Избранные детективы и боевики. Компиляция. Книги 1-17 [Анатолий Владимирович Афанасьев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анатолий Афанасьев Реквием по братве

Мы — дети страшных лет России.

Александр Блок
В золото и мрамор оделись пацаны…

Мика Чирей («Пермская группировка»)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ УТРО

ГЛАВА 1

У Санька семь пятниц на неделе. Говорили ему, не суйся в «Ласточку», пропадешь — он сперва согласился: да, опасно, а потом сунулся. Под утро приполз домой в свой скворечник на Зацепе, в квартиру вошел, а дальше никак. Упал в прихожей, зацепясь ногой за ящик для обуви.

Галка-сожительница вышла на грохот, зажгла свет, присела рядом на корточки.

— Санек, ты чего? Опять туда ходил?

— Ага, — отозвался Санек с некоторым самодовольством. — Отдубасили за милую душу. Принеси водки, Галь, встать не могу.

— Когда-нибудь совсем убьют.

— Не-е, Галь, не убьют. Не имеют права.

— Почему это?

— Мне ихнего не нужно, в натуре. За своим хожу.

Упрямству у Санька мог поучиться осел. Месяц назад его «обули» в «Ласточке», причем по-подлому. Конечно, «Ласточка» не на его территории, вообще другой район, но его пригласил знакомый шкет на небольшой покерок. Санек приперся из любопытства, для расширения кругозора. У них с тамошними пацанами свары не было, хотя частенько пересекались, чтобы спокойно обсудить какие-то пограничные проблемы. Телками менялись, ханку жрали, совместно оттягивались, и никогда не случалось, чтобы кто-то залупался по-пустому. Прошли те времена, когда на соседней улице тебе могли запросто башку оторвать. Пусть ценой больших жертв, но постепенно Москва усилиями многочисленных паханов превратилась наконец в цивилизованный город. Теперь братва хоть днем, хоть ночью разгуливала по улицам с легкой душой, не опасаясь получить пулю из-за угла. Если в какой-то кодле возникали отморозки, недовольные культурными отношениями, их свои же быстро укорачивали. У кого Голова на плечах, отлично понимали, что по старинке качать права больше не стоит. При нынешней всеобщей оружности, да еще учитывая засилье черноты, бесконечные междоусобные дрязги могли привести лишь к тому, что братва переколотит друг друга к чертовой матери.

В «Ласточке» сели метать в задней комнате, куда даже звуки музыки из ресторана едва долетали. Шкет, который Санька привел, сразу куда-то исчез, но Санек не заподозрил неладного. Игра как игра, ставки крупные, партнеры учтивые — сначала трое, потом еще двое добавились. Все как родные братья, только что из смежных банд. Сидели без малого часов пять, и всю дорогу Сане шла такая пруха, что денег набралась гора. Попутно, как водится, тянули водяру, но в меру, чтобы не сбиться на азарт. Никто никого не уговаривал, сколько пить. И закусь была отменной: ветчина, семга, огурчики маринованные. Все-таки ближе к ночи башка у Сани как-то нехорошо разбухла, будто воздуху туда накачали. Он собрался отлить, рассовав на всякий случай башли по карманам. Ему вежливо объяснили, как пройти к сортиру. Один из игроков спросил:

— Не свалишь, братишка?

— От удачи не убегаю, — сказал Санек.

В кабинке прикинул выигрыш: в пересчете на «зелень» в карманах было близко к одиннадцати штукам. Если вычесть те три, что принес с собой, восемь чистого привара. Неплохо. Приличная тачка-пятилетка с неба свалилась.

Решил, что пора линять. Больше нагребешь, могут не отпустить, а с такими бабками, пожалуй, дадут уйти. Не «лимон» же уносит.

Вернулся в игровую комнату, бодро объявил:

— Давай еще по кону, и я, парни, сваливаю.

— Почему так? — поинтересовался один. — Вроде только начали.

— Завтра продолжим, если хотите. Сегодня не могу, у меня встреча.

Немного нагло прозвучало, но вроде проглотили. Санек был уверен: деньги отобрать могут, но мочить не станут. Не тот расклад.

Пацаны действительно заскучали, но не обиделись.

— По кону так по кону, — сказал тот же самый, белобрысый, в плечах пошире Саниного. — Налей, Витюха, на посошок.

Витюха открыл непочатую бутылку, Сане из уважения плеснул чуть больше, чем другим. Белобрысый сказал:

— Давай в открытую, по крупной? Раз спешишь.

— Давай, — согласился Санек. Играли против него только белобрысый с Витюхой, остальные наблюдали. Поставили каждый по три штуки, и Витюха раздал по три карты, лицом вверх. У него мелочевка, зато у Санька и белобрысого — Толян, кажется, — выпало по две картинки. Свара.

— Поделим? — предложил Санек без особой надежды.

— Ну зачем, — удивился Толян. — Добавляй пятерик.

Саня покрыл. Теперь на кону громоздилась целая клумба «зелени». Любо дорого посмотреть. Потянули, кому сдавать. Выпало Сане. Но он знал, если нарвался на кидалу, это не поможет. Он и сам неплохо владел некоторыми карточными приколами, но в такой компании нечего и пробовать. Раздавая, следил за пальцами партнера, почти уверенный, что оттуда выпрыгнут минимум три тузяка. А следить бы надо за тем, кто водку разливал. Белобрысый сыграл честно, у него набежало пятнадцать очков против Саниной двадцатки. По комнате пронесся будто вздох разочарования, и Саня простонал вместе со всеми. Такого фарта ему еще не выпадало, а вот догола раздевали часто. Естественно, он маленько размяк и не обратил внимания, кто подал пойло в чашке. Махнул залпом, чтобы освежить пересохшую глотку.

Вырубился мигом, только искры в глазах полыхнули. Он после гадал, что за отрава? На клофелин не похоже. Кло-фелином его уже травили, там другие ощущения. У двадцатитрехлетнего Сани Голубева жизнь в последние годы задалась насыщенная, в ней всякие случались напасти, но недаром он носил гордую кликуху «Маньяк». Любые трудности, выпавшие на его долю, он преодолевал и всегда шел к цели с уверенной улыбкой.

Очухался среди ночи, в стороне от цивилизации, в диком подмосковном лесу. На теле ни царапины, но в душе муть. В карманах ни шиша, даже водительскую ксиву забрали босяки. Обидно еще и потому, что колонулся, как фраер. Надо было, конечно, отчаливать прямо из сортира. Другой вопрос, не пасли ли на выходе? Но без яда в крови, может, отмахнулся бы как-нибудь. Во всяком случае шанс уйти с бабками был, и он им не воспользовался. Спеленали, как новорожденного.

Прямо из леса, кое-как добравшись до родного Замоскворечья, Санек наведался к Мареку Зинчуку, который в их маленькой кодле был за центрового. Интеллигентный человек по кличке «Протезист». Под его началом семеро пацанов второй год держали под прицелом несколько торговых точек в районе вокзала и один фирменный магазин с загадочным названием «Гамаюн-шоп», напротив музея Бахрушина. Музей тоже пытались взять под свою опеку, но тут не обломилось. Директор музея показал им ведомость зарплаты, по которой выходило, что общий у всех сотрудников месячный достаток едва переваливал за шесть тысяч. Однако и без музея шайка не бедствовала, на хлеб с маслом хватало. Тем более, Марек хотел в ближайшее время провести несколько крупных акций совместно с Каширскими ребятами, что, по его словам, выведет их на качественно новый уровень.

Марек не обрадовался его чересчур раннему приходу, но принял как всегда по-братски. Пустил в душ, угостил завтраком, водочки налил, но, выслушав рассказ о Саниных злоключениях, помрачнел и насупился.

— Нет, брат, так не пойдет, — обронил наконец.

— Чего не пойдет? — удивился Санек.

— На мою помощь не рассчитывай.

— Почему? Они же козлы сраные…

— Они, может, и козлы, но ты со мной советовался, когда в «Ласточку» полез?

— Почему я должен советоваться?

— Хорошо, и что ты реально предлагаешь?

— Как что? Вечерком грянем, разнесем к черту заведение. Башли вернем с процентами. А как иначе?

Марек смотрел на него, как на убогого, эту его улыбочку Саня на дух не выносил. Но не время было ссориться.

— Объясни, в чем дело? Чего-то до меня не доходит.

— Вижу, что не доходит, — Марек подставил ему пепельницу, чтобы не тряс пепел на пол. — Хорошо, объясню. Тут, Санек, одно из двух: или мы шпана замоскворецкая, ножиками друг дружку тыкаем, или бизнес делаем. Как ты считаешь?

— Ну? — сказал Саня.

— Я с ихними ребятами, с Ванькой Столяром два месяца переговоры веду насчет Пятницкой, а теперь что? Мы с ним бочку водки ужрали, обо всем столковались, и теперь как? По твоей милости глотки рвать? А ты в курсе, сколько у Столяра людей? И кто за ним стоит?

Санек давно не видел «Протезиста» таким взволнованным и почувствовал себя виноватым. В его словах было много правды, но не вся правда.

— Прощать все равно нельзя, — сказал он убежденно. — Иначе обнаглеют.

— Ах, нельзя? — Марек психанул. — Ну так бери своего Климушку малохольного — и валяйте на пару. Он ради тебя, придурка, лоб расшибет, а я пас. Притом учти, если Столяр претензию предъявит, я от вас откажусь. Честно предупреждаю.

Взгляд Марека запылал зеленым огнем, но Саню это только рассмешило. Он уважал главаря за ум и изворотливость, но слабые его стороны ему тоже были хорошо известны. Марек трус, каких свет не видел, и хорошо бил только исподтишка.

— За придурка можно схлопотать, — пробурчал беззлобно.

— Ты? Мне?!.. Ну-ка, попробуй! — Марек невзначай положил руку на тумбочку, где у него в ящике лежал «Макаров».

— Не дергайся, — предупредил Санек. — Ты же меня знаешь, начну молотить, остановиться не смогу. Раздавлю, как клопа.

Марек убрал руку с тумбочки, вздохнул даже вроде с облегчением.

— Вот и ладно, вот и объяснились. Вопросов больше нет.

— Да, — признал Саня. — Славно потолковали. Хотя немного ты меня удивил.

— А ты не удивляйся, ступай с Богом. Игрок…

— Извини, что разбудил.

— Ничего, отосплюсь.

Тем же вечером Санек наладился обратно в «Ласточку» и действительно на пару с Климом Осадчим. Клим не особо расспрашивал, что к чему, видел, кореша обидели: это был вполне достаточный мотив, чтобы шкурой рискнуть. И наоборот, если бы Клим был обиженной стороной, вышло бы то же самое, Санек бы не подвел. Они со школы шагали по жизни рука об руку, с пятого класса. Кровью не раз вязались. Сперва после школы вместе бардачили, потом в рынок вписывались, культурки поднабрали. У них и телки иногда бывали общие, обоим это нравилось. Таких слиянных друганов среди самой продвинутой столичной братвы еще днем с огнем поискать. Уютным островком была их дружба в жестоком мире чистогана. У них и вкусы были одинаковые: оба преклонялись перед поэтом Есениным, между собой называя его запросто Серегой, а также из всех многочисленных музыкальных групп выделяли «Любэ» и Машу Распутину. «Шикарная телка!» — балдел от Маши Санек, и Климушка согласно вторил: «Оприходовать бы ее разок, а там хоть трава не расти!»

В «Ласточку» явились, ни на что особенно не надеясь, просто чтобы обозначиться и провести разведку. Главное, как считал Санек, разыскать белобрысого Толяна, а дальше действовать по обстановке. В «Ласточке» задержались ненадолго. Пропустили по рюмочке в баре, подступили к бармену с расспросами, но толку не добились. Лупоглазый хачик заявил, что никакого Толяна он никогда не видел, но если у гостей есть желание развлечься, то он к их услугам. Дескать, есть свежий бабец как раз для таких ребят, как они с Климом.

— Какой бабец, ты о чем, друг? — полюбопытствовал Клим.

— Пальчики оближешь, — охотно пояснил бармен, — Залетная из Махачкалы. Кличут Кармен. Специально выписали по контракту, чтобы наших Марусек поучила восточному обхождению. Не пожалеете, парни. Причем может обслужить в кредит.

У Санька после ночевки в лесу и тяжелого разговора с Протезистом нервы были напряжены до предела, он издевки не стерпел. Плеснул хачику в харю из недопитого бокала. Бармен спокойно утерся, нажал на кнопку под стойкой — и тут же в бар влетели вышибалы, числом не меньше пяти. Сопротивлявшихся друганов затащили в какую-то подсобку и там метелили около часа. После чего выкинули на улицу.

Санек отделался ушибами и отбитыми почками (мочился кровью три дня), у Клима повреждения были более значительные. Ему выбили левый глаз и ногу переломили сразу в двух местах: из голени торчали белые, сахарные осколки. Санек поймал такси и доставил друга в ближайшую больницу. По дороге обсудили сложившееся положение.

— Не переживай, Климентий, — посочувствовал Сага. — Нога срастется, глаз в крайнем случае вставим стеклянный. Сейчас такие делают, нипочем не отличишь от настоящего.

— Из-за глаза я не переживаю, — возразил Клим, — хотя цвет трудно подобрать идентичный. Но не в этом дело. Как ты теперь управишься? Меня ведь, считай, месяца на полтора вырубили.

— Ничего, — успокоил Саня. — Как-нибудь выкручусь. Не оставлять же им, паскудам, стоко бабок задаром.

— Само собой, — согласился Клим. — Но с другой стороны, ни за какие деньги здоровья не купишь.

С того дня Санек начал ходить в «Ласточку», как на службу. Сходит, получит свою порцию колотушек, отлежится пару-тройку дней — и снова туда. Постепенно процедура визитов упростилась до крайности. Приходил он обычно в одно и то же время, около десяти, его встречали в предбаннике и, едва он успевал изложить свои требования: «Белобрысый Толян! Верните деньги, козлы!» — принимали на рога и минут через десять вышвыривали вон. Но били все же в щадящем режиме, не доводя до серьезных увечий.

Пораженный неслыханным упорством Маньяка, с ним решил побеседовать сам Ванька Столяр, владелец «Ласточки». Санька приволокли в кабинет на втором этаже уже помятого, но не до конца обработанного: на ногах он стоял самостоятельно, хотя и кровил.

Столяру было около тридцати, рэкетом он лично не занимался, но район, вплоть до Новокузнецкой, в своей клешне держал цепко, не случайно Марек к нему клеился. За Столяром, безусловно, маячил кто-то из авторитетов покруче, иначе откуда бы у него взялась «Ласточка» и еще несколько точек с игровыми автоматами. Скорее всего он стакнулся с грузинами или армянами, но Санька это не волновало. У него свой интерес.

Его усадили на стул посредине комнаты, Столяр устроился напротив на воздушном канапе со стаканом в руке.

— Выпить не предлагаю, — сказал строго. — Ведешь себя неправильно, Санек. У нас приличное заведение, большие люди захаживают, а ты что? Дерешься, хулиганишь — это как понять? Я у Протезиста спрашивал, он говорит, у тебя характер тяжелый. Но ведь характером, Саня, надо управлять, иначе можно далеко зайти. Мои хлопцы на тебя обижаются. Как бы беды не вышло, а, Сань?

Санек сплюнул кровяной сгусток на пол, сунул в пасть сигарету.

— Пусть Толян бабки вернет.

— Мне говорили, что ты какими-то все бабками интересуешься. Тебе, что ли, задолжал кто-то из наших?

— Восемнадцать штук, как минимум.

— Ого! — Столяр изобразил удивление, поставил стакан на столик. — Восемнадцать тысяч зеленых? Это не шутка. Целый капитал. Но у меня совсем другие сведения, Сань. Будто ты чего-то там химичил, мухлевал. Ты, часом, не кидала, Сань? У нас ведь с этим строго.

Двое качков, которые привели Санька и стояли по бокам, подхохатывали, гримасничали, восхищаясь остроумием хозяина, но Санек не обращал на них внимания.

— Пусть бабки вернут, Столяр. Другого базара не будет.

— Ах вот как, — Столяр стал предельно серьезным. — Выходит, ты свою шкуру, Сань, оцениваешь именно в восемнадцать тысяч? Не продешевил?

— Плюс пять штук за Клима. Ему на лечение нужно. Всего получается двадцать три.

В глазах Столяра удивление смешалось с уважением.

— Сань, а ты не шизанутый? Ты ничего не перепутал?

— Проблема не в деньгах, — сказал Санек. — Хочу, чтобы было по справедливости. Я не лох.

— Но ведь, если по справедливости, Сань, ты давно должен покойником быть. За наглость.

— Нет, — убежденно возразил Санек. — Тебе любой пацан скажет, что ты не прав.

— Почему?

— Нельзя чистить своих. Если своих чистить, с кем останешься? Мы же люди, а не звери.

Столяр не нашелся с ответом, да и видно было, что все, что ему было нужно узнать о Саньке, он уже узнал. Раздраженно махнул рукой:

— Выкиньте это дерьмо на улицу, — и когда Саню подтащили к двери, добавил вдогонку: — Еще раз сунешься, тебе каюк, правдолюбец. Достал ты меня…

Сожительнице Галке Санек сказал:

— Я кое-чего придумал, но нужна твоя помощь.

— Еще чего, — ответила Галка недружелюбно. Они лежали рядышком в постели. Помытый и почищенный, с заклеенными ссадинами, Санек уже немного покемарил, но ни к каким действиям, на которые рассчитывала тесно прилепившаяся к нему подружка, не был готов. Этим отчасти объяснялась хмурость избалованной девушки. Но не только этим. Она в самом деле не одобряла Санины похождения. Жила с ним третий месяц и половину из них только и занималась выхаживанием строптивого возлюбленного. Была вроде медсестры. Какой столичной красотке это понравится. Молодость не воротишь, а ей было уже за двадцать.

Санек осторожно покашлял, проверяя, есть ли трещины в ребрах. Покалывало во всем теле, трудно сразу определить.

— Слышь, Галь, ты не злись, скоро я свои бабки получу, тогда погуляем. В Европу смотаемся. Тачку новую куплю.

— Не верю я тебе.

— Почему, Галь?

— Ты же отмороженный. Из тебя все равно не сегодня-завтра жмурика слепят.

— Я больше в «Ласточку» не пойду.

От удивления девушка приподнялась на локте, пытливо глядела в радостные глаза сожителя.

— Ну да? А деньги? Им оставишь?

— Говорю же, помощь нужна.

— Какая, Сань?

— Живец нужен.

— Какой живец? Бредишь, что ли?

Санек самодовольно улыбался. Задумка у него была хитрая. Послать в «Ласточку» какую-нибудь отчаянную, смазливую деваху, чтобы выманила Толяна из норы и привела к себе. А уж в укромном месте, тет-а-тет Санек сумеет с ним договориться. Все упиралось именно в наживку. Девица должна быть непростая, со сноровкой. Чтобы Толян обязательно клюнул.

Галка выслушала его со вниманием.

— Сам придумал?

— А чего, плохо?

— Я не пойду, хоть убей.

Санек отвернулся, чтобы не увидела его глаз. Галка, конечно, телка клевая, и все при ней: ноги, грудяки, личико, характер к тому же мягкий, но не годится, не убойная.

— Что ты, Галь, разве я стал бы тобой рисковать. До этого еще не дошло.

Растроганная, девушка чмокнула его за ухом.

— У тебя же подруг полно, пораскинь умишком. Заплачу нормально, штуки не пожалею.

Галя поднялась и, как была, голая, пошлепала на кухню за питьем. Принесла початую бутылку, чашки. Налила водочки себе и ему. Это правильно, под беленькую мысли шустрее бегут.

Выпили, покурили. Санек подругу не торопил. Прислушивался, как отступает боль под ласковым водочным компрессом. Он знал, в «Ласточку» ему дорога действительно заказана. Столяр не тот человек, который бросает слова на ветер.

— Есть одна, — родила наконец Галка, — Черта заманит, но…

— Кто такая?

— Таиной зовут… Но она, Сань, извини, пожалуйста, с такими, как ты, не водится.

— Интеллигентка?

— Вроде того… Гордячка несусветная… — в выражении Галкиного лица мелькнуло что-то похожее на зависть.

— Откуда ее знаешь?

— Соседка…

— Чем занимается?

— Да чем и все, чем еще.

— Мужиков любит?

— У нее не мужики, у нее кавалеры.

— Почему про нее подумала, что подойдет?

— Ох, Сань, да трудно объяснить… Когда с ней разговариваешь, как-то, знаешь, холодно становится. Что-то в ней такое… опасное. Как в змеюке.

— Вы подруги?

— Какая я ей подруга? Так, трепемся иногда. Девичьи секреты, то да се. Но однажды я ей помогла.

— Расскажи.

— Нет, не расскажу.

Санек решил, что выяснил достаточно. Выпил еще водки. Попробовал приласкать подружку, видел, что мается. Кое-как, хоть и со скрипом, но удовлетворил. Он считал, что это первое дело в любви, когда дама сытая. Сперва накорми, потом требуй работы.

— Галь, я сейчас вздремну минуточек шестьсот, а ты ступай, приведи эту… Таину.

— Как приведи? Ты что? Прямо сюда?

— Ну а куда же?

— Да она не пойдет, Сань.

— Заинтересуй чем-нибудь. Говоришь же, помогла ей. Услуга за услугу.

— А если откажется? Или дома нету?

Санек поглядел на нее пристально. Этого взгляда Галка боялась как огня. Маньяк, чего тут скажешь.

— Если откажешься, Галь, обижусь на тебя.

Отвернулся к стене — и уснул.

ГЛАВА 2

Вечером пришла Таина. Санек в ванной отмякал: после восьми часов чугунного сна превратился в деревянную чушку, ни рук, ни ног не чуял, все отбито, выворочено, разбухло — вот что значит месяц выступать боксерской грушей. Услышал щелчок замка, шаги в коридоре, шушуканье. Неужто привела?

Вышел в плавках, с полотенцем на шее. Стесняться нечего, статью природа не обидела. Девицы сидели на кухне. Санек представился:

— Саня. Добрый вечер.

Гостья не ответила, зато Галка смешливо фыркнула:

— Санечка, как не стыдно… Иди, оденься.

Санек с первого взгляда понял: товар первоклассный. Тоненькая, но не худая, сидит с прямой спиной, грудь вызывающе торчит, но не это главное. Морда — вот в чем штука. Нежный овал, обрамленный золотыми тяжелыми прядями волос, золотисто-матовая кожа, неуловимо прелестный поворот шеи и — тихое сияние глаз, подобных двум озерцам. Черт возьми! От ее слепящего взгляда Санька немного повело, как от легкого толчка в грудь. Такого с ним прежде не случалось. Всегда помнил: телка она и есть телка, как бы ни нарисовалась.

Извинился, ушел в комнату. Пока одевался, прикидывал, как себя вести. Да, такую на понт не возьмешь, у ней цена на лбу отпечатана несмываемой краской. Кто слепой, не увидит, а Санек сразу прочитал: все отдай — и мало. Но другой не надо. На эту не то что Толян, вся «Ласточка» во главе со Столяровым кинется, как воронье на падаль. Словечка не проронила, только зенками обожгла — и он почти спекся. Точно Галка определила: опасная. Не только для мужиков, в первую очередь для бабья. Поди, потягайся с этой Таиной. Таина! И имечко какое-то вроде не наше. Монголка, что ли, или еврейка.

Санек накачивал себя, разжигал, и без того уже черным огнем подожженный, и жалел единственно о том, что Кли-мушки нет рядом. Друган ой бы как сейчас пригодился, с его быстрым умишкой и острым, как жало, языком. Клим умел осаживать заносчивых, образованных курочек, для него не проблема, а для Санька туговато, может, и не в подъем. Ничего, не на койку валить, а бизнес есть бизнес, — это она должна понять.

Оделся поприличнее, штаны, рубаха — все парадное, выплыл вальяжно на кухню, улыбающийся, как юбилейный червонец. Подсел к дамам.

— Скучаете, девочки?.. Галь, чего на стол не собрала? Погляди, в холодильнике шампани бутылец вроде остался.

— У меня полчаса, — сказала гостья. — Не мельтеши, парень. Говори дело.

От ее голоса Санька вторично закосило. Вообще странно, чтобы голос звучал так, будто в ухо дышат: хочешь меня?

Он посуровел, напрягся.

— Галя разве не просветила?

— Говори сам, чего надо?

В ее тоне прозвучали повелительные нотки, и это Санька задело. Кто угодно будет им командовать, но только не раскрашенная кукла, каких бы она ни была кровей.

— Мне надо, чтобы ты немного на меня поработала, девочка.

— Конкретнее, мальчик.

Санек рассказал. Сходить в «Ласточку» и заарканить одного хорька по имени Толян. Дельце при ее внешности плевое, а заплатит он хорошо — тысячу баксов. Девушка слушала внимательно, не перебивала, но, еще не договорив, Санек понял: пустой номер. Не для нее игрушки. Слишком высоко летает, где-то на уровне банка «Империал». И то чудно, что пришла потолковать. Зачем ей? Видно, в самом деле, крепко услужила Галка. Интересно, чем? Ничего, после узнает. Галка расколется, никуда не денется.

— Что за «Ласточка»? — спросила гостья.

— Культурное заведение. Рулетка, иіры разные, массажные кабинеты. В общем, для нормальных клиентов, не для шушеры.

— Кому принадлежит?

— Ваньке Столяру с Пятницкой. Слыхала про такого?

Девушка не ответила, задумалась как-то рассеянно. Будто осталась одна на кухне. Достала из сумочки пачку необычных сигарет с намалеванной на ней танцующей негритоской, бросила на Санька требовательный взгляд. Засуетясь, он щелкнул зажигалкой. Да что за наваждение такое? Обернулся к Галке, которая в их беседе никак не участвовала, словно воды в рот набрала, но улыбалась многозначительно.

— Галь, ну ты чего? Ставь шампанюгу, кофейку завари. Чего-то плохо гостью принимаем.

Таина спросила:

— Толян этот, он кто? Бычара, как ты?

Санек и тут сдержался.

— Можно и так сказать.

— Сколько он тебе задолжал?

— Неважно. Прилично.

— И куда его доставить?

— К себе не можешь?

— Шутишь, парень?

— Ну тогда прямо сюда.

Санек поймал себя на том, что ему нравится отвечать на ее вопросы и видеть, как она после каждого ответа опускает ресницы, заслоняя жгучий блеск глаз. Ничего лишнего она не сказала, никакого намека не дала, но Санек почувствовал, что между ними искрит. А что такого? Или он не кобель?

Галка накрыла на стол: кофе, вазочка с конфетами, фрукты, бутылка шампанского. Все как у людей.

— Может, чего покрепче, Таина? — выговорил ее имя, и в горле запершило.

— Скажи, о какой сумме речь, или расстаемся.

— Скажи, Сань, — вякнула Галка, и это были ее первые слова на посиделке.

— Двадцать штук, как минимум, — сказал Саня. — Ничего, да?

Аккуратно открыл шампанское, разлил по высоким хрустальным бокалам. Таина затянулась сигаретой, выпустила ему в лицо ароматную струю. А ведь это травка — во, бля!

— В половине — сделаю.

Санек вспыхнул.

— Ты в своем уме? За что половину?

Девушка, продолжая загадочно улыбаться, потушила сигарету в пепельнице, перекинула сумочку через плечо. На Санька больше не смотрела.

— Извини, Галочка, мне пора. Рада была повидаться. Если что, звони.

Галка сидела с таким видом, будто готова расплакаться.

— Тиночка, ну чего ты! Даже не выпили.

— Некогда, подружка. Хороший у тебя парень, поздравляю. На всю башку одна извилина.

И встала. И когда встала — белая юбка в обтяжку, черные туфли на каблуках, загорелые сильные ноги, — Санек увидел, что знаменитая модель Найоми, кажется, ей в подметки не годится. Он мог, конечно, завалить ее прямо на кухне или оттрахать в комнате, ему ничего не стоило, да и вообще в их кругах это обыденка, раз пришла своими ножками, получи горяченького, но не сделал даже попытки. Уткнулся носом в стол, хмуро бросил:

— Согласен. Получишь десять штук.

Помешкала мгновение, уселась обратно на стул. Подняла бокал, глядя ему прямо в глаза.

— За знакомство, парень. Видно, не все тебе мозги отбили в «Ласточке».

— Называй меня Саней. Мне так привычнее.

— За твою удачу, Саня. Будь здоров.

Выпили, а Галки словно и не было с ними.

…Условились, что Санек подстрахует ее на своей тачке в переулке за углом. На тот случай, если в «Ласточке» произойдет что-то непредвиденное и Тайне придется бежать.

Мысль принадлежала Саньку, девушка была против. Она не видела, что бы такое могло случиться сверхъестественное, чтобы она понеслась мимо собственной «Скорпио-14» к Саньку в переулок.

— Хуже будет, когда тебя засекут.

— Ничего страшного, — гордо ответил Санек. — Меня бьют только внутри… Когда выведешь эту сволочь, я потихоньку за вами поеду. Тебе же будет спокойнее.

— За меня не волнуйся, — уверила Таина. — Мне провожатые не нужны.

Они договорились, что, если Толяна в заведении не окажется, она поболтается там полчасика и уйдет. Чтобы вернуться на другой день. Ей не хотелось чересчур засвечиваться.

Санек ждал с девяти вечера, когда она нырнула в «Ласточку», и до половины первого ночи — три с половиной часа. Нельзя сказать, чтобы мандражил, но пачку сигарет высадил. Большую часть времени провел в телефонной будке наискосок от «Ласточки», метрах в тридцати, — отсюда отлично просматривался вход и прилегающая улица. Наружной охраны у заведения не было, в своем районе Столяру нечего бояться.

В половине первого парочка выкатилась из дверей, Таина висела у парня на руке, и оба хохотали. Потом взялись лизаться прямо посередине улицы, причем так усердно, что Санек начал опасаться, как бы они не зашли слишком далеко. Все-таки ночная улица, хотя бы и в Москве, не самое удобное место для случки. Наконец расцепились — и заспорили, в чьей машине ехать. Сели в Тинкину «скорпию».

Санек проследил, не увяжется ли кто за ними, потом сел в свой потасканный «жигуленок» и коротким путем, по набережной, первый прикатил за Зацепу. Не заходя в квартиру, у окна в подъезде дождался, пока подъехали гости. Из «скорпии» минут десять никто не вылезал, наконец вытряхнулись оба и, пока шли к подъезду, еще раза три останавливались и присасывались друг к другу. Видно, жор какой-то на них нашел. Санек не удивлялся: на месте Толяна он вел бы себя точно так же. Но сердце екало, злость разбухала.

Таина открыла дверь своим ключом, и, когда вошли, Санек зажег свет в прихожей и, не мешкая, врезал Толяну в лоб облегченной, килограммовой, гантелиной. Не в полную силу, конечно. Подхватил обмякшую тушу под микитки, перетащил в комнату. Там усадил спиной к батарее и за обе руки, за кисти туго примотал к железной стойке. Таина наблюдала за его манипуляциями из дверей.

— Ну как? — спросил Санек. — Все нормально прошло?

— Ты же видишь, — ответила равнодушно.

— Сходи в ванную, — посоветовал Санек. — Размазалась вся. Вообще-то ты мне больше не нужна. Можешь ехать домой.

— Ну уж нет. Досмотрю ваш цирк до конца.

Санек пожал плечами, сходил на кухню, принес кастрюлю с холодной водой. Снизу, с размаху выплеснул Толя-ну в лицо, не жалея обоев. Парень задергался, заперхал, зафыркал, как морж. Поднял голову, уперевшись затылком в батарею. Видок у него был нетоварный. Переносица вспухла синеватой шишкой, кровь из носа вытекала на подбородок.

— На вампира похож, — сказал Санек дружелюбно.

Несколько минут ушло у Толяна на то, чтобы оценить ситуацию, в которой он очутился. Мог бы и быстрее соображать, видно, гантелина повредила мозги.

Наконец все понял, но до конца не поверил. С чудной гримасой смотрел на Таину.

— Выходит, наколола, сучка?

Девушка не сочла нужным отвечать, уселась в единственное в комнате кресло, достала свои сигареты с травкой. Толян уныло продолжал, словно чревовещатель:

— Думаешь, не найду тебя? Да я же тебя из-под земли выкопаю, неужто не сечешь?

— Отвлекаешься, — укорил Санек и для профилактики съездил по уху открытой ладонью.

Отдышавшись, Толян спросил:

— И что дальше? Чего ты хочешь?

— Двадцать штук как минимум. Плюс еще десять за моральный ущерб.

— Только и всего? — Толян нагло ухмыльнулся, но вышло неубедительно. — Почему не все сто?

Санек подошел к платяному шкафу, открыл, достал из коробки электрическую дрель. Насадил десятимиллиметровое сверло, включил дрель в розетку. Пояснил Толяну:

— Зря ерепенишься. Я мудрить не буду. Насверлю дырок, сколько организм выдержит. Потом свезу на свалку в Бескудниково. Если до снега не найдут, пролежишь до весны.

После вряд ли кто опознает. Подумай, Толян, я не тороплю. Минутка у тебя есть.

— У тебя крыша поехала. Тебя же вычислят в два счета.

— Ничего, — сказал Санек. — Я свое прошу. Все по закону, приятель.

Подала голос Таина:

— Всю ночь я тут не собираюсь рассиживаться.

Санек обернулся.

— Пойди на кухню, там водка на столе. Налей по стаканчику.

— Еще чего? Сам сходишь.

— Отвяжи, падла, — попросил Толян.

— Зачем?

— Руки затекли. Чего я сижу с такой рожей. Дай хоть умоюсь.

Санек щелкнул кнопкой, дрель ласково зажужжала.

— Японская насадка, — сообщил девушке. — В сталь, как в масло, входит. Сейчас увидишь. Кореш подарил. Они ему глаз выбили и ногу сломали. Он сейчас в больнице. Единственный мой друг.

— Не тяни, Саша. Я спать хочу. А мне еще ехать.

Отозвался Толян:

— Откуда у меня деньги, сам подумай? Я же не банк. Те бабки мы на четверых поделили.

— Скоко у тебя есть?

— Около четырех штук наскребу.

— Ты с кем живешь?

— Какое твое дело?

Санек махнул рукой с зажатой дрелью, но малость не рассчитал. Парень опять вырубился, свесил голову на грудь, будто пьяный. Санек воспользовался передышкой, сходил на кухню, принес водки в двух стаканах. Один отдал Тайне.

— Кайф ловишь? — полюбопытствовал.

— Я со зверьем пятый год тусуюсь. Какой уж тут кайф. Мерзко все это.

— Не понял.

— Чего не понял?

— При чем тут зверье? Он мои бабки заначил, по-твоему, простить?

Таина пригубила водки. Улыбалась отрешенно. Санек знал, не скоро в его берлогу залетит такая птичка. Может, никогда не залетит. Может, и не надо, чтобы залетала. Сердце вещало, что не надо.

Свой стакан выпил залпом. На этот раз Толян сам очухался, без воды.

— Ну? — сказал Санек. — Повторяю вопрос. С кем живешь? Только больше не груби. Убью.

Толян ответил, что живет с родителями, с отцом и матерью, а также со старшей сестрой.

— Сестра где работает?

— На какой-то фирме. Я с ней не контачу.

— Батюшка кто?

— В натуре, Маньяк, чего ты добиваешься?! — Толян задергался, чем причинил себе лишнюю боль, — и длинно, матерно выругался.

— Это в мой адрес? — уточнил Санек.

— Нет, не в твой. От обиды. Отвяжи, прошу. Потолкуем, как люди.

Санек отложил дрель и обыскал страдальца. Ничего не нашел, кроме кожаного портмоне, тесака с кнопкой и мобильной трубки — непременный атрибут каждого уважающего себя пацана. Подержанная иномарка, мобильная трубка и пистоль — вот и весь притягательный портрет молодого московского рыночника. В портмоне лежало около полтораста баксов в мелких купюрах и сколько-то наших деревянных. Деньги Санек забрал, присовокупив: «Тебе вряд ли теперь понадобятся», — портмоне сунул обратно в карман пиджака. Потом развязал ему правую руку.

— Звони, приятель.

— Куда?

— Папаше. Объясни, что и как. Дескать, срочная проплата. Пусть поскребут по сусекам. Не хватит бабок, могу взять ценными вещами по курсу. Золотишко, камни. Давай, Толя. Это твой последний шанс.

— Зачем вмешивать стариков, ты что?

— А зачем Климу глаз выбили?

— Са-ань, — окликнула Таина. — Спать охота. Давай заканчивай. Все равно его надо мочить.

— Почему? — удивился Санек.

— Какой-то он говнистый. Отпустим, впрямь рыскать начнет, искать. Ну его на хрен!

— А как же бабки, Тин?

— Обойдемся. Он же пустой.

Толян, обтерев освобожденной рукой харю, заметил:

— Она чокнутая, Санек. Ты что, не видишь? С чокнутой спелся. Сегодня я, завтра тебя подставит.

Таина слезла с кресла, подошла к ним, грациозно покачивая бедрами, и выплеснула водку Толяну в глаза. Потом молча, спокойно вернулась на свое место.

— Разберемся, — сказал Санек. — Будешь звонить?

— Буду, — буркнул Толян, заливаясь горючим водочным рассолом.

Санек помог ему набрать номер, и следующие пять минут тот базланил в трубку, уговаривал сперва папашу, потом сеструху. Санек за это время еще раз сходил на кухню, принес три порции водки, чем несказанно удивил Таину.

— Эту срань будешь поить?

— За хорошее поведение положено, — смутился Санек.

Выколачивание денег из родичей далось Толяну с трудом, он побагровел, пересыпал речь матерком и срывался на крик. Что-то у него не заладилось с сеструхой, и он несколько раз повторил на истерической ноте:

— Только до четверга! Пойми, я в цейтноте, блядь!

Санек чокнулся с Таиной, на что она не обратила внимания.

— Некультурный человек, правда, Тая? Родную сестру каким словом называет.

В черных, с синеватым отливом, удивительных глазах промелькнул намек на улыбку: оценила его натужное остроумие.

— Да, сейчас, — непререкаемо бухтел в трубку Толян. — Именно среди ночи… Пойми, цейтнот… Куда ты пойдешь? Куда ты пойдешь, тебе ходить никуда не надо. Да, представь, знаю… Не зли меня, сестричка, я ведь не всегда добрый…

Наконец уломал, щелкнул телефонной кнопкой.

— Все, — бросил с облегчением. — Можешь ехать, Маньяк. Сегодня твой день.

— Сейчас ночь, — поправил Санек. — Не-е, ну если ты угрожаешь…

— Я не угрожаю.

— А почему ты о каких-то двадцати штуках балабонил, когда должен тридцать? Как минимум.

Толяна из багрянца кинуло в бледноту, но он сдержал себя.

— Все, что есть в доме, все до копейки. Падлой буду.

Санек обернулся к девушке.

— Как считаешь? Взять двадцатник, остальные в запись?

— Боже мой, — сказала Таина. — Когда же кончится этот балаган?

— Не понял. Что советуешь?

— Не будь малахольным. Гадину надо приколоть. Она же не успокоится.

Санек не улавливал, говорит она всерьез или блефует.

— Ребята, — осторожно вмешался привязанный. — Вы это, не зарывайтесь. Я же рогом не упираюсь.

— У тебя рога больше нет, — сказал Санек. — Я его отпилил, — опять обратился к девушке: — Посидишь с ним полчасика? Смотаюсь туда-сюда. Он на Яузской живет. Это мигом.

— С какой стати? Вдруг он меня изнасилует?

— Как он тебя изнасилует? Он же связанный.

— Тогда Галке позвони, пусть приедет. Одна с ним не останусь.

— Ну чего ты, Тая, заводишься? Шарахну его по башке — и все дела.

— Эй, Маньяк, — опять встрял Толян. — Не суетись. Куда я денусь? Мне бы только отлить.

— Перебьешься.

— Тогда дай водки.

— Не называй меня Маньяком.

— Ладно. Дай стакан, чего-то тяжко внутри.

— Не давай, — сказала Таина.

— Почему? Пусть выпьет. Он же сотрудничает.

— Нет, — Санек встретился с ней глазами и поразился выражению мертвящей, ледяной скуки на ее лице. Не лицо, а маска презрения. Он не был уверен, что это выражение относится к одному только Толяну. Может, и к нему тоже.

— Он что, сильно тебя обидел?

— Не говори о том, чего не понимаешь, дружок. Как может обидеть животное?

Задела самолюбие Толяна.

— Ах ты, сучка порченая! Ты же кончила, пока я тебя мял. Скажешь, нет?

Ответа не услышал, потому что Санек обрушил ему на череп металлическую дрель. Толян слабо дернулся и в беспамятстве свесил голову на грудь.

— Ну чего? Побежал за бабками?

— Беги, — разрешила Таина.

ГЛАВА 3

На другой день вечером Санек навестил в больнице изувеченного другана. Клим передвигался на костылях, но выздоравливал потихоньку. Через неделю обещали снять гипс. Главная новость: глаз у него оказался целым, хотя чуток перекосился к носу. Врач сказал, что, возможно, со временем какой-то процент зрения в нем восстановится. По этому поводу они с Саньком выпили на лестничном переходе, где кучковались курильщики. Санек принес с собой буты-лец коньяка и кое-какую закусь в пластиковых упаковках. Впрочем, и без того в больничной тумбочке Клима был продовольственный склад. Мать таскала жратву с утра до ночи. Клим не успевал поедать. Выпивать на лестнице приходилось с опаской: мог застукать кто-нибудь из больничного персонала.

— Здесь с этим строго, — объяснил Клим, — засекут, сразу коленом под зад. А куда я на костылях? Вот рядом коммерческое отделение, там, конечно, повольнее. Ханку хоть вместе с супом дадут. Медсестры услужливые, масса-жик сделать и все такое.

— И скоко там за постой?

— По стольнику в сутки.

— Могу ссудить.

— Не-е, не надо. Я привык. У нас народец попроще и отношение более человеческое. Другое дело, лекарств никаких нет, кроме марганцовки. Но мне лекарства ни к чему.

— Как знаешь, — Санек украдкой отпил из глиняной больничной чашки с обколотыми краями. — А то можно устроить. Будешь болеть, как белый человек.

— Сань, — оживился Клим, — чего тебе скажу. Я тут застолбил одну врачиху. Ну, блин, веришь ли, бабак как лошадь. Стати ядреные, глазищи горят. Я ей намекнул, что костыли для любви не помеха.

— А она что?

— Хохочет. Сделала вид, что не поняла. А сама вся дрожит. Не-е, Сань, я на нее без слез глядеть не могу. Но немного в возрасте. Наверное, лет за пятьдесят. Седая вся, Сань, и при походке колышется, как волна. Я, Сань, гадом буду, если ее не уделаю.

Саньку не нравилось настроение друга. Он уже рассказал вкратце, как отбил бабки, но его рассказ почему-то не произвел на Клима сильного впечатления. Санек подозревал, что вместе с ногой и глазом у кореша что-то повредилось в черепушке. Про эту врачиху, Дору Викторовну, он третий раз принимался заново говорить. При этом со все более живописными подробностями. Саньку надоело его слушать, и он сообщил, что хочет месячишко покантоваться за городом, на даче у стариков, пока все не уляжется. Там его вряд ли достанут. У отца шесть соток в глуши, аж за Волоколамском. Туда нормальные пацаны не заглядывают, а местных он всех знает как облупленных. Есть у него там агентура. Если появятся чужаки, обязательно предупредят.

— Тебе тоже, Клим, надо бы остеречься. На тебя Толян первым дело выйдет.

— Плевать, — беззаботно отмахнулся кореш. — У нас внизу ОМОН дежурит. Полный, блин, отпад. Этих не купишь. Чугунная отливка. Я к ним сходил покурить, ну, так, познакомиться на всякий пожарный, — чуть вторую ногу не сломали.

— За что?

— Да ни за что. Чтобы не маячил… Слышь, Сань, может, познакомить тебя с врачихой?

— Зачем?

— Как зачем? Свой человек в реанимации, всегда пригодится.

Допили сосуд — и Санек проводил друга в палату. Кроме него, там лежали еще трое — старик с переломом шейки бедра, пожилой дядька со сломанной рукой и черноусый молодой хачик по имени Зундан. У хачика дела были плачевные. Он ночью куда-то спешил на станции Москва-Сорти-ровочная и, видно, был под балдой, неаккуратно спрыгнул с платформы и сломал обе пятки. Это само по себе неприятно, так вдобавок, пока валялся на путях без сознания, обчистили под ноль: не осталось ни документов, ни копейки денег. В Москве он был проездом, похоже, с разведкой, и за помощью ему обратиться было не к кому. Но и это не все. В отделении кончились казенные костыли, хачика поставили на очередь (если кто выпишется или помрет), и вот уже третью неделю, загипсованный на обе ноги, он лежал в постели, как прикованный, не мог даже добраться до туалета. По национальности Зундан был турок, хотя зачем-то выдавал себя за таджика. Саньку стало неловко, когда увидел печально сияющие глаза несчастливца: он уже который раз обещал купить костыли в аптеке и опять запамятовал.

— Извини, старина, — повинился перед хачиком. — Соображал ка совсем развинтилась. Был рядом с аптекой, из башки выдуло.

— Ничего, — трагически улыбнулся Зундан. — Не волнуйся, Саша. Скоро Климушку выпишут, он своиоставит.

— Не раньше, чем через две недели, — уточнил Клим. — Ты за это время весь провоняешь.

— Не провоняю. Меня Оленька спиртом протирала.

Хачик держался мужественно, вся палата его жалела.

Подкармливали, поддерживали морально. Но с костылями надежда, действительно, только на Санька с Климом. У стариков откуда деньги? Они каждый день подсчитывали, сколько сэкономили на больничной жратве. Сумма набегала немалая, но на костыли не скопишь. «В прежние времена, — вспоминал Иван Иванович, который сломал бедро, осту-пясь в подъезде, — когда я работал на кафедре, я бы тебе, сынок, целую инвалидную коляску справил, а нынче сам знаешь, чего у нас в России творится. Радуйся, пока живой».

— «Реформа, — солидно поддерживал слесарь Фомин, поломавший руку, когда пьяный разгружал машину с кирпичом. — Надо терпеть».

— Может, коньячку примешь? — спросил Санек. — Тут осталось на полпальца.

— Приму, — обрадовался турок. — Коньяк боль снимает.

— Только не ори среди ночи, что срать хочешь, — предупредил Клим.

— Не буду орать, — уверил турок, — Я все дела уже сделал.

Вскоре Санек распрощался с друганом, пообещав навестить денька через три-четыре. Вышел из больницы в теплый, августовский вечер. Был не пьяный и не трезвый, но на душе кошки скребли. Уселся в «жигуленок», закурил, оста-вя дверцу открытой. Хорошо думалось в вечерней тишине.

Он так и не рассказал другу о главном, о Тайне. Как-то язык не повернулся. А рассказать было о чем. Накануне все получилось слишком гладко. Сеструха Толяна четко выдала бабки, ровно двадцать штук «зеленых» сотенными купюрами, упакованных в бумажный пакет, словно специально приготовленных. Вела себя как бухгалтерша. «Пересчитай», — сказала сухо. Они стояли возле лифта. «Я тебе, детка, и так верю», — ответил Санек. Пересчитал уже в машине. Без обмана, точно.

Когда приехал домой, Толян был еще в отключке. Таина ждала на кухне полусонная. Он без промедления выдал ей оговоренную долю. Пересчитывать при нем она тоже не стала. Любезно предложила обмыть акцию. Пили не водку, а массандровский портвейн, который подействовал на нее благотворно. Девушка расслабилась, ее глаза потеплели. Но в этом потеплении не было ничего личного, ничего такого, что предполагало бы возможность любовных утех. Хотя обстоятельства сложились возбуждающие: кухня, ночь, вино, крупные бабки, свалившиеся с неба. Однако Таина смотрела на него, как строгая учительница на школьника-недоум-ка, который неожиданно для всех решил трудную задачку.

— Герой, да? — спросила она.

— В каком смысле?

— Ну как же, такое дельце провернул. Ничего не боишься, да?

— Так ты тем же самым промышляешь, если я правильно понял.

— Да нет, парень, я вообще не промышляю. Я живу.

— Я тоже живу, не сдох пока. Не понимаю, в натуре, к чему ты клонишь?

Таина подлила ему вина, и этот простой жест тронул Санька до глубины души. Королевский жест. Все в ней было чудно. Самые обычные слова, которые она произносила, звучали то ли как ласка, то ли как издевка. Он не мог разобрать. Одно знал: если бы им с Толяном поменяться ролями и за ним явилась в клуб эта красотка, он бы тоже потянулся за ней, как бык на веревочке. Дамским вниманием Санек не был обделен, о чем говорить, телки иной раз прямо-таки на него вешались, но впервые он столкнулся с железной волей, которая выше человеческого разумения. Ему хотелось чем-нибудь ей угодить, заслужить ее расположение. Когда отстегивал десять кусков, даже сердце не екнуло, а ведь действительно большие деньги, но, похоже, не для Таины.

— Мне нравятся независимые ребята, — сказала она. — Но ты же вроде на Марека работаешь, на Протезиста?

— Галка просветила?

— Какая разница… Так работаешь или нет?

— Отработался. Поцапались мы. Сукой он оказался.

— У него шайка большая?

— Тебе зачем? Записаться хочешь?

— Много у него парней?

— Козел он.

— Это я поняла.

— Не советую с ним дело иметь. Продаст.

— Да я и не собираюсь… Саша, но ведь это все мелочь, чем вы занимаетесь. Рэкет, травка, что там еще у вас? Все это дешевка. Никакой перспективы.

— А что делать, все так живут, — Санек почти блаженствовал. После ночных треволнений ему хотелось спать, и чтобы Таина была под боком. Он не особенно вдумывался в ее слова, хотя чувствовал, что не так просто она треплет языком, что-то пытается ему внушить или что-то выведать. Наплевать. Скрывать ему нечего, ни от нее, ни от братвы. Он сердцем чист перед обществом.

— Чего-то имеешь предложить, Тая? Не крути, говори прямо.

— И ты не так уж глуп, — сказала она с уважением.

— Никто пока не жаловался, — Санек с сожалением глядел на пустую бутылку. Отменный был портвешок.

— Тай, поможешь с этим чучелом?

— Каким образом?

— До тачки дотащить.

— Что собираешься с ним делать?

— Как что? Довезу до дома и отпущу.

— Шутишь?

— Почему?

— Они же из тебя душу вытрясут.

— Вряд ли, — усомнился Санек. — Я закона не нарушал. Не я их кинул, они меня.

Девушка отрешенно улыбалась.

— Замочить, выходит, слабо?

Санек понял, это не простой вопрос, беседа дошла до крайней точки, и решил, что пора кое-какие вещи прояснить. Чтобы после не было кривотолков.

— Ты, возможно, крутая женщина, Таина Батьковна, возможно, очень крутая, но и я ведь не вчера родился. Я в бизнесе, считай, с пеленок. Много чего нагляделся, не меньше тебя. Трупака слепить легко, но у каждого трупака должен быть свой резон. Иначе он обратно вернется. Спроси у любого пацана, есть у него на меня зуб? Не найдешь такого… И знаешь, почему? Я живу по справедливости, все правила соблюдаю. Вижу, проверяешь меня, только не пойму — зачем? Если я Толяна кокну, братва не поймет. Я и сам себе не смогу объяснить, для чего это сделал. Он бабки вернул, больше с него спроса нет. Захочет дальше тягаться, пожалуйста, тогда я отвечу, но не раньше. Убивать за здорово живешь, Таечка, — это западло. Во всяком случае я в такие игры не играю. Себе дороже выйдет.

— За что же тебя прозвали Маньяком?

— Молодой был, залупался иногда на старших. Вот и прозвали.

— Сейчас тебе сколько?

— Двадцать три. Почти старость. Сама знаешь, пацаны долго не живут.

— И тебе не жалко?

— Чего?

— Да головушку свою бесшабашную.

— Жалеть не о чем. Я хорошо прожил. Все имел, что хотел. Я доволен.

Вот так душевно потолковали, вроде ни о чем, а на самом деле о самом сокровенном. Ему и с Климушкой редко доводилось так беседовать, разве что после третьей банки. Оно и понятно. Женщины иной раз чувствуют тоньше, деликатнее, так их природа устроила.

Таина помогла отбуксировать Толяна до тачки. Оживили его опять ушатом ледяной воды, вывели на двор, спотыкающегося, снулого. Москва опустела, прикорнула тяжким сном перед рассветом. Стоял редкий час городской противоестественной тишины. В «жигуленке» Толян окончательно пришел в себя, сообразовался с местностью. Спросил слабым голосом:

— Куда везете, братцы?

— В морг, — важно ответил Санек, надеясь увидеть улыбку девушки. Увидел: словно два черных тюльпана распустились в предутреннем мареве.

— Наверное, я тебе позвоню, — сказала она.

— Позвони. А когда?

— Наверное, завтра.

Он проводил ее до «Скорпии» — десять шагов.

— Может, останешься? Я туда и обратно.

— Говорю же, позвоню.

— Меня в городе не будет, в отсидку пойду. Давай, сам тебе позвоню.

Таина помешкала мгновение, продиктовала телефон, который в памяти у Санька осел намертво, впился в мозг, как паук.

— Надолго удерешь?

— Пока рассосется. На месячишко как минимум.

— Двадцать штук не рассосутся. Зря надеешься. Это хвост. За него обязательно потянут.

— Это мои проблемы.

Она нырнула в машину, оттуда сделала ручкой.

— Чао, приятель. Галке привет.

— Спасибо, передам. Только ты ее первая увидишь.

Хлопнула дверца, зашуршал движок, серебристая торпеда уплыла со двора. У Санька в груди образовалась трещина, будто по сердцу провели иглой. Это понятно: недосып, водка, побои, но деньги в кармане, а это главное.

Толяна высадил возле его дома. Попрощались по-хорошему.

— Не журись, братан, — повинился Санек. — Я всего лишь свое вернул. На моем месте так поступил бы каждый.

— Ничего, Санечка. Сегодня ты, завтра я.

— Намек понял, — засмеялся Санек, угостив его сигаретой. Толян еще до конца не поверил, что остался живой. Раскачивался возле машины, как привидение, рожа измусоленная, похожая на географическую карту, залитую чернилами. Но постепенно до него дошло, что жизнь продолжается. Он жадно затянулся. Сипло прогудел сверху:

— Все же ты не совсем прав, Маньяк.

— Будущее покажет, — уверил Санек — и с открытой дверцей рванул «жигуля» с места, зацепил привидение левым бортом. Толян, роняя сигаретные искры, кубарем покатился к мусорному баку. Сам виноват, скотина. Санек предупреждал насчет угроз и кликухи.

Теперь ему оставалось всего несколько дел: заскочить домой, переодеться, собрать манатки, может, поспать пару часиков, навестить Климушку в больнице, позвонить старикам и Галке — и поминай, как звали. Все в порядке, если бы не рыжая. Стояла перед глазами сучка — в черных туфлях, с черным болотом в очах, стройная, как тысяча фотомоделей. Она ему не даст, и говорить не о чем. Он ей не пара. Или даст украдкой, из любопытства, как милостыню на паперти кидают. Она сказала: двадцать кусков — это хвост. Деньги — не хвост, Таечка. Это крылья. Вот сама ты хвост, это точно. Да еще какой. На километр как минимум. Санек не знал, что с ним происходит, прикосновение любви застало его врасплох. Но чувствовал себя погано, может быть, как человек, которому подали яду в вине.

ГЛАВА 4

За десять лет свободы, дарованной россиянам, городское население превратилось в густую биологическую массу, в которой с трудом можно было выделить две-три самостоятельные социальные прослойки. Самая заметная среди них — так называемая «братва», глухо ненавидимая остальными москвичами. Братва состояла из представителей двухтрех подросших на рыночных дрожжах поколений, в ходе уникального эксперимента лишенных каких-либо установочных, общечеловеческих моральных признаков. С научной точки зрения явление братвы давало пищу для размышлений о неизбежном, скором закате человеческой цивилизации, во всяком случае в том ее виде, в каком она сложилась от Рождества Христова. Однако на фоне массового городского обывателя, превращенного в серую плесень, братва выделялась ярким праздничным пятном. Она процветала, благоденствовала и радовалась солнечному свету, точно так же, как радуется ему сорняк, пробившийся наверх сквозь убитую радиацией почву. Рыночная чума, обрушившаяся на некогда великую страну, пошла братве только на пользу, да она же ее и взрастила. Ублюдочное представление о мире, как о большой воровской малине, пропитавшее все поры смертельно занедужившего государства, являлось сокровенной сутью братвы, ее единственным духовным постулатом. И не было для нее лучше места, чем древняя православная столица, обернувшаяся вселенским притоном. Былой городской труженик и заботник, уныло прокрадывающийся по уірам к мусорным бакам или по особым дням скапливающийся у избирательных урн, чтобы в экзальтации проголосовать за очередного мучителя, или приторговывающий на шумных перекрестках, с тихим ужасом взирал на проносящиеся мимо роскошные иномарки, набитые молодыми парнями и их полуголыми девицами, сплевывающими на асфальт черную табачную смолу; чутко прислушивался к ночным выстрелам, как прежде прислушивался к музыке, льющейся из окон, — и мучительно гадал, каким же матерям удалось породить на свет эту нечисть.

Но правды о братве не знал никго. Кроме нее самой.

Старик Ходженков, получив на почте пенсию, исчисляемую в 320 рублей, зашел в магазин и купил пластиковую упаковку севрюги, бутылку монастырского кагора с черной сургучной головкой и свежую булку по цене четыре рубля восемьдесят копеек за штуку. Вернулся в свою двухкомнатную квартиру, обеднев на половину пенсии, разложил аппетитную снедь на столе, добавив сочную, хрусткую луковицу и помидор, и, прежде чем погрузиться в чревоугодие, закурил полноценную «Золотую Яву» из заметно похудевшей пачки: табачку при самом бережном курении все равно не хватит до завтрашнего дня. Взгляд старика был рассеян и тускл. Вид разложенного на клеенке богатства хотя и радовал, но одновременно навевал грустные мысли. Маленький праздник он приурочил ко дню поминовения Дарьи Игнатовны, Царство ей Небесное. На протяжении долгих сорока с лишним лет она была его верной спутницей, наперсницей всех тайн, любовницей и умной собеседницей, утешительницей скорбей и в бесконечных хлопотах о нем, любезном муже, успела первой помереть. Он не испытывал чувства вины за ее смерть, только горькое сожаление, неизбывное, как могильная сырость. Пока Дарья Игнатовна была живая, у них была одна душа на двоих, дети и внуки не в счет, да и где теперь эти дети и внуки, а жена осталась с ним, даже отбыв в иную обитель. Как всегда, его угнетало не ее исчезновение, это как раз ненадолго, скоро они встретятся, а то, что она не может разделить с ним случайно выпавшую радость — бутылку красного вина, белую рыбу с ледяной слезой и ароматную сигарету, — милая Дарьюшка была так охоча до невинных застолий, и не слишком часто они ей выпадали. Нет, Бога гневить нечего, в бедности они никогда не жили, бедность пришла потом, при нашествии ошалелой рати ворья, совпав с унизительными старческими хворобами; прежде жили нормально, по-людски, хотя, конечно, не пировали с утра до ночи, да это им вроде было и не нужно. Работали, рожали детей, выводили их в люди, твердо зная, что каждый грошик дается с трудом, а не дубьем, и тем он и хорош. Облитая потом горбушка в сто раз слаще, чем вырванное у соседа изо рта пирожное, и только недавно им всем растолковали, что такие представления свойственны рабам, а первые свободные люди объявились на Руси не далее как с девяносто первого года. Они с Дарьей Игнатовной сперва посмеивались над этой чепухой, но вскоре убедились, что это не розыгрыш одесских юмористов, а самое натуральное «новое мышление», единственно верное и непогрешимое. Весь мир узнал об этом «новом мышлении» из уст лучшего друга немцев, меченого комбайнера из Ставрополя, который страдал недержанием речи и сумел, долбя изо дня в день в одну точку, заморочить голову россиянам, подготовя их к приходу грозного, несокрушимого преемника, такого же непримиримого борца за общечеловеческие ценности, но, в отличие от мягкотелого, сладкоречивого повелителя, обладающего норовом Кудеяра-молодца из народных сказаний. При новом царе Егор Серафимович, как и прочие его сверстники, разом осознал, что шутить с ними никто больше не собирается, а их буквально сживают со свету, косят, как сорную траву, и помощи ждать неоткуда. Известные политики с высоких трибун, сокрушенно вздыхая, один за другим объявляли, что никак не удастся построить светлое будущее капитализма, пока не вымрет ущербное предыдущее поколение, несущее в своих жилах дурную, коммунячью кровь. Старики повели себя каждый сообразно характеру: некоторые обижались, плакали тайком, прятали в подпол боевые награды и почетные грамоты за ударный труд — и потихоньку, никому не вредя, быстренько убывали от недолеченных болезней и старых ран; другие пытались сопротивляться, митинговали, по до-режимным праздникам выходили на демонстрации, умоляли вернуть их гробовые накопления, короче, хулиганили до тех пор, пока не исчерпали терпение демократических властей. По требованию творческих интеллигентов пришлось напустить на неугомонное старичье веселых омоновцев с резиновыми дубинками, но надо заметить — российский феномен! — и после двух-трех массовых акций вразумления старики так и не усмирились окончательно и в разных местах высовывали свои траченные молью физиономии, продолжая нагло просить пенсий, жратвы и лекарств.

Когда пришла беда, Ходженкову еще семидесяти не было, он был бодрым, сильным мужчиной с далеко идущими планами, но ничему из того, что задумывал — писать мемуары, завести пяток ульев на даче, селекционировать для Дарьюшки голубую розу, — не суждено было сбыться. Дарья Игнатовна померла от свирепого мозгового удара прямо на клубничной грядке и, может быть, ее счастье, что не дожила до позорища, когда могучую державу подточили черные, двуногие жучки-скороеды.

Егор Серафимович был не из тех, кто причитает или выклянчивает подачки: немного помыкавшись и уразумев, что вместе со сверстниками сомнут и его, он, не долго думая, снял с себя старинный, дедовский зарок и дал объявление в газету, которое гласило: «Знаменитый колдун Архип. Снимает порчу и сглаз. Корректирует бизнес. Предсказывает будущее». Таких объявлений на ту пору появилось великое множество, колдунов и вещих бабок наросло в Москве, как дурной травы, но Ходженков знал, что на его гудок откликнутся непременно, потому что приложил к пустым словам заветную родовую можжевеловую печать, долгие годы томившуюся в сундуке без всякого дела. Родом с Урала, оттуда, где тайга смыкается с небом, старик Ходженков хранил в себе наследственное знание, истоки которого были неведомы ему самому. Смышленый мальчонка, он рано покинул родные места, порвав все путы, наговорив дерзких слов родителям, чем чуть не навлек на себя неотмолимое проклятие, — так сильно манил его большой мир, где он надеялся самостоятельно, без помощи духов обрести свое счастье. Тайный дар он унес с собой, как уносят краюху хлеба за пазухой, отправляясь в дальнюю дорогу. В городе Уджинске поступил в ФЗУ, через год, проявив недюжинные математические способности, рванул в Москву, подал документы в Университет, — а дальше пошло-поеха-ло. Будто по велению Конька-Горбунка у него все складывалось, и к двадцати пяти годам, аккурат после великой Победы, его взяли на работу в один из секретнейших институтов — и вот здесь застопорило. Словно в голову ему, пока спал, напихали соломы. За пятнадцать следующих лет так и не поднялся выше старшего научного сотрудника, хотя многие менее талантливые коллеги за это же время взлетели к звездам. Кандидатскую диссертацию и ту рубили четыре раза, пока с горем пополам ее защитил. Он особо не тужил, понимал, откуда ветер дует. По молодости лет, по легкомыслию иногда пользовался тайным даром ради личных прихотей: девушек завораживал, золотишко, когда тошно приходилось, подманивал, двух дураков, нарвавшихся на него на улице с финягами, свалил в эпилептический припадок — и еще всякая мелочевка, всего не упомнишь. Когда повстречал Дарьюшку, чуть сгоряча не поломал обоим судьбу, подмешав к любви потустороннюю силу, хотя это вовсе не требовалось: они узнали друг дружку с первого взгляда. Но он решил закрепить девушку за собой так, чтобы ворохнуться не могла, и для этого применил родовую власть. Никогда не забудет Егор Ходженков, похоронивший жену, как однажды, ощутив невыносимый зуд плоти, помимо воли, как бы механически послал в доверчивые очи расторопный приказ-установку: покорись, стань моей рабыней! — и как девушка внезапно потухла, сомлела, и в нежных чертах проступил облик дряхлой старухи, улегшейся на смертном одре. Его собственный испуг был сильнее ее потрясения: он увидел впервые, как ломается человеческая душа, как иссякает свет, зажженный по воле Господней. Падающую, подхватил на руки, растормошил, нашептал в ухо веселой чепухи, — но ужас, испытанный им, остался навеки, как заноза в сердце…

После реформы стало нечего терять: Дарья Игнатовна померла, дети рассеялись по свету, а досмотреть, чем кончится беда на Руси, жуть как хотелось. Но как досмотришь, когда на зубок положить нечего, на триста рублей и пес не протянет долго… Что ж, семь бед — один ответ. Вот и дал объявление в газете.

Принимал не всякого, а лишь того, кто поглянется. Брал недорого, сколько дадут, но с иных запрашивал непомерную цену. Обычно с тех, кому корректировал бизнес. Это были люди пропащие, при них дышать было трудно, и Егор Серафимович заметно истощался, пока направлял их на путь истинный. Недавно один такой недотепа лет сорока, бывший министерский чиновник, озабоченный тем, что его со дня на день должны были пристрелить, проникся к старику трогательным доверием, попросился ночевать, и Егор Серафимович, тронутый какой-то матерой, прилипчивой, как смола, слезой несчастного бизнесмена, уступил, пустил на кухню на раскладушку, видел, что не доберется горемыка живым до дома, а после проклинал себя за минутную слабость. Из кухни по квартире потекли окаянные лучи, наподобие сернистых испарений, и, чтобы загородиться от них, Ходженков потратил недельный запас энергии, сбросил за несколько часов восемь килограмм живого веса. Правда, окупилось это тем, что приговоренный ворюга, чуя близкий конец, оставил на помин души золотую карточку, которой Егор Серафимович вволю попользовался (тысяч на шесть нарыл «зеленых»), пока ее не заклинило намертво в банкомате.

Обыкновенно он утешал заполошных бабок с их маленькими горестями, а также молоденьких озабоченных девиц с вывернутыми набекрень мозгами. Захаживали к нему и солидные люди, нагруженные деньгами, как секачи жирком, но все же чем-то обескураженные, раз уж явились по объявлению к деду Архипу. Этих роднило общее выражение лица, наивное и опрокинутое, как бы вопрошающее: за что она меня так? Под словом «она» могла подразумеваться непутевая бабенка-возлюбленная, загулявшая жена, партнер по коммерции, а то и глубже — злодейка судьба. Ходженков отметил любопытный момент: у этих вполне обеспеченных мужчин, нарубивших золотишка лет на десять вперед, когда с ними приключалась беда, все характерные признаки — страсть к наживе, наглость, уверенность в своем превосходстве над голодранцами — отступали на второй план, а вперед неожиданно выдвигались простые человеческие чувства: растерянность, обида, тяга к душевной беседе. Им не совет был нужен, не пророчество, а доброе слово, сказанное к месту. Получив утешение, они с благодарностью расстегивали кошельки, не тяготясь несуразной ценой за вроде бы пустяковую услугу. Бывали, конечно, исключения. Попадались гордецы, чьи сердца не поддавались увещеванию, как приходили с пустой душой, размытой грехом до слизи, так и уходили, кривясь в презрительной усмешке, дескать, ладно, наколол ты меня, старче, да что поделаешь, сам виноват, в другой раз буду умнее. Таким Егор Серафимович говорил правду, какою бы страшной она ни была. Испуг — вот единственное, что могло встряхнуть их задубевшую совесть. Хлопот с ними было немного, в их ущербном сознании пульсировало только два цвета, белый и черный, но от общения с выродками старик сильно уставал. Недавно заявился мужик в енотовой шубе, как вскоре выяснилось, залетный фальшивомонетчик из Таганрога, уже ополоумевший настолько, что зачем-то решил баллотироваться в Думу. К колдуну он заглянул по оказии, кто-то из московских подельщиков посоветовал, что есть, мол, крутой дед, который сечет в бизнесе похлеще всяких Джун с Кашпировскими, а берет намного дешевле. Новые хозяева жизни, как правило, люди все поголовно суеверные, как летчики, вот типчик с фальшивой мошной и приперся, чтобы по дешевке подстраховаться. Мощный телесно, с пьяными глазами — и сразу поставил условие: «Давай так договоримся, дедуль. Подмогнешь на выборах, выхлопочу пожизненную пенсию как герою войны. А коли провал, не обессудь, за тобой останется должок».

Старик поглядел с укоризной, понял, что буйно помешанный, но уже на последней точке выкипания. Выдал как на духу:

— Не годится твое условие, сынок.

— Почему не годится, — загрохотал фальшивомонетчик. — Знаешь, какая пенсия у героев? Не твои триста деревянных. Плюс бесплатная путевка раз в год. Куда хочешь езжай, хоть на Колыму.

— Условие хорошее, — согласился Егор Серафимович, — да ты выполнить не сможешь.

— Не доверяешь слову купца?

— Какой ты купец, — бесстрашно возразил старик. — Обыкновенный жулик. Но проблема не в этом. У тебя, сынок, вся печень в раке. Не дотянешь до выборов, вот в чем беда.

Он и раньше видел, как сникают раздухарившиеся упыри, насосавшиеся крови, увидя впереди призрак неминучей расплаты, но в тот раз было что-то особенное. Из могучего, занозистого дядьки будто воздух спустили через дырку в брюхе. Он осел в кресле, так что пол заскрипел. Но не пот отчаяния проступил в надутом лице, а черная злоба.

— Пугаешь, старая развалина?

— Зачем пугать. Сходи к врачу, подтвердит.

— Врешь. Я недавно обследовался. На японской УЗИ.

— Вся электроника от лукавого, — благодушно объяснил пенсионер-оборонщик. — К обыкновенному врачу сходи, в районную поликлинику… — Протянул растопыренную пятерню. — Чуешь тяжесть справа?

Гостя повело к полу, и он ухватился за бок, будто придерживая гирю.

— С тебя, сынок, двести баксов. За консультацию.

Немного подумав, фальшивомонетчик сполз с кресла и встал перед Егором Серафимовичем на колени. Вытаращил глазищи.

— Вылечи, дед! Озолочу!

— К лечению ты пока не готов. Попостись, в церковь сходи. Покайся за содеянное. Через месячишко возвращайся.

— Издеваешься, гад?! — в последний раз взбрыкнул бедолага, после окончательно рассопливился. Пока Егор Серафимович провожал его до дверей, только и слышно было: — Помоги, отец! Вылечи! Падлой буду, озолочу!

Не спеша вытянув половину стакана рубинового густого кагора, Егор Серафимович включил телевизор, чтобы поглядеть семичасовые новости. Это было вредное занятие, вреднее, чем принимать рыночников на дому, но он к нему пристрастился, как к наркотику. И честно признавал, что его собственный дар, переданный по наследству, по сравнению с колдовской мощью поганого экрана был все равно что комариный писк против рычания турбореактивного двигателя. Год за годом на телевидении все меньше оставалось человеческих лиц, их постепенно вытеснили гримасничающие биороботы; все реже можно было услышать нормальную звуковую интонацию (без яда, без подковырки) и уж тем более слово правды, сказанное без подвоха, без тайного умысла; зато в калейдоскопе сюжетов, в мельтешне голого тела и льющейся потоками крови, в бесконечно красующихся, скалящих зубы молодчиках неопределенного пола и возраста, в умничающих политиках, в изуверской рекламе, подобной пыточному инструменту средневекового инквизитора, — во всем этом кошмарном водопаде, обрушивающемся на головы доверчивого зрителя, все явственнее проступали звериные черты вселенского Управителя. Зрелище завораживающее и поучительное, как черная месса. Сжавшись в кресле, открыв рот от восторга, Егор Серафимович следил за коварными, тонко просчитанными телодвижениями многоликого существа и все ждал, когда же с экрана прозвучит весть об окончательном торжестве лютого пришельца. Судя по многим приметам, ждать оставалось совсем недолго.

В этот раз ему не удалось насладиться новостями. В дверь позвонили, это его удивило. Он установил железное правило: никогда никого не принимал без предварительной телефонной договоренности. И в объявлении указал только номер телефона, без адреса. Это значительно облегчало жизнь. Нежелательных клиентов он выявлял в телефонном разговоре и безжалостно отсекал. Мог, разумеется, заявиться кто-нибудь из тех, кто бывал прежде, но в этом случае его ожидал неласковый прием. После ухода Дарьи Игнатовны, нарушив зарок, Ходженков вообще стал жесток к людям. Связано это было, в частности, с тем, что он утратил любопытство к ним, уже не ожидал от них ничего — ни хорошего, ни нового. Давно пришел к выводу, что это не слишком удачное, хотя по замыслу и вызывающее изумление творение Господне.

В «глазок» не смотрел, открыл — а там красивая девушка в строгом наряде — серый брючный костюм и кожаная сумка через плечо. Огненные волосы — или парик?

— Да? — сказал Егор Серафимович, спиной зябко прислушиваясь к бодрому, безунывному тенорку одного из главных сатанистов-реформаторов: уходя, включил телек погромче.

— Дедушка Архип? — лучезарно улыбнулась незваная визитерша.

— Он самый. А вы кто будете?

— Тина Зарубина, репортер. Можно войти?

— Зачем? Не надо входить. Я же тебя не звал, девушка.

Красота гостьи произвела на него впечатление, но старик злился оттого, что ускользал смысл новостей, доносящихся из телевизора.

Девушка переминалась с ноги на ногу — но не смутилась.

— Я звонила, дедушка Архип. Никто не ответил. Рискнула приехать без предупреждения. Простите, пожалуйста. Но если не возьму интервью, мне завтра дадут пинка под зад.

— Чего же так строго?

— Я с главным поцапалась. У него на меня зуб. Ему только повод нужен.

Сзади зазывно заквохтала реклама: прокладки, «Стиморол», «Снежная королева» — и прочая издевательская галиматья. Все, конец. Спортивные новости и погода старика не интересовали.

— Заходи, дитя, — пригласил по-доброму. — Винца вместе выпьем.

Пока вел ее в гостиную, вдохнул густой запах французских духов и птичьего молока — так всегда пахло от новорусских красавиц. Этот запах был их верной приметой, как пакетики с презервативами в сумочках.

— Садись, девочка, садись, милая, — от его хмурости не осталось следа. — Телевизор хочешь поглядеть?

— Дедушка, я же не за этим пришла.

— Ага, не за этим, — он выключил смрадный ящик с помощью пульта. — А я, грешный, люблю взглянуть одним глазком на богатую жизнь… Вот вино, милая, рыбки возьми кусочек…

Обласканная, девушка достала из сумочки сигареты — яркая пачка с соблазнительно изогнувшейся негритянкой.

— Закурить позволите?

— Позволю, почему нет. И я покурю за компанию. Они у тебя, видать, не простые?

— С травкой, — потупилась прелестница, — Очень легкие.

— О-о! — обрадовался Егор Серафимович. — Отродясь не пробовал, а всегда мечтал… Ну, рассказывай, какое интервью тебе надобно, тем более я никаких интервью никому не даю.

— Знаю, дедушка. Я много про вас знаю. Такая слава, что — ой-ой-ой. От страха помирала, пока к вам ехала.

— Веришь в это?

— Во что?

— В мою славу?

— Как не верить, дедушка, — щелкнула золотой зажигалкой, поднесла ему огонька и сама прикурила. — Вы же вон про травку сразу догадались.

— Про травку любой догадается, кто на тебя, стрекоза, внимательно посмотрит. Больше скажу, никакого интервью тебе не надо. Ай-яй, нехорошо врать старому колдуну.

В иссиня-черных глазах метнулась смешливая искорка, изящная рука протянулась за вином, разлитым в бокалы. Она нравилась старику. Может быть, такую гостью он давно поджидал. Из самого пекла.

— Как вы это делаете, дедушка? Обо всем узнаете. Вы, наверное, цыган? Хотя с виду не похожи.

— Об этом не думай. Все мы цыгане.

Таина выпила вино, облизнула полные губы. Не сводя с него ясного взгляда, порылась в сумочке и показала красную книжечку с черным ободком по краям.

— Что это?

— Удостоверение. Я ведь с телевидения.

Егор Серафимович с любопытством раскрыл ксиву: фотография, печать, фамилия — все на месте. Вот, значит, как выглядит пропуск, с каким они проникают, куда душа пожелает.

— Важный документ. С таким не пропадешь. Платют много за него?

Красавица усмехнулась.

— Дедушка, почему вы так разговариваете — стрекоза, платют, — как деревенский пенек? За дурочку меня принимаете?

— В деревне, девочка, не пеньки, люди живут. Но насчет лексики ты права — это профессиональное. Ежели колдун маленько мхом не порос, кто же ему поверит?

После еще одной рюмки атмосфера между ними сложилась совсем доверительная, и Егор Серафимович исподтишка с доброй усмешкой наблюдал, как негаданная гостья умело его подманивает. Чисто по-женски: коленки, пухлая грудка напоказ, невинная, простодушная улыбка — и прочие штучки. Это ему льстило: некоторые дамы, которые узнавали судьбу, по малому уму вовсе не видели в нем мужика, С такими он не любил общаться. А эта кокетничала напропалую. К тому же не приходилось напрягаться, чтобы понять ее суть: хищный, опасный зверек, даром, что молодка.

— Будущее трудно увидеть? — спросила она.

— Смотря чье. Твое — как на ладони. Хочешь, открою?

— Что вы, дедушка! — в деланном испуге замахала руками. — Упаси Бог! Разве можно туда заглядывать? Потом жить не захочется.

— Верно. Однако у будущего много дорог. Есть из чего выбирать.

Окутанные дымом травки они все больше сближались, как изредка случается между людьми. Это называется — соприкосновением душ. Егору Серафимовичу девушка теперь казалась кем-то из потерянных внучек или молодой женщиной, которую ласкал в незапамятные времена и давно позабыл ее облик, а она, оказывается, ничуть не состарилась. А уж кем он представлялся девушке — добрым старым колдуном или выжившим из ума прохиндеем — оставалось только гадать, но она тоже расслабилась, в глазах все реже вспыхивали хищные огоньки. Наверное, пришла за добычей, настраивалась на утомительную схватку и успокоилась, увидя, что совладать с жертвой не составит труда. Что уж по-настоящему умел Егор Серафимович, так это внушать сизокрылым голубкам чувство полной безопасности. Для этого и дар ему был не нужен.

— Чего же ты хочешь от меня, — спросил, когда бутылка кагора опустела и он подумывал о том, чтобы сходить к холодильнику за подкреплением. — Говори, Тиночка, как на исповеди. Твоя маленькая тайна здесь и умрет.

— Тайны никакой нету, дедушка Архип, — светло улыбнулась девица. — Хочу напроситься в ученицы.

— Чем платить будешь?

— Чем хотите. Хоть деньгами, хоть любовью.

Старик важно кивнул. Она предлагала хорошую сделку. Не то чтобы он тяготился своим одиночеством, но соблазнительно иметь под рукой шалунью, готовую в любой момент вонзить острые зубки в горло.

— Есть затруднение, — сказал он. — Ты ведьма и любую науку употребишь во зло. Грех-то ведь будет на мне.

— Никакого греха, — девушка облизнула губы, и Егор Серафимович помолодел лет на десять. — Ведовство — такой же бизнес, как любой другой. Разве не так?

Она думала, что уже заколдовала его, что он у нее на веревочке, осталось снять шкурку, а потом слопать, но она ошибалась.

— Как же работа? — поинтересовался он.

— О-о, это несерьезно. Там большой куш не сорвешь. То есть, можно сорвать, но для этого надо продаться с потрохами. Я не умею. Не хочу.

— Надеешься на большой куш?

— Да… С вами на пару.

— Посиди немного, детка, принесу выпить.

Ему было так грустно, как давно не бывало. Залетная, неоперившаяся ведьмочка была не первой, кому пришла в голову мысль прижимать богатеньких клиентов и облегчать их кошельки с помощью ведовства. Так делали почти все так называемые экстрасенсы на Москве и жили припеваючи, да и сам Егор Серафимович, честно говоря, занимался именно этим, но бедняжка не знала, какая бывает расплата. Она не знала об этом потому, что не доросла умишком и сердцем до человеческого состояния и теперь уж, наверное, не дорастет никогда. Сегодня те, кто грабил, и те, кого грабили, мало чем отличались друг от друга. Оттого и грустил старик, что видел, как Москва, а может, вся страна, за короткий срок превратилась в гигантскую помойку, где матери рожали уродцев, старались сделать их похожими на двуногих чистеньких, веселеньких обезьянок из американских сериалов, — и казалось, этому не будет конца. В безумном городском гноище иногда еще мелькали, вспыхивали кое-где чистые, пытливые детские глазенки, но какой-нибудь озорной прохожий мимоходом обязательно швырял в них грязью, чтобы полюбоваться, как потухнут никому не нужные светлячки.

С бутылкой коньяка Егор Серафимович вернулся в гостиную. Девушка сидела в той же позе, в какой ее оставил — чуть раздвинув ноги, остро выпятив грудь, — но он почувствовал, что, пока его не было, она заглянула во все углы.

— Карты, — сказала с обворожительной гримаской. — Я умею гадать. Вам понравится. Хотите прямо сейчас погадаю?

— Ничего не выйдет. — Старик разлил коньяк в те же рюмки, где на донышке чернело вино.

— Думаете, не получится?

— Ничего у нас не выйдет, девочка. Мне нечему тебя учить.

— Вы меня прогоняете?

— Конечно. Как же иначе?

Ее улыбка изменилась: она не поверила. Еще бы! Такие старые налимы, как он, вряд ли прежде срывались у нее с крючка. Репортерша.

— Дедушка Архип, скажите, чем я провинилась?

— Ничем не провинилась. Славно посидели, выпили. Спасибо, развлекла дедушку. Пора и честь знать.

Бесенок скакнул ей в очи.

— Боитесь меня?

— Не тебя. Твоего вранья. Ты вся скроена из вранья. Зачем мне лишние хлопоты?

Она поддержала серьезный тон.

— В чем же я соврала?

— Миленькая, да лучше вспомни, когда правду последний раз говорила. И знаешь ли ее про себя?

— Может, вы скажете? Откроете глаза?

— Что толку. Лучше выпьем на посошок — и ступай себе с Богом.

— Нет!

— Что — нет? Не хочешь выпить?

— Вы ничего не поняли, дедушка Архип. Вы плохой колдун.

— Я хороший колдун, — усмехнулся он одними глазами. — Но нам с тобой не нужно колдовства. Колдовства ищут слабые люди, а ты вон какая — как летящий шмель.

Таина поникла, будто в глубокой усталости, прошептала:

— Дедушка, они отняли у меня все, а вы лишаете надежды. Почему?

— Кто — они?

— У нас общий враг, вот чего вы не поняли.

Егор Серафимович ощутил, как у него засосало под ложечкой. Быстро ответил:

— У меня нет врагов, с чего ты взяла? Я старый человек, обхожусь без них.

— Неправда! — в ее глазах полыхнул победительный огонек. — Вы ненавидите их точно так же, как я. Они и вас ограбили.

— Заблуждаешься, Тина. У меня нечего грабить. Я всегда был нищим.

— Не кривите душой, маэстро. Они забрали у вас жену, детей и бессмертие. Этого мало?

— Ты немного сумасшедшая, да? — он чувствовал, что угодил в ловушку. Он недооценил гостью. Поразительно.

— Конечно, сумасшедшая, — ответила она с такой страстью, что у старика зарябило в глазах. — Как и вы. Как все, кто надеется, что чуму можно одолеть прививками.

— Чем же еще ее одолеть?

— Чуму выжигают встречным огнем.

Старик задумался, став на некоторое время совершенно беззащитным, каким был до обретения дара. После долгой паузы, которую девушка не нарушала, уважительно уста-вясь в рюмку, спросил:

— Видно, крепко тебе насолили?

— Не больше, чем тебе, дедушка Архип, — спокойно ответила Таина…

ГЛАВА 5

Поздний ребенок в интеллигентной семье, Боря по кличке «Интернет» до двадцати лет как сыр в масле катался. Балованное дитя. Кладезь ума и талантов. До двадцати лет, до третьего курса МФТИ — счастливое детство. Путешествие по жизни в прямом и переносном смысле. Без соприкосновения с ней. Опекуны, нянечки, врачи, репетиторы. Редкое желание маленького Бореньки оставалось невыполненным — разве что по недосмотру отца. Анапа, Евпатория, Минводы; позже, уже в школе, — весь мир на ладони: Анталия, Франция, Англия, наконец, Сейшельские острова. При таком раскладе из мальчика скорее всего мог выпестоваться какой-нибудь самовлюбленный невротик — на смену чикагским младореформаторам, но ничего подобного не случилось. Напротив, чем больше с Боренькой нянчились, тем глубже он погружался в свой собственный мир, как бы стыдясь своего привилегированного положения в обществе. Уже в институте, заполняя различные анкеты, в графе «родители» всегда вписывал скромное: «служащие» — и ни одному из товарищей не признался, что на самом деле его отец — известный банкир. Да что там банкир — олигарх! столп общества! кумир подрастающего поколения интеллектуалов! — знаменитый Венедикт Шувалов. Разумеется, шила в мешке не утаишь, как не спрячешь в карман, к примеру, бронированный джип с охраной, ежедневно доставляющий мальчика в институт и встречающий после занятий. Можно уговорить отца, чтобы телохранители пересели в «Жигули», но что это изменит? Очень рано юноша узнал, что такое заискивающая дружба сверстников и раболепная преданность девочек, готовых по движению его бровей посрывать с себя одежду. Узнал и цену немотивированной ненависти, когда вдруг ловил на себе испепеляющие взгляды вроде бы добрых приятелей, подобные кинжальным ударам. В аудитории рядом с ним всегда оказывалась парочка незанятых мест, а когда проходил по институтским коридорам, то у него иногда возникало ощущение, что за спиной, если резко оглянуться, каждый раз падает свинцовый занавес, отсекающий его от суматошной вузовской круговерти. Вероятно, изгоями можно считать не только тех, кого общество по каким-то смутным признакам отторгает от себя, но и тех, в ком оно видит, тоже инстинктивно, своих будущих пастухов. Кому-то подобная ноша тяжела, кому-то приятна, иной душу прозакладывает, чтобы очутиться в завидном положении наследственного фаворита; Боренька Шувалов относился ко всему философски и почти не обращал внимания на кипящие вокруг его персоны страсти. Природа наделила его действительно незаурядными способностями, собственного воображения ему вполне хватало, чтобы чувствовать себя независимым и счастливым. Ум и фантазия выше реальности, и то, чего мальчик был лишен, или, наоборот, что мог приобрести с помощью папиного влияния, лежало, как сказал бы Спиноза, вне сущности его бытия. Аура избранности, песнопение поклонниц и уколы завистников доставляли ему некоторые неудобства, но не больше тех, которые испытывает бедняк, озабоченный постоянным голодным урчанием желудка. Тем более, жить в России ему оставалось недолго. Совместными усилиями мать и отец уговорили мальчика для продолжения образования перебраться наконец в Англию, в один из престижных колледжей, поставлявших всему миру политиков и бизнесменов. Боренька долго упорствовал, ему нравилась Москва, его устраивала профессура и научный потенциал МФТИ, но он был не слепой и видел, в какую бездонную воронку затянули страну. Статус сырьевой колонии, где, вероятно, до конца света суждено теперь прозябать деградировавшему россиянскому населению, никак не предполагал наличие самостоятельной научной базы, иными словами, у человека, помышляющего о лаврах ученого, в этой несчастной стране не было никакой перспективы, — вот реальность, с которой приходилось считаться. Условились, что мальчик досидит последний семестр, а там…

Увы, человек, как известно, только предполагает… В одночасье переменились обстоятельства счастливой Боренькиной жизни. Его отца, шестидесятилетнего Венедикта Шувалова, великого комбинатора, сколотившего за несколько лет баснословное состояние неизвестно на чем, в один чудесный майский денек размазалипо стенке из двух гранатометов вместе со всеми телохранителями и сопровождающей свитой, обвалив при этом угол старинного помпезного здания, в котором располагался центральный офис финансовой корпорации «Медиум и К.». Как всегда в таких случаях, злоумышленники благополучно скрылись с места преступления (их никто и не собирался ловить), но гнусное преступление взбудоражило российский бомонд. Оно казалось необъяснимым. Венечку Шувалова любили все, кто его знал. Он не лез в публичную политику, чурался пышных чествований, даже на экране телевизора появлялся нечасто: тихо-мирно ковал миллион за миллионом и слыл добрейшим из банкиров, покровителем сирот, искусств и животных. Вдобавок был известен тем, что инкогнито открыл несколько бесплатных столовых для вымирающих пенсионеров и первый в Москве шикарный «хоспис» на улице Ибрагима Кончаловского. Но вот же помешал кому-то. Пресса сперва, как водится, грешила на коммунистов, обуянных маниакальной идеей переделить награбленное, кроме них вряд ли у кого могла подняться рука на такого человека; демократы выступили с гневными обличениями, в который раз требуя выноса из мавзолея тела Ильича; бессменный лидер коммунистов выразил не менее гневный и убедительный протест, — и вскоре единственная версия убийства заглохла сама собой. Похоронили Шувалова на Новодевичьем кладбище, и половина Москвы провожала знаменитого банкира и спонсора в последний путь. Во избежание несанкционированных народных волнений в Москву передислоцировалась дивизия имени Дзержинского, телеграммами соболезнования, поступающими со всего мира, завалили прихожую в родовом особняке Шуваловых, а на роскошной могиле среди сотен поминальных венков выделялись скромные розы от россиянского президента и его заокеанского наставника Билла.

Несчастья, обрушившиеся на семью Шуваловых, на этом отнюдь не закончились. Не успели обсохнуть слезы на щеках безутешной вдовы Маргариты Тихоновны, как стало известно, что в Швейцарии арестованы банковские счета Венечки Шувалова, а еще через какой-то срок к ним на квартиру явились трое мужчин неопределенной внешности, с траурными ленточками в петлицах и с кожаным кейсом в руках одного из них. Маргариту Тихоновну попросили подписать несколько платежных документов и деликатно предупредили, что если она этого не сделает, то следующей жертвой безжалостных наемников может стать ее единственный сын и наследник уже призрачных капиталов — Боренька Шувалов. Через полчаса они покинули дом, получив необходимые подписи и выразив свое искреннее, глубокое соболезнование.

Ни им, ни другим мародерам мать Бореньки не пыталась оказать никакого сопротивления. Это было бесполезно. Она достаточно повертелась возле мужа в российском бизнесе, чтобы понять его глубинную суть. Ее муж был крупной фигурой, и наезд на него осуществляли по-крупному, по тактике «выжженной земли». Именно поэтому начали с устранения главного объекта. Если бы Венедикт был живой, тогда другое дело. На любой ход противника у него нашлось бы пять встречных, но без него всякая защита — пустой номер. И обратиться за помощью не к кому. Ближайшие соратники банкира, кому он особенно доверял, безусловно, были в доле с бандитами, иначе откуда бы взялись все эти купчии, переводные счета и хитроумные депозиты. Хорошо хоть ее гениальный муж предусмотрел самый плачевный ход событий и оставил небольшой капиталец в таком законспирированном виде, что к нему вряд ли кто-то сумеет подобраться.

В выходной день, сразу после сороковин, Маргарита Тихоновна пришла в спальню к сыну и объявила, что они разорены. В буквальном смысле, подчистую. Даже особняк, в котором они сейчас находятся, через полгода (срок аренды) придется освободить. Боренька был готов к печальному известию.

— Я догадывался, мамочка. Но ты не расстраивайся, беда-то небольшая. Пожили барами, поживем как все люди.

Мать смотрела на него с сочувственной улыбкой: он не понимал, о чем говорил, ему не с чем было сравнивать. А ей было. До своего богатства она добиралась издалека. Родилась в подмосковных Люберцах в бедной семье и хорошо знала, сколько стоит кусок хлеба с маслом, намазанный сверху черной икрой. Цена ему измеряется далеко не в рублях.

— Не так все плохо, сыночка. Кое-что у нас осталось. Сберег отец, Царство ему Небесное. Денег хватит, чтобы в Англии доучиться. Так что езжай спокойно, уж я тут одна как-нибудь перебедую.

Боренька поплотнее натянул пуховое одеяльце: телом был хиловат, зябок, но никаких гимнастик, никакого спорта не признавал, ничего не признавал, кроме силы человеческого ума.

— Нет, мама, никуда я не поеду. Чушь все это. Помнишь, бабушка говорила: где родился, там и пригодился. Я и раньше никуда не собирался. Отец настаивал.

— Вот и выполни его волю.

— Он не осудит, — улыбнулся Боренька нежной белозубой улыбкой. — Он поймет. Тебя одну оставлять нельзя. Ты же к жизни неприспособленная.

У Маргариты Тихоновны к глазам подступили слезы, казалось, все уже выплаканные за эти дни, но она их переборола.

— Как хочешь, тебе решать. Ты у нас теперь глава семьи, Борис Венедиктович.

Через три месяца они оставили роскошный особняк, сумев продать кое-что из обстановки, и переехали в двухкомнатную квартиру в Замоскворечье, оформленную на Бориса еще отцом, тоже с соблюдением строжайшей тайны.

В институте после смерти отца он почувствовал себя вольнее, отныне над ним не сияла аура будущего властителя жизни, он стал обыкновенным студентом, как все, разве что с блестящими способностями, что само по себе не мало, если этим умело распорядиться. Толпа прихлебателей растаяла, как летнее облачко, а те, кто раньше его ненавидел, дружески пожимали руку и угощали сигаретами. Девочки перестали активно трясти перед ним титьками, они теперь оценивали его исключительно по мужским достоинствам, а в этом смысле он не представлял собой ничего исключительного, хотя был не плох на вид — невысокий, худенький, стройный, с большими, темными, внимательными глазами и с хорошо подвешенным языком. Но — не герой, не певун и не извращенец. Мальчик не бросовый, в житейском ключе, возможно, даже перспективный (передалось же что-то от великого отца), но не такой, чтобы ложиться под него без всяких предварительных условий.

Как на грех, на ту пору приключилась с ним первая любовь, довольно унизительная. В ней был некий психологический изъян. Предмет любви девица Кэтрин (Катя Смирнова), вольная птаха, радостная, как тысяча мотыльков, и доступная, как бутылка пепси, сама его клеила целый семестр, энергично набивалась на близость, суля неслыханные авансы, но отпугивала застенчивого и, откровенно говоря, нераспечатанного юношу своей повышенной и общеизвестной сексуальностью, а когда он спохватился и готов был пасть перед ней на колени, оказалось, поздно — упорхнула пташка. Нет, девушка никуда не делась, училась с ним в одной группе, но после обрушившейся на него беды как-то перестала его замечать. Куда подевались милые ужимки, случайные, горячие прикосновения в тесных углах, бестолковые, волнующие нашептывания и записки, — теперь она смотрела на него будто сквозь окно и едва приподнимала пухленькую верхнюю губешку, здороваясь по утрам.

На него навалилось тяжелое любовное помешательство, чего и следовало ожидать, учитывая его столь долгое и необычное для нынешних молодых людей воздержание. Но он и не был современным продвинутым юношей, презирал сленг, на котором изъяснялись студенты, их фантастическая зацикленность на двух вещах — баксах и девках — внушала ему отвращение. Он был обыкновенным талантливым парнем, увлеченным наукой и по вечерам тайком сочинявшим музыку. Прежде такие встречались на каждом углу, сегодня стали редкостью и в компаниях ровесников воспринимались как шизанутые. И все же одно дело быть шизанутым наследником миллионера и совсем другое слыть чернокнижником, не имея гроша за душой. Первому прощалось все, любая несуразность характера лишь добавляла блеска в его невидимую корону, второй автоматически становился посмешищем, объектом постоянных и далеко не всегда безобидных шуток. Для девицы Кэтрин, воспитанной в рамках программы планирования семьи, почерпнувшей основные представления о жизни из видака и иллюстрированных журналов, он вообще выглядел допотопным монстром, кем-то вроде тех очумелых инвалидов, выклянчивающих милостыню в метро и, чтобы разжалобить прохожих, уныло позвякивающих наградными жестянками на груди. В ее американизированной головке расслоение произошло мгновенно и безболезненно: прежний смуглоликий красавчик с задумчивыми глазами, мечта утренних грез, сын крутого банкира-миллионщика, и нынешний желторотик в потрепанных джинсах, роняющий слюнки на бороду от томного вожделения, никак не совмещались в одной плоскости. И речи не могло быть о том, чтобы появиться на людях с парнем, который вместо того, чтобы, нарубив бабок и угостив как положено приглянувшуюся ему даму, затащить ее в тачку и насадить на шампур, шатается за ней с унылым видом, волоча на боку сумку, набитую учебниками и конспектами. Такое позорище в страшном сне не приснится. Но сердечко у Кэтрин было доброе, доставшееся от любящих матери с отцом, и когда Боренька в очередной раз достал ее своим нытьем («Кэт, ты меня избегаешь? Что ты делаешь сегодня вечером? Может, сходим в кино?»), дала ему дельный, чисто женский совет:

— Погляди на себя, в кого ты превратился, урод. От тебя же воняет портянками. Надо же следить за собой.

— Тебе не нравится, как я одет?

— Боренька, умоляю! Если тебе нужна девочка, запиши адресок. Деревня Расторгуево, сто километров от Москвы. Спросишь Матрену. Тебе любой покажет. Захвати бутылку спирта — и все будет тип-топ.

Побледнев, Боря спросил:

— Значит, не хочешь встречаться? Это правда?

Кэтрин изобразила сложную гамму чувств, которые накатывают на американских девушек, когда они узнают, что подцепили заразную болезнь от случайного партнера.

— Борька, ты чокнутый! Да я лучше пьяному водопроводчику дам.

После этого разговора любовные страдания Бореньки стали невыносимыми. Ее спелые груди, покачивающиеся бедра, затуманенные глаза — чарующий облик доступной молодой самки проступал со страниц любимых монографий, спускался в горячечные сны, мешал сосредоточиться на чем-либо путном. Он превратился в мокрого от похоти мышонка, но ничего поделать не мог. Чувствовал, что если не получит разрядки, то в один прекрасный момент взорвется, как перезрелый плод фаната. Сумрачная тяжелая истома, разлившаяся по жилам, придавала его лицу задумчивое, сосредоточенное выражение лунатика. Так жить дальше было невозможно.

Выручил Герка Слепой, с которым корешились с первого курса. Герку прозвали Слепым не в честь знаменитого героя криминальных романов, а потому, что фамилия у него была Семиглазов. Удрученный муками друга, он предложил напрямик:

— Чего маешься, Бориска? Давай с ней поговорю.

— О чем? — удивился страдалец. — Ты же видишь, я ей противен физиологически.

Не желая обидеть товарища, Герка подавил смешок. Он тоже не считал Интернета нормальным, но друзей, как говорится, не выбирают.

— Ты ей тугрики предлагал?

— О чем ты, Герасим?

— Извини, брат, ты, конечно, умнее меня, но иногда как ребенок. Она же платная, разве не знаешь?

— Что значит — платная?

— То и значит, что за деньги ложится, как и все. Тебе что надо — трахнуть ее или жениться?

— Не знаю, — сказал Борис.

— Сто баксов наскребешь? Или одолжить?

— Наскребу… По-моему, ты бредишь…

— Готовь бабки к вечеру.

Гер ка Слепой не страдал никакими комплексами, у него не было ни богатой родни, ни дядьки за океаном. Не сказать, чтобы он из-за этого убивался. Ему было все равно, где работать или учиться. В МФТИ он поступил по той простой причине, что его батяня, ныне полуспившийся, когда-то работал в оборонке и вел курс на кафедре механики: кое-какие связи сохранил в институте и с трудом, но протолкнул сына по заниженному тарифу. Когда Герка задумывался о смысле жизни, то приходил к мысли, что рожцен для счастья, как птица для полета. По натуре он был лентяй, каких свет не видел, и единственное, во что вкладывал всю душу, так это в ублажение многочисленных подружек, с коими всегда находил полное взаимопонимание. Внешность, возраст, социальный статус женщины для него не имели никакого значения, они все были как одна прекрасная незнакомка, обделенная судьбой, которая жаждет отдохновения в его неутомимых объятиях. К двадцати одному году он накопил такой опыт общения со слабым полом, на какой иному мужику, озабоченному житейскими хлопотами, не хватило бы трех жизней, но надо отдать ему должное, никогда не вытягивал из женщин деньги, хотя при его хватке мог бы уже, наверное, озолотиться. Особенно имея дело с пожилыми дамами, женами, матерями и любовницами новых русских, скучающими от материального переизбытка.

В перерыве между лекциями Герка отвел Кэтрин в курилку, на широкий подоконник между этажами, о чем-то с ней потолковал, размахивая руками и громко хохоча (Боренька наблюдал за ними сверху через перила), потом вернулся к другу и деловито доложил:

— Все, Бориска, она твоя. Сбил цену до полтинника. С тебя комиссионные.

— Что ты ей сказал? — Боренька покраснел.

— Все как есть. Влюблен, чешется, готов отстегнуть полтинник не глядя. Но не больше. Сперва уперлась: давай полтораста. Уломал кое-как. Откуда, говорю, у него сейчас деньги, когда они с маманей квартиру снимают.

— Врешь!

— Что — вру?

— Она не такая.

Герка курил, глядел сычом.

— Вру я или нет, сегодня как раз проверишь. У меня хата пустая, старики на даче. Вот ключ. Она придет к восьми. До полуночи управишься? В принципе я могу и на всю ночь слинять.

Щадя самолюбие приятеля, он скрыл от него правду. На самом деле Герка девицу элементарно припугнул. Это было несложно. Как и с большинством курочек на факультете, он переспал с ней пару раз и убедился, что она фригидная, как валенок. Какая девушка захочет про себя такой огласки. Он сказал Кэтрин: будешь издеваться над Бориской, вывешу дацзыбао. Пусть все знают, какая ты нимфоманка в кавычках. Чего тогда заработаешь? Красавица попробовала взбрыкнуть: «Негодяй, кто тебе поверит? А я скажу, что ты импотент». Герка ее вразумил: «Суть в том, дорогая, что мне совершенно неважно, что ты натрепешь блудливым язычком, а твоему маленькому бизнесу уж точно капут…» После некоторого раздумья Кэтрин изрекла: «Не знала, что ты такая сволочь, Слепой!» — «Я не сволочь, — возразил Герка. — Я за кореша переживаю. А сволочи те, кто протухший товарец выдают за свежачка».

Когда надо, он умел говорить с дамами резко, но всегда справедливо.

Боренька взял ключ и ушел на лекцию.

В начале восьмого он уже сидел в Теркиной квартире, приготовясь к нелегкому испытанию. Не совсем верил, что возлюбленная придет, но чувствовал себя так, будто ему предстояла полостная операция и, возможно, без наркоза.

В десять минут девятого раздался звонок в дверь.

Кэтрин явилась немного под балдой, то ли накуренная, то ли напитая, но Боренька не сразу заметил: лишний раз боялся глаза поднять.

— Где ванная? — спросила девушка строго и, не дождавшись ответа от сомлевшего отрока, гордо прошествовала куда хотела, плотно затворив за собой дверь. Вышла минут через двадцать — с распущенными влажными волосами, в Геркином халате, туго перепоясанном, но каким-то таким образом, что большие груди почти вываливались наружу. Боренька за это время собрал на стол немудреную закуску, поставил вино и (Господи, как он позже стыдился!) зажег свечи в красивых бронзовых подсвечниках. Кэтрин на стол взглянула мельком, требовательно распорядилась.

— Пойдем. У меня времени мало. Сорок минут.

— Куда пойдем? — опешил Боренька.

— В спальню, наверное… Или предпочитаешь в кресле? Кстати, у тебя есть презерватив?

— Нет.

— Ладно, воспользуемся моим… Пошли, чего ждешь, любовничек?

— Может быть, немного вина?

— Я на работе не пью, — с тем удалилась в спальню, на сей раз оставя дверь открытой.

Боренька выпил стакан красного вина, давясь и прихлебывая. Какой-то портвейн в узкой длинногорлой бутылке. До этого он пил спиртное раз или два в жизни, да и то шампанское. Вряд ли кто поверит, но это так. Вдобавок он не курил… Видение прыгающих в проеме халата коричневых сосков его почти ослепило. Больше всего он, конечно, боялся опозориться в самую неподходящую минуту. Он вообще сомневался в себе как в мужчине. Где-то читал, что многолетнее мастурбирование никого не доводит до добра. Зато в другой статье, кажется, в том же номере медицинского журнала, попавшего ему в руки, было сказано, что усиленные занятия онанизмом, напротив, способствуют оттоку крови из паховой области и повышают потенцию. Сейчас ему представился хороший случай проверить, кто из авторов прав.

— Эй! — насмешливо позвала Кэтрин. — Тебя долго ждать? Или ты напиться решил?

По-стариковски шаркая, Боренька приплелся в спальню. Кэтрин сидела на двуспальной кровати Теркиных родителей в позе «лотоса», совершенно голая, с распущенными по плечам смоляными прядями. Шторы опущены, и единственный в комнате голубоватый торшер окутывал ее призрачным светом, словно вытягивая из золотистой кожи ответные лучи. Ничего более прекрасного Боренька не видел в своей жизни и смотрел на нее, открыв рот. В висках началась бешеная пульсация. Будто издалека, откуда-то сверху он услышал собственный голос:

— Немного прохладно, нет, Кать?

Красавица возмущенно фыркнула:

— Тебя раздеть? Или сделаешь это сам?

— Раздеть? — переспросил он. — А зачем?

Видимо, что-то в его вопросе насторожило Кэтрин. Из позы «лотоса» она изящно переместилась в положение, знакомое ему по картине Гойи «Маха обнаженная».

— Боря, ты здоров?

— В каком смысле? — Боренька добрался до ближайшего стула и плюхнулся на него. В башке противно звенело, но на душе он почувствовал умиротворение. Позже, вспоминая этот вечер, он понял, что был в те минуты счастлив так, как никогда не бывал счастлив потом. До полного блаженства оставался один шаг, а это и есть счастье, другого не бывает.

— Ты зачем меня позвал?

— Я?

— Борька, перестань паясничать или я сейчас встану и набью тебе морду.

— Почему ты злишься, Кэт?

— Иди сюда, говорят тебе!

— Не хочу.

— Не хочешь меня?

— Так — не хочу. Лучше оденься. Удобнее будет разговаривать.

— Удобнее разговаривать? — Кэтрин свесила ноги с кровати и села, сверкнув коричневым лобком. Боренька едва слышно застонал, теряя последнее соображение.

— Ты сволочь, Борька, — произнесла она зловеще, — как и твой поганый дружок. Вы оба садисты, импотенты и сволочи.

— Герасим не импотент, — автоматически возразил Боренька. — Он классный мужик.

— Последний раз говорю: иди сюда!

— Я боюсь, — признался Боренька.

— Чего боишься, засранец?

— Вдруг тебе не понравится?

— Какая тебе разница, понравится или нет?

— Очень большая. Я же люблю тебя.

Несколько мгновений она разглядывала его с таким выражением, будто увидела паука.

— Это все?

— Еще я не хочу, чтобы ты делала это за деньги. Ты же не проститутка.

Очень медленно Кэтрин перетянула к себе халат, брошенный на спинку кровати, укуталась в него — и прошла мимо Бореньки с таким независимым видом, словно его и не было.

Следом за ней он переместился в гостиную, уселся за стол и выпил еще стакан вина. Кэтрин вернулась из ванной одетая — в чулках, в юбке и свитере, причесанная и с подкрашенными губами. Прилегла напротив.

— Скажи честно, денег не достал?

— Не в этом дело.

— Если хочешь, можно в кредит. Не зря же я ехала?

— Спасибо, не надо. Вот деньги, возьми, пожалуйста, — на его лице блуждала пьяненькая, мечтательная улыбка.

Кэтрин приняла стодолларовую купюру, но не спрятала сразу в сумочку. Что-то ее смущало, что-то смутно припомнилось из тех лет, когда травку не курила и водку не пила. Забавной была девчушкой, помешанной на вышивании. В технический вуз поперлась в надежде встретить суженого, в институте соотношение парней и девушек было пять к одной, и уж только пообтершись на московских тусовках наконец поняла, что семья — такой же предрассудок, как добродетель.

— Боря, в долг беру, ладно? Бабки нужны до зарезу.

— Возьми просто так, по-дружески, сделай одолжение.

Совсем ей стало смурно.

— Все-таки ты чокнутый, Борька. Тебе лечиться надо.

— Лекарств пока нет от моей болезни.

— Неужто СПИД?

— Ступай, Кэт. Сорок минут давно прошли.

— В принципе я могу остаться. Только позвоню кое-куда.

— Пожалуй, не стоит.

— Как хочешь, но деньги верну, честное слово.

Не ответил, глядел куда-то за ее спину, продолжая блаженно улыбаться…

На другой день, возвращаясь с занятий, Боренька наткнулся на знакомого парня из соседнего подъезда, с которым уже с полгода поддерживали видимость приятельства: раскланивались, обменивались парой-другой ничего не значащих фраз. Парня звали Санек и кличка у него была чудная — Маньяк. Эту породу молодых людей Боренька считал наполовину животными, старался обходить стороной, но в Москве их становилось все больше и практически невозможно было совсем уйти от контакта. Знакомство началось с того, что однажды Санек его крепко выручил. Они с матерью только что переехали в этот дом, никого здесь не знали — и местная шпана, естественно, решила выяснить, что за фрукт объявился на их территории. Верховодил на дворе некий коротышка лет пятнадцати по имени Жека. Он ходил в лужковской кепочке на льняных кудрях и почему-то всегда с гаечным ключом. Ближе к ночи вокруг него сбивалось десять — пятнадцать подростков разного пола, шарили по машинам на стоянках, кучковались в скверике, откуда пугали прохожих истошным ором и крепкой матершиной. Пили водку, передавая бутылку из рук в руки, короче, веселились, как умели. Авторитет Жеки распространялся на три соседних двора, где он пользовался почти неограниченным влиянием, даже распределял среди бомжей очередь к мусорным бакам. Взрослых шпана не трогала, исключая, разумеется, запоздалых пьянчужек, которых иной раз забивали до смерти. Трупы обыкновенно отволакивали на соседнюю территорию. Жека солидно растолковывал подрастающей рыночной смене: «Нельзя сорить, где живешь. Западло, пацаны».

Как раз они зацепили Бореньку, когда, сопя от усердия, среди ночи буксировали какого-то отяжелевшего фраера с проломленной башкой. Настроение у ребят было добродушное, в карманах бродяги надыбали около пятисот монет, да еще сняли часы «Сейка» с серебряным браслетом. Боренька засиделся в институтской библиотеке до закрытия, что часто с ним случалось, и спешил домой за полночь. Подходя к подъезду, услышал в кустах какое-то копошение, звуки ударов и хриплый, девичий матерок. Ему бы прибавить шагу, а он замешкался. Недооценил обстановку, полюбопытствовал. И тут же на свет вышла парочка: Жека в кепке и с гаечным ключом, и еще один, похожий на длинного, черного глиста. Следом насыпалось еще человек пять — мальчики и девочки. Диспозиция такая: пустой двор, рядом скверик, погашенные окна и единственный фонарь шагах в двадцати.

— А-а, это ты, студент, — узнал его Жека. — Чего по ночам шатаешься? Хорошие студенты давно бай-бай.

Не отвечая, Боренька хотел его обойти, но ребятня, умело сдвинувшись, заступила дорогу.

— Не спеши, студент, уже опоздал. Лучше подмогни-ка немного.

— Что там у вас?

— Да видишь, ханыга один споткнулся, упал, разбил головку. Жалко человека. Надо проводить. Или ты без сочувствия?

Боренька испугался до рези в желудке, сообразив, что отал невольным свидетелем грабежа. Теперь его хотели повязать трупаком.

— Сами разбирайтесь, — буркнул глухо. — Я в ваши дела не лезу.

— Ах, не лезешь? — удивился Жека. — Девочки-малолетки надрываются, тащут пьяную тушу, тебе наплевать? И не стыдно, студент?

Одна из девочек-малолеток повисла у него на руке, подпрыгнула и больно укусила за ухо. Остальные плотно окружили — и подталкивали в кусты. Действовали ребятишки, как слаженный механизм, и хотя все они были намного моложе его, но крепенькие, накачанные. Он это сразу почувствовал, когда попытался рвануть. Получил болезненный удар по коленке (похоже, железкой) и перестал брыкаться. Подумал: все, кранты, влип. Про этих детишек он был наслышан, такие стайки в каждом дворе живут — опасные, как осиный рой. Уложат рядом с ограбленным — и точка. Драться Боренька не умел и принципиально осуждал насилие. В кустах действительно его ловко повалили на землю и начали потихоньку пинать и пощипывать, заведя какой-то ритуальный хоровод. Девочки возбужденно повизгивали, мальчики деловито покряхтывали, хвалясь друг перед дружкой точностью ударов: по почкам его, по почкам! А в печень не хошь! А по зубам разок, чтобы не вертелся! Бореньку удручала не столько боль и собственное бессилие, сколько какая-то зловещая бессмысленность избиения. Ну что это за пещерное развлечение в конце двадцатого века?

Кодла постепенно входила в раж, кто-то уже, смеясь, предложил воткнуть в студента пику, и неизвестно, чем бы закончилась забава, если бы во двор из арки не скользнула легковуха и на мгновение не высветила мистическую сцену прицельным светом фар. Пацанва на миг оцепенела — и бесшумно рассыпалась по кустам. И что поразительно — утянула за собой изувеченного пьяницу, волоком, как мешок с опилками. В машине заглох движок, хлопнула дверца — и к Бореньке приблизился высокий (или так казалось снизу) парень. Лица Боренька не видел, а это и был Санек.

— Вставай, — сказал он добродушно. — За что тебя так? — и тут же узнал. — А, новенький, из пятого подъезда?

Помог подняться, заботливо отряхнул костюмчик. Выше Бореньки был головы на три. Повторил:

— За что они тебя? Денег просили?

— Вроде нет, — от потрясения, смешанного со стыдом, Боренька еле ворочал языком. — Ни с того ни с сего налетели, как собаки.

— Чего же ты хочешь? Молодняк. Ума нет, зато дури полно, — и вдруг гаркнул в темноту: — Жека! А ну, двигай сюда!

В ту же секунду из кустов нарисовался коротышка с гаечным ключом. Но держался на расстоянии.

— Звали, Сан Иваныч?

— Подойди ближе.

Жека неохотно переступил на шаг вперед — и схлопотал мощный удар в грудь, зашатался, выронил ключ, но на ногах устоял.

— За что, Сан Иваныч?

— Еще раз его тронете, в землю вколочу, — миролюбиво пообещал Санек. — Беспределыцики хреновы. Вам что, других мест мало? Или не предупреждал?

— Откуда я знал, — гнусаво прогудел Жека. — На нем таблички нету. Студент и студент. Поразмялись маленько. Живой же.

— Брысь отсюда, сявка! — распорядился Санек — и Жеку как ветром сдуло, еле успел ключ поднять.

Вот так познакомились, хотя Боренька, как ни ломал себе голову, не мог понять, по какой причине Санек взял его под свое покровительство. И чего потребует взамен, каких услуг.

В этот раз Санек явно его поджидал, курил на скамейке напротив подъезда. Он присел рядом. Санек предложил ему сигарету, и Боренька, как всегда, отказался.

— «Без баб, без курева, житья культурного», — процитировал Санек.

— Именно, — улыбнулся Боренька, чувствуя себя, тоже как обычно, не в своей тарелке. Исподтишка разглядывал Санька, его чистое, грубо сработанное лицо с мощными надбровьями и крупным ртом, и не находил в нем ничего порочного. Нипочем не скажешь, что бандит. Красивый парень. Рядом с ним Боренька казался себе невзрачным, невзрослым.

— Слышь, Интернет, ты, говорят, в компьютерах сечешь?

— Есть маленько, а что?

— Не скромничай. Не зря ведь прозвали.

Борису хотелось спросить, откуда Санек узнал про кличку, но не сделал этого. В разговорах с опасным соседом он вообще избегал задавать вопросы.

— Прозвали… — ответил туманно. — Я больше в теории, чем на практике.

— Не темни, Борь… Ты на каком курсе?

— На пятом.

— Круглый отличник?

— По-всякому бывает, — Борис старался держаться на равных, но это ему плохо удавалось. Ловил себя на том, что, небрежно цедя слова, все равно как бы заискивал. Они, вероятно, ровесники, но невольно складывалась ситуация, что он младший и немного дураковатый, а Санек старший, точно знающий, что к чему в любом вопросе. Санек подавлял его своим тайным превосходством, не предпринимая при этом никаких усилий. В чем же заключалось превосходство? Да в очень простой вещи. Он мог вызвать Жеку из кустов и без всяких околичностей врезать гаду по ушам. Только и всего. Пустяк, конечно. Но за этим пустяком целые миры: его, Борискин, интеллигентный, книжный, и мир Санька — со скрежетом ломаемых костей, с дурными башлями, с горьковатым запахом крови и спермы. Мир мужской и реальный и мир, слепленный из виртуальных фрагментов, осточертевший Бореньке до тошноты.

— Я к чему веду-то, Борь. Тут одна дамочка желает с тобой потолковать.

Боренька насторожился, представив себе почему-то голую Кэтрин.

— Что за дамочка?

— Телка в отпаде, но не по нашим зубам.

— Чего ей надо?

Санек учтиво раскланялся с каким-то пожилым дядькой, вышедшим из подъезда. Дядька рябой и прилично одетый.

— Тут такое дело, Борь, я ведь временно в бегах. Пасет кое-кто. Светиться в городе не могу. Дам телефончик, позвонишь ей вечерком, лады? Она сама скажет, чего ей надо.

Телефон, записанный на бумажке, Боренька взял. Помешкал немного.

— Сань, не обижайся, но я к вашему бизнесу касательства не имею. Никаких данных. Я же, во-первых, трус. А во-вторых…

— Все мы трусы, — успокоил его Санек. — Пока зеленью не запахнет. Верно, а?

— Верно, конечно… Ее как зовут?

— Таина… Попросту Тайка или Инка.

— И чего ей сказать?

— Скажи, что от меня… Ну я потопал, ладно? Торчу тут уже битый час. Опасно, Борь…

ГЛАВА 6

У Клима под гипсом нога чесалась так, словно туда забрался целый муравейник. Дора Викторовна, костоправ, просверлила в гипсе дырки, чтобы кожа дышала, но это мало помогло. Клим терпел три дня и три ночи, не спал, ел без аппетита, приставал к медсестрам, чтобы сгоняли за водярой, но девушки только отшучивались. На четвертый день объявил Доре Викторовне ультиматум. На утреннем обходе.

— Я молчаливый герой, Дора Викторовна, но терпение на исходе. Или снимайте гипс, или выписывайте.

Его поддержал Иван Иванович с дальней койки:

— Действительно, доктор, мучается паренек, по ночам ревет, как бык в стойле.

— Страшно, да, — подтвердил хачик Зундам. — Как волк в ущелье. Мы сочувствуем. Вдруг помрет.

— Чего не надо, не говори, — упрекнул хачика Клим. — Почему я должен помирать? Выпишусь к чертовой матери — на воле полегчает.

— Нет, брат, — возразил Зундам. — Выписываться нельзя без разрешения. Надо лечиться.

Горец-сиротка вторую неделю пребывал в восторженном состоянии: ходить он по-прежнему не мог, для малых и больших дел пользовался судном, но Клим раздобыл ему старый пластмассовый костыль с короткой рукояткой в виде ракушки. Костыль замыкал одну из дверей в подвале, оттуда Клим его и выдернул. Получив подарок, Зундам пришел в неописуемое волнение. Он рассуждал так: если есть один костыль, вскоре обязательно объявится второй. В этой мысли его поддерживала вся палата, и особенно слесарь Зиновий, мужик с переломанной рукой. Руку он сломал, когда с похмелья полез в домашний погреб за рассолом. Все свои суждения Зиновий высказывал в виде коротких притч. К примеру, он так утешал Зундама: «Ты, земеля, при одном костыле все равно что пахарь без плуга. Вот со мной в прошлом году похожий случай был. Пошел я по грибы, прямо скажу, с сильного бодуна. И грех попутал, наклал в корзину преимущественно поганок. Ну то исть, что бросалось в глаза, то и клал. Принес домой, а баба моя сослепу все грибы и уварила в котле. При этом картошки нажарила. Славно с ней закусили, похмелились, конечно, бабу мою к вечеру в больницу свезли, а мне — хоть бы хны. Понял, земеля, к чему я это рассказал?»

Последний вопрос Зиновий непременно задавал каждому собеседнику, потому что привык к тому, что мало кто улавливал смысл его присказок. В тот раз только Иван Иванович, профессор с переломом шейки бедра, хмуро поинтересовался:

— И что же, померла ваша супруга, Зиновий?

— Почему померла? — засмеялся слесарь. — Натуральную бабу грибами не убьешь. И надеяться нечего. К примеру…

Дора Викторовна на ультиматум Клима не ответила, не хотела дискутировать в палате, попросила зайти через час в ординаторскую. Когда ушла, Зундам приподнялся на локтях (у него это ловко получалось, как у гимнаста), с жаром заговорил:

— Чего делаешь, Клим? Зачем нарываешься? Возьмут и выпишут. Нога сломана, глаз худой — куда пойдешь? Кто кормить будет?

— Много ты понимаешь, — подмигнул Клим. — Захотела бы, давно выписала. Чего меня держать? Вон в коридоре десять человек покалеченных, некуда класть. И каждую ночь новеньких подвозят.

— Я тебя прошу, как брата, — сказал Зундам, — не обижай Дору Викторовну. Она хорошая. Второй костыль обещала дать. Телеграмму послала мне в аул. Нельзя на нее кричать.

— У вас в ауле почта есть? — поинтересовался Клим.

— У нас все есть. Приедешь в гости, увидишь, как живем, с ума сойдешь. Получше вашего.

— Зачем же в Москву приперся?

Когда Клим об этом спрашивал (в десятый раз), горец смущенно отводил глаза.

— Ошибку сделал. Шайтан попутал.

— Ага, шайтан. Думал, тут бабки на улице валяются? Травкой думал торгануть?

Зундам испуганно оглянулся на Ивана Ивановича, читающего газету «Московский комсомолец» (других в больницу не приносили).

— Не надо так, Клим. Думаешь, мы дикари, только травкой торгуем?

— Да шучу, не обижайся.

Он действительно не хотел задеть самолюбие простодушного абрека, привык к нему. Как и к остальным соседям по палате. Клим вообще легко сходился с людьми, но это ничего не значило. Он так же быстро с ними расставался, не помня ни зла, ни добра.

Дора Викторовна была в ординаторской одна. Клим, гремя костылями, вошел, развалился на стуле. Трагически произнес:

— Знаю, что вас смущает, дорогая Дора Викторовна.

— О чем вы, Клим? — пожилая женщина смотрела на него со странным, растерянным выражением, появлявшимся у нее, когда они разговаривали наедине.

— Разница в возрасте.

— Что — разница в возрасте?

— Разница в возрасте не бывает помехой в любви. Как и инвалидность.

— Клим, или ты издеваешься надо мной, или тебе надо показаться психиатру.

Клим выдержал ее разгневанный взгляд. Седая, темноволосая, с худеньким торсом, с крепкими ногами — жен-цщна-врач-костоправ… Он не хитрил, он по ней с ума сходил, который день только о ней думал. Блажь, конечно, пройдет скоро, но Клим давным-давно пришел к мысли, что все хорошее случается с человеком именно тогда, когда на него накатывает блажь.

— Вы замужем, Дора Викторовна?

— Зачем тебе знать?

— У вас нет мужа. Но вы боитесь.

— Чего боюсь?

— Многого. Что люди подумают. Что сама о себе подумаете. Боитесь быть смешной. А ведь все так просто, Дора. Я мужчина, хотя временно на костылях. Вы женщина, хотя и в белом халате. Вон удобная кушетка. Запрем дверь и посмотрим, что из этого получится. Слабо, Дора Викторовна?

Дора Викторовна закурила.

— Глупый, самоуверенный мальчик, ты, наверное, кажешься себе героем… А у меня сын постарше тебя.

— Я же не в сыновья набиваюсь.

— Откуда вы только такие народились?

— Если вы обо мне, то я московский озорной гуляка. Что на уме, то на языке. Никаких хитростей.

— Вот тебе ноги и переломали за твой язык.

— Нет, не за язык. Совсем другая история. Чисто мужская. Женщины сюда не замешаны.

— Хочешь выписаться?

— Не знаю… Тошно как-то.

— Завтра сделаем рентген, посмотрим, как срослось.

— Вы сегодня дежурите?

— Да, а что?

— Спите здесь, в ординаторской?

— Прекрати, дурачок.

— Или — или, — сказал Клим. — Или сегодня, или никогда.

В ее глазах возникло выражение, которое его завораживало: словно все кости, какие она вправила за свою жизнь, встали перед ней непреодолимым частоколом. Тьма египетская. Во всем ее облике было что-то безумно дразнящее. Из-за нее он рисковал башкой — это чистая правда. По-хорошему ему давно пора слинять, в больнице опасно.

В тяжком раздумье побрел к себе в палату. Санек не наведывался уже неделю, глубоко залег, на связи оставил Галку, но и она куда-то пропала. Что это значит? Повязали ее? Санек отбил большие бабки, такую сумму ему не простят. И скрываться долго не имеет смысла. Всю жизнь в ухо-роне не просидишь. Ситуация, конечно, хреновая. Как ни крути, получается маленькая война. И в ней они с Саней вдвоем против всех. Какая-то безысходность, а помирать неохота. Когда-нибудь все равно придется, но лучше не сегодня. Столько хороших дел не переделано, взять хотя бы Дору Викторовну.

Приближаясь к палате, как сердце вещало, наткнулся на незнакомого парнишку с испитым, искуренным лицом. Климу одного взгляда хватило, чтобы догадаться — вот он, гонец.

— Вы Клим Стрелок? — обратился к нему паренек, отвалясь от стены и затравленно косясь по сторонам. Шестерки всегда боятся собственной тени.

— Ну? — сказал Клим.

— Может, отойдем? Потолковать надо.

Клим молча развернулся и, стуча костылями, повел гостя на лестничный переход, в курилку возле телефонного автомата. Сейчас здесь никого не было — время процедур и обходов.

— Ну? — хмуро повторил Клим, устроившись на подоконнике.

— Дело такое… Один человек разыскивает Саню Маньяка. Но его нигде нету.

— И чего?

— Этот человек надеется, вы поможете.

— Что за человек?

— Давайте без имен, — паренек закурил, ручонки тонкие и дрожат. Видно, с утра не хватило на дозу.

— Передай этому человеку, — сказал Клим, — что Маньяк мне больше не друг.

— Не друг?

— Скурвился он. Будь я на ходу, сам бы его придавил. А ты случайно не химичишь?

— Как это?

— Тебя не Маньяк прислал, чтобы вынюхивать? В таком раз'е передай ему, за Стрелком не заржавеет. Выйду отсюда, по всем кочкам разнесу.

Паренек переминался с ноги на ногу, сипло, по-стариковски затягивал.

— Мое дело маленькое… Просили передать, если назовешь адрес, оставят в покое. Понятно, да? Иначе не отвяжутся.

— Ты давно в кодле?

— Я всегда в ней, — гордо ответил гонец.

— Тогда послушай моего совета. Никогда не задирай ногу выше головы.

Паренек отшатнулся, увидя, как удобно Клим перехватил костыль.

— Не надо, Стрелок. Я на рожон не лезу. Передал — и все.

— Ну и катись отсюда, пока цел, придурок!

— Это ваш ответ?

— Это мой ответ.

— Тогда скорейшего выздоровления.

Клим не успел зацепить его костылем, паренек запрыгал по ступенькам, как резиновый шарик.

Перед обедом Клим выпросил у дежурной сеструхи укол анальгина и до четырех покемарил. Потом, как обычно, пошел бродить по коридорам, где на раскладушках лежали раненые. В большинстве те, кого привозили ночью с московских улиц, наскоро штопали в хирургии — и сваливали куда попало. Участь у них незавидная. Иногда о них забывали, особенно о тех, кто без сознания, и они отбывали на тот свет, не успев никому рассказать, что с ними приключилось и кто они такие. Графа — неопознанные трупы. Обнаружив в коридоре покойника, санитары спускали его на цокольный этаж, на промежуточную стоянку. За сутки там иногда накапливалось до десятка трупов, сваленных как попало (мужчин-санитаров не хватало в больнице). Клим иногда из любопытства, как и прочие постояльцы, спускался туда покурить и однажды обнаружил среди усопших вполне живого братка с отрезанными ушами, сообщил о нем медсестре, а потом из чисто гуманных соображений помог транспортировать бедолагу обратно на этаж, на раскладушку. Утром зашел навестить, но того отправили в морг.

…Гуляя, наткнулся на Дору Викторовну, с мученическим видом поинтересовался, готова ли она к ночному свиданию, и, неловко повернувшись, выронил из-под полы чугунную трубку, расщепленную с двух сторон. Грозное оружие, принесенное Саньком в одно из посещений. Клим умел с ним управляться, но практически бесполезное, если человек на костылях. В том-то и вся штука, что у Клима не было маневра. Сопротивляться он мог только на ограниченном пространстве, как мушка с оторванными лапками.

— Что это у вас, Клим? — удивилась докторша. — Какой-то инструмент?

— Не совсем так, — солидно ответил Клим, подняв тяжелую игрушку. — Скорее кистевой эспандер. Для упражнений. Чтобы не залеживаться. Если парень вроде меня залежится, он ведь ни на что хорошее не годен, Дора Викторовна.

— А-а, — не очень заинтересованно протянула она и двинулась дальше, но Клим ухватил ее за рукав шелестящего халата.

— Минуточку, доктор!

— Только, пожалуйста, без глупостей, Клим.

Ох, так ему нравилось, как она произносила его имя! Не фамилию, не кличку — имя.

— Вы не могли бы перевести меня в другую палату?

_?

— Старики храпят, как ненормальные, турок во сне костыли у кого-то выклянчивает. Я не сплю три ночи.

— Вы же видите, что творится, — Дора Викторовна повела глазами на раскладушки с обычной своей укоризненной усмешкой, выглядевшей как укор всем мужчинам за их человеческую несостоятельность.

— Но я-то в палате лежу, — сказал Клим. — Могу с кем-нибудь поменяться. Шило на мыло.

— После рентгена.

— Что — после рентгена?

— Завтра все решим. Сегодня уж потерпите.

— Понял. Еще маленький вопрос. Почему вы ко мне обращаетесь то на «ты», то на «вы»?

Задумчиво склонила голову набок. Клим любил ее за то, что она седая, с крепкими, стройными ногами, ломит мужскую работу, и еще за то, что каждое слово принимает всерьез.

…Пришли они после одиннадцати: белобрысый Толян и двое качков. Особенно не понравился Климу коротышка с золотой серьгой в ухе: глаза вытаращенные, пустые, как два перископа. Натуральный отморозок. Сам Толян вел себя культурно, присел на краешек кровати, похлопал Клима по гипсовой чушке.

— Давай по-быстрому, Стрелок. Ты — нам, мы — тебе, и расходимся по-доброму. Или хочешь свое получить?

— Свое я уже вроде получил, — буркнул Клим.

— Что ты, — оскалился Толян. — Нога и глаз — это семечки. Погляди на моих ребяток, погляди.

— Что же я козлов не видел, что ли?

— Настоящие профи, Стрелок. За пять минут сделают из тебя котлету, никакой доктор после не склеит. Тебе это надо?

— Мне вообще ничего от вас не надо. Мое дело — сторона.

— Правильно, — Толян придвинулся ближе. —Ну, давай рассудим. Ты же понимаешь, твой кореш накрылся. По любому раскладу. У Маньяка давно крыша поехала, ему не отвертеться. А ты сам выбирай, жить или подохнуть. Можешь еще вполне пожить. Покажи ему фотку, Сеня.

Спутник Толяна, не коротышка, а битюг под два метра ростом с наивным личиком олигофрена, сунул Климу под нос фотографию. На слайде — какой-то подвал и подвешенная на железном крюке за одну ноту голая Галка Скокина, сожительница Санька. Лица не видно, залито кровью, просто по некоторым признакам Клим догадался, что это Галка висит.

— Впечатляет, да? — спросил Толян. — Тоже упиралась, и видишь, что вышло.

— Ну и напрасно, — сказал Клим. — Откуда она знает, где Санек?

— Может быть. Но ты-то уж точно знаешь, верно?

Профессрр Иван Иванович к этому времени, напившись элениума, цидел третьи сны, а слесарь Зиновий и турок Зундам не спали, но лежали тихо, будто их и не было в палате. Так бы им и лежать, но Зиновий, будучи человеком справедливым, не выдержал, прогудел из-под одеяла:

— Чего, в самом деле, хулиганите, ребята? Можно ведь и милицию шумнуть.

— Шумни, отец, шумни, — засмеялся Толян и сделал знак коротышке. Тот подошел к кровати слесаря и сверху пару раз опустил ему на лоб здоровенный кулачище, будто два гвоздя вбил. Потом, балуясь, ухватил за сломанную руку и резко рванул на себя. Рука отвратительно хрустнула, и Зиновий наполовину свесился с кровати, но был уже в отключке.

— Рожай, Стрелок, рожай, — поторопил Толян. — Нам тут некогда рассиживаться. Апельсины в другой раз принесем. Адрес — и точка. Куда он зарылся с бабками?

— Скажу, все равно грохнете. Вон с тобой какие псы. Удержу нет.

— Правильно рассуждаешь… Гарантий дать не могу, кроме честного слова бизнесмена. Но все-таки шанс.

— Со Столяром у тебя какие отношения?

— Нормальные, а что?

— Похлопочешь, чтобы в вашу банду перейти? Свои меня вряд ли поймут.

— Блядью буду, — искренне пообещал Толян.

— Достань там в тумбочке, записная книжка…

Толян открыл дверцу, доверчиво нагнулся — и тут Клим, вытянув из-под подушки чугунную трубку, ошарашил его по затылку. Еще успел сбоку рубануть по коленкам коротышку. Хорошего замаха не получилось, но нацелил точно: коротышка завопил благим матом и волчком завертелся по палате.

— Ах ты, поганка! — в тон коротышке заревел битюг Сеня — и ботинком врезал в грудь Климу с такой силой, что у того дыхание заклинило. Потом приподнял за плечи и швырнул на кровать, спиной о стену. Клим трубку не выронил: спокойно ждал развития событий. Однако битюг не кинулся на него вслепую, на что он надеялся, обернулся к коротышке.

— Ты как, Паша?

— Ничего, терпимо… Будем мочить? — с безумной гримасой в пустых глазах коротышка толкнул «раскладухой» — выскочило длинное, узкое лезвие.

— Надо бы это… — замешкался битюг. Понятно, что он имел в виду. Надо посоветоваться с Толяном, а тот лежал в отключке.

Впоследствии Клим больше всего удивлялся поведению турка. Зундама никто не принимал во внимание, и даже Клим не заметил, как он дотянулся до любимого костыля.

В те роковые минуты, которые стоили Зундаму жизни, он проявил себя безупречным бойцом. Когда битюг опустился на корточки, чтобы посмотреть, в каком состоянии главарь, Зундам, по-кошачьи привскочив, махнул ему по роже гипсовым набалдашником.

Битюг схватился за щеку, из-под пальцев брызнула кровь, а турок издал победный вопль, что-то вроде утиного клича: «Уа-уа-уа!»

Коротышка первым опомнился, обогнул, прихрамывая, кровать и ударил Зундама ножом в грудь, держа его обеими руками. И продолжал, как заведенный, поднимать и опускать нож, словно рубил лунку во льду. При каждом проколе турок выгибался дугой и ликующе вскрикивал все то же — уа-уа-уа!

— Остынь, мразь, — вмешался Клим. — Он уже мертвый.

Встретился взглядом с пустыми глазницами и увидел в них жуткую радость.

— Теперь твоя очередь… Дождался, сучонок.

Вдвоем с окровавленным приятелем они подступили к кровати, но нападать не решались. У Клима получилась удобная позиция. Он сидел спиной к стене и вертел в пальцах чугунную трубку.

— Подумайте, козлы, — предупредил. — Если убьете, кто скажет, где Маньяк? Толян обидится.

— Да, может, он помер, — усомнился битюг.

— Смешные вы ребята, — сказал Клим. — Чушки нажрали, а ума нету. Проверьте, дыхалка у него работает или как.

Немного времени он отыграл, но коротышка, возбужденный расправой над турком, не утерпел, молча кинулся на него, целя ножом в горло. Трубкой Клим выбил у него нож, размозжив пальцы. И тут же всей тушей навалился стопудовый Сеня-битюг и сразу начал душить. Клим колотил трубкой по бугристой спине — никакого толку. Косорукая близко глянула в очи. Обмирая от нехватки воздуха, увидел, как открылась дверь и вбежала медсестра и еще какие-то люди в белых халатах…

ГЛАВА 7

Октябрь подкатил, похолодало. На ночь Саня Голубев раскочегаривал печку, тепло стояло до утра. Ему сладко спалось в садовой избушке, как прежде нигде не спалось. Пока не начались дожди, бродил по лесам, собирал грибы и ягоды, часами сидел с удочкой на озере. Заново обретал тихую радость первобытного бытия. Время летело незаметно, сыпалось, как песок, сквозь пальцы. В Москву наведывался раз или два в неделю, но к себе на квартиру больше не заглядывал. После того, как исчезла Галка и наехали в больнице на Клима, это было равносильно самоубийству. Он чувствовал, что круг почти замкнулся, но ни о чем не жалел. Как вся братва, Санек не умел заглядывать в будущее, а в прошлом есть что вспомнить. Пожил хорошо, нечего Бога гневить. Деньги, девки, любовь, красивые вещи, жратвы и питья навалом — все было. Так о чем жалеть?

Своих родителей, благо, что оба, и отец и мать, безработные, переправил в Вязьму, к материной сестре. Связь теперь поддерживал только с Таиной. Причем отношения у них складывались любопытные.

Она водила его на длинном поводке, и ему это было приятно. Санек впервые узнал, что такое непререкаемая женская власть. Таина так и сказала: будешь моим рабом — выручу. Не хочешь — подыхай. Он ей поверил. Смешные, нелепые слова в ее устах звучали убедительно. В ее повадке, в манерах, в мерцании глаз таилась неведомая сила, перед которой он пасовал. Она умела повелевать покруче иного пахана — о, да! Санек подозревал, что у нее сдвиг по фазе, но в чем заключалось ее сумасшествие, догадаться не мог. Рассуждала девица вполне здраво. Санек согласился работать на нее вслепую, толком не выяснив, чего она хочет. Торговать зельем? потрошить ларьки? взорвать город? — ничему бы не удивился. Таина расспрашивала о его знакомых пацанах, о Протезисте, но никем не заинтересовалась. Зато когда упомянул Борьку Интернета, так, для смеха, дескать, бывают же у капиталистов приколы, проявила непонятное любопытство и попросила свести ее с ним. Из чего Санек сделал вывод, что она преследует какую-то определенную цель. На вопрос: «Зачем тебе этот дохляк?» получил презрительный ответ: «Почаще смотри на себя в зеркало, супермен».

Он побывал в больнице на другой день после того, как едва не укокошили Клима, поглядел на кореша через стеклянную дверь в реанимации, потом в расстроенных чувствах позвонил Тайне. Коротко изложил суть дела, пробурчал: «Помоги, если можешь, Тая. Отработаю…» Она спросила: «В какой больнице?» — и Санек мгновенно успокоился, почувствовав, что жизнь друга в надежных девичьих руках.

Утром отправился в деревню, чтобы сделать контрольный звонок. Его фирменная мобильная трубка почему-то не доставала до Москвы, накануне он в раздражении расколотил ее о пенек, что удалось ему только с третьей попытки. Из бывшего сельсовета, где теперь находился коммерческий магазин деревенского предпринимателя Жоржа Сундукова, приходилось звонить по телефонной карточке — пятьдесят деревянных за звонок. Это было не столько накладно, сколько обидно. Жорж Сундуков, здоровенный малый с простецкой рожей наемного убийцы, завидя Санька в дверях, кинулся к нему с распростертыми объятиями. Жорж Сундуков, пока сколачивал первоначальный каптал, повидал большой свет и деловых узнавал по походке. Саньку благоволил с первого дня, хотя тот не давал никакого повода для сближения. На постоянные приглашения «раздавить по банке», мотивированные тем, что их на всю округу лишь двое культурных парней, отвечал неизменным отказом. Его злило, что Жорж Сундуков, набиваясь в друганы, ни разу не предложил хотя бы позвонить на халяву.

— Откуда дровишки? — завопил купец, бешено тряся его руку. — Из лесу вестимо… Ну что, Санек, сегодня, надеюсь, дернем?

Санек вырвал наконец руку.

— Спешу, брат, извини.

Сундуков, нахмурясь, отступил к прилавку, задумчиво произнес:

— А ведь ты меня чураешься, Саня, я же вижу. Надо ли тебе это?

— Ты о чем? — Санек уже подошел к висящему на стене аппарату. Магазин пустой, только продавщица Зина за прилавком. Не сезон, дачники рассосались, а местные жители в шикарном магазине покупали преимущественно хлеб, крупу и дешевый закусон вроде чайной колбасы. Да и то все реже.

— Я к тому, Сань, что ты ведь неспроста в лесу осел.

Не первый раз Сундуков позволял себе намеки, и Саня решил, что пора его одернуть.

— Мимо товара ходишь, Жоржик. Тут тебе не обломится.

— Ты не понял, Сань. Я с доброй душой. Если какая подмога понадобится, есть надежные ребятишки. Токо свистни.

Санек презрительно усмехнулся.

— Лучше скажи, откуда такая дикая цена на твой телефон?

— Западный стандарт, ни цента сверху, — с достоинством ответил Сундуков и, потеряв интерес к разговору, удалился в конторку.

Таина ответила сонным голосом — и это понятно. Раньше одиннадцати она не вставала.

— Тай, это я.

— Привет, селянин. Не замерз в глуши?

— С тобой было бы теплее.

— Это — приглашение?

Чумовая девица была в добром расположении духа, что случалось с ней редко. Саня сказал:

— Бери тачку, приезжай. Тут хорошо. Баньку истопим, водочки попьем.

— Нет, Сашенька, лучше в другой раз. Сегодня у нас другие планы.

Сашенька! Давным-давно его так не называли, разве что матушка обмолвится. А так — Санек и Санек, как пенек, или, на худой конец, Маньяк. Галочка, правда, Царство ей Небесное, иногда величала Шуриком.

— Какие планы, Таечка?

— Адрес запомнишь?

— Чей?

Хмыкнула приглушенно, будто рукой по щеке провела, продиктовала: Щербаковская улица, дом номер такой-то, квартира такая-то.

— К шести часам доберешься?

— Во сколько надо, во столько доберусь.

— Тогда до встречи, — и повесила трубку. Она всегда так делала, обрывала разговор, не дожидаясь его прощальных слов. Это Санька чрезвычайно озадачивало.

Веселый оттого, что жизнь сдвинулась с мертвой точки, зашел за фанерную перегородку, где сидел надутый Жорик Сундуков, деревенский новый русский.

— Извини, Жорж, за грубость. Чего-то нервы последнее время шалят. Кстати, ты каких ребят поминал для подмоги? Деда Савелия?

— Нет, не Савелия, — Сундуков глядел недобро, и только сейчас Санек заметил, что хозяин деревни не так уж и молод, пожалуй, лет сорока — в Москве пацаны до такого возраста редко добираются. Их выбивают заранее.

— А кого еще? Тут вроде молодняка не осталось?

— У вас там в городе, Саня, превратное представление. Будто в деревне одни ваньки, а весь свет идет из банка «Менатеп». Это, Саня, не так. Наоборот, смычку надо налаживать, чтобы кучей стоять против общего врага.

— Кто же у нас общий враг?

— А то не знаешь.

Саня понял, что по уму ему с деревенским воротилой не тягаться, еще раз извинился — и попер через поле в дачную хибару. День выдался отменный: солнце, легкий морозец, но не студено, а как-то бодро. Кажется, птахи над полем поют, хотя откуда им взяться на эту пору.

С того момента, как повесил трубку, Санек думал только об одном: сегодня ее увижу, увижу… Он загадал, что при первом удобном случае трахнет рыжую атаманшу, но счастливая минута все куда-то отдалялась, зато желание становилось навязчивым.

Около шести без всяких приключений докатил на «жигуленке» на Щербаковскую, легко отыскал и дом, и подъезд, но минут двадцать походил кругами, подстраховываясь, изучая обстановку. Он всегда так делал в незнакомом месте, чем выгодно отличался от других пацанов.

Поднялся на третий этаж, нажал кнопку звонка у нужной квартиры. Никаких сюрпризов не ожидал, но все же стоял к двери боком.

Отворила сама Таина, не спрашивая, кто? — разглядела в глазок.

— Здравствуй, заходи.

Протянул три белые розы в целлофановом пакете. Вот умора, до чего докатился. Улыбнулась, легко прикоснулась губами к его щеке. Санек тут же ее обнял, стиснул, и девушка строго сказала:

— Это лишнее, приятель.

Сюрприз его все-таки ждал. В комнате на диване — барин барином — сидел Клим Осадчий, Стрелок. Все как в старые добрые времена. На низеньком столике бутылка коньяка, ваза с фруктами, пепельница, сигареты. И сияющая, как семафор, прожженная морда закадычного друга.

— Не верю, — сказал Санек. — Это мираж.

— Не надейся, — ответил Клим. — Это я, в натуре. И коньяк настоящий.

Санек подошел ближе.

— А я слышал, Толян тебя замочил. Вроде только костыли остались. Вот брешут люди, да?

Обнялись, потрясли друт друга. Похудевший Клим был по-прежнему крепок, как молодой дубок.

Таина разлила коньяк по бокалам.

— За встречу, ребятки, — кажется, радовалась больше, чем они. Чему, интересно?

Плотно уселись. Таина прикатила на передвижном столике целую гору жратвы — и сама никуда не спешила. Да чего там не спешила: первый раз вела себя как гостеприимная хозяйка и добрый товарищ. Клим пустился в рассказы. По его словам, он в одиночку отмахнулся от целой кодлы. Причем на чужой территории. Санек поверил, Таина нет. Девушка пила с ними наравне, хотя пощла уже вторая бутылка. Героические деяния, совершенные Климом, вызвали у нее иронический смешок. Саня укорил:

— Напрасно, рыжая. Стрелок заговоренный, я же тебе говорил. Его одна знаменитая бабка заговорила за сотню баксов.

— Тебя тоже?

— Меня нет, — Саня глядел в ее безумные глаза, испытывая странное глубокое удовлетворение. — Я в чудеса не верю. Хотя случаи всякие бывают. Мы как-то шли — помнишь, Клим, прошлой весной? — и вдруг он говорит: «Стой!» Помнишь, Клим? Ни с того ни с сего. А сверху глыба льда, с крыши — хлоп! Прямо перед мордой. Еще бы шаг — и нам каюк. Заговоренный, точно.

Клим загрустил.

— Что толку. С бабами, Саня, никакой заговор не действует. Запомни на будущее.

— К чему ты это?

Клим рассказал, что с врачихой Дорой Викторовной, которая ему ногу выправляла, у него получился облом. То есть он ее обхаживал целый месяц, и уже вроде склеилась, обговорили свиданку, но в ту же ночь его пришли мочить. Он, правда, из реанимации к ней ночью рванулся, но дальше дверей не дошел, вместе со всеми шлангами рухнул на пол. Утром врачиха его навестила, он пытался оправдаться, дескать, обстоятельства временно сложились против них, на что она заявила, что он, то есть Клим, форменный псих и ему место не у них, а в Кащенко. С тем и расстались. На другое утро Тайка из больницы перевезла его в какую-то другую больницу, потом сюда — короче, облом. Конечно, надежды он не теряет, как только очутится на свободе…

— Это та старуха? — уточнил Санек.

— Не надо, — возмутился Клим. — Старуха! Ты бы ее видел в деле. Думаешь, кости легко ломать голыми руками? Не всякий мужик справится. А Дора Викторовна… Э-э, да что говорить, ты же циник, Саня.

В их застолье была одна забавная особенность: о чем бы ни шла речь, обращались исключительно к Тайне, и она воспринимала это как должное. Но в конце концов ей надоела их трепотня.

— Что ж, молодые люди, не пора ли нам поговорить по существу?.. Как я понимаю, сегодня за вашу жизнь никто больше не даст и ломаного гроша, не правда ли?..

Клим глубокомысленно кивнул, а Санек возразил:

— Не совсем так. Страна большая, можно ломануть куда-нибудь в глушь.

— Можно и в Европу прогуляться, — поддержал Клим. — Однако позвольте спросить, мадам, почему вы принимаете такое участие в нашей горькой судьбе? Или здесь что-то личное?

— Хороший вопрос, — похвалила Таина. — На него я отвечу чуть позже… Пока давайте обсудим ваше положение. Вы, мальчики, какие-то все же инфантильные. Что значит «ломануть в глушь», «прогуляться в Европу»? Это же детский лепет. У вас что, большие счета в банке?

— Да уж не совсем нищие, — сказал Санек. — Откладывали помаленьку на черный день. Вот он и наступил.

— Сколько же у вас денег?

— Коммерческая тайна, — ответил Клим. — У тебя сколько, Сань?

— Штук тридцать могу настричь. Плюс тачка. Можно пару акций по быстрому провернуть. А у тебя сколько?

— Пятьсот рублей, — важно сообщил Клим. — И те ѵ матушки.

Таина спросила:

— Какие акции ты имеешь в виду?

— Пару магазинов подорвать — элементарно. У меня есть на примете. Но это на худой конец. Светиться зря не стоит. Только в случае глубокого нырка.

Таина обвела их светлым взглядом, понюхала черное вино в рюмке.

— Знаете, кого вы мне напоминаете, мальчики?

— Я не всегда был инвалидом, — сказал Клим. — Если ты про это.

— Страусов напоминаете. Помните? Которые головки прячут под крылышки. Еще немного и начну жалеть, что с вами связалась.

— А зачем ты с нами связалась, Таина Михайловна? — вторично полюбопытствовал Клим.

— Наверное, ошиблась.

— Поглядела бы ты на меня, когда я не был инвалидом. Телки гроздьями висли. Подтверди, Сань.

Санек сказал:

— В самом деле, Таечка, у тебя же есть какой-то план? Может, поделишься? Чего нас за лохов держать?

— А вы не лохи?

— Мы не лохи, — сказал Клим. — Мы чайники.

— Столяра придется валить, — Таина отпила глоток. — Другого выхода нет. Хвост надо отрубить.

— Наконец-то, — обрадовался Санек. — Я все гадал, куда ты клонишь. Что ж, Столяра свалить нетрудно. За ним всего человек сорок. Если Климушку разозлить, он их тростью переколотит.

— Боишься? — из прекрасных глаз брызнул темно-синий лед, и Санек действительно испугался. Но не того, о чем она подумала. Он испугался, что это их последнее застолье. Клим тоже расстроился, махнул бокал коньяку и закусывать не стал. Даже не занюхал кусочком черняги по народному обычаю.

— Нам-то с Саней чего бояться? — заметил оскорбленно. — Нам бояться нечего. Сама же говоришь, нас уже списали, и в Европу, конечно, с нашим башлями да с нашими рожами соваться нечего. Только буржуев смешить. Но тебе-то, Таина Михайловна, зачем вмешиваться, вот чего опять же не пойму? Какая корысть? Ведь у Столяра большие связи, он не сам по себе. Или в стороне останешься?

— Как же я останусь в стороне, если вы, мальчики, в моей квартире сидите?

Санек нашел нужным уточнить:

— Квартира не твоя. Квартира — проходняк. Тут тобой и не пахнет.

— Неужто носом чуешь?

— Чую, — признался Санек. — Уже третий месяц чую.

Многозначительная фраза повисла в воздухе, и только Клим взглянул на друга удивленно.

— Значит, так, — подытожила Таина. — Или вы кончаете ваньку валять, или я ухожу. Выпутывайтесь сами.

— А дальше? — спросил Санек.

— Что дальше?

— Допустим, ты знаешь, о чем говоришь, и мы каким-то чудом завалйм Столяра и всех прочих. А потом?

Теперь Клим поглядел на кореша одобрительно: правильный вопрос. Пора узнать, до какой степени эта девица чокнутая. Таина не уклонилась от прямого ответа, хотя тоже поняла скрытый смысл вопроса.

— Дальше, мальчики, возьмем Москву за хобот.

— Как это? — переспросили парни хором.

— В городе полно миллионеров, мы их немного разгрузим.

Клим и Санек смолчали, потупясь. Степень чокнутости девушки-разбойницы зашкалила явно выше нормы. Не то чтобы это их смутило, но обоим стало не по себе. До этой минуты они смутно надеялись, что Таина при ее хватке и, скорее всего, немалых связях действительно их выручит, но какая помощь от беспредельщицы.

— Закручинились, богатыри, — ласково пропела Таина. — Очко играет?

— Не-е, — промямлил Клим, — очко тут ни при чем. Но мне, как инвалиду… Может, все же правда, в Европу податься? Дамы-буржуйки, я слыхал, любят простой, деревянный русский член. Пусть Санек решает, он у нас за старшего. Скажи, Сань, тебе каким представляется наше будущее?

— А чего мудрить? — Санек выглядел немного затравленным, на висках проступила испарина. — Девушка права.

— В чем права, Сань?

— Пока Столяр живой, нам не продохнуть. Ни здесь, ни в другом месте. Он же на принцип пошел. Только я не секу, как это сделать реально. Он без охраны вообще не ходит. Осторожный, сука, как питон.

Клим сказал:

— Столяр — это ерунда, раз плюнуть. Мне интереснее, как после будем миллионеров мочить. Скажи, Таина Михайловна, всех сразу замочим или для начала кого-нибудь одного? Банкирушку какого-нибудь?

Таина наполнила их пустые стаканы и себе подлила вина. В ее взгляде теперь не безумие сквозило, а холодная, черная ярость. Их обоих проняло до печенок, а ведь повидали немало. В банде, считай, со школьной скамьи. Как свободу объявили и работы не стало, так их в омут и затянуло.

— За вас, мальчики, — звенящим голосом провозгласила. — Отчаянные вы мужики, я вас обоих люблю. Сашенька, веришь мне, дорогой?

— Как отцу родному, — кивнул Санек.

— Ага, — добавил Клим, хотя его не спрашивали.

Выпили до дна. Почему не выпить, коли налито?

ГЛАВА 8

Боренька Интернет, пятикурсник МФТИ, претендующий на красный диплом, сын невинно убиенного банкира, и Филя-мастер, бывший минер-пехотинец, мужик стоеросовый, с культяшкой вместо левой руки и с ликом истукана, — на пару управились с работой на три дня раньше, чем обещали Тайне. Получилась не бомба, а конфетка, произведение искусства. Загляденье — взрывать жалко. Все эти скороспелые так называемые взрывные устройства, которыми пользуются группировки для морального устрашения конкурентов, ни в какое сравнение не идут. Центральная часть выполнена в виде большой, зеленой пластиковой черепахи с высунутым алым язычком-детонатором, и у этой черепашки-мамы еще семь деток-черепашек, тоже зелененьких, размером со спичечный коробок. У всех деток крошечные черные головки с усиками — радиоантеннами, для постоянного контакта с черепашкой-мамой. Общая мощность нашпигованной в сложную конструкцию супервзрывчатки (добыча Таины) аналогична 30–40 килограммам тротила, и при желании, как сказал Филя-мастер, таким «механизмом» можно раскурочить половину Москвы. Естественно, Филя в поэтическом восторге призагнул, но штука действительно получилась убийственная. Чтобы ее состряпать, Боренька три недели просидел в библиотеке, изучая специальную литературу, но без Фили-мастера у него ничего бы не вышло. У Фили золотые руки (точнее, одна рука и культяш-ка) и природное чутье на всякого рода механику. Боренька впервые встретил такого необыкновенного человека.

Работали в гараже у Фили — безвылазно шесть дней подряд и больше всего намаялись с электронной начинкой черепахи-мамы, но когда наконец закончили и вышли на двор, на солнечный октябрьский морозец, обоим показалось, что прожили вместе целую жизнь. Филя подслеповато щурил покрасневшие глаза, Боренька поднес зажигалку к его сигарете.

— Даже не верится, — сказал он.

— Дело житейское, — ответил Филя. — Однако надо поглядеть, как сработает. Осечки быть не должно, а все же сомнение есть.

— В чем сомнение, Филя?

— Ну как сказать, вещь новая, неопробованная… Но думаю, обойдется. Хозяйку нельзя огорчать. Большие деньги посулила.

— Сколько? — спросил Борис, хотя деньги не имели для него никакого значения.

— Две тыщи целковых, — гордо доложил Филя. — Считай, пять моих пенсий.

— И на что потратишь?

— Как на что? Лекарств куплю разных, от сердца, от ревматизма. Крупицы, водочки, конечно, в запас. Зима-то впереди длинная. К тому же, есть слух, они наметили пожилых людей вовсе со свету сжить, чтобы не воняли. А тут такая халтурка. Я доволен, о чем говорить. Жаль, Глафира до сроку отбыла, кутнули бы на радостях.

Глафирой была покойная супружница Фили. Померла она вроде бы в молодом возрасте, около пятидесяти, но точно сказать нельзя. Филя в воспоминаниях пугал даты: то она на той неделе еще по дому бродила, а то уж лет пять прошло, как скопытилась. И причины смерти называл разные, но всегда связанные с нашествием: то ее задавили в очереди за водкой еще при Горбатом, то омоновец в 93-м году оглоушил демократизатором до потери пульса, а то на днях инфаркт скрючил, а у него, у Фили, не хватило грошей, чтобы купить валидолу. Вся эта путаница происходила не от помрачения Филиного ума, ум у него был как стеклышко, просто он так развлекался, вспоминать по-разному было веселее.

Таина купила Бореньку не деньгами, но под ее влияние он попал так же легко и радостно, как совсем недавно погружался в виртуальную реальность. Боря был достаточно умен, чтобы понять, что столкнулся с натурой неординарной, а, возможно, исключительной. Это вам не простушка Кэтрин, вчерашняя возлюбленная, готовая на что угодно за наличные. При первой же встрече он почувствовал, что уступает прекрасной даме в чем-то таком, что выше интеллекта. В силе духа? В пророческом даре? Она сразу заговорила с ним как со старым и добрым другом, без всякого выпендрежа, и как раз о том, что больше всего его волновало. Говорила словно вещала: мужчиной становятся не тогда, когда переспят с телкой, а когда отомстят за поруганную честь. Когда хватит мужества воткнуть в сердце врага обыкновенный нож, иногда в буквальном смысле. Она сказала: «Дружок, у тебя убили отца, великого человека, и ты после этого можешь жить спокойно? Можешь радоваться своим пятеркам и бабьим сиськам? Знаешь, какая твоя после этого цена?»

Боренька возразил, что не живет спокойно, но что поделаешь, убийцы неизвестны, да если бы и были известны, у него руки коротки, чтобы до них дотянуться. На этом чаровница его и поймала. Она знала их имена и обещала помочь с ними расквитаться. Боренька спросил: зачем тебе это? Таина ответила: у нас общие враги. Остальное было делом техники, крючок он уже заглотал. И через месяц очутился в гараже у Фили-мастера.

Матушке сочинил глупейшую историю об аспирантской командировке, в которую его послали за особые успехи, в институт представил справку из некоего медицинского учреждения «Кардиофарм», которую выдала ему Таина, мастерица на все руки, и он отнес ее декану, хотя при его положении на факультете мог бы отпроситься на неделю-другую без всякой туфты. Тем более, что в институте давным-давно никто не следил за посещением студентов, достаточно было являться на экзамены. Да и сдача экзаменов упростилась до предела: каждый предмет имел свою цену. Отстегивай — и получай зачет. Некоторые, кто победнее, или гордецы вроде него, по-прежнему сдавали сессию на свой страх и риск, но таких оставалось все меньше.

Разумеется, Борис давал себе отчет, что, согласившись работать на Таину, переступил черту, которую интеллигентному юноше, имеющему определенные планы на будущее, ни в коем случае нельзя переступать, но чудное дело, — дав согласие, он почувствовал себя так, будто заново родился. Вероятно, что-то в нем давно созревало такое, что ждало лишь толчка, чтобы вырваться наружу. Словно морок упал с глаз, кончилась эра добровольного затворничества, и он стал таким, как все молодые люди вокруг, целеустремленным и уверенным в себе. Возможно, это была некая душевная аномалия, но в новом состоянии было столько тайного блаженства и предчувствия еще более блистательных перемен, что он ни за какие коврижки не согласился бы вернуться в прежнюю унылую, однообразную жизнь, когда всеми его поступками руководил разум. Теперь не было дня, чтобы он не испытывал ничем не замутненную радость, напоминавшую школьные времена, когда он начал вдруг побеждать на всех олимпиадах подряд. Но к тому мальчику он теперь ощущал что-то вроде легкого презрения. По утрам с трудом узнавал себя в зеркале: оттуда выглядывал не застенчивый юнец, дитя книг и наивных грез, а суровый мужчина с ироническим блеском в темных, как у Тины, глазах. Не узнала его и Кэтрин, бочком подкатилась к нему в коридоре и с робостью спросила:

— Что с тобой, Борик, ты сам на себя не похож?

— Что дальше? — поторопил он.

— Как что дальше? За мной должок — или не помнишь? — вызывающая улыбка и груди торчком. — Может, пересечемся поближе к вечеру? Я привыкла долги отдавать.

Борис удивлялся, как он мог месяц назад сходить с ума по этой дамочке?

— Поезд уже ушел, — объяснил, дерзко глядя красотке в глаза. — Ваши деньги с дыркой. Ищите клиента на Тверской. Там попадаются богатенькие пузаны.

Прежнему мечтательному ухажеру Кэтрин нашла бы, что ответить на хамство, а этому — новому, неузнаваемому, с опасным прищуром — поостереглась.

Лучший друг Семиглазов, видя, что с Боренькой происходит неладное, попытался его вразумить.

— Борька, черт, ты, похоже, снюхался с братвой? — спросил напрямик.

— Тебе-то какое дело?

— Послушай старого товарища, сынок. Я сам, как ты знаешь, большой искатель приключений, но всему есть мера. Эти игрушки не для тебя. У тебя жила тонка, чтобы вытаскивать каштаны из огня.

— Послушай и ты, Слепой, — зловеще ответил измененный Интернет. — Никогда не суйся с советами, пока тебя не спросят. Рискуешь нарваться на грубость.

Семиглазов укоризненно покачал головой и удалился под ручку с какой-то в три цвета разукрашенной киской. Боренька не жалел о так внезапно вспыхнувшей ссоре. Думал азартно: дружба, любовь, наука — все побоку. Отец знал, что делал, и никогда не разменивался по мелочам. Воровать так миллион. Не он, Боренька, несóстоявшийся Нобелевский лауреат, сошел с ума, а мир вокруг в один прекрасный день, не отмеченный пока в календаре, внезапно перевернулся с ног на голову. И горе тому, кто этого не заметил и продолжал жить по старинке, поклоняясь поверженным богам, уподобясь какому-то подобию вымирающего динозавра.

— Ну давай, парень, — сказал Филя-мастер, когда отдохнули на солнышке, отдышались от угара. — Звони хозяйке, докладай. Пускай работу принимает.

— Вы давно ее знаете, Филя?

— Кого? Хозяйку? — мастер смотрел на него оловянным, навеки заторможенным взглядом. В сущности, подумал Борис, они с мастером не только из разных социальных слоев, а скорее с разных планет.

— Что, хороша девка?

— Краше не бывает, — в тон ответил Борис.

— Не заглядывайся, побереги сердце. Толку не будет.

— Почему не будет?

— Она птица высокого полета, ты для нее по всем статьям мелковат. Хотя ты парень тоже не простой, это ясно.

— Чем же я плох, по-вашему?

— Не плох, мелковат. Не окреп еще. Таюшке надобны обоюдные мужики, чтобы взял и употребил. Не зарься на нее, токо пуп надорвешь. Для тебя больно, ей забава. Годок-два потерпи, укрепись как следует, хозяйство оборудуй, тогда, может, и тебе обломится.

— Не любите вы ее, Филя?

— Как тебе сказать, парень. Красоту нельзя не любить, ежели ты живой человек. Да ее красота чужая, не наша с тобой. Может, вообще не человечья. Вот, к примеру, как солнечный луч. Попробуй его полюби. Враз ослепит. Не знаю, поймешь ли мою аллегорию.

— Филя, вы раньше кем были, до пенсии?

— Обыкновенно, кем. В войсках служил. На заводе работал, пока не прикрыли лавочку. Тебе почему интересно?

— Зачем же вы с ней связались, если она чужая?

Оловянные глаза старика озарились печалью.

— Не связался — и тебе не советую. Кто плотит, тому помогаю. А деньги нынче сам знаешь у кого.

— У кого же?

На это мастер не ответил, его откровенность имела четкие пределы. Старик любил порассуждать вокруг да около, но редко позволял себе неосторожные замечания в чей-то конкретный адрес. Не иначе, сказывалось совковое прошлое. Борис почитывал газеты и в телевизор заглядывал одним глазком. Восемьдесят миллионов в лагерях, остальные в очереди за колбасой: поневоле научишься держать язык за зубами. Выросший в свободном рыночном обществе Бориска относился к людям из прошлого, как и большинство его сверстников, — с сочувственным презрением. Прожили как во сне, так и не поняв, зачем родились. Целых семьдесят лет, десяток поколений, растертых в лагерную пыль. Кладбище неосуществленных желаний и пустых надежд. Понятно, что ослепительная Таина, с ее резкостью в словах, с непомерными амбициями, абсолютно раскрепощенная, — представлялась Филе исчадием ада, хотя он не говорил об этом впрямую.

Дозвонился Боренька с первого раза и, как всегда, с замиранием сердца услышал глуховатый голос, в котором было такое множество оттенков, что перехватывало дух.

— Это Борис.

— Привет, малыш. Какие-то проблемы?

Попробовал бы кто-нибудь другой назвать его «малышом».

— Все готово, Таина Михайловна.

— Ну да? — обрадовалась работодательница. — Молодцы. Ждите. Через час приеду.

Не через час, конечно, но ближе к вечеру прикатила на новеньком «мерсе-600» черного цвета. Привезла две сумки продуктов и питья. Никогда не забывала о хлебе насущном, что трогало Бориску до слез. Его самого спроси, что он ел на завтрак — вряд ли вспомнит.

Прошли сразу в гараж, где работники дали полный отчет. Столько материалов израсходовано, столько затрачено человеко-часов. Вот черепаха-мама, а вот ее детишки. Вся начинка аналогична сорока килограммам тротила, но изюминка не в этом. При правильном расположении черепашек по отношению к маме сила направленного взрыва способна, пожалуй, поднять на воздух пятиэтажное здание, сооруженное из обыкновенных металлобетонных блоков. Все согласно заказу, плюс эстетическая составляющая.

— Фантастика, — скромно заметил Борис. — Сверхмощная взрывучесть обуславливается тем, что…

— Проверим, — перебила Таина с лукавой улыбкой. — Тебе, Интернетушка, как изобретателю, и карты в руки.

— Понадобится соответствующий полигон, это ведь не стендовая игрушка.

— Прикинем на объекте, — сказала Таина. — В рабочем режиме.

У Бориса кольнуло селезенку, но он промолчал. О чем говорить? Отступать поздно, ежу понятно.

Филя-мастер с самого начала не выказывал большого интереса к разговору. Что сделано — то уже прошлое. Хлопотал с привезенными гостинцами: расставил на верстаке угощение — брус ветчины, буханку «Бородинского», бутылку «Смирновской», баночку маринованных помидоров. Минуты не прошло, накрыл стол. Полюбовался, спохватился — достал из тумбочки три видавших виды мутных стеклянных стопки.

— Окончание работы положено отметить, — объявил солидно, но с заискивающей ноткой. — Чтобы не было осечки. Прошу, господа.

Водка показалась Борису кислой, но, может, она такой и должна быть, не с его опытом сравнивать. Зато сразу ударила по мозгам, как колуном. Свет в гараже заиграл, будто на потолке включили дополнительную лампочку. Он вяло жевал ветчину и хлеб, прислушиваясь к разговору Таины с Филей-мастером, который доносился будто издалека. Старик делился видами на урожай: картоха в этом году плохая, лето было засушливое, дай Бог, коли хватит до декабря. Зато помидоры уродились на славу. Полпогреба заставил банками, можно при нужде и поторговать малость. Какие он солит помидоры и огурцы, в магазине не купишь. Таина слушала внимательно и задавала заинтересованные вопросы, вроде того, кладет ли он в огурцы чеснок или обходится смородиновым листом. Потом они всерьез заспорили, как лучше варить сливу: с косточками или без них. Наконец до Бориски дошло, как это все необыкновенно смешно. Он захохотал, роняя изо рта хлебные крошки.

— Что с тобой, малыш? — озабоченно спросила Таина. — Неужто уже набрался?

Перебарывая неуместный смех, Борис закашлялся, и Филя похлопал его ладонью между лопаток.

— Ой, не могу! — простонал Борис.

— Чего не можешь, парень? Пить не можешь? Дак и не пей, никто не неволит.

— Картоха, — заливался Интернет. — Помидоры. Варенье из слив. Ой, не могу!

— Боренька, — ласково молвила Таина. — Может, в дом пойдешь? Поспишь часок?

— Светлая голова, — добавил Филя, — а умишко еще детский. Вот и разобрало.

Борис смотрел на девушку влюбленными, сияющими глазами.

— Таина Михайловна, вы знаете, что я сейчас понял?

— Что, родной?

— Мир прекрасен… В нем все удивительно, сложно, загадочно, а мы живем, как слепые, ничего не видим. Мы, в сущности, одномерные существа, амебы, устрицы, возомнившие себя покорителями Вселенной. Ну, разве не забавно?

— Очень забавно, малыш.

— С одной стопки, — позавидовал Филя, — и такой могучий резонанс…

Все инструкции сводились к одному: никакой самодеятельности. Два часа просидели над планом, который намалевал по памяти Санек, и теперь, если план верен, Боренька знал в «Ласточке» каждый уголок. Таина прорепетировала с ним ряд нештатных ситуаций, которые могут возникнуть при выполнении задания, и осталась довольна его смекалкой. Помогали ей Клим и Санек. К примеру, Таина давала установку: представь, малыш, ты идешь по коридору — и навстречу охранник. Клим, изобрази!

Клим поднимался со стула и, гремя палкой, надвигался на беззащитного Бореньку: «Ты кто такой, падла? Чего-то я тебя раньше не видел?»

Боренька незамедлительно отвечал: «Не подскажешь, брат, где тут сральня?», или: «Сотенную не разменяешь, брат? Не хочу светиться за столом» — и протягивал Климу стодолларовую бумажку. Клим, свирепо пуча глаза, продолжал: «Ну-ка, открой сумку, падла, чего у тебя там?» Борис с готовностью расстегивал молнию, показывал черепашек, смущенно произносил: «На угле в шопе взял, у племяша день рождения. Сколько, думаешь, стоят?» «Ско-ко?!» — рычал Клим. «За всю семейку — двадцать баксов. Обдираловка, да?»

— Ничего, сойдет, — смеялась Таина. — Только не перепутай смотри. Пустышку давай в руки.

Проигрывали и самую щекотливую ситуацию. Клим возникал за спиной у Бориски, рявкал: «Ты чего спрятал, гаденыш?! А ну, покажи!»

Сообща искали выход из пикового положения, но не находили. Среди охранников в «Ласточке», кроме обыкновенных быков, подвизались бывшие сотрудники спецслужб, их на понт не возьмешь. Нарваться на такого все равно, что стукнуться об стену.

— В таком разе суши весла, Интернет, — удрученно заметил Санек, — Считай, провалил задание. Все игрушки отберут.

Клим угрюмо добавил:

— Честные диверсанты в таких случаях глотают яд. Ампулу с ядом лучше всего заранее положить под язык.

Таина урезонила корешей:

— Вам все шуточки, а малыш головой рискует. Не слушай их, Интернетушка. Если попадешься, сдавайся, но с умом.

— Как это — с умом?

— Прикинешься невменяемым.

— Это он сможет, — обрадовался Клим.

— Сумка не твоя, наткнулся на нее, хотел посмотреть, что внутри… Неси что попало, чтобы рты разинули. И не паникуй. Сразу не убьют, отведут к Столяру. Начнут допрашивать, опять придуривайся и придуривайся. Тяни время. Мы чего-нибудь придумаем, вытянем тебя…

— Может, вообще не убьют, наградят. Столяр уважает рисковых, — вставил Клим.

Таина замахнулась на него кулачком.

— Лучше все же не попадаться, Боренька. Да и как можно попасться? Только по неосторожности.

— Я не попадусь, — сказал Борис, пораженный собственным мужеством.

В одиннадцатом часу его подвезли до места на «жигуленке» Санек с Климом. Припарковались в квартале от «Ласточки» и дали последнее напутствие. Оба были неузнаваемо серьезны.

— Мандражишь? — спросил Санек.

— Есть немного.

— Это нормально. Помни, мы рядом. Если чего, хоть в окно выпрыгни и беги куда глаза глядят. Мы тебя перехватим.

— Хорошо.

— Не будь идиотом, — сказал Клим. — Возьми «пушку». В «Ласточке» не обыскивают.

— Я не умею стрелять.

— Заодно научишься.

— Спасибо, нет, — Боренька слабо улыбнулся, пожал протянутые руки. Пока шел темными переулками, пару раз споткнулся на ровном месте и чуть не упал. Чувствовал себя невесомым, зато сумка «Адидас» с гостинцами тянула книзу, как двухпудовая гиря. Ясность в голове стояла необыкновенная. Точно так же он парил, когда вламывался в интернетовские коды. Он давно догадался, что его втянули в историю, которая вряд ли имела хоть косвенное отношение к покойному отцу — все обман, но это не имело значения. Какая разница, сведет ли он счеты с мнимыми или истинными убийцами отца, важно только то, что он способен на такое деяние. Совершив это, он наконец-то встанет вровень с веком и с самим собой — не прилизанным, прыщавым книжным мальчонкой, упивающимся виртуальными бреднями, а человеком поступка, достойным наследником отца — по духу, а не по крови. Победителем жизни, а не ученой тлей, выгрызающей мертвые знания из усохшего древа. Ослепительная Таина с одного взгляда распознала его сущность, и она не могла ошибиться.

У входа в «Ласточку» — трехэтажного особняка в духе раннего абстракционизма — притулились несколько роскошных иномарок, на фасаде всеми цветами радуги струилось голографическое изображение раздевающейся красотки. Улица пустая. Случайные прохожие редко заглядывают в такие места, особенно после наступления темноты. Там, где развлекаются богачи, обывателю делать нечего, если он не хочет остаться без ушей, как прежде остался без кошелька.

На входе двое молодых парней, одетых в черные костюмы и белые рубашки с бабочками, внимательно оглядели Бориса. Его вид не вызывал подозрений, об этом побеспокоилась Таина. Даже какую-то хитрую эмблемку прикрепила к лацкану кожаной куртки. Он выглядел как загулявший сынок какого-нибудь крупного барыги. Мокасы за пятьсот баксов, пестрая рубаха от Версаче, кожаные штаны в обтяжку и на голове забавный хохолок, тоже символизирующий принадлежность к какой-то определенной общности, правда, Таина не объяснила к какой. Зато об этом догадался один из привратников, игриво намекнул:

— У нас, девушка, в основном играют. Публика солидная. Если насчет чего-нибудь остренького, тебе лучше к Петерсону. Через три дома отсюда.

Борис похлопал по своей сумке, процедил сквозь зубы, как учила Таина:

— Не лезь, когда не спрашивают, деревня.

Обоих сторожей ответ вполне удовлетворил, и они потеряли к нему интерес.

Через минуту он очутился в большом зале с баром и со множеством игровых автоматов, расставленных в живописном беспорядке. По инструкции ему следовало подойти к стойке и что-нибудь выпить, но ни в коем случае не спиртное. Таина сказала:

— Если ты, малыш, позволишь себе хоть глоток, тебе конец. Сам знаешь.

Конечно, он знал, как действует на него алкоголь, но вдругпочувствовал приступ веселого азарта, доселе ему неведомого. Состояние было столь приятным, что он и без вина ощутил себя как бы под мухой. Широко улыбнулся бармену.

— Что-то у вас жарковато… Пожалуйста, лимонный сок и туда капельку рома. Кажется, называется «Карацупа»?

— «Кукарача», — поправил бармен, пожилой малый с бритой головой. Он явно не испытывал желания вступать в разговор с незнакомым клиентом, быстро смешал питье, кинув туда три кубика льда, и поставил перед Борисом. Сидя на высоком табурете и помешивая с бокале тонкой пластиковой трубочкой, Интернет с любопытством оглядывал зал. Мужчины и женщины, молодые и средних лет, красивые и с печатью вырождения на испитых лицах, пьяные и трезвые, но одинаково сосредоточенные на игре — они собрались, чтобы приятно скоротать вечерок, в такое место, где все напоминало вожделенные края — Европу и Америку, — где звон металлических жетонов казался единственной реальностью, а все остальное, включая саму жизнь, было таким пустяком, о котором не стоит и говорить. Бореньке пришла в голову мысль, что не пройдет и часа, как это мистическое, недужное веселье обернется очистительным взрывом, рухнет в пучину адского огня и мало кто из беспечных игроков уцелеет… На секунду его замутило, но он тут же сказал: стоп! Какая чепуха! Эти человекоподобные существа ему совершенно чужие, да и люди ли они? Все пришли сюда с раздутыми карманами, но вряд ли хоть один их рубль заработан праведным трудом. Вон те крутые парни в замшевых пиджаках, у которых на рожах написано: подойди — и я тебе тресну! — или вон те аппетитные телки, у которых от нервного тика подергиваются не губы, а ягодицы, — или тот импозантный господин с прилипшей к ненатурально алому рту сигарой, которому прислуживают у автомата два педика в шелковых трико, — это все люди? Умница Таина, будто предвидя, что впечатлительного юношу могут охватить моральные сомнения, предупредила: это вертеп, Интерне-тушка, там сходятся вампиры и сатанисты. Живого человека там не встретишь, не найдется. Начитанный Боренька возразил: а как же сказано, не судите и судимы не будете? И на это у нее нашелся ответ. Грех не в убийстве, сказала она, а в молчаливом и равнодушном пособничестве злодеям. Если уж ты такой грамотный, малыш, это тоже цитата из Писания. И добавила с какой-то угрюмой, поразившей его страстью: каждый сам выбирает, на чьей он стороне. Выбери и ты, дружок, хотя бы в память об отце. Я уже выбрал, радостно ответил Интернет, загипнотизированный тяжелым сиянием ее глаз…

Из игорного зала по центральной лестнице он поднялся на третий этаж. План Санька стоял перед глазами. Вдоль коридора расположены массажные кабинеты, и в самом конце, рядом с туалетом — маленькая комната с противопожарным оборудованием, с железной узкой дверью, которая обыкновенно не запирается. В кладовке, кроме инструмента, куча пластиковых мешков и еще какого-то хлама: самое лучшее пристанище для черепахи-мамы, отсюда она распустит по этажам черепашек-деток. Если же кладовка окажется на запоре, остается туалет, но это хуже. В туалете не так много укромных местечек, разве что приподнять раму на окне или сдвинуть вентиляционную решетку. Для этой цели Бореньку снабдили кое-какими приспособлениями, но он надеялся, что они не пригодятся.

Беспечно покачиваясь, спасибо коктейлю «Кукарача», он одолел половину коридора, как вдруг из одной двери вывалилась растерзанная, с окровавленным лицом девица. Из одежды на ней было только махровое полотенце, обмотанное вокруг бедер. Наткнувшись на Бореньку, тупо на него уставилась.

— Я массажистка, — сказала грозно. — А ты кто?

Обойти ее он не мог, ослепленный покачивающимися сосками.

— Я тоже массажист, — ответил дружелюбно. — Но пока иду пописать.

— Пописать? — удивилась девица. — А ты знаешь, что эта сука придумала?

— Нет, не знаю.

— Старый хрен решил, что он Пикассо. А мы с Манькой два мольберта. Видишь, как извазюкал?

— Так это помада? — догадался Борис.

— А ты думал, сперма? — девица была пьяна и утробно захохотала над своей немудреной шуткой. — Слушай, почему я тебя раньше не видела?

— Я новенький.

Девица придвинулась ближе, обдав его мускусным запахом.

— Новенький, сделай одолжение… Принеси бутылку бурбона. У нас кончился, а он водку не жрет.

— А?.. Но…

— В буфете никто не отвечает. Сачкуют, сволочи. Принеси, сделай милость, одеваться неохота.

Действительно, судя по ее состоянию, одеться было бы для нее проблемой.

— Хорошо, — согласился Борис. — Только сначала пописаю.

Девица разглядывала его с интересом, щуря один глаз.

— А ты ничего мальчоночка, худенький — я таких люблю. Ладно, иди пописай и заодно покакай. Потом присоединяйся к нам. Старый хрен скоро вырубится, побалдеем без него. Поглядим, на что ты способен, новенький, — игриво ухватила его за ухо, прикусила за подбородок и чуть не раздавила мягкими, теплыми грудями. Боренька разомлел, пролепетал:

— Пойду, пожалуй…

Девица и сама некстати возбудилась, скользнула бедовой ручонкой к нему в штаны — еще бы минута и Боренька, пожалуй, распрощался бы со своей невинностью самым неожиданным образом, но вдруг из приоткрытой двери раздался грозный рык, напоминающий скрежет внезапно тормознувшего электровоза. Девица враз опамятовалась, сказала с уважением: «Большой человек! Директор свалки!» — и, сверкнув загорелыми ягодицами, исчезла за дверью.

Отдышавшись, Боренька поспешил дальше к заветной кладовке. В конце коридора оглянулся: пусто, лишь на том месте, где напала распутная баба, от ковровой дорожки струится сизый дымок.

Толкнул обитую железом дверь — не заперто. Но — темень, как в колодце. Раскрыл сумку, нащупал фонарик с длинной черной ручкой — все предусмотрела Таина. Вошел и прикрыл за собой дверь. Так и есть — каморка забита под завязку: мешки, бумажный хлам, инструменты. На стенах шеренга огнетушителей, каких он раньше не видел, вроде гирлянды сталактитов.

Боренька вынул из сумки черепаху-маму, погладил по черной головке с усиками: не подведи, родная. На жестяном брюхе, на мини-усилителе высветил нужный код. Повесил фонарик на гвоздь и, раздвинув мешки, уместил черепаху в уютную норку. Сверху прикрыл ветошью. Все проделал быстро, без суеты, по-прежнему ощущая приятное жжение в паху.

Приоткрыл дверь — никого. В сумке оставалось еще семь маленьких черепашек, их предстояло расположить в определенных местах, причем две в зале с игорными автоматами, где Борис уже побывал. Туда он и направился, чуть ли не насвистывая себе под нос. С каждой минутой чувствовал себя все увереннее, хотя понимал, что такая бесшабашность скорее напоминает некую анестезию чувств, чем самообладание.

В игровой зал вернулся беспрепятственно, правда, на лестнице столкнулся с веселой компанией — двое мужчин и три эффектные девицы поднимались навстречу, но не обратили на него никакого внимания, — добрый знак, означающий, что он вписался в здешнюю атмосферу. В зале снова уселся за стойку на высокий табурет, но теперь рядом с ним оказался светловолосый крепыш лет двадцати семи, типичный плейбой со скучающим взглядом. На Бореньку едва повел глазами, сосредоточенно сосал виски с содовой через пластиковую соломинку.

— Лимонный сок с ромом, — бодро провозгласил Интернет, чувствуя, что, возможно, совершает роковую ошибку, но действуя словно по наитию. Бармен покосился на него с выражением прежнего недружелюбия, намешал питье и толкнул стакан по стойке. И тут же вернулся к разговору со светловолосым, с которым, судя по всему, приятельствовал.

— И что ты ей сделал? — спросил с любопытством.

— А ничего, — раздраженно отозвался крепыш. — Сунул штуку, чтобы не гундела.

— А что Паук?

— Да ему по барабану. Лишь бы сверху не капало.

— Паскуда! — оценил бармен. — Таких надо сразу давить. Они деликатного обращения не понимают.

— Как давить, — возразил крепыш. — Хата его и товар с хвостом.

Боренька решил, что мешкать не стоит. Сунул руку в наполовину расстегнутую сумку, достал одну черепашку и, повернувшись боком, пытаясь охватить взглядом сразу весь зал, приладил ее в углубление под стойкой, намеченное еще в первый заход. Черепашка прилипла к поверхности с легким, едва слышным щелчком.

Наполовину выпитый коктейль зажегся в желудке маленьким костерком. Голова чуть-чуть закружилась, но это не страшно. Он вполне себя контролировал.

— У этого гандона, — с раздражением продолжал крепыш, — такое о себе мнение, будто у него две тыквы вместо одной.

— Я и говорю, — поддержал бармен. — Давить надо прямо в колыбели.

Боренька слез с табурета и подошел к одному из автоматов, на котором играл длинноволосый пижон в нейлоновой куртке. Сливал жетоны в щель горстями, дергал рычаг, нажимал какие-то кнопки, но, видно, ему не очень везло, потому что не прошло минуты, как он, не оборачиваясь, буркнул:

— Не стой за спиной, не люблю.

Борис отошел, пошатался по залу среди публики, изредка бросая взгляды на бар. Там все спокойно: бармен беседовал с крепышом, обсуждая мерзкое поведение гандо-нов, которых надо давить, и черепашка не светилась. Наконец Боренька пристроился к свободному автомату, предварительно его облюбовав. С задней стороны на корпусе достаточно места, чтобы упрятать всех оставшихся черепашек, вопрос только в том, как проделать это незаметно. Он оставил сумку на стуле и сходил к кассе, где наменял жетонов. В зале было так накурено, что у экологически чистого Бореньки начали слезиться глаза. Не успел он прокрутить свои сорок жетонов, выжидая момент, когда можно будет сунуть руку за спину автомату, как сбоку пристроился молодой человек и стал давать советы:

— Грубо играешь, браток. Не дергай резко, это не поможет. Ставь по одной, по одной ставь.

Борис взглянул на него: темные усики, узкий рот, дружелюбные глаза. Поджарый, с сильными плечами. Обыкновенный качок. В другое время Боренька охотно посоветовался бы с ним, как перехитрить примитивное игровое устройство, но как раз время его поджимало. Таина поставила условие: управиться за час.

— Не мешай, а? — попросил он. — Иди лучше сам поиграй.

Молодой человек ухмыльнулся.

— Уже поиграл. Все слил до копейки. Они же у них перепрограммированные. Выигрыш исключен.

Борис удивился:

— Зачем же все играют?

— Такие же придурки, как мы с тобой. Давай покажу, как надо бомбить.

Его предложение вступало в явное противоречие с утверждением, что выиграть на автомате нельзя, но Борис уступил свое место и отдал оставшиеся жетоны. Случайный советчик невольно помог. Став зрителем, он прилепил черепашку в мгновение ока, но когда отстранился — вдруг почудилось, что по губам паренька скользнула понимающая ухмылка. Ужас окатил Бореньку с ног до головы, будто кипятком: он так и застыл с открытым ртом.

— Видишь, — самодовольно заметил парень. — Десять очков вернул.

Слава Богу, померещилось. Борис сказал ненатуральным голосом:

— Слушай, погоняй пока сам, я прошвырнусь немного. Рулетка где?

— Прямо по коридору, белая дверь. Не промахнешься… Только не зарывайся там.

— Колесо тоже программированное?

— Ну а ты как думал, это же Москва.

В зале с рулеткой, расположенном рядом с кабинетом директора, он провел не больше десяти минут. Зарядить там двух черепашек оказалось плевым делом. Публика скопилась возле стола, завороженно следила за манипуляциями крупье. Так, вероятно, первобытные племена внимали заклинаниям шамана. Правда, у дверей дежурил детина в униформе — черный костюм, белая рубашка с бабочкой, — но Боренька опустился в кресло под огромными, бронзовыми часами — и стал невидим. Под бронзовое чудовище он и посадил двух зверьков, подтолкнув их под мраморную плиту.

На первом этаже его целью была бильярдная и предбанник сауны, где, как уверил Санек, вообще никого не бывает. Не в бильярдной, а в предбаннике. Эта комната — что-то вроде перевалочного пункта — грязное белье, банная утварь, ящики с разными припасами, ее Боренька оставил напоследок, сперва зашел в бильярдную — и сразу понял, что здесь придется туго. В просторной комнате с тремя сверкающими лакировкой бильярдными столами гуртовались пятеро пожилых кавказцев, — и все, как на подбор, каких-то непомерных размеров: упитанные, с раздутыми животами, поросшие черными волосами до бровей. Сразу видно, что какая-то элитная компания. У опешившего Бореньки создалось впечатление, что между столов неспешно передвигаются пятеро космонавтов в скафандрах, прилетевших откуда-нибудь из созвездия Кассиопеи. У Бореньки вообще было живое, быстрое воображение, а тут оно еще обострилось благодаря двум коктейлям с ромом. Лучшее, что он мог сделать, это развернуться и уйти, но по его же собственным расчетам двум черепаш-кам-деткам положено было осесть именно в бильярдной, на пересечении трех биссектрис.

— Мальчик пришел, — без энтузиазма отметил один из космонавтов-кавказцев — и еще двое мельком взглянули, тогда как двое других продолжали сосредоточенно целиться киями почему-то в один шар.

— Добрый день, господа! — неуклюже поздоровался Боренька, но ответа не получил. Только первый космонавт, отметивший его появление, продолжал его разглядывать с таким выражением, как добродушный хозяин смотрит на выползшего из щели таракана.

— Тебе чего, мальчик? Мы никого не звали.

— Извините, пожалуйста!

— Чего надо, скажи?

В сиплом голосе ни угрозы, ни раздражения. И тут Боренька доказал, что Таина не ошиблась, доверив ему ответственнейшее поручение.

— Разрешите немного посмотреть?

— Зачем будешь смотреть?

— Сказали, великие мастера… Мечтал увидеть своими глазами.

— Кто сказал?

— Все говорят. Ваня Столяр говорит.

— Сам тоже играешь?

— Только учусь, — Боренька скромно потупился.

Один из космонавтов наконец ударил по шару и с грохотом, четко уложил его в лузу. Поднял с бортика стакан, наполненный темной жидкостью, и, картинно отставя руку с кием, опрокинул спиртное в пасть. Остальные почтительно выжидали. Оказалось, все прислушивались к разговору, но этот, закативший шар, был у них, похоже, центровым. Издали указал на Бореньку пальцем.

— Наглый, да?

В ту же секунду Борис понял, что надо немедленно смываться, какие уж тут черепашки, но взгляд главного космонавта внезапно потеплел. Смуглый, худенький паренек в кожаных штанах в обтяжку чем-то ему приглянулся:

— Сосать умеешь?

Боренька не понял вопроса, но на всякий случай кивнул с готовностью: да, естественно, умею.

— Ладно, сиди, потом скажу, чего делать, — и равнодушно отвернулся, начал нацеливать следующий шар. Первый космонавт дружески подмигнул:

— Проходи, мальчик, отдыхай. Хочешь, выпей вина.

Боренька прошмыгнул в дальний угол и плюхнулся в кожаное кресло. Следующие десять минут провел словно в механическом ступоре. Космонавты больше не обращали на него внимания. Лупили по шарам, обменивались короткими репликами на чужом гортанном языке, куда вкрадывалось лишь одно знакомое словечко «билядь», звучавшее с добродушной укоризной, хлопали друг друга по могучим спинам, поздравляя с удачными ударами. Но в присутствии жутких космических пришельцев Боренька испытывал такой же знобящий, мистический ужас, лишающий всех сил, как в детстве, когда оказывался в темной комнате наедине с наплывающими из подсознания смутными кошмариками.

И все же он сумел, воспользовавшись секундным приливом энергии, прилепить к спинке кресла двух черепашек, и, если оценивать по шкале вечности, для него это был такой же подвиг, как для былинного витязя схватка в одиночку с огнедышащим драконом.

Совершив сие деяние, Боренька сполз с кресла и выпрямился на ватных ногах. Затем осторожно, словно на ощупь, направился к двери.

— Куда спешишь, мальчик? — окликнул его космонавт. — Смотри еще.

Боренька пролепетал:

— Я сейчас вернусь. Мне надо…

К нему подошел старший из игроков и слегка ткнул кием в живот.

— Понравилось, крысенок?

— Очень, господин!

— Хочешь убежать?

— Что вы, — Боренька не поднимал глаз, чтобы от страха не обмочиться. — Я только на минутку. По малой нужде.

— Ты красивый, ничего. Принеси «Мальборо». Потом будешь сосать. Понял, нет?

— Туда и обратно, — сказал Интернет.

В коридоре провел ладонью по лицу и увидел на пальцах серые полоски, следы слез.

ГЛАВА 9

В сауну залетел, не чуя ног под собой. Здесь все было так, как Санек обещал. Небольшая, без окон комната со скамьями вдоль стен, заваленная барахлом — тюки с бельем, перехваченные крест-накрест простынями, какие-то картонные ящики… Боренька пересек комнату и заглянул в смежную дверь: там тоже никого — среднего размера помещение с душевыми кабинками, — но из третьей, полуоткрытой двери доносились мужские голоса и женское повизгивание.

Борис присел на скамью, отодвинув увесистый тюк — сердце мячиком скакало в груди, космонавты все еще стояли перед глазами. «Ты просто мерзкая, трусливая мышь, — признался он себе. — Ведь они тебе ничего не сделали плохого».

Расстегнул молнию на сумке, достал последнего черепа-шонка и в сентиментальном порыве поцеловал черную усатую мордочку. Тут все и случилось. Дверь из коридора, которую он плотно закрыл, отворилась, и вошли двое мужчин в черных костюмах и с бабочками. Один взял у него из рук черепашку, второй усмешливо спросил:

— Чего-то ты, постреленок, много суетишься. Передвигаешься туда-сюда… Ты кто такой?

Борис не успел испугаться, привстал, но мужик пихнул его обратно на скамью.

— Не спеши… встанешь, когда скажем. Так кто ты?

— Я?

— Болванка от х… Отвечай быстро, сопляк!

— Какое вы имеете право? Я пришел отдохнуть, как все… Что, нельзя?

Мужик отобрал у него сумку и вытащил из нее кожаный подсумок с набором инструментов. Обратился к товарищу:

— Интересно, да, Лева? Может, он слесарь?

Борис сделал вторую попытку подняться, получил мощный, резкий удар ногой в грудь, обмяк и застонал. Охранник с любопытством разглядывал пластиковую черепашку, потряс ее над ухом.

— А может, он Дед Мороз? Видишь, с игрушками бродит.

— Ладно, — сказал первый. — Отведем к Мишуне, пусть разбирается, что за ферт. Что ж, пошли, миленочек, на правилку.

Теперь Борису расхотелось вставать, он вцепился руками в скамью — и за это схлопотал пару несильных оплеух.

— Тебя что, мудака, силой тащить?

Тащить никуда не пришлось. В каморку-предбанник, и без того тесный, вломился крепыш, которого Боренька оставил вместо себя играть у автомата, и со словами: «Что за шум, парни?» с ходу боднул одного из охранников башкой в грудь. От неожиданности тот не устоял на ногах, перелетел через комнату и врезался спиной в закрытую дверь, за которой культурно отдыхали неведомые дамы и господа, причем довольно активно, судя по тому, чіго женский визг перемежался истерическими воплями и утробным мужским гоготанием. Светловолосый крепыш на этом не успокоился. Боренька не сразу заметил, что в руке у него нож, а увидел лишь тогда, когда тот снизу, с широкого размаха воткнул его в бок второму охраннику, который с растерянным видом сжимал в руке черепашку-детку. Борис, прожив до двадцати двух лет в Москве, иногда, естественно, попадал в передряги, и ему приходилось участвовать в драках, а также, как любой его сверстник, он проглотил немыслимое количество американских триллеров, на коих воспитались целые поколения духовно стерильной молодежи, но в яви такое видел впервые. Мягкий хруст, с каким сталь входит в упругую плоть, нервический всплеск в изумленных очах и яркая кровь, расплывающаяся по белому полотну рубашки: удручающее — завораживающее зрелище.

— Ой! — сказал Боренька, вжимаясь в стену. Раненый выронил ему на колени черепашку, а сам стал медленно опускаться, ломаясь в позвоночнике, словно раздумывая, как удобнее прилечь. Крепыш выдернул нож и ударил еще раз, кажется, в одно и то же место, в расширяющееся красное пятно. Потом развернулся ко второму охраннику, успевшему встать на ноги и занявшему боевую стойку. Лицо у него было изумленное.

— Ты что же делаешь? — проскрипел он. — Зачем Леви-ка заколол?

В руке у него было что-то зажато, но не нож, а металлическая штуковина вроде маленького блестящего трезубца, который он выставил впереди себя, но Боренькин спаситель и на сей раз оказался проворнее. Он сделал несколько быстрых, обманных движений, задев Бореньку локтем по скуле — тесно в каморке, тесно! — охранник парировал нападение трезубцем, но недостаточно четко. Нож с тонким, комариным свистом преодолел короткое расстояние и вонзился в открытое, раздутое горло. Светловолосый издал хриплый звериный рык, не сумев увернуться от трезубца, разодравшего ему плечо. В сущности, на этом схватка закончилась: охранник зажал ладонью глотку, из-под пальцев брызнули алые фонтанчики — ему нечем стало дышать. Он еще что-то продолжал говорить, еще глаза пылали ненавистью, но он уже умирал. Близко смерть Боренька видел тоже впервые, но ошибиться было невозможно.

Спаситель, тяжело дыша, обернулся к нему:

— Быстро к выходу — и на улицу. Но не бегом. Понял?

— Кто ты?

— После познакомимся… Быстро, говорю тебе…

У Бореньки хватило соображения сунуть черепашку под ближайший тюк, схватить сумку — и он был таков.

Дальше небольшой провал — и вот он уже на улице.

Стояла темная электрическая ночь, иномарок у входа прибавилось. Разгоряченное лицо обдало морозцем, словно массажной салфеткой. Боренька никак не мог сообразить, что теперь делать: бежать в темноту или, напротив, остаться под фонарем, чтобы Санек его увидел. Он забыл, какая была инструкция, но это не значило, что был подавлен или испуган. Хотя и с опозданием, после короткого выпадения из реальности, адреналин в нем взбунтовался, он чувствовал себя легким и бодрым, как теннисный мячик. Казалось, подпрыгни — и повиснешь на проводах. Он сумел: выскочил из пасти чудовища невредимый, оставя позади два трупа. Это он-то, Интернет, дитя библиотек, книг и чистых помышлений. Будь жив отец, наверное, он мог бы сейчас гордиться своим сыном.

Со стороны Боренька выглядел пьяным или обкурившимся — раскачивающийся в такт одному ему слышной музыки, с блаженной, идиотической улыбкой на устах, умиротворенный, — не человек, а млекопитающее неизвестной породы; но и в таком состоянии он каким-то чудом разглядел в ряду машин знакомый «жигуленок», просигналивший ему фарами. Спустился с крыльца и, спотыкаясь, похохатывая, побрел через улицу, доковылял до приоткрытой дверцы и ввалился в салон, подхваченный, как поршнем, крепкой рукой.

— Ты что, Интернетина? Очумел совсем?! — злобно прошипел Санек. — Чего светишься, гад?

— Ре-бя-я-та! — блаженно пропел Боренька. — Я такого навидался, расскажу — не поверите.

Клим потряс его за плечи, он тонко захихикал.

— Не в себе он, в клинче, — определил Клим. — Отваливаем, Саня.

Машина потихоньку выплыла из ряда и на малой скорости докатилась до переулка, куда благополучно свернула. Еще метров сто по узкой улочке, еще поворот — и увязли в темень, как в прорубь. В доме напротив не светилось ни одного окна.

— Где мы? — встревожился Боренька. — Уже приехали?

— Заткнись, — одернул Санек. — Еще слово — и я тебя отключу.

— За что, Саша? — удивился Боренька. — Я ведь все сделал. Всех зверюшек рассовал в норки.

— Сделал и молчи! Сопи в две дырки, пока цел.

Боренька затих и, кажется, сразу уснул. Санек связался с Таиной, доложил обстановку. Интернет вернулся, а что налепил — неясно. Он не в себе. Сделался вроде юродивого. Но там все в сборе. И Столяр, и Толян, и вся основная кодла на месте. Таина уточнила:

— Кныш выходил?

— При нас нет, — ответил Санек. — Мы на точке.

— Что ж, начнем, парни, помолясь, — в ее голосе он не услышал ни тревоги, ни печали. Точно таким тоном она обыкновенно произносила: — Сашенька, привет!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДЕНЬ

ГЛАВА 1

Черный Тагир остался доволен сделкой. Он и судьбой был доволен. Она была к нему милостивой. Две удачи подряд ему улыбнулись. Казанский владыка Лев Иванович Гуринштейн, в просторечье Лева Гороскоп, уступил караванный путь аж за Уральский хребет, в сторону великих рек, а взамен получил несколько доходных мест в столице — казино на Юго-Западе, пару борделей в Марьиной Роще и фирменный магазин итальянской мебели, причем все это с сохранением доли Тагира. Караванный путь к неосвоенным сибирским пространствам сулил заманчивые перспективы, хотя требовал солидных вложений, чего не скажешь о Москве. Проституция, игорные заведения, работорговля — все это пока причиняло больше беспокойства, чем давало прибыли. На московской территории в очередной раз вошли в столкновение политика и бизнес. Мощные взрывы, устроенные какими-то чудовищами, переполошили и без того очумелый город. Московский обыватель теперь пугался собственной тени, тем более с экранов день и ночь не слезал бородатый иорданец, грозя гяурам все новыми карами. Московская чернь вела себя как стадо овец, почуявшее грозную поступь приближающегося льва. Разбушевалась милиция, шарила по чердакам и подвалам, вылавливала подозрительных кавказцев на рынках и в метро. Ей все они были подозрительные, независимо от национальности и внешнего вица. Откупаться от властей приходилось уже в двойном и тройном размере. Проще было отойти в тень и пересидеть смуту. Недвижимость никуда не денется, а Лева Гороскоп пусть немного попирует. Для него прорыв на столичную территорию не менее важен, чем для Тагира продвижение в Сибирь.

Второй удачей был недавний визит знаменитого аравийского моджахеда Кахи Эквадора. У Кахи было множество имен, но Черный Тагир знал его именно как Эквадора. Их знакомство тянулось с незапамятных времен, когда Кавказ еще томился под пятой российского тирана, и оба не жалели сил для святого дела освобождения, но с Кахой Тагиру было не равняться. Героями не становятся, ими рождаются, и бесстрашный Каха всегда был таким, как сейчас, — с пылающим, огненным сердцем, с бестрепетной рукой, поразившей сотни и сотни неверных. Тагир уступал ему во всем, но только не в преданности дружбе и идеалам юности. Каждому свое, сказано у Пророка. Кахе — жар вечного боя, ему, Тагиру, умудренному глубокими размышлениями о сути происходящих в мире перемен, — собирание камней для сражения. Каха не всегда понимал его правильно. При редких встречах высказывал много обид и претензий и иногда делал это в грубой форме, будто разговаривал не с таким же, как он, абреком, а пытался наставить на путь истинный умалишенного. Чистый душой, Каха не понимал значения денег в современном мире, осуждал стремление Тагира к богатству и вообще, на взгляд Тагира, пообтесавшегося в высшем свете, был немного диковат. Он искренне верил, что достаточно сильной воли, мужественного сердца и благородных помыслов, чтобы одолеть вселенское зло. Наивные мысли простодушного воина. Тагир пытался объяснить абреку, что деньги и власть — это сиамские близнецы, на что Каха грозно вопрошал: а зачем тебе власть, бек? Спорить с ним бесполезно, потому что Каха не терпел никаких возражений, мгновенно приходил в неистовство, хватался за кинжал, который пускал в ход так же легко, как иной зажигает спичку.

На сей раз Эквадор приехал с просьбой. Это было настолько необычно, что Тагир в первую минуту не поверил ушам. Фирма, с которой Каха сотрудничал, сговорилась о партии «стингеров», сделала проплату, но потом якобы лопнула. Кто-то крепко нажился на этой поставке. Когда Каха рассказывал об этом, его бешеные глаза вспучились, как два смоляных гейзера, и внезапно в них проступило отчаяние.

— Как можно, бек, объясни? Собаки, наживаются на святом! Попадутся, раздавлю, как клопов.

— Не горячись, брат, — успокоил Тагир. — Это же не люди — гяуры.

Суть просьбы была такова. «Стингеры» еще можно вернуть, если внести немедленно большую сумму — около миллиона баксов. Но, во-первых, у Кахи, естественно, не было таких денег, а во-вторых, он не способен вести хитроумные, сложные переговоры с забугорными поставщиками.

— Помоги сородичам, Тагир, — попросил Каха, для убедительности ткнув себя пальцем в грудь. — Кавказ не забудет эту услугу. И я не забуду, бек.

Тагир опустил глаза, чтобы не выдать радостный блеск. Сделки с оружием были самыми выгодными после наркоты. Он и раньше этим занимался, но на внутреннем рынке и по мелочам. В основном имел дело с перевертышами из крупных российских чиновников, кстати, подлее народишка не встречал даже среди гяуров, подлее и трусливее, — и там речь обыкновенно шла о старом, списанном вооружении с армейских складов, но и то… Выйти на международный уровень, вписаться в законспирированную паутину тайных поставок оружия, охватывающую все континенты, — об этом любой нормальный горец-бизнесмен мог только мечтать. Он делал попытки туда пробиться, но его умело отсекали уже на московском уровне. Сунулся в Прибалтику, но и там наткнулся на знакомые наглые рожи с московской пропиской. И вот Каха принес товар на блюдечке, как тут не обрадоваться? Разумеется, сперва следовало тщательно проверить, что это за «стингеры» и кто за ними стоит. Российский бизнес непредсказуем: вместо ракет могли подсунуть автоматы Калашникова, а Бобби Фишер из Филадельфии мог оказаться каким-нибудь Жориком Зильберштейном из Могилева. Всякое бывало.

— Задумался? — поторопил Каха, начиная раздуваться от гнева. — Не хочешь помочь? Денег жалко?

Тагир поднял голову, по-отечески улыбнулся кунаку.

— Всегда спешишь, брат, а это не всегда хорошо. Миллион — большие деньги, я ведь не сам их печатаю.

— Отказываешься?

— Нет, не отказываюсь. Напрасно обижаешь. Я родину не меньше тебя люблю. Ее страдания рвут мое сердце. Но я не воин, я бизнесмен. Иначе зачем ты пришел ко мне?.. Скажи, Каха, дорогой, когда ты последний раз отдыхал?

— Зачем спрашиваешь?

— Давай сделаем так. Поедешь в отель, отдохнешь, выспишься. Погуляешь по Москве. Чтобы дать ответ, нужно три дня.

— Зачем три дня? Не веришь мне?

— Вера тут ни при чем, брат. Мы уже не раз беседовали с тобой об этом. Бизнес и вера вместе не ходят. Достоверная информация — вот бог коммерции.

— Слушать тебя гнусно, — задумался Каха. — Иногда хочется убить.

— Но за деньгами ты пришел ко мне, — напомнил Тагир. — Если убьешь, не будет «стингеров». Разве не так?

Скрепя сердце Каха согласился с этим аргументом. Дал Тагиру три дня и, недовольный, кривя губы в презрительной гримасе, покинул офис. Отказался и от охраны (он никогда не ходил с охраной), и от маленьких услуг, которые предложил Тагир, чтобы три дня ожидания протекли незаметно…

Через двое суток, наведя справки через своего человека из Росвооружения, Тагир убедился, что дело верное. Труднее оказалось обнаружить Каху Эквадора. Тот как бешеный носился по Москве, разыскивая какого-то майора-неви-димку из спецслужб. Про этого майора знала вся кавказская диаспора, хотя никго не видел его в лицо. Каха подписался на майора лет пять назад и до сих пор его не убил. Его самолюбие страдало. Не было случая, чтобы, появляясь в Москве (всегда проездом), Каха не начинал разыскивать этого майора. В этой истории кое-что Тагира настораживало. Дело в том, что заказчик, у кого Каха взял аванс под майора, давно покоился вечным сном в долине Аргуна. Но и это не все. По некоторым сведениям, Каха не просто не мог разыскать майора, а несколько раз на него натыкался, и тот якобы все еще живой. Вот это никак не укладывалось в сознание тех, кто хоть мало-мальски знал Эквадора. Его слава непревзойденного киллера перевалила вершину Арарата с одной стороны, а с другой пересекла океан и достигла берегов шайтанской страны Америки. Трудно представить, чтобы Каха подстерег свою жертву, повидался с ней — и та весело побежала дальше. Такого быть не могло. Скорее уж весь этот майор был какой-то затейливой выдумкой, нужной Кахе неизвестно для чего. Кахе Эквадору каждый рад был услужить, да что там услужить, редкий соплеменник, у которого сохранилось чувство чести, не пожертвовал бы за него своей жизнью, но как помочь, если непонятно толком, кого он ищет.

Черный Тагир размышлял об этой загадке в своем роскошном офисе на Таганке (фирма «Франсуаза и ее братья»), когда секретарша Наташа по внутренней связи доложила, что пришла журналистка с телевидения.

— Зачем? — удивился Тагир.

— Как же, Тагир Ганидович, — оробела секретарша. — У вас назначено. Еще позавчера.

— А-а, — протянул Тагир, но так и не смог вспомнить, о чем речь. — Ладно, впусти.

Как всякий настоящий мужчина, Тагир чувствовал женскую красоту нервными окончаниями в паховой области, и то, что возникло на пороге, его сразу взбудоражило. Огненно-рыжее существо с безупречной фигурой. В ее коротком платье и замшевом пиджаке выделялись два цвета — черный и алый, — оба неотразимые для Тагира. Он никогда не скрывал радости, увидя прекрасную даму, — будь то на улице, в ресторане, в офисе или на экране телевизора. При этом одна и та же мысль неизменно приходила ему в голову: эх, хорошо бы сейчас!..

Не удержался, поспешил навстречу, забыв, кто он есть. Бывает же так, мелькнет чудесное видение — и ты снова молод, бодр, здоров — и мчишься по родным ущельям на лихом жеребце.

— Слушай, журналистка, да?! — провозгласил он, кидаясь к гостье. — Не верю, нет! Ты не журналистка — богиня! Топ-модель! Назови скорее свое имя, чтобы я уже никогда его не забыл.

Если девушка и была польщена столь неожиданным, неистовым порывом, то никак этого не выказала. Спокойно протянула руку, которую он пылко поцеловал, позволила довести себя до кресла. Улыбалась чуть смущенно. Тагир уже твердо решил, что эту голубку он нынче же оприходует. С женщинами у него осечек не бывало. Да и откуда им быть, если в Москве он король.

Уселся напротив и заговорил вполне деловым тоном, хотя маслянистый блеск глаз выдавал его намерения. Он и не считал нужным скрывать. Женщине лучше сразу дать понять, чего от нее ждут.

— Дел невпроворот, иногда забываешь о главном. Напомни, пожалуйста, девушка, о чем мы договаривались?

— Катя Иванова, — представилась гостья. — Я с шестого канала… Тагир Ганидович, мы готовим новое шоу, условно оно называется «Клуб деловых людей». Это будет что-то вроде такой музыкальной викторины — с танцами, с песнями, но главное не в этом. Мы хотим представить в непринужденной обстановке богатых людей со всеми их заботами, увлечениями. К сожалению, в нашем консервативном обществе до сих пор существует некоторое предубеждение к так называемому среднему классу, к новым русским. Пора его развеять. Пора показать, что богатые люди — такие же, как мы, только, может быть, чуточку удачливее, умнее, талантливее.

Неся всю эту чушь, она не сводила с него иссиня-чер-ных глаз, непроницаемых, как у горянки, и Тагир тихо млел. Ах, хороша, стерва! И грудки, грудки топорщатся, как круглые патиссончики.

— При чем же тут я? Я ведь не совсем русский, — пошутил Тагир. Девушка кивнула, показав, что по достоинству оценила его юмор.

— Тагир Ганидович, новые русские — это понятие скорее философское, чем этническое. Вы согласны со мной?

— Еще бы… Скажи, Катя Иванова, если ты с телевидения, где же все твои помощники… и камеры? Я много раз выступал в телевидении — и всегда ваши ребята приходили целой кучей. А ты почему-то одна.

— Передача будет позже, через неделю. В прямом эфире. Сейчас мы обсудим некоторые детали. И, естественно, я должна получить ваше согласие. Тагир Ганидович, не отказывайтесь, пожалуйста. Вы один из самых известных бизнесменов в Москве, про вас ходят легенды… Москвичи будут счастливы увидеть вас в программе.

— Ты с шестого канала?

— Да, конечно, — девушка торопливо открыла сумочку, готовясь предъявить удостоверение, Тагир протестующе поднял руку.

— У вас кто хозяин, детка? Шалевич или Костяной? Я чего-то их все время путаю. Фамилии похожие, да?

— Вообще-то мы считаемся независимыми, — без тени улыбки ответила Катя. — Тридцать процентов акций принадлежат государству.

— Ага, вспомнил… — обрадовался Тагир. — Вас перекупил Шерстобитов. Хороший человек. Я его знаю. Тоже новый русский. Из Баку приехал.

Вместо удостоверения девушка достала пачку незнакомых ему сигарет с завлекательной полуголой негритянкой на коробке, взглядом спросила разрешения. Тагир подал пепельницу. Он не выносил курящих женщин. Уважающая себя дама никогда не станет курить при мужчине, но сейчас это не имело значения. Сейчас имело значение совсем другое. Мысленно он прикинул встречи, предстоящие на этот день (Каха! Главное повидаться с Кахой!), и решил, что сможет уделить ей внимание только ближе к ночи. Иначе никак не получалось. Конечно, можно устроить маленький праздник прямо здесь, в кабинете, но он чувствовал, что это как раз тот случай, когда не стоит торопиться. Быстрое удовольствие — плохой кайф.

— У меня условие, — сказал он строго. Девушка затянулась тонкой сигаретой, держа ее длинными пальцами посередине (красиво курила, ничего не скажешь), и изобразила полное внимание.

— Я приду на вашу передачу, но вы, Катя, сегодня со мной поужинаете.

Тут он увидел, как краснеют рыжие красотки. Тоже красиво. На щеках проступили крохотные веснушки. Тагир в восхищении поцокал языком. Он был большим ценителем и знал, что обозначают детские пятнышки на ланитах искушенной жрицы любви. В том, что девушка искушенная и любвеобильная, сомнений не было. На телевидении других и не держат.

— Ваше предложение, — сказала Катя, — большая честь для меня, но если вы думаете…

— Ничего не думаю, — весело перебил Тагир, окидывая ее взглядом, который красноречивее слов. Набивает себе цену, это ему нравилось, это входило в правила иіры. Значит, не дешевка.

— Ничего не думаю, Катюша. Покушаем, немного выпьем. В хорошее место пойдем. Шашлык — пальчики оближешь.

— Вы знаете, — прошептала девушка, словно смиряясь с неизбежным, — что вам невозможно отказать. Но что подумают мои родители? Про вас, Тагир Ганидович, идет такая слава…

— Зачем родители, вай? Родителям ничего не скажем. Покушаем, отдохнем. Привезешь им подарок.

Девушка вспыхнула.

— Напрасно вы так, Тагир Ганидович. Я за подарками не гоняюсь.

— Не гоняешься, еще лучше. Будем репетировать твой шоу. Как я там буду петь, плясать, шутки шутить.

— Вы удивительный человек, Тагир, — обронила красавица, с таким томным выражением, что он аж задохнулся. На озорной мордашке прочитал обещание неземных утех.

— Чем же я удивительный? — спросил лукаво, подбадривая ее пылающим взглядом.

— Наши мальчики… все эти качки, интеллектуалы — они вам в подметки не годятся. У вас аура истинного рыцаря.

— Мальчики тоже хорошо, — великодушно возразил Тагир, которого покоробило сравнение с телевизионной швалью. — Только в меру.

Сговорились, что в девять часов он подхватит ее в центре, возле памятника Пушкину — сам заедет или пришлет кого-нибудь.

— Не надо присылать, — попросила Катя. — Сделайте одолжение, мой принц, явитесь лично.

— Лично явлюсь, — согласился Тагир, борясь с паховым зудом. Когда провожал до дверей, все же не удержался, ласково провел широкой ладонью по упругим, отозвавшимся дрожью ягодицам девушки, — она резко повернулась, и Тагира ослепила дикая, завораживающая вспышка в смуглых очах. Вай, что будет! Какая ночь его ждет!

Едва ушла, связался с охраной. Ответил Королек, бывший капитан-мент. Тагир распорядился:

— Сейчас выйдет рыжая курочка, последи за ней. Поводи до вечера. Куда пойдет, с кем встретится. Разговоры послушай. Понял?

— Понял, хозяин. Больше ничего?

Тагир смешливо хмыкнул. Бывший мент, как и все они, на редкость бестолковый малый, но исполнительный — и дело свое знал.

— Больше ничего. После доложишь, не забудь.

— Как можно, хозяин?

Не то чтобы Черный Тагир усомнился в прекрасной гостье или ожидал от нее подвоха, но по привычке всегда принимал некоторые меры предосторожности. В покоренной Москве серьезная опасность ему не угрожала, но конкуренция большая: если не оглядываться, могут устроить пакость, откуда вовсе не ждешь. Причем свои же соплеменники.

Каха Эквадор объявился около шести — злой, раздраженный. В Москве он всегда такой. Уверял, что здесь воздух пропитан ядом, зловонным дыханием гяуров, и нормальный человек долго дышать в Москве не может, обязательно помрет. Тагир соглашался: да, да, в Москве жить нельзя, вонища невыносимая, но про себя посмеивался над пылким абреком. Сам он к Москве относился спокойно и даже с некоторой приязнью. В ней он стал большим человеком, получил власть и деньги. Наверное, и в горах он чувствовал бы себя хозяином, но оттуда трудно повелевать миром, а из Москвы можно. Со временем он надеялся обрести такое могущество, которое позволит ему перешагнуть через океан и нанести удар в сердце самого страшного зверя. Мечта великая, но когда-нибудь она осуществится. Сделка со «стингерами» — всего лишь верстовой столбик на пути к этой мечте.

— Шайтан их всех возьми! — ярился Каха, носясь по ореховому кабинету, как по клетке. — Город тьмы и червей. Хамида просил, Абрамыча просил, все бегают, ищут, а как найти? Как можно разыскать одного человека на вонючей помойке, среди червей?

— Найти можно, — Тагир наблюдал за буйным гостем из угла. — Была бы зацепка.

— Какая зацепка? — прорычал Каха. — Фамилия есть, адрес есть, самого человека нету. Где он? Может, в подвале сидит? Покажи мне этот подвал.

Когда Каха зацикливался на майоре-невидимке, отвлечь его от этой темы было почти невозможно, то есть сперва он должен был обязательно отбушевать. Тагир знал, как вести себя в подобных случаях. Надо сделать вид, что для всех Кахиных побратимов поимка майора — такое же важное дело, как для него самого.

— Ты уверен, что он живой? Он же знает, что ты его ищешь. Может, сдох от страха? С ними это бывает.

Каха прекратил бег, внимательно поглядел на сородича, словно ища подвоха. И вдруг сказал такое, что озадачило Тагира:

— Нет, он сам по себе не сдохнет. Да я не хочу его убивать. Я хочу с ним поговорить.

— О чем, брат? О чем ты будешь говорить с поганцем?

— Ты не все знаешь… Он два раза подарил мне жизнь. А я не отдарился. За ним остался выстрел. Пусть стрельнет.

Тагир смущенно сморгнул.

— Брат, ты разве ищешь смерти?

— Не смерти, справедливости. Никто не должен сказать, что Каха не вернул долг.

— Понимаю, — удрученно заметилТагир, хотя на самом деле понимал еще меньше, чем до этого разговора. — Майор показал себя благородным существом — и это тебя удивило. Он русский?

— Да, русский.

— Значит, здесь какая-то ошибка, — улыбнулся Тагир. — Животные не бывают благородными. Они верно служат или кусают хозяина за руку. По-другому не может быть. Поговори с любым рабом, они все одинаковые.

Каха опустился в кресло и горестно поник. Он-явно выдохся. Трехдневная беготня по мертвому, призрачному городу высосала из него живые соки. Тагир открыл бутылку красной «хванчкары», любимого напитка Кахи. Пробормотал сочувственно:

— Остынь, абрек… Если угодно Аллаху, рано или поздно найдешь своего майора… Давай вернемся к нашему делу.

— Давай, — согласился Каха, но по лицу его было видно, что мыслями он далеко.

Тагир сообщил, что навел необходимые справки и готов уже сегодня перевести деньги на счет, который оставил Каха. Всеми формальностями займется контора. Через две недели груз прибудет по месту назначения. Каха немного приободрился.

— Ты хороший человек, Тагир. Сам знаешь, Кавказ без оружия, как волк без зубов. Деньги получишь обратно. Не сразу, но получишь.

— Конечно, получу, — усмехнулся Тагир. — У меня есть еще маленькая просьба…

— Все, что хочешь, бек, — Каха картинно прижал руку к груди.

— Дальше я сам буду заниматься поставками. Пусть никто не мешает.

Эквадор насупился.

— Не доверяешь нашим людям?

— Почему не доверяю? Твои братья и мои братья. Это честнейшие, благороднейшие джигиты, но ведь они все передрались. Наша свара на руку гяурам. Иногда мы сами вредим себе больше, чем русские нам вредят. У русских не осталось сил, они вымирают и только тявкают. Зато мы сами кусаем друг друга за ляжки.

Каха задумался, потом сказал:

— Ты мудрый, ата. Никто тебе не помешает. Кто будет мешать, пожалеет об этом. Но немного придется делиться. Мне ничего не надо, но кое-кто захочет получить свою долю. Трудно будет отказать.

— Я хочу только одного, — отозвался Тагир, — чтобы оружие стреляло по врагам.

Туманный ответ вполне удовлетворил Каху, и он стал прощаться, так и не притронувшись к вину. Тагир проводил его до машины — черного БМВ с московскими номерами. В машине сидел незнакомый Тагиру водитель.

— Где остановился, брат? — спросил Тагир.

— У друзей, — Каха прятал глаза — очень странно! Возможно, он умнее, чем думал о нем Тагир.

— Скоро ли возвращаешься в горы?

— Завтра… Сегодня заскочу в пару мест. Там видели человека, похожего на майора. Правда, давно. Прошлым летом.

— Удачи тебе, абрек… Могу ли еще как-нибудь услужить?

— Ничего не надо, спасибо. На днях дам о себе знать.

Обнялись, прижались друг к другу щеками — и Каха канул в круговорот Москвы. Искать свою пропажу.

Возвращаясь в офис, наткнулся на смущенного Королька. Бывший мент, завидя хозяина, юркнул за конторку, но Тагир величественно поманил его пальцем.

— Скажи, Королек, почему ты здесь? Я же тебя послал за девушкой. Чтобы приглядел.

Королек потупился, чуть ли не покраснел.

— Осечка вышла, хозяин.

— Какой осечка, не пойму тебя?

— Соскочила плотвичка.

— Как соскочила? Шутишь, что ли?

— Никак нет, — мент фальшиво лыбился. — Чудно вышло. Сел на хвост — у нее светлая «скорпия», отличная тачка, — никакой подлянки не ожидал, девка же молодая, а она на светофоре оторвалась.

— Как оторвалась? Ты очумел, Славик?

— Сам не пойму. Перекресток пустой, она на красный и ломанула. Я за ней — там грузовик выкатился. Пока объезжал, куда-то в переулок нырнула. Как ящерица, честное слово.

Тагир глядел на мента задумчиво, и под его тяжелым взглядом приземистый капитан еще уменьшился в размере.

— Скажи, Королек, за что тебе деньги плачу? Может, не надо платить? Может, задаром поработаешь?

— Виноват, хозяин. Кто же мог подумать?..

— Тебе думать не надо, за тебя другие думают… У тебя в том месяце тоже была осечка, помнишь?

— В тот раз меня Купол подставил.

— Тогда скажи, она тебя засекла или просто так убежала?

Мент вздохнул с облегчением, распрямился: вроде миновал барский гнев.

— Навряд ли, Тагир Ганидович. Нет, не могла засечь. Я нормально держал дистанцию, через три машины… Нет, не могла. Соплюшка совсем, куда ей.

— Давай так решим, Славик, — ласково заметил Тагир. — Ты человек бывалый, служишь уже год, законы знаешь. Еще раз осечка — и секир башка. Чтобы после не обижался.

Мент побледнел, но ответил по-прежнему смиренно:

— На все ваша хозяйская воля, Тагир Ганидович.

Несмотря на досадный прокол, Черный Тагир испытал приятное удовлетворение от разговора с проштрафившимся капитаном. Помнил, каким тот был, когда он брал его на работу, — заносчивым, самоуверенным, себе на уме. Теперь совсем иное дело — ведет себя учтиво, не кривляется, не дерзит. Все-таки русские свиньи, если держать их в строгости, поддаются дрессировке. Это важно, потому что в некоторых деликатных вопросах без них в Москве не обойтись… Вернувшись в кабинет, хотел дать секретарше поручение, чтобы навела справки на шестом канале — водится ли там такая Катя Иванова, но сам себя урезонил. Стыдно, бек! В каждой девке сидит шайтан, но ему ли бояться? Снова вспыхнула в глазах рыжая телка — высокая, сиськи торчат, в очах тьма первозданная — и больно заломило в паху. Вызвал секретаршу со смутным желанием излить дурь, но увидел — и остыл. Наташка — рослая голубоглазая блондинка, природой слепленная, чтобы на ней скакать, но скучная, пресная, как творог. В принципе Тагир был ею доволен: образованная, знает два языка, безотказная, смышленая, из порядочной семьи — папаша чуть ли не академик, — но без огонька, ох, без огонька!

Брезгливо скривил губы.

— Тебе чего, Наташа?

Зарделась, переступила с ноги на ногу, кинула быстрый, откровенный взгляд на кресло, где он ее пользовал под настроение.

— Звали, Тагир Ганидович?

— Звал, да. Какие у нас срочные дела?

Поглядела с удивлением — и это понятно. В офис редко заглядывали посетители, и никаких сделок здесь не заключалось. Каха Эквадор — это исключение. Но был штат, охрана — все как положено. Он сам здесь ежедневно просиживал штаны три-четыре часа по той единственной причине, что так делали все богатые люди. Как же без офиса? И в Европе есть офисы, и в Америке — и везде. Значит, должен быть и у него. Основная его кипучая деятельность проходила совсем в иных местах: на съемных квартирах, на рынках, в банках, в магазинах, но только не на фирме «Франсуаза и ее братья». Это просто так — красивая этикетка на залежалом товаре.

— Значит, дел нет, Наташа?

— Как скажете, Тагир Ганидович, — позволила себе намек белокурая кобылка. — А я всегда готова.

— Сегодня — нет, — огорчил ее Тагир. — Завтра — да. Я сейчас уеду, но ты не говори, что я уехал. Говори, что скоро опять приеду.

— Слушаю, Тагир Ганидович.

— Скажи, Наташа, вот эта рыжая штучка с телевидения — ты ее раньше видела?

— Кажется, видела.

— Где видела?

— Не помню, в какой передаче. Я редко смотрю телевизор.

— Не любишь телевизор?

— Некогда, Тагир Ганидович. Я же вся в работе.

— Ну и хорошо. Ступай дальше работай.

…Около девяти вечера подъехал в центр. Велел водителю завернуть на платную стоянку возле «Макдоналдса», рядом припарковался джип с охраной. После трудного дня и нескольких важных встреч в городе (стингеры! стингеры! стингеры!) ему хотелось только одного — бабу и вина. Но не просто любую бабу — целый день носил в воображении рыжую журналистку, а это с ним редко бывало. То есть желание иметь женщину возникало в нем в течение дня по нескольку раз, как голод, но обыкновенно не связывалось с определенным лицом. Та или эта — какая разница. Он любил сделать выбор в последний момент по мимолетному настроению. Иногда его выбор обескураживал. Мог взять кривую, хромую, глухую, больную, прыщавую — лишь бы попала под каприз. Он никогда не загадывал с утра, кого насадит на вертел к вечеру. Важно, что голодным не останется. Ублажив себя с очередной самкой, сытно рыгал и напрочь забывал о ее существовании. Поэтому среди дам слыл ветреником и Дон Жуаном, хотя говорили, что в разных районах Москвы и в других городах у него есть и официальные жены, которых он поддерживал материально, и они растили ему наследников. Правда это или нет — точно не знал никто. По некоторым обмолвкам Тагира, когда он пировал с кунаками и находился в добром расположении духа, он и сам об этом не знал.

Рыжая бестия, пробыв в кабинете всего полчаса, заронила в суровое сердце абрека какую-то искру, которую следовало поскорее потушить. Весь день он чувствовал себя словно на пороге простуды — вялость, хриплое дыхание, шум в ушах. Кровь пульсировала по венам тяжелыми толчками.

К памятнику пошел один — и тоже какой-то не своей походкой, грузно припадая на левую ногу. Увидел девушку издали — яркий цветок, обтекаемый вечерней толпой — наркоманы, проститутки, искатели приключений, случайные прохожие, пугливо озирающиеся по сторонам, — московский сброд, который так ненавидел благородный Каха Эквадор.

Подойдя сбоку, тронул за локоть, девушка резко обернулась — и он заново поразился жутковатой, синей черноте ее глаз, сулящих нирвану.

— Напугали, Тагир Ганидович… Разве так можно!

— Скажи, Катя, — сказал он смиренно. — Ты не ведьма?

— Почему вы так подумали?

— Глаз лихой, черный. Откуда такой глаз?

— Это комплимент, Тагир Ганидович?

— Как мальчик, к тебе пришел на площадь. Ты позвала, я пришел. Немного смешно, да?

— Не я позвала, — поправила Катя Иванова. — Вы сами распорядились, чтобы ждала у памятника.

Тагир припомнил, что так оно и было. Но не мог объяснить себе, почему ему в голову пришла такая блажь.

— Где твоя машина, Катя?

— Вон там, — девушка повела рукой в сторону метро. — Хотите на ней покататься?

На чистом девичьем лице — выражение беспечной готовности следовать за мужчиной, выполнять его прихоти и повиноваться. И все же у Тагира мелькнула мысль, что рыжая краля в душе потешается над его неуклюжими манерами и вовсе не чувствует к нему того почтения, какое всячески выказывает. Мысль не такая уж дикая. Он и прежде сталкивался с тайным сопротивлением северных шлюх, с их животным упрямством, ничего удивительного. Женщины гяуров так же двуличны, как их мужчины. Ему нравилось усмирять белых рабынь. Овладевая шлюхой, трепещущей от ненависти и страха, он испытывал двойное удовлетворение — и физическое, и моральное. Однако, страшась, ненавидя и трепеща, они все невольно восхищались им, как сильным, неукротимым самцом.

— Кататься не хочу, нет, — сказал довольно резко. — Дай ключи. Ребята пригонят машину, куда надо.

Девушка молча протянула связку на серебряном увесистом брелке.

Через полчаса они сидели в отдельном кабинете в шалмане на Моховой. Заведение принадлежало Кривому Арса-ну, давнему соратнику по бизнесу, верному кунаку. Арсан занимался в основном валютными спекуляциями, иногда для души баловался работорговлей (сплавлял живой товар в Турцию и на Ближний Восток), их интересы редко сталкивались, они договаривались полюбовно и ко взаимной выгоде. В ночном клубе «Арлекино» Тагир чувствовал себя в полной безопасности, как в родном ущелье. Чужих сюда не пускали. А если по неосторожности залетал какой-нибудь хорек с крутыми бабками, то это, как правило, оказывалась для него последняя гулянка. В шалмане все было устро ено для спокойного полноценного отдыха солидных гостей, знающих цену своему времени и человеческой жизни. Первое, естественно, стоило намного дороже. «Арлекино» — не дешевый притон, каких в Москве натыкано, как иголок на ежике. Никакого распутства, громкой, похабной музыки, дури и игровых комнат. Культурная обстановка, располагающая к дружескому общению, размышлениям и здоровому пищеварению. Кухня в «Арлекино» отменная, таких в городе раз, два — и обчелся. Шеф-повар, пожилой, тучный грек Аристотель, выписанный из Эмиратов, за каждое блюдо отвечал головой, но пока ни разу не навлек на себя неудовольствия гостей. Ему сообщили о прибытии Тагира, и минут через десять после того, как они с Катей уселись за стол, он пришел засвидетельствовать свое уважение. Тагир поднялся ему навстречу, похлопал по плечу, пожал пухлую руку в перстнях, то есть выказал наивысшие почести, какие может хозяин оказать выдающейся прислуге.

Грек порекомендовал на ужин обычную русскую солянку, которая, по его мнению, хорошо сочеталась с седлом барашка, приготовленным по древнему рецепту Тамерлана.

— Про вино молчу, — заметил с почтительной улыбкой, проступившей на толстом лице как масляное пятно. — Тут вы, дорогой Тагир, дадите фору кому угодно.

— Чего мудрить, — ответил бек. — Запьем обычным «Шатобрианом», а для затравки пусть принесут из погребка чего-нибудь позабористее. Катя, хочешь попробовать настоящий пиратский ром из Египта?

— Хочу, — у девушки блестели глаза, словно туда плеснули черного вина. Аристотель на нее косился, насколько позволяли приличия. Опять Тагир удивился. Ему было известно, что повар обожает молоденьких мальчиков — и больше никого. Тучность его обманчива, он едок плохой. В прошлом году бедолага пережил третий инфаркт и, шел слух, по почину президента готовился к шунтированию.

Выпив с ними по бокалу шампанского, он начал откланиваться. Тагир остановил его вопросом:

— Скажи, Ари, когда операция?

Грек мгновенно побледнел.

— Я в затруднении, бек. Может, не надо операции?

— Почему не надо? Все делают — и ничего. Снова будешь молодой, горячий.

— Как получится еще? — капризно протянул грек, складывая жирные губы в пакет. — Вон Юра Никулин помер. И еще кое-кто из наших.

— Про Юру не знаю, а Черная Морда скачет по всему миру, как козел. Не будь мудаком, Ари. Поедешь в Германию или в Штаты, там хорошо умеют.

— Риск большой.

Вмешалась Катя. Спросила с любезной улыбкой:

— Вас сердце беспокоит, господин Аристотель?

Повар перевел на нее плавающий взгляд.

— Страдаю немного, не скрою.

— Совсем необязательно делать операцию. У меня есть знакомый, может помочь.

— Кто такой? — без особой надежды поинтересовался грек.

— Дедушка Архип. Самый настоящий колдун. Без обмана.

— Прелестная дама, я не верю в колдунов. Я к ним уже ходил. Они только пугают.

— Вы были не у тех. Дедушка Архип творит чудеса.

— Сходи, сходи, — поддержал Тагир. — Хуже не будет.

Грек удалился, метнув на девушку странный взгляд, будто пожалев о ее торжествующей красоте.

— С колдунами дружишь? — полюбопытствовал Тагир.

— Только с одним. Хотите, вас к нему отведу?

— Зачем? Мое сердце как мотор.

— Он помогает в бизнесе.

— Острый кинжал, — пошутил Тагир, — самый главный помощник джигиту.

Ужин затянулся часа на полтора — и все это время они были наедине, если не считать мальчика-официанта, наряженного под казачка (символика! везде символика!), который появлялся с новыми блюдами и бутылками и исчезал совершенно бесшумно, как призрак. Для Черного Тагира застолье получилось утомительным. С каждым куском проглоченного мяса, с каждой рюмкой вина похоть его разбухала и в конце концов заполнила все клеточки могучего тела. Он все медленнее двигал челюстями, кривился в угрюмой улыбке и ощущал себя так, будто красавица, делившая с ним трапезу, была первой женщиной, которую он увидел после долгого пребывания на необитаемом острове. Такого сильного любовного потрясения он давно не испытывал.

Катя Иванова, если она была Катей Ивановой, напротив, ела с отменным аппетитом, пробовала все подряд — салаты, приправы, закуски, — не отставала от него в питии, при этом успевала развлекать его неумолчным щебетанием, похожим на любовное цоканье голубки, подманивающей ухаря-партнера. Разгораясь нежным румянцем, светясь веснушками и завораживая бездонной сумрачной чернотой глаз, она, словно доброму дядюшке, подробно рассказала о телепередаче, где ему предстояло выступать. Она не сомневалась, что благодаря своей мужественной, интеллигентной внешности, острому уму и музыкальности Тагир Ганидович легко затмит всех остальных участников, и не скрывала, что это очень для нее важно. Она много сил вложила в передачу, да и вообще, если говорить начистоту, сама ее придумала. Все остальные шоу в этом роде, включая и таких монстров, как «Поле чудес», «Угадай мелодию», «Любовь с первого взгляда» и даже замечательное «Про это» — в сущности, уже устарели, день ото дня теряли рейтинг, и причина, по ее мнению, была в том, что все они слизаны с одной американской кальки. Чтобы поразить воображение вымирающего россиянина, требовались какие-то более сильные средства, соответствующие уровню его деградации. По замыслу новая передача сохраняла столь прельстительный для россиянина набор: блеск американской мечты о сумасшедшей халяве, звон монет, обнаженная натура, бредовые диалоги, но была в ней изюминка, которая позволяла надеяться, что новое шоу переплюнет все прежние, а возможно, станет вровень с латиноамериканскими сериалами. А именно — возможность личного общения с миллионерами, причем не только для непосредственных участников, приглашенных в студию, но и для зрителей, сидящих у экранов. Победители заочных конкурсов будут вызываться в Москву и принимать подарки прямо из рук членов «Клуба деловых людей», а не от всем опостылевших телеведущих. Но и это не все — внимание, Тагир Ганидович! Девушки-призеры, доказавшие свое право на большое человеческое счастье, получат шанс провести с полюбившимся им героем передачи ночь любви.

Черный Тагир не все понимал из того, что рассказывала Катя Иванова, но в этом месте насторожился.

— Как — ночь любви? Вдруг она уродина, зачем буду с ней спать?

— Дорогой Тагир, — успокоила девушка. — На телепередачах все призеры подбираются заранее. К вашим услугам будут самые красивые девушки страны.

— Если будут мальчики? С ними тоже спать?

— Только по вашему желанию, — уверила Катя, посулив туманным взглядом вовсе запредельную негу. Тагир почувствовал, что терпение его на исходе.

— Еще хочешь чего-нибудь кушать? — спросил одеревеневшим голосом.

— Ой, — сказала Катя, проведя по животу округлым, плавным движением — бедного Тагира кинуло в дрожь. — Больше не влезет. Но ведь мы заказали мороженое. Вы куда-то спешите, дорогой?

— Зачем спешить? Куда спешить? Кушай мороженое, пожалуйста, — обреченно вздохнул бек и потянулся за графинчиком с ромом. Девушка подняла рюмку.

— Можно тост, Тагир Ганидович?

— Говори, зачем спрашиваешь.

Лаская его взглядом, раскрасневшаяся, с растрепанной прической, желанная, как сто тысяч гурий, подвинулась к нему ближе.

— Хочу выпить за вас, милый Тагир. Вы сегодня одарили меня праздником — никогда этого не забуду. Словно в сказке ІНахерезады побывала. Про вас говорят — то, да се, удачливый бизнесмен, покоритель сердец, великий воин, — наверное, это все правда, но я увидела нежного, деликатного рыцаря с сердцем ребенка. Спасибо, мой господин. Живите долго на радость тысячам людей, которых облагодетельствовали…

— Молодец, девочка, хорошо сказала. За тебя тоже пью. Давай скорее поедем продолжать праздник.

Катя поставила на стол пустую рюмку.

— Поехали, витязь. Куда прикажете… Я сама вся горю… Позвольте отлучиться на минуту?

Тагир сидел за столом опустошенный, растроганный. На губах мечтательная улыбка. С досадой взглянул на появившегося Аристотеля. Повар вошел боком, в руке бутылка без этикетки, запечатанная сургучом.

— Тебе чего? — буркнул Тагир, погруженный в мечтания.

— Извини за беспокойство, бек… Вино из Бургундии. Прислали с оказией ящик… А где, простите, ваша прекрасная дама?

— Опять девочками интересуешься, Ари?

Повар топтался в нерешительности.

— Я подумал про колдуна, хотел взять адрес. Может, правда поможет? Под нож ложиться неохота.

— Нож не страшно, — возразил Тагир. — Хуже удавка. Что скажешь про девушку, Ари? Хороша, да?

Грек закатил масляные глаза к потолку.

— Слов нет, бек. Чудо. Только она не наша, чужая. Поостерегись, бек.

— Что хочешь сказать? — удивился Тагир.

— Прости, бек, но она не шлюха.

— Как не шлюха? А кто же? Царица Савская?

Повар присел на краешек стула, что при его весе было трудно.

— Она не из вашего круга, господин Тагир. Возможно, даже не из нашего времени. Я знаю. У моей покойной дочери были такие же глаза, всегда печальные. И когда смеялась — тоже. Девочка не смогла жить в этом мире, потому что была настоящая, а наш мир искусственный. Он весь сделан из полуфабрикатов и электроники. Поэтому я верю, что если у нее знакомый колдун, то это настоящий колдун, а не экстрасенс.

— Что мелешь, Ари? Она же с телевизора. Из самого грязного притона.

— Наверное, она оттуда, но я так не думаю.

Озадаченный странными речами грека, Тагир не сразу заметил, что прошло пять минут и десять минут, а Катя Иванова все не возвращалась. Он ощутил легкое беспокойство.

— Ари, позови кого-нибудь из моих людей.

Повар с поклоном удалился, оставя нераспечатанную бутылку на столе. Через минуту в кабинете возник охранник Махмуд, опытный, надежный парень.

— Махмуд, где девочка? В сортире?

Охранник удивился.

— Почему в сортире, хозяин? Она уехала.

— Как уехала?

— Вы же сами послали.

По сузившимся глазам босса Махмуд уловил, что допустил какую-то промашку, и съежился, отступил к двери.

— Куда я ее послал? — тихо спросил Тагир.

— Переодеться. Вы велели ей переодеться в Красную Шапочку. Я подумал…

— Ты отдал ей ключи от машины?

— Отдал, хозяин.

Тагир медленно налил рома в бокал, медленно выпил. У него не укладывалось в голове, что рыжая, болтливая сорока с медовым языком так нагло, подло его кинула. Но если это так… если это так, она пожалеет, что родилась на белый свет.

— Ты записал номер машины, Махмуд?

— Конечно, хозяин.

— Завтра я должен знать, кто она и где живет. Ты понял, Махмуд?

— Сделаем, это нетрудно, — с облегчением ответил охранник. — Но поверьте, досточтимый, мы же не могли…

— Пошел вон, собака! — распорядился бек.

ГЛАВА 2

Это было семь лет назад…

На перемене ее перехватил Федька Захарчук, отвел к окну. Отвратительный тип: наглый, коварный, рожа сальная, немытая — и глаза слезятся, как у вечно обкуренного. Но — работодатель, распорядитель услуг. Упулился на Тину, точно она голая.

— Ну что, киса, сегодня пойдешь?

У Тины душа обмерла. Готовилась, настраивалась — вот-вот это должно произойти, а когда услышала, когда увидела Федькину скабрезную ухмылку, опять заколебалась. Но отступать нельзя. Сама напросилась.

— Пойду, хорошо.

Подружки с любопытством глазели от соседнего окна: догадывались, зачем ее отозвал центровой. Все трое давно в Федькином списке.

— К пяти сможешь?

— Ага.

Федька пожирал ее глазами, зачем-то ухватил за плечо. Она с негодованием отбросила его руку. Захарчук нагнулся, дыхнул перегаром.

— Киса, только не темни. Ты действительно ни с кем ни разу?

— Феденька, тебе никто не говорил, что ты кретин?

Детина радостно заухал.

— А ты прикольная… Ладно, пиши адрес.

Таина достала блокнот, куда заносила понравившиеся ей словечки и мысли, как великих людей, так и одноклассников, и аккуратно записала под Федькину диктовку: отель «Спорт», Ленинский проспект, номер дома такой-то.

— Федь, он хоть молодой?

— Тебе какая разница, — неожиданно взъярился сводник. — Отработаешь, возьмешь два куска — и канай. Сотню отдашь мне. Еще есть вопросы?

— Нет вопросов, милый.

— Гляди, Тинка, если наколешь…

— Пошел ты!

— Тогда чао, родная.

Двинул прочь по коридору — каланча с тугим, обтянутым джинсами задом. Шелупонь из младших классов рассыпалась перед ним, как орешки. Завуч Иона Андреевич уважительно пожал ему руку, как равному. «Господи, — подумала Таина. — Куда катится человечество?»

Вернулась к подружкам — те ее утешили.

— Когда-то все равно надо начинать, — заметила Лика Терехова, кобылица давно объезженная. — Лучше раньше, чем позже. Ты и так, Таек, заневестилась, вся школа ржет.

— Мазь дам, — поддержала Галка Строева. — Помажешь — и ничего не бойся. Ни капельки больно не будет.

Таина грустно заметила:

— На девственности наварю всего сто баксов. Не продешевить бы.

— Когда я начинала, — мечтательно вспомнила Лика, — цены были совсем другие.

— При чем тут деньги, — возмутилась Галка. — Это нужно в первую очередь ей самой.

Таина лукавила: сто долларов — для нее огромная сумма, если учесть ее положение. Сама пообносилась, и семья бедствовала. Рынок слабых не щадит. У матушки обострилась щитовидка, ей требовались дорогие лекарства; отец не просыхал с тех пор, как его выкинули из строительной фирмы «Райская долина». Точнее, не выкинули — фирма разорилась: после августа с полгода не получала крупных заказов и не могла держать на зарплате постоянных работников. Отец был мастер на все руки, но вынужденное безделье странным образом повлияло на его рассудок: каждое утро он бодро выходил из дома, пообещав супруге, что сегодня обязательно куда-нибудь пристроится, иногда даже называл конкретный адрес (контора, РЭУ, заводоуправление), но часа через два-три приползал на карачках, один или с дружком, и керосинил до глубокой ночи. Не буянил, нет, углублялся в себя и с каждой выпитой рюмкой все дальше отстранялся от нелепой суеты мира. Часами сидел на кухне, между столом и холодильником «ЗИЛ», с мерцающей на устах загадочной улыбкой, словно прозревал внутренним взором что-то необыкновенно-прекрасное, недоступное трезвому взгляду. В контакт с женой и дочерью входил только тогда, когда выпивка заканчивалась, и он срывался в поход за очередной бутылкой. На слабый упрек жены: «Миша, ты же обещал, что сегодня…» — грозно огрызался: «Заткнись, женщина! Чего не понимаешь, о том молчок!»

Таина нежно любила своих незадачливых родителей и, можно сказать, вообще никогда никого не любила, кроме них. Мечтала скупить всю аптеку импортных препаратов, чтобы мамочка избавилась от раздувшегося зоба и перестала реветь, увидя себя в зеркало; и еще представляла со счастливой улыбкой, как однажды поставит на стол перед отцом огромную, пузатую бутыль «смирновской» водки, которую пьют все порядочные люди, вместо той вонючей тульской или азербайджанской отравы, которую отец ежедневно добывал у какой-то Марфы в супермаркете, — от нее потом мучился изжогой, кашлял с кровью, и на лбу у него выскакивали загадочные фиолетовые прыщи, как у прокаженного.

Нужда в деньгах была основательной, но не главной причиной, заставившей Таину, преодолев гордыню, подгрести к Федьке Захарчуку с его немытой рожей и попросить внести ее в список. Главная причина была скорее морального свойства. Или же мировоззренческого, кто как понимает. Ей надоело выглядеть в классе белой вороной. Из нетронутых девиц осталось только двое, она да Елка Кошевая, но той, видно, на роду написано куковать в одиночестве, уж больно страшненькая, тощая, без грудей и без ног, да еще шепелявая и с белесыми, неопределенного цвета, какими-то прижмуренными, как у больной болонки, глазками. При такой незавидной внешности Елка была умным, неробкой души человеком, верной подругой, но в амурных делах это мало ей помогало. Уже два года она делала отчаянные попытки кому-нибудь отдаться невзначай, хотя бы тому же засаленному Федьке, который, всем известно, не брезговал никакой движущейся целью, но пока ей это не удавалось. Единственное, в чем Елка Кошевая преуспела, так это в том, что с первого класса была круглой отличницей, уверенно шла на золотую медаль и в этом отношении у нее не было соперниц. Другой вопрос, куда она по нынешним временам сунется с этой медалью.

Из принципалок — из тех, кто по моральным соображениям не хотел заниматься блудом, дольше всех, кроме самой Таины, держалась Вика Заманская, по кличке «Цыганка», но месяц назад, на дискотеке по случаю Дня Учителя, и ее улестил, подпоил один из Федькиных подельщи-ков, мальчик красивый, взрослый, не из их школы и вроде даже уже рэкетир, — и заносчивая Цыганка лишилась невинности на полу в раздевалке так же быстро, как пчела стряхивает пыльцу. Теперь получалось, что одна Таина Букина выхваляется и что-то хочет кому-то доказать. Это было наивно, нелепо, несовременно — и выглядело, как обыкновенная умственная заморочка. Вдобавок некоторые из одноклассниц, из самых продвинутых, воспринимали это как личный вызов. Подруги вслух ее не осуждали, хотя прохлада в отношениях постепенно нарастала, зато пацаны стыдили в глаза, и она стала предметом множества специфических, иногда грубоватых шуток и розыгрышей. Лидер класса Савик Павленко, балагур, наркоман и бездельник, каждое утро встречал ее одним и тем же трагически-испуганным вопросом: «Ну как, Тинушка, все в порядке? Уберегла?!» И отвечала она одинаково: «Не переживай, милый… Показать?» Озорник отмахивался: «Не надо, что ты, верю, верю!» — и для всех присутствующих поднимал вверх большой палец: дескать, все путем, пацаны, сокровище на месте. Смешно? Наверное. Но не для нее.

Придя из школы, обязательно находила в сумке что-нибудь соответствующее: порнографический журнал, любовные письма, парочку использованных презервативов и прочее такое. Забавно? Наверное. Но ей надоело.

Никто не желал ей зла, никто не собирался травить, но в конце тысячелетия, в Москве, превращенной в гнуснейший из мировых притонов, нормальная девушка с естественным поведением выглядела почти непристойно и раздражала окружающих, как иногда беспокоит крохотная заноза под ногтем, невидимая глазу. У рыжей кошки, как звал ее Савик, хватило ума, чтобы понять: рано или поздно глухое раздражение, пока выплескивающееся лишь в дружеских шутках, обернется непредсказуемыми действиями, возможно, опасными для ее здоровья. Совсем недавно в 7-Б классе трое девочек и двое мальчишек затащили в подвал свою одноклассницу (тоже, наверное, строила из себя цацу) и не просто забили до смерти железными прутами и каблуками, но до такой степени измордовали, что экстренно вызванные родители с трудом опознали родное дитя. Никого в школе это рядовое событие особенно не удивило — се ля ви! — но для Таины послужило толчком для принятия серьезного решения.

В их классе, как и повсеместно, по заведенному доброму обычаю девочки для первого совокупления выбирали кого-нибудь из старшеклассников, что считалось хорошим тоном, но Таина, возмущенная незримым нажимом, предпочла иной путь. Пошла к Федьке и попросила, чтобы записал ее в живую очередь. Федька согласился легко, не оговаривая условий, он давно с прицелом поглядывал на стройную, с огненными волосами, черноглазую (редкое сочетание), смешливую девятиклассницу. Чего говорить, товарец выгодняк. Захарчук занимался прибыльным школьным бизнесом третий год, был десятиклассником-переростком: дважды с треском проваливал выпускные экзамены, а как это ему удавалось, никому не говорил: секрет фирмы. У него был глаз наметан. Он подыскивал школьницам выгодных и, подразумевалось, безопасных клиентов (преимущественно иностранцев), падких на малолеток, и в своем летучем отряде поддерживал железную дисциплину. Обыкновенно перед тем, как внести девочку в список, он лично снимал пробу, проверял кандидатку в отношении ее сексуальной боевитости, но для Таины сделал исключение, переступил через собственное правило. Объяснил, что принципиально никогда не связывается с «целиной», после мороки не оберешься.

— Если блефуешь, — предупредил, — пеняй на себя. После близко не подходи, хоть на коленях стой. Пойми, я между вами и потребителем выступаю как гарант качества.

— Я не блефую, — удивилась Таина. — С чего ты взял?

— Не поверю, чтобы такая прикольщица ни разу не попробовала.

Замечание ей польстило, хотя сам Федька бы настолько отвратен, что она, разговаривая с ним, не поднимала глаз, глядела себе под ноги, чтобы не вырвало. Она с младенчества страдала брезгливостью. Слюнявый недоумок, естественно, расценивал ее поведение как наивную попытку скрыть неодолимую физическую тягу к нему.

— Ничего, киса, — снисходительно потрепал по плечу. — Сделаешь пробную ходку, я с тобой проведу пару сеансов.

Она не блефовала. Когда подходила к отелю «Спорт», у нее поджилки тряслись и в голове крутились какие-то песенные строчки, вроде того что: «Какая свадьба без баяна?», или: «Валенки, валенки, неподшиты, стареньки!»… В метро с ней приключился казус, только усиливший ее страхи. Прийязал-ся кавалер, но в этом как раз не было ничего особенного: редкий день проходил, чтобы к ней не клеились случайные ухажеры, и, как правило, это были мужчины намного старше ее, а иногда и вовсе пожилые, из которых песок сыпался. Таина давно наловчилась их отшивать, и молодых и старых, но с некоторыми, чаще именно с пожилыми, вступала в контакт, невинно флиртовала, заводила тары-бары, оставляла телефон, но не свой, придуманный. Чего им надо было, не могла дать, а динамить скучно. Надинамилась уже досыта.

В этот раз в переходе на станции «Курская» к ней подвалил парень лет двадцати пяти, высокий, в замшевой куртке, с серой «визиткой», из которой торчал какой-то научный журнал. Ничего примечательного в нем не было, кроме того, что на чересчур бледном лице неестественно выделялись круглые, с тонкой оправой очки, словно два перископа. Он вошел за ней в вагон и стал рядом, чуть не прижав к поручню. Таина ждала, когда он заговорит, при этом изображая полнейшее равнодушие к происходящему. Да что значит — изображая. Ей действительно было наплевать сейчас и на парня, и на все остальное: мыслями, чувствами она погрузилась в виртуальную реальность, обозначенную инфернальной величиной — отель «Спорт», где ее подстерегал неведомый, пока безликий мужчина почему-то с каменным, как в индуистских храмах, орудием воспроизводства. Но то, что услышала, повергло ее в изумление.

— Вам не надо туда ходить, — печально прогудел незнакомец ей в ухо. Вздрогнув, она взглянула на него в упор: Боже мой! — да это же маньяк! В глазах под перископами темень, как в ночной пещере, и бледные губы кривятся в изуверской усмешке.

— Не надо, не стоит, — повторил он. — Послушайте меня — не ходите. Будет очень плохо.

— Отвали, — прошипела Таина и выскочила на остановке, даже не посмотрев, какая станция. Маньяк, естественно, не отлип. Они стояли у колонны, обтекаемые толпой. Но у Таины возникло ощущение, что они очутились на необитаемом острове. Вдобавок у парня на лице застыло такое выражение, будто он только что свалился с Луны. Он еще раз повторил:

— Не ходите, девушка. Я вас умоляю.

— Хорошо, — Таина преодолела оторопь. — Никуда не пойду. Буду здесь стоять. Только ты отцепись от меня, пожалуйста.

— Вам туда не надо, поверьте мне.

— А куда мне надо? С тобой потрахаться?

— Зачем же так, — парень мгновенно сник, перископы потухли. — Я увидел вас на эскалаторе… Вы прекрасны, как видение… Но за вами беда следует по пятам, как сиреневое облако. Аура, понимаете?

В голосе, в сморщенном лице истинное страдание. Таина уже ему верила, не могла не верить, но также понимала, что это не тот человек, который ее спасет.

— Ты кто? Ясновидящий?

Парень совсем скис, поправил очки указательным пальцем. Она ошиблась в его возрасте. Ему не двадцать пять, а все тридцать или сорок. Увы, это один из тех старичков, едва удерживающихся на подагрических ножках, к которым ее всегда тянуло. Материнский комплекс, что ли? Когда соберется рожать, то скорее всего у нее вылупится вот такой сморщенный уродец средних лет.

— Чего молчишь?

— Нет, я не ясновидящий… Но иногда что-то просекает… Как сейчас… Вам лучше всего поехать домой.

— Не могу, — неожиданно призналась Таина. — Я же подписалась.

Удивительно, но он все понял. Улыбнулся сочувственно. Порылся в кармане.

— Тогда возьмите это.

Обыкновенный металлический кругляшок, вроде знака Зодиака, с выгравированным блестящим узором. Таина приняла подарок — и с этого мгновения между ними установилась чудесная близость, как между давними знакомыми, тайно влюбленными друг в друга. Молодой-старый человек, его звали Павел, проводил ее до станции «Ленинский проспект», до эскалатора, и, когда прощались, Таина оставила ему свой настоящий телефон. Еще бы секунда, еще маленький толчок и, возможно, ему удалось бы увлечь ее за собой обратно в нормальную жизнь, и ее невероятная судьба совершила бы оборот на сто восемьдесят градусов, но он ничего не сделал. Мог удержать, но отпустил. Его нерешительность объяснялась либо неуверенностью в себе — очкастый, худой, длинный, — либо каким-то соображением, недоступным ее пониманию. Мужчины, несмотря на свое примитивное устройство, порой бывают на удивление загадочны и совершают несообразные поступки, руководствуясь не разумом, а инстинктом, заложенным в них от рождения. Даже в поганом сутенере Федьке Захарчуке сквозь обычное хамство иногда проступали иные черты — наивная улыбка, суматошное бормотание, проблеск ума, — свидетельствующие о том, что на донышке его смрадной души, оккупированной долларом, что-то еще сохранилось от материнских вложений.

— Позвони завтра, — сказала Таина, царственно откинув со лба огненные космы. — Я буду рада.

— Завтра не получится, — у Паши под голубыми перископами восхищение, которое он и не пытался скрыть. — Завтра ты еще не вернешься.

— Если все так ужасно, — вспылила она, — почему же ты меня отпускаешь? Ты же мужчина.

— Сколько тебе лет? Пятнадцать? Шестнадцать?

— Ну.

— Тебя не остановишь. Это слепые годы. Пока в тебе бушует первобытная природа, — разум бессилен. Ты выпьешь чашу до дна.

— Ах, какие мы умные! Ты даже не попробовал.

— Я попробовал, — ей показалось, он готов зарыдать. — У меня не получилось.

На том и расстались.

В вестибюле отеля пожилой швейцар в галунах и позолоте потребовал пропуск, при этом глядел презрительно, будто на залетевшую на огонек мошку. Таина, проинструктированная Федькой, ловко сунула в волосатую лапу пятьдесят рублей, свернутых трубочкой (из собственных накоплений). Швейцар буркнул: «Пропускаю на час!» и демонстративно отвернулся. В роскошном лифте с зеркалами и мягкими сиденьями она поднялась на третий этаж и, никого не встретив, прошла по коридору, устланному ковром, до комнаты с номером «33», выбитым на круглой медной блямбе. В лифте придирчиво себя оглядела, припудрила носик: что ж, щечки атласные, губки алые — французская помада, костюмчик джинсовый, туфли на платформе, фигурка облом, — шебутная юная давалка. Не она первая, не она последняя — обойдется как-нибудь. Лиха беда начало.

Нажимая кнопку звонка, в последний раз обмерла.

Открыл упитанный, средних лет господин в вечернем костюме, с лысиной на всю башку и с пронзительным, зорким взглядом. Целую минуту ее разглядывал, оценивал и, видно, остался доволен.

— Заходи, кошечка, — и отступил в сторону.

«Расслабься, — приказала себе Таина. — Ни о чем не думай и не переживай».

Господин усадил ее за круглый столик с перламутровой крышкой, где стояла бутылка вина, рюмки и ваза с фруктами.

— Угощайся, настраивайся, — он как-то чудно хохотнул, будто икнул. — Будь как дома.

Потянулся к бутылке, наполнил две рюмки. Таина вдруг почувствовала острое желание очутиться подальше от этого стола, может быть, даже на другом конце света. Машинально огляделась: плотные шторы на окнах, телевизор на подставке, два больших стенных шкафа, сервант, кажется, из венгерского гарнитура, такой же точно купили предки ее подруги Лики, диван с квадратными подушками и изогнутыми спинками, где, наверное, все и произойдет. Ох, уж хоть бы поскорее!

— Чего молчишь? Оробела?.. Давай познакомимся. Меня зовут Сергей Сергеевич.

— Таина, — сказала девушка, приняв из его рук рюмку.

— Что же, девица-красавица Таинушка, в первый раз, выходит, решила подкалымить?

Улыбался заговорщицки, как удав.

— Какая разница… Вам разве не все равно?

— Конечно, не все равно, — удивился господин. — Разница в цене, глупенькая… А знаешь, по тебе не скажешь, что новенькая. Хорошо держишься, уверенно. Только в животике, небось, булькает, верно?

— Булькает, — Таина пригубила рюмку, не почувствовав вкуса. — Ничего, пора привыкать.

— Молоток, рыжая, хвалю! — господин захохотал уже открыто, без икоты. — Именно пора привыкать. Причем ко всему. Уж поверь старому пройдохе. Чтобы жить красиво, сперва надо обязательно в дерьмо нырнуть.

Тут Таина с ужасом увидела, как дверь в соседнюю комнату (на нее она как-то не обратила внимания) отворилась, и появился еще один мужчина, тоже в годах, но нерусский, узкоглазый, желтоликий, закутанный в махровый синий халат. Переплыл комнату и расположился в кресле напротив девушки, не сводя с нее пылающего взгляда.

— Вот и дядюшка Джо, — обрадовался Сергей Сергеевич. — А малышку зовут Тиночка. Она целочка. Пришла нас немного развлечь. Верно, Тиночка?

Тина еще не оправилась от шока, но нашла в себе силы улыбнуться.

— Мне не сказали, что вас будет двое.

— Двое? — глубокомысленно переспросил Сергей Сергеевич. — О-о, это только начало. Могут еще охотники подойти. У нас нынче маленький праздник, верно, Джо?

Желтоликий ухватил рюмку, наполненную до краев, подмигнул девушке.

— Говори плохо, понимай хорошо. Красивый девочка, пей вино!

Таина смерила взглядом расстояние до входной двери: преодолимо, — но она помнила, как Сергей Сергеевич провернул ключ в замке и положил его в карман.

— Не пугайся, малышка, — догадался о ее мыслях, сволочь такая. — Я пошутил. Тебя купил дядюшка Джо, его и потешишь. Я по делу заглянул, случайно… Допивай — и в спальню. Разденься пока. Он скоро придет.

Таина послушно выпила и прикурила от поднесенной зажигалки. Сергей Сергеевич смотрел на нее с сочувственной гримасой.

— Ни о чем не думай плохом, деточка. Дядюшка Джо — хороший, добрый человек. Покровитель сироток.

— Очень добрый, — подтвердил китаец (?), оскаля мелкие белые зубки. Его круглое лицо напоминало жирный блин на сковородке.

— Имей в виду, Таина, — строго, будто вспомнив о чем-то важном, заметил Сергей Сергеевич, — он любит, когда немного сопротивляются. Это его возбуждает. Можешь покричать в охотку.

— Очень любит, — эхом отозвался желтоликий. — Хороший девушка всегда сильно орет.

Таина поднялась и с сигаретой в руке направилась в спальню.Увидела разобранную кровать, разбросанную по стульям одежду. В комнате стоял непривычный запах: что-то густое, острое, с привкусом мочи. Так, вероятно, и должно пахнуть в спальне старика или в логове хищного зверя. Таина уселась перед зеркалом. Курила, отметив, что не кашляет и не чувствует обычной, отвратительной табачной рези в горле. Голова чуть-чуть кружилась. Он сказал празден вся. Но как — догола или остаться в нижнем белье? На ней прелестные сексуальные трусики и лифчик: не стыдно показаться не только желтоликому уроду, но и какому-нибудь лощеному французику из Сен-Жермена… Загадочный старый юноша-прорицатель в метро сказал, что сегодня она не вернется домой. Почему он так сказал?.. Увы, ее любовный опыт не давал ответа на этот вопрос, честно говоря, у нее и не было никакого любовного опыта, если не считать скоропалительного романа с Лехой Звонаревым из параллельного класса. Но там что — обжимания в подъездах, поцелуйчики, горячечные прикосновения к укромным местам. Ерунда, пустое, детский секс… Хотя те, кто клеился на улицах, безусловно, видели в ней молодую, искушенную самочку… Они все ошибались, как ошиблась и она, придя в отель. В спальне нет окна, а то бы обернулась птичкой и вылетела в форточку… Смешно. Куда вылетела? Куда лететь?

Таина резко встряхнулась, с удивлением обнаружив, что почти задремала. Сигарета дотлевала, и она поискала, обо что ее затушить. Ага, вот зеленая пепельница из малахита… Невероятно! Такая роковая минута, а она засыпает. Не иначе в сигарете подмешано зелье, но зачем? Она и так на все согласна.

Тайне стало так жалко себя, что она заплакала, но долго пореветь не удалось. Отворилась дверь, и в комнату вошли двое мужчин.

— Ая-яй! — укоризненно заметил Сергей Сергеевич. — Еще не готова. Надо быть собраннее на работе. Мы люди занятые.

Дядюшка Джо тут же сбросил с себя махровый халат и остался в чем мать родила. Голенький, с отвисшим пузом, с женскими грудками, похожий на пухлую, золотистую резиновую обезьянку. Забавно похрюкивая, улегся на кровать, брюхом кверху. Сергей Сергеевич поднял Таину со стула и начал раздевать, приговаривая:

— Что поделаешь, первый раз, мы понимаем… Главное, не рассердить дядюшку Джо. Сердитый, он кусается. Ой, не приведи Господь, прокусывает до кости… Ах, какие у нас сисечки, какие бедрышки, прямо объедение… Потерпи минутку, дорогой Джо, сейчас наладим цыпленочка на твой шампурчик.

Китаец следил за приготовлениями озадаченным взором.

— Помыть надо, да? Вдруг грязный девочка?

Таина стояла истуканом, уже в одних трусиках, вцепившись руками в тяжелые, литые, совсем женские груди, которым все подружки завидовали.

— Видишь, — растерялся Сергей Сергеевич. — Пойдем в ванную, ничего не поделаешь.

— Я не грязная, — обиделась Таина. — Я душ приняла перед тем, как ехать.

— Слышишь, Джо, она душ приняла, — уважительно отозвался Сергей Сергеевич. — Немного с запашком оно и приятнее? Ты как? Бабец, что надо, а?

— Давай с запашком, — согласился купец, почесывая безволосый срам. — Пусть сперва походит… Туда-сюда, туда-сюда. Потрясется пусть.

— Музыку включить?

— Не надо музыку… пусть так.

…Через долгое время, когда Таина вдоволь накричалась, намаялась, когда ее после китайца на скорую руку оприходовал Сергей Сергеевич, снявший брюки, но оставшийся в пиджаке и при галстуке, в спальню явился еще один человек неопределенного пола и возраста — в белом халате и с медицинским саквояжем. Таина его плохо разглядела, потому что лежала на кровати в противоестественной позе: с привязанными к спинке руками, изогнутая на бок. Дядюшка Джо, сидя рядом, макал кисточку в пузырек с тушью и выводил у нее на левой ягодице какой-то иероглиф. От творческого усердия пыхтел и что-то пришептывал себе под нос. Сергей Сергеевич расположился напротив в кресле, курил, прихлебывал пиво из жестянки, разглагольствовал:

— Поймала золотую рыбку, Тиночка, самому дядюшке Джо угодила. Не всем удается. Считай, судьба определилась. Главное, теперь ошибок не наделай, не заносись высоко — и покатишься, как на салазках. Многие позавидуют, кто без присмотра остался. Погляди, сколько таких, как ты, на каждом углу идут по пятаку за пучок. А ты не продешевила. Обрела надежных покровителей. Будь у меня дочь родная, и ей не пожелал бы лучшей доли.

От его сияющей лысины, от лукавых, скользких слов, от неудобной позы у Таины в глазах запрыгали черные мушки, будто на солнце взглянула. В низу живота осела боль, как после полостной операции. Но язык еще ворочался. Еще она была в разуме.

— У таких, как вы, детей не бывает, дяденька.

— Почему, малышка?

— У них рождаются лохматые существа с крысиными мордами.

— Понимаю твою мысль, — злодей закивал головой, словно болванчик на пружинке. — В тебе обида говорит. Тебе кажется, два подлых негодяя тебя изнасиловали. А вот и нет, голубушка. После сама спасибо скажешь. За дядюшкой Джо будешь бегать, как собачка за хозяином. Помяни мое слово.

Китаец отстранился, полюбовался своим художеством. Счастливо заухал:

— Ух, красиво!

Тут и возник незнакомец с медицинским саквояжем. Он сразу, никого ни о чем не спрашивая, приступил к непонятным манипуляциям. Разложил на тумбочке сверкающие щипчики, ножички — целый маникюрный набор, — а также шприцы и какой-то черный прибор, похожий на мобильную трубку, только поменьше, который включил в сеть. Таина следила за его действиями с остановившимся сердцем. Особенно ее пугало, что никак не могла понять, что это за личность: мужчина или женщина, старая или молодая?

— Садисты, что вам еще от меня надо? — простонала она.

Ей никто не ответил. Дядюшка Джо, поцокав языком, нанес кисточкой несколько последних штрихов.

— Господа, я доволен. По-моему, хорошо получилось. Оцените, пожалуйста.

Пришелец неведомого пола и Сергей Сергеевич обошли кровать и уставились на ее голый зад. Ей не было стыдно, она вообще забыла, что это такое — стыд.

— Восхитительно! — оценил Сергей Сергеевич. — Вы истинный художник, Джо. Ваш почерк ни с каким другим не спутаешь. Я бы сравнил вас с Босхом.

Тот, кто в белом халате, пискнул (может быть, это был ребенок?):

— Блеск! Изображу со всеми загогулинами, один к одному. Даже не сомневайтесь. Хотя в цвете было бы лучше.

В девушке проснулось что-то от прежней Таины, прожившей до этого страшного дня пятнадцать спокойных, беззаботных лет.

— Я тоже хочу посмотреть.

Сергей Сергеевич вернулся в кресло к своему пиву, объяснил доверительно:

— Опять тебе повезло, малышка. Янек на халяву сделает тебе татуировку, какая на рынке идет по лимону. Причем не абы как сделает, со смыслом. Тавро! Принадлежность к касте. Надо ценить.

Дядюшка Джо самодовольно хмыкал, потирая ручки, нежно погладил Таину по спине, слегка процарапав кожу ногтями. Похоже, снова собирался пристроиться.

— Не хочу татуировку. Что я скажу родителям?

— Да-а, — задумался Сергей Сергеевич. — Это проблема. Ты им пока не показывай.

Янек (все же, наверное, мужчина) пожужжал аппаратом, пощелкал кнопками, и Таина увидела, как в черном жерле трубки вспыхнула, прокрутилась тысяча серебряных иголок. От ужаса затрепыхалась, пытаясь выдернуть из зажимов опухшие кисти, чем помешала дядюшке Джо, который уже почти вошел в нее сзади. За это получила крепкий подзатыльник от Сергея Сергеевича и жалобно заныла.

— Зачем же так, — укорил Сергей Сергеевич. — Послушные девочки так себя не ведут. Не надо дергаться. Как лежала, так и лежи, руку собьешь… Господин Янек, сделайте-ка ей, пожалуй, уколец. Зачем мучить ребенка.

Бесполый отложил прибор, наполнил шприц голубоватой жидкостью из пузырька. Наклонился — и последнее, что она разглядела, были выпуклые, как у глубоководной рыбы, глаза чудовища. Он воткнул шприц в левое предплечье — и через несколько секунд она уплыла в сказку.

ГЛАВА 3

Володя Кныш вернулся из Чечни измененным. Да и как вернулся: спеленатым в белый кулек загрузили в самолет в Моздоке, а очухался в Ростове, в больничной палате. Там провалялся месяц с лишним, потом поездом, хотя и на костыльках, добрался до Москвы, где еще два месяца его выхаживали, передавали из клиники в клинику, на нем ставили какие-то сложные медицинские опыты, испытывали на прочность, но, в сущности, ему это было безразлично. На ту пору энергия жизни в нем поутихла, и он был озабочен только одним: не вспоминать, выдавить, выплюнуть из себя яд, которым опоили в Чечне. Он чувствовал, в этом спасение: жить с теми воспоминаниями — все равно что выйти на ринг с переломанными руками. Выйти можно, победить нельзя. Он справился, потому что родился везунчиком, и вдобавок природа наделила его сосредоточенным нравом. Помогло и то, что после контузии в башке долго сквозило, там летали тучи мошкары и мешали сосредоточиться на какой-то определенной мысли. Крепче всего засело в памяти желание какого-то последнего, сумасшедшего рывка, да еще постоянно тлел под сердцем будто металлический раскаленный стерженек, временами, правда, особенно на людях, почти остывая. Он знал: от стерженька не избавишься — это ненависть. Она его перековеркала. Кныш теперь с большим интересом смотрел в глубь себя, а не вокруг. Вокруг ничего примечательного: серое пространство, обыденка, скучные разговоры, лекарства, процедуры, пресная жратва, зато там, где светился, кипел стерженек, там по-прежнему дымились горы, шел в атаку десант, и можно было надеяться, если не помешают московские суки, что дотянешься растопыренной пятерней до раздувшейся черной глотки увертливого сатаненка.

Через полгода Кныш совсем успокоился, вышел из больницы, начал привыкать к мирной жизни. Комиссовали его подчистую. Надо было подыскивать какое-нибудь занятие. В двадцать пять лет это не кажется трудным. В обычных обстоятельствах. Но капитан Володя Кныш всю свою сознательную жизнь только и делал, что дрался, а потом других учил драться и, как вскоре выяснилось, ничего другого не умел. Проще всего ему было вернуться в тихий подмосковный городок Егорьевск, под родительский кров, и там, вместе с батюшкой и матушкой определить дальнейшую судьбу. Оба были еще не старые, отцу около шестидесяти и матери так же, но оба сильно бедствовали и нуждались в его помощи. И как он явится к ним, безработный, ни кола ни двора, вдобавок израненный, контуженный и, главное, со злобой в сердце, которая иногда достигала такого накала, когда никакая молитва не помогает. В Москве он зацепился за общагу на Стромынке, успел отхватить уголок, пока Родина помнила, где он пострадал, теперь пристанище у него было, а остальное, он надеялся, приложится. Вот укрепится немного, настругает деньжат, тогда можно к родителям нагрянуть и сеструху повидать, которая вышла замуж за ингуша, чего Володя Кныш не мог не то что простить, но и понять.

Надежды на быстрое устройство с работой оказались шиты белыми нитками. Вариантов было множество, это он узнал из рекламных газет, которыми поначалу обложился, как классический безработный, но когда походил по адресам, сунулся туда-сюда, то убедился, что все это туфта. Выбирать по сути было не из чего. Можно, к примеру, наняться рыть колодцы в Подмосковье, тут и навык у него имелся, и платили неплохо, но Кныш боялся, что не потянет. Хотя вернулся уже к тренировкам и день изо дня методично увеличивал нагрузки, но дыхалка еще слабовата и от длительного напряжения в башке вспыхивали все те же огненные десантные миражи. Он знал, что сила вернется, но когда? Все остальные предложения сводились к тому, чтобы спекулировать чем-нибудь или охранять тех, кто спекулирует. Москва, превратившаяся в огромную барахолку, действительно предоставляла неограниченные возможности для ловкого, смекалистого человека, но ни первое, ни второе Кныша не устраивало. Околпачивать лохов, подсовывая им всякий залежалый западный товар, было для него, заслуженного вояки, не по нраву, но еще подлее прислуживать в овчарочьем чине оборзевшей коммерческой шпане. Как бы солидно ни выглядели и ни звучали названия торговых фирм, банков и корпораций, он ни секунды не сомневался, что все это лишь эффектная вывеска, за которой обязательно прячется мурло пахана. На всех этих новых русских добытчиков он смотреть не мог без слез. Добра нахапали выше крыши, обзавелись иномарками и мобильными трубками, а цена им всем вместе — грош, и, когда придет к ним расплата, никто не замолвит за несчастных доброго словечка. И таким служить — да лучше в петлю!

Однако скудное выходное пособие, как он его ни растягивал, таяло, и недалек был день, когда у него не останется денег, чтобы купить на обед батон хлеба и пакет молока…

С Таиной он познакомился довольно забавно. Надобно заметить, что, выйдя из больницы и малость окрепнув, женщин он продолжал чураться. Не то чтобы сознательно их избегал, но не тянулся к ним душевно, как бывало прежде, когда редкая юбка не приводила его в состояние повышенной боевой готовности. Кныш понимал, что такая холодность к прекрасному полу не могла быть ничем иным, как следствием некоего психического сдвига: иными словами, между железным раскаленным стерженьком под сердцем и постелью, где давно не пахло женскими духами, безусловно, была прямая связь, но ведь и бабником, как многие его побратимы, и живые, и усопшие, он не был никогда. Не кидался без разбору на всех подряд, лишь бы ухватить свое. В своем новом облике Кныш научился любоваться проплывающими мимо красавицами — на улице, на экране, даже в снах — с грустной, старческой улыбкой человека, исчерпавшего свой любовный срок. Конечно, иногда подумывал, что надо бы завести какую-нибудь подружку, возобновить половую практику, глядишь, и дурь от души понемногу оттянет, но все как-то руки не доходили. Хотя времени свободного было хоть отбавляй. Другой раз уже и нацеливался где-нибудь в переходе метро или в очереди за харчем, уже и первые любезные слова вертелись на языке, но так все и кончалось холостым напрягом. Может, удерживало и то, что Москва, новая Москва, которую увидел после трехлетнего перерыва, предлагала доступное, почти дармовое женское мясо на всех углах, наравне с гроздьями бананов. Теперь не то, что прежде, не надо тратить никаких усилий, чтобы залучить забаву на часок, положи в карман зеленую купюру — и ходи, выбирай. Главное — знать места, где подешевле и товар непорченый. Рынок!

Однажды листал старую записную книжку и наткнулся на телефон некой Наденьки Королевой, с которой провел сумасшедший месяц перед тем, как отбыть в командировку, в спецшколу под Ульяновском (собирался на полгода, а растянулось на все три, да еще трахнуло Чечней), и когда наткнулся и вспомнил все, что было, такой вдруг повеяло весной, такая радуга расцвела перед глазами, будто помолодел на десять лет. Поскорее потянулся к телефону, накрутил диск и услышал в трубке осторожный мужской голос с нерусским акцентом. А жила прежде Наденька с мамой и бабушкой, мужчин в той квартире не водилось. Поколебавшись мгновение, Кныш все же вежливо поинтересовался:

— Нельзя ли Надю попросить к телефону?

— А вы, извиняюсь, кто ей будете? — ответил мужчина с той наглой интонацией, которая пуще всяких слов говорила: хозяин! Имеет право выяснить, прежде чем подпускать к своему добру.

Расстроенный, Кныш спросил:

— А ты кто, извиняюсь? — но ждать ответа не стал, повесил трубку. И обругал себя за то, что, возможно, подставил былую подругу.

В общаге на Стромынке, где ютился, тоже дам было навалом — проходной двор. Прямо с общей кухни можно было пригласить кого-нибудь на бутылочку портвейна, и прикидки имелись, и красноречивые намеки: многим здешним обитательницам не давал покоя светлоглазый и явно бесхозный паренек, с приятными манерами, добродушно улыбающийся, но немного диковатый. Но и тут как-то пока не сходилась масть. На кухне дамское общество скоплялось обычно к вечеру, к тому часу, когда Кныш безумной тренировкой и специальными упражнениями изнурял себя до потери пульса и на иные подвиги уже как-то не тянуло.

Он не искал больше счастья и, если бы его спросили, наверное, затруднился бы ответить, что это такое. В каком-то старом, еще советском фильме умный мальчик написал в сочинении, что счастье — это когда тебя понимают. Звучит красиво, но это, конечно, лживые слова. Потом — не бывает общего счастья. Для мужчины — оно одно, для женщины — другое; а сколько их есть, мужчин и женщин, столько и представлений о счастье — миллионы. Был когда-то счастлив и Володя Кныш, вдобавок молод и удал. Он запомнил то давнее лето. Оно было простым, как мычание. Жил у бабки в деревне Пряхино под Воронежем, готовился в институт, куда потом провалился. Провал его не обескуражил, потому что он не знал, зачем ему учиться. Вроде так положено, и родители хотели, чтобы он пошел в институт. И институт для него выбрали — медицинский. Кныш не возражал. Врачом быть хорошо. Профессия необходимая при любом режиме. Он редко с кем-нибудь спорил, чаще соглашался с любым человеком, не считая себя чересчур умным. Где-то прочитал, что женщины дураков избегают, но если это так, то откуда же на Руси столько идиотов?

Никто — ни родители, ни друзья, ни школьные наставники — не могли знать, кем он был на самом деле, а он родился воином, как другие рождаются поэтами, художниками или землепашцами. В этом было его жизненное предназначение и судьба, о чем он догадался лишь в зрелом, четырнадцатилетием возрасте, хотя ему рано начали сниться смутные, грозные сны, значения которых он не умел истолковать. Пожилой сосед по дому, пьяница Мокей, однажды открыл ему глаза. Попросил у мальчика рубль на опохмелку, обычно Кныш ему одалживал, а на этот раз денег у него не было. Мокей почему-то обиделся и зловеще сказал:

— Не дашь рубль, поганец, порчу напущу.

— А как это — порчу? — полюбопытствовал отрок.

— Очень просто, — ответил пьянчуга. — Не желаешь по-хмелить больного человека, нашлю лихоманку. Сгоришь, как спичка, никто не поможет.

Кныш спросил:

— А страшнее порчи что-нибудь бывает?

— Только смерть.

— Так ты, дяденька Мокей, лучше напусти сразу смерть. Вдруг тебе полегчает.

Сошлись глазами — тусклыми, стариковскими, траченными душевной мукой, и юными, улыбающимися — и Мокей оторопел. Даже протрезвел, что с ним случалось чрезвычайно редко.

— Ты что же, сынок, вообще ничего не боишься на свете?

Кныш уточнил:

— Что такое страх, дяденька Мокей?

— Когда по ночам волки воют. Или на кладбище, когда мертвяки под землей зубами скрипят. Вот уж истинно жуть.

— Это же смешно, — улыбнулся Кныш.

И пошел прочь от пустого разговора, но Мокей окликнул вдогонку:

— Ты, похоже, в кольчуге уродился. Это и хорошо, и плохо, с какой стороны поглядеть.

— Почему плохо?

— Воины, брат, своей смертью редко помирают. Зато люди к ним тянутся.

…Счастливое лето запомнилось тишиной и покоем, и крепкой жарой. Даже по ночам так парило, что любая одежда казалась лишней. Кныш за месяц превратился в дикаря. Он, конечно, чтобы бабка (материна мать) не журилась, иногда появлялся в доме с книгой, но это была только видимость. У всякого человека должно быть в жизни хоть одно такое лето, когда все сходится воедино: дикая природа, душевное томление, милая женщина, ожидание чуда, перерастающее в желание быть ничем иным, как зеленым листочком на дереве… Женщина появилась позже, когда Кныш уже обгорел до черноты, истопал окрестные леса, облазил все речные бочаги, теперь его природная худоба производила впечатление почти звериного изящества. Девушку звали Тамарой. Она приехала с родителями на каникулы. Первый раз он увидел ее на деревенской улице в нелепом то ли сарафане, то ли рабочем комбинезоне с длинными тесемками. Она не шла, а как-то чудно, осторожно переплывала от дома к дому с полной корзиной грибов, словно боялась наступить босыми ногами на стекло. Он подумал: надо же! И больше ничего. Правда, за обедом спросил у бабки, кто такая? В комбинезоне и с волосами, как у русалки. Вроде не деревенская. Удивительно, но бабка сразу Поняла, о ком речь. Столетняя старуха была сурова нравом, перекрестилась и сказала: даже не думай!

— Почему? — удивился Кныш.

Но бабка стала сразу глухой, как всегда, если не желала продолжать беседу.

Вечером его понесло на деревенские посиделки, с баяном и танцульками, хотя прежде туда ни разу не заглядывал. А дальше получилось как во сне, какие в молодости всем снятся, да не у всех сбываются.

Студентка Тамара на вечерний бал нарядилась в черную короткую юбку, в ажурные чулки и в какую-то сверхмодную рубашку с открытыми плечами. Сидела в стороне от всех, как чужая. Будто ждала кого-то. Кныш к ней сразу подгреб. Постоял рядом, тоже будто посторонний, потом сказал:

— Пошли к реке?

Девушка подняла на него глаза, сиреневые от луны.

— Ты кто?

— Я Володя Кныш. К бабке приехал. Для занятий.

— Почему я должна с тобой идти к реке?

— Там хорошо. Комаров нет. Можно искупаться.

— А ты не чокнутый?

— Нет.

— Это хорошо. А то в этой деревне полно чокнутых. Тебе сколько лет?

— Семнадцать.

— В городе живешь?

— Ага, в Москве.

— Подружка у тебя там есть?

Кныш хотел соврать, но не умел этого делать и лишь впоследствии с трудом научился.

— У меня никогда не было подружки.

— Почему?

— Не знаю. Я же спортсмен.

После этого она поднялась и, обдав его духами, шагнула в темноту. Он догнал ее в конце улицы, раньше не решался, понимал, что они затеяли что-то такое, что лучше никому в деревне не знать. Внизу, на травяном спуске, она первая разделась и, призрачно сияя сумасшедшей наготой, спокойно опустилась в глубину реки. Кныш тоже недолго колебался. Будучи воином, он изначально относился к женщинам только как к добыче.

Он поймал свою белую рыбицу в черном омуте, где со дна, будто из преисподней, били тугие ледяные струи. Вначале у него не получилось то, чего жаждала возбужденная плоть, но он очень старался. Тамара, хохоча, отбивалась, потом затихла и, сплетясь в нежном объятии, они тихо пошли на дно. Ему стало жалко девушку, которая играла с любовью, как со смертью, и через какое-то время он вытянул ее на поверхность. То, что он испытывал, трудно описать словами. Тамара спросила с какой-то поразившей его надеждой:

— Хочешь меня утопить?

Кныш ответил:

— Нет, просто хочу тебя.

Так оно потом и было, но уже на берегу. Двое дикарей, совокупляющиеся в мокрой траве, не ведающие ни стыда, ни насыщения. Они так долго этим занимались, что, когда угомонились, первые утренние светлячки окрасили в голубоватый свет их распростертые тела. Кныш задремал, уткнувшись носом куда-то ей под коленку. Сквозь сон услышал обиженное:

— Зачем надо было врать?

Он удивился.

— В чем я соврал?

— Сказал, что семнадцать лет, и у тебя никогда не было девушки.

— Но это правда.

— Считаешь меня дурой?

— Никем не считаю.

— Ты чокнутый, Кныш.

После этого они начали кататься по траве, хохотать И кусаться, а потом оделись и пошли в деревню, уже ни от кого не таясь. Бабка Полина ждала внука на крылечке. На сей раз не прикидывалась глухой.

— Ты что же, олух, с ведьмой спутался? Чего матери скажу?

— Почему она ведьма, бабушка?

— Ты что, совсем в городе ума лишился? Почему ведьмами бывают? Да судьба такая. У них, у Поспеловых, вся родня ведьмина по женской линии. А мужики все с колунами. Да ты что, Володечка, жить расхотел? Они же теперь тебя…

Кныш не дослушал, хотя ему было очень интересно. Но он засыпал стоя, как лошадь. Когда проснулся в горнице, солнце стояло над образами — значит, подтекло к вечеру. Бабка зачем-то посыпала солью его голый живот.

— Бабушка, ты чего?

— Того, милый, того самого, — ответила со странной торжественностью. — Готовься ко встрече. Уже приходили за тобой.

— Кто приходил?

— А выдь, погляди. На дворе стоят.

Он вышел, посмеиваясь, неся в сердце ровный жар счастья. Знал, не пройдет и часа, как ее увидит, и они начнут свои игры заново. Отметил одну несуразность: совсем не хотелось есть, а ведь не держал во рту ни крошки со вчерашнего вечера.

Посреди двора топтался хмурый мужик, действительно, с колуном в руке, похожий на оживший древесный сруб. У поленницы маячил второй такой же, тоже с колуном, но еще вдобавок почему-то в черной шляпе.

— Здравствуйте, — поклонился Кныш. — Слушаю вас.

— Чего слушать, — ответил мужик таким тоном, будто ему давным-давно надоела вся житейская канитель. — Спортил девку, придется платить.

— Не понял?

— Чего понимать? Одно из двух. Либо мы тебя порубим к чертовой матери, либо гони откупного. Кому она теперь, порченая, нужна?

От поленницы донеслось, как из леса:

— Говнюки приезжают, а мы тута расхлебывай. Дай ему в рыло, Матюха, и пошли. Магазин закроют.

— Не закроют, — отозвался Матюха. — Зинка товар разгружает, — и уже Кнышу: — Ну чего, гаденыш, жить будешь или помирать решил?

Деревенских обычаев Кныш не знал, да и вряд ли это был какой-то деревенский обычай. Но что нагрянула какая-то родня Тамары, он уразумел, поэтому ответил с предельной любезностью:

— Зачем же убивать, люди добрые? Назовите сумму денег. Смогу — отдам.

— А скоко у тебя есть?

— Сто рублей. Из них еще бабке надо отдать за постой.

— Ты что, парень, придуряешься? За сто рублей таку девку взять? Это, может, у вас в городе…

— Дай ему в харю! — посоветовали от поленницы. Кны-шу было любопытно, почему второй мужик не подходит ближе, ведет беседу издалека, но выяснить не успел. С воплем вылетела на крыльцо бабка Полина.

— Аспиды окаянные, душегубы поспеловские, денег вам надо?! Да ваша Томка сама на каждого вешается, никого не пропускает. Черта вам лысого, а не денег!

— Бабушка, — обиделся Кныш. — Как же вы нехорошо говорите про мою невесту.

— Про невесту?! — ахнула старуха. Мужики тоже засомневались.

— Какая она тебе невеста, — буркнул Матюха. — Недо-рос еще щелкопер.

На том, собственно, разборка закончилась. Мужики ушли, пообещав наведаться попозже, ему велели подготовить деньги, а бедная бабушка Полина, услыша новость про невесту, оглохла на целые сутки.

С Тамарой встретились вечером у реки, как условились, и в эту ночь все было намного лучше, чем в первую. Про своих родичей она посоветовала вообще не думать и денег им не давать ни в коем случае. Все равно пропьют. Да и нет у них на нее никаких прав. Ни у кого нет прав на нее, ни у одного человека. Она свободная душа, и ей никто не указ. Кныш не удержался и спросил, много ли раз до этого, имея свободную душу, она сходилась с другими мужчинами. Тамара воскликнула:

— Ты все-таки совсем еще мальчик, Володенька!

— Почему?

— Настоящий мужчина никогда о таком не спросит. Это не грубый, а глупый вопрос. Ни одна женщина не скажет правды.

— И ты тоже?

— Нет, я скажу. У меня были мужчины. Но это не имеет никакого значения для тебя.

— Немножко имеет, — возразил Кныш.

— Нет, Володечка, не имеет. Женщина, такая, как я, с каждой встречей рождается заново. Можешь считать, ты у меня первый. Это и будет правда.

— А почему говорят, что ты ведьма?

— Бабуля просветила? Что ж, я и есть ведьма. Это не страшно, Володечка. Страшнее, когда святенькая. Святень-кая измучает до смерти, потом даст полакомиться разочек, а после потребует плату непомерную, замуж за тебя пойдет, присосется ротиком к сердцу и высосет до донышка. Погляди на мужиков, которые со святенькими живут. Они же как тени. С ведьмой веселее, Володечка. С ней нет проблем.

— Чем же плохо, если замуж?

Они сидели среди мхов, как два леших, но в одежде — на нем рубашка и полотняные джинсы, на ней что-то невесомое, вроде темной пены.

— Замуж, Володечка, не плохо, а скучно. К тому же у всего свой срок, у замужества тем более. Мой срок еще далеко впереди. Годиков через десять.

— Шутишь?

— Нет. Ведьмы не стареют и никуда не спешат. Но если придется нарожать ведьмачков, если их мало в мире, то я сделаю осознанный выбор.

— Как это?

— Лучше не спрашивай, Володечка…

В этом разговоре, как и во всех других разговорах, было для него что-то завораживающее, как и в их иберийских играх. Сказано же, счастливое лето. Сотканное из тайны, любви, смеха, невероятной жары и лесной истомы, оно понеслось кувырком в бесконечность и еще спустя многие годы иногда вдруг ударяло в голову хмельной волной, дотянулось аж до Чечни, и только после контузии словно отрезало. Вечный холод накрыл его душу. Возврата в прошлое не было даже в воспоминаниях. Воспоминания влекли за собой лишь похмельную дрему. Он словно завершил широкий жизненный круг и окончательно осознал себя просто солдатом, не испытывающим сложных эмоций, не имеющим никаких сильных желаний, кроме одного: обнаружить врага и в нужный момент оказаться умнее, хитрее и беспощаднее его. Раз за разом спокойно наблюдать, как из разъяренных вражьих глаз стекает мутная жижа поражения…

Когда встретил Таину Букину, не совсем нормальную рыжую принцессу, то нашел и работу.

Кружа как-то в очередной раз по Москве, дивясь снова и снова неслыханным переменам, произошедшим в ней (он уж понял, что это не Москва, а пышный туристическо-этнографический буклет), очутился на оптовом рынке возле метро Динамо, одном из десятков раскиданных по городу щедрой рукой мэра. Считалось, что на этих рынках любой товарец, включая и продуктишки, продается чуть-чуть подешевле, чем в магазинах, поэтому даже при очередных рывках россиянского капитализма торговля здесь шла довольно бойко. Естественно, новые русские сюда не заглядывали, в основном здесь отоваривался столичный плебс, избирательный электорат. Но что точно на оптовых точках было дешевле, так это сигареты: Кныш и завернул на огонек, чтобы прикупить блок «Золотой Явы». Пришел за сигаретами, а обрел, возможно, судьбу.

Началось с досадного происшествия. Дело в том, что все рынки контролировали наши братья с Востока, а Кныш был не тем человеком, который мог купить товар у дружелюбного, независимого горца. У него к ним были большие претензии. Поэтому он сперва разыскал точку, где за сигаретным развалом маячила розовощекая, полупьяная славянская бабеха, и только тут достал деньги и попросил свой блок. Но не все углядел. Бабеха развернулась внутрь ларька, а оттуда, из полумрака ей навстречу поднялись сразу двое чернобровых жизнерадостных «азе-ров». Они-то и были хозяевами, а русскую телку подставили для вывески, что было совершенно разумно в торговом отношении. Один из парней забрал у женщины деньги (сто десять рублей), а второй, добродушно улыбаясь, протянул Кнышу золотистую упаковку.

— Держи, дорогой.

Кныш почувствовал себя так, будто ему плюнули в лицо. Он не принял сигареты:

— Извини, мужик, я передумал. Верни стольник.

— Почему передумал? — удивился «азер». — Дешевле нигде нету.

— Я как раз ищу подороже.

Горец мгновенно стер с глаз сальную улыбку, отодвинул побледневшую женщину.

— Обидеть хочешь, да, дорогой?

— Чего тебя обижать, — отозвался Кныш с грустью, — ты и так обиженный. Гони бабки, инвалид.

Его преимущество было в том, что он точно знал, что дальше произойдет, а рыночные хорьки пока ничего о нем не знали. Но уже по какому-то своему секретному семафору передали сигнал тревоги, боковым зрением Кныш определил, что к ним приближаются несколько усачей, но не это его беспокоило. Его смущала спонтанность предстоящего столкновения, его вопиющая нецелесообразность. Это было непрофессионально, но остановиться он уже не мог. То есть он, разумеется, разошелся бы с «азерами» добром, если бы они вернули деньги, но те тоже были не лыком шиты и не собирались отпускать обнаглевшего русачка без наказания. Их ненависть мгновенно стала взаимной.

— Ты сигареты уже купил, друг, — хохотнул «азер». — Они твои.

И швырнул ему блок под ноги. Достать парня через прилавок Кныш не мог, но и кунакам, чтобы приблизиться к нему, понадобилось бы выйти в заднюю дверь палатки. На это у них должно уйти секунд двадцать. Кныш сделал шаг в сторону, одновременно развернувшись к подоспевшему подкреплению, состоявшему из трех совсем еще желторотых, но азартных, мускулистых качков. Молча, сберегая дыхание, он нанес открытой ладонью два страшных прямых удара, вырубив двоих, а третьему засадил пяткой в промежность и добил его согнутым локтем по позвонку. Против ожидания, не почувствовал привычного азарта боя, а только ощутил внезапную усталость от чрезмерно резких движений. Контузия, черт бы ее побрал!

Торгаши уже выламывались из двери — и с правого бока, он видел, спешила троица взрослых мужиков. Стая — она и есть стая. Посыпались крысы на живца. Кныш холодно усмехнулся: предстоял затяжной отходной маневр в толпе — несложный, но требующий повышенной осмотрительности и дополнительных финтов. Его могли одолеть только в том случае, если бы достали стволы, но пока он стволов не видел, а собственный десантный нож с винтовой насечкой, без которого не выходил из дома и который носил в подшитом к внутренней стороне куртки матерчатом чехле, уже удобно разместился в ладони. Он честно предупредил, ни к кому не обращаясь конкретно:

— Ребята, лучше успокойтесь! Буду мочить без разбора. Завалю весь рынок.

И, не оглядываясь, пошел по проходу не очень быстро, но и не медля, обманно уязвимый со всех сторон.

Всего два раза пришлось задержаться. Один раз сверху, с тюков с барахлом на него с гортанным криком обрушился безрассудный удалец, и Кныш, скривясь, нанизал его на свой нож, будто поймал сардельку на лету; но не убил, а лишь остудил пыл озорника месяца на три. Без крайней необходимости он не собирался тащить за собой по рынку смерть. Второй раз прямо перед ним выросла стенка из трех джигитов, и он сразу понял, что это умелые, рассудительные бойцы.

— Брось нож, — сказал один из них. — Давай поговорим.

— О чем, брат?

— Все равно живой не уйдешь.

— Почему?

— Людей обидел… Зачем? Тебя кто трогал? Откуда взялся? Из Солнцева?

Кныш не мог задерживаться — его спасение было в беспрерывном, запутанном движении.

Он взял вбок, перемахнул какой-то прилавок, обрушил за собой несколько стоек с развешанным бельем, куртками, штанами, целый водопад товара, — и уже по другому проходу, по-прежнему обманчиво открытый для удара, неторопливо устремился к близкому выходу.

Тут она и появилась — рыжая принцесса. Схватила за руку неосторожно:

— Живее, парень! У меня тачка у входа.

На мгновение опаленный темно-синей жутью ее глаз, Кныш позвоночником ощутил: подвоха нет. Но девица крепко рискнула. Так нормальные люди не рискуют.

Бежевая иномарка, мелодичный всплеск сигнализации.

— Ключи, — потребовал Кныш, охватывая взглядом ближайшее пространство — ворота, стоянку, толпу ротозеев. В голове гудело от напряжения, счет шел на доли секунды. Рыжая без звука отдала ключи, но по-хорошему все же отъехать не удалось. Он уже занес ногу в салон и ключ вставил в зажигание, и рыжая бухнулась на сиденье, но ситуация сложилась так, что трое абреков, которых он минуту назад обдурил, поспевали к нему раньше, чем он успеет сдернуть машину с места. Это отпечаталось в мозгу так же ясно, как вспыхивает перегоревшая лампочка.

Они мчались как на праздник, не сомневаясь, что птичка в силках. В руках ножи, похожие на тот, который у Кны-ша. Им бы чуть-чуть замедлить бег, но они видели спину склонившегося над ступенькой наглеца, и это чрезвычайно их возбудило. Наверное, они уже ощущали, с каким приятным хрустом войдут в согнутую спину железные тесаки.

Кныш в последний момент отпрыгнул от машины и, сделав обманный пас, ударил ближайшего абрека в висок рукояткой ножа. Именно для такого удара наварена на нее металлическая бляшка с рубчиком, и у того, кто нарывался на этот рубчик, не оставалось ни единого шанса выжить. Второго абрека Кныш полоснул лезвием по щеке, ослепя на один глаз, но третий абрек оказался проворнее своих товарищей и длинной рукой, как пращой, воткнул нож Кны-шу в бок. Тут же откачнулся и, оскалясь, ждал. Кныш не упал. Он знал, что хотя рана приличная, но есть минут пятнадцать в запасе, после чего он начнет слабеть.

— Дай уехать, — попросил миролюбиво, — или я тебя убью, брат.

Абрек засмеялся квакающим смехом.

— Это я тебя убью… уже убил. Сейчас помрешь, собака!

Толпа расступилась, выделив им как бы небольшой подиум для удобства разборки. Кныш сознавал, что положение у него сложное, почти безвыходное. Этот опытный вояка не пойдет на прямой контакт — зачем ему рисковать? Второй абрек с порезанной харей, корчащийся на асфальте, тоже опасен, его следовало добить, прежде чем начинать какие-нибудь действия. Но и это не все. Еще человек шесть «азе-ров», азартно гомоня, выкатились из ворот, и, хотя это была явная шелупонь, масса есть масса. Она кого хочешь задавит, только покачнись. А он уже качался. Бок тяжелел быстрее, чем он рассчитывал. Время работало против него с угрожающей скоростью. Пожалуй, оставалось единственное: метнуть нож, расстаться с любимым другом, но опять же танцующий, хохочущий абрек предельно насторожен, и перед тем, как это сделать, надо отвлечь его внимание, переориентировать. Кныш оперся о капот, словно с трудом удерживаясь на ногах.

— Подыхай скорее, — посоветовал абрек. — Не смеши людей. Пузырь вонючий.

— Хочешь денег? — спросил Кныш.

— Сволочь, — ответил абрек, — За деньги яйца твои продам.

Что ж, подумал Кныш, пора. Большая вероятность, что нож улетит в пустоту, но иного выхода нет. Он повернулся боком, пригнулся, чтобы создалось впечатление, что ему уж совсем невмоготу.

— Давай, давай, — захохотал абрек. — Делай цирк. Кидай нож, я поймаю. Медленно умрешь, сволочь!

С уважением Кныш подумал, что встретился с сильным противником, которого не проведешь на мякине. Значит, нож останется при нем — и то славно.

— Я к тебе с того света приду, — пообещал, совершенно уверенный, что говорит правду.

— Давай, буду ждать, — отозвался абрек — и вдруг начал падать. На груди у него, на белой рубахе вспыхнуло красное пятно. В изумлении Кныш обернулся. Это рыжая учудила: высунулась из дверцы и на весу, будто в акробатическом этюде, пальнула в абрека из пистолета. Всего один раз.

Через минуту они на бешеной скорости мчались по Ленинградскому проспекту.

— Хачиков не любишь? — полюбопытствовала рыжая.

— Почему? — ответил Кныш, надбавя газку. — Я всех люблю. Даже телевизионщиков.

ГЛАВА 4

Таина собирала банду с миру по нитке, с бора по сосенке. Клим, Санек Маньяк, какой-то колдун Егор Серафимович — вряд ли Кныш знал обо всех, но что их немного, в этом был уверен. Каждого она тщательно подбирала по каким-то одной ей известным критериям. Как она однажды выразилась, по мере функциональной необходимости. Ей доставляло удовольствие перетасовывать подельщиков, как карты в пасьянсе.

После заварухи на рынке она привезла Кныша в больницу к своему знакомому хирургу по фамилии Кампертер, и тот быстро, по-дружески его подштопал и уложил в отдельную палату. Возможно, ухватистый докторюга тоже был членом банды.

Наутро Таина его навестила, появилась в палате, как красное солнышко, — одетая в строгий шерстяной костюм, с огромным пакетом в руках. Смущенно улыбающаяся. Прекрасная, как утро. На миг Кныш усомнился: эта ли красотка пальнула в абрека из «вальтера»? Да еще из такой неудобной позы, из какой он сам не влепил бы точнее.

Она учтиво поинтересовалась, как он себя чувствует, в тон ей Кныш ответил, что превосходно, тем более царапина пустяковая, и надеется к вечеру слинять домой. Или, по крайней мере, завтра к обеду. Он не привык разлеживаться в частных клиниках, на это у него нет средств. Таина посоветовала не спешить, подлечиться как следует уверила, что доктор Кампертер не возьмет с него ни гроша, а потом без всякого перехода предложила работу.

Кныш сказал:

— Я тебя пару раз вроде видел по телеку… Туда меня зовешь?

Таина улыбнулась понимающе:

— Нет, не туда… Для телека ты не годишься. Поработаешь на меня лично. По отдельным поручениям. Но сперва расскажи, пожалуйста, немного о себе.

О себе он рассказывать не стал, но и не выкобенивался. Рыжей принцессе он был обязан жизнью, а такие долги солдаты выплачивают сполна. Он сказал:

— Вот что, девушка, я сейчас не совсем в форме, но что тебе понадобится, сделаю, не сомневайся. Без проблем и без всяких авансов.

В ту минуту ему, естественно, в голову не приходило, что девка сколотила банду. Слишком дикая мысль.

— Скажи, Володя, зачем ты затеял на рынке эту бузу? Ты ненормальный?

— Это очень личное.

— Но мне надо знать.

— Я же не спрашиваю, почему ты помогла — и все такое.

— Я сама скажу. Не люблю, когда одного травят кодлой.

Она невинно моргала, вроде строила глазки, но он смотрел на нее без мужского интереса. Вообще не мог определить, какие чувства испытывает. Во всяком случае спать он с ней не собирался. Хотя, наверное, не отказался бы, если бы предложила. Но сердце молчало. Он не верил в ее искренность. Девицы с телевидения, как он представлял, были особым сортом девиц, в которых по определению не могло быть ничего женского. Контуженный в Чечне, он ненавидел телевидение все целиком, со всеми его прибамба-сами. Это было многоликое, стозевное чудовище с миллионом трепещущих алых язычков, с музыкой и плясками, со спортивными программами и латиноамериканскими сериалами, и когда оно взялось со всей своей мощью, ложью и дурью преследовать, позорить и добивать нищую, полуголодную русскую армию, Кнышу и его товарищам стало не на что больше надеяться. Они продолжали свою маленькую войну с маленькими, диковатыми «духами», но никто из них ни разу не заснул спокойным сном. Телевидение каждому впрыснуло под кожу порцию неизвестного яда, оставшегося в крови навсегда.

Было что-то невероятное в том, что рыжая принцесса, чтобы спасти его, явилась именно из гнезда скорпионов.

— Давай условимся, Таина, — сказал он, — я работать на тебя согласен, если желаешь. Но есть просьба: поменьше ври. На меня вранье плохо действует. Любое. Даже женское.

— В чем я соврала?

— У тебя «вальтер» в сумочке, палишь без разбору, на экране кривляешься, а мне лепишь, что вроде ты защитница справедливости. За кого меня принимаешь?

Ошарашенная, она пристально его разглядывала, чернота ее синих очей сравнялась с ночным мраком.

— Володечка, — к ней вернулся дар речи, — а ведь мы с тобой поладим.

Через месяц он сидел в офисе охранной фирмы «Кентавр», где был директором и единственным сотрудником, — с правом подбора кадров. К этому времени он уже знал, чтоочутился в банде, но еще не избавился от недоумения. Сама по себе новая работа — то есть пребывание в банде — его не смущала. Вся жизнь в России стала бандитской, и у нормального мужика выбор остался небольшой: или стриги других, или дай себя стричь. Пока служил, это все его мало касалось, но когда попал на гражданку, воочию убедился, что старое понятие «заработать деньги» надо теперь понимать как отнять деньги у кого-то другого. Или, опять же, отнимут у тебя. Тем или иным способом. Да и все эти слова — банда, группировка, авторитеты — не имели старого значения и легко сочетались с понятиями — брокеры, корпорации, банки, депутатский корпус и прочее, — а все вместе это составляло сложную многоступенчатую конструкцию, которая называлась «российская демократия». В конечном счете адская машинка, заведенная лет десять назад, вероятно, из-за океана, предназначалась для того, чтобы лишить средств к существованию многомиллионную популяцию очумелых так называемых россиян, сжить их со свету и расчистить огромные территории для какой-то новой, неведомой, счастливой (как на Западе!) жизни. Эта великая, пока недосягаемая цель для простоты понимания примитивных аборигенов на первом этапе была обозначена словом «реформа». После контузии в голове у Кныша наступило странное просветление, и он осознал, что все они — участники грандиозного социального эксперимента, может быть, лишь немного уступающего по масштабу большевистскому в семнадцатом году; и теперь все правила бытования людей переиначены так, что невозможно отличить умом добро от зла, разобраться, кто прав, а кто виноват; и уцелеть в шизофренической реальности можно только благодаря инстинкту выживания. У кого он есть, тот спасется, у кого нет — погибнет. Один высокопоставленный политик очень правильно назвал все это «жизнью по понятиям».

Постепенно он начал думать, что несправедлив к Тайне. Когда она вешала ему лапшу на уши — рыцарство! честь! если не мы возьмем их за жабры, то кто же?! — то лукавила лишь наполовину, а наполовину сама верила во всю эту чепуху. Она действительно носила «вальтер» в сумочке и сколотила банду для того, чтобы расквитаться с какими-то злодеями, пока ему неизвестными. Была ли она в своем уме, это другой вопрос. А он сам был ли в своем уме, особенно после контузии? Часть его ума раскидало мириадами осколков по ущелью, а оставшаяся часть болела и ныла, словно это был не ум, а нагноившийся зуб.

Взрыв в «Ласточке» (первая акция, в которой Кныш участвовал в качестве контролера) произвел на него удручающее впечатление. Он так и не понял, зачем понадобились Тайне все эти нелепые шумовые эффекты. Хотела спасти Маньяка? Допустим. Вытеснить банду Столяра с его территории? Тоже понятно. Но зачем нелепый фейерверк с летящими во все стороны человеческими конечностями? Одно слово: чокнутая. И все же Кныш, испытывая сомнения, пошел у нее на поводу, причем, подчиняясь капризу шальной предводительницы, испытал какое-то непривычное удовольствие, будто стряхнул с ладоней налипшее на них дерьмо.

Боря Интернет, новейшее приобретение Таины, впоследствии ему признался, что тоже чувствовал что-то подобное. Правда, интеллигентный юноша выразился более элегантно. Он сказал:

— Верите ли, Володя, смерть, ужас, да?! Нелепое нагромождение абсурда, а у меня такое ощущение, будто я Ива-нушка-дурачок, который вынырнул из кипящего котла. Обновление! Катарсис!

Кныш напомнил:

— В этом катарсисе, Боренька, откинулись двенадцать человек. И как минимум сорок раненых.

— Ну и что?! — вспылил Интернет. — Какое это имеет значение? Не мы выбираем время, оно выбирает нас. Вы, Володя, видите во мне книжного мальчика, банкирского сыночка, но я не тот, каким был вчера.

— Да я разве спорю, — Кныш улыбался снисходительно. — Братву надо пропалывать. Тогда она в корень идет.

— Дело не в этом, — горячился Интернет. — Возможно, для вас это рядовой эпизод, а для меня взрыв в «Ласточке» — событие мировоззренческого масштаба. Я стал другим человеком. Хуже или лучше — неважно. Я стал самим собой.

— Убийцей? — уточнил Кныш.

— Убийство в сегодняшнем мире такое же архаичное понятие, как любовь. Ни того ни другого больше нет в природе. Человечество поднялось на последнюю ступень эволюции. Очистилось от тысячелетних моральных химер. В Зтом, если угодно, истинный смысл апокалипсиса. Человек подошел к пределу, за которым пустота. Небытие. Или новое существование по новым правилам. И главная примета: он сам берет на себя ответственность за выбор пути. Это право человеком выстрадано на кровавом пути эволюции. Сегодня государство рухнуло. Гомо сапиенс остался наедине со своей сущностью. Никто не сможет удержать его от полной аннигиляции, от распада, но в то же время впервые за всю историю вида у него появилась возможность создать новую, абсолютную модель бытия. Вы согласны со мной, Володя?

— Конечно, согласен, — кивнул Кныш. — Еще немного побегаешь у Тинки на поводке, а потом тебя подлечат, если успеют.

— Кажется, вы ничего не поняли, Володя, — огорчился Интернет. Его серые очи пылали невыносимым вдохновением, и Кныш его жалел. Он много раз видел, как у молодых парней, хлебнувших крови, ехала крыша: почти всегда этот процесс сопровождался горячечным словесным поносом. В мужчине, перед тем, как он озверевал окончательно, происходила какая-то солнечная вспышка, мутация, носившая иногда затяжной характер. В этот опасный период, подобный скарлатине, любой человек был уязвим, словно парящая в воздухе мишень. По прикидкам Кныша, у гениального студента период горячки, сопутствующей превращению в зверя, мог затянуться вообще на годы, по той простой причине, что природа не отпустила ему ни капли сердечной энергии, необходимой для боя. То, что он уцелел в «Ласточке», всего лишь счастливый случай. Кныш сказал об этом принцессе:

— Поберегла бы мальчишку. Он же мягонький, как воск.

Принцесса смиренно ответила:

— Ты прав, я погорячилась. Но мне казалось, ему необходимо через это пройти.

— Это тебе, девочка, необходимо каждого попробовать на зубок. Не понимаю я этого.

На самом деле, понимал. В принципе Таина действовала правильно. Проверяла своих людей на излом, как ветеринар определяет здоровье лошади по зубам. Она затеяла свою маленькую войну в Москве, где ошибиться, как на минном поле, можно было только один раз.

Из болванки, из диктофонной записи с не очень качественным звучанием, сделанной ею во время встречи с Черным Тагиром, Боренька слепил дискету, цена которой была не меньше полумиллиона «зеленых». Кныш по собственному почину помогал ему в работе, с восхищением следя за умными, точными, изобретательными манипуляциями со звукозаписывающей техникой. Вот тут с Интернетом никто не мог сравниться. Упорно, забыв о времени, он подчищал, компоновал, перезаписывал сотни раз, добиваясь такого уровня, что хоть сразу посылай на техническую экспертизу. Таина приехала в «Кентавр» под вечер принимать работу — и тоже осталась довольна.

На пленке было зафиксировано несколько фрагментов якобы подслушанных разговоров (уличные шумы, посторонние детские голоса, придававшие тексту почему-то особую убедительность). По сути, коммерческую ценность представляли только два куска. На первом Черный Тагир, явно чем-то раздраженный и очень немногословный, «заказывал» Рашида-борца, человека легендарного, подмявшего под себя половину московских группировок. Интересы бакинского магната простирались от бензиновых автоколонок до наркотиков, но примечательно не это. Московские воротилы, как правило, действовали с большим разбросом, не утруждая себя узкой специализацией; и когда сталкивались на каком-нибудь спорном пятачке, то обыкновенно забивали друг друга до смерти (чаще всего в буквальном смысле). Этот обычай был в ходу как у мелких хищников, так и у крупных, связанных с правительственными кругами и президентской головкой акул, но Рашид-борец стоял в российском бизнесе особняком, олицетворяя своей персоной как бы возможность благородного поведения даже в таком деликатном деле, как дележка обкусанного со всех сторон российского пирога. Молва приписывала ему необыкновенные нравственные качества, а также глубокий государственный ум: на его счету по самым строгим подсчетам было не больше десяти трупаков, да и то все — его конкуренты, сломавшие шею в столкновении с ним, погибшие на первом этапе реформ, когда на кону стояла государственная собственность и не убивать считалось западло. Пресса и телевидение частенько сравнивали Рашида-борца то с Махатмой Ганди, то со Столыпиным, приводя поразительные примеры его коммерческих озарений и миролюбия. Выдавливая конкурента с игрового поля, Рашид-борец не нанимал киллеров, как другие, не вываливал на экраны горы компромата, а стремился договориться с соперником полюбовно — и чаще всего добивался успеха. Он предлагал побежденным сотрудничество, щедро платил откупное, оставлял капиталец на разживу, то есть искал всякие пути для бескровного разрешения вечных споров между группировками и кланами, к тому времени целиком поделившими россиянские богатства без права возврата. Его авторитет в бизнесе и среди избирательного электората был столь велик, что поверженные в прах новые русские сохраняли к нему чувство глубокого уважения и даже благодарности. У всех на памяти характерный случай, когда некто Прохорович, мелкий финансист, занимающийся поставками оружия на Кавказ, взятый в оборот людьми Рашида-борца, дал обширное интервью для программы «Герой недели». Интервью он давал в больничной палате, с переломанными конечностями, подвешенный к потолку сложной системой грузов и противовесов. Мечтательно улыбаясь, Прохорович на весь мир заявил, что счастлив оттого, что нарвался не на какого-нибудь проходимца и лиходея, а пострадал от благородной руки великого человека и гуманиста. «Рашид Львович Оглы-бек, — сказал он, прослезясь, — вчера навестил меня самолично. Привез полную сумку гостинцев, в натуре. Пообещал, когда вылечусь, взять к себе в аппарат. На хорошую должность… Редкой души человек, такие рождаются раз в столетие. И то не в России».

На фрагменте пленки, который сляпал Боренька Интернет, звучал такой текст:

«Голос Черного Тагира'.

— Месяц сроку даю… чтобы эту жирную свинью урыть… надо уложиться.

Неизвестный:

— На «лимон» потянет, хозяин. К Рашиду подобраться трудно. Охрана сильная. Как у Ельцина.

Черный Тагир:

— Пусть «лимон». Пусть два. Хорошо надо сделать, громко. Бакинская сука совсем оборзела.

Неизвестный:

— Что значит громко? Из гранатомета размазать?

Черный Тагир:

— Хоть из стингера… Пусть кишки до небес летят. Подлюка двуличная: с арабами скорешился. Абрамыча купил. Всех купил. Меня не купит. От меня ему будет харакири. Тянуть нельзя. Через месяц он в Штаты удерет. Оттуда труднее достать.

Неизвестный:

— Уберем Рашидика, хозяин, не сомневайся. За «лимон» шайтана уберем.

Черный Тагир:

— Этот хуже шайтана. Он нас русским продал. С Чириком химичит. Трубу хочет распилить. Я ему хобот распилю…

Не подведи, брат. Каху возьми с собой. Я говорил с Кахой. Он с нами. Все честные уважаемые люди с нами. С Рашидом собаки…»

Дальше неразборчиво, голоса заглушились естественными помехами, как бывает, когда объект удаляется слишком далеко от микрофона.

Второй кусок пленки, представляющий коммерческую ценность, содержал в себе несколько обрывочных фраз, произнесенных Тагиром, судя по всему, в любовной горячке. Фрагмент был произведением чистого компьютерного искусства. У слушателя создавалось ощущение, что он не только присутствует при беседе, но и видит, как Тагир обслуживает свою подружку так, что от нее перья летят. Стоны, звуки ударов, хруст разрываемых тканей. Антураж соответствовал репутации любвеобильного Тагира, склонного к садизму. Кто знал Тагира, тот не удивлялся, когда из его покоев слуги выносили поутру какую-нибудь растерзанную, с перекушенной веной бабенку. Зато Тагир мог не опасаться, что ночная откровенность выйдет ему боком. Для непосвященного фразы на дискете не несли в себе важной информации, но именно для непосвященного. Участникам мистического действа, именуемого российским бизнесом, похвальба пьяного, куражного Тагира давала массу бесценных сведений — имена, прозрачные намеки, мелькнуло даже название банка в Толедо, где, по контексту разговора, Тагир за минувший год намыл не меньше трех «арбузов».

— Наивно, но убедительно, — сказала Таина, внимательно прослушав дискету до конца. — Тебе как кажется, Володечка?

Кныш привычно напрягся от невероятного, вернувшегося из юности обращения — Володечка.

— Боря головастый. Но продать это будет трудно.

— Почему?

— Вслепую Рашид не купит. А когда прослушает, за что платить? Заколдованный круг получается.

— Я могу сделать копию, — вмешался Боренька, разомлевший от похвалы предводительницы. — Полуфабрикат. Компьютерный фантом.

Кныш и Таина смотрели на него в недоумении. Боренька развил мысль:

— Ну, представьте, покупатель услышит только часть записи. Остальное — пш-шик! Ему же захочется получить пленку целиком.

— Очень головастый, — уважительно повторил Кныш. — Но вы не знаете Рашида.

— Объясни, — попросила Таина.

— Он боец, а не мыслитель. Чтобы начать действовать, ему достаточно узнать об опасности. На все остальное ему наплевать. На все пленки.

— Мальчики, — прощебетала Таина. — Как приятно с вами пообщаться! Но неужели вы думаете, что мамочка, заказывая товар, заранее не подумала, как его сбагрить?

…Тем же вечером по ее поручению Кныш отправился побеседовать с Мареком Зинчуком (Протезистом), который после нелепой гибели Столяра основательно укрепился в Замоскворечье. Не по чину укрепился. Как-то быстро установил контакты с префектурой, перекупил оперов из райотдела, которые прежде работали на Столяра, и теперь не только собирал дань со всей розничной торговли в районе, но арендовал несколько помещений под офисы, открыл парочку солидных магазинов под вывеской фирмы «Версаче», короче, расположился на опустевшей территории таким образом, что шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на его метки. Тайне это не нравилось хотя бы по той причине, что двое ее дружков, занимавшихся, кстати, неизвестно чем, во всяком случае Кныш не знал, чем они занимаются, официально считалось, что связями с подмосковными группировками, — так вот эти двое никак не хотели простить Протезисту предательства в истории со Столяром, когда Марек, в сущности, принес Санька и Клима в жертву своим шкурным интересам. Из-за него погибла хорошая, простая девушка Галя Скокина, сожительница Маньяка. Ее замучили на дыбе, а ведь она вдобавок была соседкой Таины. «Дело не в моих амбициях, — объяснила она Кнышу. — Но мы тут живем, это наш район. Зачем каждый день нюхать эту вонь? Разберись с ним, пожалуйста, Володечка».

Именно в такой форме она отдавала распоряжения, но Кныш уже привык к этому. В его сознании стояли рядом две молодые женщины: одна — шлюха из ящика, кривляющаяся в каком-то ублюдочном ток-шоу, роняющая ядовитую пену из ярко накрашенного рта; и вторая — добропорядочная бандитка, по капризу сердца вступившая в неравную схватку с целым миром. Отдаленное внешнее сходство в этих женщинах угадывалось, но они не были даже сестрами. Вот эта, которая с мелодичным горловым клекотом изрекала: — Во-о-ло-одечка! — каким-то чудом избежала мутации, в ее глазах, устремленных на него, светилась обыкновенная человеческая улыбка, хотя и с оттенком шизофрении.

Кныш пошел в бильярдную, расположенную в высотке, неподалеку от Павелецкого вокзала. Сюда Протезист заглядывал каждый вечер на часок-другой, потому что считал себя мастером кия. Он здесь душевно оттягивался с самыми надежными, по его мнению, пацанами. Бильярдная, как выяснил Кныш, принадлежала грузинской группировке, возглавляемой Шато из Подлипок. То есть, можно было считать, что это нейтральная территория.

Когда-то в молодости Кныш и сам неплохо катал шары, но бильярд не был его стихией. В бильярде присутствовала некая заторможенность, которая действовала удручающе на его взрывчатую психику прирожденного рукопашника. Но с другой стороны, он не был глух к магическому смыслу несущегося в лузу костяного кругляша. В бильярдной у Шоты ему понравилось: много укромных уголков, где можно пристроиться с кружечкой пивка, небольшой ресторан и центральный игровой зал с десятью столами, с высоким потолком, паркетными полами и византийскими окнами. Публика спокойная, обстановка чопорная, аристократическая. Служители в смокингах. За вход с него взяли всего лишь две сотни и не потребовали никаких документов. Вот тебе и закрытый клуб.

Когда он пришел, заняты были только два стола, да и то за одним упражнялся сам с собой худой высокий господин с усатым лицом, поглядевший на Кныша с надеждой. Кныш не стал его разочаровывать. Ответил на немой вопрос:

— Если по маленькой, то я не против.

— По маленькой — это по скольку? — оживился усатый, похожий на алкаша с подшитой «торпедой».

— Ну, по сто баксов — годится?

— Почему нет, для разминки… Чего-то я вас раньше не видел?

— Я вас тоже, — любезно ответил Кныш.

До появления Протезиста с компанией (трое пацанов и эффектная блондинка, обкуренная до неприличия) они сыграли две партии — и разошлись по нулям, но Кныш уже угадал в партнере «профи», терпеливо поджидающего «карася». Это было видно и по игре: усатый держался четко вровень с Кнышем, столько же раз мазал, сколько и попадал, а к середине первой партии начал подражать ему и в манере — неуклюже держал кий, избегал сложных комбинаций и ненатурально охал, когда промахивался; но, главное, неуловимые штрихи: подчеркнуто дистанционное отношение обслуги, острые, заинтересованные взгляды с соседних столов, скучающая гримаса на лице, застывшая подобно посмертной маске… Когда усатый — его звали Сергей Леонидович — предложил увеличить ставку хотя бы до пятисот баксов, чтобы стало веселее на душе, Кныш грустно улыбнулся и сказал, что сперва немного передохнет. Уселся в сторонке с рюмкой коньяка, но не пил, только прикасался к ней губами. Он уже настроился на то, что сегодняшний вечер пройдет вхолостую, вероятно, что-то заставило Протезиста изменить своей привычке, и придется тащиться в бильярдную еще раз, но в десятом часу Марек наконец объявился, и Кныш почувствовал облегчение. Ему предстояла несложная, но неприятная работа, не хотелось ее откладывать. Вдобавок он испытывал стойкое внутреннее раздражение оттого, что не сумел, как и всегда, отговорить Таину от очередного безрассудства. За этим раздражением возникал неумолимый вопрос: зачем он вообще связался с этим детским садом?

Протезист прибыл с помпой, занял сразу два стола, расположил хохочущую девицу на диване в позе боевой эротической готовности, шумнул официанта, который тут же прилетел с двумя подносами, короче, гулял купчик, гулял. Хозяин! Катать шары он начал со своими шестерками, на соседей не обращал внимания, ни с кем не поздоровался, и наблюдать всю эту гульбу было, конечно, забавно, потому что на морде у раздухарившегося «ново-рашена» было явственно написано, что на самом деле он никакой не крутняк. Таких маленьких бандюков, смирных в душе, но буйных публично, по Москве развелось немало. Кныш относился к ним с сочувствием. Он представлял, как такому человеку страшно оставаться ночью наедине с собой, но ведь все же были, значит, у него какие-то особые качества, позволявшие ему держаться на плаву посреди озверевшего города.

Кныш, напустив на морду тупость, приблизился к столам и, открыв рот, наблюдал за игрой, а потом позволил себе пару восхищенных возгласов, которые все равно прозвучали непочтительно. Качки насторожились, но, увидев, что гость пожаловал один и ничего опасного в нем нет, успокоились. Только рыжий детина в полутонну весом, проходя мимо, на всякий случай, для проверки пихнул Кны-ша плечом, будто оступился. Кныш извинился. Сам Протезист ткнул ему в грудь кием:

— Чего, пацан, хочешь сыграть?

— Куда мне, — отозвался Кныш. — Мы вот с Сергеем Леонидовичем крутим по соточке. У вас же совсем другой уровень.

— А с форой?

Кныш заинтересовался:

— Какая же будет фора?

— Два шара.

— И на какой ставке?

— Давай на тыще. Меньше нет смысла.

Кныш начал вслух, по какой-то сложной схеме переводить деньги на шары, чем развеселил всю компанию. Рыжий детина ласково обнял его за плечи, шепнул:

— Не зли папочку. Или играй, или проваливай. Папочка придурков не любит.

— При чем тут — придурок я или нет, — заносчиво возразил Кныш. — Лохом тоже неохота быть. При двух шарах форы у меня шанса нету. Лучше бы три шара. И тогда по пятьсот баксов. Для разгону. Так я согласен.

Обкуренная девица поднялась с дивана и поднесла ему рюмку водки. Чем-то он ее заинтересовал, она даже хохотать перестала. Внимательно смотрела ему в глаза. Водку Кныш выпил. Поблагодарил:

— Спасибо, красавица.

Девица обернулась к хозяину:

— Гони его, Марек, это подставной.

— Без тебя разберемся, — цыкнул Протезист. — Ступай на место, Элка… А ты, парень, вот что, не наглей. Сказал по тыще, значит, по тыще. Или канай отсюда.

Кныш почесал в затылке. У него пропала охота развлекаться. Наркоманка его смутила. Он не верил в женскую проницательность, которая якобы заменяет ум. Если на то пошло, принцесса Таина вся соткана из интуиции, пропитана женским колдовством, как ночь луной, но ведь ни разу не прикоснулась к его истинной сути, хотя Кныш на нее пахал. А эта «соска» с марафетом в очах сразу угадала, что он не тот, кого из себя изображает. Плохой знак. По правилам ему следовало немедленно уходить, не испытывать судьбу: известно, и богатыри спотыкаются на арбузной корке: Может быть, до контузии он так бы и сделал, но после Чечни, все эти долгие, тягучие месяцы выздоровления злоба, скопившаяся под сердцем, часто мешала ему принимать адекватные решения. Нет, понапрасну он не рисковал, только иногда совершал поступки, за которые потом стыдился.

— Подумаю, — буркнул себе под нос. — Извините. Тыща для меня большие деньги.

И поплелся к себе в угол, где его поджидал с кием терпеливый Сергей Леонидович.

— Зачем вам это, милый юноша?

— Что? — не понял Кныш.

— Зачем вы к ним ходили? Это плохие ребята, с ними лучше не связываться. И играть с ними не надо.

— Каталы, что ли?

— Скорее уж кидалы, — улыбнулся усатый. — Во всяком случае, Володя, интеллигентным людям, как мы с вами, лучше держаться от них подальше.

— Предложил по тыще сыграть, — пожаловался Кныш. — Откуда у меня такие деньги, верно?

— Деньги в принципе не очень большие, но действительно, откуда они у вас?

Он произнес это с иронией, и Кныш вторично подумал: надо уходить. С Сергеем Леонидовичем, у которого, похоже, выпал пустой вечер, скатали еще по паре ленивых «американок» — и опять разошлись по нулям. Постепенно Кныш успокоился. Несмотря на неожиданно открывшуюся в нем прозрачность для всех окружающих, он не видел особых причин для беспокойства. Он был в хорошей форме. Недельная лежка в клинике у доктора Кампертера заметно его освежила. Может, для того, чтобы окончательно очухаться, ему как раз и не хватало пики в боку. Они с Кам-пертером накануне выписки выпили литровую бутыль виски, и вели философские беседы — и ничего нигде не болело, ни у него, ни у доктора. Кныш сразу просек, зачем гениальный хирург пришел к нему в палату с бутылкой: бедняга был влюблен. При этом был женат и имел двоих детей. Но влюблен он был не в жену, а, естественно, в рыжую принцессу. Об этом не было не сказано ни слова, это было высечено у доктора на лбу. Он пришел выяснить, в каких отношениях находится с принцессой его пациент. Кныш, исполненный благодарности к доктору за умелое лечение, не стал долго его мурыжить, после первого стопаря сам завел речь о волнующем Кампертера предмете.

— Я ее мало знаю, — небрежно обронил. — В сущности, совсем не знаю. Она помогла мне вырубить одного хачика на рынке. Но мне она показалась немного чокнутой. Каково ваше мнение как врача?

Кампертер встрепенулся, как рысак на лугу, услышавший далекий посвист текущей кобылки.

— Ни в коем случае, господин Кныш, ни в коем случае! С чего вы взяли? Она абсолютно вменяемая. Другое дело, что, возможно, родилась не в свой век.

Доктор принял Кныша за бандита — ножевое ранение и все прочее, — поэтому, как положено, обращался к нему исключительно со словом «господин», хотя Кныш просил называть его просто Володей. Разговор у них затянулся до полуночи. Кныш уснул, не дослушав доктора до конца. Опьянев, тот начал рассказывать про жену, про двоих детей, при этом так жалобно глядел, будто хотел попросить взаймы. Кныш искренне ему сочувствовал. Он даже полюбил его в тот вечер. Талантливый, взрослый, умный человек, а зациклился на шальной красотке — и видно, что скоро наделает глупостей. Если принцесса поманит… Мужчина жалок всего лишь в двух случаях: когда трусит в бою и когда не может справиться с тяжелым, унизительным вожделением, называемым любовью. О Тайне они больше не говорили, все и так ясно. Она и пятерых Кампертеров проглотит, не подавится…

Пока Кныш с Сергеем Леонидовичем потихоньку-полегоньку раскатывали свои партии, попивая винцо, за столами у Протезиста шла своя игра. В туалет он пока не собирался, а это было единственное, чего дожидался Кныш. Ему нужно было минуты три-четыре, чтобы перемолвиться с ним парой словечек наедине. Лучше всего именно в сортире. Корешки Протезиста заловили какого-то залетного, сильно пьяного мужичка средних лет, который явился в клуб со своим кием в матерчатом чехле, — втянули в игру и, похоже, раздевали донага. За полтора часа уложились. Понурясь, мужик сидел на диване рядом с девицей, и она заботливо отпаивала его коньяком. При этом белесый амбал втолковывал мужику, что с ним будет, если он не обернется с деньгами до утра. Частично их разговор был слышен всему залу. Сумма плавала сумасшедшая, то ли в десять, то ли в пятнадцать штук.

— Как же они успели? — поразился Кныш.

Сергей Леонидович ответил с грустью:

— Успеть можно и быстрее, если кодлой работать.

— И что с ним теперь будет?

— Да ничего не будет. Найдут утром неопознанный труп где-нибудь в районе Битцы… Я же вас предупреждал, Володя, с ними лучше не связываться. Артисты!

— Спасибо, Сережа… Я и сам вроде как позвонком почувствовал… А девушка эта с ними постоянно ходит?

— Ее первый раз вижу… Но какую-нибудь даму они обязательно с собой приводят. Такой сценарий, — и добавил уже без всякой надежды: — Что ж, может, сделаем разгонную по полтинничку?

Кныш не ответил, потому что в этот момент Протезиста наконец прихватило, и он, погладив по лысеющей голове продувшегося фраера, отправился освежиться. Но не один. Разумеется, за ним поперся для охраны тот самый громила в полутонну весом, сырой, как недожаренный ростбиф. Кныш извинился перед партнером и поспешил за ними.

Возле туалета дежурил пожилой служка в синей униформе, осанистый, с цепким взглядом — явно бывший сотрудник каких-нибудь спецслужб. Зорко следил за входящими и выходящими. Ловил террористов. После двух ужасных взрывов в Москве стало модным, чтобы в частном заведении достаточно высокого ранга обязательно стоял наблюдатель возле сортира. И предпочтительно в звании не ниже майора. Такой пригляд успокаивал клиента, и, садясь на толчок, он чувствовал себя в полной безопасности. С этим, который дежурил, Кныш загодя познакомился, выкурил по сигарете. Задача у сторожа была простая: углядеть, чтобы никто не оставил в сортире подозрительную поклажу. Остальное его не касалось. В туалете возле огромного зеркала, рядом с умывальниками, стояли несколько кресел и высокие бронзовые пепельницы. Здесь в уютной обстановке, в стороне от придирчивых глаз можно было и уколоться, и заключить какую-нибудь сделку, не привлекая ничьего внимания.

Кныш дал Протезисту с конвоиром минуту на обустройство и, дружески кивнув особисту, вошел в сортир следом за ними. Ему повезло: посторонних никого. Протезист уже стоял у писсуара, расстегнув ширинку, а громила-тяжеловес причесывался перед зеркалом, в глубь помещения не пошел, чтобы не смущать патрона своим присутствием при деликатной процедуре. Увидя Кныша, просипел:

— Тебе чего? Не видишь, занято?

Замечание было, конечно, юмористическое, вдоль стены расположено с десяток писсуаров и еще на противоположной стороне — несколько пустых кабинок с распахнутыми дверцами, но Кныш больше не улыбался. В доли секунды он привел себя в состояние атаки.

Протезист, продолжая облегчаться, обернулся, увидел Кныша:

— Передумал, приятель? Сыграем по тыще?

Кныш, не отвечая, поднял за длинную ножку бронзовую пепельницу и, раскрутив над головой, обрушил на сурового телохранителя. Тот лишь в последний миг сообразил, что дело-то неладное, дернулся, попытался отступить, но летящая железяка с хрустом врезалась ему в лоб. Посыпались искры, как при соприкосновении двух металлических изделий, и, обливаясь кровью, детина повалился на пол.

Протезист все это видел, но не успел оборвать вялую струю, как Кныш оказался рядом. Ухватил за шкирку и, слабо упирающегося, затащил в одну из кабинок и защелкнул дверь. В кабинке вдвоем было тесно, но Кныш приспособился, ловко перегнул паханка пополам и макнул мордой в очко. Потом проделал это несколько раз подряд, пока Протезист вволю не нахлебался воды и не посинел. Он пытался что-то прошамкать разбитым ртом, видимо, какое-то возражение, но это ему никак не удавалось. У него был точно такой же вид, как у собаки, которой хозяин ни с того ни с сего треснул палкой по затылку. Глубочайшее недоумение — и больше ничего.

— Ну вот, — самодовольно сказал Кныш, чуть-чуть давая клиенту раздышаться, — и теперь послушай меня внимательно, гнида. Я мог бы замочить тебя прямо сейчас, но добрые люди попросили дать тебе три дня на эвакуацию. Кто-то тебя пожалел… Значит, так. За три дня соберешь вещички, ликвидируешь притоны — и чтобы в районе твоего духу не было. Чтобы больше не воняло. Три дня. Не слышу ответа!

— Кто ты? — прохрипел Протезист.

— Я твоя смерть, — ответил Кныш и для убедительности умакнул Протезиста в толчок на целую минуту, пока у того из ушей не проступили два бледно-голубых пузыря. Недоумение на его лице сменилось выражением потустороннего черного ужаса. Он сломался, как все они ломаются, — от нежного прикосновения вечности. У Кныша он не вызывал никаких чувств, кроме омерзения. Мелкий столичный паха-нок в роковую минуту оказался не способен выказать хотя бы минимальное мужское достоинство.

— Через три дня приду за тобой, — сказал он, когда к Протезисту вернулось поверхностное дыхание. — И после того, что я с тобой сделаю, этот толчок покажется тебе райским местом. Три дня, гнида, ты понял?

Протезист слабо кивнул.

Проходя мимо лежащего под умывальником громилы, Кныш наклонился и потрогал у него яремную вену. Пульс бился, хотя с перебоями. Кныш почувствовал облегчение. В жизни этого барана с накачанной мускулатурой не было никакого смысла, но он не хотел брать на себя окончательный приговор. Не его это дело. Пусть живет, пока не нарвется на точно такого же, но более удачливого барана.

ГЛАВА 5

Громоздкий, тучный, с седым ежиком на голове, будто гора с подснеженной вершиной, Рашид Львович Бен-оглы был из тех людей, про которых уважительно говорят: он сделает. О каком бы дерзком предприятии ни шла речь — он сделает! Коротко и ясно. И так говорят до тех пор, пока в атмосфере вокруг этого человека начинают происходить какие-то

169 странные колебания, и тогда фраза начинает звучать так: надо сделать для него. Этот момент означает, что человек, подобный Рашиду-борцу, достиг жизненной вершины — и это уже навсегда. Теперь отношение к нему окружающих, полное почтительного трепета, может изменить только смерть.

Известие о пропаже любимого племянника Арслана он получил на уик-энде, проводимом в загородном поместье в Петрово-Дальнем. Прибежал запыхавшийся нукер Муса и, пряча стыдливо глаза, доложил, что двое суток назад Арслан ближе к вечеру отправился в казино «Манхэттен», что в Замоскворечье, провел там время до трех часов утра, проигрался немного, оставил около десяти тысяч баксов, сел в свой серебристый, известный половине Москвы «Линкольн-люкс» и отбыл вроде бы на свидание с какой-то дамой. С тех пор о нем ни слуху ни духу.

Рашид-борец поднял на нукера тяжелый, бледно-оранжевый взгляд.

— Почему пропал? Кто сказал, пропал? Гуляет где-то… Кто не знает Арслана?

— Нет, господин, — Муса боялся встретиться глазами с Рашидом и смотрел в пол. — Звонили из офиса. У него была назначена деловая встреча с англичанами, очень важная. Он не мог ее пропустить.

— Почему не мог? Арслан — и не мог? Он же лоботряс.

Бледный оттого, что приходится возражать хозяину, Муса сказал:

— Это не тот случай. Англичане везли ему большой, приятный подарок… Мальчик исчез, господин.

Рашид-борец с любопытством разглядывал Мусу, рискнувшего явиться с дурной вестью, но беспокойства не испытывал. Не верил, что кто-то мог обнаглеть до такой степени, чтобы покуситься на его родича. Коротко бросил:

— Ищите, — и, обойдя несчастного нукера, окостеневшего посреди гостиной, прошествовал к бассейну. Распустил кисти парчового турецкого халата, не спеша, заранее блаженно пофыркивая, погрузился в хрустальную, нагретую до двадцати пяти градусов воду. Около часу бултыхался, как тюлень, выплескивая воду на мраморные плиты. Обычный утренний моцион. При своей огромной мышечной массе Рашид-борец много времени и сил тратил на то, чтобы не ожиреть. Ожирение грозило ему полной неподвижностью, как это случилось когда-то с железным Али; неподвижность хуже смерти. Собственно, это и есть смерть, только перегруженная желаниями, которые не могут осуществиться. Ничего на свете не боялся Рашид-борец, но иногда с тоской размышлял о невероятном положении, в котором находится мужчина, не способный овладеть трепещущей от страсти женщиной, переплыть реку или кулаком сбить с ног врага. За грехи бывают разные наказания, но такое, наверное, одно из самых суровых.

Запыхавшись, он вылез из бассейна и разлегся на поролоновом матрасе, косясь сразу на три, расставленные в необходимом порядке лампы Чижевского. Чтобы спастись от воображаемой беды, Рашид использовал все известные ему достижения науки, ежедневно по два-три часа изнурял себя лечебными гимнастиками, и единственное, что не мог заставить себя сделать, это посидеть на какой-нибудь новомодной диете, на чем настаивал его личный врач профессор Шлессер-зон. Еще ему плохо удавались пятилитровые очистительные клизмы на травяных настоях, хотя тот же Шлессерзон убеждал, что без них современному культурному человеку не обойтись. Рашид ему верил и старался изо всех сил, но могучий организм сопротивлялся проникновению в задний проход резиновой груши, может быть, на подсознательном уровне путая ее с одушевленным предметом. И смех и грех. Даже сразу трем опытным медсестрам не удавалось вогнать в него зараз больше литра настоя, а это, как говорил врач, было то же самое, что для слона дробина. Рашид-борец и сам знал, что лучше ничего не делать, чем делать что-то наполовину…

К нему подлетели две массажистки, турчанка Зузу и хохлушка Галя, и с веселым клекотом взялись охаживать ловкими кулачками его бугристую тушу. Он любил их обеих, но предпочтение все же отдавал турчанке (подарок Наюр-бека из Таджикистана), возможно, потому, что смуглоликая Зузу не понимала по-русски ни бельмеса, да скорее всего вообще не понимала человеческих слов. Беленькая и черненькая, обе пухленькие, со светящимися глазками, неистощимые на озорство, они действовали на него умиротворяюще. После их массажа он впадал в блаженную дрему и несколько минут словно плавал в юных грезах, размягченный, с оттаявшим сердцем. Но сегодня не вышло. Муса испортил утро, все же засадил маленькую занозу в сердце.

Честно говоря, племянник давно беспокоил Рашида. Старший брат Халид перед смертью (он умер от трех пуль в живот) поручил Арслана его заботам, но этого и не требовалось. Без всяких обещаний ни при каких обстоятельствах Рашид не оставил бы сироту. Теперь это был уже не мальчик, а взрослый мужчина двадцати трех лет, сильный, умный и смелый, как все мужчины в их роду; но с течением времени в характере Арслана проявились некоторые черты, непонятные Рашиду. Скорее всего это объяснялось тем, что по материнской линии Арслану подмешали русской крови, а природа, как известно, не терпит противоестественных соединений. Его простодушие и доверчивость граничили с идиотизмом. Сколько ему важных дел поручали, столько он и проваливал. Из осторожности Рашид использовал племянника только для разовых акций. Так хоть убытку меньше. Недавно послал в Баку за товаром, так Арслан вместо вагона травки пригнал две цистерны со спиртом и еще гордился собой, ожидал похвалы от дядюшки. Похвалы не дождался, но и вразумить дурачка, как положено, Рашид никогда не осмеливался: покойный брат стоял перед глазами с тремя пулями в брюхе и с вечным укором в глазах. Когда выяснилось, что в цистернах вдобавок спирт метиловый, мальчик немного смутился, но уже через час бодро похвалялся:

— Какая разница, гяуры жрут и такой!

Допустим, это верно, гяуры пьют и гуталин, но как это оправдывало Арслана? В том месяце отправил родича в Гамбург для налаживания одного солидного европейского транзита, и действительно, кого же еще посылать? Мальчик образованный, говорит на трех или даже пяти языках, Рашид купил ему три диплома о высшем образовании, причем один штатовский, пять штук за него отвалил — ну и что же? Да ничего, пустой прогон получился. В первый же вечер в портовом притоне Арслан подцепил какой-то хитрый триппер, ни с кем не встретился, вернулся через неделю весь синий, зато с красными чирьями на щеках. Ладно, вылечили кое-как, а что дальше? Какая дальше у него будет судьба, если он неприспособленный к бизнесу? В первый раз Рашид-борец поговорил с племянником по-настоящему сурово. Спросил:

— Чего ты хочешь, Ари, скажи? Чего ты ищешь в жизни? Может, чего-то такого, чего я не знаю?

Молодой человек испугался его насмешки и тут же искренне повинился:

— Прости, дядюшка Рашид. Я стараюсь, но, наверное, я просто невезучий. Если хочешь, убей меня.

И в глазах такая преданность, как у пса. Ну как после этого на него сердиться? Он в самом деле был невезучий, как и его покойный отец. Халид ничего путного не добился в жизни, еле-еле перебивался рэкетом, да подторговывал барахлишком на оптовых рынках, зато из трех пуль, пущенных убийцей, все три ухитрился поймать животом. А это не очень легко, если учесть, что стреляли в темноте и с большого расстояния.

Но чего у Арслана не было и не могло быть, так это врагов. Его незлобивость была еще поразительнее, чем доверчивость, и, рожденный в смутное время, когда, по словам древнего поэта, скалы плачут от горя, мальчик ухитрился прожить так, что, наверное, ни разу не прихлопнул и комара у себя на лбу. Правда, молва приписывала юноше расправу над Сашей Зеленым, а также участие еще в двух-трех подобных историях, где он якобы показал себя героем и настоящим горцем, но уж Рашид-борец лучше других знал, что все это если не ложь, то большое преувеличение; он сам старательно поддерживал слухи о тайно-мужественном характере мальчика, как же иначе? Ведь если прослывешь овечкой, то рано или поздно тебя обязательно прирежут на шашлык. Горькая истина была в том, что, видимо, опять же от русской бабки перетекла ему в кровь юродивая склонность к всепрощению, которая заставляла его на самых злейших обидчиков смотреть с миролюбивой улыбкой. Арслан был совершенно не способен, как настоящий мужчина, накопить в сердце ярость, затаиться для того, чтобы однажды подстеречь негодяя на узкой тропинке и, образно говоря, вонзить в поганую грудь меч возмездия. Откуда взяться врагам у такого человека? Именно поэтому сообщение Мусы о том, что мальчик пропал, Рашид-борец сперва воспринял как несерьезное (загулял в очередной раз постреленок), но сейчас, поразмыслив, ощутил внезапный приступ тревоги. Конечно, у Арслана врагов не было, зато у его дядюшки их не счесть. Он удивился, почему эта мысль сразу не пришла ему в голову. Сбросив дрему с глаз, спросил у Гали-хохлуш-ки, усердно выскребавшей его пятки:

— Скажи, девочка, давно ли ты видела Арслана?

— О-о, господин, — у прелестной блондинки вспыхнули щеки. — Если вы упрекаете меня, то…

— Нет, нет, — Рашид поднял руку, — я не упрекаю. Я знаю, мальчик иногда заглядывает к тебе, это нормально. Хочу спросить о другом. Когда ты видела его в последний раз, он ни на что не жаловался?

Теперь девушка покраснела до макушки.

— Нет, господин, Ари остался доволен. Ему немного нужно, он очень нежный.

Рашид в сердцах отпихнул ее ногой, бедняжка опрокинулась на спину. Турчанка Зузу, разминающая его могучее предплечье, увидя, что хозяин чем-то недоволен, замерла, как мышка, и тихонько пискнула от страха. Рашиду это не понравилось. У девочек не было причин его бояться. Он никогда не бил женщин, полагая, что склонность к садизму — признак мужской слабости. Убить можно, без этого бывает не обойтись, но истязать, мучить — зачем? Женщина не является человеком, так отмечено и в сурах, но даже если принимать ее за скотину, то какой нормальный хозяин станет издеваться над домашним животным? Это стыдно и глупо. Хороший хозяин оберегает и любит все, что живет и дышит в его саду — и птицу, и кошек с собаками, и баранов, и коз, и коров — и самый малый цветок, распустившийся на клумбе. А как же иначе? Аллах акбар.

— Галя-джан, — ласковым тоном извинился перед девушкой за свою дерзость. — Немножко подумай головой. Я спрашиваю, не показался ли тебе мальчик странным, непохожим на себя? Может быть, говорил какие-то слова, каких ты раньше не слышала? Или называл какие-то имена?

— О нет, господин. Он вообще со мной редко разговаривает. Быстрее, быстрее, давай-давай — и убегает. Ари очень нетерпеливый.

…Из кабинета Рашид-борец сделал три звонка, которыми поднял на ноги все сложные разветвленные службы охраны, обеспечивающие безопасность клана в Москве. Приказ был всем один: немедленно найти Арслана или его следы. Тому, кто отличится, Рашид, — он всегда так делал в экстренных случаях, — посулил награду — пятьдесят тысяч долларов. Но принятых мер ему показалось мало, и он связался со своим добрым кунаком, полковником Сашей Милюковым из ФСБ. К помощиполковника он прибегал нечасто, не хотел засвечивать по пустякам столь взаимо-полезную дружбу. Сам Милюков был потомственный разведчик и входил в головку некоего особо засекреченного подразделения. Рашид-борец, разумеется, не доверял своему русскому побратиму ни на грош, хотя бы потому, что так и не понял толком, где служит Саша и чем занимается, кроме того, что пьет водку, любит красивых баб и иногда в охотку оказывает Рашиду мелкие услуги в сугубо информационном ключе. К слову сказать, его информация иногда шла на вес золота, но хитроумный полковник не брал за нее ни копейки, чем вызывал у Рашида еще большее недоверие. В новом мире, построенном в России для сильных, независимых мужчин, в основном иностранного происхождения, где все продавалось и покупалось, человек, который что-то отдавал бескорыстно, выглядел не просто подозрительно, а в некотором смысле вызывающе.

Осведомившись, чем занят полковник, и услышав, что ничем не занят, а сидит и чешет себе пузо, Рашид-борец пригласил его в гости, намекнув, что хочет посоветоваться о таком важном деле, о котором нельзя говорить по телефону.

— Почему такая срочность, бек? — удивился Саша Милюков.

— Все узнаешь, дорогой, все узнаешь, — таинственно ответил Рашид. — Посидим у камина, как ты любишь. Вина выпьем. Очень надо, поверь.

— Приеду, бек, — хмуро отозвался полковник. — Через час. Жди.

Сделал как обещал. Через час с небольшим вошел в голубую гостиную — стремительный, в распахнутой кожаной куртке, с загорелым продолговатым лицом, на котором весело светились холодные синие глаза. Обнялись — и в который раз Рашид-борец с уважением отметил, какая опасная сила таится в этом худощавом и с виду совершенно безалаберном человеке. Эта сила передавалась через прикосновение, от кожи к коже, как дыхание ветра с горных вершин. Никому из соплеменников Рашид-борец не признался бы в этом, но про себя думал, что пока у русских еще есть такие бойцы, с ними лучше не сталкиваться лоб в лоб, лучше заключать контракты, вести переговоры и ждать: кто этого не понял, тот рано погибал. Примеров много, не хочется вспоминать.

Расположились у камина, гость с улыбкой спросил:

— Что случилось, бек? Неужто кто-то посмел встать у тебя на дороге?

Рашид ответил серьезно:

— Ничего удивительного, Саша. Люди озверели, кидаются друг на друга, как псы. Раньше так не было. Раньше уважали старших и не продавали душу за горсть серебра. У людей не осталось ничего святого.

— Ты прав, бек, — согласился полковник. — Когда объявили свободу, многие сорвались с цепи и до сих пор не могут остановиться.

В ледяных глазах особиста тлела усмешка, которую Рашид не любил.

— Ты помнишь, Саша, моего племянника Арслана?

Полковник кивнул.

— Он куда-то пропал, и я немного нервничаю. Мальчик неосторожный, вспыльчивый. Далеко ли до беды?

— Расскажи, пожалуйста, подробнее, бек.

Рашид поведал все, что знал. Мальчик развлекался в казино, проиграл немного денег, наверное расстроился, хотя он не жадный. Оттуда поехал на свидание к какой-то даме, но к какой — неизвестно. У него много дам по всей Москве. Больше его никто не видел. Вчера у Арслана была назначена важная деловая встреча с английскими бизнесменами, но он на нее не явился. Это на него не похоже. Если даже предположить, что он напился водки или заболел, то обязательно позвонил бы в офис. Совсем недавно он поклялся дядюшке, что покончит со всеми глупостями и возьмется за ум. Рашид ему поверил. Арслан хороший, добрый юноша, правда, чересчур впечатлительный. Иногда может так увлечься красивой женщиной, что не слезает с нее целую неделю. Но всегда при этом находит минутку, чтобы позвонить. Он не стал бы огорчать дядюшку понапрасну.

— Ты же знаешь, Саша, как я отношусь к Аричеку. Он мне дороже родного сына.

— Знаю, бек… И когда он исчез?

— Два дня назад.

— Никто не звонил насчет выкупа?

— Никто не звонил. Ты можешь его найти?

— Во всяком случае попробую… Но ты же понимаешь, Рашид, какая в Москве обстановка. Надо приготовиться к самому плохому. Если еще денек-другой не подаст весточки, значит, его нет в живых. Статистика — упрямая вещь.

Рашид-борец как будто ощутил сквознячок вечности и печально поник головой. Но быстро взял себя в руки.

— Зачем так говоришь, Саша? Не надо так говорить. У кого поднимется рука?.. Мальчик никому не сделал зла.

— Это понятно… Скажи, бек, кого ты считаешь своим главным врагом?

— Я уже думал об этом, Саша… Хочешь верь, хочешь нет, но у меня нет серьезных врагов. Я все дела веду по закону и никогда ни на кого не нападаю первый. На меня иногда нападали, но те, кто нападал, все куда-то подевались. Из крупных людей в Москве никого не осталось, кто пошел бы на такую подлость. Если остались, то я их не знаю.

— В Москве нет, но есть другие места. Может быть, оттуда дотянулись, бек?

— Ты прав, Саша, шайтан вездесущ, но если кто-то хотел меня ужалить, то почему молчит?

— Прошло слишком мало времени. Может, кто-то хочет, чтобы ты помучился в неведении… Ладно, оставим это. Есть еще тысяча причин, которые объясняют исчезновение Арслана. Он мог попасть под машину, ввязаться в уличную драку… Опять же женщины. Иногда они подмешивают что-то в вино, и человек улетает на небеса.

Рашид-борец криво улыбнулся.

— Утешил, брат, спасибо…

— Ты подключил свои службы?

— Не преувеличивай мои возможности, Саша. Мои люди возьмут штурмом Белый дом, если их послать, но иголку в стоге сена не найдут. Для этого нужны другие мозги. У тебя они есть, Саша. Ты найдешь мальчика, да?

Полковник уверил магната, что сделает все, что возможно. Хотя в розыске не силен, не его специфика. Но связи кое-какие есть, скрывать нечего. Есть специалисты, которые разыщут не только человека, мертвого или живого, но именно иголку.

— Скажи им, Рашид-борец хорошо заплатит за племянника, он не скупой…

— Это мои друзья, — отозвался полковник. — Они берут строго по таксе.

— Это их дело, хоть по таксе, хоть так… Давай будем обедать, Саша-джан. Барашек уже на вертеле. Вино — у-уф! — не хочу говорить, сам попробуешь. Из Стамбула с оказией ящик прислали.

— Как же обедать? — удивился Милюков. — Искать надо.

— Искать надо, спешить не надо, — Рашид-борец просветлел лицом, сбросив с плеч обузу. Знал, если полковник пообещал, толк будет. У таких людей с ледяными глазами и задушевной улыбкой сбоев не бывает. У них сбой бывает только один раз, когда отрывают башку. Но это сделать непросто. Саша очень осторожный. Как снежный барс в горах.

— Спешить не надо, — повторил Рашид вкрадчивым голосом. — Два часа туда-сюда ничего не поменяют. Девочки есть новые, для тебя приберег. Ты ведь ни разу не пробовал моих девочек, — Рашид изобразил на лице недоумение. — В чем дело, Саша? Или ты девочек разлюбил?

— Найду Арслана, тогда погуляем, — усмехнулся полковник, и Рашид понял, что это его последнее слово.

— Возьми немного денег, — застенчиво предложил. — Вдруг придется задаток давать.

— Не придется, бек.

Гость уехал, не прикоснувшись к угощению, и Рашид-борец весь день ждал какого-нибудь сообщения. Но все телефоны молчали. Он сам звонил разным людям, проверял, как идут поиски, но ничего обнадеживающего ни от кого не услышал. Уже половина Москвы стояла на ушах, в том числе и несколько райотделов милиции, но племянник как в воду канул. К ночи у Рашида появилось предчувствие, что добром эта история не кончится. Великое множество двуногих крыс притаилось в каменных джунглях, разве за всеми уследишь? Вместе с беспокойством за родную кровинку в груди Рашида-борца постепенно разбухала злоба. Он знал, что рано или поздно все равно доберется до того, кто это сделал.

Чтобы злоба не обрушилась на чью-нибудь невинную голову, Рашид засветло удалился в спальные покои, сидел в одиночестве, пил водку, слушая, как сердце со стуком ломится в ребра. Подлые! Хотят его запугать. Но он и сам виноват, плохо воспитывал Арчи, жалел сироту. Вот и вырос пустоцвет. Только гулянка и девки на уме. В его годы Рашид стал чемпионом Европы по вольной борьбе, а чем может похвалиться мальчик, какими достижениями и успехами? Своими купленными дипломами — и больше ничем. Ничего, пусть только вернется живой. Посидит месяц под замком, отведает домашнего зиндана — и быстро начнет выздоравливать. Все задатки для того, чтобы стать настоящим мужчиной и прославить свой род, у мальчика есть. У него верная рука, быстрый ум и преданное сердце. Сквозь мерцающую влагу в стакане Рашид увидел милое, с нежными щеками, с блестящими светлыми глазами лицо Арчи и растрогался до слез. Искренне, горячо взмолился: спаси его от гибели, Аллах!

Взглянул на часы: уже ночь. День слетел, как соринка с ладони — и весь режим псу под хвост. Это очень плохо. Культурный человек, который не хочет умереть от ожирения, на уик-энде должен бегать трусцой, париться в бане и отдыхать с женщиной, а не пить водку и не сходить с ума от беспокойства. Рашид, огорченно покачивая головой, кликнул мажордома и велел прислать массажисток, чтобы застелили постель. Пожилой черкес Вагиб, как призрак, возник на пороге и так же мгновенно исчез: в такие дни, когда хозяин бывал не в духе, прислуга старалась не попадаться ему на глаза. Но Рашида и это раздражало. Чего они боятся? Он разве зверь дикий в лесу? Обиженно кривясь, Рашид набулькал себе еще водки, с грустью прикинув, что выпил уже больше двух бутылок и не опьянел, — и тут вдруг резко рассек тишину телефонный звонок, ожил белый аппарат из слоновой кости с золотыми виньетками, с засекреченным номером, который знали лишь очень близкие Рашиду люди, может быть, человек десять, не больше. С дрогнувшим сердцем Рашид поднял трубку. Оказалось, это Саша Милюков, с которым днем расстались. Ему этот номер Рашид никогда не давал, но ничуть не удивился, что тот его знает.

— Еще не спишь, бек? — голос у полковника был веселый.

— Узнал, где мальчик, да, Саша? — робко спросил Рашид.

— Не совсем, бек, не совсем. Но все-таки звоню с хорошей новостью. Арчи живой, его не убили.

— Кто сказал?

— Информация странная, но, пожалуйста, прими ее всерьез. Ты веришь в колдовство?

— Много выпил сегодня, да, Саша?

— Только собираюсь… Так веришь или нет?

— Мальчика заколдовали?

Полковник ответил не сразу, видно, обдумывал что-то, и у Рашида появилось желание швырнуть драгоценный аппарат о стену. Он не хотел ссориться с полковником, но если тот позвонил, чтобы поиздеваться… В комнате возникли две одалиски — Галя и Зузу смущенно мялись у порога. Небрежным движением руки Рашид отправил их обратно за дверь.

— Есть такой человек, — заговорил Милюков, приглушая голос, — зовут его дед Архип. Он известный колдун. Иногда сотрудничает с нами. Помнишь маньяка Алешу из Сокольников?

— Не помню, — пробурчал Рашид.

— Его поймали по наводке старика. Он несколько раз помогал найти похищенных. Я не шучу, бек. Сам участвовал в этих операциях.

— Хорошо, что не шутишь, — уныло заметил Рашид.

— Я только что от него… Со стариком трудно ладить, но я его уговорил. Он провел сеанс. Клянется, что Арчи живой.

— Сказать «живой» я тоже могу. Где же он теперь?

— Дорогой Рашид Львович, ты олигарх или хрен собачий?

— В газетах пишут: олигарх.

— Старик никому не скажет, где Арслан. Только тебе лично.

— Почему так?

— Наверное, потому, что никому, кроме олигархов, не верит. И он по-своему прав.

— Хочешь сказать, Саша?..

— Да, тебе придется поехать к нему.

— К старому колдуну?

— Бек, ты просил помочь?

— Да, просил.

— Хочешь увидеть племянника?

— Саша, дорогой, ты меня знаешь. Если это понт, я могу от обиды убить старика. Потом мне будет стыдно перед тобой.

— Не надо убивать, — засмеялся полковник. — Это хороший дед. По-нашему, по-научному — ясновидящий. Он тебе понравится. Так поедешь или нет?

Рашид-борец почмокал пересохшими от водки губами.

— Поеду, Саша.

— Утром?

— Зачем утром? Сейчас оденусь и поеду. Погляжу, какой он ясновидящий. Говори, пожалуйста, адрес…

ГЛАВА 6

Егор Серафимович, уведомленный полковником Милюковым, открыл дверь на звонок, не спрашивая, кто там. Увидел перед собой огромного мужчину с латунным лицом и выпученными глазами, одетого в черное длинное пальто с меховым воротником. Старик почувствовал, как на него дохнуло холодом ночи.

— Дед Архип? — хмуро улыбнулся гость.

— Он самый. Проходите, прошу вас, — Егор Серафимович попытался заглянуть гостю за спину, удивленный тем, что тот пришел один. В его представлении такие люди всегда запускают впереди себя остроглазых разведчиков. Им иначе нельзя. Егор Серафимович заранее приготовил на кухне чай для челяди, которая явится вместе с паханом. Но, как видно, ошибся. Либо знаменитый миллионщик уже ничего не боялся, либо был уверен, что в жилище колдуна не может быть никакой ловушки.

Войдя в квартиру, он наполовину заполнил своей тушей узкий коридор.

— Раздевайтесь, — предложил Егор Серафимович. — Вон вешалка.

Рашид-борец молча снял пальто и повесил на крючок. Так же молча, следом за стариком прошествовал в гостиную. И без спроса, наугад опустился в самое удобное и дорогое кресло, расположенное напротив телевизора. Вот это как раз нормально. Старик давно убедился, что эти чудовища, играющие с человеческими жизнями, как со спичками, всегда совершенно точно и без всякой примерки выбирают для себя самое лучшее из того, что предоставляет жизнь. И никогда не промахиваются.

Рашиду понравилось скромное жилье колдуна. Чисто, опрятно, недорогая, но крепкая мебель. Икона Божьей Матери в красном углу. Не бедный старик, нет, не бедный. Из предметов, по которым можно догадаться, кто здесь живет, в глаза бросался большой чугунный подсвечник с пятью длинными рожками и наполненный призрачным светом зеленый шар матового стекла, установленный посередине стола на малахитовой подставке. Звериное чутье Рашида дремало, не подавало никаких сигналов. Про худенького старикашку с сумрачным взглядом и с каким-то седеньким, спортивным чубчиком он подумал с жалостью: что ж, старче, будешь гнать порожняк, тут тебе и крышка. Считай, отколдовался. Спросил:

— Правда, можешь найти Арслана?

— Могу, — тихо ответил старик. — Но без ручательства.

Рашид-борец достал из кармана пиджака пачку «зелени».

— Здесь двадцать тысяч, дедушка Архип. Вернешь племянника, они твои.

— Погоди с деньгами, милый человек, — упрекнул Егор Серафимович. — Сперва попробуем дело сделать. Фотку принес?

— Какую фотку?

— Кого ищем, милый. Без фотки нельзя.

Выпученные глаза, устремленные на колдуна, полыхнули алым светом.

— Смеешься, старик?

— Тебя, выходит, не упредили. Что ж, дело житейское, но без фотки никак не получится.

— Почему?

— У каждого проникновения, сынок, есть свои пределы. Сам подумай, как найдешь предмет, не ведая его очертаний. Это будет чистая халтура.

Рашид-борец почувствовал себя как перед выбором: сразу придушить старого мошенника или еще немного ему подыграть. К этому моменту Егор Серафимович уже вошел с ним в контакт и легко догадался о его сомнениях.

— Выбрось из головы дурные мысли, сынок. Меня убьешь, ничего не получишь. Никто тебе мальчика не вернет. Дак и это не все. У тебя, милый человек, впереди большие испытания, об них тоже могу правду открыть, но за отдельную плату. По расходной статье — корректировка бизнеса.

Волевым усилием Рашид-борец смирил гнев, алое зарево в очах притухло. Он достал из кармана мобильную трубку, набрал номер и сию секунду услышал осторожный голос мажордома Вагиба:

— Это вы, хозяин?

— Это я, Вагиб. Сделай вот что, дружок. Возьми на комоде в моем кабинете карточку Арслана, она там в рамке стоит… Отдай ее Мусе, пусть сейчас же привезет ее мне.

— Муса знает — куда?

— Да, он знает. Поторопись, Вагиб. Вы иногда с Мусой ползаете, как две черепахи, но сейчас надо все сделать быстро. Раз, два — и здесь. Иначе я обижусь.

— Понял, хозяин. Уже бегу.

У старика спросил:

— На какие испытания намекаешь, дедушка Архип?

Пришелец держался приветливо, и глаза прятал, чтобы не напугать Егора Серафимовича звериным блеском, но старик видел, какие страсти бушевали в этом человеке. К колдуну и прежде наведывались бандиты, некоторым он помогал, он всегда поражался густому черному облаку, которое они волокли за собой. Вокруг нынешнего ночного гостя облака не было, зато из его затылка прямо в потолок упирался серебристый луч, перевитый мерцающими багряными нитями, казалось, человек передвигается наколотый на невидимую обычному глазу раскаленную небесную спицу. Егор Серафимович пожалел, что не остановил, не убедил рыжую воительницу не связываться с чудовищем, которое «обло, стозевно и лаяй». Однако он не улавливал в пришельце абсолютного зла, как во многих других из этой же компании, а только непомерную силу, направленную на разрушение.

— Не торопись, сынок, — старик дерзко тряхнул белым чубчиком. — Печать испытания на твоем челе, а откуда грозит беда, пока не могу сказать. Лампа откроет.

— Ты что же, в самом деле можешь угадывать будущее?

— Это все могут, но не каждый умеет.

Потихоньку они разговорились по-доброму, почти по-родственному. Рашид закурил сигару, а Егор Серафимович подал ему водки, чтобы уютнее ждать. Сам не пил: для визита в потустороннюю область требовалась ясная голова. Рашид-борец, напротив, выдул бутылку за два приема, и вместе с выпитым прежде получилось очень много. Он погрузился в блаженное состояние то ли сна, то ли сумеречных грез, — и сердце успокоилось, и вечное мучительное нетерпение куда-то отступило. Ночь странно текла, будто в зеркальном отражении повторяя всю его чудную жизнь. Он уже поверил, что старик владеет ведовским даром и видит то, что не дано, не положено видеть большинству смертных.

— Это наследственное, — поведал Егор Серафимович, хотя Рашид ни о чем не спрашивал. — У тебя в роду, сынок, передают из рода в род кинжал с драгоценным камнем, каким зарезали принца Хасана, а мы носим по столетиям третий глаз. Раньше я им не пользовался, а нынче, когда ворон покорил державу, кормлюсь с него помалу. Грех большой, но отмолить можно.

— В Бога веришь, дедушка Архип, а с шайтаном связался. Нехорошо.

— Конечно, нехорошо, — согласился Егор Серафимович. — Однако не так уж и плохо. Штука в том, чтобы меру знать. Не губить людишек, а подымать с колен.

— Кого подымать? — удивился сквозь сон Рашид. — Твои сородичи все уже в лежку лежат, их только зарыть осталось.

— Не совсем так, — возразил старик. — Видимость впрямь такая, что лежат и не кукарекают, но ведь подобное на Руси много раз бывало. Супостаты приходили, чтобы похоронить, а после разочаровывались. Нынче, конечно, случай особенный. Изнутри русича ковырнули, одурачили в родном доме, но и это бывало. Возьми даже семнадцатый год, революцию и гражданскую войну. Ну и что? Перемололи, осталась мука. И нынешнее нашествие народ постепенно перемелет, приведет в разум. В этом даже не сомневайся, милый человек.

Под лукавый дедов говорок, под теплое бульканье водки в желудке Рашид-борец натурально задремал, что само по себе было удивительно. Не в его привычках засыпать в неизвестном месте, в теплом пальто и с сигарой в зубах. Выходит, старик напустил дурманное марево, или он сам так уж измочалил себе нервы за минувшие сутки, что они попросили покоя.

Очнулся, когда дед привел абрека с фотографией, но звонка в дверь тоже не слышал. Фотку забрал, а Мусу выставил вон. Дело щекотливое, ни к чему лишние глаза.

Егор Серафимович, не мешкая, установил фотографию возле зеленого шара, потушил электричество и зажег пять свечей на чугунном подсвечнике. Рашид следил за его действиями с любопытством, старик больше не обращал на него внимания. Он уставился на шар неподвижным взором. Губы его шевелились, будто он запихнул за щеку жвачку. Язычки свечного пламени вдруг, вздрогнув, потянулись к магической лампе, словно на них подуло ветерком. Изумленный Рашид увидел, как зеленый шар оживает, внутри, как рыбки в аквариуме, поплыли разноцветные картинки, свет стал ярче — и уже не только зеленый, но всякий — голубой, алый, серо-буро-малиновый. Старик, тяжко вздохнув, протянул ладони к вспыхивающим светлячкам, как бы маня их к себе; и в то же мгновение Рашид опять ощутил тяжкую, мягкую дрему, обволакивающую мозг, погружающую в небытие, как если бы кто-то нежно надавил пальцами на глазные яблоки. Хотел что-то сказать, спросить — и со страхом понял, что язык ему не повинуется. Прикоснулся горящим концом сигары к ладони, вдохнул запах паленого, но боли не почувствовал. Нечеткая явилась мысль, что старик сумел его парализовать и теперь, если захочет, сделает с ним все что угодно. Мирная до той минуты комната наполнилась жутью и близким дыханием смерти, но, слава Аллаху, это длилось недолго. Шар потух, язычки пламени выпрямились, и дед Архип с заметным облегчением откинулся в кресле.

Рашид моргал глазами, как если бы только что ему довелось неосторожно заглядеться на солнце.

— Что это было, дед?

— Магия, что же еще.

— Ты узнал, где Арчи?

— Узнал, сынок, не волнуйся… Он живой, ты сегодня его увидишь, но сперва послушай о главном. Тебе самому грозит большая опасность.

— Хватит пугать, дед, — с вернувшимся раздражением заметил Рашид. — Говори конкретно.

— Конкретно не могу. Лица не вижу. Кто-то к тебе придет и предупредит. Кто-то синий. Поверь ему и сделай, как он просит. И сколько денег потребует, столько отдай.

— Синий — покойник, что ли?

— Нет, не покойник. Синий — и все. Сам увидишь.

— Скажи, дедушка Архип, почему так заботишься о моей безопасности? Какому-то чуреку башку оторвут, тебе какая жалость?

— Не жалость, — простодушно отозвался Егор Серафимович. — Я же на этом зарабатываю.

Памятуя о недавнем состоянии, когда он напрочь лишился языка, Рашид сдержанно произнес:

— Хорошо, дед, я все понял: придет синий и попросит деньжат. Такое мне не в новинку. Разные приходят — и голубые, и зеленые. Я никому не отказываю. Если есть бабки, почему не дать? Теперь скажи, где племянник. Или тоже лица не видел?

— По Щелковскому шоссе, деревня Нахимовка. Сорок километров от Москвы. Он там в амбаре лежит на соломе. Амбар легко узнать, на нем башенка, как на часовенке.

— Кто же его в амбар положил?

— Про то не ведаю, сынок. Видно, лихой человек.

— Зачем положил?

Егор Серафимович вздохнул:

— Об этом ты больше меня должен понимать. У меня бизнес тихий, надомный. Врагов нету.

— Ты колдун, вижу. Но пойми и меня. Если понапрасну, в насмешку сгоняешь туда-сюда, старости твоей не пожалею.

— Это уж как водится, — важно кивнул Егор Серафимович.

— Если мальчик найдется, деньги тебе к утру доставят.

— Премного вам благодарны.

В деревню Нахимовка влетели под утро, но еще затемно. На трех машинах, с мигалками, с включенным радиоперехватом. На темной улочке не горело ни единого окна. Все же по некоторым признакам жизнь в этой русской деревне еще не до конца угасла: где-то тявкнула собака, за десять лет реформы не околевшая от голода, над одним из домов (по архитектуре — бывшее колхозное правление) протянулась светящаяся неоновая вывеска бистро «В гостях у Брайтон-бич». Ничего более нелепого Рашид не видел даже в Москве, но у него не было охоты ломать голову над вывихами убогого россиянского ума. Расспросить было некого, и они пару раз прокатились по улице из конца в конец, пока мощные фары джипа не выхватили из тьмы расположившийся в отдалении, особняком от деревни, небольшой домик — с остроконечной башенкой на крыше. Это оказался тот самый амбар, и там, как и обещал колдун, на грязной соломе под разбитым окошком, спеленутый веревками и с кляпом во рту лежал любимый беспечный племянник. Радость Рашида была столь велика, что он собственноручно, поддерживая за талию, довел Арчи до машины, усадил, подал пластиковую бутыль с пивом. Тот залпом выпил чуть ли не половину, потом долго икал, стыдливо отворачиваясь.

На обратном пути рассказал свою историю, в которой не все концы сходились. Якобы, когда ночью, выйдя из казино, он подошел к своей тачке, то наткнулся на симпатичную бабенку, которую сперва принял за обыкновенную ночную бабочку, потому что она попросила у него зажигалку. Но выяснилось, что это не бабочка, а иностранка, о чем он догадался по ее произношению. Как ее звали, он не запомнил, кажется что-то вроде Дженни Макбет, мисс Дженни Макбет… У нее случилась неприятность, не заводилась машина, «Опель-рекорд». Как и он, эта самая Дженни играла в казино, собралась ехать домой — и вот такая оказия. Девица спросила, не разбирается ли он в движках. В движках Арслан не разбирался, но, будучи джентльменом, вызвался даму подвезти. Она жила в отеле «Россия», в общем, для него крюк небольшой, хотя он и опаздывал на свидание. Мисс Дженни с благодарностью приняла его помощь, и по дороге, в машине, он, честно говоря, как-то душевно к ней потянулся. Уж очень эта забугорная красотка забавно коверкала слова, ласково дотрагивалась ладошкой до его коленки и вся из себя была такая чистенькая, грудастень-кая, ну просто пальчики оближешь. Вдобавок, когда приехали в отель, она сама, смущенно потупясь, предложила подняться к ней на чашечку кофе. Для мужчины отказаться от такого предложения — значит не уважать ни себя, ни даму. У нее в номере мисс Дженни оставила его на минутку и побежала переодеться, окинув его взглядом, который приятнее всяких слов. Короче, все шло по обычной схеме, и Арслан прикинул, что за час-полтора уложится и еще поспеет к той прелестнице, с которой заранее условился. Как человек слова, он не любил никого обманывать. Мисс Дженни вернулась в ослепительном черном халатике на голое тело, и у впечатлительного, интеллигентного Арслана голова вообще пошла кругом. Девушка разлила виски по хрустальным рюмкам и предложила тост: «Хочу пить за красивый русский мальчик. За благородного витязя».

Арслан проглотил огненную жидкость — и больше, в сущности, ничего не помнил. Очнулся уже на соломе и в путах.

Рашид-борец со вниманием выслушал грустную повесть.

— Чего хотели от тебя?

— Выкуп, дядюшка… Я слышал, болтали между собой: пусть жирный боров понервничает, побольше отстегнет. Непочтительно о вас отзывались… Найду, резать буду. Своей рукой.

Рашид глядел на племянника с нежностью. Глуп, доверчив, с открытым ртом кидается на любой крючок, но сколько в нем искренности, огня, молодой отваги, в конце концов.

— Хоть кормили тебя?

— Два раза. Рыбы кусок дали тухлой. Хлеб давали. Чай давали без сахара.

— Что же, сахарку пожалели?

— Один сказал: ты не жрать сюда пришел. Хохотали собаки! Дядюшка, я жить не смогу, пока не поквитаюсь. И эту суку на кусочки разрежу. Пусть будет американка, хоть кто. Лишь бы разыскать.

— Разыщем, не беспокойся. В Москве куда они денутся? Это наш город…

Нести дискету в логово выпало Климу Осадчему. Таина решила, что у него самый подходящий вид: слегка прихрамывает, и левый глаз, в который зрение не вернулось, сияет убедительным, неподвижным светом, как медная пуговица. Да и язык у него подвешен как надо, не то что у Санька. Прежде чем набрать заветный номер, еще раз прорепетировала с ним возможные варианты телефонного разговора, выступая как бы от имени Рашида Львовича Бен-оглы. В натуре разговор так и сложился — почти по намеченной кальке. Клим представился журналистом из «Огонька», которому по стечению некоторых обстоятельств попал в руки жареный матерьялец, несомненно представляющий интерес для знаменитого магната. Рашид-борец хмуро спросил:

— Откуда знаешь телефон?

Клим, подмигнув Тайне, ответил:

— Уважаемый Рашид Львович, полтора года назад вы давали большое интервью нашему журналу, помните? Оно называлось «Для каждого россиянина свой сад», помните? Огромное количество писем от читателей, широчайший резонанс. Наш журнал сориентирован на либеральную интеллигенцию, чернь мы не обслуживаем. И представьте, девяносто процентов откликнувшихся на публикацию поддерживали ваши идеи. Это было нам очень приятно.

— Интервью помню, — смягчился Рашид-борец. — Чего теперь хочешь? Какой у тебя материал?

— Жареный, — повторил Клим. — Я бы даже сказал: взрывоопасный. Подробности, естественно, не по телефону.

— Хочешь продать?

— Хочу вас спасти, — просто сказал Клим, вторично подмигнув Тайне, слушавшей разговор по отводной трубке. Санек сидел, открыв рот. С Климушкой они, считай, с детских лет корешились, огни и воды вместе прошли, а он и не догадывался, что тот умеет языком чесать, как какой-нибудь жук Кириенок. Истинно говорят: чужая душа потемки. Но не для Таины. Рыжая сразу разобралась, что Стрелок — перспективный хлопец.

— Как тебя зовут, ты сказал? — спросил Рашид-борец.

Клим повторил фамилию, выбрал известную в журналистике, и добавил:

— Я бы попросил, уважаемый Рашид Львович, до нашей встречи не наводить никаких справок. Я рискую. Есть люди, которые могут помешать.

— Уверен, что будет встреча?

Щекотливый момент. Клим, улыбаясь Тайне, веско ответил:

— Вам решать, но медлить нельзя. Кстати, как здоровье вашего драгоценного племянника?

После этого в трубке раздалось тяжелое дыхание, похожее на ворчание разбуженного среди зимы медведя. Наконец последовало повелительное:

— Офис на Трубной знаешь?

— Его все знают.

— Жду через час.

— Через два, — возразил Клим. — За час не обернусь. У нас планерка.

— Хорошо, через два…

Звонили они из комнаты Кныша, из общаги на Стромынке, — и в тишине сразу стало слышно, какой это шебутной, густо заселенный дом, открытый всем ветрам. Музыка изо всех щелей, детский визг, громыхание жести на крыше и снизу, возможно, из подвала — тяжелые, ритмичные, глухие удары, будто там работал кузнечный пресс.

— Что загрустили, генацвале? — засмеялась Таина. — Ставки сделаны, осталось снять кон.

Кныш, вечно недовольный, пробурчал сквозь зубы:

— Авантюра, Тина, чистая авантюра. Вы хоть понимаете, с кем связались? Этот турок Клима живым не отпустит.

— Почему? — заинтересовался Клим. — Он разве турок?

— Володечка любит выражаться иносказаниями, — пояснила Таина. — Мы все для него тоже турки, правда, Володечка?

— Какой ему смысл отпускать человека с деньгами и с такой информацией? Дискета уже будет у него…

— Копия с сюрпризом, — уточнила Таина.

— Ну и что? Все остальное он выжмет из Клима под пыткой, а самого — на свалку. По частям. «Тыква» в Бирюлеве, туловище в Химках.

— Ты не прав, Володечка, и сам это знаешь. Просто очень любишь спорить. Без риска в таком деле нельзя, но у нас он минимальный. Но если Клим боится, я его не принуждаю.

Санек не в первый раз замечал, что Кныш и Таина, ввязываясь в перепалку, а это у них происходило по любому поводу, словно забывали о присутствующих, и у рыжей в глазах плясали синие чертенята, а Кныш больше обычного мрачнел и становился похож на деревянного истукана. Какой-то между ними шел тайный спор, с невнятным для Санька смыслом. Он знал, как называется чувство, которое он при этом испытывал: ревность. Прежде это чувство было ему неведомо. К женщинам он относился ровно, без экзальтации. Западная цивилизация, хлынувшая в Россию на конях перестройки, давным-давно разобралась во взаимоотношениях полов и расставила точные, непререкаемые акценты. Санек, как и все его поколение, добродушно посмеивался над романтическими бреднями, коими тешили себя отцы и деды. Все женщины одинаково доступны, а если какая-то из них начинает артачиться и не хочет ложиться в постель, значит, мужик ей чем-то не угодил. Ничего обидного, это нормально. У животных все устроено точно так же. Санек не раз наблюдал, к примеру, собачьи свадьбы, там тоже сучка не давала кому попало, а старательно выбирала себе дружка.

Ревновать Таину нелепо вдвойне. Во-первых, при ее внешности и манерах она любого мужика могла заставить плясать под свою дудку; а во-вторых, похоже, она вообще ни с кем не спала, как-то обходилась… Санек не мог придумать, как к ней подступиться. Если попытаться прихватить ее по-простому, она, пожалуй, рассмеется ему в рожу, и это будет унизительнее, чем пощечина. А заводить лукавые, нежные, киношные речи язык не поворачивался, да и не было у него таких слов, какие она услышит. Полный тупик. Еще смешнее ревновать именно к Кнышу, который после всех обломов на баб и смотреть не хотел. За «зеленью» он тоже не гнался. Санек имел с ним пару дружеских бесед за рюмкой водки, но так и не понял, что это за человек и чем он дышит. Уразумел только, что они в разных весовых категориях, но это и так понятно. Кныш весь как толовая шашка с тлеющим фитилем. С ним столкнуться, все равно, что под машину лечь. Санек догадывался, что рыжую тянет на остренькое, а что может быть острее мужика, который много лет ходит по колено в крови? Да и Кныш хорошо воспитан, в этом ему не откажешь. Никогда не цепляется по пустякам. Санек прикидывал, что получится, если им вдруг придется однажды сцепиться из-за Таины, и приходил к неутешительному выводу…

Клим сказал:

— Чего толковать, раз уже решили? Ты, Кныш, одного не сечешь. Рашид Бен-оглы — человек солидный, не шавка какая-нибудь. Всемирно известный гуманист и спонсор. Не станет он руки об меня марать. Помучить — другое дело. Но к увечьям я привык. Если с Саньком в одной команде играешь, без них не обойтись.

— Тогда переодевайся — и в поход, — подбила бабки Таина.

Тут Клим заупрямился.

— Не понимаю, мадам, что вам взбрело в голову. Почему я должен напяливать на себя эту педерастическую синюю рубаху?

— Так надо.

— Что значит — так надо? Вы Рашидику пообещали что-то неприличное? Постыдитесь, мадам. Такого уговора не было, чтобы обслуживать клиентов. Пусть тогда Санек со мной едет в красной рубахе.

— Почему в красной? — Санек, как обычно, клюнул на Климову подначку. Тот радостно заржал.;

— Будешь изображать палача. Бен-оглы не устоит, отвалит «лимон» не глядя. Палач привел педика на сеанс — это кого хочешь проймет.

— Хватит паясничать, — беззлобно прикрикнула Таина. — Время, мальчики!

Кныш наблюдал за ними с печальной улыбкой. Дети, чистые школяры! И вряд ли когда-нибудь повзрослеют. Вряд ли успеют.

За дверью офиса (транснациональная компания «Русский лизинг. Любые услуги») в маленькой прихожей Клима сноровисто обыскали двое амбалов и отобрали у него дискету. Заодно конфисковали ключи, бумажник, зажигалку «Ронсон» и любимые часы — позолоченную «Сейку».

— Ну и порядки у вас, ребята, — проворчал Клим, немного ошарашенный. — Может, ботинки снять?

— Не груби, пожалуйста, — попросил один из амбалов. — Мы на службе.

Тесня с боков, его доставили на второй этаж, где за столом с компьютером сидела самая обыкновенная секретарша, девчушка лет двадцати пяти — накрашенная, с распущенными волосами и, видно, бывалая. Она указала Климу на стул возле сейфа, забрала у амбалов дискету и все остальное — и молча нырнула за высокую стальную дверь.

Минуты через три вернулась. Приветливо улыбнулась Климу:

— Пожалуйста! Рашид Львович вас жцет.

Кабинет босса оказался просторным, как стадион, и был уставлен тяжелой офисной мебелью в духе семидесятых годов. К столу, за которым восседал хозяин, вела ковровая дорожка такого яркого первозданно зеленого цвета, что боязно было ступить. Рашид-борец не поднялся гостю навстречу и не пригласил сесть, вообще не сделал ни одного движения, лишь молча его разглядывал — и это продолжалось не меньше минуты. Клим стоял спокойно и тоже молчал, но смущенно покашлял в кулачок. Обыск у входа, вид латунного лица с вытаращенными, как бы заранее разъяренными зенками натолкнули его на мысль, что, пожалуй, Кныш может оказаться прав со своим дурным пророчеством. Он почувствовал себя неуютно, но страха не испытывал. Наконец хозяин открыл рот, но не для того, чтобы поприветствовать гостя.

— А ведь я, парень, не верю, что ты журналист, — сказал он таким тоном, будто поймал Клима на государственной измене.

— Я сам в этом иногда сомневаюсь, — добродушно согласился Клим.

Хозяин повертел в пальцах квадратную дискету.

— Продаешь вот это?

— Продаю.

— За сколько?

— От «лимона» любую половину.

— Неплохо, — в голосе владыки прозвучало одобрение. — И что тут у тебя написано?

— Может быть, вам лучше самому прослушать?

— Хорошо, сейчас прослушаем, — ткнул толстым пальцем в аппаратуру на столе. — Умеешь управляться с этими штуками?

— Конечно… Но сперва, Рашид Львович, разрешите один вопрос?

— Говори.

— Ваши громилы очистили у меня карманы — бумажник, часы, ключи от машины — это как понять? На сохранение, что ли, взяли?

— Перестарались, — усмехнулся босс. — На, забери.

Клим рассовал барахло по карманам, подошел к столу: компьютер, звукозаписывающие и передающие устройства, музыкальный агрегат — все новейших моделей, от лучших фирм. Не любит, ох, не любит дешевки пахан Рашид Бен-оглы. Клим зарядил дискету, пощелкал рычажками настройки, подал звук.

Хозяин дышал у него за спиной.

— Умеешь, да? А документов нету. Журналист — и никакого документа. Так не бывает. У них много документов.

— Обижаете, Рашид Львович, — Клим достал из нагрудного кармана пластиковое удостоверение: эмблема журнала «Огонек», специальный корреспондент, Альтшулер Рахим Иванович. Печать, дата. На немой вопрос Рашида Львовича ответил:

— Я ксиву в руке держал, когда шмонали. Она мне дороже денег.

— Ага, — кивнул Рашид Львович в некоторой растерянности. — Что-то не похож ты на Альтшулера.

— По отцу я хохол, — пояснил Клим. — Но в основном Альтшулер.

— Бывает, — согласился хозяин и вернул удостоверение. — Давай, заводи шарманку.

Клим нажал кнопку пуска. При первых обрывочных фразах, прозвучавших из динамика, Рашид-борец насторожился и окаменел. Латунное лицо заблестело словно в испарине. С особым вниманием прослушал то место, где стороны договаривались о цене за устранение «жирного борова». Запись шла минут десять. Клим успел выкурить сигарету, сочувственно поглядывая на пахана и сокрушенно качая головой: дескать, вот, владыка, водится же такая мразь на земле. Потом в чреве магнитофона что-то щелкнуло — и звук исчез, хотя какое-то шуршание еще доносилось и зеленокрасные огоньки перемигивались. Клим засуетился, воскликнул:

— Ой, что это такое?! — попытался заново наладить звук, но ничего не получилось. Развел руками: — Извините, Рашид Львович, похоже, какая-то техническая накладка.

— Не можешь опять включить?

— Вроде запись стерлась… Сам не пойму, в чем дело. Надо ехать за новой дискетой.

— Что там дальше было, помнишь?

— Очень много всего, досточтимый. Вплоть до конкретных имен.

Рашид-борец вернулся за свой стол, развалился на кожаном вертящемся стуле, вдавив его тушей в пол. Поманил пальцем Клима.

— В игрушки хочешь со мной играть?

— Рашид Львович! — Клим трагически воздел руки к небу, жалея, что в эту минуту его не видят Санек с Таиной. — Если бы это зависело только от меня, я отдал бы эту штуку бесплатно. Я же патриот, в конце концов, и понимаю: от таких, как вы, зависит будущее этой страны. Но поймите и вы меня. Я не один. Люди старались, добывая информацию, рисковали жизнью. Надо же их как-то вознаградить.

— Где купил рубаху? — неожиданно спросил Рашид.

— Вам понравилась? — Клим поправил галстук, расписанный красными гвоздиками по черному полю. — Жена одевает, она у меня модница.

Если бы Клим умел заглядывать в чужие души, то прикусил бы язычок, увидя, какой ад разверзся в душе бизнесмена и гуманиста. Восточные предки поднялись из мертвых со своими сверкающими кривыми клинками и требовали отмщения. Все переплелось в один узелок — похищение племянника, явление «синего», предсказанное колдуном, и, главное, гнусная измена Черного Тагира, которого он сразу узнал по голосу, потому что на этой неделе трижды разговаривал с ним по телефону. Удар был слишком неожиданен. С Тагиром его связывали давние деловые отношения и дружба, и, если между ними возникали проблемы, а это неизбежно при таком щекотливом и сложном деле, как дележка огромного покоренного города, они всегда решали их полюбовно, как говорят политики, находили обоюдовыгодный консенсус. Он не собирался враждовать с Тагиром, признавал в нем крупную личность, соратника и рассчитывал, что и дальше они пойдут рука об руку — в Сибирь, где пока медведь не валялся, на Дальний Восток, на Запад, через океан, — неосвоенных мест еще много, и без попутчиков все равно не обойтись. Больше того, на пару с Тагиром они вели переговоры с известными деятелями из крупных партий, и некоторым знаменитым демократам и реформаторам отстегнули по мешку монет на предвыборные кампании. И вот после всего этого Тагир… Черный Тагир… Что ни говори, кличку зря не дают — черное сердце, черные мысли, черная душа.

Рашид нажал кнопку на панели и, нагнувшись, буркнул в микрофон:

— Ахмета и Валерика ко мне!

Ничего в его тоне не было угрожающего, но у Клима сердце оборвалось.

Пришли Ахмет и Валерик — оба в пятнистой полевой форме, рослые, но Валерик постарше и в очках. Ахмет — обыкновенный волчок с черными усиками и волосатыми кулаками.

— Теперь, господин журналист, — усмехнулся Рашид, — скажу, как дальше будет. Ты тут шутки шутишь, но ведь я занятой человек. У меня времени нет на такие игры. Зато Ахмет с Валериком — специалисты. Они с тобой сейчас поработают немного, и тебе уже не захочется шутить. Помрешь не сразу, не надейся. Валерик врач, у него диплом, он не даст сразу помереть. Сперва кое-что расскажешь.

Какой он сделал знак, Клим не уловил, но в ту же секунду боковым ударом Ахмет сбил его со стула и наступил ногой на грудь. Положение, в котором он оказался, было очень унизительное, и он обратился к Рашиду с претензией:

— Рашид Львович, мы же культурные люди. Зачем эти первобытные приемы? Я и без побоев все скажу, что пожелаете.

Рашид распорядился:

— Валерик, отрежь ему ухо. Пусть у него будет один глаз и одно ухо. Так лучше.

Валерик открыл маленький кожаный чемодан, который принес с собой, и достал инструменты: щипчики, скальпель, а также пачку ваты. Вид у него был озабоченно-серьезный, как у всякого хирурга перед операцией.

— Клееночку бы постелить, — заметил он скрипучим голосом. — Насвинячим на ковре.

— Ничего, — успокоил Рашид. — Ковер старый, давно пора менять.

Если они блефовали, то вполнеубедительно. Но они, к огорчению Клима, не блефовали. Врач Валерик набросал ему под голову газет, а Ахмет, выполнявший, видимо, роль медбрата, как-то ловко подломил руки под спину и коленом уперся в горло так, что сделай лишнее движение — и задохнешься. Потом Ахмет ухватил его руками за уши, а врач Валерик точным и быстрым взмахом сделал надрез по верхнему хрящику. Боль была такая, как если бы в висок вонзилась стрела. Клим завизжал, задергался — и ему удалось изогнуться и ногами захватить сидящего на нем Ахмета за шею, перевалить на пол. Держась рукой за кровоточащее, зудящее ухо, он с ужасом смотрел на Рашида, но тот словно забыл про него: с озабоченным лицом перебирал какие-то бумаги на столе. Валерик промокнул Климу шею ватой и раздраженно заметил:

— Что же ты такой нервный, клиент? Работать мешаешь.

Ахмет, сидящий рядом на полу, тоже укорил:

— Вязать надо, да? Потерпеть не можешь? Всего один ухо.

Клим оценил их юмор, но ему было не до смеха.

— Рашид Львович! — натужно воззвал он. — Скажите хоть, чего вам надо? Я же не отказываюсь.

— Сам знаешь чего.

— Клянусь мамой, не знаю.

— Зачем пленку стер? Кто тебя послал?

— Как же иначе, Рашид Львович? Товар летучий — информация. Какая гарантия, что заплатите, если сразу отдать? Я же не хотел вас обидеть. Так все делают. Подстраховка.

— Рашиду не веришь, зачем к нему пришел?

Клим уже понял, что «хирурга» на него напустили скорее всего для острастки, на самом деле пока не собираются мочить, и немного расслабился.

— Вам лично верю как отцу родному, но ведь дельце щекотливое. Большие люди замешаны. Поневоле оробеешь.

— Давно этим занимаешься?

— От случая к случаю… Разрешите закурить, Рашид Львович.

Хозяин махнул рукой, и Ахмет с Валериком в четыре руки переместили его обратно на стул, при этом Ахмет не Удержался, ткнул локтем в печень, а Валерик шаловливо почесал ему скальпелем под подбородком.

— Ну, говори! — с латунного лица насмешливо щурились два черных перископа.

— О чем, досточтимый?

— Кто послал? С кем работаешь?

— А-а… У нас коллектив маленький, в сущности, редакционный. Иногда что-то появляется, что можно продать. А с этой дискетой… — Клим отвечал по инструкции, полученной от Таины, но, естественно, с вариациями. — У меня кореш работает на Тагира. В одном из его офисов. Вот он постарался. Он и цену назначил. Я лично, поверите или нет, хотел сразу к вам бежать, бесплатно отдать. Эго же беспредел! Куда мы катимся? Если на таких, как вы, замахиваются, на столпов общества… Тогда получается, как писал классик, все дозволено?

— Пол-лимона — не подавишься?

Клим смущенно потупился.

— Мне оу этих денег хорошо, если полтинник перепадет.

Рашид-борец уже принял решение. Оно было в пользу Клима. Этот лукавый русачок, понятно, многого не договаривал, вдобавок обосрался от страха, но, если подумать трезво, он действительно принес ценный товар и оказал ему, Рашиду, огромную услугу. Покушение, задуманное Тагиром, — это не шутка. Он мастер зачисток. У него самые лучшие профи в этой области, типа Кахи Эквадора. Не то чтобы Рашид-борец боялся смерти, но глупо погибать от подлой руки убийцы на взлете жизненного пути. А деньги что, деньги этот говорливый ублюдок отработает с лихвой. Далеко не унесет. И сам отработает, и вся его вонючая редакция. Или вернет их вместе с головой. Пол-лимона — это всего лишь куча бумаги, человек живет ради торжества справедливости.

Рашид отправил восвояси пыточных мастеров, несмотря на их робкие возражения. Врач Валерик с сожалением поглядывал на свой скальпель, его товарищ Ахмет взглядом пообещал Климу, что расстаются они ненадолго.

Когда остались одни, Рашид-борец благодушно сказал:

— Ты такой же «Огонек», да, Альтшулер, как я женщина? Только не ври больше.

— Пусть так, — ответил Клим. — Но ведь это к делу не относится, верно?

— Работать будешь на меня?

— Я давно на вас работаю, босс.

Рашид кинул ему через стол зажигалку.

— Вези дискету, получишь гонорар.

Клим прикурил, потрогал ухо, посылавшее в череп импульсы огня.

— Деньги при вас, Рашид Львович?

— Деньги, сынок, всегда при мне.

— Тогда чего ткнуть? Пошлите кого-нибудь на улицу. Там телефонная будка напротив офиса. Пусть пошарит под полочкой.

В глазах бека сверкнуло удивление.

— Уверен был, что заплачу?

— Я и сейчас не уверен, — вздохнул Клим. — Но у вас репутация. По Москве вы самый порядочный бизнесмен. Да и какой смысл меня убивать? В живом виде я вам еще пригожусь.

Клим понимал, что наступил момент истины, и если сейчас все обойдется, если главарь раскошелится и отпустит его с миром, пусть и с «хвостом», то после — ищи ветра в поле.

Рашид-борец еще мгновение разглядывал его, как муху на стекле, потом нажал кнопку на панели, распорядился в микрофон:

— Мусу ко мне! Срочно!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ТАИНА — БИЧ БОЖИЙ

ГЛАВА 1

Санек готов был ей прислуживать, да что там, к этому времени он готов был ей ноги мыть, но то, что она предложила, было попросту выше его понимания. Он не справится. Клим — другое дело. На худой конец — Кныш.

Таина сказала:

— Забудь, что ты бандит и Маньяк. Ты теперь совсем другой.

— Кто же я? — поинтересовался заинтригованный Санек.

— Ты теперь молодой писатель, автор гениального, но пока неизданного романа. Отец у тебя знаменитый ученый, погиб при аварии на атомной станции — это вечная боль вашей семьи, а матушка — известная актриса, но она сейчас в Голливуде.

— Тин, ты не чокнулась, нет?

Она залетела к нему на квартиру с утра, отперла дверь своим ключом и сейчас сидела у него в ногах. Он еще толком не проснулся и маялся с похмелья. Вчера капитально кутнули с Климушкой, к счастью, Санек вернулся домой один, без телки. Как чувствовал. Таина, возбужденная сверх меры, с каким-то прыгающим взглядом, сперва показалась ему продолжением только что снившегося про нее же похмельного сна. Но это был не сон. Она выпустила ему в нос струю дыма, и Санек обиженно чихнул.

— Я вышла наконец на Иноземцева, — счастливым тоном сообщила.

— Кто такой Иноземцев?

— О-о, Санечка… Это, может быть, главная сволочь среди всех сволочей в Москве. Покровитель всех авторитетов и к тому же — фаворит президента. Санечка, он прет к власти как танк.

Когда Таина была в таком настроении и заговаривала о политике, у Санька всегда возникало опасение, что бедняжка не в себе. Но как судить женщину, которую любишь?

— Нам-то какое до него дело?

— Представь себе, Маньяша, есть дело. Он уже десять лет наверху — награбил, скоро пузо развяжется. Миллионер сучий.

— Олигарх, что ли? — Санек тоже иногда почитывает газетки и смотрит телек.

— Что-то вроде того, но это неважно… Ты об этом не думай. Мы сегодня с тобой пойдем на презентацию его книги, она называется «Из Нижнего Новгорода в Москву». Кстати, ты должен ее прочитать. Не бойся, она тоненькая. Вот, смотри…

— Интересная?

— Очень. Исповедь, где нет ни словечка правды. Ни единого. Поверь, Санечка, на такое способны немногие. Конечно, он не сам ее писал, но все равно — труд примечательный.

Оттого, что девушка сидела, прижавшись боком к его полусогнутым коленям, Санька охватила некая мечтательность — и похмельную хмарь выдуло из башки.

— А мне зачем на эту презентацию?

Таина объяснила. Иноземцев человек занятой, и если заглянет, то только на минуту. Гостей будет принимать его супруга Люсьен Ивановна, она всегда этим занимается — ведет приемы, дает интервью, выступает по телевидению, иными словами, создает привлекательный общественный имидж муженьку, и это, надо признать, ей отлично удается. Дамочка хваткая, пробивная, при этом умеет изображать из себя чуть ли не монашку. Вечно крутится с какими-то благотворительными акциями, открыла два приюта для беспризорных детей, посылает эшелоны с гуманитарной помощью куда только можно. Естественно, все за счет бюджета. Говорят, за три-четыре года, пока ее благоверный в фаворе у Государя, Люсьен наклала себе на заграничные счета около двухсот миллионов долларов. То есть у нас шепчутся, а на Западе пишут в открытую. У Люсьен Ивановны всего лишь одна простительная человеческая слабость: на передок. Сегодня Таина представит ей Санька, и он сам в этом убедится.

— Чего?

— Да, Санечка, ты с ней познакомишься, по-быстрому ее оттрахаешь, войдешь в доверие и станешь другом семьи. Вот и все дела. А Люсьен Ивановна поможет тебе издать гениальный роман. Она же меценатка.

— Какой роман?

— Перестань, не строй из себя идиота. Повторяю, ты непризнанный гений… Кстати, Санечка, надеюсь, у тебя с этим все в порядке?

— С чем?

— Люсьен Ивановна — женщина требовательная в любви. Придется постараться, чтобы ее удовлетворить.

Санек потянулся за сигаретами, но на тумбочке их не обнаружил. Пожаловался:

— Чего-то голова кружится. Пойдем на кухню, кофейку попьем.

Таина сама приготовила завтрак. Достала из холодильника колбасу, сыр, масло, порезала хлеб. Чувствовала себя хозяйкой. Санек следил за ней со смешанным чувством тоски и удачи. Если бы она поселилась здесь ненадолго, осмотрелась… Но это пустые мечты. Он догадывался, что, кроме банды, где рыжая верховодила, у нее есть и другой круг общения, где она своя и все ей свои, и туда братве хода нету.

— Почему я, а не Клим хотя бы? — спросил он. — У него язык лучше подвешен. И рожа красивше.

Таина отпила кофе, поморщилась. Щелкнула зажигалкой. Санек уже давно дымил, на бутерброды даже не взглянул.

— Клим чересчур интеллигентный, таких у нее полно. Люсьен Ивановну тянет на натюрель. И потом — он какой-то постоянно увечный. Этот стеклянный глаз… И ухо надорвано. Люсьен Ивановна может насторожиться.

Санек заступился за друга:

— На работе пострадал, не на гулянке… А я, выходит, неинтеллигентный? Дикий, да?

— Маньяша, ну что ты, — девушка ласково прикоснулась пальцами к его щеке. — Ты тоже интеллигентный, но в тебе мужицкого больше, почвенного. Это для Люсьен самый смак. Да ты чего, Сань? Она же красивая телка, молодая. Сорока нет. Оттого и бесится. Муж ее не обеспечивает.

— Импотент, что ли?

— Он сейчас на мальчиков переучивается, по «голубым» тусовкам ходит… Подстраховывается. Государь не вечен и капризен. Сегодня любит, завтра — на свалку. Куда деваться?

Санек прикурил от одной сигареты вторую.

— Зачем тебе Иноземцев? Мало других баранов?

В изумительных темно-синих очах зажегся зловещий огонек.

— Не спрашивай, чего не понимаешь, ладно, Санечка?

Санек отвернулся, достал с полки початую бутылку водки.

— Эй! — насторожилась Таина — Не наберешься до вечера?

— Я не алкаш…

Не поднимая глаз, наплескал в стакан грамм сто, выпил, пожевал колбаски. Вот так всегда с ней: сперва все вроде нормально, смеется, шутит, дразнит — девка как девка. И вдруг что-то накатит, зацепится за какое-то слово — и так глянет, хоть плачь. Как на таракана. Будто она с другой планеты, а он — самец с хвостом. Кныш говорил: принцесса. Хороша принцесса с «вальтером» в сумочке! И где, в каком царстве она царствовала, когда не занималась очередной бандитской проделкой? В прошлое к себе, как и в настоящее, она никого не пускала. Санька уж точно не пускала. Он иногда, в добрую минуту, заикался: дескать, где ты, солнышко, живешь на самом деле? да кто твои родители? — и натыкался на этот презрительно-колющий взгляд. На телеке она иногда мелькала, но Санек в этом сомневался. Она ли? Клим тоже сомневался: не двойник ли? У Бореньки Интернета, ласкового теленка, вообразившего себя суперменом, была такая оригинальная версия. Он полагал, что рядом с ними существует виртуальный мир, созданный технотронной цивилизацией на бессознательном уровне, полная копия нашего реального мира. И мы, как болванчики, то и дело, не сознавая, вслепую, перешагиваем из одного мира в другой. Вот и Тинка появляется то бандиткой, то телезвездой. Интернет не видел в этом ничего особенного и доказывал, что лет через двадцать, когда наладят клонирование человека на конвейерной основе, этих миров образуется не меньше десяти, и у каждого из землян будет столько же воплощений. Кныш, который опекал Интернета, как заботливый дядюшка, во всем ему поддакивал, и Санек готов был поверить, что это не бред, или, во всяком случае, не полный бред. Клим цинично над ними посмеивался. Он был доволен, что под водительством рыжей они так мощно рубят бабки и наконец-то зажили на широкую ногу, на все остальное ему наплевать. Или он делал вид, что наплевать.

— Ты слышал про Тагира? — спросила Таина, прервав затянувшуюся паузу.

— Нет.

— Из гранатомета в него пульнули, когда из банка выходил.

— Ну да?

— Вот так, Санечка… А ты говоришь, зачем тебе Иноземцев? Всю нечисть к стенке поставим и мошну их порастрясем. Разве не весело? А ты вроде скучаешь.

— Я не скучаю, Тина, но зачем тебе все это? Ради бабок, я понимаю, но Тагир тебе что сделал плохого? Он же тебе дорогу не перебегал.

Потухли ее глаза. Поглядела на него с сожалением:

— Эх, Санечка, какой же ты еще пенек пеньком! — и тут же, как всегда с ней бывало, быстро начала собираться. Оставила ему книжку с золотым тиснением: «Из Нижнего Новгорода в Москву». На прощание звонко чмокнула в щеку.

— В шесть часов заеду. Форма одежды — полевая. Не пей больше, пожалуйста. Люсьен вечером угостит.

Когда уехала, улегся обратно в постель, открыл книгу. Попробовал читать, но не смог. От всех страниц тянуло блевотиной, но ведь кто-то же это читает, если книжка вышла. Долго разглядывал титульный портрет Иноземцева — хорош барин! Рожа хитрая, мясистая, как у борова. Такому с колуном стоять на большой дороге, а он вон куда забрался, на самый верх. Сколько же их там нынче окопалось, будто на захваченной территории? Дубы дубами, но правят, охмуряют. Санек политикой не интересовался, еще чего, он же не электорат, но и слепым не был, видел: народишко обнищал до крайности, и вся страна исполосована на лоскуты — скоро ничего не останется. Ничего пригодного для дальнейшей дележки. А этот жирный на портрете — один из тех, кому пофартило, кто среди первых уселся у пировального стола с огромной ложкой.

Санек не испытывал зла к победителям и не жалел побежденных. Обо всем происходящем судил примерно так: силой никто никого никуда не тянул. В коммунизм, может, гнали пинками, этого он не застал, а на рынок все поперлись добровольно, стадом, давя друг друга. Пирамиды, банки, акции, приватизация, доллар и прочее — людишки буквально ошалели от нахлынувшей благодати. Кого же теперь винить? И в избирательные урны бодро бросали бюллетени, выбирая себе в поводыри волков. Разинули пасть на халяву, а ее на всех не хватило. Чего же теперь скулить? Санек тоже свою жизнь сам не выбирал, его мальчишкой ткнули носом в эту помойку, не спросили, нравится ему или нет, посоветовали: радуйся, сволочь, пока живой. Вот он и вертится изо всех сил, чтобы только не затоптали. Ничего, он доволен, все нормально. Спасибо, что младенцем не урыли, дали чуток подрасти. Спасибо, что на солнышке погрелся, водку пил, телок трахал вволю. Чего еще надо? Он знал, что будет дальше. На одном из поворотов, на бегу срежут пулей или ножом, и он спокойно, без соплей, ляжет в гроб. Спасибо и за то, если завалят без лишних мучений. И при чем тут, дорогая подружка, господин Иноземцев с его вонючей книжонкой? Где он, и где Санек с братвой? Они расположились на разных полюсах — и ни при каких условиях вместе им не сойтись. Ан нет. Таина думала иначе.

С ее появлением поселилась в сердце Санька странная, тягучая тоска, какой прежде не ведал. Ее азарт, нетерпение, ее несказанная женская прелесть словно манили куда-то в иные края, где он никогда не был и не чаял побывать. Что это — наваждение или любовь? Таина была сумасшедшая, спятившая от какой-то, наверное, детской обиды, это понятно, но почему она забрала над ним такую власть? И не только над ним. Что увидел в рыжей насмешнице умненький Боренька Интернет, банкирский сыночек? Да что там Боренька, он за любой женской титькой вприпрыжку побежит… А Кныш? Этого на мякине не проведешь. На баб у него взгляд укоризненный. И что же? Бурчит чего-то, качает права, а на самом деле по одному движению наманикю-ренного пальчика готов прыгнуть в огонь. И прыгнет, если пошлет. И Клим прыгнет. А сколько еще мужичков, молодых и старых, копошатся, попискивая, под ее розовой пяткой?

Санек страдал оттого, что понимал: даже если удастся заманить ее в постель, ничего не изменится. Он так и будет снизу вверх заглядывать в сумрачные, иссиня-черные глаза, жадно ловить вспыхивающую, как гроза, ослепительную улыбку одобрения… Положа книжку на пузо, Санек задремал — и во сне опять встретился со своей любовью. Таина обняла его голову, прижала к теплой груди и прошептала в ухо: «Не дрейфь, Санечка! Тряханем эту гадину так, что из нее перья посыпятся!..»

Полевая форма — это толстый свитер, кожаная куртка и джинсы, но Санек не один тут был такой. Среди множества приличных господ в строгих костюмах и прекрасных дам в изысканных вечерних платьях, усыпанных драгоценностями, попадались персонажи вроде паренька с золотыми серьгами в обеих ноздрях, одетого в какое-то подобие женской ночной рубашки с кружевами. Они с Таиной опоздали часа на полтора, официальная часть уже закончилась, и в большом зале, среди накрытых столов царила непринужденная атмосфера на грани группового перепоя. Мелькали знакомые лица — кинозвезды, рок-певцы, депутаты, криминальные авторитеты, правительственные чиновники, не слезающие с экранов телевизора, — но Таина не дала ему толком оглядеться. Силком оттащила от стола, едва он успел хлопнуть пару рюмок и еще дожевывал кусок осетрины, и подвела к высокой, крупнотелой блондинке с белым кукольным личиком, с наивными, как у Мальвины, огромными голубыми глазами. Блондинка стояла в тесном кольце мужчин, преимущественно пожилого и среднего возраста. Увидев Таину, сделала пластичный рывок ей навстречу, выходя из мужского окружения.

— О Боже, Тинуся, ну где ты пропадаешь?! — жеманно залепетала, расцеловав в обе щеки. — Ты же пропустила самое главное. Ты не слышала Чирика. О-о, это было нечто!

— Подумаешь, Чирик, — отмахнулась Таина, светясь ответной радостной улыбкой. — Лучше погляди, кого я привела. Вот Саня Чубукин, помнишь, я рассказывала? Наш маленький гений. Прошу любить и жаловать.

Блондинка перевела на Санька лунный взгляд и протянула ему руку, которую он крепко пожал, предварительно обтерев свою о штаны. Нагло глядя ей в глаза, процедил:

— Очень приятно, мадам!

— Ох, ну и силища у вас, молодой человек, — засмеялась Люсьен Ивановна, тряся как бы раздавленной розовой пухлой ладошкой.

— Извините, — ухмыльнулся Санек. Дамочка ему понравилась, чем-то напомнила покойную Галку Скокину, которая тоже в отношениях с мужчинами не берегла себя и кончала от одного прикосновения, хотя бы и в автобусе. Конечно, по сравнению с этой разнаряженной щукой из бомонда Галочка была разве что мелкой плотвичкой.

Свита Люсьен Ивановны придвинулась ближе и недовольно гудела, но пялились они все не на хозяйку салона, а на рыжую Таину, гляделками раздевая ее донага. Санек, прикинув, сколько их тут охотников до свежего мясца, мрачно подумал, что надо было прихватить с собой на презентацию парочку фанат.

Люсьен Ивановна застенчиво спросила:

— Это правда, Саша? Вы писатель?

Санек ткнул пальцем в подружку.

— Она так считает. А я пишу для души, никому не показываю.

— Мне, надеюсь, покажете?

— Покажет, покажет, — вступила Таина. — Он только с виду такой грозный. В опытных женских руках, дорогая Люсьен, он мягче воска, — и, посерьезнев, добавила: — Вы же знаете, как трудно в наше время пробиться истинному таланту да еще вот с такой славянской мордочкой. Увы! — и пояснила уже Саньку: — Люсьен Ивановна возглавляет фонд помощи молодым художникам. Под патронажем самого президента.

— О, да, — подтвердила супруга фаворита. — Наш дорогой президент чрезвычайно озабочен положением с культурой. Ее как-то незаметно перестали финансировать, а ведь без культуры россиянин окончательно одичает, вы согласны, юноша?

— Куда же дальше дичать, — хмуро отозвался Санек.

— Любопытно, очень любопытно, — загорелась Люсьен Ивановна и как бы машинально ухватила Санька за плечо, наслав на него облако французских ароматов. — Мнение самих художников для нас исключительно важно…

Продолжая беседу, Люсьен Ивановна ненавязчиво увлекла его к отдельному столику, огороженному от зала расписной ширмой. Таина, подмигнув ему на прощание, исчезла, и мужицкая свита, повинуясь какому-то знаку, тоже отстала, отступила — в шумном зале они остались одни.

Стол накрыт с претензией — розы в хрустальной вазе, пять свечей, множество закусок и питья. Однако Санек чувствовал себя не в своей тарелке. Не его это все, чужое — богатая тусовка, мерцание хрусталя, лики государственных деятелей вперемежку с блатными харями, ломящиеся от халявной жратвы столы и эта элитная потаскуха с васильковыми глазами, бесящаяся с жиру. Век бы сюда не заглядывал, но если рыжая колдунья надумала, ее не переломишь.

— Ничего, если я буду просто называть вас Сашей? — вкрадчиво спросила Люсьен Ивановна.

— Ничего, Люсь, называй как хочешь… Тебе чего налить?

— Того же, что и себе.

— Я водку пью.

— Тогда и мне водки, — красавица бесшабашно махнула рукой. Санек не знал, чего уж такого особенного наплела ей про него Таина, может, сказала, что он двужильный, но в голубых плошках Люсьен Ивановны все явственнее проблескивал огонек нетерпения, словно она недоумевала, почему он медлит. Интересно, сколько ей надо? Он свои возможности оценивал трезво. Часа два-три он ее, конечно, погоняет, но не больше. Он же не эфиоп, который ничем другим заниматься не может. Говорят, у всех чернокожих повальный сухостой, сутками с бабы не слезают. Кто-то ему даже объяснял про особенное устройство ихнего мужицкого приспособления. Будто оно всегда наготове, как у племенного жеребца. Может, врут? Санек не проверял.

Люсьен Ивановна аккуратно опрокинула рюмку, двусмысленно облизала губы, не сводя с него красноречивого взгляда. В расстройстве Санек маханул чуть ли не полный стакан.

— Много можешь выпить, да, Саша?

— Сколько нальют, столько и выпью.

Красавица, улыбаясь, накрыла его руку пухлой ладошкой.

— Настоящий мужчина, да?

— Зависит от закуси, — уточнил Санек.

— Ах, вот оно что! — с лукавой гримасой Люсьен Ивановна наложила на фарфоровое блюдо всего понемногу — ветчины, икры, маринованных мелких огурчиков, красной рыбы, салата, холодечика, красной капусты, буженины, глазастых мидий, сверху опрыснула рубиновым гранатовым соусом, — живописная гора получилась, любо-дорого посмотреть.

— Кушай, Саша, набирайся сил.

Он не стал привередничать, взял вилку, начал методично отправлять в пасть кусок за куском. Жевал сосредоточенно, угрюмо, пару раз солидно отрыгнул. Промежду делом осушил еще грамм двести. Чувствовал, как тоска помаленьку уходит прочь.

Супруга Иноземцева следила за ним с восхищением.

— Саша, ты же настоящий зверюга.

— Люблю поесть, чего скрывать. Особенно на халяву.

— Пожалуйста, расскажи о своем романе.

Вопрос застал его врасплох, хотя Таина научила, как держаться, если речь зайдет о творчестве.

— Чего говорить… будет охота, сама почитаешь.

— Никогда бы не подумала, что ты писатель.

— Почему?

Люсьен Ивановна смутилась.

— Ну, во-первых, такой молоденький… Тебе сколько лет?

— При чем тут это… — Санек вспомнил наставление. — Шолохов моложе меня был. И Лермонтов тоже. Дело же не в возрасте.

— А в чем?

— В таланте, — отрубил Санек. — Или он есть, или нет.

— У тебя он есть?

— Да уж надеюсь.

Люсьен Ивановна поплыла, он хорошо знал это полусонное выражение в женских очах.

— Мне нравится, что ты такой откровенный, даже грубый. Признаюсь, Саша, мне так надоели все эти ломаные, лощеные светские хлыщи… У тебя много было женщин?

— Было несколько штук… Под водочку — самое оно.

— Саша, ты говоришь об этом, как… Разве можно сравнивать?.. Любовь — это высокое чувство. Разве нет?

Санек уже наелся, напился и решил, что больше ждать нечего, все равно ничего хорошего не дождешься.

— Люсь, чего хочу предложить.

— Да, Саша? — голубые очи пылали все ярче.

’ — Давай слиняем из этого бардака.

— Куда?

— Можно ко мне или к тебе. Куда хочешь.

Не отказалась, не загородилась возмущенно руками. В глазах установилось заторможенное, остолбенелое выражение, смысл которого Саньку был понятен. Женщина прислушивалась к себе. Кокетливо прощебетала:

— Конечно, я бы с удовольствием посмотрела, как живут молодые гении, но ведь это не очень удобно. Как мы уйдем? Я же здесь хозяйка.

— Никто внимания не обратит. Все уже ужрались.

— Боже мой, — она опять плотоядно облизнулась, поднесла к губам рюмку. — Как мне нравится с тобой разговаривать. Откуда ты такой взялся?

Он припомнил наставления Таины: особенно не напрягайся, но чем будешь дебилистее, тем лучше. Она любит, чтобы портянками подванивало.

— Я простой парень, Люсьен Ивановна, — сказал он, набычась. — Может, мне тоже культурки не хватает, зато у меня есть красивая мечта.

— Какая, Саша?

— А вот такую классную телку, как ты, хоть разок в руках подержать.

— Сашка, ты пошляк! — не выдержала, расхохоталась: алый язычок так и выныривал изо рта, как жало. Она еще колебалась, но внутренне уже настроилась на маленькую, лихую авантюру. Что ж, он свои бабки у Таины честно отрабатывает.

— Я всегда чего думаю, то и говорю.

— Но как же мы выйдем, дурачок? Вокруг столько глаз.

— Я тебя на улице подожду. У меня тачка возле спортивного шопа. Белый «жигуль»-пикап.

— Как же ты в таком виде сядешь за руль?

— О, правильно, — спохватился Санек. — Винца надо с собой прихватить. И чего-нибудь на закусь. У меня в хате шаром покати.

— Ты сумасшедший — и меня подбиваешь на преступление.

— Брось, Люсьен… Охота тебе с этим дерьмом целый вечер тусоваться? Скука смертная.

— Что ты такое говоришь? — удивилась и надулась. — Какое же это дерьмо? Посмотри, сколько знаменитостей… Саша, это же сливки общества! Ну, ты даешь!

— Сливки? Да у твоих гостей у каждого на лбу по десятку статей из уголовного кодекса.

— Извини, Саша, ты рассуждаешь как самый последний обыватель. Хуже того, как коммунист. Про эти якобы уголовные статьи они как раз и пишут в своих мерзких газетенках, не могут простить. Как не стыдно, Саша! Ты же писатель, интеллигент.

Она порозовела, начинала злиться, это было Саньку ни к чему, но сразу остановиться он не смог.

— При чем тут коммуняки? Ты телек, что ли, не смотришь? Скоро все твои тусовщики сядут на нары. Вместе с президентом. И правильно. Какой-нибудь мужичок с голодухи ломанет ларек, ему тут же десятерик отвесят на полную катушку. А эти всю страну в карман сунули — и вроде ни при чем.

— Ах, даже так? — в ее голосе хрустнул лед, глаза потемнели, и Санек понял, что перегнул палку, мимо дела завелся. Дал задний ход.

— Да ладно, Люсь, шуток, что ли, не понимаешь? Туфта все это.

— Не так уж ты прост, молодое дарование.

— Ладно, проехали… Так мотаем отсюда или нет?

Думал, теперь наверняка откажется, испортил песню, дурак, но Люсьен Ивановна, о чем-то глубоко задумавшись, вдруг стряхнула с себя оцепенение, как тушь с ресниц. Расцвела в прежней, манящей улыбке.

— Что ж, так даже интереснее…

Он не понял, что она имеет в виду.

— Значит, едем, Люсь?

— А охрана? Что им скажу? Муж не разрешает одной на улицу выходить.

— Пошли их на хрен вместе с мужем. Ты же не рабыня. Имеешь право маленько оттянуться.

Она смотрела на него чуть ли не влюбленными глазами.

— Ты всегда такой нахрапистый?

— У меня, когда женщина нравится, все тормоза заклинивает. Сам собой не владею.

— Часто это бывает?

— Раз в неделю обязательно. Но такого, как сегодня, еще не было.

— Я же старовата для тебя?

Вместо ответа он достал из кармана пластиковый пакет, развернул и начал засовывать туда бутылки. Пару тарелок с копченостями упаковал в салфетки — и тоже туда.

— Что ты делаешь, Саша?

— Говорю же, холодильник пустой.

Прежде чем уйти, наклонился и поцеловал ее в губы, слегка прикусив. Мгновенно почувствовал мощную встречную конвульсию. Точно, Галка Скокина. Та от поцелуя заводилась с пол-оборота. Где-то она теперь, бедняжка?

— Миленький, покажи мне свой роман, — капризно попросила Люсьен Ивановна среди ночи.

Санек лежал навзничь, выжатый как лимон, высосанный и распятый. Чего она только с ним не вытворяла за эту ночь, у него сил не осталось сигарету прикурить, зато Люсьен Ивановна — свежая, радостная, как утренний мотылек, и сна ни в одном глазу.

— Какой тебе роман, спятила совсем? Давай покемарим полчасика.

— Ах, утомился бедненький! Так уж старался, теперь ему хочется баиньки. Но нельзя баиньки, мне ехать пора.

На улице ее ждали два джипа с головорезами, так и торчали всю ночь под окнами.

— Ну, дай я прочитаю хоть пару страниц.

— К чему такая спешка?

— Дурачок мой миленький, я же сгорю от любопытства. Что ты там в своей книжечке написал?

— Рукопись у стариков, понятно тебе?

— Почему ты сердишься, Саша?

— Спать не даешь, а я на режиме.

— На каком режиме, драгоценный мой?

— На спортивном… И не сюсюкай, тебе не подходит. Держись построже.

— Так ты еще и спортсмен, скажите пожалуйста… То-то я смотрю… Хорошо, хорошо, отдыхай, я не мешаю… Но как же так, Саша?

— Что?

— Неужто на посошок еще разик не попробуем? — игриво, острым ногтем прочертила на нем линию — от плеча до пупка. — Напоследок слаще всего.

Санек жалобно заморгал.

— Люся, умоляю тебя!

— Не бойся, родненький, у тебя получится, — она уже придвинулась к нему, возбужденно лепетала: — Ничего, ничего, я помогу, не шевелись, лежи спокойно, я сама тебя изнасилую…

Самолюбие не позволило ему уклониться и — невероятно! — у него действительно получилось, но под конец все же опозорился: на ее чудовищном вопле, будто ее пронзили насквозь, вырубился, как младенец, буквально ушел в бес-сознанку.

Очнулся — один в квартире и в постели один. Солнце желтым глазом осветило штору. Значит, время к полудню. По тыкве будто катком проехали. А ведь выпил за вчера немного, не больше литра. Да еще при такой жратве.

Сходил в ванную, в туалет, заглянул на кухню, проверил, не затаилась ли где-нибудь Люсьен Ивановна. Нет, исчезла. И записочки не оставила. Фу ты, черт! Куда ты смотришь, Саня? Протри зенки-то. На холодильнике, на белой эмали, крупно алели семь цифр, выведенные, наверное, бруском французской помады, — номер телефона. Любовный поклон.

Он сидел напротив холодильника и тупо, бессмысленно улыбался. Из заторможенности его вывел резкий телефонный звонок. Снял трубку. Таина.

— Привет, любовничек. Докладывай.

— Задание выполнено, гражданин начальник. Ежели по совести, ей нужно пять Саньков. Одного мало.

— Ничего, справишься как-нибудь, — засмеялась предводительша — и сразу отключилась.

ГЛАВА 2

Поселковый мальчонка Феденька Иноземцев, шалун, острослов и затейник, склонный к мистификациям, — разве мечтал он подняться на такую высоту? Упаси Бог! Все вышло как бы само собой и в довольно короткие сроки: скажем так, уместилось в треть жизни. От бодрого, улыбчивого, контактного комсомольского вожачка в пединституте до государева фаворита — дистанция пролегла в неполных тридцать лет, и пробежал он ее, считай, на одном дыхании, ничуть не надорвался. Теперь впереди, в сиянии золотых лучей, последняя вершина — и Федор Герасимович чувствовал в себе силы для завершающего рывка.

К своим пятидесяти четырем годам он пришел к мысли, что прожил славную жизнь, и если ее описать в назидание потомкам, то не исключено, что в историческом смысле его имя встанет в один ряд с такими личностями, как Петр Столыпин и, чего уж лукавить, Иосиф Виссарионович — хитроумный и блистательный тиран. Все великие владыки на Руси так или иначе были тиранами, по-другому, наверное, не могло и быть. Управлять русским народом, строптивым и простодушным, одинаково приверженным и бунту, и рабскому послушанию, да еще вдобавок разбросанному на огромных территориях, возможно лишь с помощью строго установленных и для всех единых правил, поддерживаемых железной волей верховного жреца: неважно, как его называть, — монархом, секретарем ЦК или, как нынче, президентом. В том и заключалась роковая ошибка нынешних ре-форматоров-пустомель, что они попытались навязать этой стране совершенно чуждые ей ценности, какие-то мифические свободы, права человека и демократию, которые мгновенно скукожились, вываренные в крепком уксусе русского быта. Коренной народец, лишенный доброжелательной, направляющей монаршей опеки, попросту начал околевать — от нищеты, от скуки, от тоски, оттого, что вместо обещанного рая его опять столкнули в бездонную долговую яму. Те, которые руководили умерщвлением целой нации, конечно, надеялись, что так называемый россиянин больше не поднимется из этой ямы, а тихо, безропотно в ней истлеет, не принося цивилизованному миру лишних хлопот, но Федор Герасимович вовсе не был в этом уверен. Будучи сам русским, хотя по необходимости все последние годы и косил под инородца, намекая на какие-то скрытые тюркско-греческие корни, нутром ощущал, что в глубинах самого упрямого в мире народа, перед его вечным упокоением, может еще напоследок так рвануть, что мало никому не покажется. О том же предупреждали и самые дальновидные из западных политологов, но мало кто им внимал. Упоенным великой победой удальцам реформаторам мысль о том, что бомжеватый россиянин, перемещенный из гуманных соображений ближе к мусорным бакам, пьяный и косноязычный, уповающий единственно на милость Господню, способен взбрыкнуть, казалась потешной. Независимое телевидение ежедневно запускало в массы свои аналитические щупы: дразнило, унижало, оскорбляло, плевало в сонную рожу — и что же? Как говорится, ни звука протеста из гущи народной. Нет, разумеется, недобитое коммунячье старичье кое-где жалобно попискивало, даже собиралось на забавные демонстрации со своими уморительными плакатиками, но для их усмирения теперь уже не требовались бравые омоновцы, достаточно было пообещать копеечную добавку к пенсии, и все они веселым гуртом устремлялись к избирательным урнам, чтобы дружно проголосовать за подсказанного им кем-нибудь кандидата. Продвинутая демократическая молодежь, зомбированная, как в Америке, уже со школьной скамьи, любые оскорбления встречала оголтелым ржанием, принимая плевки за радужные брызги халявной жвачки. Прежде, еще года три назад, казалось, что определенную опасность режиму представляет партия лобастого лидера, но после последних выборов стало очевидно, что КПРФ, как и все остальные оппозиционные кружки и тусовки, благополучно вписалась во власть и участвует в жутковатой дележке наравне со своими лютыми классовыми врагами, разве что маршируя под собственными знаменами. Поди теперь, разберись без пол-литра, кто круче патриот и кто искреннее желает подыхающему народу добра.

И все же Федор Герасимович не сомневался, что социальный взрыв неизбежен. Не имея никаких прямых доказательств, он знал это так же твердо, как если бы прочитал роковую весть на страницах «Коммерсанта». Возможно, слепая мистическая уверенность объяснялась тем, что в нем самом давно зрел бунт — против царя, у которого многочисленные болезни, инфаркты и операции плюс водка повредили что-то в мозгу, сделав его похожим на дворового хулигана, вооруженного атомной бомбой; против его ополоумевшей администрации, где персонажей хватило бы для постановки грандиозного шоу в Лужниках, под названием «Шабаш ведьм»; да, наконец, против самого балалаечного россиянина, только прикидывающегося трупом, а на самом деле давно приготовившегося достать из-за пояса свой извечный разбойничий топор.

Уберечь проворовавшийся, свихнувшийся режим от неминуемого возмездия могла только новая власть, которая сумеет почистить авгиевы конюшни демократии и успокоит народ утешительным призом в виде нескольких отрубленных голов особенно ненавистных ему злодеев. Федор Герасимович не видел причин, по которым сам не смог бы стать этой властью.

У него все было готово, чтобы перехватить монарший жезл из слабеющей руки Бориса — и люди, и капиталы, и пропагандистское обеспечение, и очень надежные связи за бугром… Оставалось не зевнуть и оказаться в нужное время в нужном месте, памятуя о том, что таких перехватчиков, как он, накопилось вкруг трона немало…

Утром за завтраком жена просюсюкала:

— Федор, у меня к тебе деликатная просьба.

— Какая? — Федор Герасимович с неохотой оторвался от свежего номера «Московского комсомольца»: в течение дня у него не будет времени просмотреть прессу. А те выжимки, которые готовил аппарат, гроша ломаного не стоят.

— Помнишь, я тебе рассказывала о писателе Чубукине?

— Да ты мне все уши о нем прожужжала.

К увлечениям супруги молодыми дарованиями он относился снисходительно. Чем бы дитя не тешилось. Для него не было секретом, что его прелестная половина, вступившая в опасный сорокалетний возраст, наставляет ему рога с кем попало, с первым встречным-поперечным. Что за беда? Ему даже льстило, что Люсьен пользуется повышенным спросом. Это современно и отвечает западным стандартам. Его жена не какая-нибудь разжиревшая, тупая деревенская корова, какими в прежние времена обзаводились партийные боссы. Красивая, культурная женщина с тонкими чувствами — и язык подвешен, дай Бог каждой. Чешет и по-английски, и по-немецки так, что не отличишь от иностранки. Не спальный мешок, не домохозяйка — соратник и друг. И лишнего себе никогда не позволит. Федор Герасимович не раз ее предупреждал: гляди, милочка, только не подцепи чего-нибудь. Но Люсьен и без его предупреждений принимала все меры предосторожности, потому что была трусихой, каких мало. Однако на всякий случай уже года три-четыре, как Федор Герасимович перестал с ней спать. Это ничего не изменило в их отношениях, напротив, привнесло в них элементы романтической добрачной влюбленности. Обычно ее увлечения мужчинами длились от одной до двух встреч, от силы до трех: так уж она была устроена. Собрав пыльцу с одного, она, как трудолюбивая пчелка, быстро перепархивала на другого, и Федор Герасимович понимал, что для нее это как добрая затяжка для заядлого курильщика — повышает тонус и больше ничего. Но вот с этим самым писателем Чубукиным схема несколько изменилась: уже месяц он не сходил у нее с языка. Больше того, в его отсутствие она приводила этого хмыря домой и один раз увозила на уик-энд в Петербург, что совершенно не в ее стиле. Федор Герасимович был немного заинтригован. Ситуация требовала ответных адекватных мер. Глядя в восторженно-бессмысленные голубенькие глаза жены, Федор Герасимович решил, что сегодня же отдаст распоряжение, чтобы немедленно представили полное досье на этого фрукта.

— Напрасно так улыбаешься, суслик, — укорила Люсьен, подвинув ему блюдце с горячими гренками, которые собственноручно намазала маслом и медом. — Это действительно необыкновенный юноша. Он написал роман.

— Сейчас все пишут.

— Я читала всю ночь, это что-то сверхъестественное. Столько блеска, ума, дерзости — и в таком возрасте! Чудо, Федя, честное слово, просто чудо! Знаешь, как называется?

_ Как?

— «Моя мамочка — блядь». Чувствуешь, сколько силы, экспрессии уже в самом названии?

— Что ж, рад за него.

— Федор, ты должен помочь.

— Каким образом, любовь моя?

Люсьен ему не понравилась. Неужто он ошибался, и она способна на нечто большее, чем обыкновенная случка?

— Конечно, я могла бы все сделать сама, но лучше, если это сделаешь ты.

— Что именно?

— Позвонишь издателю…

— Пожалуйста, хоть сейчас.

— Но это не все. Надо, чтобы ему сразу дали «Букера». Это поддержит мальчика морально.

— Можно и «Букера». Это все?

— Мне кажется, — она глядела на него испытующе, — ты не совсем понимаешь, о чем мы говорим.

— Как не понимаю? Тебе приглянулся молодой кобелек… сколько ему — двадцать, двадцать пять?

— Двадцать три.

— Вот видишь… Чего тут еще понимать, — Федор Герасимович уткнулся в газету, потеряв интерес к разговору.

— Федя!

— Да, милая?

— Послушай, это не то, что ты думаешь.

— Не надо, Люся… Я же тебя не осуждаю, хотя… То, что ты нянчишься с ним, приобщаешь — меня не касается. Но объясни, зачем ты водишь его в дом? Раньше ты так не делала.

Она чуть покраснела и поспешно потянулась за сигаретой, но Федор Герасимович сделал вид, что ничего не заметил.

— Хочешь сказать, я не имею права привести в дом гостя? Это что-то новенькое.

Он уже пожалел, что затронул щекотливую тему: не хватало еще, чтобы она с утра закатила ему истерику. С нее станется. За последнее время нервишки у нее поизносились. Он предполагал ранний климакс, связанный с половой распущенностью, но, возможно, на нее действовала неопределенность будущего, ощущение невнятной опасности, висящее в воздухе, подобно комариному облаку. Он и сам не раз испытывал внезапные, как инфаркт, кинжальные приступы страха. Хотя, казалось бы, ему-то чего бояться? В октябре 93-го года, когда президент, неизвестно до сих пор по чьей наводке, затеял бессмысленную бойню, Иноземцева вообще не было в Москве, он, как сердце вещало, укатил в Вену полечиться от застарелой язвы, да и должностишка у него была тогда не ахги какая, не нынешней чета. И после, в бездарной чеченской кампании он если и участвовал, то косвенно, нигде не засветился и никакого навару, как многие из челяди, от той войны не имел. Он всегда был за Россию заступник — невинной крови на нем нет. Он это в два счета докажет на любом, самом пристрастном суде, хоть и на том, который неподвластен земной воле.

Но страх иногда накатывал, липкий, дремучий, похожий на неодолимые приступы похмельной депрессии. Тут, видно, все дело в общей эпидемии, возможно, вирусного происхождения, охватившей поголовно всех обитателей Кремля. Даже прислуга это чувствовала. К примеру, третьего дня к нему явился Сан Саныч, преданный как собака дворецкий из поместья на Рублевке, и со слезами на глазах стал проситься на волю. Федор Герасимович был поражен: старикпрослужил у него почти двадцать лет, он вывез его из Оренбурга, когда сам перебирался в Москву, и за все эти годы верный слуга ни на что не жаловался, да и на что жаловаться, если Федор Герасимович относился к нему, как к родственнику. Не говоря уж о том, что жалованье у старика было выше министерского. «Объясни, Сан Саныч, — потребовал он. — Тебе чего не хватает?» Старик что-то мыкал в ответ, переминался с ноги на ногу, прятал глаза, а потом вдруг жалобно проревел: «Не могу, хозяин! Отпусти Христа ради!»

Что же еще, если не эпидемия?

— Можешь, конечно, приводить кого угодно, но не забывай, какое нынче время, сколько кругом негодяев. Между прочим, ты водила его в кабинет — это-то зачем? Там же важные документы, бланки. Ловкий человек может всем этим очень хорошо воспользоваться. Да и потом — что ему там делать? Полагаю, его больше интересует твоя спальня.

Люсьен Ивановна выглядела смущенной.

— Извини, папочка, ты прав. Но он попросил показать ему кабинет великого человека. Он же писатель.

— Он так сказал — великий человек? Или сама придумала?

Нет, она не придумала, только изменила интонацию.

Как он сказал, повторить нельзя. Многое из того, что Санек говорил или делал, было неповторимо, и это завораживало женщину. Кажется, она увлеклась им не на шутку, хотя, как и ее муж, не предполагала, что способна на такое. И самое удивительное, в постели он не представлял из себя ничего особенного, не был суперменом, встречала она кобелей позадористей, но старался изо всех сил, и это ей было приятно. Она балдела от его хриплого, какого-то сверхци-ничного голоса, от его грубоватых шуток, — когда разговаривала с ним по телефону, могла испытать подряд два-три мимолетных оргазма, а что же это такое, если не любовь?

Сперва Люсьен Ивановна думала, что телевизионная подружка над ней подшутила, вместо писателя подсунула обыкновенного братка, но и тут не была в обиде. У нее и прежде водились любовнички из «золотой» московской молодежи, причем из самых колоритных, с «ролексами», с массивными цепями на шее, в малиновых пиджаках и со всеми прочими прибамбасами; и все они были хороши тем, что были одноклеточными, словно рожденными для того, чтобы доставить женщине удовольствие и сгинуть. Почти биороботы, предназначенные для наливания в них горючего (водки) и совокупления. Бабочки-однодневки. Утомленную, измученную высоколобыми поклонниками Люсьен Ивановну, как знаменитого поэта, все чаще тянуло в неслыханную простоту. Но с Саньком она ошиблась. Он на самом деле оказался писателем, да еще каким! После недельных подначек Санек, как-то криво ухмыляясь, передал ей довольно толстую, в триста печатных страниц, рукопись. Читая ее, Люсьен Ивановна временами приходила в такое бешеное возбуждение, будто ее ублажали сразу несколько распаленных горцев или негров. То и дело бегала в душ ополоснуться. Роман «Моя мама — блядь» был написан почему-то от лица молодой девушки, сюжета в привычном понимании там не было. Просто героиня описывала одну оргию за другой, перемежая их сценами каких-то непонятных кровавых разборок, но все это с такими умопомрачительными подробностями, что волосы вставали дыбом и в паху сладко щипало. При этом автор демонстрировал удивительное знание извращенной женской психологии, на некоторых страницах у Люсьен Ивановны возникало ощущение, что она смотрится в зеркало. Почти невозможно было соотнести эту книгу с образом Санька Чубукина, вечно хмурого, немногословного и малость заторможенного. Люсьен Ивановна сразу поняла, что если книгу издать, она улетит бешеными тиражами и принесет ее создателю мировую славу. Но Саньку она об этом пока не сказала, чтобы он не зазнался. Зато дозвонилась до Тинки Букиной и поделилась своими впечатлениями. К ее удивлению, Тинка сама роман не читала, малыш ее не удостоил, но все равно, как и Люсьен Ивановна, считала мальчика настоящим гением, ничуть не уступающим всем этим хваленым Пелевиным, Марининым, Незнанским и Тополям, а в чем-то даже превосходящим. По мнению Тинки, он стоит по таланту где-то между Кафкой и Толстым и, может быть, только чуток не дотягивает до Жванецкого и Искандера. Она лукаво поинтересовалась:

— Ну а как он, Люсечка, во всем остальном?

— Знаешь, миленькая, — серьезно и с благодарностью ответила Люсьен Ивановна, — вполне на уровне. Я даже поражаюсь. В творчестве он такой непредсказуемый, тонкий, а по жизни, реально, — крепенький такой, старательный бычок. Я твоя должница, Тиночка, проси, что хочешь.

— Сочтемся славою, — пошутила Таина. — Ведь мы свои же люди.

— Где ты только таких находишь?

— Секрет фирмы.

…Иноземцев и в машине находился под смутным впечатлением разговора с супругой. Что-то с ней творилось явно неладное. Дело даже не в этой ее новой игрушке — писателе, хе-хе! — а в какой-то несобранности ее поведения в последние дни. Дважды она забывала выполнить его поручения, хотя речь шла о пустяковых деловых звонках, а третьего дня на приеме в американском посольстве прокололась с Сергеем Сергеевичем Пустельгой, помощником президента, злейшим врагом Иноземцева. Пообещала таможенную протекцию российско-бразильскому концерну «Ориноко», который в черном списке отмывалыциков денег, спущенном недавно в Интерпол, занимал одну из первых строчек. Дутая, фиктивная компания, чьим руководителям, кажется, уже предъявлены обвинения сразу в четырех странах Старого Света. Ни Иноземцев, ни Пустельга не имели к этому концерну прямого отношения, это был голый крючок, закинутый интриганом наобум, — и вот на тебе! Рожа паскудная подошел к нему на приеме под руку с Люсьен и, расплываясь в омерзительной лягушачьей улыбке, радостно объявил:

— Короче, Федор Герасимович, с женщинами иметь дело проще, чем с такими истуканами, как мы с тобой. У них ум свежее.

— Чего ты хочешь? — заранее нахмурился Иноземцев, не выдерживая ликующего взгляда подковерного бойца.

— Чего хотел, то уже в кармане, — хохотнул негодяй и, оглянувшись по сторонам, заговорщицки добавил: — «Ориноко», брат, «Ориноко»!

— Не юродствуй, Сергей Сергеевич, — попросил Иноземцев. — Что — «Ориноко»?

— С твоего высокого соизволения даем ему зеленую улицу на российском рынке.

При этих словах пышнотелая Люсьен Ивановна, которую мерзавец нежно обнимал за талию, задергалась, как лисичка в капкане. Кровь бросилась Иноземцеву в лицо. Он сразу понял, что этот шутовской разговор сегодня же будет передан монарху. И несомненно, с добавлением самых невероятных подробностей.

— Мелко понтуешь, Сережа, — сухо сказал он. — Выдыхаешься, что ли?.. Я с подставными дел никогда не имел и тебе не советую.

— Нет, почему же… — торжествующе гудел подонок. — Эти парни веников не вяжут. За «Ориноко» большие капиталы, я тебя понимаю, дружище. Но все же… осторожность, конечно, не помешает.

Иноземцев счел за лучшее повернуться спиной и таким образом прервать похабный разговор.

Так, по пустякам, она его прежде не подставляла… Были и другие неприятные шероховатости чисто бытового свойства. К примеру, ни с того ни с сего надавала оплеух своей любимой горничной Машеньке Тюриной, которая якобы пролила кофе на туалетный столик. Или вдруг потребовала уволить конюха Дему, который на загородной конюшне обихаживал четырех рысаков Иноземцева и ни в чем дурном никогда замечен не был. Дюжий деревенский малый, немного сонный на вид, но за лошадьми ухаживал, как за родными. Допустим, с конюхом понятно, чем-то, вероятно, не угодил по мужицкой части, а с Машенькой?.. У прекрасной Люсьен Ивановны шалили нервишки, а это для жены политика такого ранга, как Иноземцев, непозволительная роскошь. Никто не отрицает, она была ему хорошим другом, но слишком много сил уходило у нее на проблемы, связанные с мужскими гениталиями. До эталона она не дотягивала. За Люсьен Ивановной, при всех ее достоинствах — образованность, внешние данные и прочее — необходим постоянный пригляд. Теперь еще этот мальчишка. Писатель! Знаем мы этих писателей, которые присасываются к богатым и влиятельным дамочкам.

Иноземцев через переговорное устройство связался с водителем и велел остановиться. Они были почти в Центре, а Федор Герасимович так и не решил, куда ехать дальше. Ощущение легкой утренней паники было для него обычным. Кроме министерского поста, на нем висело столько важных государственных должностей и обязанностей — фонды, советы, комитеты, комиссии, — что каждый день начинался, как шарада. Он не мог разорваться, чтобы попасть во все места, приходилось лавировать, выбирать из важного наиважнейшее, и день ото дня, учитывая сложную политическую ситуацию (выборы на носу, экономическая разруха, война в Чечне, коррупция, спятивший монарх), делать это становилось все труднее. Незаменимым помощником была Элла Владимировна Гейтцель, его бессменная, уже в течение пятнадцати лет, секретарша, можно без преувеличения сказать, правая рука. При ней как-то незаметно сколотилась небольшая группа толковых ребятишек, кажется, ее ближайшая родня, которая только тем и занималась, что просеивала его рабочий график, убирая лишнее, ненужное, тасуя встречи, планерки, совещания, даже заграничные поездки, как карты в пасьянсе. С одной стороны, зависимость от подсказок Эллы Владимировны его тяготила, с другой стороны, он уже не представлял, как без нее обойтись, тем более, реальность показывала, что мадам Гейтцель никогда не ошибалась. Она была гениальным координатором и еще ухитрялась во всем этом бедламе раза три в неделю выкраивать для Иноземцева по несколько часов для вольного досуга. К слову сказать, он не особенно в этом нуждался, но ничего не поделаешь, с волками, как говорится, жить… Если бы за ним не водилось таинственных отлучек, он выглядел бы подозрительно для своих соратников, денно и нощно занятых рыночным обустройством России.

Он связался с Эллой Владимировной по радиотелефону. Как всегда, мадам отозвалась с первого сигнала.

— Элеонор, дорогая, я возле Крымского моста… Куда мне дальше?

Элла Владимировна четко, сухо, без всяких эмоций перечислила три маршрута, наложенные друг на друга с паузой в тридцать — сорок минут. Все — до обеда, до двух часов.

— Милочка моя, — озадачился Федор Герасимович. — Я же не метеор… И потом, какая такая острая необходимость, чтобы мне присутствовать в Минобороне? Это же рутинное совещание…

— Вы обещали встретиться с господином Казакевичем, — напомнила секретарша. — На нейтральной территории. Он специально туда приедет. Это очень важно.

Иноземцев потер переносицу. Казакевич Иерарх Тихонович. Из министерства финансов. Да, это нельзя откладывать.

— Хорошо, а что это за мистер Шульц-Гремячий из Фонда мира? Что это за чертов брифинг, о котором я вообще не слышал?

— Вы слышали, Федор Герасимович… Мы подавали справку. Это личная просьба… сами знаете кого.

— Ага, — буркнул Иноземцев, почувствовав привкус желчи во рту, что всегда случалось, когда речь заходила о «семейных» проблемах. — Тему встречи уточни, пожалуйста.

— Предположительно: координация контрмер против разнузданной кампании якобы по отмывке грязных денег.

— Кто такой Шульц-Гремячий?

Ответ последовал без заминки:

— Доверенное лицо. Абсолютно надежное.

— Почему именно — Фонд мира?

— Это инициатива… казначея… Но мы дали согласие.

— Ладно… — Федор Герасимович уже понял, что от встречи с загадочным Шульцем не отвертеться. То есть, как раз следовало отвертеться, чтобы не дать втянуть себя в международную разборку, но делать это придется с помощью хитроумных дипломатических уловок, в которых Иноземцев не считал себя великим мастером. Что ж, выбирать не приходится…

— Элеонор, ради всего святого, давайте хотя бы перенесем интервью на телевидении.

— Нельзя, — мягко, но строго возразила секретарша.

— Что значит нельзя? — Иноземцев повысил голос. — Эта небритая нечисть… я вообще не хочу с ним говорить. От него воняет! У него изо рта брызги летят! В прошлый раз после эфира у меня на щеке чирей вскочил. Ты же помнишь.

— Федор Герасимович! Вы не появлялись на экране уже четыре дня. В предвыборный период это критический срок. Вам не о чем волноваться. Передача пойдет в записи, монтаж мы проконтролируем. Вопросы и ответы у вас на столе.

Тяжко вздохнув, Федор Герасимович выглянул из-за занавески. Утро сырое, туманное. Редкие прохожие старательно, пугливо огибали выскочивший на асфальт черный БМВ с тонированными стеклами. Двое охранников, кажется, Фоняков и Захаров, покинули машину сопровождения и мирно курили возле киоска. Хорошие, опытные офицеры: мимо них мышь не проскочит.

— Элеонор, ты слушаешь?

— Да, Федор Герасимович.

— У меня к тебе приватная просьбишка. Надо проверить одного человечка, некоего Александра Чубукина. Выдает себя за писателя. Возьми это на себя, подключи, кого надо.

Элла Владимировна проявила себя в полном профессиональном блеске, в очередной раз доказав, что ей нет цены.

— Федор Герасимович, вынуждена буду вас огорчить.

— Давай, огорчай, — смиренно отозвался Иноземцев. — А то раньше все радовала.

— Мы уже проверили.

— Что — проверили?

— Извините, мы навели справки по собственной инициативе.

— Да?.

— По адресу, который есть у вашей супруги, никакой Чубукин не проживает. Хозяева квартиры уже год как в Америке. Их фамилия — Бронштейны. Муж и жена. Оба сотрудники торгпредства.

— Что такое? Но этот самый Чубукин…

— Он не Чубукин. Его фамилия Голубев.

— Как Голубев? — Иноземцев сглотнул подкативший под горло комок. — Но он же писатель?

— Увы, Федор Герасимович, он не писатель.

В сочувственном тоне легкий привкус насмешки. Иноземцев как будто увидел ее породистое, с темными миндалинами глаз лицо.

— Кто же он?

— Сейчас мы это выясняем. Но…

— Да говори же, Элка, чего резину жуешь!

— Похоже, Федор Герасимович, этот мальчик из Павелецкой группировки. Обыкновенный мелкий бандючок.

— Врешь, кукла!

Отозвалась холодно:

— Сегодня к вечеру у вас будет полная информация.

Иноземцев прервал связь, распорядился в переговорное устройство:

— Митя, домой, быстро! Разворачивай!

Через пятнадцать минут вернулись туда, откуда приехали, — к шестиэтажному особняку, где Иноземцев занимал верхний этаж — семейство, обслуга, охрана… Район пыльный, зачумленный, но Федор Герасимович так и не удосужился переехать из когда-то считавшегося престижным це-ковского дома. Он был из тех, кто быстро привыкает и к хорошему, и к плохому. Истинно русская натура.

На лифте взлетел как на крыльях. Промчался по коридору, не обращая внимания на мордочки домашних, на веселое дочуркино: «Папочка, папочка вернулся!» — туда, в кабинет, к заветному сейфу.

Чудище японской электроники и дизайна, вделанное в стену, с тройной защитой и суверенной сигнализацией. По уверению фирмы-изготовителя «Якудза-интернейшн», открыть сейф, не будучи знакомым с входным шифром, практически невозможно. Не поддается ни взрыву, ни взлому. Да и при чем тут взрыв, когда вот он, целенький, сверкающий полированными боками, привычно щурится тремя колпаками электронных табло. Слава Всевышнему! Нет, это, разумеется, нервы — и больше ничего. Помрачение сознания от неприятного известия: писатель, который оказался бандюком. Код знал лишь один Иноземцев. Даже преданной супруге не доверил роковой секрет. И правильно, что не доверил… Какая ни будь, а баба есть баба.

На всякий случай разомкнул блоки защиты, нажал красную кнопку, ввел в щель пластиковый ключ. Дверца сейфа отворилась с тихим, приятным шорохом. Заглянул внутрь и машинально ухватился за сердце. В сейфе были всего две хромированные полки: на верхней хранилось несколько пачек валюты — бытовой НЗ, на нижней — одна аккуратная пластиковая папка. Сейчас обе полки были стерильно пусты: ни пылинки, ни соринки.

Синея, хватая ртом воздух, Федор Герасимович переместился к креслу и плюхнулся в него. Тут же на пороге возникла призрачная фигура жены, облаченная во что-то переливающееся, будто в серебристый хитон. Они с изумлением глядели друг на друга, и оба молчали. Слишком велико было потрясение, чтобы сразу нашлись слова. Наконец, будто ломая себя, Федор Герасимович процедил:

— Ну что, похотливая сучка? Ты хоть знаешь, что тут было?

— Денежки? — с робкой надеждой спросила Люсьен Ивановна.

— Нет, не денежки… Смерть тут наша лежала!

Произнеся трагическую фразу, Федор Герасимович проявил свою склонность к художественной метафоре, скорее всего он имел в виду угрозу своей карьере, возможно, крупные финансовые потрясения, и это было правдой, но Люсьен Ивановна поняла его буквально. Приблизилась к мужу и опустилась рядом с креслом на колени.

— Феденька, родненький, ну стоит ли так переживать? Даже если смерть… Разве плохо мы пожили? Когда-то все равно надо расплачиваться.

С ужасом глядел он в ее глаза, подернутые голым туманом.

— Женщина, ты хоть понимаешь, о чем говоришь?

— Понимаю, конечно… Но ты же не думаешь, что писатель… Федя, это несерьезно!

Вместо ответа Федор Герасимович резко двинул коленом, и бедняжка, охнув, опрокинулась на ковер, рассыпая вокруг серебристые искры.

ГЛАВА 3

Когда Таина сказала Бореньке Интернету, что считает его гением, тот принял это как должное. Он и сам это знал. Просто теперь, когда он работал в банде, у него стало больше возможностей проявить свою гениальность. На Шаболовской, неподалеку от радиоцентра Таина сняла для него мастерскую со всем необходимым оборудованием, а если чего-то не хватало, отстегивала деньги без звука, даже не спрашивая, зачем ему нужно то-то и то-то. В мастерской Боренька чувствовал себя абсолютно счастливым, уходили прочь сомнения и тревоги, прошлое мягко смыкалось с будущим, и он с недоумением оглядывался на себя вчерашнего — закомплексованного юношу, озабоченного какими-то нелепыми проблемами. Про институт он и думать забыл, хотя матушке, чтобы успокоить, говорил, что собирается экстерном сдать выпускные экзамены и уже застолбил место в аспирантуре. Маргарита Тихоновна ему верила, потому что видела, как он повзрослел.

В мастерскую, в свои заповедные владения он с неохотой допускал посторонних, делая исключение, естественно, для Таины (она и не спрашивала разрешения) и для Кныша, своего старшего друга и наставника, великого воина. Еще несколько раз приводил сюда Кэтрин Смирнову, когда чувствовал, что похоть начинает отвлекать от изумительной интеллектуальной свободы. Девушка тоже изменилась с той поры, когда он так наивно, по-телячьи ее домогался, полагая, что томительное зудение в чреслах, перемешанное с романтическими видениями, и есть то, что люди называют любовью. Стыдно вспоминать… Можно сказать, Кэтрин сама ему навязалась. Звонила домой, плела какие-то небылицы о внезапно вспыхнувших нежных чувствах, на что он всегда с одинаковой строгостью отвечал, что у него нет денег на баловство. Девушка кокетливо возражала, что это ничего, что можно для разнообразия попробовать бесплатно.

Он попробовал. Из принципа.

Привел в мастерскую, налил вина и, не мешкая, как учила Таина, не дав толком закусить, вступил с ней в половые отношения. Причем блузку на ней, чтобы не возиться с пуговицами, рывком разорвал до пупа (по совету Кны-ша). Пока они барахтались на ковре, телек, включенный на полную мощность, жалостливо рассказывал о несчастных чеченских беженцах, измордованных россиянами.

Сделав дело, он все же сунул ей в кармашек юбки сотенную зеленую купюру и выпроводил вон, не вникая в счастливый щебет о том, что если бы, дескать, она знала, что он такой, да если бы, да разве бы…

— Ступай, ступай, — он легонько подтолкнул Кэтрин под зад, от чего она затейливо верещала. — Некогда мне. Когда надо, сам позвоню.

Признаться, после этого свидания он почувствовал такое же удовлетворение, как после замечательного взрыва в «Ласточке», где он доказал себе, что родился мужчиной, достойным своего отца.

…Чтобы смонтировать электронную отмычку для сейфа, ему понадобились фотографии, сделанные Саньком, и опытный образец, который сотрудники фирмы «Якудза-интернейшн» доставили прямо в мастерскую. На работу ушло десять дней, и все это время он ни разу не ночевал дома. Боренька не сомневался, что черная пластиковая коробочка, напичканная микросхемами, похожая на краба с растопыренными клешнями, сработает, но в тот день, когда Санек отправился за добычей, у Бореньки ни с того ни с сего поднялась температура до тридцати девяти градусов, и Кныш, навестивший его ближе к вечеру, заставил выпить стакан водки с перцем.

Наконец, уже почти в полночь позвонила Таина и сказала серьезно и с уважением:

— Ты гений, малыш. Ты самый настоящий гений. Я горжусь тобой.

На что Боренька, испытывая огромное облегчение, только и смог ответить:

— Всегда к вашим услугам, сэр!

…Кныш впервые был в доме, где она жила. Странная это была Квартирка, не менее странная, чем ее хозяйка. Спартанская обстановка, ничего лишнего. В гостиной вдоль одной из стен сплошь книжные стеллажи, заставленные плотно, без просвета, на противоположной стене, на ковре с искусным, затейливым орнаментом — такие он видел в Афгане — длинный, старинный меч с двуручной рукоятью, подвешенный острием вниз. В спальне — узкая монашеская кровать с резными спинками, пузатый комод с бронзовыми купидонами, образца двадцатых годов, туалетный столик с овальным зеркалом, пуфик и колченогий низкий стул с гнутой спинкой — больше ничего. На кухне, прямо на моечном столе — компьютер, а на подоконнике — маленький телевизор «Грюндик». Он ожидал чего-то другого, может быть, хором, заставленных изысканными, дорогими вещами, более соответствующими его представлению о Тайне, чем это простое убранство.

Кныш долго разглядывал меч с черным широким лезвием, снял его со стены и подержал в руках, попытался прочитать полустершуюся надпись, выбитую на рукояти, но не смог.

— Нравится? — спросила Таина.

— Вещь неплохая, — согласился Кныш. — А что тут написано?

— Честь в сердце, душа во Господе, примерно так. Это меч дружинника.

Кныш покачал головой, вернул оружие на место.

— Зачем звала, командирша?

— Сейчас позвонят, то есть я думаю, что позвонят, и, наверное, придется съездить в гости.

— В гости?

— У тебя какие-то дела?

Она прекрасно знала, что у него нет и не может быть никаких дел, это была насмешка. Кныш не возражал. Она всегда его поддразнивала. Она его подманивала.

— Хочешь, покажу, что нам Саня надыбал?

— Не нам, а тебе. Лучше скажи, как ему это удалось?

— Пустяк. Подсыпал красавице порошку в вино, полчасика она поспала, потом ничего не помнила. С этим, Володечка, и ты бы справился. Но ведь ты не охотник до красавиц, не правда ли?

Она усадила его в единственное в гостиной плюшевой кресло, положила на колени пластиковую папку с перламутровыми кнопками-застежками. У него голова закружилась от ее близости, и это уже не в первый раз. Он остерегал себя: осторожнее, парень, не наделай глупостей.

Они и так слишком тесно соприкасались, дальше, он чувствовал, — бездна. Шагнешь, назад не вернешься. У них был недавно путаный разговор, застрявший у него в башке, как гвоздь. Тинка вот так же его подначивала на предмет отношений с прекрасным полом, и Кныш не выдержал, ляпнул: «Я-то ладно, весь израненный, с оторванными яйцами, а ты-то что за морячка? Сама-то с кем живешь?» Принцесса побледнела, будто собралась в обморок, и тихо, спокойно ответила: «Я, Володечка, клейменая, порченая. Мне суженого не дождаться».

Бумаги он лениво просмотрел: конечно, это товар. Несколько личных писем членов «семьи», отправленных, как говорится, в разные концы земли, разным адресатам, включая Билла Клинтона, но почему-то осевших в неприметной папочке Иноземцева. Тут же копии служебных записок — в МВД, в ФСК — опять же частная переписка с двумя могущественными олигархами, распечатки телефонных и радиоперехватов и даже с пяток фотографий чрезвычайно легкомысленного содержания, но тоже с известными, уважаемыми в России персонажами. Солидная папка. Возьмешь в руки — и сразу хочется куда-нибудь спрятаться.

Вчитываться Кныш не стал: определить стоимость компромата не в его возможностях. Лишь поинтересовался:

— Почему ты за Иноземцева ухватилась? Чем он тебе не угодил? Они же все одинаковые.

Таина простодушно объяснила:

— Я с ихней супругой накоротке. Кое-какие общие дела.

— Грабили, что ли, вместе?

— Нет, Володечка, не грабили. Богадельню открыли в Сокольниках. Приют для сироток в Мытищах. Тебя это устраивает?

Перепалка не успела разгореться, зазвонил телефон.

— Легка на помине, — усмехнулась Таина и сняла трубку. Мгновенно преобразилась, с первых же слов превратилась в светскую даму, общающуюся с подругой из высшего общества. В начале знакомства Кныша развлекали подобные метаморфозы, теперь он испытывал чувство неловкости, будто в щелку подсматривал за интимным туалетом рыжей принцессы.

Таина виновато произнесла:

— Да, да, Люсечка, это ужасно! Я сама поражена… Он звонил сегодня, я просто не успела с тобой связаться…

Потом она минуты три внимательно слушала, не глядя на Кныша. Пыталась прервать возмущенный поток, летящий по проводу, наконец ей это удалось.

— Послушай меня, Люсечка, послушай, не перебивай. Да, мы обе жутко ошиблись в нем… Я не снимаю с себя вины. Нет, не снимаю. Но кто мог подумать, такой талантливый, необыкновенный юноша…

Опять ей пришлось сделать большую паузу, и, накрыв трубку ладонью, она попросила:

— Володечка, принеси вина, в холодильнике бутылка — монастырский кагор.

Когда вернулся с чашкой, Таина говорила:

— …Я до сих пор в это не верю. Давай подождем делать окончательные выводы. Вполне возможно, он сам стал чьей-то жертвой. Ты же понимаешь, какое подлое время. На него могли надавить… Конечно, конечно, приеду прямо сейчас… Успокой своего благоверного… Надеюсь, мы решим эту проблему полюбовно… Сейчас выезжаю, жди…

Повесив трубку, взяла у Кныша чашку и большими глотками осушила до дна. Глядела ликующим взглядом.

— Завертелся хорек вонючий… Что ж, Володечка, поехали, милый…

— К Иноземцеву?

— Как ты догадался?

— Тина, это не мое дело, но может быть…

— Никаких «может быть». Не беспокойся, Володечка, нам с тобой ничего не грозит. Это приличный дом. Никаких перестрелок, которые ты так любишь. Он, бедненький крысенок, сейчас сидит и дрожит от страха. Он весь мокренький. Я хочу это видеть.

— Тина, ты ведь немного сумасшедшая, да?

— Не больше, чем ты, Володечка.

Ее глаза привычно потемнели, и она будто никуда не спешила. Вкрадчиво спросила:

— Скажи, Володечка, ты за себя боишься или за меня?

От вроде бы простого вопроса его передернуло. Еще бы понять, какой в нем заложен смысл.

— Ни то и ни другое, — сказал он. — Просто противно.

— Ах противно?.. Что же тебе противно, дружок, если не секрет?

— Не по мне все эти игры, ты же знаешь.

— Ах да, ты же чистенький, воин православный, — теперь она выдавливала слова с яростью. — А когда ты был для них пушечным мясом, тебе не было противно? А жопу за них подставлять тебе нравилось?

— Успокойся, Тинка.

— Я успокоюсь, Володечка, когда их развесят по фонарям по всей Москве. Не раньше того. И заруби себе на носу, дружок, или ты со мной до конца, или проваливай прямо сейчас. Скатертью дорога. Забейся в свой вонючий чулан и не дыши. Но на глаза мне не попадайся.

Кныш беспомощно провел ладонью по лицу, прогоняя наваждение. Унимать разбушевавшуюся принцессу — пустое занятие. В этом он уже убеждался много раз. Хуже другое. Он не мог с ней расстаться, это было выше его сил.

— Ладно, чего там, поехали, — пробормотал, отворачиваясь.

Когда выходили, в дверях случилось чудное. Таина вдруг обернулась, почти одного роста была с Кнышем, обвила его шею руками и крепко поцеловала в губы. Вытерла ему губы ладошкой.

— Помада.

— Ага, — сказал Кныш. — Французская.

Таина представила его как коллегу, и по тому, как Люсьен Ивановна лишь бегло мазнула по нему взглядом, можно было догадаться, что она не в себе. Обычно на нового мужчину она реагировала резко: как-то вся вспыхивала призывным светом, а тут — полное равнодушие. Похоже, крепко ее шарахнуло.

Хозяин вот-вот должен был подъехать.

Уселись за маленький, орехового дерева стол в гостиной — вино, водка, легкие закуски, — и Таина сказала:

— Володя в курсе. Можешь его не стесняться. Он нам при определенных обстоятельствах поможет.

Тут Люсьен Ивановну и прорвало. Едва справляясь с рыданиями, она поведала, что после того, что произошло, она, наверное, никогда не сможет доверять людям. Но это даже не главное. Она опасалась за рассудок мужа. Он целый день не выходил из кабинета, ничего не ел, кому-то без конца названивал, потом вдруг молча собрался и укатил неизвестно куда. При этом — представляешь, Тина? — вырядился в джинсы и старую лыжную куртку, которую она собиралась отдать садовнику. Когда же она попыталась его остановить, он так сильно толкнул ее в грудь, что остался синяк. Люсьен Ивановна собралась продемонстрировать синяк, взялась за ворот кофты, но вовремя спохватилась, ожгла Кныша на сей раз более заинтересованным взглядом.

— Тина, дорогая, у меня просто не укладывается в голове! Ограбить такого человека! Который столько сделал добра для этой страны. Боже мой, где же были наши глаза?!

Таина сочувственно моргала:

— Много взял денег?

— Деньги, да… Там еще что-то было, сама не знаю. Какой негодяй!.. Нет, не могу поверить… Что он тебе сказал, Тинуля?

— А тебе он разве не звонил?

— Прячется… — Люсьен Ивановна вдруг светло улыбнулась Кнышу. — Натворил дел — и скрылся… Тина, объясни хоть, зачем ему это понадобилось? Деньги — я понимаю. Он человек творческий, у него повышенные запросы… Но зачем брать документы? Он что же, собирается шантажировать мужа?

— Не так все просто, Люся. Как я поняла из его путаных речей, он и сам не рад, что так получилось.

— Еще бы! — иронически воскликнула хозяйка, невзначай положив руку на колено Кнышу. Тот сидел истуканом, с чашкой кофе в руке. Холодно покосился на сверкнувшую в проеме кофты пышную грудь. Подумал: азартная баба.

— Мы не так дружны с ним, — сказала Таина, — чтобы откровенничать. Чисто литературное знакомство. Но мне кажется, на него на самого наехали и чего-то требуют.

— Кто наехал?

— Наверное, очень плохие люди, раз он так испугался.

— Испугался?

— Конечно, он это сделал со страху. Что еще может подтолкнуть влюбленного молодого человека на такой поступок?

— Он влюблен?

— Люсечка, ты же сама все прекрасно понимаешь. Он от тебя совершенно обалдел.

В задумчивости поглаживая колено Кныша, Люсьен Ивановна мечтательно заулыбалась.

— Действительно, мне казалось, между нами есть какая-то духовная близость. Он мне, в сущности, как младший брат… Но неужто несчастный воришка не понимает, что не сможет долго скрываться? Муж его найдет. Он уже поднял на ноги всех своих друзей из органов. Ты ведь представляешь, Тина, какие у него связи?

— Его-то найдут, но живого или мертвого? И будут ли при нем бумаги — вот в чем вопрос.

— Типун тебе на язык, дорогая… А что вы думаете по этому поводу, Володя?

Кныш снял с колена шаловливую ручонку, поцеловал и положил рядом с пепельницей.

— Меня Таисья попросила поучаствовать, но на самом деле я в ваших бандитских делах — ни бум-бум.

— А с Александром вы знакомы?

Кныш ответил так, как научила Таина:

— Шапочно. Талантливый мальчонка, ничего не скажешь. Но я таких не люблю.

— Почему?

— Им слишком легко все дается. Женщины, деньги — все к их услугам. Гений! А вот ты попробуй добиться чего-нибудь собственным трудом, тогда увидим, что ты за человек и какая тебе цена.

В этот момент в гостиную ворвался запыхавшийся Иноземцев. В распахнутой лыжной куртке, тучный, с распаренным, как после бани, розовым лицом. Казалось, никого не увидел, кроме Таины. К ней кинулся.

— Ну, что?! Говорите, Таина Михайловна. Я слушаю.

Кныш поразился выражению ее лица: холодок презрения будто окутал ее щеки нежным румянцем, она не собиралась скрывать своего отношения к государственному борову. Больно кольнуло сердце. Где-то совсем рядом маячила беда, которую он не сумеет отвести. Никто не сможет спасти заигравшуюся, сумасшедшую рыжую принцессу.

— У вас какие-то неприятности, Федор Герасимович? — спросила Таина. — Вы даже не поздоровались.

Иноземцев тряхнул башкой, будто отгоняя слепня.

— Извините, господа, я действительно немного того… То да се… Того гляди, кондрашка схватит. Да-с.

— Может быть, пропустишь глоточек? — предложила Люсьен Ивановна с каким-то неловким смешком. Но Федор Герасимович уже исчерпал ресурсы светского поведения. Опять уставился на Таину, буравил ее маленькими глазками из-под лохматых, а-ля Брежнев, бровей.

— Таина Михайловна, могу я с вами побеседовать тет-а-тет, по-русски говоря?

— Нет проблем, — Таина поднялась. — В сущности, я ведь для того и приехала. Люсечка, пойдем с нами.

Люсьен Ивановна вроде потянулась, но супруг так на нее глянул, что злосчастная покровительница молодых дарований со вздохом повалилась обратно в кресло.

— Идите, мы уж тут с Володей поскучаем.

В кабинете, бросив куртку на стул, Иноземцев развернулся громоздким туловищем, чуть ли не прорычал:

— Кто он такой? Что ему нужно?!

Таина, не отвечая, прошагала к сейфу. С любопытством заглянула в мерцающие хрустальные глаза.

— Такого красавца взломали? Надо же! Специалисты.

Федор Герасимович начал закипать. Он эту рыжую шлюшку с телевидения видел иногда в компании жены, не остался равнодушен к ее женским прелестям, но не подозревал, что она такая наглая. Хотя чего там, на телевидении других не держат. Наглость — как фирменный знак. Профессиональное отличие. Но пора ее осадить.

— Таина Михайловна, хочу вас предупредить, если вы играете с этим подонком в одной команде…

— Разве похоже?

— Очень, знаете ли, очень похоже.

— И что тогда будет?

Ошарашенный Федор Герасимович наткнулся на сочувственно-презрительную гримаску, точно такую же, какая появлялась у Люсьен Ивановны, когда он примерно раз в месяц напивался до потери пульса, снимал стресс. Самое ужасное, подлая девка имела основания так ухмыляться. Пока взрывные бумаги к-нему не вернулись и находятся в неизвестно чьих руках, он бессилен что-либо предпринять. Ну ничего, зато потом… Взяв себя в руки, любезно пригласил присесть.

— Прошу вас, Таина Михайловна. Давайте не будем нервничать.

Рыжая профурсетка благосклонно кивнула, опустилась в кресло, скрестила ноги, достала из яркой пачки длинную сигарету, прикурила и выпустила дым ему в нос.

— Так что вы хотели узнать, уважаемый Федор Герасимович?

— Чего требует этот негодяй?

— Он не негодяй, такой же человек, как мы с вами. Самый натуральный рыночник. Разумеется, пониже рангом.

Иноземцев проглотил и это.

— Сколько ему нужно?

— Три миллиона, — просто ответила Таина.

— Три миллиона — чего?

Таина улыбалась, но глаза оставались ледяными.

— Я сама решила, что ослышалась. Три миллиона долларов. Он сказал, там целая организация. Меньше ему не позволят взять. Придется со многими делиться. Все же знают, что вы, Федор Герасимович, человек далеко не бедный. Пятый год у корыта.

Иноземцев выдержал удар молодецки.

— Какие у меня могут быть гарантии, что они не сделали копии?

— Верно, — согласилась Таина. — Гарантий нет никаких. Копии они наверняка сделали, это же серьезные люди. Им надо подстраховаться. Но это не страшно.

— Что значит — не страшно?

— Копии в суде не имеют силы улики.

— Милая дама, — у Иноземцева задергалось левое веко, и он прижал его ладонью. — Какие суды? Кто в наше время боится судов? Достаточно переслать эти бумаги по двум-трем адресам…

— Нет, — перебила Таина. — На это они не пойдут.

— Почему вы так уверены?

— Как я поняла, лично вам они не желают зла. Напротив, рассчитывают на взаимовыгодное сотрудничество в будущем. Сейчас им нужны только деньги.

— Три миллиона?

— Ничего не поделаешь, такса.

— Небось, наличными?

— Нет, они дадут номер счета, куда перевести.

— В какой стране?

— Пока не сказали.

— Как же так получается, — Федор Герасимович изобразил удивление, хотя больше всего на свете ему хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы красивая стервочка завопила от боли. Но он не мог себе этого позволить, и не только из-за непредсказуемости последствий. Сумрачное мерцание ее глаз парализовало его волю. Может быть, впервые в жизни он, старый ходок, в конце концов, второе лицо в государстве российском, постыдно, по-мальчишески робел перед женщиной. Странно, но это было именно так. Он почти не сомневался, что она никакой не посредник, а одна из действующих лиц драмы. Не исключено, что главное действующее лицо. Поэтому с ней нужно было быть особенно осмотрительным и все расчеты перенести на тот момент, когда документы окажутся в сейфе.

— Получается игра в одни ворота. Выходит, я отправлю деньги и буду ждать, соизволят ли ваши знакомые сдержать свое слово. Как-то несерьезно.

— Они не мои знакомые, — поправила Таина. — Но вы правы, Федор Герасимович. Я тоже заметила эту шероховатость. И указала на это другу вашей семьи.

— И что же он?

— А что он? От него ничего не зависит. Условия диктуют другие. Он просто исполнитель.

— Кстати, — Федор Герасимович прикрыл ладонью правое веко, которое тоже задергалось. — Откуда он вам звонил?

— Какое это имеет значение? Мальчик — обыкновенная пешка, мавр. Документы давно от него уплыли.

— Вы так думаете?

— Он сам сказал… Федор Герасимович, а какой вариант предлагаете вы?

— Нормальный. Деньги против бумаг. Обмен.

— Не смешите меня, — изящным жестом Таина раздавила окурок в пепельнице. — Почему бы сразу не послать преступникам повестку в прокуратуру? Вместе со взводом ОМОНа.

— Вы понимаете, что такое три миллиона долларов?

— Не мелочитесь, Федор Герасимович. Вам ли считать копейки? Репутация дороже.

Иноземцев чувствовал себя совершенно опустошенным, словно его измолотили дубьем. В кишках беспрерывно лопались пузырьки, и за веками не уследить: складывалось мерзкое ощущение, что он озорно подмигивает собеседнице то одним, то другим глазом. Да уж, выдался денек!

— Если, допустим, я откажусь платить, что они, по-вашему, предпримут?

— Я бы не рисковала, Федор Герасимович. Если замахнулись на такого могущественного человека, значит, отморозки, беспределыцики. Пойдут до конца.

— Вы знаете, что в этих бумагах?

Таина потянулась в кресле, как сытая кошка, демонстрируя его удрученному взору, как сладко дышит горячая девичья грудь.

— Дорогой Федор Герасимович, вы напрасно подозреваете меня Бог весть в чем. Я замешана в эту историю случайно и поражена не меньше вашего. Очень жаль нашу милую, простодушную Люсечку. Ее вина только в том, что у нее доверчивое сердце. Вы уж не ругайте ее. Она так переживает, больно смотреть.

Иноземцев понял, что толку от дальнейшего разговора не будет: у шлюшки все козыри на руках, она его переигрывает.

— Когда надо дать ответ?

— Лучше сегодня.

— Почему бы им не связаться со мной напрямую?

— Боятся. Я их понимаю. Вы грозный мужчина. У вас огромные возможности — и вам доверяет государь.

— Мне нужен час, чтобы принять решение.

— Пожалуйста, — Таина милостиво кивнула. — Буду ждать вашего звонка.

— Может быть, останетесь поужинать?

— В другой раз, — окинула его циничным взглядом, не оставляющим места для двойного толкования. — Но я бы предпочла встретиться на теннисном корте.

— Почему бы нет, — слабо встрепенулся Иноземцев, не поверивший ни единому ее слову…

Кныш сел за баранку бежевой «скорпии», через пять минут вырулил на проспект. Убедившись, что за ними никто не увязался, спросил:

— Ну что, уломала кабана?

— Куда он денется… Признайся, удалось Люсечку оприходовать?

— Нет.

— Что так? У вас было целых полчаса, столько бедняжка наедине с мужиком не выдерживает.

— Она пыталась, да я не дался.

— Не понравилась?

— Почему? Красивая, умная женщина, но не в моем вкусе.

— А кто в твоем вкусе, Володечка? Я?

На крутом вираже их занесло, задом чуть не врубились в каменный бордюр.

— Гололед, — сообщил Кныш. — Надо резину поменять.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Пустой разговор… Куда тебя отвезти?

— Давай куда-нибудь заскочим… Жрать охота.

— Босячку изображаешь?

— Я и есть босячка… Знаешь, кто у меня родители?

— Наверное, новые русские?

— Нет, Володечка… Папа — бывший строитель, давно спился. Мама — вообще никто, домохозяйка. Распухла вся. У нее щитовидка. Никакое лечение не помогает.

— Поэтому с ними и не живешь?

Таина придвинулась ближе, положила руку на колено, как недавно Люсьен Ивановна, но ее ладонь прожгла его ногу насквозь.

— Не надо меня дразнить, Володечка. Я немного устала.

— Это понятно. Работаешь много.

Сняла руку и закурила.

— Иногда ты бываешь удивительно злой, и, наверное, сам этого не замечаешь. Да, работаю. Кстати, кроме того, что мы потрошим, как ты заметил, кабанчиков, я еще на телевидении кручусь как белка в колесе.

— А зачем?

— Что — зачем?

— Зачем крутишься? Чего тебе не хватает? Думаю, бабок уже намяла на три жизни вперед. Пора успокоиться.

Проехали целую улицу, пока Таина наконец ответила:

— Ты не только злой, но еще и туповатый.

— Я солдат, — в профиль было видно, что Кныш чему-то радуется. — Чего не понимаю, всегда спрошу. Так положено по уставу.

Вскоре он припарковался возле какого-то ярко иллюминированного трехэтажного дома. Пылающие, меняющие накал и цвет электрические буквы выкидывали на проезжую часть загадочное слово: «САЗЕРЛЕНД». В Москве, оборудованной под рай для богатеньких буратино, таких странных заведений хоть пруд пруди. Кто в них захаживал, тот знает, что там всего навалом: питья, музыки, горячей еды, девочек, мальчиков, дури, игральных автоматов, — только отстегивай монеты. Но если кто-то из разборчивых клиентов желает удовольствий более изысканных, к примеру, испить крови младенцев, то ему не сюда, а ближе к окраинам, ближе к Юго-Западному округу. В десяти минутах езды. Новая Москватем и хороша, что в ней все под рукой и все имеет строгий прейскурант: и любовь, и жизнь, и вечная разлука.

К машине подскочил ферт в черной курточке и черных брючках, видно, закодированный по методу Довженко, потому что не чувствовал холода. Кныш отдал ему ключи со словами: «Далеко не загоняй. Мы ненадолго».

Уже когда сидели за столиком в уютном ресторанном зале с искусственными пальмами, Таина заметила:

— Ну ты и жучара, Володечка! Кто бы мог подумать?

— А что такое?

— Да все-то ты знаешь. И держишься гоголем, мне нравится. Но при этом других осуждаешь — и меня в первую очередь.

Кныш понял ее укор. Дескать, изображает из себя простачка, а на самом деле барин. Она шутила. Она знала, что это не так.

В теплом помещении, под музыку Вивальди он расслабился, с каким-то слезливым умилением вспомнил: как же давно он не хаживал в рестораны. И вот довелось — да еще с кем! С рыжей принцессой, чей поцелуй уже несколько часов горел у него на губах. В своих прежних странствиях он и помыслить не мог, что встретит такую женщину. Он думал, что таких женщин не бывает. С кем ее можно сравнить отдаленно, так это с Ганночкой Мирошниченко, молоденькой медсестричкой, с которой у него был короткий — с неделю, — но бурный роман. Они познакомились, когда Кныш отлеживался в лазарете, в Моздоке, и расстались после его выписки, другого и не было уговора. Между ними вообще не было никакого уговора. Да что там, за все время Ганночка не обронила и десяти слов, только делала уколы, перевязки и взглядом печальных, бездонных глаз сулила ему вечное наслаждение. Кульминацией романа было прощальное совокупление под танковой броней, где, кажется, не поместился бы и ребенок, но они оба втиснулись и с такой страстью ублажали друг дружку, что, когда все кончилось, могучий танк раскачивался из стороны в сторону, как пьяный. Будто у рыжей принцессы, у безответной медсестры светились в глазах иные таинственные миры…

Похоже, Таина догадалась, что он вспомнил о чем-то заветном.

— Володечка, ты никогда ничего о себе не рассказываешь, скажи хотя бы, сколько тебе лет? Тридцать пять? Сорок?

Он взглянул на нее с удивлением.

— С чего ты взяла? Двадцать шесть.

У девушки округлились глаза.

— Врешь?

— Ничего не вру. А тебе сколько? Сорок? Пятьдесят?

Таина не обратила внимания на колкость.

— У нас всего два года разницы… И кто ты по званию?

— Капитан.

— Это считается, хорошая карьера?

Он попытался понять, в чем подвох, но ничего в ее глазах не обнаружил, кроме наивного любопытства.

— Теперь в армии хороших карьер не бывает.

— Почему?

— Я же не спрашиваю, почему ты крыс ловишь, вместо того, чтобы детей рожать.

— Да, — важно согласилась атаманша. — Ты прав, Володечка. У всех наших бед ноги из одной задницы растут.

Официант принес заказ — мясо в горшочках, салаты, бутылку красного вина и коньяк в хрустальном графинчике. Молодой парень в нарядной курточке, с чистым бесхитростным лицом, неуместным в вертепе.

— Что-нибудь еще, господа?

— Пока ничего, — Кныш уже огляделся и пришел к выводу, что место для трапезы они выбрали не слишком удачное. Большинство столов пустуют, зато за остальными сплошь отборное жулье: мужики парами, тройками, сосут водочку, шушукаются. Женщин — ни одной. Никто не ше-буршится — и пьяных нет. Значит, угодили в один из тех притонов, где собираются деловые, чтобы в затишке обсудить свои проблемы, которые в этих кругах, как известно, сводятся к одной — кого следующего придавить.

Принцесса привычно угадала направление его мыслей.

— Ничего, мы же только покушаем — и айда. Мясо вку-усное, ешь.

Она уже уплетала за обе щеки и бокал вина осушила в одиночку. Потом вдруг предложила тост:

— Давай выпьем, чтобы тебе опять стать молодым, Володечка.

Он поднял рюмку с коньяком.

— Тебе-то зачем это надо?

— Ты что же, совсем слепой?

Знакомое пламя в очах, приоткрытые в загадочной улыбке пухлые губы — и Кныш с ужасом почувствовал, что порозовел. Чокнулся с ней, выпил, уткнулся в тарелку. Мясо действительно таяло во рту — острое, в меру прожаренное. Так и расправился со своей порцией, не поднимая глаз, правда, сдобрил еду рюмкой коньяка. Услышал спокойный вопрос:

— Почему ты боишься меня, капитан?

Кныш не стал делать вид, что не понял.

— Нет мотивов, — сказал он. — У тебя нет мотивов, чтобы свирепствовать. В рынок вписалась, телевидение и прочее. Что надо, у тебя по жизни есть, а ты все равно ищешь приключений. Это ненормально. Если тебя кто-то обидел, то уж никак не Иноземцев.

— Разговорился, — удовлетворенно заметила принцесса, глядя на него сквозь сигаретный дым. — Но ты же хочешь меня, почему бы в этом не признаться?

— Как женщину, да. Как человека, нет.

— Объясни, в чем разница?

— Женщина — это физиология, человек — это навсегда.

— Ого! — За все месяцы их знакомства он всего раз, может, два видел вот такую ее улыбку — детскую, восхищенную, без дури, без обмана — и разомлел окончательно. — Ты прямо философ, капитан. А хочешь, правду скажу?

— Давай, если сумеешь.

— Только не смейся, ладно?

— Когда это я смеялся?

— Однажды, много лет назад я познакомилась с чудесным мальчиком… в метро. Он был ясновидящий или прорицатель. Я в него сразу влюбилась и дала ему телефон. Но он не позвонил. Обещал, но не позвонил. Не знаю почему. А я ждала. Каждый день ждала его звонка, семь, нет, восемь лет подряд. Можешь ты такое представить?

— Почему нет, бывает, — глубокомысленно кивнул Кныш, вызвав у нее этим замечанием нервный смешок.

— Спроси, когда я перестала ждать?

— Когда?

— Когда увидела тебя на рынке, как ты от азеров отбивался. Я бы раньше тебе сказала, но сама только вчера поняла. Проснулась утром, подсчитала: точно. С того самого дня не жду больше ничьего звонка. Свобода, капитан.

— Что же из этого следует? — насупился Кныш.

— Теперь только без дураков… Ты любил кого-нибудь? Честно.

Кныш напряг память, попытался вспомнить — и вдруг загорелся.

— Тина, а ведь было дело… Тоже давно, летом. С молодой ведьмочкой спутался… Чудно, да? У тебя колдун, у меня — ведьма. Выходит, мы стоим друг друга?

— Еще как стоим, Володя!

На минуту они словно выпали из душного, пронизанного музыкой зала, очарованно сплетясь взглядами. Стол покачнулся, и Кныш придержал его рукой.

Договорить им не дали. Подошел высокий, прилично одетый господин с утомленным лицом морфиниста. Вежливо обратился к Кнышу:

— Вы не могли бы уделить мне минутку, молодой человек?

Кныш, погруженный в романтическое раздумье, все же заметил, откуда его принесло — из-за дальнего стола, за которым расположились четверо мужчин средних лет. Среди них выделялся один бритоголовый, с резкими, как у покойника, чертами лица.

Таина капризно протянула:

— Еще чего! Не ходи никуда, Володечка.

Однако Кныш, встретясь глазами с незнакомцем, решил, что приличия требуют откликнуться на приглашение. Поднялся — и они отошли к бару, уселись на высокие кожаные седалища.

— Две порции виски, — распорядился господин, не спрашивая согласия Кныша. Бармен с эфиопской внешностью азартно зазвенел склянками, разбавил виски содовой, бросил в стаканы кубики льда. Все как на Западе.

— Слушаю вас, — сказал Кныш.

— Видите ли, — морфинист как бы немного смущался, — хозяин заинтересовался вашей дамой.

— С бритой черепушкой? — уточнил Кныш.

— Он самый.

— Это его заведение?

— Можно сказать и так… Еще раз извините, она кем вам приходится?

— А в чем, собственно, дело?

— Нет, нет, — заспешил господин, прикуривая. — Не подумайте ничего плохого. Мы не бандиты. Просто ваша дама напомнила Гаграму Осиповичу одну особу, к которой он был долгое время привязан, то есть покровительствовал ей.

— И что дальше? — к виски Кныш не притронулся.

— Его пассия месяц назад погибла в автомобильной катастрофе.

— Передайте мои соболезнования.

— Непременно… Так вот, хозяин послал узнать, не может ли он ангажировать вашу даму на сегодняшний вечер. За хорошее вознаграждение, разумеется.

— Ничего не выйдет, — огорчил просителя Кныш. — Я бы рад угодить, но она не послушается. Дама самостоятельная.

— Не понял?

— Чего тут понимать? Пошлет меня на хрен — и точка. В настоящий период она этим не занимается.

В глазах морфиниста мелькнула еле заметная усмешка.

— Нет так нет. Гаграм Осипович не настаивает. Вы первый раз в наших краях?

— Я вообще в Москве проездом.

— Тогда позвольте вас просветить. В Москве больше нет женщин, которые этим не занимаются. Во всяком случае среди тех, кто заглядывает в подобные клубы. Вопрос всегда в цене. Гаграм Осипович, уверяю вас, очень щедрый человек, когда речь идет о его прихотях. С другой стороны, он не любит, когда ему отказывают. Особенно на его территории. Вы понимаете, что я имею в виду?

— Конечно, — Кныш потупился. — Мне-то не жалко, я передам. Но думаю, бесполезно. Говорю же, дама с норовом.

— Тем более, — господин улыбался проникновенно и печально. — Та особа, которая угодила под машину, тоже любила выкидывать разные фортели. Увы!

— Сделаю все, что смогу, — пообещал Кныш.

Озадаченный, вернулся к Тайне.

— Надо смываться, пока целы.

_ Что?

— Ты такая красивая, опасно с тобой появляться на людях.

_Что?

— Нечего хихикать. Здешний пахан на тебя глаз положил.

— Я заметила… Ревнуешь?

— Ну почему… Хорошие бабки предлагает.

— Да он и с виду неплох. Такой курчавый весь.

— Знаешь, как его зовут? Гаграм Осипович!

— Это финиш. Если Гаграм Осипович, то это финиш.

Ее искристый смех коснулся его глаз, и Кныш почувствовал, что и сам расплывается в какой-то дурацкой ухмылке. Он уже понял, что этот день один из главных в его жизни, и сколько лет ему ни пофартит прожить, таким и останется. Как луч света в темном царстве.

Приблизился юноша-официант.

— Что-нибудь еще, господа?

— Мороженое и кофе, — сказала Таина.

Кныш добавил:

— Я оставлю деньги на столе.

Официант едва заметно покосился на дальний стол: похоже, был в курсе происходящего.

— У вас есть запасной выход? — спросил Кныш.

Парень ответил тихо, почти не шевеля губами и повернувшись спиной к залу:

— На второй этаж — там возле грузового лифта лесенка вниз. Белая дверь. Ее надо посильнее толкнуть. Попадете в переулок.

— Я тебя не забуду, генацвале.

Кныш подумал, что, может, вернее было бы вызвать подмогу из «Кентавра», не рыпаться в одиночку. За это время он оформил в свою фирму четверых ребятишек. Братья по прежним походам.

— Да ладно тебе, Володя, — укорила Таина. — Сами, что ли, не оторвемся?

К тому, что она читала его мысли, он успел привыкнуть, но его смущала ее неженская лихость. Она так и искала повода пустить в ход свой безотказный «вальтер». Это ведь тоже признак безумия, хотя и объяснимого. В перекроенном под американскую копирку мире выживал либо тот, кто наглухо притаился под камушком, либо у кого мозги набекрень.

Официант принес мороженое, кофе. Ставя на стол, наклонился, пробормотал:

— Вам лучше поторопиться, господа.

Таина поковырялась в вазочке, с серебряной ложечки слизнула сливочную прохладу. Отпила кофе.

— Иди первая, — сказал Кныш. — Жди у белой двери. Но на улицу не лезь.

— Не засланный ли казачок? — выказала сомнение Таина, имея в виду официанта.

— Нет, он их ненавидит.

— Психолог, — улыбнулась принцесса. — Прямо растешь в моих глазах.

Поднялась на ноги — высока, я, стройная, с летящим телом, с огненными вихрами. На прощание игриво запечатлела палец на его губах, оставя крохотное желанное пятнышко. Беззаботно прошагала через зал, соблазнительная, как сто тысяч вакханок. Как тут не обалдеть пожилому пахану, если он вдобавок в трауре?

Кныш выждал минуту, стукнул себя кулаком по лбу. Проходя мимо бара, громко бросил бармену-эфиопу:

— Набулькай пару фирменных, старина. Чтобы продрало.

На стол с бритым Гаграмом даже не покосился.

Лестница на второй этаж — вот она, рядом с игровыми автоматами. Покрытая красным ковром. По бокам два ряженых гренадера с бердышами, в киверах. Шик и блеск. На Кныша гренадеры внимания не обратили.

От лифта на втором этаже, как и обещал официант, узкая пожарная лестница вниз — уже без ковров. По ней Кныш скатился кубарем. Белая дверь на месте, но принцесса исчезла. Он не успел удивиться, вынырнула откуда-то сзади, ткнула пальчиком в бок.

— Вы арестованы, сударь!

Поймал ее в охапку, прижал к себе. Таина не вырывалась. Так бы и стоять здесь целый век.

— Что же это такое, — вслух задумалась принцесса. — Моя дубленка, твоя куртка — так и останутся в гардеробе?

Он ее отпустил.

— Завтра пришлю кого-нибудь за ними. Ты готова?

— К чему, сынок?

Дверь поддалась его усилиям не сразу, но поддалась. Открылся темный переулок — с единственным фонарем на углу дома. Туда им и нужно. Знать бы еще, где машина. Об этом он вспомнил только сейчас. Может, и «скорпию» оставить пахану в залог? Ну нет, это уж слишком.

— Пушка с тобой, Тин?

— Попрошу без хамства.

— Держи наготове — и стой здесь. Я сбегаю за машиной.

— Слушаюсь, генерал.

— Зря веселишься. Эти ребята обычно не шутят.

— Володя!

— А?

— Поцелуй меня.

Вытянула губы проказница, хохочет. Чертовщина какая-то! Погрозил ей пальцем, скользнул в переулок. Через секунду очутился на освещенной площадке перед входом в клуб. Через двойные стеклянные двери разглядел тщедушную фигурку паренька, разгонщика машин, поманил к себе. Пока вроде ничего угрожающего вокруг, никаких посторонних. Кныш подумал, что, может, они вообще напрасно страхуются. Может, Гаграм Осипович — добрейшей души человек, одурманенный сентиментальной думкой о погибшей возлюбленной. Всякие бывают чудеса на свете.

Паренек выскочил на крыльцо — ошарашенный.

— Веди к машине, быстро, — распорядился Кныш.

— Но как же… вы же…

— Некогда сопли жевать, поворачивайся!

— Как угодно, господин, но…

Для вразумления Кныш слегка ткнул ему в печень согнутым пальцем — и паренек, понятливо тряхнув головой, засеменил по ступенькам. Кныш — за ним. Стоянка оказалась аж в конце дома на другой стороне улицы, огороженная забором, со сторожевой будкой у входа. Из этой будки навстречу им уже спешил бычара в зимнем десантном обмундировании, прижимая к уху мобильную трубку.

Кныш не стал ждать, чего ему там напоют. Едва поравнялись, сбил охранника с ног подсечкой, что сделать было совсем не трудно, потому что тот не приготовился к нападению, он еще только получал инструкцию. Вдогонку двумя ударами каблуком по черепушке отключил его часа на полтора. Сдернул с его плеча короткоствольный «АК-17» — надежная боевая машинка. Из будки еще двое бойцов спрыгнули на снег, но и тут Кныш не дал маху. Не медля открыл огонь на поражение, но лупил по ногам. Не из жалости, какая, к черту, жалость, на кону не деньги — свобода, бля! Принцесса мерзнет в дверях, на охране супержилеты, их по тулову не завалишь.

— Дяденька! — жалобно возопил паренек под боком. — Ты чего, дяденька?!

— Учебные стрельбы, — ответил Кныш. — Полминуты, чтобы тачку подогнать. Иначе и тебе хана.

Служка нырнул на стоянку, как пушинка с ладони. Кныш подошел к ворочающимся на снегу двум тушам, забрал у них оружие, отвернул к забору.

— Извините, ребята. Вы тут ни при чем. Оклемаетесь, даст Бог.

Один из охранников, уцепясь ладонями за перебитое колено, пообещал:

— Ну ты, гад, считай уже покойник.

— На твоем месте я бы тоже так сказал, — похвалил его Кныш. В принципе ему все это нравилось — ночная пальба, схватка на снегу, — какие-то воспоминания нахлынули, лишь одного он не понимал: зачем он здесь оказался? Что же все-таки за дрянной характер у этой девчонки?

Он внимательно следил, чтобы посыльный не махнул от страха через забор, но тому это не пришло в голову — или не решился. Через минуту, как было велено, подогнал «скорпию» к воротам. Но выходить почему-то не спешил. Пришлось Кнышу выдернуть его из-за баранки за шиворот. У него тоже попросил прощения.

— Так обстоятельства сложились, брат. Все претензии к Гаграму Осиповичу.

Еще через минуту принял на борт рыжую принцессу. Но уходили шумно. Сначала он сунулся в переулок, но уткнулся в тупик. Кое-как развернулся на скорости, на форсаже промчался мимо парадного подъезда «Сазерленда», а там целая рать стрелков — и уже начали перегораживать улицу двумя микроавтобусами, но не успели. В узкую щель, ободрав бока, Кныш вырвался на волю, осыпанный вдогонку роем железных стрекоз. Дырок наделали в корпусе, как в сите, — чудом не задели седоков. Принцесса хохотала, как полоумная.

— И главное — из-за чего? — огорченно заметил Кныш. — Кому-то твоя задница приглянулась!

— Фу, как пошло, — важно отозвалась принцесса. — Почему именно задница? Почему не весь прелестный облик?

Когда запутали следы и сами, кажется, заблудились, Кныш спросил:

— Куда теперь?

— Поехали к тебе, Володечка.

— Зачем? — не понял Кныш.

— Когда приедем, я тебе расскажу, — ответила принцесса.

ГЛАВА 4

Рашид-борец утратил душевный покой. В своей жизни он достиг всего, на что может рассчитывать сильный человек, рожденный повелевать, много одержал блестящих побед, никогда не уступал врагу, на долгом пути иногда терпел поражения, но такого не бывало, чтобы его провели на мякине, как воробышка.

Третьего дня позвонил непутевый племянник Арчи, из-за которого весь сыр-бор разгорелся, нес околесицу, извинялся. Рашид-борец был в благодушном настроении, пошутил:

— Почему у тебя голос как из ваты? Тебя опять похитили, малыш?

Племянник ответил наконец членораздельно:

— Один хороший человек хочет с вами встретиться, дядюшка, чтобы никто не знал.

— Кто такой?

Опять Арчи начал хмыкать, мыкать — и Рашид понял, что мальчик не хочет по телефону называть имен. Это было странно. Если в чем можно упрекнуть племянника, то уж никак не в излишней осторожности. Рашид-борец подумал, что, наверное, тот человек, о котором мальчик хлопочет, стоит у него за спиной. Интересно, кто мог так запугать Арслана, что у него язык еле ворочался?

— Привози сюда своего человека, а? На Фрунзенскую.

— Нельзя, дядюшка Рашид. В другом месте лучше встретиться.

— Где — в другом?

— Он говорит, в «Президент-отеле», ата. Он подойдет, если вы приедете один.

— Ты много выпил, Арчи?

— Совсем не пил, только две бутылки вина.

— Скажи хорошему человеку, буду через два часа.

Когда увидел, кто искал с ним встречи, мгновенно все понял. Каха Эквадор, снайпер века, кунак покойного Тагира. Пока тот приближался, неумолимый и грозный, как меч Аллаха, сто разных мыслей пронеслось в голове Рашида, и среди них была такая: сразу будет стрелять или потом?

Прежде Рашид-борец не имел с Кахой дел и не пользовался его услугами, но, разумеется, хорошо представлял, на что способен этот человек. Больше того, если толковать вопрос в философском смысле, они с Кахой были одной крови, как все воины на земле во все времена. Но Рашид-борец постарел, обрюзг, давным-давно и успешно занимался бизнесом, и теперь воевал только в случае крайней необходимости, а Каха Эквадор, серый волк предгорий, навсегда остался на том пути, где истину добывают кинжалом, а не размышлением. Поэтому неожиданная встреча была для Рашида, мягко говоря, нежелательной.

Каха издали дружелюбно развел руки с открытыми ладонями, показывая, что у него нет дурных намерений, и Рашид-борец почувствовал облегчение, сравнимое с тем, какое испытывает человек, удачно приземлившийся с нераскрыв-шимся парашютом. Они обнялись, не обращая внимания на гомонивший вокруг бестолковый столичный люд. От их соприкосновения по паркету рассыпались белые искры, как при соединении двух оголенных электрических проводов.

Отстранясь и приветливо глядя в жуткие глаза снайпера, Рашид-борец мягко укорил:

— Зачем такие хитрости, Каха? Разве мы чужие? Почему не приехал прямо ко мне?

— Значит, не мог, бек. Наверное, догадываешься — почему.

Рашид-борец, конечно, догадывался, но сделал недоуменное лицо.

— Объясни, буду знать.

— Лучше не здесь… Давай спустимся вниз, там есть тихое местечко.

— Давай спустимся, — согласился Рашид, которого немного смущала спортивная сумка с раздутым брюхом, висящая у Кахи на боку. Что в ней могло быть?

Каха привел его в маленький бар, где, кроме стойки с накрашенной девкой-барменшей и нескольких пластиковых столиков с хрустальными пепельницами, никого и ничего не было. Со стен стекала негромкая музыка. Действительно, удобное место для беседы.

Каха по обязанности младшего по возрасту принес от стойки тарелку с солеными орешками и две круж-ки пива. Рашид слышал, как он обменялся любезностями с накрашенной девкой, будто со старой знакомой, и это было непонятно. Неужто Каха изменил своим привычкам и остановился в этой мышеловке, контролируемой кем угодно, но только не братьями по вере? Обычно, наезжая на Москву, и это все знали, Каха кочевал с квартиры на квартиру, нигде не задерживаясь дольше, чем на сутки, и это было разумно. Еще шесть лет назад за его голову гяуры объявили награду в сто тысяч долларов, деньги немалые. Кто поручится, что даже среди соплеменников, особенно среди тех, кто долго ошивался в Москве и пропитался ее гнилью, не найдется продажная, алчная сволочь… да и личных врагов у Кахи немало, затаившихся, опасных… Кажется, «Президент-отель» совсем не то место, где Каха мог беспечно расхаживать, как по родному аулу.

— Напомни, брат, — лучезарно улыбнулся Рашид, — когда мы виделись в последний раз?

— Три года назад… В Махачкале.

— Да, верно… На съезде старейшин… Ты был в черкеске с голубыми галунами… Помню, Каха. Три года, а будто целая жизнь прошла. Столько ужасных потерь… Но ты все такой же, молодой, сильный, неукротимый. Это прекрасно.

Каха едва заметно поморщился, поднося кружку к губам. Он не улыбался. И сумку не снял с плеча.

— Извини, досточтимый бек, у нас не так много времени…

— Слушаю тебя, сынок.

Каха в задумчивости пожевал яркими губами, подыскивая слова, чтобы начать разговор, что было на него не похоже. Он и сам это понял и рубанул напрямик:

— Ты наказал Черного Тагира, бек… — Рашид-борец протестующе поднял руку, но Каха спокойно продолжал: — Нет, нет, я не имею к тебе претензий. Тагир не мой родич, хотя у нас были общие дела. Он остался мне должен… Мы были, как у вас говорят, партнерами.

— Хочешь, чтобы я уплатил его долг? — высказал предположение Рашид, надеясь, что этим все и кончится. Заплатить Кахе он готов был немедленно — и по многим причинам.

— Пей пиво, ата, — усмехнулся снайпер. — Вкусное, английское. Я раньше пил немецкое, теперь пью английское. У них вода лучше… Тагир должен мне не деньги.

— Что же тогда?

— Он всегда играл две игры, и одну игру играл против меня. Я хотел забрать его жизнь, но ты опередил меня.

— Вон как. Прости, я не знал.

— Тагир всех обманывал, он был предатель. У него денег полные штаны, а его земляки помирают от голода. Он был плохой человек. Только одного из всех нас он никогда не подводил, это тебя, ата. Он тебя уважал. Поэтому я удивился, когда узнал, что ты его наказал Рашид-борец нахмурился, почувствовав в словах абрека насмешку.

— Это пустые слова, Каха-джан, если ты не можешь доказать.

— Конечно, могу, — грозный абрек чему-то радовался, но за хитрыми движениями его ума трудно уследить. Однако, подумал Рашид, ты ошибаешься, парень, если хочешь со мной шутки шутить. Еще не родился человек, которому это сойдет с рук. Вслух пробурчал:

— Докажи, пожалуйста.

— Я понимаю, тебе обидно слышать такое, — сочувственно заметил Каха. — Не принимай близко к сердцу. Самый лучший охотник иногда стреляет в молоко. Мудр лишь тот, кто вовремя признает свои ошибки.

Рашид-борец побледнел: давным-давно никто не смел читать ему поучения.

— Что ты хочешь, Каха?

— Немного денег за услугу. Деньги нужны не мне, братьям в горах, — угольные глаза абрека словно задымились. — Вы все, ата, богатые московские бизнесмены, иногда забываете о своих братьях, которые воюют за вашу свободу.

Огромным усилием воли Рашид подавил подступающий к горлу гнев.

— За что я должен платить?

Оглянувшись по сторонам — в баре появилось еще двое мужчин, но они пили водку за стойкой, — Каха поставил на стол свою сумку, расстегнул лямки, хрустнул молнией — и выложил перед Рашидом матерчатый сверток. Продолжая загадочно улыбаться, распутал узел — и на пластиковую поверхность вынырнула человеческая голова — с выпученными в последнем крике безумными очами, с окровавленными, почерневшими тесемками кожи, свисающими с неровного среза.

— Ну и что? — спокойно спросил Рашид.

— Погляди внимательно, досточтимый.

Рашид вдруг прозрел: это же старый колдун, к которому он недавно наведывался. Лукавый дед открыл ему, где находится племянник. И предупредил о приходе синего человека с дурным известием. Рашид-борец запомнил озорную белую прядку на лбу, сейчас похожую на приклеенное птичье перо.

— Каха, зачем ты убил старика? Он тебе мешал?

— Нет, не мешал. Я хотел узнать, на кого он работает.

— Убери, — брезгливо сказал Рашид. — Люди смотрят, нехорошо. Тут кушают, пьют. Надо иметь уважение, Каха.

Джигит завязал мертвую голову в узелок и спрятал в сумку.

Рашид-борец внезапно почувствовал острую жажду и отпил сразу полкружки пива. Он не очень удивился бы, если бы Каха достал из сумки голову Арчи. Его гнев утих, но сердце ныло.

— Я сразу понял, что тебя обманули, — Каха потер висок рукой с короткими, толстыми, будто обрубленными пальцами. — Но за Тагира кто-то должен ответить, да? Я выследил этих собак. Колдун один из них. Остальных я тоже знаю, но пока не трогал. Я подумал, ты сам захочешь с ними поговорить. Они посмеялись над тобой, досточтимый, и, наверное, до сих пор смеются. Русские свиньи очень смешливые, пока их не посадишь на кол.

— У меня есть пленка… Тагир нанял кого-то, чтобы меня убить.

— Пленка есть у всех, — согласился Каха. — Но на пленках нет правды. Пленка — это наживка, блесна. Ты тоже можешь сделать такую пленку, если захочешь.

— Я не смогу, — Рашид возражал ехидному абреку по инерции, он ему уже поверил. Все это походило на бред, но, увы, не было бредом. Каха был не из тех, кто унижает себя ложью. Боевые уловки — совсем другое дело. Конечно, Каха мог ошибаться, но чутье подсказывало Рашиду, что его провели — подло, нагло. Перед глазами возник русоволосый парнишка в синей рубахе, какой-то весь побитый, одноглазый — ну как можно было довериться такому? У него все было написано на поганой слащавой морде. Кто-то наслал на Рашида морок, может быть, вот этот старый колдун, чья отрубленная башка в сумке у доблестного Кахи.

Судорога бешенства, как укол, пронизала его от затылка до копчика.

— Отдай мне их, Каха. Я заплачу.

Каха видел, в каком он состоянии, но еще добавил перчика:

— Сейчас будешь улыбаться, ата, но у них главарь — женщина. Рыжая, красивая блядь. На, посмотри.

Протянул цветную фотографию, на которой молодая красотка с распущенными огненными волосами стояла в изящной позе у входа в магазин «Саламандра». У Рашида защемило в груди. Что-то знакомое померещилось ему.

— Кто такая?

— Не поверишь, ата. Она с телевидения. Кривляется на экране и плюется ядом. Съедобная штучка, да? Я хотел просто подарить ее тебе, но братьям нужно оружие.

— Врешь!

Абрек мгновенно изменился в лице.

— Не говори, пожалуйста, так… Я уважаю твои седины и твою славу, но со мной нельзя так говорить.

— Сорвалось, прости… Но сам подумай. Телевидение. Я знаю девочек с телевидения. Помочиться — и забыть. Они не способны на такое.

— Говорил тебе, будешь улыбаться…

У Рашида-борца осталось много вопросов, но он задал только один:

— Почему ты пришел с этим ко мне?

В ответ услышал убедительное:

— К кому еще идти?

На том, в сущности, и расстались. Голову старика, которую насуливал Каха в подарок, Рашид-борец не взял, и сумму проплаты за ценные сведения конкретно не обговорили. Рашид сказал, что, если все подтвердится, Каха в обиде не будет.

— Подтвердиться не может, — загадочно возразил Каха. — Тагира обратно не вернешь.

И сейчас, три дня спустя, Рашид-борец пребывал в душевном разладе. Он так и не решил, что ему делать. Тагира, действительно, не вернешь, но такие люди, как он, не уходят из жизни бесследно. Это не какой-нибудь московский барыга-предприниматель, которых можно истреблять десятками и сотнями без всяких последствий. Черный Тагир был большой человек — и у него остались родичи, которые постараются отомстить. К этому Рашид-борец, конечно, был готов с самого начала, и этого не боялся, знал свою силу; но Кахино появление все перевернуло с ног на голову. Выходит, Тагир — невинная жертва чьих-то мерзких козней, и даже не чьих-то, а смазливой сучки с экрана. Получается, какая-то кукушка нагрела его на половину «лимона» — и как с ней теперь? По-тихому придавить — неубедительно, никто не поймет. Устроить показательную казнь — позорно, все равно, что испачкаться в дерьме. С одной стороны — она и ее поделыцики, полулюди-полузверьки, без роду, без племени, с пузырями американской жвачки на губах, поколение россиянчиков, выбравшее пепси, вроде того одноглазого вошика… И с другой стороны, он, Рашид-борец-Бен-оглы, признанный мировой авторитет, глашатай справедливости, чья слава шагнула далеко за пределы родного дома. Да что там родного дома, еще немного усилий, еще год, два, три — и весь мир, признавая в нем хозяина, ляжет к его ногам, как сворачивается на коврике турчанка Зузу, утомленная его могучими ласками. Как совместить каменную гору и зеленую соплю, вылетевшую из ноздри? Как может великан сводить счеты с пигмеями, не умаляя своего человеческого достоинства? Но оставлять мелких пакостников безнаказанными тоже нельзя. К сожалению, он живет в окружении существ, которые судят о величии властелина не только по крупным деяниям, но и по множеству повседневных проявлений, и случается порой, что маленький промах, недосмотр влечет за собой большие неприятности, точно так же как иногда песчинка, сорванная ветром со скалы, вызывает обвал, сметающий с лица земли селения.

Вдобавок — Каха Эквадор. Рашид его понял. Каха отдал ему девку и предлагает сотрудничество, но на том условии, что Рашид-борец переступит через свое самолюбие, лично разберется с московской шпаной — и тем самым частично покается, оправдает жертвенную кровь несчастного Тагира. Другими словами, Рашид должен поклониться Кахе, а это ему не по нутру. Каха — герой, дружбой с героями не бросаются, но ведь вопрос всегда в том, какую цену за нее платить.

Ближе к обеду приехал Арслан, вошел в кабинет боком, согнулся у двери в поклоне, как бедный проситель. Рашид поманил его пальцем, Арчи послушно засеменил по ковру и целомудренно прикоснулся губами к руке влиятельного дядюшки. Это не понравилось Рашиду. Арчи хитрил, он не мог быть таким униженным, а если был, то какой он, к шайтану, племянник? Молча указал ему на стул.

— Ты звал, дядюшка, — смиренно произнес Арслан, — и вот я здесь.

— Пил сегодня?

— Как можно, ата! Всего одну бутылку красного на завтрак.

Рашид, невольно начав улыбаться, смотрел на свежее, красивое лицо непутевого родственника и, как всегда, узнавал черты любимого брата, столь поспешно покинувшего земную обитель, что Рашид считал это постыдным бегством.

— Скажи, Арчи, как ты связался с Кахой? Ты знал его раньше?

— Только понаслышке, как и все.

— Он сам приехал к тебе в офис?

Арслан обескураженно пучил глаза: этот разговор дядюшка начинал заново уже третий день.

— Да, приехал… Хорошо со мной говорил, по-дружески. Попросил, чтобы я устроил встречу, но его имени не называл. Я выполнил его просьбу. Вы осуждаете меня за это?

— Что ты думаешь о Кахе?

Арслан попросил разрешения закурить — и получил его.

— Каха — великий воин, — сказал искренне. — Я ему в подметки не гожусь.

— Ты хотел бы стать таким, как он?

— Каждому свое, — уклонился племянник от прямого ответа. — Отец хотел, чтобы я получил образование… Вы же помните, он хотел, чтобы я стал дипломатом, послом в какой-нибудь стране. Он говорил: времена изменились. Теперь мир завоевывают чековой книжкой, а не кинжалом. Я рос в окружении наставников с французскими именами. А Каха никогда не сворачивал с волчьей тропы. В двенадцать лет зарезал своего первого русака.

— Он сам тебе сказал?

— Об этом все знают.

— Когда тебя похитили, там была женщина?

— Нет, никаких женщин. Почему спросили?

Рашид показал фотографию.

— Вот эту знаешь?

Арслан вгляделся, облизнул губы.

— Красивая… Нет, никогда не видел… Познакомь, дядюшка.

Рашид убрал фотографию, горестно вздохнул. Правильно сказал Каха, мальчик никогда не повзрослеет. На него и сердиться нельзя. Таким уж уродился. Ни в отца, ни в мать — вообще ни в какую родню. И в бизнесе ему, конечно, делать нечего. Однако на днях Рашид-борец все-таки придумал, куда пристроить мальчика, чтобы всем было хорошо. Он и позвал его сегодня, чтобы объявить свое решение.

— Что же, Арчи, пора тебе браться за ум, как думаешь?

— Думаю, пора, дядюшка. Как скажете.

Арслан сидел на стуле, курил, но казалось, опять согнулся в поклоне. Он уже догадался, что грозный дядюшка приготовил какой-то сюрприз — и ничего хорошего не жцал. Но заранее был готов ко всему. С тех пор, как его кинули на солому в сарае, точно он русский раб, а потом освободили, заплатили выкуп, Арслан жил с ощущением вины, мучительным, как непроходящая зубная боль. Лучше перенести любое наказание, чем ловить на себе косые взгляды сородичей и чувствовать глубокое неудовольствие великого человека, к которому он испытывал нечто большее, чем сыновнее почтение. Он отдал бы все на свете, даже свою молодую, цветущую жизнь, лишь бы не видеть на латунном лике, в умных, выпученных, как у краба, глазах печально-ироническую улыбку, с какой рачительный хозяин смотрит на безнадежно потравленную виноградную лозу, еще совсем недавно обещавшую богатый урожай. Арчи часто задумывался, отчего так происходит, что одному человеку, в сущности, невежественному, дикому, не прочитавшему за всю жизнь ни одной книжки, Аллах отпускает столько силы, что люди покорно склоняются перед ним, как перед высшим существом, а другим, может быть, более достойным и утонченным, не дает ничего. В чем причина такого странного выбора, который трудно назвать справедливым? Ответа Арчи не находил — и иногда на него накатывало злое чувство, которого он стыдился: ему хотелось взять в руки шило и выколоть дядюшке глаз — просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет.

— Скоро выборы в парламент, ты что-нибудь слышал об этом?

Арчи в изумлении поднял брови.

— Слышал, ата, и что из этого?

— Я подумал, почему бы тебе не стать депутатом?

— Мне?

— Да, Арчи, тебе, тебе — и никому другому, — в дядюшкином голосе зазвучали незнакомые торжественные нотки. — Ты сам сказал, времена изменились. И это сущая правда. Не будем обманывать друг друга, к настоящему мужскому делу ты пока непригоден, но заметь, я не виню тебя за это. У тебя нежный, доверчивый характер, что ж, видно, так угодно Пророку. Зато в этом ихнем парламенте ты принесешь много пользы своим близким. Поверь, это не такое уж унизительное занятие. Будешь с важным видом сидеть в кресле, давать интервью журналистам, а когда понадобится… Там уже сегодня много наших, слава царю Борису, а завт-ра будет еще больше. Как ты смотришь на это?

Арслан испытал легкое душевное потрясение, но дядюшке не так уж и требовался его ответ, это была всего лишь учтивая форма наставления. С добродушно-самодовольным видом он нажал кнопку селектора, распорядился:

— Позови Иван Иваныча, Марютка!

Через пару минут в кабинет вкатился большой, грузный черногривый человек лет шестидесяти, обряженный в старорежимный лапсердак сиреневого цвета, бородатый, с острыми маленькими глазками, похожий на выкуренного из берлоги косолапого. Это был знаменитый Иван Иванович Розенталь, главный адвокат компании «Русский лизинг. Любые услуги». Он работал на Рашида Львовича больше десяти лет, и не было такого судебного процесса, который он не выиграл, как не было темного дела, где он не был бы главным закулисным советником. Рашид-борец чрезвычайно им дорожил и платил ему огромный, даже по меркам россиянского бизнеса, гонорар. Накануне они уже обсудили этот вопрос.

— Ванюша-джан, — ласково обратился к нему Рашид, — Сколько нужно времени, чтобы сделать из мальчика депутата?

Адвокат выпучил толстые губы, привычным движением стряхнул с плеча перхоть и озорно подмигнул Арслану, отчего тот почувствовал болезненный приступ тошноты.

— Два месяца, Рашид Львович, не больше. Но смета еще не готова.

— К черту твою смету, Иван. Забирай мальчишку — и все ему растолкуй. Завтра утром жду обоих с докладом… Арчи, малыш, ты вроде чем-то недоволен?

— Почему недоволен, очень доволен, дядюшка. Спасибо большое.

— Ванюшку Розентальчика слушайся во всем, он плохому не научит.

При этих словах волосатый адвокат зычно захохотал — и за руку потянул Арслана из кабинета. Оставшись один, Рашид-борец вольно раскинулся в кресле, расслабился. Тело отдыхало, ум дремал. Не так уж все плохо. Арчи будет сперва депутатом, потом спикером, как блистательный Руслан, потом можно двинуть его в президенты. Постепенно из гадкого утенка вырастет лебедь. И все те, кто сейчас посмеивается над доверчивым мальчиком, станут изо всех сил добиваться его расположения. Разумеется, Арчи понадобится мудрый опекун, чтобы помочь управлять россиянским стадом…

Теплые, приятные мысли убаюкали магната, затуманили усталые очи — и важное решение, как часто с ним бывало, он принял на грани яви и сна…

У Таины — премьера. Первый раз она выходила в прямой эфир со своей собственной пятнадцатиминутной передачей «Новый русский на рандеву». Давно об этом мечтала — и вот сбылось. Полгода пробивала свою идею через всевозможные инстанции, убеждала, уговаривала, рассыпалась мелким бесом, — и наконец случилось чудо. Вернее, просто сложилась благоприятная обстановка. Телевидение на ту пору напоминало кипящий котел, где в мясном бульоне, перед тем, как свариться, сцепились в смертельной схватке головастики всех видов. Атмосфера зеркально отражала то, что происходило во всем российском, самом демократичном в мире обществе, охваченном массовой шизофренией: хаос, взаимное недоверие, борьба всех со всеми — и подспудно — тупое, смутное ожидание скорого апокалипсиса. Среди шальной телевизионной братии первыми, как водится, ломались те, кто неудачно продался, чьи покровители загодя драпанули из России или у чьих роскошных хором уже маячил судебный исполнитель с наручниками. Тех, кто неудачно продался, их более умные коллеги пожирали между утренней рюмкой коньяку и вечерними новостями как бы для разминки, не ощущая вкуса перемалываемых костей; но и среди тех, у кого пока все было в порядке, вряд ли нашелся бы хоть один самый захудалый репортеришка, который в здравом рассудке мог сказать, что он уверен в завтрашнем дне. Даже неприкасаемые, элита из элит, те, кому платили по двадцать, тридцать штук за один выход, после эфира выглядели так, будто вылетели из парной, где их вдобавок прямо в одежде окунули в бассейн. Кроме внутренних разборок (в них так или иначе участвовали все каналы), втягивающих в свой водоворот всех чистых и нечистых, обитателей «Останкино» по-прежнему донимали призраки 93-го года, когда обезумевшая чернь подступила вплотную к родному гнездовью, грозя разнести его по кирпичику своими измазанными в крови и мазуте клешнями. Тогда их спасли от расправы благородные омоновцы, бескорыстные защитники прав человека, но где гарантия, что, повторись история на новом витке, все опять кончится благополучно. Страна уже не та, любимый президент умственно занедужил, да и лихие спецназовцы после чеченской бойни стали как-то недобро, блудливо коситься на независимых журналистов…

Преимущество Таины Букиной было в том, что она не принадлежала ни к какой определенной тусовке. Никто толком не мог сказать, у кого она на содержании. Недавно ее вызвал на собеседование директор информационных программ, некто Туеросов Халим Олегович, личность необыкновенная во всех отношениях. Известен он был прежде всего тем, что сумел продать себя практически всем без исключения враждующим между собой финансовым группировкам и никого ни разу не подвел. При этом продолжал пользоваться полным доверием царской семьи, которой клялся в верности с 91-го года. Сверхъестественную изворотливость Халима Олеговича многие объясняли покровительством высших сил, а именно самого Князя Тьмы, другие намекали на его родственные связи с Папой Римским, но Таина полагала, что причины непотопляемости телемагната заключаются в нем самом, в его фантастическом умении менять взгляды, убеждения и пристрастия не ежеквартально, в зависимости от направления политических ветров, на что способен каждый порядочный демократ, а практически ежечасно, в процессе любого разговора, на глазах у собеседника, причем новым убеждениям Туеросов отдавался с таким восторгом и ликованием, с каким рано созревший юноша впивается в губы своей первой возлюбленной. Как бы то ни было, при любых потрясениях, когда рушились самые прочные репутации, когда пушинкой слетали с плеч забубенные журналистские головы (часто в буквальном смысле), Халим Олегович, пылкий и непреклонный, оставался на самом верху, разве что иногда перемещался с канала на канал, да изредка, раз в год, отбывал в Штаты на очередную стажировку. В последний месяц из Туеросова неожиданно вылупился крутой патриот, который мог дать фору любому. В одном из недавних выступлений Халим Олегович, бешено сверля глазами какого-то приглашенного на передачу замухрышку нацмена, яростно возвестил, что намерен самолично организовать фонд для возведения крепостной стены по всему периметру Северного Кавказа, через который, по его словам, не просочится ни один террорист-инородец. Также он первый на телевидении употребил слово «русский» в нейтральном смысле, без привычного ругательного оттенка (русский фашизм, русская мафия, русские рабы и т. д.), что, однако, далось ему нелегко: послезнаковой передачи Халима Олеговича отвезли в загородную резиденцию с сердечным приступом.

Попасть к Туеросову на прием для рядового сотрудника было либо невероятным везением, либо означало конец карьеры. Внешне Халим Олегович не представлял из себя ничего выдающегося: невзрачный пухлый мужичок с козлиной бородкой а-ля дедушка Калинин и с миндалевидными, печальными глазами, как у человека, который вечно удручен неведомым для большинства замогильным знанием. Во время публичных выступлений эти чудесные глаза начинали фосфоресцировать, словно желто-алые угольки из разворошенного пепла. Говорили, что в отношениях с дамами Ту-еросов неукротим, как инквизитор, и не терпит никаких компромиссов. Если на глаза ему попадалась новенькая сотрудница студии не старше семидесяти лет, он попросту хватал ее за волосы и тащил к себе в кабинет. Своей секретарше, привыкшей к его причудам, на ходу бросал всегда одну и ту же фразу: «Надо проверить, какая у ней дикция». Про его любовные подвиги складывали легенды, и обожествлявшие Туеросова телевизионные дивы наградили его ласковыми прозвищами «Гинеколог» и «Сортир-бой». Последнее прозвище было связано с тем, что однажды Халим Олегович погнался по коридору за молоденькой, шустрой практиканткой, а та спряталась от него в туалете, где он и оприходовал ее прямо на толчке, в присутствии знаменитой, всенародно любимой еще с советских времен дикторши Л. С дикторшей случился нервический припадок, и вскоре она подала на Халима Олеговича в суд, требуя возмещения морального убытка. Суд Туеросов выиграл, выступив с блестящей речью, в которой доказал как дважды два, что дело, затеянное против него, является сугубо политическим и инспирировано в недрах либо «Отечества», либо КПРФ. Оказалось, что дикторшу Л. выкинули со студии лет десять назад за связь с гэкачепистами, и на телевидение она проникала, пользуясь поддельным пропуском, лишь для того, чтобы попрошайничать. Несколько раз Халим Олегович из гуманитарного сострадания подкидывал ей мелочишку на пропитание, но предупреждал, чтобы она не шаталась по коридорам со своей коммунячьей рожей, потому что на студию нередко заглядывали иностранцы, а то и представители администрации президента, люди, как известно, чрезвычайно щепетильные в нравственных вопросах. Гнусное обвинение, которое обрушила на него неблагодарная дикторша Л., есть не что иное, как попытка взять идеологический реванш, но, сказал Халим Олегович, он вполне понимает сумеречное состояние умственно неполноценной женщины и не питает к ней зла, лишь просит высокий суд направить ее на лечение в одну из благотворительных психушек. В качестве свидетельницы вызвали практикантку, которая почему-то явилась для дачи показаний в разорванной юбке и с забинтованной головой. Девушка взволнованно, обливаясь слезами, рассказала, что если что-то и было между ней и Халимом Олеговичем, то она этого не помнит, а самого Халима Олеговича почитает выше чем отца родного, и вот эту замечательную юбку со следами любви отныне будет хранить как святую реликвию.

Естественно, суд удовлетворил благородную просьбу телемагната, и безумно хохочущую дикторшу Л. увезли из зала суда в черном воронке, но куда — неизвестно. На другой день демократическая пресса отозвалась на политический процесс восторженными откликами, в которых Туе-росова сравнивали с врагом Карфагена непримиримым Катоном и одновременно с совестью нации, великим чеченским правозащитником Сергеем Ковалевым.

Три года назад, когда Таина только появилась на телевидении, она отделалась от неумолимых ухаживаний «Гинеколога» довольно примитивным трюком: сунула ему заранее приготовленную справку, где было написано, что она с десятилетнего возраста страдает особо острой формой ВИЧ-инфекции. Туеросов в справке усомнился, но все же не рискнул удостовериться. При встречах Халим Олегович всегда ехидно спрашивал: «Думаешь, провела старика, стрекоза?!» На что Таина застенчиво отвечала: «Я не против, господин Туеросов, но поручиться ни за что не могу».

В кабинете у него она очутилась в первый раз. Халим Олегович не предложил ей сесть, несколько минут хмуро ее разглядывал. Потом сказал:

— Ну что, девочка, дать тебе шанс?

Таина зарделась смущенно.

— Век буду благодарна, Халим Олегович.

— При одном условии.

Сияющей улыбкой и выпячиванием груди Таина изобразила полную готовность соответствовать.

— Признайся, справка у тебя липовая?

Девушка покраснела пуще прежнего.

— Откуда же мне знать, Халим Олегович. Диспансер выдал, а уж как они их там шлепают…

— Когда последний раз проверялась?

— В прошлом году.

— Я почему интересуюсь, Букина, как-то чудно получается… Выходит, ты с десяти лет любовью не занималась?

— Я вообще этим не занималась, — Таина стала пунцовая, как роза Каира. — Меня заразили у стоматолога.

Туеросов недоверчиво следил за ее гримасами.

— Хорошо, дам телефон, проверишься у моего специалиста. Не возражаешь?

— Как вам будет угодно.

— Теперь второе. Напомни, кто тебя рекомендовал на студию?

— Господин Хмелевский звонил тогдашнему директору.

— Сам Александр Давыдович?

— Да.

— За что же тебе такая честь?

— Родственные связи, Халим Олегович. Дальние.

— Его ты тоже динамила?

— Если не верите, зачем спрашивать? — слегка надерзила Таина.

Туеросов поманил ее к себе, усадил на колени, потискал груди, ущипнув за сосок.

— Ах, черт! Верно говорят, близок локоть, а не укусишь… Я бы, может, и рискнул, но у меня обязанности — перед семьей, перед государством.

— Очень жаль, — млея, шепнула Таина.

— Ладно, оставим до выяснения… Значит, так, учитывая некоторые обстоятельства, которые тебе знать необязательно, дам тебе пятнадцать минут в прямом эфире. Пойдешь в самостоятельное плавание. Дальнейшее зависит только от тебя. Рада?

— Ой!

— То-то же… Ну-ка, расскажи, что там у тебя намечается в этом «рандеву»?

— Можно я пересяду?

— Что, жжет?

— Еще бы, Халим Олегович!

— Садись вон на тот стул, только не кури.

Таина коротко изложила свой замысел, хотя все было подробно описано в заявках, которые она подавала в дирекцию ежемесячно. Суть передачи «Новый русский на рандеву» заключалась в том, чтобы, избегая голливудских штампов, дать россиянину объективное представление о тех, кто им управляет в новых рыночных условиях. Показать, что это не монстры и не дебилы, как в многочисленных анекдотах, а на самом деле лучшие из лучших граждан обновленной рос-сиянской нации. Для первой живой, летучей бесе-ды она уже наметила троих участников: преуспевающего банкира Арнольда Несмеякина, известного тем, что его банк «Невада» расплачивался с клиентами исключительно облигациями третьего государственного займа, выпущенными при советской власти (ежедневно телевидение показывало толпу возмущенных вкладчиков, митингующих у его дверей и уже совершивших несколько эффектных актов самосожжения); Гария Константиновича Купидонова, крупного чиновника из Госкомимущества, которому приписывали авторство знаменитой байки о процветающем «среднем классе»; и Эльвиру Карловну Финютину, бывшую светскую львицу и законодательницу мод, а ныне хозяйку самого престижного в Москве ночного салона «Невинные малютки», куда можно было попасть лишь по пропуску, подписанному лично генеральным прокурором. По мысли Букиной, непринужденный обмен мнениями по злободневным вопросам между такими замечательными людьми, сопровождаемый (на втором плане) исполнением модных хитов и небольшим, приличным стриптизом, произведет благоприятное впечатление на самую взыскательную публику.

— Может быть, — согласился Туеросов. — Но в чем изюминка этого шоу? В чем его, говоря словами Станиславского, сверхзадача?

— Как же, Халим Олегович, — оживилась Таина, чувствуя, что приближается ее звездный час. — Посудите сами. Несмеякин — гений финансов, мешок с деньгами. Купидонов — государственная мудрость, патриотизм, забота о маленьком человеке. Эльвира Карловна — это красота, духовность, поэзия половых отношений. Все вместе они как бы дают оригинальный срез общества во всем его многоцветий. Новая Россия! Конечно, очень важна атмосфера, форма общения. Острые реплики, шутки, смех — во всем полная раскованность, никаких комплексов. Думаю, у такой передачи есть все шансы сразу очутиться в первой десятке. Попытка ведь не пытка… А уж как я вам буду благодарна, Халим Олегович! Да если бы не СПИД…

— А стриптиз зачем? Шоу вроде бы получается политическое?

— Конечно, политическое. Но без стриптиза обыватель не проглотит.

— Почему? Объясни на милость. Почему у нас в каждой программе обязательно должен бьггь стриптиз? Это не я тебя спрашиваю, Букина, это меня самого недавно в правительстве спросили. Представь себе, я не знал, что ответить.

— Наверное, вы шутите?

— Нет, не шучу.

— Но это же очевидно. Стриптиз — один из символов свободы для россиянина. Как те же заказные убийства. При большевиках ничего этого ведь не было. Секса не было, наркотиков не было. Убил кого-нибудь — ступай в тюрьму. Демократия дала ему все, чего он был принудительно лишен. Естественно, россиянин наверстывает, хочет пожить, как все белые люди. Иногда с перебором, но это пройдет. Главное, насытить первый голод, чтобы он не чувствовал себя обездоленным. Что касается моего шоу, там же не будет порнухи. Отнюдь. На втором плане, как бы в лазоревой дымке, под хитовую музыку, в западном интерьере юные девушки и мальчики красиво, без пошлости, совокупляются… Просто для того, чтобы зритель, приученный к этому фону, не начал щелкать кнопками по другим программам.

— Что-то у меня такое подозрение, Букина, что ты говоришь не совсем то, что думаешь.

— Господь с вами, Халим Олегович, я вообще не думаю. Я же профессионалка.

— Хорошо, ступай, готовь передачу… Но помни: первый блин комом — это не про тебя сказано. Провалишься — пинка под зад, потом не плачь.

— Спасибо, Халим Олегович.

— Возьми телефон. Завтра же сдай анализы.

— Слушаюсь, Халим Олегович.

…И вот настал долгожданный день. Ночевала она у Кныша (пятая ночь подряд!) — и поспала от силы два-три часа, но чувствовала себя превосходно. На студии весь день ловила на себе завистливые взгляды коллег. По этим взглядам, как по открытой книге, читала, кто как к ней относится. Друзей на телевидении она так и не завела: женской половины избегала сама, мужчины давно обходили ее стороной, как прокаженную: редко какой удалец, обыкновенно из новеньких, сунется с заманчивым предложением, получит отлуп — и отвалится, буркнув себе под нос что-нибудь про поганых лесбиянок. Зато была искренне тронута, когда Валерий Дмитриевич, осветитель, ветеран студии, оглянувшись по сторонам, сунул ей в руку букетик невесть откуда взявшихся среди зимы незабудок.

— Не дрейфь, Тинуля, — вяло подбодрил. — У тебя все будет хорошо.

В порыве благодарности Таина притянула его к себе и звонко чмокнула в плешивую голову. Валерий Дмитриевич был один из тех немногих, кто, кажется, догадывался о ее двойной жизни и даже о том, что она меченая.

Режиссер Витя Хабибулин и оператор Жека Сидоркин — оба молодые, крепкоголовые пентюхи — затеяли играть с ней в кошки-мышки, прятались целый день, резвились, как дети, пока Таина не застукала их в монтажной кабинке, где на двери висела лаконичная табличка: «Не входить. Убьет током». Там они освежались «Кристаллом», и каждый держал в руке по огромному гамбургеру. При виде холодного теста, облитого ярко-алым кетчупом, Таину натурально затошнило. Она с утра ничего не ела.

— Мальчики! — взмолилась. — Пожалейте несчастную сироту. Не подведите. Обещаю после передачи каждому по ящику шампанского.

— Коньяку, — воспламенился Жека Сидоркин. Хабибулин, рыжий, как она сама, отозвался мрачно:

— Думай, что говоришь, Букина. Передача моя, а не твоя. Я главный, а не ты. И нечего выпендриваться.

— Миленький, конечно, ты главный, разве кто спорит? Но у меня премьера. Я от волнения ночь не спала.

Хабибулин откусил от гамбургера огромный кусок, измазав рот кетчупом, как кровью. Прошамкал с набитым ртом:

— Про тебя известно, какая ты штучка.

— Какая же?

— Выскочка. Особняком стоишь. Ни с кем, в натуре, не общаешься. Таких нигде не любят.

— Гордая очень, — поддакнул оператор, отхлебнув «Кристалла». — На гордых воду возят.

Таина пригорюнилась.

— Именно, что возят, Жекочка. Запрягли — и возят. А я не хочу. Какая же моя вина? Вы у нас не очень давно, даже не представляете, какие тут плетут интриги. Им человека слопать, все равно, что пирожок проглотить. А у меня на воле поддержки нету, я сама по себе.

— Врешь! — Хабибулин наконец справился с гамбургером и послал вдогонку стопарь беленькой. — С такими данными — и у тебя поддержки нету? Кому вола крутишь?

— В том-то и дело, мальчики, — серьезно ответила Таина, — что западло мне с пузанами в постели валяться.

Парни переглянулись многозначительно.

— Если ты такая честная, — сказал Хабибулин, — может, водочки с нами выпьешь?

— Не вижу связи, — заметила Таина. — Наливай.

Засуетясь, Жека Сидоркин набухал полную чайную чашку, и Таина, не моргнув глазом, ее осушила. Закусила ломтиком соленого огурца. После этого ребята подобрели. Вернее сказать, были немного ошарашены.

— Ладно, — усмехнулся Хабибулин. — Поддержим тебя морально, премьерша. Чего реально хочешь?

Таина объяснила про паузы, про крупные планы, про спецэффекты в нужных местах — и еще всякие мелочи.

— Сечешь, рыжая, — уважительно заметил Хабибулин. — Но признайся, неужго этому бобику Халиму не дала?

— Падлой буду, — поклялась Таина.

— Как же он тебе разрешил передачу?

— Сама не знаю.

— Это бывает, — вступил Жека Сидоркин, все еще с изумлением поглядывающий на опустошенную ею чашку. — На них иногда находит затмение. Помнишь, как к Светке хмырь из «Мост-банка» клеился? Ну и что? Обломилось ему?

— Это совсем другой случай, — сказал Хабибулин. — Не равняй божий дар с яичницей.

— Мальчики, — прервала начавшиеся воспоминания Таина. — У меня к вам еще личная просьба. Возьмите на себя эту сучку Эльвиру. С мужиками я справлюсь, а с ней…

— Кто такая? — насторожился Сидоркин. Хабибулин ему объяснил:

— Элитная. Обслуживает весь бомонд. Самые изысканные утехи. Там у нее ручная шимпанзе минет делает — пять кусков за сеанс.

— Откуда знаешь? — не поверил пораженный Сидоркин.

— Возил раза два Хозяина.

— Мальчики, — вторично вернула их на землю Таина. — Прошу вас. Если она заблажит… Жекочка, ты как раз в ее вкусе — чистенький, беленький, глазенки голубенькие…

— Сколько ей лет?

— Она нормально выглядит, пластику недавно делала.

— Ящик коньяку точно гарантируешь?

— Даже не сомневайся.

Как и предполагала Таина, сразу по прибытии Эльвира Карловна устроила ей нервотрепку. Она привезла с собой личного гримера, сморщенного пожилого дядьку в смешных буклях, похожего на подгнившую еловую шишку на двух тоненьких ножках, который потребовал отдельную комнату с туалетом и с ванной.

— Почему же с ванной? — не поняла Таина. — Вы разве собираетесь мыться?

— А уж вот это, милочка, — одернула ее Эльвира Карловна, — позвольте нам решать самим. Раз Джордж говорит, что ему нужна ванна, значит, вы уж постарайтесь.

Наряженная под юную курсистку, в короткой юбке, с обнаженными толстыми руками, с розовым, словно гуттаперчевым лицом, она выглядела столь внушительно и непреклонно, что у Таины поджилки тряслись. «Ах ты, старая ведьма!» — подумала она с восхищением. Тут же мадам предъявила второе требование: она будет выступать только в маске, как у Познера. Оказывается, ей очень нравилось, когда в его передачах какая-нибудь соплюшка, поведав о себе кучу гадостей и уведомив зрителей, что ей ни в коем случае нельзя показываться людям на глаза, иначе ее убьют (зарежут, поставят на кон и прочее), вдруг эффектно сбрасывала маску.

— Кстати, — обиженно прошепелявила мадам. — Почему я не вижу Володю? Он где?

— В Америке, в гостях у Донахью, — соврала Таина.

— Вот оно что, — с сомнением заметила Эльвира Карловна. — И поэтому вам, милочка, доверили такое ответственное шоу?

— Временно, — Таина начинала злиться, но выручил Жека Сидоркин, не подвел. Появился в нужный момент, галантно поклонился:

— Разрешите, синьора, проводить вас в комнату, где вы сможете отдохнуть. Ваш гример уже там.

— А ты кто? — недоверчиво воззрилась на него Финюти-на. Таина представила Жеку:

— Лучший на студии оператор. Евгений Александрович. Прошу любить и жаловать.

— Что-то больно молоденький. Не намудрил бы чего.

Сидоркин счастливо заухал, сверкнул ослепительной улыбкой.

— Мудрить не обучены, добрая госпожа. Умеем только красивым дамам во всем угождать.

Подхватил ее под руку и увел. Мысленно Таина послала ему воздушный поцелуй.

С банкиром Несмеякиным и госслужащим Купидоновым тоже все было не так просто. Недавно итальянская «Делла-Монстро» привела список самых богатых людей Европы, где эта парочка занимала шестнадцатое и восемнадцатое места; и в сделках с недвижимостью, и в играх с ценными бумагами они держались плотным тандемом, даже беломраморные виллы на Адриатике у них стояли рядом, но сегодня они почему-то решили сделать вид, что незнакомы, церемонно раскланялись, и Купидонов переспросил: «Извините, не расслышал, как вас по имени-отчеству?..» Неуместная конспирация позабавила Таину, но не прибавила уверенности. Еще ее беспокоила охрана банкира, пять человек в наколках, в масках, с автоматами и двумя гранатометами, причем оружие они приводили в боевую готовность при появлении любого нового лица, вплоть до уборщицы тети Насти, делая это со свирепыми гримасами и гортанными окликами. Уговорить Несмеякина, ссылаясь на правила, оставить охрану внизу, в вестибюле, Тайне не удалось. Он поставил ультиматум: или так, или никак. «Вы же знаете, Тусечка, — сообщил ей доверительно, — какая сейчас идет охота на порядочных людей?»

Замминистра Купидонов, похожий, даже в состоянии покоя, на упорно пробивающего земляной пласт крота, интересовался только одним: согласована ли передача с Самим. Таина так и не уяснила, кого он имел в виду, но уверила, что согласована со всеми, включая Господа Бога.

Когда же наконец уселись в креслах в студийном интерьере и пошел сигнал эфира, Таина отбросила все страхи и почувствовала себя так, будто воспарила в небеса. За это ощущение пьяной, немыслимой свободы она и любила свою грязную репортерскую работу. Полчаса промелькнули, словно пробежка лунатика по крышам, она ничего почти не запомнила, кроме кинжального, пафосного телефонного звонка (Клим постарался по ее поручению, родимый!): «За что вы так ненавидите эту страну, господа?!» После этого вопроса Эльвира Карловна сорвала унылую маску с лиловыми разводами и прогудела басом: «Похоже на провокацию, милочка».

В общем, передача прошла гладко и весело. Вопросы Таина задавала незатейливые, с демократическим приятным душком: «Что для вас значат деньги? какой секс вы предпочитаете? можно ли спать спокойно, украв миллион? как вы поступите, если станете президентом? что лучше, быть американской колонией или сидеть в тюрьме?» — и прочее в том же духе. Гости оказались хорошо подкованными собеседниками, отзывчивыми на шутку и острое словцо, и отлично дополняли друг друга. На передаче все как-то даже немного породнились. Банкир Несмеякин вдохновенно рассуждал о финансовых потоках как о кровеносной системе государства, при этом раз пять упомянул про бесплатную столовую для афганских ветеранов, которую он недавно открыл в Химках. Купидонов вслух размышлял о великих достоинствах нынешнего государя, давшего россиянам все, о чем может мечтать человек, вплоть до свободы передвижения, не забыв, естественно, пнуть коммуняк, которые только и мечтают, чтобы отобрать у россиян частную собственность. Мадам Финютина, о чем бы ни шла речь, жеманно вещала, что, по ее глубокому убеждению, мир спасут только красота и духовность, приводя в доказательство тот факт, что в заведении «Невинные малютки» цены на услуги снизились на десять процентов, а это значит, что все больше наших граждан смогут приобщиться к прекрасному. На фоне неутомимо совокупляющихся на заднем плане ангелочков полемика выглядела, наверное, впечатляюще, судя хотя бы по тому, что оператор Жека Сидоркин посередине передачи не выдержал, согнулся от смеха пополам — и кго-то заменил его у камеры.

Участники шоу, как ни странно, остались довольны. Банкир Несмеякин со словами: «Передашь там, кому положено» — сунул Тайне в руку тоненькую пачку долларов и, ни с кем не прощаясь, удалился в сопровождении гранатометчиков. Купидонов отозвал в сторонку и, смущаясь, вручил ей визитку.

— Звони в любое время от часу до двух. Полагаю, домик в деревне тебе не помешает?

— Завтра же позвоню, — пообещала Таина.

Эльвиру Карловну увел к себе в закуток бледный, все еще трясущийся от смеха Жека Сидоркин. Через несколько минут из-за фанерной перегородки донеслись истошные женские вопли: Жека на совесть отрабатывал обещанный коньяк. Итог подвел режиссер Хабибулин:

— Передача первая — она же последняя. Тебе капут, красотка. Водки хочешь?

Таина не успела сообразить, чего хочет, как примчался взъерошенный курьер с золотыми сережками в ушах, по кличке «Вадик — честная давалка», и объявил, что Халим Олегович требует ее к себе немедленно.

— Видишь, — сочувственно заметил Хабибулин, — хорошо хоть ждать не пришлось. Хуже нет, ждать и догонять.

Не похожий сам на себя, с распушенной бороденкой, с адской тьмой в очах, Халим Олегович бегал по кабинету, натыкаясь на мебель, будто сослепу, похожий на Чапаева в знаменитом фильме братьев Васильевых. Успокоился внезапно, колобком закатился в кресло. Выпучил глаза-миндалины на Таину, спросил почти благодушно:

— И чего добилась, девочка? Выставила уважаемых людей полудурками? Или у тебя был замысел пошире?

Таина, не спрашивая разрешения, закурила. Она была готова к увольнению, но не собиралась сдаваться без борьбы.

— А по-моему, неплохо, Халим Олегович. Давайте подождем реакции зрителей.

— Реакция уже была, — Туеросов со значением ткнул пальцем в потолок.

— Неужто оттуда? — поразилась Таина.

— Оттуда, но не те. И знаешь, чем интересовались?

— Размером моего лифчика?

— Не дерзи, Букина. Ты уже доигралась. Просили узнать, чей заказ выполняешь. Но ты этого не скажешь, да?

— Вы же умный человек, Халим Олегович.

— И что дальше?

— Разве вы не чувствуете, что пора менять флаги? Посмотрите, какая-то пустяковая, развлекательная хреновина, причем персонально никого не задевали, а они сразу задергались. Выходит, земля под ними горит.

— Как это — не задевали? Ты дура, Букина, или прикидываешься? Этот говенный банкиришка и тот вонючий приватизатор, по-твоему, чья креатура? Над ними теперь будут потешаться все кому не лень, а на самом деле о ком подумают?

— Но вам же понравилось? — полуутвердительно спросила Таина. Туеросов не выдержал ослепительного сияния ее глаз. Поднялся, сходил к бару, чего-то там выпил, оборо-тясь к ней спиной. Вернулся в кресло.

— Ох, Букина, не по чину берешь, ох, не по чину. Откуда ты такая взялась?

Таина улыбалась застенчиво.

— Посудите сами, Халим Олегович, какая уж такая беда? Ну, выгоните меня. Скажите, не доглядел, а колышек забили. Маленький колышек, авось, пригодится.

Туеросов смотрел обескураженно. Вдруг в печальных глазах мелькнула задорная усмешка.

— Вроде в сговор втягиваешь, а, Букина? Ну и дела. Век живи — век учись.

— Где уж мне, недотепе, — пригорюнилась Таина.

— Ладно, ступай. Завтра решу, что с тобой делать.

Когда уже стояла в дверях, окликнул:

— Специалисту звонила?

— Забегалась, Халим Олегович. С утра позвоню.

Как только очутилась в коридоре, почувствовала лютую скуку. Так и спускалась на лифте с девятого этажа, потупя голову, чтобы не наткнуться взглядом на кого-нибудь из знакомых. Хотелось одного: поскорее добраться до уютной комнаты Кныша, до общаги, где по коридору дети гоняют мяч. Володечка!

По позднему времени на автостоянке было пусто. Ее «скорпию» загораживал белый пикап с урчащим мотором. За баранкой кто-то сидел, но в сумерках через стекло лица не увидать, лишь блуждающая алая точка сигареты указывала, что водила на месте. Согнутым пальцем Таина постучала в окно. Стекло опустилось, высунулась будка кавказской национальности. Добродушно ухмыляющаяся.

— Тэбе чего, красавица?

— Откати, пожалуйста, тачку, я выеду.

— Твой машина, да?

— Ага, мой.

— Где покупала, а? Сколько отдала?

Таина не успела удовлетворить нормальное любопытство горца: задняя дверца пикапа приоткрылась, оттуда вытянулась длинная, как хобот, рука, ухватила девушку за рукав — и как-то ловко, не причинив боли, втащила в салон. От удивления Таина пискнула, как мышка. Дверца захлопнулась.

Рука принадлежала мужчине в кожаной куртке, с невнятным в полутьме лицом. Он забрал у нее сумочку и быстро, умело обшарил ее бока, спину, бедра, разве что не нырнул в заповедное место.

— Что же это такое? — спросила Таина. — Похищение, что ли?

Мужчина ответил надтреснутым, словно простуженным баритоном, без всякого акцента:

— Какая тебе разница, телочка. Сиди тихо — и останешься живой.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПОСЛЕДНЯЯ СТАВКА

ГЛАВА 1

Володя Кныш сидел в офисе «Кентавра», а чувствовал себя так, будто очутился на Луне. Или в каком-то другом нездешнем измерении. Это странное чувство преследовало его всю неделю. Изменились очертания предметов, улицы города, лица знакомых людей. Все было то же самое, но узнавалось с трудом. Новое состояние было похоже на предутреннюю дрему, когда отдохнувшее за ночь тело, убаюканное истомными желаниями, сопротивляется возвращению в осточертевшую реальность. Кныш догадывался, что немного спятил. Причина тоже очевидна: рыжая принцесса.

Надо же было прожить двадцать шесть лет, воевать, подыхать в госпиталях, размышлять о смысле жизни, строить наполеоновские планы — и все лишь для того, чтобы однажды раствориться в женском естестве, как в штофе спирта.

Кныш не сомневался, что навалилось то, что люди называют любовью, но не жалел об этом. С его осунувшегося лица не сходила туманная усмешка, отпугивающая прохожих. О рыжей он знал теперь все, что может вообще знать один человек о другом. То есть немного больше, чем о самом себе. Она была существом не от мира сего. Ее земная хрупкость сравнима с зыбкостью вечернего света, и у Кныша замирало сердце при каждом прикосновении к ней. В томительной неге, когда лежали на жестком матрасе, переплетясь руками и ногами, она шепнула: «Как хорошо, как славно, мы можем вместе умереть… А то я все была одна да одна…»

От чудовищной нежности, пребывающей теперь в нем постоянно, он ослабел, поглупел, измучился — и подозревал, что если так пойдет и дальше, то им обоим недолго ждать загаданного принцессой события. Вечером она не пришла, но Кныш обнаружил это только под утро, словно она никуда и не уходила. Обнимал ее во сне, наговаривал какие-то нелепые признания, а когда, наконец, понял, что ее нет, ничуть не обеспокоился. Честно говоря, даже немного обрадовался: пусть отдохнет от него, от его настойчивой силы, от воспаленного дыхания, от ненасытного, не уменьшающегося ни во сне, ни наяву стремления погружаться в сладостную, мягкую, лишающую разума женскую глубину.

Из шизофренического плавания его вывел телефон. Звонил Миша Иваньков, сержант, дежуривший на выходе.

— Командир, к тебе посетитель… Пропустить?

— Кто такой?

— По личному делу говорит.

— Давай.

Задумался об Иванькове. Утром он сидел внизу у пульта или нет? Вот оно — помрачение любовью. Все, что не касалось рыжей, мгновенно улетучивалось из памяти.

Вошел крепкий малый — лет около сорока. В кабинете подуло холодком, как из проруби. Кныш с первого взгляда угадал в пришельце вояку. Да еще, похоже, матерого. Известно, рыбак рыбака видит издалека. Вор — вора. Проститутка — проститутку. Воин — воина.

— Присаживайтесь… Чем могу служить? — любезно улыбнулся гостю. Тот сел на стул, руки безвольно бросил между колен.

— В этой комнате, — характерным жестом очертил круг перед собой, — все чисто?

— Надеюсь… Вы, извините, кто?

— Это как раз неважно. Беда у нас случилась.

— Поможем, — бодро пообещал Кныш. — Расскажите по порядку.

— Таину Михайловну похитили.

Чего-то плохого Кныш ожидал, уж больно обтекаем, опасен гостек, но все равно сразу не врубился.

— Какую Таину Михайловну?

— Рыжую. Подружку вашу.

Кныш, не сводя с посетителя взгляда, поднялся из-за стола, прошел к двери и замкнул ее на ключ. Ключ положил в карман. Он был спокоен, но рубец в животе заныл.

— Теперь так, — сказал невозмутимо. — Сперва скажите, кто вы такой, и покажите документы. Потом продолжим разговор.

— Ух ты, — восхитился гость. — Сурово. Вам какой документ — настоящий или на предьявителя?

Не отвечая, Кныш поочередно набрал три номера Таины: домашний, рабочий и еще один домашний. Дома — глухо, а на работе сказали, что Таину Букину раньше двух не ждут.

— Успокойся, капитан, — подал голос посетитель, с любопытством следивший за его действиями. — Я Тайку знал, когда ты еще по Кандагару за «духами» гонялся.

— Кто ты?

— Тебя интересует звание? Полковник, с вашего разрешения.

— Полковник?.. Тогда я тебе вот что скажу, полковник…

— Нет, — гость наставительно поднял вверх указательный палец. — Лучше я скажу, а ты послушай.

— Хорошо, — мгновенно согласился Кныш.

Сообщение полковника было коротким: принцессу повязали люди Рашида-борца, но куда повезли и с какой целью взяли, он пока не в курсе. После паузы полковник добавил:

— Всегда боялся, что кончится чем-то подобным. Она заигралась.

— Как тебя зовут? — спросил Кныш.

— Александр Иванович. Саша, если угодно.

— Саша, это серьезно?

— Серьезнее не бывает. Если она жива, то не думаю, что это надолго. Сколько у тебя людей?

Кныш прикинул: четверо его парней — плюс Санек с Климом. Боренька, разумеется, не в счет.

— Сколько понадобится, столько и будет. Почему я должен тебе верить?

— Можешь не верить, но спасать Тинку придется. Или нет?

Внезапно Кныш ощутил легкое головокружение, как перед падением с высоты. Скрипнув зубами, опустился в кресло.

— Что с тобой, капитан? Дать водички?

— Она не выдержит, — сказал Кныш. — Пыток не выдержит.

— Не паникуй. К вечеру узнаю, где она. Твое дело — собрать группу. Людьми, к сожалению, помочь не смогу.

— А оружием?

— Это реально. Все зависит от того, куда ее упрятали.

— Работаешь на Рашида?

— Какая разница?

— Есть разница… Почему помогаешь?..

Ледяные глаза полковника потеплели.

— А то не знаешь, капитан.

— Любишь, что ли, ее?

— Любишь — это ты, Кныш. Я жалею. Такие, как Тинка, одна рождается на миллион. Как же ее отдать зверю? Нехорошо. Даже паскудно… Что касается, на кого работаю… Да на того же, на кого и ты, Кныш. Если не забыл, кому присягу давал.

Кныш обдумал его слова, прозвучавшие не слишком естественно, если учитывать остальные обстоятельства.

— Александр Иванович, это все туфта. Я так скажу. Спасем Тинку, и я твой слуга навеки. Тебе буду служить до самой смерти. Что прикажешь, то и сделаю.

Полковник не удивился. Откуда-то, Кныш не заметил, в руках у него появились сигареты и зажигалка.

— Похоже, капитан, по уши влип?

— Смотря что иметь в виду, — глубокомысленно отозвался Кныш.

Когда выехали за окружную, Тайне завязали глаза — и вдобавок что-то вкололи в руку, от чего она сладко уснула. Пробуждение было ужасным. Она корчилась на пластиковых плитках, пытаясь увернуться от стремительных водопадов ледяной воды, обрушившихся со всех сторон. Мелькнула спасительная мысль, что это всего лишь кошмар, но жгучая пена, лед и пламень быстро вернули ей ощущение реальности, предельно отчетливое. Двое или трое бугаев, гогоча и перекликаясь, как в лесу, поливали ее из пожарных брандспойтов, из длинных резиновых кишок с блестящими наконечниками. Голенькая и раскоряченная, распятая мощными струями, она, наверное, представляла собой забавное зрелище и доставила много неподдельной радости весельчакам. Когда же они, наконец, угомонились и отключили шланги, Таина сжалась в комочек, выдувая на пол большие белые пузыри.

— Что, помылась, сучка? Или еще сполоснуть? — услышала озорной оклик, и чей-то голос ответил за нее:

— Хватит, Леха, а то всю кожу сдерем.

Ее подхватили на руки и перенесли, довольно бережно, в какое-то помещение, где бросили на лежак, обитый черной клеенкой. Там она опять попыталась сжаться, но сильные руки раздвинули ее бедра, и жесткая, шершавая, литая пятерня придавила лицо.

— Давай в очередь, братва, — прогремело над ухом. — Не боись, не заразная. Минздрав дает гарантию.

— Пусть Леха начинает, — тоненький, ехидный голосок, — у него еддак железный. Пусть разработает гнездышко.

Пошла потеха, в которой Таина не принимала никакого участия, только подсчитывала про себя: один, два, три, четыре… Кажется, на шестом сбилась — и завыла истошно, дико, как кошка с отдавленными лапами. К этому моменту боли она уже не чувствовала: лишь одно желание — отключиться, отключиться, отключиться… Ей удалось вырубиться, потому что дальше она обнаружила себя лежащей на кровати, по-прежнему голяком, но укрытая тоненьким шерстяным пледом. Пошевелила пальцами — и по телу прокатился колотун, словно сунула руку в розетку.

Напротив на стуле сидел мужчина средних лет, восточной наружности, с тонким, изящно очерченным лицом, с красивыми темно-вишневыми глазами. Встретясь с ней взглядом, сочувственно спросил:

— Плохо тебе, да? А это только начало.

— Кто вы такие? Что вам надо?

Мужчина дурашливо захрюкал.

— Ничего не надо. Будем мучить, пока не подохнешь.

Таина прикрыла глаза. Нет сомнения, это сумасшедший.

Она с ним уже встречалась — давным-давно — и вот опять довелось. Это такой сумасшедший, который в обычной жизни кажется нормальным. Его сумасшествие проявляется только тогда, когда он остается наедине с жертвой и может себе позволить все, что душа пожелает. Их теперь много развелось, иногда они сами не знают, чего хотят. Эти, которые не знают, самые опасные. Крушат все подряд. Таина давно научилась угадывать их по малозаметным, характерным признакам — по ехидной усмешке, по дрожанию век, по заносчивым речам. Наверное, наблюдая, как взрывается жилой дом, или как из рвов крючьями вытаскивают обезображенные тела, или как тают, превращаясь в слюду, голодные детишки, похожие на зверушек неведомой породы, государь и его придворные испытывают жуткий, многократный, коллективный оргазм. С ними со всеми Таина хотела свести счеты, да вот силенок не хватило.

В комнате произошло шевеление, она нехотя открыла глаза. Худенький юноша с бледным лицом наркомана принес поднос с едой, поставил на тумбочку. Таина увидела устремленный на себя какой-то выцветший, старческий взгляд и брезгливо отвернулась. Еще один прокаженный, а ведь совсем ребенок. Лет пятнадцать, не больше.

— Кушать надо, — распорядился мужчина восточного вида. — Помоги ей, Гарик.

Юноша неловко ухватил ее за плечи и попытался прислонить к спинке кровати. Обдал нечистым дыханием.

— Убери лапы, — сказала Таина. — Сама сяду.

Поднос юноша переставил ей на колени. Чашка чая и на блюдечке — кусок черного хлеба, намазанный чем-то желтым.

— Кушай, — поторопил мужчина. — Подкрепляйся. Потом Гарика обслужишь. Ему давно пора.

Таина откусила хлеб — и задохнулась. Желтое — это горчица. Быстро запила теплым несладким чаем.

— Не нравится? — полюбопытствовал мужчина. — Другой еды нету. Кушай, пожалуйста.

Таина переборола тошноту и съела хлеб. Улыбнулась Гарику.

— Что, сынок, хочешь попробовать женского мясца?

Излучение ее страшных глаз подействовало так сильно, что юноша съежился и покрылся розовыми пятнами. Беспомощно обернулся к наставнику.

— Дядюшка Гасан, может быть…

— Ничего не может быть, — нахмурился мужчина. — Сопли не распускай.

— Он прав, — подтвердила Таина. — Настоящий мужчина должен уметь изнасиловать женщину. Не бойся, я помогу.

Скинула плед, заодно и сама поглядела: грудь в укусах и ожогах от сигарет, ниже пупка сплошной синеватый отек. На бедрах неровные полосы запекшейся крови. Картинка не для слабонервных. Но боли по-прежнему не чувствовала.

— Гасан-бек, — заскулил юнец. — Она грязная вся. Ее помыть надо.

— Уже мыли, — загрохотал Гасан, — Не хочешь так, сунь в рот.

Паренек колебался, как стебелек на ветру. Но все же начал расстегивать ремень, стараясь не глядеть на изуродованную девушку. Таина предупредила:

— Моя грязь перейдет в твое сердце, мальчик. Будешь хуже свиньи.

Гасан взбесился мгновенно. Отпихнув замешкавшегося юнца, подскочил и обрушил на рыжие космы железный кулак.

…Очнувшись, увидела над собой сморщенного пожилого человечка, обряженного в черный халат, только что сделавшего ей укол, он сокрушенно покачивал головой, ощупывал живот, крепкими кулачками проминал до кишок.

— Здесь болит? — спросил он, поймав ее оживший взгляд. — А здесь? А здесь?

— Нигде не болит, — уверила Таина. — Вы врач?

— Конечно, врач. А кто же еще?

Таина чуть приподняла голову: в комнате, кроме них, никого не было: ни Гарика, ни Гасана. Возможно, они ей только привиделись.

— Доктор, вы можете сказать, где я?

Старичок, как леший, зыркнул глазами во все стороны. Будь у Таины силы, улыбнулась бы. Очень смешной.

— Так ли уж это важно, девушка? Рассуждая здраво, мы все собрались в одном месте.

— Понимаю… Но меня сюда силком привезли. Чтобы убить.

— Однако в философском смысле…

— Перестаньте меня щупать, — Таина отпихнула его руку, сбросила с живота. — Если вы действительно врач, то должны оказать мне маленькую услугу.

У доктора глазенки опять озорно забегали по стенам, но Таина и без его ужимок не сомневалась, что за ними наблюдают.

— Принесите яду, — попросила она. Леший возмущенно вскинулся:

— Да вы что? В своем уме?

— Вы же давали клятву Гиппократа.

— В клятве, девочка, ничего не сказано про яд.

— Но в ней нет и того, что врач обязан помогать палачам. Как вам не стыдно? Пожилой человек — и чем занимаетесь?

— Меня позвали, чтобы я вас освидетельствовал. Что же тут плохого?

— Ага. Не хотят, чтобы козочка сразу окочурилась. Чтобы ее подольше пытать. У вас есть дети, доктор? Вижу, вижу, есть. Я им всем желаю моей участи. Будь ты проклят, старый дурак, вместе со своими хозяевами.

Пораженный ее вспышкой и яростным блеском глаз, леший открыл рот неизвестно зачем, но в эту минуту в комнате появилось новое действующее лицо: женщина средних лет, с умным, властным лицом, в очках, с элегантной прической. Она сразу напомнила Тайне директора школы, где она когда-то училась.

— Ну, как наша больная? — обратилась женщина к доктору. Тот резко вскочил на ноги.

— Больших повреждений, кажется, нет… Но… Покой, уход, наблюдение, что еще можно порекомендовать?.. Хорошо бы сделать рентген.

— Спасибо, доктор. Я вас не задерживаю. Будет ей и покой, и уход.

Старичок попятился к двери, там на секунду задержался. Издалека пробубнил:

— Ах, как вы не правы, девушка, как не правы… И откуда столько злобы в молодом существе?

— Канай отсюда, погань, — проводила его Таина.

Женщина присела на стул, разглядывала ее с холодным любопытством.

— Встать сможешь?

Таина отвернулась.

— Я к тебе обращаюсь, Букина.

Таина молчала — и это молчание затянулось на целую вечность: она начала засыпать.

— Тебя ждет хозяин, — сказала женщина. — Только сначала надо привести себя в порядок. Он не любит распустех.

Таина открыла глаза.

— Кто вы?

Они мерялись взглядами — и вдруг женщина светло улыбнулась, сразу помолодев.

— Господи, какая же ты чумовая девица… Но порода есть, чувствуется. Мужики таких любят. Земфира Викторовна меня зовут. Что еще? Будем вставать?

— Где я?

— В надежном месте. Надежнее не бывает. И не строй из себя звезду экрана. Это все в прошлом. Шансов у тебя никаких. Хочешь уцелеть, слушайся беспрекословно. Стань, как трава под пяткой. У владыки доброе сердце, авось, помилует. Хотя вряд ли. Видно, крепко набедокурила.

— Гладко излагаете, Земфира… Что я должна делать?

Женщина подошла к платяному шкафу, достала махровый халатик голубого цвета, бросила на кровать.

— Одевайся. Пойдем в ванную.

Ванная — вроде дворца, как у всех новых русских. Мрамор, зеркала, джакузи в виде прелестной розовой раковины… Впервые с той минуты, как ее втащили в пикап, Таина получила возможность взглянуть на свое отражение — отвратительное зрелище! Опухшая, в синяках, с обожженной грудью, со слипшимися рыжими прядями, торчащими во все стороны, с подбитым левым глазом (она и не заметила), с безумным блеском в очах, — хоть показывай на ТВ, где любят посмаковать какое-нибудь уродство. А в общем, ничего страшного, могло быть хуже, наверняка будет хуже… Под пристальным взглядом надзирательницы, усевшейся в пластиковое кресло, Таина поплескалась в теплой воде, умылась, причесалась, низ живота густо смазала йодом, отчего ее сверкающая голизна приобрела и вовсе вызывающий вид.

Надзирательница поторопила:

— Хватит красоваться, одевайся.

В ванной не было никакой одежды, кроме халата, в котором она пришла.

— Это все?

— В доме не холодно. Да и не позволят тебе замерзнуть, милочка.

— Хоть на ноги что-нибудь.

— Пойдешь босиком. Может, разжалобишь владыку.

Таина вытерлась одним из огромных, пушистых полотенец, висящих на стене, на крючках, слегка помассировала болевые точки. С каждым движением чувствовала, что силы прибывают. Земфира Викторовна тоже это заметила:

— Живучая ты девка, это хорошо. Джигитам в радость.

По винтовой лестнице, миновав большую гостиную с камином, поднялись на второй этаж и подошли к высокой дубовой двери с массивной позолоченной ручкой в виде оскаленной волчьей головы. Повсюду, пока шли, бросались в глаза вычурные предметы роскоши, какой обычно окружают себя отечественные буржуины взагородных замках. Особенно поразили Таину картины, развешанные где попало, явно без всякой общей мысли. Возле лунного пейзажа Левитана на лестничном переходе будто споткнулась:

— Неужто подлинник, госпожа Земфира?

Надзирательница слегка толкнула ее в бок.

— Давай, двигай… Тебе ли об этом думать, несчастная?

Но Таина, однако, подумала: вот бы им с Володечкой поселиться в такой избушке на курьих ножках — и в ус не дуть. Смешная, нелепая мысль промелькнула, как солнечное пятнышко в глубине колодца.

В дубовую дверь надзирательница постучала согнутыми пальчиками, немного подождала. Не получив ответа, приоткрыла дверь и заглянула. Потом распахнула дверь пошире и за руку втянула за собой Таину.

Девушка очутилась в кабинете, каких нагляделась за свою жизнь немало. Огромный письменный стол с массивными гнутыми ножками, компьютер, просторный диван, занимающий почти целиком одну из стен, мягкая мебель, хрустальная люстра на бронзовых цепях, темно-зеленый ковер на полу, в котором босые ноги утонули по щиколотку. В комнате двое — Рашид-борец за столом, занятый какими-то, наверное, очень важными бумагами, и смуглый молодой человек на диване, с жестянкой пива в руке.

Узнав владыку, Таина поняла, что дела ее совсем плохи, хуже не бывает. Этот человек умен, свиреп и беспощаден и, насколько она знала, всегда идет к цели напролом, не обращая внимания на производимые разрушения. Человеческая жизнь представляет для него такую же ценность, как послереформенный деревянный рубль. По совести, Таина никогда не считала его врагом, хотя и «обула» на половину «лимона». Но это так, забава. В глубине души она его уважала, как нормального завоевателя, потомка Чингисхана, пришедшего на чужую землю с огнем и мечом, а не с болтовней об общечеловеческих ценностях и с другими фарисейскими уловками.

— Спасибо, Земфира, — Рашид-борец махнул рукой. — Погуляй пока, после позову.

Женщина, низко поклонясь, исчезла, притворив за собой дверь.

— Подойди ближе, — повелел владыка. Таина сделала несколько шагов и замерла, когда он поднял палец вверх. Молодой человек поднялся с дивана, обошел ее со всех сторон, разглядывая, как диковину. Ухватил за грудь, погладил ягодицы. На всякий случай Таина пригрозила:

— Остынь, парень. Яйца оторву.

Молодой человек засмеялся приятным смехом, обернулся к владыке:

— Дядюшка, подари ее мне.

Рашид-борец не обратил внимания на его слова, молча ее разглядывал.

— Вон ты какая — красна девица… Кто же тебя надоумил укусить старого Рашида?

Таина переступила с ноги на ногу, опасаясь резких действий со стороны молодого человека, хотя он не казался ей чересчур опасным.

— Не понимаю, чем вас прогневала… Никто ничего не объясняет. Терзают только, насилуют, очень неприятно.

— Меня знаешь, кто такой?

— Конечно, Рашид Львович, кто же вас не знает? Мечтала у вас интервью взять, да вон оно как обернулось. Может, какое-то недоразумение?

— Сядь на место, Арчи, не мельтеши. Успеешь натешиться.

— Неужто, дядюшка, из-за нее меня в сарай кинули?

— Не веришь?

— Как не верить, раз вы говорите?

Молодой человек ущипнул ее за бок и, посмеиваясь, качая головой, вернулся на диван.

— Она, дружок, она самая… Мне тоже не верится. Молоденькая стерва, в чем душа держится, а погляди, на кого хвост задрала…

Таина сказала:

— Все же, Рашид Львович, здесь какая-то роковая ошибка. В чем вы меня подозреваете?

Владыка, продолжая ее разглядывать, достал из коробки сигару, обрезал серебряными щипчиками, сунул в рот. Начал раскуривать, но не довел дело до конца.

— Дело не в бабках, какие ты, стерва, зажулила. Деньги — тьфу! Я из-за твоих шалостей, козявка рыжая, друга на тот свет отправил. Вот беда так беда.

— Меня вы тоже — на тот свет? — поинтересовалась Таина.

— Слишком просто хочешь отделаться. За твое преступление это не наказание, а награда… Одного не пойму, зачем так сделала, что Тагира убил? Он тебе мешал? Обидел тебя? Где он и где ты, козявка? Даже сравнить нельзя. Если кто-то подучил, признайся сразу, потом поздно будет.

— Если бы я еще знала, Рашид Львович, о чем вы говорите. Кто такой Тагир?

С третьей попытки Рашиду удалось раскурить черную толстую сигару. Он сделал затяжку и закрыл глаза, наслаждаясь. По бронзовой коже словно пробежала серебряная рябь. В его расслабленной позе, в выражении породистого лица с опущенными тяжелыми веками проступило нечто величественное, роковое, недоступное человеческому пониманию. Таина вмиг озябла.

Не размыкая век, владыка произнес:

— Кликни Акимыча, дружок.

Молодой человек послушно метнулся к двери и через несколько минут вернулся со странным существом. По виду — человеческого происхождения, но с длинными, до колен руками, с такой походкой, будто при каждом шаге оно пыталось что-то поднять с земли, с заросшим щетиной лицом, как у знаменитого вещуна со второго канала, но при этом взгляд осмысленный и, Таина поклясться могла, выражающий цинично-насмешливое отношение к происходящему.

Существо подбежало к ней и азартно, со свистом из маленьких, приплюснутых ноздрей обнюхало ее со всех сторон. Девушка с ужасом увидела, как на его короткой, толстой шее взбугрился кадык, величиной с кулак, а из черногубого, круглого рта высунулись изогнутые, заостренные, как у бобра, желтоватые клыки. По кабинету распространился острый запах сырого, земляного подвала.

— Что, Акимыч, нравится? — весело окликнул из-за стола Рашид-борец.

— Угу, — проскрипело существо.

— За сколько управишься с ней?

Волосатик с глубокомысленной гримасой поднял вверх растопыренную пятерню.

— Нет, Акимыч, это долго… Может, лучше крысок твоих подкормить?

— Зачем крысок? Я сам, — обиженно хрюкнул Акимыч и нежно погладил ее колено. От горячего, липкого прикосновения Таину замутило.

— Рашид Львович, — пролепетала она. — Что это такое вы придумали?

— Ничего не придумал. Акимыч тебя съест, хулиганку.

— Он разве людоед?

— Самый натуральный. Чикатило ему в подметки не годится. Он тебя съест живьем, но постепенно, по кусочкам. Как думаешь, Арчи, подходящее для стервы наказание?

— Зачем товар портить, дядюшка? У меня покупатель есть. Отвалит сто кусков.

— Ах, Арчи, Арчи… — Рашид-борец вылез из-за стола, разминаясь, прошел по ковру. У Таины появилось ощущение, что вся эти троица кружит вокруг нее, как жирные навозные мухи возле падали.

— Что-нибудь не так, дядюшка?

— Все не так, дружок. За обиду деньги кто берет? Только слабый человек, ишак. Сильный обиду кровью смывает. Это закон. Его нельзя нарушать. Один раз нарушишь, будешь сам скотиной. Плохо, раз до сих пор не понял.

— Как может обидеть великого хана обыкновенная шлюха?

— Ох, хитришь, Арчи… Пожалел ведьму, да? Приворожила тебя, да?

— Прости, ата! Ты прав, как всегда. Я просто не подумал как следует. Прости.

Рашид-борец с близкого расстояния уставился на Таину. В выпученных глазах тусклый огонек любопытства.

— Страшно тебе, сучка?

— Нет, Рашид Львович, не страшно. Не верю, что вы на такое способны.

— Почему не веришь?

— Вы благородный человек, у вас репутация гуманиста. Я про вас много читала. Больше скажу, вы идеал моей мечты. Если бы все бандиты были похожи на вас, мы давно бы жили как в Америке. Вам надо обязательно баллотироваться в президенты. Рашид Первый — неплохо звучит. Народ за вами пойдет, я уверена…

Слушая нелепую болтовню, ловя издевку ярких, темносиних очей, Рашид-борец почувствовал странное недомогание, словно зрение замутилось катарактой. С ним такое редко случалось. От дерзкой девицы тянулся морок, и он хорошо понимал племянника, который сидел на диване и, отрешившись от всего, вливал в себя подряд третью жестянку пива. Рашид-борец немало встречал мужественных людей, которые умели преодолевать страх и продолжали оказывать сопротивление даже тогда, когда это становилось бессмысленным, но все-таки это были мужчины. Он представить себе не мог, что встретит женщину, которая будет веселиться в присутствии допотопного чудовища, но это было так. В рыжей ведьме таилась какая-то загадка, которую следовало разгадать, чтобы не попасть впросак.

Он поднял насмешницу на руки, перевернул и положил на пол, ощутив ответное трепетание упругой плоти. Сел рядом, не отрывая от нее глаз.

— Почему ненавидишь? — спросил он. — Ты же меня раньше не знала.

— Господь с вами, господин Рашид. Как я могу вас ненавидеть, если мы из разных миров?

— Из какого же мира ты?

— Там вам никогда не бывать, так что и говорить не о чем.

Рашид-борец сделал знак, и Акимыч, в нетерпении облизывающийся и урчащий, как закипающий чайник, подполз к девушке, захватил в волосатые лапищи ее тонкую кисть и, утробно, сладко вздохнув, сунул себе в пасть.

— Медленнее! — повелел Рашид, утирая рукой внезапно вспотевший лоб. Он жадно вглядывался в прекрасное женское лицо, надеясь увидеть, как под натиском боли и жути потухнет лукавая улыбка и на ее место явятся отчаяние и мольба, которые успокоят его душу. Акимыч осторожно зачавкал, хрустнули хрупкие фаланги, но девица не издала ни звука, лишь по зрачкам промелькнула смертная тень, и она мгновенно уплыла туда, откуда он уже не мог ее достать.

— Выплюнь, сволочь! — грозно взревел хан — и наотмашь врезал Акимычу в ухо. Волосатик от мощного удара отлетел аж к самой двери и там успокоился, поскуливая, слизывая кровь с губ.

Рашид взглянул на племянника: тот, побледневший, с безразличным видом откупоривал четвертую банку.

ГЛАВА 2

Очнулась в прежней комнате, под тем же самым пледом. Левая рука спеленута бинтом, похожа на белый кулек. Таина с удивлением поднесла ее к глазам. Неужто это был не сон: настоящий каннибал, отгрызающий конечность? Значит, жизнь еще забавнее, чем она о ней раньше думала. Жаль, что там не было Володечки, ему полезно посмотреть. В его характере слишком много романтического, он верит в сказки с хорошим концом, когда-нибудь это выйдет ему боком.

Тут она заметила, что в комнате не одна. Бледный племянник Рашида-борца сидел на стуле и смотрел на нее так печально, словно провожал в последний путь.

— Я тебя презираю, — сразу сообщила ему Таина. — Тоже мне рыцарь! На его глазах красивую девушку чуть не слопали, а он даже пальцем не пошевельнул. Знаешь, как больно?

— С дядюшкой не поспоришь.

— «Подари мне ее, дядюшка», — передразнила Таина. — А если бы подарил, что бы ты со мной сделал? Тоже съел бы?

— Не съел бы, — насупился Арслан. — Не о том думаешь, девушка.

— О чем же я должна думать?

— Зачем дядюшку ограбила? Зачем меня в сарай посадила?

Таина подняла глаза к потолку.

— Нас слушают, Арчи?

— Нет. Не слушают. Я отключил.

— Сейчас ночь или день?

— Ночь. Половина ночи.

— Так чего мы ждем? Давай вместе убежим. Не убьет же он тебя за это? В ресторан поедем, гулять будем. Не пожалеешь, Арчи. За добро я добром плачу.

Молодой человек скривился в усмешке.

— Пустой разговор. Отсюда не убежишь.

Таина покачала ноющую, пульсирующую кисть. Убедилась, что халатик по-прежнему на ней.

— Значит, мне крышка? Никакой надежды?

— Не знаю. Ты дядюшку смутила. Я его таким раньше не видел.

— Что значит — смутила?

— Он ничего не боится, а тебя испугался. Ты же ведьма, да? Он так думает.

— Нет, Арчи, я не ведьма. Ты влюбился в меня, что ли?

— Не надо так, девушка. Я не идиот. Я тоже думаю, что ты ведьма.

— Хватит причитать. Мыслитель. Они думают. Послушай, но нет же такого места, откуда нельзя сбежать.

— Это как раз такое место. Охрана. Сигнализация. Все на виду… Покушать могу дать. Хочешь покушать?

— Хлеба с горчицей?

— Зачем горчица? Хорошей еды дам. Вина принесу. Это можно. Дядюшка разрешил.

— Чего же сидишь? Неси. Прихвати еще пару таблеток анальгина.

Его долго не было — или так ей показалось. Она успела задремать — и увидела во сне матушку с раздутым зобом, пьяного отца и еще кого-то из подруг, и со всеми, кого видела, попрощалась. В ответ слышала ласковые слова, утешительные речи. Она была виновата перед родителями, потому что, умирая, оставляла их без присмотра, но что поделаешь? Она так и не успела понять, откуда в ней, столичной штучке, у которой все было для нормальной жизни, вдруг родилась эта лютая ненависть ко всем богатеньким, сытеньким, вороватеньким, к их ухмыляющимся рожам, к загребущим рукам, к бесчувственным душам — откуда? Жила бы как все, рубила бабки, снималась на журнальные обложки, завела кучу любовников, потом выбрала себе мужа, нарожала детей, а что теперь? Чего добилась со своим игрушечным пистолетиком? И вот уже пора собираться… От жалости к себе Таина заплакала во сне — и тут издалека ей улыбнулся Володечка, угрюмый и непогрешимый. «Продержись немного, — попросил он. — Скоро я приеду за тобой».

Испугавшись, что его услышат, дернулась, проснулась, прижала к груди больную руку. То был не сон, любимый подал ей весточку, она не сомневалась в этом. Лежала тихо, как мышка, вслушивалась в волшебное слово — лю-би-мый!

Арслан застал ее улыбающейся, насторожился:

— Не чокнулась, нет?

Таина отрицательно помотала головой.

— Чего тогда лыбишься?

— Акимыча вспомнила. Какой он все-таки смешной — маленький, несчастный людоедик. Как ему одиноко. Никто не пожалеет, не приголубит. Где вы его взяли такого?

— Из камеры смертников. Казнить теперь нельзя, Европа запретила. Камеры переполнены, маньяков сажать некуда. Вот дядюшка и купил по случаю для забавы. Многим гостям нравится. Особенно оттуда, из-за границы. Говорят, у них там такого нету. Там их газом травят, на стул сажают. А у нас нельзя. Дядюшка за него десять штук отвалил.

— Он действительно может меня съесть?

— Вряд ли. Бахвалится. Пожует немного и выплюнет. Но мыша живого на моих глазах проглотил.

Арслан расставил на тумбочке припасы, которые принес в пластиковом пакете: бутылка водки, батон колбасы, хлеб, кисти винограда, сыр. Водка — запотевшая, из холодильника. Поставил серебряные стопки.

— О-о! — обрадовалась Таина. — То, что надо. Какой же ты молодец, Арчи. Сейчас выпьем — и рука пройдет.

— Болит?

— Дергает очень. Не знаешь, пальцы целы?

Арслан смутился.

— Не совсем. Мизинец он отгрыз.

— Ну это пустяки…

Выпили — и Таина положила в рот виноградину. Потом еще выпили. Потом закурили. Уютно мерцал торшер в углу, плавно текла ночь. Может быть, последняя, думала Таина. Но водка уже подействовала, и мысль показалась потешной. О чем горевать? Пусть ничего не добилась, зато ни в чем не уступила насильникам и мучителям.

От третьей чарки и Арслан разомлел, придвинулся ближе, заговорил с каким-то тяжелым придыханием, словно больной:

— Я тебе не враг, нет, так не думай. Я вообще не злой человек, музыку люблю, даже стихи люблю. Не поверишь, да?

— Сам пишешь? — догадалась Таина.

— Писал когда-то, никому не говори. Дядюшка — великий человек, великий воин, и отец такой же был, я в матушку пошел, в другой корень. Она мягкая была, тихая женщина, животных любила, сад любила. Ничего не знала, кроме дома. Мы хорошо жили, не надо было в Москву ехать. Отец поехал, погнался за капиталом. А я думаю, зачем капитал, если кровь, если страх? Ты как думаешь сама?

Таина облизнула губы. На этого смуглого парня у нее теперь вся надежда. Он поддался ее чарам и был в ее власти, но рискнет ли помочь?

Подняла серебряную стопку. Напустила в глаза туману.

— Ты хороший, Арчи. Простить можешь?

— За что?

— Сам знаешь.

— А-а, — махнул рукой. — Ничего страшного. Твои ребята меня не обижали. Жизнь такая. Сегодня я в сарае, завтра они. Ерунда.

От прозрачного намека у Таины сердце обмерло.

— За тебя, Арчи. Жаль, что мы раньше не встретились.

— У тебя, наверно, жених есть?

— Был, теперь нету.

Арслан выпил водку залпом, и она выпила. Рука под наркозом успокоилась, и глаза слипались. Ей нравился смуглый восточный мальчик с печальными глазами. В нем совершенно не было зла, а это поразительно по нашим временам. Он мог быть ей сыном, если бы успел родиться и вырасти, а она успела состариться.

— Хочешь лечь со мной, Арчи?

— А ты хочешь?

— Конечно, хочу, но не сегодня, не сейчас.

Он не стал спрашивать, почему не сегодня, в этом тоже проявилось их отдаленное родство.

— Не обиделся, Арчи?

— Ты правильно сказала.

Таина помедлила, пытаясь угадать, о чем он думает, и все же решилась. У нее выхода не было.

— Арчи, милый, окажи маленькую услугу… Если нет, скажи «нет», я пойму.

— Какую услугу?

— Дам телефон, позвони одному человеку. Просто передай привет.

Словно толкнула его в ірудь. Арслан помрачнел, опустил глаза. Она уж подумала — отпугнула, но после паузы он нехотя ответил:

— Могу позвонить, только зря не надейся. Против дядюшки у твоих силы нету. Погубишь их.

Пристыдил ее, но он не знал, кто такой Володя Кныш. Печальный странник из солнечных миров, он вообще, как все они, не понимал, чью землю они покорили. Вот общая беда всех завоевателей, от Батыя до сегодняшней орды.

— Сможешь запомнить семь цифр? Или запиши на бумажке.

— Запомню, — сказал Арслан.

…Кныш обезумел, носился по Москве как угорелый. Ему жег пятки промерзлый асфальт.

Первым делом связался с Саней Маньяком и велел ему, вместе с Климом и Боренькой Интернетом, немедленно убираться из своих нор. Если Тинку повязали, то у них у всех очередь следующая. Санек стал расспрашивать, что да почему? Кныш сказал:

— Заткнись, братан. Заройтесь где-нибудь кучей — и сразу дашь сигнал. Три часа у тебя на все про все. Есть куда спрятаться?

Санек уловил, что положение серьезное.

— Найдется… А Тинка где?

Кныш молча положил трубку.

Помчался к себе в общагу, оставив в конторе Иванькова. Сержанту дал инструкцию: никому не открывать, если кто полезет, палить на убой и отходить по чердаку. Иваньков, в отличие от Санька, почти не удивился. Только уточнил:

— Началось, командир?

Кныш ответил поэтично:

— Началось, сержант, когда мы с тобой по дурости родились.

Кроме того, дал Иванькову поручение — собрать к пяти часам в пивном баре у Соломона остальных бойцов «Кентавра» — Леню Смоляного, Вадика Прошкина и старшину Петрова по кличке «Жаба». Кличку тот получил при забавных обстоятельствах. В Гудермесе его однажды зацепило, но не пулей, а жутчайшим поносом. Трое суток старшина не вылезал из кустов, никакие лекарства не помогали. Ситуация усугублялась тем, что как раз в те дни Петрову крупно пофартило, у него шел бурный роман с Галкой из медсанбата, и он стеснялся предстать перед ней в таком виде, хотя понимал, что Галка не выдержит разлуки и мигом переметнется к другому, он даже догадывался — к кому. Старшина впал в отчаяние и уже подумывал о том, чтобы свести счеты с жизнью. Товарищи ему сочувствовали, но не знали, как помочь беде. Пока кто-то не додумался пригласить из аула знахаря, древнего старика в белой чалме. Самым трудным оказалось объяснить старику, какая с Петровым приключилась хворь. Наконец тот понял, радостно что-то забулькал по-бусурмански, достал из-за пояса кожаный мешочек, а солдатикам, тоже знаками, велел принести спирт. В стакан насыпал из мешочка горсть зеленоватого порошка, залил спиртом, долго размешивал грязным пальцем, потом долго разглядывал мутную, вспенившуюся жидкость на свет — и с самодовольной улыбкой протянул Петрову. Под внимательными взглядами очарованных сослуживцев старшина перекрестился и со словами: «Аллах акбар!» — залпом проглотил отраву.

А к вечеру, исцеленный и бодрый, поспешил на свидание к возлюбленной, которую, к сожалению, в медсанбате не застал, но это уже другая история…

Рядовой эпизод так бы и ушел бесследно в область преданий, если бы один из пытливых сослуживцев не удосужился каким-то образом вызнать секрет чудодейственного снадобья. Оказалось, знахарь напоил старшину растолченной с корнем мандрагора высушенной лягушкой, да еще с добавкой каменной крошки. В этом тоже не было ничего примечательного, заброшенным в чужие края солдатикам приходилось едать не только лягушек, но и песчаных гадюк, и разных неведомых зверушек, а уж что пивали, про то лучше не вспоминать. Однако на чуткий вопрос друга, как он себя в натуре чувствует после лягушачьего эликсира, Петрова угораздило пошутить: «Ква-ква, ребятушки, ква-ква!» С того дня и прилипло — Жаба. Старшина не обижался, бывают кликухи похлеще.

…К общаге Кныш подбирался осторожно, с оглядкой, будучи уже как бы нелегалом. Он был почти уверен, что его пасут, но в комнате, в горшке с геранью лежали в пластиковом пакете две пачки долларов по десять тысяч в каждой — грешно оставлять неизвестно кому. Не такой он богач, чтобы швыряться такими суммами, но и нарываться, конечно, не хотелось. Его жизнь теперь не принадлежала ему самому, он должен избегать контакта с противником до последней минуты…

На улице чисто, и в длинном коридоре общаги — то же самое. Все очень подозрительно. Почему Тинку взяли, а его не трогают? Если противник тот, о котором сказал полковник, то вряд ли это возможно. Кныш прогулялся мимо своей двери, потом, бесшумно войдя, приложил ухо к замочной скважине. Тишина. Такая же тишина, как в болоте, где прячется крокодил.

Он спустился на первый этаж и заглянул в каморку к бабе Маше, уборщице. К обеденному часу трудящаяся женщина успела похмелиться.

— Кого я вижу, — пропела задорно. — Князь Володимир пожаловал собственной персоной. Неужто гостинец бабке принес?

Грузная женщина лет шестидесяти с растрепанными, поседелыми волосами, с отечным, как у утопленницы, лицом, но с живыми, отчаянными глазами. Кто не знает, нипочем не догадается, что всего лишь пять лет назад Мария Васильевна работала на кафедре, вела курс по квантовой физике, а вот нынче, после некоторых, случившихся со всей страной счастливых изменений, одичавшая, в одиночестве пропивает оставшийся по жизни срок. Ни заботников у нее, ни жилья, кроме этой каморки с метлами, тряпками, помойными ведрами да с узким топчаном вдоль стены. У Кныша с ней деликатные отношения, он всю ее печальную историю не раз выслушал за этим самым, устеленным чистой клеенкой столом. В ней, в общем, не было ничего выдающегося: обычная судьба россиянской интеллигентки, попавшей под каток истории. Сперва долгое, относительно спокойное существование в советском мирке с его незатейливым бытом, с пресловутой дешевой колбасой и очередями, партийным присмотром, с восторженными кухонными диспутами и толстыми журналами, — золотое время, нервно, на пределе сил устремленное в будущее, — затем внезапное явление демократии — и первые радости обретенной на западный манер свободы; чуть позже сокрушительный, как землетрясение, обвал всех житейских и мировоззренческих укреп: дочь на панели, сын на игле и любимый муж, тоже интеллигент-романтик, рухнувший на первом же инфаркте. Еще дальше — чистка на кафедре после событий 93-го года, унизительная пенсия, конвульсивные попытки удержаться на плаву — и вот наконец она здесь, в своем последнем пристанище, при метлах и помойном ведре, в полном недоумении перед собственной участью. И зовут ее теперь баба Маша. Многие так зовут, но не Кныш.

Он сказал улыбаясь:

— Гостинец чуть позже, Мария Васильевна. Хочу попросить о маленьком одолжении.

— Интересно, чем может помочь старая пьянчужка герою трех войн.

— Кстати, вы не видели сегодня посторонних? Не шастали по коридорам?

Женщина стряхнула с глаз пьяную улыбку, уразумев, что любезный постоялец заглянул к ней не шутки шутить.

— Погоди, Володя, как раз по твоему этажу бродили двое.

— Как выглядели?

Мария Васильевна описала: молодые, в длинных пальто, с пустыми глазами, с бритыми затылками, ну, из тех, которые ездят в иномарках, они же все на одно лицо.

— К тебе приходили, да?

— Может быть, — он-то был уверен, что к нему.

— Кто такие? Бандюки?

— Необязательно… Может, просто гонцы.

— И что я должна сделать?

— Откроете дверь, как будто пришли убираться.

— А если они там, они меня пристукнут?

— Не успеют. Я же буду рядом.

— Володя, ты ведь не хочешь втянуть меня во что-то дурное?

— Можете отказаться, Мария Васильевна. Я не обижусь.

— Тебе это очень нужно?

— Как сказать… Там деньги, боюсь, украдут.

— Хорошо, пошли… — Она взяла ведро с водой, тряпку и веник, но по дороге Кныш усомнился: стоит ли рисковать? То, что он затеял, в сущности, подлое дело — «живой щит». Но деньги нужны позарез. Траты, возможно, предстояли большие.

— Мария Васильевна!

— Да, Володя.

— Я передумал. Давайте вернемся.

— Нет уж, — наставительно заметила женщина. — Если это воры, нельзя уступать. Мы всегда уступаем, поэтому нас и грабят.

— Это верно, — согласился Кныш. — Но не только поэтому.

У двери Мария Васильевна поставила ведро на пол и начала ковыряться ключом в замке, производя много шума. Трясущимися руками никак не могла попасть железкой в дырку. Кныш стоял сзади и чуть справа: с этого места, когда распахнется дверь, открывался нормальный обзор. Пятизарядный «смит-вессон», подарок принцессы, держал наготове, но так, чтобы Мария Васильевна не видела.

Наконец женщина справилась с замком, подняла ведро, веник под мышкой, — и ногой толкнула дверь изо всех сил, как Кныш проинструктировал. Пыхтя, перевалила через порог — и тут же сбоку на ее растрепанную, пьяненькую голову обрушился кулак с зажатым в нем пистолетом. Пока падала, сперва опустясь на колени, а потом вытянувшись на боку, Кныш поверх нее произвел два выстрела — и оба удачные. Два лба пробил не переводя дыхания. Лиц не разглядел. Темная фигура у окна качнулась в сторону, но уже после того, как пуля впиявилась в мозг; а тот, который свалил Марию Васильевну, вообще не понял, что произошло, встретил смерть с неопущенной торжествующей рукой.

Кныш перешагнул через женщину, поднял ее на руки и отнес на кровать. Потом притворил дверь и удостоверился, что оба гостя мертвы. Взял с тумбочки графин с водой, смочил носовой платок и начал приводить Марию Васильевну в чувство. На это ушло у него минут пять. В который раз убедился, как живучи россиянские женщины. Мария Васильевна судорожно вздохнула, на бледный лоб выкатилась испарина, и открыла глаза — с таким выражением, будто сослепу взглянула на яркий свет.

— Я живая? — спросила еле слышно.

— Конечно, Мария Васильевна, конечно, — обрадовался Кныш. — Даже шишка небольшая.

Дал ей напиться и велел пока полежать. Да она вроде никуда и не стремилась.

Кныш собрал в кожаный чемоданчик самое необходимое: пару рубашек, туалетные принадлежности, кое-какие бумаги, лимонку, привезенную из Югославии как сувенир. Напоследок вынул из цветочного горшка, из ухоронки, заветный пластиковый пакет. Присел на кровать к Марии Васильевне.

— Уезжаешь? — спросила она вполне здраво.

— Командировка… Вы не вставайте, пожалуйста, я вызову врача. Хорошо?

Женщина с опаской покосилась на покойников.

— А эти что же?

— Тоже полежат — и за ними приедут. Вы их не бойтесь, они теперь безобидные.

— Но как же, Володя? Ты их убил?

Кныш достал из пакета одну из двух пачек, положил ей на живот.

— Поаккуратнее, Мария Васильевна. Деньги большие.

— Да ты что?! Мне не надо, не надо!

— Пригодятся… Главное, никому не показывайте.

— Не возьму, — твердо сказала женщина. Кныш мягко перехватил ее руку.

— Не обижайте, Мария Васильевна… Вы мне жизнь спасли.

— Но я…

— Никаких «но»… Деньги — тьфу! Бумажки. Разве в них счастье?

— Да мне же ничего не нужно… — в синих глазах заблестела влага. — Володя, как ты не понимаешь? Забери, тебе понадобятся. Ты в бега уходишь.

— Все мы давно в бегах, Мария Васильевна. Все, прощайте. Спасибо за дружбу.

Нагнулся и поцеловал влажный лоб.

— Дай хоть знать о себе, Володечка.

— Обязательно.

…К пяти вечера подкатил к бару у Соломона, неподалеку от стадиона «Динамо». Возможно, это было для него сейчас самое безопасное место в Москве. Бар принадлежал «афганскому братству», и весь прилегающий квартал был у них под наблюдением. Залетным сюда лучше не соваться, если только с надежной рекомендацией.

Полковник Александр Иванович сдержал слово. Час назад передал вызов на пейджер, и когда Кныш отзвонился, сообщил, куда запрятали принцессу, а также еще кое-какую информацию, очень неутешительную. Поместье Рашида-Бен-оглы в Петрово-Дальнем охранялось не намного хуже, чем резиденция царя. Бетонный забор, сигнализация, часовые у ворот, паспортный режим — это само собой. Плюс к этому в доме постоянный дозор — человек десять — пятнадцать из самых отборных, в основном черкесская гвардия.

— Что будешь делать?

— Зачем спрашиваешь, — Кныш говорил спокойно, но это давалось ему с трудом. — Сколько у меня времени?

— Гарантировать ничего нельзя. Рашид в бешенстве. В таких случаях он непредсказуем.

— Ты обещал помочь с оружием, Александр Иванович.

— С этим нет проблем… — Полковник назвал адрес: железнодорожные склады на Яузе, описал бункер, сказал, кого спросить. Его будут ждать.

— Назовешь пароль… Все дадут, что захочешь. Капитан, ты в мое положение вникаешь?

— Жена, детишки, да?

— Если бы только это, умник, — вздохнула трубка.

…В баре за отдельным столиком сидели трое — Леня Смоляной, Вадик Прошкин и старшина Петров. Перед каждым по кружке пива и по тарелке с раками. Горка с шелухой высокая, давно сидят. Смоляной и Прошкин — худые, длиннорукие, с одинаковыми бобриками пшеничных волос, со смуглыми лицами, словно на коже навеки запеклась пороховая гарь, — оба первоклассные снайперы; старшина Петров резко от них отличался внешне — крупнотелый, с могучими плечами, с ранней лысиной во весь череп, с младенческой удивленной улыбкой — рукопашник и егерь, каких на весь полк было только двое, он да Гаврюша Каримов, но того уже нет на свете.

Только Кныш опустился за стол, как к ним приблизился дядька Соломон собственной персоной, с двумя полными кружками в правой руке: подошел поприветствовать Кныша. Обнялись, соприкоснулись щеками, при этом Кныш, как всегда, поймал себя на том, что старается не потревожить пустой рукав майора. Кроме того, что у Соломона не было левой руки, ему еще отчикали обе ноги повыше колена, но об этом, кто не знал, нипочем бы не догадался. Он на своих немецких протезах двигался непринужденно, как балерина, хотя на привыкание и тренировки у него ушло больше года. С Кнышем они были знакомы с первой ходки в Чечню.

— Редко заходишь, паренек, — укорил Соломон. — Да и сейчас, вижу, спешишь?

— По морде видно?

— По походке… И ребята у тебя какие-то смурные. Может, нужно чего? Деньги, девочки, марафет?

— В полку ты был серьезнее, Соломоша, — сказал Кныш.

— Когда это было, — усмехнулся майор, залпом осушив половину кружки. — В ту пору и небо было голубым.

Ребята действительно сидели притихшие, насупившиеся. Они с Соломоном дружбу не водили, им наплевать на его командирские ужимки. Только Петров в силу благодушного нрава не удержался, съязвил:

— Девочки почем, гражданин майор?

— Тебе бесплатно, старшина… Ладно, братцы, секретничайте. Когда заглянешь, Володя, по-доброму посидеть?

— На днях постараюсь, — прилгнул Кныш.

В баре по раннему времени было почти пусто, разговаривать удобно. Кныш коротко объяснил бойцам, чего от них хочет. Небольшой компактный штурм загородной виллы. В случае удачи — каждому по десять тысяч баксов. Подумав, добавил:

— Честно скажу, задницу нам никто прикрывать не будет.

Оторвал у рака клешню, ждал. Парни заскучали еще больше, никто не смотрел ему в глаза. Ответил за всех Петров, и его слова угодили Кнышу как обухом по голове:

— Знаешь, Володя, мы тут до тебя уже советовались… Не обижайся, но ребята — пас.

Кныш чуть раком не подавился.

— Что так? Очко играет?

— Нет, не очко, — старшина посуровел. — И деньги хорошие, понятно. Но тут такое дело…

Первый раз открыл рот Леня Смоляной:

— Да чего, Жаба, темнить, в натуре… Навоевались — и точка. Досыта. Ты нам работу дал, спасибо, капитан. Но об мочиловке уговору не было.

— Да чего ты злишься, Ленчик? Никто же не заставляет. Набор добровольный.

— Он не злится, — пояснил Прошкин. — У него малец родился на той неделе. Тоже понять надо.

— Поздравляю, — сказал Кныш. — А у тебя, Прошень-ка, какие причины?

— Никаких, капитан, — худое лицо снайпера скривилось в пренебрежительной ухмылке. — Не пойду — и все. Пожить охота. По совести сказать, мы ведьжить-то еще не начинали.

— Достойный ответ, — признался Кныш, — Ну, с тобой, Петров, и так все ясно. К соревнованиям готовишься, да? На первенство Московской области? Или баллотируешься в депутаты?

Широкоскулое лицо богатыря расплылось в добродушнейшей улыбке.

— Не совсем ты понял, капитан. Я с тобой пойду. А на хлопцев не сердись. Молодые еще. В мечтах парят.

Парящие в мечтах снайперы дружно прильнули к кружкам, не поднимая глаз. У Кныша от сердца отлегло.

— Спасибо, старшина, — пробормотал растроганно. — Родина тебя не забудет… А вам, ребятки, приятного аппетита… Пошли, Петров.

…Спешил на Яузу, оттуда собирался махнуть в Петрово-Дальнее — на ночную разведку. Еще предстояло решить проблему с транспортом и разработать план. Еще — успеть забрать Санька с Климом. Еще… Дел невпроворот, тем более если учесть, что операцию следовало начать не позже пяти утра, в потемках. Но это хорошо: больше забот, меньше беспокойства. Иначе принцесса сведет с ума. Из памяти не уходило ее хрупкое, теплое, податливое тельце, тающее в руках, ее ошеломляющий шепот: «Как легко, как спокойно с тобой, Володечка. Вместе умрем».

Потерпи, сестричка, не сдавайся. Еще немного потерпи…

ГЛАВА 3

Рашид-борец не знал, как быть с племянником. Тот стоял перед ним, покачивался, осунувшийся, какой-то полу-спящий. Чья в нем кровь — шакалья? Он попался на месте преступления, но словно даже не осознал, что произошло.

— Арчи, мальчик мой, ты хоть понимаешь, как низко пал?

— Нет, дядюшка. Я ничего плохого не сделал.

— Ты позвонил врагам. Если бы не Муса… Арчи, ты предал семью, покойного отца… Ты кто такой, Арчи? Объясни словами, если можешь?

Арслан переминался с ноги на ногу, глядел в пол. Рашид-борец понимал, какая беда приключилась с племянником. Страшная беда, хуже не бывает. Рыжая ведьма опутала его сердце ядовитыми нитями. Силу ее чар почувствовал и сам Рашид, когда разговаривал с ней. В ее очах — ночь, в каждом слове, в каждом движении гибкого, змеиного тела — удавка для слабого мужчины. Арчи не устоял, она отравила его своим ядом, но как ему помочь?

— Арчи, ты знаешь, что такое женщина?

— Да, дядюшка, конечно.

— И что же?

— Дух преисподней в ней. Ты об этом спрашиваешь?

— Не надо преувеличивать. Дух преисподней — слишком красиво сказано. Женщина — такое же домашнее животное, как собака, свинья или коза. Ты мог бы полюбить козу?

— Наверное, нет, дядюшка-джан.

— Плохо, что ты в этом сомневаешься. И все-таки ты влюбился в красивую стерву… Это так, Арчи?

Страдалец поднял глаза, и на Рашида повеяло безумием.

— Отдай ее мне, дядюшка. Навеки останусь твоим рабом.

Рашид поморщился, разговаривать дальше бессмысленно.

— Ступай к себе, Арчи, — и жди.

Арслан сделал попытку поцеловать его руку, но дядюшка резко спрятал ее за спину.

Он вызвал Мусу и отдал необходимые распоряжения.

— Я вернусь завтра, у меня много дел в городе. Надеюсь, ты все сделаешь правильно.

Муса низко поклонился.

— Я все понял, бек.

— Сильно не повреди, — уточнил Рашид. — Завтра хочу увидеть ее еще живую.

— Не сомневайтесь, господин.

Через час в комнату Арслана, где он пригорюнился над бутылкой красного вина, заглянул посыльный от Мусы и попросил следовать за собой. Они спустились в подвальный этаж, где были расположены несколько камер, а также сауна и бильярдная. Посыльный привел Арслана в комнату для допросов, разбитую на два отсека: один для наблюдателей — с мягкой мебелью, баром, пультом связи, телевизором и смотровой стеной, и второй — собственно пыточная, со множеством современных приспособлений, предназначенных для того, чтобы очутившаяся там жертва была послушной и разговорчивой. Все на уровне последних достижений западной криминалистики.

— Сиди, смотри кино… Хозяин велел, — осклабился посыльный, и у Арслана не хватило сил отвесить ему оплеуху за наглость. Он чувствовал себя так, будто упал с горы и лежит на дне пропасти с отбитыми внутренностями. Уходя, посыльный запер дверь снаружи.

В соседнем, пыточном отсеке обнаженная пленница была уже приготовлена для истязаний. Распятая в высоком железном кресле, как цыпленок в гриль-баре, с задранными к потолку ногами, с заведенными за спину и сомкнутыми на затылке руками, с неестественно выгнутой спиной, она вряд ли могла сделать хоть одно движение без того, чтобы не причинить себе боль. Лишь почерневшие глаза, как две антрацитовые полоски, ненавидяще светились сквозь рыжие космы. Перед ней стояла Земфира Викторовна, наперсница владыки во многих секретных затеях, и тоненькой кисточкой, макая ее в пузырек с краской, наносила на голый живот какие-то знаки, вроде витиеватой арабской вязи. В углу за столиком читал газету старенький доктор Голубнячий, неизменный участник всех мало-мальски важных допросов.

— Чего там вычитал, Голубочек? — окликнула Земфира, отступив от кресла и любуясь своей работой.

— Ничего хорошего, матушка моя. Борис Абрамыч нового премьера назначил, а при нем, полагаю, бедным росси-янчикам окончательный будет капутец. Что ж, туда, как говорится, и дорога.

— Умный ты очень, Голубочек… Охота тебе во всякую чепуху вникать?

В отсеке появились два новых действующих лица: Джура Мелитопольский по кличке «Хирург» и Гарик Малохоль-ный, недавнее приобретение хозяина, уже успевший зарекомендовать себя беспощадным дознавателем. Арслан судорожно отпил из бутылки, которую принес с собой.

Земфира Викторовна, нанеся последний штрих на разукрашенный живот, с приятной улыбкой произнесла:

— Прошу, господа. Девочка к вашим услугам.

Оба дознавателя скинули белые борцовские куртки, обнажив могучие торсы, поросшие шерстью, как у горилл, и оставшись в адидасовских черных брюках. Арслану показалось, что он через стену ощутил запах ядреного мужского пота. Гарик подошел к столу с инструментарием, а Джура обогнул кресло, что-то прикидывая, посвистывая сквозь зубы. Подкрутил на кресле колесики, добиваясь какого-то одному ему понятного эффекта.

— Полегоньку начинайте, ребятки, полегоньку, — предупредила Земфира Викторовна. Джура кивнул и со словами: «Внимание! Преждевременные роды!» — глубоко воткнул волосатую руку пленнице между ног и резко развернул локоть. Тело несчастной еще больше изогнулось, хотя минуту назад это казалось невозможным, изо рта, как из трубы, вырвался жуткий, изумленный вой…

Арслан, теряя соображение, убрал на панели звук и уронил голову на ірудь…

К вечеру пошли в деревню за продуктами. Дорогу занесло, брели по колено в снегу. Тачку, на которой приехали, Санек оставил на сохранение Сундукову, здешнему предпринимателю. Ветер с ледяными иглами бил в лицо, и на середине пути Боренька Интернет совсем раскис. Он впервые в жизни очутился зимой на природе, в отрыве от городского комфорта. Пижонскую дубленку продувало насквозь, под ней — тонкий свитер и черные джинсы из какой-то плотной ткани, на морозе мгновенно превратившиеся в две жестяные трубы. Кальсоны он не носил, убежденный почему-то, что напялить их на себя способен лишь какой-нибудь деревенский ванек, но уж никак не супермен. На ногах, естественно, модные чувяки из свиной кожи (триста баксов за пару), зачерпывающие снег, как два ковша. Боренька начал отставать, и Санек на него прикрикнул:

— Тебя что, Интернетище, на руках нести?

Клим сумел прикурить, погрузив башку в черные рукавицы.

— У тебя в сарае, Сань, я тележку видел. Надо было его на ней довезти.

— У печки ему надо было сидеть, я же говорил. Не-ет, «с вами пойду, с вами пойду»! Околеет, что Кнышу скажем?

Бореньке было стыдно, что он задерживает движение, но ноги заплетались, и было такое ощущение, словно бредет по грудь в ледяной воде. Все же он нашел в себе силы пошутить:

— Пристрелите меня, парни. Вместе не дойдем.

— А ведь он дело говорит, — подхватил Клим. — Чего ему зря мучиться? Зароем в снегу, до весны никто не найдет. Кнышу объясним, мол, удрал в Москву — и не вернулся.

Все же добрели кое-как до деревни. По зимней улочке прошли, как по мертвому царству, никого не встретив, с изумлением глядя на редкие, серые дымки из труб. Ввалились в магазин. Там тоже было пусто, только Жорж Сундуков, осанистый и хлопотливый, выступил навстречу, обнял Санька, радостно зажужжал:

— С друзьями пожаловал? Ценю, уважаю… Машина в порядке, не сомневайся. В гараж отогнал. Хочешь, проверь?

Санек сказал:

— Сундук, у тебя валенки есть? И носки шерстяные.

Сундуков посмотрел на взъерошенного, заснеженного, дрожащего Бореньку и все понял.

— Здесь нету, но я сбегаю… Вы пока отдохните, я мигом… Лорка, иди сюда!

На зов из подсобки выплыла дама лет тридцати, в короткой шубке, поверх которой она сумела как-то натянуть белый халат. Дама была на сильном взводе и, увидев сразу так много покупателей, да еще молоденьких, сытно рыгнула.

— Лора, обслужи гостей… Я до хаты сгоняю.

Клим с рюкзаком заступил за прилавок и сразу начал ухаживать: он с почтением относился к солидным женским габаритам. Санек попробовал дозвониться до Кныша, но по всем известным номерам ему никто не ответил. Он оставил сообщение на пейджере, хотя это было необязательно. Кныш знал, где они находятся.

Боренька одиноко трясся у прилавка, отогревался, без любопытства наблюдая, как неугомонный Стрелок пытается вытряхнуть жеманно хихикающую даму из халата. Он так увлекся, что забыл, зачем пришел. Санек ему напомнил:

— Господин Осадчий, прекратите разврат. Займитесь делом.

Клим с неохотой выпустил даму из рук.

— Слышь, Санек, может, возьмем ее с собой? Ужин приготовит. Картохи нажарит. А?

Санек, не отвечая, сам начал набивать рюкзак: колбаса, хлеб, масло, консервные банки, бутылки водки, пива — наталкивал, особенно не разбирая. Женщина едва успевала щелкать калькулятором. На Санька поглядывала с испугом.Наконец, сбилась, достала с полки деревянные старинные счеты.

— Мальчики, не поспеваю… Придется пересчитывать.

— Считай, — Санек пододвинул ей раздувшийся рюкзак.

— Ну как, — Клим нежно поглаживал даму по бугристой спине. — Пойдешь с нами, Лора?

Женщина бедово стрельнула в него накрашенными глазами.

— У меня хозяин есть… Отпустит ли?

— Договоримся… Пойми одно, такая красавица не должна себя раньше времени хоронить. Духовно должна развиваться. Сань, ты как? Не против?

Вернулся Жорик Сундуков с валенками под мышкой. Увидев огромную разношенную обувку, Боренька заартачился, но Санек его окоротил:

— Переодевайся, Интернетище, или в глаз получишь.

В валенках Боренька с ужасом обнаружил толстые, заштопанные на пятках, грязно-белого цвета носки. Но делать нечего, присел на табурет.

— Скажите, добрый хозяин, — высокопарно обратился Клим к Сундукову. — Вы не будете возражать, если мы ангажируем на вечерок Лору Васильевну? За разумную плату, разумеется.

— Озорничают они, — смутилась женщина. — Я, Георгий Иванович, повода не давала.

Сундуков не понял, шутит залетный или нет. За разъяснениями обратился к Саньку, которому уже год намекал о больших перспективах совместного бизнеса: Москва — деревня Грязево.

— Чего, Сань, в самом деле бабцы требуются?

— Нам — нет, ему — да. Они ему всегда требуются.

— Можно устроить.

— Обойдется.

Возвращались уже в темноте. Ветер внезапно стих, на небо высыпали ранние звезды — и два-три дачных огонька далеко впереди создавали впечатление, что небеса соединились с землей. Природа погрузилась будто в глубокий обморок. Клим, всю дорогу уныло выговаривавший другу за его склонность к вождизму, споткнулся на ровном месте и восторженно воскликнул:

— Хлопцы, поглядите, красота-то какая! Разве такое в Москве увидишь?

Осторожно, словно боясь распугать колдовскую тишину, ступали друг за дружкой по узкой колее, маясь от какой-то странной, внезапно подступившей сердечной мути…

В избушке заново раскочегарили печь, уселись за стол, начали пировать. Настроение зимней дороги в ночном лесу не сразу исчезло, томление духа продолжалось до первых стопок. Не сговариваясь, выпили молча, не чокаясь. Что это было? Какое предчувствие их посетило?

Первым освободился от налетевшей хмари Боренька, но тоже как-то по-чудному. Хлюпая носом — и валенки не спасли, — пустился ни с того ни с сего в воспоминания о своем покойном батюшке, знаменитом банкире, и балабонил без умолку с полчаса, оглядывая застолыциков с хмельной любовью. Жаловался, что не ценил отца, пока тот был живой, а теперь кается, рад бы повидаться, да невозможно. По его словам выходило, что покойный банкир был великий человек, олигарх из олигархов, а по многим человеческим качествам не уступал титанам Возрождения. Поэтому его и убрали. Посредственность ревниво относится к явлению гения и при первой возможности от него избавляется. Для России вообще норма, чтобы яркую личность, героя поскорее замочить. Боренька пересказал статью, которую читал в молодости, где приводилась статистика, сколько удавалось прожить на свете великим людям. Очень немного. За тридцатник редко кто переваливал. Их травили ядом, убивали на дуэлях, а кто ускользал от насильственной смерти, того доканывал идиотизм росси-янской жизни. При большевиках эту горькую правду, естественно, скрывали от народа, но теперь-то, слава Богу, все стало известно.

Клим, переглянувшись с Саньком и покрутя пальцем у виска, попытался вернуть Бореньку на землю.

— Скажи-ка лучше, Боря, как же так получилось? Сын титана — и вдруг связался с братвой? При твоих-то перспективах?

Окосевший Боренька не почуял подвоха.

— Я думал об этом… Что значит — связался? Ты умный человек, Клим, я знаю, но мышление у тебя запрограммированное, как у большинства россиян. Человек не может быть счастливым, если его все время куда-то подталкивают. Он должен сам определиться в этом мире, найти свою нишу.

— И ты, выходит, определился? Стал бандитом?

— Какие же мы бандиты? Мы не бандиты.

— Кто же мы?

— Ну, если угодно, санитары леса. Мы призваны очистить общество от многовековой обывательской накипи. Я горжусь, что в этом участвую. И вас я очень люблю, парни. Без вас я бы так и остался на всю жизнь Интернетом.

— А теперь ты кто?

— Теперь я свободный человек, как и вы.

— Это временно, — заверил Клим. — До первой посадки.

Раскрасневшийся Боренька поглядел на него с укоризной.

— Знаешь, в чем твоя беда, Клим? Ты никогда не бываешь серьезным.

— Чем же это плохо?

— Ирония, юмор — это оружие слабых. На самом деле в жизни нет ничего смешного. Только кретины находят в ней повод для веселья. Разные Жванецкие. Вот давай возьмем Володю Кныша. Он непобедимый воин, ты же не будишь с этим спорить?

— Тебе виднее.

— Скажи, ты слышал, чтобы он когда-нибудь смеялся?

— Слышал.

— Когда же?

— На прошлой неделе. Помнишь? Ты полез с отверткой в розетку и тебя тряхануло… Ты был похож на Фредди Крюгера. Все ржали — и Кныш тоже. Он больше всех ржал. Я ему даже сказал: успокойся, Кныш! Кстати, Борь. Почему бы тебе не попробовать себя на телевидении, в какой-нибудь передаче типа «Аншлага»? Давай с Тинкой поговорим. Пусть похлопочет. И придумывать ничего не надо. Перескажешь все, что сейчас говорил — про санитаров леса и все такое, — будет полный отпад.

— Очень остроумно… Александр, — обратился Боренька к Саньку, казалось, задремавшему в уютном печном тепле со стаканом в руке. Глаза открыты, но взгляд блуждал где-то за морями, за лесами. — Ты тоже, как Климушка, не понимаешь, о чем я говорю?

— Я-то понимаю, — нехотя отозвался Санек. — Но я вас не слушаю.

— Напрасно, — расстроился Боренька. — Я важные вещи пытаюсь внушить Климу, а он отшучивается. Только одни женщины у него на уме.

— В моем возрасте это нормально. Больше скажу, тебе надо срочно обратиться к психиатру.

— Почему?

— Ты слишком много думаешь, это опасно. Мне один знакомый врач сказал, половина всех мыслителей рано или поздно попадают в психушку. Научный факт. Даже пьеса есть на эту тему. Называется «Горе от ума».

Санек слез со стула, подкинул в печку березовых полешек. Веселый треск рванул из топки.

Его пьяные мысли были просты, как всякая правда. Он думал всего лишь о двух вещах: что приключилось с Таиной и спит ли она с Кнышем? Ответ на первый вопрос он надеялся получить в ближайшее время, а вот… Если Кныш и Таина спелись, то что ему, Саньку, делать? Ждать? Вмешаться? Если ждать, то чего? Если вмешаться, то как? Против Кныша у него нет ни единого шанса, а романтически страдать он не привык. Он звезд с неба не хватал, но умел постоять за свои интересы. Однако сейчас речь шла не об интересах, а о чем-то таком, что не имело цены, и он предчувствовал, что, если не получит Таину, жизнь вообще потеряет всякий смысл.

К полуночи они втроем уговорили четыре бутылки водки и наконец расползлись по койкам. Но перед тем, как лечь, еще разок вышли на улицу, чтобы полюбоваться звездной ночью и отлить на воле. Стояли, курили, пока уши не прихватило морозом. Клим задушевно сказал:

— И все же есть в этом мире что-то такое, братцы, что непонятно нашим мудрецам. Включая Интернета.

Санек уныло подумал: приехать бы сюда с Тайкой на ночевку… Вот счастье, другого не надо.

Кажется, не успели уснуть, весь дом загрохотал, заходил ходуном, словно на него с небес обрушился валун. Санек, в полусне, побрел, открыл дверь. Кныш! Да еще какой! Мрачнее тучи, и глаза горят, как у рыси.

Заметил на столе остатки пира, хмыкнул:

— Не ко времени… Ладно, подымай пацанов, кончился привал.

Пацаны и без того в изумлении таращились с раскладушек. Боренька что-то радостно заверещал. Кныш, не снимая куртки, сел за стол, сунул в рот сигарету.

— Пять минут на сборы. Все расскажу по дороге. Ты, Борис, остаешься здесь, можешь не вставать.

— Нет, — пискнул Интернет, спуская ноги с кровати прямо в валенки.

— Что значит — нет?

— Я с вами.

Казалось, горящие очи Кныша сожгут Бореньку вместе с кроватью, но, встретясь с наивно-умоляющим взглядом гения, он смягчился.

— Мы не на прогулку, Борис. Должен понимать.

— Вы за Таиной Михайловной. И я с вами.

— Знаешь, что такое приказ?

— Хоть убей, не останусь.

— Хорошая мысль, — поддержал Клим, уже наполовину одетый. — Он сегодня весь день старшим дерзит. Мне четыре раза нахамил. Никого не уважает.

Санек спросил:

— Как ты нас нашел, капитан?

Кныш не ответил, в задумчивости наблюдал за Боренькой, который пытался натянуть джинсы, не снимая валенок.

— Боря, остынь, — произнес мягко. — Не хочу тебя обижать, но ты будешь только помехой. Это серьезное дело. Будь моя воля, я бы и сам за него не взялся.

— Вот и оставайся, — лихо отбарабанил Интернет. — Мы с Саньком и Климом мигом сгоняем. Только скажи куда.

Кныш посмотрел на Санька. Тот сказал:

— Ничего не поделаешь, капитан. Он как банный лист.

— Откуда у тебя эти валенки? — спросил Кныш.

— В деревне умыкнул, — ответил за Бореньку Клим. — Он же теперь санитар леса.

Собрались ребята быстро, хотя от невыветрившейся водки их еще швыряло из стороны в сторону.

— Может, поешь чего-нибудь? — предложил Санек.

— Некогда, — пока они одевались, Кныш прикрыл глаза, дал отдых мышцам и нервам, но ничего не получилось: рыжая принцесса звала откуда-то издалека.

В деревне разделились так: Кныш посадил Бореньку к себе — он приехал на Тайкиной «скорпии», Клим и Санек — в Саньковом «жигуленке». Разбуженный не ко времени Сундуков заинтересовался ночной каруселью.

— Чего там у вас, земеля? Шмон, что ли, какой?

— Об этом лучше не думай.

— Слышь, Сань, если это ваш босс, мне бы с ним словцом перекинуться. Это реально?

— Неподходящий момент.

— Понял. Если чего понадобится, я всегда в магазине.

Через полчаса выехали на окружную: Кныш гнал с такой скоростью, что Санек едва за ним поспевал. К счастью, ночная дорога была пустынной, если не считать возникающих то тут, то там постов ГАИ. В машинах шли разные разговоры. Клим, к примеру, спросил у кореша:

— Сань, тебе не кажется, что Кныш шизанулся?

— Надо ему верить, — Санек с опаской поглядывал на спидометр: меньше ста тридцати там не соскакивало, тачка ревела, как дизель.

— Не-е, сам посуди, об деле — молчок. К каким-то валенкам прицепился. Интернета с собой тащит. Почему я должен ему верить, Сань? Он же чужак, как ни крути. Не наш он, Сань.

— Если Тинка влипла, без него не вытащим.

— Ага. А с ним сами влипнем. Он же бешеный. Я таких знаю. С виду спокойный, а чего в башку втемяшится, колом не вышибешь. Вы с ним, Сань, два сапога пара. Я вообще с вами зря связался. Мне чего, в сущности, надо: музыку я люблю, Сань, зверьков разных домашних. Барышня чтобы красивая под боком. А вот такие прогулки мне не нравятся. С какой стати? Я же мирный, незлобивый парень. Мне больше Интернет по душе, хотя он и стал санитаром леса… Как думаешь, Сань, она Кнышу дала?

— Заткнись, — процедил Санек сквозь зубы с неожиданной злостью.

— Да я так. Без прикола… Но раз разговор зашел… Вижу, как маешься… Напрасно, Сань. Она ни мне, ни тебе не по рылу. Нет, не возражаю, девка классная, но мороки с ней не оберешься. Нам такую даром не надо. Нам бы чего попроще.

— Врешь, — сказал Санек. — Сам знаешь, что врешь.

— Конечно, вру, — легко согласился Клим. — Я ведь тоже к ней пару раз подкатился, получил по зубам, ну и что? Не зачах, как видишь. Продолжаю наслаждаться жизнью. Из-за баб переживать? Да пропади они все пропадом.

Утешает, подумал Санек. Выходит, у меня все на морде написано. От этой мысли ему стало еще горше.

В «скорпии» Боренька запальчиво объяснял наставнику свою жизненную позицию. Он обиделся не потому, что Кныш хотел оставить его в избушке, а потому, что тот не признавал в нем мужчину.

— Думаешь, Володя, раз ты воевал, сражался, а я у батюшки за пазухой сидел, значит, можно мной помыкать?

— Никто тобой не помыкает, — оправдывался Кныш. — Все дело в опыте, которого у тебя нет.

— Опыта нет, да… но кажется, я не давал повода усомниться. Лучше подумал бы, каково мне будет. Таина Михайловна из меня человека сделала, и вот теперь, когда у нее неприятности, я, по-твоему, должен отлеживаться на печке, пока вы ее спасаете?.. Ты знаешь, как я к тебе отношусь, но такого от тебя не ожидал.

— Чего не ожидал?

— Человеческие отношения определяются поступками, а не словами. Да, на словах ты меня уважаешь, заботишься, многому научил, не спорю, а на деле, как я был для тебя сопляком, так и остался. Для тебя — Санек человек, и Кли-мушка — человек, а я нет.

— Они простые парни, как и я. А ты, Боренька, гений. Гениев надо беречь.

— Вот именно. Ты относишься ко мне, как к экзотическому растению, но не как к живому существу. В этом вся суть. Самое ужасное, все так ко мне относятся. В том числе и Таина Михайловна. Подсовывает разных шлюх, но человека во мне не видит. Ничего, наступит день, когда вы все убедитесь, как глубоко заблуждались.

Кныш глянул в зеркальце: опять Санек отстал, черт бы его побрал, а скоро съезд на Рублевку. Надо было бросить «жигуль» в деревне, все равно вряд ли он понадобится. Кныш сбавил газ. Сказал извиняющимся тоном:

— Никак не могу уловить, Боря, чего ты от меня хочешь?

— Хочу, чтобы ты хоть раз честно сказал, что обо мне думаешь? Кто я такой для тебя? Без выпендрежа, как у Клима.

— Почему именно сейчас?

— Но ведь оттуда, куда мы едем, можно и не вернуться, правильно?

— Я постараюсь, чтобы ты вернулся.

Кныша тяготил бессмысленный разговор, он почувствовал нехорошее желание остановить машину и выкинуть раскудахтавшегося молодца на обочину. Возможно, это было самое лучшее, что он мог для него сделать. Боренька каким-то образом уловил его настроение, мгновенно затих.

На выезде из Жуковки Кныш свернул на боковую улочку и приткнулся носом к припаркованной, с включенными подфарниками «Газели». Не подвел старшина. Через минуту подкатил «жигуленок». А еще через минуту вся компания расположилась в салоне «Газели», представляющем из себя небольшой оружейный склад: автоматы Калашникова, два гранатомета, пистоли, карабин с оптикой, десантные ножи, ящик с гранатами, два ящика со взрывчаткой и дымовыми шашками… Кныш представил старшину, объявив, что это его заместитель, которому они обязаны подчиняться беспрекословно. У Петрова спросил:

— Никто не тормознул?

— Два раза останавливали, трасса дурная.

— Пропуск сработал?

— Как видишь, командир… А это, выходит, и все пополнение?

— Думаешь, мало?

Старшина, широко улыбаясь, оглядел братву, особо задержавшись взглядом на валенках Бореньки. Спросил с уважением:

— Никак ты лыжник, сынок?

Боренька приосанился.

— Почему лыжник? Я как все.

— Круче его у нас никого нету, — не удержался Клим. — Спецназовская кличка «Санитар».

— Отставить, — прикрикнул Кныш. — Торчать долго не можем у всех на виду. Слушай вводную…

Говорил минут десять, а когда закончил, в салоне установилось тягостное молчание. Санек и Клим дымили взасос, Петров жевал булку с маком.

— Что-то неясно? — спросил Кныш.

Клим глухо отозвался:

— Говоришь, пятнадцать человек, ворота, сигнализация… Но это же верный капутец, шеф. К бабке не надо ходить. Порубят, как капусту.

Боренька резво вскинулся, словно по сигналу. Радостно загугукал:

— Вот ты и засветился, Клим Осадчий! Теперь сразу видно, кто есть кто. Это тебе не анекдоты травить. Придется поднатужиться. Или кишка тонка?

— Сейчас в лоб получишь, — предупредил Клим.

— Давай, попробуй. Посмотрим, какой ты герой.

— Кстати, Боря, — сказал Кныш. — Ты лично останешься охранять транспорт. И чтобы я больше твоего писку не слышал… Саня, чего молчишь?

— А чего базарить, Стрелок прав. По всему раскладу выходит, шансов никаких.

— Не совсем так… Если все четко провернуть — ночь, внезапность, много шуму и треску… Думаю, справимся. Но вопрос даже не в этом. Тинку там на куски режут, глумятся над ней. Жалко рыжую. Как же так, она нас кормила, а мы ее сольем? Подлянка получается…

Кныш обвел горящим взглядом одного за другим своих соратников.

— Ну так что, братва?

Санек нехотя пробурчал:

— Ты тоже прав, Кныш. У нас выбора нету. За нас его, как всегда, другие сделали.

— Петров?

— А что я?.. Ты меня знаешь, командир. Разгон взял, остановиться не могу.

— Осадчий?

— Прикуп, конечно, тухлый, но если с нами санитар леса, какие могут быть сомнения? Даешь штурм!

У Кныша в груди потеплело.

— Что еще важно, — сказал он. — Отступать некуда.

ГЛАВА 4

Охранник Гриня Брик сквозь дрему услышал какой-то посторонний звук: будто струна на гитаре лопнула. С трудом продрав глаза, подгреб к оконцу. Пейзаж знакомый: ворота, вырванные из тьмы прожектором, и заснеженная подъездная площадка, раскачивающаяся среди ночи круглым световым пятном. Да и кому там быть в начале пятого утра? И среди дня мало кто рискнет заглянуть без специального допуска. Места заповедные, предназначенные для отдыха больших господ. Разве что забредет пьянь-побирушка из соседней деревни, кому все равно, куда идти, да зайчонок серенький прошмыгнет — ушки на макушке. Побирушке накостыляют ребята в охотку, а зайчонка пожалеют. Зверье грех обижать понапрасну.

— Ты чего, Гриня? — окликнул с топчана Боб Жигулин, бывший надзиратель из «Матросской тишины».

— Померещилось чего-то. Вроде стук какой-то.

— Мозга у тебя стучит, ей в башке просторно… Выйди, погляди, коли сомневаешься.

— Дак я вижу, нет никого.

Недовольно ворча, Жигулин уселся на топчане, ноги в толстых носках опустил на пол. Спать на дежурстве запрещалось строго-настрого, но охрана постоянно нарушала этот запрет. За все лето и осень не было никаких происшествий — это расслабляло.

— Говорю же, пойди глянь. Из-за таких ротозеев, как ты, порядку нигде нет.

— Почему я ротозей? — обиделся Гриня. — Я-то бодрствую, а некоторые по семь часов подряд ухо давят. Из уважения к твоему возрасту, Жигулин…

— Прикуси язычок, — оборвал надзиратель. — Приказано, значит, выполняй.

Чертыхаясь, молодой боец надел ватник, взял автомат со стола. Из тепла в стужу — б-р-р! — но приходилось подчиняться. Старая курва вполне может накляузничать Мусе, а тогда… об этом лучше не думать.

Гриня Брик вышел на двор, прислушался. Тихо, как в морге. Из домика казалось, ветер, а ветра нет, только мороз похрустывает — градусов пятнадцать, не меньше. Неожиданно звук повторился, металлический, — откуда ему взяться? Гриня — черт его толкал под руку — отомкнул засов на калитке, осторожно выдвинулся за ворота. Постоял, потоптался. Естественно, никого. Лишь старые ели подступили черной стеной. Гриня сунул в рот сигарету — и тут сбоку донесся легкий свист, явственный, отчетливый, отчего у Грини враз ослабели коленки. Он резко обернулся, приладив автомат в руку, — и это было его последнее осмысленное движение в жизни. Старшина Петров показался из-за выступа забора и метнул нож. С семи метров он никогда не промахивался: нож с мягким чмоком вошел Грине в незащищенное бронежилетом, открытое горло, проткнул кадык и перерубил шейную вену.

Опережая старшину, Кныш ужом скользнул в отворенную калитку, ворвался в сторожевой домик. Навстречу с топчана поднимался, изумленно пуча глаза, пожилой мужик в армейской робе образца семидесятых годов. Кныш выстрелил с порога из «магнума» сорок восьмого калибра с глушителем, отдача была такая, что чуть не выворотило большой палец. Мужик рухнул на топчан, так и не успев встать на ноги.

От ворот побежали к дому вчетвером — метров тридцать по сосновой аллее, освещенной с двух сторон фонарями. Здесь они были как на ладони, и Кныш полагал, что это самый опасный участок: если удачно проскочат, дальше будет легче.

Проскочили, прокатились по снегу четырьмя самоходками, — и нигде ничего не загрохотало, не заухало. Ни одна собака не кинулась под ноги. Удача пока им сопутствовала — слепая старуха.

У парадного подъезда Кныш сделал знак рукой — и Санек с Климом, не задержавшись ни на секунду, помчались дальше, огибая дом. Как и говорил Кныш, с третьего этажа нависал над землей балкон с каменной балюстрадой в екатерининском стиле — непременный декоративный атрибут новорусских загородных замков. Санек достал из рюкзака эластичный трос с альпинистским трезубцем на конце, размотал — и швырнул наверх. С первого раза — точно. Подергал — крюк зацепился намертво. Клим ухмыльнулся: «Прощай, братан!» — и в мгновение ока взвился на этаж. Через несколько секунд Санек к нему присоединился. Расположились с двух сторон высокой, стеклянной балконной двери, приготовив автоматы, — ждали.

— Сквознячок, — негромко произнес Клим. — Не простудиться бы!

— Ничего, отогреемся, — ответил Санек.

Кныш поднялся на крыльцо, присосками укрепил под низ двери взрывное устройство и спустился к старшине. Отступили, прижались к стене. По рации Кныш вызвал Санька:

— Вы где?

— Наверху. Все в порядке.

Кныш нажал кнопку пульта: рвануло не сильно, но внушительно. Друг за дружкой взлетели по ступенькам: дверь зияла обугленным провалом. Ворвались в дом. Началась потеха…

Когда все идет гладко, жди беды. Двух гавриков на первом этаже срубили легко, те очухаться не успели, свет зажгли — и тут же наглотались свинца. А дальше что? Дом велик, трехэтажный, с пристройками, а внутри вообще лабиринт: коридоры, переходы, лестницы, множество комнат, холлов, кладовок, подсобных помещений. Без карты местности — черт ногу сломит. Трудность двойная: с одной стороны, надо срочно отловить какого-нибудь здешнего обитателя; с другой — медлить нельзя ни секунды. Кныш всем своим существом чувствовал, как дом проснулся, напрягся, ощетинился, готовясь уничтожить наглых пришельцев. Словно в подтверждение, откуда-то сверху мощно рявкнула сирена, заполнив все уголки истошным, дребезжащим воем. Рявкнула — и сразу умолкла, кто-то ее отключил.

Кныш и старшина торкнулись в одну дверь, в другую — заперто. На третий раз повезло: фонарик старшины высветил на кровати человеческую фигуру, прижавшуюся к стене. Кныш щелкнул выключателем: на кровати копошился пожилой мужчина в розовой пижаме.

— Пожалуйста, пожалуйста, — мужчина загородился руками. — Не убивайте меня!

— Ты кто? — спросил Кныш.

— Я повар, больше никто. Просто повар.

— Одна секунда, — сказал Кныш, направив пистолет ему в лоб. — Где прячут девушку?

— Какую девушку? Здесь много девушек… Может быть, Зузу?

— Пленница, где пленница?!

— Не знаю, я не знаю… Может, Федор знает.

— Быстрее, капитан, — поторопил старшина, наблюдавший за коридором. — Что-то слишком тихо.

— Вставай, — приказал Кныш. — Отведешь к Федору.

Только вышли втроем в коридор, освещенный люминесцентными лампами, с другого конца выскочил танцующий ферт с автоматом и послал в их сторону с десяток железных гостинцев. Петров ответил короткой очередью, стрелок шмякнулся на пол лицом вниз. Но и у них не обошлось без повреждений. Повар упал на колени, прижимая руки к животу, у Петрова на левом плече расцвела алая роза.

— Где Федор?! — рявкнул Кныш. — Какая комната?

— Через две двери, вон там, — повар оторвал руку от живота, показал направление и тут же повалился на бок, жалобно скуля.

Федор встретил их посреди комнаты с ножом в руке — здоровенный, мускулистый детина в майке. Кныш, не целясь, навскидку прострелил ему руку с ножом выше локтя. Детина завертелся волчком, его повалило на кровать. Кныш подскочил.

— Где девка, ну?!

— Какая? Террористка? Рыжая?

— Рожай, сука, пристрелю!

Детина оказался сообразительным. Объяснил: в подвале, в камере. Смотрел со злобной ухмылкой. Кныш понял: спиной поворачиваться нельзя.

— Как туда попасть?

— Можно по лесенке, здесь, за углом. Можно на лифте.

— Сколько там охраны?

— Никого там нет.

— Ну, прости, Феденька, — Кныш с размаху опустил ему на череп рукоятку пистолета.

Старшина покачивался в дверях, побледнел до синевы.

— Что, сильно зацепило? Дай посмотрю.

Рана аккуратная, без выходного отверстия. Пуля засела в мышечной ткани, крови немного.

— Потерпишь или перевязать?

— Потерплю, чего уж теперь.

У Санька с Климом свои проблемы. Кое-как раскурочили балконную дверь — разбить стекло не удалось, какой-то хитрый пластик, прострелили замок, — и в комнате застали целую обкуренную компанию: двое чернобровых парней и трое телок. Валялись на полу, на кроватях в живописной композиции, на всех пятерых из одежды — черные высокие сапоги на одной из девиц.

— Надо же, — позавидовал Клим. — И мы с тобой, Саня, могли бы по-человечески отдыхать, а не носиться по ночам с автоматами.

У них с Саньком задача простая — наделать как можно больше шуму. Отвлекающий маневр. Парней, так и не продравших зенки, наскоро приковали к кроватям наручниками, а телок, кое-как растолкав, выволокли на этаж. Раскатали в разные стороны по коридору по «лимонке», устроили классную иллюминацию. Взрывы, вопли обезумевших голых девиц — лучше не придумаешь.

— Знаешь, Санек, — заметил Клим, — а мне нравится. Весело здесь. Напомни только, мы зачем сюда пришли-то?

Санек не успел ответить, за него это сделал спокойный жестяной голос, прозвучавший, казалось, отовсюду:

— Ну-ка, ребята, аккуратно пушки на пол и руки за голову. Вы оба на мушке. Рыпнетесь — и хана!

Непонятно было, откуда голос, а также где эти самые, которые держат их на мушке: по обе стороны пустой коридор, впереди деревянные перила и темный провал. Сверху — плохо различимые балки потолочного перекрытия, смыкающиеся куполом. Вот что значит оказаться в незнакомом месте. Девки притихли у ног, будто получили по очередной дозе. Санек с Климом одновременно нагнулись и положили на пол автоматы.

— Сумку туда же, — приказал голос. Санек снял со спины рюкзак, поставил рядом с автоматом.

— Где они? — спросил тихо. Клим грязно выругался и шагнул к перилам. В ту же секунду сверху из черноты полыхнуло огнем. Вся грудь у Климушки оказалась разворочена, словно он поймал пушечный снаряд. Выплыли наружу голубоватые внутренности, и кровь хлынула рекой. Остолбенело он уставился на друга.

— Чего скажу, Сань… Я ведь больше всего за глаз переживал. Хуже нет слепачом мыкаться.

— Больно, Клим?

— Ничего, терпимо, — это были его последние слова. Слабо пожав руку друга, он прикрыл глаза и отбыл восвояси. С тихим всхлипом устремилась ввысь беззаботная душа, будто серебряный зайчик мелькнул мимо уха Сани.

Санек набрал в легкие побольше воздуху, спружинил-ся, сгруппировался — и покатился по коридору, кувыркаясь и подпрыгивая, как резиновый мячик. Ничего не видел и не слышал, ни пальбы, ни огня, только один раз почувствовал, как по левой ноге словно проехало бревно. Благополучно добрался до лестницы и обрушился вниз, пересчитал сотни ступенек, пока твердо не уселся задом на ковер. Не теряя минуты, отполз вбок, к призрачно мерцающему шкафу, будто к нависшей скале. Втиснулся в простенок, затаился, вытянув раненую ногу. Достал из-за пазухи подвешенный на ремешках пистолет, повредивший ему ребра при падении, взвел предохранитель и попытался отдышаться. Подумал: ладно, еще повоюем, козлы вонючие! А к кому обращался, и сам не знал.

…Кныш легонько постучал в дверь рукояткой пистолета.

— Входи, чего надо? — отозвался мужской голос. Толкнул дверь, вошел. Таина лежала на кровати, прикрытая простынкой. Странно на него посмотрела, словно не узнавая. В хрупком свете единственной лампочки ее лицо казалось выточенным из серого воска, неживым, лишь угольный блеск глаз выдавал, что она в сознании. Рядом стоял высокий молодой кавказец, безоружный. У Кныша по позвоночнику скользнул червячок страха.

— Тина, ты меня видишь? Что с тобой?

— Ничего, Володечка… Ты немного опоздал. Познакомься, это Арчи. Не убивай его, это мой друг.

Кныш стволом пистолета указал парню, чтобы тот отодвинулся в угол, не упуская его из поля зрения, склонился над девушкой.

— Встать сможешь?

— Нет, Володечка. Я пробовала, ножки не держат.

Кныш повернулся к кавказцу:

— Что с ней?

— Пытали, — лаконично ответил Арчи. — Наверно, помрет. Перестарался Муса.

— Не каркай… Помрет — и ты помрешь. Все помрем.

Осторожно стянул с девушки простыню, покачал головой — и опять накрыл до шеи.

— Ужасно, да, Володечка?

— Пустяки… Бывает намного хуже. Кампертер тебя мигом вылечит. Только бы до него поскорее добраться… — опять обернулся к Арчи. — Поможешь уйти, абрек?

— Ты за ней пришел?

— Не за тобой же.

— Кто она тебе?

Что-то удержало Кныша от честного ответа.

— Она мне как сестра, а тебе?

— Мне тоже, — усмехнулся юноша. Кныш не мог понять, что таится в его черной башке, это его беспокоило. Но недолго. За дверью, где остался старшина, загремели выстрелы, раздались гортанные крики, но через секунду все стихло. Кныш выглянул, держа пистолет наготове, и увидел печальную картину: трое бойцов раскинулись на полу в живописных позах, посередине сидел Петров с залитым кровью лицом, похожий на поваленное дерево с разбитой молнией верхушкой. Его единственный уцелевший глаз горел циклопическим светом.

— Куда тебя, куда, Петров? — подлетел Кныш. Но мог и не спрашивать: старшина был весь в дырках, как решето.

— У-у-у, — промычал тупо.

— Сейчас, сейчас, — засуетился Кныш, — сейчас перевяжу…

Старшина поднял руку с зажатым в ней пистолетом. Устремленный на Кныша глаз просиял невыносимой мукой.

— Не вини себя, капитан… Достали духи, мать их!..

Донес пушку до виска и дернул пусковой крючок.

Кныш видел много смертей, эта была не самая страшная, даже благостная, как всякая смерть в бою, но сердце сдавило свинцом.

— Прости, старшина, — прошептал. Петров ничего не ответил.

В комнате Арчи, добывший откуда-то, видно, из шкафа, зимнее мужское пальто, закутывал в него Таину, да так старательно, что слюнки на губах появились.

— Молодец, — похвалил Кныш, — Что дальше предлагаешь?

— Пойдем в гараж. Если повезет, удерешь. Вряд ли повезет.

— Уж это как карты лягут, — согласился Кныш.

Поднял девушку на руки — драгоценная, легкая ноша! — она доверчиво уткнулась носом в его шею.

— Милый Володечка. Мы ведь хорошо пожили, правда?

— Потом еще лучше поживем, — пообещал он.

В коридоре его поразила противоестественная тишина: после взрывов, криков и пальбы дом словно замер. Арчи поднял с пола чей-то автомат. Кныш не знал, хорошо это или плохо.

Выйти из подвала беспрепятственно им не удалось, в конце коридора наткнулись на Бореньку Интернета. С автоматом в руках, изображая крадущегося охотника, он выглядел как мишень в тире. Кныша аж в жар бросило, тем более, что он сослепу, сгоряча чуть не пальнул.

— Борька, ты как тут оказался?!

— Стреляли, — горделиво ответил Боренька, подражая знаменитому герою знаменитого фильма. На этом его бахвальство закончилось. За ним выросла массивная темная фигура, схватила за уши, подняла, потрясла — и из Бореньки посыпались на пол ключи, автомат и еще какая-то мелочь.

— Ое-ей! — завопил он от боли, трясясь в могучих руках.

Фигура опустила его на землю — рядом возникли еще две тени. Лиц Кныш не различал: грань света и тьмы. Но по основательным действиям понял: влип не на шутку. Тут же это подтвердилось. Раздался четкий приказ:

— Арчи, забери у него пистолет… Девку пусть положит на пол.

Нагнувшись, чтобы опустить Таину, Кныш спросил, не разжимая губ:

— Кто это?

Так же шепотом Арслан ответил:

— Муса… Не дергайся, отдай пушку. Я все сам сделаю.

Кныш подчинился, хотя не понял, что именно тот собрался сделать. Положение он оценил как почти безнадежное. Его единственный шанс заключался в том, что абреки захотят взять его живым. Это логично, им торопиться некуда. За поясом у него был еще один пистолет — и две гранаты в карманах. Вполне можно повоевать.

Расстояние между ними было метров семь, и пока Арчи его преодолевал, тот, кого звали Мусой, ухватил Бореньку за череп и резким рывком свернул ему шею. Хруст получился внятный, как будто переломили сухую ветку. Обмякшую худенькую тушку абрек бросил себе под ноги. Таина все это видела.

— Интернетушка, — простонала она, — Вовка, как же это?!

— Бывает, — сказал Кныш. — Ты пока отдыхай.

То, что произошло дальше, привело его в изумление. Молодой кавказец, не дойдя до своих кунаков двух шагов, поднял автомат и открыл огонь. Он продолжал стрелять и после того, как не ожидавшие подлого нападения бойцы, рассеченные на части лобовыми очередями, уже корчились на полу. Кныш подбежал и вырвал у него автомат. Парень был бледен как смерть.

— Как понимать? — строго спросил Кныш, — Ты спятил?

— Не лезь, — Арчи внимательно разглядывал пустые, дрожащие ладони. — Это семейное дело.

— Уважаю… Но что скажет Рашид-бек?

— Откуда он узнает?

— Только не от меня.

Вернулся за принцессой, опять взял ее на руки. Девушка дрожала, глаза увлажнились, в них потух блеск.

— Володя, пожалуйста… захватим с собой Интернетуш-ку! Как же он останется один?

— Я за ним попозже вернусь, не волнуйся.

В подземный гараж попали сложными переходами, в которых Арчи ориентировался, похоже, с закрытыми глазами. Вошли через узкую железную дверь, Арчи зажег свет. В просторном бункере стояли три машины: джип-чероки, шестисотый «Мерседес» и красная спортивная машина с брезентовым верхом — прямо невеста на выданье.

— Чего возьмешь? — спросил Арчи.

— Джип, если позволишь.

— Бери джип, хорошо.

Арчи после разборки в подвале еще не совсем пришел в себя, вид у него был ошалелый. Вдвоем они загрузили принцессу на переднее сиденье. Она ничего не говорила, только крякала, как утка. Арчи смотрел на нее с тоской.

— Не забывай меня, девушка.

За нее ответил Кныш:

— Не забудет, не сомневайся… Скажи лучше, как быть с воротами? Ну с теми, на дворе.

— Я их отсюда открою.

Кныш вдруг почувствовал острую симпатию к загадочному печальному кавказцу, почти любовь. Сказал растроганно:

— Я твой должник, Арчи. В любое время.

Парень рассеянно кивнул.

Ключи в замке зажигания. Кныш сосредоточился на управлении — осмотрел приборы. Такую машину он водил всего раз в жизни, да и то очень давно. Арчи подошел к стене, пощелкал кнопками на черной панели. Створки гаражных ворот медленно разъехались. Кныш поддал газку, тяжелая машина сдвинулась с места неожиданно легко. Двор пустой — с побледневшими от близкого рассвета фонарями. Когда подъехал к въездным воротам, те уже были распахнуты. Через минуту без всяких приключений добрались до брошенной на опушке «Газели». Еще через короткое время выкатились на предутреннюю трассу. Никто их не преследовал.

Долго молчавшая (Кныш думал, уснула) принцесса жалобно прошептала:

— Ой, не могу… Бореньку жалко…

— Не только Бореньку, — жестко заметил Кныш. — Четверо мужиков поклали за нас головы. Большие потери.

— Разве четверо?

— Никак не меньше, — сказал Кныш.

Но Санек был еще живой. В своем ухороне за шкафом он прикидывал, как выбраться на волю. Ногу перетянул шарфом выше колена, она затекла и дергалась, как при нарыве, но, кажется, не кровоточила. Прошло довольно много времени. Услышав откуда-то снизу глухие звуки стрельбы, Санек решил, что Кныш со старшиной скорее всего отправились следом за Климушкой. Затея с самого начала была провальной, но чего теперь сокрушаться. Свою задачу они с Климушкой выполнили, пошумели, побузотерили, теперь хорошо бы смыться. Постепенно он пришел к мысли, что единственный вариант — подняться опять по лестнице и вернуться в комнату с балконом. Конечно, там стрелок-наблюдатель, но это уж как повезет. Зато наверху рюкзак, в котором много полезных вещей, в частности, гранаты и дымовая шашка. С балкона можно спуститься, а там… Правда, он не представлял, как побежит на одной ноге, но попытка не пытка.

Смерти Санек не боялся, вообще не думал о ней. В его мире она всегда была рядом, как соседка по лестничной клетке. Сын рыночной Москвы, он понятия не имел, что можно жить иначе. Да он и не искал другой жизни, вполне был доволен той, какая досталась. Сейчас ему хотелось еще хоть разок повидать принцессу, но он понимал, что это маловероятно.

— Ладно, — сказал он вслух. — Пора, брат!

Но в тот момент, когда он сделал первое движение, под потолком вспыхнула хрустальная люстра и залила беспощадным светом большой зал со множеством книжных шкафов. Санек машинально втиснулся обратно в свою нору. Прямо в уши ему загремел издевательский голос:

— Выползай, крыса, выползай! Ха-ха-ха!

Хохотал не один человек, а двое или больше, но Санек никого не видел. Нападавшие где-то прятались, но где? Беспомощно озираясь, насколько хватало обзора, он судорожно сжимал в руке пистолет с шестью зарядами пятого калибра, свое единственное оружие, кроме ножа. В сущности, детская игрушка, хотя в закрытом помещении при сноровке им можно нанести урон.

Внезапно дверь, расположенная как раз напротив того места, где он прятался, распахнулась, в комнату ворвался детина с автоматом в руках, дико вопя, послал в его сторону короткую очередь — и тут же нырнул обратно. Затем это повторилось несколько раз. Из дверей выскакивали стрелки, иногда по двое, с хохотом и гиканием, не целясь, палили в него — и исчезали. Развлекались, давили на психику. Нарочно брали чуть повыше. Голос, усиленный динамиком, гипнотизировал:

— Не нравится, крысенок? Погоди, счас поджарим… Сдавайся, сволочь!

Санек понял, что его песенка спета. Вот где пришлось сдохнуть, в библиотеке богатого московского хана. Ни одной книги из этих шикарных шкафов он никогда не прочитает, да и много ли вообще он прочитал за всю свою жизнь?

Грустно улыбаясь, Санек поднялся на ноги и вышел на середину комнаты. Простреленная нога послала в мозжечок сокрушительный болевой импульс, но он устоял. Начал стрелять, когда в дверь сунулась очередная лихая парочка, и вызвал на себя бешеный встречный огонь. Он стрелял и падал, падал и стрелял, хотя давно израсходовал обойму. Он пытался зацепить врага уже с того света, и это была такая смерть, о которой нормальный пацан может только мечтать.

ГЛАВА 5

Только на четвертый день Таина начала потихоньку выздоравливать, а до того находилась в глухой спячке от снадобий, которыми ее пичкал Кампертер. Он объяснил Кнышу, что физические повреждения, причиненные принцессе, — это ерунда, все зарубцуется, главное, чтобы прорвался психический нарыв, рассосалась душевная травма, а для этого лучшее лекарство — долгий, безмятежный покой. Кныш не спорил, хотя полагал, что гениальный хирург ошибается. Никакого психического нарыва у принцессы не было и быть не могло. По той простой причине, по которой безумный человек не сходит с ума вторично.

Кныш дневал и ночевал в больнице, в каморке рядом с кухней, отведенной ему Кампертером для временного проживания. Тут у него имелась железная кровать с матрасом и набором постельного белья, два стула, тумбочка, маленький телевизор и платяной шкаф. Чтобы легализовать его положение, Кампертер объявил сотрудникам, что нанял нового санитара, который пока не устроился с жильем. Для частных клиник, наподобие этой, наем младшего персонала из беженцев или даже бомжей был нормальной практикой: такая рабочая сила обходилась вдвое-втрое дешевле.

В первый же день Кныш связался по телефону с полковником Александром Ивановичем, и тот сообщил ему не слишком утешительные новости: Рашид-борец заказал на них всероссийский розыск и за обоих назначил награду — по сто тысяч долларов за голову. Вся московская милиция будет поднята на ноги — это не считая частного розыска, завтра их физиономии покажут по всем программам телевидения. После этого полковник поинтересовался, в надежном ли месте они укрылись, на что Кныш ответил, что в надежном, но адрес не сообщил. Александр Иванович засмеялся.

— Правильно, Володя, никому не доверяй… Только скажи: как она?

— Ничего, живая.

— Хлопцев много положил?

— Четверых.

— Не переживай… В Москве братвы немерено. Все равно придется чистку делать.

— Понимаю, — сказал Кныш.

Из разговора уяснил одно: из больницы надо уходить как можно скорее. Пошел к Кампертеру, чистосердечно рассказал о возникшей проблеме: за Тинку и за него аж по сто кусков дают. Что делать? Кампертер подмигнул Кнышу.

— Приму меры, не переживай.

— Какие?

— К Тайне Михайловне ограничу доступ, а тебе надо изменить внешность.

— Кое-кто нас уже видел.

— Будем надеяться, не продадут. А что ты еще предлагаешь?

Со своей личиной Кныш тем же вечером управился в два счета. Когда стемнело, смотался в ближайший шопик и купил темные очки, закрывавшие пол-лица. Насчет себя он не очень волновался. Чего они там покажут по телевизору? Где возьмут подходящую фотку? На все это понадобится время. А там бородка начнет расти… Хуже с принцессой, она приметная. Первое, что нужно сделать, это обстричь огненные космы и перекрасить ее в черный цвет. Этого будет достаточно, чтобы уйти из города, а пока…

Он часами сидел возле ее кровати и смотрел, как она спит. Это были счастливые часы. От ее спящего лица, изуродованного кровоподтеками, исходило лунное сияние. Изредка она открывала незрячие глаза, переворачивалась на другой бок. Кныш подолгу держал руку на ее животе, на солнечном сплетении, ворожа, пересылая свою силу. В лучшем случае им обоим предстояли долгие скитания, но на сердце у него было спокойно, как никогда прежде. Ушли и злоба, и тоска, и смятение. Он приплыл наконец к родному берегу, к своей суженой, которой никак не удавалось проснуться.

Несколько раз в день в палату заглядывала медсестра Наталья, пожилая, невозмутимая женщина с круглым деревенским лицом. Измеряла принцессе давление, температуру, делала какие-то уколы, но на очкастого Кныша не обращала внимания, словно его тут и не было. Похоже, строго выполняла тайные инструкции врача. В ее уверенных плавных движениях чувствовался большой опыт. Кныш порывался ей помочь, но наталкивался на необидное сопротивление:

— Не надо, не надо, я все сама…

— Давно работаете с Кампертером? — спросил он как-то, не удержался. Сестра Наталья ответила понимающей улыбкой.

— СГеннадием Федоровичем мы вместе десять лет. Да вы не волнуйтесь, все будет хорошо.

Кныш не стал уточнять, что она имела в виду.

Когда случалась свободная минута, присоединялся к нему и Кампертер. Ему тоже нравилось разглядывать спящую принцессу. По вечерам долго засиживались. Один раз доктор принес бутылку молдавского коньяка, выпили за счастливое избавление девушки из плена. Кампертер поинтересовался, что он собирается делать, когда Таина выздоровеет.

— Увезу из Москвы. Там видно будет.

— Думаете, согласится?

— Думаю, ей деваться некуда.

— Вы любите ее, Володя?

— Возможно. А что такое?

— Нет, ничего… Поразительная вещь… Вы не застали, Володя, а я застал то время, когда люди были другими. На моих глазах мир свихнулся, привычные понятия утратили свой изначальный смысл, человек озверел — деньги, деньги, деньги! — больше ему, кажется, ничего не нужно. А спроси, зачем ему деньги, не всякий толком ответит. Вот вы, Володя, знаете, зачем вам деньги?

— Мне они вообще ни к чему. Так уж, если пожрать да из одежды купить кое-что.

— Ага… Но я не об этом… Врачи, Володя, истинные врачи в чем-то похожи на священников, они способны подмечать в человеческой природе что-то такое, что другим не всегда видно. Болезнь тела всегда ведь связана с болезнью души. В последнее время, буквально в последние месяцы в людях начали происходить перемены к лучшему, есть тому признаки, пусть эфемерные, но для врача убедительные. Осмысленный, просветленный взгляд юноши, больного СПИДом, улыбка всепрощения в глазах умирающего от голода инвалида, невинный лепет ребенка… перед этим бесовщина отступает. Взять хотя бы вас… Как я понимаю, вы прожили не совсем безгрешную жизнь.

— Обыкновенную… Воевал.

— Именно так. Воевали. Нахлебались всякого, а довелось влюбиться и готовы рискнуть жизнью ради нелепого, в сущности, чувства.

Что-то задело Кныша — покровительственный тон, взгляд свысока.

— Ошибаетесь, доктор. Я и раньше рисковал. Это дело привычки.

— Не скажите… Можно рисковать просто так, по стечению обстоятельств, по лихости нрава, а можно — ради кого-то. Или ради чего-то. Из-за женщины, из-за идеи. Тут две большие разницы. Через любовь приходит прозрение, никак иначе. Только на блошином рынке, куда нас всех загнали, для этого чувства нету места. Оно ведь не продается и не покупается. И вот вам главная примета: если любовь возвращается, если люди исчерпали запасы злобы и алчности, значит, вселенский морок скоро развеется.

Кныш не возражал, допил коньяк из чашки. Покосился на принцессу, которая, возможно, слушала их во сне.

— Вы ведь и сами в нее влюблены.

— Увы, — доктор устало улыбнулся. — Все давно перегорело. Я вам не соперник, всего лишь наблюдатель… Полагаете, она отвечает вам взаимностью?

— Вряд ли… Но это не важно, — с удивлением услышал Кныш собственный ответ.

…На четвертые сутки ближе к обеду (через двенадцать часов после последнего укола) Таина очнулась. Бедовые очи прояснились, с них спала пелена, как иней со стекол. Увидела Кныша и слабо, через силу улыбнулась.

— Господи, Володечка, как же долго я спала, целую вечность. И какой страшный мне снился сон, ты не представляешь.

Потом она окончательно проснулась и поняла, что это был не сон. На похудевшую щеку выкатилась серебряная слезинка.

— Значит, правда? Бореньку убили?

— Не только Бореньку, — Кныш солидно покашлял. — И Санька Маньяка, и Климушку. И старшину Петрова, но ты его не знала. Всех положили, кого смогли.

— А мы как же с тобой?

— Что — мы?

— Мы-то как уцелели?

— Фарт такой, — Кныш пересел к ней на кровать, взял ее руку в свою. — Как себя чувствуешь, маленькая?

Она ответила остекленелым взглядом, но руку не отняла.

— Володя, посиди тихо, мне надо подумать, — и прикрыла глаза.

Думала недолго, минут десять. Вернулась к нему постаревшей, с сухими глазами и жестяным голосом:

— Мы сейчас где с тобой?

— У Гены Кампертера в больнице.

— Давно мы тут?

— Четвертый день.

— Нас ищут?

Десять минут назад Кныш, наверное, усомнился бы, говорить ли ей все, как есть, но сейчас перед ним лежала прежняя принцесса, хитроумная и уверенная в себе. Амазонка из московских джунглей. Хотя еще неизвестно, сумеет ли она встать на ноги.

— Рашид-оглы-бек награду назначил. Сто тысяч баксов за твою рыжую голову. Вся милиция на ушах. Надо валить отсюда как можно скорее. Пока не повязали.

— Куда, Володечка, валить?

У Кныша был план, он им поделился.

— Если твой полковник поможет с документами, то пока в Европу. Отсидимся где-нибудь.

— Как ты узнал про Милюкова?

— Он сам на меня вышел. Помог тебя вытащить.

Таина опять задумалась, но глаз не закрывала, бодрствовала.

— Тина!

— Что, Володя?

— Давай сейчас оставим этот разговор… Я позову доктора?

— Позови… Подожди! Поцелуй меня, пожалуйста, если тебе не противно.

Кныш прикоснулся к ее губам, ощутив себя так, будто нырнул в омут.

— Володя, ты сможешь меня простить?

— За что?

— За мальчиков, за все остальное. Что втянула тебя.

Кныш искренне удивился:

— При чем тут ты? Кто в эту игру ввязался, тот сам за себя ответчик.

— Это не игра, Володечка. Это война.

— Пусть война… — он уже был у двери, она снова его окликнула:

— Володя!

— Да, маленькая?

— Ты хочешь удрать? Выходит, вся эта сволочь взяла верх? Будет праздновать победу?

Чего-то подобного он ожидал с самого начала, но не думал, что она так быстро придет в себя. Безумие вернулось к ней с первым осмысленным вздохом.

— Потом, — сказал он. — Потом обсудим, хорошо?

— Хорошо, любимый, — отозвалась с показным смирением, которому он давно знал цену.

В последующие дни она начала потихоньку расхаживаться. Под бдительным оком Кныша послушно выполняла дыхательную гимнастику с постепенным увеличением нагрузок. Много и с аппетитом ела. На второй день выпила вина. По ее виду трудно было догадаться, что ее двое суток подряд пытали и насиловали, это больше всего беспокоило Кныша. Он сам не раз спасался от смерти и помнил, какого это требует напряжения. Кампертер тоже видел, что она затаилась, и подозревал, что в ней тикает бомба с заведенным часовым механизмом. Она никого не пускала к себе в душу, а это очень опасно, если учесть, какие испытания выпали на ее долю. Он привел к ней психиатра, ста-ричка-боровичка со странным именем Шустик Хасанович Куроедов. Таина согласилась с ним встретиться, но с условием, что при беседе не будет никого постороннего. Кныш изобразил обиду:

— Разве я тебе посторонний?

— Ты — нет. Но я буду стесняться.

Такой ответ его удовлетворил: это было все равно, что услышать от футбольного мяча, что он краснеет от стыда, влетая в ворота, — то есть вполне в ее духе. Шустик Хасанович пробыл в палате около двух часов и вышел оттуда задумчивый, как Будда, хотя до этого строил рожи, игриво потирал сухонькие ручки, сверкал позолоченными окулярами и походил на старого идиота, что соответствовало представлению Кныша о знаменитых психиатрах, почерпнутому в основном из кино. Он проводил его в кабинет к Кампертеру. Там они уселись в кружок, и сестра Наталья подала кофе со сливками и сдобное печенье.

— Как вы ее находите? — поинтересовался Кампертер.

— С точки зрения психиатрии — вполне здоровый экземпляр. — Шустик Хасанович энергично подергал себя за ухо. — Однако ее фантазии… — он обратил подозрительный взгляд на Кныша. — Простите, юноша, вам лично кем она приходится?

— Невеста, — сказал Кныш.

— Ага… Вот вы и просветите меня, старика… Она утверждает, что она девица. Соответствует ли это действительности?

— В каком смысле?

— В самом прямом.

— Об этом мы еще не разговаривали, — промямлил Кныш, с трудом подавляя улыбку. Профессор дернул себя за ухо с явным намерением его оторвать.

— Милый юноша, не заставляйте меня думать о вашем поколении еще хуже, чем я о нем думаю.

Кампертер поспешил вмешаться — подлил в чашку сливок, пододвинул ему печенье.

— Если я правильно понял, профессор, вы не заметили у нее никаких отклонений?

— Повторяю, коллега, она здоровее каждого из нас. Да это и немудрено.

— Что вы имеете в виду?

— То самое, коллега, — профессор перешел ко второму уху, убедясь, что первое держится крепко. — При ее внешних данных, да при таких родителях… Девочка призналась мне под секретом, но вы, разумеется, в курсе?

Кампертер переглянулся с Кнышем.

— Разумеется, — осторожно согласился Кампертер. — А кто ее родители?

Профессор с уважением ткнул пальцем в потолок.

— Или у вас есть сомнения?

— Совершенно никаких, — чуть ли не хором ответили Кныш и Кампертер.

…В тот же день он позвонил полковнику Милюкову, единственному человеку, который мог им помочь. Если по каким-то причинам тот откажется, то дело швах.

Кныш начал разговор обиняком, но полковник понял его с полуслова.

— Паспорт у тебя с собой, капитан?

— Да.

— В девять вечера подскочит мой человек, передашь ему.

— А-а?..

— С ней все в порядке… Ее документы у меня… Ты уже говорил с ней об этом?

— Пробовал.

— Упирается?

— Вы же ее знаете. Ее сразу не поймешь.

— Ты все правильно делаешь. Другого пути нет. Каждый день промедления чреват… Как она?

— Ничего. Оклемалась. Гимнастику делает, — не удержался, пожаловался: — С головой у нее не совсем. Собирается дальше воевать.

Полковник ответил авторитетно:

— Не падай духом, капитан. С головой у нее всегда было неладно. Это ее уязвимое место… Значит, так. Когда будешь готов, дай знать. Билеты, визы и все прочее получишь в аэропорту… Передай от меня Тинке… — вдруг он замолчал, и Кныш его не торопил. Он сам размышлял над двумя важными вещами: почему полковник так свободно говорит обо всем по телефону, не опасаясь прослушки, и откуда у него документы принцессы?

— Передай ей, что это ненадолго, — голос полковника смягчился, — Покантуетесь полгодика — и вернетесь. Еще скажи, пусть не волнуется, все ее здешние проблемы я улажу.

— Почему бы вам самому ей это не сказать? Раз уж у вас такие доверительные отношения?

— Не задирайся, капитан, — беззлобно одернул собеседник. — Сейчас не время выяснять, кто есть кто. Главное, ее спасти. Ты согласен?

— Вполне.

В палате медсестра Наталья хлопотала возле принцессы, сидящей за столом перед зеркалом, но когда Таина обернулась, он ее не узнал. На него смотрела какая-то нацменка с короткой прической, с волосами, как смоль, и с раскосыми, подведенными к вискам глазами. За три-четыре часа, пока он отсыпался у себя в каморке, произошло полное перевоплощение. Женщины самодовольно улыбались.

— Ну, как тебе? — спросила Таина.

— Слов нет… У тебя турок не было в роду?

— Не хами, парниша!.. — Таина прошлась перед ним по палате, откуда-то у нее взялась темно-синяя длинная юбка и тонкий шерстяной свитерок. — У вас просто талант, Наташа. Гримерши с телевидения вам в подметки не годятся.

— Вы уж скажете… — медсестра зарделась, такой возбужденной Кныш ее раньше не видел. Только непонятно, чему они обе радовались. Впрочем, много ли женщинам надо? Таина взяла его под руку.

— Скажите, Наташа, похожи мы на секретных агентов?

— Похожи на двух голубков.

— Особенно он, да? — Таина отстранилась от Кныша, всплеснула руками. — Ух ты! Володечка, как же тебе идут темные очки! Еще бы тросточку и котелок. Прямо лондонский денди.

Ее показушная смешливость пугала Кныша больше, чем заторможенность. Когда Наталья ушла, пообещав вскоре вернуться, чтобы сделать укол, он строго, голосом Кампер-тера, сказал:

— Приляг, Тина, надо поговорить.

— Говори так, я постою.

— Не паясничай, это серьезно.

— У тебя кончились деньги?

— Хватит, прошу тебя.

Он действительно начал раздражаться, но дело было не в ней. Все эти дни он чувствовал себя так, будто его стреножили, как коня на лугу. Ночные бдения, внеурочные трапезы, короткие пробежки от каморки до ее палаты, много пустых разговоров с доктором, — все проходило как бы мимо сознания, на самом деле он зациклился на одной-единственной мысли: ее убили, ее убили! Она живая, смеется, говорит разные слова, делает гимнастику, но это уже не она. Ту, прежнюю, убили… С той, прежней, он не успел объясниться в любви и теперь никогда не успеет. Мысль была настолько абсурдная, что он пугался ее, как мальчиком однажды испугался гадюки, выползшей из-под камня, когда он нагнулся, чтобы сорвать землянику. Ее убили! Господи, только бы она об этом не догадалась.

А она начинала догадываться. Да и как не догадаться, если от каждого ее прикосновения он ежился, как от ледяной воды. Правда заключалась в том, что если ее убили, если принцесса умерла, а осталась только вот эта черноволосая красавица нацменка с нервным ртом, то и ему ничего другого не остается, как умереть.

— Ну?! — поторопила Таина, развалясь на кровати в неприличной позе. — Что еще придумал мой герой? Какую страну выбрал для эмиграции?

Та ли, другая ли, она по-прежнему читала его мысли.

— Да, — сказал он, — ты правильно поняла. Я разговаривал с полковником.

— Что хорошего сообщил любезнейший Александр Иванович?

— Передал привет. Он кто тебе, Тин? Любовничек?

На секунду затуманился ее взгляд и снова прояснился, полыхнул голубоватым антрацитом.

— Что еще сказал?

— Дела хреновые. Если не свалим в ближайшее время, то капут.

— Тебе хочется спасти свою шкуру, Володечка? Так беги один. А я останусь с мальчиками. Для меня они живые.

Их глаза встретились, и ему показалось, что принцесса его ненавидит. Что ж, печально, коли так. Он заговорил в рассудительной стариковской манере, в той самой, какая всегда выводила ее из себя. «Ну что ты кашу жуешь? Проглоти!» — кричала она, когда он заводил свои нотации.

— Расклад получается такой, Таина Батьковна. Никому ты не сможешь отомстить, силенок у тебя нету, мы оба на крючке. Если не отчалим, нас обоих зароют в землю, а сверху помочатся. Это нормально. Так всегда поступают с лохами. И не строй из себя истеричку, тебе не подходит.

— Сволочь, — завопила принцесса, — Что ты знаешь обо мне?

— С другой стороны, — спокойно продолжал Кныш, — бегство — это не капитуляция. Мы вернемся, маленькая. Через полгода, через год — обязательно вернемся. Обещаю тебе.

Показалось, она готова разреветься, и Кныш обрадовался. Он слышал или читал где-то, что слезами женщина исторгает из себя горе и муку, потому и живет дольше мужчины, который плакать не умеет. Но у принцессы глаза остались сухими, только серая влажная тень промаячила.

— Думаешь, они меня напугали?

— Никто так не думает, что ты! Ты самый отважный человечек, отважней не бывает, уж я всяких повидал, поверь. Ты стойкий оловянный солдатик.

— У них кишка тонка.

— Тоньше твоего волоска, — подтвердил Кныш.

Девушка посмотрела подозрительно.

— Тогда поцелуй меня… Или противно?

Он поцеловал — и ничего не случилось.

Около девяти вышел на улицу. Мороз стоял градусов двадцать. Слепящей белизны снег под фонарями, чудилось, похрустывал от прикосновения взгляда. Кныш покурил на крылечке, дождался, пока на противоположной стороне улицы припарковался красный «жигуленок», из которого вылез невысокий мужчина в дубленке, огляделся и не спеша направился к нему. Из вежливости Кныш сделал несколько шагов навстречу. Мужчина спросил:

— Володя Кныш?

— Так точно. Вы от полковника?

— Да. Вы приготовили то, что он просил?

Кныш отдал паспорт, завернутый в пластиковый пакет.

— Передайте Александру Ивановичу — дня три-четыре, не больше. Он поймет.

— Хорошо… Со своей стороны, Александр Иванович советует быть как можно осторожнее.

Пожали друг другу руки — и расстались. Мимолетная встреча, даже не знакомство, но Кныш ощутил приятное чувство облегчения: все-таки он не один.

Докурив, завернул в кабинет к Кампертеру, а тот, как на грех, проводил совещание с юной медсестричкой, худенькой, смуглоликой, с прелестной фигуркой — Кныш ее и раньше примечал. Собеседование зашло довольно далеко, сидели рядышком на диване, у сестрички халат и блузка расстегнуты до пупа, на столе — коньяк, фрукты. Кныш извинился и хотел ретироваться, но Кампертер его остановил:

— Заходи, заходи, Володя… Леночка, оформи все, как я просил, попозже доложишь… договорились?

Девчушка, запахиваясь на ходу, стрельнула в Кныша укоризненно-разгоряченным взглядом и прошмыгнула в дверь.

Доктор налил коньяка в чистую чашку.

— Что-то случилось?

Кныш присел, чокнулся с Кампертером.

— Еще раз прошу прощения, доктор.

— Брось… — Кампертер поморщился. — Это все суета. Бес, как говорится, в бороду… иногда просто себя презираю. Но что поделаешь, человек слаб. Так я слушаю тебя?

— Время поджимает. Я хотел бы… Вы можете сказать, сколько ей надо тут пробыть, чтобы… одолеть долгую дорогу?

— Долгую дорогу? — Кампертер в задумчивости сделал пару глотков, словно в чашке был не коньяк, а молоко. — И куда же, если не секрет, собираешься ее переправить?

— Пока в Европу.

— Крепко… И что вы намерены там делать, в этой хваленой Европе?

— При чем тут это? — Кныш насупился. — Жить намерены. Здесь-то не дадут. Здесь-то обложили.

— Но ведь деньги большие нужны, ты подумал об этом?

Только тут Кныш заметил, что доктор изрядно пьян.

Глаза у него слезились, и язык ворочался затрудненно, хотя речь оставалась внятной. Таким он его еще не видел. На лице застыло выражение вселенской тоски, как у сенбернара.

— Деньги везде нужны, я не об этом. Когда она будет готова к транспортировке?

— Да хоть завтра. Или никогда. Видишь ли, братишка, такие потрясения, какие выпали ей, ранят не столько тело, сколько душу. А душа, увы, не в ведении медицины. Она проходит совсем по другому ведомству.

— Сегодня вторник, — сказал Кныш. — В пятницу мы уйдем… Годится?

— Конечно, годится… Я и сам бы с удовольствием умотал с вами, но у меня две семьи, представляешь?

— Еще бы! — улыбнулся Кныш.

ГЛАВА 6

На звонок открыла пожилая женщина в домашнем халате. Помятое лицо, всклокоченные темные волосы — внешне она ничем не напоминала свою дочь.

— Катерина Васильевна?

— Да… А вы кто? Вы от Тиночки? Вас зовут Володя? Проходите, проходите… Она недавно звонила.

Квартира убогая, в «хрущевке», — крохотный коридор, где вдвоем не развернешься, низкие потолки, старая мебель — ото всего веет бедностью и тленом. Кныш глазам своим не верил: как-то это все не совмещалось с обликом блистательной, богатенькой рыжей принцессы. Вдобавок с кухни выполз пьяный мужик с остекленелым взглядом, с двумя волосиками на узкой головенке — и это не мог быть никто другой, кроме как папаня Таины. Уставился на Кныша.

— Ты кто, парень? Таисья прислала?

— Ступай, Миша, ступай… — Катерина Васильевна попыталась выпихнуть мужа обратно в коридор, но он стоял крепко. — Ну чего ты? Он сейчас уйдет.

— Слышь, парень, пойдем, у меня осталось маленько. Примем по глоточку за ее здоровье.

— Спасибо, — поклонился Кныш. — Не могу. За рулем. В другой раз.

— Была бы честь оказана, — обиделся мужик. — Токо Тайке передай, мы в ее поганых деньгах не нуждаемся. А сама родителей забыла — вот это грех. Передай, не забудь.

— Не забуду, — пообещал Кныш.

Кое-как женщина выставила забулдыгу, из соседней комнаты принесла картонную коробку.

— Вы уж его извините, Володя… Он вообще-то редко себе позволяет, разве что по праздникам.

— Кто сейчас в России не пьет? Все пьют. Время поганое.

— Да?.. И вы сами-то как? Не злоупотребляете?

— На моей работе нельзя… Но я — это исключение.

Он покопался в коробке — да, это, кажется, то, за чем его послали: счета, бумаги, документы, пластиковый ключ, две-три сберкнижки. Ага, а вот и серебряный ключик от банковской ячейки. До чего же предусмотрительна рыжая! Катерина Васильевна следила за ним с характерной, застенчиво-блуждающей улыбкой, свойственной многим тихим русским женщинам, пребывающим в постоянном ожидании какого-нибудь подвоха.

— Другой нету коробки, не сомневайтесь.

— Спасибо, Катерина Васильевна… Тина еще просила передать, она, возможно, уедет в командировку, возможно, длительную.

— Ой! — женщина испугалась, почуяв недоброе. — Почему же сама не сказала?

— Наверное, неудобно было. Она же с работы звонила… Так я пойду?

Женщина проводила его до порога.

— Володя, вы ничего от меня не скрываете?

— Что вы, как можно?

С кухни явился папаня с недопитой бутылкой в руке.

— Не передумал, паренек? Тульская. Самая натюрель. Покруче брынцаловки.

— Рад бы, но не могу.

Со второго этажа, из окна, Кныш некоторое время понаблюдал за своей тачкой, вернее, за черной «вольвой», которую одолжил Кампертер. Все их с Тинкой машины накрылись пыльным мешком… Конечно, являться сюда было большой глупостью, квартира почти наверняка под присмотром, но что поделаешь: доктор прав, их и с деньгами нигде не ждут, а уж пустыми… Кныш надеялся, что даже если квартиру пасут, то в черных очках, с полуторанедельной щетиной, с приклеенными черными усищами, в пижонском меховом берете — он проскочит. Главное, вернуться в машину, а там… На колесах, да в родной Москве, да имея запас времени, можно сбросить любой хвост…

Пока все тихо вокруг, ничего подозрительного — редкие прохожие, несколько припаркованных тачек, пара бомжей возле мусорного бака, молодая мама с коляской, детишки на ледяной горке — привычный городской пейзаж. Кныш выкурил сигарету, стоя так, чтобы его нельзя было увидеть из окна дома напротив. Потом вышел на улицу, неся коробку, упакованную в нарядный пластиковый пакет, под мышкой. Сел в машину, включил зажигание. Еще разок огляделся: все спокойно. И тут в голову кинулась жаркая волна: ошибаешься, брат! Чувство опасности было развито в нем так же остро, как зрение, обоняние и слух: позвоночник сигналил: ты на мушке, придурок!

Медленно, как бы крадучись, вырулил со двора. День предстоял длинный и тяжелый, но начало положено. Около двух часов колесил по городу, застревал в пробках, проскакивал, где можно, под красный свет, петлял по переулкам — вроде все чисто, но ощущение опасности, которому привык доверять, не проходило, красная точка прицела вновь и вновь вспыхивала перед глазами. В районе Текстильщиков, свернув с моста направо, загнал машину в какой-то двор, пристроил на площадке возле шеренги гаражей-«мыльниц», замерших, как строй «наливников», скинул куртяк и по-пластунски околесил тачку, заглядывая во все укромные места: искал «маячок» или что-нибудь подобное, но ничего не нашел. Конечно, это ничего не значило. Во-первых, под днище залезть не удалось, посадка низковата; во-вторых, современный «маячок» мог быть настолько миниатюрным, что без лупы не разглядишь. Самый разумный вариант — бросить тачку и вернуться в больницу на перекладных, но он этого не сделал. Всякая перестраховка имеет свой предел, за которым начинается шизофрения.

В начале первого Кныш вошел в палату. Принцесса ждала его одетая — темные шерстяные брюки, шерстяной блузон с закрытым воротом, темный пиджак. Дубленка на кровати, на полу — кожаный, довольно вместительный чемодан, набитый вещами, которые по списку закупила и принесла сестра Наталья. Вид у принцессы целеустремленный: никаких следов сомнений. Кныш коротко доложил обстановку.

— Коробку доставил, она в машине. Родители в порядке. Я им сказал, что ты собираешься в командировку.

Таина сухо ответила:

— Что ж, я готова. Даешь Париж!

— Лекарства положила?

— Ах, какие мы заботливые, — в глазах ни смешинки, вообще никакого выражения.

Кампертер проводил их до машины. Условились, что Кныш оставит ее на стоянке в аэропорту. Доктор поцеловал принцессе руку.

— Увидимся ли, Тина, когда-нибудь?

— Геночка, не сомневайся… Только избавлюсь вот от этого монстра-надзирателя, и сразу домой, — и опять взгляд ледяной, как у нахохленной воронихи.

С Кнышем обнялись.

— Береги ее, Володя. И себя береги.

— Все в порядке. Еще попьем водки с хлебушком, доктор.

Сказал с уверенностью, которой не испытывал. Огненный зрачок прицела по-прежнему маячил в подсознании, нервы были напряжены. Но теперь уже ничего не изменишь. От больничного крылечка до трапа самолета путь неблизкий, как через века, но его придется пройти. Таина уселась на заднее сиденье. Едва отъехали, пробурчала:

— Ну что, доволен, вояка?

— Не злись, маленькая. У нас выбора нет. У тебя ничего не болит?

— Еще раз спросишь, пеняй на себя. Ишь, заботник выискался. А ведь это по твоей вине, Володечка, всех мальчишек поубивали. Не боишься, что совесть замучает?

— Косвенно и ты в этом замешана, — деликатно возразил Кныш.

Больше до самого банка не разговаривали. В чем он был почти уверен, так это в том, что хвоста опять не было.

В банк принцесса пошла одна, Кныш остался в машине Она отсутствовала ровно тридцать минут. За это время он выкурил две сигареты. Вернулась такая же неприступная, но глаза вроде повеселели. Он никак не мог привыкнуть к ее новому облику — то ли азиатки, то ли цыганки.

— Порядок?

Достала из сумочки атласный мешочек, распустила шнурок. Выкатила на ладонь с пяток тускло сверкнувших алмазов.

— Можешь считать, мы богачи.

— На сколько тут?

— «Лимона» на полтора потянет… Мало?

Две толстенных пачки долларов передала ему, это его забота. Камушки она спрячет на себе, но уже в аэропорту, в туалете. Полковник обещал, что личного досмотра не будет — на это вся надежда. Он дал словесный портрет таможенника, который их проведет через телебарьер. Узнать легко: усатый, с седой белой головой, на левой руке нет мизинца. На всякий случай — зовут Михал Михалычем. Прежде ни Кныш, ни принцесса не занимались контрабандой и плохо себе представляли, насколько опасен или не опасен такой малоподготовленный переход, зато понимали, что от них уже ровным счетом ничего не зависит. Тут уж как фортуна повернет.

На финишной прямой они стояли уязвимыми еще больше, чем были вчера. Их не только подняли из норы, из ненадежного, но все же убежища, вдобавок заставили изъять капитал, тащить его при себе… Кто это сделал — обстоятельства или чья-то умная, целенаправленная воля? В ближайшие часы и даже минуты это станет ясным. Формально, по жизни все их действия пока направлял только один человек, таинственный и вездесущий полковник Милюков из особого отдела, который, смешно сказать, вероятнее всего, числился в ближайшем окружении их главного на сегодняшний день врага Рашида-бек-оглы… Кныш не мог припомнить, чтобы когда-нибудь прежде так рисковал.

На Садовом кольце, как водится, влипли в получасовую «пробку», но запас времени был еще вполне достаточный.

— Я все думаю, — сказал Кныш, — почему твой полковник нам помогает? Неужто из-за твоих красивых глазок?

— В такое не веришь?

— Извини, нет. Другое дело, если ты его гражданская жена или, на худой конец, любовница… Но и тут…

— Не зуди. Все намного проще. Я ему немало отстегивала и кое-что знаю про него, что вряд ли понравится его хозяевам.

— Тем более… — радостно отозвался Кныш. — Зачем ему тебя отпускать? Не проще ли пристукнуть?

— А вдруг он порядочный человек? Ты не слышал, любимый, что бывают порядочные люди?

Рядом с принцессой Кныш всегда узнавал что-нибудь новенькое. Сейчас впервые убедился, что слово «любимый» может иметь почти матерный смысл.

— Порядочный он или нет — это твои личные проблемы. Мне интересно другое — продаст он нас или нет?

Таина промолчала. Наконец выбрались из «пробки», до аэропорта оставалось около часа езды. Хвоста как не было, так и нет. Морозное солнце распалило салон, Кныш приспустил боковое стекло. Искоса поглядывал на принцессу: четкий профиль, хмурый вид. Уже мчались по загородной трассе, когда она вдруг пробормотала себе под нос:

— Володечка, не сердись на меня, пожалуйста. Я, конечно, последняя сука.

У него сердце оборвалось.

— С чего ты взяла?

— Все рушится, к чему прикасаюсь. Я меченая — и этим все сказано. Смерть ходит за мной по пятам. Все погибают, кто мне дорог. И мы с тобой погибнем. Нас загнали, как двух сереньких зайчиков.

— Неправда, — бодро отозвался Кныш. — Сегодня вечером будем гулять по Елисейским полям. Вот сразу и сбудутся все мечты. Счастье-то какое — Париж! Мог ли я надеяться, подыхая в окопе от кровавого поноса?

Таина положила руку ему на колено.

— Я же знаю, тебе наплевать на Париж.

Кныш открыл рот, чтобы возразить, но неожиданно с губ сорвалась горькая правда:

— Если по совести, мне на все наплевать. Кроме тебя.

— Кроме меня?

— Да, кроме тебя. Так уж получилось.

— И что же нам делать, Володечка?

— Ничего. Вылет в семнадцать сорок. Успеем хлопнуть по рюмочке в баре.

И все же предчувствие сбылось, алая точка прицела, созданная воображением, материализовалась. Все произошло, как в дурном сне. Не было ни слежки, ни каких-то других предзнаменований. Кныш угадал врага, только когда увидел лицом к лицу. Он стоял у мраморной стойки неподалеку от туалета, куда принцесса удалилась, чтобы упаковать камушки. Просторные залы аэропорта просматривались насквозь. Стайки людей у окошек регистрации, пассажиры с багажом, рассевшиеся на скамьях, фланирующие пары — обычная предотъездная атмосфера, но с ощутимым налетом респектабельности: в международном аэропорту, известно, не шушера всякая собирается, как на вокзалах, а вполне обеспеченная публика. Много иностранцев, много ярких восточных людей, которые пока не собирались никуда лететь, а были заняты повседневным, немудреным бизнесом, каким — большой секрет.

Рослый, средних лет кавказец приблизился к Кнышу, остановился шагах в двух-трех — и уставился на него в упор. Взгляд пылкий, огневой, на губах ядовитая улыбка. Кныш, разумеется, все сразу понял, но на всякий случай уточнил:

— Тебе чего, браток? Обознался, что ли?

— Зачем обознался, Вован? Тебя искал.

— Сам-то кто будешь?

— Имя хочешь знать? Каха меня зовут. Каха Эквадор. Не слыхал?

Кныш порылся в памяти, что-то там мелькнуло, но смутно. Да он и без воспоминаний видел, что перед ним воин: матерый, азартный, выученный, бесшабашный — и конечно, вооруженный. Удивило другое: похоже, парень один. Ручаться нельзя, может, кто-то прикрывает, но повадка такая, будто вылез без подстраховки. Что само по себе большая редкость. Джигиты — люди коллективного наскока, а в Москве тем более всегда держатся кодлой, но чего не бывает на свете? Кныш спросил:

— Тебя кто послал, Каха?

— Никто не послал, сам пришел, — и цепко загреб взглядом окружающее пространство, подтверждая предположение Кныша.

— И чего тебе надо от меня?

— Ничего не надо. Возьмем твою телку и пойдем отсюда. В гости поедем к хорошим людям.

— К каким еще людям?

— Ты их немного обидел, хотят с тобой повидаться.

— Но у меня самолет.

— Самолет сам улетит, — скупо улыбнулся джигит.

— Не, так нельзя. Билеты пропадут.

Каха еще раз покосился по сторонам, обстоятельно объяснил:

— Много о себе думаешь, да? Тагира убил, Мусу убил. Великого человека опозорил. Теперь хочешь в самолете лететь? Так не бывает, Вован… Могу тебя прямо здесь кончить, могу Рашиду отдать. Выбирай сам. Выбор хороший.

Правую руку Каха опустил в карман длиннополой куртки, там у него, конечно, пистоль. Но стрелять в зале, где много народу, привлекать к себе ненужное внимание несподручно. Кныш его понимал. На его месте он тоже увел бы жертву в более подходящее место. Второе: джигиту нужны оба, и Кныш, и принцесса, а она пока еще в сортире, прилаживает камушки под белье.

— Лучше договориться по-другому, — сказал он.

— О чем с тобой говорить, если ты уже покойник?

— Не совсем, — возразил Кныш. — Я могу выкуп дать.

— Твоя сучка там не обоссалась?

— Не думаю. Так как насчет выкупа? Я сегодня при бабках.

— Бабки я потом заберу, никуда не денутся, — уверил Каха. — Про бабки я знаю. Вы же в банк ходили, да?

В этот момент появилась Таина. Она мигом оценила обстановку. Ее действия оказались неожиданными даже для Кныша. С резким, гортанным криком она кинулась на джигита и ногтями впилась ему в рожу. Каха с трудом отодрал ее от себя и, чуть приподняв, швырнул на пол. Да еще от злости пнул ногой в бок, на чем потерял драгоценные секунды.

Кныш обрушил на противника серию быстрых, прямых ударов — по кадыку, по зубам, по корпусу, — молотил с бешеной скоростью, но удача от него отвернулась. Каха зашатался, но устоял. Усмехнулся окровяненным ртом. В руке щелкнула «выкидушка» с длинным лезвием.

— Драться хочешь? Молодец! Будем кишки пускать на пол.

Самое разумное в такой ситуации — бежать, пусть догоняет, но Кныш не мог этого сделать: принцесса перевернулась на бок, пытаясь сесть, тряся головой, никак ей это не удавалось.

— Вошь поганая, — сказал Кныш. — Да я твою маму со всеми твоими вонючими родичами на сук натяну. Весь ваш паскудный род под корень выведу.

— Молодец, — вторично похвалил Каха. — Разозлить хочешь. Не старайся. Я тебя спокойно резать буду, как барана, — не спеша к нему направился, а Кныш начал пятиться. Никго из зала на них не смотрел: за колонной они были как на укромной лесной полянке.

— Последний раз говорю, — лениво протянул Каха. — Поедешь к Рашиду или здесь сдохнешь?

— Давай лучше здесь.

Кныш уже вошел в безмятежное состояние боя и ничего не видел, кроме сумасшедших глаз врага и его опущенной руки с ножом. Оценил его по достоинству. Тот не сделал ни единой ошибки, ни разу не открылся, подкрадывался, как зверь на тропе. Против него у Кныша был только один козырь: он не мог себе позволить умереть.

— Как ты нас выследил? — Каха ответил охотно, он любил пообщаться с приговоренным гяуром. Поучить напоследок уму-разуму.

— Интересно тебе, да? Думал убежишь на самолете?

— Что же тут плохого? Каждая мошка жить хочет.

— Ты и есть мошка. Москва — наш город, у нас везде глаза и уши. А ты не знал? Вот и спекся.

Кныш прижался спиной к стене, скользнул вбок, а Каха провел несколько обманных финтов. Действовал строго по правилам рукопашного боя. Первый настоящий укол нанес снизу, перенеся тяжесть тела на правую ногу. Он ожидал, что Кныш отступит, замельтешит, тем самым поставив себя в наиболее уязвимое положение, но Кныш, напротив, сделал неожиданный, по сути глупейший встречный выпад, подставил незащищенный левый бок. Нож пробил куртку, кожу, мышечную ткань и тупо уперся в ребро. Каха, не сообразив, что произошло, по инерции усилил нажим — и попался на элементарный болевой захват. В развороте, подсечкой Кныш повалил его на пол и в падении, используя тяжесть своих восьмидесяти килограммов, сломал ему руку об колено. От боли глаза абрека свело к переносице, нож звякнул о каменную плиту. Когда он снова приготовился к схватке, то почувствовал острие под подбородком.

— Молодец! — третий раз похвалил Каха — и уже искренне: — Что же, давай режь, собака. Повезло тебе сегодня.

Кныш с сожалением смотрел в близкие, опечаленные глаза абрека.

— Москва ваша, но жизнь-то моя. Не я на тебя напал, а ты на меня.

— Все правильно, режь, не бойся. Ты же не баба.

— Тебе так хочется умереть?

— Как можно жить после этого?

— Поклянись, что отвяжешься, отпущу.

— Эх, Вован, живешь долго, а ничего про жизнь не понял.

Нож, длинный, как провод, с хрустом погрузился в горло, когда абрек последним могучим усилием попытался вывернуться. Кныш услышал над собой торопливое:

— Володя, скорее!

…Они свернули в боковой проход, затем Таина открыла какую-то дверь, загрунтованную в ослепительно белый цвет, и они очутились в длинном пологом переходе, спускающемся куда-то вниз, под землю. По этому переходу так и тянуло припуститься бегом. Из него попали в служебные помещения, оттуда на грузовом лифте поднялись на второй этаж и наконец опустились на стулья возле двери с кожаной обивкой, с надписью: «Начальник диспетчерского отдела». Оба тяжело дышали. По дороге им попались рабочие в комбинезонах, два пилота, энергично что-то обсуждавшие. Никто не обратил внимания на торопливую гражданскую парочку… Таина нервно закурила.

— Ты что-то вроде бледный?

— Все нормалек, — Кныш прижал локтем левый бок, откуда прорывалась наружу дымящаяся боль. Ничего, главное взлететь, там видно будет.

— Володя, знаешь, кого ты убил?

— Он как-то назвался.

— Это — Каха Эквадор. Знаменитый террорист. Человек-легенда.

— Таких легенд в Москве полные рьінки… Он на Рашида работает?

— Насколько я знаю, он всегда был сам по себе. Бандит-одиночка.

Кныш взглянул на часы. До вылета около тридцати минут.

— Надо идти, Тина. Опаздываем.

— Ты в самом деле в порядке?

— А что со мной сделается?

Их багаж — чемодан, саквояж и спортивная сумка — был на месте, никто на него не позарился. Зато пожилая английская пара, которую Тина попросила постеречь вещи, была на взводе. Красивая седовласая дама затараторила так быстро и возмущенно, что принцесса еле успевала вставлять свои «Ай эм сорри». Через три минуты уже проходили досмотр. Кто из таможенников был человеком полковника, а кто нет, так и осталось невыясненным, во всяком случае проскочили без сучка без задоринки. Шмонать их не стали, да и декларации просмотрели мельком. Посадка была уже объявлена. Правда, молоденькому старлею, проверявшему в кабинке документы, не понравилась свежая ссадина на щеке у Таины, и он подозрительно на нее уставился. Принцесса улыбнулась ему обольстительно.

— Ах, господин офицер, никогда не дарите своим девушкам сиамских котов.

— Это кот вас так?

— Он не любит, когда я уезжаю, — принцесса многообещающе подмигнула старлею, отчего тот по-девичьи зарделся — и молча отдал паспорт и билет.

На трапе, на крутых ступеньках Кныша повело, но он успел ухватиться за поручень, с силой его сжал. Оранжевые звезды истомно сверкнули в глазах и мягко опустились в подмосковные снега. Таина ничего не заметила.

Они летели в экономклассе: удобные кресла — и можно вытянуть ноги. Кныш этим воспользовался, осторожно загрузился на сиденье и прикрыл глаза.

— Собираешься вздремнуть? — поинтересовалась принцесса, но ее голос донесся словно через подушку. Он дал себе слово продержаться до взлета. Потом надо будет пойти в туалет и посмотреть, что там с боком. Пожаловался:

— В глотке пересохло. Выпить ничего нету?

Таина внимательно на него посмотрела и поднялась. Через минуту вернулась с пластиковым стаканчиком. Кныш жадно выпил. То, что нужно: водка.

Боль стихла, пришло умиротворение. Самолет, плавно покачиваясь, катил по взлетной полосе, разворачивался. На глазах у принцессы влага.

— Что такое, маленькая?

— Не хочу, не хочу, не хочу!

— Чего уж теперь, уже летим.

— А мне кажется, умираем. Почему ты такой бледный?

— Здесь освещение такое.

Легкий толчок под брюхо — и они в воздухе, в сиреневых облаках. Салон заполнен лишь наполовину, много иностранцев, много новорашенов, улыбчивых, заносчивых. И все же Кныш твердо знал, что они с принцессой одни в этом мире и в этом самолете. Стюардесса, пробирающаяся меж кресел с подносом, всего лишь приятный мираж.

— Пойду в туалет, — объявил строгим голосом, начал подниматься, задел плечом спинку кресла — и вырубился окончательно.

ЭПИЛОГ

Два светлячка, мечущихся по планете в поисках безопасного пристанища. Париж, Вена, Рим, наконец, перелет через Атлантику… Жизнь взаймы. Все это кажется странным только поначалу, потом привыкаешь — и ничего, терпимо. Иногда ловишь кайф от бродяжьей судьбы. Однако все возвращается на круги своя.

В придорожном мотеле, в штате Техас, они завтракали тарталетками с сыром, пили апельсиновый сок и кофе со сливками — и Таина вдруг сказала с набитым ртом:

— Все, больше не могу!

— Не можешь, выплюнь, — посоветовал Кныш, обряженный в немыслимо пестрые шорты.

— Хочу домой!

— Почему так быстро? Еще года не прошло, как мы в бегах. Восточные люди очень злопамятные.

— Ты помнишь, что я на третьем месяце?

— Помню.

— Рожать буду в Москве. И не спорь, пожалуйста, прошу тебя. Надоело, когда ты вечно споришь.

Кныш не спорил. Его посетило знакомое видение: укромный, затянутый тиной прудок возле деревни Знобище-во, а в нем, в глубине, худые, голодные, с полуоблезшей красной чешуей громадные караси. И лучик солнца на синем поплавке. Он ничего не забыл.

В тот же день начали собираться.

Они вернулись в страну, которая к тому времени совсем дышала на ладан, но это другая история, у нее еще нет конца…


Анатолий АФАНАСЬЕВ ГРАЖДАНИН ТЬМЫ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ХОСПИС "НАДЕЖДА"

1. ДЕНЬ С УТРА

Вышел погреться на солнышке и заодно хлебца прикупить. Жена моя Мария Семеновна осталась дома, чтобы при готовить борщец и отварить картохи на обед. Выходной день, воскресенье, проходил под знаком лени и душевной пустоты.

Утро выдалось жаркое даже для середины июля: высокое и чистое небо, сквозь которое легко просматривался склон горы под названием "вечность", никакого намека на ветерок, - и кто бы мог подумать, что именно в такую замечательную теплынь начнутся события, которые перешинкуют мою жизнь, будто кочан капусты...

На стоянке кучковались трое водил из нашего дома и с ними полковник в отставке Алеутов. Обычная утренняя сходка. Я подошел выкурить сигарету. Моя "шестеха" - десятилетка с поржавевшими боками сиротливо выглядывала из-за спины новенького микроавтобуса "Мицубиси". Все в порядке, цела-целехонька. Да и кто, честно говоря, теперь на нее позарится, если весь двор заставлен иномарками и среди них попадаются такие, которые стоят целое состояние?.. Некоторые из шикарных автомобилей, не уместясь на стоянке и прилегающем сквере, примостились впритык к дому и заглядывали лукавыми мордами прямо в окна первого этажа. Правильно пишут в независимых газетах: растет благосостояние нации не по дням, а по часам.

Когда я пошел, водилы обсуждали последние политические новости. Юра Гучков (серый "Опель-Рекорд") и Дема Захарчук (инжекторная "десятка") придерживались мнения, что от нового президента можно ожидать чего угодно, вплоть до немедленного арестаБориса Абрамовича; Павел Данилович, пенсионер ("Запорожец" первого выпуска), поддерживал китайскую модель развития, но еще ни разу за все время нашего знакомства (около двадцати лет, не меньше) ни разу ни о чем не высказал прямого суждения и в спорах всегда отделывался какими-то чрезвычайно язвительными намеками; но безусловно самым авторитетным в этой компании был полковник Алексей Демьяныч Алеутов. За ним тянулся шлейф многолетней беспорочной службы в органах, в особом подразделении, занимающемся охраной высокопоставленных лиц. Доводилось ему охранять Брежнева и Андропова, а уж господ-товарищей рангом пониже нечего и считать. Имелся у него орденок, который он заработал в той давней истории, когда лейтенант Ильин попытался укокошить генсека. Иными словами, полковник Алеутов знал жизнь государей не понаслышке, как средний обыватель, а изнутри. Но держался всегда скромно и с каким-то неколебимым крестьянским достоинством.

Когда появилась свобода и народ узнал всю правду об омерзительной сущности коммунячьего режима, Алеутова стали частенько приглашать консультантом в разные программы и фильмы, но довольно быстро отказались от его услуг. Причина в том, что сколько его ни подначивали и ни вразумляли, полковник так и не научился бранить своих прежних господ, напротив, вспоминал о них с какой-то меланхоличной уважительностью, граничащей с идиотизмом.

В нашем дворе полковник появился с год назад. Уйдя в отставку, он не смог расстаться с любимым делом, да и на пенсию, как известно, не проживешь. Нанялся охранять крупного бизнесмена Алабаш-бека Кутуева, который на ту пору как раз прикупил две квартиры на пятом этаже. Благодаря своему открытому и доброму нраву Алексей Демьяныч быстро перезнакомился со всем домом, а уж местные водилы стали ему как родные. Он безвозмездно приглядывал за стоянкой по ночам, что многие принимали за чудачество, уходящее корнями в его совковое прошлое. В подъезде, где поселился Алабаш-бек, для полковника оборудовали небольшой смотровой кабинетик с прозрачными пуленепробиваемыми стеклами, но все равно жильцы смотрели на него как на обреченного. Уже третий месяц держался упорный слух, что бизнесмена Кутуева вот-вот должны то ли взорвать вместе со всем этажом, то ли отстрелять, когда он будет садиться в один из своих джипов. Я относился к тем, кто не сомневался в достоверности слуха. Достаточно было один раз увидеть этого печального пожилого, заросшего шерстью горца, ворочающего, по сообщениям прессы, миллиардным состоянием, чтобы понять: да, дни этого человека сочтены и он сам об этом знает.

Алеутов слух опровергал, говорил: Кутуев - хороший человек, зачем его убивать? Никому он не мешает... Явно выдавал желаемое за действительное. Правда же была такова, что родного брата Алабаш-бека уже кокнули в Гудермесе, якобы случайно, при рутинной зачистке, и двоих племяшей выкинули из окна отеля "Рэдиссон-Славянская". Неделю трупы показывали по всем каналам. Подбиралась, подбиралась беда к нашему дому, а при коммерческих разборках - теперь это известно каждому школьнику - невинными жертвами всегда в первую очередь оказываются охранники и случайные прохожие. Они обязательно погибают, даже если объект нападения останется невредим. К примеру, как в давней истории с Борисом Абрамовичем, когда при покушении его водителю взрывом оторвало голову, а сам магнат лишь стряхнул кровинки с рукава и пошел спокойно заниматься бизнесом дальше.

- Викторович, вот ты законы хорошо знаешь, да? - обратился ко мне Юра Гучков уже после того, как мы со всеми обменялись рукопожатиями.

- Ну? - сказал я.

- Как считаешь, правильно генералу по яйцам двинули? Или опять кремлевские штучки? Со стороны закона как это выглядит?

Он имел в виду курского губернатора, которого накануне, за несколько часов до выборов, сняли с дистанции. Новость свежая, вровень с ближневосточным конфликтом.

- У нас свои законы, у них - свои, - ответил я туманно, как и было принято в этой компании.

- Теперь опять посадят, - вставил Павел Данилович. - Как в девяносто третьем. В ту же камеру.

- Могут и усы оторвать, - добавил Дема Захарчук.

- Алексей Демьяныч, а ты усатого не охранял? Не доводилось?

- Нет. - Полковник пригладил седой ежик волос. - Когда он на горизонте появился, я уже сходил с арены. Андропова охранял, а этого нет.

- Но ведь Руцкой - хороший человек?

- Еще какой! В Афгане себя зарекомендовал.

- За что же его так?

Полковник собрался ответить, но тут ко второму подъезду подкатил синий "Бьюик", из него выпорхнула стройная красотка в шортиках и бордовой маечке, и Алеутов помчался туда сломя голову, легко, как пушинку, неся многопудовое пожилое тело. Подхватил у красотки черный чемоданчик, проводил до дверей и вместе с нею скрылся в подъезде.

- Массажистка Алабашкина, - уверенно заметил Юра Гучков.

- Каждый день новая, - позавидовал Захарчук. Павел Данилович с грустью заметил:

- Недолго нам, хлопцы, здесь тусоваться. Скоро попрут.

- Куда? - не понял я.

- Да слыхать, бек замыслил подземный гараж строить. Ну, там с сауной, с бассейном. Все как положено. Весь сквер откупил.

- Не успеет, - возразил Гучков. - Уже приходили наводчики. Демьяныча, конечно, жалко. Пристрелят ни за что, как собаку.

- Знал, на что шел, - съязвил пенсионер. - Нынче денежки никому даром не даются.

- Интересно, - вслух задумался Захарчук, - сколько он им отстегивает? Ведь телки одна другой лучше. Элитный товар.

Я уже докурил сигарету - и откланялся.

От нашего дома до большого, двухэтажного супермаркета - прямая асфальтовая тропа, почти парковая аллея, когда-то тенистая и благодатная, осененная могучими липами, но ныне превратившаяся в кровеносный сосудик мощных рыночных артерий, опутавших город. На трехстах метрах чего тут только не было: лохотронщики, бабушки с укропом, бомжи, наркоманы, проститутки, унылые кришнаиты с бритыми головами, даже двое быстроруких художников-портретистов, - короче, вся ликующая, обновленная Москва в миниатюре. Купить можно все, что душа пожелает, от куска мыла до парной свинины. Раза три в день самостийные торговые ряды подвергались "проверке" милиции либо рэкетиров и вымирали, будто Латинская Америка в сиесту; но лишь только сборщики податей исчезали, кипучая жизнь мгновенно возобновлялась с удвоенной силой, и разве что пятна крови кое-где на асфальте напоминали о том, что недавно был налет.

Вестник судьбы явился передо мной в облике бледной девчушки лет двадцати, с подчерненными глазами и ярким ртом. Сперва я принял ее за наркоманку, промышляющую в поисках утренней дозы и готовую на любые услуги, но девчушка, несмотря на бледность, была прехорошенькая, и я охотно задержался, чтобы с ней поговорить.

- Хотите немного заработать? - спросила она певучим голосом, улыбнувшись, как утопленница.

- Еще бы! - подтвердил я. - А как?

- Вы здоровый человек?

- Вполне. А что?

- Я представляю фирму "Реабилитация для всех". Слышали про такую?

- Нет... И чем могу помочь?

Девица еще лучезарнее улыбнулась и повела рукой в сторону зарослей шиповника.

- Там скамеечка, будет удобнее...

Разговор складывался не более несуразный, чем все другие возможные разговоры на этом пятачке, и мне бы распрощаться и двинуться дальше, но я поплелся за ней, словно зачарованный. В общем-то, это естественно. Смазливая юная рожица и круглые коленки по-прежнему имели надо мной неодолимую власть. Плюс к этому за все годы потрясений я не утратил присущего мне от природы идиотического любопытства.

Насчет скамейки она не соврала, но пришлось выйти чуть ли не к метро. Уселись - и девушка предложила сигареты "Парламент". Прикурили от моей зажигалки. Вокруг - ни души, только солнце и в каком-то мареве дома. Действительно хорошее местечко, укромное, здесь можно лишиться головы прямо среди бела дня. Но не в такой ситуации. Если предположить, что девица работает не одна и сейчас нагрянут лихие помощнички, все равно с меня нечего взять: "Роликса" на мне нет, одежонка тухлая и в кармане сорок рубликов чистоганом, не больше... Не наркоманка и не лохотронщица - тогда кто же она?

- Предварительно вы должны ответить на несколько вопросов. - Девушка с деловым видом достала из сумочки блокнотик в кожаном переплете, щелкнула шариковым паркером. Сигарета ей не мешала, дымилась в свекольных губах сама по себе, как у заправского курильщика-мужика.

- А-а, - обрадовался я. - Значит, вы от какого-то предвыборного штаба? Студентка, да? Девушка удивилась:

- Я же сказала, откуда я... Фирма "Реабилитация".

- Но с какой стати я должен отвечать на ваши вопросы?

- Вы хотите заработать?

- Хочу... Кто же не хочет... А о какой сумме речь?

- Если повезет, то одноразово можете получить пять тысяч, - вытащила сигарету изо рта и стряхнула пепел.

- Пять тысяч рублей?

- Почему рублей? Долларов, конечно. Не наркоманка, не проститутка и не лохотронщица, подумал я. Скорее всего, психопатка.

- Деньги хорошие. Задавайте вопросы. После нескольких стандартных вопросов о паспортных данных девушка продолжила:

- Пол?

- Мужской.

- Национальность?

- Руссиянин.

- Возраст?

- По паспорту пятьдесят шесть. Но выгляжу я моложе.

- Хронические заболевания?

- Все, какие есть?

- Можно основные.

- Дистрофия, эмфизема легких, гастрит, колит, Паркинсон, водянка правого яичка, туберкулез, гипертония, диабет, шизофрения, эпилепсия пожалуй, все.

Девушка старательно записала, ни единой гримасой не выдав своего отношения к моим ответам.

- В сущности, я уже не жилец, - добавил я со скорбью. - Если заработаю деньжат, все уйдет на лекарства. Простите, вас как зовут?

- Сашенька... Ваша профессия? На мгновение я задумался: вопрос не такой простой, как кажется.

- Наверное, социолог.

Вскинула подрисованные бровки: взгляд цепкий, но пустоватый, как у большинства нынешних молодых людей.

Что значит - наверное?

Это и значит... Так все перемешалось, сразу не сообразишь. кто ты такой... Но все равно, пишите - социолог специалист по социальным конфликтам.

- Индекс интеллекта?

- А это что еще за штука?

- Проехали, - сделала в блокноте какую-то пометку, вероятно, проставила нулик. - Семейное положение?

- Женат. Двое детей. Оба взрослые... Сашенька, может быть, вы все-таки объясните?..

Поморщилась с досадой.

- Подождите, осталось немного... Ваш любимый цвет.

- Красный, - сказал я наугад и тут же поправился:

- И зеленый.

- Любимая еда?

- Любая. Лишь бы побольше.

- Сексуальная ориентация?

- Саша, не заставляйте краснеть... Разве не видно? Соизволила улыбнуться, но контакта между нами не было, хотя игра становилась увлекательной.

- Группа крови?

- Вторая. Саша...

- Секунду... Особые привычки?

- Какие могут быть привычки. Время-то лихое. Упал, отжался... Прежде любил книжки почитывать. Смешно, да?

- Каких предпочитаете женщин? Полных, худых, молодых, старых?

- Не буду отвечать, пока не скажете зачем? Отложила блокнот, протянула сигареты. Закурили по второй.

- По этим данным компьютер выдаст результат.

- Какой результат?

- До какой степени вас можно использовать. У фирмы высокие требования. Но ведь вы хотите заработать пять тысяч?

- Безусловно.

- Тогда поехали дальше. Ваш годовой доход?

- Коммерческая тайна.

- Хорошо... Это можно пропустить, это пропустим... Ага, вот. Сколько потребляете в день спиртного?

- Когда как. С нормальной закуской, под разговор - литр могу выпить. Но не больше. Больше вредно.

Девушка записала, вздохнула, поглядела по сторонам. Я тоже поглядел. Все то же самое: прекрасный солнечный день, чистое небо, рокот привычных городских шумов.

- Сашенька, можно и мне спросить?

- Да, пожалуйста.

- Вы ведь меня разыгрываете, не правда ли?

- В каком смысле?

- Эта смешная анкета, фирма "Реабилитация" и все прочее. Вам что-то другое нужно, верно?

- С чего вы взяли? Ничего не нужно.

- Но я не сумасшедший. Пять тысяч! Какие пять тысяч? За что?

Девушка отшатнулась, в пустых глазах сверкнул ледок, и в моем мозгу возникло смутное подозрение, но мимолетное, как сполох дальней грозы.

- Не волнуйтесь, - мягко сказала она. - Скоро все поймете... Только распишитесь, пожалуйста, вот здесь, - протянула ручку и открытый блокнот.

- Зачем расписываться?

- Для бухгалтера.

Совершенно автоматически я поставил роспись на разграфленном листе. Игриво заметил:

- Чувствую шелест купюр. Жду указаний. За пять тысяч готов на все.

Сашенька с прежней холодно-пустоватой улыбкой убрала блокнот в сумочку, взамен достала блестящую металлическую трубочку, похожую на тюбик помады.

- Ничего особенного не потребуется, Анатолий Викторович, - поднесла тюбик к моему лицу. - Вот, понюхайте, пожалуйста.

Впоследствии я много раз пытался проанализировать, почему так неосторожно, нелепо вел себя в то утро и чем приворожила, чем околдовала меня эта пигалица. Была хорошенькая - фигурка, что надо, полные грудки, привлекательно обрисовывающиеся под тоненьким полотном рубашки, юная мордашка, - но ведь ничего выдающегося. Видали и покраше. Чем соблазнила? Уж, разумеется, не бредовым обещанием пяти кусков. Факт остается фактом: пошел за ней на скамеечку в кустах, отвечал на скоморошьи вопросы, заигрывал со стариковской неуклюжестью - и в конце концов с азартом распалившегося кобелька нюхнул блестящую штуковину в нежных девичьих пальчиках. Сашенька нажала кнопку - и в ноздри тугой струёй ворвался сладковато-прогорклый запах. Больше ничего не запомнил: сознание вырубило, как топором.

2. ДОМА С ЖЕНОЙ

Пробудился - будто вынырнул из проруби, из вязкой, тинной, кромешной тьмы. С удивлением обнаружил, что лежу раздетый в родной спальне, в родной постели, при свете старенького торшера с левого боку. Голова ясная - и нигде ничего не болит. Отчетливо вспомнил приключение с девицей Сашенькой - вплоть до последнего нюхка из блестящей трубочки, а дальше провал. Как вернулся, как очутился в постели - никакого представления. Шумнул Машу, и она тут же прибежала. Вплыла моя лебедушка-хлопотунья, опустилась на кровать. Схватила за руку. Глазищи отчаянные, шальные.

- Ох, напугал... ну разве так можно, Толечка!

- А что случилось-то?

- Как что случилось? Тебя три дня не было. Мы все чуть с ума не сошли.

- Кто все?

- Как кто? Виталик, Оленька... Все наши знакомые. Половину Москвы на ноги подняли... Толя!

Уткнулась носом в мою грудь, завсхлипывала. Розыгрышем тут и не пахло. Три дня! Где же я был? И как вернулся? Оказалось, сегодня утром, а был уже четверг, я преспокойно открыл дверь своим ключом, прошел в спальню, разделся, повалился в постель и заснул. Сейчас уже вечер - десятый час. Днем Маша вызывала врача, опытного специалиста из коммерческого медицинского центра "Здоч ровье для вас", и тот не нашел никаких повреждений и отклонений. Правда, разбудить не смог. Никто не смог меня разбудить, пока я сам не проснулся.

- Маша, а зачем вызывала врача?

- Как же иначе? Ты когда раздевался, я с тобой разговаривала, ну, как со стенкой. У тебя такой был взгляд, как у лунатика. Толя, что произошло? Можешь, наконец объяснить?

Я не мог. И никто на моем месте не смог бы. Зато я почувствовал, что ужасно голоден.

- Толя, пожалуйста... Если это связано с женщиной... или с водкой... Мы не дети, я постараюсь понять...

Но это не было связано ни с женщиной, ни с водкой.

- Покормишь, Маша?

- Горе ты мое... за что это наказание... - сглотнула слезы, поспешила на кухню.

Вскоре и я туда вышел в одних трусах.

Был не то что напуган, скорее подавлен. Чудовищный пробел во времени. Три дня! И ведь где-то я их провел. Что-то делал. Или спал беспробудно, надышавшись из тюбика. Но вот пришел-то своими ногами, жена врать не будет. Ладно, сперва пожрать, потом думать. По пути на кухню проверил пиджак на стуле: портмоне на месте, в нем пара удостоверений, необходимых в условиях рыночной экономики, а также все целиком сорок рублей с копейками. Не ограбили, и то хорошо.

Маша поставила на стол сковородку с жареной картошкой и котлетами, а я поскорее потянулся к графинчику.

- И мне, - попросила она.

Лицо усталое, отеки под глазами, резко очерчены виски и скулы. Видно, действительно переутомилась за эти три дня. Хотя... В былые годы всякое бывало в нашей жизни, увы, это не первая моя несанкционированная отлучка.

Выпили водки, и я набросился на картошку и котлеты и на черную свежую краюху - ах какой запах, какой изумительный вкус у еды, когда по-настоящему голоден! Маша вяло поклевывала квашеную капустку из алюминиевой мисочки. Следила за мной с вековой печалью в глазах. Конечно, не верила в мое беспамятство.

- Что это? - спросила вдруг с испугом, подобралась ближе, пальцем дотронулась до моего бока, чуть пониже ребер.

Я взглянул - и натурально побледнел. Алый ровный шрамик с пятью припухшими стежками наисвежайшего происхождения. Примерно на том месте, где режут аппендицит. То есть где бывает след после того, как вырежут воспаленный отросток. В тот же миг я ощутил в боку жжение и легкое покалывание. Пробрало меня, ох как пробрало! Даже аппетит пропал.

- Что это? - повторила Маша, округлив глаза - У тебя же не было.

- А теперь есть. - Я помял шрамик, потер, погладил. Совсем как в фильме ужасов - и черные узелки ниток торчат. Шрам аккуратный, но похоже, зашивали наспех.

- Толя! - вскричала жена.

- Что Толя? Я пятьдесят лет Толя, - набухал себе вторую порцию водяры, осушил, не закусывая. Потом закурил. Не хотел пугать Машу. - Подумаешь, шрам. Вот у Петракова - помнишь Петракова? - был похлеще случай. У него мания величия, помнишь? Родителеву квартиру продал и купил джип "Чероки". За сорок тысяч баксов. И на другой день машину угнали. Только и доехал из магазина до дома. Вот настоящее человеческое горе, а тут какой-то шрам. Да я...

- Толя, что с тобой?! - Требовательный взгляд, призывающий опомниться, прийти в себя. Полный сочувствия и скорби. Маша была не только женой, она была моим другом уже около тридцати лет, проверенным во всех отношениях.

Я рассказал ей подробно все, что помнил, начиная с того момента, как вышел из дома, как потолковал с водилами о том о сем, как пошел в магазин за хлебушком, как подбежала красотка Сашенька, как мы курили на скамейке в кустах и я отвечал на смешные вопросы, и об обещанных пяти тысячах долларов, и о том, как понюхал газовую трубочку... Старался не упустить ни малейшей детали, ни единого нюанса: ведь именно в каких-то мелочах могла таиться зацепка, разгадка случившегося. Голова кружилась от водки и темного страха, который я скрывал, но Маша догадывалась о моем состоянии, она сама была не в лучшем.

- Фирма "Реабилитация"? - спросила она. - Что же это такое?

- Не знаю.

- Ничего не понятно.

- Мне тоже... Давай еще по глоточку?

- Нет, надо ехать.

- Куда?

- Как куда? В медицинский центр. Сейчас позвоню Самуилу Яковлевичу. Это тот врач, которого я вызывала. Очень опытный. Он мне понравился. Там, конечно, обдерут, но ничего не поделаешь.

Она права, ничего не поделаешь. Ехать надо, но не сейчас же, не на ночь глядя.

- Машенька, успокойся. Поспим, отдохнем, а завтра с утра...

- Центр работает круглосуточно... Толя, мы должны узнать. А вдруг...

- Что - вдруг?

Перевела испуганные глаза на шрам, и я в десятый раз его потрогал, помял. Жжения уже не было, и боли не было. Но нитки торчали, портили настроение.

- Вдруг туда что-то зашили?

- Кто зашил? Что?

- Но кто-то же это сделал? Зачем?

Поехали утром. Предварительно Маша созвонилась со своим Самуилом Яковлевичем. Центр "Здоровье для вас" располагался в Новых Черемушках, в продолговатом сером здании. Внутри оно выглядело богаче, чем снаружи: ковры в коридорах, хрустальные люстры, стильные интерьеры - все почти как в театре, из чего я, естественно, сделал вывод, что надо было ехать не сюда, а в нашу уютную районную поликлинику. Маша, как часто у нас бывало, легко отгадала мои мысли.

- Толечка, об этом не думай. Мне вчера заплатили Каримовы. Здесь хорошие врачи, самая лучшая аппаратура.

Самуил Яковлевич, похожий одновременно на Айболита из старого фильма Быкова и на великого авантюриста Бориса Абрамовича, произвел на меня приятное впечатление. Услышав, что я пришел выяснить, что это за шрам на мне, потому что не знаю, откуда он взялся, он ничуть не удивился, глубокомысленно кивнул.

- Что ж, бывает, - и, подумав, добавил:

- Прежде редко бывало, а теперь сплошь и рядом. Расскажите поподробнее.

Я рассказал. Почему бы и нет. Не подробно, конечно, а так, основную канву. Не был, не помню, не знаю. Фирма "Реабилитация". Пять тысяч зеленых. Газ из баллончика. Доктор опять не выказал никакого удивления, зато краснощекая медсестра, расположившаяся за приставным столом, хихикала и охала, будто ее щекотали. Самуил Яковлевич сделал ей замечание:

- Нина, прекрати! Нельзя быть такой впечатлительной! - и мне задал лишь один уточняющий вопрос:

- На печень раньше не жаловались?

- Только с похмелья.

- Так, может быть?..

- Нет. Ни грамма, доктор.

Самуил Яковлевич самолично отвел меня на рентген, потом к хирургу. Маша нас сопровождала, вела себя сдержанно и печально. У хирурга мне пришлось довольно туго. Энергичный мужичок лет сорока ловко повыдергал черные нитки, смазал половину бока йодом, при этом намял животину так, что боль из паха переместилась в затылок. Меня ни о чем не спрашивал, лишь уважительно заметил:

- Лазером поработали. Молодцы.

Вместе с Самуилом Яковлевичем они долго разглядывали снимки под разным освещением, многозначительно переглядывались, обменивались туманными междометиями и наконец вынесли приговор.

Хирург сказал:

- Абсолютная пустышка. Но можно вскрыть. Самуил Яковлевич возразил:

- Понаблюдаем денек-другой. А там как бог даст. Вернулись к нему в кабинет, Маша осталась в коридоре. Что мне понравилось в этой больнице, так это полное отсутствие публики. В длинных коридорах - как в пустыне. Только один раз пробежали двое санитаров с носилками, да из стоматологического отделения, где на стене у входа висел рекламный плакат с изображением ослепительно улыбающегося негра с зазывной надписью: "ХОЧЕШЬ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ?" время от времени доносились душераздирающие крики.

Доктор смотрел на меня задумчиво.

- Случай не совсем ординарный.

- Да уж, - согласился я.

- Все-таки мне кажется, вы чего-то недоговариваете. Давайте начистоту. Обещаю, дальше этих стен никакая информация не уйдет.

Медсестра Нина притворилась глухонемой: зажала уши ладонями и закрыла глаза.

- К сожалению, мне нечего сказать.

- Хорошо, поставим вопрос иначе. Какой помощи вы ожидаете от нас? Вы не больны, насколько можно судить. Все внутренние органы на месте.

- Вы уверены в этом?

- В принципе ни в чем нельзя быть уверенным, когда речь идет о мужчинах вашего возраста. Можно сделать более тщательное обследование, положить в стационар. У нас прекрасные условия, ведущие специалисты... Но, разумеется, цены...

- Самуил Яковлевич, вы когда-нибудь сталкивались с чем-нибудь подобным?

- Сколько угодно, голубчик... Что вы, собственно, имеете в виду?

- Ну как же... Три дня провал. Потом этот шрам. Меня оперировали или нет?

- На это нельзя ответить однозначно. Думаю, мы имеем дело с некоей фантомной реальностью. Но это уже не мой профиль. Возможно, вам следует обратиться в соответствующие органы.

Мне пришла в голову мысль, что кто-то из нас сильно лукавит. Судя по открытому, доброжелательному взгляду Самуила Яковлевича, он подумал то же самое.

- У нас в доме есть один, - неожиданно вмешалась медсестра Нина. - Кличка Циклоп. Наркоман, пьяница - жуть. В аварию попал, ему ногу отчекрыжили. И все под кайфом. Ничего не помнил. Извините, Самуил Яковлевич.

- Ниночка! - строго заметил доктор, - Тебе лучше не встревать с разными глупостями.

По некоторым штришкам я понял, что отношения у Айболита и его белокурой помощницы более чем доверительные. Пора было отчаливать.

- Сколько с меня за консультацию? - спросил я бесцеремонно, но доктор ничуть не смутился, хотя как бы немного загрустил.

- Да что же, голубчик, лечения как такового не было... Обычно мы берем дороже... С вас, пожалуй, достаточно триста долларов.

Лучше бы ударил по башке колуном. Но внешне я не дрогнул, сказал:

- Хорошо, сейчас...

Вышел в коридор к Маше и назвал сумму. Моя любовь встретила разорительное известие геройски. Слегка побледнела, покопалась в сумочке и достала несколько зеленых бумажек.

- Не расстраивайся, Толечка. Каримов за своего оболтуса заплатил сразу за три месяца.

- Выходит, ты знала, какие тут цены?

Она невинно моргала глазами, и в них проступили две прозрачные слезинки.

Обедали дома, уже в третьем часу. Маша торопилась, ей надо было бежать в школу, но она боялась оставить меня одного.

- Не волнуйся... Я полежу, отдохну, поразмышляю.

- Толя, мне страшно.

- Не вижу повода.

- Постараюсь пораньше вернуться...

Как только ушла, я позвонил Витюше Званцеву. Больше и звонить было некому. Из всех прежних друзей он остался единственный. Зато надежный, безобманный. Такой же вольный стрелок, как и я, но преуспевающий. В рынок он не вписался, крысиную породу новых хозяев жизни на дух не переносил, но это ничего не значило. Витюша смог бы обеспечить себе сносное существование при любом режиме. Даже сейчас, когда он, как и я, приблизился к последнему возрастному перелому, сила жизни била в нем через край. Он был из тех русских мужиков, которых мало убить, их еще надо повалить. Занимался последние годы тем же самым, что и я, то есть груши околачивал, но с большим успехом. Перед его интеллектуальным напором мало кто мог устоять, не говоря уж о женщинах. Витюша их в определенном смысле фетишизировал, уподобляясь одному из своих любимых писателей Гиде Мопассану. С годами это свойство его неукротимой натуры приобрело маниакальный оттенок, поэтому, чтобы избежать недоразумений, я старался не оставлять с ним Машу наедине дольше чем на десять минут. Забавно, что при таких-то наклонностях Витюша ни разу не женился.

О моей трехдневной отлучке он, разумеется, уже знал, но без подробностей и горел желанием услышать их от меня.

- Сейчас приеду. Выпить есть у тебя?

- Выпить есть, но сперва сделай одну вещь.

- Зайти в аптеку? Да у меня всегда с собой.

- Узнай, пожалуйста, что это за фирма "Реабилитация для всех", чем занимается, кто хозяин - и так далее. Сможешь?

- Толяныч, нет проблем. Ложи трубку, перезвоню... Кстати, сколько ей лет?

- Кому?

- Ну, куда ты нырнул на трое суток.

- Приедешь - расскажу.

- Хорошо, жди...

Я полагал, что при его связях в деловых кругах и при том, что Витюша по три-четыре часа в день гулял по Интернету (уверял, что сшибает в день минимум по полтиннику! баксов), для него не составит труда навести справки. Так и вышло, но результат оказался, как я и думал, неутешительным. Витюша отзвонил через минут сорок и доложил, чтo такой фирмы в природе не существует, хотя есть ночной клуб "Экзотикус нормаликус", где можно за сто долларов...

- Ты не мог ошибиться?

- Нет, не мог... Так вот, за сто долларов целый комплекс услуг, включая именно реабилитацию. Догадайся, имеется в виду?

- Вить, приезжай, поговорим не по телефону.

- Мария Семеновна в каком настроении?

- Она на работе.

- Ох, Толяныч, не мне осуждать, но как-то это... неосторожно, что ли... Она чуть с ума не сошла. А женщина святая. Говорят же, что имеем, не ценим. Я ее, правда, успокоил. Что, говорю, с Толянычем может случиться, у него же башка деревянная?.. Он же...

- Витя, приезжай... Ей-богу не до трепа.

Явился ровно через час (от метро "Каховская"), и за это время я успел совершить неадекватный поступок. Прогулялся несколько раз по аллее от нашего дома до магазина. Чего искал, самому непонятно. Но - потянуло. Как преступника на место преступления. Поспрашивал у завсегдатаев про девушку по имени Сашенька. Никто ее не знал, не видел, не помнил. Единственной, кто представил ее по моему описанию, была молдаванка Тамара, у которой я иногда покупал яблоки и апельсины. С ней разговор получился чрезвычайно продуктивным. Молдаванка сказала:

- Как же, как же, помню... С вас ростом, да... Такая чистенькая вся... Вы с ней во-он туда пошли, за те кустики.

- Вы видели?

- Да.

- А что дальше было?

- А что было? Неужто воровка?

- Я хочу спросить, прежде она тут бывала, эта девушка? Или после того?

- Что-то не приметила....

- Тома, повидать мне ее надобно.

Молдаванка смущенно потупилась.

- Где ее искать, дамочку эту?

- Компания у ней не больно хорошая. Вам вряд ли подходит.

- Какая компания? Она вроде одна была.

- Что вы как одна! С ней двое были, мужчина и женщина В летах обои, женщина ничего еще, пьяненькая, но не шибко, а мужчина, ох серьезный. Глаз зоркий, развратный - и кулачищи по арбузу каждый.

- Надо же, а я не углядел.

- Глаза она вам отвела, дамочка эта. Умеют они. Вы за ней потянулись, как на веревочке.

- А они что, эти двое?

- Сперва попрятались, после за вами устремились. Я еще посочувствовала. Не иначе, думаю, на абордаж возьмут. А человек вы хороший, культурный... Груши купите?

- Тамара, пожалуйста, припомните... После из них никто не вернулся? И на другой день не было?

Молдаванка уже, видно, жалела, что поддержала разговор, раскраснелась, опасливо оглядывалась. Ее можно понять.

- Больше не приходили, нет... Господи, да что они вам учинили?

Ответить я не успел, подошел милиционер Сережа. Тоже по-своему примечательная личность. Он тут часто болтался сам по себе. Его появление не вызывало переполоха в торговых рядах: по статусу он не принадлежал ни к бандюкам, ни к органам правозащиты. Может, где-то и принадлежал к тем или другим, но не в нашем районе. Просто жил неподалеку и в свободное время забредал на подкормку по собственной инициативе. Никогда не хамил, не беспредельничал. Его не опасались, а многие, как и молдаванка Тамара, относились с состраданием, как к заблудшей овце.

- Здравствуй, Сереженька... Вон возьми кисточку, какая на тебя смотрит. Сладкий виноградик, кишмиш.

Кисточку Сережа взял, опустил в пластиковый пакет, а также добавил туда несколько яблок и ссыпал с килограмм грецких орехов. Со мной хмуро поздоровался. Я подумал, чем черт не шутит.

- Сережа, отойдем на минутку.

Встали в сторонке, я угостил лейтенанта сигаретой.

- Тебе чего, дядя Толя? Обидел кто?

Объяснил ему, в чем проблема. Описал девушку. Он ее не видел и не помнил.

- Мало ли тут б... А тебя чего, дядя Толя, на молоденьких потянуло? Поаккуратней будь. По нашим сводкам, у них стопроцентный триппер. Не говоря обо всем прочем.

- Да нет, тут другое.

Мент глядел весело, с прищуром: дескать, заливай кому другому.

- Если приспичит, обращайся... По знакомству дам пару адресов. Телки проверенные, из снежных республик. И берут недорого, ниже рыночной цены.

- Найти бы ее, Сережа. Я бы заплатил.

- Документы у нее проверял?

- Откуда? Разве же я знал...

- Александра, говоришь? Беленькая? Негусто... Ладно, поспрашаю кое у кого...

К приходу Витюши накрыл стол на кухне, порезал колбасу, селедочку разделал с лучком. Поставил бутылку "Кристалла" и банку томатного сока. Витюша всегда запивал водку соком. Если пил. А пил он намного меньше меня. Водку признавал исключительно в качестве допинга, а не саму по себе. Она помогала ему справиться с колоссальными нагрузками, связанными с прекрасным полом. Но он любил, чтобы на столе стояло. С его приходом у меня от души немного отлегло. Облик Витюши можно описать одним словом: ходок. Высокий, гибкий, с яростными искрами в глазах, то громкий, то задумчивый, но всегда целеустремленный. При знакомстве люди обычно принимали его за преуспевающего бизнесмена, фирмача, но при желании Витюша мог прикинуться кем угодно, хоть чукчей. Вместе со многими другими достоинствами Господь наделил его актерским даром перевоплощения, которым он пользовался, может быть, чаще, чем нужно. Когда слишком часто меняешь обличья, возникает опасность, что в один прекрасный день запутаешься и не узнаешь самого себя. В этот день по отношению ко мне Витюша изображал праведника.

- Что же получается, сын мой, - произнес с трагической миной, - седина в бороду, бес в ребро?

- Если бы, Витюша.

- О-о и вот это, - с осуждением обвел рукой стол, - Похоть и пьянство, сын мой, всегда ходят рука об руку. Один порок притягивает другой. Кто же эта дама, подтолкнувшая моего благородного и немного глуповатого друга на путь греха?

- Из фирмы она. Фирма называется "Реабилитация для всех".

- Это мне ни о чем не говорит. Хотя то, что "для всех", уже по определению отдает дешевизной. Рассказывай, мальчик мой, рассказывай, облегчи свою грешную душу.

Когда наконец выслушал, у него пропала охота паясничать. Он даже как-то слишком торопливо опрокинул стопку, забыв, что днем никогда не пьет.

- Покажи! - попросил озабоченно. Я задрал рубаху, и мы минут пять изучали шрам с одинаковым любопытством.

- Свежий, - определил Витюша. - Уж я знаю в этом толк.

- Но заживает быстро. Утром побаливал, а сейчас уже нет.

- Аппендицит вырезали, - предположил Витюша.

- Нет. Врач сказал, ничего не тронуто.

- Врачам верить нельзя... Чего же тогда вырезали?

- Ничего. Просто разрезали и зашили.

- Кто?

- Вить, не будь идиотом, и так хреново. Твое здоровье. Выпили, покушали селедочки с луком. В эту минуту зазвонил телефон, и я чуть не выронил кусок изо рта.

- Нервный ты, - осудил Званцев. - Сними трубку.

- А вдруг они?

- Тогда залезь под стол, я сам поговорю. Звонила Маша, чтобы узнать, что я делаю и как себя чувствую. Я сказал, что чувствую себя нормально, сидим с Витюшей и попиваем водку. Маше это не понравилось, но она ничего не сказала. Пообещала вернуться не позже девяти.

До ее прихода мы осушили не только эту бутылку, но открыли еще одну. Витюша по телефону отменил два свидания, которые у него были назначены с интервалом в четыре часа. По поводу первого, с какой-то чертежницей Любой из Малаховки, он не очень переживал, а по поводу второго заметил, что, возможно, из-за меня поломал свою судьбу. Речь шла о супруге некоего банкира Рубинчика, с которой Витюшу связывала не только любовь, но и сложные, многоходовые комбинации с акциями и ценными бумагами. Но это все так, побочно, в основном обсуждали мою историю, пытаясь найти в ней хоть какие-то логические концы. Перебирали вариант за вариантом, но все выглядело не правдоподобно. Напрашивалось простейшее объяснение: кому-то понадобились мои внутренние органы, например печень или почка, это реально, донорский бизнес в России, как известно, один из самых процветающих и перспективных, наравне с проституцией и экспортом сырья; но когда вскрыли брюхо, то увидели, что по каким-то причинам мои внутренности не годятся для пересадки, допустим, изъедены рачком. У этого варианта имелся очевидный изъян, который Витюша сформулировал так:

- Извини, Толюнчик, но почему в таком случае они от тебя не избавились? Какой смысл оставлять тебя в живых?

- Может быть, какая-то техническая накладка?

- Ерунда. Торговля донорскими органами - вполне отлаженная индустрия, производство безотходное, экологически чистое. Представь сам: если доноров отпускать, с ними потом хлопот не оберешься. По судам затаскают.

- Какие суды, я же ничего не помню.

- Один не помнит, второй не помнит, а третий примчится с иском. Нет, так дела не делаются. У нас все-таки правовое государство.

Еще два варианта из десятка других, которые представлялись нам с Витюшей более или менее подходящими, были такие: захват жилплощади и посещение инопланетян. Оба одинаково уязвимые. Трехкомнатная квартира, конечно, имела рыночную ценность, но в ней, кроме нас с Машей, прописаны дети, Оля и Виталик, а также моя теща Агата Тихоновна, которая проживала в деревне Кабанчики под Владимиром. Таким образом, чтобы пустить квартиру в оборот, надо положить как минимум пять трупов, то есть по понятиям жилищного бизнеса игра не стоила свеч. В Москве, особенно в центральных районах, еще оставалось немало жилья, где обитали недовымершие старики либо одинокие пьянчужки, с которыми легко поладить без всяких затрат на радикальную зачистку; да и в принципе жилищный бум в столице почти сошел на нет в связи с быстрым перенасыщением квартирного рынка. Богатые уже нахапали сколько хотели, преимущественно в престижных районах, а бедняки с превеликой охотой за небольшую копейку переселялись в подвалы или вообще убирались на сотый километр, но на их лачуги трудно было найти покупателей.

Вариант с инопланетянами тоже сомнительный. Как известно по многочисленным секретным материалам, опубликованным в научных журналах и в бульварной прессе, они действовали хитрее и никогда не оставляли следов. Если допустить, что я побывал на летающей тарелке, где со мной производили разные манипуляции и даже впрыснули в кровь контактные микросхемы, то уж вряд ли инопланетяне, при их возможностях, напортачили бы со шрамом, наспех заштопанным черным шелком. Хотя, если подумать, шрам мог быть элементом изощренной маскировки.

- Главный вопрос, - Витюша подцепил вилкой последний кружок колбасы, - случайно они зацепились или именно тебя пасли?

- Как они могли пасти?

- Могли, Толя. Это просто. Отслеживали. Ты человек режимный. В магазин ходишь примерно в одно и то же время. Тем более в выходной, верно?

- Но кто они-то?

- Давай назовем их пока группой "х". Скоро они объявятся. Тогда и узнаем.

Тут у нас не было сомнений. Продолжение непременно последует. Оставалось только ждать. А ведь я когда-то был солдатом и помнил: ждать и догонять - хуже не бывает.

3. СЫН ВИТАЛИК

- Анатолий Викторович? - В трубке женский хорошо поставленный, интеллигентный голос.

- Да... Слушаю вас.

- Меня зовут Маргарита Васильевна. Я ваш новый куратор.

- Куратор? В каком смысле?

- В самом обыкновенном. Вы же подписали контракт?

- Какой контракт?

- Анатолий Викторович, давайте уточним... Вы социолог? Проживаете по адресу: улица Академическая, дом девять, так?

- Да, так.

- Вы заключили контракт с корпорацией "Дизайн-плюс". О двустороннем сотрудничестве. Правильно?

- Когда заключил?

- Анатолий Викторович! - В тоне не раздражение, а скорее намек, просьба сосредоточиться. - Может быть, я слишком рано звоню? Вы еще не проснулись?

Я как раз проснулся. Было утро пятницы. За окном дождь. Маша час назад ушла на работу. Вот-вот должен был подъехать Виталик с какой-то просьбой. Интересно с какой? Денег он давно не просил, потому что я не давал. Зато сам иногда подкидывал нам с Машей от щедрот своих. Помалу, но бывало. Называл это вложением денег в пенсионный фонд.

- Не знаю, кто вы, - сказал я. - Не слышал ни о какой корпорации "Дизайн-плюс". За последний месяц вообще не подписывал никаких контрактов.

Естественно, я сразу сообразил, что звонок каким-то образом связан с недавним происшествием, но что-то удерживало меня от того, чтобы спросить напрямую. Да и как спросишь?

- Вы не шутите, Анатолий Викторович?

- Отнюдь... Кстати, позвольте узнать, откуда у вас мой адрес и телефон?

- Как откуда? Ваши данные введены в компьютер. По обычной схеме... Анатолий Викторович, нам необходимо встретиться.

- Зачем?

- Я же объяснила: я ваш куратор. В мои обязанности входит коррекция ваших действий. - Теперь в ее голосе проступила досада. - Сегодня после обеда вас устроит?

- Что именно?

- Вы свободны сегодня во второй половине дня?

- В принципе да. Но с некоторых пор, как вы, мадам, вероятно, догадываетесь, я ни в чем не могу быть уверенным.

- Запишите, пожалуйста, адрес. Я записал: "метро "Текстильщики", Калабашкин проезд, дом 24, комната 46, Гнеушева Маргарита Васильевна".

- Это наш офис. На всякий случай возьмите паспорт. Сможете подъехать часикам к пяти?

- Постараюсь.

На этом расстались - и я тут же перезвонил Витюше, но не застал дома. Оставил сообщение на автомате. Посмотрел на часы: Маша на уроке. Ничего, до вечера полно времени, чтобы собраться с мыслями.

Едва успел принять душ, как явился Виталик. Сели на кухне пить кофе. Сынуля как всегда взвинченный, наэлектризованный, но против обыкновения немногословный. И еще я сразу заметил в нем какую-то насторожившую меня застенчивую гримаску. Словно он хотел сообщить какую-то гадость, но не подобрал нужных слов.

Виталик - старший, с ним у нас с матерью не было особых хлопот. Школу закончил с серебряной медалью, поступил в МФТИ, но на третьем курсе, когда рынок был уже в самом разгаре, резко свернул в бизнес. Теперь крепко, надежно стоял на ногах: на паях со своим однокурсником Лешей Книппером возглавлял солидную фирму по продаже мягкой мебели. Преуспевал. Не вылезал из-за границы. Ездил на "Шевроле" последнего выпуска. Имел двух жен и три квартиры. Собирался (опять же с Книппером) прикупить домик в Ницце. Хотя мне было его жалко, но, в сущности, как отец, я им гордился. Он смело принял вызов времени и если поломал что-то в себе, то ведь многое приобрел взамен. К двадцати восьми годам - в этом возрасте я, помнится, еще сутками просиживал в библиотеках или шлялся по ночам с романтическими красотками - он стал очень опасным человеком. Я знаю, что говорю, и не позавидую тому, кто столкнется с ним на узенькой дорожке.

На детей нам с матерью вообще грех обижаться. У двадцатитрехлетней Оленьки дела тоже складывались неплохо. Красивая и смышленая девочка быстро уловила куда ветер дует и сразу после школы активно занялась проституцией, но не в том примитивном смысле, как это рекламируют в вечерних телешоу. Не пошла на панель, не спуталась с иностранцами и не стала фотомоделью, а с головой окунулась в политику. Этапы ее большого пути таковы: содержанка знаменитого оппозиционера, генерала К., потом личная секретарша партийного лидера Сергунина, недавно скончавшегося в парижском отеле "Плас Пегаль" от удушья, затем референт и фаворитка небезызвестного Громякина, по слухам, одного из самых реальных претендентов на президентство в 2010 году... Иногда я думаю, откуда что берется в наших детях. Мы-то с матерью до сих пор ползунки, а они - поглядите - вон уж где! Рукой не достать. Оленьку мы теперь видим редко, так уж если мелькнет иногда на телеэкране, но переживали за нее сильно: все-таки чересчур стремительная карьера. Почти как у Хакамады.

Хорошо летним утром пить кофе со взрослым, умным, богатым сыном и слушать его сдержанные поучения.

- Ты знаешь, отец, я никогда не лезу в ваши отношения, но так нельзя в самом деле.

- Что имеешь в виду, сынок?

- Да вот этот трехдневный загул. Понимаю, можнооттянуться вечерок, даже полезно, но это перебор. Мать вся извелась, мне пришлось ментам отстегивать. Ольга свои каналы подключила... Ты где все-таки пропадал?

- Не знаю, сынок. Ей-богу, не знаю.

Виталик смотрел недоверчиво, но я был тронут. Сыновья забота. Чуть было не показал шрам, но вовремя сдержался. Неизвестно, как воспримет. Мы с матерью решили не посвящать в это детей. Зачем им лишние нагрузки с выживающим из ума батяней...

- Неужто и Оленька беспокоилась? - слащаво спросил.

- Еще бы! - Виталик кисло усмехнулся, - При ее положении ей как раз не хватало отца-забулдыги. У них с этим строго... У меня какая просьба, отец. Только без обид. Если сам не можешь справиться, давай обратимся к специалистам. Ничего стыдного в этом нету. Могу навскидку назвать пару имен, не тебе чета, и ничего, лечатся. Россия, отец. Тяжкое наследие предков. Но при нынешнем уровне медицины... Короче, было бы желание.

- Надо подумать, сынок.

- О чем думать-то, о чем? Устроим в хорошее место, без всяких варварских методов. Пройдешь курс терапии, отдохнешь, как на курорте. О деньгах не думай, все оплачу.

Я чуть не заплакал: впервые сын разговаривал со мной в таком тоне. Это означало, что стрелки на часах судьбы повернули в обратную сторону. Или кто-то из нас рехнулся: он или я.

- Понимаю, проблема не в водке, - наставительно продолжал Виталик, забыв про кофе. - Вопрос мировоззренческий. У вашего поколения вышибли почву из-под ног, и тебе оказалось, что дальше жить не имеет смысла. Но это роковое заблуждение, отец. Время уплотнилось, да, многие ориентиры сместились, но система координат осталась прежней. Зато до предела ужесточились риски. Или ты на плаву, или превращаешься в животное. Вот и весь выбор. Трехдневный провал в памяти - грозный сигнал. Может быть, последний. Мне так же больно говорить это, как тебе слушать. Поверь.

В ясных, ледяных глазах, устремленных на меня, я не увидел родства, и тяжкое подозрение закралось в душу. Ко мне пришел не сын, а чужой человек. Осторожно я спросил:

- Давно считаешь меня алкоголиком?

Чем-то вопрос ему не понравился, он почти крикнул:

- Какая разница: давно, недавно?.. Скажи прямо, согласен лечиться или нет?

Следовало отступить, чтобы не доводить разговор до конфликта.

- Конечно, согласен, - улыбнулся я. - Почему нет? Тем более, как ты говоришь, в приличном месте... Наверно, ты уже решил, что это за место?

Виталик смутился, гнев в глазах потух.

- Разумеется, я наводил справки...

- Фирма "Реабилитация для всех"? - подсказал я.

- Откуда знаешь? - Он искренне удивился. - Да, это известная фирма, на рынке услуг котируется очень высоко, как одна из лучших. Все по западным стандартам, с широчайшим диапазоном... Импортные лекарства, современные методики...

Внезапно я перестал его слышать, покачнулся на стуле, кухня будто осветилась розовой вспышкой - и в следующее мгновение я обнаружил себя на кушетке привалившимся к стене, и сын осторожно тряс меня за плечо.

- Папа, что с тобой? Уснул, что ли? Я покрутил башкой, зрение прояснилось. Виталик смотрел испуганно:

- Голова закружилась, да?

- Ничего, ничего, - пробормотал я, - Не беспокойся, все прошло, - покряхтывая, опять перебрался за стол. Потрогал чашку с кофе: успела остыть. - Продолжай, Виталик. Внимательно слушаю.

- Что продолжать?

- Ты же начал рассказывать про эту фирму... про "Реабилитацию".

- Про какую еще реабилитацию? Очнись, отец!

- Как про какую? Ну, где лечат от алкоголизма.

- От какого алкоголизма? - Изумление на лице сына было настолько искренним, что меня охватил ужас. Что-то происходило такое, что не поддавалось осмыслению.

- О чем же мы говорили?

- Ты что, не помнишь? Кстати, где словарь Даля? Я, собственно, за ним приехал.

Он не врал. Но что же получалось? Выходит, на неопределенный промежуток я вывалился в какое-то смежное измерение и там встретил другого Виталика, но тоже реально существующего.

Мозг отказывался принять эту правду, потому что в ней не было рационального начала.

- И про Оленьку не вспоминали?

- Нет. А что с ней?

- Значит, про фирму "Реабилитация" ты ничего не слышал?

- Папа, прекрати... Вроде трезвый. Я поднялся и поставил чайник на огонь. Ужас поутих, схоронился в подбрюшной области, где-то рядом со шрамом.

- Хорошо, а название "Дизайн-плюс" тебе о чем-нибудь говорит?

- Да, говорит. Конечно, говорит...

Возглавлял корпорацию некто Гай Карлович Ганюшкин, личность настолько же могущественная, насколько и таинственная. На угрюмом небосклоне россиянского бизнеса он появился лет пять назад и сразу воссиял звездой первой величины, но ни один самый дотошный щелкопер или телевизионщик не смог разнюхать ничего из его прошлого. Изредка Гай Карлович давал интервью ведущим демократическим газетам, иногда появлялся на крупных политических сходках, активно спонсировал последние президентские выборы, но всегда резко обрывал чересчур любопытных собеседников, пытавшихся по привычке покопаться в чужом белье. Хотел он того или нет, но у миллионов его почитателей и поклонников из числа простого народа волей-неволей складывалось впечатление, что великий магнат, промышленник и благодетель вынырнул на поверхность прямиком из преисподней, аки дух тьмы. Полное отсутствие сведений о прошлой жизни придавало его облику особое благородство. Да и то сказать, про всех олигархов россиянин что-нибудь знал, так или иначе догадывался, из какого теста они слеплены и каким образом обрели нынешнее величие: к примеру, неукротимый Чубасик в молодости торговал цветами, легендарный Борис Абрамович занимался математикой, Черная Морда шустрил в оборонке, златоуст Кириенок и еще с десяток банкиров поднялись из комсомольско-партийной шушеры, многие государевы слуги при царе Борисе пробились к кормушке из-за колючей проволоки - иными словами, народ знал своих героев, а вот у Ганюшкина за плечами только пустота и запах серы. Человек ниоткуда - это звучит гордо. То же самое, как поведал Виталик, можно отнести и к корпорации "Дизайн-плюс", которая на сегодняшний день, по прикидкам независимых экспертов, стоит вровень с такими монстрами отечественного бизнеса, как "Сибнефть", Абрамович, братья Черные и прочее. Но никто и ведать не ведал и слыхом не слыхал, какую часть необъятной Российской империи Ганюшкину удалось при дележке положить в карман. Слухи о том, что ему подфартило спихнуть японцам Дальний Восток, а американцам Забайкалье, конечно, не выдерживали никакой критики. Слишком много жадных глаз нацелено на эти лакомые до конца не оприходованные ломти, чтобы можно было провернуть такую операцию незаметно. Внешне Гай Карлович, каким он иной раз появлялся на экране с напутствием электорату, выглядел вполне респектабельно: добродушный российский барин с восточной внешностью, с грустной улыбкой и тихим голосом человека, озабоченного неуклонным и загадочным вымиранием аборигенов. Рассказав все это, Виталик поинтересовался:

- Зачем тебе понадобился "Дизайн"?

- Звонили оттуда.

- Тебе? И что им надо?

- Может, работу хотят предложить? Виталик сочувственно улыбнулся.

- Какую работу, опомнись, отец! Не хочу обижать, но никакая приличная фирма не нуждается в сотрудниках старше тридцати. Если только...

- Если что?

- Да так... мелькнуло. Ничего. Проехали. А кто именно звонил? Он назвался?

- Назвался. Гнеушева Маргарита Васильевна. Знаешь такую?

- Нет... У "Дизайна", папочка, в одной Москве с десяток филиалов. Пять газет. Телеканал. Банк "Ампирик". Что ты!.. Это целое государство.

- В таком случае почему они не могут заинтересоваться? У меня хорошая репутация. В социологии специалистов моего уровня - раз-два и обчелся. Говорю без лишней скромности.

- Нет, папа, нет. Даже не надейся.

- Советуешь не ездить?

- Почему же? Хотя бы из любопытства. Зачем-то они все же звонили. Скорее всего, с кем-то перепутали.

- Я тоже так думаю. Кстати, где это - Калабашкин проезд?

- Первый раз слышу.

Сынуля уже спешил, я его не удерживал. Он забрал словарь и уехал.

4. МАРГАРИТА ВАСИЛЬЕВНА ГНЕУШЕВА

Завел старенькую "шестеху" и выкатил со двора. Перед тем позвонил Витюше, но опять не застал дома и на всякий случай оставил сообщение: куда и зачем отправился. Машеньке вообще ничего не сказал, чтобы не тревожить понапрасну. Надеялся вернуться к ее приходу. А если нет, то на нет и суда нет.

Страх глубоко притаился в кишках и, видно, надолго. Смещение реальности - это, конечно, проявление какого-то психического расстройства. Ясно одно: тот, кто с неизвестной целью ввел в мой мозг этот яд, имеет против него и противоядие. Вопрос лишь в том, как его заполучить и что с меня потребуют взамен.

Калабашкин проезд разыскал с трудом, даже в районе "Текстильщиков" о нем никто не знал, и оказалось, что это не проезд, а тупик, перегороженный белым двухэтажным зданием за бетонным забором. Как раз это и был офис (один из офисов) корпорации "Дизайн-плюс". Из будки вышел охранник в десантном обмундировании и спросил, к кому я приeхал Я ответил: к Гнеушевой Маргарите Васильевне. Охранник кивнул, железные ворота открылись - я въехал и припарковaлся на широком дворе, вписавшись в окошко между шестисотым "мерсом" и крытым фургоном "Мицубиси". Мой "жигуль" на стоянке был единственный, остальные все иномарки. Внутри здания еще один охранник потребовал у меня паспорт, просмотрел от корки до корки и бросил в ящик стола.

- Что это значит? - удивился я.

- Получите, когда будете уходить, - вежливо объяснил охранник, тоже, кстати, наряженный под десантника.

- Странные у вас порядки.

- Уж какие есть... Вам на второй этаж, комната сорок шестая.

- Спасибо.

На дворе и в самом здании первое, что поражало, - это полное отсутствие людей. Длинный просторный коридор с множеством плотно прикрытых дверей, из-за которых не доносилось ни звука. В этой мертвой тишине было что-то противоречащее понятию присутственного места, но, возможно, мое перекошенное сознание все теперь воспринимало с оттенком жути. Я поднялся на второй этаж и разыскал дверь, обитую кожей, с номером "4б", выгравированным на медной табличке. Постучал. Никто изнутри не отозвался. Потянул ручку на себя, вошел и очутился в маленьком предбаннике с сейфом у окна и рабочим столом, на котором стояли компьютер и несколько телефонов. Из окна открывался вид на кирпичную глухую стену соседнего дома. Вторая дверь привела меня в обычный, в современном офисном дизайне меблированный кабинет, где я наконец обнаружил живого человека - женщину средних лет, восседавшую не за столом, а на кожаном диванчике в глубине комнаты. Увидев меня на пороге, женщина сделала приветственный жест.

- Проходите, Анатолий Викторович, проходите... Что же вы как будто робеете...

В ее веселом оклике таилось иносказание, но я не понял какое. Приблизился и сел на тот же диван. Женщина курила сигарету, на столике перед ней - пепельница, вазочка с фруктами, открытая бутылка коньяка, две рюмки и папка для бумаг из голубого пластика. Если сотрудники "Дизайна" именно так проводили рабочее время, то я не прочь здесь работать.

- Маргарита Васильевна? - уточнил я.

- Она самая, - улыбнулась хозяйка кабинета. - Опоздали на шесть минут, ая-яй. Не соответствует вашему психологическому портрету, Анатолий Викторович.

Улыбка блистательная, как у кинозвезды. Лицо сухое, с благородными линиями скул и лба. Черные глаза с молодым антрацитовым блеском. Женщина с такой внешностью могла быть кем угодно: учительницей, врачом, менеджером, наемным убийцей. От нее исходило очарование непредсказуемости.

- Наливайте, чего ждете? Поухаживайте за дамой. Дико, но я молча повиновался. Наполнил обе рюмки, при этом не испытал никаких эмоций. В голове - пусто, на сердце - страх.

- Что ж, Анатолий Викторович, за наше перспективное сотрудничество. Прозит!

Чокнулась со мной и выпила. Улыбка так и висела на ярких губах, вроде вишенки на закуску.

- А вы? Что же вы?

- Извините, я за рулем... Хотелось бы узнать, о каком сотрудничестве речь? И что это за контракт, о котором вы изволили упомянуть по телефону?

Дама прожевала улыбку и проглотила, лицо стало серьезным и немного печальным.

- Ах, Анатолий Викторович, хотите сказать, что ничего не помните?

- Увы! Трое суток как топором вырубило.

- Минуточку. Трое суток подписывали контракт? Я понимал, что она ведет какую-то игру, может быть, страшную игру, в которой я даже приблизительно не знаю правил. Вообще не знаю, что это за игра и как я в нее оказался замешан. Но пока вроде мне ничего не грозило. А что такое? Среди бела дня, в офисе известной фирмы двое интеллигентных немолодых людей ведут неспешную беседу за рюмкой коньяку. Шрам, правда, зачесался некстати, но это ничего, терпимо.

- Маргарита Васильевна, вы не могли бы показать мне этот контракт?

Похоже, она была готова к подобной просьбе. Расстегнула голубую папку и протянула несколько листков, скрепленных канцелярской булавкой.

- Пожалуйста... Хотя у вас должен быть дубликат. Неужто потеряли, Анатолий Викторович?

Я промычал что-то невразумительное и углубился в изучение бумаг. Пока я этим занимался, Маргарита Васильевна связалась с кем-то по мобильной трубке и коротко переговорила. Одна фраза резанула мой слух: "Да, естественно... Как только он будет готов..." Если это обо мне, то я уже сейчас чувствовал себя готовым ко всему. Страх раздулся в брюхе до размера резиновой груши для клистиров.

Документ не представлял собой ничего необычного: стереотипный договор о сотрудничестве. На титульном листе красочный, в багрово-фиолетовых тонах гриф фирмы дизайн-плюс", на последнем - печати и подписи, тоже выполненные по трафарету: генеральный директор "Дизайна", коммерческий директор и подрядчик, то есть аз грешный со своей довольно простенькой закорючкой-факсимиле. Суть договора изложена в двадцати пунктах, причем бросалось в глаза, что они так или иначе определяли степень ответственности подрядчика, то есть опять же меня, в случае нарушения первого пункта соглашения. Первый пункт выглядел так: "Подрядчик берет на себя обязательства полностью соответствовать параметрам устной договоренности № 18". Почему-то меня больше всего смутила не неведомая восемнадцатая устная договоренность, а три последних параграфа, в которых санкции за нарушения (несоблюдение сроков подачи отчетов, нарушение объема воздушной массы, злостное уклонение от контактов) сводились к некоему "нулевому варианту". Уж больно зловещая формулировка. Я спросил у Маргариты Васильевны:

- Что имеется в виду под нулевым вариантом? Женщина успела наполнить свою рюмку вторично, поднесла ее к губам.

- Дорогой мой, об этом не принято говорить вслух. Но вы, наверное, знали, на что шли? Это же ваша подпись?

- Не уверен.

- Анатолий Викторович, не будьте смешным. Ваше здоровье.

Пила она так, будто ее мучила изжога.

- Но согласитесь, Маргарита Васильевна, - я поймал себя на том, что в моем голосе зазвучали заискивающие нотки, - какой-то странный документ. В нем ничего по сути не сказано. На что я подписался? Какой объем работ должен выполнить? Но и это все, конечно, не главное. Может быть, объясните в конце концов, что происходит? Кто вы? Что вам, собственно, от меня надо? Где я был трое суток?

Разгорячась, я машинально проглотил рюмку коньяку. Маргарита Васильевна благосклонно кивнула.

- Так-то лучше, господин Иванцов. И не стоит волноваться. Контракт, возможно, составлен не лучшим образом, но применительно к нашим условиям вполне годится. Форма типовая, отработанная. Что же касается ваших вопросов... Откуда мне знать, где вы пропадали трое суток? Ведь я всего лишь куратор, понимаете?

- И что вы курируете?

- Вот это правильный вопрос. Мы вместе должны решить, когда начинать.

- Что начинать?

- Превращение, дорогой мой. Абсолютное и добровольное превращение.

Ощущение нереальности происходящего, возникшее в пустых коридорах здания, вдруг пронизало мозг тысячью иголок. У меня закружилась голова и шрам под рубашкой вспыхнул огнем. Хотелось проснуться, но это был не сон.

- Какое превращение, Маргарита Васильевна? Да ответьте прямо! Чего вы крутитесь, как ведьма на сковородке?

- Фи, как грубо! - Маргарита Васильевна неодобрительно покачала головой, отчего пучок темных волос забавно спрыгнул на лоб. - Однако если настаиваете... Полагаю, дирекция не осудит... В принципе вас можно поздравить, дорогой Анатолий Викторович. Вы стали участником замечательного бизнес-эксперимента, вдобавок в случае успеха - а успех неизбежен - получите хорошие премиальные.

- Пять тысяч?

- Почему пять? Значительно больше. Возможно, вы вообще больше не будете нуждаться в деньгах. Этот вопрос отпадет сам собой, как и многие другие... - Черные глаза сузились, блеснули дьявольской усмешкой, и мой страх, свернувшийся клубочком в подвздошье, беспомощно ткнулся в печень, - Вы, разумеется, слышали об успехах в области клонирования?

- Клонирования?

- Представьте себе, наша наука вопреки заунывным обвинениям ура-патриотов отнюдь не стоит на месте. К примеру, корпорация "Дизайн-плюс" вкладывает огромные капиталы в медицинские исследования и достигла поразительных результатов. При этом, как и наши западные партнеры, мы преследуем чисто гуманитарные цели. Основная задача может быть сформулирована так: привести достижения науки в полное соответствие с социальными запросами общества. Вам как специалисту это должно быть интересно. Вы понимаете, о чем я?

- Нет, - сказал я и опрокинул еще рюмку, чтобы заглушить зверька под ребрами.

- Это очень просто. Сегодняшняя Россия, как вам известно абсолютно неконкурентна на мировом рынке. Есть лишь два вида товаров, благодаря которым эта страна худо-бедно держится на плаву: природные ресурсы - нефть, газ, алмазы и прочее, а также рабочая сила. С нефтью все более или менее понятно, но рабочая сила уходит за рубеж стихийно, бесконтрольно, что невыгодно в первую очередь поставщикам, то есть нам с вами. Улавливаете мысль, Анатолий Викторович?

Я действительно начал улавливать, но очень смутно.

- В конечном счете целью нашего эксперимента и является упорядочение поставок рабочей силы. Как в любой другой сделке, здесь действует элементарная цепочка: товар - деньги - товар. Правильно?

- Маркс, - сказал я.

- Да, именно. Добрый, старый дедушка Карла... Но тут, естественно, возникает ряд трудностей, связанных с тем, что рабочая сила - товар достаточно эфемерный, не поддающийся контролю в больших массах-исчислениях, и чтобы привести его в соответствие с любым другим рыночным товаром, необходимы усилия всего общества в целом и каждого россиянина в отдельности. Вот мы и подошли вплотную к проблеме, ага?

Маргарита Васильевна потянулась, как сытая кошка, и, честное слово, дружески мне подмигнула.

- Но какое отношение?..

- Секундочку... Эксперимент начался не сегодня и закончится не завтра. Предварительные и весьма успешные опыты по унификации коллективных энергий проводились на всех президентских и региональных выборах, но все же выборы выборами, а бизнес бизнесом. Чувствуете разницу? Вопрос в том, чтобы каждый россиянин имел возможность предложить самого себя на продажу и был уверен, что его не обманут.

- Но я...

- Терпение, Анатолий Викторович... Экспериментом охвачены разные пласты населения, вы входите в срез так называемой интеллигенции. Как раз с этой прослойкой больше всего мороки. Дело в том, что она всегда спешит продаться первой и при этом частенько сама остается в дураках... Прозит, дорогой Анатолий Викторович!

Я немного успокоился: страх растворился в толще словесной белиберды. Нагло расстегнул пиджак и задрал рубашку, неистово вопрошая:

- А это? Это зачем?

- Вы бы еще штаны сняли, - пошутила Маргарита Васильевна, но подобралась поближе и с любопытством потрогала шрам. - Да, не очень красиво с косметической точки зрения... но не расстраивайтесь, Анатолий Викторович. Ведь почти зажило, да? Или чешется?

- Я хочу знать, что это такое? Можете объяснить?

- Чего тут объяснять? - Наивная гримаса, лучики черного смеха в глазах. - Предварительный контакт. По-научному: эсклюис гетерас. Вы отказались ехать в лабораторию, хотя подписали все бумаги. В сущности, эксперимент пошел с того момента, как вы дали согласие. Но у нас должны быть какие-то гарантии, верно? Поймите нас правильно. Когда имеешь дело с интеллигентным россиянином, ни слово, ни подпись ровно ничего не значат. У нас были неприятные инциденты, когда объект уходил из-под контроля, уже получив аванс.

- И что вы делаете с таким строптивцем?

- Иногда применяем нулевой вариант, но это, как сами понимаете, чистый убыток. Мы идем на некоторые издержки сознательно. Сложность в том, что эксперимент проводится на абсолютно добровольных началах. В этом вся суть. Никакого принуждения.

- Значит, я могу сейчас встать и уйти отсюда?

- Почему вы в этом сомневаетесь? Разумеется, можете. Но сперва проведем маленький тест. Признаюсь, меня как куратора беспокоит какая-то ваша взвинченность, какая-то неадекватность... - Опрокинув рюмку, она достала из той же голубой папки лист бумаги, испещренный множеством геометрических фигурок, положила передо мной. - Я буду спрашивать, а вы быстро отвечайте. Что это? - ткнула пальцем в оранжевый треугольник.

- Треугольник, - сказал я. - Вы полагаете...

- А это?

- Кажется, параллелепипед. Но я...

- А это?

- Круг.

- А это?

- Шестигранник... Маргарита Васильевна, в самом деле, просто смешно. Вы еще спросите, какое нынче число. Вы что, думаете, я спятил?

Спросил на всякий случай. Я уже не сомневался в том, что черноглазая ведьма, кем бы она ни была, имела надо мной огромную власть и, если не удастся вырваться отсюда немедленно, может статься, уже не вырвусь никогда. Страха больше не было, но в глубине души зародилась смутная, подобная черной туче, тоска. Маргарита Васильевна укоризненно заметила:

- Ах, Анатолий Викторович, как нехорошо! Ни одного правильного ответа. И знаете почему?

- Почему?

- Вы внутренне настроены враждебно. Оказываете сопротивление на уровне подсознания. Напрасно... Попробуйте воспринять нашу беседу как забавную игру... Даже не знаю, как вам помочь. Не хотелось бы сразу прибегать к искусственной стимуляции, но ведь мы все ограничены рамками времени... Да вы пейте, пейте... Что вы ухватились за рюмку, как за соломинку. Лучше проглотите.

Я повиновался, выпил и, презирая себя, жалобно проблеял:

- Маргарита Васильевна, можно я пойду? У меня на сегодня столько дел запланировано...

Рассмеялась звонким, мелодичным смехом и внезапно переместилась, чуть ли не на мои колени.

- Ах вы, маленький хитрец! - игриво ткнула пальчиком мне в брюхо. - Дела у него... У всех у нас теперь одно общее дело... Что же вы такой неуклюжий, Анатолий Викторович? Ну, признайтесь хотя бы, я вам нравлюсь как женщина?

- Еще бы! - Я почувствовал, что млею, холодею и пьянею одновременно. Что-то накатилось на глаза багрово-жаркое.

- Шалунишка, - не унималась мадам, - Слабо изнасиловать беззащитную простушку?

- Слабо, - признался я, недоумевая, чем вызван внезапный напор, и пытаясь сообразить, какими новыми бедами это мне грозит.

Но все туг же разъяснилось. Дверь распахнулась, и в кабинет ворвались двое мужиков в серых халатах, такого же примерно обличья, как мясники на бойне. Один нес в руках длиннополую рубаху, а второй - шприц.

- Забижает, Марита Силивна? - прогудел тот, что со шприцем. - Хулиганит?

- Оx, спасайте, ребятушки! Видите, как распалился? Самое ужасное, она была права. После маленького очередного выпадения из реальности я обнаружил, что сижу рядом с ней на диване со спущенными штанами и со вздыбленным, как у коня, естеством. Пикантная подробность: такого стояка я не испытывал уже сто лет.

- Любовничек выискался, - осудил краснорожий, подбираясь ко мне со шприцем. - Рази можно на службе? Совсем господа стыд потеряли.

- Маргарита Васильевна! - взмолился я, норовя ускользнуть от укола.

- Ничего, Анатолий Викторович, не тушуйтесь, - хохотала озорница, запихивая в блузку неведомо когда вывалившиеся оттуда розовые груди. - Больше скажу, именно на такую реакцию я рассчитывала. Вот теперь вы действовали адекватно. А то все вопросы, вопросы... Какие могут быть вопросы в начале опыта, верно?

Ответить я не успел: один из мужиков набросил мне на голову байковую рубаху, а второй всадил шприц в вену на сгибе локтя. Последней моей мыслью перед тем, как отключиться, была такая: как же там машина на стоянке? С ней-то что будет? На сей раз забытье опрокинуло меня в какую-то ласковую глубину, и я поплыл наугад, рассекая непослушными ладонями синюю мглу.

5. ПРИЯТНЫЕ ЗНАКОМСТВА

Это место называлось хоспис "Надежда". Как вскоре выяснилось, слово "хоспис" было употреблено не в прямом, а в переносном смысле: здешние обитатели не собирались умирать, напротив, их готовили к новой, более полноценной жизни.

Как меня привезли, не помню, но поселили нормально, в одноместном благоустроенном номере с оконцем, из которого открывался превосходный вид на часть хосписного парка и блистающее темным серебром озерцо, расположенное за каменным забором. Комната, правда, небольшая, но со всеми удобствами: топчан с твердым матрасом, письменный стол, стул, умывальник и пластиковый биотуалет рядом с кроватью. На стене портрет Альберта Гора с супругой и детьми, выполненный в масле, в красном углу пожелтевшая иконка с изображением Николы-угодника, покровителя путников. Что мне сразу не очень понравилось, так это зарешеченное смотровое окошко в двери, как в тюрьме или психушке.

Я еще толком не оклемался от укола, лежал на топчане в блаженной прострации, как дверь без стука отворилась и в комнату вкатилось жизнерадостное, улыбающееся существо мужского пола, но неопределенного возраста. Представилось оно Джоном Миллером, здешним координатором. Этот рыжеватенький Джон Миллер с виду был абсолютно безобиден, что-то вроде жужжащей летней мухи. Уселся на топчан, дружески похлопал меня по бедру.

- С прибытием в новую семью, Толяныч. Ничего, что я так фамильярно? У нас здесь все запросто. Надеюсь, сумеешь оценить. Кстати, друзья зовут меня Джеки.

- А где я?

Джон Миллер, координатор, первый мне и рассказал, что хоспис "Надежда" - это что-то вроде санатория, где гости-пациенты в отличных условиях проходят период адаптации, оговоренный контрактом. Расположен хоспис в одном из живописнейших уголков Подмосковья, на землях, принадлежащих корпорации "Дизайн-плюс". В обязанности координатора входило познакомить вновь прибывших с требованиями, предъявляемыми к постояльцам. Их немного, но все они должны исполняться неукоснительно во избежание клинического исхода. Главное требование - не покидать территорию хосписа, обозначенную двухметровым забором с колючей проволокой.

- Скорее всего, вам самому не захочется расставаться с нами, - с многозначительной интонацией сообщил координатор, - но на всякий случай имейте в виду. У нас был недавно прискорбный инцидент, когда один наш подопечный выскочил-таки за ворота неизвестно зачем. Возможно, накурился анаши и просто потянулся за солнечным зайчиком.

- И что с ним случилось? - уточнил я без особого интереса.

Подвижное личико координатора сморщилось в гримасу скорби.

- Нулевой вариант, Толя. Нулевой вариант. Что же еще могло с ним случиться?..

Второе требование - беспрекословно выполнять все просьбы обслуживающего персонала: врачей, нянечек, старших и младших наставников - короче, всех, кто будет со мной заниматься.

- У нас работают профессионалы наивысшей квалификации, - с гордостью доложил координатор. - Многие стажировались в Штатах. Со всеми можно договориться по-доброму о чем угодно. В хосписе вообще любое принуждение исключено в принципе. Но все же некоторые амбиции, принесенные из прежней жизни, лучше держать при себе.

- Во избежание клинического исхода? - догадался я.

- Схватываешь на лету, Толяныч! - обрадовался координатор и с силой врезал мне кулаком по колену. - Учти, здесь все зависит от тебя. Впоследствии, если повезет, сдашь экзамен на младшего наставника.

Наученный горьким опытом недавнего общения с Маргаритой Васильевной Гнеушевой, я не пытался возражать или расспрашивать. Видимо, все люди, имеющие отношение к загадочной корпорации, проходили соответствующую обработку и воспринимали мир лишь в тех параметрах, которые им внушили. Причем воспринимали лучезарно. Сознание у них явно заблокировано, перегружено рядом неких виртуальных образов, но, судя по некоторым признакам, ни Гнеушева, ни Джон Миллер (Джеки! - надо же! с такой-то рязанской харей!) не утратили связи со своей первородной гуманитарной маткой. Я подумал об этом с грустным облегчением, потому что понимал, если в ближайшее время не удастся ничего придумать и сорваться с крючка, то скоро стану одним из них, так и не уяснив, кому и зачем это понадобилось.

- Буду стараться, - пообещал я.

- Пока живешь, надо надеяться на лучшее, - важно заметил координатор. - Хоть на меня погляди. До того как в "Дизайн" взяли, кем я, по-твоему, был? Не поверишь, Толяныч. На АЗЛК ишачил в сменных мастерах. А теперь кто? Смекаешь? Так что все, Толяныч, в наших силах. Хотя, честно скажу, на первых порах придется нелегко. Я в анкетку заглянул, ты ведь из интеллигентов. Эта братия редко поднимается выше кочегаров. Но бывают исключения. У нас тут был один композитор, дослужился до санитара-кидальщика. А это уже, считай, всего шаг до стажировки. Ну а после стажировки, сам понимаешь, перспектива неограниченная. Могут и в резервацию перевести на твердое обеспечение.

- Вы сказали "был". Куда же он девался, этот композитор?

- А-а... - Координатор махнул рукой. - Надломился. Не в коня, как говорится, корм... Ладно, процедур у тебя сегодня нету, полежи пока, погрейся. Через час дезинфекция. Потом обед. Привыкай к распорядку. Если есть вопросы, задавай.

- Вопросов нет, есть маленькая просьбишка.

- Ну?

- Не могу ли я позвонить жене, чтобы не волновалась? Всего несколько слов. Дескать, все в порядке, жив, здоров, чего и вам желаю.

- Позвонить можно, почему нет, у нас все можно, но лучше не надо.

- Почему?

- Смысла нету. Пока ты на карантине, свидания все равно не дадут. И потом, прямой телефон только у директора, у мистера Николсона, а он сейчас в отъезде.

Мне показалось, ослышался.

- Вы сказали "свидание", Джон? Я правильно понял? Тут бывают свидания?

- А ты как думал? И свидания, и отпуска. Это же не тюрьма. Что заслужишь, то и получишь. Ты даешь, Толян. Вот и видно, что голубых кровей. Как это у вас называется - рефлексия, да?

Я не верил ни единому его слову, на добродушной веснушчатой роже было написано, что этот человек не может отвечать за свои слова, но не удержался еще от вопроса.

- Простите, Джон, это для меня очень важно. Значит, если я буду хорошо себя вести, жена сможет меня навестить?

- Не только навестить, поживет с тобой. Пройдет экспертизу - и пожалуйста, сколько угодно. - Он склонился ко мне заговорщицки. - Хотя, по правде говоря, таких случаев пока не было.

- В чем же причина?

- Да в том, дорогой мой друг, - координатор двусмысленно хмыкнул, - не пройдет трех дней, как думать о своей бабе забудешь.

- Понятно.

- Ничего тебе не понятно. До понимания тебе еще ой как далеко, Толяныч.

Когда он ушел, пожелав удачной дезинфекции, я еще немного полежал, подумал. Вернее, попытался думать. Мозги ворочались лениво, тупо. Вероятно, в крови бродил остаток какого-то наркотика. В одном координатор Джон безусловно прав: до понимания мне далеко. Все происходящее представлялось совершенным абсурдом и не укладывалось ни в какую логическую схему. Но ведь тот, кто затеял все эти сложные манипуляции, наверняка преследовал определенную цель, и он не был сумасшедшим, по крайней мере в обычном медицинском смысле. Откуда у сумасшедшего средства на такие забавы? Хотя... Напрашивалась мысль, что "Дизайн-плюс" действительно проводит какие-то масштабные научные исследования, допустим, испытывает воздействие новых психотропных препаратов, и я по чистой случайности оказался одним из тех, кто по каким-то выборочным параметрам подошел на роль подопытной мышки. Такое предположение объясняло многое, но не все. Главное, оставалась в тени ближайшая перспектива этой, по-видимому, грандиозной коммерческой авантюры. Как ни ломай голову, трудно перекинуть мостик от моей скромной персоны к идее упорядочения и сбыта дешевой рабочей силы, о которой так увлеченно вещала мадам Гнеушева... Есть более простой вариант: скажем, корпорация занимается торговлей донорскими органами, (в нынешней России весьма прибыльный вид бизнеса) и этот хоспис "Надежда", где я очутился, является всего лишь перевалочным пунктом, банком сырца. Тогда понятно происхождение шрама: брали пробы на анализ для определения химико-биологической пригодности. Но и тут концы не сходятся с концами. Почему выбрали именно меня - довольно пожилого и не очень здорового человека, вдобавок кое с какими связями? Казалось, выгоднее и проще использовать в качестве сырья молодежь, их вон толпы, целых два, три никому не нужных, потерянных поколения, стерильно чистых лишенных всяких жизненных укреп. Заводи невод, вычерпывай, грузи, - как говорится, дешево и сердито... Никто не спохватится и не спросит откуда товар?..

От печальных размышлений отвлек приход дамы в прорезиненном черном балахоне, вломившейся в комнату, как и координатор, без стука.

- Подымайся, сынок, - ласково обратилась она ко мне. - Дезинфекция.

- Какая дезинфекция, зачем?! - затрепетал я, пораженный видом могучих женских статей.

- Обыкновенная, сынок. Вошиков гоним, заразу всякую. Чтобы на других не перекинулась.

- Какие вошики, откуда? Три раза в день хлоркой моюсь.

- Моешься иль нет, твое личное дело. Теперь мы тебя с Макелой заново помоем. Карантин, сынок.

Помывочная оказалась на цокольном этаже этого, как я уже выяснил, трехэтажного здания. Несколько больших, сообщающихся проходами помещений, заполненных сияющими плиткой и мрамором, напоминали римские термы, снабженные суперсовременной сантехникой. Глубокие раковины-ванны, многоступенчатые вольеры с площадками на разных уровнях, и повсюду - на стенах, на полу, на потолке - различные приспособления, вплоть до разного калибра мощных брандспойтов, развешенных на одной из стен, словно коллекция холодного оружия. И среди всего этого великолепия нас только трое: аз есмь, дама в резиновом комбинезоне и упоминавшаяся Макела, которая тоже оказалась дамой, но уж совсем какой-то достопамятной наружности. Как если бы знаменитая колхозница Мухиной перебралась сюда с ВДНХ и по пути превратилась в эфиопку. Кстати сказать, на дезинфекции со мной не произошло ничего особенно худого: эти две здоровенные бабищи, раздев меня догола, принялись за игру, которую условно можно назвать: сдери кожу с живого. Они скоблили, терли и драили меня с такой страстью, как если бы поставили себе целью превратить человеческое тело в одну из кафельных плиток. Мыло, сода и какая-то желтоватая жижа с ядовитым запахом через ноздри, уши и рот затопили мозг, при этом я испытывал ужасающее воздействие чередующихся кипящих и ледяных струй и еще успевал уворачиваться от увесистых, смачных шлепков, которыми дамы одаривали меня со щедростью, достойной лучшего применения. Если я остался жив, то только благодаря чуду. Однако все на свете кончается, окончилось и это испытание. Чистым, как ангел, я лежал распростертый на мраморном пьедестале и будто издалека слышал заботливые женские голоса.

- Не перестарались мы, Макелушка?

- Давай банан сунем в жопу, проверим.

- Не-е, дорогуша, нельзя. Ведено токо помыть. Карантин.

- Какой-то он дохлый. Все равно спишут. А мы бы побаловались.

- Приспичило, Макелушка?

- А то нет? Сама знаешь, какой у меня темперамент. Он хоть старенький, а часок бы погоняли.

- К тебе ночью Леха Картавый ходил, неужто не хватило?

- Сравнила тоже... У Лехи моторчик электрический, и козлом от него воняет. А этот распаренный, помытый, прямо с воли. Бери и глотай. Тебе разве не хочется, Настя?

- Что нам хочется, никому дела нет. Мы же на службе, Макелушка. Вся Европа на нас глядит.

Тут обе заметили, как у меня дрогнул левый глаз.

- Живенький, - обрадовалась помывщица. - Видишь, Макела, ничего с ним не случилось. Глазками хлопает. Как себя чувствуешь, сынок?

- Спасибо, хорошо. - Зрение ко мне вернулось, и я видел словно две луны над собой, белую и черную. Обе луны улыбались сочувственно.

- Дак вставай одевайся. Обед уж скоро.

Силы встать самостоятельно у меня не было, и добрые женщины, подхватив под локти, помогли доковылять до раздевалки, где осталась одежда. Своей голизны я не стеснялся, чего теперь... а вот то, что исчезли брюки, рубашка и пиджак, меня озадачило. Зато на стене, на вешалке висел коричневый комбинезон с лямками, как у американского путевого обходчика, и на стуле аккуратной горкой сложено белье: трусы, хлопчатобумажная майка, клетчатая рубаха, красивые голубые носочки. Вместо стоптанных ботинок на полу стояли плетеные сандалии на толстой подошве.

- Не сомневайся, твоя обнова, - поощрила мойщица Настя. - Примерь. Ежели будет где не так, Макела подгонит. Она по этому делу специалистка.

Как раз на специалистку я старался не смотреть: пока шкандыбали от мойки, она таки успела раза три пребольно меня ущипнуть за разные места.

- Что же тут униформа такая?

- Униформа или нет, не нашего ума дело. Поспеши, сынок, как бы к раздаче не опоздать.

Трусики и рубашка пришлись впору, комбинезон, правда, оказался великоват размера на два, но он стягивался веревкой, вдетой в поясные петли. Не понравилось другое: на комбинезоне ни единого кармана, а также отсутствует ширинка, значит, для того чтобы, допустим, справить нужду, придется каждый раз спускать его до колен.

Женщины любовно меня оглядели и охлопали.

- Как на тебя шито, сынок, - похвалила Настя.

- Не привык я к такому покрою... Мою одежду уже, конечно, не вернут?

- Зачем тебе? - удивилась. - В новую жизнь шагнул, назад не оглядайся.

Черная Макела громко заржала и, зайдя сзади, поддела коленом с такой силой и ловкостью, что я юзом выкатился в коридор.

В столовой меня ждало потрясение, которое не сравнить со всеми предыдущими. Небольшой зал на два-три десятка мест с дубовыми панелями стен, с паркетным полом, с темно-зелеными гардинами на окнах был заполнен почти целиком: чинный негромкий гул голосов, звяканье ложек и вилок, в воздухе запах цветов. Все едоки в таких же, как у меня, комбинезонах на лямках, но разного цвета. Были и коричневые (большинство), но были и оранжевые, как у железнодорожников, и синие, и даже двух-трехцветные, как у клоунов в цирке. Меж столов бесшумно скользили официанты с подносами, все как на подбор, светловолосые молодые люди в странных нарядах: сверху курточки наподобие жокейских, ниже - шотландские юбочки в крупную клетку. Картина мирная, ничего особенного, кафе как кафе, но что-то меня сразу насторожило. За ближним столом сидела пожилая дама, и рядом с ней пустовали два места. Спросив разрешения, я со вздохом опустился на стул. Тут же подлетел один из официантов и дежурным голосом спросил:

- Заказывать будете? Или по общей схеме? Меню на столе не было, и чтобы не вдаваться в объяснения, я ответил:

- Пусть будет по схеме.

- Хозяин - барин, - буркнул юноша и исчез. Чтобы не сидеть истуканом в ожидании еды, я обратился к соседке:

- Я здесь новенький. Не объясните, что значит - по схеме? Вероятно, что-то вроде комплексного обеда?

Дама оторвалась от большой суповой тарелки, куда погрузилась чуть ли не с головой, и я оторопел. На меня смотрела знаменитая советская народная певица Людмила Зыкина. Или ее копия. Сомнений не было, потому что я совсем недавно видел ее в какой-то телепередаче, где она подробно рассказывала, за что полюбила Черномырдина и почему впоследствии, когда узнала о нем всю правду, разочаровалась.

- Батюшки светы! - воскликнул я. - Если не ошибаюсь, Людмила... извините, не упомню отчества... Вы! Здесь!

В устремленных на меня глазах не было ничего, кроме какой-то ужасающей, неземной пустоты. Словно с трудом отворились пухлые губы.

- Вам... чего? - прошелестело как из трубы.

Чувствуя, что краснею, я забормотал извинения, дескать, обознался, с кем не бывает...

Певица благосклонно кивнула и вернулась к прерванному занятию - поглощению супа.

Придя в себя, я начал оглядываться и вскоре насчитал еще несколько хорошо знакомых лиц. Через стол в компании двух молодых женщин поедал куриную ножку великий защитник прав чеченского народа Сергей Ковалев. Здесь ошибиться вообще было невозможно: известный всему миру свободолюбивый седенький хохолок, как всегда, развевался, скорбное и одновременно торжествующее выражение лица свидетельствовало о не прекращающейся ни на миг работе могучего демократического интеллекта. Чуть подальше важно и задумчиво пил компот покойный Зиновий Гердт, положив свободную руку на круглое колено Маши Распутиной, которая блудливо облизывала персик. Совесть нации, академик Лихачев, тоже, как я полагал, усопший, но значительно помолодевший, аккуратно промокал салфеткой губы. Сразу на двух стульях восседал тучный и вальяжный гениальный экономист, растолковавший всему свету нравственную природу взятки, Гаврюха Попов. Были еще известные лица, коих я не мог сразу вспомнить, но больше всего поразил меня могущественный приватизатор, надежда всего цивилизованного мира Анатолий Чубайс, и не столько тем, что это был воочию он, а своим неуместным в столовой поведением. Оседлав прямо на столе какую-то срамную бабенку в разорванном комбинезоне вишневого цвета, тезка с угрюмым лицом, как при дефолте, задумчиво обрабатывал ее в ритме медленного танго. Бабенка синхронно повизгивала, но в ее лице мерцала та же пустота, как и у моей соседки Зыкиной. На влюбленную парочку никто не обращал внимания.

Я все еще сидел с открытым ртом, когда вернулся официант. Поставил на стол миску с дымящимся варевом, стакан сока. Обтерев о рукав, положил крупное яблоко. Хлопоча, дважды задел меня локтем - по плечу и по уху. Я возмутился:

- Поосторожней нельзя? На что он ответил:

- Кушать подано, господин хороший.

Я с опаской заглянул в миску, принюхался: сытный запах бобовых и протухлого мяса. Зыкина уже одолела свою порцию и приступила к соку. Пила мелкими глотками, тупо уставясь в пространство. Я вторично к ней обратился:

- Кажется, гороховый супец, да? Как он на вкус? Певица скосила глаза, почмокала губами. Глухо прогудела:

- Чего... надо?

-Ничего, спасибо.

На нас никто не смотрел, как и на Чубайса, продолжающего деловито ублажать постанывающую бабенку. Я решил рискнуть: поесть все равно надо, желудок сигналил. Зачерпнул полную ложку густого горячего варева и смело отправил в рот. В первое мгновение показалось, что рот слипся, как от смолы, потом в мозгу вспыхнуло такое же ощущение, как если бы я ненароком слизнул с ложки всю блевотину мира. Преодолев первый рвотный спазм, я закрыл лицо ладонями, вскочил на ноги и ринулся прочь из столовой.

6. МЕДИЦИНСКИЕ АСПЕКТЫ

Со мной беседовал старший наставник Зиновий Робентроп, по кличке Ломота. Кличку, видимо, ему дали за то, что его как-то странно кособочило. Громоздкий, тучный, желтоликий, он ни минуты не мог посидеть спокойно. Хватал себя за разные места, резко оглядывался, приседал, щипал ухо, корчил рожи, но все это никак не отражалось на течении его мыслей.

С момента поселения в хоспис прошло дня четыре или пять, точно не скажу. Я немного приспособился к здешним порядкам и уразумел главное: законы, которые действуют в мире, оставленном за забором, в хосписе не имеют ровно никакого значения. Все, что происходило вокруг, напоминало смутное похмелье, когда человек с болезненным напряжением пытается отличить явь от сновидения. Я еще сохранял способность оценивать ситуацию более или менее трезво, но сознавал, что окончательное смещение сознания куда-то в тупиковое пространство - всего лишь вопрос времени. Пока я проходил начальный курс терапевтического, оздоровительного лечения, утром и вечером мне делали уколы, притуплявшие эмоциональные реакции. Сердце не болело, душа не тосковала, и я радовался каждому новому дню, как неурочному празднику, отпущенному судьбой. Медленный, неуклонный слом психики сопровождался приятными ощущениями: будто я раз за разом все необратимее сливался с изначальной общечеловеческой матрицей вселенского знания. Или иначе: по чьей-то доброй или злой воле приближался к купели Господней.

- На вас жалоба, сэр, - укорил старший наставник, как бы распушив, затем примяв воображаемые волосы на голом черепе, - Нехорошо.

- От кого жалоба?

- Не догадываетесь?

Я изобразил предельное напряжение ума.

- Не могу представить, Зиновий Зиновьевич. И серьезная жалоба?

- Серьезнее не бывает... Извольте объяснить, сэр, где вы были сегодня ночью?

- Как где? У себя в комнате, меня же запирают.

- А вот и нет. - Наставник торжествующе хлопнул в ладоши. - Не у себя в комнате и каким-то образом запоры отомкнули... Жалоба от мойщицы Макелы. Знаете такую?

- Да. Черная, здоровущая. Мы с ней приятельствуем.

- Обидели бедную женщину, сэр. В пятом часу утра ворвались в девичью спаленку, набросились, порвали бязевую рубашку с рюшами и изнасиловали. При этом выкрикивали похабные слова типа: "эфиопка", "сука", "б..." Как прокомментируете, сэр?

То, что я услышал, могло быть как правдой, так и вымыслом. К этому дню я уже ни в чем не был уверен. Но отвечать следовало искренне и по возможности чистосердечно. С Макелой, как и с ее подругой, Настей, у меня установились теплые, дружеские отношения, среди дня они обязательно выкраивали минутку, чтобы забежать ко мне поболтать, выкурить по сигарете. После дезинфекции у меня на теле вскоре проступили странные темно-багровые пятна, как при проказе. Женщины сперва перепугались, потом принесли баночку черной желеобразной мази с резким запахом, обработали пятна - и буквально на наших глазах воспаленные участки кожи сморщились, обросли струпьями и, когда струпья отвалились, просияли металлическим блеском, словно в разных местах на кожу наложили серебряные заплатки. Мойщицы пояснили, что это хороший знак. Значит, обошлось. Оказывается, последствия дезинфекции иногда бывают роковыми. Привыкший к грязи организм реагирует на очищение неадекватно, в нем образуются пробоины, медицинское название "свищ-адаптус", и в таком виде клиент становится непригодным для генетической реконструкции. Происходит естественная выбраковка исходного материала. Честно говоря, мне было приятно видеть, как обрадовались добрые женщины, когда убедились, что беда миновала.

- Не помню, - признался я. - Вы же знаете, господин Робентроп, как действуют препараты в сопровождении электрошока. У меня и раньше были мозги набекрень, а уж теперь полная каша. Я даже не уверен, что сейчас разговариваю именно с вами, а не с кем-то другим из обслуживающего персонала.

Старший наставник энергично почесал у себя в паху.

- У вас, сэр, экзамен на носу. Очень важный. На управляемость. А вы... Ну-ка, напрягите мозжечок. Врет Макела или нет?

- Думаю, не врет. Но скорее всего, говорит не правду.

- Тонкое замечание, ценю. - Наставник осклабился в одобрительной ухмылке, и я осмелился задать вопрос:

- Господин Робентроп, а что мне грозит в случае, если изнасилование имело место?

- Ах вот что вас беспокоит? Да ровным счетом ничего. Напротив, зачтется в положительные очки. Разумеется, потребуется некоторая установочная корректировка, поэтому факт мы должны установить точно. По возможности. Вы готовы к очной ставке, сэр?

- Безусловно.

Наставник нажал красную кнопку на пульте, и в комнате, будто ждала за дверью, мгновенно возникла мойщица Макела. Вид у нее был не совсем обычный: черные космы спутаны, на толстых губах кровь и праздничный комбинезон белого цвета разодран до пупа. Мы оба, и я и наставник, невольно залюбовались богатырскими статями амазонки. Лунообразные могучие груди, необъятный мускулистый живот, уходящий в заросли розоватых, подкрашенных волос. Робентроп-Ломота, чтобы собраться с мыслями, вцепился зубами в свою кисть. Спросил строго:

- Макела, у тебя что, не было времени привести себя в порядок?

- Пусть все видят, - ответила мойщица.

- Конечно, пусть видят. Но профессор отрицает. Не возводишь ли ты напраслину, девушка?

Эфиопка посмотрела на меня с таким отвращением, словно увидела червяка, залезшего под юбку.

- Стыдно, Толян. Зачем нахрапом лезть? Я тебе разве отказывала?

- Ничего не помню, Макелушка. Честное слово.

- Ах не помнишь? И как обзывался, не помнишь? И как кровь пил?

- Я? Кровь пил?

- Как докажешь? - спросил Робентроп, рванув себя двумя руками за бороду.

- Чего доказывать... Свидетель есть. Настя со мной была. Кликнули Настю. Подруга явилась быстро. Поклонилась по земли, как положено, старшему наставнику и сразу набросилась на меня:

- Ая-яй, сынок, как ты мог! Рубашечка бязевая, новехонькая, напополам разодрал. Вену прокусил. А меня, меня за что?

- Тебя тоже изнасиловал?

- Хуже. Я вас разнимала, так ты, сыночек, в ухо мне кулачищем двинул. Перепонка лопнула. Я ведь теперь оглохла на одно ухо. И это за все хорошее, что мы с Макелушкой для тебя сделали.

- Что вы для него сделали? - заинтересовался Робентроп.

- Известно что. - Мойщица смутилась. - Его списать хотели, а мы не дали. Поручились за него перед Гнусом.

- Давно ли у вас такие полномочия поручительские? Мойщица Настя вспыхнула:

- Вы, господин Ломота, большой человек, но нам с Макелой не начальник. У нас другое переподчинение. Нечего зря пугать.

- Пошли вон отсюда! Обе! - рявкнул Робентроп и затрясся, будто в конвульсии. - Буду я тут слушать ваши дерзости!

Мойщицы послушно потянулись из комнаты, Макела на пороге обернулась, игриво обронила:

- Вечером придешь, Толенька? Постельку стелить?

- Как получится, - ответил я неопределенно. Робентроп долго не мог успокоиться, бегал по комнате из угла в угол, жевал рукав. В конце концов достал из ящика стола плоскую стеклянную фляжку с яркой этикеткой, на которой был изображен череп с перекрещивающимися костями. Сделал два крупных глотка из горлышка. Желтый лик прояснился. Мне не предложил, хотя я надеялся. Уж больно череп заманчивый. Запыхтел, развалясь на стуле.

- Какие все-таки твари! Вот она, вечная проблема низшего звена. При любом режиме одинаковая. И ведь ничего не поделаешь: без них не обойтись. Кому-то надо делать черную работу. Но каковы амбиции! Каков гонор! Вам доводилось слышать подобное, сэр?

- Что именно? - Я действительно не понимал причину его раздражения.

- Как что? У них другое переподчинение! Надо же ляпнуть. Да мне пальцем достаточно шевельнуть, чтобы их перебросили в анальный сектор. Со всеми вытекающими последствиями, понимаете?

- Не совсем.

- Ну и не надо понимать. - Он немного остыл, задышал ровнее. Еще отхлебнул из фляжки. - Ладно, будем считать, факт изнасилования установлен. Так?

- Получается, так.

- Какой сделаем вывод? Не отвечайте, вывод напрашивается сам собой. Полагаю, хирургическое вмешательство нам не повредит. Такая легенькая, необременительная кастрация под местным наркозом. Чик - и никаких хлопот. Или есть возражения?

- Кастрация - меня? - уточнил я.

- Не меня же, сэр. Все мои проблемы в этом ключе давно позади. Я прежде, помнится, тоже безумствовал... Впрочем, если вас устраивает положение наложника у похотливых тварей, то пожалуйста. С операцией можно повременить. Больше того, вы, сэр, идеально подходите для индивидуальной программы: "Размножение интеллигента в неволе". Правда, ее курирует барон Голощекин, с ним не так просто столковаться.

- А сейчас по какой программе я прохожу? Наставник погладил макушку, окатил меня неприязненным взглядом:

- Еще бы спросили, какое нынче столетие... Естественно, по общей. По ликвидной. Оптовые, так сказать, поставки.

- Оптовые поставки - чего?

- Как чего? Протоплазмы, разумеется. В качестве клонированной рабочей силы. По долгосрочному контракту. Сэр, не прикидывайтесь идиотом. У вас экзамен на носу.

Я знал, что моя настырность выведет Ломоту из терпения, но не мог удержаться. Мне катастрофически не хватало информации, которая дала бы шанс вырваться из жутковатого аттракциона. Я накапливал ее по крохам, мучительно борясь с воздействием препаратов, увлекающих в иную, виртуальную реальность. Физически ощущал, что еще немого и в мозгу щелкнет какой то клапан, привычные цепoчки связей разорвутся и я радостно приму правила игры, кoторую они навязывают. Самое ужасное, что открывающaяся бездна меня манила, казалось, там, внизу, спасение, точно так же, вероятно, отчаявшегося, потерявшего веру в себя человека бесенок подталкивает сигануть с крыши.

- Зиновий Зиновьевич, не сердитесь, пожалуйста, но было бы легче ориентироваться, если бы знать конечный результат.

- Какой результат?

- То есть куда меня готовят, с какой целью... По прежней специальности, извиняюсь, я некоторым образом ученый, привык все раскладывать по полочкам: куда, сколько, зачем, почем. Иначе боюсь вас подвести как наставника.

- Пошел вон! - распорядился Робентроп, картинно указав на дверь.

Ничего другого я не ожидал и начал пятиться задом, униженно кланяясь и бормоча извинения, но Робентроп передумал, грозно рыкнул:

- Стой! Замри! Вы что же, сэр, хотите сказать, что ничего не знаете о своем предназначении? Координатор вас не посвятил?

- В том-то и дело. Абсолютно ничего.

- Тут какое-то упущение. Хорошо, разберусь... Что у вас дальше по распорядку?

- Кажется, прогулка.

- Не должно казаться, надо твердо знать. К Макеле пойдешь?

- Может быть, попозже к вечеру.

- Помни, завтра экзамен.

- Помню, спасибо.

По просторному хосписному парку прохаживались, нагуливали аппетит здешние обитатели. Поодиночке и парами, но все с задумчивым, отрешенным видом. Одна группа, человек десять, как обычно по утрам, собравшись в кружок, играла в волейбол. Среди них выделялся рослый, спортивного вида мужчина, который то и дело с мясницким криком "Кхе-ех!" подпрыгивал и "врубал кола". Остальные перекидывались вяло, словно отбывали трудовую повинность. Игра производила довольно странное и тревожное впечатление, потому что мяча у них не было. Точно так же не было ракеток и шарика у двух игроков за теннисным столом, что не мешало им азартно гасить и даже, кажется, вести счет. К натянутому вдоль двухметрового забора тросу были пристегнуты три здоровенных сторожевых кавказских овчарки, мимо которых и мышь не проскочит. Возле сторожевой будки у ворот курили двое охранников с автоматами, тут и там на скамейках расположились санитары, зорко наблюдающие за пациентами, но даже несмотря на эти досадные штрихи, утренний парк, с серебристыми елями и укромными беседками, выглядел уютно и умиротворенно.

В первые дни я пытался установить контакт с кем-нибудь из аборигенов, но попытка окончилась так, же, как и знакомство с певицей Зыкиной. Короткие бессмысленные ответы, пустые глаза, заторможенность реакций. Видимо, большинство из них дошли до какой-то переходной кондиции, которой я еще не достиг. От пациентов хосписа мало чем отличался и обслуживающий персонал. В общении все они, от санитаров до наставников, были строго функциональны, и выудить у них что-либо полезное было практически невозможно.

В одной из увитых диким виноградом беседок я увидел человека, которого искал. Это был знаменитый, известный всему миру писатель-диссидент Олег Яковлевич Курицын. Я познакомился с ним в первый же день и быстро убедился, что он не принадлежит ни к персоналу, ни к пациентам. Невероятно, но так. По сравнению с тем, как он выглядел на воле, он разве что помолодел лет на десять, но в сущности остался таким же, каким его привыкли видеть многочисленные почитатели на экране телевизора: тот же аскетический овал лица, высокий лоб, бородка клинышком, густой нимб волос - и неугомонная, ищущая мысль в каждом слове и жесте. Великий гуманист и страстотерпец сперва отнесся ко мне с недоверием, но, почувствовав благодарного слушателя, увлекся, и битый час с жаром растолковывал свои идеи о переустройстве России, о необходимости земского самоуправления и так далее - короче, заново пересказывал мысли, известные по его публичным выступлениям.

Меня интересовало совсем другое, но в тот раз я не успел ничего выяснить: беседу прервал гонг на обед. Опаздывать было нельзя: это грозило лишением сладкого и дополнительным уколом. Услышав унылый звук гонга, писатель гневно вскинул брови:

- Видите, батенька, как будто мы не в России... Колокол должен гудеть, вечевой колокол!

На сегодня я поставил целью узнать от Курицына как можно больше о том, что здесь происходит и есть ли надежда вырваться отсюда. Несколько остужало мой энтузиазм подозрение, что Курицын, возможно, на самом деле вовсе не Курицын, а некий фантом, материализованный, допустим для какого-то очередного психологического теста.

Сидя в беседке в гордом одиночестве, знаменитый мыслитель был занят тем, что тупым пластмассовым ножичком обстругивал березовый колышек. Увидев меня, обрадовался:

- Прошу, батенька, прошу... Намедни мы, кажется, не договорили... Простите, запамятовал, как вас звать-величать?

Я заново представился, хотя писатель и не утруждался запомнить, и скромно опустился на краешек скамьи. Насколько я понимал этого человека, он чрезвычайно самолюбив и не потерпит ни малейшей фамильярности. Но главное, не дать ему усесться на любимого конька. Если заведет волынку о переустройстве России, опять прокукует до обеда.

- Итак, многоуважаемый... э-э... Виктор Анатольевич, значит, интересуетесь социальными проблемами?

Подозрение укрепилось: при знакомстве я ни словом не упомянул о своей профессии. Да он и не предоставил мне такой возможности.

- Какое там интересуюсь... Каюсь, при проклятом режиме имел звание доктора каких-то наук, но ведь по вашей же теории все это было чистым надувательством.

- Не совсем улавливаю мысль?

- Звания, награды, почести - все это мишура на фоне тотальной лжи и свирепого идеологического гнета. Стыдно теперь вспоминать.

Не попал, не угодил: мыслитель сурово насупился. - Каша у вас в голове, батенька, сударик мой. Поверхностно усваиваете уроки жизни. Лжа, как ржа, разъедает душу, это верно, но отрекаться от исторического прошлого негоже. Как бы вместе с одежей кожу не содрать. Читали мои оборванные крики?

- Не довелось, простите великодушно.

- То-то и оно. Наш интеллигент удивительно нелюбопытен и умственно хил. Ему у простого мужика поучиться бы. Мишура, говорите? Нет, батенька, копать надобно глубже и ширше. Коли судить с вашей точки зрения, россиянин семьдесят лет прожил в мираже и обмане, а это не совсем так. Напомню презанятнейший эпизод из истории красное нашествия. Было это, дай Бог память, восемнадцатого марта одна тыща девятнадцатого года. Аккурат перед заключением Вестсальского соглашения...

- Ой! - выдохнул я и согнулся до пола, будто срыгнул.

- Что с вами? - озаботился писатель. - Рублик обронили?

- Не обращайте внимания, Олег Яковлевич. Чего-то за завтраком проглотил. Пожадничал. Пятый день не могу привыкнуть к здешней пище. На чем, интересно, они кашу варят? Подозреваю, на тавоте.

- Зачем же... - скупо улыбнулся мыслитель. - Постным маслицем заправляют. Бывает, и сливками. Кушать можно. Иной вопрос, что у вас, батенька, сударик мой, возможно, особая диета, как у подготавливаемого к перевоплощению.

- Вот! - Я обрадовался, что так удачно свернул начавшуюся лекцию. - Сам чувствую - диета особая. А вы, Олег Яковлевич, давно здесь лечитесь?

- Не лечусь, сударик мой, работаю. Чего и вам желаю. Без работы русский человек вянет, как растение без полива.

- Я в том смысле, что россияне на какой-то срок лишены ваших наставлений. Не обернется ли это бедой?

На сей раз попал - зацепило старика. Просветлел ликом в аскетических чертах проявилось что-то детское.

- Хоть и глупость сказали, а приятно. Видно, не совсем вы потерянный для отечества человек. Отвечу так. Мою пуповину с народом никому не оборвать, хотя пытались, как известно, многие.

Я решил ковать железо, пока горячо.

- Неужто, Олег Яковлевич, вас сюда силой привели. Неужто осмелились?

Мыслитель бросил заполошный взгляд на кусты бузины, откуда доносились странные повизгивания.

- Ах, сударик мой Виктор Тихонович, опять легкомысленные слова, не подходящие для доктора наук. Кстати, по убеждениям вы, надеюсь, не демократ?

- Как можно... Монархист, разумеется, - возразил я с обидой.

- Тем более стыдно. Православный монархист - и такая собранность в мыслях. Скачки несуразные. То о россиянах забота, а теперь вдруг... С чего вы взяли, что сюда кого-то силой гонят? Откуда такие сведения?

- Разве все эти люди... - в изумлении я развел руками, - Разве они?..

Мыслитель благодушно хмыкнул.

- Добровольцы. Уверяю вас, убежденные добровольцы-общинники.

- И волейбольщики?

- Они тоже. И все прочие. Нам с вами, сударик мой, Тихон Васильевич, выпала честь участвовать в замечательном социальном опыте. Возможно, здесь создается прообраз будущей России. На наших глазах воплощается вековая мечта россиянина о Белом озере, о тихой обители, где все обустроено по справедливым Божеским законам...

Показалось, в суровых глазах мыслителя блеснули слезы, и я не выдержал, перебил:

- Олег Яковлевич, неужели вы это всерьез? Тряхнул бородкой, на лицо вернулось высокомерно-укоризненное выражение.

- Я, сударик мой, за всю жизню ни единого словечка не сказал шутейно, не обдумав заранее. И не написал. Если читали мои книги, должны знать.

- Простите великодушно, сорвалось с языка... И что же будет дальше с этими общинниками-добровольцами? Когда закончится опыт?

- Большинство вернутся в народ, просвещать темную массу. Благое дело... Вы давеча наобум помянули проклятый режим, а я вот что скажу. У сатанят-коммунистов тоже есть чему поучиться. Они хоть и врали безбожно, но понимали наиглавнейшую вещь: россиянину для счастья мало кнута, ему мечта необходима. В тех же лагерях не токмо морили людишек, но давали им и духовную пищу...

Я уже потерял надежду выведать у писателя что-либо путное и приготовился слушать с покорным вниманием, но нам помешали. Повизгивания в кустах вдруг оборвались на громкой истерической ноте. На газон вывалилась натуральная коза с тяжелым, волочащимся по земле выменем, за ней выскочила крупнотелая бабенка в разодранном Комбинезоне и с окровавленным лицом, а следом появился хмурый, сосредоточенный Чубайс, распаренный, будто из бани. Коза и бабенка куда-то умчались, а великий приватизатор, поправив лямки, забрел к нам в беседку.

- О-о, - приветствовал его Курицын. - Все свирепствуете, сударь мой? Все никак не угомонитесь?

В голосе писателя зазвучали несвойственные ему почтительные интонации. Я не удивился. Солнце сияло в полнеба трепетно дымилась зелень листвы. Морок продолжался, и я уже не был уверен, что когда-нибудь проснусь.

Чубайс смотрел осоловелым взглядом. Вопроса не понял, но чего-то явно ждал. Известная всему коммерческому миру статная фигура, благородное лицо как-то особенно внушительно и загадочно выглядели на фоне хосписного пейзажа.

- Чего говорите? - выдавил он наконец, скривясь в шкодливой гримасе, с какой обычно объявлял об отключении зимой электричества в больницах.

- Мы-то ничего не говорим, - лукаво отозвался писатель. - Лучше ты нам скажи, Толлша, неужто никогда не пресыщаешься?

Мой тезка минуту-другую пытался осмыслить эти слова, потом произнес почти по слогам:

- Ищу бригадира Семякина.

- Понятно, - Курицын зачем-то мне подмигнул. - Не видели мы твоего бригадира. В процедурной он, скорее всего. Ступай в процедурную. Толя. Там тебя уважат.

Чубайс в растерянности покачался на пороге, вдруг протянул руку и жалобно попросил:

- Дай! Хочу.

Я не сразу сообразил, что он просит сигарету. Зато мгновенно отреагировал писатель:

- Ни в коем случае! Уберите, спрячьте пачку.

- Почему? - удивился я, - Пусть покурит, не жалко.

- Нельзя ему, сударик мой, - пояснил мыслитель, - ни табака, ни алкоголя. Все это снижает потенцию, - и добавил, обращаясь к реформатору:

- Ступай, Толяша, ступай с Богом. Семякин за козу два лишних тюбика подарит.

- Правда? - просиял Чубайс.

- Только попроси интеллигентно. Задницу голую покажи, Семякин это любит.

Чубайс развернулся и чуть ли не бегом припустил к корпусу.

- Ничего не понимаю, - признался я, - Кто такой Семякин? Что все это значит?

- Да нечего понимать. Семякин - его наставник... кстати, не знаю, как вы, сударик мой, Виктор Андреевич, а эти чикагские мальчики не очень по душе. Умом сознаю без них Россию не обустроить, ненасытные, могучие люди, цвет нации, но не лежит душа - и все. Есть в них какая-то чернота. Нехристи ведь они все. Чему научат россиянина? Денежки считать? Так у него их отродясь не было и никогда не будет. Знаете почему?

- Нет.

- Они ему противопоказаны, и он об этом знает. О-о, тут прелюбопытная коллизия. Россиянин к денежкам тянется и приворовать горазд, но когда их много скапливается, у него наступает как бы помрачение ума. Спешит от них скорее избавиться, разбазарить, прокутить, спустить... Поразительные есть примеры. Вспомните, тот же Саввушка Морозов накрутил капитал - и будто рассудком помутился. Кому казну передал? Не бедным и гонимым, жаждущим вспомоществования, а исконным врагам отечества, сатанятам, революционерам. Типичный вывих россиянского человека, коему подвалило богатство. Причина здесь тонкая, деликатная. Россиянин нутром чует: каждая лишняя копейка, не заработанная в поте лица, не праведная, на ней мета дьявола. Старается ее сбагрить, но делает это подло, нелепо, как и все остальное. Улавливаете суть?

- Пытаюсь... Олег Яковлевич, а каким образом тут оказался Чубайс? Или это не тот Чубайс, который электричество прикарманил?

- Об этом, сударик мой, старайтесь не думать. Одно могу сказать: каждому из нас отведена своя роль. Толяша призван для благороднейшей цели - улучшить по возможности россиянскую породу. Замечательная, архисвоевременная задача. Раньше мы как обычно делали? Выискивали производителей за границей, в Германии, в Англии, и вот наконец научились, образно говоря, выращивать их прямо в стойле. Великолепно! Возможности открываются сказочные. Главное, впервые появился шанс покончить с загадочным россиянским дебилизмом.

Тоска все круче сжимала мою грудь.

- Олег Яковлевич, может быть, вы знаете, какая роль отведена и мне?

- Никакой, - ответил мыслитель. - Вы, Иванцов, относитесь к тем, у кого нет никакой роли.

- Почему такая дискриминация? - попытался я пошутить, но шутки писатель не принял.

- Вы же интеллигент по определению. Доктор наук и прочее. Книжный червяк. Интеллигенция в России - это исторический мусор. За два последних столетия ее вина перед народом достигла таких размеров, что ее уже не искупить никакими страданиями и покаяниями. Сказано про вас: образованны. Кстати, летучее и едкое определение. Но не совсем точное. Вернее сравнить интеллигенцию с окаменевшими каловыми массами в пищеводе нации. Чтобы очиститься, вернуться к исконным корням, народу необходимо отрыгнуть интеллигенцию, исторгнуть ее из себя.

- Что же будет лично со мной?

- Полагаю, ничего особенного. Проверят на степень генетической прочности и вернут восвояси, в прежнюю среду обитания. Для дальнейших наблюдений.

Меня уже не занимали его рассуждения, и я не пытался угадать их смысл. Когда он назвал меня Иванцовым, я словно прозрел. Вероятнее всего, я беседовал не со старцем из плоти и крови, а с его голографическим изображением. Скоро и я превращусь во что-то подобное, уже превращаюсь. Руки и ноги, правда, были еще теплые, живые, кровь струилась по жилам, язык ощущал вкус горьковатой слюны, но сумасшествие подобралось так близко, что при желании я мог потрогать его кончиками пальцев.

7. ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН

К пятому, шестому (или двенадцатому?) дню я обжился в хосписе и накануне первого экзамена совершенно не волновался, хотя от его успешной сдачи, как предупредил наставник Робентроп, зависела дальнейшая выбраковка. Я спросил, что это такое - выбраковка, и Робентроп, внезапно разъярясь, чуть не оторвав себе ухо, отрезал:

- Когда надо, узнаете, сэр!

Прошлое отступило, истаяло, и тоска в груди утихла. Я уже не горевал об утраченной семье и о кое-как налаженном обетовании. В прошлом было, конечно, много хорошего, но ведь и жалеть особенно не о чем. По крайней мере здесь, в хосписе, я ни в чем не нуждался и не приходилось думать со страхом о завтрашнем дне. Строгий, раз и навсегда заведенный распорядок, стабильное лечение, долгий, беспробудный сон... Труднее всего было привыкнуть к здешнему питанию: желеобразные, рвотные супы, вторые блюда - протухшие мясо и рыба, в которых зубы увязали, как в глине, пирожные, посыпанные каким-то порошком вроде птичьего дерьма. Все это поначалу плохо удерживалось в желудке, но на третий, кажется, день, перед обедом мне вкололи порцию универсального лекарства "Бишафилиус-герметикус", штатовского производства, приготовленного, по уверениям медсестры-давалыцицы, с использованием змеиного яда и спермы папуасов. И буквально через час у меня открылся такой жор, что я попросил вторую порцию рыбы-фри, которую мне, правда, не дали.

Медицинский персонал в основном относился ко мне хорошо, а уж с Макелой и Настей наладились такие отношения, что хоть к жене не возвращайся. Добрые женщины по несколько раз в день забегали в комнату, приносили разные сладости, гнилые фрукты, шоколадки, которые можно сосать, не чувствуя вкуса, но которые резко поднимали потенцию, а вечером я сам приходил к ним в гости во флигелек. Свидания проходили по одной и той же схеме, но мойщицы иногда ссорились между собой, кого из них я должен первую изнасиловать. Победительницей в споре обыкновенно выходила Макела, потому что была физически намного крепче Насти. Я пил чай или прокисшее красное вино без градусов и высокомерно, как турецкий султан, наблюдал за перебранкой двух влюбленных женщин. Сперва они пикировались беззлобно, пересчитывая, кто больше сделал для меня хорошего, потом начинали вспоминать какие-то давние истории, незабытые обиды - и наконец с ужасными воплями набрасывались друг на дружку, причем дрались не по-женски, не царапали, не хватали за волосы, а, отступив на середину комнаты, наносили мощные прямые кулачные удары до тех пор, пока одна из них, обычно Настя, не валилась на пол. И тогда Макела выбивала каблуками остатки дури из подруги, пока та не теряла сознание. Проделав все это, безумная мойщица, еще разгоряченная победой, валилась на кровать и истомно, тоненьким противоестественным голосишкой взывала:

- Ну что же ты медлишь, любимый!

По установленному ритуалу, я выходил за дверь и через секунду врывался в комнату с разъяренным лицом и набрасывался на невинную жертву, аки вепрь. Надо заметить, все комнаты хосписа были снабжены видеоглазками, кассета с нашими ежевечерними развлечениями ходила по рукам, и я все чаще ловил на себе уважительные взгляды сотрудников, включая мужчин. В прежней жизни я никогда не считал себя исключительным любовником, да и никто не считал, и поймал себя на том, что новый статус неудержимого самца, этакого буйного мачо, тешит мое самолюбие. К слову сказать, я больше симпатизировал беленькой Настене, и не в силу расовых предрассудков, а из вполне понятного восхищения ее необыкновенным любовным упорством. Она знала, что потерпит поражение, но раз за разом без всяких колебаний вступала в неравную схватку. Наставник Робентроп по-научному растолковал феномен ее поведения, сказал, задумчиво почесывая мошонку:

- Они обе, сэр, из одного мазка, потому ни в чем друг другу не уступят. Вплоть до полного самоуничтожения. Как и заведено у одноклеточных.

Интересное объяснение по поводу моего будущего дал фельдшер Миша Чингисхан, проводивший со мной утренние и вечерние процедуры. Приземистый кривоногий мужичок монголоподобной внешности, отчего, вероятно, и прозвище. С ним у нас сложились почти приятельские отношения. Он был чистоплотен, брезглив, любил почесать языком и никогда не причинял лишней боли и не перебарщивал с дозой. Не знаю, как с другими, а меня он по-своему даже жалел, пару раз украдкой дал нюхнуть кокаина, который заметно смягчал воздействие лекарств. По положению в хосписе Чингисхан принадлежал к среднему звену, как и мойщицы Настя с Макелой, и это означало, что у него не было прошлого и соответственно какие-то важные участки сознания были наглухо заблокированы, зато в абстрактном, ни к чему не обязывающем общении он был вполне вменяем, меня жалел подобно тому, как каждый нормальный мужик жалеет скотинку, откармливаемую на убой. Правды не скрывал, говорил откровенно, с сочувствием:

- Тебе, Толик, после экзамена сделают коррекцию, тогда ты уж никого из нас не признаешь, но это не страшно. Главное, чтобы человек был хороший, согласен со мной? Я пытался узнать подробности:

- Разве без коррекции никак нельзя обойтись?

- Невозможно. Даже не надейся. Размножение без коррекции все равно что автомобильный движок без смазки. В любой момент заклинит.

- Значит, меня все-таки будут размножать?

- Тебя, Толик, уже давно размножают, токо ты не чувствуешь. Этого никто не чувствует. Ты вот сейчас один, и вдруг вас будет много. Вынырнете, как головастики из садка. В этом весь кайф.

Я не боялся правды Чингисхана: размножение так размножение, коррекция так коррекция, какая разница...

О моих приятельницах фельдшер, в отличие от Робентропа, отзывался крайне уважительно. Относил их к особям, у которых в процессе утилизации по недосмотру медиков сохранились первоначальные женские инстинкты. Он работал в хосписе около трех лет, всякого нагляделся и уверял, что это редчайший случай. Большинство измененных типов перевоплощались в функциональную личность со строго ограниченными параметрами жизнедеятельности: наставник становился наставником, водитель - водителем, сливняк - сливняком, повар - поваром, охранник - охранником, - и никакого шажка в сторону. Макела и Настя, кроме того что были действительно первоклассными мойщицами, каким-то чудом уберегли в себе женскую суверенность и по-прежнему мечтали о тихой, сокровенной бабьей доле на пару с самцом. Поэтому обе были обречены на выбраковку. На своем любвеобилии они прокалывались и раньше, до меня, но их прощали, пытались усиленной терапией сбить побочный настрой, но безрезультатно. Чингисхан с грустью заменил, что после меня их наверняка угомонят окончательно. Корпорация "Дизайн-плюс", как всякая крупная финансовая структура, избегала держать в штате людей, сохраняющих признаки половой индивидуальности, и выходки мойщиц терпела лишь потому, что проверяла на них новейшие хичические средства ликвидации психогенных аномалий:

- Ты, Толик, последний, кто ими попользовался, - с грустью заметил Чингисхан.

В вечер перед экзаменом я попробовал развить эту тему надеясь, как обычно, выведать дополнительную информацию, После укола, разжижающего мозги, и короткого подключения к аппарату "Энергия" я лежал на кушетке и задыхался, как рыба, выброшенная на берег, а Чингисхан, нюхнувший кокаина, сидел рядом, глядя на меня добрыми глазами.

- Потерпи, Толик, - бормотал сочувственно. - Сейчас отлегнет.

Домашняя обстановка в кабинете навеяла очередную иллюзию о возможном человеческом контакте.

- Миша, а ты вроде сам не прочь побаловаться с Макелой?

- Эх, Толик, любой бы согласился, да не у всех твое здоровье.

- Неужто ты слабее меня?

- Не в том дело. Ты на допинге, а я на служебной пайке. Разницу чуешь?

Я еще не в силах был пошевелить ни рукой, ни ногой, но разницу чуял. Каждый разговор в хосписе с кем бы то ни было - с мойщицами, с фельдшером, с писателем Курицыным, со старшим наставником Робентропом, начинавшийся как нормальный, обязательно заканчивался чудовищным нагромождением пустых, каким-то образом вывернутых наизнанку фраз, в которых ускользал любой смысл, будто хвост ящерицы в щелке. Разница между мной и, допустим, Мишей Чингисханом была в том, что он безболезненно ориентировался в словесном поносе, а у меня возникало тяжкое ощущение, что сошел или вот-вот сойду с ума. Однако этот назойливый страх день за днем терял свою острую первоначальную жуть.

Экзамен проходил в специальном помещении с белыми, покрашенными масляной краской стенами, заставленном всевозможной аппаратурой, совершенно мне незнакомой. Меня раздели до пояса и усадили в медицинское кресло посредине комнаты. Опутали проводами и облепили датчиками с ног до головы. На сеансе присутствовали рыженький, с рязанской мордой координатор Джон Миллер, старший наставник Робентроп, беспрестанно дергающийся и гримасничающий, двое санитаров, похожих на братков из телесериала "Бандитский Петербург", а также представитель дирекции "Дизайна-плюс", господин японской наружности, к коему все остальные относились как к Высшему существу. Обращаясь к нему, многократно кланялись и с подчеркнутой почтительностью начинали фразу словами:

- Ваше превосходительство, многоуважаемый Су Линь...

Наставник Робентроп торжественно объявил, что кандидат четвертого разряда Иванцов к испытанию готов, после чего японец раздраженно бросил:

- Почему на нем разные носки?

- В соответствии с менталитетом, - ответил Ломота подобострастно. - Интеллигент вонючий.

- Это он женский персонал баламутит?

- Так точно, ваше превосходительство.

В узких, с сиреневым отливом глазах японца зажглось любопытство, из своего кресла он дотянулся до меня тонкой черной указкой вроде тех, которыми раньше пользовались школьные учителя, но более длинной и изящной. Потыкал ею в голый живот.

- Чубайсу подражаешь, а, Иванцов? Хочешь стать производителем?

Я туго соображал, с утреца вкатили что-то новенькое, полный шприц, голова была набита ватой:

- Никому не подражаю. Я сам по себе.

- Что ж, - японец развеселился, - давай посмотрим, какой ты герой, Иванцов.

Один из санитаров сзади нахлобучил мне на голову шлем наподобие пилотного, второй щелкнул клеммами, что-то подключил - и в мозг ударил разряд тока, который мгновенно вырубил меня из реальности. Очнулся я в собственной квартире, в спальне, со сложным ощущением, что это все-таки не совсем моя спальня, а скорее ее компьютерное воплощение, но почти сразу это знобящее ощущение исчезло. Я сидел на кровати, опустив босые ноги на коврик, и чувствовал себя вполне нормально. Легкий жар растекся по телу, голова слегка кружилась, но мне было уютно, спокойно и как-то сытно. Кроме меня в спальне находился еще один человек - жена моя Мария Семеновна, Манечка, Мусик. Бледная, смутная, но тоже реальная, как и все остальное. В тот момент я не помнил ни про кресло, ни про шлем, ни про экзамен на контролируемость-управляемость. Вообще вся загадочная история с "Дизайном-плюс" и с поселением в хоспис "Надежда" как бы отсеклась, вытеснялась из сознания. Я ощущал себя так, что только что проснулся и куда-то собираюсь по делам, причем уже опаздываю. И orтого разозлился на жену, которая, стоя ко мне спиной, хлопотала у платяного шкафа. Рыкнул на нее:

- Эй, Манек, не могла пораньше разбудить? Обернулась потухшим лицом, в котором не было кровинки.

- Толечка, ты же хотел отоспаться. Голосок елейный, заботливый - и это еще больше вывело меня из себя.

- У меня с Зенковичем из "Аэлиты" назначена, встреча... Ты что, забыла?

Я сам только что вспомнил про Зенковича, но это не важно. Она должна помнить. Она всегда держала на заметке все мои встречи и обещания.

- Что ты говоришь? Зенковича в прошлом году похоронили.

Неуместный, дикий юмор - или что похуже. Я только вчера говорил с ним по телефону. Зенкович - один из моих постоянных работодателей. По его рекомендации я сделал с десяток социально-психологических бизнес-прогнозов для крупных фирм, а также подкалымливал на пиаре. Да я, можно сказать, и жил-то за счет Зенковича. У старика колоссальные связи, оставшиеся с тех времен, когда он работал в кадрах ВЦСПС. Меня он любил, как родного сына. Тем более что его родной сын, влиятельный чиновник из администрации мэра, по пьяной лавочке попал в аварию и разбился насмерть. Газеты, помнится, писали, что по всем признакам авария напоминает рутинное заказное убийство.

- Значит, похоронили? - переспросил я. - И отчего же он помер, если не секрет?

- Как отчего, Толенька? Ему за девяносто перевалило. Они еще с Микояном дружили семьями. От старости и умер. А тут еще запутанная история с Димочкой. Официальная версия, конечно, авария, но ведь никто так и не объяснил, откуда у Димочки пять пулевых ранений. Самсон Демьянович очень переживал из-за всего этого. Накануне инсульта ему кто-то позвонил, предупредил: верни, дескать, старый хрыч, деньги партии или с тобой будет то же самое, что с твоим ублюдком. Звонок - последняя капля... да ты сам мне все это рассказывал. Толенька, что с тобой?

Такой лживой я ее не видел. Насочиняла с три короба и сказала ни словечка правды. Никогда Зенкович не дружил с Микояном, о смерти его сына действительно сплетничали в прессе, но речь шла не о пулевых ранениях, а об oторванных взрывом конечностях, газетчики путались лишь в тротиловом эквиваленте зарядного устройства. А главное, умереть от инсульта сам Зенкович, если я накануне с ним созванивался. Совершенно очевидно, что весь этот бред имел под собой какую-то серьезную причину, и я легко догадался какую. "Что с тобой?" - спросила она. Лучше бы обернула этот вопрос к себе.

Решение созрело мгновенно, словно продиктованное свыше, но прежде следовало кое-что уточнить. Скрывая истинные чувства, я спросил:

- Почему ты называешь молодого Зенковича Димочкой? Ты разве с ним дружила?

Маша оставила в покое шкаф и присела на стул напротив меня. Двигалась как-то неуверенно, но я не придал этому значения. Мозг сверлила, как шуруп, одна мысль, поразившая меня: неужто она всю жизнь меня обманывала? Ложь никогда не бывает случайной и единственной, она вытекает из предыдущей и обязательно тянет за собой последующую. Неужто женщина, родившая двоих детей, олицетворявшая в моих глазах семейную добропорядочность, таила под наивной личиной лицемерие и коварство, присущие всему змеиному женскому роду? Больно это осознать на склоне лет, ох как больно!

- О чем ты. Толя? Конечно, я знала Дмитрия Самсоновича. Больше двадцати лет... Ты не заболел, родной мой?

Слащавая неискренность доконала меня окончательно. Все сомнения развеялись.

- Но прежде ты не называла его Димочкой!

- Как же не называла?! Всегда называла.

- Врешь!.. Может, ты и старшего Зенковича называла Самсончиком? Может быть, лучше сказать обо всем прямо?

- Что сказать?

- А то. Признаться своему доверчивому дураку мужу, что спала с обоими. Дескать, бес попутал. Прости, Толечка, больше не буду. Тем более одного уже Бог прибрал. Или Дьявол, тебе виднее.

- Толя, опомнись! Как у тебя язык повернулся?!

Я расхохотался "добродушным" мефистофельским смехом.

- Ну и как старичок себя показал? Не оплошал в постели?

Бледное лицо Маши перекосила гримаса боли. Тоже, разумеется, искусственная. Едва слышно она пролепетала:

- Мне трудно будет забыть этот разговор.

- Тебе и не придется! - изрек я торжествующе. Я уже понял, что дальше выяснять что-либо бессмысленно. Когда баба упирается в своем вранье, ее хоть на куски разрежь - не признается. Мое терпение истощилось. Тог же внутренний голос подхлестывал: "Давай, Толя, действуй. Не будь слюнтяем. Какие доказательства еще нужны? Развратная тварь! Так сделай то, что обязан сделать каждый уважающий себя мужчина. Соверши поступок".

- Непонятно другое, - сказал я печально, хотя испытывал небывалый прилив какой-то радостной энергии. - С какой стати ты приплела сюда партийные деньги? Допустим, Зенкович подонок. Допустим, перевертыш. Но он же честнейший человек. За всю жизнь копейки чужой не тронул.

- Я не говорила, что он присвоил деньги... Толя, давай, померим температуру? Давай вызовем врача? - На ее глаза, как две бусинки, навернулись слезы, тоже, естественно, лживые. Смешно вспомнить, сколько раз прежде она покупала меня этими слезами и я становился в коварных руках податливым, как воск.

- Врача? - переспросил я саркастически. - Сейчас вызовем. Только не ко мне, дорогуша.

Все дальнейшее произошло как бы само собой. К Маше я испытывал скорее презрение, чем ненависть, ненавидеть ее не за что, слабое, лукавое создание, но оставлять без наказания тоже нельзя. Она предала, разрушила нашу семью, столько лет водила меня за нос, и лучше бы ей не родиться на свет, чем спутаться со стариком Зенковичем. Я перегнулся с кровати и вместе со стулом подгреб ее к себе. В руках почувствовал силу необычайную и принял это за добрый знак.

- Чего ты, Толечка, чего? - забеспокоилась Маша. - Словами скажи, чего хочешь? Чайку поставить?

- А вот чего! - Я повалил ее на кровать, ухватил поудобнее и начал душить.

Она захрипела, но не сопротивлялась, и это меня смутило. Я чуть-чуть ослабил зажим, дал ейраздыдaться. Светлые, серые очи заглянули мне прямо в душу.

- Толечка, хочешь меня убить?

- Так надо. Маня. Сама после поймешь... Давай, покричи для порядка.

- Зачем? Если надо, убивай.

И в конце всего она попыталась восторжествовать, оставить за собой последнее слово. Это меня разозлило. Стараясь больше не встречаться с ней взглядом, я навалился и душил до тех пор, пока наши тела не содрогнулись в имитации смертного совокупления. Лицо у Манечки посинело, и я нежно поцеловал ее в губы.

- Видишь, как все просто! А ты, дурочка, боялась. Эх, не надо было изменять. Это ревность, Манечка!

Последнюю фразу я произнес в больничном кресле в экзаменационной комнате. Еще горел на губах ее прощальный поцелуй, но я уже видел перед собой старшего наставника Робентропа, Джона Миллера, хмурого японца Су... Сознание мутилось от горя: Машенька умерла. Я так же был в этом уверен, как и в том, что земля вертится. Я сам убил ее.

- Неплохо, неплохо, - прогудел японец. - Параметры обнадеживающие. Не исключаю, Гай Карлович пожелает лично ознакомиться. Любопытный экземпляр.

Присутствующие в комнате радостно загалдели. Все смотрели не на меня, а на светящийся монитор, на котором, словно в помутневшем зеркале, исчезло изображение спальни и - крупным планом - кровати с лежавшей на ней мертвой женщиной.

- Хвалить вас обычно не за что, - продолжал японец, - но для десяти дней результат прекрасный, просто прекрасный. Особенно учитывая неадекватность субъекта. Поздравляю, ребята. Возможно, это прорыв.

- Ваше превосходительство! - счастливо кукарекнул Робентроп. - Вы заметили, ни малейшего сбоя? Ни тени мнения. Абсолютно осознанный противоестественный акт. Полагаю, через месяц запустим на конвейер.

- А вот это не тебе решать, милейший, - остудил японец. Санитары сняли с меня шлем, и один поднес чашку с пубоватой жидкостью. В ту же секунду я ощутил, как кишки разрывает невыносимая жажда. Единым махом осушил сладковатый приятный напиток, припахивающий водорослями. Су Линь наблюдал за мной с загадочной улыбкой.

- Что скажешь, Иванцов? Понравилось тебе?

- Что именно?

- Не притворяйся. Ловко женку придушил. А ведь она ничего плохого не сделала. Жестокий ты человек, Иванцов. Истинный интеллигент.

- Направленные зрительные импульсы, - с надеждой возразил я, - Рад, что угодил, господин Су, но ведь это только игра.

- Как знать, как знать... - засмеялся японец - и все остальные дружно загоготали, включая санитаров. - Во всяком случае, экзамен сдал с первого захода. Больше скажу. Если повезет, станешь папочкой множества россиянчиков. Но не будем торопиться. - Японец шаловливо пощекотал мой голый живот своей черной указкой-иглой. - Джон, срочно контрольные замеры и радикальная биочистка.

- Слушаюсь, ваше превосходительство...

Координатор ухитрился одновременно поклониться и козырнуть. Муть в голове рассеялась, я чувствовал лишь одно: не знаю как, но вырвусь отсюда и посчитаюсь с этим сбродом. Незнакомое бешенство окостенило мышцы, будто под кожу закачали гипс. С трудом разлепил губы.

- Дозвольте поинтересоваться, господин Су, кто такой Гай Карлович, о котором вы упомянули? Главный экспериментатор?

- Прекрасный знак, - чему-то обрадовался японец, обращаясь к помощникам, - На фоне общего эмоционального распада - сохранение интеллектуальных градаций... - И уже для меня добавил:

- Успокойся, Иванцов. Гай Карлович, если уж ты такой любопытный, - это для тебя Господь Бог.

8. ОРИЕНТАЦИЯ ИЛ МЕСТНОСТИ

Во время послеобеденной прогулки я подошел к овчарке до кличке Фоке, огромному зверю, фланирующему вдоль забора на железном тросе. Фоке не раздулся от ярости, лишь угрюмо зевнул, сронив с клыков желтоватую пену. Несколько дней я делал попытки наладить с ним контакт, как и с другими овчарками, Рексом и Бодей. Приносил лакомство, вступал в умильные беседы. Все безрезультатно. Кусочки мяса так воняли, что, вероятно, псы воспринимали угощение как издевку, а на мои льстивые заигрывания отвечали красноречивым негромким рыком, словно предупреждая: "Ну-ка, придурок, подойди поближе, мы тебе покажем, какие мы умные, хорошие собачки".

Но я не терял надежды приручить хотя бы Фокса, который среди этих четвероногих громил выделялся и статью и серьезным, глубокомысленным видом. И вот первая победа: пес не зарычал, не вздыбил холку, лишь скривил морду в почти сочувственной гримасе: опять тебя, дескать, зачем-то принесло, бедолагу.

После успешной сдачи экзамена я второй или третий день жил будто в тумане: дозы препаратов увеличили и вдобавок вчера взяли пункцию из спинного мозга, отчего я чуть не окочурился. Санитары согнули меня в дугу лбом до пола, и главный врач хосписа Герасим Остапович Гнус прошил иглой, показалось, от затылка до копчика. Минут десять я бился в конвульсиях, хотел размозжить башку о стену, спасибо двум дюжим молодцам-санитарам: помешали. Придавили коленями к полу и удерживали некоторое время, отвешивая успокоительные тумаки. Герасим Остапович объяснил, что это нормальная реакция организма на пункцию на переходном этапе. И хотя при этом бывают летальные исходы, но чрезвычайно редко и не у таких, как я. Вообще этот человек, мой погодок, с проницательным взглядом гипнотизера и с черной лохматой копной волос, относился ко мне по-доброму, даже как-то признался, что прежде и сам был интеллигентом и ничуть этого не стыдится, как многие другие. В моем сумеречном сознании он представал кем-то вроде вершителя судеб, и я разговаривал с ним с опаской и почтительно, как ни с кем другим. Все-таки моя поганая жизнь была полностью в его руках.

Оклемавшись, я спросил:

- Переходный этап, как вы изволили выразиться, Герасим Остапович, надеюсь, не затянется надолго? Доктор ответил с научной основательностью:

- Сие от нас не зависит. Вся программа, сударь, закодирована в клетках. Ни убыстрить, ни замедлить процесс невозможно. Да и не нужно. Это как с беременностью. Моя задача простая - наблюдать и корректировать. Помните завет Гиппократа: не навреди?.. Кстати, прекрасное правило для жизни. Не навреди. Не вмешивайся в естественный ход событий - и все будет о'кей.

Его слова столь вопиюще противоречили реальности, что я не удержался от восклицания:

- Простите, доктор, может быть я, конечно, скажу лишнее, но ведь то, что здесь происходит, то, что вы вытворяете со мной, это же... это же... уму непостижимо!

- Вы знаете, что здесь происходит? - уточнил он с улыбкой святого.

Я не мог остановиться, хотя следовало бы:

- Ставите опыты над людьми, разве не так? Занимаетесь вивисекцией. Принуждаете к перевоплощению. И все это называется "не навреди"?

- О, сударь, зачем такие громкие слова. Вовсе они вам не к лицу... Ну-ка, хлопцы, посадите его поудобнее.

Санитары подняли меня с пола и с размаху швырнули в кресло, как куль с мукой.

- Так вот, сударь, - продолжал Гнус. - Отвечу на необоснованный упрек. Вы глубочайшим образом заблуждаетесь, говоря о принуждении. Уверяю вас, принуждение, насилие и все прочее тому подобное осталось за стенами этого заведения, в котором вам повезло очутиться. Наши пациенты - совершенно свободные люди, свободные в высшем, если хотите, религиозном смысле. Под воздействием современных гуманнейших лечебных методик с них слой за слоем спадает шелуха так называемой цивилизации, и они благополучно возвращаются к своему первородному состоянию. Иными словами, возможно, впервые в истории наука приоткрыла перед человеком обратный путь в Эдем. Вы способны понять, что это значит?

Если бы я сказал, что не хочу в Эдем, а хочу обратно в квартиру на Академической, к своей жене, скорее всего, доктор принял бы меня за безнадежного, выбракованного самой историей "совка", перед которым открой все сокровищницы мира, а он все равно будет тянуться к прилавку с дешевой колбасой. К тому же я не знал, есть ли у меня еще жена и дети и квартира на Академической и цела ли старенькая "шестеха", оставленная возле офиса "Дизайна". Зато не сомневался в том, что Герасим Остапович Гнус, опрятный, самодовольный и красноречивый, как всякий вития нового порядка, не является человеком в привычном смысле слова, а представляет собой одну из функций материализовавшегося кошмара, обрушившегося на мою бедную голову. Изменятся условия среды, и он исчезнет как дым, правда, боюсь, теперь уже вместе со мной, ибо с каждой минутой, с очередным уколом я чувствовал, как все органичнее сливаюсь с вымороченной реальностью. И все чаще в голову приходила успокоительная мысль: а чем, собственно, мир хосписа так уж сильно отличается от того, где я был прежде? Не придуманы ли все мои страхи?

Овчарке я принес косточку из рагу. Косточка плоская, неизвестно от какого животного, похожая на берцовую кость человека, с желтоватыми прожилками гнили и с заостренными краями. Ободренный спокойной реакцией Фокса, я положил ее почти перед самым его носом.

- Песик, собачка маленькая, - заговорил, как мог задушевнее. - Погляди, какой гостинец у дяди Толи. Ах как вкусно пахнет! Кушай, Фоксик, кушай.

Пес брезгливо понюхал кость и взглянул на меня с обидой.

- Не нравится? - удивился я. - Прямо не знаю, как угодить. Не слишком ли ты привередливый?

Пес склонил огромную башку набок, внимательно прислушиваясь, и я, торжествуя, протянул руку, чтобы его погладить. Неуловимым движением зверь перехватил мою кисть, зажал в зубах. Так мы и застыли, глядя друг на друга: я - с ужасом. Фокс - насмешливо. Ему хватило бы небольшого усилия, чтобы лишить меня конечности, но что-то подсказывало мне, что он этого не сделает.

- Ты замечательный пес, - пробормотал я осевшим голосом. - Я тебя уважаю. Отпусти, пожалуйста, руку, ведь мне больно. Давай лучше дружить.

Еще несколько мгновений он медлил, решая какие-то свои проблемы, затем разжал пасть. Закрепляя победу, я присел на корточки и почесал его за ухом. С легким укоризненным ворчаньем Фокс сбросил мою ладонь, но это уж точно был приятельский жест. Мы были в контакте. Пес просто показал, что ему не по нраву примитивные человеческие ласки. Больше того, в устремленных на меня звериных очах я различил глубокую тоску, разъедавшую и мое нутро. Я чуть не поцеловал его в морду, но решил не испытывать судьбу. Поклонился и сказал, как равному:

- До свидания, дружище Фокc. До встречи. И черт побери! - он незаметно кивнул в ответ. Распираемый гордостью, я побрел к воротам, что с самого начала входило в мои планы. Там сегодня дежурил охранник Зема, а я уже раньше приметил, что если с кем и можно завести шуры-муры, то именно с ним. Трудно определить, что заставило меня прийти к такому выводу. По внешнему облику Зема ничем не отличался от остальных охранников, осуществлявших функцию внешнего надзора. Все они вылупились из одного инкубатора, каковым служили бандитские группировки. Кто их сегодня не знает в лицо... В огромных количествах они носятся на иномарках в обнимку со своими телками, собирают дань с фирмачей, устраивают разборки и стрелки, подчиняются каким-то только им известным законам, но одним своим присутствием удерживают от окончательного распада агонизирующий город, приобщенный к общечеловеческой культуре. В отличие от остальных охранников, Зема был одет не в десантную униформу, а в модную рубаху навыпуск, в серые, потертые на коленях галифе и со своим автоматом, болтавшимся на длинном ремне, напоминал молодого партизана времен гражданской войны. Татуировка на нем была убедительная: из-под рубашки, утопая в могучей груди, тянулся к шее, к сонной артерии, полосатый питон с острой крысиной мордахой.

По дороге к воротам меня чуть не сшиб с ног тезка Чубайс. В развевающемся комбинезоне на одной лямке, со вздыбленным рыжим чубом, он преследовал дамочку в неглиже, кажется, из обслуги крематория, расположенного в глубине хосписного парка и построенного в виде православной часовенки, что давало повод для добродушных шуток. К примеру, когда я, по мнению наставника Робентропа, делал что-то не так, он с лукавой ухмылкой спрашивал: "Может быть, вам пора помолиться, сэр?"

Зрелище убегающей от Чубайса самочки было вообще-то нетипично: как правило, все его жертвы, повинуясь, видимо, некой общей программной установке, напротив, сами искали его расположения. Задев меня плечом, Анатолий Борисович одновременно споткнулся о камень и растянулся на газоне. Дико матерясь, сел и проводил исчезнувшую в кустах дамочку мутным, голодным взглядoм.

- Сука придурочная! - пробасил, потирая бок. - Отродье коммунячье.

Потом упулился в меня взглядом, и хотя в его глазах сияла абсолютная пустота, я протянул руку.

- Дозвольте помочь, Анатолий... Часом, не ушиблись ли?

- Чего надо? - грозно рыкнул тезка. - Отзынь, падла! Проще было сговориться с бенгальским тигром, чем с великим приватизатором, но я сделал еще одну попытку.

- Больно шустрая ваша пассия, Анатолий... вот у меня есть покладистые подружки. Могу предложить, если угодно.

Минуты две он тупо меня разглядывал, налившись нездоровой желтизной, но так и не смог сообразить, о чем я ему толкую.

- Будешь маячить, гад, - выдавил, отчеканивая каждое слово, - лампочку в жопу загоню!

С этим обещанием, прихрамывая, исчез в зарослях бузины, в том же направлении, куда скрылась служительница крематория. И все же я был доволен: казавшийся абсолютно непрошибаемым, как и его двойник на воле, Анатолий Борисович проявил осмысленную эмоцию. Это давало почву для оптимистических умозаключений.

Охранник Зема картинно привалился к створке полуоткрытых железных ворот, меня встретил хмуро, но с любопытством и, главное, не выказал удивления. В принципе это исключительная ситуация, чтобы один из пациентов без приглашения приблизился к охраннику. Заговорил Зема первый:

- Ты не прав, братан. Понял, нет?

- Что вы имеете в виду, многоуважаемый Зема? В чем я не прав?

Вместо ответа Зема красноречиво выдвинул приклад автомата.

- Освежить?

- Нет, спасибо... - стараясь улыбаться как можно подобострастнее, я достал пачку "Примы". Этими сигаретами в столовой снабжали всех желающих в любом количестве, но я заметил, что куряк в хосписе почти не было. - Угощайсь, многоуважаемый.

Я не надеялся, что он возьмет сигарету, это была 6ы слишком большая честь, но он взял. И могу поклясться пустых зеницах мелькнуло почти человеческое выражение что-то вроде снисходительного одобрения.

- Зачем Фокса кормил?

- О-о, вы видели, да? Он не тронул. Какой умный пес.

- Теперь придется усыпить.

- Почему?

- На службе проявил слабость. Нельзя. Фокc - сторож, а не болонка.

Я испугался, залебезил:

- Зема, но ведь, кроме вас, никто не видел. Разве обязательно докладывать?

- Обязательно. Иначе меня усыпят. Закон - тайга, медведь - хозяин. Понимать надо, браток. Мы тут не куклы играем.

Во что они играли, я как раз и хотел выяснить, причем еще до того, как все станет мне глубоко безразличным. Конечно, под воздействием препаратов я уже почти смирилси с происходящим, как раньше смирился с рыночным адом, но какая-то крохотная часть сознания упорно сопротивлялась погружению в призрачный мир.

Я затянулся "Примой" и закашлялся: в сигареты добавляли какое-то щекочущее горло снадобье.

- Разрешите задать вопрос, многоуважаемый Зема?

- Чего тебе, браток?

- К примеру, если кто-нибудь по ошибке полезет через забор? Что с ним сделают?

- Аннигиляция, - Мудреное слово охранник произнес заученно, будто послал к родимой матушке.

- Ага... А если...

- Тебе чего надо-то, браток? Зачем подошел? Приключений ищешь?

- Избави бог! Вижу, культурный человек, почему не поговорить.

- Поговорил - и ступай. Или все же освежить? Приклад опять дернулся к моему брюху, но видно было, что Зема шутил. Я совсем осмелел.

- А были случаи, чтобы кто-нибудь убегал? Ведь даже из тюрем иногда бегут.

- Аннигиляция, - ответил Зема, начиная хмуриться.

- Это понятно, что аннигиляция. Но все же живые люди. Можно, наверное, кого-то, допустим, подкупить. Сейчас всех подкупают. Вплоть до судей.

Аннигиляция, - третий раз повторил охранник, наливаясь нехорошей краснотой. Его терпение было на пределе.

- Хорошо, хорошо, аннигиляция... Это разумно. Вы сами, многоуважаемый, давно здесь работаете?

Четвертый раз упомянуть про аннигиляцию Зема не успел потому что из будки выскочил его товарищ по кличке Бутылек. Этот был невменяемый и сразу врубил мне сапогом в живот. После чего они, хохоча, хлопнули друг дружку ладонью о ладонь, словно поздравляя с забитым голом.

- Добить? - спросил Бутылек у Земы как у старшего.

- Не надо, - отозвался тот. - Пусть ползет. Подготовишка. Нельзя портить.

Кряхтя, я поднялся с газона и заковылял к корпусу. Вместе с болью испытывал праздничное чувство. Все-таки с Земой получился нормальный, не чумовой разговор, почти как на воле. И контакт возник не хуже, чем с Фоксом. Столько радости в один день...

Возле волейбольной площадки, где, как обычно, с десяток пациентов с азартом перебрасывались несуществующим мячом, столкнулся нос к носу с писателем Курицыным. Он как раз выходил из беседки с огромной, в кожаном переплете книгой под мышкой, похоже, специально вышел, чтобы пересечься со мной.

- Сударик мой, Игудемил батькович, да на вас лица нет. Чего это вы поперлись к воротам? По какой крайней надобности?

- Черт попутал. - Низ живота у меня отяжелел и висел суверенно от туловища. - Хотел ребяток сигареткой угостить, и вот такая оказия.

- Хорошо так обошлось... Могли жизни лишить. У них рекомендации строгие. Не ходите к ним больше.

- Да уж, спасибо за совет... Никак новая книжка, Олег Яковлевич? Опять про обустройство России-матушки?

- Напрасно язвите, голубчик. Книга не новая, издание склюзивное. Надысь из Европы прислали. В заграницах xотя и много всяческой нечисти, а понимания у людишек побольше нашего. Уважают. Почитывают... Кстати, не угодно ли полистать на досуге?

Протянул книженцию, которую я чуть не выронил: тяжелая, пуда на полтора.

- Благодарствуйте, сегодня же прочитаю.

- Спеху нет, а хотелось бы услышать мнение просвещенного человека, хотя и россиянина. Вы ведь, кажется, до того как сюда переместиться, в ученой братии числились?

- Где только не числился, чего теперь вспоминать...

Не терпелось мне добраться до кровати, отлежаться чуток, и не совсем вежливо я раскланялся. - Извините, Олег Яковлевич, на горшок подпирает.

- Еще бы - посочувствовал великий гуманист. - Шалить надобно поменьше, оно и не подопрет.

На этаже случилась еще одна встреча - с красавицей Макелой. Могучая негритянка-мойщица завлекательно улыбалась, и понятно почему. У меня в руках книга, а у нее нарядная коробка с модными штатовскими презервативами. Тоже характерная подробность здешней действительности. Все женщины в хосписе, и персонал, и их подопечные, в соответствии с программой планирования семьи были стерилизованы, но Макела упорно продолжала предохраняться.

Меня это умиляло. Однако пришлось ее огорчить.

- Все, Макелушка. Финита ля комедия, - пожаловался я. - Бутылек отбил все внутри. Конец нашей любви, дорогая. Не поверила, хитрющая.

- Медвежонок мой, - пропела умильно. - Один разочек снасилуешь, разве повредит? Резинки отличные, с тройной защитой, кожаные. По блату достала. Надо же опробовать.

Я был тверд.

- Нет, Макелушка, ничего не выйдет. Может, ближе к ночи отлежусь, а сейчас - нет. Помираю.

- Помереть не дадут, - обнадежила негритянка. - Не надейся... Давай Настю кликну, помоем тебя. Тазик принесем, переносной аппарат. С сольцой пропесочим - сразу воспрянешь.

- Не хочу. Дай поспать, Макела. Сгинь.

Неожиданно послушалась. Грустно улыбнулась, коробку поставила на пол у двери.

- Если для Насти себя бережешь, лучше не надо, - предупредила. - Она сволочь большая.

- Чем же она сволочь?

- А вот не скажу. У нас до тебя был тоже общий мужик. Из интеллигентиков, как и ты. Беспрекословный, мякенький. И чего она с ним учудила?

- Ну?

- Яйки перетянула веревкой и затрахала до смерти. Пока не посинел.

- Врешь! Сама сказала, здесь не помирают.

- Откачали, конечно. Только после он уже ни на что хорошее не годился. Не насильничал больше... Вот она какая. И ведь все от жадности, чтобы никому не досталось, только ей.

Мне стало невмоготу, и я быстро распрощался, юркнул в комнату и задвинул щеколду. Но тут меня ждало потрясение, равноценное всем, произошедшим за эти дни, вместе взятым.

На кровати сидели в обнимку две мои кровиночки - Виталик и Оленька. Меня не заметили, потому что с увлечением разглядывали фотографии, которые Оленька одну за другой доставала из фирменного пакета и комментировала. Наверное, я должен был обрадоваться, но я замер на месте, окоченел от ужаса. Слишком оба были живые, веселые, но ведь этого не могло быть на самом деле. Виталик в галстуке, но без штанов, со вздыбленным мужским естеством, Оленька в черной офисной юбке, но до пояса обнажена. Пухлые грудки отсвечивают двумя розовыми абажурами. Пока я стоял посреди комнаты, словно в параличе, они несколько раз отрывались от фотографий и взглядывали на меня, но словно не видели, словно это я был призраком, а не они.

- Это мы с Володечкой на Канарах, на яхте "Стрип-пилз". Видишь, какая красивая иллюминация, - говорила Оленька, тыча пальчиком в фотку. - А это в Иерусалиме, на Святой горе. Видишь, вот аналой, вот плита, здесь спуск в преисподнюю.

Виталик важно жевал губами. - Он как, по-прежнему у тебя на поводке? - Как ручной, - смеялась Оленька. - У него же в голове одни опилки.

Я понял, о ком они говорили и кого разглядывали на снимках. Разумеется, Владимира Евсеевича Громякина, бессменного, еще с правления Горбача, претендента на президентcкое кресло. Я и прежде верил и не верил, что моя двадцатитрeхлетняя девочка так высоко забралась, вплотную подошла к черте, где кончается все человеческое и правит только рок.

К Володе Громяке россияне привыкли, как к доллару. За ним тянулась слава великого патриота и правдолюба, который знает, что делать для того, чтобы все люди за несколько дней разбогатели, но злые силы не дают ему ходу. За пятнадцать лег он ничуть не изменился, не постарел, не похужел, все такой же упитанный, с надутыми щеками, импозантный господин произносящий одни и те же абсолютно непогрешимые речи. Особенно убедительно сверкали его налитые вселенской обидой глаза, когда он боролся с экрана с коррупцией, коммунячьей заразой и абортами. Я давно воспринимал его как прохудившуюся россиянскую карму, а вот Оленька, говорят, стала его ближайшим советником. Чудны дела твои, Господи!

Постепенно от фотографий дети перешли к обсуждению моей персоны.

- Не знаю, что делать с отцом, - посетовал сын. - Пьет запоем.

- Поразительно! Раньше вроде за ним не водилось...

- Бывало и раньше, но по полной программе недавно оттягивается. Теперь там и шлюхи, и карты. Каких-то прохиндеев домой водит, когда матери нету. Где деньги берет, неизвестно. Работать совсем перестал. Да и какая приличная фирма будет иметь дело с алкашом?..

Виталик в рассеянности почесал причинное место - отвратительный, ужасный жест. Оленька будто ничего не заметила.

- Мама что говорит?

- Да что она скажет, ты же ее знаешь... Убивается, плачет. Он и вещи продает, не брезгует. Недавно слил куда-то видак и колечко с изумрудом. Помнишь, из бабкиного наследства?

Оленька ненадолго задумалась, поглаживая конверт с фотографиями.

- Жалко папку, конечно, но ведь так он может карьеру мне испортить. Ты же знаешь, я вся на виду. Этим щелкоперам только повод дай: обольют грязью - вовек не отмоешься.

- То-то и оно, - согласился Виталий. - Надо что-то срочно предпринять, а что - ума не приложу.

Оба враз на меня посмотрели, но как бы и мимо. Я робко покашлял:

- Детки, вы что же, не видите меня?

- Может, по-хорошему с ним поговорить? - предложила Оленька.

- Что толку? У него теперь одно на уме: нажраться и к прocтитуткам. Нет, надо что-то другое. Говорить с ним бесполезно. Пообещает, а завтра снова пойдет по кругу. Это же болезнь. Старческое слабоумие. Лечить придется радикально.

- Не пугай, Виталик!

- Не пугаю, малышка. Се ля ви. Я обращался к специалистам. Все в один голос советуют: самый гуманный способ - лоботомия. Но операция дорогая. Иначе я бы тебя не беспокоил.

- Сколько же это стоит?

- Пятьдесят тонн как минимум. Плюс процент за анонимность. Давай скинемся, сестренка. Для тебя пустяк, а у меня сейчас черная полоса. На итальяшках завис.

- Какая гарантия, что после операции папка снова не начнет?

Виталик добродушно рассмеялся и, спохватившись, подтянул повыше трусы, сшитые из американского флага. Внезапно я понял, что ничего непристойного они не делали и не собирались делать. Просто Виталик, как свойственно всем новым русским, при разговоре о деньгах невероятно возбуждался, только и всего.

- Медицина гарантирует, - успокоил Виталик. - В случае рецидива вторую операцию сделают по страховке.

- И все-таки как-то это... - Оленька сомневалась, за что я полюбил ее еще сильнее. - Говорю, жалко папку. Будет пузыри пускать, даже не поймет, на каком он свете.

- Пузыри, но не блевотину, - веско возразил сын. - О матери подумай. Ей каково жить с алкашом, вором и сифилитиком?

- Он разве сифилитик?

- Сегодня нет, завтра будет. Он этих курочек по дешевке на вокзалах снимает.

Что-то у меня щелкнуло в больном мозгу, я подскочил совсем близко, заорал на парня:

- Чего несешь?! Ну чего ты несешь? Кто тебе это все вдолбил в башку?

Никакой реакции.

- Дело не в цене, - сказала Оленька. - Если мы хотим построить правовое государство...

- Олька, не пыли, - одернул Виталик. - Не на митинге, в натуре ты согласна или нет батяне мозги вправить?

- Ну, если только ради мамочки. - Оленька кокетливо прикрыла грудь косынкой. - Но я должна знать, что ему не будет больно.

- Ах не будет больно! - завопил я чумовым голосом, теряя рассудок, ухватил Виталика за плечо.

Тела не почувствовал, но ощутил свирепый, трескучий удар, как при соприкосновении с электрошокером, какими иногда пользуются бизнесмены при заключении важных сделок. Удар повалил меня на пол и увел в подсознание.

9. ЗНАКОМСТВО С ПРИНЦЕССОЙ НАДИН

Пробуждение было легким, сладким, как в юности. Никакой боли, обиды, страха. Я был полон надежд. Сквозь зарешеченное оконце сочился ласковый солнечный свет. Ни Оленьки, ни Виталика нет и в помине. Навестили старика - и ушли. Теперь, по утреннему размышлению, мне была приятна их забота. Они ни в чем не виноваты. Кто-то внушил им, что отец спивается, путается с проститутками, продает вещи, вот и решили вмешаться. А могли вообще отстраниться. Оба взрослые, у обоих грандиозные планы - и кто я, в сущности, для них? Всего лишь догорающий огарок никому не нужного, никчемного прошлого. Плюнуть и забыть. Но мои дети не такие. Мало того что разыскали отца, так еще готовы потратить уйму деньжищ на лечение. Лоботомию нынче бесплатно не закажешь.

С другой стороны, вполне возможно, визит мне привиделся. Все чаще не удавалось отличить реальность от миражей, но и это меня больше не беспокоило. Никакой разницы нет в том, что одно снится, а другое происходит на самом деле. Напротив, жизнь, насыщенная фантомами, богаче и веселее. Сумасшествия боится лишь тот, кто не испытал на себе, что это такое. То же самое, полагаю, относите и к смерти. Единственное, что томило, так это некий не умолкающий, хотя уже едва слышный звук, то ли в мозг то ли в сердце, который заунывно долбил в одну точку:

- вернись, оглянись, вспомни... Куда вернись? О чем вспомни, если я ничего не забывал? Но в это прекрасное летнее утро звук почти совершенно иссяк и я надеялся, что еще два-три хороших укольчика, парочка процедур - и вредоносный, тревожащий позыв исчезнет вовсе, как заноза, вырванная из-под ногтя. "Темницы рухнут - и свобода вас примет радостно у входа".

На процедуру идти было рановато, и я полистал книгу, подаренную (?) Курицыным. В основном здесь были старые, известные романы, воспевающие труженика села, за которые в советское время Курицын получил Государственные премии, но открывалась книга статьей, которую я видел впервые. Статья называлась "Россиянин как обретение неминуемого". Сложное название прозвучало как музыка, и я с удовольствием погрузился в чтение.

"...К россиянину надобно иметь особый подход. Надысь встренул одного деревенского крепыша, немолодого уже, лет семидесяти, что ли. Выходил он из лесу, а я как раз на опушке собирал полевые цветы. Хотел попозже съездить на Троицкое кладбище к могиле неизвестного зэка. На Руси два места навевают на меня особенно светлые и возвышенные раздумья: кладбища и вокзалы. Но покамест не об этом. О мужичке-боровичке. На плече, на бурлацкой лямке, он тянул за собой какую-то поклажу, я сперва не разглядел. Вижу только, как бы гора за ним дыбится и из нее в разные стороны рожки торчат. Меня увидал, лямку сбросил и вроде ринулся обратно в лес бежать, но я ведь с народцем поселковым свычный, обращаться с ним умею, и людишки трудовые мне доверяют. Да чего там, не сам ли я один из них, жизнью обкусанный, будто наживка на крючке. Махнул ему рукой, успокоил:

- Не боись, солдатик, не забижу.

Мужичок в ногах заплелся, полюбопытствовал хмуро:

- Ты рази не мент?

- Окстись, какой я мент? Такой же, как ты, одинокий путник на бесконечной дороге труда.

Вижу, поверил, задышал ровнее. Но топорик на поясе все же поудобнее вывернул. Угостил его табачком, свернули по цигарке, закурили. Тут уж я задал вопрос:

- Чего это, братец, за чудная поклажа у тебя? Никак не признаю. На дрова непохоже.

Сперва отнекивался, уходил от ответа, мекал, мыкал, но потом, под воздействием крепкой доброй махорки, разоткровенничался. Чист сердцем русский божий человек.

- Да вот меди малость нарубил, везу на пункт.

- Как так? Что за медь? Откуда в лесу? И что же выяснилось, дорогой читатель? Хотите - верьте, хотите - нет, токо этот невзрачный трудяга, этот нынешний Микула Селянинович с одним плотницким топориком снял с просеки, с высоковольтной линии, не менее шести пудов медной проволоки, взвалил на самодельные салазки и бесстрашно транспортировал до ближайшего поселка, к какому-то, как он сказал, Турай-беку, который по здешним угодьям занимался медным промыслом. Рассказывал с лукавой искрой в глазах, как о пустом деле, будто ведро картохи накопал. Ну как не оторопеть, как не восхититься! Однако и совесть его маленько мучила, как он тут же признался:

- Оно, конечно, мы понимаем, чужое брать зазорно, дак рази на пензию проживешь? Старуха лекарств просит, детишки беспризорные по лавкам плачут. Опять же, слух был по телику, електричество скоро отменят. Реформа!

Недолгое знакомство, а расстались как родные. На прощание я крепко обнял и расцеловал бескорыстного труженика. А он угостил меня надкусанной луковкой, кою брал на обед. Да еще добрым советом оделил:

- Не гуляй тут, барин, по ночам. Место нехорошее, ребята из Боровков пошаливают. Тебя, может, не тронут как блаженного, но лучше поостерегись.

Всю дорогу к Троицкому погосту вспоминал об этом мужичке и мыслями воспарил высоко. Думал со слезами: да кто же одолеет такой народ? Из истории взять, уж скоко пытались... Монголо-татары в лес загоняли, царь Петро в Европу развернул. Французы, япошки, полячишки, немчура всякая дух вышибали век за веком. Свои соплеменники, нацепив красные звезды, в лагерях морили и пытали. Нынче новое нашествие, пожалуй, похлеще прежних. Реформаторов наслали из самоей преисподней, в нищету загнали, как в навоз, а россиянин все дышит, все улыбается и - поди ж ты! - каждый раз изворачивается заново. Как вот этот брат мой меньший: обул лапти, запряг самодельные салазки - и айда на просеку медь рубить. Старухе на лекарства..."

Какой все же талантище, подумал я с восхищением. Так читал бы с утра до ночи, но пора было на процедуру. и фельдшер Миша Чингисхан без промедления подключил аппарату, ввел в вену иглу и заодно угостил порошком. Собственным черным носовым платком с монограммой обтер рот от слюны: у него болезненная чистоплотность. Действовал уверенно, аккуратно, не причиняя лишней боли, но с какой-то заторможенной улыбкой. У нас сложились теплые отношения, хотя, разумеется, Чингисхан по социальному положению был намного выше меня. Будучи под впечатлением прочитанной статьи, я, едва отдышавшись, спросил:

- Миша, господин Курицын тоже бывает на процедурах? фельдшер ответил почему-то неохотно, хотя вопрос безобидный и не касался той области, которая у него в сознании заблокирована.

- Писатели идут по облегченной программе. Без лекарств дуреют.

- Жаль. Я думал, вы знакомы... Удивительный талант. Сегодня с утра перечитывал. Пишет незатейливо, но с таким глубоким проникновением в народную душу - просто поразительно! Миша, а что-то вы вроде сегодня не в духе? Какие-то неприятности?

Фельдшер поправил на капельнице колбочку с булькающей в ней голубоватой жидкостью, которая через сложную систему шлангов и трубок вливалась в кровь и вычищала из нее всякую грязь. Мне нравилось быть подключенным к аппарату, да еще при этом с дозой в ноздре. Ощущение такое же, как если бы Макела и Настя выскребали кожу щетками и пензой, но только изнутри. Скоро наступит дрема, и очнусь я еще более бодрый и одухотворенный.

- Неприятностей никаких нет и быть не может, - строго ответил фельдшер. - Вот ты чего веселишься, не пойму?

- Что же мне плакать, что ли? Не вижу причин. Фельдшер поморщился, на скуластое монголоидное лицо набежала черная тучка.

- Прямо мотыльки какие-то. Прилетают, улетают... У тeбя коррекция не сегодня завтра, а ты все порхаешь.

- Ну и что? Если хотите знать, Миша, я этой коррекции не дождусь. Буду как все. Неопределенность хуже всего в м положении. Пора прибиваться к какому-то берегу.

- Прибьешься, - съехидничал Чингисхан, - Никуда не денешься. Напортачил много, суешь нос куда не надо. Я думал, тебя здесь в консультантах оставят, как писателя, а похоже, отправят на трамбовку.

- И это не беда. - Кокаин кружил голову, все казалось трын-трава. - А что такое трамбовка?

- Когда узнаешь, поздно будет.

- Миша! - От внезапной догадки я растрогался, - Скажите уж прямо. Не хотите, чтобы меня отсюда забрали? Сочувствуете мне?

- Сочувствую или нет, нас никто не спрашивает, - буркнул фельдшер и отключил аппарат. Больше разговаривать не захотел, но на дорожку еще разок дал нюхнуть из своих рук, присовокупив не то осуждающе, не то соболезнуя:

- Эх ты, курицына подметка!

В столовую я вошел озадаченный. Хотелось все же узнать, что такое трамбовка. Повел взглядом поверх голов: знакомые все лица, но никого из тех, кто предположительно мог бы просветить. Гаврюха Попов, чеченец Ковалев, несколько сошек помельче из театральной богемы, но все это публика лукавая, непредсказуемая, если кто из них и захочет сказать правду, вряд ли сумеет. Толяна Чубайс окучивал очередную дамочку на шведском столе и при этом успевал жевать: из чавкающего рта свисала на грудь картофельная ботва. Мой друг писатель Курицын трапезничал за отдельным столом и был облачен не в хосписный комбинезон, а в полосатую арестантскую робу - это одна из его многочисленных здешних привилегий. Подходить к нему в столовой нельзя, он как бы под политическим надзором.

Появилось несколько новых персонажей: вон, кажется, детская, наивная мордашка Сережи Кириенка, а вон со стаканом брюквенного сока в руке что-то напевает блистательная Пугачиха. Правда, отсутствовала певица Зыкина, но это меня не удивило: уже третий день как ее положили в отдельный корпус на молекулярную перелицовку. Как я выяснил, это что-то вроде вшивания золотых нитей в мозг для воздействия на психику, манипуляция, которую производят далеко не со всеми пациентами, а только за исключительные заслуги. Кстати сказать, с Людмилой Георгиевной мне так и не удалось обмолвиться ни единым разумным словом.

Подлетел официант в шотландской юбочке и пробубнил обычную фразу: "Будете заказывать или по схеме?" - которая требовала никакого ответа. Через минуту подал тарелку овсяной каши, политой светло-зеленой жидкостью, заменяющей масло, горбушку черного хлеба, присыпанного белым порошком, но не сахаром, стакан брюквенного сока и на отдельном блюдце плавленый сырок, который нужно не жевать, а сосать. На вид завтрак выглядел вполне прилично, хотя те, кто попадал в эту столовую, редко справлялись с едой с первого раза. Однако позже входили во вкус и требовали добавки, никогда ее не получая.

Я с наслаждением проглотил пару ложек каши, по вкусу напоминающей кирзу, заправленную горчичкой, как вдруг за столом появилось прелестное создание - блондинка лет двадцати пяти, явно новенькая, в мешковатом комбинезоне песочного цвета, с вытаращенными от изумления глазами и мокрыми, беспорядочно торчащими в разные стороны волосами. Не надо большого ума, чтобы догадаться: новобранка только что прошла первую дезинфекционную помывку и еще плохо соображала.

- Извините, - обратилась ко мне глуховатым, приятным голосом. - Не скажете, который теперь час?

Как сторожил я не должен был вступать с ней в беседу и просто показал кисть, на которой не было часов. За нарушение неписаных правил могло последовать любое наказание, вплоть до сверхурочной трепанации черепа, но обыкновенно все оканчивалось пустыми угрозами старшего наставника. Я не ответил вразумительно не потому, что боялся, а из-за какого-то неожиданного для себя самого злорадства: дескать, выпутывайся сама, красавица.

Подлетел официант со своим дежурным вопросом, и тут девица проявила себя с блеском.

- Какая схема, болван?! Тащи чего-нибудь выпить, да поживей!

На резкий окрик оглянулись все, кто находился поблизости, и даже Чубайс замедлил ритм совокупления и выронил из пасти шмоток ботвы. Официант побежал к окошку раздачи и вернулся со стаканом брюквенного сока и тарелкой каши. В его глазах, одурманенных вечным отсутствием затеплился намек на живое чувство.

- Хозяин - барин. Извольте кушать. Новенькая понюхала тарелку:

- Что это?

- Как заказывали. Омлет с ветчиной и бренди. Из всего персонала хосписа, к слову сказать, официанты - самые безобидные существа. Их контактные программу предельно ограничены, да и готовили их из вторичного сырья, из тех, кто не годился для размножения. Наставник Робентроп в порыве откровенности как-то похвалился, что из одного интеллигента, как правило, выходит не меньше десяти официантов, то есть по затратам это самый дешевый товар, проблема в том, что на мировом рынке сбыта официанты не пользуются спросом, выгоднее производить даже охранников. Но будущее, как уточнил Робентроп, скорее всего, за серийным производством человеческих полуфабрикатов. Так или иначе, но на нашего официанта было жалко смотреть, после того как девица, вторично понюхав кашу, со словами: "Ах это омлет?!" лихо влепила тарелку ему в морду. Бедный юноша неловко вытер с глаз зеленоватую жижу.

- Не положено, - сказал грустно, переступив с ноги на ногу. - Нас нельзя обижать. Мы не виноватые.

- Принеси нормальной жратвы, дебил, - распорядилась девица и, обернувшись ко мне, добавила как ни в чем не бывало:

- Ну и порядочки тут у вас! Как в тюрьме.

Я, прекрасно зная, что произойдет дальше, тупо прогудел:

- Чего надо, а?

По залу прокатилось нехорошее возбуждение. Чубайс со своей дамочкой задергались в диких конвульсиях, со столика Путачихи донеслось визгливое песнопение: "Арлекино значит смех!" Официант бочком, бочком скрылся на кухне. Мне все это ужасно понравилось. Неужто и я был таким же, как эта девица, всего несколько дней назад? Нет, она была лучше, она была прекрасна - и знала это.

- Вы только мычите? - спросила новобранка. - Или иногда разговариваете?

- У-у, - сказал я. - Вкусно!

В дверях замаячили дежурные санитары.

- Меня зовут Надин, а вас?.. Да брось ты свою помойку, старикан. Объясни, что здесь происходит? Где я?

Ох как хотелось поговорить с ней, но я не мог рисковать.

Слишком много сил потратил на то, чтобы стать таким - счастливым и с тайной в душе. Сейчас я не мог ей помочь.

- Кушай тюрю, Яша, - продекламировал я с умильной гримасой. - Молочка-то нет.

- Что за бред? - спросила Надин презрительно. - Вам нравится изображать придурка?

Юное лицо пылало праведным гневом и недоумением, а рука судьбы уже протянулась к ней. Санитары, что-то жуя на ходу, приближались. Столовая отрешенно чавкала. С кухни донесся истошный вой официанта, как будто его окунули в кипящий котел.

- Держись, - произнес я, почти не разжимая губ. - Держись, девочка. Вдруг уцелеешь.

Двое санитаров в тельниках выдернули ее из-за стола, как репку из грядки, хохоча, поволокли из столовой. Один тянул за волосы, другой поддавал носком под ребра. Последний раз сверкнули остекленелые девичьи очи. И такая сразу навалилась пустота, что есть расхотелось. Вяло добрал остатки каши и обрадовался, когда ко мне вдруг подсел Курицын. Никогда прежде он этого не делал.

- Что ж, сударик мой, любезнейший Натан Осипович, допрыгались, кажется, голубчик?

- Почему?

- Дак все видели. Надоумили хулиганку фортеля выкидывать, с вас и спрос.

- Не надоумливал, - возразил я. - Вообще первый раз ее вижу.

- Ой ли? Про вас давненько слава идет. Дескать, неугомонный вы человек. С Анатолием Борисычем соревнуетесь по дамской части. К лицу ли вам это как бывшему Лаперузе.

- Что с вами, Олег Яковлевич? - обиделся я. - Какой я Лаперуза?

Писатель поправил ворот арестантской блузы, посуровел.

- Попрошу вернуть, сударь мой!

- Что вернуть?

- Книгу, переданную для ознакомления. Жалею об этом. Видно, не в коня корм. Еще потянут с вами за компанию.

- Так я же не дочитал.

- И не надо дочитывать. У вас и времени теперь нет.

- Хорошо, сейчас принесу.

Накаркал, старый ворон. Не успел подняться к себе, в коридоре наткнулся на старшего наставника. Громадный аки шкаф, локтем задвинул меня в угол за неработающие телевизор. Всем туловищем ходил ходуном.

- Не подведите, сэр. Богом Христом молю.

- Рад стараться, господин Робентроп. А что надо сделать?

- Сам приехал. Немедля желает вас видеть. Я сразу понял, о ком речь. Гай Карлович Ганюшкин директор "Дизайна-плюс", мифическая личность. Вот и грянул судный день. Ну и хорошо.

- Не понимаю вашего беспокойства, господин Робентроп. - Я попытался уклониться от вращающихся, как поршни, конечностей. Не раз, бывало, неосторожным движением он выбивал у меня кровь из сопатки.

- Ответственейший момент, сэр! Ответственейший! Босс - великий человек, отец родной. Это надо восчувствовать. Но мы еще не готовы показать товар лицом. Я понимаю, отчего такая спешка. Мерзкие, подковерные интриги, им надо, чтобы я оплошал. Фактически это заговор. И знаете ли, сэр, кто за нимстоит?

- Зиновий Зиновьевич, может, пройдем в комнату? Так вы меня совсем затолкали.

- Заткнитесь, сэр!.. Если подкачаете, нам обоим несдобровать. У босса голубиное сердце, но с лоботрясами он беспощаден. Иначе нельзя. Иначе начнутся разброд и шатания, как в прежние времена.

Я видел, что наставник не в себе, но не понимал, чего он боится, что могло грозить ему, давным-давно перевоплощенному. Этот вопрос сам собой сорвался с языка.

- Расчлененка. - На мгновение он перестал дергаться. - Переход в новую конфигурацию. Много мук. Очень много мук. А из-за чего? Да все из-за того, сэр, что поганый япошка норовит повсюду расставить узкоглазых. Он, видите ли, не доверяет аборигенам, мы в его представлении недочеловеки. А сам-то он кто? Ну скажите, кто он сам-то?

- Господин Робентроп, - я удачно увернулся от пролетевшего мимо уха локтя, - скажите, чего вы от меня ждете, и я сделаю все, что в моих силах.

- Ничего не надо делать. Первая готовность. Абсолютная невменяемость. Будьте самим собой, сэр.

- Понял. Не извольте сомневаться, сэр.

Вместе поднялись на третий этаж, в заповедные места.

Если кого-то туда уводили, обратно он уже, как правило не возвращался. Охранник в холле, которого я прежде не видел, огромный негр в форме американского морпеxa велел поднять руки и обоих прозвонил миниатюрным приборчиком на эбонитовой ручке. После чего забрал у меня сигареты, расческу и очки.

- Очки-то вам зачем? - заблажил я, но Робентроп пребольно двинул коленом под зад.

Через минуту очутились в кабинете, который поражал роскошью обстановки: старинная мебель из черного дерева, ковры, аглицкие гардины на окнах, на стенах развешены портреты американских президентов, включая почему-то царя Бориса. Народу - битком, и в основном знакомые лица: координатор Джон Миллер, притулившийся на подоконнике, японский товарищ Су Линь, директор хосписа Харитон Данилович Завальнюк, которого я видел первый раз, но узнал по портрету, стоящему в комнате у Макелы с Настей: они перед сном на него молились. Был еще знаменитый телеведущий с рыбьими усами и со сладкой фамилией, штук пять распутных девок, известный во всем мире преступный авторитет Барковский, находящийся вроде бы под следствием в Матросской Тишине. Блудливо, как всегда, улыбающийся руководитель фракции "Правый кулак" Немчинов, почему-то обнаженный по пояс, еще несколько незнакомых, судя по осанке, влиятельных и важных господ; и среди всех, естественно, выделялся сам Гай Карлович - и благодаря тому, что восседал во главе длинного, с мраморной столешницей стола, и из-за своей примечательной внешности: смуглая, свекольного цвета морда с угольно-черными маленькими глазками и воткнутым в нее бледно-голубым носярой, постоянно к чему-то принюхивающимся. Конечно, как и все россияне, я знал, что это лишь одно из обличий великого человека: внешность он менял так же часто, как политические взгляды, но с этой ипостаcью показывался на людях довольно давно, с тех пор как после выборов нового царя резко переместился из либерального крыла в ультрапатриотический лагерь.

Нашлось в комнате местечко и для меня - высокий стул с привинченными к полу железными ножками, к нему вездесущие, невесть откуда взявшиеся санитары сноровисто меня прикрутили, обмотав датчиками, к коим за время пребывания в хосписе я привык, как лесной гуляка привыкает к комариному гудению. Меня лишь смущало, что столько больших уважаемых в обществе людей собрались, похоже, с единственной целью: поглазеть на столь незначительную персону.

Гай Карлович обратился ко мне в дружеском тоне, примерно как следователь, начинающий допрос злодея, про которого заранее все известно.

- Так как, говоришь, тебя зовут, паренек? Как положено, я назвал полностью имя, отчество и фамилию, род прежних занятий, домашний адрес и пол. Получилось четко, по-деловому, так что я сам себя похвалил. И публика в комнате одобрительно загудела. В тот же момент сбоку установили телевизионную камеру, и я совсем приободрился. Гай Карлович располагался довольно далеко, на другом конце кабинета, но слышно его было так, как если бы он дудел в ухо.

- Что ж, молодец, Иванцов, - похвалил он. - Теперь скажи, чего ты хочешь? Я имею в виду, есть ли у тебя пожелания к дирекции?

Вопросец был с двойным дном, но я ответил не раздумывая:

- Надоели видения, ваше сиятельство. Хотелось бы поскорее угомониться.

- Ишь ты... А знаешь, зачем ты тут?

- Конечно. Для размножения. По-научному, для клонирования. В русле глобализации.

К Ганюшкину подскочил усатый телеведущий и что-то разгоряченно зашептал, игриво вздымая зад. Сначала Гай Карлович слушал благосклонно, но вдруг резко оборвал:

- Да насрать на твоего зрителя!.. - и снова обернулся ко мне:

- Как думаешь Иванцов, какая в тебе особая ценность, если из миллионов выделили именно тебя?

- Компьютерная выборка. По совокупности параметров. Хозяин вопросительно посмотрел на Су Линя, сидевшего от него по правую руку.

- Вы же знаете мое мнение, - заговорил тот с явным довольствием. - Переработка интеллектуалов - вообще тупиковый вариант. Я с самого начала был против.

- Но результат неожиданный, вы не находите? Я бы даже сказал, обнадеживающий?

- С этим субъектом, да... Но выводы делать рано. Мы как раз заняты системной проверкой.

Я ничего не понял из их диалога, как, вероятно, и большинство присутствующих. Никто особенно и не прислушивался. Мужчины попивали винцо, которое было расставлено на нескольких столиках, распутные девицы разбрелись по помещению и подходили то к одному, то к другому с предложением услуг, но никто на них не позарился, за исключением Немчинова, который со все той же жуликоватой ухмылкой подхватил двоих и увел за дверь. Вернулся буквально через минуту, застегивая штаны и утирая бледный пот с умного разгоряченного лица. Куда делись девицы, неизвестно...

Атмосфера в комнате больше напоминала обычную светскую тусовку, чем медицинское освидетельствование. Среди гостей я с удивлением обнаружил и Олега Яковлевича Курицына. Великий гуманист расположился рядом с директором хосписа Завальнюком и что-то ему нашептывал на ухо, видимо, какие-то важные наставления. Тучный директор вздрагивал и хихикал, как от щекотки. Это было не совсем понятно. Все-таки босс есть босс, в таком отношении публики чувствовалось какое-то необъяснимое амикошонство. Впрочем, я допускал, что участвую в очередном виртуальном эпизоде.

- Эй, чувак! - крикнул оператор за телекамерой. - Ну-ка, улыбнись поширше. Оскаль зубки.

- Это вы мне?

- Нет, твоей заднице.

- Пожалуйста. - Я изобразил как можно более естественную улыбку, выпучил глаза и вывалил язык, отчего парень чуть не опрокинул штатив.

- Довольно! - раздался раздраженный голос Гая Карловича. - Так не пойдет. Он слишком скован, дайте ему водки.

Водку подала одна из распутных девиц, озорничая, вихляясь, влила прямо в рот, потому что мои руки были примотаны к туловищу.

Не успел я отдышаться, как Ганюшкин распорядился:

- Перекрестный допрос. Проверка на вменяемость. Дальше началось несусветное. Вопросы посыпались как из рога изобилия, все гости охотно приняли участие в игре Помня просьбу Робентропа, я старался не ударить в грязь лицом, тем более что Ганюшкин пообещал приз. Но какой не уточнил.

Первый вопрос задал он сам:

- Какого цвета кровь?

- Зеленого, - ответил я.

- Верно... Почему торопишься размножаться?

- Чтобы не быть одиноким.

Японец Су Линь:

- Как зовут Президента России?

- Алик Гор.

- Что слаще - яблоко или морковь?

- Халва.

Координатор Джон Миллер:

- Змей Горыныч - животное или мифологема?

- Продукт воображения.

Гай Карлович:

- Интеллигент - это профессия или призвание?

- Кличка.

Мне тоже начинала нравиться забава, похожая на телешоу. Как и участники телешоу, я отвечал быстро, не задумываясь, громко и с пафосом. Постепенно возникло ощущение азарта и давно позабытой этакой студенческой лихости. Знать бы еще, какой приз!.. У нынешних призов диапазон огромный: от чего-нибудь вкусненького до аннигиляции.

Немчинов, фракция "Правый кулак":

- На самом деле, господа, россияне слишком примитивны и не годятся для гуманитарного воспроизводства. Не проще ли ставить опыты на крысах? По традиционным методикам?

- От такого же слышу, - ответил я. Подкрался усатый телеведущий, долго хмыкал, мекал, потом изрек:

- Как известно, мистер Иванцов, в России существует всего две политические партии. Одна - Березняковского, другая - Гусаковского. Кому из них вы симпатизируете в смысле перспективы?

- С Новым годом, - сказал я, - Пошел на фиг.

По комнате прошелестел одобрительный говорок, раздались смешки. Все взоры теперь были устремлены на меня и я чувствовал себя просто-таки триумфатором. Ничего не боялся и ни о чем не думал. Наслаждался текущей минутой.

Директор Завальнюк:

- Допустим, у вас есть выбор: мешок долларов или молодая красивая бабенка. Ваше решение?

- В одном флаконе, - пошутил я, - С прокладками "Ол-вэйс" я всегда сухая.

Директор постучал кулаком по башке, обратился к Гаю Карловичу:

- Пожалуй, все ясно, да? Можно подключить к рубильнику, но думаю, картина не изменится.

- Не спеши, куманек, - отозвался владыка. - Отдыхай, расслабься. Мне он интересен как бывший человек, а не как кролик.

Разродился и писатель Курицын:

- Осведомьте, сударик мой, читаете ли вы книжки?

- Да-с, непременно. На то и грамоте обучен.

- И какую литературу предпочитаете? Небось, новомодную пакость навроде Маринычевой с Витькой Пелехиным?

Мне захотелось сделать приятное единственному здесь благожелательно настроенному человеку.

- Никак нет-с. Тянусь исключительно к вашим произведениям, Олег Яковлевич. Душеспасительное чтение. Ото всех россиянских надомников земной вам поклон.

Писатель неожиданно прослезился.

- Послухай старика, Гаюшка. Этот парень далеко пойдет. Смело пускай в переплавку. От него наше земство возродится.

Гай Карлович раздраженно поинтересовался у директора:

- Эй, Харитон, кто пустил на презентацию писателя? Ты бы еще Цыпу Одесского привел.

Завальнюк испуганно залебезил:

- Звиняйте, шеф, небольшая накладка. Он же, как угорь, повсюду проныривает. Лагерная школа.

Сделал знак - и двое санитаров выволокли сопротивляющегося и повизгивающего гуманиста из комнаты, надавав тумаков. Но били не шибко, больше для кyража.

- Вернемся к нашим баранам, - провозгласил Гай Карлович веселым голосом и, подняв со стола пульт, каким обычно переключают программы, направил его на меня. Что ж, Иванцов, поздравляю. С первым этапом справился. Воистину мозги набекрень. Но теперь самое главное. Не подведи своего наставника. Уважаешь его?

- Он мне заместо отца с матерью.

- Значит, так. Буду бить током по мозжечку, а ты терпи. Докажи россиянскую подлую сущность. Прибавлять буду помалу, по перчинке. Чтобы сразу не сомлел. Сколько стерпишь, столько твое. Лишнего не будет.

- Нельзя сразу так шарахнуть, чтобы навылет?

- Не мудри, Иванцов, это очень важный опыт. Проверка на боевитость. Готов?

- Давно готов, - ответил я, как учил Робентроп. Гай Карлович нажал кнопку, я почувствовал легкое жжение и тряску - и завопил как оглашенный.

- Ты чего? - удивился Ганюшкин, обиженно сморгнув черными бусинками. - Я же еще не начал.

- А я уже кончил, - нагло объявил я. В наступившей мертвой тишине страшно повис вопрос, обращенный к директору Завальнюку:

- И это результат двухнедельной абсорбции? Да ты что, Харитоша, издеваешься надо мной? Может, напомнить, во сколько обходится твоя богадельня?

Свекольный лик босса и тихий голос не сулили ничего хорошего, но Завальнюк не смалодушничал.

- Будьте милостивы. Гай Карлович. Я предупреждал, объект не доведен до кондиции. Программа рассчитана на три недели. Я вообще не сомневаюсь, преждевременная презентация - это следствие обыкновенной интриги. Меня нарочно подставили.

- Чьей интриги? Мировой закулисы?

- Если вам угодно, чтобы я назвал фамилии в присутствии... - С презрительной миной Завальнюк обвел рукой комнату.

- Мне угодно, - Гай Карлович понизил голос до шипения, - чтобы из меня не делали мудака за мои же денежки. Заруби себе на носу, господин директор. Если, не хочешь оказаться на его месте.

После этого снова навел на меня пульт и в ярости нажал сразу несколько кнопок. Удар получился сильней, а наполненная людьми комната, осветившись тысячью оранжевых солнц, сузилась до зияющей черной точки и взорвалась.

10. К НОВЫМ БЕРЕГАМ

Проснулся совершенно здоровый - и с возвышенными мыслями. Хотелось духовной пищи, взялся дочитывать статью Курицына, но на сей раз как-то не легло. Строчки путались в голове, смысл ускользал. Хотя чувствовал: крепко сказано. Народ, соборность, святая Русь... Все убедительно, но как-то вразброд с жизнью. К примеру, меня превратили в мыльный пузырек, и противоречие того, о чем я читал у Курицына с тем, что происходило со мной, было чересчур вопиющим. И то и другое по-своему прекрасно, но ни в чем не совпадало.

Одевшись, я вышел во двор. По всей вероятности, опять было утро, солнечное и свежее, но вряд ли того самого дня. Скорее всего, после презентации я проспал не час и не два, а, может быть, несколько суток. В парке многое изменилось. Прямо у входа в здание расставили несколько шахматных столов на мраморных ножках, а волейболистам натянули сетку. Теперь они беспрерывно подпрыгивали и через нее гасили несуществующий мяч с гортанными, заунывными выкриками. На шахматных столах, естественно, не было фигур, но несколько игроков (кстати, незнакомых) то и дело громко объявляли друг другу шах и мат. О том, что прошло много времени, свидетельствовали и побледневшие гематомы на ногах и руках, которых прежде не было. Неясное беспокойство охватило меня, и я обрадовался, заметив в отдаленной беседке внушительную фигуру классика. С суровым лицом он углубился в чтение книги собственного сочинения, в кожаном переплете, точной копии той, какая лежала у меня на тумбочке. На мое появление едва отреагировал, недовольно вздернул брови. Санитары, когда выволакивали, неосторожно приложили его о дверной косяк: на высоком челе, спускаясь со лба на скулу, сверкал всеми бетами радуги огромный синяк.

- Прежде всего, - начал я учтиво, - дозвольте выразить сочувствие по поводу досадного инцидента.

- О чем вы?

- Варвары! - сказал я с возмущением, - Дикари! Полагаю, они хотя бы принесли извинения? Писатель слегка приободрился.

- Ах, вы об этом?.. Глупейшее недоразумение. С кем-то перепутали... Естественно, Гай Карлович прислал правительственную телеграмму, - Писатель неловко зашарил по карманам. - Нет, потерял... Однако, сударик мой, кого не ожидал увидеть, так это вас.

- Почему?

- Значит, расщепление отложено... Любопытно.

- Расщепление чего?

Курицын величественным жестом предложил мне присесть. Книгу закрыл и любовно погладил обложку.

- Генрих Давыдович... вас так, кажется, величают?

- Именно так.

- Так вот, повторяю, хоть вы из бывших интеллигентов, не стоит прикидываться абсолютным нулем. Все-таки, как я понял, вы сумели оценить мои творения?

- Еще бы! Не могу выразить восхищения... Писатель скупо улыбнулся.

- Гай Карлович, доложу вам, человек незаурядного ума и необыкновенных моральных качеств. Он не меньший патриот, чем мы с вами. Моя центральная идея о собирании нации в единый маточный организм, в этакую высоко организованную матрицу с россиянским товарным знаком ему чрезвычайно близка. Но есть, увы, злонамеренные силы, которые постоянно нашептывают... пользуются всеми дозволенными и недозволенными средствами... Хотя, надо заметить, вопрос с интеллигенцией действительно неоднозначный. По этому поводу есть два равноценных мнения. Позволю себе медицинское сравнение. Например, аппендикс. Многие считают, что это лишний атавистический орган и, дабы избежать возможного воспаления, разумнее отсекать его в младенческом возрасте, когда операция переносится шутя. Другие, более консервативные спецы возражают в том смысле, что раз уж Господь наделил человеческую особь этим отростком, значит, зачем-то он нужен. То же самое с интеллигенцией. Улавливаете мою мысль?

- Более чем, - подтвердил я глубокомысленно. - Я придерживаюсь мнения, что полная зачистка человечества от гнойника интеллигенции покамест преждевременна.

- Надо сперва посмотреть, не будет ли от нее какой пользы.

- Какая может быть польза, - усомнился я, - если до сих пор был один вред?..

- Конечно, - согласился мыслитель. - Все прежние опыты окончились плачевно для россиян, но есть, сударик мой, обнадеживающие признаки. Взять хотя бы новейшую историю. Разве не интеллигенция своими верноподданническими обращениями к царю Борису - "Раздави гадину!", "Расстрелять!", "Загнать в стойло!" - ускорила падение сатанинского коммунячьего режима? Разве не она подала пример истинно рыночных отношений, продавшись с потрохами за чечевичную похлебку? Так почему бы и в будущем не использовать ее в качестве сигнальных флажков на краях пропасти? Поясню свою идею, сударик Тихон Степанович-Писатель увлекся, раскраснелся, но досказать не успел. Со стороны крематория раздались крики - и на песчаную аллею вылетели двое: Толяна Чубайс в разъяренном виде и длинноногая блондинка в хосписном комбинезоне. Блондинку я сразу узнал по желтым растрепанным волосам - моя недавняя соседка по столу Надин. Сцена не представляла загадки: могучий производитель преследовал очередную жертву, которая каким-то образом вырвалась из его лап. Но то, что произошло дальше, не лезло ни в какие ворота. Толяна догнал красотку неподалеку от нашей беседки, ухватил за взбугрившийся на спине комбинезон и попытался повалить.

Мы с Олегом Яковлевичем приготовились насладиться любовной сценой, но не тут-то было. Девица как-то ловко присела, развернулась - и вонзила каблук Ваучеру в промежность. Потом подпрыгнула и - черт побери! - укусила за нос. Да не просто укусила, а на несколько секунд повисла на рыжей туше, как заправская бульдожка. Толяна завыл, к умалишенный, скорчился в три погибели, закрыл ладонями рожу, но девица на этом не успокоилась. Нанесла еще несколько быстрых ударов кулачком по круглой башке Реформатора и добилась того, что он повалился на песок, к подрубленный. Наверное, каратистка, подумал я. Их теперь развелось как собак нерезаных. Сынок Виталик предостерегал, не помню, по какому поводу. Эти девчушки, которые подрабатывают на улицах, с виду ласковые, доверительные и берут недорого, но только зазевайся! Напихают в глотку клофелина, надругаются, обдерут как липку, да еще попадаются такие озорницы, что глаза выколют, чтобы не узнал на другой день.

Девица Надин, довольная результатом, задрала нос кверху и с независимым видом, как ни в чем не бывало сунув в рот сигарету, не спеша пошла по аллее. Толяна полежал немного, потом заворошился и сел. Выражение лица у него было задумчивое. Я ему сочувствовал. Легко понять состояние мужчины, которого грубо сбили с любовного настроя. Наконец он встал и, горестно качая головой, прихрамывая, отправился разыскивать беглянку, о чем можно было догадаться по тому, как он энергично почесывал причинное место. Но сегодня его явно преследовал рок. Еще, видимо, с помутненным от побоев рассудком Ваучер ломанул через кусты и оказался в зоне, охраняемой собаками. Но заметил это слишком поздно. Мой друг Фокс, не столько обозленный, сколько удивленный такой наглостью, важно приблизился к нему и, зевнув, молча вцепился в ногу. Хруст разгрызаемого мосла донесся до нашей беседки и тут же был перекрыт кошмарным воплем боли. У ворот трое охранников повалились на землю от хохота. Волейболисты прервали игру, и многие из отдыхающих, во всяким случае те, кто был относительно вменяем, заинтересовались редкостным зрелищем. К сожалению, оно длилось недолго. Толяна оправдал свою славу сверхчеловека: каким-то образом вырвался из собачьей пасти и, стеная и поскуливая, отполз в заросли шиповника...

- Однако, - озадаченно заметил Олег Яковлевич, - живуч российский демократ. Как говорится, ни в огне не горит, ни в воде не тонет. Все-таки Гай Карлович - гениальный прозорливец. От такого корня, надо полагать, пойдет совершенно особая порода россиян. Злопыхатели называют их выродками, но это несправедливо. Вам бы у него поучиться, милостивец мой.

- Чему?

- Хотя бы жизнестойкости, удали молодецкой. Помнится, у нас в ГУЛаге тоже был редкостный экземпляр. Даже похлеще Ваучера. Звали его Гриня Малахолъный, и прославился он тем, что когда его топили в сортире...

Опять я показал себя невежей. Мимо прошагала Надин с сигаретой и, показалось, как-то чересчур внимательно посмотрела. Вроде и ручкой поманила.

- Олег Яковлевич, кого-то она из нас подзывает. Вам не кажется?

- Креститься надо, когда кажется, - с досадой ответил мыслитель, но приглядевшись, добавил:

- А верно. Ишь глазками пуляет. Небось, книжку хочет попросить. Ну поди узнай, да токо поскорее. Хороша ягодка, ничего не скажешь!.. Недолго и старику оскоромиться.

Догнал красотку почти возле крематория - и молча пошел рядом. Сердце будто вещало, что судьба сигналит. Надин покосилась на меня, щелчком сбросила под ноги окурок.

- Как вас зовут?

- Чего? - сказал я.

Девушка вздрогнула, повернулась ко мне. Чистые, сверкающие гневом глаза, похожие на два зеленоватых леденца, лишь слегка замутненные наркотой. О, ей еще далеко до переплавки...

- Вот что, дядя. Если хочешь опять изображать кретина, зачем подошел?

Ответить я не мог. Она, по всей видимости, не знала того, что знал я. Территория хосписного парка прослушивалась и просматривалась точно так же, как все жилые и служебные помещения, за исключением небольшой полянки за часовней. Почему полянка осталась без присмотра, особый разговор. Макела, например, считала, что ее оставили для ночных пиров вурдалаков, обитающих в подвале крематория. Известно, что вурдалаки не выносят никаких направленных излучений. У меня было свое объяснение наличия этой "черной дыры": обыкновенное чье-то головотяпство. В России без этого не обходится. Именно поэтому все высокотехнологичные психотропные программы, просчитанные на Западе на сверхсовременных компьютерах, здесь рано или поздно дают сбой. Вон уж реформе надцать годков, а убыль аборигенов по-прежнему не превышает миллиона в год. Можно сказать, реформа букcует. Чтобы в таком темпе довести ее до логического завершения, понадобится еще сто лет.

Однако пока мы шли по аллее, все наши слова автоматически сливались на магнитную ленту. Я подхватил ее и повел. Если бы Надин заартачилась - конец нашей встрече. Но она лишь фыркнула, как кошка, и послушно засеменила рядом, не вырывая руки. Через минуту мы очутились в затишке под столетней липой.

- Здесь никто не услышит, - сказал я. - Говори быстро чего надо. Времени нет. Засекут.

Мое прежнее "я", чудом сбереженное в кишках, вынырнуло на поверхность, и на несколько минут я стал почти нормален. Отступила хмарь многодневных наркотических терзаний. Конечно, я допускал, что появление этой загадочной особы могло быть одним из пунктов эксперимента, очередным наваждением, но выбора не было. Если это ловушка, то все равно последняя.

В глазах девушки вспыхнула смешинка, покорившая меня.

- Значит, угадала? Ты не идиот?

- Быстро, Надин. Не тяни. Чего хочешь?

- В подвале есть черный ход. Ночью можно уйти. Но одна я не справлюсь. Там тяжелая дверь.

- Откуда знаешь?

- О чем?

- О бойлерной.

- Не твое дело. Знаю - и все. Пойдешь со мной? Я ей поверил. Смешно, но поверил. Может быть, вообще впервые в жизни по-настоящему поверил женщине. Спросил:

- Выйдем наверх, а дальше?

- Я рассчитывала на тебя. Ты же давно здесь. Я задумался на мгновение. Уже к вискам подстулало затмение.

- Ладно... Какая твоя комната?

- На втором этаже. Десятая слева.

- Жди после трех... - не удержался и добавил одобрительно. - Ловко ты отделала Чубчика!

- Жирная, рыжая сволочь! - ответила с ненавистью. Из-под липы вышли в обнимку. Девушка прильнула мне и обвила рукой талию. Она была понятливой, как с тысячу ведьм. На виду у всех видеокамер мы обменялись сaмым страстным поцелуем, какой мне довелось испытать, у меня было с чем сравнивать.

11. ПОБЕГ

Ночь провел в объятиях Макелы, не смог избежать. Но может, оно и к лучшему. Неизвестно, что ждет впереди, а тут хоть маленькая радость напоследок. По заведенному обычаю, негритянка сперва надавала тумаков своей сопернице Насте, потом дважды склонила меня к изнасилованию. Конечно, излишество, но это наша обычная норма, спасибо виагре. К, слову сказать, в нашей любви не было никакого безобразия и непотребства. Спать с Макелой - все равно что сливаться с природой. Негритянка ничего не знала о своем прошлом, но в фиолетовых глазах иной раз вспыхивали звездочки неземного разума. Она догадывалась, что я не совсем тот, кем представляюсь, и жалела меня. В перерывах между ласками склонялась надо мной, как лес склоняется над пересыхающей речушкой, - с тихим, истомным вздохом. И в этот раз, словно чуя близкую разлуку, посетовала:

- Не борись, Толюшка... С кем борешься? Их не одолеть.

- Не пойму, о чем ты?

После второго изнасилования она слегка запыхалась, мерно вздымалась и опадала, как черная гора перед извержением.

- Хитрить бесполезно, Толюшка. Они все знают про нас. Их не обманешь.

Я не поддержал скользкую тему, прикинулся засыпающим. Боялся, как бы на самом деле не уснуть. Макела, в сущности, права. Все наши мысли, слова и поступки они знают наперед, и поэтому то, что я собирался предпринять, отдавало безумием. Но ведь таким же безумием было все остальное: и мое пребывание здесь, и прошлая жизнь, которую помнил урывками, как кадры не про меня снятого кино, и страна, в которой нам посчастливилось родиться, пропитанная сумасшествием, до основания. Оставалось надеяться, что когда-нибудь множество безумий, наложенных одно на другое, вдруг обернутся своей противоположностью - здравым смыслом.

Около трех соскользнул с кровати и впотьмах напялил комбинезон. Взял с собой сигареты, спички и кусок вяленой трески, прихваченный с ужина. Треска даже сквозь два полиэтиленовых пакета аппетитно припахивала скипидаром. Макела крепко спала, похрапывая одной ноздрей, вторая наглухо схвачена железной скобой. Это украшение она стала носить недавно, увидев такую же скобу-ракушку в рекламе противозачаточных средств. Повинуясь душевному смутному побуждению, я поцеловал спящую негритянку - и шмыгнул в коридор.

Погруженный в наркотическое забытье хоспис "Надежда" безмолвно покачивался в вечности. Здешняя ночная тишина была осязаемой и прилипала к коже, как влажная листва. Довольно тягостное ощущение. Казалось, мяукни кошка или хлопни дверь - и произойдет то же, что бывает при разрыве гранаты в замкнутом пространстве. Но такого еще не случалось. Чья-то непреклонная воля в определенные часы не допускала ни малейшего шума. Я предполагал, что подобное коллективное выпадение в вакуум входило в технологию эксперимента. В глубине коридора под настольной лампой, уронив лохматую голову на стол, беспамятствовал дежурный санитар. Я миновал его так же легко, как прошел бы мимо каменного изваяния.

Комната Надин располагалась в противоположном крыле, десятая слева. На секунду я засомневался, прежде чем постучать. Комната могла быть как с одной, так и с другой стороны, смотря куда стоять лицом. Досадный прокол, но делать нечего. Едва прикоснулся к дереву костяшками пальцев: тук-тук!

Надин ждала, дверь сразу распахнулась, чуть ли не на всю ширину. Опять загадка: на то, чтобы научиться открывать запор изнутри, мне понадобилась неделя, а ей...

Секунда - и она рядом. В тусклом коридоре возбужденно светится милая мордашка.

- Все в порядке? - Шепот едва различимый, молодец девушка!

- Иди за мной... Главное - тихо.

- Я знаю дорогу.

- Хорошо, ступай впереди.

По боковой лестнице спустились вниз, пересекли просторный холл, где на диване скорчились двое автоматчиков; проникли в столовую - и оттуда, через кухню, по грузовому желобу нырнули в подвал. Прокатились, как на ледяной горке.

В подвале хоть глаз коли, но Надин щелкнула фонариком с острым, рассекающим тьму лучом. Откуда у нее фонарик? Но думать некогда - и нервы напряжены до предела. Cпросил, не мог не спросить:

- Кто ты такая, Надин?

- Потом, Анатолий Викторович, все потом. Мы должны выбраться отсюда. Иначе - хана.

Анатолий Викторович! Не ты ли, деточка, интересовалась, как меня зовут? Оказывается, и без того знаешь. Хотя... За это время ей кто угодно мог наплести. Та же моя возлюбленная Макела. Здесь замкнутый мирок. Надолго не затаишься.

Благополучно миновав несколько смежных помещений заставленных тюками, мешками, а то и просто заваленных строительным мусором, уперлись в дверь, которую искали: обитую железом, массивной конфигурации и с висячим замком.

- Так здесь же замок, - удивился я.

- Замок, - подтвердила Надин. - Но вы же мужчина.

- И что из этого вытекает?

- Сбейте его... Сейчас найдем какую-нибудь железку... Я забрал у нее фонарик и внимательно обследовал замок. Такой же когда-то висел на гараже, когда он у меня был возле Черемушкинского рынка. Впоследствии все гаражи приватизировали кавказцы под свои склады. Открыть такой замок нетрудно, если есть ключи. Можно и снять, выдрав с мясом из крепежей, если под рукой окажется фомка.

- Ты уверена, что дверь ведет в сад?

- Да... Я видела план...

Четвертая или пятая загадка. Не удивлюсь, если на улице поджидают санитары со смирительной рубашкой. Кстати, эти рубашки с фирменным знаком "Версачи", расшитые цветной ниткой наподобие кимоно, в хосписе использовали не только по прямому назначению, но и как банные халаты.

Подходящее орудие нашлось в соседней комнате, среди мешков со щебенкой: стальной гвоздодер с загнутым и расщепленным хвостом. На поиски ушло минут двадцать, но пришлось зажечь свет, с фонариком провозились бы дольше. Надин захлопала в ладоши.

- Я же говорила, я говорила!

Я взвесил рычаг в руке, почему-то представляя подлую рожу главного врача Герасима Остаповича Гнуса, который, по разговорам, отправился на симпозиум в Цюрих и поэтомy отсутствовал на презентации.

- Не знаю, как с замком, но если такой штукой хрястнугь по тыкве... - заметил мечтательно.

Замок поддался с третьего захода, но дверь все равно держалась плотно. Я сильно поранил пальцы, пока выдирал ее из пазов. Усилия вознаградились сторицей. Поднявшись по каменной лестнице и сдвинув еще одну, решетчатую дверь, мы очутились на улице, среди благоухающей летней ночи. Сад спал, погруженный в небесное марево, словно укрытый марлевой накидкой. В здании ни единого горящего окна, лишь недреманные очи прожекторов, расположенных на крыше и на специальных столбах, расставленных по периметру территории, создавали световую иллюзию замкнутого пространства. Мы укрылись под каменным карнизом - въездные ворота справа, слева тропа, уводящая к вожделенной калитке. Эта калитка порой снилась мне ночами - едва различимый в зарослях изящный ажурный квадрат в кирпичной кладке, сквозь который просвечивала река.

- Ты готова?

- К чему? - ответила, будто простонала. Через ткань комбинезона я отчетливо слышал, как судорожно билось ее сердце. Происходило что-то странное. Девушка была мне чужой. Ни дочь, ни любовница - никто. Но я был почти счастлив, что она рядом.

Электронная слежка в хосписе, разумеется, продолжалась и ночью, но если удастся добраться до калитки и обмануть собак, если калитка не мираж и гвоздодер, который я прихватил с собой, поможет ее открыть, то возникал шанс (маленький!) вырваться на волю. За забором - необозримые леса, река, дороги. Там русская земля. Двух человечков, как две песчинки, она легко укроет в своих объятиях.

- Главное, собаки, - сказал я. - Фокс меня пропустит, а тебя нет.

- Хочешь уйти один?

- Надо что-то придумать... Как ты вообще относишься к собакам?

- Я не боюсь собак, я боюсь людей.

- Может, взять тебя на руки, и тогда он решит, что ты мертвая? Собаки не трогают мертвых.

- В отличие от людей, - усмехнулась Надин. - Люди пожирают мертвечину с огромным аппетитом, не правда ли, Анатолий Викторович?

- Не умствуй, малышка, не время... Кстати, мы не встречались в прежней жизни?

- Встречались, и не раз. Скоро вы вспомните.

Хороший разговор, вполне уместный перед дальней дорогой.

Мы бегом одолели освещенную стометровку до можжевеловой рощицы. Фоке будто поджидал нас, степенно выступил из тьмы, громыхнув цепью. Я заранее приготовил треску.

- Привет, дружище... это всего лишь мы. На, покушай сладенького.

В полумраке круглые собачьи глаза слюдянисто поблескивали. Он понюхал угощение, укоризненно покачал башкой и подозрительно взглянул на Надин. Девушка стояла неподвижно, свесив руки вдоль туловища.

- Не сомневайся, старина, - заспешил я с объяснениями, - Она такая же, как я. Невольница. Ну да, мы хотим смыться отсюда. Здесь нам очень плохо. Ты же знаешь, как это бывает. Ты хороший, интеллигентный пес, у тебя своя голова на плечах. Пропусти нас, пожалуйста.

Фокс слушал внимательно, Надин фыркнула:

- Пообещай заплатить, Анатолий Викторович. За беспокойство.

Овачар глухо заворчал и повел носом. Надин - о мужественная душа! - спокойно протянула руку и шагнула вперед. Ее руку пес понюхал и лизнул. Я был ошарашен и смущен. Такого не могло быть, чтобы милые собачки не напали на чужака, да еще среди ночи. Или Надин не чужая?

- Не то, что ты думаешь, - сказала она. - Просто он чувствует, что во мне нет коварства. Собаки умнее нас.

- Ладно, пойдем потихоньку.

Прижавшись друг к дружке, мы осторожно обогнули Фокса, который демонстративно отвернулся. Возможно, ему было стыдно за свою противоестественную доброту.

Через минуту очутились у калитки, и она была точно такя же, какая виделась издали или мерещилась: черная решетка, подвешенная на медных штырях. Надин осветила фонариком на замок, а его и не было. Калитку yдерживал в закрытом положении обыкновенный засов. Я потянул за штырек, и он выскользнул из паза, промасленный.

- Чудеса какие-то, - пробормотал я в растерянности.

Мы одновременно оглянулись. Никто не бежал к нам со смирительной рубашкой, не свистел в свисток - и сигнализация молчала.

- Да, - согласилась Надин. - Что-то тут не так.

- Тебе страшно?

- Немного. А тебе?

- Черт его знает. Я ведь уже прошел несколько этапов генной перестройки и не могу отличить реальность от видения. Вполне возможно, все это нам только снится.

- И сад, и ночь, и калитка?

- И многое другое... Смешно...

- Что смешно?

- Если птицу долго держать в клетке, а потом отворить дверцу, она будет вести себя точно как мы сейчас.

Надин вложила свою руку в мою, и ее тепло одурманило меня.

- Какие глупости! - заметила презрительно, - Ты же видишь, я из плоти и крови. Никакой не мираж.

- Это ничего не значит, - уверил я. Чтобы убедить, Надин прижалась и подставила губы. Наш второй поцелуй был еще натуральнее, чем первый днем.

- Что ж, пойдем. - Я с сожалением оторвался от ее нежного рта. - Но если что-то случится, не пугайся. Это всего лишь эксперимент.

- Понимаю, - кивнула она.

Случилось вот что. Калитка отворилась с мелодичным скрипом, и мы, взявшись за руки, прошмыгнули через нее. Я успел поднять глаза к звездному небу, вдохнуть полной грудью свежий воздух, но в ту же секунду раздался металлический щелчок, вспыхнул электрический свет, и мы обнаружили себя на пороге просторного помещения, заполненного хохочущими, кривляющимися людьми. Им было над чем потешаться. Мы с Надин по-прежнему держались за руки, но на нас ничего не было: ни комбинезонов, ни трусиков - оба голенькие, как в баньке, зато в правой руке я сжимал гвоздодер, а у Надин в пальчиках был черный фонарик. Девушка растерялась, а я нет, потому что сразу догадался, что это галлюцинация. Среди глумящейся, визжащей толпы различил несколько родных лиц, несовместимых с этим местом: Оленька и Виталик, наряженные в Деда Мороза и Снегурочку, Мария Семеновна с бледным отрешеным лицом, словно покойница, могучая Макела - и даже бывший мой начальник по институту, профессор Сидор Астахович Пресняков собственной персоной, с мобильником. Заправлял в разномастной компании главный врач хосписа Герасим Остапович Гнус, да и все помещение представляло собой не что иное, как огромную операционную, заполненную всевозможным медицинским оборудованием, включая аппарат искусственного кровообращения.

Надин выронила фонарик и испуганно шагнула назад, но наткнулась не на калитку, а на обыкновенную плотно запертую дверь.

- Держи себя в руках, - посоветовал я. - Это сон. Я предупреждал.

- Какой сон? - не поверила она, - Погляди на эти хари. Они чересчур живые.

- Да, живые... И все равно это сон.

- Тогда давай проснемся... Разбуди меня, пожалуйста! Я невольно залюбовался ее грациозным телом с золотистыми крупными сосками на полных грудях.

- Невозможно, девочка. Мы полностью в их власти. Надо смириться. Стой спокойно.

От толпы отделился Герасим Остапович, подошел поближе. С опаской глядел на мой гвоздодер.

- Поздравляю, Иванцов. От всей души поздравляю. Вы с честью выдержали последнее испытание, посрамили сомневающихся.

- Рад стараться, доктор.

- Но впереди самый трудный этап: молекулярная перестройка. И тут, знаете ли, наука наукой, но вы должны помочь. Никакого внутреннего напряжения, никаких побочных эмоций... Не угодно ли попрощаться со своими близкими?

Пока мы разговаривали, толпа зевак притихла. Старший наставник Робентроп с шумом высморкался на пол, что было ему несвойственно как чистоплотному арийцу. Макела плакала. Японец Су Линь что-то нашептывал на ухо моей жене, что-то видно, утешительное: Манечка вдруг заулыбалась.

- Нет, не хочу, - сказал я. - Долгие проводы - лишние слезы.

- Напрасно, - огорчился Гнус, - Доведется ли еще свидеться?

- Ничего. Переживу как-нибудь.

- И то верно... Извольте эту железяку. Больше о вам - хе-хе - ни к чему.

Я передал ему гвоздодер, и Герасим Остапович обратился к Надин:

- А вам, мадемуазель, посоветую брать пример с Иванцова. Побольше, как говорится, оптимизма. Видите, какой он рассудительный? Уверяю, ему пришлось труднее, чем вам. Все-таки бывший интеллигент. Знаете, как они дрожат за свою шкуру?

- Подонки! - низким голосом ответила Надин, как плюнула. - Со мной этот номер не пройдет.

- Не пройдет - и не надо, - беспечно отозвался Гнус. - Мы здесь все руководствуемся главной заповедью Гиппократа. Не навреди... Что ж, Иванцов, пожалуйте на процедуру.

Я успел обменяться взглядом с Надин, но в леденцовых глазах ничего не увидел, кроме застывшего угрюмого бешенства. Зрители расступились, и Герасим Остапович проводил меня к операционному столу, куда я взгромоздился с помощью санитаров. От бьющих в глаза люминесцентных ламп хотелось зажмуриться. Опять датчики, электроды, игла в вену... Я безмятежно улыбался склонившемуся надо мной доктору. Копна его черных спутанных волос свесилась вниз, крысиные глазки пытливо щурились.

- Нигде не жмет, не давит?

- Спасибо, все хорошо.

Сбоку просунулся узкоглазый Су Линь.

- Герасим, не ошибись. Хозяин злой, как черт. Рвет мечет.

- При чем тут я, любезный Су? Мое мнение известно. Черного кобеля не отмоешь добела. Всеобщая стерилизация - вот ключ к проблеме.

- Не тебе решать, Герасим. Твое дело - медицинское обеспечение. Прежняя партия почти вся загноилась. Не по твоей ли вине?

- Ах вот оно что?! - Герасим Остапович, увлекшись спором, в рассеянности прижал скальпель к моему уху. - Гнусная инсинуации. Матрица из Петербурга была бракованная. Вы знаете это не хуже меня.

- Почему я должен знать?

- Потому что участвовали в выборке. И читали мою докладную, где я обосновал свои возражения. Питерские поставки вообще некондиционны и во всяком случае требуют затяжной консервации. Тем более когда речь идет о воспроизводстве гомо экономикус. Климат, историческая аура - там все другое. Тамошний интеллигент еще жиже, неустойчивее нашенского, столичного. Повторяю, единственное разумное решение - стерилизация. Тотальная стерилизация по методу Купера-Шапенгеймера. Как в Зимбабве. Японец скривился в досаде:

- Это все теории. Надоело, честное слово. Я смотрю на вещи трезво: еще одного облома хозяин не простит. Чего зря базарить? Вживляй чип - и будем, как говорится, посмотреть.

- Только не надо валить на меня вину за общий бардак. Удивительная бестактность.

Скальпель дернулся в его руке и отсек кусочек мочки, но я не пикнул. Боли не чувствовал, действовала многодневная наркотическая заморозка. Надвигалось абсолютное сумасшествие. Я уже не надеялся уберечь крохотные крупицы рассудка, забившегося глубоко под ребра. Разумеется, они извлекут его и оттуда. Сдаваться тоже не собирался. Чутье подсказывало, что спектакль в самом разгаре и занавес опустится еще не скоро. Страстный поцелуй Надин горел на губах. В каком-то высшем смысле, обездвиженный и обесточенный, утративший человеческий облик, я был почти счастлив, ощущая приближение великой, прежде недоступной истины. Шла крупная игра, и мне повезло сделать в ней свою маленькую ставку.

- Чего, Иванцов? - Герасим Остапович, по-видимому, заметил что-то необычное в моем взгляде. - Чего мычишь? Обосрался, что ли?

- Напротив, доктор. Вторую неделю запор. Спасибо западной фармакологии.

Гнус обернулся к японцу:

- Прекрасный экземпляр. Редчайшая невосприимчивость к болевому воздействию. Таких у меня еще не было.

Японец вяло улыбнулся и сдвинул рычажок на аппарате искусственного дыхания:

- Счастливого полета, кролик.

Голова наполнилась будто сухой ватой, вата заискрилась - и мир исчез. Я попытался догнать самого себя на огромной траектории падения, но не смог.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДЕВИЦА НАДИН

1. НА БЕРЕГАХ АНТАЛИИ

Привычка ржать по любому поводу у меня от батюшки. Жаль, нет его на свете. Сражен спиртом "Роял". Молодой, пятидесятилетний. Жить бы и жить, а он взял и помер. Стечение роковых обстоятельств. Он работал в "ящике". Совпало так, что закрыли тему, связанную с оборонкой, и одновременно потекли в Москву реки спирта, дешевого, как молоко. Сердце у папочки было легкое, веселое, но сверхнагрузок не выдержало. С непривычки. Прежде он почти не пил - и вдруг размотал на полную катушку. Первый же удар свалил его в могилу. Едва успел попрощаться. Напоследок пошутил: "Эх, доченька, не довелось поглядеть, как станешь миллионершей..."

Миллионершейя не стала, но бедствовали мы с матушкой недолго. Правда, поучившись в институте всего годик, быстро смекнула, что это лишняя обуза. И как еще оказалась права! В прошлом году Гарик Рахимов, с которым мотались на Канары, для смеха подарил мне диплом, в котором указано, что я окончила ВГИК и являюсь режиссером, актрисой, а заодно и топ-моделью. Вот и все высшее образование.

Старикам трудно, а я, при моих внешних данных, в рынок вписалась шутя, как шар в лузу. У стариков предрассудки, у нас их нет. Мы выросли свободными людьми в свободной стране. Выбор огромный: хочешь - иди на панель с прицелом подцепить богатенького иностранца и упорхнуть в забугорный рай, хочешь - делай карьеру в какой-нибудь торговой фирме, если язычок хорошо подвешен и грудки торчат, хочешь - вообще ничего не делай, затаись и жди, когда по сотовой трубке позвонит принц. Я научилась совмещать, для меня подходит и то и другое и третье, и еще пятое, десятое. С полной ответственностью могу сказать: до примитивной проституции не опустилась, хотя... Матушка, разумеется, осуждала мой образ жизни ("Ах, что бы сказал отец!"), но тоже понимала, что проживешь, нищета заест, а она у меня дамочка балованная. Мы теперь как две добрые подружки и каждого очередного лоха, с которого собираюсь снять сливки, вместе всесторонне обсуждаем. Я прислушиваюсь к ее мнению. Да, иногда приходится давать какому-нибудь борову, от которого души воротит, но это редко, когда уж совсем припрет.

Короче, живи и радуйся, но с оглядкой. В том смысле, чтобы не проколоться. Свободной женщине в свободной стране все же грозят две большие опасности, коих она должна избегать: пуля в башку и зараза в кровь. Но если тщательно и постоянно соблюдать меры предосторожности, можно уберечься и от того и от другого. Надо заметить, от "заразы" прогрессивное человечество не придумало более надежной зашиты, чем простая резинка с двойной прокладкой. К сожалению, полной гарантии она не дает. Мне долго везло, но однажды все-таки влипла. Один черненький бизнесмен, ненасытный, кстати, кобель, наградил-таки каким-то загадочным микробом, неопасным, но удивительно цепким. Понадобилось три курса мощнейших антибиотиков, чтобы его заглушить. Кроме резинки, надо твердо придерживаться правила: на работе никогда не напивайся и не обкуривайся, чтобы не попасться на уловки некоторых сладкоежек, жаждущих исключительно "чистого секса". От таких лучше вообще отделываться сразу под любым благовидным предлогом.

Теперь о главном, об отморозках. Избежать с ними встречи нельзя, особенно если вращаешься в столичной тусовке на высоком уровне, но падать в обморок тоже не надо, когда попадаешь к ним в лапы. Отморозки такие же люди, готовые платить за свои желания, но только с обостренным восприятием радостей жизни. Их беда в том, что они сами часто не знают, чего хотят. Больше всего их среди кавказцев и узкоглазых, но там же иногда крутятся такие бешеные бабки, что поневоле рискнешь. Пуля - это метафора. С красивыми самочками, если опростоволосятся, обходятся попроще: либо разбрасывают кусками по помойкам, либо - в прорубь. С отморозками, с беспредельщиками, есть ряд табу, ни в коем случае нельзя нарушать. Первое в этом иске: не динамь! Никогда никого не динамь. Даже если очень хочется. Даже если кажется, что можно взять денежщ просто так, без отработки. Даже если имеешь дело с что ни на есть чайником из всех чайников. Важен навык. Как бы ни было тошно - не динамь! Один раз обойдется, второй, а на третий все равно обломишься. Могу привести кучу печальных примеров, да не хочу заводиться. Кто знает, о чем речь, тот поймет без примеров.

Второе: держи дистанцию и никогда не втягивайся в их дела. Чем бы ни манили. У тебя свой товар, ты его предлагаешь хотите берите, хотите нет, - и это твоя игра. Все остальное - не твоя. Все остальное тебя не касается. Тут действует старый закон: кого-ток увяз - всей птичке пропасть. Говорю об этом так горячо потому, что один раз, как с микробом, обожглась крепко, едва ноги унесла. Причем не на отморозке - на родном отечественном бизике комсомольского закваса, на фирмаче. Витя Скоморохов, гад ползучий! И чего простить себе не могу, подзалетела, как дура, на старой совковой сказке о любви. Поверила его бредням, да и как не поверить... Обхаживал, холил, двухкомнатную квартиру снял на Плющихе. Стихи, сука, по пьяни читал наизусть, образованная падла. А слил по-подлому, как шлюху стодолларовую. Наладил к немцам с гостинцем. Убедил, с погранцами, дескать, все схвачено, поедешь вип-персоной. Туда и обратно, но билет, как выяснилось, был только в один конец. Что за гостинец, Витенька? Пустяки, детеныш. Небольшой антиквар и мешочек с побрякушками. Но все по эксклюзивной стоимости. Вот тебе авансец в десять тонн, оставь мамочке на пропитание. Все по-благородному.

Я поехала. Гостинец сдала в Мюнхене, с тамошними пацанами провела вечерок и очнулась в Эмиратах, в борделе. Такую дозу, сволочи, вкатили, что, наверное, целый месяц трепыхалась под жирными арабскими тушами, не соображая, что со мной происходит. Как выбралась, как домой вернулась, особая история, когда-нибудь расскажу малолеткам в назидание, но не сейчас. Статистика такова: из десяти б..., улетающих, по своей ли, по чьей ли воле, на промысел в те края, в живых остается хорошо одна-две. Но нет худа без добра. Если у кого-то проблемы с лишним весом, нет лучше способа похудеть. Без всяких гормонов. Когда зимним вечером приползла домой, от пятидесяти восьми килограмм осталось сорок, и плюс душа в руинах. Мамочка еле признала, зашлась в истерике, не чаяла увидеть меня - полгода я странствовала. А те десять кусков, Витя Скоморохов забрал на другой день в долг. Ничего, как-нибудь встретимся на московском променаде, нам есть о чем поговорить.

Теперь об Анталии. Финиковые пальмы, рощи, экзотические пейзажи, ласковое море... Эта поездка стала в моей жизни переломной. Я не хотела ехать, хандрила после Эмиратов, никак не могла набрать форму и, чтобы продержаться, снесла немного золотишка в ломбард. Уговорила отдохнуть Ляка Гуревич. Она могла уговорить и мертвого. Ей немного за сорок, но энергии столько, что хватит на десяток молоденьких курочек. За последний год мы близко сошлись, хотя познакомились случайно, на тусовке в кинотеатре "Россия", на присуждении "ТЭФИ". То есть мы и прежде встречались, круг общения у светских профурсеток тесный, но тут вдруг потянуло друг к дружке, как магнитом, несмотря на разницу в возрасте. И ничего лесбийского, чисто духовный импульс.

Ляка, Елена Вадимовна Гуревич, по прозвищу Вагина, в девичестве Куропаткина, была женщиной трудной рыночной судьбы. Муж ее, Иван Захарович Гуревич, владелец несметных богатств и знаменитого банка "Анаконда", был ее пятым мужем, и при этом самым успешным. Из прежних она двоих похоронила, скорее всего, затрахала насмерть; одного подстрелили в подъезде, и он умер у нее на руках, проклиная казанскую братву и персонально какого-то Федю Покрышкина; четвертый пропал без вести, уйдя среди ночи в ларек за сигаретами. Банкир Гуревич души не чаял в своей необузданной супруге. До сих пор не пойму, чем она его так приворожила. Может, знала что-то такое, о чем никто другой не знал. По годам Иван Захарович староват для нее, далеко за шестьдесят, да и по всем остальным параметрам мало подходил. Ляка - женщина романтическая, с озорным настроем, а он угрюмый скептик с компьютером вместо сердца. Когда поженились, Иван Захарович уже давно был законченным импотентом и с гордостью об этом рассказывал всем знакомым. Так что постель между ними исключалась. Правда, раскладывая пасьянс из финансовых отчетов, он иногда возбуждался, но Ляка жаловалась, что это были такие короткие вспышки, что они ни разу не успели использовать их по назначению. Предположить, он нашел в Ляке умную собеседницу и заботливого друга, трудно. Ляку интересует только то, что у мужиков ниже пупка, а в остальном она вряд ли справится и с таблицей умножения, не говоря уж о затейливых рассуждениях о смысле жизни, к которым склонен ее супруг. Другом она не могла быть потому, что понимала это слово лишь в его физиологическом значении. Хозяйкой также была никудышной, хотя деньги тратить, естественно, любила и, к примеру, два раза в год обязательно меняла мебель в загородном поместье. И все же, могу поклясться, Гуревич ее боготворил. Наверное, в его привязанности таилось что-то сакральное, что мы называем словом "рок". Я однажды слышала, как в легком подпитии он шепнул:

- Моя драгоценная, маленькая ведьмочка, без тебя я пропаду...

И Ляка ответила с неподражаемым достоинством:

- Не горюй, пупсик, я тебя не брошу.

Да и с чего ей бросать своего мужа, если жила за ним как за каменной стеной? Вольная, как птица, богатая, ухоженная, весь мир у ее ног. И никакой ответственности ни перед кем.

Как-то я спросила напрямик:

- Лякушка, открой секрет, каким зельем опоила дурачка?

Ответ поразил меня глубинной мудростью, какой от нее не ожидала.

- Никакого зелья, милая Нации, - сказала с неожиданной грустью. - Он беспомощный, как скворушка на ветке, и я люблю его, как всех своих нерожденных детей. Я его единственная защита. Ванечка об этом знает. Вот и весь секрет.

Я не поверила, это не могло быть правдой, но в принципе если существует любовь, о которой писали поэты в прошлом веке, то она должна быть только такой, как у Гуревича с Вагиной. Все остальное туфта, "Сказки Венского леса". Я тоже хочу, чтобы мои дети были похожи на седенького Ивана Захаровича с банком "Анаконда" в кармане. Честь тому, кто навеет нам сон золотой.

Ляка собралась в Анталию, чтобы потрахаться с турками, которые ей очень нравились как любовники. По самоотдаче, уверяла она, их можно сравнить с нигерийцами, на худой конец с австралийскими пигмеями, про которых вообще рассказывают чудеса, но Ляка их еще не пробовала. Меня тащила с собой, потому что одной ехать скучно. Стыдила:

- Ну что, в самом деле, Надин? Подумаешь, в борделе поработала. Гордиться должна, мир такой же бордель, как в твоих Эмиратах. Разве нет?

Я возражала вяло:

- Не говори чего не знаешь...

- Да я хоть сейчас бы, добровольно, но не могу рисковать. У меня Ванечка на руках. Две недели - все, что могу себе позволить. Надька, не дури! Развеешься, турка себе заведешь. Ох они какие, как огурчики малосольные! Враз все забудешь - После первой палки. За мой счет, Надин.

Мамочка не осталась в стороне:

- Поезжай, доченька, не думай ни о чем. Вагиночка плохого не посоветует.

После смерти отца она так и не оправилась до конца, умственно сильно сдала, и последняя фраза свидетельствовала, что рассудком вернулась в детство. И я поехала, дала себя уговорить. В конце концов, какая разница, где слезы лить?

Поехала - и не пожалела. Перемена обстановки, теплое море, черное вино, фрукты и цветы, долгие сны в номере люкс подействовали благотворно, душевное оцепенение начало спадать, как старая змеиная кожа. Стоял лучезарный май, и тот клочок побережья, где мы очутились, напоминал рай, каким его в смелых мечтаниях представляет себе какая-нибудь старшеклассница из Замоскворечья, у которой родителям не на что купить упаковку нормальных прокладок. В первые дни я только и делала, что бултыхалась в воде, пила, жрала и спала, при этом Ляка вела себя с такой деликатностью, какой я от нее не ожидала. Я ее почти не видела. Едва обосновались в отеле, за ней приехали два тучных, с лоснящимися рожами и крокодильими улыбками турка и увезли неизвестно куда. Хотели и меня прихватить, но Ляка шаловливо погрозила им пальчиками:

- Нет, мальчики, это пока не ваше!

Турки понятливо закивали, а один с такой силой хлопнул себя по жирным ляжкам, что люстра закачалась.

Потом Ляка иногда возникала в номере, чтобы переодеться, забрать что-нибудь из вещей, но не надолго, на минутку-другую. Волосы у нее стояли дыбом, и ее трясло словно в затяжном оргазме. Но когда обращалась ко мне, глаза теплели.

- Как ты, кроха? Не скучаешь? - Все хорошо, Вагиночка. Отдыхай спокойно.

- Надеюсь, скоро ко мне присоединишься? Есть кольные варианты.

- Ой, не торопи, пожалуйста!

Ко мне постепенно возвращалась воля к жизни, и вид обнаженного мужского тела перестал вызывать тошноту. На пятый вечер уже без особого внутреннего принуждения спустилась в бар, чтобы пропустить рюмочку перед сном. По пути, привлеченная музыкой, завернула на дискотеку.

В небольшом помещении, освещенном настенными факелами, билось в падучей человек сорок, ничего интересного, и я повернула обратно, но встретилась взглядом с молодым мужчиной, сиротливо притулившимся у стеночки. Мужчина вскочил на ноги и учтиво поклонился. У него были хорошие манеры, и я его узнала. Несколько раз видела в ресторане за обедом и на пляже. Кажется, он отдыхал с женой и дочерью, во всяком случае, появлялся в сопровождении сухопарой блондинки выше его на голову и вихлястой девчонки лет пятнадцати. Сам был пухлый, ухоженный мужичок неопределенной внешности, по социальному статусу явно принадлежащий новорашенам. Его можно было спутать с немчиком, тут, как и русских, было предостаточно, если бы не мобильник, постоянно зажатый в кулаке, и специфическое, уныло-нагловатое выражение лица, характерное для отечественных ворюг. На меня он глаз положил с первой встречи, но даже в моем заторможенном состоянии по въевшейся охотничьей привычке я сразу, на подсознательном уровне, отмела его как возможную добычу. Какой-то поляк, да еще окруженный семейкой... При любом раскладе игра не стоила свеч.

Зато улыбка у него была хорошая, жалобная, как у проголодавшегося телка.

- Хотели потанцевать? - спросил он.

Я невольно задержалась. В маленьком фойе никого, кроме нас, не было, но через открытые широкие двери видно, как извивался разгоряченный молодняк, словно рыбеха в котле.

- Нет, не хотела... Вы почему один?

- Дочь сторожу... - указал рукой в зал. - Чтобы в кусты не увели. Приспичило подергаться перед сном.

- А-а... - Говорить больше было не о чем, приличия, принятые между земляками, соблюдены. - Что ж, cпокойной ночи.

Мужчина нервно переступил с ноги на ногу.

- Может, выкурим по сигаретке? - Это была почти мольба, и я откликнулась.

- Здесь?

- Можно в баре. Тут рядом, за углом.

- Не прозеваете дочурку?

- Не такая уж она дурочка... Хотя, знаете, четырнадцать лет - опасный возраст. Всегда лучше подстраховаться... За несколько минут, надеюсь, ничего не случится.

- Рисковый вы человек, - осудила я.

Через минуту сидели в глубине полутемного бара с коктейлями "Ночи Кабирии". Познакомились. Его звали рустам. Фамилия - Петренок. Отчество - Феоктистович.

Элитный набор.

Разговор тянулся как-то нудно, неопределенно. Когда снимаешь клиента, есть некоторые приемчики и правила, но когда девушка в моем состоянии, измученная борделем, то не знаешь, как себя вести, теряешься, тем более имея дело с новорашеном. Они все немного чокнутые, или, как считает Оля Иванцова (ох высоко теперь летает), они все мутанты. Но при этом им очень хочется выглядеть нормальными хозяевами жизни, не хуже тех, какие представлены в американских фильмах. Абсолютно уверенными в себе и ничего не боящимися. Они обзаводятся женами, детьми, любовницами, иномарками, загородными виллами, секретаршами, богатыми офисами, носятся по всему миру, соря деньгами, как мусором. Глубокомысленно рассуждают о ценах на бирже, о правах человека, да обо всем на свете, о чем пишут "Коммерсант" и "Московский комсомолец", но в головах у них страшная каша. Новорашен непредсказуем. От него никогда не знаешь, чего ждать: то ли отвалит по настроению пачку бакcoв, то ли, на что-то обидевшись, подошлет киллера. Они отнюдь не идиоты, потому и сами себе не рады.

Олька Иванцова говорит, что кумпол у них треснул дважды: первый раз при Горби, когда они оказались в нужное время в нужном месте и озолотились, а второй - когда Мриенковская братва подкинула им дефолт. Олька вся теперь в политике и приводит такой пример. Раньше они в один голос проклинали "эту страну за то, что в ней живут рабы и коммунисты, потом вдруг все обернулись патриотами, круче Жирика, и поддержали сталинский гимн, а некоторые, страшно сказать, проголосовали на выборах за Зюганыча. Я в политику не лезу, но Олька права. Новорашенов вечно кидает от одного берега к другому, а нам, верным подружкам, которые, честно говоря, за их счет живут, приходится приспосабливаться. Других-то богатеньких у нас нету. Кроме, естественно, иностранцев. Но это только название одно: иностранец. На самом деле те, которые в Москве сшиваются, отличаются от наших бандюков только тем, что бойко щебечут по-английски - эка невидаль. В принципе точно такие же отморозки. За путным иностранцем надо ехать к нему на родину, а это уже другой расклад. Я вон съездила - и что толку?

Рустай Феоктистович клеил меня плотно, но быстро поплыл, что, в общем-то, мне польстило: приятно убедиться, что опять в форме. Мне не стоило больших усилий его охмурить. Это был простой случай. Он рассказывал о дочери, которую почему-то звали Эдита, о том, как трудно ее воспитывать в православных традициях, когда все вокруг пропитано американской дешевкой. Эдита хорошая, умная девочка, но она из поколения пепси, и этим все сказано. Она верит Интернету, а не своим родителям. Больше всего ему не нравилась школа, куда он перевел ее в этом году. С виду там все прилично, классные преподаватели с научными степенями, бассейн, теннис, языки и все такое, но оценки по предметам ставят просто так, за красивые глаза, и по-настоящему учат только безопасному сексу. С этого года даже собираются ввести практические занятия. Он человек широких взглядов, либерал, но всему должна быть мера.

Я слушала, неотрывно глядя ему в глаза, поддакивала хрипловатым голоском, иногда подрагивала грудью, подмечая, как синхронно вспыхивает на его виске голубоватая жилка. Могла поручиться, ладони у него уже вспотели. Наконец он решил выяснить кое-что обо мне. В жизни искательницы приключений это всегда щекотливый момент.

- Вы впервые в Анталии, Надин?

- Да. Обычно предпочитаю Кипр. Там уютнее. Подруга уговорила. Не хотела ехать одна. У нее строгий муж.

- Извините, а дома чем вы занимаетесь? Каким бизнесом?

- Фотоателье, - ответила я наобум. - Работаем для иллюстрированных журналов.

- Можно сказать, человек искусства?

- Что вы, Рустам! Какое там искусство... Рутинные заказы. Но требования, конечно, высокие.

Наверное, теперь я должна была спросить, кто он такой. Собственно, единственное, что новорашены любят, - это говорить о себе, о своих успехах и прочее. Но я не спросила. Это дурной тон. Наоборот, напомнила о времени:

- Мне приятно с вами, Рустам, но кажется, мы засиделись?

- Вы спешите?

- Я - нет. Но как же бедняжка Эдита? Тут столько соблазнов для молоденькой девушки...

Ох как ему не хотелось отрываться от мысленного поедания моих прелестей!

- Да, конечно... Пора... Надин, дорогая Я могу рассчитывать на продолжение знакомства?

- Все зависит от вас, - сказала я с таким красноречивым намеком, что сама почувствовала жар внизу живота.

- Знаешь, Надин... Ничего, что я на "ты"?

- Конечно, Рустам. Какие могут быть церемонии? Мы же на отдыхе.

- Тебе не кажется, что между нами вспыхнула какая-то искра?

- Еще какая! - подтвердила я, потупясь. - Но ведь ты, увы, не один.

- Тамара? О, это замечательная женщина, но немного диковатая, со множеством предрассудков. Обкомовская дочка. Когда я на ней женился...

Он не успел досказать. В бар, озираясь, как в лесу, вошла его диковатая половина и через минуту подтвердила, что он не заблуждается насчет нее. Подскочила к нам и с воплем "Ах ты, развратная гадина!" влепила моему кавалеру звонкую оплеуху. Рустам чудом удержался на стуле, но недопитый коктейль вырвался у него из руки, как камень из пращи, и долетел аж до стойки. Привыкшая к таким сценам, я равнодушно отвернулась. Зато немногочисленные посетители разом вылупились на наш столик. Бесплатное шоу.

- Ты не права, Тома, - прошамкал Рустам, вытирая губы. - Веди себя, пожалуйста, прилично.

- И это говоришь мне ты, негодяй?

- Кто же тебе должен говорить? Из-за чего психуешь? Нельзя рюмку выпить?

- Ах рюмку! Можно, конечно, можно! - с неожиданной ловкостью и силой она сдернула его со стула и потащи, да к выходу примерно так же, как менты выводят из зала раздухарившихся пьянчуг.

Во время этой бурной семейной сцены мы с ней всего один раз встретились взглядами, но по женскому телеграфу обменялись короткими репликами. Дама предупредила: "Не лезь, милочка! Этот сундук под замком". На что я ответила:

"Успокойся, девушка. Твой валенок мне на хрен не нужен".

Рустамчика я не презирала и не жалела, он был мне неинтересен.

2. НА БЕРЕГАХ АНТАЛИИ (продолжение)

Утром, когда я еще валялась в постели, в номере возникла Ляка. Мы пили кофе, и я рассказала ей о вчерашнем приключении. Ляка обрадовалась.

- Значит, оживаешь, подружка... Рустамчика не отпуcкай. Ни в коем случае.

- Почему?

- Да ты что! Крутяк в натуре. Из него зелень течет, как вода из крана. Только руки подставляй.

- Ты же его не видела.

- Как не видела? Прекрасно видела. Такой пирожок запеченный. И мочалку его помню, дылду стоеросовую. И молоденькая шлюшка с ним. Дочка его, да?

- С чего ты взяла, что он крутяк?

- Малышка, поживешь с мое... Не сомневайся, это родник.

Важно прихлебывала кофе с истомной гримасой сытой персидской кошки. Я не очень удивилась. Ляка действительно просекала мужиков с первого взгляда. Куда мне до нее.

- Короче, собирайся, поедем со мной.

- Куда, Лякочка?

- Отоспалась, отогрелась, пора начинать активный отдых. Хватит киснуть. Я для тебя кое-кого приглядела. Не думай, что забыла о подруге.

- Не понимаешь, Лякочка.

- Что такое?

- Еще с российским бобиком могу попробовать, а с турками!.. Да меня вырвет.

- Вот! - Ватина наставительно подняла палец. - Слишком мы гордые, слишком аристократичные. От народа оторвались. А в народе как говорят: от чего заболели, тем и лечимся.

- Это пьяницы так говорят.

- Пьянство - такая же болезнь, как наша с тобой. Они на глотку слабые, мы на передок... Но если серьезно... Ты чего, собственно, добиваешься?

- В каком смысле?

- В смысле светлого будущего... Может, у тебя профессия есть? Может, еще что-то умеешь? Денежки чем заработаешь?

Возразить нечего. Я ничего другого не умела. А те, кто умел, перебивались с хлеба на квас. Не было сейчас такой профессии, которая могла обеспечить хотя бы сносное существование. Любую нормальную девочку спроси. Пока молодая, пока тельце съедобное - лови миг удачи. Кому повезет, богатенького мужика подцепит. Но это редко кому. Большинство гуляет до первой морщинки. Потом спокойно ложись и подыхай. Рынок. Свобода, блин. Офисные девочки, топ-модели, спортсменки - ну все те, кто вроде бы бабки заколачивает не лежа на спине, - это все то же самое. Разновидности б..ства. Торгуй, пока молодой. Вагина права. И поездку надо отработать. То, что она обещала за свой счет свозить, конечно, пустые слова. Я с самого начала не придала им значения. Мои душевные терзания - это только мои проблемы, никого не касаются. Подумаешь, в борделе затрахали. Цаца какая!

- Я не против, - повинилась я, - Только боюсь тебя подвести. Чего-то внутри сломалось.

Ляка выпила ликера, самодовольно ухмыляясь. Так бы врезала между глаз.

- Поверь, Наденька, девочка, я тебе добра желаю. Сама через это проходила. Сломалась, говоришь? Это не страшно. Наша бабья доля такая - ломаться и снова вставать. Страшно другое, когда хандре поддашься и поплывешь по течению Тогда одно спасение - игла и могила. Но тебе еще рано, умненькая, цепкая. Да, сейчас тебе трудно, а кому легко, не знает, тот думает, мы как сыр в масле катаемся Только и забот, как бы утробу насытить. А ты попробуй... простая деревенская девка, в Москву пехом пришла, как Лoмоносов, чтобы в техникум поступить. Пять мужей поменяла думаешь, мне легко? С моим Ванечкой, думаешь, легко? Да может, от него говном воняет на весь дом, и я этим дышу с утра до ночи. Это как? Говоришь, вырвет? Вырвет, значит - пора на свалку. Но не думаю, что вырвет. Нет, не думаю.

Слов нет, как разошлась. Никогда ее такой не видела. Но слушать было забавно. В каждом слове вранье, это тоже надо уметь. Я спросила:

- Кто он такой?

- Про кого ты?

- Ну тот, кому меня ладишь? Тряхнула кудрявой башкой, словно выходя из транса. Еще ликерцу приняла. Задымила косячком. Двужильная какая...

- Не бойся, не черт с рогами. В обиде не будешь.

- По-русски хоть говорит?

- По-русски они все говорят, когда надо. У него целая сеть магазинов на побережье. Весь обсыпан бриллиантами. Зовут Дилавер. От беленьких дамочек балдеет, как от героина. Но это ничего не значит. Раскошеливаются они туго. Вроде наших кавказцев. С виду шик и блеск, а за копейку удавятся. Чего тебе говорить, сама все знаешь.

Я знала. Но так не хотелось приниматься за старое... Случайная охота хороша на заре туманной юности, когда за каждым поворотом мерещится клад. Пройденный этап. Риски большие, откат сомнительный. Даже если порой сорвешь куш, все равно в итоге себе дороже. Ходишь потом неделю - как обоссанная. Тушку легко отмыть, а на душе лишняя ранка. Сколько их там накопилось?.. Намного благороднее и безопаснее не спеша приглядеть солидную жертву и приближаться шажок за шажком. Чтобы никто никого не неволил. С прицелом на долгие отношения. С поэтическими прибамбасами. Это почти как любовь, почти как семья. Кавалер тебя оценит, и сама поймешь, кто такой. И лишь потом, после сексуальной разминки, - решительный рывок. Но и тут, разумеется, гарантий нет. Жизнь есть жизнь. Вон как рванула сo Скомороховым, аж до Эмиратов. И прежде бывало оскальзывалась. Но сейчас чего гадать? Отработка. С Лякой в неравном положении. Для нее это все игра, влагалищный каприз. В бабках она не нуждается.

- Об одном прошу, - взмолилась я. - Если что случится передай поклон родной матушке.

- Передам, - улыбнулась Ляка. - Одевайся.

Турок Дилавер оказался не такой ужасный, каким я его вообразила. Нормальный, хорошо раскормленный, пузатый самец с лоснящейся улыбкой. Возраста у турок не бывает, но не старый, лет, наверное, около пятидесяти. С ним двое приятелей, Лякины кавалеры, - Эрай и Хаги. Эти вообще душки. Если не знать, где мы, вполне сошли бы за двух бычков из солнцевской братвы. Причем не центровых, а тех, кто на подхвате, на мокроте, на зачистке, короче, мясники. Приземистые, кривоногие, тугие, волосатые, целеустремленные - самое то, что Ляке требуется для полноценной жаренки. У нее ведь вкус неприхотливый, побольше да погуще. С Ляки оба не сводили выпученных, влюбленных глаз, на меня взглянули мельком, хотя и с одобрительным цоканьем. Не ихнее приплыло мясцо, хозяину предназначенное, Дилаверу, надобно уважать. Все трое действительно говорили по-русски, но примерно так, как торгаши на московских рынках: слова перековерканные, но накал такой, что все сразу понятно.

Обедали мы в открытой кафешке, за столиком под пальмой - на виду у гуляющей публики. Подавали мясо, рыбу, овощи, фрукты и черное, густое вино. Турок Дилавер красиво ухаживал, перекладывал куски со своей тарелки на мою - особая честь. Мне не нужно было смотреть на него два раза, чтобы понять: покупатель доволен. Перед тем как браться за рюмку, каждый раз со значением облизывал волосатые пальцы, и я молила Господа, чтобы не предложил это сделать мне.

Я не чувствовала к нему отвращения. В желудевых глазищах поблескивала звериная похоть, но это меня не пугало. Все лучше, чем затаенная изощренность лиходея. Вряд ли он пристукнет меня после того, как насытит утробу. Хотя в нашем девичьем ремесле никогда нельзя исключить такой вариант. Особенно когда имеешь дело с джигитом, неукротимым в страсти. Но Ляка - надежный посредник. При всей своей бабьей неудержимости она никогда не действовала наобум. Наверняка эта троица каким-то образом связана с россиянским бизнесом, а значит, и с банком "Анаконда". Об этом можно было догадаться по красноречивым обмолвкам, по тому почтению, с каким обращались к Ляке пировальщики, включая Дилавера. Не они ее купили, а она к ним снизошла, как королева к своим гвардейцам. Пылая чугунным, жаром, беспрестанно целуя ее пухлые пальчики, усатики Эрай и Хаги непременно добавляли: "Пжалоста Элена Вадимовна!", "Будьте любезны, Элена Вадимовна!" я не выдержала, прыснула в кулачок, Ляка взглянула на меня благосклонно: мол, учись, малышка, пока я жива!

Учиться было нечему, я все это давно умела. Другое дело что за моей спиной не стоял Гуревич со своими миллионами и головорезами. Вот что значит удачно быть мужней женой.

Ближе к вечеру мы с Дилавером очутились в прохладной зашторенной спаленке с коврами на полу и на стенах и с просторным низким ложем, застеленным голубым атласом, со множеством подушечек и пуфиков. Спаленка располагалась в двухэтажном особняке с примыкающим к нему роскошным садом. К тому времени я была пьяная в стельку, но приходилось это скрывать, потому что восточному повелителю вряд ли придется по вкусу охмелевшая шлюха, которой совершенно безразлично, кто ее берет. Тем более что весь день, и за столом, и на морской прогулке на белоснежной яхте, я старательно разыгрывала роль северной принцессы-недотроги, попавшей под грозное обаяние неотразимого, бронзоволикого самца. Судя по всему, роль удалась. Учтиво поддерживая под локоток, Дилавер провел меня по анфиладам комнат мимо склонившихся в поклоне слуг и, деликатно усадив на краешек пылающего всеми цветами радуги любовного ложа, смущенно произнес:

- О, милая госпожа, прежде чем заключить вас в объятия, хочу сделать маленькое предисловие.

Сверху вниз я томно смотрела на него, стараясь не уснуть.

- О чем вы, любезный Дилавер?

- Я учился Университет дружба народов и много знал русских женщин. Они все любят крутой секс и деньги. Это немного скучно. Госпожа Елена сказала, ты не такая. У тебя нежный душа, и деньги для тебя - тьфу. Главное, чтобы был настоящий благородный мужчина. Это правда?

Про себя я подумала: "Ну, сволочь Ляка, погоди!" - а вслух жеманно призналась:

- Конечно, правда... Но секс я тоже немножко люблю, разве это плохо?.

На бронзовом лике вспыхнули розовые морщинки.

- Совсем не плохо, нет. Кто сказал "плохо"? Я сам хочу секс и еще хочу знать, как ты подумала обо мне. Мы можем сделать праздник или только можем сделать секс?

Плывя сквозь густые волны хмеля, я насторожилась:

Неужто извращенец? Те всегда так начинают - непонятно и издалека. Ответила твердо:

- Если мне человек не нравится, никогда с ним не лягу, у русских женщин тоже своя гордость есть.

Турок запыхтел, задумался. Подобрался клешнями к моим коленкам. Я вспомнила, как он смачно недавно их облизывал, не коленки, а свои пальцы-чурочки, но тошноты не ощутила. Алкоголь взял свое. Не бывает плохих мужчин, бывает маленькая доза. Я ее сегодня добрала. Была готова к сдаче ответственного зачета - на выживание. Здесь нет преувеличения. Для тех, кто зарабатывает деньги, как я, потеря любовной сноровки равнозначна самострелу.

- Не совсем врубился, госпожа, - пробурчал турок, светясь ласковыми миндалинами глаз. - Белый девочка купить - не проблема. У нас дешевле, чем в Москве. Можно двух девочек взять за сто баксов. Можно трех худых. Дилавер не хочет покупать. У него сердце просит музыки. Когда тебя увидел, сразу подумал: мечта сбылась. Вот приехал женщина, какую ждал. Открою тайну по секрету. У меня был любимый женщина в Москве, ее машина сбил. Любаша Петрова. Ты похожа на нее. Для нее была любовь дороже всего.

Я слушала вполуха, испытывая какую-то странную отчужденность от происходящего. Плотные шторы, богатая постель, сопящий от сдерживаемой страсти самец - все это как-то меня не задевало. Летело мимо. Поскорее справиться со своими обязанностями, отработать по минимуму - и айда. Вряд ли толстяка хватит надолго. Но что-то мешало немедленно приступить к делу. Что-то тормозило. Ручки, ножки отяжелели - не хотели подчиняться. Но все равно надо спешить. Когда кайф выветрится, будет хуже.

- Господин желает на халяву? - уточнила я. - Хорошо, согласна. Буду как Любаша. Помочь раздеться, миленький?

- Не надо раздеться. - Турок огорчился. - Сначала стихи почитай, пожалуйста.

- Стихи?

- Почему удивляешься? Елена сказал, ты сама стихи пишешь. Я в Университете дружба народов учился, очень Пушкина любил. Я про женщину не думаю как про животное. Они тоже люди, как и мы. Почитай стихи, госпожа Надин. Хочешь - Пушкин, хочешь - свои.

С восточными кавалерами всегда приходится быть настороже, но тут был явный перехлест. Попахивало каким-то особого рода интеллектуальным изуверством, и я стремительно протрезвела. Больше всего хотелось поскорее увидеть Ляку и сказать, что о ней думаю. Дилавер переместил свою тушу на ковер, уселся в позе лотоса и смотрел на меня не моргая. Такая же умильная морда бывает у кота, когда он разглядывает придавленного лапой мышонка.

- Не шутите? - спросила я.

- Шутить не умеем, зачем шутить?.. Подожди минутку, госпожа.

Хлопнул в ладоши - и в спальне возник тучный черногривый слуга в шелковых алых шароварах. Поставил рядом с хозяином на пол поднос с фруктами и вином в глиняном кувшине. С низкими поклонами, задом выкатился из комнаты. На меня ни разу не взглянул, да и вообще не поднимал глаз, наверное евнух.

- Давай, Надин, начинай, пожалуйста.

- Почитать из "Онегина"?

- Хорошо будет, очень хорошо, - важно закивал Дилавер.

Не знаю, как догадалась Вагина, но у меня действительно отменная память, и я знала много стихов со школьной поры. Было время, когда болела стихами, как корью. Смешное время... Еще до рынка.

И вот хотите верьте, хотите нет, но я прочитала письмо Онегина к Татьяне, потом ее письмо к Онегину, потом свое любимое, есенинское "Тих мой край после бурь, после гроз" и закончила - где наша не пропадала - Пастернаком:

"Прощай, лазурь Преображенская..."

Дилавер сидел с закрытыми глазами и раскачивался в экстазе, словно я была Кашпировским, а он идиотом, страдающим энурезом. Хмель сошел с меня, и я уже не была так уверена, что справлюсь с отработкой в постели.

Турок тяжко вздохнул, выходя из транса. Легко поднялся на ноги и церемонно поцеловал мне руку.

- Божественная Надин. Проси чего хочешь, все для тебя сделаю.

- Может быть, сбегать в ванную? - предложила я несмело. - Хотя в принципе я чистая.

Турок потер глаза, словно они слезились.

- Не надо ванную. Ничего не надо. Вино будем пить. Гулять будем. Ты самый лучший женщина после Любаши. Завтра тебе предложение сделаю, сегодня - нет.

И мы пили вино, ели фрукты, курили, но он ко мне не прикасался. В доме стояла напряженная тишина, как в склепе. Нас никто не беспокоил. Дилавер, в свою очередь, читал стихи какого-то неведомого Назыка, потом достал из шкафа неизвестный щипковый инструмент с круглым деревянным брюшком и запел неожиданно высоким, пронзительным голосом. В его голосе звучало истинное страдание и еще что-то такое, от чего хотелось умереть. Постепенно я пришла к мысли, что, скорее всего, так и случится. Мне предстоит умереть в этой спальне. Стихи, пение, таинственная ночь и никакого намека на отработку - все это не закончится добром. С трепетом гадала, какой будет смерть - быстрой, страшной? Скорее всего, думала я, войдет евнух в шелковых кальсонах и затянет на моей нежной шейке шнурок. Или надрежет вены и сцедит кровь в серебряный тазик. Ни в коем случае он не станет спешить, чтобы хозяин успел вдоволь насладиться агонией белокурой бестии. Они любят смотреть, как умирают рабыни. И не только на Востоке - вообще все мужчины. Я знаю, о чем говорю, потому что уже умирала много раз под пытливым, изучающим, презрительно-восхищенным мужским взглядом.

Наверное, что-то было подмешано в черное вино, потому что незаметно я уснула, не раздеваясь, в юбочке и тонкой рубашке. Да так крепко и сладко, как в детстве. Зато пробуждение было ужасным. На меня навалилось стопудовое чудище и с грозным рычанием, с мутным запахом чеснока и вина как будто насадило на металлический вертел. Кое-как, поерзав, я приспособилась, иначе быть бы разорванной на две части. В комнате царил полумрак, настенные бра причудливо обрисовывали ковры и потолок. Целую вечность чудище двигалось во мне в ритме медленного танго, проникая все глубже и глубже, но наконец рычание перетекло в густой человечий хрип и оборвалось на короткой, резкой ноте, как если бы лопнула шина. Еще некоторое время Дилавер лежал на мне, сопя в ухо. Потом перевалился на бок, пророкотал.

- Прости великодушно, госпожа. Немного потревожил твой сон. Ты такой красивый и сладкий... Не мог утерпеть.

- Все в порядке. Мне хорошо. Благодарю тебя, господин.

- Правда хорошо? Нигде не больно?

Его искренняя озабоченность тронула меня. Но правда была в том, что если бы мной овладел инопланетянин, наверное, я испытывала бы то же самое.

- Волшебная ночь - сказала я.

- Хочешь вина попить?

- Лучше давай поспим.

- Давай, госпожа Нации. Утром будет сюрприз. Я не успела испугаться, как он мерно задышал. На сей раз сон подступал осторожно, переполненный сиянием, словно надо мной опускался звездный небесный полог. Слезы потекли по щекам. Я любила ночные слезы. Вместе с ними приходило очищение. Я радовалась тому, что миновал еще один длинный, томительный, пустой день, а девочка опять уцелела.

3. СЮРПРИЗ

К сюрпризам я привыкла, и к приятным, и к отвратительным, но этот был особенный.

- Теперь я полюбил маленькую госпожу, - лукаво сообщил Дилавер за завтраком. - И мы будем вместе делать бизнес. Хочешь сыру, да?

Со своей тарелки плюхнул кусок чего-то слизисто-желтого, остро пахнущего. Мы сидели вдвоем на террасе с бамбуковыми перегородками. Тяжкая ночь отступила, утро было чудесным. Рокотало близкое море, в воздухе порхали лиловые бабочки. Поскорее бы в воду, уплыть, растаять. Поскорее бы очутиться в отеле, уснуть, забыться. Поскорее вернуться в Москву к мамочке, обнять седенькую головку, утешить. Кроме нее, у меня никого нет. До двадцати пяти годов не завелось, о ком стоит сожалеть. Самый умный, смелый, красивый мальчик в нашем классе. Весь выпускной год любила его самозабвенно. Два аборта сделала. Он считал, что предохраняться - это не по-христиански. Его батяня был крупным бандюгой тогда у них мода как раз пошла на воцерковление. Отец брал с собой Жорика на воскресные службы, и мальчик подучился продвинутый в религиозном отношении. На него большое впечатление произвел случай, когда батяню подстрелили в подъезде и спасся он лишь благодаря тому, что пуля попала в большой золотой крест у него на груди.

Со мной Жорик поступил как подонок. Когда второй раз подзалетела, то сперва заблажила, сказала, что буду рожать. Не знаю, что взбрело в голову. Выйти за него замуж не помышляла: какая я ему пара? Но вот уперлась: рожу, дескать, и рожу. Пусть будет маленький Жорик, с его искристыми глазками и розовыми ушками. Жорик принял все за хохму, а когда понял, что это всерьез, замкнулся в себе и посуровел. Начал заметно отдаляться и в конце концов прислал записку, где объяснил, что не надо держать его за лоха. Он хотя и верующий, но не намерен воспитывать чужого ублюдка. Написал, что разочаровался во мне как в женщине, потому что я оказалась неблагодарной, лживой тварью и ради того, чтобы внедриться в приличную, богатую семью, готова использовать такие подлые приемчики. Прямо ножом в сердце ударил.

По прошествии лет я перестала на него обижаться. В принципе он имел право во мне сомневаться. В десятом классе наши девочки и мальчики так все перемешались, что трудно было понять, кто с кем спит, спали все со всеми - огромная шведская семья с интернетовским уклоном. Больше того, была ему благодарна за любовный урок. И когда через два года стороной узнала, что его батяню все же добили в очередной разборке, и крест на сей раз не помог, хотела позвонить, выразить соболезнование, начинала даже набирать номер - но так и не решилась.

- Какой бизнес, любезный Дилавер? Наверное, вы шутите?

- Зачем шутить, нет. - Турок с утра выглядел помолодевшим и умытым. - В Москве нужен верный, преданный человек. Не турок, а россиянин. Лучше россиянка, как ты. Поняла, да? Чтобы никто не догадался... Тебе будет контора, офис, деньги, машина. Свой секретарша. Все будет, чего душа пожелает. Хорошо, да? Будем вместе бабку рубить.

- Бабки, - машинально поправила я. - Любезный Дилавер, я не гожусь для бизнеса. Я вольный стрелок. Вы уж не обижайтесь.

- Зачем обижаться? Тебе дам новую квартиру. Маму пошлем в санаторий лечиться. От тебя ничего не надо. Только чтобы не жульничала. Россияне жульничают, все друг дружку кидают. Нам не надо, верно? Будем делать честный бизнес.

Когда он упомянул про маму, я поняла что не пустой разговор. Значит, заранее наводил справки. Через Ляку, разумеется. Хорошо же, подружка. Как бы тебе не проколоться... Второй раз на одну кучу говна я не наступлю. Странному предложению я удивилась только в первую секунду. Все мы, кто вырос уже в свободной стране, с детства привыкли к неожиданным резким переменам и воспринимаем их нормально, как снег или дождь. Где старики ломаются, как мой покойный папочка, царство ему небесное, там мы только крепнем. У нас повышенная живучесть.

- Благодарю за честь, милый Дилавер, но вы обознались. Кто-то вам лапши на уши навешал. Для бизнеса я не гожусь. Я глупенькая и молоденькая: одни забавы на уме.

Дилавер артистично зацокал языком, потряс бородкой, закатил глаза. Все это означало, что он оценил тонкость и благородство моих слов, но не согласен с ними.

- Когда узнаешь, по-другому скажешь.

Хлопнул в ладоши - влетел евнух, но не тот ночной, пожилой и в чалме, а улыбчивый и вертлявый, похожий на обычного канцелярского клерка. Может, даже не евнух: слишком бедово стрелял масляными глазенками. подал хозяину какую-то бумажицу и тут же, не дожидаясь знака, исчез.

- Возьми, - сказал Дилавер, загадочно улыбаясь. - Интересно будет.

Я взяла, повертела в пальцах. Обыкновенная пластиковая карточка со штрихкодом. Небесно-голубого цвета. Подобные я видела у некоторых моих знакомых. Ими расплачивались в ресторанах и по ним же сливали деньги из банкоматов.

- Нравится? - спросил турок.

Не зная, что ответить, я хотела вернуть карточку, но Дилавер поднял вверх обе ладони.

- Твоя, Надин. Тоже сюрприз.

- Моя?

Довольный произведенным впечатлением, Дилавер самодовольно хохотнул:

- У тебя фирма "Купидон" и счет в швейцарском банке. Хорошо, да?

Игра зашла слишком далеко, и я разозлилась. Вот так и затягивают в омут.

- Еще раз говорю, я не по этой части. У меня для бизнеса кишка тонка.

- Не тонка, нет. Честный, послушный девочка, нам нужен такой. Что будет трудно, подруга поможет. У тебя хороший есть подруга - ОльгаИванцова.

Тут он не выдержал, расхохотался, хлопая себя по толстым ляжкам, а мне по-настоящему стало страшно. Вот это прикол! Не омут, хуже. У них все просчитано. Знать бы еще, у кого у них? Впрочем, не так уж и важно. Я слышала, как это бывает. Не спросясь, меня сделали частью какой-то многоходовой комбинации и проплатили аванс. Пластиковая карточка, фирма "Купидон" - это и есть аванс. Не безвозвратный, зато такой, от которого нельзя отказаться. Я всего лишь крохотный кирпичик в неведомой пирамиде. Все очень серьезно. Могут так прищемить, что бордель в Эмиратах покажется райским уголком.

На какой-то тусовке я однажды встретилась со знаменитым нефтяным магнатом Маликом Вышеблядским. Одно время он часто мелькал в телепрограммах, потом куда-то делся. Мы одновременно потянулись к тарелке с закусками, я его узнала, ну и естественно, решила воспользоваться случаем. Нестарый, упакованный миллионер сам подкатился под локоть: надо быть полной дурой, чтобы не воспользоваться. Пролепетала что-то восторженное: "Ах, извините, кажется, мы знакомы?" - выпятила грудку, но Малик как-то чудно отреагировал. Попятился, чуть тарелку не выронил. будто черта увидел. Глаза пустые, как раковины. Тут же два дюжих молодца меня оттеснили. Заинтригованная, я рванулась следом за Маликом, но один из них бесцеремонно ухватил за руку, с улыбкой шепнул: "Отвали, пигалица".

Вот и все знакомство. Впоследствии, кажется как раз от Ольки, я узнала, что из Вышеблядского слепили коммерческого зомби. Он не принадлежал себе. Его пасли повсюду. Самостоятельно он не имел права даже помочиться. Кормили с ложечки, выводили гулять, демонстрировали публике, совокупляли по необходимости, чтобы не усох, ставили перед камерами, а несчастный лишь открывал рот, зачитывая подготовленные речевки, да подписывал счета и контракты от своего якобы имени. Олька сказала, что таких зомби в россиянском бизнесе полным-полно. Их готовят по западным технологиям, апробированным в развивающихся странах. Когда такого зомби загрузят по макушку, он попросту исчезает. Живая, ходячая офшорная зона. Кто в этих играх дергает за веревочки, простым смертным знать не дано.

Я собралась с духом, проглотила кусочек желтой гадости, запила кофе.

- Вы знакомы с Олей Иванцовой, любезный Дилавер? Турок с удовлетворением погладил огромный живот, словно она там у него и сидела.

- Ольгу знаем, Громяку знаем. Ни о чем не беспокойся. Почему не спросишь, сколько денег у тебя в банке?

- Мы учились вместе, но она мне не подруга. Вы ошибаетесь, если на это рассчитываете. Она гордячка, в облаках летает. Я ей никто.

- Зачем о плохом думать? Кушай ананас, отдыхай. Все хорошо будет. Тебе помогут.

Я сорвалась, завопила:

- Кто поможет, в чем?! Что вы затеяли? Я приехала на солнышке погреться, ничего не хочу больше. Говорю же, у меня башка соломой набита. Не гожусь я вам, не гожусь! До десяти считаю, пять раз собьюсь... Ляку, заразу, никогда не прощу!

Восточные повелители не выносят бабьих истерик. В следующую секунду я увидела, каким у Дилавера бывает ли когда он наказывает обнаглевших рабынь: лоснящаяся, смуглая, оплывшая жиром маска, выражающая вечный покой.

- Не надо кричать, Надин. Я люблю, когда тихо.

Ляка изображала святошу. Удалось с ней поговорить только накануне отлета в Москву. Четыре дня и четыре ночи Дилавер держал меня при себе неотлучно. Какой там "Купидон", какой там бизнес... Что-то, видно, произошло с его психикой. День ото дня заводился больше. Выдумщик оказался отменный, поимел меня во всех видах, но никак не мог насытиться. Говорил: "Это госпожа Надин!" Звучало презабавно, если учесть, в каких позах я это слышала. От вина, анаши и недосыпа я чуть не сошла, вдобавок в перерывах, когда турок временно истощался, он с умильным видом заставлял читать стихи, романтик хренов! Или тащил с собой в сауну, где слуги делали нам чудовищный массаж с целебными мазями, от которого я вся пошла какими-то зелеными пятнами. Долго буду помнить дни "лубви". За четверо суток, не преувеличиваю, поспала от силы часиков десять, да и то урывками. Были, правда, и приятные моменты. Один раз стопудовый Дилавер поскользнулся в сауне и всей тушей грохнулся с мраморных ступенек. Думала, свернул себе шею, так заревел. Но радость была преждевременной. Не прошло и десяти минут, как он, очухавшись, кряхтя и постанывая, раскорячил меня на скамье, на мокрых простынях. "Лубовь снимает боль!"

На прощание, перед тем как отправить в отель, подарил золотые часики, усыпанные микроскопическими бриллиантами, сопроводив подарок очередным романтическим бредом: в этих часиках якобы бьется его "влубленное" сердце. Посулил скорую встречу в Москве. Как же, надейся.

Я лежала на кровати в номере, не имея сил принять душ, когда джигиты Хаги и Эрай внесли на руках хохочущую Ляку. Более счастливого существа я никогда не видела. Она вся сверкала, покрытая ровным слоем спермы, как перламутром. Благородные турки, бережно опустили ее на диван и тут же нас покинули, пообещав утром доставить в аэропорт.

- Охо-хо-хоньки! - запричитала Ляка, устраиваясь поудобнее среди подушек, - Как же дедочка устала... Надин, душа моя, принеси из холодильника сока. Умираю.

Она избегала смотреть мне в глаза.

- Может, поговорим?

- Ну конечно, поговорим... Ох, прости, Надин. Сумасшедшая поездка, поистине сумасшедшая. Такие нагрузочки уже не по мне. Зато будет что вспомнить... А как у тебя? Надеюсь, довольна?

- Сволочь ты, Ляка, - сказала я. - Какая же ты сволочь!

Вагина не удивилась, но перестала копошиться.

- Почему так решила?

- За сколько меня продала? Не продешевила?

- Ах, ты об этом... Что ты, малышка? Я просто не успела предупредить. Значит, он сделал тебе предложение?

- Какое предложение?

- Откуда мне знать? Дилавер расспрашивал о тебе, я так поняла, речь идет о каком-то контракте. У них полно в Москве разных магазинов, контор. Думала, сама разберешься.

Я не верила ни одному ее слову, но ведь не придерешься. Да и глупо сейчас придираться. Сперва еще надо вернуться домой, на свою территорию.

- Что ты им сказала про Иванцову?

- Про какую Иванцову? Ах, про эту рыжую телку Громякина?.. Ничего не сказала. Сказала, вроде вы вместе учились. А что такое?

- Ты дура или притворяешься?

Ляка выпрямилась, села, синие плошки подморозили. Опасная тварь.

- Возьми себя в руки, Надин. Не смей так со мной разговаривать! Не забывайся... Объясни нормальным человеческим языком.

А в чем я ее обвиняю? Что сдала с потрохами туркам, это дело житейское. Я тоже ее при случае не пожалею. Каждый, как умеет, ведет свою маленькую войну. Подлость теперь не качество характера, а такой же товар, как и все остальное. Как титьки, к примеру. Как молодость. И ничуть я не боялась ее синих гляделок. Еще посмотрим, кто кого переглядит.

- Не думала, что так меня ненавидишь, Вагиночка, - сказала я миролюбиво. Искренне удивилась.

- Ненавижу? С чего ты взяла, малышка? - опять откинулась на подушки, заулыбалась. - С головкой поплохело, да? Чем тебя Дилаверчик опоил?.. Ладно, не будем ссориться. Вот послушай. Кобели они отменные, но люди серьезные, деловые. Капиталы у них отмытые. Ванечка давно с ними хороводится. Он хоть импотент, но очень головастый. Если хочешь знать, турки намного надежнее, чем европейцы. У них везде свои каналы, кроме Штатов. Там у них пока туговато, китайцы теснят, япошки, но Западная Европа вся схвачена. Пока наши пеньки в России капитализм строили, турки из Европы шашлык строгали. Вместе с итальяшками. Улавливаешь, о чем я?

Если я что-то и уловила, так только то, что Вагина не сексуальная маньячка, какой я ее считала. И это плохо. Значит, я так и не научилась правильно оценивать людей.

- Мне до лампочки, что они делают с Европой, лишь бы меня не трогали. Можешь им сказать, чтобы оставили в покое?

- Хорошо. Что тебе предложил Дилавер?.. Погоди, сначала принеси соку. Глотка пересохла.

Собственно, это тоже маленький тест. Она вполне могла сама добраться до холодильника, но посылала меня. Проверка на вшивость. Кто есть ху. Кто у кого на побегушках. Так всегда есть и будет. Один командует, другой лижет. Но я без всяких колебаний выполнила ее просьбу. Принесла сок, стаканы - и заодно бутылку "Чинзано" и два яблока.

- О-о! - обрадовалась Ляка. - Именно то, что нужно. Молодец, малышка. Налей по глоточку.

Но в глазах опять лед: заново меня изучала. Зачем, интересно знать? Выпили вина, закурили. Скоро - сон, потом аэропорт и Москва.

- Слушаю тебя, грубиянка.

Я рассказала все - фирма "Купидон", бизнес - и показала небесно-голубую пластиковую карточку. Ее еще раз вместе с золотыми часиками Дилавер вручил мне, когда я уже сидела в машине. Подарки влюбленного турка.

- Бред какой-то, - сказала я. - Ты сама что-нибудь понимаешь?

- Чего тут понимать? Прекрасные перспективы. Черное золото. Что тебя смущает?

- Наверное, я произвожу впечатление идиотки, но не до такой же степени? Такие фирмы, возможно, всегда возникают из воздуха, но туда не берут директорами девочек с улицы...

- Не совсем с улицы. - Ляка еще отпила вина, смочила луженую глотку. - У тебя хорошие рекомендации. - Засмеялась, но была в напряжении, как охотник в кустах.

Я это чувствовала спинным мозгом и взвешивала каждое словечко:

- Боюсь вас подвести. Я ведь больше по мужикам специалист. Да и то, как выяснилось, не первой категории.

- Откуда знаешь? - заинтересовалась Ляка. - Дилавер сказал?

- Нет, Дилавер доволен... Сама чувствую, сильно сдала после Эмиратов. Лякочка, не заводились бы вы со мной. Честное слово, не гожусь. И Иванцова мне никакая не подруга, да и Громякина я вообще ни разу не видела. Только по телевизору. Пустышку тянете. Объясни им, Ляка. Не бери грех на душу.

Синие заплывшие глазки изучали меня, как два микроскопа.

- Чего-то химичишь, Надин. Может, перекупалась на солнышке перегрелась?

- Да я четверо суток из постели не вылезала, - сообщила я с гордостью.

- Тогда, может, тебе деньги не нужны? Большие деньги?

- Нужны. Но не такой ценой. Вагиночка, бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Это же наша общая девичья заповедь.

- Не называй меня Вагиной. Какая я тебе Вагина?

- Извини, сорвалось...

- Денежки, конечно, не бесплатные. Отработаешь. Поумней нас люди подскажут как.

- Не хочу, Вагиночка. Помилуй ради Христа! Мольба возымела такое же действие, как если бы я обратилась к кирпичной стене. Ляка повертела в пальцах эолoтые часики, сверкнувшие хитрым желтым глазом.

- Аванс взяла?

- Насильно дал. И потом, это за другое.

- Какая разница? - важно изрекла она, - Хватит дурачиться, малышка. Поезд уже ушел, нам с тобой его не догнать.

Вязкий, бессмысленный пошел разговор... Вставать, предстояло до света, и через час мы улеглись. Я уснула в печали. В голове вертелось одно и то же: кого-ток увяз - всей птичке пропасть... Прощай, прекрасная Анталия.

4. ФИРМА "КУПИДОН"

Действительность оказалась проще, чем грезы турка. Офис - одно название что "Купидон". На самом деле - трехкомнатная квартира на Пятницкой, в жилом доме, снятая в аренду. Провели ремонт, развалили пару стен, натащили финской мебели и компьютеров - вот тебе новая фирма зарегистрированная, с лицензией, со штатным расписанием и уставным капиталом в тысячу баксов.

Сотрудников четверо, включая меня, генерального, то бить директора. Но все тоже не совсем всамделишные, а якобы сотрудники. Натуральнее всех выглядит бухгалтер - Зинаида Андреевна Шмелева, крашеная блондинка лет пятидесяти. капризная, властная - и голос зычный, с истерическими нотками. В первый же день завалила стол ведомостями и циркулярами и предупредила, что если кто-то без разрешения сунет туда нос, она его прищемит. В разговорах со мной, вроде бы своим начальником, она пучила глаза и выдерживала исключительно обвинительный тон. В своей жизни я мало видела бухгалтеров, но, по-моему, они такие и должны быть.

Моя личная секретарша - толстозадый юноша Вадик Апресян, стопроцентный гей с наивными, птичьими глазками и нежными щечками, которых, кажется, еще не касалась бритва. Думаю, его взяли в секретарши, учитывая предполагаемую ориентацию "Купидона". Впрочем, не знаю. Ко мне он обращался почтительно и по имени-отчеству, но это было даже не смешно. Во всем его незрелом облике явственно проступала заведомая обреченность. Видно было, что не жилец. Я испытывала к нему материнские чувства. Он был безвредный. Таких по нынешним временам стирают с карты жизни обыкновенной резинкой - не остается никаких следов. Вдобавок по мути в глазах легко определялось, что Вадик уже крепко торчал. Редкие посетители называли его ласково Таней, и он охотно отзывался на это имя. Зинаида Андреевна с самого начала возненавидела его люто, даже больше, чем меня, и потребовала огородить ее стол ширмой, чтобы не видеть, как Вадик шастает в туалет. Я попробовала заступиться, но нарвалась на строгую отповедь.

- А вы знаете, милочка, что он делает в туалете, педик проклятый?

- Ну, полагаю, то же, что и все.

- Ах вы полагаете?! - Сарказм сокрушительный. - Тогда со своей стороны полагаю, нам не о чем разговаривать!

Особый сказ - Геннадий Миронович Шатунов, который по штату числился как бы моим коммерческим заместителем. В действительности, конечно, он был в мыльном пузыре "Купидона" главным персонажем. И именно через несколько дней после моего возвращения из Анталии заехал за мной на Зацепу, где я жила с мамочкой, и отвез на Пятницкую "принимать дела". Приехал на серебристом "Ситроене" и выглядел респектабельным, ухоженным бизнесменом лет за сорок. В добротном костюмчике аглицкого пошива, с модной прической, с прекрасными фарфоровыми челюстями и располагающей улыбкой, смягченной круглыми очочками с золотыми дужками. Когда подсаживал в тачку, не преминул ловко ухватить за попку. Я резко огрызнулась, и Геннадий Миронович добродушно хохотнул:

- Как скажешь, командир. Твое слово - закон. Разумеется, он и был бизнесменом, но это не вся правда о нем. Как многие нынешние воротилы, он был человеком с двойным дном, или, проще говоря, двуликим Янусом. Мы с ним трудно сходились, а когда наконец сошлись, он сам об этом рассказал, нарушив одно из строжайших коммерческих табу. Короче, кроме того что он занимался легальным бизнесом, он был еще вором в законе по кличке Яша Мосол, причем вором старой, нэпмановской закваски. В "Купидон" его откомандировал сходняк для выполнения какой-то чрезвычайно важной для всего воровского дела миссии. Вскоре я убедилась, что связи у него немалые. В его гроссбухе имелись номера телефонов видных шишек из разных министерств и ведомств, а также он хорошо знал турка Дилавера, который меня завербовал. Уже на второй-третий день я прекрасно понимала, что если кто-то поможет мне выбраться из "Купидона" живой, так это Геннадий Миронович. Какой вывод из этого могла сделать такая девочка, как я, ежу понятно. Мы оба глазом не успели моргнуть, как оказались в одной постели, и я сделала все возможное, чтобы он остался доволен. Довольной, как ни странно, осталась только одна его половина - та, которая была Яшей Мослом.

Вторая половина, которая была коммерческим директором "Купидона", не верила ни в какие любовные сказки и вообще была равнодушна ко всему, кроме звона монет. Отличить одного от другого не составляло труда. Вальяжный Геннадий Миронович говорил на двух языках, на английском и польском, запросто и со знанием дела употреблял такие слова, как "маркетинг", "компьютерный анализ", "капитализация" и "дебилизация", курил контрабандный золотой "Парламент" и пил охлажденные коктейли. Яша Мосол жрал руками, сосал "травку", играл в "сику" и изъяснялся исключительно матом или по фене. Находиться вместе в одном туловище им было тяжело, и я не раз наблюдала, как спровоцированный чьим-нибудь неосторожным замечанием благообразный бизнесмен Шатунов вдруг покрывался свекольной рябью, начинал размахивать руками и задыхаться, будто готовился к обмороку, - и это значило, что в неурочное время пытался вырваться на волю Яша Мосол. Естественно, мне ближе и приятнее был вор в законе, который балдел от моих ласк и в один прекрасный день поклялся страшной воровской клятвой, что замочит каждого, кто попробует меня опустить. В ту же секунду двойник бизнесмен Шатунов отозвался на клятву холодным, скептическим смешком.

Геннадий Миронович сидел в одной комнате со мной, и столы у нас были одинаковые, но ему еще принадлежал сейф с электронными запорами, который он при мне ни разу не открыл. Вообще в контору он заглядывал редко, и то на час, на два. В остальное время наша троица - я, бухгалтерша и секретарша Вадик - в основном бездельничала, но никто не скучал. Зинаида Андреевна корпела над якобы квартальным отчетом, я названивала по телефону, смотрела телевизор и мучительно искала выход из создавшегося положения, Вадик-Таня прихорашивался перед карманным зеркальцем, подолгу курил, мечтательно глядя в окно (за его окном краснела кирпичная стена), иногда приводил какого-нибудь посетителя: "Надежда Егоровна, это к вам".

Появление каждого нового лица меня пугало, потому что было необъяснимым. Никакой мало-мальски осмысленной трудовой деятельности мы не вели, объявлений не давали, и о нашем существовании свидетельствовала лишь скромная, почти незаметная табличка под козырьком подъезда - "ООО "Купидон"". Но люди, ведомые таинственным рыночным чутьем, все же забредали, преимущественно старики и старушки, а также молодые коробейники, готовые всучить задешево любой товар, начиная от поролоновых подушек и плееров и кончая виагрой с Пелевиным с Марининой. Старики, естественно, просили хоть какого-то вспоможения, ссылаясь на близкую голодную смерть, и так как с каждым днем их становилось все больше, я предложила Зинаиде Андреевне открыть небольшой благотворительный счет и раздавать особо нуждающимся по десять-двадцать рублей. Бухгалтершу от моих слов едва не хватила кондрашка.

- Милочка, вы хоть думаете, что говорите?

- Что такое, Зинаида Андреевна?

- Да я не знаю, чем зарплату платить... Извините, Надежда Егоровна, вы где работали раньше?

- По-всякому бывало... Какое это имеет отношение?..

- Такое, милочка, что у нас солидное учреждение. Кто же вам позволит выходить за рамки сметы? Чтобы открыть новый счет, потребуется решение координационного совета.

- Понятно... Но ведь жалко стареньких. Им тоже хочется молочка с хлебушком.

- Коли вы такая жалостливая, выходите с предложением наверх.

- Куда наверх?

Бухгалтерша не ответила, на мгновение остекленела и, сокрушенно разводя руками, удалилась.

Несколько раз я пыталась связаться с Лякой, но у нее дома никто не отвечал, а сотовая трубка сообщила, что абонент вне предела досягаемости. Набравшись духу, я позвонила Ивану Захаровичу в банк "Анаконда". Он узнал меня, но держался как-то скованно. Учтиво поинтересовался, все ли у меня в порядке, но когда я начала жаловаться, тут же перебил, сказав, что у него совещание и не могла бы я перезвонить в другой раз, через денек-два.

- Иван Захарович, - заспешила я, - никак не могу найти Ляку... Не подскажете, где она? Ответ получила поразительный:

- Надин, дружочек, а разве вы с ней не в турпоездке?

Я положила трубку. Абсурдность происходящего меня не смущала, наоборот, вдохновляла. Я не вчера родилась и хорошо усвоила, что в этой стране шуршание больших денег всегда сопровождается потусторонними явлениями. Но такими они кажутся только непосвященным.

Примерно на десятый день Геннадий Миронович явился в офис какой-то всполошенный. Мне даже показалось, что и Мосол пришел вместе с ним. Секретарша Вадик-Таня, как было заведено, подал кофе с ликером, и Шатунов выставил его за дверь, дружески потрепав по заду. Обратил на меня злые очи:

- Ну, Надюха, готова?

- К чему, Гена? Хочешь прямо здесь?

- Не до озорства сейчас. Пора выходить на Иванцову. Из-под очочков посверкивали голубоватые лучики, огромной пятерней почесал под рубахой грудь в том месте, где, я помню, любовалась, - вытатуированы два летящих ангела.

- Как это, Гена, выходить на Иванцову? Долго смотрел на меня, словно не узнавая, потом выпил ликеру, поморщился - ах, не водка. Мосол явно пробивался наружу, в кабинете это случилось впервые.

- Слушай сюда, Надюха. Ведено ускорить процесс. Подробности тебе знать необязательно. Надо заручиться закорючкой Громякина. С ним договоренность давно имеется. Твое дело - толчок через Иванцову.

- Какой процесс, Геночка?

Психанул. На скулах запрыгали желваки. Мосол почти вышел из-под контроля, но мне это было на руку. С ним управиться легче. Вор в законе податлив на ласку и на слезу. Тем более связан воровской клятвой.

- Ядовитые вопросики задаешь. По рогам хочешь схлопотать?

- Почему сразу по рогам? Мосолушка, ты меня больше не любишь?

Зыркнул по сторонам, заглянул под стол (тюремная привычка), а я застенчиво перебралась к нему на колени.

- Правда, Мосолушка... я же ничего не знаю. Сколько можно играть втемную? По-человечески пойми меня как женщину.

- Здесь я тебе не Мосол, а Геннадий Миронович. Заруби на носу.

Бодрился, но на самом деле уже потек. Рожа побагровела. Еще секунда - и ринется запирать дверь.

- Звони той падле. Дело срочное. Не терпит отлагательств. На заметке у Мудрика.

Я пересела на стул. Нельзя доводить до крайности. Из Мосолка можно что-нибудь выудить, именно когда он в промежутке между желанием и самим половым актом. Когда свое возьмет, только рычит удовлетворенно. Точно так же от Геннадия Мироновича, его двойника, можно что-либо узнать, когда он в уме пересчитывает купюры. В этот момент на его смурной морде появляется мечтательное выражение, как у лунатика, и он теряет самоконтроль.

- Мосол Миронович, вот мое последнее слово. Скажи что за процесс и кто такой Мудрик? Тогда позвоню Иванцовой. Хотя мы с ней никакие не подруги, сто раз говорила.

- Не знаешь, кто такой Мудрик?

- Откуда?

- Любопытно. Что ж, тут секретов нету. Главный наш куратор из "Дизайна". Кто же еще?

Чтобы не выдать удивления, я опустила глаза. Значит, вот оно что! За всей этой хреновиной стоит блистательный Гай Карлович Ганюшкин. Как же, наслышаны. Больше того, имели честь. Незабываемое воспоминание. Роскошная загородная вилла, теплый вечер, массовая сходка не помню по какому случаю. Я вся от Версачи, распаленная, благоухающая, соблазнительная, как тысяча наяд, в сопровождении молодого преуспевающего фирмача. Не помню, как зовут, но помню, что через месяц от него остались только мозги на стене в подъезде. Музыка и фейерверки, реки шампанского - и к нашему столику подходит импозантный господин в сиреневых шортах, в голубой детской маечке, с волосатой грудью, со свекольньм лицом, улыбается, поводит во все стороны хищным носярой, будто принюхивается, и говорит человеческим голосом: "Однако... Кто ты, прекрасная незнакомка?" И я, дерзкая, в ответ: "Мужнина жена, благородный принц".

Продолжения не было, но могло быть. В этом смысле девушку не обманешь. Пока обменялись любезностями, он раз пять меня изнасиловал, не вылезая из шорт. Ножищи массивные, волосатые, глаза вытаращенные, как у таракана, - блеск. Но, видно, не судьба. Так бывает: если сразу не получилось, потом не наверстаешь. Магнат, нувориш, надежда демократии, член Семьи, покровитель сирых и убогих, кровопийца из кровопийц, короче - лакомый кусочек. Корпорация "Дизайн-плюс". Разумеется, я не знала, чем конкретно они занимаются в этой корпорации, мне ни к чему, но, как каждый рядовой обыватель, понимала: грабят очень успешно. Спускают с нас шкуру за шкурой без всяких даже обещаний оделить новой, пусть похужее. Я не жалела об упущенной возможности. С такого человека, как Ганюшкин, при везении можно, конечно, слупить на несколько лет безбедной жизни, но легко и башку потерять. Сколько милых, привлекательных девочек, полных светлых надежд, исчезают бесследно в районе их Питания... В тот раз убереглась, сейчас, похоже, прижучили.

- Значит, наш "Купидон" принадлежит "Дизайну"?

- Какая тебе разница?.. Давай звони. - Мосол набычилcя, решив, что ляпнул лишнее.

- А процесс? Какой процесс? Чем торгуем?

- Зачем тебе?

- Как зачем? Иванцова спросит, что отвечу?

- Не спросит... Она в курсе, как и Громякин. Только кочевряжатся пока. И хочется и колется. Фраера паскудные... - Мосол с сожалением разглядывал бутылку водки, которую я выставила на стол, - Не тяни, Надька. Поджимает под дыхалку.

С Олькой мы не виделись года два, но иногда созванивались. Звонила всегда я, ей без надобности. Она так высоко летала, что не до прежних школьных подруг. Хотя, если по правде, когда-то нас связывали близкие отношения. Мы даже невинность потеряли в один и тот же день в девятом классе, от одного и того же партнера, десятиклассника, который на этом делал маленький бизнес. У него и кличка была соответствующая - Коля Елдак.

Кстати, я тащилась от Олькиного папани, деликатнейшего Анатолия Викторовича. Если бы попросил, дала бы без разговоров, но тогда об этом и речи не могло быть. Десять лет назад россияне еще не избавились от совковых предрассудков, и если бы я кому-нибудь призналась в своем желании, просто сочли бы извращенкой. Я тоже думала, со мной что-то неладно. Уже попозже, поднабравшись западного ума, поняла, что это вполне нормальное чувство: страсть к отцу, к брату, к родителям подруги и так далее. Все описано у Фрейда. Анатолий Викторович, сам того не подозревая, действовал на меня как удав на кролика. Трудно, наверное, назвать это влюбленностью, да я до сих пор не знаю, что такое влюбленность, но когда он своим профессорским рокотком произносил что-нибудь типа: "Надин, радость моя, не холодно тебе в этой курточке?" - у меня, несчастной, внизу мокрело. Ах, где ты моя молодость, буйство глаз и половодье чувств...

Другое дело - ее брательник Виталик. Он-то как раз делал попытки. Самовлюбленный болван. Даром что теперь мебелью торгует, а ему бы деревянной башкой орехи колоть. На дух не выношу таких самоуверенных красавцев. Жаловалась Ольге: "Если твой полоумный братец еще раз полезет, не обижайся, подружка, яйца оторву!" Хохотала, стерва: "Отрывай, не жалко".

Я позвонила Иванцовой, и как-то мутно стало, когда услышала в трубке мелодичный знакомый голос. Неужто она тоже во все это замешана, как Ляка. А во что во все?

Разговаривали так, будто расстались вчера.

- А-а, это ты? - вяло поздоровалась Иванцова. - Ты где?

- В офисе... Надо бы встретиться, Оль.

- Да-да, хорошо бы... Подожди, в каком офисе? Ты разве работаешь? Она не притворялась, действительно не знала. Я похвалилась, что сделала карьеру и имею собственную фирму "Купидон".

- Поздравляю, - холодно, без удивления похвалила Оля. - Чем занимается твоя фирма?

- Об этом лучше не по телефону, Оль.

- Ладно... Сейчас, подожди, взгляну на график... - деловой разговор деловых людей, похоже, девичьи телефонные посиделки остались в прошлом.

Мосол налил водки, внимательно слушал. Сказал:

- Договаривайся на сегодня... Нечего тянуть.

Я покрутила пальцем у виска, дескать, думай, что говоришь. Мне ли диктовать условия?

- Надюха, ты здесь?

- Да, Оленька.

- Твоя фирма, под чьей она крышей?

Мосол поднес стакан к губам, но не торопился выпить. Никогда не видела его таким настороженным.

- Вроде бы у Ганюшкина под крылом. "Дизайн-плюс"

- Что значит - вроде бы? Ты же сказала, твоя фирма.

- Оль, давай не по телефону, - повторила я.

Мосол опустил стакан, лицо окаменело. Трудно понять, кто это - вор в законе или бизнесмен Шатунов. Оба смотрели на меня предостерегающе.

- Хорошо, - отозвалась Иванцова, но чуть раздраженно. - Подъезжай прямо сейчас. Сможешь? На Добрынинскую.

- О'кей. Через час буду.

- Минутку, Надя. Я только сейчас сообразила. Так это тебя патронирует Гуревич?

- Скорее его супруга. Елена Вадимовна.

- Ну и дела... Все, жду...

- Ждет, - сказала я Геннадию Мироновичу, опустив трубку.

- Когда?

- Прямо сейчас. Доволен?

Мосол с облегчением осушил стакан, бросил в пасть шоколадную конфетку.

- Молодец, детка... Теперь так, - покопался в кейсе, положил передо мной несколько листков. - Дельце пустяковое. Громякин должен это подписать. Если зайдет речь об откате, скажешь, по обычной схеме. Больше тебе ничего знать не надо.

- Можно почитать?

- Почитай... Только помни: любопытной Варваре на базаре нос оторвали.

Я пролистала контракт, в котором было двадцать пять пунктов. Стороны обязуются - и пошло, поехало... Одна сторона - фирма "Купидон", вторая сторона - сплошь прочерки.

На последнем листке опять же печати "Купидона" и место для подписей. От "Купидона" генеральный директор - это, видимо, я - и главный бухгалтер. Единственной, кто расписался на филькиной грамоте, как раз и была Зинаида Андреевна. Когда только успела... Сколько я ни напрягалась, смысла контракта так и не смогла понять. Лишь уразумела, что в случае споров и разногласий стороны могут обратиться в арбитражный суд.

- Может, я тупая, - призналась я, - но все это для меня темный лес.

- Вот и хорошо. Распишись. На трех экземплярах. Я расписалась где положено. От водки Геннадий Миронович слегка размягчился, и я воспользовалась этим.

- Помнишь свое обещание, Мосолушка?

- Чего?

- Не дашь в обиду, спасешь от лютой смерти.

Налил еще полстакана, подумал. Пить или не пить. Сказал, не веря сам себе:

- Не будешь зарываться, все обойдется.

- Меня уже опускают, разве не видишь?

- Нет. До этого еще далеко. Ты им нужна.

- Мосолушка, любимый, за что все это? Я же никого трогала, никуда не лезла...

Мосол водку выпил. Ответил строго:

- Поздно сопли распускать.

Поехали на его машине, на серебристом "Ситроене", за баранкой незнакомый водила, упитанный бычок. За пятнадцать минут, пока ехали, все заново прокрутилось перед моими глазами: Анталия, Ляка, Дилавер... а еще раньше - Эмираты, Витька Скоморохов, смерть отца, долгое, затянувшееся ожидание чуда, которое так и не произошло. И не могло произойти. Вдруг я остро осознала, что у меня нет будущего, потому что моя жизнь бутафорная, похожая на фирму "Купидон" и на наш проезд по Москве на серебристой машине. Во всем этом столько же настоящего, сколько правды в пьяном вздохе.

- Ты чего? - заинтересовался Геннадий Миронович. Плачешь, что ли?

- Отстань.

- Не-е, не надо. Плакать чего теперь... Не на правку едем - в культурное место. Нехорошо с красным рылом. Вытрись, пожалуйста.

Я подмазалась, подправила личико - и через минуту была у Оленьки Иванцовой. Мосол остался в машине. дорожку напутствовал так:

- Никакого лишнего базара. Чего не поймешь, прикидывайся дурой. У тебя получится.

На Ольке костюм из плотной шерсти, неброский, но на штуку тянет. В ушах камушки. За то время, что не виделись, она вроде подтянулась росточком, похорошела. Как и велел Мосол, я не стала тянуть резину. После объятий, после двух-трех ничего не значащих фраз достала бумаги.

- Вот, Оль, подпиши у барина.

На документ она взглянула мельком, накрыла бумаги сверху изящной, узкой ладонью. В глазах что-то незнакомое, укоризненно-насмешливое.

- Как же ты в это впуталась, подружка?

- Во что в это? Если бы я знала...

- Ах, даже не знаешь? Ну, тогда посмотри... Щелкнула пультом, и на экране телевизора, подключенного к видаку, проступило изображение. Сначала я подумала, реклама. Замаячила длинная очередь молодых женщин в каких-то странных цветастых балахонах, накатывающая волна за волной. У женщин отрешенные, как будто неживые лица, убитые горем. Они шли одна за одной, задрав подбородок, но иная несуразность была в том, что все похожи друг на дружку к огромное скопление близняшек. Потом началась очередь из молодых, рослых мужиков, тоже поразительно похожих, с окаменевшими квадратными будками и с вселенской печалью в полузакрытых глазах. Две бесконечные вереницы горемык разного пола брели неизвестно куда. Зрелище завораживало, томило. Хотелось, чтобы хоть кто-то один - женщина, мужчина - улыбнулся, подал голос, сбросил с себя оцепенение. Прямо мурашки побежали по коже.

Оля щелкнула пультом - и изображение исчезло.

- Ну, как тебе?

- Нормально... Что они рекламируют? Прокладки?

- Ничего не рекламируют. Это и есть товар, которым ты торгуешь. Купидоны.

- Оль, - протянула я плаксиво. - Просвети меня грешную, куда я вляпалась? Впотьмах блуждаю. Хоть ты не говори загадками. А то у меня крыша поедет. Я после Эмиратов не совсем полноценная. Вагина втянула. Ты ведь знаешь рыжую нимфоманку, супругу Гуревича?

- На чем, интересно, вы сошлись с Вагиночкой?

- На б..стве, Оль. На чистом, бескорыстном б...стве. А она вон что устроила. Ты им понадобилась, Оль. Меня и подписали как твою подружку. Помоги, Оль! Помирать чего-то неохота. На кого мамочку оставлю?..

Слушала внимательно, сощурив светлые, изумительного рисунка глаза, и я вдруг поймала себя на мысли, что передо мной совсем не та Ольга, с которой мы в школе шушукались на переменках, и не та, с которой перезванивались и болтали о разных пустяках, попутно клянясь друг другу в преданности. Не случайно она поднялась на такую вершину и попала в этот кабинет с массивной немецкой мебелью, где работает кондиционер и пахнет цветами, но все равно как-то познабливает. Случайно с девочками такие метаморфозы не происходят. Видно, было в ее натуре что-то такое, чего я не замечала и чего не было в моей. Не думаю, что Олька умнее, привлекательнее меня, но уж точно - победительница. Вот потому ее и приметил один из самых крутых мужиков в стране, претендент на трон.

- Не стоит преувеличивать мое влияние на Владимира Евсеевича. - Она будто подслушала. - По секрету скажу, Надечка, я ему даже не любовница.

- Ой! - воскликнула я.

Оля улыбнулась, угостила меня сигаретой и на минуту стала прежней - доброй и милой подругой.

- Представь себе. Бывает, конечно, но редко. Но я действительно вхожу в его ближайшее окружение. Громяка мне верит, а это, Надечка, в политике такая же редкость, как порядочность. Настоящий политик вообще-то никому не должен верить, впрочем, это к делу не относится.

- Ага, - сказала я.

- Не агакай, - засмеялась совсем по-домашнему. - Что ты как маленькая... Вот это, - погладила бумаги, - очень перспективный коммерческий проект, можно сказать, суперпроект. Но у Громяки есть сомнения, и они вполне обоснованные. Деньги нам нужны, скоро выборы, и суммы за этим проектом фантастические, но лоббировать его в открытую нельзя. Если пресса пронюхает, будет такой скандал, какого еще не бывало. Громяке это никак не подходит. На него и так вешают всех собак. Кем он только не был. И растлителем младенцев, и педиком, и фашистом. Ему только недоставало работорговли. А ведь могут повернуть и так. Хотела бы я спросить наших записных моралистов, чем еще может торговать Россия в ее нынешнем положении, кроме нефти?

Я робко попыталась повернуть ее мысли в нужную сторону:

- Значит, то, что мы видели, вот эти мужчины и женщины?..

- Ну да, это клоны. Величайшее в мире научное открытие. Самая дешевая рабочая сила. И штука в том, что россияне подходят для унифицированного отбора лучше всего. Может быть, наравне с африканцами. За последние десять лет все в этом убедились. Основные качества россиянина - неприхотливость, долготерпение, стадность мышления. Такого человеческого фактора, как говорил Горбач, нигде не сыщешь. А тут - греби лопатой. Десять лет умерщвления - и никакого серьезного протеста. Свобода, общечеловеческие ценности Любой бред проглатывают, как собаки сырую печенку. Теперь представь, Надечка, с какой охотой россияне воспримут идею биологически скорректированного самовоспроизводства. Конечно, пока еще это все общая идея, научный эксперимент, но...

- Не шутишь? - пискнула я, испугавшись сумасшедшего блеска в ее глазах.

Она отмахнулась от глупого замечания.

- Откровенно говоря, Надин, я горячая сторонница проекта. Больше того, многим пожертвовала ради него. Об этом как-нибудь после... нам почти удалось убедить Владимира Евсеевича. Почти! Он боится огласки, но не только это. Намешалось личное. Он ненавидит Ганюшкина. Чего они не поделили, не знаю, еще до меня было, но при одном упоминании этого имени мой прямо весь синеет, как баклажан. А у него давление. Он с виду такой богатырь, на самом деле - рыхлый, как навозная куча... Тебе необходимо подписать контракт?

- Еще бы! Меня и держат, чтобы подписывала, не сумею - фьють! - и башки нету. Сама понимаешь.

- Понимаю... Тогда давай сделаем по-хитрому. Представим так, что "Дизайн" тут ни при чем и ты действуешь самостоятельно.

- Кто в это поверит?

- Неважно. Главное, Громяку не разозлить, не задеть его мужское самолюбие. И потом - за тобой Гуревич, банк "Анаконда". Это солидно. Громяка не будет вдаваться в детали, но тебе придется пойти со мной.

- Куда?

- К Владимиру Евсеевичу, куда же еще?..

- А где он?

- Наверху. Сейчас позвоню - и пойдем. Юбочку покороче подтяни.

- Ой? - вздохнула я.

Громякин сидел под огромным полотном: Георгий Победоносец повергает копьем Змея. Обличьем святой Георгий неуловимо напоминал самого Громякина. Скорее всею, картина написана по спецзаказу - художественный пиар все больше входил в моду. Вождь партии небрежно махнул рукoй на кресла.

- Быстро, Оля. У вас пять минут. Еду в Кремль. Ольга сухо повторила слово в слово все то, что перед тем сказала по телефону: проект "Клоны", договор о намерениях, никаких обязательств. Промежуточный вариант. Дослушав, Громякин окатил меня свинцовым взглядом, по-медвежьи прошелся из угла в угол. Опять сел. Грозно уставил палец.

- Кто такая?

Я сделала вид, что затрепетала. Ответила Оля:

- Директор фирмы "Купидон". Посредник, Владимир Евсеевич.

- Не засланный казачок?

- Ни в коем случае, моя школьная подруга. Надин Марютина. Ваша давняя фанатка. Протеже Гуревича.

- Мне начхать, чья она протеже! Разворовали Россию мерзавцы! Ничего, скоро всех уроем, вместе с Гуревичем. Тюрем хватит.

- Ой! - сказала я.

Вождь повернулся к Ольге:

- Идиотка?

- Нет, Владимир Евсеевич. Робеет.

- Ну-ну... Надеюсь, не демократка?

- Монархистка, Владимир Евсеевич. У нее корни дворянские по батюшке.

- Все нынче дворяне... А я вот простой русский мужик от сохи, с чем вас и поздравляю... В Бога веришь, Марютина?

- Православная я.

- Православная, говоришь? Чего ж тогда занялась непотребным делом? Не боишься геенны огненной? Или денежки не пахнут?

Я оглянулась на Ольгу, но та будто воды в рот набрала. К счастью, Громякину не потребовался ответ. Он снова вскочил на ноги, пробежался по кабинету, делая характерные пасы, знакомые миллионам россиян. Вещал как на митинге:

- Россиянин терпелив, но всему есть предел. Рыжие подонки уже почуяли близкий конец. Ишь как забегали. Вопят как недорезанные. Президент их не устраивает, гимн не устраивает, народ не устраивает. Все воровать мешают. К америкашкам взывают: Клинтушка, голубчик, наших бьют! Ничего, скоро разворошим осиное гнездо. И до Клинтушки доберемся, и старушке Европе задерем подол. По-суворовски. Не хотели добром, получите, заразы, наших российских клоников. Мильоны нас! Да Клинтушка и так накрылся пыльным мешком. У америкашек своего ума нет, под израильскую дудку пляшут, а все-таки сообразили в последний момент. Глобалисты хреновы! С Россией шутки плохи, нам только дай размахнуться. Верно, девоньки?

Неожиданно упал в кресло, отдышался, с сомнением оглядел мои коленки.

- Ишь вырядилась, коза! Но товарец есть, одобряю... некогда лясы точить, давай бумаги, Ольга Анатольевна. Учти, на твою ответственность.

- Как обычно, Владимир Евсеевич.

Через секунду выкатились из кабинета, как из бредового сновидения.

- Как он тебе? - спросила Оля.

- Настоящий народный лидер.

Мне хотелось ей угодить. Я еще не утратила надежды на ее помощь. Пусть она не в себе, пусть заигралась в чумовые игры, пусть считает себя важной шишкой, но ведь есть вещи, от которых нельзя отмахнуться просто так. Светлые школьные денечки, разделенные девичьи мечты, один на двоих прекрасный витязь Коля Елдак.

- Как лидер он, к сожалению, выдохся. Год за годом повторяет сам себя, дудит в одну дуду. Его конек - патриотизм, а кто теперь не патриот. Рейтинг, по последним опросам, упал почти до нуля... Нет, я о другом. Как он в человеческом плане?

- В смысле - как мужик?

- По секрету, Надюх, предлагает обвенчаться.

- Как? У него же есть жена.

- Не имеет значения. Можно обвенчаться тайно.

- Да? И что тебя останавливает?

- В сущности, конечно, ничего. Но ведь он педик, Надь. По-настоящему его интересуют только мальчики. Я ему нужна для прикрытия. На случай, если коммуняки вернутся.

- Ой! - сказала я.

5. ПЕРВАЯ ПОПЫТКА

После того как я удачно справилась с подписанием контракта, Геннадий Миронович исчез из конторы на целую неделю, не появлялся и не звонил, я не знала, что и думать. Еще не было явных признаков надвигающейся опасности, но я Понимала, что время, отпущенное мне на предпринимательскую деятельность, уменьшается, сужается, как шагреневая кожа. Отсутствие Мосла и штиль в конторе - косвенное то, свидетельство. Вполне возможно, "Купидон" открыли лиц, для разовой операции. Я мучительно искала выход - и не находила. Бежать? Но куда? Обратно в гостеприимные Эмирату? В Турцию? В Европу? Догонят везде, у меня не было иллюзий Не то чтобы я представляла какую-то особую ценность, но девочки с такими сведениями, как у меня, на свете не задерживаются. И обижаться не на что - рынок. В коммерческих суперпроектах без издержек не обойтись. Не удивлюсь, если Мосол окажется лишним, а уж капризная бухгалтерша Зинаида Андреевна - точно. Не говоря уж о несчастной секретарше Вадике. Так всегда было и будет. Лес рубят - щепки летят.

И тут меня осенило. Тошка Сидоркин. Вот кто мне нужен. Таинственный, неуловимый, похожий на Иванушку-дурачка. Мы с ним познакомились при довольно пикантных обстоятельствах. Он меня подобрал в ночном клубе "Ниагара", где двое хачиков собирались меня отметелить. В клуб я попала случайно, увязалась за Скомороховым, а он меня кинул. Пошел в туалет и не вернулся - его обычный прикол. С горя я крепко набралась в баре, и хачики приняли меня за местную обслугу. Я динамо не крутила, сразу культурно объяснила, что я с кавалером, он просто пошел отлить, но чем-то все же задела их обостренное мужское самолюбие, и они поставили ультиматум. Пока кавалер, дескать, отливает, по-быстрому обслужить обоих. С кавказцами я вообще-то умею ладить и знаю, что не так страшен черт, как его малюют. Главное, держать дистанцию. Причем такая тонкость, даже если вступила с кавказцем в интимный контакт, ну мало ли как бывает, понадобились, допустим, быстрые бабки, а кавказцы всегда отстегивают сразу или вообще не платят, кидают по-черному, с грязнымиоскорблениями; так вот, даже в этом случае надо вести себя с умом, не допускать душевного сближения. Чисто техническая сделка. Ничего личного, никаких эмоциональных нюансов. Ни страха, ни любви. Иначе можно так влипнуть, что не выпутаешься. Если заподозрят бабью слабину - тебе крышка. В прямом и переносном смысле. Короче, я кавказцев не боялась, как некоторые, просто предпочитала не иметь с ними дела. Правда, живя в Москве и ведя светский образ жизни, на них все равно натыкаешься то тут, то там.

На ультиматум я ответила дерзко, повторяю, вдобавок в обиде на Витюню. Как чувствовала, что он задумал какую-то большую пакость.

- Пошли на хрен, - сказала им. - Не мешайте отдыхать.

- Кого на хрен? - удивился один абрек. - Нас, что ли, Халтаз?

- Не может быть, - откликнулся Халтаз. - Повтори, чего сказала, девушка.

Я на них не смотрела, уткнулась в свой коктейль, но немного протрезвела. У меня часто так бывает, сперва взорвусь, а потом жалею.

- Хороший разговор не понимаешь, да? - гудело уже над ухом. - Или работай, или бить будем. Я прав, Халтаз?

- Абсолютно, - согласился Халтаз. - Бить надо больно. Наглая очень.

Опомнясь, я взмолилась:

- Ребятки, отвалите, а? Ну пожалуйста! Живот болит, спасу нет.

Подняла глаза, а лучше бы не глядела. Жуть. Обкуренные, в черной щетине, один с какими-то хлопьями на губах. Во нарвалась... Теперь и соглашаться поздно.

- Живот пройдет, ничего, - посочувствовал абрек. - За грубость платить надо, сама знаешь. На хрен кого послала, думала головой?

- Брюхом она думала, - добавил Халтаз. - Пойдем, девушка, кино смотреть. Веселый кино, посмеемся.

Не в моих привычках падать духом, но положение было безвыходное. Один шанс - ломануть по коридору, но удеру ли бухая на шпильках?

И вот тут в дверях столкнулась с Тошей Сидоркиным. Тогда я не знала, как его зовут, а просто увидела высокого парня, да не парня, скорее мужчину лет тридцати - с улыбающимся, простецким лицом. И шепнула ему:

- Помоги, земляк, отработаю!

Все он понял, но прошел мимо, будто не услышал. Ничего другого я не ожидала: так уж, кинула крючок на всякий случай. Какой олух будет связываться с хачиками, да еще на их территории Сердце екнуло - и я приготовилась к бегу. На высоких каблуках по паркету, наверное, действительно будет кино. Абреки дышали в затылок. Но бежать не пришлось. Паренек оказался не промах. Меня озадачила тишина, установившаяся сзади. Оглянулась: хачики сaми сидят у стены, как два черных вороненка, притулившиcь друг к дружке плечами. Головки свесились безвольно, а прень стоит как ни при чем и придурковато улыбается.

- Упали, - сказал с простодушным удивлением, - сударыня, что водка делает с людьми.

Наш роман не имел продолжения. Не по моей вине я как раз прониклась к Сидоркину полным доверием. Он вывел меня на улицу, посадил в тачку (помнится, задрипанная "шестеха"), отвез домой (я тогда жила на Плющихе за квартиру платил гад Скоморохов), естественно, поднялся наверх выпить кофе, и, естественно, я его отблагодарила как умела, за то, что спас от ордынцев. Но все получилось как-то обыденно, дежурно, и, наверное, я не сумела выказать благородному рыцарю своих чувств. А они были. Он глубоко поразил меня тем, что рискнул жизнью ради незнакомой путаны. У него даже не было времени для раздумий, он принял решение за доли секунды, словно отточенный клинок, летящий в пространстве. Безусловно, в нем было нечто такое, что мерещится юным девам в грезах, а в реальной жизни не встречается никогда.

Он исчез, пока я спала. Но перед тем как исчез и еще перед тем как легли в постель, я сделала маленькую подлость, которую обычно себе не позволяю. Пока он был в ванной, заглянула к нему в карманы и обнаружила служебное удостоверение в красивом кожаном переплете. Но какое-то странное. В нем не было даже фамилии, только фотография, красная печать и цифровой код. Я таких удостоверений прежде не видела. На обложке - герб. Все гадала, с кем же довелось переспать. Похоже, с каким-то сверхсекретным агентом. Об этих сверхсекретных агентах я ничего не знала, кроме того что читала в книжках и видела по телеку. У нас при сталинском режиме была такая страшная организация, которая называлась КГБ. В Америке тоже была подобная организация, которая называлась ЦРУ. Разница в том, если судить опять же по кино, что их секретные службы занимались благородными делами, спасали человечество от фашизма и ядерной войны, а КГБ настроил лагерей, где людей пытали и расстреливали без суда и следствия. Наш КГБ возглавлял палач и изувер Феликс Дзержинский, чей памятник раньше стоял на Лубянской площади. Потом по пьянке сносили с пьедестала разъяренные демократы. Может мой спаситель был одним из тех, кто чудом спасся от толпы. Пока мы еще не уснули, меня подзуживало спросить об этом, но я не рискнула, потому что пришлось бы признаться, что рылась в его карманах. Если говорить серьезно, то я, разумеется, знала, что секретные службы много раз меняли названия, маскировались, заметали следы, чтобы избежать возмездия граждан, вырвавшихся из-за колючей проволоки (в каком-то журнале я читала, что в лагерях сидело больше людей, чем их было в стране, мистика какая-то, но сейчас все возможно), и наконец перешли на рыночные отношения, то есть смешались с прочим населением в царстве победившего капитализма. Но за последний год опять что-то переменилось: собственными ушами я слышала по телеку, как сам святейший патриарх, поздравляя силовиков с каким-то праздником, может быть, с днем рождения Дзержинского, возвестил, что среди чекистов встречаются хорошие и даже верующие люди. Допустим, он имел в виду сидящего в президиуме президента, но возможно, намекал на Антона Сидоркина. Как бы то ни было, я пришла к мысли, что следует немедленно отыскать в записной книжке телефон Сидоркина и умолить спасти меня вторично, причем за любую плату. Главное, что этот телефон у меня был.

Сидоркин, улизнув в то утро, по какому-то капризу шпионского ума нарисовал его помадой на зеркале в ванной, и я, отлично помню, переписала его в записную книжку. Все собиралась позвонить, да закрутилась. То да се, хлопоты по добыче деньжат, сложные отношения с Витюней Скомороховым, а вскоре уже Эмираты замаячили на горизонте девичьей судьбы. Но сейчас, лихорадочно листая телефонную книжицу, я с необыкновенной отчетливостью осознала, что совершила непростительную глупость: умная девица не должна ссылаться на занятость, коли ей выпало счастье повстречать истинного героя, что в нашем мире почти невозможно. Тут еще сыграло роль дурацкое самолюбие. Он тоже мог меня найти, знал, где спал, но не захотел. Значит, принял за обыкновенную московскую телку, которая проводится с кем попало по ночным клубам. С такой можно спать, но поддерживать серьезные отношения неприлично. Второе: я его боялась. В принципе мужиков бояться, в лес не ходить, но уж больно лихо он разделался с матеры абреками, усадив их у стены. Опять же кожаная книжица, фамилии, но с фотографией. Для вольных охотниц, к кони я себя, конечно, причисляла, чувство опасности то же самое, что копье для первобытного человека. Иногда только оно дает шанс выжить.

Наконец наткнулась на телефон - и в ту же секунду в комнате некстати возник Геннадий Миронович. И опять в раздвоенном воплощении. На сей раз это выразилось не только в проявлениях, но и в одежде. От коммерческого директора на нем были серые брюки от Юдашкина и претенциозный аглицкий галстук; от Мосла - мокасы на каучуковом ходу и алый клубный пиджак с золочеными пуговицами. После недельной разлуки обоих едва признала. Бухнулся в кресло.

- Налей, Надюха, чего-нибудь покрепче... В глотке пересохло... И собирайся, сейчас поедем.

- Куда, Геннадий Миронович? У меня рабочий день. Вам советовала бы написать объяснительную. Где изволили пропадать целую неделю?

Разинул пасть - точно, Мосол.

- Ты чего, Надь, упарилась?

- В каком смысле?

- Да не бзди, все путем. Хозяин доволен. Сейчас повезу на смотрины.

- На какие смотрины? О чем вы, Геннадий Миронович? - Чтобы скрыть страх, я пошла к бару, налила водки в стакан. Мосол вообще ничего не пил, кроме водки и одеколона. Подала ему. - Кушайте на здоровье и ступайте себе с Богом. Сами не работаете, хотя бы другим не мешайте.

Глядел остолбенело - и водку зажал в кулаке, как гранату.

- Ты чего в натуре, Надь? О чем базар? Не врубаюсь.

- Извините, Геннадий Миронович, мне нужно в туалет. С гордым видом покинула комнату. Зинаида Андреевна за своим столом, как обычно, согнулась над ведомостями, окатила меня злобным взглядом. Весь стол завален бумагами, если учесть, что по штату в "Купидоне" числилось четыре человека, то наличие такого огромного бухгалтерского учета являлось для меня неразрешимой загадкой, как и мнодутое. Бухгалтерше я дружески кивнула, а с секретарей Вадиком-Таней, накладывающим на бледную физионoмию дневной макияж, обменялась парой фраз:

- Вадюша, если кто придет, меня нету. - Где же вы, Надежда Егоровна?

- Буду совещаться с Шатуновым. Ты видел, как он?

- Извините, Надежда Егоровна, не видел. Он всегда такой бесшумный, очень таинственный мужчина, прямо вам скажу.

- В чем таинственный?

Вадик шаловливо стрельнул подведенными глазенками.

- Ох стыдно сказать.

- Ну и не говори...

То, что Вадик не заметил прихода Мосла, меня не удивило. Как все юные геи, он вечно витал в грезах. В чем-то я ему завидовала. Точно так же он, скорее всего, не заметит, как однажды сбоку подкрадется смерть и разнесет вдребезги гнилую черепушку.

В туалете, плотно прикрыв дверь, достала мобильник и набрала номер, который нашла в записной книжке. Что-то подсказывало, если не успею сделать это сейчас, другой случай представится не скоро. Ни на что особенно не надеялась, облик секретного героя, возникший в воображении, был, скорее всего, не более чем фантазией, поэтому не расстроилась, когда услышала сперва длинные гудки, потом характерный щелчок и шорох ленты. Мужской голос бодро объявил: "Сидоркин, к сожалению, отсутствует, если хотите передать что-то важное, сделайте это после сигнала. Сидоркин вам обязательно позвонит".

Я тупо слушала шуршание ленты и не знала, что сказать. Пришлось набирать номер второй раз.

- Антон, дорогой, - окликнула тихонько, - ты когда-то спас меня, вырвал из рук изуверов. И у нас была восхитительная, волшебная ночь. Потом ты исчез. Позвони, пожалуйста. Позвони, как только сможешь, - и добавила после короткой паузы:

- Я соскучилась по тебе, Антон.

6. ОПЯТЬ ТУРКИ

Мосол привез меня в дачный поселок на двадцатой километре Калужского шоссе. У него была страсть менять машины и водителей чуть ли не каждый день, и на этот раз мы ехали в симпатичном желтеньком "Седане", за баранкой сидел незнакомый башибузук. Видимо, он был глухонемой, потому что Мосол разговаривал при нем совершенно свободно. Пока я звонила, он пару раз приложился к бутылке и заметно закосел, что было на него непохоже. Обычно водка его не брала, он только разбухал, наливался розовым соком, и бешеные очи проваливались внутрь черепа. А сейчас развезло. Он был в каком-то умильно-сладковатом настроении, как в сиропе. Лапал меня на заднем сиденье, но тоже как-то по-домашнему, без азарта. Повторил несколько раз, что товар сделал ноги и босс чрезвычайно доволен. В частности, и мной. Теперь мне, возможно, светят премиальные. Я не стала интересоваться, что это такое - премиальные, попросила его угомониться:

- Геннадий Миронович, мы не одни. Неужели нельзя вести себя прилично?

- Расслабься малек, - рокотал он. - Никто тебя не тронет, любому пасть порву, поняла, нет?

- Ага, - усомнилась я. - У вас, наверное, таких, как я, десятки. Только для забавы. Серьезных чувств вы, Мосол Миронович, не испытываете.

- Не-е, падлой буду. - Он вдруг посерьезнел, убрал лапы. - Ты особенная. Не токо я заметил. Из тебя, Надь, вполне возможно, центровую слепят.

- Объясните ваши непонятные слова.

- Чего непонятного? Центровой в бизнесе, как законник. Неприкосновенный. Со всеми полномочиями. Сходняком коронованный.

- Чем же я могу заслужить такую честь?

- Вопрос с закавычкой. Скоко пользы принес общему делу, стоко и получишь. Оценка идет по многим статьям. Но главное, конечно, поручители. Поручиться должны те, кому воры доверяют, не фраера. Причем кровь слить в залог.

- Вы, Мосол Миронович, немного выпивши, потому несете бог весть что. Откуда у бедной девушки такие поручители?

- Найдутся, Надь. Не трухай, найдутся. На смотринах не оплошай, а там видно будет.

Меня мутило от перегара, которым он дышал, и от его сивой рожи, и оттого, что опять шел разговор, в котором не понимала ни словечка. Но должна была соответствовать. В одном Мосолушка прав: у бизнеса и у урок общие законы. И там, и там, если догадаются, что только прикидываешься своим, - разорвут всей стаей.

К загородному особняку подъехали около полудня, когда ослепительное июльское солнце прокалило землю до какой-то почти яичной желтизны. Глухонемой водила покатил машину в каменный гараж, а мы с Мосолушкой чин чином, под ручку взошли на крыльцо двухэтажной виллы. Вор в законе, заметно нервничая, дал последнее наставление:

- Ты это, Надь... Ежели чего, гляди на меня. Подмигну правым глазам, значит, все путем. А вот так пальцами сделаю, значит, соображай. Поняла, нет?

- Еще бы! - сказала я.

В гостиной - батюшки светы! - ждала такая компания, что я обомлела. Вся Анталия сюда перебралась. Незабвенный черноокий, с жирным пузом Дилавер, кривоногие янычары Эрай и Хаги, а уж с ними сама кудрявая, розовощекая пышка Вагиночка с бокалом в руке. Не хватало, пожалуй, только ее муженька Вани Гуревича, не удивлюсь, если тоже подскочит на огонек. Увидев меня, все так заржали, будто цирк приехал. Вагиночка кинулась ко мне, затискала, затормошила, да с такой страстью и напором, что от ее визга и щипков померещилось, напала целая толпа.

- Ах сюрприз, ах сюрприз! - вопила ненормальная. - Ну что, рада, счастлива?! Видишь, кто явился? Видишь, кто по тебе истосковался?

Истосковавшийся Дилавер, господин мой, лучезарно улыбаясь, как подпаленный блин, поманил меня пальчиком. Одет был не в шорты и маечку, как привык, а в строгий европейский костюм и истлевал в нем от жара. На о пальчик я не отреагировала, напротив, сразу дала ему урок хорошего тона. Может, это не моя территория, но и не его тоже.

- Любезный Дилавер, конечно, приятно снова вас к деть, но у меня теперь другой повелитель, вот, познакомьтесь... Геннадий Миронович Шатунов...

Вагина опять заржала, и турки ритуально захлопал себя по ляжкам. Оказывается, "Генку все знают, он давно в колоде", и знакомить никого ни с кем не надо, а лучше поскорее поднять бокалы за счастливую встречу. Мосол толкнул меня в бок, на уголовной роже проступила почтительная улыбка. Всеобщее братание, милый розыгрыш большие люди принимают в свой круг несмышленыша о наставляют на путь истинный. Все они хитрили, но каждый на свой лад. Каждый держал в кармане заточку с собственным набором. Но из них я никого не боялась, если не считать Вагиночку. Она самая опасная здесь. И турок, и Мосла, и меня, грешную, она использовала как хотела трахала во все дырки. Но только, наверное, не все об этом догадывались. Я догадывалась, потому что была женщиной, и знала, как легко обломать рога практически любому мужику, но ведьму остановит лишь осиновый кол, вбитый в грудь. Господи, совсем недавно я считала ее подругой... Гордилась ее дружбой. Бесится от похоти, так что с того? С кем не бывает при муже-импотенте... Сочувствовала ей. Верила ее причитаниям: "Мой Ванечка без меня пропадет, он как дитя малое! Как мы все одиноки, Надин, как одиноки!"

Дилавер, насупившись, поднял бокал. Жирные миндалины глаз излучали суровую доброту.

- Госпожа Надин, душа моя... Помнишь, как читал Пушкин под небом Анталии? Ты читал, я слушал. Потом я читал, ты слушал. Нам было хорошо, не так ли, дорогая?

- Истинно так.

- Давай не омрачать встречу. Про твой успех нам все известно. Твой счет вырос в банке. Гену хочешь себе взять, бери Гену. Про нас думают, дикий народ, женщин за собак держим. Все врут гяуры. Настоящий турок - сердечный турок. Женщину ценит как музыку, как красивый ковер. Впереди тебе трудный тет-а-тет с одним человеком. Давай выпьем вина за твою удачу. Это тост. За тебя, Гена, тоже пью. Надин себе забрал, не жалко. Потом опять отдашь. Друзья познаются в беде, у русских говорят. Пей, Гена, до дна. Госпожа Надин на всех хватит.

Пока он говорил, Эрай и Хаги важно согласно кивали, верные болванчики, стиснув Вагиночку с боков, опасаясь, что вредный Мосол и ее отнимет. Сама опять чуть не лопнула от сдерживаемого смеха. Чт-то на нее сегодня смехунчик напал. Я поблагодарила Дилавер за лестные слова и выпила вместе со всеми. Мосол выпил вина, хотя и с брезгливой миной: водки не было. Шепнул мне на ухо:

- Молодец, Надюха. Нормально врезала обезьяне. Сказал негромко, но слышали все - и как-то странно на него посмотрели. Как на покойника. Никто никуда не спешил, сидели перед камином, где потрескивали декоративные поленья. Будто кого-то ждали. В тишине ангел пролетел. В комнате были лепные потолки с ангелочками, на полу - зеленый ковер. Мебель обычная, примерно тысяч десять баксов за гарнитур. Итальянская. Фирма "Монако". В окно ломилось солнце, не сочетающееся с камином. Ляка сказала:

- Надюш, прости, что так получилось. Наверное, на меня обижаешься, но поверь, иначе было нельзя. Я не пряталась, но ты должна была справиться сама. И справилась отлично. Но рисковать мы не могли. Игра крупная, когда-нибудь сама все поймешь. Не хмурься, прошу тебя. Все хорошо, дитя мое. Теперь опять будем вместе.

- С чем я должна была справиться? С Иванцовой?

- С Иванцовой в том числе. И еще доказать, что в тебе не ошиблись, просчитали правильно. Ты же не думаешь, что это случайный выбор?

- Я ведь просила оставить меня в покое, - лишние слова, но вырвались помимо воли.

Вагиночка улыбнулась покровительственно.

- Конечно, просила... Я помню... но разве нас кто-то спрашивает, милочка? И меня никто не спрашивает. В большом бизнесе приходится делать то, что нужно. Или оказываешься на помойке. Третьего не дано.

- Почему выбрали меня?

- Решают специалисты. Для той роли, какую тебе дали, Необходимо сочетание многих качеств, честно говоря, я в этом вопросе тоже не Копенгаген. Алчность, молодость, внешние данные, повышенная живучесть, ум - короче, целый букет. Все это у тебя есть. За тебя, родная!

О как мне хотелось выплеснуть рюмку в похотливую светящуюся материнской нежностью рожу! Но я этого не сделала. Чокнулась с ней, и с Дилавером, и с кривоногими, и с любезным Мосолушкой.

- На теперь подарок, - во всю черноту размаслился Дилавер, - Бери, лубовь моя.

Протянул сафьяновую коробочку, я открыла: точно такие же золотые часики, какие подарил в Анталии.

- Прозит, - поклонилась я, - Буду коллекционировать, У вас щедрое сердце, господин мой.

- Турецкая дешевка, - ревниво заметил Мосол, и опять все присутствующие посмотрели на него странно. Ляка сказала:

- Прошу прощения, господа, мы с Надин покинем вас ненадолго, потом, надеюсь, продолжим пир в более уютном месте.

Кивнула мне - и я потянулась следом. Мужчины проводили нас понимающими взглядами.

Идти пришлось недалеко - на второй этаж и налево. Роскошно обставленный дачный кабинет в дизайне "Санта-Барбары". У окна высокий солидный мужчина в светлом летнем костюме. Лицо в тени, но я его сразу узнала - Гай Карлович Ганюшкин. Он пошел нам навстречу, дружески обнял Вагину, чмокнул в щеку.

- Погуляй пока, Елочка, сделай милость. Мы с девочкой малость побеседуем наедине.

По недовольной гримасе я поняла, Вагина не ожидала, что ее так бесцеремонно выставят.

- Как угодно, Герник, но я думала...

- Не думай, дорогуша. - Магнат усмехнулся одной щекой. - За тебя уже подумали.

Какая-то особая издевка таилась в его словах и учтивом тоне. Вагина вспыхнула, развернулась и вылетела из кабинета.

- Ишь ты, - сказал Гай Карлович, обращаясь уже ко мне, - Она думала. Интересно, каким местом? Удивительно бесцеремонная особа, вы не находите, Надин?

- Нет, не нахожу... Почему она назвала вас Герником? По-моему, вас зовут Гаем Карловичем.

- По-разному зовут. Не забивай голову ерундой. Садись сюда, на пуфик, чтобы я мог получше разглядеть... Скажи, детка, ведь мы, кажется, встречались? Помню-помню эти пухлые губки и ясные глазки... Приятно, когда молодая умеет себя подать. Этому в школе не научат.

- Благодарю, синьор Герник.

- Надюшик, девочка ты умненькая, битая, поэтому давай прямо к делу. Извини, ни на что другое сейчас времени нет. Может в другой раз... У тебя, кстати, какое образование?

- Высшее. Диплом ВГИКа. Режиссер и актриса в одном лице.

Ему ответ понравился, и вообще я ему нравилась, я это заметила еще при первой встрече. Но это ничего не значило. Для таких людей, как Ганюшкин, эмоции не имеют значения. Тем более все, чего душа пожелает, они получают без труда. В этом их сила и слабость. Слабость крупных хищников заключается в том, что от постоянного пресыщения им иногда лень лишний раз щелкнуть челюстями.

- Круто, - одобрил он. - Режиссер. Кто бы мог подумать! С дипломом - это тебе Гарик Рахимов удружил?

Сердце захолонуло: знает про Гарика, знает про меня все, значит, крепко заглотнул. Видно, это не тот случай, когда лень щелкнуть челюстями.

- Гарик, да... Но я сама всегда мечтала стать режиссером.

- Вот и отлично. Вот мы и снимем киношку с твоим участием. Но придется напрячь силенки. Не дай бог оступиться, сценарий ювелирный. Что-то хочешь спросить?

По привычке я уже отметила некоторые его особенности, за которые можно зацепиться. Например, внешность. Не красавец, конечно, и не урод. Холеный мужичонка с едва намечающимся брюшком. Морда скорее приятная, чем отвратная, если бы не носяра. Нос приметный, с подвижными, как цветочные лепестки, ноздрями, чуткий, как у насекомого. Наверное, именно энергичный носяра лучше всего отражал его характер. А характер такой, что случайно зацепишься - обдерешься до крови. Ну, это уж у них общее, родовое, у всех победителей жизни. Это мы всегда учитываем.

- Гай Карлович, раз уж оказали мне честь, - я смущенно потупилась, - раз приняли участие... Позвольте признаться чистосердечно?

- Ну?

- Вы мой герой. Гай Карлович, мой жизненный идеал, для вас я готова на все. В самых смелых мечтах не могла представить, что когда-нибудь буду сидеть вот так запроса рядом с великим человеком. И мне очень страшно, что я не сумею угодить.

Обычно на такие невинные девичьи признания они клюют безотказно, но этот, похоже, был чересчур умнее, чем я предполагала. По свекольной морде пробежала тень смеха, носяра дернулся вверх-вниз, как поплавок.

- Не мели чепуху, красавица, это необязательно... Лучше запомни, что скажу. Главная твоя задача - загарпунить Громякина. Намертво. Чтобы не ворохнулся. Это трудно, понимаю. Он человек ломаный, дурной. Даже говорить о нем как о человеке не совсем верно. Животное, чудовище. Но он нам нужен. Мы на него сделали ставку, вложили средства. И ты должна его приручить. С помощью подруги, разумеется. Справишься?

- Приручить Громякина - это как? В постель уложить, что ли?

- В постель - мало. Надо, чтобы кормился из твоих рук. Честно говоря, я была поражена.

- Гай Карлович, вы серьезно? Может, вы меня с кем-то путаете? Я обыкновенная московская путана. С какой стати он вдруг будет, есть из моих рук? И потом - у него есть Иванцова. Я ей в подметки не гожусь.

Ганюшкин недовольно сдвинул брови, носяра поник.

- Не умствуй, Надя. Каждый солдат должен знать свой маневр. Иванцова - это Иванцова, ты - это ты.

- Есть другая народная мудрость: всяк сверчок знай свой шесток.

- Ты не сверчок, Надин, а результат научного отбора. Ошибки нет: зверюга на тебя среагировал. Пока вяло, но импульс есть.

- Откуда известно?

- Наводил справки о тебе. Кто, откуда? Чем болела? Есть и другой красноречивый фактор. Шуганул двух любимых петушков. Неделю к ним не прикасается.

- А к Иванцовой?

- Не дерзи, Надя, если хочешь, к Иванцовой тоже... Повторяю, Громяка нам нужен в товарном, упакованном виде. И как можно скорее. Раз уж помянула свою подругу, скажу, Иванцова не справилась. К сожалению, придется ее наказать. Надеюсь, с тобой этого не случится.

Он сидел так близко и был такой тихоголосый, домашний рассудительный, и все же от него веяло ужасом, как из преисподней.

- По ряду причин, - продолжил наставительно, - с Громякой мы не можем использовать более действенные, активные способы сотрудничества. Поэтому, Надя, прошу тебя, не сорвись. Глупо сломаться в начале блестящей карьеры, которая перед тобой открывается. Согласна?

- Да, но... Что все-таки я должна сделать?

- Пока войти в доверие, стать незаменимой - иными словами, занять место Иванцовой. Дальше видно будет. Успокойся, тебе помогут, у тебя будут консультанты и все прочее, что необходимо. Вся современная наука любви к твоим услугам. Со всеми ее самыми изощренными приемами.

Магнат поднялся на ноги, взглянул на ручные часы. Аудиенция закончена.

- Гай Карлович, можно последний вопрос?

- Говори.

- Даже два.

- Быстрее, Надя, спешу.

- Туркам я подчиняюсь или нет?

- С этого дня ты подчиняешься лично мне. Но слушаешься всех. Улавливаешь тонкость?

- Улавливаю... Гай Карлович, Иванцова - моя школьная подруга... Пожалуйста, скажите, что с ней?

- Ты же ее недавно видела?

- Да, но вы сказали, придется наказать.

- А-а, ты вон про что... - Неожиданно Ганюшкин перестал спешить и опустился обратно в кресло. Больше того, посадил меня к себе на колени, нежно обняв за плечи. - Хорошо, удовлетворю твое вполне понятное любопытство. Сейчас вместе проведем маленький научный опыт Ну-ка, признайся, как относишься к Гене Шатунову?

- К Мослу? Как к нему можно относиться? Животное, оно и есть животное.

- Ая-яй, Наденька, стыдно. Зачем же спала с этим животным?

- От страха, Гай Карлович.

- Что-то ты непохожа на трусиху... Ну да ладно... Геночка обидел наших турецких братьев, сама была свидетелем. И вообще последнее время ведет себя вызывающе, задирает хвост... Нет-нет, не волнуйся, ничего страшного, мы давно отказались от варварских методов воздействия - пытки и прочее. Пожалуйста, смотри внимательно.

Я не заметила, как в пальцах у него оказался дистанционный пульт, и лишь увидела, как вспыхнул экран телевизора, стоящего у противоположной стены. Изображение было четким, но беззвучным. Маленькая комната с операционным столом и разными приспособлениями, на столе лежал Мосол, к его голове подведены провода от каких-то приборов. Вокруг суетились трое мужчин в белых халатах, что-то налаживали, подключали, возможно, готовились к операции. Сцена напоминала кадры из популярного штатовского сериала "Скорая помощь", который я недавно смотрела. Один знакомый гинеколог (не любовник, а именно врач) как-то сказал, что эту мыльную медицинскую оперу российские врачи воспринимают как суперкинокомедию, не уступающую фильмам Чарли Чаплина. У Геннадия Мироновича глаза вытаращенные, как у человека, который ушел под воду и понимает, что вынырнуть не успеет.

- Что с ним делают? - спросила я почему-то шепотом.

- Ничего. - Гай Карлович нежно помял мои груди. Я не сомневалась, что ему приятно. - Все, что надо, они уже сделали.

И действительно один из медиков освободил голову Мосла от путаницы датчиков, второй скинул ремни, которыми тот был примотан к столу. Ошарашенный Мосол слез со стола, неуклюже раскачивался. Ближайший врач поводил перед его лицом ладонью. Мосол скривился в неуверенной улыбке.

Гай Карлович отключил изображение.

- Ну, как тебе?

- Ничего не поняла. Ему вкололи наркотик?

- Мелко мыслишь. Надежда Егоровна. Старыми категориями. Его изменили.

- Как изменили? Отрезали что-нибудь?

- Ах, Надин, какая же ты непонятливая девочка! Ладно, сейчас увидишь, - спихнул меня с колен довольно бесцеремонно, потянулся к телефону, снял трубку и, не набирая никакого номера, распорядился:

- Подайте сюда Мосолушку. - Энергично потянул носом, потер руки. В непроницаемых глазах такое выражение, будто нанюхался кокаину. - Любопытное ты существо. Надежда Егоровна.

- В каком смысле?

- Увидеть такое - и даже бровью не повести! В твоем-то возрасте... Неужто ничего не почувствовала?

- Что я должна почувствовать?

- Ну не знаю - жалость, страх, содрогание душевное. Все же - э-э - сожитель.

- Не понимаю. Гай Карлович, чего от меня ждете?

- Ничего не жду, ровным счетом ничего. Но вижу, с Громякиным справишься. И не только с Громякиным, да?

Отвечать, слава богу, не пришлось. Отворилась дверь, и робко, боком втиснулся в кабинет Геннадий Миронович. Первое, что бросилось в глаза, от его привычной раздвоенности не осталось и следа. Теперь это была однозначная определенная личность, без внутренних метаний, с каким-то неожиданно появившимся прилизанным хохолком на голове. Без всяких закидонов и амбиций. Лох. Человек доисторического времени, когда существовали бесплатные туалеты. И голос новый, чуть ниже тембром, басовитый и заискивающий.

- Звали, барин? - спросил, скользя туманным взглядом куда-то в заоконное пространство. У меня по коже пробежали мурашки.

- Звал-звал, - благодушно отозвался Ганюшкин, подойдя к страдальцу ближе. - Как зовут тебя, помнишь?

- Мослом Мословичем, ваше высокоблагородие.

- Верно... Ну-ка, открой рот.

Геннадий Миронович послушно вывалил язык, и магнат зачем-то подергал его зубы. Потом вытер ладонь о белую сорочку Мосла.

- Кому служишь, горемыка?

- Вам, ваше высокоблагородие.

- А еще кому?

- Вот ейтой дамочке, запамятовал, как звать-величать, Простите Христа ради, - ожег пустым и каким-то влажным взглядом, от которого меня замутило. Преданный пес не смотрит жалобней.

- Опять верно, - похвалил Ганюшкин. - Теперь докажи, как любишь свою хозяйку.

С утробным урчанием Мосол повалился на колени, подполз к пуфику и облизал мою туфлю, при этом крепко зажав в ладонях щиколотку.

- Почеши его за ухом, почеши, - улыбчиво посoветовал Ганюшкин. - Они это любят.

- Гай Карлович, вам нравится превращать людей в мошек? - спросила я холодно.

- Зачем превращать? Они и есть мошки, дорогая.

7. ПОЯВЛЕНИЕ МАЙОРА

Звонок раздался среди ночи, и в первую минуту я не могла сообразить, кто бы это мог быть. Подумала, кто-то из ошалевших бывших спонсоров. За восемь лет столько мужиков прошло через мои руки, и некоторые имели обыкновение возникать заново из прошлого, аки привидения, пытаясь снова занять место в моем сердце. Никому этого не удавалось. Я не из тех, кто лакомится тухлятинкой.

Голос в трубке звучал в настырной интонации забуксовавшего автомобиля. Звонивший был явно под хмельком.

- Позовите гражданку Марютину, пжалуста! Это ты, Надин? Чего-то не слышу? Я куда попал?

Я включила ночник, взглянула на часы - половина второго. Значит, поспала около часа. Вечером засиделись с мамочкой, судачили, как две кумушки. Отца вспоминали, угоревшего от "Рояла" на заре реформ, поплакали, конечно. И мои делишки обсудили. Маму я, естественно, ни во что не посвящала, но она чувствовала, что-то неладно. Какая-то фирма, хожу на работу - отродясь такого не бывало. Прежнюю мою жизнь она осуждала, а теперь испытывала страх. Для нее само слово "фирма" звучало зловеще. Так же как все новые слова: "префектура", "брокеры", "дилеры", "киллеры" и прочее - все одинаково. Все чужое. Все ранило сердце, сплавляясь в усталой головке в болезненное, надрывное понятие - общечеловеческие ценности, рынок.

- Эй, вы знаете, который час? Мужчина заныл заново: .

- Мне бы гражданку Марютину... Пжалуста, позовите ее к телефону. Это ты, Марютина?

- Допустим, а вы кто?

Но когда спросила, уже знала ответ. Секретный агент. Он постоянно придуривался, даже в постели. Сразу все вспомнила. Волшебная ночь. Утреннее исчезновение. Помада на зеркале. В постели он прикидывался вампиром, импотентом и сексуальным маньяком. У меня никогда не было такого забавного партнера. Половину ночи занимались любовью, вторую половину пили водку и хохотали. С тех пор я, кажется, больше не смеялась ни разу. Искренне. Без истерики. Как в детстве.

- Я почему позвонил-то, - нудело в трубке. - Получил сообщение, а уже ночь. Думал, дождусь утра. Но вдруг что-то срочное. Дай, думаю, сразу звякну, хотя и пьяный. Вдруг у нее, к примеру, денег нет на такси. Или прокладки закончились. Это ты, Надин?

- Антон, почему ты пропал?

- То же самое могу спросить у тебя.

- Я знаю, почему ты пропал. Никогда не надо отдаваться мужчине с первого раза. Все мужчины одноклеточные. Они думают, если женщина сразу задрала ноги, она непременно шлюха. А тут еще эти хачики. Дополнительный штрих. Наверное, решил, я только и делаю, что ошиваюсь по ночным клубам.

- Хочешь правду, Надь?

- Давай, если сможешь.

Я уже сидела в постели с сигаретой в зубах. Только зажигалка куда-то делась. Сон улетучился бесследно. Какой уж тут сон... Секретный агент. Соломинка в трясине.

- Оробел я, Надь... Зачем я нужен прекрасной даме со своей зарплатой? Ну, попал под настроение, а дальше что? Я насчет себя не обольщаюсь. Иной раз доходит до того, что порядочную девушку не на что пивом угостить У тебя что стряслось-то, Надь?

Я оказалась в затруднительном положении. Не хотела, опасалась откровенничать по телефону. Для тех, кто торгует людьми, как сигаретами, поставить на прослушку квартиру - плевое дело. Вроде того как сигнализацию на тачку. Они это наверняка проделывают со своими сотрудниками. И это правильно, надо же следить, чтобы мошка, владеющая хотя бы малой информацией, не ускользнула в щелку.

- Антон, давай встретимся.

- Сейчас?

- Нет, лучше завтра.

- Говори, где и когда.

Я попыталась интонацией передать ему предостережение. Он должен понять, если хороший агент.

- Помнишь, где познакомились?

- Ага. На всю жизнь зарубка.

- Давай там же в восемь вечера.

Он понял, похоже, улыбнулся в трубку:

- Про неуловимого Джо помнишь старый анекдот?

- Нет.

- Он неуловимый, потому что на хрен никому не нужен. До завтра, принцесса.

* * *
Мосла обещали забрать из конторы. Вреда от него не было, он тихо сидел в углу, но стоило кому-нибудь войти, даже своим - бухгалтерше или секретарше Вадюше, - вскакивал на ноги и с печальным клекотом, широко раскинув руки, закрывал меня своим телом. От прежних воплощений у него сохранилось только чувство повышенной опасности. Зыркал глазами из угла, как вороненок из дупла. Хорошо хоть молча. Разговаривать по собственной инициативе он как бы разучился, но на любой обращенный к нему вопрос отвечал разумно. На меня его присутствие действовало удручающе, но попытка вытурить его прогуляться окончилась неудачно. Он так перепугался, как если бы увидел наставленный пистолет, а потом натурально расплакался. Пришлось утешать, как маленького.

- Мосолушка, голубчик, ну чего ты, в самом деле. Утри сопельки. Ведь для твоей же пользы. Погляди, какая погода на улице. Купил бы себе мороженого, посидел в парке...

- Разве я мешаю госпоже?

- Не мешаешь, конечно, нет, - соврала я. - Но нельзя же так сидеть целый день без всякого занятия. С ума можно сойти!

Мосол отвечал трагически:

- Если мешаю, убей своей рукой, за счастье почту! В пустых очах мученический, влажный восторг. Самое удивительное, что Зинаида Андреевна и Вадюша-Танюша не замечали произошедших с ним перемен. У бухгалтерши я спросила:

- Вам не кажется, Зинаида Андреевна, что господи Шатунов немного приболел?

- С похмелья они все одинаковые, - ответила строго. - Обожрался паленой водяры, вот его и ломает.

Вадюша, косясь на притихшего Мосла, вспыхивал, как маков цвет, и на мой вопрос, не находит ли он в поведении Геннадия Мироновича чего-то необычного, ответил вообще загадочно:

- Что вы. Надежда Егоровна. Я об этом даже и не мечтаю. В конце концов я позвонила Вагине (теперь она легко обнаруживалась по любому номеру), и та, внимательно выслушав, пообещала прислать перевозку. Уточнять, что за перевозка, я не стала.

К концу дня у меня осталась одна забота: ускользнуть из конторы незамеченной. Чем бы это ни грозило. Я знала, что на мою машину (красный "Фольксваген") поставлен маячок (прежний Мосол предупредил), а также двое бычар неотлучно дежурили у подъезда "Купидона" и сопровождали меня, куда бы ни пошла. Но на моей стороне был фактор внезапности. До этого вечера я ни разу не пыталась избавиться от опеки. В начале седьмого обратилась к Геннадию Мироновичу:

- Мосолушка, милый, есть для тебя важное поручение.

Вор в законе с радостным курлыканьем выполз из угла на середину комнаты.

- Приказывайте, госпожа!

С большим трудом мне удалось растолковать, что ему надо отвлечь топтунов. Конечно, я сильно его подставляла, но ничего другого не придумала.

- Ты их знаешь, да, Мосолушка? Гарик и Махмуд. Хорошие, правильные пацаны. Может, немного поколотят, но не сильно. Ступай, голубчик, не тяни.

Бедный головастик пыхтел от усердия, пытаясь понять, чего я от него хочу, и все норовил облобызать мою туфлю. Я ласково взъерошила его волосы.

- Послушай еще раз. Выйдешь на улицу, подойдешь к Махмудику, он возле моей машины толчется, и скажешь:

"Ах ты, козел вонючий, мать твою..." Они на тебя кинутся, ты только не обороняйся. Ты же не боишься двух качков?

- О госпожа! Если они тебе не нравятся, почему не сделать проще? Возьму пушку и пристрелю обоих. Чтобы не маячили.

- Не надо. Они мне не нравятся, но не до такой степени. Просто попугай их, Мосолушка. Чтобы не наглели.

В окно я наблюдала, как он выскочил на улицу, подбежaл к черноликому Махмудке, но по пути, похоже, забыл все наставления. Говорить ничего не стал, а без затей съездил громиле по уху. Рука у Мосла тяжелая, привычная к расправе: Махмудик, не ожидавший нападения, отлетел, как кегля. Мосол взялся волтузить его ногами, как у них принято, через несколько секунд к ним присоединился, как я и рассчитывала, вспыльчивый Гарик, с лету повис у Мосолушки на плечах. Следить за дракой дальше не было времени.

Подхватив сумку, я быстро покинула офис и вышла во двор через пожарную дверь, от которой заранее приготовила ключ. Да она обычно и не запиралась, через нее вывозили мусор. По переулку почти бегом вылетела на шоссе и - вот удача! - тут же остановила частника на белой "Волге".

Тот же ночной клуб "Ниагара" и, кажется, тот же самый бармен за стойкой, усатый, бритоголовый, узкоглазый... Зато Антона Сидоркина я словно увидела впервые. Симпатичный, скромный мальчик лет тридцати с небольшим, узколицый, темноглазый, с чистой, как у девушки, кожей, с застенчивой улыбкой, никакой показушной придурковатости. Интеллигент из хорошей семьи. Может быть, преуспевающий бизнесмен. С первой же минуты я усомнилась в том, что он секретный агент. Разве они такие бывают? Глаза добрые, внимательные. В принципе я не верю в мужскую доброту. Характер у них у всех обычно неустойчивый, подвижный, а добрые они или злобные, зависит исключительно от женщины, которая ведет их по жизни.

В полупустом баре мы расположились за столиком в глубине. Сидоркин принес для себя кружку пива, а для меня фруктовый коктейль с капелькой рома. Еще орешки и сыр рокфор.

- Ты выглядишь усталым, - сказала я.

- Есть маленько, нагрузки большие, организм не всегда справляется.

Я не стала уточнять, какие именно нагрузки испытывает его организм, но мне было хорошо сидеть с ним за одним столом в уютном баре. Чувство покоя разлилось, как тишина, и это было странно. Я даже забыла все свои приемчики обольщения, которые уважающая себя охотница за мужчинами пускает в ход автоматически. Как-то неожиданно размякла. Я не обманулась в своих воспоминаниях. Кем бы он ни был, но он был таким, каким я надеялась его увидеть: спокойным, трезвым, сосредоточенным, доброжелательным. И от него исходила чарующая аура зверя. В нем ощущалась некая опрятность, не зависящая от обстоятельств. Увы, наверняка где-то есть другая женщина, которой он принадлежит и возле чьей кровати стоят его домашние тапочки. Не может быть, чтобы такой мужчина остался неоприходованным. Хотя представить Сидоркина в ночных шлепанцах было трудно.

- Антон, не буду лукавить, мне нужна твоя помощь.

- За тобой кто-то гонится? Опять азеры?

- Мне не до шуток. Дело очень опасное, даже не знаю, как начать.

- А почему выбрала меня?

Я посмотрела на молодого человека через хрусталь. Мы провели вместе двадцать минут, но уже перестали замечать окружающее. Это морок хорошо мне знакомый. Он знаком всем мальчикам и девочкам и в старые времена назывался влюбленностью. Первый шаг к неизбежной близости.

- Пока ты был в ванной, я заглянула в твои карманы. Прости, время лихое. Всегда лучше подстраховаться.

- Ну и что? - В его голосе не было осуждения, и я немного успокоилась. Трудное признание позади.

- Ничего. Нашла удостоверение.

- Не понял. Какое удостоверение?

- Антон, ну пожалуйста... Я знаю, кто ты.

- И кто же?

Я оглянулась по сторонам: две-три парочки шушукались, двое пожилых мужчин степенно тянули пиво, о чем-то беседуя, бритоголовый батыр за стойкой заученно, как в вестернах, протирал бокалы тряпочкой - на нас никто не смотрел.

- Ты - агент государственной безопасности, вот кто. Может, это теперь по-другому называется. По-другому, да?

Сидоркин бросил в рот орешек, отпил пива. Улыбаясь, сказал:

- Фантазия у тебя богатая, Надин. Ладно, допустим, я агент этой самой безопасности. Как бы она ни называлась. А У тебя, выходит, дело государственной важности. За тобой охотится иностранная разведка. Моссад или Интеллижен сервис. Обидно, Надь.

- Почему обидно?

Он еще выпил пива и загрустил. Губки надул, лобик наморщил. Мне неудержимо захотелось нырнуть с ним поскорее в постель. Я вдруг вспомнила, как пахнет шерстка у него на груди. Как осенняя травка на лугу. Господи, да что же это со мной? Скоро стану копией Ляки. Что годы и страдания делают с бабенкой...

- Обидно, Надь, потому что рушатся иллюзии. Думал ты правда соскучилась, встретимся по-людски, выпьем закусим. Потом... А вместо этого какой-то агент, какие-то разборки. И что характерно, со мной это не в первый раз.

- Что - не в первый раз?

- Женщины всегда с кем-то путают. Доходит до смешного. Представляешь, одна дамочка спутала с Киркоровым. Всю ночь уговаривала спеть "Зайка моя".

- Антон, прекрати, поссоримся. Я сама видела удостоверение.

- Конечно, видела. Зачем же их продают на любой вкус в метро? Какой дурак нынче выйдет на улицу без ксивы? По Москве шмонают, ищут террористов. Нет документов, получишь пулю в лоб, и не спросят, как зовут.

- Значит, ты не агент?

- По-честному?

- Да.

Важно приосанился.

- Для тебя готов быть кем угодно. Хотьсамим Феликсом Эгмундовичем. Давай выкладывай, что за беда?

Ему не удалось меня обмануть, напротив. Он вел себя так, как и должен вести настоящий шпион. Не хватало еще, чтобы он признался случайной подружке в роковой оплошности. За это начальство по головке не погладит, наверное, у них там дисциплина - ое-ей! К тому же мне все равно деваться некуда. Понизив голос, рассказала все, что могла, начиная с Анталии. Фирма "Купидон", Вагиночка, Громякин, клоны, подруга детства Иванцова, "Дизайн-плюс" - и прочее, прочее. Уложилась в десять минут. Сидоркин не перебивал и, только когда закончила, отправился к стойке, сказав, что должен немедленно выпить. Промыть мозги от этой чертовщины.

Чертовщина, да. Я тоже это поняла, пока молола языком. Особенно дико про клонов. Но, как и Антон, я знала, что нет такой мерзости, которая органично не вписалась бы в московскую реальность.

Антон принес графинчик водки и закуски. Я ждала приговора. Как он решит, так и будет. Если не поможет, вернусь я в "Купидон" и буду делать что прикажут. Пока я им нужна, не тронут. Откровенно говоря, после Эмиратов смерти я не боялась, но страсть как не хотелось стать измененной. К призеру, как Мосолушка. Страшно подумать... Был уважаемым членом общества, вором в законе, бизнесменом - и вдруг превратился в пресмыкающееся. Вся моя гордыня, доставшаяся от спившегося папочки, бунтовала. Понятно, в Москве полно измененных, куда ни плюнь - попадешь в зомби, но я не хотела быть одной из них. Уж лучше простая, незатейливая смерть в проруби или под ножом мясника.

Сидоркин выпил водки, пожевал колбаски, закурил сигарету - и все молча. Я его не торопила. Спешить некуда. Смотрела на него с горечью: ну почему, почему мы не встретились хотя бы несколько лет назад, когда я еще не была пропащей? Могли бы пожениться, нарожать детей, купить домик в деревне. Я работала бы художником-декоратором, как когда-то мечтала, а он ловил бы террористов - или кого они там ловят? Главное, в жизни появился бы иной, сокровенный смысл, который нынче заменился неукротимой погоней за долларом. Я никого не осуждаю, осуждать грех, но в ту минуту прокляла время, в какое меня угораздило родиться. Подлое, как рожа Ганюшкина.

- Турки-то при чем, Надь?

Я обрадовалась, вопрос конкретный.

- Как при чем? Канал сбыта. Туда сплавляют товар. Клонов, рабов. Наверное, каналов много, просто меня посадили на этот.

- С Гуревичем хорошо знакома?

- Лякин муж, - подтвердила я, - Клевый дядька. А Ляка - сволочь. Подставила меня.

- Надь, скажи по совести, тебе чертики не снятся? Ты не чокнутая? В смысле крыши.

- Что же такое! - взорвалась я, но тихо, без шума, не привлекая внимания. - Не веришь, что ли? Думаешь, лапти плету? Зачем мне это надо?

- Про клонов не верю. Про остальное могу поверить, а про клонов нет. Это научная фантастика.

- Ах фантастика?! Да я сама видела. Целые шеренги, и все одинаковые, как близняшки. А что они сделали с Мосолушкой, тоже не веришь?

- Что сделали с Мосолушкой?

Я рассказала, он выслушал. Выпил еще водки, я махнула рюмку и задымила, мы оба выглядели ошарашенными, но он больше, чем я.

- Антон, скажи прямо. Можешь помочь?

- Как, Надь?

- Вытащи меня оттуда.

- О чем ты? Если хоть половина из того, что ты рассказала, правда - твоя песенка спета. Никто тебя не вытащит. Сама же понимаешь.

Вот и приговор. Как обухом по голове. И он был, конечно прав. Так же прав, как весенний дождь с грозой, смывающий с асфальта грязь. Оставалось извиниться за то, что побеспокоила занятого человека, и распрощаться. Ему жить, мне пропадать в одиночку. Что заслужила, то и получи. Я затушила сигарету в пепельнице, поправила прическу. Жест неуместный. Сейчас на мне такая прическа, которую не поправила.

- Что ж, Тошенька, спасибо за доброе слово, за сочувствие. Считай, что ничего не слышал, а я ничего не говорила. Позволь расплатиться за выпивку? Это ведь я тебя пригласила, не ты меня. - Достала из сумочки кошелек, из кошелька пятидесятидолларовую купюру. - Думаю, хватит, а?

- Черт его знает, тут цены ломовые.

- Прощай, секретный агент.

- Прощайте, сударыня.

Когда встала, ухватил меня за руку и ловко вернул на место. В ту же секунду слезы хлынули у меня из глаз неудержимым потоком, как вода из прохудившихся кранов. Сидоркин, достав носовой платок, покачал головой и начал вытирать краску, растекшуюся по щекам. Я не сопротивлялась. Его забота нас сроднила.

- Издеваешься, да? Антон, мне страшно. Спаси меня.

- Спасти человека может только он сам, - наставительно заметил он, - С помощью поста и молитвы. Так учат святые старцы.

Невольно я улыбнулась, по натуре я смешливая, только давно забыла об этом. Сидоркин с поклоном подал рюмку водки:

- Выпей, краса ненаглядная. Облегчи душу. Я выпила с удовольствием. Слезы высохли.

- Не думай, могу и заплатить, если поможешь. Деньжата у меня есть.

- Большие?

- Турки счет открыли, не веришь? Вот, - показала пластиковую карточку со штрихкодами. Он ее чуть ли на зубок не попробовал.

- Сильная вещь, - оценил. - Надо проверить, не липа ли.

- Нет, не липа. Я проверяла. В банкомате сняла пятьсот баксов. Без проблем.

- С богатым человеком всегда приятно иметь дело, но у меня другое условие.

- Какое?

- Если все окончится благополучно, скатаем куда-нибудь на недельку позагорать. Третий год собираюсь, все никак не получается.

- Ты же сказал, моя песенка спета?

- Иносказательно - да. Но практика часто противоречит нашим представлениям о ней. Так написано у таджикского философа Наджилами Али.

- Ты очень образованный человек, хотя по тебе никогда не скажешь, - похвалила я. - ответь, что мне делать?

- Пока ничего. Сиди, работай. Мне больше не звони. Понадобится, сам найду, - не успела я испугаться, мягко добавил:

- Ужасно другое. Сегодня нельзя ни к тебе, ни ко мне. Надо поскорее разбежаться.

Я огорчилась не меньше его, робко предложила:

- Если тебе не терпится, можно в машине.

- Интересная мысль... Ладно, слушай инструкции... Говорил недолго, и я все отлично запомнила. Первый Урок конспирации. Отлетели беззаботные денечки и, наверное, никогда не вернутся. Но все бабы полоумные, и я не исключение. Его суровые наставления звучали для меня ласково, как пожелания спокойной ночи: "Ляг на животик, Деточка, и болеть перестанет". Я больше не чувствовала себя одинокой и радовалась лукавому блеску его сумеречных, темных глаз, погружаясь в них с головой. Что бы ни случилось дальше, за этот вечер я благодарна судьбе.

Была еще ошеломительная поездка по ночной Москве на "жигуле". Забыв обо всем на свете, до одури целовались на каждом светофоре, а то и прямо на ходу, и не разбились только благодаря его высокому водительскому мастерству и цыганскому счастью. Я не знала, что способна на такое. Поплыла, как квашня. Внутри не осталось ни одной жилочки, которая не принадлежала бы ему. Так и парила в невесомости, пока не высадил меня возле Павелецкого вокзала. Прощались недолго. Отдышавшись, я спросила:

- После этого опять скажешь, что не чекист?

- После чего после этого?

- Антон, скажи, что любишь меня. Это важно. Мне не так страшно будет.

- Не могу, - отозвался самодовольно, - Слишком большая ответственность.

Открыл дверцу и выпустил. А сам рванул с места, как ненормальный, и мгновенно исчез в сверкающем потоке лимузинов. Сгинул в ночи.

8. ПОКОРЕНИЕ ГРОМЯКИНА

Наказали той же ночью. Примитивно, по-босяцки. Заснула счастливая, а очнулась от резкой боли в паху. Попыталась ворохнуться - куда там... Голову чем-то замотали, пасть заткнули, и на грудь давило, как плитой. Били в основном по животу и по бедрам. Но без изуверства. Боль резанула оттого, что в дырочку чего-то запихнули. Потом выяснилось - маленькую пластиковую бутылку от пепси. Поозоровали. И дали понять, какое я для них ничтожество.

Экзекуция проходила в полной тишине, и когда закончилась, я еще некоторое время лежала не шевелясь, прислушиваясь. Негромко хлопнула входная дверь, загудел лифт. Я размотала с головы простыню, зажгла лампу у кровати, общупала всю себя - и побрела в ванную. Потери невелики. Лицо совершенно нетронутое, левая грудь расцарапана, кровь на соске, ну и весь низ живота побурел. Боль стала ровной, тянущей, как при воспалении придатков.

Меня и раньше, конечно, поколачивали, без этого жизнь дамы полусвета не обходится, без пенделей, но в собственной постели отметелили впервые. Наверное, это должно было, по замыслу хозяев, оказать благотворное воздействие на мою психику. То есть не столько сами побои, сколько сопутствующий антураж. Действительно, без всяких затруднений проникли в запертую квартиру, застали врасплох и вообще могли сделать что угодно, но даже не изнасиловали, милостиво обошлись. Предупредили по-доброму, дескать, знай, свое место, тварь, и не рыпайся, не самовольничай. Бутылка между нoг - знак особого, почти сакрального презрения. Что ж, спасибо, сэр Ганюшкин! Я все поняла. Больше не буду.

Мамочка проснулась, всполошенная заглянула в ванную. Я еле успела прикрыться.

- Надюша, приснилось мне, что ли? Будто дверь хлопнула?

- Приснилось, мамочка, приснилось.

- А ты чего встала? Не спится?

- Все в порядке, мама. Жидкости на ночь перепила. Иди ложись.

- Может, чайку согреть?

- Нет, будем спать.

Легче сказать, чем сделать. Побои - лучшее средство от сонливости. Часа два проворочалась, поглаживая живот, жалела себя. Но страха не было. Напротив, как солнышко сквозь тучку, проглядывало в полутьме насмешливое, прекрасное лицо моего нового друга, и губы помимо воли растягивались в блаженную улыбку.

Наутро события завертелись с пугающей быстротой. В офисе поджидал новый заместитель, присланный вместо Мосла, и он мне сразу не понравился. Не понравился - мягко сказано. Это был не человек, а существо из юрского периода, ящер, одетый в безукоризненную серую тройку. Я даже подумала, что это какой-то розыгрыш или продолжение ночной экзекуции в иной форме. Головка маленькая, приплюснутая, глазки двумя черными буравчиками, безгубый рот и вытянутый, как локатор, носяра, но не вращающийся, как у Ганюшкина, а будто зацементированный. Цвет лица как у трупа. Лепехин Георгий Сидорович. До моего прихода он, видно, уже как-то себя проявил, потому что Зинаида Андреевна не отозвалась на мое приветствие и вся пылала, как спелый осенний помидop, а у Вадюши на лбу сияла голубая шишка вроде маленького рога, и он тоже прятал глаза. Ящер по-хозяйски расположился в кабинете в моем кресле и, когда я вошла, проблеял козлиным голоском, от которого кровь стыла в жилах:

- Опаздываешь, директриса? Нехорошо. Плохой пример для подчиненных.

После чего сам же и представился, сказав, что будет вместо Шатунова. Я поинтересовалась, что с Геннадием Мироновичем, и получила ответ, что это никого не касается, кроме самого Геннадия Мироновича.

- Давай сразу условимся, Марютина. Меня послали для укрепления дисциплины, и я ее укреплю, не сомневайся. С сегодняшнего дня со всей вашей болтанкой, считай, покончено. Будем делать культурный, современный бизнес.

Не хотелось ссориться, да и с кем, если ублюдка прислали для устрашения, но я предупредила:

- Вадюшу больше не трогай. Он совершенно безобидный, Чудовище мгновенно вскочило на ноги и оказалось ростом под потолок. Черные буравчики засверкали яростью.

- Учить меня будешь, Марютина?

- Если понадобится, да.

- Меня?!

- Кто ты, собственно, такой, что тебя нельзя учить? Чудовище взревело, затряслось, но ударить почему-то не решилось. Прошипело зловеще:

- Учти, Марютина. Мосла упаковала, со мной не выйдет. У меня такие сикушки, как ты, от зубов отскакивают.

- Убирайся из-за моего стола... Или хочешь, чтобы папе позвонила?

Пригрозила наугад, но попала точно. Чудовище вдруг сникло, в поясе согнулось, глазенки потухли.

- Зачем папе? Не надо папе! Мне сказано бдеть, я бдю. Ничего плохого не сделал.

Измененный, поняла я. Ничего страшного. Всего-навсего измененный. Подобрать ключик - и хоре.

- Ладно, - сказала я примирительно. - Папе ничего не скажу, но Вадюшу не трогай. Вообще, если надумаешь кулаками махать, сначала посоветуйся. Уловил?

Чудовище самодовольно заурчало и переместилось из-за стола в угол.

- Жора Лепехин не дурнее других. Почему не уловить, он все улавливает. В натуре, Марютина. Папе не надо звонить, без папы обойдемся. Зачем его тревожить? У него без нас дел полно.

- Какие же у него дела?

- Мало ли... - уже совсем добродушно подмигнул, - Слоники чтобы бегали. Курочки чтобы неслись. Сама знаешь, Марютина. Хе-хе-хе!

Ничего отвратнее этого утробного смешка я давно не слышала. Позвала Вадика-Танюшу, чтобы принес кофе. Тот покосился на чудовище, побледнев от страха. Рог на лбу - как голубой фонарик.

- Не бойся, Вадюша. Он тебя не тронет. Эй, Жорка, а ну-ка, извинись перед малышом за грубость.

- Еще чего - с апломбом отозвался Лепехин. - Пусть честь отдает, когда видит перед собой россиянского офицера. Педик вонючий.

- Офицер - это ты, что ли?

- А то нет?

- Где же твоя форма? Погоны? Сапоги?

- Все равно должен чувствовать.

Я поняла, настаивать бесполезно. От измененных можно получить только то, что в них закодировано, но не больше. Похоже, никакие извинения не входили в его программную установку. Он бы рад, да не может. У них умишко хрупкий, детский, при малейшем нажиме ломается. У меня был случай с одним фирмачем, тоже измененным, которого я в шутку попросила поделиться казной... Печальный случай. Как он начал кукарекать, прямо из ресторана увезли в Ганнушки.

Кофе не успела допить, позвонила Вагина. Голосок елейный, б...ский. Ох, как я ее ненавидела!

- Надин, сокровище мое, надо ехать... Ты в порядке? Ничего не болит?

Знала, паскуда, как со мной ночью обошлись.

- Куда ехать, Лякочка?

Объяснила. Громякин выступает перед избирателями в кинотеатре "Родина". Потом у него встреча с одним важным американосом в подвальчике на Арбате. Моя задача - на абордаж. Прямо горяченького. Есть сведения, что малютка будущий президент ведет двойную игру.

- Известный нам господин пообещал, если сегодня уложишь Громяку в постельку, счет в банке увеличится ровно на треть. Ты рада?

- Ляка, кого вы прислали вместо Мосла? Стопроцентный дебил. Неужели никого получше не нашлось?

- Опытный экземпляр. Не бери в голову. За ним наблюдают.

- Ах наблюдают! А если покусает?

- Не покусает, - засмеялась подружка, - Он смирный. Короче, выступление через час.

- Иванцова будет?

- Забудь про Иванцову. Списанная фигура.

- Ее тоже накажут? Как Мосла?

- Надин, что ты себе вообразила? При чем тут Мосол? При чем тут Иванцова? У тебя свой участок... Кстати, сильно не напрягайся, с Громякиным тебя подстрахуют.

- Как? Запасная девица будет?

- Котенок, не зли меня... Время пошло...

С тем и расстались... Надо сказать, мужики меня часто кидали, взять того же Витюшу Скоморохова, сплавившего меня в Эмираты, но так, как с Вагиной, я еще не влетала. Принять матерую волчицу за взбалмошную похотливую бабенку - это чересчур. Чем смотрела, Надюшик? Что ж, теперь расхлебывай.

На встречу с идолом демократии собралось много народу, люди стояли в проходах, с трудом удалось пробиться в первый ряд, а это было необходимо, чтобы попасться на глаза. По дороге в машине (за баранкой незнакомый водила, назвавшийся Славиком, видно, вместе с Мослом поменяли весь караул) я вспоминала, что я, собственно, знаю о Громякине. В политический бомонд он ворвался лет десять назад, и это было своего рода сенсацией. Доселе мало кому известный, то ли правозащитник, то ли тюремный сиделец, на очередных выборах он вдруг воссиял звездой первой величины. Впоследствии все годы не слезал с экрана, как ковбой с лошади, и молол языком неустанно и о чем попало. Слушать его - одно удовольствие, о чем бы ни говорил. И из себя видный мужчина, не старый, крупный, с намеком на сексуальную извращенность в сытой морде. С экрана метал громы и молнии, казалось, поднеси спичку - взорвется, но на деле всегда смирно голосовал сперва за Елкина, теперь за нового народного избранника. Многие за эти годы утонули, сгинули, а он нет. Наверное, в политике он мог дать фору любой шлюхе, у которой только один закон: кто больше заплатит, того и обслужу. Всех этих общеизвестных сведений, конечно, маловато, чтобы взять его тепленьким с трибуны, и я пожалела, что не удосужилась выудить у Ольки Иванцовой что-нибудь интимное, какие-нибудь его маленькие житейские слабости и пристрастия, но, наверное, это было бы нелегко. Иванцова - человек скрытный, себе на уме, у нее и смекалки побольше, и амбиции другие. Даром что без всякой помощи взлетела на такую вершину, но вот поди ж ты, как сошлось: похоже, дыхание нам перекроют одновременно. Ничего, подружка, теплее будет спать рядышком в могилке вечным сном. Громякин вышел на сцену - высокий, статный, характерным жестом поднял правую руку, и зал ответил восторженным ревом. В ту же секунду из динамиков грозно грянул новый бывший гимн Советского Союза, публика замерла в благоговейном молчании, а на красной морде Громякина появилось таинственное выражение, будто он только что украдкой похмелился. Я представила, как где-то в зале прячутся неугомонный кудрявый красавчик Борька Немцов или его наперсница, японская затейница Хака Мада, пугавшие народ, что никогда не встанут при звуках позорной музыки, воспевающей Сталина, кому они тоже не подали бы руки, и некстати подавилась смешком.

Речь Громякина, как обычно, состояла из причудливой мозаики угроз, анекдотов, обещаний и нечленораздельных восклицаний. Грозил он НАТО, евреям, коммунистам, Борису Абрамовичу, Шамилю Басаеву, Мадлене Олбрайт и всем прочим, кто посягал на святую Русь, призывал к единению вокруг его партии, обещал мужикам море разливанное водки (каждому по бутылке), рассказывал байки о своих встречах с Хусейном, - короче, кривлялся, как умел, но даже я, далекая от политики, чувствовала, как трудно ему держать аудиторию. Штука в том, что совсем недавно, года три назад, он ведь был единственным крутым патриотом на всю страну, не считая коммунистов, которым никто не верил. Но время изменилось, и даже самые забубенные американские головушки, навроде Рыжего Толяна, со слезами на глазах невнятно залепетали о величии России и ее неувядаемой мощи, которая останется Неколебимой, даже если всех россиянчиков удастся вогнать в землю по шляпку. Получалось, что все народные трибуны, как пoпугай, теперь гудели в одну дуду, и это было скучно.

В середине выступления на сцену под видом восхищений публики ринулись молодчики из охраны Громякина и завалили ее ворохами живых цветов, что заметно оживило дежурное мероприятие, тем более что в спешке дюжие мордовороты затоптали небольшой пикет демократической молодежи, скромно стоящий у входа на сцену с плакатов "Дело Ельцина живо и будет жить!"

Я вся извертелась, пытаясь привлечь к себе внимание вождя, орала "Браво, Громяка!" так, что чуть не надсадила глотку, но наконец мои старания увенчались успехом. Оратор прервался на полуслове, на эффектной фразе: "Все ограбленные граждане, коих хоронят сегодня в целлофановых мешках без тепла и электричества, однозначно" - прервался и несколько секунд разглядывал меня прищурясь, но кажется узнал: по лицу скользнула непонятная гримаса, то ли радости, то ли отвращения. В ответ я запустила на сцену галочку с запиской, один из телохранителей перехватил ее на лету и передал шефу. В записке было сказано: "Люблю. Надеюсь. Важное коммерческое сообщение. Прошу аудиенции".

Громякин кое-как закончил фразу о бедолагах, похороненных в целлофановых мешках, призвав их тоже вступать в его партию, и одновременно прочитал записку. Прочитав, пальцем ткнул себе за спину, что я расценила как приглашение. За кулисами ждала долго, но не скучала, потому что проникла в комнату, где был накрыт богатый стол, по всей видимости, для прощального фуршета. Пока вождь общался с нацией, за столом пировала челядь, причем пила и жрала на удивление нагло. Какие-то снулые мужчины средних лет, раскрашенные пожилые дамочки, несколько девиц-манекенщиц, которых Громяка повсюду таскал за собой, видимо, таким образом ненавязчиво демонстрируя свою мужскую удаль. Я взяла банан и скромно присела в сторонке у стены. Тут же ко мне присоседился один из свиты, со стаканом водки в руке. Дебилистый такой, лет сорока.

- Кто такая? - спросил с гонором. - Почему не знаю? По тону - из охраны. Охрана Громякина из всех охран, если брать знаменитых авторитетов, выделялась своей невменяемостью. Об этом я где-то читала. Или слышала по телеку, не помню.

- Меня лично пригласил Владимир Евсеевич, - гордо ответила я.

- Когда пригласил? Чего-то я не в курсе.

- Вы что, у него вроде няньки?

Замечание дебилу не понравилось, он грубо потребовал:

- Покажь документы, острячка.

Говорил громко, чего стесняться, все свои. Со стола оглядывались. Дамочка в макияже под нимфетку покачала язык: дескать, влипла, голубушка! Не споря, я отдала дебилу элегантное удостоверение "Купидона", где значилось, что я генеральный директор фирмы.

- Какой "Купидон"? - уточнил дебил, отхлебнув водку точно так же, как пьют апельсиновый сок - двумя-тремя маленькими глотками.

У меня аж в кишках скрипнуло. Я вот сколько пью водяру, а так к ней по-настоящему и не привыкла. Всегда стараюсь проглотить побыстрее и чем-нибудь заесть. У самой лучшей водки, к примеру у шведской, есть какой-то настырный рвотный привкус.

- Где стриптиз-бар, что ли?

- Сами вы стриптиз-бар, - обиделась я. - Международный экспорт. Лизинг и клиринг. Понятно?

- И чем торгуешь?

- Что же вы такие любопытные? - возмутилась я, но не забыла со значением облизнуть банан. - Какое вам, собственно, дело?

- Не горячись, девушка. Может, босс тебя и пригласил, но ежели что случись, с кого спросят? С Калистрата и спросят.

- Калистрат - это вы?

- А то сама не видишь?

- Что же может такого случиться, господин Калистрат? Съем я вашего Громяку?

- Всяко бывает. Купидоны вроде тебя попадаются шустрые. На личике не написано, что у тебя на уме. Так что придется пройти со мной.

- Куда еще?

- Неподалеку. Вон в ту дверцу.

Провожаемая сочувственными смешками, с недоеденным бананом в руке, я проследовала за Дебилом в смежную комнату, где он быстро и умело, произвел милицейский шмон. Обследовал сумочку, а также облапал всю меня сверху до низу. Я предупредила:

- Не сопи, Калистрат. Ничего не выйдет. Не про тебя ягодка.

Дебил не обиделся.

- Эх, барышня, одно баловство в голове. Хотя честно скажу, изюминка в тебе есть. Вона какие сиськи нарастила в ладонь не захватишь.

- Спасибо за комплимент.

- На здоровье. Учти и то, наш барин не жадный, иной раз и нам с его стола обламывается. Так что не зарекайся.

Едва вернулись в общий отсек, в зале вторично грянул гимн Советского Союза, и спустя минуту в комнату вбежал Громякин, со вздыбленными кудрями, распаленный, измазанный помадой. При его появлении свита в едином порыве вскочила на ноги и вытянулась по стойке "смирно". Вождь бухнулся в кресло, принял поданный услужливой рукой фужер вина и лихо, единым духом опрокинул.

- Фу-у, приморился маленько... Прошу садиться, господа. Вы же знаете, не люблю церемоний...

Вместо того чтобы последовать любезному приглашению, половину пировальщиков будто ветром сдуло: за столом осталось шесть-семь человек, включая Калистрата. К ним Громякин обратился с маленькой речью:

- Что ж, братцы-кролики, народец у нас все чудней становится. Иной раз диву даешься, до чего туп. Тупее тупого. Чего не дай, все проглотит и еще поблагодарит. Любое дерьмо. Главное, чтобы обертка нарядная. Реформу проглотил, Елкина терпел, трупом лежит у ног злодеев, а побренчи над ухом побасенкой, вскочит и заорет от радости. Не в укор говорю - с благоговением. С таким народом мы любую Европу разнесем вдребезги, только прикажи. Не везет россиянам с управителями, вот в чем беда. Ничего, мы это дело скоро поправим.

Под почтительный, негромкий гул домочадцев, жадно внимающих каждому слову, уперся в меня взглядом. Икнул, поманил пальцем.

Я приблизилась танцующим шагом, как на подиуме.

- Молчи, сам скажу, кто такая... Олькина подруга. Фирма "Купидон". Надька Марютина. Угадал?

С этим человеком могла быть только одна правильная линия поведения - глубокое и постоянное восхищение. Ничего сложного. Чеши за ухом, как пса, и он твой.

- Поразительно! - Я натурально зарделась. - У вас, Владимир Евсеевич, феноменальная память.

- Как тебе мое выступление?

- Забирает до печенок. Кончить можно невзначай.

- Смело отвечаешь, но в точку. Что про народ сказал, согласна?

Я присела на стул рядом с ним.

- Я, Владимир Евсеевич, согласна со всем, что вы говорите. И так уже семь лет подряд. Как только в возраст вошла. Вы же мой кумир.

Наши взгляды соприкасались: его, грозный, должный выражать неодолимый мужской напор, и мой, робкий, овечий. С удовлетворением вождь откинулся в кресле, протянул руку, в ней тут же оказался новый фужер с вином.

- Так что же привело тебя ко мне? Какая срочная надобность?

Я растерянно повела глазами: дескать, мы же не одни. Громякин расхохотался:

- Брось... Тут лишних ушей нет. Это все мои друзья, лопушки мои любимые...

Для подтверждения привлек к себе ближайшего лопушка, коим оказался пухленький господинчик с розовой лысинкой, ласково ущипнул за щеку. Господинчик мерзко захихикал.

- Ваши, да. Но не мои. Извините, Владимир Евсеевич, есть секреты, которые не принадлежат мне одной.

- Кому же принадлежат? Гаденышу шепелявому? Калистрат, что за девица? Не подосланная?

Калистрат, чуть не подавившись водкой, отчеканил по-военному:

- Никак нет, господин полковник. Самолично снял досмотр. Бесхитростная она, хотя лживая. Вождь глубокомысленно кивнул.

- Вечером свободная?

- Это вы мне? - уточнила я, потому что в этот момент он выковыривал ногтем соринку из фужера.

- Кому же еще? Не Калистрату. Про него я все знаю.

- Если хотите куда-то пригласить, для вас я всегда свободная, - ответила на одном дыхании.

- Особняк на Самотечной знаешь?

- С закрытыми глазами найду, если надо.

Поглядел укоризненно.

- Что-то мне, Надюха, настроение твое шутливое не нравится. Кабы после плакать не пришлось... Хорошо, будь к десяти вечера. Но без всяких сопровождающих.

От смущения я потупила очи. Над столом пронесся завистливый шепоток.

...Все складывалось примитивно, по схеме "ходки на одну ночь", но как я понимала, это было не совсем то, чего ожидали Ляка и Ганюшкин. А чего, собственно, они от меня ожидали? Чтобы Громяка "заторчал" с первого захода и ни с того ни с сего начал плясать под мою дудку? Но это же смешно. Такого не бывает. Трезво рассчитывая свои возможности, я могла надеяться, что, приложив старания, охмурю пожилого извращенца настолько, что он внесет меня в список своих утешительниц наравне с круглозадыми мальчатами, но не больше того. Что не удалось Иванцовой, не удастся никому. Она во многом меня превосходит, и, наверное, какое-то время политический громила ходил по ее указке, зато теперь ее активно сливают, и можно только молиться, чтобы не окончательно перекрыли кислород.

Я присмотрелась к Громяке. Суть в том, что он тоже измененный, причем его измененность еще страшнее, чем у других измененных, которые сначала были людьми, а потом превратились в зомби. Его измененность вместе с ним родилась, она в его природе, и главный ее признак - это отношение ко всем остальным людям, к мужчинам и женщинам, как к мусору. Они все там наверху такие, Громяка еще не самый отпетый. Их нутро пожирает ненасытный червячок-вампирик, считается, имя злобному сосуну - жажда власти, но я думаю, его зовут по-другому. Жажда власти, денег, утех и все прочее - это человеческие страсти, они свойственны многим и необязательно делают из человека чудовище. А вот то, что зудит в печенках у таких, как Громяка, и заставляет их обращаться с людьми как со скотом, глумиться, грабить и лицедействовать, стремясь к неведомой цели, - это родовая мета дьявола, если говорить языком моей бедной матушки, свихнувшейся на чтении эзотерических книжонок. Мы разные существа и живем в разных мирах. Он проглотит меня мимоходом, не заметив, что проглотил, и я даже укусить его не успею.

Из офиса дозвонилась Вагине и высказала ей эти соображения, естественно, еще более упрощенно.

- Пригласил в притон на Самотеку, - доложила я. - Хочет трахнуть в извращенной форме. Если это входит в мои обязанности, я готова. Сколько с него заломить? Или дать на халяву?

Вагиночка поздравила с почином и спросила:

- Что-то тебя еще беспокоит, прелесть моя?

- Я с ним не справлюсь. Волки не приручаются. Ей не надо разжевывать, сразу усекла, о чем речь.

- Ошибаешься, милочка. Он не волк. Раздухарившийся совок, разжиревший от зелени. Вот и все. Вспомни, как легко подмахнул контракт.

- Чем Иванцова плоха? Она с ним сто лет. Знает, как облупленного. И контракт он не мне, а ей подписал. Скоро они обвенчаются.

- Про Иванцову забудь.

- Как забудь? Она все же моя подруга. В школе вместе учились. Если вам не угодила...

- Надин, заткнись! - В голосе ледяные нотки, словно змея прошуршала в мокрой траве, - Пожалуйста, оставь свои бабские штучки. Это бизнес. Говорила тебе, время пошло. От тебя и от меня больше ничего не зависит. В одном могу успокоить: с Громякой работаешь не ты одна. Он обложен со всех сторон, никуда не денется. У тебя роль важная, но не центральная. Не заносись чересчур.

- Куда мне заноситься, не до жиру... Ляка, ты меня просто не слышишь. Я не справлюсь, понимаешь? Употребит как подстилку и выкинет вон.

- Ошибаешься, милочка. - Голос потеплел. - Повторяю, тебе помогут.

- Раздеться я сама сумею.

- Глупышка ты еще, Надин. Так и не поняла, кто у тебя за спиной. Не должна говорить, но скажу, чтобы не мандражила. Зверюге дали определенный настрой. Он натаскан на твой запах. У него заранее стоит и всегда будет стоять. Сама удивишься, какой он мягонький, пушистый, послушный медвежонок. Игрушечный, Надь. Все эти возомнившие о себе вшивые политики на самом деле разлуке лягушки из папье-маше. Вопрос лишь в том, кто раздувает. Ты, милая Надин, стеклянная трубочка, через которую в него закачают нужную информацию. Ну что, успокоилась?

- Если это так просто, почему не обойтись велосипедным насосом.

- Все, ты меня достала, дорогая. Ночевать останешься у него, утром позвонишь. Чао бамбино! - и соскочила с провода.

День прошел смутно. Приходили нищие, но их Лепехин выгнал пинками. Зинаида Андреевна принесла на подпись какие-то "сметы реконструкции", что уж вовсе отдавало чертовщиной. Какая реконструкция? Чего? Потом возник конфликт между ней и Вадюшей, который посмел появиться с накрашенными губами и подведенными глазами. Вадюша, кажется, уже забыл про Мосла и прилагал все усилия, чтобы обратить на себя внимание сменщика. Думаю, шансов у него еще меньше, чем с Мослом. По сравнению с Георгием Сидоровичем тот был настоящим мужиком, хотя и раздвоенным. А этот, ящеровидный, вообще ни с чем несообразный. То наглел, то начинал лепетать о каких-то мадагаскарских кроликах, которых некому на даче кормить. На меня больше не нарывался: угроза пожаловаться папочке подействовала сокрушительно. Зато отыгрывался на бухгалтерше и Вадюше. Сто раз на дню обещал им поломать ноги, вырвать зубы и выколоть глаза. Причем без всяких причин. Зинаида Андреевна отвечала достойно, в том смысле, что еще неизвестно, кто кому чего вырвет, а Вадюша от ужасных посулов возбуждался и трепетал. Короче, в цирк не ходи. Когда Лепехин расправился с двумя бездомными старушками, забредшими за милостынькой, я не выдержала, попеняла ему:

- Что же ты такой свирепый, Жорж? Прямо как маньяк какой-то. Ведь несчастные женщины в матери тебе годятся. Не от хорошей жизни побираются. Тебе чего, жалко рублик дать?

- У меня матери нету, - ответствовал с гордостью. - От калик перехожих вся зараза. И СПИД, и ползучий триппер, и все такое. Телек надо смотреть, гражданочка Марютина. Там люди не дурнее нас. К ним весь западный мир прислушивается.

- Что же они советуют нищих ногами бить?

- Бить не бить, а избавляться надо. - Тут он весь раздулся в непомерном умственном усилии и важно добавил:

- Это, Марютина, как прошлогодний снег. Пока не сойдет, земля не родит.

Дальше разговаривать было бессмысленно, но я спросила:

- Откуда же ты взялся такой, Георгий Сидорович? Рaз у тебя даже матери нету.

- Откуда и все, - ответил ящер. - Рыночник я. По-научному, бизнесмен.

Весь день ждала весточки от Сидоркина. Наши поцелуи ничего не значили. Мало ли кто с кем лижется по настроению. Добрый сон приснился и растаял поутру. Наверное, я не сумела ничего ему толком объяснить, только отпугнула своими клонами. Я сама в них то верила, то нет, хотя видела своими глазами. А чего ждать от секретного агента... Принял за шизу и думать обо мне забыл. "Антоша, ау! Услышь меня, милый. Если я выдумала клонов, если я шиза, то ведь "Купидон" существует на самом деле, и "Дизайн-плюс" существует, и Гай Карлович правит бал, и Громяка лезет в президенты, и людишками торгуют, как пряниками с лотка. Разве всего этого мало, чтобы привлечь ваше внимание, мистер?"

По-чудному устроено женское сердце. Я прекрасно сознавала, какая опасность мне грозит, ночное предупреждение еще саднило и горело внизу живота. Еще раз споткнусь - и за мою жизнь никто не даст ломаного гроша. И если не споткнусь, то же самое. Используют и спишут за ненадобностью, как Мосла. Зачем им амбициозная красотка с длинным языком? Или с коротким, не имеет значения. Таких, как я, в большой игре всегда списывают после первого кона. Олька Иванцова может в этом сомневаться, но не я. Я трезвая девочка и много чего повидала. В Москве жить - по-волчьи выть. Однако никакой вой не поможет, когда ты уже на мушке. И вот понимая все это, пережив ночной налет, я перестала бояться. По-настоящему меня волновало, лишь какое впечатление я произвела на секретного агента: полной идиотки или девочки с небольшим приветом?

К десяти, как ведено, явилась в особняк на Самотеке, про который всей Москве известно, что здесь Громяка устраивает партийные оргии. Про это писали в газетах, и по ночным каналам показывали срамные пленки. Отмороженные жители ближайших улиц бомбардировали жалобами инстанции, вплоть до прокуратуры, требуя закрыть притон: якобы невозможно спать по ночам из-за взрывов, пальбы праздничных фейерверков и истошных воплей истязаемых жертв. Однажды, выступая в передаче "Закон и порядок", Громяка изошел до объяснений. Сказал, что имеет полное право как ободный гражданин в свободной стране проводить на своей территории репетиции региональных выборов, и с привычным пафосом добавил, что недобитые коммуняки, клепающие смехотворные челобитные, могут ими утереться: им никогда не удастся повернуть Россию вспять. К коммунистам почему-то причислил и Чубайса с Новодворской.

В особняк я приехала в сопровождении почетного эскорта - мотоциклисты в масках и джип "Чероки": после вчерашней самоволки меня пасли плотно. Трое молодчиков даже намерились войти со мной внутрь трехэтажного здания, но их отсекли у ворот. До рукопашной, правда, не дошло. Офицерик в десантном камуфляже предупредил, что если будут наглеть, положит всех, к чертовой матери, на асфальте, и мои эскортники, поворчав, отступили.

Владимир Евсеевич принял меня в неприхотливой обстановке. Лежал на краю бассейна на полосатом матрасе, а две смазливых девчушки в бикини делали ему массаж: растирали кремом и умело пошлепывали. Громяка тихонько урчал от удовольствия. В таком виде он был похож на тюленя, с такими же статями, но, пожалуй, покрупнее. Рядом стоял столик с напитками и фруктами. Все как в лучших домах. С балкона надзирали за происходящим двое парней в плавках с автоматами в руках. Увидев меня, Громяка приподнялся на локтях, веско распорядился:

- Раздевайся - и ныряй. Поглядим, какая ты в натуральном естестве.

Он был сильно пьян, но я послушно стянула через голову платье. Стесняться нечего: цену своей фигурке я знала.

Громяка поманил меня пальцем. Я подошла и села, опустив ступни в теплую, прозрачную воду.

- Ничего, вид товарный, - заметил он одобрительно. - А что это у тебя живот синий?

- Новая мода. Говорят, возбуждает.

- Ага... Чего только не выдумают, сволочи... Так какое у тебя коммерческое предложение? Или просто для зацепки написала?

На этот вопрос ответ я приготовила заранее:

- Владимир Евсеевич, будете смеяться, но есть вещи, о которых я не могу говорить в присутствии посторонних лиц.

- Кто здесь посторонние? Вот эти, что ли? - Он ловко прихватил одну из массажисток за бочок, и та блаженно пискнула.

- Хотя бы в присутствии слуг.

- Осложняешь, Надюша... Правильно имя запомнил?

- Если бы вы знали, как мне это лестно.

- Ладно, ныряй, подмойся - тебя проводят куда надо. Без слов я соскользнула с бортика. Окунуться приятно, даже если за тобой наблюдает Громякин. Но он не наблюдал. Когда я, переплыв десятиметровый бассейн, оглянулась, его уже не было. И массажисток не было, и горилл на балконе. Побултыхавшись в одиночестве минут десять, я выбралась на сушу, растерлась большим махровым полотенцем, натянула платье на мокрые трусики. Потом выпила бокал красного вина и съела розовый персик, выкурила сигарету и уже начала думать, что обо мне забыли, но тут появилась странная фигура в смокинге (рожа знакомая, тоже мелькала на экране, из ближней свиты) и, нелюбезно буркнув:

"Следуйте за мной, сеньорита!" - отвела меня на второй этаж к дверям из мореного дуба.

- Вам сюда.

Безусловно, это была спальня вождя. Огромная, как взлетная полоса, кровать, застеленная ярчайшим покрывалом, множество зеркал, камин со встроенным баром, медвежья шкура на полу. Все предназначено для богатой, комфортной любви. Не успела толком оглядеться, появился хозяин, облаченный в бухарский халат. Хмурый, чем-то недовольный. Ноги босые и волосатые.

- Садись, чего стоишь? - подтолкнул к креслу у камина. Сам опустился в такое же напротив. - Ну? - повторил нетерпеливо. - Что за коммерческое предложение? Только без туфты.

- Владимир Евсеевич, если Иванцова узнает, она меня убьет.

- Тебе кто Иванцова? Сестра? Нянька?

- Вместе учились... Через нее я в вас и втюрилась.

- Как это? Поясни? - закурил, нервно поводил плечами, словно чесалось между лопаток.

- Обыкновенно, Владимир Евсеевич. Женщина ведь любит ушами. Олька рассказывала про вас... Какой вы велики, могучий гений. Какой изобретательный нежный любовник... Ну вот... Я и спеклась.

Громяка довольно долго, пристально меня разглядывал. Если у него был настрой, о котором говорила Вагина, самое время ему проявиться.

- Ну-ка, налей нам из той бутыли, - показал на каминную полку.

Это был бурбон. Меня от него воротило, как от водки. Но сейчас не время кочевряжиться.

- Вам со льдом или как?

- Со льдом пьют поганые америкашки. Мы выпьем по-русски, тепленькую... Значит, это вся твоя коммерция? Подставить передок?

- Не совсем... - Я смотрела на него жалостливым взором, грея в руке хрустальную рюмку. - Но суть именно в том, что пропала я, Владимир Евсеевич. Пожалейте сироту. Понимаю, вам ежедневно объясняются молоденькие поклонницы, но со мной такое впервые. Я...

Он уже выпил и поднял руку.

- Погоди тарахтеть. Расскажи сперва, как спуталась с гнидой Ганюшкиным. Это же мразь. Они Россию взнуздали, как девку продажную.

Тут я сплоховала, возможно.

- Владимир Евсеевич, вы тоже подписали с ним контракт.

Реакция была мгновенной и резкой.

- Ты со мной не равняйся, шалава. Я деньги у всех беру, в том числе и у этого подонка. Важно, не кто дает, а куда они идут. Пойди у народа спроси, кто есть кто. Народ тебе ответит. Постыдилась бы сравнивать, засранка!

Самое удивительное, он говорил искренне, проникновенно. Или это великий актер, или... Но я тоже не лыком шита.

- Я докажу, Владимир Евсеевич.

- Что докажешь?

- Свою преданность докажу.

- Каким же образом?

- У меня на Ганюшкина сведения есть. Жизнью рискну, а вам предоставлю. Только не гоните.

Вождь задумался, машинально передал рюмку, и я ее заново наполнила.

- Это интересно, коли не брешешь. Что же за сведения такие?

Я импровизировала, потому выдала несусветное:

- Все думают, он народный заступник, олигарх, а на самом деле он обыкновенный гермофродит. У него яйца отрезанные.

- Врешь?! - в изумлении вождь выкатил глаза и стал еще больше похож на тюленя. - Как отрезанные? Откуда знаешь?

- Сама видела. Правда, на фотке. Он с девочками не спит. Громяка проглотил бурбон, глаза подернулись желтизной, заискрились.

- Коли не врешь, премию получишь. В сущности, это меняет политическую карту России. Даже если врешь, хорошо. Зачем нам гермафродит? Гермафродит нам не нужен. У нас не Америка. Нам подавай нормального бисексуала, с деревянным колом. На педиков мода уходит. А кто, говоришь, ему яйца отрезал?

- Вроде от природы такой. Гомункул. Но есть другая версия. Яйца турки оторвали, с которыми хороводится.

- Конкретно этих турков знаешь?

- Откуда, Владимир Евсеевич? Когда случилось, я еще в горшочек писала. Я же молоденькая.

- Фотку сможешь достать?

- Попробую... Для вас, Владимир Евсеевич, жизни не пожалею. Но люди, у которых пленка, очень опасные. И цену, конечно, запросят ломовую.

- Ну-ка, плесни еще.

Ох, зачастил вождь, не к добру это. Налила, не жалко. Громяка задумчиво выпил.

- За ценой не постоим, стоит того Какая все-таки грязь! Вот они, Надюха, наши демократы хреновы, американосы вонючие. Яйца оторватые, туда же, лезут землю делить. Ничего, мы им скоро ручки укоротим. Какая бомба, Надя, какая бомба! Да коли получится, озолочу. Первой советчицей будешь. В свиту включу. Фавориткой сделаю.

- Ой! - смутилась я. - Как же Оленька? Неловко как-то.

- Об ей не думай, вчерашний день. Раз на откровенность пошло, скажу тебе так. Иванцову давно пора осадить. Вознеслась чересчур. Норов кажет. С вороньем пугается. Духовности ей не хватает, вот в чем беда. И тельцем ты вроде посвежее.

Что дальше было, описывать подробно не стану. Но до конца не сдюжила, совершила ошибку, которую не поправишь. И виноват во всем секретный агент, его присутствие во мне. Так хорошо все складывалось, так удачно придумала с гермафродитом... Забалдевший Громяка, я чувствовала, оттаял, потянулся наконец на манок. Хлопнул в ладоши - и в спальню влетели две обезъяны, точно такие как сидели на балконе. Но без автоматов, зато растелещенные, в одних плавках. Я сразу поняла, к чему идет. Схема известная. Громяка важно разъяснил, налив себе бурбона уже в стакан.

- Так положено, Надюха. Сперва ребятки пену снимут после я приступлю. Возражать не станешь,надеюсь?

- Как вам угодно, - пискнула я.

Да и что возражать, обычная работа, рутина, не такое проходили. Все стерпела без надлома: сопение обезьян, их яростное внедрение, немотивированную грубость (как же без капельки садизма?), но потом, когда Громяка выставил помощников за дверь, и сам навалился тюленьей тушей, жалобно похрюкивая, сплоховала. Захохотала как полоумная.

- Ты чего? - не понял Громяка. - Щекотно, что ли? Багровая рожа нависла низко - и на ней выпятилась сизая губа с капелькой бурбона. Я подняла голову, дотянулась и прокусила резиновый ошметок насквозь.

9. БУНТ

На другой день, прямо из дома привезли на правеж к Ганюшкину. Куда, не знаю. Везли в закрытом фургоне, голову чем-то замотали. Похоже, какой-то офис. Обычный кабинет с казенной обстановкой, не слишком богатой. Примерно такой же, как у меня в "Купидоне". Сначала со мной беседовал невесть откуда взявшийся Дилавер. Цокал языком, стыдил, укорял - я его почти не слушала. Во мне еще с ночи, когда побитую привезли домой и выкинули возле подъезда, укрепилось стойкое ощущение близкого исхода. Под стенания и всхлипывания мамочки я выпила грамм триста коньяку - и теперь не испытывала ничего, кроме кошачьей ярости. Именно кошачьей, потому что так ощеривается кошка, окруженная лающими псами.

- Ая-яй, какой непослушный, плохой госпожа! - крутил башкой турок, - Зачем все испортил? Себе испортил, людям испортил. Чего не хватало? Счет шел, деньги шел, живи радуйся. Стихи читал вслух. Душа нежный, как у розы. Зачем укусил губу человеку? Он тебе ничего плохого не делал.

- Заткнись!

Мне было так скверно, что и ругаться не хотелось. Боялась, что подохну и не увижу секретного агента, не сумею объяснить ему что-то очень важное для нас обоих.

- Хочешь сказать, меня не любишь? Тоже губу укусишь?

- Вообще все откушу, только сунься. Вонючка кривоногая.

- Ая-яй, какой стал вредный госпожа! Чужие слова говоришь, не свои слова. Зачем дразнить Дилавера. Дилавер тебя любит? Он любит чистый девочка, а не с дерьмом в башке.

Еще пришел господин в белом халате, по-видимому врач. Проверил давление, осмотрел ушибы. Хотел сделать укол тазепама, но я послала его так далеко, что он, бедняжка, выронил шприц.

Потом пожаловал сам Ганюшкин. В этот раз, подавленная но не сломленная, я с особой остротой ощутила, что этот человек несет в себе еще больше воплощений, чем Мосол. От того, кого я помнила по первой встрече, не осталось ничего, кроме подвижного носяры и тусклого, демонического блеска глаз. Цвет лица переменился со свекольного на благородно-синеватый, улыбка "добрая", как у коршуна, и движения плавные, завораживающие. Я вспомнила, что от кого-то слышала (возможно, от Ольги), что в прежние времена, до рынка, у него имя было другое, звали его Герник Самсонович, и работал он завкафедрой в секретном институте. Но также общеизвестно, что нынешний великий магнат при коммунистах томился за колючей проволокой вместе с писателем Курицыным и имел уважительную кличку Бухгалтер. Доктора он шуганул, а турок Дилавер как сидел, так и остался сидеть в кресле, все так же сокрушенно покачивая сияющей лысиной, разбрасывающей по кабинету солнечные зайчики.

- Что же ты натворила, непутевая? - ласково, как к сиротке, обратился ко мне Гай Карлович. - Испортила песню, дурашка. Какая карьера открывалась, с неба прямо в Руки золотой шар упал, и что в итоге? В итоге имеем разбитую мечту и горькие слезки. Надо тебе это было?

- Госпожа надсмеялась над чувством абрека, - трагически пожаловался Дилавер. - Не оценила бескорыстный лубовь.

Я потянулась в кресле, проверяя, слушаются ли руки ноги. Прибежавшие на крик опричники Громяки все же качественно меня отметелили и забили бы насмерть, если бы он не остановил. Почему остановил, не знаю.

- Чего молчишь, сказать нечего?

- Я старалась, но всему есть предел. Ваш Громяка садист и извращенец.

- Ах вот оно что! - Гай Карлович насмешливо сощурился, повел носярой в сторону турка. - Приятно вас удивлю, господин Дилавер. Наши московские шлюшки все исключительно голубых кровей и занимаются сексом по-благородному, как тургеневские барышни. Таков непреложный факт.

- Стихи вслух читали, - заунывно протянул турок, холящийся, похоже, в затяжном трансе.

- Хорошо, - вернулся ко мне Ганюшкин. - Допустим, я уважаю ваше редкостное целомудрие, барышня, но зачем вы изуродовали лидера партии? У него теперь заячья губа образовалась. Конечно, это было бы смешно, когда бы не было так грустно.

- Я тоже спрашивал, - поддакнул турок. - Госпожа не хочет отвечать.

- Погорячилась, - признала я. - Но не жалею. Хоть кто-то наказал эту тварь за ее мерзкие штучки.

- Наказал, да, - согласился Ганюшкин. - И тебя накажут, дитя мое. Каждому, как говорится, будет воздано по заслугам... Но уж чего совсем не пойму, кто тебя надоумил про гермафродита? Представляете, господин Дилавер, эта дамочка распространяет слухи, что вы со своими побратимами лишили меня наиважнейшей части мужского естества. Каково?

Изумились мы оба с турком, но по-разному. Я лишь подумала: откуда он узнал, вроде были с Громякой одни? Значит, прослушка. Дилавер, напротив, выказал возмущение театрально, как подобает восточному человеку. Выкатил зенки, засопел и трижды хлопнул себя по ляжкам.

- Бай, вай, вай! Слышу и не верю. Какой грязный шутка для такой прелестной головки! Может быть, сошла с ума, господин Ганюшка?

- Пока нет, - успокоил Гай Карлович. - Что же, прелесть моя, сама придумала или кто-то подсказал?

- Жизнь подсказала. Надо было его, паскуду, чем-то ошарашить.

- И не стыдно тебе?

Этим вопросом он меня достал. Зачем вообще ему понадобился нелепый правеж? И так ясно, что участь моя решена. "Ау, Антоша, милый друг! Последний разочек - ау!"

- Кончай говорильню, дядя, - сказала я. - Ты еще, сволочь, будешь учить меня стыду, да на твоей морде все статьи Уголовного кодекса пропечатаны, вплоть до трупоедства.

Ганюшкин ничего не ответил. Повел носярой в сторону форточки, прихватил свежего воздуха, повернулся и вышел, турок грустно поник в кресле, как срезанный у стебля черный подсолнух.

- Ая-яй, какой беда с девушкой... Совсем голова прохудилась. Что делать с ней? Как спасать - ая-яй!

- И ты заткнись, боров. Думаете, слопали Наденьку? Как бы не подавиться, козлы приблудные!

Бахвалилась зря. Отворилась дверь, и вошел прежний докторишка с дюжим помощником. На сей раз он шприц не выронил и быстро, по-деловому впендюрил в вену какую-то гадость. Зато я успела напоследок лягнуть его в мошонку.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ БОЛЬШОЙ КИДОК

1. РАЗМЫШЛЕНИЯ МАЙОРА О ЛЮБВИ

В восьмом часу Сидоркин и Сережа Петрозванов пили пиво в баре "У Данилыча" неподалеку от места работы. Бар был знаменитый на всю округу. На нем красовалась праздничная вывеска: "Хорошее пиво не бывает дешевым". К пиву здесь подавали раков, миног и всякую соленую выпечку. Кроме того, с девяти вечера в зале дежурили профессионалки, прикрепленные к бару, тоже не самые дешевые девочки в Москве. Сидоркин и Петрозванов были в баре завсегдатаями. При нужде могли выпить и закусить на халяву, но редко пользовались такой привилегией. В любом случае "У Данилыча" они чувствовали себя, как дома. Расположились, по обыкновению, за уютным столиком, отделенным от общего зала камышовой занавеской. Сидели уже около двух часов и были слегка на бровях. Зашли маленько расслабиться после дежурства. Разговор вяло перетекал с одного на другое, пока Петрозванов не сказал:

- Ты чем-то озабочен, Антон? Это из-за нее, да? Сидоркин покосился подозрительно, налицо светловолосого, голубоглазого старлея сияла лучезарная всегдашняя улыбка. Богатырь, сошедший с полотна Васнецова. Алеша Попович. Многие женщины, когда видели его впервые, нервно вздрагивали. Он не хотел сказать ничего обидного. Его действительно смущало сумрачное настроение старшего друга. Прежде Сидоркин никогда надолго не задумывался. Да и о чем думать, когда все более или менее ясно в этой жизни?

- Знаешь, что самое неприятное в нашей работе? - ответил Сидоркин вопросом на вопрос.

- Мало платят?

- Это тоже, конечно... Но главное, никому нельзя довериться. Как можно вести серьезную разработку, если в спину дует?

Старлей печально кивнул. Тема не новая, но актуальная. С тех пор как особая группа "Земля-110" перешла в подчинение к присланному из министерства полковнику Крученюку, никто из них ни минуты не вздохнул спокойно. Что-то подобное происходило при Бакатине, но тогда просто сливали всех подряд, удар за ударом разрушали десятилетиями отлаженную, могучую структуру госбезопасности. Под дикие вопли о том, что у нас больше нет нигде никаких врагов, вгоняли в гроб "стариков", ломали мослы молодым и перспективным, и это было, разумеется, неслыханное предательство, но умные люди, системники и аналитики, хорошо понимали логику происходящего: нельзя разрушить Союз, не раздробив в пыль одну из главных его укреп. Понимали также, что это явление временное, вроде стихийного бедствия. Так и оказалось. Не прошло и десяти лет (мучительных, полных непоправимых утрат), как разрубленные цепочки, будто крошечные капельки ртути, постепенно начали стягиваться в прежнюю конструкцию. Организация энергично зализывала раны. Это был не первый в ее истории структурный разгром и, наверное, не последний, но сыск, как известно, вечен.

Появление Крученюка настораживало тем, что не укладывалось ни в схему погрома, ни в схему восстановления. Мрачно шутили, что полковник инопланетянин. Он ни бельмеса не смыслил в оперативной работе и вообще не имел, казалось, никакого представления об органах, но это не главный его недостаток. И прежде, бывало, присылали маменькиных и папенькиных сынков на очень высокие должности, но ничего, как-то с ними управлялись. Система перемалывает инородные сущности независимо от чьих-либо конкретных решений. Суть в том, что полковник Крученюк был абсолютно, стопроцентно бесконтактен, хотя производил впечатление въедливого интеллектуала и при этом незлобивого, добродушного человека. Те, кто попадал к нему на беседу, выходили умственно парализованными, ничего не могли объяснить и лишь в растерянности разводили руками. Возможно, он был побочным порождением ельцинско-гайдаровской семейки. Все в нем было нелепо: и Душа, и одежда, и мысли. Одежда особенно. На работу он всегда выходил в полном парадном облачении, в полковничьем мундире, но неизвестно какого рода войск. В странном головном уборе, напоминающем гусарский кивер, вроде того, в каком любил покрасоваться непотопляемый генерал Починок, иконописная легенда демократии. Тщедушный предупредительный, с пылающим взглядом, полковник владел какой-то дьявольской магией: сотрудники конторы причем бывалые зубры, после даже случайной встречи с ним в коридоре потом подолгу не вылезали из туалета.

- Выпей водочки, - предложил Петрозванов. - Не все так плохо, как кажется. Мы с тобой, Антоша, покамест живые.

- Мы живые, - согласился Сидоркин. - А Марютину умыкнули. И прикрытия у меня нету.

... За неделю, которая прошла с тех пор, как исчезла Надя Марютина, он много чего накопал, хотя вел разработку при крайнем дефиците свободного времени. Пробелов тоже хватало, но главное усек: с корпорацией "Дизайн-плюс", возглавляемой Ганюшкиным, по нынешним временам не справится никто. Есть такие "висяки", которые висят потому, что ими бессмысленно заниматься. В криминальном, прогнившем государстве образовалась множество государств помельче, и каждое них достигло такой плотности защиты, что не испытывало больше нужды скрываться ни от закона, ни от глаз так называемого электората. "Коррупция, панимашь", как благодушно говаривал бывший царь Борис, прародитель доселе неслыханного в мире социального устройства. Иное дело, что эти мини-государства никак не могли до конца поделить страну и время от времени затевали жесточайшие разборки. Гремели заказные убийства, летели, готовы неприкасаемых, распахивались тюремные камеры для вчерашних триумфаторов, и колоссальные награбленные состояния переходили из рук в руки с такой же легкостью, как на лужайке перепасованный игроками друг дружке мяч. Обо всем этом обыватель своевременно узнавал из истерик по телевидению, давно ставшему официальным рупором социальной шизофрении.

Поняв, с какой силой столкнулся, Сидоркин не слишком огорчился. Он ведь не замахивался на святая святых - на частную собственность, его задача была помельче: вытащить из беды одного-единственного человека, а именно девицу Надин, и он полагал, что это ему по силам. Но девица вдруг исчезла, и его сердце наполнилось тоской.

По совету друга выпив водки, он сказал:

- Сережа, она беззащитная, как мотылек.

- Это понятно, - кивнул старлей, приняв водки за компанию. - Директор "Купидона". Судя по названию, там много таких мотыльков.

- Тебя, Сережа, погубит не пристрастие к бутылке, хотя и это опасно. Тебя погубит цинизм. Потребительское отношение к женщине помешает тебе создать крепкую здоровую семью, а без этого - без семьи, без детей - мужчина не способен реализоваться. В Писании сказано: проклято древо, не дающее плодов.

Петрозванов выслушал наставление старшего друга с обычным вниманием.

- Мне кажется, ты не совсем прав, Антон Иванович. Цинизма во мне нету. Женщин я люблю не меньше тебя. Но ведь мы прокачали эту дамочку по всем каналам. У нее очень богатое прошлое при ее сравнительной молодости. Она и за бугром гастролировала. Ты о ней говоришь как о невинной голубице, вот что странно. Хочешь еще водочки? Под семужку, под малосольную хорошо идет.

- Налей, - улыбнулся майор. - Но по чуть-чуть. Мне еще баранку крутить... Богатое прошлое, говоришь? А что это значит? Вообще что значит внешняя канва событий по сравнению с миром, который внутри нас? Так ли уж это тесно связано? Ты в себя загляни, Серж. У тебя тоже богатое прошлое. При сравнительной молодости. Или ты ни разу в грязи не барахтался?

- Почему? Барахтался. Всяко бывало. Но... я и не считаю себя ангелочком.

- Ангелочком - нет. Но благородным человеком считаешь. То есть человеком, способным на высокие чувства. Верно?

- Допустим. А что такое?.. Помнишь, как я Леньку Филатова отмазал, когда он на Нюрке погорел? Да еще тачку генеральскую раскурочил. Кстати, пятьсот баксов он так и не вернул.

Сидоркин поморщился.

- Не уходи в сторону, Сережа. Я не об том. Да, я знаю, ты благородный человек, хотя в твоей жизни, сам говоришь, всякое бывало. Но почему же, к примеру, женщине, которая оступилась, причем, вполне возможно, не по своей вине, а по воле роковых обстоятельств, ты отказываешь в благородстве? Почему сразу готов присобачить ей какое-то клеймо? Нехорошо, Сережа. Не по-рыцарски. Или женщины для тебя вообще не люди? Так выходит?

Петрозванов потупился. Перед интеллектуальным напором Сидоркина он никогда не мог устоять. За занавеску вторично заглянул Данилыч, хозяин заведения, - серьезный, с асимметричным загорелым лицом мужчина средних лет бывший профессиональный катала. Поинтересовался, не надо ли чего. Присел на минутку. Свдоркин налил ему из графина.

- Рассуди, Данилыч. У нас небольшой спор вышел. Как по-твоему, женщина способна на любовь?

- Сколько угодно, - солидно ответил Данилыч, с сомнением разглядывая фужер. - В зависимости от финансовых возможностей партнера.

- Вот! - обрадовался Петрозванов. - Современный взгляд на проблему. А ты, Антон Иванович, извини, все в облаках витаешь. Высокие понятия с нашим веком несовместимы. Это все в прошлом. Вопрос не в том, мужчина или женщина, а в том, что апокалипсис на подходе.

- А это при чем? - не понял Сидоркин. Старлей младенчески просиял, радуясь, что поставил наставника в тупик.

- При том, что скоро семью вообще отменят. Я в журнале читал. Рожать будут через пробирку. В результате, как сказано в статье, взаимоотношения полов упростятся до первобытного состояния, как и положено быть. Любовь на самом деле выдумка голодранцев, которым нечего предложить своим подружкам, вот они и заговаривают им зубы.

- От тебя ли я слышу, Сережа? - ужаснулся майор, пораженный, не столько смыслом сказанного, сколько неожиданной гладкостью речи.

Впрочем, этот феномен был для него не в диковинку. Иногда после очередной дозы у Первозванова наступало временное помутнение мозгов, и он начинал изъясняться совершенно по-книжному. Снять этот шок можно было только еще одним добрым глотком. После чего Петрозванов опять становился нормальным, надежным опером.

- А что? Он дело говорит, - поддержал старлея Данилыч. - У меня три взрослые дочери, и все рассуждают точно так же. С веком не поспоришь, Антон. Прав твой дружок.

- Стыдно вас слушать, ребята. Как можно жить с такими мыслями? Ну, с Сержем понятно. Он от телека не отходит. Мозги промытые. Но ты, Данилыч, разумный вроде мужик. На зоне парился. Состояние сколотил. Жена хорошая, Манюха, по прозвищу Пропеллер. Как же можешь нести такую чушь?

- Да я что... - смутился Данилыч. - Самому иной раз тошно. Им же, кобылам моим, подавай обязательно как минимум иностранцев. Наши женихи им не годятся: совки. Мы с матерью диву даемся. Скажи, Антон Иванович, раз такой умный, откуда повелась на Руси эта зараза? Что, дескать, у них все мед, а у нас дерьмо на палочке? Плюс быдло.

- Из наших собственных мозгов повелось, откуда еще?.. - Первозванов украдкой опрокинул рюмку, в башке у него прояснилось - и он с изумлением оглядывался по сторонам.

- Антон, я ничего лишнего не говорил?

- Не помнишь?

- Не-е, провал какой-то... Здорово, Данилыч. У тебя водка не паленая?

- Сам ты паленый, - Данилыч обиделся и ушел, а Сидоркин вернулся к наболевшей теме.

Он отследил, куда упрятали Марютину, за неделю восстановил весь ее скорбный путь - от офиса "Дизайна-плюс" до загородного лечебного заведения, хосписа "Надежда", с двумя пересадками (массажное заведение "Геракл" на Калининском проспекте и больница № 15 на "Каширской"), но что делать дальше, пока не решил. Хоспис "Надежда" представлял собой современный кирпичный дом-крепость, обнесенный двухметровым забором с колючей проволокой и надежно охраняемый. Лечебница принадлежала тоже "Дизайну". Если он не ошибся и девица там, то забрать ее можно лишь двумя способами: с помощью штурмовой роты десантников, либо проникнув туда лично под каким-нибудь благовидным, не вызывающим подозрений предлогом. Штурмовую роту Крученюк не даст, он даже не поймет, о чем речь, поэтому Сидоркин склонялся ко второму способу и уже обдумал некоторые варианты, одним из которых поделился Петрозвановым. У него был на примете человечек, входивший в окружение Ганюшкина, которому он когда-то оказал неоценимую услугу, вытащил за уши, считай, с того света. Сидоркин не сомневался, что если на этого человечка правильно нажать, он окажет ответную любезность и порекомендует его на работу в хоспис, Допустим в качестве санитара. Времени придумывать что-то более надежное не было: если хотя бы часть того, что рассказала Марютина, правда, ее деньки действительно сочтены. Уже сейчас он, скорее всего, опоздал. Петрозванов идею оценил высоко.

- Я тоже хочу санитаром в хоспис, - сказал он. - Надоела наша лавочка. У меня и дед был санитаром. Так и помер в тифозном бараке.

Сидоркин нахмурился.

- Предупреждал тебя, Сережа, допьешься до белой горячки. Дед твой жив и здоров, сидит у себя на генеральской даче в Подлипках. Солит огурцы.

- Все равно хочу в санитары. Почему тебе можно, а мне нельзя?

- Ты должен подстраховать меня в конторе. Надо что-нибудь вкрутить Крученюку, чтобы не искал.

- Что ему можно вкрутить? Только шомпол в задницу. Остроумно, да?

Сидоркин разлил еще грамм по пятьдесят и положил на тарелку друга крупного бойцового рака с оторванной клешней.

- Я, конечно, возьму больничный на недельку, но Павел Газманович бюллетеней не признает. Говорит, пережиток советской эпохи.

- Правильно говорит.

- Сережа, давай на посошок. Нужно, чтобы ты в разуме был.

Петрозванов, охотно выпив, гордо заметил:

- У меня, кстати, ум всегда ясный. Независимо от дозы.

- Вот и хорошо. Значит, пустишь по конторе слушок, что у Сидоркина, дескать, большие личные неприятности. Ну, допустим, жена спуталась с инвестором. В это он поверит.

- С каким инвестором, Тоша?

- Неважно. Звучит убедительно.

- Но у тебя нет жены.

- Какая разница? Для Крученюка не имеет значения. Петрозванов смотрел на друга с восхищением.

- Знаешь, Антон, честно скажу. Я таких умных людей, как ты, не встречал. По уму тебе в палате лордов заседать. Не ниже.

- Что есть, то есть, - согласился Сидоркин.

После этого они еще с полчасика попили пивка и дошелудил блюдо с раками. Ни о чем серьезном больше не говорили. Потом Сидоркин начал собираться, ему предстоял важный ночной визит. Из-за этого он и в водке себя ограничивал. Петрозванов набивался ехать с ним, но майор мягко отказал:

- Нет, Сережа, ты маленько выпивши. Давай лучше домой.

- Может, телку прихватить? У меня сегодня хата пустая. Как посоветуешь?

- Случайные связи, Сережа, приводят к венерическим заболеваниям, - сообщил Сидоркин. - Я уж не говорю, что безнравственно.

2. НОЧНОЙ ДОПРОС

У доктора Варягина выдался трудный денек. Лаборатория примыкала вплотную к массажным кабинетам "Геракла", но располагалась ниже уровнем, как бы в полуподвале, и клиентов для сортировки обыкновенно спускали по пологому желобу уже в связанном и одурманенном виде. К каждому была прикреплена бирочка с более или менее полными данными, включая результаты предварительного медицинского обследования, а если информации не хватало, Варягин снимал трубку и звонил наверх, в регистрацию, чтобы уточнить, что за фрукт. Но обычно информации хватало, да и поступлений, как правило, было немного: два-три человечка в день, работа не бей лежачего.

Но сегодня - как поперло... К семи вечера, к концу смены, он с двумя помощниками обработал с десяток наркоманов мужского и женского пола, двух престарелых бомжей (обоих пришлось усыпить после короткого экспресс-анализа) и двух педиков, вынырнувших из желоба привязанными друг к дружке в одной упаковке. Вот с ними и хлебнули. Видимо, балбесы наверху не рассчитали доз, и один из педикoв, здоровенный мужичина лет тридцати пяти, очухался на "Разделочном" столе, свалился с него и затеял драку. Помощники у Варягина надежные, опытные, оба с большим стажем работы на бойне, но мужичина (по бирке - Гаврила Адамович Штейн, бизнесмен из Ставрополя) застал их врасплох, и пока удалось его заломать, успел обоим раскроенить лица до неузнаваемости. Мясники озверели, и Варягицу стоило большого труда отбить у них педика живьем. Если бы его забили, Варягину пришлось бы платить неустойку из собственного кармана: экземпляр ценный, здоровущий, без малейшей патологии. Он тут же накатал докладную на имя главного менеджера "Геракла" (пойдет-то она выше) с требованием компенсации за причиненные по недосмотру головотяпов увечья, и мясники успокоились, лишь увидев проставленные суммы - по десять тонн на каждого. Также указал в докладной, что это не первый случай вопиющего разгильдяйства медицинских сотрудников фирмы и, если не будут приняты строгие меры, ему придется обратиться в вышестоящую инстанцию. Угроза, конечно, пустая, но сгодится на тот случай, если попытаются обвинить его самого.

Спеленатый педик Гаврила Штейн хрипел на столе, матерился:

- Отвяжите, козлы! Шурик Македонский меня лично знает. Позвоните Шурику, козлы!

В который раз подивился Варягин тому, что все новорусские мученики, попадая в переделку, одинаково пытались переломить злую участь, взывая к знакомым паханам, словно не верили ни в какую иную силу. Сами же паханы, которые, хотя и не часто, тоже оказывались в его лаборатории, молились другому идолу и предлагали любые суммы за свое спасение, но ни тем ни другим не помогали их кумиры. Варягин попенял несчастному:

- Нехорошо, Гаврила, только позоришь себя. Погляди на своего любовничка, какой он смирный. И тебе бояться нечего. Никто вас убивать не собирается. Надрежем малость тушку - и поплывешь спокойно в землю обетованную.

- Ответишь, падла, перед Македонским. Он с тебя с живого шкуру сдерет.

Доктор философски улыбнулся и ввел в вену снотворное..Лет десять назад Семен Варягин считался одним из самых талантливых хирургов в Склифе, вдобавок с уникальным опытом работы на "горячей линии". Перед ним открывались блестящие перспективы, в ближайшее время светил перевод к знаменитому Буравскому, но судьба нанесла коварный удар в спину, как она любит делать. В сущности, ничего особенного не произошло, рутинная для наших дней история. В его дежурство доставили подраненного бандюка подобрали возле ресторана "Астория", но не русского, кавказца, хотя для Варягина это не имело ровно никакого значения. Он сделал все положенное в таких случаях: прооперировал, извлек две пули, одну из бедра, вторую из легкого, заштопал, отметив про себя, что пациент тяжелый, может не вытянуть, - и забыл про него. "Грязная" хирургия в Склифе - это конвейер, если помнить о каждом прооперированном, с ума сойдешь. Он-то забыл, но про него не забыли. Дня через три его подозвали к телефону в ординаторскую, и вежливый мужской голос с едва заметным акцептом спросил:

- Извиняюсь, доктор Варягин?

- Да. Чем могу служить?

- Служить не надо, - усмехнулись в трубке. - Скажи лучше, доктор, зачем зарезал нашего Осман-бека? Варягин как-то сразу понял, что это не шутка.

- Какого Осман-бека? Вам что надо?

Голос спокойно напомнил, что ночью такого-то числа в отделение привезли некоего гражданина Юсупова, совершенно здорового, только с двумя небольшими пульками в брюхе, но после того как доктор с ним поработал, богатырь Осман-бек в ту же ночь отдал Богу душу. Оправдываться не надо, у них в госпитале есть свой человек, который все правильно объяснил.

Испугавшись до колик, Варягин начал бубнить, что пуля была не в брюхе, а в легком и он старался изо всех сил, но при таких тяжелых ранениях нельзя гарантировать... Спохватился, что это звучит неубедительно, и оборвал себя на полуслове.

Мужчина на другом конце провода удовлетворенно произнес:

- У тебя есть выбор, доктор: заплатишь сто тысяч долларов или будет как с Осман-беком.

- Откуда у меня сто тысяч? - вспыхнул Варягин. - Кто вы?

- Скоро узнаешь, - доброжелательно ответил голос. Обошлись с ним без затей, по-рыночному. На другой день, когда вечером возвращался с дежурства, двое усатых горцев встретили его возле дома. Называться не стали, но еще раз уточнили, готов ли он платить сто тысяч отступного за убиенного Осман-бека?

- Откуда? - обреченно повторил Варягин. - Для меня сто долларов - капитал.

Не медля, джигиты отвели его к мусорным бакам - по очереди проткнули длинными ножами несколько раз подряд. Еще не совсем стемнело, и со скамейки от родного подъезда за экзекуцией пытливо наблюдали две знакомые старушки. Последнее, что он услышал, корчась, как червяк, в мокрой глине, был заполошный крик одной из них.

- Сеню дохтура убивают!

Варягин провалялся в больнице около двух месяцев, но выкарабкался, хотя что-то в нем непоправимо надломилось. Будучи хирургом, ежедневно сталкиваясь со смертью, он и прежде не питал особых иллюзий относительно рода людского, но теперь внезапно мир открылся перед ним безнадежной, синильной чернотой, и он почувствовал себя парией в нем. В сердце поселилось равнодушие, подобное застывшему смогу. Жена не смогла жить с выжженным изнутри человеком и через год ушла от него, прихватив пятилетнюю дочку. Он не попытался выяснить, куда они подевались. Зачем? Все и так понятно. Отвратительный сам себе, постоянно ощущающий в ноздрях сырой запах тлена, как он мог надеяться на чье-то сочувствие и, прости господи, любовь.

В Склиф не вернулся, пару лет скучно работал в районке, все чаще прикладываясь к пузырьку, откуда его однажды выудили посланцы "Дизайна". Он легко согласился на их предложение, потому что нуждался в деньгах, а когда (довольно быстро) понял, куда попал, ничуть не огорчился и ни разу не пожалел о своем решении. Напротив, в том, что с ним происходило, ощущалась железная логика: словно незримый поводырь с дьявольской усмешкой осторожно опускал его все глубже и глубже в мирскую трясину, чтобы в ближайшем будущем, по всей вероятности, покончить с ним каким-нибудь изощренным способом - растворить в серной кислоте, погрузить живьем в могилу... Поневоле приходило в голову, что с ним, как и со многими другими, производят какой-то важный гуманитарный эксперимент, в котором он является одновременно и жертвой и участником. В эксперимент вовлечены огромные массы человеческого материала... именно материала, потому что назвать людьми в старом, привычном смысле слова большинство из попадавших к нему в руки, включая и нынешнего педика Гаврилу, можно было лишь с большой натяжкой. Окончательной цели эксперимента он не представлял, но догадывался, что речь, скорее всего, идет о возможности искусственного пресечения всякой разумной жизни на земле.

В этот день он возвращался домой в особенно растерзанном, душевно и физически, состоянии и по пути, как обычно заглянул в пивной бар со звучным названием "Барракуда", к которому здешняя публика так и не привыкла, как и большинству других непонятных названий по всей Москве и между собой называла его по-прежнему "Гадюшником". Еще одно свидетельство того, как туго приживается среди варваров западная культура. В баре опрокинул две стопки беленькой, с наслаждением высосал кружку ледяного жигулевского пива и с неожиданным аппетитом умял тарелку горячего соевого, с кусочками мяса супа, именовавшегося в меню как фирменное блюдо "Манхэгген". Заодно пообщался со старым приятелем (они жили в одном доме), бывшим доктором наук, профессором Ванюшей Савеловым, который, кажется, никогда не покидал заведение и, возможно, тут и ночевал между столиками. Его не выгоняли, хозяин бара, пожилой интеллигентный Муса Джалобаев, даже при случае его подкармливал. Тихий профессор был здешней достопримечательностью, привлекавшей посетителей. Дело в том, что Ванюша Савелов, кроме многих прочих достоинств, обладал гипнотическим даром и за умеренную плату мог прямо в зале закодировать любого желающего от пьянства, снять порчу, откорректировать бизнес и (но это без гарантии) излечить от любой болезни, вплоть до ВИЧ-инфекции и рака. Особенно почему-то пасовал перед гипнозом рак прямой кишки. Подтверждение было всегда рядом и налицо: бывший скрипач дядя Жора Самойлов, которого врачи приговорили к смерти, отказавшись оперировать и дав ему от силы два месяца колобродить, и который уже несколько лет подряд, загорелый и окрепший, наравне с профессором попивал пивцо за одним из пластиковых столиков "Барракуды". Всего пять сеансов гипноза, проведенных не отходя от стойки, понадобились для полного и необратимого излечения.

С профессором обсудили виды на третье тысячелетие, а после того как к ним присоединился Жора Самойлов, тихонько спели новый гимн Александрова на старые слова Михалкова. Настроение у Варягина заметно улучшилось.

- Чего припозднился сегодня? - поинтересовался у Жоры. - Случилось чего?

Старый скрипач воровато оглянулся по сторонам:

- Не поверите, мужики. Пришло приглашение по почте от какой-то хитрой фирмы. На собеседование. Я сходил, меня не убудет. Аж на Краснопресненскую добирался. Взяли анализы. На той неделе второе собеседование. Если пройду, дело в шляпе.

У Варягина пивная струя взбрыкнула в желудке.

- Что значит - в шляпе? Что тебе обещали?

- Пока не говорят. Но дамочка намекнула, если параметры подойдут, поставят на международный гранд.

- Не ходи туда больше, - сказал Варягин. - А лучше всего беги из Москвы.

- Ты чего, Семен? - Скрипач вытаращил глаза. - Подумай, что говоришь. Может, это последний шанс на ноги встать. Гранд! Что же мне до конца дней своих так пробавляться за ваш счет?

- Он придурок, - сказал Варягин профессору. Тот печально кивнул.

- Музыкант. При этом - еврей. Случай клинический.

- Может, за границу пошлют, - размечтался Самойлов. - Нет, старая гвардия еще свое слово скажет. Запомните, ребята, если повезет, Жорик про вас не забудет. Мы еще увидим небо в алмазах.

- Он в двухкомнатной квартире один прописан, - напомнил Варягину профессор. - Вот, похоже, кто-то и заинтересовался.

- Думаю, все обстоит значительно хуже. В Москве под эгидой МВФ проходит акция "Милосердие без границ". Всех пьющих стариков зарегистрируют, свезут в отстойник и переработают на мыло. В целях экологического оздоровления города.

- Завидуете, - догадался скрипач. - Не могу осуждать. Так уж россиянин устроен. Для него главное, чтобы у соседа корова сдохла. Отсюда по большому счету все наши беды. От местечкового мировоззрения.

Варягин допил пиво и распрощался с приятелями. Он не мог помочь Самойлову, да и никому другому. Как ему самому никто не помог в свое время. Мир с угрожающей скоростью катился в пропасть, и он не видел силы, которая могла замедлить падение. Как врач он чурался мистики, но человек, переживший самого себя, отлично сознавал, что для многих его одичавших сограждан, превратившихся в полулюдей, в полуживотных, апокалипсис стал вчерашним днем, хотя мало кто об этом задумывался. Большинство и молодых, и старых, ежедневно подпитываясь от сверкающего, волшебного экрана, по-прежнему тешили себя надеждой, что вот-вот на их чумовые головы обрушится какая-то неслыханная удача.

Домой вернулся огрузневший, полный смутных дум. В квартиру вошел с привычным ощущением погружения в склеп. Здесь давным-давно никто его не ждал, ни одно живое существо - ни жена, ни кошка, ни птичка, ни рыбка. Иногда, очень редко, он приводил с собой какую-нибудь самочку из самых затрапезных, с кем не надо разговаривать, и, насытив утробу, избавлялся от нее с такой же легкостью, как выбрасывают в помойное ведро колбасную кожуру. Однако именно эта не до конца иссякшая, первобытная тяга к соитию с себе подобным существом, он чувствовал, каким-то таинственным образом удерживала в нем призрачную связь с прежним Варягиным, зубоскалом, тружеником и отчасти романтиком. Наверное, в тот момент, когда женщина станет ему безразличной, и оборвется наконец бессмысленно затянувшийся земной путь.

Но сегодня его ждал сюрприз. Он сперва зашел в ванную, где стянул с себя отвратительную дневную одежду, принял душ и закутался в махровый халат. Потом отправился на кухню, чтобы попить водицы, зажег свет - и увидел сидящего за столом незнакомого мужчину, темноглазого, с короткой прической. По всей видимости, мужчина находился тут давно: в блюдечке лежало несколько окурков. Странно, что, войдя в квартиру, Варягин не почувствовал запаха табачного перегара, чужого запаха - вот что значит усталость и спиртное.

- Садись, Семен Куприянович, - усмехнулся мужчина. - Будь как дома.

Варягин не испугался и даже не насторожился. В облике незваного гостя не было ничего угрожающего, больше того, чём-то он сразу показался ему симпатичным. Улыбка, негромкий голос, расслабленная поза... Варягин и мечтать не мог, что когда к нему подошлют стрелка, он будет выглядеть таким добродушным увальнем.

Он протиснулся к плите, зажег комфорку и поставил чайник. Опустился напротив гостя, вежливо спросил:

- Хотите что-нибудь выпить? Есть "Смирновская" коньяк.

Пришелец расплылся в еще более широкой ухмылке:

- Хорошо держишься, Куприяныч. Почему не спросишь, кто я? Как вошел в квартиру?

- Зачем? Надо будет, сами скажете.

- Тоже верно. От рюмочки, кстати, не откажусь. Варягин поднялся, достал из шкапчика графин с коньяком, из холодильника - сыр, лимон. Не спеша нарезал то и другое. Наполнил две рюмки.

- Слушаю вас... э...

- Иван... Иван Иванович... Твое здоровье, доктор. Выпили, не чокаясь. Сидоркин закурил бог весть какую за вечер сигарету. Он успел составить мнение о собеседнике, и оно расходилось с тем, какое у него было до этого. Варягин не был чудовищем, мутантом, - это просто потерянный, опустошенный, разочарованный во всем человек. Явление Сидоркину знакомое. Самый неподходящий материал для оперативного контакта. Сожженная душа, как пустыня. В ней даже для обыкновенного человеческого страха не осталось места. Не вздрогнул, не заблажил, когда увидел на собственной кухне чужака. Легче растормошить маньяка или наркомана, чем такого плюнувшего на себя, выпавшего из реальности интеллектуала. Никакие посулы и угрозы не годятся, а в моральные максимы они не верят. Фигурально выражаясь, Сидоркин столкнулся с пустотой, у которой осталась лишь призрачная человеческая оболочка. По нынешним временам заурядный случай.

- Разговор у нас, Куприяныч, короткий, но важный. Для меня важный. Возможно, и для тебя. Как поглядеть... Ведь у тебя, если не ошибаюсь, дочурка подрастает?

Не удержался, закинул для пробы ментовский (или бандитский?) крючок. Варягин ответил усталой гримасой.

- Спрашивайте, Иван Иваныч, чего там... Коли смогу помочь.

- Конечно, сможете. - Сидоркин решил, что правильнее тоже перейти на "вы". - Меня интересует, что произошло с гражданкой Марютиной Надеждой Егоровной? То есть где она и в каком состоянии?

- Уточните, пожалуйста.

- Что уточнить?

- Какая Марютина? Вы уверены, что я ее знаю?

- Конечно, знаете. Из фирмы "Купидон". Она проходила пять дней назад.

Варягин слукавил, но лишь для того, чтобы собраться с целями. Марютину помнил прекрасно. Яркая девица. Таких опускают не каждый день. Как он понял, ее вели по щадящей программе "Инкогнито".

- Ах да, припоминаю. Марютина сейчас в санатории. Думаю, жива-здорова. Хочу надеяться. Очень милая женщина.

- Санаторий - это хоспис "Надежда"?

- Иван Иванович, вы же сами все знаете.

- Увы, не все... Зачем она там?

- Это не моя компетенция. У нас в "Геракле" нечто вроде сортировочного пункта, не более того. Что происходит с клиентами дальше, нам не сообщают.

- Почему же думаете, что Марютина жива-здорова? Откуда такая уверенность?

- Есть косвенные признаки. Сортировка идет по двум-трем направлениям. Марютина шла по облегченному режиму.

- Вы довольно откровенны, доктор.

- Не вижу смысла что-либо скрывать. Вы ведь все равно меня убьете, не так ли?

Варягин налил по второй. Ему нравилось сидеть на кухне с незнакомым, но явно неглупым и с учтивыми манерами человеком. Если это последний разговор, то хорошо, что он складывается именно так - с исповедальным оттенком.

- Нет, - ответил гость. - Необязательно. По жизни вроде да, вас необходимо ликвидировать. Тут нет сомнений. Но, как говорится, безвыходных положений не бывает. Ладно, не будем о плохом. Давайте выпьем за медицину. Какие она все же творит чудеса!.. Диву даешься.

Варягин первый раз проявил любопытство:

- Вы что же, Иван Иванович, имеете касательство к медицине?

- Какое там... Иногда почитывал кое-что по необходимости. Кстати, и про этих ваших клоников попадались статейки. Овечка Долли, законсервированный младенец в Алабаме - и прочее такое. Но я ведь полагал, все пока на предварительной стадии. В области утопий. А оказывается, в родной Россеюшке вы вон какую деятельность развернули. На коммерческий поток поставили дело. Похоже, рано нас Запад на помойку списал. Опять мы ему нос утрем.

Варягин слегка опешил, когда услышал про клоников, но пока Сидоркин витийствовал, собрался с мыслями.

- Ошибаетесь, Иван Иванович. Никаких клонов в природе не существует, тем более на потоке. Есть другое, хотя близкое к этому. Наши специалисты разработали интересную комплексную методику по созданию двойников. Причем, если требуется, в массовых количествах. Проблема не такая сложная, как может показаться непосвященному. Штука в том, что внешнее многообразие человеческих типов - это только видимость. Известно, что вся мировая литература укладывается в два-три сюжета, все остальное - вариации, и так же точно человеческие внешние данные вписываются в три-четыре центральных силуэта. Подгонка материала под общие параметры - это всего лишь вопрос современных компьютерных, медикаментозных и хирургических технологий. С индивидуальной внешностью, дорогой Иван Иванович, покончено одновременно с индивидуальной душой. Мы и не заметили, как превратились в гомо животикус. Собственно, это и послужило основой для коммерческого проекта, осуществленного в недрах "Дизайна-плюс".

Сидоркин внутренне возликовал: он узнал значительно больше того, на что рассчитывал. Притом без особых усилий. Доктор его очаровал. И подталкивать не надо, только слушай. Вот тебе и опустошенный интеллигент. Ишь как увлекся. Вещает, будто с кафедры.

- Если я правильно понял, "Дизайн" занимается работорговлей на новом, суперсовременном уровне?

- Упрощенно, да, это так. Хотя, разумеется, у проблемы множество аспектов. В том числе и философских. К примеру, с точки зрения ортодоксальной этики проект выглядит как вопиющее преступление против человечества, а вот если учитывать неизбежную глобализацию мира, превращение всех наций в единую биоэкономическую систему, деятельность "Дизайна" - это безусловный технократический прорыв в двадцать первый век. Она позволяет решить проблему перенаселения Земли самым экономически чистым й малозатратным способом.

- Но почему начали именно с России?

- Шутить изволите? - Варягин неодобрительно крякнул, потянулся к заметно опустевшему графинчику. - С кого начинать? Опять с Африки, что ли?.. В России за пятнадцать лет создали идеальные условия для приведения аборигенов к общему знаменателю. Тотальная промывка мозгов дала изумительный результат. Более впечатляющий, чем в Штатах. Огромная нация, не способная ни к малейшему сопротивлению, о чем можно еще мечтать? Какой простор для исследований и экспериментов! Плюс экономические резоны. На нефти и газе долго не протянешь. Надо еще чем-то торговать. И вот - эврика! Поверьте, Иван Иванович, человеческие ресурсы, коими обладает Россия, вполне сравнимы по ценности с запасами недр. И во многом они, безусловно, уникальны. Спрос на международном рынке растет. Оставим в стороне оптовые поставки, которые находятся в стадии доработки, возьмем индивидуальные заказы. Недавно один из арабских шейхов приобрел в личное пользование двойника Гайдара. Догадайтесь, сколько отвалил? Два миллиона зеленых. И это со скидкой. А сколько у нас таких Гайдаров? Да помножьте на искусственный прирост.

Ошарашенный Сидоркин почувствовал потребность освежиться - и единым духом осушил рюмку. Ему трудно было выдерживать одухотворенный взгляд разгорячившегося полоумного хирурга. Но чудное дело, все, что тот говорил, не выглядело бредом.

- Зачем шейху нужен Гайдар?

- О-о... - Варягин воздел палец кнебу. - У миллионеров свои причуды. За экзотику они готовы платить бешеные деньги. Вы же знаете, скупают бесценные произведения искусства лишь для того, чтобы запереть у себя в подвале. А тут Россиянские питекантропы в частной коллекции. Говорящие, излагающие свои потешные идеи, жестикулирующие, принимающие пищу, совокупляющиеся. Тем более на Россию сейчас мода. Пикантное удовольствие - продемонстрировать Дикаря, тараторящего о правах человека, восхищенным гостям. Или спарить его с домашним животным, допустим с козой или коровой, и посмотреть, что получится. Это же yмора! Но если вы, Иван Иванович, придерживаетесь устаревших взглядов на моральные ценности, вам трудно понять.

- Почему же, понимаю, - уверил Сидоркин. - Но давайте вернемся к нашим баранам. Что значит "облегченный режим"? Вы сказали, Марютину ведут по "облегченному режиму".

Доктор потух так же мгновенно, как воспламенился. На щеках проступили серые тени. Взгляд остекленел. Он молча выпил рюмку. Попросил сигарету. Сидоркин поднес ему огоньку.

- Позвольте вас поблагодарить, - сказал Варягин проникновенно, - Как-то на душе полегчало. Выговорился... Спасибо, что пришли. В сущности, я давно ждал. Как будете убивать? Придушите или пристрелите?

- Вы не ответили на вопрос.

- Ах да, конечно... Марютина. Дерзкая молодая женщина. Извините, она кем вам приходится?

- Никем.

- Ну да, разумеется... Иван Иванович, глупое, конечно, любопытство, но будьте любезны, ответьте... Какую организацию вы представляете? Полагаю, ЦРУ?

- Почему ЦРУ?

- Да как-то не похожи на представителя частной фирмы.

- Доктор, вы не сумасшедший?

- С чего вы взяли? Возможно, был когда-то на грани, но теперь все в порядке. Спасибо господину Ганюшкину.

- Ага, - ухватился Сидоркин. - Раз уж вспомнили, Гая Карловича хорошо знаете?

- Помилуйте, где я и где он?.. Пересекались пару раз, думаю, он меня и не заметил. Мало ли червячков ползает под ногами...

- Но вы же работаете на него?

- На корпорацию. Да, он всему голова. Его идеи. Его капитал. Большой человек, огромный. Ликвидатор. Даже среди нашей олигархической тусовки таких раз-два и обчелся. Имею в виду масштаб личности. Светлая голова, благородные помыслы.

- Благородные?

- А вы как думаете? Кто-то должен взять на себя труд и очистить наконец землю от двуногой саранчи. Иначе саранча ее сожрет. А жаль. Прекрасное творение Господне... Гай Карлович не поленился, принял на себя эту миссию. Честь и хвала. Взялся для начала почистить хотя бы россиянские пространства. Очень удачный выбор. Как я говорил, россияне забракованы самой историей. Нация, потерявшая способность к сопротивлению, обречена на вымирание. Если разобраться, Ганюшкин выполняет работу ассенизатора. В ножки ему надо поклониться.

Сидоркин не понимал, говорит ли доктор всерьез или ерничает по незабытой интеллигентской привычке, но ясно видел одно: слишком много яда накопилось в сердце этого странного, погруженного в тихую истерику человека. Поэтому и смерти не боится, и так искренен с незнакомым человеком, которого принимает за убийцу. Сочувствия Сидоркин не испытывал. Высшая справедливость, как он ее понимал, заключалась в том, чтобы на грешной земле в конечном счете каждый получал то, что заслужил.

- Касательно Марютиной, доктор? Что с ней сделали? Объясните толком.

- Пожалуй, еще не сделали. Обычно подготовительный период занимает не меньше десяти дней... В принципе ничего страшного ей не грозит, щадящий режим предполагает небольшую психическую коррекцию, разрежение сознания, умственную переориентировку. Впоследствии ее, скорее всего, используют в качестве инкубаторской квочки.

Если, конечно, не баловалась наркотой. С наркоманами, увы, разговор короткий: отсев.

У Сидоркина кольнуло под сердцем. Он подумал: не принять ли посошок на дорожку? Решил, не стоит.

- Все, Семен Куприянович, спасибо за угощение, за поучительную беседу... Мне пора.

Поднялся на ноги, а доктор вдруг согнулся, вобрал голову в плечи и зажмурил глаза. Сразу стал маленьким и незаметным. Куда все подевалось - блеск глаз и игра ума?..

- Пожалуйста, Иван Иванович, если можно - с одного раза.

- Опомнитесь, Варягин, никто не собирается вас убивать.

- Как не собирается? - В недоумении доктор приоткрыл один глаз. - Зачем же пришли? Не из-за девицы же, в конце концов?

- Набраться ума-разума, - усмехнулся Сидоркин.

- Не имеете права! - взбеленился Варягин. - Вы обязаны меня убить. По-другому не бывает. - Он потянулся и с неожиданной ловкостью вцепился в Сидоркина, повис на нем. Из глаз летели искры, изо - рта слюни. - Негодяй. Делайте свое дело! Хватит издеваться!

Сидоркин ударил его кулаком в висок, и доктор, куль с мякиной, обвалился на стол, затих среди остатков нехитрого ночного пира.

3. БУДНИ ОЛИГАРХА

На пару деньков Ганюшкин смотался в Ригу. Особой надобности в поездке не было, но он чувствовал, что засиделся. Долгое пребывание в Москве бизнесмену вообще противопоказано. Он поневоле начинает закисать. Засасывает трясина мелких дел, повседневная суета, предпринимательский мозг покрывается пленкой. Дегенеративная московская атмосфера словно затемняет сознание, смещает духовные ориентиры. Для крупного магната регулярные погружения в свободный мир - в Европу, в Штаты - необходимы точно так же, как чистка зубов перед сном или клизма при запоре. Только там организм очищается от злокачественных россиянских шлаков, что позволяет еще какое-то время дышать зараженным воздухом отечества. В принципе всякий уважающий себя рыночник, настрогавший в России капитал, помышляет лишь о том, как поскорее и навсегда покинуть резервацию, переселиться в нормальные условия, к сожалению, даже миллионеры далеко не всегда вольны в своих действиях. Как ни прискорбно, есть множество обстоятельств, которые привязывают к России крепче, чем какого-нибудь голодранца привычка бегать по утрам в ближайшую винную лавку. Одно из них - необходимость постоянно контролировать движение денежных потоков, источник которых, увы, находится в этой стране.

К слову сказать, уикенд в Риге сулил Ганюшкину немало приятных минут. Начать с того, что он прибыл инкогнито, с паспортом американского гражданина Деника Камеруна, и это само по себе настраивало на праздничный лад. Он всегда любил менять обличья, а уж с американскими документами в Прибалтике, охваченной националистическим ударом, он, конечно, чувствовал себя как принц Гарун аль Рашид, отправившийся побродить среди подданных.

Деловая цель визита тоже была достаточно привлекательной. Он собирался лично проинспектировать рижский филиал "Дизайна-плюс", ибо поступили тревожные сведения, что здешние посредники впали в коммерческий азарт, повели собственную игру и у них слишком много, не по чину прилипает к рукам. Посредники - это образное выражение, все, разумеемся, упиралось в фигуру Миши Шмульцера, его московского пасынка, которого вскормил со своих рук и отправил в автономное плавание в рижское отделение, честно говоря, заранее испытывая некоторые сомнения. Нет ничего горше разочарования в людях, особенно в тех, в кого вложил частичку собственной души. Миша Шмульцер покидал Москву со слезами на глазах, со стенаниями: "Папочка, не гони, хочу быть при тебе!" Но уже тогда Гай Карлович ему не верил. Слишком рьяно тот выказывал свою преданность, хотя, с другой стороны, Мишаня уже не раз справлялся с поручениями, в которых требовались не только ум и изворотливость, но и способность, говоря литературно, к самопожертвованию.

И все же сказывалась плебейская кровь. По рекомендации одного высокопоставленного лица из президентской администрации Ганюшкин взял Мишаню из Министерства связи, где тот околачивался на десятых ролях, и за душой у него на ту пору не было ни гроша. Принял с испытательным сроком, но сам не заметил, как привязался к сметливому чернобровому тридцатилетнему юноше с вечно голодным блеском в глазах. Человек, даже такой, как Гай Карлович, падок на лесть, важна лишь ее форма, а в темных увлажненных глазах Мишани он всегда, как в зеркале, видел такое искреннее восхищение собой, какое граничит с умопомешательством. Он не сомневался, что если прикажет Мишане: убей! - тот убьет не задумываясь хоть отца родного. Но не забывал никогда, откуда Миша Шмульцер родом. Поселковый хлопец из глубинки, сын темных родителей, то ли школьного учителя, то ли агронома, в этом Ганюшкин до конца так и не разобрался. Какая разница? От плебса не может уродиться ничего, кроме плебса. Подобный сотням и тысячам других одаренных юношей, как исстари повелось, Мишаня явился на завоевание столицы и, по старым мерам, преуспел: окончил институт, готовил кандидатскую, Женился на дочке декана, который помог ему устроиться в министерство, но даже если бы он вдруг начал хватать звезды с неба, для Ганюшкина он все равно бы оставался диковатым россиянским мужиком, возжелавшим ухватить бога за бороду. Голубую кровь за деньги не купишь. В Мишане и в помине не было благородной, хищной закваски, которая передается лишь по наследству, как дар судьбы, и то, что он взял фамилию жены, оставив свою сиволапую "Шувалов" для более звучной "Шмульцер", ничуть не меняло дела, а только выставляло его в наивном, смешном свете.

И все же Гай Карлович действительно привязался к простоватому, услужливому пареньку, взирающему на хозяина с немым обожанием, готовому подставить лоб, чтобы тот мог колоть на нем орехи. Возможно, эта привязанность была сродни той, с какой добрый человек относится к послушной, любимой собаке, хотя и в коммерции Мишаня неожиданно проявил себя толковым малым. Но жадный на деньги, он обладал природным нюхом на всякого рода новации, в сделках был осмотрительным и, решая ту или иную задачу, никогда не позволял эмоциям восторжествовать над рассудком. Его можно было разжалобить (молодо-зелено), но Ганюшкин не помнил случая, чтобы кто-то одурачил начинающего бизнесмена.

Посылая Шмульцера на рижский участок, Гай Карлович допускал, что поначалу пасынок наломает дров (в этом и заключались сомнения), ибо упорядоченный, цивилизованный прибалтийский житель, наклоненный лишь в одну американскую сторону, требовал совершенно иного подхода, нежели одичалый московский; недаром многие, самые тароватые россиянские бизнесмены, оказавшись в непривычных условиях, быстро попадали за решетку. Но когда ему предоставили веские доказательства, что Мишаня попросту приворовывает, да еще с такой наглой изобретательностью, что за полгода ухитрился перевести на личные счета почти шестьдесят процентов общей прибыли, Ганюшкин испытал моральный шок. Собрался за два дня и поехал. С Мишаней он должен разобраться: это почти семейное дело.

В отель "Даугава" приехал под вечер, с единственным телохранителем, чеченцем Рафиком Башитовым, которого пятый год держал при себе неотлучно; смуглый отчаянный горец, стоивший целого взвода, как бы стал его тенью, поднял обязанности камердинера, и постельничего, и сиделки, а в случае необходимости и домашнего палача для кого-нибудь из провинившихся. В холле гостиницы дожидался заранее оповещенный Кузьма Вавилов, тайное доверенное лицо в рижском филиале, приставленное к Мишане для надзора. Видеть заискивающе улыбающегося прощелыгу Ганюшкину было неприятно: именно через него поступил весь компромат на пасынка. Но он пересилил раздражение, протянул Кузьме руку, которую тот пожал с показушным подобострастием. Кого он с удовольствием размазал бы по стенке, так как раз этого лысого прожженного сыча, у которого ничего святого за душой.

Поднялись в заказанный из Москвы люкс и около часа просидели над бумагами, принесенными Кузьмой. К сожалению, все подтверждалось. Мишаня Шмульцер не изобрел колеса - махинации, которыми он занимался, прикрывались обыкновенной двойной бухгалтерией, внедренной в россиянский бизнес еще первыми, ныне ставшими легендой "прорабами перестройки", когда только начиналась обвальная перекачка добра за границу и тонна цветного металла шла в одном лоте с мозгами ученых из какой-нибудь секретной лаборатории. "Элементарно, Ватсон!" К примеру, рослые, массивные, с богатырскими статями, светловолосые латышки в Европе и тем более в Штатах пользовались небольшим спросом, да и то в основном в качестве рабочей силы, зато в арабских странах, на Ближнем Востоке, в Японии и еще в некоторых местах спрос на них был поразительный, там они котировались по цене золотых слитков. Мишаня проделывал несложную операцию: аккуратно фиксировал небольшие поставки на Запад, занося их в бухгалтерские отчеты, а крупные партии сырца, включая и малолеток, проходили у него черным налом. Отследить почти невозможно. Точно так же он переориентировал живой товар, идущий через Прибалтику из России транзитом, снимая жирные пенки с того, что уже было оплачено. То же самое производил и с газом, и с древесиной, то есть со всем ассортиментом продукции "Дизайна". От цифр рябило в глазах. Гай Карлович был ошеломлен. Получался не просто в некоторых пределах допустимый (пусть и самовольный) откат, а настоящий грабеж среди бела дня. Ганюшкин отказывался верить собственным глазам. Растерянно спросил:

- Кузьма, ничего не путаешь? Лысый менеджер приосанился:

- Обижаете, господин барон. Люди врут, но не справки.

- Выходит, у него по половине лимона в месяц зависало.

- По минимуму, Гай Карлович.

- Что значит - по минимуму?

- Мальчонка шустрый, поздравляю с приобретением. Допускаю, что нарыл и другие источники. Головастый очень. Ганюшкин устало откинулся в кресле, распорядился:

- Пошел вон, Кузьма. Тяжело на тебя смотреть, рожа твоя паскудная.

Менеджер, униженно кланяясь, покинул апартаменты.

Первым желанием Ганюшкина было немедленно вызвать Мишаню и произвести с ним полный расчет, но дельце все же щекотливое и торопиться не следовало. Он мучительно искал хоть какие-то оправдательные аргументы для проворовавшегося пасынка, но не нашел ни одного. Предательский удар в спину - и больше ничего.

Тренькнул колокольчик у входной двери. Рафик с кем-то переговорил. Потом заглянул в гостиную. Хмурый и настороженный, как всегда. Окаменевшее смуглое лицо. Могучее тело. Превосходный экземпляр дикаря, выполняющего какой-то таинственный, первобытный обет. Его присутствие действовало на Ганюшкина успокаивающе, как мягкий наркотик.

- Хозяин, там человек пришел.

- Что за человек?

- Говорит, директор отеля.

- Чего хочет?

- Дань уважения. Одна минутка, говорит.

- Впусти, - со вздохом разрешил Ганюшкин, вспомнив, что зарегистрировался под именем американского подданного, а значит, выражения верноподданнических чувств не избежать.

Хитроумные прибалты, сделав, ставку на НАТО, из кожи вон лезли, чтобы доказать, как они ненавидят и презирают бывшего старшего брата. Получался танец слона в посудной лавке. Им верили только россияне, которые традиционно верят всему, что им скажут, а больше никто. Им даже не с кем стало торговать. Поганые россияне, правда, по-прежнему закупали продукты - сыр, масло, колбасу, но в сравнении с прежними оборотами это была капля в море. Латыши не унывали, с восторгом ожидая, когда на их территории разместятся наконец американские базы. Причина непостижимого оптимизма терялась, по всей вероятности, в глубине сумеречного средневековья, но так далеко Ганюшкин не заглядывал и попросту считал прибалтов, как и россиян, вырождающейся нацией, неспособной обеспечить само воспроизводство, обреченной стать навозом ддя грядущих окрыленных поколений турецкого либо африканского закваса.

Владелец отеля Отго Лацис оказался грузным мужчиной средних лет, с ненатурально приветливым выражением опухшего лица. Явился не один: длинноногая девица в коротеньком форменном платьице, производившая впечатление голой, внесла за ним поднос с пузатой бутылкой "Наполеона". Впрочем, едва она поставила поднос на стол и маняще улыбнулась Ганюшкину, хозяин тут же ее отослал. Заговорил он, естественно, по-английски, ужасно коверкая слова. Представился. Объяснил, что, по доброй здешней традиции, он лично знакомится с почетными гостями, дабы в дальнейшем не возникло недоразумений.

- Какие недоразумения имеете в виду? - тоже на английском холодно поинтересовался Ганюшкин.

- Господин Камерун, - латыш присел на краешек стула и, испрося взглядом согласия, разлил по хрустальным рюмкам коньяк, блеснувший коварной желтой искрой, - недоразумений быть не может, но наша святая обязанность обеспечить почетным гостям максимальный уровень комфорта. К сожалению, еще случаются накладки. Представители соседних племен всеми правдами и не правдами иногда проникают в отель. Никак не удается их окончательно отвадить. Как говорят, гони черта в дверь, он лезет в окно.

- Россияне, что ли? - уточнил Ганюшкин.

- Именно так. Вот прошу, - положил на стол визитку с золотым тиснением, - Если будут досаждать, звоните в любое время. Не церемоньтесь. Мы уж знаем, как найти на них управу.

- Чем же они досаждают, герр Отго? Латыш скривился в какой-то сверхъестественно презрительной гримасе:

- Клянчат. Лезут на глаза. Да мало ли... Лапотники.

- А вдруг я тоже один из них? - пошутил Ганюшкин. Принимая шутку, хозяин расплылся в радушной ухмьлке.

- Вот и видно, господин Камерун, вы не бывали в России. Когда увидите их вблизи, больше никогда ни с кем не спутаете.

- Что же в них такого особенного?

- Трудно объяснить. Хотя бы запах. Как от навозной кучи. Они ведь не моются. Экономят на мыле.

- Ах вот как? - удивился Гай Карлович, но от протянутой рюмки отказался. - Извините, герр Отто, на ночь не пью.

Латыш не подал виду, что огорчен, выпил один, провозгласив короткий дежурный тост во славу великой Америки, и быстро удалился, не преминув напоследок упомянуть о мерах предосторожности на случай неожиданной встречи с россиянином. Главное, зажать нос, не дышать и сразу звонить по этому телефону. Если же будет слишком назойливо клянчить денег якобы в долг, дать кулаком в морду. Другого языка они не понимают.

- Яволь, - уверил Ганюшкин. - У нас большой опыт сосуществования с негритосами.

Все же визит полоумного владельца отеля развлек его, увел от мрачных мыслей, и он решил спуститься в ресторан поужинать. Метрдотель видел его впервые, но словно узнал: кинулся навстречу, с поклонами проводил за столик в противоположном от эстрады углу, рядом с вечнозеленым фикусом. Ганюшкина это не удивило. Он давно привык к тому, что где бы ни оказывался, ведомый каким-то таинственным инстинктом, всегда безошибочно выбирал самое лучшее и дорогое - и получал желаемое. Вероятно, это главный отличительный признак людей, рожденных повелевать.

Метрдотель, пожилой благообразный татарин в смокинге, доверительно шепнул:

- Есть изумительные дамы... если пожелаете...

- Возможно, чуть позже, - обнадежил Гай Карлович. Хозяин отеля, разумеется, приврал для красного словца: в ресторане тут и там слышался грубоватый россиянский говор с мелодичным матерком. Неподалеку от Ганюшкина красномордый, возбужденный русачок, явный бандюга и словно только что вернувшийся с ответственной стрелки, угощал богатым ужином осанистую блондинку, его речь состояла в основном из таких фраз: "Не ссы, в натуре, блин, Надюха, прорвемся!"

Приврал герр Отто, приврал. Выдавал желаемое за действительное. Вообще публика, как определил Ганюшкин, мало чем отличалась от той, какая бывает в подобных заведениях в Москве: много кавказцев, моложавые европейцы, шумные, чувствующие себя повсюду хозяевами американосы и совсем мало аборигенов, латышей. Огромное количество профессионалок разных мастей, стайками возникающих то за стойкой бара, где расположился Рафик, то в проходах. Здешние ночные бабочки вели себя скромно, никому не навязывались, лишь с трепетом ожидали какого-нибудь знака от клиентов, чтобы послушно, поодиночке или целым ворохом опуститься на протянутую ладонь.

Гай Карлович заказал овощи, форель по-монастырски и бутылку белого вина. Чревоугодие не было его слабостью, он всегда тщательно следил за тем, чтобы не перегружать без надобности желудок. Но порой срывался, давал себе волю - и под настроение мог сожрать целого быка.

Пока ждал заказ, думал все о том же, будто заноза сидела в мозгу: "Мишаня, ах, Мишаня Шмульцер, какой же ты осел! Зачем тебе это понадобилось? Разве ты бедствовал, разве нуждался? Разве не открывалось перед тобой прекрасное будущее? Разве папочка ограничивал тебя в чем-нибудь? Чего тебе не хватало? Птичьего молока? Кровки младенцев? Что понудило задрать хвост на благодетеля? Дело не в деньгах, Мишаня, пойми. Дело в обманутом доверии, в нарушении высших нравственных законов. Нельзя кусать руку, которая тебя кормит. Так поступают только безродные псы. Значит, такой ты и есть. Истинно сказано: из хама не сделаешь пана. И черного кобеля не отмоешь добела. Плебей, порождение рабского, совкового племени. В этом вся причина, другой не может быть".

Ганюшкина томило нетерпение скорее увидеть пасынка, заглянуть в бесстыжие очи, произнести неумолимый приговор, и чтобы отвлечься и хотя бы спокойно поужинать, он поманил пальчиком метрдотеля. То подлетел на полусогнутых, склонил седую башку:

- Чего изволите, сударь?

- Про какую там даму намекал? - О-о! - Старый пройдоха закатил глаза, будто в экстазе. - Штучный товар. Держим исключительно для знатоков.

- И в чем изюминка? Сиськи на спине?

Метрдотель оценил юмор, дернулся, заквохтал, но тут же посерьезнел:

- Бывают явления, которые не описать словами. Лучше самим убедиться.

- Даже так? Сколько стоит ваше явление? Сто долларов? Двести?

Метрдотель ничуть не смутился:

- Дорого, сударь, или вообще ничего. Как сладитесь.

- Позови, - кивнул заинтригованный Ганюшкин. Буквально через две минуты за столом оказалось небесное создание - худенькое, стройное, с едва заметными грудками под легкой блузкой, с бледной кожей, но с яркими круглыми, как у совенка, рыжеватыми очами. Ганюшкин от удивления сморгнул.

- Как тебя зовут, дитя?

- Полина, - прошелестел едва слышный голосок. Меня зовут Полина.

- Как попала в этот вертеп? Вроде не похожа на проститутку...

- Я не проститутка.

- Кто же ты?

По желтым глазам пробежала рябь, будто лампочки замкнуло.

- Кто хотите, но не проститутка. Скорее ваша греза. Он хотел сразу отослать девчушку, расценив гостинец метрдотеля какой-то неуместной шуткой, но официант начал накрывать на стол, и Гай Карлович замешкался. Спросил неожиданно для себя:

- Есть хочешь?

- Немного вина, если можно.

- Ви-и-на, - передразнил Ганюшкин. - Оттого худющая такая, что, наверное, не жрешь ничего. Скоро сил не будет клиента обслужить.

- Для этого не надо сил.

Ганюшкин встретился с ней взглядом: в ее круглых очах плясал, все пуще разгораясь, желтый огонь. И его проняло. Внезапно ощутил необыкновенное возбуждение, аж бедра свело.

- Эй, кроха! Да ты не ведьма ли? Как это делаешь?

- Ничего не делаю, просто смотрю на вас.

- Ага, смотришь, а мне невтерпеж. Сколько тебе лет?

- Не знаю.

- Как не знаешь? Все знают, а ты не знаешь?

- У меня нет документов. Никаких документов. Я сама до себе.

У Ганюшкина мелькнула шальная мысль: уж не столкнулся ли он случайно с произведением собственной фирмы? Помнится, в прошлом году Су Линь пытался наладить линию по производству живых кукол наподобие надувных, резиновых. К сожалению, идея лопнула. Возникли какие-то трудности с изменением генетического кода. Но несколько экземпляров, кажется, ушли на Запад. Вот и этот противоестественный желтый блеск глаз... Конечно, все это нетрудно выяснить у того же метрдотеля, но зачем? Так даже интереснее. По крайней мере, отступило навязчивое видение Мишани Шмульцера.

Официант удалился, и Ганюшкин разлил вино по бокалам. К еде не притрагивался. Аппетит пропал.

- Откуда же ты взялась такая - сама по себе и без документов? Из какого инкубатора?

Девушка пригубила вино, на худеньком личике - мечтательная улыбка.

- Об этом я тоже не знаю. Только могу догадываться.

- Ну-ну... поделись догадками.

Как ни старался подавить ее своей волей, девушка не отводила глаз, и они по-прежнему искрились, вгоняя его в смутную истому. Он чувствовал: еще немного, схватит ее в охапку и утащит в номер. Давненько с ним такого не случалось, а может, не случалось никогда. Чертовка, без сомнения, прекрасно понимала его состояние. Наклонилась ближе.

- Хотите верьте, хотите нет, иногда мне кажется, я произошла от лунного света. Ведь родителей своих я тоже не помню.

Ганюшкин осушил бокал, потер пальцами виски.

- Хорошо, давай разберемся. Значит, ты лунная фея, у тебя нет документов, и зарабатываешь ты тем, что спишь с мужчинами. И сколько берешь за сеанс?

- Что вы! - Бледные щеки порозовели. - Ничего не беру. Я боюсь притрагиваться к деньгам. Они жгутся.

"Да, - с горечью подумал Ганюшкин, - если это кукла, то какой-то чересчур усложненный вариант". Пожалуй, забава не для него, хотя зуд в паху не прекращался, вот что странно. Он пододвинул к себе тарелку с соблазнительно распластанной, разобранной от косточек форелиной, хрустальную вазочку с фиолетовым кизиловым соусом, начал сосредоточенно насыщаться, стараясь не глядеть на фею. Покосился на Рафика, который навис над баром, как черный гриф. И тут же перед глазами опять возник Мишаня Шмульцер. Что за чертовщина такая? Наткнулся на желтый блеск, вздрогнул.

- Чего молчишь? Скажи что-нибудь. Выпей вина. Развлекай клиента.

- Вы очень напряжены. У вас неприятности, но это ничего. Все пройдет. Хотите, помогу?

- Как?

- Дайте руку, пожалуйста.

Он дожевал кусок, запил вином. Потом, будто спохватившись, отложил вилку, протянул широкую ухоженную ладонь. Фея осторожно подхватила ее снизу цепкими лапками, склонилась над ней. То ли разглядывала, то ли вынюхивала что-то.

- Повторите за мной - зима, сима, пима, драй.

- Чего? - насупился Ганюшкин.

- Зима, сима, пима, драй... Заколдованные слова. Вы сразу почувствуете облегчение.

- Зима, сима... - тупо пробурчал он, сознавая всю нелепость происходящего.

Внезапно через ее тонкие пальцы в него хлынул невыносимый жар, словно разом засадил стакан спирта. Это было чудесно. В мгновение ока перед внутренним взором промелькнула вся жизнь, окрашенная в солнечные тона, вспыхнули и исчезли щемящие видения былого. Он аж застонал от наслаждения - и вырвал руку.

- Ведьма, - сказал он с уважением. - Высасываешь меня, да?

В ее ответной улыбке едва заметное торжество.

- Расслабьтесь, добрый господин. Ведь лучше умереть, чем жить с такой чернотой.

- С какой чернотой?

- Которая у вас в сердце.

Ганюшкин принял решение единственно верное. Метрдотель прав: эта куколка для знатоков. Но кем бы она ни была, он вывернет ее наизнанку и узнает, что у нее внутри. Но не сейчас, позже. После встречи с Мишаней. Достал портмоне, отслоил пять зеленых сотенных купюр и положил перед ней.

- Уговорила, девочка. Вот тебе пока на конфеты. Никуда не отлучайся. Пришлю за тобой.

Фея побледнела до синевы, к деньгам не притронулась. Он так и оставил ее за столом, будто потухшую свечку.

Мишаня явился через сорок минут. Вошел сияющий, оживленный, с тем счастливым, восхищенным огнем в глазах, который Ганюшкин уже подзабыл. Так первый ученик в классе смотрит на любимого учителя, преданный пес - на хозяина, почесавшего ему брюхо. Сколько раз смягчало Гая Карловича это голубое неистовое сияние! Теперь пробил час расплаты за нелепую при его жизненном опыте доверчивость. Несколько месяцев назад провожал в самостоятельное плавание родного человечка, сейчас принял в отцовские объятия мелкого кидалу, променявшего синицу в руках на журавля в небе. Бедный мальчик, заблудившийся в трех соснах...

- Господи, какая радость, какой сюрприз! - восторженно лепетал Мишаня. - Но как же так. Гай Карлович, не предупредили, не послали весточку... Не встретили как положено...

"Хитер, хитер подлец, - отметил Ганюшкин не без удовольствия. - Ни тени беспокойства на простоватом, с тонко очерченными скулами лице. И ведь догадывался, не мог не догадываться, что неспроста нагрянул владыка. И не мог не чувствовать меча, занесенного над головой".

- Сядь, не мельтеши, - благодушно прогудел. - Выпьешь чего-нибудь?

- Вы же знаете, я не пью... Но если прикажете... Устроились в гостиной: Ганюшкин в мягком кресле, Мишаня напротив на стуле - вытянутый как струна, одухотворенный, готовый по первому знаку, как всегда, ринуться грудью на любую амбразуру. Сколько еще молодой, неизрасходованной энергии в предателе... Жаль, очень жаль, о так получилось. Что уже пора расставаться.

Гай Карлович решил не тянуть кота за хвост и заговорил спокойно, без нажима, а так, как если бы батюшка читал отходную по покойнику, который по недомыслию и недостатку религиозного рвения натворил при жизни много дурного, но, как всякая Божья тварь, заслуживает снисхождения. Исподволь, с любопытством следил, какие метаморфозы происходят с Мишаней. По мере того как нанизывал обвинения, лицо у подлюки вытянулось, побледнело потом он попытался перебить наставника, вставить словцо, потом, с увеличением тяжести аргументов, как-то сгорбился, переломился в поясе и поник на стуле, будто задремал. Голубые, яркие глаза потухли.

- Такие-то дела, голубчик Мишаня, - закончил Ганюшкин на печальной ноте. - Можешь что-нибудь сказать в оправдание? Готов выслушать.

Шмульцер ответил не сразу, с трудом вышел из оцепенения. Наконец тихо произнес:

- Навет... Обыкновенный навет. Кто-то решил от меня избавиться. Трудно поверить. Гай Карлович, чтобы вы говорили всерьез. Двойная бухгалтерия, эксклюзивные счета... Мистика какая-то.

- Был бы рад, если так. Но я, Мишенька, своими глазами видел копии документов. Отчасти горжусь тобой. За несколько месяцев наломать столько деньжищ - надо уметь. Жалко зарывать такой талант в землю, да сам понимаешь, другого выхода нет.

- Гай Карлович, какие документы? Господь с вами. При нынешнем уровне компьютеризации. Кто же верит документам? Разве что московская прокуратура.

- Чему же верить, Мишаня? Твоим честным глазкам? Мишаня глядел оторопело, но краска уже вернулась на его щеки, он готов был защищаться - и понятно как. От всего отпираться, нагло, отчаянно. Уйти в отрицаловку. Что еще ему остается? Но Ганюшкин жестоко ошибся в своей догадке. Мишаня в последний раз дернулся, и вдруг в нем произошла неуловимая перемена. Ганюшкин увидел перед собой другого человека, которого прежде не знал, - сосредоточенного, нахмуренного, с сигаретой в руке. У этого человека были усталые, старческие глаза. Он спросил:

- Вам самому не страшно. Гай Карлович?

- Ты о чем?

- Да так... Расплачиваться все равно придется. За все ваши дела. И за то, что сейчас со мной задумали. Чаша сия никого не минует.

- Ну-ну, продолжай.

- Да чего продолжать, я уж кончил. Об одном жалею силенок не рассчитал. Хотел переиграть на вашем поле, а надо было по-другому. В прошлом году, помните, когда сидели у Елизаветы в шалмане? Вы пьяненький сделались, из моих ручек водочку лакали. Я уж было порошок приготовил, в последний момент передумал. Слишком мелко для вас. Не почувствовали бы, как сдохли. Без мук, без тоски. А может, и правильно, что передумал. Ладно, чего теперь вспоминать... Зовите свою обезьяну.

Произнесенные слова подействовали на Ганюшкина как удар в солнечное сплетение. Чудовищным был не смысл, а сопровождавшее их перевоплощение всегда раболепски преданного, восторженно-изумленного молодого человека в иное существо, излучавшее рафинированную, ничем не замутненную, кристально чистую ненависть. Такое можно увидеть разве что в фильмах ужасов, но не в жизни. Под маской простоватого, пусть оказавшегося плутом, но, безусловно, талантливого провинциала внезапно обнаружился лик Фредди Крюгера из "Кошмара на улице Вязов". На мгновение Ганюшкин задохнулся, спросил дрогнувшим голосом:

- Миша, опомнись... Что плохого я тебе сделал? Мишаня отрешенно улыбался. Он выглядел столетним старцем.

- Мне - ничего. Вы вообще никому ничего не сделали плохого. Но благодаря таким, как вы, человечество погибнет. Рассыплется в труху. От него останутся рожки да ножки. Я не против. Всадников апокалипсиса никому не остановить.

- О чем ты, Миша? Разве ты не один из нас?

- Увы, нет. Я пытался противостоять, как умел. Говорю же, силенок не хватило. Таких, как вы, надо давить в эмбриональном состоянии, как слепых котят. Ладно, проехали. Найдется кто-нибудь ловчее меня - и оторвет вам яйца. Зовите палача, чего тянуть?

Ганюшкин успокоился: Мишаня явно бредил, а ему-то привиделось невесть что. Какие-то перевоплощения, Фредди Крюгеры. Скорее всего, подлюка рехнулся от страха. И это понятно. Кому охота помирать в его возрасте?..

- Миша, если хочешь о чем-то попросить... Не сомневайся, выполню твою просьбу.

- Попросить? Вас? - От удивления Мишаня опять помолодел. - Впрочем, почему бы и нет? Чисть зубки почаще, Карлович, а то больно говном воняет.

Ганюшкин хлопнул в ладоши - тут же в комнате возник Рафик Башитов. Глянул на хозяина, тот важно кивнул. Рафик приблизился к стулу, на котором сидел Мишаня, примерился, вежливо попросил:

- Нагнись, пожалуйста, к полу, да.

Мишаня не пошевелился и глаз не поднял. И не оказал никакого сопротивления, когда громадный чеченец ухватил его голову под мышку, натужился, дернул - и с хрустом вывернул из грудной клетки. Потом бережно уложил обмякшее тело на ковер.

- Все, спасибо, ступай, - морщась, бросил Ганюшкин. Некоторое время задумчиво разглядывал мертвого пасынка, его вытянувшееся, враз подернувшееся серым пеплом скуластое лицо, распахнутые поблекшие глаза, в которых застыла не боль, а странная усмешка. Словно дразнил благодетеля вывалившимся изо рта синеватым языком. Загадочная история... Безусловно, в ней было какое-то ценное указание для него, но пока он не мог уловить его смысл.

Связался с Кузьмой по мобильной трубке. Распорядился, чтобы тот немедленно прислал труповозку.

- Будет сделано, босс, - бодро отозвался менеджер. - Ребята уже выехали.

Ганюшкин прошел в спальню, налил рюмку води Включил телевизор. Помянул Мишаню. На экране, в передаче "Итоги" его побратимы втолковывали растерянному президенту, чтобы тот поскорее принял закон о реструктуризации РАО ЕЭС. Потом неунывающий Кисель в который раз грозился разогнать, к чертовой матери, прокуратуру, которая, как стая гончих, травит независимую прессу Гусинского.

"Это правильно, - подумал Ганюшкин. - Это хорошо. Пора одернуть этих сук". Сам не понял, к кому относится его раздражение. К президенту, снюхавшемуся с чернью, или к Мишане. Кликнул Рафика. Тот вошел и невозмутимо ждал в дверях.

- Скажи, дорогой, у меня пахнет изо рта? Чем хорош был абрек - за все время, сколько служил Ганюшкина, ни разу ничему не удивился. И всегда отвечал на любой вопрос четко и внятно.

- Зачем пахнет? Хорошо пахнет. Мужчиной пахнет. Коньяком, цветами роз. Почему спросил, хозяин?

- Кстати, о розах... Спустись вниз, приведи ту пигалицу. Знаешь какую?

- Конечно, знаю, - ухмыльнулся чечен.

4. РЕКОГНОСЦИРОВКА НА МЕСТНОСТИ

Июль устоялся жаркий, без дождей. Хосписный дворик парил, как плывущий по волнам "Летучий Голландец". Иванцов в беседке поджидал писателя Курицына, с которым сговорились за завтраком поиграть в плевки на интерес. Кто дальше плюнет, тот выигрывает: дает полновесный щелбан. Анатолий Викторович легко переигрывал натужного, амбициозного пузана, но самолюбие не позволяло писателю признать поражение. Накануне доигрались до того, что на лбу Курицына от множества щелбанов выросли два пунцовых рога, но он опять намеревался взять реванш.

В беседку заглянула блондинка с желтыми волосами, с глазами как два зеленых леденца. Он помнил ее смутно. Кажется, ее звали Надин, и кажется, между ними что-то было, какая-то связь. Точнее не мог сказать. Лечение привело к тому, что впечатления, события, давние и близкие, лица, родные и чужие, смешались в одну кучу, при этом сны и реальность часто менялись местами, было почти невозможно отличить одно от другого. Он все больше ощущал себя участником праздничного телевизионного шоу и в ожидании сказочного приза, который непременно выпадет на его долю, наслаждался каждой текущей минутой. И ничуть не удивился, когда главный врач хосписа, блистательный Герасим Остапович Гнус, сообщил по секрету, что его личная программа выздоровления близка к завершению и, возможно, скоро он станет отцом-основателем колонии россиянчиков-интеллектуалов. Говоря это, Гнус поощрительно Улыбался, и от какого-то возвышенного умиления Иванцов Упал на колени и поцеловал доктору руку.

Блондинка тоже его узнала, но уточнила:

- Вы ли это, Анатолий Викторович?

- Кому же еще быть? - Иванцов на всякий случай оглянулся себе за спину. - Я и есть.

- Можно посижу с вами минутку?

- Отчего же, пожалуйста. Места не купленные. Даже рад. Блондинка впорхнула в беседку и уселась напротив, развратно расставив ноги, нагнувшись, уперев руки в колени. Поза соблазнительная, ничего не скажешь... Иванцов старательно пытался вспомнить, что же такое связывало его с этой девицей. Были ли они любовники или нет? Скорее всего, нет. Его постоянная сожительница мойщица Макела обладала необузданным эфиопским нравом и вряд ли позволила бы им сойтись. Из ревности она свою лучшую подругу, тоже мойщицу, Настю чуть не забила до смерти. Но полностью исключать вариант любовной связи с зеленоглазой наядой нельзя. Не случайно она держится так вольно. В хосписе поощрялись абсолютно раскрепощенные отношения между полами. Все здешние женщины были легкодоступны, не корчили из себя недотрог, а мужчины по мере сил и возможностей старались им угодить. Тон, конечно, задавал неутомимый Чубайс как стопроцентный янки, но и другие от него не отставали. Да что там, даже старенький писатель Курицын однажды у всех на виду, чифирнув за ужином, изнасиловал официантку Раю. Правда, после этого его поднимали с пола с помощью пожарного брандспойта.

- Никак не получается? - усмехнулась девица.

- Что? - не понял Иванцов. - Что не получается? У меня все получается, - и некстати добавил:

- Я ведь господина Курицына дожидаюсь, но он, однако, запаздывает.

- Он не придет.

- Как не придет? - возмутился Иванцов. - Мы договаривались, у нас матч. Как можно не прийти?

- Его увезли на промывание. Уважаемый классик прокрался на кухню и слопал чугунок гуляша. При его-то желудке...

- А что за гуляш? Нам вроде не давали гуляша...

- Гуляш хороший, к празднику приготовили. Натуральный "Чаппи". Из отборных сортов крысиного мяса. Но чересчур много скушал, пожадничал.

- К какому празднику?

- К всенародному. Ко Дню Конституции... Анатолий Викторович, вы притворяетесь или действительно все забыли?

Грудью, глазами, желтыми прядями потянулась к нему - и перед Иванцовым вдруг возникло забавное видение: будто они с этой аппетитной блондинкой, взявшись за руки, в годом виде стоят перед ответственной правительственной комиссией. Комиссию возглавляет чуть ли не сам Герник Самсонорич, чего на самом деле не могло быть. Герник Самсонович, известный в хосписе под фамилией Ганюшкин, почитался за полубога, ему молились, приносили субботние дары, с его именем на устах ложились под нож, если возникала необходимость радикальной коррекции. Зачем небожителю опускаться до мирской суеты? Скорее всего, промелькнувшая картинка относилась к виртуальном ряду. От этого она не становилась менее значимой, но ею нельзя поделиться с девицей. Она не поймет. У каждого обитателя хосписа свой, наглухо заблокированный сопредельный мир, в зависимости от того, к какой группе перевоплощенных он принадлежит. Но даже в том случае, если он, Иванцов, и блондинка Надин из одной группы, общие воспоминания исключены. Это вопрос этики. Делиться воспоминаниями считалось неприличным, примерно как в прежнем, убогом мире, который он покинул, было зазорно мочиться на глазах у всех. Его обеспокоило, что блондинка словно подталкивает его именно к этим ощущениям. Он осторожно поинтересовался, очарованный ее взглядом:

- Что я должен помнить, Надин? Вас ведь так, кажется, зовут?

В ее леденцовых глазах отразилось разочарование. Нервным движением раскурила сигарету.

- Значит, не успела... Анатолий Викторович, а что, если я приглашу вас прогуляться? Пойдемте со мной?

Иванцов растерялся. Отказаться нельзя, могут принять за импотента, импотенция в хосписе каралась строго, вплоть до внеплановой лоботомии, но бежать сломя голову за явно расшалившейся девицей тоже неудобно. Макела узнает, да мало ли что...

- Прогуляться в парк? - уточнил он.

- Я знаю одно укромное местечко. - Она лукаво подмигнула, не оставляя сомнений в своих намерениях. - За крематорием полянка. Там нам никто не помешает.

"И не услышит", - подумал Иванцов, сам испугавшись этой мысли. Откуда-то он знал, что это единственное место на территории хосписа, которое не просушивается и не просматривается. Помнил и то, что подобная информация не входила в программную установку. Ответил уклончиво:

- Прогуляться можно, а вдруг господина Курицына отпустят раньше времени? Я дал слово. Он имеет право на реванш. Смешно, конечно. Он слишком стар, чтобы меня переплюнуть. Но ведь это дело чести.

Надин рассмеялась:

- Бросьте, Анатолий Викторович. Никто его до вечера не отпустит. После промывки желудка ему еще сделают укорот. Неужто вы боитесь молоденьких давалок?

Иванцов покраснел.

- Чего мне бояться? Я мужчина кондиционный. Если угодно знать... - На этом прикусил язычок. Излишняя похвальба была неуместна.

Блондинка подхватила его под руку и повела через парк. Просторный, насквозь прожаренный солнцем, он был наполнен людьми. Прогулка до обеда была обязательной, режимной, как и процедуры. Как обычно, на волейбольной площадке рубились две команды, делали подачи, вопили при удачном приеме, хотя играли без мяча. Точно так же вели себя игроки в настольный теннис, веселые, оживленные, человек семь за столом, но с одной ракеткой на всех. Тут и там прохаживались санитары, зорко наблюдая, нет ли где-нибудь сбоя. У железных ворот курили два незнакомых омоновца. Чубайс выволок из кустов на веревке упирающуюся, захлебывающуюся в истеричном блеянии козу. Все естественно, привычно, мирно, как в любом другом санатории. Иванцов затормозил возле шахматистов, узнав обоих: правозащитник Ковальчук и лидер фракции Госдумы, либерал-патриот Жирик. Оба угрюмые, сосредоточенные. Жирик, помолодевший в сравнении с собой прежним лет на двадцать, но легко узнаваемый по бирке на груди, где так и было написано: "Я - Жирик. Однозначно". На доске не было фигур, ноИванцов на тонком уровне уловил, что победа склоняется в сторону либерала. Когда проходили мимо, тот насмешливо бросал правозащитнику:

- Ну что, сдаешься, козел?! Здесь тебе не в бункере у Басаева.

Иванцову хотелось досмотреть партию, но девица дернула его за руку, увлекла дальше. Из пограничной зоны на них с ревом выпрыгнул здоровенный овчар, но немного не дотянулся, лязгнул пастью вхолостую. Некий проблеск сознания ослепил Иванцова:

- Фокс, дурашка, не узнаешь?!

Пес зарычал, дернулся еще разок: цепь не пускала.

- Анатолий Викторович, ну что вы как маленький! Дался вам этот песик.

- Но мы знакомы, я вспомнил. Я его приручил.

- Не вы, - шепнула Надин, прильнув к его боку и жарко обняв. - Тот был другой человек.

- Наверное, - согласился Иванцов. - Но вот что странно. Я - другой, а собачка та же самая.

Обогнули часовенку-крематорий и внезапно очутились словно в другом измерении. Тихая полянка, укрытая деревьями, как шатром. Все звуки долетали сюда приглушенными, смазанными, и даже автоматная очередь (видно, озорники омоновцы пустили свинцовый веер над головами волейболистов, они частенько так развлекались) воспринималась как стрекот кузнечиков. Лишь черный дым из трубы крематория оседал в ноздрях зловонной гарью. Похоже, сегодня обрабатывали "нулевой" контингент: забракованных бомжей, бродячих пенсионеров.

Надин присела на пенек, Иванцов - на другой. Протянула пачку сигарет. Иванцов сигарету взял, послушно прикурил от поднесенной зажигалки, но был в недоумении. Девица не спешила раздеваться. Может, хотела, чтобы он начал первый?

- Чего ждем? - спросил игриво и потянулся к молнии на боку ее комбинезона.

Надин отстранила его руку.

- Анатолий Викторович, хватит валять дурака. Я сегодня ухожу.

- Уходишь? Куда? Неужто на выездной семинар? Он недавно слышал про эти семинары, куда отправляли самых отличившихся пациентов, самых выздоровевших, самых перспективных. В груди шевельнулась зависть. У Надин задрожали губы:

- Анатолий Викторович, миленький, ну пожалуйста! Сделайте что-нибудь. Придите в себя хоть на минутку. Я же не могу вас оставить одного.

Не столько слова, сколько плачущий голос и гримаса отчаяния что-то сдвинули в его рассудке. Он понял, чего она ждет. Заторопился.

- Ага, я сейчас!.. - Скинул армейский ботинок и за черную головку вытянул из подошвы длинную блестящую титановую иглу - бесценный подарок Макелы. Примерился и вонзил ее в нервное сплетение под коленной чашечкой.

Острейшая боль, хлынув через рецепторы позвоночника в мозг, мгновенно привела его в чувство, сорвала черную пульсирующую повязку с глаз. Из глубины естества, как из подземных недр, высунулась испуганная мордочка прежнего, не до конца аннигилированного человека, заполошного специалиста по социальным конфликтам, доктора, прости господи, каких-то наук. Внешне это никак на выразилось. Иванцов закашлялся, затушил сигарету, скользнул по сторонам пробужденным, прозревшим (интересно, надолго ли?) взглядом. Отрезал категорично:

- Я никуда не побегу. Мне некуда бежать.

- Как некуда, Анатолий Викторович? У вас жена, дети. Сын и дочь. Сын - бизнесмен, дочь - вся в политике. А вы говорите "некуда".

Воспоминание, более острое, чем игла, кольнуло его в сердце. Возникли из небытия красавица Оленька, нежнейший цветочек, пушинка родная, и сосредоточенный, вечно нахмуренный супермен Виталик, и за ними, словно в прозрачной дымке, заплаканное, осунувшееся, драгоценное лицо Машеньки, незабвенной супруги; по памяти, как по паркету, прокатился гомон черноголовых детишек, которые.. приходили к ней на уроки.

- Их никого уже нету, - сказал он.

- Как нету? Опомнитесь, Анатолий Викторович! Оленькой я виделась совсем недавно. Она жива-здорова. Работает у Громяки советником.

- Нет, - уперся Иванцов. - Ты ничего не знаешь Надя... Кажется, вы вместе с Олей учились?.. Их никого больше нет: ни Оли, ни Виталика, ни Марии Семеновны Их еще раньше изменили. Они меня сюда и сплавили переделку.

Надин погладила его по руке:

- Не правда... Никто вас сюда не сплавлял. Оленька по прежнему любит, и жена ждет. За Витальку не ручаюсь, он всегда был деревянный. Это все терапия, Анатолий Викторович. Они вас залечили. Вы проходите по важной программе переработка интеллигенции на пользу Европе. У них по программе все время сбои, а с вами получается. Поэтому держат так долго. Иначе давно отправили бы в отстойник.

- Интересно знать, - Иванцов ей не верил, вдобавок чувствовал, что понимание, обретенное через боль, вот-вот исчерпает себя, - почему ты такая умная? Тебя тоже лечат, а рассуждаешь, как будто одна из них.

- Ах вот в чем дело... - Надин улыбалась невесело, - Я же классная шлюха. Умею себя подать. На меня япошка глаз положил. Да и сам Гнус не прочь побаловаться. Оба хотят иметь меня в натуральном виде. Поэтому дали отсрочку... Анатолий Викторович, решайтесь. Сегодня мы должны уйти. Шанс очень хороший.

- Мы уже уходили один раз, - напомнил Иванцов. Надин задумалась, сказать или нет? Намекнула:

- Нам помогут. Анатолий Викторович, другого шанса не будет.

Иванцов заговорил как-то отстранение, словно прислушиваясь к самому себе:

- Спасибо, Наденька, но не хочу. Не хочу возвращаться туда, где был. Сказать по правде, я благодарен этим подонкам. Лекарствами или еще как-то, они вернули мне первобытное состояние покоя. Теперь я знаю, что такое быть частью природы, растением. Больше мне ничего не надо... Ты зовешь обратно в люди, да? Но ведь я стану не просто человеком, а интеллигентом. Господи помилуй.. Нет ничего подлее и омерзительнее этих странных существ, мнящих себя выше других по той единственной причине, что умеют связывать слова в длинные предложения... Опять видеть кривляющиеся, глумливые, паскудные рожи на экране и сознавать, что ты один из них? Наденька! Да по мне лучше сдохнуть прямо здесь и сейчас.

Надин поразила тихая бессмысленная ярость человека, которого когда-то боготворила.

- Стыдно, Анатолий Викторович. Вас просто сломали, превратили в животное - и вы радуетесь этому. Стыдно! Вы ли это?

На секунду Иванцов смутился, но не успел ответить. В голове что-то громко щелкнуло, потекла блаженная истома, и былой человечек, осколок минувшего века, высунувшийся ненадолго, поспешил укрыться в поджелудочной железе. Иванцов бодро ухватил девушку за бочок.

- Детка, чего медлим? Пли пришли языком трепать? Надин чуть не заревела, но самообладание ей не изменило.

- Погоди, миленький, сейчас, сейчас... - отобрала у него иглу, нагнулась и аккуратно ввела ее в углубление в подошве.

Иванцов воспользовался моментом и повалил ее на траву. "Лишь бы Макела не засекла, - подумал он с опаской, - Хорошая женщина, но некультурная. Изувечит обоих..."

* * *
Сидоркин попадал в разные переделки, иногда ему казалось, что прожил уже две жизни, а не одну даром что молод, но поганее места, чем хоспис "Надежда", не встречал. Рекомендация у него была надежная из надежных, от Пакулы Сипатого, ближайшего сподвижники Ганюшкина, проверить ее ничего не стоило, поэтому в хосписе его приняли хорошо и сразу без всякой волокиты поставили на ответственную работу - истопником в крематории. Истопник - это по фене, на самом деле работа заключалась в том, что Сидоркин, как белый человек, сидел за современным компьютерным пультом управления и следил за режимом в топках, по необходимости добавляя или убавляя напряжение. Конечно, за ним неусыпно следили, и конечно, ему предстояло пройти общепринятую коррекцию личности, о чем его предупредил Клим Падучий, директор крематория, но Сидоркин и не рассчитывал задерживаться здесь надолго. Оперативная задача простая: законтачить с Марютиной и вызволить ее отсюда, как обещал. То, что он попал в крематорий, было и хорошо и плохо. Хорошо, потому что можно спокойно разобраться в обстановке, а плохо, потому что оказался отрезанным от основного здания и от всей проходящей там жизни. Крематорий полноценно функционировал по ночам, днем Клим Падучий запирал его в каморке с маленьким зарешеченным окном и железной койкой, застеленной солдатским ватным матрацем. Оправляться тоже приходилось прямо здесь, в помойное ведро. На второй день Сидоркин взбунтовался и потребовал, чтобы его выводили на прогулку.

- Я вольнонаемный, а не зэк, - сказал он. - И здесь вроде не тюряга. Что за дела вообще?

Клим Падучий, которому он высказал свои претензии, искренне удивился:

- При чем тут вольнонаемный или нет? Порядок для всех один. Лучше, парень, не шебуршись. До тебя тоже один туг сидел и шебуршился. Знаешь, где он теперь?

- В топке? - догадался Сидоркин.

- Почти.

- Но ты сам свободно передвигаешься. Уходишь когда хочешь.

- Со мной не равняйся, - насупился начальник. - Я второй год на программе, а ты неизвестно откуда взялся. Даже на дезинфекции не был. Кто тебя прислал, тому и жалуйся.

- Тогда у меня заявление.

- Чего?

- Передай начальству, без прогулок я не согласен. Пусть увольняют.

- Шутник, - хмыкнул Падучий. - Ладно, чего-нибудь придумаем, парень ты вроде неплохой. По какой статье парился?

- По семьдесят второй, - наугад ответил Сидоркин. - Политический я.

С Климом Падучим вся ясно: он не опасен, но и помощи от него ждать не приходится. Скорее всего, попал сюда либо из какой-нибудь московской группировки, либо из префектуры. У него на лбу написано, что невменяемый, но готов исполнять, что прикажут. Похоже, даже не перевоплощенный, а такой как есть от природы. Возможно, помыкался и в бизнесе. Хорошо известный тип исполнителя, но не без тайной думки в душе. Без заветной мечты о халявном миллионе, общей и единой для всех новых русских. Кроме него в крематории крутилось еще одно существо по имени Зяма, полуживотное, получеловек, мускулистый мужичок, словно отлитый из нержавейки, без проблеска света в очах. С ним хорошо было молча покурить в прозекторской. Зяма выполнял всю черную работу: загружал топку, чистил котлы, мыл полы... Сидоркин попытался вступить с ним в контакт, но на все вопросы получал в ответ невнятное мычание, хотя без всякой примеси угрозы. Низшая ступень, продукт полной переработки человеческого сырца. В каком-то смысле воплощенный идеал будущего трудолюбивого, покорного, доброжелательного россиянина. Сидоркин поинтересовался у Падучего, кто такой Зяма и понимает ли он человеческую речь.

- Понимает все, что надо, - с заметным испугом ответил начальник. - Не лезь не в свое дело, парень. Уши отрежут.

Вопрос с прогулками на другой день решился положительно. Падучий вручил ему ключ от входной двери:

- Час перед обедом, час перед ужином, - объявил он торжественно. - Благодарить не надо. Отстегнешь от зарплаты десять процентов. Если она у тебя будет.

Предупредил также об опасностях: охрана стреляет без предупреждения, собаки рвут в клочья, лучше ни с кем не разговаривать. Но если попадется приличная самочка из местных, включая обслугу, можно затащить в кусты и трахнуть - это не возбраняется.

Самое большое потрясение Сидоркин испытал, когда встретил на дорожке своего любимого телеведущего Леню Якубовича. Столкнулся с ним нос к носу. Якубовича он любил за то, что тот дарил и получал много подарков, никогда не унывал и бесшабашным идиотизмом превосходил всех участников "Поля чудес". Напяливал на жирную тушу все, что приносили, натужно зубоскалил, пил вино, чуть ли не сверкал членом, ухал филином - и своим озорным простодушием выгодно отличался от многих других блистательных и любимых народом телеведущих американского замеса. Впрочем, их всех, от самых ироничных, как Дима Дибров, до безупречно глубокомысленных, как Кисель, роднило изредка наползающее на лица выражение внезапного потустороннего страха, будто перед неизбежным арестом. Когда Сидоркин опытным глазом подмечал эту серую, могильную тень, ему хотелось пожалеть, утешить забубенных, удачливых представителей победившей творческой элиты, сказать им ласково: "Не горюйте, ребята, авось и пронесет!"

Оправившись от изумления, Сидоркин радостно поздоровался и попросил автограф, однако Якубович хотя и остановился, но смотрел куда-то мимо и словно не понял просьбы.

- Вы ли это, Леонид? - уточнил Сидоркин. - Я не обознался?

Все так же глядя поверх забора, телеведущий с достоинством ответил:

- Приз - полтора миллиона. Крути колесо.

- Приз вам или мне? - не понял Сидоркин.

- Лорд Гамильтон даст полтора миллиона, а сэр Генри Поуп еще больше. Но я еще поторгуюсь. Прочь с дороги, смерд!

Сидоркин уже догадался, что хотя это Якубович, но совсем не тот, которого показывают по телевизору, а чрезвычайно на него похожий. Та же циничная ухмылка, тот же сальный блеск в глазах, но без лошадиного гогота и бесовсих ужимок. Более очеловеченный. Значит, не соврал доктор Варягин: "Дизайн" клепал двойников на продажу. Ноу хау.

На прогулке встретил еще много знакомых, уважаемых и любимых россиянами людей, но уже не вздрагивал, как при столкновении с Якубовичем. Словно весь светский бомонд околачивался в парке хосписа, но его это не волновало. У него были крепкие нервы. Он лишь посетовал, что его самого, Сидоркина, вряд ли кому-то придет в голову размножать. Рылом не вышел. "Дизайну" он может пригодиться разве что для донорских органов.

Марютину обнаружил в затишке за павильоном "Пиво-воды", где, естественно, никто ничем не торговал, зато убойного вида санитар в белом маскхалате раздавал бесплатно нарядные книжечки Камасутры. Сидоркин на всякий случай взял сразу три и получил от санитара поощрительный жетон "Отличник сексуальной подготовки". Надин сидела на скамеечке рядом с тучным, импозантным господином в синем комбинезоне, удивительно похожим на Гаврюху Попова, одного из лидеров либеральных реформ, бывшего мэра, узаконившего взятку как высокоморальную норму демократии, ныне, к сожалению, полузабытого. "Интересно, - подумал Сидоркин, - по какой цене идет двойник великого реформатора на международном рынке?" Когда Сидоркин подошел, Гаврюха как раз произносил следующую фразу: "Никакие инвестиции, голубушка, не спасут эту страну, помимо частной собственности на землю. Поверьте стреляному воробью..."

Надин слушала внимательно. За несколько дней, прошедших с их встречи, она не изменилась, разве что немного осунулась и пудра плохо скрывала кровоподтек, спускающийся со скулы на шею. Серый комбинезон с бретельками и кокетливым зашитым кармашком на груди был ей очень к лицу.

- Прикурить не найдется? - глухо обратился к ней СиДоркин.

Надин подняла голову - и глаза их встретились. Это был ответственный момент, если учесть, что за ними следили. Девушка выдержала испытание с честью. Лишь глубоко вздохнула да дрогнули реснички - вот и все. Небрежным жестом, не вставая, протянула зажигалку, и Сидоркин прикурив и буркнув: "Спасибо, красотка!" - прижал к ее ладони клочок бумажки с запиской. Конечно, огромный риск, но другого выхода не было: время работало против них. В записке ничего не было, кроме даты и времени: через два дня, четверг, три часа ночи. Записка вместе с зажигалкой исчезла у нее в рукаве. Нельзя было задерживаться ни на секунду, но бес толкал его в бок, и он никак не мог оторваться от ее глаз, которые вдруг начали фосфоресцировать леденцовым светом.

- Профессор, у тебя на роже горчица, - пошутил он и наконец неловко зашаркал прочь.

- Хамло! - донеслось вдогонку, - Уверяю, голубушка, самый гуманный способ избавиться от плебса - глобальная стерилизация.

Еще успел услышать игривый смешок Надин. Дошел до гаража, откуда навстречу вывернулся дюжий охранник с автоматом наизготовку. Наставив дуло, предупредил:

- Проваливай. Запретная зона.

- Покурить не желаешь, братан? - улыбнулся Сидоркин. - Имеется натуральная махра.

- Ты что, подсиненный? - Детина свирепо выкатил желтые бельма. - Или выездной?

- Я прогуливаюсь, - обиженно пояснил Сидоркин. - С разрешения начальства. Никакой не подсиненный. Такой же трефовый, как и ты.

Из-за спины охранника, в открытом проеме железных ворот разглядел три тачки - джип, "Фольксваген" и фары какого-то неведомого лимузина с рылом, как у "Форда". В глубине копошился мастеровой, что-то ладил на верстаке. Запор на воротах обычный, с японской начинкой. Сверху - стеклянный глаз телескопа.

- Откуда взялся такой шустрый? - поинтересовался охранник.

- От Падучего, из крематория. Туда приставлен.

- Что же он тебе не объяснил, где можно шляться, а где нет? Ведь тебе, сучонку, повезло. Не Марик на смене. Он балабонить с вашим братом не любит. Сразу всадил бы блямбу между глаз - и не шукай вечерами.

- За что?

- За серое пальто... Нервы у него, понял? Все, канай отсюда! Кому сказал?

Охранник сделал вид, что дергает спуск на автомате, но Сидоркин видел, что настоящей злобы в нем нет. Испытывать его терпение, конечно, не следовало, но он решил проверить, действуют ли на территории хосписа обыкновенные рыночные законы. Отступил на шаг, слезливо забормотал:

- Не сердитесь, господин офицер, я все объясню. У меня сызмалу большая приверженность к тачкам, а своей никогда не имел. Вот и тянет хоть на чужие полюбоваться. Сейчас укапаю, не сердитесь. Дозвольте еще один вопрос задать?

- Чего тебе?

- У меня какая мечта-то? Хоть разок на иноземной прокатиться. А как сделать, не знаю. Все гонят, проклинают. Не могли бы вы поспособствовать, господин офицер?

- Ты что, поганка, совсем опупел?

- Не задаром, конечно. Деньжат-то я подкопил. Заплатить готов. Но хотелось бы, конечно, в такую усесться, как энта, с красными фарами. Охранник огляделся, опустил автомат.

- И скоко, говоришь, подкопил бабок?

- Врать не стану, а сотни полторы зеленых наскресть могу, - с гордостью объявил Сидоркин.

- Давай сюда! - Охранник протянул лапу, которая неожиданно вытянулась на полтора метра вперед. Сидоркин хихикнул.

- Извиняйте, господин офицер, но я же не лох. Такие башли с собой не ношу.

- Не доверяешь, что ли? - Детина скрипнул зубами и снова вскинул автомат.

Сидоркину показалось, на самом деле готов пальнуть. Поспешил оправдаться:

- Что вы, господин офицер, я в людях разбираюсь. Вы честный человек, видно. Принесу, когда скажете.

- Ладно, давай поближе к ночи. Когда стемнеет.

- Сегодня никак не смогу, работы невпроворот. Вы когда в другой раз на смене?

Детина пожевал толстыми губищами, какая-то мысль в Нем бродила. Понятно какая.

- Через двое суток, в четверг.

Сидоркин совпадению обрадовался, кое-какой план замерцал в голове. По всей видимости, разговор записывали но вряд ли кто-то придаст значение бредовой болтовне.

- Мне ведь только в салоне посидеть да кнопками пощелкать. Охота душой воспарить.

- Воспаришь, поганка, не сомневайся. Токо бабки не забудь. Зашибу насмерть.

- Это мы понимаем. Извините, вас как звать-величать?

- Зови вашим благородием, не ошибешься. Сидоркин подобострастно захрюкал:

- У меня в мелких купюрах, ничего?

- Ничего, сосчитаем.

- Разрешите идти, ваше благородие?

- Ступай отсюда, пес.

Насчет работы как в воду глядел. Ночка выдалась недреманная, беспросветная. Суточный объем материала равнялся месячной норме. Им троим, пришлось отдуваться за чье-то разгильдяйство и недосмотр. Одновременно подъехали три "Газели" с отбраковкой из московских клиник, за ними, уже после полуночи, подкатил огромный рефрижератор: оказалось, городские власти проводили чистку вокзалов и свалок (в русле месячника "Экологию - в каждый дом") и по контракту с "Дизайном-плюс" все излишки переправили в хоспис, где был якобы единственный на всю Москву исправно работающий коммерческий крематорий.

- Так всегда с этой гребаной пересортицей, - объяснил майору Падучий. - Они там напортачат, а мы горб ломаем.

Пропускная способность у двух печей была небольшая, рассчитанная на нужды лишь самого хосписа, и ближе к утру японские чудо-сковородки раскалились добела. Сидоркин вопил, что котлы вот-вот взорвутся, стрелки приборов шкалило на красном, но Падучий даже не отвечал. Как простой оператор, напялив на голое туловище кожаный фартук, помогая Зяме на загрузке, а когда выдыхался, подменял Сидоркина на пульте, и тот бросался на бесконечный поток трупаков, аки коршун на добычу. При этом, естественно, поставщики не удосужились толком проверить, доведен ли груз до кондиции: некоторые доходяги оказывались живыми, от огня приходили в себя, начинали качать права, отчего процесс кремации сопровождался истошными воплями и матерными проклятиями.

Казалось, адовой работе не будет конца. Поутру явится инспектор из администрации, и если обнаружит неоприходованный материал или хотя бы кровяные лужи на полу, наказание последует незамедлительно. Всей безалаберной команде грозила та же самая печь.

- А тебе это надо? - пошутил взмыленный Падучий, и Сидоркин сказал, что не надо.

Он был тертый калач: десять лет при Елкине, сбросившем страну в неолит, провел на оперативной работе, смутить его дух было трудно, - но ничего ужаснее и противоестественнее этой ночи вспомнить не мог. Воочию довелось убедиться, как будет выглядеть подлунный мир, когда планы россиянских реформаторов окончательно воплотятся в жизнь. Если бы не двужильный Зяма, им с Падучим нипочем не справиться. От непосильной работы Зяма раздулся, как шар, морда посинела и чуток обуглилась, но на ней можно было прочитать нечто похожее на то упоение, какое его прародители-люди когда-то испытывали в бою. Он беспрерывно глухо рычал и, улучив момент, жадно слизывал с рук дымящуюся кровь.

Под утро, когда все кончилось и горы горячего пепла упаковали в пластиковые мешки с изящной маркировкой фирмы "Дизайн-плюс", Клим Падучий выставил на стол литровую бутыль медицинского спирта.

- Садись, пацаны, отбой. Надобно освежиться. Мы это заслужили.

Собственноручно разлил спирт по алюминиевым кружкам, другой посуды в крематории не водилось.

- Помыться бы сперва, - выразил желание Сидоркин, чувствуя, что перетруженные жилы гудят, как провода.

- Сразу нельзя, - урезонил Падучий. - Вода не возьмет, испарится. Надо жар изнутри уравновесить. Тогда безопасно.

Зяма застенчиво пристроился на краешке табуретки, оценил, какая ему оказана честь. Кружку принял с благодарным блеянием.

Сидоркин спросил у начальника:

- Он откуда в натуре такой? Какой-то странный немного.

- Не нравится? - усмехнулся Падучий. - Гляди, сам таким не стань. Вообще случай поучительный. Из него хотели полевого командира сделать. Ну, типа Хаттаба. По заказу одного мультяшки из Канзаса. И вон что вышло. Хотя ручаться не могу. От знакомого санитара слышал. Может, врет.

Дрожащими руками, с трудом клоня голову, осушили кружки. Зяма сладко зачмокал, будто выпил компоту, обвел нас счастливым поросячьим взглядом и медленно повалился с табуретки на пол.

- Пить совсем не умеет, - прокомментировал Падучий. - Но как работник - сам видел. Главное, крови не боится. Многие из переделанных почему-то крови боятся. Повторим?

- Можно.

Первая кружка подействовала на Сидоркина как удар колуном по затылку, но уж лучше это, чем оглядка на пережитую ночь. Падучий наполнил кружки, но пить не спешили, каждый уткнулся в свою посудину - отдыхали.

- Почему боятся? - полюбопытствовал Сидоркин. - Может, побочный эффект?

- Феня говорит - санитара Феней зовут, он из бывшей профессуры, - он говорит, кодом предусмотрено, чтобы боялись. Чтобы хозяевам не навредили. Говорит, раньше переделанные иной раз в буйство впадали. Кусались, за перо хватались. Всяко бывало. Приходилось усыплять, а денежки-то тю-тю.

- Давно хотел спросить, господин Падучий, вы ведь тоже вроде переделанный?

Ожидал, что директор взбрыкнет, но ничуть не бывало. Трудная ночь и спиртяга в кружках их породнили.

- Не-е, не переделанный. Я на электроде, во-о, гляди. - Падучий нагнул голову, разгреб волосы на макушке - и показал лиловый бугорок, из которого торчал крошечный штырек антенны. - Можешь потрогать, не ударит.

Сидоркин уважительно прикоснулся к антенне кончиком указательного пальца.

- А что лучше, переделанный или на электроде?

- И то и другое хорошо, смотря по направлению. - От спирта Падучий впал в благодушную словоохотливость. - Смотря куда нацелили. Для умственной работы, как у нас, переделанные не годятся. В сущности, они все дебилы, хотя об этом не принято говорить. У них болевой порог низкий. Землю копать или в рудниках - это пожалуйста. Феня говорит, большинство россиян, кого не купят на вывоз, туда и направят, в рудники. Ты в армии служил?

- Доводилось, - признался Сидоркин.

- Тогда поймешь. Электрод - это вроде ефрейторской лычки. Не завидуй, тебе такой же впарят. По моей рекомендации.

- Когда?

- Недельки через две. После полного обследования. Ну что, поехали?

После второй кружки бодрствовали недолго, может, минут пять. Задымили "Примой", но так и улеглись на полу рядом с Зямой с горящими чинариками в зубах. Сморило.

Утром инспектор из администрации еле-еле поднял троих пинками.

5. НА ВОЛЮ

К четвергу все было готово к побегу, да и тянуть дальше опасно. К Сидоркину, не соврал Клим Падучий, уже подбирались медики. Накануне взяли все анализы, включая мозговую пункцию, сняли энцефалограмму и просканиро-вали на аппарате "Сигма". Как раз утром в четверг за ним прибежал посыльный и отвел в центральное здание на третий этаж, к кабинету, на котором висела табличка "Личный представитель". Его принял маленький, гибкий, с хищным оскалом и немигающими желатиновыми глазками японец по имени Су Линь. Разговор был короткий, но содержательный. Су Линь поздравил его с удачным началом карьеры и сообщил, что рекомендации проверены и не вызывают сомнений. Потом спросил; кем он был раньше, до того как попал в хоспис.

- Никем, - отозвался Сидоркин. - Болтался, как говно в проруби.

- Я имею в виду профессию.

- Какая там профессия... Обыкновенный был совок, пока свободу не дали. А уж там, конечно, пробовал бизнесом заняться, но не очень получилось. Мозги-то ржавые.

Су Линь пронизывал его насквозь желатиновыми лучами.

- Откуда вы знаете господина Сипатого? Сидоркин скромно потупился:

- Просто посчастливилось. Оказал ему небольшую услугу.

- В качестве киллера?

- Что-то вроде того. Убрал одного субчика, который у него путался под ногами.

- Может быть, вы и Гаю Карловичу оказывали услуги? Сидоркин разгадал ловушку, поставленную в восточном духе.

- Ни в коем разе, господин Су. Мы свое место знаем. Выше головы не прыгнешь.

Японец удовлетворенно хмыкнул.

- Кам вам наша лечебница?

- Как в раю, - сказал Сидоркин.

- Работа нравится?

- Врать не буду, работа хорошая, чистая. Но хотелось бы продвинуться чуток повыше.

- Мечтаете о собственной иномарке? - улыбнулся Су Линь.

Сидоркин порозовел.

- Кто нынче не мечтает? Да не всякому везет.

- Образование какое?

- Какое там образование при коммуняках... Школу окончил с грехом пополам. Дорожные знаки различаю. В стройбате, опять же, честно скажу, был на хорошем счету. Имею значок "Отличника боевой и политической подготовки". По пьянке потерял, поверьте на слово.

- Выпить, значит, не дурак?

- Как любой россиянин. Но меру знаю. Не больше литра в день.

По доброму оттенку презрительной улыбки Су Линя было видно, что чем-то бойкий собеседник ему приглянулся.

- Что ж, солдатик, не так часто к нам попадают добровольцы, - пооткровенничал он. - Обычно набираем сотрудников по принудительной вербовке. Тем больше у вас шансов продвинуться. Пожалуй, будем готовить по методу Шабдурасулова, по третьей категории. Не возражаешь, любезный?

Сидоркин, которому так и не предложили присесть, вытянулся в струнку.

- Премного благодарен, - выпалил он, как на плацу. - Коли кто к нам добром, мы завсегда отслужим.

- Ступай, ступай, красавец... Ишь, глотка луженая...

Тянуть нельзя, да и незачем. При последней встрече в парке с Надин она едва заметно прикрыла глаза: дескать, все поняла, не подкачаю. Мысленно Сидоркин ее приободрил: держись, кроха, это все не больше чем игра. Как и вся наша жизнь.

Двух ночей и трех дней ему вполне хватило, чтобы основательно сообразоваться на местности. Действовать предстояло внаглую, на арапа, что было противно его дисциплинированной офицерской натуре, но время и обстановка не оставляли выбора. Или уложится в десять - пятнадцать минут, или...

В четверг, как по заказу, смена выдалась легкая, можно сказать, никакая. До часу ночи кремировали всего двоих: садовника Абрамыча (неизвестно чем провинился) и двойника налогового фельдмаршала Починка. Сидоркин уже поднабрался кое-какого опыта и сам, без подсказки Падучего, догадался, в чем дефект у Починка. Тот пришел на кремацию своими ногами, и перед тем как Падучий сделал ему обезболивающий укол, лишь истошно визжал и хрюкал. Не мог членораздельно пропищать даже свою знаменитую присказку: "Заполни декларацию и спи спокойно, товарищ!" Да и личиной был не очень схож. Тот, которого поставили главным мытарем, похож на сосущую попискивающую пиявку с продолговатой тыковкой, а двойник больше напоминал дождевого червя, случайно выползшего на солнцепек. Вдобавок с короткими ручками и ножками. Правда, не в халате, - в любимом фельдмаршальском мундире. Все равно вряд ли за такую поделку самый отмороженный американос отвалит больше сотняги. Явный брак.

Управившись с этими двоими, больше часа бездельничали, попивали пивко, перекинулись с Падучим в дурачка. Зяма набивался третьим, жалобно мычал, протягивая волосатую клешню, но Падучий грубо его одернул:

- Пошел на хрен, урод!

- Может, примем? - пожалел Сидоркин убогого.

- Думай, что говоришь. Обратной переделки не бывает. Животное - оно и есть животное.

Играли на интерес и по-крупному, хотя и в кредит. Сидоркин проиграл начальнику пять партий подряд и, вместе со вчерашним, задолжал ни много ни мало - около лимона зеленых. Падучий заметно подобрел, расслабился.

- Эх, парнишка, когда только расплотишься... А платить придется. Долг чести. Иначе - на счетчик.

- Расплачусь как-нибудь, - хмуро пообещал Сидоркин. - . Мне япошка повышение посулил. Конечно, после переделки.

- То-то и оно. После переделки. А где гарантия, что из тебя второго Зяму не слепят? Самураям нельзя верить. Они за свои слова не отвечают. Чуть что, харакири себе сделают - и с кого тогда спросить?.. Не-е, надо что-то другое придумать.

- Давай тогда последний кон на всю сумму, - предложил Сидоркин.

Раскинули карты, и вскоре он опять оказался в дураках. Долг подскочил к двум миллионам. Оба задумчиво смотрели друг на друга. Чтобы снять напряжение, Сидоркин сказал:

- Ладно, чего там... Буду отдавать частями. Вот, возьми пока сто рублей. На тачку копил. Придется, видно, похоронить мечту.

Падучий деньги взял, достал лист бумаги, карандаш - и погрузился в какие-то сложные расчеты. Сверху написал фамилию Сидоркина, вниз пошли крестики и бесконечные цифры. Сидоркин глянул на часы - без пятнадцати три. Пора.

- Пойду, что ли, курну на воле, - объявил безнадежным голосом.

Падучий даже не взглянул на него.

На дворе стояла тихая лунная ночь. Ни ветерка, ни звука. Сидоркин понимал, что тишина обманчива: и собаки бродят на цепи, и охранники в сторожевой будке у ворот не дремлют. Плюс сигнализация повсюду, где только можно. Хотя, с другой стороны, ночные меры предосторожности принимались больше для порядка. Обитатели хосписа, и пациенты, и персонал, после вечерних процедур валились вмертвую. Вопрос в том, сумеет ли Надин перехитрить надзор? Сидоркин полагал, что сумеет. Она из молодых, да ранняя. И его сердце тянулось к ней, как намагниченное.

В трехэтажном здании окна светились лишь на первом этаже: там, в диспетчерской, возле обзорных телеэкранов дежурят двое операторов. Тоже, небось, кемарят вполглаза. Им он собирался нанести визит в первую очередь.

По заранее продуманному маршруту, хоронясь в тени деревьев, обогнул здание и, перемахнув небольшое освещенное пространство, очутился возле закрытого мусорного люка, над которым поработал еще с вечера. Из инструментов y него были с собой пассатижи и длинная отвертка с массивной металлической ручкой. Но этого хватило, чтобы поддеть крышку и сдвинуть засов. Трудность была в том, чтобы по гладкому, почти отвесному желобу подняться на два-три метра - до первой дверцы из шахты. Разумеется, не самое сложное упражнение из тех, какие ему доводилось осваивать в программе подготовки спецгруппы "Варан", только когда туго было... Семь лет назад. С тех пор он заметно раздобрел, поэтому, без особых затруднений преодолев подъем, едва не застрял в узком входном "оконце", нелепо завис с башкой наружу и с туловищем в люке. На "переливание мышечной массы" по системе "Ниндзя" затратил, наверное, столько же энергии, сколько молотобоец расходует за рабочую смену. Но справился, ничего. Хотя потерял даром драгоценные секунды. Зато потом все пошло как по маслу. Ураганом ворвался в диспетчерскую и разбомбил операторов, даже не успев их разглядеть. Одного приложил мордой об компьютер, второго сбил со стула и задавил на полу.

Через минуту очутился в холле на первом этаже, постоял, привыкая к полумраку. Сюда должна подгрести Надин, но пока он слышал только звон в ушах, мощные удары успокаивающегося сердца - и больше ничего. Хоспис действительно спал мертвым сном.

Потом сверху, с лестницы, донеслись осторожные шлепки, будто по мокрому. Что-то в этих звуках было не так. Он шагнул навстречу - и понял что. Вместе с Надин спускался, судя по шаркающей походке, пожилой господин: его лицо оставалось в тени. Казалось, мужчина идет не сам по себе, а девушка тащит его насильно: оба двигались неуклюже, будто на ощупь. Сидоркин негромко окликнул:

- Я здесь, - и, приблизившись, добавил:

- Кто это? Надин ответила шепотом:

- Это Иванцов, Олькин папа.

- Ты в порядке? - спросил Сидоркин, быстро решая: вырубить этого папу на лестнице или... Надин угадала его мысли.

- Без него никуда не пойду, - сказала твердо. На обсуждение неожиданно возникшей проблемы не было времени. Сидоркин подвел их к двери и тут оставил, приказав стоять смирно и, как только услышат машину, бежать к ней.

- Все поняла?

- Да, Антон... Поцелуй меня.

Он прикоснулся к ее губам и не почувствовал ничего. В железную дверь гаража постучал отверткой. Второй решающий этап побега. Здесь все могло сорваться, но не сорвалось. Загремели запоры, дверная щель раздвинулась на несколько сантиметров - и грубый голос спросил:

- Кто там? Чего надо?

- Ваше благородие, - заторопился Сидоркин, - это я из крематория. Бабки принес, как сговаривались.

Дверь открылась так, что он смог протиснуться. В гараже было светло и сыро. Здоровенный охранник сзади подтолкнул его к верстаку:

- Ну даешь, мудило! Я уж думал, закосил. Хотел сам к Падучему наведаться... Давай, сколько у тебя?

- Ваше благородие, не сочтите за хамство... Хотелось бы усесться, а уж тогда... Мечта всей жизни, ваше благородие...

Автомат болтался на ремне, и охранник небрежным движением забросил его за спину. Гоготнул:

- Ну придурки, мать вашу... Прям как дети... Давай, садись в какую хошь.

Сидоркин выбрал джип. Мощная, надежная машина. В опытных руках навроде тарана. Вскарабкался на сиденье, включил свет. Ключи в замке, все путем, без обмана. В сердце колыхнуло нехорошее предчувствие: слишком легко все складывалось. Это не к добру. Хотя как легко? Вон какой-то Олькин папаша некстати объявился. Это уже накладка.

Включил зажигание, движок послушно заурчал.

- Эй! - окликнул снизу детина. - Давай бабки, потом газуй. Ишь барин выискался.

- Ага, ваше благородие, - счастливо заухал Сидоркин. - Еще бы телку в салон. Для куражу.

- Телку тебе?.. А хо-хо не...

Охранник не успел досказать: сверху получил два прицельных удара пассатижами в лоб. Пока качался и падал, Сидоркин спрыгнул вниз и забрал у него автомат. Потом задвинул тело под верстак, добавив для верности еще разок по черепушке. Уж больно могуч был "ваше благородие".

Раскрыл ворота на всю ширь - и выкатился к крыльцу. Надин уже помогала одолеть ступеньки своему попутчику. Иванцов? Иванцов? Что-то ведь знакомое, но думать некогда. Посадил доходягу в машину, не удержался, буркнул:

- Он же наколотый... Зачем он тебе?

- Не говори, чего не знаешь.

- Машину водишь?

- Я все вожу.

- Тогда давай за баранку...

Прошло десять минут с того момента, как он вывалился из вентиляционной трубы. Хоспис спал. Сигнализация молчала. Все хорошо. Остался последний пункт - рывок на волю. Надин справилась с машиной лихо: джип добрался до ворот в несколько скачков. Сидоркин похвалил:

- Молодец, я так не умею, - и спрыгнул на землю. Из будки вышел охранник в десантной робе, с автоматом, естественно. У Сидоркина тоже был с собой автомат.

- Открывай, рожа! - крикнул раздраженно, - Не видишь, что ли? Срочный рейс.

Охранник таращился изумленно.

- Какой рейс? Ничего не знаю. Давай бумагу. Между ними шагов пять - и Сидоркин, сбросив на локоть приклад, выстрелил охраннику в грудь. Оттолкнул падающего и влетел в будку. Там еще двое таких же десантников. Сидоркин не хотел их убивать, хотя убить было проще.

- Руки! - шумнул жутким голосом. - За голову! Не шевелиться, гады!

Опытные бойцы и не думали шевелиться, отнеслись с пониманием. Молча пялились на него, заложив руки за голову. Один заметил сочувственно:

- У тебя, видно, крыша поехала, браток?

- Как ворота открыть?

Боец показал глазами на железную коробку с рубильником.

- Вниз дернуть?

- Нет, вверх... Ты, что ли, кокнул Гришу? Не ответив, Сидоркин, стоя боком, поднял рубильник.

В оконце увидел, как железные створки начали медленно расползаться. После выстрела счет времени шел уже на мгновения.

- К стене! Оба. На колени. Живо, суки!

Парни подчинились охотно, но тот, который интересовался судьбой Гриши, опять не удержался от вопроса:

- Почему такой злой, земеля? Тебя, может, обидел кто? Скажи, поможем.

Испытывая чувство глубокой симпатии, что в подобной ситуации было нелепо, Сидоркин нанес два удара прикладом по стриженым затылкам.

Когда выскочил на крыльцо, там все уже изменилось. Ночь взорвалась какофонией звуков, озарилась пересекающимися лучами прожекторов. Заполошные человеческие голоса перекрывал собачий лай. Сидоркин оттеснил Надин от баранки, из ворот вылетел на бешеном форсаже. Скорость набрал сразу такую, словно собирался взлететь. Мощные фары вырвали из мрака сосновый лес, какие-то строения, похожие на амбары, деревенскую улочку с темными домами... Ночное блестящее шоссе ложилось под колеса с томными вздохами, как отдающаяся женщина. Сидоркин спросил о том, что его интересовало больше всего:

- Что с тобой сделали? Ты на игле?

- Не думай об этом. Я в порядке.

- А этот, сзади... он измененный?

- Не говори так. Он все понимает. Анатолий Викторович, как вы себя чувствуете?

С заднего сиденья глухо донеслось:

- Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним...

- Шлягер семидесятых годов, - определил Сидоркин. - Забавный дядечка. Но зачем он тебе?

Надин не ответила, закурила. Машина выскочила на пустынное предутреннее Дмитровское шоссе. Погони не было. Слишком все гладко, слишком. Так не бывает. Опыт подсказывал Сидоркину, что если все идет так гладко, то в конце, когда перестанешь опасаться, обязательно ждет ловушка. Но это неважно. Ловушка так ловушка. Он примерно представлял, как она будет выглядеть.

- Одного не могу понять, - сказал он, - как ты уцелела?

- Внешние данные, - призналась Надин. - Кое-кому притянулась. Не хотели портить товар. Антоша, ты вовремя успел.

Ревности он не почувствовал. Это раньше мужчины ревновали женщин и сходили с ума от любви. Теперь другие чувства пришли на смену, более рациональные. Сидоркин охотно порассуждал бы об этом с Надин, узнал ее мнение, но впереди уже показалась Москва - сумрачный, призрачный город, средоточие всех пороков и соблазнов.

- Сейчас заброшу вас на квартиру, будете сидеть до особого распоряжения. Причем безвылазно. Там все есть: продуктишек на три дня, постельное белье. Горячая вода, свет, газ, даже телек. Но по телефону не звони. Только я буду звонить. Услышишь три гудка - трубку не снимай. Потом еще три гудка. На третий раз ответишь.

- И маме нельзя позвонить?

- Никому нельзя.

На заднем сиденье пассажир блаженно замычал.

- Эх, ну зачем нам такая обуза? - опять не выдержал Сидоркин. - У перевоплощенных обратного хода нет. Я наводил справки.

- Не смеши, какие справки? Никто всей правды об этом не знает.

- О чем об этом?

- Антон, умоляю! Я буду полной скотиной, если его брошу.

Переехали окружную. Москва просыпалась тяжко. Редкие фигуры пенсионеров на тротуарах. Это их час. Первый, самый уловистый шмон помоек.

- Антоша, поверь, - заговорила Надин каким-то утробным голосом, - я так тебе благодарна, я все для тебя сделаю! Все, что захочешь.

- Ничего мне не надо, - отозвался Сидоркин. - Радуйся, пока жива.

6. БЕЙ, БЕГИ

Стоило ему появиться в конторе, как последовал вызов к Крученюку. Это было странно по двум причинам. Входя в спецгруппу "Варан", он подчинялся полковнику лишь формально и не обязан был перед ним отчитываться. Но это деликатный вопрос, лучше не заострять на нем внимание. Кто кому подчиняется, дело десятое. Полковник Крученюк внимал лишь тем аргументам, которые получал из какого-то иного штаба, расположенного отнюдь не в их ведомстве. Вторая странность: вызов передал дежурный капитан Симе-нюк прямо в вестибюле. Сказал, криво ухмыляясь:

- Ну, Антон Иванович, кажется, ты влип. Беги к деду, он рвет и мечет.

С чего такая спешка? Оставалось предположить, что люди из "Дизайна" за ночь успели его идентифицировать. При неограниченных возможностях господина Ганюшкина это вполне реально. Но очень худо. Ох как худо...

Крученюк поздоровался вежливо, даже предложил сесть, потом сухо спросил:

- Где шляетесь, майор? Никто вас не может найти.

- Болел, товарищ полковник. Шибко занемог.

- И где изволили болеть? Домашний телефон не отвечал.

- Практически был в коме. Не брал трубку.

- Наглеете, майор, да? - Темные пытливые глаза худощавого полковника и простодушный взгляд Сидоркина на миг встретились, как собака и кот на узкой тропе.

- Товарищ полковник, чем я провинился? Больничный в порядке, еще на три дня выписан... Я досрочно вышел с температурой, как фанатик сыска.

- Советский пережиток.

- Знаю, что пережиток, но бухгалтерия оплачивает.

- Вот что, майор, я давно за вами наблюдаю, и впечатление складывается удручающее, честно скажу. Какой-то вы внутренне разболтанный. Вечно что-то себе на уме. Поэтому прошу, когда в следующий раз надумаете болеть, докладывайте мнелично.

- Слушаюсь, Павел Газманович.

Он сознательно вел себя немного развязно, но не для того, чтобы нарваться на неприятность. Напротив, с училища приученный к воинской дисциплине, впитавший ее в кровь, он всегда инстинктивно следовал уставным отношениям, но с Крученюком - особый случай. Неизвестно откуда взявшийся полковник сам не был военным человеком ни по букве, ни по духу. Можно только удивляться, что тот, кто прилепил ему звание, не дал сразу генерала или маршала, а почему-то ограничился полковником. С Крученюком проще поладить, если слегка дерзить. Тех, кто ему не дерзил, он вообще не считал за людей и часами мучил у себя в кабинете лекциями на абстрактные темы, к примеру о том, почему наемная армия, как в Штатах, намного боеспособнее, чем наша. Сидоркин никогда не позволил бы себе никаких вольностей в беседе со своим непосредственным командиром полковником Саниным, возглавлявшим "Варан". По той простой причине, что уважал Санина и в душе признавал, что до Санина ему еще тянуться и тянуться. Тот был рыцарем без страха и упрека, хотя душа у него обуглилась до черной головешки. Но где сейчас Санин? Полтора месяца от него нет вестей, и группа ни разу не собиралась вместе. Ходил слух, что полковник в заграничном турне, где-то на Каймановых островах, а за кем охотится - неизвестно. Ох как хорошо было бы с ним сейчас повидаться!..

В конце концов Крученюк его отпустил, потребовав срочно составить справку по делу серийного маньяка Кузи Севастопольского. Предлог для вызова явно надуманный, и это еще больше насторожило Сидоркина. Маньяк Кузя числился за отделом, но конкретно к Сидоркину имел косвенное отношение. Впрочем, как к любому другому сотруднику конторы. Кузя был виртуальной фигурой, на которую повесили несколько нераскрытых убийств и объявили в розыск. Естественно, искать его никто не собирался, потому что, скорее всего, никакого реального Кузи Севастопольского в природе не существовало. Года два назад он был создан воображением неких оперативников, которые уже покинули контору. Мода времени. По сводкам, поставляемым в министерство, бродили несколько вымышленных персонажей, среди них два банкира, один сатанист, один вор в законе по прозвищу Струна и трое американских шпионов, внедренных еще при царе Горохе. Посвященные, включая и Сидоркина, знали об этой мистификации, но только посмеивались в усы: откуда повелась такая мода и кто за ней стоял, объяснить, наверное, не смог бы сам Господь Бог. Правда, как раз в деле Кузи Севастопольского имелись самые убедительные доказательства его наличности: фоторобот, отпечатки пальцев и, уж конечно, ужасные снимки истерзанных жертв, прокручиваемые в теленовостях.

Позже уединились с Сережей Петрозвановым в ведомственном буфете на втором этаже, где подавали много вкусных и недорогих яств, к примеру сосиски от Пал Палыча по семь рублей за порцию или грибную запеканку с ветчиной по-монастырски - за десять рублей огромная тарелка, а также здесь имелись разнообразные напитки, включая пиво пяти сортов. Старлей сперва обрадовался, а потом чуть не впал в депрессию, когда понял, что наставник не желает даже освежиться. Заподозрил, что тот просто не хочет светиться публично, и намекнул, что можно подняться в кабинет, у него, дескать, припасено, но Сидоркин остался тверд.

- Сам не пью с утра, - пояснил другу, - и никому не советую. Похмеляться - верный путь к алкоголизму. А алкоголизм - верный путь к духовной деградации. Я, Сережа не тебя лично имею в виду, тебе деградация уже не грозит, а рассуждаю, так сказать, теоретически.

- При чем тут похмеляться? - обиделся старлей. - Все-таки есть повод - твое выздоровление. Если думаешь, Крученюк из-за меня бесится, то ошибаешься. Я все сделал как надо. Хочешь знать, он меня тоже на ковер таскал, а кто я для него? Не более чем соринка в глазу.

- И что спрашивал?

- Как что? Где ты. Чем болеешь. Я сказал, точно не знаю, но вроде у тебя гепатит. Кстати, Антон Иванович, у меня в портфеле натуральная горилка. С перчиком. Дружбан прислал контрабандой из Херсона. От печени - самое оно.

Сидоркин призадумался и, морщась, надкусил эклер.

- Вот что, Сережа, у меня еще одна маленькая просьба. Но срочная.

- Весь внимание, шеф.

Сидоркин объяснил, что нужны документы на мужчину и женщину: загранпаспорта, открытые визы и все прочее. Настоящие, но с вымышленными фамилиями. Чтобы комар носа не подточил.

- Сделаешь?

Светловолосый богатырь глубокомысленно пожевал губами, что-то прикинул:

- Если по коммерческому каналу - тысяча баксов. Не меньше. За один комплект.

Сидоркин недовольно скривился:

- А если по бартеру?

- Никак нельзя. Бартер - это же след.

- Ладно, деньги будут. Завтра. А документы нужны послезавтра. Допустим, с выездом в Прагу. У меня там есть зацепка.

- Антон Иванович, как можно такой важный вопрос обсуждать всухомятку?

- И еще, Серж... Пожалуй, с этой минуты тебе лучше держаться в стороне.

- Что так?

- Боюсь, за мной началась охота. Лучше, если будешь на расстоянии.

- Кто же охотники? - Взгляд старлея блеснул нехорошей искрой.

У Сидоркина в груди потеплело. Ах, если бы еще командир Санин был в пределах досягаемости...

- Сам не знаю. Только догадки... Документы, Сережа. Это сейчас самое главное.

Разговаривать в буфете было безопасно, оба это знали, но перед тем как задать следующий вопрос, Петрозванов наклонился ближе к другу:

- Сам тоже хочешь слинять?

- Береги себя, Сережа, - посоветовал Сидоркин. - Ты на грани белой горячки.

Чтобы позвонить на конспиративную квартиру, вышел на улицу к автомату. Добрался аж до метро. Черт его знает, какие меры уже принял Крученюк. Но если он связан с "Дизайном", то будет действовать жестко и быстро.

Надин ответила строго по инструкции, мысленно он похвалил ее за это. Но голос был безрадостный. Оказывается, тот субчик, Олькин папаня, спит семнадцать часов подряд и не хочет просыпаться.

- Что это значит?

- Я боюсь, Антон. Вдруг он вообще не проснется?

- Но дышит пока?

- Антон, прошу тебя!

- Ладно, что-нибудь придумаю. Сама как? Ответила после паузы:

- Почему ты вчера не остался? Удивительно, но он заранее знал, что она об этом спросит. Хотел, чтобы спросила.

- Почему молчишь, Антон?

- Думаю.

- Побрезговал, да?

- Пожалуйста, - попросил он, - обойдись без идиотских женских штучек.

- Хорошо, - ответила она словно с облегчением, - Обойдусь.

В контору не вернулся, сел в свою "шестеху" и немного покрутил по городу. Нет, пока чисто. Из очередного автомата позвонил единственному человеку, который, в его представлении, мог помочь папане. Уговорился о немедленной встрече в скверике неподалеку от фирмы "Геракл". Предупредил, чтобы, не дай бог, не наделал глупостей, хотя понимал, что в этом человеке, по всей видимости, сожжены все чувства, в том числе и страх.

Но он ошибся. После их недавней встречи доктор Варягин как-то заметно помолодел и взбодрился. И в сквер вошел, крадучись и оглядываясь по сторонам, как бывалый конспиратор из какого-нибудь криминального мыльного сериала. Но за ним никто не следил.

- Нужна консультация, - сказал ему Сидоркин, угостив сигаретой. - По вашему профилю.

- Разрешите присесть?

- Присаживайтесь, курите... Дело вкратце вот в чем... Пока рассказывал, доктор рассеянно улыбался, с удовольствием затягивался дымом - и было ощущение, что витает в облаках.

- Семен Куприянович, вы меня слышите?

- Да-да, разумеется, извините... Я помню Иванцова, профессора, да, да... Хотя это вовсе не по моей епархии. Иванцов проходит по программе стабилизации интеллекта, там Гаспарян верховодит. К нему надо ехать, на "Сокол". Но он вам ничем не поможет и даже разговаривать не станет.

- Почему?

- Ну что вы... Конченый человек. Один из руководителей проекта. По-своему, гений, конечно... Знаете, о чем я думаю уже несколько дней?

- Откуда же?

- Вы меня не убили... Почему? И еще. В каком странном облике приходит возмездие... Вы совсем молодой человек, хрупкий, уязвимый. А тут - империя, воплощенное царство зла. Неужто замахнулись? Как это можно? Ничего не пойму... После вашего ухода я почувствовал какое-то обновление. Что-то во мне пробудилось, давно похороненное. Я понимаю, мне прощения нет, но я начал молиться. Смешно, да?

У Сидоркина не было времени на выслушивание откровений, и ему не понравился лихорадочный блеск в глазах доктора. Казалось, это душевное опустошение дало внезапную вспышку огня, как бывает при приглушенном торфяном пожаре.

- Сосредоточьтесь, пожалуйста, доктор... Он все время спит. Что это значит?

- Ах, вы все про Иванцова? Да ничего не значит. Мы не знаем, в какой он стадии. Если цикл близок к завершению, то он вообще уже не человек. Донор мозговых клеток. С другой стороны, такой затяжной, могильный сон может быть положительным симптомом. В том смысле, что организм продолжает сопротивляться расщеплению клеток. Гаспарян разбирается лучше меня. Это тончайшие исследования, прорыв в третье тысячелетие. Если бы они так не спешили... Но они спешат. Коммерция. Бизнес. Что тут скажешь? У вас есть с собой оружие?

Сидоркин не удивился стремительному переходу.

- Не беспокойтесь, убить я могу голыми руками, - уверил он. - Но хоть что-то вы сможете посоветовать?

- Да, конечно... - Варягин заторопился, достал бланки, авторучку, начал писать, подложив записную книжку, прорывая бумагу пером. - Выпишу пару коктейлей, надо колоть через каждые три часа. Пусть спит. Теперь чем дольше проспит, тем лучше. Но как вам удалось? Я слышал сегодня утром краем уха... Гай Карлович в бешенстве. О-о, не хотел бы я быть на вашем месте.

Сидоркин забрал бланки, уточнил, в какой аптеке взять лекарство. В любой. На прощание посоветовал:

- Вам самому неплохо что-нибудь принять успокаивающее. Ишь как разобрало...

Доктор уходил с восторженной, детской улыбкой на пропитой физиономии.

Сидоркин поехал домой за заначкой. План был такой: сперва деньги, потом завезти на квартиру лекарства, потом вернуться в контору. Отдать деньги Сережке. Потом... Да чего там, хотя бы эту короткую программу и успеть выполнить.

Нет, не успел. Хорошо хоть был настороже. В родном подъезде задержался у почтового ящика, и пока возился с замочком, сверху, от лифта спустился незнакомый гражданин с неприметным, как дым, лицом, в каком-то длинном, необычного покроя пиджаке. Сидоркин следил за ним краем глаза и заметил, как гражданин замедлил движение, будто что-то хотел спросить, и свернул с прямой линии, которая вела с лестницы к дверям подъезда. При этом сунул руку в боковой карман и что-то потянул оттуда, оказавшись буквально в шаге от Сидоркина. Ждать не имело смысла Сидоркин сцепил руки в замок и, развернувшись, нанес незнакомцу страшный удар снизу в челюсть. Мужчина не успел сгруппироваться, отлетел к батареям, хрястнулся о них спиной, но на ногах устоял. И даже вынул из кармана руку, в которой блеснула заточка, но проделал это как бы в полусне. Майор подошел к нему, отвел руку с ножом - и поддел коленом в промежность, после чего мужчина опустился на колени и начал странно трясти головой, словно бык, отгоняющий слепней. Сидоркин забрал у него нож и обыскал Из-под мышки, из наплечной кобуры выудил милицейскую пушку - ТТ. Посланец "Дизайна" экипировался солидно, но решил почему-то воспользоваться ножом.

- Жить-то, небось, хочешь? - посочувствовал Сидоркин, приставив ему пушку ко лбу, - Ведь молодой еще...

- У-у, - промычал злодей.

- Понятно... Говори, на кого пашешь, мудила?

- У-у, - повторил страдалец, пуча туманные от боли глаза.

- Один пришел или с корешами?

- У-У, - прогудел тот в третий раз - и Сидоркин не выдержал, со словами: "А вот тебе и му-у!" - врезал рукояткой пистолета в висок.

Мужичок, как оползень, улегся под батареей. Может, стоило затащить его наверх и допросить погуще, но время поджимало. Главное он выяснил и так: его не собирались брать в заложники, пытать, консервировать... Все это чушь. Кто-то отдал простой, как, правда, приказ: найти и ликвидировать. Это накладывало на него, Сидоркина, особую ответственность по отношению к самому себе и к тем, кто надеялся на его помощь.

* * *
Генерал Могильный, седоволосый, румянощекий мужчина, под пристальным взглядом Гая Карловича стушевался, как мальчишка. Он сидел в удобном мягком кресле в кабинете Ганюшкина, перед ним рюмка коньяку, в пальцах сигарета "Парламент", а почудилось на миг, вытянулся по струнке перед грозными очами секретаря обкома, как бывало когда-то. Когда-то! Были и мы рысаками. Высокий чин в МВД, гроза преступного мира, пробившийся снизу, из оперов, благодаря только личным заслугам, Борис Борисович пятый год возглавлял службу безопасности "Дизайна-плюс", подчинялся непосредственно Ганюшкину, купался в деньгах, как в грязи, но сильно за это время сдал как физически, так, пожалуй, и умственно. И не возраст был тому причиной. Что такое шестьдесят с хвостиком для потомка корневого, крестьянского рода? Отец жил до восьмидесяти, пил водку, как молодой, жил бы и дальше, да по пьяни сбила электричка. Дед по отцовской линии, обыватель Херсонской губернии, когда перевалило ему за девяносто, похоронил свою бабульку и женился на молодой, на учителке Катерине, и та успела родить ему двоих пацанов. По материнской линии дед сгинул в пучине войны, дослужившись до полковника, и в могилу за ним ушла звезда героя. Нет, не ранняя старость, конечно, причина ослабления организма, а тот непроницаемый, фиолетово-сизый туман, который исподволь, но все необратимее окутывает сознание. Тяжелые, беспросветные мысли взращивали мрак души. Многого не мог уразуметь Могильный в новой и прогрессивной жизни, как, к примеру, и того, почему он, заслуженный пес государев, трепещет перед неведомым существом с хищным, подвижным носярой? Неужто лишь потому, что страшится худой, нищей, беспросветной старости? Но как случилось, что существа, подобные Ганюшкину, подмяли под себя, покорили великую страну? Какая сила стоит за ними? Много, слишком много было вопросов, на которые он не находил ответа, но которые давили, гнули к земле, не оставляя надежды распрямиться. И винить некого: в услужение к победителям пошел по доброй воле, никто не гнал.

Никогда еще хозяин не разговаривал с ним так пренебрежительно, свысока, не скрывая истинных чувств, которые обычно прятал под маской фальшивого, иногда даже с заискивающей ноткой приятельства. Читал ему нотацию, как учитель нашкодившему школяру, унижал каждым словом, и старому служаке было стыдно за обоих: и за того, кто глумился, и за себя, позволявшего глум. Розовые щеки генерала словно заиндевели, но лицо выражало почтительное внимание - и больше ничего.

- Ты хоть понимаешь, что происходит? - спросил Ганюшкин, сделав ударение на слове "ты". - Какой-то зарвавшийся мерзавец, пугало чекистское, проникает на мою территорию, умыкает мое добро - и - уходит как ни в чем не бывало. И что дальше? Дальше я прошу своего друга, милейшего генерала, которому плачу... может, мало плачу, Борис?.. Так вот, прошу генерала, чтобы он приструнил наглеца, дал по башке, наказал как следует - и что же? а ничего. Оказывается, подонка невозможно найти. Где невозможно? В Калифорнии? На Аляске? В бразильской сельве? Нет, генерал не способен его обнаружить в родной матушке-Москве, которая вся как под рентгеном. Как понять, Борис Борисыч? Что еще за игрушки?

Могильный не знал, какого ответа ждет работодатель, да и весь разговор был скучный, необязательный. При чем тут пугало чекистское? Какая Калифорния? Вся сцена фальшивая насквозь. Как всегда, Ганюшкин недоговаривал главного, потому что это главное было вне сторожевой, а в сущности лакейской компетентности генерала. Уязвленный презрительным тоном, он все же попробовал приоткрыть завесу, сунуть нос туда, куда его не пускали.

- Еще день-два - и возьмем негодяя. Никуда не денется, - примирительно пробасил. - Признаюсь, вчера вышла досадная накладка, спугнули... Теперь он настороже. Но вы, Гай Карлович, справедливо заметили: в Москве спрятаться негде, это наш город. Мне другое непонятно: почему такая нервозность, спешка? Какой-то майор, парочка психов - какая от них угроза? То есть какая разница, сегодня мы их накроем или завтра?

Носяра у Ганюшкина от изумления вздернулся вверх, что противоречило законам человеческой природы, но не удивило генерала. За неполные пять лет общения с необыкновенным существом он и не такого нагляделся.

- О чем ты, Борис? - тихо осведомился Ганюшкин. - О чем сейчас спросил?

Могильный смутился, но не утратил присутствия духа.

- У сыска свои законы. Вслепую работать трудно. Хорошо, когда общая картина понятная. Мотивы, связи, причины - вся цепочка. Мне ваши секреты ни к чему. Гай Карлович, но логика поиска всегда проистекает из мотивов, преступления.

- Секреты, говоришь? Логика поиска?

Ганюшкин сдавленно хмыкнул, присел в кресло напротив генерала и доверительно положил руку ему на колено, чего Могильный страсть как не любил. В памяти сразу всплывали разговоры о нетрадиционной сексуальной ориентации хозяина, хотя очевидных подтверждений у него не было. Но не хотелось получить доказательства таким прямым путем. Замечал, не раз, увы, замечал лихой блеск в глазах Ганюшкина, когда тот таким образом, будто невзначай, теребил его массивное колено или прижимался ненароком. Скорее всего, просто озоровал, а там - чем черт не шутит... Не хотелось на старости лет оскоромиться.

- Хорошо, объясню, - продолжал Ганюшкин, будто не замечая, как напрягся генерал, - У вас, у сыщиков, своя логика, а у нас, у управленцев, - своя. Мы, дорогой Борис Борисыч, пришли в эту страну всерьез и надолго. Но, как верно подметил Владимир Ильич, взять власть намного легче, чем удержать. Если угодно, Боря, это политический вопрос. Да, два психа, профессор и девка, сами по себе пустое место и цена им грош. Включая и оборзевшего майора. Важно другое. Если кто-то покусится на святая святых, на частную собственность, и мы им спустим хоть один раз, то где гарантия, что они не посягнут на большее? Не возмечтают о новом переделе? Здесь не может быть никаких компромиссов. Вас самих, кажется, учили, суть не в наказании, а в том, что оно неотвратимо. Улавливаешь мысль, старина?

Могильный потянулся за рюмкой, на которую давно с вожделением поглядывал, и Гай Карлович убрал блудливую ручонку.

- Чего тут не уловить? Только я ведь про другое спросил. Отчего такая спешка? Какие для нее основания?

Ганюшкин нахмурился, сгонял носяру туда-сюда, словно принюхался к сквозняку.

- Нет, тебе, видно, не втолкуешь... Лучше доложи, какие меры приняты.

- Из Москвы не уйдут. По плану "Перехват" под контролем аэропорты, вокзалы, речной порт. Подключены диаспоры: кавказцы, вьетнамцы, китайцы... Вся милиция на ушах. Премию объявили за поимку. Долго они в норе не просидят, обязательно высунутся. Наш человек из ведомства майора постоянно на связи. Все, как говорится, схвачено. Не вижу причин для беспокойства.

- А больницы? Без больницы им не обойтись.

- Вам бы в органах работать, - похвалил Могильный. - Естественно, больницы тоже под присмотром. Разрешите уточнить одну деталь?

- Ну?

- Как я понимаю, продолжает действовать нулевой вариант?

На секунду Ганюшкин задумался.

- Пожалуй, с девкой помедлим. Она еще пригодится... А этот мусор... Эх, Борис, кабы ты знал, как иногда надоедает вся эта возня с букашками... Так хочется махнуть на все рукой - и улететь в иные края, где люди живут, а не звери. Но - нельзя. Никак нельзя. Взялся за гуж - не говори, что не дюж. Как вас одних оставить? Оглянуться не успеешь, опять всю страну засрете.

Встретились глазами, и, как обычно, генерал смущенно потупился.

* * *
Иванцов проспал беспробудно около трех суток. В сумеречном сне погружался в такие глубины, где разум практически отсутствовал, возможно, это была преисподняя. Там встречал существа, не имеющие внятных физиономий, с лопастями вместо конечностей, с тяжелым, прерывистым дыханием, как у умирающих, но с повышенной тягой к общению. Они окружали его, тискали, ласкали, щипали, нашептывали бессмысленные слова, от которых могло остановиться сердце, но не останавливалось.

В тех зловещих местах ему удалось повидаться и с детьми, с Оленькой и Виталиком, но свидание было слишком коротким и не доставило радости. Виталик был занят тем, что, сидя на бревне, отпиливал, перепиливал Оленьке ногу электрической пилой, а доченька хохотала, размахивала руками, разбрасывая снопы тяжелых искр, и, заметив отца, завопила в восторге: "Папа, папочка! Погляди, как забавно! Совсем крови нет".

Из преисподней его увела Мария Семеновна, драгоценная Манечка. Свежая и помолодевшая, подхватила его под руку, что-то по-птичьи закурлыкала - и они взметнулись к небесам, где открылись совсем иные картины. Посреди бескрайних зеленых полей паслись стада овечек, красивые девушки в пестрых одеждах водили струящиеся хороводы, звучала негромкая музыка, но тоска не покинула его и здесь. Иванцов понимал, что, как и преисподняя, это всего лишь мираж с противоположным знаком, посланный ему для какого-то вразумления. Он спросил у Манечки, что с ними происходит и не утомил ли ее перелет в иное измерение, на что она беззаботно ответила: "Ну что ты, голубчик Толенька, стоит ли беспокоиться? Здесь так хорошо... Мы давно умерли и все еще живые. Разве это не счастье?"

Иногда сновидения исчезали, на веки опускалась чернильная тьма, и это была, по всей видимости, самая кошмарная стадия клеточной муки. Он не мог понять, где находится и кто он такой, а каждая попытка открыть глаза сопровождалась судорожным сжатием костлявой лапы его собственной или неизвестно чьей груди.

Когда наконец проснулся в самом деле, то понял, что лежит на кровати в комнате. Где-то близко были слышны человеческие голоса, мужской и женский. Иванцов сразу все вспомнил и удивился тому, что былое сознание, надежно упрятанное в поджелудочной железе, сейчас, в момент пробуждения, освободилось и восторжествовало. Он словно обнаружил себя повернутым вспять, к тому времени, когда еще не был пациентом хосписа "Надежда". И тут же решил, что это не могло быть ничем иным, как какой-то новой, особенно изощренной иллюзией. И комната, а не палата с решеткой - всего лишь составная часть последовательно идущего процесса перевоплощения в иную сущность. Сейчас откроется дверь и появится Макела или кто-нибудь из тех, кто приставлен для наблюдения. Тоска стала ясной и светлой, как утро. Он попытался загнать неосторожно высунувшегося прежнего Иванцова обратно в кишки и, когда это не удалось, по-настоящему испугался. Позвал слабым голосом:

- Макела! Макелушка, ты где?

Никто не отозвался, и тогда Иванцов, стараясь не шуметь, слез с кровати и подошел к окну. Был вечер, смеркалось, и внизу вырисовывался мирный городской пейзаж: детская площадка, припаркованные машины, блестящие "мыльницы" - гаражи... Две мамы с колясками, пожилые женщины на скамейке... Чуть поодаль, в глубине скверика - кучка молодняка, парни и девчушки с пивными бутылками. Если это мираж, то до боли реальный. Он недоверчиво ощупал на себе одежду - не комбинезон и не байковая ночная рубаха, а подобие пижамы из коротких штаников и куртки.

Иванцов пошел на звук голосов - и очутился на обыкновенной кухне панельного дома. За чайным столом сидели двое: очень красивая, яркая блондинка с желтыми волосами и темноволосый, темноглазый молодой мужчина приличного вида. Мужчину Иванцов видел впервые, а блондинка знакомая. Когда-то он знал ее как Олину школьную подругу по имени, кажется, Надя Марютина, а недавно встречал ее в хосписе, где она подбивала его на разные безумные поступки вплоть до побега. Сидящая за столом девица была, по всей вероятности, ни той и ни другой, а неким промежуточным вариантом, имеющим сходство с обеими. Страшная путаница в голове помешала ему сосредоточиться, но он подумал, что волноваться не стоит: с минуты на минуту все разъяснится само собой и станет понятно, куда ведет очередная ступенька перевоплощения. От прежних видений нынешнее отличалось какой-то чрезмерно будничной обстановкой.

Девица, увидев его в дверях, рванулась навстречу, леденцовые глаза вспыхнули.

- Анатолий Викторович! Вы встали? Боже мой! Как вы себя чувствуете?

- Неплохо, - отозвался Иванцов, солидно покашляв. - Чего и вам желаю.

Молодой человек (не так уж он молод, лет за тридцать) властным движением руки вернул девицу обратно на стул.

- Присаживайтесь, Анатолий Викторович, - пригласил приветливо. - Попьем вместе чайку. Как раз заварка свежая.

Иванцов сел, поднял налитую чашку, понюхал. Пахло настоящим чаем, а не бурдой, какую подавали в столовой хосписа. Чудеса!

- С кем имею честь? - спросил он, стараясь не выпасть из рамок видения, угадать соответствующий тон. Выпадение грозило болевым шоком и дополнительной лечебной процедурой.

- Анатолий Викторович, миленький, - на глазах девицы блеснули слезы, - проснитесь поскорее! Все ужасное уже позади. Это наш друг. Его зовут Антон Сидоркин. Меня-то вы помните?

- Конечно. Вы - Надежда Марютина, подруга моей дочери. И где же, по-вашему, мы сейчас находимся, Надя?

- На конспиративной квартире. Антоша помог нам бежать. Вы долго спали, Анатолий Викторович. Почти трое суток.

- Понимаю. - Иванцов важно кивнул, с наслаждением отхлебнул горячего крепкого чаю. - Мы на конспиративной квартире. И от кого мы здесь скрываемся?

- От всех. И в первую очередь от этого гада ползучего, от Ганюшкина. Мы сбежали, Анатолий Викторович. Из нас не удалось сделать крыс.

- Понимаю, - повторил Иванцов. - Но если этот так, почему бы нам теперь не вернуться обратно в хоспис?

Он надеялся, что те, кто пишет эту сцену, оценят его лояльность даже в таком не правдоподобно реальном мираже.

- Зачем вернуться? - не поняла Надин.

- Ну как же... Там нас лечат, заботятся о нас. Причем учтите, любезная Наденька, я участвую в очень ответственном эксперименте, связанном с выработкой матрицы универсального интеллигента. Могу похвастаться, в случае успеха мне обещали повышение.

- Какое? - В зеленоватых очах вспыхнуло отчаяние. Эта девушка, по мнению Иванцова, слишком быстро переходила из одного настроения в другое. Наверное, компьютерный сбой.

- Хорошее повышение. - Он самодовольно усмехнулся: что ж, пусть знает молодежь, с кем имеет дело. - Возможно, из моих клеток удастся генерировать целое поколение маленьких образованных россиянчиков. Таким образом я буду, можно сказать, родоначальником династии. Этакий паханчик-интеллектуал, хе-хе-хе! Плохо ли?

Надин перевела беспомощный взгляд на Сидоркина.

- Анатолий Викторович, - сказал тот, - не хотите ли скушать нормальную свежую горячую котлетку? Вообще, так сказать, подкрепиться духовно? Можно и рюмочку организовать.

- Почему бы и нет! - обрадовался Иванцов. Через полчаса разговор пошел по-другому. На столе отсвечивала почти опустошенная бутылка. Иванцов с аппетитом умял сковородку картошки и три котлеты, выпил грамм двести водки и несколько утратил бдительность. Пришел к мысли, что сегодняшнее видение - лучшее из тех, какие выпадали на его долю. С энтузиазмом обсуждал возможность их с Надей Марютиной отъезда за границу. На короткое время. Пока здесь, в России, обстановка не устаканится. Сидоркин оказался неглупым, душевно открытым малым и нравился ему все больше, хотя явно бредил. Сказал, что документы уже готовы, но он не может их получить, потому что заперт в клетке. Под клеткой подразумевал эту самую конспиративную квартиру.

Иванцова немного озадачивало, что шел час за часом, а видение не прерывалось и не меняло ритма, что не соответствовало прежним фантомным погружениям в виртуальный мир, которые всегда протекали стремительно и были насыщены тревожным ожиданием неминуемой резкой перемены декораций. Сейчас все происходило так, словно он действительно вернулся в прежнюю жизнь, с ее легко прогнозируемыми, логичными построениями. После всего, что с ним проделали в хосписе, в это невозможно было поверить. Он ничем не обнаруживал внутренней растерянности, напротив, всячески старался показать, что воспринимает ситуацию всерьез. В предложенных обстоятельствах это была, на его взгляд, наилучшая линия поведения.

- Конечно, конечно, - поторопился ответить на очередной вопрос Сидоркина. - Готов ехать хоть завтра куда угодно. Тем более с такой прелестной попутчицей. Меня в Москве ничто не держит. Но позвольте, такая поездка стоит кучу денег... У меня их нет. Я гол как сокол. Все, что было, ушло на лечение.

- Деньги не проблема, - успокоил Сидоркин, дружески ему улыбаясь. - Деньги есть у Надюхи. Верно, Наденька?

- Если не перекрыли счета.

- Не перекрыли. Я проверил. Все в порядке. На первое время хватит с лихвой.

Молодые люди многозначительно переглянулись, и Иванцов отметил, что они безумно увлечены друг другом. Такого тоже не могло быть в видении. Там не было места нормальным человеческим чувствам.

- Все упирается в Ганюшкина, - задумчиво произнес Сидоркин, наполнив бокалы себе и Иванцову водкой, а Надин красным вином. - Это серьезное затруднение. При его возможностях он наверняка перекрыл все коммуникации. И помощники у него грамотные. Гонят по всем правилам... Анатолий Викторович, я ведь рассчитываю на вашу помощь.

- Чем же я могу помочь? - Иванцов впервые ответил без тайного лукавства, не испытывая необходимости в психологической страховке, и Надин мгновенно почувствовала перемену, накрыла его ладонь своей теплой ладошкой, словно оценив проявленное мужество.

- Очень многим, Анатолий Викторович. Вы прошли через этот ад и наверняка знаете его уязвимые места. Только пока не даете себе в этом отчета. Вам нужно собраться с мыслями. Вы встречались в Ганюшкиным?

- Встречался, но смутно.

- Ничего, что смутно... Что вы о нем думаете? "Вот и ловушка", - подумал Иванцов и смело в нее шагнул.

- Заметная личность. Носиком вертит, глазками буравит, личико красное, как обожженное, но рогов нет. Грешный человек, как мы с вами. Но с большой властью. Власть его как раз от рогатого. Власть капитала.

Иванцов с удовольствием слушал самого себя: ишь как складно излагает, не разучился. Вдобавок брезжило ощущение, что все происходящее - не подделка. И этот парень с темными внимательными глазами, и Олина школьная подружка - они настоящие, из плоти и крови. Не двойники, не греза, а может быть, даже единомышленники. Для закрепления этой мысли поскорее хлопнул водки. Водка тоже была настоящая, чуть паленая, с сивушным запахом. Как бы родная. Но сам-то он кто такой? Разве его душу не препарировали в лабораториях хосписа и не разместили в пробирках?

Сидоркин поднялся, достал из холодильника новую, запечатанную бутылку.

- Если он человек, в чем я тоже не сомневаюсь, значит, его можно взять за жабры.

- Простите, в каком смысле? - Иванцов с восторгом следил, как полился светлый ручеек по бокалам.

- В прямом, Анатолий Викторович. Поддеть его на вилы - и дело с концом.

- Понимаю, аллегория. - Иванцов заулыбался покровительственно. - Помечтать не вредно. Ах если бы можно всю нечисть поддеть на вилы и свалить в отхожее место! Увы, у нас руки коротки. Мы дети страшных лет России, братцы мои. Угодили в парадигму нашествия. Сопротивляться бесполезно.

- Вы серьезно так думаете?

- Молодой человек, законы истории выше человеческой воли и разума. Нас история приговорила, а не Ганюшкина. За какую вину, другой вопрос.

- Но вы же сопротивлялись. Прятали гвоздь в подошве. Вы же их, в сущности, перехитрили.

На мгновение Иванцовым овладел прежний страх.

- Откуда знаете? - изумился, но столкнулся взглядом с Надин и все понял. - Ах да, разумеется... Только какое это сопротивление? Мышка вырывается из кошачьих лап.

- Не скажите, иногда и этого достаточно. Капля камень точит.

Иванцов с благодарностью принял у него из рук бокал Надин едва слышно пролепетала:

- Анатолий Викторович, я не хочу умирать. И Оленька ваша не хочет.

Иванцов вскинулся.

- При чем тут Оленька? Она на хорошей работе. У Громякина в фаворитках.

Надин опустила глаза, обмакнула губы в вине. Сидоркин чокнулся с Иванцовым.

- Что за паника, господа? Никто не собирается умирать и, пока я жив, не умрет. Но надо смотреть на вещи трезво. Вы не пьяный, Анатолий Викторович?

- Ни в коем случае.

- Пейте, пейте, ничего. Водочка шлаки выводит... Итак, что мы имеем на сегодняшний день? Какими силами располагаем? Да вот они все, за этим столом. Зато орлы-то какие! А он кто? Сами сказали, не черт с рогами. Однако надо исходить из того, что Ганюшкин не успокоится, пока не отправит нас всех на тот свет. У него самолюбие задето. Значит, следует организовать активное встречное мероприятие.

- Поясните, пожалуйста, вашу мысль, - попросил Иванцов, завороженный глубокомыслием молодого человека. - Вы, извините, вообще кто по профессии?

- По образованию - юрист, по роду занятий - странник. Но дело не в этом. Мы должны внушить господину Ганюшкину, что для него же будет лучше, если отвяжется.

- И как это сделать?

- Способ есть только один, - сухо отозвался Сидоркин. - Мы его угрохаем.

- Фигурально?

- Натурально. Закопать в яму и закатать бетоном. А самим смыться за границу. То есть вам с Наденькой. Мне там делать нечего.

- Почему?

- С моей-то рожей? Примут за русского мафиози и арестуют, как Пал Палыча. Нет, я уж лучше здесь, на родине, как-нибудь прокантуюсь. Вы только помогите Карлыча замочить. Это в наших общих интересах.

После очередной рюмки Иванцов перестал гадать, явь это или сон и где в словах доброго молодца правда, а где шутка, но он ему завидовал. Такими влюбленными глазами, какими смотрела на него Надин, смотрят либо на героя, либо на жертвенного барашка. Возможно, романтическая девушка видела в возлюбленном и то и другое. Все же Иванцов вынужден был их огорчить.

- Господин Ганюшкин неуязвим, - сказал он. - Нечего и думать. Его охраняет вся армия и флот бывшего Союза. Правительство без его одобрения шагу не сделает. Подобраться к нему нельзя. Да если и подберешься, что толку?

- Последние ваши слова мне не совсем понятны, - заметил Сидоркин, который тоже малость поплыл. - Но это не важно. Вам не показалось, Анатолий Викторович, что господин Ганюшкин как бы слегка сумасшедший?

- С чего вы взяли?

- Да как же, вся эта затея с двойниками... Работорговля. Клоны... С коммерческой точки зрения проект, разумеется, блестящий, почти как Толянычева приватизация. Но разве мог он прийти в голову нормальному человеку?

- Дорогой Антон, сумасшедшие не те, кто грабит, а те, кто добровольно подставляет голову под ярмо. С грустью замечу, я разочаровался в наших соотечественниках, в этих так называемых россиянах.

- Глубокая мысль, - согласился Сидоркин. - Но я к чему спросил? Вдруг при личных контактах вы заметили какую-нибудь особенность, несуразность? Большие люди тоже имеют свои маленькие слабости. Хотелось бы знать, на что он может клюнуть, на какую наживку?

- Про личные контакты остроумно сказано, - одобрил Иванцов, которому все больше нравился любознательный молодой человек. - Но опять должен вас огорчить, у него нет слабостей.

- Может быть, он любит красивых девочек? - пискнула Надин, до того долго молчавшая. Иванцов улыбнулся ей:

- Он любит денежки, мадемуазель. Все остальное покупает.

- Эврика! - Сидоркин хлопнул себя по лбу. - Все гениальное просто. Конечно, денежки. Много денежек. Горы денежек. Волшебный звон монет - вот его глухариная песня. Однако, Анатолий Викторович, кажется, вы засыпаете, нет?

Увы, Иванцов уже несколько минут боролся с нахлынувшей, как вода, сонной одурью и держался из последних сил, и то лишь потому, что ужасно боялся проснуться в палате хосписа. Сидоркин и Надин помогли ему подняться и проводили до кровати, в которую он повалился как подрубленный. Не почувствовал, как девушка ввела ему в вену шприц. Сладкая истома лекарства впервые его не тяготила. В полусне пробормотал:

- Россиянин - это звучит гордо. Услышал напоследок голос Сидоркина:

- Опять, похоже, на сутки уплыл, бедолага. И легкий, прекрасный женский смех...

8. СМЕРТЬ ГЕРОЯ

Сережа Петрозванов - малый не промах, поэтому после работы и перед тем, как навестить Элину Крайкову, супругу коммерсанта Фраермана, который нынче пребывал в Европах, заглянул в подвальчик "Эльсинор", чтобы немного отмякнуть после трудового дня и набраться сил для ночи, обещающей быть бурной. Он делал это почти ежедневно, то есть не утешал прелестную Элину, а спускал пар в "Эльсиноре", и не видел причин изменять привычке сегодня, хотя были нехорошие предзнаменования. Ближе к вечеру позвонил Крученюк (сам, а не через секретаря) и поинтересовался, где майор Сидоркин. Старлей бодро гаркнул: "Не могу знать, товарищ полковник!" - и начальство повесило трубку. Предзнаменование? Да, если учесть, что за день это был четвертый звонок такого рода и каждый раз полковник повторял одну и ту же сакраментальную фразу: "Где Сидоркин?"

Подполковник Сбруев неожиданно пригласил его вместе пообедать, хотя они были едва знакомы. Долговязый и кривоглазый, с непомерно развитыми передними конечностями, Сбруев появился в конторе примерно в одно время с Крученюком, и толком про него ничего не было известно, кроме того, что он сам о себе рассказывал. А рассказывал он немного и в основном намеками, по которым выходило, что он резидентствовал в одной из ближневосточных стран, но засветился на знаменитом деле "Черных баранов", и его отозвали. Туфта, в которую могла поверить разве что выпускница Бестужевских курсов. Скорее всего, Сбруева прислали для кадрового укрепления из тех же штабов, откуда вылупился и сам Крученюк.

Отказаться от приглашения Петрозванов не посмел, но совместный обед получился довольно натянутым, если не сказать больше. Съели окрошку, порционные биточки из баранины, по овощному салату, запили еду баночками персикового компота - и все в полном молчании, как на пиршестве глухонемых. Но те хоть знаками объясняются, а тут и этого не было. Петрозванов молчал из обостренного чувства субординации, а подполковник за весь обед обронил, уставясь в тарелку, всего две фразы, и обе можно расценить как провокационные. Решив, что салат недосолен, Сбруев сдобрил его перцев и горчичкой, раздраженно буркнув:

- Сталина на них нет. Без Иосифа Виссарионовича нам из этой трясины не выбраться. Как полагаешь, старлей?

По профессиональному навыку Петрозванов избегал любых разговоров о политике с людьми, которых мало знал, поэтому лишь глубокомысленно пробормотал:

- Известное дело, на Руси без царя западло. Натолкнулся на внезапно острый взгляд подполковника и подумал: "Ах ты, змееныш раскормленный!"

Вторая фраза звучала определеннее, по ней можно было судить о тайном смысле приглашения на совместную трапезу. Изрек ее Сбруев уже за компотом:

- Слух есть, Сережа, некоторые из твоих друганов в бега подались?

Петрозванов бровью не повел:

- У меня, Иван Каримович, на службе, к сожалению, друганов нет. Я ведь здесь недавно, всего четвертый год.

Если Сбруев и почувствовал издевку, то никак этого не выказал. Напротив, дружелюбно предложил:

- Ежели помощь какая понадобится, не стесняйся. Связи кое-какие остались со времен давних. А то ведь вы, молодежь, все приключений на свою жопу ищете... К тебе Сережа, я давно приглядываюсь. Ты парень дельный, перспективный. Так что обращайся, ежели что.

- Не понимаю, о чем вы, но все равно спасибо, - растроганно поблагодарил Петрозванов.

Третье предзнаменование и, возможно, главное было то что вторые сутки ни по одному из оговоренных каналов не получал уведомления от Сидоркина. Но знал, что того объявили в розыск по линии МВД. Выездные документы на мужчину и женщину, представителей фирмы "Анклав-дельта", лежали у него в квартире "под стрехой" невостребованные и еще не оплаченные, хотя для того, чтобы выполнить просьбу наставника, он проявил чудеса активности.

Четвертое предзнаменование, незначительное: когда вышел из конторы и остановил частника на "Жигулях", почувствовал слежку. Он не мог ошибиться. Как любой охотник в городских джунглях, натасканный для преследования, он угадывал повышенное внимание к своей персоне не зрением, а нервными клетками, но никогда не взялся бы объяснить, как это происходит. Радар позвоночного столба. просигналил, и, садясь в машину, он просто знал, что взят на заметку. Но это знание не изменило траекторию его пути.

Бар "Эльсинор" располагался в трех шагах от его дома, в помещении бывшего детского сада. Над входом горела гигантская пивная кружка, со склонившимся над ней пьяненьким Санта-Клаусом и зазывной надписью: "У нас правильное пиво!" Кстати, в баре работал человек, через которого Петрозванов мог получить послание от Сидоркина: бармен Володя, крутолобый крепыш с выпученными глазами на круглом, гладком, всегда чуть вспотевшем лице. Для бармена Петрозванов был обыкновенным рэкетиром, и информацию ему передал бы тоже рэкетир, Гена Лимон, внедренный в местную группировку по линии прокуратуры. Сложная для непосвященных цепочка в экстренных случаях всегда срабатывала безотказно, органично вписавшись в новорусскую среду. На сей раз Володя был явно пустой, но все же Петрозванов уточнил:

- Заява не поступала, Вован? Бармен отрицательно помотал головой, доливая кружку всклень.

- Рекомендую пражские шпикачки. Свежачок. Пальчики оближешь. Серый.

Старлей взял в одну руку порцию горячих шпикачек, второй прихватил две кружки с белыми шапками - и отошел к питьевым стойкам, к тому месту, откуда видны работающий телевизор и входная дверь.

- Не возражаете? - вежливо спросил у сопляков последнего призыва, перед которыми стояла одна кружка на двоих, тарелка с килькой и наполовину опорожненная бутылка водки.

Один из юнцов смерил его недружелюбным взглядом и что-то процедил себе под нос вроде того, что пошел на хрен. Высшая форма любезности среди подрастающей рыночной смены.

Пилось Сергею без охоты, кисло. И дело не в пиве, пиво было отменное, с хорошим горьким вкусом, с тянучей глубиной. Томила забота о друге, попавшем в беду. Об Антоне Сидоркине, с которым всегда хотел сравняться, да пока не получалось. Бывало, и обижался на него за ядовитый язык, но понимал, если с Антоном что-нибудь, не дай Господи, случится, он останется на свете один как перст. Людям военной тропы лучше всех известно, что ни мать, ни отец, ни любимая женщина не заменят боевого товарища. А нынешнее время так скрутилось, ссучилось, что поодиночке вообще всех скоро перебьют... "Ау, Антон Иванович, отзовись, пожалуйста. Дай знать, что живой".

Отозвались сопляки с водкой. Что-то мычали друг дружке, крутились, вертелись - и вдруг упулились в четыре глаза.

- Слышь,мужик, бабками не богат?

- Чего надо?

- Отстегни стольник. Завтра вернем.

Тусклые, наглые, чуток подкуренные, почти детские глаза. Тщедушные тельца гарантированных белобилетников. В кармане у каждого по кастету либо заточке. Петрозванов отдал им три десятки, хотя, возможно, честнее было взять щенков за шкирку и стукнуть лобешниками. Но он не мог себе позволить даже малейшего шума.

- Мало, братан, - огорчились пацаны. - На пузырь не хватит. Да не сомневайся, отдадим. Сяку знаешь?

- Вы при нем, что ли?

- Ну да... Ну не совсем... Ну типа того... Дай еще полтинник, не жлобись.

- Для Сяки ничего не жалко, - уверил Петрозванов. - Извините, хлопцы, сам сегодня на мели. Вот все, что есть... - отлил из горсти в горсть серебра, сокрушенно развел руками.

Пацаны переглянулись.

- Соточку примешь?

- Нет, - отказался старлей. - Кроме пива, организм ничего не принимает.

Сопляки удивились искренне.

- Надо же, а с виду впитой.

- Был когда-то, - пригорюнился Петрозванов. - Внутренности все отбиты ментовскими сапогами.

Пацаны посуровели, придвинулись ближе. Завязывался хороший разговор, который мог вылиться в приятное знакомство, но судьба распорядилась иначе. В дверях заведения обозначились двое мужиков, и тем же верхним чутьем он сразу определил, что по его душу. Рослые, поджарые, в строгих костюмах и при галстуках, похожие на близнецов. По тому, как рассеянными взглядами сфотографировали публику и какой обманчиво расслабленной походкой пересекли зал, направляясь к стойке бара, Петрозванов опознал и другое: коллеги, скорее всего, из каких-нибудь смежных спецслужб. Но не бандиты. У тех совсем иная повадка, показушно агрессивная, а у этих осторожная, волчья. Уселись перед барменом Володей, но ничего заказывать не стали, пошушукались, и один, лет тридцати и по званию, похоже, повыше Сергея, слез с "вертушки" и прямиком почапал к Петрозванову. Подошел, сухо произнес, не глядя в глаза:

- Потолковать надо, земеля.

- О чем, друг?

- Не здесь же.

- А где?

- Давай выйдем на двор.

Встретились все же глазами, и Петрозванов не увидел ничего, кроме скуки, в желудевых зрачках незнакомца. Понятно, человек при исполнении. Сергей не почуял опасности. Это была его первая и самая главная, роковая ошибка. Не почувствовал опасности ни умом, ни сердцем.

- Хоть намекни, о чем базар?

- А то не догадываешься? О твоем дружке, о чем еще?..

Пацаны притихли и выглядели как щенки, застигнутые врасплох матерым хищником. Только что волоски на макушке не встали дыбом.

Петрозванов с сожалением отставил недопитую кружку, на треть там еще было.

- Ладно, если надо... Почему не выйти?

На дворе парило. В ноздрях першило от надвигающегося дождя. Улица хорошо освещена. Петрозванов вышел первый, посланцы следом. Остановились, закурили все трое. Прикурили от зажигалки Сергея.

- Туда пойдем, - указал один на котельную в глубине дворика.

Петрозванов знал, что на дверях котельной пудовый замок. Поинтересовался:

- За лоха держите, парни?

- Там человечек ждет, он все объяснит.

- Что за человечек?

- Какая разница? Про твоего дружка сведения имеет. Если тебе, конечно, важно.

Собеседник цедил слова лениво, без всякой эмоциональной окраски, и Сергей окончательно утвердился: свои, коллеги, сыск. И загоняют ни кого-нибудь другого, а его самого. Их двое, и если, допустим, в котельной третий, ничего, посильно. В любом случае у Петрозванова не осталось выбора. Приманка солидная, поневоле потянешься. Он пошел за ними, и это была его вторая ошибка, вытекающая из первой. Тут уж ничего не попишешь. Он должен услышать, что им известно про Сидоркина.

Замок висел на двери, но декоративно. Один из сопровождающих снял его без ключа, разведя дужки. Внутри, в душном помещении, на три четверти загроможденном трубами и котлами, горело электричество. В дальнем углу за щербатым столом, накрытым клеенкой, сидел пожилой мужчина с седой бородкой клинышком и забавным хохолком на узкой тыковке. В облике этого человека не было ничего угрожающего, он был скорее клерком, чем громилой, если бы не гримаса отвращения, прилипшая к нижней губе. Эта неприятная гримаса как бы сообщала любому, встретившему его взгляд: "Ну что, засранец, вот тебе и кобздец! Не отвертишься, падаль!"

В котельной он был не один: с ящиков у стены поднялся детина монголоидного типа, ростом под потолок, с разворотом плеч, как у трактора, и это было уже серьезно. У детины на лбу было написано, что он веников не вяжет, и усомниться в этом мог кто угодно, но не Петрозванов, который понимал толк в мужской силе. Сзади проскрежетал засов, и сопровождающий подтолкнул его вперед, довольно грубо. Но это уже не имело значения. Сергей понял, что влип основательно и что в такой обстановке кто первый начнет, тот и кончит. Охранник словно прочитал его мысли и, чтобы не оставлять иллюзий, обхватил за туловище и необыкновенно ловко извлек пистолет из подмышечной кобуры. И вторично подтолкнул, так что он оказался в двух шагах от стола.

- Не врубаюсь, - обиделся Петрозванов. - Что за комедию вы затеяли, господа? Вроде культурные люди с виду.

- Сейчас узнаешь, какие мы культурные. - В улыбке бородатый обнажил десны, отчего гримаса отвращения превратилась в какой-то скорбный свиток прегрешений человеческих: ничего подобного Сергею видеть не доводилось. - Значит, так, старлей. Шутки в сторону. От тебя требуется только небольшая информация. Выкладывай, где прячется твой баклан, и расстаемся по-доброму. Или... Ну, сам знаешь, как это бывает.

Петрозванов, совершив все мыслимые и немыслимые ошибки, вдруг теперь ощутил ледяное спокойствие.

- Интересное кино, - сказал он. - Это вы обещали сказать, где он. Если, конечно, мы говорим об одном и том же человеке.

- Об одном, об одном... О твоем майоре. Все-таки ты не совсем в теме, старлей. Повторяю. Сдай Сидоркина - и разойдемся. Другого выхода у тебя нет. Очень важные люди заинтересованы. Их нельзя кидать. Они не поймут.

- Зачем важным людям Сидоркин? Он обыкновенный опер, такой же, как я. Мелкая сошка.

- Вот это не твоего ума дело, опер.

Петрозванов тянул время, косясь на монгола. Этот, безусловно, самый опасный. Но и те двое, сзади, тоже не подарок. Ситуация совершенно проигрышная, а виноватых нет.

- Сейчас ничем не могу помочь, - Петрозванов незаметно сдвинулся с места, - но при взаимном уважении можем договориться. На определенных условиях...

Он не успел договорить и не успел поставить блок. Непонятно, какой знак подал бородач, но на затылок обрушилась будто чугунная гиря и монгол одновременно засветил каблуком в пах. Счет пошел на мгновения, и Петрозванов постарался использовать их с толком, пока не вырубился. Он сделал то, чего они не ждали. Не повернулся назад и не напал на монгола, а обрушился грудью на стол, ухватил бородатого за уши и едва не вывернул башку из грудной клетки, но ему не дали довести прием до победного конца. Показалось, на мгновение вознесся в воздух, воспарил и тут же растянулся на полу, расплющенный стопудовой плитой.

Когда очнулся, обнаружил себя сидящим у стены со спеленатыми руками и ногами. По всей видимости, времени прошло немного: бородач еще жалобно скулил, пытаясь вытянуть шею. Теперь он выглядел безмерно опечаленным чем-то. Монгол массажировал ему позвоночник, а один из бойцов с сосредоточенным видом наполнял шприц из белого пузырька.

- Эй! - позвал Петрозванов, радуясь, что язык повинуется. - Мы так не договаривались. Вы что, хлопцы, чокнутые, что ли?

Бородач зафиксировал, на нем удрученный взгляд:

- Все, старлей, доигрался. Теперь тебя никто не спасет. Пожалеешь, что родился. Давай, Митяй, коли.

- Слушаюсь, босс. - Боец подступил к нему со шприцем, задрал рукав.

- Сыворотка правды? - уважительно уточнил Петрозванов.

- Она самая, - ответил бородач, - Сейчас распоешься как миленький.

С первого раза фельдшер в вену не попал и со второго тоже. Петрозванов делал неуловимые перекатывающие движения кистью. Тот позвал товарища на помощь. - Закрепи руку. Озорует, сволочь.

- Зря лекарство переводите, - прогудел Петрозванов. - Если бы я чего знал, и так бы сказал.

- Для всех было бы лучше, - заметил бородач. Следующие слова Петрозванов услышал уже через блаженную одурь наркотика. Горячая волна, словно огненный ток, прокатилась по телу, сердце гулко забилось, мозг зажил самостоятельной веселой жизнью. В "Варане" проводили тренировки на противостояние подобным препаратам, но теоретические. Практическим приемам его учил Сидоркин, который знал много полезных вещей неизвестно откуда. Первым делом следовало сосредоточить сознание на каком-то конкретном образе, ухватиться за него, как за дерево, и не отпускать, пока не иссякнет воздействие наркотической волны. Он не придумал ничего лучше, как вызвать в воображении снежно-белые груди прекрасной Элины, к которой нынче собирался попасть, и приникнуть к ним губами. Образ удался впечатляющим и ярким: мужское естество отреагировало мгновенной судорогой. На губы слетела мечтательная улыбка.

- Поплыл, стервец, - произнес голос над ним. - Можно приступать, босс.

Бородач озабоченно спросил:

- Не перестарался, Митяй? Что-то больно много вкатил.

- Не беспокойтесь, Денис Иванович. Минут десять продержится.

Лиц Петрозванов не различал, все дымилось вокруг, кроме Элиных грудей, но звуки доносились громко, крупно, отчетливо, вливались в уши будто через динамик.

- Как твоя фамилия? - услышал вопрос, обращенный к себе; при этом из вязкого дыма как изображение, прорвавшее помехи, вынырнули два тусклых глаза и губа, напоминающая мохнатую бородавочку.

- Петрозванов Сергей Вадимович, - отозвался охотно, с желанием сделать приятное допытчику.

- Звание?

- Старший лейтенант.

- В каком подразделении служишь?

- Опергруппа "Сигма", особый отдел.

- Сколько тебе лет?

- Двадцать шесть.

- В каком году родился Эйзенхауэр?

- В одна тысяча восемьсот семьдесят первом. Наступила пауза, во время которой прекрасная Элина попыталась отнять грудь, и Петрозванов резко сжал зубы, почувствовав горьковато-сладкий привкус во рту.

- А ну не балуй! - одернул незнакомый голос, и тяжелая рука отвесила ему подзатыльник. Бородатый продолжил допрос.

- Кто твой лучший друг?

- Антон Сидоркин, кто же еще? Это все знают.

- Давно его видел?

Петрозванов напрягся, вспоминая. Самое страшное, непростительное - огорчить бородатого неверным ответом.

- Шесть дней назад. Или восемь. Простите, точно не помню.

- Какая с ним связь?

Петрозванов ощутил, что приближается момент истины. Крепче ухватился за бока Элины, нырнул носом в теплую ароматную белизну.

- Отвечай, собака! Какая связь?

- Не серчайте, добрый господин... Он сам звонит по необходимости.

- Где он сейчас?

Петрозванов испытал толчок несказанного горя оттого, что приготовился соврать.

- В Европе, - отозвался едва слышно.

- Врешь, сучонок! Как он может быть в Европе, если мы знаем, что он в Москве? Говори правду, только правду. Повторяю вопрос. Где прячется Сидоркин?!

- Он не прячется. - Петрозванов заплакал, ощущая, как тело Элины сжимается, уменьшается, иссякает, превращаясь в шерстяной клубок. - Он всегда на виду. Кого хотите спросите. Я не вру. Я никогда не вру, добрый господин...

Он чувствовал, что засыпает, и понимал, что это равносильно смерти. Спящий он им не нужен. Он им нужен говорящий. Спящего не пожалеют. Они и говорящего не пожалеют, но у говорящего есть шанс очухаться. Действие карбонада не вечно. Главное, удержать Элину, не дать ей выпасть из рук. Она тоже над ним потешается, но это из другой оперы. Это ее любовные игры, чересчур затейливые для его прямого солдатского чувства. Он не котенок, чтобы гоняться за шерстяным клубком.

- Прекрати, - одернул подружку. - У нас всего десять минут.

- С кем разговариваешь, Сережа? - почти ласково спросил бородатый.

- С Элиной. - Петрозванов понял, что выдал себя, и испугался еще больше.

- Кто такая Элина?

- Это большая тайна, господин. Я не трепло, но вам, конечно, откроюсь. Элиночка - супруга Фраермана. У нее груди как пики Эльбруса. Хотите потрогать?

- Значит, майор скрывается у Фраермана, да?

- Что вы, они даже не знакомы. Фраерман - большой человек, мы для него все пешки. Он на нас и смотреть не захочет. У него деньжищ немерено. Вилла в Ницце, дом в Лондоне. Еще много кое-чего. Ему сам Борис Абрамович покровительствует. Для него мы с вами навроде кучеров. Запрячь и ехать. Больше вам скажу...

Очередной подзатыльник сильно его тряхнул, но помог сбросить сонливость даже лучше, чем недержание речи. Мучители заговорили между собой. Петрозванов прислушивался с ехидной ухмылкой. Мял белые груди Элины, которая перестала притворяться клубком. Чувствовал, что выигрывает. Им его не взять.

- Денис Иванович, может, вправду не знает? - произнес голос.

Бородатый ответил:

- Может, и так. Или ваньку валяет. Если еще одну дозу вкатить, как думаешь, Митяй?

- В отключку уйдет или сдохнет. Не сдюжит.

- Тогда давай-ка подвесим на блоки. Иногда дедовские способы оказываются самыми надежными.

- Вырубится сразу, Денис Иванович.

- Какая разница? Попытка не пытка. А что с ним еще делать? Все равно списывать. Поднимай, Ахмет.

Пока обсуждали его судьбу, Петрозванов проделал упражнения по методу Фролова (эндогенное дыхание), пустил по клеткам волну углекислого газа. Потусторонний морок отступил, мысли прояснились - и он был готов к действию. Времени оставалось ровно столько, сколько им понадобится, чтобы вздернуть его на тросах. Но они обязательно ошибутся. Кому захочется тащить наверх мешок с песком? Так и вышло. Чертыхаясь, монгол распутал веревки на запястьях. Поднял его на руки, как ребенка, и перенес на бетонную площадку за котлами. Сквозь сощуренные веки Петрозванов разглядел свисающий с потолка железный крюк. Ага, подвесят за ноги, как барана.

Помощники пыхтели сзади: на узком пространстве не развернуться, монгол занял его целиком. Горячо дышал в ухо. Потом перевернул вниз головой и дернул к потолку, стараясь зацепить ножным узлом за крюк. Дальше медлить нельзя. Болтаясь мертвым грузом в его руках, Петрозванов осторожно нащупал под холщовой тканью брюк гениталии монгола, переслал мощный импульс в пальцы и раздавил их в горсти, как спичечный коробок. Взвыв, монгол уронил его на пол, и Петрозванов едва успел спружинить и встать на карачки. Монгол, вслепую шатаясь, загораживал проход, и это дало старлею несколько секунд, чтобы распустить веревку, стягивающую щиколотки. Из сидячего положения он ринулся вперед, боднул богатыря головой, завалил и по нему, как по мосту, перескочил в помещение. Теперь успех зависел от скорости, цель простая и понятная - прорваться к двери. Но бойцов не застал врасплох, у обоих в руках пушки, оба в пружинном состоянии, готовые к стрельбе, хотя почему-то мешкали. Решали мгновения, и если бы Петрозванов был в нормальной форме, он сумел бы их использовать, но подлое лекарство все еще тормозило реакцию. Тыльной стороной кулака смел с ног бородатого, нанеся ему непоправимое чeрепное увечье, уклонился от ноги одного бойца, но перед вторым нехорошо, неопрятно открылся. Услышал гулкий хлопок выстрела и почувствовал, как свинцовая пчела впилась в мякоть бедра. Это его не остановило. Всей массой, по-медвежьи, подмял под себя стрелка, ломая руку с пистолетом, и двумя прыжками добрался до двери. Сдвинуть засов не успел: еще две пчелы вгрызлись в поясницу, туловище враз онемело и руки повисли как плети. С трудом развернулся, опираясь спиной на дверь. Он был доволен: славно поработал. Бородатый и одни из бойцов в отключке, могучий монгол черной кучей копошился со своими раздавленными яйцами, глухо подвывая, и лишь единственный противник цел и невредим стоял в четырех шагах, подняв руку с пистолетом. Петрозванов вспомнил, как его зовут Митяй.

- Прыткий ты, однако, - похвалил этот Митяй без улыбки. - Жалко убивать.

- Не сходи с ума, - сказал Петрозванов. - Дай уйти. Мы же не враги с тобой. Оба русские офицеры.

- Да, не враги, - согласился Митяй. - Но работаем на разных хозяев. Или забыл?

У Петрозванова от нахлынувшей слабости подогнулись ноги, будто им пришлось держать не его собственный вес, а всю котельную. Голова закружилась.

- Тогда стреляй, раз продался. Чего ждешь? Странная тень, будто облако, скользнула по лицу Митяя.

- Скажи, где майор - отпущу. Слово чести. Петрозванов засмеялся из последних сил, чтобы больнее уколоть подлюку, до которого не мог дотянуться.

- Откуда она у тебя взялась, честь-то? Да кабы и знал, разве сказал бы такой твари? Не понимаешь? Мозги тоже продал?

Митяй выстрелил ему в грудь, почти в сердце. Петрозванов почувствовал, как пуля запуталась в ребрах и выжгла там тесную кровяную пещерку. Он спокойно улегся у двери и перестал дышать. Но не умер. Он не собирался умирать. Это была его последняя уловка.

* * *
Борис Борисович Могильный вернулся домой после двенадцати ночи. Отпустил водителя, велев утром приехать к девяти. Не спеша побрел к подъезду, неся на плечах усталость мужчины на седьмом десятке, весь день проведшего на ногах. Охраны у него не было. За многое генерал презирал победителей, которым служил последние годы, и отдельно за то, что не решались высунуть носа на улицу, не послав вперед соглядатаев. Отчасти за это их и жалел. Сколько же надо наломать дров, какой взять грех на душу, чтобы страшиться собственной тени? Особенно сочувствовал их отпрыскам, которые, пусть порченные не праведным богатством, все же оставались детьми, наивными и восторженными, но даже до своих элитных школ им приходилось добираться обязательно в сопровождении натасканных, как ротвейлеры, мордоворотов.

Ночь стояла тихая, прозрачная, электрический свет причудливо сливался с небесным, звездным сиянием, и генерал решил выкурить на воле лишнюю сигарету, заодно собраться с мыслями. Опустился на лавочку под липами и блаженно задымил. Но не успел насладиться парой затяжек, как неизвестно откуда, а вроде прямо с деревьев, возник мужчина в замшевой куртке и, не спросив разрешения, бухнулся рядом. Могильный не насторожился, но поморщился: запоздалый пьянчужка, что ли? Нет, не пьянчужка, не похож. И тут же услышал:

- Разрешите прикурить, Борис Борисович? Генерал чиркнул спичкой (зажигалок не любил) - и сразу узнал ночного гуляку. Вернее, просчитал. Слишком часто за эти дни разглядывал фотографии этого человека и изучил всю его подноготную - от спецшколы до группы "Варан". В неверном свете, искажающем черты, трудно было провести стопроцентную идентификацию, но генерал ни на секунду не усомнился, что это тот, за кем он гоняется по всему городу, сбившись с ног. Чувства, которые испытал Могильный, можно передать лишь крепким матерным словцом либо сакраментальной фразой: "Ну, блин, дела!"

- Никак признали, Борис Борисович? - вежливо уточнил Сидоркин.

- Как не признать... Ты что же, Антон батькович, сдаться пришел старику?

- Поторговаться хочу... Борис Борисович, ведь вы с батяней моим приятельствовали.

- Когда это было-то... - Генерал смотрел прямо перед собой, не вверх, не вниз, аккурат на крышу гаража-мыльницы", выступающего из мрака серебряным боком, - К чему впомнил-то?

- С отцом дружили, на сына облаву устроили. Нехорошо как-то. Не по-божески.

- Служба, - не стал отпираться Могильный, - Тебе ли не знать, Антон? Сегодня я ловлю, завтра ты меня... Или уже поймал?

Сидоркин улыбнулся в ответ:

- Говорю же, поторговаться пришел. Жить охота, спасу нет. Молодой я еще. И главное, не пойму, за что приговорили? Никакой вины не чувствую. Служу отечеству, как вы когда-то. Не грабил, не убивал. А все равно проштрафился. Неумолимый у вас работодатель, Борис Борисович. Истинный защитник свобод и справедливости.

Откровенный глум в словах майора не задел Могильного, больше того, ему понравилось, как тот ведет беседу. Правильно ведет, без прикрытия. Отца его тоже, конечно, помнил - славного труженика на ниве сыска генерала Ивана Павловича. В прошлом году отбомбился, вечная ему память. Смерть принял по-крестьянски, среди капустных грядок. Дружить не дружили, но пути не раз пересекались.

Мир, как известно, вообще тесен, а их наособинку. Куда ни ткни, везде ограждение.

- Давай так, Антон, - сказал насупившись. - Если явился языком почесать, то проваливай. Мне спать пора. Хочешь чего предложить, говори по делу. Что от меня зависит, поспособствую. Тот, кого ты назвал работодателем, человек решительный, верно, но не без ума. Резонам внемлет.

- Без ума миллионы не наворуешь, - согласился Сидоркин и, не ожидая реакции генерала, добавил:

- Есть ценная информация. Только не знаю, сколько за нее взять.

- Ну?

- Как бы не пришлось вашему умнику сворачивать проект. Времена меняются, Борис Борисович, хотя не в лучшую сторону. Кое-кто из важняков считает, что от "Дизайна" слишком воняет. А кое-кто из тех, кто у Ганюшкина на содержании, им подыгрывает. У меня сведения, что существует реальный план слить Гая Карловича по схеме Бориса Абрамовича. Один раз получилось, почему не повторить, верно?

- Звучит красиво, но это только слова.

- Хотите, чтобы представил документы? Радиоперехваты, расписки? Прямо здесь, на лавочке?

- Почему бы и нет?

- Под какие гарантии, Борис Борисович? Оба увлеклись разговором, развернулись друг к другу, засмолили по второй. Из темноты вынырнула молодая парочка, два целующихся голубка, пролетела мимо них, как по облаку, и скрылась в подъезде.

- Молодость, - позавидовал Сидоркин, - Как прекрасны ее невинные порывы...

- Фамилии... Назови хоть фамилии.

- Пожалуйста. Громякин Владимир Евсеевич. Половцев из администрации президента. Есть еще кое-кто.

- Ага... И как ты себе это представляешь? Явлюсь к хозяину, скажу, дескать, такие-то и такие-то плетут против вас заговор. Доказательств, правда, нет, но некто майор Сидоркин абсолютно в этом убежден. И просит компенсации за бесценные сведения. Так?

- Остроумно. - Сидоркин сипло хохотнул. - Но не просто компенсации, хотя, естественно, какая-то сумма должна быть проплачена. Главное - неприкосновенность. То есть баш на баш. Я - дискеты, мне - жизнь и кое-какой капиталец на черный день. А чтобы хозяин поверил, поступим так. Через четыре, от силы через пять дней Громякин попросит аудиенции. Визит входит в план сговора. На встрече он предложит некие условия, для Ганюшкина заведомо неприемлемые... Ну что, годится для начала?

Генерал думал минуту-две. Пытался понять, что движет майором. Неужто только страх за собственную шкуру?

- А если Громякин не придет? Не объявится?

- Чего гадать? Ждать недолго.

- Антон, в розыске, кроме тебя, еще двое. Кстати, раз уж пошло на откровенность, объясни старику, зачем они тебе сдались?

Сидоркин смутился:

- Поверите или нет, Борис Борисович, чисто романтическая история. Бес попутал. Не знал, кого за усы дергаю.

- Допустим. - В голосе генерала сомнение. - Девица действительно яркая. А другой зачем? Бывший профессор? Тоже из-за романтики?

- Сам увязался. - Но понимая, что это звучит нелепо, майор поспешил добавить:

- Борис Борисыч, дело прошлое. Девка порченая оказалась, профессор шизоидный, перемолотый. Честно говоря, они оба мне на хрен не нужны.

- Значит, их сдаешь?

Сидоркин многозначительно почмокал губами:

- Тоже на определенных условиях, Борис Борисович. Генерал неожиданно взбеленился, надвинулся, чуть ли не за ворот ухватил майора.

- Чего же ты тут папу поминал, засранец? Меня стыдил? А сам кто? Чем лучше?

- Я не говорил, что лучше... Чего горячиться? Обыкновенная сделка. Извините, если не то ляпнул. Обстановка нервная. Помирать правда неохота. Вот и цепляюсь за соломинку, за папу с мамой.

- Очко сыграло?

- Есть маленько... Как-то глупо все... Оглянуться не успел, а уже пора... Даже детишек не завел. У вас-то их пятеро, а у меня ни одного.

- Вола крутишь, майор. Не надо. Я не девочка, не расплачусь. Я твой послужной список видел, ты же элитник.

Сказал - и сердце кольнуло. О чем они толкуют. Господи? О цене жизни и смерти? Или о видах на урожай? Но о чем бы ни толковали, все равно получается, что встретились посреди ночной Москвы два беса, старый и молодой. Никак не люди, нет. Выдал себя, когда вдруг тихо, безвольно спросил:

- Антон, ты хоть понимаешь, что они с нами сделали? В кого нас превратили?

Сидоркин поежился, перестал улыбаться. Окурок затушил в пальцах, растер вместе с огнем.

- Многие понимают, Борис Борисыч. Поделать ничего не могут. У них сила большая, а мы момент упустили, когда надо было взбрыкнуть. Россияне доверчивы, как котята. Вот и оказались с голой жопой на раскаленной сковородке. О чем теперь горевать? Надо заново укрепляться.

- Не поздно ли, сынок?

Ему не было стыдно, что обращается к молодому человеку с таким сокровенным вопросом, хотя, казалось бы... Элитники - народ особенный, ум у них обостренный, специфический. А этот, который рядом, тем более почти не жилец.

- Никогда не поздно... Борис Борисыч, у меня еще маленькая просьбишка. Вы на эти дни, пока с Ганюшкиным не столковались, блокаду бы сняли, а? Бегаю по городу, как заяц, прыжками, только время теряю.

- Этого обещать не могу, - честно ответил генерал. - Машина запущена, враз не остановишь... Ты уверен, что с Громякиным выгорит финт? Или это туфта для отсрочки?

- Не сомневайтесь. Громяка объявится через три-четыре дня. И остальные доказательства готовы.

- Четыре дня еще надо прожить.

- Проживем, генерал, - усмехнулся Сидоркин - и через минуту исчез во тьме, как его и не бывало. Только серая тень, как дымок, взвилась над дальней клумбой.

9. РЕКОНСТРУКЦИЯ НЕНАВИСТИ

Когда разговаривал с генералом, еще не знал про Петрозванова, а когда узнал, саданул кулаком в железную стойку телефонной будки, рассадил костяшки пальцев, но боли не почувствовал. Слизнул кровь и поехал в больницу. Более безрассудного шага нельзя и придумать, но он его сделал. Хотел убедиться, что Сережа дышит.

Петрозванов лежал в двухэтажном флигеле Боткинской больницы, в отдельной палате. Подбежавшей медсестре Сидоркин сунул в нос удостоверение и велел немедленно позвать врача. Врач тут же явился - худенький, остролицый, лет сорока. Похож не на хирурга, а на скрипача из перехода на "Китай-город", хотя кто их нынче разберет, кто врач, кто попрошайка. Но оказался с умом, с ходу определил настроение Сидоркина. В удостоверение заглянул одним глазом.

- Кем ему приходитесь?

- Брат он мне, - сказал Сидоркин. - Что с ним? Он живой?

Врач увел его в предбанник, усадил на кушетку, покрытую зеленым кожзаменителем. Достал сигареты и закурил:

- Пожалуйста, здесь можно курить.

- Я задал вопрос, доктор.

- Да, я слышал... Сделали все, что могли. Одна пуля застряла возле позвоночника, не удалось извлечь... Вы спросили, живой ли он. С медицинской точки зрения - да. Но если отключить систему обеспечения... Крови много потеряно... Гарантировать ничего нельзя, но организм могучий. Иначе не довезли бы.

- Сколько у него шансов?

- Хотите начистоту?

- Да.

- По всем показателям один из десяти. Но бывали случаи...

- Можно его увидеть?

- Зачем? Он в коме. Ни на что не реагирует.

- Мне надо.

Доктор покачал головой, бросил окурок в урну. Пытливого взгляда Сидоркина, в котором пылало сумасшествие, не выдержал.

- Одну минуту, хорошо?

Петрозванова трудно было узнать. Он покоился на высокой кровати, обмотанный шлангами, как Лаокоон змеями. На бледном, чистом, осунувшемся лице провалы глазниц выделялись, как две свежевырытые могилы. Черные брови приобрели, странный оттенок майской зелени. Это особенно поразило Сидоркина. Он постоял рядом, накрыл синюшную руку друга своей ладонью с окровавленными костяшками. Надо было что-то сказать, чтобы Серега взбодрился. Сидоркин не сомневался, что тот ощущает его присутствие.

- Сережа, ты уж постарайся, не уходи. Как я один останусь? Ни выпить, ни закусить не с кем. У меня бутылочка лимонной припасена, какую ты любишь. Держись, дружище. В следующий раз принесу...

Вроде все сказано, и Сидоркин покинул палату. Доктор вышел вместе с ним.

- По-моему, он ничего, - заметил Сидоркин. - Бледный немного, но это естественно. Оклемается.

- Будем надеяться.

- Выздоровеет, считай, штука баксов у вас в кармане.

Врач кисло улыбнулся, кивнул.

В больницу Сидоркин приехал на такси, квартал прошел пешком, хвоста не привел, но на дворе его ждали. Едва спустился со ступенек флигеля, из беседки выкатился мужичок в спортивном костюме и понесся к нему чуть ли не рысью. От беседки - метров сорок. На ходу, на вытянутых руках передернул затвор "шмайсера". Сидоркин на столь открытое нападение не купился, сразу заподозрил отвлекающий маневр. С другой стороны по аллейке ковылял мужчина в больничном халате и был так близко, что можно разглядеть капельки пота на сытой будке. Встретившись глазами с Сидоркиным, мужчина пригнулся и энергично потащил из кармана халата черный ствол. Сидоркин его опередил. За долю секунды любимый "стечкин" перескочил из-за спины в ладонь и изрыгнул фиолетовый протуберанец. На таком расстоянии промахнуться мудрено: мужчина оступился, схватился руками за горло. Не оборачиваясь, Сидоркин плашмя упал на асфальт - и сделал это своевременно, тютелька в тютельку: железный комарик пискнул над волосами. Из положения лежа, как в тире, расстрелял мужика с автоматом двумя выстрелами почти в упор. Вскочил на ноги и огляделся. О, потеха только начиналась...

От ворот поспевали еще трое охотников по его душу, и тоже с автоматами. Прямо какой-то Голливуд. Сидоркин нырнул за угол флигеля и ломанул через парк. Бегать он умел и любил, особенно на короткие дистанции. В минуту домчал до каменного забора и, подхлестываемый дружной автоматной молотьбой, перемахнул его по-обезьяньи, едва ли не вцепившись в бордюр зубами. На Боткинской улице установил личный спринтерский рекорд, жаль, время не засек. Удачно тормознул частника. Садился в машину, когда стрелки еще только показались из ворот. Наткнулся глазами на испуганное лицо пожилого водилы. Опомнился, сунул пистолет за спину.

- Греби, старина, как можно шибче.

- Что-то случилось?

- Бандитская разборка, - пояснил Сидоркин. - Будешь копаться, и нас втянут...

* * *
Двойника Громякина натаскивал Иванцов. Как могли, помогали Сидоркин и Надин. Все делалось в спешке, по интуиции, без предварительной проработки - наукой тут и не пахло. Советы доктора Варягина, которому Сидоркин названивал с улицы почти каждый час, были единственным подспорьем в азартной затее, имеющей кодовое название "Производство зомби в домашних условиях".

Двойника тоже прислал Варягин из "Геракла", но тут, конечно, просто счастливое стечение обстоятельств, которое можно рассматривать как доброе предзнаменование. Сидоркин позвонил ему на всякий случай, обуреваемый неясным планом, доктор сразу врубился и радостно объявил, что у него есть как раз то, что требуется. В очередном завозе один экземпляр - почти точная копия известного политика. Сидоркин спросил, какого именно? Когда услышал ответ, аж вздрогнул: слишком все гладко, аккуратно подшивалось. Но подвоха не могло быть, потому что историю знакомства Надин с Громякой доктору неоткуда узнать.

С большими предосторожностями на угнанном от магазина "Променталь" рафике сгонял к "Гераклу" и из рук в руки получил полуфабрикат Громякина, уже наколотый и подготовленный к перевоплощению. Бедолагу отловили на Казанском вокзале, где он работал грузчиком, и во время облавы пьяный отдыхал на ящиках с пепси-колой. Прежде, в другой жизни, похоже, был интеллигентом, в его бессвязной речи иногда проскальзывали словосочетания "на самом деле", "трансцендентный", "менталитет", "свобода слова" и прочая чепуха, отличающая эту братию от основной массы бессловесных россиян. На квартире Сидоркин запер добычу в кладовку и, перед тем как начать загрузку, усыпил сильной дозой бутенола. Иванцова и Надин, наблюдавших за его действиями с открытым ртом, увел на кухню на инструктаж.

Анатолий Викторович был уже в полном порядке, в ясном разуме, хотя изредка выпадал в грезы, но стоило его ущипнуть, туг же приходил в себя. Основную мысль Сидоркина он ухватил моментально и сразу заявил, что не верит в успех.

- Как можно, Антон? Не зная методики, не владея всей информацией... Детский разговор... Допустим, он интеллигент, ну и что? Я тоже был интеллигентом. Смею вас уверить, это не такой уж податливый материал, как кажется. Говорите, три дня? Нечего думать.

- Вы же специалист, к тому же знаете всю кухню изнутри, разве не так?

- Специалист я в другой области, а эту кухню, как вы изволили выразиться, наблюдал только глазами подопытного кролика.

- Вы справитесь, Анатолий Викторович, - пискнула Надин, - И мы вам поможем с Антошей. Сидоркин улыбнулся ей поощрительно.

- Спорить не о чем, - заметил веско. - У нас нет выбора. Или достанем подлюку, или он нас уроет. Вы, Анатолий Викторович, возможно, утомились от всей этой суеты, а вот мы с Надюхой хотим еще погулять на белом свете. Я прав, Надя?

- Еще как, любимый.

- Рожать не передумала?

- Ну что ты... Как скажешь, так и рожу. Ее щеки запылали, смотреть одно удовольствие. Но Иванцову показалось, начинается какой-то новый бред.

- Если угодно, он и внешне не похож на господина Громякина.

- Пустяки, - возразила Надин. - Вы плохо смотрели, Анатолий Викторович. Там темно в коридоре. Два-три штриха, небольшой макияжик - мама родная не отличит.

- Вряд ли у этих людей есть матери, - выразил давнее сомнение Иванцов.

Сидоркин разложил на столе целую сумку препаратов, бутылочек с разноцветными жидкостями, которыми снабдил Варягин.

- Тут хватит на десяток зомби.

- Это все не главное, - тянул свое Иванцов. - Понадобится гипноз. Я не владею гипнозом.

- Обойдемся, - сказал Сидоркин. - Слово - великая сила. Оно лечит и убивает. Я читал в какой-то брошюре. Вы сумеете его настроить.

- Молодой человек, - Иванцов приосанился, - есть еще моральные принципы. Осуществляя вашу затею, мы уподобляемся нашим палачам. Разве не чувствуете?

- Мы защищаемся.

- А этот, в чулане? Обрекаем его на верную смерть? Ничего себе - защита. Или для вас он тоже не человек, как и для них? Просто какой-то вонючий россиянин?

Сидоркин понял, что должен найти убедительный ответ, иначе профессора не растормошить. Надин тоже это поняла и смотрела на любимого майора с трепетным ожиданием. За эти дни в ней произошли колоссальные перемены. Она больше не чувствовала себя одинокой. Они провели с Сидоркиным две ночи в одной постели, но их трудно было назвать ночами любви. Она впервые изведала, что значит принадлежать мужчине не телом, а просто раствориться в нем. Если бы ее сейчас спросили, зачем она жила раньше, сказала бы, что не жила вовсе, а колготилась. С отвращением припоминала свои прошлые желания и смутную постоянную жажду какого-то неведомого праздника, которая сопутствовала этим грешным желаниям. Никакого праздника нет и не будет. Надо лишь молиться о том, чтобы ясноглазый темноволосый мужчина не прогнал ее от себя, как нашкодившую собачонку. Праздника нет, но и беды никакой нет, кроме той единственной, которую могла накликать на себя по неосторожности и недомыслию. Оказалось, для счастья нужно совсем немного: только чтобы было от чьей воли зависеть. И чтобы эта чужая, святая воля к тебе снизошла.

- Моральные принципы я уважаю, - сообщил Сидоркин. - Я ведь когда в школе учился, девочки в ранцах презервативы не носили. Но давайте подсчитаем, профессор. Вы жалеете того, кто в чулане. Я вас понимаю. Не хотите брать на душу грех. А я жалею вас, себя, Надюху, вашу жену, сына и дочь. Всего выходит шестеро. Их никто не спасет. Против одного. На чьей стороне перевес? Я имею в виду моральный.

Иванцов закашлялся, провел рукой по впалым щекам. За время, проведенное в хосписе, он сбросил килограмм пятнадцать.

- При чем тут мои дети и супруга?

- Ольгу давно подписали, спросите у Надюхи. Виталика и вашу супругу завалят до кучи. Господин Ганюшкин большой любитель выжженной земли. Никаких следов не оставляет.

- Про Олю - это правда? - спросил Иванцов у девушки.

- Антоша никогда не врет, - уверила Надин, - Ее как раз на Громяке подловили. Не знаю, в чем провинилась, но приговорили - это точно.

На Иванцова было жалко смотреть: глаза опрокинулись в череп, хотел прикурить, да сигарету сунул в рот не тем концом.

Сидоркин его приободрил:

- Не волнуйтесь, Анатолий Викторович. Он подавится. Я, конечно, мог бы сам его взять, но подбираться долго. У него знаете, какая охрана? Побольше, чем у президента. А я сейчас один. От конторы отрезали, единственный дружок приболел некстати.

- Что с ним? - озаботилась Надин.

- Что-то вроде свинки, - нехотя сообщил Сидоркин. - Поправится, но не скоро.

- Так чего мы лясы точим? - засуетился Иванцов. - Давайте начинать...

Двойник ничего про себя прежнего не помнил, ни кто он, ни откуда, ни где живет, но в образ Громякина входил с напрягом, с непонятным внутренним сопротивлением. Первую беседу Иванцов провел с ним наедине, Сидоркин с Надин сидели в соседней комнате и подслушивали через неплотно прикрытую дверь.

- Я ваш друг, - объявил Иванцов. - Вы должны мне доверять.

- Понимаю, - согласился двойник. - Похмелиться бы неплохо. Трубы горят.

Выглядел он действительно неважно: кожа серая, взгляд тусклый, пустой. Впечатление, что того гляди сблюет. Таких Иванцов нагляделся в хосписе предостаточно. Особенно по выходным, когда, как правило, поступала очередная партия сырца. Сам под мозговую стерилизацию не попал, потому что его разрабатывали по учебной программе, но состояние "чистого листа" было ему хорошо знакомо. Сидящему перед ним человеку было не просто плохо, ему было - никак. Кто не испытал этого "никак" на себе, тот все равно не поймет. Жутковатая, противоестественная штука. Не умер и не живой - вот что это такое. А человеку свойственно все же прислоняться к одному краю. Однако характерная для россиянина мысль о том, что горящие трубя можно затушить с помощью зелья, свидетельствовала, что двойник не погрузился в полную апатию. Для начала Иванцов запустил простейший тест, чтобы проверить умственный потенциал двойника, который, кстати, даже в таком удрученном виде, Надин права, смахивал на настоящего Громяку. Если представить, что он хряпнул водки и, размахивая руками и гримасничая, вылез на трибуну ораторствовать, - получится точная копия.

Иванцов набросал на бумаге разноцветными фломастерами несколько геометрических фигур и спрашивал, тыкая пальцем:

- Это что? А это? А это?

Из всех фигур двойник определил две: треугольник и круг, а из всех цветов различал только красный. Даже зеленый ромб у него тоже оказался красным. Вывод: деградация, близкая к абсолюту, к усредненной россиянской массе, но нельзя исключить и симуляцию, в которой кто-кто, а сам Иванцов достаточно поднаторел.

- Прекрасно, - похвалил он. - Теперь давайте побеседуем на отвлеченные темы. Значит, как вас зовут, не помните?

- Никак не зовут, - буркнул двойник. - Похмелиться не даете, а спрашиваете.

- Об этом позже... Но без имени нельзя, неприлично. Давайте пока условно называть вас Владимиром Евсеевичем.

Запомнили? Владимир Евсеевич Громякин. Повторите, пожалуйста.

У двойника фамилия не вызвала никаких ассоциаций, он послушно произнес:

- Громякин Владимир Евсеевич.

- Сколько вам лет, Владимир Евсеевич?

- Не знаю.

- Вы женаты или холостой?

- Не знаю.

- Вы мужчина или женщина?

- Не знаю.

- В какой стране живете?

- Не знаю.

- Как вас зовут?

- Громякин Владимир Евсеевич.

В стеклянных очах ни единого проблеска эмоций, мертвый взгляд, наполненный смертельной тоской. С таким же успехом можно задавать вопросы роботу. В то же время Иванцов чувствовал, что между ними образовался контакт, хрупкий, как весенний стебелек. И еще он испытал толчок давно, казалось, забытого научного азарта. Если двойник притворялся, то делал это еще более искусно, чем он сам недавно в хосписе.

- Владимир Евсеевич, извините, покину вас на минутку. Вышел в соседнюю комнату. Сидоркин сидел хмурый, а Надин блаженствовала с сигаретой в руке. При его появлении воскликнула:

- У вас получится, Анатолий Викторович! Я же говорила, все получится. Вы очень умный. Не то что я, дура. Иванцов спросил у майора:

- Может, налить ему стопочку? Любопытно, какая последует реакция. Нам в хосписе иногда давали спиртное. Причем перед ответственными процедурами. Помнишь, Надя?

- Мне не давали, - взгрустнула Надин. - Зато каждая мразь норовила изнасиловать.

- Медленно работаете, - сказал Сидоркин. - Уже пора загружать. Не упускайте фактор времени. Иванцова уязвил наставительный тон.

- Почему бы вам не взяться за дело самому?

- Извините, - стушевался Сидоркин. - Беру свои слова назад. Все нервы, будь они прокляты. Насчет спиртного не знаю. Решайте сами. А что это даст?

- Алкоголь высвобождает реакции, притупляет бдительность. Я должен быть уверен, что он не хитрит. Бывшие интеллигенты порой способны на чудовищные мистификации. Знаю по собственному опыту.

Сидоркин любовно перебирал на столе ампулы, нарядные коробочки, склянки.

- Не проще ли вколоть какой-нибудь активизатор? Варягин для начала рекомендовал вот это, смотрите - "Амузонин". Новейшее психотропное средство, разработанное в Пентагоне. Специально для третьих стран. Для изгоев.

- Не ребячьтесь, Антон. Где гарантия, что от вашего препарата он не замкнется?

- Хорошо... Надюша, будь добра...

Надин слетала на кухню и вернулась с чашкой водки и маринованным огурчиком на блюдце. С этим угощением Иванцов вернулся к двойнику. Тот сидел на стуле в той же позе, в какой Иванцов его оставил: руки безвольно опущены на колени, туманный взгляд устремлен в пространство.

- Прошу, Владимир Евсеевич, угощайтесь. Натуральная кристалловская.

Двойник вылакал чашку, как воду, сладко захрустел огурцом, но в глазах ничего не отразилось.

- Как пошла? - улыбнулся Иванцов доверительно.

- Мало, - сказал двойник.

- Ладно, позже добавим... Давайте продолжим беседу. Итак, вы ничего про себя не помните, кроме того что вас зовут Громякиным.

- Я и этого не помню. Но раз вам приятно...

- Хотите, расскажу, кто такой Громякин?

- Зачем?

- Разве вам неинтересно знать про себя еще что-то, кроме фамилии?

- Неинтересно.

Двойник отвечал с натугой и, скорее всего, вообще не стал бы разговаривать, если бы не боялся. Его страх - следствие первичной санитарной промывки мозгов в "Геракле" - тоже хорошо знакомый Иванцову, еще не источившийся до конца из вен, заключался всмутном ощущении, что когда спрашивают, надо быстро отвечать, иначе будет больно, очень больно.

- О-о, Громякин - большой человек, известный политик. У него много власти, много денег, всего много. Народ его уважает, прислушивается к его словам. Он его учит уму-разуму.

- Это я, что ли? - спросил двойник - и его невинное замечание опять вызвало у Иванцова сомнение: не надувает ли? Тем более синюшные губы двойника тронула едва заметная усмешка, дрогнули хищные ноздри.

- Конечно, вы, Владимир Евсеевич. Но пока, к сожалению, не совсем. Есть самозванец, который мешает вам вернуть свое истинное лицо. Чтобы его разоблачить, потребуется ваша помощь. Самозванец силен, с ним не так-то легко справиться. Понимаете, о чем я говорю?

Первый раз в пустых глазах отразился намек на мысль.

- Не хочу никого разоблачать. Оставьте меня в покое. Дайте водки. Больше ничего не надо.

- Вам нечего бояться, Владимир Евсеевич. Вы среди друзей. Водки вы уже выпили. Целую чашку. Куда же больше...

- Тогда отведите, где я был раньше.

- А где вы были, Владимир Евсеевич? На заседании в Государственной Думе?

- В чулане. Там тепло. Хочу спать. Неужели жалко еще чашечку?

Иванцов пошел на уступку, разговор буксовал, никак не входил в русло намеченной схемы. Важнее всего на этом этапе вызвать у двойника доверие, а того уже чуть ли не трясло от страха. Вероятно, мозговая санация задела его психику глубже, чем показалось вначале. Но все-таки контакт был, и то хорошо.

- Владимир Евсеевич, - произнес Иванцов как можно мягче. - Обещаю, здесь вас никто не обидит. И вы получите свою водку. Но сперва выслушайте внимательно, хотя то, что скажу, может показаться неприятным. Этот ваш однофамилец узурпировал все ваши права. Он живет припеваючи, как сыр в масле катается, а вас превратил, прошу прощения, в животное. Отобрал даже память. Вы же не хотите навсегда остаться никем и ничем, без биографии, без семьи, без собственного дома? Иными словами, без всякого будущего. Без человеческого будущего. Хотите или нет?

Двойник сморщился в жалобной гримасе:

- Зачем вы мучаете меня? Дайте водки или усыпите. Трубы горят.

- Про трубы вы уже говорили. Ничего у вас не горит. И никто вас не мучает. Напротив, я хочу помочь, указать путь к спасению... Самозванец действовал, разумеется, не в одиночку - главное зло не в нем. У него могучий помощник, эдакое исчадие ада по фамилии Ганюшкин. Вам что-нибудь говорит это имя?

- Ничего не говорит.

- Прекрасно. Тогда поверьте на слово. В руках этого человека, образно говоря, ключик от вашей души. Надо забрать это ключик. Кроме вас, никто это не сделает. А вы можете сделать. И сделаете. После этого у вас будет столько водки, сколько пожелаете. Море разливанное.

В соседней комнате что-то грохнуло, как если бы тяжелая книга упала с полки. Двойник испуганно вскинул голову, словно потревоженный в зарослях зверь.

- Не отвлекайтесь, - успокоил его Иванцов. - Все в порядке. Это мыши бегают.

- Какие мыши? Зачем мыши?

- Владимир Евсеевич, сосредоточьтесь, пожалуйста. Сейчас принесу водки. Только ответьте, вы готовы выполнить мою просьбу?

- Какую просьбу?

- Пойти к Ганюшкину и забрать то, что принадлежит вам по праву. Свою личность.

На слух Иванцова прозвучало убедительно, но двойник отреагировал неадекватно: безвольно обвис на стуле, руки уронил между колен. Смотрел затравленно.

- Не знаю, чего вы добиваетесь... Мне не нужна никакая личность. Дайте водки - и я усну.

Иванцов внутренне содрогнулся: давно ли он сам был в положении человека с оскопленной душой, а сейчас выполняет роль палача. Так жизнь и играет людьми, как пешками, одного ставит сверху, другого валит наземь; и по какому-то подлому закону тот, кто оказывается наверху, обязательно норовит унизить того, кто внизу. В этом человек уподобляется зверю, но стократ превосходит его в изощренности.

- Хорошо, Владимир Евсеевич. - Иванцов поднялся. - Сейчас вы утомлены, вам трудно рассуждать здраво. Вернемся к этой теме после отдыха. А пока подумайте, пожалуйста, вот о чем. Представьте, что произошло чудо, вы не пожилой человек, утративший память, с дрожащими поджилками, а только что народившийся младенец. Агу-агу-агу! Можете представить?

- Ну и что? Тогда дадите водки?

- Водки я и так дам... По-вашему, какое может быть желание у новорожденного? Самое главное, единственное.

- Глупости какие-то...

- Пусть глупости. Сделайте мне приятное. Я вам водки, а вы мне приятное. Договорились?

Оставил двойника в растерянности, вышел в соседнюю комнату. Надин встретила его восторженным возгласом:

- Гениально, Анатолий Викторович! Еще немного - и он наш.

- Ничего подобного, - отмахнулся Иванцов. - Пустышку тянем. Ему до зомби, как нам с вами до райских кущ. Повторяю, без гипноза не обойтись. И потом, у меня подозрение, что он валяет дурака. Все он прекрасно помнит.

Сидоркин возразил:

- Какая разница, помнит или не помнит? Для нас важно, чтобы сделал дело. Вы должны убедить, что это для его же пользы. Иначе ему хана.

- Да ему так и так хана, но он не в том состоянии, чтобы цепляться за жизнь.

- Откуда вам известно?

- Вижу. У него в глазах смерть. Они стеклянные.

- Ну и что? Я по-простому сужу. Нет человека, который чем-нибудь да не дорожил. Не жизнью, конечно. Жизнь как раз пустяк, это понятно. Но что-нибудь обязательно есть. Штука в том, что человек иногда сам не знает, что ему дорого. Зато коли увидит это перед собой, потянется - тут его хоть голыми руками бери.

Иванцов посмотрел на майора с уважением: он сам думал точно так же.

- Что же это, по-вашему, может быть?

- Да что угодно. Для одного рюмка водки, для другого, для большинства - денежки. Для Наденьки вон - любовь. Для среднего обывателя главное, чтобы его оставили в покое, в душу не лезли. Да мало ли что. Но непременно есть.

- Для тебя, Антон, значит, любовь не главное? - холодно уточнила Надин.

- Ступай, малышка, заряди еще дозу. Клиент ждет, - уклончиво ответил Сидоркин.

Двойник раскачивался на стуле, обхватив голову руками.

- Эй! - позвал Иванцов. - Заказ прибыл, Владимир Евсеевич. Прошу.

Во взгляде двойника вспыхнуло вдохновение.

- Я придумал, - сказал он.

- Что придумали, голубчик?

- Какое желание у младенца, если бы он был не я, а Громякин. Или наоборот.

- Какое же?

- Вернуться в материнскую утробу.

- Что ж, - одобрил Иванцов, - желание достойное и разумное. Я сам к этому стремлюсь.

10. СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Ганюшкин провел в хосписе "Надежда" выходной. Он часто ловил себя на мысли, что только здесь по-настоящему отдыхает душой. Испытывая те же чувства, какие, вероятно, испытывает Господь Бог, озирая свои творения, любуясь ими. Сколотив огромный капитал, имея неограниченную власть в этой зачуханной стране, лишь в хосписе он реально ощущал пределы своего могущества, ибо создал модель мира, принадлежащую ему целиком. Пусть на ограниченном пространстве, пусть еще несовершенную, зато ни одно дыхание не зарождалось без согласования с его царственной волей. Понимая это, он старался быть добрым и осмотрительным правителем. Кроме того, хоспис снимал, разрешал философское противоречие, иногда удручающее магнатов его уровня: как совместить деньги, являющиеся средоточием низменных, греховных инстинктов, с тонкими и возвышенными духовными устремлениями? Именно хоспис, воплощающий идеал житейского благоустройства, давал неограниченные возможности для бескорыстных творческих порывов.

Когда генерал Могильный доложил о встрече с отмороженным майором и о том, что, по всей видимости, действительно в верхах существует сговор, грозящий его бизнесу, он пришел в ярость, словно был беременной женщиной, которой собираются сделать принудительный аборт. Не сдержал эмоций, замахнулся на генерала кулаком:

- Старый дурак, почему не приволок его за уши?! Могильный печально ответил:

- Силы уже не те. Гай Карлович. Опасался, как бы он сам меня не пристукнул.

- Невелика потеря, - буркнул магнат.

Но, поостыв, пораскинув мозгами, пришел к выводу, что горячиться не следует. Не первая зима на волка. Если в Кремле плетется очередная интрига и если бедовый майоришка каким-то чудом заполучил ценную информацию, то разумнее ее купить, чем вытягивать из проходимца клещами. Тем более что от клещей тому все равно не спастись.

В хоспис приехал утром и, расположившись в собственных покоях, первыми принял Завальнюка и Гнуса, здешнее начальство, директора и главного врача. Как обычно, нагрянул без предупреждения - и несколько минут наслаждался ужасом, светившимся на лицах этих двоих. В хосписе не было нормальных людей, ни среди пациентов, ни среди персонала, все были хоть немного переделаны под общую колодку, что вполне соответствовало великой идее мировой глобализации. Директор Завальнюк, взятый из тюремных надзирателей, подвергся незначительной корректировке, его психика была изменена лишь в том ключе, что на самом деле он не Завальнюк, а житель Чикаго мистер Николсон, присланный в Россию для оздоровления нравов, но об этой тайне не знал никто, кроме него, двух-трех человек из начальства хосписа и Ганюшкина, и не должен узнать, ибо в противном случае его могли привлечь к ответственности за нарушение визово-го режима. Доктор Гнус в прошлом работал начальником отделения в знаменитых Ганнушках, считался классным специалистом, был автором двух учебников по психиатрии, но после частичной стерилизации левого полушария мнил себя незаконным сыном Ганюшкина, что чрезвычайно забавляло магната: по возрасту доктор был старше его на десять лет.

- Мистер Николсон, - обратился он к директору, разрешив обоим сесть. - Давайте говорить начистоту. Какого наказания вы заслуживаете?

- Расстрела? - вскинулся директор.

- Ну зачем же... Расстрел - наказание несерьезное. Можно придумать что-нибудь поинтереснее. Давайте спросим у господина Гнуса. Он все-таки врач. Герасим, как полагаешь?

Гнус злобно взглянул на директора, с которым у них были натянутые отношения. Они часто спорили, кто из них главнее, и нередко дело доходило до потасовки.

- Чего мудрить, босс? Посадить на кол посреди двора. Пусть больные порадуются. Положительные стрессы - лучшее лекарство. При расщеплении личности смех действует как наркотик.

- Хорошая мысль... Но скажи, дорогой Гнусяра, сам ты, значит, ни при чем? Никакой ответственности за случившееся не несешь?

От ласкового хозяйского голоса доктор побледнел, черные влажные кудри вздыбились.

- Отец, не гневайся, не виноват я. Я предупреждал, предупреждал... Он девку в наложницы взял. Не давал поставить на конвейер. Она дикая, дикая.... А он, а он!..

- Это правда, мистер Николсон? Извольте отвечать. Чувствуя себя в ловушке, директор пошел ва-банк.

- Когда он правду говорил? Да он и не знает, что это такое. Он же псих. И с девкой сам спал. Хоть кого спросите. Су Линь подтвердит. Он ее на процедурах трахал. Никого не пропускает, гад. Ему что мужик, что баба - один черт. Он же в Ганнушках работал, там все такие.

От столь наглого обвинения Герасим Остапович на мгновение оцепенел, потом, выставив вперед растопыренные клешни, с криком: "Не верь ему, папа!" - черным буром пошел на директора, пытаясь ухватить за горло. Бывший тюремщик дал достойный отпор, навесив нападающему две блямбы правым и левым хуком. После чего Герасим Остапович, сопя и потирая рожки на висках, как ни в чем не бывало вернулся в кресло и затих.

"Куртуазная" жанровая сценка доставила Ганюшкину удовольствие, но он укорил подчиненных:

- Как не стыдно, господа! Интеллигентные люди, один наполовину американец, а ведете себя как сявки... Хорошо, с девкой понятно, но как мог удрать социолог? Насколько я понимаю, он был в нулевой стадии?.. Герасим, я к тебе обращаюсь.

- Научный феномен, отец. Как раз пишу об этом статью для "Московского вестника". Все упирается в менталитет россиянского интеллигента. У них у всех двойное дно, а у этого оказалось тройное. Он так искусно симулировал кретинизм, что обманул даже приборы. Каюсь, здесь отчасти мой недосмотр. Не провели дополнительную активацию мозжечка.

- А вы что думаете, господин Николсон?

- У него нечем думать, - успел вставить Гнус. - Бревно тюремное.

- Я, ваше сиятельство, думаю, побег организован не без участия этой гниды, которая выдает себя за вашего сына. Как только поганый язык поворачивается!

- Каким образом он участвовал?

- Вы же слышали... Профессору потакал, вел в щадящем режиме, девку драл в процедурной. Не удивлюсь, если был с ними в сговоре. Я написал в докладной. Мое мнение такое. Если хотим застраховаться от подобных инцидентов, надо поменять главного врача. А этого - в распыл.

- Господин Николсон, вы ведь лично беседовали с новобранцем из крематория?

- Беседовал, ваше сиятельство. Как со всяким вновь прибывшим.

- И вас ничего не насторожило? Завальнюк бросил быстрый взгляд на врача.

- Еще как насторожило, ваше сиятельство!.. У него были надежные рекомендации, но все равно положено сразу сделать дезинфекцию. А он несколько дней работал просто так, как вольнонаемный. Какие у нас могут быть вольнонаемные? На нашем уровне секретности не может быть никаких вольнонаемных. Я спросил у этого типчика, где его номерная бирка. Он ответил, дескать, по спецподразделению проходит испытательный срок. Опять меня сбил с толку вот этот, который выдает себя за сына. Он что-то вякал о новой программе адаптации без наркотиков. Вроде как любого россиянина можно обработать насухую. Я рот и разинул. Все-таки наука, да? А надо было взять кувалду и размозжить башку.

- Кому именно, господин Николсон?

- Да обоим. И тому, и этому. Разрешите выскажусь до конца?

- Высказывайся, но покороче. У тебя какое-то недержание речи сегодня.

- Пока нет доказательств, но уверен, ваше сиятельство, имеет место хорошо спланированная акция. Вот этот якобы Гнус решил спрятать девку в укромное место, чтобы трахать ее без помех. По подложным документам устроил в хоспис подельщика - и вдвоем они обстряпали дельце. А интеллигента прихватили для маскировки, чтобы запутать следы. Эта версия все объясняет. Другой версии и быть не может. Доказательства я добуду. Только дайте срок.

Ганюшкин обернулся к главному врачу, который разглядывал в зеркальце разбухшие шишки на висках.

- Твое слово, Герасим. Как оправдаешься?

- Тюремный бред, - презрительно бросил Гнус, - Гай Карлович, вы же видите, он просто хочет уйти от наказания. Кому охота сидеть на колу?

- По делу говори, по делу.

- Я отвечаю за материал, который проходит клинические испытания. Этого парня в глаза не видел. Он даже не занесен в больничный реестр. Что касается девицы и социолога, картина, кажется, ясная. Обычное ротозейство тюремщика. Он тут возомнил себя главным, а умишко обезьяний. Какая может быть дисциплина, если у него охрана колется вместе с перевоплощенными? Да я бы...

- Все, хватит. - Ганюшкин предостерегающее поднял палец. - После обеда устроим показательное жертвоприношение. Прошу как следует приготовиться. Пошли вон, оба!

Оставшись один, Ганюшкин перезвонил Могильному. Генерал дулся, но это никак не отражалось в голосе - холодновато-спокойном, но без подобострастия. Многие качества ценил Ганюшкин в своем начальнике безопасности, но особенно ему импонировало вот это умение держать себя в рамках военного, с аристократическим замесом чинопочитания, резко выделявшее генерала из остальной свиты. В нем до сих пор, хотя он продался и перепродался, чувствовался характер, тогда как во всех прочих, кого Ганюшкин подмял под себя, от прежнего человеческого естества осталась лишь благовонная юшка. В чрезмерных количествах от нее тошнило.

- Просьба к тебе, старина, - сказал без предисловий. - Пожалуй, майора надобно какое-то время поводить. Не трогать его. Можешь это сделать?

Если бы он увидел, в какой ухмылке скривился генерал, возможно, усомнился бы в своем совершенном знании человеческой природы. Ответ прозвучал лаконично:

- Попробовать можно, но вряд ли получится.

- В чем проблема?

- С ведомственными службами проблем нет. Хотя тут отмена команд "Перехват" и "Молния" потребует некоторого времени. Но ведь задействованы все группировки, включая солнцевскую. С ними посложнее.

- Почему?

- У них свои представления о бизнесе. Заказ сделан, гонорар объявлен. Соглашение подписано. По их правилам, они обязаны его выполнить даже в случае смерти заказчика. И получить деньги. А тут выходит, сегодня одно, завтра другое. Они не поймут и неизвестно, как воспримут. Публика непредсказуемая.

- Ты в своем уме, генерал?

- Надеюсь, Гай Карлович.

- Мне кажется, нет. По-твоему, я должен вдумываться в сложности бандитских взаимоотношений?

- Я так не сказал. Просто ответил на ваш вопрос. Ганюшкин с трудом подавил раздражение.

- Все, Борис. Выполняй как ведено. Парня брать живым - но позже.

- Слушаюсь, босс.

В последних словах Ганюшкин все же уловил оттенок издевки, но решил, что ослышался.

Чудесный мир открылся ему на хосписном дворе. Зеленый парк, окаймленный красным кирпичным забором, терялся в прозрачно-голубом небесном сиянии. Символично возвышались с двух сторон сторожевые пулеметные вышки. Живописными группками и поодиночке прогуливались больные в разноцветных комбинезонах. Впрочем, какие там больные? Счастливые обитатели созданного его усилиями райского уголка. Все вокруг было поразительно упорядоченным, выпуклым, умиротворенным - волейболисты, азартно принимающие подачи без мяча, шахматисты, склонившиеся над досками без фигур, сладостные женские повизгивания, доносящиеся из кустов, хриплый лай овчарок, - все натуральное, из плоти и крови, и одновременно призрачное, иллюзорное, рукотворное. А как еще может выглядеть сказка, превращенная в быль?

По дальней аллее пробежал двойник Толяна Чубайса, кого-то, как обычно, преследовал, озорник. На сердце у Ганюшкина потеплело. Вот одна из безусловных удач психотропного эксперимента. Одухотворенный, ведающий лишь одну страсть, хотя и в пародийном преломлении, - абсолютно тождественная копия. На двойника поступило несколько заявок, некий магнат из Оклахомы готов выложить аж полтора миллиона, но Ганюшкин скрепя сердце отказался от выгодной сделки. С улыбкой много раз представлял физиономию оригинала, когда презентует ему живую игрушку, что собирался приурочить к ближайшим именинам великого реформатора.

Ганюшкин спустился с крыльца, направляясь к беседке, где приметил пышную шевелюру писателя Курицына, с которым его связывали приятельские отношения. В хосписе у знаменитого классика была особая роль: он не относился ни к персоналу, ни к пациентам, напрямую не участвовал ни в одной лечебной программе, получая деньги лишь за то, что присутствовал. Можно сказать, Ганюшкин арендовал его в долгосрочное пользование при обоюдном согласии.

Как-то на светском рауте в Доме кино, где Курицын выступил с блестящей обвинительной речью, доказав как дважды два, что вся советская эпоха была порождением сатаны, Ганюшкину удалось за рюмкой водки соблазнить мыслителя описанием земного рая, устроенного в живописном уголке Подмосковья. Сперва Курицын отнесся к идее с недоверием, бубня, что не верит и в небесные кущи, а не токмо в их земное воплощение, тем более опоганенное коммунистами, но когда магнат предложил месячное содержание в размере пяти тысяч баксов, с радостью согласился на роль летописца, оговорил единственным условием, что в хосписе будет пользоваться личным сортиром. Каприз тщеславия впоследствии обернулся для Ганюшкина множеством поучительных минут. Общаясь с писателем, лишний раз убеждался, как правы западные исследователи, доказывающие, что вся целиком россияния является тормозом на пути прогресса и цивилизованный мир не может чувствовать себя в безопасности, пока она не будет уничтожена.

Книги писателя, известные по всему миру, дышали патологической ненавистью к прошлому и будущему этой страны, где за последнее столетие не произошло ни одного события, достойного положительного упоминания; населяли ее и управляли ею исключительно маньяки, садисты, дуроплясы, фашисты, коммунисты, дегенераты и казнокрады. Трудно представить, чтобы нашлось еще место на планете, где какой-нибудь художник с такой утробной яростью отказывал собственному народу даже в принадлежности к человеческому сообществу, но при этом, забавная деталь, благосклонно принимая от него все мыслимые и немыслимые почести и награды.

Аборигены с детской непосредственностью и ликованием воспринимали жуткую правду о себе, что свидетельствовало о необратимом распаде национального организма. Ганюшкин не строил иллюзий: россияне обречены на вымирание, и построй он хоть сотни подобных хосписов, все равно это будет выглядеть жалкой попыткой продления агонии. Это его не смущало. Чем гуще тьма, тем ярче светит в ней последний огонек.

Писатель Курицын, заметив магната, выбежал из беседки и, как заведено у творческой интеллигенции, бухнулся на колени, ловя губами хозяйскую руку. При этом блудливо прятал глаза. Ганюшкин помог ему подняться, привычно попеняв:

- Ну зачем же так, голубчик Олег Яковлевич? Сколько раз просил... Что за пустой восточный ритуал? Поверьте, я вижу в вас друга, никак не слугу.

Писатель счастливо заухал:

- Как же, как же. Гай Карлович... Мы понимаем. Насчет себя позволю напомнить: никогда писатель Курицын не склонял головы перед сильными мира сего. Большевикам, не к ночи будут помянуты, резал правду-матку в глаза, за что претерпел немало страданий. Но не могу не выразить восхищения вашими деяниям. Как же иначе, как же иначе? Не безродные же мы псы, не почитающие мать и отца. Потому и трепещу, видя перед собой человека, сподобленного Господом к всеединому благу страждущих и усмиренных. Позвольте прикоснуться губами...

- Полно, полно. - С брезгливостью Ганюшкин отстранялся от мокрых лобызаний, ведя старика обратно в беседку, но восторг знаменитого мыслителя был приятен, хотя он прекрасно знал ему цену. Пять тысяч в месяц - и получите с доставкой на дом.

Уселись в затишке, и Ганюшкин угостил писателя дорогой сигаретой. Тот не курил, но отказаться не посмел, задымил, закашлялся, виновато косясь на благодетеля. Ганюшкин полулежал в плетеном кресле, вытянув ноги за порог. Наступила благостная минута полного душевного расслабления, ради которой он сюда тянулся. Божество вернулось домой. Особую, пряную; остроту этой минуте придавало то, что обитатели хосписа - безымянные и всемирно известные, старые и молодые, перевоплощенные и сохранившие частицу рассудка - не понимали, не чувствовали, кто наблюдает за ними с доброй, отеческой улыбкой. Пьянящее ощущение неограниченной, истинно небесной власти над маленькими смешными двуногими букашками...

- Веришь ли, Олег Яковлевич, завидую тебе иногда. Экая благодать вокруг! Так бы и поселился здесь навеки, в стороне от мирской суеты.

- Что так. Гай Карлович? - озаботился писатель, глядя на него влюбленными глазами. - Хотя что спрашивать... Государственные заботы томят, изнуряют. Дак ваша планида такая. Кому-то надобно тащить на себе этот воз - Расею-матушку, пропади она пропадом. К слову сказать, и пропадет, и сгинет, коли отступитесь. Последняя вы надежда наша. По телику слыхал, кое-где коммуняки опять подымают голову, страшно подумать. А вдруг?!

- Не того боишься, дорогой. Нынче пострашнее коммуняк звери объявились.

- Кто такие? - В деланном испуге мыслитель округлил глаза, тайком затушив сигарету.

Ганюшкин не ответил, перевел разговор. Поинтересовался, что думает писатель об этом загадочном происшествии, о побеге:

- Меня занимает не столько сам факт, сколько философский аспект. Из рая - опять в дерьмо. Добровольно. Каким человеком надо быть, чтобы на такое решиться? Вы, кажется, тесно общались с беглецами?

- Не то чтобы тесно, но общался. - Курицын приободрился, почувствовал себя в родной интеллектуальной стихии: в голосе проклюнулись назидательные нотки. - С Иванцовым имел знаменательные беседы. Любопытный человечек... мое отношение к россиянской интеллигенции вам известно. Гай Карлович. Кажется, вы его разделяете?

- Отчасти.

- Ломаные, пуганые существа, одним словом - нелюди. Ни Бога, ни черта не признают, токмо свою утробу. Они страну и погубили. Без их непосредственного участия не совершалось ни одного крупного государственного преступления - и так уже пятый век. Вы знаете мое отношение к дедушке Ленину, но назвав эту прослоечку гнилой, он был абсолютно прав. Я в одном своем сочинении образно определил так: раковый нарост на больном теле изъеденной моральной проказой нации, вот что такое россиянская интеллигенция. Точнее не скажешь. В другой статье...

- А Иванцов? - перебил магнат.

- Иванцов не совсем укладывается в схему. Конечно, родовые признаки налицо: самоуверенность, лживость, представление о себе как о пупе земли и прочее такое, но есть изюминка. Что-то в нем сохранилось первобытное, идущее от крестьянских корней. В сравнении с другими интеллигентами его с натяжкой можно назвать даже честным, искренним человеком. Ганюшкин удивился.

- Окстись, Олег Яковлевич. Он всю здешнюю медицину за нос водил, а ты говоришь - честный.

- Именно так! - Писатель обрадовался, будто услышал похвалу. - Именно водил за нос. В этом и особенность. Простите великодушно. Гай Карлович, но по какой-то причине этот человек не оценил, не принял здешних условий существования и начал бороться. Бороться, понимаете? Интеллигенты в сходных обстоятельствах хнычут, умоляют, подличают, пытаются продать себя подороже, но бороться они не умеют. И не будут никогда. Хоть в парашу сунь головой.

- Кажется, понимаю... Он у нас проходил по программе воспроизводства мозгов, а на самом деле был примитивным, простонародным существом. То есть ошибка допущена при классификации. Но все равно непонятно, почему сбежал? Чем ему тут было плохо?

Мимо беседки продефилировала певица Людмила Зыкина, помолодевшая, свежая, в нарядном комбинезоне с цветочками, под ручку с независимым журналистом Женей Киселевым. В паре они смотрелись живописно. Курицын загляделся и ответил не сразу.

- Да-да, разумеется... Чем ему было плохо? А ничем. В том-то вся и штука. Россиянскому интеллигенту хорошо везде, где его прикармливают, хотя надо остерегаться, чтобы не укусил за руку, а гибриду типа Иванцова, напротив, везде плохо. Куда ни посади. Про него пословица: он всегда в лес смотрит. В России гибрид интеллигента и простонародного рыла, по-современному совка, это и есть те дрожжи, на которых замешана любая смута. Прекрасно, что сбежал, мог бы еще крепче нагадить. Если позволите, ассоциацию со времени Алексея Тишайшего...

- Погоди, Яковлевич... Ладно, с социалистами все ясно. Вся его мерзость объясняется дурной кровью... Допустим... Но с девицей как? Ей чего не хватало?

- Еще проще, уважаемый Гай Карлович. Она же профессионалка. Причем рыночного замеса. У ней кидок в натуре. Она весь мир воспринимает как возможного клиента, с которого можно слупить реальные бабки. Кстати, увлекательная дамочка. Я уж сам по-стариковски - хе-хе-с - намеревался ее приобщить, так сказать, к высшим ценностям духа... Слиняла, стерва. У ней пламень промежду ног. Такую возможно удержать токмо железной цепью. А она тут свободно паслась на травке без должного надзора. Чему удивляться. Гай Карлович? Недоглядели ваши холуи. Вперед наука.

- Об этом тоже хотел с тобой посоветоваться как с писателем. Вечером устроим показательную казнь, чтобы другим неповадно было. Кого бы ты предложил в качестве искупительной жертвы? Чтобы было убедительно.

Курицын сразу уловил идею и так возбудился, что чуть не вывалился из беседки. Ганюшкин едва удержал его на пороге.

- Богоугодное дело, Гай Карлович, истинно богоугодное. Тут многие зажрались, как свиньи. Бери любого, не ошибешься. Вся слабость нынешней власти в ее мягкотелости. Коммуняки вон не миндальничали и продержались цельных семьдесят лет. А мы, болеющие за Россию, скоко убеждали прежнего еще президента: раздави гадину, раздави гадину! И чем кончилось? Популяли из танков, дали острастку, а жертв мало было, ох мало... Недостаточно было жертв.

От приятного воспоминания в выцветших очах писателя заблестела влага, и Ганюшкин в который раз умилился необыкновенной кровожадности народных витий. Особенно, как он знал, ею отличались так называемые правозащитники.

- Как думаешь, директор сгодится?

- Харитон Данилыч? - Писатель мечтательно сощурился. - Выбор хороший, но должного трепетания не будет. Смысл казни, как я полагаю, в духовном просветлении заблудших. Чтобы сердца паствы возликовали. Убедились в неотвратимости наказания за грехи. Для общего назидания более подходит фигура досточтимого доктора Гнуса.

- Почему?

- На него у всякого зуб, а директора, окромя персонала, здешняя публика и в лицо плохо знает. Показывается редко. Гордец. По совести, их обоих полезно вразумить. Разжирели. Мух не ловят. Оттого и происходят побеги. Заодно хорошо бы и япошку вздрючить.

- А этого зачем?

- Для национального разнообразия. Чтобы не возникло подозрений в шовинизме.

- Мудрый ты человек, Олег Яковлевич, - согласился Ганюшкин, - но так можно весь хоспис оставить без верхушки. Пока еще замену подберем...

Торжественное действо состоялось на заднем дворе, на пустыре. Охранники врыли в землю деревянный столб, привязали к нему главного врача, под ноги набросали сушняка. При подготовке к экзекуции Герасим Остапович оказал неожиданно мощное сопротивление, и его слегка помяли: надавали тумаков под ребра и разодрали ноздри. Он обвис на столбе, лишь изредка мычал: "Папа, за что?!" - да бросал жалобные взгляды на помост, где восседал Гай Карлович в окружении приближенных. Подобное событие было в хосписе не в диковинку, но каждый раз к нему готовились как бы впервые, что придавало празднику особый мистический смысл.

Охрана и средний персонал расположились на скамьях под помостом, переговаривались, обменивались шутками: им раздали по банке бесплатного пива и настроение у всех было приподнятое. Обитателей хосписа, пациентов, согнали в кучу у забора и на всякий случай огородили барьером из колючей проволоки. Среди этой группы в предвкушении необычного зрелища тоже царило возбуждение, хотя далеко не все понимали, зачем их собрали вместе. Самые авторитетные из двойников, вроде генерала Руцкого, еще не совсем перевоплощенного, сторонились толпы, пытались как-то обособиться, но это им плохо удавалось в тесноте. Привольнее всех чувствовал себя, кажется, двойник Чубайса, успевший раскатать на траве какую-то заполошную девчушку из донорской группы. Счастливица истошно визжала, изображая из себя девственницу.

Колючая проволока понадобилась во избежание недоразумений, которые случались прежде. Многие из тех, кто переживал психогенную ломку, обладали неадекватными реакциями, трудно было предсказать их поведение. На недавнем ритуальном самосожжении произошел досадный казус. Один из переделанных, вообразив себя пожарным, кинулся сбивать пламя с жертвы, прорезиненный комбинезон на нем мгновенно вспыхнул, но прежде чем сгореть, повинуясь капризу больного рассудка, горе-пожарный забежал в гараж и подорвал бочку с горючим. Короче, убытки вылились в кругленькую сумму, да и психологический резонанс получился отрицательный. Кроме проволоки, были приняты и другие меры предосторожности: за публикой бдительно следили санитары с шоковыми дубинками в руках.

По правую и левую руку владыки сидели личный представитель "Дизайна-плюс" японец Су Линь и - великая честь! - писатель Курицын; пониже, на дощатом настиле, разместились особо заслуженные старшие наставники, среди которых богатырской внешностью выделялся Зиновий Робентроп; и чуть дальше, на резиновом коврике (знак парии) грустно поник еще не прощенный директор Заваль-нюк, он же мистер Николсон. Но если кто-то из присутствующих был по-настоящему счастлив, так это именно он. Не столько потому, что сам избежал казни, сколько из-за морального поражения своего злейшего врага и соперника доктора Гнуса, позорно свисавшего со столба в виде огромного розово-фиолетового телячьего окорока. Несмотря на то что их разделяло большое расстояние, обостренным сердечным слухом директор различал срывающиеся с разбитых уст жалобы: "Папа, за что?! Пощади, родной!" - и злорадно бормотал в ответ: "Погоди, сучий потрох, сейчас тебе будет и папа, и мама, и дядька с ружьем".

Среди персонала на скамьях Ганюшкин заметил красивую мойщицу Макелу, о чем-то вспомнил и поманил ее пальцем. Могучая негритянка взлетела на помост огромным прыжком и распласталась ниц перед владыкой, который милостиво разрешил ей встать.

- Скажи, милое дитя, ты в соображении или как?

- Все разумею, государь. Я же на контракте, - с достоинством ответила эфиопка.

- Говорят, ты была в преступной связи с негодяем, который убежал. Это правда?

- Не по своему желанию. По поручению вон его, - указала пальцем на столб.

- Я не осуждаю, не бойся... Он никогда не намекал, что собирается бежать? И если намекал, то куда?

- О-о, государь, от меня по доброй воле не бегают. У Настены бегают, не у меня. Будь я мужиком, сама бы от ней сбежала. Она же заторможенная.

- Настена? - Ганюшкин потер брови, припоминая. - Тоже, кажется, мойщица? - Перед его мысленным взором всплыло пышное белое видение, в один из приездов доставившее ему короткое, но терпкое удовольствие. - Она тоже с ним спала, с профессором этим?

- Пыталась. Да обломилось ей, как же! Пусть лучше у дохлого татарина сосет.

- Ладно, тогда скажи, каков он в мужицком виде? Небось, квелый?

- Вот это нет, государь. Если его раззадорить, делался как заводной. Хоть пяток бабенок мог обиходить. Но Настену - нет. Его от нее рвало. Он так и говорил: меня от ней рвет. Она же извращенная. У ней в сердце гвоздь. Они это чувствуют - мужчины.

Ганюшкин обратился к Су Линю:

- Объясни, мой друг, отчего она такая разговорчивая? Разве мойщицы не атрофированы умственно?

- Конечно, атрофированы. Как вся обслуга. Языком мелет, а смысла нет. Вот и все. Чисто механическое словоизвержение. Как у робота.

- Я бы не сказал. В ее речах есть определенная логика и даже некие зачаточные признаки интеллекта. Разве нет?

Японец насторожился, но ответить не успел. Вмешался писатель Курицын, причем с неожиданным энтузиазмом:

- У них все шиворот-навыворот. Общий надзор поставлен из рук вон плохо. Ежели не пресечь, они еще не таких дел натворят. Я новый роман из здешней жизни так и хочу назвать не мудрствуя - "Подлецы". Естественно, вам посвящаю.

Ганюшкин сделал вид, что не заметил двусмысленности: писатель был глуховат к слову и часто давал петуха, но не со зла, а больше из подобострастия. Лишь попенял японцу:

- Действительно, дорогой Су, дисциплина в хосписе хромает. Отсюда и побег. И влюбленная мойщица. А ведь ты главный наблюдатель. Или уже нет?

Зловещее замечание хозяина побледневший японец встретил мужественно. Криво улыбаясь, заметил:

- Могу добровольно сделать харакири, государь. Чтобы потешить ваших холуев. Только кивните, - и тут же извлек из складок просторного кимоно синевато, призрачно блеснувший кинжал, при виде которого писатель сделал попытку спрыгнуть с помоста, но удержал себя нечеловеческим усилием воли.

- А по существу? - спросил Ганюшкин.

- По существу, - раздраженно ответил Су Линь, - большой проект не обходится без накладок. Вопрос в том, как с ними справляться. Тут все решают кадры. Не в обиду вам сказано. Гай Карлович, поглядите хотя бы на мистера Николсона, на так называемого директора. Что ему по плечу? Разве что самостоятельно в сортир сходить, да и то...

Завальнюк будто услышал, гордо вскинул голову на своем резиновом коврике.

Заносчивый японец, к сожалению, был прав, но не смог испортить настроения владыки. Чудесный теплый вечер, ожидаемое развлечение, родной мир, где он божество, - все тешило душу. Он отослал Макелу, так и не понявшую, зачем ее звали, и дал знак начинать.

Приговор доктору Гнусу зачитал пожилой, вельможного вида господин из недавно поступивших, которого вели по прокурорской программе. Перевоплощение еще не закончилось, и он немного робел. На сером комбинезоне болталась красивая табличка с фамилией Вышинский. По-видимому, он прежде состоял в либеральной фракции, поэтому текст читал с заунывным подвыванием, будто обвиняя весь мир в неуважении к человеческой личности. Звучали кодовые слова "общечеловеческие ценности", "права человека", "презумпция невиновности" и так далее, то есть те самые, по которым россияне узнают демократа за версту и бегут прочь сломя голову. К удивлению публики, речь оказалась краткой. Герасим Остапович Гнус обвинялся в нарушении пятой поправки Конституции США и приговаривался к показательному забрасыванию камнями и самосожжению.

Услышав приговор, Герасим Остапович задергался на столбе и свирепо взревел, отчего бойцы на сторожевых вышках дали в воздух несколько предупредительных очередей из автоматов.

- Ну что, интеллигенция? - благодушно обратился Ганюшкин к писателю, - Попадешь в лоб с трех шагов?

- Доверие оказываете? - дрогнул голосом классик.

- Почему нет? Вам, инженерам человеческих душ, тоже иногда полезно размяться на пользу отечества. Как считаешь? Или я ошибаюсь?

- Вы не можете ошибаться, - твердо сказал писатель.

- Так иди, действуй...

Под пристальным взглядом ротозеев Курицын спустился с помоста и подошел к заранее собранной куче камней. Для него ситуация имела символическое значение. Он каждый божий день сводил счеты с проклятым прошлым, но до окончательной разборки было еще далеко. При Советах получал Госпремии за романы из жизни рабочих и колхозников, позже, когда началась свободная рыночная жизнь, отбомбился по "Триумфам" и соросовским грантам, завоевав репутацию лагерного зэка разоблачительными сочинениями, а ныне, чуял опытной душой, опять понесло в какую-то новину. А он был уже не первой молодости, около девяноста годков, и не чаял дождаться, пока нынешний хозяин обратит Россию в подобие здешнего хосписа, где можно будет наконец-то успокоиться сердцем. Да и кто такой собственно Ганюшкин? С одной стороны, конечно, благодетель, спонсор, великий человек, а с другой - пес смердящий, ворюга несусветный, как все нынешние россиянские управители, которые, пожалуй, ненасытнее прежних, коммунячьих. Рассчитаться со всеми сразу, метнув снаряд в одну из подлюк, - это дорогого стоило.

Выбрал камушек - увесистый, округлый булыжник, удобно легший в ладонь, словно золотое яичко. Не спеша приблизился к черте, за которую нельзя заходить. У казни правила строгие: заступишь шаг, пристрелят дуболомы.

Гнус вертелся на столбе, как глист. Вопил:

- Всех, суки, урою! Дайте последнее слово.

Немало писатель попил с живоглотом винца, пытался наставить на путь истинный, учил, как обустроить изолятор, как обходиться с теми, кто даже в перевоплощенном виде сохранял в душе крохи инакомыслия. Докторюга не внимал добрым наставлениям: мерзейший человечишка, пакостник, садист. Ганюшкин прав, что поставил его на правилку. Потешился, пожировал - и хватит. Дай место другим. Такова жизнь. Причем не только на Руси, в иных местах тоже.

- Что так вопишь, сынок? - усовестил Гнуса. - Какое последнее слово? Ты уж давно все сказал.

Сам уже примеривался, поудобнее ставил ногу, сделал пару пробных замахов. Попытка одна, другую не вымолишь.

Хозяин вообще не любит, когда клянчат. Либо сам даст, либо никак.

- Яколеч, - протянул со столба несчастный, - я же тебя всегда уважал. Идеи твои разделял, как земство внедрить. Книжки детям читал. Наизусть заставлял учить.

На разговор писатель всегда был податлив, потому помедлил с броском:

- Пустой ты человек, Гнус. Завсегда врешь. Детей у тебя нету, книжки мои, сам говорил, говном пахнут.

- Шутил, Яколеч. На самом деле они мне заместо Библии. Поди, скажи супостату, чтобы помиловал. Он это сгоряча затеял. Без меня проект рухнет, на переделку человеков особый ум нужен. И большие знания. Не скоро сыщет такого, как я. Поди, умоли. А уж я тебе всей душой. Чего хочешь требуй. Все отдам.

- Нельзя, Гера. - Писатель переступил с ноги на ногу - и по публике прокатился восторженный вздох, - Сам знаешь, нельзя.

- Почему нельзя?

- Потому и нельзя. Одному потрафишь, другому, дальше разброд пойдет, шатания. Цельная держава рухнула оттого, что порядка не стало. Одни потрафляли, другие ихними милостями злоупотребляли. Отсюда воровство, падение нравов, цинизм. Эх, Гера, я ведь тебя и раньше учил, да ты не слухал. Теперича поздно.

- Неужто вдаришь?

- Не боись, припечатаю на совесть.

Метнул заветный камень - и промахнулся. На метр мимо взял, не меньше. И все оттого, что целил в лоб, а не в грудь, чтобы уж сразу наповал. Поверил в промах, лишь услышав горестный, разочарованный ропот зрителей и издевательское ржание Гнуса.

- Писателишка хренов, шкура продажная.! - радостно завопил тот, забыв на мгновение, что участь его все равно решена.

Горе классика было столь велико, что, бессмысленно повторяя: "Не может быть, не может быть!.." - он рухнул на колени, зарыдал в голос... Подбежали два дюжих санитара, подхватили горемыку под локотки и поволокли в дезинфекционный сарай, попутно, на потеху публике, пиная по старческим бокам...

11. СТРАНИЦЫ ЛЮБВИ

Настроение у Петрозванова было препаршивое. Все бы ничего, кабы не пуля в позвоночнике. Так и не удалось ее извлечь. Узнав об этом от дежурной ночной медсестры Тамары, которая ему симпатизировала, он выругался про себя, потом спросил с грустью:

- Что же, я и ходить не смогу? А если вдруг за водкой приспичит?

Сильные боли у него прошли накануне, теперь осталось чудное ощущение, словно все части тела - руки, ноги, туловище, голова - поочередно перетекают одна в другую. Сережа был человек особенный, сын полка, родителей у него не было, хотя он считал, что были; поэтому, по особенности своей, когда с ним случилась беда, никого не виноватил в ней, кроме себя, а из всех людей мечтал увидеть одного Сидоркина, наставника и побратима. Смутно помнил, что Антон его уже навещал, но не стал будить.

- Ходить будете, - улыбнулась медсестра. - Еще и бегать будете.

- С пулей-то?

- Зачем с пулей? Вернется из отпуска Иван Антонович, еще раз прооперирует. У него руки золотые. Там у тебя еще кое-что подштопать надо. Но это врачебная тайна.

В этот момент туловище Петрозванова перетекло в левую руку и он не смог ее поднять: так отяжелела. А хотел дотянуться и погладить круглую коленку медсестры. Женщины это любят, если невзначай.

- Ты засыпаешь или что? - вдругвсполошилась Тамара.

- Нет, бодрствую, - ответил, как положено бойцу. Он виноватил себя не за то, что клюнул на приманку: повторись все заново, опять поступил бы так же, но ему было стыдно, что не справился с тремя гавриками, пусть и натасканными. В двадцать шесть лет он уже был элитник, и ему не пристало попадать на больничную койку из пустой передряги. "Что ж, - думал Петрозванов, - посмотрим, как у них получится в следующий раз". В том, что они вернутся, чтобы добить, он не сомневался. Сидоркин затеял какую-то игру с крупняком, затеял в одиночку, значит, на самоповал. В таких играх подранков не бывает. Тут или совсем живой, или совсем мертвый. А он укрепился посередине, вот и не спал вторую ночь подряд, перемогая странные перетекания частей тела и привычно заигрывая с медсестрой.

Тамара хорошая, родная, он таких девушек знал. На занятиях по вхождению в контакт их учили, что надо ориентироваться на психологический тип объекта. По классификации этих типов, медсестра Тамара представляла легчайшую добычу для любого проходимца. Определив это, Петрозванов проникся к ней привычной жалостью, как ко всем девушкам, за которыми ему доводилось ухаживать, даже к тем, кто вписывался в типаж женщины-вамп. За несколько часов ночного знакомства их отношения дошли до стадии: дай только встать на ноги, любовь моя!

- Томочка, там кто-то сидит в коридоре, да? - спросил слабым голосом.

- Ой, такой грозный... Весь в тельняшке и с автоматом.

- Кликни-ка его сюда.

Слегка помешкав, Тамара вышла из палаты и вернулась с молодым человеком, в котором Петрозванов сразу признал спецназовца.

- Томочка, оставь нас на пару минут.

Медсестра послушалась, хотя и с недовольной гримасой.

- Дежуришь? - спросил Петрозванов у спецназовца. Парень с угрюмым круглым лицом, по которому трудно было определить, о чем он думает, а казалось, скорее, вообще не думает ни о чем, глубокомысленно кивнул:

- Ага.

- В каком звании?

- Сержант.

- Главный у вас Данилыч?

- Ага. Емельянов.

- В Чечне повоевал?

- Недолго. Месяц.

- Про меня знаешь?

- Наслышаны.

- Зовут тебя как?

- Филимонов. Ваня Филимонов. Топтался посреди комнаты медведем, но эта неуклюжесть обманчивая.

- Слышь, Вань, ты уж будь повнимательней. За мной обязательно придут. Не понимаю, почему задержались. Но сегодня - точно явятся. Носом чую.

- Встренем, - заверил сержант, ничуть не удивившись звериному чутью элитника. У него самого было такое же.

- Они, Вань, какую-нибудь подлянку придумают. А я вон лежу, как младенец. Обидно, Вань. Тесачок свой не одолжишь?

- Плохо врубаюсь. - Глаза спецназовца осветились подобием хмурой улыбки. - Вроде у вас, Сергей Вадимович, спина малость поранена. Зачем тесак?

- Для душевного спокойствия.

Парень молча вытянул из-за спины десантный нож с широким лезвием и утяжеленной рукоятью, шагнул к кровати и положил старлею на грудь. Петрозванов вздохнул с облегчением и на секунду провалился в черную яму безмолвия. Вернувшись, поблагодарил:

- Спасибо, брат... Что поделаешь, отбиваться как-то надо.

- Иначе нельзя, - согласился спецназовец.

- Ладно, позови медсестру. Может, укольчик сделает. Пока был один, спрятал нож под одеяло, под правую руку. Приятно холодило бок. На вещи он смотрел трезво. От небольшого усилия все тело немело и на лбу проступал липкий пот. Но он не сомневался, что при надобности сумеет собраться. Попросил у Тамары чего-нибудь укрепляющего, какого-нибудь аминазинчика.

- Раньше водку трескал, - сообщил мечтательно. - До ранения. Поверишь ли, почти каждый день перепадало. Верно говорят: не ценим то, что имеем. Где ее теперь возьмешь? Том, у тебя нет случайно спиртику? Просто чтобы согреться.

Медсестра сделала вид, что испугалась:

- Ой, да тебе же нельзя!

- Мне все можно, коли я на краю могилы.

Теперь Тамара, добрая душой, всерьез обеспокоилась. То красиво ухаживал, обещал, когда окрепнет, свозить в какой-то речной ресторан, где подают раков с голову ребенка, и вдруг такое уныние...

- При чем тут могила? - укорила казенным голосом. - Не надо, Сережа, даже в шутку так говорить. Я вот в медицине десятый год, всякого нагляделась. Плохое слово страшнее самой болезни.

- Я правды не боюсь, не так воспитан... Нету спирта, уколи чего-нибудь.

- Сильно болит?

- Не болит, в сон клонит. От сна чего-нибудь впарь. Тамара удивилась:

- Так усни, чего лучше... Сон все лечит.

- Нельзя мне. Я тут на задании.

У медсестры закралась мысль, что больной начал бредить, подумала, не сбегать ли к дежурному врачу за советом, но пригляделась: нет, опять шутит.

- На каком же задании? - подыграла лукаво. - Уж не нас ли, сестричек, охмурять? Хорошо справляешься, могу удостоверить.

С грустью Петрозванов отметил, что впервые в жизни ему неохота поддерживать любовную игру. Не в жилу как-то. Это, конечно, грозный признак.

- В самом деле. Тома, дай чего-нибудь для головы. Чтобы в ней прояснилось. Мутит очень.

Девушка поняла, порхнула к двери, вернулась с таблетками и мензуркой.

- Вот, выпей ношпы. Не повредит. И для сердца хорошо, и для мозгового кровообращения.

- Какая же ты умная... - сказал он с уважением. Потом они еще долго разговаривали. Выяснилось приятное обстоятельство: они были почти земляки, у обоих предки из-под Рязани. Девушка оживилась, стада выспрашивать подробности, и он их на ходу сочинял, ничего не помня ни про дальнюю, ни про близкую родню. А как помнить, если сирота, сын полка... Но только завелся с рассказом про прадеда Савелия, кузнеца из Спас-Клепиков, как вдруг будто ветром просквозило, ощутил, осознал: они уже тут. Взглянул на Тамару, прижал палец к губам, прошептал:

- Т-с-сс!

- Что, Сережа? Еще таблеточку? В коридоре что-то шмякнуло, чавкнуло, глухо, как в лесном болоте. Дверь распахнулась, и на пороге возник мужчина в белом халате, но это был не врач. Средних лет, узкое лицо, мощный, накачанный торс - и в руке, вместо стетоскопа, пистолет с навинченным глушителем. Все просто, как в кино. Явился посланец с того света.

Петрозванов встретился с убийцей глазами и успел понять про него кое-что. Профессионал. Из залетных. Даже, показалось, видел раньше портрет. И еще подумал: "Как же Ваня оплошал, как подставился?"

Жалобно улыбнулся гостю, и тот, вместо того чтобы сразу пальнуть, плотно прикрыл за собой дверь. Повернулся и прикрыл, оценив обстановку как абсолютно выигрышную. Парализованный мужчина, обосравшийся, судя по морде, от страха, и какая-то молодая дуреха, которую тоже придется кончить. На то, чтобы закрыть дверь, ушли какие-то секунды, но именно они стоили ему жизни. Хотел, чтобы было потише, так и вышло.

Петрозванов произвел сложный, почти невероятный, нереальный, противоречащий теории бросок. Сбоку снизу, используя продольные мышцы руки, сконцентрировав энергию на вершине позвоночного столба и, естественно, как положено, мысленно вычертив линию полета и всем сознанием воплотившись в сгусток огня. Старый мастер Тхи Тан, частенько поругивавший Петрозванова за легкомыслие, на сей раз остался бы доволен. Нож вонзился чуть пониже адамова яблока пришельца. Тот умер, не успев понять, что произошло. Глухо, сдавленно охнула медсестра.

- Дай ножницы, быстро! - прикрикнул Петрозванов. - Вон те, на тумбочке.

Ножницы не понадобились, хотя Тамара, будто сомнамбула, послушно выполнила приказ. За дверью сухо процокала автоматная очередь, и следом в палату ввалился спецназовец Ваня. Половина лица вместе с глазом словно залита алой краской. Повинился смущенно:

- Извини, лейтенант, все же подловили... Вижу, на каталке везут больного, чин чином...

- Ничего, - успокоил Петрозванов. - Это первая ласточка. Приноровишься еще...

* * *
Иванцов гордился собой. Без специальных знаний, практически на голом энтузиазме ему удался поразительный научный эксперимент. Может быть, все-таки помогло то, что он сам еще отчасти находился в плену хосписных видений. Во всяком случае новоявленный лидер партии Громякин важно расхаживал по квартире, покрикивая на подвертывающихся под руку Сидоркина и Надин - и разговаривал исключительно в соответствии со своим новым статусом. Сидоркина он принимал за своего пресс-секретаря, Надин за полюбовницу, а к Анатолию Викторовичу относился как к товарищу по борьбе, временно переметнувшемуся в оппозицию. На него было любо-дорого смотреть. Он проделывал и говорил такие вещи, от которых Надин, забыв обо всех своих горестях, заливалась колокольчиком. Правда, перед ней возникла небольшая личная проблема, но она вышла из положения с честью. На все предложения Громякина удалиться с ним в укромный уголок и заняться своими прямыми обязанностями, в ужасе округлив глаза, отвечала, что придется немного потерпеть.

- Почему?! Отвечай, потаскуха! - грозным Громякинским голосом требовал ответа двойник.

- При муже не могу, - пищала и указывала пальцем на хмурого Сидоркина.

- Разве он тебе муж? С каких пор?

- Обвенчались на Красную горку, Владимир Евсеевич.

- Без моего разрешения?

- Вы были в Ираке, Владимир Евсеевич. Он меня хитростью взял.

Двойник оборачивался к Иванцову:

- Что посоветуешь, Толян?

- Потерпи, Володя, - сочувствовал Иванцов. - Скоро другого секретаря сыщем.

- Бред какой-то, - ворчал двойник. - С собственной любовницей нельзя потешиться из-за какого-то говнюка.

Обладая единственной и незамутненной извилиной, он был доверчив, как дитя. Угрожающе взглядывал на Сидоркина, но тот отвечал смиренной улыбкой.

Двух суток не прошло, а представление разыгралось не на шутку: игровой ход внушения придумал будто по наитию Иванцов. Впрочем, какое наитие... Он отталкивался от россиянской действительности, где все призрачно, зыбко, нетвердо и словно понарошку. Сидоркин не одобрял это метод, считал его ненадежным. Ему представлялось, что пожилой ученый должен употребить что-нибудь более основательное из научного арсенала, но результат был налицо. За двое суток из сырого материала возник политик Громякин, мало чем отличающийся от прототипа. Однако ближе к вечеру Иванцов опять завел речь об этической стороне дела. Уведя Сидоркина на кухню, сказал:

- Посмотрите на него, Антон, это же нормальный человек.

Сидоркин сразу его понял, коротко отрезал:

- Зомби.

- Нет, не зомби. Такое же страдающее существо, как мы с вами.

- Я не страдающее... Чего вы хотите, Анатолий Викторович? Чтобы я его отпустил? Да его тут же загребут в ментовку, а оттуда обратно в хоспис. Коррупция.

- Может быть. в хосписе все же лучше, чем в могиле? Сидоркин поежился: он давно не имел тесного контакта с интеллигентом совкового замеса, воспитанным на литературе девятнадцатого века. Испытание оказалось непростым.

- Анатолий Викторович, надо где-то раздобыть имитатор голоса - вот проблема. А вы озабочены какой-то ерундой. Сами же понимаете, наш Громяка не сможет стать человеком. Его стерилизовали. Как и его побратима из Думы. Только разными способами.

- Не скажите, еще какие бывают чудеса... Неужели нельзя сделать, чтобы он уцелел?

- Можно. И цена недорогая. Жизнь ваших детей, жены и ваша собственная. Мою с Надин я не считаю, это уж вроде отсевка.

Договорить не успели: из комнаты раздался женский визг. Когда пришли, застали любопытную сценку. Двойнику удалось заманить девушку за платяной шкаф, и той было уже не до смеха. С самыми серьезными намерениями и, похоже, с недюжинной силой и сноровкой он срывал с нее остатки халата. Сидоркин оттащил его, ухватив поперек туловища, и швырнул на кровать.

- Как не стыдно, господин Громякин! Насиловать чужую жену на заседании фракции...

- Где вы видите заседание, где?! Кто вы, собственно, такой?

Сидоркин не мог не признать, что профессор добился поразительного успеха: перевоплощение было полным. Больше того, несчастный зомби походил сейчас не только на знаменитого Громякина (тут, конечно, внешность), но на любого крупного демократического деятеля, наглого и двуличного, как крысенок. Майор уселся напротив кровати на стул, решив по горячим следам провести последнее экзаменационное собеседование. Взглядом пригласил Иванцова присоединиться. Обернувшись к Надин, бросил:

- Ты тоже хороша, голубушка. Прикройся хотя бы. Громякин блудливо стрельнул глазами, с кровати не вставал без разрешения: еще в "Геракле" в его бедный мозг вживили чип непротивления. На начальном этапе это была обязательная процедура, проводившаяся по личному распоряжению Ганюшкина. После электронной инъекции каждый минуту назад здоровый человек приходил к глубокому осознанию своего ничтожества, как если бы несколько часов подряд просидел у телевизора.

- Позвольте мне, - сказал Иванцов. - А вы контролируйте. Надеюсь, у меня получится натуральнее.

- Пожалуйста, - согласился Сидоркин.

Надин умчалась в ванную привести себя в порядок. Сидоркин угрюмо за ней проследил. Это была его вторая проблема, наравне с отсутствием имитатора. При странных обстоятельствах развивался их роман и оттого приобрел признаки шизофрении. В самом прямом смысле. Такого с ним прежде не случалось. Когда просто смотрел на нее, бывало, в сердце вонзалась игла и становилось больно, как при ножевом ранении. Ее приглушенная речь со множеством нюансов, ее желтые волосы, ее зеленоватые глаза-леденцы - весь ее облик поражал несоответствием реальности. Эту женщину откуда-то прислали, чтобы его помучать. Мучение заключалось в том, что в любой момент она могла исчезнуть, как фантом, умереть, вылететь в форточку, и тогда с его сознанием, вероятно, произойдут необратимые перемены.

Сам Сидоркин был реальным человеком, женщин давно изучил и на цвет, и на вкус, часто в них влюблялся, и его любовь, как у всех элитников, несла в себе элемент скрытой воинской дисциплины. Никто из возлюбленных не мог пожаловаться на его равнодушие или недостаток инициативы, с Надин было по-другому. Трепеща в его объятиях, она словно отсутствовала, но упрекала в этом его самого. "Любимый, - шептала угасающим голосом, - ну где же ты? Я тебя не вижу, не слышу, не чувствую!" Это при том, что он упирался рогом из последних сил, не жалея себя, от зари до зари.

Сидоркин знал, что полюбил, но не понимал кого. Его личный счет к магнату рос ото дня ко дню, и это тоже было связано с Надин. В хосписе ей что-то повредили, она пыталась, но никак не могла очеловечиться, стать снова нормальной бабой. Она так боялась его потерять, что не спала третьи сутки подряд. Он заставил ее выпить горсть таблеток из тех, которые получил от Варягина, голубых и зеленых, способных усыпить отряд гремучих змей: Надин только еще пуще разохотилась. Их ночные беседы напоминали кошмар на улице Вязов. К примеру, она вдруг начинала умолять:

- Дай мне яду, любимый, и покончим с этим сразу.

- С чем с этим? - уточнял он, хотя заранее знал ответ. И она знала, что он знает.

- Не с жизнью, конечно. От яда не умирают. Зато постараюсь освободиться. Как можно любить того, кто тебя убил?

- Не хочу убивать.

- Но ты же только этим и занят, любимый. Ему приходило в голову, что если еще дня два они проведут все вместе в этой квартире, то здесь останется лишь один здравый человек - двойник депутата Громякина.

- Приступим, - бодро объявил Иванцов. - Итак, милейший, назовите свои позывные.

Услышав кодовую фразу, двойник посуровел, напрягся, выпрямил спину. Ответил самоуверенным басом и, если бы не трусливый блеск в глазах, казался бы почти вменяемым.

- Громякин я, Владимир Евсеевич. Председатель партии. Друг Хусейна.

- Большая у вас партия, Владимир Евсеевич? Много ли в ней членов?

- Море.

- Какую программу поддерживаете?

- Либеральную, какую еще... Всех коммуняк под ноготь. Они народ в лагерях гноили. Двести пятьдесят миллионов.

- Вы женаты, Владимир Евсеевич?

- Однозначно. Дети имеются. По вероисповеданию христианин.

- Сколько вам лет?

- Пятьдесят четыре.

Иванцов переглянулся с Сидоркиным и перешел к более трудным вопросам. К профилактическим.

- Владимир Евсеевич, как вы относитесь к нашим западным друзьям?

- Воши. Под ноготь вместе с коммуняками. У России только два друга - армия и флот.

Вернувшаяся Надин захлопала в ладоши, и Громякин снисходительно ей поклонился:

- За базар ответишь, поняла, тварь?

- Не отвлекайтесь, Владимир Евсеевич, - Иванцов наслаждался триумфом естествоиспытателя и в этот миг забыл обо всех прежних неприятностях и даже о том, что жить им всем, возможно, осталось с гулькин нос. Его Галатея, хотя и с перекошенным от напряжения лицом и с пустым взглядом, была прекрасна.

Сидоркин это тоже понимал, одобрительно хмыкал. Погрозил кулаком Надин, чтобы не озорничала. Девушка присела в сторонке, с сигаретой в руке, с пепельницей на коленях.

- Итак, - продолжал Иванцов, - западные соседи нам не друзья, и никто не друзья, но тогда скажите, пожалуйста, как вы понимаете слово "бизнес"? Вы же бизнесмен, верно?

- Однозначно.

- Вы владеете акциями, ценными бумагами, недвижимостью?

- Коммерческая тайна, - с достоинством ответил двойник, ловя во взгляде допросчика одобрение, которое было ему дорого, смягчало страх, поселившийся в больной душе.

- Мимика, - заметил Сидоркин. - Надо бы подкорректировать.

Двойник отозвался мгновенно и высокомерно:

- Этого - уволить. За хамство.

Надин хрюкнула от восторга - и Иванцов окончательно разомлел. Удивительный результат, удивительный! Кажется, пошел процесс самообучения.

- Мимика - ерунда, Антон, поверьте. Главное - смысл, логическое соответствие образу... Что, попробуем дальше?

- Конечно, - кивнул Сидоркин. - Дальше - больше.

- Владимир Евсеевич! - Иванцов чуть повысил голос, и двойник вжал голову в плечи, словно ожидая удара, - Соберитесь, голубчик. Еще минутку... Кто такой Ганюшкин?

С двойником произошла чудовищная метаморфоза. Он дернулся, как от тока, посерел, в глазах вспыхнули голубоватые сигнальные огни. Яростно жевал губами, будто челюсть слиплась. Наконец выдавил с трудом:

- Сука позорная! Он меня кинул!

- Каким образом, Владимир Евсеевич?

- Обещал, падла, два лимона в откат, а наколол в половину.

- За что откат, Владимир Евсеевич?

- За политическую поддержку "Дизайна". Правильно?

- Абсолютно... И что в таких случаях принято делать с кидальщиком? По законам бизнеса?

Из серого двойник стал зеленоватым, вроде покрылся плесенью. Сказалось колоссальное напряжение на уровне гипофиза. Огни в глазах потухли, уходил накал. Обреченно, тихо пробормотал:

- Давить гнидяру, как таракана. Мочить в сортире. После этого последнего усилия блаженно откинулся на спину и через секунду захрапел.

Сидоркин остался доволен экзаменом. Только уточнил:

- Вот эта его лексика... Вы уверены, Анатолий Викторович, что она... соответствует?

- Именно так они общаются между собой, - успокоил Иванцов. - Не сомневайтесь, Антон, доводилось наблюдать. Все органично. Естественно, с добавлением матерка... Нет, вы скажите, каков все-таки молодец! За два дня из ничего, из маленького росточка, развился до оптимального состояния рыночника.

- Гениально! - отозвалась Надин.

12. КОРОБОЧКА

Кличка у него была Дуремар. Звали Филимоном Сергеевичем. Кроме того, в определенных кругах он был известен под прозвищем Тихая Смерть и по имени Магомай. Человек неизвестного происхождения, неопределенного возраста и невыразительной внешности, но все же не европеец и не славянин, а, скорее, южанин, может быть, с примесью итальянской или албанской крови. Даже для нынешней, обновленной под Америку, обретшей наконец, по словам президента, твердые моральные принципы Москвы его явление было чрезмерным, внушающим трепет.

Ганюшкину порекомендовали его побратимы из кавказской диаспоры, и он пригласил его к себе из человеческого любопытства. У Дуремара была безупречная репутация. Он не то чтобы не знал осечек, но (так уверяли) достиг наивысшего совершенства в своем ремесле. Дважды приговоренный к высшей мере и оба раза казненный, он сидел перед Ганюшкиным в офисе на Ленинском проспекте и забавно посверкивал круглыми, как у кролика, глазенками. Хозяин предложил на выбор вино, коньяк, водку, но необычный гость согласился лишь на чашечку кофе. Объяснил так:

- Когда есть большой заказ, господин хороший, я вообще не пью и не ем. Говею. Из уважения к клиентам. Они это ценят.

- Заказ приличный, - подтвердил Ганюшкин. - Сразу на три персоны.

- Будут какие-нибудь особые пожелания?

- Что имеете в виду, дорогой Магомай?

- Как же... Некоторые предпочитают несчастный случай. Либо наоборот, чтобы побольше шуму. Очередность, опять же. Аспектов много, все влияет на цену.

"Черт побери! - с умилением подумал Ганюшкин. - Да это же философ". Сталкиваясь с детскими глазенками необыкновенного существа, он испытывал мистическое чувство тайного родства. И уже прикидывал, не плюнуть ли на этот гребаный заказ (в конце концов Могильный сам справится, хотя вторичный прокол со старлеем заставлял всерьез задуматься о соответствии старика занимаемой должности) и не отдать ли команду, чтобы киллера повязали на выходе из офиса и сразу отправили в хоспис. Коллекция тамошних типов пополнится замечательным экземпляром... И в то же время что-то подсказывало Ганюшкину, что этого не следует делать. Во всяком случае, так демонстративно. Кроме родства, он ощущал повышенную опасность, как возле заряженного трансформатора с потрескивающими батареями.

- Очередность - это, пожалуй... Сперва чекиста в больничке доделай. После - майора. Но того еще надо найти. Мои службы совсем перестали мух ловить.

- Могильный? - живо вскинулся Дуремар.

- Знаете его?

- Генерала можно объединить с майором. С небольшой переплатой.

Ганюшкин усмехнулся:

- Значит, пересеклись пути-дорожки? Ах, Филимон Сергеевич, а вы, я вижу, горячий человек. Обид не забываете.

Киллер шутливого тона не принял.

- Личная обида ни при чем, - пояснил с серьезной миной. - Важно соответствие вещей. Ваш генерал. Гай Карлович, однажды нарушил хрупкое равновесие, которое удерживало меня в мире. Это было давно. Я был мальчиком, увлекающимся, чистым. Изнасиловал девочку, в которую влюбился. Сегодня это пустяк, а в те времена считалось преступлением. Могильный упек меня в тюрьму, хотя я пытался объяснить ему, что он поступает не правильно. Нельзя разрушать гармонию чужой души из-за служебного рвения. Из тюрьмы я вышел другим человеком. Что-то во мне перегорело. Я перестал писать стихи.

- Это когда Борис Борисыч служил в Пензе? - Давненько Ганюшкин не получал такого удовольствия от разговора - где же ты раньше был, Дуремар?

- Точно так... Возглавлял райотдел. Таким образом, мы с ним отчасти земляки.

- Почему отчасти?

- По материнской линии. Батюшка у меня неземного происхождения. Разве вам неизвестно?

- Неизвестно, но я догадывался, - Гай Карлович свирепо крутанул носярой, отчего у киллера-философа ответно взметнулась кверху тонкая рыжая бровка. - Извините за нескромный вопрос, милейший Магомай, но зачем вам понадобился заказ на генерала? Ведь это, я понимаю, дело чести. Семейное дело.

Киллер улыбнулся покровительственно, и это тоже было приятно Ганюшкину.

- Моя работа, уважаемый Гай Карлович, требует полного самопогружения, отказа от многих вредных привычек. В том числе от мелких человеческих страстишек. Контракт - это одно, эмоция - другое. Нельзя путать божий дар с яичницей... Кстати, Гай Карлович, двух людишек вы обрисовали, а третий кто?

Магнат уже не сомневался, что встретил человека новой формации, человека из светлого россиянского будущего, причем, трогательная подробность, он явственно чувствовал встречное влечение.

Третий, кого он хотел предложить, был мелкопоместный украинский банкир Лева Жук, который недавно явился в Москву неизвестно зачем и вдруг взял и напакостил Ганюшкину. Шустряком оказался. В Московском правительстве у него нашелся родич, законсервированный еще с партийных времен, с его помощью Жук нагло въехал на чужую территорию и как-то ловко перехватил пару крупных строительных подрядов у "Дизайна". Ганюшкин через адвоката сделал наглецу официальное уведомление: дескать, денежки положи, где взял, а сам убирайся на свой Крещатик, чтобы духу твоего здесь не было. В ответ зарвавшийся банкирчик прислал по факсу издевательскую депешу, где переврал известную шутку президента о равенстве всех россиян перед законом. Ганюшкин понял, что имеет дело с финансовым отморозком (их в россиянском бизнесе - как вшей в тифозном бараке), поэтому решил, раз уж подвернулся случай, слить и его заодно.

Дуремар принял информацию благосклонно. Достал калькулятор, пощелкал перед носом Гая Карловича и назвал цену: за все про все пятьдесят штук зеленых. И добавил:

- Половину хотелось бы авансом, уважаемый. Ганюшкина цена не огорчила, он согласился бы на более крупный гонорар ради знаменитого знакомства, но в соответствии с обязательным ритуалом возразил:

- Не много ли, дорогой Филимон Сергеевич?

Киллер убрал калькулятор, допил остывший кофе. В детских глазах на мгновение блеснуло адское пламя, и Ганюшкин инстинктивно протянул ладони, чтобы погреться.

- В принципе я не торгуюсь, - сказал Дуремар. - Но из уважения к вам... Понимая сомнения... Действительно, товар бросовый: два мента, банкир... Но ведь энергоносители подорожали, Гай Карлович. Впрочем, хотите дешевле...

С обиженным лицом он начал подниматься, и Ганюшкин поспешил его успокоить:

- Ну что вы, Филимон... Это уж я так, к слову. Тем более, насколько я знаю, твердой таксы на эти услуги вообще не существует.

- Почему же... Такса есть на все.

- Неужели? - Ганюшкин заинтересовался, - И сколько же, к примеру, стоит моя голова? В порядке шутки.

- По рангу члена правительства, - охотно просветил киллер. - Где-то в пределах четвертака. В зависимости от дополнительных условий. Но не больше.

- Как? - не понял Ганюшкин. - Дешевле ментовских?

- Скидка за престижность. У нас черная работа дороже. Профессиональный парадокс. По согласованию с мэрией.

- Как с мэрией? Вы разве теперь официально работаете?

- Давно-с... Времена пещерного отстрела, слава Господи, миновали. Кое-где в республиках уже есть профсоюзы, но Москва, как всегда, плетется в хвосте. Догоняет.

Ганюшкин был на верху блаженства. Даже недавняя показательная казнь в хосписе не доставила ему столько удовольствия, сколько эта беседа, хотя и там было много забавного. Особенно восхищало тонкое чувство юмора, которое вдруг обнаружил наемный убийца, бредивший как бы наяву. Безусловно, за этим очаровательным существом вырисовывалась целая программа полезнейшего для россиян воспроизводства.

- Еще маленькая деталь, дорогой Магомай. Майор. Он ведь в бегах. Вы это учитываете?

Убийца спросил разрешения и закурил дамскую сигарету с золотым фильтром.

- Да, разумеется... Но это проблема для вашего генерала, не для меня.

- Хотите сказать, знаете, где он?

- Почти... Забился на конспиративную квартиру, а их у конторы после всех чисток и уменьшения ассигнований осталось не больше десяти. За пару часов можно все объехать.

- Осечек у вас не бывает?

- Откуда им быть? Если честно, добросовестно относиться к своей работе...

Ганюшкин принес деньги из сейфа - три банковских упаковки, по десять тысяч в каждой, - протянул киллеру.

- Считать не буду, - предупредил Дуремар. - Обманешь, себе дороже сделаешь.

- Филимон Сергеевич! Как можно такое?!. Не надумали по рюмочке?

Детские глазки блеснули хитро.

- Самому не хочется уходить... Душевный вы человек, Карлович... Но - заказ. Может, после исполнения загляну.

- В любое время, - искренне пригласил Ганюшкин, надеясь, впрочем, увидеть киллера значительно раньше, чем тот предполагает.

Он заранее предупредил Могильного, чтобы послал людей поводить гостя по Москве. Но ничуть не удивился, когда через полчаса генерал перезвонил и доложил убитым голосом, что объект сорвался.

- Не могу понять, - в сердцах бухтел служака. - Зашел за будку помочиться - и нет его. Ребята опытные, проморгать не могли... Проясните, Гай Карлович, что за фрукт, который по воздуху летает?

- Твои ребята? - с сарказмом переспросил Ганюшкин. - Да они у тебя паралитика не могут усыпить. Твои ребята.

После тягостной паузы генерал отозвался:

- Если намекаете. Гай Карлович, могу хоть сегодня подать рапорт.

- Борис, ты же знаешь, - мягко ответил магнат, - Я никаких рапортов не принимаю.

Попрощался - и тут же затренькал мобильник в левом кармане. А вот это всегда что-нибудь да значило. За несколько лет Ганюшкин так и не сумел полюбить гуттаперчевую трубку, поэтому сотовый номер знали очень немногие. Услышал знакомый голос Громякина и сразу подумал: неужто хоть в чем-то генерал не сплоховал? Когда третьего дня доложил о выкупе, который беглый майор предлагает за свою подлую жизнюшку, не придал особого значения, и вот - на тебе. После короткого обмена любезностями Громякин в присущей ему грубой манере объявил:

- Надо повидаться. Гай... Я тут неподалеку.

- Что-нибудь случилось, Вова?

- По телефону базарить не будем. Ты один?

- Один, Вова, один... Приезжай, жду...

У Громякина была замечательная в своем роде особенность: что бы он ни говорил, даже комплименты, все звучало как хамство. Причем если он робел перед человеком, а перед Ганюшкиным он, конечно, робел - никуда не денешься, разные весовые категории - то хамил вдвойне. Это проявлялось не столько в смысле слов, сколько в интонации, в издевательском фонетическом подтексте, хотя в смысле тоже. Он дерзил президенту, председателю правительства, товарищам по партии, журналистам, но никто не обижался, потому что все знали: в россиянской политике нет хищника покладистее и сговорчивее его. Сколько раз Ганюшкин зарекался прекратить с ним все деловые контакты... Громяка был ненадежен, как проститутка, ухитряющаяся обслуживать сразу нескольких клиентов. Но в этом же было его преимущество перед другими известными политиками, закупленными раз и навсегда.

Сегодня у него по телефону был какой-то деревянный голос, и Ганюшкин подумал, что, вероятно, явится с какой-то экзотической блажью, как, к примеру, месяц назад, когда Громяке приспичило купить "Боинг-экспресс" с позолоченной внутренней отделкой, и почему-то на денежки "Дизайна". Когда этот прохиндей начинал клянчить, отделаться от него было труднее, чем от триппера. В тот раз Ганюшкин подарил ему вместо "Боинга" списанный "Мигарек", апеллируя к патриотическому чувству, и вроде бы Громяка остался доволен, но как знать... Не исключено, что решил опять вернуться к своей блажи, тем более что отработанный "Миг-19" так и не удалось поднять в воздух. Если у него вдобавок есть какая-то ценная информация, на что намекал генерал, то может вообще затребовать луну с неба. Правда, генерал намекал и на другое, на предательство Громяки, но это звучало юмористически. Все равно что по секрету сказать про алкаша, что он опохмелился...

Напротив офиса в БМВ с тонированными стеклами двойник Громякина получал последние наставления Сидоркина. Держался скованно, но не трусил. Сидоркин был почти уверен в успехе, но он никогда не играл с одной карты и уже обдумывал следующую акцию, если провалится эта.

- Владимир Евсеевич, давайте поговорим еще раз: третий этаж...

- Третий этаж, - механически отозвался двойник.

- Кабинет прямо перед лестницей.

- Прямо перед лестницей.

- Все тут пешки перед вами.

- Все пешки.

- Ганюшкина вы хорошо знаете в лицо.

- Хорошо знаю в лицо.

- Через две минуты звонок по телефону.

- Будет звонок.

- Бояться ничего не надо.

- Не надо.

- Вы не боитесь.

- Я не боюсь. - Внезапно двойник заулыбался. - Он даст мне водочки, да?

- Обязательно. Если попросите... Что ж, с Богом, Владимир Евсеевич. Пора отбить ему рога.

- Пора отбить рога...

Бодрый, с независимым видом, он взошел на крыльцо офиса, смело взялся за ручку и скрылся в недрах "Дизайна".

Сидоркин включил станцию на прием, нацепил на ухо наушник. Давненько так не волновался, словно собирался рожать. А дельце-то пустяковое: спасти свою шкуру.

В вестибюле двойник перемолвился словом с охранником и сделал это точно в духе инструкции. Охранник его узнал, спросил:

- Проводить, Владимир Евсеевич?

Громяка ответил:

- Маму свою проводи в сортир. Мысленно Сидоркин зааплодировал. В приемной секретарша кинулась ему навстречу, с ней Громякин пошутил с утробным смешком:

- Опять в черных трусиках ходишь, Надюша? Уважаю... Вепрь у себя?

- Какой вы озорник, Владимир Евсеевич... Проходите, ждет...

В кабинете мужчины обнялись, Сидоркин слышал звуки сочных поцелуев, но не видел лиц, а если бы видел...

Ганюшкин с первого взгляда определил: что-то не так. Но не мог понять - что. Под сердцем шевельнулась тревога, и это было непривычно. Непривычна не сама тревога, а ее внезапный, ничем не мотивированный укол. Всякий российский нувориш серым фоном своей жизни испытывает ощущение, что за углом его подстерегает мужик с вилами, и Ганюшкин не был в этом смысле исключением. К такому ощущению можно привыкнуть, как к потеющим ногам, но оно не добавляет душевного комфорта.

У вломившегося в кабинет Громяки было какое-то чудное выражение лица - наглое и озадаченное одновременно. И еще. От него, когда обнимались, пахнуло сложным, запахом конского навоза и тройного одеколона - родной запах хосписа. Ганюшкин не мог спутать его ни с чем. Первые членораздельные слова, которые произнес Громяка, были такие:

- Налей водочки, Гай. Потом побазарим. Слова были истинно громякинские, дикие и несуразные, но они не успокоили магната. Тревога росла от секунды к секунде и, когда наполнял из бутылки хрустальную стопку, превратилась в утробный, никогда прежде не испытанный ужас. Еле ворочая языком, спросил:

- Вова, у тебя ничего не случилось? Громяка любовно заглянул в стопку, поднес к синим губам. "Почему у него синие губы?"

- Нет, Гайчик, все в порядке. Твое здоровье, дорогой. Лихо опрокинул стопку в пасть, задрав подбородок. Ганюшкин не помнил, чтобы он лакал с такой страстью. Напротив, полагая себя европейцем, любил посмаковать водяру, потянуть холодненькую через трубочку...

Могучая воля магната скукожилась в мягкий комочек. Холодея, с замирающим сердцем, он задал окольный вопрос:

- Говорят, у тебя, Вовчик, с администрацией какие-то проблемы?

- С какой администрацией?

- С президентской, Володя, с какой еще?

- Воши! - процедил Громякин. - Ельциновская шантрапа... Добавь водочки, не жидись.

Ганюшкин налил в стакан. Казалось, вот-вот - и он ухватит, в чем штука, что происходит. Но ледяное чувство обреченности сдавило грудь. Громякин осушил вторую порцию, подслеповато моргал наглыми глазенками, в которых на донышке застыл страх. В этом тоже не было ничего особенного. Известный своими шумными скандалами, Громяка был трус, каких свет не видел. Не боялся разве что блевать. Но его нынешний страх был необычного, как и губы, синего цвета. И никогда, никогда он не посмел бы отозваться так о кремлевской братве. "Воши!"

- Ты зачем пришел-то, Вова? - взяв себя в руки, поинтересовался Ганюшкин, вовсе не желая услышать ответ. Громякин утер рот тыльной стороной ладони.

- Повидаться, - ответил, бессмысленно пуча глаза.

- И больше ни за чем?

- Нет. Зачем еще?

Этого Ганюшкин не выдержал. Мозг истерично просигналил: "Беги! Неважно, куда, но подальше от Громяки". Начал подниматься - и услышал сигнал мобильника. Прижал аппарат к уху. Незнакомый мужской голос вежливо, почти утвердительно спросил:

- Владимир Евсеевич у вас? Передайте ему трубочку, пожалуйста.

Ганюшкин молча передал телефон, и ему почудилось, что Громякин растерялся, не знает, что с ним делать. Мысль совершенно абсурдная. Но лишь только Громякин прижал трубку к уху, ему стало вообще не до мыслей. Он еще никогда, даже у подопытных в хосписе, не видел, чтобы так мгновенно старело, опустошалось, словно высасывалось изнутри, человеческое лицо.

Громякин вернул ему трубку, потом полез в карман пиджака, достал блестящую небольшую коробочку вроде табакерки, деревянным голосом произнес:

- А теперь, Гаюшка, объясни, что это значит? Будь любезен. Открой и посмотри.

Гай Карлович машинально принял табакерку, машинально нажал серебряную кнопку на крышке. Последнее, что увидел в жизни, был столб черного огня, высвободившийся из его собственной руки. Они с Громякой в обнимку, подброшенные силой этого столба, взлетели вверх как на гимнастический снаряд, и в мгновение ока очутились вместе на небесах.

* * *
Сидоркин с удовольствием проследил, как из разбитого окна в искрах и дыме взметнулись над городом две призрачные фигуры, причем у одной в руке была зажата бутылка, но облегчения не почувствовал, как и горя. Впереди еще много дел, но если все получится как задумал, по плану, то к вечеру он сможет навестить в больнице Сергея.

* * *
...Петрозванов сперва не мог понять: ночь или день на дворе. В какой-то момент задремал, забылся, а когда открыл глаза, в палате никого не было. Сколько спал? Час? Два? Может, сутки? Нет, сутки вряд ли... Его вроде готовили к операции. "Тома", - позвал слабыми голосом. Но никто не отозвался. Когда засыпал, точно помнил, девушка была в комнате. Вчера ее не было, а сегодня опять была. Петрозванов, борясь с забытьем, отсчитывал время по своеобразным столбикам: кто приходил, когда кормежка...

Дежурил в коридоре новый парень, Сергей с ним уже познакомился, но не был в этом уверен. Вроде познакомился, а вроде нет. Вроде того зовут Мишаней. Туман, туман, туман... И этот мозговой туман, перемешанный с болью и продолжающимися перетеканиями частей тела, не нравился Сергею. В таком состоянии он слишком уязвим, хотя принял меры на случай нападения. Очень серьезные меры. В тумбочке лежал железный шкворень, который Тамара принесла с кухни, и под одеялом в пределах досягаемости все тот же десантный тесак, но не это главное. С помощью Тамары он разработал сложную систему нырка с кровати. Для этого понадобились четыре полотенца и свернутая в жгут простыня. Он гордился своим инженерным талантом. Надо лишь посильнее потянуть за конец жгута, торчащего под мышкой, и вся конструкция, вместе с матрацем, перевалится на пол. При определенных обстоятельствах неоценимый маневр. На полу, как на борцовском ковре, есть возможность поползать, не то что на кровати. Конечно, Петрозванов сознавал, что все это полумеры, а если пришлют нормальных ребят, ему не вывернуться, как в первый раз. Не помогут ни шкворни, ни ножи, ни перевалочная конструкция, а спасет только чудо. Будучи элитником, он не верил в чудо, а верил в боевое мастерство и трезвый расчет.

Старлей чувствовал, что обложен плотно, со всех сторон, как волк, и стыдился того, что стал слишком легкой добычей. От отчаяния начал подбивать Тамару на совместный побег, но та поддавалась туго, не принимала его уговоры всерьез. Никогда ему не было так худо, как в этой палате, на пороге вечности. Он пытался делать упражнения для сохранившей подвижность правой руки, зато одурманенный лекарствами и болью умишко вот-вот грозил выйти из подчинения, чего он опасался пуще всего.

- Мишаня! - позвал на сей раз собровца, но дверь отворилась и вместо добродушного малого в палату вошла пожилая санитарка в сером халате, с пластиковым ведром и шваброй. Прежде Петрозванов ее не видел, но обрадовался хоть кому-то.

Санитарка плотно прикрыла дверь, намочила швабру в ведре и, делая палкой неловкие круги, приближалась к нему боком. По неуверенным движениям Сергей предположил, что она на сильной поддаче, как и положено больничным санитаркам на работе.

- Почему не здороваешься, матушка? - обратился к ней, - Скажи хотя бы, сейчас ночь или день?

Женщина выронила швабру и обернулась к нему улыбающимся лицом, на котором наивно светились круглые кроличьи глазенки. В один миг Петрозванов понял, кто к нему пришел. И поддельная санитарка тоже больше не прикидывалась. Подмигнула заговорщицки:

- Вечер, сынок, поздний вечер. Хорошим мальчикам пора баиньки.

- Убивать будешь? - уточнил Петрозванов.

- Ничего личного, - объяснила злая баба, - В соответствии с контрактом... Не горюй, парень, с такой раной ты все равно не жилец.

- Тоже верно, - согласился старлей, уже зажав в правой пятерне рукоять ножа.

Обманная санитарка срамным жестом, будто хотела почесать промежность, нырнула рукой под халат и вытащила черную "беретту" с навинченным серебристым глушителем.

- Закрой глазки, - посоветовала. - И не будет бо-бо. Петрозванов ударил ножом по вытянутой руке в самый последний момент, когда палец убийцы уже завис на крючке. Полоснул удачно, будто вырезал из ладони оружие, и, не дожидаясь результата, дернул жгут. Конструкция сработала и с грохотом вывалила его на пол. Там он приложился затылком о паркет - и все дальнейшее видел сквозь сиреневую пелену. Санитарка размахивала окровавленной лапой, в которой не было пистолета. Подула на нее. Укоризненно заметила, наступив Петрозванову ногой на грудь.

- Шалунишка ты, чекист. Разве так можно? Обидел пожилого человека при исполнении. Теперь придется тебя резать, а ведь это больнее.

В пальцах сверкнуло длинное тонкое лезвие обыкновенной бандитской выкидушки и устремилось к его горлу. Опять в последний момент он закрылся рукой - и, не почувствовав боли, увидел, как острие, прошив ладонь, выскочило между указательным и средним пальцами. Убийца выдернула нож, подобралась удобнее, подошвой давя на кадык:

- Ах, балда, живчик какой! Угомонись, служивый. Контракт есть контракт. Надо же понимать.

Женщина явно растягивала удовольствие, и это устраивало Петрозванова. Он успел немного отдышаться и приготовился еще раз перехватить нож, но это не понадобилось. Увлеченные поединком, оба не заметили, как в палате появился третий. И этот третий был Сидоркин.

- Брось нож, мамаша, - насмешливо окликнул от двери. - Спектакль окончен.

Санитарка подняла голову, словно услышала дальнее эхо. По детскому личику скользнула гримаса досады.

- Ты кто? - спросила, не оборачиваясь.

- Дед Пихто, - ответил Сидоркин. - Бросай нож, тебе говорят.

- Пожалуйста. - Санитарка нагнулась, но вместо того чтобы положить нож на пол, метнула его через плечо, на звук. Проделала трюк мастерски. Если бы не реакция майора, нож вошел бы ему в рот.

- Ух ты! - заметил он одобрительно.

Магомай-Дуремар уже летел на него следом за железным посланцем, двумя рысьими прыжками преодолел палату, но на этом все закончилось. Негромко рыгнул "Макаров" в руке майора, и третий прыжок оказался для Магомая последним в жизни. Он умер в броске, едва не дотянувшись когтями до врага.

Сидоркин обошелупавшее тело и присел возле Петрозванова на корточки.

- Здорово, Серж.

- Привет, командир... Вовремя подоспел. Он же мог меня убить. Контрактник. Видишь, какой свирепый.

- Ничего, отсвирепствовался... Как сам себя чувствуешь?

- Более или менее... Операцию обещали. Сегодня или завтра. Чего-то со временем путаюсь.

Глаза у Сережи мокро блеснули, и майор отвернулся, чтобы не смущать друга...

ЭПИЛОГ

К родному дому Иванцов подходил, чувствуя себя Одиссеем, вернувшимся из дальних странствий. Вон знакомый подъезд, стоянка машин, приветственные оклики водил... Кто там стоит? Ага, Юра Гучков, Павел Данилович, какие-то азиаты, наверное охрана нового русского Алабаша Кутуева из второго подъезда. Та же картина, что была месяц-полтора назад, да не совсем. Иванцов каким-то иным зрением видел сегодняшний день и недавнюю жизнь, скудную, унизительную, но упорядоченную, понятную, с единственной заботой - заработать на хлеб насущный. Удастся ли заново приспособиться к сумрачному, юродивому россиянскому капитализму? Иванцов не был в этом уверен.

Час назад попрощался с людьми, которые вдруг стали ему роднее родных, - с Сидоркиным и Надин. Проводил их на Курский вокзал. Прямо с конспиративной квартиры, где натаскивал двойника, они отправились в свадебное путешествие, но куда - не сказали. Сидоркин и его звал с собой, уверял, что в Москве пока не совсем безопасно для не до конца переделанного, но Иванцов отказался. Тянуло домой. Да и в каком качестве ехать в свадебное путешествие?

В купе выпили по маленькой за помин души двойника Громякина. У Иванцова слезы навернулись на глаза, нервы, черт бы их побрал, но Сидоркин его успокоил.

- Не переживайте, Анатолий Викторович. Может, он уцелел. Наш Громяка. Кто в хосписе побывал, у тех две жизни в запасе.

Надин любую фразу суженого воспринимала как повод зависнуть у него на шее. Иванцов на пустые слова не обратил внимания, но неожиданно для себя спросил:

- Как жить дальше, Антон? Сидоркин ответил не задумываясь:

- Так же, как и раньше. С большой оглядкой. Через минуту Иванцов стоял у дверей родной квартиры. Карманы пустые: ни ключей, ни документов, ни денег. Позвонил - и открыла Мария Семеновна. Манечка. После всего, что с ним произошло, Иванцов полагал, что утратил способность удивляться, но выяснилось, что это не так. Мельком взглянув на него, Манечка проворчала:

- Проходи на кухню. Обед на плите. Третий раз подогреваю.

Повернулась - и ушла в комнату, откуда через пару минут донеслись детские голоса. Значит, по-прежнему репетиторствовала.

Иванцов умылся в ванной, но душ принимать не стал - и даже не переоделся. Сходил, как велела Манечка, на кухню, посидел за столом, накрытым клеенкой в сине-зеленых цветах, гае каждое пятнышко родное. На плите сковородка с жареной картошкой, залитой яйцами. На столе - миска с квашеной капустой, сдобренной постным маслом. Его привычная еда. Как понять? Ждала его, что ли? Но почему так встретили, будто он выходил за сигаретами? А может, так и есть? Может, он действительно отсутствовал недолго, а все остальное привиделось? От этой мысли стало страшно, как бывало в хоспи-се, когда накатывала явь, смешанная с дурью.

Заглянул в гостиную, где Манечка занималась детьми. Вокруг нее собралось аж четверо: трое мальчиков, черненьких, как воронята, и девочка, желтолицая, с раскосыми глазами. Похоже, китаяночка. Иванцов поманил жену пальцем - и через какое-то время она вышла к нему на кухню.

- Что, Толя? Почему не поел?

- Я не голодный... Что случилось, Маня?

- О чем ты?

- Почему не спрашиваешь, где я был? Улыбнулась какой-то обреченной улыбкой:

- Что толку спрашивать? Все равно правды не скажешь.

- Долго меня не было? Тут уж удивилась Манечка:

- Не знаешь, сколько тебя не было? Побольше месяца.

- И ты так спокойно об этом говоришь?

- Ох, Толя, если бы я из-за всякой ерунды переживала... Он сдержанно проглотил эту "ерунду", не поморщился. Спросил, как дети. Оленька? Виталик? Жена на секунду оживилась. Виталик в Лондоне по делам своей фирмы. Оленька в политическом турне на Ближнем Востоке вместе со своим шефом. Иванцов уточнил:

- С Громякиным?

- Ну да. С кем же еще?

- Мне казалось, у нее там какие-то неприятности?

- Верно, были. Теперь все утряслось... Кстати, она просила, когда вернешься, чтобы позвонил по этому телефону.

Протянула визитную карточку, на которой Иванцов прочитал: Гнеушева Маргарита Васильевна. Фирма "Дизайн-плюс". На мгновение у него помутилось в голове, но он взял себя в руки.

- Зачем я должен позвонить?

- Она сказала, сам сообразишь.

В задумчивости Иванцов машинально закурил, чего обычно не делал при жене, берег ее здоровье. Мария Семеновна смотрела на него вопросительно.

- Толя, что-нибудь еще? Или я пойду? Урок скоро кончится. Тогда поговорим.

- О чем. Маша?

- Ну я же вижу, ты чем-то обеспокоен.

Он боялся взглянуть ей в глаза, боялся увидеть то, что слышал в голосе. Обожгло подозрение, что по ошибке вернулся не домой, а в хоспис, вот сейчас откроется дверь и влетит смеющаяся Макела или кто-нибудь еще из тамошних обитателей. Лоб покрылся испариной, но слабость была мимолетной. Ответил спокойно, рассудительно:

- Хорошо, Манечка, иди, заканчивай урок. После поговорим.

Анатолий Афанасьев ГРЕШНАЯ ЖЕНЩИНА

Часть первая ОГРАБЛЕНИЕ

1

Не сразу смог сообразить, где я. Ага, вон шкаф торчит в лунном свете, как кукиш, и штора на окне знакомо топорщится. Значит, дома. Сунул руку в темень, точно в скважину, пошарил на тумбочке и — о, чудо! — ухватил гладкий, прохладный бок бутылки. Щелкнул выключателем: лиловый ночник высветил во мраке драгоценнейшее из ночных сокровищ — полбутылки портвейна 0,7. В башке затеплилась оптимистическая мысль: вдруг сумею доползти до туалета? Пока перемещался по коридору, по стеночке, раза два чуть не грохнулся. Чтобы прийти в такое состояние, понадобилось трое (?) суток непрерывного питья. С кем? как? — лучше не вспоминать.

Благополучно приковылял обратно. Лег, потянул из горлышка, роняя капли на грудь, бдительно следя, чтобы осталось еще на одну заправку. Сигарету в зубы. Интимный бледно-синий язычок зажигалки. Неужто выжил и на этот раз? Портвейн, как эликсир жизни, скользнул прямо в желудок, оттуда в кровь, к сосудам, к сердцу. Несколько минут блаженного, животного бодрствования, насыщенного табачным благоуханием. В могиле-то не покуришь натощак, не похмелишься.

Некстати из вчерашнего пробилась грустная сценка. Дема Токарев валится со стула и тащит за собой тарелку с квашеной капустой. Капуста на его круглой роже как елочная гирлянда. Необыкновенно задумчивый, скорбный у него вид. Где же это мы сидели?

Потом другая сценка. Прелестное личико Наденьки, ее литые тяжелые груди. Упирается кулачками и шипит:

— Никогда, слышишь, никогда, негодяй, развратник!

Чтобы войти в нее, необходимо нечеловеческое усилие. Легче проломить гранитную скалу. Водка того гляди хлынет из ушей. Под прощальный Наденькин стон сознание меркнет, воздушным корабликом устремляется к солнцу.

Но этого уж точно не могло быть. Это всего лишь предупредительный сигнал белой горячки. Наденька — верная жена моего друга Саши Селиверстова, у нас отношения как у брата с сестрой: когда не придешь, обязательно накормит горячим супом. Она психоаналитик и колдунья, ей чужды низменные пороки. Ее идеал мужчины — нищий на паперти. В философском смысле ее муж как раз соответствует этому идеалу. Но никак не я. Мне и в голову не могло прийти лечь с ней в постель. Но все же ощущение ее извивающегося, упругого тела настолько реально, что страх сжимает сердце.

Торопливо высосал остатки портвейна…


Утром, не успел кое-как побриться, телефонный звонок.

В трубке незнакомый голос. Женский:

— Вы давали объявление?

— Какое объявление? — Но я уже вспомнил. Разумеется, давал. Пьяный прилепил на доске у метро отпечатанный на машинке текст. Продиктованный временем жест отчаяния. Сейчас надо бы отпереться, но похмельная голова варит туго.

— Объявление насчет загородного дома.

— Да, да, конечно. Вы купите?

— Там не указано, какой дом, где, размеры участка. Ну, и все остальное.

Голос деловой, напористый, не поймешь, сколько лет говорящей.

— А вы от себя лично звоните или от какой-нибудь фирмы?

— Фирма «Примакс». Мы занимаемся недвижимостью.

В женском голосе просквозила живая интонация, словно скворушка в клетке невзначай чирикнул. Ну понятно, недвижимость, фирма — слова чарующие, со звоном монет.

А перед моими глазами возник милый сердцу домик на восьмидесятом километре Рязанскою шоссе, щедрый дар отца, воплощенная мечта всей его жизни. Это я Так говорю, домик, на самом деле это стройный, кирпичный особнячок в два этажа, с надстройками и пристройками, который отец любовно возводил по кирпичику, и убухал на это тридцать с гаком лет. Все мое детство и юные годы сопровождались разговорами об этом доме и хлопотами вокруг него. Отец с матерью там толком и не пожили, все строили да обихаживали. Все отпуска, все выходные за десятки лет гам провели в неустанных грудах, подняли яблоневый сад и богатый огород, и незаметно оба постарели. Батю сначала подкосил инфаркт, потом у него открылась язва, потом начали отниматься ноги, и к семидесяти пяти годам от! еле добирался от кровати до кухонного стола. Нагрянувшая внезапно немощь странным образом воздействовала на его трудолюбивый, въедливый ум: с необычайным усердием он взялся подбивать земные итоги, болезненно опасаясь оставить после себя хоть какое-то упущение. Одним из странных проявлений его нового состояния было как раз отписание мне заветного дачного дома, в чем, разумеется, не было никакой необходимости.

Единственный сын своих бедных родителей, в тридцать лет я отделимся от них, переехав с беременной женой в трехкомнатную кооперативную квартиру, которую впоследствии, при разводе, мы с Раисой удачно разменяли на двухкомнатную ей и дочери, и однокомнатную — мне.

С родителями на протяжении многих лет у меня были в основном телефонные отношения да редкие встречи, имеющие под собой, как правило, какую-нибудь деловую подоплеку; но если бы я захотел назвать вдруг духовно близкого мне человека, то это был бы именно отец, только слишком поздно я это понял. Так поздно, что теперь это открытие как бы не имело никакого значения и лишь увеличивало горькую усталость души.

— Алло! Вы слушаете? Какой у вас участок?

— Ну, участок небольшой — шесть соток, обыкновенный. Но дом чудесный, двухэтажный, кирпичный. Вы же все равно сначала посмотрите?

— Конечно. На какую цену вы рассчитываете?

Разумеется, я рассчитывал на большие деньги. Иначе из-за чего огород городить. У матери с отцом на двоих пенсия — сорок шесть тысяч, даром что проучительствовали оба по полвека. Я сам давно на мели: как три года назад порвал со своей родной электроникой, так и перебиваюсь тем, что прежде называлось левым заработком. Как ни бодрись, коммерция мне оказалась не по нутру, да уже, наверное, и не по возрасту. Наш нынешний дикий рынок — дело озорное, молодое, воровское, но жить как-то надо, раз вовремя не сдох. Мать вон в последний заход в аптеку оставила сразу пятнадцать тысяч, но многих лекарств там нет, приходится добирать с рук. А продукты: овощи, фрукты, мясо, масло. Отцу требуется все самое лучшее. Мне как-то сон привиделся: сидит он, белоголовый, сгорбленный, на краешке кровати, ножки не достают до пола, и с умильной, хитрой гримаской обсасывает косточки полугнилого минтая. Сон — как нож в брюхо.

— Дом замечательный, — сказал я с обидой, — и при нем яблоневый сад.

— И какая ваша ориентировочная цена?

— Мне нужна валюта, — сказал я, инстинктивно понизив голос. — Двадцать тысяч долларов.

Сумасшедшая цифра не произвела на собеседницу никакого впечатления.

— Хорошо. Когда можно туда поехать? Может быть, завтра?

Мурашки просквозили по коже: до этого был просто разговор, теперь, видимо, начиналась сделка. Но тянуть не было смысла. Я мог передумать в любой момент.

За две минуты мы обговорили кое-какие детали и условились о встрече в десять утра.

Сдуру бултыхнулся в горячую ванну и чуть не спекся. Сердце от жара сигануло в горло, норовя выпрыгнуть изо рта, потом скатилось в пах и вдруг замерло вовсе, как я тут же смекнул, навсегда. Это неприятное, но возвышенное ощущение, когда с похмелья в горячей воде отключается пульс. Оно сродни падению с крыши, если кому доводилось. Еле-еле, завернувшись в простыню, я добрался до открытого окна. Около мусорного бака стоял дворник дядя Коля, мой добрый товарищ. Ему около восьмидесяти, но уныние ему неведомо. Сверху я его окликнул:

— Эй, дядя Коля!

Старик навострил ухо и уставился недреманным оком сразу на пять этажей.

— Дядя Коля, принеси пивка, а то помру!

Некоторое время старик сосредоточенно размышлял, хотя, помнится, прежде откликался на подобный зов автоматически. Наконец злобно отбросил метлу и побрел, ссутулясь, со двора.

Я позвонил родителям; у них было все по-прежнему, ничего страшного пока не случилось. У отца опухли ноги, в груди что-то шуршит при вдохе, но позавтракал хорошо: съел овсянки с творогом и напился чаю. Мать была так рада, что я объявился, что не решилась укорять. Только в голосе дрожали слезинки. Я пообещал к вечеру заглянуть, хотя заведомо врал. Надо было денек отмокнуть, чтобы назавтра быть в форме.

Через полчаса пожаловал дядя Коля, угрюмый и сосредоточенный. В руках благословенная брезентовая сумка с раздутыми боками.

— Ну и ну, — заметил недовольно. — Опять, гады, лифт отключили. Еле дошкандыбил.

Устроились на кухне: я порезал сальца, помыл огурчики, лучок. Хотел яичницу соорудить, да холодильник оказался пустой. Дядя Коля выставил четыре бутылки «Жигулевского». Из задубелых морщин пытливо глянули выцветшие глазки.

— В клинче, Женек?

— Есть немного. Почем оно сегодня?

— По сто семьдесят. Дай открывалку-то.

Первый стакан зашипел в брюхе, точно выплеснулся на раскаленную сковородку. Дядя Коля выпил аккуратно, картинно отставляя изуродованный ревматизмом мизинец. По бутылке выцедили в молчании, после разговорились.

— А я уж который день без курева, — похвалился дядя Коля, алчно глядя на мою сигарету. — Доктор объяснил: еще пачка — и крышка. Никотин для сердца хуже водки. Водка в умеренной дозе она ничего, даже стимулирует.

Дядя Коля пил и курил подряд лет семьдесят, не пропуская ни дня. За исключением, конечно, тяжкого инфарктного месяца. После инфаркта он, по его словам, разговелся только на четвертой неделе, когда умолил сердобольного внука доставить в палату «малышка».

— Что ж ты, совсем бросил, дед?

— Похоже, да.

— И как себя чувствуешь?

— Обыкновенно. Сна, правда, больше ни в одном глазу. И башка будто паклей набита. Еще вот казус: память отшибло. Вчера пенсию получил, а куда дел — не помню. Или старуха затырила? Дак спрашивать боязно, обидишь невзначай. Ты-то не брал?

— Откуда? Я тебя вчера не видел.

— Зато я видел, как ты домой полз. Гляди, Женек, последний ум пропьешь.

— Я один был?

— То-то и суть, не один. Какая-то фифа тебя сбоку подпирала. Один-то бы рухнул по твоему состоянию. А где же она? Ох, доиграешься, паренек, я тебя сколь раз упреждал. Не тащи в дом кого попало.

Если старик не фантазировал, было о чем задуматься. На месте вчерашнего вечера в сознании зияла черная дыра.

— Как она выглядела, эта фифа?

— Издали такая пухленькая, ничего себе. В яркой одежке. Ты куда же ее дел, не помнишь, что ли?

— Не помню.

— А вещи проверял?

— Брось, дед. Везде тебе грабители мерещатся. Это кто до чертиков напивается, тому мерещится.

Я свою меру знаю. Спохватишься, когда обчистят. Девки сейчас лютее мужиков. Одни наводчицы. Надеешься, она с любовью, а она тебе зуб золотой во сне вырвет и пропьет. Нагляделся я нынешних девок, спаси Бог.

Пиво допили, и я чувствовал, что надо бы еще чего-нибудь добавить, чтобы войти в норму. Но это было опасно. Только-только в голове шевельнулась первая ясная мысль, и эта мысль была о том, что я все же полный кретин. Пухленькая, в яркой одежде, конечно, Наденька Селиверстова. Она любила алый, синий и черный цвета.

Иногда так наряжалась, что бедный Саша терял дар речи. Недавно приобрела японскую куртку, которой позавидовала бы любая проститутка с Пушкинской площади. Отдала за нее сорок штук. Саша позвонил мне и объявил, что собирается наложить на себя руки. Я, правда, сам этой куртки не видел. Саша сказал, что, когда они вечером двинули с женой в булочную, вся окрестная чечня побросала свои прилавки.

Я извинился перед дядей Колей и пошел в комнату, чтобы пересчитать деньги. По всем местам набралось около десяти тысяч. Восемьсот рублей вынес дяде Коле.

— Спасибо, дед, выручил.

— Всегда готов. Дай-ка, пожалуй, сигаретку выкурю.

— Ты же бросил.

— Одна не повредит. Зато посплю маленько.

Спать он ушел домой, рассказав на прощание жуткую историю, как какая-то деваха тоже под видом любви проникла на квартиру какого-то богатого бездельника вроде меня, а потом напустила туда целую банду своих сообщников. Несчастного любовника они, конечно, укокошили, а квартиру разграбили дочиста, даже обои содрали со стен. Но это бы половина беды, а главная беда, по мнению дяди Коли, была в том, что у ротозея остались престарелые родители, которые, обнаружив истерзанное тело любимого сыночка, оба сошли с ума от горя.

Проводив деда, я позвонил Деме Токареву. Он был дома и трезв, но голос у него был приглушенный, точно он сидел в подвале.

— Послушай, — спросил я. — Ты как вчера добрался?

— Нормально. А ты?

— Тоже вроде нормально. А мы где были-то?

— На луне.

— Во сколько расстались?

— Спроси чего-нибудь полегче. У тебя деньги есть?

— Хочешь выпить?

— Так сегодня же Троица. Или мы нехристи?

— Не надо бы заводиться.

— Не того боишься, старина.

В это муторное утро каждый шорох заставлял меня вздрагивать и в каждом слове чудился подвох.

— А чего я должен бояться?

— Бояться ничего не надо. Короче, выезжаю.

— Ну что ж…

От Сокольников, где он жил, ему было добираться полчаса. Я решил пока прогуляться в магазин. Купил хлеба, триста граммов вареной колбасы, банку толстолобика, десяток яиц, полкило сливочного масла и два шоколадных батончика. Облегчил карман почти на четыре тысячи. Потом в «комке» взял бутылку «Русской» за пятьсот рублей и две бутылки пива с немецкими этикетками. Как-то на душе сразу полегчало, потому что появилась определенность. Как-нибудь протянем с Демой до вечера, пораньше лягу и к утру буду как огурчик. Завтра свожу покупателей на дачу, отдышусь на свежем воздухе, а в понедельник можно будет заняться делами. Дел было много, но все они сводились к одному — к добыче денег. Смешно вспомнить, что совсем недавно, да, пожалуй, лет пять назад я был молод, тщеславен, строил великие планы, кого-то любил, кого-то ненавидел, будущее грезилось увлекательным романом, — где все теперь? Забегали наверху прожорливые тараканы, поменяли власть на власть, переделали жизнь под свое хотение, навязали ополоумевшим обывателям свою свирепую волю и под общий лай и ликование переломили и мою личную судьбу, как спичку. Разумеется, жалеть особенно не о чем, раз она так легко поддалась. Не я один такой, не одному больно, мильоны нас…

Прибыл Дема, на себя не похожий. Весь он был как подрубленное дерево: в линялой рубахе, в мятых джинсах, небритый, с затравленным, сумеречным взглядом. Сбросил у входа ботинки, не взглянув на меня, качаясь, как на палубе, прошлепал по коридору, плюхнулся в кресло, запыхтел, заперхал и, смахнув ветровую слезинку, из нутра потребовал:

— Дай!

Принес ему стопочку с кухни и сырое яичко. Он любит закусывать сырым яичком. Я тоже любил, пока не узнал, что яйца заражены сальмонеллезом. Дема Токарев ни в какую заразу не верил, кроме триппера. Но и триппера он не боялся. В свою давнюю флотскую бытность бороздил на рыболовных суднах Белое и Баренцево моря, два раза тонул, один раз ревнивый шкипер раскроил ему череп кочергой, и с тех пор, с того случая Дема Токарев принимает каждый очередной, худо-бедно, но прожитый день как некую незаработанную сверхприбыль. Ни одной привычке молодости он не изменил: жрет что попало, пьет, что нальют, и в женщин влюбляется с первого взгляда. Однако беззаботным жизнелюбцем он не был никогда и на мир смотрел с презрительной гримаской.

Подождав, пока яйцо и водка осядут в его безразмерном брюхе, я дружески посетовал:

— Не стыдно вам, сударь, опускаться до такого свинского состояния? Ты что, на конюшне ночевал? Глаз-то кто подбил?

Левый глаз у Демы был с розовым отливом, а по краям окаймлен словно черной тушью.

— Если бы подбили, — грустно сказал Токарев. — В ванной об раковину шарахнулся, когда душ принимал.

— Зачем же ты, пьяная скотина, полез в душ, если ноги не держали?

— Хотел помыться. Вроде Клара обещала подрулить.

— Как же ты завтра на работу пойдешь в таком виде?

— Я не собираюсь, возьму больничный… У тебя еще водочка есть?

Через час на кухне мы ели яичницу с колбасой. В бутылке оставалось на донышке. Меня сморило, а Дема, напротив, приободрился и готов был к походу. Его угнетало отсутствие денег. Среди его многочисленных знакомых не было ни одного, кому бы он не задолжал. Как и я, он жил холостяком и за год ухитрился спустить все свое имущество. Из мебели у него осталось два стула, железная кровать и кухонный стол, поэтому он с вожделением поглядывал на мои настенные часы из черного дерева, инкрустированные золотом, с затейливым, луноподобным циферблатом, над которым раскинул мощные крылья желтоглазый бронзовый орел. Часы были сентиментальным напоминанием о лучших временах, о чудесном путешествии на Кипр, куда я, молодой, талантливый, преуспевающий научный сотрудник попал по приглашению Международной ассоциации энергетиков. Кандидатская в двадцать пять лет и два внедренных изобретения, за которые мне отвалили куш в тридцать тысяч без малого, — целое состояние в брежневскую эпоху. Всё бывало и всё прошло.

— За часики с ходу возьмем двести штук, — мечтательно произнес Дема. — Зачем они тебе, старина? Первобытно-общинный строй, в котором мы сейчас оказались, хорош тем, что в нем имеют значение только натуральные ценности. Сила, ум, напор. Вот, гляди, мне сорок восемь, а потрогай бицепцы. Восемьдесят кило и ни капли жиру. Да что бицепсы. Мне пять палок за ночь кинуть, как умыться. Но силу приходится поддерживать хорошим питанием. Ее надо беречь. Толкнем часики, говорю тебе, не жмись!

— Не зуди, и так тошно. — Меня подмывало поделиться с ним тем, что я задумал, но я понимал, чем это чревато. К тому же вряд ли он поверит, скорее, примет за очередной блеф. Скажи мне кто-нибудь год назад, что я решусь продавать отцову дачу, сам бы первый посмеялся. Но…

— Силен в тебе все же частнособственнический инстинкт, — огорчился Дема. — Мир рухнул, жить осталось кот наплакал, а ты все цепляешься за цацки. В могилу, что ли, часики потащишь? А могли бы славно погулять. Тебе сто пятьдесят штук, и мне как посреднику пятьдесят. Скатаем на барахолку, и через час богачи.

Мы уже установили, что гуляли вчера в ресторане в «Сокольниках», прокрутили остаток его премиальных. Он помнил, что перед последней бутылкой коньяку, видимо сразившей нас наповал, мы обсуждали планы выдвижения Демы в мэры. Все качества, необходимые для получения высоких постов в нашей новой Нигерии, были у него в наличии: алкоголик, криминальное сознание, корыстолюбие, невежество, злобность, бессердечие, полное отсутствие принципов и рыльник как у дикого кабана. К тому же коммуняк проклинал с подросткового возраста, когда его застукали в общежитии с шестнадцатилетней пацанкой и за это турнули из мореходки. Когда мы все это обсудили, то пришли к выводу, что в мэры при надлежащей организации предвыборной кампании он проскочит без сучка и задоринки, а там и до президентского кресла рукой подать. Ввиду столь блестящей перспективы мы и заказали злополучную бутылку.

— Не хочешь продавать часы, — сказал Дема, — купи пузырек. Видишь же, что нам мало.

Телефонный звонок отвлек меня от содержательной беседы. Звонила Елочка. Не успел я изобразить в голосе отцовскую радость, как она меня оборвала:

— Папа, мне некогда, прости. Ты помнишь, что через два дня я уезжаю?

— Помню, детка. А куда?

— Ну, папа! Ну как можно! Мы уже сто раз обсуждали. Я еду в Крым с подругой. У нее там тетка.

— Так ведь железная дорога вроде блокирована?

— Папа! — Тоном Елочка демонстрирует, что ее великое терпение на пределе. Но что за глупейшая затея: две пятнадцатилетние пигалицы в наше время мчатся в Крым?

— А мама что говорит? Как, кстати, ее здоровье?

— Мама согласна. У нас куплены билеты. Папочка, ты что, совсем не просыхаешь?

— Не хами, козявка!

— Нет, ну я прямо не понимаю, что вы за люди!

Лоб у меня вспотел.

— Хорошо, и сколько же тебе требуется денег?

После короткой паузы с неописуемо трагической нотой она прошептала:

— Двадцать пять тысяч. Это минимум.

Ответ у меня нашелся быстрый и остроумный:

— А миллиончик не желаешь?

Тяжкий девичий вздох на прощание с тяжелобольным. Затем деловое перечисление: джинсы, кроссовки, билеты, фрукты и так далее, — и под сурдинку коварное предостережение:

— Может, мне самой заработать?

— Позови мать к телефону! — грозно потребовал я.

Раечка тут же откликнулась, словно у них с дочерью было одно ухо.

— Здравствуй, Евгений!

— Вы что там, свихнулись все? Куда ее несет? Пусть дома сидит. Все сейчас дома сидят, у кого мозги есть.

— Это была твоя идея. Мы были против.

— Кто это мы?

Я слышал, как она соболезнующе улыбнулась в трубку.

— Петр Петрович и я. Но ты сказал: ничего страшного. Не ребенок. Вот она и раскочегарилась.

Я понял, что любой поворот темы выйдет мне боком. Во что бы мы ни играли, против Раисы у меня никогда не было козырей. Дьявол тусовал нашу колоду уже шестнадцатый год.

— Так вы с Петром Петровичем и денег ей дайте. При чем тут я? Он же у тебя крутой парень. Куда ты дела пятнадцать тысяч, которые я отвалил в прошлом месяце? Пустили с Петром Петровичем в оборот? Все боитесь лишнюю копейку на девочку потратить.

— Не сердись. — Голос у Раисы покорно-виноватый — о, как отлично я помнил все эти лживые модуляции. — Елена сказала, что деньги дашь ей ты. Ты бы видел, с какой гордостью она это произнесла.

Я молчал, и она добавила:

— Хочешь, возьми у меня? Елочка не узнает.

Особое изуверство было в том, что Елочка, разумеется, внимательно слушала наш разговор. Я повесил трубку и вернулся на кухню.

Грустный Дема цедил пиво из голубой чашки. По моему лицу он понял, что пойдем за добавкой.

— Тяжко, брат?

— Ничего, — сказал я. — Обычная житейская ноша. Жены и дети.

— Денег просят?

— Денег не жаль, да их ведь нету.

— Как нету? А часы?

Его циничная морда выражала искреннее недоумение.

— Допивай, поехали, — сказал я.


Вскоре мы брели по Измайловской барахолке. Чего тут только не было и кого только сюда черт не пригнал! Это не мне описывать, у меня слог жидковат. Над счастливым порождением перестройки, где талант уютно соседствовал с гнилым кишечным выхлопом нищеты, витал дух скорби. Из-под милостивой тени угрюмых елей азартно высверкивал одичалый русский зрачок. Чужеземная гладкая речь искрилась от соприкосновения с любезным матерком московских коробейников. Проститутки предлагали французскую косметику, художники — свои картины, а юные розовощекие, сыто ухмыляющиеся барыги сплавляли ордена великой войны. Всяк был удал на свой лад. Покупатели делились на рублевых и долларовых, как на белых и черных. Присутствие вездесущего кавказского народца добавляло в музыку беспечного торжища опасный, режущий по сердцу звук.

Не успел я толком оглядеться, как Дема отловил покупателя. Каким-то шестым чувством угадал в пожилой даме с допотопным ридикюлем нашего клиента. Дама была восточных кровей и, конечно, матерой спекулянткой, но часы вкупе с деликатным Деминым обхождением произвели на нее сильное впечатление. Это было видно по тому, как презрительно она скривила пухлые, ярко накрашенные губки.

— Прямо из Египта, — сказал Дема, загораживая даму широкой спиной от возможных налетчиков. — Золото и слоновая кость. Цену назначайте сами, но какая вещь, вы же видите!

Дама с опаской провела по бронзовой головке орла толстым мизинчиком, словно ожидая, что он ее клюнет.

— Ходют? Откуда я знаю, что механизьм исправный?

— Мадам, мы похожи на жуликов? Пишите адрес, вот у него есть паспорт. — Дема ткнул в меня перстом. — Не понравится, аннулируем покупку по первому требованию. Только жестокая необходимость… Ему, видите ли, не хватает двух миллионов, чтобы купить «вольву». Ну зачем тебе «вольва», Евгений? На одних запчастях пролетишь.

— И сколько вы хотите? — спросила дама.

— Пятьсот штучек, полагаю, будет недорого, — сказал Дема как бы в забытьи. — Они же вечные.

Я думал, дама плюнет и уйдет, но она лишь ласково нам улыбнулась.

— Не зарывайтесь, мальчики. Говорите нормальную цену.

— А какая нормальная? — спросил я.

— Тысяч пятнадцать, — глубокомысленно заметила дама. — Да и то, пожалуй, рискованно.

С Демой случилась тихая истерика.

— Рискованно? — переспросил он. — Тогда берите даром. В виде подарка.

Надо отдать Деме должное: в роковые минуты жизни он бывал удивительно находчив.

— Молодой человек, — сказала женщина басом, — вы ничего не продадите, если будете так нервничать.

— Вы не так поняли, — хмуро возразил Дема. — Я бы действительно подарил часы в знак восхищения вашей красотой, но они не мои. Они принадлежат моему другу, а у него дети второй месяц без молока. Он впал в отчаяние, не далее как сегодня утром я вынул его из петли.

Женщина бросила на меня косой взгляд и сдавленно хихикнула. Я тоже хихикнул, но без энтузиазма. Вдруг рядом возникла усатая рожа и дерзко вмешалась в наш мирный торг.

— Часы? — ухмыльнулась рожа.

— Концертный рояль, — ответил Дема.

Сколько просишь? — Новый покупатель смуглой дланью ловко загреб часы. — Хочешь сто доллар?

И тут с нашей респектабельной восточной дамой произошла разительная метаморфоза. Хищно оскалясь, она с такой силой толкнула нахала в бок, что Дема еле успел подхватить выпавшие у него из рук часы.

— Капай отсюда, гнилушка, — проскрипела дама. — Или я тебе на лбу доллар нарисую.

Усач вроде рыпнулся дать сдачи, но его напарник, которого я сразу не заметил, тоже усатый и тоже наглый, подхватил дружка под руку и потащил прочь, что-то оживленно на ходу ему растолковывая. Мы с Демой изумленно переглянулись.

Дама одарила нас завораживающей, безмятежной улыбкой. Пояснила добродушно:

— С ними иначе нельзя. Рыночное отребье, — и добавила озабоченно: — Так на какой цене остановились, мальчики?

Дема засуетился и начал запихивать часы в сумку.

— Извините, мадам, сделка не состоялась. Женя, не теряй из виду этих ребят.

У меня не было сил ему подыгрывать, и женщина это, кажется, сразу усекла. Я восхищался ею. Она была умна, трезва, хороша собой, бесстрашна, знала, чего хочет, и вряд ли ее можно было одурачить. Но точно таким был и мой друг Дема Токарев. Это про них сказал поэт: они сошлись, коса и камень… Их встреча грозила затянуться на века, а деньги мне нужны были к вечеру.

— Мы не можем отдать часы за пятнадцать тысяч, сказал я. — Это же несерьезно.

Женщина задумалась, не отрывая от меня глаз. Что-то странное было в ее пристальном взгляде, какой-то тревожный вопрос, никак не относящийся к происходящему. Может, она с кем-то меня спутала?

— Послушайте, мальчики, это кидалы, они вас надуют, а я даю сто кусков. По рукам?

Поворот был неожиданный, мы с Демой заколебались. Нам обоим хотелось скорее убраться отсюда, залечь в берлогу, зализать раны. В парке солнце пекло нещадно. Здесь было слишком людно, шумно и не видно поблизости ни одного спокойного, нормального человеческого лица. Меня это угнетало. При выходе из затяжного алкогольного транса следует неукоснительно соблюдать некоторые правила: одно из них — избегай толпы.

Женщина достала из ридикюля «Мальборо» и угостила нас сигаретами.

— Хорошо, сто двадцать, но это крайняя цена. Больше вам не дадут нигде.

— Больше нам дадут в любом месте, — возразил неугомонный Дема, — но за сто восемьдесят мы согласны. Мы же не рвачи какие-нибудь.


Со ста сорока тысячами и похмелье не такое муторное. Правда, двадцать тысяч сразу выклянчил Дема, а на десять мы отоварились. Купили на маленьком базарчике возле метро оковалок парной свинины, овощей, разумеется, спиртного, ну и — гулять так гулять! — коробку шоколадных конфет за три тысячи, сверкающую, как новогодняя елка, прибывшую прямо из братских США, скорее всего, в качестве гуманитарной помощи.

— Об часах не горюй, — приободрил меня Дема в метро. — У тебя будильник есть. У меня в квартире ни одних не осталось, и хорошо себя чувствую. Охота узнать, который час, спроси по телефону. Но и это лишнее. Время наш главный враг. Каждая секунда выскребает кроху жизни. Часы изобрел враг рода человеческого. Каким же идиотом надо быть, чтобы по стрелкам тупо следить за собственным убыванием. Сейчас приедем, и первым делом, советую тебе, разбей будильник.

— Что часы, — согласился я. — Лишь бы войны не было.

— Войны тоже бояться нечего. Тем более она давно идет. Она миллионы лет идет, не прерывалась ни на один денек. Человек как появился, так и воюет. Взял в руку палку и оглоушил соседа, чтобы отнять кусок мяса и бабу. Человек изготовлен природой для военных действий и выжил благодаря войне. Война укрепляет инстинкт самосохранения.

— Пожалуй, тут ты опять прав, — поддакнул я. — Но хочется не просто воевать, а победить. А сейчас-то у нас никаких шансов нет.

Соседи по вагону прислушивались к глубокомысленной беседе двух пожилых оболтусов с неодобрением, и некоторые начали отодвигаться к противоположным дверям.


Дема взялся приготовить мясо, а я дозвонился дочери и велел приезжать за деньгами. С удовольствием выслушал ее благодарственное блеяние. Потом набрал номер Селиверстова и испытывал такое чувство, будто кто-то перышком покалывал в затылок. Снял трубку Саша.

— Сашок, давай ко мне. Дема жарит парнинку, посидим, вспомним дни золотые.

— Вы небось уже наклюкались?

— Нет, только собираемся… Как у вас дела? Надя дома?

Как бы Саша ни был скрытен, он должен сейчас намекнуть, хотя бы интонацией, на мои вчерашние подвиги, если они имели место.

— Тебе Надя нужна?

— Нет, — испугался я. — Зачем она мне? Привет ей от нас с Демой.

— Она в магазине, — сказал Саша задумчиво, — но вообще-то мне, конечно, надо бы с тобой поговорить.

— О чем? — Теперь у меня истомно засосало под ложечкой. Я давно заметил, что с возрастом весь спектр чувств, от любви до ненависти, как-то усреднился, приобрел общее эмоциональное звучание, напоминающее чесоточный зуд.

— Ночью листал Плутарха, — сказал Саша. — Это лучшее, что мог придумать. Все же Надька меня скоро доконает…

Все, точка. Он ничего не подозревал, значит, ничего и не было. Любовное свидание пригрезилось в пьяном бреду.

Наденька затеяла вот что: она решила переехать к матери, а квартиру, в которой они жили с Сашей, сдать иностранцам. Сейчас многие так делают, чтобы удержаться на грани выживания. Таким образом московское жулье получило еще одну выгодную статью дохода. Со сдачей и перепродажей жилья устраивалось множество махинаций, иногда, судя по газетам, самого зловещего свойства. К примеру, одинокие старики завещали квартиру неведомым благодетелям, которые обязывались за ними ухаживать и даже приплачивать некую сумму к пенсии: а спустя несколько дней после заключения обоюдовыгодного договора старики попросту исчезали, что, естественно, давало нашей бредовой прессе повод для шутливых заметок, одна из которых, попавшая мне на глаза, помнится, называлась: «Куда испарился старичок-боровичок?» Однако Сашу напугало не то, что иностранцы могут присвоить его квартиру, он не хотел жить с тещей и приспосабливаться к ее полудикому нраву. Его тещу я хорошо знал: это была милая, интеллигентная женщина, разумеется, со своими причудами, в силу сосудистых нарушений потихоньку выживающая из ума и посвятившая остаток дней незамысловатым радостям бытия: она завела с десяток кошек и трогательно скармливала им свою пенсию. Квартирный маневр жены, продиктованный нуждой, Саша расценил как злобное посягательство на его духовную независимость. Своим поступком Наденька выказала наконец-то истинное отношение к его научным изысканиям и вообще к его личности. Уже десятый год Саша пыхтел над философским трактатом о взаимосвязи всего сущего в природе, и чтобы закончить работу, ему требовалось всего лишь каких-нибудь десять-пятнадцать лет. Но если Наденька осуществит свой нелепый проект, а при ее первобытном упрямстве это вполне возможно, на благородном замысле, конечно, можно ставить крест, и из этого вытекало, что вся его жизнь брошена псу под хвост.

Пока он выговаривался, я успел выкурить пару сигарет.

— С чем никогда не смогу смириться, — подбил бабки Саша, — так это с ее каким-то патологическим душевным бесчувствием.

— Тут ты несправедлив, — возразил я. — Она же думает не только о себе. У тебя запросы большие, а зарплата маленькая. На какие шиши она покупает каждый день сосиски и творог? Да и в отпуск ты в прошлом году мотался в Юрмалу. Нет, ты сам отчасти виноват, не надо было привыкать к красивой жизни.

— Все сказал?

— Саш, приезжай, у нас налито.

— Пир во время чумы, — брезгливо заметил он. — Вот так мы и профукали страну.


Елочка отперла дверь своим ключом и впорхнула на кухню, как лучик света. Дема поперхнулся пивом, когда ее увидел. Но я полностью сохранил присутствие духа.

— Надо же, как ты быстро. На самолете, что ли, прилетела?

Елочка мило сморщила лобик.

— Все похмеляетесь? Не стыдно вам?

Дема приосанился, приподнялся, пододвинул ей стул.

— Выпей с нами водочки, прекрасное дитя. Или, хочешь, скушай котлетку, пока их твой папочка все не слопал.

— Некогда мне с вами рассиживать, — ответила Елочка. — Дмитрий Владиславович, а почему я сколько лет вас знаю, ни разу трезвым не видела?

— Дерзкий язычок, кошачьи ужимки — все это признаки дурного воспитания, — укоризненно заметил Дема. — Но тебе отвечу, как старому другу. Я, Леночка, лишний человек на этой земле, никому не нужный.

— Как Онегин с Печориным?

— Да, как Печорин, с той лишь разницей, что меня никто никогда не любил. Я имею в виду, бескорыстно, как Бэла.

— Даже родители?

— Они-то в первую очередь. Сколько раз подбрасывали соседям, пока не сбагрили в детский дом. Тебе разве папа не рассказывал?

— А почему так?

— Не знаю, видно, какое-то проклятье на мне. Всегда шел к людям с открытым сердцем и чистыми помыслами, а натыкался на раскаленную кочергу. Очень больно жить на свете изгоем, не только что сопьешься, повеситься можно.

— А дети у вас есть?

— Были, как не быть. Мальчик и девочка. Такие прелестные, помню, создания, два голубоглазых ангелочка. Как только подросли, подсыпали в кофе стрихнину. Врач отчекрыжил половину желудка. С тех пор и мыкаюсь из госпиталя в кабак. Слава Богу, недолго осталось. Еще лет сорок протяну, и каюк. Над могилкой никто не заплачет. Разве что отец твой помянет недобрым словом, как незадачливого должника.

Из Деминых очей проступили искренние крокодиловы слезы, при этом он слишком откровенно пялился на остренькие, смело топорщившиеся под белым свитерком Елочкины грудки. Мне это не понравилось. Я молча взял дочь за руку и увел в комнату. Там мы уселись, внимательно разглядывая друг друга.

— Плохо выглядишь, — сочувственно заметила дочурка. — Смотри, допьешься, схватит дергунчик.

Она была умна, тороплива, скрытна, настырна, бесшабашна, умела ластиться со змеиной грацией, и не за что было уцепиться, чтобы ощутить: она моя дочь. Самое ужасное: я давно сомневался в доброте ее сердца. Сомнения начались, когда я убедился, как бессердечна, жестока ее мать. Чтобы понять это, понадобились долгие годы, и это открытие было, наверное, самым потрясающим в моей жизни. У Елочки были материны наивные, беспомощные глаза, но четкими, нервными чертами лица она скорее напоминала моего отца, каким он выглядел на редких фотографиях в молодости. Природа не обделила ее женской привлекательностью: стройная фигурка и обманно-плавные движения гимнастки, разминающейся перед изощренными кульбитами.

— Я недоволен твоим поведением, Елена Евгеньевна, — пробурчал я. — Ты взяла какую-то отвратительную манеру разговаривать, словно все перед тобой виноваты. Запомни: ты взрослая, и никто ничего тебе уже не должен.

— Папочка, дорогой! — Ее глаза смеялись, но на донышке — лед. — Ну перестань зудеть. Я тоже недовольна, что ты пьешь водку. Значит, мы в расчете. Давай денежки, и я исчезну.

— Сейчас трудные времена, а я не фальшивомонетчик.

Мгновенно на лице ее отразилось отчуждение, кольнувшее меня в сердце.

— Тебе нравится, чтобы я умоляла?

— При чем тут это? Я хочу, чтобы ты хоть немного поумнела наконец. Вся эта твоя поездка — бред сивой кобылы.

— Да нет, ты любишь, когда перед тобой стоят на коленях. Все мужчины это любят. Но я же сказала, что могу и сама заработать.

— На что намекаешь?

Многие девочки сейчас так зарабатывают, но мне не хочется. Не хочется расстраивать своих милых, чутких, заботливых родителей.

— Ах, не хочется!..

Я с трудом удержался, чтобы не отвесить ей оплеуху. И она это сразу почувствовала. Взгляд ее потемнел, спина прогнулась. Бледная кожа заискрилась. Даже сквозь пьяную одурь я ощутил, как трещат и вспыхивают синим пламенем последние мостки, соединяющие нас. Я не боялся ее потерять, но не хотел, чтобы она осталась неприкаянной.

— Тебе нужны только деньги, вот они! — Я протянул ей заранее приготовленную тугую пачку тысячерублевых банкнот в почтовом конверте.

— Мне нужны не только деньги, — возразила она уже совершенно спокойно. — И поверь, папочка, уж я никогда не стану унижать своих детей.

— Ты сперва их роди.

Однако с полученными денежками ей стало вовсе невтерпеж выслушивать нудные сетования похмельного папаши, и она исчезла так же стремительно, как и появилась. Лишь в комнате завис свежий запах лаванды.

Дема печально изрек:

— Наши дети — цветы на наших могилах.

Он был банален, но он был прав.


2

Припарковался, как договорились, у станции метро «Текстильщики», закурил, ждал. Было около девяти, но солнце пекло беспощадно. В салоне «жигуленка» было как в парной. Выходить я не решался: уж так надеялся допилить до самой дачи, уцепясь за баранку. Хоть я и проспался за ночь, но перед глазами сновали подозрительные белые мушки, и сердце то и дело проваливалось в живот, как в прорубь.

Судя по всему, думал я, грустно созерцая знакомый московский пейзаж, недолго осталось суетиться на белом свете. Оно и к лучшему. Как-то все приелось и день ото дня теряло смысл. Когда пришел Горбачев, я, как и многие, радовался новым временам, обнадежился вместе со всеми, но вскоре оторопел. Теперь и радость, и оторопь миновали. Под завывания о демократии и свободе гнусные творились дела, добивали могучий народ и древнюю цивилизацию, умело выкалывали глаза зрячим, затыкали рты провидцам, но мое сознание уже сладко и покойно задремало, как жук в навозе. Ум, пропитанный алкоголем, свернулся в сухой катышек. Казалось, сама судьба помахала прощально розовым хвостиком, и не было сил за ней потянуться…

Из людского ручейка выскользнула молодая женщина в джинсах и как-то неуверенно обогнула машину. Я не сразу сообразил, что это как раз та особа, которую я жду. И вот почему. Наивно горюя о своем житье-бытье, я, оказывается, наблюдал за ее приближением уже с минуту. Она была такая, каких я всегда любил в своей грешной жизни. Худая, гибкая, длинноногая, с полной грудью, с невинным личиком, с любезной полуулыбкой на устах, надежно скрывающей, возможно, изощренный и грозный любовный опыт. Я такими женщинами всегда издали любовался, но как-то еще ни с одной близко не сошелся. Сопровождал даму мужчина средних лет кавказского вида.

— Евгений Петрович? — спросила дама через окошко. Голос низкий, однотонный и не тот, который я слышал по телефону. Я закряхтел, заперхал и сделал рыцарское движение выползти из кабины. Но этого не понадобилось. Дама все поняла, резво порхнула около капота и через секунду уже сидела рядом со мной на переднем сиденье. Ее чернобровому попутчику я, перегнувшись, отомкнул заднюю дверцу.

Познакомились мы уже в потоке машин. Женщина назвалась Татьяной, ее коллегу звали Арменом.

На сороковом километре я малость прикемарил и едва не врезался во встречный «КамАЗ». Чтобы меня не расплющить, ему пришлось вильнуть в кювет. В зеркальце я с некоторым злорадством наблюдал, как разъяренный водитель беспомощно грозил мне вдогонку пудовым кулаком. Водители «КамАЗов», известно, не любят и презирают частный транспорт и при каждом удобном случае над ним куражатся: притирают к обочине, не уступают дорогу и прочее в том же духе. А теперь с похмелья я вроде бы с одним из них невзначай посчитался.

После этого незначительного происшествия в салоне сама собой возникла тема для светской беседы. Армен на заднем сиденье глубокомысленно крякнул, а Татьяна осторожно спросила:

— Евгений Петрович, вы давно ли за рулем?

— Лет двадцать, — успокоил я. — Шесть машин вдребезги расколошматил. Но я везунчик. Только один раз неделю отвалялся в больнице с переломанными ребрами.

— А ваши пассажиры?

— Тут, врать не стану, бывали неприятности. Однажды, помню, вез мамашу с ребенком: подрабатывал на бензин. На скорости нас так шандарахнуло о бетонную сваю, что ей, бедолаге, оторвало голову. Представьте, в буквальном смысле. Это меня насторожило. С тех пор езжу значительно аккуратнее.

— Юморок! — буркнул Армен.

— У вас что же, нервы не в порядке? — посочувствовала Татьяна.

— Нервы у меня как раз стальные.

— В чем же дело?

— Судьба, — лаконично объяснил я. — Одному суждено помереть в постели, а мне, видно, на роду написано, что раздавят, как таракана, на дороге.


На даче я себя почувствовал так, словно завернул навестить умирающего друга. Водил по дому, по саду чужих, скорее всего, хватких людей, пытался подать товар лицом, что-то хмуро балабонил; и от каждого деревца, от каждой грядки, от каждой полочки в доме отлегало на меня родное, затрудненное батюшкино дыхание. Да и сам я именно здесь, как нигде, бывал когда-то молодым, сильным и полным надежд. По кому справлял я нынче тризну этим зловещим предательством? По отцу ли с матерью, по себе ли, дураку?

Если бы не Татьяна, я бы, возможно, разрыдался горючими рыданиями извечного русского несчастливца, обнаружившего на склоне лет, что он и не жил вовсе.

Татьяна отвлекла меня от леденящей хандры. Ее присутствие действовало бодряще. Держала она себя приветливо, но без малейшего намека на вероятную случку. А я как раз с того лихого виража на шоссе больше ни о чем другом и не думал. Ее движения были изумительны: точны, бесстрастны. Во всех ее словах было нечто более значительное, чем их смысл, — в каждом сквозила магия вызывающе женственной природы. Встречаясь с ее голубым, невинным взором, я словно наталкивался на некий хрустальный экран, скрывающий ее сущность. Это тревожило меня. Понимал, что я ей никак не пара. Она не с такими мужиками привыкла спать. Вот невозмутимый, сдержанный Армен, конечно, подходил ей куда больше. Его поддельно интеллигентный, восточный облик был обманчив. Упорный, знающий себе пену самец, с плечами и туловищем борца. Разумеется, при необходимости он в любой момент мог выложить на стол на выбор либо пистолет, либо тысчонку-другую зелененьких. Я уж таких нагляделся в последнее время. Нахрапом они заполнили Москву. В фирме «Примакс», как я понял, он служил то ли делопроизводителем, то ли телохранителем на выезд. От него исходило скромное очарование наемного убийцы. Я бы поостерегся ночевать с ним наедине в закрытом помещении. На Татьяну он поглядывал покровительственно, но явно был при ней в подчиненном положении. Это была по-своему любопытная ситуация, но мне недосуг было в ней копаться. Я хотел, чтобы этот день поскорее закончился, хотел очутиться дома, включить программу новостей, завалиться в постель и под хрустящую таблетку родедорма выдуть на ночь пару-тройку пива.

Осмотр занял у нас около часа, а потом Татьяна предложила перекусить перед обратной дорогой. Армен сходил к машине за своей спортивной сумкой, которая оказалась бездонной. Мы устроились в беседке, где я сотни раз сидел в кругу родных людей и где по стенам тянулась причудливая «византийская» роспись, плод моих собственных неудачных попыток овладеть искусством выжигания по дереву. Но никогда этот стол, незамысловатый, как вся моя прежняя жизнь, не видел такого «престижного» подбора закусок. Десяток консервных банок с яркими американскими и европейскими наклейками вмиг превратили его в роскошный, но немного похабный (учитывая сопутствующую деревенскую атрибутику) натюрморт, в который изысканную краску добавила горка киви, громадная пластиковая бутыль с апельсиновым соком, бутылка «Камю», лаваш и притягательный для детских глаз буро-зеленый колючий ананас. Армен задумчиво и строго орудовал консервным ножом, тоже гуманитарного вида, выполненным под уменьшенный в размерах ятаган янычара. В банках были ветчина, сыр, паштеты и всякая рыбная мелочь, вроде семги в масле. Ко всему этому великолепию, чтобы не прослыть нахлебником, я добавил лучку и укропчику с грядки. У меня аппетита не было, для приличия я сжевал пару ломтиков пресной ветчины, кусочек сыра, зато с удовольствием выдул кружку сока и выкурил предложенную Арменом сигарету «Мальборо».

Армен насыщался методично, как автомат, через равные промежутки времени отправляя в пасть огромные куски лаваша с разными наполнителями и пережевывая их с отсутствующим, мечтательным выражением лица. Сочные губы его лоснились. Коньяк он опрокидывал, как квас, и закусывал луком с таким хрустом, словно заодно перемалывал собственные зубы. Зрелище было впечатляющим. Татьяна откровенно им любовалась, а я испытывал запоздалую пивную тошноту.

— Ну, как вам дачка? — с наигранной бодростью спросил я, когда половина банок исчезла в желудке Армена.

Татьяна сказала, что все в порядке, она доложит начальству и можно будет прямо завтра заключить договор у них в конторе. Я спросил, сколько уйдет времени на продажу и на все прочее. Она ответила: три-четыре дня, не больше. Столь малый срок освежил мой больной череп точно дубовой колотушкой, и мне захотелось умереть. Еще мне захотелось, пока не поздно, заломить новую цену, которую их нервы не выдержат, но я не сделал ни того, ни другого. Выудил из кармана любимую «Приму» и осквернил чистый, солнечный воздух ядовитой сизой струей. Армен неодобрительно поморщился, Татьяна закашлялась. Они с пониманием переглянулись. Наконец-то я открылся перед ними своим истинным плебейским нутром, но ничего другого они, разумеется, и не ожидали от человека, который продает недвижимость, когда солидные люди, напротив, сколачивают огромные состояния на ее приобретении. Такой человек и должен курить «Приму», лакать спирт «Ройял» и терпеливо дожидаться своей очереди на бесплатное усыпление. В сущности, наше маленькое застолье было очень символично: здесь на короткий миг мирно соприкоснулись побежденный и победитель. Я это признавал и ничего не имел против, но мне с ними было плохо, а им со мной было хорошо, с каждой выпитой рюмкой они проникались ко мне все более явным состраданием. С туго набитым ртом Армен спросил:

— С какого года у вас машина, дорогой?

Тоже вполне традиционный интерес добродушного грабителя к не до конца обобранной жертве.

— Старенькая, — ответил я, — но хорошая. Родной движок «шестерки». Семь тысяч баксов, и она ваша.

— Почему семь? — удивился Армен. — За семь я куплю «тойоту».

— Выходит, не столковались, — огорчился я.

Около четырех вернулись в Москву. Высадил я пассажиров там же, где и посадил — у метро «Текстильщики».

Армен попрощался со мной дружески (крепко пожал руку, зачем-то подмигнул), а Татьяна довольно сухо.

— Приятная была поездка, спасибо большое.

Я смотрел ей в глаза прямо и честно.

— Если бы не ваш коллега, я бы за вами приударил.

И второй раз за день различил я полыхнувший на ее лицо странный темный дым. Похоже, по скудости настроения я не разгадал ни одной строчки в ее судьбе. А жаль. Татьяна оставила телефон, по которому я должен был позвонить ей завтра с утра.

Дома я сразу кувырнулся в горячую ванну: вымыл голову и минут сорок яростно мочалкой соскребал с кожи остатки алкогольного безумия. Потом с заветной бутылкой «Жигулевского» улегся на тахту и включил телевизор. Во весь экран лучезарно улыбался великий реформатор Шумейко. С тех пор как его сводили в прокуратуру по поводу злоупотреблений детским питанием, он ежедневно появлялся на всех каналах одновременно, как рок-звезда. Пылая верноподданническим огнем, распространялся лишь об одном: какое счастье, что у нас есть Ельцин. Красивый, нагловато-вальяжный, наверняка он был искусным дамским угодником. Невольно скривясь от омерзения, я вырубил телевизор и позвонил родителям. Там не все было благополучно. Отец с утра порывался сходить в булочную, тайком выскочил к лифту, там зацепился за лестничные перила и упал. Мама еле втащила его обратно в квартиру.

— Зачем же ты пустила?

— А то ты не знаешь? Разве его удержишь?

Нашлась сила, которая удержала, подумал я. Старость.

— Как он сейчас?

— Спит.

— Ты была на рынке?

— Да. Меду купила, как ты велел. Баранины и фруктов.

— Деньги есть еще?

— Кончились, сынок.

— Не переживай. Завтра привезу.

— Да все вроде теперь есть. Хлебушка тоже купила, сахарку.

— До завтра, мама.

В это лето, как и в прошлое, отец уже не упоминал о даче. Он больше не хотел туда ездить. Мы его уговаривали — ни в какую. Не мог себе представить, как будет бездельничать там, где непочатый край работы. Он и дома все пытался хоть на карачках, да что-нибудь починить. Бормотал с жалкой улыбкой: погоди, мать, полежу еще пару дней, отдохну и возьмусь за кладовку. Полки хоть сколочу. Второй год подряд сулился с этой злосчастной кладовкой.

Невыносимо захотелось выпить водочки, но я себя пересилил. Придумал штуку поглупее. Позвонил Татьяне по тому номеру, который она дала при расставании.

Долго вслушивался в длинные гудки, потом раздался ее ленивый голос, словно из постели:

— Алло!

— Таня, я вас не разбудил?

— Это вы, Евгений Петрович? — Без особого удивления, но и без воодушевления. Я видел впереди точно покачивающийся красный глазок светофора: «Куда прешь, старый придурок?!» — но попер напролом.

— Чего мне в голову-то пришло. Почему бы нам вместе не поужинать?

— Нам с вами?

— Именно так.

— И когда?

— Лучший день — сегодня. Так завещал мой учитель Лев Николаевич Толстой.

— Мне показалось, ваш учитель — Бахус.

Догадалась, девочка. Перегарчику, видно, нюхнула.

— Вы где живете, Таня?

— На Садовом… — Конечно, где же ей жить, как не на Садовом. В Центре да на Садовом кольце они все и окопались.

— Минут через сорок я за вами заеду и отвезу в одно уютное местечко. Не возражаете?

— Вы это серьезно?

— Вполне. Я вообще очень серьезный человек, хотя произвожу впечатление идиота. Вы мне понравились, Таня. Я не хотел бы умереть, ни разу с вами не поужинав.

Ну, отшивай скорее, поторопил я. Пора уже было идти к холодильнику и посмотреть, сколько там осталось после Демы крепкого зелья.

После короткой паузы ее слова прозвучали, как просверк сатанинской надежды.

— У меня тоже дерьмовое настроение. Приезжайте, раз вы такой отчаянный.

Через пять минут я гнал по Щелковскому шоссе, понимая, что совершаю один из тех безумных поступков, за которые иногда приходится расплачиваться головой. Но мне мою не было жалко. Она свое отслужила. Мой мозг, поддавшись социальному психозу, подточенный алкоголем, давно прокручивался вхолостую.

Раз десять я нарушил правила, перескакивая с полосы на полосу, но милиция в этот душный вечер была, видно, занята более важным делом, чем выслеживание полупьяных водителей. Ни одного не попалось по дороге, и движение было умеренным. Добрые люди готовились отойти ко сну, а злодеи обговаривали последние детали ночных налетов. В этот пересменок я и проскочил беспрепятственно до дома номер десять в каком-то трижды переименованном переулке. Теперь он назывался «Колесный тупик». Довела меня до подъезда лишь воспаленная интуиция похотливого межеумка. Я позвонил в дверь, в одной руке держа три багряных розы, прикупленных у метро «Сокольники», а второй сжимая за тугое горлышко бутылку венгерского шампанского.

У Тани была однокомнатная квартира, как у меня, но только раза в два больше, и меблирована была как бы для съемок для французского журнала по дизайну. Огромная кухня загадочно светилась розовым светом, рассылая блики по длинному коридору.

Таня приняла цветы и взглянула на меня шаловливо.

— Я думала, вы не решитесь.

— Почему?

Она не объяснила. В темной короткой юбочке и в домашнем тонком свитерке она напоминала розовощекую куколку из «Детского мира». Но куколкой она не была. У меня в коридоре чуть ноги не подломились от свирепого желания схватить ее за плечи и для начала крепко потрясти.

— Да вы с ума сошли, Евгений Петрович, — сказала она. — Никуда я с пьяным не поеду.

— Какой же я пьяный? — искренне я удивился. — Два пива — и больше ничего. Правда, на старые дрожжи.

— Поглядите в зеркало и спокойно возвращайтесь домой.

Зеркало было под рукой: круглое, в полстены, в дорогой латунной раме. Оттуда на меня вылупился пожилой мужчина с красными, как у лунатика, зенками, с отекшей мордой, небритый и со вздыбленным над симпатичной лысинкой чубчиком. Чубчик особенно меня умилил, вызвав в памяти давний сериал про поросенка Хрюшу. Когда-то вместе с Елочкой мы весело смеялись над его проделками. Теперь Елочка собралась на юг, где, по всей вероятности, ее лишат невинности. Но я не видел в этом беды. Чем скорее усвоишь правила этого страшного мира, тем больше шансов уцелеть. Моя дочь не даст себя сожрать, как сожрали ее безответную родину.

После тщательного осмотра в зеркале я сказал:

— Вы правы, Таня. Вид отталкивающий. Но, может быть, вы позволите выкурить сигаретку, а то у меня чего-то руки дрожат. Отдохнуть бы надо пяток минут перед обратной дорогой.

Она позволила. Культурно сняв ботинки, я в синих носках прошлепал за ней на кухню и уселся под розовое сияние финского торшера. Таня тоже закурила за компанию, пододвинув мне пепельницу из черепашьего панциря. Ее вечерняя улыбка ничем не напоминала дневную. Я сразу не смог понять, в чем перемена, потом понял. Из ее голубых глаз напрочь улетучилась театральная невинность отменно вышколенной сотрудницы фирмы «Примакс», в них неприкрыто полыхал темный огонь страсти непонятного мне свойства. Теперь хорошо было видно, что это опасная, бывалая женщина, и первые же ее слова подтвердили, что с этой новой, вечерней женщиной шутки плохи.

— Немножко вы меня удивили, Евгений Петрович, — сказала она. — Какой же повод я дала, чтобы так думать обо мне? Дескать, позвоню ей, поеду и от души потрахаюсь. Вы ведь так решили, если честно?

— Если честно, то да, — признался я. — Как вас увидел, ни о чем другом и думать не могу. Какое-то физиологическое наваждение. Со мной такого раньше не бывало. Всегда как-то справлялся с собой. А тут на старости лет — на тебе! Хоть в стену бейся башкой. Вот здесь в паху все время жгет и еще в солнечном сплетении.

— Но вы не животное?

— Да вроде нет. Может, это от воздержания? У меня года три никого уже не было. Как жена из дома выгнала, я и начал женщин сторониться. Веру в себя потерял. С бутылкой в обнимку проспал несколько лет. А сегодня — как вспышка. И видишь, как скверно все обернулось. Обидел тебя ненароком. Лучше бы уж так и дрых до самого страшного суда.

Ее взгляд потеплел от моих умных речей.

— Ну и лжец вы, Евгений Петрович. Ну-ка, откройте шампанское.

— Чего-нибудь покрепче у тебя не найдется?

— Водка, коньяк.

— Я бы выпил стопочку. Все-таки какой у нас сегодня был трудный денек.

— Ага, забуреешь, и тебя не выпроводишь.

(Как мы ловко перескочили на «ты».)

— Почему не выпроводишь? Это ты зря. Я сейчас, когда в зеркало смотрел, чуть сквозь землю от стыда не провалился. Куда мне! Урод и красавица. Разве мы не понимаем.

Из шкафчика над холодильником она вынула початую бутыль «Распутина», поставила на стол хрустальные рюмки. С подоконника сняла вазу с крупными краснобокими яблоками, похожими на апорт, хотя для апорта было, конечно, рановато. Пока она хлопотала, я рассказал старинный анекдот про мужика и золотую рыбку, но она не засмеялась. Грубовато сказала:

— Пей!

Я понюхал «Распутина».

— Доза не моя.

— Капризный ты, Евгений Петрович. Для урода даже слишком. Какая же твоя? Стакан?

— Ну, хотя бы грамм семьдесят. Организм не обманешь.

— Правда не закосеешь?

— Я вообще пьяный не бываю. Когда переберу, сознание отключается — и в обморок. Но это еще не скоро, не волнуйся.

Фыркнула недоверчиво, достала фарфоровую чашечку с золотым ободком, наполнила до краев.

— Хватит?

— Душа подскажет.

Я еще до того, как выпил чашку, почувствовал: что-то между нами произошло, что-то изменилось. Было диковинное ощущение, что я отступил лет на пятнадцать и сижу за столом с молодой, обворожительной Раисой, со своей суженой, какой она была в ту пору. Ничего греховного и ничего недосказанного — и впереди сто лет бессмертия. Поджилки трясутся от чистого желания соития, но можно и погодить, спешить-то некуда. И хочется говорить о возвышенном, о том, как одиноко на вершинах духа, и о том, как жалко раненую птаху, угодившую кошке в пасть.

Татьяна тоже выпила водки, а когда мы приступили к шампанскому, я уже знал, что она живет одна, что родом из Торжка и родители у нее умерли. Училась в педагогическом, но в школе поработать ей не довелось, и теперь она об этом не жалеет, потому что обеспечена материально и ни от кого не зависит. Она рассказывала о себе с каким-то насмешливым азартом, и было понятно, что давно хотела выговориться, да все не удавалось. А тут удобный случай, чужой человек, как попутчик в поезде. Через час сойдет на станции — и поминай как звали. Но меня и это успокаивало. Я бы с ней в одном купе еще с охотой остановок двадцать проехал. Я был пьян, и постепенно ее нервное, нежное лицо заслонило от меня все другие женские лица, которые выпадали на мою долю. Даже показалось на миг, что я недавно родился. Может, вчера, а может, на Пасху.

— Ты меня заколдовала, — признался я. — Все про тебя знаю, и чего недоговариваешь, мне известно, и презираю всю вашу орду, а тянет к тебе, как магнитом. Прости, Господи, но ты моя женщина.

— Как проверишь?

— В постели проверяют, как еще, — угрюмо я удивился.

Она желанно улыбнулась.

— Скучный ты человек, Евгений Петрович. Вроде и сердце у тебя живое, а лоб оловянный. Обознался ты. Я мужикам не утешительница, губительница.

— Погуби, я не против.

— Кого же это ты «нас» презираешь и за что?

— Да всю эту прорву безмозглую с легкими деньгами. Так обосрали землю, что не продыхнуть.

— Может, завидуешь, Женя? Ты вон, говоришь, мужичок ученый, образованный, а дачку приходится им отдать, которые умнее тебя. Презирают слабые, Женя. Сильные — побеждают.

Она это сказала без зла, и беззлобно я ей ответил:

— Ты или глупа, или слепа. Клоп, когда крови насосется, тоже, наверное, кажется себе орлом. А надави ногтем — и что останется? Скоро всех твоих сильных и умных передавят, как клопов. Но мне от этого не легче. Столько наворочали, веку не хватит поправить.

— Чудно ты в любви объясняешься. Сразу хочется ответить взаимностью.

— Я не говорил, что люблю. Я сказал: ты моя женщина. Это разные вещи, надо же понимать.

Шампанского в бутылке оставалось на донышке, когда телефон зазвонил. Татьяна побежала разговаривать в комнату, а я снял со стены красивую японскую отводную трубку и с удовольствием подслушивал.

Звонил мужчина, по голосу молодой, по имени Вадик. Разговор мне не понравился. Вадик требовал, чтобы «Танюшечка» немедленно приехала и вступила с ним в интимные отношения, потому что ему «невтерпеж». Он был ненамного трезвее меня. Татьяна строго ответила, что ей недосуг.

— Уймись, — сказала она. — Каждый сверчок знай свой шесток. Ты когда мылся-то последний раз, Вадюля?

После этого мужчина перестал гундеть о прелестях полового акта и произнес с блатным прононсом фразу, которая, будь я в своем уме, должна была склонить меня к горьким и долгим размышлениям.

— Серго прикатит через полчаса. Ты знаешь, красавица, он ждать не любит.

— Почему он сам не позвонил?

— Каприз хозяина, — хмыкнул Вадик.

— Хорошо, приеду, — и бросила трубку.

Дальше я повел себя как унесенный ветром. Прилег на кушетку, закрыл глаза и тяжко задумался о том, что счастья нету. Вот, поманила любовная сказка и тут же обернулась гнусной явью. А так мечталось хоть на одну ночь вырваться из круга тошнотворных повседневных хлопот, укрыться от леденящих сквозняков приближающегося небытия. Не получилось, не удалось.

— Спишь? — настороженно спросила Татьяна, склонясь надо мной.

На ощупь я поймал ее руку и провел ее ладонью по своей колючей щеке.

— Я в обмороке. Не хочу, чтобы ты уходила.

— Откуда ты знаешь, что я ухожу?

— Я подслушивал.

Она вырвала руку, присела. Я приподнялся на локте, закурил. Ее взгляд был полон странной печали.

— Подслушивать — стыдно.

— Серго — он кто? Твой шеф?

— Это тебя не касается.

— Я понимаю. Днем — служебные обязанности, ночью — постельные услуги.

— Не хами, рассержусь.

— Налей грамм сто «Распутина». На посошок.

Налила мне и себе. Чокнулись и выпили в дружелюбной обстановке.

— Как же машину поведешь в таком виде?

— Ничего, поведу.

— Ладно, спи здесь. Часа через три вернусь. Достал ты меня, Евгений Петрович!

— Чем же это?

— Человек ты чудной. Обвиваешься, как угорь. А пожалуй, куснешь побольнее деловых.

— Тебе ли бояться мужских укусов?

— Не пойму, кто ты мне? Ну кто ты мне? Или не видишь: мы на разных полюсах живем.

— Вижу, — сказал я. — Только не живем мы на разных полюсах, а погибаем. И ты, и я.

Тут случилась меж нами диковинная штука, которую до века не забуду. В тягостном молчании уставились мы друг на друга, и вдруг из темно-голубых, прелестных ее глаз покатились на розовые щеки тяжелые прозрачные слезы. Но это еще что. Заплакал и я. Заревел, как в детстве, с остервенением и надеждой. В груди сдавило, как плитой, кожа заиндевела, и стало невмоготу дышать. Из горла пробился тонкий, мучительный стон. Я не отворачивался, не стыдился своей слабости, а уж она тем более. Мы плакали, как совокуплялись, в судорожном, пьяном угаре, выворачиваясь наружу незащищенным нутром, и это длилось Бог весть сколько времени. Так хорошо и покойно мне не было никогда. Постепенно взгляд ее прояснился, лицо осветилось глуповатой улыбкой. Она нагнулась, шепнула «Дурачок» и поцеловала в губы. На поцелуй я не ответил, чтобы не спугнуть наваждение.

Через пять минут она ушла, наказав никому не отпирать и не отвечать на телефонные звонки.

В шкафчике над холодильником, откуда она доставала «Распутина», я обнаружил полбутылки армянского коньяка. Этого должно было хватить, чтобы ее дождаться. Есть не хотелось, но на всякий случай я откупорил банку мясных консервов. Потом сходил в комнату. Да, тут все было устроено так, как я и предполагал: салон-спальня парижской куртизанки, по случаю заброшенной в варварскую страну. Огромная белая кровать в стиле короля Людовика, много зеркал, на дубовом паркете роскошная медвежья шкура. На окнах массивные шторы багряных тонов. Комната метров тридцать, а повернуться негде. Судьба забросила меня в логово дорогой женщины, живущей по законам волчьей стаи.

Вернувшись на кухню, я удобно устроился на кушетке, обложившись подушками и установив все припасы на расстоянии вытянутой руки. Мирно долакал «Распутина» и не спеша приступил к коньяку. Курил, вяло жевал консервы и яблоки. Ни один тревожный звук не долетал до моего слуха. Уютно тикали настенные часы. Верхний свет я потушил, оставя лишь мраморный ночник в виде совы с распахнутым клювом. Я и сам, как эта сова, залетел негаданно, сослепу в подземелье химер.

Татьяна не вернулась ни через три часа, ни через четыре, и в восьмом часу утра, когда я проснулся, ее тоже не было в квартире.

Это меня не удивило и не взволновало. Чувствовал я себя превосходно. Похмелья как не бывало.

Приняв душ и напившись крепкого чая, я позвонил в контору, где регулярно подрабатывал на вызовах. Мастер Толяныч, снявший трубку, весело сказал: «Подскакивай, дружок, есть два неплохих заказа».

На столе я оставил записку: «Спасибо за ночлег. Позвоню днем. Женя».

Мой бедный, старенький, поседевший «жигуленок» стоял там, где я его вчера оставил: одним колесом чуть не вцепившись в мусорный бак.


3

Мастер Толяныч (Петров Анатолий Сергеевич) прожил жизнь удалую. Только годам к пятидесяти малость поутих, помудрел, замкнулся в себе. Как раз к этому сроку у него впервые завелся настоящий паспорт и вид на жительство, прописки пока еще, правда, не было. Снимал он комнату в Мытищах и исподволь подыскивал женщину для совместного проживания на ее жилплощади. Впрочем, за Москву он особенно не держался, это был никому не обременительный каприз уставшего шляться по миру человека, способ позднего самоутверждения. В сущности; ему было безразлично, где скоротать остаток дней.

Судьба уготовила ему бродяжью долю, и он с достоинством ее принял безропотно, промотавшись сорок лет по окраинам великой державы, из поселения на поселение, из зоны в зону. Всему виной, и он сам это отлично понимал, был его строптивый нрав и какое-то поразительное, бившее из него, как лава из вулкана, грозное свободолюбие. Людей, подобных ему, не умевших стерпеть и малейшего намека на ущемление, я, пожалуй, больше и не встречал. Облик у него был медвежий: крутая, налитая мощью осанка, кривые (колени перебиты в одной из драк), коротковатые ноги, как две перекосившиеся стальные опоры, и крупный, четко обрисованный череп с выпуклыми надбровными дугами, расплющенным носом и упрямым, улыбчивым ртом. Глазки у него были маленькие, веселые, ясные и цепкие.

Мастер Толяныч был золотой. Называл он себя плотником, но не было на свете работы, с которой он бы не управился. Построить дом под ключ — пожалуйста, устранить неисправность в двигателе любой иномарки — да ради Бога, провести электричество — милости просим, только плати. Работящ был люто и так же люто презирал халтурщиков. Для конторы он был незаменим, платили ему щедро, да и сам он, говорят, драл с заказчиков нещадно, по-детски радуясь не деньгам (их он тратил и раздавал легко), а тому, что наконец-то может сам назначать плату за свою работу и получать сполна. За то, что ему была дана такая возможность, он полюбил Горбачева, а в нынешнем году не поленился проголосовать за Ельцина, хотя в честную минуту признавал, что оба они нелюди. Стоило ему заподозрить кого-то в сочувствии к коммунистам, как этот человек становился ему противен, и он порывал с ним всякие отношения, в том числе и договорные. Возвращал аванс и откланивался, бурча под нос глухие проклятья.

Сегодня Толяныч дежурил в конторе, отвечал на звонки, вел журнал учета и принимал заказы на всевозможные виды услуг. В бумажной работе, как и в любой другой, он был добросовестен, въедлив и получал от нее удовольствие. По-хозяйски расположился за двухтумбовым столом, где с правой руки у него был термос с чаем и тарелка с бутербродами, а с левой — толстая регистрационная книга.

Рукопожатие у него было крепкое, ладонь властная и сухая.

— Долго спишь, Женя, — приветливо он поздоровался. — Чаю хочешь?

За те три месяца, что я подрабатывал в конторе, мы с ним сошлись по-приятельски, хотя общего у нас было столько же, сколько общего у чурки с колуном. Главное, политические взгляды наши сильно разнились: я был либерал с уклоном, как выяснилось за минувший год, в монархическую идею, а он — стихийный анархист с мечтой о Божьей милости для любого трудящегося человека. В спорах мы с ним уже раза два доходили до прямых взаимных оскорблений, зато к женщинам относились одинаково уважительно.

— Допустим, — сказал я, с благодарностью принимая из рук Толяныча стакан крутого чая с добавлением зверобоя. — Допустим, ты прав и коммуняки как раз и есть враги рода человеческого. Но как же ты тогда поддерживаешь Ельцина? Он ведь из всех коммуняк самый и есть матерый коммуняка. Он Ипатьевский дом взорвал.

— Не заводись, — буркнул Толяныч, настроенный благодушно. — Пей чай и катись. Вот тебе адреса. У обоих «Рубины» барахлят. Я записал, что к чему.

Мельком глянув на бумажку, я увидел, что ехать придется на Ленинский проспект, а оттуда на Мосфильмовскую. Крюк не велик, к обеду управлюсь.

— Ответь, и уеду. Мне надо понять. Почему ты, рабочий человек, поддерживаешь новых большевиков.

— Лучше все равно не будет, — буркнул Толяныч, начиная хмуриться. — А этот раскаялся и коммуняк проклял. Ему деваться некуда. Или он коммуняк задавит, или они его.

От злости чай стал у меня поперек горла. Толяныч победно улыбался.

— Ты пойми, — заметил он примирительно. — Какой он ни есть, мне с ним детей не крестить. Мне на него вообще плевать. Но при нем я свободный стал. Куда хочу еду, что хочу делаю. Никто за руку не ловит и не вопит: это не твое, отдай в общий котел. То есть коммунякам на пирование. Тебя бы с мое погоняли, тогда бы уразумел кое-что.

— Хорошо, пусть так, — сказал я. — Тебя гоняли, травили, а за твой счет восемнадцать миллионов коммунистов жили припеваючи. Согласен. С тобой спорить без толку. Но запомни мои слова, мастер: когда тебя эти ряженые придавят по-настоящему, не к коммунякам, к черту за подмогой кинешься. Только поздно будет.

— Не кинусь, — успокоил он. — Пей чаек, а то остынет.

— Поразительно! Их грабят, а они ликуют. Где же ваш ум?

— У тебя, видно, его много накопилось. Поделись, коли не жалко.

Но я умным не был и давно это понял. История, как для большинства людей, открывалась мне в отдельных ликах, и в отдельных событиях. Лишь иногда, очень редко, в минуты болезненного, шизофренического просветления я ощущал томительный гул вечности, фатально втягивающий мир в воронку необратимых и далеко не лучших перемен.

— Говорить с тобой нету сил, — сказал я Толянычу, — потому что ты закодирован. Поеду лучше на задание.

— Дак и правильно, — обрадовался мастер. — Всегда лучше помолчать, чем чушь молоть.


…На Ленинском проспекте дверь открыла пожилая женщина, причем распахнула ее настежь, едва услыша суровый пароль: «По поводу телевизора». Обычно прежде, чем отпереть, долго выспрашивают через дверь, и всегда этот унылый допрос оставляет тягостное впечатление, хотя все понятно. Люди предпочитают спокойную голодную смерть ножу бандита. Оттого и скамейки в парках давно опустели, и по вечерам пустынно на улицах, как при комендантском часе.

Женщина провела меня в комнату, что-то взволнованно щебеча, но я не прислушивался. И так было ясно, что поломка телевизора для нее равноценна отсутствию ежевечерней дозы для наркомана. Ее ломало без волшебного огонька «Санты-Барбары» и «Шансов». Тоже до боли знакомая картина искусной интеллектуальной стерилизации обывателя. Необольшевистский режим окончательно утвердился только тогда, когда демократам удалось монополизировать телевидение. То же самое предстоит сделать и грядущему диктатору, каких бы он ни был кровей и идей. За вкрадчивым и наглым голоском голубого друга народец попрет куда угодно, как стая крыс за дудочкой ребенка. И если с экрана втолкуют: «Распни его!» — народ без раздумий распнет и святого и грешника, испытывая гордое чувство гражданского удовлетворения.

Пока я вскрывал «ящик», женщина мельтешила по комнате, что-то жалобно бормоча, и по отдельным репликам я понял, что она находится на переходной стадии от демократов к «красно-коричневым». Чрезвычайно дискомфортное состояние. У нее было худое, нервное лицо. Моя подчеркнутая хмурость действовала на нее угнетающе. Но если бы я стал улыбаться и вести себя по-человечески, мне было бы невозможно затребовать с нее лишнюю тысчонку.

— Не хотите ли немножко выпить? — заискивающе спросила она.

— На работе не пью, — отрезал я, кинув на нее гневный взгляд, как бы оскорбленный в лучших чувствах.

У телевизора полетел распределитель цвета и пара ламп. На ладан дышал переключатель программ. Запчастей у меня в чемоданчике было навалом, они поступали в контору с моей помощью (прежние связи) за символическую плату.

Я изобразил на лице трагическую гримасу:

— Недешево вам обойдется ремонт, хозяюшка.

— Во сколько?

— Так вот, — я ткнул пальцем в разверстое нутро «Рубина». — Сами смотрите. Это, это и это надо заменять. Переключатель опять же. Боюсь, и кинескоп выдохся. Конечно, могу добавить на него напряжения, потянет какое-то время… Плюс такси. Всего восемнадцать тысяч. Берем по государственным расценкам. Я бы советовал все сделать сразу. Завтра будет дороже.

Цену я, естественно, брал с потолка, ориентируясь на обстановку в квартире. Случались накладки: одному цена казалась смехотворной, другому разорительной. Сейчас угадал точно.

— Ой, да хоть двадцать, — воскликнула женщина. — Только сделайте хорошо.

— Плохо не делаем. Фирма.

Это не была похвальба. Из отцова воспитания, из его генезиса я заполучил одно утомительное свойство: паршиво сделанная работа мучила меня впоследствии, как зубная боль. Я все ждал, что со дня на день эта обременительная особенность, которой когда-то я даже гордился, отомрет за ненадобностью, как хвост у прямоходящего человека.

Через час телевизор ожил, блудливо заверещал про «сникерс» и про выигранный каким-то несчастным ребенком миллиончик, да с таким азартом, что сгоряча я чуть не хрястнул по экрану молотком. Хозяйка, пока я «выводил» программы, держала зеркало и счастливо улыбалась.

— Как же без него, — пролепетала. — Сами подумайте. Ничего же не осталось. А посидишь возле него, посмотришь, как люди живут, и все-таки на душе легче.

— Легче будет, когда перевешаем бандитов, — сдержанно возразил я.

— Ой, не говорите! Кругом бандиты. Страшно в магазин идти. Вчера на Гагаринской площади, говорят, опять стреляли среди бела дня. Что творится! Как жить? И большинство ведь все приезжие с Кавказа.

— Бояться надо не кавказцев, — сказал я. — Наши-то казенные рыла, радетели-то наши — похлеще будут.

— Ой, не говорите! Народ их осуждает, а поделать ничего нельзя.

— Народ осуждает и за них же голосует.

— А куда денешься? Не привыкли своим умом жить. Сколько лет отучали.


На Мосфильмовской я попал в обитель бизнесмена. Минут пять с грохотом и скрежетом отпирались хитроумные запоры, и наконец в проеме двери, удерживаемой блестящей стальной цепочкой, возник мужчина в майке, волосатый, с настороженным, будто свинцовым лицом, лысый и грузный.

— Удостоверение! — потребовал он.

Сунул в щель свое старинное служебное удостоверение, где каждая литера грела душу: Вдовкин Евгений Петрович, II отделение, сектор X, НИИ «Штемп». Хозяин понюхал документ, зычно, по-прокурорски рявкнул:

— Просрочено!

— Конечно, просрочено. Я же из науки ушел в частное предпринимательство. Но если вам нужен человек с документами, могу дать телефон — ноль два. Приедет буквально через несколько минут.

Толстяк грустно хмыкнул, сбросил цепочку, пропустил внутрь. Пожаловался:

— Приходится быть бдительным, дружище. Сам понимаешь, какие времена.

Почему ему приходится быть бдительным, было видно по убранству жилища. Квартира, начиная с коридора, напоминала пещеру Али-Бабы, со сваленными в ней товарами. Вряд ли этот круглоголовый пузан, так пренебрежительно бросивший мне «дружище», приберегал для себя все эти ковры, картины, мягкую гарнитурную мебель и видеотехнику. Не квартира, а перевалочный пункт. В огромной комнате посреди суперсовременного богатства я еле отыскал взглядом десятилетней давности «Рубин», выглядевший здесь убогим хламом, ироничным кивком из минувшей эпохи.

— Что с телевизором?

— Шут его знает. Чего-то не фурычит. А выкидывать жалко.

Я давно догадался, что отличительная черта богатых людей — скупердяйство.

— Вызов — десять тысяч. Вам известно?

Мужчина глянул на меня с изумлением. Потом как-то хитро сунул руку под майку и почесал живот.

— Ну ты даешь! Откуда же такие цены?

Я повернулся с намерением уйти.

— Погоди, не горячись. Я ведь деньги не печатаю. Пять долларов могу отстегнуть, но не больше. Починишь — еще десятка. Лады?

— Плюс пару бутылок виски, — сказал я.

— Откуда знаешь про виски?

— Внешность у вас интеллигентная.

Польщенный, он удовлетворенно хрюкнул.

— Действуй, согласен.

Через сорок минут «Рубин» был даже лучше, чем новенький, и с каким-то утробным цинизмом провозгласил о готовящейся бомбежке Югославии. Таким он безусловно пребудет еще дней десять. Затем полыхнет синим пламенем и умолкнет навеки. Увы!

— Ну, ты мастер, дружище, — похвалил хозяин, за все время работы неотступно следивший за каждой моей манипуляцией. — Заодно холодильник не поглядишь?

Мы прошли на кухню. Двухметровый финский красавец, отделанный под мореный дуб, неделю назад дал странный сбой: в мгновение ока замораживал любой продукт до мраморного окостенения.

— Большое неудобство, — пожаловался пузан. — Вместо молока в пакете чистый лед. Я уж не говорю про ветчину или там колбаску. Погрызешь кусочек?

— На работе не ем, — сказал я.

За дополнительную десятку (всего двадцать пять долларов) я вернул холодильник в нормальный режим работы. На это ушло двадцать секунд. Сообразив, что дал маху и переплатил, пузан впал в отчаяние. Рожа у него стала багровой, и я бы не удивился, если бы из жирных глазок закапали слезы горькой обиды.

— Ну, ты даешь, — укорил он. — Наколол старика. А ведь я деньги не штампую.

— Я вижу. На инвалидное пособие живешь?

Расстались мы без сожаления, и две бутылки виски (дешевка из Польши, но с яркой наклейкой) он сунул мне точно милостыню.


Обедать подскочил к родителям. Отец с помощью матери с остановками доковылял до кухонного стола, но мужественной гримасой изображал богатыря, временно подкошенного пустяковой простудой. Мы хлебали материны наваристые пряные щи из фаянсовых тарелок со множеством зазубрин по краям. Нам было славно втроем. Над столом витала тень близкого расставания. Матушку годы почти не изменили: то же круглое личико с горькой улыбкой, совсем мало морщин, прямая осанка, быстрые, услужливые движения и постоянная готовность к счастливому известию в ярких голубых глазах. Зато отец постарел ужасно: ссохся, ужался, кожа отливала призрачным, восковым блеском. Читал он с лупой, слышал одним ухом, да и то еле-еле, и речь его стала заторможенной, как у человека, выходящего из наркоза. И все же никогда не было так безоблачно у меня на душе, как в редкие ныне родительские застолья. Отступали нудные заботы о хлебе насущном, отмякали гудящие нервы: рядом с бесконечно дорогими мне людьми неоткуда было ждать подвоха. Как часто, как искренне умолял я судьбу умертвить меня раньше их, хотя сознавал, что в этой наивной просьбе было предательство, столь присущее моей подлой эгоистической натуре.

— Папа! — громко окликнул я, словно мы были в лесу. — Ты зачем к лифту выбегаешь? Разве можно? Когда-нибудь мать напугаешь, ее кондрашка хватит.

Отец бросил укоризненный взгляд на жену, которая поспешила согнуться к тарелке.

— Нажаловалась? Только не считай меня инвалидом, дорогой сынок! Не хорони прежде времени. Поверь, у меня еще достанет сил, чтобы вас обоих, таких бойких, враз образумить.

— С чего ты взял? Никто не считает тебя инвалидом. Но каждая болезнь протекает по своим законам. Приходится им подчиняться, если хочешь выздороветь.

— Поучи, поучи. Ты же очень умный. Где же был твой ум, когда из НИИ сбежал?

— Я не сбежал, меня выперли.

Отец ядовито улыбнулся. На подбородке у него висели съестные крошки, которые он давно не стряхивал. Но если бы я или мама попытались за ним поухаживать, могла выйти совсем несуразная сцена. Посягательство на собственное достоинство ему чудилось даже в неплотно прикрытой двери в комнату.

— Слышишь, Валечка? — он обернулся к матери. — Это что-то новенькое. Оказывается, нашего гения с работы турнули, а не сам он ушел по дурацкой прихоти. Да ты, сынок, я гляжу, и врать научился, как демократы. Но себя-то не обманешь, нет.

— Тебе нельзя волноваться, папа!

Но было поздно, он уже завелся. Швырнул ложку в тарелку с такой силой, что оранжевые каплибрызнули в лицо. Он этого и не заметил.

— Это вам нельзя волноваться, вам! Это вам надо себя беречь. Ты на кого работаешь? На них, на этих сволочей, ворюг, мерзавцев?!

Не следовало возражать, но я сказал:

— Я не работаю на них.

— Да? А на кого же? Ты принял их правила игры. Ты предал науку. Ты стал лавочником. Они купили твои мозги. Почему бы тебе не удрать в их благословенную Америку? Там тебя ждут не дождутся. Беги, спасайся! Я не удивлюсь. Вы все крысы, бегущие с тонущего корабля. Но он не утонет, не надейтесь. Мы его вытянем на сушу, подлатаем и снова пустим в плавание. Россия уцелеет, хотя и нарожала столько подлецов. Еще наступит срок, когда я спрошу у тебя: ну что, сынок, помог тебе твой вонючий доллар?!

Отец побагровел и задыхался. Мы с матерью подхватили его с двух сторон и повели в спальню. Почти волокли по полу, онемевшего, с булькающим горлом, с выпученными глазами. По пути он все же изловчился ткнуть меня локтем под ребра. Я был рад, что он оказался на это способен.

Вскоре, хлебнув из материнских рук микстуры, он погрузился в тяжелое забытье. Постепенно багровая синева отступила от щек.

Мы с мамой вернулись на кухню. За эти несколько тяжких минут сквозь ее увлажнившиеся глаза, как через волшебный кристаллик, проступило новое, старческое лицо, чуть осоловевшее, с желтизной и дряблыми проталинами.

— Видишь, каково мне с ним? Женя, я так устала! Мочи нет. И так жалко его. С кем он воюет, скажи? С природой?

— Он настоящий мужчина. Ему все равно, с кем бороться.

— Что же мне делать?

— Крепись, терпи. Наверное, уже недолго. Скоро мы останемся вдвоем и будем по-прежнему любить его, как любили всегда. Может быть, даже больше.

Я думал, она заплачет, но она не заплакала. Более того, встрепенулась, взбодрилась, словно услышала добрую весть.

— Ты-то как, Женя? Как у тебя?

— Все в порядке.

— Жениться не надумал?

— Да ты что? У меня еще первая женитьба как кость в горле.

Пожаловался ей на Елочку, намылившуюся в Крым, и мы в полном согласии погоревали над судьбой несчастного поколения детей с помраченным рассудком. Мать возмутилась:

— Говоришь о ней, будто она тебе чужая!

— Она мне своя, это я ей чужой.

Спохватившись, отдал матери заранее приготовленную двадцатипятитысячную пачку банкнот.

— Чуть не забыл…

— У тебя-то есть деньги?

— У меня их куры не клюют. Трать, не экономь.

Тут сквозь стены пробился слабый, как писк, голос отца: «Женя, Женя, поди сюда!»

Он лежал, откинувшись на подушки, белесый, словно весь покрытый инеем. Светился примирительной улыбкой.

— Что-то нервы последнее время ни к черту. Ты уж не обижайся, сынок, если чего сказал не так. Это не со зла.

— Не за что извиняться. Ты во всем прав.

— Да, но срываюсь, срываюсь, кричу! Так не годится. И ничего не могу поделать. Довели, мерзавцы.

— Конечно, довели. И не тебя одного.

Что-то в нем вспорхнуло, подвигая к новой вспышке, но он продолжал в том же покаянном духе, а это было хуже, чем если бы вспылил.

— Я тоже виноват не меньше других. Разве не понимал, к чему дело идет. Всегда понимал. И при Сталине, и при Хруще. И всегда был в стороне. Думал: работай честно, живи честно, вот твой вклад. Оказывается, этого мало. Это как раз и есть пораженчество. Это им и нужно.

Выговорившись, отец снова задремал, свеся голову набок. Сон накатывал на него внезапно, как на пьяного.

Из коридора, где стоял телефон, я позвонил Татьяне. Был уже шестой час. Целый день, крутясь по Москве, я с нетерпением ждал минуты, когда услышу ее голос.

— Таня, ну как? Все в порядке? Давно пришла?

В следующее мгновение я узнал об ее характере больше, чем за все предыдущие сутки.

— А это кто? — спросила она. Если бы она поинтересовалась, есть ли жизнь на Марсе, я не был бы так поражен. Птички и солнышко были миражом. На самом деле к могиле подошел косорылый мужик, надавил пальцем на мозжечок (на мой) и с укоризной заметил: «Чего выглядываешь, браток? Сиди, не рыпайся!»

Я все-таки рыпнулся.

— Подъезжай ко мне часикам к восьми, — сказал я. — Что-то интересное покажу.

— Член свой, что ли?

Шутка ей удалась. Я сдавленно хихикнул, будто палец прищемил.

— С этим ясно, — сказал я, — а как остальные наши дела?

— С этого надо было начинать, Евгений Петрович. И позвонить надо было на работу. Я вас искала.

Ах вот оно что!

— Да я же только проснулся.

— Мы подобрали покупателя. Завтра он хочет посмотреть. Но хорошо бы вам присутствовать. Или передайте ключи.

— А что за покупатель? Вдруг он мне не понравится.

— Понравится.

— Откуда такая уверенность?

— Солидная семейная пара. Он бизнесмен, работал в Австрии. С ценой согласны.

— У меня есть еще условие.

— Какое?

Я понизил голос почти до шепота, хотя вряд ли меня мог услышать спящий отец. Мать на кухне гремела посудой.

— Хочу на какой-то срок, ну, скажем, года на три, оставить за собой одну комнату. Чисто условно. Это связано с родителями.

Татьяна молчала, думала. Потом сказала:

— Наверное, об этом вам лучше поговорить с покупателями.

Тщетно пытался я уловить в ее тоне хоть каплю тепла, хоть какой-то намек на вчерашнее. Усталость деловой женщины, изо всех сил пытающейся быть любезной с занудным клиентом, — и более ничего.

— Хорошо, приезжай за ключами, — распорядился я тоном вчерашнего Вадюли. Терять-то мне было нечего. Настроение круто переменилось. Я злился на себя за пустые грезы, подобающие разве что прыщавому подростку. Татьяна чутко уловила перемену.

— А вы не собираетесь в Центр? — вкрадчиво спросила она.

— Не собираюсь.

— Мы могли бы где-нибудь пересечься. Все-таки далеко до вас добираться.

— Я болен. Сильная простуда и правая нога отнялась. Возьми такси. Ничего с тобой не случится. Вон как резво вчера полетела среди ночи.

Помолчав, она задумчиво произнесла:

— Если вы на что-то рассчитываете, Евгений Петрович, то напрасно.

— Я рассчитываю пораньше лечь спать. Только дождусь врача и лягу. Поспеши, пожалуйста.

— Диктуйте адрес…

Окончив разговор, я перезвонил в контору. Толяныч снял трубку:

— Слушаю.

— Это Ерин беспокоит. У нас есть сведения, что в вашей конторе скрывается недобитый красно-коричневый инвалид.

— Давай, давай, шутничок, трави дальше.

— На завтра есть заказы?

Было три вызова для меня. Неплохо. Я пообещал заехать к девяти.

— Коммуняку заприте в чулане. Пока не трогайте. Сами нарубим из него котлеток. Пустим в продажу через ларьки. Народ-то голодает.

— Главное, чтобы ты не голодал, — добродушно заметил Толяныч.

Через двадцать минут я уже выруливал на Садовое кольцо. Когда проезжал неподалеку от Таниного дома, сердце опять встрепенулось, как безрассудный воробушек. Она сказала: ни на что не рассчитывай. Жаль, что я не насильник. У меня в коридоре очень удобный коврик. Туда бы ее и опрокинуть. Ей бы, наверное, понравилось. Сейчас насильники в почете. Разумеется, настоящий мужчина не должен вымаливать у дамы согласия на половой акт. Он берет ее приступом, изящным кувырком, а уж после осведомляется, как она к нему относится.

Возле родного дома меня поджидала Наденька Селиверстова. Сидела в тени на скамеечке, читала книжку. В откинутой на спинку руке, в изящных пальцах сигарета. Сначала я решил, что это галлюцинация, и чтобы развеять сомнения, сел рядом и ущипнул Наденьку за пухлый бочок. Нет, это была действительно Сашина жена.

— Давно здесь обосновалась? — спросил я.

— Около часа жду.

— А если бы я вообще не приехал?

— Я была у подруги, в Измайлове, ты же ее знаешь, Катька Хлебникова.

— А-а, помню… Худая как глиста. Живет с овчаркой.

Наденька протянула зажигалку. Прикуривая, я робко заглянул в ее глаза, но ничего там не разглядел. Знакомое медовое свечение, не выражающее ни чувств, ни мыслей.

— Что, Женечка, тяжко с похмелья? И шутки у тебя похмельные, примитивные. А какой ты был остроумный лет двадцать назад.

— Я и сейчас остроумный. Хочешь, новый анекдот расскажу. Про Клинтона. Они едут с Хилари мимо бензоколонки, а там ковбой стоит, заправщик. Ну, он Хилари рукой помахал: «Хелло, детка!» Клинтон надулся, спрашивает: «Это кто?» Хилари говорит: «Да это мой бывший жених». Клинтон и съязвил: «Вот, дескать, вышла бы за него и торговала бы сейчас бензином». А Хилари ему ласково отвечает: «Нет, дорогой, это ты торговал бы бензином, а он ехал бы со мной в «мерседесе». Разве не смешно?

— Перестань, а то зареву. Я ведь к тебе за помощью.

Она была колдуньей, и если ей понадобилась помощь, то, скорее всего, речь шла об испытании какого-нибудь нового образца метлы.

— Поднимемся ко мне? Я хоть душ приму.

Когда она встала, в ее сумке раздалось мелодичное позвякивание. Я узнал этот звук.

На душе у меня было неладно. Она никогда не приходила одна, без Саши. Да и зачем бы ей это понадобилось? Неужели мои ночные видения имели под собой реальную почву? Но признаться в том, что я ничего не помню, не поворачивался язык. Пока тянулись в лифте на восьмой этаж, я досыта надышался ее духами, и голова у меня закружилась. Невзначай я оперся на ее плечо, а пальцами дружески ухватился за пышную грудь.

— Чего-то качает, прости!

Медовое свечение ее глаз полыхнуло алым отливом, губы шевельнулись в плотоядной усмешке, но она промолчала. От ее грудей меня тряхануло током.

Отперев дверь, я пропустил ее вперед, вошел следом и, бормоча извинения, нырнул в ванную. Я действительно чувствовал себя грязным, липким и вонючим, точно вернулся с многомесячных полевых работ. От горячей, обильной воды неудержимо потянуло в сон, и из ванной я вышел, спотыкаясь и приволакивая ногу.

— Годы не шутка, — объяснил Наденьке. — Часок недоспишь, неделю маешься.

— Бедненький старичок! Пора на молочко переходить вместо водочки.

Наденька уже прибралась на кухне: на столе чистая клеенка, посуда вымыта и уставлена на полки, винно-водочные бутылки гвардейской колонной выстроились у стены, на плите уютно пофыркивал чайник. Наденька над раковиной чистила картошку. Милая домашняя сцена. В груди у меня шевельнулось недоброе подозрение.

— Где наш Сашок? — спросил я. — Вы что, поссорились?

— Сейчас поставлю картошку, и поговорим. Возьми пиво в сумке.

Пиво она, естественно, купила, какое честные люди не пьют — фээргэшевские чекушки по восемьсот рублей за штуку. Я достал два красивых чешских бокала, в оба налил, закурил и без всякого удовольствия сделал пару глотков. Наступил неприятный момент, когда запойный организм начал воспринимать алкоголь как диверсию. Теперь несколько дней, что бы ни попало в рот, все будет отдавать керосином и желчью. В это время хорошо лечиться квасом, но квас повывелся в Москве, как и многие другие полезные, дешевые вещи, на которых не стояла этикетка «Сделано в США». В частности, к этим вещам можно отнести литературу и кино. Превращая нас в папуасов, вместо всего этого ненужного хлама победители завезли в столицу неисчерпаемые запасы бананов.

Наденька откушала пива с удовольствием и розовым язычком заманчиво слизнула с губ белую пенку.

— Ты в состоянии меня послушать?

Лицо ее бесстрастно, как всегда, и, как всегда, лукаво. Она вполне серьезна и вместе с тем подтрунивает над вами. Саша был счастлив в браке, хотя и подозревал за ней самые изощренные грехи. Как-то признался: я ее изучил до самого донышка и только тогда понял, что не знаю о ней ничего. Он ничуть не кривил душой. Что можно знать о женщине, которая умеет читать мысли и ни при каких Обстоятельствах не теряет присутствия духа. Мы с ней были добрыми друзьями много лет подряд, и ни разу она не смалодушничала, когда надо было проявить волю, и ни разу не сплоховала, если у нее просили взаймы.

Саша жил за ней как за каменной стеной, хотя был уверен, что все эти годы она его дурачила.

— Слушать всегда готов, но сначала хочу спросить.

— О чем? Если об этом, то лучше не надо.

— Мы с тобой любовники или нет?

— Женечка! — светло, искренне засмеялась и даже, кажется, потянулась погладить мой лысый чубчик. — Опомнись, дружок! Спохватился, бедненький! Пей лучше пивко. Чтобы быть любовником, надо быть мужчиной. А ты ведь спился, дорогой!

— Выходит, привиделось?

— Что привиделось?

— Чудесный был сон. Ты вопила, как мартовская кошка.

— Вот это вполне могло быть, — задумчиво произнесла Наденька. — Что-то подобное и мне однажды померещилось. Пьяный вепрь набросился на лесной опушке. Проснулась — на прекрасном теле синие пятна. Я даже Саше пожаловалась.

— Ты Саше рассказала?

— Если кошмар разделить с любимым человеком, он скорее улетучится.

— Кошмар или человек?

— Дорогой, мне некогда языком трепать.

— Мне тоже некогда, у меня гости через полчаса.

Наденька поднялась к плите, проверила картошку, слила воду в рукомойник. Потом по-хозяйски слазила в холодильник.

— На, порежь колбаску. Все лучше, чем хамить…

— Все-таки не пойму, ты шутишь или серьезно. Если мы с тобой оскоромились, то зачем посвящать в это Сашу? Зачем причинять человеку боль без всякой необходимости?

— Ну и зануда ты, Женечка.

— Зануда не зануда, а он мой друг. Меня совесть мучает.

— Об этом надо было раньше думать.

— О чем?

— Слушай, перестань разговаривать со мной в таком тоне. Или я сейчас уйду.

— Куда уйдешь?

— Не боишься, что рассержусь?

— Прости, Наденька! Ты же видишь, я не в себе.

— Стыдно так раскисать. И если уж вспомнил про Сашу, как раз за этим я и пришла. Он тоже не в себе. Только у него это по-другому выражается.

— Интересно, как?

— Он не дергается, не язвит по любому поводу. И не ищет спасения в бутылке.

— Кстати, погляди, там в холодильнике должна быть водочка.

По-семейному мы поужинали вареной картошкой с колбасой. Выпили по стопочке под маринованный огурчик. Сначала я хотел, чтобы Наденька поскорее ушла, но постепенно как-то притерпелся к ее необременительному присутствию. Она наконец поделилась своими переживаниями. По ее ведьминому рассуждению выходило, что Саша был поврежден умом изначально, это у него наследственное, по линии отца, который в сорокалетнем возрасте покончил с собой совершенно оригинальным способом: утопился в ванной. У Саши наследственная шизофрения обострилась тоже к этому роковому сроку и пока обозначилась лишь в необыкновенной замкнутости и неадекватных реакциях на ласку. Оказывается, он уже вторую неделю, как переселился на кухню, на раскладушку, приделал изнутри к двери амбарный засов и наглухо запирался на ночь. Наденьку это беспокоило. Повода к такой физиологической обособленности она ему никакого не давала. Мелкие стычки не в счет, они случаются в любой семье.

— Ничего себе мелкие стычки, — возразил я благодушно, почти усыпленный ее лепетом и двумя стопками. — Какие же это мелкие стычки, если ты собираешься подселить к нему иностранцев.

— Какие вы все дурачки, прямо до тупости, — сказала она смеясь и пересела поближе неизвестно зачем. — Значит, успел наябедничать? А кормить я его должна? А мать содержать? Ты знаешь, сколько он получает?

— Саша порядочный человек, поэтому имеет полное право помереть в нищете.

При этих словах она нечаянно коснулась пальцами моей щеки, словно согнала комарика. Тугая, никогда не знавшая прикосновения детского ротика грудь чудесно просвечивала сквозь вязаную кофточку двумя крупными темно-коричневыми сосками. То, что мерцало в чугунном бреду, грозило обернуться сладостной явью.

— И как Саша отнесся к твоей похотливости? — спросил я.

Много раз в течение многих лет я делал попытки задеть ее самолюбие, вывести из себя, и на сей раз мне это, кажется, удалось. Она не переменила позы, и выражение лица осталось прежним, ласково-соболезнующим, только губы слегка дрогнули и взгляд потух.

— Не надо бы так со мной разговаривать, Женечка!

— Какие могут быть церемонии между друзьями. Я Сашу люблю и тебя люблю. Не хочу, чтобы вы расстались из-за всякой ерунды. Вы уже оба не дети. Похоть — чисто физическая слабость, ее легко преодолеть. По себе могу судить. Я когда помоложе был, ну, ты помнишь, никому спуску не давал. А теперь утих, годы сделали дело. Может, и тебе пора остепениться?

Пока я говорил, Наденька налила себе водки, отпила глоток и по-мужски, но все же с необыкновенным изяществом утерла рот ладошкой. Все в ней было прелестно, но от невнятного предчувствия у меня мурашки пробежали по коже. Уж больно пристально и безразлично она глядела на меня, и не столько на меня, а скорее на стену за моим плечом. Чтобы сгладить неприятное впечатление от своих слов, я добавил:

— Меня к тебе тянет, всегда тянуло, чего скрывать.

Наденька по-прежнему молчала.

— Не обижайся, — попросил я. — Ты прекрасна, а я — грязная скотина. Давай на этом остановимся. Так тебе будет легче?

Улыбнулась наконец своей обычной любезной улыбкой психиатра, но речь ее была ужасной. Она была ужасной и по смыслу, и по тому, как она брезгливо цедила слова, словно плевалась мокрой шелухой от семечек:

— Не думала, что ты такая сволочь. Ты не оскорбил меня, нет. Просто приоткрылся. Ты нахамил, потому что ждешь другую женщину. Но тебе больше не нужна женщина, милый.

— Никого я не жду, с чего ты взяла?

Нелепо соврав, я спохватился, что Татьяна может появиться с минуты на минуту. Как-то незаметно сквозило время мимо меня. И началось это феерическое скольжение уже лет десять назад.

Наденька собиралась домой. Выложила на стол пудреницу, кошелек и еще какую-то мелочь. Не спеша подкрасилась, точно меня не было рядом. Долго разглядывала кончик языка, не ответя на мой заботливый вопрос:

— У тебя там не фурункул?

Мысленно я ее торопил: ну, давай, давай, уходи! Ты прекрасна, но уходи. Мы сведем наши счеты потом.

— Почему ты думаешь, что мне не нужна больше женщина? Вон Гете, например, хотел жениться в семьдесят пять лет.

— Ты не Гете, ты Вдовкин.

— Зато я крепкого крестьянского корня. У меня до сих пор по утрам поллюции.

Передернулась с отвращением.

— Хочешь знать правду о себе?

— Не хочу.

— Ты кажешься себе страдальцем и героем. Как многие сегодняшние интеллигентики, которым новые времена пришлись не по вкусу. Но ты не герой, Вдовкин. Ты даже не интеллигент. Ты обыкновенный сонный обыватель на склоне лет. Медведь в спячке, потревоженный юным охотником в его уютной берлоге. Вот ты и начал дремуче огрызаться и бросаешься на всех, кто подвернется под руку. В твоей злобе столько же духовности, сколько в бормотании алкоголика, которому не дали похмелиться. Пожалуйста, не заблуждайся на этот счет.

Такого выпада я не ожидал, умела Наденька застать человека врасплох. И складно излагала свои мысли.

— Значит, ты, миленькая, тот самый юный охотник, который потревожил спящего медведя?

— Не передергивай. Это приемчик из ваших с Саней маразматических разглагольствований. Прекрасно понимаешь, о чем я говорю.

— О чем же?

— Да вы просто нытики оба. Вас время не устраивает? А вдруг это вы ему не подходите? Да я представить не могу, с каким временем вы бы ужились. Разве что с мезозоем.

— Ты еще похвали рыночные перспективы.

— Дорогой, неужто забыл, что по большому счету есть только два двигателя прогресса — торговля и война.

Неожиданный поворот темы поверг меня в привычную апатию. Да что же это такое! Ну зачем она завела совершенно чужую для нее песню? Впрочем, чему удивляться. Вот она упомянула некстати интеллигенцию. Бог мой, да разве это не бранное нынче слово? Разве не интеллигенция выказала такую худосочность ума, такое стерильное отсутствие нравственного чувства, что всерьез и говорить о ней смешно. Интеллигенцию довытравили за семьдесят лет режима, а новая не народилась. Она и не могла народиться. Откуда? От яблони родится яблоко, от пчелы — мед, а от хама — только хам. Может, в этом и есть разгадка столь легкого торжества негодяя? Некому противостоять не то что разбою, а даже коварным речам. У нынешней интеллигенции крысиный лик. Она питается объедками с барских столов и прислуживает злодеям. Когда это бывало на Руси? Это она, наша брутально ожиревшая интеллигенция называет прямой грабеж — реформами, а врагов рода человеческого прославляет защитниками свободы. Если чудом выбьется из ее вонючей среды одинокий провидец, интеллигенция кидается на него со всех сторон, подобно стае шакалов, ни одного мосла не оставит необглоданным. И народец-то наш русский, родной, и без того одичавший и проспиртованный, видя, как живые трупы пожирают своих собратьев, окончательно окостенел в недоуменной муке. Ниоткуда не слышно ни стона, ни хрипа. Разве что робкая старушечья слеза продолбит порожек и тянет по улице горелым, как от недавнего пожара. А так все хорошо, все довольны, обыватель послушен и тих, хотя не работает, как встарь, не спит и не бодрствует, не ест и не смеется, лишь смирно ждет, когда же его наконец погонят голосовать на самый последний референдум.

Слишком долго я молчал, и Наденька обеспокоилась:

— Тебя можно оставить одного? Ты не спятил?

— Я не хочу с тобой ссориться.

— Тогда не надо оскорблять.

— Я же сказал, что люблю тебя и буду всегда любить. Только не говори о том, чего не знаешь.

Она раздумывала: уходить или остаться. Тут я не мог ей помочь. Я не понимал, как для нас обоих лучше. Ей вообще не стоило сюда приходить. Конечно, предательство нас крепко сплотило, но ведь никогда не поздно замолить и искупить любой грех. Дружба с Сашей слишком много для меня значила, чтобы рисковать ею ради ведьминых прелестей.

— Не майся, — сказала она. — Ты ни в чем не виноват. Уж если кто и виноват, так это я.

— Слишком долго собираешься. Или раздевайся, или уходи.

— Прямо у тебя сегодня какой-то хамский зуд. А что, если в самом деле разденусь?

— Многого не обещаю, но разочек попробую оседлать.

Откинулась на стуле, просияла, как солнышко закатное.

— Боже мой, и с таким человеком я разговариваю, как с нормальным.

— Наливай! — сказал я.

Не успел я одолеть стопку, как Наденька оказалась ко мне притиснутой, вся целиком уместилась в моих ладонях, и мы начали беззаботно целоваться, и это было естественно. Сумасшествие и водка — вот что давало мне силы с успехом продолжать любое необдуманно начатое действие. В истому наших родственных объятий звонок ворвался как досадное недоразумение. Я даже не сразу сообразил, кто бы это мог быть. Когда сообразил, то как-то немного протрезвел.

— Не обижайся, — объяснил Наденьке, — но пришла одна дама, на которой я, наверное, вскорости женюсь.

Однако это была не Татьяна, хотя часы показывали начало девятого, а это был Дема Токарев собственной персоной, и он был так пьян, словно с позавчерашнего дня не вылезал из-за стола. Он был так пьян, что производил впечатление трезвого и глубоко задумавшегося человека.

— Извини, что без уведомления, — сказал он, удачно перевалившись через порог. — Но я у тебя куртку забыл.

— Ничего ты не забыл. Проваливай. Я не один.

— У тебя бабешка?

Глумливая ухмылка на толстой пьяной роже напоминала пузырек масла на подгоревшем блине.

— Не бабешка, а Наденька Селиверстова. Мы обсуждаем важное дело. Ты помешаешь.

— У тебя Надька? — удивился он. — Это не по-дружески, нехорошо, брат. Раньше за тобой такого не водилось.

С неожиданной для его состояния резвостью он рванулся на кухню, но я успел перехватить его поперек туловища и, задохнувшись от невероятного усилия, перетолкал эту тушу в комнату. Дема возмущенно что-то бормотал, упирался, грозил двинуть в ухо, но потом рухнул и по-свинячьи захихикал.

— Переборщил, брат. Замахнулся на святое. Сашкина жена! Да как тебе в голову пришло. Тащи сюда немедленно водки и закуски.

— Чего тебя принесло? Кто тебя звал?

Дема заметил наставительно:

— Человек, который заводит шашни с женой друга, достоин общественного порицания. Уж на что я бабник, а на такое не способен. Для меня жена друга все равно что икона. Как ты мог на это решиться, брат? Саша обидится и будет прав.

Дема еле ворочал языком, и я подумал, что, пожалуй, стакан водки свалит его с ног.

— Принесу выпить с условием, что поспишь.

— Избавляешься от свидетелей? Ты меня обязан теперь каждый день поить. Иначе я за себя не ручаюсь. Где телефон?

На кухне Наденька сиротливо дымила сигаретой, притулясь у стеночки.

— Домой тебе не пора? — спросил я.

— Зачем ты Демке ляпнул, что я здесь?

— Я наших отношений не стыжусь.

Со стаканом и с соленым огурцом я вернулся в комнату. Дема уже перебрался на мою постель и снял ботинки. Вообще весь этот вечер ощутимо насыщался фантасмагорией. Сам я все более ощущал себя неким порхающим мотыльком, у которого век короток, но, как известно, беззаботен.

— А у меня никого нету, — пожаловался Дема, понюхав стакан. — Вчера Клара обещала навестить, но обманула. Да и зачем она мне? Она же фригидная. А Наденька как, ничего? Я ведь тоже к ней приглядывался. Но у меня моральные правила, жена друга для меня…

— Молчи, пьяная скотина! Убью!

— Хочешь, чтобы я стакан целиком выпил? А не захмелею?

По-настоящему на Дему разозлиться у меня не было сил. Это было все равно что возненавидеть собственное отражение в зеркале. Этот этап самоанализа я давно миновал.

— Ты же понимаешь, что между мной и Наденькой ничего не может быть.

— Лишь бы Саша это понял. Ну, за его здоровье!

Я не успел досмотреть, как он закусывает, потому что опять позвонили в дверь. Пошел, открыл: на этот раз наконец-то Татьяна. Вид у нее был благоухающий и неприступный. Одета в вельветовые штанишки и длинную куртку с карманчиками и фестончиками. Я не люблю эти яркие прозрачные куртки, они отнимают у женщины индивидуальность.

— Ну, входи же, — пригласил я.

— Евгений Петрович, у меня счетчик работает.

— Какой счетчик?

Взглянула подозрительно.

— Кажется, вы пьяны?

— А-а, такси? Да я тебя сам отвезу. Все равно мне в этой квартире больше не жить.

— Это ваши проблемы. Давайте ключи, и я побежала.

— Куда побежала?

Все-таки шажок за шажком я втянул ее в прихожую и осторожно, стараясь к ней не прикасаться, притворил дверь.

С ее появлением что-то резко сдвинулось в моем сознании. В глазах посветлело, и квартира перестала колебаться от моего мотылькового порхания. Я почувствовал приятную усталость оттого, что не нужно больше никого ждать.

— У меня беда небольшая, — сказал я. — Не могла бы ты помочь?

— Ваши проблемы меня не касаются, — повторила Татьяна с упрямством школьника, который доказывает учителю, что этот урок они не проходили.

— Приехал пьяный друг и улегся на мою постель. Может, уже и наблевал. Человек-то он хороший, но, к сожалению, характер у него невыносимый. Он же алкоголик. А на кухне сидит женщина, которую я глубоко уважаю. Я бы не хотел, чтобы они встретились. Ты побудь с ней немного, а я пока его уложу и таксиста отпущу. Она тебе понравится. Она гадать умеет.

Завороженная моим пустопорожним нытьем, Таня головку склонила набок.

— На что ты рассчитываешь, у нас не получится.

— Господи, да на что я рассчитываю?

— Ты меня обхаживаешь, а я не люблю, когда обхаживают. Ты же все врешь.

— Что я вру?

— И голосок вот этот жалобный. Увертки всякие. Ты кого хочешь обмануть, Евгений Петрович?

— Нет, ты чего-то не понимаешь. Во мне хитрости нету. Просто не к кому обратиться за помощью. А тут ты подвернулась. Посиди с Наденькой на кухне, выпейте по рюмочке, ну что тебе, трудно? Я мигом обернусь. Сколько ты должна таксисту?

…Наденьку я представил как жену лучшего друга, а про Татьяну сказал, что это моя невеста. По первым же репликам, которыми женщины обменялись, я понял, что они легко найдут общий язык.

— Он всегда весь такой ломаный? — спросила Татьяна у Наденьки.

— Нет, — ответила Наденька, — раньше был другой. Водка его сгубила. И самомнение. Комплекс Нарцисса.

Оставя их одних, я заглянул к Деме. Вперя глаза в потолок, он что-то глухо вещал себе под нос. Видик у него был не для слабонервных. Рожа красная, белки заведены, как в припадке, губы шевелятся, а волосатые ноги с задранными штанинами заброшены на спинку кровати. Последняя доза его не сокрушила, но погрузила в прострацию, и мне, к сожалению, хорошо знакомую. Согнать его с кровати теперь, разумеется, не удастся до утра.

— Воды принести?

Его глаза вернулись на место, и взгляд стал не то чтобы осмысленным, но сфокусированным.

— Женечка! Это ты, родной? Сейчас ночь или день?

— Ночь, все спят. Спи и ты. Попозже принесу тебе водочки.

Против ожидания он послушно перевернулся на бок и пробубнил в стену, уже в полусне:

— Вот бы миллиончик раздобыть где-нибудь. С миллиончиком я бы горя не знал.

На дворе стоял тихий, летний вечер. В лицо пахнуло свежим запахом сирени и аммиака. Единственный горевший фонарь возле мусорного бака ледяным светом выхватывал из мрака монументальную фигуру дяди Коли с метлой.

— Поздновато нынче убираешься, — посочувствовал я ему, угостя сигаретой. Он жадно задымил из моих рук. Пояснил:

— Как курить бросил, сон пропал. Чем на постели мытариться, дай, думаю, подмету лишний раз. А у тебя, вижу, опять гулянка?

Тут я заметил в стороне мурлыкающую «Волгу» с шашечным узором. Таксисту, склонясь к опущенному стеклу, я сказал:

— Велено передать четыре тысячи. Сдачи не надо.

Он кивнул, взял деньги и газанул. Лица его я не разглядел и так и не понял: много ему отвалил или мало.

Дядя Коля топтался за спиной.

— Гостевание, говорю, у тебя? Опять завтра не подымешься?

— Почему не подымусь? Сегодня собрались приличные люди. У всех зашита «торпеда».

— И у девок тоже? — усомнился дед.

— У девок по две штуки. Не наши, французские. Действуют безотказно. Пивка примешь, и поминай как звали.

— Это хорошо, — одобрил дед. — Сам-то не пробовал зашиваться?

— Мне не к чему. Я норму знаю.

Пока разговаривали да пока я расплачивался с таксистом, показалось, влажно-теплая ночь надвинулась ближе к дому. Тишина и звезды сошлись вдруг чудно, как в лесу. Не хотелось покидать нежные, обморочные объятия природы. Но приличных гостей оставлять надолго без присмотра было небезопасно. Дядя Коля потянулся было за мной в подъезд, но я его остановил, обещал попозже вынести согреться.

— Так бы оно, конечно… на ночь не грех по маленькой, — глубокомысленно заметил дед.

На кухне я застал картину кисти передвижников. Обе дамы, чуть не обнявшись, с рюмками в руках и с наивно-любознательными лицами слушали трезвого и мужественного Дему, который читал им суровые увещевания, облокотясь на холодильник и сопровождая особенно эффектные фразы красноречивыми жестами. Голос у него был замогильный.

— …живут неправильно. Пьянство, разврат, цинизм, запутанные, патологические отношения между мужчиной и женщиной — вот ярчайшие приметы времени. Кто сохраняет элементарную порядочность, представляется окружающим выродком. Общество отторгает такого человека…

Да вот вам, пожалуйста, типичный представитель необуржуазии, — возопил он, указуя на меня гневным перстом. — Нечистоплотен в связях, пьяница, дебошир, тайный коммуняка и при этом выдает себя за народного радетеля. К сожалению, и я отчасти такой же. Мы все утратили уважение к женщине как к матери, к сестре, мы видим в ней только примитивную партнершу по сексу, и самое ужасное, она ничего не имеет против.

— Что с ним? — спросил я у Наденьки. — Скипидару выпил?

Наденька пожала плечами. Зато Татьяна смотрела на моего мистически протрезвевшего друга с восхищением.

— Он все правильно говорит. Только капельку горячится.

О себе — да, — согласился я. — Но лично я, например, в каждой женщине вижу в первую очередь мать и сестру, а уж потом возлюбленную. Слово «секс» мне вообще отвратительно.

Передохнувший Дема загремел оглушительно, как включенный на полную мощность репродуктор:

— Девочки, не верьте ни одному его слову. Это оборотень! Он кует бабки из человеческой доверчивости. Тебе скажу прямо, Евгений: после сегодняшнего случая я уже никогда не пойду с тобой в разведку.

Я хлебнул водочки и скромно занюхал хлебной корочкой.

— А что сегодня случилось? — спросила Наденька.

— Он знает, — многозначительно изрек Дема и покачнулся, сдвинув с места холодильник. Только сейчас я заметил, что он напялил мои джинсы и повязал галстук прямо на майку. Это мне не понравилось. Он был раза в три крупнее меня.

— Порвешь штаны, заплатишь, — сказал я.

Обе женщины поглядели на меня с осуждением, а сам Дема наконец присел к столу, оторвавшись от холодильника. Я пошел в коридор ответить на телефонный звонок. Пока шел, был счастлив. То есть поймал себя на мысли, что сто лет не был так счастлив, как в этот душный вечер, который складывался из хрупких, давно забытых переживаний. Так бывает только в молодости, когда присутствие желанной женщины придает таинственное значение любому слову и жесту.

Звонил, разумеется, Саша Селиверстов. Он разыскивал пропавшую жену. Не поздоровавшись, спросил:

— Надюха не у тебя, случайно?

— Чего тебе взбрело в голову? Зачем ей быть у меня?

— Вы все не просыхаете?

— Да, не просыхаем. Демка-то совсем ополоумел. Несет какую-то околесицу. Хочу вызвать «неотложку». Не хочешь сам подскочить?

Чуткое Сашино ухо уловило натужность моего приглашения. Он застал меня врасплох, соврал я ему автоматически и неизвестно зачем. Первый раз, пожалуй, врал я милому другу, и повод был гнусный.

— Где она может быть? Обычно все же сообщает, когда задерживается, — пожаловался Саша.

— Да время еще детское, — произнес я еще более фальшивым тоном. — Может, по магазинам бегает?

Саша вернул меня на землю:

— Начало двенадцатого. Ты бы поглядел в окно.

— Ну и что? Сейчас ночных полно лавочек. Могла у подруги засидеться. Зачем думать сразу о плохом. Надя осторожная женщина, куда не надо не полезет.

— Чего-то ты темнишь, Женек. Или я ошибаюсь?

Уже совсем ненатурально я обиделся:

Да что за чертовщина! Один пьяный дурак житья не дает, теперь ты взялся. Когда это я темнил, вспомни? Это вы с Демой любители тумана напускать, а я всегда чист, как слеза ребенка. Хоть ты бы мне нервы не мотал.

— Боже, сколько слов! Ну-ну, будь здоров, допивайте водяру.

— А ты разве не придешь?

Саша молча положил трубку, и я представил, как он сидит сейчас у аппарата, печальный, одинокий, и думает скорбную думу. Догадаться о его мыслях нетрудно. Он думает, не наставляет ли ему рога любимая женщина и не участвует ли в этом мерзопакостном, но таком по-житейски обыденном действии человек, с которым они за много лет породнились, как братья. Но, возможно, я фантазировал: какие у него могли быть основания подозревать меня?

Вернувшись на кухню, я сказал:

— Извини, Наденька, но ты тут прохлаждаешься, а Саша с ума сходит. Ты ведь не предупредила, что задерживаешься. Он уже все больницы обзвонил, а сейчас звонит в милицию. Наверное, тебе все же лучше поскорее поехать домой. Дема тебя проводит. Ты проводишь Наденьку, старичок?

Наденька улыбнулась колдовской улыбкой:

— Как же ты изолгался, Женечка! Муж прекрасно знает, что я у тебя. Я ему записку оставила.

— Даже если так, — сказал я. — Все-таки час поздний, на улицах опасно. Да вот и Дема давно собирается домой.

— Я собирался? — удивился Дема. — Ты нас выгоняешь, что ли? Так и скажи. Чего крутишь, как хорек.

— Почему выгоняю? Живите здесь. Сашу, правда, немного жалко. Он чего-то психует.

— Выйдем на два слова, — позвал он таким тоном, словно принял мучительное, но необходимое решение отправить меня на тот свет.

В комнате спросил:

— Ты чего, Женек, совсем чокнулся? Ты зачем их в одно время-то свел?

— Всё?

Дема надулся, как упырь.

— Хорошо, помогу в последний раз. Гони деньги на такси и бутылку водки.

— Водки нету.

— Зараза, да у тебя полный холодильник!

В холодильнике действительно обнаружилась и водка, и коньяк. Я уж сбился со счету, сколько покупал спиртного и сколько выпили. Наденька причесывалась возле зеркала в коридоре.

— Суетишься напрасно, — шепнула она, при этом больно наступив мне на ногу острым каблуком. — Эта женщина тебе не по зубам. Но мне не жалко, ты заслужил свою участь, морячок.

Из чувства суеверия я возразил:

— При чем тут эта женщина? Она вообще не ко мне пришла.

— Кстати, в этой идиотской шутке как раз много правды. Она не к тебе пришла.

Дема бережно обнял ее за плечи и вывел из квартиры, как заботливый брат. Так провожают из чумного барака последнюю медсестру. Я в щелочку подглядывал, как они сели в лифт.

Дома остались я и моя суженая.


4

Посреди ночи я проснулся от сердечного спазма. Горел ночник, в комнате воняло табачной гарью. Моя любимая спала, укутавшись в простынку до самого носа. Но один глаз у нее был открыт.

— Не спишь? — спросил я.

— Сплю, — сказала Татьяна, и одинокий голубой хрусталик потух.

Перед тем как улечься, мы долго разговаривали на кухне, пили чай и водку. Я не помнил толком, о чем болтали, но разговор был хороший. Она жалела меня. А я жалел ее. Кажется, мы пришли к мысли, что оба родились не в свое время и не в том месте, где надо было. Потом немного поплакали, как между нами уже завелось. Потом она ушла в ванную, и вскоре я туда нагрянул и застал ее под душем. Ничего прекраснее, чем обнаженная, стройная, смуглая женщина, со смехом брызнувшая мне в глаза мыльной пеной, я в своей жизни не видел, хотя повидал немало. Я присел на пластиковую табуретку и глупо ухмылялся. Татьяна грациозно переступила через край ванны, склонилась и подтолкнула ко мне коричневый продолговатый сосок.

— На, полижи, теленок!

Затем мы очутились в постели, и я сделал диковинную попытку овладеть ею. Я мял ее и переворачивал с такой энергией, словно изгонял дьявола, при этом урчал как бы от удовольствия, но дальше не продвинулся. Она помогала мне, как умела, и единственное, что я понял из нашей любовной схватки, это то, что Татьяна хорошо знает, чего хочет от мужчины, и способна возбудить и покойника, но только не меня, пока еще живого. Со страхом я подумал, что сбылось пророчество Наденьки и пробил час расплаты. Но Таня успокоила меня, сказав, что так бывает, если долго пьешь и много куришь.

— Конечно, все это ерунда, — бодро согласился я. — Вполне можно обойтись и без этого. Я читал в одном романе, как какому-то мужчине на войне оторвало снарядом яйца и только после этого он по-настоящему влюбился. И женщина, представь себе, отвечала ему взаимностью. Это написано, кажется, у Хемингуэя.

— Сколько угодно таких случаев, — любезно подтвердила Татьяна.

Во сне я любил ее еще больше, чем наяву, и эта любовь была безгрешна. Это была не любовь-действие, а любовь-томление, какой она бывает в юности. Все клеточки моего существа были пропитаны упоительным предощущением, призрачным, как сверкание дождевых капель из случайного палевого облачка в ясную летнюю пору. Это сонное блаженство, где не было отчетливых образов, а был покой, стоило всей моей жизни, и я не хотел просыпаться, но власть над подсознанием, увы, мне не принадлежала, как не принадлежит она никому из людей.

Проснувшись, я продолжал думать о ней. Из-под опущенных век ее голубые глаза отбрасывали на кожу серебристую тень. Рядом со мной притаилось существо слабое, уязвимое, но это, конечно, было только впечатление ночи. Столбняк любви не ослепил меня. Дамочка мне попалась хваткая, цепкая, с двойным дном, раз сумела так органично «вписаться» в нашу чумную действительность, скорее всего, не имеющую аналогов в мире. Общество разделилось не на демократов и коммунистов — только дебил способен в это верить, — а на тех, кто по старинке продолжал тупо работать, и на огромное количество паразитов, высасывающих кровь из умирающего государства. Моя любимая сделала выбор в пользу кровососов. Она не пожелала учить детишек грамоте, благородно голодая. Предпочла сладко кушать и спать с джентльменами, у которых похрустывают доллары, как у стариков суставы. И все-таки за двое суток, и особенно в этом блаженном сне, я привязался к ней, как собака. Это было страшновато, потому что перечеркивало все мои представления о самом себе. Накопившаяся в сердце усталость, казалось, исключала возможность всякого сильного чувства, кроме желания уснуть навеки, — и вот тебе на! Пьяный, убогий, спускающий отцовское наследство, я потянулся вдруг к женщине, нюхал ее следы, поднимал призывно хвост, и не чем иным, кроме как слепым любовным наваждением, это нельзя было объяснить. Когда старость подступила на порог, и башка налилась чугуном, и сама жизнь еле тлела, Татьяна поманила возможностью новой печальной утраты.

Я вторично ее разбудил, с кряхтением перевалясь с боку на бок.

Чего тебе? — пробурчала она. — Похмелиться хочешь?

— Не имею такой привычки, — сказал я. — Я же не алкаш.

Новая любовь, естественно, тянула за собой новое вранье.

— И потом, — добавил я, — даже если бы мы и выпили по рюмочке, что в этом плохого? Кстати, возлияние после неудачной случки единственное, что скрашивает суровую жизнь импотента.

Но она уже безгрешно сопела во сне, повернувшись ко мне спиной. Попробовал задремать и я, и, как ни странно, мне это удалось.


Утром мы поехали на встречу с покупателями. На площади Ногина она пересела к ним в машину и повезла за город, но как мы и условились, сперва нас познакомила. Оказалась вполне приличная семейная пара: он — биржевик лет тридцати, по виду и по манерам вылитый молодой доцент, с приятным, умным блеском глаз и без наглости; она — хрупкое создание в модной упаковке, не сказать даже, чтобы красивая, скорее, субтильная, мило жеманная, тоже типичная жена доцента, которая каждое слово мужа воспринимает как откровение Господне. Помнил, помнил я по прежним временам, что именно такие восторженно-преданные жены доцентов имеют обыкновение на любом углу заводить торопливые шашни с прохожими молодцами. Помнил и то, что любовные ласки этих девиц весьма напоминают кошачьи укусы. На меня, похмельного и небритого, она смотрела с некоторой тревогой, как на пришельца из винной очереди, но еще большим было ее разочарование, когда я заговорил. Это и понятно: я ведь обратился к ним с просьбой, а для такого сорта девиц проситель все равно что использованный презерватив. Зато сам бизнесмен отнесся ко мне с пониманием и только уточнил: на какой срок понадобится резервировать комнату. Я сказал, что ненадолго, скорее всего, не больше чем на год.

— Нет проблем. Вычтем из общей суммы, как плату за аренду.

С Татьяной уговорились, что она позвонит сразу, как вернется — часов в пять-шесть.

— Сегодня пойдем на вторую попытку, — предупредил я.

— Ты прямо неугомонный любовник, — ласково отозвалась она.

Из первогоже автомата я дозвонился Наденьке Селиверстовой. Проказница была дома одна, но я не собирался выяснять с ней отношения по телефону, попросил через полчаса подойти в кафе-мороженое на углу.

— А почему бы не ко мне?

Действительно, почему? Лучший друг на работе, вкалывает в поте лица, почему бы не заглянуть и в охотку не наставить ему рога?

Пока ехал к ней, было ощущение, что забыл сделать что-то важное, что-то такое, от чего зависит будущее. Это действовало на нервы. Я понимал, в чем дело. Любовная горячка произвела на меня такое же воздействие, как если бы мирно околевающего от мороза путника принудительно сунули в парилку. Окостеневшие сосуды забились в падучей, а мозг радостно устремился туда, где мне было шестнадцать лет. Смешно было наблюдать всю эту кутерьму матерому зверюге, притаившемуся во мне и бывшему, вероятно, единственной моей истинной сущностью.

Через час мы с Наденькой сидели за столиком в кафе-мороженое. Она была ко мне добра и переложила из своей вазочки шарик крем-брюле, который не любила.

— Давай так, — начал я решительно. — Давай забудем все, что было и чего не было, и вернемся к прежним отношениям. Они ведь были прекрасны. Зачем на старости лет разыгрывать дешевую мелодраму?

— Я-то не старая, — ответила она уклончиво, — а вот ты, видно, совсем спятил.

— Я не спятил. Я влюбился.

— В Танечку?

— Она тебе не понравилась?

Подумав, она переложила в мою вазочку еще шарик клубничного.

— Как она может нравиться или не нравиться! Это грешная женщина, в ней сидит дьявол. Она съест тебя с потрохами и ничего не даст взамен.

Приняв мое напыщенное молчание за несогласие. Наденька спокойно продолжала:

— И потом, не понимаю, что за юношеская спешка? Откуда такая сексуальная прыгучесть? Полагаю, у тебя чисто психологический надрыв на фоне запоя. Завтра это все пройдет, дорогой. И мы вместе посмеемся над твоей скоропалительной любовью.

— Я действительно произвожу впечатление кретина?

Наденька успокаивающе коснулась моей руки:

— Это впечатление ты производил и прежде. Разумеется, сегодняшнее обострение впечатляет, но всякая болезнь прогрессирует, если ее не лечить. Тебе просто надо недельку посидеть на транквилизаторах. При сексуальной горячке это лучшее лекарство.

Мороженое в вазочке расплавилось, я перемешал все шарики в шоколадно-розовую массу, отчего деликатес приобрел непристойный вид.

— Мне бы одно понять. Ты сказала, дьявол. А в какой женщине его нету? В каждой проститутка борется со святой, разве не так? Все дело в том, кто побеждает в данную минуту, только и всего.

— Эта минута иногда растягивается на целую жизнь.

Мы говорили о разных вещах, и она меня не слышала.

Но я и не надеялся, что услышит. Я только хотел, чтобы она простила меня. Наденька не привыкла, чтобы ее отвергали. И правильно делала, что не привыкла. В этом были мы с ней схожи. Я и сам не забыл ни одного косого взгляда, брошенного на меня случайным прохожим. Это не христианское свойство, но что поделаешь, против натуры не попрешь. Наденька Селиверстова была рождена повелевать мужчинами, благодетельствовать им и при случае ставить их на место. Меня, пьяного, она как раз облагодетельствовала, а в ответ нарвалась на оскорбление. И теперь, когда я с чистым сердцем протянул ей пальмовую ветку, она приняла ее за гадюку.

— Что тебе Саша вчера сказал?

— Не трясись. Саша благороднее, чем ты. Узнав про измену, он нас сразу простил.

— Но я же был пьян.

— У тебя есть удивительное качество, дорогой, — заметила она вкрадчиво. — Ты никогда не бываешь виноватым. Наверное, поэтому так иногда хочется отвесить тебе оплеуху.

Наденька достала из сумочки пачку ментоловых сигарет и с наслаждением затянулась. За соседний столик опустился молодой парень в распахнутой до пупа розовой рубахе, с большим серебряным нательным крестом и начал пялиться на нее с бесшабашной удалью кобеля, узревшего течную сучку.

— Я не хочу с тобой ссориться, — сказал я.

— Забавно… Чтобы убедиться, какой ты редкостный негодяй, понадобилось лечь с тобой в постель.

Я вежливо предупредил кобеля за соседним столиком:

— Дама ангажирована, молодой человек. Отвернись, а то глаз выколю.

Юноша постучал себя кулаком по лбу и добродушно спросил:

— Что, батя, крыша поехала?

Наденька ослепительно ему улыбнулась, а мне сказала:

— Женечек, а ведь ты становишься опасным для окружающих.

Молодой человек, уже как бы официально принятый в нашу компанию, галантно заметил:

— Старики все чокнутые. Время такое, девушка. У них отобрали бесплатную кормушку.

— У кого это — у них? — спросил я.

Он не посчитал нужным ответить, но как-то незаметно почти передвинулся за наш столик. Наденька сияла. Куда подевалась ее суровость. Она только лишь не мурлыкала. И для того чтобы ее ублажать, всего-то потребовалось, чтобы наглый юнец назвал ее «девушкой».

— Мишель, — представился он. — Не возражаете, если я с вами немного побуду? Скучно одному жрать мороженое. Сейчас моя телка должна подскочить, чего-то задерживается. Наверное, подмывается. А насчет «них», батя, я тебе так скажу. Вы никто жить не научились. То есть прожили, да так и не поняли — зачем? Или я не прав? Тогда возрази.

Он заговорщицки подмигнул Наденьке и положил мослатую руку на спинку ее стула. Качок, конечно, был что надо, заглядение. И лицо приятное: широкоскулое, с нежной кожей, с ясными, смеющимися глазами. Отбивать девок ему, разумеется, было не впервой, и с Наденькой, он полагал, осечки не будет. Судя по ее игривому смешку, он, возможно, не очень и ошибался. Я был чрезвычайно рад его появлению. Вон как быстро судьба предоставила Наденьке случай отомстить негодяю, то есть мне. Надо заметить, она была из тех женщин, которые вообще любят стравливать мужиков, чтобы посмотреть, как они грызутся. Это был ее единственный недостаток. Других я не знал. На скрупулезное изучение других ее недостатков долгие годы убил ее муж.

— А что ты подразумеваешь под умением жить? — спросил я. — Бабки заколачивать?

— Не только заколачивать, но и тратить. Вы же трясетесь над каждым грошом, потому и нищие.

Он все больше мне нравился. Стерильный образчик нового русского без примеси фарисейства. Двухклеточное существо с претензией на божественное всеведение. Я знал людей и постарше, и поумнее, которые рассуждали о бытие с такой же умилительной категоричностью. Это и был питательный планктон нынешнего режима: люди, выросшие как бы вне социального страха, но чудесным образом напрочь утратившие способность к психологической самоориентации. Добро и зло они воспринимали исключительно через товарный ценник в СКВ. Неожиданный мой соперник Мишель выглядел, как сто тысяч его братьев по всем ларькам Москвы — вкрадчиво-настырный и словно недавно из-под душа.

— Значит, ты над грошами не трясешься? А взаймы дашь?

— Сколько?

— Сотенка баксов мне бы не повредила.

Презрительно ухмыльнувшись, парень выудил из широких штанин запечатанную пачку тысячных банкнот, брякнул перед собой на стол.

— С одним условием, батяня.

— С каким?

— Немедленно исчезаешь. Дама остается со мной.

В затруднении я поглядел на раскрасневшуюся Наденьку.

— Условие приемлемое. Но ты же вроде ждешь какую-то телку?

— Это уже мои проблемы.

Я потянулся к деньгам, но Наденька не дала их взять. Так больно смазала ложкой по пальцам, по косточкам, в глазах заискрилось.

— Пошли отсюда, тут не поговоришь. Слишком козлом воняет.

Я послушно поплелся за ней. У выхода обернулся, развел руками: дескать, извини, старина, не сторговались не по моей вине. Если парень и огорчился, то по нему не было заметно: лыбился как именинник.

Я проводил Наденьку до дома, но зайти пообедать отказался. Попрощалась она со мной по-доброму:

— Не казни себя, дорогой. Саша ничего не узнает. То, что между нами было, всего лишь акт милосердия. Когда тебя твоя шлюха предаст, снова приходи ко мне, и опять я тебя спасу. Потому что ты мне дорог, как младший брат.

— Значит, у нас было кровосмешение?

— Похоже на это.

На глазах у всего двора я поцеловал ее прямо в губы.

В машине закурил и никак не мог тронуться с места. Словно подсели батарейки, заставлявшие белкой крутиться изо дня в день, несмотря ни на что. До вечера было далеко, солнце нещадно палило в левый висок, но и уворачиваться от него было лень. В этой внезапной прострации было нечто пугающее, но и приятное, легкое, как в вязком обмороке, спасающем от нестерпимой боли. Бежал, рвался, достигал, но догнали, тюкнули по затылку молоточком — и теперь молчок, лежи и не рыпайся, пока не поймешь, живой ты или мертвый.

Слишком часто и прежде я задумывался о смерти, но теперь мысли о ней приобрели соответствующий эпохе шутовской оттенок. Ничего в них не было мучительного и пугающего: словно струйка сигаретного дыма, превратясь в иглу, уколола в сердце.

И все же, как обычно, в минуту душевного упадка меня нестерпимо потянуло ко всем тем, кто был мне так или иначе дорог: к погибающему отцу и хлопотливой маме, к непутевой доченьке и жене Раисе, без устали обустраивающей свое счастье, к милым друзьям Саше и Деме, неизвестно зачем, как и я, появившимся на белый свет, к кукольной подруге детства Маше Строковой, уже по благоприятному стечению обстоятельств канувшей в Лету, и ко многим другим, чьих имен я не взялся бы вспомнить, но когда-то невзначай приютившим меня возле своего сердца, — подать бы им всем обнадеживающий сигнал, шепнуть в разверстое ухо: потерпите, братцы, уже недолго ждать, и скоро мы будем снова все вместе. Из полного погружения в эзотерическую пучину меня вывела грубая реальность: хмурый дядек с лицом пожилого хулигана склонился к окошку.

— В Домодедово поедешь?

Дядек был одет неопределенно: поношенная брезентовая куртка и джинсы, в руке вместительный рюкзачок. Вроде ничего опасного.

— Далеко, — сказал я. — Сколько заплатишь?

— Не обижу, не волнуйся.

— Все так говорят, а потом обижают.

— Пятнадцать штук хватит?

На машине я подрабатывал нечасто, только когда уж совсем припекало, но все же кое-какой опыт приобрел. Клиент был все-таки подозрительный, что-то в нем настораживало, может быть, отчаянная, слишком прямая ухмылка на честном, простецком лице.

— Двадцать пять — и по рукам, — сказал я.

Мужчина обошел «жигуленок», открыл дверцу и по-хозяйски взгромоздился на сиденье. Рюкзак уместил под ноги.

— Плачу угол — поплыли.

Петляние по московским улицам подействовало на меня благотворно. Тупая душевная хмарь развеялась. Тем более что пассажир оказался не вором, не убийцей, не наркоманом, а фермером. То есть человеком, которого время от времени показывают по телевизору как новую российскую диковину и которого уж лет пять назад демократы объявили спасителем отечества. Истинным хозяином своей страны. За каждого отловленного и заснятого на пленку фермера журналисты, по слухам, получают какие-то необыкновенные премии от начальства. Показать живого фермера у них так же престижно, как вытащить на экран взбесившегося коммуниста, с пеной у рта грозящего всех перевешать. Кому из журналистов это удается, тот почти сразу получает работу на Западе и переодевается в кожаное пальто.

Пассажир оказался не из словоохотливых, признание в том, что он арендатор, я вытянул из него хитрой уловкой, и он сразу после этого замкнулся. Разговор у нас складывался так:

— Ну и как оно, выгодное дело? — спрашивал я.

— У нас не Америка, — бурчал мужик.

— Жалеешь, что взялся?

Молчание, прикуривание очередной сигареты.

— Местные-то не трогают?

— Трогать не трогают, но амбар спалили.

— А власти как?

— Как и везде.

Я проникся к нему симпатией, в нем чувствовалась сила, которую не занимают на стороне, мужицкая природная сила, опасная для врага и сподручная для домашнего обихода. Мне тоже ее немало передали по наследству батюшка с матушкой, да всю профукал на житейских обочинах.

— Я и сам одно время подумывал. С корешом наладились взять надел под Вологдой. Да чего-то поостереглись.

— Ты кем работаешь?

— Инженер.

— Правильно, что поостереглись. Земле крестьяне нужны, а не инженера.

— А ты крестьянин?

— Я фельдшер. Это почти одно и то же.

Мы выкатили на прямую трассу. Поток машин составился наполовину из иномарок. Юные лавочники спешили по своим важным, воровским делам.

— С техникой у вас там, наверное, туговато? — спросил я просто так, чтобы не обрывать нить разговора. И тут фермер взорвался:

— Да что вы все заладили — техника, техника! Да я тебе целый парк подарю, сто машин, и все равно ты будешь в убытке. Понял?

— Не очень.

— Пеньками не надо быть. Пеньками, понял? А мы все пеньки. Все благодетелю в рот заглядываем. И всякому верим. И лешему, и ангелу. А верить никому не надо, только закону. Когда будет закон и когда будем все равны, и ты, и я, и дядя из Кремля, тогда жить начнем. Теперь понял?

— Теперь-то понял… Но вот землю-то, говорят, вскоре всю продадут иностранцам. Тогда какие законы помогут?

У мужика ответ на этот коварный вопрос был давно обдуман.

— Продадут, обратно заберем. Беда не в этом.

— А в чем? — Мы уже подъезжали к аэропорту.

— Кровушки много прольется, вот в чем.

И опять он был прав, возразить было нечего. Попрощались мы по-родственному: я взял с него пятнадцать тысяч — его первую цену. Ошеломленный благородством горожанина, он полез в рюкзак и одарил меня гигантским копченым лещом, похожим на акулу.

Опять оставшись у него в долгу, я сунул ему свой «ронсон», надеясь, что он его тут же вернет, но он не вернул, о чем я до сих пор жалею.

Сделав прощальный круг по площади, похожей на лагерь беженцев, я вырулил к повороту на шоссе, и тут опять повезло: проголосовала пожилая пара восточного облика с несколькими чемоданами и баулами. Седовласый мужчина, просунувшись в салон, грустно сказал:

— До гостиницы «Спорт». Десять тысяч.

— Я молча вышел из машины, открыл багажник и помог им загрузиться. Женщина была удивительно похожа на Нану Бригвадзе. Они оба устроились на заднем сиденье. В зеркальце мне было видно, как они смотрят друг на друга: родные люди, побывавшие в аду. Бывают взгляды, которые красноречивее слов, и лучше бы их не видеть постороннему.

Мужчина спросил, нельзя ли закурить.

— Да, да, конечно. Если не секрет, откуда спасаетесь?

Мужчина переглянулся с женой. Дружелюбно ответил:

— Мы из Тбилиси. Но уехали месяц назад.

— Тогда еще не было так страшно.

— Уже было страшно.

В зеркальце я заметил, как женщина сжала его руку.

— Вы грузин?

— Мы евреи. Что-нибудь имеете против?

— Против евреев?

— Мне так показалось.

— Я имею против русских. Они пожирают сами себя, как спятившие людоеды.

Женщина нежно гладила мужа по плечу. Видно, нервы у этого импозантного господина были на пределе.

— Миша, ты опять разволнуешься, тебе будет плохо. Молодой человек, пожалуйста, оставьте моего мужа в покое!

— Да нет, — заметил муж, — теперь чего волноваться. Никого уже не вразумишь. Взаимопонимание исключено. Скоро заговорит товарищ маузер.

Оказавшись молодым человеком, я не удержался от еще одного глупого вопроса:

— И в чьих же он будет руках?

— Вам это так важно? Сначала у одних, потом у других. — Он как-то по-доброму засмеялся. — Передел собственности, вот как это называется. Одна часть общества теряет рассудок от постоянного переедания, другая — от голода. Столкновение между ними неизбежно.

— Значит, надеяться не на что?

— Разве что на молитву.

Из дома позвонил Татьяне, но ее еще не было. Зато возле зеркала лежала голубенькая заколка для волос. Я ее зачем-то понюхал. Потом набрал Демин номер и услышал трезвый голос друга. Высокомерно он заявил, что наконец-то узнал мне истинную цену. Цена была такая, что Дема не видел смысла говорить со мной о таком важном предмете, как состояние его здоровья. Но все же признался, что чувствует себя так, будто его вынули из печки. Ни одного живого, не обугленного органа. Причина же, как ни странно, не водка, а поведение его любимой девушки Клары, которая, оказывается, похожа на меня тем, что не имеет никаких моральных принципов.

— Сашка тебе звонил? — поинтересовался я.

— Он занят наукой, ему некогда. Похоже, Сашка последний талантливый ученый, который не продался за доллары.

— Не хами. Я продался не за доллары, а за рубли.

Дема опять увлекся темой распутной Клары, из вежливости пришлось его слушать минут десять. Клара была то ли начинающей художницей, то ли музыкантшей и в бреду Деминых видений появлялась теперь все чаще. Он волочился за ней уже полгода и чем-то все же сумел приворожить, хотя она вовсе ему не подходила. Приятной, сумрачной внешности девица лет двадцати шести, себе на уме и с манерами утомленной жизнью светской красавицы. Когда Дема нас знакомил (в пивной «Аякс»), жеманно протянула ладошку и пискнула: «Много слышала об вас хорошего от Дмитрия». Она захаживала к нему в гости в холостяцкую квартиру и даже, по словам Демы, гладила рубашки. Это было похоже на правду: воротники его рубашек были все точно изжеваны коровой. В очередной раз она заглянула сегодня с утра. По словам все того же Демы, свидание протекало бурно. Похмельный Токарев вообще непредсказуем, как президент. Ему почудилось, что красавица явилась к нему с целью немедленного совокупления. Принявшись ее сразу по старой морской привычке лапать, он вдобавок обнаружил, что на ней нет лифчика. Уж это окончательно убедило его в намерениях дамы. Каково же было его удивление, когда дама оказала сопротивление, достойное кисти Шекспира. Она сражалась, как дикая кошка, исцарапала ему рожу и прокусила ухо.

— Как ты думаешь, не издевается ли она надо мной? — меланхолически закончил Дема грустный рассказ.

— Не надо быть боровом, — сказал я. — Не все женщины это любят, некоторые предпочитают деликатное обращение.

— Зачем же пришла без лифчика?

— Может, намекала, чтобы ты ей купил?

— У тебя выпить есть? — спросил Дема.

— Давай остановимся, приятель, а то угодим в психушку.

Мне хотелось поговорить с ним о Татьяне, но я не решился. Доброго от него все равно не услышишь. Еще минут пять мы потрепались ни о чем, а после я опять позвонил Татьяне, и опять ее не застал. Возможно, шеф уже вызвал ее к себе. Я же не знаю, какой у них график. Есть мне не хотелось, и я позвонил родителям. Сведения были неутешительными. Отец отчебучил новую штуку: воспользовавшись материным отсутствием (пошла в магазин), затеял чинить швейную машинку, но опрокинул ее себе на ногу, когда перетаскивал с места на место. Теперь левая нога у него от щиколотки и выше распухла, мать сделала ему йодный компресс, но он все время стонет и, кажется, не совсем в себе.

— В чем это выражается, что он не в себе?

— Да все Маньку просит принести, а это кошка наша, она сдохла, когда еще на старой квартире жили. Ты только в школу пошел.

В ее голосе вместо привычного причитания я различил подозрительный смешок, это меня насторожило.

— Дай ему снотворное на ночь. Завтра загляну с утра.

— Уж загляни, сынок, уж постарайся!

Заодно позвонил дочери, чтобы все вечерние неприятности собрать в кучу. Елочка сидела на чемоданах, на двенадцать ночи у нее был билет в Крым.

— Я надеялся, что образумишься, — сказал я, хотя вовсе ни на что не надеялся.

— А я надеялась, папочка, ты хоть разок позвонишь просто так, без занудства, без нотаций. Возьмешь и вдруг спросишь: как дела, мышонок? Знаешь, что я думаю? Наверное, когда мужчина достигает определенного возраста, он разучается говорить по-человечески.

Взаимное раздражение было уже привычным фоном в любом нашем разговоре, собственно, я и без разговора испытывал к дочери сложное чувство постоянного неудовольствия, замешанного на жалости и печали, причин для этого было множество, но, в сущности, ни одной. Скорее всего, как в отношениях большинства родителей со своими детьми, мы пытались доказать друг другу совершенно недоказуемое: она — щенячье право на духовную независимость, а я свои диктаторские полномочия.

— Позови мать, — попросил я. Тут же в трубке забулькал укоризненный Раисин голосок, и у меня появилось чувство, что в ухо забрался сверчок.

— Хоть я тебе не жена, — сказала Раиса, — но о дочери ты все же должен заботиться, верно?

— Я и забочусь.

— Нам нужно встретиться, это не телефонный разговор. К сожалению, все твои дурные качества ей передались. Она неуправляема и очень грубая.

— Была бы ты хорошая мать, не отпустила бы дочь на поругание.

Это справедливое замечание Раиса не услышала, потому что трубку перехватила Елочка:

— Пап, ну хоть ты ей скажи! Она совсем чокнулась со своим ментом.

— Выбирай выражения, когда говоришь о матери. Что еще за мент? У нее же был Петр Петрович.

— Ой, это новый, соседушка наш. В однокомнатной квартире живет. Полный обвал, но нашу мамочку чем-то ущучил.

— Сколько ему лет?

— Ой, да не думай об этом. Старый пердун, но мамочка ему в рот заглядывает. А он вбил в свою тупую башку, что имеет право меня воспитывать. Тебе бы его послушать хоть разок. Фруктик тот еще. Но пусть ко мне лучше не лезет. Предупреди мать. А то ведь я девица вспыльчивая, неукротимая. Пихну с лестницы, только пуговицы посыплются.

Слышно было, как Раиса в свою очередь отнимает у дочери трубку — визг, суматошные крики. Так жалко стало их обеих, незадачливых, родных моих девочек, слеза засвербила в глазу. Раиса на том конце провода победила, в трубке прозвучал ее гневный, с придыханием глас:

— Видишь, видишь, какое чудовище!

— Вижу… Но ты все же поменьше бы милиционеров дом приваживала. Ребенок ведь уже взрослый.

На этом разговор оборвался, видимо они там ухайдакали телефонный аппарат. Некоторое время я сидел в оторопи и ожидал знамения. В прежние годы оно являлось довольно часто. В ушах возникал звон, наподобие того, который предупреждает о поднятии черепного давления, потом на мгновение я как бы выпадал из реальности и очухивался обновленным, свежим, готовым к продолжению незамысловатых житейских ритуалов. Но сейчас в квартире было тихо и скорбно, как в подземелье. Сходство усиливал тонкий, жалобный вой, доносившийся из кладовой, где, по моему предположению, еще с зимы метался попавший в какую-то страшную ловушку домовой. Я встал, взял лыжную палку и со всей силы шарахнул по батарее. Вой тут же прекратился.

До Татьяны я дозвонился только около десяти. На мой радостный голос она отозвалась вяло.

— А-а, это ты? Ну, все в порядке. Завтра к десяти подготовлю документы. Подъедешь в офис.

— И они деньги привезут?

— Ты хочешь обязательно наличными?

— Да. А ты как хочешь?

— Некоторые предпочитают, чтобы переводили на счет.

— Давай закончим целевую часть. Поговорим о нас с тобой.

— Я очень устала. Прости. Хочу спать.

— Почему же ко мне не приехала?

Она молчала. Уныние охватило меня. Я догадывался, почему она не приехала. Женщина приходит к мужчине не за тем, чтобы он над ней куражился, а в надежде на добротное сексуальное удовлетворение. Похоже, у бедной Тани такой надежды не осталось.

— Ты какая-то чумная сегодня, — посочувствовал я. — Опять Серго, что ли, обслуживала?

Тут она заметно оживилась:

— Пошлость тебе не к лицу, Женечка.

— Со мной чудная штука произошла. Мы знакомы-то всего два дня, а я так к тебе привык. Это не пошлость, это ревность. Мне скучно без тебя.

— Ты правду говоришь?

— Правду. Я вообще не вру уже лет пять. От вранья можно отказаться, как от курения. И сразу лучше себя чувствуешь. Вранье — просто дурная привычка. Мы ее тянем за собой из подросткового возраста. Давай не врать друг другу.

Ответ ее был поразительно быстр и мудр:

— Я бы рада, честное слово, но это невозможно. Возьмут и раздавят, как лягушку.

— Пожалуйста, ври всем другим, но не мне.

— Ты этого хочешь?

— Да.

— Хорошо, я попробую.


Спал я в эту ночь беспробудно и глубоко.


5

Танин офис располагался в двухкомнатной квартире жилого дома и был эффектно меблирован — зеленые кресла и диван, бар в углу гостиной, стереокомплект «Сони», кремовые шторы, приглушенное освещение багряного оттенка. Я приехал пораньше и застал Таню одну. Кухня была оборудована под приемную, там она и сидела за двухтумбовым столом перед элегантным компьютером. Вид у нее был неприступный, но постепенно она оттаяла, и когда водила меня по конторе, я даже ее приобнял и попытался повалить на зеленый диван, но она отбилась.

— Прекрати, ты что! Нашел место.

— Встретились бы мы лет пять назад. Я вообще был ненасытный.

— Какой ты ненасытный, я знаю.

— Осечки у всех бывают, — заметил я отрешенно. — Давай сегодня сделаем вторую попытку? Заодно отпразднуем сделку. Ты как?

Глаза ее ярко блестели, и странная полуулыбка застыла в уголках губ.

— Еще есть время передумать, — сказала она.

— О чем ты?

— Зачем продавать такой прекрасный дом? Это же глупо.

— Сделала бы лучше кофейку, — попросил я. — Раз уж не хочешь потрахаться.

Разливая кофе, Таня тоскливо заметила:

— Ты такой же, как все. И шуточки у тебя такие же, как у них.

— У кого — у них?

Как бы косвенно ответя на этот вопрос, появился Армен, который ездил с нами на дачу. Со мной он поздоровался небрежно, Татьяне поцеловал руку.

— Бонжур, мадемуазель!

Армен сразу развил бурную деятельность: включил компьютер, снял трубку телефона и начал с ожесточением листать записную книжку.

— Тебя шеф разыскивал, — сказала ему Татьяна.

Сообщение подействовало оглушительно: Армен швырнул трубку на рычаг, книжку сунул в карман и с криком: «А пошел бы он!..» выскочил в соседнюю комнату.

— Нервный какой! — заметил я. — Наверное, и в постели такой же вспыльчивый?

Наконец-то Татьяну проняло.

— Я не только с ним спала, — мягко сказала она, — но и еще со многими. Точную цифру назвать не могу, но где-то около тысячи мужиков наберется. Тебя ведь это интересует?

— А я думал, что у тебя первый, — огорчился я. — Но я не ревнивый, нет. Если натура требует… Как врач, вполне могу понять…

Темная сила ее глаз опалила мою кожу.

— Ну чего ты бесишься? Я ведь к тебе больше не приду. Чего теперь беситься?

Тут как раз подоспел покупатель со своей очаровательной супругой. Оба были деловиты. Бизнесмен пожал мне руку со словами:

— Все в норме, беру! — а его супруга жеманно прощебетала:

— Нам понравилось, понравилось. Там такой красивый прудик для купания.

— Купчая готова? — спросил бизнесмен. Татьяна сдвинула в сторону чашки и выложила на стол бумаги. Позвали Армена как свидетеля. Он пришел злой, видно получил взбучку от шефа. Кого-нибудь, вероятно, недоограбил. Вся процедура заняла минуту. Я подписался в трех местах на двух документах, не читая. Чудесное безразличие овладело мною. Святотатственный акт оказался не мудреней обыкновенной магазинной сделки. Это было умилительно, как говорят актеры.

— Деньги с вами? — спросил я, удерживая расписку.

Бизнесмен отщелкнул шифрованный замок кожаного кейса, наугад нырнул туда рукой и извлек две пачки долларов в банковской упаковке. Выражение лица у него было беспечным. Я таких денег еще в руках не держал. Это было целое состояние, по моим масштабам: двадцать тысяч зелененьких в стодолларовых купюрах. Все присутствующие были очарованы, кроме супруги бизнесмена.

— Вы их спрячьте, спрячьте, — пискнула она покровительственно.

— Спрячу, спрячу, — уверил я и вопросительно посмотрел на Татьяну. В ее глазах был лед.

Через пять минут бизнесмен с женой откланялись. Дело было сделано. Я продал отцов дом, выструганный им собственноручно до единой дощечки. Вероятно, на фоне проданной страны это была небольшая потеря. Армен спросил, не желаю ли я выпить. Я отказался, сославшись на то, что я за баранкой. Армен понимающе кивнул и удалился. Я сказал:

— Значит, договорились? Вечером отметим это событие, да?

— Ты не понял, — Таня достала из зеленой пачки длинную черную сигарету, и я поднес ей огонька. — Ты не понял, Женечка. Я больше не хочу с тобой видеться.

— Ну вот еще! — удивился я. — У меня же двадцать тысяч баксов.

— Не напрягайся. Ты для меня просто клиент, с которым сделка завершена. Чао!

Мы говорили громко, наверное, Армен все слышал в соседней комнате. Но вряд ли он или кто-то другой мог догадаться, как мало значил для нас прямой смысл слов. Я взял ее ладонь и потерся об нее губами.

— До вечера, хорошо?

— Катись отсюда, мерзавец!

Надо же, думал я в машине, уже выруливая на трассу, какая удача улыбнулась напоследок! Эта женщина — вздорная, вспыльчивая, продажная, развратная, прекрасная. Дитя погибающей эпохи, как и я.


Городская духота к полудню вступила в запредельную фазу и высасывала мозговые соки. Прохожие напоминали инопланетян, которые отчаялись установить контакт с враждебной цивилизацией. Даже собаки вели себя осмотрительно и больше не лаяли. Мясо им теперь, как и всем честным людям, перепадало редко, а питательная овсянка настраивала их философски, поэтому они боязливо жались к домам, но нужду справляли прямо на мостовой.

По пути домой я заглянул на Бауманский рынок. Одной из приятных несуразностей экономического тупика была рыночная (по сравнению с магазинами) дешевизна. Но дешево купить надо было уметь. Технология была простая: среди азартной одноликой толпы кавказцев надо было разыскать какого-нибудь затурканного подмосковного мужичка и быстро с ним сторговаться. Трудность заключалась как раз в этой быстроте. В случае заминки бесшабашного отечественного коробейника могли на ваших глазах изъять из торгового ряда и утащить на разборку. За сбивание цены чернобровые рыночные паханы карали беспощадно. После разборки мужичок если и возвращался для продолжения торговли, то покалеченный и невменяемый. На этот раз мне повезло: всего за двадцать тысяч урвал у бородатого крестьянина молочного поросенка, хотя не был уверен, что поступил правильно. Для родителей лучше было прикупить парной телятины, на котлетки, а поросенок мог их напугать. Но уж больно мне глянулся продавец: синеглазый, озорной и полупьяный. Он тоже меня сразу вычислил, подмигнул и негромко, склонившись, как к другу, пробасил:

— Порадуй родичей, земляк. Задаром отдаю. Двадцать бумажек.

— Чего так?

— Дак тороплюсь. Тут промедление подобно смерти.

— Ты же вроде уже похмелился?

— Вопрос не только в похмелке, он еще доверительнее ко мне пригнулся, поглаживая поросенка по розовому боку. — Темп жизни — секрет долголетия.

Я уже понял, какой это был не простой крестьянин, но не удивился. Знак времени: торгуй, чтобы выжить. Кто проматывал родительское наследство, кто подрабатывал сигаретами или поросятами, некоторые обменивали на гуманитарный кукиш собственных детей; только вот счастливых, беззаботных людей между нами не было. Даже те, кому подфартило, кто сколотил изрядное состояние, выглядели смертниками, пирующими во время чумы. У самого отпетого предпринимателя из бывших партдушителей на сытом челе легко угадывалась печать вырождения. Все мы были донорами сатаны, чему же тут радоваться.

Кроме поросенка, я купил банку гречишного меда, творога, грецких орехов, персиков, слив, пару кистей винограда, желто-прозрачного, спелого, вызывающего судороги вкусовых рецепторов, а также горбатую связку бананов на радость беззубой матушке, у которой вечный пластмассовый протез (одно к одному) минувшей осенью вдруг хрустнул сразу в четырех местах. Отец бананы не ел принципиально, относя их к категории «сникерсов» и «марсов», коими Пентагон улавливает хлипкие души россиян.

Потом я забрел в цветочный ряд и соблазнился изумительными черными тюльпанами, в чьих блестящих зрачках таилось сладостное обещание нирваны. Вот Танечка зарыдает, когда я преподнесу ей вечером невинный букетик. Соря деньгами направо и налево, я испытывал сложное чувство человека, в одиночку прорвавшегося в рыночный рай, куда всех остальных моих соплеменников еще только пинками загоняли Гайдар с Бурбулисом.

Нагруженный под завязку, я вернулся к машине и, не успев дососать сигарету, уже подъезжал к родному дому. Припарковав машину на обычном месте (из окна кухни она была видна), я обратил внимание на шоколадный «БМВ», который вписался в арку следом за мной и неуклюже развернулся возле мусорных баков. Из «БМВ» вылезли двое мужчин впечатляющей наружности, явные представители господствующей прослойки, я на них залюбовался. Статные, невозмутимо упакованные в «фирму», с неспешной повадкой, с презрительной уверенностью в своем избранничестве, проявляющейся даже в том, как один дал другому прикурить. Мир вокруг был бледен по сравнению с ними, и они были вынуждены со скукой властвовать в нем. С сигаретами в зубах мужчины скрылись в моем подъезде. Любопытно, чьи это гости?

На скамеечке отдыхал дядя Коля. С сумкой и цветами я подошел к нему.

— Никак, вышел из клинча, — утвердительно он спросил. — А цветы кому? Помер, что ли, кто?

Я поставил сумку рядом с ним, достал сигареты, протянул ему.

— Я же бросил, — обиделся дед. — Ну, хотя дай одну, подержу просто так за компанию.

Огонек зажигалки в ослепительном блеске солнца.

— Изжаримся этим летом, а, дядя Коля? Ты ведь на самом солнцепеке сидишь. Удара не будет?

— У меня не будет, — сообщил он с достоинством, машинально прикуривая. — Это у молодых вроде тебя бывают неполадки с перепою. А я по науке живу.

— По какой науке?

— Да ты все одно не поймешь. Слыхал про Шелтона?

— Кто такой?

— Кто такой, — передразнил дед. — Да уж поумнее нас с тобой человек. По бабам не рыщет, как козел.

— Из седьмого подъезда, что ль? К Нюрке ездит?

Кто видел ехидную ухмылку дяди Коли, тот, конечно, легко разгадает секрет Джоконды.

— Или у тебя от водки мозги спеклись? Шелтон-то из Америки. Пишет про здоровое питание. Я уж третий день читаю, не могу оторваться. По нему выходит, жрем мы неправильно, оттого подыхаем прежде срока. Допустим, ты белок с углеводом способен различить? То-то и оно. А пора бы различать.

— Ну, ладно, — признал я свое невежество, — а кто эти хмыри на «БМВ», не знаешь?

— Первый раз вижу… Шелтон-то чего говорит… Он ведь не советует, к примеру, мясной суп варить. В мясном супе, а также во многих других продуктах, которые мы жрем, самая погибель для здорового организма. Даже водку ты не имеешь права закусывать колбасой. Ты понял это?

— Чем же ее закусывать?

— Ни чем не надо. Проглотил и жди, пока приживется. Уж потом можешь кусочек яблочка пожевать…

— Непривычно как-то, дядя Коля.

Старик с наслаждением дотянул сигарету до фильтра и заботливо притушил окурок в ладони.

— Непривычно, конечно, — согласился он, — но надо привыкать. Или так и будем, как свиньи, помои хавать? Книжку-то дам тебе на денек, ежели желаешь.

— Премного буду благодарен. Уму поучиться никогда не грех.

Подходя к подъезду, я взглянул на небеса: небывалая, звонкая синева над Москвой.

Около лифта топтались господа из «БМВ», один обернулся ко мне.

— Сломался, кажется, механизм.

— С утра работал, — сказал я. — Дайте-ка я нажму, у нас кнопка хитрая.

Я поглубже вдавил обожженную черную пуговицу — и кабинка распахнулась. Я вошел первым, мужчины — за мной. В кабине сразу стало впритык от их накачанных туш.

— Вам на какой? — спросил я.

— На восьмой.

Оба повыше меня, со спокойными, загорелыми лицами. Кабина наполнилась свежим ароматом крепкого мужского лосьона.

Выйдя из лифта, я подошел к своей двери, вставил ключ в замок, держа в одной руке и сумку и тюльпаны.

— Давайте помогу, — сказал мужчина у меня за спиной, вам же неудобно отпирать.

— Вы бандиты? спросил я.

— Бандиты, бандиты, кто же еще, — засмеялись они. Деваться было некуда, ошибку я сделал внизу, когда сел с ними в лифт. А было предчувствие, был холодок у лопаток, когда их только увидел. Все же я рванулся назад, к лифту, но тут же, словно мячик, был вброшен в отворенную дверь. От толчка пролетел половину коридора, зацепился ногой за подставку для обуви и шлепнулся на пол. В сумке, которую я не выпустил из рук, в боковом карманчике, лежал газовый баллончик: я его попытался достать, но, как на грех — заклинило «молнию». И ведь сколько раз собирался починить.

Один из мужчин набросил на дверь цепочку, а второй как-то лениво приблизился и саданул в грудь ногой, отчего я переместился почти на кухню.

— Не суетись, дядя, — посоветовал он. — Чем меньше будешь суетиться, тем для тебя лучше. Что в сумке?

Кряхтя я поднялся.

— Фрукты, овощи, мясцо. Если голодны, прошу к столу.

— Пойдем в комнату, там поговорим.

В комнате усадили меня на кровать, а сами стояли передо мной, как часовые. Вся эта сцена ничуть не походила на ограбление или, возможно, убийство, а напоминала кадр из какого-то старого фантастического фильма, но, к сожалению, я не мог вспомнить, из какого.

— У меня ничего такого нет, чтобы вам пригодилось, — сказал я. — Деньги вон в ящике стола, но их немного. А так… Сами видите…

На их лицах читалось одинаковое любопытство, с каким обыкновенно ботаник изучает экзотическое растение, предназначенное для гербария.

— Ты, дядя, не дрожи, — заметил тот, который был главным, хотя внешне ничем не отличался от подельщика, разве что аристократичность его облика подчеркивал электрический блеск темных глаз. — Убивать не будем. Доставай заначку — и разойдемся с миром.

— Какую заначку?

Я сидел на кровати, поэтому мне трудно было увернуться от его правого хука, с какой-то даже сверхъестественной скоростью поразившего меня в висок. Казалось, комната разорвалась на осколки — мощный был удар. Потом он помог мне усесться в прежнее положение и бросил напарнику:

— Ну-ка, потренируйся, Мотылек.

Мотылек занял удобную позицию, загородя окно, и взмахнул руками. Его ладони хлестнули меня по ушам, и от этого я испытал такую боль, словно в череп с двух сторон разом заколотили по болту. Пока оклемывался, сослепу ловя ртом воздух, парни сноровисто обшарили мои карманы, но ничего не нашли и, взяв под руки, стащили с кровати и швырнули на пол.

— Может, в сумке? — сказал тот, который был лидером. Тот, который был Мотыльком, принес из коридора сумку и вытряхнул ее содержимое на пол рядом со мной. Страха во мне не было, а было только горькое сожаление том, что, видно, не повидаю я больше дорогих родители, да и свидание с Татьяной, скорее всего, сорвалось. Не найдя то, что искали, а искали они, разумеется, доллары, ребята немного расстроились.

— Давай из него червяка сделаем, — предложил Мотылек и наступил мне ботинком на горло, но давил аккуратно, без горячки.

— Не мог же он их проглотить, — вслух задумался тот, который был лидером.

— Да чего вам хоть надо? — прохрипел я, пытаясь вывернуться из-под чугунного башмака.

— Чего нам надо, ты знаешь. Лучше не тяни резину. Иначе тебе будет очень больно.

В подтверждение своих слов он достал нож, щелкнул кнопкой и, нагнувшись, узким, сияющим лезвием провел у меня перед глазами, слегка задев переносицу.

— Сначала давай яички обкорнаем, — глубокомысленно предложил Мотылек. Он убрал ногу с горла, и вдвоем они расстегнули мои брюки. Потом перевернули на бок, чтобы удобнее стягивать, и возбужденно загоготали. Наткнулись на потайной карман, славное достижение портновского искусства одной моей старой знакомой, — в этот карман, помнится, в лучшие времена я упрятывал фляжку коньяку, и ничего не было заметно. Однако не так-то просто было извлечь тугие пачки, и пока грабители в четыре руки отрывали, разрывали карман, я извернулся, как ящерица, и впился зубами в ближайшую лодыжку. Видимо, это был нервный срыв, потому что зубы так глубоко вгрызлись в жилистую плоть, что челюсть заклинило, как у бульдога. Я услышал жуткий вой травмированного бандита и почувствовал беспорядочные удары, сыпавшиеся сверху, как крупный град. Наконец, умиротворенный, я уплыл в какую-то желтую трясину.

Побарахтавшись в желтой жиже и чуть не утонув, я выкарабкался на поверхность и увидел, что в квартире остался один, налетчики ушли. Вставать не хотелось, я лежал на полу и жалел о том, что они оставили меня в живых. Поленились, что ли, добить? От боли, унижения и обиды меня колотил озноб. Через какое-то время я перебрался в ванную и, отмокая в теплой купели, с любопытством разглядывал свое тело, со вкусом разрисованное синюшными кровоподтеками. Но вообще-то пострадал я мало: ребра целы, почки не отбиты, руки-ноги двигаются, да и царапина от ножа на переносице вкупе с вздувшейся левой щекой придавали моему лицу некое несвойственное ему выражение озорного самодовольства. Может быть, напрасно я так уж серчал на бандитов, которые выполняли свою рутинную работу и при этом причинили меньше вреда, чем могли бы. В самом деле, что им стоило меня на всякий случай пристукнуть: сейчас убийства по возможности стараются даже не регистрировать. Да и кому регистрировать, если милиция занята сбором дани с коммерсантов и рэкетиров и вдобавок много сил тратит на разгон красно-коричневой сволочи, мешающей добрым людям спокойно наживать капиталы.

Потом я лег в постель и уснул. Это был диковинный сон-размышление. Странность была в том, что размышление во сне было действием. Я стремился куда-то в разные стороны. Догонял бандитов и почти (откуда такая удаль?) прыгнул одному на загривок и одновременно жаловался Татьяне на судьбу. Еще я ползал по полу, собирая бананы и виноград, и утешал родителей, говоря, что произошло обыкновенное недоразумение: на самом деле дача цела, денег у меня полные карманы и плюс ко всему вон сколько у нас вкусной еды, хватит на полгода. Проспав этот долгий сон, я очнулся и взглянул на будильник, который почему-то, оказывается, крепко сжимал в руке. Было восемь часов вечера, и на улице было светло.

Позвонил я Деме Токареву и сказал:

— Ты не подскочишь? Ты мне нужен.

Он был по-прежнему трезв и ответил:

— Сейчас приеду.

Позвонил наудачу Саше Селиверстову — и застал дома.

— Растряси кости, приятель, — сказал я. — Есть необходимость повидаться.

Услыша в моем голосе охриплость, он злорадно заметил:

— Допрыгался, козлик! Ладно, через час буду.

Потом я кое-как оделся и спустился во двор. Дядю Колю разыскал в продмаге в соседнем доме, где он в этот час обыкновенно сдавал собранную за день посуду и отоваривался на ночь спиртным. Он не любил, когда кто-то мешал его маленькому бизнесу, но ко мне отнесся доброжелательно:

— Номер-то я, допустим, записал на бумажку, — пробурчал он, — но тебе зачем с ими связываться? Это ребята крутые.

— Должок надо получить. Давай, давайномер.

Из нагрудного кармана черного пиджака, где у него хранилась особо важная документация, дядя Коля достал замусоленный клочок газеты и отдал мне.

— Будь поаккуратней. Как бы они тебе головенку не открутили.

— Невелика потеря, — сказал я и подарил старику тысячную ассигнацию.

В соседнем подъезде на четвертом этаже жил Сережа, сотрудник ГАИ, мой добрый приятель. Мы уже лет десять дружили: я поддерживал его морально в трудные моменты его запутанной семейной жизни, а он помогал мне в автомобильных делах. Он был лимитчиком, в Москве ему до сих пор было одиноко, жену он привез из деревни, она родила двух девочек-погодков, — прелестные существа! — но тоже за десять лет так и не привыкла к содомскому скопищу, сердцем стремилась на родину, в тихие края, и на этой почве между ними шел постоянный и жуткий разлад. У них сложились отношения, которые возможны, пожалуй, только у нас, в России: они любили друг друга, понимали друг друга, имели одни и те же мечты и желания, но не могли простить друг другу именно этой горько одинаковой неприкаянности.

Сережа был дома и встретил меня, как обычно, в тренировочных штанах, обнаженный до пояса, — в квартире зимой и летом ему душно. У него был мощный торс землекопа.

— Входи, — обрадовался он. — Как раз я думал, с кем бы маленькую уговорить перед ужином.

— Ты что — один?

— Маня гуляет с пацанками. Ты разве их не видел?

Не знаю, кого ожидал капитан ГАИ, но рядом с откупоренной четвертинкой на столе действительно стояли два стакана. Я пить не собирался. Водка вызывала у меня отвращение, а это грозный признак.

— Мне еще за баранку садиться, — сказал я. — Ты же знаешь, за рулем я даже пива не пью.

Настаивать Сережа не стал, выпил в одиночестве. Года три назад мы как-то с ним скатали по настроению на Медвежьи озера за грибами. Грибов, правда, не набрали, но в лесу у костерка усидели литр «Кубанской» и еле добрались обратно.

— Просто так ты же не придешь, — сказал Сережка. — Что-нибудь случилось, да? Кто это тебя разукрасил?

Я протянул ему газетку с номером.

— Выручи, капитан! Узнай, чья машина. Сможешь?

— И это все?

— Все.

— Может, кому-нибудь рога надо обломать?

— Да нет, только насчет машины узнай, пожалуйста.

Сережа не расспрашивал. Его глаза смотрели доверчиво и непреклонно. Когда я был в его возрасте, мне тоже все враги представлялись с обломанными рогами, но эта иллюзия давно себя исчерпала вместе со множеством других иллюзий. К тому же до недавнего времени я полагал, что врагов в натуральном смысле слова у меня нет, кроме тех, кто на самом верху. Но тех моими слабыми ручонками все равно не достать. Сережа блаженно затянулся сигаретой.

У меня тоже неприятности. С Миней, наверное, придется все же расстаться.

— Не надо. Она хорошая. У вас такие прекрасные девочки.

Этот разговор о его жене между нами продолжался несколько лет, и свои реплики я знал наизусть.

— Она думает, мне легко. — Сережа подлил себе в стакан. Говоришь, девочки? А они чего будут делать в деревне? Коров пасти? Так и коров уже нету. А здесь погляди, он начал загибать пальцы. — У меня положение — раз! Квартиру в Митино обещали — два! Участок я в прошлом году купил — три! И все это бросить? Ради чего?

— И ее понять можно. У нее там вся родня.

После этих слов Сережа всегда обижался.

— А я — не родня? А дочери? У нее характер очень вредный. Или она вообще сбрендила. К примеру, ревновать начала. У меня работа ломовая, соберешься дома расслабиться, тут она со своими претензиями. Теперь знаешь, к кому ревнует?

— К кому?

— Не поверишь. К Галке-кассирше.

— Которая в булочной?

— Ага. — Сережа опрокинул стаканчик и ласково потер ладонью мощную грудь. — К этой именно коземостре.

— Ну, почему, Галя женщина красивая, обходительная. За ней все ухаживают. Я бы и сам…

— Ты бы — да, но не я. Да у ней же СПИД. Про это весь магазин знает. Меня еще в том году Cepera-грузчик предупреждал. Ты, говорит, с Галкой будь поаккуратнее. К ней весь Кавказ переходил, и негритоса она принимала. А эта моя дурища ревнует. К кому, говорю?

— Неужели у Галки СПИД? Никогда бы не подумал. С виду такая чистоплотная, приветливая.

— Тут я ничего не возражаю, подольститься она умеет. Соку бабьего много, вот и распирает ее…

Какое-то озорное воспоминание озарило чело капитана, и я воспользовался паузой, чтобы откланяться. Завтра с утра Сережа заступал на дежурство и обещал позвонить с работы, но предупредил, чтобы все же сгоряча я не рыпался.

— Этих с «мерседесами» лучше всего в норах давить, — поделился он тайным опытом. — Но норы у них на сигнализации, без шифра не отомкнешь.

Дома я снова прилег на кровать, тупо смотрел на телефон. Дожидался, пока сердце угомонится. Эту немочь надо было преодолеть к приходу друзей. Ни перед кем я не желал выглядеть слизняком. Да и что особенного случилось? Подумаешь, ограбили. Разве это беда?.. Пора было подумать о Татьяне, но думать о ней было больно. Я не сомневался, что налетчики как-то были связаны с ней, напрямую или косвенно, но что было делать с этим кошмарным знанием? Вся соль была в том, что — избитого, униженного, подозревающего ее в страшных грехах, — меня по-прежнему тянуло к ней. Я не хотел знать о ней правду, а хотел быть с ней, лежать в постели, слушать ее лепет, насыщаться темной силой ее взгляда и, наконец приникнув к ней, каждой клеточкой погрузиться в ее податливую, упругую, душистую, истомную плоть. Мучило меня не то, что Таня, скорее всего, наводчица, а что вчера не овладел ею.

Если это не умопомешательство, подумал я, то что же такое нормальный рассудок?

Покряхтывая, я слез с кровати и немного прибрался. Рассовал в холодильник продукты и поставил в воду увядшие тюльпаны с переломанными стеблями. Вскипятил чайник и мелкими глотками, обжигаясь, выпил чашку крепчайшего кофе. Потом позвонил родителям и извинился перед мамочкой за то, что не смог приехать, как обещал. У отца все было в порядке, но, кажется, он оглох и на правое ухо.

Вскоре прибыл Саша, а следом за ним и Дема Токарев, но я не знал, о чем с ними говорить, и уже сожалел, что их потревожил. Со своей маленькой неприятностью я должен справиться в одиночку. Чем тут могут помочь друзья? Чем вообще можно помочь идиоту, который врезался дурной башкой в столб? Но они уже сидели передо мной с глубокомысленно-печальным видом и ждали объяснений. Каким-то чудом в холодильнике обнаружилась початая бутылка водки, и я торжественно поставил ее на кухонный стол.

— За этим нас и звал? — презрительно бросил Саша. Дема за все время не проронил ни слова. Это было невероятно. Чтобы проверить, не онемел ли он, я спросил:

— Дема, ты как? Если по маленькой?

Дема молча кивнул.

— Я даже считаю, что это неучтиво, — брюзгливо продолжал Саша. — Все-таки девятый час… Мы срываемся с места, как дураки… Ну, наливай, чего же ты? Только сначала скажи честно, может, тебе не мы нужны, а врач?

— Какой врач?

— Обыкновенный. Который изгоняет чертей. Ты уж меня извини, но, по-моему, вы с Дмитрием не просыхаете вторую неделю. Какая психика это выдержит.

— Заткнись, моралист! — Наконец-то Дема обрел дар речи. — Не видишь, у него беда. Я догадываюсь, какая. Триппер, да, Женечка?

Я не стал им наливать, двум свиньям, а налил только себе и выпил с удовольствием, зажевав кусочком сыра. Теперь-то уж я точно понимал, что не смогу открыть им всю правду. Никому не смогу признаться, как продал отцову дачу. Да и сам я в это уже до конца не верил. Есть поступки, которые по прошествии времени кажутся сном. В моей жизни их было немало, и некоторые напоминали даже не сон, а бред.

— Пришли сегодня двое, — сказал я, — и ограбили. Прямо среди бела дня.

— И это все? — спросил Дема. — То-то у тебя голос был по телефону какой-то встревоженный. И что забрали?

— Да ничего особенного. Деньжат немного и так — по мелочи. Я еще толком не разобрался. Я же был в отключке.

— Били сильно? — спросил Саша.

— Со сноровкой.

Дема понюхал водку и проглотил ее с отвращением. Саша демонстративно отодвинул свой стакан. Я приготовил кофе специально для него. Мы с Демой в такое время кофе не пили. Еще немного потолковав об этом злосчастном инциденте и придя к общему мнению о том, что на милицию, увы, в таких случаях теперь полагаться не приходится, мы постепенно перешли к обыкновенному трепу, и я с каждой минутой чувствовал себя лучше. Душа привычно отмякала в кругу друзей. Их милое брюзжание действовало гипнотически. Мое положение уже казалось не таким унизительным, скорее, забавным. Детское нелепое чувство обездоленности — истаяло, сникло. Так бы и слушал их до утра, но это было невозможно. На мне повис должок, и я знал, что пока его не верну, покоя не будет. Может, только тем и отличается живой человек от мертвеца, что постоянно выплачивает долги либо уклоняется от них. И то, и другое привносит в жизнь ощущение собственной полноценности.

Саша после кофе от нравоучений перескочил как-то неожиданно на любимую тему: еще более насупясь, заговорил о Наденьке. В этот раз его беспокоило не столько ее психическое состояние, грубость и тупость, сколько проявленный утром совершенно патологический заскок. Оказывается, она предложила ему усыновить чужого ребенка. Речь шла о конкретном мальчике десяти лет, каком-то беженце из Ташкента, сироте, у которого, кроме того, что не было родителей, не было еще и двух пальчиков на руке, а также он был почти слепенький и не умел ни читать, ни писать. Где она повстречала несчастного малыша, Наденька не призналась, но сказала, что если Саша будет возражать, то она сделает вывод, что была замужем за самым последним негодяем. Поведав удивительную новость, Саша обвел нас прокурорским взглядом, словно подозревал в соучастии. Помимо воли я блудливо улыбнулся, а Дема сурово заметил:

— Благородно! Вам обоим, конечно, этого не понять, но это благородный поступок. Поздравляю тебя, Санек!

У Селиверстовых не было детей по причинам, которые были мне неизвестны. Мы никогда не обсуждали эту деликатную тему. За глаза с Демой Токаревым, конечно, строили всякие предположения, сводившиеся, естественно, к физиологии. Мы гадали, кто виноват в бесплодии — Саша или его жена. Обыкновенно сходились во мнении, что «вина» на женщине, иначе Наденька, будучи ведьмой, конечно, исхитрилась бы забеременеть на стороне; но иногда грешили и на Сашу — уж больно он был скрытен и самоуверен. С годами этот вопрос как бы утратил свою актуальность, и вот теперь на новом витке возник в необычном ракурсе.

— Если ты по привычке не врешь, — сказал я, — то Надька действительно чего-то не того. Зачем ей нужен больной мальчишка, когда кругом полно здоровых? Мне вон недавно предлагали двух прелестных карапузов по сто долларов за штуку. Матери их родили по контракту с иностранцами, а те в последний момент передумали.

Дема отпил глоток и обернулся к Селиверстову с сочувственной гримасой.

— Цинизм Вдовкина не имеет границ, — заметил он сокрушенно, — но все-таки в данном случае он немного прав. Наденька поступает благородно, но как ей самой-то придется с десятилетним инвалидом. Да еще неизвестно, какая у него наследственность.

Почувствовав поддержку, Саша вдруг засветился самой трогательной своей улыбкой, какой он в последний раз улыбался, когда я года три назад, оступясь на гололеде, грохнулся на ровном месте и повредил себе колено.

— Эх, ребята, это же в ее понимании акт самопожертвования. Когда женщина бескорыстно протягивает кому-то руку помощи, она попутно обязательно разрушает несколько человеческих жизней.

Тут мы с Демой вынуждены были с ним согласиться, но только в принципе. Если рассуждать шире, сказал Дема, доливая водку, то можно вспомнить поразительные исключения из этого правила. У него, оказывается, была в молодости подружка, которая в трудную для него минуту (он проиграл в карты бригадную бензопилу) заложила в ломбарде дубленку и золотые серьги, чтобы его выручить. А я вспомнил, как однажды Раиса получила большую премию и на все деньги купила мне костюм, чтобы, как она объяснила, соседи не показывали на нее пальцем. Заговорив о женском благородстве, мы слегка повздорили. Саша утверждал, что если женщина совершает красивый поступок, то за этим всегда прячется какая-то глубинная корысть; Дема, напротив, полагал, что женской натуре как раз свойственно бескорыстие и она вполне способна на добрые деяния, но, разумеется, в состоянии полного умственного расстройства. Я был несогласен с обоими и высказал мнение, что мы вообще ошибаемся, рассуждая о женщине как о человеке в гуманитарном смысле. Понять женщину можно, лишь отнесясь к ней как к одомашненному животному.

Около десяти я проводил друзей до метро. Вечер был чудесный: лилового цвета с резкими запахами. Народ уже разобрался по домам, и на оживленных еще года два назад пятачках лишь уютными костерками светились огоньки коммерческих ларьков. Словно десант инопланетян отдыхал после трудового дня.

Отчего-то расчувствовавшись, Саша меланхолично заметил:

— Редко встречаемся, ребята! Ты бы позванивал, Женя, не только, когда ограбят.

На что Дема резонно возразил:

— Не тебе об этом вякать, жук ученый.

Вернувшись домой, я зажег свет и уселся возле телефона. Курил и стряхивал пепел в ракушку, которая напоминала о лучших днях. Так прошел почти час. Мне не хотелось даже включать телевизор. Даже штору на окне было лень задернуть.

Я надеялся, что Таня позвонит, и она позвонила в двенадцатом часу.

— У тебя все в порядке? — настороженно спросила она.

— Все отлично. Я сейчас приеду.

Молчала она не более суток.

— Хорошо, приезжай.

Повесив трубку, я сходил в туалет. Потом накинул брезентовую куртку и спустился к машине.


6

Откуда он взялся среди ночи — шустренький, одинокий гаишник? Подстерег на съезде с Садового кольца, когда я полагал, что все опасности позади. Я хотел его объехать и удрать, но он чуть ли не бросился под колеса. Конечно, мне только померещилось, что он один: тут же, точно из воздуха, обрисовался его напарник, дюжий детина, да еще с автоматом наизготовку. Ничего не поделаешь, какие времена, такие и игры. Объяснение у нас было коротким: документы, пьян, поехали в отделение. Порыскав по карманам, я собрал все, что было: десять долларов, две бумажки по десять тысяч и мелочевкой около шестисот рублей.

— Все, что имею. На что дальше жить буду, ума не приложу.

Сержант, повернувшись к фонарю, деловито пересчитал деньги, десятидолларовую банкноту уважительно спрятал в портмоне, остальные небрежно сунул в нагрудный карман. Вернул права.

— Куда направляетесь?

— Да мне вон рядом, в тот переулок, — махнул я рукой.

Приблизился напарник с автоматом.

— Вы не думайте, я не брокер какой-нибудь, — объяснил я. — Живу на зарплату. Отпустите, Христа ради.

— Если не брокер, — сказал сержант, — то нечего в таком виде раскатывать.

— Принял кружечку с устатку. Бес попутал.

— Вас бес путает, а мы дерьмо разгребаем.

Милиционеры были настроены дружелюбно и ворчали для порядка. Но точно так же для порядка они, разумеется, могли меня и пристрелить, если бы я выступил. В таких случаях надо каяться, но не переходить границу: слишком активное покаяние милиционеры, особенно пожилые, иногда расценивают как издевку.

— Я уж хотел на метро добраться, — канючил я, — но дома ребенок, а я ему творога купил. Ждет малыш. Отпустите, пожалуйста. Я уж не забуду вашей доброты.

— Об вас же заботимся, — буркнул тот, что с автоматом, и для убедительности стволом поводил перед моим брюхом.

— Это мы понимаем.

В Танину дверь я позвонил ровно в полночь. После встречи с гаишниками настроение у меня, как ни странно, улучшилось. Всегда полезно вспомнить, что завтрашний день может быть хуже сегодняшнего.

Таня разглядела меня в глазок и впустила. Она была в ситцевом халатике, пахнущая духами. Лицо встревоженное, нежное, родное. Как будто прибежала откуда-то издалека. Первое мгновение было самое трудное, но я встретил ее вопросительный взгляд безмятежной улыбкой, шагнул к ней и поцеловал в губы. Она ответила, слабо ойкнув, рот ее был мягок, уступчив, язык упруг, и этот поцелуй отозвался во мне чем-то таким, что дороже забвения. Я не сомневался, что она осведомлена о моей беде, но также был уверен в том, что она рада, ждала меня, а что еще было надо бойко функционирующему, передвигающемуся трупику.

Стол на кухне был накрыт для чаепития, и мы быстренько за него уселись.

— Какой жаркий июнь, — сказал я. — Ночью прямо потеешь. Когда это бывало? У тебя, кроме чая, разве выпить нечего?

— Ты же бросил пить.

— Рюмочка не повредила бы. Для смелости.

— Для смелости?

— Я при тебе робею. Честное слово.

Достала из шкафчика коньяк какой-то незнакомой мне марки, — похоже, запасы спиртного в этом доме неисчерпаемы и все время подновляются. Поставила хрустальные рюмки. Денек выдался тягомотный, но у меня вдруг возникло чувство, будто мы где-то в Крыму, вернулись в гостиничный номер после купания, готовимся ко сну, к блаженной неге любви, и оба испытываем лишь одно малое беспокойство оттого, что счастье не может длиться вечно.

— У тебя правда ничего не случилось?

— У меня нет. А у тебя?

Она не ответила. Ее грудь под халатиком дышала ровно. Минуты две молча меня разглядывала, словно пытаясь понять, кто я такой. Потом выдохнула заторможенно:

— Пойдем спать, уже поздно.

Я поднялся и побрел за ней, чувствуя себя бычком, которого ведут на заклание. Никакое менее банальное сравнение не могло прийти мне в голову. Свет она не зажгла, но на разобранную королевскую кровать падал звездный луч из неплотно сдвинутых штор. Она помогла мне раздеться. Расстегнула пуговицы на рубашке, а штаны я кое-как снял сам. Я был так трезв, точно со школьных времен не нюхал ничего крепче молока. Зрение обрело мистическую зоркость. Я видел, как замедленно падал на пол ее халатик. Ее обнаженное тело привело меня в смятение. Оно было прекрасно. Все красавицы мира сошлись в ней, чтобы меня обескуражить. Ее округлые груди и тяжелые бедра, окутанные звездным мерцанием, взывали лишь к созерцанию. Я не знал, что делать с этой женщиной. И думать было нечего о том, чтобы протянуть к ней руки. Наверное, сильная вспышка любви вкупе со спиртом производят в мужском организме разрушения, сравнимые разве что с ударом кочерги по черепу. Я что-то жалобно пролепетал, когда с внимательной улыбкой она склонилась надо мной. Ее прикосновения были щадящими. Кажется, она вполне давала себе отчет в том, что приуготовляется к совокуплению с трупом. «Ничего не бойся, — прошептала она. — Я все сделаю сама. Расслабь ножки!» Чтобы не спугнуть ее, я закрыл глаза. Долго она трудилась, деловито посапывая, пока в паху у меня не возникло жжение, словно туда сунулся небольшой энергичный муравейник. Сквозь сладкий муравьиный зуд, почти теряя сознание, я погрузился в ее лоно. Дальше мы поплыли в одной лодке. Она ритмично раскачивалась, выгребая на моем животе, всхлипывая от чрезмерного усердия, а я удерживался на поверхности, судорожно цепляясь пальцами за матрас. Тяжкий взрыв потряс нас одновременно. Ее истомные конвульсии были продолжительны, но когда она наконец утихла, я с благодарностью заметил:

— Еще бы чуток, и я бы уже околел.

Она сползла на бок и уткнулась носом в мое плечо. Ответила она так:

— Если узнают, что я с тобой, ведь убьют.

Я дотянулся до сигарет. Мне не хотелось ее слушать, наоборот, хотелось самому говорить.

— Убьют — похоронят, беда небольшая… Ты никогда не задумывалась, почему люди так быстро превращаются в зверей? Особенно дети и интеллигенты. Да-да, я не шучу. Все наши гуманисты, вчерашние властители дум — во что они превратились? Все писатели, все актеры, на которых недавно молились, — это же ужас, блевотина! С пафосом умоляют тирана покончить с инакомыслием, страстно, публично лижут бьющую руку. Они больны или безумны? Мне-то стыдно, что я был интеллигентом. Интеллигенция! Партийная, советская — да вообще, была ли она? Вот миф, который на наших глазах развеялся и оставил после себя мерзкое зловоние. Прослойка образованных клопов. Сегодня у них пир победителей. Послушай, как они воют. А все почему? Да потому, что чернь, быдло мешают им со всеми удобствами присосаться к своим венам, налакаться кровушки досыта. Ату его, в загоны, на стадионы, в резервацию. Распять на кресте. Целый народ распять. Вот до чего дожили, а ты говоришь, убьют. Кому ты нужна? Игра идет крупная, на миллионы, единицы не в счет.

Утомленный собственным красноречием, я чуть не свалился с кровати, и это меня образумило. Таня заметила с сочувствием:

— Может, принести коньячку? Чего-то ты слишком развоевался.

— Принеси, не повредит.

Голая, она скользнула на пол, и дыхание у меня перехватило. Молодость вернулась в эту ночь чрезмерной яркостью впечатлений.

Таня вернулась с подносом — коньяк, яблоки, — и я решил, что наступил момент истины.

— Твои дружки, — сказал я, — забрали не только деньги. Они надругались над остатками моей веры в человечество.

— Тебя били?

— Это как раз ерунда.

Она сидела на краешке кровати, чуть ссутулясь, но все равно была прекрасна. Я ее не торопил: из женщины насильно правды не вытянешь. Увертливее ее только блоха в шерсти.

— Думаешь, я их навела? Ошибаешься.

— Чего мне думать? Ложись, поспим. Утро скоро.

— Откуда ты свалился на мою голову? Жила спокойно, никому не мешала, а тут ты. Что тебе от меня надо, вот скажи, что тебе надо?

— Что мне надо было, я уже получил, — благодушно буркнул я. Коньяк приятно согрел желудок.

— Ты гад, как и все вы гады, — Таня холодно подытожила как бы давнюю, заветную мысль. — Но мне тебя жалко. Ты не понимаешь, с кем связался и куда меня за собой втягиваешь.

— Никуда не втягиваю. Давай адрес этого Серго, или кто там у вас за пахана? А я уж сам разберусь.

Она склонилась ко мне и поцеловала в лоб.

— Нашему бы теляти, да волка поймати… Они нас раздавят, как двух букашек.

— У меня выхода нет. Это не мои деньги.

— А чьи же?

Я рассказал ей все, но в лирических тонах. Скромный, заботливый сын продает дачу, чтобы ублажить, смягчить старость больного отца. У меня ведь действительно не было подлых соображений, скорее, это был поступок никчемного человечка, сломавшегося под непосильной ношей жизни. Жест отчаяния одуревшего слабака. Попытка утопающего ухватиться за соломинку. Результат получился плачевный, но все же с комическим оттенком, потому что я был тем утопающим, который и под водой, наглотавшись тины, воображает себя ловким ныряльщиком.

Таня сняла пепельницу с моего живота и острым ноготком чертила на нем какие-то таинственные письмена. Мне показалось, что глаза у нее мокрые. Мне тоже хотелось плакать. С самого начала странная между нами затеялась связь — со слезами на глазах.

Таня сказала:

— Еще вечером все было по-другому. А теперь, чувствую, нам обоим каюк. Ты же не успокоишься?

— Забудь обо всем. Тебя это не касается.

— Есть один человек, который может помочь. Алеша Михайлов. Не слышал о таком?

Вместо ответа я обнял ее, и она охотно поддалась, приспосабливаясь к совместному плаванию. Не прошло и минуты, как наши голоса сплелись в утробный вой. Ее бедра двигались туго, безжалостно, беспощадно, и я целиком превратился в устремленный к победной точке сперматозоид.

— Тебе больно? — спросила она немного погодя. Я пропищал что-то нечленораздельное, но она поняла: помчалась на кухню за очередной порцией коньяка. После доброго глотка, с сигаретой во рту, я почувствовал себя новорожденным. Только в левый висок долбил серебряный молоточек.

— Ты вряд ли простишь, — сказала Таня, — но если сможешь поверить, поверь. Я не участвовала в их грязных делишках, хотя кое о чем, конечно, догадывалась. Я просила не трогать тебя, на коленях умоляла, да они не послушались. Проклятые твари, когда-нибудь они за все заплатят.

— Это произойдет быстрее, чем ты думаешь. Кто такой Алеша Михайлов?

— Неужели ты впрямь надеешься вернуть свои деньги?

— Не только деньги. Но и тебя. Я не хочу тебя терять.

Наконец-то она разревелась, но плакала недолго и как-то без удовольствия. Я вытер ее щеки краешком простынки. Она цеплялась за мои руки, как маленькая девочка, как моя Елочка в пору неутешных детских обид.

— Ну, ну, расскажи про Алешу. Это что, ваш самый главный босс?

— Это дьявол. Его много раз убивали, а он все жив. Ворочает большими капиталами, но с кем и на кого работает — никому не известно. Вообще-то у меня есть к нему маленький ход.

— Сколько ему лет?

— Это не то, о чем ты подумал. Он молодой, красивый, но я ему не нужна. Он не бабник. У него необыкновенная жена, и он ей верен. Вот с ней-то я однажды познакомилась.

— Почему ты считаешь, что он нам поможет?

— Я не говорила, поможет. Я сказала, может помочь.

— Почему?

— Если с ним поговоришь, сам поймешь, — в ее голосе было что-то такое, что удержало меня от дальнейших расспросов. Да и бороться со сном больше не было сил…

Когда я проснулся, в квартире было тихо, как в склепе. На кухонном столе лежала записка: «Ночь была прекрасна, дорогой мой! Я поехала на работу. Ешь, что найдешь в холодильнике».

Закурив, я позвонил родителям. У меня не было никакого предчувствия, но услыша мамин голос, я сразу все понял.

— Когда? — спросил я.

— Около полуночи. Где же ты был, сынок?

— Он что-нибудь сказал?

В ответ невнятное лепетание, слезы и безмолвие. Значит, отмучился папа. Отбыл восвояси. Как же я буду жить без него?


7

Домой я вернулся в седьмом часу и, не заходя к себе, поднялся к гаишнику Сереже. Сережа дал мне адрес человека, на имя которого был зарегистрирован «БМВ»: Ванько Эдуард Петрович, ул. Беговая, дом 27, кв. 46.

— Кто такой, не знаешь?

Сережа после суточного дежурства уже опростал стаканчик, был, как всегда, растелешен и благодушен.

— Кто он может быть, раз такую тачку купил? Мафиозе, тут и к бабке не ходи. Примешь чуток?

Я поблагодарил и откланялся. Из дома позвонил Деме Токареву. Минут пять он не давал мне рта раскрыть. У него случилась беда. Девица Клара забеременела, но у него не было уверенности, что от него. Сомнения у него были потому, что он с ней ни разу не переспал, хотя Клара утверждала, что они были любовниками уже четыре месяца.

— Врать она не станет, — угрюмо процедил он, — не такой человек. С другой стороны, и правды от нее я никогда не слышал. Да и потом, Жень, что же я, совсем, что ли? Как я мог про такое забыть? Тем более с любимой женщиной.

— Она хочет, чтобы ты на ней женился?

— В том-то и фокус, что нет. Я думаю, она вообще не беременная, а просто проверяет, как я к этому отнесусь. Мне кажется, она очень коварная. Даже живот не дает потрогать.

— А где она сейчас?

— Да вот сидит передо мной, изображает оскорбленную невинность. Жень, давай ей сделаем аборт?

В голове у меня помутилось, но я мужественно преодолел приступ слабости.

— Дема, ты не мог бы подскочить на Моховую через часик?

— Чего я там забыл?

— Там живет ублюдок, который меня ограбил.

Это я был слюнтяем, а Дема был воином, моряком. Он замешкался всего на две секунды.

— У выхода к ипподрому встретимся. Тебе подходит?

Мне подходило. Повесив трубку, я закрыл глаза и расслабился. И сразу воображение услужливо вытолкнуло на поверхность ужасную картину: ледяные стены, длинный мраморный стол — и на нем окоченевшее, сизое тело отца. Его недвижное лицо с замкнутыми, каменными губами. Его сердце в волосатом кулаке прозектора. Чуть подвывая, я побежал на кухню и приник к водопроводному крану. Потом рысью вернулся в комнату к телефонному звонку. Это была Таня. Она волновалась за меня и попросила приехать. Правда, она не сказала: приезжай! Она сказала: «Хорошо бы нам поговорить не по телефону!»

Я объяснил, что у меня важное, деловое свидание, но попозже я дам знать о себе.

— Только не наделай глупостей. Я тебя умоляю.

— У меня отец вчера умер.

— Ой!

— Да, вот так, живет человек — и нет его.

Не хотел говорить об этом, а как-то вырвалось. Ни с кем не хотел говорить о смерти отца. Мистическое чувство подсказывало: пока я молчу, он жив. Горя не было. За весь этот хлопотный день я ни разу не утратил хладнокровия и скорбную мамину истерику наблюдал как бы со стороны. Ее мне было жалко, но не потому, что умер отец, а потому, что и она скоро умрет. Я жалел ее за то, что скоро и она будет лежать в гробу, маленькая, сухонькая, и не сможет обменяться со мной улыбкой. Следом наступит и моя очередь утянуться в ту страну, где ничего не будет. В ту страну, где нас и до рождения не было.

— Мамочка, — успокаивал я ее, — ну зачем горевать? Вот уж глупости, горевать из-за смерти. Главное, что папа не мучился. Что он сказал на прощание?

— Поберегись, сынок, — в ужасе прошептала она, — у тебя сердце надулось, как бы не лопнуло.

— Я всем приношу несчастье, — сказала Таня в трубку. — Не надо было тебе со мной связываться.

— Ты ни при чем. Он давно, еще с весны, помирал.

— Хочешь, я мигом приеду?

— Нет, не хочу.


Дема ждал на автобусной остановке, на том месте, где мы обыкновенно встречались в пору увлечения бегами. Дема был в старых линялых джинсах и темной рубашке с короткими рукавами, с холщовой сумкой. Я показал ему бумажку с адресом.

— Ага, это вон в той стороне. Вон те дома, у гастронома. А где твоя машина?

— На стоянке у завода. Пошли?

По дороге я поподробнее рассказал ему об ограблении.

— Понятно, — заметил он. — Таких надо сразу душить, а потом с ними разговаривать.

Дом нашли быстро, сорок шестая квартира была на третьем этаже. Дверь с толстой, зеленого цвета обивкой, прошитой золотыми гвоздиками. Дема позвонил и зачем-то пригладил свои жесткие пряди. Нас разглядели в глазок, потом осторожный голос спросил:


— Кого надо?

— Мы к Эдуарду Петровичу, — сказал я.

— По какому делу?

— Из комитета. По поводу субсидий, — брякнул я. После заминки дверь отворилась. В проеме стоял мужчина лет тридцати, в его внешности не было ничего угрожающего или порочного. Светловолосый блондин в хорошо отглаженных брюках, бежевой модной рубашке и даже при галстуке.

— Я Эдуард Петрович. Ну что?

— Ты бы впустил нас, браток, — сказал Дема. В глазах молодого человека блеснул веселый огонек.

— Входите, если так хочется.

Дальше прихожей он нас все-таки не повел.

— Из какого же вы комитета?

— На вашей машине был совершен наезд, — сказал Дема, и вид у него был при этом как у заправского киношного сыщика. — Преступники скрылись, но за баранкой были не вы. Это нам известно.

— Туфту гоните, ребятки. — Теперь Ванько смеялся в открытую, и смех у него был хороший, дружелюбный, но Дема не любил, когда над ним смеялись. Без предупреждения он махнул колотушкой и нанес свой коронный удар справа. Ванько шмякнулся о стену, сполз по ней на пол и сел. Но присутствия духа он не потерял. Улыбка все так же светилась на его добродушном лице.

— А вот это напрасно, — сказал он и потрогал челюсть, как бы удостоверяясь, что она на месте. — Совсем не обязательно сразу драться.

— Вставай, — распорядился Дема. — Я тебя буду дальше бить.

В этот момент из комнаты выпорхнула девушка: юное создание в лосинах и спортивной маечке, но как бы и голая. Она так приятно выглядела, что ее хотелось немедленно потрогать.

— Мальчики, вы правильно поступили, — прощебетала она светским тоном. — Только, пожалуйста, не повредите ему чего-нибудь, он обещал на мне жениться.

Не спуская глаз с Демы, жених кое-как поднялся на ноги.

— Вам чего надо от меня? Словами скажите.

Я вежливо объяснил, что мы ищем парней, которые вчера ездили на его машине.

— Только и всего? К чему тогда весь этот цирк? Если вам понадобился Пятаков, с ним и разбирайтесь. И машина не моя, а его. Откуда у меня такая тачка?

— У Эдика ничего нет своего, кроме меня, — подтвердила девица. — Да и я, может быть, подберу себе более подходящего муженька, более обеспеченного. Мне вообще-то всегда нравились пожилые мальчики.

Дема поддался ее немудреным чарам.

— У нас с Евгением Петровичем денежек тоже не густо, — признался он. — Зато всандалить можем за милую душу.

Ванько, поняв, что дальнейшее битье пока вроде бы откладывается, заулыбался еще приветливее:

— Не пойму, мужики, вам кто нужен: Пятаков или Зинка?

Не было сомнений, что он готов услужить по любому пункту.

— Зинку оставь себе, — сказал я. — Пятакова дай.

— Ничего нет проще. Гоша сейчас ужинает в ресторане «Бега».

В ресторан пошли вчетвером, потому что Зинка сказала, что боится оставаться одна в пустой квартире. На улице она сразу взяла под руку Дему Токарева и всю дорогу что-то ему втолковывала. Мы с Эдуардом Ванько плелись сзади.

— Там большая компания? — спросил я.

— Хоть меня твой друг и обидел, — ответил Ванько, — но дам совет.

— Какой?

— Не ходи к Пятакову. А придурку своему скажи, что Зинка меньше чем за стольник не ляжет.

— Сто баксов?

— Нет, деревянных.

Ванько мне понравился, он был любезный, остроумный, интеллигентный человек, хотя немного спесивый.

— А чем Пятаков такой страшный?

— Потому что у него такая работа.

Ответ был разумный и с тонким подтекстом. Наверное, при других обстоятельствах мы вполне могли подружиться с Ванько, но так уж складывалась жизнь, что ни на что приятное в ней не оставалось времени.

Мы дружно ввалились в ресторан, и Ванько оглядел задымленный зал орлиным взором.

— Точно, вон он. Позвать? Или сами подойдете?

Один из вчерашних налетчиков, рослый блондин, у которого в подручных был Мотылек, сидел за столиком в компании с двумя милыми дамами, чьи свободные манеры не давали повода заподозрить их в излишней целомудренности: как раз в этот момент они обе, беленькая и черненькая, пытались с двух сторон забраться к своему кавалеру на колени, при этом беленькая оказалась удачливее, она как-то ловко отпихнула подругу, отчего та с истерическим смехом полетела на пол вверх тормашками. Гудящий зал с удовольствием наблюдал за удалой забавой, казалось, равнодушным остался лишь один человек, сам Георгий Пятаков. Он сидел лицом к входу и сразу нас заметил. Его цепкий взгляд осторожно царапнул меня по лицу, и в ответ я слегка поклонился. Не мешкая, он освободился от повисшей на его шее дамы, поднялся и двинулся к нам, по пути дважды похлопав кого-то по плечу.

Коротко бросил нам на ходу:

— Не здесь, топайте за мной!

Гуськом мы за ним потянулись, наступая друг дружке на пятки, и это была самая нелепая гонка, в которой я когда-либо участвовал. Пятаков, разумеется, знал здесь все ходы и выходы, несся уверенно: по лесенке вниз, потом вбок, в длинный бетонный переход, потом опять вниз, потом два пролета вверх, — а мы с Демой и Ванько мчались за ним сослепу, как поляки за Сусаниным.

На широкой площадке между этажами Пятаков неожиданно тормознул и обернулся к нам, так что мы с ним чуть ли не столкнулись. Ткнув кулаком в грудь Ванько, он бешено выдохнул:

— Ты что же, сучонок, делаешь?! Ты зачем их притащил?

Ванько растерянно загундосил:

— Да чего я?.. Они вроде по делу… Я-то при чем?!

— Вот когда уши отрежу, поймешь, при чем, падаль вонючая!.. — и вдруг переменил тон, обратив взор на меня: заулыбался и дружески подмигнул: — А ты шустер, мужичок! Хвалю. Быстро на меня вышел. Но все это напрасно, браток. Игра закончена, и ваши карты с дыркой.

— Это не игра, — сказал я, отдышавшись. — Это грабеж. Верни деньги, и расстанемся по-доброму.

Пятаков рассмеялся так искренне, как смеются дети на просмотре фильма «Ну, погоди!».

— Ты что — чучмек? Кстати, у меня к тебе претензия. Ты же мне всю ногу прокусил. Справка от бешенства у тебя есть?

Пора было уже вмешаться Деме, и он вмешался. Были они с Пятаковым одного роста, но, конечно, мой пожилой друг со своей одышкой не внушал молодому, тренированному бойцу особых опасений, и в этом была его ошибка. Дема врезал ему сбоку, повторил свою коронку, и результат получился впечатляющим. Георгий взлетел в воздух, как бы подпрыгнул, но не удержался и покатился по лестнице, по которой мы с таким трудом взобрались. Внизу он зацепился ногой за перила и хрястнулся башкой о бетонный стояк. Звук был такой, словно лопнула шина. Там он и застыл внизу в неприличной позе, ноги задрав на перила. Дема удовлетворенно потирал кулак. Ванько заметил с каким-то тупым глубокомыслием:

— Теперь вам, мужички, недолго век куковать, — и добавил с сожалением: — А может, и мне заодно.

Мы уж собрались спускаться к поверженному герою, как вдруг он зашевелился, перевернулся, вскочил на ноги и как ни в чем не бывало ринулся вниз в пролет, даже на нас не оглянувшись.

— Поспешил ты маленько, — укорил я друга. — Где теперь его искать?

— Вам его искать не придется, — утешил Ванько. — Он тебя сам найдет.

Его предсказание сбылось через пять минут, когда мы пробирались по какому-то освещенному туннелю, которым Ванько посулил незаметно вывести нас на улицу. Я-то рвался обратно в ресторан, но Дема меня убедил, что в этом нет никакого смысла. Второй раз Пятакова вряд ли удастся застать врасплох.

— Мой вам совет, мужики, — сказал Ванько. — Валите из Москвы годика на два.

— Еще раз вякнешь, — одернул его Дема, — и считай, не жилец.

Дема Токарев завелся, а когда он заводится, лучше ему не перечить: иначе он стену лбом прошибет. Интеллигентный Ванько тоже это почувствовал, но все же вякнул:

— Свой ум не навяжешь. Мне-то что. Мне бы только самому слинять. Перед шефом оправдаюсь, он не дурак.

— А кто у тебя шеф? — спросил я, но на этом наша беседа прервалась. В конце туннеля нам навстречу выступили несколько коренастых парней, кажется, их было четверо, и среди них Гоша Пятаков, невредимый и гнусно ухмыляющийся. Вот что значит очутиться на чужой территории. Ванько одобрительно хмыкнул:

— Ишь ты, как на пропеллерах. Ну, теперь дай Бог ноги!

Тут же он и показал, как это Бог дает ноги: развернулся и, по-шальному гикнув, ломанул в обратную сторону, откуда мы только что пришли. Мы с Демой не побежали. Наше время бегать давно ушло. Наконец-то пригодилась Демина брезентовая сумка, из которой он выудил железный штырь. Я эту болванку сразу узнал: Дема использовал ее в домашних условиях для вскрывания консервов и вместо молотка. Удобная железяка, увесистая, с заостренным концом и плоской рукояткой.

Вокруг было пустынно — только стены да коридор метров пять шириной. Гоша Пятаков насмешливо окликнул:

— Брось палку, фраер! Она тебе не поможет, — его кодла хрипло загоготала. Пятаков пообещал:

— Да не срите. Мы вас не убьем, только изувечим.

Мне не было страшно, но было стыдно. Отец в морге, бездыханный, надеялся на меня. Как его мать одна похоронит? Демино лицо с вытаращенными глазами было безмятежно. Штырь удобно лежал в его правой руке.

— Верни деньги, Пятаков, — сказал я. — Все равно я их из тебя выну.

Они заходили с двух сторон попарно, а Пятаков держался в центре. Вооружены они были чем попало: один с велосипедной цепью, другой ласково оглаживал матово блестящий кастет, у третьего в пальцах финяга. У меня от предчувствия боли в паху образовалась изморозь. Серые лица надвигались, как нежить. И с клыков у них капала пена. Тут Дема еще разок меня приятно удивил. В диковинном прыжке дотянулся штырем, как хлыстом, и попал Пятакову точно в лоб. Я увидел его движение, словно в замедленной съемке. Бедный Пятаков! Штырь угодил ему от переносицы до подбородка, чавкнув, врубился в хрупкую плоть. Он закачался и потек корпусом куда-то вбок, но проследить до конца за его падением я не успел. Перед глазами вспыхнула громада огня, и я опрокинулся в небытие.


8

Из приемного отделения больницы я позвонил матери. Раиса выполнила обещание и была там. Она и сняла трубку. Поначалу она меня не узнала, а узнав, заплакала. Это были слезы искреннего горя. Как ни странно, Раиса любила моих родителей больше, чем меня, и они отвечали ей взаимностью. Отец до последнего дня не верил, что мы всерьез разошлись. Он полагал, что если мне с чем-то и подвезло, так это с женой. Наверное, он был прав. Мне тоже не в чем упрекнуть Раю ни как женщину, ни как жену. Она старалась обустроить наше маленькое семейное счастье, как умела: разумно вела хозяйство, никогда ни на что не жаловалась, вкусно стряпала, была изобретательна в любовных утехах, не закатывала истерик, не сквалыжничала из-за денег, родила чудесную, здоровенькую дочурку, но я ее почему-то разлюбил. То есть это по ее мнению разлюбил, на самом деле ничуть не бывало, л я поныне люблю ее так же крепко, как мать, как дочь, как себя самого, остро чувствую ее житейскую неприкаянность, но то чуткое влечение, которое связывает влюбленных мистическими узами и делает их безразличными ко всему остальному миру, во мне постепенно угасало, и я стал заглядываться на других женщин, а также слишком часто давал волю своему дурному, настырному нраву. На одну женщину, разведенку Настю Петракову, пышную блондинку из соседнего отдела, я начал заглядываться так пристально и упорно, что взял за обыкновение у нее ночевать, и этого гнусного предательства Раиса не вынесла. После двух-трех бурных сцен замкнулась в себе, стала чересчур покорной, а в ее бедном, обиженном сердечке исподволь скопилась неприязнь ко мне. Дальше все пошло по типовому сценарию мелодрамы. Постоянное взаимное раздражение, скандалы, множество маленьких бытовых гадостей, не жизнь, а позиционная война, в которой не бывает побед, потому что у сражающихся сторон есть только один общий противник — вчерашняя любовь. И так продолжалось до нелепой Раисиной измены. Однажды она притащила с работы какого-то замшелого пенька, напоила его водкой и уложила в нашу постель. Я вернулся за полночь, и как раз он там лежал под одеялом, седовласый, багроволикий любовник. Раиса шустрила по квартире в халатике на голое тело, изображала растерянность и испуг.

Что ж у своей не остался? — спросила дерзко. — Или уж надо было позвонить, предупредить. Раз уж мы решили жить каждый сам по себе.

Даже при всем своем эгоизме я почувствовал, какое небывалое отчаяние ее скрутило.

Старого хмыря я бесцеремонно вытряхнул из постели, объяснив, что сам хочу немного полежать. Раисин любовник, смекнув, что бить его не собираются, спокойно удалился на кухню, где оставался запас спиртного, приготовленный для укрепления чресел. Немного погодя, мучаясь бессонницей, я к нему присоединился. Поначалу он мне даже приглянулся: этакий пожилой хряк с претензией на философское понимание сути вещей. Из той особенной, чисто русской породы бодрых печных сидельцев-умников, которым хоть трава не расти, лишь бы у него на столе дымилсясамовар и стояла тарелка с пышками. Я подлил ему коньяку из его собственной бутылки, а себе устроил чаек. В то время я был очарован жизнью, собирался на научный симпозиум в Швейцарию, и радовался даже тем гражданам, которые меня обижали. К тому же всех людей, не занятых наукой, мне было почему-то жалко, и еще испытывал чувство вины перед ними, прозябающими, не ведающими пути к истине. Мой счастливый соперник, выдув стакан коньяку и закусив приготовленной Раисой яичницей с ветчиной, вдруг пригорюнился и сказал, что если есть на свете самый неудачливый горемыка, то это он и есть, потому что прожил шестьдесят годов, а ничего хорошего в жизни у него не было и в помине. Даже не было ничего такого, о чем можно вспомнить с улыбкой. Чтобы его как-то ободрить, я заметил:

— Как же не было? Да вот же сидит Раиса. Чудесная женщина и в самом соку.

На что мой новый товарищ возразил:

Ну да — чудесная. Такая же шлюха, как все бабы.

Рая была мне женой и матерью моей дочери. То, что она с горя и с душевного устатка привела в дом пожилого, грустного борова, ничего не меняло; я вступился за ее честь. Врезал наглецу по зубам. Удар получился легкий, из сидячего положения, но результат превзошел все ожидания. Верхняя челюсть у неблагодарного любовника оказалась вставной, она обломилась внутрь и заклинила глотку. С открытым ртом он жутко захрипел и выпучил глаза, точно собрался бодаться. В ужасе мы вдвоем с Раисой все-таки его спасли, извлекли протез из пасти. Едва отдышавшись, гость сокрушенно заметил:

— Гад ты ползучий! Я эти зубешки полгода вставлял. За что изувечил?

Действительно, мне и сейчас стыдно за свою тогдашнюю ребячливость. Вскоре после этого эпизода мы с Раисой потихоньку и расстались. Некоторое время я пожил у родителей, а потом сослуживцы, узнав о моей беде, выхлопотали мне квартирку вне всякой очереди. Это свидетельство не только того, что я был на особом положении в институте, но и подтверждает, что в дурные времена, которые теперь называют «застоем», люди все же были чуточку другими и отношения между ними были как бы даже немного человечнее. Разве можно представить, что сегодня кому-то где-то за просто так отвалят жилплощадь, да чего там, хотя бы отвезут бесплатно в морг?

Слезы ее мне роднее всего. Она оплакивала сейчас моего отца, а у меня это вызывало какие-то чудные лирические ассоциации. Вероятно, сказалось перенесенное на ногах сотрясение мозга.

— Меня тут кое-какие дела подзадержали, — сказал я ей. — Раньше вечера вряд ли сумею приехать. Ты побудешь с матерью?

— Я дала ей снотворное. Почему ты не пришел днем?

— Я же говорю — дела.

— Женя, в такой день… — еще несколько всхлипываний, будто мышка скребется в мембране. — Как ты думаешь, послать телеграмму Елочке?

— Не нужно ей ничего посылать. Пусть спокойно трахается.

— Женя!

— Чего Женя! Ты соображала, когда ее отпускала? Ты куда ее отпустила? В пионерский лагерь?

— Если говорить об этом, то деньгами снабдил ее ты. Разве не так?

Одновременно мы опомнились. Конечно, мы были обречены разговаривать в таком духе теперь уже до конца своих дней, но ведь даже в самой упорной вражде бывают перемирия. Смерть отца разве не повод для этого. Несколько лет подряд все наши разговоры напоминают скрип напильника по железной плите — не пора ли остановиться? Я сказал ей об этом и благодушно повесил трубку, не дослушав ее возражений.

Дема Токарев отдыхал на третьем этаже в реанимации. Когда мы ночью приехали на «скорой», то его сразу отвезли в операционную и продержали там часа два. Я ждал, подремывая, на диванчике в коридоре. Вышел приземистый, лет сорока врач и присел со мной рядышком покурить. У него было лицо доброго, усталого моржа. Такие лица бывают еще у мясников в новых коммерческих магазинах.

— Крепко вашего товарища отделали, — сказал он. — Интересно, за что? Или просто так — пьяная разборка?

— Мотивы чисто политические, — ответил я. — Скажите, он оклемается?

Доктор ни за что не ручался. Пять ножевых ран, переломы рук, отбиты почки, тяжелейшее сотрясение мозга…

— Вы могли его и не довезти.

Довез-то бы я Дему в любом случае, живого или мертвого. Когда я там очухался, на лестничной площадке, то мы с ним были вдвоем, и мой милый товарищ лежал скрючившись в совершенно нелепой позе, которую трудно описать. Он напоминал собой горбатый тюк с тряпьем, из которого в разные стороны высовывались руки, ноги и голова. Пол вокруг тюка был в темных подтеках. Прежде чем идти за помощью, я кое-как его распрямил и положил поудобнее. Я слышал его хриплое дыхание и не верил, что он умрет. Дема принял на себя всю ярость подонков, которую мы должны были поделить поровну. У меня все было цело, не считая круглой шишечки на темени…

Я пошел на него взглянуть. В реанимацию ходу не было, но через стеклянную дверь издали я его увидел. Все было, как в кино: аппаратура, подключенный к ней через систему проводов и шлангов человек на высокой кровати. О чем он там думал, в своем одиноком пограничном плавании?

Спустившись на первый этаж к телефону, я позвонил Селиверстовым. Трубку сняла Наденька. Саша еще спал. Он был «совой». Наденьке я все рассказал — и про отца, и про Дему. Даже секунды ей не понадобилось на раздумье.

— Я сейчас приеду, — сказала она. — Где эта больница?

В который раз я был восхищен ею. Она приедет и будет ждать, пока Дема пробудится. Она подружится с дежурной сестрой на пульте и очарует врачей. Ее пропустят в палату. Через сколько бы времени Дема ни открыл глаза, она пошлет ему солнечные лучи надежды. Если на Наденьке были грехи, то она умела их искупать.

Через час городским транспортом я добрался до ипподрома и нашел свою машину в целости и сохранности. Бежевым бугорком она грелась на солнышке. В салоне я немного пришел в себя, отдышался и покурил. А то всю дорогу, особенно в троллейбусе, мне чудилось, что голова не моя, а чужая, наспех прикнопленная к моему туловищу. Эта чужая голова размышляла вразброд со всем тем, что было остальным моим существом, и все нацеливалась склонить меня на какой-то безумный поступок: вроде того, чтобы ворваться в ресторан, застать тех же громил на тех же местах и перестрелять их всех к чертовой матери, как любит выражаться наш президент. В машине голова, руки, ноги, сердце опять пришли в согласие, я включил зажигание, прогрел двигатель и покатил к Тане. Получасу не прошло, как был у ее двери, которая сразу распахнулась, и Татьяна за руку втащила меня в квартиру. Она была одета, как в театр, в строгий темный костюм, при макияже, с красиво уложенными волосами. И глаза блестели, как у наркоманки. А ведь, по моим подсчетам, еще не было и девяти утра.

— Ты чего? — спросил я. — Вроде чем-то обеспокоена? Ты одна?

— Я связалась с головорезом, — горестно призналась она. — Притом с бессердечным головорезом. Ты не мог позвонить?

— Откуда? Кофейком не угостишь?

Перед тем как пить кофе, я умылся в ванной. Но в зеркало старался не смотреть. Один раз увидел, как там мелькнуло чье-то незнакомое лицо, в ссадинах и с козлиным взглядом.

Когда уселся за стол, поглядел на Таню более внимательно и понял, что перед этой женщиной кривляться не надо. Она не предаст.

— Батя умер, — сказал я. — Друга порезали. А так все ничего. Если повезет, через месячишко с тобой поженимся.

Она подошла и прижала мою голову к своему животу. Нездешнее было мгновение, дотянувшееся, может быть, из юрского периода. Когда самка жалела самца, понимая, что без него пропадет.

— Помнишь, ты упоминала про некоего Михайлова? — спросил я, усадив ее рядышком. — Который может помочь?

Таня молчала. Ее лицо вблизи было беспомощным, и блеск в глазах потух. Сейчас это была обыкновенная, усталая женщина, озабоченная выкрутасами мужика.

— Я почему спрашиваю, — продолжал я. — Денежки хотелось бы вернуть. Не то чтобы я корыстолюбив, но сумма солидная.

— Не знаю, чем ты меня купил? Ничего в тебе нет привлекательного. Потрепанный, пьющий мужичонка средних лет. Да еще с придурью.

— На придурь и клюнула, — объяснил я. — Все женщины на это падки.

Она бережно поцеловала меня в губы.

— Ты очень страдаешь?

Не знаю, что она имела в виду, но я не страдал. Во мне зияла пустота. Даже яйцевидная шишка на черепе не болела. Напротив, я как бы внутренне посвежел и приосанился.

— Деньги надо вернуть, — повторил я. — Сведи меня с Михайловым.

Она вдруг вспыхнула:

— Да ты понимаешь своей дурьей башкой, что Алеша опаснее всех твоих обидчиков, вместе взятых? Попадешь к нему в лапы, а вдруг не отпустит? Про него солидные люди, не чета тебе, шепотком говорят. Кто был ему врагом, тех нигде найти не могут.

— Нам и нужен лихой человек.

— Нам? Ты, Женечка, по правде, что ли, в меня влюбился?

— Хватит трепаться. Ты можешь быстро связаться с ним?

— Я уже связалась.

— Когда?

— Вчера. Я Насте звонила.

— Жена его?

— Да. Замечательная девушка. Мы с ней на английских курсах подружились. Она ангел. Даже странно, как она с ним живет. Может, он ее заколдовал.

Чудно мне было слушать Таню. Она так уверенно ориентировалась в том мире, который я все же не мог принимать всерьез, считал его вымороченным, ублюдочным, порожденным общим распадом, обреченным на скорое исчезновение; но для нее он столь же реален и незыблем, как для меня в прошлом был мир университетских библиотек.

— Ты знаешь адрес?

— Знаю. Только надо заранее условиться.

— Звони.

Еще раз потянулись ко мне ее губы. Ей не хотелось никуда звонить. И я ее понимал. Она была в недоумении. До встречи со мной у нее был налаженный быт, красивые планы, не исключающие, вероятно, и брака с заезжим миллионером, — и вдруг все роковым образом изменилось. Вместо доброжелательного начальника, прихоти которого незатейливы и вряд ли идут дальше дежурной случки, вдруг подошлют штатного палача; а вместо миллионера с берегов Амазонки торчит круглая башка отечественного кретина. Понятно, женский умишко заметался, как птичка в клетке. Я помог ей разобраться.

— Мы над судьбой не властны, Танечка. Я твой мужчина, чего теперь горевать. Перестань сомневаться, тебе и полегчает.

Требовательно сверкнул ее взгляд.

— Может, и мой. Да подыхать-то зачем?

— Ну что ты, до этого еще далеко. Звони скорее.

Она позвонила, но, как я понял, не самому Михайлову, а все той же Насте. Они немного поболтали, а потом она ждала минут пять с трубкой в руке, и все эти пять минут мы молча разглядывали друг друга. Наконец Таня озабоченно заметила:

— Сейчас царапины на мордочке припудрю. А то уж слишком на уголовника похож.

Настя передала, что Алеша Михайлов примет нас в двенадцать часов.

— Она что, так и сказала — примет?

— Она сказала: привози своего мальчика.

В этот раз вместо того, чтобы, по обыкновению, расплакаться, мы начали смеяться и никак не могли остановиться, хохотали и в ванной, пока она обихаживала мою рожу, и обнимались, и целовались; и если этот дурацкий нервный смех достиг ушей моего мертвого отца на его ледяном ложе в морге, то представляю, как ему стало досадно.

Пока добирались до Ясенева, куда было велено подъехать, Таня рассказала еще кое-что об этом загадочном человеке. Он был грозен, красив, молод и обладал, по ее словам, телепатическим даром. Женщины влюбляются в него все подряд и подчиняются ему беспрекословно. Вне зависимости от возраста. То же самое и с мужчинами. Никто не знает, большая ли у него банда, но вполне достаточная, чтобы на него не огрызались даже такие отчаянные головы, как солнцевские ребята. Кавказцы тоже обходят его стороной и не устраивают с ним разборок, столь ими любимых. То есть поначалу устроили две-три облавы, но потеряли четверых лучших своих боевиков и угомонились. Его покровительство, даже косвенное, это гарант спокойного бизнеса. Она убедилась в этом на Серго, на своем шефе. Как-то обмолвилась, что знакома с Алешей, и надо было видеть, как шеф встрепенулся. Прицепился к ней, как пиявка. Интересовался малейшими подробностями. Но она темнила, потому что подробностей не было, а признаваться в этом ей было не с руки. С тех пор шеф к ней переменился и, вызывая на ковер, никогда не забывал поцеловать руку. В этом дорожном разговоре, пока неслась под колеса прожаренная июнем вялая, заплеванная Москва, Таня открылась мне совершенно неожиданной стороной. Мир подонков, о котором она повествовала с мудростью посвященной, где долго обосновывалась, не ослепил ее хрупкую женскую душу: она понимала его уродство и призрачность, хотя затянуло ее течение в самую середину. Ее суждения были умны и язвительны, а наблюдения — точны.

— Пока мы не поженились, — сказал я, — ответь на один вопрос: какого черта ты во все это вляпалась?

— Ты тоже вляпался, — в ее голосе необидное сочувствие. — Только ты вляпался сослепу, а я сознательно. Мне нищета обрыдла. Я тебе вот дам дневник, я его целых полгода вела. Хочешь почитать?

— Читали мы девичьи дневники. Цветики-семицветики, любовные сопельки.

— Таких не читали.

Приехали. Вошли в шестнадцатиэтажную башню и поднялись на шестой этаж. Арматурная пуленепробиваемая дверь — и на ней хитроумное компьютерное устройство. Таня набрала шифр, и нежный женский, почти детский голосок отозвался: «Кто там?»

Отворила стройная девушка, провела нас через двойной холл, и они с Таней обнялись, погладили друг дружку, как это делают давно не встречавшиеся подруги. Потом девушка с улыбкой обернулась ко мне, и я встретил взгляд прямой и ясный. Ошибки не было: она была мне рада.

— Настя, — сказала она, — а вы Евгений Петрович. Проходите в комнату, Алеша ждет. Я приготовлю кофе. Поможешь, Танечка?

Девушка была прехорошенькая, но не это главное. От нее исходили столь мощные токи нравственного здоровья, что не ощутить их мог только слон. Искренняя теплота ее слов, без малейшей фальши, оказывала мгновенное воздействие, хотелось подергать себя за ухо. Мой циничный ум воспринял эту приветливую девицу с неудовольствием, как нечто инородное и потому ненадежное. Если это жена Михайлова, подумал я, то не попал ли я в обитель доброго самаритянина, прикидывающегося злодеем? С каких это пор возле свирепых разбойников щебечут подобные птички?

Настя словно прочитала мои мысли:

— Не беспокойтесь, Евгений Петрович, Алеша вам поможет.

Квартира была огромная, комнат, наверное, в пять, с искусной планировкой, двухъярусная, я в таких раньше не бывал. Обладание такой квартирой в нашем отечестве всегда обозначало принадлежность к некоей касте управителей: прежде это были аппаратчики, нынче — ворье, впрочем, как показали годы перестройки, это были, в сущности, одни и те же люди, лишь поменявшие товарный знак. И вот как насмешливо распорядилась судьба: к аппаратчикам не ходил, нужды не было, а к одному из новых хозяев все же довелось идти на поклон. Что поделаешь, из дураков мосты ладят.

Алеша Михайлов вошел в комнату стремительно, как Ильич вбегал в кабинет в фильме «Ленин в 1918 году». Но кепочки на нем не было. Ладный, крепко скроенный молодой человек лет тридцати пяти, облаченный в удобную домашнюю куртку и просторные спортивные штаны бронзового цвета. Кинул «Привет!» и уселся напротив, нога на ногу, прикурил от «ронсона», глубоко затянулся, изучал меня в упор. Я сто лет не видел таких безмятежных мужских лиц. Если существовал где-то на свете порок, то этого человека он не коснулся. В любопытном взгляде — слабый отблеск улыбки, словно приглашение: давай, браток, сморозь чего-нибудь, и похохочем от души. В комнате мы были одни: дамы хлопотали на кухне.

— Проблемка в общих чертах понятна, — сказал он наконец, налюбовавшись мною вдоволь. Но расскажи поподробнее.

Я так и сделал, рассказал все как на духу, не испытывая никакой неловкости оттого, что он намного моложе меня, но начиная как-то поеживаться под его пристальным взглядом. Я кожей почувствовал: этот парень опасен, как кобра. Был ли он гипнотизером или просто отчаянным человеком, судить не берусь, но в том, что передо мной была необыкновенная, крупная личность, сомневаться не приходилось.

— На двадцать штук, говоришь, кинули? — уточнил он.

— И друг в реанимации, — добавил я, неизвестно зачем.

— Это понятно, — заметил Михайлов. — Непонятно другое. Ты почему целый? Гошу Пятакова я знаю, он у Серго правая рука. Милосердие ему чуждо.

— Пятаков сразу вырубился. Может, поэтому.

— Но он живой?

— Не знаю. Череп у него с трещиной, это безусловно.

Михайлов потушил окурок в пепельнице, немного подумал и подвел итог:

— Что ж, Евгений Петрович, помочь нужно, раз уж обидели тебя. Да и Настя хлопочет… Закавыка только одна: я ведь от ваших воровских дрязг отошел. Больно вони много. Впрочем, если ради развлечения. Серго давно курятник разевает не по чину. Цена тебе известна? Двадцать пополам. Десять тебе, ну а десять мне. Согласен?

Пораженный, я молчал.

— Немного ты стушевался. Евгений Петрович, — посочувствовал Михайлов. — Но уверяю тебя, цена нормальная. Другие возьмут дешевле, но обманут. Им с Серго не справиться. Он в крупняке. Учти и такое обстоятельство: вы Пятакова покалечили, а он для Серго как сын. Ему трудно будет тебя простить. Я не уговариваю, пойми правильно, просто ситуация сложилась не очень перспективная. Прикинь: десять тысяч баксов против твоей и Танюхиной жизни. Велика ли цена? Я бы не ломался.

Он говорил со мной участливо, как гуманный хирург, который пытается смягчить больному роковой диагноз. От его участия меня кинуло в дрожь. Черт меня к нему принес. Но он был прав: мы с Таней слишком глубоко увязли в этой истории.

— Согласен, — сказал я. — Пополам так пополам. Главное, деньги попадут в честные руки.

Впервые Михайлов улыбнулся. У него были ровные, белые зубы, как на рекламе дантиста. Природа действительно вылепила его лицо в благодушном настроении.

— Хорошо держишься, Петрович, — одобрил он. — Я к тебе немного пригляжусь и, может быть, сделаю другое предложение, еще более заманчивое.

Как раз дамы подали кофе. Таня стрельнула в меня глазами: как, мол? Я поостерегся гримасничать перед бдительным оком Михайлова. По правде говоря, с той секунды, как я согласился поделить родные доллары, они перестали меня волновать. По натуре я хоть и прижимист, но не настолько, чтобы из-за денег терять аппетит. Колониальное дыхание времени застало меня в солидном возрасте, и я вряд ли уже забуду, что есть вещи неизмеримо более важные, чем прибыль. Смерть отца, к примеру. Или прикосновение к женской душе. Или даже упоительный гул мотора на загородном шоссе.

Кроме кофе, тарелочки с нарезанным сыром и вазочки с печеньем, Настя поставила на столик хрустальный графин с золотисто-желтым ликером, но к нему никто не притронулся. Зато мы с Михайловым смолили сигареты одну за другой. Нам с Таней давно пора было двигать восвояси, но у меня точно зад прилип к креслу. Каким-то сверхчутьем я понимал, что квартира Михайлова сейчас единственное место, где я могу отдышаться. Впереди было дел невпроворот, и ни одного приятного. Главное, предстояло назавтра похоронить отца. Двое суток я провел как бы в состоянии психической анестезии, но догадывался, что боль утраты в любой миг может вонзиться в мозжечок и повалить с ног.

А тут рядом бесхитростные женские лики и обаятельный супермен, протянувший руку помощи за десять тысяч долларов. Но еще больше, чем супермен, меня занимала его подружка. Ее трудно было назвать современной особой. От нее веяло домашним уютом и волшебством. Прежде я не встречал таких девушек, но предполагал, что они существуют. Она была из тех, кто носит жизнь в себе, как маленький праздник. Обыкновенно таких душат в колыбели, а эта перешагнула за двадцать лет и еще как удачно прилепилась к оголтелому волчаре.

— Танечка рассказала, вы были известным ученым, — говорила Настя, ярко светясь очами, печалясь и радуясь чему-то неведомому. — Но как же так, Евгений Петрович? Если вы сдались, оставили любимое дело, то на что надеяться обыкновенным людям? С кого брать пример таким простушкам, как я? Простите, что я так прямо говорю, мы мало знакомы, но я что-то слишком часто встречаю замечательных людей, которые вдруг опустились на жалкий бытовой уровень. Это убивает меня. Что происходит с нами? Вы старше, умнее, ответьте. Режим рухнул, но вместо доблестного рыцаря повсюду восторжествовал какой-то холодный, алчный уродец. Как это понять?

— Режим не рухнул, — сказал я, — и люди остались людьми. Просто им приходится бороться за выживание. Да вы у мужа спросите, он лучше знает.

Настя засмеялась, как солнышко вспыхнуло.

— Алеша, к сожалению, так и родился хищником. Для него это все несерьезно. Верно, Алеша?

— Тебе в институт пора, — напомнил Михайлов. — Ты уж извини, Петрович, у нее госэкзамены. После договорите.

Нас выпроваживали, и я нехотя поднялся. Алеша, не вставая, протянул мне руку:

— Держись, мужик. Бабки к тебе вернутся деньков через пять.

Пальцы у него были как стальные тисочки. Настя проводила нас до дверей. С Таней они поцеловались, а мне она шепнула:

— Берегите Таню. Она много страдала.

Уже в машине я признался:

— Никогда не встречал более странную парочку. Что же их связывает?

— А нас? — У нее подозрительно дрожали веки. Я довез ее до дома, но подниматься не стал.

— Послушай, Танюш. Собери самое необходимое, отвезу тебя к другу. Поживешь у него пару деньков, пока все утрясется.

— Подожди здесь, я сейчас вернусь.

Солнце охватило огнем ее стройную фигуру на пороге подъезда. Я выкурил сигарету, пытаясь отогнать уже подступающий к сердцу мрак.

Таня вернулась с толстой синей тетрадью в коленкоровом переплете.

— На, прочитай.

— Дневник?

— Прочитай, это важно для меня. Ты поймешь.

— Почему без вещей?

— Не бойся, меня не тронут.

— Это как?

— Я умею водить за нос вашего брата. Только этому и научилась в жизни.

Через час я выгрузился около больницы. На первом этаже наткнулся на Сашу Селиверстова. Невыспавшийся, тусклый, он тем не менее выглядел элегантно. В сером выходном костюме, в лазоревой рубашке и при галстуке.

— Ну? — спросил я.

— Баранки гну! — ответил он остроумно. — Вы что же, на старости лет решили поиграть в Аль Капоне? — Или в пиратов? У Демы, допустим, никогда ума не было, но ты-то, ты!

— Не зуди, скажи, как он?

— В коме, по-прежнему… Надя там…

У Саши было точно подмокшее лицо, с набухшими подглазьями, отечное. Взгляд потерянный. За четверть века нашей дружбы я редко видел его жизнерадостным, но в его обычной депрессии всегда был некий юмористический проблеск: сейчас он был по-настоящему подавлен.

— Женя, можно тебя спросить?

— Чего?

— Почему вы не взяли меня с собой? Почему даже не позвонили?

— Я звонил, тебя не было дома, — соврал я. — Надька подтвердит.

— Правда? — Он оживился. — А я уж было решил… Ну ладно, забудем про это. Я тут пошумел немножко, к главному сходил. А то ведь здесь люди без присмотра выздоравливают, как мухи.

— Дема выкарабкается, — сказал я.

— Никаких сомнений!

Мы не убедили друг друга. Мы оба знали, что Дема смертен, как и мы. Это на какую-нибудь деваху он мог произвести впечатление вечного странника, но не для нас. Он печень давно пропил, и сердечко у него не раз давало сбой. Без Демы жизнь померкнет.

— Прости, — спохватился Саша, — я не выразил соболезнования. Только утром узнал…

— Ничего. Пожалуй, поеду к матушке. Вечером созвонимся.

Уже я включил зажигание, когда с больничного крылечка спорхнула Наденька. В белом халате, с растрепанной прической плюхнулась рядом на сиденье.

— Дай сигарету!

Я дал ей и сигарету, и огонька. Глубоко, по-мужски затянувшись, откинула голову на сиденье, лукаво на меня посмотрела.

— Что, тяжко, дружок?

— Терпимо. Помирать всем придется.

— Смотря как помирать. Тебе в церковь надо сходить. Покайся, причастись. Увидишь, станет легче.

— Что это ты? Я как раз пока не собираюсь помирать.

— Ты грешил много последнее время, — печально заметила Наденька. — Вот и аукнулось.

— Грешил-то я вместе с тобой.

— Это не в счет. Я тебя просто пожалела. Вы с Демой как дети мои. Я вас иначе и не воспринимаю.

— Ты и Дему жалела?

Сморщила личико в старушечьей усмешке, розовые морщинки потекли от глаз на щеки, и я тут же вспомнил, что она ведьма и человеческий разговор с ней вести надо осторожно.

— И Дему жалела раза два. Но давно, лет десять назад. Ты доволен?

Я был поражен.

— Зачем ты именно сейчас об этом сказала?

— Потом поймешь. Ну все. Я побежала. Крепись, брат!

В недоумении я проводил ее взглядом. Ишь как ловко вскидывает коленки, а ведь не худышка. Никто не поверит, что ей к сорока. Что-то вроде муравья царапнуло гортань. Противный гнилой смешок пробился наружу.

Разрази меня гром! Наденька гениальная женщина, она хотела, чтобы я рассмеялся. Кругом боль, смерть, обман, корысть, но когда вся эта дурнота становится невыносимой, человека одолевает смех. Наденька подтолкнула меня к критической отметке, чтобы я поскорее перешагнул роковую черту. Она не учла одного: смех на пределе страдания означает всего лишь начало душевного распада. Это симптом шизофренического равнодушия. Муравей в горле еще разок поскребся и затих.


Из последующих двух суток в памяти остались только отдельные эпизоды. Но некоторые очень яркие. На поминках за столом почему-то оказалась Елочка, доченька. Притулилась рядышком и тонкой ручкой пилила в моей тарелке кусок ветчины. Получается, что Раиса все же дала ей телеграмму? Нет, объяснила Елочка, мама сообщила ей про смерть дедушки по телефону. Мама ее не звала, но как она могла купаться и загорать, когда у всех такое горе! Вдобавок у нее самой возникли проблемы, про которые она даже не решается мне сказать. Она подлила мне водки, и я послушно выпил. Потом Елочка все же призналась, что ее проблема в том, что она, кажется, беременная. Ничего страшного в этом, конечно, нет, сказала она, сейчас многие девочки попадаются, но все-таки неприятно, потому что теперь ей понадобится где-то занять двести тысяч.

— Ты же, наверное, не дашь столько денег, папочка? — спросила она с укоризной. Смешливый муравьишко опять закопошился в горле. Я поинтересовался, где это случилось: на пляже или в гостинице.

— Это случилось дома, папочка. Прямо в постели.

— И кто же этот ухарь?

— Какое это имеет значение? Я же не собираюсь за него замуж.

На это возразить было нечего, и я лишь спросил, что по этому поводу думает мать.

— Денег не даст, — ответила Елочка.

Я поискал взглядом Раису. Она обнимала за плечи мою маму и что-то нашептывала ей на ухо. Матушкино лицо, похожее на сморщенный поминальный блинок, пьяненькое, пылало алой свечкой. Овдовев, она, конечно, долго не протянет. Гостей за столом было немного, как немного было и провожающих на кладбище, — человек пятнадцать. Большинство свои: какая-то близкая и дальняя родня, тети, дядья, двое стариков с отцовской работы. Они гроб несли вместе с двумя моими племяшами. Ни с кем из них за целый день я не обмолвился и парой слов. Язык не ворочался. Но горя я по-прежнему не чувствовал и все, что положено делать сыну на похоронах отца, проделал почти машинально. С самого утра, когда поехали за ним в морг, я вперемешку с водкой насасывался транквилизаторами и, кажется, проглотил уже пачки две. Довел себя до тупой, блаженной кондиции и теперь клевал носом, с трудом соображая, где я. Помню еще, как Елочка помогла доковылять до раскладушки на кухне. Уже во сне я продолжал разговаривать и пытался доказать, что только подлец способен отоварить ребеночком несовершеннолетнюю девочку. Елочка не возражала, потому что не могла утянуться в мой сон. Зато спустя какое-то время из ниоткуда возникло во мне грозное багряное облако, заполнило дрожью каждую жилочку, и я беспомощно ждал, понимая, что встреча близка. Из яркой глубины, из потустороннего блеска склонился надо мной отец. Он улыбался и был безмятежен.

— Папочка, дорогой, — пискнул я. — Не уходи, останься! Зачем ты умер?

Отворились бледные уста, глухо прозвучал родной голос:

— Не дури, сынок. Как это я умер? Да я живее тебя. Дотронься, убедись.

Страх сковал меня, и я не осмелился протянуть руку…


ДНЕВНИК ТАНИ ПЛАХОВОЙ

(Лето 1987 года)

10 января. С утра поехала к Виктору прощаться. Он все-таки удирает в Австрию. Говорит, что вернется, но я не верю. Да и Бог с ним. После того случая у нас вряд ли могут наладиться нормальные отношения. Дело не в том, что он меня ударил, а потом так униженно просил прощения. Это я понимаю, это ревность. Да и колотушки мне не в диковинку. Просто он совсем другой человек, не тот, к которому я привязалась. Обидно, конечно. Полтора года коту под хвост.

У Виктора сидел этот педик из «Монтаны», Володя, кажется, поэтому прощание у нас получилось скверным. Володя тот еще типчик, я его на дух не переношу. Рыхлый, дерганый, с ядовитыми приколами и постоянно ищет партнера. Не понимаю, что их связывает с Виктором? Деньги, правда, у Володи водятся, но мой Витя не жаден и на чужое не зарится. Я как-то прямо спросила: ты что, Витечка, обслуживаешь, что ли, придурка? Он не обиделся: нет, сказал, не обслуживаю, мы друзья. Теперь-то я не удивляюсь, что у него такие друзья, а тогда, помню, аж поперхнулась. Витенька, кричу, но он же пенек, только и думает, кому бы подставить свою жирную задницу. Понимаю твою злость, сказал Витя, на него не действуют твои чары.

Когда я приехала, они оба были уже под банкой, допивали бутылку виски. Володя стал сразу выпендриваться, говорил ужасные гадости, мой Витечка ему подсюсюкивал — все было мерзко, пошло. Я немного побыла, пригубила рюмку, поцеловала Витеньку в щеку — и ушла. Вот и вся любовь.


11 января. Вечером Алиса потащила в «Звездный». Заказали бутылку шампанского, мороженое. Настроение было гнусное. Пытался примазаться неугомонный Славик из спорткомплекса, еле от него отвязались. Только когда Алиса грубо сказала: «Клади пятьдесят баксов, тогда сиди!» он надулся и ушел. Из своего угла корчил рожи. С ним был еще какой-то толстый грузин в совершенно потрясающем красном пиджаке. Этот грузин тоже нами постепенно заинтересовался, видно, Славик напел, и уже в одиннадцатом часу подгреб и увел Алису. Я одна поехала домой. На душе пусто и капиталы на нуле. Надо все-таки как-то взять себя в руки, активизироваться.


13 января. У Алисы было приключение с грузином. Привез он ее в номер, в «Интурист», напоил «Кахетинским», раздел и уложил в постель. Все без хамства, культурно. Сам сел к телефону и всю ночь обзванивал приятелей. Алиса делала попытки одеться и уйти, но он кричал: «Погоди, детка, через минуту я твой!» Алиса пережила тяжелую ночь. Она решила, что это какой-то особый вид извращения. Сношение с помощью телефона. Под утро задремала, проснулась, а грузина вообще нет в номере.

На столе две сотенных и записка: «Не обижайся, детка, важный дела. В другой раз будем развлекаться. Ашот».

Мы с Алисой пришли к единому мнению, что если бы все клиенты были, как этот грузин, жизнь была бы сносной.


15 января. Два дня валялась, как дура, в постели, даже в магазин не ходила. И ни одного звонка. Все про меня забыли, ну и черт с ними! Одно знаю твердо: обратной дороги нет. Туда, где дрожат над каждой копейкой, где угрюмые женщины в очередях похожи на крыс, а мужчины часами торчат у телика, я не вернусь.


20 января. Неожиданно объявился Питер Зайцман, бизнесмен из ФРГ. Нашему знакомству уже три года, наезжает он в Москву регулярно, раз в два-три месяца, и один вечер обязательно проводит со мной. Обыкновенно мы ужинаем в ресторане (на мой выбор), потом едем ко мне. Питеру далеко за пятьдесят, но он обаятельный господин. Предупредительный, деликатный. К сожалению, тучноват и потому храпит во сне, как недорезанный. Секс имеет для него второстепенное значение, он любит, когда женщина отдается покорно, без излишних трепыханий, и уж совсем не выносит новомодных эротических фантазий. В Лейпциге у него жена и трое детей; перед тем как лечь в постель, мы обязательно разглядываем серию очередных семейных фотографий. Его старший сын, Фридрих, — профессиональный фотограф. Меня он называет — «моя прекрасная русская леди». При каждой встрече приходит в неописуемый восторг от моего действительно приличного немецкого. Питер давно и настойчиво приглашает погостить у него на загородной вилле, беря на себя, естественно, все расходы, но я с загадочным видом отказываюсь, понимая, что больше трех дней все равно с ним не выдержу, сдохну от скуки.

В этот раз я приготовила ужин сама: сходила на рынок и на последние гроши купила свиных отбивных, зелени и бутылку хорошего красного вина для подливы. Питер остался доволен. Разомлев от горячего мяса и коньяка, чуть не уснул в кресле. Я еле дотащила его до постели. Туша ничего себе: килограммов сто пятьдесят. Попытки заняться любовью ни к чему не привели, хотя он старательно пыхтел и делал вид, что сейчас пронзит меня насквозь.

Чтоб сгладить неловкость, Питер придумал такой комплимент:

— Ты есть самая хорошая жена, о которой я мечтал.

Мне было грустно это слышать.

Утром я помогла ему принять душ, напоила кофе и проводила до лифта. Вместо обычных двухсот он оставил пятьсот марок.


21 января. Приходила Клавдия Семеновна за арендной платой. Как всегда, без звонка, в надежде застукать с клиентом. Но ей не везет. За весь год, что я снимаю квартиру, только раз «поймала» Виктора, но он сумел ее очаровать и убедил, что мы вот-вот поженимся. Все же после того случая она сразу увеличила плату на сто рублей.

Клавдия Семеновна — вдовица шестидесяти пяти лет, была замужем, как она говорит, за большим человеком и старательно изображает из себя светскую даму, но на самом деле это обыкновенная мелкая сучонка, да еще вдобавок без царя в голове. Каждая встреча с ней для меня испытание, потому что я вынуждена ее ублажать, а это непросто. В течение двух часов, не меньше, угощаю ее вином, пирожными, кофе и выслушиваю несусветный бабий бред. Вчера она разглагольствовала на тему, как ей, благородной, трудно жить среди всякого дерьма. Вот образчик: «Нельзя людям делать добро, обязательно злом отплатят. Озверели все от безделья, и каждый норовит себе чего-то урвать. А потому что нет культуры. С нашим народом без палки нельзя. Вот я по себе сужу. У меня сосед пьяница пропащий, алкоголик, сколько раз его выручала. Приползет утром, еле дышит: «Клавочка, родная, последний разочек, дай чирик! До аванса». Ну, сунешь ему, лечись, не жалко. И какая была его благодарность, этого отребья рода человеческого? Прихожу как-то утром из магазина, и во всю дверь черной краской: «Здесь живет пиявка». Ну и матом нехорошо написано. Я сразу в милицию, у меня там сержант знакомый, указала на соседа, его взяли, допросили. Признался! Я его потом спрашиваю: зачем ты так. Митя, нахулиганил, разве я тебя не поощряла? Смотрит в пол, гаденыш, и молчит. Думаешь, совестно ему? Если бы. Напугали в отделении, поучили маленько, вот и притих. Это маленький житейский пример, но очень характерный. Наш народ признает только силу. Горбачев, спаси его Христос, объявил свободу, лучше бы плетей заготовил побольше. Русскому мужику дай свободу, он от радости собственный дом подожжет. Потому что невежество, дикость. Был прежде царь, были дворяне, держали народ в рамках, работать заставляли, а теперь что? Даже при коммунистах, будь они прокляты, какой-то страх был, а теперь? Вот возьми немецкую нацию…»

Просидела свои два часа, вылакала полбутылки ликера, забрала деньги — и ушла. Потом я до вечера квартиру проветривала. Не знаю, почему она мне так противна и почему я так ее боюсь? Наверное, нервы. Недавно почудилось среди ночи, на балконе кто-то стоит. Огромный, черный, вроде мужчина в плаще и с капюшоном. Я так и обмерла, ноги отнялись. Не могу из-под одеяла выползти. И чем дальше смотрю, тем отчетливее различаю: уже как бы и лицо вижу — черное, носатое, с выпуклым, как у обезьяны, лбом. Кричать сил нету, да и кто услышит. А он уж и руку к балконной двери протянул и словно ногтями скребется. Тут я не выдержала, покатилась с постели, коленку расшибла. На четвереньках — и на кухню. Там окно открыла, выглянула — никого. Никакого мужика. Ночь тихая, звездная, весь балкон передо мною. Свет зажгла, жахнула стакан вина, понемногу успокоилась. Но так до утра и не заснула. Боже мой! — виденья, миражи, нервы — что же дальше будет?


23 января. Целый день дрыхла, разбудил телефон. Алиса. Из «Звездного». Я по голосу поняла, что-то там наклюнулось приличное. Но так не хотелось никуда переться на ночь глядя. Однако от пятисот марок остался пшик. Не стала расспрашивать, да Алиса оттуда и не могла, наверное, говорить, но мурлыкала красноречиво. Собралась в два счета, оделась вызывающе — алое мини в обтяжку, черные колготы, — но с намеком на невинность: макияж самый примитивный.

Вошла в зал — Господи помилуй! Алиса за столиком с четырьмя красавчиками. Одного взгляда достаточно, чтобы понять: ребята крутые. Все в пределах сорока, в моднющих темных костюмах, точно с одной вешалки, с прилизанными прическами, все блондины. Подошла, поздоровалась, один вскочил — рост метр девяносто, — подставил стул. Села. В хорошем темпе осушила пару рюмок чего-то крепкого, чтобы страх залить. Про себя психую ужасно: что же она, засранка, дура Алиса, так подставляется! Или вчера родилась? Ребята мало того что крутые, так еще из Риги. То ли деловые, то ли какие-то депутаты. Но видно, голову оторвут шутя. Я незаметно Алисе мигнула: выйдем, дескать, потолкуем. А она, стерва, будто не понимает, хохочет, кривляется, совершенно уже бухая. Или, похоже, травки курнула. За меня ребята взялись дружно: наливали с трех сторон, закусками обложили — икра, осетринка, мясное ассорти, салат из свежих помидоров. У меня в рот кусок не лезет: одна мысль — надо линять. Да как слиняешь, не бросать же подругу. Короче, через час повели из ресторана под конвоем, двое спереди, двое сзади, мы посередине, и Алиска на мне болтается, водит ее из стороны в сторону. У рижан глаза зоркие, как штыки. Сзади кто-то шепчет: «Не робей, сестренка, не обидим!» и ручкой ознакомительно по попке… Тут я вообще окаменела, мамочке взмолилась: родненькая, помоги дожить до утра! Посадили в такси, повезли в номера. В «Россию». У входа знакомый швейцар, дядя Витя, я было обрадовалась, а он, когда нашу компанию увидел, отвернулся и будто ослеп. Значит, заранее схвачен. Поднялись на двенадцатый этаж, номер «люкс», трехместный. Такие хоромы, хоть в теннис играй. Мужчины поскидывали пиджаки, расселись кто куда. Перешучивались, но не по-русски. Мной овладело полнейшее равнодушие. Мужчин я не различала, ни одного имени не запомнила. Они были, все четверо, как близнецы: розовенькие, белобрысые, возбужденные. На столе появилась водка, яблоки, фужеры.

Наконец объяснили, чего от нас ждут. Они хотели, чтобы мы с Алисой занялись лесбийской любовью. «Не буду! — завопила я. — Не хочу! Я ухожу домой». Мальчики заржали, и буквально через минуту, не успев очухаться, мы с Алисой, растелешенные, лежали в обнимку на колючем диване. Зрители удобно расселись полукругом с фужерами в руках. Алиса невменяемо дышала перегаром мне в ухо, сомлела. Один из мужчин не поленился, подошел к дивану и смачно шлепнул ее по заднице. «Включай кино, девочки!» У него были волчьи, ледяные глаза. «Меня тронешь, сказала я. убью!» Наши взгляды встретились. «Ишь ты, — удивился он. — Кусачая русская шлюшка. Да ты не сомневайся, дешевка, заплатим. Давай, не тяни». Алиса от шлепка на мгновение очнулась и как-то сразу поняла, что от нее требуется. Заерзала, потянулась и вцепилась зубами в мой торчащий сосок. Ее руки ловко заскользили по моим бокам. Я никогда прежде этого не делала, а у подруги, оказывается, был опыт. Закрыв глаза, одеревенев, я ничего не испытывала, кроме стыда. Как в первый раз у гинеколога. Алиса постепенно завелась, стонала, билась в конвульсиях. Мужские гулкие голоса перекликались, как в лесу. Но до конца кино было еще далеко. Меня подняли и перенесли в другую комнату, где было темно. Двое, трое, десятеро распаленных самцов навалились, рвали на части, кусались, выворачивали ноги, один за другим с хрустом, с хрипом врывались в меня. В какой-то миг я почувствовала, что осталась одна. Мазнула рукой по лицу — мокрое, липкое. Ощупала тело, тоже все словно измазанное клеем. «Алиса!» — позвала. Никакого ответа. Кто-то возник в светлом проеме двери и швырнул на кровать одежду. Кое-как влезла в мини, запахнулась в шубку. Вышла в гостиную. За столом двое белобрысых и с ними протрезвевшая, смеющаяся Алиса. «Ты идешь со мной?» — спросила я. «Куда? — растерялась она. — Сейчас ведь ночь». Я молча направилась к двери. Белобрысый догнал, развернул к себе. Это был тот, который торопил. Сунул в руку тоненькую пачку банкнот. «Не обижайся, малышка. Побаловались немного, что такого». — «Ты свинья и подонок, — сказала я. — Но и я не лучше. Прощай!»

В лифте пересчитала деньги и глазам не поверила. Четыреста рублей четвертными. Можно хорошо раза три пообедать в недорогом ресторане.


1 февраля. Через месяц — весна. Алиску до сих пор видеть не могу. То есть видеть я ее вижу, она каждый день нюнит или наведывается, но простить не могу. Конечно, у нас нелегкий хлеб, но она предала меня… Почему люди такие злые? Кажется, в каком-то спектакле, который я смотрела давным-давно, когда еще любила театр, героиня задает этот вопрос, только не помню кому. Почему люди так жадно стремятся унизить других и делают это часто не ради какой-то выгоды, а просто так, по состоянию души. Чего им не хватает на этой земле? Отец, пока не умер от сердечного удара, вечно искал, с кем бы свести счеты. Все вокруг были у него враги, а первые враги были мы с мамой и братиком. Колотушки он раздавал налево и направо, как Дед-Мороз гостинцы, страшные проклятия слетали с его уст ежеминутно, стоило ему увидеть какую-нибудь ненавистную рожу, а самыми ненавистными рожами опять же были мы с мамой и братиком. Он буйствовал беспричинно до пятидесяти лет, пока Господь не прибрал его по пьяной лавочке; но тут на вахту заступил подросший братик Леша и быстро перещеголял отца. Колобродить Леша начал рано, еще при отце связался с темной компанией, убегал из дома, пьянствовал, в пятнадцать лет подцепил гонорею от старой бомжихи; но в полную силу развернулся лишь к восемнадцати годкам. Нас с мамой он, правда, не задирал, но не было человека, о котором Леша отозвался бы без желания оторвать этому человеку уши. Это свое навязчивое намерение он наконец осуществил в пьяной драке на танцплощадке, но не ограничился ушами, а приколол насмерть такого же, как он, хлопца, живущего на соседней улочке. Дали ему для почину шесть лет, но с тех пор я братика уже не видела: потерялся след его в Заполярье, где он схлопотал и второй, и третийсрок. Мамочка, когда я уехала учиться в Москву, осталась одна доживать век в Торжке. Ее тоже добренькой не назову, хотя и мать. Помню, как она все собиралась отравить отца, и один раз, я сама свидетель, чего-то таки подмешала ему в водочную бутылку, но другое дело, что отец перемог яд, подобно Распутину, без всяких для себя последствий. И со мной никогда не была она ласковой. В детстве если и поцеловала раза три-четыре, то и хорошо. Всегда раздраженная, нервная, всем недовольная, брюзжащая… Вот в такой милой семейке я выросла, как же было не стать проституткой.

Разбередила себя воспоминаниями, пошла на почту и отправила мамочке очередной перевод — на тысячу рублей.


2 февраля. Пятый день задержка. Не верю! Не хочу! Под ножом была одиннадцать раз. На двенадцатый точно сдохну. Впрочем, туда и дорога. Витечка, как тебе там живется, в благословенной Вене? Хоть бы открыточку прислал, негодяй!


3 февраля. Страх оказался ложным. На радостях напилась. Конечно, с Алисой. И так хорошо посидели, по-девичьи. Пили с утра шампанское, вспоминали разные трогательные истории. Кто какие куклы любил, как впервые с мальчиком поцеловались. Я целовалась в шестнадцать лет, на выпускном вечере, а Алиса — в девять. Соседский шпаненок по кличке «Зыря» увел ее в парк, в кусты, якобы для того, чтобы показать живущего там ежика, и вдруг набросился, начал неумело тискать и лизать в губы. Шпаненку было двенадцать. Алисе понравился его смелый натиск, и впоследствии они частенько урывали минутку, чтобы обменяться торопливыми ласками. «Потому ты такая развратная, что рано начала», — сказала я. «А ты почему развратная?» Мы всесторонне обсудили этот вопрос и пришли к выводу, что на самом деле мы обе вообще не развратные, скорее, целомудренные, но так устроена жизнь, что в ней каждый торгует только тем товаром, который у него в наличии.

Вечером Алиса умчалась на свидание, а я в одиночестве еще осушила почти целую бутылку. Я все думала, почему я не люблю Алису? Не потому ли, что она мое собственное отражение в кривом зеркале: лживая, мечтательная и ненасытная?


5 февраля. От скуки пошла на выставку Фогеля. Его работы меня поразили. Я даже не поняла, что это такое? Около одной картины простояла минут сорок, как заколдованная. Ничего особенного в ней не было: тропинка, уходящая в горы, в зеленой долине пасутся овцы, лачуга на берегу ручья — и яркое, пылающее багрянцем небо. От картины веяло жутью, и вот почему. На дне ручья, под прозрачной водой были навалены детские трупики, обезображенные, с изуродованными тельцами, голенькие — у кого нет ручки, или черепок расколот и торчат синюшные мозги, или грудная клетка вскрыта так ловко, что все внутренности просматриваются, как в анатомическом атласе. Трупики не сразу заметишь на благостном фоне пейзажа, но когда наткнешься взглядом, получишь толчок в сердце. Что это за трупики, откуда, зачем? Что хотел выразить художник? Чем дольше я вглядывалась в зловещую картину, тем яснее проступал в багряном небе чей-то зловещий, налитый презрением, полуприкрытый короткими ресничками зрак. Он проникал прямо в душу. Я понимала, что если постою тут еще немного, то заражусь от Фогеля чем-то таким, что, наверное, страшнее сумасшествия. «Вам нравится?» — спросил робкий, учтивый голос. Оглянулась: белокурый молодой человек лет двадцати двух.

По виду — студент-старшекурсник. В потертых джинсах, в чистой, но далеко не новой серенькой рубашонке. «Что здесь может нравиться?» — «Почему же вы так внимательно разглядываете? Я давно за вами наблюдаю». Я повернулась и пошла: хватит с меня впечатлений новейшего искусства. Студентик, естественно, увязался следом. Более того, выкатился и на улицу. Он был мне совсем ни к чему. Вполуха слушала его щенячье лепетание об авангардизме, кубизме, мудизме и прочем, но у входа в метро он вдруг заступил дорогу и, видно, набравшись смелости, произнес: «Не хотите ли выпить кофе? Я угощаю». Милый мальчик. Не хотите ли кофе? Нет бы прямо сказать: не хотите ли со мной потрахаться? Я не хотела ни того, ни другого. «Юноша, вы ошиблись, — сказала я. — Я вам не пара». — «Почему?» — удивился он. «Потому что я пью не кофе, а коньяк». Внезапно он покраснел, и лицо стало несчастное, точно получил пощечину. «Можно выпить и коньяку», — прогудел неуверенно. «У тебя сколько денег?» — спросила я. «Немного, но на бутылку хватит. Я студент». «Вот и приглашай своих однокурсниц».

Думала, отвяжется, не тут-то было. Спустилась в метро, села, а он рядышком. Молча доехали до «Павелецкой». На эскалаторе он сзади стоял и дышал в затылок. Я начала злиться. «Чего ты хочешь?» — спросила. «Если можно, провожу вас немного?» — «Пустая трата времени, разве не понимаешь?» — «Ничего, время у меня есть». Я спешила на Зацепу к своей портнихе, она шила черную юбку-клеш. До самого подъезда он сбоку шлепал. Представился: зовут Володей, из Курска родом, заканчивает МЭИ. Девушка у него раньше была, но теперь он одинок.

У портнихи пробыла часа два, вышла, сидит, горемыка, на скамеечке, ждет. Я на него ноль внимания, но что-то давит в груди, жжет, какое-то давнее воспоминание. Ловлю такси, он под ногами вертится и все что-то бормочет как заведенный. «Скажите, прошу вас, вы любите другого человека?!» Глазенки несчастные, щека дергается, вполне возможно, псих. Ну я и рубанула правду-матку. «Повторяю, Володя, ты ошибся. Никакой любви давно не бывает. А я — обыкновенная путана. Накопишь денежек — звони. На тебе телефон». — «Сколько надо накопить?» — «Для тебя, как студента, со скидкой. Сто баксов — и я твоя». Подкатило такси, чудом я спаслась. Глянула в заднее окошко — визитку нюхает. Смешной дуралей! Видно, перестоял в стойле, соки забродили. «Вы любите кого-то другого?» Сто баксов — и ни копейки меньше.


7 февраля. Летом поеду к мамочке, навезу ей гору подарков. Хочу хоть раз увидеть ее счастливой.


8 февраля. Перечитала вчерашнюю запись. Боже, до чего докатилась! Разве подарки делают человека счастливым? Хочу ребенка. Весь день хочу ребенка. Лежу в постели и реву белугой.


10 февраля. Рискнули с Алисой сунуться в «Метрополь», на чужую территорию, и не прогадали. Часу не прошло, как «сняли» двух добродушных шведов. Вечер прошел отлично. Шведы были галантны, предупредительны и смешливы. Два упитанных рыжих хохотуна. Особенное удовольствие им доставляла Алиса, когда на своем ужасном английском пыталась пересказывать русские анекдоты. Поужинали шикарно — с шампанским и икрой. Был только один неприятный момент. Я вышла в туалет и в вестибюле наткнулась на Стасика. Он пасет всех здешних козочек. Отвратительный тип: садист, жлоб, трус. Месяца три назад он нас с Алисой хотел прибрать под свою волосатую лапу, но мы ускользнули. И вот на тебе: я охочусь на его лужайке. Он, естественно, обрадовался. Пасть открыл, полную гнилых зубов.

— Танечка, родненькая, какая неожиданность! И Алисочка тоже здесь?

— Тебе какое дело?

— Лапочка моя неукротимая. Целочка оловянная! Да как же тебя до сих пор манерам не научили?

Прижал к стенке и начал душить. А много ли мне надо? Минуту-две — и каюк. Вестибюль пустой, только гардеробщик лыбится издалека. Но он, конечно, у Стаса на приколе. Все-таки вывернулась и саданула ему коленкой в пах. Стасик боли не почувствовал, но удивился.

— Сопротивление властям при исполнении служебных обязанностей? Ладно, ступай отлей, я пока решу, что с вами делать.

В туалете я быстренько прикинула. Если прорваться в зал, то при шведах нас никто не тронет. Это против правил. Но придется дать откупного. Порылась в сумочке, есть двадцать марок. Стас деньги взял. «Сама понимаешь, это аванс, детка. Полагаю, вы с рыжих не меньше двух сотен слупите?» — «Мы на тебя не работаем, Стас. У нас своя крыша». — «Дура ты, Танька. Нет у вас никакой крыши. На халяву пашете. Но ведь это до одного раза. Про Соньку-Креветку слыхала?» Да, я знала, что Соню Неелову выловили из проруби. У нее были отрезаны груди и выколоты глаза. Соня была гордая рисковая девушка, мне, конечно, до нее далеко. «Ошибаешься, Стас. У нас есть крыша. Но я не хочу ссориться. Получишь свою долю». — «Это другой разговор. Но лучше бы вам с Алиской не ерепениться. Заключим контракт, все честь по чести. Об вас же, говнюшках, забочусь. В проруби-то небось холодно сидеть».

Я вернулась в зал, Алисе ничего не сказала. Ее во время работы нельзя пугать. Со страху она может такую штуку отколоть, что не только у шведов, у нашего отечественного кавалера глаза на лоб полезут. После ужина шведы отвезли нас к себе в «Спутник». Там тоже все было благопристойно, чинно. Часа на два попарно разошлись по номерам, потом на прощание распили бутылку шампанского. Мужчины проводили нас до стоянки такси. Забавная подробность: Алиса получила за услуги семьдесят баксов, а мне рыженький теленочек отвалил аж сто пятьдесят.


14 февраля. С Алисой в институте мы учились в одной группе. Она москвичка, отец известный ученый. Никогда ни в чем не нуждалась. Всегда было полно богатых женихов. Я как-то спросила: «Чего тебе не хватало? Почему ты этим занялась?» Думала, Алиска начнет философствовать, ничуть не бывало. Ответ был чисто физиологический. Оказывается, до семнадцати лет Алиска была совершенно фригидной. Это ее угнетало. И вот однажды на улице к ней приклеился шибздик лет сорока и сделал гнусное предложение. Показал золотые сережки и сказал, что подарит за полчаса удовольствия. На Алису морок накатил, и она согласилась. Шибздик привел ее в какой-то подвал, посрывал бельишко и овладел ею прямо на полу. С ним она впервые испытала оргазм… С тех пор у Алисы было много случаев проверить себя. Она удовлетворялась, только когда мужчины ей платили. «Не врешь?» — не поверила я. «Честное слово. Тебе призналась, как лучшей подруге. А так и сказать кому совестно». Вообще-то, если вспомнить, почти за десять лет нашей дружбы Алиска правды не сказала ни разу, но…


17 февраля. Ну ж был денек, как писал поэт. Среди бела дня нагрянул Гарик-малохольный. С Гариком история особенная. Мы с ним познакомились на выпускном вечере в институте, и он показался мне вполне приличным молодым человеком. Даже более чем приличным. Высокий, статный аспирант из НИИ. Говорун и насмешник. Глазки завидущие, руки загребущие. Три раза станцевали, и девушка спеклась. Да и как не спечься, если плюс ко всему все мои подруги на вечере из-за него бой устроили. А он был повеса опытный: выбирал жертву и уж от нее ни на шаг. Три месяца длился наш роман, чуть ли не к свадьбе склонялся. Однако вскоре я поняла, что значит, если мужчина без всяких тормозов. Неизвестно, в какой он числился аспирантуре, но вся районная милиция, а также вся окрестная шпана знали его как облупленного. Дня не проходило без приключений. То он ввязывался в драку, то его заметали на книжной барахолке, то попадал в вытрезвитель — всего не пересчитать. Деньгами Гарик сорил по-царски, но вряд ли эти деньги были заработаны честным трудом. И все же были две-три ночи, когда я крепко его любила. Мы лежали в потемках, он вдруг становился смирным, как ребенок, и говорил, что не знает, зачем родился на белый свет и зачем живет. Иногда ему казалось, звезды манят его. «Ты тоже нездешняя, Таня, говорил он. — Наступит день, когда мы поймем, кто мы такие, а пока давай беречь друг друга». Я готова была его беречь, но он сам не уберегся. Залетел на четыре года по валютной статье. Да и то повезло: влиятельные знакомые отмазали, мог схлопотать значительно больше. Один из его подельщиков под вышку пошел.

Я его забыла быстро, как забывается дурной сон. И он не давал о себе знать пять лет. И вот, пожалуйста: звонок в дверь, открыла — Гарик! В модной пятнистой десантной куртке и с рюкзаком. Не говоря ни слова, шасть в квартиру. «Как ты меня нашел?» — я спросила. (Я раз пять переезжала.) У Гарика рот до ушей от радости, а у меня сердечко сразу в пятки: беда! «Ты бы поздоровалась сперва, обняла», — хохочет. Сам уже на кухне, уже рюкзак разгружает. Конечно, бутылки, банки разноцветные и подарочек для любимой. Сафьяновая коробочка и в ней изумрудное ожерелье. Я на глазок прикинула: тысяч на триста-четыреста тянет.

— Гарик, давай сразу поставим точки над «i». То, что было, прошло. В одну реку не ступают дважды.

Обернулся, лик яростный, да как прыгнет! Я пикнуть не успела, уже он на мне, уже пыхтит, ломает, ругается непотребной бранью. Я не сопротивлялась: пустое дело. То же самое, что из-под медведя выкарабкаться. «Ну как? — спросил. — Вспомнила?» Я пошла в ванную, стала под душ, отскреблась мочалкой. Когда вернулась, он уже в одиночку усидел почти поллитру. Глазищи кровью налил, бешеный. «Сядь, — приказал, — покумекаем». — «О чем?»

— Обязательств ты никаких не давала, это верно. Но все годы во мне, как заноза, сидела. А уж чего я повидал, о том молчок. Что будем делать?

— Собирайся и уходи.

— Поосторожней, Таня. Могу обидеться.

— Мне плевать. Убирайся!

— Почему?

— Потому что ты зверь. Не уберешься, милицию вызову.

Гарик задумался и еще себе водочки подлил. Я понимала: если сразу от него не избавиться, хуже будет. Сядет на шею и поедет. Ничего во мне не шевельнулось из прошлого. Чужой, опасный пришел человек. Изнасиловал и пьет водку. Тот, с которым мы были близки, давно умер.

— Не так я думал с тобой встретиться, — сказал Гарик. Ну ничего, нормалек. Утро вечера мудренее.

— Никакого утра не будет. Пошел вон!

Я чувствовала, что слишком далеко зашла, но не могла остановиться. Нервный какой-то срыв. Что же меня все преследуют и преследуют. Я тоже человек. У меня есть право выбора. Гарика я отвергла, не простила ему измены. Он изменил мне, когда сел в тюрьму.

Гарик долакал бутылку и тут же открыл другую. Лицо у него по-прежнему было задумчивое и даже грустное. «Не смей нажираться, — прошипела я. — Здесь не кабак!» После этих слов Гарик принял трудное решение. «Что же, — сказал, — пусть будет по-твоему». Встал, потянутся, как со сна, и, покачнувшись, пошел в комнату. Я за ним. Гарик приблизился к серванту, разомкнул стеклянные створки, достал мою любимую голубую салатницу и, не мешкая, швырнул об стену. Салатница взорвалась с мышиным писком. «Надо у тебя тут прибраться, — заметил озабоченно. — Много лишнего барахла накопила, вот и протухла». Затем с методичностью автомата расколотил два сервиза (итальянский и чешский) и направился к платяному шкафу. С английским шерстяным костюмом ему пришлось повозиться, понадобилась даже финяга, которую он достал из кармана. Зато с платьями и бельишком он управился быстро, они лопались в его крепких руках, как мыльные пузыри, но все-таки, видно, притомился, потому что еле добрался до постели, повалился одетым, натянул на голову одеяло и через минуту захрапел. Комната стала такой, как показывают в современном кино после обыска гэбистов. Завороженная, я разглядывала ужасный разор и не чувствовала боли. Может. Гарик был прав, когда сказал, что тут надо прибраться. Вот он и разрушил уютное гнездышко валютной проститутки. На кухне я налила большой фужер водки, приготовила бутерброд с севрюжкой и с удовольствием выпила и закусила. Потом позвонила Алисе. Мой сбивчивый рассказ о бандитском налете подруга восприняла с воодушевлением и выразила готовность немедленно приехать, прихватив двух мальчиков из своей команды. Я знала ее мальчиков-качков, они любого могли вытряхнуть из трусов, но против нынешнего Гарика были, пожалуй, жидковаты. «Это дело чисто семейное, — сказала я. — Ты не суйся». — «Зачем же звонишь? — обиделась Алиса. — Ой, слушай, а может, мне забрать его? Он при бабках?» — «Ты же знаешь, Гарик всегда при бабках. Поэтому и прозвали малохольным. Приезжай».

Гарик отдыхал ровно полчаса, потом пришел на кухню и повинился. Признался, что после всех житейских передряг, выпавших на его долю, у него что-то нелады с тыквой. Иногда он за себя не отвечает. «Но и ты тоже хороша, — сказал он. — Разве можно так грубо обращаться с человеком, который хватается за тебя, как утопающий за соломинку». Я его не слушала, смотрела в окно и курила. В эти минуты я как-то особенно отчетливо поняла, что скоро кончится моя шальная шалавья жизнь. Пора закругляться. Пора выныривать на поверхность из омута, где трутся друг о друга не люди, а скоты. Только я уже сомневалась, есть ли другой мир, кроме этого. «Сейчас приедет Алиса, — сказала я. — Возьмет тебя к себе». Гарик откупорил новую бутылку, но я не беспокоилась: ломать и крушить в доме больше нечего. «Ты меня с кем-то путаешь, — сказал Гарик, аппетитно хрустя маринованным огурчиком. — Думаешь, у меня баб мало? Или жить негде? Ты дура и больше никто. Я именно к тебе пришел. Хотел отдохнуть душой, и как ты встретила. Убить за это мало». — «Убей, если легче будет. Ничего хорошего все равно не дождешься. Ты мне противен». Зачем я его дразнила, не знаю. Видела, как он опять закипает, рожа стала синяя, как у бегемота. «Из-за своего говенного барахла бесишься? Сколько оно стоило? Лимон, два, три? Да я тебе завтра десять принесу». — «Мамочке своей принеси. Я от тебя глотка воды не приму». — «Ах, не примешь?!» Разобрало бедового. Вскочил, обхватил за спину, руку заломил и сунул головой в раковину. И кран открыл. Неприятное было ощущение. Носом, губами я тыкалась в раковину, а сверху на затылок хлестала ледяная вода. Когда отпустил, вода в раковине порозовела: из носа капала кровь. Я прижала руки к лицу и побежала в ванную. Посмотрела в зеркало: ничего особенного. Только нос сизый, как у пьяницы. Гарик ломился в ванную, требовал отпереть. Я сказала, что не открою, пока не приедет Алиса. Хочу, чтобы она была свидетелем на суде. Конечно, он бы выломал дверь, но не успел. Алиса появилась, легка на помине. Я слышала, как они с Гариком прошли на кухню. Умылась, припудрилась, подсушила волосы и вышла к ним. Алиса была в самом сексуальном своем прикиде: в бежевой кофточке, из которой груди вываливались, как из корзинки, и в черных вельветовых джинсах. Гарик ей успел на меня нажаловаться, и Алиса его ласково успокаивала. «Не расстраивайся, дорогой, Танька всегда была бесчувственной, а вот я, например, совершенно по-другому устроена. Для меня угодить красивому мужчине — главная цель жизни». Они чокнулись и демонстративно поцеловались. Алиса мне подмигнула. Гарик предложил ей утопить меня в ванной, чтобы потом без помех веселиться. Алиса с ним не согласилась, она сказала, что не переживет, если из-за такой твари, как я, безвинно посадят в тюрьму такого замечательного кавалера, как Гарик. «А ты с ней не в сговоре?» — серьезно спросил Гарик, и тут я уразумела, что он пьян так безнадежно, как бывает пьян человек, не просыхающий недели и месяцы. Из-под розоватой, обветренной кожи явственно проступал багровый проспиртованный череп. Ему уже не протрезветь до самой смерти. Как хорошо, что судьба вовремя нас развела…

Алиска все же увезла его к себе, и за это я по гроб жизни ей благодарна. Мы вызвали такси и вдвоем еле сволокли его вниз. В полной отключке он все повторял загадочную фразу: «На полотенце тебя, гадину, на полотенце!..»


18 февраля. Алиса по телефону доложила обстановку. Новости были тревожные. Гарик часов пять проспал как убитый, потом вскочил и куда-то умчался. Даже кофе не попил. По мнению Алисы, он невменяемый и, может быть, даже убийца. Но хуже всего то, что денежек-то у него нет. Он пустой. Пока он спал, Алиса обшарила его карманы. Наскребла тысяч пять с копейками. «Ты их взяла?» — спросила я. «За кого ты меня принимаешь, подруга? По таксе отстегнула три штуки за такси и ночлег. Да ты не волнуйся, он все равно ничего не помнит. Он меня утром не узнал. Называл какой-то Верунькой». — «Жадность тебя погубит, Алиска».

Весь день провела в напряжении, вздрагивала на каждый шорох. Но Гарик не появился. Я поплакала над любимым английским костюмчиком, над фарфоровым крошевом, прикинула убытки. Дорого, очень дорого обошелся мне визит бывшего любовника. Но я бы сережки из ушей выдрала, лишь бы его больше никогда не видеть.


25 февраля. Утром так пахло весной, что голова кружилась. Две ночи почти не спала. В голову лезет всякая всячина, вроде того, что хорошо бы включить на кухне газ и уснуть навеки. Сходила в поликлинику к знакомому врачу и договорилась проколоть двухнедельный курс витаминов. Об Гарике ни слуху ни духу, и понемногу я успокоилась. Есть же у него еще какая-то Верунька. Побывала в скупке у Данилы Иосифовича. Мы не первый день с ним контачим. Надежный мужик, и уж тем хорош, что стар. Ожерелье Гарика оценил круто, в полмиллиона, но смотрел на меня как-то странно. «Это не простая безделушка, дитя, вещица антикварная, реликтовая, не думаю, что бесхозная. Ты понимаешь?» Чего же тут не понять? Гарик подарок в магазине не покупал. Но в любом случае я-то при чем? «Возьмете, Данила Иосифович?» — «Ручаешься, что без крови?» — «Я девица невинная, доверчивая, ручаться вообще ни за что не могу». Заулыбался, черные прядки на лысой башке пальцем распушил. Ах ты мой красавец восьмидесятилетний! «Давно что-то ты мне массаж не делала, а?» Пришлось ехать к нему в берлогу в Замоскворечье. Часа два с ним возилась. Каждую косточку, каждый позвонок на жирной, дряхлой спинке размяла, каждую жилочку потянула. Постепенно в такой раж вошла, бедолага пощады запросил. «Ох, хватит, ой, уморишь, коза!» Наконец он безмятежно уснул, голенький, сиротливый, почти готовый для захоронения. Мне не было противно, а было очень его жалко.

За ожерелье Данила Иосифович отвалил наличными четыреста тысяч. Банковские упаковки в сумку не поместились, пришлось одалживать у него «дипломат». Так я стала без малого миллионершей.


1 марта. Первый день весны. Яркое солнце и капель. На улице грязь непролазная. В душе росточек надежды. На что? На какие перемены? О ясноглазом принце давно не мечтаю. Может, завести собачку? Алиса уговаривает ехать в Сочи. К началу сезона. Мы были там прошлым летом. Лучше не вспоминать. После Сочи московские клиенты кажутся ангелочками.

Сбегала с утра в поликлинику. Медсестра, молодая рохля, вкатила неудачный укол. На левой ягодице набух красный желвачок. Для профессионалки большой минус. Два часа лежала на грелке и смотрела по четвертому каналу «Весну на Заречной улице». Слезы текли ручьем, ничего не могла с собой поделать.


2 марта. Дождалась праздника. Позвонил студент Володя и хриплым голосом сообщил, что накопил сто долларов. Я сразу не сообразила, кто это и о каких долларах речь, потом вспомнила. Выставка Фогеля, бледный юноша с горящим взором. Я не то чтобы растерялась, но стало как-то неуютно. Неизвестно зачем спросила: «Откуда у тебя такие деньги?» — «Это не имеет значения. Вагоны разгружал, занял немного. Не украл». — «Ты живешь на стипендию? Или родители помогают?» «Когда как. Почему вы об этом спрашиваете?» Голос по-прежнему хриплый, волнуется, дурачок. «Володя, тебе очень хочется?» Думала, может, обидится, повесит трубку. «Я влюбился, — сказал он. — Больше ничего». — «Хорошо…» Я назвала адрес и некоторое время сидела с пикающей трубкой в руке. Потом начала прихорашиваться. Заодно пол вымыла на кухне и в коридоре. Позвонила Алиса и напомнила, что ужинаем в «Звездном». Я сказала, что у меня планы переменились. Богатый клиент приедет прямо на дом. Алиса вопила минут пять. По ее словам выходило, что самой большой ошибкой в ее жизни было то, что она связалась со мной. Оказывается, умные люди еще в институте советовали ей держаться от меня подальше, но она не вняла добрым предостережениям, и отсюда пошли все ее несчастья. Но теперь ей наконец осточертело потакать нелепым капризам взбалмошной девицы, возомнившей о себе невесть что, и поэтому она ставит вопрос ребром: или мы делаем общий бизнес, придерживаясь определенных обязательств, или расходимся, как в море корабли. Самое забавное, что Алиса была искренне возмущена, хотя уж кто-кто, а она-то кидала меня без зазрения совести, если это было ей хоть чуточку выгодно. Но спорить с ней бесполезно, особенно когда она заводилась. Это был как раз такой случай. Видно, с кем-то сговорилась за моей спиной, и теперь ей предстояло выкручиваться к одиночку. «Позвони Надьке Токаревой», — посоветовала я. «Этой драной кошке? Ты с ума сошла!» — «Зато она никогда не бывает занята». — «Ты правда не можешь?» — «Правда». «Кто он?» «Студент». «Студент? Откуда у него бабки?» — «Это благотворительная акция». В трубке раздался подозрительный хруст, похоже, Алиска от злости отгрызла кусочек. «Хорошо, подружка, я тебе припомню!»

Володя явился через два часа. Взглянув на него, я едва удержалась от смеха. Он был в темно-синем двубортном костюме, в комплекте с ослепительно белой сорочкой и ярком, вишневого цвета галстуке, на голове старорежимная шляпа с широкими полями. В церемонно согнутой руке пышный букет тюльпанов. Ни дать ни взять Луис-Альберто из «Богатых, которые плачут». Но когда встретилась с ним взглядом, расхотелось смеяться. У него были глаза отчаявшегося человека, пережившего свои желания. Я молча приняла у него плащ, цветы и спортивную сумку, подозрительно тяжелую. Потом взяла за руку и отвела в комнату. «Раздевайся!» — «Так сразу?» Это были первые слова, которыми мы обменялись. Вместо того чтобы пожалеть несчастного увальня, я разозлилась. «Ты же хочешь любви? Сейчас и получишь. Только сначала сходи в ванную». Бедняжка смотрел на меня испуганно. «Может быть, выпьем чего-нибудь? Я принес коньяк». — «Не робей. Любовь — немудреная штука. Как-нибудь справишься». Я с улыбкой расстегнула верхние пуговицы халата. Он побледнел, резко повернулся и выскочил в коридор. Я прислушалась: нет, не убежал, копошится на кухне. Пошла за ним. Он сидел за столом, вжавшись в угол. «Ну чего ты, Володя? Чего испугался? У тебя вообще-то были раньше женщины или нет?» Затравленный взгляд и молчание. «Ага, значит, не было? Значит, первая любовь. Поздновато, надо заметить. Сейчас мальчики начинают лет с пятнадцати, а девочки еще раньше. Что же делать? Я же не врач». — «Зачем ты надо мной издеваешься?» — «Сколько тебе лет?» — спросила я. «Двадцать два». — «Совсем взрослый мальчик. Как же тебе не стыдно предлагать деньги за то, что в любви получают даром? Кто же над кем издевается?» От удивления он открыл рот. «Ты права, я придурок. Инфантильный придурок, это точно. По-другому и не могло быть. Я всю жизнь провел с книгами, с учебниками. Еще в школе дал себе клятву, что стану большим человеком, известным ученым. Десять классов окончил с золотой медалью, потом — Москва. Тут все чужое, не такое, к чему привык. Мне до сих пор здесь плохо. Я даже друзьями обзавестись не сумел. Общежитие, библиотека, музеи, институт — все пять лет. И вдруг ты! Я влюбился сразу, когда увидел, как ты разглядываешь картину. Это слабая работа. В ней много претензий, но нет смысла. Весь Фогель таков. Все нынешние модные художники такие: пытаются ошеломить, но ничего при этом сами не испытывают… Но я не об этом. У тебя было прекрасное лицо, как у святой. Я не хотел оскорбить тебя деньгами, ты сама об этом заговорила. Мне все равно. Деньги — это пустяк. Если понадобится моя жизнь, я скажу: бери, не жалко!»

От волнения он захлебывался словами, а я почувствовала, что краснею. «Бедный юноша, — сказала я. — Ты опоздал родиться на целый век». — «Ничего подобного, — горячо возразил он. Я родился вовремя, потому что застал тебя молодой».

Помилуй Боже, подумала я, а ведь он опасен. Он даже не подозревает, как он опасен для женского пола.

Воодушевясь, он совершенно преобразился. Вместо застенчивого, неуклюжего подростка передо мной сидел властный, уверенный в своей правоте мужчина, с бледным лицом, с пророческим огнем в глазах. На мгновение меня охватила сладкая оторопь: девушка, а что, если тебе наконец повезло? Увы, это был, конечно, мираж. Полюбоваться им издали, восторженным и красноречивым, еще куда ни шло. Но каждый день быть с ним, готовить еду, приноравливаться к его привычкам — от одной этой мысли першило в горле. Через месяц обалдеешь — и в прорубь. «Что-нибудь я не так сказал?» — «Нет, все так, — улыбнулась я. — Спасибо тебе, ты хороший. Сейчас напою тебя чаем».

С этой минуты я только и думала о том, как бы поскорее и без обиды его спровадить. Однако он не собирался уходить, а как бы даже расположился остаться надолго. За чаем с бутербродами да после рюмочки коньяку он вполне освоился, и речь его потекла еще более плавно и свободно. Он действительно был книжным мальчиком, и пока делился воспоминаниями о своем детстве, о родителях, которых уважал и любил, пока подробно повествовал о нелепом увлечении какой-то взбалмошной сокурсницей Клашей, генеральской почему-то падчерицей, меня все сильнее преследовало ощущение, что я слушаю занудную литературную передачу из цикла «Беседы за круглым столом». Постепенно я стала задремывать и невпопад спросила: «Который час, Володечка?» — «Ох, я тебя утомил, — забеспокоился он. — Тебе, наверное, рано вставать? Что ж, я пойду?» — «Ступай, Володечка, ступай. В самом деле, уже поздно». — «Но мы же не договорились о главном». — «О чем, Володечка?» — «Ну, может быть… может быть, нам расписаться?»

К чему-то подобному я была готова, поэтому не замедлила с ответом: «Спешить не стоит, Володечка. Давай получше приглядимся друг к другу». Он усмехнулся снисходительно: «Приглядывайся сколько хочешь. Для меня в этом нет необходимости. Неужели ты думаешь, я поверил всему, что ты на себя наплела?» — «И правильно. И не надо ничему верить». В дверях, уже в плаще, он засуетился и сунул мне в руку смятую стодолларовую купюру. «Это тебе». — «Что ты, не надо! У нас же теперь совсем другие отношения». — «Бери, — сказал он. — Я понимаю, ты нуждаешься. Иначе не затеяла бы весь этот цирк. Бери и трать на что хочешь. Я не спрашиваю, на что. Понадобится, достану еще».

Деньги я не взяла, прихватила его за уши, потянула к себе и по-матерински, осторожно поцеловала в лоб. «Счастливого пути, Володечка!»

Полночи лежала без сна и улыбалась. Никаких дурных мыслей, никаких забот…


5 марта. Купила осенние сапоги, старые доносила до дыр. Сапожки приличные, австрийские: на маленьком каблучке, с изящным подъемом, ножку обхватывают туго. Купила еще длинное платье, вроде балахона, какие любила Алла. Цвет сокрушительный: что-то вроде неба на закате. Вообще я отчасти благодарна Гарику: буду потихоньку собирать новый гардероб, все-таки развлечение.

Каждый день звонит Володя, и мне это нравится. Его звонки действуют освежающе. Пусть он наивен, глуп, пусть на фиг мне не нужен, но это маленькая отдушина в безрадостных, пустых днях. Утешительно знать, что еще не перевелись на свете бескорыстные мужчины. Конечно, он немного блаженный и если не огрубеет, не перестанет смотреть на мир через розовые очки, в конце концов найдутся удальцы, которые походя, ради забавы открутят ему башку. Помочь я ему не могу, да и не хочу, самой бы кто помог. Наши телефонные разговоры сводятся в основном к его горячечным мольбам о свидании и моим уклончивым ответам. Я на самом деле еще не решила, надо ли с ним переспать. Что за этим последует? Скорее всего, взаимное разочарование. Он придумал себе любовь, как дети выдумывают волшебные истории. Представляю, как ему будет больно, когда поймет, какая я в действительности стерва.


11 марта. Чудом осталась жива. Допрыгалась! Но попробую описать кошмарный вечер подробно. Пригодится хотя бы для следователя. Гуляли с Алисой по улице Горького. Погода прекрасная. Асфальт подсох, теплый ветерок, небо к вечеру синее, как в деревне. Настроение было отличное. Алиска сказала. «Ну, подружка, готовься! Сегодня повезет. Если не зашибем по тонне, повешусь!» Выглядели мы эффектно: две длинноногие красотки, рыжая и смуглянка, в сверхрискованных юбочках. Два шикарных цветочка на панели. Подходи и рви, кто смелый. Редкий мужичонка не сворачивал шею нам вслед. Напротив «Макдональдса» присели на скамеечку покурить, и сразу подвалил клиент. Коренастый, как дубок, в легком подпитии дядек лет пятидесяти, в песцовом полушубке, командировочного типа. Вежливо попросил огонька. Прикурил. Наметанным взглядом оценил товар. Довольный, заулыбался, а мне показалось, заурчал, как сытый кот. «Что, девочки, не боитесь попки отморозить? Март — самый коварный месяц». — «Пришел марток, надевай двое порток!» Алиса козырнула знанием фольклора. Как обычно, слово за слово, поперешучивались — и знакомство состоялось. «Мирон Григорьевич, — представился дядек, солидно кашлянув. — Гость из Питера. Не желаете ли, девочки, составить компанию одинокому путешественнику?» Мы с Алисой переглянулись — ни она, ни я еще не были уверены, что этого хотим. «А что это значит? — невинным голоском спросила Алиса. — Вы нас куда-то приглашаете?» Толстяк благодушно хмыкнул. «Имею честь пригласить поужинать». — «У вас в номере небось?» — спросила я. «Выбор на ваше усмотрение. Плохого не думайте, не обижу». Ошибиться было невозможно, это был честный, непритязательный клиент, лишь с одним, но существенным недостатком: слишком русак. «Мы девочки балованные, — предупредила Алиса, — любим всякие деликатесы». «Уж я вижу, — ухмыльнулся Мирон Григорьевич. — Придется раскошелиться. Душа требует отдыха».

Повел он нас в «Будапешт», где мы с Алиской сто лет не бывали. По тому, с каким поклоном принял его полушубок гардеробщик и как услужливо встретил метрдотель, я поняла: он тут завсегдатай. Гулять Мирон Григорьевич задумал на распыл: заказал в ресторане отдельный номер. Все бы ничего, да когда шли через зал, показалось мне, что в коридоре мелькнула глумливая рожа Стасика. «Видела?» — спросила я у Алисы. «Видела, ну и что? Не его территория». — «А чья?» — «Не знаю. Но не его точно».

Ужин удался на славу. Мирон Григорьевич оказался очень интересным человеком, бывалым, но не заносчивым. Его манеры простодушного хозяина, без всяких грязных намеков, покоряли. Вдобавок он был изумительным рассказчиком. Мы с Алисой хохотали до слез, когда он рассказывал о своей недавней поездке на Дальний Восток, а оттуда в Японию. Ездил он туда от Министерства связи для закупки партии компьютеров, а пригнал целый состав легковых автомобилей, а также прихватил двух гейш, одну из которых презентовал Собчаку. Если он и привирал (а он, конечно, привирал), то так задорно и убедительно, что позавидовал бы Мюнхгаузен. Вторую гейшу он поместил на своей даче на побережье и специально для нее построил небольшой чайный домик, чтобы она не зачахла от тоски по родине. Когда он привозил на дачу гостей, гейша выбегала на дорогу и радостно вопила: «Дорогой папа Мирон! Перестройка! Банзай!» Никаких других русских слов она так и не одолела. Но человеком была хорошим, веселым, без претензий и вскорости обещала родить папе Мирону маленького банзайчика. «Да, девочки, — Мирон Григорьевич погрустнел, — жизнь у меня насыщенная, нескучная, есть что вспомнить, жаль только, скоро кончится». — «Вы чем-то больны?» — насторожилась Алиса. «Нет, не болен, но знаете ли, такое чувство, что все уже пережито, все повидал, пора и честь знать». Так странно, холодно прозвучали эти слова посреди нашего маленького пира, у меня аж под лопаткой кольнуло. Нагуляли мы изрядную сумму, но когда пришло время расплачиваться и Мирон Григорьевич раскрыл бумажник и извлек пухлую пачку сторублевок, я поняла, что его от этой траты не убудет. У Алиски алчно сверкнули глазенки. Мирон Григорьевич остановился в «Минске», но идти в гостиницу никому не хотелось, и Алиса предложила поехать к ней. Она жила неподалеку, на Цветном бульваре. Мирон Григорьевич в последний момент вдруг выказал колебания. «А что, девоньки, может, не стоит продолжать? Какой славный был вечер, надо ли его портить свинством?» Алиска в деланном ужасе закатила глаза. «Как же так, вы нас напоили, накормили, должны же мы отблагодарить. Правда, Таня? Да вы не сомневайтесь, останетесь довольны, барин!» Он внимательно на нее посмотрел и согласно кивнул.

Когда садились в такси, еще раз померещилась мне рожа Стасика, но я была пьяна, весела и не придала значения. Чтобы подойти к дому Алисы, надо было пересечь скверик, спуститься в переулочек, миновать проходной двор, а там, под аркой, где было темно, хоть глаз коли, в десяти шагах от ее подъезда они нас и подстерегли. Как опередили, до сих пор не пойму. Представляю, как тошно было Мирону Григорьевичу, ведь он подумал, что это мы с Алиской заманили его в ловушку. Но вскоре я убедилась, какой он настоящий мужчина. Стасика я узнала по голосу, с ним было еще двое парней из его шайки. «Здравствуйте, голубушки, — слащаво протянул Стасик. — Как же так? Я же предупреждал: в наш садик не ходите!» Алиса рванулась бежать, но получила подножку и покатилась в липкую грязь. Стасик распорядился: «Ты, дяденька, дуй отсюда, к тебе вопросов нет. Это наше семейное дело». Мирон Григорьевич взял меня за локоть и задвинул к себе за спину. В этот момент у меня еще был маленький шанс удрать, но я им не воспользовалась. «Папаша, — удивился Стасик. — Да ты, никак, ерепенишься?» — «Куда мне, старику, — добродушно отозвался Мирон Григорьевич. — Но с другой стороны, бросить дам в беде я тоже не могу. Вот какое создалось щекотливое положение». Его витиеватая речь, в которой не было ни чуточки страха, произвела впечатление на подонков. В арке посветлело, и я, кажется, узнала еще одного парня: Витя-Кривой, Стасикова шестерка. Мелкая шпана с одним глазом. Третий парень поднял Алиску, оттащил к стене и там, похоже, прилаживался уже ее трахнуть, радостно похрюкивая. Алиса не издавала ни звука, наверное, как и я, окостенела от ужаса.

«Может, приколоть кабана? — спросил Витя-Кривой у Стасика. — Если по-хорошему не понимает». — «Все он понимает, — задумчиво сказал Стасик. — А бабки у тебя есть, папаша?» — «Деньги есть, — обрадовался Мирон Григорьевич. — Это ты правильно придумал. Давайте, я откуплюсь?» — «Девки дорогие», — предупредил Стасик. «Да и я не бедный!» Мирон Григорьевич полез в карман за бумажником. Стасик шагнул к нему и тем самым дал маху. Неуловимым (для меня) движением Мирон Григорьевич подсек его по ногам, и Стасик кувырнулся в ту же лужу, где недавно искупалась Алиска. Дальше все завертелось так быстро, что я ничего толком не могла различить, только ахала и охала. С тремя столичными шавками питерский боец управлялся, как медведь: ворочался, раздавал удары направо и налево, рычал, бодался, но силы были слишком не равны. Вот-вот они должны были его одолеть. Взвилась черная велосипедная цепь, у Кривого в руке клацнул нож. Алиска первая опомнилась и завопила во всю мочь. Я подхватила. Наш слаженный вопль пронзил ночную тишину до самого неба. Это нас всех спасло. Где-то совсем неподалеку завыла милицейская сирена, и это была сейчас самая лучшая музыка на свете. Свора на миг оцепенела, и Мирон Григорьевич, получив передышку, с мясницким хряком саданул Стасику в лоб, отчего бедный сутенер совершил диковинный воздушный перелет в направлении каменной кладки. Сирена приближалась. Парни подхватили обмякшего вожачка и волоком потащили в темноту. Я подсунулась Мирону Григорьевичу под локоть, поддержала его, чувствуя, что он вот-вот рухнет. Он покачивался, и дыхание со свистом вырывалось из его горла. «Ранили, вас ранили?!» — скулила я. Ответить он не смог. «Бежим!» — крикнула Алиска. С двух сторон, как два посоха, мы подоткнулись под песцовый полушубок и повели богатыря к подъезду. Только захлопнули дверь, полыхнул из тьмы милицейский прожектор.

Дома подсчитали раны. Череп Мирона Григорьевича, как жгутом, опоясывал багровый рубец — след цепи. Когда мы его раздели, обнаружили еще длинный порез на правом предплечье. Сначала перепугались, рубашка хлюпала кровью, но рана оказалась поверхностной. Мы залили плечо йодом и туго замотали бинтом. «Надо же, какие звереныши, — сказал Мирон Григорьевич беззаботно. — Могли ни за что угробить хорошего человека». У Алисы была содрана кожа на боку, а я была совершенно целехонькая. От радости мы с ней плакали и смеялись, наперебой ухаживая за нашим спасителем. Мирон Григорьевич снисходительно улыбался. «Что ж так оробели, девоньки? Раз уж занимаетесь таким ремеслом, обязаны ко всему привыкнуть». Полный стакан водки он выцедил, как молоко, и сразу наладился восвояси. Но мы его не отпустили: слегка упирающегося, похохатывающего, дотянули до Алискиной постели. Я пошла в ванную стирать его рубашку. Провозилась чуть ли не час, пока отмочила и вытравила кровь. За таким человеком, думала я, если бы позвал, уехала бы на край света. Но он не позовет.

Потом с Алиской пили чай на кухне. Была глубокая ночь. Алиса была непривычно задумчивая.

— Ты чего, Алис?

— А ведь он меня вздрючил!

— Не может быть!

— Ей-Богу! Я его усыпляла, усыпляла, по головке гладила, а он вдруг поднял меня, как перышко, и прямо насадил на свой штопор. Во мужик, да? Двужильный, черт бы его взял!

Утром позавтракали по-семейному. Алиса напекла блинчики. Мирон Григорьевич поглядывал на нас с грустью.

— Жалко вас, девчата. Они ведь так просто теперь не отстанут. Взял бы вас с собой в Питер, да куда дену. У меня жена, два сына… Гейшу, честно говоря, не знаю куда пристроить. Эх, жизнь наша копейка! Телефончик все же оставлю. Будет невмоготу, звоните.

Я почему-то верила, что он не врал и телефон дал настоящий и в случае крайней надобности действительно поможет. От его сочувственного, домашнего голоса к глазам подкатывали слезы.

Напоследок изумила Алиса. Когда в коридоре, уже в полушубке, Мирон Григорьевич, спохватясь, достал бумажник, она вдруг побледнела и, глядя в сторону, быстро произнесла:

— Не надо, Мирон, прошу тебя! Не обижай!

Мирон Григорьевич чуть смутился, убрал деньги, потрепал Алису по щеке:

— Не надо — так не надо. Не горюйте, девчата, не вся еще Россия продана. Кое-где остались людишки. Значит, перезимуем.

С тем и ушел могучий, бесстрашный и чем-то родной. А мы с Алиской, в самом деле, остались зимовать среди весны.


17 марта. Алиса переехала ко мне. Я ей рада, но предчувствую, что скоро возникнут проблемы. Впрочем, квартиры нам обеим придется все равно менять, хотя мой адрес, надеюсь, Стасик пока не отследил. Из его компании никто никогда сюда не заглядывал. Конечно, ручаться нельзя, у подонков руки длинные. Целый год мы с Алиской рисковали шкурой и обходились вообще без «крыши». Вчера обсудили положение и пришли к выводу, что пора остепениться. Убьют — не жалко, изуродуют — хуже. Испишут морду в клеточку, как Шурке Самохиной. Та, бедняжка, теперь накладывает грим в палец толщиной. Днем вообще не высовывается. Правда, есть любители червивых яблочек. У Шурки был солидный клиент, какой-то чин из Внешторга, который возбуждался, только когда она краску смывала. Шурка даже ухитрялась брать с него двойную таксу, как за особые услуги.


19 марта. «Крыша» есть. Все устроила Алиса. Созвонилась с кем-то и условилась о встрече. В молочном кафе на Новослободской к нам подсел худенький молодой человек в модных очках на пол-лица. Скромный, интеллигентный — по виду конторский клерк. Алиса предложила емушампанское, но он заказал стакан сметаны и булочку. Назвался Валерием. Обговорили условия. Каждая из нас еженедельно выплачивает тысячу с последующей, разумеется, индексацией. Отдельная оплата — за индивидуальное обслуживание. Я удивилась: что значил индивидуальное? Валерий объяснил. К примеру, если мне потребуется круглосуточное сопровождение, или понадобится сделать фотосъемку, или… да мало ли что.

«Бывают такие обстоятельства, — авторитетно заметил он, — которые даже мы не можем предусмотреть». — «А если не предусмотрите и нас покалечат?» — спросила я.

Он поглядел на меня с интересом.

«В этом случае будет выплачена компенсация. Но я надеюсь, до этого не дойдет». — «Еще как дойдет!» Валерий не внушал мне доверия, слишком был невзрачен, но я решила все-таки ему рассказать про Стаса. Он выслушал со вниманием, достал из портфеля блокнотик и что-то туда записал. «В нашей картотеке его нет, — сказал он. — Придется навести справки. Судя по вашему описанию, это мелкий сутенер. Мы его приструним, не волнуйтесь».

Мелкий сутенер! Хотела бы я поглядеть, как наш субтильный Валерик будет приструнивать эту наглую, бешеную крысу. Не останется ли от него только канцелярский блокнотик? Но свои сомнения я оставила при себе. Тем более что Алисе Валерик определенно нравился. Она так счастливо улыбалась, точно заарканила самого Шварценеггера. «Если больше нет вопросов, — сказал Валерик, — прошу выдать аванс — пять тысяч рублей. По две тысячи за март и одна тысяча — комиссионные». Я хотела было запротестовать, но Алиса уже достала из сумочки кошелек и протянула Валерику деньги с какой-то заискивающей гримасой. Валерик пересчитал деньги, аккуратно доскреб сметану и, пожелав нам всего хорошего, откланялся. Потрясенная, я залпом опрокинула бокал шампанского. «Алиска, где ты раскопала это чудо?» — «Дорогая подружка! Я, конечно, знаю, что ты о себе высокого мнения, но иногда ты меня просто умиляешь. Ты хоть представляешь, на кого работает Валерик?» — «На кого? На райсобес?» Алиса гулко постучала по лбу. «На Алешу-Креста, вот на кого».

Сокрушительное известие. Совсем недавно на курсах я подружилась с невестой Михайлова и надеялась с ее помощью познакомиться с ним самим. Оказывается, проныра Алиса и тут меня опередила. «Ты знаешь Алешу?» — «Почему ты удивляешься?»

Действительно, почему? Мудрено было его не знать. Второй год с этим именем были связаны самые невероятные истории. «Ну, я не так сказала, — поправилась я. — Ты с ним встречалась?» — «Нет, — вздохнула Алиса. Увы! Просто один мой хахаль имеет на него выход. Он похлопотал, и Алеша прислал вот этого Валерика».

Это в корне меняло дело. Если это правда, то у нас действительно была такая «крыша», о которой можно только мечтать.


22 марта. Мамочка умирает! Пришла телеграмма, в ней так и написано: «Мама умирает. Степан». Кто это — Степан? Наверное, какой-нибудь мамин родственник. Вроде у нее был троюродный или какой там брат. Поехала в Торжок. Телеграмма пришла рано утром, а в три часа дня я уже подходила к родному дому. Дощатое многоквартирное строение на взгорке над Тверцой. Много уродливых, «временных» сооружений возвели после войны, это было одно из них. Огромный спичечный коробок с перегородками. Я еще на вокзале почувствовала, как воняет в коридоре. Отсюда я сбежала без оглядки восемь лет назад. Последний раз навещала маму позапрошлым летом, прожила неделю и поняла, что, если задержусь хоть на час, погибну. Старый барак высасывал из меня энергию, точно я попадала в трясину, где каждое лишнее движение грозит окончательным погружением. Воздействие его трухлявых стен было мистическим. Угарный запах подгорелой капусты и сырой рыбы вызывал стойкую тошноту. Но самое ужасное было не это. Самое ужасное было то, что постепенно в голову начинали лезть странные, колдовские мысли о неизбежности и даже желанности этого барачного покоя. Я помнила, как в детстве часами просиживала на корточках у стенки, в закутке между наваленными ящиками, и совершенно не сознавала, живая ли я или уже померла. И вдруг налетали грезы счастья. На захарканный дощатый пол спрыгивал смешной полосатый тигренок, приближался и терся пушистой мордой о мои колени. Потом в конце коридора возникал светлоглазый юноша в нарядном, шитом золотом камзоле. Он был так красив, что душа обмирала. Юноша приходил за мной, манил в волшебную страну, и я разрешала ему погладить своего тигренка, но еще не готова была к дальнему путешествию. Я умоляла царственного юношу подождать годок, пока мне исполнится хотя бы двенадцать лет…

У дома на ветхой скамеечке грелись на солнышке две столетние бабки, которых старость сделала близняшками. Два высохших, морщинистых ошметка с человеческими глазами, завернутых в подобие ситцевых халатов. При моем появлении они обе сделали одинаковое движение, словно собирались упасть. Я задержалась около них. «Здравствуйте, бабушки! Я к Марии Ивановне приехала. Как она?» У старушек одновременно открылись беззубые рты. «Да ты ведь ее дочь, Танюха, а?» — «Да-да… но что с ней?» Вперебой они загомонили:

«Шибко занедужила твоя матушка, шибко! Третьего дня в магазин шкандыбала, а ныне пластом лежит. Дак беги к ней скорее, попрощайся с родительницей!»

Я одарила благостных старушек плиткой шоколада и вошла в дом. Как и ожидала, капустно-рыбная вонь чуть не свалила с ног. Взбежала по скрипучей деревянной лесенке на второй этаж и ткнулась в родную дверь. Квартира была из двух комнат, столовой и спальни, матушка лежала на кровати, укутанная в серенькое одеяльце. За столом сидел незнакомый мужчина лет шестидесяти. Матушка то ли спала, то ли была в забвении, но дышала. В уголках губ белые катышки, остренький носик озорно посвистывает, втягивая и выпуская лазоревый пузырек. Я долго смотрела на нее, не имея сил сдвинуться с места. Я бы ее и не узнала, если бы не понимала, что это моя мать, и никто другой. Мужчина покашлял, чтобы привлечь мое внимание, сипло произнес: «Прибыла, значит, Танюха. Ну и хорошо. А то уж мы замаялись с ней». «Вы кто?» — «Ай не помнишь? Ведь мы с твоим батяней не одну литру усидели. Степан я, родич твой. Телеграмму-то я тебе выслал». — «Ага. Что с мамой?» — «Сама видишь. Отбывает Маша». — «Но почему здесь, не в больнице? Что с ней случилось, вы можете объяснить толком?!»

Степан обиженно засопел, он был не совсем трезв. Да я и не помню, чтобы в этом бараке встречались совершенно трезвые мужчины. «Удар у ней был прошлой ночью. Врача вызывали, да что теперь врач. Поглядел, пощупал, обещал перевозку прислать. Так и присылает до сей поры. Я уж сутки дежурю исключительно по христианскому милосердию. А ты вместо спасибо сказать вона как кидаешься!»

Мама вдруг захрипела, лицо ее побагровело, но глаза не открывала. Я ее подхватила, пытаясь положить повыше, поудобнее, в моих руках она забилась мелкой дрожью и из полуоткрытого рта вместе с кислым, ацетоновым запахом вырвался стон. У меня закружилась голова, и я опустилась на табуретку. «Не тревожь понапрасну, — посоветовал Степан. — Дай спокойно уйти». Минуты через две мама снова взялась тужиться, из уголка рта на подбородок, на шею потекла розоватая жижа. Я вытерла ей рот своим платком. Подумала: может, ей водички?

Степан принес чашку, помог приподнять мамину голову. Осторожно, по капельке я пускала в нее воду. Мама жадно зачмокала и проглотила. Степан наставительно буркнул: «Дочку никто не заменит для матери. Вишь, и напоила напоследок». — «Не дыши на нее, урод, — зашипела я. Перегаром задушишь!» — «Не-а, она запахов не различает. Что навоз, что одеколон французский, ей теперь все одно».

Больше всего мне хотелось в этот момент вмазать по его пьяной коричневой роже, и он это понял по моему взгляду, попятился, сокрушенно бормоча: «А-я-яй, Танюха, как же тебя злоба крутит, да в такую скорбную минуту. Сразу видно, Плахова, окаянное ваше семя!» — «Прости, Степан, не в себе я! Испугалась». — «Бояться-то чего? Обыкновенное дело — смерть». Когда я снова обернулась к маме, ее уже не было в комнате. Бледно-голубой язык вывалился изо рта, а глаза она так и не сумела открыть, чтобы в последний разок поглядеть па дочь.

Два дня прошли в похоронной горячке, на третий — я с мамой простилась. Жила это время в гостинице, ни с кем не общалась, кроме Степана, много спала. Ни разу не заплакала. С самого начала была какая-то жуткая усталость. Все люди, с которыми по необходимости встречалась, казались на одно лицо. Кроме опять же Степана. С ним мы подружились. Он с утра заходил в гостиницу и весь день был при мне. Я его поила и кормила. За день он выпивал литр водки и неимоверное количество пива. Но пьянее, чем в первую встречу, не был. Он мне здорово помогал одним своим присутствием. Если бы еще побольше молчал. Но молчать он не умел. Степану оказалось не шестьдесят, как я сперва подумала, а семьдесят два года. Он жил бобылем в пятистенке на окраине Торжка и предложил устроить поминки у него, обещая все хлопоты взять на себя. Меня это устраивало. Какие там к черту поминки! Я мечтала только о том, чтобы все поскорее закончилось, чтобы удрать в Москву. Маму свезли на тихое кладбище в пяти километрах от города. Мне там очень понравилось: сосны, просторно, чудесный вид на реку, чистый воздух. Я бы и сама там с удовольствием осталась, но живых у нас пока не хоронят. У могилки, пока трое кладбищенских работников споро закидывали яму землей, Степан деликатно поддерживал меня под локоток. Я в этом не нуждалась, но было приятно, что рядом сочувствующий человек. Провожали маму трое пожилых женщин, соседки, и мы со Степаном. С кладбища на автобусе поехали к нему. Стол был приличный: холодец, пироги, всякие соленья, на горячее — жареная курица. Хозяйничала племянница Степана по имени Даша, женщина лет сорока с рябым лицом. Когда гости наелись и ушли и мы остались втроем, я спросила у Степана, сколько ему должна за все про все. Даша, услышав вопрос, тут же убежала в сенцы, а дядя Степан, выпивший в этот день больше обычного, почему-то молчал, печально глядел на меня. «Ну, сколько, сколько? — поторопила я. — Ты чего тянешь, Степан?» — «Как без мамани жить будешь, коза? Ты подумала?» Я и рассмеялась ему в лицо: «По-твоему, я до этого при ней жила? Опомнись, дяденька! Я вольная птица, мне сам черт не брат». — «Уж вижу, что вольная. От такой воли как бы не околеть до сроку». — «Ты чего, Степан? Какая муха тебя укусила?»

Подлила ему водочки и себе нацедила лафитничек на дорожку. Он выпил, закурил, и я с изумлением увидела, что глаза у него мокрые. Старческие щеки набрякли сизым румянцем. «Красивая ты выросла, Танька, прямо царевна. Да сердца у тебя нету. Пустая твоя красота, не оприходованная добрым чувством. Так-то вся родова ваша, плаховская, порушилась от дурного бега. Горюю об этом, сильно горюю, жалею вас». — «Почему у меня нет сердца, дядя Степан?» — «Кто от родного дома рыло воротит, тот пропащая душа. Ты кем в Москве устроилась? Может, детишек лечишь? Или убогим помогаешь? Могла бы при твоей внешности. Да где там! Вижу, чем промышляешь, хорошо вижу!» Сердце мое охолонуло. «Что видишь, Степан, что?!» — «То и вижу, что с пути сбилась. Да разве ты одна такая. Весь мир православный умом повредился. Потянулся за пятнистым шатуном. Толпы безмозглых людишек толкаются во все углы, ищут легкой добычи, а найдут лютую погибель».

Немного успокоясь, я сказала: «Пьешь непомерно, дядя Степан. Ну, да это не моя печаль. Спасибо за помощь, поеду домой». — «Конечно, ехай. Токо знаешь ли ты, где он, твой дом?»

На кухне я отдала рябой Даше денег, сколько было, тысячи три. Она ручонками замахала, раскудахталась, точно я змею ей подсунула. Пришлось деньги положить на стол. К полуночи вернулась в Москву.


1 мая. Праздник всех трудящихся. От мамы я привезла два альбома со старыми фотографиями. Сидела, перебирала, разглядывала знакомые, родные лица, но не было ни печали, ни радости. В альбоме я иногда появлялась то девочкой в школьной форме, то неуклюжим подростком в смешных нарядах. Я или не я? На одном из снимков мы стояли в обнимку с братиком у садовой калитки, и там точно была я. На худеньком, большеглазом личике шальная полуулыбка, словно печать судьбы. Это было хорошее лето после девятого класса, я вспомнила. Нас с братиком отправили в деревню к тетке Анфисе, с глаз долой. Целыми днями купались, загорали, ходили в лес по грибы, и каждую ночь в дощатом флигельке меня навещал мой полосатый тигренок. Но закончилась августовская пастораль скверно. Неуступчивый характер Алеши накликал на нас беду. С первых дней он начал задирать деревенских ребят, причем без всякого повода с их стороны. Один раз по улице катил на велосипеде какой-то вихрастый пацан лет тринадцати, и братику показалось, что тот нарочно, чтобы напугать, вильнул в нашу сторону. Лешка с воплем на него кинулся, сбил с велосипеда и пару раз лежачему наподдал ногой. Полдеревни наблюдало эту сцену из окошек. Вечером мы с тетей Анфисой пытались урезонить братика, по-всякому его увещевали, но он только сумрачно усмехался и отвечал, что вся эта деревенская шваль дождется, что он поотрывает им всем уши. Такой у меня был братик Леша, ничего не попишешь, весь в отца. Отволтузили его темной ночью, когда он вышел по нужде во двор, да так, что еле дополз до крыльца, откуда мы утром перенесли его в постель. Пару дней братик отлеживался, оглашая избу матерщиной, а потом тетка Анфиса, от греха подальше, отвезла нас обоих в Торжок, где папочка добавил ему науки, исхлестав до полусмерти ременной плеткой. Помню, как впотьмах Леша присел на мою кровать и поклялся злобной клятвой, что не пройдет и года, как он не только оторвет уши этому придурку, но и вообще сведет его в могилу. Я ревела от ужаса и умоляла братика не говорить так об отце. «Отец?! — Очень рано Леша научился скрипеть зубами с каким-то металлическим звуком. — Таких отцов надо вешать за яйца. И я это сделаю, погоди немного!»

От вида родителя, подвешенного за причинное место, со мной впервые случилась истерика…


В дверь позвонили, я никого не ждала. Алиса уже третий день где-то шлялась, и я подумала, что это она. Дверь открыла, как была, в трусиках и в короткой ночной рубашонке. У порога стоял студент Володя, естественно, с букетом алых тюльпанов в церемонно согнутой руке. «Дорогая Таня! — сказал он придушенным голосом. — Разреши от всей души поздравить тебя с праздником». — «Входи», — сказала я.

Приготовила ему кофе, сделала бутерброды. Он скромно сидел в уголке и неотрывно пялился на мои голые ноги. При этом делал вид, что любуется пейзажем за окном. От непосильного напряжения глаза у него перекосило. «Жарко, — сказала я, — но если хочешь, я оденусь?» — «Это твое личное дело», — пробасил он. «Конечно, мое. Но вдруг у тебя останется косоглазие?»

Про себя я давно решила, что избавиться от него можно только одним способом — через постель. И чем дальше откладывать, тем будет хуже для нас обоих. «Хочешь меня поцеловать?» — «Да». — «Тогда целуй. — Я села рядом и подставила губы. Он был как заторможенный. — Пойдем в комнату, там удобнее», — предложила я». — «Может быть, не надо?» — «Обязательно надо, мы должны поближе узнать друг друга». В комнате я пыталась его раздеть, но он не давался. Меня разбирал смех, но я держалась. «Милый, так нельзя, — укорила я. — Ты как будто чего-то боишься. Ты любишь меня?» — «Люблю, но не такую». — «Какую — такую?» — «Сейчас ты сама себе враг». — «Или ты снимешь штаны, — крикнула я, — или я тебя выгоню. И никогда больше не пущу. Надоел этот детский сад!» Чтобы его подбодрить, я стащила через голову рубашку. Он уставился на мою грудь стеклянным взором. «Танечка, Танечка, зачем все это?!» — «Да что же ты надо мной издеваешься, гад! — завопила я. — Я тебя что, должна изнасиловать? Ты извращенец? Женщина предлагает ему самое дорогое, что у нее есть, свою невинность, а он куражится. Откуда такой цинизм?!»

Пока я ругалась, Володечка по стеночке добрался до двери и нырнул в коридор. Я его не преследовала. Развалилась на кровати и самодовольно улыбалась. Было чем гордиться. Излечила мальчика от любви.


2 мая. Но не совсем. Вечером Володечка позвонил и предложил начать наши отношения с чистого листа. Сказал, что не спал всю ночь и пришел к выводу, что в происшедшем между нами недоразумении виноват только он. Во-первых, явился без приглашения, а во-вторых, дал повод думать, что для него главное в любви — половой акт. Он вполне разделяет мое возмущение и постарается впредь быть намного деликатнее. Он говорил долго, нудно, невразумительно и витиевато, и я не могла понять, как это совсем недавно умилялась его звонкам. Обыкновенный инфантильный губошлеп, который, скорее всего, повторит путь героя русской литературы Адуева.

«Володечка, — прервала я глубокомысленный монолог. — Послушай меня минутку. Я не хочу, чтобы ты звонил. Ну хотя бы месяц. Потом посмотрим. Хорошо?» После этого он завелся еще минут на десять, и это было уже свыше моих сил. Я повесила трубку. Через минуту он перезвонил, и я взорвалась: «Ты меня достал, придурок, — проворковала я. — Теперь запомни в последний раз. Если приспичит потрахаться, пожалуйста, я к твоим услугам, в любое время и в любом месте. Но если будешь докучать своим нытьем, пошлю тебя к такой матери, что заблудишься по дороге. Понял, придурок?»

Если он и не понял, то промолчал. И звонков больше не было.

От него не было, зато в восьмом часу вечера объявилась наконец Алиса. Звонила она из загородного ресторана, и через пару слов я поняла, что обкурилась она до одури. От ее визгливого смеха и нечленораздельной речи волосы вставали дыбом. Но суть я уловила. Алиса обещала привезти в гости двух французов, у которых в каждом кармане напихано по пачке баксов. Эти французы, с которыми она возится уже третий день и была с ними на экскурсии во Владимире, горят желанием устроить небольшой семейный бардачок при свечах. Выдоить их как два пальца… но сделать это надо сегодня, потому что завтра они отбывают в сказочный город Париж.

«Оставь меня в покое, — хотелось мне закричать, — наркоманка проклятая! Опять мне придется одной отдуваться». Но я ничего не сказала. Говорить было бесполезно, хотя бы потому, что злокозненная подруга, истошно хохоча, уже повесила трубку.

Гостей я встретила во всеоружии: в длинном вечернем платье бирюзового цвета (единственное уцелело после Гарика), аккуратно причесанная, с золотым кулоном на открытой груди. В одном Алиска не обманула: это были действительно элегантные, модно одетые господа лет по сорока пяти. Но Боже! — в каком виде была она сама! Расхристанная, пьяная, дурная, грязная цыганка из табора, вот кто ворвался в квартиру. И где она успела переодеться? Какие-то пышные, пестрые юбки, какие-то монисты, какая-то несусветная копна черных волос, устрашающе размалеванное лицо, уж верно говорят: на улице я бы ее не узнала. Как могли клюнуть на такую шалаву два импозантных иностранца? Или же это и есть в их представлении соблазнительная «русская клубничка»? Визжа, Алиска бросилась мне на шею, и я еле освободилась из зловонных объятий.

«Ступай в ванную, — брезгливо сказала я. — Здесь приличное заведение».

Мужчин проводила в комнату, где заранее все приготовила для коктейлей: шампанское, ликеры, соки. Гости чинно уселись, и я попыталась завести светскую беседу, насколько позволял мой и их английский. По-русски они не смыслили ни бельмеса. Кое-как познакомились: Фредди и Бернард. Туристы. Лица улыбчивые, движения сдержанные, позы раскованные. Видно сразу, что воспитывались не в Мытищах. Подпитые в меру. Да и мой холодноватый прием, кажется, подействовал на них отрезвляюще. Я заметила, как пару раз они переглянулись в недоумении. Это и понятно. Проведя столько времени в обществе Алисы, они, вероятно, рассчитывали на какие-то пряные приключения, возможно, надеялись попасть прямо в табор. Вместо этого — домашняя обстановка и чопорная молодая дама с манерами гувернантки. Мы часто действовали с Алисой на таком контрасте, и всегда это производило хорошее впечатление. Надо добавить, что особую пикантность этой тщательно продуманной мизансцене добавляла витающая над нами тень вполне вероятной групповухи.

Из ванной донеслось визгливое, истерическое пение про поручика Голицына. Гости с некоторым напряжением, одновременно потянулись к спиртному. «Извините мою подругу, — сказала я (или надеялась, что именно это сказала). — Она женщина замечательная, но иногда сходит с круга. Особенно когда увлекается кем-нибудь. Это общее свойство нимфоманок. Фрейд называл это «комплексом овцы». Я хотела осенью устроить ее в психушку, но пожалела. Вы же знаете, что из себя представляют наши психушки? У нее замечательные родители. Папахен — генерал армии, а мать — учительница пения. Увы, они от нее отреклись. Теперь она полностью у меня на содержании. Поверьте, это обходится недешево».

Фредди и Бернард радостно кивали, понимая разве что отдельные слова. Меня это не волновало. Я жеманничала и крутилась перед ними с единственной целью — показать товар лицом. Они заранее должны были уяснить, что их ждет дорогое удовольствие. Мое обостренное чувство опасности дремало. Судя по всему, эти клиенты были без заскоков. Предстояла рутинная постельная обыденка. «У нас, как видите, ранняя весна, господа, — сказала я. — В прошлом году в это время еще лежал снег. А как у вас, в Париже?»

Про погоду они поняли и на пару защебетали, объясняя, что в Париже тепло, лето, и Фредди даже взялся имитировать грозу, издав звук, напоминающий спуск воды в сортире. На этот звук примчалась возбужденная Алиса и с ходу врезала фужер коньяку. Потом включила магнитофон и с воплем повисла на шее у Бернарда. Дальше все пошло гладко. Алиска изображала неугомонную сексуальную озорницу, я, сколько могла, ее урезонивала, но как бы сама постепенно поддавалась неодолимому эротическому очарованию гостей. К одиннадцати вечера спектакль был благополучно закончен. Перед тем как распрощаться, Алиса увела на полчаса на кухню Фредди, а я, продолжая играть роль девственницы, застигнутой врасплох непосильным искушением, ненавязчиво удовлетворила Бернарда. Даже не поскупилась на розыгрыш бурного оргазма, якобы испытанного впервые. Бернард остался доволен и в знак признательности поцеловал мне руку. В ответ я нервно всхлипнула, как и полагается полудикой аборигенке, непривычной к галантному обхождению. Гонорар, как обычно, выколачивала Алиска, а я демонстративно удалилась в ванную, как бы стыдясь столь низменных материй. Бедовая подруга слупила с них четыреста баксов, и это за один раз, а уж сколько она накачала за три дня, страшно представить.

Проводив гостей, уселись чаевничать на кухне. У Алиски начался физиологический откат. Трехдневная оргия, бесконечные возлияния, травка и нервное возбуждение проступили вдруг на ее лице белесоватой, ледяной испариной. Она куталась в свою любимую старенькую коричневую шаль и была похожа на маленькую девочку, заболевшую корью. Глазки у нее испуганно блестели, зубки цокали, она пила почти крутой кипяток, заправленный шалфеем. «Когда-нибудь ты себя надорвешь, — попеняла я. — Ну зачем куришь эту гадость? Неужели трудно отвыкнуть? Я же не курю». — «Ты собираешься долго жить, — процокала Алиска. — А я хочу жить весело».

Что с ней поделаешь, с дурехой.


10 мая. На другой день после французов Алиска «потекла». Прихватило ее вечером, всю ночь она стонала от боли, носилась то в туалет, то в ванную, а утром я отвезла ее к нашему гинекологу-надомнику Виталию Клячкину. Тот ее осмотрел, прописал лекарства и велел прийти назавтра после обеда, когда будут готовы анализы. По его угрюмому виду было понятно, что ничего хорошего Алиску не ожидает. Если бы это был обыкновенный «насморк», он бы сразу сказал. Боли у нее утихли, но весь день и вторую ночь ее бил зловещий колотун, то ли от страха, то ли от инфекции. Оказывается, Фредди уговорил ее заняться любовью без страховки, и бедная подружка, и всегда-то неосторожная, ему доверилась, в предчувствии, разумеется, повышенной гонорарной ставки. «Козел вонючий! — ныла Алиска. — Ну разве можно было на него подумать?! Ну скажи, разве можно было. Французы, приличные люди. Гады позорные!»

Не та была минута, чтобы ее наставлять, но я не удержалась: «Ты себя со стороны не видела, Алиска. Давай купим кинокамеру, я тебя сниму на пленку, когда ты обкуриваешься. Уверяю, один раз увидишь — и завяжешь. Отвратительное зрелище!» — «При чем тут это? Если накуриваюсь, значит, можно заражать? Так выходит?» — «Риск увеличивается, когда ты всякое соображение теряешь, — пояснила я. — У нас работа ответственная, я бы ее сравнила с полетом в космос. Вот ты представь пьяного космонавта. Что он там натворит?»

Алиса попыталась рассмеяться, но ей это не удалось. Только губы скривились в жалкой гримасе, и я по-настоящему испугалась. Рассмешить шалую Алиску вообще-то труда не составляет. За ее постоянную счастливую готовность к смеху я ей многое прощала. Помню, как по ее опять же вине нас прижучили четверо или пятеро шпанят-малолеток. Подкололись на улице, Алиска с ними от скуки заигрывала, а потом подстерегли в подъезде. Шпанята были злые, как стайка ос, а Алиска одному сказала: ты сначала письку покажи, недомерок, она у тебя выросла или нет? После этого шпанята на нас набросились: Алиске заехали по черепу прутом, а мне все бока изломали. Хорошо, сверху от лифта спускалась парочка, и шпанята разбежались. Помогла я Алиске с пола подняться, она кряхтит, стонет, прямо убитая, и все спрашивает: чем они меня, чем? Ну, я и брякнула что-то вроде того, дескать, писькой он тебя и звезданул. Этого хватило, чтобы у нее все боли прошли. От смеха ее аж на улицу выкинуло. Целый час не могла ее успокоить. «Чем?! — кричит. — Скажи, чем?!» Пальчик ей покажу, мизинчик, Алиска снова в отпад. Теперь так приперло, что, видно, не до смеха. Какой же заразой наградил ее парижский подлюка?

На другой день опять пошли к Виталику. Алиска за ночь похудела на три килограмма, мы специально взвешивались. Клячкин встретил нас неласково, запер кабинет. На Аляску старался не смотреть, и я понимала почему. Он давно к ней неровно дышал и делал очень серьезные намеки. Для обычных постельных утех у хорошего гинеколога целая книжка телефонов его пациенток, выбирай любую. Он сам как-то проговорился. Но на несчастную Алиску Клячкин смотрел влюбленными глазами, вот чудеса. Чем-то она его присушила, сидя в гинекологическом кресле. У нас был с Виталиком однажды чудной разговор, и в этом разговоре я открыла ему правду, которую он сам, терпеливый, женский спаситель, никак не хотел разглядеть. Я сказала ему напрямик, что Алиска продажная, пропащая, у нее не тело, душа больная, она не способна любить мужчину. Она и себя не способна любить, так уж устроена, с этим надо смириться. Клячкин не поверил и правды мне не простил. С тех пор в наших отношениях я всегда чувствовала неприятный холодок.

«Говори, что у меня, — потребовала Алиса. — Только не крути, как червяк, я тебя прошу! Это СПИД?» Клячкин неумело изобразил возмущение: «Помешались все на СПИДе. Как будто других нет болезней. Есть, да еще какие! СПИД — это мираж, американская выдумка. С жиру бесятся, вот и изобрели СПИД. Наш родной, отечественный триппер в сто раз опаснее. Только мы не понимаем, потому что невежественны в медицинском отношении, как чурки». — «Но у меня все-таки СПИД?» — «Заткнись! — рассвирепел Клячкин. — У тебя размягчение мозга, и давно. Это я говорю тебе как специалист. Размягчение мозга на фоне алкогольно-наркотической депрессии. Кладу тебя в больницу. Все. Точка!» — «Зачем мне в больницу, Виталик?» — ласково спросила Алиса. Она держалась рукой за живот и была на грани истерики. Я тоже перепугалась. Никогда не видела Клячкина таким непреклонным. Он сказал, что необходимо обследование в условиях диспансера. Сейчас нельзя сказать что-нибудь определенное. Скорее всего, у Алисы вообще ничего нет серьезного, кроме дури. Но подстраховаться не помешает. Он пообещал устроить ее в отдельную палату в Онкологическом центре, где у него работает друг. Услыша про Онкологический центр, Алиска сникла окончательно. Она начала икать. Клячкин достал из письменного стола фляжку с коньяком и нацедил в мензурку до отметки пятьдесят. «Выпей, — протянул Алиске. — Клин клином выбивают».

Алиска жадно присосалась к узкому стеклянному горлышку, как к маминой титьке. При нас Клячкин тут же дозвонился своему другу, которого называл Максимычем. Сказал, что срочно надо госпитализировать одну шелапутную дамочку. Что говорил Максимыч, мы не слышали. Но Клячкин остался доволен. Резко изменив тон, он бросил в трубку: «Спасибо, старина! Это очень важно для меня! — Потом добавил: — Нет, нет, совсем не обязательно… Я попозже перезвоню». «Ну что? — обернулся ко мне. — Довезешь подругу? Я бы сам с вами поехал, но больные…» — «Что, прямо сейчас?» — удивилась я. «А чего тянуть? Вас какие-нибудь государственные дела задерживают?»

Ближе к вечеру я на такси отвезла Алису на Каширскую. С того момента, как вышли от Клячкина (заезжали домой, кое-как перекусили, собрали сумку), Алиса почти не разговаривала, ушла в себя. Я пыталась ее растормошить, утешить, но она была как каменная. В приемном покое ее промурыжили целый час, я ждала на стуле в коридоре. Я жалела Алису и жалела себя. В темном, пустом коридоре призрачно отсвечивали белые стены. Это было неуютное заведение. Но была какая-то закономерность в том, что мы очутились именно здесь. Сегодня Алиса, завтра я — никому не избежать свинцовой тропы. За беспутную, бессмысленную жизнь рано или поздно придется расплачиваться бессмысленной, мучительной смертью. Нечего роптать, это справедливо. Алиса вышла попрощаться в голубеньком, в горошек, своем любимом домашнем халатике, в котором пила по утрам кофе. Она была спокойна и икать перестала. «Не горюй, — сказала я. — Это всего лишь досадный эпизод в нашей бурной биографии. Мы еще с тобой погуляем, дорогая подружка». — «Принеси чего-нибудь почитать», — попросила она.

С Каширской опять на такси я помчалась обратно к Клячкину. Он как будто не удивился моему возвращению. Как утром, запер кабинет, достал свою фляжку, но налил уже не в мензурку, а в нормальные чайные чашки. «Ну что? — спросила я. — Небось думаешь: допрыгались, сучонки?!» Виталик выпил, пожевал конфетку. «Нет, я так не думаю. Я вообще не думаю. Мне просто больно смотреть, как молодые, красивые, умные женщины губят себя. Хоть ты объясни, какая в этом необходимость? Или натура требует?» — «Если хочешь пофилософствовать, Виталий Андреевич, то пожалуйста. Ты сколько имеешь за то, что в наших… внутренностях ковыряешься? На хлеб с маслом хватает, да? Ты никогда не голодал, нет? Тебе не приходилось пользоваться чужими, изношенными вещами? Ты не экономил на жратве, чтобы купить себе носки? Ты ведь из богатенькой семьи, не правда ли, Виталий Андреевич? Поэтому тебе легко рассуждать о морали. Моя натура, если хочешь знать, блядства не выносит. Я презираю шлюх не меньше, чем ты. Но бедность для меня ужаснее. Я не могу побираться, получая зарплату учителя в виде милостыни от государства. Я от этого дурею, теряю присутствие духа и реву целыми днями. Какой грех страшнее, скажи: отчаяние или проституция?»

Нахмурясь, Клячкин выслушал мой выпад, и в его глазах я прочитала суровый приговор. «Ты хоть не ври сама себе, — сказал он с какой-то горькой усталостью. — И не зли меня больше, Таня Плахова. Лучше не зли! А то мне будет трудно удержаться, чтобы не врезать по твоей хитрой, коварной башке. Несчастное, обездоленное дитя! Надо же, что придумала. Нищета ее погубила. Да ты о настоящей бедности только в книжках могла прочитать. Вы с Алиской две бешеные самки, и еще смеете что-то лепетать в свое оправдание. Повторяю, не зли меня больше!» — «Хорошо, не буду. Скажи, что с Алиской?» — «Ее песенка спета. Очередь за тобой». — «Как это?» — «А вот так. Прооперируют, отрежут кое-что и выкинут в таз. Кончен бал. Мужики ей больше не понадобятся».

Меня затошнило, как с похмелья. «Это точно?» — «На восемьдесят процентов. У нее запущенная опухоль». — «Ты ошибаешься, Виталик! — крикнула я. — Откуда такая уверенность? Три дня назад она была здорова, как молодая кобылица». — «Вот именно, кобылица. Все, ступай. У меня куча работы».

Беда приходит с той стороны, откуда ее не ждешь, это известно. Я чувствовала, как Алискина болезнь опутывает мой мозг черной паутиной. Из всех углов лезли пакостные рожи, подмигивали и манили: иди сюда, Танька, иди сюда, мы тебя потреплем. Все тело чесалось, точно в кровь напустили тараканов. Но Алиске было хуже. Я поехала к ней на второй день, отвезла сумку фруктов, детективы. Она была похожа на привидение, с блеклым взглядом, с блуждающей улыбкой. В «отдельной» палате, кроме нее, пыхтело и пердело еще пять таких же привидений, но все пожилые бабы. На всех была печать небытия. Алиска пыталась хорохориться: врач на обходе назначил ей множество процедур, обследований и пообещал, что через месяц она вернется домой здоровее прежнего. Может быть, лишь потребуется сделать небольшую операцию, совсем крохотную, такие операции в Европе проводят амбулаторно. Это даже не операция, а такая безболезненная профилактическая процедурка, которую неизвестно зачем производят под общим наркозом. Алиска смотрела на меня задиристо. «Я-то, дурища, испугалась, оказывается, ничего страшного. Все говорят, ничего страшного».

Я сказала, что ничуть в этом не сомневаюсь. Я понимала, что Алиска стала частью моего безумия. В коридоре шепнула мне заговорщицки: «Все думают, рак это что-то особенное. Ничего подобного. Обыкновенная болезнь. — Потом вдруг задумчиво добавила: — Вчера троих из отделения вывезли вперед ногами. Один совсем молоденький. Но он умер не от рака. Грохнулся в туалете прямо с толчка и разбил себе голову. — Она попросила: — Принеси водки. Тут все пьют, кто хочет. Врачи смотрят сквозь пальцы. И сигарет, ну, ты знаешь, где лежат? В чемодане, под бельем».

На следующий день привезла водки и травку. Она потребовала, чтобы я с ней выпила. Я побоялась отказаться. В сортире причастились из больничной кружки. Водка теплая, закуски никакой, хлоркой воняет… Я сразу нацелилась блевануть, но удержалась. Алиса задымила сигаретой и на какое-то время стала прежней. «Знаешь, подружка, а тут не так уж плохо. Телки забавные в палате. Им, может, не сегодня-завтра на тот свет, а они хохочут, озорничают. И всякие семейные дела обсуждают, так языками чешут, словно каждой еще по сто лет отпущено. Врачишка этот, который за меня взялся, ничего мальчонка. Кажется, на меня запал. Как думаешь, если попросит, дать ему бесплатно? Хочу попробовать. Но ты же знаешь, у меня бесплатно не получается. Проблема, да?»

Мы сидели на подоконнике, задрав ноги на батарею, в самых дебильских позах, и тут — Матерь Божия! — вползло в туалет чудовище. Иначе не скажешь. Бабка лет девяноста, вся заплывшая жиром, как студень, и вместо лица какие-то бурые, свекольного цвета струпья. При этом без одной ноги и на костылях. Вползла, огляделась и вдруг как зашамкает: «Девочки, Алисочка, водочку пьете, да, водочку пьете?! Бедной Матрене нальете глоточек?!»

Я чуть на пол не свалилась. Но моя Алиска, как ни в чем не бывало, раз — и кружку ей в лапу. «Пей, бабушка Матрена, пей, родная!»

Бабка живенько костыль отставила, одной ручкой себе челюсти раздвинула, а второй плеснула водку в пасть, да так ловко, не пролила ни капельки. Но рано я обрадовалась, не укрепилась в ней теплая отрава, хоть она и зажала клешнями синюшные губы. Тряхнуло ее, как током, и водка хлынула сквозь пальцы кроваво-темной струей. Я отклонилась, а Алиску окатило, как из шланга. Старуху выворачивало наизнанку, всей тушей она повалилась на бок. Я по стеночке — и выкатилась в коридор. За мной, матерясь, с бутылкой в руке, выскочила Алиска. На ее истошный крик подоспела пожилая нянечка в опрятном синем халате. «Ну чего, чего беситесь, покоя от вас нет, доходяги проклятые!»

У нянечки вместо глаз на лице тускло тлели злобные желтые фонарики. Я объяснила, что бабушке Матрене дурно в сортире и ей необходима помощь. «Ваша Матрена вот где у меня сидит, — заорала нянечка. — Хулиганка вонючая! Еще в том месяце собиралась сдохнуть!»

Алиска пошла в палату переодеться, водку сунула мне и велела ждать на первом этаже. Я спустилась вниз и присела в жесткое дерматиновое креслице. У этой больницы была одна особенность, я ощутила это в первый же день: в ней было пусто, как в доме, приготовленном на снос, но пусто только для глаз. Напряженными нервами я чувствовала, какое множество людей прячется, таится в палатах, в белых кабинетах, за занавесками, в подсобках, в подвале, на чердаке; здесь воздух был пронизан дыханием и шепотом страдальцев, притихнувших перед неминучей бедой. Это было место, куда никто не придет по доброй воле, оно не приспособлено для жизни, но точно так же не хотелось бы мне тут умирать. Я закрыла глаза и попыталась вспомнить что-нибудь хорошее, светлое, какого-нибудь милого мальчика, который меня любил, но перед глазами стояла груда сырого, подгнившего мяса, корчившегося в рвотных спазмах на полу сортира. Появилась наконец Алиска, укутанная в больничный халат безразмерного шитья. «Матрене, похоже, кранты. В реанимацию покатили. Добили мы старушонку. Ничего, под водочку помирать веселее».

Из огромного накладного кармана она извлекла ту же зеленую кружку с обкусанными краями. Озираясь по сторонам, мы допили бутылку. «Маловато, — огорчилась Алиска. — Принеси еще». — «Может, завтра?» — «Ты что? А ночью что я буду делать? Знаешь, как тут ночью? Как в подземелье».

Пришлось еще раз идти в магазин. Несмотря на выпитую водку, голова у меня была ясная и настроение поднялось. Все-таки приятно, что солнышко светит и не моя очередь ложиться под нож. Прямо из больницы попехала в «Звездный». Решила, что лучший способ встряхнуться — это плотно поужинать и, если повезет, сиять богатенького клиента. У меня денежек оставалось с гулькин нос. Большую часть того, что выручила за ожерелье, я положила на книжку, на черный день.

Села за свой обычный столик в правом углу, обслуживал сегодня Викеша-толмач, мы с ним приятели. Пока он расставлял закуску, немного почесали языками. Я пожаловалась, что на мели, но он ничего путного предложить не смог. Сказал: если бы я заглянула часом раньше, то был один приличный человек, залетный, из Кишинева, интересовался девочками. За телефончик отстегнул пару штук не глядя. А сейчас пусто, но вечер еще не начался. Надо обождать. Когда я с аппетитом приканчивала жареную баранину, подсел Славик из спорткомплекса. «Почему одна, мадам?» — «Тебе-то что?» — «Не груби, Татьяна. Есть один клевый хачик. Наколем в пополаме?»

Славик был, на удивление, трезв, и я поинтересовалась, что за хачик. Оказалось, натуральный кавказец, промышляет переплавкой спортинвентаря, в основном теннисного снаряжения. При капитальце. Но без закидонов, за это Славик ручался. Должен прибыть с минуты на минуту. Славик обещал ему задушевную девочку. Этот хачик, по словам Славика, тянулся к культуре, был начитан и сам писал стихи. У себя в горах издал целую книжку. Вообще Славик нарисовал портрет благородного героя, который чурался прозы жизни и занимался спекуляцией исключительно потому, что был азартным человеком и не признавал трудового насилия над личностью. Я поморщилась, но кивнула: хорошо, приведи, познакомь. Там посмотрим. «В пополаме? — уточнил Славик. — У него бабки несчитанные». — «Так ты еще и сутенер? — удивилась я. — Думала, обыкновенный пьяница». — «Я не пьяница и не сутенер, — обиделся Славик. — Ты покрутись с мое, с двумя стариками на иждивении и с алиментами». — «От кого же ты получаешь алименты?» — пошутила я, но он шутки не принял, нахохлился и ушел. Я давно заметила, как все «наши» любят обижаться, хлопать дверьми, устраивать сцены по пустякам и так далее. Это следствие постоянной нервической горячки, в которой мы пребываем. Единственное искреннее чувство, которое я сама испытывала вот уже полгода, это страх. Страх необъяснимый, тошнотворный, похожий на тот, какой бывает в детстве, когда боишься темноты.

Минут через пятнадцать Славик привел хачика. Первая моя мысль была: ни за что! Обрюзгший, самоуверенный, черный, как ворон, детина лет сорока — словно прямо с Центрального рынка. Но когда он присел за стол и произнес бархатным голосом: «Не волнуйтесь, девушка, первое впечатление обманчиво. Меня зовут Рустам», — я заколебалась. С кавказцами, конечно, я вообще старалась дела не иметь, это шебутная Алиска кидалась на них, как кошка на валерьянку, хотя не раз убеждалась, что как раз денежки они умеют считать очень хорошо и на ветер их не бросают вроде бесшабашных русачков. Женщины по товарному знаку шли у них где-то между анашой и бананами, но ближе к бананам, и отношение к женщинам у них было специфическое. Кавказец на предварительном этапе ухаживал красиво, но делал это как бы для собственного развлечения. Так заботливый хозяин нежно обдувает полешко, прежде чем бросить его в печку. Обязательно наступала минута, когда кавказец отбрасывал ритуальные любовные церемонии и превращался в дикаря. Возможно, к своим женам, сестрам и матерям они относятся иначе, но нас, московских путан, презирают беспощадно. Кавказцу можно прекословить только до тех пор, пока он не прикоснется к твоей коже. Дальше — заткнись и соответствуй. И никаких вариантов. Не скажу, чтобы кавказец был чересчур жесток, просто он не считает тебя за человека и удовлетворяет свою похоть, как с надувной резиновой куклой. Кто любит острые, первобытные ощущения, пожалуйста, рискуйте, но не забывайте, что дикарь в момент насыщения становится невменяемым.

«Я слышала, вы — поэт?» — улыбнулась я Рустаму. «Поговорим об этом позже. Что будете пить?»

Я заказала шампанского. Водка, красное вино и шампанское — это нормальная последовательность. Бедного Славика Рустам сразу отослал: «Ты ступай, дорогой, у нас будет интимная литературная беседа».

Славик, рассчитывавший, вероятно, поддать за его счет, невольно скривился, но послушно поднялся. В ту же секунду я пожалела о своем легкомысленном согласии: слишком уж повелительно этот хачик распоряжался. Но Рустам опять словно угадал мои мысли: «Мальчик надломленный, ему приятно, когда есть хозяин. Не переживайте за него». — «Вы экстрасенс?» — «Никаких экстрасенсов нет в природе, дорогая Таня. Это все выдумки ленивых, умственно незрелых людей». — «Да? А как же Кашпировский?» — «Большой шарлатан, — мягко улыбнулся Рустам. — Таких Кашпировских у нас двое-трое в каждом ауле».

Я с ужасом почувствовала, что стремительно подпадаю под воздействие этого темного, грозного обаяния. Не было сил сопротивляться. У меня уже не осталось сомнений, что придется этого типчика «кинуть», но сделать это надо осторожно, тактично. Викеша-толмач принес шампанское и уважительно склонился перед Рустамом: не требуется ли, мол, чего еще, барин.

«Уходи, дорогой! — велел Рустам. — Понадобишься, позову».

Викеша, повернувшись к нему спиной, сделал мне знак бровями: подойди, чего-то скажу. Рустам собственноручно откупорил шампанское, без дурного хлопка, умело. Разлил по бокалам. «За счастливое знакомство, Таня!»

Мы чокнулись, пригубили. Рустам очистил апельсин, разломил, половинку протянул мне: прошу! Я положила дольку в рот, разжевала и механически проглотила, не чувствуя вкуса. У меня было ощущение, что кавказец с интересом проследил, как апельсин проскользнул по пищеводу и опустился в желудок.

«Значит, вы поэт? — Голос мой прозвучал неожиданно громко. — Почитайте что-нибудь свое! Пожалуйста!» — «Позже. Не здесь. Обстановка не подходит». — «Но почему же… А русских поэтов вы знаете? Какой ваш самый любимый писатель?» — «А ваш?» — «Чехов. А из поэтов — Блок». Это была правда. Совсем недавно я перечитывала «Скучную историю», хотя знала ее почти наизусть.

«У вас хороший вкус, — одобрил Рустам. — Но женщины не понимают поэзию. Это им не дано». — «Почему?» В черных глазах мелькнула острая усмешка, словно высунулся розовый змеиный язычок. «Сложно объяснить, Таня. С помощью поэзии, музыки человек общается с космосом. Женщинам недоступны эти звуки. Их слух настроен на волну приемника. Не надо спорить, Таня, и не надо огорчаться. Женщине необязательно понимать поэзию. У нее иное предназначение». — «Ублажать мужчин?» — «Если не понимать примитивно, то да. Ублажать и рожать им детей». Он улыбался так, словно наговорил кучу комплиментов. Я встала и, извинившись, подошла к бару. У стойки Викеша-толмач протирал вафельным полотенцем коньячные рюмки. «Что, Викешенька, очень мой кавалер крутой, да?» — «Помнишь Вальку-Динамо?» — «Дешевая сучка. Что-то ее давно не видно». — «Ее не видно с тех пор, как она поужинала с Рустамом, полтора месяца назад».

Поджилки мои затряслись. «Где же она?» — «Откуда я знаю. А Зинку помнишь, Фруман?»

Еще бы! — подумала я. Красивая, пикантная дамочка, клиенты почему-то дали ей кличку «Отбойный молоток». Мы с ней даже собирались как-то скооперироваться. Но у Зинки оказались непомерные амбиции, она не умела делиться. Теперь я вспомнила: Зинка не попадалась мне на глаза несколько месяцев. «Тоже пропала после ужина с ним?»

Викеша покосился на столик, где Рустам в одиночестве, полузакрыв глаза, потягивал шампанское. «Говорят, он их увозит в Баку, оттуда переправляет в Турцию. Точно не утверждаю. Но я тебя предупредил». — «Спасибо, Викеша! С меня причитается».

Вернулась к столику я успокоенная. Я всегда успокаиваюсь, когда понимаю, что мне каюк. В голове просветлело, я дружески махнула рукой Славику, который пялился на нас из противоположного конца зала. Погоди, Славик! «Что-нибудь наплел этот валенок? — Зловещая проницательность Рустама меня уже не тревожила. Видали и не таких, видали и покруче. Турция — не конец света, некоторые переправляют неугодных партнерш в канализационные люки. Вот это я понимаю, это радикально. «Предложил замшу, — сказала я. — Я бы купила, да денег нет». — «Сколько надо?» — «Недорого. Три штуки». Рустам молча полез в карман, достал портмоне, отслоил пачку сторублевок и положил на стол. «Бери!»

Эх, Алиски нету, как бы она воспарила. «Я столько не стою, — усмехнулась я. — Моя цена — сто баксов». — «Бери, а то обижусь». — «Закажи лучше выпить». — «Будешь водку пить?» — «А ты против?»

Рустам щелкнул пальцами, и сию секунду Викеша к нам подкатился. Рустам потребовал графинчик «Смирновской» и икру. Подобрал со стола деньги и протянул Викеше: «Это за замшу. Принеси сюда». Викеша не выказал ни удивления, ни спешки. «На руках нету, — сказал он. — К завтрашнему дню доставим в лучшем виде». После этого я прониклась к нему глубочайшим уважением. «Завтра так завтра, — кивнул Рустам. — Тогда и деньги получишь», — спрятал банкноты в портмоне.

Водку мне пришлось пить одной. Рустам водки не пил. Следил за мной хищным, прицельным взглядом. Да, теперь я отлично видела, кто это такой. Поэт! После водки мне захотелось быть с ним откровенной. В Турцию так в Турцию, сказала бы я ему, какая, в сущности, разница, где подыхать. А там, наверное, весело: клиенты в тюрбанах, с жирными, обвисшими животами, волосатые, как обезьяны, истомная музыка, дурман опиума, пестрые ковры и красные, как кровь, покрывала. «Поедем ко мне?» — спросила я. «Скоро будешь пьяная, — заметил он брезгливо. — Хватит пить! Пьяная женщина похожа на свинью. У тебя красивое лицо и красивое тело, не надо это портить». — «Почитай стихи, — попросила я. — Почитай, ну что тебе, жалко?» — «Хорошо, почитаю, но больше не пей». Он склонился ко мне и черными буравчиками вонзился в переносицу. Тонкие алые губы задвигались словно два ползущих червячка, сверкнули белые зубы, и полились слова, ритмичные, страстные, мгновенно взявшие меня в плен. Я слушала, притихнув, и чувствовала, как его воля, его власть надо мной становятся неодолимыми. Еще немного, и спекусь. Этот человек не может рыть злодеем, думала я. Темпераментный, сильный самец — о, да! Но не злодей! «Чувствуешь, да?! — Его глазки просверлили дырку в моем лбу. — Понимаешь, да?!» — «Это чей язык?» — спросила я. «Наречие гор. Мало осталось людей, кто говорит на нем. Всего десять тысяч. Собирайся, поедем». — «Куда?» — «Лучше ко мне. Всю ночь читать стихи и любить. Хорошо буду любить, крепко». Вмиг я опомнилась, потянулась за графинчиком. «Не пей, Таня! Будет плохо. Все будет плохо».

Не слушая, я налила полный фужер и опрокинула залпом. Запила минералкой. Господи, сохрани и помилуй! Он же гипнотизер и так легко напускает морок. Я дотронулась пальцами до его жесткой, смуглой ладони. «Не волнуйся, Рустам! Я умею пить… Сейчас только сбегаю в туалетик, и сразу поедем. Ты правда крепко любишь?» — «Сама увидишь».

Я пошла меж столов, привычно ловя на себе оценивающие взгляды мужчин. Хорошо, что я молода и красива и научилась выскальзывать из хитроумных ловушек. Рустамчику меня не взять, хоть он и чародей.

У Славика за столом толстая деваха с толстыми щеками и с огромной грудью, хохоча, потягивала пиво из горлышка бутылки. Чтобы к ним приблизиться, я сделала небольшой крюк и, подойдя, словно невзначай ухватила деваху за ее уродскую лохматую прическу. Деваха истерически взвизгнула. «Ох, извините!.. Тут такая качка… Славик, голубчик, зачем же ты краплеными картишками балуешься? Да еще с друзьями?»

Глазенки у Славика бегали в разные стороны, почуял неприятность, гаденыш. И ведь этот мозгляк чуть не спровадил меня в Турцию. «Таня, ты о чем? Ты пьяна?»

Покачнувшись, я сделала вид, что падаю, и, вторично уцепясь за девахину прическу, потянула ее вниз. Завопила она ужасно, потому что волосы у нее были настоящие. Славик с растерянным лицом начал подниматься, но этого я и ждала. Схватила со стола тарелку с какой-то жратвой и с размаху влепила ему в морду. Тарелка оказалась с гарниром, в соусе, и получилось, как в кино. Я даже залюбовалась своей работой. Славик ошалело размазывал по щекам красную овощную жижу. «Ты теперь как Чарли Чаплин», — польстила я ему. Девица повисла на мне, пытаясь ногтями полоснуть по лицу, но Рустам уже примчался на подмогу. Он действовал быстро и решительно. Пинком отшвырнул толстуху, схватил меня за руку и потянул к выходу. «Бежим, полоумная, бежим!»

Я, как могла, упиралась, уповая на расторопность ресторанных вышибал. И они не подкачали. В дверях нас встретил сержант Ванечка и двое его подручных в штатском. Ванечка, как всегда, был веселый и обходительный.

«Стоять, стерва! Руки за голову!» — гаркнул он. Я охотно подняла руки и ласково ему улыбнулась: «Не кипятись, дружок! Разве не узнал?»

Рустам не последовал моему благоразумному примеру, ринулся вперед, как вепрь. Ванечку он обогнул и врезался крутой башкой в брюхо одному из «качков». Тот перегнулся пополам, но его напарник хлестко перетянул Рустама кулаком по хребту. Со стороны я с любопытством наблюдала за дракой. Рустама повязали быстро, но при этом немного помяли. Когда его установили на ноги, он мог любоваться мною только одним глазом, второй закрыла багровая блямба. «Прости, дорогой, — проворковала я. — Но этот прощелыга нас обоих оскорбил. Он сказал, что у чурок денежки берут авансом».

В отделении Ванечка отвел меня в кабинет и приступил к допросу. Для начала пребольно ущипнул за бок. Я дурашливо хихикнула. Ванечку я не боялась: он был из деревенских, из лимиты, с ним всегда можно договориться, если проявить уважение. Для лимитчика главное, чтобы ему выказали уважение. Тем более Ванечка служил в Москве уже лет десять и ему обещали квартиру. «Что же, Таня Плахова, опять за свое? Опять скандалишь? Придется оформлять». — «Не надо оформлять, Ванечка, — промурлыкала я, устраиваясь на стульчике поудобнее, чтобы ему получше были видны бедрышки. — Все признаю, оскоромилась, но такой случай. Матушка недавно померла, подруга в больнице, я вся на нервах, а тут этот Славик со своими приколами». — «Его зовут не Славик, его зовут Рустам Иб… Ибрам… Тьфу, черт, не выговоришь!» — «Да ты не затрудняйся, Ванечка. Подумаешь, чурек заезжий. Всю Москву они опоганили».

Ванечка разглядывал меня неприступным оком, как положено матерому сержанту. Без всякого выражения. С намеком на крайние меры. Я лихорадочно прикидывала, сколько придется отстегнуть: никак не меньше пары штук. «Во-первых, я тебе не Ванечка, а Иван Тихонович. Нашлась, понимаешь, подружка. Во-вторых, с кавказским контингентом мы вскоре разберемся, а вот что делать с вами? С тобой, в частности? Ты ведь не бросаешь свое позорное ремесло». — «Позорное? — искренне удивилась я. — Опомнись, Ванечка. Это раньше оно, может быть, было, ну, не слишком благопристойным. Ты телевизор-то смотришь? Песни про нас поют. Школьницы в анкетах пишут: хочу стать путаной. Или манекенщицей».

Сержант о чем-то глубоко задумался, уставясь уже не на мои ноги, а за окно. Ему было о чем подумать. У него дочурка, кажется, лет двенадцати. Самое время начинать. Я покосилась на часики — половина двенадцатого. Эх, добраться бы скорее до постели. Дверь в кабинет с грохотом отворилась, и ввалился лейтенант Гоша Чебрецов, пьяный, как грязь. Меня кольнуло нехорошее предчувствие. Господи, какая невезуха! От этого скота деньгами не отделаешься. Сержант Ванечка вытянулся во фрунт. «Извините, что занял кабинет, товарищ лейтенант. Вот, задержали! Устроила пьяный дебош в ресторане «Звездный»».

Чебрецов сфокусировал на мне оловянный взгляд и вдруг широко улыбнулся, отчего рот его расплылся до ушей, как у Буратино. Но Буратино он не был, увы! «Танька Плахова?! Собственной персоной? То-то, я чую, в коридоре французскими духами воняет. А ну-ка, Иван, оставь нас одних. Я с нее личное дознание сниму».

Ванечка глянул на меня с сочувствием и потянулся к двери, по-стариковски шаркая ногами. Чебрецов защелкнул за ним замок. Повернулся ко мне хмельным рылом. «Поверишь ли, Танюха, я сегодня как чувствовал, что обломится. Как первую банку задвинули, так и почувствовал, будет что-то такое остренькое, с перчиком. Кровь, поверишь ли, застоялась». — «Напрасно надеетесь, Георгий Васильевич, — сказала я неуверенно. — Ведите в камеру, баловства не будет». Крепенький, низкорослый, он плотоядно потер ручонки. «Ты про что, Танюха? Какое баловство? Полюбовное соглашение. Ты мне, я тебе. Рыночные отношения. Ты что, Танюха? Мы же рынок строим. Или ты коммунистка?» От своей немудреной шутки развеселился, скинул форменную тужурку и сноровисто к брючатам приступил. Но пьяные пальцы плохо слушались, и возился он дольше обычного. «Какая же ты мразь, Гоша, — пробормотала я в отчаянии, — какая подлая мразь!» Вскинул на меня голубенькие глазки, вдруг засветившиеся бешенством. «Это я мразь? Ах ты сука! Да я сейчас твой поганый язык вырву. Ты мне такое говоришь? Проститутка вонючая. Ты мне руки должна целовать за то, что снисхождение имею. Да если я тебя ребятам кину, они знаешь что с тобой сделают? Хочешь попробовать?» Он все больше возбуждался, про штаны забыл, сновал по кабинету, маленький, ядреный, взъерошенный, слюнями брызгал, как ядом. Ненависть к этому существу пересилила во мне все остальные чувства: я перестала его бояться. «Прости великодушно, Гошенька! — смиренно я попросила. — Устала я очень сегодня, забылась на минутку. Ты хороший, милый, прости! Иди ко мне, помогу брючки расстегнуть». Чебрецов рыкнул грозно, не мог сразу успокоиться. «Ишь ты, падла! Чего о себе возомнила! Да ты тля обыкновенная. Даже не женщина. Отбросы рода человеческого. А туда же, на кого залупаться! Да я… да у меня!..»

Я обняла его, гладила по головке, утирала пьяные сопли, и постепенно он унялся, запыхтел воодушевленно. Взгромоздился на стол, а меня поставил на колени. Пристраивался в удобную для радости позу. Сексуальный гурман. Черная кровь бушевала в моих венах. Отвратительное наследство беспутного папани, в полной мере переданное братику. Редко это со мной бывало, но иногда накатывало. «Дай-ка для начала грудочку», — совсем уже благодушно прогундосил Чебрецов. Я вывалила ему в рот сосок. Пока он смачно чмокал, попыталась справиться с ведьминым наваждением. Но это было бесполезно: черная кровь требовала исхода. Ментовский кабинет поплыл в лесную тьму. Розовенькое, с прожилками ушко Чебрецова было так близко. Я нежно облизнула его и резко, с наслаждением сомкнула зубы. Хрустнули хрупкие хрящики, еле успела сплюнуть сладковатый ошметок…

Что было дальше, описывать не стану: слишком стыдно. Сначала мордовал, бил один Чебрецов, потом, стуча сапожищами, много набежало охотников потоптать бабье мясо, потом я потеряла сознание. Но в продолжительной боли вдруг образовался просвет. Господь смилостивился надо мной, не заколотили до смерти. Выкинули в какой-то лесосеке, и оттуда, очухавшись на промозглой утренней земле, я поползла к электрическим огням, светившим на все небо.


Зачем исписала столько страниц? Дневник это и не дневник, роман — не роман. Кому хочу пожаловаться? Кому хочу доказать, что я тоже человек? Да правда ли это? Человек ли я? Или давно, незаметно, как многие мои клиенты, превратилась в скотину?


21 мая. Неделю отлеживалась, отплевывалась кровкой. Телефонную трубку не снимала, к двери не подходила, когда звонили. От всего мира отключилась на долгие, прекрасные часы. Раза два, густо напудрясь, проныривала по магазинам, запасалась провиантом. Много читала, перечитала (а может, впервые прочитала) «Анну Каренину», дописывала свой никчемный дневник, мечтала, строила планы на будущее. Не думаю, что жизнь кончилась, она еще и не начиналась.

Все время мучила совесть: как там Алиса, надо ехать к ней. Вчера собралась и поехала. Сунулась в палату: ее нету. Женщины с коек смотрят как-то чудно. Одна говорит: в десятую ее перевели, в десятую! Пошла искать десятую, в коридоре наткнулась на врача. Он мне: «Кажется, вы подруга Алисы Северчук? Кажется, я вас видел?» — «Что с ней, доктор?» — «Пойдемте в ординаторскую…»

Ага, это тот врач, на которого Алиска глаз положила. Поплелась за ним в каком-то отупении, ничего хорошего не жду. Но то, что он сказал… Алиска позавчера ночью заперлась в ванной комнате и вскрыла себе вены пилочкой для ногтей. К счастью, дежурная медсестра заметила, как она туда шмыгнула, и забеспокоилась, почему ее долго нет. Алиску спасли, но у нее тяжелейший психопатический кризис. «Вы напугали ее?» — спросила я. «Мы обязаны предварять операции некоторыми разъяснениями…» У врача лицо доброе, черты резкие, взгляд грустный. Я бы не отказалась у него подлечиться. «Мне можно к ней?» — «Конечно, конечно, но вы уж постарайтесь…» — «Я все понимаю, доктор».

Она лежала в каморке — два на три метра, но одна, и кровать высокая, с разными металлическими штуковинами. Когда я вошла, она дремала. В ореоле черных волос лицо как бледное пятно, без кровиночки, без привычного алого штриха губ. Узнать ее трудно, но можно. «Алиса, — окликнула я, — Алисочка, водочки хочешь? Я принесла». Длинные ресницы порхнули, глаза открылись мутноватые, но не сонные. «Видишь, чего придумали, — сказала она. — Хотят все у меня отчекрыжить. Будет Алиска без грудей. Только я им не дамся». — «Правильно. Я тебя заберу отсюда. Ишь ты, резальщики нашлись. Как будто лекарствами нельзя лечить». Алиска слегка оживилась, вытянула правую руку, толсто перебинтованную, кинула поверх одеяла. «Дура ты, Танька! И я тоже дурой была. Но пожили-то неплохо, да? Весело, да? Сколько бычков подоили — смех! Что ж, побалдели — и баста! Алиска отправляется в лучший мир. Чао, детка!» — «Не надо так. Зачем себя растравлять. Поживем еще». — «Как? Без грудей, без мужиков? Кашку сосать вместо…» — «Алиса, миленькая, разве одна радость на свете, разве нет ничего, кроме…» Я запнулась на полуслове. Черное отчаяние ее взгляда охладило мой пыл. В ее взгляде уже не было жизни, в нем…


На этом тетрадь, которую Таня Плахова отдала Евгению Петровичу, обрывалась, была исписана до последней странички. Но было в нее вложено еще короткое письмецо. Вот оно: «Дорогой! Не хочу вранья, не хочу никаких тайн. Что было, то было. Ни от чего не отрекаюсь. Ты хотел жениться на мне, и я видела, что это всерьез. А теперь как? Возьмешь такую? Голубчик мой, если бы ты знал, как мне тошно. Таня».


Вечером он ей позвонил.

— Прочитал дневничок, не волнуйся, все в порядке.

— Что это значит?

— Ты любишь меня, это главное.

— И тебе не противно?

— Из проституток выходят самые покладистые жены.

— Все шутишь?

— Таня, давай устроим одну забавную штуку?

— Какую?

— Может, рано говорить об этом, слишком мы молоды, но я бы хотел сына. Дочь у меня есть, а сына нету.

— Хочешь, я сейчас приеду к тебе? — спросила она.

— Порядочные женщины не выходят на улицу в такую поздноту. Жди через сорок минут…

Часть вторая ОХОТА НА КРУПНОГО ЗВЕРЯ

1

К Стасу Гамаюнову подбежал мальчишка, шкет лет четырнадцати, истошно завопил:

— Верни доллары, дяденька! Верни, добром просят!

Стас чуть не изловил шкета за шкирку, но тот ловко вывернулся. Стас огляделся: пустая улица, из будки «Союзпечать» торчит чугунная башка пенсионера-недобитка.

— Подойди сюда, мальчик, — позвал Стас. — Объясни толком, чего тебе надо?

Мальчишка вертелся угрем на недосягаемом расстоянии и продолжал орать:

— Верни баксы, гад! Не твои они. Маме на лекарство копил.

Когда спустя минуту из переулка выдвинулись двое приземистых парней в защитных спецовках, Стас смекнул, что влип. У него еще была возможность рвануть в сторону Петровки, но он отчего-то замешкался. Впрочем, можно понять отчего. За последний год, когда он работал на Серго, он привык к тому, что убегали от него, а он как раз преследовал. Это внушало чувство безопасности, всегда обманчивое. Сказалось, разумеется, и влияние Гоши Пятакова, с которым они стали, как братья. Гоша был человеком особенным, умным и хищным, но в чем-то остался ребенком. Он, к примеру, искренне верил, что бессмертен. Кровь, которую он проливал, никак не убеждала его в том, что может пролиться и его собственная. Слова из песенки «Не для меня земля сырая» он воспринимал буквально, как именно про него написанные Булатом Шалвовичем. Его садизм тоже был детским. Он любил помучить жертву, особенно какую-нибудь неоперившуюся потаскушку, угодившую ему в лапы, но делал это беззлобно и с наивным восторгом, как пацаненок, терзающий лягушонка. Дружба с ним действовала на Стаса Гамаюнова бодряще. Бесследно растаяли все комплексы, отравлявшие студенческие годы. Разбой вылепил из него настоящего мужчину, которому была смешна душевная раздвоенность…

Двое парней, вывернувшихся из переулка, как сразу определил Стас, были той же породы, что и они с Пятаковым, но только из какого-то соседнего клана.

— Зачем малыша обижаешь? — укоризненно спросил один из них, судя по развороту плеч, матерый ходок. — Отдай, чего просит. Мальчик, не плачь. Дядя погорячился, сейчас вернет денежки.

Шкет с наслаждением разыгрывал старую как мир московскую блатную сцену. Он взаправду ревел и яростно тер глаза кулачками.

— Мамочке хотел купить слабительного, — хныкал он неутешно. — У ней запорчик. А этот гад баксы отнял.

— Что же ты себе позволяешь, милейший? — уже строже спросил «матерый». — У тебя что, у самого матери не было?

Его напарник, светлоглазый и гибкий, с кошачьими движениями каратиста, уже заступил ему за спину, но страха Стас не испытывал: со своими всегда проще договориться, чем с непосвященными.

— Хватит ваньку валять, — сказал Стас. — Говорите толком, кто послал, зачем, чего надо?

— Нам-то ничего не надо, — улыбнулся «матерый», — а вот ребенок остался без лекарства. Нехорошо. Сколько он у тебя заначил, малыш?

— Двадцать тысяч, — сквозь сопли буркнул шкет. В ту же секунду Стас понял, что разборки не будет, а просто его будут метелить, и метелить жестоко. Он успел поставить левый блок, но на этом его сопротивление и закончилось. Сбитый с ног, скорчившись в позе зародыша, Стас с достоинством принимал сыпавшиеся на него удары. Помяли его против ожидания не сильно. Крестец расшибли, печенку отбили, зато башку не трогали, и еще во время экзекуции Стас сообразил, что это всего-навсего профилактика. На прощание «матерый», нагнувшись, дружески взъерошил ему волосы:

— Не обижай больше деток, стыдно!

По дороге к Пятакову в такси, пристанывая сквозь зубы, Стас обдумал ситуацию. Названная сумма в двадцать тысяч баксов была ему, конечно, памятна: деньги они конфисковали у субтильного инженеришки-домовика, который укусил Пятакова за ногу. Кажется, его фамилия Вдовкин. А возможно, это не фамилия, а кликуха. Тряханули они его на пару с Пятаковым по обычной раскладке, и все прошло гладко, чинно, если не считать промашки с укусом. Осложнений никаких не предвиделось. Инженеришка-надомник — розовощекий, круглый, лысоватый, пожилой мужичонка — был натуральным тихарем, обывателем, одной из тех самых двуногих тварей, которых Пятаков, и совершенно справедливо, не считал за людей. Народился он в эпоху коммунистического бреда и в новом времени ощущал себя крысой, загнанной в угол. Какие от него могли быть осложнения? Но вот тут, кажется, они ошиблись. Крыса каким-то образом выследила Пятакова и даже осмелилась на него кинуться. Более того, блистательному Гоше Пятакову был нанесен мозговой урон: его чуть не отправили на тот свет, опоясав железякой по тыкве. Естественно, Пятаков принял адекватные ответные меры, и озверевший противник был раздавлен. Во всяком случае, так полагал сам Пятаков. Он попросил Стаса сохранить происшествие в тайне, опасаясь, что Серго будет недоволен самоуправством. По инструкции боевики не имели права с кем бы то ни было сводить самоличные счеты. В гневе Серго мог отстранить их с Гошей от оперативной работы, а это серьезный удар по карману. Серго был фанатиком строжайшей дисциплины и управлял своим крохотным криминальным государством железной рукой…

Стас застал побратима в душевном расстройстве. Череп у него был еще весь в марлевых нашлепках, и взгляд светился припадочным огнем. В таком состоянии Пятаков был особенно агрессивен, и вместо того чтобы сразу пожаловаться, Стас осторожно спросил:

— Какие проблемы, дружище? Не нужна ли помощь?

Все же было видно, что приходу друга Пятаков рад, хотя усмехался криво. Он провел Стаса на кухню, где стоял ящик пива «Туборг». По количеству пустых бутылок можно было понять, что Гоша лечится с самого утра, если не со вчерашнего вечера.

— Чего-то у меня в организме сместилось, — задумчиво сказал Пятаков. — Чего-то там подлюка повредил своим прутом. Не знаю даже… Ржать-то не будешь?

Стас откупорил бутылку «Туборга» и отхлебнул из горлышка. Суровым выражением лица он дал понять, что смеяться над бедой друга, если она случилась, он считает кощунством.

А произошло вот что. Будучи с крепкого похмелья, Пятаков вызвал по телефону Ленку-Птаху, чтобы она за ним немного поухаживала и привела в спортивный вид. Ленка-Птаха, двадцатилетняя гастролерша из Питера, была незаменима именно с похмелья. Ее услуги ценились дорого. Два года назад она приехала в Москву, чтобы поступать во ВГИК, но провалилась. Она и должна была провалиться, потому что у нее была навязчивая идея. Она воображала, что родилась наядой, а в девицу перевоплотилась уже позже и лишь для того, чтобы ловчее удовлетворять свои непомерные сексуальные потребности. На конкурсном экзамене, подкрепив себя кокаином, она изобразила танец собственного изобретения, который назывался «Наяда, совращающая младенца». Примерно в середине номера, когда Птаха даже еще не до конца оголилась, одного старичка из приемной комиссии, любимца Таирова и Мейерхольда, хватил запоздалый инсульт, а кто-то из расторопных членов жюри догадался позвонить в милицию. Прямо с экзамена Птаху отвезли в участок, а оттуда в психушку, но через день выпустили, удостоверив официальным документом, что к ведомству «шизоидов» она не принадлежит. И это было действительно так. Во всем, что не касалось ее наядиного происхождения, Птаха была на редкость рассудительной девушкой, с трезвыми и даже добродетельными представлениями о жизни. Внешностью и деликатной повадкой она могла очаровать кого угодно, чему подтверждение как раз история врача, который выдал ей справку в психушке. Этот несчастный впоследствии полгода бесстыдно ухлестывал за Птахой, причем появлялся в поле зрения всегда некстати, пока однажды не нарвался на чугунный кулак Пятакова.

Пятаков «снял» ее самым примитивным способом, на улице, поманив пальчиком из салона «БМВ», но потом месяц не выпускал из квартиры и никому не показывал. Он на глазах начал чахнуть и заговариваться, и обеспокоенные его состоянием товарищи донесли о странной девице Серго. Шеф поступил просто и гениально: в отсутствие Пятакова завернул к нему на квартиру и забрал Птаху себе. Пятаков не обиделся и признался Стасу, что даже благодарен шефу, потому что стал подозревать, что я злодейка по ночам, когда он засыпал, прокусывает ему вену и сосет кровь. Стас, разумеется, принял эти слова за шутку, хотя Пятаков и показал ему сизую, прикрытую сухой коростой дырочку за ухом и вторую чуть повыше кисти. Серго арендовал для Птахи небольшую квартирку в Замоскворечье и определил как бы штатной нимфоманкой. В знак особого расположения он баловал ею влиятельных партнеров или насылал на богатых, но неуступчивых клиентов. Однажды по счастливому случаю удалось оскоромиться и Стасу, он провел-таки ночку в уютном гнездышке Птахи, где она обучила его любовной игре под названием «Снежный человек в лапах Клеопатры». Ночь была восхитительной, что только она не вытворяла — уму непостижимо. Но когда утром, после короткого сна, Стас взглянул на себя в зеркало, то испугался. В зеркале отразился шестидесятилетний старик накануне преждевременной кончины — с ввалившимися щеками, почерневшим лицом и мутным, ошалелым взглядом.


Итак, страдая с похмелья от душевного одиночества, Пятаков позвонил Птахе, та по старой дружбе изъявила готовность посочувствовать и прибыла через час, почти на утренней зорьке, в самом своем неотразимом виде, который она именовала «Наяда, истосковавшаяся по мужику». Наспех курнув травки, она с обычной энергией приступила к ритуальному обряду восстановления мужских сил, который носил игривое название «Ласковое теляти двух маток сосет». Можно представить, каково было состояние утренних любовников, когда после получаса тщетных усилий они в недоумении поглядели друг на друга. Ленка-Птаха впервые в жизни растерялась и почему-то обозвала Пятакова хамом, на что он малодушно ответил:

— Ничего не поделаешь, видно, укатали сивку крутые горки.

— Вот так-то, брат, — грустно закончил рассказ Пятаков. — Ленка велела больше ей не звонить. Хотел ее придушить, да не хочу конфликта с шефом. Зачем лезть на рожон, верно? В сущности, я мирный, доверчивый человек и всегда старался любое дело окончить добром… Тебя-то что принесло в такую рань?

Стас слушал побратима удрученно и уже подумывал, не податься ли прямо к Серго: судя по всему, инженерик действительно вышиб Пятакову мозги. Однако в их группе Пятаков числился старшим, а шеф совокупно с дисциплиной был фанатически привержен субординации и мог просто не принять Стаса. Вдобавок его чумовая охрана могла для науки поломать ему пару ребер, которые и без того были все в трещинах.

— Опять возник этот ханурик со Щелковской, — сказал он без энтузиазма.

— Это интересно, ну-ка, ну-ка?! — оживился Пятаков. Стас коротко рассказал ему о происшествии и, задрав рубаху, продемонстрировал синюшные бока.

— Били не шибко. Чтобы только передал кому надо.

Пятаков потянулся к шкафчику и поставил на стол бутылку «Смирновской». Глаза его горячечно заблестели.

— Свой кто-то наводит. И я догадываюсь — кто.

— Кто же?

— Шерше ля фам! Решать, конечно, шефу, но кого-то скоро придется мочить. И это сделаем мы с тобой, Стасик. Ну-ка, подай телефончик.

Задержав руку над диском, мечтательно добавил:

— С огромным, скажу тебе, удовольствием придавлю эту сучку!

— Да кого же? Вдовкина, что ли?

— Этого само собой, — улыбнулся Пятаков.

Через двадцать минут, не соблюдая правил и с жуткими воплями клаксона, они мчались на «БМВ» по полуденным улицам Москвы.


Мало кто знал, что настоящее имя Серго было Сергей Петрович Антонов. Лет ему исполнилось минувшей весной сорок восемь. По гороскопу он был «раком». Внешностью обладал ничем не примечательной: среднего роста мужчина с курносым, широкоскулым лицом, с голубенькими наивными глазенками, таких по любой русской деревне можно встретить с десяток, но в Москве их не так уж и много. Он и роду был крестьянского — из Саратовской губернии. Но родову свою Сергей Петрович открывал только самым проверенным женщинам, в редкие минуты сентиментальной расслабленности, да и то потом об этом сокрушался. Для всех иных он происходил из семьи известного петербургского профессора, убиенного бериевскими палачами в Петропавловском каземате. Бериевские палачи вырвали его батяне ногти из рук и ног, а потом растворили в чане с серной кислотой: слишком известным человеком был его батяня, нельзя было оставлять никаких следов. С матушкой было не так страшно: ее возле дома попросту раздавили грузовиком. Маленького Сережу спасли добрые люди, друзья семьи, и конспиративно переправили на Кавказ, где впоследствии, пораженный всесторонней одаренностью мальчика, его усыновил какой-то грузинский князь. Отсюда и появилось имя Серго. Воспитали Сережу как абрека, с идеей мщения за поруганную честь рода. Уже лет пятнадцать Сергей Петрович жил по этой легенде, как разведчик. Правда же была тоже любопытной, но не столь романтичной. Университеты Сергея Петровича начались с колонии для малолетних, куда он попал строптивым четырнадцатилетним отроком за то, что полоснул косой по пяткам пьяного конюха. Конюх не угодил ему тем, что за особенную дерзость (мальчик обозвал его «свиным рылом») ткнул мордой в помойную колоду. Из колонии его освободили через два года, но в родную деревню он уже не вернулся. Полный крылатых надежд, смышленый и резвый юноша ринулся на завоевание Москвы. Следующие шестнадцать-семнадцать лет как бы выпали из его жизни. Он и сам не взялся бы толком их описать. Переменил столько занятий и столько прошел наук, сколько звезд на небе, раза два неудачно приземлился на тюремные нары, потому что все его науки почему-то обязательно припахивали уголовной статьей. Вероятно, Сергей Антонов родился с преступлением в генах, как другие рождаются с благой мечтой о всеобщем счастье. Поучительно, что даже перед самим собой, перелистывая прошлое, Сергей Петрович ни разу не признал, что совершил что-либо предосудительное, противоречащее христианской морали. В его натуре была склонность к тихому, спокойному размышлению, и выпадали у него периоды, целые годы, когда он с головой погружался в трудночитаемые книги, стремясь привести в соответствие душу и ум со своими грешными делами. Однако зрение его было устроено таким образом, что мир он видел только с изнанки и не верил тем, кто проповедовал любовь к ближнему, не желая расплатиться за эту любовь собственной кровью. Он не любил пророков и тунеядцев и душевно склонялся лишь к тем, кто не рядился в овечьи шкуры, жил буйно и широко, но вдруг по сердечному капризу мог отстегнуть миллион на пропитание нищим. В тридцать с хвостиком Сергей Петрович обнаружил, что владеет небольшим, но прибыльным и отменно законспирированным делом по сбыту за рубеж золотишка и камешков, с хорошо налаженными связями и с десятком сотрудников на ключевых постах. Это были редкостные, незаменимые люди, про которых верно как-то заметил партийный поэт: при необходимости из них можно было наделать гвоздей. Времена были трудные, смурые, бредовые, но в воздухе уже чувствовалось приближение грозового 85-го года. На пору появления на политическом небосклоне крутолобого меченого шельмеца, заговорившего страну до одури, но давшему народу шанс на личный промысел, в судьбе Сергея Петровича произошел крутой перелом: он встретил женщину, которую признал своей и которая как-то сразу, почти в один год родила ему мальчика и двух девочек. Ночное одиночество отступило. Женщину звали Натальей Павловной, привез ее в Москву свояк из Таганрога, тамошний подельщик из того самого сокровенного десятка, нелюдимый, справный мужик из коренных бухгалтеров. Подельщик так и сказал Сергею Петровичу:

— Переживает за тебя народ, Серго, что ты в одиночку маешься. Несолидно. Не внушает доверия. Пора обзаводиться наследниками.

И ведь угадал с подарком, собака! Сперва Наталья произвела на него двойственное впечатление. Налитая соком, спелая отроковица, с тугими грудями, с округлыми, в меру расставленными бедрами, с плавными, завлекающими движениями, но словно малость заторможенная, словно не в себе немного. Они ужинали в первоклассном ресторане, с хорошим оркестром, но Наталья как опустилась на стул, так, кажется, за целый час ни разу по сторонам не взглянула. На вопросы, обращенные к ней, отвечала внятно, низким, приятным голосом, ела и пила аккуратно все, что подкладывали в тарелку и наливали в стакан, на шутки захмелевших мужчин отвечала быстрой и, как бы поточнее сказать, благопристойной улыбкой; но оставалось впечатление, что все-таки она полудремлет, полугрезит наяву. Заинтригованный, Сергей Петрович невзначай ущипнул ее за бочок, и она деликатно ойкнула, оборотясь к Спивакову (фамилия подельщика) с таким выражением: дескать, в рамках ли это приличий? Тот благосклонно ей кивнул, и Наталья тут же поощрительно улыбнулась Сергею Петровичу, который почувствовал вдруг такое нетерпение, что по-жеребячьи заспешил, кликнул официанта и расплатился за ужин, хотя им только подали телячьи отбивные. Извинился перед подельщиком:

— Не обидишься, если я Наташеньке столицу покажу, покатаю по Москве?

Спиваков ответил лаконично:

— Для того и привезена, чтобы кататься. Наталья, помнишь уговор?

— Помню, дяденька.

В такси Сергей Петрович поинтересовался:

— Какой уговор, ну-ка открой?

— Велел во всем потакать беспрекословно.

— Даже так? А если бы я тебе не понравился?

Впервые услышал ее смех, точно высокие, быстрые аккорды клавесина.

— Что такое говоришь, Сергей Петрович? Ты же герой. Это я тебе пригожусь ли, простушка провинциальная?

Сергей Петрович засопел, задымил сигаретой, подумал, что если девица над ним посмеивается, то как-то так деликатно, как над ним никто не посмеивался. Желание жгло его, как горчичник: еще малость, и полез бы на нее прямо в машине. Одно мешало: присутствие водителя.

В квартирке, куда доставил девицу, она повела себя еще расторопнее, чем он. На ходу посрывала одежды, словно черти за ней гнались. Помогала раздеться Сергею Петровичу и пуговицу сорвала на рубашке. Худенькое, ясноглазое личико пылало сумасшедшей отвагой. Цедила сквозь зубы пылкие, бессвязные слова, похожие на бред. Каково же было его изумление, когда она оказалась девственницей. Они лежали поперек широкой кровати, распаленные, в испарине, еле живые, и Сергей Петрович с непривычной жалостью вглядывался в склоненное к нему прекрасное девичье лицо с прикрытыми веками, как бы застывшее в сладострастной муке.

Когда отпивались чаем на кухне, удалось и поговорить.

Наташа о себе неохотно рассказывала: ну, жила, как все, ну, училась в школе, в прошлом году закончила, ну, мечтала стать музыкантшей, но слухом Бог обидел, — все это Сергей Петрович вытягивал из нее по капельке, на вопросы она отвечала односложно, словно каждое умственное усилие было ей тяжело. Но глядела в глаза преданно и бесшабашно. К Сергею Петровичу закралось сомнение, не кретинка ли? Он решил копнуть поглубже.

— Скажи, пожалуйста, Наташа. Как же это тебе дядя все объяснил? Вот, значит, ты поедешь в Москву, он познакомит тебя с мужчиной, то есть со мной, и ты прямо должна быть в полном моем распоряжении? Так, что ли? А дальше что? Ведь ты девушкой была до сего дня. Как же ты на это согласилась? Ведь это, пожалуй, не по-людски как-то выходит. Ты же не рабыня, купленная на рынке. Чего он тебе за это обещал?

Наташа зарделась, но преданного взгляда не отвела. Он впервые, при свете голубого торшера, по-настоящему ее рассмотрел. Она была не просто красива, в ее нежных чертах, в изумительном, чуть капризном прочерке губ было нечто такое, что вызывало в его суровом сердце неодолимое томление.

— Но ты разве сам не понял?

— Что я должен понять?

Отвернулась, пальчиком провела по стене.

— Я полюбила тебя еще дома. Дядя карточку мне подарил. Там ты с собачкой, с пудельком. Я по карточке поняла, какой ты. Дядя говорил: тебя многие боятся. Мне было смешно. Как можно тебя бояться? Ты одинок в этом мире, это правда, но ты герой. Я мечтала стать твоей собачкой. Ты прогонишь меня?

Сергей Петрович сглотнул горечь в горле, он слишком много в тот день курил.

— Не знаю, как быть. Ты или все врешь, или у тебя не все дома.

— Я никогда не вру, — сказала она.

Когда она уснула, он с кухни дозвонился в гостиницу Спивакову.

— Ты кого мне подсунул, Семен?

— Не понравилась, заберу обратно, — самодовольно отозвался подельщик.

— Да уж оставь, сделай одолжение. Пристрою куда-нибудь.

— Не дури, Серго. Это то, что тебе нужно.

Коварный бухгалтер без мыла лез в душу, с помощью девки нацелился контролировать шефа, но это не беспокоило Сергея Петровича. Он никогда не отвергал протянутую дружескую руку, даже если в другой руке замечал сапожный нож.

— Девушка хорошая, спасибо. Но не будет ли хлопот с ее родителями?

— Все улажено, Серго. Ни о чем не думай.

Утреннее пробуждение его было энергичным: жаркая, как перина, девица нависла над ним смеющимся ликом:

— У нас будет маленький, будет маленький! Ты хочешь?!

— Как ты можешь знать? — Он попытался дотянуться до сигарет. — Чтобы знать, нужно время.

— Я знаю, знаю, — бормотала она, целуя его губы, щеки, уши, как-то необременительно, без всяких усилий с его стороны впускала в себя.

…За три года после восшествия на престол меченого Сергей Петрович солидно укрепил и расширил свой бизнес. К золотому промыслу добавил небольшое, но прибыльное предприятие по сбыту западного ширпотреба (два склада на Лосинке, сеть торговых палаток, «шопиков», «комков»), а также официально зарегистрировал фирму но продаже и перекупке недвижимости. Забот всегда было по горло, но их еще прибавилось, когда начался по стране сперва осторожный, а впоследствии все более азартный и поспешный раздел территорий, зон влияния. Кто умел глядеть вперед, тот понимал, что век меченого царька недолог и на смену ему обязательно придет зверюга покрупнее. К громадному пирогу прокрадывалось множество неясных теней. Уже выявилось несколько персон, которые внушали доверие смекалистым людям. Но угадать, кто именно одолеет в затеявшейся схватке и на кого хорошо бы заранее сделать ставку, было почти невозможно. И все же был один человек, в котором сомневаться не приходилось, который сохранял силу при всех режимах, к нему и устремился Сергей Петрович, хотя не без долгих колебаний. Подступая под чье-то крыло, пусть на самых выгодных условиях, он отчасти жертвовал своей независимостью, но выбора не было: в смутную годину в одиночку не уцелеешь. Мелкая птичка мелко и клюет, да и то до тех пор, пока сверху не кинулся ястреб. Про Елизара Суреновича Благовестова было известно, что этот бессмертный старичок держит за глотку почти все коммерческое подполье страны и, более того, успел напускать своих людишек в заповедные кремлевские вотчины. Только для того, чтобы попасть к нему на прием, Сергею Петровичу пришлось отстегнуть пару «тонн», но игра, разумеется, стоила свеч. Принял его Елизар Суренович в одной из своих загородных резиденций, и принял хорошо, уважительно. Было приятно, что старик о нем наслышан, но разговор тем не менее начался круто. Благовестов не поинтересовался, чего хочет гость (впрочем, что интересоваться, и так понятно), а сразу выставил условия — сорок процентов от золотой жилы и по пятьдесят от всех остальных промыслов. Выставив невероятный, грабительский ультиматум, Елизар Суренович добродушно улыбнулся и подвинул ему под локоть чарку душистой абрикосовой настойки, которой Сергей Петрович, воспитанный на натуральном продукте, отродясь не пил. А тут от изумления выпил, и не без удовольствия. Старая лиса произвела на него впечатление. В его проницательном, смешливом взгляде как бы прочитывался дружелюбный вопросец: ну что, сморчок, слабо тебе пикнуть?

Сергей Петрович набрался духу и пикнул:

— Это выходит, как бы по миру пускаете, дорогой Елизар Суренович? И даже без выходного пособия?

Старик, облаченный в праздничный золототканый халат, со своей круглой, опушенной белыми венчиками волос башкой, с молодыми черными очами был похож на сфинкса.

— Благотворительностью не грешим, — сказал он. — Пятьдесят процентов — нормальная ставка.

— Но за что?

— А вот за то, чтобы спокойно спать и богатеть. Ты ко мне потому и пришел, Серго, что боишься. И правильно делаешь. Бесстрашных скоро упрячут под замок.

Сергей Петрович опустил взгляд, опасаясь выдать охватившую его на миг злобу. Давненько с ним не разговаривали, как с сосунком-недомерком, но он понимал, что старик действует разумно, он и сам на его месте вел себя так же. В начале делового сотрудничества очень важно подавить противника морально. Сумма процентов не имеет особого значения: психологически ущемленный конкурент в дальнейшем пойдет на любые уступки, только успевай запрягать.

— Хватка у вас бульдожья, Елизар Суренович, — усмехнулся Сергей Петрович, справясь с ненавистью. — Поучиться есть чему. Но все же пятьдесят процентов — это чересчур. Да я просто не потяну. Что ж, извините забеспокойство. Считайте, разговора не было. Спасибо за угощение… — Продолжая улыбаться, он поднялся и направился к двери, но оттуда навстречу выдвинулся двухметровый добрый молодец с чугунным ликом. Что-то подобное Сергей Петрович, конечно, предвидел, да он и не собирался уходить. Добрый молодец поверх плеча гостя преданно глазел на патрона, ожидая знака. Сергей Петрович оглянулся: хозяин нюхал рюмку с настойкой, по-птичьи склоня голову.

— А-я-яй, — сокрушенно заметил, — какие мы нервные! Ну, хорошо, давай послушаю, чего ты сам предлагаешь. Атарчик, погуляй пока, ты нам не нужен.

Богатырь с поклоном удалился, а Сергей Петрович вернулся за стол.

— Какие-то уголовные приемчики, — посетовал он, — Не ожидал, честное слово.

— Всего ты ожидал, дорогуша! По глазам вижу: каков проныра. Но держишься добро, хвалю! Однако гордыню на время спрячь. Пока ты капитальчик на ворованном золотишке ковал, я империю строил. Чуешь разницу? И если ты в моей империи хочешь получить уголок, придется раскошелиться, иначе раздавлю.

Сергей Петрович с досадой поморщился:

— Не знаю, что вам говорили, но я не жлоб. Не об этом речь, сами понимаете. За придурка не надо меня держать.

Елизар Суренович любовно огладил свои пышные телеса, а потом толстым пальчиком поковырял в ухе. Все его движения были полны достоинства и некоторого даже самосозерцания. Глядя на него, никто бы не усомнился: этот человек всем прочим не чета.

— Так все же, зачем пожаловал? Где тебя припекло? Но сперва вот о чем хочу спросить. Уважь старичка, ответь, зачем тебе большие деньги?

— Как это? — слегка опешил Сергей Петрович. — Деньги есть деньги. Бизнес, одним словом. В них свет, а без них — тьма.

— И все?

Сергей Петрович почувствовал себя неуютно. Если старый ворон намерен покуражиться, то действительно, пора играть отходную.

— Что вы хотите услышать?

— Хочу понять, какой ты человек, пустой или со смыслом?

— Чудной разговор, Елизар Суренович. Какой-то гимназический. Меня лично пока нигде не припекает, если вы это хотите узнать. Но время нынче дурное. Вроде и свобода, а вроде и удавка на всех заготовлена. Верховный пахан и веревку намылил. Вот я и пораскинул умишком, чем прятаться по норам, как встарь, не лучше ли собрать силенки в кулак, чтобы при удобном случае той же самой веревкой палача удавить.

Елизар Суренович просмаковал абрикосовую и кинул в рот шоколадку, а гостя одарил тонкой сигаркой голландского производства. Но лицо у него стало грустным.

— Что ты это понял, опять же хвалю, хотя тут и понимать особенно нечего. Это на поверхности. Я про другое спрашивал. Есть ли в твоей жизни высшая цель? Или банковский счет для тебя как икона для христианина. Шушеры развелось через край в нашем деле, вот беда. Иногда, веришь ли, добрым словом обмолвиться не с кем… Ну да ладно, об этом после. Вернемся, как говорится, к нашим баранам. Сколько же ты, дорогуша, готов отстегивать в общую копилку, в фонд, так сказать, обустройства грядущего царства?

— Один процент от каждой сделки, — не задумываясь, ответил Сергей Петрович, — и вам лично ежемесячно по гранду в карман. Думаю, хорошие условия.

— Смело, смело, — одобрил старик. — Но в другой раз поостерегись, не путай меня со взяточником из префектуры. Все, прощай, утомил ты меня! Атарчик тебя проводит.

Сергей Петрович хмыкнул и без разрешения добавил себе абрикосовой в рюмку. Он не принял обиду старика всерьез. Еще часа два после этого провели они в теплой, задушевной беседе, и в принципе во всем пришли к обоюдному согласию. На прощание Сергей Петрович подарил владыке печатку с камушком — редкостная работа, восемнадцатый век, сокровище из спецхрана, хоть завтра отправляй на лондонский аукцион.


2

На заправочной станции водители спрашивали друг у друга, почем нынче бензин, и весело смеялись. Вдовкину, когда он узнал, что цена поднялась до ста восьмидесяти рубликов за литр, тоже стало смешно. Длиннющую очередь он еле выстоял и несколько раз задремывал, утыкаясь носом в баранку. За сегодняшний день измотался до смерти, но надо было заглянуть обязательно в больницу. Дема Токарев вторые сутки был в сознании, а Вдовкин с ним не повидался. В машину сунулся пожилой, с испитым лицом шаромыжник и предложил нарядный нейлоновый буксирный трос за тридцать пять тысяч. Трос был прекрасный. Вдовкин давно мечтал о таком.

— За десятку возьму, — сказал шаромыжнику, но тот в ответ лишь зевнул.

Вдовкин не верил, что ему удастся вернуть хотя бы половину своих денег. Он понимал, что ввязался в игру, в которой даже правила представляет смутно. Он уже получил хороший урок: друг в больнице еле живой, у самого каждая косточка зудит, и домой возвращаться опасно. Зато у него есть Татьяна. Когда они утром расставались, она сказала:

— Пусть нам головы оторвут, но мне так хорошо с тобой!

Ее дневник горел у него в мозгу. Он прочитал его на ночь глядя и до утра маялся без сна, потел и кашлял под гонким одеялом. Где-то на середине чтения понял, что не разлюбит эту женщину. Они встретились навсегда. В один из ближайших дней они уедут в лес, запалят костер и сожгут проклятые страницы. Ее прежняя жизнь была бессмысленной, а его — жалкой. Они мыкались по свету и накопили много грязного хлама в дорожных торбах. Теперь им предстоит совместный путь. Когда читал, не чувствовал ни отвращения, ни ревности, а только сочувствовал ей, одинокой, заблудшей гордячке, умудрившейся так бестолково испоганить свою жизнь. Он любил ее больше, чем дочь, и это было отвратительно. К безумию пьянства и душевной неустроенности добавилось безумие страсти.

В палату к Деме Токареву он проник в десятом часу, удачно миновав больничные заслоны. Дему перевели в нормальную комнату, но и тут приставили к кровати зловещее приспособление в виде капельницы. Напротив лежал старик с окладистой бородой и голым черепом. Дема, увидя друга, улыбнулся, и выглядело это так, как будто у покойника вывалился язык. Непроизвольно Вдовкин сдавил ладонями забинтованные плечи друга.

— Больно, — остерег Дема, — но все же я выкарабкался. Слабо им завалить Дмитрия Владиславовича. Ты-то сам как?

— Нормально. Совесть мучает. Втянул я тебя…

— Заткнись!.. Дай немного отдышаться, мы им перышки пощиплем.

Старик-сосед заворочался и сел, жутко крякнув. Вдовкин с ним поздоровался и спросил:

— Не надо ли чего подать, дедушка?

— Чего надо, ты не подашь, — ухмыльнулся старик. — Девку можешь с воли привесть?

— Почему и нет, — отозвался Вдовкин. У него на сердце наконец-то отлегло. Друг восстал из могилы. Отца, правда, уже не вернешь, но лишь бы не полным отрядом уходили близкие люди.

Дема спросил:

— Как выгляжу? Мерзопакостно?

— Как партизан после допроса.

— То-то я гадал, чего это Надюха все время хихикала. Поверишь ли, старина, где я побывал, туда лучше не соваться. Там скопища черных жуков.

— Выходит, за тобой чертенята прибегали, Дмитрий, — вмешался старик. — Значится, тебе в ад уготовано. Когда я помирал от инфаркта, никаких жуков не было. Да и то, грехов на мне нету, прожил жизнь, грубо говоря, херувимом. Иной раз сожалею об этом.

Дема Токарев попросил:

— Позови сестру, чтобы укол сделала. Они, жлобы, наркотики на мне экономят.

Сестре, пожилой и снулой, подремывающей под лампой в конце коридора, Вдовкин без лишних слов сунул в руку десятитысячную ассигнацию.

— Не обижайте Токарева. За нами не пропадет.

Сестра ошалело лупала глазами, но бумажку со сноровкой упрятала в фартук.

— Вас-то как пропустили?

— У меня постоянный пропуск, — авторитетно соврал Вдовкин. — Во все больницы Москвы. Так я могу на вас надеяться?

— Не волнуйтесь, сейчас уколю. Но вы только скажите своему другу, чтобы не обзывался. Мы лекарства не воруем, нам их теперь отпускают по особому распоряжению.

— Будем считать, это как раз тот случай.


Сергей Петрович отослал Пятакова и Гамаюнова за Вдовкиным со строжайшим наказом не калечить и не убивать зарвавшегося гада, а лишь снять с него показания; Таню Плахову вызвал к восьми часам в офис на Мясницкой, и теперь, отпустив секретаршу, нетерпеливо дымил сигаретой, то и дело поглядывая на часы. Двое телохранителей, а также человек по имени Винсент дежурили снаружи.

Он вспомнил, как принял Плахову на работу. Это было четыре года назад. Фирма по сделкам с недвижимостью тогда называлась «Аякс». Впоследствии на каждой перерегистрации Сергей Петрович срывал солидный куш, как, впрочем, не оставались внакладе и двое чиновников из райсовета, Мышкин и Подберезовый. Этих двоих он держал на коротком поводке, но приходилось за ними приглядывать. Оба из комсомольских вожачков, наглые и самоуверенные, в любой момент могли подкинуть какую-нибудь подлянку. Особенно Витя Подберезовый. Он был настолько алчен, что при виде «зелененьких» начинал трястись мелкой дрожью, как алкаш с похмелья. На этой невинной слабости Сергей Петрович его и подловил. За кругленькую сумму, полученную тайком от Мышкина, Подберезовый замял сомнительное дельце о выкупе двухкомнатной квартиры на Электрозаводской. Увидя в руках благодетеля две запечатанные банковские упаковки, Витя Подберезовый, не вникая в обстоятельства, лишь радостно заблеял и уже через день вручил Сергею Петровичу аннулированную из следственного отдела жалобу. Вскоре стало известно, что хозяин сданной в аренду квартиры (а по документам выходило, что проданной «Аяксу») пенсионер и божий одуванчик Махмудов как-то утречком отправился в молочную за кефиром и домой больше не вернулся, пропал без вести, как писали в военных сводках. В этом не было ничего примечательного: на ту пору уже многие старички и старушки, доверившиеся попечению благотворительных контор, взяли себе за обыкновение исчезать бесследно, словно их и не бывало на белом свете; и милиция давно перестала их разыскивать, справедливо полагая, что эта задача ей не под силу. Однако Подберезовому Сергей Петрович по секрету сообщил, что у него есть сведения, что старичок Махмудов не сам по себе испарился на пороге магазина, а похищен разбойниками и обезглавлен в подмосковном лесу. Витя Подберезовый завопил, что ему нет никакого дела до старичка Махмудова и он не позволит себя запугивать, на что Сергей Петрович резонно заметил:

— Никогда больше целку передо мной не строй, гнида. В случае чего пойдешь по мокрой статье. Ты все бабки считаешь ворованные, а вот понюхаешь, мерзавец, тюремную парашу.

Подберезовый быстро сник, почуяв, что новый шеф будет покруче прежних партийных боссов.

Плахову Сергей Петрович повстречал на выставке японской сантехники, куда заглянул, чтобы присмотреть кое-что для новой квартиры. Высокая, стройная, со вкусом, но без вызова одетая молодая женщина стояла у окна и ротозейничала, привлекая взгляды праздных мужчин. Что-то в ее внешности заставило Сергея Петровича подумать: «А вот эта, возможно, пригодится!» Он давно подыскивал в офис девицу для шарма, для приманки клиентов. Переменил уже штук пять, да все оказывалось не то — шалавы. Помощница, которую он искал, должна была быть интеллигентной, хорошо воспитанной и с намеком на доступность. И рисковой. Он заговорил с незнакомкой, как умел, без нажима, серьезно, доброжелательно. Знающие себе цену красавицы предпочитали, чтобы их «снимали» без хамства и неторопливо.

— Извините, девушка, вы работаете на этой выставке?

— Пока нет, — она смотрела ему в глаза с вежливым вниманием.

— Ага, значит, собираетесь… Осмелюсь спросить, не поможете ли советом? Хочу приобрести для новой квартиры что-нибудь такое современное, удобное, но не слишком кричащее. Совсем, знаете ли, растерялся. Я ведь в этом деле пенек.

Таня Плахова молча взяла его под руку и куда-то повела. По дороге шепнула заговорщицки, как старому приятелю:

— Сейчас покажу один комплект… Я, как дурочка, возле него полчаса стояла. Это не может не понравиться, но цена!..

Через десять минут Сергей Петрович договорился со служащим выставки о покупке кухонного чудо-комбайна, обошедшегося в баснословную по тем временам сумму. Девушку пригласил обмыть покупку в маленьком баре на первом этаже. Помешкав, она кивнула:

— Хорошо, выпью с вами чашечку кофе.

Она не манерничала, не ломалась, не набивала себе цену: естественность ее поведения действовала магически. В баре отказалась от спиртного и действительно ограничилась чашечкой кофе и одним пирожным. Сергей Петрович был голоден и заказал сосиски и пиво. Они болтали о том о сем, а больше ни о чем, и Сергей Петрович чувствовал какой-то необыкновенный подъем духа.

— Хотите, Таня, поработать у меня? — спросил он вдруг.

— Только не проституткой. Проституткой я уже была. — Она так мило улыбнулась, так беззащитно сморгнула, что Сергей Петрович окончательно растаял.

— Нет, не проституткой. Секретаршей и делопроизводителем. Не пожалеете. Работа интересная и в деньгах не обижу…

Впервые он переспал с Таней Плаховой только через год, и это был незабываемый вечер. Не то чтобы она так долго упиралась или у него не было охоты, напротив, Сергей Петрович положил себе как бы за рабочее правило пропускать мало-мальски заметных сотрудниц через свою постель для их морального закрепления. Даже когда эта обязанность была ему в тяготу, он ею не пренебрегал. Еще лагерные мудрецы внушали ему, что бабу не охомутать, пока не поставишь ее на карачки. Обучили и хитрым любовным приемчикам, чтобы самая ненасытная осталась довольна. Впоследствии он много раз убеждался, что лагерные мудрецы были правы. Женщина бывает откровенной только в бредовом состоянии любви, в чем обыкновенно потом раскаивается. Главная примета, общая для всех женщин, была такая, что ни одной из них нельзя доверять. Женская преданность изнашивалась быстрее, чем подаренные колготки. Впрочем, это не касалось Натальи Павловны. В преданности жены он был уверен. Но ее любовь к мужу была не вполне человеческой, а скорее напоминала собачью, и это был, конечно, идеальный вид отношений между мужчиной и женщиной.

С Татьяной Плаховой в течение года он встречался редко — где он и где она? — но следил за ней издали внимательно. Чем-то все же запала она в душу с первого знакомства. Со своими обязанностями, даже самыми щекотливыми, она справлялась прекрасно, и при встречах (делового свойства) Сергей Петрович всегда улучал минутку для того, чтобы сказать ей несколько одобрительных слов. Она отвечала доверительной, искренней улыбкой, в которой одинаково легко прочитывалась и готовность к немедленному сближению, и целомудренная безмятежность, свойственная в наши дни разве что жрицам «Белого братства».

Но однажды в тихий летний день, ближе к вечеру, истомленный какими-то неясными предчувствиями, он вдруг решил, что непростительная канитель с девицей, уже посвященной во многие секреты их бизнеса, может выйти ему боком. Он позвонил Плаховой и попросил приехать по такому-то адресу, чтобы обсудить тет-а-тет одно маленькое срочное дельце. Плаховой не требовалось разжевывать приглашение, она лишь коротко то ли вздохнула, то ли всхлипнула:

— Долго же вы тянули, дорогой Сергей Петрович. А что будет, если откажусь?

От неприятного, злого вопроса у Серго засвербило в ухе, к которому прижимал трубку.

— Ничего не будет, — сказал любезно. — Пожалуй, что и забудь об этом.

— Я пошутила, — спохватилась Плахова. — Приеду через час.

— Со мной не надо шутить, я не мальчик… Прихвати, пожалуйста, чего-нибудь пожрать, там холодильник пустой.

Она опоздала на полтора часа, и за это время Сергей Петрович приговорил ее к страшной каре, но когда она наконец приехала и он отворил дверь, все приготовленные для встречи добрые слова, как писали в старых романах, замерли у него на устах. Он не узнал Таню Плахову. Да ее бы и мать родная не узнала. Кричаще размалеванная, с немыслимым зачесом, закрывающим, кажется, оба глаза, как у болонки, с кроваво-багряным пылающим ртом, с подведенными до висков глазами, с яркими пятнами румян на щеках, она дала бы фору любой оторве из популярной столичной газеты «СПИД-ИНФО». Наряд ее состоял из двух крохотных клочков материи, изображающих юбку и рубашонку, натянутых безусловно прямо на голое тело. Впечатление сексуальной жути усиливала счастливая улыбка, с которой она ринулась в объятия Сергея Петровича.

— Вот и я, дорогой! Извини за опоздание!

Ему стоило труда взять себя в руки.

— В магазин заходила?

— Ой, не успела! Но могу сбегать, внизу гастроном. Или лучше сначала все сделаем, а потом сбегаю.

— Что сделаем?

— Сергей Петрович! Разве я не сознаю. Где кровать? Только на секундочку загляну в ванную. Вы потерпите?

Когда возникала необходимость приструнить женщину, Сергей Петрович делал это без удовольствия, но не мешкая. Так хороший хозяин не откладывает грязную работу на потом. Он цепко ухватил пальцами ее подбородок и сжал с такой силой, что смеющаяся челюсть слегка сдвинулась набок. Глаза Тани закатились от внезапной боли, но мгновенно она справилась с собой.

— Немножко садизма? Вас это возбуждает, дорогой? — прошамкала изуродованным ртом.

— Не доводи до греха, девушка! Ступай, умойся.

Из ванной она вышла притихшая, с чистым, без следов грима, лицом. Пока она там копошилась, Сергей Петрович выпил пару рюмок водки и умял полбанки тушенки. Он не был привередлив в еде и питье, годы благоденствия не изменили его крестьянских привычек. Таня Плахова со смиренной гримаской опустилась на стул напротив него.

— Хотела угодить, а вон как вышло, — горестно молвила она. — Можно, я тоже выпью глоточек?

— Продолжаешь выпендриваться? Напрасно. Не ожидал я этого от тебя.

— А чего ожидали? Я ведь на все готовая.

Он налил ей водки, подождал, пока выпьет. Заглянул в глаза, там была синяя тьма. Ему стало скучно. Укрощение строптивых входило в круг широких обязанностей бизнесмена, но как раз с Таней Плаховой он предпочел бы вести дела полюбовно. Он признался себе, что допустил ошибку, так бесцеремонно пригласив ее на свидание. Она заслуживала более деликатного обхождения. Чувство собственного достоинства, которое она так забавно демонстрировала, было таким же товаром, как и ее внешность, как и ее образованность. С этим следовало считаться. Легче легкого было, приняв экстренные меры, превратить ее в обыкновенную, покорную, услужливую девку на посылках, но резко упала бы ее цена. Чтобы исправить положение, придется сделать более тонкий маневр. Ему было любопытно, как далеко она пойдет в своем неожиданном бунте.

— Ты неправильно поняла, Таня Плахова, — сказал он миролюбиво. — Я не хотел тебя унизить или оскорбить. Но ты тоже хороша. Давай рассуждать как коллеги, как единомышленники. Там, где речь идет о деньгах, нет места всяким женским штучкам-дрючкам. Это оставь для других. Со мной дурнинка не проходит. Я твой работодатель. Все, что могу для тебя сделать, это повысить тебе жалованье.

Она внимательно слушала, лицо ее приобрело осмысленное выражение.

— Хорошо, — сказала она. — Но все-таки вы позвали меня, чтобы затолкать в постель, не правда ли?

— Не затолкать, нет. Это как товарищеское соглашение. Никаких эмоций. Обыкновенный акт дружбы.

— При котором одному из друзей сворачивают скулу?

Пришлось Сергею Петровичу выпить еще водки и собраться с терпением.

— Что тебя беспокоит, Таня? Ты, может быть, девушка?

Шутил Серго редко, наверное, раза два в жизни, но полагал, что обладает обостренным чувством юмора, и, естественно, надеялся на адекватную Танину реакцию. Позволяя себе пошутить, он прокладывал очередной мостик к душевному взаимопониманию.

— Странный вы, Сергей Петрович, — Таня Плахова тоже добавила водочки, закурила и как-то расслабилась. — В вас действительно есть что-то восточное. Вы требуете беспрекословного подчинения и любви одновременно. Но так же не бывает.

— Любви твоей мне не нужно, — возразил Серго. — Ты опять не поняла. Мне нужно знать, надежный ли ты человек.

— А я для вас разве человек?

Этот вопрос не застал его врасплох. Если быть искренним, он, конечно, не принимал женщин вполне за людей. Но и к животному миру, грубо говоря, их не относил. Он был согласен со Львом Николаевичем Толстым, который где-то написал, что мы вообще не знаем, что такое женщина. И пока этого не узнаем, не поймем своего предназначения. Однако обсуждать эти тонкие материи с Таней Плаховой было бы нелепо.

— Нет, — сказал он, — ты для меня не человек. Ты сотрудница фирмы «Аякс». Я вложил в тебя деньги и хочу быть уверенным, что не выбросил их на ветер. Устраивает тебя такой расклад?

По его потемневшему, заиндевевшему взгляду Таня Плахова уловила, что дальше дразнить его чересчур опасно. Она смирилась. Он прав, она давно не девушка и давно поняла, что есть живые люди с мертвыми сердцами. Серго — один из них. В его сердце достучаться нельзя. Увы, те, чьи сердца открыты добру, не способны содержать ветреных прелестниц. Она робко коснулась его руки:

— Я дура, прости! Больше не буду капризничать. Я дура и неблагодарная тварь. Благодаря вам только и зажила по-человечески. По гроб жизни обязана за вас Бога молить.

— Опять актерствуешь?

— Помню, как вы подошли на выставке, благородный, умный, сильный человек. Вы спасли меня. Я погибала. Потом целый год не обращали внимания. Вот я и сбесилась. Прости, Серго!

Ее глаза возбужденно заблестели.

— Иди, ложись, — сказал он. — Я еще сделаю пару звонков.

В постели Таня Плахова с бешеным пылом старалась ему угодить, трепыхалась, как щука в неводе, и он окончательно убедился, что доверять ей нельзя ни в чем. Эта припадочная заноза способна на самую изощренную хитрость, и за ней, конечно, надобен особый пригляд.

В опытных-то руках они все одинаковы, как матрешки на ярмарке.

Вот и настал день, когда сбылась его догадка. Таня приехала к восьми, как ей назначалось, вошла с опущенной головой, и Сергей Петрович с раздражением отметил, что разборка с ней будет обременительной.

— Ну что ж, мышонок, — сказал добродушно. — Садись, потолкуем последний разочек. Помнишь, как в хорошей песне поется: лучше бы ты, падла, сразу померла.

— Вы про что, Сергей Петрович?

В офисе было уютно, шторы задернуты, на столе пикантный, в виде писающего мальчика, торшер, финская мебель фирмы «Эко», коврики под ногами — и аппаратуры миллионов на пятьдесят. Сколько трудов во все это вложено, да разве только в это? Свою жизнь деревенский хлопец Сережа Антонов по кирпичикам строил и к сорока пяти годам поднял дворец. Но время от времени объявлялись поганцы, которые пытались заложить под стены дворца свои маленькие самодельные мины. Одна такая поганка сидела сейчас перед ним, иезуитски улыбаясь. Сергей Петрович не испытывал к ней злости, его чувство было сложнее. Так смотрит опытный, всезнающий хирург на подопытного зверька, которому произведены редкие дорогостоящие инъекции, а он возьми и сдохни.

— На долгую петрушку времени не осталось, — вздохнул он устало, — но шанс на спасение у тебя есть. Чистосердечное признание. Говори, кому продалась, за сколько и почему? Все как на духу, ничего не утаивая. Потом вынесу приговор.

Таня Плахова вдруг засмеялась, да так задорно.

— Барин ты наш, Серго Петрович, пахан всемогущий. Господи, ну до чего же ты глуп!

Серго направил лампу так, что сам скрылся в тени.

— Ну-ну, мели дальше!

Плахова никак не могла остановиться, смех ее скрючил. Несколько дней ждала этой встречи, понимала: некуда укрыться. Уповала лишь на то, что гнев хозяина на ней иссякнет, не коснется Вдовкина: миленок-то совсем 6ecnoмощный. Он как мишень в тире, как олень, выбежавший из дикого леса на городскую улицу. Само по себе это открытие было чарующим. Она не догадывалась прежде, что мужчина может быть так беззащитен. Миленка прихлопнут как муху, а он все будет корчить из себя героя. После того как его прихлопнут, ей придется последовать за ним. Но у нее не было уверенности, что сумеет его догнать. Может, все врут про Божье царство. Может, ничего не приготовлено человеку, кроме этого суматошного мира, где в безумном отчаянии, в жуткой тесноте люди только и заняты тем, чтобы укусить соседа за локоть. А те, кто не кусается, как ее Вдовкин, служат лакомой добычей для таких, как Серго.

— С чего ты взял, что я продалась? — спросила она.

— Догадался, — Сергей Петрович потер пальцами переносицу. — Не тяни резину, Танечка, не имеет смысла. Заметила у входа Винсента?

— Эта желтая чурка с глазами?

— Эта чурка поможет тебе разговориться, если заартачишься. Он большой специалист, доктор анатомии.

— Стыдно пугать женщину палачом, Сергей Петрович. Займись со мной сам, ради исключения. Как у вас принято? Утюгом пузо жечь? Или ногти рвать?

— Вон ты как зачирикала, Плахова. Ну, как знаешь… С клиентом тебя засекли, он у тебя ночевал, остальное понятно. Позвал я тебя из чистого любопытства. На что ты клюнула, вот что мне важно. На какую приманку? И на что рассчитывала? Молчишь? Ну молчи. Тогда я еще вот что скажу. Ты свое отгуляла, тут мы оба ничего изменить не в силах. Но я тебя уважал. Думал, умная, волевая баба. А ты раскололась, как гнилой орех. Мне по-человечески обидно. Это ты можешь понять?

Приговор был уже произнесен, оставалась минутка для обыкновенного разговора. Таня прижгла сигарету и пустила по комнате красивые дымные кольца.

— Ты хоть и зверь, Серго, но тоже с одной головой. На каждого зверя есть более крупный хищник. Или про это забыл?

— Ты, никак, грозишь, Плахова?

— Разве я посмею! Но пойми и ты. Однажды глянешь в зеркало и ужаснешься. Оттуда вылупится натуральное свиное рыло вместо человеческого лица. Молчишь? Ну молчи. Тогда я еще вот что добавлю. Я каждый раз после тебя отпаривалась хлоркой. Я тебя никогда не уважала, Серго. Всегда знала, что ты подонок.

— Та-ак, да-а… — задумчиво протянул Сергей Петрович. — А ты, часом, не перекурилась от страха?

— Нет, я в норме.

— Значит, втрескалась в этого лысого ханурика? Не верю. Не могу поверить. Так не бывает.

— У зверей — нет, между людьми случается.

— И к кому же ты его направила за подмогой?

На этот вопрос Сергей Петрович получил ответ не от Тани Плаховой. Зазвонил телефон, он с досадой снял трубку, поднес к уху — и внезапно его лицо изменилось, скукожилось, точно по нему проехался железный каток. Перемена была поразительной. Таня рот открыла, и поджилки ее перестали трястись. Услышал Серго вот что. Молодой, жизнерадостный голос сообщил, что сынок его, одиннадцатилетний Данила, временно извлечен из лона семьи, но это не все. Веселый юноша предупредил, что если Серго начнет залупаться и не вернет немедленно двадцать тысяч баксов, он больше никогда не увидит своих дочурок и даже любимую жену Наталью Павловну. Смачно заржав, звонивший добавил конфиденциально:

— Она у тебя ничего, аппетитная крольчиха. Мальчики будут довольны!

Серго спросил заторможенно:

— Вы кто же такие, ребята?

— Про Креста слыхал? Он тебе кланяется, дяденька. Да, еще просил передать, сучку свою Плахову не трогай. Пусть она пока погуляет в стороне.

— Я отдам деньги. Куда принести?

— Перезвоню через часок. Сиди на месте, дяденька.

Повесив трубку, он некоторое время изучал стену, потом обернул пустой взгляд на Плахову.

— Ты знала? Конечно, чего я спрашиваю. Это ты его вывела на Михайлова?

— А что такое? Вы разве Алешу побаиваетесь? Прямо не верится. Такой большой, авторитетный босс, и какой-то налетчик. Да вы ему Винсента покажите, он в штаны и наложит.

— Хана тебе, Танюха, — задушевно произнес Серго. — Как только эта история закончится, я тебя своими руками удавлю. Вот этими. Веришь мне?

— Как не верить. Вы же наш благодетель.

Сергей Петрович позвонил домой, и беззаботная Наталья Павловна, дражайшая, безмозглая супруга, подтвердила, что Данюшка задержался почему-то в школе и это ее беспокоит, потому что она приготовила блинчики с печенкой, а разогретые они не такие вкусные.

— А девочки дома?

— Где же им быть, — удивилась Наталья Павловна. — Что случилось, Сережа? Ты какой-то расстроенный?

Серго ответил, что ничего не случилось, но если она выпустит девочек за дверь, или кому-нибудь откроет, или сама высунет на улицу свой нос, он приедет домой и собственноручно оторвет ей башку. Пригрозив подряд двум женщинам скорой расправой, Сергей Петрович немного успокоился и стал думать. Подумав минуту, он куда-то еще позвонил, какому-то Чипсу, и распорядился послать к своему дому наряд и не спускать глаз с квартиры.

— Очень прошу, без осечек. Головой отвечаешь, — сказал он Чипсу. Потом опять задумался. Данюшка ему вдруг померещился, забавный вырос парнишка. Своенравный, умница, привереда, но ни в отца, ни в мать. Отец только и умел, что бабки из воздуха прясти, а мать вообще просыпалась лишь в двух местах — у плиты и в постели. Данюшка был первым учеником в гимназии, и все учителя вперебой прочили ему большое, светлое будущее. Он победил на двух математических олимпиадах — на районной и в Болгарии. Какие он задачки сейчас решает, в лапах у Крестовых шестерок? Про Алешу Михайлова, про грозного Креста, Сергей Петрович старался не вспоминать. Он прекрасно понимал, на кого нарвался. Головорез проклятый, везунчик чертов! Похоже, придется идти на поклон к Елизару Суреновичу, а это попахивало отнюдь не двадцатью тысячами. Не доллары жалко, невелика сумма, нельзя терять лицо. Один раз уступишь, поддашься, сожрут с костями. Накинутся шакалы из всех подворотен. Не успеешь оглянуться, а вместо дворца — куча тлеющих головешек… Таня Плахова, притихшая на стуле, будто ее тут и не было, мешала ему сосредоточиться.

— Откуда знаешь Михайлова? — спросил он.

— Я вообще не понимаю, за что вы сердитесь, — промурлыкала подлюка. — Еще и удавить обещаете. Я ли вам не угождала, я ли не раболепствовала?

— Алешка сегодня на твоей стороне, — объяснил Сергей Петрович, — потому что заказ принял. Завтра он о тебе и думать забудет. Но ты, гадина, можешь до завтра не дотянуть, если будешь хамить.

— Я вам хамлю?

— Думаешь, прижала Сережу? Да мне о такую шваль, как ты, и мараться зазорно, сука ты вшивая!

Ругался, бахвалился, и было ему горько оттого, что козырная дамочка видит, как он унижен. С Крестом расклад элементарный: или вгони в него обойму, или он с тебя живого не слезет. А где его найти? Как убить? Поможет ли Елизар? Захочет ли помочь? Слухи были, старая лиса сам на Алешку зуб имеет, но почему же тогда тот благоденствует?

Незаметно час промелькнул, и телефон тренькнул, да глухо так, будто из-под подушки. Поневоле вздрогнув, Серго снял трубку.

— Слушаешь, дяденька?

— Да, слушаю.

— Почему Плахову не выпустил? И зачем сторожей к дому нагнал? Хочешь кровушкой умыться? А что, дяденька, если мы Данилкины ушки тебе в конвертике подошлем? Ты как, не возражаешь?

— Не надо, — сказал Серго. — Вы же ничего толком не объяснили.

Тот, кто звонил, был еще веселее, чем час назад, и Серго с хрустом раздавил сигаретную пачку, как сломал бы хребет весельчаку, если бы имел возможность.

— Ах ты, непонятливый наш! — посочувствовал молодой забавник. — Да ты домой звякни, крольчихе своей, она тебе все объяснит, придурку.

В трубке раздалось глумливое хихиканье и затем — короткие гудки. Чуть онемевшими пальцами Серго набрал домашний номер. Наталья Павловна, услыша его голос, заревела сразу так, что ему показалось, она рядом, и слезы обожгли грудь.

— Что, что, говори?!

— Сережа, Сережа! Кто-то поджег дверь! Что происходит, Сережа?!

— Ничего не происходит. А что с дверью?

Мгновенно приведенная в чувство его обычным, строгим тоном, жена ответила:

— Догорает дверь-то… Дыра в ней.

— Где девочки?

— Они в спальне. Сережа, надо вызвать милицию?

— Идиотка! Я тебе дам милицию! Запрись с девочками, и сидите, как мышки. Через пятнадцать минут приеду.

— Быстрее, Сережа! Мне страшно!

Как хорошо, что, устраиваясь в новой квартире, он по какому-то наитию продублировал в спальне жесткую систему «блиндажных» запоров. Впрочем, если за дело возьмутся специалисты, это все, конечно, сопли. Мертво вцепился в него Крест!

Он ринулся к выходу, пнув попутно ногой разомлевшую Таню Плахову, но неудачно, палец себе расшиб. Все складывалось одно к одному, прохудился мешок с дерьмом и сыпалось ему на голову.

— Сиди на месте, сука, не шевелись! — проревел он, хотя Плахова после его удара вовсе и не сидела, лежала, уткнувшись носом в коврик. От двери его вернул звонок телефона, как слепень в висок. Все тот же ублюдочно-жизнерадостный голос услышал он в трубке.

— Не спеши, дяденька! Мы же не договорились.

— Прекратите наезд, — сказал Серго. — Я верну бабки. Когда, где?

— В двенадцать дня, — ублюдок перестал хихикать и заговорил по-деловому: — На Курском вокзале, у касс дальнего следования. Принесешь сам. К тебе подойдут. «Хвостов» не надо, понял?

— К двенадцати не успею. Давай в четыре.

Ублюдок опять заржал, Серго с досадой потер ухо.

— Одному хлопчику так приглянулся твой сосунок, готов свою долю уступить. Так, понимаешь ли, разгорячился, боюсь, до четырех не удержу.

Все прежние планы Сергея Петровича в этот скорбный миг рухнули в тартарары. Осталось одно пронзительное, как укус, желание — поскорее добраться до глотки засранца.

— Делайте что хотите, — сказал он. — Деньги будут в час.

— Погоди на трубке, дяденька.

Он ждал, наблюдая за Плаховой. Она зашевелилась на полу и села. Потом встала, изящным движением отряхнула короткую юбчонку. На него смотрела странно, словно не узнавая. Красивая, гибкая кобра. Он прикрыл онемевшую трубку ладонью.

— Как ты промахнулась, Плахова! Пришла бы ко мне, по-хорошему объяснила, я бы тебя понял. А теперь что? Такая молодая, и уже — труп.

Плахова чиркнула зажигалкой, прикурила, присела на стул.

— У тебя, Сережа, все-таки мозги набекрень. Все трупы подсчитываешь, а пора бы покаяться.

— Покаюсь, покаюсь над твоей могилкой. Она у тебя будет в канализационном люке. Я прослежу, чтобы не сразу сдохла.

Плахова улыбалась, словно он пригласил ее на ужин в «Метрополь». Это было невероятно. Она его не боялась. Его угрозы были для нее пустым звуком. Этому не было объяснений, кроме одного: что-то она знает такое, чего не знает он. Но что это может быть? Алешка-Крест хоть и бешеный, но не делает лишних движений. Он играет по тем же правилам, что и все они. Данюшку не тронут, и подожженная дверь останется всего лишь скучной подробностью в рядовом эпизоде вымогательства. Как только Крест получит бабки, если получит, эпизод будет исчерпан. Ни эта красивая кукла, ни ее одуревший петушок сами по себе Алешке на фиг не нужны. Его интересуют только деньги. Иначе и быть не могло в бизнесе, иначе, как говорится, никто не пошел бы с ним в разведку.

— На что надеешься, Таня? Кто тебя спасет?

Плахова забавно, дурашливо почесала кончик носа.

— Что с тобой говорить, ты же кретин. Убьешь меня? Ну убей. Господи, да разве это страшно? Страшно жить со зверьем, с вами со всеми… Милый Сергей Петрович, я впервые счастлива. Уже две недели счастлива. А ты пугаешь канализационным люком. Дурак ты — и больше никто.


3

Из автомата Вдовкин позвонил Алеше Михайлову. Так они условились с Татьяной. Если не объявится через два часа, он позвонит Михайлову. Она ничего не объяснила, он и сам понимал: вместе с двадцатью тысячами, будь они прокляты, на кон поставлены его и Танина головы. Вдовкин самокритично оценивал их дешевле баксов. Он не боялся помереть, не боялся и за Таню, помирать, так хором, но заранее презирал себя за то, что смерть будет позорной и смешной. Его распнут финягами безмозглые, полудикие урки, а с Таней перед этим, конечно, вдоволь натешатся. Вот цена его ослиному упрямству. Вот плата за бананы для мертвого папочки и за то, что до седых волос остался болваном.

Из телефонной будки он видел свой дом, но туда ему хода не было. Там дежурили бойцы Пятакова. Он засек их из скверика, они подходили к дяде Коле и о чем-то его расспрашивали. Хорошо хоть хватило ума не лезть дуриком напролом. Их было трое, и двое были оттиснуты с кальки Пятакова, высокие, белобрысые, но третий был наособинку. Даже с тридцати метров, из-за деревьев было видно, что башка у него торчит прямо из плеч, наподобие штопора, воткнутого в бутылку. И он извивался перед дядей Колей черным угрем, так что тот, бедолага, еле мог за ним уследить. Этого уродца, скорее всего, Пятаков подослал к нему для пущего устрашения.

Сняла трубку Настя. Вдовкин назвался и спросил, нельзя ли поговорить с ее мужем по срочной надобности.

— У вас голос тревожный, — обеспокоилась девушка. — Какие-нибудь неприятности?

— Что вы, напротив. Все устроилось наилучшим образом.

— И Таня в порядке?

— Таня особенно в порядке. Только я не знаю, где она.

— Хорошо, я позову Алешу, а потом еще с вами поговорю. Не кладите, пожалуйста, трубку.

Вдовкин очень сложным движением достал сигареты и зажигалку, но прикурить не успел.

— Слушаю, Евгений Петрович! — Голос спокойный, властный, меланхоличный, как будто не было на земле светопреставления. Как будто дьявол еще только собирался навестить Россию-матушку.

Вдовкин коротко сообщил, что Таню Плахову вызвал босс и, видимо, затеял какое-то изуверство, потому что до сих пор от нее нет вестей.

— Это я знаю, — отозвался Алеша. — Не волнуйся, он ее не тронет. Еще что?

Вдовкин пожаловался, что не может попасть домой, потому что там околачиваются трое бандюг во главе с черногривым уродцем.

— А зачем тебе домой? Сегодня туда не надо ходить.

— Ну как же, там зубная щетка, и вообще… Хотел поспать маленько.

— Вот Настя подсказывает, приезжай ко мне. Зубная щетка есть запасная.

— Вы шутите?

— Евгений Петрович, моя квартира сейчас самое для тебя безопасное место в Москве. И потолковать бы не мешало.

— О чем? Все вроде ясно. Половина ваша. Нет, не так. Берите весь куш. Только Таню вызволите, пожалуйста!

— Таню я тебе верну бесплатно. Никогда не швыряйся из-за бабы такими деньгами. Уважать перестану.

— Сейчас приеду, спасибо! — Он повесил трубку и подумал: нужно мне твое уважение, сволочь криминальная! Но он врал сам себе. Лихорадочно даванув по газам и уже выворачивая на Щелковское шоссе, поймал себя на мысли, что мчит к Алеше Михайлову, на его зов, как давно никуда не спешил. Ярость и стыд перемешались в нем со слезами бессилия. Как большинство несчастных, законопослушных сограждан, он слишком поздно осознал, что жизнь его непоправимо рассечена на две части и соединить их невозможно. Безжалостная рука острым скальпелем прошлась по его судьбе. В прежней части остались дорогие, родные лица: бедная матушка, — трудолюбивый, отец, ныне, слава Богу, зарытый в землю; субтильная жена Раиса, с ее домашними, повседневными бреднями, невозмутимая дочь Елочка, безалаберная и своекорыстная, как сама молодость; друзья, сослуживцы и женщины, которых любил; в новой действительности он очутился один посреди лающих, воющих отвратительными голосами городских джунглей. Мелкое зверье было предназначено для пропитания более крупному, и это, увы, не было метафорой. Нарушился вековой уклад жизни, и те, кто не применился к этому, были обречены на пожирание. Погибших было предостаточно, но еще больше было тех, кого только распотрошили для будущей трапезы. Таким распотрошенным и ощущал себя Вдовкин. Победители были всеядны, но предусмотрительны и много пищи наготовили впрок. По всему необозримому пространству страны было подсолено, наперчено и подвялено великое множество безмозглых, покорных человеческих туш. Они томились в сладкой полудреме вблизи жертвенного огня, убаюканные ласковыми заклинаниями любимого императора. С содроганием представлял себе Вдовкин эту апокалипсическую картину, мчась сломя голову за спасением к одному из новых хозяев жизни.

Приняли его хорошо. Настя увела на кухню и подала ужинать: тарелка с горячим куриным пловом и миска овощного салата, сдобренного пряным натуральным подсолнечным маслом. Она ухаживала за ним, как за родным, не скрывая соболезнующей улыбки. Ощутив зверский голод, Вдовкин ел жадно, торопливо, не стесняясь ее присутствием. Захотелось ему запить чудесную еду пивом, он попросил пива, и она достала из холодильника ледяную бутылку «Тверского».

— Алеша пьет только наше, — сказала она, словно извиняясь. — Вы, наверное, предпочитаете импортное?

— Я пью любое. А где он?

— Вернется через час. Велел вас накормить и, если захотите, уложить спать.

Нажравшись, иначе не скажешь, Вдовкин отвалился от стола, закурил и глянул на девицу соколом.

— С самых поминок во рту куска не было. Чего-то забегался совсем.

— Да, да, понимаю. На вас столько всего навалилось… Но теперь все плохое позади.

— С чего ты взяла? — удивился он.

— Раз Алеша пообещал, беспокоиться больше не о чем.

Заинтригованный, он не таясь ее разглядывал. Не похоже, чтобы она была шалавой, и не похоже, чтобы была психопаткой. В ясных глазах спокойный ум и сочувствие. В ней не было и намека на притворство, и перед ней отступили демоны страха, словно все зло мира действительно осталось за бронированной дверью этого притона.

— У меня тоже прошлой осенью умер папа, — сказала она. И мамочка очень плоха. Она повредилась рассудком, и ее держат в клетке. Но скоро мы с Алешей заберем ее к себе. Вы не единственный несчастливец на свете, подумайте об этом, Евгений Петрович. Подумайте, вам станет легче.

— Несчастливых полно, — согласился Вдовкин. Повидать бы хоть одного счастливого… Настя!..

— Говорите, не стесняйтесь. Говорите, что в голову взбредет, я не обижусь. У вас сердце застыло, оно должно оттаять.

— Ты такая… не от мира сего… даже немного с… что свело тебя с ним? Твой Алеша ведь гангстер, лихой человек… Как ты с ним уживаешься?

На ее светлое личико набежало легкое облачко тоски, но она не отвела прямого взгляда.

— Кому же быть с ним, как не мне… Странно, что именно вы об этом спросили.

— Почему — странно?

— Разве Таня Плахова ангел? Но вы же полюбили ее.

— Полюбил, — кивнул он самодовольно. — Но тебе со мной не равняться. Я и сам как комок грязи, а ты…

— И вы, и я, и Алеша, и Танечка — все мы люди, и над всеми воля Божия. Вы когда последний раз причащались, Евгений Петрович?

— Я? Причащался? — Он решил, что она шутит, но это было не так.

— Понятно, уж не договаривайте. Вы в Бога не верите. Но гордиться тут нечем, уверяю вас.

— Я не горжусь, но так, знаешь, как-то быстро ты перескочила…

— Никуда я не перескакивала, все из этого вытекает. Верующий никогда не спросит, за что вы любите того-то или того-то. Вы неверующий, и детские вопросы кажутся вам неразрешимыми, и вам, естественно, страшно жить.

— Мне? Детскиевопросы? — вторично переспросил Вдовкин. Не столько ход ее мыслей поразил его, — к ним по привычке, как ко всяким женским мыслям, он не отнесся всерьез, — сколько чудовищная убежденность в своей правоте, с которой она, девчонка, разговаривала с ним, как не с сорокашестилетним, видавшим виды горемыкой. Она надеялась втолковать ему что-то такое, чего он не знал, о чем не догадывался, но это бы полбеды. Самое невероятное было в том, что он вдруг почувствовал в себе щенячью готовность подчиняться ее внушению.

— Правильно, правильно, что задумались, — шумно обрадовалась Настя. — И лицо у вас стало сразу успокоенным, просветленным. Алеша тоже один раз задумался, всего один разочек, но вы не поверите, как он с тех пор изменился. С вами произойдет то же самое. Не вдруг, не в одну минуту, конечно. Постепенно, от мысли к мысли. Многие, многие люди, я знаю, из тех, которые жили в затмении, в гордыне, сейчас начинают задумываться и прозревать.

— Что-то незаметно, чтобы твой Алеша изменился. Как был, я полагаю, бандитом, так и есть бандит, — бухнул сгоряча Вдовкин.

Настя мгновенно побледнела и отвернулась.

— Прости, пожалуйста, — заторопился Вдовкин исправить неловкость. — Я не хотел тебя задеть. Но это же правда.

— Это ваша правда, правда постороннего. Для меня Алеша заблудший, ему предстоят большие страдания, как всякому заблудшему. Я люблю его, мне тяжело это знать.

Пустой, нелепый разговор на чужой кухне, с чужой женщиной накануне небытия, но Вдовкину полегчало. Не перевелись на Руси одержимые и придурочные, а это значит, не все потеряно, не все схвачено ворами, как бы они ни уверяли себя в этом и как бы ни бодрились. Пока в бандитском логове одухотворенная девочка рассуждает о всеобщей благодати, вселенскому хаму рано торжествовать окончательную победу. Не успел Вдовкин допить чай, как явился Алеша Михайлов. Наугад подхватил длинной рукой Настю, притянул к себе, потерся носом об ее лоб. Вдовкин замер, как шпион. На его глазах творилось маленькое житейское чудо: тать приласкал младенца.

— Пируете? — сказал Алеша, — С посторонним мужиком? Дай нам водки, Анастасия Леонидовна, легче будет простить измену.

Сел за стол широко, вальяжно, полоснул по Вдовкину острым взглядом.

— Не ссы, трубач! К вечеру получишь свои баксы.

— А про Таню узнали?

— Чего узнавать, и так ясно. Она у них как козырной валет, в рукаве прячут.

— Я ваши иносказания не совсем улавливаю. Вы бы попроще объяснили.

— Верну красавицу вместе с капиталом.

— Вы уверены в этом?

Алеша поморщился, точно сплюнул. Настя уже поставила перед ним тарелку с пловом, и бутылка белоголовой празднично засияла на столе.

— Теперь, Настенька, ступай к себе, — распорядился Алеша. — Почитай там, что ли, книжку. У нас секретный Разговор с Евгением Петровичем наклюнулся.

Настя выразила неудовольствие:

— Давно ли завел от меня секреты?

— Это не мои секреты, общественные. Но я после тебе все расскажу.

Вдовкин замер от недоброго предчувствия. Когда Настя вышла, Алеша разлил водку в чашки. Чокнулся со Вдовкиным, подмигнул:

— Разговор перспективный, Евгений Петрович. Про нынешние свои беды забудь — это семечки. Пора позаботиться о будущем. Неужто не надоело такому, как ты, горбатиться на чужого барина?

— Не понимаю.

— Скоро поймешь, — Алеша зло сощурился, из глаз сверкнула усмешка. Сделал пальцами знак, чтобы Вдовкин выпил, и тот послушно поднес чашку к губам. Но вкуса не почувствовал. Словно холодной воды глотнул.

— Я про тебя навел справки, — как-то безразлично продолжал Алеша, не забывая жевать плов. — Ты человек головастый, специалист отменный. У тебя в науке имя. Но время выпало худое, и согнули тебя в дугу. Вот и начал ты дачами торговать и под кулаки подставляться. От испуга, конечно, но это ничего. Ты мне нужен невредимый, я помогу тебе выпрямиться.

Вдовкин решил обидеться. С насупленными бровками вымучил некую пышную фразу: дескать, по какому праву вы со мной так разговариваете, я все же постарше вас, и с уродливым намеком, что не только постарше, а, дескать, возможно, и поумнее кое в чем. Получилось не то чтобы неубедительно, а отчасти жалобно.

— Не пыжься, товарищ, — снисходительно заметил Алеша. — Я тебе не враг. Был бы врагом, от тебя осталась бы кучка песка. Настенька веничком махнет — и нет тебя. Но зато, если скорешимся, тебя сам Елизар не достанет. Слыхал про Елизара? Знаешь, кто такой?

— Какой-нибудь крупный прохиндей? — догадался Вдовкин.

Алеша похвалил его за сообразительность и налил еще по полной. Оказалось, не просто крупный, а один из тех, кто повязал занедужившую при коммуняках страну и целиком приспособил в свое пользование. Трахает ее и в хвост и в гриву, как хмельную полюбовницу. Таких, как Елизар, на всю Россию не больше десятка, и теперь они так укрепились, что на первый взгляд укороту им нет. Во все концы света разослали гонцов, и оттуда, из Америки и Европы, идет к ним мощная огневая поддержка. Они провернули такую реформу, после которой страну можно пластать на ломти, как жирный окорок. Кто не подоспел к дележке, тому завтра нечего будет класть на зуб. Правда, некоторые из передельщиков, запихав в пасть непомерные куски, уже подавились, но Елизар не подавится. Он аккуратен и мудр. И он не жаден. Его сила в том, что он рассчитывает на три хода вперед и безжалостен, как терминатор.

— Хочешь быть с Елизаром? — спросил Алеша.

— Не хочу, — ответил Вдовкин и отпил глоток сорокаградусной водицы. Его умилило почти точное совпадение собственных мыслей с куражливыми рассуждениями разбойника.

— Правильно, что не хочешь, — обрадовался Алеша. Он ничуть не опьянел, хотя засадил уже не меньше полбутылки. — Теперь вопрос стоит так: или мы их, или они нас. Но мы с тобой подрежем Елизару поджилки.

— Зачем? — спросил Вдовкин.

— Что — зачем?

— Зачем подрезать поджилки? Чем мы лучше его?

— Об этом тебе расскажет Настя, когда подружитесь. Но могу сказать и я. Мы живые, а он мертвый. Мы хотим жить, а он хочет властвовать. Разве не так?

— Выходит, ты не хочешь властвовать? Может, ты апостол Божий?

Алеша нехотя процедил:

— Трудно с тобой. Ты слишком много книжек прочитал. Поэтому тебя превратили в бродячего пса, а ты даже не пикнул.

И это тоже было горькой правдой. Как правдой было и то, что с каждым глотком водки, с каждой минутой Вдовкин все больше проникался странным, мистическим доверием к сотрапезнику. Алешино лицо сияло неземной отвагой, и если бы Вдовкин был художником, то всю оставшуюся жизнь рисовал бы его портреты. Удивительно, как часто мать-природа именно порок одаряет столь прелестными, победительными чертами.

Хорошо, — сказал он. — К черту дурацкую философию. Скажи, чего хочешь от меня? Зачем я тебе?

Алеша объяснил. Оказывается, подрезать поджилки Елизару Суреновичу можно было двумя способами. Первый — убить его, отправить свиньям на прокорм, куда ему давно пора. Это способ легкий, но проблему он решал лишь отчасти. На месте убитого Елизара вскоре обязательно возник бы другой Елизар, с другим именем, но, возможно, еще более ненасытный. Дело, оказывается, было не в самом Елизаре, а в плацдарме, который он занимал. В этом гниющем, смердящем болоте, где прежде располагалась великая Россия, а нынче образовались феодальные княжества с паскудным именем СНГ, все мало-мальски сухие и пригодные для обустройства нормальной жизни бугорки и кочки успел захватить Елизар со своей командой, и вытурить его оттуда можно не норовом, не испугом, не пулей, а только долларом, то есть капиталом. Это азбучные истины людского, стадного бытования, и если Евгений Петрович, доживя до седых лет, их еще не постиг, то он просто дурак и ему остается роль лакея при новых управителях, да и то, если его возьмут на эту роль, а судя по всему, как раз могут и не взять, как чересчур заносчивого перестарка.

Чтобы дать Вдовкину время осознать глубину выгребной ямы, в которой он очутился, Алеша достал из бара новую бутылку и откупорил баночку красной икры.

— Сделай бутербродик, — посоветовал Вдовкину. — Помогает от склероза.

Вдовкин, немного осоловевший не столько от количества выпитого, сколько от скорости, с которой они накачивались, поинтересовался:

— Капитал — это сколько, по-твоему? И откуда он у меня возьмется? Я же не вор.

На Алешу водка подействовала потрясающе: он еще больше одухотворился.

— Еще немного терпения, — сказал он, — и все поймешь. Главное, реши для себя: раб ты или воин.

Вдовкин толсто намазал хлеб икрой, глубокомысленно изрек:

— Перед законом, дорогой Алеша, мы все рабы. Даже ты.

Алеша улыбнулся ему, как несмышленышу, и продолжил нравоучение. Про закон, которого опасался Вдовкин, обещал объяснить чуток попозже, а пока вернулся к Елизару. Чтобы выковырнуть Елизара с плацдарма, капитал требовался большой, даже очень большой, не двадцать тысяч баксов, о которых мечтал Вдовкин, и не миллион, значительно больше. Такой капитал сам себе голова, он не укладывается в бухгалтерские ведомости, его не удержать слюнявым пересчетом; как лавина с гор, врывается он в энергетические системы и караванные торговые пути, переиначивая их под себя. Кто не понимает этого, сказал Алеша, с печалью глядя на собеседника, тот не просто дурак, но вдобавок еще и татарин. Иметь дело с большим капиталом так же опасно, как с озером ртути, но пугаться не надо. В пуповине капитала всегда есть очажок, где осторожный человек сумеет укрыться от его разъедающей, растворяющей силы. Жизнь дается человеку один раз, строго заметил Алеша, но прожить ее надо так, чтобы лечь в гроб со спокойным, улыбающимся лицом и чтобы дети, коли ты их завел, могли помянуть тебя добрым словом.

Вдовкин ощутил, что неудержимо начинает кемарить, но прежде чем уснуть, все же попытался выкарабкаться из-под словесной шелухи, которой завалил его с головой удивительный бражник.

— Ответь прямо, — взмолился он. — Чего ты хочешь от меня?

— Капитал, невозмутимо заметил Алеша, валяется под ногами, надо только уметь его поднять. Самый короткий путь к нему — не биржи, не инвестиционные фонды, а банковские компьютеры. В чреве банков он притаился, как гигантский осьминог перед пробуждением, готовый запустить свои железные щупальца туда, куда мигнет направляющее око.

— Ты же электронщик, Женя, — сказал Алеша, протыкая взглядом лоб Вдовкина. — У тебя талант и награды. А у меня воля и ум. Ты наладишь отмычку к компьютерной системе, а я подставлю мешок. И Елизару — капут! Родина тебя не забудет, друг!

На мгновение Вдовкин протрезвел, воскликнул в восхищении:

— Ну, ты удалец. Алеша! Ей-Богу, удалец! Как тебе все это в голову только приходит? Ты — и компьютеры! Ты — и экономика! Как это совместить?

— Но это возможно? — вкрадчиво спросил Алеша.

Вдовкин блаженно щурился. Еще бы невозможно. В электронике возможно все. Это его стихия, его родной, покинутый дом. В нем каждая микросхема послушно замирает в ожидании его властного прикосновения. В электронике не бывает измен, там чистая, подобная солнечному лучу, мысль заключена в радужные оболочки микросочленений. Электроника — вот истинный триумф человеческого разума.

— Это даже несложно, — усмехнулся Вдовкин. — У компьютеров нет секретов, они правдивы, как младенцы. Но я на это не пойду, Алеша. Прости, не пойду! Мне свобода дороже всяких денег.

— О свободе поговорим отдельно, — удовлетворенно хмыкнул Михайлов. — Нажрешься ею досыта. А сейчас — спать!

Дальше Вдовкин не заметил, как очутился в постели, и только помнил, как над ним склонилась Настя. Она приподняла его голову и прохладными пальцами вложила в губы какую-то таблетку. Потом поднесла чашку с водой. Он выпил и поцеловал ее руку.

— Спи, бедняжка, — сказала Настя. — Храни тебя Христос.


4

Четыре года назад

Когда Миша Губин очнулся в больничной палате и ощутил свое тело, прошитое пулей, то сразу погрузился в медитацию. Боль покорилась быстро, но он чувствовал, что еще не готов вернуться в мир, где пули тенькают, как синички, и торжествует подлый хам. В глубине души он был благодарен ясноокому отроку, который дал ему возможность насладиться глубоким покоем небытия. Жаль, что придется его убить.

В том зеленом уголке, куда увела его медитация, даже воздух был красив. По мягким, влажным травам стелилась тень невидимого божества. С улыбкой узнавания Миша наблюдал, как из синеватого сумрака, подобно изображению на слайде, проявляется, возникает, обретает плоть Ее величество Прекрасная дама. Как водится, в тяжкую минуту она пришла его навестить. В ее облике не было ничего греховного, но все же выражение ее глаз, и чудное мерцание кожи, и озорная повадка, с которой она опустилась на траву, и смелый жест руки, откинувшей локоны с чистого лба, — все обещало трудную работу любви. Он не заблуждался насчет нее: она была слишком нетерпеливой, чтобы быть призраком.

Я чуть не сдох на этот раз, — пожаловался он. — Могли больше не увидеться.

Она засмеялась вызывающе, как смеялась всегда, когда грустила.

— С чего ты взял, самоуверенное дитя, что я стремлюсь с тобой увидеться? Ты сам выклянчиваешь эти свидания.

— Неправда, — возразил он, ничуть не осуждая ее за маленькую ложь. — Я вовсе не думал о тебе и не звал тебя. Но стоит зазеваться, как ты тут как тут, так и ждешь, чтобы я задрал тебе юбку.

— Может, и так, — согласилась она, придвигаясь ближе. — Но скажи, какой толк в наших встречах, если ты не делаешь этого?

— А какой толк в удовлетворении похоти?

Дама сморщила носик и поглядела на него с презрением.

— Мое предназначение быть рабой, но ты так и не научился повелевать. В следующий раз пусть тебя переедет асфальтовый каток, а я приду и плюну на то, что останется. — Она злилась всерьез, и Губин не понимал природу ее раздражения.

— Ты действительно ждешь моей смерти? — спросил он озадаченно.

— Как все, кто любит. Женщина, которая не убила возлюбленного, недостойна стирать его грязные носки. — Убежденность, с которой она, по обыкновению, несла свою чушь, умилила его.

— Ты сегодня, кажется, не в настроении? — заметил он. Ну и катись откуда пришла! — Губин неосторожно повернулся на локоть, чтобы оттолкнуть ее, и боль, усмиренная медитацией, раскаленным сверлом хлынула в плечо.

В палате, где он лежал, потолок отсвечивал ненатуральной белизной. Стояла глубокая ночь. В прорезь стеклянной двери была видна фигура склоненной над столом женщины в голубом халате.

— Эй! Эй! Там! — окликнул Губин, но женщина не услышала. Над головой чернела кнопка. Губин дотянулся и надавил на нее. Женщина вскинула голову и взглянула на него через дверь. Он поманил ее пальцем. Она встала и двинулась к нему, но было впечатление, что одновременно взлетает в небо, размахивая голубыми крыльями халата. Когда она приблизилась, Губин определил, что ей лет пятьдесят, она не красавица и ее давно не целовали.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Клавдия Васильевна.

— Мне нужно поговорить с врачом.

— Утром будет обход, после девяти. Сейчас надо спать, больной.

— Позовите дежурного врача.

— Что вам нужно? Я сама все сделаю. Врач тоже человек, ему надо поспать.

Ее ночное сознание выдавливалось из глаз слизью невнятной истерики.

— Хорошо, Клавдия Васильевна, не волнуйтесь. Не нужно врача, принесите сюда телефон.

Медсестра растерянно заморгала. Вечером ей намекнули, что за раненым надо приглядывать получше. Приходил молодой человек из тех, которые в длинных плащах и все на одно лицо, и все ездят в одинаковых иномарках, и вручил ей конверт с деньгами.

— Губину нужен особый уход, — сказал молодой человек. — Шеф распорядился. Внакладе не будете.

Клавдия Васильевна намек поняла, хотя он ровным счетом ничего для нее не значил. Тридцать лет подряд она ухаживала за больными, относясь ко всем безмятежно, как к малым детям, готова была услужить и Мише Губину, но его просьба привела ее в смущение. За тридцать лет впервые мужчина, которому жить, возможно, осталось до утра, собрался куда-то звонить. Все новое давалось ей с трудом.

— Телефон на тумбочке, — сказала она. — Он не переносной.

— На нет и суда нет, — улыбнулся Губин. Дальше произошло несусветное. На глазах изумленной женщины он соскочил с постели, точно был здоровее здорового. Его туловище туго обхватывали бинты с желтыми и розовыми пятнами — наряд висельника, — а ниже пояса он был гол. Клавдия Васильевна, вскрикнув, попыталась уложить больного обратно, кинулась к нему, но это ей только померещилось. Через секунду она обнаружила, что сама лежит в его постели и даже аккуратно прикрыта простынкой.

Миша Губин позвонил Елизару Суреновичу и терпеливо дождался, пока тот снимет трубку. Владыка, поднятый среди ночи, не ругался понапрасну и вообще никак не выказал своего неудовольствия. Напротив, порадовался за Губина, что тот уже на ногах.

— Я-то думал, хоронить придется, — благодушно пробасил он, — а ты вон каков сокол. Говори, чего приспичило?

— Извините за позднее беспокойство.

— Ничего, у стариков сон легкий.

— У меня просьбишка небольшая. Фраерка не трогайте, оставьте мне. Если он еще живой.

— Алешу?

— Вам виднее, как его зовут.

— Какой же он фраерок? — Шеф был явно настроен лирически. — Он нам с тобой, Миша, хороший урок преподал. Ты не все еще знаешь. Он ведь однофамильца твоего Гришу замочил. Как я любил Гришу, как сына! Вот уж истинно агнец был Божий. Нет, не пожалел и его. А ты говоришь — фраерок!

Агнец Божий Гриша Губин за свою недолгую снайперскую жизнь перестрелял, пожалуй, не менее двадцати голов крупняка, не считая мелочевки, но все-таки владыка был прав: сердцем Гриша был невинен и тих. У Миши Губина нервно дернулась щека, когда услышал неприятное известие.

— Просьбу повторяю, Елизар Суренович. Не губите без меня стервеца.

— Ты сколько там намерен валяться на казенном харче?

Миша Губин положил ладонь на грудь: сердце ворохнулось натужно.

— Думаю, с недельку.

Благовестов подбил бабки:

— Все, Миша! Я тебя понял. Больше пока по ночам не звони. Выздоравливай.

— А как же просьба?

— Обещать не могу, но подумаю… Учти и то, тебе он дырку в плече проделал, а мне все воскресенье испортил. Кому обиднее? Все, отбой…


Через десять дней Миша Губин пошел на волю. Врач был категорически против, и пришлось дать расписку, что всю ответственность за последствия необдуманного шага Губин берет на себя. Расписка была липовой, как все бумажки на свете, но врач, с которым Губин на всякий случай наладил дружеский контакт, бережно спрятал ее в зеленую папку с тесемками. Губин был еще слишком слаб, чтобы ехать на такси, и предпочел идти домой пешком. На дорогу затратил часа четыре, но это была первая нормальная тренировка на свежем воздухе. Москва показалась ему какой-то незнакомой, словно он отсутствовал целую вечность. Дома пьяно кренились набок, а девушки вместо того, чтобы улыбаться, завидя его, убыстряли шаги. Два раза пришлось делать остановки: он садился на скамейку и по получасу медитировал, но не слишком успешно. Лишь в конце второй медитации Ее величество Прекрасная дама соизволила ему показаться. Она натурально радовалась его немощи.

— Допрыгался, вояка, — съязвила она. — Ну и кому ты теперь нужен такой?

— Какой такой, какой? — возмутился он. — Притомился немного — это да. А так — руки-ноги на месте. Чего злишься?

Дама улыбнулась самой благословенной своей улыбкой.

— Перед кем хорохоришься, дурачок! У тебя дырявое легкое. Путь окончен.

— Нет, — сказал он. — Это очередное испытание. На моем пути нет поражений или побед. Я не принадлежу себе. Посвящение в дао требует самоотречения. Как и служение Христу. При чем тут дырявое легкое? Когда остановится сердце, я поднимусь по лунному лучу на высшую ступень. А ты будешь моим посохом.

Прекрасная дама состроила непристойную гримасу.

— Ненавижу, когда начинаешь умничать, — сказала она. — Пыжишься, корчишь из себя сверхчеловека, а на самом деле у тебя нет сил удовлетворить женщину. Любой мальчишка-ларечник сделает это лучше тебя.

— Ты все об этом, — вздохнул Губин. — А я совсем о другом.


Из дома Миша Губин позвонил Тине Звонаревой, девице из окружения Благовестова, по кличке «Пупырышек». С этим самым Пупырышком, созданием сколь очаровательным, столь и порочным, их связывали довольно близкие отношения: он многое прощал ей за бесшабашность нрава, а она неоднократно делала отчаянные попытки склонить его к греху. Пупырышек говаривала, что у нее еще не было таких мужиков, как Миша Губин, абсолютных истуканов, и полагала, что, соблазнив его, испытает неземные наслаждения, как при случке с крокодилом. Типа обрадовалась его звонку.

— Мы-то все думали, ты уже отчалил, а ты живой, голубчик! — защебетала она. — Приезжай немедленно, я одна. Или хочешь, к тебе приеду? У меня есть эликсирчик, из Штатов привезли, один глоточек — и все заботы побоку. Дрын стоит, как железный. А на вкус — ну просто сладенький сиропчик. Не бойся, голубчик, это тебе не повредит.

За шутками и прибаутками Миша Губин выведал у озабоченной девушки все, что ему было надо. К счастью. Пупырышек и не предполагала, что тут могут быть какие-то секреты. Гришу, да, похоронили, зарыли на Ваганьковском пышно, торжественно, при большом стечении народа, а этого негодяя, эту мразь, Алешку Михайлова, мальчики отловили на Ленинградском вокзале и поучили уму-разуму. Но подонок оказался живуч, как крыса, а может быть, владыка не велел его опускать. Его сволокли в 57-ю больницу, где подонок, по всей видимости, все же околеет, а возможно, и нет. Лучше бы, конечно, оклемался, чтобы еще разочек его убить. За каждую святую Гришину кровиночку его следует давить по разу, так считала Тина Звонарева. На вопрос, как драгоценное здоровье шефа, Пупырышек ответила, что Елизар Суренович бодр, деятелен, вездесущ и о Мише Губине отзывался с сожалением, как о незаменимом сотруднике.

— Если Елизара опасаешься, — сказала Пупырышек, — то совершенно напрасно. Ему на меня давно наплевать как на женщину. И потом, я проскользну незаметно, переодевшись монашкой. Чего тянуть, дорогой? И так сколько тянем. Все равно же этим закончим.


Губин ответил, что согласен на безумство, зачем бы иначе звонил, но предложил отложить свидание денька на три, потому что пока никак не удается остановить кровотечение.

— С кровушкой-то, с кровушкой, — возбудилась Тина, как раз приятнее. Ну как же ты не понимаешь, дурачок мой желанный!

На ужин Миша отварил картошки и вывалил в кастрюлю две банки тушенки. Сытное варево запил двумя стаканами крепкого чая с медом и рано лег спать.

Утром, выполняя перед зеркалом комплекс дыхательных упражнений, решил, что ждать дальше не имеет смысла. Тело подчинялось достаточно, чтобы свести небольшие, несложные счеты.

В двенадцатом часу утра он вошел в приемное отделение 57-й больницы. За канцелярским столиком, над которым висела табличка «Справки», сидела женщина, похожая на мужчину-вахтера. Перед ней лежала раскрытая бухгалтерская книга. В ней она легко обнаружила фамилию Михайлова. Он находился в пятом боксе.

— Почему в боксе? — спросил Миша Губин. — Он что, совсем плох?

— Я откуда знаю, — ответила женщина-вахтер. — У врача поинтересуйтесь.

У входа на этаж Губина попытался остановить какой-то пожилой шибздик в синем, заляпанном краской халате.

— У нас обход. Не понимаешь, что ли, а лезешь?

Миша сунул в заскорузлую лапу стольник — и прошел.

Боксы он разыскал чутьем, они были расположены в самом конце длинного коридора и отделены от общих палат каменной лесенкой с железными перильцами. Три двери, и за одной из них прятался враг. Миша Губин собирался действовать по обстановке. Увидеть, прыгнуть — и ребром ладони по кадыку. Не смертельно, для тишины. Чтобы можно было спокойно поговорить. Если в комнате Алеша не один, это осложнит дело, но не сильно. Губин не допускал и мысли, что в вонючей больничой палате, да и во всем этом здании ему может встретиться сколь-нибудь серьезное препятствие.

В узкой, в форме пенала, комнатенке, подобной белому гробу, Алеша лежал один, но вид у него был ужасен. Несколько мгновений понадобилось Губину, чтобы признать в синюшной кукле, запеленутой в тугой кокон, своего лютого, насмешливого, стремительного обидчика. Эти утраченные мгновения затормозили цикл атаки. Алеша не спал, его глаза на безбровом и безгубом лице были повернуты к дверям, и в отличие от Губина он сразу узнал врага.

— Пришел добить? — спросил он утвердительно. — Долго же собирался. Будешь душить или перышком? Давай действуй, а то скоро врач придет. Сделай милость, освободи от земных хлопот.

Губин прикрыл дверь, шагнул вперед и навис над жертвой. Ему нужно было увидеть отчаяние в глазах жертвы, иначе они не поквитаются.

— Нет, — сказал Алеша, — потехи не будет. И не надейся.

Губин был воином, но к людям относился, как к мусору. Большинство из них соответствовало его представлению. Редко он ошибался, но ошибки приводили его в замешательство. Холодное достоинство, которое излучал нелепый марлевый кокон с блестящими глазами, его озадачило.

— Куда спешишь? — спросил он. — Оттуда возврата нету. Там уже не популяешь из револьверчика в безоружного.

— Не отвлекайся, — бесцветные губы Алеши чуть порозовели. — Хочешь языком почесать, приходи в другой раз.

— Другого раза не будет.

— Щенок, — усмехнулся Алеша. — Какой же ты самоуверенный, поганый, безродный щенок. Жалею, что не взял тогда немного правее.

Если он рассчитывал разозлить Губина, то достиг обратного результата. С опозданием Миша Губин осознал, что препятствие, которого не ожидал встретить, уже возникло и преодолеть его будет не просто. Препятствием оказалась не чужая сила, а чумовое состояние жертвы, как бы упоенно стремящейся на заклание. Он присел на краешек кровати, небрежно передвинув марлевый кокон к стенке, при этом в коконе что-то мокро хлюпнуло.

— Тебе что же, так не терпится подохнуть?

— Подохнешь ты, собака, — объяснил Алеша. — Такие, как я, уходят лунной тропой.

Точно светом озарило утомленный мозг воина. Пароль был произнесен. Или этот подлый стрелок коварен, как дьявол, и ведет хитроумную схватку за свою подлую душонку, или он брат ему, и тогда выходит, Губин пришел убить брата своего. Следовало немедленно разгадать эту загадку. Губин ощутил свирепое головокружение с цветными кругами в глазах, и правый бок накалился. Времени, конечно, у него было в обрез.

— Ты не трус, вижу, — заговорил он с неожиданно миролюбивой интонацией. — Скажи, из-за чего рисковал? Неужто из-за сопливой девчонки?

— Тебя Елизар что, побеседовать со мной послал? Да я срать хотел на всю вашу кодлу. Уж поверь, на твоем месте я бы не медлил. Или ручонки дрожат?

Свой крохотный шанс уцелеть Алеша терпеливо раскручивал в одну сторону, преодолевая большую истому рассудка. Что Губин ему брат, он понял раньше его, но что это меняло? Мало ли кто кому брат, а кто сват. За долгие лагерные годы он нагляделся всякого и видел, как не только брат в охотку мочил брата за пачку сигарет, за миску гнилой похлебки, но и мать остервенело топила в сортирном очке своего визгливого птенца, если тот становился ей слишком большой обузой. Но в отличие от Губина Алеша не проникся к человечьему роду черным, нутряным презрением, и спас его сердце от тьмы незабвенный товарищ Федор Кузмич. Он ему показал, какой бывает человек, когда с него спадает лихо земной суеты.

Под дверью началось движение, раздались голоса, и в бокс в сопровождении медсестры быстрым шагом влетел врач, которого звали Петр Устинович, — бойкий и настырный человек лет сорока. Увидя пришельца на кровати больного, он сразу разбух неправдоподобным гневом.

— Что это значит? Кто пропустил?! — оборотился он к растерявшейся девушке в белом халате с размалеванным, смазливым личиком.

— Они же проныривают, разве уследишь, — жалобно залепетала девушка. Миша Губин уже отступил к окну, прикинув с сожалением, что придется вырубать не только шумного детину-врача, но и хлипкую девицу, а в болезненном состоянии он мог не рассчитать и изувечить пигалицу. Он избегал калечить девиц, которые пищат такими голосишками, будто их из материнского чрева извлекли с прищемленным пупком.

— Оставьте его, — немощно попросил Алеша. — Оставьте на пять минут, доктор!

Петр Устинович перевел сердитый взгляд с Алеши на Мишу Губина.

— Вы разве не понимаете, что ему нельзя волноваться?

— Понимаю, — сказал Губин. Но…

— Никаких «но»!.. А вам, милочка, я скоро все равно влеплю выговор. На вашем дежурстве вечно проходной двор. Больного в перевязочную. Вы меня слышите?

— Слышу, Петр Устинович.

Доктор снова обратился к Губину, но видно было, что смягчился:

— Ваш… Кстати, кто он вам?

— Племянник, — сказал Губин.

— Так вот, ваш племянник всего лишь вторые сутки в сознании после тяжелейшей комы. Как можно это не понимать? Светские визиты ему совершенно противопоказаны. И вы тоже, Михайлов… Я, разумеется, рад за вас, но хорохориться пока рановато. Подождем денька три, тогда видно будет.

— Вы не совсем правы, доктор, — отозвался Алеша. — Он сам тяжело болен. Но лечится исключительно мочой. Полведра в день — и никакой язвы. Но своей ему не хватает. Вот и приходится… Где твой горшок, Михаил?

Он все-таки издевается надо мной, подумал Губин. Пора кончать эту комедию. Он отчетливо видел три точки: солнечное сплетение мудилы-врача, хрупкую шейку медсестры и глянцево-восковую височную часть остроумца. Чтобы поразить эти три цели, ему понадобится секунда. Губин глубоко, как на тренировке, вздохнул и на выдохе пошел в наклон, одновременно перенося тяжесть тела на левую ногу. Но это было его последнее осмысленное движение. При резком развороте что-то хрустнуло в ране, огненная боль распластала череп. В забытьи, как на качелях, Губин ткнулся лбом в линолеум. Он ненадолго отключился, но слышал все, что происходило над ним, хотя звуки доносились точно из-за ватной завесы.

— Что такое?! — завопил мудила-врач. — Что с ним? Да помогите же, сестра!

— Ничего страшного, доктор, — успокоил Алеша. — Он эпилептик. Всегда так реагирует на красивых женщин.

Губин почувствовал, как чьи-то руки тянут его вверх, злобно ворохнулся и сел, прислонясь спиной к батарее. Комната малость подрыгалась и утвердилась в прежнем виде. Боль из головы спустилась под ребра. Это было преодолимо.

— Извините, — виновато посмотрел на врача. — Низкое давление. Уже все прошло.

— Прямо детский сад какой-то! — распсиховался Петр Устинович окончательно. — Нам надо за вредность платить, как шахтерам. Если больны, зачем же, прошу прощения, приперлись? Устраивали бы припадки дома. И мочи тут у нас лишней нету.

— Это негуманно, доктор, — укорил его Алеша.

Что-то еще пробормотав себе под нос, Петр Устинович развернулся и строевым шагом покинул палату. Сестра потянулась за ним.

— Михайлова срочно в перевязочную! — грозно донеслось из коридора.

Алеша косил глазом на сидящего под батареей Губина, но все равно плохо его видел, потому что повернуть голову не мог — мешали пластиковые усы. Губин, наоборот, видел Алешу хорошо, но не спешил вставать.

— Щенок ты и есть, — заметил Алеша. — Даже с калекой не справился.

— Почему доктору не выдал?

— Ошибся, — признался Алеша. — Думал, обоих завалишь, не хотел горячить. А ты вон на ногах не стоишь. Или у тебя боевой обычай? Как до драки, сразу на пол? Ты, помнится, и у Елизара на даче все по ковру ползал, недобитка изображал.

— Почему не воспользовался случаем? — вторично спросил Губин. — Ответь честно, не кривляйся. Я не урка.

— Вижу, кто ты. Дешевый Елизаров палач. Скотина, как и он.

— Не ответишь?

— Отвечу, — Алешу давила тошнотворная дремота, как чугунный пресс. Но он и не думал сдаваться. — Мы с тобой одной крови, ты и я.

Миша Губин расстроился: ясноглазый марлевый кокон угадывал его мысли прежде, чем они зарождались в башке. Но все же он чувствовал, что ему подфартило: посреди гнусной круговерти жизни он впервые встретил близкого человека. Его нельзя убивать. Если его убить, придется дальше куковать на белом свете в одиночестве. Губин поднялся на ноги: все в порядке, пол не качается. На Алешу старался не смотреть. Сейчас это лишнее.

— Хорошо, я уйду, — сказал он, — но не думай, что простил. Поперек судьбы не хочу лезть. Приду, когда разбинтуют. Жди.

Все же кинул поспешный взгляд на Алешу, чтобы примериться напоследок. Но Алеша спал. В уголках порозовевших губ скопились белые комочки. Миша Губин достал носовой платок и аккуратно, осторожно вытер ему рот.


Через три недели он вернулся. Алеша Михайлов лежал уже в общей палате и считался ходячим больным. Губин вызвал его в коридор. Он принес полную сумку гостинцев: продукты и спиртное. К этому времени Алеша разведал в больнице все укромные уголки. По загроможденной разным хламом и пустыми картонными коробками лестнице они проникли на чердак, где засиделись за полночь, попивая красное винцо. Обо многом успели договориться…


5

Серго дозвонился Благовестову и долго, косясь бешеным глазом на Плахову, выклянчивал хотя бы десятиминутную аудиенцию. Старик недужил, был не в духе, в оскорбительных тонах растолковывал Сергею Петровичу, что поздние деловые визиты дурно влияют на печень, а это, как полезно знать всем, и особенно таким молодым и прытким, как Серго, драгоценный, мощный фильтр, поддерживающий жизнеспособность крови.

Плахову на ночь запер в своем кабинете. Уходя, предупредил:

— Не делай глупостей. Может, и поживешь еще недельку-две.

Плахова ответила:

— О себе подумай, Сережа. Замахиваешься не по плечу.

По дороге к Елизару, хотя время поджимало, завернул домой. У подъезда на лавочке прохлаждались двое боевиков. Завидя хозяина, подчеркнуто вытянулись во фрунт. Серго знал обоих, недавно принял на работу: оба из спецназа, сопляки безмозглые, Пятаков легко их переманил.

— Докладывайте! — хмуро приказал Серго. Старший смущенно пробубнил:

— Мы здесь всего полчаса, Сергей Петрович. До этого Ванька-Хлыст дежурил. Он в больнице. Дверь починили кое-как.

Ничего больше не спрашивая, Серго маханул лифтом на свой шестой этаж. Обитая кожей, обугленная по краям, дверь производила впечатление беды. Сергей Петрович позвонил. Наташа, разглядев его в глазок, отворила и с криком кинулась на грудь. Он втащил жену в квартиру, грубо отпихнул.

— Ну?!

— Сережа, миленький! Что это такое? Где Данюшка?!

Говорить с ней было не о чем. Прошагал через гостиную в спальню к девочкам. Там все было в порядке. Дорогие крохи безмятежно посапывали в кроватках, каждая со своей куклой. Наташа как вцепилась в локоть, так и не отпускала, уволоклась за ним в кабинет.

— Сядь! — Он ткнул пальцем в кресло, для убедительности слегка поддал коленом под пышный зад. — Возьми себя в руки! С Данькой ничего не случится. Завтра привезу.

Отомкнул сейф, замаскированный в стене под картиной Пигаля «Сумерки на Гавайях», достал из потайной ниши кобуру с американским полицейским «бульдогом». Скинул пиджак и, матерясь, не справляясь с застежками, приладил пистолет под мышку.

— Сережа! — охнула жена из кресла.

— Коньяк! Лимон! — рявкнул Серго. Жена вихрем унеслась на кухню, Сергей Петрович уселся за свой любимый, с мраморной столешницей, стол и закурил. Еще раз прокрутил в голове все детали. Да, выхода не было, придется рискнуть головушкой, а так не хотелось. Долгие, благополучные годы все-таки чуток размягчили нутро. Уже привык чужими руками загребать жар, да и всегда чурался черной работы. Что ж, Бог не выдаст, свинья не съест. Ставка слишком высокая, блефовать нельзя.

Наташа вернулась с подносом, на котором янтарный графинчик и порезанный на блюдечке лимон. Серго поднес рюмку к глазам, понюхал и смачно швырнул об стену.

— Стакан, дура!

Через мгновение подала граненый стакан, счастливое напоминание о бесшабашной юности. Серго выпил ровно сто пятьдесят граммов тремя глотками, как после парилки. Стиснул зубами хрусткую лимонную дольку.

— Ладно, не хнычь, плакса! Умела рожать, умей и спасать.

— Сережа, ну как же так! Кому мы причинили зло?

— Вот об этом лучше не думай. Я отлучусь часика на два. Постарайся уснуть. Сегодня никто не потревожит.

— Сережа, зачем тебе пистолет?

— Воробьев стрелять.

В прихожей у Елизара его сноровисто обшарил дюжий молодчик в форменной, пошитой на английский манер ливрее. Отобрал пукалку. Серго про себя усмехнулся: блажит старый дуралей, обряжает своих людишек в маскарад.

Благовестов принял его по-домашнему. Лежал на диване в синем персидском халате, обложенный подушками, молоденькая девушка, по виду скорее одалиска, чем медицинский работник, измеряла ему давление. На свой сатанинский латунный череп Благовестов напялил какой-то белый тюрбан. Гостиная была освещена настенными бра, верхний свет выключен. В полуночный час Елизар Суренович не счел нужным изображать приветливого хозяина. Небрежно махнул рукой: дескать, располагайся, раз пришел. Пробурчал:

— Незваный гость хуже татарина. Не знаешь, Серго, откуда взялась такая поговорка?

— Надо полагать, после татаро-монгольского ига придумали.

— Надо же. А мне и невдомек. Я думал, это потому, что татары очень злые. Дерутся страшно и все ножиком, ножиком сапожным норовят брюхо вспороть. Никогда не связывайся с татарами, Серго, мой тебе совет. Обязательно зарежут.

Девушка упаковала прибор, чмокнула старика в щеку. — Папуся, у тебя давление сегодня, как у марафонца.

— Брысь отсюда, цыпленок. Да вот, принеси нам с татарином чего-нибудь вкусненького.

— Чего, папулечка?

— Пожалуй, водочки по глоточку можно выпить, раз давление позволяет. Ты как, Серго?

— Спасибо, выпью.

— И холодечику прихвати, того, вчерашнего, душистого. Ты как, Серго, будешь холодец кушать?

— Спасибо, буду.

Сергей Петрович понимал, что владыка в любую секунду может его вытурить, потому, как только девица упорхнула, сразу приступил к делу. Пожаловался, что похитили сына и сделал это не кто иной, как Крест. В целях вымогательства. Требует откупного — двадцать тысяч «зеленых». Сумма, конечно, небольшая, но важен принцип. Сегодня оборзевший Алешка замахнулся на Серго, а завтра… Этого нельзя позволять.

— Ты зачем ко мне-то прибежал? — удивился Елизар Суренович. — Да еще ночью. Это разве не твои личные проблемы?

Тут девица вкатила накрытый столик на колесиках и лихо развернула его к дивану. Серго замедлил с ответом.

— На цыпленка не обращай внимания. Она глухая… И вообще хочу от нее избавиться. А вот что, Серго, не заберешь ли ее себе? Не гляди, что страшненькая, услужить умеет.

— Папка! Негодяй! Ты что такое говоришь?! — заверещала девица и вдруг с разбега, как акробатка, скакнула старику на грудь. Некоторое время Серго, морщась, наблюдал паскудную сцену. Девица пыталась то ли задушить Благовестова, то ли принудить к скоропалительному соитию, при этом по-кошачьи подвывала, а старый греховодник лишь самодовольно пыхтел и сладострастно хихикал. Гостя они не стеснялись, словно его тут и не было. Наконец Благовестову надоела забава, он спихнул с себя безумную одалиску и велел ей убираться.

— Так, говоришь, обидел тебя Алеша Михайлов? — как ни в чем не бывало обратился Благовестов к гостю. — А ну-ка налей по рюмочке. После «Смирновской» сон глубже. Лишь бы не заявился еще какой-нибудь засранец. Поверишь ли, Серго, к старости ни у кого нет уважения, и это очень прискорбно. Охамел народец. Прут сюда, как в церковь, а я разве поп?

— Елизар Суренович, я пришел потому, что слышал, у вас у самого были некие недоразумения с Крестом.

— Были, верно. Ну и что?

— Хочу просить вашего разрешения, чтобы пресечь бандита. Раз и навсегда.

Благовестов безмятежно проглотил рюмку и зачавкал холодцом. Отвечать не торопился. Глубокомысленно наслаждался поздней трапезой. Серго не выдержал затянувшейся паузы, еще раз выступил:

— У всякого бизнеса есть свои правила. Кто их нарушает, того наказывают. Это я ваши слова повторяю, дорогой учитель.

— Мои? — Благовестов наконец управился с холодцом и тарелочку едва ли не вылизал. — Ну и хорошо, что мои, это правильные слова. Но с Алешей случай особый. Действительно, была с ним катавасия. Тявкал на меня по молодости, нрав такой у него поперечный. Но тебе с ним не справиться, Серго. Даже не затевайся. Я его дважды убивал, а он, сам видишь, по-прежнему благоденствует… Напрасно холодечик не кушаешь, отменный холодечик, и знаешь, кто приготовил?

— Да какая мне разница?

— Есть разница, есть. Настя стряпала, Алешкина сожительница. А привез вчера гостинец Миша Губин, про которого ты, наверное, тоже наслышан. Преданнейший был человек, исключительных достоинств оперативник, раньше-то он у меня работал. Теперь Алешин напарник. Он к Алешке переметнулся после того, как тот ему грудь прострелил. Понимаешь, к чему клоню?

Побледневший, Серго что-то неразборчиво буркнул.

— Не то ты подумал, Серый. Я тебя не продал, и отсюда ты уйдешь свободно, как пришел. И пистолетик тебе вернут. Кстати, зачем он тебе? Из пистолетиков пусть детишки пуляют, не мы с тобой… Я тебе про Алешку объясняю. Он ведь знал, паскуда, что сюда побежишь. И холодечик прислал не мне, а тебе. Чуешь? Не связывайся с ним, Серго. Предостерегаю, потому что люблю тебя, черта. Ты упрям, умен, в моей упряжке хорошо тянешь. Жалко будет тебя потерять.

Сергей Петрович махом выдул водку, чтобы не ляпнуть чего-нибудь сгоряча. Бледность его приобрела кокой-то зеленоватый оттенок.

— Ну-ну! — подбодрил Елизар Суренович. — Слушаю тебя, дорогой коллега.

— Не верится, что вы все это всерьез.

— Что именно?

— Да про Алешку. Словно вы его даже побаиваетесь. Никогда не поверю.

Благовестов закопошился, перекладывая себе подушки поудобнее. Посматривал на гостя игриво.

— Не верится, а когда поверишь, как бы поздно не было. Бояться мне некого, тут ты прав. Смешно в мои годы бояться. Но на твоем месте я бы поостерегся и семь раз отмерил, прежде чем резать. Алешку жребий хранит. С ним не воевать надо, его бы приручить. Я уж который годок его обхаживаю, и видишь, гостинца дождался.

В блаженной мечтательности старик поскреб ногтем пустую тарелку. Сергей Петрович уже давно понял, что понапрасну наведался, дед в полном маразме, и теперь подыскивал слова, чтобы вежливо откланяться. Но слова как раз лезли в голову непутевые, оскорбительные.

— Всякая мистика не для меня, — сказал он. — Все мы люди смертные, но у нас корпорация. Инженерика тряхануть — это одно, наехать на соратника — совсем иное. Он сына у меня взял, и кто бы его ни хранил, Бог илидьявол, я его достану.

— Не на шутку ты разбушевался, — огорчился Благовестов. — Что ж, кому повезет, тот и луну с неба снимет. Но это редко бывает, очень редко, Серго.

Взгляд старика потускнел, но зрачки, как два черных жука, уперлись в лоб Серго. Ох, рано хоронить владыку, подумал он, ощутив прикосновение чего-то неизмеримо более грозного, беспощадного, чем его собственная воля. Надо ноги уносить, пока хуже не вышло.

— Простите, коли что не так сказалось, — пробормотал он, придав лицу виноватое выражение. Если прикажете…

— Чего приказывать, ты не мальчик. Ступай, дерись. Да хоть вы все друг дружку переколотите, мне-то что. Разочаровал ты меня немного, это да. Ничего, пройдет… Значит, не хочешь холодечика?

— Спасибо, в другой раз.

— Будет ли он, другой-то раз?

В прихожей слуга в ливрее вернул ему «бульдог», одобрительно цыкнув зубом:

— Хороша игрушка!

Сергей Петрович на него даже не взглянул. У него было странное ощущение, что на лбу он уносил два синих пятна от прощального Елизарова взгляда.

Благополучно миновав наружную охрану, сел в свою задрипанную «семерку», коротко бросил шоферу: «Домой!» — откинул голову на сиденье и прикрыл глаза.


6

Существо по кличке «Винсент» до полуночи боролось с собой, но потом натура одолела. Уходя, хозяин распорядился вполне определенно:

— Чуть ежели ворохнется, глуши ее, как рыбу!

В ответ Винсент счастливо заурчал, потому что ничего иного хозяин от него не ожидал. Винсента никто не уважал, и он давно с этим смирился и был даже рад, что так удачно замаскировался под придурка. У него не было ни национальности, ни фамилии, ни возраста, а внешностью он напоминал пучеглазую жабу, выползшую на бережок, чтобы всласть наквакаться. Повезло ему в жизни только однажды, когда отпущенный по случаю ремонта на месяц из дурдома он попался на глаза Серго, и тот, по какому-то чудесному капризу ума, принял в нем участие. Винсент выклянчивал на пропитание рублики у прохожих, а получил то, о чем большинство людей лишь мечтают — возможность досыта удовлетворять свои тайные страсти. Серго поначалу определил его ночным сторожем на дачу, где вскоре и обнаружились незаурядные таланты слабоумного сироты. Для затравки Винсент ликвидировал всех кошек в округе, чьи изуродованные трупики ритуально сжигал на костре, на чем в отсутствие хозяина был изобличен соседями и жестоко побит. Потом Сергей Петрович с удивлением стал замечать, что Винсента панически боятся дети, и наконец, после очередной поездки на дачу взбунтовалась Наталья Павловна.

— Сережа, ты кого привел? — сказала она. — Это же вампир!

— Так уж и вампир, — усомнился Серго. — Обыкновенный маленький садист, зато какой забавный! Но я с ним поговорю.

Винсент сидел в чулане, в темноте и дрожал, как трясогузка. Серго попробовал с ним объясниться.

— Или ты веди себя нормально, никого не пугай, или завтра же отправлю тебя обратно в психушку, — сказал он. Винсент жалобно заухал. Сергей Петрович вытянул его за ногу на свет, чтобы получше разглядеть.

— Ну-ка, скажи, животное, тебе нравится кровушка? Любишь кровушку?

Винсент плотоядно крякнул.

— Скажи словами. Умеешь ведь говорить?

— Умею, папа.

— Зачем кошек поубивал?

Винсент попытался спрятать жабий взгляд, но глаза нагло выворачивались наружу.

— А пусть не мяукают!

Серго уже догадался, куда пристроить это свирепое, отвратительное чудо. Он отвез его в город и поселил в полуподвальчике на Зацепе под надзор тихого старичка Трофимова. Оттуда по мере надобности извлекал для редких, деликатных поручений, и спустя три года имя Винсента в окружении Серго стало нарицательным. Способности к мучительству были у него столь же естественны и непостижимы, как, скажем, дар импровизации у гениального музыканта. Жертвы, попадавшие в его мягкие, заботливые лапки, если изредка спасались, то впоследствии жили лишь воспоминаниями о часах, проведенных наедине с чудовищем.

Правды о Винсенте не знал никто. Даже тот первый врач, который в графе «Диагноз» написал: «Вялотекущая паранойя», сделал это наугад, повинуясь исключительно чувству служебного долга. Жестоко ошибались и те, кто принимал его за обыкновенного недоумка, несчастного ублюдка, коими так изобильно нынешнее время. Ум Винсента был остр и проницателен, что помогло ему отлично законспирироваться в среде совершенно чуждых его душе обывателей. Порождение любовного бреда проститутки и подыхающего от цирроза печени гробовщика, никогда не знавший женской ласки, Винсент давным-давно пришел к выводу, что послан на землю Создателем с почетной миссией звездного надсмотрщика, и втихомолку посмеивался над жалкими потугами жалких людишек, пытающихся его классифицировать, приклеить к нему какую-нибудь позорную бирку. В питомнике безумцев, который называется Городом, он один сохранил ясный рассудок и понимал, что дни человеческого рода сочтены. Клинические опыты, которые по наущению своего высшего покровителя он проделывал над некоторыми живыми тварями, еще более убедили его в этой мысли. Они так дорожили своими хрупкими тельцами, слепленными из воды и дерьма, как только выродок цепляется за прутья железной клетки, в которой его содержат. Они не заслуживали сочувствия и были обречены на вымирание, как бракованное изделие. Это была вторая, после ящеров, неудача Творца, поэтому Он так долго цацкался с людьми, посылая им знаки и откровения, а потом не пощадил и сына своего, но образумить человека было невозможно, как нельзя внушить благодать скорпиону.

К Татьяне Плаховой, ныне отданной на его попечение. Винсент испытывал более сложные чувства, чем обыкновенное любопытство экспериментатора. До этого случая он видел ее лишь однажды, да и то в дверную щель кладовки, куда хозяин запер его перед очередным деликатным поручением. Она прихорашивалась перед зеркалом в коридоре, подкрашивала губы и бровки и показывала язык своему отражению, не чувствуя, что за ней наблюдают. Потом из комнаты выскочил какой-то полупьяный детина (у хозяина были гости), схватил ее в охапку и так неистово смял, что она утробно запищала, а у наблюдателя в кладовке больно и чудно защемило в животе. Всего минуту длилась перед его глазами эта сцена, но он испытал жуткий приступ вожделения, который разворошил в дальних уголках его памяти что-то такое, чего там отродясь не бывало. Кончилось тем, что Таня Плахова (имя ее он узнал позже) все-таки справилась с насильником и влепила ему звонкую оплеуху, но при этом тело ее маняще и дивно содрогнулось, сотряслось грудями и полными бедрами, и впервые в жизни бедный Винсент, повалясь на мешки в кладовке, ощутил затяжной, мучительный, замешанный на страдании оргазм. Впоследствии он думал о ней постоянно, но встреч не искал, да и как бы он мог их искать, ведя хоть и замечательную, но совершенно подневольную жизнь. Он лишь был уверен, что рано или поздно Творец сведет их, иначе его миссия звездного надзирателя была бы напрасной. Когда вечером старик Трофимов привез его в офис и когда хозяин как-то необычно суетливо усадил его за шкафом в приемной и велел ждать, он сразу почувствовал гулкий сердечный толчок: вот оно! Он уже ничуть не удивился, спустя час увидя ее, и не удержался, высунул из-за шкафа башку и дружески ей подмигнул жабьим глазом. По бледному лицу Тани Плаховой метнулась тень страха, и она поскорее убралась в кабинет, где ожидал ее хозяин.

Ни одно словечко из их разговора не прошло мимо чуткого слуха Винсента, и все время он чудом балансировал на грани полуобморочного семяизвержения, нестерпимо страдая в предвкушении главного опыта жизни.

Сейчас среди ночи они были совершенно одни, отгороженные от мира бетонными стенами, и сквозь тонкую дверь он все явственнее, пуча ноздри, ощущал ее волшебный, цветочный запах.

Приказ хозяина был недвусмыслен:

— Не трогай, пока не закопошится! — но что значил приказ, если речь шла, возможно, об исполнении верховного предначертания.

Однако с замком пришлось повозиться: сначала он совал в него ногти, потом ковырялся гвоздем, изогнутым в форме буквы «Г», но все было безрезультатно. И вдруг, как из бездны, донесся ее ясный, спокойный голос:

— Ключи в столе у секретарши… Возьми их, дурачок!

Она сама позвала его! Так же как и он, она понимала, что наступила их роковая брачная ночь, и не желала уклоняться. Винсент не потерял головы и, прежде чем явиться к ней освободителем, проверил все запоры у входа в офис.

Таня Плахова успела хорошенько поразмыслить над своим положением: оно было печальным. Серго отключил телефоны, окно кабинета было схвачено железной решеткой, за дверью шебуршилось распаленное чудовище. Утром или днем, когда Серго уладит свои дела с Алешей, наступит ее очередь отвечать за содеянное, и как это произойдет, и что они с ней сделают об этом она старалась пока не думать. Да и думать особенно было не о чем: будет скверно, больно, длинно и бесповоротно. Но она ни о чем не жалела. Прежней жизни все равно не вернешь, а планов на будущее она давно не строила. Текущая минута исчерпывала суть бытия. Все ужасно просто. От прошлого можно отречься, если оно поганое, будущее непредсказуемо, зато текущая минута принадлежит только тебе, как глаз или палец. И вот уже вторую неделю, с появления в ее жизни смешного, нелепого, самоуверенного человечка по имени Вдовкин, эта тянучая, текущая минута наполнилась невероятным, солнечным смыслом. Она влюбилась в него на даче, когда он застенчиво потянулся к баночке с икрой, хотел намазать на хлебушек, но спохватился и сказал:

— Таня, попробуйте редиску и лучок. Вку-усные! А потому что — свои.

В похмельной, трагической любезности лысоватого мужчины прозвучала вдруг такая безнадежная нотка, что он сразу стал ей родным. Влюбилась, конечно, неточное, скучное слово, влюбляются мальчики и девочки, обуянные похотью. Таня пожалела его древней жалостью матери, сестры и дочери, и это диковинное чувство завладело ею целиком, как неодолимый хмель. Истошное одиночество, сочащееся из его окаянных глаз, уязвило ее душу. Это был миг прозрения. Если бы он прямо с дачи отвез ее к себе и уложил в постель, она была бы ему благодарна, но натужная канитель знакомства, когда произносятся ненужные, пустые фразы, тянулась еще день или два, прежде чем они, опустошенные и сирые, наконец приникли друг к дружке и разрыдались горючими слезами. Это тоже было невыносимым счастьем: плакать, упиваясь ответными слезами. Очищение наступает в отрешении от минувших скорбей.

Сейчас надо было вырваться из ловушки, чтобы повидаться с милым хотя бы еще разок. Про Винсента она знала то же самое, что все остальные: животное, маньяк, палач. Из-за шкафа, когда входила, высунулось что-то совсем уж потустороннее, непотребное, искривленное, что является в кошмарах и не имеет названия. Зловещая каракатица умильно ей подмигнула, и Таня тут же смекнула: амба, каюк! Собирай, девочка, манатки в дальний путь. Серго тоже не лукавил, без затей подтвердил, что песенка ее спета.

— Ключи в ящике стола! — шепнула она чудовищу через дверь и отошла, разметалась в кресле, выставя на обозрение аппетитные ляжки, полуобнажив грудь. Только это оружие у нее было, зато им она владела безупречно.

Винсент неторопливо прикрыл за собой дверь и прошагал по ковру, по-лягушачьи раскидывая ноги. Он был бы, конечно, смешон, если бы не был так страшен. Он выбрал себе местечко между дверью и массивным столом хозяина, уселся и радостно уставился на жертву. Таня улыбнулась умиротворенно.

— Почему тебя прозвали Винсент? — спросила она. — Это имя тебе не идет.

— А какое идет?

— Ну, например, Джек-Потрошитель. Или на худой конец Ричард Львиное Сердце.

— Ты шутишь, это хорошо. Остальные трепетали.

— Ты любишь, когда трепещут?

— Нет, не люблю. Человек не должен трепетать перед другим человеком.

Таня Плахова уже немного привыкла к его жабьему облику, и тут ее поразило, как складно он говорит.

— Ты кто такой, Винсент?

Сгоряча он чуть было сразу ей не открылся, но спешить не следовало. Она была еще не готова к откровению, и осуждать ее нельзя. Слишком долго она была увлечена суетными играми, которыми двуногие твари заполняют пустоту своей жизни.

— Кто я такой, скоро узнаешь, Таня, — пообещал он. — А сейчас я хочу, чтобы ты разделась.

Таня заранее решила не злить, не раздражать чудовище понапрасну. Она чувствовала, что в его неуклюжем теле таится огромная сила.

— Хочешь, чтобы я была совсем голая?

— Так нам будет удобнее.

— Ты тоже разденешься, Винсент?

Винсента покоробил ее вопрос. Она полагала, что он собирается овладеть ею. Возможно, он это и сделает, но не раньше, чем она пройдет посвящение. Насилие в чистом виде — всего лишь инструмент познания. Но боль, принятая добровольно, приближает человека к спасению. Через торжественное соитие, как из кипящего котла, они взойдут из тьмы к свету.

— Сначала разденься, — сказал он, — потом скажу, чего дальше делать.

— Да я уж знаю, чего дальше, — улыбнулась она. Винсент нахмурился. В Таниных глазах прыгали озорные огоньки, а это было не совсем то, на что он надеялся. Неужто она не слышит, как притихла Москва в ожидании великого обряда? Неужто не внемлет зову вечности? Таня Плахова чутко уловила, как изменилось его настроение. Но чем она разозлила чудовище? Ах да, он, наверное, не выносит смеха. Ему нужно, чтобы она затрепыхалась и сомлела. А ей нужно, чтобы он потерял бдительность.

— Может быть, отвернешься, Вин?

— Я не буду отворачиваться. Раздевайся! Сними рубашку и юбку.

Таня стянула блузку через голову, растрепав волосы. Расстегнула пуговки на поясе. Чтобы освободиться от юбки, ей пришлось встать. Морда чудовища расплылась в блаженной гримасе.

— Ну, пожалуйста, Вин!.. Не могу, мне стыдно! Выключи свет.

— Теперь трусики и лифчик, — сказал он. — Не спеши. Спешить некуда.

Его глаза выкатились на пол-лица, он тяжело засопел. Заведя руки за спину, она расцепила бретельки и швырнула лифчик в угол. Из трусиков выскользнула, как из петли. Наступила пяткой на комочек черного шелка и, словно невзначай, погладила пальчиками пушистые волосики на лобке. Господи помилуй, подумала Таня, он сейчас кончит. Изо рта чудовища потекла слюна. Хрипя, он с силой сжал свои бедра. До него три шага — и раскрытая сумочка на спинке кресла.

— Ложись на спину, — приказал Винсент затрудненно, точно борясь со сном. Танин взгляд был полон наивного целомудрия.

— Милый, но, пожалуйста, выключи свет! Я сделаю, как ты хочешь, только выключи свет!

— Ложись! — рявкнул Винсент. — Стерва, неужто не чуешь? Близок миг свершения.

Коленки у Плаховой подогнулись, и она растянулась на полу, потянув сумочку за ремень. Винсент встал, опрокинув стул, но пошел почему-то не к ней, а к книжному шкафу у стены. Он шел боком, покачиваясь, и ни разу не повернулся спиной. Он был настороже. Из-за шкафа, порывшись на ощупь, извлек молоток и мешочек с гвоздями. Только тут она поняла его замысел, но, к своему удивлению, не почувствовала страха. Чудовище слишком увлеклось. Чудовище потеряло рассудок. Иначе оно связало бы жертву, прежде чем доставать молоток. Таня лежала неподвижно с полузакрытыми глазами, согнув колени и чуть расставив ноги — подходи и бери! Она была так хороша — белая птица на темно-пестром ковре, — что Винсент на мгновение очухался. Но он понимал, что, поддавшись мужицкой слабости, нарушит святость обряда. Подступившая истома кружила голову, но он пересилил себя. Дух в нем был сильнее плоти. Для верности он даже слегка пнул податливое, желанное тело носком ботинка.

— Ты готова? — спросил он.

— О, да! Ты самый изумительный мужчина из всех, кого я знала.

— Правда? — буркнул Винсент, погружаясь в священный экстаз.

— Они все щенки перед тобой, хотя их было довольно много.

Наконец-то она была такой, о которой он мечтал. И левую руку откинула так, чтобы ему поудобнее было вколотить гвоздь. Возможно, первый раз в жизни он утратил осторожность, заботливо послюнявя ее ладонь в том месте, где расцветет цветок истины, но этой заминки ей хватило, чтобы правой рукой нащупать в сумочке баллончик с газом и пустить ему в ноздри дурную струю. Баллончик был новенький, последняя модель из ФРГ, с радиусом поражения до десяти метров, но повалить чудовище ей не удалось. Винсент мужественно принял струю, схватился руками за морду и, пошатываясь, боком поплыл к окну, при этом тряся башкой так, будто намерился ее оторвать. Таня вскочила, похватала шмотки в горсть и метнулась к двери. Однако Винсент, видимо, произвел какую-то хитрость с замком, тщетно, ломая ногти, она щелкала «собачкой», дверь не отворялась.

— Хитрая какая! — обиженно протянул сзади Винсент. — Не захотела по-доброму, дурочка.

Таня обернулась. Чудовище глядело на нее с укоризной. Порция газа как бы пошла ему впрок: жабьи очи пылали вдохновением.

— Не рыпайся, Плахова, — он уже шел к ней с молотком. — Придется тебя немного оглушить, как хозяин велел. Да полюбовно-то было бы лучше. Обряд-то святой. Ну-ка лобик подставь, чтобы ненароком не переборщил. Испытуют живых, а не дохлых.

Нелепые слова он наговаривал скороговоркой, ликуя, как священник читает молитву, и горькое отчаяние охватило Таню. Быстрой козочкой скакнула она вбок, к столу, но чудовище настигло ее в один прыжок, обхватило за плечи, ткнуло носом в столешницу. Его чугунная хватка была неодолима. Таня все же изогнулась и с последней отвагой впилась зубами в жесткую волосатую кисть, но Винсент даже не охнул. Точно приладясь, с короткого размаха он втемяшил молоток в ее пушистый затылок.

Очнулась Плахова на ковре, там, где и прежде лежала, но связанная, со спеленутыми ногами и с правой рукой, притороченной к туловищу. Левую ее руку, свободную, чудовище держало в своих лапах и баюкало. Оно сидело на корточках, его туловище сотрясалось в мерной конвульсии, взгляд затуманенный, как у совы. За всеми этими трудными приготовлениями Винсент уже во второй раз достиг пика желаний и ниже пояса был весь в липкой сперме.

— Просыпайся, Плахова, просыпайся, — бормотал он. — Пора! Еще столько делов, а ночь на исходе.

— Вонючая тварь! — сказала Плахова. — Подлая, мерзкая гадина!

Винсент перестал дергаться.

— Ругаться грех, огорчился он. — И газом пулять нехорошо. На великий подвиг сподобилась, тут уж не до баловства… Ну, да начнем, пожалуй!

Коленом он придавил ее локоть, как бревном, заботливо расправил пальчики. Потом достал аршинный каленый гвоздь, приладил ровно посередине и ахнул молотком. Мастер был отменный, гвоздь прошил ладонь, рванул руку, удесятеряя боль, тело ее вздыбилось над ковром и обмякло. Винсент взгромоздился ей на живот и начал расшнуровывать правую руку. Выпученные глаза налились багрянцем, он что-то сипло напевал вполголоса. Таня ворохнулась под ним, и новый мощный взрыв вожделения вынудил его к передышке. Распластавшись на мягком женском тельце, он обхватил ртом ее грудь и бережно прокусил самый кончик коричневого соска. В блаженном забытьи высосал и проглотил капельку горьковатой крови.

— Давай, пищи, ори, — прошамкал утомленно. Через страдание грядет любовь.

Приуготовясь к смертной муке, Таня молчала. Зато другой, неожиданный звук заставил Винсента по-рысьи вскинуться. От двух тяжелых, быстрых ударов поддалась дверь, сорвалась с петель, и из проема скользнул в комнату молодой мужчина в черном тренировочном костюме. Подобно привидению, он замер у стены — с отрешенным, сосредоточенным лицом вглядываясь в чудную сцену. С ревом вскочил на ноги Винсент, пена наслаждения и дикого гнева перемешалась на его губах.

— Надо же, — мягко вымолвил пришелец. — Жертвоприношение по средневековому ритуалу. Извините, если помешал.

Чудовище перло на него, рыча и размахивая молотком. Необычная пластика вдруг обнаружилась в его атакующей походке. Половицы под ковром эластично прогибались. Винсент уже сообразил, что Властелин по какой-то своей прихоти затягивал обряд, дабы еще раз испытать преданность своего посланца. Но помеха была невелика: всего лишь маленький человечек в черном трико. Но наглый. Таких он любил расковыривать шилом до пятого позвонка.

Человечек не пытался уклониться от нападения, видно, от страха утратя способность к обороне. На всякий случай Винсент произвел обманный финт плечом и по короткой дуге, сверху с чудовищной силой опустил молоток, но попал почему-то не в человечка, а в створку двери. Дверь хрустнула по всей длине, а боек молотка заклинил в дыре. Винсент еле успел разжать пальцы. Человечек тем временем, нырнув под локоть, оказался сзади и негромко окликнул:

— Не торопись, пупсик! Давай поговорим сперва.

На звук голоса, с разворота Винсент саданул локтем, и это был такой удар, который при удачном попадании, возможно, снес бы полстены, но локоть лишь рассек воздух, и чудовище едва удержалось на ногах. Пригвожденная к полу, Таня Плахова взмолилась:

— Кто бы ты ни был, мальчик, убей скорпиона!

Мужчина стоял у стола и задумчиво разглядывал Винсента.

— Чего ты хочешь от этой женщины? Тебе Серго приказал ее убить?

— Он маньяк, — сказала Таня с пола. — Он невменяемый. Убей его, или он убьет нас обоих. Застрели его!

— Убить нетрудно, — ответил пришелец. — Но это непоправимо.

Винсент поднял за ножку стул. Теперь он действовал осторожнее. Он по-прежнему не сомневался в победе, но понял, что Властелин всерьез испытывает его на прочность. Послал не простого человечка, а увертливого, говорливого чертика.

— Чертенок! — обрадовался он своей догадке. Поглядим, какие у тебя мозги.

— Какой ты упрямый, пупсик, — засмеялся чертенок. — Прямо таран, а не человек.

Когда до чертенка осталось два шага, Винсент запустил стулом ему в голову. Чертенок должен был пригнуться, но он отмахнул стул ладонью. Чудовище прыгнуло и вцепилось когтями ему в плечи. Оба рухнули на пол и ревущим клубком покатились к двери. Чудовище оказалось сверху и, издав торжествующий вопль, медленно, методично начало подбирать пальцы к горлу жертвы. Таня в изнеможении закрыла глаза, не желая больше ничего видеть. А когда открыла, оказалось, что дерущиеся каким-то образом разъединились. Более того, потирая горло, незнакомец стоял у двери, а животное корчилось у стола на четвереньках.

— Ты и правда очень силен, — уважительно заметил пришелец. — Но нельзя же быть таким свирепым.

Винсент, стеная, в третий раз ринулся в атаку, но теперь противник его опередил. Оттолкнувшись от двери, подобно раскрученной пружине, он взвился в воздух и пятками ударил чудовище в грудь. Винсент зашатался и оперся об стол. Это был конец. Еще несколько молниеносных движений, за которыми Таня не смогла уследить, как за кадрами в гонконговском боевике, и, ослепленное, оглушенное чудовище трудно, замедленно опрокинулось на бок — затихло. Из него вышел воздух со свистом, как из проколотой шины.

— Отвоевался, — с непонятным сожалением заметил победитель. — Каких только монстров не рожает женщина.

Он нагнулся над Таней, ухватился пальцами за шляпку гвоздя и выдернул его, точно занозу.

— Ничего, терпи. В машине перевяжу. Оденешься или так дойдешь?

— Ноги развяжи, пожалуйста.

Невозмутимо, точно имел дело с манекеном, он распутал веревки и, обняв за плечи, помог ей сесть.

— Кто ты? — спросила Таня.

— Миша Губин. Алеша прислал за тобой. Опоздал маленько, извини. Кто же думал, что ты сюда сунешься.

Про Губина она слышала.

— Это честь для меня. Навеки твоя должница.

— Одевайся. Я все же мужик.

Она покосилась на поверженное чудовище. Рука горела, как в печке.

— Ты его убил? Он не встанет?

— Дьявол бессмертен, — сказал Губин, — но пока ему не до нас.

Не стыдясь, словно перед врачом, Таня натянула трусики. При каждом движении огненная пульсация из ладони прыгала в череп. Губин застегнул ей лифчик и помог с рубашкой. Опустился на корточки и обул туфельки, поочередно кладя ее ноги себе на колено.

— Попробуй идти. Не сможешь, донесу.

Она подошла к Винсенту и нагнулась над ним. Шея у звездного посланца была неестественно свернута, а один глаз, устремленный в потолок, был открыт. В открытом глазе плавали несбывшиеся сны. Приморенный земными хлопотами, страдалец надолго прилег отдохнуть.

— Он же мертвый, — вздохнула Плахова.

— Это его проблемы. Но я полагаю, очухается.

— Мне его жалко. Он просто сумасшедший.

— Такой же сумасшедший когда-то и сотворил человека, — усмехнулся Губин.

Под утро он привез Плахову на квартиру к Михайлову. Настя сразу увела ее в ванную, усадила возле умывальника и принялась обрабатывать рану. Не охала, не причитала, действовала как опытная, видавшая виды медсестра. Промыла ладонь, дезинфицировала ранку перекисью и туго перебинтовала. Плахова расслабилась и почти не чувствовала боли. Вскоре она очутилась в чистой, пахнувшей земляничным мылом постели. Настя принесла шприц и какие-то пузырьки и вкатила ей два укола: один в вену, другой в задницу. Плахова даже не поинтересовалась, что это такое. Потом Настя напоила ее чаем, плеснув туда изрядную порцию коньяка. Чтобы Плахова не облилась, она поила ее из своих рук. Таня воспринимала происходящее уже как бы во сне. Розоватый свет торшера, уютная спаленка, милое, чистое Настино лицо, ее уверенные, заботливые руки — все это было не вполне реально. Реальным был только зверь, с тупым страданием разглядывавший потолок мертвым глазом.

— Мне надо бежать из Москвы, — пожаловалась она Насте. — Вместе с Женечкой удерем. Это вообще была ошибка, когда я сюда приехала. В Москве люди не живут.

— Ну и правильно, — согласилась Настя. — Поедете на юг, отдохнете.

— Не-е, мы в Торжок удерем. Что ты, Настя! Это же моя родина. В бараке нас никто не отыщет. Занавесочки новые на окна повешу. Гераньку разведу. Нам хорошо будет с Женечкой. Как ты думаешь, чудовище туда доберется?

— До Торжка никто не доберется, — улыбнулась Настя. — Спи, Танюша. Сейчас снотворное подействует. Утро вечера мудренее.

— Какая ты хорошая, Настенька! Ты особенная, давно хотела сказать. Уговори Алешу, поедем с нами. Правда, поедем? В Москве людей не осталось, одни душегубы. Она и вас погубит. С утра бы и на вокзальчик. Сядем в поезд, целое купе займем — и ту-ту! Ищи ветра в поле…

Удивительное у нее было пробуждение. Во сне она таки улепетнула в Торжок, но не с Вдовкиным и не с Настенькой, а именно с чудовищем. Причем она не противилась, рада была, что Винсент с ней, потому что он пообещал вернуть ей левую руку, которую оторвал на платформе, и теперь прятал в серой холщовой сумке. Без этой руки она чувствовала себя как-то неуверенно. Но Винсент опять провел ее на мякине. Затащил в барак и заставил раздеться. Она пыталась артачиться, но Винсент достал из сумки ее оторванную руку и наотмашь хлестнул по лицу. Это было не больно, но обидно. На полу барака было сыро, да это был уже и не барак, а дерево на опушке леса. И гвоздочки, которые чудовище рассыпало на землю, было не гвоздочками, а обыкновенными канцелярскими кнопками, правда, с удлиненными остриями. Тане стало смешно. Как можно приконопатить большую голую девицу к дереву канцелярскими кнопками? Но оказалось, что у Винсента в запасе не только кнопки, но и колючая проволока, которой он прикрутил ее к стволу. Таня Плахова повисла высоко над землей и увидела в отдалении реку Тверцу, огибающую родной город, но больше ничего. Гудящая стая комариков клубилась перед ее глазами и застила свет. Винсент разложил у нее под ногами маленький костерик и сверху, на сухие полешки воткнул ее оторванную руку со скрюченными наманикюренными пальцами. «Отдай! — завопила Таня. — Отдай, ты же обещал!» Чудовище радостно приплясывало вокруг запаленного костерка. «Не надо было прятаться, не надо было», — приговаривало оно. Дым от костерка защекотал Танины ноздри, и она чихнула так, что треснули ребра.

— Не хватало еще простудиться, — сказал Вдовкин. Он сидел возле ее постели и смотрел на нее так, как смотрят на покойников.

— Я сплю? — спросила Таня. — Или уже проснулась?

— Трудно сказать, — ответил он. — Я сам про это думаю. Уж не наслал ли кто на нас страшный беспробудный сон. Или явь хуже сна?

Таня огляделась и все сразу вспомнила.

— Женя, я очень страшная?

— Как из петли вынули.

— А ты как тут очутился?

— Алеша приютил, как и тебя. Сейчас завтракать будем. Рука болит?

Таня вздрогнула, покосилась, пошевелила пальцами рука была на месте. И боль немного утихла, стала ровнее, терпимее. Но она чувствовала: вчера что-то такое с ней случилось, что намного важнее больной руки. Вдовкин объяснил, что в доме они одни, хозяева все разбежались. Спросил, не вызвать ли врача.

— Нет, милый, не надо, мне уже лучше.

Она с робким вниманием следила за его лицом, боялась, что он тоже остался во вчерашнем дне. Сердце ее молчало. Он это видел.

— Все образуется, Таня. Ты просто вымоталась до предела. Я знаю, что они с тобой сделали. Но все позади.

Утром Настя его научила, чтобы он был бережней с невестой. Ее пытали, прокололи руку гвоздем, и теперь ей необходима особая забота. Случившийся при их разговоре Алеша, озабоченный и бодрый, с аппетитом уминавший яичницу с ветчиной, словно не выпил вчера доброй литрухи, прервал Настины наставления суровым замечанием: все на свете, дескать, труха, кроме банковских кладовых. Пока Таня спала, Вдовкин сделал несколько телефонных звонков. Он поговорил с матушкой и узнал, что у нее бессонница. Ночью лежит и мается, а днем засыпает прямо на ходу, да еще другая беда: покойный Петя сердится и громко окликает ее в сонное ухо. Его душа отчего-то шибко мечется, а до сороковин, до верного упокоения, еще немалый срок. Матушка умоляла сына приехать, переждать с ней хоть одну маетную ночь, и Вдовкин, разумеется, пообещал. Он перезвонил Раисе и наорал на нее так, точно она по-прежнему была ему преданной супругой. Ты паршивая эгоистка, сказал он ей, сколько мать тебе делала добра, а когда возникла впервые (!) необходимость в твоей помощи, ты трахаешься с ментом, как самая последняя сука. Про мента Раиса будто не услышала, но напомнила Вдовкину, что он как-никак хотя и дальняя, но тоже родня Валентине Исаевне и не худо бы ему, вместо того чтобы лаяться на беззащитную разведенку, самому наведаться в гости, пожалеть родную матушку. Ее вкрадчивый, примирительный голосок окончательно вывел Вдовкина из себя, и он велел позвать к телефону «эту проклятую, так называемую доченьку». Елочка тут же откликнулась и, не здороваясь, пропищала в трубку:

— Папочка, а ты знаешь, сколько сейчас стоит нормальный абортик?

— Об этом мне надо было думать пятнадцать лет назад, дураку.

— Мамочка правильно говорит, — пропела Елочка, — ты стал очень грубый и какой-то невменяемый. Хорошо, папочка, я попрошу денежек у полковника. Вот бы ты его видел, какой деликатный мужчина. И в новой форме.

Чтобы успокоиться, он пошел к Татьяне и минут пять вглядывался в прекрасное спящее лицо. Потом начал рыскать по пустой квартире, где насчитал пять комнат, но спиртное обнаружил только на кухне. В холодильнике стояла початая бутылка водки, и на подоконнике изумрудно светились две бутылки «Адмиральского». Он сделал «ерша»: опрокинул полстакана водки и запил пивом. Пожевал хлебца с колбасой, выкурил сигарету, и на душе немного посветлело. Он подумал, что сорок шесть лет еще не такой печальный возраст, чтобы сильно горевать. Пусть не удалась жизнь, но разве у него одного? Зато напоследок ему повезло, и он полюбил валютную проститутку.

Он позвонил Селиверстовым, чтобы узнать, как состояние Демы Токарева. Трубку подняла Наденька.

— Ты куда пропал? — спросила она. — Мы тебя весь вечер искали. Нельзя же так! Пьяный валялся?

— Потом расскажу… Как Дема?

— Ты же заходил к нему вчера!

Вдовкин вдруг сообразил, что действительно, только ночь прошла, как он видел Дему, гостил у него в палате, но в его сознании что-то случилось со временем: оно утратило функцию биологического ориентира.

— Женя, ты сам-то здоров? Что с тобой?

Наденька пребывала в своем лучшем воплощении — верного, заботливого друга. Но когда-то, вчера или век назад, в ином измерении она извивалась в его жадных руках, раздавленная на влажной простыне, истекая половым соком… Это тоже было, было и прошло.

— Думаешь, белая горячка?

— Не шути так, дорогой!

— Саша дома?

— Он тебе зачем?

— Позови его, пожалуйста.

Саша тоже не посчитал нужным поздороваться, как и Елочка.

— Я тебе так скажу, старина, а ты запомни, — пробубнил он в трубку. — Так вести себя, как ты, может только скотина. Всему, видимо, есть предел, кроме твоего маразма. Это не оскорбление, это научный вывод.

— Санек, надо бы поговорить. Ты чего делаешь вечером?

— Если надеешься, что я, как бедный Дмитрий, поддамся на какую-нибудь твою авантюру, то зря. Не надейся.

— У тебя какой оклад?

— Сорок тысяч. А что? Не побираемся пока.

— Выходит, живешь на Надькином иждивении?

Селиверстов не ответил, хотя обвинение было для него не новым. Он привык к упрекам в нищете, но на этот раз чего-то заколдобился.

— Эй, Саня, не обижайся! Я ведь не в осуждение. У меня мыслишка одна есть.

— Одна? Раньше было вроде две, пока не начал чужие доходы подсчитывать.

— До вечера, Саня.

— Какой ты все-таки прохвост, Вдовкин. Позвонишь, испортишь настроение ни с того ни с сего, и опять чистенький, да?

— Хорошо, что у вас детей нет, — сказал Вдовкин, — а то бы они с голоду опухли.

Селиверстов повесил трубку, а Вдовкин, довольный, отправился на кухню. Пиво он допил, а водку не тронул. На всякий случай решил позвонить еще в контору, предупредить, что болен, но услышал протяжный Танин стон…

Они сидели на кухне и пили чай с шоколадными конфетами. Таня причесалась, подкрасилась, вид у нее был отчаянный. Вымученно посмеиваясь, она рассказала, как чудовище собиралось распять ее на полу в офисе, но примчался светлый рыцарь и убил чудовище.

— Но это был не ты, — удрученно заметила Таня.

В ответ Вдовкин поведал схожую историю, которую вычитал в газете. Трое озверевших чеченцев заманили в свое логово невинную девушку четырнадцати лет и трое суток без роздыху над ней глумились. Характерно, что заманили они ее в логово, пообещав дармовую выпивку и десять долларов.

— Всякое бывает, времена смутные, — сказал он. — Даже моего друга Дему Токарева покалечили, а ведь он мухи не обидит. Не удивлюсь, если завтра кто-нибудь взорвет к чертям собачьим этот проклятый город.

— Женя, давай уедем. Это все не для нас. Во всяком случае, не для тебя.

Вдовкин чувствовал себя скверно. Таня была чужой, и он был для нее чужой. Он не испытывал к ней любви и не понимал, как можно лечь с ней в постель, тем более что из-под повязки ее пальчики на левой руке торчали врастопырку, как пять маленьких трупиков.

— Куда ехать? — спросил он. — Мир, правда, велик, а ехать некуда. Везде одно и то же.

— Допей свою водку.

Он выпил и съел конфетку. Закурил и ей дал сигарету. Дым окутал ее бледные щеки, и сквозь серое марево он вдруг различил в ее глазах знакомый, желанный, темный огонь.

— Знаю, о чем думаешь, — произнесла она хрипло. — Я тебе сейчас неприятна. Женечка, это от усталости. Сам говорил, мы устали и больны. Не торопись с выводами. Давай сбежим в Торжок? Там чистое небо и светлая река. Там отдышимся, вот увидишь. Я покаюсь перед покойной матушкой. Поедем, милый, тебе будет хорошо со мной. Нам нельзя расставаться.

Он уже понял, куда она клонит.

— Поревем, что ли, с горя, — предложил бесстыдно…


7

На Курский вокзал Серго подъехал за полчаса до назначенного срока. Все его люди прибыли раньше, их было двадцать шесть человек, но учитывая размеры вокзала и условия сделки, это было немного. Небольшими, по два-три человека, группками они расположились в разных местах внутри здания и на площади, часть осела в машинах. Руководил операцией майор Башлыков, и это больше всего беспокоило Серго.

Майор работал на фирму около года, Серго перекупил его из спецподразделения КГБ, положил жалованье, равное окладу министра, плюс особые льготы, но вполне доверять не мог. Григорий Башлыков был упитанным тридцатипятилетним человеком сангвинического темперамента и неопределенной внешности. Свои услуги он предложил сам. Однажды позвонил в офис, назвался Гришей и попросил принять его.

— По какому делу? — спросил Серго.

— По обоюдовыгодному, — ответил звонивший. Когда он вошел в кабинет, Серго принял его за обнаглевшего барыгу — в мешковатом сером костюме, с помятым лицом, с нагловато-тусклым взглядом, — но он ошибся. Башлыков не был барыгой и вообще не имел отношения к честному бизнесу. Как через несколько минут уяснил Серго, неожиданный гость зарабатывал на пропитание совсем иначе — слежкой и пальбой по живым мишеням. Послужной список у него был внушительный: дворец Амина, Афганистан, частые вылазки в Европу, два стремительных повышения и боевой орден.

— Почему вы пришли ко мне? — удивился Серго.

— Бабки нужны, — просто ответил Башлыков. — У меня мало бабок и много долгов.

— Что вы знаете про меня? — спросил Серго.

— Все, что надо, — еще проще ответил визитер и в подтверждение своих слов перечислил на память фамилии ведущих сотрудников фирмы, и не только московских. Потом благожелательно улыбаясь, написал на бумажке шифры двух банковских счетов в Швейцарии, по которым в основном реализовывалась золотая цепочка. Серго ненадолго впал в опасное оцепенение, но чуть поразмыслив, приободрился. Похоже, судьба послала человека, который ему был позарез нужен в преддверии грядущих клановых разборок. Естественное желание сразу пристукнуть чересчур сведущего пришельца сменилось доброжелательным любопытством. Дальше пошел у них обыкновенный торг, но Серго ничего не выведал о Башлыкове сверх того, что тот сам о себе сказал. Одно было понятно: это тертый калач. На вопрос: не будет ли шухеру в КГБ после его ухода, Башлыков резонно объяснил, что шухер у них уже был при Бакатине, а после воцарения бесноватого в органах наступила мертвая тишина, которой пока не видать конца и края. Слова были разумные, как и все поведение майора. Он ушел из кабинета, унося в кармане подъемные — пятьсот долларов.

Полгода Башлыков занимался тем, что подбирал людей для укомплектования внутренней спецслужбы (нанял двенадцать человек, и всех на солидные бабки), да еще провел две акции (в Саратове и Петербурге) по умиротворению строптивых подельщиков, обе с летальным исходом, и проделал все чисто, комар носа не подточит.

И все-таки доверять ему Серго не мог, хотя бы потому, что не имел на Башлыкова ни малейшего компромата. Он даже не знал, где Башлыков живет, есть ли у него семья и на какой слабости его при случае можно подловить. Ситуация была противоестественной и, разумеется, временной, но сейчас, когда возникла нужда в крупном и грамотном захвате, положиться ему, кроме как на Башлыкова, было не на кого.

Утром, как было условлено, Башлыков заскочил к хозяину и доложил обстановку.

— Волноваться не стоит, Серенький, — сказал Башлыков, — но осечка вполне может быть.

— Какая осечка, ты что! — взбеленился Серго. — Ты хоть понимаешь, что там мой сын?!

— Неадекватные условия. Вдобавок Крест непредсказуем. Я анализировал. Это тот редкий случай, когда неволя научила человека уму-разуму. За последние три года он ни разу всерьез не прокололся.

— Что предлагаешь?

— Ты же не слушаешь.

Серго действительно отклонил предложение Башлыкова взять Алешку тепленьким, на выходе из дома, спозаранку, хотя майор гарантировал стопроцентный успех. Нападение на берлогу означало большую войну, к этому Серго внутренне не был готов. Если бы Благовестов не юлил, выказал охоту к сотрудничеству, тогда иное дело. Но старик дал понять, что останется пока в стороне, поглядит, как мыши грызутся, а на чьей стороне он будет завтра? Скорее всего, поддержит победителя. Коварная, подлая, старая лиса!

— Кто тебе сказал, что Алешка сам поедет на вокзал? А что, если он еще неделю носа не высунет из хазы? А там у него повсюду глаза и уши.

— Квартирку можно взять штурмом, — безмятежно заметил Башлыков. — Или ликвиднуть вместе с населением. Это в наших силах. Но все же, я думаю, Крест за деньгами пойдет самолично. Он азартный. Я его изучил.

В доме хозяина Башлыков держался как у себя на кухне, чуть ли не лез в холодильник. Говорил авторитетно, вполголоса, взгляд тусклый, ничего не выражающий. «Ликвиднуть вместе с населением!» Как всегда, при встрече с ним мелькнула у Серго мыслишка, что надо как можно скорее от этого всеядного черта избавиться. Но следом другая: а кем заменить? Башлыков был штучным товаром и цену себе назначал сам, а это Серго умел ценить.

Мелькало поутру и еще одно соображение: не оставить ли затею, то есть не отдать ли честно деньги, забрать Даньку и подождать более благоприятной раскрутки для ответного удара? В раскосых очах ополоумевшей за ночь жены читал именно эту мольбу. Но когда вспоминал нажим, наглые звонки, сожженную дверь, да и холодечик на блюдце у Елизара, сердце занималось злобой. Нет, братцы, Серго вам не пряник, не скушаете, подавитесь. Алешка удачлив, да и он пока не меченый. А убытки подсчитаем после.

— Действуем, как решили, — распорядился он, и Башлыков согласно кивнул, но на тусклой морде проступило все же презрительное выражение: что, мол, с вас взять, с трясогузок штатских. Серго напомнил ему для крепости: в случае успеха единовременная премия — три гранда наличными. Башлыков по-человечески наконец улыбнулся, деньги он принимал охотно и с любовью.

На вокзале Башлыков по договоренности перехватил шефа на переходе между этажами. Был он все в том же сером костюме, что и год назад, лишь левая сторона заметно оттопыривалась, не иначе сунул автомат под мышку.

— Все в порядке, Серенький, ухмыльнулся самоуверенно, — но диспозиция сам видишь какая. Народу тьма, опера шныряют, при заварухе могут пострадать невинные граждане. Тогда неизбежен сыск, поимей в виду.

— Если появится Алешка, постарайся целым взять, — попросил Серго.

— Это уж как получится. У него ведь тоже повадки известные.

На этом разошлись. Серго спустился вниз и у буфетной стойки заказал стакан мутного пойла, которое здесь называлось кофе. Огляделся: картина неприглядная. Людишек не то чтобы кучковалось множество, но были все какие-то худые, неприкаянные, с постными лицами. Не люди, а тени. С тех пор как Серго ошивался по вокзалам, вечность минула, а все здесь изменилось только к худшему. Кому-то перестройка дала праздник, а тутошним обитателям, похоже, одну недолю. Среди множества упырей редкие, хорошо одетые и ухоженные граждане выглядели пришельцами. Разномастная, галдящая, снующая,жрущая, спящая публика — старики, женщины, дети, мужчины, — казалось, была поражена каким-то таинственным общим недугом, превратившим собрание людей в скопище инвалидов; и пестрый, громоздкий, с новыми светящимися крышами Курский вокзал все же по странной ассоциации вызывал в воображении воспоминание о тифозных бараках. Серго решил, что в такой обстановке порция спиртного пойдет ему только на пользу. Вот уж в зелье тут недостатка не было, и расхристанный вокзальный кабатчик с кислой миной плеснул ему коньяку в заплесневелый чайный стакан. Серго выпил прямо у стойки, ничем не закусывая, и продолжил путешествие по вокзалу.

Электронные часы на табло с бегущим циферблатом показывали пять минут второго. Пять минут минуло сверх срока. Алешка начинал чудить, к этому Серго был готов. На его месте он бы тоже потянул резину. Старое добычливое правило: клиент должен созреть. Минут через пятнадцать Серго занервничал. Если Алешка переиграет, переменит время, вся сегодняшняя подготовка псу под хвост. На его месте он бы переиграл. Как можно думать, что Серго явится один, без подстраховки. Чтобы так думать, надо быть дураком, а Крест не дурак. Серго делал ставку на его рискованную натуру. Неужто ошибся? Он хорошо знал Алешкин почерк. Крест не любил долго примеривать, хотя никогда не действовал наобум. Самый очевидный вариант, по расчету Серго, был такой. Алешка, конечно, засвечиваться не станет, но гонцов на вокзал обязательно пришлет. И обязательно покажет ему сына, хотя бы издали. Этого было бы достаточно. Остальное на совести Башлыкова.

Уже в половине второго к нему, присевшему отдохнуть возле пугливой стайки беженцев, подскочил шалопутный мальчонка в плетеном беретике с броской надписью «Вискас».

— Чего расселся, бурундук! — злобно пискнул мальчонка. — У дедушки ревматизм, а он тебя должен ждать, да?!

— Какой дедушка?

— Протри зенки-то! Ка-акой! Такой, который тебе нужен. Вон — у киоска. Не видишь, что ли?

У коробочки «Аптека», опираясь на палочку, точно его ноги не держали, стоял старик в белом полотняном костюме и белой панаме. С кудрявой, задорной бороденкой. Он стоял боком, но обернулся и, показалось, дружески кивнул Серго.

Мальчонки уже и след простыл. Серго не спеша поднялся и направился к аптеке, ощущая на себе со всех сторон десятки внимательных взглядов. Вблизи у дедушки оказалось довольно молодое лицо с веселыми морщинками у глаз.

— Ждать заставляете, Сергей Петрович, — укорил старичок, впрочем, без обиды. — Где же ваши денежки, чего-то я их не вижу?

— Ты кто?

— Дед Пихто. Тебе не спрашивать нынче надобно, а отвечать. Денежки-то ай дома забыл?

— Где сын?

— Данюшка неподалеку, да тебе не достать. Зачем же ты, Петрович, таку сильную армию нагнал? Кого устрашить надумал? Уговор-то вроде был совсем другой.

Непреодолимое желание схватить скалящегося, ненатурального деда за грудки и швырнуть на пол Серго с трудом в себе подавил.

— Хочешь уцелеть, курва, говори, где Данька, — прошипел он. Старик хохотнул ему в лицо.

— Как бы у тебя, милок, ручонки не отсохли замахиваться. Рази так по-доброму дела делают? Ишь как распетушился, а вовсе не к месту. Старичка обидишь, голову уронишь. Это уж не нами заведено.

От глумливых речей у Серго перед глазами запрыгали черные мушки, и каждая мушка выводила в прицел то дедов глаз, то переносицу.

— Еще немного покуражишься, — честно предупредил он, — и тебе капут.

Старик и сам сообразил, что зарвался. Скорбно склонил башку, повинился:

— Ведаю, не всем шутки по нутру. Некоторые свирепеют, у которых совесть нечистая… Давай тогда так, милок. Я потихоньку пошкандыбаю, а ты следом держись, но не обгоняй. После тебе знак дам.

— Куда пошкандыбаешь?! Какой знак?! — чуть не взревел Серго, не обращая внимания на снующих людишек. И не утерпел, потянулся-таки мослами к стариковской шее. — Где сын, отвечай немедленно, погань!

Старик играючи перенял его руки, и Серго вдруг ощутил, как потянуло к полу, точно железными тисками.

— Не балуй, Петрович, — насмешливо блеснули молодые глаза. — От баловства одни беды.

Отпустил, отвернулся и, палочкой постукивая, побрел в сторону лифта. Сзади глянуть — ни дать ни взять долгожитель, согбенный и трухлявый. Очарованно потянулся за ним Сергей Петрович, уверенный, впрочем, что хлопцы Башлыкова, конечно, прочно уселись на хвост. Оскорбительный, дешевый спектакль затеял Алешка, но деться ему все равно некуда. Только бы мальчишка мелькнул на глаза, только бы Данюшку приметить.

Подалее лифта, за углом старик нашарил незаметную дверь в стене, явно ведущую в какие-то служебные помещения. Обернулся, пальчиком поманил: сюда ступай — и скрылся. Серго помешкал мгновение, почуяв ловушку. Прикинул так и сяк и шагнул за стариком. Дверь за ним сразу, как бы сама собой, захлопнулась. Перед ним был коридорчик, похожий на небольшой туннель, с несколькими дверями по бокам. Конечно, это были служебные помещения, возможно, кабинеты администрации, и похоже, что это был тупик. Непонятно, зачем его сюда привели? Если это ловушка, то безусловно взаимная.

Старик сказал:

— Покажи бабки, Серго!

В ту же секунду он уловил за спиной шевеление, кто-то пытался отворить дверь. Сергей Петрович приободрился: Башлыков не дремлет.

— Деньги против мальчика, — отрезал он. Пачка долларов в тысячных купюрах лежала в боковом кармане, он не собирался ее отдавать, прихватил на самый крайний случай, для приманки. Сзади в дверь надавили покрепче.

Дедушка придвинулся ближе, чудно мигая.

— Хочешь добрый совет, Серго?

— Где сын?

— На своих обормотов надеешься? Не надейся. Ты ведь спец по камушкам, верно? За это и держись. Городская бойня тебе не по плечу. Одумайся, Серго, вот весь совет. Пока башка на плечах.

— Кто ты? — Злоба душила его, но вторично хватать за грудки фальшивого старика он поостерегся.

— Да я же Алешка Михайлов! Не узнал? — засмеялся старикан и подергал себя за бороду, которая держалась на ниточках. Одна из боковых дверей отворилась, и в коридор выскользнул темноволосый парень лет тридцати в спортивном костюме. Вид у него был такой, точно он на минутку сошел с марафонской дистанции. Сзади дверь хряснула от мощного удара.

— Вам же все равно некуда деться, — предостерег Серго. — Давайте сына, забирайте бабки — и разойдемся миром.

— Ты для того и армию привел, чтобы миром разойтись? — уточнил Алеша. Он протянул руку как-то так ловко, что одним движением вывернул у Серго карман с деньгами. Швырнул пачку напарнику.

— Мишенька, пересчитай… Позвони домой, Серго, там для тебя приятный сюрпризик. Запомни, я играю честно.

Сергей Петрович сделал неуклюжий финт, норовя сбить с ног обидчика, но врезался в стену и больно ушибся. Что-то было мистическое, жутковатое в том, как эта подлюка весело увернулась.

— Да ломайте же дверь, суки! — прогремел Серго. — Чего там копошитесь?

Последнее, что он успел заметить, был летящий в ухо ботинок Миши Губина. Видимость была такая, что он даже разглядел затейливый узор на каучуковой подошве. Потом рухнул во тьму. Очнулся от какой-то дорожной тряски: это разъяренный Башлыков влепил ему для здоровья пару быстрых оплеух.

— Куда полез, шеф, — ярился всегда сдержанный Башлыков. — Как крота тебя взяли!

Еще до конца не очухавшись, Серго сообразил, что Алешка каким-то чудом улизнул. Но чуда никакого не было, а была рядовая уловка матерого налетчика. Одна из дверей, как раз та, откуда появился напарник гада, вела к лестнице, спускавшейся к запасному, пожарному выходу. Из здания через этот выход человек попадал прямо в подземный переход, а оттуда в метро или на платформу поездов дальнего следования. Так все было просто и без затей.

— Почему же ты, падла, этот выход не контролировал? — по-доброму осведомился Серго.

— Немножко виноват, — согласился Башлыков. — Но я его теперь хоть из-под земли выковырну.

Правая половина черепа, куда угодил ботинок Губина, у Серго онемела, поэтому телефонную трубку пришлось прикладывать к левому уху. Наташа откликнулась мгновенно. Голос, полный счастья:

— Дома Данюшка, дома!.. Уже час, как привезли.

— Дай ему трубку.

— Алло, папа! У меня все в порядке, не волнуйся.

— Тебя не били?

— Один раз дали пинка, но я сам виноват. Не надо было вопить. Похитители этого не любят.

Одиннадцатилетний Данька был очень рассудительным молодым человеком, разумеется, в отца.

— Хорошо, вечером расскажешь подробно. Ты их запомнил?

— Еще бы!

Серго звонил из автомата у мужского туалета. Рядом стоял Башлыков. Он дал отбой дружинникам и теперь ходил по пятам за хозяином. Вид у него был ненатурально смирный.

— Значит, сердишься на Алешку? — спросил Серго.

— Из-за него премии лишился, надо понимать? Такое не прощают.

— Но это твои личные проблемы, верно, майор? Для меня это дело закрыто.

— Это естественно, — Башлыков нагло ощерился. — Не забудь компрессик на ухо положить. Спиртовой хорошо оттягивает.

Подначка никак не подействовала на Серго. Он спокойно прикидывал, какие шансы у майора против Креста, и решил, что совсем неплохие. Майор как был, так и есть темная лошадка, и цель у него благородная — деньги. Но, пожалуй, за долгие годы житейских странствий Серго не встречал более опасного человека. Обученный всем премудростям сыска, Башлыков был осторожен и решителен, как хорек в ночи. Алешка, напротив, охотно лезет на рожон и мечтает прибрать к рукам Москву. Он и не заметит, как настырный служака вонзит ему под лопатку смертоносное жало.

— Мое дело — сторона, — повторил Серго, — но ухо, ты прав, немного зудит. Кто бы подлечил, я бы не поскупился.

— Сколько? — спросил Башлыков.

— Если не наследишь, пяток грандов отстегну, — прикурил от услужливо протянутого Башлыковым «ронсона». — И то подумать, Гриша, на лекарства глупо деньги жалеть…


Тактику ближнего боя Башлыков знал не по наслышке. Ближний враг самый одолимый. Сблизиться с врагом, незаметно его прощупать означало для Башлыкова победу. Зловещ, опасен был враг отдаленный, неопознанный, как летающий объект. Всю отпущенную природой энергию Башлыков как раз и тратил на опознание этого отдаленного врага, на выявление его реальных черт, но года три назад впервые растерялся. В смуте племен, окатившей государство кипятком вселенского предательства, он утратил веру в свое предназначение. Фигурально говоря, он закрутился волчком, как матерая овчарка, рожденная для погони и внезапно потерявшая след. То, что внушал ему опыт, рассыпалось прахом, а то, о чем он лишь смутно догадывался, стало единственной грозной явью. К примеру, он догадывался, что деньги и кулак правят миром, но никак не предполагал, что прямую измену можно окрестить гражданским деянием. Деньги нетрудно заработать, от кулака можно уклониться и нанести ответный удар, но куда деться от сияющих глаз общественных идолов, которые с пеной у рта призывают плюнуть на могилу отца? Предательство потянулось с двух сторон, из Афгана и из Кремля, и поначалу персонифицировалось, угадывалось в действиях конкретных лиц, подминающих под себя страну, и это был нормальный, переходный этап, когда можно было брать негодяев на заметку. Порядочные люди рассуждали так: ага, вон сволочь поперла, а вон другая сволочь тоже поперла, ну и хорошо, что поперли, хорошо, что засветились, тем легче будет от них избавиться. В предчувствии благих перемен, в эйфории от зрелища рухнувшего коммунячьего режима общество совершенно ослепло и чуток опомнилось только тогда, когда предательство стало нормой бытования, а чуть позднее не только нормой, но и суровой необходимостью. Кто не предавал и не воровал, тот начал постепенно издыхать. Околевавших, не приноровившихся к воровству, а их все же оказалось множество миллионов, как-то скоренько оттеснили с передка жизни куда-то на обочину, чтобы не поганили воздух трупным запахом разложения. Как раз в этот момент, точно сорвавшись с цепи, и набросились на пригнутого обывателя его вчерашние кумиры, все эти знаменитые актеры и велеречивые писатели, которые хором и поодиночке голосисто запели гимны его величествам Ростовщику и Кулаку. Это сломило Башлыкова. Он утратил овчарочий нюх.

Башлыков был не совсем дик, сызмалу любил почитывать разные книжки, но и там ни разу не натыкался на такое, чтобы грабителя почитали благодетелем, а изменника отечеству величали борцом за права человека. Впрочем, к этому времени и сами эти знакомые с детства понятия: отечество, справедливость, добро, уважение к старшим потеряли свой первоначальный смысл и оборотились чуть ли не ругательствами.

Коротко новая философия звучала так: кто не ворует и не торгует, тот совок и быдло. Десятки миллионов совков подтащили к краю гигантской выгребной ямы, и теперь оставалось только слегка подтолкнуть их в спину.

Некоторые вывернулись на самом краю, среди них был и Башлыков. Он знал, что он совок, а когда утратил нюх и когда перестал различать, кто друг, а кто враг, обрадовался своей совковости, потому что совку было привычно и свойственно затаиться и выжидать. В политике он разбирался ровно настолько, чтобы сообразить: чем дальше держаться от власть имущих, тем чище будет на душе. Но мужское достоинство в нем было уязвлено, и слишком много накопилось в сердце обид, чтобы он простил неведомому врагу свое поражение. Башлыков решил, что рано или поздно все равно его обнаружит и сведет с ним счеты, а пока следовало просто выжить. Год назад его покинула любимая жена Ксюта. Она ушла от страха, когда по ночам он начал щелкать зубами, подобно дятлу. Жена верила во второе пришествие Христа в облике синеглазого юноши в белых одеждах, и долгое время ее тайная мечта отчасти воплощалась в облике дорогого, свирепого мужа, который овладел ею нахрапом, когда ей только-только исполнилось пятнадцать лет. Она часто беременела, но все беременности кончались выкидышами. Пять выкидышей, как пять немыслимых трагических перевоплощений, и ушла Ксюта тоже будучи на сносях. Это особенно огорчило Башлыкова. Когда она уже собрала манатки и позвонила матушке, чтобы та открыла ей дверь, Башлыков сделал последнюю попытку ее удержать.

— Если тебе не хватает денег, дуре стоеросовой, — сказал он угрюмо, — то учти, скоро их у меня будет много. Купишь себе все, что захочешь.

— Мне не хватает тебя, — ответила жена. — Ты залез в какую-то раковину, и тебя не видно. Когда оттуда вылезешь, я вернусь.

— Не поздно ли будет? — предостерег Башлыков.

— Но и это не жизнь. Ты целыми днями молчишь, а вчера ночью хотел меня убить.

Возразить Башлыкову было нечего, он действительно во хмелю и спросонья чуть не придушил маленькую Ксюту, заподозрив в ней почему-то вражеского агента.

Год жизни в одиночку был счастливым годом. Он ни в чем и ни в ком не нуждался, как и в нем не нуждался никто. Известие о том, что Ксюта благополучно разрешилась от бремени, оставило его равнодушным. Что ж, вывелся на свет еще один страдалец по имени Миша, которому предстоит пройти незамысловатый, в сущности, круг бытия — от щенячьей колыбельки до белого крестика над бугорком. Будет ли ему худо или хорошо жить — от него не зависит. Как прикажут, так и проживет. Башлыков позвонил жене, поздравил ее с примечательным событием и посоветовал утопить младенца в ванной, пока он не отрастил зубы. Добрый, мудрый совет Ксюта, разумеется, отвергла, бабий ум короток, но почему-то пожалела Башлыкова.

— Если уж тебе совсем невмоготу, — сказала она, — могу приезжать иногда прибираться. Небось живешь, как в хлеву.

— Пока сиди с маманей, — отрезал Башлыков. Так совпало, что именно в день рождения сына он совершил свой блистательный рывок на волю. В органах в ту пору царил упадок. Те, кто не признавал себя совками, давно разбрелись по коммерческим структурам, перекупленные, как правило, по дешевке, а те, кто остались, продолжали тупо тянуть служебную нуду, слоняясь по углам, как призраки арийских воителей. Никто не ожидал ничего хорошего, но и самое худшее, по всей видимости, было позади. Из привилегированного корпуса грозной некогда армии они превратились в стадо баранов, трепетно ожидающих ежемесячного выгула — дней зарплаты. Совковость в КГБ имела особый, мелодраматичный оттенок, составленный из механической преданности былым идеям и постоянного мазохистского желания сигануть с крыши вниз головой.

Перед обедом Башлыков зашел в кабинет своего командира и побратима, полковника Антона Гнатюка и без промедления объявил, что уходит.

— Куда? — спросил полковник, занятый тем, что пилочкой для ногтей вырезал из картона забавные редкостные узоры. — Неужто к Коржакову?

Побратались они в гулком Андагарском ущелье, когда подыхали двое суток без курева и питья, оба подраненные, оба гноящиеся, но не только это связало их. Это неправда, что роднит человека кровь. Пролитая вместе кровь оставляет зарубку в душе, не более того, а воистину объединяет людей лишь общая мечта. Полковник был старше Башлыкова на десять лет, умереть предполагал раньше, но мечта у них была одна. Они собирались через сколько-то лет, притихнув и утомясь, построить рядышком два домика на берегу реки Оки, собрать туда жен и детей, коли таковые найдутся, и провести остаток дней в чистой душевной неге, в обоюдном согласии. Там у них будет время неспешно поразмышлять о неисповедимости путей Господних, а также вырастить множество прекрасных овощей и развести пчел. Подумывали также и о коровке с молочком.

— Я сам себе дал задание, — сказал Башлыков. — Пора подбираться к гадам изнутри.

— Пора, — согласился полковник. — Но какой смысл? Вон в тех папках матерьялу на десять оглушительных процессов. У нас полное досье на четверых, возможно, самых крупных преступников века. Но кому его предъявить? Разве что пригодится потомкам.

Полковник был прав, но правота его была чересчур унылой и не устраивала Башлыкова. Судить преступников пока некому, это верно, они сами придумывают законы, но это не значит, что можно сложить руки и бездействовать. Досье на брежневских соколов востребовалось тоже через десять лет. Непременно и на новых злодеев наступит укорот. Это всего-навсего вопрос времени. У Башлыкова оно было. А вот полковник Гнатюк, недавно переживший микроинсульт, видно, отчаялся дождаться.

— Моя работа оперативная, — туманно заметил Башлыков. — Кому-то надо быть начеку.

— Соскучился по охоте, — догадался полковник, но без одобрения. — Гляди, как бы они тебя сами не взяли. Сейчас у них сила. Оборонку скупили, это тебе не хухры-мухры. Повсюду навтыкали своих людишек. Армию колпаком накрыли. Жутковато, брат!

— Тех, которые понатыканы, мы всех в лицо знаем. Любопытно с теми сойтись, кто за ниточки дергает.

— До тех не доберешься, — взгрустнул полковник. — Те за морем окопались.

— Почему же, — возразил Башлыков. — И за море ходы известны. Сядешь в самолетик — и ту-ту!

На этой бодрой ноте и расстались. Системы связи и взаимообеспечения были наработаны десятилетиями, надежны и просты, обсуждать их не было нужды. К тому же Башлыков намерился уйти на дно надолго, без всякого дубляжа, а когда понадобится поддержка, он знал, куда кинуться. Когда громят штабы, проще выжить поодиночке.

Первым делом на узкой военной тропе Башлыков завел себе маруху. Психологически это было мотивированно и оправданно. В новую легенду следовало погрузиться с головой. Башлыков слепил из себя крутого мужика. Крутой мужик сошел в демократический обиход из голливудского ширпотреба, а там он был немыслим без шикарной девки или любовного дружка. Башлыков опасался, что на дружка без специальной подготовки не потянет, а вот маруха была ему по зубам и даже по нраву. Когда он нанимался к Серго, то был только наполовину крутым: в морду мог дать без заминки, иномарку одолжил у знакомого спекулянта под залог «Гюрзы», во все карманы напихал «Мальборо», но марухи у него еще не было. В одно из воскресений он специально поехал за ней на Пушкинскую площадь, где была специальная тусовка всей московской шушеры. Туда уже года два, как не ступала нога человека. Кто попадал сюда по недоразумению, через пять минут бежал сломя голову, ощущая на себе тяжелый, невидимый зрак могилы. Зато веселящаяся молодежь, подпитанная инъекциями западных шоуменов, чувствовала себя здесь как бы перемещенной непосредственно в Нью-Йорк. В тот обетованный американский город, который существовал, разумеется, лишь в воображении московских недоумков. Из подземных переходов тянулся густой, сытный аромат анаши, заставляющий по ночам чихать каменного Пушкина. Призрачно полыхала, змеилась неоновая реклама вожделенных иноземных лакомств и над всем прилегающим к площади пространством чуткое ухо улавливало равномерный истерический визг, точно гудение проводов высоковольтной линии. Тупорылый особняк «Макдональдса», воткнутый в брюхо Москвы, очумело взирал на нелепую возню аборигенов, справляющих свои вечные поминки.

Башлыков бывал здесь и раньше, но в чине офицера спецназа ему было тут неуютно, зато теперь, завернув сюда как бы свой к своим, он сразу почувствовал приятное расслабление. Все радовало взор неофита: и изобилие лакомого товара на всевозможных прилавках, и наглые, неумытые, блудливые хари порочных юнцов, и волнующая доступность и разнообразие женского пола. Это было как раз то место, где незыблемая формула Маркса: «товар — деньги — товар» представала во всей своей чарующей наготе. За несколько «зеленых» тебе могли отломить кусочек развесного счастья, а за ошибку в расчете было гарантировано немедленное избавление от всех мук. Крутого Башлыкова такой расклад устраивал вполне.

Чтобы размяться, он походил по рядам с порнухой, с любопытством полистал журнальчики и купил, как Ельцин, сразу два экземпляра неугомонной газетенки «Московский комсомолец», в который раз порадовавшись ее остроумнейшему названию. Потом поднялся наверх к скамеечкам, где сидели и прохаживались парочками невесты на выкуп.

Некоторые дамы выглядели так привлекательно, что по ним нипочем нельзя было догадаться, зачем они здесь очутились. Одна особенно поразила Башлыкова. Мало того что была бледна, скромно одета и худа, вдобавок читала зеленый томик не кого иного, как Федора Михайловича Достоевского. Башлыков сгоряча чуть не ринулся к ней, но вовремя спохватился. Ему как раз требовалось нечто совершенно иное. Крутому мужику под стать самые отпетые, бесхитростные девицы, этакие тушки подперченного, сладкого мясца с куриными мозгами, но должным образом упакованные, выхоленные, одним своим видом вызывающие чресельный зуд. Таких дамочек выбор тоже был богатый. Башлыков наудачу подкатил к той, которая дремала возле входа в «Наташу» и жеманно затягивалась длинной серой сигаретой с золотым ободком, держа ее двумя пальчиками с откинутым мизинцем, как деревенский интеллигент подносит ко рту чашку чая в барском застолье. У нее все было прекрасно: и тело, с вызывающе торчащими сквозь тонкую блузку пухлыми грудками, и одежда из лучших коммерческих заведений Петровской слободы. Правда, невозможно было толком разглядеть ее лицо, потому что оно было слишком ярко прорисовано необыкновенно сочными, пылающими красками, какими наши художники подмалевывают самодельных матрешек для продажи иностранцам. Соблазнительная девица производила впечатление человека, который прибежал откуда-то издалека и собирался бежать еще дальше, но был остановлен какой-то необыкновенной и чрезвычайно важной мыслью. Башлыков поинтересовался:

— Кого-то ждешь, красавица, или как?

Томный взгляд девицы был устремлен поверх крыши кинотеатра «Россия», и с некоторым усилием она перевела его вниз, на неожиданного ухажера. Облик Башлыкова, как и следовало ожидать, не вызвал у нее воодушевления: невзрачный дядек без кожаной амуниции, ничего особенного, но подстрижен аккуратно и в серых, смешливых глазах непонятный намек.

— Тебе чего надо?

Голос Башлыкову понравился — хрипловатый и натужный.

— Почем берешь? — спросил он. Девица фыркнула и рассмотрела его более внимательно. Пожалуй, подумала она, нынешний денек не пройдет всмятку.

— Вы меня с кем-то путаете, гражданин. Может быть, у вас тяжелое похмелье?

Башлыков улыбнулся ей, как душману на допросе, и девица поняла его улыбку правильно: подавилась дымом и закашлялась.

— Пятьдесят штук авансом, — сказал Башлыков, — и столько же на посошок. Годится?

— Выпить я с тобой могла бы рюмочку, — задумчиво ответила девица. — У меня ведь тоже сердце не железное, а вчера, по правде говоря, здорово наклюкалась. Но вон стоит Николаша, ты у него лучше спроси.

— А без Николаши?

— Без Николаши нельзя. Он очень зловредный.

Шагах в десяти на каменном карнизе у спуска в метро восседал здоровенный бугай и призывно глядел на Башлыкова. Башлыков к нему и подошел.

— Твою курочку, вон ту, забираю часика на три. Не возражаешь, Николаша?

— Людмилу Васильевну? Часика на три? Она дорогая девушка, затейливая.

— Почем?

— По полтиннику в час она сегодня идет.

— За такую цену, Николаша, я и тебя вместе с ней заберу.

— Не-а, — ухмыльнулся бугай. — Торговаться не будем. Людмилу Васильевну за полтинник отдаю, потому что день. Вечером она по стольнику потянет. Башлей нету, бери Нюрку. Она хоть хроменькая, но бойкая. Во-он, видишь, стеночку у киоска подпирает. Не сомневайся, чистенькая, как голубка.

Башлыков в Нюркину сторону даже не поглядел, хотя ему было любопытно.

— Ты чего-то недопонял, приятель. Я к тебе подошел по просьбе Людмилы Васильевны, но теперь вижу, что напрасно. Ты какой-то невоспитанный. Может быть, давно тебе рыло не чистили. Но это дело поправимое. Что касается дамы, то она уходит со мной полюбовно. Какие будут претензии, звони по ноль три. Усек, Николаша?

Бугай угрожающе сдвинул брови и сделал попытку подняться с парапета, но Башлыков ткнул ему согнутым указательным пальцем в подбрюшье, и детина осел, жалобно хрюкнув.

— Да ты что, чувырла, очумел?! Тебя же сейчас отсюда мокрым увезут.

Эти слова Башлыкову вообще не понравились, да и на угрозы он слишком давно реагировал автоматически. Взмахнув ладонями, присобачил сутенеру сразу три блямбы: две по ушам, а одну поперек гортани, потом помог улечься на гранитный пьедестал, подложив под кудлатую башку один из номеров «Московского комсомольца». Публика равнодушно взирала на стремительную расправу, и только какой-то хлопец лет двадцати в замшевом пиджачке подошел и осведомился:

— Чего это с Николашей?

— Николаша задремал, — ответил Башлыков, — и просил не будить его до обеда.

— А не ты его уделал?

Башлыков обиделся:

— Канай отсюда, мент! А то как бы тебя не уделали.

Хлопец пожал плечами и невозмутимо поплелся на свой пост у табачного прилавка. Башлыков вернулся к приглянувшейся даме.

— Николаша дал добро, — сообщил ей радостно. Велел обслужить по первому разряду.

— Ты его завалил, — от восхищения глаза у Людмилы Васильевны стали, как у куклы «Барби». — Он же тебе не простит.

— Уже простил. У него, видно, чего-то с мозгами. Вдарь, говорит, по ушам, а то они холодные.

— У него же здесь все схвачено, чумовой ты мужик.

Разговор они продолжили в ближайшем питейном заведении под названием «Услада». Башлыков усладил себя стаканом апельсинового сока, а даму — коньячным коктейлем и шоколадкой.

— Мне нужна такая женщина, — объяснил он, — чтобы подметки на ходу резала. Но в то же время была культурная, услужливая и преданная всей душой.

— Зачем тебе такая?

— Для забавы. Расскажи немного о себе, Людмила Васильевна. Ты откуда родом?

Людмила Васильевна оказалась эмигранткой из Киева, по образованию была многостаночницей, но второй год ошивалась в Москве без присмотра. Родители остались на Украине и верно служили прекрасной идее освобождения от русско-масонского ига.

— Так ты русских ненавидишь? — спросил Башлыков.

— Самое смешное, я сама русская. И родители русские, хохлами только прикидываются от страха. В Киеве сейчас страшно.

— Страшней, чем в Москве?

— Сказал тоже! В Москве хорошо, тут национальность не имеет значения.

— Как же не имеет! Я вот всю жизнь мечтал быть японцем, да рожа рязанская выдает.

— Ты, Гришенька, большой врунишка. Я сразу заметила. Ты врун и шпион. Целый час сидим, а о себе словечка не сказал. Но ты не злой. Только делаешь вид, что злой. Зачем я тебе понадобилась, объясни? Может, и сговоримся.

— Хочется хорошего, доброго, натурального секса, — признался Башлыков.

— Опять врешь. Ты про секс в журнальчиках вычитал. Да и ни к чему тебе. Ты мужик, буйвол. Вон как бедного Николашу образумил. Которые сексом озабочены, у тех глазенки масляные и ручки потные. У тебя к женщине отношение примитивное: сунул, вынул. Разве я не права?

— Это плохо или хорошо?

— Хорошо, Гриша. Для меня хорошо. Потные надоели.

Башлыков привез ее домой, усадил на кухне и достал из холодильника водку.

— Не спаивай, — сказала она. — Пьяная я тебе не угожу. Пьяная я задиристая… А ты сам вообще никогда не пьешь?

— Никогда.

— Подшился, что ли?

— Сила воли огромная, — Башлыков накапал ей на донышко, а себе набухал полную чашку. Несколько месяцев после ухода жены он с женщиной не спал и сейчас чувствовал во всем теле ядовитый зуд. Он уже почти наверняка знал, что с марухой не ошибся. Людмила Васильевна была той женщиной, которая добавит необходимый штрих в его легенду. Она не была стервой, хотя по виду не отличалась от уличной и экранной оторвы, внедряемой в общественное сознание, как любовный идеал. Как и у тех, у нее на лице был явственно запечатлен главный девиз рынка: я вся ваша, только хорошенько заплати. И точно так же, как у всех «новых русских», мужчин и женщин, у нее было перекошенное сознание. Они рассуждали умно и здраво о чем угодно, но лишь до определенной черты, а именно лишь в пределах новой реальности. Башлыков догадывался, что чудовищный научный опыт, произведенный над населением, заключался в первую очередь в стирании, в уничтожении генной памяти. На месте прошлого в головах «новых русских» зияло черное пятно. В сущности, это были пещерные люди, охваченные тайным ужасом оттого, что не могли объяснить себе значение очень многих элементарных явлений. Ослепленным и полубезумным, им только и оставалось надеяться на собственные клыки и увесистую дубинку. Тот, у кого дубинки в нужный момент не оказывалось, мог заранее считать себя покойником. Осуществлен был опыт с помощью космических средств воздействия, но не совсем удался. Где-то была допущена роковая промашка. Интеллектуальная стерилизация привела к деградации не более трети населения, остальные забились в норы и уселись терпеливо пережидать беду. По мнению ведущих аналитиков демократического крыла, разгадка неудачи крылась в том, что системы подавления психики были сориентированы на среднего, абстрактного обывателя, тогда как порог тупости русского человека был настолько низок, что в большинстве своем он попросту не воспринимал летящие к нему изощренные электронные импульсы. В подтверждение эти версии приводился сильный довод, связанный с интеллигенцией, как более развитой частью нации, которая поддалась мутации почти мгновенно и целиком.

— Недавно видела сон, — сказала пьяная Людмила Васильевна, — как будто я в каком-то подземелье и туда пришел грязный, черный человек, завернул мне руку за спину, ткнул носом в глину и велел: жри, сучка! И я поняла, что надо слушаться, иначе убьет. Всю ночь жрала землю, прямо с червяками, с личинками и со всякой дрянью. До того нажралась, потом целый день рвало. Это не ты ли был во сне, голубчик?

— Нет, не я, — Башлыков пригладил чубчик. Я по чужим снам не шляюсь.

— Интересно, что может сниться такому, как ты. Кроме голых телок, я имею в виду?

Башлыков задумался, честно вспоминая. Пожалуй, был всего один сон, который преследовал его постоянно. Он замахивался, а рука беспомощно опадала. И враг, крутомордый, белозубый смугляк, тщась, тешась, аккуратно вспарывал ему вилкой грудь. Но это был сон погони, не человеческий сон.

Он поднял разомлевшую Людмилу Васильевну на руки и отнес в комнату. Хотел помочь ей раздеться, но она капризно его оттолкнула.

— Грязный насильник, — сказала она, — сам жри всякое дерьмо.

Он сел на стул и наблюдал, как она освобождается oт одежды. С юбкой справилась отлично, но блузку ухитрилась затянуть на голове, как тюрбан, и, ослепленная, со стоном рухнула на кровать. Башлыков не стал дальше ждать и прыгнул на нее, как из засады. Раза два она трепыхнулась, ойкнула и вдруг ровно, в такт ритму загудела какую-то унылую мелодию. Если это была песня, то она успела пропеть ее несколько раз, пока Башлыков насытился. Потом рванул с нее пестрый капюшон, рассыпав по полу две-три блестящих белых пуговки.

— Так я и думала, — сказала она, — типичный буйвол. И бабки, наверное, тоже зажулишь?

— Без бабок не умеешь?

— Без бабок, Гриша, отдаются любимому. А ты мне кто?

— Действительно, кто?

Она не ответила, но глаз ее хитро сверкнул, как у цыганки. Вторично он приладился к ней в ванной, где рьяно соскребал с ее золотистой кожи шелуху прежних совокуплений. Взгляд его налился мутью.

— Миленький, ты что?! Не смотри так!

Он молча развернул ее спиной и вошел в нее с таким напором, что фаянсовая посудина заскрежетала, как на уключинах. Не владея собой, впился зубами в ее мягкий загривок, давясь волосами и собственной желчью. Людмила Васильевна перенесла пытку стоически. Отдышавшись, меланхолично заметила:

— Надо бы прибавить, рыцарь. Как за извращение.

Башлыков выплюнул в раковину кровь.

— Честное слово, Людмила Васильевна, ты мне по душе. Оформляю тебя в гарем.


8

Елизар Суренович придумал себе невинное развлечение: играл сам с собой в «русскую рулетку». Набивал девятизарядный вальтер холостыми патронами и пулял в висок. Каждый раз получалась осечка, и это его радовало. Необыкновенное везение делало его сентиментальным. Он нежно оглаживал пальцами матовое дуло. Перед очередным выстрелом писал завещание. Завещаний набралось уже штук сорок. В них он припоминал разные забавные случаи из своей непростой жизни и делился с потомками сокровенными мыслями. Мыслей было не так уж много, но все были выстраданные. Он создал империю, которую некому было оставить. Благовестов полагал, что это горький удел всех великих. Давным-давно он где-то прочитал: на вершинах духа царит одиночество. Это было чистой правдой. Многое из того, о чем мечтал, он осуществил, но еще больше утратил. Множество людей, лиц, судеб проходили перед его мысленным взором, сменялись поколения, прекрасные женщины превращались в старух, на костях мертвецов взрастала новая юность, но человек по-прежнему оставался подонком. Он не заслуживал того, чтобы о нем пеклись. С той заоблачной вершины, куда поднялся в мечтаниях Благовестов, хорошо было видно, как бессмысленно копошится серая человеческая масса, утопая в страстях, блудодействе и тоске. Но самое обидное и даже унизительное было то, что чем ближе к роковому пределу, тем острее чувствовал Благовестов свое кровное родство с каждой двуногой тварью и с каждой травинкой на земле.

Часто на листках завещаний всплывало имя Алеши Михайлова. Благовестов упрекал мальчика за то, что тот не добил его на болоте. Обращаясь к Алеше, как к сыну, он учил его уму-разуму. Поверженный враг, писал он в завещании, есть не кто иной, как твой завтрашний победитель. Он приползет, когда забудешь о нем, и ужалит в сердце. Добить врага так же важно, как выдавить гной из раны. Тут нельзя полагаться на случай. Ты слишком молод, Алеша, с грустью писал Благовестов, чтобы позволить себе быть добреньким. Добро опаснее зла, и распоряжаться им нужно с предельной осторожностью, как чужим капиталом. Добро — это именно чужой капитал, Алеша, потому что от природы в наследство человек получает только злую силу, которая помогает ему выжить. Добренькие, ласковые дети напоминают овечек, затесавшихся в стаю шакалов, и редко дотягивают даже до брачного периода. Уничтожь врага — вот главный завет наших предков, и если ты способен на это, то со временем принесешь пользу своему роду. Ты можешь возразить, Алеша, что был Иисус и он завещал любовь к ближнему, и это верно. Иисус учил любить, и взял на себя все грехи людей, и погиб от происков коварного врага. Но что он исправил в этом мире? Где посеянные им семена? Может быть, ты находишь их в образах наших невежественных правителей? Или в сморщенных ликах покорно следующих их подлым капризам подданных? О, нет, Алеша! За два тысячелетия христианской эры человек изменился только к худшему. Все примеры светлых подвигов мы черпаем из истории. За последнее столетие не найдется ни одного человеческого деяния, про которое можно без оговорок утверждать: да, вот оно совершено во имя Христа и по его завету. Всякий, по первому впечатлению благородный поступок при ближайшем рассмотрении оказывается продиктован либо корыстью, либо дуростью, либо неуемной жаждой славы. Кровь, дикость и предательство веками тянутся по следу Учителя. И в наши дни, в нашей стране круг бытия наконец замкнулся: героем впервые публично провозглашен чистой пробы человеконенавистник и злодей. Пожалев меня в болоте, меня, который загнал тебя на пятнадцать лет в узилище и изнасиловал твою невесту, ты поступил не просто опрометчиво, а вопреки человеческой природе, проявил малодушие, свойственное лишь обреченным на заклание, и теперь твоя жизнь в моей руке; стоит сомкнуть пальцы, и она превратится в дым.

Страничка завещания кончилась, и в этот раз Елизар Суренович с особым удовольствием пульнул себе в висок холостым патроном. Потом дотянулся до телефона и позвонил Серго, чтобы из первых рук узнать о результатах нелепой разборки. Хозяина в конторе не застал, и дома его тоже не было, трубку сняла его дражайшая супруга Наталья Павловна, к которой Благовестов относился с любопытством. Он знал в подробностях всю историю их брака с Серго и удивлялся, как такой рассудительный, осторожный мужик клюнул на явную подставку, да еще на какую — на бабешку из провинции. Благовестов собирался при первой возможности сойтись с ней поближе, но все случая не представлялось. Серго свою половину никуда не вывозил, а приглашать эту парочку к себе Благовестов не мог — слишком велика для них честь. Но главное было, конечно, не в этом. За последние полтора года Елизар Суренович как-то немного поостыл в отношении прекрасного пола. Не то чтобы утратил мужскую доблесть. Семь с половиной десятков лет не возраст для бойца, но иногда охватывала обидная душевная вялость, и лень было руку протянуть даже к какой-нибудь аппетитной отроковице. Отталкивала, смущала досадная предсказуемость любовного акта. Так или иначе, с прачкой или с богиней, все быстро заканчивалось этим до отвращения примитивным ритмом: туда-сюда, туда-сюда… Постаревшая надзирательница Ираида Петровна Кныш, ответственная за досуг владыки, все ноги себе посбивала в поисках чего-нибудь необычного, остренького, пряного, но и она порой впадала в отчаяние. Прошлым летом, дойдя до крайности, раздобыла двенадцатилетнюю негритосочку, аккуратненькую, грудастенькую, с белыми глазками, похожую на влажную маслину. Сманила негритоску с бразильской выставки ширпотреба, свезла на конспиративную квартиру, накачала наркотиками, на дачу в Барвиху доставила готовенькую, прямо голышом, трясущуюся в похотливых судорогах. Надеялась, наконец-то похвалит. Куда там!

Только зыркнул вишневым оком, процедил сквозь зубы:

— Ну все, Ираидка! Действительно, пора увольнять. На какой свалке ты ее откопала?

Пришлось переть негритоску обратно на выставку, дважды рисковать головой. Но не голову берегла Ираида Петровна, не мила ей жизнь была без монаршей ласки.

Узнав, что Серго нет дома, Елизар Суренович выказал сочувствие хозяйке:

— Все знаю, Наташа, все знаю! У этих негодяев нет ничего святого. Они дитя малое не пожалеют ради корысти. Но все, кажется, утряслось?

— Данюшка дома, дома! Но сколько мы пережили с Сережей, представляете?

— Еще бы не представлять! Насморк дитя схватит, дак и то с ума сходишь. Они же, дети наши, как цветы беззащитные. А живем-то для них, больше не для кого. У тебя их, милочка, сколько?

— Трое, Елизар Суренович. Две девочки и Данюшка.

— Отец-то суровый мужчина. Не обижает деток?

— Он их любит, балует. Даже слишком иногда.

Опять удивился Благовестов. Чадолюбивый гопник. А почему бы нет? Не все же прибыль считать. Озорная мыслишка вдруг кинулась в голову:

— Наташа, деточка, как же так получается, что мы с твоим Сережей закадычные друзаваны, а детишек его я ни разу не видел? Нескладно это. Не по-людски. Загляну-ка я, пожалуй, к тебе через часок, полюбуюсь по-стариковски на будущее наше. Подарочки-то я им давно припас.

Наташа ответила деревянным голосом:

— Не стоит, Елизар Суренович!

— Почему, деточка?

— Сережа не разрешает.

— Что не разрешает?

— Чтобы мужчины навещали, когда его дома нету.

На сей раз Благовестов не удивился, а опечалился. Забавные выдумки не часто его теперь посещали, и когда что-то мешало их осуществить, он сильно огорчался.

— Ты хоть понимаешь, с кем говоришь, дорогуша?

— Понимаю, Елизар Суренович. Вы уж не обижайтесь на меня, пожалуйста. Я бы рада, но Сережа рассердится.

— Я? Обижаться? — Это было уже слишком. Серго не удосужился поучить супругу обходительности, значит, придется потрудиться ему, старику. Попустительствовать людишкам нельзя, не успеешь оглянуться, на голову сядут. — Нет, Наташенька, не обиделся… Хотя, конечно… Подарочки-то хоть примешь? От чистого сердца. Сослуживица моя подвезет, Ираидушка. Душа святая, ее не опасайся. На крылечко положит и уйдет. Это-то хоть дозволишь?

Проняло курицу, закудахтала в трубку что-то заполошное, но Благовестов не дослушал. Набрал номер Ираидки и велел прибыть немедленно.

Ровно через двадцать минут, как на крыльях летела, поскреблась в дверь заплесневелая искусительница. Елизар Суренович принял ее ласково, разрешил присесть и угостил рюмочкой. Ираида Петровна, как всегда в присутствии владыки, младенчески раскраснелась и рот забыла прикрыть. За это хозяин ее осудил.

— Что ж ты, поганка вонючая, — сказал раздраженно, — зубы никак нормальные не вставишь? На чем экономишь? Все-таки высокое положение занимаешь, а во рту такая срамнина. Закрой пасть, дура! Или ждешь, чтобы меня вырвало?

Ираида Петровна захихикала, макнув нос в рюмку с ликером. Все, что изрекал владыка, было ей в прибыток. Все она истолковывала по-своему. Пусть в Лету кануло счастливое времечко, когда благодетельствовал, мял ее под себя, как подушку, но и доселе не был равнодушен. О, женское сердцеприметливо. Чего бы это обращал он внимание на ее внешность, коли не теплил под показной суровостью огонек мужицкой приязни. И недалека была от истины пожилая лиходейка. Ощупывая взглядом ее погрузневшие телеса, неприбранное, пустое лицо с гнилым зевом, особенно остро Благовестов ощущал, что время никому не подвластно. Оно течет, сворачивая в узел любую натуру.

— Поручение деликатное, — оповестил он наперсницу. — Вот адрес, где Серго обитает. Сучонку его знаешь?

— Видала разок, — Ираида Петровна потупилась, но не сумела скрыть блеснувшего в глазах недоумения. — На вид бабенка ухватистая, но для тебя вроде старовата. Неужто польстился?

— Ты вот что, майорша. Гонор свой держи в узде. А то ведь на пенсию недолго спровадить. Часто что-то забываться стала!

Угроза увольнения была для Ираиды Петровны невыносимой! Хотя понимала, что в шутку угрожает, а там черт его разберет. Помыслы владыки неисповедимы. Попыталась поймать на лету старикову длань, приложиться губами, но лишь ожглась об волосатую кисть.

— Значит, так. Позвонишь из будки, скажешь, что привезла подарки детям. Заберешь сучонку на хазу. Туда же пошлешь двух черножопых баранов, ну, этих… как их?

— Гаврилу и Рустамчика?

— Сеанс заснимешь на пленку, кассету сразу ко мне. Работа пустяковая, гляди не оплошай.

— Натаху после куда?

— Ах ты, кровожадная тварь! Домой доставишь. И гляди, не покалечь. А напоследок шепнешь на ушко: привет тебе, голубушка, от Алеши.

Ираида Петровна ничего не сказала, хотя ей было что сказать. Но не осмелилась. Зато круглую, пропитую мордаху перекосила такая гримаса, будто нюхнула серы. Елизар Суренович задумчиво на нее поглядел, торжественно изрек:

— Теперь так! Терпение мое иссякло, Ираидка. Но за былые заслуги даю тебе последний шанс. Испытательный срок — две недели. Скорчишь еще раз такую рожу, получай выходное пособие. И осуждать ты меня не должна. Хоть я и добр, но всему есть предел. Какое пособие выпишу — догадываешься?

— В мешок и в воду?

— Молодец! Ступай, выполняй задание!

Охая и что-то причитая себе под нос, Ираида Петровна побрела к дверям.


Вдовкин и Таня Плахова сидели за столиком в ресторане «Гавана», поджидали Селиверстова. Они решили больше не расставаться ни на миг. Днем Алеша Михайлов привез деньги, и теперь они были богаты. Но богатство пока не радовало. Впереди была ночь, а им некуда было пойти. Михайлов предупредил:

— Попрячьтесь на время, ребята. Тебя, Женя, вряд ли тронут, а Танюху, конечно, постараются пришить. Да это и справедливо. Ты же ссучилась, Таня.

Вдовкин попробовал рыпнуться:

— Но как же так, Алеша? Куда нам деваться? Помог один раз, помоги и дальше.

Алеша был безмятежен, как майский рассвет.

— Помог? Ты не прав, сынок. Я на тебе заработал. Только и всего.

— Пошли, Женя, — позвала Таня Плахова. — Сами справимся.

Алеша ей улыбнулся, а улыбка у него была ангельская, безукоризненная.

— Не первая зима на волка, а, девушка? Жених у тебя не калека и при капитале. Защитит, даст Бог. А, Вдовкин? Может, деньги у меня оставишь? Надежнее будет. Отдай Насте, прибережет.

Михайлов посмеивался над ними, но не зло, по-приятельски. Вдовкин от души поблагодарил, протянул руку:

— Спасибо за приют, за угощение. Увидимся, наверное?

— Раньше, чем думаешь, — Алеша задержал его руку. — Мое предложение в силе. Завтра сведу тебя с нужным человеком. Прокантуйся где-нибудь до утра.

В его мимолетно-оценивающем взгляде Вдовкин в который раз ощутил силу, которая была чуждой ему, но знобяще притягательной. Словно взглянул с небоскреба на далекий цветущий сурепкой луг.

— Настеньке нижайший поклон. Повезло тебе с ней, Алеша.

— Везение силой берут, сынок.

В ресторане битых полчаса Таня Плахова добивалась от Вдовкина правды, но он отнекивался.

— Не надо больше ни во что ввязываться, — умоляла Таня. — Не твое это, Женя, не твое, пойми! Сковырнут тебя, как козявку. С каким человеком он тебя сведет? Сам подумай, кто он и кто ты. Ты другой. Тебе с ним не тягаться. Уедем. Завтра соберемся и уедем. Пожалей хоть меня, если себя не жалко.

— Заклинило тебя на твоем Торжке. Там такие же нравы, как и здесь. Не понимаешь разве? Час негодяя пробил. Спасения нет.

Появился официант с подносом, уставил столик мудреными закусками. Официант был наряжен под кубинца, а все кубинцы в воображении хозяина ресторана, видимо, были цыганами. Впечатляюще выглядели его алая курточка, многочисленные блестящие застежки и пояса и особенно пестрая косынка, придававшая забавную серьезность его курносому, широкоскулому крестьянскому лицу. Таня сдавленно хихикнула, а Вдовкин спросил:

— Из табора, что ли, браток?

— Зачем из табора, — почтительно отозвался официант. — Мы на службе, господин хороший. Обряжают подневольно.

Голубыми глазенками остро стрельнул на Таню, и Вдовкин сразу почуял в нем родственную душу. Ко второй подаче они подружились. Официанта звали Володей, он был из гуманитариев. Два года назад планировал защитить кандидатскую по тибетской мифологии. Когда разбомбили культуру, ему худо пришлось, но по молодости лет, по крепости душевного здоровья — уцелел, а когда прибился к этому заведению, то и вовсе стал на ноги. Теперь за вечер заколачивает не меньше чем по полтиннику. Но, как признался Володя, многих его прежних товарищей по кафедре, особенно тех, кто пожилые, жизнь втоптала в землю по самую шляпку. Не чинясь, Володя выпил с ними по чарке. Ресторан был заполнен хорошо, если на треть.

— Настоящий рыночник, — пояснил Володя, — подгребет ближе к десяти. Тогда уже не присядешь.

Милая откровенность молодого человека растрогала Вдовкина. Он решил с ним посоветоваться:

— Мы вот с супругой надумали бежать из столицы. Как полагаешь? Говорят, в провинции полегче перезимовать.

Володя отнесся к вопросу чрезвычайно серьезно.

— С одной стороны, конечно, полегче, вы правы. С продуктами и все такое… Но с другой стороны… В смутные времена люди сбиваются кучно, в своего рода общины единомышленников. Это нормальный способ защиты. В такие общины чужаков принимают на птичьих правах или вообще не принимают. Вы это ощутите на своей шкуре. Учтите и то, что явитесь из Москвы. Для провинции Москва — город зла, город прокаженных. Отсюда пошла вся чума. Вы попадете в своеобразный карантин, будете изгоями. На малом пространстве это особенно тяжело.

— Вы фантазер, Володя, — неприязненно сказала Таня. Она разозлилась на Вдовкина. Не понимала, как это можно с ходу посвящать постороннего человека в такие интимные дела. Тем более цыгана. Вполне возможно, что от всех бед у милого поехал котелок, а она только сейчас заметила. Значит, остаток жизни ей придется мыкать с недотепой.

— Не фантазирую, нет. У нас один профессор, кстати, умница, добряк, в прошлом году тоже сгоряча ломанул из Москвы. Куда-то под Оренбург, там у него, кажется, даже родичи были. Ну и что? Через три месяца пустили ему под дом красного петуха. На этот дом он ухлопал все сбережения. Вернулся в Москву, а его квартира уже приватизирована. Причем поселился там какой-то кавказец с охраной. Профессор пык-мык, побежал сдуру в префектуру права качать, ну, оттуда его, естественно, увезли на «неотложке».

— И что же с ним теперь? — живо заинтересовался Вдовкин.

— Днями закопали на Щукинском, — сурово закончил официант. — И то еще крупно подфартило напоследок: кафедра скинулась на гроб. Я тоже внес пай — десять штук. Учитель мой был по старославянскому.

— Не могу вас больше слушать, Володя, — призналась Плахова. — Принесите нам, пожалуйста, бифштекс, сделайте одолжение.

С церемонным поклоном официант удалился, но не преминул заговорщицки подмигнуть Вдовкину. Таня сказала:

— Все равно завтра уедем.

Ссоры не получилось. Они оба были счастливы, но это было хрупкое счастье. Дым погони сделал их неуязвимыми. Прошлое растаяло без следа. Когда пришел Селиверстов, они бездумно целовались, и это выглядело неприлично. К этому времени зал заполнился. Местные авторитеты занимали удобные, заранее заказанные столики, длинноногие платные красавицы кучковались у стойки бара. Оркестр наяривал джазовую солянку. Селиверстов, присев к столу, терпеливо ждал, пока голубки намилуются. Его постный вид выражал красноречивое неприятие всего, что здесь происходило.

— Когда налижетесь, — не выдержал он наконец, ты, Женечка, объясни коротенько, зачем я тебе понадобился. Меня ведь работа ждет. Мне бездельничать и пьянствовать недосуг.

Вдовкин был пьян и лукав.

— Этот человек, — сказал он Тане, — выработал в себе комплекс великого инквизитора. Но ты его не бойся. На самом деле он, как мы с тобой, беспробудный грешник.

— Да, — окончательно расстроился Селиверстов, стоило переть через весь город, чтобы лишний раз полюбоваться на бухого Вдовкина. Примите мое сочувствие, мадам!

Тане он сразу понравился: давно не видела солидных, самоуверенных, но совершенно неприкаянных людей. Ей казалось, все они остались в Торжке. Селиверстов отказался поужинать, объясняя это несварением желудка. Они с Вдовкиным долго препирались друг с другом, язвительно и страстно, но она видела, что ссорятся они шутя. Дошутились, правда, до страшных обвинений. Селиверстов упрекнул друга в растлении несовершеннолетней дочери, а Вдовкин, завысив планку спора, предъявил ему счет в развале государства российского, которое профукали как раз такие «чистенькие, мордастые кабинетные крысы». Таня давно приметила, что у любимого на политической почве, на всех этих «развалах» и «реформах», образовался некий злокачественный пунктик. Сама она в этом ничего не смыслила. В ее представлении скверные люди всегда жили подло, но богато, а порядочных и честных всегда ущемляли.

Подходил несколько раз цыган Володя, дружески клал руку Вдовкину на плечо, а Тане посоветовал:

— Следи, чтобы он ром не запивал пивом! — На ром они перешли после шампанского по рекомендации того же Володи. Давненько она так не накачивалась, но не чувствовала, что пьяна. Напротив, ей чудилось, что наконец-то после долгого запоя она протрезвела. Проколотая ладошка приятно пощипывала. Таня сказала Селиверстову:

— У вас всякие проблемы, а я хочу жить, просто жить, понимаете? Поехали с нами в Торжок?

В обличительном взгляде Селиверстова мелькнуло сочувствие.

— Вы хотите увезти этого придурка из Москвы? Зачем вам это? Он вас где-нибудь продаст за бутылку водки.

— Это плохая шутка, — заметила Таня.

— Какая же это шутка, вы посмотрите на него. Я люблю его не меньше вашего, но он пропащий человек. И Дема Токарев пропащий. Они оба сломались, когда жизнь погладила их против шерстки. Таких теперь полно, хнычущих, обличающих. У них все вокруг виноваты, кроме них самих. Тошно слушать. Разве такой вам нужен? Вы же не больничная сиделка.

Вдовкин завороженно улыбался, налитый ромом до ушей.

— Но он мой суженый, — объяснила Таня и поцеловала Вдовкина в мокрую, родную щеку. — Я не хочу другого. Те, про кого вы говорите, кто не сломался, полное дерьмо. Они ломают других. Я их всех знаю по именам и в лицо.

— В чем-то вы правы, — согласился Селиверстов, внимательно ее изучая. — Иногда честнее погибнуть, чем выжить. Но сейчас не тот случай, уверяю вас. Разорение отечества, о котором так сокрушается ваш суженый, идет вовсе не по линии рубля, как все думают. Уничтожается сокровенный потенциал нации — ее наука, искусство, духовность. Этот потенциал хранится не в кубышках, а в умах и душах. Все очень просто, не надо ничего запутывать, мы же не фарисеи. Хочешь спастись и спасти своих близких — продолжай работать. Не изменяй своим целям. Не ной, не митингуй. Кто бросил свою работу, тот продал душу за пятак. Вдовкин, знаете ли, был талантливым инженером, а теперь кто? Пьяница и шабашник. Зато у него завелись денежки. Ему прощения нет, он и сам это знает. Увезите, увезите его в Торжок, он и там найдет чем спекульнуть. Талантом или трусами — уже неважно чем. Был человек и нет человека. Вот и весь сказ.

— Все правда, до единого словечка, — восторженно захрюкал Вдовкин, но пьяный взгляд его был недобр. — За что люблю Саню — никогда не врет. Науку я предал, дочь растлил, жену выгнал на мороз, зато живу теперь припеваючи. Жру икру и купаюсь в шампанском. Какой Торжок, Таня, мы с тобой завтра в Париж укатим!

— Может, и укатите, — согласился Селиверстов. Ваши уже многие укатили.

Тане показалось, что сейчас они всерьез сцепятся, но она ошиблась. Тут же Вдовкин мирно спросил:

— А знаешь, зачем я тебя позвал, праведник?

— Знаю. Совесть тебя мучает. Тебе индульгенция нужна, но от меня ты ее не получишь.

— Не угадал, — обрадовался Вдовкин. — Совести у меня нет, я ее пропил.

— Зачем же тогда?

— Хочешь куш отхватить? Большой куш? Но придется немного рискнуть.

Таня почти физически, онемевшим сердцем ощутила, как переплелись, соединились взгляды мужчин: настырный, ядовитый, смеющийся — Вдовкина и трезво-презрительный, обвиняющий — его друга. Желтые искры просыпались над столом.

— Нет, — твердо сказал Селиверстов. — Рисковать ради башлей не буду. Подожди, пока Дема оправится.

— Ну и правильно, — с облегчением заметил Вдовкин. — Я один рискну. А тебе потом отсыплю золотишка, чтобы Надюху голодом не уморил.

К их столику откуда-то из дымных глубин зала выкатился приземистый чернобровый крепыш в длиннополом, небесно-голубого цвета пиджаке.

— Дама танцует? — спросил он, уставясь наглыми глазами почему-то на Селиверстова.

— Я не знаю, — ответил Селиверстов.

— А кто же знает? — удивился кавалер.

— Боже мой! — воскликнула Таня Плахова. — Так давно мечтала потанцевать, и, как назло, нога отнялась.

— Это от рома, — авторитетно заметил Вдовкин. — У меня шея не гнется. А пил я намного меньше тебя.

Кавалер удалился не то обиженный, не то озадаченный.

— И вот что я еще скажу, Женечка, — прогудел Селиверстов. — Дему тоже лучше оставь в покое. На него еще есть надежда. Он хоть и дурак, но в нем народная жилка крепкая.

— Что за жилка такая?

— Он под оккупантов подстраиваться не будет. Своим умом живет, хотя его и пропил под твоим влиянием.

— Первый раз ты ошибся, — благодушно возразил Вдовкин. — На Дему повлиять невозможно. Это все равно что гору с места сдвинуть.

Поговорили о Деме, но уже в согласии. Таня с удивлением узнала, что у Токарева главная беда не та, что его покалечили, к этому ему не привыкать, куда хуже то, что он собрался жениться на девице по имени Клара. Из всех глупостей, которые Дема успел сделать, а имя им — легион, эта была самая несусветная. Клара приворожила его с помощью адского снадобья, которое подливала ему в пиво, и теперь в ее ловких ручонках он стал как маринованный огурчик. Она выдала себя за светскую даму дворянских кровей, будучи на самом деле обыкновенной засранкой. Вся ее светскость заключалась в том, что она не дала себя вздрючить. Прибегала к нему голая, доводила всякими ужимками до исступления, а потом, хохоча, оставляла с носом. Точно нащупала Демину слабину. Дема не мог смириться с тем, что какая-то взбалмошная девица, пусть и дворянка, крутит с ним динамо. При этом надо учесть действие пивного приворота. Дема так распалился, что решил утопить ее в сортире, но потом надумал жениться, чтобы не сидеть остаток дней в тюрьме.

— Он и под бандитский нож полез, — мрачно сообщил Вдовкин, — чтобы перед ней повыпендриваться.

— А зачем этой вашей Кларе так уж нужно выходить за него замуж? — невинно спросила Таня.

Друзья переглянулись — и пожали друг другу руки.

— Сочувствую тебе, брат! — сказал Селиверстов. Вдовкин повернулся к невесте:

— Ты действительно не понимаешь?

— Понимаю, вы оба валяете дурака, а я клюнула. Потому что от рома.

Вдовкин зловеще сказал:

— Ты забыла, что у Демы отдельная квартира?

— Ну и что?

— Вот и то. Человек он пьющий, больной, внутренности отбиты. Кто усомнится, что с перепоя загнулся? Дело-то нехитрое. Переставил бутылочки, вместо водочки — нашатырчик: на тебе, любимый, похмелись! Дема доверчивый, как таракан. Что ни нальешь, выпьет до дна. Глотка-то у него луженая. Вот тебе квартирка и освободилась. Поняла теперь?

— Зачем так все усложнять, — вмешался Селиверстов. — Бутылочки, скляночки… Берется обыкновенный электромоторчик, одна клемма на массу, другая пьяному в ухо. Включаешь рубильник, пожалуйста, несчастный случай. Инфаркт на фоне неосторожного обращения с прибором.

Вдовкин посмотрел на друга с уважением.

— Об этом я как-то не подумал… Но как писал коммунячий классик, летай или ползай, конец известен.

— Хочу спать, — сказала Плахова.

В первом часу Вдовкин расплатился, обнялся на прощание с цыганом Володей, и они вышли на улицу. Ленинский проспект был темен и пуст, как просека в ночном лесу. Тупо покачивались над асфальтом фонари. С приходом к власти реформаторов столица с темнотой погружалась в тяжкое наркотическое забытье. Редкие запоздалые прохожие крались домой вдоль стен, опасаясь шальной пули.

— Ночью Москву не узнаешь, — вздохнул Вдовкин. — А когда-то тут было весело. Помнишь, Саша?

— Когда-то не все были идиотами.

На такси они доставили Селиверстова домой, а сами поехали ночевать к матушке Вдовкина. Вдовкин отпер дверь своим ключом, провел Таню на кухню и поставил чайник. Разговаривали шепотом и старались не шуметь, но все равно потревожили Валентину Исаевну. Она вышла на кухню простоволосая, старенькая, в линялой ночной рубашке. Ничуть не обеспокоенная поздним сыновьим вторжением.

— Нынче тебя ждала, Женек! Днем видение было. Я ведь днями отсыпаюсь, а ночью так и брожу из угла в угол. Помнилось, будто мышонок ширкнул под холодильник. Я и догадалась, придешь, придешь… А это кто с тобой, познакомил бы.

— Это моя новая жена, мама, — сказал Вдовкин. — Зовут Таня. Тебе понравится.

Чай пили втроем.

— Вы уж извините меня старую, — церемонно заметила Валентина Исаевна. — Но никак я не пойму. У Женечки вроде есть одна жена, Раиса. Теперь, стало быть, будет две? Как бы Петечку, покойного, не потревожить.

— С прежней женой я развелся, мама, — напомнил Вдовкин. — Но хоть бы и две, ничего особенного.

— Вы меня еще раз извините, Таня, но как Петечку схоронили, у меня в голове кавардак. Могу и перепутать что-нибудь. Раиса давеча забегала, не упомянула об этой перемене. Может, постеснялась. Ее не угадаешь. Она хоть хохочет, а отвернешься, завоет. Честно говоря, опасаюсь за ее здоровье. Ты бы поберег ее, сынок.

— Поберегу, мама.

Валентина Исаевна со смущенной улыбкой обернулась к Тане.

— Еще привыкнуть надо, чтобы сразу две жены. Вы уж не сердитесь, Таня, на старуху. Иной раз сердимся понапрасну, портим друг дружке нервы и жизнь губим пустяками. Спохватишься, да поздно. Все родные в могилке лежат. Вы по профессии кем работаете?

— Вообще-то я педагогический закончила, — сказала Таня, — но сейчас устроилась в одной фирме.

— Это уж, видно, так и надо. Женечка вон тоже был знаменитый ученый, а нынче неизвестно кто. Не нами заведено. Да было бы здоровье, остальное приложится. Дак я вам вместе, что ли, постелю, на тахте?

— Сами постелем, мама. Иди ложись.

— Чего ложиться, утро скоро. Вы бы пожили у меня, сынок. Хотя бы с недельку. Худо одной, упаси Бог!

— Чего ты боишься, мать?

— Как же чего? Шелохнется в трубе, у меня душа в пятках. Он ведь не ушел никуда, поблизости бродит.

— Так ты отца боишься?

— Тебе отец, мне муж. Ты того, что я, не знаешь про него. Думаешь, любил меня? Не-ет. Тебя любил, да. Дом свой в деревне любил. Надо бы туда прибраться съездить, а, Жень? Давай завтра съездим? Хоть порядок наведем. Да я бы там, пожалуй, осталась на лето. Плохо ли! Сороковины отметим — и поеду. Тут я кому нужна? А туда все заглянете на клубничку да на смородинку. Бывала на нашей дачке, Таня?

— Нет, не была, — Таня соврала легко, как на цветок подула.

У Вдовкина поперек живота пополз холодок.

— С чего ты взяла, мать, что он тебя не любил? Ну с чего?

Валентина Исаевна глядела на него со слезами.

— Кабы любил, разве оставил бы одну? Никогда не прощу! На том свете припомню. Беглец долгорукий, трус, предатель!

Когда улеглись на просторной тахте, потушили свет, укрылись тонким одеяльцем, сон долго не шел. Лежали как плыли через озеро на хлипком плоту.

— Кто я есть? — спросил в темноте Вдовкин. — Если разобраться, обыкновенная тля. Пробу негде ставить. Наверное, напрасно ты со мной связалась. Тебе бы Селиверстова в мужья.

— Может, и напрасно, — сказала Таня. — Но теперь уж чего сокрушаться.


9

На Серго накатила сенная лихорадка. Он загнал Доната с девочками в детскую и велел им оттуда не высовываться. Утешал жену, отпаивал горячим красным вином, но зубами, помимо воли, выстукивал неумолчную дробь. Наташу свалили у двери на коврик, беспамятную. Кто-то позвонил — и убежал. Серго отомкнул запоры, распахнул дверь — и увидел предзакатные глаза жены, глядящие с коврика с собачьей мольбой. Пока не прибыл врач, она рассказала, что смогла. Про звонок Елизара Суреновича, про то, как приехала какая-то бабка с подарками, вызвала по телефону на улицу. Но подарков Наташа не получила. Ее запихнули в машину, завязали глаза и отвезли на какую-то квартиру. Она отбивалась, кричала, но ей сунули в нос мокрую вату, и она отключилась. На квартире ее три часа подряд (ей показалось, трое суток) насиловали два зверя в человеческом обличье. Потом…

— Что еще? — спросил Серго, выбив зубами чечетку.

— Бабка в машине шепнула на ухо: «Привет тебе, детка, от Алеши Михайлова!» Больше ничего.

Серго немного подумал.

— Ты уверена, что по телефону с тобой разговаривал Елизар Суренович?

Наталья Павловна не могла быть уверенной, потому что раньше не слышала его голоса.

Врач, некто Руслан Полуэктов, которого Серго года два как прилично подкармливал, попросил хозяина оставить его с пострадавшей наедине, побыл с ней полчаса, вышел в гостиную и, глядя в пол, глухо обронил:

— Надо бы госпитализировать, Сергей Петрович.

Серго и ему продемонстрировал приступ зубной лихорадки, однако врач много всего навидался в своей медицинской практике и не обратил внимания на причуду богатого человека.

— Дома отлежится, — сказал Серго. — Сделай, пожалуйста, чего надо, и пришли сиделку.

После мощного укола Наталья Павловна беззаботно уснула. Серго выпустил на волю детей, самолично накормил их, проследил, чтобы они как следует почистили зубы на ночь, и рассовал по кроватям. Все это время он напряженно обдумывал свое положение. Оно было двусмысленным. Он ни на секунду не поверил, что всю эту бодягу затеял Благовестов. В этом не было никакого резона. Да если бы и был какой-то резон, если бы, скажем, старик заимел на него зуб, то зачем бы ему размениваться на такую мелочевку. Не тот масштаб. Он просто послал бы к нему человека с ружьем. Такой вариант, разумеется, теоретически всегда был возможен. Старик сильно похужел, сосудики лопаются, песочек из задницы сыплется: вполне может поверить какому-нибудь навету и сгоряча… Но умыкать жену, тешиться с ней и возвращать в назидание мужу — это все из какой-то киношной чернухи. Рассудок Серго отказывался это принять.

С другой стороны, зачем Кресту измышлять всю эту пакость? Деньги-то он уже получил, выдавил, и опять же — не его почерк. Как у большого художника, у каждого крупного авторитета есть свой стиль, которому он изменить не может, если бы и захотел. Алешка Михайлов непредсказуем, да, но в озорстве, в дурости, в отчаянности, но никак не в расчетливом изуверстве. Чего за ним не водилось, того не водилось. Если бы ему понадобилась чья-то жена, он бы сам с ней совладал, без помощи наемных огольцов. В этом Серго не сомневался, как не сомневался и в том, что какой-то азартный, неустановленный пока враг бросил ему вызов и он обязан этот вызов принять или скрыться, уйти в тень, навсегда покинуть столь милые сердцу, нехоженые тропы крутого бизнеса.

Через два часа, уже к полуночи явился Гриша Башлыков, которому Серго послал по телексу авральный вызов. Был он не в духе и крайне взвинчен. С порога заносчиво буркнул:

— У нас в контракте сверхурочные не оговорены, а надо бы уточнить этот пунктик, дорогой хозяин.

К этому моменту Серго с помощью двух стаканов водки укротил зубную лихорадку и был почти спокоен. Он и Башлыкову любезно предложил выпить, но тот ответил, что на работе не пьет. Всякое его слово звучало дерзко, но Сергею Петровичу было сейчас не до нюансов. Так сошлось, что помочь ему мог, похоже, только этот бредовый майор с полупотухшим взглядом. Без лишних подробностей он ввел его в курс дела. Башлыков заинтересовался, а при имени Елизара Суреновича его сонные глаза чутко блеснули. Но Серго этого не заметил. Приканчивал с передыхом третий стакан.

— Проблема чисто оперативная, — сказал Башлыков. — Сначала установить — кто. Потом ликвидировать. Есть более надежный вариант. Выжечь оба гнезда.

— И ты это сделаешь? Сможешь?

— В зависимости от вознаграждения, — Башлыков скромно потупился. — Но это после. А пока гони информацию. Про Елизара своего. Я же про него ничего не знаю.

Про Благовестова на самом деле он знал больше, чем про отца родного. В штабных сейфах для этого фигуранта была выделена особая полка, где лежали семь пухлых папок. Они ждали своего часа. При чтении этих папок впечатлительный человек рисковал надолго лишиться аппетита и сна. Башлыков допускал, что именно Благовестов был одним из тех грозных, неуловимых противников, которых он намерился уничтожить. В прежние годы, когда закон был писан не только для бумаги, органы уже несколько раз подступали к могущественному закулисному князю, но всякий раз без особой натуги Елизар Суренович обводил их вокруг пальца, подставляя вместо себя жертвенных тельцов. По давней, с тридцатых годов, традиции органы не спешили, безмятежно накладывали впрок улику за уликой, возводя стройную, внушительную гору неопровержимых доказательств, даже как бы любуясь своей безупречной работой. Опыт больших дознаний подтверждал: крупняка, пустившего корни в государственную систему, иначе не раздавишь, как обвалив на него гору. Но после девяносто первого года смешно стало и думать, что удастся прижучить Благовестова в законном порядке. Уже и то было удивительно, что сейф с архивом до сих пор не взлетел на воздух.

Для разминки Сергей Петрович сходил в спальню. Наташа спала, разметавшись в жару. Подле изголовья в кресле подремывала медсестра, присланная Полуэктовым, дебелая бабища с милым, простецким, круглым лицом.

— Не просыпалась? — спросил Серго.

— Вы не волнуйтесь, ложитесь. Она до утра проспит.

— Ты откуда сама? Московская?

— Приезжая. Из Липецка. В Москву замуж вышла.

— Ну-ну! Ты уж пободрствуй, не обижу!

— Спасибо!

Сергей Петрович нагнулся и зачем-то принюхался к Наташиному дыханию. Проснется утром — а дальше что?

Про Благовестова он рассказал Башлыкову все, что сам знал. Уязвимых мест у старика не было. Это был матерый, страшный вепрь, окруживший себя тройными кордонами защиты. Серго не удивился, если бы выяснилось, что вокруг дома старик нарыл противотанковые рвы. На него работали лучшие адвокаты страны, им были скуплены префекты, а финансовой пуповиной он был повязан с тремя самыми влиятельными лицами Москвы. Куда дальше за кордон тянулись его мохнатые щупальца, можно было только догадываться. Во всяком случае, не секрет, что из Парижского клуба к нему наведывались посланцы.

— Вроде бы он любит молоденьких девочек? — спросил Башлыков.

— Ты же сказал, ничего про него не слышал? — насторожился Серго. Огромное количество спиртного не слишком притупило его бдительность.

— Зачем слышать? Можно сообразить.

Башлыков высказал свое мнение. Во-первых, сказал он, вряд ли старик замешан в похищении. Если только Серго не задел его самолюбие каким-нибудь неосторожным маневром. Серго скептически усмехнулся: у Благовестова нет самолюбия в том смысле, как это понимает Башлыков. У него нет ни самолюбия, ни привязанностей, ни дурных привычек, и вполне возможно, что на солнце его туловище не отбрасывает тени. Обидеть его можно единственным способом: отняв у него казну. Но это тоже маловероятно, потому что он не держит при себе наличных денег.

Во-вторых, сказал Башлыков, Елизара, как и всякого другого, у кого течет кровь в жилах, нетрудно посадить на мушку, но он не уверен, что это в интересах самого Серго.

— Почему? — спросил Серго.

— Насколько я понял, — Башлыков упрямо смотрел в стол, — Елизар Суренович возглавляет подпольную империю, впрочем, теперь уже не подпольную. А ты, Сережа, ее составная часть. Рухнет Елизар, рухнет империя, оборвутся связи, пострадаешь и ты под обломками. Или я не прав?

— Хороший у тебя нюх, сыч, — одобрил Серго. — И много ли чего успел у меня вынюхать?

Башлыков по натуре своей и по профессии был сам будь здоров каким допросчиком, у любого мог вытянуть подноготную, но не любил, когда выспрашивали у него. Потому ответил кратко:

— На вышку достанет, Сережа! — При этом улыбнулся доверительно. Впервые увидел Серго, какой ясный и бескорыстный бывает у него взгляд. Как на лезвие ножа с разлету наткнулся. Заторопясь, отхлебнул водки. Соленым огурцом хрумкнул. Остудил нутро.

— Хорошо, про Елизара пока проехали, давай про Алешку.

— А что с Алешкой? С Алешкой просто. Засаду у логова — и не шукай вечерами.

— Ой ли?!

— Твое дело не ойкать, а платить.

— Сомнительно, что это Алешка.

— Позвони и спроси, — предложил Башлыков. — Спроси: это не ты ли, Алеша, мою бабу изволтузил? Он мальчик уважительный, обязательно скажет правду.

— Когда-нибудь, Башлыков, — мечтательно заметил Серго, — непременно сверну тебе шею.

— Не загадывай. Ты же не ясновидец. Лучше подумай, кто же тогда? Если не Елизар и не Алешка, то кто? Напиваешься ты зря. Для осмысления необходима трезвая башка. Хотя могу понять. Супруга пострадала…

— Заткнись, сука!

— Если не Алешка, может, Пятаков нагадил? Давай его заодно пощупаем.

Про Пятакова он давно высказал свое мнение шефу. Он считал его скотиной, которая позорит благородное ремесло рэкетира.

— Дался тебе Пятаков, — отмахнулся Серго. Водка все же брала свое. Не то чтобы он опьянел, но в башке образовался стопор: слова с трудом тянулись из глотки. — Сколько возьмешь за Алешку? Учти, за живого. Я его должен сперва допросить.

Башлыков небрежно назвал цену. Серго показалось, что он ослышался.

— Сколько-сколько?

— Сто лимонов, — повторил Башлыков. — Нас будет пятеро. Каждому по двадцать штук.

— Ты в своем уме?

Башлыков сделал вид, что ему скучно дальше жить.

— Полагаешь, Алешка того не стоит? Да никто другой вообще за это не возьмется. Разве не понимаешь? Кроме, конечно, Пятакова. Гоша его словит за пять тысяч, которые ты давеча мне сулил.

Серго решил, что на сегодня с него хватит. Сказал Башлыкову, что до завтра подумает.

— Хозяин — барин, — глубокомысленно ответил Башлыков.

Проводив майора, Серго заглянул к жене. Она спала в прежней позе, прижав локти к животу, похожая на куклу, которой шалунишка вывернул гипсовые ручки.

— Тебя как звать? — спросил Серго у сиделки.

— Глафира Ивановна.

— Я прилягу на часок, Глаша. Если что, сразу буди.

— Ничего не будет, сон ее вылечит.

Дальше Серго не помнил, как добрался до постели и как повалился на нее.


Банковский представитель показался Вдовкину слишком нервным. Лицо у него было сухое, интеллигентное, волосы с серебром. Лет пятидесяти. Алеша представил его как Викентия Львовича. Он свел их на пикничке, на Воробьевых горах, на травке у реки. Усадил, из сумки достал скромное угощение: вяленого леща и несколько банок с пивом, сам тоже присел на газетку, но спиной к ним. Через плечо бросил добродушно:

— Побеседуйте, ребятки. Никто вам здесь не помешает.

Поодаль на набережной, в разных местах, но все в поле зрения, дежурили три «тойоты» с Алешкиными головорезами. Все было обставлено солидно, и у Вдовкина на душе было спокойно. Он уже сделал свой выбор: сорвет куш, и тогда уж они с Таней улизнут из Москвы. В Торжок или еще куда — это неважно. Важно, что при хорошем денежном обеспечении. Гордая нищета не для них. Придется разок сыграть по их правилам, раз не может предложить своих. В их правилах нет ничего мудреного. Выигрывает тот, кто подлее. Ублюдочное, маргинальное мышление в качестве государственной доктрины. Закон джунглей в поэтическом обрамлении дикого рынка. Отступление к мезозою. Смакование тихих радостей первобытнообщинного строя. Ничего, от одного раза его не убудет. Очутившись в сумасшедшем доме, можно сохранить здравый рассудок единственным способом: прикинуться шизиком.

Викентий Львович, конспиративно озираясь, достал из кожаной папки стопку листов с чертежами. Пояснения давал шепотом, как Ленин в декабре семнадцатого. Чтобы подготовить такие аккуратные, подробные схемы, затратил, похоже, не одну ночь. Вход в банк, центральный зал, проход к компьютерным помещениям. А вот и его величество главный компьютер — красавец пучеглазый со множеством ртов. Набитый электронными мозгами, как улей сотами. На схемах предстал перед Вдовкиным как живой — подмигивающий, дышащий, родной. Ему уже не терпелось подойти к нему и погладить упругие пластиковые бока. Было время, когда он и сам мечтал стать компьютером.

— Вы кто по профессии? — поинтересовался у Викентия Львовича.

— Неважно, — ответил подельщик, в очередной раз вздрогнув и перекосившись. Судя по всему, его мучила лишь одна зловещая картина: как его, слабо упирающегося, ведут в камеру, откуда навстречу злорадно поблескивают глазками нетерпеливые уголовники. Наверное, не поверил Алеше, когда тот объяснил, что в камерах крупное ворье давно не сидит. Там все места заняты нераскаявшимися коммуняками, а также мелкой шушерой, способной разве что стибрить кошелек в автобусе.

Через час Вдовкин объявил, что информации вполне достаточно и хоть завтра он готов в поход. Алеша Михайлов, все это время просидевший истуканом, весело к ним обернулся.

— Завтра не завтра, а денька через три приступим, помолясь. Викеша, дорогой, да ты, никак, обоссался?

Викентий Львович, ритуально содрогнувшись, ответил, однако, с большим достоинством:

— Попрошу вас, господин Михайлов, не обращаться ко мне подобным образом. Я согласился сотрудничать, но, в общем, прошу прощения, в сортире с вами не сидел.

— Суровый ты человек, Викентий, — огорчился Алеша. — Мало в тебе душевного тепла. Лезешь под смертельную статью и даже не улыбнешься. Погляди на Вдовкина, какой он весь праздничный накануне преступления века. А ведь тоже интеллигент, как и ты. Тоже с идеалами. Эх, ребятки, разве так обнимаются с криворукой.

— Зачем вы так говорите? — совсем другим, писклявым голоском протянул Викентий Львович. — Зачем пугаете? Вы же сами обещали, я останусь в стороне.

— Был у нас в тюряге один шалопут. Навесили на него сразу три убийства плюс изнасилование. По ошибке, конечно. Он зарезал-то по пьяни всего лишь родную тещу. Так вот, повели его мочить, а он все верещал: как же так! Адвокат обещал помилование! Ну не забавно ли?

— Я могу и на попятную пойти! — взвизгнул Викентий Львович. — Ведите себя прилично! Я вам не лагерный придурок.

От долгого страха этот человек чрезвычайно осмелел.

— Оставьте его в покое, Алеша, — миролюбиво заметил Вдовкин. — Вы же видите, ему не по себе.

— Вижу, что не по себе. Это меня немного беспокоит. Хочешь совет, Викентий? Не думай ни о чем плохом, а думай только об очень хорошем. Представляешь, сколько сможешь купить на честно заработанные бабки. Машину, дачу, девку красивую купишь, и еще останется три мешка с ассигнациями.

— Я иду на преступление не из-за денег, — вдруг заявил Викентий Львович.

— Вот те на! А из-за чего же?

— Вам не понять. Вы привыкли все мерить рублем.

От предложения подбросить его на работу в банк Викентий Львович категорически отказался. Собрал все бумажки обратно в папку и откланялся. К пиву и лещу так и не притронулся. Петляя, точно путал следы, спустился к набережной и побрел вдоль Москвы-реки. Нелепая, сиротливая фигура в серенькой вязаной безрукавке и широченных штанах, модных в тридцатые годы. На Вдовкина он произвел самое благоприятное впечатление. Маленький, сентиментальный человечек, посмевший бросить вызов судьбе. В папочку с чертежами он уместил все свои комплексы.

— Не подвел бы в последний момент, — усомнился Вдовкин.

— У него четверо детей и мать помирает, — сказал Алеша. — Хочет отправить ее на лечение в Германию.

— Он сам вам сказал?

— Какая разница.

— Во мне вы тоже уверены, Алеша?

— Конечно.

— Почему, позвольте спросить?

— Слишком ты зол на нас, чтобы химичить.

— На кого, на вас?

— На победителей, — улыбнулся Алеша.


Таня ждала его в баре в «Спутнике», на первом этаже. К ней уже приклеился черноусый франт, похожий на Шахрая, явно из «новых русских». Перед франтом стояла рюмка коньяку, перед Таней — чашечка кофе и тарелочка с пирожным. Обстановка в баре способствовала интимному общению: мягкие диваны вдоль низеньких столиков, панельные перегородки, создающие впечатление изысканного лабиринта, тихая музыка, неяркое освещение. Таня сидела спиной к двери, что дало Вдовкину возможность незаметно приблизиться и подслушать куртуазный разговор.

— …поэзия, ностальгия по несбывшемуся, пастушеская идиллия — все это звучит сегодня бредово, согласитесь со мной, — ненавязчиво соблазнял франт. — Эпоха пожрала своих певцов. Определенность — вот бог современного художника. Определенность во всем — в еде, в любви, в местожительстве, в выборе собутыльников. Время строгих, четких понятий. Не говорю: долой совесть и стыд, но утверждаю: сыт по горло вашим интеллектуальным блудом. Простим подростка, в детской резвости расколотившего хрустальную чашу наших надежд, но не пощадим убеленного сединами старца, сулящего нам счастливую загробную жизнь. Счастье вот оно — рюмка коньяку, томик Бодлера и мимолетная судорога наслаждения. Вы согласны со мной?

— У меня муж очень ревнивый, — сказала Плахова. — Чуть что не по нем — кулаком в рыло!

Она изображала туповатую, распутную самочку, и Вдовкин обмер от хлынувшего горлом очарования. Ему была дорога эта минута и дорог франт, изъяснявшийся столь учтиво и загадочно.

— В этой стране человек не может быть совершенно свободным, — гнул свою линию франт. — В ней слишком велики контрасты. Или всего избыток, или полная нищета. Или безумные страсти, или унылое прозябание. Вы должны согласиться со мной, вы умная и красивая женщина. Свобода предполагает гармонию внешней и внутренней среды. В этой стране гармония невозможна. Здесь все зыбко, расплывчато, как в огромном чулане, куда веками набрасывали разный хлам. Еще Пушкин писал: угадал мне черт родиться в России с умом и талантом. Святые слова! Хотя, разумеется, его гениальность раздута. Контрасты — так уж во всем. Здесь или превозносят художника до небес, лепят из него идола, или втаптывают в грязь. Второе, к сожалению, значительно чаще. Александр Сергеевич действительно сочинил с десяток неплохих стихотворений, и сказка про золотую рыбку неслабая, но «Евгений Онегин» — Боже мой! Невыносимое занудство и пошлость. Невнятная копия великих трагедий Байрона. Нет, что ни говорите, всего Онегина с «Капитанской дочкой» в придачу, не торгуясь, отдам за одну строчку несчастного Мандельштама. Послушайте только, как звучит: «Мне на плечи бросается век — волкодав!» И ничего больше не надо писать, все сказано. Про меня, про вас, про всех обездоленных, запертых в огромную клетку, прозванную Россией. Вас не шокируют мои слова?

— Что вы, я и не слушаю ничего. Мне муж запретил знакомиться с мужчинами.

— Да что вы заладили — муж, муж! Где он — ваш муж? Не очередной ли это миф, не игра ли воображения? Расслабьтесь, наконец. Дайте волю фантазии. Вы — женщина, созданная повелевать, а не пресмыкаться.

— Ага, — сказала Таня, — вам хорошо говорить, а у меня все тело в синяках.

— Вот и попалась, голубушка, — зловеще произнес сбоку Вдовкин. — Так-то посылать тебя за четвертинкой!

Таня вскочила, хохоча, кинулась ему на шею. Тепло, упруго затрепетала в его руках. Он сразу оторваться не смог. Целовались, как дураки, на виду у всего бара, словно век назад расстались. В обнимку пошли к выходу.

Франт смотрел им вслед с осуждением, чопорно поджав губы.

Поехали к Деме в больницу, как уславливались. Как раз подоспели к четырем, к приемному часу. По дороге подкупили гостинцев: фруктов, соков, конфет. Поспорили немного, брать ли спиртное. Все же прихватили на всякий случай бутылку «Абсолюта». Денег у Вдовкина было полно, он пятьсот долларов разменял, остальные заначил у матушки на антресолях, в коробке от обуви. Испытанный метод захоронки, чтобы жулью недолго искать.

Третьи сутки подряд они кружились в хороводе любовного свидания, и каждое событие — покупку ли фруктов, кофе у «Трех пескарей», поездку в больницу одинаково ощущали, как счастливое приключение. Денек соответствовал головокружительному безделью: солнечный, но не душный, с пятнышками ярко-синих крапин на небесах. В машине, пока ехали в больницу, Таня немного позудела:

— Ну скажи, на что тебя подбивает Алеша, ну скажи? Я же имею право знать.

— Предложил пост вышибалы в одном ресторанчике. Место денежное и безопасное.

— Не ври, проклятый. Мало тебя били? Тебе хочется, чтобы вообще пристукнули? А как же я?

— Алеша даст наган и гранату.

— А если без шуток, Женечка? Не надоела тебе вся эта подлянка? Или мы так не заработаем? На двоих-то?

— Много ли заработаем? Ты погляди, что творится на панели. Все школьницы туда ринулись.

Таня надулась, и до больницы допилили молча.

Дема Токарев встретил их сумрачно. В палате, кроме больного старика, наряженного на сей раз в голубую домашнюю пижаму, присутствовала Демина невеста, дворянка Клара.

— Шевелиться больно, — сказал Дема, — а тут эта примчалась. Как будто ее звали.

И поза, ручки на коленях, и выражение смуглого, симпатичного личика были у Клары такие, словно она проходила пробу на роль Маши Севастопольской.

— Как же не звал, — возразила она елейным голоском. — Дедушка Ануфрий позвонил же от твоего имени.

— Я в припадке был, когда дал телефон.

— Ты всегда в припадке, — еще более сладким тоном утешила его Клара. — Скажите ему, пожалуйста, Евгений Петрович, чтобы он не придуривался.

— А он придуривается?

— Ну конечно. Я принесла ему щец, сама приготовила, а он не кушает.

— Сама готовила, сама и жри эту блевотину, — рубанул Дема.

— Я вообще-то не Ануфрий, — подал голос старик. — Наречен отрождения Антоном, а по батюшке действительно Ануфриевич.

— Какая разница? — удивилась Клара. — Скажите, Евгений Петрович, чтобы Димочка не капризничал. Если щи не совсем получились вкусные, то ведь все равно я старалась.

Старик авторитетно заметил:

— Щи, девочка, лучше всего сальцом заправить. Сало аромат дает.

— Как бы мне, Женюля, тет-а-тет с тобой потолковать с пяток минут? — Дема Токарев уже не походил на белый кусок мрамора, а как бы наполовину из него вылупился. Сейчас он напоминал пожилого цыпленка, высунувшего на волю пушистую удивленную головку. Вдовкин поглядел на Таню, и та его поняла.

— Пойдем-ка, Клара, покурим на лестнице, — позвала дворянку. — Мужские секреты, знаешь ли, лучше их не слышать.

Клара сказала, что она не курит, потому что это дурная, плебейская привычка, вредно отражающаяся на потомстве, но вышла вместе с Таней, одарив на прощание Дему таинственным взглядом. Дема красноречиво уставился на старика, но тот лишь успокоительно махнул рукой.

— Да вы обо мне не думайте, хлопцы. Я же глухой на оба уха. Из пушки стрельнут, не услышу.

Дема сказал:

— Надюха утром прибегала. Чего-то ты задумал, кореш. Давай выкладывай.

— Нечего выкладывать. Ты что, Саню не знаешь?

— Я и тебя знаю, — с тяжким вздохом погладил рукой спеленутую грудь. — Об одном прошу, дождись меня. Через недельку выпишусь. Дождись.

— Это не то, что ты думаешь.

— Душа болит, Женя. Как вспомню эти рожи! Не могу помереть, пока не поквитаюсь.

Вдовкин со странным чувством вглядывался в лицо друга, перекошенное непривычной, злой гримасой, будто и незнакомое.

— Прости меня, брат! Это ведь я тебя подставил.

— Нас жизнь подставила. Но дождись! Иначе сильно обижусь.

— Конечно, дождусь. Куда я без тебя.

Старик с хрустом разогнулся на кровати, сунул в рот «беломорину».

— Неладное затеваете, хлопцы. Одобрить не могу. Христос чему учил? Прости врага своего. Я вот всем простил. А обижали восемьдесят лет с гаком, и каждый день подряд. Пока в угол не загнали.

Вдовкин щелкнул перед ним зажигалкой.

— Ты же сказал, что глухой?

— Да он слышит, как мышь в подвале шуршит. Отбойный старикан. Пойдешь с нами ирода бить, Антон Ануфриевич?

— Это можно, почему нет? Святое дело врага укоротить. Я вот всех прощал, а что толку? Загнали в лазарет околевать, и хоть бы кто догадался передачку принесть. Хороший враг убитый. Не нами заведено.

Вдовкин понял старика. Разобрал пакеты, навалил ему на простынь яблок и мандаринов.

— А что это там у тебя вроде звякнуло, — поинтересовался Антон Ануфриевич. — Не беленький квасок?

— Вы разве употребляете?

— Он хоть политуру выжрет, кишки-то заспиртованные, — буркнул Дема, немного повеселевший. На угощение подтянулись и дамы.

— Евгений Петрович, мне бы тоже хотелось поговорить с вами наедине, — церемонно заявила Клара.

— Если Дема позволит?..

В переходе между этажами, под табличкой с перечеркнутой красной полосой сигаретой, они пристроились на подоконнике. Клара выудила из сумочки зеленую пачку ментоловых.

— Ты же говорила, влияет на потомство?

— Ой, это я чтобы ему было приятно. Вы не выдадите?

— Нет, конечно.

— Ой, ему так трудно стало угодить. Он и раньше был не очень хорошо воспитан, а теперь, вы же слышали, какие слова: жрешь, блевотина… Жуть!

Вдовкин дал ей прикурить и сам задымил.

— О чем ты хотела со мной поговорить?

— Как о чем? Вот именно об этом. — Вы же его лучший друг, правильно?

— Надеюсь.

— Вот вы и должны на него повлиять.

— В чем конкретно? Чтобы он не ругался?

Клара бросила на него пытливый взгляд, словно уточняла: заслуживает ли Вдовкин доверия.

— Понимаете, он решил, что раз он инвалид, то больше мне не нужен.

— Прямо как в фильме «Летчики».

— Про что это? Я не смотрела.

— Конечно, не смотрела. Это наш старый совковый фильм, еще военный, с Бернесом. Шварценеггер тогда еще и не родился. Там главного героя, летчика, ранили, он ослеп и решил, что будет в обузу своей любимой.

— Точно! — обрадовалась Клара. — Все как у нас. И чем там кончилось?

— Она его любила, это важная подробность. Ты разве любишь Дему?

Клара кокетливо поправила челку, поудобнее оперлась о подоконник, так что выпятился юный животик.

— Вы так спрашиваете, потому что он старше намного?

— Потому что он моряк, бретер, пьяница. А ты, как я слышал, девушка великосветская, с большими духовными запросами. Зачем он тебе?

— Сама не знаю, — призналась Клара. — Действительно, он такой бывает грубиян. У меня были мальчики получше. Он ухаживать совсем не умеет. Ему бы только потрахаться поскорее.

— Так зачем он тебе?

— Он такой несчастный, — сказала Клара. — Я в жизни не видела таких несчастных.

Вдовкин не выдержал, погладил ее круглый животик нетерпеливой ладонью. Для этого ему не пришлось даже нагибаться.

— Извини, это у меня нервное.

— Ничего не поделаешь, — философски заметила Клара. — Мужчины очень примитивно устроены. Как хорошо, что я женщина. А то бы тоже думала об одном и том же. Скука смертная!

Вдовкин заодно уж потрогал и ее грудки, упругие, налитые. Клара нехотя отвела его руку.

— Мой идеал совсем не такой. Когда его встречу, пойду за ним хоть на край света. А пока уж буду с Демой. Он хоть не дерется.

Вдовкину не хотелось слезать с подоконника, он прикидывал, как бы еще ловчей за нее ухватиться.

— Скажи мне, пожалуйста, Клара, только не обижайся. Ты в самом деле девица?

Клара смутилась, вспыхнула:

— Ну и что? Что тут плохого?

— Да как-то непривычно. И не врешь?

Клара затушила сигарету, чинарик отдала Вдовкину.

— Пойдемте, Евгений Петрович. Я-то надеялась на вашу помощь, а вы… Неужели мужчина не может любить женщину просто так, без всякой грязи?

— Может. Но не Токарев.

— И не вы, да?

— И не я.

В палате было весело. Антон Ануфриевич наливал желающим из плоской бутылки. Пока желающий был только он один и выпил уже, как сообщила Таня Плахова, два раза. Бутылку он спрятал в свою тумбочку.

— Не выпил, — поправил Таню старик, — а токо боль приглушил. Пойми, девонька, у пожилого человека, пусть он с виду и крепок, обязательно поселяется в груди извечная боль.

— Что за боль, дедушка?

— По напрасно загубленной жизни, а то как же!

— Почему обязательно загубленной? — Таня говорила со стариком уважительно. — Есть же такие, кто праведно прожил.

— Таких нету, — уверил старик. — Кто-то тебя, девонька, ввел в заблуждение. Праведников грешники выдумали себе в утешение. От самого рождения каждый младенец поступает в услужение к диаволу и служит ему ревностно до гробовой доски. Некоторые, бывает, опамятуются посреди дороги, узрят всю свою низость и пакость, и эти-то бедолаги самые сирые, их жальче всех.

— Почему, дедушка?

— Дак это же понятно. Остальные-то, которые при диаволе состоят, ихней правды не слышат, не внемлют ей, накидаются всем скопом, травят, бьют и объявляют помешанным. Нет горшей доли, чем презрение, вы уж поверьте, деточки мои. Токо может быть хужее несчастливая любовь.

Тут уж Клара заинтересовалась и машинально потянулась со стаканчиком.

— А как это, несчастливая? Какая она?

Антон Ануфриевич плеснул из бутылки в подставленную посудину, не обделил и себя, с опаской покосившись на примолкшего соседа.

— Несчастливая любовь, когда взаимное тяготение. Допустим тебе пример. Полюбила овца волка. Приметь, не волк овцу, это бы полбеды, а она его. Он ею закусывает, а она его любит. Каково? Но это сплошь и рядом, хотя и нечасто. Вот тебе более понятный пример из человеческой жизни. Полюбил сын матерю, но не сыновней любовью, а самой что ни на есть паскудной. Думаешь, не бывает? Сплошь и рядом, токо мы не примечаем. Несчастливая любовь всегда тайная, захоронная и вся целиком от нечистого. Там кто любит, кто губит — не поймешь, одно несчастье. Но осуждать нельзя, потому как не волен человек ни в силе своей, ни в слабости.

Печально осушил Антон Ануфриевич свою кружечку и губами почмокал с отвращением, как бы призывая всех в свидетели, что и эта напасть ему послана свыше.

— Вот так с утра до ночи, — загрустил Дема Токарев. — Слушаю эти похабные проповеди. А иногда и ночью. У него же бессонница. Его мальчики кровавые будят.


10

Коля Фомкин, агент Башлыкова, его любимый воспитанник, три дня отслеживал маршруты Креста, весь его распорядок, потом явился к командиру для доклада. По его словам выходило, что Алешку можно брать голыми руками в любое время и в любом месте. У него нет постоянной охраны, он ничуть не бережется и однажды утром даже бегал со своей подружкой купаться в Сазонов пруд. Выскочили из дома в половине седьмого, когда на пустыре перед прудом вообще не было ни одного человека.

— Тут и мудрить нечего, — Фомкин азартно потер руки. — Думаю, прямо около дома его и припечатать.

— Думать тебе вредно, — сказал Башлыков. — Ври дальше.

Дальше вот что. Хотя Крест по дурости и носится по городу без охраны, оперативная служба у него налажена, и скорее всего по системе «пятерок», боевых групп быстрого реагирования. Ничего нового и хитрого. Связь, разумеется, по рации. Машины тоже оборудованы не хуже, чем в «Кремлевке». Фомкину удалось заглянуть в одну («Рискуя жизнью, шеф!»), — там напихано столько, что Коржаков позавидует.

— Мать честна! — пригорюнился Фомкин. — Как живут сегодня деловые. Нам бы так жить!

— Отвлекаешься, — сказал Башлыков. — Срежу паек.

Заправляет боевой службой некто Михаил Губин, по картотеке нигде не проходит, но кое-какие сведения о нем Фомкину удалось собрать. Лет десять назад по неофициальному рейтингу выходил в чемпионы Европы по восточным единоборствам, образован, личные контакты пока не зафиксированы. Место жительства тоже пока неизвестно.

— Кому неизвестно? Тебе или ему? — спросил Башлыков.

— Ловко уходит, гад! Ниндзя чертов. Я думаю, с ним могут возникнуть проблемы.

— Не думай, тебе не к лицу. Дальше.

Фомкин успел познакомиться с подружкой Креста. По его мнению, чокнутая. Но хороша, блин! На контакт идет охотно, но как-то без перспективы.

— Расскажи поподробнее, — попросил Башлыков.

Фомкин приклеился к ней в магазине «Продукты», где девица купила килограмм масла и круг копченой колбасы. Деньги доставала из мужского черного портмоне. Купюры — десятитысячные. Портмоне пухлое, как окорок. Носит с собой не меньше «лимона». Фомкин «столкнулся» с ней при выходе из магазина, извинился и спросил, не знает ли она, где тут ближайшая аптека. Девица объяснила. Пока она объясняла, Фомкин начал падать, но оперся о стену.

— Что с вами? — испугалась девица. («У нее такие глаза, шеф, как у Аленушки, которая потеряла братца Иванушку. Если бы не ваше задание, я бы…»)

— Нитроглицерин… — прошамкал Фомкин. — Сердечко не тянет.

— Вы не шутите? Я сбегаю.

Фомкин хватал ртом воздух, как кошка мух.

— Наследственное у меня. Папашка в двадцать лет откинулся.

(«Побежала, шеф! В пять минут обернулась. Сует мне трубочку… Пришлось сосать. Настей зовут. Да я бы, если бы не задание… Она чокнутая, шеф. Но не шлюха, нет. Этим и не пахнет».)

— У меня есть возможности, — сказала Настя. — Хотите, устрою в хорошую клинику? Вы так еще молоды.

Здесь Фомкин допустил промах.

— Давайте лучше посидим где-нибудь. Я отдышусь, заодно все обсудим. («Она меня расколола, шеф! Ей-Богу, расколола!»)

— Вы маленький лгунишка, приятель, — сказала Настя. — Нельзя так знакомиться с девушками. Можно беду накликать.

— Порок у меня, врожденный порок! — Фомкин запрыгал козликом. — Врач сказал, единственное лекарство — женская ласка.

Настя вместе с ним посмеялась и, казалось, была готова к продолжению хорошей дружбы, но когда он попробовал деликатно ее потискать, вытащила откуда-то из-за пояса газовую пушку и, не раздумывая, пульнула в морду. («Пришлось падать, шеф, ей-Богу! Еле уберегся. Она чокнутая!»)

— Я для таких шалостей не гожусь, юноша, — сказала Настя беззлобно, пока он мусолил ссадину на колене. («Это я юноша, шеф, а она кто?»)

— Ты с ее мужем встречался когда-нибудь? — спросил Башлыков.

— Так я же три дня его пасу.

— Я не про это. Ты в глаза ему смотрел?

— Ох как страшно! — Фомкин картинно приосанился. Это впечатляло. В нем было росту метр восемьдесят девять — одни мышцы и сухожилия. — Если на то пошло, не совсем улавливаю, шеф, к чему такие сложные маневры? Прикажите, и к вечеру приволоку на аркане.

— Нашему бы теляти, да волка поймати, — благодушно усмехнулся Башлыков. Колю Фомкина он любил, воспитывал его в соответствии с уставом, но, видно, мало порол. В мальчике был избыток бодрости, а это могло кончиться печально. Навидался Башлыков озорных удальцов, которых снимали на лету, как вальдшнепов. Увы, грех самоуверенности как грех невежества всегда на учителе. Рановато было отпускать Фомкина с короткого поводка. Но впоследствии, если не свернет башку, из него получится отменный гончак. Все у него есть: и ум, и отчаянность, и незлобивое сердце.

— Не хочу подзуживать, сержант, — сказал он, — но для Креста ты такой сосунок, что он с тобой самолично даже связываться не будет. Сочтет зазорным. И придется тебе поверить на слово, потому что сажаю тебя под домашний арест. Вплоть до особого распоряжения.

— За что, командир?!

— Хочу поберечь до свадьбы. Засветился ты, братец, когда к девке его полез.

Коля Фомкин артачиться не посмел, не тот был момент. Когда в голосе Башлыкова проступали отеческие нотки, а в глазах вспыхивал зеленый огонек, следовало прятать голову под крыло. Гнев его бывал непредсказуем и страшен. Но он остался при убеждении, что командир не прав. Редко такое бывало, но случалось иногда. Командир не слышал, как Настя на прощание сказала:

— Я бы с тобой подружилась, милый юноша. Ты мне нравишься, ты веселый и добрый. Но нельзя. Я принесу тебе несчастье. Не ищи меня больше, пожалуйста!

Села в такси и укатила. Коля Фомкин, неотразимый сердцеед, воин и поэт, ей поверил. Он почувствовал: еще минута-две — и побредет за ней, как повязанный телок. Не ищи меня, сказала она. Да чего тебя искать, темноглазая гордячка с пушкой, когда он все ступеньки твоего дома обнюхал.

С утра Башлыков бездельничал и, чтобы не расслабляться в одиночестве (ждать, возможно, придется до вечера), вызвал по телефону свою маруху Людмилу Васильевну. Она приехала возмущенная.

— Кем ты себя вообразил, Башлыков, — заблажила с порога, — что я тебе, служанка, прислуга?! Немедленно выезжай! Да кто ты такой?! Неужели не можешь поговорить с женщиной по-человечески? А вдруг я занята? А вдруг у меня дела? Хозяин выискался! Да ты же не платишь ни шиша!

— Как то есть? — удивился Башлыков. — А в тот раз отстегнул целых десять баксов. И еще колготки подарил. Не новые, правда, женины, но вполне приличные. Сколько же ты стоишь?

Людмила Васильевна намерилась вцепиться ногтями в его наглую рожу, но эта попытка ей еще ни разу не удалась. Тут же она оказалась в постели, согнутая в три погибели и без нижнего белья. Привычно смирясь, она приготовилась к вторжению, но ничего не произошло. Башлыков глубоко задумался, бессильно свеся руки вдоль туловища. Потом вдруг сказал:

— Пожалуй, это единственный способ.

Людмила Васильевна, естественно, приняла эти слова на свой счет, задиристо ответила:

— Для тебя единственный, потому что ты мужик деревянный. Другие бывают поизобретательнее.

Ожидала окрика, а то и затрещины, но Башлыков был благодушен.

— И то верно, деревянная башка. А ты чего развалилась, как на работе, пойдем-ка лучше кофейку попьем.

Озарение было мгновенным, как все озарения. Мимолетным оком, случайно угадал он свой путь. Этот путь вел его к Благовестову, и ни к кому иному. Алешка Крест, Серго и прочие, им подобные, помельче или покрупнее, — лишь небольшие остановки на этом долгом сыскном пути. Миг озарения, как поцелуй ребенка, развеял наконец все сомнения. Благовестова пора пресечь… У правосудия, как у злодейства, множество ликов, и вовсе не обязательно последнюю точку в приговоре ставить прокурору.

За кофе и мятными пряниками Людмила Васильевна разомлела, оттаяла сердцем.

— Мне бы знать, кто ты такой, — сказала она, — может, я тебя полюблю.

Башлыков заманчивое предложение отверг:

— Меня любить не надо, а помочь, пожалуй, сможешь.

— Чем, Гришенька?

— После скажу, когда придумаю.

Людмила Васильевна сладко потянулась, грудью повела истомно.

— Хочешь знать, почему мне обидно?

— Ну?

— Ты меня за человека не считаешь. Думаешь, если я этим промышляю, то уж и не человек.

— Тут двух мнений быть не может.

— Еще обидно, потому что к тебе тянет. Я твоих звоночков, Гриша, как колокольчиков небесных жду. И это мне странно самой.

— Чего тут странного? Я мужик лихой и на подарки не жадный. Чего еще надо.

— Пошути еще, Гриша. Страсть люблю, когда шутишь.

Любовную идиллию нарушил телефонный звонок. Звонил один из топтунов, доложил, что Алешка Михайлов пошел в «Сандуны». Там у него забронирован номер, с двух до четырех. Башлыков спросил, кто с ним, но спросил для подстраховки. Он и так знал, что в баню Михайлов ходит один, это одна из его маленьких причуд.

— Возьми Фомкина и Емелю, — распорядился Башлыков. — Машину оставьте на углу, у светофора. Без надобности не высовывайтесь. Все, отбой.

Он собрался в минуту, да и нечего было собираться. Все, что Башлыкову было нужно, было в нем самом.

— Не договорили с тобой, — обернулся к растелешенной Людмиле Васильевне. — Вечером договорим. Выметайся отсюда, живо!

Деловой, стремительный, незрячий. Такого она боялась до жути. Похватала свои тряпки, умчалась. Башлыков позвонил Сергею Петровичу. Не здороваясь, отчеканил:

— Привезу на двенадцатый километр, как договаривались. К семнадцати ноль-ноль. Встречайте. Вопросы есть?

Вопросов у Серго не было. Он тоже последние дни только и ждал этого звонка.


Номера в «Сандунах» запирались изнутри. Башлыков легонько постучал согнутым пальцем.

— Чего надо? — донеслось из-за двери.

— Давление промерить, — пробасил Башлыков. — Механик требует.

— Пошел на х…! — был бодрый ответ. Башлыков помедлил минутку и постучал вторично.

— Извините, конечно, но возможна авария!

Через мгновение щелкнула задвижка. Башлыков вошел и, поворотясь боком, запер за собой дверь. Алеша Михайлов, укутанный в махровое полотенце, сидел за столом в просторном предбаннике. На столе самовар, большой заварной чайник, банка меду и сладости.

— Башлыков? — Алеша ничуть не удивился, глаза его смеялись. — Ну-ну! Это, значит, твои ребята три дня за мной ходят?

Башлыков опустился на черный стульчик у двери. Ему не нравилось, что он не видит рук Креста.

— Учти, Алеша, навскидку точно не влепишь, а уж я-то не промахнусь. Лучше поговорим по-хорошему.

— Не получится по-хорошему.

— Почему?

— Ты сюда ворвался, а я тебя не звал. Но несколько секунд у тебя есть. Говори. Придумай чего-нибудь.

Теперь Башлыков почти не сомневался, что под полотенцем Алеша уцепил пушку, и уж тем более не сомневался, что не замедлит пустить ее в ход. Вблизи, как и на фотографиях, Михайлов был слишком смазлив для бандита. Его красота была почти устрашающей. И он не был понтярщиком, отнюдь.

— Откуда меня знаешь? — спросил Башлыков. Именно того, что Крест может знать его в лицо, он не предусмотрел.

— Спрашиваю я, ты — отвечаешь. Зачем пасете?

— Серго распорядился.

— Понимаю, что Серго. Зачем?

— Я дружинник. Мое дело — акция.

Алеша задумался, не отводя от Башлыкова блестящих, веселых глаз. Напрягшись, Башлыков сумел разглядеть черную точку ствола под махровой накидкой. Точка была нацелена ему в грудь. Он понимал, что давненько не был так близко от смерти. Страха не чувствовал. Ему нравился улыбающийся убийца.

— Хорошо, — сказал Алеша, — раздевайся, попаримся.

Выпростал руку из полотенца и положил черного «Макарова» рядом с самоваром. «Макаров» — его любимая пушка, это Башлыков помнил по «объективке».

— А у меня ничего нету, — Башлыков смешливо охлопал себя по бокам. — Я пустой.

— Дерзко, — сказал Алеша. — Но и глупо. Ты же не фраер, Башлыков.

— Культурные люди всегда могут договориться без пальбы.

— Культурные в КГБ не служат. Они пишут музыку и книги.

Через несколько минут они сидели рядышком в парилке, где звучно пахло горячей смоляной слезой. Башлыков откровенно любовался, как ладно Алешка сложен: стройные худые ноги, соразмерная грудь, литые плечи, никаких лишних выпуклостей, никаких мышечных бугров, но при каждом движении под гладкой, светлой, чистой кожей перекатывается сдержанная, взрывная мощь. По сравнению с ним Башлыков был приземист, коряв, весь из накачки. Да еще шерстью облеплен, как горилла.

— Давненько не парился, — начал Башлыков, настраиваясь на благодушную беседу. — Но это что, финское баловство. В настоящей-то парной, да с травками с пивком… разве сравнишь.

— Это в Донских настоящая?

— Татарская, самое оно, — не сморгнул Башлыков. А ничего, грамотно твой Губин работает.

— При умном хозяине и ты бы хорошо работал, хоть и легавый.

Башлыков засмеялся:

— Мы с тобой как грузин и армянин в том анекдоте. Помнишь? Уронили мыло и сидят два часа, каждый боится нагнуться.

— Чего надо от меня Серго? Мы с ним в расчете.

— Он так не думает.

— Чего он хочет?

— Не заводись, Алеша. Я же сказал, мое дело акция.

— Он тебя послал за мной?

— Да, конечно.

— Это и есть акция?

— Нет, это поручение. Акция начинается с трупа.

Алеша плеснул из кружки прямо на электрический камин. Потянуло зверобоем, но не сильно. Алеша распластался на скамейке задницей кверху.

— Ну-ка постегай немного. Хоть какая-то польза от тебя.

Башлыков взял в углу веник, окунул в тазик.

— Массажик не угодно?

— Давай, давай!

Башлыков любовно, с навыком охаживал ему спину ягодицы, бедра, аккуратно подсекая кожу то веником, то ладонью. Алеша тихонько, блаженно сопел.

— И сколько же людей с тобой, десантник?

— Трое. Но это так, для почета. Ты об них не думай.

Алеша вывернулся из-под его рук и сел.

— Ложись, попарю.

— Спасибо, не хочу.

Что-то смягчилось в Алешином лице, но он больше не улыбался.

— Серго приключений ищет, но это его проблема. Нам с тобой ссориться не надо, Башлыков. Всю черноту из башки выбрось. Меня одолеть у тебя кишка тонка, да и ни к чему тебе это. Ты же идейный, за бабки душу не продал. Или не так?

— Ты о чем, Алеша?

— Не темни, майор, не у прокурора. Ты же две титьки сосешь, и одна с гербом. Перед Серго дурочку строй, передо мной не надо. Время зря потратишь. У тебя рыльник с печатью, ее не смоешь.

— С какой печатью?

Разговор становился таким интересным, что Башлыков механически зашарил по полку, ища сигареты.

— Пойдем, чайку попьем, там и покуришь, — предложил Алеша. Ты ведь никуда не спешишь?

На правах хозяина Алеша налил в чашки душистой заварки, настоянной на травяном сборе, добавил кипятку из самовара. Пистолет небрежно швырнул в спортивную сумку.

— Ну, так чего хочет Серго? Чего он так разгорячился?

— Жену-то он любит, — ответил Башлыков, хотя был уже уверен, что к похищению Алешка не причастен. Чутье не могло обмануть.

— Пусть любит, — кивнул Алеша. — Я не запрещаю. Дальше что?

Башлыков с удовольствием отправил в пасть ложку меда, запил чайком.

— Ее изнасиловали.

— Серго совсем спятил, если на меня грешит. Ему пора на пенсию. Передай ему это.

— Сам передашь.

Алеша откинулся на спинку сиденья, прикрыл глаза и так сидел, дремал минут пять. Башлыков его не тревожил. Он мог дотянуться до сумки, и Алеша это знал. Алеша вел себя точно так, как он сам вел бы себя на его месте. Это не могло быть простым совпадением.

— Ты понимаешь, чем рискуешь? — спросил Алеша, не открывая глаз.

— У меня нет выбора. Я ведь наемник, а Серго хорошо платит. Но мы можем заключить небольшую сделку.

— Какую?

— Я гарантирую, что уйдешь от Серго невредимым, а за это ты тоже окажешь мне услугу.

— Какую?

— Разряди пушку, чтобы не пульнуть сгоряча.

— Это не сделка, а бред мента. — Алешины глаза опять лучились безмятежным весельем. — Но у меня есть встречное предложение, оно получше твоего.

— Неужели?

— Пересядь вон на тот стульчик у двери.

Башлыков послушно перешел на стул, прихватив с собой чашку и сигареты. Алеша достал из сумки сотовый телефон, набрал номер и, когда на том конце ответили, распорядился:

— У выхода из номеров. Команда ноль. Как понял?! Отбой!

Убрал аппарат в сумку, подмигнул Башлыкову:

— Видишь как все просто. Техника!

Башлыков неодобрительно покачал головой:

— Играешь краплеными картами? Нехорошо. Это все твои козыри?

— Не козыри — аргументы. Парни твои, считай, спеклись. Очередь за тобой. Но предложение остается в силе.

— Не спеши, Алешенька, — Башлыков сунул в рот сигарету, дотянулся до своей рубашки, которая лежала на подоконнике, из нагрудного кармашка вынул зажигалку, похожую на продолговатую металлическую гильзу. Алеша стремительно бросил руку в сумку, но опоздал. Башлыков щелкнул кнопкой, в воздухе тенькнула игла и вонзилась в стену в метре от Алешиной головы.

— Вот это техника, — похвалился Башлыков. — Три часа минимум в отключке. Эх, Алеша, неужто до седых волос останешься блатняком?

Дуло «Макарова» подскочило в Алешиных пальцах.

— Чего ж в меня не пустил?

— Урок тебе дал. Может, он дорого мне обойдется, но так мне захотелось. Не все в мире подлюки, Алеша. Некоторые не скурвились.

— Садись к столу, — сказал Алеша и убрал пушку. Вместо нее вытащил из сумки бутыль с коньяком. Разлил по чашкам.

— Пей!

— Не пью, да и курю-то редко. Я же спортсмен. Так какое у тебя, говоришь, предложение?

Через полчаса они вышли из бани. Алеша поднял руку, щелкнул пальцами, и от соседнего дома рванулась с места вишневая «тойота». Притормозила у их ног. Водитель, поджарый, молодой мужчина с хищным лицом, вылез из кабины и подошел к ним. Алеша их представил:

— Миша Губин, майор Башлыков. — Потом сказал Губину: — Я скатаю к Серго на двадцатый километр. Если через три часа не объявлюсь, знаешь, что делать.

Губин молча кивнул. У Башлыкова осталось впечатление, что он познакомился с немым.


У охотничьей избушки путь им преградили двое молодых людей, но узнав Башлыкова, с поклонами отступили в тень деревьев, словно бы обознались. Серго вышел на крылечко и смотрел на них сверху вниз.

— Принимай гостя, — отрапортовал Башлыков. — Извини, если припоздали.

Погожее солнышко подкрашивало избушку в декоративный желтоватый колер. Высокие ели запускали в небо зеленые, шелковистые стрелы. Ветерок шевелил траву под ногами. Дивный пейзаж располагал к покою и неге. Однако сам Серго мало походил на добряка лесничего, сошедшего узнать, кто нарушил его послеобеденный отдых. Весь его вид выражал угрюмое раздумье, и смотрел он как-то чудно — поверх голов пришельцев.

— Может, он кого-нибудь другого ждет? — поинтересовался Алеша у майора. — Может, он тебя за бабой посылал, Башлыков?

— Недолго осталось тебе веселиться, — грустно отозвался сверху Серго. — Даже меньше, чем надеешься.

— С чего ты взял, что я веселюсь? Какая у меня причина для веселья? Я никого не трогал, сидел, парился в баньке. Налетели твои ополченцы. Угрозы, мат. Дескать, Серго гневается. За что, не объяснили. Я поехал. Куда денешься? Сила солому ломит. В дом-то пустишь? Или здесь будешь кончать?

— Проходи, — Серго отстранился к перилам. — А ты, Башлыков, подожди на воле, позову тебя.

В просторной горенке пахло сосной, хорошо, уютно. На окне кружевная занавесочка, посреди комнаты грубо-отесанный самодельный стол, такие же стулья. В углу на тумбочке — старинный телевизор «Рекорд». По стенам полки с книгами. Вот и вся обстановка. Алеша уселся, закурил, выжидательно смотрел на хозяина.

— Присядь, Сережа. В ногах правды нет.

Сергей Петрович прошел к окну, понюхал горшок с геранькой. К гостю повернулся спиной. За окном в золотистой дымке, в звоне комарья подманивал к себе лес, где Серго в редкие наезды много набирал грибов. Он вообще любил лес за его сырые тайны, но сейчас глядел в окно с неохотой. Наталья Павловна шестой денек не разговаривала, мычала и пугливо озиралась. Врач колол ей в вену изумрудную жидкость, от которой она погружалась в глубокий, обморочный сон. Дети жались по углам, как чертенята. Сам Серго пока крепился, но единственно на перцовой настойке. Выдул уже цистерну, а пьяным не был ни разу. Он надеялся, Башлыков сдержит обещание, привезет спеленутого подлеца, а уж он сам для облегчения сердца вонзит ему в глотку тугой самаркандский клинок. Теперь поворачивалось иначе. Подлец притопал своими ногами и мерзко скалился в белозубой улыбке. Придется для порядка провести небольшое дознание.

— Мы с тобой разные люди, Михайлов, — сказал он устало, продолжая глядеть в окно. — Навряд ли поймем друг дружку. Я мужик, к нормальной, человеческой жизни пробивался горбом, а тебе богатство поднесли на блюдечке. Потому тебе никакое вразумление невнятно. Тебя, как колорадского жука, надобно облить керосином и сжечь.

— Я вот что подумал, — отозвался Алеша, как бы даже сочувственно. — Лето жаркое, а ты ходишь без кепочки. Может, перегрелся, Сережа?

Сергей Петрович вернулся к столу, но не садился. Давал понять, что разговор тлеет на тоненькой ниточке его каприза и вот-вот оборвется.

— Гонору твоему цена — ноль. Тебе всегда чертовски везло. Тебе повезло и на вокзале. Но сегодня твое везение кончилось.

— Нет, не кончилось. И это не везение. Послушай внимательно и постарайся понять. Напряги хоть разок мозги, а не член. Мы с тобой в одной связке. Подумай, сунулся бы я сюда, если бы на мне была вина? Зачем мне твоя женщина, Серго, зачем? Нас столкнули лбами, и ты прекрасно знаешь — кто.

— Женщина назвала твое имя.

Алеша будто не услышал.

— Он хотел нас столкнуть, но сделал это небрежно, по-стариковски. Он уже все так делает. Я знаю его лучше, чем ты. В нем нет прежней силы. Ты боишься его по старинке. Он прогнил насквозь. Его пора валить.

Слова были сказаны и попали в точку. Сергей Петрович поневоле опустился на стул, ощутив неприятную слабость. Он сознавал, что внезапно подкатила опасная минута, передельная, и уклониться было некуда. Послан ли Алешка владыкой, прискакал ли по своей воле — все одно, уши затыкать поздно.

— Объясни, — сказал он равнодушно, затягивая время.

— Ишь как тебя повело, — огорчился Алеша. — Я-то думал, ты покрепче. Стыдно, Сережа! Раз Елизар за нас зацепился, не отстанет. Значит, мы ему поперек горла. Значит, пора. Нам всем хорошо было за ним как за каменной стеной, от Москвы до самых до окраин, но — пора! Это не я тебе говорю, это он сам тебе сказал, когда бабу твою трепанул. Или не понял?

— Откуда я знаю, что ты не с ним?

— Знаешь, Сережа. Но давай напомню, а ты загибай пальцы. Десять лет я по его блажи в зоне парился — это раз. Невесту изнасиловал — два. Убил, а в землю не зарыл — три. Уже не говорю про Федора, братку моего, которого он со свету свел. И это я все прощу и буду ему зад лизать?

— Чего ж так долго ждал?

Алеша самодовольно ухмыльнулся:

— Приглядывался.

— И теперь пригляделся?

— Ну да. О том и речь. Борова заколоть — невелика хитрость. Хозяйство у него перенять — вот штука. Ты с виду хоть простоват, а тоже ведь об этом думаешь. Признайся, Серенький?

— Я тебе не Серенький, — вспылил Серго. Тут в первый раз сошла с глаз Алеши ангельская улыбка, взгляд его окаменел.

— Не отвлекайся, Серенький. Для меня ты тем будешь, кто ты на самом деле есть.

С тоской подумал Серго: стоило ли двадцать лет биться башкой об лед, чтобы потом увидеть, как окрепли новые сявки. Ах, раздавить бы клопа, но… Но слишком силен в нем был наработанный годами подполья инстинкт окруженца. Даже разъяренный он не мог ударить, не будучи уверенным, что удар окажется смертельным и не вернется бумерангом ему в грудь.

— Ну и что дальше? — бросил он вяло.

— Дальше вот что. Елизару выгодно, чтобы мы передрались. Это всегда выгодно тому, кто правит. Но он сам пропел себе отходняк. Знаешь почему? Елизар — великий человек, но он дурак, не вырастил престолонаследника. Хотя бы одного. А лучше — с пяток. Вот здесь его промах, и он об этом знает. Потому и меня сберег на крайний случай. Он меня в сыновья готовил, но промахнулся. У меня другой отец.

— У тебя папаня есть? — удивился Серго. — Чудно. Обыкновенно такие, как ты, из беспризорных вылупляются.

— С тобой трудно говорить, — пожалел Алеша. — Не умеешь сосредоточиться.

…Еще через час Серго крикнул прислугу, и рослый малый, которого по его обличью лучше бы держать взаперти, криво ухмыляясь, подал на стол нехитрую снедь и питье. С деловым видом заглянул Башлыков, но Серго его прогнал. Он чувствовал себя скверно. Его мучило ощущение, что с каждой минутой он все глубже погружается в трясину, откуда выбраться будет потруднее, чем из каземата. Алеша так много наплел, а он так долго сидел разиня рот, что от натуги заломило в висках. Ум Креста был устроен по-другому, не как у него, не по-мужицки, а с какой-то неожиданной книжной нашлепкой. Это тоже смущало Серго. Они были во всем чужие, и в возрасте, и в повадке, и в помыслах, но по всему выходило так, что как бы и снюхались. Это собачье, навязанное ясноглазым стервецом снюхивание еще можно было прервать, еще можно было повязать наглеца, и не убить, нет, не убить, а доставить к Елизару на «правилку» и, возможно, снискать у старика милость, но такой расклад уже не устраивал Серго. Какие бы кружева ни плел Алешка, сколько бы ни таил в сердце лжи, в одном он был неоспоримо прав: Елизар не случайно столкнул их лбами. Они оба ему почему-то опасны. Алешка ловко выбрал момент для сговора: горькое, онемевшее лицо жены неумолимо всплывало перед внутренним взором Серго.

Ближе к вечеру он позвал Башлыкова, который вкатился в горницу сияющим колобком.

— Будем приступать, хозяин?

То ли нервы Серго были воспалены, то ли он слишком устал, но в поведении майора, в его блажной усмешке почудилась ему вовсе уж несусветная издевка. Он и это стерпел.

— Из меня идиота не надо делать, — предупредил без энтузиазма. — Как бы тебе это боком не вышло, майор!

Башлыков будто не услышал, отбарабанил:

— Ребята готовы, все на местах. Ямку вырыли аккурат по росту. Засыплем песочком, притопчем — и никакого следа. Как у Пронькиных.

Неожиданно для самого себя Серго пожаловался Алеше:

— Чем больше им дозволяешь, тем они наглее.

— Майор у тебя справный, — похвалил Алеша. — Прямо в бане накрыл.

— Отвезешь обратно в Москву, — распорядился Серго, не глядя на Башлыкова. — И без всяких глупостей. Понял?

— Тогда у меня вопрос, — сказал Башлыков. — Ты выйди, парень, я догоню.

Алеша предложил по стопке на посошок, и Серго с ним чокнулся и выпил, не подавился.

Когда остались с Башлыковым, тот сделался смурнее тучи.

— Не все понятно, хозяин. Выходит, ребята молодыми жизнями рисковали, чтобы ты с этим комиком водяру лакал?

— Тебе чего надо?

— Сто лимонов в любой купюре. Как сговаривались.

Серго повернулся спиной к хаму, набулькал себе водки. Услышал, как за Башлыковым затворилась дверь. Сидел точно в забытьи. Хотелось ему сбросить с плеч годков пятнадцать, чтобы заново понять смысл быстротекущей жизни. Но это было невозможно. Утомленный рассудок уже не всегда, как прежде, с легкостью справлялся с новыми нагрузками. То, что навязывал Алешка, было неглупо, но слишком затейно. Внедрить с десяток ушлых, дотошных, хватких людишек в Елизаровы звенья, а потом… Но где их возьмешь с десяток, которые не продадут? Волки вокруг, с сытой, алчной, хитрой рожей Башлыкова. С другой стороны, даже при благополучном исходе Алешка окажется у руля, а он, Серго, будет при нем вроде штурмана. Однако… Нежелательно околевать под пятой Елизара, но и… Отнять империю проще, чем строить заново, сказал Алешка. Пока Елизар пробивался на Запад, он иссяк, у него корней нету, одни сучья. Ткни покрепче перышком в ствол, и вся его гвардия посыплется, как иголки с прошлогодней сосны. Мы его не трогали, напирал Алешка, это он на нас вдруг замахнулся. Сегодня бабу твою протаранил, завтра самого возьмет за рога. Ты еще не старый, сказал Алешка, при хорошем питании…

Серго ему не верил, как не верил никому на свете. О знал цену воровским планам. Это неверие лишало его напора…


Поздно ночью Башлыков у себя дома трижды прослушал запись беседы хозяина с Крестом. Выводы, которые он сделал, были неутешительны. Елизара приговорили но не к повешению, а к почетной отставке. Они не хотел его убирать, а собрались вырвать у него власть и поглядеть, как он будет корчиться в окаянной злобе. Что ж, замысел хорош: Елизар без капитала как земля без воды — сам собой исчахнет и околеет. Его не жалко, поделом злодею мука, но власть-то, тайная, свирепая, бандитская власть никуда не денется, только перейдет в молодые и еще более ненасытные руки. Разделаться с подпольем можно лишь так, как оно само разделалось со страной — деля на кусочки, на лакомые дольки, рубя готовы картелям, сгоняя мелких бесов в резервации. Сказка про мелкие прутики, которые ломаются, и про крепкий веник, который не согнешь, и тут годится. Благовестов всегда убирал конкурентов, когда они по пояс высовывались из траншеи, лезли в телевизор и начинали швырять милостыню нищим. В момент наивысшего ликования, когда какие-нибудь новые авторитеты уже примеряли перед зеркалом королевскую мантию, он спокойно, не спеша протягивал узловатую клешню и забирал у них товар, деньги и душу, а бренные тела укладывал ровными штабельками вдоль столбового торгового тракта. Точно так же управлялся и с чиновным людом, с этими высоколобыми христопродавцами, некоторые из которых с оголтелым подвыванием докарабкивались почти до самого верха. Лукаво ухмыляясь, он издали подрезал им становую жилу, и какой-нибудь заполошный Ваня Полозков или прожорливый Миша Горбачев с грохотом валился навзничь, распространяя вони на сто верст. Осечек он не ведал, пока с тылу к нему не подкрался вскормленный на крови, голубоглазый, неукротимый паренек… После третьего прослушивания магнитофонной ленты Башлыков окончательно утвердился в мысли, что медлить дальше грешно. Пока яд скорпиона не перетек в новое хранилище, следовало вырвать жало. Завтра будет поздно, как учил великий заговорщик.

С горьким чувством прощания набрал Башлыков штабной номер, которым не пользовался второй год. Назвав код и позывные, он произнес только одну фразу:

— Вторник, десятого июля, без посредников, — и повесил трубку.

Звонок был пустой, никому не нужный, но Башлыков по-прежнему оставался в душе суворовцем и почитал воинскую дисциплину, как вторую мать.


11

Тягость навалилась под утро. Вдовкин понял, что улыбнувшееся ему счастье тоже было воровским. И в любви, и в жизни больше не было у него перспективы. Когда по воле образованных неандертальцев, вдруг воплотившейся в новый большевистский эксперимент, качество жизни резко пошло на убыль, когда их геополитический и экономический бред неожиданно превратился в будничную реальность, его поначалу даже развлекал этот любопытнейший с научной точки зрения процесс биологической мутации общества, но сознание упорно возвращалось к привычной схеме бытия, где добро в конечном счете торжествовало, а зло подвергалось преследованию. Он по-прежнему верил, что моральный закон в мире незыблем, а борьба за существование, даже в том виде, как она описана Дарвином, протекает под неусыпным контролем Божьего ока. Так и получилось, что задремал он в гнилом, политическом отстойнике, каким было в пору коммунистов российское государство, а очнулся в уголовной зоне, где верховный пахан для забавы сочинял народу конституцию, а великое множество мелких паханчиков неутомимо делило разбойничью прибыль, оборудовав для воровских малин самые престижные здания столицы.

Все прежние понятия в этом новом мире неузнаваемо сместились, и достоинство человека по негласному закону теперь определялось только рублем. Пробуждение Вдовкина, увы, ничуть не напоминало пробуждение Гулливера. В то хмурое утро, на грани сонной печали он наконец-то осознал себя еще большим пигмеем, чем те, кто денно и нощно с пеной у рта вопили о рыночном рае, как недавно они же разглагольствовали о равенстве, братстве и любви к людям. Его собственное нравственное пигмейство было столь потрясающим, что он успел продать не только скудный запас ума, но и родного отца. Перспектива была одна: доживать остаток дней в дерьме, как в брачном наряде.

Ему стало страшно, и он разбудил лежащую рядом женщину:

— Таня, давай уедем в Торжок прямо сегодня.

Таня Плахова умела разговаривать во сне.

— У меня с собой ничего нет. Все вещи на квартире. А туда пока нельзя, ты же знаешь.

— Через месяц-два все утрясется. Зачем нам сейчас какое-то барахло? Махнем налегке.

— Глупый! Тебе приснилось что-то?

— Да нет, ничего особенного… Мечтал стать Нобелевским лауреатом, а заделался барыгой. Обидно немного.

Таня обняла его, ткнулась носом в плечо.

— Как же ты матушку оставишь? Она же совсем беспомощная.

— Когда мужчине под пятьдесят, самое время начинать все заново. Так ведь поступают японцы. На роковой черте они поворачивают вспять. Меняют фамилию, место жительства, род занятий. Вообще отсекают минувшую жизнь. Как бы умирают для всех. Это нормально, разумно. Прекрасный обычай. К старости столько мусора нависает на подошвах, ногу трудно поднять. Да и душе пора отмякнуть.

— Ты не в Японии, дорогой, — напомнила Таня.

— Это чисто символический, ритуальный уход. Скорее не уход, а возвращение к самому себе. Тебе тоже не повредит, Танечка. Ты запуталась не меньше меня.

— Я не сама запуталась. Меня запутали. Умишко слабенький, поманили калачиком, я и побежала.

Она прижалась к нему теснее. Любимый страдал, а она знала лишь один способ помочь ему. Бедные японцы могут не догадываться, что спасение не в бегстве, а в женщине. В ее тисках. Судорога любовного забвения исцеляет, как удар электричества.

Вдовкин не поддался на очередную лечебную процедуру. Голый, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить Валентину Исаевну, пошлепал на кухню звонить.

Он дозвонился до Алеши, но трубку, как обычно, сняла Настя.

— Передай, пожалуйста, мужу, — сказал Вдовкин. — что я передумал. Он поймет.

Настя не успела ответить, вмешался муж по отводному проводу.

— Я-то понял, старина, это ты чего-то не сечешь. Передумывать некогда. Пушка заряжена, курки взведены.

С облегчением Вдовкин почувствовал, что Алешинмагнетизм не действует по телефону.

— Алеша, прости, если можешь. Я сегодня же бегу из Москвы.

— Перебздел, что ли? Стыдно для такого сокола.

Вдовкин подумал, слушает ли Настя их разговор?

Впрочем, какое это имеет значение.

— Я для этих дел не гожусь. Чего рыпаться? Выше головы не прыгнешь. Я уж так перекантуюсь потихоньку. Руки-ноги целы, на хлеб заработаю. Тут не в страхе суть. Хотя и это есть, конечно.

— А в чем?

— В программе, Алеша. Моя психика закодирована на другую программу. От этого никуда не денешься. Программу перестроить нельзя. Это клеточный уровень. Ты обознался.

— Нет, не обознался. Это ты себя не знаешь. У тебя замах приличный. С кулачками на кодлу попер. Тебя хлебушком не прокормить, к икорке потянешься. Это ты сейчас смирный, потому что сдрейфил. Такие минуты у всех бывают. Это ничего, это пройдет, не бери в голову. Отдохни хорошенько, завтра поговорим.

Как ни странно, Алеша не злился, не пугал, не психовал, отнесся с пониманием. Так точно сам Вдовкин разговаривал в прежние времена с дочерью, когда она блажила, а он увещевал ее хорошо учиться и мыть руки перед едой.

— Подумай о Тане, — добавил Алеша. — Она хоть и деревенская, а привыкла к достатку. Ей красиво жить не запретишь… Женя, ты слушаешь?

— Да, конечно.

— Денька два тебе дам или даже три. Больше ждать не могу. Обстоятельства. Подберу другого башковитого. А жаль. Ты годишься.

— Чем уж я тебе так приглянулся?

— Своей программой, — Алеша усмехнулся в трубку, а Вдовкину помнилось, что очутился рядом. — Блатная шелупонь скоро отсеется. В тебе лакейства нету, а это главное. Бояться нечего, поверь. Удальца пикой не остановишь. Так Федор Кузмич завещал. Три дня потерплю, ничего. Слышишь, Женя?

— Слышу, — сказал Вдовкин. — Спасибо за дружбу, Алеша.

Он вернулся в спальню, бодро объявил:

— Все, точка. С криминалом покончено. Все концы в воду. После завтрака смотаемся к Деме в больницу, попрощаемся — и на вокзал. В Торжок так в Торжок. Да хоть в Шепетовку. Лишь бы из Москвы. Надоело. Точка!

Он был не в себе, Таня это видела. Что-то в нем догорало, неведомое ей. Она сладко потянулась под простыней. Он не в себе, но он с ней. Ее первый и единственный мужчина, слабенький, как новорожденное дитя. Она спрячет его в дальнем ухороне, закидает подушками и много дней подряд будет кормить с ложечки. Потом он окрепнет.

С ним в больницу не поехала, отпросилась в парикмахерскую. Вдовкин уступил неохотно, у него глаза горели, как у чахоточного.

— В Торжке разве нет парикмахерской? — спросил подозрительно.

— Я должна приехать домой красивой.

Валентина Исаевна радовалась за них. Она решила, что они собрались в отпуск или за грибами. Но никак не могла смириться с сыновьим двоеженством.

— Вы хоть его урезоньте, — обратилась к Татьяне. — Вы женщина хорошая, я не против вас. Но как же быть с Раисой? Она тоже не мертвая.


Таня Плахова не пошла в парикмахерскую, она поехала домой. Трудно было представить, что у Серго нет других забот, как день за днем отслеживать ее квартиру. Она устала бояться. Страх, как и все другие чувства, имеет свои пределы. Ей хотелось подать весточку Винсенту, если он был жив. Пригвоздив к полу, он освободил ее от страха. Она была благодарна ему.

В квартире был такой разор, словно по ней прошелся Мамай. Но это было не внове Плаховой. Неприятно было только то, что один из мамаев, может быть, сам Пятаков, навалил посреди комнаты на ковре огромную кучу. К зловойной куче была приложена остроумная записка: «То же будет и с тобой, подлюка!»

Налетчики перерыли квартиру, перебили, что смогли, но до заначки в ванной, за трубой не добрались. Там в пластиковом пакете Таня прятала две тысячи долларов и несколько золотых побрякушек. Было там колечко с камушком, которое тянуло, пожалуй, еще тысячи на четыре. По меркам Торжка она могла считать себя богатой женщиной.

Таня накидала в две большие сумки кое-что из одежонки, белье, уцелевшую парфюмерию. Собралась скоро, потом пошла на кухню и вскипятила чайник. Посуда тоже была вся перебита, и на кухонном столе навалена еще одна куча говна, но поменьше и уже без всякой записки. Таня представила, как задорно ржали пятаковские жеребцы, придумав это озорство, и пожалела их, убогих. Им она тоже была благодарна. В их мире она долго, упорно пыталась обустроить свою судьбу, и вот он попрощался с ней, своим истинным ликом.

С оловянной кружкой, куда налила кофе, вернулась в комнату и уселась в кресло так, чтобы не видеть элегантный пятаковский сувенир на ковре. Она глядела в окно и глотала кофе, слезы и дым. Она не хотела вспоминать, но вспомнила бедную подружку Алису. Как давно это было. У Алисы теперь все в порядке. Она четвертый год в психушке. Суицидная мания. С полгода назад Таня последний раз ее навестила. Алиса была жизнерадостна, остроумна, спокойна и готовилась к десятой попытке. Первые девять ей не удались, но от них остались следы. Нежные кисти Алисы украсили изящные голубые шрамы, а головка после повреждения позвоночника кокетливо перекосилась набок. Во время третьей попытки на воле она неудачно выбросилась из окна с пятого этажа. В тот раз Алиска, как никогда, была близка к заветной цели. Целую неделю ее мучили в реанимации, возвращая к свету дня. Потом поместили в психушку и держали под неусыпным надзором. Курс электрошока, серии мощных инъекций и смирительная рубашка сделали свое дело: последующие попытки Алиса предпринимала как бы понарошку, как бы в знак протеста, включая сюда и погружение в миску с супом. Зато она накопила солидный опыт конспирации. Ее нынешняя смиренность умиляла даже бывалых санитаров. Прежде чем пройти в палату, Таня Плахова поговорила с лечащим врачом, и он сказал, что случай с Алисой не вызывает у него никаких сомнений. Ее можно выписывать хоть сегодня. Это большая победа медицины над ослабевшим человеческим рассудком. Будь его воля, сказал врач, он выписал бы ее и раньше, но существуют неукоснительные правила, которые приходится соблюдать. По этим правилам больная останется в больнице еще, по меньшей мере, на год. Хотя она вполне здорова и даже, может быть, здоровее, чем он сам. Получив от Тани в подарок конверт с полусотней долларов, врач растроганно признался, что вообще не относит суицидальный синдром к шизофреническому ряду. Скорее это здоровая реакция нормального человека на все мерзости жизни. Вы даже не представляете, сказал врач, какое огромное количество людей мечтают покончить с собой, но их удерживает неосознанное чувство греховности рокового шага. А также мешает страх перед погружением в неведомый мир. Что касается Алисы, то она, слава науке, полностью излечилась и, по его прикидкам, проживет еще лет сто без всяких дурных посягательств.

Первые же слова Алисы опровергли оптимизм врача. Притянув подругу поближе, Алиса радостно прошептала:

— Я этих палачей всех обдурила!

— Каким образом?

— Я придумала такой способ, они вовек не догадаются. Тебе одной скажу.

Таня подалась к ней, готовая принять тайну, но подруга ее вдруг оттолкнула и счастливо захихикала:

— Нет, миленькая, и тебе не скажу. Пошутила я. Вы ведь все заодно. Вам всем не терпится поглядеть, как я буду корчиться.

А дальше Алиса повела себя действительно совершенно нормально. Целый час они дружески проболтали, будто сидели не в комнате с мягкими стенами, обитыми войлоком, и с прозрачной дверью, а делились девичьими переживаниями в домашней гостиной и впереди их ожидало множество неопасных, волнующих приключений. Правда, была одна маленькая несуразность в поведении Алисы: она теперь воображала себя девственницей и с пристрастием допытывалась у искушенной подруги, что чувствует девочка, когда впервые отдается мужчине. Не больно ли это? Не страшно ли? Грустно задумавшись, она сказала:

— Не знаю, как и быть. Наверное, никогда не смогу преодолеть стыд. Тут есть один мальчик, санитар… он мне очень нравится, хотя и дерется… Он хочет меня, он признался. Но как представлю, что надо раздеваться, что увидит меня голой… Нет, не могу!

— Скоро тебя выпишут, — приободрила ее Таня. — Будешь жить у меня, и я буду за тобой ухаживать.

Алиса смотрела на нее чистым, умным, печальным взглядом.

— Нет, не хочу. Мне здесь лучше. Меня все любят, берегут. Конечно, если выпендриваешься, поколят, но ведь это везде так. Ты же знаешь. Главное, вовремя принимать лекарства и внимательно слушать, чего от тебя хотят. И потом, девушке безопаснее взаперти, чем шляться по улицам. Ты согласна?..


Таня Плахова докурила, допила кофе, но никуда пока не спешила. В три часа они условились с Вдовкиным встретиться в Центре и вместе пообедать. Он подъедет за ней к Пушкинской площади. Она уже скучала по нему. Давно они так надолго не расставались. Целые трое суток. Как бы не натворил он глупостей в отлучке. Продал же родительскую дачу, возьмет — и голову продаст. Больше всего Тане нравилось, как он несет всякую чепуху с таким видом, словно открывает ей новые миры. Манерой умничать на пустом месте он напоминал ей студента Володю, который любил ее когда-то. Но милый Володя верил во все, что говорил, а вот Вдовкин, напротив, сомневался даже в собственном имени. Он так и сказал ей однажды, что хотя и привык к своему имени, но полагает, что на самом деле его зовут не Вдовкиным и уж никак не Евгением, а лучше ей обращаться к нему как к Ибрагиму Шалвовичу. Досадную путаницу с именами он объяснял тем, что в роддоме, где он родился вскоре после войны, младенцев содержали в подвале на случай бомбежки, а после раздавали родителям наугад, как пайковые буханки. Признавшись в этом недоразумении, он долго разглядывал себя в зеркале, поправляя поредевшие волосики на висках и косясь на нее обиженным глазом. Ей все время хотелось смеяться, когда она его слушала, но она сдерживалась, опасаясь, что Вдовкин примет ее за дурочку. Такой случай тоже уже был. Они пошли в кино и смотрели какую-то веселую американскую комедию, где мужчина переодевался женщиной, чтобы приблизиться к объекту своей страсти. Но не только возлюбленная, но и мужчины принимали его за женщину и то и дело пытались соблазнить.

Весь зал покатывался со смеху, ну и она, естественно, заливалась от души, а потом вдруг заметила, что Вдовкин смотрит не на экран, а на нее, и отнюдь не с восхищением. В его взгляде было что-то такое, что бывает, когда человек увидит муху у себя в тарелке. Ей стало дурно. В ту же секунду, словно спохватясь, Вдовкин прильнул к ее шее губами; и она решила, что все это ей померещилось в темноте. Но громко смеяться с тех пор остерегалась. Ее милый был прост, да себе на уме. Увы, с ним, дорогим и суженым, как с любым кавалером, следовало держать ухо востро, не расслабляться ни на минуту. И это было горестно. Иногда, чаще ночью, в любовном бреду ей казалось, что чуткие его пальцы прикасаются прямо к ее душе. Чудесные были мгновения. Неужто и они лишь плод ее воспаленного воображения? Или это то, к чему они обязательно должны прийти в конце концов — к высшему единению и благу. Об этом она тоже избегала говорить с ним, потому что опасалась, что поймет превратно. Примет ее за восторженную, экзальтированную девицу, которых, она знала, он презирал. Все искренние, резкие проявления чувств он считал фальшивыми. Он не верил громким заклинаниям. И тут она не могла с ним не согласиться. В любви, как в работе, кто больше всех треплется языком, тот скорее всего пустышка. Но это правило, конечно, придумано для других, не для них. Наступит день, и он не за горами, когда они заговорят друг с другом открыто, без обиняков и уловок. Есть молчание, которое красноречивее слов, но есть и слова, которые обретают истинный смысл только после долгого молчания. «Я люблю тебя!», «Буду с тобой навеки!», «Обними меня крепче!»… — сегодня все это дежурные фразы, обычные знаки приязни, но когда-нибудь…

С двумя раздувшимися сумками, в дорожном наряде — кожаная куртка и джинсы — она вышла из подъезда и сразу поняла, что влипла. Она даже поняла, как именно влипла. От серебристого «БМВ», откуда торчала поганая рожа Пятакова, откатился соседский мальчонка Коляня, которого она часто одаривала гостинцами и он был у нее на посылках. Одиннадцатилетний услужливый песик, пронырливый и циничный, незрелое дитя реформ, рано познавший жизнь без прикрас. Коляня уже год как бросил школу и с ватагой таких же огольцов сшибал бабки то на мойке машин, то на перепродаже пепси-колы. «Наша надежда!» — как сказал про одного из таких по телевизору Ельцин. Конечно, эту надежду Пятаков перекупил по дешевке, подрядив позвонить, когда она вернется. Вот Коляня и отработал честно свою детскую дружбу.

Кроме Пятакова в машине на заднем сиденье расположился Стас Гамаюнов, накачанный придурок, и еще один темноволосый, которого Таня не знала, но, разумеется, такой же подонок, как и эти двое. Стас распахнул заднюю дверцу и поманил ее пальчиком:

— Ау, Танюша! Мы тебя заждались.

Машину они подогнали почти вплотную к подъезду. «Хотела же кроссовки одеть, дура несчастная!» — подумала Таня. Лучезарно улыбаясь, она поставила сумки на асфальт, помахала парням, дескать, лучше вы идите сюда, развернулась — и с места, как на стометровке, стрельнула вдоль дома. Бежала она хорошо, красиво, как убегают от смерти. Босоножки только мешали. Преследователь, тот, который был ей незнаком, догнал ее уже на спуске к автобусной остановке, где неподалеку был милицейский пост. Парень прыгнул на нее сзади, прижал к земле и для верности хряснул кулаком по затылку. Но не сильно, сознания она не потеряла. Потом он помог ей подняться, заломил руку за спину и повел обратно к машине. Народ с остановки с любопытством наблюдал за привычной московской сценкой. Навстречу им попался хмурый гражданин с авоськой, набитой пивными бутылками, и двое беззаботных подростков с повязанными косынками головами. Таня не пыталась вырываться, понимала, что это уже ни к чему. Свободной рукой достала платок, вытерла кровянку с лица. Подросткам ее конвоир весело бросил, как знакомцам:

— Бегает, курва, быстро, еле поймал!

В ответ подростки радостно закудахтали.

Ее сумки были уже погружены в багажник, через секунду она оказалась зажатой на заднем сиденье между Стасом и незнакомым весельчаком. Пятаков с места рванул, как любил, со второй передачи.

Влились в середину потока на Садовом кольце. Все молчали. Стас пускал дым ей в ухо. Таня помнила, как он улещивал ее год назад. Заманивал на крутые горки. Обещал какие-то особенные наслаждения, ведомые ему одному. Похвастался, что выписывает подпольный итальянский журнал «Секс для избранных».

— А шефа не боишься? — спросила у него Таня.

— Мы с тобой культурные люди, — сказал Стас. — Я к тебе давно приглядываюсь. А шеф, между нами, девочками, дубина деревенская. Неужто тебе с ним приятно?

— Приятно. У него сопли короче.

Пятаков тоже к ней подкатывался, но без зауми. Пригласил как-то отужинать в погребке «Одуванчик», а когда отказалась, обозвал «поганкой» — только и всего. Зла не затаил. Не был закомплексован, как Гамаюнов. Тот впоследствии, когда доводилось встречаться, поглядывал волком. Дескать, погоди, Танечка, придет час, припомню тебе «длинные сопли». Вот час, видно, и пришел.

Пятаков глянул в зеркальце, пробурчал недовольно:

— Петух, зачем рожу-то ей раскорябал? Не мог потерпеть до места?

— Да она сама навернулась. Такая резвушка, никогда не подумаешь.

— Куда же ее понесло?

— Черт ее знает! Наверное, к чайнику своему. Жаловаться на нас.

На съезде к Самотеке Пятаков нагло подрезал нос у вишневого «жигуленка» и пронесся на только что вспыхнувший красный свет. Гамаюнов его осудил:

— Не надо бы сейчас приключений, старичок.

— Времени мало, — отозвался Пятаков. — Чего-то вроде Серго заколдобился, отбой дает. А я гадом буду, если фраера не кину.

Стас нежно погладил ей бедро, норовя нырнуть поглубже.

— Слышишь, курочка? Георгий Иванович спешить изволят-с! Ты уж будь умницей.

— Ну и вонища, — сказала Таня. — Зубы совсем, что ли, не чистишь?

Стас оттянул ей кожу на бедре и резко перекрутил. Показалось, прожгло ногу от колена до пятки. Взвизгнув, локтем двинула его в бок.

— Не егози, падаль! — одернул ее тот, кого звали Петухом. — Наегозишься еще.

Привезли ее к Пятакову на квартиру, и от машины, окружив, повели в подъезд. Там бабушки сидели на скамейке, и перед ними Таня на всякий случай еще разок взбрыкнула. Упала на колени, завопила благим матом:

— Помогите, родненькие! Убивают!

Получила по губам от Пятакова, и волоком ее втащили в подъезд и дальше до лифта. В лифте Пятаков сказал:

— Не срамись, Плахова. Ты же понимаешь, тебе кранты.

— Это вы не понимаете, — ответила Таня. — С вас Алешка спросит.

— За тебя-то, за зассыху?

— За меня, мальчики, за меня!

Посадили ее в комнате на стул, наспех примотали проволокой к спинке. Особенно усердствовал Стас.

— Смотри, не кончи преждевременно, извращенец вонючий, — брезгливо заметила Плахова. Наотмашь он влепил ей оплеуху.

Пятаков на правах гостеприимного хозяина только наблюдал за волнующими приготовлениями.

— Порядок такой, — сказал он. — Сперва ставим тебя на хор. Потом немного помучим. Или как хочешь? Сначала удовольствие, потом развлечение. Танюша, твой выбор. Мы же джентльмены.

— Чего добиваешься, пес?

— А ты не поняла? Где фраер прячется?

— Какой фраер?

— Будет очень больно, — предупредил Пятаков. — Будет так больно, как ты даже в кино не видела. Петух у нас отменный спец. В Баку стажировался. Скажи, Петух!

— Можно начать с глазиков, — мечтательно ответил Петух. — Выколем глазики, а потом усадим на колышек.

Стас Гамаюнов откупорил бутылку пива, отхлебнул, заперхал. Он глядел на Таню с каким-то тоскливым выражением. Подошел и полотенцем утер ей губы.

— Мы не садисты, не бандиты, — сказал он. — Поверь, Таня, нам не хочется это делать. Но закон есть закон. Мы все по нему живем, и ты тоже. Новые времена. Ты ведь знала, на что шла, когда стукнула. Но у тебя есть шанс. Не заводись. Отдай Пятакову своего духарика. Зачем он тебе? Я его видел. Ни кожи ни рожи и подметки гнилые. Разве что кусается здорово. Отдай его нам и будешь жить. Это честно.

— Крест вас достанет, хоть вы под землю зароетесь, — сказала Таня.

— Не заблуждайся, — возразил Стас. — Ты же слышала, у них перемирие с Серго. У них свои большие игры. А ты помоги нам в нашем маленьком дельце. Все равно твоему ханурику кранты. Он никому не нужен, ни Кресту, ни Серго.

— Не говори, чего не знаешь. У него с Алешей переговоры.

Пятаков примирительно заметил:

— Пусть так. Пусть переговоры. Тогда чего ты переживаешь? Мы пойдем к нему, и он сам нам об этом скажет. На рожон не полезем, не тот случай.

— Дайте я позвоню Кресту.

Пятаков подошел к ней вплотную, наклонился — глаза к глазам.

— Заигралась, девочка. Я твоего Креста в гробу видел. Неужели всерьез надеешься Пятакова напугать?

— Чего тебя пугать, ты и так весь трясешься.

Пятаков махнул рукой и влепил ей дымящийся окурок в лоб. Таня дернулась и вместе со стулом повалилась на пол. Петух рывком поднял ее и усадил в прежнее положение. Пальцем зацепил лифчик и потянул. Груди выкатились наружу.

— А ничего, — оценил он, ущипнув сосок, — еще крепенькие. Надо было нам, ребятки, сперва ее из джинсов вытряхнуть, а после привязывать. Вечно мы торопимся.

— Сунь ей кляп, — сказал Пятаков.

Петух разжал ей зубы и забил в рот полотенце. Потом размотал проволоку, сгреб ее на пол и начал стягивать джинсы. Таня сперва не сопротивлялась, но, улучив момент, все же достала хлопотуна коленом в пах. Не зря ходила в свое время на курсы по самообороне. Удар получился жесткий, хлесткий. Петух закрутился волчком и пополз к дверям, подвывая.

— Когда женщина не понимает интеллигентного обращения, — сказал Пятаков, — приходится действовать по-солдатски, — и вдавил подошвой ее голову в пол. Дальше в сознании Плаховой образовалась черная дыра, и очнулась она от жгучей рези в бедрах и в животе. Раскоряченная, она была опять примотана к стулу, и над ней пыхтел Стас, похрюкивая от удовольствия. Пятаков сидел в кресле с бокалом красного вина. Петуха в комнате не было. Она опять на минутку забылась и пришла в себя, когда Стас деловито застегивал ширинку.

— Ну что, — спросил он, вытянув у нее изо рта полотенце, — сколько раз кончила?

— Пока нисколько, — сказала Таня. — Но было забавно. Как с воробушком.

Пятаков задумчиво произнес:

— Ты какая-то, Плахова, все же чумная. Повредила чего-то самое важное Петуху. Он вот сейчас из ванной придет, и я тебе не завидую.

Таня сказала:

— Вы, мальчики, уже себе могилку вырыли. Но если заплатите каждый по гранду, я вас не выдам.

— Даже не смешно, — удивился Пятаков. — Может, тебе смешно, Стас?

— Не пойму, искренне признался Гамаюнов. Из-за какого-то лопаря терпишь муки. Какой в этом смысл? Ты же шлюха обыкновенная. Не пойму.

— Она деревенская, — заметил Пятаков, отхлебнув из бокала. — У них у всех три извилины. Их всех надо давить, как клопов. Лимита вшивая… Эй, Петух, ты где?! Давай за работу. Потом мы тебе другие яйца приклеим.

Петух явился хмурый, озабоченный. Ни на кого не глядя, подскочил к Плаховой и с ходу врубил ей правого крюка. Комната подскочила и заискрилась.

— Эй, полегче! — крикнул Пятаков. — Успеешь замочить. Ты за язык подергай.

Но Петух не на шутку разошелся, бил и пинал без роздыху в мягкое, податливое тело, пока Стас не кинулся на него сзади, не оттащил. Но Тане Плаховой было уже все безразлично. Потихоньку, с громадным облегчением ее душа потянулась в иные пределы. Еще долго они колготились над ней, прижигали, резали бритвой, а она лишь улыбалась мучителям жуткой приветливой улыбкой. Боль перекинулась тонким мостиком на укромную, солнечную поляну, где осталась она наедине со своим милым. Неумолчно гомонили синички в разбитой голове. Вдовкин, печально склонясь, поцеловал ее растерзанную грудь. «Как же так, родная?! — укорил он. — Мы же договаривались уехать в Торжок». — «Ничего не поделаешь, беги один», — шепнула она, не размыкая губ, и безмятежная, счастливая поплыла в страну, откуда нет возврата.


12

Елизар Суренович Благовестов день начал скверно. Забот у него не было никаких, но одолевали предчувствия. Ему не нравилось, что к власти поперли новые люди, вроде этого дешевого клоуна Жириновского. Он был хотя и клоун, но за ним было трудно уследить. Накануне Елизар Суренович с острым любопытством прокрутил на домашнем экране ленту, где были засняты подробности вояжа Жириновского в Германию и Сербию. За границей этот откормленный, циничный политикан с непомерно разросшейся половой шишкой вел себя так, словно за ним стояли, по меньшей мере, капиталы Моргана. Точно так же вел он себя и дома. Если это был блеф, то Жирик играл вполне профессионально. Он делал ставку на безумие черни. В стране, где народишко был обречен на вымирание, это был самый верный для политика ход. Вынырнув откуда-то сбоку, вероятно из тайных коридоров КГБ или ЦРУ, Жирик в мгновение ока очутился почти у самого верха иерархической пирамиды. Он пер нахрапом, и никто его не останавливал. Что за этим стояло или кто за этим стоял? Даже раболепное, пропрезидентское телевидение как бы с дальним, коварным умыслом демонстрировало самые выигрышные его эскапады, естественно, иронически их комментируя и стращая обывателя явлением нового Гитлера. Результат был, разумеется, обратный. Чернь обожала его за буйство и удаль и за то, что он обещал расправиться с ее кровными обидчиками. Голодному он обещал сытость, пьянице — водку, бабе — мужика. Популярные журналисты, чванливые, как всякий лакей, вдруг точно разом утратили рассудок и азартно подбрасывали полешки в костер его популярности, объявляя его то евреем, то фашистом, то обыкновенным прохвостом. Все это, конечно, не могло быть простой случайностью, хотя могло быть отвлекающим маневром. Но тогда опять же чьим?

Благовестов был в том возрасте, когда человек поневоле начинает отставать от ритма жизни и обвиняет в этом не себя, а самою жизнь. Его вполне устраивала смычка партийных боровиков типа Черномырдина и Ельцина с молодыми, самолюбивыми пустозвонами вроде Генки Бурбулиса, но с появлением Жирика и подобных ему фигур он как-то не успел сообразоваться. То есть он понимал, что придется их перекупать, но испытывал некоторые затруднения в определении цены. Чтобы точно назвать цену, надо было выяснить, кто их купил до него, а тут пока все концы были упрятаны в воду.

Утром он проснулся тяжелый, с набрякшей печенью, с горькой слизью во рту. Вспомнил, что в квартире осталась почивать Ираида Петровна, и это тоже было неприятно. Пробуждение было для него актом интимным, сокровенным, сродни акту творчества, и он привык наслаждаться им в одиночестве. Чужое дыхание в квартире, пусть за пятью дверями, ему досаждало. Ночью неистовая майорша делала ему растирания, массажировала поясницу, ублажала каждый позвонок, и в этих услугах, надо отдать ей должное, она была незаменима. Классные мастера, знаменитости не годились ей в подметки. Бешеная Ираидка обладала какой-то необъяснимой сноровкой, ее неутомимые пальцы владели тайной электричества. Полчаса ее страстных усилий, и он оживал. Во время сеанса Ираидка пыхтела так зловеще, что казалось, лопнет от натуги, и он подозревал, что она испытывала при этом ощущения, близкие к оргазму. Расслабленный, утомленный трудным днем, Благовестов поддался на ее мольбы и разрешил прикорнуть в коридоре на раскладушке, а сейчас утром не мог понять, что за глупость на него накатила. Мимолетное отступление от правил — еще один грозный признак старости.

Благовестов, ворча, нажал красную кнопку над головой, и где-то в глубине квартиры отозвался мелодичный звонок, пробулькавший утреннюю зарю. Ираидка явилась мгновенно, гладко причесанная, в строевой униформе, готовая к немедленному действию. Топталась в дверях, как кобылица перед выгоном. Несколько мгновений Благовестов придирчиво ее разглядывал.

— Молоко, мед, овсянку! Живо! Ванну приготовь.

Пока она выполняла распоряжения, Благовестов с гримасой отвращения изучал свой выпуклый, мускулистый живот, но остался доволен. Новых жировых складок не обнаружил. Через силу выполнил два-три дыхательных упражнения.

Вернулась Ираидка и умастила перед ним поднос с завтраком. Капризно все оглядев, Благовестов пробурчал:

— Ну и дура ты, Ираидка! За всю жизнь не научилась гренки обжаривать.

— Все как обычно, — обиделась Ираида Петровна. — Один желток, сливки и пять капель ликера. Вам разве можно угодить?

— Заткнись и сядь!

Проглотив пару ложек овсянки и с удовольствием отхлебнув горячего молока, он, метнув на Ираиду Петровну угрожающий взгляд, сунул в рот гренок, предварительно обмакнув его в мед. Это была роковая минута. Хрустнув гренком, Елизар Петрович окостенел. На его лице не шевельнулся ни один мускул. В позе восточного мудреца, в глубокой задумчивости он глядел на стену, где на синем коврике резвился белый голубь с голубкой.

— Что с вами, Елизар Суренович? — обмерев, выдохнула Ираида Петровна.

Вдоволь налюбовавшись на голубков. Елизар Суренович залез в рот пальцем, долго там ковырялся и вместе с гренком выудил обломок фарфоровой коронки. Бледный кристаллик на ладони он разглядывал столько же времени, сколько перед этим голубков. Для несчастной Ираиды Петровны минуты вытянулись в вечность.

— Это не я! — сказала она сипло. Наконец он перевел на нее печальный взгляд.

— Ну вот и все, Ираидка. Кончилась твоя поганая жизнь!

— Помилуйте, хозяин! — Не мешкая, Ираида Петровна привычно бухнулась на колени. — Да там же все мягонькое, хлебушек, яичко…

— Значит, решилась на покушение? А я ли тебя не кормил, не берег, подлую тварь? И вот она, значит, твоя благодарность. Что ж, ступай на кухню, жди казни. Теперь уж не отвертишься.

— За что, Елизар Суренович, родненький! — возопила страдалица, прекрасно сознавая, что вдруг очутилась на волосок от исполнения шутливого приговора. — Да разве я… да хоть по кровиночке солью… Зубик-то мигом поправим. У меня врач есть…

— Всякого ожидал злодейства, но чтобы так высоко замахнулась… Тебе где сказано быть?

Ухватя двумя руками поднос, он метнул его в Ираиду Петровну, но промахнулся. Только зря молоко пролил на одеяло. Уже от двери Ираида Петровна простонала:

— Христом Богом заклинаю! Ничего такого! Хлебушек, молочко, яичко…

В теплой ванне, размягчась от хвойного духа, Елизар Суренович задумался о вечном. Недобрые предчувствия по-прежнему теснились серой стеной, корчили рожи из минувших лет. Судя по всему, век подступал к пределу. Ну, сколько еще там осталось — десять, пятнадцать, двадцать лет, не более того. А что успел сделать? Оценят ли потомки его тяжкие труды? Или придут какие-нибудь Жирики с Руцкими и устроят похабное судилище, где предстанет он злобным чудовищем, обуянным алчностью, похотью и себялюбием? Разумеется, новые фарисеи посулят народу жирный пирог, разделенный на равные доли для всех. Народ низок и подл, он заново клюнет на нищую приманку. Как далеко еще до колокольного звона, которым почтит его память страна.

Сомнения терзали Благовестова, и ему хотелось уснуть. Если начать сначала, он бы начал теперь не с капитала, а с идеи. Капитал прокормит, даст власть, но без идеи он мертв. Чтобы слепить из вечно ноющей и всем недовольной черни крепкое, неодолимое государство, мало разделить ее на рабов и надсмотрщиков, надобно в каждую башку вколотить колдовское, жизнеутверждающее слово, а такого слова Благовестов не знал и, пожалуй, не узнает уже никогда. Большевики, как во всем остальном, пошли на подлог, стибрили идею Спасителя, облекли ее в алые одежды, подрумянили ее лик, но потому и удержались недолго, что слово их было воровским. И царствие ихнее было полно смуты, обмана и крови.

Ираидка стенала под вешалкой, примостившись на коврике, как побитая собачонка.

— Ты еще живая? — подивился Благовестов и прошествовал в кабинет, закутавшись в теплый, душистый персидский халат. Позвонил в охрану и велел подавать лимузин. Решил удалиться в Барвиху, погреться денька два на солнышке, чтобы утихомирить расшалившиеся нервы. Неотложных дел у него не было: империя давно не нуждалась в каждодневном и строгом присмотре. Капитал, накопив силу, работал уже как бы сам на себя по Марксову закону разбухания средств. Сотни грамотных, вышколенных людей лишь следили за тем, чтобы в своем плавном течении он не выплеснулся из берегов.

Но что толку в капитале, если он не обслуживает идею. Слишком поздно он понял то, о чем следовало догадаться еще в студенческие годы. Как великие цивилизации гибли от пресыщения, так огромные состояния, не скрепленные общим замыслом творца, достигнув критической отметки, вдруг растекались на множество ручейков, распылялись, уходили в песок, оставляя на том месте, где царили, выжженную пустыню, как прохудившийся атомный реактор, из которого в разные стороны ринулась неуправляемая смертоносная энергия.

Благовестов продолжал размышлять об этом уже в удобном кресле выполненного по индивидуальному заказу «шевроле». На заднем сиденье скорчилась между двух охранников сразу постаревшая на десять лет Ираида Петровна, которой он объявил, что окончательный приговор вынесет ей на даче и гам же приведет его в исполнение. Время от времени Ираида Петровна застенчиво икала, как девочка, объевшаяся шоколада, и один из охранников по указу хозяина отвешивал ей звонкую очередную плюху.

— Пойми и то, Ираидка, не оборачиваясь, проворчал Благовестов, — хоть тебя жалко, но терпеть твои выходки больше нет мочи. Сколько раз я тебя прощал, ну-ка, подсчитай!

— Может, скорлупка попалась от яичка, — заторможенно бубнила страдалица. — Так ведь я через ситечко просеяла.

Охранников Елизар Суренович по именам не помнил, хотя знал в лицо: оба хорошие, кремневые ребята, зато с водителем Мишей Фирсовым поездил немало, ценил его за преданность и удивительную сноровку в механике. В автомобильном деле у него не бывало осечек. От одного его прицельного взгляда любой движок начинал возбужденно фыркать.

— Вот, Миша, какие дела, — обратился к нему Благовестов. — Не знаю, куда деть эту старую рухлядь. У тебя, кажется, двое детишек?

— Теперь уж трое.

— Да? — обрадовался Благовестов. — Может, заберешь ее у меня? Подмогнет, когда надо. Полы помыть или одежонку простирнуть. На черную работу еще сгодится. А так куда ее? Хотел в болоте утопить, лягушек жалко. Передохнут все от ее смрада.

Миша Фирсов был хорошо воспитан и умел поддержать деликатный разговор, но не всякий.

— Как прикажете, конечно, шеф. Однако особой надобности не имею. Пока еще супруга с хозяйством справляется.

— Видишь, подлюка, — огорчился Благовестов, — никому ты не нужна. А ведь у меня была как у Христа за пазухой. Оклад хороший, дополнительный паек. Любая бы за счастье почла. Так нет, уж точно говорят: черного кобеля не отмоешь добела.

— Сливки из пакета, закупоренные. Тоже их сквозь марлечку процедила.

— Ничего, — утешил Елизар Суренович, — будут тебе скоро и сливки, и марлечка.

Выехали на загородное шоссе и за Раздорами свернули на малую, боковую дорогу. Денек разгулялся чуть-чуть моросящий, но светлый, с игривым солнышком. За километр от дачи на дороге образовался затор. То ли ветром, то ли злым умыслом поперек проезда повалило сухую березу. Возле нее с потерянным видом копошился мужичок в ватнике. Его задрипанный «Запорожец» уперся носом почти в самое дерево. Увидя «шевроле», мужичок радостно замахал руками: помогите, дескать, спихнуть орясину.

Вот они, предчувствия, и сбылись, холодно подумал Благовестов. Волчьим нюхом он почуял ловушку. Миша Фирсов, притормозив метрах в десяти, смотрел на него вопросительно. Первым поползновением Благовестова было повернуть назад: не пытать понапрасну судьбу, она и так достаточно пытана. Но что-то помешало. Какая-то звонкая птичья нота, под стать солнечному полудню, ворохнулась в душе. Слишком уж радужно парило в небесах, и так безобиден, улыбчив, уместен был корявый мужичок на зеленом поле.

— Обыщите, — обернулся Благовестов к боевикам, — и сюда его.

Мужичок в руках опытных оперов задергался как от щекотки, но получив пару тычков под ребра, перестал верещать и понуро пошкандыбал за ними к машине. Он был явно напуган.

— Ираидка, гляди зорче. Не твой ли клиент?

Благовестов нажал кнопку, приспустил створку бронированной дверцы. Вместе со стрекотанием кузнечиков в салон вплыл густой запах свежего навозца. У мужика было плоское, невыразительное лицо деревенского мученика, и хотя он был напуган, но казалось, еще не вполне очухался со вчерашней гулянки. Весь вид помятый, похмельный.

— Тебе чего надо в этих краях? — спросил Елизар Суренович. — Ты кто?

— Неужели сразу драться? — проныл мужик. — Ты сам-то кто?

Дерзил он, конечно, из мужичьего азарта, не мог не понять, кто перед ним. Да уж не ровня.

— Документы! — сказал Благовестов.

— Какие документы? Из Фомкиной деревни я. Завернул покороче проехать. А вы, господа хорошие, уж, видно, нас за людей не считаете, так выходит?

Повинуясь незаметному знаку, один из охранников врезал ему сзади по кумполу. Мужичок хрястнулся рожей о кузов, о стальную перекладину дверцы и тут же, как Ванька-встанька, отогнулся на прежнее место. Из носа потекла кровавая юшка. Но что-то в его упругом движении насторожило Благовестова. То же самое, похоже, почувствовала Ираида Петровна.

— Валенок, — прогудела с заднего сиденья. Но прощупать надо.

Мужик, шмыгнув ноздрями, утер кровь рукавом ватника. Не бережет, значит, одежонку.

— Как звать? — спросил Благовестов. Зачем в зоне ошиваешься?

Услыша о том, что его надо прощупать, мужик запаниковал. Заговорил быстро, внятно:

— Гришка я, Потехин. В Жуковке на ферме работаю. Проваландался с утра, а тама ждут. Бригадир у нас очень говнистый. Поехал короче, а тут дерево. Оно хоть небольшое, а в одиночку не сдвинуть. Помогите, ребятки, отблагодарю. У меня самогонец в машине, первосортный, домашней засолки. Баба на чесноке настаивает. Покрепче ваших висок будет.

— Покрепче, говоришь? Ну-ка, неси сюда.

Боевики повели мужика к его «Запорожцу», один залез в кабину, все там обнюхал, второй велел мужику открыть багажник. Махнул рукой: все в порядке, чисто.

— Ну что? — спросил Благовестов у Ираиды Петровны.

— Валенка в подвал, — отозвалась майорша, к которой вернулась вся ее самоуверенность: служба всегда лечила ее от тоски. Машину в кювет. Там разберемся. Я сама займусь.

— Ишь ты, — усмехнулся Елизар Суренович. — Загорелась! Надеешься, он тебе от страха фитиль вставит? Кому ты нужна, кобыла заезженная? Ты чего думаешь, Миша?

Водитель точно заждался вопроса, ответил солидно:

— Как можно, Елизар Суренович! Лихого человека за версту видно. А этот весь в навозе, с похмелюги трясется. Не сомневайтесь, обыкновенный лапотник. Хотя вам, конечно, виднее.

— На тот свет торопишься, Мишенька, — прошипела Ираида Петровна. — Где ты встречал, чтобы лапотник с таким деревом не управился? Да и где тут поворот на Жуковку?

— Подозрительная вы женщина. Им места родные, они уж не промахнутся.

Боевики привели обратно Гришу, в руках он нес литровую бутыль из-под молока, завернутую пластмассовой крышкой. Окровавленная морда заискивающе лыбилась.

— Напиток благоуханный. Для себя гнали. Извольте угощаться. Токо велите хлопцам, чтобы по башке не били. Она и так трещит с утровья.

Елизар Суренович протянул через фортку серебряный стаканчик.

— Давай-ка сам подлечись.

Мужик сковырнул крышку, налил полный стаканчик мутной влаги, посуду опустил к ногам. Застенчиво кашлянул в ладошку, запрокинул голову и вылил жидкость в глотку, как в канистру. Блаженно зажмурился, достал из кармана карамельку, всю в табачных крошках, и, не очищая, кинул в рот. Захрустел со смаком.

— Благодарствуйте вам! Еще бы куревом не богаты? Надеялся на ферме разжиться, а вон какая оказия.

Благовестов вдруг остро ему позавидовал. Когда же он сам умел наслаждаться такими малостями: лимонный денек, огненное питье, земляное чудо бытия? Да никогда не умел, чего теперь сокрушаться. Предчувствие опасности растаяло, будто его и не бывало. Не укрепилось надолго в солнечно-тровяном спеке.

— Ну-ка, налей и мне, землячок.

Мужик подал ему чарку уважительно, с поклоном. Елизар Суренович понюхал: первач вонял жареным луком и все тем же навозом. Отпил половину и послушал, как огонь хлынул в гортань. Аж глаза заслезило от наслаждения. Оборотился к Ираидке со стаканчиком:

— На-ка, оцени!

Ираидкины очи светились злобным, сторожевым блеском.

— Убей его, хозяин!

— Пей!

Выпила, как сплюнула, фыркнула по-кошачьи.

— Тьфу ты, чертово отродье!

Благовестов угостил мужика черной сигаретой, которую тот принял, как золотую монетку.

— Погляди на его руки, погляди! — прозудела сзади Ираидка. — Это тебе не паспорт?

Хваталки у Гриши были действительно крепенькие, цепкие, но белые, гладкие, без порезов и шишаков.

— Кем же ты на ферме работаешь? — спросил Благовестов. — Уж не начальником ли?

— Электрик я. По всей округе нас токо двое. Я да Барсуков Иван Данилыч. Ну, тот-то вторую неделю в горячке мается. А я ему говорил: не пей из магазина. Там нынче хорошую не продадут. Один яд.

Мужичок что-то скоро захмелел, наверное, на вчерашние дрожжи, речь полилась беззаботно, плавно, забуревшую блямбу под носом ловко сорвал ногтем. У Елизара Суреновича томительно зажгло в желудке. Как же было чудесно посудачить вот так среди поля с этим недотепой. Ему захотелось выйти из машины, размять ноги и, может быть, по светлому, ромашковому лугу доковылять до лесной опушки и там взгромоздиться на пенек. И мужика прихватить с собой, чтобы поднес еще стопарик домашнего зелья.

— Не любишь новых господ, а, Григорий? И скрыть не умеешь.

Мужик вроде смущенно потупился, но глазенками остро брызнул.

— Чего их любить не любить? Наше дело свинячье. Извините великодушно, что забрел в ваши владения. Бес попутал.

— Жена-то красивая у тебя?

— Ничего, не жалуюсь. Многие прежде заглядывались. Теперь, правда, усохла маленько.

— Тебе сколько лет?

— Тридцать пять, господин.

— Ну, давай, повторим на посошок. Ребятки пока корягу спихнут. Спешить-то нам некуда, верно?

— Теперь чего спешить? Так и так бригадир плешь проест.

Боевики отправились сколупнуть березку с дороги, а Елизар Суренович с прежним удовольствием откушал стаканчик. Никак не мог распрощаться с забавным аборигеном. Чем-то утишил он его смуту. Может, тем, что его незатейливое, травяное бытование так складно вписывалось в погожий день. Всегда был чуток Елизар Суренович на гармонию в природе. Со стариковским умилением подумал: не ради ли малых сих и были все мои хлопоты? Сзади по-змеиному шипела Ираидка, недовольная глупейшей заминкой на дороге, но голоса не подавала. Кто же в здравом уме рискнет нарушить прихоть владыки.

— Многие меня не любят, — вконец расчувствовался Елизар Суренович, — а больше того, боятся. Потому приходится с опаской жить. Но я бы всю свою силу, Гриша, обменял на твою беззаботность. Махнем не глядя, а?

— Как можно, — усомнился мужик. — Где вы и где мы. В разных мирах. Точек соприкосновения нету.

— Умен ты, вижу, да чего-то хитришь. Ну да ладно, Бог с тобой. Денег хочешь?

Елизар Суренович из «дипломата» выудил наугад пучок пятидесятитысячных купюр. Протянул мужику. Тот отшатнулся, будто его толкнули.

— Не надо, зачем мне?! Мы себе заработаем.

— Бери, брат, пока я добрый. На память о встрече. Не милостыню принимаешь. Бутыль у тебя покупаю. Давно не пивал такого нектара!

— Да я, если угодно, скажите токо куда… Хоть ведро притараню. За такую-го цену.

Боевики уже угнездились на заднем сиденье.

— Прощай, брат! Спасибо за угощение.

Благовестов протянул руку через фортку. Ответное пожатие мужика было еле ощутимым, дряблым. Так и следовало. Благовестов его понял. Доверительный, дикарский знак покорства.

— Тебе не понять, засранка, — обернулся к Ираиде Петровне. — Обыкновенный работяга, а сколь в нем истинного света. Ради таких и стараемся…

Миша Фирсов уже тронул «шевроле», покатился не спеша, а Елизар Суренович все зачарованно следил, как мужик допехал до своей проржавевшей развалюхи, открыл дверцу, склонился над баранкой, сунув голову внутрь.

— Сто-о-ой! — завопила Ираидка. От мощного «упертого» взрыва «шевроле» взлетел над дорогой, подобно стальной бескрылой птице. Если бы у Елизара Суреновича появилось желание, он мог бы на высшей точке взлета разглядеть свой нарядный трехэтажный особнячок с резной верандой икрылечком, на котором в любую погоду было так приятно посидеть перед отходом ко сну и поразмышлять о суете сует. Но в этот расколотый миг никаких желаний у него не осталось, как и мыслей. Его так раскорячило в грозном, железном круговороте, как никогда не корячило, и вдобавок, к вящей своей обиде, он напоследок приложился черепушкой о деревянный калган Ираидки, что добавило в общий взрывной гул щемящую хрусткую, нежную трель. Полуторатонный «шевроле» перекувырнулся в воздухе, как игрушечный, и грохнулся оземь вверх колесами.

Взрывная волна достала и Башлыкова, сбила с ног и угромоздила в канаву. Там он встряхнулся, зачерпнув сапогами жидкой глины, и торопко, бегом кинулся в придорожный осинник. До потаенной тропки, где ждала «Ява», дотянул, как и было по прикидке, за шесть минут. Окольной стороной, по проселочным трактам, мня себя форвардом, в десять минут домчал до Жуковки. Мотоцикл схоронил в кустах, пехом, вальяжно дымя цигаркой, дошел до магазина «Продукты», где в синем «Москвиче» поджидал его розовощекий, улыбающийся Коля Фомкин.

— Гони, парень, не оглядывайся, — буркнул Башлыков, плюхнувшись на заднее сиденье.

Через Петрово-Дальнее вышли на Ново-Рижскую трассу и повернули к Москве.

— Шибануло солидно, шеф, — с одобрением заметил Фомкин. — Похоже, электростанцию подорвали?

— Помалкивай, — сказал Башлыков. — Твое дело рулить.

На душе у него знобило. Ему жалко было старика, который с такой детской радостью лакал самогон…


Милицейский наряд до прибытия основных правоохранительных сил успел извлечь из помятой бронированной колымаги четверых пассажиров. Двое мужчин были мертвы, и оба со сломанными хребтами. У красивой пожилой женщины голова усадилась в грудную клетку, как пестик в тесто, и она тоже не дышала. Зато грузный старик с лицом, залитым кровью, с вывернутыми в разные стороны ногами, с отверткой в боку, пульсировал и даже тихонько то ли постанывал, то ли пытался чего-то проглотить. Его положили отдельно от трупов на зеленую травку. Капитан-патрульщик был философом и с горечью сказал напарнику:

— Видишь, сержант, все в землю ляжем. Крупного, скажу тебе, зверюгу завалили.

— Это старичка, что ли?

— Этот старичок, милый мой, с нашим братом управлялся, как с костяшками домино. И гляди, что с ним стало. Кукурузный початок — и только.

На этих суровых словах Елизар Суренович приоткрыл один заледенелый, истомный глаз, и губы его шевельнулись. Капитан склонился над ним, пытаясь понять, чего он бормочет. Потом повернулся к сержанту.

— Про бабу свою, кажется, интересуется… Ты уж лежи, бедолага, не рыпайся. Побереги дух.

— Полежу, конечно, — отозвался Благовестов. — А после уж встану, наведу порядок.

Но этой угрозы никто не услышал.

ЭПИЛОГ

Минуло три месяца, а показалось три жизни. На Москву по осени навалился дифтерит. Появился на телеэкране неунывающий дегенерат Леня Голубков и объявил, что собирается купить жене сапоги. Население бредило акциями «МММ». Стрельба на улицах стала таким же привычным звуковым фоном, как скрипение тормозов. В подвалах душили младенцев. На рынках кавказские дядьки продавали оружие в прозрачных полиэтиленовых пакетах. За автомат «Калашникова» просили три миллиона, но охотно отдавали за полтора. Треть Москвы перетравилась спиртом «Ройял», и местные власти категорически потребовали у предпринимателей сменить этикетку. Президент уехал в Испанию сдавать на анализ мочу. Спирт «Ройял» теперь назывался кокетливо — водка «Зверь». При встречах москвичи спрашивали друг друга, почем нынче хлеб? Чеченская колония выставила правительству ультиматум: если хоть один волос упадет с головы кунака, с Россией будет покончено. Бесстрашный Лужков отказался расселять их в гостиницах, и рейтинг его популярности в народе поднялся на недосягаемую для всех остальных демократов высоту. Чубайс поклялся, что доведет приватизацию до конца, чего бы это ни стоило потомкам. Кто имел возможность, уезжал навсегда отдыхать на Канарские острова. С началом сентября на город хлынули проливные дожди, и в мутных водостоках всплыло множество дохлых крыс, обожравшихся обертками от «сникерса». В Оптиной пустыни маньяк-одиночка зарезал трех монахов. Беспризорные дети дружными стайками выбегали с тряпочками под колеса иномарок. Постовые брали взятки только в твердой валюте. Вслед за дифтеритом в Москву осторожно вползла тифозная вошь. Неутомимый народный заступник Киселев пожаловался с экрана, что истребить красно-коричневых поголовно вряд ли удастся до нового лета. Остроглазые парни со свастикой на рукавах в укромных местах торговали брошюрками «Майн кампф». Триста рублей за штуку, оптом — дешевле. Посадили в тюрьму актера Юматова. Сдуло из магазинов капусту, зато на каждом шагу лежали груды бананов и возле них толклись принаряженные молодые женщины и юноши. Одинокие ласточки пробивали небо с лебединым клекотом. На Васильевском спуске но вечерам стали замечать бородатого мужчину огромного роста с кровавыми глазами. Он был одет в охотничью куртку, сапоги выше колен и на голове носил военную треуголку времен нашествия Наполеона. Смысл его появления был неясен. Реформы близились к счастливому завершению. Уровень жизни опустился ниже послевоенной отметки. Гайдар переметнулся в оппозицию. Ему прочили большое политическое будущее на берегах Амазонки. Рубль стал понятием юмористическим. Одна ходка в туалет стоила уже пятьсот рублей, и многие добропорядочные граждане, не позволяя себе роскошествовать, носили с собой литровые банки на случай крайней нужды. Пришла новая мода на отстрел банкиров, о чем меланхолически каждый день сообщало радио. Недобитые ветераны запасались на зиму вдруг подешевевшими отрубями. Клинское пиво вытеснило из коммерческих ларьков престижную марку «Туборг». Все чаще стали появляться на улицах беспричинно смеющиеся люди. Коммуняки исподволь, рядясь под угнетенных, готовили новый государственный переворот. Неукротимый Анпилов грозил отломанным пальцем установить диктатуру пролетариата. Но даже невооруженным глазом было видно, что колесо истории в России третий год прокручивалось вхолостую…

В доме у Селиверстова за столом собрались пятеро: сам хозяин с супругой, Дема Токарев с невестой Кларой и немного осунувшийся Евгений Петрович Вдовкин.

Отмечали помолвку Демы Токарева. Месяц назад он выписался из больницы, еще еле ноги волочил, пришепетывал, задыхался и кашлял, но к женитьбе был вполне готов. Он объяснил друзьям, что откладывать дальше нельзя, потому что это будет безнравственно. В любую минуту Клара могла забеременеть.

— Правда, пока мы еще не близки, — со странным блеском глаз признался Токарев, — но вы же знаете, как это бывает.

Аристократка Клара во время болезни Токарева проявила себя заботливой, преданной, искусной сиделкой. Каждое утро привозила ему вкусную домашнюю еду, проводила в больнице все дни напролет, стоически терпела Демины капризы и своим самоотверженным поведением добилась того, что Токарев позволил ей выносить за собой утку. Мозги его от долгого лежания размягчились, и как-то он совершенно всерьез поведал Наде Селиверстовой, что вся его жизнь до встречи с Кларой была досадным недоразумением, и только в больнице он понял справедливость завета классика о том, что человек рождается для счастья, как птица для полета. По мнению Селиверстова, единственный, кто мог теперь соперничать с Демой в идиотизме, был Вдовкин.

На столе было богато: жареная курица с рисом, салаты, копченая колбаса, заливная рыба треска и как венец пиршества — румяный мясной пирог-разборник, испеченный Надиной матушкой. Пили по желанию хозяйки не водку, а крепкое грузинское вино «Арагви», но и бутылка «Абсолюта» терпеливо дожидалась своего часа в холодильнике. Впервые с Нового года сидели в такой уютной, мирной обстановке, а раньше, бывало, встречались почаще. Да чего теперь ворошить, что было, то прошло.

Предлагаю тост, — Надя Селиверстова сияла. — За Демино благополучное выздоровление и за тебя, Клара. Вы встретили друг друга, и это прекрасно. Может быть, ничего нет прекраснее встречи двух необходимых друг другу людей. С Демой тебе будет нелегко, у него строптивый характер, но человек он добрый, справишься. За вас, сладкая парочка! За тебя, Клара!

— Спасибо, — сказала Клара. — Мы еще, естественно, окончательно ничего не решили, но все равно — спасибо!

Все выпили вина, но Вдовкина пришлось подтолкнуть. Он часто теперь как бы выпадал из общего потока, задремывал с открытыми глазами.

— Женечка, все уже выпили, что же ты? — ласково поторопила Надя.

— За что пьем? — спохватился Вдовкин. — Если не секрет, конечно?

— За молодых, — терпеливо улыбнулась Надя, — за Дему и за его прелестную невесту.

Вдовкин радостно закивал и, давясь, будто от лекарства, втянул в себя алую ароматную жидкость. Надя заботливо пододвинула ему под локоть тарелку с курицей.

— Давайте теперь покушаем, пока не остыла.

— Есть-то я не хочу, — сказал Вдовкин. — Вроде сегодня обедал недавно.

Напыщенный, с недовольной миной, словно его привели за стол принудительно, Саша Селиверстов все же сорвался:

— Хватит кривляться, Вдовкин. в самом-то деле. Мало ли у кого какая беда. Если я расскажу свою жизнь, у тебя последние волосики от ужаса повыпадают. Но я же не кисну, ем и пью, и сплю по ночам нормально, уверяю тебя.

— Какая у меня беда? — удивился Вдовкин. — Если ты имеешь в виду, что батя умер, так это когда было. Или что-нибудь новое со мной приключилось?

Никто ему не ответил, и Надя Селиверстова тактично перевела разговор на другую тему. Поинтересовалась, где собираются жить молодожены.

— У ее стариков, — сказал Дема, — пятикомнатная хата на Щукинской. И две дачки, как два стадиона. Не бедно, да? Они, конечно, предлагали кое-какие варианты — единственная дочурка! Но я их поставил на место. Поместимся у меня. Диванчик прикупим — и заживем о-е-ей!

— Ты что же, девушка, спросил Селиверстов, — до свадьбы показала его родителям?

— Ну да, — сокрушенно кивнула Клара.

— Это роковая ошибка, она выйдет тебе боком. Надо было сначала расписаться. На неподготовленных людей Дема производит еще более тягостное впечатление, чем Вдовкин.

— Разумеется, — чинно подтвердила Клара, — папа с мамой были в шоке. Но я их успокоила. Во-первых, у нас еще ничего не решено, а потом…

Тут Дему Токарева скрутил диковинный приступ кашля, от которого он перегнулся пополам и мгновенно приобрел вид переспелого баклажана. Его било и крутило минут пять.

— Где-то ты немного простудился, — обеспокоился Вдовкин. — Тебе бы на ночь горячего молока с содой.

— Принесите водки, — прохрипел Токарев.

Пришлось Наде сходить на кухню. К водке потянулись все, кроме хозяина. Он и вино только пригубливал. Объяснил так: вы все надеретесь, разойдетесь, а мне еще работать. Не очень был, как всегда, приветлив, но его любили. Дема Токарев, перестав после водки кашлять, предложил за него тост.

— Наш Селиверстыч только внешне суров. Это про него сказал поэт: простим угрюмство, ведь не это сокрытый двигатель его, он весь дитя добра и света, любви и правды торжество. Вот так-то. За тебя, Саня! За твою также жену. Она лучше нас всех. Надюша, за тебя, родная!

Селиверстов растрогался:

— Не совсем тебя, видно, Вдовкин споил. Поздравляю!

Застолье шло чередом до часу ночи, и когда уже все побратались и Клару приняли в свою семью, отдав должное ее ненавязчивой, благородной манере уклоняться от соития с безумным женихом, когда почти взялись за песню и доели пирог, наступила некая тихая минута, и взоры пирующих вновь обратились на Вдовкина, который так и не очнулся до конца, хотя тоже был весел, шутлив и пил наравне со всеми. Но все-таки чувствовалась в нем некая отстраненность, словно плыл он со всеми вместе, но упрямо один выгребал поперек волны.

— Женек, ну что же ты все-таки не поешь как следует?! Так же нельзя. Погляди, как Дема лопает. Вот он собирается выздороветь, а ты нет.

— Целый пирог сожрал, — заметил хмуро Селиверстов.

— Как не ем? — оправдывался Вдовкин. — Да я же две тарелки салата умял. Замечательный салат. Спасибо, Надюша!

— Надюша! Это теща ее постаралась.

— Вы такой грустный, Евгений Петрович, — подхватила Клара, — как будто не радуетесь за нас.

— Почему не радуюсь? Еще как радуюсь. Вы умница, Клара. Давно надо было его заставить.

— О чем вы, Евгений Петрович?

— Ну как же! Вы решили «торпеду» Деме зашить? Давно пора. Все же, Дмитрий, ты последнее время немного злоупотреблял. «Торпеда» тебя дисциплинирует. Конечно, пить она никому еще не мешала, но все же будет какая-то опаска.

Селиверстов сдавленно хмыкнул, а Дема сказал:

— Пойдем-ка, Петрович, на кухоньке подымим тет-а-тет.

— Можно здесь курить, Надюша не против.

— Пойдем, пойдем, у меня секретик!

На кухне Дема усадил друга поудобнее, поставил перед ним стакан вина, дал сигарету. Попытался поймать его взгляд, но Вдовкин завороженно улыбался, глядя куда-то вдаль.

— Нельзя так, брат, — твердо сказал Дема. — Поверь, я тебя понимаю, как никто, но ты же мужик в конце концов.

— Это твой секретик?

— Нет беды, которую нельзя перемочь. Почему я должен внушать тебе прописные истины? Мне стыдно за тебя, больно. Возьми себя в руки. Или подохни. Не позорься, Женька! Время тугое, но и мы не из резины. Я много передумал на больничной койке. Им того и надо, чтобы мы сломались. Или приняли их правила. У тебя любимая женщина умерла, тяжело, да. Но не конец света. Хочешь, с подругой Клары познакомлю? Клин клином вышибают. Рано нам помирать, Женюля!

— Даже не пойму, про что ты? Какая любимая? С женой мы давно развелись, она теперь с милиционером живет. Но я не осуждаю. Он ее хоть подкормит. Она что-то похудела сильно, как щепка. А у меня-то как раз вообще все в порядке, чего вы всполошились? Деньги есть, здоровье крепкое… Может, я на тот год в Германию уеду. Приглашение заманчивое поступило из Берлинского университета. Вот послушай…

Вдовкин не успел дорассказать, потому что Дему согнул очередной приступ кашля и, точно взрывной волной, бросил его на пол. Там он крутился на плетеном коврике, как волчок на тарелке, пуская ртом розовые пузыри. Вдовкин помог ему подняться, заставил выпить вина. Постепенно Дема утих, лишь глаза пучил по-рачьи.

— Видишь, что значит недолеченный бронхит, сокрушенно заметил Вдовкин. — Я вот что придумал. Я тебя вызову в Германию, как только устроюсь. Там в Баварии есть великолепная легочная здравница. Недельки две походишь на процедуры и будешь как новенький паяльник.

Дему оторопь взяла. В сияющем взгляде Вдовкина была такая безмятежность, как на небе в майский полдень.

— Иногда хочется взять тебя за шкирку и шарахнуть о стену. Чтобы у тебя все мозги треснули. Когда-нибудь я это сделаю, учти!

Вдовкин блаженно захихикал:

— Пойдем в комнату, Дема. А то Надя обидится. Я там курочку не доел.

После часа разошлись по домам. Вдовкин предложил Деме подвезти его и Клару, но тот отказался, злобно прошипев:

— Чурек недопиленный, видеть тебя больше не могу!


Наутро Вдовкин проснулся с больной головой. Заглянул в холодильник — там пусто. Собрался в магазин, чтобы подкупить продуктов, но сперва позвонил матушке.

— Как сегодня, мам? Как спала?

Тронутая сыновней заботой, Валентина Исаевна пожаловалась, что спала, как всегда, неважно, то есть совсем не уснула, ну, возможно, подремала часок, не больше, хотя выпила таблетку седуксена. Но чувствовала себя сносно и уже поставила на плиту мясо. К обеду будет борщ и котлеты с жареной картошкой.

— Ты во сколько приедешь?

— Часикам к двум, как обычно, — Вдовкин с удовольствием подумал, какой спокойный, безоблачный ожидает его впереди день. После завтрака он, пожалуй, пощелкает часик рулеткой в игорном клубе «Три коня», потом покушает с матерью борща, поваляется с газеткой, потом они вместе посмотрят очередную серию «Просто Мария», да еще там, кажется, намечался кубковый матч «Спартачка». Славно жить на белом свете, господа!

На порожке дворницкой стоял дядя Коля, покуривал, опершись на лопату. Вдовкин подошел к нему поздороваться. От дворника тянуло ядреным перегаром бормотухи.

— Никак, уже поправился, дядя Коль?

— Вчера в молочную завезли молдавского. Теперь уж разобрали, не спеши.

— Почем?

— Не помню. Я ящик отоварил. Не хочешь бутылочку?

— Не пью, дядь Коль.

— Чего так? Сердешко?

— Охоты нет. Ты опять, что ли, закурил?

— Да не-е… Так, для видимости. Слыхал, чего с Михалычем стряслось?

— С каким Михалычем?

— Ну как же… из пятого подъезда. Инвалидный «Запорожец» у него.

— А-а, — вспомнил Вдовкин. — Приплюснутый такой. С орденом ходил.

— Именно, что с орденом…

Оказалось, с Михалычем произошла большая незадача. Вышел он ночью по привычке проверить, целы ли колеса у «Запорожца». К нему привязалась кучка пьяных молокососов. Разглядели орден на лацкане: «Дай, дядя, поносить! Дай, дядя, поносить! Нам тоже хочется. Мы же дети!» Было их человек шесть, мальчишки и девочки. Михалыч, конечно, заартачился. Его вырубили какой-то железякой по башке. Потом пиками исковыряли. Но орден не тронули. Просто резвились ребятки, накурились какой-то дряни. Кто-то из разбуженных жильцов вызвал милицию. Ребяток отловили. Но пока то да се, пока приехала «скорая», Михалыч уже помер.

— Что характерно, — сказал дядя Коля. — Перед смертью все переживал насчет колес. Все ему чудилось, колеса сперли. Когда убедился, что колеса на месте, сразу и преставился.

— Его можно понять. Все же легче помирать, когда имущество цело.

— Я и то говорю. Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь…

Вернувшись из магазина, Вдовкин уселся у окошка с газетой. С увлечением прочитал в «Известиях» статью о приватизации. Башковитый журналист с добрым юмором описывал, как Лужков поссорился с Чубайсом. Не поделили они, естественно, московскую недвижимость. Каждый считал, что принадлежит она только ему одному, и у каждого были свои весомые резоны. В конце статьи журналист с горечью предупреждал, что если крупные демократы и дальше вот так будут цапаться из-за каждого куска, то вонючая фашистская оппозиция с присущим ей цинизмом обязательно использует семейную размолвку в своих гнусных политических играх. Не успел Вдовкин порадоваться прозорливости журналиста, как зазвонил телефон.

Звонивший представился Мишей Губиным, и когда Вдовкин сообразил, кто это, сердце у него екнуло.

— Да, Миша, слушаю.

— Не хотите прокатиться до Валентиновки, Евгений Петрович?

— Хочу, — сказал Вдовкин. — Вы их нашли?

— Они там на даче водку жрут.

— Что-нибудь взять с собой?

— Ничего не надо. Я от метро звоню. Подберете меня?

— Вы один, Миша?

— С вами будет двое. Не волнуйтесь, Евгений Петрович. Дельце плевое.

— Я не волнуюсь. Ждите. Через пять минут буду.


От Медвежьих озер и до самой Валентиновки так полило, точно небеса прохудились. Молнии скакали прямо по асфальту. Черные тучи надвинулись, как своды шахты. Похоже, природа решила наконец свести счеты с двуногими тараканами, опоганившими ее лоно. Вдовкин вел машину осторожно, на малой скорости, а многие водители пережидали обочь шоссе. Дворники не успевали сбрасывать воду.

— Такое же предзнаменование было князю Игорю, — усмехнулся Вдовкин.

— Ну мы-то с вами не князи. Или передумали?

— Нет, не передумал. Уговор дороже денег.

Он поставил Алеше условие: банк против убийц Плаховой. Алеша согласился. Но времени на розыск ушло больше, чем он предполагал.

— Извините, Евгений Петрович, — сказал Миша Губин. — Если хотите, не отвечайте. Вам доводилось убивать человека?

— Пока Бог миловал.

— А вот Пятакову доводилось. И не раз.

— Я понимаю, спасибо.

Больше они не разговаривали. Вдовкин, прорубаясь через гремящие потоки, размышлял, что из себя представляет Губин. С виду интеллигентный, приличный молодой человек, даже с налетом приятной, дорежимной архаики. Во всяком случае, никакой патологии. Ни торчащих клыков, ни садистских ухваток. Но по мнению Насти, а она никогда не ошибалась в людях, это был один из самых опасных и грозных боевиков в Москве. Может быть, самый опасный, номер один. Кто он такой? Что им руководит в жизни? Вдовкин думал об этом и одновременно удивлялся своему совершенно неуместному сейчас любопытству.

В очередной раз избежав гибели под колесами промчавшегося по встречной полосе «КрАЗа», въехали на узенькую улочку Валентиновки. Как по заказу, тучи укатили за горизонт, гроза истончилась, и на голубое небо взошло холодное оранжевое, осеннее солнце. Дачный поселок открылся взору, как пряничная панорама на японском слайде. Пустынные дворы, блестящая лаком дорога, пронзительная желтизна листвы — все чутко дышало покоем. Метров через двести свернули на грунтовый проселок, где образовался бурлящий, пузырящийся, стремительный водосток, машина сразу забуксовала, зафыркала, и Вдовкин выключил зажигание.

— Ну и хорошо, — сказал Губин. — Дальше пешочком.

Еще два раза сворачивали в проулки. Губин вел уверенно, точно бывал здесь раньше. У одного из высоких дощатых заборов остановились.

— Придется перелезать. Через ворота засекут. Вы как?

Сквозь щели забора был виден густой, неухоженный сад, где яблони росли вперемешку с березами.

— Перелезу, — сказал Вдовкин. Губин нагнулся и подставил спину, обтянутую нейлоновой курточкой. На нее Вдовкин взобрался, как на камень, но спрыгивая с двухметровой высоты, все же занозил себе ладонь. Губин слетел сверху мягко, как кошка. Отряхнулся, снял кроссовки и натянул на пальцы левой руки какие-то железные колечки. Он неуловимо изменился за эти мгновения. Теперь это был не тот благодушный, неторопливый, подчеркнуто любезный человек, который ехал с Вдовкиным в машине. Зрачки заледенели, из глаз исчезло всякое выражение. Движения были аккуратны, вкрадчивы. Беспощадный зверь на охотничьей тропе — вот кто скользил босиком рядом с Вдовкиным по мокрому саду.

К дому они вышли с фасада и остановились под нависшим над кустами сирени деревянным балконом.

— Готов? — спросил Губин, странно улыбаясь. Вдовкин молча кивнул. Губин подпрыгнул, уцепился руками за карниз и элегантным рывком перенес себя через балюстраду. В ту же секунду перегнулся вниз и протянул руку Вдовкину. Евгений Петрович почувствовал, как его кисть защемило точно в капкане и, охнув от головокружительного полета, ощутил себя уже стоящим на балконе.

Губин осторожно заглянул в окно: в комнате никого не было. Он просунул руку в открытую форточку, отодвинул задвижку и потянул раму. Они очутились в маленькой, по-дачному обставленной спаленке. Подойдя к двери, Губин приоткрыл ее на дюйм и начал прислушиваться. Прислушивался он долго, замерев в позе вопросительного знака. Потом они выскользнули в коридор. Здесь было еще три двери и деревянная лестница с резными перилами, уходящая вниз. Там, внизу, на всю мощность клокотал телевизор, и сквозь дикую рекламную какофонию еле пробивались ленивые мужские голоса. Слов нельзя было разобрать. Еще два шага — и огромный холл открылся перед ними как на ладони. За журнальным столиком спиной к ним перед экраном сидели двое мужчин. На столике пивные и водочные бутылки, закуска. На экране была теперь не реклама, а тягучая цветная порнуха, текущая из видака. При желании Вдовкин и Губин могли вместе с хозяевами прямо со второго этажа вдоволь насладиться пикантным зрелищем.

— Пятакова нет, шепнул Губин. — Это Гамаюнов и Петух, его клевреты. Ничего серьезного.

Он поочередно толкнул двери, расположенные в коридоре, все три были заперты.

— Жди здесь, позову.

Губин перемахнул перильца и спрыгнул вниз, на темно-коричневый палас. На звук прыжка Гамаюнов успел обернуться, а его товарищ нет. С ними обоими произошла неприятность, особенно с Гамаюновым. От удара губинской пятки он взвился в воздух, подобно петарде, и врубился черепом в светящийся экран, где как раз мускулистый негр прилаживал поудобнее пышнотелую блондинку. Петух с утробным писком ткнулся носом в столешницу и затих, широко раскинув руки, словно собирался плыть богатырским баттерфляем.

— Спускайся, — негромко позвал Губин. Евгений Петрович солидно сошел с лестницы, а Губин тем временем растворился в сенцах. Не успел Вдовкин сообразить, что делать дальше, как почувствовал, что в холле, кроме поверженных собутыльников, есть еще кто-то. Он резко оглянулся и увидел Пятакова, который возник из узкого прохода под лестницей. В опущенной к полу руке он сжимал пистолет. Каменное лицо его было невозмутимо.

— Здорово, орелик! — приветствовал он Вдовкина. — Ну и сколько вас?

— Я пришел поговорить, — сказал Вдовкин.

— Это я вижу. Сюда пришел, отсюда вынесут. Сколько вас, гнида?! Секунду на ответ.

Темный ствол поднялся на уровень глаз Вдовкина.

— На тебя хватит, — сказал он и оказался прав. За спиной Пятакова возникла тень, пистолет взмыл к потолку, а сам он нелепым, акробатическим кувырком переместился к окну. Но на ногах устоял, лишь коротко, придушенно рыкнул. Потом он увидел, кто на него напал, и с его лицом произошла удивительная метаморфоза. Из приятного бледно-розового оно стало белым и как бы сузилось, точно с двух сторон его голову сдавило в невидимых тисках.

— Ты — Губин?! Чем обязан?

Миша задумчиво смотрел на него, застыв посреди комнаты. На экране негр все еще не мог как следует управиться с блондинкой, хотя перегнул ее уже пополам. Видно, задумал какую-то немыслимую эротическую новинку.

— Условия такие, — сказал Губин, морщась. — Вы с ним, — ткнул перстом во Вдовкина, — выясняете отношения. Ножом, или руками, или пушкой — все равно. Как решите. Но по-честному. Это все, — помедлил и добавил: — Пока.

Краска постепенно вернулась на щеки Пятакова, но он был в полном недоумении.

— Драться, что ли? С ним?

— Да, с ним. А я пригляжу.

Наконец до Пятакова дошло, и он недоверчиво хмыкнул. Потом вдруг начал смеяться. Смех был нервный, но искренний.

— Губа, ты шутишь? А если я его невзначай зашибу?

— Значит, повезет. Но это вряд ли.

Пятаков обратил благосклонный взор на Вдовкина.

— Да ты романтик, мой милый. Прямо дуэль затеял.

— Именно дуэль, — сказал Вдовкин, — но не совсем такую, как ты думаешь. Не смешную.

Увлеченный разговором, он не заметил, как за его спиной очухался Петух. Крепкий все же был паренек, вскормленный икрой и кровяными бифштексами. Скрытно покопошившись, он приладил в руку тонкоствольную финягу и, рассчитав момент, под сладострастные завывания блондинки метнулся к Губину, двумя скачками преодолев расстояние. Он ведь не знал, что спешит на погибель. Губин, качнувшись вбок, перехватил его руку и дернул вверх. Ствол финяги проткнул шею Петуха. Он постоял немного в глубоком замешательстве, потом уткнулся лбом в вишневый палас. Изо рта, младенчески приоткрытого, вытекла алая струйка.

— Один-ноль, — глубокомысленно заметил Губин и, прихватя с пола пятаковскую пушку, подошел к телевизору и щелкнул выключателем.

— Досмотреть все равно не успеешь, — объяснил Пятакову. У уснувшего Петуха спина выгнулась горбом, как у верблюда, и казалось, убитый, он мирно щиплет вишневую травку.

— Может быть, потолкуем? — Пятаков вполне владел собой, но левая щека у него подергивалась.

— Не со мной, ответил Губин. — С Евгением Петровичем.

— Сколько он вам заплатил? Могу перекрыть.

— Это другого рода дело, Гоша. Не платное.

Вдовкин положил на ладонь две сиреневые желатиновые ампулы, с виду совершенно одинаковые. По Алешиной наводке он купил их у Киевского вокзала за сто долларов обе.

— Сыграем в рулетку. Бери любую таблетку, и вместе выпьем.

— Что это? — спросил Пятаков.

— Одна пустая, а в другой цианид. Если, конечно, меня не надули. Выбирай!

Пятаков недоверчиво уставился на протянутую ладонь, потом покосился на окно. Оно было приоткрыто.

— Об этом не думай, — сказал Губин и красноречиво повел стволом. Пятаков стоял набычась, с ошалелым взглядом, чуть раскачиваясь: то ли собирался кинуться на Губина, то ли был в припадке.

— Ты же, падла, Губа, за это заплатишь! И Алешка заплатит. Дай только срок… А ты, вонючка, неужели думал запугать Пятакова своими конфетками? Да я тебя, клоуна, скоро на ленточки разрежу!

Вдовкин весь горел, как в ознобе. Ему хотелось только одного: поскорее очутиться подальше от этого проклятого места.

— Чего тянуть, поторопил он. — Выбирай ампулку, и запьем нарзанчиком.

— Давай, сучара, давай! — Пятаков решился, схватил сиреневую ледышку, твердым шагом подошел к столу. Даже улыбнулся победительно.

— Ты думал как, подонок?! Пятакова напугать? — Поднял со стола недопитый стакан с водкой. — Ну, а ты?! Трясешься?

Вдовкин поискал глазами чистую посудину, налил в чашку нарзан.

— Пейте одновременно, — предупредил Губин. — На счет три. Я слежу. Если по привычке смухлюешь, Гоша, все равно тебе капут. Свинцом закусишь.

Словно лишь в эту секунду до Пятакова окончательно дошло, что вечная игра оборачивается немыслимым, невероятным разворотом и жизнь повисла на ниточке. Не чья-нибудь, не фраера безмозглого, не паскудной бабенки, а его собственная, чистая и прекрасная жизнь. Ненавидящий, лютый взгляд перевел он с чокнутого инженерика на сухое, ничего не выражающее лицо Губина, и убедился, что приговор уже подписан.

— Не хочу! — Голос его внезапно осел. — Не шутите так, парни! Вы понимаете? Не — хо — чу!

— Таня тоже не хотела умирать, — сказал Вдовкин. — Вы же ей ни одного шанса не дали.

— Ты что, Петрович, ты что?! Я Плахову уважал. Это он, гнида поганая, он, Петух! Я-то бы разве… Но ведь уже не поправишь. Зачем лишняя кровь, парни? Из-за бабы! Мыслимо ли? Да я вам их десяток настрогаю. Дайте телефон. Ты что, Петрович?! Договоримся. На весь век обеспечу.

— Считай, пожалуйста, Миша. Хватит торговаться.

— Судьба слепая, Женя. Стоит ли из-за такой мрази рисковать? Давай его так шлепнем.

— Считай, пожалуйста!

— Раз, — Губин подчеркивал роковой счет стволом, направленным Пятакову в грудь. — Два… Три!

Вдовкин положил ампулу в рот и опрокинул чашку. Почувствовал на губах привкус содовых пузырьков. Неотрывно смотрел в глаза Пятакову. Тот сделал то же самое. И водки отглотнул. И тоже не отводил взгляда от Вдовкина. Он был весь как воплощение детской веры в чудо. Но чуда не произошло.

— Все-таки не умеешь по-простому, — с огорчением заметил Губин и несильно поддел его стволом по подбородку. Пятаков охнул, зашарил руками, ловя кого-то и дергаясь, как под током, повалился на пол. В ту же секунду Вдовкина вырвало коричневой пеной.

— С Гамаюновым как? — спросил Губин.

Вдовкин, оглохший, в колотуне, слепо брел к дверям.

— Ну ладно, — решил Губин. — Кому-то надо здесь прибраться.

Через двадцать минут они мчались к Москве по Щелковскому шоссе.


Алеше Михайлову сообщили, что его хочет видеть Благовестов. Посыльным был Иннокентий Львович Грум, про которого было известно, что он при Благовестове, как Берия при Иосифе Виссарионовиче. Крепкая штабная голова. То, что он сам наведался к Михайлову, много значило. С одной стороны, честь, с другой — угроза. Обличьем Иннокентий Львович напоминал гусеницу, ползущую по дереву, маленький, круглый, зеленоватого цвета. Но за непритязательной внешностью прятался живой, юный, изощренный ум и непреклонный характер. Ко всему прочему, он был миллионером в первом поколении. Алеша принял его на кухне.

— Елизару Суреновичу очень худо. В нашем возрасте, знаете ли, лучше не ездить по минам. Мне кажется, он хочет передать вам что-то важное.

— Какие гарантии, что я вернусь домой?

— Дорогой Алексей, гарантий, разумеется, нет никаких, по поверьте моему слову. Если бы он имел намерение, ну вы же сами понимаете…

— Что я должен понимать?

Иннокентий Львович попросил разрешения закурить и тут же его получил. От его обтекаемой фигуры и круглого, блинообразного лица веяло неколебимым благодушием. Кто не знал, мог бы принять его даже за иностранца, приехавшего лечить русских сироток, недополучивших гуманитарной подкормки. Но Алеша-то его знал хорошо, хотя больше по слухам, потому что чем лучезарнее расплывался его лик, тем крепче утверждался в мысли, что Елизар Суренович, похоже, затеял напоследок какую-то суперподлянку.

— Не будьте бессердечным, Алеша, — Иннокентий Львович страдальчески скривился. — Старику нашему, судя по всему, недолго осталось мучиться. Желание повидаться с вами продиктовано, как я полагаю, отнюдь не враждебными чувствами.

— Это я понимаю. Он всегда меня любил.

— В жизни человека, кем бы он ни был, наступает минута, когда все суетное, греховное отступает на задний план. Ему хочется обыкновенного человеческого участия. Поверьте, Алеша, никто так не нуждается в утешении, как самый закоренелый злодей. Вам самому предстоит это когда-нибудь испытать.

— Давайте поедем к нему прямо сейчас, — предложил Алеша…

В Кунцевской больнице, бывшей обители изнуренных заботами о народе обкомовцев, Благовестов занимал отдельный двухэтажный особняк, с парадным крылечком, как у княжеского терема. Все окна особнячка были забраны стальными решетками. В холле первого этажа дежурили трое дюжих охранников. Алеша не удивился бы, если бы ему навстречу высунулось пушечное жерло. Многие солидные люди, конечно, имели к нему претензии, но еще больше было тех, чье благополучие, а может, и сама жизнь зависели от Благовестова.

Паче ожидания Алеша застал владыку не стенающим на ложе страданий, а бодро восседающим в кожаном, с многочисленными блестящими приспособлениями кресле перед накрытым к полднику столом. Комната никак не напоминала больничную палату: это была обыкновенная городская гостиная преуспевающего бизнесмена — скупо, но богато меблированная, с затененными окнами, с непременным ковром по полу — без всякого намека на казенный лоск. В комнате, кроме Благовестова, находилась чопорная дама лет пятидесяти, в одеянии монахини и в каком-то замысловатом черно-белом капоре. Впрочем, при Алешином появлении Благовестов даму сразу шуганул.

Они не виделись года три, и Алеша не нашел в старике особых перемен. Та же вальяжность осанки и тот же сверкающий, темный взгляд из-под веселых бровей. Разве что лысина лоснилась еще более пергаментным отливом.

Вместо приветствия Благовестов пошутил:

— Поспешил ты, Алешенька, ухайдакать добродушного старичка. А самое главное, не пойму, зачем тебе это? Какая особенная корысть тебе в моей смерти? Если не затруднительно, объясни, пожалуйста.

— Это не я, — сказал Алеша. — Разве бы я посмел?

— Располагайся поудобнее. Хочешь, налей кофейку. Беседы у нас редкие с тобой, каждая на счету. Поэтому, прошу тебя, обойдись без цирка. Не разучился ведь еще по-человечески разговаривать?

Алеша развернул пакет, который держал в руках, и поставил на стол драгоценную статуэтку. Ахалтекинский скакун с бриллиантовыми глазами мчался сквозь время, и ничто не могло его остановить.

— Возвращаю, больше за мной нет долгов. Мы квиты, Елизар Суренович.

— И это не долг, мальчик. Ты же знаешь. Оставь безделушку себе. На память о сумасшедшем старике, который, в сущности, всегда желал тебе добра.

— Я это особенно почувствовал, когда коптил небо в зоне.

— Наука жестокая, не спорю, но ведь тебе на пользу пошла. Признайся, а?

Алеша подумал, что напрасно явился на запоздалый зов. Отживший владыка был ему скучен. В старинные времена этот человек схватил его судьбу в железную горсть и толкнул в направлении, с которого после уже нельзя было свернуть. Но это слишком примитивное толкование судьбы. Наверное, в его собственных клетках, в его характере, разуме и воле была записана роковая предрасположенность к тому, чтобы однажды воспротивиться общепринятому порядку вещей. О да, он пошел по плохой дороге, но разве виноват в этом Благовестов или кто-нибудь другой? Просто эта дорога была для него, такого, каким он уродился, единственной, из всех возможных. Даже его бедный отец в конце концов это понял. В прошлом году его зашибли на первомайской демонстрации, куда он поперся, тоже следуя, видимо, закодированной в клетках программе, хотя сам Алеша большей дури не мог и представить. Попрощались они по-хорошему, без обид, и отец в смертном бреду благословил его на дальнейшие подвиги, сунув в руку какой-то гвардейский значок. Он жил солдатом и умер полковником, и иногда Алеша горевал об его преждевременной кончине. В отличие от отца Елизар Суренович был таким же подрывником, как он сам, он подрывал устои и ненавидел, не терпел любую власть над собой, навязывал миру свою собственную, лихую, но — чудное дело! — Алеша не испытывал, не ощущал с ним родства. Чужее всех чужих был ему неукротимый владыка. И не потому, что заслал в тюрьму, а потому, что в его паучьей повадке, в его смрадном дыхании была какая-то неведомая зараза, как в крови женщины, несущей СПИД. Была ли эта зараза уже в нем самом, вот в чем вопрос.

— Тошно тебе тут, Елизар Суренович, — Алеша невинно улыбнулся. — Хочешь, Настю пришлю? Побалуешься еще разок.

Насмешка не задела старика, но повергла как бы в отчаяние.

— Всем ты хорош, Алеша, но циник. Какой же ты циник! Неужто нет для тебя ничего святого?

— Скажи, зачем звал-то?

— Рано хоронишь, Алешенька. Уйду, когда сам пожелаю. Наследника нету, это тяжко. Некому дело передать. На тебя, дурака, рассчитывал, да, видно, ошибся. Ступай себе с Богом. Но больше уж так не шали. И этот грех, который случился, еще отмолить придется.

Молча Алеша поднялся и пошел к дверям. Оставил за владыкой последнее слово, но себе не в убыток. И пока проходил больничным садом, думал: надо спешить. Надо валить старую образину, выпрямляться в полный рост и брать мир за рога по-настоящему, намертво…

После его ухода заглянул к владыке Иннокентий Львович. Сердобольно попенял за открытое окно:

— Октябрь — не лето. И кондиционер работает. Зачем такое легкомыслие. Сквознячок в ухо влетит, тут и пневмонийка рядышком. Тебе это надо?

— Не люблю я твоих кондиционеров. Хорошего воздуха хочу, натурального. После грозы-то! Как дышится на воле, а, Львович?

— Надышишься еще. Кости давно ли срослись?

Елизар Суренович с отвращением надкусил розовое яблоко.

— Проводил звереныша?

— Через сад шарахнул, аки лось.

— Придется с ним как-то решать.

Иннокентий Львович нацедил жижи из кофейника.

— Да я тоже, знаешь ли, к этому склоняюсь. Не хватает ему все же душевной тонкости. Какой-то он неблагоприятный для наших планов. Какой-то бесперспективный. Овчинка, как говорится, выделки не стоит.

— То-то и оно, — вздохнул Благовестов. — Гордыня ему свет застит. От нее лекарства нету, кроме могилы.


ИЗ ДНЕВНИКА ТАНИ ПЛАХОВОЙ

14 июня. Все чаще думаю, почему жила так гнусно, нехорошо? Что мешало жить иначе? Да я ли одна? Посмотришь, иная пигалица — и умная, и красивая, и с голоду не подыхает, а не успеют грудешки набрякнуть, уже вывалялась в грязи. Уже ищет, куда бы вмазаться погуще. И что в результате я видела, кроме наглых, бесстыжих, похотливых рож?

Куда делись все тридцать два моих лазоревых годочка? На что их потратила? Где мой сын и где моя дочь?

Женек, прости меня, родной мой!

Когда с тобой познакомилась, стало полегче. Хочу, чтобы ты знал. Где был ты — там была любовь…


Анатолий Афанасьев Между ночью и днем

Часть первая ДУРЬ

ГЛАВА 1
В игорное заведение под названием «Три семерки» я вошел около девяти вечера, а через час остался без гроша. Просадил ровно пятьсот тысяч. Карта ложилась с каким-то удивительным паскудством: «шаха» шла вразнобой, а масть обязательно выпадала против трех тузов у партнера.

Немного озадаченный быстротой проигрыша, я переместился к автоматам и там уже без затей «слил» загашник — сто долларов, отложенных на черный день.

После этого — увы! — устроился на высоком стульчаке за стойкой бара, и седовласый осетин дядя Жорик налил мне в долг разгрузочные сто пятьдесят граммов коньяку.

— Чего-то редко бываешь, — заметил сочувственно.

— Дела, — ответил я. От коньяка на голодный желудок по телу прокатился ровный жар и комната, наполненная людьми и электричеством, слегка покачнулась. Рядом, посасывая через трубочку шампанское, скучала девица Люська, потрепанная профессионалка из обоймы здешней обслуги. С Люськой мы были шапочно знакомы и раза два уже сговаривались при случае скоротать вместе вечерок.

— Что, Санчик, продулся?

— Не то слово. Вылетел в трубу. У тебя нет случайно пушки в сумочке?

— Зачем тебе пушка, дорогой?

— Как зачем? Дворяне в таких случаях стреляются.

— Ты разве дворянин?

— Обижаешь, подружка.

Я взглянул на свои руки: пальцы слегка подрагивали, как лапки подыхающего на солнцепеке краба. Дурной знак. До сорока не дожил, как нервы пошли вразнос.

— Дворяне действительно стрелялись, — мечтательно вздохнула Люська, — Но не из-за денег, дорогой. Они стрелялись, когда была задета честь. Сегодня это понятие сугубо архаическое.

До того как утвердиться в самой престижной рыночной профессии, Люська окончила филологический факультет и несколько лет корпела в библиотеках, вымучивая диссертацию на какую-то заумную лингвистическую тему. Сейчас-то она процветала, а в те годы, по ее же словам, была дурнушкой и бумажной крысой. И все же некая щемящая, трогательная нота осталась звенеть в ее душе от тех лет, выброшенных псу под хвост. Пожалуй, у нее можно было стрельнуть тысчонок двести, чтобы доиграть пару конов.

— Хозяин у себя? — спросил я у бармена.

Жорик для приличия оглянулся по сторонам и молча кивнул.

В кислом настроении я вошел в кабинет, обставленный как приемная министра. Гоги Басашвили о чем-то беседовал с двумя бритоголовыми нукерами, и по выражению их лиц было видно, что разговор неприятный. Увидев меня, он поднялся из-за стола и радушно провозгласил:

— Ван, какой гость! Заходи, Саша, заходи, рад тебя видеть, дружище!

Нукеров он шуганул властным мановением руки и потащил меня к трехногому столику в углу, накрытому для незатейливого пира, — спиртное в нарядных бутылках, фрукты, конфеты. Его пыл был понятен. Уже второй месяц я возился с проектом его загородного дома. В коммерческой фирме «Факел» («Строительство особняков для элиты») ему представили меня как самого знаменитого московского архитектора, и выгодный контракт он подмахнул почти не глядя.

Работа почему-то у меня не клеилась. Для самого пустячного эксперимента все же потребен творческий импульс, этакий душевныйпосыл, а ему неоткуда было взяться.

— Закуси шоколадом, Саша, — посоветовал Гоги, — это лучше, чем лимон.

Он ни о чем не спрашивал, и в этом, как и во многом другом, проявлялось его своеобразное чувство собственного достоинства.

— Гоги, — сказал я, — дай мне еще немного денег.

Он не выказал удивления:

— Конечно, дам, дружище. Но ведь ты получил аванс?

— У меня осталась неделя, верно?

— Верно.

— Уложусь тютелька в тютельку. Будешь доволен, Гоги. Васька Дерн повесится на твоих воротах.

Гоги застенчиво улыбнулся:

— Сколько тебе надо, Саша?

— Пустяк. Триста баксов. Хочу отыграться.

Басашвили поднялся и подошел к небольшому, вроде телевизора, сейфу на стальных ножках. Принес три сотенных и отдал мне.

— Ты хороший человек, Гоги!

— Мы же друзья, правильно?

— Не дай Бог быть твоим врагом, кацо.

В большом зале ширмой был отделен зеленый столик, за которым играли исключительно в «очко». Публика здесь подбиралась постоянная: два-три профессионала да залетные вроде меня. С шулерами я, естественно, не связывался, не нарывался понапрасну, но сейчас, в нетерпении сердца, готов был перемахнуться хоть с самим чертом, тем более что в этом заведении их было полно.

За столиком Веня Гусь, местный интеллигентный кидала, в одиночку доскребывал мошну тучного, средних лет мужчины азиатского обличья, по виду преуспевающего оптовика. Уселись они, видно, давно и сейчас метали по-крупному. Сытая узкоглазая рожа оптовика вспотела и побагровела, зато Веня Гусь был в своем обычном настроении, тонколикий, с длинными запястьями, рассеянно улыбающийся. Он банковал.

— Позвольте и мне картишку, — сказал я.

Гусь глянул приветливо, но толстяк недовольно засопел. Он был прав. Приличный человек не влезет посередине игры, да еще когда в банке не меньше пяти «лимонов». Полезет только такой, которому давно не сбивали пыль с ушей.

— Не терпится, что ли? — спросил оптовик.

— Бывает так, — простодушно объяснил я, — что даже лучше, когда карта сдвинется. Да вы не волнуйтесь, могу и подождать.

— Нам волноваться не из-за чего, — он открыл очередной «перебор», — Пускай те волнуются, которые куда-то спешат.

Гусь невозмутимо объявил «стук» и выдал по последней карте. Краем глаза я заметил, что у толстяка на руках бубновый туз. Он засопел еще громче.

— В банке шесть мохнатых, — напомнил Веня Гусь неизвестно кому. Он готовился к завершающему трюку, дерзкая его улыбка засияла ярче.

— На банк! — решился оптовик и протянул руку за картой. — Открой!

Гусь небрежно метнул рубашкой вверх шестерку треф. Не знаю, как прежде складывалась карточная судьба оптовика, но все страдания измученного, азартного сердца отражались на его лице так же ясно, как в букваре. Набрав семнадцать очков, он впал в некое подобие комы: прикрыл на секунду глаза, и капелька пота повисла на багровой щеке, точно жемчужина. Веня Гусь сделал вид, что подавил зевок, и незаметно мне подмигнул.

— Открой еще одну! — выдохнул оптовик.

Веня швырнул перед ним даму червей. Толстяк вздохнул так тяжко и с таким облегчением, как древний паровоз, дотянувший по воле опытного машиниста до ремонтного депо.

— Себе! — бросил победно.

Как обычно, мне не удалось уследить за манипуляциями Гуся. «Очко» сползло с его тонких пальцев медленно и красиво, как кожура со спелого банана.

— Ну вот, — сказал он виновато. — Опять тебе не повезло, старина. Похоже, сегодня не твой день.

Надо заметить, старина держался стойко. Спокойно пересчитал свои и Венины очки, достал из внутреннего кармана пиджака пухлый бумажник и ловко отслюнил из внушительной пачки двенадцать стодолларовых купюр.

— Зелененькими примешь? — В его сиплом голосе просквозила невнятная угроза, но Гусь не обратил на это внимания.

— Почему нет? Баксы — они и в Греции баксы. Еще конок?

— Да, — кивнул толстяк и взялся банковать. Долго, тщательно тасовал колоду и дал нам с Гусем по очереди подснять. На банк сразу положил пять сотенных.

Игра потянулась поначалу скучно. Мы пощипывали оптовика по маленькой, но карта шла ему хорошо, и минут через двадцать сумма на столе удвоилась. Еще какие-то двое молокососов подгребли сбоку и молча наблюдали за игрой. Астматическое сопение оптовика постепенно перешло в ровный, хотя и с паузами, гудеж, точно он храпел наяву. Его, конечно, нервировала наша собачья пристрелка, да и чувствовал он, что лимит везения вот-вот кончится.

— А вдарю-ка я по пятачку! — грозно объявлял Веня Гусь, словно ставил в заклад голову, и через секунду, мельком глянув на свои карты, с горестным вскриком добавлял к общей куче пять баксов.

— Нет, я, пожалуй, на столько не потяну, — вторил я ему. — Дай-ка, любезный друг, пару карт на три доллара.

Два раза подряд я останавливался на шестнадцати очках, потом на туза с вальтом прикупил десятку, а в следующий раз, наоборот, к двум семеркам открыл туза. По маленькой-то по маленькой, но за несколько кругов сто с лишним баксов выставил. Наконец при раздаче банкир выдал мне крестовую даму, а с ней я всегда чувствую себя уверенно, потому что она напоминает мне Настю Климову, мою старую подружку, которая как-то за один год трижды побывала замужем, и от каждого мужа при разводе получила по однокомнатной квартире.

— На сто пятьдесят, — сказал я.

К даме пришла семерка, валет и шестерка — восемнадцать очков. Не плохо и не хорошо, как купание в мелкой воде. На всякий случай я задумался, как бы замешкался: брать еще карту или нет?

— Себе, — буркнул нерешительно. Оптовик открыл туза и шестерку — семнадцать.

— Ваших нет, — сказал я и забрал из банка сто пятьдесят баксов. Оптовик перемешал колоду, поднял заблестевший взгляд на юнцов, столпившихся у стола.

— Вам что, больше делать нечего, ребятки? — спросил негромко.

Ребятки захихикали.

— А ну убирайтесь отсюда!

В его осипшем голосе вдруг прорвалось столько ярости, что молодежь не решилась возражать, гуськом потянулась в глубину зала.

— Сколько там на кону? — небрежно спросил Гусь.

— Около тысячи, — ответил банкир.

— Давай по банку.

То, что произошло дальше, меня не слишком удивило. Гусь попросил две карты, банкир протянул ему одну, потом не спеша вторую и внезапно левой рукой, опустив колоду, ухватил Веню за кисть и резко ее вывернул. Проделал он это так ловко и стремительно, что я и в нем заподозрил шулера, решившего тряхнуть стариной. На столе, как в карточном фокусе, открылось очко из трех семерок и добавочный валет. Гусь продолжал улыбаться с прилипшей к губе сигаретой.

— Ну и что теперь? — спросил он нагло.

— Ничего, — ответил оптовик и слева, точно кувалдой, маханул ему по уху. Удар был сочен, как поцелуй сладострастника. Веня Гусь опрокинулся вместе со стулом и по воздуху плавно долетел до стены, в которую воткнулся башкой, как штопором. За ним, вопреки уже всем вообще физическим законам, туда же мягко спланировал бубновый валет и уместился у него на груди. Драчун не удовлетворился содеянным. С неожиданной для тучного человека легкостью он подскочил к поверженному шулеру и начал сноровисто охаживать его пинками под ребра. Самое поразительное, что Веня Гусь при экзекуции даже не пытался увернуться и продолжал лучезарно улыбаться. Самообладание, достойное героя. Когда озверевшего оптовика оттащили от жертвы двое местных качков, Гусь смачно выплюнул на пол кровавый сгусток и с укором произнес:

— Это не аргумент, старина!

Игра, конечно, была испорчена. Я вернулся к бару, чтобы на дорожку выпить еще глоточек. Люська сидела на том же стуле и с тем же бокалом шампанского, видно, и у нее выдался неудачный вечерок. Бармен дядя Жорик, на спрашивая, подал коньяк.

— Что там за скандал? — поинтересовалась Люська.

— Веню Гуся прижучили.

— Давно пора, — сказала Люська, — Жлобина тот еще!

— Сильно побили? — спросил дядя Жорик.

— Да нет. Пару зубешек вынули. Не знаешь, кто такой — этот громила азиатский?

Жорик ритуально заглянул под стойку.

— Из самых крутых. Две тачки с охраной всегда дежурят на дворе.

— Да-а? — оживилась Люська, — Может, познакомишь?

— Нет, Люсенька, это не для тебя. Он вроде больше по мальчикам.

— Ну что за мужики пошли, — огорчилась красавица, — Никакой духовности.

Через пять минут я вышел на улицу.


ГЛАВА 2
Москва ночью — мертвая зона. Впрочем, такая же она и днем, хотя это не так заметно. Сбивают с толку потоки машин, разукрашенные иномарками, и множество бодрых, сытых, оживленных молодых людей обоего пола, которые носятся по городу как очумелые. Но сам город уже мертв. Мне больно об этом говорить, потому что я коренной москвич и все человеческое в великом городе исчахло на моих глазах.

Ночью, в полудреме, Москва всеми своими порами источает гниль и ужас. Злодейство для нее не новость. Веками кого только не мучили, не пытали и не убивали в ее сокровенных закоулках, но Москва не горевала, ей всегда удавалось, встрепенувшись, стряхнуть с себя мерзость человеческих деяний, когда они достигали вопиющего предела. Сегодня впервые она не сдюжила, и нарядные пестрые гирлянды западной рекламы, навешанные на полутруп, придавали ее тихому умиранию зловещий оттенок.

Эта ночь была особенной. То ли я все же чересчур понервничал в проклятом притоне, то ли вообще немного устал к сорока годам, но ехал на своем стареньком «жигуленке» через Москву, как через тоску, точно плыл по воздуху, в каком-то сонном отупении и даже не был уверен, что направляюсь именно в свою одинокую холостяцкую берлогу на Профсоюзной.

Свернув к кинотеатру «Улан-Батор», откуда рукой подать до моего дома, я заметил в одной из телефонных будок женскую фигурку и, проехав по инерции еще немного, невольно затормозил. Надо сказать, если я и был когда-то искателем приключений подобного толка, то очень давно. Но мираж все тянулся, и эта нелепая женщина посреди глухо уснувшего (умершего?) города вписывалась в него как нельзя лучше. Я глядел на нее через стекло. Тоненькая, странно замершая, с неразличимым в полумраке лицом. Третий час ночи. Кто она могла быть? Одурманенная наркотиком ночная фея? Несчастная беженка из страны победившей демократии, не ведающая пути? Современный призрак дамы с камелиями? От ее таинственного присутствия в двух шагах от моего дома веяло очарованием скорой или уже случившейся беды. Кряхтя и засыпая на ходу, я выбрался из машины и подошел к будке. Женщине (или девушке?) было на вид лет двадцать пять — худенькое, большеглазое личико.

— Привет! — сказал я. — Лишнего жетончика не найдется?

— Вы хотите позвонить?

— Конечно, но все закрыто. Негде жетон купить.

Чтобы ее не напугать, я не подошел близко и говорил чуть виноватым тоном, как человек, который сознает, что его поведение неприлично, но его вынудили к этому чрезвычайные обстоятельства. Опасения оказались напрасными: девушка не испугалась.

— Ничем не могу помочь. У меня было два жетона, но автомат их проглотил.

Она не была похожа на проститутку, и улыбка у нее была хорошая.

— Да? — удивился я, — И чего же вы теперь ждете?

— Не знаю. Я задержалась в гостях и опоздала на метро.

— Поезжайте на такси.

— На такси у меня нет денег. Я далеко живу.

— Что же, вы собираетесь стоять здесь всю ночь?

— Ну и что такого? Осталось-то часика три. Сейчас лето, не замерзну.

— И вам не страшно?

— Страшно, конечно, да что поделаешь.

— А где вы живете, далеко?

— Аж в Текстильщиках.

— Хотите отвезу?

— Спасибо, что вы, не надо!

Все-таки осторожничала, не такая уж была отчаянная. А там кто знает, может, я ей просто не подходил по каким-то причинам в провожатые. Женский умишко прихотлив. Следовало откланяться, но что-то меня удерживало. Внезапно я понял что. Мираж, томивший меня всю дорогу, исчез, как только мы с ней заговорили, и ночная Москва обернулась своим давним, утешным ликом.

Девушка вдруг сказала:

— Не угостите сигареткой?

Я ушам своим не поверил, но ответил находчиво:

— Пойдем в машине покурим. Чего на ветру стоять.

Никакого ветра не было и в помине, теплый предрассветный воздух ласкал душу, но она пошла, словно только и дожидалась именно этого приглашения. Выступила из будки и пристроилась рядом, изящно, гибко качнувшись на высоких каблуках.

В машине мы продолжили светский разговор.

— У тебя там кто в Текстильщиках? Родители?

— Ага.

— Небось волнуются?

— Не-е, привыкли.

— Часто не ночуешь?

— Иногда приходится.

— Но ты же не проститутка.

Пока нет. Пробовала, не получается.

— Почему?

— Что — почему?

— Почему не получается?

— Характера, наверное, не хватает. Я слабовольная.

Слово за слово, познакомились. Ее звали Катя. Меня — Александр Леонидович. По своей дневной специальности она была чертежницей и работала до сих пор в каком-то загнивающем бывшем НИИ. Ее сегодняшняя история, похоже, была связана как раз с очередной попыткой надыбать денежек натуральным женским промыслом. Но попытка опять сорвалась. Я не понял почему. Кажется, что-то было неладное с клиентом. Или, скорее всего, с ней самой. Ко второй сигарете я уже понял, что девушка не совсем как бы в нормальной кондиции. Она была со мной так поспешно откровенна, как со старым приятелем, и в то же время путалась и умолкала на полуфразе. По ее словам выходило, что некий старый хрен в их институте, важная научная шишка, давно за ней ухаживал и, наконец, до такой степени воспламенился ее прелестями, что предложил руку и сердце. От лестного предложения Катя уклонилась, но, жалеючи одинокого, несчастного старика, пообещала иногда наведываться к нему в гости. Именно сегодня это первый раз и свершилось. Но что там дальше между ними произошло и почему она среди ночи оказалась на улице, она не досказала.

— Странно как, — заметила она, оборвав историю в завершающей фазе. — Все мужчины, даже самые умные, так умеют все обязательно опошлить.

— Я сам над этим частенько задумывался, — согласился я. — Послушай, Катя. Почему бы нам не подняться ко мне? Во-он мой дом, видишь, с такой башенкой? Хоть угощу тебя кофейком. Не сидеть же нам в машине еще три часа.

Во мраке салона ее взгляд вспыхнул сумрачным огнем.

— Но без всяких обещаний?

— Что ты имеешь в виду?

— Александр, вы же понимаете!

— А-а, ты про это… Не волнуйся, я на режиме. Половой контакт для меня исключен.

— Вы чем-то больны?

— Давай не будем об этом… Так идем?

На кухне, усадив ее за стол, я разглядел ее как следует. Тонкие плечи, высокая грудь. Сложена аристократически и греховно. Самое волнующее сочетание. Красивая, соразмерная шея, личико наивное и прелестное — с нежным ртом, с карими, чуть раскосыми глазами, точно промытыми слезой. Честно говоря, она была слишком хороша, слишком естественна для залетной пташки, и я немного растерялся. Стоя к ней спиной у плиты, возился с чайником.

— Александр, почему вы* живете один? — спросила иным, слегка севшим голосом. Вопрос мне не понравился. Если бы я взялся на него всерьез отвечать, то предстал бы еще большим идиотом, чем был на самом деле.

— Видишь ли, Катя, я не всегда жил один. У меня была жена, но она меня бросила. Разочаровалась во мне.

— А эта квартира ваша?

— Да, пожалуй.

— А дети у вас есть?

— Сын. Почти взрослый. Семнадцать лет.

На стол, кроме кофе и печенья, я, подумав, поставил початую бутылку водки.

— Я не буду, — сказала она. — Мне еще далеко ехать.

Ходики на стене показывали начало пятого. Пора утренних грез.

— Поедешь домой?

— Как домой? На работу!

— Ах да! — Я разлил по чашкам заварку, — Так чудно слышать, что кто-то еще работает.

Я протянул ей сигареты и поднес огоньку. За стеной что-то громыхнуло, точно обрушился шкаф, — это в соседней квартире проснулся алкоголик Яша и упал с кровати. Бывший актер Театр оперетты, бывший интеллигент, он в последнее время редко выходил из дома, проводя над собой какой-то сложный биологический эксперимент. Он вознамерился научно, на собственном примере доказать, что при разумном подходе человек способен полностью изменить режим питания и поддерживать жизненные силы исключительно спиртным. Вот уже целый месяц он выпивал в день бутылку водки, пять бутылок пива, литр молока и съедал один сырок и одно крутое яйцо. Яша полагал, что его опыт имеет всенародное значение, потому что вскоре все равно нечего будет жрать, кроме ханки. Надо заметить, со стороны я не без любопытства наблюдал за всеми стадиями исследований. Действительно, Яша, если сравнивать даже с зимой, заметно помолодел, как-то просветлился внешне, но вдобавок приобрел несвойственные ему прежде привычки. Одной из них была та, что, просыпаясь в половине пятого и шаря вокруг себя в поисках бутылки, он обязательно падал с кровати. При этом, как правило, стукался головой, оттого и возникал этот взрывной саднящий звуковой эффект.

— Сосед очухался, — пояснил я гостье. — Часа через два придет опохмеляться. Ты, может, подремлешь немного перед работой?

— Александр, мы же договаривались?

— О чем договаривались? — Я изобразил справедливое раздражение. — О Господи, да очень мне это нужно! Просто жалко, как ты будешь работать после такой ночи. В комнате диван и кровать. Никто тебя не тронет.

— Ой, навязалась я на вашу голову, да?!

Она вдруг так простодушно и ясно улыбнулась, такой невинной приязнью распахнулся ее взгляд, что некая потаенная струнка в моей душе мгновенно отозвалась, кольнув в сердце.

— Ничего, — сказал я, — Я ведь вообще не сплю по ночам.

— Как это?

— Бессонница. Мысли мучают.

— У вас глаза слипаются, — улыбнулась Катя. — Ступайте в постель.

— А что ты будешь делать?

— Посижу еще немного. Если не прогоните.

— Но почему тебе тоже не лечь?

— Мы об этом уже, кажется, говорили.

— Да, говорили. Но я ничего не понял.

Опять сверкнула ее сокрушительная, чуть шальная улыбка.

— Саша, ну зачем обязательно все портить?

— Что портить?

— Вы же не случайно ко мне подошли, правда?

— Где подошел?

Грубоватая тупость, которую я изображал, имела лишь одно объяснение: я боялся ее напугать. В этой уютной кухоньке, где каждая вещица была моей собственностью, ее прелестная хрупкость и странная безмятежность взывали к милосердию, и я это слышал также явственно, как ток крови в ушах.

— Мне было очень плохо на улице, — сказала она. — Л теперь хорошо.

Я осторожно поднялся и ушел в комнату. Не зажигая свет, не раздеваясь, прилег на кровать и мгновенно уснул. Сон длился недолю, может быть, с полчаса.

Пробудился, вышел на кухню, а там пусто. Ни девушки, ни записочки. Зато стол чисто прибран. И не только стол. Катя помыла раковину и плиту. И еще что-то такое она проделала, отчего в квартире сохранилось ее легкое присутствие. Но никакого видимого знака. Я присел у стола и покурил, глядя в окно. Потом пошел в ванную, чтобы принять душ и уж завалиться в постель основательно. И там, в зеркале, увидел знак. Пожалуй, философского свойства. На моей помятой роже торчала точно такая глупая ухмылка, какая бывала в детстве, когда вместо подарка, на который рассчитывал, получал подзатыльник.


ГЛАВА 3
Денек начался смешно, а кончился плачевно. Этакий сокращенный сюжетец всей жизни.

Разбудил, как водится, сосед Яша. Яков Терентьевич Шкиба, в недалеком прошлом преуспевающий артист музыкального театра. К десяти утра он кое-как выбрался из своей квартиры и инстинктивно прижался к моей двери, давя на звонок. Так и задремал. Эту штуку он повторял почти каждое утро, хотя я предупреждал, что мое терпение не беспредельно.

Первые слова, которые он произнес, тоже были ритуальными.

— Сашок, сейчас помру! — буркнул, падая мимо меня в прихожую. Но до конца не упал, удержался за стену и ловко юркнул на кухню. Там его ждало потрясение, сравнимое разве что с пришествием Спасителя: початая бутылка водки на подоконнике.

— Неужто для меня приготовил, Сашок?! — молитвенно вопросил страдалец.

— Для тебя, для тебя, на мышьячке настоянная.

— Да мне же без разницы, Саш, ты же знаешь. У меня научный опыт.

Дрожащими руками, точно хрустальную вазу, он поднес бутылку к хищному угреватому носу и осторожно понюхал. Худое лицо мечтательно осветилось.

— Она, родимая. Так я налью, Саш?

— Наливай.

Смотреть, как он лечится, было тяжело, но поучительно. Полчашки водки он замедленно поднес к устам, мучительно возведя очи к небу. Потом двумя решительными глотками, с хрустом остренького кадыка, протолкнул водку внутрь и мелко затрясся жиденьким тельцем, провожая отраву до места назначения. Впечатление было такое, что блудного Яшу от затылка до пяток тряхануло зарядом электрического тока. Две счастливые слезинки синхронно выкатились на впалые щеки.

— Ух хорошо! Момент истины. Спасибо, брат!

— Ты что же думаешь, засранец, у меня тут рюмочная для тебя?

— Не говори так, брат, не обижай больного старика. Ты же знаешь, я отслужу.

— Каким же образом?

Торопясь, но уже почти нормально, Яша принял вторую дозу. Самодовольно улыбнулся:

— Извини, Саша, но ты не прав.

— В чем не прав?

— Не нами заповедано: не судите и судимы не будете. Мы с тобой творческие люди, так умей войти в положение ближнего. Я артист, и этим все сказано. Если артиста лишить сцены, он мертв. Ты же знаешь мои обстоятельства.

Действительно, обстоятельства у Яши Шкибы сложились удручающие. Когда с приходом пьяного мужика на престол в их театре началась очередная перетряска, он худо сориентировался и примкнул к небольшой группке, которая по инерции продолжала поддерживать свергнутого меченого шельмеца. Легкое помрачение ума стоило ему карьеры. В мгновение ока Яшу пинками вышибли из театра с волчьим билетом. Впоследствии он много раз пытался покаяться, голосисто вопил на всех перекрестках, что готов всех коммунистов передушить лично, но его никто не слушал. Только однажды был случай, когда ему чуть не удалось вернуться в боевой строй актеров, воспевающих реформы, но, в силу своего поэтического характера и хронического опьянения, и этим случаем он не сумел толком воспользоваться. Было это так. Его давний тайный дружок на телевидении протащил его разок в какую-то развлекательную программу типа «Поле чудес», где ведущий, перед тем как предложить ему спеть куплеты, задал совершенно невинный вопрос: «Скажите, уважаемый господин Шкиба, правду ли говорят, что в вашем театре в советское время практиковались телесные наказания?» — «Конечно, правда», — угрюмо ответил пьяный Яша. «И за что же наказывали, если не секрет?» — «Да за что угодно. Парторгу не так поклонился. Любовнице главрежа мало отстегнул. Кашлянул некстати, когда их поганый гимн исполняли. Заведут в гримерную после спектакля и из метелят до полусмерти. До сих пор синяки не сходят. Спасибо Борису Николаевичу, народному заступнику, хоть при нем зажили по-человечески. А то ведь и за людей нас, актерскую братию, не считали».

Отпев свои куплеты, Яша поехал домой в полной уверенности, что завтра же ему предложат новый ангажемент; и лишь перед сном, разливая в стакан праздничный коньяк, с ужасом вспомнил, что главреж, чью любовницу он так некстати помянул, был один из тех, кто еще первее Марка Захарова потребовал выкинуть из Мавзолея батюшку Ленина, оказавшегося впоследствии натуральным немцем по фамилии Бланк. Промашка была ужасная и поставила на Яше Шкибе окончательный крест. С тех пор его ни в один из театров, не говоря уже о телевидении и радио, даже на порог не пускали.

— Я не осуждаю тебя за то, что пьешь, Яков Терентьевич. Это твое личное дело. Но зачем ты меня-то каждый раз будишь спозаранку?

Яша нахмурился и потянулся к бутылке.

— Прости, забыл, что богачи дрыхнут до полудня… Не будешь ли в таком случае столь любезен и не одолжишь ли несчастной жертве вашего режима пять тысяч до вечера? Или даже десять?

— А ты помнишь, сколько уже должен?

— Конечно, помню. Вечером сразу и отдам.

Тут между нами разгорелся неприличный спор, потому что сумма долга не сходилась у нас примерно вполовину. Яша нервничал, психовал, чуть не подавился остатками водки и договорился до того, что именно сегодня к вечеру получит наконец некую мифическую стипендию, которую фонд «Милосердие» выделил специально для помирающих от голода народных артистов, и все деньги с удовольствием швырнет мне в морду.

— Вот потому, что ты такой буйный, — сказал я, — тебя и выгнали из театра.

Лучше бы я помолчал. Яша побледнел, позеленел, шатаясь, поднялся над столом и, припомня роль царя Эдипа, патетически изрек:

— Вон как ты вознесся, лукавый смерд! Что ж, не надейся на мою защиту на том суде, где будешь отвечать за преступления перед народом. Уверяю, суд не за горами, и никому из вас от него не уйти. Муками десяти поколений придется искупать вину…

— Будешь оскорблять, не дам денег.

— Ха-ха-ха! То ли еще придется услышать, когда отомкнут уста все убиенные вами.

— Хорошо, убедил. Дам денег, но с одним условием.

— С каким, презренный смерд?

— Оставишь меня в покое хотя бы на два дня.

Получив десятитысячную купюру, Яша испарился, как привидение, и через минуту со двора раздался зычный вопль. Это Яша встретился со своим закадычным дружком, дворником дядей Ваней, поклонником изящных искусств и водки «Зверь».

Не успел я позавтракать, рассчитывая посидеть часика два над проклятым проектом, как позвонила Наденька.

— Забыл меня, негодяй? — спросила кокетливо.

— Нет, не забыл. Тебе чего?

— Где ты был вчера? Я звонила весь вечер.

С Наденькой наш роман тянулся почти месяц — это большой срок. Мне все в ней дорого: ум, повадки, внешность, одежда, — но не нравится, что она работает в модном массажном салоне, где ей внушили, что дотошное знание мужских эрогенных зон автоматически обеспечивает ей власть над миром. Еще мне не нравится, что она считает меня придурком и при каждой встрече исступленно доказывает, что с мужем у нее с самого начала сложились чисто платонические отношения, которые теперь, когда она познакомилась со мной, вылились в обоюдовыгодный коммерческий союз. Чтобы убедить меня в этой ахинее, она приводит в пример аналогичные ситуации из жизни лондонских и парижских аристократических семейств. Мне это, разумеется, малоинтересно, но тут у нее пунктик, и, не поговорив о своем муже-челноке, не перечислив его достоинства, куда входит и необыкновенная деликатность в отношениях с женщинами, свойственная разве что средневековому монаху, Наденька и не подумает лечь в постель.

— Чего молчишь? — позвала она из трубки. — Стыдно признаться?

— В чем признаться?

— Чем занимался вчера.

— Ничем не занимался. Утром посуду сдавал. Вечером дрова рубил.

— Очень остроумно. Я сейчас к тебе приеду.

— Зачем?

После долгой паузы Наденька мягко заметила:

— Дорогой мальчик, а ведь ты задумал что-то мерзкое. Какую-то гадость против Наденьки.

— Совсем нет, — смалодушничал я. — Просто дел по горло. Надо срочно кое-куда смотаться.

— Ты же говорил, что не можешь больше двух суток без женщины.

— Ради бизнеса приходится иногда жертвовать личным счастьем.

Наденька, казалось, укоризненно улыбнулась в трубку:

— Знаешь что скажу тебе, милок. Вот мой муж никогда бы не поставил женщину в такое двусмысленное положение. Получается, вроде я навязываюсь. Ты хоть понимаешь, что это унизительно?

— Понимаю. Давай потерпим до завтра.

— Завтра уже будет опасно.

Это был сильный аргумент, но я и тут нашелся:

— А мы, как с мужем, платонически.

— Хам! — сказала Наденька и повесила трубку.

Через два часа я сидел в кабинете Георгия Саввича Огонькова, директора фирмы «Факел». Мы пили кофе и ждали еще двух-трех человек, чтобы ехать куда-то по Горьковскому шоссе, посмотреть земли под застройки. Беседовали дружески о том о сем, улыбались друг другу, но, как всегда, как с первого знакомства, между нами витала шальная мысль, что, пожалуй, лучше бы нам вообще не встречаться на белом свете. Почему? Да черт его знает. Георгий Саввич — импозантный джентльмен с манерами мелкопоместного барина — был из тех, кто за два года успел сколотить изрядный капиталец, приватизировал все, что охватил взглядом, и уже пристроил детей в Европе, прикупив им — сыну и дочери — французское подданство. От него веяло таким же крепким душевным здоровьем, как от энергичного жука, окопавшегося в навозной куче. Увы, теперь выбирать не приходилось: кто платит, тот и хорош. Меня он купил с потрохами за двести долларов ежемесячного оклада и за десять процентов прибыли от каждой сделки, в которой я принимаю непосредственное участие.

Сильной стороной Огонькова было, безусловно, полное отсутствие в нем всякого намека на моральное чувство. Нравственно он был стерилен, как скорпион в пустыне.

Огоньков позвонил сразу после Наденьки и велел немедленно прибыть в контору. Выяснилось вот что. Некто Гаспарян, чиновник из нефтяного министерства, обратился к Огонькову с заманчивым предложением. Он вознамерился переплюнуть всех московских толстосумов. Арендовав в Подмосковье несколько гектаров лесных и водных угодий, Гаспарян решил возвести там не просто дом, а как бы дворец средневекового типа, с английским парком, с разбивкой искусственных водоемов и еще со множеством аксессуаров, вплоть до родового склепа наподобие египетской пирамиды.

— Если мы этого турка не разденем до трусов, — печально заметил Георгий Саввич, — то только по твоей вине.

— Почему по моей?

— Да потому, что ты циник и не веришь ни во что хорошее.

— Но он не сумасшедший?

— Это не наше дело. Скажи лучше, осилим?

Внезапно меня бросило в жар:

— Были бы деньги, Георгий Саввич. То есть, как я понимаю, речь идет…

— Это тоже наши проблемы, — скромно ответил шеф.

— Хотелось бы поглядеть на этого человека.

— Поглядишь. Он нас ждет к пятнадцати ноль-ноль.

…Отправились на двух конторских «бьюиках», на двадцать восьмом километре свернули на проселок и еще через десять километров колдобин и буераков вкатились в небольшую деревеньку под названием Тепково. По виду деревенька была нежилая. Единственный живой человек, который нам встретился, был громила в спортивной куртке, который стоял посреди улочки и, завидев нас, махнул рукой в сторону кирпичного дома с облупившимся фасадом, возле которого притулились два «мерса», столь же уместных здесь, как качели на кладбище. Дом этот, видимо, был когда-то сельским клубом, внутри открылся просторный зал со множеством расставленных в беспорядке стульев и некое подобие сцены, где за накрытым столом восседали двое: красивый мужчина восточной внешности и еще более красивая женщина лет тридцати, которая, если смотреть на нее снизу, из зала, напоминала боттичеллиевскую мадонну. Пять-шесть крепышей расположились на стульях у стен — охрана. Мужчина подал сверху знак, поманил пальчиком, и все наши — Огоньков, двое, кроме меня, сотрудников фирмы, бухгалтерша Аделаида Павловна — гуськом по скрипучим ступенькам поднялись на сцену и после церемонных представлений были усажены за стол.

Красивый мужчина и был Иван Иванович Гаспарян, чиновник, задумавший поразить цивилизованный мир размахом русского зодчества. В дальнейшем беседа складывалась так, что говорил преимущественно один Гаспарян, причем убедительно и пылко, чему немало способствовала пузатая бутылка коньяку, который он прихлебывал из чайной чашки, как клюквенный морс. Его дама, боттичеллиевская мадонна, при особенно эффектных замечаниях патрона восхищенно вскрикивала и подавалась пышной грудью ему навстречу. Вкратце речь Гаспаряна свелась вот к чему. Он объяснил нам, что, будучи истинным русским патриотом, он не намерен, подобно многим нынешним временщикам, вывозить заработанные трудовым потом капиталы за границу, напротив, предполагает обосноваться в этой стране на века и приложит все силы, чтобы оставить о себе благодарную память в потомках. Однако есть люди, подонки и завистники, которые обязательно попытаются помешать осуществлению его проекта, поэтому мы должны сразу сказать, сумеем ли справиться со строительством в кратчайшие сроки, скажем, за год или два. Георгий Саввич, указав на меня пальцем, авторитетно ответил:

— Разрешите еще раз представить, Каменков Александр Леонидович, наш ведущий архитектор. Мировой уровень, член Пражской Академии искусств. При его участии, полагаю, затруднений не будет.

— Вы подтверждаете? — спросил Гаспарян.

Я встретился с его безумным, с каким-то пергаментным отливом взглядом и мужественно кивнул:

— Не первая зима на волка. Для потомков постараемся.

— Сколько времени займет организационный период?

— Месяц, не больше, — ответил Огоньков.

— Неделя, — отрезал Гаспарян, и я в тот же миг почувствовал, что ввязываюсь в историю, которая скорее всего выйдет мне боком.


ГЛАВА 4
Вечером опять сидели в кабинете Огонькова, куда секретарша-дублерша Леночка подала холодный ужин — бутерброды с колбасой и рыбой, пиво, кофе. В комнату набилось человек десять: два зама Огонькова по смежным предприятиям, две-три неизвестные мне личности с тусклыми рожами вампиров, конторские дамы. Общее приподнятое настроение точно выразила бухгалтерша Аделаида Павловна:

— Попахивает большой аферой, Георгий Саввич, но замах у этого типчика крупный. Придется расширять штаты и прочее такое.

— Вы не правы, дорогая, — возразил Огоньков. — Никакой аферы быть не может. Гаспарян вхож в правительство. Это вам не какой-нибудь мелкий мафиози.

— Откуда у него такой капитал? — спросил я.

— Лицензии, миленький. Нефть.

— А что будет, если мы начнем, а его посадят?

— Сажать их будут еще не скоро, — успокоил Георгий Саввич. — Ты лучше скажи, сколько тебе надо помощников.

— На первое время человек пять. Но отбираю сам и на моих условиях.

— Что за условия?

— Аванс по пятнадцать лимонов на рыло.

Огоньков и глазом не моргнул:

— Как, Аделаида Павловна? — Старая советская манера: делать вид, что финансами управляет бухгалтерия.

— Может быть, обсудим эти вопросы в более узком кругу? — чопорно заметила бухгалтерша.

— Хоть в каком, — Георгий Саввич отпил пива из фарфоровой чашки, глаза его вдруг хищно блеснули. — Кажется, ребятки, вы не совсем понимаете, что произошло. Заказ царский, небывалый. Вы вдумайтесь: средневековое поместье на берегу Клязьмы. Искусственные водоемы, парки, храм. Фантастика! Если потянем… Полагаю, Саша, твоим коллегам такое и не снилось?


Пока я копался с замком квартиры, на лестничную клетку выполз Яша Шкиба, просветленный, гордый, пьяный и с пучком тысячерублевок в кулаке.

— Засим, сударь, извольте получить должок, — просиял торжествующей улыбкой. — А также прошу на вечерний коктейль!

— Неужели стипендия?

— Бери выше, сударь! Наследство, богатое наследство.

В это я не поверил, поскольку знал, что бедному Яше неоткуда ждать не только наследства, но даже единовременной ссуды. Разве что от папы римского. Однако, видно, ему сегодня действительно где-то подфартило: уж больно настырно он тянул меня за руку в свою квартиру.

Я нехотя поплелся за ним. У Яши, оказывается, были гости. На обшарпанном диванчике расположились две молоденькие поддатенькие инженюшки и, обнявшись, грустными голосишками напевали: «Зачем вы, девочки, красивых любите…»

— Ретро! — оценил я с порога, — Мощная вещь. Но зачем вы, красавицы, дали Якову Терентьевичу денег? Он же их все равно пропьет.

Девушки прекратили нытье, и одна из них очарованно прогудела:

— Мужчина пришел!

Вторая подтвердила басом:

— В самом соку. Поздравляю, подружка!

С девушками было просто, а с деньгами загадочно. По словам возбужденного Яши выходило, что нынче утром, копаясь в разном барахле, оставшемся от жены, в поисках якобы веревки для повешения, он наткнулся на золотой перстенечек с маленьким камушком. Этот перстенечек они с дворником дядей Ваней оприходовали возле ювелирного магазина за бешеную сумму — триста тысяч рублей. Под ношей неожиданно свалившегося богатства Яша не сломался и сразу накупил самых необходимых для жизни вещей: два ящика водки, ящик вина «Алабашлы», ящик пепси и груду консервов.

— Консервы, Саша, оставлю тебе по завещанию, — просто сказал актер, — Мне же еда, ты знаешь, ни к чему.

После этого мы обнялись, расцеловались и начали пить. Пили долго и спели много хороших старых песен, включая «Синий платочек» и «Шумел сурово Брянский лес».

Очнулся я среди ночи у себя на постели. Рядом посапывала голая девица, закинув тяжелую ногу мне на живот. Я попытался выкарабкаться из-под ее бедра, и девица проснулась.

— Тебя как зовут? — спросил я.

— Ну ты даешь, — хихикнула девица. — Вчера помнит, а сегодня забыл?

— Вчера была среда, а сегодня — четверг, — заметил я наставительно.


ГЛАВА 5
Пришлось попотеть. Неделя минула, как сон, а мы еще и не приступали. Но в тяжких спорах выработали стиль. Колотились пока втроем — Зураб Кипиани, помешанный на готике, и Коля Петров, со студенческих времен мечтающий о Вечном городе.

В среду, ближе к вечеру, когда мы сидели в мастерской среди живописного развала набросков и были готовы перегрызть друг другу глотки, позвонил Гаспарян и пригласил меня для приватной беседы. Сказал, что уже выслал машину. Я попытался отнекиваться, но он и слушать не стал.

Гаспарян принял меня без церемоний:

— Как идут дела?

— Нормально.

— Можете что-нибудь показать?

— Такие проекты на лету не делаются.

Хозяин восседал за своим начальственным столом, а я — напротив, боком, за продолговатым столом для совещаний.

— Вы в курсе, — спросил Гаспарян, — что контракт вчерне подписан?

— Да, конечно. Мои помощники уже получили аванс. Спасибо.

Несколько секунд он разглядывал меня без улыбки и как-то чересчур пристально. Но в этом не было ничего оскорбительного. Купил работника — пощупай его хорошенько. Это мы понимаем.

— Хочу, чтобы наша встреча осталась между нами, — сказал Гаспарян.

— Как вам угодно.

— Ваш патрон, Георгий Саввич, производит впечатление серьезного человека и репутация у него хорошая. Не так ли?

— Фирма надежная, не сомневайтесь.

— В предприятиях такого масштаба деловая хватка еще далеко не все. Потребна особая энергия, если хотите — талант. А это, как я понимаю, ваша прерогатива. Фирма тут ни при чем.

— Были бы деньги. Талантов вокруг полно.

Гаспарян нажал кнопку селектора, и буквально через секунду секретарша внесла поднос с кофе. Одну чашечку поставила передо мной, другую, зайдя со спины, перед шефом. Только чашечка черного кофе, больше ничего. Ни печенья, ни молока, ни сахара. Зато чашечка — тонкого китайского фарфора, размером с наперсток. Гаспарян угадал мои мысли.

— Не удивляйтесь. Министерство нынче экономит на всем, особенно на накладных расходах… Так о чем мы говорили?

— Я не помню.

— Так вот — о таланте. Одного таланта тоже мало. Важно стремление употребить его с наибольшей отдачей. Есть ли оно у вас?

— Я и в наличии таланта не особенно уверен, — прижался я.

Гаспарян улыбнулся с пониманием:

— Тогда поставим вопрос иначе. Вас не смущает мой замысел? Средневековый замок под Москвой и все такое?

— Нормально. Почему нет?

— Есть люди, которые втайне посмеиваются. Боюсь, к ним относится и ваш многоуважаемый Георгий Саввич. Нет-нет, не надо возражать! В сущности, это не столь важно. Но мне бы не хотелось, чтобы именно вы, Саша, отнеслись к проекту, как к нелепой причуде богача. Более того, мне хотелось бы, чтобы мы подружились. Искренне. Задушевно. Как два умных человека, которые поставили перед собой общую цель. Вы верите мне?

— Конечно.

Это была сущая правда. Надо было быть вовсе бессердечным, чтобы ему не поверить. В его иссиня-черных зрачках вдруг засветилась тяжелая, свинцовая печаль человека, который уже купил все, о чем мечтал, и мучился, что не истратил и сотой доли наворованного.

Гаспарян гибко поднялся и шагнул к металлическому сейфу, стоящему в углу. Достал оттуда какую-то желтую вещицу. Протянул мне:

— Хочу закрепить наши отношения. Маленький предварительный подарок.

Это был роскошный, с выпуклыми боками, с голубоватой изящной вязью на крышке, портсигар. Судя по весу, золотой. Не то чтобы я почувствовал неловкость, но и радости не испытал.

— Не знаю, чем отдарюсь, — промямлил я.

— Работой. Настоящей, честной работой, как положено мастеру… Да вы не тушуйтесь, все главные подарки у нас впереди.

Аудиенция была закончена. На прощание миллионер сунул мне в руку визитку, где один из телефонов был подчеркнут.

— Звоните в любое время.

— Непременно.

Не заезжая в мастерскую, необычно рано я вернулся домой. Не хотелось никуда идти и готовить не хотелось, поэтому внизу, в магазине купил пачку пельменей и две бутылки свежего «Очаковского». Извечная трапеза холостяка. Перед ужином позвонил родителям и минут пятнадцать разговаривал с матушкой. У них все было вроде пока нормально, хотя отец чрезмерно надрывался в своей мастерской. Не вылезал оттуда с утра до ночи, хотя в этом не было никакой необходимости.

Шесть лет назад батю шуганули на пенсию с большого поста — директора обувной фабрики. Удар по его мужскому самолюбию был настолько силен, что несколько месяцев он балансировал между белой горячкой и инфарктом. Это было трудное время, когда к нему нельзя было подступиться с каким-нибудь добрым разговором.

Спасение пришло, откуда не ждали. Большую часть дня отец пропадал в гараже возле своего «запорожца», там и напивался, там кто-то его и надоумил подрабатывать ремонтом машин. Копаться с автомобильными движками он всегда любил, вообще был истинно мастеровым человеком, дотошным и крайне добросовестным; а когда однажды перешагнул психологическую грань между тем, что помогал соседям в порядке любезности, и тем, что на этом, оказывается, можно зарабатывать на кусок хлеба с маслом, то как бы и пришло к нему второе мужицкое дыхание. Клиентура у него поначалу подобралась из соседних кооперативных гаражей, но постепенно ее круг расширился. Он арендовал помещение для мастерской и нанял двадцатилетнего паренька в помощники. Пить как отрезал, зато дома бывал редко. Забегал поспать да поесть горяченького, а иной раз, по летнему времени, и ночевать оставался в гараже, оборудовав себе там удобный лежак.

— Сегодня третий день, как нету, — пожаловалась мать. — Ты бы, сынок, подъехал к нему поглядел, чего он там чинит.

— Мама, о чем ты думаешь?!

— Чего там думать, кобель известный твой папочка. Ты-то весь в него уродился!

Повесив трубку, я задумался, покачивая в руке золотойпортсигар. Мысли были скверные, смутные. Кто они такие, думал я, эти новые победители, пустившие старую жизнь под откос и взамен навязавшие нам, смирным обывателям, какой-то отвратительный суррогат? Как устроены? Чему учат своих чистеньких, холеных детишек? Сознают ли хоть отдаленно, что натворили?

Из желчного тумана меня вывел телефонный звонок. Голос в трубке женский, низкий, почти шепот, и я его сразу узнал. В голосе иногда больше индивидуальности, чем в походке. Это был как раз тот случай.

— Катя, ты?

— А это вы, Саша?

— Откуда ты узнала мой телефон?

— Он же записан на аппарате. Я списала, когда уходила. Не надо было?

— Как добралась тогда?

— Хорошо. Было уже утро. Я сразу поехала на работу.

— А сейчас ты где?

— Дома.

Я взглянул на часы — начало восьмого.

— Слушай, Кать, давай поужинаем вместе?

— Я хотела поблагодарить, вы…

— Сколько тебе надо, чтобы добраться до Центра?

— Ну, минут двадцать.

— Вот, а сейчас половина восьмого. Значит, через сорок минут встречаемся. Знаешь, где Дом архитекторов?

— Да. Но туда же пускают по удостоверениям.

— У меня оно есть… Договорились?

— Хорошо, я приеду.

Только положив трубку, я удивился. Куда это я разогнался и зачем? И что за дурная энергия во мне пробудилась, точно век воли не видал! Объяснение было самое примитивное: мне страшно захотелось увидеть эту девушку с быстрой речью, с худенькими плечами, с высокой грудью, с наивно-порочным взглядом. Оказывается, за всю эту сверхнапряженную неделю я ни на секунду о ней не забывал. Зацепила чем-то старика, а этого давно со мной не случалось. Двусмысленность нашего знакомства меня мало смущала. Я же не собирался вести ее под венец. Вызревал в меру пикантный любовный эпизодик, не более того.

На звонок в мастерскую ответил Коля Петров. Тон у него был такой, словно для того, чтобы подойти к телефону, ему пришлось вылезать из петли.

— Ты когда приедешь? — спросил он глухо.

— А что такое?

— Ничего такого, но или ты сейчас приедешь, или…

Тут трубку у него забрал Зураб:

— Саша, ты где?

— Что у вас там произошло?

— Ничего не произошло. Понимаешь, дружище, ты плохо объяснил Петрову, зачем его пригласил. Он решил, что мы собираемся строить большой девятиэтажный коровник.

После недолгой возни в трубке снова возник голос Петрова:

— Саша, приезжай немедленно, иначе я за себя не ручаюсь.

— Коля, прошу вас, не ссорьтесь. Отправляйтесь по домам, вам надо выспаться. Да и мне тоже.

Опять Зураб:

— Понимаешь, дружище, ему где-то в пивной сказали, что самый прочный материал для коровника — дубовый брус. Его надо лечить.

Я молча повесил трубку и вытащил шнур из розетки.

На свидание немного принарядился: шоколадного цвета брючата, модная светлая рубашка, замшевая куртка. Глядя на себя в зеркало, понял, что забыл сходить в парикмахерскую месяца полтора назад. Многострадальный череп с копешками волос по бокам напоминал неприбранное по осени поле. То, что надо, если девочка что-то смыслит в мужчинах. Одинокий плейбой на закате сексуальной карьеры.

Через Москву, начиная с Гагаринской площади, продвигался по шажку в час, как сквозь предбанник адовой печи, но поспел в срок. Только припарковался и подошел к парадному крыльцу, увидел Катю, спешащую от площади Восстания. Длинное, до щиколоток, платье в пестрых цветах крутилось, развевалось на ней, как у манекенщицы на подиуме: она не шла, а стремительно парила над тротуаром. Приблизилась — личико умытое, светлое, радостное, почти без косметики.

— Здравствуйте, я не опоздала?

— Ты очень красивая девушка, — задумчиво сказал я. — Ночью-то я не разглядел.

Вспыхнула, но не смутилась:

— Комплиментик, да?

— Мы не гусары, комплиментикам не обучены. Что видим, то говорим. Ты похожа на Стефанию Сандрелли, когда та еще была молодая.

— А вы, Саша, похожи на очень коварного человека.

— С чего ты взяла?

— Вы все так говорите, чтобы поразить воображение. Чтобы растревожить.

— Бог с тобой, Катя! Чем это я могу поразить воображение такой девушки, как ты?

— Добротой, — сказала она.

Я повел Катю вниз, в ресторан, слегка придерживая за гибкую талию. От прикосновений к ней меня било током. Вообще происходила какая-то чертовщина, я чувствовал, что влипаю во что-то ненужное, давно пережитое. Похоже, не я ей опасен, а она, ночная путешественница, ловко ловит меня на крючок и уже невзначай зацепила за губу. Ее серьезный, низкий голос, минуя смысл слов, завораживал меня, и я катастрофически, мгновенно поглупел. В зал вошел уже игривым юношей с веселой дурнинкой в башке. «Чего там, — думал сосредоточенно, — сейчас напою, отвезу к себе, потрахаемся от души, а там разберемся, кто добрый, кто злой!»

Уселись за свободный столик у стены, вдали от людей, и тут же подковылял Мюрат Шалвович, метрдотель, злачная душа этого дома. Подсел на минутку покалякать — особый знак внимания к постоянным клиентам.

Мюрат Шалвович ждал, когда я представлю его даме, поэтому не смотрел в ее сторону, потом все же посмотрел — и долго не мог оторваться. Щелкнул в воздухе пальцами, и мгновенно подлетевший незнакомый официант поставил на стол вазочку с тремя пунцовыми розами. Мюрат Шалвович заметил церемонно:

— Именно вам к лицу божественный оттенок догорающего заката, дорогая сеньорита.

— Как приятно в этом очумевшем городе услышать интеллигентную речь.

Мюрат Шалвович, кряхтя, поднялся:

— Приятного аппетита. Поздравляю вас, Саша!

— Угу, — сказал я.

Когда он отошел, я углубился в меню, хотя знал его наизусть. Оно никогда не менялось.

— Саша, вы чем-то недовольны? Я что-нибудь не так делаю? — Ее глаза сияли призрачным каминным огнем.

— У тебя нет ощущения, что мы уже бывали здесь?

— Вы-то бывали, я уж вижу. Но я здесь впервые. Мне очень нравится. Все так по-домашнему.

Я почувствовал, что следует поскорее выпить. На ужин заказал телячьи отбивные, салат и рыбное ассорти. Катя начала читать меню и ужаснулась:

— Саша, тут же совершенно дикие цены!

— А где теперь не дикие?

— Но не до такой же степени. Смотрите, обыкновенный бульон — восемь тысяч. Ой! Кофе — пять тысяч! Да что же это такое?! Кто же сюда ходит? Одни миллионеры? Да мне кусок в горло не полезет.

— Полезет. Плачу-то я.

Убийственный аргумент подействовал на нее слабо, и еще долго она косилась на нарядный, в глянцевой обложке прейскурант, пока я не переложил его на соседний столик. Официант подал графинчик коньяку и бутылку «Саперави». От шампанского Катя отказалась. Я никак не мог понять, придуривается она или действительно с деревенской непосредственностью переживает за мой кошелек.

— За что выпьем, Катя?

— Наверно, за знакомство?

— Хороший тост.

Мы выпили, глядя друг другу в глаза, и это была святая минута — чистая и простая. Дальше пошло еще лучше. Мы так много смеялись за ужином, что я охрип. Она была чудесной собеседницей, потому что большей частью молчала, но по ее разгорающемуся взгляду было видно, с каким удовольствием впитывает мои умные, затейливые речи, но пила она, к сожалению, мало и только красное вино. Я же заглатывал крючок все глубже, как жадный окунь.

Весь вечер у меня было праздничное настроение, хотя его немного подпортило появление в зале Леонтия Загоскина, местного алкаша-интеллектуала. Он тут пил и гулял много лет подряд, ничуть не меняясь внешне — бородатый, нечесаный, грузный, темнокожий, — и лишь с годами все больше стал походить на хлопотливого домового. По натуре Леонтий безвреден, но приемлем только в небольших дозах и в уместных обстоятельствах. Однако урезонивать его бесполезно. Где увидел знакомца, там и прилип.

— Привет, соколики! Как она, ничего?

— Отлично, Леонтий! Выпьешь рюмочку?

Леонтий, естественно, не отказался — и это был лучший способ его спровадить. Вообще-то по-настоящему он редко надирается, хотя всегда выглядел как бы под балдой. Жирный, без возраста, опрокинул рюмку в рот, как в заросший мохом колодец. Катя смотрела на него с оторопью, и Леонтий многозначительно ей подмигнул. Впрочем, по женщинам он тоже был, как известно, не ходок. Жил напряженной духовной жизнью человека, воскресшего после оплошного захоронения. Обернулся ко мне:

— Ну что, соколик, как тебе при капитализме?

— Очень нравится.

— Чем промышляешь, если не секрет?

— Ворую потихоньку, как и все.

Леонтий огорчился:

— Выходит, продался хамам? Небось ляпаешь им фазенды?

— Угадал, брат.

— И не стыдно?

— Стыдно, но жрать-то охота.

По угрюмому лику Леонтия скользнула горькая тень вечности. Он искал слова, чтобы поточнее определить мою вину перед человечеством* Я ему косвенно помог:

— Гунны приходят и уходят, дома остаются людям. Так было всегда.

— Но тебе не только жрать охота, да? Тебе и девок охота по ресторанам водить.

— Еще бы!

Кате со стороны могло показаться, что мы ссоримся, но это было не так. Если Леонтию не дать высказаться, он не отвяжется.

— Самое большое заблуждение так называемых интеллигентиков, — пояснил он не столько мне, сколько Кате, — они считают себя хитрее всех. Любую свою подлость оправдывают насущной необходимостью. И врут-то в первую очередь себе самим, а с толку сбивают народ. Я вам так скажу, девушка, а уж вы поверьте: русская интеллигенция — самое волчье племя, на ней столько вин, что адом не искупить. При этом, заметьте, поразительная вещь: всегда они правы, всегда радеют о ближнем. Ваш-то, Саня-то Каменков, еще не самый поганый, он хоть без маски… — Протянул руку над столом, как бы благословляя, и вдруг грозно рыкнул: — Палачам пособляешь, Саня! Дьяволу куришь фимиам!

Катя выпрямилась и запылала, как свечка, я же смиренно кивнул:

— Понял тебя, Леонтий. Завтра с утра выхожу на баррикады.

Довольный произведенным на девушку эффектом, вечный ресторанный вития поднялся, дружески похлопал меня по плечу:

— Зубоскалишь, Саня? Ну-ну. Встретимся на Страшном суде.

С тем и удалился.

— Кто это? — спросила Катя очарованно.

— Мелкий провокатор. Но мы с тобой ему не по зубам. Испугалась, что ли?

— Я думала, он тебя ударит.

Ее первое «ты» прозвучало как свирель пастушка.

— Что ты, он совершенно безобидный. Подкармливается в органах, но сейчас какой от него прок. Вот и заметался. Без работы боится остаться. И напрасно. Скоро у него будет еще больше работы, чем раньше.

По ее глазам я видел, ничего не поняла, и слава Богу. К этому времени я уже окончательно решил, что увезу ее домой и не выпущу до утра. Свои намерения не стал скрывать:

— Допивай кофе — и поехали. А то опоздаем.

— Куда опоздаем? У тебя какие-то дела?

— Поедем, пока горячую воду не отключили.

— Почему ее должны отключить?

Это было согласие.

— Объявление повесили, с какого-то числа отключат, но я не помню с какого.

Катя посмотрела на меня то ли с уважением, то ли с состраданием:

— Ты правда хочешь, чтобы я к тебе поехала?

— Тебя что-нибудь смущает?

Ее взгляд потемнел и увлажнился.

— Ну чего ты, Кать! Не хочешь — не надо. Мне самому спешка не по душе. Я всегда как мечтал: ухаживаешь за девушкой год, два, три — цветы, театры, художественные выставки, а потом раз — и поцеловал невзначай в подъезде.

— Не надо нервничать, — сказала Катя. — Мы обязательно едем к тебе.

Неподалеку от дома я тормознул у освещенной витрины какого-то коммерческого шалмана.

— Посиди, куплю чего-нибудь выпить.

Я купил бутылку коньяку, бутылку венгерского шампанского (нашего не было) и коробку конфет.

В квартиру проникли незаметно. Я любил свой дом, утонувший в глубине просторного зеленого двора, построенный еще в ту пору, когда Черемушки считались глухой окраиной. Девятиэтажный особняк, сляпанный немудрено, но прочно, не имел поблизости осмысленного архитектурного продолжения и потому напоминал каменного путника, присевшего наобум отдохнуть в городских трущобах.

Катя молчком нырнула в ванную, а я зажег электричество, в комнате чуть-чуть прибрался и на кухне накрыл на скорую руку стол — даже откупорил шампанское. Сел, закурил и стал ждать. Зазвонил телефон. Я не хотел снимать трубку, потому что не ждал ниоткуда хороших новостей, но аппарат надрывался неумолимо. Меня сразу насторожило его полуночное неистовство.

— Алло, слушаю! — в ответ после паузы ехидный и очень близкий мужской голос спросил:

— Ну что, клевую телку привел, барин?

— А вы кто?

— Дед Пихто. Извини, что помешал. Ты ее рачком поставь. Они это любят.

Я чувствовал то же самое, что бывает, когда неожиданно сзади гаркнут в ухо.

— Что еще скажешь?

— Ничего, приятель, больше ничего. Попозже перезвоню, расскажешь, как управился.

— А ты шалунишка!

В трубке самоуверенный гоготок — и гудки отбоя. Кто это был? Чего хотел? Машинально я потянулся к коньяку. Налил, выпил. Вкус жженого сахара — и никакой крепости.

— Ах ты гад! — сказал я вслух запоздало.

Вошла Катя, села на тот же стул, что и неделю назад, — умытая, с распущенными волосами. В прекрасных глазах — омут.

— Что-нибудь случилось? — спросила тихо.

Налил и ей коньяку в пузатую рюмку.

— Выпей, пожалуйста. Что же я один-то пьяный?

— Ты разве пьяный?

— Пока нет, но напиться хочется.

— Почему?

Я глядел ей прямо в глаза. Ее чистая кожа отливала нежным шоколадным загаром, высокие груди словно чуть вздрагивали, стесненные платьем. На ней не было лифчика, и необходимости в нем не было. Подняла рюмку к губам и залпом выпила. Хотела закашляться, но я ловко сунул ей в рот апельсиновую дольку. Тут же из-под ресниц брызнул светлый смех.

— Саша, значит, ты архитектор?

— Ну да.

— Наверное, тебе будет скучно со мной.

Я глубокомысленно почесал за ухом.

— Слушай, Кать, сейчас звонил какой-то жлоб. Чего-то даже вроде угрожал. Не твой знакомый?

— Ты что?! Откуда? А как его зовут?

— Он не назвался. Но он нас выследил.

— Как это выследил?

— Ну, он знает, что ты здесь.

В ту же секунду мне стало ее жалко. Она так заволновалась, завертелась, точно ее застали врасплох на чем-то постыдном.

— Если хочешь знать, у меня вообще никого нет.

— Так уж и нет!

— Саша, давай я лучше поеду домой, хорошо?

Впоследствии, вспоминая, я понял, что это была последняя минута, когда мы могли расстаться. Я потянулся к телефонному проводу и вытащил шнур из розетки.

— Кто бы ни был этот подонок, сегодня он нам не помешает.

Она закурила не слишком изящно.

— Саша, что бы ни случилось, хочу попросить тебя об одном.

— Проси.

— Не обижай меня понапрасну.

Я ее понял. Ее сердечко, как и мое, истосковалось от одиночества, но в отличие от нее я давно не верил в родство душ.

Через час мы сидели на разобранной постели, голые, и степенно обсуждали, что же такое с нами произошло. Беседа наша носила добротный физиологический оттенок. Когда она отдалась мне, когда вдруг взвыла в голос, как стреноженная кобылка, я без всяких усилий переместился в блаженное, упругое тепло и, кажется, на какой-то срок потерял сознание. У нее было проще. Она впервые испытала оргазм, а прежде полагала, что все это выдумки похотливых развратников, как женщин, так и мужчин. К ее сообщению я отнесся очень серьезно. Не буду приводить мои профессиональные рассуждения на этот счет, все глупости не перескажешь, но полагаю, точно так же витийствовал бы обретший голос сперматозоид. Катя слушала с умным, сосредоточенным видом, потом сказала:

— Знаешь, чего мне сейчас хочется?

— Чего еще?

— Горячего чая.

Чаем мы не ограничились. Разжарили на сковородке двухдневной давности вареную картошку, заправили жирной китайской тушенкой, покрошили лучку и слупили без остатка. Дальше взялись за бутерброды с сыром н паштетом. Катя смотрела на меня с испугом:

— Но ведь мы совсем недавно ужинали!

Войдя опять в роль сперматозоида, я объяснил, что в некоторых случаях, как раз похожих на наш, человеческий организм производит колоссальный, неадекватный выброс энергии, и чтобы компенсировать потерю, наступает вот такая обжираловка.

— У меня прямо живот раздулся, как барабан, — пожаловалась Катя.

— Ну-ка дай пощупаю.

— Саша, но не здесь же!

Замечание было разумным, и мы вернулись в постель, где успели еще о многом поговорить. Ночь длилась бесконечно, безвременно, но утро наступило внезапно. Я открыл глаза: солнышко белым лучом пульнуло в глаза из-под занавески. Возле кровати стояла Катенька, одетая, в своем длинном вечернем платье, аккуратно причесанная, с сумочкой в руке.

— Милый, я побежала… Прощай!

— Куда побежала?

— На работу, опаздываю… Ой!

Я попытался ухватить ее за что-нибудь, но это не удалось.

— Какая работа? Раздевайся немедленно!

— Не могу, Сашенька.

— Поцелуй меня.

— Нет, Сашенька, надо быть благоразумными.

— Что это значит?

— Это значит, что заниматься любовью надо ночью, а днем — работать.

— Ты что, спятила? Какая, к черту, работа?

Она не спятила, она ушла.


ГЛАВА 6
В мастерской — как на поле боя после генерального сражения, но когда я вошел, враждующие стороны мирно спали, разметавшись посреди бумажного бедлама. Зураб открыл один глаз и недовольно пробурчал:

— Позвони шефу, Саня! — перевернулся на другой бок и захрапел.

Я позвонил Огонькову, который, не здороваясь, подозрительно спросил:

— Зачем ездил к Гаспаряну, мастер?

— Георгий Саввич, вы следите за мной?

— Не считай себя слишком важной фигурой, Каменков. Если за каждым следить…

— Откуда же узнали?

Самоуверенный смешок.

— Слухом земля полнится. Чего он хочет?

— Торопит… Георгий Саввич, а это не ваш, случайно, человек мне домой вчера названивал?

— Не мели чепуху. Как продвигается проект?

— Пока топчемся на месте. Берем разгон.

— Саня!.. Сколько вас?

— Пока трое. С понедельника еще двое подтянутся.

— Саня, помни! Такой шанс судьба дважды не предлагает.

— Это само собой.

— И еще прошу тебя, как коллега коллегу: никаких шуров-муров за моей спиной.

— Исключено, гражданин начальник…

Проснулся Коля Петров, закопошился на полу, сел, чихнул. Испепеляя меня взглядом, как ведьмочка из «Вия».

— Саня, я с Зурабом работать не буду.

— А что такое?

— Да его же надо лечить. У него крыша поехала.

— В чем это выразилось? Он тебя укусил?

Коля Петров нашарил под собой сигарету и задымил.

— Представь себе, свихнулся на национальном пункте. Подмосковье для него все равно что горное ущелье, сам он — Давид-строитель, а заказчик — царица Тамара. Чего я вчера натерпелся, словами не описать.

— Я не сплю, — подал голос Зураб. — Слушать этот бред мне очень тяжело.

Завтракали мы на кухне, пили чай с бутербродами, и мне было неловко оттого, что они всю ночь вкалывали, а я… Чтобы как-то оправдаться, я сказал:

— С такой женщиной познакомился, сто лет воли не видать.

Заинтересовался один Зураб:

— Блондинка или брунетка?

— Все при ней, — сказал я. — И даже разговаривает по-человечески.

— Большая редкость, — согласился Зураб. — В наше время они обычно понимают: один доллар, десять доллар — и больше ничего.

— Вот гляди, Саня, — возмутился Коля Петров. — Он и нашу родную речь нарочно коверкает.

Зураб не обратил внимания на его выпад, не сбился с любимой темы.

— В женщине главное — душевное расположение, — заметил наставительно, — У меня была подружка тем летом. Ну, парни! Поглядеть не на что. Нош кривые, грудей вообще нету, один глаз стеклянный — даже плакать хочется. И что ты думаешь? За ней народ скопом ходил. Только на «мерсах» и возили. Я ее у такого крутяка отбил, страшно вспомнить. Угадай, в чем секрет? Петров не поймет, ты, Саня, угадай… Огонь в ней был, душа живая. Слова всякие знала, которые никто не знает. Обоймет, нашепчет в ухо — ты и спекся. При этом сама кончала восемь раз подряд.

Коля Петров подавился бутербродом и побежал сплюнуть в сортир. Зураб невинно улыбался.

— Кстати, Саня, какой-то нехороший человек тебя вчера искал.

— Кто такой?

— Не назывался. Раз десять звонил. Наверное, чего-то хочет тебе сказать.

— Почему нехороший? Может, по делу?

— Слушай, Саня, мы же не в Америке. По голосу всегда отличишь. Этот очень грубый, нелюбезный. Почти как Петров.

До обеда проработали спокойно, никто нас не тревожил, и было такое ощущение, будто вернулись в юность. Но не в ту, где бубенчик в ухе, а в ту, где сказка была былью.

Часам к трем я стал засыпать на ходу и прилег покемарить на массажном коврике. Мастерская принадлежала фирме, и Огоньков не без задней мысли пропускал мимо ушей все мои просьбы о приобретении бытовой мебели. В огромном полуподвальном помещении не то что лечь, толком посидеть было негде. По мнению шефа, такая обстановка способствовала высокому творческому подъему.

В коротком сне я ненадолго свиделся с Катей, которая была еще обольстительнее, чем ночью, и очнулся в такой неприличной позе, что сам себя устыдился.

— Эй, Саня! — вопил Зураб. — Хватит дрыхнуть, подойди к телефону, это он!

— Кто он?

— Нехороший человек, я же тебе говорил.

Голос в трубке был мне незнаком, но так же неприятен, как и вчерашний, ночной. Ночной был нагл, этот — слащав.

— Господин Каменков?

В слове «господин» сегодня заключена целая социальная типология. Люди поделились на тех, кто никак не может к нему привыкнуть, и на тех, кто произносит его с иронией. Совершенно всерьез называют друг друга господами лишь вчерашние комсомольские и партийные боссы, придурки с телевидения да еще всякая шпана, которая носится на иномарках.

— С кем имею честь? — спросил я.

— Сергей Сергеевич, — представился звонивший. — Хотел бы условиться о встрече.

— А кто вы? Что вам надо?

— Видите ли, Александр Леонидович, вопросец, который надобно обсудить, сугубо приватный. Не хотелось бы вдаваться в подробности по телефону.

— Вы уверены, что мы должны что-то обсуждать?

Незнакомец (представляю, какой он на самом деле Сергей Сергеевич) даже, кажется, немного обиделся:

— Как же не уверен? Зачем бы я тогда звонил? Вопросец хотя и приватный, но наиважнейший. Именно для вас наиважнейший.

— Для меня?

— Разумеется, для вас. Вы же руководитель проекта… э-э-э… этого грандиознейшего… э-э-э… мемориала?

Нехорошее предчувствие, которое стыло во мне после вчерашнего угрожающего звонка, мгновенно вызрело до размера душевного нарыва.

— Хорошо, давайте встретимся. Когда, где? Может быть, завтра?

— Откладывать никак нельзя. Что, если через полчасика в «Неваде»? Это в десяти минутах от вас!

Да, я знал этот уютный коммерческий притон, на котором всегда висела табличка «Мест нет», а улочка напротив была запружена машинами с дипломатическими номерами.

— Договорились. Через полчаса буду.

…Сергею Сергеевичу по виду было около пятидесяти — неприметный мужичонка с внешностью бухгалтера. В очках с сильной диоптрией выражение глаз не разберешь. Устроились мы не в «Неваде», а на открытом воздухе, за белым столиком под пестрым тентом. Здесь подавали кофе, соки, пиво, водку и так называемые гамбургеры — утеха кретинов, мясная гнилушка, упрятанная в непропеченное тесто.

Сергей Сергеевич еще до моего прихода заказал кофе и, когда я в раздумье остановился у входа в «Неваду», истошно завопил через улицу:

— Господин Каменков! Господин Каменков! Сюда! Сюда!

У него была одна редкая родовая примета, которая обнаруживалась с первых минут общения: за все, что он ни делал и ни говорил, хотелось немедленно въехать ему в рыло. И это при том, что был он подчеркнуто обходителен. Чашку кофе я демонстративно отодвинул на середину стола.

— Слушаю вас, товарищ!

Сергей Сергеевич снял очки и чистым платочком аккуратно протер стекляшки. Без очков лицо у него сразу обрюзгло, налилось печеночным соком, но выражение глаз по-прежнему осталось неуловимым.

— У меня всего десять минут, — поторопил я.

— Я уложусь, — заверил он, — хотя, должен признаться, приходится выполнять очень деликатное поручение.

— Чье именно?

— Это не существенно… Так вот… есть мнение, что надобно вам, уважаемый Александр Леонидович, оставить эту затею.

— Какую затею?

Сергей Сергеевич виновато улыбнулся, отчего щеки его сползли к скулам, точно глиняные.

— Да вот контракт с господином Гаспаряном придется расторгнуть.

— Вы не больны? — спросил я.

— К сожалению, нет. Да и кто я, собственно, такой? Всего лишь жалкий порученец. Гонец, так сказать.

— Но почему ко мне? Я ведь тоже всего лишь исполнитель. У меня свое начальство — генеральный директор фирмы «Факел» Георгий Саввич Огоньков. Вам бы надо, наверное, к нему обратиться с этой ахинеей.

Мой собеседник сделал вторую попытку улыбнуться, и на сей раз его сизые щеки почти проглотили подбородок.

— Это не ахинея, — сказал он. — Вы чего-то недопонимаете, дорогой Александр Леонидович. Огоньков, естественно, будет уведомлен. Но у меня поручение именно к вам. Впрочем, уполномочен также сообщить, что в случае добросердечного согласия и готовности сотрудничать вам будет выплачена соответствующая моральная компенсация. Речь идет о вполне приличной сумме. Скажем, о полутора тысячах американских долларов. Признайтесь, это лучше, чем ничего.

Я склонился ближе к собеседнику.

— Сергей Сергеевич — ваше настоящее имя?

— Желаете, чтобы я показал паспорт?

— Не надо. Хотите угадаю, кем вы были в прежней жизни? До того, как стали вымогателем.

— Зачем угадывать? Сам скажу, если вам интересно. Работал в райисполкоме. А еще раньше — контролером ОТК на ЗИЛе… Александр Леонидович, я вам не враг, уверяю вас. Напрасно вы стараетесь меня оскорбить. У меня трое детей, мать-пенсионерка. Попробуйте прожить на триста тысяч…

— Но почему они выбрали именно вас для подобных поручений?

— О, над этим я как раз размышлял… Полагаю, им нравятся мои манеры и общий, так сказать, антураж. Я внушаю доверие клиентам. Никто не сомневается в моей порядочности.

Я курил уже вторую сигарету.

— Хорошо, это все лирика… Скажите, кто они такие и почему хотят, чтобы я порвал контракт?

— Саша, вы меня удивляете. Я могу сказать только то, что мне велено.

— Что будет, если я, к примеру, не соглашусь? Или, к примеру, хрястну вас по черепу вот этой пепельницей?

На всякий случай он снова снял очки:

— Не думаю, что вы это всерьез.

— Почему? Я человек азартный. Игрок.

— Это не та игра, в которую можно выиграть, — сказал он, и за эти слова я простил ему все. Да и что было прощать? Запоздало проросшее семечко советского режима, он действительно был пешкой, которую двинул вперед невидимый гроссмейстер.

— Я должен подумать.

— Конечно, они всегда дают немного времени, прежде чем включить счетчик. Вечером перезвоню, хорошо?

— А знаете, вы мне понравились.

— Спасибо. Умные люди всегда, в конце концов, находят общий язык. Кстати, гонорар — полторы тысячи — вы можете получить немедленно.

— Ничего, потерплю до вечера.

Не заглядывая в мастерскую, я погнал в контору. Огоньков был на месте, сидел в кабинете понурясь и рисовал чертиков в блокноте. Мне ни о чем не пришлось спрашивать.

— Да, Санечка, — сказал он грустно. — Это наезд, причем солидный.

— На кого? На вас или на Гаспаряна?

— Помнишь, как в Писании? Не спрашивай, по ком звонит колокол, он звонит по тебе.

По дороге в машине, когда я мчался сквозь одуревшую от духоты Москву, все во мне кипело от возмущения: «Мерзавцы! Бандиты! Обложили, продыхнуть не дают!» Но сейчас, в прохладном кабинете с кондиционированным воздухом, созерцая хоть и расстроенного, но ничуть не смятенного шефа, я успокоился, и весь этот неожиданный эпизод помнился каким-то нелепым недоразумением. Ну да, бандиты, ну да, люмпенизированное общество, но каким боком это может коснуться меня? Не я ли, словно в предчувствии роковых перемен, долгие годы тщательно и упорно возводил в своем сознании драгоценный уголок, блаженную обитель эмпирического эстетизма — прочнейшее защитное поле от всякой мирской заразы?

— Но все же, что произошло?

Георгий Саввич по крышке стола толкнул ко мне коробочку ментоловых пастилок «Пастироль».

— Пососи, для горла хорошо. Дымишь, как паровоз. Что произошло, говоришь? Да просто какая-то очередная ихняя разборка. Косвенно перекрывают кислород Гаспаряну. У него газ, нефть. С кем-то не поделился. Это ему знак… Хотя есть тут одна странность, которая мне непонятна.

— Какая?

— Да вот что-то тут не по правилам. Это же не какие-нибудь урки схлестнулись. Это правительственные чиновники и, скорее всего, какой-нибудь банковский синдикат. Обычно они разбираются тихо, не выносят сор из избы. Им шумные эффекты ни к чему. Это миллионеры в законе. Ты слышал хоть раз, чтобы какого-то министерского клерка грохнули?

— Разве не бывает?

— Именно что не бывает. Или бывает, но по ошибке. Шмоляют по фирмачам — это сколько угодно. Иногда отстреливают банкиров. На худой конец глушат чересчур задиристых журналистов и прокуроров. Но канцелярскую мышку, бюрократа с портфелем — зачем? Без него всем одинаково плохо. Бюрократ — всех вяжет крепче, чем кровью. Кто же рубит сук, на котором сидит? Все нынешние капиталы узакониваются его круглой печатью. Сегодня ты вор, а завтра печать тебе шлепнули, и ты уже самый почетный член общества, хочешь — баллотируйся в президенты. Образно говоря, неприметный человек с портфелем и есть курочка, которая несет золотые яйца для всех.

— Спасибо за лекцию, — искренне поблагодарил я. — Но продажных бюрократов повсюду как червей в банке, они же легко взаимозаменяемы.

— Верно, Санечка. Но от замены одного на другого никому все равно никакой прямой корысти. Только лишние хлопоты. Гораздо проще купить того, кто уже сидит.

Конечно, он знал, что говорил, и не мне было с ним спорить.

— И все-таки что же… Значит, проекту хана?

Георгий Саввич полыхнул очами, как фонариками, — опасный, тусклый был огонь.

— Тебя что, сильно пуганули?

— Меня нет, а вас?

— Как можно… У меня, братец, смета запущена уже на пятьсот рабочих. Улавливаешь?

— Какие будут распоряжения?

— Сиди тихо, не рыпайся. Вечером повидаюсь с Гаспаряном, перезвоню тебе.

Достал из встроенного в стену холодильного шкафа бутылку минеральной воды, давно забытой — «Нарзан».

— Придется принимать адекватные меры, — сказал доверительно.

— Отлично. Но я в ваших бандитских играх не участвую.

— А денежки любишь?

— Люблю.

— Сашенька, милый мой дружок! Пей водичку, полезно для желудка… В бандитов он не хочет играть. Ишь ты какая целка. Да ты в них три года играешь. Опомнился!

Опять он был прав, а я — нет. Потому у него и дети давно за границей, в безопасном месте, а мой единственный сынок, полагаю, мечтает стать рэкетиром.

— Ребяток своих не тревожь. Пусть спокойно работают.

Чтобы не тревожить ребяток, я поехал сразу домой. Был седьмой час, когда добрался до Академической. Там меня ждал небольшой сюрприз. На скамеечке, в тополиной тени, закинув ногу на ногу, сидела Катя. В пальцах сигарета. Вчерашнее вечернее платье она сменила на короткую кремовую юбку и свободный голубой блейзер. Мало кто из мужчин, проходя мимо, не оглядывался на нее. У меня аж дыхание перехватило. Вынужден был опуститься рядом и тоже закурил.

— Интересно, — сказал я, — а если бы я поздно вернулся?

Засмеялась, точно я пошутил.

— Чего смешного?

— Ты должен был почувствовать, что я здесь.

— А если бы вернулся не один?

— С дамочкой?

— Да, с дамочкой.

Ненадолго задумалась.

— Наверное, я бы ушла. Но мне кажется, у тебя нет никакой дамочки.

— Почему это?

— Ну, есть разные признаки. Мы, девочки, это чувствуем.

Подошел дядя Ваня, дворник, извинился за беспокойство, озабоченно спросил:

— Саня, ты не видел случайно этого гада Яшку?

— Да я только подъехал, а что с ним?

— Час назад побежал в магазин и до сих пор нету.

— Так сходи в магазин.

— Там тоже его нету. Еще раз извини.

В квартире мы с Катей, не мешкая и как-то не сговариваясь, очутились в постели, торопливо помогая друг другу раздеться. Время, как вчера, вытянулось в звенящую струну.

Телефонный звонок вернул меня в суровую действительность. Я знал, что это Сергей Сергеевич, и вместо «алло» сказал:

— Вы где?

— Возле метро, у булочной… Как вы догадались, что это я?

— По походке, — объяснил я.

— Прямо удивительно!

Среди вечерней суеты пожилой порученец, как ему и положено, выделялся своей неприметностью. Маскировочные очки, сутуловатая осанка, — если бы не добротный костюм, вполне сошел бы за побирушку.

— Давайте деньги, — потребовал я.

— Значит, согласны?

— Куда денешься.

Сергей Сергеевич, покосившись по сторонам, достал из внутреннего кармана пиджака довольно пухлый конверт.

— Можете пересчитать. Ровно полторы тысячи.

— Передайте хозяевам, — сказал я, — поражен ихним благородством. Могли тюкнуть по темечку — и дело с концом. А вместо этого — компенсация. Ничего не скажешь, западный стиль.

— Солидные люди, — подтвердил порученец, — Только не надо с ними шутить.

— Я себе не враг. Деньги пусть пока у тебя побудут. Только не потеряй.

Я первый протянул ему руку и, похоже, удивил его этим жестом. Ладонь у него была вялая и жирная.

…Домой я сразу не попал, хотя очень туда стремился: перехватил в скверике возбужденный дворник:

— Яшку в ментовку замели!

— За что?

— Так кто знает… они же теперь… Леша, выручай! Покалечат дурака.

Бедный старик трясся, точно с угара, и это было чудно. По его долгой мытарской жизни уж ему ли бояться лишнего тумака.

Пришлось идти в отделение, оно было рядом, через пять домов. Дядя Ваня со мной не пошел, спрятался поодаль за деревьями.

У дежурного капитана, сидевшего за перегородкой, я выяснил, за что забрали Яшу. Он возле магазина пел срамные частушки и оскорбил милиционера, который сделал ему вежливое замечание.

— Нельзя ли его отпустить? — спросил я.

— Он ваш друг? Родственник? — У капитана было мужественное, честное лицо рязанского хлебопека.

— Сосед.

— Зачем же он хулиганит, ваш сосед? Мешает людям отдыхать.

— Здесь какое-то недоразумение. Яков Терентьевич известный, заслуженный артист, деликатнейший человек…

— Раз артист, тем более должен подавать пример. Ничего, посидит месячишко, одумается. По пьяной лавочке мы все артисты.

— Товарищ капитан, позвольте за него поручиться?

Капитан поднял голову от стола, уставился на меня прямым непререкаемым взглядом:

— Вы как с луны свалились, гражданин. Порядков разве не знаете?

— А-а, — спохватился я и полез в карман. — Разумеется! Вот, пожалуйста, залог, примите великодушно, — и опустил перед ним на стол две десятидолларовые купюры, — Извините, больше нету.

Капитан укоризненно покачал головой, смахнул деньга в открытый ящик, гаркнул в полный голос:

— Эй, Кузьмич! Слышишь меня?

— Чего?! — глухо отозвалось из глубины коридора.

— Давай приведи этого певца.

Я уже полагал дело решенным, но тут случился еще один досадный инцидент. В отделение на рысях влетели два дюжих омоновца в бронежилетах и с автоматами. Я как-то не успел сразу посторониться, и один из омоновцев, пьяненький и заводной, с ходу пребольно двинул мне локтем под ребра. Отброшенный к стене, я лишь ошалело хлопал глазами, видя перед собой два юных, перекошенных ненавистью лица.

— Кто такой? — прохрипел омоновец, надвигаясь. — Чего тут толчешься?

По его молодецкой ухватке я догадался, что следующий удар он нанесет прикладом и скорее всего в голову.

— Не надо, эй! — Капитан поднялся за стойкой. — Слышь, Сережа, не трогай… это так человек, ничего… Пускай…

С сожалением омоновец опустил автомат, а его приятель, яростно отмахнув воздух ребром ладони, свирепо процедил:

— Гляди, гад, второй раз не попадайся!

Тут же они исчезли, словно их вымело порывом ветра.

— Отчаянные ребятки, — с непонятным выражением заметил капитан. — Никакого укороту нет.

— Надежда наша, — согласился я, потирая бок. — Защитники демократии.

— Ну, про это лучше не надо…

Высокий, крупный сержант привел Якова Терентьевича, которого я с первого взгляда не признал. Морда у него была сбита набок, набрякла сизыми, раздутыми подглазьями, и сам он сделался пониже ростом. Утром был совсем не такой.

— Что это с ним? — спросил я у капитана. Но за него ответил сержант.

— Оказывал сопротивление, — заметил веско, — Вот и пострадал маленько.

За руку я вывел Яшу на улицу, в прохладный ночной мрак, но заговорил он только в виду родного подъезда. Вырвался из наших с дядей Ваней дружеских рук и грозно объявил:

— Уеду! Завтра же уеду из этой проклятой страны!

— Вот оно как! — удивился дворник. — И куда же направишься, Яша?

— С тобой я вообще не разговариваю, старый дурак. А тебе, Саня, скажу. Днями получу ангажемент, мне твердо обещали, уеду в Европу, оттуда пришлю приглашение. Ты меня вырвал из рук палачей, и этого я тебе не забуду.

— В чем же я-то виноват, — поинтересовался дворник. — Я тебя ждал, ждал…

— Ты сколько денег дал, ты считал?

— Как сколько? Ровно на бутылку, еще с прикидом.

— И с прикидом?! Представляешь, Сань, две тыщи затырил, жлобина, понадеялся, так отпустят по знакомству. Из-за этого я там и заторчал.

— Ну ладно, — сказал я, — вы разбирайтесь, а я пошел. У меня гости.

Дверь я не стал отпирать, позвонил. Катя спросила: «Кто там?» — и тут же отперла, не дожидаясь ответа. Кинулась мне на грудь. На ней ничего не было, кроме моей пижамной куртки.

— Сашенька, я, наверное, сделала большую глупость! Ты простишь меня?

— Весь коньяк выпила?

Оказывается, пока меня не было, телефон названивал не переставая. Катя не выдержала и сняла трубку. Думала, может, что-то срочное и важное. Вышло и то и другое. Женщина, которая не назвалась, долго ее допрашивала, а потом велела немедленно убираться из квартиры, иначе она приедет с какими-то двумя мальчиками и те вырвут ей обе ноги, вышибут мозги и сделают еще что-то такое страшное, о чем и говорить нельзя. Эти мальчики, по словам женщины, специально обучены, чтобы учить уму-разуму молодых потаскух.

— А ты что ответила?

— Ой, Саша, я так перепугалась! Сказала, что я твоя соседка и ты пригласил меня, чтобы прибраться. Но она не поверила.

— Почему, думаешь, не поверила?

— Она сказала, что за такое подлое вранье проткнет мне сердце раскаленной спицей. Ой, Саша, она такая выдумщица!

— Ты хоть ужин приготовила?

— Конечно, все давно на столе.

Сели есть солянку, заправленную подсолнечным маслом, очень вкусную, с яйцами и ветчиной. Запивали темным «Останкинским» пивом. После всех дневных потрясений меня вдруг охватил сентиментальный порыв.

— Как-то я привык к тебе, Кать, — пробормотал я, заколдованный ее темно-блестящим взглядом. — Даже странно, как быстро.

— И я тоже.

— Если ты лгунья, то самая искусная из всех, кого я знал.

— Нет, я не лгунья.

— Может, поживешь у меня, чем бегать туда-сюда?

— Конечно, поживу, если хочешь. Это я на скорую руку стряпала, а вот посмотришь, как готовлю, пальчики оближешь. Саш?

— Чего?

— А если та женщина вдруг придет, что ты ей скажешь?

— Наденька? Нет, она не придет. Грозится только.

Катя опустила глаза в чашку. Я спросил:

— Хочешь, чтобы я про нее рассказал?

— Наверное, это меня не касается?

— Давай знаешь как договоримся?

— Как?

— Ни в чем не оправдываться. Я же не спрашиваю, кто у тебя был вчера. И ты не спрашивай. Это так скучно. Пока нам хорошо, будем вместе. Надоест — расстанемся. Может, завтра, а может, через месяц. Оба свободные.

— Я не хочу с тобой расставаться!

В таинственный мрак ее глаз я погружался все глубже, всеми жилками к ней тянулся, и вряд ли такое бывало со мной прежде.

— Кать, сколько тебе лет?

— Ты уже спрашивал — двадцать пять. Но я старше тебя.

— Почему?

— Кроме тебя, у меня больше никогда никого не будет.

Пустым обещанием она повязала меня по рукам и ногам.


ГЛАВА 7
…Как всякий загнанный в угол, я начал прикидывать, к кому можно обратиться за помощью. Были у меня влиятельные знакомые, и среди них высокопоставленные чиновники, но в мою ситуацию никто из них не годился. Даже если кто-то захочет потрудиться ради меня, то пока он будет по-российски разворачиваться и прикидывать, что к чему, меня, конечно, сто раз «поставят на правилку». Тут нужен был человек особенный, с уникальными данными, и один такой мелькнул в моем омраченном сознании смутной, лукавой тенью. Гречанинов Григорий Донатович — большая шишка в КГБ, сотрудник Управления внешней разведки, однако ни чина его, ни должности я до сих пор не знаю. О том, как мы с ним познакомились и сошлись, — после, а сейчас я просто утешительно вспомнил атлетически сложенного, немолодого человека с гипнотическим взглядом и с мягкой интеллигентной речью. Гречанинов был из тех, с кем рядом остро чувствуешь, как опасна и привлекательна наша быстротекущая жизнь. Если сравнивать с навалившимися на меня оборотнями, то он был им, конечно, не по зубам, но…

Да, Гречанинов был тем человеком, к кому можно обратиться за помощью, и он вряд ли откажет, но… Глупо, смешно, но я все еще надеялся выкарабкаться собственными силами…


Трое суток подряд Зураб, Коля Петров и я не покидали мастерскую. Еду нам готовила Галя, супруга Зураба.

Однажды навестил нас шеф, просидел около часа, изучая предварительные эскизы, и вел себя как ни в чем не бывало. Мне сказал втихаря:

— Не волнуйся, Саша, ситуация под контролем, Гаспарян все уладил.

Увлеченные работой, мы уже не замечали, как уходит день и наступает ночь, и, сломленные усталостью, спали прямо на полу. Зураб и Коля больше не цапались, и все мы трое стали как кровные братья, связанные ужасной мечтой. Замок наших снов постепенно переносился на белые листы ватмана.

Впервые за долгие годы я опять был беспечен, как в молодости, когда будущее кажется бесконечным. Несколько раз на дню звонила Катя, и мы вели такие же разговоры, какие ведут птички на веточке. Зураб с пониманием ухмылялся, Петров морщился, а Галя, когда ей довелось услышать мою птичью белиберду, мудро заметила: «Давно пора!» — точно проводила в гроб.

На четвертый день, когда наступил вечер, она не позвонила. Шесть, семь, восемь — тишина. Я сам начал названивать, но безрезультатно. Беспокоиться пока было не о чем, мало ли какие могли произойти в ее планах изменения, к примеру, поехала домой: я ведь не спрашивал, как она объяснилась с родителями по поводу своего многодневного отсутствия. Честно говоря,оттягивал этот разговор. Вдруг окажется, что для них это очередное обыденное дочернее приключение. Думать так мне не хотелось… Но все же если вернулась к родителям, то, в конце концов, и там есть телефон.

В начале девятого я сказал:

— Хлопцы, сегодня, кажется, пятница? А что, если нам смотаться по домам? Пока грязью не заросли.

Зураб неожиданно обрадовался:

— Ох, надо бы, надо бы! Который день дети непоротые.

Петров, которого никто нигде не ждал, кроме непочатой бутылки, буркнул недовольно:

— Вам бы, я вижу, только предлог найти, чтобы смыться. Работнички хреновы!

Его один голос против двух оказался недействительным, и мы расстались до утра.

Ровно в десять я вошел в свой подъезд, где почему-то ни одна лампочка не горела. Вдобавок и лифт не работал. Бегом я взлетел на пятый этаж, предчувствуя, что ничего хорошего меня там не ждет. В щелку под дверью пробивалась полоска света. Я отпер и вошел. Катя сидела на полу под вешалкой, привалясь к стене, и тихонько, по-щенячьи поскуливала. Рубашка на ней была разорвана до пупка и живописно свисала с одного плеча. Левая сторона лица распухла и отдавала синью, словно ее прогладили утюгом. Широко открытый правый глаз она устремила на меня, но в нем было мало жизни.

— Кто?! — спросил я.

В ответ неясное бормотание из разбитого рта.

Я помог ей подняться и довел, почти донес до ванной. Там у меня была аптечка со всем необходимым. Минут за пятнадцать я привел ее в порядок: умыл, смазал ссадины йодом и сделал холодный компресс на левую щеку, обмотав голову махровым полотенцем. Концы полотенца завязал на макушке, и когда она взглянула на себя в зеркало, то уже попыталась улыбнуться. Лучше бы она этого не делала, потому что от ее улыбки у меня сердце застучало, как от чифиря.

Уложив в постель, я заставил ее выпить рюмку коньяку и напоил горячим чаем с медом и молоком.

История с ней приключилась такая. Возвращалась Катя позже обычного, в восьмом часу, потому что накануне выскребла, выскоблила всю квартиру, а сегодня надумала переклеить обои на кухне: заезжала в «Тысячу мелочей» и еще в два хозяйственных магазина, но так и не подобрала ничего подходящего. На автобусной остановке к ней привязался высокий симпатичный парень и предложил донести до дома сумку с продуктами. Поклялся, что никогда не встречал девушку с такой потрясающей фигурой. У нее не возникло и тени подозрения в его неискренности. Она привыкла к тому, что мужчины день и ночь рыщут по городу и ищут, где им обломится. Но она, Катя, никогда не знакомилась на улице («А я?» — «Ты — особый случай!») и держала себя с парнем хотя и корректно (чтобы не злить), но строго. Заподозрила неладное только тогда, когда к ее провожатому возле самого дома присоединился второй юноша, ухватистый громила с наглыми, «взъерошенными» глазками. Естественно, она не собиралась идти с ними в подъезд, начала упираться, но они ее туда втолкнули. Как на грех, возле дома никого не было и в подъезде было темно. Катя им сказала: «Ребята, вот у меня в сумочке семьдесят тысяч и еще есть золотое колечко. Берите, только не бейте!» Они так загоготали, словно услышали анекдот.

— Саша, я очень испугалась. Знаешь, в животе так все обмякло, и, кажется, я описалась.

Бандиты повалили ее на пол, один уселся на плечи, зажав ее между ног, а второй потребовал, чтобы она сделала ему минет. От страха Катя его укусила, но не поняла за что, за что-то мягкое. После этого они начали пинать ее ногами, приговаривая: «Не кусайся, сучка, не кусайся, зубы вырвем!» Но били не очень сильно, больше для потехи. Только один раз тот мальчик, которого она укусила, увлекся и с криком: «Посылаю под штангу!» врезал ей ботинком в лицо. Катя потеряла сознание, а когда очнулась, то одна лежала в темноте под батареей. Сумочку и продукты они унесли с собой. Кое-как Катя добралась, доползла до пятого этажа, отперла квартиру, и вот… Но еще вот что важно: когда они ее волтузили, один сказал: «Передай своему кобельку, это только аванс!»

— Ты понимаешь что-нибудь? — спросила Катя. — Что значит — аванс? Они еще меня будут бить?

— Не думаю. Скорее, теперь на меня переключатся.

Как бы для того, чтобы подтвердить мои слова, затарахтел телефон и тот же подонок, который звонил на днях, слащавым голосом поинтересовался:

— Ты зачем, гнида, полторы тысячи взял? Чтобы папу за нос водить?

— А кто твой отец? Орангутанг или крокодил?

— До скорой встречи, — пообещал звонивший и повесил трубку.

Посреди ночи мы занялись любовью, и честное слово, такого со мной еще не было. Если мы не развалили кровать, то только потому, что она была куплена еще в те незабвенные времена, когда человек человеку был друг, товарищ и брат.


ГЛАВА 8
— Отвезу тебя домой, — сказал я Кате за завтраком. — Отлежишься денек-другой. Тем временем все уладится.

— Что уладится?

Она уже позвонила на работу и предупредила, что заболела.

— Что уладится, Саша? — повторила она.

Я помешивал сахар в кофе серебряной ложечкой и старался на нее не смотреть, потому что, когда я смотрел на нее, она мгновенно поворачивалась боком.

— Да пропади оно все пропадом. Сегодня же дам отбой. Кстати, ты зря стесняешься. Синяки украшают женщину. Это очень современно. Вроде кожаной тужурки.

— Хочешь отказаться от проекта?

Пора было вспылить, и я вспылил:

— Миленькая, какой, к черту, проект! Они нас пристукнут, как двух кроликов, вместе или по очереди. Как им заблагорассудится.

Теперь она глядела на меня в оба глаза, темный огонь завораживал меня.

— Саша, ты такой трус?

— Думай как хочешь. Я только не понимаю, из-за чего ты-то переживаешь? Тебя каким боком касается проект?

— Тебе дорога эта работа, а ты дорог мне. Я ведь тебя полюбила.

Ничего не скажешь, умела она облекать свои мысли в простые, но исчерпывающие слова.

— Прошу тебя, Катя, оставь. Я все сам улажу. Сегодня же улажу… А мы с тобой давай-ка слетаем на юг. Я знаю одно хорошее местечко. У тебя когда отпуск?

— Ты себе не простишь, если откажешься от этой работы.

У меня была когда-то жена, которую я любил, и были другие женщины, с которыми я спал, но все они были чужие. Это рано или поздно обнаруживалось. С ними было тяжело, потому что приходилось много врать, чтобы наладить хоть какой-то бытовой контакт. Катя была вся моя, как рука или сердце, не прошло двух дней, как я это почувствовал. Ощущение того, что она принадлежит мне целиком, было жутковатым, к нему примешивалась изрядная доза мистики. Словно она знала какую-то про меня сокровенную тайну, которую и сам я когда-то знал, которой упивался, но однажды забыл и не мог больше вспомнить.

— Будешь зудеть, поссоримся, — сказал я. — Тебе это надо?

— Милый, не так просто поссориться со мной, — улыбнулась она.

Через час я высадил ее из машины в Текстильщиках, взяв с нее слово, что она носа не высунет из родительского дома без моего разрешения.

Сам поехал в мастерскую, оторвал ребят от дела и рассказал им все как на духу. Неприятные новости они восприняли довольно хладнокровно.

— Ну сволочи! — сказал Зураб. — Жить не дают и работать. Обложили, как волков.

Коля Петров заметил:

— Совсем будет худо, если отберут аванс.

Из мастерской отправился в министерство к Гаспаряну. Удачно просочился внутрь и молча положил перед ним золотой портсигар.

— Понимаю тебя, — сказал Гаспарян, непривычно задумчивый. — Но проблема уже снята. Больше вам не будут чинить препятствий. Спокойно продолжайте работать.

— Препятствия — ерунда. Жить охота.

— Ни к чему такой трагический тон, — Гаспарян усмехнулся снисходительно. — Обыкновенное недоразумение. Везде есть горячие головы. Но вопрос, повторяю, улажен. Я мог бы посвятить тебя кое в какие тонкости, но не уверен, что это необходимо. В двух словах так: у меня есть недоброжелатели, которые решили насолить вот таким необычным способом. Ну чисто по-детски. Дескать, нам не угодишь — не будет у тебя дачи. О, если бы ты знал, Каменков, какие затейливые интриги плетутся иной раз в этих кабинетах. Впрочем, я и сам удивлен, что они прибегли к пещерным методам.

— Кто — они?

Гаспарян постучал карандашиком по мраморной столешнице, и я понял, что зарвался. Острым взглядом он предупредил: сюда не лезь. Но заговорил мягко:

— Давай забудем об этом, хорошо? Подарок возьми, не обижай… Ладно, расскажи лучше, как продвигаются дела, — взглянул на ручные часы. — Еще есть шесть минут.

— Работа идет по плану, но в такой обстановке…

— Хочешь разорвать контракт?

Глаза его брызнули льдом. Любопытно было видеть, как из-под маски респектабельного чиновника неуловимо клацнули челюсти крупного хищника.

— Я хочу гарантий безопасности. Мне и моим людям.

— Каменков, миром правят деньги, а они у нас есть. Понимаешь, о чем я?

— Пожалуй.

— Когда можно посмотреть эскизы?

— Через три дня.

— Забери портсигар… Да, и вот что. Я договорюсь с органами, пришлют вам пару человечков для охраны. Ну, давай лапу, архитектор!

Из министерства я поехал в «Факел», к Огонькову. По дороге из автомата позвонил Кате. Она сама сняла трубку.

— Что поделываешь? — спросил я, мгновенно разомлев от ее чуткого голоса.

— Жду твоего звонка. Соскучилась — ужас!

— У меня хорошие новости. Начальник обещал, больше пока бить не будут.

— Здорово! Вечером увидимся, да?

— Вряд ли. Скорее всего заночую в мастерской.

— Ой, а завтра?

— Я позвоню попозже. Ты поспи.

— Я не хочу спать!..

С глупой улыбкой, самодовольный и энергичный, я вошел в кабинет шефа. У него сидели двое крутошеих молодых людей с добродушными физиономиями бенгальских тигров. В их роде занятий можно было не сомневаться. При моем появлении они синхронно сдвинулись ко мне, как две скалы.

Георгий Саввич велел им пожать мне руку.

— Самый ценный наш кадр, — объяснил тиграм. — Его трогать нельзя.

Тигры важно закивали, и он отпустил их властным мановением руки.

— Ну чего ты все бродишь? — ворчливо обратился ко мне, — Чего не работаешь?

Я рассказал ему о вчерашнем досадном происшествии и о том, как побывал у Гаспаряна.

— Ну и что? Что — Гаспарян?

— По-моему, он где-то в облаках витает. Как и вы, Георгий Саввич.

— Напротив, он в полном порядке. Я тоже с ним пообщался. Похоже, тревога ложная.

— Нельзя ли поподробнее?

Прежде чем ответить, Огоньков кликнул свою новую секретаршу, бабу Зою, и велел подать кофе и бутерброды. Зоя презрительно фыркнула. Эту сорокалетнюю бесприданницу шеф переманил из Госкомимущества, где она, по слухам, ублажала чуть ли не самого Чубайса, и очень этим гордился, хотя в душе, видно, понимал, что допустил какую-то промашку. От женщины в Зое сохранилось только то, что она носила юбку, все остальное было от Госкомимущества. Я бы никогда не рискнул остаться с ней наедине в темной комнате. Уверен, что вышел бы без трусов. И никто из нормальных опасливых людей не рискнул бы, кроме Георгия Саввича. Чтобы как-то замазать свой промах, он уверял, что у нее есть много достоинств, например, она не курит и не пьет водку. Но и это было вранье. От бабы Зои за версту разило анашой, и в графине у нее вместо воды была налита перцовая настойка.

Через минуту она вернулась с подносом, на котором стояла чашечка кофе и тарелка с бутербродами. Не глядя в мою сторону, пробурчала:

— Тебе не хватило, кипяток кончился.

— Спасибо, Зоя Павловна! А я кофе и не пью днем. Как вы всегда угадываете?

— На всех не напасешься, — продолжала скрипеть удивительная женщина, — Отпускают по тыще на день, а угощения требуют, как в ресторане. Это зачем же так? Кофе, коньяк, может, еще птичьего молока подать за те же деньги?

Договаривала уже в дверях, провожаемая нашими восхищенными взглядами.

— Повезло вам, Георгий Саввич! Может, она одна такая на всем свете.

Шеф поднял палец в потолок:

— Там воспитывали, чуешь! На, возьми мою чашку. Веришь ли, я сам с ней побаиваюсь лишний раз связываться… Так что, Саня, тебе интересно, что я выяснил?

— Где-то я читал, Александр Васильевич Суворов…

— Погоди с Суворовым. У нас все проще. Кому-то он вывоз цветняка перекрыл, кому-то, кажется, из своих, из армянской диаспоры. Те, естественно, взъелись: век будешь помнить, землячок! Подрядили Могола. Слышал про такого?

— Откуда?

— Известный посредник в разборках по экспорту. Ну, да тебе и не надо знать, крепче спать будешь. Могол вроде чугунного пресса. Давит не спеша, но в лепешку. Наш-то, Гаспарян, понял, что погорячился, откупного дал. Сумма громадная, точно не знаю какая, но дело закрыто. Шабаш. Мы с тобой тут вообще сбоку припека, подвернулись под горячую руку. Но могло быть, конечно, хуже. Все, Саня, забудь! Через месяц, не позже, выходим на местность. Управишься?

Я вздохнул с облегчением: не верить шефу глупо, потому что он тоже рискует…


ГЛАВА 9
Два дня работали без помех, взаперти, не покидая мастерскую, и опять это было как счастливое мгновение. На третий день Огоньков по телефону вызвал меня к себе и передал сокрушительную новость: наш могущественный заказчик неожиданно выехал в командировку в Англию, неизвестно на какой срок, и даже не оставил точных указаний.

— И что это значит? — спросил я.

Георгий Саввич был раздражен, взвинчен, таким он редко бывал.

— То и значит, что никак они сферы влияния не поделят. А мы тут изворачивайся. За три года четвертый пересменок идет. Стабильность, черт бы их побрал!

— Надо ли так понимать, что Гаспарян обкакался и удрал?

Георгий Саввич смотрел на меня тупо, как на пустое место, которое вдруг заговорило:

— Не нравится мне все это. Надо, пожалуй, тормознуть.

— С чем тормознуть? С проектом?

— Если бы только с проектом, если бы…

Было видно, что он не намерен продолжать разговор, какие-то более серьезные заботы его тревожили. Может, вспомнил с сожалением безоблачную партийную молодость.

— Давай так, Саня, вы работайте потихоньку, а я буквально в ближайшее время дам знать, как и что. Не расстраивайся преждевременно.

В подавленном настроении я вернулся в мастерскую и выложил все друзьям. Коля Петров принес из кладовки непочатую бутылку «Кремлевской». Похоже, берег именно для такого случая. Выпили по маленькой под яблочко. Вот-вот должна была подъехать Галя с обедом, но Зураб перезвонил и велел ей сидеть дома. Как и Коля, как и я, он не выглядел особенно удрученным, но был наполовину убит.

— Пусть бы они все поскорее передавили друг друга, — произнес мечтательно. — Но ведь не передавят. Так и будем теперь ишачить на крыс.

— Что же делать, — неожиданно мягко заметил Коля Петров. — Я больше ничего не умею. Кто даст работу, тому и спасибо. Да потом — жизнь на нас не кончается. Бывали времена и похлеще. Вспомним, монголы, поляки, немцы. Земля под ногами горела, не то что сейчас. И все равно мужик возделывал поле и дома продолжали строить. Не нами заведено.

— Заведено не нами, — согласился Зураб. — Нами разрушено.

Выпили еще по стопке и разъехались по домам, условясь, что я им перезвоню попозже.

Зураб поймал такси, а Колю я подвез до дома: нам было по пути. По дороге он прикладывался к бутылке и тихонько посмеивался, когда нам подрезала нос очередная иномарка, набитая цветущим молодняком.

— Напьешься сегодня? — спросил я.

— Почему сегодня? Сколько сил хватит, столько буду пить.

— Стоит ли?

— Стоит, Саня. Самая легкая смерть, когда пьяный.

На прощание пожали друг другу руки, не глядя в глаза.

Дома, отворив окна, чтобы выдуло затхлость, я первым делом позвонил Кате.

— Ну вот, — сказала она капризно. — Наверное, ты этого и добивался.

— Чего именно?

— Чтобы у меня рука отсохла. Тянулась, тянулась к телефончику, она и повисла. Теперь даже не сгибается.

Шорох ее голоса вливался в меня, как лекарство.

— Приезжай, — сказал я. — Пора исполнять супружеский долг.

— Как же я с таким глазиком?

— Сейчас половина города с такими глазиками. Возьми такси, если стесняешься.

— Хорошо, еду!

Немного я посидел в кресле, глядя в потолок, потом собрался в душ. Уже штаны снял, когда уверенно позвонили в дверь. «Несет тебя, черта!» — подумал я и, заранее раздраженный, отворил дверь. Но это был не Яша. Отпихнув меня плечом, в квартиру ворвался бритоголовый мужчина в темных очках. За ним еще двое, помоложе, деловитые и шустрые. Поняв, что влип, я попытался сразу выскочить в приоткрытую дверь, но парни легко втянули меня обратно.

— В таком виде, — пристыдил бритоголовый. — Ну куда ты побежишь? — Потом распорядился: — Тащите его в комнату.

Сам вышел первый, передвинул кресло к окну, удобно расположился.

— Садись, архитектор, в ногах правды нет. Разговор у нас будет короткий или долгий — это уж от тебя зависит.

Я опустился на кровать, а парни остались стоять — один у двери, второй — прислонившись к шкафу.

— Ну что, Саня, — улыбнулся бритоголовый, — допрыгался, да? А ведь тебя по-хорошему предупреждали.

Он снял темные очки и положил их возле себя на журнальный столик. Лицо умное, интеллигентное, с тонкими чертами. Но в глазах какая-то подозрительная сырость.

— Кто вы? — спросил я. — Чего вам надо?

Бритоголовый с любопытством оглядывался.

— Ничего, ничего… Твоя, значит, квартирка? Приватизированная, надеюсь?

— Да.

— Ну вот, Саня, положение у тебя аховое. Очень ты провинился перед одним человеком, и за это придется платить.

— Если вы имеете в виду проект, то…

— Погоди, Саня, не шебуршись. Чего ты скажешь, я знаю. Дескать, пешка, выполнял чужую волю и все такое прочее. Это все верно, но не совсем. С твоим шефом разберутся, не сомневайся, но сейчас речь о тебе. Хоть ты и пешка, но все же взрослый человек и должен сам отвечать за свои поступки. Тебя предупреждали, да? Аванс ты взял?

— Предупреждали, но я…

Гость сморщился, сделал знак парню, который стоял у двери, и тот издали, словно руки у него вытянулись на метр, небрежно мазнул меня по губам. Сразу я почувствовал во рту липкий вкус крови.

— Не надо лишних слов, — пояснил бритоголовый. — Отвечай коротко, ясно, мы же не на митинге. Так вот. Повторяю, положение у тебя аховое, но выход есть. Причем единственный. Сейчас подпишешь бумажку… Костя, дай ему ручку!.. Подпишешь бумажку — и расстанемся с миром. Будешь артачиться — замочим.

— Какую бумажку?

Громила по имени Костя развернул кожаную папочку и подал мне красивый голубоватый формуляр. Это была купчая на мою квартиру. Я мельком проглядел ее: все было в полном ажуре: адрес, метраж, исходные данные и прочее… даже оттиснуты две печати, удостоверяющие, что документ действителен.

— Числа просроченные, — сказал я. — Сейчас июнь, а проставлен апрель.

— Молодец, архитектор, — засмеялся бритоголовый. — Хорошо держишься. Но время тянешь зря. Тебя что смущает-то? Квартиру жалко?

— Куда же я без квартиры? Это все, что у меня есть.

— Правильно! — обрадовался бритоголовый. — И вот тут тебя ждет приятный сюрприз. Мы же не звери, Костя!

Расторопный помощник сунул мне вторую бумагу. Это была тоже купчая и тоже оформленная по всем правилам: комната в Митино, восемь квадратных метров, адрес, печати и все мои данные, вплоть до паспортных.

— Видишь, на улицу не выкидываем, хотя могли бы. Вина на тебе большая. Подписывай, не тяни. Ты же понимаешь, мы из тебя подпись все равно выколотим. Но добром-то, полюбовно не лучше ли?

— Мне бы хотелось немного подумать, — сказал я.

Сыроватые глаза налетчика наполнились чем-то вроде измороси.

— Трусишки у тебя, Саня, клевые. Где покупал? Ну-ка, вытряхните его из них, ребятки!

Ребята были крепкие, сноровистые. Дружно засопев, подняли меня над полом и сдернули трусы. Ощущение голого, беспомощного слизняка в руках озорников трудно передать, но поверьте, это удовольствие сомнительное.

— Как на медосмотре, — хихикнул я. — Тебя хоть как зовут, маньяк вонючий?

Тот, который Костя, ухватил меня за член и потянул книзу. Все трое дико заржали, и, вероятно, было отчего.

— Погодите, — сквозь смех распорядился бритоголовый, — Оторвать успеем. Расстелите-ка его на полу.

Два точных пинка — и я очутился на спине, мордой кверху. Главарь вылез из кресла и подошел ближе.

— Не боись, архитектор, — прокаркал сверху, — это только начало.

Огромным кожаным ботинком он наступил мне на кадык и надавил. Я захрипел, извиваясь, перед глазами метнулись огни. Чуть-чуть он ослабил нажим.

— Вот так, ребятки, — заметил назидательно. — Был архитектор, а стал обыкновенный червяк. Сейчас мы из него сделаем циклопа.

Затянувшись, он нагнулся и ткнул сигаретой мне в лицо. Целил в глаз, но я отклонился, и сигарета попала в висок.

— Ну что, подпишешь?

— Еще бы, — простонал я. — Разве стерпишь такие муки.

Подняли, швырнули в кресло. Папку с документами — на колени, шариковую ручку — в пальцы. Комната прыгала передо мной, и бандитская троица забавно подергивалась, как в лихом танце «ча-ча-ча».

— Ручка не пишет, — сказал я. — Только царапает.

Бритоголовый недовольно хмыкнул. Тот, который Костя, нагнулся, чтобы проверить, не обманываю ли я. Тут я оказал сопротивление. Я всегда его оказывал, когда меня загоняли в угол. Они вряд ли ожидали, что червяк укусит. Зажав ручку в кулаке, с размаху, снизу я вонзил ее в склонившуюся рожу. Ручка ушла в подкрылье носа, как в тугое тесто, и сломалась. Костя, истошно заверещав, отвалился к двери. Его напарник изумленно пялился, и я успел обхватить его колени и повалил на пол. Все пока складывалось удачно. Я вскочил и прыгнул на бритоголового. Более того, мне удалось вцепиться в его глотку. Испытывая острейшее наслаждение, я начал его душить. Мокрые глаза поползли из орбит двумя голубоватыми гусеницами. Тонкая шейка промялась под моими пальцами до самых позвонков. Наверное, чтобы закончить дело, мне не хватило каких-то секунд. Но тут мрак упал на глаза, точно шторка на объектив…

Сидел я в кресле, по-прежнему голый, но вдобавок привязанный. Череп гудел, его распирало изнутри. По ходикам на стене получалось, что в отключке я был не больше пяти минут. Бритоголовый еще нежно потирал горло, но Костя уже побывал в ванной и заклеил рожу пластырем.

— Очухался? — спросил бритоголовый. — Ну что ж, Саня, выходит, мы тебя недооценили. Ты не только подлый, но и наглый. Да и прыткий какой! Прямо обезьяна. Придется тебя, перед тем как убить, помучить немного. Небось видел в кино, как это делается? Ну вот, а теперь в натуре поглядишь. Приступайте, ребятки!

Боль в черепе мешала мне испугаться по-настоящему, но все же меня чуть не вырвало, когда я увидел в руках Кости паяльник, мой собственный, из кладовки, новенький, немецкий.

— Зачем мучить? — жалобно пролепетал я. — Я же подпишу бумагу.

— Подпишешь, конечно, но чуть позже. Перед самой кончиной.

Костя сунул вилку в розетку и проверил, дотягивается ли шнур. Дотягивался с запасом.

— Ублюдки поганые! — сказал я. — Откуда вы взялись на нашу голову?

— Не ругайся, — посоветовал бритоголовый. — Ты же интеллигентный человек, не шавка какая-нибудь. Конечно, будет больно, да что поделаешь. Сам напросился.

Громко булькнул дверной звонок. «Катя!» — припомнил я вяло. Костя озадаченно взглянул на предводителя. Наверное, это была последняя возможность что-то предпринять. Я уперся в пол ногами, качнул кресло и повалился набок. Каким-то чудом удалось распутать руки. В принципе я вообще был в хорошей физической форме. В армии — футбол и самбо, на гражданке — бассейн, банька, теннис и почти каждое утро (годы!) — час йоги. Да и от батюшки с матушкой досталась широкая крестьянская кость, но не это все главное. В мгновение смертной тоски я впервые понял, что значит «озвереть». О, животная, блаженная испарина последнего мужества! Как мы катались живым ревущим клубком из комнаты в коридор — любо-дорого вспомнить. Всю квартиру чуть не раздолбали. И особенно приятный эпизод, как я вырванным паяльником шарахнул Костю по уху. Но удача недолго была на моей стороне. Кажется, сам лично бритоголовый главарь положил конец бессмысленному сражению. Хладнокровно, как утюг, обрушил сзади на мою разгоряченную башку литую вазу чешского стекла.

Больше я ничего не помню.

Часть вторая СОПРОТИВЛЕНИЕ

ГЛАВА 1
Сутки в реанимации, потом — отделение травматологии. Перелом ключицы, нескольких ребер, но самое неприятное — тяжелейшее сотрясение мозга. В полудреме, в которой я первые дни пребывал, витало зловещее слово «трепанация», но я не придавал ему особого значения.

…На четвертый день утром проснулся почти в нормальном состоянии. Палата была просторная, с широким окном, на пять коек. Одна кровать пустовала, а четыре других были заняты. На соседней кровати лежал упитанный мужчина лет тридцати пяти, с ним мы накануне познакомились — подполковник погранвойск Юра Артамонов. Его история была такова. Поздним вечером (еле успел на метро) он возвращался домой, проводив друга в командировку. На аэродроме в буфете малость выпили. Возле дома, свернув в арку, услышал за собой топот, оглянулся. Увидел четверых или пятерых молодых людей, которые неслись на него веселым табунком. Вот тут его подвело спиртное, выпитое на аэродроме. У него еще было время для рывка (до подъезда оставалось метров десять), но он им не воспользовался. Хулиганы были вооружены чем попало: у кого заточка, у кого монтировка, а у одного вообще какой-то железный крюк вроде тех, на которых подвешивают мясные туши, именно этот крюк Юру вырубил. От заточки он уклонился (скользящий прокол на боку), монтировку вышиб из рук у второго нападающего, но от крюка не ушел, замешкался (тоже водка!) и повалился с раскроенным черепом под ноги братве. Как и мне, подполковнику повезло: его не добили. Забрали документы, семьдесят тысяч наличности и сдернули с запястья именные «флотские» часы с выгравированной надписью: «За проявленное мужество. Генерал Чернов».

По диагонали от меня, у окна, лежал худой старик с изможденным лицом и с переломом шейки бедра. Судя по всему, ему уже не светило плясать гопачка, но смиряться с этим он не собирался. Каждые десять-пятнадцать минут старательно подтягивался на висящей над ним железной перекладине и время от времени совершал самостоятельный пеший переход до умывальника, опираясь на костыли, шаркая по паркету больной ногой, как фломастером по картону, ухая, постанывая и подвывая. Когда бы я ни встречался с ним взглядом, он успевал улыбнуться и сделать рукой бодрящий жест: мол, все в порядке, и мы все снова очутимся на конях. Звали старика Петр Петрович Незнамский, в оные времена он был известным профессором-электронщиком, спецом из засекреченного института, но с приходом демократической чумы, подобно многим другим честным заслуженным, пожилым людям, догорал в бедности и забвении.

Четвертый обитатель палаты, лежащий напротив Петра Петровича, был фигурой загадочной. Двое суток, которые я здесь провел, он беспробудно дрых, тоненько со свистом посапывая и изредка переваливаясь со спины на бок. Единственный раз он как-то вскочил, уселся на кровати, спустив ноги на пол, и, ошалело глядя на подполковника, строго потребовал:

— Дай пива, брат! Куда спрятал? — и не дождавшись ответа, снова повалился на бок. Никто его не пытался разбудить, лишь дежурная сестра забегала и делала ему какие-то уколы. Каждый раз Петр Петрович уважительно спрашивал:

— Помирает? — И сестры, хотя они были разные, отвечали одинаково:

— Оклемается, молодой еще.

В начале восьмого появилась заспанная молоденькая медсестра, весело прощебетала: «Температуру будем мерить!» — и, ни на кого не глядя, крутнулась на каблучках и выпорхнула из палаты. Сразу после девяти принесли завтрак, и я съел, поставив на колени, все, что подали: тарелку пшенной каши с миниатюрным шлепком масла, кусочек то ли омлета, то ли жевательной резинки и выпил кружку чая с двумя кусочками сахара. Ел без аппетита, но получая удовольствие от знакомого процесса. Спросил у подполковника:

— Туалет далеко?

Оказалось, туалетная комната вкупе даже с неработающим душем примыкает прямо к палате.

— Сигаретки не найдется?

Юра Артамонов протянул мне сигареты и зажигалку, вежливо полюбопытствовал:

— Дойдешь?

Я дошел. Шея и туловище у меня были туго перемотаны бинтами, зато голова болталась из стороны в сторону, как тыква на проволоке. Делая свои дела, я цепко ухватился рукой за умывальник, поэтому не упал, хотя сначала думал, что рухну. Потом уселся на колченогий трясущийся стульчик и, недолго думая, прикурил. Вместе с первым глотком дыма в голове что-то разорвалось, из глаз брызнули слезы, из ноздрей — сопли, и свет вдруг померк. Куда-то меня вышвырнуло в необозримую даль, где я люто перхал и откашливался, прижимая локтями бока, пронзенные тысячью гвоздей. Казалось, агонии не будет конца; но вскоре опять обнаружил себя в туалете, скорченным на стульчике, с зажженной сигаретой в кулаке. Чтобы проверить, жив ли я, вторично затянулся. Результат был потрясающий. Верхняя часть черепа зацементировалась, отделилась и проплыла передо мной по воздуху, вся в спутанных, подмокших волосках. Я догадался, что это всего лишь мираж, и легко справился с ним, надавив кулаками на глазные яблоки. Дальше уже без всяких видений докурил сигарету до конца.

— Вот так-то, Катенька, — сказал торжественно вслух. — Со мной, как видишь, все в норме.

Вскоре явился на утренний обход врач — женщина средних лет по имени Тамара Даниловна. Ко мне подошла к последнему. Встала у изножья кровати.

— Как самочувствие?

— Хорошо, спасибо. Когда выпишете?

Устремила на меня задумчивый взгляд без всякого намека на улыбку. Личико неказистое, скорее мужское, чем женское, но выразительное.

— Об этом пока рано, — шагнула вперед, откинула одеяло и, наклонясь, сноровисто меня всего ощупала, будто тюк с товаром: нет ли где дырки.

— Как голова?

— Не совсем как бы моя.

— Это нормально, — отступила назад, окинула оценивающим взглядом и молча удалилась. Сестра шмыгнула за ней хвостиком.

На всех нас четверых ушло не более десяти минут.

— Здорово! — восхитился я. — Медицина двадцать первого века.

В перемогании, в полудреме потек больничный день. Голова ровно, глухо гудела. Все чувства были словно подморожены, и немного досаждала лишь одна мысль: что с Катей?

Посредине дня вдруг заворочался на кровати таинственный больной, сбросил с себя одеяло и сел. Лицо у него было узкое, печальное, но приятное — и не поймешь, сколько лет мужику. Мы все уставились на него. Петр Петрович даже газету отложил.

— Где это я? — заторможенно поинтересовался страдалец. — В вытрезвиловке, что ли?

Подполковник Артамонов, который лежал к нему ближе всех, объяснил, что это не вытрезвитель, а больница, травматология, где лежат побитые, ушибленные и изувеченные.

— А зачем я здесь?

— Тебя третьего дня привезли. В реанимации откачали, потом сюда кинули. Ты уже три дня ничего не ешь. Так ослабеть недолго. На вот, пожуй яблочко.

Мужчина (или мальчик?) в недоумении посмотрел на протянутое яблоко и вдруг заплакал. Да не просто заплакал, а, обхватив стриженую голову руками, заревел в голос. Я и не видел никогда, чтобы так рыдали мужчины. Что-то было в этом чистое, искреннее и поучительное.

— Это ты напрасно, — заметил Артамонов. — Чего ж теперь выть. Расскажи лучше, что случилось-то?

Нахлюпавшись вдоволь, парень (или мужчина?) опрокинулся на смятую подушку и трагически произнес:

— Это она, сучка, подставила!

Потихоньку, в несколько приемов, он все-таки поделился с нами своим горем. Речь его была не совсем связной, со многими отступлениями, но вкратце история была такая. Звали его Кешей Самойловым, ему было сорок один год, и работал он мастером на каком-то приватизированном цементном заводе. Жил припеваючи: меньше миллиона в месяц не имел. Пил, конечно, по-черному, хотя сам этого не одобрял. Не говоря уже о любимой жене, которую он почему-то называл не по имени, а не иначе как «сучкой» и «тварью». Вскоре выяснилось почему. Оказывается, жена не только его разлюбила, но еще устраивала ему по пьянке много каверз и гадостей. Особенно эта ее подлая черта ярко проявилась во время последнего запоя, который длился ровно тридцать семь дней. У них был пятилетний сын по имени Игорек, не по годам развитой и смышленый ребенок, в котором Кеша души не чаял. И вот неделю назад она сначала спрятала от него четвертинку, а потом, когда Кеша начал гоняться за ней по квартире со справедливым требованием вернуть не принадлежащую ей вещь, тварь ухитрилась оглоушить его по тыкве именно Игоречкиным металлическим ночным горшком.

В этом месте Кеша снова разразился горькими рыданиями и по очереди показал нам всем троим синюшный шишак за левым ухом.

Кощунственный поступок жены заставил Кешу всерьез задуматься, как бы ему поскорее выйти из запоя, хотя бы для того, чтобы поквитаться с тварью.

— Сучка здоровая, как трактор! Ну, ребята, сами увидите. Ножищи — во! По тонне. При этом волосатые — тьфу! Как у гориллы. А я что, хилячок пьяненький, вот она и куражится. — Новый взрыв рыданий. — Но люблю — ужас! Никого так не любил. Месяц бухаю, исчах, высох, и чего? Привалюсь ночью — она теплая, мягкая, большая — и снова как конь, ей-Богу! Тварь даже сама удивлялась. «Ты же, говорит, как-нибудь подохнешь прямо на мне. Допьешься!»

Дальше события развивались так. С утра, обставясь полудюжиной пива, Кеша проглядывал от скуки газету, и там ему попалось заманчивое объявление. Фирма «Трезвость» гарантировала стопроцентное выведение из запоя за один сеанс и по умеренной цене. От нечего делать и уже совершенно в отчаянии Кеша позвонил в эту фирму и узнал, что обойдется лечение в сто долларов. Он посоветовался с тварью, и та сказала: «Больше пропьешь!»

Приехал из фирмы дюжий детина в белом халате и со шприцем. Увидев изнуренного Кешу с разбитой головой, выразил сомнение:

— Случай запущенный, может, лучше его в стационар отправить?

Тварь утащила детину на кухню, там они долго шушукались и вернулись в комнату веселые оба, как с именин, со шприцем наготове.

— Я сразу чего-то почуял неладное, — повествовал Кеша. — Но куда деваться. Из запоя выходить надо, иначе хана, а самостоятельно, чувствую, не сдюжу.

Детина-врач дал ему подписать какую-то бумажку и вкатил четыре укола подряд. Кеша враз с копыт, а когда очнулся, то решил покурить. Но это ему не удалось. Никак не мог поймать пачку сигарет, которая лежала на тумбочке. Пальцами тыкал, тыкал, да все около. Игорек, который случился рядом, радостно завопил:

— Папочка, какой ты смешной! Давай вместе играть.

Когда с кухни прибежала тварь, Кеша уже гонялся по полу за тапочком и действительно от души хохотал.

— После как в яму нырнул, ничего не помню, — закончил грустную повесть несчастный алкоголик.

— Белая горячка, — поставил диагноз Петр Петрович. — Но почему тебя сюда привезли? Обязаны были в наркологию доставить.

— Нет что не горячка, — сквозь слезы возразил Кеша. — Это он с тварью чего-то в уколе намешал. Ну и на горшок наслоилось. Если выйду отсюдова, убью!

— Правильно, — сказал Петр Петрович. — Тебя привезли как с сотрясением мозга, а на горячку не обратили внимания.

Около четырех ко мне пришел первый посетитель — следователь районного отделения милиции Вохряков. Молодой, немного за тридцать, лицо простецкое. Уселся на стул в ногах, достал из планшетки блокнот, повел допрос. Вежливо, культурно. Фамилия, род занятий, расскажите, пожалуйста, о происшествии.

— Нечего рассказывать, — сказал я. — Ворвались какие-то трое бандюг и изувечили. Спасибо, не убили.

— Никого из них раньше не видели?

— Нет.

— Какие-нибудь особые приметы помните?

— Да нет, пожалуй. Один бритоголовый, в солнечных очках, постарше вот вашего возраста. Двое других — обыкновенные качки.

— Почему вас били? Что-то хотели узнать?

— Спрашивали, где прячу деньги.

— Вы им сказали?

— Сказал, что нету. Откуда у меня деньги? Я же не вор. Кстати, капитан, что там с квартирой? Я имею в виду, с дверью?

— Не волнуйтесь, мы ее опечатали.

Подполковник Артамонов и Петр Петрович с любопытством вслушивались в беседу, алкоголик Кеша, который за обедом похлебал постных щец, безмятежно спал. Обстановка мирная, доверительная. Солнышко в окне.

— Заявление будете делать? — спросил следователь.

— Зачем? Вы же не будете их ловить.

Следователь расслабился, отложил блокнотик. Улыбнулся хорошей улыбкой человека, у которого главное богатство в жизни — добрый нрав.

— Честно говоря, ловить действительно некому. Нас же двое в отделе. Еле успеваем убийства регистрировать.

— Понимаю.

— Но все же, бывает, и ловим. Вот если, к примеру, у вас какие-нибудь приметные вещи взяли… Ладно, я еще загляну денька через два, если будут новости.

После его ухода я пошел звонить. Кое-как натянул синюю хлопчатобумажную рубаху и влез в тренировочные штаны. Вот еще одна маленькая загадка, которую хотелось бы поскорее решить. Кто меня одевал? Помнится, когда мы дрались, я был в чем мать родила.

По длинному больничному коридору, заставленному кроватями, напоминавшему полевой лазарет, я брел долго, как столетний старец, опасающийся, что при неосторожном движении из него все высыплется. Переломанные ребра прижимал локтями и делал мелкие шажки, глядя под ноги. Задержался на минутку у столика дежурной сестры. За столиком сидела симпатичная девчушка и что-то писала в журнал.

— К телефону я правильно иду? — спросил я.

— Правильно, правильно, — отозвалась сестра, не поднимая головы.

— А далеко еще?

— Вы же видите, больной, я занята.

Коробка телефона висела в закутке для курения, у подоконника стояли двое мужчин, судя по виду, недавно вернувшиеся из боя. Один с подвязанной рукой и на костылях, у второго голова замотана грязноватыми бинтами так, что наружу торчал только глаз и кончик носа. Когда он затягивался, дым окутывал всю его голову ровным серым облаком.

У меня был всего один жетон, который я занял у Артамонова. Сначала я позвонил в мастерскую, но там никто не ответил, затем набрал домашний номер Зураба. Милый товарищ искренне обрадовался, что я жив. Позавчера они с Петровым заезжали ко мне домой, увидели опечатанную дверь. Были в милиции, но там с ними вообще не стали разговаривать. Правда, пригрозили кутузкой, если будут нарываться. Съездили в контору к Огонькову, и тот велел им сидеть тихо по домам до его распоряжения. Обещал, что сам наведет справки. Работа накрылась, Петров в клинче, вот все новости. Но это все ерунда по сравнению с тем, что я обнаружился живой.

— Почти живой, — уточнил я. — Но это не телефонный разговор.

Я попросил Зураба позвонить родителям и сказать, что я в командировке.

— Я к тебе сейчас приеду, — заторопился Зураб. — Говори адрес.

— Лучше завтра…

Я перечислил все, что надо привезти: зубную щетку, пасту, пожрать… немного деньжат. После паузы Зураб спросил:

— Как думаешь, Саня, хана проекту, да?

— Необязательно. Привези еще жетонов для автомата. И курево.

— До завтра, Саня, держись, брат!

Пока я звонил, Кеше соорудили капельницу, он чуть порозовел, но выражение лица сохранял такое, словно его посадили на электрический стул, куда с минуты на минуту подадут ток. На кровати Петра Петровича сидела пожилая женщина в нарядном летнем платье. Подполковник читал детектив. Посмотрел на меня поверх страниц.

— Подымим?

В туалете я устроился на стуле, а он остался стоять.

— Может, по глоточку? — предложил подполковник. — У меня есть.

— Боюсь. Голова какая-то чумная.

— Тогда не надо. Не догадываешься, кто тебя уделал?

— Догадываюсь.

— Я так и понял.

Ближе к ночи заглянула дежурная медсестра и раздала всем, кто хотел, по таблетке анальгина. Оживший Кеша Самойлов (на ужин он съел тарелку лапши и выпил кружек пять чая с печеньем и сыром, которым его угощал Артамонов) попросил снотворного.

— У меня бессонница! — гордо объявил он.

Сестра, пожилая дама, отщипнула от облатки две крохотные синие таблетки.

— Что это? — подозрительно спросил Кеша.

— Пей, хуже не будет.

— Попозже выпью…

Засыпала палата под горестные причитания Кеши, который, обращаясь неизвестно к кому, последовательно перечислял грехи твари: а) до сих пор не принесла передачу; б) пыталась убить ночным горшком; в) отравила вместе с врачом; г) никогда не любила; д) ноги волосатые…


ГЛАВА 2
Утром пришла Катя. Я дремал после завтрака и во сне попытался стряхнуть ползущую по груди крыску, но она не стряхивалась. Открыл глаза и увидел Катю. Но не сразу ее признал. Лицо осунувшееся, с ввалившимися огромными очами, светящимися тьмой. Кроме перламутрового синяка под глазом, широкая ссадина на лбу и исцарапанный подбородок. Счастливая улыбка.

— Давай поцелуемся, — предложил я. Катя нагнулась, ее губы прижались к моим. Этот поцелуй вернул мне душевное равновесие.

— Тебя что же, опять били?

— Еще как! Эти вообще были какие-то зверята.

— Не повезло тебе со мной, да?

— Почему?

— Как же, ни дня без колотушек.

— Ну, тебе тоже досталось.

Все эти дни, пока я недужил, мне так много хотелось ей сказать, но сейчас, когда она уже была рядом, можно было и помолчать. Она и так все понимала. Может быть, это была первая женщина в моей жизни, с которой не надо было притворяться. Конечно, это сулило впереди большие неудобства.

— Как ты нашла меня?

— По телефону.

— Ага, — кивнул я глубокомысленно, хотя ничего не понял. — Расскажи поподробнее.

— Про что?

— Как все было.

— Лучше потом, ладно? — Она встала с кровати и начала разбирать спортивную сумку, набитую под завязку. Боже мой, чего только она не притащила! Банки с соками, фрукты, сигареты, свертки с едой, кастрюльки, аккуратно упакованные туалетные принадлежности, махровое полотенце, домашние тапочки, книги и, как венец всего, пузатая бутылка армянского коньяка. Через минуту кровать и тумбочка были завалены так, словно сюда поместился коммерческий ларек.

— Ты с ума сошла, — сказал я. — Давай все упаковывай обратно.

Ее лицо светилось, все царапины празднично лиловели.

— Смотри, Саша, вот мед, орехи, курага, изюм. Все помытое. Курица еще горячая. Давай прямо сейчас покушаешь. Мама в духовке запекла. Ой, вкуснятина!

Как я ни противился, чуть ли не силком скормила мне полкурицы и бульону заставила выпить. Оттрапезничав, я взял ее за руку и увел в туалет якобы покурить. Там, защелкнув задвижку, попытался к ней приласкаться, но ничего у меня не вышло. Стоило мне чуть-чуть резче дернуться, как в башке вспыхивал оранжевый туман.

— Ну не расстраивайся, — сказала Катя, — Что мы, не потерпим, что ли?

— Послушай, пора тебедомой.

— Я тебе надоела?

— Не валяй дурака. Здесь все-таки больница.

— Но я же никому не мешаю.

— Давай двигай… Вечером тебе позвоню.

— Саша, что с нами будет?

— Ты о чем?

— Кто эти люди, которые нас преследуют?

— Тебе лучше знать. Тебя два раза били, а меня только один.

— Чего они хотят?

— От тебя?

— Саша!

— Скажи лучше, тебя изнасиловали или нет?

— Тебе так важно?

Я подумал: важно или нет? Да, это было для меня важно.

— Не успели. Милиция помешала. Саш, они нас убьют?

Не хотелось бы. Мы ведь с тобой только жить собрались.

В палате началось какое-то движение, видно, нянечка привезла тележку с обедом. Я поднял руки и прижался лицом к ее теплому, упругому животу. Катя поцеловала меня в макушку, глаза у нее были мокрые. Потерлась о мои волосы.

— Саш, скажи, что я должна сделать?

— Слушаться меня. Будешь слушаться, все образуется.

— Я буду слушаться.

В знак повиновения она быстренько собралась и покинула палату, пообещав вернуться завтра. Я проводил ее до лифта. Там еще кто-то стоял в белом халате. Но нам казалось, что мы одни, поэтому мы обнялись.

— Лучше всего тебе уехать из Москвы, — сказал я.

— Саша, не надо так говорить.

Ее глаза блестели передо мной странным лунным светом, и я не хотел, чтобы они погасли.


ГЛАВА 3
К вечеру посетители посыпались как из рога изобилия, вдобавок неожиданные. Первым явился дорогой сынуля Геночка, с которым мы по телефону разговаривали последний раз три месяца назад. По просьбе матери я пытался наставить его на путь истинный. После десятого класса он не собирался ни работать, ни учиться, а собирался блаженствовать. Разговор получился крайне раздраженным и бессмысленным. Мы наговорили друг другу кучу гадостей, и сынуля подвел итог, дерзко заявив: «Угомонись, Александр Леонидович, какой ты мне отец!»

Конечно, он был прав, я был плохим отцом и мужем был плохим, но все-таки денежек им с матерью подкидывал, особенно когда бывал в плюсе. На его замечание о том, какой я отец, я ответил прямым оскорблением: «Паршивый, наглый сопляк!» — и повесил трубку, некстати припомнив поучительный эпизод встречи Тараса Бульбы с сыном Андреем на польской территории.

И вот он явился не запылился — в модном прикиде, в тесной кожаной курточке, обвешанной дикарскими украшениями, и в просторных фиолетовых штанах.

— Привет, папаня! — поздоровался сын. — Чего-то ты бледный с лица! Заболел, что ли?

Я и не ожидал от него разумных слов, но эти, произнесенные в больнице, прозвучали совсем издевательски.

— Будешь хамить, — сказал я, — сразу убирайся.

— Да нет, пап, надо поговорить.

Он присел на краешек кровати.

— Как ты узнал, что я здесь?

— Нашлись добрые люди, подсказали, — бросил быстрый, не по годам цепкий взгляд на соседей: не подслушивают ли? Меня замутило.

— Ну давай, давай, выкладывай!

— Пап, ты хоть соображаешь, с кем связался?

— Давай дальше.

— Да это же… это же… Тебя раздавят, как муху!

Значит, вот оно что! Продолжают обкладывать.

— Кто тебя прислал?

Ему было всего семнадцать лет, моему мальчику, а в эту минуту, когда он «косил» под взрослого, стало и того меньше.

— Какая разница, кто прислал. Велели передать, чтобы не дрыгался. Это их слова, не мои. Пап, сделай, чего просят. Иначе и тебе и мне кранты.

— Ты их знаешь?

— Намекнули… Пап, это самая страшная кодла в Москве. Ну как тебя угораздило!

В нынешней ситуации Геночка, безусловно, ориентировался лучше, чем я. Для него понятия «наехать», «включить счетчик», «замочить», «обналичить» и прочее были столь же нормальны, как для меня в его возрасте были нормальными понятия «сдать экзамен», «пойти в армию», «влюбиться», «послужить Отечеству».

— Мать в курсе? — спросил я. Гена удивился:

— Ты что, пап? Зачем ей?

— Тоже верно.

— Пап, чего ты им задолжал?

— Пока вроде квартиру.

Он ни минуты не колебался.

— Отдай. Поверь мне, отдай!

— Как у тебя все просто. А где я жить буду?

Пренебрежительная гримаска родных глаз.

— Пап, не обижайся, но у вас у всех как-то мозги набекрень. Точно вы на луне родились. Ну пойми, разделаются с тобой, да и со мной заодно, и кому будет польза от твоей квартиры? Ты хоть немного подумай. Прямо зло берет, честное слово. Как вы жили при коммунистах слепыми кротами, такими и остались.

Геночка был уверен, что наступила новая эра, точно так же, как бабочка, летящая на огонь, полагает, что ей выдался светлый денек. Уверенность прекрасная и святая, но мальчик был не бабочкой, а моим сыном.

— Но почему я должен отдать квартиру?

Гена скорчил гримасу, которая обозначала, что его терпение, увы, на пределе.

— Есть правила, которые нельзя нарушать.

— Кем же они придуманы?

— Жизнью, папочка, жизнью!

Ему хотелось добавить: «Когда же ты поумнеешь, отец!» — но он сдержался. На такой недосказанности мы и расстались, но мне было о чем подумать. Если тлела во мне робкая надежда, что бандиты отвязались и инцидент исчерпан, то приход сына меня образумил. В чем-то он был, разумеется, прав. За эти кошмарные годы я, как и многие, так и не привык к огромной уголовной зоне с ее черными нелюдскими законами, по которым жертву, угодившую в силок, обязательно добивали, как бы она ни вопила. По-прежнему в глубине сознания тлело утешное ощущение, что этого не может быть.

Следом за сыном появился Зураб. Он побыл у меня недолго, минут десять, он бы сидел и дольше, но его спугнула Наденька Крайнова. Она вошла в палату, благоухающая французскими духами, соблазнительная, как десяток фотомоделей, оттеснила Зураба с кровати и дружески потрепала меня по щеке:

— Ну что, миленочек, допрыгался? Погулял немножко на свободе, да?

Зураб, обиженный невниманием шикарной дамы, тут же откланялся, пообещав прислать завтра Колю Петрова, если тот на минутку протрезвеет. Жаль, ничего мы не успели обсудить, но в присутствии Наденьки это было уже, конечно, невозможно.

Целый месяц длился наш роман, бестолковый, страстный и пустой, но сейчас я с трудом припомнил, в каких мы отношениях. Наденька была всего лишь тенью из прошлого, которое рухнуло в те самые минуты, когда меня, голого, пытались укокошить в собственной квартире.

— У меня глубокая черепно-мозговая травма, — предупредил я. — Мне нельзя нервничать.

— Травма у тебя была и прежде, — улыбнулась Наденька. — А нервничать совсем не обязательно.

Видя, что я молчу, вывалила на кровать гору апельсинов из пакета.

— Сегодня переночуешь здесь, а завтра перевезу тебя в другое место. Я уже обо всем договорилась. Там будет нормальный уход, отдельная палата. Правда, придется немного раскошелиться, дружок.

— Не хочу никуда!

Наклонилась к самому уху:

— Не строй из себя бомжа, милый!

— Я совок и буду лечиться бесплатно!

Засмеялась, но глаза холодные. Ах, какой чудесный кремовый костюмчик в обтяжку, как у гимнастки. Ах, какая красивая, сочная самка, знающая себе цену. Воздух в палате ощутимо наэлектризовался. Артамонов с гостем-однополчанином навострились, точно на посту. Кеша Самойлов в сильном волнении загородился журнальчиком «За рулем» и поверх него наблюдал за Наденькой, как сыч из дупла. Но искушенная покорительница сердец, для которой тайны мужского естества были открытой книгой, делала вид, что никого не замечает, кроме меня. Познакомясь со мной, она и с мужем перешла к чисто платоническим отношениям. Чем-то я, видно, ей приглянулся, когда был еще не покалечен.

— Наденька, спасибо за заботу, за доброту, за апельсины, но мне правда ничего не нужно, потому что у меня все есть.

Она требовательно спросила, почти не понижая голоса:

— Это из-за той фифочки, которая отвечала по телефону?

— Надя! Только без сцен, прошу тебя!

— Кто она такая, негодяй?! Где ты ее подобрал?

Я решил перенести объяснение в туалет и, кряхтя, начал сползать с кровати. Наденька помогала, подставив крутое плечо. При этом стрельнула-таки бедовыми очами в подполковника, от чего тот смущенно потупился. Кеша Самойлов целиком вылез поверх журнала и озадаченно шевелил губами, видно, подсчитывал, сколько же у меня в натуре жен.

В туалете Наденька усадила меня на стул и поцеловала в губы.

— Ну что, голубчик, может быть, пора все рассказать своей мамочке? Может быть, мамочка поможет?

На мгновение я ей поверил, но тут же опомнился. Здорово все же мне прищемили мозги. Ну чем и кому способна помочь эта прелестная, пышная пожирательница мужчин?

— Что молчишь, Сашенька? Где у тебя бо-бо?

— Болит везде. Но особенно неладно с головой. Что-то в ней повредилось.

— Не переживай, все пройдет. Потом, ты же знаешь, для мужчины голова не главное… Ну рассказывай, рассказывай!

— Что рассказывать? — Я поднес зажигалку к ее сигарете и сам прикурил.

— Кто на тебя напал? И что это за штучка у тебя в квартире? Я ведь все равно дознаюсь.

Внезапно я ощутил в себе такую унизительную хрупкость, какая бывает у пересушенного на солнце гриба.

— Наденька, — попросил я, — ты иди пока домой, а когда я немного поправлюсь, мы обо всем поговорим.

— Мы поговорим сейчас, — жестко бросила она, и глаза ее заблестели отнюдь не весело. — Почему ты скрываешь? Кто эта стерва? Неужели это серьезно?

— Что — серьезно?

— У тебя со стервой.

— Она не стерва. Обыкновенная женщина, доверчивая и несчастная. Стервы совсем другие. Они всегда знают, чего хотят.

— Вон как ты заговорил!

— Как?

— Хочешь поссориться?

— Пойми, Надя, я болен, избит, у меня сотрясение мозга. Оставь меня в покое. Глупо же в таком состоянии выяснять отношения.

Наклонилась близко, прошептала со странным напряжением:

— Скажи только одно: ты меня совсем не любишь?! Ни капельки?

— Конечно, нет. Как и ты меня.

Это было для нее чересчур. Сделала движение, точно собиралась ударить, но лишь презрительно процедила:

— Пожалеешь об этом, миленький!

— Я уже сейчас жалею, только не знаю о чем.

— Тебе говорили когда-нибудь, что ты подонок?

— Говорили — и не раз.

Красиво покинула туалет, запустив в меня горящим окурком. Я ловко уклонился, скрипнув шеей, как смазанной дверной петлей…

Дальше вечер потянулся по-домашнему — в бесконечных чаепитиях и разговорах. Курить в туалет теперь ходили втроем — Кеша Самойлов воскресал на глазах. Его пошатывало, но речь совершенно восстановилась.

— Наверное, придется вообще завязывать с этим делом, — грустно сказал он. — Иначе хана!

— Что же, совсем пить бросишь? — не поверил подполковник.

— Совсем не совсем, а придется брать тайм-аут. Иначе тварюга доконает. Сегодня у ней сорвалось, но она не успокоится. Раз уж дело на принцип пошло, выбора нет — или она меня в гроб вгонит, или я ее. Но у нее преимущество большое.

— Ноги волосатые? — спросил я.

— Нет, не ноги. Зря смеешься, Саня. Тут вопрос тонкий. Я ведь ее, сучку, до сих пор люблю, тянусь к ней — вот где загадка для ума. Я ей цену знаю, у меня до нее баб было навалом, а скрутило на ней. Притом ей-то на меня начхать, да и на сына тоже. У ней рыбья кровь. Она вообще никого не любит, даже себя. Я точно вам говорю. Бывает, вот сядет посреди квартиры и просидит целый день, пальцем не шевельнет. Я ей: «Сходи хоть умойся, тварь, рожу хоть приведи в порядок». — «Отстань, говорит, не мешай». Я говорю: «Чему не мешать-то, скажи, чему? Ты же, говорю, сучка, обед не можешь сготовить, если тебя рылом в кастрюлю не ткнуть. У тебя ребенок с голоду распухнет, а ты так и будешь сидеть!»

— Может, больная? — посочувствовал подполковник.

— Ты ее видел?

— Нет.

— Тогда не говори, чего не знаешь. Больная! На ней повесить табличку «Танк» — и все поверят. Нет, ее можно только убить, но жить с ней нельзя.

— Зачем же живешь?

— Бесприютная она, без меня точно пропадет, — Кеша не выдержал и горько зарыдал прямо в туалете, хотя до этого терпел уже несколько часов подряд.

Перед сном, когда потушили лампы, неожиданно разговорился Петр Петрович. Ночная сестра забыла перебинтовать ему ногу, а напомнить он постеснялся. В связи с этим припомнил, как первый раз повредил эту же самую ногу еще на фронте. Он тогда был молодым старлеем. Польша, солнечный берег, война заканчивалась, и как раз Петр Петрович с друзьями собирались в баньку, когда началась бомбежка. Три «мессера», неожиданно возникших откуда-то из-за леса, как из преисподней, за считанные минуты вдрызг разутюжили деревеньку. Петр Петрович доскакал до ближайшей канавы, прыгнул, и на лету его снесло точным осколком. Раскаленный жужжащий металлический шмель ровнехонько выстриг из правой нош десять сантиметров берцовой кости. Вдобавок контузило, и ожил Петр Петрович только через несколько дней в госпитале. Военный хирург с ним не церемонился и дружески растолковал, что хорошей двигающейся правой нога ему больше не видать — такой разрыв нипочем не срастить.

— Черт его знает, — счастливо поведал Петр Петрович, — Я с тех пор врачам не во всем доверяю. Зажила нога. Сама по себе затянулась. Через полгода на велосипеде ездил. Вопреки всем медицинским хрестоматиям. Пятьдесят лет горя не знал. И вот на тебе — сходил, дурила, за творожком. Причем не собирался, у нас еще полпачки лежало в холодильнике. Хотели с Машей сырничков настряпать для воскресенья. Соседка взбаламутила. Позвонила: на Ломоносовском дешевый творог выкинули — по две с половиной тысячи за кило. Ну как не побежать. Помчался, конечно, благо, недалеко — десять остановок на автобусе.

Когда Петр Петрович садился в автобус, сбоку вынырнул на тротуар «фордик» с подвыпившим молокососом за баранкой и повалил старика наземь, зацепив бортом.

— Опять та же самая нога, — пожаловался Петр Петрович, — и опять надейся на чудо. Перелом шейки бедра в моем возрасте — это не подарок.

— Что врачи говорят? — спросил я.

— Это как раз неважно. Они часто сами себе противоречат. Но по моему собственному прогнозу, раньше, чем через месяц, мне отсюда не выйти. Организм уже довольно изношенный.

Кеша подал голос, преодолевая рыдания:

— Надо же, как послушаешь!.. Что было, а? Воевали… Немцев побили. Все-таки тогда люди другие были, да, Петрович? Лучше все-таки были. А теперь всякая тварь берет ампулу и травит мужика, как крысу…

Осознав глубину этой философской мысли, я мирно задремал.


ГЛАВА 4
Сквозь незашторенную раму синела ночь. В палате все предметы обрисовывались нечетко, как в затемненном кадре. В ногах на кровати сидел бритоголовый. Смутная фигура второго мужчины маячила у окна. Поначалу я решил, что это сон, но это был не сон. Я включил лампу над головой, взглянул на часы — половина третьего.

— Ну что, не ожидал, архитектор? — спросил бритоголовый, сочувственно улыбаясь. На сей раз на нем не было очков. Лицо интеллигентное, с грустным блеском глаз.

— Не ожидал, — согласился я. — Надеялся, что тебя придушил.

— Ну что ты, до этого далеко. Да и кого ты вообще можешь придушить, книжная сопля?

Я потянулся почесать за ухом, но гость неверно истолковал мое движение.

— Не вздумай шуметь!

В палате никто не проснулся: подполковник Артамонов похрапывал во сне, алкоголик Кеша изредка пискляво вскрикивал, видимо продолжая сводить счеты с тварью, со стороны Петра Петровича — ни звука. И днем и ночью он спал тихо, как умирал.

— Шуметь не надо. В этой больнице, как и везде, у нас все схвачено.

— Понимаю.

— Хочется, чтобы ты еще лучше понял. Мы можем придавить тебя прямо сейчас, ты и пикнуть не успеешь. Сечешь?

— Конечно.

— Можем сделать это завтра или послезавтра, в любой момент, когда нам будет удобно. Архитектор, тебе уже никто не поможет. Ты пустое место, ноль, тебя уже почти нету. Улавливаешь?

— Покурить бы перед смертью, — сказал я.

Бритоголовый усмехнулся и достал из куртки пачку «Кэмела».

— На, кури. Ты хорошо держишься, но все-таки чего-то до конца не схватываешь… Допустим, ты даже выйдешь отсюда. Допустим, мы тебе это позволим. Что дальше? Куда ты пойдешь? Где спрячешься? Негде, Саня! Вот это главное, пойми. Тебе негде спрятаться, и никто тебе не поможет, пока с нами не рассчитаешься. Включен счетчик, Саня! Слышишь, счетчик включен. Если ты такой гордый, пожалей хотя бы сына, родителей, девушку свою. У тебя хорошая девушка, Саня, поздравляю! Такая сисястая, аппетитная телка. Подумай, что с ней будет, если ты хоть маленько рыпнешься!

Мужчина у окна негромко хмыкнул, точно отрыгнул. Во мне не было ни страха, ни грусти, но давило тяжкое сожаление, какое испытывает, вероятно, калека, которому ломают последний здоровый сустав.

— Я не рыпаюсь. Вам нужна квартира? Пожалуйста.

Гость щелкнул зажигалкой и поднес ее к моим губам.

— Нет, Саня. Квартира была вчера. С тех пор ты еще больше провинился. Я бы сказал, ты даже обнаглел.

— Чего же вы хотите теперь?

— Квартира само собой. Плюс сто тысяч долларов. Это по-божески, Саня. Если прикинуть, что ты теряешь, это вообще ерунда.

— Но у меня нет таких денег.

Гость сделал вид, что не расслышал. Его напарник подошел к Кешиной кровати, потому что тот как-то странно затрепыхался и ручонками зашарил по одеялу, а потом даже попытался сесть. Мужчина наклонился и заботливо, умело сдавил ему глотку. Кеша прощально хлюпнул носом и затих.

— Сто тысяч — еще не все, — сказал бритоголовый. — Придется дать подписку.

— Какую подписку?

Бритоголовый усмехнулся совсем уже по-приятельски:

— Обязательство. Поработаешь на фирму, песик. Но это не моя мысль. Это начальство придумало. Я-то предлагал нулевой вариант. Уж больно ты неугомонный. К сожалению, не мне решать.

— Согласен на все, — сказал я.

— Не спеши. Двое суток у тебя есть на размышление. Двое суток тебе хватит?

— Вполне. Да я и сейчас…

— Пытаешься химичить, понимаю, — подвинулся ближе со стулом, и у меня появилось мерзкое ощущение, что его мокрые, будто запотевшие глазки приклеились к моей коже. — Чего-то забыл, гаражик-то у бати на Стромынке? Или где?

— Тебя хоть звать-то как, супермен? — спросил я.

— Вряд ли тебе понадобится мое имя, песик.

— И то верно.

— Сигареты оставить?

— Спасибо, у меня есть.

— Послезавтра приду с бумагами. Жди.

— Хорошо, спасибо… Но чтобы достать сто тысяч, мне же сначала надо выйти отсюда.

— Это детали. Это мы уладим.

Уходя, он дружески ущипнул меня за бок. Напарник потянулся за ним. Только тут я почувствовал, какая тяжелая плита лежит на груди, попытался ее сдвинуть, но задохнулся. Череп гудел набатом. Я погасил лампу. Услышал голос подполковника, прозвучавший словно из ваты:

— Крепко скрутили, да?

— Ты не спал?

— Сначала спал, потом проснулся. Что думаешь делать?

— Еще не знаю.

Немного я слукавил. Давно знал, что выход только один. Побаивался этого знания. Не готов был, не настроен. Силенок было мало в запасе. Не хватало еще какого-то маленького толчка. Приговор надо мной был произнесен, я его сам подписал, но, как всякий малодушный человек, продолжал надеяться, что появится некто посторонний, могучий и справедливый, и отменит казнь.

— Им нельзя поддаваться, — пробурчал Артамонов. — Палец сунешь, оторвут руку.

— Тоже верно.

— Мразь поганая! Вся выползла наверх из щелей. Я тебе помогу. Дам один телефончик на всякий случай.

— Спасибо, Юра! Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, дружище!

Но сон сморил меня не скоро, и это потому, что просыпаться было вроде незачем.


ГЛАВА 5
После стремительного утреннего обхода (шесть минут на четверых) я поплелся за Тамарой Даниловной в ординаторскую. Вдоль стен коридора на кроватях лежало человек десять больных, которые поступили ночью: их еще не успели рассортировать. Ночной улов обновленной Москвы. Говорят, в иные ночи навозят столько, что некуда девать. Некоторые своим отрешенно-окровавленным видом наталкивали на мысль, что попали сюда по ошибке либо потому, что морг был перегружен. Другие подавали активные признаки жизни, копошились и изучали свои раны.

Из ординаторской я вызвал Тамару Даниловну в коридор. Она вышла недовольная. Глядела исподлобья, как на врага.

— Слушаю вас?

— Тамара Даниловна, у меня просьба личная к вам. Давайте присядем где-нибудь в сторонке.

Давненько не встречал я женщин, у которых выражение неприязни было как бы частью лица.

— Вам нельзя вставать. Почему вы все время ходите? Не хотите выздороветь?

Молча я добрел до ближайшей скамеечки — они стояли вдоль коридора то тут, то там. Сел и вздохнул с облегчением: голова перестала кружиться. Тамара Даниловна помешкала, но все же пошла за мной и опустилась рядом.

— Извините, что отрываю от важных дел, но завтра мне нужно выписаться.

— Это ваши проблемы, — раздраженно бросила она.

— Разумеется. Но я хочу обратиться к вам именно как к врачу.

— А кто же я по-вашему? — все-таки заинтересовалась.

— Не знаю. Но вопрос не в этом. Объясните, пожалуйста, нормальными словами, какое мое состояние? С точки зрения медицины.

— Если сбежите из больницы, я ни за что не отвечаю.

— Спасибо. Но какие-нибудь лекарства…

— Чтобы делать глупости, не надо никаких лекарств.

У нее было хорошее лицо: некрасивое, резкое, почти мужское, с угрюмой, тайной насмешкой в глубине глаз. У меня не было времени достучаться до ее сердца, но я понимал, что при иных обстоятельствах нам нашлось бы о чем поговорить. В какую-то секунду она тоже это поняла: ее лицо потеплело.

— Самое малое — еще неделя покоя. Больше ничего, — сказала она.

— У меня нет этой недели.

— Ключица и ребра должны срастись.

— А что с головой?

— Обойдется. Просто сильное сотрясение мозга.

У нее были высокие, сильные плечи, и большая грудь нежно обрисовывалась под халатом, но она сутулилась, даже когда сидела.

— Завтра уйду, — сказал я, — и так и не увижу, как вы улыбаетесь.

— Куда вы спешите?

— Я еще вернусь, чтобы пригласить вас поужинать. Согласны?

Она все-таки улыбнулась, но лучше бы этого не делала. Обнажились неровные зубы и золотая фикса на левом резце. Улыбалась она только половиной рта.

— Воображаете себя дамским угодником?

— Тамара Даниловна, почему вы выбрали такую странную профессию — костоправ? Вроде бы чисто мужская работа?

— А вы думаете, я женщина?

— Еще какая! — Я было размахнулся порассуждать на эту тему и, надеюсь, не ударил бы в грязь лицом, но Тамара Даниловна властно положила руку на Мое колено. Вторично сверкнула фиксой:

— Хорошо, хорошо… С утра сделаем контрольные снимки. Там видно будет… Однако вы проныра, молодой человек!

…Покурив, я снова отправился к телефону. Дозвонился до Зураба и попросил его о большой услуге. Он должен был заехать ко мне, взять ключи, а потом пригнать к больнице моего «жигуленка».

— Чего задумал, старче?

— Ничего. Петров пьет?

— А что ему еще делать?

— Родителям звонил?

— Да. Сказал, что вернешься дней через десять.

— Поверили?

— С матушкой разговаривал. Взял грех на душу.

— Спасибо, дружище. Жду тебя.

Катя приехала в половине четвертого. Тихой радостью осветили палату ее синяки. Всем она навезла гостинцев. Петру Петровичу — пачку творога и пакет кефира, Артамонову — пару бутылок «Туборга» (со смущенным вопросом: «Не знаю, пьете ли вы пиво?» — и с прочувствованным ответом: «Я все пью, что льется!»), Кешу порадовала блоком «Столичных», при этом он так разволновался, что слова благодарности нашел лишь минут десять спустя, надо заметить, довольно своеобразные.

— Эти сигареты, — сказал напыщенно, — брошу твари в морду. Пусть знает, какие бывают настоящие женщины!

Сразу Катя затеяла чаепитие, потому что, кроме всего прочего, привезла горячий, укутанный в шерстяной платок большой яблочный пирог. Кеша кинулся ей помогать и, пока кипятил воду в двухлитровой банке, слегка обварился.

Катя прогостила до отбоя и устроила нам что-то вроде пикника на больничных койках. Много уместилось в этот вечер такого, чего до века не забуду. Короче, неожиданный праздник удался, и Катя была на нем царицей. Она разыгрывала бесконечные сценки то с Кешей, то с Петром Петровичем, и все смеялись от души, забыв о болячках. Кульминацией праздника стала попытка Петра Петровича продемонстрировать, как он доберется до умывальника с одним костылем. Катя и Кеша страховали его с боков, и все трое рухнули на пол, ухитрясь перевернуть пустую кровать. Петр Петрович с единственным костылем оказался в самом низу, на нем Катя, а сверху кровать и Кеша Самойлов, хрястнувшийся о перекладину башкой. Когда Петр Петрович снизу, как из подвала, солидно, задумчиво прокомментировал: «Ну вот, и вторая шейка бедра сломалась», нас с подполковником прихватил натуральный родимчик. Кто не знает, сообщу: больница вообще одно из самых веселых мест на свете, веселее, по слухам, бывает разве что в морге. Позже к нам присоединился Зураб, который долго не мог понять, что происходит, думал, что подпал в психушку, но потом и его прорвало. Повод был довольно пикантный: Кеша Самойлов с хмурым видом разглядывал банан, зажатый в кулаке, и тут как раз в палату заглянула медсестра, чтобы знать, почему у нас так шумно. Я показал на Кешу, заметив: «Это он у себя оторвал, чтобы твари насолить!» Кеша привычно залился слезами, сестра выскочила вон, а Зураб, побагровев, только и смог произнести: «Поеду, пожалуй, а то и я с вами рехнусь, ребята!»

Я вышел за ним в коридор.

— Кто такая? — завистливо спросил Зураб.

— Случайная знакомая, второй день тут ошивается.

— Понял. Саня, говори, чего придумал? Зачем тебе сейчас машина?

— Это личное дело. Оставь ее на стоянке.

— Саня, темнишь! Обижаешь. Разве мы не братья?

Он действительно был мне братом, как и Коля Петров. Роднее не бывает. Но сегодня мне нужен был другой человек, и с ним я, даст Бог, увижусь завтра. Я попросил Зураба привезти еще деньжат, объяснил, где лежат — на книжной полке, в «Справочнике терапевта», — а также одежду — и сказал какую.

Около десяти проводил Катю. В полутемном закутке мы нашли укромный лежачок, посидели немного.

— Завтра пятница? — спросил я.

— Ага.

— Сможешь отпроситься на работе?

— У меня же больничный.

— Приезжай к одиннадцати и жди на улице.

Встрепенулась, отстранилась:

— Тебя выпишут?

— Дома скажи, что уедешь на несколько дней. Наври что-нибудь. Сможешь?

— Саша, нас не убьют?

— Не говори ерунды!

— Сашенька, мне нестрашно. Обидно немного. Только встретились, и уже умирать.

— Прекрати, Катька!

— Нам с ними не справиться. Я их видела. Еще до того, как они на меня напали. Их полно в Москве, ты же знаешь. Похожи на людей, но это звери. От них от всех воняет козлом.

Я довел ее до лифта, поцеловал в губы, и она уехала, грустная, с пустой спортивной сумкой на плече. Кончился праздник, закатилось солнышко.


ГЛАВА 6
У этого знакомства сложная предыстория. Как-то лет двенадцать назад отец обратился ко мне с необычной просьбой: у его закадычною дружка (теперь он умер) по соседству приобрел участок некто по фамилии Гречанинов. Чрезвычайно загадочная личность. За целый сезон никто из соседей не узнал про него больше, чем в первый день. Это был человек не от мира сего, сумрачный, не склонный к общению, да и появлялся он на участке обыкновенно лишь в сумерках, и чем занимался днем в своем неказистом домишке — никому не известно. В город Гречанинов выбирался редко, и каждый его отъезд тоже был окутан, как бы сказать, некоей тайной. Утром или среди дня, реже вечером, за ним приезжала черная «волга» с зашторенными окошками, и как только машина тормозила у калитки, Гречанинов уже спускался с крыльца, одетый как на дипломатический прием: в темную тройку и с темно-коричневым «дипломатом» в руке. Задняя дверца открывалась, он, не глядя по сторонам, нырял в салон и куда-то отбывал затем, чтобы через некоторое время — два часа или двое суток — вернуться с таким же насупленно-безразличным видом. Черная «волга» ни разу не глушила мотор, и ни разу Гречанинов не опоздал к ее приезду ни на секунду, хотя она никогда не приезжала в один и тот же час, а телефона, чтобы предуведомить, у него не было, как его не было ни у кого из обитателей дачно-садового товарищества «Штамп». Вполне естественно, что за короткий срок личность Гречанинова обросла легендами. Были версии экзотические (шпион на «зимовке», незаконный сын Брежнева, сосланный после смерти генсека, консультант по связям с инопланетянами и прочее), но большинство сходилось во мнении, что Гречанинов, скорее всего, обыкновенный засекреченный атомщик, которого вывозят на службу лишь в самых экстренных случаях. Внушала уважение и личная жизнь Гречанинова. Еще не старый мужчина, он жил бобылем, но иногда, не чаще двух-трех раз в месяц, к нему наведывались две молодые красотки, похожие издали на тех див, которых показывали по телевизору в волнующей программе «Их нравы». Красотки прибывали на зеленом «фольксвагене», загоняли его на участок, прошмыгивали в домушку и оставались там до утра. Из распахнутых, но наглухо занавешенных окошек в такие ночи стелилась по траве негромкая музыка, и все мужчины окрест, от шестнадцати и старше, испытывали неясное душевное томление, как в полнолуние.

Каково же было изумление папиного дружка, когда однажды таинственный сосед подошел к ограде, разделяющей их участки, и вежливо поинтересовался, нет ли у него знакомого архитектора. Вопрос был задан без всяких церемоний и таким убийственным непререкаемым тоном, что папин дружок, мужчина далеко не из робких, импульсивно вытянулся во фрунт и радостно гаркнул:

— Вот как раз есть, товарищ Гречанинов! Сынок у моего приятеля специалист в этой области.

Папиному другу показалось, что соседа ответ ничуть не удивил.

— Необходима некоторая консультация, — объяснил он. — Поговорите с ним, пожалуйста.

Заинтригованный, я в первую же свободную субботу махнул на дачу. Первое впечатление, которое произвел на меня Гречанинов, было такое: не надо нарываться! Причем откуда оно взялось, не могу объяснить. Не входя в калитку, хотя она была без запора, папин дружок прокричал (с заискивающими интонациями): «Григорий Донатович, мы к вам! Можно вас на минуточку?» С крылечка сошел темноволосый, выше среднего роста мужчина (лет пятидесяти) и направился к нам по дорожке, вымощенной разноцветной галькой. Походка — вот что сразу бросилось в глаза. Походка был особенная: так ходит, вероятно, рысь по тропе, почти не отрывая лап от земли, стелясь, но быстро и гибко, и уж никак не городской житель. Лицо у Гречанинова было обыкновенное, может быть, излишне простецкое, с внимательными темными, широко расставленными глазами. Речь вполне интеллигентная, с вежливыми, вкрадчивыми модуляциями.

Папин друг нас познакомил. Гречанинов пожал мне руку и увел в дом, не сделав никакого знака соседу, и тот понятливо исчез. Это получилось совершенно естественно, как естественным (понял я вскоре) было все, что делал и говорил этот человек.

Гречанинов угостил меня чаем со сдобным печеньем, и мы проговорили минут сорок. Впоследствии я приезжал к нему в Валентиновку еще шесть раз. Гречанинова интересовала проектировка всякого рода тайников, скрытых объемов, начиная с подземных бункеров и кончая секретными ящиками, которые встраиваются в стены. Он не объяснял, зачем это ему нужно, а я и не спрашивал. Хотя впоследствии, когда мы ближе сошлись, эта ситуация прояснилась. Разумеется, у той могучей организации, где работал Гречанинов, есть возможность получить любую информацию на самом высоком (передовом) уровне, но иное дело, что бывают случаи, когда не следует пользоваться официальными каналами. К примеру, когда необходимо что-то скрыть даже от ближайших коллег и друзей. Мы оба получали удовольствие от этих встреч, и дело было, конечно, не только в предмете изучения, хотя и это играло определенную роль. Принципом смешанных объемов он овладел играючи, а его знания в истории архитектуры, а также во многих смежных областях порой меня просто обескураживали. Еще неизвестно, кому было больше пользы от наших бесед. Как-то незаметно и чуть ли не с первого дня мы по-человечески сошлись, прониклись друг к другу симпатией, с тем оттенком беспорочной влюбленности, которая, как я полагал, сопутствует лишь юному воображению. Мне было интересно с ним разговаривать, да и просто смотреть, как он что-либо делает. Поначалу я пытался как-то его классифицировать, отнести к какой-то определенной социальной группе, но в конце концов оставил это бесполезное занятие. При всей ясности его высказываний, при полном отсутствии каких-либо странностей в поведении его личность не укладывалась ни в какие оценочные рамки, хотя, с другой стороны, он вроде бы ничем не отличался от множества людей, которых я знал. Впрочем, это не совсем так. Одно отличие все же было, и именно оно не позволяло мне (думаю, и другим тоже) быть с ним излишне бесцеремонным. Можно назвать эту особенность даром превосходства, но это будет неточно, ибо Гречанинов никогда не опускался до того, чтобы чем-то уязвить собеседника или уколоть его снисходительным замечанием. Напротив, в общении он всячески и при каждом удобном случае подчеркивал, что если в каком-то вопросе имеет более глубокое, основательное суждение, то лишь потому, что во всех остальных вопросах собеседник, то бишь я, превосходит его на голову. И делалось это чистосердечно, без всякого намека на насмешку.

Нет, почерк личности Гречанинова был в другом, и чтобы объяснить этот феномен, придется, к сожалению, прибегнуть, рискуя быть непонятым, к несколько мистическому сопоставлению. Тот, кто оказывался рядом с ним, начинал немедленно, остро и не без робости ощущать идущую от него мощную энергию, как бы грозящую и утешающую одновременно. Сходное чувство испытывает человек, заблудившись в дремучем лесу либо попав в чистом виде под грозу, когда природа ненавязчиво и строго дает понять, что хотя ты и мыслящая тварь, но все же в сравнении с ее возможностями — червяк, и более никто.

Я был огорчен, когда Гречанинов однажды объявил, что отбывает в длительную командировку и, таким образом, наши занятия закончены. От гонорара я отказался, и он не удивился. Понимающе усмехнулся:

— Правильно. Счеты портят дружбу.

Мы обменялись телефонами, но за последующие годы ни разу не встретились. Как говорят, пути не пересекались. Но созванивались. Точнее, я изредка, раз в месяц-два, набирал его номер, томимый желанием услышать глуховатый, равнодушный голос, в котором, когда он узнавал меня, вспыхивали звонкие искорки приязни. Бывало, по полугоду никто не снимал трубку, и я понимал, что Гречанинов в отъезде. В те дни, когда я давал ему уроки (смешно звучит в применении к этому человеку), меня часто подмывало прямо спросить: кто вы, Гречанинов? — но ни разу не осмелился. Да и зачем? И так было ясно, что судьба свела меня с одним из тех элитных людей, которые живут в стороне от общества, но незримо на него влияют. Он принадлежал к тому черному ведомству, с названием которого у нашего поколения, созревшего в период удивительных разоблачений, связаны представления о тотальном секретном надзоре, кровавых преступлениях, в которых никому не найти концов. Более того, наверное, он занимал в этом ведомстве далеко не последнее место, но это меня не смущало. Он был человеком разума, идеи, неизмеримо превосходил меня в образованности и в опыте жизни, и то, что он почтил меня своей дружбой, приводило меня в восторг. Лестно было думать, что такой крупный хищник, как он, у которого вряд ли возникнет необходимость искать в ком-то поддержки, признал во мне, ну, если не ровню, то младшего родича, пусть с неокрепшими клыками.

Я позвонил ему около семи, чтобы наверняка, застать дома. Напряженно вслушивался в длинные гудки. Если Гречанинов в отъезде, то мои дела совсем плохи. Но он снял трубку и глухо пробасил:

— Да, слушаю, Гречанинов.

— Это я, Григорий Донатович. Узнаете?

— Саша? Привет, дорогой! Ты здоров?

По раннему звонку он, конечно, сообразил, что со мной случилось что-то необычное, но я почему-то онемел, словно остановясь на границе надежды и небытия.

— Саша, ты где? Что с тобой?

— Простите, что так рано беспокою.

— Ты же знаешь, я встаю в пять.

Да, разумеется, я помнил: от пяти до семи утра он проделывал свои невероятные гимнастические комплексы, бегал и медитировал. Как-то я пошутил:

— Собираетесь до ста лет дотянуть?

Ответил он, как обычно, серьезно:

— Приходится, к сожалению, держать себя наготове.

— Григорий Донатович, еще раз прошу прощения, но мне необходимо с вами увидеться.

Он не медлил ни секунды:

— В десять тебя устроит?

— Если можно, немного попозже? Часиков в двенадцать.

— Откуда поедешь?

— С Ленинского проспекта.

Гречанинов назвал место встречи: Чистые пруды. На скамеечке с правой стороны, если идти от метро.

— Спасибо, Григорий Донатович, — у меня гора свалилась с плеч.

В десять мне сделали рентген, и Тамара Даниловна пошла смотреть мокрые снимки. Я ждал в коридоре. Вернулась она быстро.

— Ну и что?

— Именно это я сам хотел у вас спросить.

Опытным взглядом я сразу подметил: сегодня она провела у зеркала минимум на десять минут больше, чем обычно. Увы, это уже не имело никакого значения.

— Вот что я скажу вам, Каменков (и фамилию запомнила!). Неделя постельного режима, если не хотите осложнений.

— Тамара Даниловна, пора сказать правду. Вы мне очень понравились, и я готов провести в больнице всю оставшуюся жизнь.

Кривая улыбка, загадочный блеск золотой фиксы.

— Мое дело предупредить. Ключица и ребра срастутся, если не будете их перегружать. С головой серьезнее.

— Не поверите, сколько раз я это слышал со школьных лет.

В сердцах она воскликнула:

— Не представляю, какие могут быть дела, из-за которых стоит рисковать здоровьем!

На это я не стал даже отвечать.

— Что ж, спасибо за заботу, Тамара Даниловна. Предложение об ужине остается в силе. Через месячишко обязательно загляну…

Ее прекрасная фикса теперь засияла без перерыва, но для меня наступила щекотливая минута: я собрался дать ей немного денег (Зураб вчера привез вместе с одеждой все мои сбережения), но боялся: не обижу ли? Смущенно протянул конвертик с двадцатью долларами. Тамара Даниловна приняла это как должное. Все-таки как чудесно упростил отношения демократический век. Принципы (ты — мне, я — тебе), о которых прежде мог только мечтать разве что какой-нибудь скупщик краденого, наконец-то стали нормой человеческих отношений. Тамара Даниловна спрятала конвертик, взамен дала мне две упаковки ноотропила.

— Попринимайте, вдруг поможет!

Я проводил ее до ординаторской и возле двери поцеловал в заскорузлую щеку. Это мое сердечное движение она приняла так же равнодушно, как конвертик.

— На перевязку послезавтра, — сказала на прощание.

— Непременно, — ответил я.

Собраться мне помогли Кеша Самойлов и подполковник. Артамонов понимал, почему я так поспешно убегаю. Сунул обещанный телефон:

— Понадобится, звони. Я предупрежу ребят. А это мой домашний. Выпишусь через неделю.

— Ничего, Юра, еще погуляем на воле.

— Ничуть не сомневаюсь. Только поберегись немного.

Кеша мне завидовал:

— Я бы тоже хоть сейчас слинял, да одежи нету. Как только тварь появится… В этой богадельне от скуки сдохнешь. Пусть сами жрут перловку на тосоле.

— Не гневи Бога, они тебя с того света вытащили.

— А я их просил?

Петр Петрович наблюдал за сборами с укоризненной гримасой. Не ожидал от меня такой прыти.

— По-моему, вы торопитесь, Саша. Полежали, отдохнули бы недельку. Никто же не гонит. Я вам парочку статеек любопытных приготовил. Могли бы обсудить.

Забавно, но эту светлую палату и этих людей, с которыми не провел и четырех суток, я покидал с такой неохотой, будто прощался с родными…

Катю увидел, едва выйдя из отделения. Она сидела на скамеечке напротив входа, опершись рукой на ту же самую спортивную сумку, похоже, заново набитую провизией. Одета была по-дорожному: джинсы, куртка с широкими обшлагами. Поднялась и бросилась мне на шею, при этом чуть не свалила с ног.

— Ты все же сообразуйся, — проворчал я, ощутив боль сразу в нескольких местах. — Упаду — не встану.

Прижалась — сияющий взгляд, родной запах. Откуда она взялась — вот в чем вопрос.

— Соскучилась — жуть! — прошептала.

Добрели до машины. Я шел налегке, но при каждом шаге поскрипывал грудной клеткой, словно бронежилетом. Новое пикантное ощущение. Катя бережно поддерживала меня под локоток, аж вся искрилась переизбытком энергии. Но это понятно — молодая и три дня уже не били. Погода тоже соответствовала хорошему настроению: с тихим солнышком, с утешным мерцанием зелени.

Втиснувшись на сиденье, я первым делом закурил. Катя запихнула сумку на заднее сиденье.

— Что у тебя там? Пироги и борщ?

— Нет. Тряпки всякие.

Она не спрашивала, куда мы собираемся ехать, ей это было безразлично.

— Родителям что сказала?

— В дом отдыха дали горящую путевку. Здорово?

— Они кто у тебя?

— А что?

— Ничего. Надо же мне хоть что-то знать про тебя.

Тут она произнесла одну из тех фраз, которые меня завораживали:

— Сашенька, но ведь все, что надо, ты про меня давно знаешь.

Возразить было нечего: все, что надо, я знал про нее задолго до нашего знакомства, но это как раз меня и тревожило. Я не слишком большой поклонник эзотерических учений.

Не спеша я вырулил на Ленинский проспект. Ничего страшного. Машина слушалась и руки не дрожали. Главное, не крутнуть резко шеей.

— Ну как? — спросила Катя.

— Нормально. Ты вот что, девушка. Мы с тобой теперь как бы на нелегальном положении. Поэтому надо усвоить некоторые приемы конспирации. Как заметишь что-нибудь подозрительное, сразу говори мне.

— Я уже заметила.

От неожиданности я сбросил газ.

— Что?

— Мы уже проехали. Собачки поженились прямо возле телефонной будки. Разве не подозрительно?

— Почему же ты не сказала? Я бы остановился.

— Сашенька, со мной что-то странное происходит. Только не смейся, ладно?

— Что такое?

— Кажется, я счастлива.

Я недоверчиво хмыкнул:

— Расскажи подробнее.

— Мне все время хочется тебя потрогать.

— Еще что?

— Ну, я не спала всю ночь и, наверное, теперь вообще никогда не усну. И потом, я же понимаю, мы попали в ужасную переделку, но мне ни капельки не страшно.

— Это все?

— Если ты прогонишь меня, я умру.

Я взглянул на часы. В принципе у нас еще было время, чтобы выпить где-нибудь по чашечке кофе. Но не хотелось лишний раз вылезать из машины.

— Ты права, — сказал я, — это именно счастье. Оно всегда граничит с идиотизмом. Но не горюй, это ненадолго.

К Чистым прудам подъехал околополовины двенадцатого, машину я загнал в знакомый издательский дворик. Поставил так, чтобы была видна трамвайная остановка и вход в скверик.

— Молиться умеешь? — спросил я.

— Да, конечно, — Катя серьезно кивнула.

— Это хорошо. Сиди в машине и молись. Церковь вон в той стороне.

На ее лице отразился внезапный испуг.

— А ты куда?

— У меня свидание с одним человеком. От него, возможно, зависит наше будущее.

— Я пойду с тобой.

— Ни в коем случае. Он напугается и убежит.

— Саша! Умоляю!

Как волшебно менялось ее лицо!

— Не строй из себя нервную дамочку. Вот тебе второе правило конспирации. Абсолютная дисциплина. Приказ старшего по званию не обсуждается. Или забирай свою сумку и катись домой. Из-за тебя меня покалечили, а ты тут цирк устраиваешь. Умоляю! Надо было папочку с мамочкой умолять, чтобы лучше за тобой следили.

— И сколько же мне тут сидеть?

— Сколько надо, столько и просидишь.

Строгай тон на нее подействовал.

— Сашенька, не сердись, но я подумала, вдруг пригожусь. Ты же еще не совсем хорошо себя чувствуешь.

Я поцеловал ее в губы, в мгновенно влажно заблестевшие глаза, но немного увлекся. Минут десять еще ушло на объятия, всхлипывания и уверения.

Когда дошкандыбал до места, Гречанинов был уже там. Сидел на скамеечке и читал газету «Известия». По матово-грязной поверхности пруда скользили два лебедя, белый и черный. То, что они до сих пор уцелели, было невероятно. Лет десять назад, когда я был тут последний раз, они точно так же склонялись друг к дружке длинными шеями, жалуясь на горькую судьбу. Это было хорошее предзнаменование. Значит, не все успели сожрать реформаторы.

Скрипнув корпусом, я опустился рядом с Гречаниновым, и он заговорил со мной так, будто мы вчера расстались:

— Видишь, пишут, фермер спасет Россию. Остроумно, не правда ли? Если еще учесть, что спасать ее, бедняжку, надо как раз от тех, кто это пишет. Ты что, Саша, какой-то вроде немного утомленный солнцем?

Виски поседели, а так — никаких перемен. Обманчиво грузный, с чистым сухим лицом, загорелый, с ясными, внимательными глазами. Даже если откажет в помощи, все равно хорошо, что он есть, спокойнее как-то на душе. Но он не откажет. Спросил уже чуть нетерпеливее:

— Ну что же, рассказывай, дружок. Кто тебя так уделал?

— История довольно долгая.

— Ничего, время есть.

Уложился я минут в пятнадцать. Лишних подробностей избегал, но старался не упустить ничего существенного. По мере того как рассказывал, Григорий Донатович все больше хмурился, а когда я дошел до визита бритоголового бандита в больницу, кажется, вообще заскучал и даже подавил легкий зевок, чему я удивился.

— Вам неинтересно?

Он подождал, пока мимо нас две молодые мамаши, весело щебеча, прокатили своих детишек в колясках.

— Напротив, очень интересно. Характерные штрихи социальной деградации… Но позволь задать один вопрос. Почему ты обратился именно ко мне?

Отчужденность, прозвучавшая в его тоне, мгновенно отрезвила меня. Действительно, почему? С таким же успехом я мог подойти к любому прохожему и пожаловаться, что у меня отбирают квартиру плюс требуют сто тысяч долларов, потом, скорее всего, убьют. Какое вообще я имел право втягивать кого-либо в это дело, если считаю себя мужчиной? Тяжко сдавило в груди.

— Не знаю, — честно ответил я. — Мне казалось, вы хорошо ко мне относитесь…

Гречанинов улыбнулся:

— Да, я отношусь к тебе хорошо, как, надеюсь, и ты ко мне. Вопрос не в этом. Почему ты решил, что я тот человек, который может выручить тебя именно в этой истории?

— Выходит, ошибся.

Я сделал неуклюжую попытку подняться, но он меня удержал.

— Не спеши, Саша. Тебе ведь, насколько я понял, некуда больше торопиться?

— Тоже верно.

— Тогда, будь любезен, ответь еще на парочку вопросов. Эта девушка, Катя, кто она?

— Она? Работает в каком-то институте. Да нет, это вы напрасно. Если вы с ней поговорите…

— Забавное у вас получилось знакомство, да? Ты возвращался ночью домой, а она поджидала тебя в телефонной будке. Так я понял?

— Григорий Донатович, Бог с вами! Откуда же она могла знать, что я остановлюсь? Да и потом… Ее уже два раза чуть не прикончили.

— Ты был при этом?

— Я был после этого.

Гречанинов усмехнулся, сверкнув белыми зубами, и я тоже попытался хихикнуть. Я понимал, что его вопросы имеют определенный смысл. Но он не знал того, что знал я о ней, и этого не расскажешь. Но все-таки я попытался:

— Григорий Донатович, я ведь тоже не вчера родился. Она не из этих. Она, если хотите, совершенное дитя.

— Влюбился?

— Похоже на это.

— Где она сейчас?

— В машине. В издательском дворике.

— Покури, я минутку подумаю, хорошо?

Облегчение, какое я испытал, ведомо разве что алкашу, которому удалось с утра опростать на халяву стакан. Удобно опершись на спинку скамейки, я прикрыл глаза и глотал горьковатый дым, ощущая приятную щекотку между ребер. Солнышко ласкало кожу. Пусть подумает. Больше мне ничего и не надо. Пусть подумает, а я отдохну. Первый раз за много дней — без всяких мыслей, без подлого страха в подвздошье. Нет, страх остался, но помягчал, истончился, — мне не хотелось умирать.

— Саша, очнись! — Гречанинов улыбался. В его взгляде и мудрость, и сочувствие, и дружба. — Пожалуй, займусь твоим маленьким дельцем.

— Стоит ли затрудняться?

Он расхохотался открыто, громко, искренне, засверкав глазами. Я и не подозревал, что он умеет так смеяться.

— Молодец, Саша! Гонор из тебя не вышибли, это главное. Без гонора мужику конец… Займусь, займусь, не сомневайся. На то у меня есть свои причины.

— Какие, если не секрет?

— Ну, будем считать, сугубо личные. Да и скучно на пенсии. Однако, милый Саша, дельце может оказаться кровавым. К этому ты готов?

— Готов я или нет, меня не спрашивают.

— Тогда пойдем к твоей Кате.

Без меня Катя немного всплакнула. Глаза опухшие и бессмысленные. Плюс пожелтевшие синяки. Видок, конечно, не призовой. Гречанинов поздоровался с ней изысканно:

— Рад, мадемуазель, что в такой тревожной обстановке вы с нами! — Пожал ее худенькую ручку и улыбнулся. Впечатление было обычное: Катя порозовела и заискивающе представилась:

— Катенька!

— Гришенька, — пробасил Гречанинов. Не спрашивая разрешения, сел за баранку. Это тоже было нормально. Как утром Катя, я не собирался допытываться, куда он нас повезет. Вскоре он сам объявил:

— Доставлю вас, молодые люди, на дачу. Помнишь, Саша? Года три туда не заглядывал, надеюсь, не развалилась.

По дороге я большей частью дремал, привалясь к Катиному боку, а она поддерживала с Григорием Донатовичем светскую беседу:

— По-моему, я вас видела в каком-то спектакле. Вы ведь актер, верно?

— Только в той степени, — галантно отвечал Гречанинов, — как и все мы. Вы любите театр?

— Ой, когда-то обожала! В институте с подружкой ни одного спектакля в Ленкоме не пропускали. Увы, все это в прошлом. Разве теперь походишь в театр!

— А что такое?

— Григорий Донатович! Ну, во-первых, дорого. Во-вторых, там же такую абракадабру ставят, знаете, все эти отвратительные шоу. Как можно больше непристойностей и как можно меньше здравого смысла. Нет, это все не по мне.

— Вы предпочитаете классику?

— Если хотите, да. Нынешний театр рассчитан на взвинченную, ожиревшую публику — это противно. Для богатых дебилов и так полно удовольствий, зачем же еще поганить театр. Классика или современность — это неважно. Но пусть люди на сцене будут хоть чуточку лучше, умнее, чище, чем я. Иначе что получаемся: мы сейчас все в дерьме, я прихожу в театр, и там показывают то же самое дерьмо и при этом уверяют, что ничего иного человеку не дано. Нет уж, спасибо! Раньше я плакала в театре, теперь там и смеяться неохота.

— Однако вы строгий критик.

— Я вообще не критик. Но не желаю платить деньги за то, чтобы лишний раз понюхать грязи.

Краешком глаза я заметил, как Гречанинов наблюдает за ней в зеркальце — пристально, доброжелательно.

— Фальшивишь, детка, — пробурчал я сквозь сон. — Не все так плохо в театре.

Потом, неизвестно в какой связи, они заговорили на другую тему, но начало я пропустил.

— …Значит, Катя, если бы ты их увидела, то узнала бы?

— Еще бы! Особенно этого Фантомаса с бритой готовой. Его нельзя не узнать.

— И они ничего не требовали?

— Ничего. Только пригрозили.

— Как пригрозили?

— Ну, Фантомас пообещал, что в следующий раз доделают, что не успели. Чтобы я немного потерпела. Их же милиция спугнула.

— Редчайший случай, — насмешливо буркнул Гречанинов. Мы уже мчались по Щелковскому шоссе, и с солидным превышением скорости. У поворота на Валентиновку на посту ГАИ нас тормознули. Я закопошился, чтобы достать документы, но Гречанинов сказал:

— Не суетись, Саша.

Он вылез из машины, подошел к гаишнику, минуту с ним потолковал и вернулся. Движок не выключал. Поехали дальше.

— Сколько отстегнули? — поинтересовался я.

— Нисколько. Это знакомый.

Участок Гречанинова действительно был запущен до безобразия — трава по пояс, и больше ничего. Шесть соток буйных сорняков. Небольшой брусовый домишко (две комнаты и кухонька внизу, уютный жилой чердачок) тоже в полном забросе: посеревшие, без следов краски стены, кое-где прихваченные гнилью. Двое мужчин в шортах, голые по пояс, помахали нам с соседнего участка:

— С приездом, Григорий Донатович!

Гречанинов приветливо с ними поздоровался, но на их движение подойти к изгороди никак не отозвался. По заросшей дорожке, как по целине, мы подступили к дому, и Григорий Донатович отомкнул навесной замочек, точно такой, какие вешают на почтовых ящиках.

— Ну что, Катенька, наведем порядок? Здесь вам придется пожить несколько дней.

Следующие два-три часа прошли в тяжких, но веселых трудах. То есть трудились Гречанинов и Катя, а я на правах подранка преимущественно сидел то в комнате, то на крылечке и изредка давал суженой полезные советы. Следил за ней с удовольствием, сердце радовалось. Гречанинов открыл кладовку, где хранилось разное барахло, в том числе и рабочая одежда. Катя переоделась в сатиновые тренировочные брюки, как-то лихо их подтянув и закрепив ремнем на талии, и в старую трикотажную безрукавку и развила такую деятельность, что пыль стояла столбом. Мыла полы, скребла подоконники, чистила стекла, вверх дном перевернула кухоньку. Время от времени подлетала ко мне, целовала, тискала и шептала одно и то же:

— Так чудесно, любимый, да?! Тебе тоже, да?!

В одежке с чужого плеча, в которую могло поместиться несколько Кать, она была еще прелестнее, чем в модных тряпках, и в эти часы мне приоткрылась ее женская сущность: птичка, с азартом свивающая временное земное гнездышко. Боже мой, каким ясным, праздничным светом лучился ее взгляд!

Григорий Донатович извлек из кладовки старую косу, направил ее точильным камушком и вышел в сад.

— Катя, пойди сюда! — окликнул я с крылечка.

Выскочила с мыльными руками — и не пожалела. Было на что поглядеть. Косил траву Гречанинов, как и жил, с какой-то собственной таинственной ухваткой. Мощный торс, облитый солнцем, экономные, резко-плавные движения, смиренный шорох травы — во всем облике какая-то странная обособленность от мира, какая-то звериная целеустремленность.

Катя спросила восторженно:

— Саша, кто он?

— Человек.

— Сколько ему лет?

— А ты как думаешь?

— Сначала мне показалось — лет шестьдесят. Но ему может быть и двадцать, да? Какая сила!

— Катя, инвалид ревнует!

— Что ты, голубчик, мне, кроме тебя, никто не нужен. Никогда не будет нужен.

Уже наступил тот страшный миг, когда я начал верить в любую чушь, которую она произносила.

Обедали в чистой, выскобленной, отливающей влажными поверхностями кухоньке, ели щи из свежей капусты и на второе картошку в мундире. Еще Катя наделала бутерброды с колбасой и сыром. Оказывается, провизию мы прикупили по дороге, а я этого даже не помнил.

— Да ты спал, как сурок, — съязвила Катя.

Пили чай с лимоном и печеньем. Все было изумительно вкусно, и впервые за все эти дни я ел с настоящим аппетитом. Гречанинов сделал нам последние наставления:

— Вернусь не позже чем через два дня. Катя, магазин в деревне. Там есть все необходимое: масло, хлеб, консервы. Очень прошу, дальше деревни носа не высовывайте. Перевязать Сашу сумеешь?

— Я проходила курсы медсестер, — гордо ответила Катя.

— Вот и отлично. Вообще-то это необязательно. Перевяжешь, если бинты загрязнятся. Аптечка в шкафу. Ну, что еще?..

Перед самым отъездом (на моей машине) я успел перемолвиться с Гречаниновым парой слов тет-а-тет. Покурили на крылечке после обеда, пока Катя мыла посуду. То есть я курил, Гречанинов просто так сидел. С подозрительно отсутствующим выражением лица.

— Григорий Донатович, даже слов не найду, как я вам благодарен…

— Пустое, Саша. Да и рано благодарить.

— У вас есть какой-то план?

— О чем ты? — Тут же спохватился, глаза потеплели. — Никакого особого плана у нас с тобой быть не может. Придется всю эту шарашку выжечь, начиная с Могола. Вот и весь план.

Я почувствовал недомогание в области поджелудочной железы.

— Неужели нельзя как-то договориться добром?

— Нет, нельзя. С ним не договоришься. Если ты этого не понял, вот ключи — уезжай.

У меня хватило мужества выдержать его взгляд.

— Вам-то самому какой резон ввязываться? Получается, втянул вас в грязную историю… Но поймите, если бы…

Он поднял успокоительно руку:

— Не надо, Саша. Успокойся. Ты тут ни при чем. Я ввязался, когда ты еще пешком под стол ходил. Прости за откровенность. Шибко они обнаглели — вот в чем беда.

Я кивнул. Перевел разговор:

— Как вам Катя?

— Береги ее. Она того стоит. На этом расстались.


ГЛАВА 7
Три дня и три ночи мы жили как в раю. Это был наш медовый месяц, хотя несколько своеобразный, потому что каждое любовное усилие было связано с болью и любое неосторожное мечтание наводило на грустную мысль о том, что замок нашей любви построен на песке. Возможно, я преувеличиваю, приписываю свои ощущения Кате, которая в отличие от меня умела жить текущей минутой и ничуть не беспокоилась о завтрашнем дне. Не было часа, чтобы не набивалась с кормежкой или с ласками. На этой почве у нас возникали разногласия. Тщетно я взывал к ее благоразумию, деликатно намекая, что даже самая распущенная нимфоманка, такая, как она, все же должна сохранять хоть какое-то уважение к чужому страданию. Она была уверена, что лишняя порция любви, как и банка тушенки, никому не может повредить и в конечном счете лишь укрепит мой боевой дух. Трое суток вытянулись в целую жизнь, во время которой я только и делал, что стонал от боли, совокуплялся и жрал. Но против ожидания не загнулся, голова все более прояснялась, и во мне крепло убеждение, что все предыдущие годы я потратил зря и неизвестно на что. В одно восхитительное раннее утро, когда Катя мирно спала, уткнувшись носом в мой бок, я лежал на спине, погруженный в волшебную прострацию бездумного созерцания. В окне раскачивалась, трепетала листьями огромная береза, заслоняющая половину голубеющего неба. Такой наполненности сумасшедшей животной радостью бытия я не испытывал прежде. Словно каждая жилочка, каждый нерв набухли желанием стремительного движения, и чудилось: стоит чуть-чуть оттолкнуться, и вылечу, вытянусь в форточку, как ведьма на помеле, сольюсь с Мировым океаном.

Катя догадалась во сне, что я отдаляюсь, и тут же открыла глаза.

— О чем думаешь? — спросила подозрительно.

Теплый, родной комочек под боком.

— Сашенька, что-нибудь болит?

— Мне надо позвонить.

— По телефону?

— Нет, по спутниковой связи.

— Сашенька, но у нас же нет телефона.

— В деревне должен быть.

После завтрака — яичница с консервированной ветчиной, горячие оладьи, чай — отправились в деревню. Долго шли кукурузным полем, перебрались через речушку по шатким мосткам, и я ничуть не запыхался, хотя голова — от солнца, от яркого воздуха — налилась тугим гулким шумом, похожим на гудение осиного роя. Я пожаловался Кате. В ответ она глубокомысленно заметила:

— Вот не надо было вчера отлынивать от супружеских обязанностей.

— Я разве отлынивал?

— Получается, мне одной это нужно. Даже обидно. Гак ты никогда не вылечишься.

— Ты уверена, что это поможет?

— У любого врача спроси. Человек здоров, пока любит. Чего ты прикидываешься, ты и сам это знаешь.

— Но ведь больно, Кать!

Хитро блеснули карие очи.

— Ну и что же, что больно. Ради выздоровления можно чуточку потерпеть.

Так меня завела, чуть не утащил ее с тропки в кукурузные заросли, но побоялся опозориться.

Деревня Назимиха за годы счастливых преобразований мало изменилась, хотя некоторые дома, конечно, еще больше сгорбились и покосились, да и на всей улочке (асфальтовой!) лежал явственный отпечаток уныния.

В правлении — плоская каменная коробка со скошенной крышей — три комнаты были заперты, а в четвертой сидел за столом средних лет мужчина вполне конторского вида, даже в нарукавниках. Но лицо у него было какое-то изжеванное. На столе — телефонный аппарат. Я поздоровался и сказал, что хотел бы позвонить в Москву, если это возможно. Мужчина окинул нас плохо сфокусированным взглядом.

— Так вы не из Щелкова? Не из рыбхоза?

Я ответил, что мы из садово-огородного кооператива «Штамп». Это мужчине почему-то не понравилось.

— Здесь, между прочим, учреждение, не проходной двор.

Катя выдвинулась вперед, игриво спросила:

— Какое же учреждение, если не секрет?

Мужчина разглядел ее как следует, для чего ему понадобилось вместе со стулом отъехать к стене, подобрел:

— Секретов не держим. Акционерное общество «Подмосковный карп», милости просим.

— Рыбкой торгуете? — прощебетала Катя.

— За валюту, как ни странно, — в тон отозвался мужичок и вдруг захихикал: — Присаживайтесь, девушка, в ногах правды нет.

— Откуда же у вас рыба? — искренне удивился я. — Ее тут отродясь не было. Никаких водоемов нет поблизости.

Пьяненький конторщик с трудом перевел взгляд на меня и снова нахмурился. Чем-то я ему сразу не приглянулся. Возможно, он не мог понять, почему у меня из-под рубашки торчат бинты. Но все же ответил:

— Фирма посредническая. Головная контора в Щелкове. С вашим химзаводом мы вообще дел не имеем. У вас там одни жлобы.

Почувствовав, что разговор приобретает знакомую мистическую глубину, которой пропитана вся российская действительность, я вернулся к началу:

— На химзавод мне начхать. Сам-то я тоже бизнесмен. Но необходимо позвонить. Не волнуйтесь, коллега, услуга будет оплачена.

— Чем оплачена?

— Да чем угодно. Кать, слетай пока за пузырьком.

Однако тут рыбак проявил себя джентльменом. Мгновенно вскочил на ноги (росточком оказался пониже Кати, но крепенький, как дубовый сучок) и со словами: «Зачем же утруждаться, я сам могу!» вылетел за дверь. При этом забыл взять деньги.

Наугад я набрал девятку, и в трубке загудел сиплый междугородный зуммер. Позвонил в контору Георгию Саввичу и застал его на месте. После того как он меня узнал, мы некоторое время молчали.

— Плохо? — спросил я.

— Есть кое-какие неприятности, — наконец отозвался шеф. — Сам где?

— В командировке.

— Понятно… — Он еще помедлил, и я догадался, что кто-то есть в кабинете.

— Вам неудобно говорить?

— Погоди, дорогой, сейчас… — Я ждал, глядя в испуганные Катины глаза.

— Саша, Саша! Ты слушаешь? — нормальный бодрый голос.

— Да, Георгий Саввич.

— Ох, чертяка, напугал ты нас! Я ведь думал, уже тебя приконопатили.

— Могло быть и так.

— Саша, ты в надежном месте?

— Вполне.

— Слушай внимательно, я коротко. Ты прячься покуда, понял? Не высовывайся, пока не скажу. Наезд солидный, не скрою, но скоро все уладится. Саша, ты понял?!

— Где Гаспарян? Может быть…

— Эта сволочь в бегах. За бугром. Но его вины нету. Он сам горит. У них там очередной пересменок. Ничего, переждем. Поверь, я рад, что ты живой.

— Взаимно. Берегите себя.

— Саша, позвони через два дня.

— До свидания, Георгий Саввич.

— До свидания, дорогой. Помни, надо переждать.

Следом я перезвонил родителям, но там никто не отвечал. Это было странно. В это время мать обыкновенно готовила обед. Я позвонил Зурабу — тот же результат. Набрал номер Коли Петрова — и там никого. С каждой минутой во мне крепло чувство, что пытаюсь пробиться в какую-то вязкую пустоту.

Влетел «подмосковный карп» с бутылкой в руке, возбужденный, одухотворенный:

— «Кристалловская». Прямо с завода. Прошу!

— У вас бывает так, — спросил я, — чтобы линия не соединяла?

— Сколько угодно. Вот наоборот — редко, — он совал мне свою несчастную добычу, бутылку «Столичной», но я молча его отстранил и увел Катю на улицу. «Не понял!» — донеслось нам вдогонку.

Катя ни о чем не спрашивала, семенила рядом, держа меня под руку. Миновали деревню и дошли до кукурузного поля, где я почувствовал необходимость посидеть на травке.

— Башка, блин, какая-то чудная, — пожаловался Кате, — Будто в ней осиный рой. У тебя так бывает?

— Сколько угодно, блин, — ответила она глубокомысленно, и мне сразу стало легче.

— Подлечиться бы надо, — сказал я.

— Я готова. Но, может быть, потерпим до дома?

До дома мы дотерпели, и там нас ждал сюрприз. Родной мой «жигуленок» был припаркован возле изгороди. Улыбающийся Гречанинов, в светлой рубашке, в серых, идеально отутюженных брюках, приветствовал нас у порога.

— Где это вы все бродите? — заметил ворчливо. — Второй час жду.

Меня не обманула его улыбка: он привез плохие новости.

— Катя, ступай свари кофейку, — попросил я.

Проходя мимо Гречанинова, она мимолетно коснулась его плеча.

— Ничего, ничего, девушка, — сказал он, — все в порядке.

Уселись под яблонькой, где была врыта скамейка на двух пеньках. Я закурил.

— Ну как, косточки срастаются?

— Григорий Донатович!

Поглядел на меня изучающе:

— Что ж, Саша, придется тебе немного собраться с силами. Торопятся наши фигуранты, прямо удержу нет…

Торопливость привела бандитов к тому, что они третьего дня ночью взорвали гараж отца вместе с находящейся там «девяткой», которую он ремонтировал. При этом зацепило три соседних гаража, но из людей никто не пострадал.

— Это все? — спросил я.

— Не совсем. У твоего папы сердечный приступ. Он в больнице.

— У меня еще есть сын, помните, я вам говорил? Про него ничего не известно?

— Почему неизвестно. Я с ним виделся. Хороший, сообразительный мальчик. Ему есть где спрятаться. Не волнуйся.

Я особенно и не волновался, дымил, тупо глядя под ноги. Конечно, грустно было понимать, что, скорее всего, они меня дожмут. Но это логично. Дожали же они страну. И никто им не помешал. А что я? Жалкий комочек протоплазмы, нелепо пытающийся сопротивляться.

— Надо ехать к отцу, — сказал я.

— Да, разумеется. Я тебя отвезу. Но Катя останется здесь.

— Вам виднее.

Катя успела напечь оладышков и заварила крепкий кофе. На меня поглядывала с тревогой, но держалась бодро, хотя и заискивающе. Осведомилась у Гречанинова, любит ли он украинский борщ со шкварками. Она собиралась приготовить его на обед по матушкиному рецепту и надеялась, что мы оба останемся довольны и, может быть, даже придем в восхищение. Оказывается, для секретного борща у нее есть все, что надо, кроме винного корня. Но и без винного корня…

— Катя, — перебил я ее на самом интересном месте, — у меня отец заболел, надо его навестить.

Она смотрела не на меня, а на Григория Донатовича.

— Вы хотите, чтобы я осталась здесь?

— Придется, — сказал Гречанинов. — Если не боишься, конечно.

— Но почему?

— Так будет разумнее.

Перевела умоляющий взгляд на меня, и я видел, что собирается заплакать.

— Катя, не срамись!

Она почувствовала мое раздражение.

— Хорошо, господа мужчины! — улыбнулась сквозь проступающие слезы, — Но вы ведь к обеду вернетесь?

— Когда надо, тогда и вернемся, — сказал я.

— К вечеру, — добавил Гречанинов, — Ты уж не скучай, пожалуйста.


ГЛАВА 8
Как быстро мы поменялись ролями! Отец лежит в такой же точно палате, на пять коек, но к его кровати была подключена капельница. Вместо подполковника Артамонова его соседом был белокурый старичок с маленьким, в одну ладонь личиком.

Внизу меня долго не пропускали (время посещений! не надо зря тревожить!), но объяснили, что состояние отца удовлетворительное, то есть такое, какое бывает при инфаркте средней тяжести, если человек не окочурился в первые сутки. Вид у него был соответственный: серое лицо, ввалившиеся щеки, но взгляд осмысленный.

— Слыхал, сынок, что подонки натворили?

— Да, папа, да!

— Кому я навредил со своей мастерской, ну кому, скажи?!

В таком упадке я видел его только раз в жизни — когда его отправили на пенсию. В тот вечер он вернулся домой поздно, подвыпивший, и радостно объявил с порога:

— Ну все, поздравьте меня! Ку-ка-ре-ку ку-ка-ря, дали дураку пендаля!

И глаза у него были такие же, как сейчас, будто выглянул из могилы. Я присел на стул, погладил его сухую руку, в которую была воткнута игла.

— Ничего, папочка, ничего! Выздоровеешь, арендуем другое помещение. У меня уже есть на примете. Просто не хотел говорить раньше времени. Большое помещение — на пять машин, не меньше. Пора расширяться.

— Деньги, где я возьму столько денег?

— Папа, деньги найдутся. Есть знакомый банкир, — я говорил с такой убежденностью, что взгляд его чуть-чуть прояснился. Он был на грани нервического слабоумия, поэтому должен был поверить в любую чушь.

— Послушай, сынок, может, меня с кем-то спутали? Я ведь никому вреда не делал.

— Безусловно спутали. Какое еще объяснение? — Тут он наконец заметил мои бинты и слишком прямую осанку.

— Бог мой, с тобой-то что случилось?!

— Ничего особенного. Неловко оступился на корте. Ребро треснуло.

— Правда?

— Папа!

Задумался, тяжело задышал:

— Мать знает?

— Нет.

— Не говори пока. Хватит ей одного больного.

— Разумно…

Минут десять я посидел возле него, пока он не зачал задремывать. В конце коридора обнаружил кабинет с табличкой: «Заведующий отделением д. м. н. Робинсон В. Г.». Зашел, познакомился: пожилой темноглазый мужчина с приятными манерами.

— Буду краток, — сказал я, — Отец у меня один — а время рыночное. Поставите на ноги — пятьсот долларов. Договорились?

— Гарантий дать не моту.

— Я их и не прошу.

Расстались дружески, пожав друг другу руки.

Двоих парней внизу я приметил, еще когда подходил к окошечку регистратуры. В кожанах, здоровенные, они сидели на стульях рядышком, нагло вытянув ноги таким образом, что входящие в дверь вынуждены были их обходить. Такие амбалы из принципа не заглядывают в больницу, при необходимости их привозят сюда уже готовенькими. Проинструктированный на такой случай Гречаниновым, я спокойно прошел мимо. Теперь же, когда возвращался, они перехватили меня посередине приемного отделения: поднялись и загородили дорогу.

— Вы Каменков? — вежливо спросил один.

— Ага.

— Александр Леонидович?

— Ну да. А вы кто?

— Мы за вами, Александр Леонидович. Шуметь, сами понимаете, не надо. Выйдем, сядем в машину и поедем.

Уже на дворе, крепко стиснутый с боков, я запоздало поинтересовался:

— А куда поедем?

— Скоро узнаете.

— Ну и отлично.

Неподалеку от проходной, почти рядом с моим «жигуленком» была припаркована голубая «тойота», повели к ней. Навстречу двигался Гречанинов, но я его едва узнал. Куда девалась рысья поступь? Сгорбленный, приволакивающий ногу старичок, бредущий по улице в надежде высмотреть недокуренный чинарик.

Первый раз я видел Гречанинова в деле, но чего-то подобного в глубине души ожидал. Все произошло в доли секунды. Один из бандитов отворил заднюю дверцу, «торой меня подтолкнул внутрь. Потом тот, который подтолкнул, молчком рухнул на асфальт, как подрубленное дерево, а его напарник рыбкой нырнул в салон.

— Саша, за руль!

Огибая лежавшего бойца, я заметил, как у него изо рта вытекла струйка крови.

Кое-как разобравшись с управлением (впервые в такой тачке), я спросил:

— Куда ехать?

— Дуй за Окружную.

Самый короткий выезд был по Рязанскому шоссе, и через десять минут мы туда вылетели. Ехали молча, только один раз пленник подал голос:

— Это все напрасно, пацаны. Вам же хуже будет.

На что Гречанинов ответил:

— Замри, ублюдок! Лишний час проживешь.

На двадцатом километре свернули в лес. Гречанинов заговорил с пленником:

— Тебя как зовут?

— Тебе-то зачем, дедушка? Хочешь знать, кто замочит?

Гречанинов достал из кармана какую-то фотографию, сунул бандиту под нос:

— А этого как?

— Отстань, придурок! На что только надеешься, не пойму.

— Скоро поймешь, — Гречанинов передал фотографию мне, и я сразу узнал бритоголового, хотя на ней он был с нормальной прической и выглядел очень жизнерадостно: обнимал за талию прелестную блондинку. Я взглянул вторично: нет, блондинка незнакомая.

— Он самый, — сказал я. — Только с волосами.

— Миша Четвертачок, — сообщил Гречанинов. — Известный фрукт. На Могола пашет.

— Во-во, — глумливо поддержал детина. — Этот Четвертачок вас и освежует.

По грунтовой дороге мы углубились километра на полтора, и, когда колеса начали увязать в песке, Гречанинов распорядился:

— Останови!

Я повиновался. Гречанинов вылез из машины, позвал:

— Выходи, паренек, не задерживай. Приехали.

Детина заблажил:

— Ты, сука помоечная, вези обратно! Никуда не пойду. В рот я вас..!

Я ему даже позавидовал, потому что сам никогда не посмел бы разговаривать в таком тоне с Григорием Донатовичем, даже если бы он был без пистолета, а пистолету него как раз был, тупорылый, синеватого отлива, не знаю, какого калибра. В пистолетах я не разбираюсь. Гречанинов на юношу не обиделся, только чуть побледнел.

— Считаю до трех, — сказал он.

На счете «два» бандюга вывалился из салона и по-собачьи встряхнулся:

— И что дальше?!

Мне нравился этот парень. Он и в лесу, на безлюдной тропе не терял присутствия духа. Даже занял боевую стойку и попытался ударом нош выбить у Гречанинова пистолет. Получилось, конечно, нескладно, но выражение лица у парня было очень боевое, почти как у Брюса Ли. Гречанинов, отступив, с досадой поморщился.

— Обойдись без дешевки, — попросил. — Жить-то небось хочешь?

— Да что ты, сука, мне сделаешь, хорек вонючий?!

Негромко клацнул выстрел, парень с изумлением согнулся. На светлой штанине повыше колена проступило темное пятно.

— Ой! — сказал он. — Попал!

Гречанинов поднял дуло на уровень его лба.

— Адрес Четвертака. Живо!

Парень выпрямился, теперь у него было совсем другое лицо. Я бы даже сказал, это было не лицо, а маска. Маска человека, который вдруг болезненно осознал, что шутки кончились и начались проводы. Торопясь, точно я трансе, он назвал улицу, дом и номер квартиры — милое, когда-то тихое Замоскворечье.

— Телефон?

Парень медленно опустился на песок:

— Что вы со мной сделаете?

— Телефон?!

— Чей?

— Четвертака.

С подвыванием, но без запинки парень произнес семь цифр. Прижал ладонью раненое колено.

— Не убивайте. Я вам пригожусь.

— Зачем?

— Про Четвертака все знаю. Девку его знаю. Запасную хазу.

— Садись в машину.

— Не могу… кровь!..

— Ну!..

Вернулись на шоссе и у первого же телефона-автомата остановились. Гречанинов отдал мне пистолет.

— Пригляди за ним. Поползет — стреляй прямо в башку.

Сам подошел к автомату, набрал номер. Я с любопытством разглядывал пушку. Приятно лежала рукоять в ладони. Круглый, с насечкой барабан.

— Кто он такой? — закопошился подранок на заднем сиденье. — Крутой больно.

— Узнаешь, если с телефоном схимичил.

— Ты что, брат, ты что!..

Гречанинов вернулся в машину. Достал из кармана шприц, какую-то ампулу. Отломил стеклянную головку, всосал поршнем. У парня глаза полезли на лоб.

— Не надо, дяденька! Христом Богом прошу!

— Руку!

Всадил укол в вену, и несчастный, хлюпнув носом, облегченно засопел. Гречанинов за плечи вытянул его из машины, дотащил до телефонной будки и прислонил к ней спиной. Все это на виду у летящих по шоссе машин.

Уселся рядом со мной на переднее сиденье:

— Саня, как себя чувствуешь?

— Нормально.

— Тогда гони к больнице. Заберем твою машину.

Я погнал, но как-то плохо различал встречный поток. Машина дергалась в руках, точно чумовая.

— Останови!

Мы поменялись местами, и я с облегчением закурил, прислушиваясь, как ноют растревоженные ребра и ключица. Перед глазами плавали серые мушки.

— А как ты думал, — Гречанинов заговорил хмуро, раздраженно. — С ними в догонялки играть? Нет, друг мой, я предупреждал. Это стая, остановить ее можно только силой. Обычно это делает государство, но не у нас. Пикантность ситуации как раз в том, что государства у нас больше нет. Вожаки стаи и государственные управители — суть единый организм. С исторической точки зрения феномен не новый. Уже на нашем веку такое случалось в Германии, в Южной Америке. Чего молчишь?

— Банально, — буркнул я. Мы застряли в очередной пробке, и в салоне сразу стало душно.

— Именно что банально, — согласился Гречанинов. — Да тут и не надо ничего усложнять. Обидно только, слишком мало людей осознали эту банальность. Жертв полно, хнычущих и скулящих миллионы, а сопротивляются единицы. Впрочем, и это не ново. Накопится некая критическая масса, и ситуация мгновенно переменится. Но нам с тобой некогда ждать. Нам приспичило. Верно?

— Вы его убили?

Гречанинов ответил не сразу. Мы выбрались из пробки и вскоре подкатили к больнице. «Жигуленок», целый и невредимый, стоял на прежнем месте. Улочка была пуста. Гречанинов приткнулся к нему сзади. Грустно заметил, как бы подводя предварительный итог незадачливо прожитой жизни:

— Хорошо, Саша, давай обсудим в последний раз. Нет, бандита я не убил. Пару суток проспит — и больше ничего. Но убивать придется. Может быть, много. Как говорил Горбачев: нет альтернативы. Давай, дружок, подумай и определись: готов ли ты к этому? Но — в последний раз! Напомню, твоя собственная жизнь не стоит и копейки. Таких, как ты, Могол давно перестал даже считать. Он их просто стряхивает, как мусор с ладони. Подумай, я подожду.

Я понял: если сейчас вякну что-нибудь не так, Гречанинов выйдет из машины — и больше, скорее всего, я не увижу его никогда.

— Я справлюсь, — сказал я. — Речь ведь не только обо мне.

— Саша, ну-ка посмотри на меня.

Что он во мне увидел, не знаю, но я на мгновение погрузился в его глаза, как в лютую, стылую тьму.

— Хорошо, верю! Поехали.

Пересели в «жигуленок», Гречанинов — за баранкой. В ближайшем «комке» он купил большую бутылку пепси. К ней я присосался, как к материнской груди, и, захлебываясь, обливая рубашку, вылакал сразу половину.

По дороге узнал много о Черном Моголе. Похоже, это был человек из легенды. Герой нашего времени. Как в шестидесятые годы физик (Смоктуновский, Баталов), в семидесятые лирик, в восьмидесятые — демократ (Ельцин), так нынче — крупный бандит. Такая обрисовалась духовная наследственность. Но это все не так забавно, как кажется кому-то, возможно, в Бразилии, которую нам все чаще приводят в пример как образец самого удобного для нас, рабов, бытования.

По лагерям Могол был известен тем, что в один из побегов питался человечиной, не так, как это делают понуждаемые голодом бродяги, то есть с благородной целью добраться до населенных мест, а как бы в охотку и для собственного удовольствия. Перед побегом специально откормил двух сожителей натурально на убой, не позволяя им неделями двигаться дальше чем до сортира. На «Большую землю» прихватил с собой пятерых подельщиков и всех сожрал, кроме шустрого мальчонки Миши, который угодил ему тем, что в полевых условиях, на костерке так ловок коптил мясные ломти, что по вкусу блюдо ничем не уступало шашлыку из «Арагви». Впоследствии, в созданной Моголом империи, Миша занял завидное положение, и прозвали его Четвертачок. Когда Гречанинов рассказал, я сразу понял, почему у интеллигентного Четвертачка все время глаза казались подмокшими: видно, по мягкости сердца до сей поры сокрушался о приконченных и съеденных сотоварищах.

Организаторские способности Могола в полной мере проявились в эпоху Горби, когда по Москве и по всей России еще только зачинались группки доморощенных рэкетиров и вид у них был сопливый и жалкий. Полууголовная шваль, накачавшая мускулы по подвалам, но не желающая работать и не умеющая честно воровать, начала пробовать зубки в прибыльном и легком ремесле: выколачивать деньги из пугливых отечественных дельцов. Вскоре их всех, возможно, передавили бы поодиночке, если бы не явился Могол. Он сразу почуял, где пахнет жареным (уже запахло Гайдаром), и за короткий срок сумел придать позорному ремеслу вполне цивилизованные престижные формы.

Ко второму году царствования Бориса, когда уже с очевидностью проявились масштабы разрушения страны, под началом Могола были сотни, если не тысячи, прекрасно вооруженных и организованных людей, возглавляемых нередко бывшими афганцами или офицерами спецслужб, вышвырнутыми из органов по подозрению в нелояльности; и при необходимости эта армия была способна в одночасье захватить Москву и удерживать ее в своих руках сколь понадобится долго.

Картина, нарисованная Гречаниновым, была ужасна, и я рискнул высказать сомнения:

— Что-то не очень верится, Григорий Донатович. Чтобы один человек, обыкновенный уголовник…

— Не совсем обыкновенный, — сказал Гречанинов. — И уж совсем не один.

По его словам выходило, что Могол не чужд был модным демократическим веяниям и много занимался благотворительностью. Не гнушался дружбой с известными актерами и политическими деятелями. Чувствуя себя в полной безопасности, пристрастился к публичности и теперь часто появлялся на помпезных презентациях и официальных приемах, был по-домашнему вхож в правительство. Недавно на какой-то праздничной тусовке, транслируемой по телевидению, некий старый, выживший из ума актер, который был совестью нации еще с брежневских времен, произнес пышный благодарственный тост в его адрес. Актер признался, что денно и нощно молит Господа о здравии таких спонсоров, как Могол (назвав, естественно, гражданскую фамилию Могола — Сверчков), ибо без ихнего попечения, без ихней щедрости не было бы у нас ни культуры, ни искусства и вообще ничего, а остался бы опять один ГУЛАГ, как при коммунистах. Растроганный Могол облобызал хромого старикашку и подарил ему на память золотую брошку баснословной цены, отчего совесть нации чуть не хватил родимчик. Назавтра снимок с их братским поцелуем обошел всю прогрессивную прессу, с пояснительной припиской: «Отечественный бизнес протягивает руку умирающему искусству». Там же была напечатана восторженная заметка, повествующая о том, что известный меценат и миллионер Сверчков в целях сохранения для потомков национального достояния намерен приватизировать Большой театр и некоторые крупные музеи в Москве. Заминка была лишь в том, что Чубайс и Лужков никак не могут договориться, кому из них лично принадлежит московская недвижимость и кто вправе ею распоряжаться по Конституции. И это досадно, горевал журналист, потому что из-за недальновидности некоторых государственных деятелей, хотя, безусловно, настроенных патриотически, многие исторические ценности уже уплыли за границу, где, не имеющие ничего святого за душой, западные дельцы ловко ими спекулируют.

— Не может быть! — воскликнул я. — Григорий Донатович, этого просто не может быть.

— Чего не может быть? — По трассе мы шли на ста тридцати километрах, и моя старенькая тачка заупокойно вибрировала.

— Страны, в которой мы очутились, просто не может быть. Это порождение больной фантазии.

— Мне тоже иногда так кажется. И все-таки этот мир реален. Пощупай свои ребра.

Обогнав несколько грузовиков, мы приближались к повороту на Валентиновку. Шоссе перегружено, но видимость была хорошая. На небе с самого утра ни облачка. Душой я был уже с Катей.

— Хорошо, пусть так. Пусть все это реально — и Могол, и все прочее. Но я-то зачем ему понадобился со своей несчастной квартиркой? Разве это его масштаб?

— Правильный вопрос. Сам Могол про тебя знать не знает. Его интересуют банки, корпорации, контроль над рынками сбыта. Однако московский рэкет — теперь тоже целая индустрия, и он один из ее главарей. Он лучше других понимает, что поломка одного винтика в таком громоздком, но четко отлаженном механизме грозит застопорить всю махину. Он не должен допускать ни малейших сбоев. Тебя зацепило при накате на министерство, на Гаспаряна, замотало шестеренкой. Теперь освободить тебя можно, только повредив центральный пульт управления. А это и есть Могол. Доступно объясняю?

— Бред какой-то! — твердил я как заклинание.

…Вскоре нам стало не до разговоров. По участку Гречанинова бегали люди и там же стояли две пожарные машины. Вился над землей сиреневый дымок, и это было все, что осталось от симпатичного деревянного домика.

Гречанинов остановил машину, не доезжая метров пятидесяти, приткнул ее к чужой изгороди.

— Сиди здесь! — приказал безоговорочно. Да я, наборное, и не смог бы выйти: внутри как-то все обмякло. Я видел, как он смешался с людьми, как расхаживал по участку туда-сюда, с кем-то разговаривал, но все это наблюдал без всякого соучастия. Безразличие, подобное тяжелой воде, сомкнулось надо мной.

Потом он вернулся, втиснулся на сиденье, озадаченно объявил:

— Дом сожгли, но Кати нету. Значит, жива. Приезжали на двух «волгах», номера заляпаны. Интересно, да?

Вид у него был как у любителя кроссвордов, затруднившегося с разгадкой. Я молчал.

— И что особенно любопытно, говорят, девушка сама села в машину.

— Неужели никто не пытался помешать?

— Почему не пытались? Соседи у меня отчаянные. Двоих из них увезли в больницу. Саша, ты о чем думаешь?

— Ни о чем, — сказал я. Это было правдой.

— А я вот о чем. Об этом месте знали трое: ты, я и Катя. За мной «хвоста» не было, да и не могло пока быть. Ты кому-нибудь сообщал, где находишься?

— Нет.

— Какой же вывод?

— Вы сами в это не верите.

— Да, не верю. Но женщины бывают такие непредсказуемые… Что ж, поехали дальше?

Мне было все равно, что делать: ехать, сидеть или выйти из машины, лечь на землю и больше никогда не вставать. Настроения жить тоже не было.

— Она жива! — повторил Гречанинов, соболезнуя.

— Все может быть, — согласился я.

class='book'> Часть третья НА УЗЕНЬКОЙ ДОРОЖКЕ
ГЛАВА 1
«Жигуленок» оставили на платной стоянке у Щелковской, до Таганской площади доехали на такси, оттуда пешком, дворами, переулками, добрались до квартиры Гречанинова (или черт знает чьей!). Я ни о чем не спрашивал, плелся за хозяином, как собачонка, совсем выбился из сил. На ходу клевал носом, но чувствовал, что не усну, если лягу.

В квартире, скромно меблированной, чистой, отдышались. Точнее, это я отдышался: Гречанинов был так же свеж и полон энергии, как утром. Усадил в кресло, принес бутылку коньяка, коробку шоколадных конфет. Налил мне полный бокал, себе — на донышко, для видимости.

— Выпей, Саша!

Я послушно выпил и положил в рот конфету. Вкуса не ощутил ни от того, ни от другого, но озноб постепенно утих.

— Ну что, получше?

— Да, спасибо.

— Перевязку сделаем?

— Катя вчера только делала.

Гречанинов наполнил бокал:

— Повторишь?

Я повторил. На этот раз глотку дернуло, как наждаком. Гречанинов внимательно за мной наблюдал, и это было неприятно.

— Что ж, Саша, можно, конечно, оставить на завтра, когда отдохнешь, но лучше сделать сегодня.

— Что именно?

— Надо позвонить.

— Куца?

— Мише Четвертачку. Он ждет звонка. Зачем его томить?

— Хорошо, я готов.

Коньяк подействовал, и где-то в глубине сознания затеплилась надежда. Гречанинов четко меня проинструктировал, сунул в руку трубку портативного радиотелефона и набрал номер. Отводную мембрану приложил себе к уху.

Сперва в аппарате послышалось шуршание магнитофонной ленты, затем спокойный голос произнес:

— Да, слушаю.

— Будьте добры Михаила.

— Это Михаил… А-а, это ты, архитектор? Наконец-то! Мы же тебя обыскались. Какой же ты шалун, однако! Неужто всерьез надеялся слинять?

Четвертачок упивался разговором, и вдруг впервые в жизни я почувствовал толчок спасительной первобытной ненависти. Будто пелена спала с глаз, и я понял, ощутил всей душой истинное значение слова «враг». Это слово было прекрасно, оно упорядочивало жизнь. Гречанинов, уставясь на меня немигающим взглядом, шевельнул губами: ну давай!

— Где Катя? — спросил я.

— У нас твоя проблядушка, у нас. Не волнуйся, ей здесь хорошо. Много развлечений, много мужчин. Она у тебя прыткая. Да ты, никак, по ней соскучился?

— Чего ты хочешь, пидор?!

— Ой как грубо! Дурачок ты, архитектор. Пыжишься, выкобениваешься, а счетчик-то тикает… Да, кстати, что это у тебя за дружок объявился? Где выкопал такого резвуна?

— Верни Катю. Я на все согласен.

Четвертачок заржал. По известной блатной манере он демонстрировал превосходство, мгновенно переходя из одного настроения в другое. От злобной истерики до показного благодушия у подонка всегда один шаг.

— Кому нужно твое согласие, покойничек?! Да ты столько натворил!.. Становись на колени, падла, и ползи сюда.

— Куда это?

— Ползи к Гоголевскому бульвару, оттуда проводят.

Гречанинов азартно подмигнул. Я сказал:

— Нет, Миша, так не пойдет. На условия — деньги, квартира — согласен, но кроликом не буду. Дай гарантии, что Катю вернешь!

Несколько минут Четвертачок верещал так, что у меня ухо заложило. Бессмысленные проклятия перемежались таким матом, какого я давно не слышал. Но постепенно он все же немного успокоился.

— Хорошо, падла, будут тебе гарантии. Останешься доволен. Но — при встрече, не по телефону. Кстати, дружка прихвати с собой, не забудь. Через час — на Гоголевском. Усек?

Гречанинов отрицательно покачал головой. Щелкнул пальцами.

— Я только приехал. Промок до нитки. Давай завтра утром.

Четвертачок мои слова обдумал.

— Но счетчик-то тюкает, придурок вонючий!

— Ничего, пусть тюкает… Еще одно. Дай поговорить Катей.

На второй припадок у него не хватило охоты.

— Это можно. Жди.

Или он держал ее при себе, или где-то совсем неподалеку. Минуты не прошло, как в трубке прозвучал Катин глуховатый голос, безжизненный, как опавшая листва.

— Саша, Сашенька!

Сердце мое чуть не остановилось.

— Катя, родная, мужайся! Я тебя выручу. Потерпи немного.

Горестный всхлип. Тоненький плач.

— Катя, Катенька, я люблю тебя!..

Сказать что-нибудь глупее у меня воображения не хватило. В трубке возник бодрый интеллигентный голос Четвертачка:

— Архитектор, а ты не тушуйся. Девка у тебя ядреная, на всех хватит. И тебе чуток останется. Но надо поспешить. Тут у нас такие кобели, разворотят до печенок. Слышишь, архитектор?

Глаза Гречанинова полыхнули, как угли в костре, и это меня поддержало.

— Я убью тебя, собака, — сказал я в трубку.

В ответ жизнерадостный гогот.

— Завтра в одиннадцать. Дружка не забудь. Чао, бамбино! — И гудки отбоя.

Гречанинов подал мне коньяк:

— Все в порядке, Саша, все в порядке! Через полчасика и двинем.

— Куда?

— За Катей. Зачем оставлять ее там на ночь?

Он объяснил, что дело предстоит пустяковое. Он бы один съездил, но лучше, если я подстрахую. Место, где окопался Четвертачок, ему известно. Три или четыре старых двухэтажных дома в глубине новостроек. Проходные дворы. Неподалеку фабрика скобяных изделий и бани. Все фонари побиты. Идеальные условия для налета.

— Сейчас они рванут за тобой на Академическую. И Четвертачок с ними. Он не удержится. Ему не терпится с тобой поговорить. Мы этим и воспользуемся, правильно? Никаких затруднений не будет. Ты как, не очень устал?

Он говорил так, точно приглашал на вечернюю прогулку в парк культуры.

— Григорий Донатович, вы не шутите?

— Пойдем, пойдем на кухню. Перекусим немного.

Поели разогретой на сковороде картошки, которую он залил яйцами. Запивали чаем. У меня ничего не болело, голова была ясная, просветленная коньяком. Как автомат, я глотал кусок за куском, пока Гречанинов не отобрал у меня вилку.

— Перегружаться тоже не надо… Кстати, ты в армии служил?

— Да.

— Из какого оружия стрелял?

— Из лопаты в основном.

— Понятно… Ну ничего, сейчас посмотрим. — Он ненадолго вышел и вернулся уже собранный в дорогу: в длиннополой десантной куртке, в американских ботинках на толстой каучуковой подошве и в просторных спортивных штанах.

— На-ка, держи… Учти, заряжен, — за ствол протянул угловатую металлическую штуковину, которая называлась, кажется, пистолет Макарова.

— «Макаров»! — сказал я радостно, будто встретил родственника.

— То, что тебе сейчас нужно. — Он быстренько растолковал, как с пистолетом управляться: куда нажимать, как держать и откуда вылетит пуля.

— Видишь? Ничего мудреного.

— Думаете, понадобится?

— Надеюсь, нет.

Около двенадцати подъехали к Павелецкой, прокатились по трамвайной линии и свернули в какой-то дворик. Старенький «запорожец» Гречанинова основательно меня растряс, шея не гнулась, ребра опять синхронно поскрипывали, и сломанные, и те, которые были пока целые. Но ощущал я себя уверенно. Пистолет приспособил в хозяйственную сумку, потому что в карман он не лез.

— Посидишь в машине? — Гречанинов спросил с такои интонацией, с какой воспитанный кавалер просит у дамы разрешения отлучиться за уголок.

— С вами пойду. Пальнуть охота хоть разок.

— Тогда так, Саша. Что бы я ни сделал, чтобы ни сказал — выполняешь мгновенно. Договорились?

— Я себе не враг.

Ныне Москва рано прячется по домам, страх не располагает к поздним прогулкам, но это не значит, что она безмятежно дрыхнет. Тревожный сон умирающего города хрупок, как слюда, и в таких укромных заводях, как зады Замоскворечья, это особенно остро чувствуется. В темных дворах с разбитыми фонарями по ночам что-то тяжко ворочается, дышит, постанывает, словно огромная невидимая звериная туша никак не может расположиться поудобнее для окончательного покоя.

Дом нашли быстро: действительно, двухэтажный, накренившийся набок, и запихнут в глубь двора, чтобы не мозолил глаза богатым горожанам своим сиротским видом. Один подъезд и с десяток окон — на первом и на втором этаже — ни одно не светится. В подъезде Гречанинов посветил фонариком — квартира оказалась на втором этаже, прямо у лестницы с шаткими перилами. Мы стояли под дверью не дыша, прислушивались. Изнутри — ни звука, да и весь дом точно вымер.

— Спустись вниз, — велел Гречанинов. — Погреми там чем-нибудь. Чем громче, тем лучше.

Распоряжение я выполнил удачно. Под лестницей с помощью зажигалки обнаружил пустое покореженное ведро, пнул его пару раз о стену, споткнулся обо что-то, повалился на груду картонных ящиков, расшиб локоть и завопил от боли. В гулком пространстве этого хватило, чтобы создалось впечатление небольшого взрыва с человеческими жертвами. Кое-как поднявшись, я еще немного погонял по полу ведро и деревянной палкой сыграл ноктюрн на перилах. По моему разумению шуму хватило, чтобы поднять спящих не только этого, но и соседних домов. Довольный, поднялся наверх. Гречанинов копался с замком, используя набор металлических отмычек. Видимо, и в этой области у него был опыт: пяти минут не прошло, как он открыл дверь.

Все предосторожности оказались излишними — в квартире никого не было. Да это была и не квартира, а то, что сейчас принято называть офисом. Две комнаты, в одной — большой канцелярский стол с компьютером, высокий железный сейф, несколько стульев с черной, под кожу, обивкой; во второй — прямоугольные кресла, круглый стол со столешницей под малахит, полированный светлый шкаф с застекленными полками. Модерновая меблировка никак не соответствовала облупившимся стенам и отечному потолку. Еще в этом странном помещении была грязная, заваленная всяким барахлом ванная, туалет с унитазом, едва ли на десять сантиметров выступающим над дощатым полом, и кухонька, где недавно пировали. Стол завален объедками, тут же — недопитые бутылки с водкой и пивом, пепельницы, забитые окурками.

— Опоздали? — спросил я.

— Подожди, дай подумать.

Пока Гречанинов думал, я помыл чашку под краном и налил себе граммов пятьдесят водки. Закусил сыром и закурил.

— Катя где-то здесь, в этом доме, — сказал Гречанинов. — Но где — вот в чем вопрос.

— Может, забрали с собой?

— Глупо… Ты когда там внизу ковырялся, ничего не заметил?

— Что я мог заметить?

— Там есть подвал. Пойдем.

Спускаясь следом за ним, я ухитрился гвоздануть конную чашечку пистолетом, лежащим в хозяйственной умке. Но даже не пикнул: боль становилась привычным фоном существования.

Внизу обнаружили хилую на вид дверь, обитую дерматином. Более того, когда пригляделись, показалось, в щелочку под дверью струится свет. Гречанинов отошел на несколько шагов и с разбегу саданул плечом. Дверь рухнула, как картонная, и он обвалился внутрь. Это его спасло, потому что парень, который сторожил изнутри, собирался размозжить ему голову железным прутом, но промахнулся — удар пришелся по спине. В просвете двери мне все было видно, как на экране. Парень сверху обрушил прут вторично, но одновременно Гречанинов зацепил его по ногам, отчего тот потерял равновесие и прут врубился в пол. Второй удар пяткой снизу пришелся точно в челюсть. Эффект был впечатляющий. Бедолага выронил прут, согнулся, захрипел и схватился обеими руками за подбородок. Гречанинов был уже на ногах. С короткого разворота, без замаха, локтем он намертво припечатал парня к стене. Я поразился выражению глубокой задумчивости на лице молодого человека, когда он нерешительно, подламываясь в коленях, опускался по стеночке, чтобы усесться на пол.

— Где она? — спросил Гречанинов, но ответа не дождался. Парень вяло зачмокал разбитым ртом, и глаза его незряче закатились. Григорий Донатович заботливо пристегнул его руку ментовским браслетом к трубе парового отопления.

Катю мы обнаружили в одном из подвальных отсеков, куда еле проникал свет из коридора. Она лежала на сваленных в углу мешках, почему-то в мужской рубашке с оторванным рукавом. Хорошо, что было лето, а то могла бы простудиться. К старым синякам добавилась свежая кровяная борозда, спускавшаяся по щеке к шее.

— Привет! — сказал я, опускаясь рядом на мешки и обнимая ее за плечи. — Тебе не холодно? Надо будет завтра прикупить какую-нибудь одежонку. Хочешь новое платье?

— Дурак! — пролепетала она, — Какой же ты дурак, Господи!

Я вздохнул с облегчением: она была жива и в своем уме. Все остальное, в сущности, не имело значения. Точно так же думал, вероятно, и Гречанинов. Благодушно пробасил сверху:

— Ну что же, ребятки, давайте потихоньку собираться домой. Тут вроде бы нечего больше делать.

Когда проходили мимо дремавшего у стены охранника, Катя вздрогнула:

— Он мертвый?

— Нет, — ответил Гречанинов. — Притворяется.

Нагнулся, разомкнул браслет и потрепал парня по щеке.

— Ой! — сказал парень, не открывая глаз. — Больно!

— Передай Четвертачку, дружок, скоро ему уши оторвут.

— От кого передать?

— От Господа нашего Иисуса.

В машине я выяснил у Кати, что били ее по-настоящему только один раз, когда привезли, а изнасиловали дважды.

— Сколько человек? — спросил я.

— Кажется, трое.

— Это немного. Бывает, насилуют целым взводом. Вот это действительно неприятно.

Катя опасалась, что после этого случая я перестану ее любить, потому что мне будет противно к ней прикоснуться. Тут я ее успокоил:

— Что ты, маленькая, об этом даже не думай. Я же извращенец.

— И негодяй! — добавила Катя.

Дома первым делом заставили ее выпить коньяку, потом я отвел ее в ванную. Продезинфицировал и смазал йодом щеку. Ничего страшного — ровный неглубокий разрез. Я даже не поинтересовался, как она его заработала. Она сама гордо объяснила:

— Это я сопротивлялась!

Потом прогнала меня из ванной. Около часа мы просидели с Гречаниновым на кухне. Пили чай. Спать совсем не хотелось. У меня было ощущение, что, где ни коснись, везде боль. Особенно ныли локоть и ключица. Гречанинов к середине ночи помолодел, раскраснелся, но заметно было, что недоволен собой.

— Они Нас все время опережают на шаг, — сказал он. — Это надо поправить.

— Пора бы уж, — согласился я солидно.

Не слушая возражений, он уложил нас с Катей на единственную в квартире кровать, себе оборудовал на кухне раскладушку. В начале четвертого все угомонились. Я ждал, когда у Кати начнется истерика, но не дождался. В какой-то момент мне показалось, что она перестала дышать. Я приподнялся на локте, но при тусклом свете ночника разглядел только йодную полосу на бледном лице.

— Я сплю, сплю, — пробормотала она, — И ты тоже спи.

Чуть позже я поднялся и сходил на кухню. Григорий Донатович, укрытый до пояса простынкой, читал какой-то журнал.

— Хочешь снотворного?

— Да нет, я водички… Григорий Донатович, вы в самом деле полагаете, что мы выпутаемся?

Улыбнулся — благодушный, загорелый, невозмутимый и в очках.

— Небольшая депрессия, да, Саша?

— У меня складывается какое-то удручающее впечатление, что их слишком много и они повсюду. Катю жалко, вы же видите, как она переживает.

Гречанинов положил журнал на пол. «Садовод-любитель» — поразительно!

— Нет, Саша, их немного, но они следуют первобытным законам. Загоняют и добивают слабых. Умного, сильного зверя им нипочем не взять. Сказать по правде, ты и без меня с ними справишься.

— Шутите?

— Нисколько. Ты им не по зубам. Уверяю тебя, Четвертачок уже сам жалеет, что с тобой связался. Столько усилий, а у тебя всего три ребра сломано. Почти нулевой результат. Но обратного хода ему теперь нет: потеряет лицо. Он ведь вожачок в стае. Ему свои опаснее, чем чужие. В стае вожачков не меняют, их раздирают в клочья. Только зазевайся.

Если Гречанинов посмеивался надо мной, то, надо заметить, время выбрал не самое удачное.

— Извините, что побеспокоил, — сказал я и пошел спать.


ГЛАВА 2
Просыпался тяжело, с надрывом, точно медведь после зимней спячки. Кати рядом не было. Нашел ее на кухне, где они с Григорием Донатовичем пили утренний кофе. Застал мирную домашнюю картинку, глазам не поверил. Катя — в широченной мужской пижаме в синюю полоску — покатывалась со смеху, а Григорий Донатович с сумрачным видом заканчивал анекдот про пионера Вовку. Увидев меня, Катя завопила:

— Ой, не могу больше, ой, не могу! Саша, послушай!

— А вот еще, — хмуро продолжал Григорий Донатович. — Вызывает учительница Вовиного папу и сообщает: ваш сынок на уроках ругается матом…

Катя взвизгнула и сделала попытку свалиться со стула. Гречанинов деликатно поддержал ее за плечо. Мне не понравилось их веселье: какой-то пир во время чумы.

— Если бы надо мной трое надругались, — заметил я напыщенно, — я бы вел себя скромнее. Хотя бы из чувства приличия.

— Грозный какой пришел, — прокомментировал Гречанинов. — Может быть, голодный?

— Он всегда такой, — пояснила Катя. — Характер очень тяжелый.

— Он где работает, Катюша? Не в крематории?

— Называет себя архитектором. А там кто знает.

— Может, тюрьмы строит?

Катя наложила мне овсянки и сверху густо полила медом.

— Будешь кофе или чай?

— Кофе, пожалуйста. — Я ничуть не ревновал ее к наставнику, хотя по натуре был мелким собственником, почти рыночником. Разумеется, перед грозным обаянием Гречанинова, будь ему хоть сто лет, мало какая женщина устоит, но Катя, такая, какая есть, избитая, изнасилованная, принадлежала только мне, в этом я не сомневался.

— Ты хоть в зеркало смотрелась, шутница? — незлобиво спросил я.

— Видите, Григорий Донатович, ему важнее всего доказать, что я уродка и не гожусь ему в подружки.

Гречанинов посочувствовал:

— Пусть на себя посмотрит. Кругом одни бинты… Кстати, Катюша… — Его улыбка сделалась еще лучезарнее. — Ты никому не звонила с дачи?

— Нет, что вы…

— Вспомни как следует.

Катя уловила, что вопрос с подковыркой: вмиг погрустнела, побледнела, и ссадина на щеке запылала алым цветом.

— Ой, вспомнила! Телеграмму послала… Ходила в деревню, встретила почтальоншу и послала телеграмму.

— Кому?

— Родителям, а что? Просто чтобы они не волновались.

— Ловко, очень ловко, — обрадовался Гречанинов. — Я хочу сказать, шустрые ребята. Прямо профессионалы. Верно, Саша?

— Вам виднее.

После завтрака Гречанинов настроился звонить. Повторилась вчерашняя мизансцена с его любимым радиотелефоном, но инструкции были более сложные. Правда, я в них особенно не вдумывался, чутко прислушивался, как Катя плещется в ванной и что-то напевает. Злило, что никак не могу уловить мелодию. Гречанинов сделал мне замечание:

— Что-то ты чересчур легкомысленно настроен. Соберись, Саша. Сегодня наш ход.

Как вчера, он набрал номер, приложил к уху отводную трубку, и, как вчера, спокойный голос ответил:

— Да, слушаю.

— Доброе утро, Михаил. Я тебя не разбудил?

— Ах, это ты, козел?! — Ждал, ждал звонка! — Ты хоть понимаешь, что наворочал?

— А что такое?

Из пулеметной очереди брани я, как, видимо, и Гречанинов, все же понял, что на мне, оказывается, уже два «мокряка». Один тот, который «заторчал» около больницы, а второй вчерашний, из подвала. На мое слабое возражение, что эти замечательные крепкие ребята вроде бы Божией милостью живы, Четвертачок завопил, что жить им нет надобности после того, как они меня упустили, но дело не в них и даже не в том, что они оба для прокуратуры «висят» на мне, потому что мне самому осталось куковать на свете ровно до той минуты, пока он, Четвертачок, не выковырнет меня из поганой норы, где я закопался. Если же я думаю, что на это уйдет много времени, то я еще больший придурок, чем казался. Денек-другой — вот и весь мой срок пребывания на земле.

— Зачем пугаешь, Миша, — обиделся я. — Я ведь что-то хорошее хотел сказать.

— Ох! — выдохнул Четвертачок, точно в бреду. — Ты даже не представляешь, архитектор, как я тебя буду убивать! — В трубке раздался странный скрежет, как если бы он откусил кусок пластмассы.

— Миша! — окликнул я. — Фотография!

— Чего?!

— Хочу продать тебе фотографию.

Четвертачок молчал, зато Гречанинов одобрительно закивал.

— У Шоты Ивановича, — с достоинством продолжал я, — то есть у гражданина Могола, есть прелестная дочурка. Помнишь, Миша?

Четвертачок молчал.

— Ее зовут Валерия, Лера, правильно? Семнадцати лет от роду, верно? Правда, когда вы познакомились, ей и пятнадцати не было. Ты чего молчишь, Миш? Тебе неинтересно?

— Продолжай!

— Какой-то негодяй вас сфотографировал в прошлом году на озере Рица. Похабная фотография, Миш. Некоторые краснеют, когда разглядывают.

— Врешь, паскуда! — отозвался Четвертачок будто с того света. Плоды трехдневных розыскных усилий Григория Донатовича, мягко говоря, не оставили его равнодушным.

— Почему же вру, Миша? Сейчас все фотографируют. Прямо поветрие какое-то, Я лично вот таких тайных съемок не одобряю, нет. С моральной точки зрения…

— Фотка у тебя?

— Ага.

— Дай поглядеть.

— Миш, я бы рад, но как? Ты вон какой буйный. Убью, выковырну, зарежу — весь разговор. Так нельзя. Я человек мирной профессии. Ты же меня запугал, Миш. Я уж думаю, может, лучше прямо обратиться к Шоте Ивановичу. Попросить защиты.

Снова страшный скрежет — видно, откусил еще ломоть от трубки.

— Твои условия, гаденыш?!

— Не обзывайся, Миш, обидно ведь. Ты же интеллигент. Такая девушка тебя полюбила. Я смотрю на нее…

— Архитектор!

— Да, Миш?

— Не зарывайся. Сегодня у тебя козырь, завтра его не будет.

— Опять пугаешь, Миш? Ой, все, вешаю трубку, побежал в туалет.

Трубку повесил, спросил у Гречанинова:

— Ну как?

— Почти безупречно, — признал наставник.

— Фотография действительно существует?

— Конечно. Блеф тут неуместен.

— Он крепко напугался.

— Ты еще не совсем представляешь, кто такой Могол. Он с гор недавно спустился, а Лера его единственная дочь.

Катя позвала нас на кухню, чтобы еще разок попить чайку. Обсуждали животрепещущую проблему: как ее одеть, чтобы она не чувствовала себя беспризорной. Идти в магазин в пижаме она не хотела, но понимала, что без нее мы только выкинем денежки на ветер.

— Впредь будешь бережнее со своими вещами, — справедливо заметил я.

Снова вернулись к телефону. Четвертачок ответил мгновенно. Теперь его было не узнать: голос приветливый и задушевный.

— Саша, чего мы, в самом деле, собачимся зря. Хватит приколов. Ставь условия, и я их приму. Мне нужна фотография.

— Даже не знаю…

— Саня, рассуждаем как нормальные люди. Чего ты боишься? Допустим, я получу фотку и тут же тебя приколю. Что это мне даст? Ты же не сам все организовал. За тобой какой-то крупняк. Кстати, сведи-ка ты нас с ним.

— Не могу.

— Хорошо. Уважаю. Я тебя недооценил. Привози фотку—и разойдемся полюбовно. Лады?

— Миш, а это правда, что Шота Иванович людоед?

Никакого скрежета, благолепная пауза. Я взглянул на Гречанинова, тот кивнул.

— Значит, так, Миш. Запоминай. За домом — пустырь, сразу увидишь. Там чуть сбоку — беседка, она одна, не ошибешься. В пять часов приходи и жди. Я подскочу. Ты один, я один. Чего-нибудь неясно?

— Нет, все понял.

— Да, чуть не забыл. Деньги.

— Какие деньги?

— Миш, ты что? Фотография-то не моя. Бесплатно не отдадут.

— Сколько?

— Десять тысяч. Не дорого?

— Нет, нормально. Не забудь негатив.

— До пяти, Миш?

— Не учуди чего-нибудь, ладно?

— Ты что, Миш. Раз уж скорешились…

Гречанинов остался мной доволен. Похвалил:

— Солидный оперативный жанр. Выводка на живца.

— Живец — это я?

— Побаиваешься?

У меня были кое-какие соображения, но я не решался их высказать, чтобы действительно не показаться трусом. Я поверил Четвертачку. Если он готов забрать фотографию и даже заплатить, то… Увы, Гречанинов без труда прочитал мои мысли. Усмехнулся сочувственно:

— Не заблуждайся, дорогой. Такого рода заблуждения дорого обходятся. Запомни, как таблицу умножения, — это не люди. У них свои законы. Это иная порода. Четвертачок убьет тебя, когда получит фотографию. Это абсолютно точно.

— С ним никак нельзя договориться?

— Честно говоря, мне скучно это обсуждать. Лучше скажи, ты уверен, что на пустырь только одна тропка, мимо подстанции?

— Кругом заборы. И свалка.

— Хорошо, я съезжу огляжусь. Без меня из дома ни ногой.

…Вернулся он к обеду, и мы с Катей успели поссориться. Сначала она надулась из-за того, что я отказался перевязываться, причем в грубой форме, сказав, что у нее руки кривые и ей лучше бы попрактиковаться на манекенах, а не на благородных раненых юношах. Потом устроила нелепый бабий бунт из-за того, что мы с Гречаниновым якобы считаем ее никчемной дурочкой, ничего ей не объясняем, а только время от времени отдаем на поругание злодеям. Чтобы ее успокоить, я пообещал, что, когда дойдет до настоящего дела, до прямого единоборства с бандой, я похлопочу, и Гречанинов назначит ее пулеметчицей вроде Анки. Это остроумное замечание ее вдруг по-настоящему взбесило.

— Не сравнивай себя с Григорием Донатовичем, пожалуйста. Он к женщине относится с уважением, а для тебя я всего-навсего очередная потаскушка. Думаешь, я этого не понимаю?

— Катя, что с тобой?

— Ничего. Думаешь, не вижу, как тебе не терпится от меня избавиться? В чем я виновата, скажи, в чем?! В том, что изнасиловали, да?

— В этом скорее я виноват.

— Ой, держите меня! Да разве ты можешь быть в чем-нибудь виноват? Ты же супермен.

— Тоже верно, — согласился я.

Заревела, умчалась в ванную, где и заперлась. Что ж, после вчерашнего, хоть и с опозданием, девочкины нервы немного сдали. Но все-таки меня сильно задело секундное ледяное отчуждение, мелькнувшее в ее глазах.

Пока она сидела в ванной, я дозвонился до матери. Ожидал упреков, но не услышал ни одного. Мама догадалась, что ни в какую командировку я не ездил и что у меня какие-то крупные неприятности. Это меня не удивило. У нее всегда был дар угадывать беду. Может быть, это вообще родовое свойство русской женщины, которая веками живет в ожидании, что ее уморят голодом вместе с детьми. Поговорили мы недолго, главное, у отца пока было все нормально: не лучше, не хуже. Мать как раз к нему собиралась, я застал ее на пороге.

— Привет передай. Завтра постараюсь к нему заглянуть.

— А ко мне? Или с матерью можно не церемониться?

— К тебе тоже завтра.

Наугад набрал номер Коли Петрова, и он оказался дома, только что вернулся из магазина с пивом, собирался опохмеляться.

— Сколько дней уже керосинишь?

— Не помню. Ты где, Сань? Подскакивай, налью.

В таком состоянии он был невосприимчив ни к дружеским увещеваниям, ни к мирским напастям. Я ему позавидовал, как живые иногда завидуют мертвым. Все-таки у него была норушка, откуда он мог беззлобно наблюдать, как рушится все вокруг.

— Ну-ну, — предупредил я. — Околеешь, никто свечки не поставит.

— Подскакивай, Саня! Девочек позовем. Тряхнем молодостью. Только Зураба не надо, он плохой.

— Чем он опять провинился?

— Отупел совсем. Додумался, что скошенный угол устойчивее куба. Потрясение основ. Город наподобие Пизанской башни. Бред дебила. Я с ним теперь разговариваю только по необходимости. Нет уж, Сань, обойдемся без него. Позовем Галку Зильберштейн…

Вернулась из ванной Катя, как-то необыкновенно причесанная. Длинная светлая прядь кокетливо падала на щеку, полностью закрывая ссадину. Улыбалась виновато:

— Прости, Сашенька! Но ты же должен понять. Раньше меня никогда не били, а тут вдруг каждый день. Никак не привыкну.

— Понимаю.

— Не сердишься? Правда?

— Я тебе вот что скажу, голубушка. Не надо придавать значение всяким пустякам. Подумаешь, изнасиловали! А кого нынче не насилуют? Если из-за этого переживать, вообще жить невозможно.

— Ты так рассуждаешь, потому что не знаешь, о чем говоришь.

— Почему это не знаю? Очень даже знаю. Но это все физиология, ты же человек духовный… Она уже близко подобралась, и глазенки заблестели алчным светом.

— Поклянись, что я тебе не противна!

— Клянусь мамой!

— Тогда докажи!

До прихода Гречанинова мы, как два голубка, осторожно целовались, обнимались и болтали о всякой ерунде. Приятное забытье с привкусом мертвечины. Я надеялся, что кто-то в конце концов ответит за этот привкус. Но, уж разумеется, не Четвертачок. С него что взять: животное — оно и есть животное.

Гречанинов не забыл купить Кате вельветовые брючата, пару рубашек, бельишко. Пошла, примерила — все впору. Рубашка — бледно-голубая, выяснилось, ее любимый цвет.

— Как вы догадались, Григорий Донатович?!

Самодовольное:

— Опыт жизни.

Возник щекотливый момент. Я спросил:

— Сколько я должен, дорогой учитель?

— Потом рассчитаемся, что за пустяки.

Катя ликовала. Словно ей первый раз в жизни дарили обновы. Милая, бесшабашная девочка.

После обеда, который Катя приготовила наспех — жареная картошка с тушенкой, — я получил последние инструкции. Одна особенно впечатляла. Если по какому-то недоразумению я окажусь наедине с Четвертачком, то должен без предупреждения стрелять ему из «Макарова» в грудь.

— Сможешь? — спросил Гречанинов.

— Конечно, смогу.

В половине четвертого вышли из дома: Катя осталась взаперти. К моему удивлению, сели не в давешний «запорожец», а в новенькую красную «семерку».

— Григорий Донатович, сколько же у вас машин?

— Это служебная, не моя.

Где он теперь служит, я уж не стал уточнять.


ГЛАВА 3
Припарковались в кустах, за кассами «Улан-Батора». Местечко заповедное, каждый местный алкаш здесь как дома. Стаканы висят на веточках, как белые цветы. Гречанинов напялил на голову кургузую кепку, облачился в брезентуху и ничем не отличался от завсегдатаев злачной распивочной. Длинный прутик в руке, чтобы выковыривать из кустов стеклотару. Я бы и сам, встретив его на улице, промелькнул взглядом без задержки. Мое задание было такое: спуститься со ступенек кинотеатра, где меня, по его словам, засекут. Дойти до родного подъезда, но внутрь не заходить и не приближаться слишком близко. Там меня ждут наверняка. Возле подъезда закурить, поглядеть на часы, как бы прикидывая время, и не спеша двигаться к пустырю. Помнить: каждое движение фиксируется. Держаться озабоченно, но не робко. На пустырь не выходить. Стоять лицом к тропинке, по которой предположительно пойдет Четвертачок. Как только он появится, махнуть ему рукой и не спеша идти навстречу.

Дальше самое трудное. Увидев, что Четвертачок купирован, я должен изобразить крайнее замешательство и рвануть к шоссе. Бегом. Через газоны и скверик — метров тридцать. На шоссе — замираю, жду. Это все. По прикидке Гречанинова, достать меня ни у кого не хватит маневра. Но, разумеется, возможны накладки. Если какой-нибудь чересчур смышленый, расторопный ферт перехватит меня в скверике или на шоссе, действовать придется так же, как и в случае с Четвертачком — стрелять в грудь без предупреждения. Однообразие этой подробности плана меня немного огорчило.

Все получилось, как было задумано. Около подъезда на меня никто не напал: подошел дворник дядя Ваня, и мы вместе подымили. Он спросил, не заболел ли я часом. Поглаживая бинты, я ответил, что действительно немного простыл, и поинтересовался его здоровьем. У дворника оно было в порядке, он поджидал Яшу Шкибу, чтобы совершить вечерний моцион до магазина. Вокруг не заметно было ничего подозрительного. Тихий вечер с теплым ветерком: мамы с колясками, старушки на скамеечке.

Дойдя до пустыря, как было велено, я остановился и стал ждать. Вскоре на дорожке показался ухмыляющийся Четвертачок, и я помахал ему рукой: дескать, сюда, приятель! Он тоже мне обрадовался, но встретиться нам помешал престарелый алкаш с авоськой в руке, из которой в разные стороны торчали пустые бутылки. Неизвестно откуда он выбрел на тропу, и я слышал, как сказал Четвертачку:

— Миша, разворачивайся и вперед!

— Ты что, дед, сдурел? — удивился Четвертачок, но что-то такое увидел, что ему не понравилось: молча повернулся спиной, и они начали удаляться.

Через свалку, по скверику я ринулся к шоссе, но не бежал, а шел быстрым шагом. Заметил, как парочка, Гречанинов и Четвертачок, скрылась за углом — до машины им оставалось метров сто. Чувствовал я себя совершенно спокойно, потому что не допускал и мысли, что Гречанинов может в чем-то сплоховать. В нем я был уверен так, как никогда не был уверен в самом себе, и эта уверенность была, пожалуй, сродни слепой влюбленности.

Не успел докурить сигарету, как увидел приближающуюся красную «семерку». Гречанинов за баранкой, Четвертачок рядом с ним. Машина тормознула, и я почти на ходу втиснулся на заднее сиденье. Четвертачок был в наручниках и вдобавок с подбитым глазом. То есть с подбитым — мягко сказано, глаз у него наглухо закрылся свежей светло-алой блямбой.

— Миша, кто же это тебя так? — посочувствовал я. Четвертачок ответил:

— Разберемся.

Не успели мы как следует разогнаться на Профсоюзной, как в хвост пристроилась бежевая «тойота» с четырьмя седоками. Пару раз она нам просигналила, потом попыталась обогнать, но неудачно.

— Миша, — сказал Гречанинов. — Ты бы подал знак, чтобы отлипли.

— Подожди, подлюка, скоро поговорим иначе… — Четвертачок грязно выматерился. Вообще было заметно, что он нервничает.

Гречанинов попросил не оборачиваясь:

— Саша, покажи ему фотографию.

Я достал снимок и сунул Четвертачку под нос. Там было на что поглядеть. Изумительная южная природа, горы и луна. И на этом фоне любовная пара, соединившаяся в немыслимой позе — как-то даже не разберешь, кто сверху, кто снизу. При этом лица совокупляющихся—и мужчины, и женщины — вполне различимы. Мужчина сосредоточен, как при рубке дров, а милое, почти детское девичье личико запрокинуто в гримасе любовного изнеможения. Очень смелый снимок, прямо на обложку журнала «Андрей».

— Сколько? — скрипнул зубами Четвертачок. — На-ови только нормальную цену.

— Обсудим это позже, — сказал Гречанинов.

— Ты кто? На кого пашешь? Залетный, что ли?

— Разве это так важно? Отпусти ребят, Миша, отпусти. Чего их зря мариновать?

— Ты хоть понимаешь, на кого замахнулся?

— Прошу тебя, Миша, обращайся ко мне, пожалуйста, на «вы». Мне так будет удобнее.

Четвертачок вдруг зашипел по-змеиному:

— Ах ты, вонючка старая! Да я же из тебя, курвы, ленты нарежу. Я тебя…

Дорассказать о своих планах он не успел, потому что Гречанинов, не отрывая глаз от дороги, дотянулся правой рукой до его уха и как-то так ловко подергал, что тот несколько раз подряд стукнулся мордой в переднюю панель. Звук был такой, будто заколачивали гвоздь в доску.

— Еще раз натрубишь, — предупредил Гречанинов, — отвезу прямо к Шоте Ивановичу.

Под светофором бежевая «тойота» сделала очередную лихую попытку обгона, но выкатившийся сбоку грузовик перегородил ей путь. Через стекло я разглядел всех четверых преследователей — здоровенные рыла из тех, что не сеют и не жнут. Дергались в салоне, как марионетки, показывая, что с нами будет, когда поймают. Как я понял — повесят, выколют глаза, четвертуют и зарежут. Грузовик их немного задержал, и догнали они нас уже после Калужской. К этому времени Четвертачок заново обрел дар речи:

— Пять штук плачу. И гарантирую безопасность. Чего вам еще надо, пацаны?

За Коньковским рынком Гречанинов свернул направо и на опасной скорости погнал переулками. Минуты не прошло, как «тойота» отстала, и вскоре мы уже вымахнули за Окружную и свернули с трассы в лес. Малость попетляли и остановились в укромном тихом месте, как бы приспособленном для задушевной беседы. Гречанинов обошел машину и выдернул Четвертачка с сиденья.

— Саша, пересядь вперед.

Четвертачок, очутившись на воле, не пытался бежать, но глубоко задумался.

— Ты очумел, старик?

Черной лентой Гречанинов перетянул ему глаза и завалил на заднее сиденье. Сам вернулся за руль. Предостерег:

— Зашебуршишься — пристрелю!

В этот день я убедился, что в Москве еще есть потаенные места, куда не ступала нога человека. Одно из них обнаружилось неподалеку от дома Гречанинова — заброшенные склады за покосившимся от старости деревянным забором. Снаружи — бетонированные стены, способные выдержать землетрясение, сочащиеся влагой, цементный пол, тусклое освещение. В том отсеке, куда нас привел Гречанинов, все было оборудовано для временного проживания в ухороне — железная койка, пара табуреток, тесаный стол, умывальник с проржавевшим краном и электрическая плитка. Гречанинов развязал пленнику глаза. Снял наручники.

— Ну как тебе здесь?

Четвертачок промолчал. Взгляд у него слезился пуще обычного.

— Иди умойся, — брезгливо бросил Гречанинов. — А то весь в каких-то соплях.

Четвертачок поднялся, подошел к умывальнику, дождался, пока из крана потечет желтоватая струйка. Поплескал в лицо и обтерся рукавом. Вид у него действительно был нетоварный. Закрытый блямбой глаз сумрачно пылал, и шишак на лбу, который он набил себе о панель, выпирал, как рог.

Вернулся на койку и сел, опустив руки на бедра.

— Я бы, ребятки, чего-нибудь сейчас выпил, — попросил смиренно.

— Это потом, — сказал Гречанинов. — Сперва послушай внимательно, что скажу.

— Ну хотя бы курнуть.

Я дал ему сигарету и сам закурил. Я очень устал к этому часу — голова разбухла и ныла вся целиком — и думал лишь о том, как там Катя одна. Гречанинов произнес:

— Что ж, Миша, выйти отсюда ты можешь только перед ногами, если будешь упорствовать. Это ты понимаешь?

— Ты люберецкий, что ли, от Зиновия? Гречанинов посоветовал ему выбросить весь блатной мусор из головы и изложил свои требования, но чтобы его слова звучали убедительнее, начал издалека. В этой комнате, сказал он, твоя прежняя жизнь, Четвертачок, закончилась и ты снова стал тем, кем был всегда, — куском дерьма.

— Не хочу, чтобы именно на этот счет у тебя оставались какие-нибудь иллюзии.

— Чирикай дальше, — буркнул Четвертачок, не поднимая глаз.

— Что ж, вижу, ты не до конца уяснил обстановку. Тогда, пожалуй, перенесем разговор. Пошли, Саша, — и сделал движение к дверям. Четвертачок вскинулся:

— Не надо, я все усек.

— Что усек?

— Я знаю Могола лучше, чем ты.

— Конечно, ты же пять лет был у него наложницей, пока не надоел. Верно?

Четвертачок промолчал. Дух его был далеко не сломлен, хотя отчасти он был деморализован. Он никак не мог понять, в чьи лапы угодил. Что это за старик, который обращается с ним, как с тарой. Но опыт матерого бандюги ему подсказывал, что этот человек не убьет его без крайней необходимости. Он угадал в Гречанинове интеллигента и исполнился к нему презрением. Однако вскоре его оптимистические надежды развеялись в дым. Гречанинов выдвинул условия, которые сперва показались ему дикими. Он должен был под любым предлогом, который придумает за ночь, вызвать на свидание Валерию Сверчкову, кровиночку Моголову. Услыхав про это, Четвертачок побледнел, захлебнулся дымом и через силу, но твердо сказал:

— У тебя горячка началась, папаша!

В ответ Гречанинов объявил, что лично никуда не спешит. Помещение, где они сейчас находятся, списано в архив при старом режиме и нигде не значится. В ближайшие год-два сюда вряд ли кто-нибудь заглянет, как несколько лет уже не заглядывал. Но столько времени Четвертачку не понадобится, чтобы околеть. Подохнет он от голода, но еще живого его огложут крысы, а это очень неприятная смерть, хотя именно такую он и заслужил. У бетонных стен, оборудованных еще при покойном вожде для секретных надобностей, стопроцентная звуконепроницаемость, поэтому, даже если у Четвертачка достанет сил вопить подряд трое суток, его никто не услышит. Но есть во всем этом один положительный момент, уточнил Гречанинов. Безвестный строитель чудо-бункера, замаскированного под склад, предусмотрел хитрую систему подземной вентиляции, поэтому Четвертачок может не беспокоиться о том, что загнется от недостатка кислорода.

— Ты здорово влип, дружище, — заметил Григорий Донатович. — Выхода у тебя нет. Сам поймешь денька через два. Но к тому времени я могу передумать.

— Ты безумен, старик!

— У меня тоже нет выбора. Уж очень вы солидно наехали на Сашу.

— Ты же слышал, я дал отбой!

— Нет, Миша, поздно. Никаких отбоев. Как говорил древний грек: Валерия или смерть.

На мгновение Четвертачок впал в отчаяние и совершил бессмысленный поступок. Некстати вспомнил, что он молод и удал. Гречанинов сидел на табурете, и Четвертачок с воплем: «Задавлю паскуду!» сорвался с койки и кинулся на него. Гречанинов успел привстать, поймал его за плечи, приподнял, вихляющегося и брызгающего слюной, и, напрягшись, шмякнул о стену, до которой было довольно большое расстояние. За этот трудный день в несчастном бандите накопилось столько ярости, его он продолжал злобно верещать на лету и затих, лишь сгруппировавшись в раскорячку на цементном полу. Вскоре, правда, очухался и сказал совершенно нормальным тоном:

— Ну ты даешь, батя! Так же можно вообще зашибить. Что касается Лерки, пустой номер. Она меня не послушается, ты что?! У ней гонор весь в папаню.

— Неправда, Миша. Ты на нее влияние имеешь. Полагаю, она по твоей указке за отцом шпионит.

— Врешь, старик! Ты ее не знаешь. Лерка никого не слушает.

— Значит, придется постараться. Ты же умный человек, Миша. Каких мужиков ломал. Неужто с девчонкой не совладаешь? Никогда не поверю. Тем более ты у нее первый мужчина…

— Я?! Первый?! — завопил Четвертачок. — Да если хочешь, она сама меня на себя затащила.

— Вставай, Миша. Простынешь на цементе.

Придерживая руками поясницу, Четвертачок переместился на койку. После неудачного нападения вид у него был вовсе неприглядный. Нос загадочно скривился на сторону и из-под блямбы капало. Я опять угостил его сигаретой, и дальше беседа потекла по дружескому руслу, как между тремя нормальными людьми, которые решили скоротать вечерок в подземелье. При этом Четвертачок выказал себя незаурядным рассказчиком. Он хотел убедить нас, что затея с Моголовой дочкой, куда бы мы ни собирались ее приспособить, абсолютно бесперспективная, и со мной ему это удалось. Оказывается, в окружении Могола все знали, что Валерия Сверчкова с самого рождения была ведьмой и исчадием ада. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, она стала вовсе неуправляемой. Для удовлетворения природных дурных наклонностей у нее были все возможности, никто не смел ей перечить. Кто пробовал, тех уже нет на свете. Будучи невинным восьмилетним ангелочком, она отравила крысиным ядом свою воспитательницу, которая чересчур добросовестно учила ее букварю; а спустя два года подожгла дачу, ухитрясь запереть в ней камеристку-француженку и двоих телохранителей. Это случилось еще в начале демократии, при меченом партийном шельмеце, когда по инерции еще действовали какие-тозаконы, и Моголу пришлось изрядно раскошелиться, чтобы замять громкое дело. Но в отношении дочери он всегда был слеп. С младенческих лет Валерия водила отца на веревочке. Грозный пахан, трезвый, пронырливый делец, изучивший человеческую подлую натуру до донышка, души в ней не чаял и в ее присутствии сам становился как неразумное дитя.

Лет с тринадцати девочка пристрастилась к вину, баловалась травкой и повела буйную активную половую жизнь, валясь под каждого, кто хоть чем-нибудь ей приглянулся. Своих партнеров она высасывала до нутра, как вампир, и когда пресыщалась, то под каким-нибудь незамысловатым предлогом натравливала на них своего папашу, после чего несчастные жертвы юной нимфоманки исчезали из поля зрения уголовных побратимов навеки.

С Четвертачком у нее вышла осечка, и по какой-то необъяснимой причине он уцелел. Возможно, берегла его для тайных чудовищных ведьминых замыслов. После безумной кавказской случки, которая длилась три дня подряд, прогнала его с глаз долой и велела не показываться, пока сама не позовет. Но никаких карательных санкций к нему не применяла, хотя первые месяцы их счастливого романа Четвертачок редкую ночь засыпал без мысли о том, что вряд ли проснется живым. Естественно, иногда виделся с ней мельком (варятся-то все в одном котле, и она вела себя так, словно между ними ничего не было и сохранились прежние идиллические отношения: «Дядя Миша, покачай на ручках маленькую Лесочку!» Или: «Дядя Миша, дай сто баксов, твоя девочка супит мороженое!»)

Постепенно Четвертачок возмечтал, что пронесло, и маленько успокоился. Однако в начале лета шеф по какому-то пустяковому делу вызвал его на дачу, и при входе в дом он столкнулся с ведьмой лицом к лицу. Заметно она была обкуренная и какая-то не совсем в себе. Поймала его руку, прижалась и ласково спросила: «Хочешь меня, миленький?!» Мужество его не покинуло, отшутился: «Не здесь же, дорогая?!» Оказалось, зря шутил. Ведьма желала ублажения именно здесь, в узком предбанничке, на лестничной клетке, перед входом в холл, куда мог сунуться кто угодно в любую секунду. Уж этого удовольствия он не забудет никогда.

Но он справился, хотя ведьма осталась недовольной и в наказание прокусила ему ухо и пнула каблуком в мошонку, жеманно присовокупив:

— Какой ты ленивый, дядя Миша! Раньше лучше трахался.

С докладом к хозяину вошел, сгибаясь от боли в три погибели, и озорница прибежала вместе с ним.

Могол спросил:

— Ты чего, Четвертной? Заболел, что ли? На крючка похож.

На что ведьма, хохоча, прощебетала:

— Папочка, у него радикулит. Прогони его на пенсию.

Могол, который во всем соглашался с дочерью, ответил:

— Можно и на пенсию. Только без пособия. Ха-ха-ха!

Четвертачок решил, что спекся, но опять пронесло, и когда через полчаса уезжал, ведьма проводила до машины. На прощание проворковала:

— Ты мой раб, дядя Миша. Вечный раб. Твоя поганая душонка у меня вот здесь, — сунула ему под нос кулачок, — Дуну — и нет тебя. Помни про это!

— Что я тебе сделал, Лерочка?

— Потому что очень воняешь, — объяснила Лерочка.

С тех пор он ее больше не видел. Искренний и грустный рассказ Четвертачок закончил философски:

— Много женщин знал, но это — особенная. Кто ее разгадает, смысл жизни поймет. А ты, старик, говоришь, вызови на свидание. Я не могу, попробуй сам… Архитектор, сходи за бутылкой, душа горит.

Гречанинова, как и меня, эта история заинтриговала.

Вряд ли Четвертачок ее сочинил, зачем ему? Не в таком он положении, чтобы плести сказки.

— Выходит, ты ее опасаешься? — спросил Григорий Донатович.

— Не то слово, — признал Четвертачок. — Эта курва опасней своего папаши, потому что чокнутая.

— Моголом ты тоже, выходит, недоволен?

— Этою я не говорил. Хозяин всегда в своем праве.

Гречанинов задумался, а мы с Четвертачком выкурили еще по сигаретке. Мука недужного любовного воспоминания почти совсем его очеловечила, и он по-дружески мне попенял:

— Напрасно, Саня, ты все это затеял. Могли с тобой без шухера договориться.

— Получается, не сумели.

— Если из-за девки своей обижаешься, прости великодушно. Я тебе завтра десяток таких же предоставлю. Ничем не хуже.

— Про это не надо, — попросил я.

Наконец, Гречанинов подбил бабки. Участливо спросил:

— Тебе сколько лет, Миша?

— Сорок.

— Видишь, уже взрослый. Пора браться за ум. Человеком ты, конечно, уже не станешь, но даже одно доброе дело зачтется на суде… Значит, так. Ночь тебе на размышление. Не теряй ее даром. Завтра вызовешь Валерию. Судя по тому, что ты о ней наплел, она девица азартная. И неравнодушна к тебе. С правильным подходом обязательно клюнет.

Четвертачок смотрел на моего наставника с тупым изумлением, потом расхохотался:

— Ну даешь, старик! Могола надумал зацепить! Опомнись, деревня. Думаешь, Четвертачка в подвал заманил и с Моголом так же получится? Как тебе это в башку взбрело? Да для Могола ты козявка, он даже не залетит, как раздавит. На кого хвост задираешь?

Заметно было, что он сочувствует Гречанинову и до глубины души поражен его дуростью. От этой его внезапной искренности и оттого, что он как-то вдруг просветлел лицом, мне стало неуютно.

В машине, когда возвращались домой, я вроде задремал и успел увидеть короткий сон из прошлых времен. Куда-то я тоже ехал и чувствовал себя приморенным, но дорогу и окрестности различал удивительно ясно: серебристые ели, блестящий лак шоссе, прелестное лунное озеро вдалеке… Когда поделился минутным видением с Гречаниновым, он сразу понял, о чем речь. Истомленное, исковерканное абсурдом реальности сознание, объяснил он, лишь в сновидениях обретает лекарство от безумия. Иными словами, сон и явь в наши окаянные дни поменялись местами, и для батюшки Фрейда, будь он жив, этот психологический феномен дал бы богатейший материал для исследований. Впрочем, сам Фрейд сегодня, скорее всего, оказался бы безработным.

— Зачем же так печально, — возразил я, — Многие талантливые ученые спокойно уезжают в Америку и там живут припеваючи.

— Почему же сам не уехал? — поинтересовался Гречанинов.

— Причина одна — ранний маразм.

В начале одиннадцатого мы поднялись на этаж, и Катя, не дожидаясь звонка, открыла дверь.


ГЛАВА 4
Гречанинов пожурил ее за это:

— Как можно, Катенька! Вдруг это не мы? Такая неосторожность.

Катя недавно плакала, но в общем выглядела прилично: умытая, причесанная, подкрашенная и в вельветовых брючках в обтяжку.

— А можно целый день даже не позвонить, и я, как дура, взаперти с ума схожу?!

— Цыц! — сказал я. — Иди на кухню, приготовь поесть. Мужики голодные.

— Мне наплевать! — буркнула красавица и с гордо поднятой головой удалилась.

— Действительно, — смущенно заметил Гречанинов, — все-таки черствые мы с тобой люди.

…На рассвете, проснувшись, я не сразу сообразил, где нахожусь. Катя посапывала рядом. Мы были укрыты одним тонким одеяльцем. Четвертачок сидел в бетонированной клетке. Я загрустил, вспомнив о нем. Ну почему, зачем, по какому праву он ворвался в мою жизнь, и как раз в тот момент, когда я встретил Катю? Зловещее, удручающее совпадение. В сущности, отрицающее возможность хотя бы временного покоя, к которому так стремилась душа. Во времена оны я мечтал быть знаменитым и богатым, но быстро осознал тщетность, суетность подобных устремлений, хотя и сегодня не вижу в них ничего зазорного. Постепенно желания сузились до самого простого — работать, любить кого-нибудь, создать семью, построить дом, — но и эти маленькие насущные радости бытия оказались утопией. Почему? Как восклицали миллионы раз до меня: за что нам такая доля?

Но я не роптал: милое, наивное, взбалмошное существо, желанная женщина приткнулась под бочок, сопела в две дырочки, беззаботно уповая на то, что именно рядом со мной она в безопасности, а это само по себе дорогого стоит. Возможно, это стоит всего остального, что с таким обманным радушием в юности предлагает жизнь.

— Эй, — позвал я, — ты слышишь?

— Да, — пролепетала сквозь сон.

Через минуту молчания:

— Ну чего, Саш?

— Ничего, спи. Это я просто так.

Она поняла и поцеловала меня в плечо. Нам хорошо было спать вдвоем.

Но за завтраком — яичница с ветчиной, сыр, оладьи с клубничным вареньем — она разбушевалась:

— Не останусь, не останусь, не останусь! Поеду с вами, поеду с вами, поеду с вами!

— Заткнись, — сказал я. — Ты не на дискотеке.

Гречанинов был с ней необычайно мягок:

— Катенька, я вам обещаю… Потерпите еще денек.

Уже слезы в три ручья катились по ее лицу.

— Один денек? И что будет потом? Нас всех наконец-то убьют?

— Катенька, уверяю вас, ничего плохого не случится.

Успокоилась так же быстро, как и распсиховалась.

— Простите! Я полная дура.

— Подумаешь, новость! — буркнул я.

Она осталась, а мы поехали на склад. Там все было тихо: амбарный ржавый замок на металлической двери в неприкосновенности. Насупленный Четвертачок на железной койке. Даже не поднялся, когда вошли: под голову вместо подушки приспособил свернутый пиджак. Один глаз, который под блямбой, тускло, неопределенно розовеет, второй уставлен в нас, как пистолетное дуло. Взгляд осмысленный.

— Пожрать хоть принесли?

Гречанинов культурно поздоровался, похлопал по сумке:

— Тут все есть, Миша. Водочка и покушать. Но сперва позвоним.

Достал из этой же сумки сотовый телефон и положил на койку. Я угостил Четвертачка сигаретой. Он жадно затянулся.

— Обо мне не беспокойся, архитектор. Я неприхотливый. Ты об себе подумай.

— В каком смысле?

Четвертачок улыбнулся одним мокрым глазом, это было жутковато. За ночь в цементном склепе в нем явно произошли какие-то перемены. Он стал спокойнее, мягче.

— Чудное дело, — заметил доверительно. — Я ведь когда в больницу приходил, понял: пора давить. Гнильцой от тебя шибает. Такие, как ты, по-хорошему не понимают, книжками ум забили. Книжек ты много в детстве прочитал, архитектор. Таких, как ты, лучше всего в параше топить. А я чего-то понадеялся, теперь расплачиваюсь. Но ничего, сочтемся, да, архитектор?

— Это все лирика, — прервал Гречанинов, — Ты, Миша, придумал, как с невестой разговаривать?

Четвертачок сказал:

— У меня условие.

— Какое?

— Как и вчера. Карты на стол. Говори, кто такой, на кого работаешь. В темную играть не буду. Если чекист, скажи — я чекист. Если люберецкий, скажи — я люберецкий. Назови хозяина. Иначе — глухо.

Гречанинов, как я уже писал, обладал необыкновенной силой убеждения, и сейчас я лишний раз в этом убедился. Он не стал обсуждать с Мишей, у кого какой хозяин. Грустно улыбнулся, похлопал его по коленке.

— Скоро тебе будет не до условий, Миша. Через недельку-две ты тут околеешь, — повернулся ко мне:— Пойдем, Саша. Не будем мешать.

Четвертачок спросил:

— Ты что же, гад, решил мне последние нервы измотать?

Гречанинов был уже около двери, а я замешкался, чтобы отсыпать Мише сигарет. Посоветовал:

— На голодный желудок много не кури.

Столько неутоленной злобы, как в Мишином запылавшем глазу, я видел прежде только один раз, но не у человека, а у крысы, которую мальчишки забили до смерти камнями возле мусорного бака. Было мне тогда лет десять, но то крысиное ядовитое, свирепое отчаяние до сей поры жжет мне хрудь. Как вспомню, так рвота в горле. Ярость погибающей, с вываленными на землю кишками крысы, как и у Миши Четвертачка, вполне живого и крепкого на вид, была одинакового фиолетового цвета и почти осязаемой резиновой упругости. В отличие от крысы, которая погибла, Четвертачок справился со своими чувствами.

— Эй, — окликнул Гречанинова. — Вернись, старик, еще потолкуем.

Гречанинов вернулся, спросил:

— Ты что, действительно так Могола боишься? С чего бы это? Подонок он крупный, верно, как и ты, но башка-то у него тоже одна.

Четвертачок глядел на него, как смотрят дети.

— Сколько же вас еще таких, — заметил с грустью, — которых вовремя не удавили.

— Вопрос интересный, — согласился Гречанинов. — Мы его обсудим в другой раз.

Через минуту Миша набрал номер и соединился со своей возлюбленной. Григорий Донатович подкрутил на аппарате какой-то рычажок, и мы, как по селектору, услышали голос Валерии. Четвертачок заговорил с ней хмуро и как бы немного затравленно, но та его сразу узнала:

— Михрюша? Ты разве не знаешь, что я сплю?

— Лер, надо поговорить.

— За то, что разбудил, с тебя штраф. Десять палок, Миш. Остроумно, да?

— Это серьезно, Лера!

— Чего тебе надобно, старче?

Мне понравился ее голос — тягучий, небрежный, знающий себе цену. Кто-то женщин различает по осанке, я — по голосу. Эта дама была без комплексов. Гречанинов достал из сумки бутерброд с ветчиной и показал Четвертачку. Это было очень смешно.

— Не телефонный разговор, — сказал Четвертачок в трубку точно таким тоном, как если бы сообщил о конце света. Да и то сказать, кроме ржавой, пахнущей калом воды из-под крана, у него почти сутки ничего не было во рту. Вдобавок — ночь на железных пружинах. Для «нового русского», привыкшего к западному комфорту, это тяжелое испытание.

— Милый Михрюша, — прощебетала Валерия. — У тебя что, крыша поехала?

— Нет, я трезвый.

— Ты уверен? Что ж, приезжай… Но если ты дурака валяешь…

— Лер, я не могу приехать.

— А?

— Лер, ты должна приехать ко мне.

Валерия молчала, а я сунул Четвертачку в руку зажженную сигарету. Гречанинов показал ему листок из блокнота, на котором было написано: «Таганка. Возле ода в театр. Одна».

— Лера, я когда-нибудь беспокоил тебя по пустякам?

— Не дай тебе Бог, милый, вообще меня побеспокоить.

Интеллигентный бандит обладал незаурядным актерским талантом: следующую фразу он произнес с таким выражением, как если бы конец света уже миновал:

— Лера, тебе было хоть минуту хорошо со мной? Ну, помнишь, в Сочи?

— Да, милый, — смягчилась девушка. — Ты старался на совесть. Но в последний раз был какой-то вялый.

— Выручи меня, дорогая!

Валерия опять замолчала, а Гречанинов уже извлек на свет Божий пузырек «Кремлевской». Четвертачок на водку даже не взглянул, его взгляд был устремлен в какие-то иные дали.

— Ты точно не пьяный? — спросила девушка.

— Более чем.

— И ни с кем меня не спутал?

— Нет, Лера. Если выручишь, буду рабом навеки.

Она засмеялась так, что у меня мурашки пробежали по коже.

— Ты и так мой раб, дурачок. Хорошо, куда приехать?

Четвертачок сказал: театр на Таганке, у входа.

— Через час буду. Жди.

— Спасибо, родная!

В сумке Гречанинова нашелся и стакан. Он подождал, пока Четвертачок выпьет и зачавкает бутербродом.

— Почему не сказал, чтобы пришла одна?

— Бесполезно. Она только насторожится. С ней будет Крепыш.

— Кто такой?

— Ее горилла. В позапрошлом году чемпион Европы по кик-боксу. Мозгов нет. Без него она не ходит. Крепыш сгрызет тебя вместе с ботинками, старик.

— Спасибо, Миша. Кушай, кушай, заслужил.

…На Таганке мы припарковались прямо напротив театра — только улицу пересечь. Народу вокруг немного — торговцы фруктами, ларечники, ранние нищие, редкие прохожие, — возле входа в театр вообще никого. Я поинтересовался, какой сегодня день. Оказалось, воскресенье. Солнечное, мерцающее зеленью. Сейчас побродить бы по лесу или с удочкой посидеть на бережку. Или затеять какое-нибудь озорство с любимой женщиной. Но это все в прошлом, а будущее было туманно. Зато кости, я чувствовал, срастались нормально и постоянный ровный гул в голове со вчерашнего дня иссяк. Нет больше радости на свете, чем привыкание к худу. Я как-то быстро смирился с тем, что больше не распоряжаюсь собственной жизнью…

— Надо бы заглянуть к отцу в больницу, — сказал я.

— Заглянешь, — пообещал Григорий Донатович.

С опозданием на полчаса появилась Валерия. Узнать ее не составило труда, даже без описания Четвертачка («телка видная, ни с кем не спутаешь!»). Она была такой, какой и должно быть счастливое дитя демократического рая. Дело даже не во внешности. Она была из тех, кто выбрал пепси и вдобавок получил задаром весь мир в придачу. И воспринял это как что-то само собой разумеющееся. Легкая походка, гордо вскинутая голова, ленивый взгляд по сторонам. Таких теперь тысячи, они все чем-то неуловимо схожие, как близнецы, и кажется, что, кроме них, в городе вообще никого не осталось. Прекрасные, приводящие в оторопь создания, подобные пышным цветам, распустившимся на пораженной радиацией местности, но и среди них попадались особенные, эталонные экземпляры, в которых природа воплотила свой дар соразмерности. Каждая черточка в этой крупнотелой, грациозной девице была так ловко подогнана к ее роли пирующей жрицы любви, что хотелось выскочить из машины, подбежать, облиться горючими слезами и поцеловать ей руку. А что еще делать, коли в опасной близости к буйному победительному цветению все наши прежние добродетельные представления о жизни мгновенно оборачивались пустым, занудным общим местом. Следом за Валерией из черного БМВ вывалился огромный детина в сиреневых шортах, с широкоскулым лицом, действительно напоминающим смеющуюся обезьянью рожу. Когда он подкатился к дверям театра и замер, настороженно буравя темным взглядом окрестность, почудилось, что площадь перед ним слегка отодвинулась и съежилась в предчувствии каких-то близких неприятных метаморфоз.

Еще раньше Гречанинов велел мне пересесть за баранку.

— Сейчас ее приведу. Не выключай движок, сразу тронем.

Уже знакомо, по-стариковски шаркая, он пересек улицу и подошел к Валерии. Что-то ей начал объяснять, неуклюже разводя руками. Девушка смотрела на него с любопытством, чуть склонив набок головку. Громила с недоумением взирал на них, потом вдруг дернулся, оторвался от стены. В ту же секунду Гречанинов поднял руку с зажатым в ней блестящим предметом. Я не услышал щелчка, не видел вспышки, но громила внезапно надломился в коленях и вяло опустился на асфальт. Помедлил — и улегся поудобнее, подложив под голову локоток. На переносице у него набухла черная точка. Гречанинов подхватил девицу под руку и повел через улицу к машине. Она пыталась сопротивляться, вырываться, но это было, конечно, бесполезно.

Гречанинов вместе с ней влез на заднее сиденье, и мы поехали. Валерия спросила:

— Дяденька, зачем ты пристрелил Крепыша?

— Не пристрелил, — поправил Григорий Донатович. — Только усыпил.

В зеркальце было видно ее лицо, полное чувственного огня, чистое, нежное, вдохновенное, обрамленное темно-каштановыми прядями. Сияющие очи. Ей нравилось это приключение, она ничуть не испугалась. Но укорила:

— Ты сделал мне больно, дяденька!

Гречанинов изысканно извинился, объяснив свою неловкость торопливостью.

— Кто вы такие? Вы меня похитили?

— Похитили, — подтвердил Григорий Донатович. — И сейчас завяжем тебе глазки. Хорошо?

Мы мчались в потоке по Садовому кольцу сквозь солнечный день — ни погони, ни «пробок».

— Хотите получить за меня выкуп?

— Хотим, — Гречанинов, приобняв, охватил ее голову черной лентой, а поверх нацепил большие квадратные противосолнечные очки, отчего она стала похожа на водолаза. У него всегда все, что нужно для дела, обнаруживалось под рукой.

— И сколько же вы надеетесь получить с бедного папочки?

— А сколько он не пожалеет?

— Ой, да хоть миллион зеленых. Он же потом все равно их из вас выколотит. Бедные мальчики! Но я что-нибудь придумаю, чтобы вас спасти.

Девушка вертелась юлой, хотя и с завязанными глазами. В ней энергия била через край.

— Не понимаю, — промурлыкала она, — как же Четвертушка посмел? Он же слизняк. Или вы его на чем-нибудь подловили?

— Он сам тебе объяснит. Мы же к нему едем.

— Господи, как интересно! — и совсем другим тоном: — Вы папочке сразу не звоните, ладно? Пусть помучается денек-другой. Я на него обиделась. Он забыл в Нью-Йорке купить такую маленькую штучку, которую я просила. Эгоист старый!

— Какая штучка? — впервые подал я голос.

— Ох, это женское. Вам будет неинтересно, юноша. Такой забавный вибратор с крокодильчиком. Новинка. Я в журнале видела. У него прямо из ротика капает молочко в нужный момент. Мальчики, у вас не найдется чей-нибудь выпить? В горлышке пересохло.

У Гречанинова нашлось, разумеется. Перегнувшись через переднее сиденье, он достал из «бардачка» плоскую стеклянную фляжку. Девица прильнула к ней, как к материнской груди, и разом высосала половину.

— Сигарету!

Тут уж я услужил, отслоил из пачки «Кента» одну, прикурил от нагревателя и отдал Гречанинову, а он сунул сигарету ей в рот. Валерия задымила, откинулась на сиденье.

— Ну кайф! Спасибо! Честное слово, уговорю папочку, чтобы он вас не мучил. Сразу кокнул. А Четвертушку себе возьму. С ним особый разговор. Хоть он и послушный песик, но немного загордился.

К складам мы подвели пленницу, поддерживая с двух сторон под руки, и ее спелая упругость и теплота неожиданно взволновали меня. Мгновенно она это угадала, чарующе пропела:

— Погоди, юноша, может, тебе и обломится. Я ведь тебя еще не разглядела толком.

В каменном застенке Гречанинов снял с нее повязку, и, увидев застывшего истуканом Четвертачка, она радостно завопила:

— Ой, Четвертушка, зачем весь этот цирк?! Я бы сама приехала. Договорились бы. А теперь что делать? Боже, да тебя как здорово разукрасили!

За время нашего отсутствия Четвертачок вылакал бутылку водки и сожрал все бутерброды. Вдобавок выкурил пачку сигарет, которую я ему оставил. Тем не менее вид у него был даже трезвее, чем утром. Он сказал грубо:

— Заткнись, Лерка! Ты ничего не понимаешь.

— Что я должна понимать?

— Я тут такая же пешка, как ты. Это все они затеяли — вот эти.

— Кто?! Дядечка, он правду говорит?

Гречанинов скромно потупился:

— Истинную правду, девочка. В кои-то веки ему удалось не соврать.

Валерия растерялась:

— Этого не может быть! Не верю. Дядечка, да кто же вы такие?

— Вот именно, — буркнул Четвертачок. — Спроси у него, спроси. Я-то второй день допытываюсь.

Григорий Донатович, будучи кавалером, предложил Валерии на выбор, где устроиться поудобнее: на табуретке или рядом с Четвертачком на койке. Девушка предпочла табуретку.

— Хорошо, рассказывайте. Я слушаю.

— Рассказывать особенно нечего, — грустно заметил Гречанинов. — Нужно, чтобы ты устроила встречу с отцом. Причем так, чтобы мы поговорили наедине и в безопасном месте.

Девушка задумалась, попросила у меня сигарету. Я дал ей прикурить. Она обернулась к Четвертачку:

— Миша, что все-таки происходит? Я никак не врублюсь.

— Ничего не происходит. Эти два придурка возомнили себя центровыми. Хотят чего-то поиметь с твоего папочки. Скоро поимеют, конечно. Но пока мы с тобой у них вроде приманки. Начитались детективов.

— Все равно не понимаю.

Четвертачок скривился, как от кислого:

— Говорю же, придурки. Живые трупики.

— Мне это начинает надоедать, — капризно объявила Валерия. — Юноша (это ко мне), у тебя неглупое лицо, объясни, пожалуйста, в какие игры вы все здесь играете? Хотите выкуп? Так позвоните отцу, и он все уладит. Вообще мне тут не нравится. Тут сыро и холодно. Даже потрахаться негде. Отвезите меня лучше домой.

В гневе ее лицо раскраснелось. У меня возникло неприятное ощущение, что голос разума ей неведом. Гречанинов, казалось, тоже был в затруднении.

— Вот что, милая, — сказал он наставительно. — Ты пойми одно: шутки кончились. У нас мало времени. Ты готова сотрудничать?

— Дядечка, угрожаешь?!

Их взгляды скрестились на целую вечность. Почудилось, в сыром помещении свежо запахло озоном. Не опуская глаз, Валерия спросила:

— Чего ты хочешь от отца?

— Не твое дело, девочка. Но если будешь артачиться, тебе крышка.

— Как это — крышка?

— Подохнешь, как крыса, в этом бункере.

Девушка фыркнула, перевела взгляд на Четвертачка и вдруг как-то странно обмякла.

— Миша, он что — сумасшедший?

— Похоже. Кажется, мы крепко вляпались.

— Кто-нибудь знает, что мы здесь?

— Никто.

— А где мы?

— Черт его разберет.

Валерия вскочила и, задев меня плечом, с воплем ринулась к двери. Повторилась обычная процедура: они куда-то бегут, а наставник их перехватывает. Девушку он поймал посередине комнаты, приподнял и отнес на койку. При этом она сучила длинными ножками, визжала и царапалась. Четвертачок смотрел на безобразную сцену безучастно.

— Не рыпайся, крошка. Дед мосластый. Мы с тобой его не завалим.

— Ах, не завалим? — удивилась Валерия и в ту же секунду вцепилась ногтями ему в рожу. Проделала она это так искусно и рьяно, что Гречанинов с трудом ее оторвал. На утомленном лике Четвертачка пролегли новые свежие кровяные следы. Он воспринял это стоически.

— Еще бы водочки, дед?! — умильно попросил у Гречанинова. Наставник и тут не сплоховал. Как фокусник, достал из неисчерпаемой сумки непочатую бутылку «Кремлевской».

— Пейте, ребята, всласть. Завтра вас еще навестим.

Девушка после неудачного рывка пребывала в легком трансе, но быстро очухалась. Отворился алый ротик, и из него, как град из черной тучи, посыпались скороговоркой такие замысловатые проклятия, что она быстро оставила позади Четвертачка, тоже отменного матерщинника. Мы узнали, что нас ожидает в ближайшее время. Нас кастрируют, размажут по стенке, посадят на кол, утопят в дерьме, намотают жилы на барабан, отсосут мозги через ноздри, сожгут заживо, ну и еще кое-какие неприятности помельче. То же самое ожидало всех наших родственников, знакомых и друзей. Пока девушка, точно в сладостном забытьи, перечисляла все новые и новые кары, Четвертачок откупорил бутылку, приставил ко рту, но успел сделать лишь пару прикидочных глотков. Валерия вырвала бутылку, заодно ткнув горлышком по зубам. Один зуб при этом сломался. Четвертачок выковырнул обломок пальцами, показал нам и похвалился:

— Еще в зоне ставил. Классная была коронка.

— Там умеют, — признал Гречанинов.

Валерия, отпив тоже из горлышка, вдруг неузнаваемо переменилась. Рассмеялась волнующим смехом, опустила бутылку на пол. Невинной радостью сияло прелестное лицо. Томно изогнулась, напрягши под блузкой тугие, стройные груди. Тихий ангел глянул на нее. Будто не она только что брызгала ядовитой слюной.

— Мальчики, поозорничали, и хватит! Конечно, я сделаю все, что хотите, дяденька. Позвоню папочке, вы с ним условитесь. Так, да? Только не оставляйте меня с этим вампиром. Он же меня изнасилует, а я еще девушка.

Вампир осторожно спросил:

— Можно мне тоже глоточек, Леруша?

— Пей, милый, конечно, пей! Когда еще придется.

С бутылкой Четвертачок отошел в угол и там дал себе волю. Несколько крупных глотков, скрип кадыка — и содержимое опустилось к нему в желудок почти целиком. Потом утер лицо рукавом — и лучше бы ему этого не делать. Теперь на него по-настоящему больно было смотреть. Какая-то клоунская ало-голубая маска.

— Валерия, — спросил я неизвестно зачем. — Сколько вам лет?

— Много, дружок, — ответила она. — Намного больше, чем ты думаешь.


ГЛАВА 5
Мужчина (не сужу о женщинах) не бывает счастлив в первом браке, но далеко не всякий решается на вторую попытку. Причин тому много, но главная та, что неудачный брак оставляет в душе рану, которая не заживает никогда. Что-то непоправимо ломается в мужской психике, хотя ты сам можешь этого не заметить, потому что срабатывают подсознательные защитные рефлексы. Нередко человек продолжает тянуть лямку незаладившейся изнурительной семейной жизни до старости, уповая, в сущности, на чудо. Кажется, проснешься однажды утром и увидишь, что жена снова молода, нежна, весела, тянется к тебе ручонками, пытливо блестят ее очи, и сердце твое откликается, как в первые дни любви. А то, что въяве — досада, скука, пустота дней, постоянная взаимная раздражительность, — всего лишь следствие временного охлаждения, естественного, как морские приливы и отливы. Точно так сознание блокируется при раковой опухоли, когда человек видит в зеркало, что умирает, но, внемля какому-то потустороннему сигналу, приходит к успокоительной мысли, что это не более чем обман зрения.

На Леночке Будницкой я женился в ту пору, когда все женщины казались желанными и на эскалаторе метро я чуть не сворачивал шею, озираясь на встречных красавиц.

Как теперь понимаю, Леночку я полюбил за то, что она была безропотной. Внешность в этом возрасте вообще не имеет значения. Мое неосознанное стремление самоутвердиться в жизни таким образом, чтобы как можно больше людей восхищались моими талантами, после встречи с Леночкой было полностью удовлетворено. Любую глупость, которую я изрекал, Леночка принимала с восторгом, а когда я скромно делился с ней планами завоевания мира, впадала в мистический транс. До сих пор не знаю, ловко ли она притворялась или действительно поверила, что к ней спустился принц с небес. Вполне возможно, было и то и другое. Женский характер вместителен. Ей было восемнадцать, мне двадцать, и как-то так за шуточками, за милыми признаниями в вечной любви она вдруг забеременела, и после этого, как благородный человек, я сразу на ней женился, хотя мои и ее родители отнеслись к нашему браку скептически. Кстати, ее родители даже больше, чем мои. Ее папаня, угрюмый и прямодушный хохол, узнав про нашу брачную затею, не чинясь, доброжелательно предупредил: «Что ж, доча, дурость твоя нам с матерью не в диковину, однако не гадал, что в такую дрисню вляпаешься!» Разговор был при мне, за бутылкой «Зубровки», но я не решился уточнять, что конкретно он имеет в виду под этой «дрисней»: вообще создание семьи или какие-то мои личные качества как будущего мужа. Впрочем, как раз с ним, с Карпом Демьяновичем, — вечная ему память! — отношения впоследствии у нас сложились идеальные: сколько раз ни встречались, столько раз без исключения надирались до беспамятства, и всегда, но тщетно он пытался обучить меня спевать одну и ту же песню: «Гей, гулял, гулял казак!..» Правда, вскорости Карп Демьянович, тоже спьяну, угодил на мотоцикле под КрАЗ и отправился на тот свет выращивать свои любимые гладиолусы, а то бы, глядишь, подружились крепко и песню допели до последнего куплета.

С Леночкой мы прожили в мире и любви чуть больше десяти лет, а после расстались по взаимному согласию, без скандалов и драм. Что послужило причиной разрыва, я знаю точно: ее удивительное бытовое занудство, в которое плавно перетекло ее былое восхищение мной — гением, принцем и супермужчиной. Очень скоро выяснилось, что ей не нравилось, как я ем, сплю, чищу зубы, прикуриваю, занимаюсь любовью, читаю газету, разговариваю по телефону… короче, все, что бы я ни делал, вызывало у нее разочарование и изжогу. Бесконечные ее замечания были самого нелепого свойства, но всегда искренние и как бы выстраданные. Конечно, если бы речь шла только обо мне, то нечего было бы и гадать: не любит — и точка. Нелюбимый человек, когда с ним живешь, естественно, вызывает неприятие весь целиком, со всеми своими малыми проявлениями, но с Леночкой был особый случай. Дело в том, что она и к себе самой относилась так же, как ко мне, поэтому, оставаясь одна (к примеру, на кухне), продолжала что-то укоризненное бурчать себе под нос, а иной раз ревела белугой, поймав себя на очередном житейском промахе (не на ту конфорку поставила кастрюлю). Сколько раз я срывался, орал на нее, одергивал, приводил в чувство, и Леночка соглашалась, что я прав, что нельзя так сильно расстраиваться из-за пустяков, и мы вместе пытались как-то исправить ее зловредный характер, но нам это так и не удалось. Боже, как я жалел ее иногда, если бы она знала! В этот мир скорбей, где нам довелось побывать, она постоянно, влекомая чьей-то злой волей, добавляла собственную пригоршню слез, и легко представить, какие серые кошки вечно скребли у нее на душе. А по виду, по виду — ничего подобного не заподозришь: ясноглазая певунья с восторженным взглядом, чуткая на острое слово, пышнотелая вакханка, охочая до вкусной еды и любовных затей, жившая на свете почти совсем без вранья. Мне было тяжело с ней расставаться, как с собственной кровью, но и жить дальше стало невмоготу. Она все правильно поняла и не роптала, особенно когда я по-дружески объяснил ей, что все чаще ловлю себя на желании пристукнуть ее, как комара, зудящего над ухом. Наш разрыв был жесток, как все разрывы, даже самые полюбовные; не ведаю, что он доломал в ней, но во мне на долгие годы поселилась горькая уверенность, что я не создан для семейного счастья, как птица создана для полета.

После того как расстались, мы с Леночкой начали постепенно сближаться, и теперь у нас нормальные родственные отношения: взаимно подозрительные, лживо корректные, приправленные неутихающей легкой щекочущей душевной обидой. Чтобы снять эту обиду, мы однажды попробовали переспать, устроили пышный церемониальный вечер, пили шампанское при свечах, ворковали о том, как на самом деле нам было хорошо вдвоем и какого мы сваляли дурака, что не ценили, не сберегли свою любовь; и все шло чудесно, трогательно до самой той минуты, когда надо было уже раздеваться и ложиться в постель. Не удержалась Леночка, натура взяла свое. «Ну куда, куда бросаешь брюки! — проскрипела в забывчивости. — Повесь, ради Бога, на вешалку!» — чем напрочь вырубила меня из любовной прелюдии. Правда, кое-как я довел свое мужицкое дело до конца, но получилось неуклюже и как-то непристойно, да и Леночка постанывала и суетилась больше для приличия. В дальнейшем мы таких попыток не повторяли.

Как обычно, при разрыве родителей больше всего страдают дети, и это не пустые слова. Речь идет, разумеется, не о материальных потерях. В детской головке происходит некий моральный сбой, крен, который потом уже ничем не выправить. Пока мы жили вместе, я был для Геночки духовным наставником, гуру, учителем жизни, хотя и мало уделял ему внимания; а спустя год-два стал всего лишь донором, у которого легко можно было при встрече выклянчить деньжат, а позже и вовсе превратился в пожилого придурка, читающего нелепые нотации, вроде школьного завуча. Каково было мальчишескому рассудку пережить это первое разочарование, подобное раннему краху иллюзий? По отношению к сыну я (вольно или невольно) совершил предательство, за которое мне нечем расплатиться.

Но главная подлость в том, что я (исключая редкие минуты душевного просветления) вовсе не считал себя виноватым перед ним, напротив, полагал себя страдающей стороной и почти возненавидел сына за то, что он выродился в дурное семя. В нем не было ничего от меня и не было ничего от матери, и его наивная светлая мечта стать поскорее всемогущим рэкетиром и сколотить капиталец отдавала таким изощренным слабоумием, которого редко достигали герои латиноамериканских сериалов или ведущие нашего родного «Поля чудес».

— Мне грустно на тебя смотреть, — сказал я Валерии, — потому что у меня сын такой же выродок, как ты.

Сморенный водкой и усталостью, Четвертачок мирно прикорнул на своем пиджачке, зато девушка, напротив, оживилась. Мои слова ее задели.

— Смешно тебя слушать, юноша, — сказала с какой-то старушечьей гримаской. — Не знаю, кто твой сын, может, насчет него ты прав, но я-то не выродок. Это тебе я кажусь такой. Понимаешь?

— Не совсем.

— На самом деле я обыкновенная девушка, а вот вы оба психи. Вам обоим надо было помереть в прошлом веке. Вы думаете, вы герои, да вы просто олухи. Спасибо вам, конечно, за веселый денек, но он скоро кончится. Ваш поезд ушел позавчера. Немного даже вас жалко. Папочка не станет с вами цацкаться. Он совершенно лишен чувства юмора. Но я могу помочь, хотите? У меня есть запасная квартирка, дам ключи, и вы там отсидитесь, пока гроза утихнет. Можно проще. Я никому не говорю про это нелепое похищение, а Четвертушку сейчас замочим. Хватит ему колобродить, он и так зажился. Вот уж кто выродок — это точно.

При этих словах Четвертачок проснулся и обвел нас мутным взглядом:

— Саня, не нальешь еще чуток?

— У меня нету.

— А у тебя, старик?

— Очень сожалею, — Гречанинов пожал плечами. Мы разводили тары-бары второй час, но не было заметно, чтобы наставник куда-нибудь торопился. Похоже, как и меня, его очаровала юная извращенка, в которой зло проступало в чистом, прекрасном, волнующем обличье.

— Саша! — Она словно подержала мое имя во рту. — Тебя зовут Санечка? У тебя красивый лоб, и умные глаза, и крепкие руки. Санечка! Хочу тебя попробовать. Поедем со мной. Не пожалеешь, миленький. Хоть немного порадуешься напоследок. Хочешь, дяденьку возьмем с собой? Старый конь борозды не портит. Побалуемся втроем, плохо ли?! Но сначала Четвертушку удавим. Ты готов, Четвертушечка?

— Стерва! — вздохнул Миша. — Какая же ты стерва, Лерка. Разве я виноват, что они нас накрыли?

— Санечка! — промурлыкала Валерия. — Ты же мой рыцарь. Не позволяй этой скотине оскорблять девушку. Дай ему в глаз.

Гречанинов бодро произнес:

— Ну что, шалунья, позвоним папочке?

— Господи, ты все об одном! Ну давай позвоним, давай, если не терпится. Только сначала пошли Санечку за вином. Пусть Четвертушка выпьет перед смертью.

Гречанинов подвинул ей телефон:

— Звони, озорница. Потом выпьем.

Опять скрестились их взгляды, и девушка нежно улыбнулась.

— Ничегошеньки ты не понял, дяденька! — Набрала номер, подождала минуту, две, три, ни на кого не глядя, и плаксиво пропищала в трубку: — Папочка, ты можешь разговаривать?

Голос, который ей ответил, принадлежал очень занятому, но очень доброму человеку.

— Пигалица, чего тебе приспичило? Я в комитете по премиям… Говори быстро… — Папочка, меня злодеи похитили!

— Не шути так, котенок!

Гречанинов отобрал у нее трубку:

— Шота Иванович? Добрый день.

— Здравствуйте. Кто это?

— Ваша дочь сказала правду. Нам необходимо встретиться.

Наступила гулкая тишина, и в этой тишине Четвертачок сполз с койки и почапал в угол, где у него стоял горшок.

— Перезвоните через пять минут, — холодно сказал Могол. — Только попрошу без глупостей.

Через пять минут Валерия снова набрала номер, трубку держал Григорий Донатович. Могол отозвался мгновенно:

— Слушаю. Кто ты?!

— Шота Иванович, мои условия такие. Встречаемся в полночь, я скажу где. Но вы приедете без охраны. Иначе разговор не получится.

— Хочешь денег?

— Нет, просто поговорить.

— О чем?

— Это при встрече.

— Хорошо, двигай прямо сейчас в контору. Лера скажет куда.

— Шота Иванович!

— Дай трубку ей.

— Пожалуйста.

Лера брезгливо подула в трубку, прежде чем заговорить.

— Папочка!

— Что происходит, котенок? Кто это такие?

— Два каких-то психа. Один весь в бинтах. Сначала поймали Четвертушку, потом меня заманили в какой-то подвал.

— Что-нибудь с тобой сделали?

— Пока нет.

— Но могут?

— Папуля, я же говорю, психи. Вытащи меня, пожалуйста, отсюда. Тут сыро, холодно. Вдобавок Четвертушка обкакался. Прямо дышать нечем. Вонючий кусок дерьма. Папочка, надобно его поглубже в землю зарыть.

— Так и сделаем, котенок. Передай трубку этому… как его?

Мне понравилось, как Могол разговаривал по телефону: безо всяких эмоций. Робот, да и только. Гречанинову сказал:

— Я встречусь с тобой, паренек. Где хочешь и когда хочешь. Но прошу тебя, девочку не обижай. Она у меня одна. Понимаешь, на что намекаю?

Гречанинов назвал место встречи и время — полночь. Все тем же бесстрастным тоном Могол уточнил кое-какие детали. Поинтересовался, не прихватить ли сразу сколько-нибудь деньжат. Гречанинов ответил: пока не надо.

— Не знаю, кто ты, — заметил Могол, — но чувствую, человек ты разумный. Обо всем можно договориться, пока не пролилась кровь. Согласен?

— Именно так, Шота Иванович… Не забудьте — без охраны…

— Не беспокойся. Дай еще Леру.

Дочери он сказал:

— Ты правда в порядке, котенок?

— Абсолютно, папа!

— Потерпи еще чуток, ладно?

— Это все пустяки, папочка!

Вот и все переговоры. Четвертачок слез с горшка, но на койку не вернулся. Робко жался у двери. Горшок аккуратно прикрыл газеткой.

— Ничуть и не пахнет, — заметил подобострастно, глядя на Леру. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который преследовал меня неутомимо: бил, увечил, пугал, загнал в больницу, изнасиловал любимую женщину и собирался по нелепой прихоти оборвать мои земные дни. Тот был страшен, я его возненавидел, этот был смешон, но я ему не сочувствовал. Смешон он или страшен, но это он вовлек меня в гнусную, проклятую карусель, хотя теперь-то мы могли с ним и подружиться, потому что мало чем уже отличались друг от друга.

— Надеюсь, — высокомерно произнесла Валерия, — вы не оставите меня наедине с этим животным?

— Как раз оставим, — возразил Григорий Донатович. — Некуда тебя больше деть.

Против ожидания Валерия восприняла печальное известие спокойно:

— Вы же не хотите, чтобы он надо мной надругался?

— По правде говоря, нам это безразлично, но раз уж обещал твоему отцу… Что ты предлагаешь?

— Привяжите его к койке, чтобы не егозил.

— Нет, не хочу! — заорал Четвертачок. — Архитектор, не делай этого!

— Сашенька, — проникновенно обратилась ко мне Валерия, — И вы тоже, дяденька. Разве не видите, как он притворяется? Это же зверь. Стоит вам выйти, как он набросится. Как посмотрите в глаза папочке?

— Может, действительно?.. — обратился я к Григорию Донатовичу, но не встретил у него поддержки. Он равнодушно махнул рукой:

— Оставь, Саша. Пусть у них будут равные шансы.

Валерия рыдала, утирая слезы ладошками:

— Грех вам, дяденьки! Он же мужчина все-таки. Как с ним справиться? Опять на горшок залезет, я от вони задохнусь… От тебя не ожидала, Сашенька. Ты такой красивый, сладенький… Не бросай меня, милый! Честное слово, отслужу!

В машине Гречанинов продолжил свои рассуждения. По его словам, самый вероятный исход нынешнего криминального режима именно такой: при очередной разборке паханы взаимно истребят друг друга. Все к этому идет. Еще Платон писал, что демократия, на которую так падок плебс, неизбежно ведет к первобытной деспотии — иного пути нет. Колоссальная, непомерная власть сосредотачивается в руках одного человека, и когда этот человек — тиран, узурпатор — ослабеет (как раз наш период) и выпустит бразды правления из рук, наступает беспредел. Гречанинов объяснил, что такое беспредел. Это утрата всякого разумного порядка в государстве. Сейчас его (порядок) из последних сил поддерживают уголовные авторитеты, но и их уже, как я, наверное, заметил, отстреливают по десятку в день. Дальше — хаос, безвластие, немотивированные убийства, большая кровь, льющаяся из всех щелей, полное торжество сатанинского начала. Страшнее ничего не бывает на свете. Беспредел — это не просто физическое истребление, это — хуже. Это разрушениевсех основ бытия, слепой бунт дикой человеческой сущности против Божественного начала. Иными словами, замысел Творца, вывернутый наизнанку. Беспредел нам предстоит испытать на собственной шкуре, но сокрушаться и терять присутствие духа не следует. Будет много страданий, которые выше человеческих сил, но следующий этап — очищение и воскресение. Кто уцелеет, тот оглянется назад с отвращением и проклятием.

Мы подъехали к больнице, и Гречанинов остался ждать в машине.

Прежде, чем идти к отцу, я заглянул к завотделением Робинсону В. Г. Он меня встретил приветливо, может быть, отчасти из-за тех пятисот долларов, которые я ему обещал. Но только отчасти. Сейчас я его разглядел лучше, чем в первый раз, когда голова была набита гудящей ватой. Это был солидный человек, уверенный в себе, излучающий благодатную энергию тайных медицинских знаний. Таких врачей раньше было много, их можно было встретить в любой районной поликлинике, но с наступлением рыночного рая они все разбежались в коммерческие структуры, где за бешеные бабки лечат бизнесменов и предпринимателей, страдающих от ожирения и пулевых ранений. Доктор Робинсон уверил, что отец вне опасности, но недельки две еще побудет в больнице. От радости я чуть не поцеловал ему руку, но ограничился тем, что угрюмо пробурчал:

— Как договаривались, в долгу не останусь, доктор.

В палате у отца повстречал матушку, и это была двойная удача. Град упреков, которые на меня обрушились, я воспринял как освежающий летний дождик. Родные бесхитростные лица светились веселой приязнью, неунывающей верой в справедливость бытия — это было лучшим лекарством для моего истомленного духа. Отцу и вправду было намного лучше: он уже самолично добирался до туалета, что являлось как бы переходным этапом от смерти к вольной волюшке. Озабочен он был по-прежнему единственно тем, как заново поднять мастерскую. Спросил, верно ли то, что я говорил насчет второго гаража, который можно купить, или так, по привычке трепал языком. Конечно, я трепал, но сейчас готов был трепать и дальше, лишь бы не сбить отца со здорового направления мыслей, и наобещал ему с три короба, описав даже внутренности, размеры и местоположение существующего пока только в моем воображении гаража. Мать наконец строго вмешалась:

— Скажи-ка, сынок, где тебя самого угораздило?

Не сразу я понял, что она имеет в виду.

— А-а, это, — беззаботно махнул рукой. — Да я уж рассказывал папе. На корте неудачно рухнул, ребро треснуло.

Мать не поверила ни на секунду:

— Отец, видишь?! Куда-то наш непоседа опять впутался. Поговори с ним, прошу тебя. Я-то для него пустое место. Он же давно умнее всех.

Отец принял соответствующее, сто лет мне знакомое скорбно-назидательное выражение лица и сделал мне внушение. Сказал, что трудно понять человека, который обманывает родителей, вдобавок пытается обмануть самого себя. Это недостойно порядочного мужчины. Порядочный мужчина отличается от негодяя не тем, что совершает сплошь благородные поступки, а тем, что умеет открыто признаваться в дурных. Совестливость, сочувствие к близким — вот отличительные черты благородного поведения. Когда человек пребывает во лжи и внушает себе, что всегда прав, он быстро превращается в скотину.

— И потом, — заметил отец, — кто тебе, Саша, поможет в беде, кроме родителей? Хоть с этим ты согласен?

— Как же, — ядовито добавила мать. — Согласится он! У него же гордыня.

На миг я представил, каким образом могли бы помочь мои бедные старики в разборке с Моголом, но даже не улыбнулся. Их невинные души были светлы, а моя давно сгорбилась от греховных устремлений.

— Пойду, пожалуй, — сказал я. — Поправляйся скорее, папа. У меня для вас обоих есть маленький приятный сюрпризец.

— Вот этого не надо, — всполошилась мать. — Хватит нам твоих сюрпризов. Неужто жениться надумал?

Я увел ее в коридор и вручил запечатанную пачку десятитысячных купюр.

— Не экономь, мама. Покупай все, что нужно.

— Что с тобой происходит, сын?

— Влюбился, мама. Честное слово!

— Который раз?

Целуя ее щеки, я почувствовал влагу.


ГЛАВА 6
Я не знал, кто ему помогает, но он шел по следу точно, цепко, как матерая овчарка, и не заметно было, чтобы устал. Но ошибки бывают у всех, не только у меня, поэтому я спросил:

— Выходит, Григорий Донатович, приближаемся к финишу?

Он вел машину аккуратно, не гнал без надобности и склонен был всегда уступить дорогу тем, кто рвался вперед, не соблюдая правил. Покосился на меня:

— Приближаемся, да, но не так быстро, как хотелось бы.

— Однако сегодня вечером… Или пан, или пропал…

— Нет, Саша, не горячись. Сегодня вечером попросим Катеньку приготовить вкусный ужин. Выпьем по рюмочке и пораньше ляжем.

— Не хотелось бы выглядеть дураком, — я поспешно закурил, — но хотелось бы уяснить…

— Сегодня Могол не придет. То есть придет, но не один.

— Почему?

— Да уж так. Могол крупный хищник, не Четвертачок. В ловушку не сунется сломя голову. Он поступит иначе. Сейчас вокруг того места, где мы назначили свидание, столько его людей, что мушка не пролетит незамеченной. Двум таким «чайникам», как мы с тобой, там вообще сегодня делать нечего.

— Но как же…

— Любимая дочурка, скажешь? Да, Саша, любимая. Но ты плохо представляешь, как он устроен. Он пока только немного разозлился. Кто мы такие для него? Две шавки, которые осмелились тявкнуть откуда-то из подворотни. Зачем ему лично марать об нас руки, если он пол-Москвы под себя подмял? Он больше оскорблен, чем напуган. Да и не верит, что Лерочка действительно в опасности. Вот когда…

Внезапно я испытал упадок сил, какой бывает после долгой работы, когда вдруг выясняется, что все расчеты были заведомо неверны. Гречанинов это заметил, посочувствовал:

— Не унывай, Саша! Все идет по плану.

— По плану? Но как же с ним можно договориться, если он такой? Он получит свою дочурку, а потом…

Тут уж Гречанинов удивился, посмотрел на меня как-то странно и резко перевел разговор…

Катю я увидел издали: она смотрела из окна. Чудно: дом большой, стоквартирный, но я поднял голову и сразу встретился с ней глазами. На шестом этаже ее лицо казалось обрамленным в траурную рамку. Я помахал рукой, и в ответ она скорчила диковинную рожу. Мое сердце было уже с ней.

— Давайте съездим в загс, — сказал я Гречанинову. — Мы с Катей заявление подадим.

— К чему такая спешка?

— Если меня прихлопнут, ей хоть квартира останется.

Сели в лифт.

— Не позволяй себе расслабляться, — сказал Гречанинов. — Саша, ты же сильный человек.

Замечание подобного рода от любого другого я воспринял бы как скрытую насмешку, но Гречанинов имел право говорить все, что ему вздумается. Я испытывал перед ним внутреннее смирение, которое ничуть не тяготило. Ощущение, что этому человеку я уступаю во всем, было даже приятным…

Катя поинтересовалась, обедали ли мы. У нее все было готово: овощной суп, жаркое и компот из сухофруктов. Извинившись перед Гречаниновым, я увел ее в спальню. Осторожно обнял, поцеловал в губы. Она была как неживая. Я спросил, любит ли она меня. Она ответила, что любит, но очень устала. Не от любви, нет, а оттого, что ей приходится целыми днями сидеть взаперти. Я уверил, что это нормально, когда человек скучает в одиночестве. Катя спросила, долго ли это продлится и что ей делать, если мы утром уйдем, а вечером не вернемся. Я сказал, что такого не может случиться, потому что с Григорием Донатовичем не справится никто. Он богатырь, супермен, и, возможно, знает тайну философского камня. С этим она согласилась, но заметила, что напрасно я считаю ее дурочкой, которая ничего не понимает. Она, оказывается, не вчера родилась на свет и еще до встречи со мной перевидала столько всякого дерьма, что почти утратила веру в людей. Иногда ей кажется, что весь мир состоит из насильников и тех, кого они преследуют. Мы же с ней, она и я, не способны оказывать настоящее сопротивление, и то, что нам до сих пор не оторвали головы, всего лишь счастливая случайность, но это вопрос времени. Я старался ее утешить, утирал слезы, целовал и гладил худенькие плечи, и постепенно мы оказались в таком состоянии, что захотелось прилечь поудобнее. Будет неприлично, прошептала Катя, если войдет Григорий Донатович и увидит, чем мы занимаемся, но остановиться мы уже не могли. Ласковое наше соитие было подобно предутренней грезе, и никто нас не будил, пока мы сами не очухались. Оконную занавеску трепал ветерок, комната слегка покачивалась, как лодка, которую оттолкнули от берега. Блестящие Катины глаза были прекрасны, в них стояла вечность.

Закурив, я сказал:

— Я тут пораскинул умишком маленько. Надо нам с тобой пожениться.

— Не надо так шутить.

— Я не шучу. Я уже с Григорием Донатовичем сговорился, чтобы до загса подбросил. А ты что, против?

Катя села, свесив ноги с кровати, закуталась в халатик: теперь я видел только пушистый упрямый затылок.

— Саша, я тебе не верю.

— Чему не веришь?

— Ты не можешь говорить это всерьез.

— Почему?

— Ты совершенно меня не знаешь. Даже не знаешь, сколько у меня было мужчин.

Я потянул ее к себе, но она вырвалась, резко отбросила мою руку:

— Саша, ответь на один вопрос, только честно.

— Ну?

— Зачем ты пригласил меня в ресторан? Тогда, в первый раз.

— Разве не догадываешься?

— Сам скажи.

— Хотел переспать с тобой, зачем еще приглашают в ресторан.

Повернулась ко мне, и лицо у нее было восторженное, как у Миклухо-Маклая, который впервые увидел папуаса.

— Ага! Значит, думал, я проститутка. А теперь что же случилось?

— Боже мой, Катя, да что с тобой? Что тебя так задело? Подумаешь, распишемся. Это же никого ни к чему не обязывает. Сегодня распишемся, завтра разведемся. Делов-то куча.

Тут, видно, я попал в какую-то болевую точку.

— Свинья ты, и больше никто, — просто сказала она. В принципе это был не самый ошибочный диагноз.

— Кстати, — спросил я, — раз уж затронули эту тему. Сколько же у тебя было мужчин?

— Меньше, чем думаешь.

— Да я и не думаю, что больше сотни.

Молча слезла с кровати, босиком пошлепала на кухню. Я докурил, беспричинно улыбаясь, и побрел следом. Пока мы миловались, Григорий Донатович успел отобедать и теперь попивал чаек с малиновым вареньем. Улыбающийся, распаренный, точно из баньки. Катя, нахохлившись, как воробышек, сидела напротив.

— Думал, вы уснули, не хотел тревожить, — оправдался Гречанинов. — У нас, у стариков, свои маленькие радости. Набил брюхо — и на бочок. Но и тебе тоже, Саша, следует поесть чего-нибудь горяченького. Суп у Катеньки получился — объедение… Вы что такие смурные оба? Повздорили?

Катя поднялась к плите, налила супу в тарелку и поставила передо мной. Все молча.

— Посоветуйте, пожалуйста, Григорий Донатович, — обратился я к наставнику. — Вы, наверное, в женщинах больше моего разбираетесь. Какого рожна им надо?

— Ты о чем?

— Обидела она меня очень.

— Кто? Катя?

— Неужто для женщины важнее всего капитал? Я понимаю, не красавец, вдобавок изувеченный, и с головенкой, как вы оба подмечали, неладно, но разве это так важно? Значит, жить во грехе со мной можно, а для супружества не гожусь? От чистого сердца предложил расписаться, а в ответ цинизм и насмешки. Будто я прокаженный.

— Можно бы найти другую тему для идиотских шуточек, — заметила Катя. С сомнением я отхлебнул несколько ложек горячего варева.

— И это — суп? Ты бы еще резины добавила.

— Не нравится, не ешь, — сказала Катя.

— Со мной, конечно, нечего считаться, раз уж я одной ногой в могиле, но кто тебя учил так лук пережаривать?

Катя сделала движение, чтобы забрать тарелку, но я увернулся.

— Ладно уж, с голодухи чего не сожрешь… И еще что любопытно, Григорий Донатович, какое у них самомнение. Никакой правды не терпят. Чуть что не по ней, сразу обзываться. Допустим, я ее не устраиваю как муж, ну так скажи об этом культурно, деликатно. Чтобы не было больно жениху. Существуют же между людьми какие-то санитарные нормы общения. Так нет же, обязательно прямо в лоб: свинья ты, дескать, и жену ищи в хлеву. Однако не все такие, нет. Я раз пять уже пытался жениться, разумеется, неудачно, но не всегда нарывался на грубость. Отказывать можно по-всякому. Одна женщина, никогда ее не забуду, красавица, умница, пожилая, правда, в жэке у нас работала уборщицей, даже подарила пять тысяч. «Ступай, сказала, Сашенька, придурок ты мой, выпей водочки, тебе и полегчает». Вот это, я понимаю, интеллигентность. Обидеть легко, ты попробуй пожалеть. В каждом инвалиде можно найти что-нибудь хорошее. Правильно я рассуждаю, Григорий Донатович?

Гречанинов глубокомысленно кивнул.

— Знаете ли, коллеги, вы удивительно подходите друг другу. Я вот сейчас только это заметил.

Надо было видеть, как просияла вдруг Катенька.

— Вам действительно так кажется? Но почему же тогда он все время насмехается?

— Какое там насмехается. Просто растерялся. Любовь вообще такая штука, всегда застает врасплох. Всегда нападает как бы сзади. Плюс к этому тяжелые сопутствующие обстоятельства. Вот наш Сашенька и обмер. Но он тебя любит, это несомненно.

Катя перевела сияющий взгляд на меня, как раз я доскребывал последние ложки супа.

— Со стороны виднее, — ответил я на немую мольбу. — А чего у тебя там еще в кастрюле приготовлено?

В ту же тарелку, где был суп, Катя наложила до краев тушеной баранины с картошкой, сдобренной чесночком и специями. Я копнул вилкой, брезгливо понюхал и положил в рот. Разжевал и проглотил.

— Что ж, неплохо, — признал, — но соли маловато. И косточки чересчур крупные. Первый раз, что ли, жаркое готовишь?

Катя сказала:

— Григорий Донатович, можно я его убью?

— Налей ему лучше коньяку. Вон, видишь, бутылка сзади тебя на окне.

Мы все выпили по рюмочке, и под коньяк я как-то невзначай попросил добавки. Брюхо раздулось, но я терпел. Пожалуй, это был один из лучших вечеров в моей жизни. В нем было что-то такое, что нельзя определить даже словом «покой». Словно долго я куда-то стремился, кого-то пытался обогнать, но ничего не достиг, состарился и отяжелел, утратил веру в себя и вдруг, очутившись за этим столом, с удивительно родными людьми, заново в одночасье помолодел и развеселился. Лучик новых надежд пробился сквозь тучу безумия.

Попозже я позвонил Зурабу, но дома его не застал. Галя была не в духе, а это, как я знал, бывало в двух случаях: либо Зураб завел любовную интрижку, либо поехал выяснять отношения с Петровым. На сей раз оказалось второе. Я перезвонил Коле, Зураб был у него. Говорил я с ними по очереди, но как бы с одним человеком. Оба были пьяны, как в лучшие очаровательные годы нашей жизни. После бестолковых воплей и горьких укоров (брезгую их компанией!) мне удалось выяснить, что они продолжают работать над проектом средневекового подмосковного замка, причем продвинулись уже очень далеко. Они заканчивали проектировку подземных анфилад, где по знакомству выделили мне отдельное личное помещение — в вице конусообразного колодца с расширением книзу. В этом колодце у меня будет циновка из конского волоса и кувшин с водой, но иногда из сердобольного чувства они будут спускать мне на веревке корзинку с объедками. Однако у меня был шанс избежал» этой участи, если я немедленно присоединюсь к ним. Сцена моего заточения в средневековом подземелье так развеселила двух придурков, что кто-то из них в пьяной истерике оборвал телефонный провод.

— У меня есть друзья, — пожаловался я Кате, — за которых мне стыдно перед людьми.

Наугад я набрал номер конторы, и в трубке мгновенно возник авторитетный тенорок Георгия Саввича. Посочувствовав для виду моему законспирированному положению (на что я ловко возразил, что все мы, дескать, отчасти нелегалы в своем Отечестве), он сообщил обнадеживающую новость: по его сведениям, Гаспарян вот-вот возвратится. Я, правда, не понял, чем эта новость так уж хороша. Георгий Саввич пояснил: разборка наверху закончилась. Он сам плохо верил в то, что говорил.

— Эти люди не останавливаются, — сказал я. — Если что-то начинают, идут до конца. Выкорчевывают всю цепочку.

Огоньков заметил успокоительно:

— Возможно, ты прав, но с одним уточнением: мы с тобой в цепочке не значимся. Это был перебор. Техническая погрешность. Надеюсь, Гаспарян выплатит компенсацию за моральные издержки.

Георгий Саввич велел перезвонить через три-четыре дня, и мы распрощались.

— Ты с кем сейчас разговаривал? — спросила Катя.

— С начальством. А что?

— Он плохой человек?

— Почему? Обыкновенный. Делец, проныра, хват. В прежние времена был бы не ниже предисполкома. Теперь денежки сколачивает из чужих слез. Но бедных не грабит. Обслуживает богатую публику. Мы с ним духовные братья. Может, нас похоронят в братской могиле.

— Нет, — сказала Катя. — Он плохой. У тебя было такое лицо, как будто кислятина во рту.

Мы пошли на кухню — попить на ночь чайку. Гречанинов спал на раскладушке, отвернувшись лицом к стене. Раскладушка коротка — ноги нависли над полом. Прикрыт зеленым пледом. Мы старались не шуметь, но он все же пробурчал сквозь сон:

— Не тушуйтесь, ребятки, вы мне не мешаете.

Все необходимое для чаепития мы уместили на поднос и отнесли в комнату. Я прихватил недопитую бутылку коньяку. Спросил:

— Потушить свет?

— Постарайся выспаться, Саша. Завтра трудный день.

В комнате по привычке щелкнул кнопкой телевизора, и на экране высветилось родное лицо Чубайса. Как обычно, он был не в себе, чему-то радовался, победительно ухмылялся и предупредил, что никакие козни не помешают ему приватизировать страну. Уже второй месяц во врагах у него ходил мэр Лужков. Очарованный, я заслушался, но Катя чего-то испугалась:

— Выключи, выключи скорее!

— Что с вами, мадемуазель?

— Перед сном нельзя на них смотреть. Никогда этого не делай.

— Почему?

Сначала она вырубила великого реформатора как раз на фразе: «…они напрасно надеются…», потом объяснила. Оказывается, ее папочка включал все политические передачи подряд, пристрастился, как к наркотику, потерял сон, начал заговариваться и однажды, тайком от близких, пробрался на какой-то митинг, где его так помяли, что до сих пор одно ухо не слышит и левая рука не сгибается. Вот так я узнал хоть что-то интересное о ее родителях.

— Ну и что с телевизором? Больше не смотрит?

— Если бы! — В ее глазах искреннее страдание. — Это же как болезнь, Саша. У нас дома такие страшные скандалы бывают, ты не представляешь. У мамочки пять сериалов, а у него, по другой программе, допустим, какая-нибудь Прошутинская со своей кодлой. Мне же их разнимать приходится. Я этот ящик больше видеть не могу!

Мы выпили чаю с коньяком, курили, разговаривали, время двигалось неспешно. В первый раз мы так сидели, будто прожили вместе долгие годы. Во всем постепенно пришли к согласию, кроме одного незначительного пункта: она не собиралась за меня замуж. Но, с другой стороны, и мысли не допускала, чтобы нам разлучиться. Слово за слово Катя поведала историю своей первой любви. На втором курсе института, когда она была еще девушкой и шла в этом ключе на своеобразный рекорд, ее прибрал к рукам комсомольский секретарь с четвертого курса по имени Николай. Могучий, розовощекий функционер навалился на Катю, как ураган, и повез отдыхать в привилегированный санаторий «Березка». И там уж избавил от всех детских наивных комплексов, заодно заделав ей ребеночка. Он тоже, как и я, обещал жениться и ранней осенью привел к своим родителям на осмотр. Тут и произошел перелом в их отношениях. Родителям она не глянулась, они категорично сказали: нет. На другой день Коля сам ей в этом признался. Разумеется, Катя огорчилась, но бодро сказала: «Ну и что!» — «Как это ну и что? — изумился любимый человек. — Это же родители!» Вскоре выяснилось, что волевой и напористый лидер курса, о котором мечтала половина девочек в институте, всего лишь пухлый, капризный телок, которого ведут на веревочке. С сильными личностями, коих с колыбели готовят к большой общественной карьере, это часто происходит, но Катя столкнулась с таким случаем впервые. У бедного Коленьки не было ни собственного мнения, ни решимости к самостоятельному поведению, ни личных пристрастий. Зато у него была огромная, как у бычка, потенция, и он был превосходным любовником, хотя Катя и это вполне оценила только впоследствии, когда они уже расстались.

Родителям Коленьки она не понравилась по единственной причине: бесперспективна. Он добросовестно ей это передал, чуть не плача от горя, ибо сильно привязался к ней в санатории, но когда она спросила, что это значит — бесперспективна? — ответил с комсомольской многозначительностью: «Не маленькая, должна понимать!»

Поняв, она пошла делать аборт. Операция прошла удачно, бесследно, но потом она начала тяжко, по-щенячьи страдать. Вся зима с ее праздниками и морозами вылетела из ее памяти целиком. Она состарилась, исхудала, превратилась в ходячий скелет, и преподаватели, из жалости к внезапному увяданию цветущей девушки, прощали ей хроническую непосещаемость занятий и ставили автоматические зачеты и «уды», иначе она вылетела бы из института. Любовное потрясение могло ее убить, но не убило, и к весне, шажок за шажком, тягучая страсть к двужильному комсомольскому недоумку переродилась в холодное, тоже по-своему мучительное презрение. Она перестала бояться, что при встрече с любимым на факультетских ступеньках грохнется в обморок, и однажды, перед самой Пасхой, когда он внезапно позвонил и пригласил «тряхнуть стариной», у нее возникло чувство, что услышала голос с того света. Спокойно пожелала доброго здоровья его родителям, папочке с мамочкой, и повесила трубку, даже не дослушав, что он там продолжает булькать в трубку.

Меня эта история возмутила.

— Все-таки ты безнравственный человек, Катерина, — сказал я. — Как же ты могла так грубо обойтись с любящим тебя мужчиной? Может быть, он позвонил, потому что хотел повиниться?

— Да он не виноват ни в чем. Просто своего ума не было.

— А про ребенка ты ему сказала?

— Нет. Зачем?

— Но любовник, говоришь, был хороший?

— О да! Я за ночь сбрасывала по три килограмма. Трусики утром еле держались.

— Любопытно. Три килограмма. Помножить на десять дней. Сколько же в тебе осталось к концу сезона?

— Саша!

В эту ночь я с избытком изведал, что такое ревность. Это то же самое, как провалиться во сне в черную яму и лететь, лететь с нарастающей скоростью, с ужасом сознавая, что никогда не достигнешь дна.


ГЛАВА 7
Неприглядную картину застали мы на складе. Даже видавшего виды Гречанинова она немного удивила. Четвертачок сидел на полу возле своего горшка, а Валерия, насупленная и сосредоточенная, с растрепанными и даже, кажется, отчасти выдранными волосами, с подбитым глазом лежала на койке, закутавшись в его пиджак и подстелив под себя его рубашку. Оба были так увлечены какими-то своими внутренними разногласиями, что на нас почти не обратили внимания.

— Пришел Дед Мороз, — весело объявил с порога Григорий Донатович, — и подарки вам принес.

Достал из сумки традиционную бутылку «Кремлевской» и показал ее сначала Четвертачку, а потом девушке. Четвертачок громко рыгнул:

— Дай! Пожалуйста!

От шеи и ниже он был весь заляпан кровью, как бумага кляксами, но были в нем и хорошие перемены: заплывший блямбой глаз наполовину открылся и светился тусклым осенним светом.

— Дай! — повторил умоляюще.

— Чуть попозже, — сказал Гречанинов, — Где ты так поранился?

Четвертачок перевел влажный взгляд на меня:

— Архитектор, не будь дешевкой! Дай выпить, иначе сдохну.

Валерия заметила укоризненно:

— Ну вот, мальчики, теперь вы точно все покойники.

— Почему? — спросил я.

— Заперли с животным. Всю ночь меня насиловал. А ведь невинность пуще глаза берегла. Может быть, для тебя, Саша? Ты не оценил. Что ж, пеняйте на себя. Теперь вас никто не спасет.

— Мужики! — подал голос Четвертачок. — Это ведьма. Убейте ее. Падлой буду!

Вскоре выяснились некоторые печальные подробности этой ночи. По настойчивой просьбе девицы, якобы продрогшей, Четвертачок отдал ей всю свою одежонку, но когда под утро задремал на полу, она подкралась и ткнула ему в глотку маникюрными ножничками. Артерию не задела, осечка вышла у гадины, поэтому он до сих пор чудом живой. Девушка рассказывала по-другому. Всю ночь зверюга ее терзал, ублажая звериную похоть, при этом принуждал делать такие вещи, о которых она даже папочке постыдится рассказать, а потом в дикой злобе он всего себя изодрал ногтями. Это было пострашнее всяких фильмов ужасов, пожаловалась девушка, всплакнув.

Растроганный ее рассказом, Гречанинов сказал:

— Действительно, это все неприятно. Ну ничего, сейчас позвоним Шоте Ивановичу, пускай тебя забирает. Только сначала я с ним поговорю.

Появился из сумки заветный телефон, Валерия послушно набрала номер. Могол ответил сразу:

— Ты что же, парнишка, — попенял Гречанинову, — в прятки играешь? Где Лера?

Гречанинов ответил:

— Давайте так, Шота Иванович. Условимся окончательно. И с дочуркой тоже в последний раз поговорите.

— Ты что мелешь, парень?

— Я думал, ты умнее, Могол.

Валерия тянулась к трубке, как к конфетке: мне!

мне! — из пиджака выпросталась и села, гневно сверкая глазищами, но Григорий Донатович звонко щелкнул ее по кисти.

— Уймись, егоза! Пусть папочка договорит.

Могол отозвался тоном ниже, вкрадчиво, голосом, похожим на Чумака:

— Напрасно обижаешь, приятель. Обычные меры предосторожности. Не в бирюльки играем.

— Целую дивизию пригнал, да?

— Дай, пожалуйста, Леру на минутку.

Гречанинов передал ей трубку. Четвертачок приблизился сбоку и делал мне красноречивые знаки. Из милосердия я налил ему водки в жестяной стаканчик. Гречанинов осудительно покачал головой.

— Папа, это я! — Точно в такой интонации Тарасова начинала знаменитый монолог в «Бесприданнице». — Папа, мне плохо!

— Что они тебе сделали?

— Какой-то ужасный подвал, папочка!.. Оставили на ночь, без еды, без питья. Вдвоем с Четвертушкой. От него несет, как от помойки. Папочка, вытащи меня поскорее отсюда! Не могу больше!

Гречанинов усмехался, явно довольный тем, как складывается разговор отца с дочерью. Четвертачок нахально толкнул меня в бок, чтобы я налил еще стаканчик. Я показал кукиш.

— Котенок, держись! Передай трубку этому… — пожалуй, первый раз голос Шоты Ивановича эмоционально окрасился: по нему пробежал бархатный рокот, как по чистому небу перед дальней грозой.

— Слушаю вас, — сказал Гречанинов.

— Давай без дури, парень. Сколько тебе надо? Назови цифру. Но помни: удрать от меня невозможно.

Гречанинов, неожиданно протянув руку, ухватил Валерию за плечо и резко сжал. От неожиданности она так истошно взвизгнула, словно второй раз за сутки потеряла невинность.

— Еще одна угроза, Могол, — сказал он в трубку, — и все наши общие заботы останутся позади. Понял меня?

— Ты ударил девочку?

— Даю еще минуту на канитель. Не пытайся запеленговать, не сможешь.

Минута Моголу не понадобилась: вопль дочери его растревожил.

— Говори, куда подъехать?

Гречанинов объяснил: Яузская набережная, поворот на фабрику вторсырья, трансформаторная будка, от нее пешком в сторону реки. Через сорок минут.

— Какие гарантии? — спросил Могол.

— Никаких.

— Лера будет с тобой?

— Не торгуйся. Выбора у тебя нет.

— Понимаю. Согласен. Уже выезжаю.

Мы обернулись быстрее. Гречанинов сел за руль и выжал из «семерки» все, на что она была способна. Коротким, одному ему известным путем в мгновение ока добрались до эстакады, откуда отлично просматривалась окрестность: фабрика, река, подходы к трансформаторной будке. Гречанинов приказал:

— Садись за руль и жди. Никаких самостоятельных действий.

Нагнулся и достал из-под сиденья коричневую брезентовую сумку, а из нее короткоствольный автомат. Погладил цевье, проверил диск и упрятал обратно. Глаза пылали сумеречным электрическим огнем. Лицо хищное, осунувшееся. У меня сердце екнуло.

— Последний акт, Саша. Не волнуйся. Я — мигом.

С сумкой под мышкой, в куртке, в спортивных брюхах прошел чуть вперед, шагнул в сторону — там лестница вела вниз с эстакады — и исчез, пропал с глаз.

Остался я один на взгорке, как на подиуме, как мишень в тире, припаркованный в неположенном месте. День стоял серенький, с крапинами туч на отечном небе, но пока без дождя. На душе у меня было безмолвно. Последний наступил акт или предпоследний — мне до этого словно не было дела. Хотелось спать, и поломанные кости ныли. Я успел выкурить две сигареты, когда далеко внизу из-за угла жилого дома вышел мужчина в кожаной куртке и с какой-то палкой — то ли зонтик, то ли тросточка — в руке. Темноволосый, коренастый, с переваливающейся походкой — отсюда, сверху, он казался этаким неспешно передвигающимся грибом. Это был, конечно, Могол, кому же еще быть, тем более что уверенно направился к трансформаторной будке. Ни назад, ни по сторонам не оглядывался. Гречанинова не было видно, и вообще никого не было вокруг: пустынно, как в лесу.

Заглядевшись до рези в глазах, я не заметил, как к машине приблизился мальчонка лет двенадцати-тринадцати, из тех, которые любят бросаться под колеса с пачкой газет в руке или с тряпочкой для чистки стекол. Счастливое, беспризорное дитя реформ. Разглядел только тогда, когда он запрыгал перед окошком, требуя, чтобы дал ему прикурить. Мне бы задуматься, как и зачем он оказался здесь, где тротуара нету, но я не задумался. Озорное, смеющееся личико не вызвало никаких подозрений. Он так смешно выпячивал губы, в которых была зажата сигарета. Я опустил стекло и протянул зажигалку, продолжая краем глаза наблюдать за мужчиной, бредущим навстречу автомату Гречанинова.

Вместо того чтобы прикурить, мальчонка сунул мне в рыльник газовую пушку и нажал курок. Кому еще не пуляли в нос газом, пусть поверит на слово: ощущение премерзкое. Перед тем как отключиться, я почувствовал, как череп, точно электросваркой, располосовало надвое и звезд с неба просыпалось столько, сколько их вряд ли наберется в целой галактике.


ГЛАВА 8
Я сидел в неудобной позе на стуле: руки и туловище прихвачены ремнями к спине. Комната с белыми стенами наподобие больничной палаты, но без кроватей. Стол у окна, наглухо зашторенного. Но свету избыток — с потолка и от слепящей лампы сбоку, с ртутным отражателем, направленным в глаза.

Кроме меня, в комнате трое мужчин в одинаковых серых спецовках. Вид у них озабоченно-деловой, но не грозный. Главный, конечно, вот этот — похожий на лаборанта в НИИ, черный, как цыган, с внимательным, хмурым взглядом естествоиспытателя.

— Проснулся? — спросил без всякого выражения.

— Ага. А где я?

— Как себя чувствуешь?

— Голова какая-то чумовая.

Цыган сделал знак помощникам, и те зашли сзади.

— Сейчас подлечим. Крепись.

Тут я обнаружил, что правый рукав рубашки у меня закатан выше локтя, а у черного человека приготовлен шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Пока он умело вводил его в вену (мою), я поинтересовался:

— Это что?

— Хорошее лекарство. Сразу полегчает.

И в самом деле, буквально через несколько мгновений мне стало так хорошо, как на Рождество в кругу друзей. Пятисотваттная лампа больше не раздражала сетчатку, и мне удалось посмотреть на нее в упор. Какой чудесный, волшебный препарат всандалили эти милые люди! Я пискляво рассмеялся, как от щекотки, и мой добрый черный покровитель дружески, хотя и строго улыбнулся в ответ. Двое его помощников, один из которых уселся за стол и приготовился что-то писать, тоже радовались вместе со мной, всячески выказывая свое расположение, хотя лица их, надо заметить, я различал нечетко. Не было сомнения, что все трое желают мне только добра и мы все здесь собрались для какого-то праздника, который почти наступил.

— Ну вот, — удовлетворенно заметил черный человек, — видишь, все в порядке, да?

— Еще бы! — воскликнул я с чувством.

— Теперь давай немного поговорим. Я буду спрашивать, а ты отвечать. Хорошо?

— Конечно, конечно, спрашивайте! — Я энергично затряс головой, преданно ловя его взгляд. Смех по-прежнему душил меня, но вместе с тем возникло некое беспокойство: как бы невзначай чем-нибудь не огорчить замечательного нового друга.

— Как тебя зовут?

— Саша Каменков.

— Сколько тебе лет?

— Тридцать восемь.

— Где живешь?

Я назвал свой почтовый адрес, а заодно, чтобы вернее угодить, и номер телефона, свой и родителей.

— Отлично, Саша. У тебя ничего не болит?

— Что вы, что вы?! Мне хорошо. Спасибо вам!

Отдаленно я припомнил, что действительно когда-то давно у меня болела ключица, были сломаны ребра и еще было много такого, что мешало радоваться жизни, наслаждаясь каждым глотком воздуха, как благодатью.

— Скажи, Саша, ты знаешь девушку по имени Валерия?

— Конечно, знаю. Она очень красивая, — я неприлично хихикнул, но черный человек не обиделся.

— Ты, наверное, помнишь, где она сейчас?

— Разумеется, я… — вдруг мной овладела паника. Я покрылся липким потом, и комната неожиданно померкла. Черный человек положил руку мне на плечо, удерживая взглядом на призрачной колеблющейся грани между отчаянием и счастьем. О да, я помнил Валерию и знал, где она, но объяснить словами не мог. Возникали зрительные пространственные образы, но никаких конкретных названий или цифр. Это было ужасно.

— Успокойся, Саша, успокойся! — заботливо проговорил черный друг. — В чем дело? Какое затруднение?

Искорки неподдельного сочувствия в его глазах помогли мне справиться с отчаянием. Кое-как я объяснил, что помню улицу, и как подъехать, и склад, где девушка заперта вместе с Четвертачком, но ничего больше.

— Поедем туда, я все покажу, — предложил я с надеждой.

— Пока не надо, — сказал цыган. — Лучше попробуем нарисовать. Митя, дай бумагу!

Мне развязали руки, и с помощью наводящих вопросов, общими усилиями нам удалось восстановить на чертеже месторасположение этих проклятых складов близ Яузской набережной. Меня увлекла эта интеллектуальная игра, когда кубик за кубиком, как в головоломке, из сознания выколупливались все новые сведения.

— Молодец! — похвалил наконец черный человек, и у меня словно гора спала с плеч. Особенно я обрадовался, когда один из его помощников отвесил мне дружеский подзатыльник. Но испытания еще не кончились. Те же трудности обнаружились при установлении адреса Гречанинова. Правда, с этой задачей я справился намного быстрее, потому что мы шли уже по проторенной дорожке. Я даже ухитрился вспомнить номер дома и квартиру, где провел двое или трое суток. Но и это было не все.

— Эврика! — завопил я не своим голосом. — Я же знаю телефон. Там Катя. Она все расскажет.

Последнее умственное напряжение выбило, подорвало мои силы, глаза начали слипаться. Черный человек пытался выяснить, кто такой Гречанинов, но я, уже без всякого энтузиазма, бурчал в ответ что-то нечленораздельное, с горечью сознавая, что говорю совсем не то, чего от меня ждут. Сквозь тяжелую, свинцовую пелену, наползающую на мозг, занавесившую праздник веселой дружбы, я еще услышал, как они разговаривали между собой. «Чего-то он быстро сомлел, шеф?» — «Препарат новый, дозу не угадаешь». — «Куда его теперь?» — «Кныша позови, пусть займется». — «Похоже, на списание?» — «Прикуси язычок, Митя. Он тебя не раз подводил…» Дальнейшее, как у Гамлета, молчание…

Из наркотического осадка выбирался долго, мучительно. Уже я понимал, что не сплю, но никак не удавалось разлепить веки, словно сросшиеся с глазными яблоками. Несколько раз опять проваливался куда-то, но не в сон и не в забытье, а в нечто промежуточное, зыбкое, пограничное, где плавали такие монстры, что тянуло завыть в голос, но и голоса тоже не было. Впрочем, сквозь хилую трясучку подсознания одна мысль пробивалась вполне отчетливо и звучала предельно лаконично: доигрался, подлец!

Чуть позже обнаружил, что лежу на обыкновенной деревянной кровати, укрытый шерстяным пледом, в обыкновенной комнате с дощатыми стенами (похоже, загородный дом), с окном, забранным снаружи железной решеткой, и уверенность — доигрался, подлец! — подкрепилась логическим рассудочным обоснованием. Я восстановил в памяти все, что произошло вчера (или когда?), вплоть до допроса с применением некоей сыворотки, на котором я выболтал всю подноготную, и решил, что глагол «доигрался» в моем случае неточен, уместнее здесь прозвучало бы что-нибудь попроще, вроде «обосрался». Самое паскудное в моем положении было то, что, как бы я ни раскидывал умишком и как бы ни хотел, допустим, напоследок оправдаться перед близкими людьми, приговор надо мной был скорее всего уже произнесен, ждать исполнения осталось недолго, и помощи ждать было неоткуда. Страха близкой смерти или каких-то новых мук я не испытывал, напротив, апатия пробуждения была столь сильна, что я бы, пожалуй, только обрадовался, если бы кто-то милосердный сейчас вошел в дверь и пустил мне пулю в лоб. Жизнь в этом мире, куда откуда ни возьмись наползло столько человекообразных пауков, была не по мне, ее было не жалко, да и сам я ей не подходил, поэтому цепляться за нее не стоило. Одно печалило: не увижу больше Катю, не загляну в ее блестящие, чудные глаза и не прикоснусь пальцами к ее ждущему, жадному, изумительному телу. Диковинное дело, любовь крохотной проталиной еще теплилась в моем воспаленном мозгу.

Ужаленный ею, я попытался сесть, и это неожиданно легко удалось. За окном стояло то ли раннее утро, то ли предвечернее марево — по тусклой голубизне не понять. Из одежды на мне остались лишь трусы и сбившиеся перекрученные бинты. Ключица от резкого движения кольнула в мозжечок, точно заново раскрошилась.

— Эй! — окликнул я негромко. — Тут кто-нибудь есть?!

Дверь отворилась, вроде и не была заперта. Вошел бычара в тельняшке, глянул грубо:

— Чего надо?

— Да вот, — заискивающе развел я руками. — Где я, ж подскажешь, браток?

Бычара, набычась, не отвечал и не мигал. На всякий случай я добавил:

— Извини, если побеспокоил.

— Ты хоть знаешь, который час?

— Нет.

— Жрать, что ли, захотел?

— Угу, — сказал я.

Бычара ушел, не притворив дверь, и вскоре вернулся с бутылкой кефира и батоном белого хлеба.

— На, пожуй пока. Еще чего-нибудь надо?

— Покурить бы.

Парень достал из нагрудного кармана пачку «Кэме-ла», отсыпал на тумбочку несколько сигарет, туда же положил зажигалку.

— Теперь все? Говори сразу. Хоть еще покемарю часок.

— Ты меня сторожишь?

Усмехнулся покровительственно:

— Чего тебя сторожить, и так никуда не денешься.

— Да мне никуда и не нужно, — уверил я. Парень мне понравился: он был из тех, в ком нет двойного дна. Велишь такому накормить — накормит, прикажут запечь живьем на углях — и глазом не моргнет. Я сам бы хотел таким уродиться, да, видно, припозднился.

— Ладно, — буркнул он, — по-пустому не зови. Пойду покемарю.

С неожиданным аппетитом я поел мягкого хлеба, запивая кисловатым кефиром. Зажег сигарету и босиком, по ледяному полу дошлепал до окна. В богатом я очутился поместье: ухоженные цветочные клумбы, липовая аллея, в отдалении яблоневый сад и еще дальше, почти на горизонте, — очертания высокого каменного забора. Через решетку и стекло все это мирное великолепие, словно сошедшее с подарочного слайда, открылось мне сверху, со второго или третьего этажа. Сомнений не было: я в логове демократа. Возможно, где-нибудь среди этих пышных клумб меня скоро и закопают. Непонятно было, в чем заминка. Историческая практика подтверждала, что самые лучшие, качественные компостные удобрения получаются из хлипких, чувствительных интеллигентиков, любящих при жизни порассуждать о судьбах Отечества.

Ноги окоченели, и я вернулся в постель. Лег, укрылся пледом, закурил вторую сигарету и начал думать. Думалось хорошо, голова была пустая. Зачем меня сюда привезли? Кому я понадобился живой? Ответов на эти вопросы было, по меньшей мере, три. Первый: Гречанинов спекся и Могол спекся, допустим, они перестреляли друг друга, но меня захватили чуть раньше, и тот, кто сменил Могола, один из его преемников, решил сохранить меня в законсервированном виде как важную вещественную улику. Это было самое маловероятное предположение, оно не выдерживало никакой критики. Если Могол и мой дорогой наставник оба отбыли в иные миры, то на кой черт я сдался соратникам Могола? Не разумнее ли было обрубить все прежние концы? Перевозить отыгранную пешку куда-то за город, укрывать пледом, кормить свежей булкой с кефиром — это все чушь. Спихнул в канализационный люк — и никаких хлопот. И потом, если они ухлопали Гречанинова, то с какой стати так настойчиво выспрашивали о том, где он живет и кто он такой? Гречанинов жив, вот что я скажу вам, господа!

Вторая версия: Гречанинов цел и невредим, выбрался из расставленных сетей, замочив Могола. В этом случае я им действительно нужен как приманка, как источник сведений, которые могут пригодиться в розыске. Поймать Гречанинова необходимо хотя бы по той причине, что нельзя пускать такую работу, как отстрел паханов, на самотек. Еще важнее узнать, кто санкционировал акцию. Вряд ли кто-нибудь в здравом уме поверит, что такое дельце обтяпали двое придурков по собственному почину. Да, тут все сходилось, кроме некоторых нюансов. Например, почему они начали допрос с Валерии? Выяснить, где девушка, — вот что было для них чрезвычайно важным. Они знали, что сыворотка действует недолго, но потратили на это уйму времени: тщательно, скрупулезно уточняли месторасположение складов, подходы к ним и прочее. С чего бы такая дотошность и рьяность, если допустить, что сам Могол накрылся пыльным мешком? Какую особую ценность могла представлять для них взбалмошная, распутная девица? Не логичнее ли было в первую очередь заняться Гречаниновым, чье таинственное существование таило в себе неведомую опасность, угрозу нового теракта? Похотливая девица с тремя извилинами и оголтелый убийца, за спиной которого, скорее всего, стояла какая-то обнаглевшая неизвестная группировка, — кто важнее? Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы ответить на этот вопрос. И еще. Как все трое засуетились, когда поверили, что Валерия жива и добраться до нее можно за пятнадцать минут. У цыгана зенки засверкали так, точно он сорвал крупный банк, а один из его помощников, ликуя, отвесил мне подзатыльник, как брату.

Я закурил третью сигарету и перевернулся на спину. Солнце подступило к окну, и коричневые срезы сучков на гладких потолочных досках интимно проклюнулись, как зоркие зверушечьи глазки. Нет, я не ошибался, расспросы о напарнике, установление еголичности тянулись уже как бы вторым планом, хотя были тоже важны. Таким образом, крутая девица, комплексующая на влагалищной почве, представляла для допросчиков, а главное, для того, кто ими командовал, неизмеримо большую ценность, чем все остальное. Объяснение этому факту было лишь одно: Могол жив, и я у него в плену. Радоваться тут было нечему, но, во всяком случае, появлялся шанс, до тех пор пока Гречанинов на свободе, продлить свои грешные дни.

— Эй! — окликнул я в полный голос. — Господин охранник! Можно вас на минутку?!

Как час назад, бычара возник мгновенно, но на сей раз без тельняшки. Ее он нес в руке.

— Чего опять?

Невольно я залюбовался его мощным торсом: дает же Бог силушки любимым чадам перестройки.

— Поспал немного, браток?

— Говори, чего надо?

— Тельняшку простирнуть решил?

По простодушному лику юного Сталлоне промелькнула черная тень, но от грубости он удержался.

— Прикол, да?

Я потянулся за сигаретой.

— Давай, что ли, познакомимся? Нехорошо как-то без имени. Тебя как зовут? Меня — Саней.

Бычара озадаченно почесал щеку пятерней, прикидывая, возможно, не садануть ли наглецу пяткой в рыло. Но похоже, инструкции у него были строгие.

— Как меня зовут, тебе не надо. Тебе надо тихо лежать и ждать. Если жрать хочешь, принесу.

— Видите ли, молодой человек, — сказал я как можно любезнее. — Вам может показаться, что Шота Иванович на меня обижен, но это не так. Просто у нас маленькая размолвка. На самом деле я ему вроде родного сына.

Двойник Сталлоне криво ухмыльнулся:

— Да по мне ты хоть кем будь. Я же тебя не трогаю. Чего приказано, то и исполняю.

— В таком случае не достанешь ли какую-нибудь одежонку? Какую-нибудь рубашку и брючата. Не сомневайся, отблагодарю.

— Нельзя, — отрезал он. — Это все?

Затаив дыхание, я спросил:

— Как бы Шоту Ивановича поскорее повидать?

Развеселил качка. Шутка пришлась ему по нраву.

— А ты, Саня, озорной. Конечно, сейчас сбегаю, передам.

Похохатывая, удалился, перекинув тельняшку на крутое плечо. Через минуту я его снова позвал. На сей раз он неумолимо навис надо мною черной тучей:

— Ты вот что, Санек, наглеть не надо, понял? Хоть указаний не было, но у меня нервы не железные.

— Тысяча баксов! — сказал я.

— Чего? — В грозных очах, как солнышко, блеснул интерес.

— Ты из Афгана, и я оттуда же. Окажи, земляк, небольшую услугу — и кусок твой. Клянусь Кандагаром!

— Какую услугу?

— Устрой телефончик позвонить.

Бычара подумал, покачал головой огорченно:

— Нет, нельзя. Слишком чревато. Откуда узнал, что я из Афгана?

— По походке, браток, по походке.

— Чего ж так дешево покупаешь?

Контакт налаживался, и я его укрепил:

— Задаток, это только задаток. Выберусь из этого дерьма, рассчитаемся.

— Вряд ли выберешься, — искренне усомнился доверчивый богатырь.

— Почему так думаешь?

— Чем-то ты крепко хозяину насолил… Ладно, увидим, Витюха Кирюшин меня зовут, не слыхал?

— Нет, прости. Но теперь запомню.

Отсыпав еще сигарет, он ушел, унеся с собой теплею ощущение неведомого братства.

Неожиданно, пару раз затянувшись дымом, я погрузился в легкий, какой-то светло-блаженный сон. Там встретил Наденьку Крайнову и еще каких-то прежних женщин, и естественно, Катя тоже была со мной. Женщин было много, а я один, но это никого не стесняло. Все были довольны, веселы, обходительны и наперебой предлагали друг другу разные милости, вплоть до самых интимных. Дружным гомонящим звенящим роем мы выбежали на просторный цветущий луг и затеяли половецкие пляски. Во сне я понимал, что это сон, но хотел, чтобы он продолжался вечно. Однако пришлось просыпаться, потому что одна из хохочущих озорниц слишком цепко ухватила за детородный орган.

Это была Валерия. Она сидела на кровати и смотрела на меня томным укоризненным взглядом.

— Чудны дела твои, Господи! Неужто ты?

— Я, любимый, — грустно ответила девушка. — А ты надеялся, Четвертушка меня до смерти затрахает?

— Он тоже здесь?

— Нет, любимый. Замочили Четвертушку. Быстро отмучился стервец. Легкой смертью помер. Шелковым шнурочком задавили, как порядочного. Теперь на небесах рыбку ловит в мутной водице. Да что нам с тобой его жалеть, верно, любимый? Он ведь не только меня, он твою девушку снасильничал вместе со своими гориллами.

— Можно закурить?

— Конечно, конечно, кури, — протянула сигарету и щелкнула зажигалкой. — Тебя тоже скоро замочат, если я не спасу.

— Меня-то за что?

— Ну как же, любимый, ты сколько набедокурил. Красну девицу в полон взял, папочке лютой смертью грозил. Это кто же тебе простит? Вон как высоко замахнулся, падать больно будет. Ну, да не беда. Коли сумеешь угодить, у папочки тебя отмолю хоть на недельку. Пока не надоешь мне, пупсик.

Только тут я обратил внимание, что одета девица не намного богаче, чем я: бежевые шортики и тугая сатиновая маечка на голое тело: груди надули тонкую ткань двумя тучными шарами. В нашей задушевной, нежданной беседе был какой-то изъян, и заключался он в том, что в сумрачном сиянии ее глаз, под воздействием дурных слов, нежно выпархивающих из пухлых губок, я испытывал не страх, не возмущение, как должно бы быть, а некое тягучее томление, подозрительно напоминающее любовную оторопь. Виной тому, полагаю, была полная абсурдность ситуации, мало чем отличающаяся от недавнего сна.

— Где же твой папочка? — спросил я, просто чтобы нарушить затянувшуюся опасную паузу.

Дальше все происходило, как случается в мечтах прыщавого подростка. Действительно, не тратя времени даром, умелая девица как-то ловко подкатилась бочком, разгуляла, растревожила мою податливую плоть, задумчиво улыбаясь, оседлала верхом и поскакала в трудный одиночный забег, деловито постанывая и, точно в падучей, закатывая глаза. Наблюдать за ее беспамятным путешествием, за ее мощным погружением в оргазм было приятно и поучительно, но так же быстро она и насытилась, как завелась. Натянула шортики, поправила сбившиеся на щеки пряди и спокойно уселась на стул.

— Вот и познакомились немножко, — произнесла удовлетворенно. — Тебе понравилось, дорогой?

— Да я же не успел ничего.

— Извини, это я виновата. Ужас как возбуждаюсь, когда с полутрупиком. Четвертушка, гадина, подо мной и околел.

— Некромания, — авторитетно определил я. — По нынешним временам не считается извращением, а так — направление умов. Но почему ты думаешь, что я полутрупик?

— Папочку не знаешь. Он хороший, добрый человек, но не любит, когда нагличают. Старичку твоему тоже облом. У-у, какой он гордец. Обязательно его выпрошу у папочки денька на два. Все-таки я из-за вас сильно пострадала. Чуть не простудилась в этом грязном сарае-Чаю хочешь, любимый?

Она хлопнула в ладоши, прибежал Витя Кирюшин, мой однополчанин по Афгану, где я не бывал, хмурый и по-прежнему заспанный. Опять в тельняшке. На Валерию он не смотрел и на меня не смотрел, как-то странно таращился в дальний угол.

— Витюня, чайку, ликеру, закусок! Живо!

Через пять минут бычара все заказанное доставил на большом фаянсовом подносе. Пока устанавливал чашки на тумбочке, Валерия ущипнула его за бок.

— Во! — сказала восхищенно. — Кругом мышцы, как у буйвола.

Витюня ненароком взглянул на меня, и я понял, что ему не совсем по душе нынешняя служба.

За чаем, за куревом Валерия, разомлев, и вовсе разоткровенничалась. Сказала, что напрасно я принимаю ее за какое-то чудовище, за какую-то сексуальную маньячку.

Она это якобы угадала по моим глазам. На самом деле она обыкновенная скромная девушка, которая мечтает лишь об одном: встретить солидного, порядочного, отзывчивого, но обязательно умного мужчину и выйти за него замуж. К сожалению, судьба у нее сложилась так, что большей частью ей приходилось иметь дело с разным отребьем, вроде Четвертушки, у которого на уме только разврат и всякие гадости. Правда, иногда папочка приводил в дом женихов совсем иного сорта, даже двух писателей и одного члена правительства, но когда Валерия знакомилась с ними поближе, оказывалось, что это точно такие же бандиты, только скрытые, замаскированные, что было еще противнее. От них от всех за сто метров воняло парашей. Ей давно хотелось отведать чего-нибудь свеженького, натурального, чтобы было, как в старом кино, и вот, когда она увидела меня впервые, то сразу поняла, что мечта о замужестве близка к воплощению.

— Об этой потаскухе своей забудь, — сказала она, помрачнев. — Вычеркни из памяти. Она недостойна тебя. Тем более ее тоже скоро замочат.

— Ты говоришь о Кате?

— Да, об этой твое шлюхе развратной, общей с Четвертушкой.

— А где она?

— Как где? — лукаво подмигнула. — Здесь же, в подвале. Где еще ей быть. Хочешь повидаться?

— Хочу.

— Хорошо, устрою тебе. Но в последний раз, договорились? Попрощаешься с ней. Вечерком, не сейчас. Сейчас тут полно народу.

Никакой самый опытный психиатр, уверен, не сумел бы определить, нормальная она или нет. Что-то было в со злодейских повадках наивное, простодушное, беспорочное, но мне от этого было еще горше.


ГЛАВА 9
Наконец я увидел Могола. Меня привели в кабинет, где за большим письменным столом сидел тучный человек лет пятидесяти-шестидесяти со смоляной, коротко постриженной шевелюрой и с голубыми круглыми глазами, чуть навыкате, как у рыбы. Он молча разглядывал меня, переминающегося в трусах с ноги на ногу на ковре, а потом коротким мановением руки отпустил охранника.

— Садись, Саша, поговорим, да? — сказал Могол тем же точно голосом, что и по телефону, эмоционально безучастным. Я сел, куда он указал — на высокий стул с обитой черной кожей спинкой. Все это: и сам кабинет, меблированный в лучших традициях советского официоза, совершенно безликий, и поведение (сдержанное) хозяина — поразительно напоминало сцену из лучших времен — вызов проштрафившегося работника на выволочку к начальству.

— Кури, если хочешь. Вон пепельница.

Перед ним на зеленоватой под мрамор столешнице, рядом с телефоном лежала початая пачка «Кэмела», и он толкнул ее ко мне вместе с зажигалкой.

— Спасибо, — сказал я и с удовольствием закурил. К этому моменту я уже вспомнил, почему этот человек показался мне знакомым: несколько раз он мелькал на телеэкране — сытое, умное лицо, выпуклый лоб, сильный подбородок, характерное грушевидное очертание черепа. Не помню только, в каком качестве он появлялся — спонсором, экономическим советником, банкиром или правозащитником. Все эти ипостаси для замордованного российского обывателя давно слились в один портрет. Новые люди — вечно замышляющие какие-то козни, непонятные, пугающие, точно пришельцы, спустившиеся с небес. Оскопленный, обнищавший, спившийся, проворовавшийся русский народец уже на своей шкуре осознал, что спасения от пришельцев нет, все равно доконают, не так, так этак, но в полусонном мучительном томлении каждый вечер многомиллионной тушей усаживался у грезящего ящика и очарованно внимал бредовым речам. Загадка, которую разгадают, вероятно, лишь далекие потомки.

— Ну что ж, Саша, как ты понимаешь, все теперь зависит от тебя.

— Вы про что, Шота Иванович?

— Откуда знаешь, как меня зовут? Мы ведь не знакомились.

— По телевизору видел. Только не помню, в какой передаче.

Могол тоже закурил и откинулся на спинку вращающегося кресла. Круглые глаза улыбались.

— Да, брат, приходится иногда выступать публично, надо просвещать людишек. Не вечно им жить в темноте. Ты, наверное, вообразил, что я монстр какой-нибудь, уголовник с пушкой. Уверяю, это не так. И к той истории, которая с тобой приключилась, я не имею никакого отношения. Веришь мне?

— Конечно, верю!

— Ну-ну, не переигрывай… Я ведь не со всяким своим обидчиком так доверительно беседую. Оцени. Почему, спросишь? Да все очень просто. Навел о тебе справки, парень ты хороший, честный, талантливый. Более того скажу. Нам такие люди, как ты, позарез нужны. Надо же кому-то государство заново обустраивать. С накипью этой — урками всякими, мафиози, бандюгами — мы скоро покончим. Выжжем эту мразь каленым железом. Много они напакостили, но их время кончилось. Заодно прижмем всех этих вонючих политиканов, грошовых говорунов, которым кто заплатит, тот и батька. Спускают Родину с лотка, да все по дешевке, — вот что горько до слез. Понимаешь, о чем говорю?

— Понимаю, — сказал я.

— Вижу, что понимаешь. Потому и позвал. Затмение на тебя, Саша, нашло. Приди ты сразу ко мне, разве не поладили бы? Ну как тебя угораздило вляпаться в это дерьмо. Вы ведь, Саша, с этим твоим Гречаниновым, замахнулись на самое святое — на человеческую жизнь! На вот, погляди, что твой напарничек натворил.

Фотографии, которые он мне передал, были довольно однообразные. На всех изображены трупы в разных позах, в разных ракурсах, кого как смерть повалила. Один покойник был интереснее других: мускулистый, обнаженный до пояса, видимо, снятый в морге, и это был сам Могол. Наискосок на бугристой груди четыре пулевых пятна. Понимая мое недоумение, Шота Иванович удрученно пояснил:

— Ну да, это должен был быть я. Только чудо спасло.

— Но как же?! Он же… то есть вы же…

— Верный товарищ подменил. Чистая христианская душа.

— Двойник? — догадался я.

Шота Иванович кивнул.

— Вот каких дров наломал твой кореш… Но это ладно, дело прошлое. Я одного не пойму, из-за чего весь сыр-бор разгорелся? Почему он такой злобный? Он что — маньяк?

— Кто?

— Ну этот, Гречанинов… Расскажи-ка мне о нем поподробнее. Кто он, откуда? Чего добивается?

— Но как же?..

Могол поднял кверху указательный палец:

— Погоди, не спеши. Давай сперва проясним кое-что. Ты же видишь, как я к тебе отношусь. Да и Лерочка за тебя хлопочет… Так что выбирай. Кем бы тебе ни приходился этот человек, он преступник, убийца. Ни один суд его не помилует Встает вопрос: с какой стати ты должен расплачиваться за его грехи? Логично я рассуждаю?

— Но…

— Какое там «но». Ты же не дурак. Сдай его нам и гуляй на все четыре стороны. Более того, я предлагаю тебе свою дружбу, а это, поверь, чего-нибудь да стоит.

В улыбке его круглые, выпуклые глаза наполовину прикрылись веками.

— Кто знает, Сашок, может, еще породнимся. Дочурка точно на тебя глаз положила. Да я, признаюсь, и не против. Ты хоть бедняцкого сословия, но натура творческая, нестандартная. Правильный толчок тебе дать, далеко пойдешь… Но об этом после. Выкладывай, кто такой Гречанинов и где эта сука прячется?

Я выложил все, что знал. Рассказал, как познакомились много лет назад, когда он меня нанял. Как потом иногда созванивались. Как обратился к нему за помощью, когда пришлось туго. Вот, пожалуй, и все. Последний раз его видел перед тем, как на эстакаде коварный пацаненок пальнул мне в морду из газовой пушки.

Могол выслушал не перебивая. Смотрел пытливо, оценивающе. Взгляд налился мглой.

— Ничего не упустил?

— Кажется, нет.

— Где у него запасная хаза?

— Честное слово, не знаю.

Надвинулся ближе, голубые зенки вдруг почти спрыгнули с лица.

— Саша, чего ему надо? Почему хочет меня убить?

Тут я замешкался, хотя лучше было, наверное, ответить сразу.

— Здесь какая-то ошибка, — произнес уверенно. — Зачем ему вас убивать. Он хотел насчет меня договориться. Чтобы Четвертачок отвязался.

Целую минуту Могол буравил меня взглядом, но я был чистосердечен, как никогда.

— Что ж, — отвалился на кресло, вздохнув. — Придется поверить. От Четвертачка теперь правды не узнаешь. Совесть его замучила, повесился скот.

— Это бывает, — заметил я глубокомысленно.

— Ладно, пока отдыхай. Понадобишься скоро… Кстати, тебе-то как моя дочурка? По душе ли?

— Что тут спрашивать, Шота Иванович. Я и мечтать не смею.

— Ага… А эта девица кто тебе? Катя, кажется?

Только одно веко у меня дрогнуло, и этим я до сих пор горжусь.

— А-а, девочка по вызову. Стольник в час.

Охранник длинным коридором отвел меня в противоположное крыло дома и там передал с рук на руки афганцу Витюне Кирюшину.

Вскоре он принес обед на том же, что и утром, фаянсовом расписном подносе: бульон с яйцом, курица с тушеной капустой, хлеб. На запивку — жестянка «Туборга». Очень недурно.

Наше взаимопонимание с Витюней крепло. Он покурил со мной, пока я ел.

— С этой дамочкой будь поаккуратней, — посоветовал. — Если у тебя есть шанс выкарабкаться, она его отымет.

— Не слепой, вижу… Как у вас тут на службе с дисциплинкой?

Почесал литое плечо.

— Об этом даже не заикайся. Днем вообще пустой номер, а ночью — доберманы на дворе и ток на заборе. Отсюда муха не вылетит. Ты, товарищ, надежно влип.

Я не хотел заходить слишком далеко в расспросах, чтобы не смущать добродушного малого. Да и вряд ли без «жучка» в этой комнате обошлось. С другой стороны, не такая я важная шишка, чтобы водить на коротком поводке. Я им только и нужен, пока Гречанинов на воле. Но за ним придется погоняться, это не мышка-норушка. Могол держал меня «подсадкой», но не был уверен, что Гречанинов клюнет. Могол вообще не представлял, с кем столкнулся, и это его угнетало. У него аж губа отвисла, когда я сказал, что, по моему мнению, Гречанинов профессионал экстра-класса, из тех, которые в любом государстве наперечет, и уж точно обучался всем боевым наукам и знаком с секретами «макира хирума». Недоверчиво, с отвисшей губой Могол спросил, что такое «макира хирума», и я объяснил, что это искусство концентрации биополя, которое позволяет человеку, овладевшему им, управлять колоссальной энергией, заложенной в каждом из нас, но обыкновенно пропадающей втуне. Я сказал правду, но позже пожалел об этом.

Витюня с одобрением наблюдал, как я расправляюсь с курицей, запивая ее холодным пивом.

— Давно при хозяине? — спросил я.

— Это неважно, — отмахнулся Витюня. — Но ты все же поимей в виду мои слова. На этой дамочке многие наши ребята прокололись. Иных уж нет, как говорится, а те далече. Поостерегись, товарищ, — взгляд его посмурнел. — Сам не пробовал, врать не буду, говорят, она такие штуки проделывает с парнями: живой останешься, все равно спятишь.

— Что конкретно? — я изобразил испуг.

Витюня наклонился, жарким шепотом выдохнул:

— Да то конкретно! Говорят, прокусит вену — и ты ее раб навеки. Хоть узлом вяжи. Коляна Смагина зафрахтовала на ночку, и где он теперь?

— Где же?

— Где. На подхвате в пищеблоке посуду моет, помои выгребает. Ссытся под себя. Палец покажешь, хохочет. Богатырь был, куда мне! Теперь дохлятина, пальцем завалишь. Учти, за одну ночь!

По Витюне было видно, что он сам не прочь пройти это роковое испытание, но похоже, Валерия держала его пока в резерве.

После обеда неожиданно для себя я быстро уснул, точнее, впал в сонную одурь, как на курорте, и пребывал в ней до темноты. Меня никто не тревожил, в доме было на удивление тихо, лишь из-за двери доносились негромкие голоса, звуки шагов, да где-то далеко, может быть в Москве, беспрестанно звучала магнитофонная запись — любимые Колей Петровым «Любэ», надсадно-голосистая Маша Распутина, бедовая, неугомонная Алла… Изредка я просыпался со стойким ощущением, что горевать больше не о чем, и единственное, что немного смущало, было то, что в последней фазе жизни я остался без штанов. Но и эта досадная подробность воспринималась как забавное недоразумение, из-за которого не стоит переживать, потому что вряд ли мне предстояли пышные публичные похороны. Я переворачивался с боку на бок и снова засыпал.

Смутные видения, сопровождавшие послеобеденный отдых, были безликими, вязкими, лишь один раз навестил меня сыночек Геночка, но и это сновидение было темным, путаным. Сынок привиделся в ту пору, когда ему было, кажется, лет десять и он выклянчивал велосипед «Аист», а я отказался купить, мотивируя отказ его хамским поведением и двойками в дневнике. Давно забылась та история, и велосипедов у Геночки в школьные годы перебывало два или три, но оказывается, старая обида по-прежнему торчала в его сердце, как заноза. Во сне он опять был ребенком, бесприютным и сирым, с зареванной мордашкой, и снова и снова умолял: «Папочка, родной, у всех есть велосипеды, у меня одного нету. Это же нечестно!» И снова, как встарь, я тупо втолковывал, изображая из себя педагога Ушинского: «Милый мой, велосипед еще надо заслужить. При твоем поведении жалею, что лыжи-то купили. Иди к матери, она добрая, она тебе и мотоцикл купит, но не я». — «Папочка! — изнывал сын. — Ты же знаешь, мама без тебя не посмеет. У нее и денег нет». Я был непреклонен, нес непроходимую воспитательную чушь, хотя и тогда, и теперь, во сне, мне было так его жалко, хоть помирай.

На этом отдых закончился, потому что подоспела Валерия. В растворенной двери мелькнул ее силуэт — и вот уже она скользнула ко мне под бочок. Захихикала, прижала к моей щеке холодную бутылку.

— Соскучился, любимый?

Я что-то промычал невразумительное, но почтительное.

— Твоя девочка принесла тебе водочки. Хочешь?

Мне было все равно, и из ее рук, из горла бутылки, в темноте отхлебнул вдоволь горькой отравы. Проскребло внутренности, как наждаком.

— У меня к тебе просьба, Валерия.

— Какая, любимый?

— Достань штаны.

Куснула, как комарик, за ухо острыми зубками.

— Без штанов тебе больше идет, любимый.

Я отодвинулся к стене.

— Лера, помнишь, что обещала?

— Конечно. Сейчас еще по глоточку, быстренько тебя оттрахаю, и пойдем. Как раз все в доме угомонятся.

Как сказала, так и сделала — по утренней схеме. Потом недовольно пробурчала:

— Хоть бы поблагодарил даму, которая тебя обслуживает. Какие все же у тебя манеры неучтивые. А ведь с читаешься культурным.

Она густо дымила сигаретой. Настроение у нее было меланхоличное.

— Что же получается, любимый, вроде я тебе навязываюсь?

— Ну что ты! Я о таком счастье и не мечтал. Просто растерялся немного.

— Ага, лежишь, как бревно, и ничему не радуешься.

Я промолчал. Уже совсем стемнело, комната наполнилась бледным звездным светом. Тишина была необыкновенная, словно дом вымер. Каждое произнесенное слово прокалывало воздух, как нож консервную банку. Валерия подняла бутылку и с глухим бульканьем сделала два крупных глотка. Поставила бутылку на пол.

— Нам не пора? — спросил я.

— Еще разок не хочешь на дорожку?

— Боюсь, не было бы перебора. Все-таки я после болезни.

— Чем ты болел?

— Чахотка, холера, тиф — все перенес на ногах. При этом — ежедневные побои.

— То-то, гляжу, весь в бинтах. Господи, как мне нравится, что ты такой юморной, Сашенька, но секс — самое лучшее лекарство. Ото всего лечит.

— Это, конечно, но сил-то нету. Давай сначала сходим, куда обещала? Только штанишки бы какие-нибудь… Принеси свои, а? У нас вроде один размер.

Валерия горестно вздохнула:

— Все-таки жалко Четвертачка. Пусть он подонок, пусть ссученный, зато какой был безотказный. А ты все-таки какой-то весь скользкий. Я же вижу, чего добиваешься.

— Я и не скрываю. Надоело без штанов.

Приподнялась на локте, и — удивительное явление природы! — глаза вспыхнули во мгле, как два фонарика.

— А вообще жить не надоело, любимый?

— Если позволишь, пожил бы немного.

— Правильно сказал. Если позволю… Заруби себе на носу. Если позволю! Ты моя комнатная собачка, Сашенька. Захочу — покормлю, приласкаю. Захочу — в болоте утоплю. Холодно в болоте-то, поверь. Привяжут к кочке, и будешь сидеть, пока пиявки не высосут… Хочешь девку свою еще разок пощупать, пожалуйста, я не против. Только надо ли это тебе, подумай хорошенько?

— В общем-то не надо, — согласился я. — Но раз уж собрались, чего передумывать.

Легко соскользнула с кровати, мелькнула в проеме двери и исчезла. Но ее безумие осталось рядом со мной. Я пошарил рукой возле кровати и, чтобы загасить страх, отхлебнул из бутылки. Водка была не крепче воды.

Не успел выкурить сигарету, Валерия вернулась. Зажгла свет и швырнула мне черные трикотажные шаровары. Я их поймал на лету. Штаны оказались впору, но на талии болтались. Пришлось вытянуть резинку и завязать узлом.

— Знаешь, за что тебя бабы любят? — серьезно спросила Валерия.

— За что?

— Потому что ты ужасно смешной. Еще смешнее, чем Четвертачок.

Следом за ней я вышел из комнаты. В коридоре на стуле сидел круглоликий мужчина лет тридцати и читал книжку. Подменили Витюню, а жаль. На меня он взглянул безразлично, будто стерег кого-то другого. Но у Валерии поинтересовался:

— Надолго забираешь?

— На полчасика, не больше.

— Не подведи, козочка. Патрон сегодня не в духе.

Валерия по-родственному растрепала его волосы:

— Когда я тебя подводила, дурашка?!

— Так одного раза достанет.

Я хотел было полюбопытствовать, что он читает: книга в казенной обложке и толстая, как справочник акушера, но девушка увлекла за собой. Дошли до конца коридора, причудливо освещенного замаскированными в стенах лампочками, начали спускаться по винтовой лестнице, и тут, на одном из переходов, обнаружилась узкая дверь, которую, будь я один, нипочем не заметил бы. Эту дверь Валерия отперла длинным, как шило, ключом, и мы очутились на крохотной площадке внутри забранного звукоизоляционным материалом шахтного пенала. Прямо перед нами кабинка лифта с открытым овальным входом, подвешенная на золотистых металлических тросах, — этакий уютный раскачивающийся гробик с обитыми бархатом стенами. Мне эта ненадежная игрушка была хорошо знакома, она прибыла к нам из Турции, и всякий уважающий себя казнокрад почитал делом чести установить ее в загородном доме, наравне с голубым пневмоклозетом.

На лифте спускались долго и какими-то неровными толчками, отчего у меня возникло подозрение, что наша конечная цель — пробиться к земному ядру. Валерия, прижимая к коленям ядовитого цвета дамскую сумочку, посетовала:

— Вполне могли бы успеть.

— Ты удивишься, — сказал я, — но я тоже об этом подумал.

Лифт опустил нас в подземный туннель с бетонированными стенами и с массивным блочным потолком, который по замыслу строителей должен был выдержать прямое ядерное попадание. Освещался туннель примитивными люминесцентными лампами и противоположным от лифта концом уходил в бесконечность. Редкие железные двери в этом мрачном помещении, снабженные массивными наружными засовами, с каменными фигурными козырьками, выглядели как гости из средневековых подземелий. Что-то в этом роде, но, разумеется, в более изысканном варианте мы с моими друзьями совсем недавно планировали соорудить для слинявшего за границу миллионера Гаспаряна.

Одна дверь, шагах в десяти от лифта, была наособинку. Обыкновенная, обитая кожзаменителем и с тюремным глазком, над которым нависла черная резиновая шапочка. Валерия подвела меня прямо к ней. Многозначительно прижала палец к губам, призывая не шуметь, хотя я и без того был тише травы. Более того, я уже не помнил, когда в последний раз шумел.

Она подняла шапочку над глазком и прильнула к нему, соблазнительно изогнув спину. На душе у меня было тревожно, потому что она явно затевала какую-то большую пакость. Так и оказалось. Со словами: «Ну что ж, любимый, ты этого хотел!» уступила мне место у глазка. Я заглянул внутрь.

То, что увидел, было похоже на сцену из дурного голливудского боевика, одного из тех, которые выпекались в гаком количестве на этой «фабрике грез», что ими оказались захватаны, запачканы мозги доброй половины человечества. Ощущение ирреальности происходящего усиливал зыбкий оптический ракурс, открывающийся через глазок. Комната возникла почти целиком, с конусообразными (обман зрения), ярко выбеленными стенами, с двумя высокими, на ножках с колесиками, столами, заваленными блестящими инструментами, и с черным топчаном посередине, наподобие тех, на которые укладывают трупы в морге. На топчане лежала Катя. Мне было видно ее лицо, искаженное светлой мукой. Двое мужчин в серых прорезиненных мясницких робах, один из которых стоял спиной, а другой — боком, производили над ней какие-то манипуляции. Тот, который стоял боком, придерживал Катю за плечи и плотоядно ухмылялся, второй склонился над ее животом и загораживал мне обзор. Сцена прокрутилась в абсолютной тишине, видимо, толстые стены скрадывали любой звук.

— Открой! — попросил я Валерию. Ее лицо исказила гримаса сладострастного любопытства.

— Открою, и что сделаешь?

— Пожалуйста!

Валерия, не сводя с меня жадных глаз, достала из сумочки серый пистолет и протянула мне. Я принял его с благоговением. Все чувства мои дремали. Валерия нажала небольшую кнопку сбоку от двери, которую я не заметил, и сразу прямо над нашими головами из динамика раздался настороженный голос:

— Кто это?!

— Это я — Валерия, — прощебетала девушка. — Открой, Михалыч!

— Хозяин прислал?

— Нет, к тебе на свидание пришла.

Дверь отворилась. В проеме стоял мужчина с хмурым лицом и с растопыренными, как после мытья, руками. Пальцы у него были в крови. Я выстрелил ему в грудь два раза подряд, почувствовав тугую отдачу. Оттолкнул и бросился в комнату. Второй мужчина скакнул от топчана в угол. Поднял вверх руки. Губы его шевелились, он что-то кричал, но слов я не разобрал. Что-то вроде детского: уа-уа-уа!

Я получше прицелился в разинутую рожу и нажимал курок до тех пор, пока в пистолете оставались заряды. Прорезиненный человек с раскуроченным черепом, на котором уже не осталось лица, падал на пол так долго, будто преодолевал сопротивление земли. Я взглянул на Катю. Ее глаза поплыли навстречу, исполненные смутной надеждой. Она звала меня. Я хотел подойти, но не успел. Кто-то сзади крепко припечатал мой затылок, и, утешенный, я вырубился из всех этих страшных игр.

Часть четвертая ПЛАТА ПО СЧЕТУ

ГЛАВА 1
Время подперло веселое, каждому придется рано или поздно делать выбор: оказать сопротивление или превратиться в сучонка. Убей или тебя убьют. Не в прямом, так в переносном смысле. Первой, как водится, оскотинилась творческая интеллигенция. Привыкшая загребать жар чужими руками, на карачках приползла в Бетховенский зал, слезно умоляя: раздави гадину, Борик, иначе нам всем хана! Писатели, актеры, музыканты — любимцы нации. По телевизору показывали отрывки апокалипсической встречи — незабываемое зрелище. Потом, говорят, особо удостоенные проникли к Верховному на дачу, уже с какими-то готовыми списками в руках. Реально им ничто не угрожало, на всякий случай перестраховывались. История дураков ничему не учит. Когда лет десять назад читал блистательного Оруэлла, думал: это все-таки вымысел, такого не может быть, слишком изощренно. Тем более не может быть у нас, где гениальный Коба, кажется, на столетия вперед подытожил великий эксперимент по принудительному вхождению нации в земной рай. Оказалось, еще как может, и именно у нас, вдобавок в каком-то особо гнусном, тухлом политико-блатном варианте. Какие монстры поперли наверх из партийных и уголовных отстойников, какие злобные, пещерные начались жертвоприношения — э, да что теперь сокрушаться…

Григорий Донатович мог бы мною, полагаю, гордиться: два трупа на счету — и никакой достоевщины. Пристрелил озорников, как мышей, схлопотал сзади по кумполу — и очухался в знакомой комнате, в знакомой постели, под коричневым пледом. Рядом все та же простушка Валерия. Лик ангельский.

— Ты герой, Саша! Истинный герой. Теперь я тебя еще больше люблю.

Чересчур яркий свет бил в лицо. Глаза болели.

— Будешь завтракать? Я сама приготовлю. Хочешь яичницу? У меня яичница лучше всего получается. Или сразу выпьешь водочки? Натощак полезно.

У меня пока не было желания с ней разговаривать. Я бы и просыпаться не стал, да с природой не поспоришь. День, ночь, сон, явь — так и идет чередой, пока цепочка не оборвется, как у садиста в подвале. Крепкий все-таки был зверюга, сколько пуль всадил, а он все не падал. Кровищи напрудил целую лужу. Валерия продолжала восторженно щебетать, подбираясь поближе, и на лице ее появилось задумчивое выражение, которое не сулило мне ничего нового.

Я прервал ее строгим вопросом:

— Где Катя? Что с ней сделали?

— Господи, да ты прямо зациклился на этой девке! — Валерия всплеснула руками. — Что же у нее есть такое, чего у меня нету? Может, гнездышко поперек?

Я зацепил с тумбочки сигарету, закурил.

— Вот что, Валерия. Выслушай меня внимательно. Со мной вытворяй что хочешь, но Катю не трогай.

— Ой!

— Что — ой?

— Значит, ты меня обманывал.

— В каком смысле?

— Значит, тебе эта девка дороже, чем я?

Как с ней разговаривать, я не знал, а убить ее до кучи к тем двум — не мог.

— Лера, скажи честно, ты нормальная?

— Конечно, любимый. Но ты просишь о невозможном. С какой стати я буду заботиться о сопернице? Я обещала, что буду хорошей женой, но измены не потерплю. Не надейся. Я не святая. Я очень ревнивая. Поклянись, что между вами ничего не было.

Подыгрывать в ее гнусной игре, замешанной на крови, было невыносимо, но иного выхода не было. Почему-то я больше не сомневался, что Катина жизнь, как, возможно, и моя, полностью зависят от настроения чумовой девицы. Сказать по правде, я испытывал довольно сложные чувства. Ненависти к ней не было в моем сердце. Ее натурой была злая дурь, но она была глубоко несчастной, хотя и не догадывалась об этом. Всемогущий творец посмеялся над ней, уродив для роковых забав, для которых этот мир мало приспособлен. Недалек тот час, когда ей придется в этом убедиться. Я отлично понимал, почему с таким остервенением оберегает ее Могол. Уж ему ли было не знать, что этот роскошный цветок, взращенный на помойке, без его опеки не перезимует и дня.

— Любимый, ты готов? — спросила она, не дождавшись клятв.

— К чему?

— Как к чему? — Недоумение ее было забавно, как и все, что она делала, — К исполнению супружеских обязанностей, к чему же еще.

— Лерочка! — взмолился я. — Ну зачем я тебе, ну зачем? У тебя же столько мужиков на выбор.

Вдруг она пригорюнилась, ясные очи затуманились.

— Ты не веришь, да? Думаешь, я вздорная, порченая? Думаешь, у меня только одно на уме, да? Хочешь докажу, что не так?

— Докажи.

— Сама не знаю, что со мной. Я на тебе заторчала, Сашенька. Ты такой смешной! Так улыбаешься хорошо, губки кривишь. У меня таких мальчиков не было, честное слово. Не хочу, чтобы ты о ней думал… Она сквернал, капризная. Она тебя не стоит. Честная давалка — и больше ничего. Да с ней через неделю от скуки сдохнешь. А я тебе ребеночка могу родить. Такого маленького-маленького пупсика. Ведь хочешь такого, да?

— Что с Катей, скажи?

— Да что с ней может быть, с кобылой двуногой? Каплю кровишки спустили, чтобы тебя попутать.

— Меня попугать?

— Ну да. Папочке чего-то от тебя нужно, вот он тебя и доводит. Называется психологическая обработка. Он тебя на этой девке подловил, а ты не догадался, глупыш.

— Значит, все было подстроено?

— Конечно, подстроено. Теперь папочка знает, как тебе девка дорога. Увы, я тоже знаю.

Слишком все это было похоже на правду, чтобы я усомнился. С робкой надеждой уточнил:

— Значит, и с этими, которые ее мучили, тоже подстроено?

— Конечно, подстроено. Но замочил ты их по-настоящему. Сделал таких хорошеньких двух жмуриков. И пальчики оставил на пушке. Храни тебя Бог, мой любимый! Теперь ты весь в папочкиной власти. Но я тебя спасу.

Валерия уже далеко зашла в приготовлениях. Никто не мог сбить ее с толку, ни Бог, ни царь и не герой. И уж разумеется, не я.

— Поласкай меня.

— Я не умею.

— Научишься, милый. У нас все впереди. Пообещай, что останешься со мной, если выпущу девку на волю.

— А ты можешь?

— Конечно. Папочке все равно, что с ней будет. Он мне ее вчера подарил.

Со мной происходило такое, что напоминало о далеком историческом прошлом, когда человек еще был, видимо, моллюском и прятался от крупных хищников на дне океана. Но сохраняя остатки разума, слова я находил верные, проникновенные. Лерочка, говорил я, для меня твой мир, как чащоба лесная, в нем холодно, жутко, уныло, я в нем заблудился и не могу найти дороги обратно, туда, где было когда-то светло, просторно и хорошо. Там, на равнине, не в лесу, жили люди, не волки. У них были мирные обычаи, к которым я привык. К вашим законам я все равно не привыкну, потому что их не принимает моя душа. Я не способен жить насилием, ложью и фарисейством. Но если хочешь, сказал я ей, я выполню твой мимолетный каприз: останусь с тобой и буду крепко любить тебя, хотя не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, произнося это слово. Но, пожалуйста, спаси Катю! Она беззащитна, как кролик, и тоже давно заблудилась; но если она погибнет, то вина будет на мне и этого я не перенесу. Я давно не говорил так складно и горячо, и Валерия заслушалась, доверчиво склонив головку набок.

— Как интересно, — произнесла мечтательно, — Какой ты нежный, Саша! Мне кажется, все, что ты говоришь, я когда-то читала. Только не помню, в какой книжке. Ты сам все это придумал?

После этого все с тем же растроганным, мечтательным выражением лица она довела до успешного конца любовный замысел, используя меня в качестве механического тренажера.

Мы покурили, лежа рядом, как голубь с голубкой, и она, натянув юбчонку, убежала, пообещав вскорости вернуться с завтраком.

— Водочки тоже принесу, — посулила на прощание, — Гебе надо поскорее выпить. А то ты стал какой-то не совсем твердый.

Водочки я не дождался, потому что пришел абрек и объявил, что хозяин ждет.

Во вчерашнем кабинете Могол встретил меня задушевно. Поднялся навстречу, подвел к журнальному столику, усадил, угостил сигаретой, сам поднес зажигалку. В выпученных голубых зеницах соболезнование.

— Не ожидал, братишка Саня! Ну ты тигр! Это надо же — двойное убийство. Понимаю — горячка, любовное затмение, но ты же интеллигентный человек. Это же чистое варварство. Как ты решился? В голове не укладывается. Я навел справки, родители у тебя нормальные люди, сумасшедших в роду нет. Необъяснимо! Что же теперь делать? Сам-то что думаешь?

С первой встречи я приметил в Моголе одну особенность: он был разумен. Он был настолько разумен, что вполне овладел ролью сердобольного человека, утомленного заботами о благополучии близких и эта роль доставляла ему удовольствие. Выдавал Шоту Ивановича изредка вспыхивающий в глазах яркий кошачий блеск. Его не удавалось скрыть. Нервическая шальная натура проявлялась еще в том, как он схватывал иногда первый подвернувшийся под руку предмет — зажигалку, карандаш, угол стола — и резко сжимал узловатой клешней — спускал излишек дурной энергии.

Не зная, что ответить, я пожал плечами, скромно опустив глаза.

— Понятно… Я-то тебя, Саша, не осуждаю, сам был молодой. Когда на твоих глазах любимую женщину-Валерия сказала, ты сильно выпивши был. Это правда?

— Немного кирнул.

— Спьяну, значит, померещилась чертовщина. Парней, конечно, по-человечески жалко, ничего худого за ними не водилось. Исполнительные, работящие, у обоих семьи остались. Да, брат, не всякое преступление можно оправдать. И честно скажу, со всеми моими связями трудно будет тебя вытащить. Кстати, откуда у тебя пушка взялась?

— В трусах прятал.

Могол не улыбнулся:

— Да, шуточки… Опять же при моем общественном положении… Ну что я скажу в твою защиту?.. Дескать, пьян был, погорячился, впал в помрачение… А ты, скажут, Шота Иванович, куда смотрел? Приютил бандита в доме, в женихах держал. Как мне после этого люди станут доверять? Ты об этом подумал?

— Об этом не подумал, извините.

Шота Иванович свел голубые зенки почти к переносице и таким образом меня как бы сфотографировал.

— То-то и оно, что за вас за всех приходится одному думать. Ты хоть понимаешь, что не меньше десятирика заработал?

Я нагнулся, чтобы почесать отекшую икру, и Могол в испуге отпрянул. Блестяще было сыграно, браво!

— Шота Иванович, — произнес я уныло. — Я же на все согласен, ни от чего не отпираюсь. Вы только скажите, что мне сделать?

Могол посуровел, видно, ненароком я подал не ту реплику.

— И что это на тебе за рубашка? — спросил, брезгливо кривя губы. — Это что, мода теперь такая?

— Это не рубашка, бинты. Рубашки у меня нету.

Поднялся — тучный, легкий в движениях, — сходил к столу, достал что-то из ящика, принес — запечатанная пачка пятидесятитысячных купюр.

— На, возьми… Попроси Леру, пусть пошлет кого-нибудь в магазин. Ну срам же это — в бинтах щеголять. Совсем ты, Саша, опустился. Я еще вчера заметил, какой-то ты неопрятный.

— Можно идти?

— Чего ж не спросишь про свою даму, из-за которой злодеяние совершил?

— Как она, Шота Иванович? Здорова ли?

К мудрой озабоченности на круглом лице добавилась гримаска печали.

— Эх, брат, плохо мы заботимся о своих женщинах. Была здорова, была. Вполне была здорова, пока не увидела, как ты с живыми людьми расправляешься. Нервишки-то и сдали. Сомлела. Я понимаю, девичье сердечко жалостливое. Плачет теперь навзрыд и даже как бы в слезах путается. Речь бессвязная. О тебе поминутно спрашивает. На волю просится. А как я ее отпущу, коли там отчаянный маньяк бродит? Другован твой.

Как и расписано было по его сценарию, я удивился заполошно:

— Помилуйте, Шота Иванович! Ему-то она зачем?

Пахан сцепил узловатые клешни так, что обе хрустнули.

— Вот и видно, что в инкубаторе рос. Жизни не нюхал. Преступная натура, брат, это не то, что, как ты, покосил хлопчиков для собственного удовольствия, — это целая философия. Жаль, что вы, молодые, нынче себе на уме, старших не слушаете. Преступная натура, как ржа, все вокруг разъедает. Ты думаешь, по собственной воле схватил пистоль да начал палить по людям, как по консервным банкам? Заблуждаешься, Саша! Это он тебя вел, твой кореш-маньяк. От него ты злодейской отравы надышался и незаметно повернулся в бандитскую веру. Вспомни, разве папенька с маменькой учили тебя человеков убивать? А теперь он, кореш твой поганый, сидит в ухороне, водку жрет с блядями да над тобой, дураком, подсмеивается… Ты спросил, зачем ему девица? А зачем дьявол невинную душу губит? Да просто так, именно по натуре своей преступной. И обычай у него такой, коли вцепился, нипочем не отпустит, пока зубы целы. Иначе ему самолюбие не позволит. Иначе он будет обыкновенным человеком, как мы с тобой, а он таким быть не желает. Преступная натура стремится к абсолютной власти и питается человечинкой, как котенок молочком. Улавливаешь мою мысль?

— Не совсем, — признался я, страшась глядеть в его глаза, натекшие вдруг золотистыми кровяными прожилками.

— Ладно, не понимаешь, не надо, — сказал устало. — Поверь на слово. Надобно твоего кореша-маньяка из норы выковырнуть и отправить туда, где ему положено находиться, — в тюрьму. До тех пор никому из нас покоя не будет. А девочку твою жальче всех. Как тростиночка, дрожит и рыдает. Пожалей ее, брат!

— Да я разве против? Но я же незнаю, где он.

— Так ты вчера говорил. К этому возвращаться не будем. Не знаешь и не знаешь, твое личное дело. Но поймать его — помоги.

— Да как, как?!

Хитро, беспощадно сверкнул его взгляд.

— Весточку ему подай.

— Куда, Шота Иванович? На деревню дедушке?

— Подумай, хорошенько подумай. С твоей головой не может быть, чтоб не придумал. Денька два у нас есть в запасе. Но не больше. Потом уеду на неделю. Государственные дела. Предвыборная кампания. Девушку на кого оставим? Если честно, такие здесь ухари, я им сам никому не доверяю. Ну ухлопал ты двоих, а знаешь их сколько? Вот сейчас покажу одного…

Опять поднялся, шагнул к столу, нажал на какую-то кнопку — и сей миг в комнату вкатилось чудовище. Я не преувеличиваю, нет, если бы! Детина роста двухметрового, с руками ниже колен, с опущенными, как у гориллы, плечами, с черной шерстью из-под ворота распахнутой рубахи. А рожа! Лба нет, малюсенькие бедовые глазки, точно два красноватых буравчика, расплюснутый, с вывернутыми ноздрями носище и улыбающаяся пасть, полная золотых коронок. Существо, конечно, необыкновенное, и не столько страшное, сколько омерзительное, наводящее не страх, а жуть. От него комната враз наполнилась каким-то едким звериным запахом.

Упулил глазки на Шоту Ивановича.

— Звали, хозяин? — сказал, как рыгнул.

Могол разглядывал его с веселым недоумением, будто залюбовался неопознанным объектом.

— Звал, Ванечка. Вот гостю тебя хотел показать.

Чудовище покосилось на меня, шире заулыбалось, что-то гукнуло приветливое, и я почувствовал, как по позвоночнику скользнул холодок.

— Ну что, Ванечка, — шутливо продолжал Шота Иванович. — Открой нам, будь любезен, чего тебе больше всего на свете хочется?

— Девочку! — рыгнул Ванечка и счастливо заухал. Белые ошметки посыпались с губ.

— Ну-ну, не распаляйся зря… Ступай пока. Будешь умницей, привезу девочку.

Голова чудовища поникла, спина сгорбилась, игривые глазки потухли, пятясь, выбрался за дверь и тихо ее прикрыл.

— Видал? — похвалился Могол. — Преданный, но неуправляемый. Меня одного слушается, да и то не всегда. Думаешь, кто такой?

— Обезьяна?

— Возможно, возможно. Тебе виднее. Друзья подарили, геологи. Где-то в тайге отловили.

— Зачем он вам, Шота Иванович?

— Вынужден держать, вынужден! Против таких, как твой кореш-маньяк, ему цены нет. Какие там восточные приемчики! Чутье лисье, силища медвежья. Испытанный боец. Одно плохо: на женский пол чересчур падок. Чуток не доглядишь, ужасные беды творит. Что ж, Саша, думай, думай, как кореша выманить. Сутки у тебя точно есть в запасе.

Психологический удар, который он нанес, был так чувствителен, что, поднимаясь со стула, я неловко покачнулся, и Могол протянул дружескую руку, чтобы меня поддержать.

— Да что ты, так-то уж не робей. Пока я здесь, Ванечка безопасен.

У себя в комнате, улегшись на постель, я еще долго не мог избавиться от кошмарного видения: волосатый монстр, улыбающийся своим тайным прихотливым мыслям. Я по-прежнему верил, что Гречанинов нас вызволит, отследит: пока он живой, еще ничего не потеряно, но времени у него, судя по всему, оставалось в обрез.


ГЛАВА 2
Однажды в молодости я поранил ногу на рыбалке. Полез в воду отцеплять крючок и чем-то прошил ступню, скорее всего осколком стекла. Такая аккуратная треугольная получилась дырочка. Особого внимания, естественно, не обратил, выдавил кровь, приложил подорожник и забыл. Но к вечеру ранка начала нарывать, видно, попала какая-то гадость. На другой день пошел в, баню, попарился как следует, похлестался веником, после баньки, как водится, накушались с дружками. Утром проснулся, уже вместо ранки голубоватый волдырь. И чувствую, познабливает. Померил температуру — тридцать семь с половиной. На работу идти не могу — охромел. Дня три мама лечила домашними средствами: припарки, столетник, пластырь, антибиотики и прочее, к чему я по собственному разумению добавлял много водки внутрь. Кажется, мертвец бы поднялся, но нога все хуже. Короче, к концу недели очутился в больнице — температура сорок, ступня синяя и простреливает до брюха. Врачи засуетились — тогда они заботливые были, не делали разницы между бизнесменами и быдлом, — переливания крови, чудовищные дозы пенициллина, но я все равно приготовился помирать. После двух-трех дней горячки, когда я отупел настолько, что не отличал медсестру от клизмы, я вдруг впал в блаженное просветление. Боль отступила, температура зафиксировалась на мертвой точке где-то после сорока одного градуса и стала как бы нормальной, и все концы и начала земной жизни сошлись в яркой, огненной точке в мозгу. Мне было так покойно, как после уже не было никогда. Отчетливо сознавая, что дни мои сочтены, я радовался, как ребенок празднику. Очертания предметов, как и воздух в палате, сделались выпуклыми, тугими, зримыми, а лица людей, кто бы ни склонялся надо мной, родными, незабвенными. Явь перепуталась с небытием, и то, что вчера казалось важным, значительным — мысли, слова, — вызывало во мне приступы истерического смеха. Я лишь недоумевал, почему веселюсь один, а у собеседников унылые, постные лица, будто им предстоит помирать, а не мне. Смерть, подступившая близко, отнюдь не казалась ужасной, напротив, манила неведомыми чудесами, нежданными обретениями в той стране, куда я готовился уплыть. Бояться смерти так же смешно, как, допустим, шарахаться от собственной тени, и мне было обидно, что окружающие не разделяют и, видимо, не могут разделить моих чувств, моего прозрения, продолжая надоедать уже совершенно ненужными, нелепыми медицинскими манипуляциями. Особенно меня забавляло, с какими насупленными лицами, точно о конце света, они спорят о том, ампутировать мне ногу или еще денек погодить. Нечто подобное тому состоянию испытывал я и теперь…

Обед принес афганец Витюня Кирюшин. Пока мы не виделись, его симпатия ко мне окрепла, но выглядел он озадаченным. Молча расставил на тумбочке тарелки: борщ, отбивная с картошкой, пиво, хлеб.

— Откармливают, — сказал я. — Добрый каннибальский обычай.

Слова «каннибальский» он не понял, насторожился:

— Ты про что?

— Готовят на убой.

Поглядел сочувственно:

— Похоже на то. Хозяин рвет и мечет. Чего-то ты ему сильно напортачил.

— Не больше, чем он мне.

— Ну, тут нам равняться не приходится. Ты бы повинился, если в чем виноват.

— Ага, виноват. Вовремя не удавился.

— Слыхал, они твою бабу поймали?

— Поймали, — признал я. — И мучают.

— Да, дела… — подвинул мне под локоть тарелку с отбивной. — Да ты кушай, кушай. Мясцо свежее. Позавчера свинку завалили.

Я и кушал за двоих, а простодушный афганец грустно глядел мне в рот. На его загорелом лице боролись противоречивые чувства. Видно было, что сочувствовал и готов был помочь, но не знал как. Налил себе и мне пива, выпил, задымил.

— Я тоже ихние дела не все одобряю. Но жить-то надо, верно? Вот и нанялся. Ничего, служу пока. А завтра, возможно, плюну. Но это тоже не так легко, сам понимаешь.

— Вить, может, вечерком, попозже, отпустишь в подвал? С невестой повидаться.

Не на шутку задумался, как на экзамене.

— Я бы, пожалуй, рискнул, но тебе не советую.

— Почему?

— Это тебе кажется, что дом пустой. В нем сотня щелок, и в каждой глаза. Зачем зря задницу подставлять.

— Я же вчера ходил — и ничего, обошлось.

Удивился моей наивности:

— Ты не сам ходил, тебя Лерка водила. Совсем другой расклад. Лучше я потихоньку об твоей подружке справки наведу. Как она, где. Хотя и это чревато, сам понимаешь.

— Витя, я ведь не был в Афгане. Обманул тебя.

Мудро улыбнулся, блеснули сахарные зубы.

— Да я сразу допер.

— Почему же ты?..

— Почему сочувствую? Держишься весело, уважительно. Не похож на этих сучар. У меня к ним свои претензии.

— Спасибо, Витя.

— На здоровье, Саня.

Ближе к вечеру подоспела Валерия, пахнущая ванной и французскими духами, в каком-то умопомрачительно пестром наряде: то ли кимоно, то ли сарафан, но спина голая и коленки сверкают.

Я показал ей деньги и передал распоряжение Шоты Ивановича: велел, дескать, немедленно купить костюм, потому что собирается со мной вместе фотографироваться для семейного альбома. Девица захихикала, цапнула деньги в кулачок и удрала. Через час вернулась с покупками. Все в нарядных упаковках, новехонькое — джинсы, светлый блейзер, роскошные штатовские мокасины на толстой подошве. Примерка пошла ходко. Первым делом Валерия определила, что свалявшиеся грязные бинты не идут к обновкам. Через дверь кликнула Витюне, чтобы привел какого-то Хоттабыча. Через пять минут появился Хоттабыч — худой белоголовый замухрышка в засаленном белом халате и домашних шлепанцах. Где-то, видно, рядом у них был медпункт. Из медицинского саквояжа с голубым крестом Хоттабыч извлек все необходимое для перевязки. Действовал со сноровкой, и за все время, что пробыл в комнате, не проронил ни единого слова. В глаза мне тоже не посмотрел ни разу, словно опасался увидеть что-то недозволенное. Зато Валерия веселилась вовсю: давала глупые советы, вроде того, чтобы на всякий случай поставил мне клистирчик; потом обнаружила у меня на плече какую-то сыпь и трагически потребовала у доктора, чтобы тот установил, не венерического ли она происхождения. Хоттабыч не обращал на нее ни малейшего внимания и сделал такую тугую, удобную «восьмерку», какую и в больнице не делали. Заодно выстриг и обработал новую, только вчера полученную рану на затылке.

— Спасибо, доктор, — сказал я. — У вас золотые руки.

Молча кивнул и удалился, оставив после себя запах йода и крепкого коньячного перегара.

Джинсы оказались впору, ботинки велики на два размера, зато блейзер обтянул туловище, как резиновая перчатка.

— Красавец, — оценила Валерия. — Еще смешней, чем был. Ну давай, теперь быстренько раздевайся.

— Зачем?

— Да ты что, Саш, не видишь? Я вся взопрела. Или хочешь в одежде попробовать? Нет, я люблю безо всего.

Чтобы подать пример, ловко выпрыгнула из своего кимоно-сарафана и осталась такой, какой мать родила — голенькой, прелестной, грациозной и неутомимой. Карие очи заволокло желанием. Кокетливо потянулась ручонками:

— Любимый, ну что же ты! Девочка готова.

…Она, как обычно, осталась не совсем довольна.

— Все-таки ты чересчур деликатный, — попеняла, поднося зажигалку к моей сигарете. — Немножко надо быть погрубее. Жаль, Четвертачок повесился, он бы тебе дал пару уроков.

— Валерия, дорогая, — сказал я как можно безразличнее. — Отведи меня к Кате.

Вытаращила глаза, еще чуть затуманенные.

— Ну ты даешь! Мы же вчера ходили, и чем кончилось?.. Двое жмуриков — и больше ничего.

Переубедить я ее не успел: пришел давешний абрек и передал приказ Могола: немедленно явиться. Когда проходили мимо Витюни, тот почему-то отвернулся. Я решил, для конспирации. Абрек, который меня вел, был безликий и безымянный. То есть лицо у него, конечно, было, но из тех редких лиц, по которым хочется без предупреждения вмазать кирпичом. На этот раз он повел меня не по коридору, а сразу взял направо: по боковой лестнице (сколько же тут лестниц?) спустились вниз, миновали два лестничных перехода и очутились в небольшом помещении без окон, заставленном книжными стеллажами. Мебели никакой — единственный колченогий железный стул в углу. Конвойный ткнул в него пальцем:

— Сядь, жди!

Вскоре в другую дверь и даже не в дверь, а как бы в узкое пространство между стеллажами вошел Шота Иванович. Ничего хорошего я не ожидал от экстренного вызова, но по лицу хозяина понял, что он подготовил какой-то особенный сюрприз. Оно было таким, точно Шота Иванович только что выпил стакан хины. Я поднялся навстречу. Абрек держался сбоку.

— Крепись, Саша, брат! — произнес Могол. — Новость неприятная. Батя твой загнулся.

— Что?!

— Да вот так, милый. Помнишь, как у поэта: предполагаем жить, и глядь, как раз помрем?

— Вы его убили? — догадался я.

Могол сморщился, сузив печальные глаза:

— Зачем же так! Если кто виноват, так только ты. Ты же не говоришь, где маньяк. Ну, я подумал, может, батя твой в курсе. Дело-то срочное. Послал гонца, но получилась накладка. Не успели его толком расспросить, как он дуба дал. Врачи говорят: тромб. Может, у него сердечко пошаливало?

Что-то зеленоватое, как мох, застлало глаза, и через эту зелень я бросился на Могола, норовя вцепиться в горло; но сбоку абрек подставил ногу, и я с разлету ткнулся мордой в пол. Абрек перевернул меня на спину и поставил ногу на грудь. Нога была тяжелая, как колода. Могол продолжал разговор как ни в чем не бывало, но теперь его слова доносились сверху, точно из репродуктора:

— Поверь, Саня, брат, вполне разделяю твое горе. У тебя, говорят, и матушка не совсем здорова? Я сам, Саня, сиротой вырос, ох как это горько! Никто не приголубит, не приветит, сопли не утрет. Но надо крепиться. Несчастный случай. Все под Богом ходим. А все зло от убийц-маньяков, как твой кореш. У них же ничего святого нет за душой. Ломай, круши, бей!.. Батя твой перед смертью все какой-то гараж поминал. Ты что же, ему гараж обещал справить? Бедный старик! Два метра на полтора — вот тебе и весь гараж… Ладно, брат, пойду, а ты думай, думай крепче. Времени осталось с гулькин нос… Рашидик, проводи гостя да шибко не обижай. У него вон какое несчастье, поневоле оборзеешь.

Когда он вышел, Рашидик, гнусно улыбаясь, сместил ногу ближе к моей шее и носком ботинка резко надавил на кадык. Я захрипел, завертелся ужом. Скотина давил и давил, с малыми промежутками, давая глотнуть воздуху. Наконец, каким-то чудом мне удалось перевалиться набок, и вдогонку я получил два мощных пинка в спину, по почкам. Один стеллаж обрушился на меня. Заваленный книгами, я чуток отдышался.

— Вылезай, сверчок! Ишь, спрятался, — Рашидик за ногу вытянул меня из-под книг. — Вставай, дерьмо!

Кое-как я поднялся, сначала на четвереньки, потом в полный рост. Во мне не осталось никаких чувств: ни горя, ни гнева, ни страха — только оторопь перед человекообразным существом с пустыми, как у козы, глазами. Почему оно так разъярилось?

— Учись, — процедил Рашидик. — Самый лучший прием. Называется «картулат шемцвари».

Прием заключался в том, что костяшками обоих кулаков он с широкого размаха навесил мне плюху на уши. Это было очень больно. Я упал на колени, оглохший и с блевотиной во рту. Комната пустилась в пляс. Рашидик, тоже забавно пританцовывая, прошелся передо мной и, повернувшись боком, нанес удар пяткой в солнечное сплетение. В животе как будто лопнул стеклянный пузырек. Так бы и лежал на полу, не вставая. Торопиться все равно было некуда.

Рашидик, пару раз встряхнув за шкирку, поставил меня на ноги. Жирные губы в пене.

— Мешок с дерьмом, — прошипел в лицо. — А туда же. Добрых людей тревожишь.

— Еще будешь бить? — спросил я.

— Убивать буду, гнида! Но позже. Не сейчас. Ночью.

Как поднимались по лестнице — не помню, но в коридоре меня принял с рук на руки Витюня-афганец и помог доковылять до постели. Валерии в комнате не было — и то слава Богу. Витюня присел на стул, прикурил, передал мне зажженную сигарету.

— Выпить бы чего-нибудь, — пробормотал я.

Витюня сходил за пивом. Я сделал пару глотков, но с трудом: жидкость застревала в горле, как кость.

— Поплыл? — уточнил Витюня, глядя мне в глаза.

— Есть маленько. Целый месяц бьют, никак не привыкну.

— Они умеют. Ребята ушлые. По жилочке вытягивают. Чего от тебя хотят?

— Адрес одного человека требуют, — на случай «жучка» я повысил голос: — А я его не знаю.

— Это им до лампочки. У них не знаешь, вспомнишь. На иглу сажали?

Я подумал, что он имеет в виду допрос с внутривенным препаратом, и согласно кивнул.

— Слышь, Витюня, дай в подвал схожу?

— Прямо сейчас?

— Ну а чего ждать-то?

— Не найдешь. И потом, если отпущу, мне тоже хана. Фирма веников не вяжет.

— Я по башке тебя стукну слегка вот этой бутылкой. Скажешь: напал неожиданно.

Я понимал, что он не согласится, придурком надо быть, чтобы согласиться, но так приятно было видеть нормальное лицо в этом паноптикуме.

— Если отсюда выберусь, — добавил я, — шесть штук твои. Бабки есть, не сомневайся.

— Похоже, крепко она тебя зацепила?

Я отвернулся в сторону. Что-то глаза защипало.

— Первый раз в жизни, Вить. Сам не знал, что так бывает — Еще как бывает, — заметил наставительно, как старший младшему. — От этого никто не застрахован. А моя сучка меня не дождалась.

— Это как раз сплошь и рядом, — поделился и я своим опытом. Пиво допил уже без затруднений. И бугор в брюхе рассосался. Витюня вдруг принял решение. Сказал, что чуть позже отведет меня в туалет, а там наверху маленькое окошко, стекла нет. Я помнил, уже раза три там был: уютный бревенчатый закуток с пневмотолчком — в двух шагах от моей комнаты. Под окошком, сказал Витюня, две доски висят на соплях. Если их оторвать, спокойно пролезешь.

— И где очутюсь?

…Очутился я в кладовке, под потолок заставленной маркированными мешками с каким-то изоляционным материалом. Отрывая доски, которые, по словам Витюни, висели на соплях, я обломал два ногтя на левой руке и раскровянил ладонь об ненароком высунувшийся гвоздь. Но озадачило другое: когда мочился, вместо привычней желтоватой жидкости вытекло что-то вроде марганцовки.

Выбравшись из кладовки, я оказался в просторном холле с бильярдным столом посередине. Ярко-оранжевые шары на зеленом сукне, скомпонованные в дебютный треугольник, да с пяток превосходных киев, установленных в стойке, так и манили начать партию. Представляю рожу Могола, если бы он застал меня за этим занятием.

В бильярдной две двери, и одна, как и обещал Витюня, вывела на лестничную площадку, и уже оттуда я без затруднений узким переходом вышел к лифту, на котором спустился в подвал. Люминесцентный туннель, как и в первое посещение, был совершенно пуст. Вот и черная Дверь, обитая кожзаменителем, вот и глазок с резиновой шапочкой. В него я заглядывать не стал из суеверия. С помощью суперотмычки, которой снабдил меня Витюня, в два счета справился с замком. Отмычка была сконструирована так, что зубчики разных размеров передвигались и фиксировались на ней тончайшими стальными пластинами. Методом тыка на ней можно было подобрать любую конфигурацию. Вздохнув, я толкнул дверь…

Катя лежала на черном топчане, позаимствованном в морге, укрытая простынкой, с заведенными за голову руками, прихваченными к стойкам изящными пластмассовыми браслетами. Браслеты, не милицейские, с обыкновенными застежками на кнопочках, какие продаются в секс-шопах, снял. Глупо бормоча: «Катя, Катенька, очнись, это я!» — поднял запрокинутую голову, тер пальцами виски, целовал сухие губы, щеки… Наконец она открыла глаза, и в них было столько жизни, сколько в двух мутных лесных бочажках, подернутых тиной. Но меня узнала и решила, что это сон.

— Сашенька, мне плохо здесь. Давай уйдем отсюда?

Суетясь, я зажег сигарету. Дал ей, и она послушно затянулась. Сдернув серую простынку, я всю ее ощупал, освидетельствовал каждую вмятинку, каждое ребрышко. Или я тоже был в бреду, или она была совершенно целой, без следов побоев и пыток.

— Саш, щекотно же!.. — пролепетала она. — Ну ты что, совсем, что ли?!.

Не отвечая, я снова ее укрыл и тоже закурил.

— Саш, это в самом деле ты? Дай, пожалуйста, руку.

Я положил руку на ее грудь. Катя гладила ее и рассматривала с интересом.

— Тебе что, наркотики колют?

— Все время чего-нибудь колют, ага, — беспечно согласилась она. — Но не больно, не думай. Даже приятно. Саш, а мы где?

— Ну как тебе сказать… Почти в санатории. Ты что, совсем ничего не соображаешь?

Капризно надула губки:

— Почему не соображаю. Все соображаю. Саш, хочу пи-пи!

Она глядела на меня с доверчивым выражением комнатной собачки. Это было чересчур. Что-то сломалось в груди, и я заплакал. Чертовы нервы! Отец, Катя — что дальше? Катино личико ответно скривилось.

— Саш, ты чего? Где-нибудь бо-бо?

Уложил ее обратно на топчан.

— Саш, ну правда? Что тебя тревожит?

В сущности, меня больше ничто не тревожило, но все-таки до рептилии мне было, пожалуй, еще далеко. Сердце бухало в ребра с пугающим хлюпаньем. Катя жмурила глаза, как ребенок, который бодрствует в неурочный час.

— Да ты спи, спи, маленькая. Я посторожу.

— А ты не рассердишься?

— Ну что ты, время позднее.

Через секунду она уснула. Я поправил простынку, поцеловал ее в лоб и ушел.

В коридоре поджидали двое мужчин. Обличьем похожие на Рашидика, крутые. Одеты в темно-зеленые балахоны, как у хирургов.

— Ну что, пойдем? — сказал один.

Привели неподалеку, в том же туннеле в соседнее помещение. Бетонированные стены, потолок, пол. Обстановка небогатая: пара стульев, мраморный стол, высокое черное кресло с изогнутыми подлокотниками. Высокий железный шкаф у стены.

— Раздевайся! — Передали друг другу сигареты, закурили. Через голову, с трудом я стянул блейзер, снял джинсы.

— Догола?

— Давай, давай, не умствуй.

Я остался в одних бинтах. Холодно не было. Тот, который распоряжался, обратился ко мне:

— Что же ты, вонючка, никак не угомонишься?

— В каком смысле?

— По дому без спросу бегаешь. Чего-то все вынюхиваешь. А с виду культурный.

Товарищ его поддержал:

— От них вся смута, от чернокнижников. Им бы только вонять. Совки поганые. По пайку соскучились.

Я сказал:

— Вы меня, наверное, с кем-то спутали. В душе я такой же честный труженик, как и вы.

— Как же в подвале очутился?

— Заблудился. Из сортира вышел и потерял направление.

Били сначала ногами, но как-то лениво. Один пнет в брюхо, покурит. Потом второй выберет местечко, прицелится, вмажет носком или пяткой и с интересом наблюдает, как я попискиваю. Перекатывали от стены к стене и даже сигареты не выпускали изо рта. Наконец им это надоело.

— Ладно, — сказал один. — Вставай, садись в кресло. Немного тебя проверим на вшивость.

Руки пристегнули к подлокотникам, лодыжки примотали к ножкам кресла. Получилась из меня голая раскоряка. Мужики полюбовались работой. Один для пробы потыкал в живот финкой-бабочкой.

— Вспомнил, — завопил я. — Вспомнил, где Гречанинов! Позовите Могола!

Оба лишь понимающе ухмыльнулись. Из широких карманов балахонов достали разные приспособления: моток провода с зачищенными блестящими контактами, пассатижи, разные режущие и колющие предметы — все добротное, новенькое, немецкого производства. Один контакт закрепили у меня в паху, другой — за ухом. Через элегантный приборчик, похожий на фотоаппарат, подсоединили провода в розетку. Пытка током неприятна прежде всего тем, что ощущаешь себя куском паленого мяса. Электрические импульсы по нервным окончаниям впиваются в мозг и сообщают каждой клеточке, что процесс обугливания в самом разгаре, и лишь глаза, как желуди на морозе, остаются ледяными, и кажется, что вот-вот вывалятся из глазниц. Именно глаза из-за их желатиновой сути плохо под даются воздействию тока.

Боль — уже второе. Когда хирурги вдоволь натешились, то поднимая, то сбрасывая напряжение, я превратился в слизняка. Ни кричать, ни умолять не было сил, но их разговор слышал отчетливо. Сознание чудом удерживалось на хрупкой ниточке электропровода.

— Пойдем перехватим по рюмочке, — предложил один. — Задохнешься от этой вонищи.

Второй возразил:

— Может, сначала додавим? Чего десять раз браться?

— Не велено. Сказано — постепенно.

— Чего-то мудрит хозяин. Зачем ему эта слякоть?

— А вот это, Кика, уже не нашего ума дело.

Похоже, их не интересовало, слышу я их или нет. Наконец, они решили, что все же промочить глотку не повредит, и удалились, погогатывая, оставив меня расчлененным в кресле. Я судорожно хватал воздух распухшим ртом, и вскоре мне открылась важная истина. Она была в том, что род человеческий изжил себя и не имеет права на существование ни в каком виде. Ошибка Творца зашла слишком далеко, и исправить ее возможно лишь глобально, уничтожив человечество целиком, не оставляя двуногой твари никаких утешительных лазеек в виде Ноева ковчега или очередного пришествия Спасителя. Мысль была хорошая, с ней легче было ожидать неминучего конца.

В бессильных корчах я понемногу затих и, кажется, чуток прикемарил, потому что не услышал, как вернулись братья-палачи.

Перехватили они не по рюмочке, как собирались, похмелились основательно: оба были взвинчены и веселились пуще прежнего.

— Ну чего, тихарик, оклемался? Готов ко второму сеансу?

— Господа, чего вы хотите? Вы хоть скажите!

— Да ничего не хотим, — ответили хором и благожелательно. — Чего от тебя хотеть? Ты обыкновенная лягушка, и мы ставим над тобой научный опыт. Верно, Кика?

— Для науки должен помучиться, сучонок.

— Больно же, — сказал я.

— Не надо было на папу залупаться.

Отцепили контакты и долго обсуждали, чем дальше заняться. Вариантов было много. Иные чрезвычайно мудреные. К примеру, Кика предлагал подвесить меня к потолку за одну ногу, а вторую приколотить гвоздями к полу. Его партнеру, которого звали Петруня, эта затея представлялась чересчур сложной технически, хотя Кика готов был биться об заклад на любую сумму, что он ее осуществит. Петруня с упорством истинного романтика настаивал на некоем колумбийском варианте, при котором расслаивают горло от уха до уха, а язык вытягивают в образовавшуюся щель. Смеялись оба до колик, и особую пикантность их веселью придавало то, что на самом деле они отнюдь не шутили.

— Сначала все-таки яйца надо отчикать, — заметил Кика. — Девке его подарим на память.

Ядреная острота чуть обоих не доконала, и даже я сочувственно улыбнулся. Расшалились, как детишки, ей-Богу, а остановились на самом простом. Есть такая игра, описанная еще Джеком Лондоном, называется «дразнить тигра»; в нее они и решили поиграть. Тигром был я. Условия такие: каждый по очереди наносит удар обыкновенным милицейским «демократизатором», начиная с груди и постепенно спускаясь ниже, к паху. Выигрывает тот, от чьего удара я окочурюсь.

— Не возражаешь, сучонок? — спросил Кика, которому выпало начинать (тянули на спичках).

— Нет, конечно, — сказал я. — Но вы уверены, что Шота Иванович одобрит?

Кика хрястнул дубинкой наотмашь. Я завыл по-волчьи, недоуменно прислушиваясь к странному звуку. Петруня приладился поудобнее, и от его плюхи я вместе с креслом перевернулся на пол. Недовольно бурча, игроки вернули кресло в прежнее положение.

— Ноль-ноль, — глубокомысленно заметил Кика.

— Живучий, падла! — подтвердил Петруня.

Еще два-три удара я выдержал в ясном рассудке, но потом Кика смухлевал и, видимо от злости, вдогонку к «демократизатору» смачно саданул мокасином в промежность.

Очнулся я от странного ощущения, что куда-то скачу на деревянной лошадке. Оказывается, озорники за ноги волокли меня по туннелю к лифту. Затылком я прочертил на земляном полу широкую борозду. Кинули сверху комок барахла.

— Оденься, сучонок. Ты же не в бане. Неприлично.

Пока я одевался, с трудом соображая, как это делается, братаны заспорили о том, кто из них выиграл, а кто проиграл. Получалось, что выиграли оба.

В лифте Кика спросил:

— Хочешь посмеяться?

— Хочу, — сказал я.

Посмеяться привели в бильярдную, где я уже недавно был. Там прямо на столе среди раскатанных шаров, опираясь на кий, сидел афганец Витюня. Глаза у него почти вылезли из орбит, а в рот был забит бильярдный шар. Если обладать чувством юмора питекантропов, вид у него действительно был забавный. Мертвый, он глядел на меня с упреком, словно приглашая: ну что же ты, корешок, бери кий!

Меня затошнило, и Кика дружески постукал по хребту:

— Ничего. Скоро с тобой будет то же самое.


ГЛАВА 3
Сломлен я не был, но жить больше не хотелось. Сколько-то долгих часов пролежал на кровати в прострации, не шевелясь, чтобы не тревожить лишний раз боль. Ближе к ночи или под утро (?) Валерия, заботливая душа, принесла поесть. В длинном вечернем черном платье, с блестками на высокой груди она была необыкновенно хороша. Печальная, высокая красавица с утомленным взглядом. Что-то в ней изменилось с нашего последнего свидания. От еды я отказался и разговаривать не хотел, но она не обиделась.

— Понимаю тебя, любимый, — сказала, нежно коснувшись моей щеки. — На твоем месте я бы тоже переживала. Но ты должен понять и папочку. У него же самолюбие задето.

От нее я узнал, что Могол, будучи благороднейшим, добрейшим и бесстрашным человеком, лучшим из отцов, не выносит только одного: когда ему лгут. Как писатель Солженицын, он не терпит вообще никакого вранья, и если сталкивается с неправдой, то совершенно теряется. Как же ему быть, если он отнесся ко мне, как к родному, приютил у себя, намерен выдать за меня единственную дочь, а я вместо благодарности вешаю ему лапшу на уши и скрываю, где прячется мерзкий старикашка-убийца.

Естественно, он возмущен, потому что не может допустить, чтобы маньяк, вооруженный до зубов, разгуливал на свободе. Шоте Ивановичу невыносимо думать, что отчасти по его вине, по его попустительству от руки взбесившегося террориста могут пострадать невинные люди.

Весь этот бред живительным ручейком вливался в мои уши, и под него я начал задремывать, когда ощутил привычные настойчивые ищущие прикосновения ее пальцев у себя на животе.

— Боже мой! — взмолился я. — Ну только не сейчас!

— Почему же не сейчас? — огорчилась Валерия. — Как раз сейчас лучше всего. Это же лечение, любимый.

В полном расстройстве ума я заговорил с ней, как с человеком:

— Послушай, Лера. Чего вы все от меня хотите? Ну прикончили бы сразу. К чему эти отвратительные азиатские штучки? Неужели вы все такие садисты?

— Ни за что! — торжественно провозгласила полоумная девица. — Не позволю тебя убить. Только через мой труп, любимый! — Передохнула и добавила слащавым шепотом: — У меня хорошая новость. Кажется, у нас будет ребеночек! Ты рад? Ну-ка, расстегни «молнию».

Черное роскошное платье упало на пол. Несмотря на все ее старания, я лежал, как бревно.

— Что с тобой, Саша? Ты меня больше не любишь?

— Почему не люблю? Просто нутро отбито. Хана моей сексуальной жизни. Да я и не жалею.

Она искренне расстроилась. Задымила и пустилась в сентиментальные воспоминания о Четвертачке. Его, оказывается, тоже часто били, но после этого он в любви делался еще более неистовым. При этом достигал каких-то необыкновенных духовных высот. Его никто не знал так хорошо, как Валерия. Все думали, что он обыкновенный бандит, а на самом деле он был поэт и вечный странник. Он даже вел дневник, куда записывал разные свои интересные мысли. Как-то показал его возлюбленной, и она убедилась, что это ничем не слабее, чем у Толстого, а кое-где и покруче.

— Ты мне веришь? — спросила Валерия.

— Конечно.

— Как жаль, что он повесился, правда? Он любил меня всей душой, и я отвечала ему взаимностью. Ты не ревнуешь, любимый?

— Немного, — признался я.

— Но это было до того, как ты меня похитил.

Дальше несчастная девица поведала, по какой причине она предпочла меня даже двужильному Четвертачку. Как Дездемона, она полюбила меня за муки. Что-то в моей башке начало путаться, и я машинально съел бутерброд с колбасой.

— У меня никогда не было архитектора, — пожаловалась Валерия. — А были одни мерзавцы. Кроме, конечно, Четвертачка. Давай, Саша, помянем его по капельке. Мне кажется, после бутерброда ты заметно окреп.

Едва мы успели помянуть таким-то тягучим черным вином, как без стука отворилась дверь и появился рабочий в черном комбинезоне, в черной кепке, надвинутой на глаза, и с черной сумкой для инструментов через плечо. Валерия вскинулась, не понимая, кто это нам посмел помешать, но я-то сразу узнал немолодого, сутулого человека, потому что это был Гречанинов.

— Недурно устроился, Саша, — сказал он, окинув быстрым взглядом нашу любезную парочку. — А я вот, извини, немного замешкался.

От знакомого учтивого голоса, от внезапности его появления меня сковало, точно морозом. Не сон ли это? Потом разобрал дурной смех.

— Стахановец, истинный стахановец! — пробулькал я, давясь каким-то вязким комком. Тут и Валерия опомнилась, признала гостя. Попыталась заверещать, но Гречанинов положил ей на плечо дружескую руку, и шебутная девица сомлела и как бы уснула. Григорий Донатович бережно опустил ее на пол.

— Ну что, дел много. Встать сможешь?

— Да.

— Могола надо разыскать быстро.

— Я знаю, где его кабинет.

— Поглядим и в кабинете.

— Катя в подвале. — Мы разговаривали так, словно у себя дома. Гречанинов присел на краешек кровати. Валерия мирно посапывала на полу.

— Понимаю, тебе туго пришлось, но, пожалуйста, соберись с духом. Катю вызволим, но сперва — Могол.

На душе у меня было блаженно.

— Я знал, что вы успеете. Могол дал мне срок до завтра. Сейчас ночь или утро?

— Вечер, Саша. Ночью сюда не попадешь… А на что он тебе дал срок?

— Чтобы вас разыскать.

Гречанинов не удивился:

— Ну вот и разыскал.

Валерия сладко потянулась во сне, может быть, ей привиделся удавленный Четвертачок, двужильный любовник.

— Хорошая девушка, — сказал я. — Полюбила меня.

— Ничего удивительного, — согласился наставник. — Ты парень немолодой, но видный.

Из брезентовой сумки достал уже знакомый мне плоский пистолет, и что-то еще там металлически звякнуло.

— Держи, приятель.

— Спасибо.

Григорий Донатович усмехнулся:

— Вот что, Саша. Ты, пожалуйста, разожмись. Не напрягайся. Дело предстоит самое обыкновенное. Что-то вроде охоты. Так и настройся. Ты же игрок, верно?

— Игрок.

— Ну и сыграем с ними в эту чертову рулетку, у которой всего одно правило. Но его ты должен знать. Оно простое. Каждый ход или выигрышный, или последний. Заманчиво, да?

Он хотел меня подбодрить, потому что не верил, что я справлюсь. Он разговаривал со мной, как со слабаком, и этому тоже я был рад. Лишь бы он больше не исчезал.

— У меня только почки отбиты, — обнадежил я. — А ноги целые.

Скрипя суставами, я слез с постели и прошелся по комнате. Пистолет попытался сунуть за пояс, но он там не умещался.

— Не надо, — сказал Гречанинов. — Держи в руке. Вдруг пригодится. Без нужды не пали. Только в крайнем случае. Лишний шум ни к чему.

Мы вышли в коридор, плохо освещенный. Возле двери, головой упершись в стену, лежал караульный — какой-то новый немолодой мужчина. Вид у него был безопасный.

До лифта — и дальше — на лифте, вплоть до кабинета Шоты Ивановича, где он меня принимал, добрались без всяких приключений, никого не встретив. Подражая Гречанинову, я старался ступать бесшумно, но все же тянулся за мной какой-то топоток, будто тележку катили по дому.

На дверь кабинета падал слабый отсвет откуда-то с нижних этажей, она была заперта. Гречанинов тихонько постучал пальцами, а потом отомкнул ее пластмассовой отмычкой. Внутри было черно, хоть глаз коли. Во все углы Гречанинов посветил фонариком.

— Здесь его нету, — заметил я глубокомысленно.

— Похоже, что так.

Григорий Донатович отдал мне фонарик и начал один за другим открывать ящики стола. Я не знал, что он ищет, да меня это и не интересовало. В самом себе я чувствовал легкость необыкновенную, какая бывает в затяжном парашютном прыжке, если кому довелось испытать. Мне доводилось, и я опасался, что в любую минуту грохнусь в обморок. Гречанинов долго возился с одним из ящиков, который оказался заперт, и в конце концов чуть не выломал его из стола. Внутри ничего не было, кроме нескольких тоненьких папок. Поочередно их просмотрев, наставник отобрал несколько бумаг и положил в сумку.

— Пригодятся, — пояснил мне.

— Еще бы, — отозвался я все с тем же идиотским глубокомыслием. В это мгновение дверь отворилась и в призрачно освещенном проеме возникла человеческая фигура — огромного роста, достающая головой почти до притолоки. Фигура помаячила, заколебалась и с невнятным звуком — смешком ли? всхлипом ли? — вместилась в комнату. Испуг мой был столь велик, что все боли куда-то сразу исчезли. И не видя лица, я узнал пришельца. Это был Ванечка, прирученное чудовище Шоты Ивановича. Пистолет я не выронил, напротив, инстинктивно направил на Ванечку. Гречанинов перехватил мою руку. Совершенно нормальным голосом спросил:

— Тебе чего, парень? Ты кто?

— А ты кто? — дерзко отозвалось чудовище, не подходя, впрочем, чересчур близко.

— Мы ищем Шоту Ивановича, — спокойно объяснил он. — Не знаешь, где он?

— Ага! — не поверил Ванечка. — Ищете! Почему же без света?

— Выключатель не нашли… Да ты не волнуйся, все в порядке. Отведешь нас к хозяину.

Чудовище пошарило рукой по стене, вспыхнула лампочка, и Ванечка предстал перед нами во всей своей красе. Он был в ночной шелковой рубахе и в красивых темно-вишневых трусах, но при этом зачем-то подпоясан зеленым кушаком. Голые ноги в бедрах были объемом с мое туловище, зато глазки, торчащие, кажется, прямо изо лба, были крохотные, как у крысенка, и он выпялил их на нас с неописуемым любопытством.

— Ах, вот оно что, — обрадовался Григорий Донатович. — Олигофрен Олигофренович пожаловал… Ну-ка ответь, парень, зачем сам шатаешься по дому, когда все добрые люди спят? Чего рыщешь?

Ванечка явно смутился, услышав начальственные нотки.

— Папа разрешил! Мы же играем, а?

— Во что вы играете?

— Ну дак я… если встречу… мне можно…

— Кого встретишь, голубчик?

— Женщину, — догадался я. — Он ищет женщину.

Ванечка радостно заурчал, заухал:

— Женщину, да, да! Папочка разрешил.

— Кто же твой несчастный отец?

Красные глазки вспыхнули обидой.

— Шота Иванович, кто еще? Он же меня родил.

— Ну вот, — сказал Гречанинов, — теперь все ясно. К папочке нас и отведешь. Но тайно. Понимаешь? Чтобы был сюрприз. Сможешь отвести тайно, чтобы никто не увидел?

От непомерного умственного напряжения на Ванечкином лбу проступил пот, он вытер его ладонью, а пальцы облизал. Гречанинов терпеливо взялся объяснять заново, и вдруг Ванечка завопил чуть ли не в полный голос:

— Прятки, прятки, да?!

— Именно, голубчик, — поощрил Гречанинов. — Именно прятки. Надо добраться до папочки так, чтобы по дороге не застукали.

Как писали прежде в газетах, с поставленной задачей Ванечка справился, но путешествие затянулось. Подозреваю, что, увлеченный забавой, весь в радостных слюнях, Ванечка покружил нас лишнего. При этом заставлял затаиваться в каких-то темных подсобках, где нечем было дышать. Гречанинов его не торопил, веселился вместе с ним, и это меня настораживало. По моим соображениям, Валерия и караульный у двери давно должны были очухаться и поднять тревогу. Но ночной дом загадочно безмолвствовал. Объяснение этому было только одно, и оно вскорости подтвердилось: время в моем сумеречном сознании потекло по своим законам, отличным от его общего прохождения. Когда хихикающий, ликующий Ванечка окольными путями привел нас наконец в холл на первом этаже, настенные часы показали, что блуждали мы не больше десяти минут. В холл мы не вошли, схоронились за портьерой.

— Вон там, вон там папочка! — горячечно прошептал-простонал Ванечка. — За углом его спаленка!

Холл был освещен электрическими канделябрами. Перед той дверью, где предполагалась спальня Могола, дежурил охранник — могучий детина в зеленом камуфляже и с автоматом через плечо. Он сидел на стуле, привалясь спиной к стене, и полудремал. Это понятно. Ему неоткуда было ждать беды во внутренних помещениях хорошо охраняемого дома. Я опять подумал: как же все-таки проник сюда Гречанинов, хотя бы и в облике рабочего-стахановца? Впрочем, не моего ума это дело.

Григорий Донатович достал из брезентовой сумки кусок белой тряпицы и пузырек с голубоватой жидкостью. Ванечка следил за ним с восторгом.

— Это мне?

— Тебе, голубчик, тебе. Нюхнешь разок. Заслужил.

— Кайф будет?

— Еще какой!

— Папочке не говорите, он рассердится.

— Ни о чем не беспокойся, это наш секрет.

Изрядно смочив тряпицу голубой, с едким запахом хлороформа жидкостью, Гречанинов сунул ее Ванечке под нос. Тот для верности прижал ее двумя руками к роже и жадно, торопливо задышал. Глазки сверкнули прощальным кровяным блеском, и он мирно, беззвучно завалился набок.

Гречанинов аккуратно закупорил пузырек и убрал в сумку, а взамен достал пистолет с заранее навинченным глушителем. Теперь я все это воспринимал кат: идущее рядом кино. Метаморфоза, произошедшая с чудовищем, Которое на поверку оказалось безопаснее, чем лошадка на лугу, укрепила мое мужество.

Гречанинов не таясь вышел из-за портьеры, неся пистолет перед собой, как подарок, и направился к караульному. Ввиду неожиданной угрозы детина действовал четко: гибко вскочил, и автомат прикладно уложился в его руках, потянувшись дулом в нашу сторону. Но выстрелить он не успел. Пистолет Гречанинова натужно пукнул, и на лбу незадачливого бойца вспыхнула алая звезда. Он долго нас разглядывал с детской обидой, прежде чем упасть, но это опять был обман времени.

Следом за Григорием Донатовичем я вошел в спальню Могола. Шота Иванович лежал на роскошной, викторианского стиля, кровати, укрытый пышным розовым одеялом. Он не спал, не читал, не смотрел телевизор, а о чем-то думал. В изголовье мерцал ночник в виде мраморного орла с раскинутыми крыльями. Увидев нас, Могол не выказал ни испуга, ни радости.

— Перехитрил, сучара! — сказал утвердительно, болезненно выкатив круглые глаза. — Ну и чего ты хочешь?

— Я пришел тебя убить, — ответил Гречанинов.

— Зачем? — удивился Шота Иванович. — Проще нам договориться.

Свой пистолет с глушителем Гречанинов опустил к полу, но не раньше, чем Могол, повинуясь его знаку, послушно вытянул руки поверх одеяла. Вид у него был скорее благодушный, чем встревоженный. Он не верил, что пришла смерть. Я тоже не верил, что Гречанинов его убьет, хотя мертвый бычара за дверью… Мы стояли у кровати пахана, как два лекаря у постели больного, и эта сцена была, конечно, логическим завершением разверзшегося в моей жизни кошмара, который тянулся уже года три-четыре подряд.

— Назови цену, Гриша, — продолжал Могол ласковым голосом. — Торговаться не будем. Таких, как ты, уважаю. Поверишь ли, первый раз у меня такая осечка. Каюсь, недооценил твою гэбэшную хватку. Все понимаю, но одного не пойму: как ты узнал, что на кухне кран потек?

Гречанинов глядел на него с сожалением.

— Чего молчишь, Гриша? Я ведь тоже теперь про тебя много знаю. Ты ведь личная андроповская ищейка, верно? Еще бы денек, и я бы прищемил тебе хвост. Ты и под мостом чудом ушел, разве не так? В сущности, нам с тобой нечего делить. Ты классный гончак, но контора твоя лопнула. Я дам тебе денег, почет и хорошую работу. Соглашайся, и разойдемся добром. Мы же не враги.

Гречаниновсказал:

— Все намного серьезнее, Могол. Я тебя убью, но даже не в этом дело. Вы столько натворили, что за десяток лет не поправишь. Вот что удивительно. Никто глазом не успел моргнуть, как вы полстраны сожрали. Какая-то тут зловещая загадка, не понятная моему уму.

— Не убьешь, — улыбнулся Шота Иванович, удобнее расположась на подушке. — Чтобы так убить, как ты придумал, надо быть другим человеком. У тебя не выйдет. Ты же обыкновенный фраер, Гриша, и сам это знаешь. Тебе нужен повод. Ты сейчас ждешь, чтобы я какую-нибудь штуку выкинул: на помощь позвал или за пушкой потянулся, а я этого не сделаю. Стреляй в беззащитного, пожилого старика, а потом посмотрим, какие сны тебе приснятся… Саша, к тебе мое слово такое. Прости, если обидел! Пойми, я отец. У меня взрослая дочь. Я ее защищал. Бери отступного сколько хочешь. Обеспечу по гроб жизни. Только утихомирь этого взбесившегося чекиста. А то он сдуру действительно пальнет. Вас же, дураков, обоих жалею.

— Верни отца, — предложил я, — вместо денег.

— Этого не могу обещать, — пошутил Шота Иванович, и это была его последняя шутка.

— Ты умный, смелый человек, Могол, — с уважением заметил Гречанинов, — но приговор подписан не мной.

Он два раза нажал курок: мозги Шоты Ивановича выплеснулись на стену. Показалось, горько всхлипнув, из дыры в черепе рванулась ввысь его душа. Гречанинов свинтил глушитель, убрал пистолет в сумку, достал оттуда автомат «Узи». Только после этого взглянул на меня:

— В порядке, Саша?

— Наверное.

— Тогда пойдем за Катей.

В эту ночь нам сопутствовала удача. На одном из переходов в глубине коридора мелькнула неясная тень — то ли мужчина в халате, то ли женщина в неглиже, — но, в общем, до места Катиного заточения мы добрались беспрепятственно. Дверь отмычкой Гречанинов открыл мигом, как он вообще, видимо, открывал все двери. Голая лампочка горела на потолке, а Катя сидела на постели и как будто нас ждала.

— Уж вы-то не станете меня бить? — спросила лукаво.

Я бросился к ней, обнял. Ее тело было холодным.

Опять у меня заломило в висках.

— Катя, сейчас поедем домой.

— Зачем? Мне и здесь хорошо.

Григорий Донатович отодвинул меня в сторону:

— Катя, ты нас узнаешь?

— Конечно, — приятно улыбнулась. — Вы мои друзья. И вы, Григорий Донатович, и ты, Сашенька. Мне вас очень жалко. Нам отсюда не выбраться. Здесь ад.

— Ад не здесь, — возразил Гречанинов. — Ты сможешь идти?

Вопрос был лишним: она и сидела-то с трудом. Не знаю, что они с ней проделали, но жизненную энергию всю отсосали.

— Придется ее нести, — сказал Гречанинов. — Лучше бы это сделать тебе. Справишься?

— Конечно.

Катя хихикала и отбивалась, пока я плотнее закутывал ее в простыню. Она была тяжелее, чем я предполагал, и я бы не поручился, что смогу унести ее на край света.

Мы пошли по туннелю вперед, туда, где предположительно был выход в гараж. Действительно, вскоре уперлись в массивную двустворчатую железную дверь. Гречанинов нажал плечом, и она поддалась. В гараже стояли три легковушки — «волга» и два «форда» — и еще хватало места для двух-трех автобусов. Хорошо, просторно застраивали Подмосковье новые авторитеты.

В одном из «фордов» задняя дверца была гостеприимно приоткрыта.

— Сажай сюда, — распорядился наставник.

Я втиснул Катю на сиденье и еле отдышался. Она продолжала хихикать, но уже сквозь всхлипы.

— Тебе не холодно? — спросил я.

— Нет, что ты! Поедем кататься?

С движком Григорий Донатович тоже справился быстро: покопался в зажигании, и мотор уютно, мягко заурчал.

— За баранку, Саша!

Сам он попытался открыть выездные ворота. Это оказалось непросто. Ворота были заклинены намертво. Я подошел помочь.

— Где-то тут запирающее устройство, — сказал он. — Электроника фирмы «Таккер». Сейчас найдем. Мне эта штука знакома.

Иначе и быть не может, подумал я. Еще не было случая, чтобы какое-нибудь препятствие поставило этого человека в тупик. Вскоре он обнаружил над притолокой черную коробочку с кнопкой. Нажал — и ворота начали расползаться. Увы, за порогом наша удача закончилась. На дворе, высвеченном ярким прожектором, прямо напротив гаража стояли вооруженные люди — человек шесть — и наблюдали, как мы выглядываем из расходящихся створок, точно крысы из норы. Но быстрее, чем они успели что-либо предпринять, Гречанинов открыл стрельбу. Автомат запрыгал в его руках. Люди попадали, как кегли, и к нам потянулись огненные нити. Вой, крики, свист пуль разорвали на куски тяжкое блаженство ночи, но я все равно никак не мог до конца проснуться. Все мне казалось, что это не со мной происходит, и смерть, цокающая вокруг стальными зубками, мнилась посторонней дамой.

— В машину! — рявкнул над ухом Гречанинов. Он уже давил акселератор, пока я заваливался на переднее сиденье рядом с ним. Катю он, дотянувшись через сиденье, рывком, молча сбросил на дно машины. Вырвались из гаража на крутом форсаже, при этом левую руку с автоматом Григорий Донатович просунул в окно и осыпал двор огненными китайскими веерами. Какой-то отчаянный удалец кинулся прямо на капот и от соприкосновения с чудовищной массой «форда» поднялся в воздух, подобно Икару, и спланировал до крыльца. Хряснуло и вдребезги разлетелось переднее стекло. Что-то громыхнуло по крыше, словно сверху обвалилась гора. «Форд» крутился по просторному двору, как на полигоне, под сверкание многочисленных вспышек, одна из которых, влетевшая под задние колеса, подбросила нас над землей, точно пушинку. Чтобы усилить эффект безумия, откуда-то из недр дома вымахнула свора разъяренных доберманов и с заунывным лаем взялась преследовать вертящийся «форд», как во времена оны загоняла до смерти буйвола-подранка.

Я не понимал, чего добивается Гречанинов своей гоночной эквилибристикой, а он просто приглядывался к дальним воротам и, наконец, пригляделся, ломанул туда напрямую. Ворота, с бетонными стойками, массивные и на вид несокрушимые, приближались с неумолимостью заключительного кадра. Из сторожевой будки выскочили двое стрелков, посылая нам навстречу каленые стрелы, но это уже была мелочевка.

— Держись! — рявкнул Гречанинов. Тараном на скорости за шестьдесят «форд» врезался в тугую древесину пополам со сталью, и не дай мне Бог когда-нибудь еще услышать подобный хряск, вколотивший свинцовые пробки в уши. На себе мы протащили ворота несколько метров, и мотор чавкнул и заглох. Тишина, окружившая нас, напоминала глубинное погружение. Сквозь заднее, почему-то не разбитое стекло, точно в хорошую оптику, я видел бегущих к нам людей, разевающих рты в беззвучном крике. Впереди, роняя пену, мчались доберманы.

У нас еще была, наверное, минута попрощаться, и я сказал Кате:

— Катенька, тебя там не зацепило?

Гречанинов, бормоча сквозь зубы какие-то особенные ругательства, мне непонятные, раз за разом выжимал стартер, и вдруг машина, кашлянув, мечтательно загудела…

Мы неслись по черной лесной просеке с одной уцелевшей фарой, и через какое-то время, мелькнувшее, как поцелуй, перебрались с грунтовки на асфальт. «Форд» изредка обиженно кряхтел, но держал скорость мощно и ровно.

— Надежная машина, — сказал Гречанинов, — японские все-таки пожиже, не для наших дорог.

Я помог Кате поудобнее устроиться на заднем сиденье. Слишком долго она молчала, это меня беспокоило.

— Катя, что у тебя болит?

— Ничего.

— Испугалась?

Не ответила. Глаза чудно мерцают, как у кошки. Кокон-путешественница. Гречанинов благодушно пробурчал:

— Завтра отправлю вас из Москвы. В безопасное место. Слышишь, Катюша?

— Слышу, — отозвалась приветливым голосом умирающей.

— Может, тебе чего-нибудь хочется? — спросил я наугад.

— Можно я немного посплю?


ГЛАВА 4
Попали туда, куда Макар телят не гонял, — в Липецкую область, в пансионат с названием «Жемчужина». Пансионат — двухэтажное продолговатое здание со всякими пристройками — располагался в первобытном лесу, вдали от населенных мест, и принадлежал какому-то шахтерскому ведомству. У нас было две путевки (забота Гречанинова), как на мужа и жену, и администратор, который нас принимал и оформлял документы, не обратил никакого внимания на то, что фамилии у нас разные и в паспортах нет штампа о регистрации брака. То ли был предупрежден, то ли теперь настали такие времена, когда подобные пустяки мало кого озадачивают.

Комната нам досталась светлая, большая, на втором этаже, с верандой, на которой стоял плетеный столик и два плетеных креслица. Еще в номере была ванная, туалет и огромный, встроенный в стену платяной шкаф, в котором можно было при желании жить.

Настроение у меня было жуткое.

Перед тем как сюда прилететь, я похоронил отца. Оставил почти невменяемую мать на попечение Елены, пообещавшей пожить с ней, сколько потребуется. За два дня похоронной суеты бывшая моя жена проявила себя терпеливым ангелом, и сколько бы мне еще ни выпало куковать на белом свете, я останусь ее должником. Если она была в чем-то передо мной виновата (что сомнительно), то за эти дни, готовно, безропотно взвалив на себя псе хлопоты, расплатилась полностью и открылась с такой стороны, с какой человек открывается лишь в роковых обстоятельствах. Ни одного слова не сказала невпопад и не сделала ни единого движения, которое могло кому-либо причинить беспокойство. Чисто женский талант сочувствия выказался в ней вдруг с поразительной силой, и даже плакала она как-то по-особенному, застенчиво и смиренно. Со своей стороны я как был негодяем, так им и остался и даже на скудных поминках, где было человек пять-шесть дальней родни да трое отцовых фабричных друзей, умудрился устроить безобразную сцену. Черт дернул явиться откуда-то на похороны моего сынулю Геночку. С самого начала он вел себя нагло. Приехал уже в легком подпитии, беспрестанно курил вблизи покойника, сплевывал себе под ноги, кривясь в какой-то идиотской ухмылке. Мне было тяжелее смотреть на него, чем на мертвого отца. На кладбище он не поехал, остался дома, изрекши такую фразу: «Чего я там не видал?»

Отец любил его. Гена был его единственным внуком и, как водится у детей, нещадно эксплуатировал эту любовь. Все свои семнадцать лет беспрерывно канючил, выклянчивал то одно, то другое. Но в последний год, когда у него отпала нужда в дедовых подарках, ни разу даже не позвонил, хотя бы осведомиться о здоровье. Я вообще удивился, увидев его на похоронах, Спросил: «Живой?» Гена бодро ответил: «Твоими молитвами, папочка!» — и скорчил такую гнусную рожу, что я решил дольше с ним временно не разговаривать. Однако по его косым прицельным взглядам догадался, что у него есть ко мне какое-то дело и приехал он скорее всего из-за этого.

Когда вернулись с кладбища, Геночка, пьяный, одетый, дрых на материной кровати. Накушался, пока мы отсутствовали. Одну руку свесил к полу, морда опухшая, синяя, как у старика.

— Отняли у нас сына, — сказал я Елене, — И у тебя, и у меня. Теперь не вернешь.

Разговор был на кухне, где никого, кроме нас, не было. Елена стругала копченую колбасу на деревянной доске прозрачными ломтиками, как она одна умела. Глаза воспаленные от лука и слез.

— Сына нельзя отнять. Ты сам от него отказался, Саша. Он хороший мальчик. Но давай сегодня лучше не будем об этом.

Она была права. Ни сегодня, ни завтра не стоило об этом говорить. Тем более с ней. Как все матери, она была слепая. Пьяное, дурное существо, привыкшее к легким деньгам, не умеющее честным трудом заработать ни копейки, одномерное, как торговый ларек, по-прежнему казалось ей легкокудрым отроком со смеющимся любопытным сердцем. Действительно, отцы теряют сыновей, но не матери. Силой блаженного воображения женщина до самой могилы сохраняет перед глазами младенческий светлый облик своего дитятки. Вот одна из вечных загадок бытия. Если бы прямо у нее на глазах Геночка кого-нибудь зарезал, она бы искренне уверяла, что этого не может быть никогда. Когда пишут, что женщины слабые создания и следует их беречь, то выражают поверхностное, неглубокое впечатление, явившееся откуда-то из глубины веков. В том воображаемом мире, полном иллюзий и упоительной лжи, куда поместил их Господь, женщинам живется намного легче и проще, чем нам, да простится мне это кощунство, потому что сам я тоже часто горюю, думая об их стрекозином незадачливом бытовании, лишь отдаленно напоминающем разумную человеческую жизнь. Все мне кажется, что стоит одной из них невзначай прозреть и увидеть мир таким, каким видим его мы, у нее от испуга и разочарования мгновенно остановится сердце.

Часа за два Геночка продрыхся и выполз за стол похмеляться. Присоседился ко мне на свободный стул. Набулькал водки в фужер, пододвинул к себе тарелку с холодцом, выпил залпом, как пьют все пьянчужки, и очумело брякнул:

— По какому случаю пикничок, а, батяня?!

Тут что-то во мне сорвалось, и чтобы не задохнуться, я наотмашь врезал ладонью по его отекшей глумливой физиономии. Сразу об этом пожалел, а увидев, как вспыхнули лица матери и Елены, как они обе враз ко мне потянулись через стол, вообще почувствовал себя преступником. Хоть сквозь землю провались. Одному Геночке все было нипочем. Привычный к побоям (рыночник!), он хладнокровно утер с губ размазанный холодец и укоризненно заметил:

— Это ты, батяня, напрасно. Это не аргумент.

Я увел его на кухню, извинился и спросил:

— Скажи только одно. Как получилось, что ты вырос бесчувственным гадом?

Геночка глядел на меня потусторонним взором, и я не вполне его узнавал. Может быть, это был даже не мой сын, а кто-то другой, подмененный.

— Прежде чем драться, — заметил он рассудительно, — лучше бы спросил, как мне из-за тебя досталось, дорогой папочка. Меня чуть в землю по шляпку не забили. Я надеялся, хоть деньжат подкинешь, а ты вон как!

— Тебе что же, дедушку совсем не жалко?

— Почему не жалко? Хороший был старик. Сколько ни попросишь, всегда отстегивал.

С ужасом я увидел, как в сыновнем глазу блеснула жиденькая натуральная слезинка…


Два дня Катю где-то прятал Гречанинов, а потом передал мне с рук на руки вместе с путевками в пансионат. До Липецка мы долетели на допотопном Ли-2, в который загрузились (точнее, Григорий Донатович нас загрузил) на грунтовом аэродроме неподалеку от Жуковского. При расставании он сказал:

— Живите смирно, никуда не высовывайтесь. Когда можно будет вернуться, дам знать. Никакой самодеятельности. Пожалуйста, будь предельно осторожен. Быстро они тебя вряд ли разыщут, но искать обязательно будут.

— Кто — они?

— Это неважно. Не думай об этом. Искать, конечно, будут, но недолго. Найдутся у них заботы поважнее… Денег хватит?

Я кивнул. Я взял с собой две тысячи баксов и около «лимона» в рублях.

В пансионате, когда вошли в комнату, Катя сразу отправилась на веранду и уселась в плетеное креслице. День был солнечный, чистый. Верхушки статных елей покачивались так близко, что казалось, можно достать рукой. Я присел напротив, закурил и сразу почувствовал, что долгий бег кончился и можно немного передохнуть. Я спросил Катю, как она себя чувствует. Она не ответила, потому что думала о чем-то о своем. За минувшие сутки я уже привык к тому, что она редко отвечает на вопросы, а если отвечает, то большей частью невпопад. Она разглядывала скачущую по веткам синичку, на лице у нее застыла удивленная улыбка. Пока я хоронил отца, Гречанинов показал Катю очень опытному психиатру, который уверил, что Катя не сошла с ума, рассудок у нее в порядке, но для того чтобы прийти в себя, ей необходим продолжительный душевный покой. Он предложил поместить ее в какую-то частную поднадзорную ему клинику, но я отказался. Мне страшно было еще раз выпустить ее из рук, да я и не верил, что душевный покой обретается в больнице. Физическое ее состояние, по диагнозу другого специалиста, было нормальным, или почти нормальным. Ее много раз насиловали, били, пытали, но молодой организм оказал достойное сопротивление — и не сдался. Несчастную, исстрадавшуюся, с полуразрушенной психикой, я любил ее еще больше, чем прежде. Мое чувство к ней приобрело мистический оттенок. Дожив до сорока лет, я и не догадывался, что женщину можно полюбить так, что достаточно увидеть ее, чтобы заплакать. Мои собственные кости почти зажили, хотя и ныли, но я бы согласился переломать их заново, лишь бы увидеть ее прежний яркий, блестящий взгляд, полный надежды. Более всего я опасался, что душа ее потухла навеки.

Оставив Катю на веранде, я пошел разобрать вещи. Развесил в платяном шкафу свою и Катину одежду (у нее было все новенькое: летнее платье с короткими рукавами, купальный халат, два свитера, кофточки, нижнее белье, — это расстарался Гречанинов. Он не позволил ей съездить домой, да она туда и не стремилась. У Кати словно выпало из памяти, что у нее есть дом и родители. Боюсь, и меня она воспринимала только тогда, когда я возникал у нее перед глазами). В ванной расставил на полочках ее и свои умывальные принадлежности. Что меня особенно приятно удивило в нашем номере, так это две шикарные, из карельской березы кровати, застеленные пушистыми яркими покрывалами. Составленные вместе, кровати представляли собой поистине королевское ложе. С грустью я подумал, что вряд ли оно нам пригодится для любовных утех.

Вернувшись на веранду, я застал Катю в той же задумчивой позе и с той же слабой улыбкой удивления на устах. Птичка, правда, улетела, но Катя не отводила глаз с того места, где она недавно прыгала.

— Катюша, через полчаса обед, — сказал я. — Пойдем, примешь душ.

— Душ? — переспросила с напряжением, словно услышала непристойность.

— Ну да! Помоемся, отскребем дорожную пыль. Почистишь перышки, как говорила одна героиня, помнишь?

— Какая еще героиня?

— Это неважно. Главное, скоро обед.

Катя задумалась.

— Саша, но я вовсе не голодна.

— Тут режим. Обязательно надо ходить в столовую, иначе будут неприятности.

— Будут бить?

— Бить тебя больше никто никогда не будет, — пообещал я со всей твердостью, на которую был способен. Она не поверила, но поднялась и пошла за мной в ванную. Я помог ей раздеться. Ее стройное тело было изумительным, гибким и соразмерным, и странно смотрелись на нем многочисленные голубовато-багровые следы пинков. Правая грудь целиком заплыла синюшным цветом и припухла. Особенно большой синяк округлой конфигурации, как след от копыта, расползся чуть выше поясницы. Меня она не стеснялась, видно, принимала за нянечку. Специально для такого случая я прихватил из Москвы мягкую шерстяную рукавичку и намылил Катю душистым мылом «Экстра», стараясь не причинять боли. Ей купание понравилось, она даже начала весело повизгивать. Заодно вымыл ей голову, у меня был припасен французский шампунь. Потом отжал светлые длинные волосы, массируя кожу, отчего она недовольно запыхтела:

— Ну хватит же! Дырку протрешь!

Чистую, влажную, пахнущую цветами, закутал ее в купальный халат и отнес в комнату. Там усадил на кровать, подоткнув под спину подушку.

Вдруг ей захотелось курить.

— Саша, можно мне сигаретку?

Я принес пепельницу, уселся рядом с ней, и мы покурили.

— Ты хороший, — сказала она. — Ты очень нежный.

— Стараюсь, — ответил я. После этого она внезапно начала заваливаться на бок, выронив на пол горящую сигарету. Спала недолго, минут двадцать, а я сидел и смотрел на нее. В ней, спящей, было столько умиротворения, что казалось, весь мир вокруг задремал. Но все же я не мог понять, как случилось, что эта молодая, красивая, но, вероятно, самая обыкновенная женщина, с которой я познакомился совсем недавно, причем среди ночи, на улице, стала для меня дороже всего на свете и разом заслонила прошлое? Даже то страшное, что произошло с нами, лишь усилило мое чувство к ней.

Проснулась она так же, как уснула, — внезапно и несколько секунд смотрела на меня с ужасом, не узнавая. Ужас в ее глазах был именно такой, про который говорят «животный», но это неправда. Вряд ли животным ведома вся глубина отчаяния, какую испытывает человек на пороге небытия.

Голос мой дрогнул:

— Ну что ты, голубушка?! Ну что ты? Это же я, Саша.

Она с облегчением улыбнулась, крепко сжала мою руку:

— Что-нибудь нехорошее приснилось?

— Нет, мне ничего больше не снится.

— Ладно, одевайся. Пойдем в столовую.

— Может быть, сходишь один? Правда, я совсем не голодная.

— Вот что, Катя. С сегодняшнего дня начинаем посую жизнь. Нормальную. Утренняя гимнастика, прогулки, бег. Задача такая: через неделю сдать нормы ГТО.

— А что такое ГТО?

— Пока секрет. Придет время, узнаешь.

В столовую я нарядил ее в длинную бежевую юбку и тонкий шерстяной свитерок. Ее влажные волосы мы закололи сзади блестящей перламутровой заколкой. На мой вкус, получилось очень красиво. Катя к моим камердинерским хлопотам была безучастна и даже не глянула на себя в зеркало.

Столовая располагалась в пристроенном к первому этажу флигеле и оказалась заполненной едва ли на треть. Радушная полная женщина в белом халате, которая здесь распоряжалась, отвела нас за столик у окна, поправила на опрятной ситцевой скатерти вазу с тремя пунцовыми тюльпанами и пожелала приятного аппетита. Из окна открывался чудесный вид на дубовую рощу. В помещении аппетитно пахло печеным хлебом. Публика состояла в основном из молодых и пожилых пар, а также за тремя сдвинутыми столами в противоположном от нас углу пировала шумная компания молодежи. Там поблескивали винные бутылки и пучилась литровая склянка «Смирновской». Путевка в этот затерянный в лесах пансионат стоила в среднем полтора миллиона, поэтому здешние отдыхающие, надо полагать, вряд ли были из шахтерских семей. Да это и естественно. Нормальные люди уже давно забыли о существовании всех этих богоугодных совдеповских заведений. Дешевые путевки канули в прошлое, как и весь заплесневелый коммун ячий быт, когда затурканный человек вынужден был безропотно сносить кошмарный гнет бесплатной медицины.

За соседним столом вкушал грибную солянку солидный господин лет тридцати пяти, неуловимыми родовыми приметами напоминающий какого-нибудь знатного московского брокера. С брезгливым видом он опускал в розовую пасть ложку за ложкой, но только до того момента, пока не увидел Катю. Когда он ее увидел, челюсть его отвисла, бычьи глазки радостно сверкнули, и не мешкая он громко представился:

— Тамарисков Сергей Юрьевич! С приездом, друзья. Откуда прибыли в нашу обитель, позвольте узнать?

Катю, разумеется, неожиданный наскок незнакомого мужчины перепугал, а я вежливо объяснил, что приехали мы из Москвы, зовут нас так-то и так-то, и поинтересовался здешними обычаями и нравами.

— Хочется, понимаете ли, немного отдохнуть…

Одним ловким движением Сергей Юрьевич вместе с тарелкой переместился за наш стол. Катя собралась было бежать, но я незаметно удержал ее за локоть.

— Ребята, да вы что?! — выпялился как на сумасшедших. — Ладно я здесь по необходимости, работу кое-какую закончить, но вы-то!.. В эту глушь?! На Канары, дети мои, на Канары — вот куда должен ехать белый человек.

— Мы с женой люди тихие, неприхотливые, — пояс-кил я. — Хочется иногда подышать природой, лесом, рекой…

— Надышитесь, — загрохотал Сергей Юрьевич, пожирая Катю глазами, словно меня вовсе не было за столом. — Этого добра тут навалом… Впрочем, рад, хоть какие-то люди появились. Преимущественно тут одни дикари. Да вон поглядите! — ткнул перстом в дальний угол, где гужевался молодняк. — Увы, не Европа, Саня, не Европа… Атак, возможно, пулечку собьем. Ты как насчет префа?

— За милую душу, — сказал я, ничуть не обескураженный фамильярным обращением. Мне все в брокере понравилось, кроме того, что он чересчур нахраписто положил глаз на Катю. А так — открытая книга для тех, кто умеет читать. Три извилины, непомерные амбиции и мешок наворованных денег под кроватью. Это неопасно.

Голубоглазая опрятная девушка-официантка в оранжевом передничке подала нам по тарелке такой же, как у Сергея Юрьевича, солянки и водрузила на стол большое блюдо с овощным салатом. Я попробовал солянку — вкусно.

— Катя! Давай ешь. Пальчики оближешь!

— Кормежка нормальная, врать не стану, — подтвердил Сергей Юрьевич. — Но все пресновато, по-совковому. Попозже загляните ко мне, угощу натуральным продуктом. Мужички недавно подвезли, прямиком из Парижа. Во рту тает.

— Лягушки, что ли?

— Саня, ты шутник, одобряю.

Говоря со мной, он продолжал неотрывно пялиться на Катю, и под его откровенным взглядом она никак не решалась приступить к еде.

— Сергей Юрьевич, — сказал я, — у меня к вам деликатная просьба, если позволите.

— Слушаю внимательно.

— Пересядьте, пожалуйста, к себе, а после мы вас обратно позовем.

— Не понял! — Он состроил такую мину, какая была, вероятно, у Павла I, узревшего в дверях графа Орлова с удавкой, — Я мешаю?

— Не в этом дело. Кате надобно принять кое-какие пилюли, при вас она робеет.

— Вы больны, мадемуазель? — еще больше удивился брокер. Катя, густо покраснев, молчала.

Я сказал с обидой:

— Не слишком тактичный вопрос. От вас не ожидал.

После недолгой немой сцены Сергей Юрьевич вернулся за свой стол и даже сел к нам спиной, видимо демонстрируя, что оскорблен в лучших чувствах.

— Саша, мне страшно, — прошептала Катя.

Не отвечая, я зачерпнул из ее тарелки и начал кормить ее с ложечки. Сперва она чуть не подавилась, но постепенно вошла во вкус и уже самостоятельно доела всю тарелку. На второе подали телячью вырезку с жареной картошкой, сдобренную чесночным соусом. Куски огромные, как у немцев. Свою порцию я метанул по-гвардейски, чем вызвал у Кати восхищение.

— Ешь и мою котлетку.

— Ну уж нет, дорогая. Сейчас попробуешь и попросишь добавки.

Я порезал ее мясо на мелкие кусочки, она отправляла их в рот один за другим и, морщась, почти не пережевывая, проглатывала.

— Картошечки бери, картошечки, — суетился я. — С картошечкой вкуснее.

— Почему ты обращаешься со мной, как с идиоткой?!

Ее внезапная задиристость так меня обескуражила, что я не сразу нашелся с ответом. Зато Сергей Юрьевич, который хотя и сидел спиной, но внимательно следил затем, что происходит за нашим столом, солидно пробасил:

— Действительно, Сашок, чего привязался?! Она же не ребенок.

— Сергей Юрьевич, заткнитесь, пожалуйста, — деликатно отозвался я. Сосед ничуть не смутился, напротив, посчитал это как бы приглашением вернуться к нам за стол. Кофе пили с пирожными — тоже отличной свежей выпечки. Сергей Юрьевич выудил из штанов плоскую посеребренную фляжку и предложил добавить в кофе коньяку.

— Не сомневайся, Сашок. «Камю» десятилетней выдержки. Другого не держим.

Я подставил чашку, Катя отказалась. Но она уже привыкла к брокеру и больше не дичилась Даже поинтересовалась:

— Как вас зовут, молодой человек? Извините, не расслышала.

— Для вас просто Сережа, — сверкнул он ослепительной металлокерамикой. — У вашего мужа, Катенька, я заметил, непростой характер. Не обижайся, Сашок, я ведь чего думаю, то и говорю.

— Такие люди нынче редки.

— Кстати, что касается твоей болезни, Катенька. У меня в Липецке знакомый лекарь, чистый колдун, ей-Богу! Я даже не спрашиваю, что вас беспокоит. Он лечит все болезни, вплоть до СПИДа… Если Саня разрешит, мы к нему смотаемся. Саня, не будешь возражать?

— Конечно, не буду. Поезжайте хоть сегодня.

На этой доброй ноте обед закончился. Сергей Юрьевич проводил нас до номера и по дороге то и дело пытался ненавязчиво оттеснить меня от Кати. Напор у него был бескомпромиссный, как у застоявшегося в стойле жеребца. Напоследок, прощаясь на этаже, он залудил какой-то удивительно скабрезный анекдот, который Катя не дослушала до конца, юркнула в дверь. Тут же он принял озабоченный вид.

— Вот что, Сашок, чтобы не было недомолвок… Когда вижу клевую женщину, меня иногда заносит. Но ты всегда можешь меня тактично поправить, верно? Мы же не дикари.

— Конечно. Я сам такой раньше был.

Катя после сытной еды прилегла подремать, а я, дождавшись, пока она уснет, отправился на разведку. Дверь запер к а ключ. Шатался около часу. Обследовал оба этажа, все входы и выходы, побродил по окрестностям.

Густой хвойный лес начинался почти от самого порога. В разные стороны протянулись ухоженные широкие тропы. Одна из них привела к тихому, темному, точно заколдованному, лесному озеру — с песчаным пляжем и с нависающими над водой пушистыми ивами. Такой ясной, невыморочной красоты я, кажется, не встречал прежде. Голова кружилась от переизбытка кислорода. Как хорошо, что Катя тоже скоро все это увидит. Сидя на бережку, я выкурил подряд две сигареты.

Возвращаясь, заглянул в дверь с надписью «Медпункт». За столом сидел круглолицый дяденька и читал газету «Вечерний Липецк».

— Вы здешний доктор? — спросил я.

Да, он оказался именно доктором, звали его Андрей Давидович Петрушевский, и я не пожалел, что сюда завернул. Обхождение у него было истинно профессорское, благожелательно-наставительное, с потиранием пухлых ручек, со сдержанным ироническим смешком и с поминутным присловьем «батенька вы мой!». Очарованный, я рассказал, что приехал отдохнуть с молодой женой, которая недавно перенесла сильное нервное потрясение, как бы немного повредилась рассудком и теперь пребывает в неких заоблачных мечтаниях, что меня, естественно, беспокоит. Андрей Давыдович отнесся к моей истории очень серьезно, задал несколько точных профессиональных вопросов и в заключение заметил, что случай кажется ему интересным, но прежде чем делать какие-то выводы, надобно осмотреть больную. Угадав мои сомнения, доверительно сообщил, что как раз пять последних лет заведовал отделением в психиатрической клинике в Липецке, однако волею некоторых роковых обстоятельств вынужден был оставить насиженное место и укрыться от недругов в пансионате «Жемчужина». На роковые обстоятельства он намекнул довольно прозрачно:

— Мир, батенька вы мой, сошел с ума, как вы сами, вероятно, заметили, и два-три десятка человек, которых я опекал в клинике, оказались чуть ли не единственными нормальными людьми в городе. Короче, когда полоумные прохиндеи решили приватизировать мою лечебницу и устроить в ней то ли казино, то ли бордель, мне пришлось уносить ноги. Наш главврач, чистейшей, кстати, души человек, пошел жаловаться в мэрию, но так, бедолага, оттуда и не вернулся. Что с ним сделали, не берусь судить, но диагноз — обширный инфаркт. Да, я сбежал и не стыжусь этого. А как иначе? Не можешь пристрелить бешеную собаку, беги от нее. Разве не так?

Последние фразы он произнес с вызовом, и в его добродушном лице промелькнуло воинственное выражение.

— Знакомая ситуация, — утешил я, — Помножьте Липецк на сто — и получите Москву. С той разницей, что там нормальных людей и в психушках не осталось.

Чем-то растроганный, доктор пожал мне руку и велел привести жену немедленно.

Когда я вернулся в номер, Катя сидела на веранде. Солнце наполовину завалилось за горизонт, и лес пылал тихим оранжевым костром.

— Ну как? Хорошо поспала? — спросил я.

— Саша, куда мы приехали?

— Как куда? Пансионат «Жемчужина», Здесь неплохо. Смотри, какая чудная природа.

— А зачем?

— Что — зачем?

— Зачем мы сюда приехали? Мы прячемся?

— Да что ты! От кого нам прятаться? Всех злодеев Григорий Донатович приструнил.

— Зачем врешь?! Ты же прекрасно знаешь, нас найдут повсюду!

Бледная, с потемневшим взглядом, она была на грани срыва. Я положил руку на ее колено, и Катя дернулась как ужаленная:

— Саша, спаси меня, пожалуйста, спаси!

— Сейчас пойдем к одному человеку, он с тобой поговорит, и ты сразу успокоишься, вот увидишь.

У доктора Катя пробыла около полутора часов. Вышла оттуда с таким выражением, точно хватила касторки. Андрей Давыдович выглянул из кабинета и поманил меня пальчиком. Я боялся оставить Катю одну в коридоре, но она сказала:

— Иди, иди, я подожду.

Доктор выглядел возбужденным.

— Ничего страшного, — успокоил меня. — Обыкновенный психогенный шок. Но есть нюансы, любопытные нюансы. Вы знаете, что ваша супруга в положении?

— Откуда мне знать.

— С уверенностью не могу сказать, но похоже, очень похоже, — он как-то двусмысленно хихикнул. — Да-с, не лучшие времена для рожениц.

— Вот именно.

— С завтрашнего дня начнем курс иглотерапии, — он смотрел на меня изучающе, — Но вот главное, Александр Леонидович. Никаких стрессов. Ее выздоровление полностью зависит от вашей деликатности и терпения. Вы должны это понять. У нее могут появляться странные капризы. Ее психика предельно уязвима. Чуть-чуть надави неосторожно — сломается. Между ней и миром нарушено равновесие. Спасаясь, она замкнулась в себе. Но штука в том, что человек сам для себя и есть самое ненадежное убежище… Вы не могли бы все-таки рассказать, какая беда с ней приключилась?

— Ее изнасиловали. И пытали.

— Так я и думал, так и думал, — доктор радостно потер ручки. — Что ж, терпение, мой друг, терпение и еще раз терпение. А вот эти пилюльки будете давать три раза в день…

Катя притулилась у стенки и озиралась по сторонам с таким видом, точно ожидала немедленного нападения. Зрачки расширенные, глаза огромные, как у перепуганной лошадки. Шагнула навстречу, протягивая обе руки…

Ужинать не пошли, напились чаю с печеньем (кипятильник, слава Богу, не забыл) и рано, в девятом часу, легли спать.


ГЛАВА 5
Дни потянулись однообразно, незаметно. Завтрак, прогулка, визит к доктору, обед, сон, полудневный кофе в номере, прогулка, купание в озере, ужин, вечер, сон. Растительная жизнь, которая, когда задумаешься строго, единственное, к чему стоит стремиться; все эти нелепые хлопоты по добыче славы и деньжат рано или поздно обязательно превращают человека в скотину.

Через три-четыре дня Катя начала постепенно оттаивать. Уже не пугалась каждого шороха. У нее появился аппетит, и один раз она взялась наперегонки со мной переплыть озеро. Но выздоровление было хрупким. В глазах по-прежнему светилась какая-то чертовщина. Да и речь частенько бывала бессвязной. На вторую ночь я проснулся оттого, что она сидела на кровати и осторожно шарила вокруг себя руками.

— Ты чего? У тебя что-то болит?

— Они уже здесь, — ответила с такой уверенностью, с какой мой бедный батюшка говаривал о преимуществах восьмицилиндрового движка, — Мы попались!

Я зажег свет. Более обреченного лица я не видел даже у старух в московских очередях, когда она подсчитывают, хватит ли денег на пакет молока, Сердце мое упало.

— Катенька, успокойся, никого же нет! Ну посмотри. Дверь заперта, мы одни.

— Я же тебя просила.

— О чем, дорогая?

— Убить меня. Не могу так больше.

— Ты никогда меня об этом не просила.

— Просила, ты просто забыл. Еще в Москве. Я же знала, что нас найдут, вот и нашли.

— Но где они, где?!

— Они подкрадываются. Ты просто не слышишь.

На ватных ногах я поднялся и принес воды. Она попила из моих рук, и серый ужас потихоньку отступил из се глаз. Я уложил ее поудобнее, погасил свет, обнял и начал баюкать, приговаривая: спи, моя радость, усни, в доме погасли огни… Катя поворочалась немного и вскоре уснула.

Но это было единственный раз, больше не повторялось. Радоваться было нечему. Забыв о тех, кто подкрадывается, она переключилась на другие объекты. Теперь она панически боялась милого доктора Андрея Давыдовича и богатого липецкого гражданина Сергея Юрьевича Тамариском. В ее представлении оба преследовали одну цель: добить ее окончательно, но шли к ней разными путями. Доктор не мудрствовал, а сразу вогнал ей под кожу десять иголок и хладнокровно дожидался, пока она окочурится. Но Катя выдержала и это испытание. Только попеняла после первого сеанса:

— Зачем тебе это нужно, Саша? Если надоело со мной возиться, дай яду. Зачем же все мучить и мучить?..

Втолковать ей что-либо путное по-прежнему было невозможно, но все-таки положение изменилось в том смысле, что Катя начала прислушиваться к моим словам, пусть и не вникая в их смысл. Говорил я с ней много, подолгу, почти не переставая, — на прогулке, за едой, в постели. Так и этак я объяснял ей, что беда, которая с нами приключилась, изменила нас обоих и мы уже никогда не будем такими, какими были прежде. Но это вовсе не значит, что мы должны поднять лапки кверху и смиренно ждать конца. То же самое, говорил я ей, реформаторы проделали с миллионами людей, ограбили, унизили, лишили смысла жизни, превратили в скотов, но погляди вокруг: почти никто не хнычет, не просит пощады и не дрожит от унизительного страха. Даже пожилые, старые люди не сдаются, стараются добыть себе пропитание, обустраиваются, как могут, в надежде на лучшую долю. Нашествие двуногой саранчи, уверял я, не может продолжаться слишком долго хотя бы потому, что ничто не вечно в природе. Сейчас скверные, лихие времена, но они изменятся. Саранча, нажравшись, непомерно заглотнув, лопнет от несварения желудка и превратится в навоз, удобрит землю для будущих посевов. Все эти монстры, которые пугают нас с экранов реформой, коммунистами, фашистами, стабилизацией и приватизацией, на самом деле не так страшны, как смешны. Их сила только в нашем страхе, покорности и скудоумии. У нашего народа, говорил я, есть странное свойство впадать в летаргический сон, когда ему грозит смертельная опасность, но рано или поздно он просыпается. О, этого недолго ждать, потому что на алтарь пробуждения уже принесены кровавые жертвы — бойня в центре Москвы, Чечня, Буденновск… Женщины-беженки, чахнущие в сырых землянках, и дети под Тверью, которых кормят жмыхом, не дадут здоровым мужикам слишком долго наслаждаться летаргическим забвением. Об этом писал и Толстой, вспомни его рассуждения о народной дубине. С исторических времен мало что изменилось в этом мире. Насильник, злодей давит и убивает, жертва плачет и гнется, но всегда наступает час возмездия. Он неизбежен, как Божья кара. Когда народ очнется от летаргии, не останется и следа от всех этих крыс, от всех этих моголов, четвертачков и тех, кто дал им волю. Они исчезнут вмиг, как и появились, и память о них будет скорбью… Я говорил в этом роде, сам, конечно, не веря в то, что говорю, но моя горячность не пропадала даром. Катя слушала не перебивая, и в пугливых очах нет-нет да и разгорался тусклый огонек надежды… Сергей Юрьевич досаждал ей своим рыцарским ухаживанием. Меня он не стеснялся, видимо считая несерьезным соперником, хотя и мужем. Пару раз, правда, намекнул, что если у него все получится, как задумано, то я тоже не останусь внакладе.

— Любая женщина имеет свою цену, — пояснил тет-а-тет. — А твоя, Сашок, из самых дорогих. Поверь, уж в этом я разбираюсь.

Интересно, думал я, сколько же он готов отвалить?

Настигал он нас неожиданно — на прогулке, на озере, в библиотеке, — в номер я его не пускал, говорил: «Не прибрано!» — и захлопывал дверь перед носом, — настигал и сразу затевал романтические речи.

Я внимательно следил за Катиными реакциями. Она хоть и боялась непобедимого Сергея Юрьевича, но это был уже не тот страх, который мы привезли из Москвы. Этот новый страх изредка утеплялся озорными искорками в глазах, будто она на ощупь, малыми шажками возвращалась сама к себе. Все-таки однажды у нас с Тамарисковым произошло неприятное объяснение. Он в это утро был какой-то особенно настырный, и заметно было, что крепко похмелился после завтрака. Рассказал подряд два таких сальных анекдота, что даже я почувствовал оскомину. Я оставил Катю одну на скамейке, а Сергея Юрьевича отвел в сторонку, за деревья.

— Сашок, чувствуешь, да? Клюет! Как покраснела, видел? Против юмора ни одна не устоит. На юморок их цепляешь, как сома на лягушку.

Пыхтел он возбужденно и нервно прикурил. Я сказал:

— Сергей Юрьевич, я не против. Вы человек серьезный, и вижу, не на шутку увлеклись. Тем более и мне кое-что обещали…

— Сашок!

— Как говорится, большому кораблю дальнее плавание. Но об одном хочу попросить, как Катан бывший муж: держите себя поприличнее. Не привыкла она к такой удали. Всю игру испортите.

— Сашок, ты их не знаешь. Они все тихонями прикидываются. В каждой бабе сидит дьявол. Сунь ему в нос горящую паклю, и женщина твоя. Так-то, Сашок. Учись, пока я рядом.

— Бить буду насмерть, — сказал я.

Сергей Юрьевич вдруг побледнел, протрезвел, наглые глазки поблекли. Видно, разглядел во мне что-то такое, чего раньше не замечал.

— Ты что, спятил? Это же отдых, флирт!

— Вы мне нравитесь, Сергей Юрьевич. Вы человек образованный, с манерами, любите поэзию, но если Катю обидите, раздавлю, как таракана.

Задумался, хмуро ответил:

— Понял тебя, друг!

Не знаю, что он понял, но часа два после этого разговора держался замкнуто, нелюдимо. То есть вообще нас покинул, сказав, что ему нужно поработать в номере. Мы с Катей пошли купаться. Первые два дня она не решалась лезть в воду, думала, что обязательно утонет.

— Ты что же, не умеешь плавать? Да тут у берега совсем мелко.

— Я хорошо плаваю. У меня второй разряд.

— Так в чем же дело?

— Ты не поймешь, — вздохнула обреченно.

Но этот день выдался необыкновенно жаркий — в тени за тридцать. Катя потрогала воду ладошкой, заулыбалась — и осмелилась.

— Тонуть так тонуть, — молвила отчаянно.

— Вместе утонем, — поддержал я.

Входили в теплую воду, как папа с дочкой. Я вел ее за руку, а она заранее на всякий случай слабо попискивала. В предобеденный час все отдыхающие собрались здесь, и все с любопытством наблюдали за нами. За исключением компании молодняка, которая резвилась на полянке с волейбольным мячом. Играли они в волейбол, но по дикой ржачке и истошным, сладострастным воплям можно было подумать, что нацелились на бесшабашную групповуху. От шума, который они издавали, половина окрестных птиц, надо полагать, попадала замертво.

Мы же с Катей, разумеется, представляли примечательную парочку: прелестная девушка в изумрудном купальнике, но в подозрительных пятнах по всему телу, и ее мрачноватый спутник с забинтованными плечами. Осторожно погрузившись по пояс, мы одновременно оттолкнулись от твердого песчаного дна и потихоньку поплыли на другой берег. Там вылезли из воды и, пройдя несколько шагов по колючей траве, уселись на толстую поваленную березу. Пока мы плыли, мне было хорошо, а теперь стало еще лучше. Озерная вода смыла с Катиного лица всякое напряжение, и сейчас она была такой, какой я встретил ее впервые: беспечной, с блестящим взглядом — девочка, ожидающая чуда. Как я был благодарен Гречанинову за то, что он послал нас сюда. Липецкая область на самом деле — это почти рай. Здесь можно забыть обо всем. Пронизанный солнцем лес усыпляет разум, а о чем еще может мечтать человек, превращенный в птеродактиля. Отсюда даже смерть отца казалась чем-то таким, чего вдействительности не могло быть. Уверен, он сейчас радовался за меня где-то неподалеку.

— Ну вот, — сказал я глубокомысленно, — Видишь, не утонули. Выходит, зря боялась.

Катя зажмурила веки, подставляя лицо благодатным ультрафиолетовым лучам.

— Потому что они прозевали, — ответила она. — Спохватятся, когда поплывем обратно.

— Вернемся в Москву — и сразу распишемся.

Она открыла глаза.

— Ты о чем?

— О чем слышала, вот о чем.

Чем-то, видно, я ее поразил, потому что вскочила и опрометью кинулась в воду. Унырнула так далеко, что еле ее догнал на середине озера.

— Не хочешь, не надо, — сказал я примирительно, сдирая с морды тину. — Но все же обидно, когда предлагаешь любимой женщине руку и сердце, а она с воплем кидается в омут.

Катя не ответила, еле-еле скребла по воде ладошками. На берегу, не обтираясь, легла на расстеленное полотенце (прихватили из номера) и уткнулась щекой в песок. Мерцал лишь один ее неподвижный карий глаз.

— Все-таки объясни, что тебя так встревожило?

Катя перевернулась на спину и изрекла:

— Не смейся надо мной, пожалуйста!

— Как это?

— Я — калека. И никому больше не нужна. Я же не ропщу. Но неужели это так смешно?

Так проникновенно звучал ее голос, точно она обращалась прямо к небесам. Нежное лицо оросилось потоком беззвучных слез. Она страдала одиноко, как пичужка с оторванной лапкой. Ничего я не придумал, чтобы ее утешить, только наклонился и слизнул влагу со щеки. Как раз в отдалении показался Сергей Юрьевич, в модных расписных шортах, мускулистый и задумчивый. Я решил, что если подойдет к нам, то сразу его убью. Но он не подошел, устроился неподалеку, косо на меня взглянув.

Катя отплакалась и вроде бы даже уснула. Милый измученный комочек плоти, в которую заключена замордованная душа. Любовь к ней жгла мое сердце, и на мгновение почудилось, что вот-вот замрет и перестанет тикать.

На другой день, после очередного сеанса иглотерапии мы побеседовали с доктором Андреем Давидовичем. Катя ждала в коридоре. Выйдя из кабинета, она сообщила:

— Он меня уже всю проткнул. А несколько иголок оставил внутри, вот тут! — красноречиво постучала согнутым пальчиком по лбу.

Доктор, пуще обычного оживленный и как-то неприятно запотевший, встретил меня вопросом:

— Ну как? Замечаете перемены?

Я сказал, что замечаю, но только к худшему. Я был в отчаянии, в панике. Мне казалось, тайную пружину ее жизни, надломленную в бандитском логове, уже невозможно восстановить, потому что человек не рождается дважды. Я и до Кати встречал живых мертвецов, которые ходили, дышали, работали и даже смеялись, но от них за версту несло трупом. Да если внимательно приглядеться, из каждых пяти человек на улице один обязательно будет такой. Потому и Москва нынче смердит, как развороченное кладбище.

Доктор со мной не согласился. Он так энергично потирал пухлые ручки, словно вознамерился возжечь огонь первобытным способом.

— Батенька вы мой, как же вы обывательски заблуждаетесь. Да коли по-вашему рассуждать, человечество должно было исчахнуть еще в пятнадцатом веке, в период нашествия чумы. Компенсационные возможности безграничны, уверяю вас. Ваша Катенька — далеко не самый безнадежный случай. Я мог бы привести сотни примеров, когда людей поднимали буквально из могилы и через некоторое время они с удовольствием производили потомство.

— Вы, наверное, имеете в виду святого Лазаря? — уточнил я. — Но там лекарь был знаменитый.

— А вот это хорошо, что шутите… По совести говоря, наши сеансы — это так, подстраховка. Катя полностью сориентирована на вас, Александр, на вашу личность, значит, от вас зависит, как пойдет ее выздоровление.

— Не совсем понимаю.

— Никаких плохих настроений, никаких нотаций. Добрая мужская забота и веселая шутка. Но нельзя перебарщивать. Дурацкий смех ее уязвит. По возможности будьте интеллигентнее.

— Я и так на пределе.

— Кто вы по профессии?

— Архитектор, кажется.

— О-о! Хороший архитектор?

— Один из самых лучших.

Андрей Давыдович недоверчиво хмыкнул:

— Мне по душе ваша скромность. Возможно, когда поставим на ноги вашу милую супругу, я обращусь к вам с маленькой просьбой. Не возражаете?

— Весь к вашим услугам, — я помешкал и добавил: — Она мне дороже всего на свете, доктор.

— Это немудрено, — заметил он как о чем-то само собой разумеющемся.

Тем же вечером произошел роковой инцидент. Катя уже легла, а я, сидя под лампой, читал ей вслух занудный роман Тургенева «Дым». Книг мы накануне набрали в библиотеке, Тургенев оказался ее любимым автором. Под чтение она обычно засыпала быстро. Но тут постучали в дверь. Приперся Сергей Юрьевич. Он еле держался на ногах, и взгляд у него был лунатический. По привычке сказав: «Не прибрано!» я попытался захлопнуть дверь, но гость ухитрился вставить в щель ногу.

— Сашок, есть важный разговор. Не пожалеешь. Зайдем ко мне на минутку.

Странно, что в таком состоянии речь у него была связной, хотя и замедленной.

— Давай завтра, а?

— Завтра может быть поздно. Это касается Кати.

На этот крючок я не мог не попасться. Попросил подождать, вернулся в комнату, надел спортивные брюки и рубашку. На вопросительный Катин взгляд ответил:

— На пять минут отлучусь. Сама пока почитай.

— У меня буквы прыгают, ты же знаешь.

Номер Тамарискова был на том же этаже, в другом конце коридора. Там на диване сидел какой-то прилизанный типчик лет тридцати, из тех, которые вечно крутятся на оптовых рынках. Рожа злая, в глумливой ухмылке. Этот типчик, как и его генетические близнецы, был опасен. Он подтвердил это тем, что достал из-под диванной подушки пистолет и нацелил мне в лоб. Сергей Юрьевич захлопнул дверь и подтолкнул меня на середину комнаты.

— Ну вот, — сказал в ухо, — Вы там в столице зарвались. Думаете, одни вы крутые. Придется тебя, Сашок, маленько поучить… Это Миша, знакомься. Учти, каратист и стреляет без промаха. Вы тут погутарьте часок, а я пока пойду потолкую с Катенькой. Только без глупостей, понял? Это не Москва, это Липецк.

Я обернулся и увидел пустые пьяные глаза. Недавний кошмар повторялся, но в каком-то пародийном варианте. Смеяться не хотелось.

— Не посмеешь, — сказал я.

Сергей Юрьевич гулко загоготал, хлопая себя по бокам:

— Ты так думаешь? А зачем грозил?.. Миша, угости его водочкой. Будет шебуршиться, мочи.

— Будь спок, хозяин!

Остались мы с Мишей одни. На столе было богато: бутылки, закуска, фрукты. Я надеялся, что минут десять у меня есть в запасе. Вряд ли Катя сразу откроет непрошеному визитеру дверь. Но что-нибудь он, конечно, придумает, как-нибудь да обманет. Я сел к столу, налил водки в бокал. Как можно беззаботнее обратился к Мише:

— Примешь за компанию?

Глядел на меня в раздумье, пистолет опустил на колени.

— А давай. Только не шали, ладно?

Потянулся, не вставая, левой рукой принял бокал. Выпили вместе.

— Не понимаю, — сказал я, занюхав водку хлебушком, — чего он так из-за бабы взбеленился?

— Не из-за бабы. У него самолюбие. Телок он тебе завтра целый фургон пришлет.

— Да я бы ему и так отдал. Подумаешь, ценность. Ты-то откуда появился?

— Вызвал.

— Добавим?

— Наливай.

Я подумал: невысоко же меня оценил Сергей Юрьевич, если позвал на подмогу только одного пса. Правда, пес справный: весь из мышц, качок, и глаза ледяные. Такой хоть в мать пальнет, только заплати.

Выпили по второй в хорошем темпе.

— Значит, он у вас в Липецке большой человек?

— В этом не сомневайся!

— Чем промышляет? Наркота? Рэкет?

Миша нехорошо прищурился:

— Много болтаешь, москвичок.

— Извини, ты прав. Ну, вроде сидим, киряем. Еще раз извини.

— В чужом монастыре никогда не блефуй, — наставительно добавил боевик.

— Опять ты прав. Но я же к вашим делам никакого касательства не имею. У меня бизнес простой: подай, принеси, куда прикажут… Еще по маленькой, Мишель?

— Вот и не надо наглеть.

— На ошибках учимся.

Подавая бокал, я неловко облокотился на стол и пролил водку ему на колени. Мишель выругался, наклонился, отряхивая штаны. Присмотренную литровую бутылку «Зверя» я загреб за горлышко и сбоку, со всей силы врезал ему в ухо. От этого удара многое зависело, и я не промахнулся. С омерзительным хрустом бутылка влипла в череп. Мишель сморгнул глазами, как слезами. Его чуток парализовало, но он был в полном сознании. Уже на ногах, сверху, я припечатал вторично. Изо рта у него выпрыгнуло что-то черное, как кусок смолы, и он повалился набок. Живой он был или нет, мне было безразлично. Кроме несоразмерного с происходящим какого-то ослепительного бешенства, я ничего не испытывал. Вытянул из ослабевших Мишиных пальцев пистолет и в два прыжка очутился у двери.

У своего номера притих, осторожно надавил ручку. Заперто изнутри. Я вставил ключ, открыл и вошел. Сергей Юрьевич совершил досадный промах: не заклинил «собачку». Картину я застал мирную. Сергей Юрьевич ломился в ванную и негромко ревел: «Катюша, отвори! Надо потолковать!»

Увидев меня, да еще с пистолетом, он удивился:

— А где же Миша?

— Допивает водяру, — без промедления я ткнул ему стволом в зубы. От неожиданности он не удержался на ногах и опрокинулся на спину, причем ноги остались в коридоре, а голова — на ковре в комнате. На губах вспучились красивые фиолетовые пузыри. Пока он там копошился, я окликнул Катю:

— Кать, открой, это я!

Мгновенно щелкнула задвижка. Я предполагал увидеть ее в обмороке, в полной отключке, в истерике, все это было бы естественно, но здорово ошибся. Ее глаза восторженно сияли.

— Ну что, я говорила, говорила! Вот они и вернулись!

— Кто они-то? — возразил я. — Никого и нету. Сергей Юрьевич сам по себе, для шутки зашел.

— Не надо, я же не дурочка.

Я за руку провел ее мимо Тамарискова, усадил в кресло, подал воды. Потом сходил и запер дверь в номер. Сергей Юрьевич сидел, привалившись к стене, и задумчиво выковыривал изо рта сломанные зубы. Оскорбленно прошамкал:

— Этого я не смогу тебе простить, Сашок!

На всякий случай я пнул его ногой в живот, и Сергей Юрьевич сытно икнул.

— Что он с тобой сделал? — спросил я у Кати.

— Ничего. Я перехитрила. Сказала, что подмоюсь и выйду, а сама заперлась. Мужчины такие доверчивые.

Я никак не мог понять, бредит она или в нормальном рассудке. В растерянности дал ей сигарету.

— Катя, что у тебя болит?

— Ничего не болит, — она рассмеялась, веселая, озерная, возбужденная. — Саша, знаешь что?

— Что?

— Я больше их не боюсь. Ну вот ни капельки. Они такие смешные. Смотри, смотри, как он ползает! Как жук.

Сергей Юрьевич действительно сделал попытку по стеночке подняться на ноги.

— Катюша, отвернись, пожалуйста. Сейчас я его пристрелю.

— Ой, ну не надо! Он же ни в чем не виноват.

— Сашок! — подал трагический голос Сергей Юрьевич, — Она права. Я пальцем ее не тронул. Я же не насильник. По доброму согласию всегда готов. А так… Ты тоже меня пойми. Я честно балдею, когда баба не дает. Характер сволочной. Я возмещу, Сашок. Сколько скажешь, отстегну.

— Кретин, — не сдержался я. — Весь отпуск нам поломал.

Бочком, бочком, не сводя глаз с пистолета, Тамарисков пробрался в комнату и плюхнулся на постель. С окровавленным ртом, с запачканной кровью рубашкой он был похож на обиженного вампира.

— Сашок, мы же интеллигентные люди. Почему поломал отпуск? Отдыхай сколько влезет, а я с утра отчалю. Бабки в номере, прямо сейчас принесу. Отпусти, а? Мишу замочил, что ли?

Увидев Катю невредимой, я успокоился, но чернота в груди не отпускала. Палец онемел от желания спустить курок. Привычка убивать, обретенная совсем недавно, оказалась сладкой, как нектар. Подонок догадывался, как близок он к последнему путешествию.

— Сашок, ты что, не веришь?! — бормотал, закатывая глаза, — Мамой клянусь! Больше никогда меня не увидишь. Десятирик устроит, да? Десять тысяч баксов, Сань! За моральные издержки.

— Собирай вещи, — сказал я Кате. — А ты ступай в ванную, козел!

Сергей Юрьевич упирался, как мог, пришлось тащить его чуть ли не волоком. От тычков стволом под ребра он обмякал, ухал и валился на пол, как мешок с зерном. Он, конечно, был уверен, что минуты его сочтены, и понес вообще какую-то околесицу. Признался, что содержит в Липецке приют для престарелых, что на нем трое грудных младенцев, которые без него подохнут с голоду, а также поклялся, что, если я его прощу, отдаст мне самое дорогое, что у него есть.

— Сашок, не пожалеешь… Четыре этажа, винный склад… Пять гектаров соснового бора… Лоси, кабаны… Поохотимся вместе… Девок навалом, какие хочешь… Одна турчанка, Сань, ты же ее не видел, ты же ничего еще не видел… У вас в столице…

— Заткнись!

Пока я приматывал его ремнями к батарее в ванной, сумму выкупа он довел до миллиона зеленых.

— Наличными, Сань! Прямо в номере. А хочешь — натурой?!

Наконец я заткнул ему пасть вафельным полотенцем и оставил в ванной. Связал вроде надежно, но особого опыта у меня в этом деле не было.

Катя уже собрала сумки, мою и свою, и была готова в дорогу. Взгляд по-прежнему лихорадочно-просветленный.

Я заставил ее выпить сразу три таблетки из тех, которые дал милейший Андрей Давыдович. Проверил деньги, документы, переоделся в джинсы, свитер и куртку. Напоследок заглянул в ванную. Сергей Юрьевич заискивающе произнес:

— Ноги затекли, Сашок. Может, ослабишь маленько узлы?

— Учти, мерзавец! Рыпнешься до утра — и тебе каюк.

— Да ты что, Сань?! Разве я себе враг?

Неприкаянные, мы вышли в ночь.


ГЛАВА 6
Через двое суток, после многих мытарств, мы очутились в петербургской гостинице «Центральная». Сняли два одноместных «люкса», расположенных по соседству. Все-таки демократия много хорошего дала людям: в гостиницах, как и повсюду, плати бабки — и ты кум королю. Впрочем, с деньгами так было и при старом режиме, чего темнить. В Петербург попали чудовищным крюком, через Екатеринбург, но об этом знал только я. Буквально через полчаса после побега из «Жемчужины», когда мне удалось зафрахтовать попутку, Катя впала в спячку, в которой отчасти пребывала и поныне. Все двое суток с места на место, с вокзала на вокзал, из буфета в ресторан я перетаскивал ее почти на руках, а когда где-нибудь прислонял, она тут же погружалась в глубокое беспамятное забытье. Меня это не беспокоило: жива — и слава Богу…

— Мы где, Саш? В другом номере?

Я потер влажным полотенцем ее пылающее сухое лицо.

— Нет, это не другой номер. Ты разве не помнишь, что приключилось?

— Почему не помню? Все отлично помню. Меня насиловали, тебя били.

— Вот и не угадала. Мы в Петербурге, в гостинице. Сейчас день, и мы с тобой пойдем на экскурсию.

Катя хитро на меня посмотрела:

— Если это Петербург, у меня тут есть подруга, Галка Кошевая. Давай позвоним?

— Никаких Галок. У нас свадебное путешествие. Зачем нам какие-то твои Галки?

— Значит, соврал. И напрасно. Я же всегда чувствую, когда врешь.

Мне было невдомек, какие метаморфозы с ней происходили, но она была уже совсем не та, какой была в пансионате. Она была уравновешеннее, спокойнее. Вопрос лишь в том, выздоравливала ли или все глубже погружалась в пучину душевного расстройства.

Как только мы вселились, я по коду набрал телефонный номер в Москве, который заставил меня запомнить Гречанинов. Включился автоответчик, и я продиктовал свои новые координаты. Потом позвонил матери, трубку сняла Елена. От нее узнал, что дома все в относительном порядке: сынуля отбыл с челночным рейсом в Польшу, а мать хотя и сильно страдает, но внешне это проявляется лишь в том, что никак не может вспомнить, куда подевалась старая каракулевая шуба, и целыми днями ее ищет. Шубу ей двадцать лет назад, на сорокапятилетие, подарил отец, и это было огромное событие в нашей тогдашней жизни. Шуба стоила около пятисот рублей, месячная зарплата отца — это был щедрый подарок. Долгие годы она висела в шкафу без всякого применения: мама не решалась выходить в ней на улицу, полагая, что будет выглядеть слишком вызывающе; зато жила с бодрым чувством обеспеченной, богатой и любимой женщины. Потом, лет семь назад, случилась трагедия: за какой-то месяц недосмотра шубу сверху донизу побила моль. Мать убивалась по ней, как по покойнику, и когда однажды всерьез допекла отца своим нытьем, он сгоряча тайком вынес шубу на помойку, до глубины души поразив супругу этим кощунственным поступком. И вот, оказывается, боль утраты не утихла до сей поры. Я понимал, почему она заново взялась разыскивать злополучную обнову: отец несколько раз намекал, что как только разбогатеет на ремонтном бизнесе, сразу купит жене новую шубу из соболя, чтобы согреть наконец ее старые кости. Он умер, и в голове у бедняжки все окончательно перемешалось в одну кучу.

Я поблагодарил Елену за то, что сдержала слово и не бросила мать одну, на что бывшая жена справедливо заметила: не всем же быть такими эгоистами, как ты. С мамой я тоже поговорил, но так и не понял о чем. По-моему, она приняла меня за кого-то другого.

Пока звонил, распаковывал сумки и принимал душ, Катя успела соснуть и выглядела опять обновленной.

— Саша, — окликнула с кровати, — Подойди, пожалуйста. Сядь сюда.

Я присел на стул, избегая ее пристального, настороженного взгляда.

— Меня будут сегодня иголками колоть?

— Нет, не будут. Курс уже кончился.

Но спросить она хотела не об этом и действительно набралась духу:

— Помнишь, ты говорил, что любишь меня?

— Конечно, помню.

— Это правда?

— Конечно, правда. Что же, я буду врать, что ли?

— Но ты даже не дотрагиваешься до меня. Тебе противно, да?

Она не застала меня врасплох, но все же я почувствовал неприятное жжение в груди, как от спиртовой микстуры.

— Пожалуйста, не забивай себе голову ерундой, — теперь я смотрел прямо в ее заблестевшие очи, — Просто ты еще не готова. Нам нельзя торопиться. Поспешишь — людей насмешишь. Надо подождать, пока окончательно поправишься.

Пригорюнилась, вздохнула:

— Так и говорят, когда не любят, Придумывают разные отговорки, Чтобы помешать ей разреветься, я взял самый строгай тон:

— Это не отговорки. Тебе кажется, ты здорова, но это не совсем так. Ты вон спала подряд двое суток. Разве здоровые девушки по стольку спят? И голова у тебя кружится, и температура все время повышенная. Да это естественно. После того, что мы с тобой пережили, могло быть и хуже. Счастье, что у тебя такой крепкий организм.

— Саша, я же тебя не осуждаю. Тебе противно со мной после них. Ну так брось меня. Чего ты меня повсюду таскаешь? Я же не кукла. Дай мне немного денег взаймы.

— Зачем тебе деньги?

— На такси. Поеду к мамочке с папочкой.

Наконец-то она вспомнила о родителях. Впервые с тех пор, как мы удрали из Москвы.

— Послушай, Кать, а это ты здорово придумала. Давай позвоним твоим, они, наверное, с ума сходят.

— Почему с ума сходят? Они нормальные люди.

— Я не в том смысле.

— Я понимаю, в каком смысле. Ты же и меня считаешь сумасшедшей. И доктор твой с иголками тоже так считает. Ну что ж, считайте, если вам так удобно.

Выздоравливает, подумал я, точно, выздоравливает. Придуриваться начала. Я набрал номер в Москве и удачно: сразу соединился. Услышал женское «Але, але!» и сунул трубку Кате. Она тоже послушала, но ничего не ответила. Вернула трубку мне. Там уже были короткие гудки.

— Ну что же ты? Это же мама была, да?

— Саша, не делай больше этого, ладно?

— Чего — этого?

— Не издевайся надо мной.

— ?

— Ты же прекрасно знаешь, что мне нечего им сказать.

— Как это нечего? Поздороваешься. Скажешь, что у тебя все в порядке. Успокоишь стариков.

Между ночью и днем — Ага. А потом скажу, что не помню, где я, и не знаю, от кого беременна. Так, да?

Тут она меня достала. Не выдержав ее честного победительного взгляда, я пошел в ванную, умылся и еще раз почистил зубы. Катя пришла за мной.

— Испугался, голубчик?

— Чего я должен пугаться?

— Что навешаю на тебя ребеночка.

Улыбка отчаянная. Такой у нее никогда не было. Я притянул ее к себе, обнял, гладил мягкие волосы, пахнущие травой. Она закрыла глаза, и незаметно наши губы встретились. Первый поцелуй после воскрешения из мертвых. Он был таким, каким и должен был быть. Леденящим до жути, несущим сердечную слабость. Но мои руки, прижатые к ее спине, постепенно ее узнавали. Теплая, тугая, родная плоть.

— Не могу с тобой расстаться, — прошептала она.

…Отправились на прогулку. Сели в первый попавшийся автобус и поехали куда глаза глядят. Петербург — не мой город, хотя с ним связано много чудных воспоминаний легковерной молодости. Когда-то с дружками-приятелями покуролесили тут изрядно. Но всегда город удручал меня. Его суровый, невозмутимый облик вызывал двойное чувство — восхищения и соболезнования. Вопиющая искусственность архитектурного замысла дала свои горькие плоды. Город таил в себе неизлечимую загадочную хворь, которая неизбежно передавалась его обитателям. Об этом все уже рассказали Гоголь и Достоевский, но и они не смогли разгадать до конца его больную тайну. В те десятилетия, пока город носил имя Ленина, болезнь будто притаилась в пустынных переулках, в каменных гнездах домов, а нынче, с приходом рыночной весны, снова отчаянно поперла наружу. Даже из автобуса по лицам прохожих было заметно, как они смятены и подавлены. Ни улыбки, ни беззаботного, рассеянного взгляда. Словно одна сумрачная дума запечатлелась на пожилых и юных ликах: куда же нам отсюда податься, земляки?!

Автобус затащил нас куда-то в район Московского вокзала, и оттуда пешком мы дочапали до Невского проспекта. Пообедали в крошечной харчевне под названием «Утеха»; и Катя не капризничала, охотно похлебала горохового супа и съела полторы сосиски. Мы почти не разговаривали, но я остро чувствовал ее податливую близость. Она выздоравливает, думал я, это же очевидно!

Явным признаком выздоровления было и то, что она вдруг захотела мороженого. Как раз хлынул дождь, и окно, возле которого мы сидели, затрещало, заискрилось под ударами тяжелых, крупных капель. Улыбаясь, Катя погладила стекло ладонью.

— Как славно, да? Дождь!

— А зимой будет снег, — обнадежил я.

Зонтика у нас не было, и мы бегом пересекли улицу, чтобы попасть в фирменный магазин «Калигула». Роскошь и опрятность этого заведения напоминали музей. Покупателей, правда, не было ни одною, зато много было продавцов — исключительно молодые люди лет двадцати пяти — тридцати, с одухотворенными лицами, в форменных костюмах, в которых не стыдно было бы показаться и на дипломатическом приеме. Молодые люди не стояли за прилавками, а чинно, негромко переговариваясь, прохаживались по залам. К нам с Катей сразу приблизились двое-трое из тех, которых в иные годы можно было встретить, пожалуй, лишь в университетских аудиториях, где они изучали высшую математику либо философию. Разговор о покупке зонта, состоявшийся между нами и корректным юношей со взором Андрея Рублева, со стороны, вероятно, мог представиться именно обменом любезностями между участниками престижного научного симпозиума. На выбор он предложил нам с десяток зонтов, которые сами по себе были произведениями искусства. Мы купили самый дешевый, черный и большой, в раскрытом виде соизмеримый с походной палаткой, и юноша-интеллектуал, ничуть не огорчась, улыбнулся Кате.

— У вас отменный вкус, мадам! Приходите еще.

— Завтра с утра заглянем, — ответил я за Катю.

Когда вышли из волшебного магазина, дождь, естественно, кончился. Катя опять засыпала прямо у меня в руках, и пришлось ловить такси, чтобы поскорее доставить ее в гостиницу.

Я тоже чувствовал, что если не сосну подряд часиков девять, то грош мне будет цена, как бойцу невидимого фронта.

Повалились на кровать как подкошенные, но уже в полусне Катя потянулась ко мне, чтобы обнять покрепче. Из темного, вязкого забытья меня вырвал резкий, с короткими паузами звонок междугородки. Это был Гречанинов. Он ни о чем не расспрашивал, голос у него был усталый. Ничуть не удивился, что, уехав в Липецк, я звоню из Петербурга. Полагаю, если бы я дозвонился ему из могилы, он тоже всего лишь равнодушно пожал бы плечами…

— Катя с тобой?

— Да, со мной.

— Как она?

— Почти в норме, — сказал я, глядя на нежное, прекрасное лицо с закрытыми очами, окаймленное светлым нимбом волос. Во сне она, видно, опять убегала от тех, кто подкрадывается: длинные ресницы вспархивали, рука судорожно вцепилась в подушку.

— Ей намного лучше, — добавил я.

— Что ж, возвращайтесь. Тут вроде все утряслось. Садись на утреннюю «Стрелу», и с вокзала — домой. Ближе к ночи подскочу.

— Спасибо, Григорий Донатович.

— Не за что, дорогой.

На следующий день около шести вечера мы с Катей вернулись в Москву.


ГЛАВА 7
На лавочке возле подъезда сидел Яков Шкиба, и был он неузнаваем. Трезвый, чисто выбритый, с иголочки одетый, вплоть до белоснежного кашне, повисшего на жилистом кадыке. Покровительственно улыбался.

— Садись, Саня, покурим. Сейчас дядя Ваня пивка принесет.

В изумлении я пробормотал:

— Катя, познакомься. Это мой сосед Яков Терентьевич, заслуженный артист оперетты.

Катя изобразила книксен, а Яша, приподнявшись, галантно поцеловал ей руку. Смерил взглядом, как стрелок близкую мишень.

— Кажется, мы где-то встречались?

— Мне тоже так кажется, — бесстрашно ответила Катя.

Опустив сумки, мы присели на скамейку. Принюхавшись, я не почувствовал даже намека на привычный сивушный запах. Яша самодовольно ухмылялся.

— Кстати, Санечка, вроде бы за мной небольшой дол-кок?

— Ну что ты, Яша, такие мелочи…

— Нет, почему же. Задолжал — плати. Для порядочного человека это закон. Так сколько?

— Не помню. Тысяч восемь-десять.

Шкиба выудил из кармана фирменного пиджака пухлый кожаный бумажник и протянул пятидесятитысячную купюру.

— У меня же нет сдачи.

— Ничего, останется за тобой, — благодушно махнул рукой.

Поверженный, я лишь спросил:

— Откройся, дружище, какое чудо с тобой произошло?

Чуда не было. По наводке старого товарища Яков Терентьевич получил ангажемент в ночном клубе «Русский Манхэтген». Репертуар — весь Буба Касторский, но с поправкой на текущий момент. Успех — сокрушительный. За один вечер, если повезет, можно заколотить до пятисот зеленых. Правда, одно условие — не пить.

— Сколько выдержу — не знаю, — признался Яша, — но талант зарывать в землю — преступно. Не правда ли, Катенька?

Катя, прижавшаяся к моему боку, пискнула:

— Ой, еще бы!

Я боялся спугнуть удачу: буря миновала, я дома, и Катенька на глазах хорошела, восстанавливалась, можно надеяться, через девять месяцев будет опять как молодая буйволица. Пришкондыбал дядя Ваня с полной сумкой пива. На мой молчаливый вопрос Яша невозмутимо ответил:

— Пиво можно. Оно на меня не действует, а кураж дает.

Дядя Ваня, увидев меня, обрадовался:

— Тю-ю! Я думал, ты навовсе съехал. К тебе же который день менты ходят.

Сразу мое счастливое настроение отрубилось.

— Зачем?

— Может, недовольны, когда ты Яшу вызволил? Помнишь?

Ясный вечер померк, и мы с Катей поплелись домой. Вдогонку Яша браво гаркнул:

— Не боись, Саня! Мне теперь никакие менты не страшны. У меня крыша!

Дома не успели освоиться — звонок в дверь. Глянул в глазок — точно, милицейский капитан и сержант. Будки сизые, оба незнакомые. Я открыл.

— Гражданин Каменков?

— Ага.

— Позвольте-ка войти? — Фразу капитан договорил уже в квартире, отстранив меня локтем. Сержант вперся следом, тучный, громоздкий, как передвигающаяся скала.

— Кто еще в квартире?

Катя плескалась в ванной: оттуда доносился шум льющейся воды.

— Знакомая… Вы, собственно, по какому вопросу, капитан?

Не отвечая, он прошел на кухню, увидел телефон. Снял трубку и набрал номер. Сержант топтался у входной двери, застенчиво улыбаясь.

— Прибыл, — сказал капитан в трубку. — Да, да, ждем вас… Нет, не убежит.

Я уже сообразил, что начинается очередное действие кошмара, но душа отказывалась верить. Капитан по-свойски расположился за кухонным столом, жестом пригласив меня тоже присаживаться.

— Эх, Александр Леонидович, похоже, наломали вы дров. Большие персоны вами заинтересовались.

— Что за персоны?

— Скоро узнаете… Хорошая квартирка. Мне бы такую. Но, как говорится, от трудов праведных не наживешь палат каменных. Высота два пятьдесят?

— Два семьдесят пять.

Лицо у капитана было простецкое, располагающее к себе, почти как у Пал Палыча, знаменитого сыщика из древнего милицейского сериала.

В ванной Катя выключила воду.

— Хочу попросить вас, капитан. Моя знакомая, ну, то есть правильнее сказать, супруга недавно перенесла тяжелое нервное потрясение. Ей нельзя волноваться. Не могли бы мы подъехать к вам в отделение? Там все и выясним.

— Никак не возможно, — огорчился капитан, — Велено здесь ждать. Да вы не переживайте, может, все обойдется.

Катя появилась из ванной, закутанная в мой халат. Милиционеров она не испугалась, по старинке полагала, что милиционер — друг человека. Прощебетала:

— Ой, у нас гости, а я в таком виде, — и шмыгнула в комнату.

— Разрешите, я ее уложу? — обратился я к капитану.

— Разрешаю, — ухмыльнулся тот довольно скабрезно.

Катеньке я объяснил, что милиционеры пришли ненадолго, проверяют паспортный режим и скоро уйдут.

— Ты подреми пока немного, ладно? Потом поужинаем.

Послушно улеглась в постель, я прикрыл ее ноги.

— Поцелуй меня, — попросила, улыбаясь.

Через двадцать минут приехала Валерия и с ней — Господи помилуй! — пещерная обезьяна Ванечка. Лба нет, пасть с золотыми коронками, носище с вывернутыми ноздрями, руки до колен и красноватые глазки-буравчики, весело шныряющие по сторонам. Весь целый, неутомимый и первобытный.

— Да, да, любимый, это я, твоя брошенная возлюбленная, — проворковала прелестная гостья, сделав ординарцу знак, чтобы взбодрил обомлевшего хозяина, то есть меня. Ванечка выполнил наказ не мешкая: наложил тяжелую лапу на мою шею, согнул, так что хрустнуло в пояснице, и, приподняв над полом за брючный ремень, отнес на кухню, слегка потряхивая, как нашкодившего кота. С размаху швырнул на стул, отчего боль из кобчика вонзилась в затылок. Я и пикнуть не успел. Капитан стоял у стены, вытянувшись по стойке «смирно». Валерия уселась напротив меня. Красота ее ничуть не померкла за время нашей разлуки.

— Сучка его здесь? — спросила у капитана.

— Так точно, уважаемая Валерия! — отчеканил служака.

— Хорошо, ступай… Приготовьте ее для Ванечки, но пока не трогайте. Я сперва поговорю с изменщиком.

Когда мы остались одни, пригорюнясь, произнесла:

— Вот мы снова вместе, любимый, но того, что было, уже не вернуть.

— Почему? — удивился я.

— Милый, милый, смешной дуралей! Такое не прощают. Папочку убил. Четвертачка повесил. Дочерний долг — отомстить за невинную кровь. Скажи только одно: неужели ты так ничего и не понял?

— Что я должен понять?

Достала из сумочки зеленую пачку незнакомых сигарет и ждала, чтобы дал ей прикурить. Я дотянулся до плиты, чиркнул спичкой. Мучительно искал я выход из нового бреда, но, увы, моя способность к сопротивлению, похоже, исчерпала себя. Мне не было ни грустно, ни страшно, ни смешно. Хотя понимал, что в ближайшие минуты произойдет что-то такое, что потом не исправишь.

— Я ведь не играла с тобой, — проникновенно заметила Валерия, — Хотела изменить свою жизнь. Но ты предпочел честную давалку с одной извилиной. Объясни, почему?

— Я люблю ее.

Вздрогнула, как от пощечины.

— А зачем убил папочку?

— Роковые обстоятельства. Ну и конечно, погорячился.

Валерия грустно глядела на меня сквозь сиреневое облачко дыма. Внезапно сонные глаза зажглись…

— Что ж, пусть так. Ты сам выбрал, любимый. Запомни — сам! Никаких обстоятельств нет. Это для хлюпиков. Ну ничего, устрою тебе веселый отходняк. Хочешь знать, какая программа?

— Догадываюсь.

Хихикнула возбужденно, и наконец-то я узнал прежнюю Валерию, которую вовек не забыть.

— Сначала Ванечка оттрахает твою сучку. О, он это умеет. Ему Четвертачок в подметки не годится. Сам увидишь. У него полуметровый со свинцовым набалдашником. Даже я больше часа не выдерживаю.

— Любопытно.

— При этом так забавно рычит… Ну да что, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Верно?

— Это бесспорно.

— Потом Ванечка тебя кастрирует. Тоже очень смешно, он же прямо горстью отрывает. Прямо с корнями. Жаль, не сможем полюбоваться вместе. Но за папочку, за Четвертачка…

— Дочерний долг, — подсказал я.

Ее долгий взгляд вдруг наполнился горьким сочувствием.

— Саша, неужто всерьез надеялся нас одолеть? Совок ты несчастный!

— Да чего теперь, — безнадежно махнул я рукой. — Может, выпьем напоследок?

— Давай.

Я полез в шкафчик, где между банками с крупой была затырена непочатая бутылка коньяку. Из комнаты ни звука. Одно из двух: либо они уже управились с Катей, либо дисциплинированно ждут распоряжений. Единственное, что я мог сделать, — тянуть время.

Валерия отхлебнула коньяку и расстегнула пуговичку на блузке. Свою порцию я осушил до дна.

— Дурак ты, Сашка, — сказала она. — Мог жить припеваючи, а выбрал эту тварь.

— Сделанного не воротишь.

— Только папочка любил меня по-настоящему, больше никто, — добавила девица и расстегнула вторую пуговичку.

— Великий был человек, — подтвердил я.

— Ты иронизируешь, но это правда. Папочка через три года мог стать президентом. Он об этом так мечтал!

— Это по заслугам.

Тут в коридоре кто-то заскулил, и в кухню просунулась умильная Ванечкина харя.

— Тебе чего? — спросила Валерия.

— Она уже готовая, уже голенькая, — красные глазка закатились в экстазе.

— Потерпи, Ванечка. Еще немножко потерпи. Слаще потом будет.

— Давай Ванечке нальем, — предложил я.

Валерия покачала головой:

— Нельзя. Одуреет… Ступай, Ванечка, ступай. Скоро начнем… Пришли-ка нам мента.

Ванечка ласково заурчал и провалился в коридор, но тут же появился на пороге капитан.

— У тебя на улице кто-нибудь дежурит? — спросила Валерия.

— Так точно. Полный наряд. Две машины.

— Вы не из семнадцатого отделения? — поинтересовался я. — Не от Вострикова?

Капитан на меня даже не взглянул.

— Ему налей, — распорядилась Валерия. — Ему можно.

Я протянул милиционеру полную чашку, и он вылакал ее в один присест.

Когда он ушел, я спросил:

— Почему они все тебя слушаются, Лерочка?

— Я наследница. Все счета на мое имя… Ну что, дурашка, хочешь последний разок перепихнуться?

— Хочу, конечно. Но ничего не получится.

— Почему?

— А то не понимаешь? Страшно мне. Умирать знаешь как неприятно.

— Не будь слизняком.

Не мешкая, стянула юбку и шагнула ко мне. Мне ничего не оставалось, как ухватить ее за шею, развернуть и прижать к стене. На подоконнике лежал тесак для резки мяса с длинным тонким лезвием, наточенный как бритва. Я приставил его к ее нежному горлу.

— Ой, — пискнула Валерия. — Щекотно как!

Как можно более внушительно я приказал:

— Вели всем убраться, иначе зарежу!

Валерия не пыталась сопротивляться, только поерзала и поудобнее устроилась на моих коленки. Она давилась от смеха. У меня тоже появилось ощущение, что бездарная гангстерская сцена, которую я затеял, происходит даже не в кино, а где-то на детском утреннике.

— Дурашка мой любимый, — сквозь смех пролепетала Валерия совершенно домашним голосом. — Да разве ты способен на это?! Совочек мой сладенький. Ну дави крепче. Режь, не жалей. Ой-е-ей как приятно!

Завелась не на шутку, и когда я ее отпустил, проклиная себя за слабость, за руку потащила в комнату. Вот там детским утренником и не пахло. Катя, обнаженная, была приторочена за раскинутые руки к стойкам кровати; Ванечка сидел рядом на корточках и, кажется, ее нюхал. Капитан стоял у окна и солидно попыхивал сигаретой. Громила-сержант подгладывал из дверей и посторонился, чтобы нас пропустить. В Катином лице не было ни кровинки. Картина была фантасмагорическая — какому там Босху угнаться. Из груди моей вырвалось что-то вроде рычания, и я ринулся вперед, но сержант сзади ловко подсек по ногам, и я с разлету шмякнулся лбом об пол. Сознание на миг угасло, но этого мига хватило, чтобы Валерия с комфортом расположилась в кресле напротив кровати, а меня сержант подтащил к стене и прислонил к батарее.

— Тебе хорошо видно, любимый? — окликнула Валерия, — Ванечка, не тяни!

Ванечка поднялся на ноги. Движения его были замедленны. Он бережно раздвинул Катины ноги. Я сделал еще одну попытку прийти на помощь, но сержант, перехватив меня поперек груди борцовским захватом, пару раз деловито стукнул башкой о ребро батареи. Боли я не почувствовал, но как-то обмяк.

Ванечка целиком отдался священному ритуалу совокупления. Он был искусным любовником и не собирался сразу разрывать жертву на части.

Сержант забыл про меня, и ужом, под его рукой я по полу проскользнул до кровати. С ходу вцепился зубами в мясистую Ванечкину ляжку и прокусил ее. Хорошие крепкие зубы я унаследовал от отца. Ванечка то ли не ощутил боли, то ли не придал ей значения, как укусу комара. Но все-таки отвлекся от любовного обряда и, опустив одну руку, ухватил меня за волосы и отшвырнул. Еще в полете я наткнулся грудью на кованый сапог сержанта. Этого было достаточно, чтобы блаженное забытье снизошло на меня, а когда я мучительным усилием разлепил глаза, то увидел стоящего в дверях Гречанинова. Сперва померещилось, что вижу счастливый сон, но Григорий Донатович был реален, как приход весны, и вдобавок держал в руках свой любимый автомат.

— Стоять! — рявкнул он так, что люстра закачалась. — Всем стоять на месте!

Сержант почему-то не послушался и двинулся к нему, по-кошачьи сгруппировавшись, но нарвался на прямой автоматный ствол, направленный ему в рот, и, тяжко вздохнув, опустился на пол рядом со мной. Капитан, не дожидаясь команды, завел руки за голову. Валерия оглашенно завопила:

— Ванечка, Ванечка, смотри, кто пришел!

Он и ухом не повел.

Скребя ногтями по паркету, я пополз к кровати, но Гречанинов меня опередил. Перемахнув комнат>г, опустил на стриженый обезьяний затылок автоматный приклад, отчего Ванечка смачно рыгнул и упал на согнутые руки. Будто заколачивая гвоздь, Гречанинов нанес ему еще несколько быстрых резких ударов по затылку, свободной рукой сдвигая Ванечкину тушу вбок, чтобы не раздавить Катю. Наконец Ванечка отвалился в сторону, но и в бессознательном виде продолжал характерные толчки корпусом, спеша хоть на том свете насладиться сполна.

Большим хитрецом показал себя капитан. Пока Григорий Донатович оприходовал взбесившегося самца, опытный опер выхватил из кобуры пистолет и наставил на Гречанинова. Он все сделал правильно, но все же допустил маленькую промашку: не нажал сразу курок.

— Гриша! Оглянись! — позвал я. По моему голосу он все понял и стрелять начал прежде, чем повернул голову. Автомат в его руке действовал суверенно и как бы сам выискал цель, выплюнув короткую очередь. Пули прошли верхом надо мной и сержантом, чудом не задели Валерию, зато дружной шмелиной стайкой опоясали капитану грудь.

С удивленным лицом опускаясь на колени, добросовестный служака все же пальнул из пистолета, и мой красивый, под мрамор, ночник на тумбочке разлетелся вдребезги. Все, о чем так долго рассказываю, не заняло более минуты, и в итоге картина была такая: Валерия билась в кресле в нервном припадке, хохочущая и повизгивающая; сержант внимательно разглядывал на ладони выбитые зубы, а капитан, выронив оружие и поудобнее расположась на полу под окном, сжимал руками раскуроченную грудную клетку, пытаясь удержать, умилостивить рвущуюся наружу солдатскую душу. Ему было, может быть, даже горше, чем Кате. По его лицу было видно, что ему невдомек, как это, честно отрабатывая заокеанский доллар и рассчитывая к вечеру принести в семью очередной прибыток, он угодил в такой немыслимый переплет.

— Нашатырь у тебя есть? — спросил Гречанинов. Я пошел в ванную за аптечкой. Прихватил заодно графин с водой и вату. Пока ходил, Григорий Донатович укрыл Катю простынкой и стянул ремнем Ванечкины руки. Потом, уже вдвоем, мы спеленали по рукам и ногам сержанта, который охотно нам помогал, заискивающе бормоча:

— Вот тут, мужики, узелок слабоват…

С капитаном хлопот не было никаких: по всей видимости, он помер.

Ничуть не обескураженная разворотом событий, Валерия кокетливо осведомилась:

— Мужчины, а со мной что? Мне ведь пора домой. У меня процедуры.

Никто бедняжке не ответил. Гречанинов смочил ватку в нашатыре, поводил у Кати перед носом. Она так быстро очнулась, точно до этого притворялась. В глазах нормальное, чуть смущенное выражение в очередной раз изнасилованной женщины. И нас сразу признала.

— Вы видели, да? — спросила лукаво. — Вообще какого-то животного подослали. Наверное, медведя, да. Саша?

— Нет, — возразил я. — Обыкновенный человек. Здоровенный, правда, но ничего особенного. А вон он лежит.

— Можно посмотрю? — Катя живо свесилась с кровати.

— У-у, какой страшенный! Вы его убили?

Как бы в ответ Ванечка ворохнулся, сверкнул красными глазками и, не соображая толком, где он, попытался сесть. Путы ему мешали. Он недоуменно заворчал.

— Отвернись, Катенька, — мягко попросил Григорий Донатович. Она не поняла, чего от нее требуют, но я-то понял: обхватил за плечи и прижал к себе. Гречанинов нагнулся и ребром ладони с ужасной силой врезал по Ванечкиному продолговатому кадыку. Привычно рыгнув, богатырь затих.

— Ну пусти, ну душно же! — Катенька несильно замолотила кулачками. — Ты какой-то совсем дурак стал, что ли, Сашка?

Валерия из своего кресла изрекла:

— И вот на эту занюханную телку ты променял свое счастье, любимый?

— Что дальше? — спросил я у наставника.

— Отведи Катю в ванную, я тут пока приберусь.

Катю я не отвел, а отнес, завернув в простыню. Налил горячей воды, добавил хвойного экстракта. Помыл с мылом, причесал. Катенька сопротивлялась, отпихивала меня, но это была игра. На самом деле ей нравилось купаться. Рассудок ее был помрачен, но не настолько, чтобы бояться воды.

Проколупались в ванной около часу, и когда вышли, в квартире уже никого не было, кроме Гречанинова и Валерии.

— А где же?..

— Ушли, — коротко бросил Григорий Донатович. Они с Валерией мирно пили чай на кухне.

— Капитан тоже ушел?

— Сержант обо всем позаботится, забудь.

Катю я уложил в постель, заставал выпить две таблетки седуксена, и вскоре она уснула. Но перед тем как уснуть, пожаловалась:

— Чего-то мне кажется, скоро умру.

— Это от переутомления. Спи.

На кухне я тоже налил себе чаю. Валерия сказала:

— Ишь какой хозяйственный.

Григорий Донатович спросил:

— Уснула?

— Да, все в порядке.

Если бы я ничего не знал про этого пожилого, импозантного мужчину с отрешенным взглядом и про эту милую юную леди с озорной улыбкой на устах, то мог бы решить, что ко мне в гости пожаловали любящие друг друга дедушка с внучкой.

— Затруднение у нас, — сказал Гречанинов, подождав, пока я добавлял в чай меда. — Альтернатива такая. Либо я эту дамочку пристукну и сплавлю на прокорм рыбам, либо она даст гарантию, что отвяжется навсегда. Третьего не дано.

— В чем же проблема?

— Я склоняюсь к тому, чтобы пристукнуть.

Валерия возмущенно надула губки:

— Еще чего! Да я только жить начала. Придет же в голову такое.

— Видишь ли, Саня, умирать она не хочет. Да я и не против. Она хоть садистка, убийца, но вреда от нее особого нет. Такая чистенькая, безмозглая, алчная крыска. Надо только вырвать у нее ядовитые клыки. Рано или поздно все равно попадет в тюрьму. Короче, мараться об нее не хочется, но, с другой стороны, не дает гарантий.

— Вы, дяденька Гриша, напрасно обзываетесь. Вам просто повезло. По папенькиному недосмотру так долго бегаете по Москве… Саша, ты джентльмен или нет?

— Чего тебе надо?

— Как же ты позволяешь, чтобы оскорбляли любящую тебя женщину, которую ты лишил невинности.

Чай обжигал глотку, и я подлил в него коньяку.

— Вот гарантия, — напыщенно воскликнула Валерия, ткнув в меня пальцем, — Завтра же поженимся, и вам нечего будет опасаться. Слышишь, любимый?! Телку твою, если уж так приспичило, возьму в горничные. Больше она ни на что не годится.

Умоляюще поглядел я на наставника:

— Григорий Донатович, развеется ли когда-нибудь этот идиотский кошмар?

— Терпение, мой друг! Валерия, последний раз спрашиваю: хочешь жить?

— А вы? — Она была безрассудна, но это впечатляю. Воплощение порока в чудесной упаковке. Ее чары были неодолимы. Она была права: никто никогда ее не убьет по той простой причине, что она бессмертна. Мы все трос об этом догадывались, но не таков был Гречанинов, чтобы поддаваться мистике.

— Значит, так, Саня, — подбил он бабки. — Забираю ее с собой и не выпущу из чулана, пока не сделает то, что нужно.

— А чего вы от нее хотите?

— Да ничего особенного. Собственноручно даст показания о некоторых преступлениях, в которых замешана. Ну и парочку счетов из швейцарского банка переведет на имя некоего икса. На первый раз вполне достаточно.

— Никуда не поеду без любимого! — торжественно объявила Валерия и, подняв чашку с чаем, плеснула ее в лицо Григория Донатовича. Успев отклониться, он влепил ей звонкую оплеуху.

— Вы прямо как папочка! — восхитилась Валерия. — Такой целеустремленный… Любимый, не отпускай меня с ним, а то изменю. Будешь потом локти кусать.

Гречанинов вытолкал ее из квартиры, запихнул в лифт, со мной даже толком не попрощался. Последнее, что я услышал, был Лерочкин душераздирающий смех, донесшийся точно из чрева земли.


ГЛАВА 8
Чудное это было пирование в ресторане «Ноев ковчег». Отдельный номер с коврами и царской лежанкой у стены, освещенный толстыми стеариновыми свечами в позолоченных канделябрах, и за столом нас трое: Георгий Саввич Огоньков, хозяин фирмы «Факел», Иван Иванович Гаспарян, простой министерский клерк, праведным трудом и упорством сколотивший небольшое состояньице (по прикидкам Огонькова, на уровне арабских шейхов), и аз, грешный, с непоправимо утраченными мечтами о лучшей доле. На столе изобилие, как при Лукулле. Дела мы уже обсудили (Гаспарян: «Три месяца псу под хвост. Придется наверстывать, друзья. Уложитесь в прежние сроки — двойные премиальные!»), похлебали осетровой ушицы и осушили бутылку виски, упакованную в кожаный чехол.

Третьего дня я получил срочный вызов от шефа. Он так был взвинчен, что не поинтересовался, как мои дела и где я скрывался: жив — и ладно, значит, могу дальше ишачить. Оказывается, Гаспарян вернулся и теперь еще более крепок, чем прежде. По слухам, ногой открывает дверь в кабинет самого премьера, которому якобы оказал неоценимую услугу: что-то связанное с приватизацией газопроводов. В свою очередь премьера, тоже, правда, по слухам, за океаном готовят в отцы нации, на место часто хворающего Борика. Судя по тому, как энергично накачивают премьера, смена декораций может произойти буквально в ближайшие месяцы.

— Ты хоть понимаешь, — спросил шеф, — какие перед нами открываются перспективы?

— Понимаю, — ответил я механически, хотя думал совсем о другом. Как раз в это утро Катя впервые после налета (восьмой день) самостоятельно причесалась и чуть-чуть подкрасила губы.

— Что от меня-то требуется, Георгий Саввич?

Он велел к семи часам быть в «Ноевом ковчеге», дал адрес. И вот пьем виски, ужинаем, беседуем. А Катя одна в пустой квартире, сидит там, наверное, забившись в угол…

— О чем замечтался? — Шеф дернул меня за рукав. — Иван Иванович к тебе обращается.

— Виноват, — извинился я. — Чего-то не помню, выключил ли газ, когда уходил.

Гаспарян поднял рюмку:

— За тебя, дорогой! За твой талант… О приключениях твоих наслышан, но все позади. Не беспокойся, затраты компенсирую.

Все трое мы чокнулись, выпили.

— Вы даже не понимаете, братцы, — размягченно продолжал Гаспарян, — какое нынче удивительное время, сколько открылось возможностей для свободного творческого человека. Об одном жалею — годы! Скинуть бы годков двадцать, ах, какие можно дела вершить! Кто нас теперь остановит?

Шеф почтительно спросил:

— Как, интересно, там у них к нам относятся?

— Там, — Гаспарян ткнул пальцем в небо, где, видимо, в его представлении находилась Америка. — Да там тоже не все одной краской мазаны. Есть сомневающиеся. Не верят, что сдюжим. Надеются, но не верят. Слишком напуганы за десятки лет нашим краснозвездным рылом. Но против цифр не попрешь. С цифрами в руках я любому Фоме неверующему в два счета докажу, что возврата нет.

— Ага, — заметил я ворчливо, — так и Гитлеру казалось, когда стоял под Москвой.

Шеф поглядел неодобрительно, а Гаспарян в секунду завелся:

— Чепуха! Вздор! Да если быдло еще разок ворохнется, двух танков хватит, чтобы доломать ему хребет. Саня! С нами лучшие умы человечества. У нас капитал. Но в одном ты прав. Баррикады еще повсюду. Выродки прежнего режима еще цепляются за бесплатный паек. Твои сомнения понятны, но они опасны, разрушительны. Ты художник, так и будь им! Не лезь в политику. Твори от всей души. Дерзай, пробуй! А уж я не обижу, заплачу, как тебе и не снилось. Но — не халтурь, понял! Этого не потерплю. Гитлер! Ишь, вспомнил. Видно, не до конца, Саня, одолел ты в себе рабскую психологию. Не для сегодня живем, для будущего. Что о нас потомки, дети наши, скажут — вот единственный критерий.

— Он еще молодой, — заступился за меня шеф. — У него мозги набекрень. С другой стороны, конечно, есть некоторая опаска. Уж больно быстро все завертелось. Опять же дряни много на поверхность выплыло.

Синеватые белки Гаспаряна полезли на лоб.

— А ты на что надеялся, Гоша? Семьдесят лет по шею в дерьме сидели, куда же ему сразу деться? Швырнули камень в дерьмо, оно и забулькало. Ничего, отмоемся.

На этой бодрой ноте я их покинул, пообещав, что завтра соберу бригаду.

С улицы из автомата позвонил Кате. Как уславливались: подождал до трех гудков, положил трубку и снова набрал номер. Ее голос прошуршал едва слышно:

— Саша, уже ночь?

— Не совсем. Скорее вечер.

— Почему же так темно?

— Так ты включи свет.

— Но я же не знаю, где выключатель.

— Катя!

— Что?

— Мы же договаривались, ты не будешь больше придуриваться.

— Я не придуриваюсь. Я правда не нашла выключатель.

— Хорошо, сейчас приеду. Посиди в темноте.

…На второй день после налета Гречанинов прислал врача, которому, как он сказал, можно доверять во всем. Врач мне понравился, пожилой, корректный, независимый. С Катей провозился больше часа, выставив меня на кухню. Резюме было однозначное: требуется госпитализация, тщательное всестороннее обследование. Я уточнил: куда госпитализация? В психушку? Врач ответил уклончиво: есть, дескать, разные места, но и в слове «психушка» не надо обязательно искать инфернальный, роковой подтекст. При надлежащем присмотре… Я его не дослушал. Я знал про Катю больше, чем все врачи на свете. Без меня ей каюк. Рассказал доктору про курс иглотерапии, который, увы, не довел до конца милейший Андрей Давыдович. Посланник Гречанинова скептически кривил губы. Он принадлежал к направлению меди-ков-фундаменталистов и не верил ни в какие новомодные штучки. Сказал, что все эти экстрасенсы и прочие шаманы вызывают у него рвоту. Обезьянничать не надо, сказал он. Что хорошо на Востоке, то на Севере просто нелепо. «Почему?» — спросил я. Потому что, ответил он, там питаются рисом и водорослями, а мы жрем щи с тухлым мясом. И климат разный. Но не только это. Тем, кого ждет геенна огненная, не грозит переселение душ. Последний аргумент убедил меня в том, что имею дело с человеком незаурядным, оригинально мыслящим, но от госпитализации я вся равно отказался. Врач пожал плечами:

— Глупо, но возможно, вы правы.

На всякий случай оставил свой телефон.

— Попробуйте ее чем-нибудь заинтересовать, отвлечь.

— Чем?

— Не знаю. Увезите куда-нибудь. В деревню, например.

— Уже увозил.

Каждый день звонил Гречанинов. Валерия пока жила у него, и, судя по недомолвкам, отношения у них складывались точно такие же, как и у любого мужчины, пробывшего с ней наедине более пяти минут. Постепенно Григорий Донатович склонялся к мысли, что человек она неплохой, хотя и путаный. В его голосе проскальзывали незнакомые стыдливые нотки.

— В сущности, в чем она виновата, если выросла на помойке?

— Ни в чем, — согласился я, ощутив укол ревности. — Но будьте все же осторожнее. Ей ничего не стоит перерезать вам ночью горло.

— Это как раз понятно, — ответил он задумчиво.

С Катей мы жили мирно, никуда не выходили и гостей не принимали, если не считать соседа Яшу, с которым Катя подружилась. Старый ловелас заглядывал по утрам на чашечку кофе с непременным букетом гвоздик. Катя его не боялась, уверовав, что он всамделишный Буба Касторский, явившийся из Одессы, чтобы ее рассмешить. Как нельзя лучше они подходили друг другу: ненароком протрезвевший кумир семидесятых годов, испивший всю горечь минувшей славы, и беременная отроковица с вывихнутыми мозгами. Слушать их веселый обмен двусмысленностями невозможно было без слез. Яша не на шутку вознамерился отбить ее у меня. Однажды вызвал в коридор и прямо спросил:

— Саша, ответь только честно, ты считаешь меня своим другом или нет?

— Может быть, даже единственным.

— Тогда скажи, у тебя с Катей серьезно?

— С чего ты взял? Обыкновенная случайная связь.

Хмурое морщинистое лицо актера просветлело.

— Значит, не обидишься, если между нами?..

— Напротив, буду рад. Я же вижу, как она тянется к тебе, как мотылек на огонь.

— Ты заметил, да?

— С первой вашей встречи. Помнишь, возле дома? Я еле ее увел.

Озабоченный, Яша уехал в ночной клуб.

Лучше всего нам было вдвоем. Дни были полны блаженного безделья. Утром я вставал первый, умывался, делал зарядку, готовил завтрак, будил Катю и помогал ей одеться. Часы летели незаметно, хотя ничем особенным мы не занимались. Я подолгу читал ей вслух, и она слушала с таким напряженным вниманием, точно пыталась понять что-то чрезвычайно важное. Вместе готовили обед — какой-нибудь суп или мясное блюдо, — с таким расчетом, чтобы хватило на ужин. После обеда ложились отдохнуть и частенько не вылезали из постели до вечера. Смотрели телевизор, но не все подряд, а если только попадался какой-нибудь нестрашный мультик или кино, из тех, которые были сделаны еще до крысиного нашествия. Многое из того, что случилось с нами, Катя забыла напрочь, но это не значило, что она превратилась в идиотку. В ее карих глазах, постоянно устремленных на меня, светилась таинственная, всепокоряющая мудрость, перед которой я натурально терялся. Да и замечания ее, пусть высказанные невпопад, бывали столь глубоки, что я поневоле вздрагивал. Словно заразясь от нее, я и сам все чаще погружался в странное мистическое состояние, когда исчезало прошлое и не разгаданный доселе никем смысл жизни обнаруживался с убедительной младенческой простотой-. Он как раз заключался в том, чтобы никуда не спешить, не рваться наружу из уютного городского склепа, куда заключила нас судьба, и, взявшись за руки, в тихом томлении спокойно ждать появления неведомого гостя, который обязательно скоро придет и дополнительно объяснит, зачем мы родились и почему так рано утратили все надежды. Больная, желанная девушка была для меня средоточием последней истины, как и я, вероятно, был тем же самым для нее. Полагаю, если есть на свете любовь, то именно она нас посетила.

Я искренне удивился, как легко звонок шефа вырвал меня из этой сладкой сновиденческой прострации и лишил едва-едва обретенного покоя.


ГЛАВА 9
Мы сидели в мастерской. Ребята почти не изменились, хотя с последней встречи прошла, казалось, целая вечность. Коля Петров, как обычно после запоя, напоминал высохший по осени гороховый стручок; Зураб обаятельно улыбался и время от времени трогал меня за руку, чтобы удостовериться в реальности происходящего. На все их вопросы я коротко, уверенно отвечал:

— Будем работать.

— Но мы уже один раз работали, — напомнил Коля Петров. — То было чудное мгновение.

Зураб его поддержал:

— Поверь, Саша, я тебя не укоряю, о нет! Тебе несладко пришлось. Но все же Петров на сей раз в чем-то прав. Не хотелось бы опять попадать в дурацкое положение. Неприятно, когда об тебя вытирают ноги.

Милые разуверившиеся друзья! Как и мне, жизнь давала им много обещаний, но ни одного не выполнила. Несвершившиеся замыслы давили разум, как могильная плита. И вот вроде замаячил мираж новой крупной работы, но уж больно в сомнительной мизансцене.

— Вы ждете каких-то клятв, — сказал я, — но их у меня нет. Ситуация типичная. Крупные бандиты передрались между собой, но наш работодатель, наш благодетель пока одолел. Денег у него куры не клюют. Хватка, судя по всему, железная. Сколько он продержится на плаву, одному Богу известно. Если завтра ему оторвут башку, нас, естественно, опять шуганут. Мы же быдло, тягловые лошадки. Но сегодня, коллеги, наш светлый рабочий денек.

В запасе я приберегал весомый аргумент и тут же выложил его на стол. Аргумент был зеленого цвета. Из кейса я достал два конверта, выданных накануне Огоньковым.

— Вот аванс. По тысяче на рыло. Денежки уже отмытые, ни по каким ведомостям не проходят.

Коля Петров аккуратно пересчитал сто долларовые купюры и засунул конверт во внутренний карман пиджака.

— Тысяча бутылок «Столичной», — прикинул наобум. — В переводе на отечественные рубли — полгода безбедной жизни. Спасибо, брат.

Зураб спросил:

— Не фальшивые?

Петров отозвался задумчиво:

— Все-таки восточные люди как-то по-особенному циничны. Создается впечатление, что у них нет никаких принципов. Но возможно, каш Зурабчик вообще особый случай.

Зураб уже готовил стол для работы, смахнув на пол весь бумажный хлам.

Для меня главная проблема была теперь в том, как быть с Катей. Если работать в полную нагрузку — а как иначе? — то придется оставлять ее одну на целый день. Это никуда не годилось. Еще глупее — таскать ее в мастерскую, да и мало ли еще куда. Вечером, когда я заговорил с ней об этом новом затруднении, Катя сначала ничего не поняла, а потом, как и следовало ожидать, сделала собственные выводы. На это у нее хватило ума.

— Ну вот, — заметила обреченно, — наконец-то решил от меня избавиться. Не понимаю, зачем так долго тянул.

Все мои дальнейшие разъяснения падали, как в пропасть. Вечерок получился трудный. Катя ревела, бегала от меня по квартире, пыталась запереться в ванной и повторяла только одно: «Ну чем я тебе не угодила, чем?! Я же не сама себя насиловала!»

Я силой запихнул ее в постель и заставил выпить димедрол. При этом полчашки воды она пролила на себя. Пришлось переодевать рубашку и менять простыню. Мелькала у меня мысль отвезти Катю к матери (к моей), но по здравом размышлении я пришел к выводу, что двух умственно ослабленных женщин оставлять вместе еще опаснее, чем поодиночке.

По телефону попросил совета Григория Донатовича, но он ответил как-то туманно:

— Эх, Саша, наломали мы с тобой, кажется, дровишек!

Я не стал уточнять, что он имеет в виду, это и так было ясно.

…Среди ночи я проснулся оттого, что Катя не спала.

— Ты чего? — Я дотронулся до ее горячего бока.

— Ничего. Думаю, — голос ровный, спокойный. Без привычного нервного напряжения.

— О чем?

— Зачем я живу?

— Катя! Родная моя! Забудь все, что я говорил. Мы не будем разлучаться. Что-нибудь придумаем. Только завтра я отъеду на полдня.

— Нет, ты уйдешь навсегда.

Бывают минуты, когда неосторожное слово подобно пуле в висок.

— Катя, ты хорошо меня слышишь?

— Очень хорошо. Лучше, чем вчера.

— Тогда запомни. Ты и я — неразделимы. Если с тобой что-нибудь случится, я тут же умру.

Тяжко далось мне признание, но она поверила. Прижалась грудью, бедрами, и я обнял ее. Она тепло дышала в ухо и постепенно, чуть-чуть поворочавшись, уснула.

Все можно поправить, думал я, если сильно захотеть. Какое счастье, что у меня есть этот нежный комочек под боком… Около двух я помчался домой. Ребятам объяснил, что некоторое время так и буду работать в этом графике: в основном дома, пока не утрясу кое-какие дела. Они ничего не поняли, но не удивились.

— Большой человек! — уважительно заметил Петров, — Нам с ним не сравняться.

Зураб осторожно добавил:

— Не всегда это удобно для работы, ты не находишь, Альхен?

К моему приходу Катя приготовила обед. Она была в фартуке, причесанная и с подкрашенными губами. Обыденкой чмокнула в щеку:

— Мой руки и садись.

На столе — свежий батон, сосиски в полиэтиленовом пакете.

— Ты что же, в магазин ходила?

— Не надо было? Но у нас же хлеба не осталось, ни молока, вообще ничего. Холодильник пустой.

Я ел гороховый суп, стараясь не подавиться. Катя сидела напротив, подперев кулачками подбородок.

— Ничего нет интереснее жующего мужчины, да?

— Зато я знаю, о чем ты думаешь.

— О чем?

Мудрая, сочувственная улыбка.

— Не веришь своим глазам.

Забрала пустую тарелку и поставила передо мной жаркое. У того и у другого вкус показался мне одинаковым.

— Рожу тебе сына, — сказала Катя, — тогда посмотрим, как отвертишься.

— Роди лучше дочь, сын у меня уже есть.

— Как скажешь, повелитель.

После обеда пошли отдохнуть. Лежали молча, соблюдая приличную дистанцию. Катины глаза закрыты, но она улыбалась. Любопытно, думал я, сколько продлится ее просветление и чем оно нам грозит. Вспомнилась бабушка-покоенка, которая за несколько часов перед смертью начала вдруг бродить по квартире, распевая срамные частушки.

— Если тебе когда-нибудь понадобится женщина, — сказала Катя, — только намекни.

— Действительно, — согласился, — никогда не знаешь, что взбредет в голову.

Зазвонил телефон. Чтобы снять трубку, надо было слезть с кровати.

— Ничего, позвонят и перестанут, — сказал я.

— Вдруг что-нибудь важное. Хочешь, я отвечу?

Телефон надрывался, не умолкая. Похоже, звонивший был уверен, что я дома. Никаких предчувствий у меня не было, они появились после того, как я снял трубку.

— Александр Леонидович? — Мое имя прозвучало, как «козел», да и голос был вроде знакомый — вкрадчивый и наглый.

— С кем имею честь?

— Что ж ты, интеллигент, трубку не снимаешь? Резину тянуть не в твоих интересах.

— Кто вы такой?

— Тебе привет от Гоги, парень!

— От кого?

— Клуб «Три семерки» знаешь?

Тут я, конечно, все вспомнил. Гош Басашвили, добродушный, гостеприимный хозяин игорного притона. У меня с ним контракт на проект загородного дома, навеянного лицезрением фазенд из латиноамериканских сериалов. Солидный аванс, уверения в дружбе, клятвенные обещания (с моей стороны) начать строительство в срок.

— А где сам Гош?

— Тебе-то какая разница? Дело будешь иметь со мной. Я посредник. Допрыгался, интеллигент?

— В каком смысле?

Забористый блатной хохоток.

— С тебя неустоечка. Двадцать тысяч баксов.

— Ты что, очумел, посредник?!

— Не груби, парень, — доверительно предостерег звонивший. — Каждый день плюс тысяча. Ты на счетчике. Усвоил?

— Сунь счетчик себе в задницу, — посоветовал я и повесил трубку. В ту же секунду аппарат снова затрезвонил, но я выдернул шнур из розетки.

Опершись на локоть, Катя с любопытством меня разглядывала.

— Они, да, Саша?

— Кто-то ошибся номером.

В ее насмешливом взгляде мудрость всех минувших эпох. Наверное, точно так же женщина мезозоя смотрела на моего покрытого шерстью пращура, понимая, что завтрашний день наверняка будет страшнее вчерашнего.

— Иди же ко мне, чего ждешь! — позвала она.

Мне ничего другого и не оставалось. Ее тело было упругим и сильным и уж точно не ведало сомнений. Я истосковался по нему.

— Люблю тебя, — прошептала Катя.

Маятник бытия почти достиг равновесия.

Надо попозже позвонить Гречанинову, подумал я.

Анатолий Афанасьев Мимо денег

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ДЕМОНЫ ЛЮБВИ

ГЛАВА 1

Анна покупала сигареты в шопике, у тротуара остановился темно-вишневый «Мустанг», оттуда вывалился бычок лет тридцати, светловолосый, в замшевой куртке, в твидовых просторных штанах — вся одежонка тянула примерно на тысячу баксов. Бычок пристроился за спиной и, когда она уже получила пачку «Кэмела», весело прогудел в ухо:

— Привет, красотка!

Аня не ответила, застегнула сумочку, не спеша направилась к автобусной остановке, но бычок догнал, пошел нога в ногу. Уже на остановке глубокомысленно изрек:

— Тачку обкатываю.

Лицо чистое, глаза серые, чуть остекленелые, как у большинства бычков.

— Не по адресу, милок, — уверила Аня.

— Да ты не поняла, — улыбнулся парень. — Я же приглашение делаю.

— Какое приглашение?

— Поедем, прокатимся. Моторюга — зверь. Сама увидишь. У меня еще такой тачки не было. Из Бельгии обломилась по случаю. Полный кайф.

— Поздравляю. — Аня не хотела продолжать пустой треп: с бычками давным-давно не хороводилась, разочаровалась в них на заре туманной юности. В бычках есть своя прелесть — напор, безоглядная дурь, — но иногда они опасны. Аня избегала любого намека на опасность. Хватит. Наигралась.

Вдали показался троллейбус — и тут кавалер сделал сильный ход.

— Тебя ведь Анной зовут?

— Откуда знаешь?

— Я экстрасенс, — скромно признался бычок. — А ты меня приняла за недоумка. Стыдно, синьора.

Аня растерялась. Любая, самая маленькая житейская загадка всегда действовала на нее ошеломляюще.

— Слушай, экстрасенс, — попросила. — Давай, проваливай, а?

Парень взял ее за руку крепко и надежно. Но без хамства. Спросил:

— Чувствуешь?

— Что?

— Пульс. В унисон бьется. Твой и мой. Иначе не подгреб бы. Смысла нет. Женщину можно узнать только по пульсу. Все остальное чепуха.

Теперь Аня уже видела, что это не простой бычок, первое впечатление оказалось обманчивым. Троллейбус уехал, а она осталась. Он не выпускал ее руку из своей теплой, мощной клешни.

— Добавлю вот что, девочка. — Серые глаза держали ее словно в прицеле. — Я на телок не бросаюсь. Не подумай лишнего. Это они на меня бросаются.

— Мне какое дело, кто из вас на кого бросается?

— Неправильно говоришь. Грубовато. Не в своем стиле.

— Отвяжись, пожалуйста.

Руку наконец освободила, но чувствовала, что влипает. Еще как влипает! От парня тянулся знобящий холодок, перед которым она никогда не могла устоять. За свои двадцать семь лет узнала много мужчин, сколько точно и не помнила, может, за двадцать, но среди всех было двое или трое таких, как этот, с сердцем, тронутым морозом, и как раз они становились для нее роковыми. Она знала за собой эту слабость. С мужчиной, от которого тянуло смертным ознобом, она начинала ощущать, что ее земное воплощение не случайно и что ей есть что терять.

— Давай так. — Лжебычок будто принял мучительное решение. — Прокатимся малек, а после перекусим где-нибудь. Выпьем по глоточку, то да се. Поближе познакомимся.

— Зачем нам знакомиться?

— Потом объясню… Поехали.

Обнял ее за талию и повел к машине. Аня не противилась. Чего уж там. Если влипла, то лучше плыть дальше по течению — куда вынесет. Только недоумевала, как все быстро получилось. И как ее по-прежнему, оказывается, легко снять. Парень особенно и не старался. Два, три прикола, имя угадал, удачно улыбнулся — и она спеклась. Она презирала себя за это. Сколько так будет продолжаться — год, два, целую жизнь? Она же не шлюха, в конце концов. Но если человек чем-нибудь зацепил ее любопытство — тут же тает как воск. Ничего не может с собой поделать. Мерещится что-то впереди — чудное, неземное, возвышенное. Внезапный, счастливый поворот судьбы. Ничего не изменилось со школьной поры. Так же с тайным восторгом и ожиданием вглядывалась в чужие глаза.

В шикарной машине уютно, как в теплой горенке с горящим у изголовья ночником. Аня не разбиралась в механике, но напряженными нервами ощутила в мягко урчащем рокоте движка сдержанную звериную мощь. По полуденной Москве пронеслись как по лунному кратеру. Этот парень, которого звали Олег, правил движения не соблюдал, поэтому их стремительный полет на проспекте Вернадского оборвал своей палочкой молодой суровый гаишник. Подошел вразвалку, козырнул и потребовал документы. Олег протянул через окошко техпаспорт и водительское удостоверение. Милиционер бегло просмотрел, спросил:

— И что будем делать? Нарушаете.

— А что делать… — грустно отозвался Олег. — Бери штраф, капитан. Погорячился я.

Открыто сунул зеленую двадцатку, и мент, зыркнув по сторонам, молча ее принял. Вернул документы, вторично козырнул:

— Ладно, езжайте… Но советую поосторожнее…

Ане парень пожаловался:

— Дерьмовая страна. На каждом углу ментяра с протянутой рукой. Только отстегивай.

— Может, не стоит так гнать?

— Я тут ни при чем. Тачка требует. Медленно не умеет.

Самое любопытное, что, пока катались, это был у них единственный разговор. Правда, выкурили по сигарете. Зато с каждым километром их сердца, бьющиеся в унисон, странным образом сближались, и в машине уже искрило. Теперь день до вечера, а может, и ночь просматривались отчетливо. Аня не заблуждалась, знала, как это бывает. Если села в такую машину, дальше ничего от тебя не зависит. Отчасти это горько сознавать, но в то же время весело. В любовных приключениях жизнь проступала объемно, в ярких красках, как на экране «Панасоника». У нее были другие планы на этот день: деловая поездка в Люберцы, вечером — встреча с подругой, сауна на Патриарших прудах, — наплевать и забыть. Парень не из тех, кто выпускает добычу. Да она уже и не хотела, чтобы выпустил. А вдруг он тот, кто ей нужен. Рано или поздно должны вспыхнуть на горизонте алые паруса. Ха-ха-ха!

Он привез ее в какой-то подвальчик с загадочным названием «Петриум» — с баром, с круглыми столиками из черного пластика, с кухней, которая отделялась от зала стеклянной стеной и вся была как на ладони: с длинной плитой, со смуглым поваром-кавказцем в белом колпаке, с дымящимися, как маленькие гейзеры, кастрюлями. Один-два столика заняты солидными пожилыми людьми со своими молодыми подружками, а так — больше никого, пусто. Аня поняла почему, когда кавалер подал ей роскошное, в кожаном переплете меню. Она не вчера родилась, духовно окрепла уже при реформе, чумовой московский рынок для нее как вода для рыбы, но все же, когда увидела, что чашечка кофе стоит пятнадцать баксов, а любое блюдо зашкаливает за два ноля, с робостью взглянула на нового знакомого, который спокойно прикуривал сигарету.

— Олег!

— А?

— Почему в такой неказистой харчевне такие безумные цены?

— Не бери в голову. Это хорошее место. Шваль сюда не ходит, и готовят как в лучших домах… Чего будешь есть? Мясо, рыбу?

— Сам выбирай. Что закажешь, то и буду.

Теперь у нее и вовсе не осталось выбора: после обеда в таком заведении по неписаным правилам отношений между полами она обязана удовлетворить любую прихоть щедрого самца. Не хочешь — поднимайся и пошла вон. Останешься — не пищи. Крутануть динамо на этих условиях сложнее, чем с жизнью расстаться. Впрочем, она подписалась на ночку любви еще тогда, когда села в темно-вишневый «Мустанг». Что ж, если сделала глупость, то далеко не первую в жизни.

— Водку пить будешь?

— Лучше шампанское.

— Это само собой. Я имею в виду — под горячее?

— А ты будешь?

— Обязательно. Расслабляться надо по полной программе.

— Часто расслабляешься?

— Примерно раз в неделю. А что?

Аня проверила почву под ногами.

— У тебя с женщинами не бывает осечек, да, Олег?

— Почему не бывает? Сплошь и рядом. Недавно пригласил одну почаевничать, а у нее оказался менингит.

— Менингит?

— Только начал раздевать, как завопит благим матом: не надо! не надо! нельзя! И голая — шмыг на улицу. Хорошо хоть в лифте застряла. Вызвал слесаря, достали оттуда. Я потом поинтересовался у врача: это менингит.

На чистом лице с мощной челюстью и крупным ртом не было и тени улыбки. Аня успокоилась. Все правильно. Тот, кого ждала, и должен нести чепуху вот с таким глубокомысленным, замогильным видом.

Официант в красной педерастической курточке принес закуску, водку, шампанское. Выпили по рюмочке холодной, смирновской, пожевали осетринки и маринованных огурчиков. Постепенно разговорились. Ей только не хотелось, чтобы он принял ее за красивую шлюшку, каких по Москве развелось на каждом углу по пучку. Сдобной женской плесенью затянуло, как ряской, великий город. А у нее третий месяц не было мужчины и даже не было нормального свидания, закончившегося постелью. Все это время чувствовала себя превосходно и пришла к выводу, что намного труднее отказаться от утренней сигареты.

Олег рассказал о себе. У него собственная фирма, которая называется «Токсинор». Фирма могучая, с филиалами в крупных городах, а также на Украине и в Белоруссии. Занимается недвижимостью, но не всякими говенными квартирками, хотя и ими не брезгует, а в основном арендой офисов, складских помещений, зданий и прочее, прочее. Недавно чуть не провернули сделку со стадионом «Динамо», чуть не впарили его одному шейху из Мавритании. Выгодное дельце сорвалось по единственной причине: некстати замочили посредника из мэрии.

Все, что он говорил, по-прежнему было наполовину бредом, но Аню это не смущало.

— Сама кто по жизни? — спросил вдруг строго. — Небось, манекенщица?

— Нет… Подрабатываю в издательствах переводами.

— Чего кончала?

— Иняз.

— Много платят твои издательства?

— Как раз на половину такого обеда в месяц.

Олег улыбнулся с пониманием.

— Ладно, считай, пошла на повышение.

— Как это?

— Возьму в «Токсинор». Нам переводчицы тоже нужны. Иностранных партнеров до хрена. У тебя какой язык?

— Английский и немецкий. Немного французский и польский.

— Прекрасно… Получается, Аннет, у тебя сегодня счастливая встреча. Возможно, судьба повернется в другую сторону. Но это нормально. При твоих данных стыдно грошами перебиваться.

— Ты же про меня ничего не знаешь.

— Напрасно так думаешь. У меня глаз — рентген. Правда, сперва я тебя за профи принял. Рад, что ошибся.

Разумеется, Аня не придала значения пустым словам: чего стоят обещания молодых людей с подбритыми затылками, которые разъезжают на фантастических иномарках… Они сами редко отдают себе отчет в том, что говорят и что делают, но доллары у них настоящие и кровь теплая, алого цвета с оттенком в бирюзу. Живут они в волшебном мирке, со всеми своими телками, мобилами, стрелками, разборками и прочее такое — совсем недолго, в среднем, по статистике, не больше тридцати, а потом исчезают так же внезапно, как появились. Именно исчезают. Сегодня, допустим, был мальчик, а завтра, его уже нет, нигде нет: ни дома, ни в иномарке, ни в офисе. И могилки тоже нету. Ничего не остается, как от привидения. Когда Аня впервые столкнулась с этой способностью к полному и окончательному исчезновению, свойственной новой породе людей-мутантов, то немного испугалась, а потом постепенно привыкла, как привыкли к этому все остальные неизмененныероссияне. Еще и не такие чудеса бывают на свете, редко, как писал Гоголь, но бывают. Одно слово: братва. Главное, держаться от нее на расстоянии, чтобы не сдуло ветром вместе с нею. Года два назад, покрутившись в разных компаниях, Аня дала себе зарок не приближаться к «мобилам» на пушечный выстрел — и вот на тебе! Опять сидит в ресторане с ярчайшим представителем новорусского сословия — и мало того: ей нравится его общество. У них пульс бьется в унисон. Себя не обманешь: тянуло к нему, как давно ни к кому не тянуло. И началось это сразу, с первого взгляда, с первого прикосновения — еще там, на остановке. А может быть, он никакой и не бандит. В серых глазах светится насмешливый ум, и озорные, пустые слова ничего не значат. За словами, за удобными идиомами люди часто прячутся, как за непроницаемой ширмой. Расхожее это мнение, что нельзя разбогатеть, если не воруешь. От трудов праведных не построишь палат каменных. Но справедливо ли это? Почему нельзя составить состояние упорным трудом и талантом? Не все же порядочные люди бедствовали. Сразу не припомнишь, но наверняка встречались среди них состоятельные граждане.

— Эй! — окликнул Олег. — Ты где, Аннет?

— Задумалась, прости… А ты сам кто по профессии, ну до рынка, я имею в виду?

— Технарь. Обыкновенная научная крыса. Если бы не дедушка Ельцин, так бы и сидел сейчас в каком-нибудь КБ на двухстах рублях.

— Зачем же поступал в технический вуз?

— Ты что, с луны свалилась? Хотя… Ты же еще молодая, при коммуняках с косичками бегала. Тогда, дорогуша, выбора не было. Куда запихнут, там и сиди, не рыпайся.

— А родители у тебя кто?

Глаза у Олега затуманились на мгновение, будто рябь пробежала по холодной воде.

— Батяня был великий человек, вечная ему память.

— Он умер?

— Пришили батяню. Только успел развернуться. Банчок открыл, кое-какие связи наладил, деньжата потекли рекой. Тут его и прихватили. Конкуренция, понимаешь. Передел собственности, детка, жестокая игра, без всяких правил. Или ты, или тебя. Но ничего, всем, что во мне есть хорошего, я батяне обязан. По его заветам живу. Однако его смерть расцениваю как предательство семейных интересов. А ты чего такая любопытная?

Аня смутилась.

— Ой, и правда. Водка крепкая, давно не пила. Вот и разболталась.

Официант в курточке прикатил жаровню на углях, расставил тарелки и начал накладывать из огромной сковороды испускающее божественный аромат горячее мясо. Одновременно на столе появились судочки со всевозможными приправами и соусами, блюдо с овощами и — в центре — металлический противень с горой поджаренной картохи, выглядевшей столь аппетитно, что даже на глазок сочно похрустывала. Официант действовал так ловко, что Аня поневоле залюбовалась. Но по какой-то странной ассоциации в голове всплыла строчка: «Где стол был яств, там гроб стоит».

К концу обеда, когда опустошили бутылку шампанского, Аня осоловела и почувствовала тяжесть в теле. Зато кавалер был по-прежнему деловит, энергичен и целеустремлен. Время от времени у него где-то под мышкой пищал пейджер, он тут же доставал из кармана компактную трубку с кожаным пузырьком и отзванивался. В зависимости от того, с кем разговаривал, тон менялся — от язвительно-командного до задушевно-воркующего. Аня слушала с удовольствием. Ей нравилось, как шевелятся, точно в быстрых поцелуях, полные, яркие, четко вырисованные губы. Но на сердце было смутно. Воронка любви в очередной раз неумолимо втягивала ее в свое необъятное жерло, но ведь «мобилы» любить не умеют. Любовь и новый русский — понятия прямо противоположные. Эти мальчики занимаются сексом, другого им не дано. Иногда, чтобы им потрафить, Аня тоже делала вид, что для нее постель всего лишь удобное место для случки, но на самом деле жалела их до слез, неприкаянных, самоуверенных, крепких физически, но лишенных чего-то такого, что единственно приближает человека к Господу. Они проживали свою короткую жизнь-вспышку с наполовину ампутированной, похоже, еще при родах душой. Значит, сегодня у нее всего лишь очередное грехопадение, после которого нахлынет дурнота, подобная похмелью. Самое удивительное, что, зная все это, она не делала никаких усилий, чтобы уклониться, напротив, с нетерпением предвкушала лихую ночку, которую сулят отчаянные мужские очи, подернутые смертным холодком. Объяснить это можно было двояко: либо она уродилась вот такой женщиной-кошкой, мурлыча выгибающей спину под ласкающей рукой, либо, следуя слепому инстинкту, выполняла какое-то тайное свое предназначение, неведомое ей самой.

Кавалер заказал кофе по-малазийски и мороженое. Плюс двести граммов коньяку. Последний разговор по трубке он закончил примечательной фразой, обращенной, по-видимому, к женщине: «Туда ему и дорога. Никакой он не брокер, а навозная куча».

После кофе начали собираться. Олег подозвал официанта и расплатился. Обед обошелся в девятьсот пятьдесят четыре доллара, сдачу с сотни он оставил официанту на чай. Таким образом, Аня установила личный рекорд. Полгода назад «ее ужинал» расторопный фирмач из «Лензолота», который с шиком выложил шестьсот пятьдесят баксов в «Атриуме», зато после потребовал от нее каких-то сверхъестественных сексуальных услуг. Ей едва удалось слинять без особых повреждений. Фирмач уже настроился на эротический пир, приготовил плетку, наручники, еще какие-то пластиковые штуки, петли-удавки, но она отпросилась на минутку якобы по малой нужде. Тихонько отворила входную дверь, села в лифт — и адьё. Правда, модный пиджачишко на молниях пришлось оставить маньяку как залог вечной любви.

На улице крапило, когда садились в «Мустанг».

— К тебе или ко мне? — сурово уточнил кавалер.

— Как хочешь, — по-деловому отозвалась Аня.

— Где живешь?

— На Дмитрия Ульянова.

— Дома есть кто-нибудь?

— Я одна. Квартиру снимаю.

— На издательские башли?.. Ладно, поехали к тебе.

Забираясь в салон, зацепился носком за ступеньку и чуть не рухнул лицом на сиденье.

— Олег, ты же пьяный. Как поведешь машину? Может быть…

— На автомате дойдем. — Теперь он произносил слова так, словно зачитывал приговор, не подлежащий обжалованию. — Ничего не бойся. Со мной не пропадешь.

Она и не боялась, но по пути, как накаркала, их поджидало еще одно страшноватое приключение. Сворачивая на Профсоюзную на мокром асфальте и на большой скорости, машина пошла юзом и вылетела на автобусную остановку. Там стояло несколько человек в ожидании автобуса, но жертвой наезда почему-то оказалась молодая мамаша с коляской, откуда таращился на белый свет карапуз с темным хохолком на головке. Машина зацепила коляску бампером, малыш выпорхнул из нее, как кукушонок из гнезда, и воспарил, сверкая головенкой, словно зажженной спичкой. Казалось, он неминуемо шлепнется на асфальт и на этом оборвется едва открывшееся дыхание, но произошло чудо. Поджарый мужчина в кожане, оказавшийся на траектории полета, сделал шаг в сторону, вскинул руки и поймал кукушонка точно так же, как опытный вратарь принимает на грудь мяч, мощно пущенный в ворота. Мамаша тем временем уже потеряла сознание, лежала распластанная поперек остановки. «Мустанг» уткнулся рылом в бетонную тумбу, утробно рыкнув амортизаторами. Олег выбрался наружу и нетвердой походкой, растолкав зевак, подошел к мужчине-«вратарю».

— Спасибо, брат, — поблагодарил откровенно. — Если бы не ты… Видишь, как занесло?.. Тачку покорежил.

Мужчина буркнул незлобиво:

— Ничего, другую купишь.

Олег достал портмоне, отслоил несколько зеленых бумажек.

— На, передай мамаше, чтобы не журилась.

Мужчина деньги принял, но смотрел при этом куда-то вбок.

— Половину возьми себе.

— Ступай с Богом, — посоветовал тот. — Ты свое уже сделал.

Олег возвращался словно сквозь строй. Ненавидящие взгляды, глухой ропот отторжения… Аня не удивилась. Обычные люди всегда при встрече с мутантом маялись, будто от удушья, в глазах появлялось что-то тоскливо-злое, но в контакт старались не вступать. Редко кто по доброй воле задерживался рядом с мутантом дольше, чем того требовала обстановка. Но сейчас был особый случай. Аня кожей чувствовала, как ненависть сгущается до состояния плазмы. Вот-вот взорвется. Олегу, разумеется, было наплевать. Мутанты не реагируют на поведение быдла. Он сел за баранку, дал задний ход и вырулил на шоссе. Покатил дальше, что-то недовольно бормоча сквозь зубы. Но видно было, что протрезвел.

Через некоторое время Аня спросила:

— Олег, если бы ребенок погиб, что бы ты сделал?

— Знаю, о чем думаешь.

— О чем?

— Что я бесчувственный. Вот и ошибаешься, подружка. Я когда увидел, как этот мотылек порхает, аж сердце екнуло. Кому охота лишний грех на душу брать… Ну а сделать, что тут сделаешь. От судьбы не уйдешь. Отстегнул бы по-крупному — и не шукай вечерами.

— По-крупному — это сколько?

— На полтинник бы точно налетел.

«Все ясно, — подумала Аня. — Это он! Бедная девочка, ну куда, куда опять лезешь не в свою тарелку?!»

Сделали еще одну остановку возле большого супермаркета на Академической. Отоварились. Магазин для элиты с непомерными ценами был абсолютно пуст, если не считать с десяток смазливых продавщиц разного калибра, и Олег без суеты накидал в корзину упаковок со всевозможными деликатесами, несколько бутылок спиртного с яркими иноземными наклейками. Запасался словно на зимовку.

К дому подкатили около пяти вечера. Дождь прекратился, и солнце сияло беспощадно. Аня молила Бога, чтобы не встретить никого из знакомых. Но на лавочке, как обычно, сидела на своем посту Дарья Валентиновна, девяностолетняя блюстительница нравов, недобитая коммунистка, окруженная своими более молодыми единомышленницами; и пожилой интеллигентный дворник Кузьма Михайлович как раз выгребал мусор из бака; и трое водил из их подъезда курили возле своих тачек. Так что Аня со своим кавалером, нагруженным продуктовыми пакетами, с торчащими из них горлышками бутылок, прошествовали к дому,сопровождаемые множеством противоречивых взглядов. Аня вежливо поздоровалась с бабушкой Дарьей, в ответ услышала лишь укоризненное ворчание, но без матерка — и за то спасибо.

Едва она замкнула дверь на «собачку», нетерпеливый Олег обхватил ее сзади и основательно помял груди, будто проверяя их соответствие своим планам. Аня напряглась, тяжело задышала.

— Олежек, может, не надо так спешить?

— Я и не спешу, — хмуро отозвался кавалер.

После чего он поднял ее на руки и отнес в спальню, ориентируясь в чужой квартире, как в своей собственной. Никаких проволочек. Супермен действовал уверенно и быстро, как застоявшийся в стойле племенной жеребец. Свою просьбу о необходимости принять душ Аня договаривала уже растелешенная и с задранными к потолку ногами.

Дальше началось немыслимое, затянувшееся почти до утра путешествие по замкнутому кругу: кровать, стол на кухне, уставленный бутылками и закусками, ванная — и так без конца. Олег показал себя неутомимым и изобретательным партнером. Его возбуждение было ровным и стойким, как пламя в хорошо отлаженном камине. От рюмки к рюмке, от сигареты к сигарете, от соития к соитию он переходил без напряжения, без видимых усилий, как умелый водитель перемещается с одной полосы на другую. Правда, к середине ночи начал как-то конвульсивно содрогаться в самый неподходящий момент, будто терял сознание, да на лбу сверкали бисеринки пота. Но если Аня стремилась именно к такой любви, то в эту ночь насытилась ею сполна.

ГЛАВА 2

В дверь просунулась лохматая голова мальчика на побегушках Феди Шпика.

— Берестова, ты чего?

— Чем могу быть полезной, сударь?

— При чем тут это? Тебя англичанин в конференц-зале полчаса ждет.

— Ой! — Аня шлепнула себя по лбу, подхватилась и вышла в коридор.

Федя Шпик исчез, растворился в сумерках конторы. С привычным недоумением покосилась на табличку на двери:

«БЕРЕСТОВА А. Г.

Референт по международным контактам»

Табличка имела к ней прямое отношение — фамилия и инициалы были ее собственные. Этот кабинет в офисе «Токсинора» она занимала второй месяц, переселилась сюда в конце мая, через неделю после знакомства с Олегом Стрепетовым, а сейчас уже начало июля. Жара в Москве невыносимая. Многие жители, ослабленные постоянным недоеданием, угорели, спеклись заживо. За это время с ней произошло много чего такого, во что она так до конца и не поверила. Как, например, в реальность этого кабинета.

Молодой босс концерна «Токсинор» действительно взял ее на работу. Больше того, за две недели совместных встреч с клиентами, когда он не отпускал Аню от себя ни на шаг, он проникся к ней каким-то особым доверием, выделил отдельный кабинет (пусть небольшой, но с телевизором, компьютером последней модификации и двумя мягкими креслами) и положил огромное, немыслимое по ее меркам жалованье — тысячу американских долларов в месяц. При этом сказал, что это только начало и если она не собьется с правильного курса, то через год вообще забудет о том, что когда-то нуждалась в деньгах. Пообещал, что откроет ей счет в одном из швейцарских банков и все премиальные, как и процент от сделок, которые она сумеет заключить, будет переводить прямо туда. «Так все делают, — важно пояснил. — Башли в России держат только лохи. На то есть две причины. Во-первых, это ненадежно. В любой момент придет какой-нибудь новый Кириенко и объявит дефолт. Во-вторых, надо обязательно иметь валютный резерв на случай форсмажорных обстоятельств, если придется авралом перескочить в свободный мир».

Вдобавок за все полтора месяца они провели врозь только те ночи, когда Стрепетов убывал из Москвы по делам — один раз в Германию, второй раз в Китай. Возвращался еще более ненасытный и, как в первый раз, не слезал с нее часами, доводя до полного изнурения. Уже не только пульс бился у них в унисон, но и кровь бежала словно по сообщающимся сосудам. Однажды Аня поинтересовалась, со всеми ли женщинами он ведет себя так беспощадно или только с ней, горемыкой.

— Какая тебе разница? — буркнул он недовольно, установив ее в какую-то сверхъестественную, не изученную никакой Камасутрой позицию.

Она подозревала, что-то сломалось в его бедной коммерческой головенке и авария волею судеб совпала с днем их знакомства.

Весь ужас был в том, что Олег поработил ее, разнес вдребезги ее суверенность, и она боялась даже подумать, что с ней станется, когда он наконец пресытится ею и отшвырнет на обочину. А в том, что это случится, и довольно скоро, она не сомневалась ни минуты. Чем ближе, теснее они сходились, сплетались, чем громче в два голоса вопили от страсти, тем яснее она понимала, что все прежние знакомые мутанты Олегу не годились и в подметки.

Офис «Токсинора» занимал целиком двухэтажное здание бывшей ведомственной поликлиники на Каланчевке, еще сталинской постройки, с могучими стенами, со смотровыми башнями, с фундаментом, вросшим в землю на века. Здесь работало около ста человек, и со многими Аня успела познакомиться, а с некоторыми почти подружиться. Конечно, шила в мешке не утаишь, ее близость к боссу, положение фаворитки настораживало сотрудников «Токсинора», но одновременно притягивало к ней. Аня болезненно ощущала призрачность, хрупкость своего здешнего статуса, но надеялась, что ее чары будут действовать достаточно долго и она хотя бы сумеет подкопить деньжат…

Англичанин Джонатан Смайлз, седой как лунь, наслаждался обществом двух офисных девушек — Наташи и Тамары. Девушки были очень дорогие. Наташу посылали в трехмесячную командировку в Японию, где она выучилась на гейшу, а Тамара играла на аккордеоне, а также в совершенстве владела тантрическими приемами индуистских храмовых жриц. Обе, по контракту с «Токсинором», не имели права подрабатывать на стороне, руководство фирмы подсылало их только к самым уважаемым, авторитетным клиентам. По конторе ходили легенды об их баснословных гонорарах. Обе девицы действительно умели так подать себя, что в любом одеянии казались голыми, но их манеры оставляли желать лучшего. Они непрерывно истерически хохотали, посверкивая ослепительными фарфоровыми коронками, изрекали непристойности, от которых уши вяли, внезапно содрогались в конвульсиях, изображая хронический, вялотекущий оргазм, и в общем мало чем отличались от участниц и ведущих популярных телешоу. Разумеется, и на такой товар находились большие охотники, особенно среди неутомимых в любви кавказцев.

Войдя в конференц-зал, Аня застала прелестную сцену: гейша Наташа, жгучая брюнетка, кормила седенького плейбоя с ложечки из серебряной розетки чем-то белым. Он послушно, как вороненок, открывал рот и проглатывал ложку за ложкой, сопя от удовольствия. Тамара, пепельная блондинка, сидя на пуфике у его ног, с отстраненным видом наигрывала на аккордеоне старинный блюз «Однажды в Акапулько».

— Кыш, девочки! — весело распорядилась Аня. — Свободны до вечера.

Девочки окинули ее неприязненными взглядами, но роптать не посмели. Послушно потянулись к выходу, дико хохоча. Англичанин смущенно улыбался:

— Озорной русский девушка. Зер гут.

По прикидкам экспертов «Токсинора», состояние Джонатана Смайлза оценивалось в три — три с половиной миллиона фунтов. Аня не знала, на чем и как подцепил его Стрепетов, но, возможно, это было одно из его самых ценных приобретений на международном рынке. Дело не только в том, что Смайлз богат (производство парфюма, сеть фирменных магазинов «Галатея» по всему миру), главное, его репутация в бизнесе безупречна. Член респектабельных лондонских клубов, кавалер ордена Подвязки, в прошлом депутат парламента, Смайлз не из тех предпринимателей, для которых главная забота — отмывка капитала, а именно такие оккупировали за последние годы вымирающую Россию. Встретить честного человека среди иноземцев, греющих руки на российском пепелище, так же трудно, как отловить девственницу на Тверской. Грязь липнет к грязи, как деньги к деньгам. В первые годы реформ в Россию еще изредка наведывались представители старинных, с отменной репутацией западных корпораций, чтобы поглядеть, что тут происходит и правда ли, что на шестой части суши, как по мановению волшебной палочки, построен капиталистический рай, но иллюзии быстро развеялись. Со Смайлзом «Токсинору» крепко подфартило, сотрудничество с ним открывало перспективы, которые невозможно оценить в рублях. Он был пропуском в заветные бизнес-угодья, где над колоссальными финансовыми потоками не висела постоянная угроза внезапного привлечения к суду. Конечно, в нынешней России денежному мешку, перевалившему за черту досягаемости, никакие суды не страшны, но ведь не будешь вечно сидеть в красно-коричневом замке с фарфоровыми писсуарами, хочется выйти на мировой простор, хлебнуть истинной цивилизации, прикоснуться трепетной рукой к общечеловеческим ценностям, улыбаться безгрешной, светлой улыбкой миллионера, не опасающегося, кроме всего прочего, выходить из дома без охраны. В логове хорошо, а на воле, на лазурных берегах — еще лучше. И потом, в самой России кто даст гарантию, что завтра на трон не усядется какой-нибудь отморозок с недолеченной психикой и не заорет на всю вселенную: «А ну подать сюда декларации о доходах!» Опасные прецеденты возникают сплошь и рядом, как пузыри на воде, и самый последний из них — гнуснейший наезд на империю уважаемого даже в Израиле барона Гусака. Вот уж чернь вволю потешилась над господами, и никто ее не пнул сапогом в пах. И свободная пресса позорно притихла, будто ее поморили дустом.

Все эти тонкости россиянского предпринимательства Стрепетов растолковал фаворитке месяц назад, когда Джонатан Смайлз прибыл в Москву с ознакомительным визитом. Тогда же поставил перед ней непростую задачу: очаровать стареющего павиана таким образом, чтобы тот и помышлять не мог оторваться. Аня задала невинный вопрос: «И как далеко, Олег, я могу зайти?» «Чем дальше, тем лучше», — отрубил пылкий любовник.

Аня с заданием, кажется, справилась: между нею и англичанином установились дружеские, замешенные пока на необременительном флирте отношения. Джонатан ей понравился сам по себе: аристократичный, деликатный, опрятный, щедрый — на нем сияла печать избранничества, как на всяком человеке с тонкими чувствами, освобожденном от необходимости думать о хлебе насущном. Он был по-детски непосредствен, а когда переходил на русский язык и начинал забавно коверкать фразы, Аня то и дело прыскала в кулачок. Впрочем, она не заблуждалась: благородный англичанин явился в Москву не на прогулку, а за легкой поживой, как и все прочие до него.

Уселась напротив, налила в бокал кока-колы, а гостю в рюмку капнула коньяку, провозгласила тост:

— С возвращением в Москву, дорогой Джо!

Смайлз машинально поправил галстук, ответил без улыбки и по-русски:

— Будем здоровеньки, мисс Аннет.

Выдержав приличествующую паузу, Аня продолжала на чистейшем английском (в этом отношении Джонатан Смайлз делал ей комплименты):

— Если вы готовы, дорогой Джо, можно ехать прямо сейчас.

— Разве мистера Стрепетова не будет с нами? — Смайлз тоже перешел на английский.

— Увы, придется ехать вдвоем: вы и я. Мистер Стрепетов прилетит из Ашхабада только к вечеру. Но если вы хотите…

Англичанин протестующе поднял руку.

— О нет, зачем терять целый день?! Надеюсь, нас ждет замечательная прогулка.

— Я тоже надеюсь. — Аня скромно потупила очи.

Денек для загородного путешествия выдался отменный — солнечный, но не жаркий, с паутинными бликами, с птичьим гомоном, с серебряной листвой. Им предстояло добраться до восьмидесятого километра в Волоколамском направлении, до рыбхоза «Аскольдова могила». Странное переименование произошло семь лет назад, аккурат после танкового расстрела в Москве, когда демократия окончательно восторжествовала, разбрасывая по стенам человеческие мозги и вопя во всю луженую глотку: шайбу! шайбу! шайбу! Никто в поселке не ведал, что означало новое название (прежде рыбхоз носил звучное имя «Коммунарка»), но воцерковленные старухи с присущей им прямолинейностью уверенно предрекали скорое пришествие Антихриста, который якобы должен появиться именно из искусственного водохранилища, простиравшегося до самого горизонта. Узнать его можно будет по красному пятну на башке, как у его предшественника Горбача, а также по татуировке на левом плече в виде Аскольдовой могилы. Пророчество было туманное, жутковатое, но старухам верили, потому что так или иначе жизнь в рыбхозе стремительно катилась под закат. В давние годы, при проклятом режиме, здешний народец благоденствовал, сытно кормился с угря и карпа, которых поставляли аж до самого Кремля; в окрестных лесах водились кабаны и лоси; чтобы запастись грибом и ягодой, стоило лишь отступить от дома до ближайшей поляны; в домашних хозяйствах день и ночь голосила всевозможная живность; над лугами вились, гудели пчелиные стаи, но все это было, конечно, в прошлом. Рыба в прудах и водохранилище давно передохла (перестали спускать их на зиму и чистить и запускать по весне мальков), вода зацвела какой-то изумрудно-зеленой гадостью, страшно было сунуть руку; завод по переработке рыбы, коптильню и ледник давно закрыли, да и лес запаршивел, оскудел, зато стойко дымился от ранней весны до глубокой осени. Бабы перестали рожать, а крепкие мужики с такой яростью взялись травить себя дешевой водкой, что редко кто доживал до сорока — пятидесяти годов, и кладбище за десять лет обозначилось худыми крестами почти до соседней деревни Колдобино, где на тот момент в живых вообще никого не осталось, кроме десятка тех же самых воцерковленных старух. Как же при таких обстоятельствах не поверить в Антихриста, если скорее всего он давно уже здесь, хотя, судя по некоторым приметам, еще не открылся в полную силу.

Аня везла Джонатана Смайлза на встречу с директором угасшего рыбхоза, с которым «Токсинор» сговорился о продаже рыбхоза, поселка, завода, примыкающих лесных массивов и всего, что там водилось, вместе с уцелевшими до поры до времени аборигенами. Дело в том, что в ожидании скорого указа о продаже земли многие иностранцы заранее приглядывали лакомые куски и заключали договоры о намерениях, не гнушаясь иной раз выплачивать небольшие авансы.

У «Токсинора» имелся большой выбор земельных угодий от Москвы до Сибири, но Смайлз клюнул на подмосковный рыбхоз, возможно, потому, что сам был заядлым рыбаком. Прогореть он не боялся. Те нелепые цены, по которым рыночники спускали страну, разорить солидного бизнесмена не могли, а в случае успеха сделка могла обернуться невероятно выгодным вложением капитала.

За баранкой сидел Костя Бакатин, паренек молодой, но водила классный. Из тех, которые вступают с железками в сложные, запутанные отношения, почти как с любимой подружкой. Придумывают машине ласкательные прозвища, матерятся до озверения, если она позволяет себе какие-нибудь выкрутасы. Короче, очеловечивают. И вообще Костя Бакатин был приятным во всех отношениях молодым человеком. Смешливый, всегда готовый услужить, с постоянной доверчивой полуулыбкой на милой, простодушной физиономии. На срочной службе возил большую шишку, боевого генерала из ВДВ и, видно, такого натерпелся, что на всю дальнейшую жизнь обеспечил себе хорошее настроение. Аня была рада, что именно он подкатил к подъезду свой черный БМВ.

Гнал Костя по трассе со скоростью сто шестьдесят километров, с неумолчным воем полицейской сирены, просекая, как шилом, солнечное пространство. Зазевавшиеся «жигулята» шарахались в стороны, как козлята при приближении волка, зато некоторые крутяки на иномарках охотно вступали в борьбу, и тогда Костя, что-то мурлыкая себе под нос, мгновенно наращивал скорость за двести, и в салоне возникал гул, словно от трансформаторной будки. Невозмутимый Смайлз, с удобством расположившийся рядом с Аней на заднем сиденье, в особо острые минуты, когда, допустим, навстречу ошалело несущимся по шоссе гонщикам выдвигался могучий КрАЗ с железобетонным рылом, слегка бледнел и позволял себе сделать корректное замечание:

— Зачем такой быстрый ехать, сынок? Можно аварию угождать.

Аня его поддерживала:

— Костя, прекрати! Не хулигань. Боссу пожалуюсь.

Костя сбрасывал скорость, обиженно бурчал:

— Нельзя их поваживать, Анна Григорьевна. Это вопрос принципа. Они думают, им все дозволено, бандюки вонючие. Для ихней же пользы стараюсь, чтобы не зарывались.

— О чем ты, Костя? Соображай, кого везешь.

— Не волнуйтесь, Анна Григорьевна. Доставлю в целости и сохранности. У меня, если хотите знать, за пять лет ни одного прокола.

— Не хвались, голубчик. Лучше сплюнь.

— Я не суеверный, — смеялся Костя, стуча при этом костяшками пальцев по панели. Может, именно на этом шоссе и настучал себе судьбу.

На семидесятом километре свернули на боковую дорогу и будто перенеслись, окунулись в иной мир — тихий, безбрежный, зеленый. К узкой бетонке, изрядно разбитой, вплотную подступил сосновый бор, потом потянулись луга с бляшками небольших озерцов, березовые рощи, промелькнула деревенька с десятком завалившихся в разные стороны изб и пустыми усадьбами. Никакого встречного движения, а из людей только один раз попался на пути пьяный мужик в изодранном зимнем ватнике, с удочкой на плече, который попытался проголосовать, чуть ли не нырнув под колеса, а после долго грозил вслед кулаком. Для Ани это не было новостью: по всей России, если отступить от судьбоносных рыночных артерий, царило неслыханное опустение, открывалось царство мертвых.

Из холодильника, встроенного в спинку переднего сиденья, она достала бутылку красного вина, два стакана с золочеными ободками.

— Скоро приедем… Не желаете освежиться?

Англичанин с благодарностью принял стакан, в его выцветших глазах она заметила растерянность.

— Вас что-то смущает, дорогой Джо?

— Нет, ничего… Какое прекрасное вино… Я хотел бы узнать, леди, что из себя представляет человек, к которому мы едем?

Аня кивнула с пониманием.

— Обыкновенный чиновник из перекрасившихся партийцев. Пьяница. Взяточник. Вам не следует опасаться подвоха, дорогой Джо. Он сейчас в таком состоянии, что родную матушку продаст по дешевке.

— Почему?

— Надеюсь, вы изучили ситуацию в нашем забытом Господом государстве? К власти пришли новые люди, более молодые, сильные, напористые, хваткие. У тех, кто нахапал при Ельцине, земля под ногами горит. Их крепко теснят, а скоро вовсе всех выкинут на помойку. Они это прекрасно понимают, спешат. Для них вопрос стоит так: или сейчас, или никогда. Хоть немного еще подгрести на черный день, который не за горами. И потом — это же не совсем люди. За десять лет так и не нажрались, хотя разрушили и продали все, что могли. Когда видят наличку, особенно в валюте, их трясет как в лихорадке.

— Кажется, вы их недолюбливаете, — улыбнулся англичанин.

— Те, кто идет на смену, ничуть не лучше. Да вдобавок еще голодные, с пустыми карманами.

Костя Бакатин встрял в разговор:

— Хочу записаться на курсы английского языка. Как считаете, Анна Григорьевна? Без английского в Москве чувствуешь себя лохом.

— Разумное решение, — одобрила Аня.

Через десять минут, миновав поселок, где деревенские дома перемежались двухэтажными строениями из красного кирпича, подъехали к конторе. Директор встречал их на пороге — крепкий, скуластый мужчина лет пятидесяти пяти, с бронзовым, загорелым до черноты, будто подпаленным, лицом. Такие лица хороши тем, что по ним не заметишь похмелья. Радостно ухая, подскочил к машине, подал Ане руку. Смайлз выбрался самостоятельно. Потянулся с облегчением. Покосился на Костю. Судя по всему, не чаял добраться до места живым. Костя остался в машине, распахнул передние двери, на полную катушку врубил музыку.

Аня церемонно представила мужчин друг другу, директора звали Захар Гаврилович Митятин. С первой минуты он повел себя так, как если бы прибыло высокое начальство или комиссия из министерства. Преданно заглядывал Смайлзу в глаза, ловил каждое слово и жест, демонстрируя, что готов сделать все возможное и невозможное по первому его требованию. Ане он напоминал пожилую уличную девку, угодливое хихиканье только усиливало сходство. К слову сказать, бизнесмены нового поколения держат себя совершенно иначе. Воспитанные на западной культуре для слаборазвитых стран, они все как один чувствуют себя суперменами и иной раз, поверя в свою мнимую значительность, заходят так далеко, что нарываются на пулю, лишь бы не уронить свое мужское достоинство.

Захар Гаврилович предложил на выбор два варианта: сначала знакомство с объектом, потом обед и обсуждение деталей контракта — либо наоборот. Англичанин выбрал первое. С благодушной улыбкой заметил:

— Хочу смотреть одним глазом. Кот в мешке покупать плохо, да?

— Ничего хорошего, — подтвердила Аня, а директор счастливо заквохтал, будто услышал откровение апостола.

Экскурсия заняла около часа. Прошлись по уснувшим цехам с проржавевшим оборудованием, заглянули в коптильню, где из всех углов тянуло селедочным дымком, хотя, как смущаясь признался директор, последнюю партию рыбехи вывезли три года назад.

— А бывало, — мечтательно протянул Захар Гаврилович, сделавшись вдруг похожим на нормального трудового мужика, — по две тонны в день выдавали. Э-э, чего вспоминать…

Постояли на пристани на берегу водохранилища, тянущегося сколько глаз хватало, теряющегося блестящим на солнце хвостом в дальних лесах. Директор пребывал в радужном настроении, возможно, оттого, что крепкими ноздрями чуял близкий навар.

— Рай для охотников, доложу вам, господин мистер Смайлз. В сезон такая шла пальба, хоть пробки в уши вставляй. Теперь ни одна утица не заглянет.

— Почему? — спросила Аня.

— Как почему? — Директор посмотрел с удивлением. — Жрать-то им здесь больше нечего… — И, вздохнув, добавил: — Как и людям тоже.

Поселяне, попадавшиеся на улице, в основном пожилые и старые женщины, видимо проинструктированные начальством, крестились и кланялись в пояс важному иноземному гостю.

— Народец тут смирный, нетребовательный, — пояснил Захар Гаврилович. — К тому же привыкли бесплатно работать. Ежели вы, господин мистер, посулите малость деньжат, реки вспять повернут. Двужильные все чертяки. Никакая демократия их не берет.

— Дамы много есть, мужчин нету. Где же они?

— Большинство отсыпаются с ночи, — туманно ответил Митятин.

Вернулись в контору и расположились в директорском кабинете за накрытым столом. Чего тут только не было: икра двух видов, севрюжина, жареное и копченое мясо, горы овощей, бутылки с водкой и коньяком… Глядя на этот стол, трудно поверить в россказни разных недобитков про вымирающую нацию.

— Прошу, угощайтесь чем Бог послал. — На бронзовых щеках Митятина проступили розовые пятна, ему явно не терпелось поскорее приступить к делу, но правила гостеприимства диктовали свой распорядок. — Разрешите небольшой тост за нашего дорогого гостя?.. Вот мы провели с вами, господин мистер, всего лишь немного времени, а я, скажу прямо, успел к вам душевно притянуться. Понял, какой вы человек — благородный, мудрый, истинный джентльмен, мы здесь в нашем болоте таких видим только по телевизору. Большое, огромное спасибо, что не погнушались приехать, а уж с нашей стороны постараемся, чтобы не пожалели об этом. За вас, дорогой сэр! Как говорится, доброго здоровья и успеха в работе… Переведи, Анна Григорьевна.

— Господин Смайлз прекрасно вас понимает.

— Да, да, — радостно подтвердил англичанин. — Говорю плохо, понимает хорошо. Добрый русский обычай. У тех, кто в море.

Мужчины выпили водки, Аня пригубила красного вина. Ей вообще не следовало пить. Опьянев, она слишком часто погружалась в грезы наяву.

Женщина в белом накрахмаленном переднике и с кокошником на голове подала в ведерной кастрюле дымящийся суп из потрошков. Джонатан Смайлз сперва не решался попробовать, но потом съел две тарелки. На всех троих вдруг напал какой-то страшный жор, что вполне объяснимо: прогулка, свежий воздух, прекрасный солнечный день… Выпито тоже было много. За Митятиным Аня не следила, но седенький миллионер осушил три рюмки водки и четыре больших бокала вина. Аня не знала его нормы, англичанин вспотел, раскраснелся, голубые глазенки светились добродушным, пьяным лукавством. Митятин от обильной еды и возлияний, напротив, побледнел, сквозь бронзу проступили голубенькие прожилки, и Аня подумала, что у него, вероятно, есть проблемы с сердцем. Молчаливая официантка в кокошнике подала еще две перемены: копченого угря с жареной картошкой и тушеную в глиняных горшочках парную свинину с необыкновенно ароматным чесночным соусом. Все было приготовлено безукоризненно. Пожалуй, Аня так не угощалась и в лучших московских ресторанах. К концу обеда Митятин предложил тост на брудершафт, но не Ане, а Джонатану Смайлзу. Тот не сразу понял, чего от него хотят, но уразумев, охотно согласился и, осушив очередную рюмку, целиком утонул в могучих объятиях директора. Целовались они долго и смачно, что навело девушку на грустные размышления.

Захар Гаврилович решил, что подготовительная работа закончена и, не дожидаясь кофе, торжественно провозгласил:

— Что ж, как говорится, пора вернуться к нашим баранам. Не желаешь ли, мистер герр Джо, пройти в соседнюю комнату? Все бумаги там. Чин по чину. Мой юрист просмотрел. Комар носа не подточит. Поставишь закорючку — и можно гулять хоть всю ночь. У меня сюрпризик есть — останешься доволен.

Англичанин, захмелев, перестал понимать по-русски, Ане пришлось переводить.

— Да, да, — закивал Смайлз. — Надо быстро глядеть.

К удивлению Ани, документы (контракт о намерениях, купчая, страховой полис и прочее), составленные на двух языках, на русском и английском, действительно были в полном порядке. Вплоть до того, что в отдельном документе оговаривались поэтапные суммы компенсации в случае нарушения контракта одной из сторон.

Смайлз, водрузив на нос очки, с самым серьезным видом углубился в чтение. Аня просматривала дубликаты. Директор нервно вышагивал по комнате — от окна к двери и обратно. Как маятник, с сигаретой в зубах. Аня сделала ему замечание.

— Захар Гаврилович, зачем так волноваться? Вы же мешаете господину Смайлзу.

Директор бухнулся в единственное потрепанное кожаное кресло, набычился, обхватив голову ладонями, и замер в прострации. Его поза по какой-то странной ассоциации вызвала у Ани мысль о неизбежном судебном преследовании, но кого и за что, она пока не додумала. Она успела внимательно прочитать свои экземпляры два раза, Захар Гаврилович прикурил третью сигарету, а Джонатан Смайлз все еще изучал контракт о намерениях, клевал носом и, кажется, время от времени засыпал, даже мерно, коротко всхрапывал. У Митятина от сильного душевного напряжения на виске вспыхнул лиловый прыщ. Наконец англичанин] с облегчением откинулся на стуле, бросил острый, совершенно трезвый взгляд на директора, потом обернулся к Ане. Заговорил по-английски:

— Все хорошо, леди, я доволен. Кроме двух пунктов. Аванс, который он просит, завышен раз в пять, по меньшей мере. Передайте: если он будет настаивать, сделка просто-напросто не состоится. Второе. В качестве посредника прошу ввести швейцарскую юридическую фирму «Кроулинг». Перед тем как ехать в Москву, я снесся с ее управляющим, это мой давний знакомый. «Кроулинг» работает в России восемь лет, им известны особенности здешнего рынка. В документах указана некая фирма из Петербурга, вот, пожалуйста, «Астрекс и К.» Полагаю, это какая-то фикция. Я не буду иметь с нею никаких дел. Скажите ему: второе условие тоже не подлежит обсуждению. Все остальное доработают мои парни в Лондоне. На это тоже потребуется некоторое время.

После этого англичанин достал из нагрудного кармана пиджака гаванскую сигару в пластиковом футляре и начал ее разворачивать, послав Митятину дружескую улыбку.

Аня перевела слово в слово. Директор встрепенулся, как лось-подранок, вскочил, пробежался по знакомому маршруту, от стола до двери, и с изумлением уставился на Аню.

— Не может быть!

— Что не может быть, Захар Гаврилович?

— Он не мог такого сказать… Вы неправильно перевели. Я имею в виду аванс.

— Увы, перевод точный.

Смайлз, пыхтя, раскуривал сигару и улыбался, как именинник, получивший дорогой подарок.

— Но как же так… Мистер герр Джо, как же так?! — Митятин заговорил плачущим голосом, от которого у Ани пробежали мурашки по коже. Ей было стыдно. Пожилой, солидный мужик выклянчивал милостыню у заезжего купца. — Вы же понимаете, — продолжал Митятин. — Я не один. Сделка, как бы выразиться, малость преждевременная. Чтобы придать ей законный ход, многим придется отстегивать… А эти сволочи в московских кабинетах помалу не берут. Что же в итоге? Получается, сам останусь с голым задом? Так дела не делаются.

Смайлз улыбался все лучезарнее.

— Нехорошо понимай, — сказал он. — Лучше пусть леди скажет. Что есть голый зад?

Аня решила, что пора отрабатывать жалованье, а заодно и обещанный процент.

— Захар Гаврилович, послушайте меня, пожалуйста. Вы так замечательно нас приняли, накормили… — Она изображала смятенность чувств, эта роль всегда ей удавалась. — Хочу вас отблагодарить. У «Токсинора» много клиентов и много вариантов, которые он может предложить, но мистер Смайлз человек особенный. Он из высшего общества, миллионер с честной репутацией. Как вы думаете, это что-нибудь значит в тех условиях, в которых приходится работать? Контакт с ним абсолютно безопасен во всех отношениях.

— Конечно. — Митятин обиженно засопел. — Но почему я должен отдавать такой кусок задаром? Они мало на нашей дури нажились? Если он честный бизнесмен, пусть не крутит вола.

— Захар Гаврилович, ведь речь идет только об авансе. Дальнейшие проплаты покроют все с лихвой.

У директора вскочил второй прыщ на левой щеке.

— Возможно, покроют, но где гарантии… — Он не договорил, но Аня поняла. Где гарантии, что он лично, директор Митятин, усидит на доходном месте до этих щедрых проплат?

Вмешался окутанный дымом Смайлз:

— Вы забыли обо мне, мисс Анна? Я бы тоже хотел принять косвенное участие в вашем споре.

Аня извинилась и коротко передала суть прений. Англичанин рассмеялся.

— Скажите господину Митятину, он напрасно беспокоится. Он ни в коем случае не будет в убытке. На бумаге мы проставим сумму аванса в два раза меньше, чем на самом деле. Разницу он получит наличными завтра в Москве. Я передам ему деньги, как у вас говорят, из рук в руки.

— Ну вот все и уладилось, — с облегчением сказала Аня. — Завтра вы, Захар Гаврилович, разбогатеете. Мистер Смайлз заплатит вам — сейчас посмотрим, — ага, пятьдесят тысяч долларов. Кругленькая сумма, а? Она не всплывет ни в каких документах. Такой вариант вас устраивает?

Митятин тяжело задышал. Глаза его светились фанатичным огнем, как у горького пьяницы после месячного запоя.

— Согласен… Но есть еще просьба.

— Да?

— Я хотел бы открыть счет в Лондоне. Он сможет помочь?

— Очень могу, — ответил англичанин, не дожидаясь перевода. — Это есть пустяк.

…Вечером ждала Олега, он даже не позвонил. Это было что-то новенькое и, как все новенькое в окаянные дни, вызывало тревогу. Ане не терпелось похвастаться, как ловко она управилась с неугомонным англичанином, сумев уклониться от предложения поужинать в номере. К одиннадцати вся измаялась, набрала цифры Олегова пейджера. Он опять не отозвался. Это ее добило.

Потом сидела в горячей ванне, в пышно-розовой пене, не отрывая взгляда от белоснежного телефонного аппарата, и чувствовала, как в грудь вползает знобящая истома. В первый раз за эти сумбурные, суматошные шесть недель Олег Стрепетов, будучи в Москве, не приехал и не дал знать о себе. Что это могло означать? Попал в катастрофу? Напился до невменяемости? Ой, вряд ли. Скорее всего супермен наконец насытился, истощил свою плотскую тягу и бедная Анечка, Анюта, Аннет, перестала быть для него желанной. Она ждала со дня на день, что это случится, подготавливала себя к этому (иного не могло быть), но удар все равно оказался чувствительным. Ее собственные чувства никогда не начинались и не заканчивались в постели. Сколько бы ни уверяла себя, что Олег — мутант, что он не способен на человеческую привязанность и то, что он называет любовью, есть не что иное, как примитивный позыв здорового, раскормленного самца к лихорадочному, чрезмерному семяизвержению, легче не становилось. В этот вечер она ощутила свое одиночество как промежуточную грань между жизнью и смертью и испытала изнуряющую, щемящую боль, какую, наверное, испытывает цветок, открывший лепестки навстречу майскому солнышку и прихваченный под утро морозом. Пожаловаться было некому: родители не поймут, а единственная подруга Галка Нефедова, выпускница Московской консерватории, дитя виолончельного аккорда, начнет утешать с таким злорадством, что непременно доведет до истерики. При всей неординарности натуры Галка была, увы, страхолюдиной, что накладывало особую непримиримость на ее суждения о мужчинах.

Звонок раздался в первом часу ночи, когда она, лежа в постели, погружаясь то в жар, то в холод, тщетно пыталась уснуть. Пробовала читать — не получалось. Выпила шестьдесят капель корвалола — и только обожгла язык. Да еще начало подташнивать, как при беременности. Припомнила подробности последнего аборта, который сделала полтора года назад, уже на четвертом месяце, и пришла к мысли, что именно в тот тяжелейший период чувствовала точно такое же душевное опустошение, как сейчас. Звонок уколол в висок, будто иглой. Он, это он! Да, это был он, но с каким-то придушенным голосом.

— Что поделываешь, кукла?

— Сплю… А ты где?

— Плохие новости, малышка.

— Я других и не жду.

— Джонатана Смайлза замочили.

— Что?!

— Ничего. Всадили в старикашку пять пуль из «гюрзы».

Вот и грянул гром среди чистого неба. Подробности были такие. Англичанин возвращался к себе в номер около девяти вечера после долгой прогулки в одиночестве по набережной Москвы-реки. Последней, кто его видел живым, была горничная на этаже. Галантный джентльмен преподнес ей коробку шоколадных конфет, сопроводив гостинец загадочной фразой: «Щука, рак и лебедь, да? Русский поговорка».

Потом не торопясь зашагал к своему номеру, свернул за угол. Через секунду горничная услышала сухие хлопки, словно откупорили подряд несколько бутылок шампанского. Она не поняла, что это такое, и пошла поглядеть. В коридоре никого не было, кроме Смайлза, который лежал ничком, уткнувшись носом в ковер, его затылок напоминал небольшой развороченный муравейник с красными мурашами.

— Боже мой, — прошептала Аня. — Кому понадобилось его убивать? Совершенно безобидный старик.

— Может, не совсем безобидный, — заметил Олег. — И потом, это же Москва, детка. Здесь каждый, у кого больше десятки в кармане, подвергается смертельной опасности.

— Приезжай, пожалуйста, — попросила Аня. — Мне страшно.

— Не могу. Хочу, но не могу. Придется разбираться с этой историей. Лучше подумай, что будешь говорить. Тебя завтра обязательно потащат в милицию.

— Почему?

— Ты провела с ним целый день. После тебя он ни с кем не встречался.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я — ничего. А следователь найдет что сказать. Кроме тебя, им пока подозревать некого.

— Ты с ума сошел?! При чем тут я?

— Этой версии и держись… Все, малышка, до встречи. Меня ждут…

Аня еще пыталась что-то спросить, но Олег уже не слышал, ушел со связи.

ГЛАВА 3

Московская летняя ночь похожа на объятия пожилой турчанки — сладострастные, пропитанные густыми ароматами, навевающие грезы, но наступает опасный час между тремя и четырьмя утра, когда город погружается в ледяное беспамятство и из всех щелей и подвалов выбираются на охоту подземные жители: крысы, жуки-долгоносики величиной с грецкий орех, с железными щупальцами; длиннохвостые твари, бывшие когда-то рыбами, но давно покинувшие отравленную реку, несущие на мелких акульих зубах капельки смертельного яда; и еще разная нечисть, не имеющая определенного облика, названия, посылающая впереди себя, как лампа Чижевского, поле электромагнитных импульсов. Горе путнику, который зазевается и окажется в их власти. К концу тысячелетия в Москве каждую ночь бесследно исчезало больше людей, чем рождалось. Пропавших никто не искал, милиция всеми правдами и неправдами старалась уклониться от заведомых «висяков». Разумеется, если исчезал богатенький мальчик или девочка, их портреты показывали по телевизору, но это уж так, в утешение родителям, готовым платить.

В одном из укромных уголков Лосиного острова еще с вечера затаилось в кустах волосатое существо. Неподвижное, мышиного цвета, оно было неразличимо, и лишь когда изредка, с тихим щелчком вскидывало веки, в зарослях будто вспыхивали два алых уголька. Существо наслаждалось покоем и размышляло. Перед тем как выйти на поверхность, оно пролежало несколько дней в подземном бункере, возле теплой асбестовой трубы, и, как всегда после долгого забытья, испытывало горькую муку идентификации. Но ближе к ночи, когда парк опустел, память наконец восстановилась и существо обрело себя.

Постанывая, оно распрямилось, стряхнуло с себя тяжесть телесной немоты и, с каждым движением обретая все большую бодрость, выбралось из зарослей на тропу. Теперь стало видно, что существо имеет человечью породу, вплоть до того, что чресла обмотаны джинсовой тканью с обвисшей бахромой. В ночной тишине вдруг хрипло, натужно прозвучал голос: «Эдик, здравствуй, дорогой!» — и существо визгливо рассмеялось. Теперь оно знало, что делать дальше. Возвращение собственной сути было связано с глубокими, сложными переживаниями, но перво-наперво надо было насытить утробу. Голод сосал кишки крохотными пиявками, и это мешало сосредоточиться на сокровенном, еще ни разу не удовлетворенном желании, которое вот уже год, или два, или три поддерживало в нем волю к жизни. Не спеша оно побрело в сторону горящих в отдалении фонарей, просвечивающих сквозь деревья то вспыхивающими, то исчезающими желтыми звездочками; и когда фонари перестали плавать и вытянулись в тусклую извилистую линию, выходящую к жилым массивам, никто бы уже не усомнился, что по дороге ковыляет человек, пусть заросший черными волосами, как мхом, пусть в набедренной повязке, как туземец с Гаити, но именно человек, и никто иной, гомо сапиенс. И у этого человека было человеческое имя — Эдуард Корин.

От радости, что перевоплощение заняло на сей раз меньше времени, чем обычно, он вторично рассмеялся подлаивающим смехом. Ночная охота началась…

Славик Кирза подцепил телочку в баре в Сокольниках, но ошибся, приняв ее за дешевку. Днем он срубил пару сотен баксов, развозя Бултыгу с пацанами по точкам, и к вечеру у него появилось намерение расслабиться и потратить денежки с толком. Бар ему хорошо знакомый, он снимал квартиру неподалеку и частенько тут загружался перед тем, как пойти на лежку. Телочка ему сразу приглянулась, позже он только укрепился в первом впечатлении: совсем юная, лет пятнадцати, но с налившейся фигуркой, с аккуратными, в кулачок, как он любил, грудками, с веселым аппетитным ротиком, с томно блуждающим взглядом, — короче, обыкновенная соска, но с изюминкой, с маленькой приятной загадкой. И вдобавок одна, что свидетельствовало о безоглядной сексуальной целеустремленности.

Поначалу все шло по накатанной схеме: девушка с удовольствием, не понтуя, приняла приглашение раздавить бутылец, пила с ним наравне, хорошо отзывалась на шутку, с робостью в зеленоватых очах внимала его немудреным историям, и вскоре они оба уже чувствовали себя так свободно и раскрепощенно, будто познакомились сто лет назад. В этом не было ничего удивительного: опытный сердцеед, Славик умел обращаться с дамами, умел для каждой найти ласковое словцо, и осечки у него случались крайне редко и, уж конечно, не с такими, как эта пигалица, по всей видимости, совсем недавно открывшая счет любовным приключениям. Чертовщина началась после того, как Славик, залудив очередной матерный анекдотец, деловито поинтересовался:

— Ну что, Натали, поплыли ко мне?

Нормальный вопрос подействовал на нее как-то странно: она надулась и погасла.

— Ты чего? — удивился Славик. — Какие проблемы?

— Ой, Славик, извини, мне пора домой.

— Не понял? В каком смысле?

Под его суровым взглядом девчушка совсем похужела, как-то вся заштопорилась.

— Славик, я, наверное, неправильно себя вела… Ты, наверное, подумал… Но я не такая.

— Какая — не такая?

— Я не сплю с мальчиками, — бухнула Натали, и на щеках у нее вспыхнули два розовых пятна.

— Не спишь? — уточнил Славик. — А водяру глушишь?

— Водку все пьют, — разумно ответила красавица. — Какое это имеет значение?

На месте Славика любой уважающий себя пацан, разумеется, психанул бы, но ему стало только еще интереснее. Девочка решила крутануть динамо, но почему?

— Хорошо, — сказал он спокойно и недрогнувшей рукой разлил остатки из бутылки. — Тогда давай просто погуляем. В парк сходим. Вечерок-то клевый. Или в машине посидим. У меня тачка неподалеку.

— Лучше погуляем.

Прогулка затянулась на несколько часов и занесла их в глубину Лосиного острова. Девочка оказалась натурально с приветом. Целовалась охотно и с такой страстью, что Славик несколько раз оказывался на грани оргазма, но все попытки перейти к нормальному акту окончились плачевно. Когда казалось, что ей уже некуда деться и сейчас это неминуемо произойдет, Натали вдруг начинала бешено вырываться и вопить. Он уже отвесил ей пару полноценных оплеух, которые подействовали не больше, чем комариные укусы. Не привели к желаемому результату и хитрые приемчики, которыми он владел в совершенстве, и интеллектуальные увещевания. В последний момент срывалась, как рыба с крючка. Славик не знал, что и думать. Уже сто раз она выдала свою коронную фразу: «Ой, меня мама ждет!», но на самом деле, он чувствовал, никуда она не спешила. В третьем часу ночи, измученные и обессиленные, они сидели на перекошенной скамейке посреди уснувшего, притихшего леса, курили и мирно обсуждали сложившееся положение.

— Пойми, придурошная, — устало наставлял Славик. — Допустим, не косишь. Допустим, действительно целка. Что из этого? Какой вывод? Рано или поздно, все равно придется начинать. Так почему не сейчас? Ты же сама сказала, что влюбилась спервого взгляда. Или прикололась?

— Ничего не прикололась. Ты когда вошел, у меня аж в печенке екнуло. Если хочешь знать, до тебя еще три парня клеились, я всех отшила.

— Чего же тогда ломаешься?

— Славик, я не ломаюсь. Как ты не понимаешь? Нельзя сразу. Так только давалки делают. И ты будешь думать, что я давалка.

— Зачем думать? Я и так знаю, что все бабы одинаковые. А те, кто крутит, самые подлые. Любого пацана спроси, то же самое скажет.

— Видишь, я для тебя как все. — В голосе девушки проступили слезы. — Не хочу, как все.

Разговор в десятый раз пошел по замкнутому кругу, но Славик не сдавался. Его терпению мог позавидовать весь россиянский народ.

— Какого хрена тогда поперлась в этот бар? Туда за конфетами не ходят.

— Славик, я же объясняла. Да, надоело быть белой вороной. У нас в классе я одна такая. Все девочки давно живут с парнями. Я подумала… Но я же не знала, что влюблюсь.

— Вот это номер! Значит, если бы я тебе не понравился, все было бы иначе?

Девушка тяжко вздохнула.

— Наверное, это нелепо, но это так.

— Почему же отшила тех троих?

— О-о, ты их не видел. Пьяные, вонючие козлы.

Если бы молодые люди не были так увлечены выяснением отношений, то, возможно, услышали бы шорох и звук хрустнувшей ветки неподалеку в кустах, но они не услышали. Славик эффектным щелчком отправил окурок в кусты, без особой надежды привлек девушку к себе.

— Замерзла?

— Немного… Ой, у тебя борода колючая, как у моего папочки.

— Он что, не живет с вами?

— Почему ты так решил?

— Первый раз вспомнила, а то все — мамочка, мамочка…

Девушка вынырнула из его объятий.

— Знаешь, это наше семейное горе.

— Да?

— Папочка алкоголик. Что он есть, что нет. Мы его трезвым не видим.

— Дело житейское, все нормальные мужики пьют. Какое же это горе?..

— Это верно, но раньше не пил, когда работал. Если только с получки. А когда завод прикрыли, ох как крепко взялся! Ни дня без бутылки. И денег ни копейки не дает.

— На что же пьет?

— О-о, на это находит. У них же целая компания. По помойкам шарят, бутылки сдают. Так жалко его бывает… Папочка хороший, добрый. Но слабый. Сломала его жизнь.

Тут Славика осенила блестящая мысль, и он удивился, как это она раньше не пришла к нему в голову.

— Небогато живете?

— Откуда ему взяться, богатству-то? Мы же не воры.

— Послушай, киса. — Славик запалил новую сигарету, подыскивая слова, чтобы не прозвучало обидно. — А ведь ты могла бы прилично подрабатывать. Понимаешь, о чем базар?

— Еще бы! У нас многие девочки этим занимаются.

— И что? Клевых клиентов хоть завтра могу подобрать. Хотя сразу скажу, конкуренция сейчас большая. Но у тебя фигурка и все такое… Опять же за целину, если не врешь, можно слупить пару штук. Все в рамках закона.

— Я думала об этом, — призналась девушка. — Но как-то противно.

— Чего тут противного? Не противнее, чем помойки чистить.

— Мужчины так говорят, потому что сами не пробовали.

Славик дал ей прикурить. Прошелестело в кустах совсем рядом, и на сей раз он услышал, подумал: не ежик ли продирается?

— Не того боишься, детка, — заметил наставительно. — Для тебя страшнее кошки зверя нет. Запомни: каждый человек сам решает свою судьбу. Чтобы выиграть, надо на кон что-то поставить. Подумай об этом.

— Ага, а если надругаются? Как тогда дальше жить?

Славик ответить не успел. Сзади его зацепила невидимая рука, будто лиана обвила горло, с хрустом позвонков перекинула через спинку скамьи, и он, не успев ничего понять, хрястнулся затылком о землю и потерял сознание. Зато Натали увидела над собой поросшую щетиной рожу, заслонившую часть неба, где сияла Полярная звезда. Она хотела встать, но не смогла и не успела. Чудовище склонилось над ней и неспешно обнюхало, обдавая смрадным дыханием.

— Пожалуйста, ну пожалуйста… — пролепетала девочка, надеясь мольбой преодолеть кошмар.

— Не ори, — насмешливо проскрипел губастый рот. — Никто не поможет.

В ту же секунду она ощутила себя лежащей на влажной траве, на спине, в разорванном платье. Чудовище расположилось у нее на животе, впилось зубами в сосок, зачмокало и заурчало. Невероятным усилием она попыталась сбросить с себя волосатую тушу, но это походило на то, как если бы мышка порывалась выскользнуть из-под придавившей ее чугунной плиты.

— Не ворошись, — урезонил скрипучий голос. — Лежи тихо. Иначе вкус не тот.

— Кто вы?

— Я дефолт. Слыхала про такого?

Теперь она уверилась, что это действительно всего лишь кошмар, и постепенно начала убывать. Душа ее испуганно взметнулась и повисла на березовой ветке. Уже оттуда, сверху, наблюдала, как волосатик добрался до худенькой шеи, ловко перекусил вену и алая девичья кровь, точно из открытого краника, хлынула к нему в пищевод. Умирать оказалось вовсе не страшно, даже забавно, тем более что за собственной смертью она подглядывала со стороны. Потом увидела Славика и пожалела его. «Ох, лучше бы поехали к нему домой», — подумала она.

…На другой день в общегородской милицейской сводке происшествий появилось короткое сообщение: «…В зоне Лосиноостровского парка обнаружены два трупа: мужчины 25 лет и девушки 14–15 лет. Предположительно: оба стали жертвами изуверского нападения. Имеются следы пыток и специфического надругательства. Личности потерпевших устанавливаются…»

ГЛАВА 4

Просыпался трудно, как всегда, а ночь вроде не спал. Глянул на себя в зеркало в ванной, все шестьдесят семь прожитых лет поддразнили оттуда — морщинами, залысинами надо лбом, серыми мешками под глазами, запавшими щеками, мутными хрусталиками. К привычным болям в это утро добавились две новых: в печени покалывало и левое колено сгибалось с каким-то подозрительным пощелкиванием. Организм изнашивался не по дням, а по часам.

Пока жевал овсянку, пил кофе со сливками, сознание немного прояснилось. По огромной четырехкомнатной квартире прошел в кабинет, зябко кутаясь в махровый халат. Уселся в кресло возле телефона, достал сигарету, но не прикуривал, тянул время до первой сладкой затяжки.

Ровно в девять предстоял важный звонок. Чем глубже он анализировал ситуацию, тем больше склонялся к мысли, что чересчур тесный (деловой!) контакт с Трихополовым был скорее всего ошибкой. Но говорят же: знал бы, где упасть, соломки бы подостлал. Да и выбор у Ивана Савельевича невелик. Род занятий, а вернее, круг клиентов-пациентов, с которыми на закате жизни судьба нагадала тесно соприкасаться, вынуждали соблюдать некие экзотические условия, принимать соответствующие предосторожности. На каком-то этапе своей нынешней деятельности он пришел к выводу, что ему необходим надежный покровитель, или, оперируя новорусскими понятиями, крыша. С Трихополовым он познакомился на одной из скучнейших тусовок в Доме кино, куда, как обычно, слетелся весь столичный бомонд. Иван Савельевич считал необходимым иногда заглядывать на подобные мероприятия, чтобы поддерживать реноме светского человека, приближенного к верхам. Украдкой поглядывая на часы, он стоял с коктейлем в руке, приветливо раскланиваясь со знакомыми, удерживая на лице рассеянную полуулыбку, означающую, что он вполне доволен своим пребыванием здесь, среди своих, среди тех, кто в любом месте покоренной державы чувствовал себя победителем. Слегка поташнивало от духоты и большого скопления перевозбужденных людей, хотелось поскорее добраться до своей уютной кровати, до открытой на интересном месте книги Зураба Катарашвили по космической психиатрии, и даже вызывающие взгляды красивых женщин, а их тут было полно, не пробуждали в нем никаких эмоций. И вот, когда уже собрался уходить, посчитав, что с лихвой отбыл светскую повинность, к нему подступил импозантный господин весьма примечательной наружности. На вид лет сорока пяти — пятидесяти, с чертами лица, в которых причудливо перемешались восточная смуглость с ее сумрачной печалью и простодушная славянская рыжина, напоминающая о степных просторах и томительных ночевках под открытым небом. В иссиня-черных глазах светилась мудрость человека, которому уже не раз удавалось заглянуть по ту сторону бытия.

Разумеется, Иван Савельевич сразу узнал подошедшего, ибо не было дня, чтобы тот не мелькал на экране: в новостях, в различных ток-шоу и в так называемых аналитических передачах. Один из самых могущественных магнатов, за несколько лет сколотивший гигантское состояние, герой многочисленных политических скандалов, неуязвимый, как Кощей Бессмертный, и романтичный, как Чайльд Гарольд, — Илья Борисович Трихополов собственной персоной.

— Если не ошибаюсь, доктор Сабуров? — спросил, смежив печальные очи в антрацитовые щелки.

— К вашим услугам, — улыбнулся Иван Савельевич.

— А я, если угодно…

— Не утруждайтесь, — перебил Иван Савельевич по-простецки. — Кто же не знает надежду нашей демократии, разве что младенец несмышленый?..

— Да, конечно. — Ответная улыбка магната была ледяной. — Мне говорили, что вы ироничный человек. Что касается демократии, то у меня от этого слова начинается дергунчик, как, по всей вероятности, и у вас.

— Неужели? — озадачился Сабуров. — А я полагал…

На сей раз перебил Илья Борисович:

— Давно собирался с вами связаться, да все как-то руки не доходили. Премного наслышан о ваших удивительных способностях. А тут гляжу, стоите в сторонке… Не уделите пять минут?..

— Всегда рад служить.

Эта встреча состоялась три года назад, с тех пор много воды утекло. Знаменитого магната беспокоили ночные кошмары, что-то вроде воспетых поэтом кровавых мальчиков в глазах. Это и немудрено. По слухам, на нем висело не меньше пяти заказных убийств, не считая всякой мелочевки вроде самострела конкурентов и криминальных сделок, после которых огромные российские территории стали фактически его вотчиной. Сабуров избавил его от кошмаров за несколько сеансов, хотя это было непросто. Он впервые столкнулся с поразительным феноменом материализации психотропных фантомов. В сущности, магната терзали два-три постоянно повторяющихся видения, и одно из них было такое. Где-то в звездном пространстве возникала, распахивалась алая пасть, усеянная мелкими алмазными резцами, подбиралась к кровати и, осторожно откинув одеяло, начинала потихоньку заглатывать его нижние конечности. Могучее сердце Трихополова превращалось в овечий хвостик, душа обмирала, а боль была такая, что казалось, еще секунда — и все его естество разорвется, развалится на кровавые, гноящиеся ферменты. От невыносимой тоски он просыпался и — вот чудо! — с изумлением обнаруживал на ногах многочисленные гематомы, тянущиеся до самого паха, и рассеченную в некоторых местах кожу. Точно так же и со вторым видением. К нему являлась родная матушка, давно покоящаяся на Новодевичьем кладбище, накладывала легкие персты на пылающий лоб и произносила всегда одну и ту же фразу: «Зачем не послушался, сынок, и убил Васю Агеева?» Он просыпался в испарине, поднимал к глазам зеркало и различал на лбу пять отпечатков, будто следы наперсточных ожогов. А однажды нашел на подушке синий поясок от платья, в котором матушка была похоронена.

На первом сеансе Илья Борисович важно спросил:

— Надеюсь, доктор, вы не считаете меня сумасшедшим?

— Ну что вы!.. — уверил Сабуров. — Ни в коем случае. Обыкновенные глюки на фоне хронического переутомления.

— Дело в том, что я не знаю и никогда не знал никакого Васю Агеева.

— Так и должно быть. Нас пугает больше всего то, что нам неведомо и на самом деле не существует в природе.

Гипноз, солевые ванны, а также курс уринотерапии вылечили Трихополова, и с тех пор он проникся к доктору полным доверием и мчался к нему с каждой болячкой, иногда всамделишной, но большей частью надуманной, ибо покоритель вселенной был мнителен и суеверен, как баба на сносях.

Естественно, лучше крыши нельзя было придумать, и Иван Савельевич зажил припеваючи, не заботясь ни о каких нежелательных визитах. Практика росла, хотя он заламывал за свои услуги немыслимые цены. Происходил естественный отсев. В конце концов среди его клиентов-пациентов остались только такие, кто давным-давно позабыл счет деньгам.

Однако опасность пришла с той стороны, откуда он не ждал, или, точнее, не предполагал, что это произойдет так быстро. Довольно скоро Сабуров понял, что Илья Борисович, которого отвязанная оппозиционная пресса именовала не иначе как Микки Маусом за его фанатическую преданность американской мечте (правда, за последний год его взгляды претерпели кардинальные изменения и он начал выступать с крайне левых позиций, провозгласив себя патриотом покруче Баркашова, даже несколько раз крестился в православных храмах, после чего Америка и Израиль, как самые рьяные защитники прав человека, отказали ему во въездной визе, что, кстати, только укрепило его авторитет в дикой России), — этот загадочный человек, разрываемый страстями, как квашня дрожжами, является носителем абсолютного зла и в своей жизни не сделал ни одного, пусть случайного, движения или поступка, которые не несли бы за собой колоссальный урон для окружающих. Подобно своему давнему другану и подельщику царю Борису он разрушал все, к чему прикасался, раздуваясь, как клещ от крови, все большей финансовой мощью. Сабуров начал опасаться, как бы замечательная крыша, под которой он притаился, в один прекрасный момент не раздавила его самого. Тем временем заботливый опекун оказывал ему все более существенные знаки приязни, и постепенно так сошлось, что доктор не мог уже сделать шага, чтобы не наткнуться на соглядатаев Микки. Магнат контролировал его счета, отсевал неперспективных, с его точки зрения, клиентов, и доходило до того, что проверял на наличие инфекций в собственной клинике его случайных подружек, которых обыкновенно сам и присылал. И хотя все это делалось по благовидным мотивам («Пока я жив, Ванюша, ни одна сука не плюнет в твою сторону!»), положение стало нестерпимым. Сабуров чувствовал себя как спеленатый седой младенец, которого заботливая мамаша кормит с ложечки помимо его воли. Это было унизительно, и этому следовало положить конец.

Ровно в девять Иван Савельевич позвонил Микки по домашнему номеру.

— Ты, Ванюша?

Когда-то Ивана Савельевича коробило это бесцеремонное «Ванюша», обращенное к человеку почти на четверть века старше, но это было в прошлом. Дело не в дате рождения. Микки Маус в действительности был старше самого старого человека на земле, как и то зло, которое он в себе носил.

— Как договаривались, Илюша.

— Точность — вежливость королей, не так ли? — В голосе Микки зазвучали теплые нотки, в последнее время действующие на Сабурова обескураживающе. — Ну что, ужинаем вместе в восемь… Прислать машину?

— Я бы предпочел перенести встречу.

— Почему?

Сабуров уже с месяц вел ненавязчивую тактику уклонения от прямого контакта, и пока это удавалось. По средам, как повелось, Микки заглядывал на часовой сеанс — и все.

— Причины стариковские. Давление, да и, кажется, простыл немного.

— Врач, исцелися сам! — весело провозгласил магнат. — Не волнуйся, не будет никаких нагрузок, полная расслабуха. Ты и я. Хочешь, курочек позову. Правда, на тебя не угодишь. Тебе никто не говорил, Ванчик, что у тебя извращенный вкус? Помнишь ту негритоску? Как же ты от нее бегал! А ведь я авансом сунул пять штук. Ты мой должник, Иван. Скоро поставлю на счетчик. Шутка. Ха-ха-ха!

Игривое настроение магната повергло Сабурова в уныние. Похоже, на сей раз отвертеться не удастся. Не иначе злодей придумал какую-то пакость.

— Хорошо, в восемь так в восемь. Но долго не высижу, не обессудь. Годы не те.

— Рано себя хоронишь, Ванечка. В твои годы только жить начинают. Взбодрись, дорогой. Не на кладбище приглашаю. Вот у меня один родственничек отсидел четвертак еще при советах… Ладно, это длинная история, вечером расскажу. Чао, доктор!

Около одиннадцати, когда Иван Савельевич окончательно пришел в себя и успел сделать несколько йоговских упражнений, приехала Татьяна Павловна, медсестра. Попили наскоро чайку на кухне. Татьяна Павловна работала у него десятый год, и им необязательно было разговаривать, чтобы понять, кто в каком настроении. Иван Савельевич подобрал ее, можно сказать, с панели. Таня Соловейчик десять лет назад приехала в Москву из Киева, где работала в военном госпитале в кардиологии, на выручку мужа, который угодил в большую передрягу. Он был связным между одной из киевских группировок и казанской братвой, но ухитрился, будучи транзитом в Москве, угодить в разборку между солнцевскими пацанами и азерами из Лужников (разборка, кстати, тянулась подряд уже несколько лет, то затухая, то вспыхивая свежей кровцой). Почти всех местных, кто попал в ментовку, быстро разобрали под залог, а ему и еще трем казанцам припаяли сроки для улучшения судейской статистики. Таниному мужу дали пятерик. Она со своей жалкой мошной (у нее было с собой около трех тысяч долларов) сунулась туда, сюда, к адвокатам, к прокурору, даже сумела попасть на прием к одному из солнцевских паханов, но толку не добилась. Солнцевский пахан был единственным, кто ее по-отечески пожалел. Забрал остатки наличности, оставя на разживу сотню баксов, и дал рекомендацию к бандерше Клаве Четвертачок, очень влиятельной даме, чья вотчина простиралась от Макдональдса до Главпочтамта. Три месяца, пока муж парился в Матросской Тишине, ожидая суда, она проболталась на Тверской, где пользовалась повышенным спросом — пышнотелая, ясноглазая, длинноногая, с чудесными волосами, отливающими натуральным золотом. Однажды два молодых кавказца проплатили ее авансом на неделю, вывезли на дачу — и вот там она впервые узнала, почем фунт лиха. Зато каждый день носила любимому мужу богатые передачи, из которых, как выяснилось позже, он не получил ни одной.

Когда его пустили по этапу, ей расхотелось жить, а тем более возвращаться одной в Киев. Хорошо хоть не успели завести детей. На последнем свидании муж сказал: «Живи как знаешь, голубка, но меня дождись. Пять лет не десять: промелькнут — не заметишь».

Она поклялась и только поэтому не наложила на себя руки, хотя не раз была близка к этому. Пить взялась по-черному, как и большинство ее товарок. Однажды, пьяная, час назад ублажившая какого-то страшного горбуна по имени Мусават, турка по происхождению, брела переулками, не ведая куда, и угодила под колеса иномарки. Хотя по ночному времени это трудно было сделать, но ей удалось. Так впервые, после того как покинула милую Украину, ей улыбнулась судьба. Тачку вел Сабуров, и он не удрал с места наезда, остановил машину и оказал несчастной первую помощь. То есть, увидя, что жертва жива, только не может встать, обругал ее самыми последними словами, на что Татьяна Павловна, собрав остатки сил, ответила так: «Не сердитесь, дяденька. Лучше разгонитесь и проехайте по мне еще разок. И вам, и мне полегчает».

Иван Савельевич усадил ее в машину и отвез к себе в Столешников переулок. Утром вызвал знакомого хирурга, и тот определил, что у дамы всего лишь сломано два ребра и небольшое сотрясение мозга. Татьяна Павловна пролежала у него пять дней, и за это время они подружились, почувствовав какое-то отдаленное родство. На пятую ночь она пришла к нему в спальню и отдалась с тихой, застенчивой нежностью, поразившей его до глубины души. Надо заметить, что впоследствии, когда он взял Татьяну Павловну на работу, она очень редко и только по его желанию оставалась у него ночевать.

Однако, как и десять лет назад, она каждое утро, погруженная во вселенскую печаль, начинала с одной и той же темы. Разлив по чашкам красный жасминовый чай, спрашивала с тревогой:

— Иван Савельевич, у вас действительно нет сомнений насчет Остапа?

— Господи, Танюша, мы же недавно наводили справки! Давай снова подсчитаем. Два побега — добавили четыре года. Поножовщина в бараке — еще два. Брали в заложники истопника и надругались над ним — еще четыре…

— Он ничего этого не делал! — вскинулась Татьяна Павловна. — Его подставили.

— Не имеет значения… Значит, сколько получается в сумме?.. Вместе с первым сроком — пятнадцать лет. Из них он отсидел почти одиннадцать. Осталось около пяти. Пустяк.

— Вечный козел отпущения, бедный Остапушка… — вздохнула медсестра, смахнула ладошкой слезинку со щеки. — Он добрый, чувствительный. Он же мухи не обидит.

— Может, и так, — согласился Иван Савельевич, отправил в рот ложечку липового меда. — Да время больно лихое. Ты же знаешь, как оно ожесточает людей.

— Все равно буду ждать, как обещала. Хоть целый век.

Сабуров удивился.

— А как же этот, который за тобой ухаживает? Еврей из «Инкомбанка»? Ты говорила, он тебе нравится? Красивый малый, не спорю. Глаза такие выпученные, серьезные. Видно, что помалу не берет. И тот, из «Московской недвижимости», здоровенный такой? От которого аборт делала?

Татьяна Павловна порозовела.

— Что вы, Иван Савельевич! Это все несерьезно. Конечно, оба мужчины привлекательные, за ними я бы горя не знала, но ведь у меня слово твердое. Ни на кого Остапушку не променяю.

— Что ж, благородно… Ну-ка, посмотри, кто там у нас на сегодня записан?

День обещал быть легким: на прием было назначено четверым, но двое — Данила Худосос, главный бухгалтер фирмы «Крокер», занимающейся дальними перевозками, и Марик Степанков, директор страховой компании «Абба», — отпали. Первый отбыл на стажировку в Штаты, а Марика Степанкова накануне подстерегли в подъезде родного дома, переломали руки и ноги и отшибли голову. Насколько Сабуров был в курсе, это было уже второе предупреждение от конкурирующей организации «Платиновый полис». К половине двенадцатого явился вор в законе Федор Баклажан, предупредив о себе ревом полицейских сирен под окном. Федор проходил трехмесячный курс реабилитации, лечился от мании преследования и нервной чесотки, сводившей его с ума. Чесотка почти не давала о себе знать среди бела дня, когда он занимался бизнесом или оттягивался в каком-нибудь престижном клубе, но с неукоснительностью смерти вспыхивала от двух до трех ночи, и за этот час страдалец раздирал себе грудь, живот, спину и бедра до кровяных лохмотьев. К обеду болячки подсыхали, на другую ночь все повторялось заново — и так уже с полгода. Федор Баклажан обращался к лучшим специалистам, к знахарям и экстрасенсам, убухал на лечение кучу денег, но странная болезнь не отступала. Иван Савельевич взялся избавить его от мук за пятьдесят тысяч баксов. Обнадеженный Баклажан даже не стал торговаться и внес авансом половину. Только предупредил, что если выйдет осечка, он, Баклажан, больше за себя не ручается.

Сабуров был уверен, что справится, а к жутчайшим угрозам своих постоянных клиентов-пациентов давно привык. Он всегда был фаталистом, к тому же понимал, что настоящую опасность представляют не те, кто обещает урыть, содрать кожу и прочее, а те, кто вежливо улыбается и через каждую фразу произносит: спасибо, сударь! Отмороженных легко отличить по синюшной бледности возле глаз, проступающей в тот момент, когда в их сердце вползает змея убийства.

Федор приехал веселый, в приподнятом настроении. Рожа светилась вдохновенным сумасшествием, татуированные чертенята выпрыгивали из распахнутого ворота плисовой рубахи на шею и, казалось, подмигивали и корчили гримасы. В гостиной Татьяна Павловна, по заведенному ритуалу, поднесла ему на серебряном подносе чарку анисовой (расширяет сосуды, анестезирует), которую Баклажан осушил единым махом и в виде закуски крепко ущипнул медсестру за бочок.

— Ой, Федор Николаевич! — заученно пропела Татьяна Павловна. — Какой же вы озорной, прямо спасу нет!

— Да уж будь спокойна, в обиде не останешься… Не надумала еще?

За женщину ответил Сабуров:

— Господин Баклажан, пожалуйста, держите себя в рамках. Я же предупреждал, Татьяна Павловна не по этой части.

— Да-да, помню, как же… Мужа ждет из тюряги. Уважаю. Нынче это редкость среди баб, чтобы кого-то ждать. Танюх, объясни, может, у него особенный? Может, с винтом? Так я приделаю.

Медсестра покраснела.

— Ах, Федор Николаевич, интеллигентный человек, а так грубо шутите… Разве можно?..

Сабуров увел разгулявшегося пациента в кабинет, усадил в кресло под лампой.

— Что ж, господин Баклажан, судя по вашему настрою, дела пошли на поправку?

— И не говори, Савелич. — Баклажан прикурил, затянулся, смачно отхаркнул в медную плевательницу. — Ты просто чудодей, верный про тебя слух идет… Третий день ни одного лишая. Сплю как сурок. Спасибо, браток. Не зря небо коптишь… А вот с манией похужее. Вчера опять обознался.

— Расскажите подробнее. — Сабуров, нацепив очки, изобразил повышенный интерес, хотя на самом деле не испытывал ничего, кроме скуки. С медицинской точки зрения — рутинный случай. Стойкое перенапряжение мозжечка, подвижные, плавающие рефлексы…

Федор Баклажан (доктор так и не понял, кличка это или настоящая фамилия) был в принципе не таким примитивным существом, каким представлялся. Начать с того, что он действительно был натуральным вором в законе, авторитетом старой закваски, а таких в россиянском бизнесе почти не осталось. Их давно вытеснили беспредельщики, которые не признавали никаких законов, в том числе и воровских. Белые воротнички пришли на смену уголовным харям, далеко превзойдя «стариков» в жестокости и цинизме. Какой-нибудь образованный, говорящий на двух-трех языках сподвижник рыжего Толяна в любой комбинации давал фору солидному, покрытому тюремной пылью «папане». Во второй половине девяностых годов, будто по команде, старую уголовную гвардию попросту выкосили из бизнеса, как сорную траву. Лишь некоторые уцелели и даже укрепились, Баклажан был один из них. Генеральная разборка застала его в Сибири, он активно участвовал в страшной алюминиевой войне и выскользнул, как уторь, прихватив с собой приличный капитал. Осел в Москве и здесь широко развернулся, войдя в смычку, как Сабуров выяснил под гипнозом, с вьетнамскими товарищами и наркобаронами с Ближнего Востока. Основал фирму-прикрытие, дерзко назвав ее русским именем «Иван Поддубный», с филиалами в Петербурге и Перми, короче, выбился в предпринимательскую элиту, ради которой, как известно, и затевался беспощадный передел собственности, остроумно названный «реформой». За успех пришлось заплатить дорогую цену: необратимый функциональный сдвиг, озверение, полная атрофия гуманитарных ориентиров. Имея дело с подобными существами, Сабуров удивлялся лишь одному: каким образом они сохранили первоначальный человеческий облик — ни клыков, ни рогов, ни вторичного оволосения? Вероятно, думал он, это все придет на следующем этапе перерождения…

— Можно и подробнее. — Баклажан отхаркнул желтоватый комок, на сей раз не попав в плевательницу. — Вчера на Пятницкой, в шопе. Зашел пивка взять пару банок. Ну вообще чего-нибудь приглядеть на вечер. К кобылке одной собирался нагрянуть. Все чин чином. Сперва Васька Джин, телохранитель мой, сходил, проверил. Какого-то фраера выкинул оттуда. Чисто. Я зашел, в натуре никого, только продавщица за прилавком лыбится. Я не придал значения, взял упаковку баварского, водяры, нарезки всякой накидал в корзину, подхожу к этой девке за кассой. И тут, веришь ли, накатило. У ней там стол с ящичками, с монетами, чем-то щелкнула, когда отпирала, а у меня в глазах — ствол. То есть, помнилось, будто она из ящичка ствол вынает. Парабеллум. Вот так ясно увидел, как тебя сейчас. Ну и врезал ей от души по кумполу. Голой рукой, доктор! Так она, дурища, башкой об стену хрястнулась и в отключку ушла. Меня Джин подхватил, еле оторвались. Может, до смерти зашиб деваху, взял грех на душу. Но суть не в этом. Мираж! Напоследок в ящичек заглянул, поворошил бабки — никакого ствола. Но ведь видел пушку. Своими глазами. Трезвый был. Что делать, Савелич? Лечи, иначе каюк.

— Это единственный случай за неделю?

— Если бы! На другой день, как у тебя был, проводил совещание в конторе. За столом все свои пацаны, проверенные, человек шесть. Вопрос важный: стрелку забили с козлами из Мытищ. Приспичило им порожняк погонять. Значит, сидим, спокойно веду инструктаж, и вдруг, ни с того ни с сего, чую — дымком потянуло и туман, как на зорьке над рекой. И пацанов никого не узнаю, рожи красные, распаренные, между собой шушукаются и в меня пальцами тычут. А двое — нырк под стол. Ну, чую, дело худо, выхватил автомат, он у меня всегда в столе на всякий пожарный, да и пустил Снегурочку поверх голов. И тут же, веришь ли, прозрел. Никакого тумана, пацаны как пацаны, только на пол от страха посыпались. Жалобно так верещат: за что, дескать, хозяин? И смех и грех. Хорошо, верхом повел, уберег детушек Господь, покосил бы всех на хрен. Мираж, ничего не поделаешь. Нет, верно Стас Говорухин сказал: так жить нельзя.

— Не бережете себя, Федор Николаевич. Вам бы отдохнуть надо, нервы привести в порядок.

— Но я не чокнутый, нет?

— Какой же вы чокнутый? Переутомились малость, это бывает. Большие деньги даром не даются.

— Святые слова, Савелич. Вертишься как белка в колесе. Везде ведь сам поспей. Иначе кинут за милую душу. Совести у людей совсем нет… Так вылечишь или нет?

— Конечно, вылечу. Аванс взял, куда денусь.

С трудом усыпил громилу и, пока тот спал, привычно погоревал над своей судьбой. Годы никого не щадят, с каждым днем все тяжелее давались сеансы. Пациенты отсасывали энергию, как печная труба угольный жар. Скоро придется оставить практику, и что тогда? Пустая, бессмысленная старость, хотя и обеспеченная материально. Молодость профукал, детишками не обзавелся, да и женка, любимая Манечка, слишком рано покинула. Винить некого, сам себе построил нелепую жизнь. Все гонялся за журавлем в небе, а под конец синицы в руках не осталось.

После целебного сна Баклажан выглядел молодцом. Порозовел, складки на лбу разгладились, из желтых глаз ушел бешеный блеск. Искренне поблагодарил:

— Спасибо, Савелич, хороший ты человек. Каждый раз обновленный от тебя ухожу. Будто рулон колбасы сожрал.

— Полагаю, еще два-три сеанса — и мы вашу манию одолеем.

— Уж постарайся, любезный…

На посошок Татьяна Павловна поднесла бандиту все ту же чарку анисовой с лимонной долькой. Баклажан важно ее просмаковал.

— Слышь, Танюха, доктор у тебя великий знахарь. Ему-то, надо думать, не отказываешь?

— Ой, Федор Николаевич, все вы про одно и то же.

— Разве я не мужик? Ладно, после обсудим, когда вылечусь. В благоприятной обстановке. Пока никому не давай, кроме Савелича. Ему можно, поняла?

— Поняла, Федор Николаевич.

Вторым клиентом, прибывшим следом за Баклажаном, был знаменитый адвокат из нефтяного концерна «Плюмбум-С», Гарий Рахимович Худяков. У него беда была, пожалуй, похлеще и почуднее, чем у Баклажана. Вроде обыкновенный энурез, но с какими-то злокачественными проявлениями. Ночами он спал спокойно, прихватывало чаще всего либо на выступлениях в суде (и чем ответственнее дело, тем злее приступ), либо, стыдно сказать, в процессе интимных утех. Началось с год назад после обыкновенной недолеченной простуды, и адвокат, в отличие от квасного патриота Баклажана, сразу уехал лечиться в Европу. Побывал в лучших клиниках Германии, Англии, Швейцарии, но с нулевым результатом. Правда, в Швейцарии его прооперировали по поводу застарелого мениска, и теперь адвокат сильно прихрамывал на правую ногу. К Сабурову его направил Микки Маус, и при первом же визите доктор почувствовал сильнейшую аллергическую реакцию. Гарий Рахимович был красивым, высоким мужчиной лет шестидесяти, с пышной белой шевелюрой, с толстыми негроидными губами, с гладкой, как у младенца, кожей без единой морщинки. Вероятно, дамы полусвета и экзальтированные девочки из киношной богемы сходили по нему с ума. Слава, аристократическая внешность, полные карманы зеленки — что еще надо, чтобы быть любимым?.. В разговоре Гарий Рахимович изящно грассировал, и в уголках жирного рта при этом перекатывались две белые слюнки. Сабуров с трудом справлялся с тошнотой. Как почти у всех представителей творческой элиты, обслуживающей новую буржуазию, наполненные сыростью глаза Гария Рахимовича излучали сокрушительную интеллектуальную продажность. Держался он заносчиво, покровительственно, каждым жестом, иронической улыбкой подчеркивая, как ему тяжко, скучно с маленькими, неразумными двуногими букашками. К Сабурову он относился почти как к равному и без ложного стыда посвящал его в самые интимные подробности своей жизни. Причем все свои физиологические откровения начинал или заканчивал (без всякой связи) упоминанием о том, что прадед его по материнской линии был татарским ханом, ведущим родословную от Кучума, а по батюшке он — столбовой дворянин, что, разумеется, было чистым враньем, но тут Гарий Рахимович ничем не отличался от прихлебателей-интеллигентов, прорвавшихся к сытному корыту, которые вдруг в одночасье все оказались баронами, графами, князьями, и непременно с примесью царской крови. Как заметил поэт по другому поводу, это было бы смешно, когда бы не было так грустно.

На сей раз Худяков явился в дурном настроении и с порога пожурил Ивана Савельевича:

— Что-то, похоже, вы не так делаете, милейший. Прихожу пятый раз, а положительных сдвигов не наблюдаю. Напротив. Вчера вообще был прискорбный случай. Извините за прямоту, обмочился в ресторане на весьма презентабельном ужине. Представьте себе, за столом не какие-нибудь наши шавки, сэр Питер с супругой, банкир Левенсон из Филадельфии с какой-то фифочкой с телевидения — ну и аз грешный. Произношу спич в честь милых дам, а это моя коронка, и вдруг, чувствую, потекло. Что посоветуете делать? Бежать в сортир с рюмкой в руке? Перевести все в шутку?

Иван Савельевич принял озабоченный вид.

— Подбрюшник. Я же вам рекомендовал пока что носить кожаный подбрюшник. И темные штаны.

Адвокат отмахнулся с досадой.

— Перестаньте, доктор. Смеетесь, что ли, надо мной? Подбрюшник я ношу и без вашего совета. А если не умещается, как быть? Вы лучше скажите прямо, какой прогноз? Избавите вы меня наконец от этого безобразия? Вы что, не понимаете, что испытывает человек, обоссавшийся в присутствии дам?

— Как раз понимаю, но ведь мы, уважаемый Гарий Рахимович, так и не установили истинную причину заболевания. Простуда, по всей вероятности, дала лишь толчок. Было еще что-то. Давайте постараемся вспомнить. За месяц, за два, за полгода что-то произошло такое, от чего вы испытали сильное душевное потрясение.

Адвокат задумался, забавно морща подкрашенные бровки. Сабуров тщетно боролся с тошнотой, комом подступившей к горлу.

— Возможно… Да нет, вряд ли, не думаю…

— Говорите, говорите, — поощрил Сабуров.

— Как-то гостил у знакомых в Париже, проводил уикэнд. Некто Франсуа де Монтескье, тоже адвокат, барон. Изумительный, кстати, человек, образованнейший, тонкий, деликатный. У нас с ним давние деловые связи. Когда он узнал, что мой род тянется от славного Кучума, подарил редчайшее издание писем графа Шереметьева, иллюстрированное, со множеством примечаний виднейших французских историков. Из любопытства я оценил книгу у букиниста — о-о, зашкаливает за сто тысяч франков…

— Вы отвлеклись, — вставил Иван Савельевич.

— Прошу прощения, да… Так вот, приличный дом, повар, выписанный из Бургундии… Как он готовит рагу из бычьих хвостов! Поверьте, один раз попробовать — и умереть… Еще раз прошу пардону… Прислуживала там некая Элиза, пикантная такая субреточка лет шестнадцати, пухленькая, смешливая — ну прямо розовый бутон. При этом парижанка — со всеми вытекающими последствиями. Естественно, не удержался, оскоромился. Да она и не противилась, сама нырнула в постель. Ей милейший Франсуа наговорил разной чепухи, дескать, у татарских ханов вроде как у слонов или у моржей… Одним словом, провели с девицей обоюдоприятную ночку, а утром спохватился, пересчитал деньги — двух тысяч долларов не хватает. Было пять, осталось три с мелочью. Проказница извлекла из портмоне, пока я принимал душ. Как вам это понравится?

— Пожаловались хозяину?

— В том-то и дело, что нет. Вот вы сказали, душевное потрясение. Да, было, но, разумеется, не из-за денег, хотя сумма, сами понимаете, немалая. Потрясла безнравственность этой прелестной парижаночки, какая-то духовная зашоренность, свойственная скорее нашему отечественному плебсу. Я отнесся к ней с нежностью, как к ребенку, и она, казалось, отвечала взаимностью, чему немало способствовала обстановка, а в конце, увы, самая заурядная кража. И потом, немаловажный нюанс. Луиза не простая служанка, а двоюродная племянница Франсуа. Как я мог пожаловаться? У меня язык не повернулся.

— А что… — задумался Иван Савельевич. — Вполне могло повлиять. Как потомственный дворянин, вы должны были очень остро отреагировать. Впоследствии на душевный надлом наложилась простуда — и вот мы имеем тот результат, который имеем.

— Именно так, милейший! — обрадовался адвокат. — Именно так. Обман, предательство, малейшая нравственная нечистоплотность действуют на меня ужасно, совершенно выбивают из колеи.

Татьяна Павловна подала в кабинет кофе, ликер. Церемонно раскланялась с Худяковым. По просьбе доктора она переоделась, теперь на ней ничего не было, кроме короткой юбочки и тонкой ниточки лифчика, едва прикрывающего соски. Гарий Рахимович уставился на нее с изумлением, на подбородок хлынули два тоненьких белых ручейка.

— Танюша, дорогая, вы ли это?

— Я, Гарий Рахимович, кто же еще? Вот ваш любимый ликерчик, арахисовый.

Наклонилась над столиком, груди всколыхнулись, будто снежные вершины. Гарий Рахимович сронил еще две слюнки, но все же взял себя в руки.

— Какие новости от мужа, сударыня?

— Вы у меня спрашиваете? Это же вы обещали навести справки.

— Разве? — Адвокат недоверчиво покосился на Ивана Савельевича.

— Обещали, обещали, — подтвердил доктор. — Я свидетель.

— В таком случае могу вас уверить, мое слово — все равно что чек Манхэттенской пароходной компании. Просто руки не дошли. На этой неделе все сделаю. Напомни, пожалуйста, сколько ему еще париться?

— Трудно сказать, — ответил за медсестру Сабуров. — Ему же все время новые сроки добавляют. Видно, беспокойный молодой человек.

— Не верю! — вспыхнула Татьяна Павловна. — Он смирный, как ягненок. Комара ни разу не убил. А тут — надругательство над истопником. Надо же такое выдумать!

— Ступай, Танюша, ступай, — распорядился Сабуров. — Нам пора начинать.

Гарий Рахимович проводил медсестру тяжелым, ненасытным взглядом.

— Хороша штучка! Как же я раньше не заметил? — инстинктивно ухватился за причинное место и радостно сообщил доктору: — Сухо, Иван Савелич! Честное слово, сухо!

— Хороший знак… Давайте-ка теперь баиньки…

Спящий адвокат напоминал большую угрюмую птицу, прилетевшую из мезозоя. Слабый парок тянулся из широких, с белой бахромой ноздрей. На подбородке индевели два серебряных шарика. Чтобы отогнать дурноту, Сабуров выпил большую рюмку ликера. Мыслями унесся далеко. В ту пору, когда был молодым сотрудником Института мозга и жил в постоянном упоении открывающимися перед наукой, а значит, и перед ним лично фантастическими перспективами… Десять, двадцать, тридцать лет промелькнули, как одна слезинка восторга. Теперь они все очутились в иной реальности, где не будет больше блистательных открытий и сокрушительных разочарований. В новом мире все просчитано на компьютере. Все поддается реальному исчислению, включая человеческие чувства. Институт дольше многих других сопротивлялся варварскому нашествию, пока не исчах окончательно. От него осталась одна оболочка. Псевдонаучные идеи, которые он в мучительной агонии пока еще производит, изъедены злокачественной коммерческой слизью и гроша ломаного не стоят. Слава труду, Сабуров вовремя сбежал с тонущего корабля. Человек — самое приспособленное к изменениям среды животное, в этом он убедился на собственном опыте. Спас свою шкуру, уцелел — и в охотку, добивая век, занимается лечебным плутовством. Ничего, можно и так. К примеру, ему ничего не стоило избавить блудливого адвоката от приключившейся с ним напасти, но это было бы не по правилам игры, которую затеяли оборзевшие отечественные рыночники. За один сеанс не слупишь столько, сколько за десять. Спи, голубок, отдыхай, дядя Ваня тебя не выдаст. Писай на здоровье в штанишки месяц-другой. Растряси мошну.

Кто-то из классиков, кажется, Чехов заметил, что русский человек не живет, а вспоминает. Сущая правда. В воспоминаниях к нему часто являлась Манечка со своим вечным укором: «Ах, зачем, Иванушка, зачем мы так быстро расстались?» — и даже такая встреча была не больной, а счастливой…

Гарий Рахимович вышел из транса посуровевший, сосредоточенный. Озирался по сторонам с непонятным испугом.

— Что такое, господин Худяков? Что вас беспокоит?

— Да так, пустяки… Ничего не беспокоит. Сон привиделся странный. Словно сижу в огромной луже мочи, и сверху еще поливают из шланга. Немного, знаете ли, озяб.

— Первый признак исцеления, — успокоил доктор. — Организм выдавливает из себя дурную энергетику, отсюда соответствующий ассоциативный ряд. Еще два-три сеанса — и про надбрюшник можно будет забыть.

— Хотелось бы верить, а то, знаете ли, не жизнь, а кошмар. Недавно судья Загоруйко из Южного округа, поганый, кстати, продажный человечишко, оштрафовал за неуважение к суду.

— Полагаю, с дамами тоже испытываете некоторые неудобства? — посочувствовал Сабуров.

— Тут ошибаетесь, милейший. Дамы, напротив, принимают за извращенца, балдеют. Даже, я бы сказал, проявляют повышенную активность. Как говорится, о времена, о нравы!

На прощание адвокат подтвердил намерение позаботиться о муже Татьяны Павловны. Ласково потрепал ее за подбородок.

— Уж отслужу как-нибудь, — зарделась медсестра. — Останетесь довольны.

— Детали обсудим отдельно, — строго заметил адвокат.

…В погребок на Малой Бронной Сабуров приехал с разламывающейся головой. После обеда так и не удалось вздремнуть, пришлось вести нудные, никчемные телефонные разговоры, а для него не прихватить днем часок сна означало непременный вечерний скачок давления и вот эту тупую, свинцовую ломоту в затылке.

У входа в погребок прижались два знакомых (темно-зеленых, с затененными стеклами, с ярко-желтой каббалистической эмблемой на капоте) джипа с боевиками, — значит, Микки Маус уже прибыл. Господи, какой еще сюрприз он приготовил?

В зале на дубовых столах, сделанных в виде пивных бочек, пылали десятки свечей, призрачный свет лился исо стен, из бронзовых литых канделябров. Атмосфера почти торжественная и отчасти замогильная. Народу немного: здесь бывают только свои. Экзотический кабачок — одна из прихотей знаменитого магната, место для задушевного отдыха с друзьями. Прибыль, по словам Микки, нулевая, но он, столько сделавший для этой страны, мог себе позволить маленький убыток.

Магнат восседал за одним из бочонков-столов, покрытым скатертью в белую и красную клетку, окруженный стайкой девчушек в разноцветных греческих туниках, которые порхали из-за стола к стойке бара, выложенного из больших кусков гранита, и щебетали, как птички; на невысоком деревянном помосте пиликал на скрипочке седенький скрипач в темно-алом камзоле, с лохматой шевелюрой; за остальными столами, тут и там, сидели суровые мужчины, облаченные в немыслимые наряды: куртки, плащи, кожаные береты, долженствующие, вероятно, изображать дух Средневековья, угрюмо потягивали пиво из высоких стеклянных кружек — и вся эта замысловатая обстановка, перемешавшая в себе стили сразу нескольких эпох, была, как знал Сабуров, чем-то мила сердцу великого злодея, помогала ему отвлечься от суеты повседневности.

Увидев доктора, магнат воздел к небу руки и радостно провозгласил:

— Ванюша, родной, присоединяйся скорее!.. Мы тебя все заждались.

На спотыкающихся ногах, удерживая на лице приветливую улыбку, Иван Савельевич приблизился, упал на подставленный кем-то из девиц табурет-пенек — и началось натужное, на черта ему не нужное якобы веселье. Не заметя как, за какой-то час он выпил холодной водки, пенистого, живого «арийского» пива, умял сочный шмоток жареной свинины и раздулся внутренним жаром, как паровой котел. Микки не давал роздыху, и едва он переставал шевелить челюстями, как озорные девчушки подскакивали с новым блюдом и чуть ли не силком вливали в него водку и пиво. Иван Савельевич особенно не сопротивлялся, потому что по прежним застольям знал, что это бесполезно. Микки не успокоится, пока не напоит допьяна и не увидит, как он начнет валиться с табурета. Ни в горе, ни в радости Трихополов не делал ничего такого, что не принесло бы соприкоснувшемуся с ним горемыке наибольшего повреждения. Точно так же он никогда ни с кем не встречался, не преследуя при этом какую-то практическую, одному ему известную цель. В его воспаленном, иссиня-черном взгляде блуждала тень преисподней. Как обычно, Иван Савельевич попытался смягчить его напор, послав навстречу гипнотические лучи, и аура Микки оказала привычное искрящееся сопротивление. Сабуров с грустью сознавал, что их тайный поединок на бессознательном уровне когда-нибудь, возможно, окончится трагически для одного из них.

Он спихнул с колен назойливую рыжую гречаночку, пытавшуюся привести его в боевое состояние своими упругими ягодицами, уныло спросил:

— Поведай, Илья Борисович, по какому поводу застолье? Ведь не просто так позвал?

— Кушай, Ванюша, мало кушаешь и совсем не пьешь. Покушай сперва, после поговорим.

Озорные девицы, услыша эти слова, с новой силой пошли на приступ, лезли с угощением, хохотали как безумные, Иван Савельевич еле уворачивался, распихивая шутниц локтями, и неизвестно, сколько длилось бы это непотребство, если бы одна из них, чересчур распалясь, не облила доктора красным вином из костяного рога. Это рассердило магната. Он хлопнул в ладоши, и ближайший из простолюдинов, оставя пивную кружку, взмахом пятерни сшиб озорницу на пол, ухватил за волосы и таким манером поволок ее, визжащую от боли, к дверям.

— Брысь! — коротко распорядился Микки, и в мгновение ока все шалуньи испарились, лишь в воздухе еще некоторое время печально парили, крутились звонкие девчоночьи голоса.

— Извини, Иван, — произнес магнат, улыбаясь во всю свою восточнославянскую рожу. — Сам знаешь, заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет… Ладно, пошутили, и хватит. Рубашку тебе надо поменять… Эй, Крыжовник!..

Через минуту дюжий детина в черной длиннополой куртке, с саблей в ножнах на боку (рыцарь, что ли?) принес голубую, вышитую по вороту красными петухами рубаху, но Иван Савельевич переодеваться не стал. Был рад, что появился веский повод поскорее откланяться.

— Всему есть предел, Илья, — заметил холодно. — Эти игры не по возрасту для меня. Говори дело, да я уж поеду.

— Неужто обиделся, Вань?

— Обижаться не на что, спать пора. Режим.

— Рубаху почему не берешь? Хоть погляди на нее. Это же не просто так сорочка. Карден присылает. Знает, шельма, что мы теперь все крутые патриоты.

Сабуров усмехнулся, оценил шутку.

— Не тяни, Илья. Голова раскалывается, честное слово.

— Ну изволь…

Предложение магната оказалось чуднее рубахи. Он хотел, чтобы доктор возглавил некую фирму «Токсинор», и говорил об этом с такой небрежностью, будто презентовал флакон одеколона.

— Что за фантазии? — возмутился Сабуров. — Опомнись, Илья. Я больной, старый доктор, собирающийся на покой. Какие фирмы? Какая, к черту, коммерция?

Микки разлил по бокалам вино. Выглядел серьезным, сосредоточенным.

— Не спеши отказываться, старина. У тебя не будет никаких хлопот. Фирма только будет числиться на тебе.

— Да зачем мне это?

— А затем, что пора подумать о будущем. Сам сказал — на покой. Хватит сшибать сотенные с придурков. У «Токсинора» годовой оборот минимум три лимона зеленых.

— Хорошо, объясни, в чем закавыка? Только без всяких уловок.

Магнат чокнулся с ним, осушил бокал. Утер ладонью пот со лба.

— Ванечка, с тобой я разве когда-то хитрил? Ситуация простая. Некий зарвавшийся хорек, нынешний владелец «Токсинора», нагло наехал на один из моих филиалов в Перми. Допускаю, он не знал, чей филиал. Это не меняет дела. Подонков надо учить. Я отберу у него фирму и переведу на тебя. Сам не хочу засвечиваться. Вот и вся закавыка.

— Больше не на кого перевести?

— Ты подходящая фигура, Иван. Чист как стеклышко. Далек от бизнеса. Я тебе доверяю. Больше того, считаю своим другом. Что еще надо?

Доктор тоже выпил, прислушался, как что-то пискнуло в переполненном брюхе. О недоговоренном он и так догадывался, но не мог сразу ни согласиться, ни отказаться. Слишком устал.

— Мне надо подумать.

— Ванюша, нет никакой спешки. Ты правда неважно выглядишь, какие-то мешки под глазами. Не стоит так набрасываться на пиво. Ничего, мои ребята тебя отвезут. Поспи, отдохни. Завтра тебя навещу.

Забота, прозвучавшая в голосе Микки, вызвала у Сабурова то же ощущение, как если бы гадюка осторожно вползла под штанину. Он закрыл глаза и на несколько мгновений отключился. Увидел дивный свет в конце пути и заплаканное, родное Манечкино личико — зачем? зачем? зачем?

ГЛАВА 5

Следователь тянул из нее жилы. Разговаривал с Аней, как со слабоумной, сочувственно, чуть презрительно, водил по кругу, по десять раз задавал одни и те же вопросы, и в конце концов она окончательно запуталась. Не понимала, чего он от нее хочет.

— Значит, вы утверждаете, что расстались с мистером Смайлзом около восьми?

— Да, без двадцати восемь.

— Откуда такая точность?

— Посмотрела на часы.

— Почему? Вы куда-то спешили?

— Нет… Собственно… Я привыкла следить за временем.

— Хорошая привычка… Что вы делали вечером, после того как проводили мистера Смайлза?

— Поехала домой.

— На чем?

— На машине. Костя Бакатин довез.

— Из дома никуда, разумеется, не выходили?

— Нет.

— Кто может это подтвердить?

— Никто. Я была дома одна.

— И чем занимались?

— Как чем? Обычные домашние дела. Поужинала, смотрела телевизор. Потом легла спать.

— От кого вы узнали о случившемся?

— Я же Говорила. Ночью позвонил директор, господин Стрепетов.

— Он был взволнован? Подавлен? Как он себя вел?

— Как можно вести себя по телефону? Сказал, что произошла ужасная трагедия, вот и все.

— Упоминал о каких-то подробностях?

— Извините, не помню. Я была слишком поражена. Испытала что-то вроде шока. Ведь мы расстались с господином Смайлзом всего несколько часов назад. Все это не укладывалось в голове.

Следователь, которого звали Дмитрий Антонович Гурамов, кивнул с пониманием. У него были короткие рыжие усики и кошачьи глаза — расфокусированные, отстраненные.

— Хорошо, расскажите, что вы делали в рыбхозе «Аскольдова могила»?

— Но я же рассказывала.

— Ничего, вдруг припомните какие-то детали. Вы заявили, что были знакомы с мистером Смайлзом. Он ухаживал за вами во время поездки? Делал какие-нибудь лестные предложения?

— Не понимаю, какое это имеет отношение?.. Господин Смайлз пожилой человек, хорошо воспитанный, корректный. Он не позволял себе вольностей. Истинный джентльмен.

— Кажется, собирался прибрать к рукам этот самый рыбхоз?

— Не уверена. Они действительно вели какие-то переговоры с Митятиным, но обсуждались лишь предварительные условия.

— Условия — чего? Купли-продажи?

— Дмитрий Антонович, — Аня закурила, старательно избегая цепкого кошачьего взгляда, — об этом, наверное, лучше поговорить с нашим директором, господином Стрепетовым. Я не имею полномочий…

— Конечно, конечно… — оживился следователь. — Поговорим и с ним, и еще со многими. Но пока… — оборвал себя на середине фразы, задумался — и вдруг лицо его озарилось ясной проникновенной улыбкой, как у лунатика. — Анна Григорьевна, я вот подумал, зачем нам столько времени тратить впустую? Почему бы вам не признаться? Уверяю, это только в ваших интересах. Вопрос такой: по каким причинам вы укокошили бедного старичка миллионера?

— Я?! — От изумления у Ани натурально отвисла челюсть.

— Ну не я же… Да не волнуйтесь так, Анна Григорьевна. Я же не утверждаю, что вы лично влепили в бедолагу четыре пульки. Полагаю, и ваш босс, многоуважаемый господин Стрепетов, вряд ли непосредственно участвовал в акции. Меня, собственно, интересует другое. Какова цель преступления? Оправдывает ли она столь жестокое убийство?

— Вы с ума сошли? — выдохнула Аня, ощутив такую слабость, будто чья-то рука сжала сердце и мешала ему биться в ритм. — Это наш самый лучший клиент!

— Лучшие всегда погибают первыми, — с приятной хитрецой заметил следователь, полез в стол и достал оттуда пластиковый пакет, но не спешил разворачивать.

— Признание, Анна Григорьевна, для нас мало что значит. Оно важнее для вас, ибо облегчит ваше положение. Для нас главное — улики. — Жестом фокусника он извлек из пакета зажигалку «Ронсон», очень дорогую, с двумя алмазными глазками и затейливой монограммой на серебряном корпусе. — Посмотрите внимательно. Вам знакома эта вещь?

Аня приняла зажигалку, повертела в пальцах.

— Да, кажется, похожая есть у Кости. Подарок босса.

— Именно так. И знаете, где ее нашли?

— Раз вы так говорите, то, наверное, около трупа?

— Вы очень сообразительная женщина, надеюсь, мы сумеем поладить.

— Что это все значит? Вы думаете, Костя убил англичанина?

— Давайте не будем торопиться. Костя или не Костя, но в любом случае кто-то хочет перевалить убийство на вас двоих. Как вы думаете, кто бы это мог быть? Открою маленькую тайну следствия: у нас есть показания свидетеля. Костю видели в отеле как раз в то время, когда, по вашим словам, он отвозил вас домой. Что с вами, Анна Григорьевна?

Ей стало худо: сердце оборвалось и в глазах потемнело. Не хватало еще опрокинуться в обморок. Они сидели в душном маленьком кабинете третий час, то и дело заглядывали любопытные. Обменивались со следователем непонятными фразами — и исчезали. Один — бандит бандитом, вдобавок с фиолетовым отеком под глазом, — весело поинтересовался: «Ну что, Антоныч, забирать?» Следователь отозвался с досадой: «Погоди, Семен, еще не окончили».

Она догадывалась, что у них тут все сговорено и это называется «психологическое давление». От каждого шороха за спиной зябко ежилась.

— Дмитрий Антонович! — Аня собралась с силами. — Неужели вы верите во все, что говорите?

— Во что именно?

— Вот во всю эту чепуху… Костя, я, господин Стрепетов… Чудовищный домысел! В нем нет никакой логики. Зачем нам это? Я не специалист в уголовных преступлениях, но ваша гипотеза, извините великодушно, шита белыми нитками.

— Спасибо, Анна Григорьевна. — Следователь широко, безмятежно улыбнулся, в кошачьих глазах сверкнули желтые искры. С опозданием она отметила, что как мужчина он очень привлекателен. — Просветили меня дурака. Возможно, это вообще самоубийство. Почему бы нет? Чем-то вы расстроили старичка. Он вернулся в отель и пустил в себя четыре пули. Еще и не такое бывает. Хотя, боюсь, никто не поверит.

— Разве, кроме нас, никто?..

— Представьте себе… Нам известны все его контакты. Англичанин приехал по приглашению «Токсинора». Чтобы заключить сделку. Больше ни с кем не встречался. Ни с одним человечком.

— Что же из этого следует?

— Из этого следует, — Гурамов больше не улыбался, — что лучше всего вам написать чистосердечное признание. Все равно придется это сделать. Зачем тянуть? Напишите все как есть. Допускаю, вы действовали вслепую, когда посылали доверчивого миллионера под пули злодея. В таком случае суд может ограничиться условным наказанием. Все зависит от вашей чистосердечности. Вам есть над чем подумать. Хорошенько подумать. Время работает против вас. С минуты на минуту мы получим неопровержимые доказательства.

— Вы меня арестуете?

— Не сегодня. Хотите совет?

Аня молчала.

— Поберегите себя. Такие люди, как Стрепетов, не очень-то жалуют свидетелей. Они умеют обрубать концы.

Он подписал пропуск, и Аня не помнила, как вышла из здания и как очутилась в машине. В прокуратуру она приехала одна, на офисном разгоночном «Меркуцио» с автоматическим управлением. Чувствовала себя в нем неуверенно, но сейчас было не до автомобильных переживаний. Рванула с места чуть ли не прыжком и, успев выкурить три сигареты, через полчаса примчалась на Каланчевку. Один раз пролетела на красный свет, но никто, слава Богу, не задержал.

В офисе сразу ринулась к Олегу, но секретарша, сучка Тамарка, невинно поджав перламутровые губки, злорадно объявила, что босс в отлучке.

— Где?

— Не доложил, Анюточка… Что-то на тебе лица нет. Задержка, да?

Из своей каморки-кабинета позвонила в гараж. Хотела поговорить с Костей Бакатиным, но он с утра по неизвестной причине не вышел на работу. Тревожную новость восприняла спокойно, словно ничего другого не ожидала. По домашнему телефону он не отвечал.

— Может, за ним кого-нибудь послать? — попросила Федю Смагина, начальника гаража.

— Чего дергаешься, Ань? — сипло прогудел пожилой бывший полковник, который, как ей было известно, держал своих водил в ежовых рукавицах. — Загулял с какой-нибудь бабенкой, не проспался. Ничего, явится, я его похмелю: надолго запомнит. Он тебе зачем, Ань? Если тачка нужна?..

— Да нет, мне по личному делу. Я подожду.

— По личному? — хмыкнул недоверчиво полковник, и Аня его поняла. Какое может быть личное дело у фаворитки с шоферней?!

Полдня прошло в каком-то нервном оцепенении. Разбирала бумаги, куда-то звонила. Выкурила полпачки сигарет и беспрерывно пила кофе. Казалось, время остановилось. Несколько раз набирала номер Олегова пейджера, он не отзванивался. К двум часам тревога накрыла ее с головой, как сгусток тумана, где в центре маячила кошачья морда следователя из прокуратуры. Наконец, около трех, позвонила сучка Тамара, елейно проворковала:

— Анюточка, скорее, босс ждет.

Олега не видела двое суток, и за это время он постарел лет на десять. Выглядел словно после недельного запоя: серый, с растрепанной прической, с ввалившимися глазами. Вместо того чтобы обнять, приласкать, лишь поморщился, когда ее увидел, махнул рукой на кресло, сам опустился напротив.

— Ну? Что? — Голос тоже какой-то не его, дребезжащий, неуверенный.

Аня, сбиваясь с пятого на десятое, начала рассказывать о вызове в прокуратуру и обо всех диковинных обвинениях. Олег слушал молча, не перебивая, но на середине рассказа вскочил на ноги, сходил к бару, налил себе коньяку. Ей даже не предложил. От веселой самоуверенности не осталось и следа.

Когда закончила грустную повесть, он с каким-то странным удовлетворением заметил:

— Это наезд, дорогая подружка.

— Чей, Олежек? Кому мы перешли дорогу?

— А ты не знаешь? Или скурвилась?

— Опомнись, Олег!

— Что ж, похоже, крепко влипли. Потревожили жирного борова. Господь свидетель, я этого не хотел.

— Какого борова?

— Тебе обязательно знать?

— Не хочешь, не говори… Мне действительно нет до этого дела. Но ведь обвиняют в убийстве… Так просто не отстанут.

Олег после коньяка немного расслабился, в глазах — зажегся обычный насмешливый огонек.

— Побарахтаемся еще… Как бы Микусу не подавиться таким куском. Главное, непонятно, из-за чего он взъелся. Второй день голову ломаю. Но чувствую: жарко… Ты вот что, девочка… Надо бы прямо на него выйти. Со мной он разговаривать не станет, бесполезняк. Я для него мелкая рыбка. А с тобой будет, если с умом обставить. У него тут прореха: падок, сучара, на дамский пол. И любит как раз образованных, холеных, с манерами. Таких, как ты, малышка. Хотя, конечно, ты для него старовата.

Впервые Олег говорил с ней, будто оценивая глазами другого, постороннего мужчины, но это ее ничуть не задело. Ну, может, самую малость покоробило. Любовное приключение ненадолго очеловечило супермена, но сейчас, когда припекло, он опять стал мутантом, мальчиком-переростком, каким и был на самом деле. Забавно другое: ее собственные чувства, которые питала к нему, пытаясь облагородить в сущности пошлейшую из интрижек, мгновенно испарились. Ясным взором она увидела перед собой молодого, красивого, сильного зверя, готового сразиться с другим зверем, вероятно, более грозным, а ей, как обычно, уготована роль разменной монеты. С этой минуты они стали каждый сам за себя, но их еще связывали общие интересы, вернее, всего лишь один интерес — ускользнуть из зубастой пасти, нацелившейся схрумкать обоих.

— Как скажешь, любимый, — ответила с беспечностью, поразившей ее саму. — Твое слово — закон.

Глянул на нее подозрительно.

— Не терпится перепрыгнуть из одной постели в другую?

— Говорю же, все в вашей власти, всемилостивейший господин.

— Выпить хочешь?

— Благодарствуйте, нет.

— Послушай, малышка, мне некогда копаться в твоих эмоциях, но будь, пожалуйста, посерьезнее. Этот человек шутить не любит.

— Жаль. Мне по душе веселые мужчины.

— Обычно Микус расправляется с недругами не мудрствуя. Шнурок, пуля, авария, яд — у него целая армия головорезов. Меня решил свалить публично, с помощью закона. Не пойму почему. Каприз гения. Нужно время, чтобы сориентироваться. Дня три, не больше.

— Ты меня заинтриговал. Что же это за чудовище в тебя вцепилось? Микус?

— Телик вчера смотрела?

— Я вообще его не смотрю, ты же знаешь.

— Напрасно. Вчера он как раз выступал в вечерних новостях. Грозил президенту. А что? Он в своем прав. Россию спасет не экономика, а национальная идея. Поняла?

— Нет.

— Ну и не надо понимать: молодая еще.

Олег глотнул коньяка, закурил. Потом рассказал ей кое-что о великом Илье Борисовиче Трихополове. Аня внимала с недоверием. По его словам выходило, что все наши абрамычи, чубайсики, япончики — пигмеи по сравнению с ним. Его сила имеет виртуальную природу. Он порождение технотропной цивилизации, воплощенной в Интернете. Рядом с ним можно поставить лишь Сороса и Гейтса, но те далеко, за океаном, а он поблизости и по какой-то загадочной прихоти ума положил глаз на «Токсинор». Олег грустно пошутил:

— Большая честь для нас, однако… Но я ему живым не дамся. И ты мне, деточка, поможешь.

— Чем, Олег? Устроишь встречу, и я на коленях буду умолять о помиловании? И этот вселенский, как ты говоришь, монстр, пораженный моей красотой, прослезится и тут же позвонит в прокуратуру, чтобы нас оставили в покое?

— Близко к этому, но не совсем так… Ладно, отправляйся домой и жди. Ближе к вечеру позвоню или заеду. Обсудим детали. Что-нибудь нащупаем. Не все коту масленица. И у Микуса не две головы.

По дороге домой на нее нахлынула тоска. Как быстро окончилась очередная сказка любви… И какая неожиданная наступила расплата… Если не мудрить и называть вещи своими именами, то ее, неумеху, втягивали в обыкновенную бандитскую разборку. Что ждет ее завтра — тюремная камера или черная тина на дне Москвы-реки? Не исключено. Типичный исход для заблудших, мечущихся в погоне за халявой московских овечек. Их списывают по сотне в день, никто о них не жалеет.

Ей захотелось услышать родные голоса, и прямо из машины она позвонила родителям. Трубку снял отец, к этому часу, как водится, уже изрядно пьяный. С тех пор как пять лет назад ликвидировали подчистую завод по изготовлению измерительной аппаратуры, Григорий Серафимович, мастер-механик высшей квалификации, жил по строгому режиму: пил бесперебойно, но без запойных страстей. В течение дня у него обязательно выпадало два-три часа просветления, когда он успевал настрогать деньжат на какой-нибудь механической халтурке. У него золотые руки, и ему все равно, за что браться: за автомобильный движок, бытовую технику, телевизоры и компьютеры или взрывные устройства. Клиентура у него постоянная, состоящая из жителей окрестных домов, среди которых попадались очень богатенькие. Разумеется, беспрерывное питье на почве, как он утверждал, хронического стресса вносило некоторые коррективы в его отношения с заказчиками, особенно из числа новых русских: за нарушение договорных сроков за год его дважды крепко поучили, один раз сломали четыре ребра, а второй раз отбили печень и почки, так что Григорию Серафимовичу пришлось неделю проваляться в больнице, откуда он вышел задумчивый, но неусмиренный. Он никогда не унывал и в будущее смотрел с надеждой. Происходящие в государстве перемены оценивал философски. Говорил так: «На Руси, доченька, всякое бывало. Без узды она не жила. То монголы брали дань, то француз с немцем шерстили, то коммуняки глумились над народишкой целых семьдесят лет. Теперь нагрянули эти, с долларом вместо души. Не грусти, Анюта, Русь-матушка опять воспрянет из тлена, и мы с тобой увидим небо в алмазах». Начитанный был человек, с беспокойным сердцем. Аня его любила нежно, с болезненным томлением.

Хоть и пьяный, но дочку сразу узнал.

— Анюта, приезжай немедленно!

— Что случилось, папочка?

— Мать пропала.

— Как пропала?

— Послал за пивом — и нету.

— Давно послал?

— Еще утром. А сейчас сколько? Двенадцать?

— Папочка, ложись, поспи. Когда проснешься, мама принесет пива.

— Говорю же, мать пропала… А ты где?

— Я неподалеку. У вас все в порядке? Вы здоровы?

— Как же в порядке? — ответил отец с раздражением. — Дал последний полтинник — и где она? Вот тварь, да? Опять с Лехой спуталась.

— С каким Лехой, папочка?

— А то ты не знаешь! Рожа срамная из первого подъезда. «Жигуль» купил за полторы штуки, а ему цена — триста баксов. Ну ничего, я их обоих прижучу… И ты, засранка, тоже дождешься. Вечно мать покрываешь.

Дальше разговаривать с ним было бесполезно: приступ ревности обозначал последнюю стадию опьянения — дальше сон.

До улицы Дмитрия Ульянова она еще успела погоревать о том, какую глупость совершила, что поддалась любовному ослеплению и пошла работать в «Токсинор». Да нет, надо быть честной самой с собой, любовное увлечение тут ни при чем. Легкие бабки поманили. Возмечтала, занеслась, будто забыла, у кого теперь деньги в кармане. Как хорошо, как спокойно было возиться с рукописями, с подстрочниками! Какое удивительное ощущение, когда из несвязного литературного полубреда, из небрежных лексических пассажей твоими усилиями выстраивалась стройная музыкальная фраза, возникал сюжет и из словесной мути проступали люди, события, судьбы! Это похоже на волхвование. Соучастие в творчестве. А еще это похоже на любимого папочку, который, повалившись ввечеру замертво, с невнятным мычанием открывает поутру туманные глаза, прочухивается, ворча и чертыхаясь, и постепенно, жест за жестом, заново обретает человеческие черты, милые, родные ее сочувствующему сердцу…

Переводчицей она стала случайно, институт выбрала наугад, но на старших курсах уверилась, что нашла свое призвание. Тексты, переливание одного языка в другой — в беседе ли, на бумаге ли, неважно, — вот ее стихия. И люди, которые посвятили свою жизнь текстам, вымыслу, были ей понятны и близки. Среди них попадались всякие — с дурным характером, вздорные, недалекие, завистливые, — но злодеев не было, убийц не было, во всяком случае, ей не попадались, зато на всех лежала печать житейской неустроенности и легкого, прекрасного умопомешательства.

Правда, незадолго перед тем, как перейти в «Токсинор», она познакомилась с модным молодым писателем, автором нашумевших бестселлеров, лауреатом Букера и еще каких-то присуждаемых в Европе престижных премий, который угрюмо на всех перекрестках долдонил о том, что гением можно стать, лишь продав душу дьяволу. Он и сам собирался это сделать при первой оказии. Очарованная его угрюмым ухаживанием, Аня согласилась отужинать с ним в Доме литераторов, и весь вечер писатель красочно расписывал, как сладко совершать преступления въяве, а не описывать их на бумаге: к примеру, наблюдать, как трепещет в петле изнасилованная девочка с перерезанным горлом, или следить за агонией какого-нибудь издателя-идиота из бывших совков, которому с небрежной улыбкой подлил в вино синильной кислоты. Слушая небывальщину, Аня млела от ужаса, трепетала, но когда писатель (у него был звучный псевдоним — Иохим Говнюков) пообещал сводить ее на черную мессу, решительно отказалась. Больше того, уклонилась от интимного контакта, и не потому, что поверила во всю эту чепуху, а потому, что почувствовала в нем чужого, не вписавшегося в тесный круг текстовиков, детей слова.

Зато потянулась за Олегом Стрепетовым и ради него, мутанта, предала свое призвание и все остальное, чем дорожила и к чему успела привязаться. Как это объяснить? Говорят, проститутками не становятся, ими рождаются. Так ли это?

У дома ее встретил пожилой интеллигентный дворник Кузьма Михайлович, бывший доцент какого-то института. Расторопно убрал кирпичи с ее места на стоянке. Несмотря на все огорчения, Аня не забыла прихватить для него любимый сувенир — бутылку виски «Белая лошадь». Раньше у них были добрые, дружеские отношения: Кузьма Михайлович привечал молодую соседку, щебечущую на двух-трех языках, как на своем родном. Охотно делился с ней своими невзгодами. Его поперли из института после девяносто первого года, когда началась большая чистка, но не за вольнодумство, а по слабости здоровья. Он пережил обширный инфаркт со всеми вытекающими последствиями и года два еле волочил ноги, но на дворницкой службе заметно окреп. Нужды он не испытывал, его супруга, цветущая пожилая дама, работала в торговле, в дворники пошел по убеждениям. Объяснял Ане, что каждый человек, пока у него есть силы, обязан приносить хоть какую-то пользу обществу, иначе его существование становится бессмысленным с точки зрения всеобщего нравственного закона. Впоследствии ему предлагали вернуться в институт на полставки, но он отказался. Ему нравилась работа на свежем воздухе и вольное общение с людьми. На кафедре, говорил он, к нему будут относиться как к инвалиду, а здесь он сам себе голова.

Главной трагедией его жизни были дети — сын и дочь. Сын очень рано, сразу после школы, осуществил мечту подрастающего поколения, стал рэкетиром, купил подержанную иномарку, но куролесил недолго. Однажды поутру приятели доставили его домой полуживого, истыканного в разных местах ножами и с пробитой головой. С тех пор мальчик так и не оклемался. Сидел в кресле, как растение в кадке, пил, ел, мочился под себя и часами смотрел телевизор. Изредка оживлялся, когда видел на экране знакомое лицо. Вопил на всю квартиру: «Мама! Мама! Скорее сюда! Горелого показывают (Мартынюка, Гвоздя, Ржавого, Хлыста, Сучьего потроха и т. д.)». Многие из его бывших друганов и покровителей вышли в большие люди, стали известными бизнесменами, депутатами, политиками, и бедолага радовался за них, как ребенок: от рождения у него было доброе сердце и легкая, очарованная душа… С дочерью не лучше. В пятнадцать лет ее взял на содержание известный телемагнат, сулил звездную карьеру, казалось, живи и радуйся, но чем-то девочка ему не угодила, и он выкинул ее на улицу. С горя (и как осудишь?) невинное дитя пошло по рукам, подсело на иглу — и домой появлялось раз в год, в экстренных случаях, когда надо было сделать срочный аборт или подлечиться от венерической напасти. В своих детях Кузьма Михайлович души не чаял и считал все произошедшее с ними вопиющей несправедливостью и карой за его собственные давние грехи, но что это за грехи, умалчивал.

После того как к Ане начал наведываться Олег Стрепетов, да еще в сопровождении телохранителей, и сама она пересела на иномарку и кинулась в крутизну, Кузьма Михайлович к ней резко переменился. Больше не случалось между ними задушевных приятельских бесед, доцент обращался к ней с подчеркнутой почтительностью и строил из себя придурковатого простолюдина. Сперва Аня обижалась, но постепенно привыкла.

— Благодарствуйте, сударыня. — Кузьма Михайлович, приняв подарок, склонился в низком поклоне, офицерским жестом откинув в сторону метлу.

Через силу Аня улыбнулась.

— Что-то бабу Дарью давно не видно?

— Занедужила, увы.

— Надеюсь, ничего серьезного?

— Сударыня, неужто вас взаправду интересует такая малость, как здоровье столетней старухи?

Желчный ответ чуть не вызвал у Ани неожиданный поток слез. Сказалось напряжение последних дней.

— Кузьма Михайлович, миленький, почему вы со мной так разговариваете? Какой я дала повод?

В пытливых глазах доцента засветилась ироническая усмешка.

— Не извольте гневаться, сударыня, мы со всем уважением. Вы благодетельница наша.

— В каком смысле благодетельница?

— Как же, вращаетесь в высшем обществе и нас, сирых, не оставляете своей милостью. Мы ценим. Вон бутылочку пожаловали с барского стола. Экий нынче у нас дома праздник…

— Если бы вы знали, каково мне в этом обществе, не издевались бы, а посочувствовали.

С этими словами, не попрощавшись, направилась к подъезду. Поднялась на третий этаж, отперла дверь — и сразу почувствовала: что-то не так. В квартире побывали посторонние. Чужой запах — и одежда на вешалке висит как-то по-другому. Ящик для обуви выдвинут наполовину… Заглянула на кухню, там все как было: стол, цветы на окне, посуда на полках, стиральная машина, холодильник — все на прежних местах, но чужое присутствие и тут явственно ощущалось. В гостиной диван переплыл ближе к книжному шкафу, а посреди комнаты на чистом, желтом паркете разбитая китайская ваза — груда аккуратных черепков, составленных в причудливый узор. Аня обмерла, оперлась рукой о притолоку. Бешено заколотилось сердце. Взгляд упал на телефон: вырванный из розетки провод болтался на спинке стула. Да что же это такое, Боже ты мой!

Оставалась спальня. Ей понадобилось все мужество, чтобы войти туда. Двигалась шажками, будто преодолевая земное притяжение. Воображение рисовало ужас за ужасом, внезапно перед глазами мелькнуло вовсе несуразное видение: волосатое существо, подобие человека или призрак, с яркими глазами, налитыми безумной яростью. Она словно наткнулась на стену. Волосатик был порождением страха, больной фантазии, но она могла голову дать на отсечение, что видела его прежде. Может быть, не в таком зловещем облике, но видела несомненно. И не во сне, а наяву. Неосознанно, повинуясь древнему зову, она совершила крестное знамение, и призрак исчез, полыхнув огненным лучом в окне. Ей немного полегчало.

В спальне на ее кровати, поверх серебристого мохерового покрывала, растянулся голый мужчина, целомудренно прикрывая широкими ладонями причинное место. Голова запрокинута за подушку, и, чтобы разглядеть лицо, Ане пришлось обойти кровать. Это был Костя Бакатин, неугомонный водитель. За озорной нрав и склонность к розыгрышам прозванный Костей Свистом, но теперь можно было с уверенностью сказать, что он отсвистелся. На лбу зияло круглое, с неровными краями отверстие величиной с копейку, и оттуда на щеку стекал узенький свекольный ручеек, чуть-чуть не дотянувшийся до полуоткрытого в изумлении рта. «Мертвее не бывает», — глубокомысленно заметила Аня вслух. Страх ее прошел, как только увидела убитого Костю. Чего бояться, если, судя по всему, ей скоро предстояло присоединиться к нему?.. Правда, не исключено, что сперва ее посадят в тюрьму. Тот, кто взялся за них с Олегом, знает, что делает. Как решит, так и будет.

На коврике возле постели лежал черный пистолет. «А-а, — догадалась начитанная Аня, — орудие убийства».

Вернулась в гостиную, воткнула телефонный штырек в розетку и набрала «02».

Отозвался раздраженный мужской голос:

— Дежурный капитан Терентьев слушает.

Аня застенчиво поделилась своей бедой: приехала домой, а на ее постели — труп.

— Девушка, вы не пьяная? — уточнил капитан.

— Нет, что вы! Ни капельки не пила.

— Адрес?

Аня назвала адрес и начала объяснять, как удобнее свернуть с Профсоюзной, но милиционер не дослушал, оборвал:

— Никуда не уходите, ждите. Сейчас к вам приедут.

ГЛАВА 6

В ту минуту, когда Ане было видение, проснулся, как от сильного пинка, Эдик Корин, житель подземелья. Он спал беспробудно вторые сутки подряд в одном из боковых тоннелей метрополитена, в глухом закутке, на деревянном ложе, с накиданным поверх вонючим тряпьем. Его не могли разбудить ни привычные стуки громыхающих электричек, ни тяжкие помповые вздохи текущей рядом, чуть сверху, реки, ни шорохи и деловитое попискивание голодных крыс — это все был мирный, успокаивающий звуковой фон его затянувшегося ночлега. Толчок, который он ощутил, был иного, не физического свойства. Еще не придя окончательно в себя, он попытался определить, что же это такое. Новое ощущение безусловно несло в себе какую-то опасность, но было отчасти даже приятным, потому что уже много дней, может быть, целую вечность, он не испытывал чувства страха, больше того, знал, что в том мире, куда довелось переселиться, ему больше ничто не угрожает. Этакая зона неприкосновенности, где распад прежней личности воспринимался как избавление от мук.

Перед сомкнутыми веками прокрутился ряд невнятных образов, будто стая спугнутых с деревьев птиц, и наконец зрение сфокусировалось на нежном девчоночьем лике, явившемся из небытия. Черт возьми, Анька Берестова, одноклассница, первая любовь! Да, это была она, со своими смешными косичками, с продолговатым лицом, с трогательной улыбкой и глубокими, задумчивыми очами, которые имели свойство вдруг вспыхивать синим, невыносимым огнем. Корин поежился, потянулся и сел, растирая пальцами заросшие шерстью виски.

Что означало ее явление? Она позвала его? Но какой в этом смысл?

С оставленным миром его связывали только ненависть и жгучее желание свести счеты. Желание безотчетное, как позыв к мочеиспусканию. Подступив, оно не оставляло места для раздумий. Корин погружался в длительное неконтролируемое исступление, которое можно было смягчить, лишь удовлетворив хотя бы частично. Он не мог сокрушить зло, приведшее его к нынешнему первобытному состоянию, — оно было слишком огромно, многолико — и выгрызал его по кусочкам, выпивал по капельке. В редкие минуты просветления, когда разум освобождался от мрака, он сознавал, что сошел с ума, но это его не огорчало. Любое сумасшествие лучше той жизни, которую он вел прежде, когда был преуспевающим барыгой и имел все, что душа пожелает. Только сумасшествие открыло ему истину. Его обманули задолго до того, как он зарылся в деньги, как навозный жук в говно. Зло, обряженное в роскошные одежды, владеющее неисчислимыми богатствами и повелевающее людским стадом, поманило химерами и увело по ложному пути прямо со школьной скамьи. Он погнался за длинным рублем, полагая, что за поворотом рай, а очутился в долговой яме без всяких средств к существованию. Поганый Кириенок, один из говорливых, продажных посланцев зла, раздел его догола и, торжествуя и кривляясь, отдал в лапы изуверов. Те пришли под видом кредиторов, подвесили на железный крюк, прижигали железом и кололи ножами до тех пор, пока он не сошел с ума. Теперь, став абсолютно свободным, он вспоминал изуверов с благодарностью, потому что, не ведая того, они избавили его от тяжкого бремени житейских забот. Когда он доберется до Кириенка, то, прежде чем сцедить его черную кровь, обязательно выскажет ему слова признательности. Возможно, тот тоже не ведал, что творил, и был всего лишь слепым орудием зла.

Эдик Корин уселся поудобнее, привалясь спиной к прохладной железной решетке, и выудил из кучи тряпья пластиковый пакет с едой. Странно, что крысы не добрались до него. Непонятно вообще, почему крысы его боятся, хотя он вовсе не враг этим милым зубастым зверькам. Как обычно, они окружили ложе плотным кольцом — их десятки, сотни — и, жалобно попискивая, чего-то ждут. Ни одна не решается переступить незримую черту, отделяющую его от них. Корин давно обрел способность видеть в темноте даже лучше, чем на свету, и отлично различал их острые мордочки с блестящими бусинками глаз и трепещущие от азарта гладкошерстные, длиннохвостые тушки. Время от времени он делал попытки их приручить, но крысы не подпускали его близко.

Он достал из пакета пирог с капустой, шматок вареного мяса и бутылку пепси-колы и начал методично жевать, сопя и отрыгивая. После долгого забытья он всегда просыпался голодный, с угрожающе бурчащим желудком, потому запасался заранее едой. К счастью, с пропитанием в этом городе не было проблем. К услугам страждущих сотни помоек и тысячи мусорных баков, набитых аппетитными объедками, и большая часть населения давно перешла на подножный корм, вознося благодарение новым русским за неслыханные щедроты.

О да, Аня Берестова, Анек, Аннуся, — прелестное видение минувших дней. Не случайно она пригрезилась. После своего счастливого перевоплощения Эдик Корин ни в чем больше не нуждался, высокая духовная цель сделала его самодостаточным, но все же он, как оказалось, оставался общественным животным — от видовой природы не уйдешь — и изредка, особенно после очередной победы над вселенским злом, испытывал потребность увидеть рядом доброго товарища, единомышленника, соучастника в великой борьбе. А кто же лучше подходил на эту роль, как не белокурая Анечка с ее отзывчивым, храбрым сердечком?

Их роман с Анечкой получился стремительным и скоротечным. К одиннадцатому выпускному классу он уже в достатке отведал женской сладости, но Анечка, к его удивлению, оказала стойкое, упорное сопротивление. Чтобы ее заполучить, ему пришлось влезть в первые в своей жизни, довольно большие долги. Он занял триста долларов у Анастасии Вадимовны, лучшей материной подруги, женщины-вамп, которая походя и небрежно лишила его невинности в четырнадцать лет. Она же, кстати, не пожалела времени, чтобы обучить его науке любви, и внушила, что главный и единственный ее закон состоит в том, что настоящий мужчина никогда, ни при каких обстоятельствах не оставит женщину неудовлетворенной. Для Анастасии Вадимовны, владелицы известного салона мод «Сизая голубка», а также нескольких массажных кабинетов, триста баксов не были сколь-нибудь значительной суммой, но отстегнула она их со скрипом и под большой процент. Так и не смогла ему простить, что он перестал являться по первому ее зову, когда ей приспичивало. Почему-то вбила себе в голову, что за все хорошее, что она для него сделала (включая, честно говоря, и безвозвратные ссуды), он обязан находиться при ней до конца дней в качестве безотказного мальчика-вибратора.

На двести долларов он купил Ане новенький японский компьютер, который в ту пору, как и видак, еще не стоял у каждого уважающего себя, продвинутого молодого человека на столе рядом с пепельницей, — престижную, знаковую вещь. На оставшуюся сотнягу повел девушку в модный кабачок «Фортуна» на Чистых прудах, где в хорошем темпе влил в нее, еще находившуюся под гипнозом дорогого подарка, бутылку красного вина с добавлением двух коньячных коктейлей, которые она по наивности приняла (по его уверению) за безобидную «элит-колу», изготовленную по рецепту якобы тибетских монахов специально для запивки бараньего шашлыка. Потом загрузил ее, совершенно пьяную, в битую-перебитую отцову «пятеху» и отвез за город, в ближайший лесок. Дальше началась фантасмагория. Корин не ожидал, что встретит отпор, тем более, что всю дорогу в машине девушка давала красноречивые авансы, с трепетом отзывалась на прикосновения, истерически хохотала, и на светофорах они успели нацеловаться до одури. Он не сомневался, что их обуревает взаимное желание, и, едва припарковался у проселочной дороги в кустах, подступил к подружке со всем пылом юной страсти. Впоследствии, анализируя ситуацию, Корин пытался понять, на чем прокололся, и пришел к выводу, что нужно было довести атаку до победного завершения прямо в машине, но там ему показалось тесновато, и черт дернул вывалить почти парализованную, слабо попискивающую девушку на траву, где она мгновенно очухалась, резким толчком в грудь спихнула ухажера с себя, вскочила на ноги — и мгновенно исчезла в гуще деревьев. На ходу застегивая штаны, разъяренный неслыханной подлянкой, влюбленный юноша догнал ее на берегу какого-то гнилого ручья, они начали бороться в темноте, пока оба не рухнули в воду. Из воды Анек выкарабкалась первая: Корин крепко приложился коленом о камень — и опять укрылась в лесу. И все это молчком, без единого звука, лишь когда падали в воду, она выдохнула затяжное, жалобное: «Ма-а-а-мочка!»

Еще дважды он настигал жертву, но снова и снова ей каким-то чудом удавалось вырваться из любовных объятий. Из царапин, оставленных на щеках ее ногтями, сочилась кровь, он порвал фирменную рубаху, зацепившись о сук, колено раздулось, как резиновое, но юноша не сдавался — любовь сильнее боли — и только на бегу повторял, как заклинание: «Ох дура, ну дура! Поймаю, хуже будет!»

Не поймал. После долгой погони, уже на рассвете, выбежали на шоссе, и Анек, опередившая его метров на двадцать, остановила какую-то легковуху, нырнула в салон — и была такова. И надо же как не везет: утреннее шоссе совершенно пустое, но, как назло, прямо к ее ногам подкатил какой-то придурок! Потом еще часа два Коринразыскивал свою «пятеху»…

Два дня не ходил в школу, лечил колено, ждал, пока рожа немного подсохнет, но главное, страдало уязвленное самолюбие. Столько затрат — триста баксов! — а в награду увечье. За что?

На третий день явился в класс с твердым намерением: сказать динамистке пару ласковых, проникновенных слов и больше никогда не приближаться на пушечный выстрел; но увидел Аньку, лучезарно, невинно улыбающуюся, с виноватыми глазами, и… На уроке получил записку: «Эдичек, я все понимаю, я вела себя как идиотка. Прости, если можешь… Компьютер упаковала, пришли кого-нибудь или сам забери. Твоя несчастная Анек».

В тот же вечер после школы между ними состоялось решительное объяснение. Сидели в скверике, Корин нервно курил, и девушка пару раз затянулась из его рук. Сизое солнце спускалось за Донской монастырь. Стоял поздний сентябрь с его подозрительной, просвечивающей сквозь провода чахоточной желтизной.

— Мне по барабану твои приколы, — устало заметил Корин. — Телок на мой век хватит. Но можно как-то по-культурному, без дикости. Я же тебе всей душой открылся.

— Ты имеешь в виду компьютер? — вздохнула Анек. — Пожалуйста, можешь его забрать. Я же написала.

— При чем тут компьютер? Компьютер — это деталь. Ты в ресторан пошла?

— Пошла.

— Добровольно?

— В ресторан, да. Но…

— Что значит «но»? Если девушка идет с парнем в ресторан, значит, приняла какое-то решение? Однозначно.

— Эдичек, ты меня напоил. Я никогда столько не пила.

— Ах вот оно что! Я и виноват.

— Ты не виноват, нет. — Анек покраснела. — Ну хочешь, скажу правду?

— Скажи… Только лапшу на уши не вешай. Про женские дни и все такое прочее.

— Я понимаю, глупо выгляжу, но я не могу так.

— Как?

И тут полоумная девица ляпнула такое, отчего и нынешний, перевоплощенный, Корин заулыбался и с наслаждением впился зубами в почти обглоданную кость, представив, что целует хрупкий девичий мосол.

— Мы же не звери, Эдичек, миленький. Ты мне действительно нравишься, может быть, я даже влюбилась… Но как же так? Напились, потеряли рассудок, потрахались в кустах?.. И все, да?

— А что еще?

— Эдик, пожалуйста, не пугай меня. — Она чуть не плакала. — Не обижайся, но есть же в отношениях мужчины и женщины духовное начало. Или ты в это не веришь?

Тот, прежний, Корин сухо поинтересовался:

— Ты всерьез?

— Вполне… Ну послушай… Даже звери, перед тем как повязаться, исполняют танец любви. Между ними звучит какая-то музыка. А между нами ничего — тихо.

— У тебя температуры нет? — озаботился Корин.

Девушка пригорюнилась, поникла.

— Наверное, мы говорим на разных языках. Ты ничего не понял.

— Почему же? — возразил Корин. — Не держи за пенька. Тоже кое-что почитывали. Только книжным умом не проживешь, Анек, тургеневские барышни нынче не в почете. Протри глаза, отличница. Музыку хочешь услышать? Включи магнитофон. А по мне нет лучше музыки, чем шуршание зеленочки. Знаешь, в чем твоя беда?

— В чем?

— Ты в отсосе. Погляди, какое время веселое, вольное, а тебя назад тянет, к предкам. По дешевой колбасе, что ли, соскучилась? Им ничего больше и не надо было. Еще в кино, правда, ходили по праздникам. «Кубанских казаков» им показывали и «Чапаева». Тоже так хочешь жить?

— Какая у тебя каша в голове… — вздохнула Анек.

Корин потерял терпение.

— Короче так. Или кончаешь ломать комедию, или ищи другого кретина. Я больше за тобой гоняться по кустам не стану. Хорошего помаленьку.

— Какое чудесное объяснение в любви!

— Понимай как хочешь.

Она ушла от него. Молча поднялась и не оглядываясь побрела к школе, помахивая зеленой веточкой над головой. Походка гибкая, полная соблазна. Ну и пусть, подумал Корин. С ними иначе нельзя. Весь его небольшой жизненный опыт подсказывал, что если женщине дать волю, у нее происходит короткое замыкание и она начинает качать права. Нельзя им поддаваться, тебя же будут презирать. Пацаны постарше тоже говорили, что неуправляемая телка страшнее пистолета. Так и с Анастасией Вадимовной получилось. Он ей во всем угождал, а она обращалась с ним как с комнатной собачкой. Подай, принеси, раздевайся, иди в ванную, глубже, повернись на бок, пошевеливайся, увалень!.. А чуть что не так, не медлила с оплеухой. Вроде играючи, а врежет так, после башка полдня гудит. Спасибо за науку, но хватит.

Корин надеялся, что Анек опомнится. Все-таки красиво ухаживал: компьютер, ресторан, тачка… Чего еще надо? Но она не опомнилась. С того дня словно перестала его замечать. И он, естественно, держал марку, не унижался. По утрам цедил сквозь зубы: «Привет, крошка!» — и все, морду в сторону. Борьба между ними затеялась не шуточная: кто кого переможет. Кто первый пойдет на попятную. Весь класс с интересом наблюдал за тайным любовным поединком. Каково же было его изумление, когда однажды за ней в школу заехал на «Тойоте» белобрысый детина, лет двадцати, любезно распахнул дверцу и Анек, как принцесса, небрежно чмокнув его в щеку, нырнула в салон!.. Корин от возмущения чуть сигаретой не подавился. Закадычный корешан Венька Громов (где-то он теперь?) деловито предложил: «Ну что, будем мочить прямо здесь?» Корин раздраженно отмахнулся: «Не лезь, сам разберусь».

На другой день подошел к Анеку на перемене.

— Как это понимать?

— Ты о чем, Эдичек? — наивно вскинула брови.

— Вчерашний случай имею в виду.

— Ах это… Я обязана отчитываться?

— Да вроде не чужие.

— Хорошо, это Славик, мой друг… Довольно с тебя?

— Не обидишься, если я твоему другу ножки переломаю?

Поглядела на него с какой-то странной, сочувственной улыбкой.

— Что ты, Эдичек! Даже не думай. Он тебе не по зубам.

— Неужели?

— У Славика красный пояс, и потом… Какое тебе вообще до этого дело? Ты же обещал за мной не бегать.

— Вон мы как заговорили… А этот… как сказать… твой Славик, он что же, слышит музыку?

— Не знаю, — серьезно ответила Анек. — Еще не проверяла.

— То есть еще не трахались?

Повернулась и ушла. Собственно, на этом роман и закончился. Белобрысый Славик повадился приезжать раз, два, три в неделю, и Корин вместе с Венькой и другими пацанами уже пришли к решению, что добром не уймется. Сделали первое предупреждение, но белобрысый отнесся как-то несерьезно. Корин сам к нему подошел (парни отстали на несколько шагов) и миролюбиво предупредил:

— Ты, братишка, в чужой огород забрался. Сворачивай удочку, чтобы не было беды.

Белобрысый сперва сделал вид, что не понял, о чем речь, но когда пацаны придвинулись ближе, поспешно зарекся:

— Извините, хлопцы, больше не буду. Честное пионерское. Я же не знал, что это ваша территория.

Неизвестно, чем бы кончилось толковище, но тут появилась Анек, обожгла Корина таким презрительным взглядом, что он и сейчас поежился, и утянула белобрысого в машину. Пацаны, тогдашняя компания Корина, соблюдали неписаный рыцарский кодекс: никого не били среди бела дня и при дамах. Машина отъехала, и в воздухе завис оскорбительный смешок белобрысого Славика: «Какие у тебя забавные одноклассники, Анечка… Не пуганные еще».

Продолжения не было. В конце четверти Анек неожиданно перевелась в спецшколу с языковым уклоном. Корин звонил пару раз, с большими перерывами, но разговоры выходили путаные, бестолковые. «Как поживаешь, дорогая?» — «Ничего, спасибо, как ты?» — «Тоже хорошо». — «Не передумала еще?» — «О чем ты, Эдичек, все это в прошлом». — «Как Славик? Как родители?» — «Родители в порядке, со Славиком тоже пройденный этап». — «Почему? Музыку не слышит?» — «Что-то вроде этого. Ты-то нашел себе покладистую девочку?» — «Да уж неужели! В опытных руках, Анечка, они все покладистые». — «Рада за тебя, солнышко».

Вот и все. Недолго фраер танцевал. Вступив во взрослую жизнь, Корин сразу окунулся в бизнес (начал с торговли подержанными тачками) и забыл о прелестной недотроге, хотя на сердце осталась зарубка, как о несбывшейся, возможно, волшебной сказке.

Но она все-таки опомнилась, все-таки позвала. Сколько же лет минуло — пять, десять? Какая разница? Если позвала, он придет.

Корин спал голый, он теперь никогда не мерз: густая, рыжеватая шерсть грела не хуже собачьей — и, покончив с едой, начал, чертыхаясь, копаться в куче тряпья, надеясь разыскать одежонку для выхода на поверхность. С удивлением отметил, что сознание прояснилось, вернулось почти в прежние параметры. Это его не обрадовало. Возвращение человеческих рефлексов и ощущений повлекло за собой смутную тревогу, от которой, казалось, он избавился навсегда. С этой постоянной тревогой — кинут не кинут, убьют не убьют, повяжут не повяжут, дадут не дадут — связаны все самые худшие, печальные воспоминания из того времени, когда он жил наверху. Возможно, именно эта тревога, подобная не до конца затянувшейся на шее петле, и погнала его в подземелье; и лишь впоследствии, когда произошло спасительное перевоплощение, он осознал, что сделал единственно правильный выбор. Конечно, помог Кириенок с его подельщиками, но решение он принял сам. Миллионы людей, прозябающих на земле, мечтают стать оборотнями, не отдавая себе в этом отчета, но мало кому это удается на самом деле. Ему есть чем гордиться, Анек это оценит. Он один из немногих избранных, при жизни освободившихся от земных пут…

Наконец подобрал себе вельветовые джинсы с одной распущенной от колена штаниной и какое-то подобие рубашки с длинными рукавами. Наверху лето, сойдет. Примут за бомжа или наркомана. Это самая лучшая маскировка. Разумеется, он не мог предстать перед любимой в таком затрапезном виде, но для выхода нормально.

Крысы почтительно расступились, а потом голодной, истошно визжащей стаей сопровождали его по туннелю. Почетный эскорт, усмехнулся Корин. С огорчением отмечал он неприятные перемены в своем подземном царстве. Во многих местах образовались новые завалы, которых не было вчера. Вода и время совершали кропотливую, изнурительную работу. Перекошенные металлические конструкции, подточенные сыростью и жучком древесные укрепы, сдвинувшиеся с точек опоры земные пласты. Рано или поздно весь город рухнет в эту ямину, приуготовленную то ли роком, то ли человеческой гордыней.

Корин передвигался по направлению к центру, но, естественно, не по прямой: приходилось делать зигзаги, ползти по узким проходам, одолевать сыпучие подъемы, подобные смазанным маслом желобам, опускаться в светящиеся мутными, скверно пахнущими озерцами скважины, — за час прошел не больше километра, но все равно испытывал душевный подъем, оглядывая свои владения, представляя, какими глазами увидит все это милая Анечка. Наверное, сперва ей будет жутковато, непривычно, но впоследствии она, конечно, сумеет оценить по достоинству всю красоту и мистическую негу этих заповедных угодий. Только здесь, под землей, человек мог чувствовать себя в абсолютной безопасности. Раз она окликнула его, значит, скоро они воссоединятся, чтобы не расставаться никогда.

На поверхность он выбрался в районе Измайловского парка, с трудом сдвинув крышку проржавевшего канализационного люка. Стоял теплый вечер, с мерцанием звездного полога, с нежным потрескиванием листвы. Несколько мгновений он приходил в себя, с наслаждением вдыхая березовую прохладу, приучая глаза к яркому по сравнению с подземельем свету. К этому моменту он восстановился в человеческом облике до такой степени, что ощутил желание закурить. «Что ж, — подумал весело, — сегодня покурим, а, глядишь, и выпьем водочки».

По возможности стряхнув с себя влажную глину, пятерней зачесав назад растрепанные космы и послюнив пальцы и пригладив шерсть на лице, он бодро зашагал туда, откуда доносились знакомые звуки ворочающегося перед сном человеческого муравейника. Первое, что предстояло сделать, — это переодеться и раздобыть немного деньжат. С каждым шагом спина его распрямлялась и движения становились все более разболтанными, совпадающими с неустойчивой, неэкономной походкой прямоходящего существа. Приходилось себя контролировать, чтобы не сбиться на стелющуюся, звериную рысь.

Едва выйдя на освещенную аллею, наткнулся на дремлющего на скамье мужичонку, свесившего голову на грудь, но не выпустившего из руки горлышка водочной бутылки. На нем была куртка и крепкие полотняные штаны. Неслышно приблизясь, Корин обхватил его за плечи, резко дернул и поставил на ноги. Да, примерно его роста.

— Что такое? A-а, чего?! — забормотал мужичонка, с трудом продирая зенки.

То, что он увидел, вероятно, поразило его: он рванулся, вскрикнул. Корин несильно ткнул ему кулаком в пасть.

— Тихо, молчи, раздевайся!

— Вы кто? Грабитель, да? Но у меня ничего нет.

Корин вытряхнул забулдыгу из куртки, расстегнул на нем брючный ремень. Мужчина начал поспешно помогать и через минуту остался в коротких трусиках. Языком молол не уставая.

— Пожалуйста, если вам нужно… Но денег нет, честное слово. Последний полтинник отдал за бутылку… У меня, верите ли, большое горе. Жена загуляла. Вторую ночь не приходит домой. Я весь извелся. Вы ведь не убьете меня, нет? У меня ключ от квартиры. Пожалуйста, возьмите! Там цветной телевизор, правда, старенький…

Корин снял с себя вельветовую рвань, натянул новые брюки — в самый раз. Рубашка оказалась маловата, затрещала по швам. Ничего, под курткой не видно.

— О-о, — заискивающе и немного ободрясь гундел мужчина. — Какой вы волосатый… Это что же, такая мода теперь? Я немного отстал, живу анахоретом… Если бы не супруга… Позвольте, вот галстук, необыкновенной раскраски… Здесь темновато, на свету разглядите. Совершенно необыкновенный галстук. Итальянский.

По манере говорить, по трусливой трясучке Корин определил, что перед ним интеллигент, и это вызвало у него приступ раздражения. Возвышенное настроение улетучилось. Вселенское зло, с которым он вел борьбу, прибегает к разным ухищрениям, чтобы нельзя было сразу его распознать, но именно в интеллигентах оно проявляется в чистом, рафинированном виде. Он помнил их кривляющиеся рожи на экране, их истерическое красноречие, восторженные, бредовые заклинания: права человека, рынок, свобода, частная собственность… Кириенок и вся его банда тоже интеллигенты и не стеснялись об этом говорить. А как же иначе? Мир, по их мнению, как раз и поделен на интеллигентов (их немного, и все они друг дружку хорошо знают) и быдло, которое пересчитывают не по головам, а миллионами. Определить интеллигента нетрудно: чем гуще хапнул из общего корыта, чем глубже засунул язык в задницу тирана, тем интеллигентнее.

— Ты кто такой? — Корин с натугой подбирал слова. — Почему без денег?

— Временные затруднения, поверьте, временные. — Интеллигент забавно дрыгал ножкой, озяб. — Но если угодно… Завтра добуду. Скажите, куда принести, я принесу. Не сомневайтесь.

— Кто ты по жизни? Чиновник? Адвокат? Журналист?

— Угадали, господин… — Интеллигент подобострастно хихикнул. — Служу в протокольном отделе. Если понадобится какая-то бумага, пожалуйста, хоть завтра. Без всяких проволочек. За небольшое вознаграждение.

— Ах за вознаграждение! — Корин ухватил трепещущую шею, вдавил внутрь кадык. Интеллигент задергался в его руках, оторвался от земли, белесые круглые зенки выкатились из орбит, как два бильярдных шара. Осталось ощущение, будто раздавил большую навозную муху и на пальцы налипла слизь. Свалил обмякшую тушу за скамейку и не оглядываясь зашагал дальше, к манящим городским огням.

…Жорик Шумахер, казначей измайловской группировки, в ресторане «Дарданеллы» угощал ужином Катеньку Черкизову, супругу заместителя префекта, и, хотя обильная трапеза подходила к концу, так и не решил, что делать дальше. Ситуация складывалась щекотливая. С Черкизовым их связывали давние и прочные деловые отношения, и в префектуру Жорик заглянул, чтобы уладить некоторые детали, связанные с несанкционированным налетом налоговой полиции на Измайловский рынок, во время которого по ошибке задержали двух боевиков из группировки. При той неразберихе и кадровой чехарде, от которой второй месяц лихорадило район (после президентских выборов чистка шла сверху донизу), дело обычное, но парней при задержании, когда волокли в автобус вместе с кавказцами, сильно помяли и одному выбили глаз, а это уже облом. Черкизов в присутствии Шумахера позвонил главному налоговику, тот принес извинения и пообещал, что через час невинно пострадавшие будут на свободе. В хорошем настроении Шумахер спустился в бар, чтобы промочить горло, и там встретил Катеньку, которой давно симпатизировал. Как обычно, наговорил кучу комплиментов и вроде бы в шутку поинтересовался, не пора ли скоротать вместе вечерок. Быстрота, с которой Катенька дала согласие и сама предложила не откладывать встречу в долгий ящик, его слегка шокировала. Впрочем, чему удивляться… Замуж за Черкизова девушка выскочила прямо из стриптиз-бара «Кошечка Марусечка», разница в возрасте у нее с мужем больше тридцати лет, и ничего странного не было в том, что она скучала. В принципе Катенька была девочкой одноразового пользования, но многоопытного Шумахера заворожили ее стройные, непомерно развитые груди и ликующий взгляд вакханки, не способной к половым компромиссам. Он был заинтригован. В отношениях с женщинами Шумахер никогда себя не щадил.

И вот сейчас, когда наступил момент истины, его вдруг одолели сомнения. Разумеется, Черкизову доложили, что его ветреная супружница покинула префектуру в компании с ним, но это как раз не страшно. Шумахер сумеет слить ему в уши бидон вранья. Труднее объясниться с Саввушкой Плешаком, главарем банды. Как он мог забыть, что Плешак сам неравнодушен к бешеной стриптизерке и, по слухам, успел пару раз ею полакомиться? Да нет, не забыл, а почему-то не придал значения, но сейчас, под влиянием спиртного, мозги вдруг прояснились и он понял, что не так все просто. У них с Плешаком в последнее время отношения разладились, кошка между ними пробежала: подозрительный Саввушка мог воспользоваться любой оплошностью казначея, чтобы поставить его на правеж. А в таких случаях чем чуднее обвинение, тем оно убедительней. Сгодится и Катенька, префектова подстилка. А что? Разве Шумахер не знает, что главарь не любит, когда без его спроса пользуются его добром? Знает, конечно. Выходит, дразнит, лезет на рожон. Дальше логика такая: если он, Шумахер, нагло заарканил чужую бабенку, значит, для него нет ничего святого и запустить мохнатую лапу в общак для него все равно что перднуть в присутственном месте. Братва поверит, у нее на всю банду полторы извилины. Полчаса базара — и под хохот обкуренных придурков получи пику в бок, благородный Шумахер. Может такое быть? А почему нет? Так стоит ли рисковать из-за пары обтреханных сисек? Конечно, рано или поздно Плешак найдет другой повод, ведь что ему в башку засело, колом не вышибешь, но Шумахеру нужно еще немного времени, чтобы слинять с набитой мошной. Ну хотя бы месяц.

— Пупулечка, — жалобно протянула стриптизерка, — я вся горю, разве не видишь? Отвези поскорее в постельку.

Безумные очи светились, как два красных фонаря. С трудом Шумахер сбросил эротическую одурь.

— Поскучай немного, киса, сейчас вернусь.

— Куда ты?

— Если честно, то отлить.

— Не вздумай кончить, пупсик. Сама тебя всосу до донышка.

Животная похоть, сочащаяся с ее языка и изо всех пор, возбуждала Шумахера, словно электрошокер, и он опять заколебался, но быстро взял себя в руки. Поставил у туалета одного из двух телохранителей, которых привез с собой, закрылся в кабинке и по мобильной трубке набрал номер босса.

Плешак отозвался сразу, будто ждал.

— Гуляешь, Жорик? Ну-ну… Штаны не пропей.

Голос хмурый и юмор солдафонский. Господи, как же Шумахер устал от этой публики! Ничего, терпеть осталось недолго.

— У меня сюрпризик, босс. Не возражаешь, подскачу ненадолго?

— Чего стряслось?

— Саввушка, у тебя же сегодня банный день?

— Допустим… Помыться хочешь?

— Массажистку привезу. Знатная деваха. Пальчики оближешь. От сердца отрываю.

— На часы смотрел? Ночь на дворе.

— Так она для ночи и заряжена. Аж дымится.

Плешак почмокал губищами в трубку.

— Чего-то, Жорик, много крутишь в последнее время. Гляди, себя не запутай.

Неприкрытая угроза (и не первая) убедила Шумахера, что он поступает правильно, очень правильно.

— Ты не прав, Саввушка, — заметил с обидой. — Если кто-то про меня поет, это от зависти. Отлично знаю, кому это выгодно.

Плешак недоверчиво хмыкнул.

— Ладно, подгребай. Я в Валентиновке. Адрес знаешь.

— Минут через сорок буду. Чего-нибудь прихватить с собой?

По-хамски не ответив, Плешак вырубил связь.

Раздраженный, Шумахер вышел из кабинки — и увидел нечто такое, что разом его протрезвило. От писсуаров на него пялилась рослая, поросшая шерстью обезьяна, облаченная в серые брюки и кожаную куртку. То есть, разумеется, это была не обезьяна, а человек, но сходство поразительное. Вплоть до злобных свинцовых глазок, отливающих алым угольным пеплом. Совершенно неуместно Шумахер припомнил старый анекдот про пьяного грузина, который встретил в парке негра. Грузин в изумлении: «Вай, обезьяна!» — на что негр возмущенно: «Я не обезьяна. Я студент из Сенегала, учусь в Университете дружбы народов!» — Грузин еще больше удивился: «Вай, говорящая!»

В голову пришла паническая мысль: неужто Савва, подонок, опередил? Повел взглядом вдоль стен, прикидывая, сумеет ли проскочить мимо обезьяны, и приметил две ноги, обутые в каучуковые ботинки американской пехоты, с тупыми носками, задранными вверх. Он узнал ботинки, принадлежащие Шалиму Юсупову, оставленному на посту телохранителю.

— Деньги давай, — сказала обезьяна низким, утробным басом. — Давай деньги!

Шумахер молча достал вместительное портмоне: денег там было немного — тысяча с небольшим в долларах и сколько-то в рублях. Кинул грабителю, отвлек внимание — и попытался проскользнуть к выходу, но обезьяна оказалась чрезвычайно проворной. Поймала портмоне и одновременно ухватила Шумахера за плечо и, раскрутив, отбросила назад к кабинке.

— Не шали, приятель, — прогундосила с укоризной. — Ты уже свое отбегал.

— Как отбегал? — возмутился казначей. — Ты хоть знаешь, кого грабишь?

— Кого? — заинтересовался волосатик, сверкнув алыми, нечеловеческими глазками.

— Про Савву Плешака, надеюсь, слышал?

— Нет.

— Скоро услышишь. Я его правая рука.

— Твой Плешак — он кто?

Корин действительно не мог уразуметь, кого заловил. По виду вроде интеллигент — чернявый, говорливый, — но чересчур шустрый. Страха нет в глазах. Настоящий интеллигент давно бы обкакался от страха. Они на расправу жидкие. Корина мучила жажда. Но если это интеллигент, кровь у него отравленная, пить нельзя.

— Это его район, Плешака, — объяснил Шумахер. — А ты, парень, похоже, залетный. Лучше бери бабки и убирайся, пока я добрый.

— А-а, — обрадовался Корин. — Так ты бандит? А раньше кем был? В прежние времена?

У Шумахера разом заныли все зубы, но врожденная доблесть ему не изменила и он сохранил присутствие духа. Внутренний компьютер бойко просчитывал варианты. Это, конечно, псих. Или снежный человек. Но откуда в Москве снежный человек? Нет, это псих, сбежавший из клиники. Главное, не раздражать. С психом всегда можно поладить, если поддакивать во всем. Но и тут важно не переборщить. У Шумахера был большой опыт обращения с шизами. В банде их полно, включая Савву. У них начинается припадок в двух случаях: если противоречат или, напротив, слишком поспешно соглашаются. Правда, этот какой-то особенный псих, первобытный. Возможно, жертва неудачного медицинского эксперимента. Черт знает что творится нынче в больницах, особенно в тех, которые поставляют за бугор донорские органы.

— Послушайте… э-э… господин грабитель. — Шумахер заговорил елейным тенорком. — Вы, как я понял, испытываете затруднение в деньгах. Те, что я дал, вряд ли вас устроят. Почему бы не поехать ко мне домой? Сколько вам нужно? Пятьдесят тысяч? Сто? Извольте. Ссужу. Для такого смельчака не жалко.

— Хитрый, да?

Шумахер готов был поклясться, что нащупал верную нотку. Участки кожи вокруг носа и на лбу, где не было шерсти, у обезьяны порозовели. Шумахер расценил это как признак довольства.

— И потом, — уже увереннее продолжал он, — я мог бы познакомить вас с Плешаком. Полагаю, вы ему понравитесь. Возможно, он предложит хорошую работу. Фирма нуждается в отчаянных, крепких парнях. Будешь купаться в зелени.

Корин с грустью определил: все-таки интеллигент, тварь! Прикидывается бандюком, но на самом деле — интеллигент. Двуличный и желеобразный. Пересчитал купюры в портмоне — о-о, на первый раз больше, чем надо.

— Поди-ка сюда, Плешак, — поманил волосатым пальцем.

С приятной улыбкой Шумахер осторожно приблизился. И лишь в последнее мгновение, словно озаренный вспышкой молнии, постиг, что это смерть. Ноги оторвались от пола, и он хрястнулся мордой о кафельную плитку. Корин наступил ему пяткой на позвоночник и одним резким движением рук, как гайку из резьбы, вывернул башку из грудной клетки. Шумахер не почувствовал боли, лишь тоненько екнуло сердце и на затылок, почудилось, просыпался с неба золотой, сверкающий поток.

ГЛАВА 7

Следователь Гурамов устроил ей очную ставку с Олегом. Перед тем Аня провела более трех суток в камере-одиночке, но не в тюрьме, а почему-то в районном УВД. За это время она приспособилась к новому положению и похудела килограмм на пять. Самой тяжелой была первая ночь: деревянный топчан, тарелка пшенной каши и кружка кипятка с несколькими чаинками на ужин — и полная неизвестность. У нее отобрали даже сигареты. Вдобавок с интервалом в два-три часа ее навещали два сильно поддатых милиционера. Только начинала задремывать, свернувшись в клубок, как громыхал железный засов, открывалась дверь и врывались дюжие мужики в форме. Они не причинили ей зла, приглядывались, цокали языками, обменивались многозначительными фразами, типа: «Неплохо бы на закуску, а, Сень?» — «Не-е, вдруг гнилая, Вань!» — и исчезали. Один раз она взмолилась: «Ребятки, чем пугать, угостили бы сигареткой!»

Менты загоготали, и тот, который Сень, отдал свой чинарик: «На, докури!» Она взяла, докурила, ничего.

Пыталась молиться, не помогло. Костя Бакатин с дыркой во лбу стоял перед глазами. Ей не выпутаться, нечего и думать. Сперва предстоит чистилище в виде так называемого предварительного следствия, а потом… Суд в России, как и в советские времена, остался самым гуманным и справедливым в мире. За два убийства им с Олегом дадут пожизненное заключение, потому что, как она слышала краем уха, на смертную казнь по распоряжению Запада наложен мораторий. По-видимому, жизнь кончилась, хотя недавно ей казалось, что она и не начиналась.

Наутро ее, невыспавшуюся, растрепанную, неумытую, отвели на второй этаж в кабинет, где ждал следователь. На сей раз Дмитрий Антонович был настроен иронически и его короткие рыжие усики смешно топорщились. Но ей было не до смеха.

— Что-то вы со своим боссом разбушевались, — укорил со слюдяным блеском в кошачьих глазах. — Напрасно не послушалась моего совета, Анна Григорьевна. Написала бы признание по англичанину, может, не пришлось бы мочить соучастника.

Аня жалобно моргала, она понимала: оправдываться бессмысленно. Как, перед кем оправдаешься, если на тебя наехал грузовик?

— Неужто и дальше будешь упорствовать?

— Я никого не убивала. — Аня сама почувствовала, какой это детский лепет.

Гурамов угостил ее сигаретой, дал прикурить. Все как в кино. Потом вежливо, корректно объяснил, что ждет ее в том случае, если чистосердечно даст показания, а также наоборот, если, неумно защищая подельщика, будет изображать невинную дурочку.

— В принципе дело хоть завтра можно передавать в суд, — уверил следователь. — Два трупака налицо, улик выше головы. Мотив понятен. И все же, Анна Григорьевна, вы чем-то мне симпатичны, хотелось бы помочь. Я же понимаю, вас принудил к соучастию любовник. По-человечески это так трогательно… Суд обязательно учтет. Любовь — и все прочее…

— Какие улики? — вякнула Аня. — Нету и не может быть никаких улик.

— Вы всерьез? — Следователь посуровел. — А пистолетик? На нем, миленькая, ваши отпечатки, и ничьи другие. Да и не было больше никого в квартире. Разве что господин Стрепетов забегал удостовериться. Ну это нам свидетели прояснят. Кстати, редкий в моей практике курьез. От свидетелей отбоя нет.

Аня заикнулась об адвокате, чем немало потешила Гурамова.

— Будет вам адвокат, конечно, будет. Как же без адвоката? У нас же диктатура закона. Сам президент объявил. Но я бы советовал вот о чем подумать. Стрепетов на свободе, и он не дурак. Против него пока нет прямых улик, буду честен. Если он придет с повинной и свалит оба трупа на вас, а ему подскажут, как это сделать, то вы, милая барышня, из-за решетки не выйдете никогда. Так что пошевелите своими нежными извилинами.

— Зачем вы это делаете? — чуть слышно спросила Аня. — Вам хорошо заплатили?

Неожиданно следователь подмигнул прозрачным кошачьим глазом.

— Конечно, заплатили, как же иначе? Все не так трагично, Аня. Все можно уладить, если наберетесь ума. — Он оставил полпачки сигарет и ушел.

Следующие три дня и три ночи она провела в каком-то тяжком полузабытьи. Не помнила, что ела, с кем разговаривала, большей частью лежала на деревянном топчане (нары!), уставясь в потолок. Два раза в день, утром и вечером, милиционер выводил ее в туалет, и там она торопливо оправлялась, ожидая, что кто-нибудь обязательно ворвется. «Не выйдешь отсюда никогда!» — вот о чем думала все долгие, бессмысленные, глухие, как стена плача, часы.

На четвертый день следователь свел ее на очной ставке с Олегом. Кроме них и Гурамова, на краю стола примостился розовощекий паренек в форменной куртке с петлицами — протоколист. Гурамов официальным тоном предупредил, что будет задавать вопросы, а они по очереди отвечать, и все, что они скажут, может быть использовано против них в суде.

Олег выглядел как обычно: собранный, спокойный, с проскальзывающей по серым глазам насмешливой полуулыбкой — абсолютно уверенный в себе. Аня хотела спросить, на свободе ли он или, как и она, сидит в камере, но не спросила. Буквально через несколько минут ей стало казаться, что она не знает этого человека, что кто-то другой в знакомом обличье сидит перед ней, красивый, умный, с Олеговыми движениями и манерой говорить, но все же не тот, с кем она много недель подряд не вылезала из постели; и когда она это осознала, то вовсе утратила способность соображать. Очная ставка длилась чуть более часа, и к концу она уверилась, что Олег ее предал, пошло и мелко. Но как раз это задело ее меньше всего.

Сначала следователь уточнил их личности, потом адреса, потом род занятий, и дальше начался спектакль абсурда, разыгрываемый на потеху то ли пареньку-протоколисту, с неимоверной скоростью барабанящему на «Эрике», то ли неведомым зрителям. Из вопросов следователя, если поставить их в ряд, неукоснительно вытекало, что они двое, директор «Токсинора» и его менеджер-переводчица, являются такими изощренными злодеями, каких и в криминальной Москве нечасто встретишь. Простодушного англичанина, сэра Смайлза, они пристукнули либо в целях шантажа (?), либо с целью присвоения каких-то таинственных счетов в цюрихском банке «Альтаир», а затем, дабы замести следы, с садисткой изощренностью избавились от сообщника, изобразив второе убийство результатом любовной ссоры между менеджером-переводчицей и водителем фирмы. Возводимая следователем конструкция преступления не поддавалась логическому осмыслению, в ней все было нелепо, и вскоре Аня перестала следить за сутью допроса, зато остро сознавала, что каждый ответ, небрежно оброненный Стрепетовым, оставлял некий люфт для домыслов, бросал на нее, Аню, смутную тень подозрения. Олег легко принял правила чудовищной игры, навязываемой Гурамовым, и всякий раз, отвечая, словно намекал, что если что-то и было — шантаж, убийство сообщника, присвоение банковских счетов, — то он поражен ничуть не меньше следователя. «Бедный мальчик… — грустно думала Аня. — Как же ты до смерти перепуган…»

Наконец Гурамов с победным видом откинулся на стуле и произнес:

— Все, приехали, господа… Не хотите ли что-нибудь сказать друг другу? Это разрешается. Пожалуйста. Боюсь, другая такая возможность представится не скоро.

Парнишка-протоколист сдавленно хмыкнул и поднял руки над «Эрикой», демонстрируя, что не собирается больше ничего записывать. Олег посмотрел ей в глаза глубоким, завораживающим взглядом.

— Не переживай, Аня. Даже при самом плохом раскладе мы тебя вытащим. За стариков не беспокойся. Я их не оставлю.

До Ани не сразу дошел смысл его слов. По губам следователя скользнула дьявольская усмешка. Это ее встряхнуло.

— Олег, опомнись! Это же все туфта. Они нас запутывают, а ты поддаешься. Хочешь свалить на меня, а получается, подыгрываешь им. Соберись, Олег!

— Никуда не денешься, — торжествующе заметил Гурамов. — Против улик не попрешь.

— Господин следователь, — вскинулся Стрепетов, — хочу сделать заявление.

— Сколько угодно. Не стесняйтесь.

— Прошу подвергнуть госпожу Берестову психиатрической экспертизе. Полагаю, это кое-что прояснит.

— У вас есть основания?..

— Да, мне стало известно, что Анна Григорьевна состоит на учете в психдиспансере. Вот справка.

С сокрушенным видом он достал из нагрудного кармана какую-то бумажку, передал Гурамову. Тот пробежал ее глазами с удрученным выражением лица. Аня замерла, будто под наркозом: фарс приобретал все более фантастические формы.

— Почему же не сказали об этом раньше, Олег Васильевич?

— Сам узнал недавно… Да и не хотелось доставлять ей лишние страдания.

— Да, разумеется… это несколько меняет картину… Ах, Анна Григорьевна, Анна Григорьевна, как же вы так? Плюс ко всему и наркотики.

Бледная как смерть Аня сказала:

— Можете сколько угодно издеваться, ни с кем из вас я не буду больше разговаривать.

— Понимаю, — глубокомысленно согласился следователь. — Ломка началась.

Он нажал на столе кнопку — и за Аней явился милиционер, который отвел ее на первый этаж в камеру. Ей хотелось поскорее остаться одной: было о чем подумать. Если Олег и этот Гурамов вдруг сговорились, то для нее это, в сущности, ничего не меняет. Ее песенка все равно спета. Но что-то все же тут было не так, концы не сходились с концами. Слишком она незначительная мишень, чтобы затевать сыр-бор и палить по ней из тяжелой артиллерии. Если такая девочка, как она, кому-то начинает мешать или как-то провинилась, ей просто привязывают груз к ногам и топят в Москве-реке. Или устраивают еще что-нибудь, не требующее больших затрат. А тут — на тебе! — целая карусель. И уж совсем не нужен весь этот цирк Олегу, который мог просто вышвырнуть ее из «Токсинора».

Что-то тут не так, но что? Зачем запихивать ее в камеру и сводить с ума? Когда Олег объяснял, что на него наехали, и просил ее встретиться с каким-то могучим паханом, чтобы дать ему время для маневра, он безусловно был искренен. А что же происходит теперь? Почему ее выпроводили, а Олег остался? Какие козни они плетут со следователем? Может быть, Олег пытается его перекупить? И что за дурацкая затея со справкой? Где он ее раздобыл? Бедный мальчик! Перед тем как стать мутантом, рыночником, он мечтал совсем об иной судьбе. Однажды, размягченный вином, стыдливо посмеиваясь, признался, что в детстве сочинял стихи, написал целую поэму и отправил ее в «Пионерскую правду». Анечка не застала, но была когда-то такая детская газета, и там напечатали кусочек из его поэмы. Можно представить, как гордился собой шестиклассник Олежек, сероглазый малыш… Куда это все подевалось? Стихи! Боже мой!..

Клацнул дверной засов — и ее мирное затворничество окончилось. В камеру впихнули двух новых постоялиц. При первом же взгляде на них Аня поняла, что кошмар продолжается. Обеим женщинам было далеко за тридцать, и если бы Аня встретила их на улице, то, вероятно, поспешила бы уступить дорогу. Героини телепередачи «Фактор риска», из тех, кто в тюрьму попадает, чтобы отдохнуть от слишком бурной жизни на воле. У одной во всю щеку синий желвак, вторая — в перекошенном набок рыжем парике с овечьими кудряшками и в таком гриме, как для съемок в фильме ужасов. Обе рослые, крепенькие, пьяненькие — и целеустремленные. Дружно подошли к нарам, уставились на нее.

— Подвинешься? — спросила одна. — Или будешь весь лежак занимать?

Аня молча переползла к стенке. Дамы уселись, обосновались, закурили. Между ними пошел такой разговор:

— Что-то, Люся, давно я свежатинки не пробовала, а ты?

Вторая ответила басом:

— И не говори, подружка. Ничего, ближе к ночи оттянемся. Давай покемарим чуток.

Сказано — сделано. Привалились друг к дружке и разом захрапели. Аня не испугалась. Конечно, бабешек подсадили, чтобы она не скучала. Привет от следователя Гурамова.

Потихоньку сползла с нар, но не до конца. Одна из бабенок цепко ухватила ее за щиколотку.

— Куда, сучонка?

Чудно: только что храпела, пускала сиреневые пузыри — и вдруг точно капкан на ноге. Ее товарка тоже очнулась. В четыре пронзительных глаза ее изучали. Не такие уж пьяные оказались, как изображали.

— Что вам надо? — спросила Аня.

— А ты как думаешь?

— Вас Гурамов послал?

— Хуямов, — ответила та, которую звали Люся, с синей щекой. — Ты, сикушечка, не рыпайся, хуже будет.

— Я не рыпаюсь, с чего вы взяли?

— То-то и оно. Умная очень, да? Посмотрим, как утром запоешь. После ночи любви. Ну-ка, поведай о себе. Все по порядку. Кто родители, какие болезни? Как докатилась до жизни такой?

— До какой?

— Как убивицей заделалась?

— Я не убивала, вам неправду сказали.

— Нам пока ничего не сказали, это ты нам скажешь.

— Отпустите, пожалуйста, ногу. Больно.

— Вся боль впереди, детка, — гулко, насмешливо прогудела женщина-привидение в гриме. Из-под рыжего парика выпутались черные пряди. Ухватила Аню за вторую ногу, и в мгновение ока она оказалась зажатой между двумя плотными, тугими тушами.

— Ну? — гукнула Люся.

— Что — ну?

— Давай подробности, сикушечка.

— Угостите сигареткой, пожалуйста.

— На, кури. — Привидение достало пачку «Явы», но лишь только Аня потянулась, со смехом отдернуло руку. — Свои надо иметь.

— Пусть курнет, — разрешила Люся. — После-то не до курева будет.

— Что вы хотите со мной сделать? — поинтересовалась Аня без энтузиазма.

— Мало не покажется, — уверила Люся. — Затрахаем так, как ни один кобель не трахал. Любишь трахаться, да? Или только убивать намастырилась?

Наверное, она уже должна была трястись от страха, но Ане стало смешно. Надо же, какие ушлые, расторопные бабенки — и силы немеряной… Хорошо бы они ее придушили — всем напастям конец. Неожиданно — от тоски, от душевной пустоты — на нее напал говорун, все рассказала: и кем была, и как влюбилась в директора «Токсинора», и чем все кончилось. Да так складно выходило, бабищи заслушались, не перебивали. У нее самой на душе полегчало. Правильно говорят: хоть в колодец, да выплесни беду. Вскоре все трое сидели на краешке нар и дружно дымили.

— Да-а, — задумчиво протянула Люся. — Видишь, Ильюша, у богатеньких тоже свои заморочки.

— А то, — горестно отозвалось привидение-Ильюша. — Помнишь, как я надыбала пять штук у этого фраера?

— Помню, милая. Тебе Шурик чуть башку не оторвал.

— Скотина он был и остался… Что же нам теперь с этой горемыкой делать?

— А что можно сделать, раз подписались?

— Скажите, девочки, — полюбопытствовала Аня, — вам велено меня совсем прибить или только помучить?

— Сказать, что ли, Иля?

— Скажи, Люся. Токо сперва хорошо бы косячок давануть. Что-то башка больно чудная.

— Тогда надо Михалыча звать. — Люся скатилась с нар и бухнула в дверь кулачищами, вся камера содрогнулась.

Из-за двери отозвался юный суровый голос:

— Чего безобразничаете? А ну — тихо!

— Кликни Михалыча, сынок. Срочно.

— Счас кликну, хулиганка, не обрадуешься.

Через несколько минут дверь со скрипом отворилась и весь проем загородил тучный, пожилой милиционер. Они с Люсей о чем-то пошушукались, и что-то милиционер с укоризненной улыбкой передал из рук в руки, сопроводив подарок предостережением:

— Поаккуратнее там, шибко не увлекайтесь.

— Когда это мы увлекались, Михалыч? — обиделась Люся.

Вернувшись на нары, отсыпала товарке серого порошка из пакетика, и они мигом свернули по сигарете: Ане не предложили. Ильюша сказала:

— Зачем тебе, только будет перевод добра.

— Да я не очень и люблю.

После пары затяжек дамы расслабились, подобрели. И видно было, что обеих тревожит какая-то тяжелая мысль. Аня решила, что момент благоприятный для задушевного разговора.

— Вы, девочки, не сомневайтесь насчет меня. Я сопротивляться не буду. Выполняйте свою работу. Хотелось бы, конечно, чтобы не очень больно.

Люся, почесав синюю щеку, степенно растолковала:

— Нам тебя, девушка, мочить западло, раз ты невинная. Мы ведь тебе поверили. Правда, Илья?

— Чего же не верить, цыпленка сразу видать.

— Но дело не такое простое, как кажется. Во-первых, аванс взяли. Во-вторых, репутация. В нашем с Илей бизнесе репутация дороже всего. Конкуренция большая.

Ильюша вдруг сдернула с головы парик и утерлась им, как полотенцем.

— Не совсем ты права, Люсечка. Базар какой был? По нашему усмотрению, верно? Главное, показания. Или нет?

— Так-то оно так, — согласилась Люся. — Наследить не хотелось бы.

— Какие показания? — спросила Аня, не слишком надеясь на ответ.

Но Люся процедила сквозь зубы:

— Не догадываешься? Твоего гаврика замазать, который тебя слил, подонок. Любовничка твоего. Будто он нам заказ оплатил.

— Вы его знаете?

— Фотку видели. У-у, кобель вшивый! Таких надо в колыбели душить… Ладно, ужинать пора, девоньки, да спатеньки. Утро вечера мудренее.

Вторично бабахнула в дверь, чуть не рассадив ее кулаками. Опять молодой голос пригрозил расправой, но Люся урезонила:

— Не ругайся, сынок, денежку получишь. Ну-ка дверцу приоткрой, чего попрошу.

Мент послушался, загремел запором. Люся сунула в протянутую руку зеленую бумажку.

— Давай живо в ресторан, туда и обратно. Значит, мясца подашь, закусочек. Чего-нибудь сладенького. Водочки возьми обязательно шведской. Пивца свеженького. Ильюша, мороженое будешь кушать?

— Для Аньки пусть принесет. Полакомитсянапоследок.

Милиционер вернулся через полчаса с огромной корзиной. Весь лежак заставили яствами. Особенно выделялись большие куски горячего, дымящегося мяса на фаянсовом блюде, приправленного тушеными овощами. Сопровождали угощенье две литровые, квадратные бутылки воды и с десяток жестянок с пивом. Лично для Ани милиционер поставил хрустальную вазочку с разноцветными шариками пломбира «Баскин-Роббинс».

— Посидишь с нами, Сережа? — пригласила Люся, кокетливо прикрыв ладонью синюю щеку.

— Не положено, — буркнул сержант, метнув красноречивый взгляд на Аню.

— Не робей, — хохотнула Ильюша. — Принуждать не будем.

— Что ж, — сержант почесал затылок, — пока начальства нету, чарку можно принять.

— Кто сегодня на смене? — спросила Люся. — Никак Емельянов?

— Он самый.

— Дак его тоже зови.

Ужин затянулся до глубокой ночи и ничем не отличался от обыкновенного застолья, кроме того, что проходил в КПЗ. Сотрапезники шутили, смеялись, рассказывали анекдоты, под конец, как водится, взялись петь. Спели «Из-за острова на стрежень…», «Зачем вы, девочки, красивых любите?», «Подмосковные вечера» — старинный проверенный репертуар, разбавленный несколькими уголовными шлягерами, которые Аня слышала впервые, зато дамы и милиционеры выводили их с особым томительным чувством, будто молились. На Аню все поглядывали с сочувствием, особенно Емельянов, пятидесятилетний капитан с морщинистым, печальным лицом схимника и забавным седеньким хохолком. Он подкладывал ей закуски, мясца попостнее и, опьянев, произнес дрогнувшим голосом:

— Эх, девонька, у меня дочь на тебя похожая. Не дай Господи твоей судьбы!

У сержанта Сережи свои проблемы. Он был деревенский, окончил милицейские курсы, до того служил на границе. В Москве по-настоящему так и не освоился, чувствовал себя чужаком. Твердо знал одно: здесь надо постоянно ухо держать востро, иначе подметки срежут. А то и голову. И тут, как на грех, влюбился. Затеял строить семью. Но девушка попалась, как он чувствовал, не совсем ему по плечу. Мало того, что из высшего общества, родители крупные фирмачи, так еще восточных кровей. То ли армянка, то ли грузинка, по деликатности он толком не выяснил. Звали Кариной. Влюбился безумно, и она вроде к нему тянулась, не брезговала его профессией, не попрекала. Вдобавок вдруг оказалась на четвертом месяце, и надо было срочно решать, то ли признаться родителям и попросить благословения, то ли делать аборт.

После трех-четырех стопок сержант проникся к Ане особым доверием и попросил совета.

— Не понимаю, в чем затруднение?! — возмутилась Аня. — Если любишь, женись. Хоть на эфиопке.

— Это все так, но батя у ней отмороженный. Карина говорит, если узнает, что нагуляла до свадьбы, отправит на родину в аул — и поминай как звали.

— Она кто по жизни?

— Карина? Да никто, домашняя. При родителях… Меня еще вот что смущает. Второй месяц гуляем, а она на четвертом. Как-то не совпадает вроде. Хотя до меня девушкой была.

— Она как объясняет?

— Да никак. Говорит, ежели с первых дней не доверяешь, как же после будем жить.

Люся и Ильюша, внимательно прислушивающиеся, громко заржали, как две кобылы на лугу. Капитан Емельянов беззлобно пожурил подчиненного:

— Эх, Сережа, как ты был лаптем, так и остался. Любая подманит. Нету в тебе мужицкой проницательности.

— Почему нету, товарищ капитан? Я же сам кровь видел.

С Ильюшей от смеха случился дергунчик, и она в экстазе истрепала парик в лохмотья. Аня успокоила влюбленного юношу.

— Никого не слушай, Сережа. Был у нее кто-то или нет, не имеет значения. Главное, чтобы любила. Ты уверен, что она тебя любит?

— Еще как! Сам удивляюсь. Такая девушка, из богатой семьи… Можно представить, какой у ней выбор… На днях куртку подарила за сто баксов. Без всякого повода. На, говорит, накинь на себя. А то ходишь в своем френче, как обсосок. А у самой слезы на глазах…

Тут уж и Люсю прихватило, повисла на плечах у Емельянова, простонала:

— Капитан, миленький, отведи в сортир, а то опписаюсь!

Сквозь дымку прощания Аня смотрела на всех с умилением. Чудесные достались ей поминки.

…Люся и Ильюша давно посапывали, похрапывали с боков, мерно вздымаясь, как два вулканических пригорка, а она бодрствовала, не хотела потратить последние часы на сон. Скоро наступит вечное забытье, где уже не будет ни зеленой травы, ни солнца, ни вкусной еды и питья, ни мужчин и женщин… Не заметив как, не закрывая, кажется, глаз, очутилась в полутемной пещере, где со стен свисали белые сталактиты, а по дну, недоступный зрению, гремел мощный водяной поток. Ей не было страшно, а как-то томно, потому что она знала, что в пещере не одна: кто-то наблюдает за ней из дальнего угла, осветясь двумя огоньками. Но это был не друг и не враг, а совсем иное, не земное существо, которое — она сознавала — вот-вот заговорит с ней. И от того, что она услышит, зависело ее будущее… Потом вдруг стены пещеры расступились и открылся спуск к реке, по которому поднимался пожилой, даже старый человек с бледным, как у покойника, лицом. Человек делал какие-то знаки, словно звал к себе, но у нее не было сил подняться.

Пробуждение было мгновенным и ужасным. Тонна груза навалилась на живот и на грудь — и сразу стало нечем дышать. Железные пальцы стиснули горло, но давили постепенно. В уши журчал сочувственный голос: «Не боись, деточка, потерпи. Скоро будет хорошо…» Попыталась вырваться, выскользнуть из-под ворочащихся глыб, но это было все равно, что спихнуть могильный пласт земли. «У-у-у!» — изошлась чумовым стоном, но звук утонул в шершавой ладони, смявшей рот. Вслед за тем сверлящая боль хлынула в живот, поднялась до затылка — и Аня потеряла сознание…

ГЛАВА 8

Около часа ночи приехал в Сокольники. Двое таксистов его проматросили, испугались страхолюдной внешности, подсадил пожилой частник, одинокий «бомбист», который всю дорогу потел от страха. Корин трепещущими ноздрями с удовольствием впитывал знакомый едкий запах. Точно так же, он знал, вспотеет Кириенок, когда он до него доберется.

Он был благодарен частнику за безрассудное мужество, но оставлять в живых его не следовало. Мало ли что. Сдуру стукнет, а Корину вовсе ни к чему, чтобы кто-то сел на хвост. Эта ночь принадлежала только им двоим — ему и Анеку Берестовой.

— Вон метро, — робко, не оборачиваясь, сообщил водила. — Дальше куда, извините?

С ностальгическим чувством Корин озирался по сторонам. Вот его малая родина. Здесь ему знаком каждый переулок, каждый кирпичик, не говоря уж о парке, в котором он когда-то выпил свою первую кружку пива и поцеловал свою первую женщину, но не Аню, нет. Как ни странно, это случилось еще задолго до романа с Анастасией Вадимовной, материной подругой. Притом среди бела дня. С пацанами они рыскали по парку, как волчата, в поисках приключений и наткнулись на одинокую мамзель, которая сидела на скамейке и о чем-то мечтала. Рядом лежали пачка сигарет и зажигалка. «Сейчас покурим», — пообещал Корин дружкам и смело приблизился к женщине. «Тетенька, не угостите сигареткой?» Наткнулся на взгляд, который потом долго ему вспоминался. Будто ошпарили кипятком изумрудного цвета, плеснули прямо в лицо. «Смелый мальчуган, — улыбнулась женщина. — Кое-кто от тебя поплачет. Что ж, на, бери!» Протянула пачку, а когда нагнулся, неожиданно ухватила за уши, притянула к себе и впилась губами и зубами в его рот. Первый поцелуй длился, может быть, несколько секунд, а черная кайма возле рта сходила потом целый месяц. «Ты что, ох…ла?!» — От испуга двенадцатилетний Корин неумело выматерился, а зрелая сучка в ответ звонко рассмеялась. Она оставила на нем свое клеймо. Что за женщина? Встретить бы ее снова… Э-э, да что теперь вспоминать…

— Вон туда, — показал он частнику. — В переулок и сразу направо.

Водитель заколебался.

— Может, сойдете здесь? Бензин на исходе.

Наглая ложь облегчила Корину задачу, развеяла сомнения. Тот, кто лжет, недостоин жизни.

— Тут рядом, не бзди.

Водитель, как загипнотизированный, медленно въехал в переулок и вскоре уперся фарами в глухую кирпичную стену.

— Здесь же тупик… — В растерянности обернулся.

Не лицо, а готовая маска смерти. Корину захотелось поболтать со своей жертвой, прежде такого за ним не водилось. Обычно испытывал отвращение к тварям, обреченным на заклание.

— Много за ночь набегает?

— Когда как… Браток, если нет денег, ничего… Я не в обиде.

— Почему соврал насчет бензина? У тебя полбака.

— Испугался… У вас что-то плохое на уме? Если нужна машина, пожалуйста, берите.

— Не дрожи, стыдно… Тебе сколько лет?

— Шестьдесят пять… На пенсию нынче не проживешь, а это так… Старуха сильно хворает, на лекарства подрабатываю.

В салоне завоняло уже не только потом.

— Раньше кем был, до пенсии?

— По-всякому… Пятьдесят лет на производстве… Вам если угодно деньжат… Вот есть сотни полторы. С обеда гоняю. Пожалуйста, берите.

— Эх, мужик, мужик… — вздохнул Корин. — Что же с тобой делать? За вранье надо наказывать, сам, наверное, ребятишек учишь. Внуки есть у тебя?

— А как же? Двое: Сема и Манечка. У ней именины завтра. Четыре годика. Хотел велосипед подарить.

— Теперь уж, похоже, не подаришь. Отдарился, дед.

Не выдержав напряжения, водитель ринулся на волю, с неожиданной сноровкой отворил боковую дверцу и уже соскользнул одной ногой, но это было все, что он успел. Корин рванул его назад и пару раз стукнул башкой о баранку с такой силой, что хрустнула то ли кость, то ли пластик. Водитель обмяк и затих, обвалился на сиденье.

Корин вылез из машины и вытащил старика наружу. На руках отнес к мусорному баку и положил на землю. Пусть отдыхает. На пьяных и покойников в Москве давно никто не обращает внимания, вполне может и день, и два посмердеть.

Потом сел за руль и отогнал машину на соседнюю улицу, на ту самую, где жила Анечка Берестова. Живет ли теперь, вот в чем вопрос. Корин пока не ощущал ее близкого присутствия.

Подъезд был снабжен кодом, и он потратил несколько минут, тыкая наугад в кнопки, пока не открыл. Поднялся на третий этаж и позвонил в знакомую дверь, обитую коричневым потертым дерматином. Дверь действительно была знакомой, хотя он ни разу не приходил к Анеку домой, это тоже похоже на чудо. Его привел сюда рок.

Пришлось звонить три раза, пока внутри не началось шевеление.

— Кто там? Чего надо? — прозвучал мужской раздраженный голос.

— По делу. Откройте, пожалуйста.

— По какому делу?

— По коммерческому. По какому еще? Хорошее предложение.

Сообразовавшись с дверным «глазком», Корин нагнул голову, чтобы выглядеть просто сильно бородатым мужчиной. Но того, кто стоял за дверью (вероятно, отец Анека), это не обмануло. Корин услышал ехидный совет:

— Сходи сперва в парикмахерскую, коммерсант.

Корин понимал, что если не войдет, то придется ждать до утра, а это очень долго. И потом — его время ночь, а не день.

— Позови Аню, папаша, — попросил. — Она меня знает.

Для невидимого собеседника эти слова прозвучали как «Сезам, откройся!». Дверь мгновенно распахнулась во всю ширь, и перед Кориным предстал невысокий, коренастый мужчина в трусах и майке, что характерно, тоже похожий на обезьяну: с опухшей будкой, небритый, с шерстью на груди — ну будто родственник. В руке он держал для острастки небольшой плотницкий топорик — надежное оружие мастерового. На Корина смотрел, прищурив для верности один глаз, вторым излучая небесное сияние.

— Зачем тебе Аня?

— Одноклассники мы. Учились вместе.

— Врешь! Аньке четвертак, а ты, поди, мой ровесник.

— Я из экспедиции, — нашелся Корин. — Год в тайге без роздыху. Малость и оброс.

— Ага, — удовлетворенно кивнул мужчина. — Значит, ходку сделал. На это похоже. Ишь как от тебя, братец, говнецом тянет.

— Может, впустите?

— Зачем? Какие у тебя могут быть с Аней общие интересы?

Для Корина не составляло труда отобрать у допросчика топорик и войти, но он медлил. Анекин папаня смотрел на него в упор диким, похмельным глазом, не выказывая и тени страха. Удивительно! Родич?

— Долгий разговор, — сказал он. — Не на пороге же базарить.

— Тоже верно, — согласился хозяин и вдруг воровато оглянулся. — Однако для хорошего разговора требуется нормальное обеспечение. У тебя есть с собой?

— С собой нету.

— Так слетай. Ночная палатка за углом.

Корин колебался лишь мгновение.

— Хорошо. Я мигом.

Через пять минут вернулся с запасом — две бутылки белой и ящик пива. Он уже твердо знал, что Анека нет в квартире, и настроился на выяснение адреса. Скорее всего это будет нетрудно.

Хозяин ждал его в дверях, как будто и не сдвинулся с места. При виде ящика и бутылок у него с негромким щелчком открылся второй глаз.

— Молодец! Вижу, правильный человек. Проходи.

Уселись на кухне, и хозяин предупредил, что надо вести себя тихо, иначе проснется Валентина и подымет хай.

— Тебя как зовут, служивый?

— Эдуард.

— А меня Григорий Серафимович. Длинно, да? Зови дядей Гришей, не обижусь. Наливай!

Корин пить опасался, не знал, какое действие произведет спиртное, не шарахнет ли по мозгам, но все же пригубил водочки. Зато Григорий Серафимович с огромным наслаждением осушил полную чайную чашку. И сразу задымил «Явой».

— Так-то, — вздохнул с облегчением. — Теперь можно потолковать. А то я, веришь ли, со вчерашнего дня насухую, аж нутро спеклось. Тебя увидел в «глазок», думал, черт за мной явился. Дакось еще полчашечки для закрепления результата… Да ты, Эдик, говори, не стесняйся. Чего от Ани понадобилось? Только сразу предупреждаю: замуж за тебя не пойдет.

— Почему?

— Больно вид у тебя срамной. Ночью встретишь — обмереть можно. Опять же, биография подмоченная. Я лично ничего против не имею, но ее не склонишь. Она нынче высоко летает, рукой не достать. На подкуп не надейся. У ней денег куры не клюют.

— Где же летает, если не секрет?

Григорий Серафимович ногтем большого пальца ловко сковырнул крышку с бутылки пива.

— Тебе зачем?

Взгляд у него окончательно прояснился, набряк житейской мудростью. Корин уже сообразил, что от этого пьянчуги, не ведающего страха, адрес можно вызнать только обманом. Другие способы не годятся. Ни пыткой, ни долларом его не возьмешь. Это не интеллигент.

— На самом деле про деньги вы к месту вспомнили, дядя Гриша. Я Анеку задолжал энную сумму. Еще до экспедиции. Теперь появилась возможность отдать. По частям, конечно.

— И много задолжал?

— Страшно сказать. Десять штук зеленых.

— Опять врешь, — обрадовался хозяин, освежив себя половиной пивной бутылки.

— Почему? — изобразил обиду Корин.

Вся эта тягомотина начала ему надоедать. Привычная ярость закипала в груди, волосики на спине затрещали. Он незаметно скрипнул зубами, смиряя себя. Если накатит, с собой не справишься, раньше времени прибьешь зануду, и откуда тогда взять адрес?

— Ты когда у ней занимал?

— Говорю же, до экспедиции. Второй год пошел.

— У ней, Эдик батькович, таких деньжищ отродясь не бывало. Откуда им взяться? Она же не воровка. С матерью ей помогали за квартиру платить.

— Так она не с вами живет?

На просветленные очи Григория Серафимовича набежало облачко грусти.

— Зачем, скажи на милость, ей с нами жить? Ей время цвесть, нам дотлевать. Молодежь нынче культурная. Стариковской вони не переносит.

— Не подскажете адресок?

Григорий Серафимович не успел ответить, на пороге кухни возникло новое действующее лицо. Сравнительно молодая женщина в ночной ситцевой рубахе до пят, закутанная в шерстяной платок. У Корина в паху зачесалось, до того она была похожа на Анека — с теми же глазами и с тем же изящным, узким овалом лица. А главное — волосы, стекающие белым золотом до плеч. Сходство исчезло, как только баба запричитала:

— Ой, Гриня, что же лихоманки на тебя нету! Ты кого привел на ночную гулянку?! Как же у вас стыда нету, добрым людям спать не даете?

— Цыц! — оборвал муж. — Сперва разберись, потом вой. Не привел никого, сам пришел. Спроси лучше, кто это.

— А то не вижу. Господи помоги!

— То-то и оно, что не видишь. Жених это Анькин. Из экспедиции вернулся. При солидном капитале.

Женщина вгляделась в гостя повнимательнее, побледнела, едва слышно пробормотала:

— Чур, нечистая сила! Чур, меня!

— Вот тебе, бабонька, и гора Арарат. Поздно открещиваться. У них сговорено с Анькой. Недоглядели мы мать. За десять тыщ зеленых ее купил. Адреса только пока у него нету. За адресом пришел. Верно, Эдик?

— Не совсем так, но… Да вы садитесь с нами, хозяюшка.

Женщину будто ветром перенесло к плите, совсем уж непотребно заголосила:

— Гони его, Гриня, гони поскорее! Разве не видишь? Беда лютая наведалась. Протри пьяные зенки. Не человек это, даже не пьянь. Мамочка моя… Помилуй Господи Исусе, спаси нас окаянных!

Терпеть дальше эту срамоту Корин не смог. Это было выше его сил. Протянув руку, ухватил бабу за рубашку, сграбастал, повалил себе на колени, поперек туловищем. Кликуша пискнула еще разок и притихла, свесилась к полу золотой волной. Больше не трепыхалась в опытных руках.

— Адрес давай, — зловеще процедил Корин, борясь с желанием переломить хребет теплой, мягкой человеческой тушке, перегрызть шейную вену. От женщины пьяняще пахло близкой кровью. Если бы ворохнулась, он бы не удержался.

К его изумлению, похмельный мужик и тут не выказал ни страха, ни возмущения, лишь голубые глазенки полыхнули запредельной глубиной.

— А ведь я знал, что придешь, — произнес задумчиво. — С вечера предчувствие было. Когда Васька, сволочь, на палец не долил.

— Твоей бабе жить три секунды, — предупредил Корин, бешено искря. «Господи, спаси и помилуй!» — неумолчно неслось с пола.

— Зачем тебе Аня? — Григорий Серафимович спросил таким тоном, словно ничего не произошло и они по-прежнему судачили с гостем о том о сем, попивая водочку.

Корин заподозрил, что у мужика не все в порядке с головой, может быть, началась белая горячка. За долгие месяцы неустанной охоты он еще ни разу не сталкивался со столь неадекватным поведением жертвы. Может, поганый алкаш вообще не знает адреса дочери? Тогда тем более нельзя убивать женщину. Колоссальным усилием он смирил прущую из сердца ярость и оскалился в усмешке.

— Дядя Гриша, ты, наверное, жить устал? Так пожалей супругу. Вон ей как больно…

Пальцем надавил на нервный узел у женщины под ухом, бедняжка истошно завопила.

Григорий Серафимович озадаченно склонил голову.

— Надо же… Сколь лет с ней живу, случалось, поколачивал под горячую руку, но такого не слышал. Ты что же, Валюта, потерпеть не можешь? Дело-то сурьезное.

Корин засмотрелся, как безумец, бормоча несуразицу, наливает водку в чашку, и пропустил момент, когда тот с неожиданным проворством перегнулся через стол и наотмашь махнул бутылкой. Подлый удар не нанес Корину больших повреждений, разве что левое ухо оглохло, зато в мозгу произошел сбой. Он мгновенно забыл, зачем явился, зато определил, что зло, замаскированное на сей раз под добродушного алканавта, вступило в решительную схватку. Оно открылось — и это большая удача. Рыча, он сбросил с колен бабу и поднялся на ноги. Рванул рубаху на груди, чтобы свободнее дышать. Волосы на загривке встали дыбом, из глаз полетели алые искры. На него было страшно смотреть, но Григорий Серафимович не испугался. Шмыгнул в коридор — и вернулся со своим плотницким топориком. До белой горячки ему было еще далеко. Он знал, что драка предстоит жуткая и волосатое чудовище ему скорее всего не одолеть, но на душе установилась тишина. Бессмысленные годы отступили прочь. Он снова был полон азарта, как в те благословенные времена, когда каждый новый день сулил надежду на лучшее. Хорошо, что довелось встретиться с обидчиком лицом к лицу. Он всегда надеялся, что чудовище, день за днем глумившееся над ним по телевизору, дразнившее рекламой и голыми девками, смущавшее заморским раем, лишившее человеческой доли, рано или поздно попадет к нему в дом. Всего, что оно, чудовище, отобрало у него, ему показалось мало, и оно явилось за женой и дочкой. В роковую минуту он не чувствовал себя одиноким, рядом поднялись из могил тысячи, миллионы мертвых — и все тоже с топориками, пиками, удавками и кистенями. Григорий Серафимович весело заржал.

— Что же ты, Эдик, никак сомлел? Подходи, бери нас с потрохами. Или слабо?

Корин пошел на него не прямо, а сделал обманное движение, шагнув к плите. Потом прыгнул, но прыжок оказался неточным, потому что полудохлая баба, ворочающаяся на полу, успела вцепиться ему в ногу. Свистнул топорик и вонзился ему в плечо, попутно срезав часть щеки. Корин рыча стряхнул груз с ноги и, получив еще удар в голову, дотянулся до глотки алканавта. Сдавил жилистую мужицкую выю, повалил врага под себя. Остальное было делом техники…

Обернулся к женщине. Та сидела привалясь спиной к ножке стола, неистово, мелко крестилась. Вместо лица перед ним плавало черное пятно с двумя бледными щелками.

— Где Анька? — проревел, отрыгнув. — Говори, сука!

Женщина не слышала — умирала. И он не сумел ей помешать.

ГЛАВА 9

Около двух месяцев, день за днем, Микки Маус наседал с «Токсинором». Сначала Сабуров отбрехивался, не придавая нажиму большого значения — каприз магната, не более того, потом, когда понял, что это не так, всерьез задумался. Затея со всех сторон выглядела нелепой, но ведь поначалу так выглядели все самые успешные начинания Микки. Он всегда действовал на опережение и редко ошибался. К тому же там, где другие ломали шею, он лишь туже набивал мошну. Трихополов, разумеется, авантюрист, но самой высшей пробы, и ему, безусловно, покровительствует нечистый. Однако даже учитывая все это и делая сноску на мистическую подоплеку вообще всех событий, происходящих в России, Сабуров воспринимал предложение магната как что-то абсурдное. Он навел справки: «Токсинор» — крупная коммерческая структура, официально занимающаяся недвижимостью, а чем еще — Бог весть, — с филиалами в Питере и Саратове, с налаженными международными цепочками, солидным капиталом и достаточно прочным положением на фондовом рынке. Образно говоря, один из великого множества больших и малых насосов, откачивающих из подыхающей страны живые соки; но вопрос совсем в другом. Какое отношение к такого рода бизнесу мог иметь пожилой, из последних сил практикующий психиатр? Выходит, имел, раз Микки так настойчиво насуливает фирму. Для тех, кто хоть мало-мальски знаком с Трихополовым, не являлось секретом, что знаменитый олигарх, приближенный ко двору, меценат и покровитель обездоленных, еще ни единой копеечки, никогда и ни при каких обстоятельствах не выкинул на ветер. Это он, в подражание какому-то американскому собрату-миллионеру, установил у себя в загородном поместье платные телефоны для гостей. И он же однажды, на глазах у Сабурова, бешено, до сердечного приступа торговался с деревенским мужиком, поставлявшим на кухню свежие яйца, творог и сметану. Никакой фантазии не хватит, чтобы заподозрить такого человека в безотказной благотворительности. Можно предположить другое: Микки, предлагая «Токсинор» Сабурову, готовит из него подставную фигуру, некоего директора Фукса на случай точно спланированного банкротства. Это пока единственное объяснение настойчивой щедрости магната, хотя и мелковатое.

Сабуров знал, что прежний директор арестован по обвинению в каком-то кошмарном тройном убийстве. По газетам прокатился ряд сенсационных разоблачений. Выдвигались разные версии, но все авторы единодушно склонялись к тому, что преступление, безусловно, имеет политический характер, поэтому истинный виновник останется безнаказанным и дело ни в коем случае не дойдет до суда. А если дойдет, то посадят «стрелочника», вроде простодушного директора «Токсинора», который якобы сперва «заказал» миллионера-англичанина, а после собственноручно замочил водителя и свою любовницу.

Именно любовница директора «Токсинора», а точнее, противоречивость сведений о ней заинтересовали Сабурова. По одним публикациям выходило, что она была сообщницей директора и тот, избавляясь от опасного свидетеля, задушил ее во время изощренного полового акта; по другим — ее расчленили в камере предварительного заключения и подкупленные менты разбросали части туловища по мусорным бакам, причем, как говорилось в одной заметке, из этих частей в Институте Склифософского удалось собрать сразу двух женщин: одну молодую, другую старую, но с одинаковым генетическим кодом.

Сабуров позвонил одному из своих пациентов, высокопоставленному работнику прокуратуры, и попросил уточнить, что на самом деле произошло с фигуранткой. Через час получил информацию, к которой внутренне был готов: Анна Григорьевна Берестова жива-здорова, ее не расчленили, не удавили и не посадили на кол, хотя попытка устранить ее как свидетеля имела место. Сейчас она проходит обследование в коммерческой психушке в Малаховке.

— Неужто на «Белой даче»? — удивился Сабуров.

— Так точно… Удовлетворите мое любопытство, уважаемый профессор. Чем вас заинтересовала эта дама?

— Медицинская тайна, дорогой друг.

— Понимаю, — хмыкнул прокурор. — Но тогда вам придется поспешить. Вы же знаете, после того как наши подопечные побывают на «Белой даче», у них уже не остается никаких тайн.

Пациент из прокуратуры, радуясь возможности оказать услугу, сообщил еще некоторые сведения о фигурантке. Девица образованная, закончила иняз, владеет несколькими языками. До того как устроиться в «Токсинор», зарабатывала переводами для различных издательств. Бытовой проституцией, судя по всему, не занималась и даже не баловалась наркотиками. У директора пользовалась абсолютным доверием, возможно, потому, что пришла в «Токсинор» прямиком из его постели. Есть еще интересная деталь. В этот же период при странных обстоятельствах погибли и ее отец, и мать, но девица жила отдельно, снимала квартиру и вряд ли имела отношение еще и к этому убийству. Оно даже не включено в делопроизводство. Ее родители были незначительными людьми: отец — бывший мастер-механик, мать — преподавала математику в младших классах. Их смерть не представляла общественного интереса.

Попрощавшись с прокурором, Сабуров закурил вторую за утро, сверхнормативную сигарету. Его томило неясное предчувствие, сродни тому, какое бывает при смене атмосферного давления. Может, так и было: среди ночи он просыпался от взрывов самой мощной за это лето августовской грозы и два раза пил корвалол. Он не понимал, почему его так живо занимает незнакомая сотрудница «Токсинора», но будто по наитию чувствовал, что должен ее повидать. Заработала интуиция, он всегда ей подчинялся. Правда, был логический повод: Микки Маус втягивал в непонятную историю, поэтому нелишне узнать о том, что происходит в «Токсиноре», изнутри, не ставя в известность магната. Приближенная к директору фирмы особа отлично подходила на роль информатора. Добраться до нее для Сабурова не составляло труда. На «Белой даче» работал некто Гаврюша Митрофанов, бывший ученик Сабурова. Лет двадцать назад он помог этому парню защитить кандидатскую диссертацию, хотя, по всем прогнозам, Митрофанова должны были прокатить. Гаврюша был чертовски талантливым молодым ученым, но с отвратительным характером. Благодаря склонности к какому-то животному, совершенно немотивированному хамству Гаврюша Митрофанов за три года настроил против себя половину кафедры, а те, с кем он не успел вступить в конфликт, все равно опасались его злобного нрава и не чаяли, как от него избавиться.

Сабуров сделал для своего незадачливого ученика почти невозможное: предварительно заручился поддержкой своих собственных друзей и почитателей (на кафедре их было немало) и на защите выступил с блестящей речью, в которой, кроме лестных научных оценок, присутствовал яркий моральный акцент. Он призвал коллег отрешиться от эмоций, насколько это возможно, и не ломать судьбу талантливому человеку из-за его скверного характера, который в первую очередь вредит ему самому. Напомнил, что все на свете суета сует, кроме ее величества Науки, которой все они преданно служат. Неожиданно это подействовало: тайным голосованием диссертация Митрофанова прошла с перевесом в два шара.

На банкете Гаврюша, изрядно нагрузившись, поблагодарил учителя в присущей ему хамоватой манере. Обведя взглядом пирующую кафедру, цинично заметил: «Паноптикум, не правда ли, Иван Савельевич? Мою диссертацию большинство из них, разумеется, приняло на свой счет. Еще бы! Ранние признаки паранойи. И вот от таких людишек иногда зависит судьба открытий! Однако спасибо за поддержку, хотя, полагаю, справился бы и сам».

Через год Гаврюша Митрофанов перевелся в Институт Сербского с прицелом на место заведующего отделением, и всякие отношения между ними прервались. А когда началась вся эта заваруха по перекройке старушки-России на западный манер, тут уж и вовсе привычные связи нарушились у всех. Удалые реформаторы один из первых сокрушительных ударов нанесли именно по отечественной науке. Научные центры валились, как грибы, подточенные червями, создатели супертехнологий и глобальных проектов спешно переквалифицировались в жестянщиков, а те, кто порезвее и посмышленее, паковали чемоданы и разбегались по всему миру, как крысы с тонущего корабля. У старшего поколения, в котором сверкало целое созвездие блистательных имен, осталась одна забота, как заработать на хлеб насущный и худо-бедно обеспечить надвигающуюся старость. Всего несколько лет понадобилось, чтобы превратить грозный, могучий интеллект страны в копоть и пыль. Дольше всех сопротивлялся военно-промышленный комплекс, но и его дни были, по всей видимости, сочтены.

Издали Сабуров все же следил за успехами бывшего ученика по публикациям в медицинских вестниках и огорчился, когда узнал, что тот оставил прежнюю тематику и перебросил мослы в коммерческую психушку. Это означало, что, подобно тысячам других, сломался и Гаврюша Митрофанов.

Психушка «Белая дача» была не обычным медицинским стационаром для лечения больных с нарушениями психики, а скорее неким пересыльным пунктом, отстойником для господ, потерпевших поражение в беспощадной борьбе за капитал. Подобные заведения оказались совершенно необходимы для обновленной, свободной России, прорубившей очередное окно в Европу. Этакий престижный хоспис для богатых людей, еще вчера с презрением взиравших на мельтешение черни, а сегодня вдруг приговоренных на списание более удачливыми побратимами. Простой человек, бывший совок, о таком приюте, как «Белая дача», мог только мечтать: пребывание здесь стоило пятьсот долларов в сутки. Палатными врачами работали светила медицины, профессора и доктора наук, и если верить телевизионной рекламе, в этом замечательном, суперсовременном центре здоровья, находящемся под покровительством Сороса, ставили на ноги самых безнадежных больных, избавляя от психозов, депрессии, шизофрении, паранойи, болезней Паркинсона и Альцгеймера, попутно излечивая онкологию и СПИД, не говоря уж о таких пустяках, как малазийская гонорея и эпилепсия. Все это стало возможным благодаря прямым связям «Белой дачи» с ведущими медицинскими центрами в Мичигане и Филадельфии, а также беспошлинным поставкам патентованных медикаментов, виагры и акульего хряща. Самое забавное, что некоторые известные бизнесмены, ввиду неизбежного ареста, являлись в клинику добровольно, и тот факт, что ни один из обитателей «Белой дачи» не возвращался оттуда живым, их ничуть не смущал: это как раз вполне укладывалось в фантасмагорическую логику рыночного бреда.

Сабуров принял решение и, полистав телефонную книжку, нашел номер коммутатора «Белой дачи». Еще минут десять ушло на то, чтобы связаться с Гаврюшей Митрофановым. Наконец в трубке зазвучал ничуть не изменившийся, грубый, хамский голос бывшего ученика.

— Проще дозвониться до президента, чем до тебя, Гавриил Стефанович, — попенял Сабуров, едва поздоровавшись. — У вас там что теперь, филиал КГБ?

Узнав учителя, Гаврюша обрадовался:

— Сколько лет, сколько зим, Иван Савелич? Как здоровье, как детишки? Слышал, колдовством занялись? Предсказываете будущее?

Доктору не хотелось продолжать разговор в легкомысленном тоне, тем более уж кто-кто, а Гаврюша прекрасно осведомлен, что у него нет детей. Своеобразный все же человечище. Ни одной фразы не произнесет без подковырки. Сабуров медлил обратиться с просьбой, неизвестно, какая последует реакция — Гаврюша непредсказуем. Обменялись, как водится в таких случаях, малозначащими репликами, и вскоре Митрофанов сам перевел разговор в нужное русло.

— Кстати, Иван Савелич, я ведь тоже собирался звонить.

— Верится с трудом, мальчик мой.

— Истинная правда… Как-никак, некоторым образом я ваш должник, а Гаврюша долги привык отдавать. В той шарашке вы единственный человек, с которым мне удавалось найти общий язык.

— Это верно. На остальных ты все больше лаял.

— Иван Савелич, только чистосердечно Каково ваше материальное положение? Думаю, не ахти?

— Как у всех бывших… Звезд с неба не хватаем.

— Есть возможность немного подработать.

— Ну да? Неужто в хваленом центре здоровья?

— У вас есть возражения? — В вопросе Гаврюши прозвучала незнакомая нотка — враждебность? Не привычное хамство, а именно враждебность. Или настороженность, несвойственная ему прежде.

— Избави Бог, Гавриил Стефанович. Никаких возражений. Польщен. Искренне польщен. И что за халтурка?

— Ничего особенного. — В голосе Гаврюши явное облегчение. — Раз-два в неделю подъехать на консультацию. Чистая формальность. Нагрузка минимальная. Но платят, в общем, неплохо.

Не дождавшись никакой реакции, добавил:

— За час надувания щек — минимум триста баксов. Плюс кормежка. У нас неплохая столовая.

— Ого! — восхитился Сабуров. — А максимум сколько?

— Зависит от того, как потрафите здешнему начальству, — и снова незнакомый блудливый смешок.

«Удивляться нечему, — с грустью подумал Сабуров. — Прилепили тебе каинову печать, братец. Да и я ничем не лучше». Вслух произнес растроганно:

— Спасибо, Гаврюша, что вспомнил про старика… В таком разе у меня тоже есть маленькая просьба.

— Да?

— Хотелось бы повидать одну вашу пациентку. Это трудно?

— Не думаю… Кто такая?

— Берестова Анна Григорьевна… Поступила около месяца назад.

После короткой паузы Митрофанов сухо спросил:

— Чем вызван интерес, Иван Савелич?

Соврал Сабуров непринужденно:

— Чистое совпадение. Прочитал о ней в судебной хронике… Прелюбопытный случай. Я тут готовлю статью для немцев, аккурат укладывается в материал. Но если затруднительно, то…

Вторая пауза длилась дольше первой, и ответ прозвучал еще суше:

— Полагаю, Иван Савелич, вы понимаете, что нашим пациентам вряд ли можно помочь? Специфика, так сказать, производства.

— С какой стати я должен кому-то помогать? Опомнись, Гаврюша. Самому бы кто помог.

— Хорошо… Когда хотите подъехать?

— На какой она стадии?

— На переходной, предпоследней.

— Ага. Так я бы прямо сегодня и подскочил. Часиков в пять годится?

— Договорились, жду, — отрубил Митрофанов и по-хамски, первый повесил трубку.

Как ни странно, после сумбурного разговора отступила накопившаяся за ночь душевная хмарь и он почувствовал себя взбодренным, словно после лесной прогулки. Что бы это значило?

По-простецки, через дверь, окликнул Татьяну Павловну, и та явилась в белом, стерильно чистом халате, с убранными под розовую косынку волосами и с серебряным подносом, на котором дымилась его утренняя чашечка кофе со сливками.

— Танюша, напомни, что там у нас после обеда?

Взметнулись черные брови.

— Я же докладывала… приедет банкир Михальчук, ему назначено на четыре.

— Правильно. Позвони и отмени. Мне надо отлучиться.

— Иван Савельевич, но как же так? — Медсестра поставила перед ним кофе и тарелочку с гренками. — Как я отменю? Они могут рассердиться.

Доктор дружески обнял ее за талию, привлек к себе.

— Ладно, говори, что случилось? Почему плакала?

Татьяна Павловна высвободилась из его рук и стала боком. От нее пахло духами, как от целой цветочной оранжереи.

— Иван Савельевич, бывают же такие люди, да?

— Ну?

— Этот адвокатишка, Гарий Рахимович, помните, обещал?

— Что обещал?

— С Остапушкой поспособствовать. Чтобы пораньше отпустили.

— Ну и как?

— А никак. Слова одни. Обманщик подлый, вот он кто.

— Ты что же, Танюша, переспала с ним?

— Вы же знаете, Иван Савелич, я ради мужа на все готова.

Татьяна Павловна стояла уже почти спиной, чтобы доктор не увидел ее лица, вспыхнувшего алым цветом. Его умиляла сохранившаяся способность краснеть у женщины, прошедшей огни и воды.

— И как он в постели, этот павлин?

— Иван Савелич! Иногда вы такое скажете, прямо стыдно слушать.

— Не мне, Таня, осуждать, но как ты могла поверить прохиндею? У него на лбу написано, что он козел.

Татьяна Павловна сдержанно хихикнула в ладошку.

— Пусть козел… Ради Остапушки я…

— Брось, Танюша… Десять лет прошло. Поди, забыла, как он выглядит, твой Остапушка.

— Неправда ваша! — В гневе Татьяна Павловна обернулась к нему пылающим лицом. — Любовь никогда не стареет.

— Ты действительно так думаешь?

— Я не думаю, я знаю.

Сабуров отпил кофе, захрустел хлебцем.

— Хорошо, я поговорю с адвокатом. Вряд ли будет толк, но поговорю.

— Вас он не посмеет ослушаться, — сказала она как о чем-то само собой разумеющемся.

— Ты так и не ответила, каков он в постели?

Новая вспышка зари.

— Иван Савелич! У него изо рта несет, как из помойки. О чем вы говорите!

— Да-а, — вслух задумался доктор. — Непостижимая вещь — женская любовь…


Прежде чем открыть глаза, Аня попыталась понять, где она находится. С трудом ей это удалось. Она в больничной палате, на соседних койках еще две полоумные женщины. Сколько времени провела в больнице — день, месяц, год, — она не знала. Одна из женщин, ее звали Кира, помешалась на том, что зарезала своего мужа, известного бизнесмена Райского и малолетнюю дочку. Потом хотела убить и себя, но кто-то ей помешал. Убийство она совершила по недоразумению, приревновав мужа к гувернантке Эльвире, француженке по происхождению. Как выяснилось, француженка была ни при чем, на самом деле муж сожительствовал с телохранителем Зурабом, чему Кира получила убедительные доказательства на следствии. Дни несчастной душегубки были сочтены: уже в присутствии Ани она трижды кончала самоубийством — травилась таблетками, душила себя пояском халата и вскрыла вены осколком бутылочного стекла. Каждый раз ей своевременно оказывали помощь: видно, кто-то полагал, что ей еще рано покидать сию обитель скорби. В минуты просветления Кира выказывала себя доброй, компанейской девушкой-хохотушкой, и они с Аней немного подружились.

Вторая постоялица, Земфира Варваровна, была, напротив, свирепой и заносчивой особой с манией величия. Она считала себя гражданской женой президента и требовала, чтобы ее соседки по палате, Кира и Аня, обращались к ней не иначе как со словами: «Ваше превосходительство!» Однако случались дни, когда она вдруг объявляла себя Ириной Хакамадой и усаживалась за сочинение социальной оздоровительной программы радикального толка. Суть программы заключалась в том, чтобы единовременно, по схеме Варфоломеевской ночи, умертвить всех россиянских пенсионеров, заедающих чужой век. Земфира Варваровна признавала, что общая идея принадлежит целой группе молодых реформаторов, но собиралась обосновать собственное, самое гуманное решение проблемы — с применением веселящего газа «Циклон-710». В первый же день, когда Аню поселили в палату, Земфира Варваровна велела ей заполнить анкету из семи пунктов. Первым пунктом значилось: «пол», а последним — «национальный состав». Зачем нужна анкета, не объяснила.

Ане, помимо того что ее пичкали таблетками, пока проводили щадящий курс лечения электрошоком, но готовили к лоботомии; и когда Земфира Варваровна об этом узнала, то точно определила, сколько ей осталось жить. «Не больше полутора месяцев, девочка, — сказала она. — Но и не меньше трех недель. Не волнуйся, время здесь летит незаметно».

Она же, несмотря на свое высокомерие, научила Аню многим полезным вещам: как прятать за щекой таблетки, чтобы не было видно, даже если откроют рот; как правильно отвечать на вопросы медбратьев и врачей, чтобы никто не усомнился, что лечение идет нормально и она в соответствии с регламентом превращается в растение; как избежать лишних пинков и затрещин; как (по возможности) уклониться от совокуплений с санитарами — и еще всякое такое, что сразу не перескажешь. Благодаря ее науке Аня до сих пор сохранила относительную способность к контролю над происходящим, хотя считалось, что она уже находится в коме. Палатный врач Лева Кубрик, интеллигентный господин лет тридцати, черноокий и бледноликий, на утреннем обходе, смеясь, дергал ее за соски и объяснял сопровождавшему его повсюду медбрату Коляну: «Видишь, душа моя, девочка ничего не чувствует. Милермо Крузерум! Завидная судьба. С такой же идиотской улыбкой, ничего не сознавая, и отправится в мир иной. Верно, дитя?»

В ответ Аня радостно мычала и, как учила Земфира Варваровна, пускала изо рта пену.

Труднее было изображать овоща во время сеансов электрошока. Особенно мучительными были предварительные процедуры, когда ее привязывали к столу, надевали на голову колпак, подключали к разным местам датчики, заставляли выпить какую-то горьковатую, вязкую, вроде испорченной сметаны, белую жидкость, — причем все это проделывалось с шутками, прибаутками, со щипками и похлопываниями, словно обряжали большую куклу для детского праздника. Продолжая бессмысленно улыбаться, Аня всеми жилочками ощущала, как погружается в черную, смоляную тоску, из которой один желанный выход — смерть. Поразительно, но первый удар тока, скручивающий истерзанное тельце в спираль и вырывающий из сердца заунывный стон, она воспринимала с облегчением и благодарностью. Мощные разряды несли в себе очистительную силу, срывали с души бренную коросту, подбираясь к сокровенной сердцевине, и так до последнего толчка, после которого она выпадала в осадок и пробуждалась уже в родной палате на знакомой койке…

Установив, где находится, Аня определила и время: утро.Солнечные лучи нарисовали на противоположной стене причудливый узор, напоминающий наскальную живопись. Земфира Варваровна еще спала, уткнувшись носом в подушку. Кира сидела на кровати, свесив босые ноги к полу, и баюкала несуществующего младенца. По щекам у нее катились горючие слезы.

— Баю-баюшки-баю, скоро я тебя убью! — беззаботно напевала дурочка.

Аня послушала минуту-другую, потом прикрикнула:

— Прекрати, Кирка! Земфира заругает.

— Пусть ругает. Я ее не боюсь, — с вызовом ответила Кира — и уронила младенца на пол.

— Ой! Головка разбилась. Кровь из ушек! — заревела пуще прежнего и уже в голос.

Земфира Варваровна, не открывая глаз, рявкнула:

— Смирно! Отставить! Не сметь, поганка!

Кира испуганно притихла, а Аня вежливо объяснила:

— Ваша превосходительство, у Кирочки суицидальное настроение, но она больше не будет.

— Ах не будет?! — Земфира Варваровна распахнула безумные, яростные очи. — Я вот сейчас встану и так ей врежу, шизофреничке, поганые мозги на стену брызнут!

Но выполнить угрозу ей было не так-то просто: за ночь у нее сильно опухали ноги, становились похожими на две посинелые тумбы. Аня перебралась к ней и начала умело массировать ступни и раздувшиеся икры. Земфира Варваровна примиренно заворчала:

— Ты хорошая девочка, а Кирка — сволочь. Зачем нам каждое утро ее представление? Придавить сучку — и дело с концом.

— Вы не понимаете, — плаксиво отозвалась Кира. — У меня душа горюет по невинно убиенным.

— Мозги у тебя набекрень, тварь. Ничего, скоро я их вправлю. А ну подай тапочки!

Вдвоем они кое-как подняли «супругу президента» с кровати, обрядили в халат и подвели к двери. Аня робко постучала, и через некоторое время улыбающийся, ясноглазый медбрат Володя проводил их в туалет, расположенный в конце коридора. Володя был хороший медбрат, не озорник. Пока они оправлялись, он, как положено, наблюдал за ними, покуривая сигарету, и сделал лишь одно замечание:

— Поаккуратнее, девочки, а то заставлю вылизывать.

На что Земфира Варваровна отозвалась довольно резко, хотя и вполголоса:

— Распоясался плебс. Придется звонить в ФБР.

Володя отвел их обратно в палату и, едва они по очереди умылись у раковины, прикатил на тележке завтрак: по тарелке ячневой каши с маслом, брусок творога один на троих, чай в жестяных кружках и хлеб в плетеной корзиночке. Сверх того каждой досталось по крохотному кусочку яблочного мармелада. Кормили в психушке хорошо, жаловаться не на что. Правда, весь мармелад и добрую половину творога сразу съела Земфира Варваровна, но Кира и Аня не возражали, хотя им тоже хотелось сладенького. Чай по утрам давали без сахара, считалось, что он каким-то образом нейтрализует воздействие анаболиков.

— Мой Славик был сластена, — мечтательно припомнила Кира. — Когда я ему бок проткнула, у него из ротика выскочила шоколадка.

— Заткнись, шиза, — с набитым ртом прошамкала Земфира Варваровна. — Иначе за себя не ручаюсь.

Чтобы подольститься, Кира отдала ей половину своей каши.

— Кушайте на здоровье, ваше превосходительство.

— А ты чего? Святым духом питаешься?

— Мне пища не впрок, — и, оглянувшись на дверь, заговорщически добавила: — Попробую себя голодом уморить. Только не выдавайте меня.

— Ну все, — пробасила Земфира Варваровна. — Ты, шиза, меня достала.

С этими словами обрушила на безумную голову самоубийцы пудовый кулачище. Кира полетела с табуретки на пол, при этом зацепила каталку — на пол посыпались тарелки и кружки с чаем. На шум прибежал медбрат Володя и мигом навел порядок: опоясал резиновой дубинкой всех троих, причем первой почему-то досталось Ане.

— Добей, товарищ! — воззвала с пола Кира. — Сделай милость, стань орудием Божьим!

Земфира Варваровна, потирая ушибленное плечо, злобно прошипела:

— Ничего, парень, в пенсионном списке будешь на первой странице.

По всей вероятности, у нее начиналось перевоплощение в Ирину Хакамаду. Володя добродушно заметил:

— Что же вы, девочки, никак не угомонитесь? Пожили бы смирно. Уж немного осталось.

Через час пришел на утренний обход Лева Кубрик в сопровождении медбрата Коляна. Женщины еще не опомнились после утренних побоев, дулись друг на дружку и выглядели как три курицы на насесте. Доктор подсел к Ане, привычно ее растелешил, подергал за соски, похлопал по пузу.

— Что, красотка, электричество не помогает, да? Буянить начала? Будем готовить к операции.

— Как угодно, сударь.

— Дело не во мне. Моя воля, хоть завтра ступай домой. Но ведь опять начнешь палить в кого попало. Признайся, начнешь? Зудит в головенке-то?

Аня попыталась догадаться, какого он ждет ответа. Это важно. Если ответишь правильно, отстанет.

— Зачем мне домой?.. — улыбнулась блаженно. — Лучше уж операция.

Доктор обернулся к Коляну, бычку лет двадцати пяти, который жадно пожирал ее глазами.

— Видишь, Коленька, порчуниум трилениум. Эффект перевернутого сознания. Классический случай. Ей теперь хоть кол на голове теши, все будет делать себе во вред. В некоем высшем философском смысле перед нами продукт окончательного вырождения хомо сапиенса. Молодец, Анна. Так держать. Сегодня решим, когда тебя долбить.

Доктор переместился к Земфире Варваровне, но тут натолкнулся на стойкое интеллектуальное сопротивление.

— Что же вы вытворяете, любезный? — возмущенно загудела «супруга президента». — Хотите получить ноту протеста со стороны японского правительства? Моя программа имеет колоссальное государственное значение, ее Гриша Явлинский одобрил, а ваш, извините за выражение, раздолбай размахался дубинкой. Как это понимать? Как головотяпство или как саботаж?

— Ого, — одобрительно буркнул Лева Кубрик. — Значит, вы у нас, милая дама, нынче являетесь гражданкой Хакамадой?

— Почему нынче? Я всегда ею являюсь. Кстати, вы сами к какой фракции принадлежите? Что-то я не припомню. Уж не от Жирика ли пожаловали вынюхивать?

— Харчиум мобилиус, — объяснил доктор Коляну. — Третья стадия расщепления личности на почве затяжного сексуального невроза. Бывало, Коленька, дамочку всем гаражом удовлетворить не могли.

— Повежливее, любезный! — оборвала Земфира Варваровна. — Оставьте свои фашистские замашки. Вы не на конюшне.

— Ах не на конюшне? — доктор приятно улыбнулся. — А не прописать ли дозу анимазинчика для проветривания мозгов?

— Кого пугаете, юноша? — спесиво протянула Земфира Варваровна. — Сперва проголосуйте ваше предложение. Не наберете сотни голосов. Даже вместе с аграриями.

— Промбутал и азотный душ, — распорядился доктор, и Колян старательно записал распоряжение на бумажку. — Пора ее наконец угомонить.

— Гы! — согласился Колян.

Перешли к самоубийце Кире, которая прикинулась спящей. Лева Кубрик, резко сдернув с нее простынку, хмуро разглядывал пожелтевшее, исхудалое тело.

— Похоже на геморрагическую лихорадку, а, Коль?

— Гы! — подтвердил бычок.

— Интересно, где она ее подцепила? Или у нас в отделении клещи завелись? Эй, чумичка, ты почему такая желтая?

— Не трогайте меня, дяденька, — взмолилась Кира. — Дайте спокойно помереть.

— Тебя никто не кусал?

— Оставьте ее, любезный, — злобно вмешалась со своей кровати «Хакамада». — Это независимый депутат. У нее статус неприкосновенности.

— Немедленно на дезинфекцию, — распорядился доктор. — А толстой нимфоманке два душа. Чтобы симулировала с умом.

На прощание еще разок подергал у Ани соски, на левой груди проступила капелька крови. Аня блудливо захихикала.

Утренний обход закончился, но минут через десять в палату ворвались двое санитаров в кожаных передниках, ухватили визжащую Киру за ноги и за руки и унесли.

— Недолго бедняжке маяться, — прокомментировала Земфира Варваровна. — Не больше трех суток.

— Почему так думаете?

— После дезинфекции дольше не живут. Правда, тут на твоем месте лежала одна сучка, косила под прокладку. Так ее целую неделю дезинфицировали. Двужильная была бабенка. Белугой ревела, но не дохла. Под конец ей пузырь вкатили, только тогда затихла.

— Давно хотела спросить, госпожа Хакамада. Как вам удалось так долго продержаться? Вы, кажется, здесь уже пятый месяц?

— Чего уж там, какая я тебе Хакамада… У меня случай особый, ты на меня не равняйся.

— Я не равняюсь, что вы… Но…

Впервые Аня увидела, как простодушно смеется грозная воительница.

— На понт взяла недоумков. Тот, кто меня сюда подписал, думает, я одну вещь затырила, которая ему нужна позарез. Этакий очень важный документик.

— Но есть же разные препараты?

— Конечно, есть. Да еще какие! Любой язычок развяжут. Но где препараты, там и свидетели. А ему это не надо.

В дверь заглянул медбрат Володя, подмигнул Ане:

— Берестова, на процедуры!

Через час двое санитаров привезли ее обратно на каталке. Небрежно свалили на кровать и ушли. У Ани была перевязана голова, глаза глубоко ввалились в череп, но она была в сознании. Земфира Варваровна удивилась.

— Поздравляю, девочка. Похоже, для тебя электрошок теперь вроде леденца.

— Новое средство испытывали, — еле ворочая языком, объяснила Аня. — Электрошок пока отменили.

— Что за средство?

— Они его называют в шутку «Ваня-трахальщик». Всего один укол, а я так скакала, так скакала. Покруче электричества. Со стола упала, все у них перебила. Еле утихомирили. Ой, Земфира Варваровна, они так веселились… Нашего Леву от смеха скрючило, еле разогнули.

— Мразь свинячья… Ты чего-то больно разговорилась. Гляди, не рехнись.

— Все-таки электрошок лучше, — мечтательно протянула Аня. — После него замечательные сны снятся. А после «Вани-трахальщика» ничего хорошего. Только в горле будто куча песка… А где Кира?

— Кирку раньше вечера не привезут. Может, вообще сразу сбросят в клоповник. Дезинфекция — вещь серьезная.

— Клоповник — это что такое? Крематорий?

— Не совсем… Не спеши, скоро сама узнаешь во всех подробностях.

— Мне обещали лоботомию.

— Лоботомия — это неплохо, — согласилась Земфира Варваровна. — После нее уже ничего не страшно. Будешь как цветок в горшке.

— Поскорее бы, — слабо улыбнулась Аня. — А то лечат, лечат — и все без толку.

Неожиданно в палату влетел медбрат Володя, непривычно озабоченный. Придирчиво оглядел, поправил на безумных одеяльца.

— Ну-ка, девочки, тихо! К нам едет ревизор.

— Кто такой? — спросила Земфира Варваровна.

— Неважно. Доктор знаменитый. Запомните, если кто лишнего пикнет, сразу на правилку. Особенно тебя касается, Хакамада. Прикуси свой японский язычок. Ни одной жалобы, понятно?

— Ишь как задергался, смерд. — Земфира Варваровна презрительно сощурилась. — А того не знает, что давно в пенсионном списке.

Володя не успел ответить, в палату вошел высокий, стройный мужчина с насупленным, как у ворона, лицом. Белый халат сидел на нем как военный мундир. Ткнул пальцем в Хакамаду.

— Эту — убрать.

Больше всего напугало Аню, что неукротимая воительница послушно, молча спустила ноги с кровати, шаря тапочки. Похоже, явился по ее, Анечкину, душу какой-то совсем невиданный зверюга. Володя помог Хакамаде управиться с халатом. От дверей она обернулась.

— Я ведь вас узнала, Гавриил Стефанович. А вы меня?

— Вон! — бросил гость, не поднимая головы. Но лишь только закрылась дверь, его лицо прояснилось, улыбка проступила в черных глазах. — Не надо бояться, Аня. Вполне возможно, у меня для тебя хорошие новости. Только сначала ответь, пожалуйста, на парочку вопросов. Без всякой придури. Договорились?

Его глаза пронизывали насквозь, как два черных сверла.

— Что вам угодно?

— Ничего особенного. Учти, я про тебя знаю все, в том числе и такое, что ты сама про себя не знаешь.

Аня, потупясь, собиралась с духом. У нее давно исчезла надежда выбраться отсюда живой, но воля к сопротивлению не угасла окончательно. Спасибо Земфире!

— Итак, — продолжал страшный визитер, — кто такой Сабуров? Кем он тебе приходится?

— Не знаю.

— Что — не знаешь?

— Не знаю никакого Сабурова.

— Нет, Анна, так не пойдет. — Доктор придвинулся ближе, положил руку ей на живот поверх одеяльца. В его лице, опять обретшем черты ворона, в его мягком, проникновенном голосе не было ни угрозы, ни намека на близкую боль, но Аня остро почувствовала, что от этого мужчины каким-то образом зависели сроки ее пребывания на земле. — Я же просил, без придури. Ты же нормальная, верно?

Она не купилась на его почти ласковый тон. О-о, она слишком хорошо знала эту вкрадчивую интонацию.

— Конечно, нормальная, — сказала уверенно. — Почему я должна быть ненормальной? Я же пью все лекарства.

— И ты никого никогда не убивала, да?

— Не помню, — смутилась Аня. — Знаете, доктор, у меня в голове какой-то кавардак. Словно накачали газу. Но никакого Сабурова я точно не знаю. Не сердитесь, пожалуйста.

— Что ты, Анна, зачем же я буду на тебя сердиться? Наоборот, ты мне очень нравишься. У тебя такие красивые, умные глаза… Наверное, с тобой плохо обращались, но все это позади, поверь мне.

— Считаете, я уже выздоровела?

— Если не знаешь Ивана Савельевича Сабурова, то, возможно, слышала что-нибудь про Илью Борисовича Трихополова?

Аня изобразила мучительное раздумье. Доктор ее не торопил, легонько поглаживал по животу. У нее возникла странная мысль, что он способен погрузить пальцы глубже и вырвать ее кишки.

— Нет, этого тоже не помню, — ответила с сожалением. Никак не удавалось угодить мучителю, а что это был именно мучитель, опытный и беспощадный, она не сомневалась и приготовилась к самой неожиданной и изощренной пытке.

— Так я и думал, — улыбнулся доктор — и опустил поглаживающую руку пониже. — Полагаю, ты не помнишь и Олега Стрепетова?

Аня обрадовалась.

— Ну что вы! Как же! Его отлично помню. Это директор «Токсинора», я там работала до того, как сошла с ума.

— Прекрасно, прекрасно… Он, кажется, был твоим любовником?

Аня порозовела.

— Это было так давно… С ним что-нибудь случилось? Он тоже свихнулся?

— Замечательно… очень остроумно… — внезапно доктор убрал руку, и от страха Аня зажмурилась. Но ничего не произошло. В том же дружелюбном тоне доктор продолжал расспросы: — Это ведь он втянул тебя в эту историю?

— В какую историю?

— Да вот с этими кошмарными убийствами.

— Что вы?! Зачем ему это? Мы отлично ладили. И с работой я справлялась. Пока не заболела.

Доктор укоризненно покачал головой.

— Подумай, Анна. Как же я смогу помочь, если ты мне не доверяешь? Не хочешь быть откровенной?..

— Я доверяю… — голос ее дрогнул, краска хлынула на щеки. — Я думала, вам самому противно.

— О чем ты?

— Наверное, вы хотите немного развлечься?

До него не сразу дошел смысл ее слов. Чернота, беспросветность его глаз одурманивали Аню.

— Не переигрывай, девушка, — сказал он со строгостью школьного учителя, но с каким-то неподдельным сочувствием. — Никому еще не удавалось перехитрить систему. Но ты все равно молодец. Это просто чудо, что до сих пор не сломалась… Твой любовничек арестован, ему не выкрутиться. Припаяют на полную катушку. Слишком высоко вы замахнулись. Не по чину.

— Простите великодушно, доктор, кажется, вы принимаете меня за кого-то другого. Не за ту, кто я есть. К сожалению, не вы один.

— Разумные слова, — одобрил доктор. — Нас всех вечно с кем-то путают… Ладно, готовься к свиданию, Анна.

— К какому свиданию?

— С тем, кого ты не знаешь.


Сабуров со своим бывшим учеником выпили по рюмке коньяка за встречу. Сидели у Митрофанова в кабинете. Разговор не клеился. Слишком далеки были друг от друга и по возрасту, и по амбициям. Митрофанов сдержанно хамил, но это как раз импонировало Ивану Савельевичу. Если что-то в этом мире не меняется, так это дурные привычки. Приятно лишний раз в этом убедиться. Ученик встретил его комплиментом:

— Иван Савелич, дорогой, да вы еще хоть куда! Больше восьмидесяти никак не дашь.

Вопрос с консультациями сладили быстро: Сабуров с благодарностью дал согласие. Но все не мог приступить к цели визита, а Митрофанов и не думал идти навстречу, делал вид, что забыл о просьбе: тоже элемент хамства. Наконец Сабуров не выдержал:

— Кстати, Гавриил Стефанович, как насчет встречи с вашей пациенткой?..

Митрофанов округлил вороньи глаза, потом хлопнул себя ладонью по лбу.

— Извините, учитель, совсем вылетело из головы… Тоже, видно, старею. Напомните, кто такая?

— Берестова Анна Григорьевна. Диагноз: маниакальный синдром.

— Ах да, маньяк-убийца. Кажется, невменяемая. Признайтесь, Иван Савелич, в чем тут заковыка? Наверное, есть какой-то другой интерес, помимо научного? Простите за прямолинейность, но вы же знаете, за каждым нашим пациентом стоят очень солидные поручители?

— Догадываюсь.

— Вдобавок в нашем богоспасаемом заведении повсюду глаза и уши. О вашем посещении непременно станет известно.

— Что же тут предосудительного? В моем посещении, я имею в виду? Гавриил Стефанович, чего-то ты крутишь.

— Избави Бог.

— Утром говорил по-другому. Но я ведь не настаиваю. Если обстоятельства изменились… Тебя кто-то напугал?

— Не в этом дело. Время лихое, не вам объяснять. Наука, политика, бизнес — все сплелось в такой клубок, концов не отыщешь. Не хотелось бы сослепу вляпаться во что-нибудь, от чего после не отмоешься.

Сабуров уже пожалел, что приехал, поддался смутному капризу. Жалел и о том, что встретился с Митрофановым. Он помнил его пусть человеком с дурным, вздорным характером, с непомерной гордыней, с комплексом полноценности, но блестящим психиатром, с очень интересными, перспективными идеями, а увидел обыкновенного заматеревшего хищника, хитроумного и наглого, со знакомым рыночным оскалом. Правда, ничего другого он не ожидал увидеть: «Белая дача» не то место, где собираются херувимы на молитвы, и если уж Митрофанов здесь прижился… И все же одно дело — «с волками жить, по-волчьи выть», и совсем иное — стать волком по крови. Не стоило тратить время, чтобы лишний раз убедиться, как это происходит с людьми.

— Давай забудем, Гаврюша, — сказал устало. — Я тебя ни о чем не просил, ты ничего не обещал. Спасибо за прием, за угощение. А также за лестное предложение. Действительно, почему бы не скалымить сотню-другую? Деньги, как известно, не пахнут… Кстати, насчет того чтобы куда-то вляпаться… По-моему, тут ты страхуешься с опозданием. Куда глубже можно вляпаться после «Белой дачи»?.. Налей-ка лучше на посошок.

Смуглое лицо Митрофанова осветилось мягкой, почти влюбленной улыбкой.

— Знаете, за что я вас всегда уважал и ценил?

— Разве ты, кроме себя, кого-то когда-то уважал? Не шути, солдатик.

— За вашу безрассудность. Ведь вам, Иван Савелич, по большому счету на все наплевать, включая собственную жизнь. Я прав?

— Вот ни на столечко. — Сабуров, усмехаясь, показал кончик мизинца — и потянулся за бутылкой. Самый момент смочить горло. Глупая поездка, нелепый разговор — поскорее забыть.

Митрофанов снял трубку, набрал внутренний номер из трех цифр. Кому-то распорядился:

— Приведи Берестову, сынок, да поживее.

Не успели осушить по рюмашке, как в дверях, после робкого стука, возникло видение в желтом больничном халате, с бледным, прозрачно-светящимся лицом, на котором, словно звездочки в ночи, пылали синие глаза. Видение неуверенно шагнуло — и по кабинету прокатился легкий сквознячок. Сабуров уронил руку с сигаретой на стол. Митрофанов пригласил добродушно:

— Проходи, Анна, садись, не бойся. Вон стул.

Девушка опустилась на сиденье, будто облачко на скалу. При этом сказала:

— Ничего, я постою.

— Вот этот господин, — Митрофанов указал на Ивана Савельевича, — знаменитый профессор. Хочет с тобой поговорить. Твой случай его заинтересовал.

Девушка перевела взгляд на Сабурова, и он готов был поклясться, что увидел в глубине ее зрачков собственное отражение. В одно мгновение он помолодел на десять лет.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЭДЕМ

ГЛАВА 1

Эдик Корин, порубленный плотницким топориком, вторую неделю отлеживался в подземном логове и, как зверь, зализывал раны. Ничего не ел, только пил воду из большой черной лужи, натекшей на земляном полу со стен. Для того чтобы напиться, достаточно было выкарабкаться из тряпья и свесить голову с деревянного настила. Когда он это проделывал, десятки, а может быть, сотни крыс, стороживших его покой, с паническим писком разлетались прочь.

По ночам сильно мерз, рваная рана на плече разбухла и нарывала — и у него начинались видения. Та реальность, которую он покинул год или два назад, превратившись в могучего преследователя, смешивалась в этих видениях с яркими образами будущей жизни и с теми местами, куда он обязательно должен переместиться, когда закончит земной подвиг. Однажды он встретился с тем, кто владеет миром и чьим вассалом ему посчастливилось стать после того, как он избавился от всех человеческих упований. Он давно ждал этой встречи, чтобы спросить, скоро ли придет конец его странствиям. Жизнь оборотня не так завидна, как пишут безмозглые сочинители сатанинских трактатов на потребу еще более безмозглой публике, на самом деле она полна муки неутоленных желаний, которым нет конца.

В знойном видении, подобном глубокому обмороку, Корин бродил по Святым горам и заблудился в глубоких сталактитовых пещерах, плавно переходящих одна в другую, и в конце концов ему стало казаться, что он крутится на одном месте, кусая себя за хвост. Со сбитыми в кровь ступнями, задыхающийся от отчаяния, он готов был упасть на землю и умереть, но внезапно увидел смутное зеленоватое мерцание в глубине очередного туннеля. Невыносимый смрад окутал его ноздри, и Корин вздохнул с облегчением. Спасение всегда приходит на пике нравственного и физического истощения, в этом и есть сакраментальный смысл присутствия Властителя тьмы.

Даритель знания восседал в гранитных чертогах на каменном троне и с задумчивой гримасой сосал трубку, у которой чубуком служил натуральный человеческий череп, принадлежащий, как Корин почему-то сразу определил, недоношенному младенцу. Он не испытывал священного трепета, как вроде бы надлежало, а лишь почувствовал изумление оттого, что черты Властителя показались ему знакомыми. Но вспомнить, где видел его прежде, он не смог. Привстав на колени, негромко воззвал:

— Я пришел, ты слышишь ли меня, о Владыка?!

Ответ обескуражил его окончательно. Сквозь клубы вонючего дыма донеслось насмешливое:

— A-а, привет, жертва дефолта! Господи, до чего же ты мерзок! Ну, чего тебе надо, засранец?

— Как чего? — растерялся Корин. — Я служу тебе верой и правдой и рассчитывал на более теплый прием.

Властитель тряхнул чубуком, рассыпав сноп искр, и одна вонзилась Корину промеж глаз, ослепив на короткое время.

— Теплый прием, говоришь? — расхохотался Владыка зловеще. — Если имеешь в виду сковородку, на которой поджаривают таких, как ты, то можно устроить. Но не сейчас, в другой раз.

— Совсем не это, — обиделся Корин. — Про сковородку я вовсе не думал.

— О чем же ты думал, упырь?

— Я хотел всего лишь узнать, долго ли еще мне быть оборотнем?

— Что, надоело?

— Каждый путь утомителен по-своему, государь, но если известны сроки, легче идти.

— Ишь как умно… Ну-ка вякни что-нибудь еще в этом роде, давно я не слышал комариного писка.

— Мне нечего сказать, государь, покорнейше жду дальнейших указаний.

— Ах нечего сказать? Тогда убирайся отсюда, недорезанная сволочь!

Даритель знаний небрежно повел железным перстом, и неодолимая сила ухватила Корина за ворот, раскрутила и швырнула в бездну…

Когда очнулся, ощущая дикую жажду, не мог с уверенностью решить, явился ли ему Властитель воочию или то был фрагмент затянувшегося бреда. В любом случае видение отличалось от всех остальных своей яркостью, достоверностьюи каким-то маразматическим душком. Он долго, напившись из лужи, пытался вспомнить, на кого из живых, хорошо знакомых людей похож Властитель; мнилось, реальный образ вот-вот вспыхнет перед глазами, но этого так и не произошло. Лишь в правой части головы, там, где скользнул топорик злодея, от сильного умственного напряжения раздулся желвак, причинявший сверлящую, жгучую боль, и Корин оставил попытки идентифицировать неподдающееся осмыслению.

Зато именно с этого дня он начал выздоравливать. Кошмары сменились долгими фазами спокойного забытья, когда он парил в воздухе, отдаваясь безмятежному течению вечности, словно теплым морским волнам. Ах как хорошо, как славно плыть в неизвестность, не чувствуя ни тоски, ни грешных желаний! Но главное, в этом волшебном полете он общался с Анеком накоротке, постоянно слышал в себе ее зов, ее слабую, тихую мольбу, точно так же, как глухой музыкант слышит звуки чарующей музыки или как слепой нищий видит золотой поток летящих к нему в шапку монет. Он уже знал, как ее найти. Телефон и адресный стол — вот все, что нужно. У него есть ее имя, год рождения и прежний адрес. Осталось добраться до телефона.

Сообразив, как это просто, Корин зарычал от радости и сразу же, впервые за много дней, ощутил голод. Крысы от его рыка в истерике рассыпались по углам, а некоторые попадали в лужу, откуда он выудил одну, кривоногую, остроносую красавицу с удивительно мягким, пушистым тельцем. Со странным чувством родства заглянул в ледяные бусинки-глазки, тоже будто визжащие, посылающие истошный импульс ненависти. Потом надломил хрупкую спинку, не обращая внимания на вонзившиеся в ладонь острые зубы. Крысиный сок и мякоть не утолили голода, так — баловство, пора было позаботиться о настоящей пище.

…На сей раз выбрался на поверхность засветло — и солнце его ослепило. Около часа просидел в зарослях, приводя в порядок зрение. Прислушивался к голосам, доносившимся с дорожек парка, к машинному шуму дневной Москвы — и чувствовал себя одиноко, как никогда не чувствовал под землей. Опасность разлилась окрест, как болото, липла к коже прозрачной пленкой, сидела в каждом шорохе и звуке, но то, что манило душу, было сильнее инстинкта самосохранения. Он не знал, как это называется, но надеялся, что Анек сумеет объяснить. А возможно, никаких объяснений не потребуется. Все слова, придуманные людьми, давно потеряли свой первозданный смысл от долгого употребления, как ветшает ношенная-переношенная одежда, прикрывающая наготу. Наверное, им достаточно будет лишь прикоснуться друг к другу, чтобы восстановилась связь времен.

Возле летнего кафе на выходе из парка расположился целый ряд новеньких таксофонов. Корин подошел к ним смело, не таясь. На нем были все те же куртка и крепкие полотняные штаны, снятые с пьянчуги-интеллигента, правда, и то и другое заляпано кровью, но порыжелые пятна можно различить, если уж слишком внимательно приглядываться. Еще под землей, с помощью старой опасной бритвы с проржавевшим лезвием он обкорнал космы и бороду, кое-как привел себя в человеческий вид. Ему повезло: возле таксофонов крутились трое молодых людей и девица, обряженная в какой-то расписной балахон. Вся четверка мало чем отличалась от него самого: помятые, немытые, небритые — и в очах стеклянный блеск наркоты. Молодежь выколачивала из автоматов жетоны и уже раскурочила два или три, с десяток оставались еще на очереди. Забаву наркоманы сопровождали идиотским ржанием, прибаутками и матом. Редкие прохожие обходили веселую компанию стороной, стараясь не попасться на глаза. Мирная, обыденная сценка дневной Москвы, еще на памяти Корина вступившей в цивилизованное сообщество. Сбор средств на дозу, которая даст молодым людям силу для ночных, более содержательных приключений.

На Корина обратили внимание, лишь когда он подал голос:

— Господа, не продадите ли парочку жетонов?

Ответила девица.

— Че-его? — прохрипела она.

— Хрен через плечо, — в тон отозвался Корин. — Парочку жетонов, говорю, за наличник.

К нему обернулись остальные трое, даже тот, который только что усердно молотил по таксофону здоровенным булыжником.

— Гля, пацаны! Чудо-юдо притопало. Снежный человек. Зачем тебе жетоны, волосатик? В жопу запихнешь?

— Нет, позвонить.

— А денежки есть?

Корин вывернул из кармана смятый комок — и зелень, и отечественная валюта. Наркоманы враз посерьезнели, заоглядывались по сторонам. Чтобы понять их мысли, не надо быть семи пядей во лбу. С десяток шприцев, наполненных эликсиром счастья, предстали их очарованному воображению. Девица первая приняла умное решение.

— В кустики не хочешь сходить, мой хороший?

— Нет, только жетоны.

— Подумай, приятель. — Парняга с булыжником сделал шаг вперед, и двое других сдвинулись с места, охватывая Корина в кольцо. — Милка с виду тощая, но такое умеет. У жмурика встает.

Ситуация Корину не понравилась, он недооценил силу наркотической жажды, владевшей ребятней. Они готовы затеять бузу на виду у всех. Это ему никак не с руки. Надо было поаккуратнее доставать деньги. Мгновенно вспыхнувшее раздражение отозвалось ломотой в висках. Из-за ерунды, из-за жетонов, приходится терять драгоценное время.

— Ладно, — кивнул он. — Айда в кустики, только вы, парни, не подглядывайте. Не люблю.

— Ништяк! Не сомневайся, мужик. Никто не потревожит. На шухере постоим, — хором загудели пацаны.

В помраченное сознание девицы закралось сомнение.

— Эй, красавчик! А сеанс двести баксов. Дешевле не выйдет. Потянешь?

Корин только сумрачно усмехнулся. Развернулся и быстрым шагом направился обратно в парк. Девица вприпрыжку устремилась за ним, догнала, повисла на руке.

— Ах какой мальчоночка деловой! Страсть люблю волосатеньких… Может, авансом заплатишь? Чтобы потом по-культурному, — горячечно дышала в ухо.

— Уймись, — оборвал Корин. — Жетоны есть?

— Конечно, есть… Вон, вон полянка за березками… Давай туда. Никто не увидит. А увидят, миленький, кайф слаще…

Корин оглянулся. Пацаны держались сзади, шагах в двадцати. Что ж, за березками так за березками. Место действительно оказалось удобным и, похоже, частенько использовалось по назначению: неровная, два на три метра площадка с примятой травой, украшенная ковром окурков и пустыми пивными и водочными бутылками, скрытая от любопытных глаз деревьями и кустарником. Девица, продолжая канючить аванс, опустилась на колени и, не мешкая, начала расстегивать Корину штаны. Кодла маячила неподалеку, оттуда донеслось поощрительное: «Не спеши, барин! Все нормалек. Джигиты на посту!» — и затем гулкое ржание в три трубы.

Корин опустил руки на растрепанный, пушистый затылок наркоманки, надавил большими пальцами заушные сонные точки. Девица слабо трепыхнулась и отключилась. Он не хотел ее убивать, но жажда и голод оказались сильнее. Нагнувшись, прокусил вену и сделал, почмокивая, несколько жадных, быстрых глотков. Отравленная кровь была сладковато-желчной на вкус. Он уложил девушку на траву и обшарил расписной уродский балахон. Два глубоких кармана набиты жетонами под завязку. Корин зачерпнул горсть и, согнувшись, нырнул в заросли.

Уже отойдя на приличное расстояние, услышал заунывные крики, будто стая чаек курлыкала над выброшенной на берег китовой тушей.

Сделав большой крюк, Корин вышел на бензозаправочную станцию на берегу канала. На станции, расположенной поодаль от трассы, заправлялось две-три машины; чуть в стороне, словно специально для него, была установлена будка телефона-автомата с застекленным колпаком. Лучше, как говорится, не придумаешь. Из будки великолепный обзор: никто не подойдет незаметно.

Сначала он набрал «09», но нарвался на бесконечные длинные гудки. Видно, что-то переменилось в телефонном секторе с тех пор, как он отсутствовал. Напрягшись, припомнил номер телефона одной коммерческой справочной фирмы, чьими услугами частенько пользовался, когда был молодым, удачливым бизнесменом и чувствовал себя свободным человеком в свободной стране. Ответила барышня и чарующим, нежным голоском попросила назвать номер кредитной карточки. Корин, злорадствуя, продиктовал код: придется расплачиваться одному давнему конкуренту, если тот еще на плаву. Через минуту выяснилось, что да, на плаву, платежеспособен. И вскоре Корин получил вожделенный адрес: улица Дмитрия Ульянова, дом семь…

Ехать через весь город среди дня, под палящим солнцем — нечего и думать, хотя сердце вещало: давай, давай, давай!.. Корин добрел до ближайших мусорных баков и хорошенько отоварился, набил два пакета отличной жратвой: среди прочих доброкачественных объедков попалась половина подгнившей с одного бока жареной курицы и батончик иноземного кекса в нарядной обертке. Плюс к этому — вот уж хорошее предзнаменование! — на две трети полная бутылка красного вина, заткнутая бумажной пробкой. Пробку вынул, понюхал, лизнул — приятно шибает уксусной кислинкой, приторно-сладкое на вкус.

Через ближайший канализационный люк опять спустился под землю и, прежде чем отправиться в путь, плотно пообедал, поглощая вперемешку мясо, ошметки соленой рыбы, с хрустом разгрызая куриные кости, запихивая в рот огромные ломти хлеба. Разумеется, это не та пища, которой требовал организм, но все же лучше, чем ничего. На сладкое умял кекс, запив двумя-тремя глотками густого, прокисшего вина. Бутылку заткнул и спрятал в карман. Пригодится в дороге.

После обильной трапезы его развезло, все-таки раны еще давали о себе знать, и Корин, растянувшись на промозглом полу, покемарил около часа. В томительном, сытном забытье привиделась Анек со слезами на глазах. Она звала его, манила: ну иди же скорее, ну иди же, хватит спать!

Услышав ее зов столь отчетливо, как шум в ушах, он потянулся, вскочил на ноги, стукнувшись макушкой о деревянное перекрытие. Пора!

Подземный город Корин изучил так же хорошо, как когда-то в далеком прошлом все уголки пятикомнатной квартиры на Садовом кольце, и все же, чтобы преодолеть некоторые отрезки, потребовалась изрядная ловкость. Город, оседая в преисподнюю, каждый день устраивал новые ловушки неосторожному путнику. Там, где вчера тянулся ровный туннель в человеческий рост, сегодня чернел глиняный оползень, словно холестериновая пробка, закупорившая артерию; а на том месте, где недавно простиралась бетонная площадка, хоть в футбол играй, плескалось смолянистое озерцо, вдобавок уже заселенное какими-то тварями, норовящими подпрыгнуть из воды и вцепиться в ногу. Приходилось искать обходы, сбивать камнями пудовые замки на железных дверях, запертых навеки, переплывать шумные вонючие потоки, подобные горным ручьям, и каждый шаг грозил увечьем, а то и падением в один из колодцев, куда камень, брошенный вниз, улетал бесшумно, не доставая дна. Однако компас, заключенный в мозгу Корина, не сбился ни разу.

Неподалеку от Манежа, чуть ниже торгового центра, возведенного Лужковым на изумление честному люду и для посрамления иноземцев (нищие россияне забредали сюда, чтобы поглазеть на богатые товары, которые прежде, при поганом режиме, не мечтали увидеть в самом прекрасном сне), у Корина произошла волнующая встреча. Из бокового прохода, словно осы из дупла, выскользнули два точно таких же, как он, волосатых существа, самец и самка. Все трое оторопели. Корин сразу определил, что существа, бывшие когда-то тоже людьми, одичали до такой степени, что с ними невозможен нормальный разговор. На обоих не осталось клочка одежды, сквозь густой волосяной покров посверкивали хитрые, злобные глазки. Правда, самка, бывшая пониже ростом, но заметно массивнее в бедрах, что-то невнятно прохрипела и кокетливо отставила ножку, причем жест можно было одинаково расценить как приглашение к контакту и как угрозу. Минуту-другую подземные жители пристально разглядывали друг друга, прикидывая свои силы, потом одновременно попятились, утробно рыча. Еще мгновение — и парочка исчезла в проходе, оставя на сердце у Корина неприятный осадок. Он дал себе слово, что, если все пойдет по плану, обязательно вернется сюда вместе с Анеком и разузнает, кто это такие. Не исключено, что судьба посылает ему соратников по борьбе.

На поверхность выбрался уже в сумерках, в районе метро «Академическая». Вечер стоял теплый, по-летнему душный, со множеством сильных запахов. После спертого, чистого, естественного воздуха подземелья дышалось с натугой, но Корин давным-давно не обращал внимания на такие мелочи. Привыкший парить на вершинах духа, ко всем проявлениям подлой физиологической сущности он относился снисходительно, отчасти с презрением. Чтобы уточнить направление, он обратился к пожилой женщине, торгующей редиской и зеленью, разложенными на газетке. Все обошлось гладко. У торговки он не вызвал настороженности, а улица Дмитрия Ульянова оказалась совсем рядом, как он и предполагал.

Следующая трудность — подъезд с кодом. Рядом на скамейке расположились двое старушек и вели непринужденную беседу, зорко поглядывая окрест. О-о, он хорошо помнил эту публику: если заподозрят неладное, мигом поднимут хай. Пришлось в отдалении ждать удобного случая, который вскоре представился. Из подъезда выкатилась шумная компания — молодые люди со своими подружками, все сильно навеселе, и пока они выходили, он успел прошмыгнуть внутрь. Сердце билось тугими, ровными толчками, но он не чувствовал близкого присутствия Анека, и это его озадачило.

Дверь квартиры на третьем этаже, обитая кожей. На звонок никто не отозвался. Возможно, Анек еще не вернулась с работы, возможно, сегодня вообще не вернется. Он готов ждать сколько угодно на площадке между этажами, но это чревато непредвиденными осложнениями. Кто-нибудь обязательно его заметит, а по нынешним временам чужой человек обязательно вызовет желание позвонить в милицию. Подергал дверь — вроде бы обыкновенная.

С короткого разбега, сконцентрировавшись, со страшной силой саданул в дверь плечом и, как тараном, снес ее с первого удара. Истошно взвизгнув, она повисла на одной верхней петле. Изнутри он быстро придал ей прежнее положение — и с облегчением огляделся.

Все в квартире дышало ею. Начиная с домашних тапочек в прихожей и кончая косметикой в ванной. Корин не спеша обследовал обе комнаты — спальню и гостиную, а на ее кровати с четырьмя подушками разных размеров, покрытой пушистым серым покрывалом, даже полежал, отдохнул. Он определил две важные вещи: во-первых, это не ее собственное жилье, хотя Анеком пахло ощутимо и внятно; а во-вторых, и это самое печальное, она не наведывалась сюда уже несколько дней, может быть, и недель. И мало надежды, что вернется сегодня. Впрочем, это его не обескуражило. Свидание откладывается, но вряд ли надолго, тем более впереди у них обоих — вечность.

С постели, убаюкав и помассировав онемевшее плечо, он перебрался на кухню, где в стенном шкафу обнаружил несколько банок консервов: тушенка, горбуша в масле, зеленый горошек, а в холодильнике — заплесневелый кусок сыра и еще что-то в промасленной бумаге, подгнившее, не имеющее определенного вида, но бывшее все-таки несомненно едой. Он разогрел на сковородке тушенку с зеленым горошком и вскипятил на плите чайник, радуясь тому, что не забыл, как это делается. Для дальнейших розысков следовало восстановить как можно больше человеческих навыков.

Перекусив, вернулся в гостиную и устроил более тщательный осмотр, надеясь в бумагах и безделушках отыскать какой-то след. Долго изучал телефонный справочник, но звонить никуда не стал. Не принесло результата и исследование платяного шкафа, откуда он всю одежду вывалил на пол. Погружался волосатой мордой в легкие воздушные материи, впитывал трепещущими ноздрями волшебные ароматы ееплатьев и кофточек, урчал от удовольствия, но тайну Анекова исчезновения так и не разгадал. Повсюду — на стенах в гостиной, на зеркалах в ванной, на кухне на белом кафеле — оставил свои знаки: яркой помадой засвидетельствовал посещение. Пусть знает, кто за ней приходил. Его кабалистический символ — три смыкающиеся бороздки, след когтей зверя.

Соседи — вот кто может навести на след, и в этом ему неожиданно повезло. Услышав шевеление за входной дверью, Корин поглядел в «глазок» и увидел мальчика лет двенадцати, светловолосого, в опрятной курточке и штанишках. Изображение размывалось, но личико у мальчугана озабоченное, и он явно интересовался Анековой квартирой, бессмысленно топчась на площадке. Главное, не напугать парнишку.

— Кто там? — как можно мягче спросил Корин.

Мальчуган отшатнулся, будто его ударили. Но не убежал.

Корин открыл дверь, стоя спиной к свету, так что лицо оставалось в тени. Спросил весело:

— Тебе кого, молодой человек? Аню?

Мальчуган ответил с запинкой, заведя руки за спину:

— Извините, я увидел с улицы свет… Думал, тетя Аня вернулась.

— Нет, пока не вернулась… А ты кто? Ее дружок?

— Ну… Живу здесь, вон в той квартире… Иногда разговариваем.

— Так заходи! Чего на пороге стоять?

Корин был почти уверен, что мальчишка попытается слинять, и приготовился настичь его прыжком, но тот неожиданно смело шагнул в квартиру. Корин захлопнул дверь. Теперь освещение падало на него прямо, и он ожидал, как мальчик отреагирует на его звериный облик. И был удивлен вторично. Тот не выказал ни испуга, ни замешательства, только спросил:

— Вы ее родственник, да?

— Почему так подумал?

— У вас же ключи, значит…

— Тебя как зовут, малыш?

— Валерик.

— А меня — дядя Эдик… Если хочешь знать, я ее двоюродный брат, — взял мальчонку за теплую, мягкую ладонь и увлек на кухню, усадил на стул. Сам опустился напротив. — Такая оказия, Валерик. Я ведь издалека приехал, в отпуск. Надеялся повидать сестренку, а ее нету. Не подскажешь, где она?

Ребенок поднял на него светлые глаза, полные старческой мудрости.

— Вы не ее брат.

— С чего ты взял? По-твоему, я вру?

Корин уже понял, что перед ним не простой мальчик и что он безусловно что-то знает, но поладить с ним не так уж легко. Он не из того поколения, которое выбрало «пепси», а из следующего, которое уже не имело возможности ничего выбирать и вылупилось на свет исключительно по недосмотру Кириенко со товарищами. В каком-то иррациональном смысле этот мальчик был его, Корина, наследником.

— Чего молчишь? Испугался, что ли?

— Вы не похожи на тетю Аню. Она добрая, а вы нет.

— Я тоже добрый. Хочешь денег? — Пытаясь улыбнуться или хотя бы напустить на рожу доверительное выражение, Корин достал из кармана несколько смятых сторублевок. — Бери. Этотебе.

— За что?

— Просто так. Анины друзья — мои друзья. Бери, у меня их полно. Я с Севера приехал. С алмазных приисков.

Мальчик задумчиво покачал головой.

— Вы не с Севера, дядя Эдик.

— Как не с Севера? Откуда же я? — Лапа Корина так и повисла в воздухе с зажатыми в ней купюрами.

— Вы знаете откуда. Зачем вам тетя Аня?

— Не слишком ли ты любопытен для своих лет? — не сдержался Корин, но тут же поправился: — Извини, ты, конечно, прав, Валерик. В наше время никому нельзя доверять. Но я могу доказать, что я ее брат.

— Не надо, — с какой-то даже скукой отозвался мальчик. — Вы лучше скажите, зачем она вам?

— А ты упрямый, сынок… Тогда сам сперва ответь, только честно.

— Пожалуйста. Я никогда не вру.

— Тетя Аня, как ты ее называешь, кем тебе приходится?

— Я же сказал, разговариваем иногда.

— И все?

— Да, все… Она хороший человек, самый лучший, каких я знаю.

— Лучше папы с мамой?

Валерик поморщился — и промолчал. Старческое выражение проступало в его бледных чертах все отчетливее, и Корину захотелось поскорее отправить его на тот свет, чтобы он больше не мучился на этой, не приспособленной для умненьких детишек земле.

— Полагаю, — сказал Корин, не стараясь больше улыбаться, — Анек попала в беду. Я хочу ей помочь. И могу ей помочь. Вот зачем.

Оказалось, на сей раз он нашел нужные слова и верный тон. По худенькому тельцу мальчугана словно пробежала судорога. Губы искривились в печальной усмешке.

— Вы правда хотите ей помочь?

— Конечно.

— Как же вы это сделаете?

— Проще простого, Валерик. У меня денег куры не клюют. Не солить же их. Ты не маленький, понимаешь. Когда у человека много денег, он может сделать все.

— Но вы, дядя Эдик, не совсем человек, — мягко поправил мальчуган, и у Корина ни с того ни с сего задергалось веко.

— Кто же я, по-твоему?.. Какой-то чудной получается разговор, Валерик. Не веришь моим словам, не веришь, что я с Севера… Хорошо, сам-то ты кто? Откуда я знаю, что ты просто не мелкий воришка? И специально пасешь эту хату?

— Нет, не воришка. Я же не взял у вас деньги.

— Тебе вообще не нужны деньги?

— Немного нужны, но не очень… Деньги — всего лишь информация. У кого много информации, тот долго не живет. Я объяснял тете Ане, но она не слушала. Конечно, взрослая. Взрослые стараются жить своим умом, только не всегда у них получается.

Меж лопаток у Корина заискрило, приступ ярости неизбежен. Мальчишка явно испытывал его терпение. Одного прикосновения хватит, чтобы переломить худенькую шейку. И в то же время Корин ощущал нечто вроде уважения к юному созданию — давно забытое чувство. Он зашел с другого бока.

— Значит, ты предупреждал, но она не послушалась. И что с ней произошло?

— Можно я закурю? — спросил Валерик застенчиво.

— Кури… Только у меня нет сигарет.

Валерик поднялся и, как у себя дома, достал из настенного шкафчика пачку «Кэмела». Прикурил. Спокойно, по-взрослому сделал глубокую затяжку, стряхнул пепел в блюдечко.

— Этот боров из «Токсинора», который к ней повадился… Он похож на вас, дядя Эдик. Каким вы были прежде, не сейчас. Я когда увидел, сразу понял, что он вампир. Но она в него влюбилась.

— И что дальше? Влюбилась — и что?

Чем больше Корин в него вглядывался, тем вернее признавал своего. Отщепенцы все похожи друг на друга, не ведают возрастных различий, да и никаких других. Явилась странная мысль, что, возможно, не следует Валерика убивать, разумнее оставить на выпас.

— Поклянитесь, что не причините ей зла, дядя Эдик, — внезапно потребовал мальчик, дерзко сощурив глаза.

— Чем поклясться?

— Чем хотите.

— Клянусь своей мамой, а также всеми святыми. Этого достаточно?

— Да и в самом деле, — мальчик выпустил дым через ноздри, — чем сейчас, ей все равно не будет.

— Где она? Быстрей, Валерик. Время идет.

— Боров упрятал ее в психушку. Сперва в тюрьму, а потом в психушку. Там из нее сделают овоща или заколют насмерть. Она ни в чем не виновата. Просто те, кто влюбляется, становятся слепыми.

— Хорошо сказано. Где эта психушка?

— Не знаю. Можно узнать в «Токсиноре». У меня есть телефон.

— Послушай, Валерик. Ты случайно не вешаешь мне лапшу на уши? Тюрьма, психушка, боров какой-то… Может, тебе все привиделось? Может, у тебя крыша поехала?

— В газетах писали.

— Ты читаешь газеты?

— Читаю. Не все, конечно, подряд. Биржевые сводки, уголовную хронику. Ну, что для жизни необходимо… Вы вытащите ее оттуда?

— Валерик, если крутишь вола?..

Мальчик загасил сигарету в блюдечке, сделав это очень аккуратно, до последней искры.

— У вас получится, дядя Эдик. Только нельзя появляться в таком виде. Вас могут запереть в палату. Подумают, что сбежали из какой-то другой психушки.

— Сынок, говори, да не заговаривайся. Недолго и по тыкве схлопотать.

— Я не хотел сказать ничего обидного. Просто вам надо побриться и помыться. Чтобы не выделяться. Я принесу папину бритву. А вы пока позвоните.

— Куда позвонить?

— В «Токсинор», куда же еще?

— И что сказать?

— Вам ответит секретарша. Ее зовут Тамара. Представитесь, что из налоговой полиции. Или еще кем-нибудь. Она даст адрес. Мужикам она ни в чем не отказывает.

— Про нее, про Тамару, тоже прочитал в газете?

— Нет, зачем… — мальчик немного смутился. — Тетя Аня рассказывала. Я сам пробовал звонить, но у меня по телефону голос похож на женский. Женщин Тамара ненавидит. Сразу бросает трубку. Так я пошел за бритвой?

Корин тряхнул головой — наваждение какое-то.

— Хорошо, ступай… Но учти, если попробуешь смыться…

— Из-под земли достанете, — с улыбкой перебил Валерик. — Не волнуйтесь, не сбегу.

Оставшись в одиночестве, Корин, будто в забытьи, открыл и умял еще пару банок консервов. Валерик произвел на него сильное впечатление, и на мгновение он усомнился в том, что дьявол всесилен.

ГЛАВА 2

Трихополов справлял сорокапятилетний юбилей. На загородную виллу набилось больше ста приглашенных, и не было среди них человека, который не чувствовал бы себя польщенным. Министры, крупные бизнесмены, депутаты, представители творческой элиты, уголовные авторитеты, ведущие телевизионных шоу, популярные актеры — одним словом, весь бомонд. Каждый из гостей по юбилейной смете обошелся ему в тысячу баксов, но Илья Борисович не жалел о вроде бы неоправданных затратах: если подумать, сорок пять годков тоже бывает лишь раз в жизни. Все эти люди в той или иной мере обладали влиянием и капиталом и были так или иначе между собой знакомы, но это не означало, что собрались единомышленники и друзья. Напротив, многие смертельно враждовали друг с другом, плели интриги, строили всевозможные козни и иной раз, казалось, готовы были перегрызть друг другу глотки; но все распри были семейного характера и продолжались до тех пор, пока на горизонте не возникала общая, грозящая их благополучию опасность. Объединившись, они представляли собой неодолимую силу, способную смести любое правительство. К какой бы фракции, политическому течению или финансовому клану они ни принадлежали, каждый всегда помнил, что у них единый враг, этот враг беспощаден и имя ему — Россия. Пусть поверженная, истощенная, заселенная покорными, превращенными в скот племенами, она по-прежнему пугала их своим тупым, пьяным, непредсказуемым, не поддающимся культурному осмыслению рылом.

Пожалуй, можно сказать, что все они были детьми святого августа 91-го года, который укрепил во власти царя Бориса; но окончательно их сплотил окаянный октябрь 93-го, когда московская чернь, до того прятавшаяся в норах, вдруг высыпала на улицы, налила бельмы винищем и, собравшись в огромные толпы, попыталась оказать сопротивление мировому порядку. Быдло расстреливали из танков, травили «черемухой», благородные омоновцы месили его сапожищами, а оно все перло и перло, как тесто из квашни. О незабываемые, судьбоносные, переломные дни… Стократно прав великий Булат, тонко выразивший чувства всех прогрессивно мыслящих граждан, которые испытывали истинное наслаждение, наблюдая, как варится в Борькиных чугунках кровавая каша; но ведь и страх никуда не делся, этот жуткий, первобытный страх перед возможным (все-таки возможным!) возвращением варвара, для которого нет ничего святого, включая и частную собственность. Однажды разум восторжествовал и голодную толпу размазали по стенкам, разогнали обратно в норы, но где гарантия?..

Ужин был позади, гости, в ожидании обещанной иллюминации и еще каких-то сюрпризов, небольшими группками разбрелись по парку, прогуливались, скапливались возле многочисленных столов, накрытых под навесами возле бассейна. Между гостями шныряли девушки-официантки в купальниках, все поголовно топ-модели. Поверх деревьев лилась изысканная музыка, исполняемая оркестром Большого театра, спрятанным в специально акустированном павильоне. Теплый августовский вечер благоволил празднику, насыщая воздух легкой цветочной прохладой. Из зарослей кустарников и со стороны яблоневого сада то тут, то там доносились истошные женские вопли и гулкий хохот подвыпивших мужчин — это некоторые из гостей, те, кто помоложе, предавались невинным пастушеским забавам. На роскошном юбилее никто не должен остаться обделенным. Таково желание хозяина, о котором он объявил в своей застольной речи.

Сам Трихополов, обособясь в беседке, увитой диким виноградом, неспешно беседовал с седовласым Энтони Джонсоном, почетным гражданином Техаса. Их связывали давние отношения, мистер Энтони был одним из немногочисленных западных бизнесменов, которые начали вкладывать деньги в Россию еще при меченом Горби и продолжали это делать доныне, несмотря на все разочарования. Старик верил в светлое будущее россиянского бизнеса, хотя бы потому, что увяз в нем крепко. У себя на родине он со своим концерном «Балтимор» входил маленькой составной частью в империю Гейтса и, доживя до преклонных лет, все еще таил надежду вырваться из-под могущественной опеки. Илья Борисович по мере сил укреплял, поддерживал в нем эту надежду. Простодушный старик, возможно, по причине старческого слабоумия, усиливающегося от визита к визиту, с восторгом внимал завиральным идеям Микки Мауса. Особенно почему-то воодушевлялся, когда слушал рассказы о том, как они будут делить огромные дикие территории между Уралом и Дальним Востоком, одаривая лакомыми кусками лишь тех, кто оставался верен финансовому братству в самые трудные времена и не предавал побратимов ради миски чечевичной похлебки. Энтони Джонсон понятия не имел, что такое чечевичная похлебка, но блаженно улыбался и облизывался. «Был у россиян в каком-то давнем веке ученый богослов по имени Михайло Ломоносов, — рассказывал, тараща лиловые глаза, Трихополов. — Выходец из самых низов, но оказался провидцем. Говорил, наши богатства Сибирью прирастать будут. Так оно и выйдет, драгоценный мой друг Энтони!»

Сегодняшняя встреча с американцем была для Трихополова знаковой и важной. Потому и подгадал ее к юбилею, на котором мистер Энтони мог собственными глазами убедиться в прочности положения и влиятельности Трихополова. Еще бы! Застольные речи гостей (а это все были далеко не пешки в россиянском сообществе) звучали как слаженный гимн его могуществу. Знаменитые рыночные министры, банкиры и с пяток олигархов не просто выражали Трихополову дань уважения, поздравляя с днем рождения, но рапортовали о бесконечной личной преданности и делали это, фигурально говоря, почти коленопреклоненно. Получилась лишь одна накладка: не удалось вытянуть на юбилей президента, зато его личный представитель прямо за столом вручил Трихополову звезду героя России и зачитал душевное поздравление с признанием его заслуг перед отечеством.

После обильного застолья Энтони Джонсон разомлел, его маленькие голубенькие глазки ежесекундно жалобно смаргивали, из них сочилась бледная старческая жижа, но с побагровевшей физиономии не сходила вымученная приветливая улыбка. Чисто американский, как полагал Трихополов, феномен: демонстрировать свою жизнеспособность до потери пульса. Беседу вели на английском, которым Микки, естественно, владел в совершенстве, как и большинство собравшихся, отчего временами у выживающего из ума американца случались провалы сознания и он представлял, что находится где-то на уютной техасской лужайке. Он сделал Трихополову изящный комплимент: оказывается, многие его соотечественники до сих пор считают Россию дикой, невежественной страной, где по улицам бродят медведи, а на самом деле россияне, и он первый тому свидетель, совершили огромный культурный прорыв в мировую цивилизацию. В подтверждение привел забавный пример, как какой-то нищий возле отеля обратился к нему за милостыней на чистейшем английском языке.

— То ли еще будет, — усмехнулся Трихополов. — Парламент готовит закон об образовании. Скоро в московских школах преподавать начнут по-английски. И по штатовским учебникам.

— Однако, — старик хитро сощурился, — я слышал, ваш уважаемый президент тяготеет к пангерманским духовным ценностям?

— Ничего подобного, — возразил Микки. — Это у него наносное, от прежнего режима. В душе, уверяю, он такой же американец, как мы с вами.

Он решил, что пора перейти к делу: в полусонном состоянии старик податлив, как воск. Выставив из беседки двух юных полуголых массажисток, прилепившихся к американцу с боков, важно изрек:

— Позволь, дружище Энтони, преподнести небольшой подарок. От чистого сердца! — Трихополов извлек из-за ширмочки кожаную папочку с золоченой застежкой.

— Что такое, Ильюша? Долговые расписки? Новый Уголовный кодекс? — пошутил мистер Энтони, принимая папку, но не спеша заглядывать внутрь.

Трихополов хохотнул, оценив шутку.

— Бери выше, дружище. Фирма «Токсинор». Помнишь, мы обсуждали? Она твоя. Остались кое-какие формальности, надеюсь, твои парни с этим справятся.

Американец напряг память, отчего по восковому лбу пролегли глубокие продольные бороздки.

— Ах да! Конечно, помню. Торговля недвижимостью и прочее… Спасибо, Ильюша, тронут. Ты уверен, что мне это нужно?

— У нас говорят, дареному коню в зубы не смотрят… Через «Токсинор» можно провести любую сделку. На вполне законных основаниях. Образно говоря, через это игольное ушко при определенных обстоятельствах пролезет целый континент. И никто об этом не узнает.

— Почему никто не должен знать?

Трихополов скрыл моментально вспыхнувшее раздражение: иногда старику приходилось, как невменяемому, по нескольку раз разжевывать очевидные вещи, при этом невозможно было понять, когда тот валял дурака, а когда у него в башке действительно заклинивало.

— Специфика российского бизнеса, сэр. Игра только на опережение. Мы должны оформить большинство контрактов до того, как парламент утвердит закон о продаже земли. Это осуществимо лишь через посреднические фирмы вроде «Токсинора». Не стоит выдумывать велосипед. Обычная практика. В принципе «Токсинор» с его размахом — это золотое дно. Пришлось попотеть, чтобы отбить его у конкурентов.

В следующее мгновение Энтони Джонсон доказал, что если он и находится в умственном распаде, то далеко не в окончательном.

— Старина Джо Смайлз, кажется, имел дело именно с «Токсинором», не так ли, Ильюша?

— Вы знали Смайлза?

— Немного, совсем немного… Ужасная трагедия… Это был святой человек. Больше того, джентльмен. Если вы понимаете, Ильюша, о чем я говорю.

Трихополов не выглядел растерянным.

— Трагедия разыгралась буквально на моих глазах, — признался он. — Однако для России такое не в диковину. Любовный треугольник, наркотики плюс русский идиотизм. Там, где дело проще всего решается в нотариальной конторе, полудикий русачок непременно хватается за топор.

— Насколько мне известно, Смайлза застрелили в отеле.

— Да, разумеется. Топор — это фигурально. В этой истории замешана молодая женщина, любовница бывшего директора-маньяка.

— Хотите сказать, старина Смайлз пострадал из-за молодой женщины? — искренне удивился американец.

— Суда еще не было, но амурная версия не исключена. Во всяком случае, коммерческих мотивов следствие не обнаружило.

Энтони потянулся за бокалом с апельсиновым соком, но передумал, ухватил из вазы виноградную гроздь, отщипнул ягодку и положил в рот. Аппетитно почмокал.

— Пути Господни неисповедимы… Хотелось бы посмотреть на даму, увлекшую такого человека, как Смайлз. Он ведь, пожалуй, мой ровесник.

— Полагаю, будете разочарованы, — улыбнулся Трихополов. — Обыкновенная свежая россияночка, вдобавок психически неполноценная. Она сейчас в клинике для душевнобольных. Диагноз неутешительный. Сексуальная паранойя.

— Первый раз слышу о таком заболевании, — вторично удивился старик.

Трихополов подлил в его рюмку черного вина из маленького хрусталя графина.

— Попробуйте, дорогой Энтони, вам понравится… Что касается истории со Смайлзом… Позволю себе немного философии. Когда-то в ранней молодости я, как все разумные существа, стремился постичь духовное начало жизни. Не поверите, но я был романтическим юношей, увлекался серьезной музыкой и писал стихи. Больше того, гордился своим званием гомо сапиенса, человека мыслящего. Увы, грезы созревающего ума, сказки венского леса… Мир устроен гораздо примитивнее. Никаких гомо сапиенсов в природе не существует, есть только гомо экономикус. Бородатый Карла был близок к истине. Впоследствии где-то, кажется, у Поппера я наткнулся на удивительно точную мысль: любая попытка придать человеческому бытию высший смысл есть не что иное, как идеологическая диверсия против отдельной личности. А вся история человеческой цивилизации — это, по сути, история экономического развития, не более того. Ошибался старина Кант, так красиво рассуждая о нравственном законе. Все моральные нормы, выработанные человечеством, — это всего лишь некий адаптационный механизм, средство для более или менее безопасного сосуществования людей-животных. Построение общей этической системы, эта кого царства добра и справедливости, невозможно в принципе. Человек, как любое другое животное, подчиняется инстинктам, и если их удовлетворению мешает нравственный закон, он переступит его с такой же легкостью, как расшалившийся ребенок отрывает голову кукле. Забавное недоразумение природы, ее экономический выкидыш — вот что такое человек. Все, к чему он на самом деле стремится, все, что ему необходимо для так называемого счастья, вы, дорогой Энтони, найдете на моем маленьком празднике: много доброкачественной жратвы, вино, блеск драгоценностей, символизирующих богатство и успех, и, разумеется, большой выбор самок для удовлетворения основного рефлекса. Ничего сверх этого. Вы согласны со мной, дружище?

Энтони Джонсон сытно рыгнул и потянулся, отгоняя дрему.

— Вы умный человек, Ильюша, я давно это знал, но не могу понять, какое отношение ваши слова имеют к несчастному сэру Смайлзу?

— Прямое, самое прямое! Случившееся с ним подтверждает теорию о бессмысленном, хаотичном, непредсказуемом существовании гомо экономикуса. Сработали первичные инстинкты, лопнула хрупкая оболочка цивилизации — и бедолагу сдуло с земной коры порывом пещерной страсти. Причина его гибели в сломе защитных личностных механизмов, в переоценке своих сил, а все остальное — лишь сопутствующие обстоятельства, которые могли сложиться по-разному, но результат был бы тот же. Искать виновных в таком деле все равно что ловить кошку в темной комнате, понимая при этом, что ее там нет.

Старика чем-то встревожило красноречие обычно немногословного российского собрата.

— Ильюша, не лучше ли вернуться к нашим, как у вас говорят, барашкам? Благодарю за подарок, но скажи, пожалуйста, кто сейчас возглавляет «Токсинор»? Надеюсь, не убийца Смайлза?

Про себя Трихополов злорадно улыбнулся. Все америкашки одинаковы: абстрактные речи действуют на них как укол промидола.

— Второй сюрприз, Энтони-джан. Директор замечательный. Знаменитый психиатр, экстрасенс. С богатой практикой. При этом русачок чистых кровей, без всяких двойных гражданств. Ни с какой стороны не подкопаешься.

— Шутишь, Ильюша?

— В каком смысле?

— При чем тут психиатр?

Трихополов щелчком пальцев подозвал слугу и велел привести доктора Сабурова, который скорее всего укрылся в библиотечном зале. Слуга, мужчина средних лет с неприметной внешностью особиста, не задал ни одного вопроса и исчез так же бесшумно, как появился.

— Сейчас познакомлю, — сказал Трихополов, потирая ладони, — сам увидишь, что за человек. В вашей прославленной Америке такие давно повывелись. Все сомнения развеются.

— Пожалуй, я бы предпочел отправиться в отель, — слабо возразил Энтони. — Годы, Ильюша, требуют уважительного к себе отношения.

— Какие там годы, дружище… Небось, еще девяноста нету. Самый расцвет для бизнесмена.

— Иногда мне не совсем понятен россиянский юмор, — кисло пожаловался американец.

Войдя в беседку, Сабуров с порога взмолился:

— Отпусти грешную душу на покаяние, Илья. Сколько можно водку трескать… Покоя сердце просит.

Трихополов, не поддержав шутливый тон, церемонно представил его американскому миллионеру.

— Приятная новость, Иван Савелич. Мистер Энтони любезно согласился принять контрольный пакет акций «Токсинора». Естественно, кроме нас троих, об этом никому знать необязательно. Какова крыша, а?

Американец и доктор Сабуров обменялись поклонами. Похоже, оба не понравились друг другу с первого взгляда, на что Микки и рассчитывал. Трудно отыскать более несовместимые фигуры, чем стареющий россиянский ученый, у которого давно вышибли почву из-под ног, но который свято хранил в душе тщательно скрываемые совковые идеалы; и преуспевающий представитель транснациональных корпораций, встретивший старческое слабоумие в полном расцвете творческих сил. Про них сказано поэтом: лед и пламень.

Кряхтя, подчеркивая утомление, Иван Савельевич опустился в плетеное кресло и тут же, смущенно улыбнувшись, извинился за то, что не бельмеса не понимает на бусурманском языке. Первая откровенная ложь, которую Трихополов за все время знакомства услышал от честного доктора. Разумеется, тот частенько хитрил, лукавил, да и профессия накладывала отпечаток, но чтобы вот так, с кондачка, солгать неизвестно зачем, такого за ним не водилось. Трихополов с удовольствием передал американцу извинения. Энтони ответил по-русски:

— Ничего, я тоже плохо, плохо говорю, совсем бестолковый.

После этого завязалась легкая беседа, в которой Трихополов, посмеиваясь, принимал участие в качестве переводчика. Американец спросил, почему уважаемый русский профессор, будучи не первой молодости, решил заняться бизнесом. Сабуров ответил, что его уговорил, вынудил достопочтенный Илья Борисович, а ему самому «Токсинор» так же нужен, как собаке пятая нога. В переводе это прозвучало иначе. Оказывается, ученого соблазнила возможность наблюдать изнутри процессы дальнейшей дебилизации россиянского общества, что, он надеется, даст ему материал для сенсационной книги. Американец, признавшись в своем невежестве, поинтересовался трудами Ивана Савельевича, на что тот ответил, что никаких особенных трудов нет, так, одни ошметки, незавершенные планы, но в переводе Трихополов назвал две почитаемые в узких кругах монографии и книгу «Смерть в жизни или наоборот», ставшую лет пять назад настоящим бестселлером.

— Я признаю медицину только в виде хирургии, — заметил Энтони Джонсон. — Все остальное — чистое шарлатанство.

Сабуров с ним согласился.

— Хотя, — добавил американец, — некоторым помогает голодание. Представляешь, Ильюша, моя невестка Эльза таким образом вылечилась от алкоголизма. Доктор, а что бы вы посоветовали от геморроя? Замучил, проклятый.

Сабуров с глубокомысленным видом сообщил, что если пользоваться народными средствами, то при геморрое, а также при некоторых других заболеваниях, связанных с возрастом, пожалуй, кроме голодания, лучше всего использовать уринотерапию. Рецепт такой: стакан урины натощак, стакан перед обедом и стакан на ночь. Плюс к этому — уриновые компрессы на беспокоящие места.

— Откуда же я возьму столько мочи? — озаботился мистер Энтони. — У меня, любезный доктор, с этим тоже некоторые затруднения.

— Можно брать у родственников, у соседей, у кого угодно, но желательно, чтобы это были люди, к которым вы испытываете душевную симпатию.

Сорокапятилетний юбиляр, давясь от смеха, тут же предложил свои услуги, но мистер Энтони не обратил внимания на его, возможно, остроумную реплику. Он проникся доверием к хмурому русскому профессору, увлекся и начал перечислять свои застарелые болячки, из которых выделил радикулит, аденому предстательной железы, гипертонию, ишемическую болезнь, синдром Ульяшова-Зеккера, паралич левого уха и болезнь Паркинсона. Сабуров внимательно его выслушал и заверил, что все это пустяки, не заслуживающие внимания. Единственное, чего следует по-настоящему опасаться, так это геморроидальной лихорадки, пришедшей на континент, по предположению медиков, скорее всего из Индонезии.

— Что за лихорадка? — насторожился американец, возбужденный интересной беседой настолько, что по ошибке проглотил рюмку чистой водки.

— Скверная вещь, — понурился Сабуров. — Два-три дня — и летальный исход обеспечен.

— И как ее избежать?

— Избежать нельзя. Во всяком случае, не следует вступать в половой контакт с индонезийками.

К этому моменту необходимость в услугах Ильи Борисовича отпала: Сабуров незаметно перешел на английский, забыв, что он им не владеет. Энтони Джонсон торжественно изрек:

— Дорогой профессор, делаю встречное предложение. Приезжайте к нам в Техас. Все расходы, естественно, беру на себя, размеры гонорара обговорим отдельно, — и, обернувшись к Трихополову, пояснил: — Если бы ты знал, Ильюша, сколько я натерпелся от этих горе-лекарей. Светила науки, и каждый норовит содрать последнюю шкуру, пользуясь нашим невежеством. Вот доктор, который мне нужен. Вижу по глазам. Без зауми, без всяких хитрых новомодных теорий. Пей мочу — и дело с концом. Мне это по нраву. Вашу руку, профессор. Согласны на мое предложение?

За доктора ответил Микки Маус:

— Энтони, дружище, профессор недавно принял фирму, у него забот полон рот.

— Плевать на фирму, — возразил миллионер. — Все суета сует. Когда будешь в нашем возрасте, Ильюша, вспомнишь мои слова. Если бы за все свои капиталы я мог вернуть хоть частицу молодости, сделал бы это не задумываясь.

В этот миг черное небо над беседкой вдруг со свистом и стоном раскололось на множество разноцветных осколков. Снизу вырвался восторженный рев множества пьяных глоток. Зрелище было действительно необычным и впечатляющим. Казалось, могучая рука горстью бросала в черноту снопы огня, располосовывая ночь сверкающими линиями всевозможных конфигураций, создавая над головами очарованных гостей призрачную, волшебную, тающую на глазах вселенную, одну за другой, поселяя в сердца чувство тревоги, какое, вероятно, испытывают животные, приблизясь к пылающему костру.

Все трое вышли из беседки. Опьяневший от рюмки водки мистер Энтони опирался на плечо Трихополова. Сабуров сбоку недовольно пробурчал:

— Ты не выполнил обещание, Илья Борисыч.

— Какое, Ванюша?

— Насчет Берестовой… У нас было условие.

— Какая Берестова, Вань?

— Не прикидывайся, пожалуйста. — Сабуров говорил сухо, с нажимом. Ему надоела вся эта история с «Токсинором», от которой за версту несло дерьмом.

— Я не прикидываюсь, с чего ты взял? — Трихополов повернулся к нему. Американец покачнулся, пытаясь поймать в ладонь искру с неба. — Я правда не помню.

— Берестова по-прежнему на «Белой даче»? — Сабуров не скрывал раздражения. — Мы твердо договорились. Я беру фирму, хотя так и не понял, зачем тебе это нужно. Взамен ты позаботишься о девушке. Ее выпустят из психушки. По крайней мере, до суда.

— Ах вот ты о чем?! — Трихополов понизил голос, но Энтони Джонсон их не слушал. Отпустив плечо Трихополова, подпрыгивал, размахивал руками и веселился, как юнец. — Честно говоря, я думал, ты пошутил, — задумчиво произнес Микки, вглядываясь в доктора. — На кой черт тебе буйно помешанная? И откуда ты ее знаешь?

— Неважно. Сугубо личное дело. Вопрос стоит так: или ты держишь слово, или я отказываюсь участвовать в твоих дурно пахнущих интрижках. Это серьезно, Микки.

— Ты съездил на «Белую дачу»?

— Да, представь себе.

— Старина, не обижайся, я просто хочу понять. В чем твой интерес? Из того, что я слышал об этой девице, — заурядная шлюшка. Жила с убийцей, сама убийца. А теперь, как я понимаю, вряд ли годится даже для постели.

Сабуров понял, что какое-то объяснение все же придется дать.

— Считай, что интерес чисто научного свойства. Потом, я же не спрашиваю, с какой целью ты подставляешь меня этому американскому недорослю.

— У американского недоросля, — обиделся Трихополов, — половина Техаса в кулаке.

Будто услышав, что речь о нем, мистер Энтони заверещал по-птичьи, споткнулся о невидимую кочку и растянулся на траве, продолжая заливисто реготать. Микки и Сабуров помогли ему подняться.

— Ох, Ильюша, — растроганно бормотал старик. — Давненько я так не шалил. Прекрасный фейерверк, прекрасный! Россияне — великий народ. Умеют радоваться жизни, как и мы, американцы. По-детски, без затей.

Сабуров ощутил жжение в груди, предвестие сердечного спазма. Проведя целый вечер среди людей, которых воспринимал как инопланетян, он страшно устал. Но раз уж затеялся этот разговор, следовало довести его до конца. Уходя из психушки, он пообещал Берестовой: «Не волнуйся, я вернусь за тобой!» — и она ответила таким потерянным взглядом, от которого до сих пор скребло на сердце. Сабуров не сомневался, что понадобился Микки для какого-то очередного злодейства, но если удастся спасти невинную душу, его собственная жизнь и собственные грехи хоть отчасти уравновесятся на весах судьбы. Пусть он немного лукавил сам с собой, но суть именно такая.

— Так как же, Илья? Наш договор остается в силе?

— Ты опять про девицу? Хорошо, попробую вытащить ее оттуда.

— Что значит «попробую»? Тебе стоит снять трубку и позвонить. Разве нет?

— Хочешь, чтобы я сделал это при тебе? — Трихополов не улыбался, в его тоне зазвучали незнакомые нотки.

Сабуров хорошо знал своего могущественного пациента-друга: Микки не выносил малейшего нажима, от этого с ним в любую секунду мог случиться нервный срыв. Добиться от него какой-либо услуги можно только окольными путями, изощренной дипломатией или гипнозом. Ни на то, ни на другое у Сабурова не было ни времени, ни желания. Довольно того, что он до сих пор, вопреки намерениям, не избавился от опеки супостата, напротив, все глубже увязал в паучьих сетях. Директор «Токсинора»! В страшном сне не приснится.

— Послушай, Микки, — сказал он насупясь, преодолевая сердечную истому, усиленную громом петард, — проблема не стоит выеденного яйца. Несчастная девочка ни при каких обстоятельствах не сможет причинить тебе вреда. Отдай ее мне и забудь про нее. Неужто слишком большая просьба?

— Парад планет, парад планет! — завопил Энтони Джонсон, вырвался из объятий Трихополова, неловко подпрыгнул и опять, как куль с песком, обвалился на траву. Мгновенно его сморил пьяный сон на покоренной русской земле.

— Бедный старый клоун, — посочувствовал Трихополов. — Это моя вина. Крепкие напитки ему противопоказаны.

— Ты не ответил, Микки?

— Ванюша, милый друг, что же получается? Седина в голову, бес в ребро?

— Может быть, и так, — подтвердил Сабуров.

ГЛАВА 3

У него была кличка Клещ, которой он гордился. В тридцать два года майор — это немало. Сыщик Божьей милостью, в третьем поколении. Антон Семенович Сидоркин. Батяня дослужился до генерал-лейтенанта, но рухнул под бременем двух подряд инфарктов. Теперь добивал век на дачке под Волоколамском, среди грядок клубники и кустов смородины, еще не старый, но совершенно непригодный для оперативной работы. Жалкое зрелище сломленного морально и физически человека, но Антон любил его преданной, возвышенной сыновней любовью и надеялся, когда придет срок, сполна рассчитается кое с кем из обидчиков старика. Похожей надеждой, хотя у каждого своя боль, жили многие сослуживцы Антона, особенно те, кто постарше. Пережившие предательство, травлю, крушение идеалов, подлоги и оскорбления, они не покинули родных стен и свято хранили память о лучших временах, когда каждый ощущал себя сторожевым псом державы и не носил на себе клейма палача и изувера. Никому уже вроде не нужные, но оставшиеся на посту рыцари двора короля Феликса, сброшенного с пьедестала пьяной, хлебнувшей свободы толпой. Как в былые времена, кто-то делал карьеру, кто-то интриговал, уклонялся от опасных заданий или, наоборот, лез на рожон, но стоило повнимательнее заглянуть в глаза, опрокинутые внутрь себя, и брала оторопь: не истуканы ли это? люди ли? В последние год-два, когда в воздухе ощутимо запахло реваншем, представители старой гвардии оживились, на лица вернулись бессмысленные улыбки, как у детей, которым учитель намекнул, что назавтра, возможно, отменят занятия. Однако все они были профессионалами, и этого никто не смог у них отнять.

С утра Антон Сидоркин выглядел озабоченным. Сидел в кабинете, который они делили с капитаном Алехиным на двоих (тот сейчас был в командировке), и битый час пристально разглядывал свои ногти, прерывая это занятие лишь для того, чтобы раскурить очередную сигарету. Дважды в дверь заглядывал кунак, старлей Сережа Петрозванов, многозначительно щелкал указательным пальцем по кадыку, но Сидоркин с досадой отмахивался. «Ага, — делал вывод Петрозванов. — Значит, не созрел».

Вывод был поспешный и неверный: после вчерашней кутерьмы, затянувшейся до первых петухов, Сидоркин не то чтобы не прочь был похмелиться, у него душа горела от жажды, но его останавливало чувство долга, обострившееся после нагоняя в кабинете начальника отдела полковника Сергованцева. Мало того, что старый зануда позволил себе в разговоре с подчиненным далеко не парламентские выражения, так еще намекнул, что отпуск, намеченный у Сидоркина на сентябрь, светит ему точно так же, как повышение по службе вахтеру Никодимычу. Кто такой вахтер Никодимыч, Сидоркин не знал, но сравнение было, конечно, чрезвычайно унизительное.

С горечью размышлял он о превратностях судьбы. После долгих уговоров восхитительная женщина Варвара, сорокалетняя жрица любви, наконец согласилась, рискуя репутацией порядочной женщины, провести с ним неделю в Крыму, и вот оказалось, его тихое личное счастье зависит от какого-то маньяка, который бродит по городу и, приглядев подходящую жертву, убивает и пьет из нее кровь. Ну и что тут особенного? Кого этим можно удивить? Москва переполнена маньяками, кровососами, убийцами, поделена на криминальные зоны, преступники всех мастей прячутся за каждым углом, а самые крупняки и вовсе не прячутся, не слезают с экранов телевизора, с пеной у рта доказывая друг другу, что при демократии закон един для всех… Почему же свет клином сошелся на одиноком вампире? И почему именно он, секретный агент класса «элита», должен его ловить, хотя ежу понятно, что подобные дела проходят по ведомству МВД, на худой конец, прокуратуры?.. Когда он попытался задать этот вопрос полковнику, тот грубо его оборвал, из чего Сидоркин сделал вывод, что сей ларчик с двойным дном, но легче ему не стало. Варвара Демьяновна, блистательная супруга банкира Данилюка, певунья и насмешница, твердо обещала, что недели в Крыму ему хватит с лихвой, чтобы компенсировать двухмесячный застой; и хорош же он будет, когда в свое оправдание начнет плести басни о безумном психопате. Еще смешнее показать ей фоторобот неугомонного волосатика. Скорее всего они дружно поржут на пару и после этого расстанутся навсегда.

В очередной раз заглянул Сережа Петрозванов, и Сидоркин поманил его пальцем. Старлей мгновенно очутился в кабинете, заполнив его целиком своей громоздкой тушей.

— Запри, пожалуйста, дверь, — попросил Сидоркин, уже доставая из ящика стола початую бутылку «Смирновской».

— Ну вот, — с облегчением вздохнул Петрозванов, когда осушили по полстакана животворной влаги. — А ты говорила.

— Я ничего не говорила, — вяло возразил Сидоркин. — А ты, Сереженька, обязательно сопьешься, если будешь начинать с утра. Поверь старшему по званию.

— Не начинать, продолжать… Я ведь нынче так и не прилег.

— Ты же раньше всех уехал.

— Но не один. Спроси, почему я на рожу бледный.

— Почему, Сереженька?

— Та деваха, помнишь, беленькая, худышка такая? — она же оказалась нимфоманкой. Работал без перекура. При этом, признаюсь как старшему, осталась неудовлетворенной. Мочи нет вспоминать. Пропеллер. Истинный пропеллер.

В башке у Сидоркина щелкнул какой-то клапан, и он почувствовал, что близок к озарению.

— Ага, — сказал он.

Старлей расценил междометие как намек, поспешно разлил по второй.

— Не буду, — отказался Сидоркин.

— Почему?

— Смотаться надо кое-куда по-быстрому.

— Один я тоже не буду, — огорчился Петрозванов. — Одному пить западло.

Через два часа Сидоркин на своем личном транспорте, на старенькой «шестехе», подкатил к дому на Дмитрия Ульянова. Все данные по делу, все улики и фактики, как уже не раз бывало, внезапно выстроились в стройную цепочку. По показаниям двух наркоманов, приятелей убитой гражданки Головлевой, тоже наркоманки, волосатый маньяк-вампир хотел купить у них жетоны для таксофона, которые они отказались продать. Жетоны он приобрел у Головлевой, заодно попив кровушки. А дней за десять до этого явился в Сокольники и прикончил пожилую пару, супругов Берестовых. Восстановленная экспертом картина преступления свидетельствовала, что бывший мастер-механик Григорий Берестов, будучи мужиком неробким, оказал чудовищу сопротивление и, по всей вероятности, нанес ему несколько ударов плотницким топориком. Сидоркин отработал этот след, но информация из травмопунктов и больниц ничего не дала. Маньяк, похоже, никуда за помощью не обращался.

С самого начала Сидоркин чувствовал, что-то тут не так: жетоны, убитая наркоманка, затем бросок через всю Москву… Зачем маньяку понадобилась именно эта пожилая пара? Куда он звонил?.. Прояснилось, связалось в голове, когда похмельный Сережка упомянул о своей ночной подружке-нимфоманке. Подружка-нимфоманка. Убийство англичанина Джонатана Смайлза. Фирма «Токсинор». Анна Берестова. Олег Стрепетов, директор «Токсинора». Нашумевшая история, к которой Сидоркин не имел прямого отношения, но контора уж точно имела. За сенсационным тройным убийством торчали рожки могущественного Микки Мауса, одного из самых беспокойных россиянских олигархов. Месяц назад тот оформил купчую на «Токсинор». Десять минут понадобилось Сидоркину, чтобы уточнить: да, действительно, Анна Берестова, проходящая по делу Смайлза, — родная дочь убитых в Сокольниках супругов Берестовых.

Цепочка вытянулась, но смысла в ней пока было мало. Сидоркин попробовал рассуждать как математик. На одном конце уравнения садист-вампир, на другом — олигарх Трихополов, посередине — любовница директора «Токсинора», которую следует принять за «х». Таким образом, с первого взгляда несовместимые линии вампира и олигарха пересекаются именно в этой точке. Значит, отсюда и надо копать. Не умствовать, а трясти, подобно обезьяне из старинного анекдота.

«Погоди, Варенька, — радостно подумал Сидоркин, вылезая из „шестехи“, — вдруг еще успеем под крымское одеяльце?»

В подъезде, где проживала Анна Берестова, он обошел несколько квартир, те из них, где кто-то был дома, и повсюду расспрашивал про Анну и предъявлял фоторобот маньяка. Надо заметить, он любил такие мини-опросы, воспринимал их как азартную психологическую игру. Вступить в контакт с незнакомым человеком, заручиться его расположением, разгадать психотип, задать точные наводящие вопросы, дабы выжать из контакта все возможное, произвести мгновенный отсев… Особенно быстро под обаяние симпатичного, любезного, прекрасно, но без вызова одетого молодого человека попадали пожилые дамы-домохозяйки, которые после обмена двумя-тремя репликами, даже не требуя удостоверения, приглашали его войти, а через несколько минут готовы были накормить обедом. Сидоркина умиляла такая доверчивость, соотносимая лишь со слабоумием россиянского обывателя.

Большинству соседей фамилия и словесное описание Анны Берестовой ничего не говорили, но из тех, кто шапочно был с ней знаком (соседка по лестничной клетке, суровый пенсионер с первого этажа, две бабули, сидящие на скамейке возле подъезда), все в один голос заявили, что, по их мнению, девушку оклеветали. Никого она не убивала и не могла убить, потому что сама была как цветок, расцветший для того, чтобы его растоптали. Из подобного странного единодушия Сидоркин сделал вывод, что либо девушка на самом деле была невинной, что отнюдь не исключено, либо умела напускать туману погуще его самого.

Фоторобот производил угнетающее впечатление. Бабушки на скамейке, увидев волосатую будку, долго крестились, и одна точно определила: «Это бес!»

Но никто (из тринадцати опрошенных) не видел этого беса живьем. За исключением дворника Кузьмы Михайловича, основательного, интеллигентного и, сразу видно, как и сам Сидоркин, глубоко образованного человека. Они выкурили по сигарете, причем дворник курил свои — красивый аристократический жест. Кузьма Михайлович не был уверен, но предполагал, что видел волосатика, и назвал позавчерашнее число, хотя со временем дня затруднился по причине, как он выразился, «некоторого выпадения».

— Я, сударь мой, во-он за тем баком стоял, видите, в кустиках? А оно, значит, вынырнуло из подъезда. Я сразу понял — чужак. Какой-то такой, знаете ли, торопливый и полусогнутый. Свои так не ходят. Черты лица, к сожалению, не разглядел. Далековато. При этом что поразительно, как толкнуло: не к Анне ли гостек наведался? Честное слово, так и подумал.

— Почему, Кузьма Михайлович? Почему так подумали?

— Черт его знает. Никаких реальных оснований вроде нет. Анюту, храни ее Господь, больше месяца как забрали. Хозяева квартиры вернутся не раньше Рождества… И вот поди ж ты — как толкнуло. Хотел уж догнать шустряка, да где там на моих ногах…

— Аню хорошо знали?

Дворниквзглянул на Сидоркина с укоризной.

— Зачем раньше времени девочку хоронить, сударь? Не только знал, и сейчас знаю.

— Выходит, не верите, что виновата?

— Это смотря в чем… В убийствах — нет, конечно. А вот погналась за длинным рублем, спуталась с отребьем — в этом не оправдываю. В глаза говорил: не твое это, Анна, не лезь, сомнут. Не внимала, увы. Нынче ведь плохо слушают стариков. Мы для них все совки.

— Да-а, — согласился Сидоркин. — Все смешалось в доме Облонских. Против рынка не попрешь… Из подъезда-то этот чужак один вышел? Без сопровождающих?

— Нет, не один. С ним мальчонка был. Наш мальчонка, здешний. На том же этаже живет, где Аня.

Если дворник ожидал какой-то особой реакции на свое важное сообщение, то ошибся. Сидоркин лишь равнодушно приподнял брови.

— Что за мальчонка?

— Да знаете ли, — с некоторой обидой заговорил Кузьма Михайлович, — не совсем обычный мальчик. Ему около тринадцати, а говорят, родителей содержит материально.

— Юный бизнесмен? — с непонятной интонацией произнес Сидоркин.

— Так тоже сказать нельзя. Мальчик вежливый, начитанный. Всегда здоровается первый… Но какой-то чересчур задумчивый, не от мира сего.

— Если не от мира сего, как же зарабатывает?

— Понимаю, о чем подумали. Нет, на воришку не похож. Но ни с кем из дворовой ребятни, как я заметил, не водится. И его не трогают, не задевают. Что уж совсем непонятно. У нас ведь как? Коли держишься особняком, дай-ка мы тебе головку поправим. Обычай общий — что у взрослых, что у детей.

— Как его зовут?

— Валериком. Валера Фомичев.

— Квартиру не подскажете?

— Восемьдесят шестая. Третий этаж. У Анны восемьдесят четвертая.

— Хорошая у вас память, Кузьма Михайлович.

— Не жалуюсь, что есть, то есть.

…Дверь открыл Валерик — светловолосый отрок с насупленным личиком. Ничего примечательного, кроме одного: если приглядеться, начинало казаться, что это не мальчик, а старичок, притворяющийся ребенком.

— Валерик?

— Да.

— Поговорить надо… Ты один?

— Да.

— Выходит, отчаянный парень. Открываешь, не спросив кто.

— Я поглядел в «глазок».

— И что увидел?

— Вы не бандит.

— Говорить через дверь будем или пустишь?

— Отец ругает, если приходят посторонние. Лучше выйду.

Спустились на один лестничный пролет и пристроились на широком подоконнике, где стояла зеленая банка-пепельница, на заплеванном полу — несколько пустых пивных бутылок. Кроме того, на крышку мусорного люка чья-то дерзкая рука приклеила использованный презерватив. Похоже, подоконник местный молодняк использовал для бивака.

— Слушаю. — Валерик уселся на подоконник и выгнутой спиной оперся на оконную перекладину.

— Почему не спросишь, кто я?

— Вижу. Вы из органов.

Сидоркин удивился.

— Круто. Знаешь, Валерик, есть такая игра, когда знакомишься с девушкой. «Угадайка» называется. Угадай, как зовут? Угадай, где работаю?.. Никто не угадывал. Обычно принимают за актера. Или за предпринимателя. Одна дамочка почему-то решила, что я научный сотрудник. А ты сразу просек. Объясни как? У меня же на лбу не написано.

— На лбу нет. — Мальчик скупо улыбнулся.

— Может, тогда скажешь, кого ищу? — К этому моменту Сидоркин уже понял, что перед ним человек, умудренный большим жизненным опытом, и на контакт надо идти предельно вежливо, без малейшего пережима.

— Тут ума не надо. Вы ищете волосатика.

— Ну даешь, Валерик! — восхитился Сидоркин. — Прямо в десятку лупишь. Тебе надо к нам работать. Подумай, серьезно предлагаю.

Валерик никак не откликнулся на лесть, смотрел куда-то в сторону, мимо лифтовой шахты. Сидоркин достал сигареты, закурил.

— Сам-то не куришь?

— Редко… Простите, вы не сказали, как вас зовут?

— Ах да… Антон Семенович. Можно просто Антон. Так ты видел этого человека?

— Он не человек.

— Кто же он?

— Оборотень… У вас есть оружие?

— В принципе да, есть. Но с собой не ношу. А что?

— Ладно, это неважно. — Валерик перевел скучающий взгляд на стену. — Все равно он вам не по зубам. Если встретите, он вас убьет.

— Ты с ним разговаривал?

— Да, конечно… Меня он тоже хотел пристукнуть, но я прикинулся, что тоже немного оборотень. Это нетрудно, если знаешь их повадки. Оборотни доверчивые, почти как эльфы.

Про эльфов Сидоркин знал только понаслышке и решил не углубляться в скользкую тему. Его ничуть не смущало, что у мальчонки сдвинутая крыша. Он почуял след, а для Клеща это означало, что он почти взял добычу.

— Для оборотней у меня в сейфе припасена парочка серебряных пуль, — сообщил доверительно. — Ты не мог бы, Валерик, поподробнее рассказать о вашем знакомстве?

— Нечего рассказывать. Он же не ко мне приходил, к Ане. Вы знаете, где она?

— Да, в психушке. Ты сказал ему об этом?

Мальчик вспыхнул до корней волос, на щеках проступили веснушки. Казалось, сейчас заплачет.

— А что бы вы сделали на моем месте, Антон Семенович? У него клыки, как у волка. Я не хотел умирать.

— Успокойся, дружок. Я не осуждаю… Ты назвал адрес?

— Нет, дал телефон «Токсинора». И еще принес папину бритву. Он теперь похож на человека.

— Он сказал, зачем ему Аня?

— Нет, но я знаю и так.

— Зачем же?

— Хочет из нее тоже сделать оборотня. Он живет под землей, там скучно одному.

— Ну да, естественно, зачем же еще… Вы разговаривали здесь же?

— Нет, в Аниной квартире.

— Как же он вошел? У него были ключи?

— Выломал дверь. Для таких, как он, это раз плюнуть.

Сидоркин затушил сигарету в банке, ненадолго задумался. Старческие глаза Валерика фосфоресцировали. Майор не удержался от глупого вопроса:

— Откуда ты все знаешь про оборотней? Раньше с ними встречался?

— Мы с ними встречаемся каждый день. Только не замечаем. Не узнаем их.

Сидоркина ответ вполне удовлетворил, и он поднялся наверх к Аниной квартире. Мальчик плелся за ним. Дверь выглядела нормально и даже была заклеена тонкой полоской бумаги с надписью: «Опечатано». Но это была только видимость. Сидоркин толкнул посильнее — и дверь отворилась, соскочив с нижней петли.

— Ишь ты!.. — сказал Сидоркин. — Как говорится, не верь глазам своим. Что ж, Валерик, спасибо за помощь. Ступай пока к себе. Еще увидимся попозже.

— Спину берегите, дяденька. — Мальчику не хотелось расставаться. — Они сзади любят нападать.

— И за добрый совет спасибо. Буду остерегаться.

Он вошел внутрь и прислонил за собой дверь. В квартире провел около часа. Пошарил там и тут, принюхался, в спальне залез под кровать, из комода вытряс все, что можно. Слепой поиск. Покурил на кухне, размышляя о том о сем. Мальчик необыкновенный, хороший мальчик, но долго вряд ли проживет. Чересчур совестливый. Таких по нынешним временам сбивают на лету из рогатки, как воробышков.

В ванной обнаружил лезвие, которым пользовались совсем недавно, с налипшими пегими волосиками. Пожалуй, самая ценная выходка. По твердости и окрасу волосы могли принадлежать кому угодно, но вряд ли человеческому существу.

Поежась от недоброго предчувствия, Сидоркин достал из внутреннего кармана пиджака «мобильник» и вызвал опергруппу из конторы.

ГЛАВА 4

Корин прятался в парке, в зарослях боярышника, дожидался темноты. Наблюдать отсюда, из зеленого ухорона за трехэтажным, приземистым зданием «Белой дачи» было удобно. За час или два, которые он провел здесь, к парадному подъезду подъехали всего две машины — армейский крытый «газон» и черный «мерс» с мигалкой. В «газон» двое мужиков в рабочих халатах загрузили несколько больших белых тюков, и машина, развернувшись, покинула территорию психушки. «Мерс» высадил солидного господина с кожаным чемоданчиком и вырулил по асфальтовой ветке вправо, к расположенным в отдалении гаражам. За то же время из дома с разными интервалами вышли пять человек: две пожилых женщины и трое мужчин. По тому, как они все уверенно, беззаботно держались, Корин сделал вывод, что это постоянные здешние обитатели, персонал. Последний из мужчин, крепыш в кожаной шляпчонке, вместо того, чтобы, как и прочие, направиться к воротам, ломанул по песчаной тропке прямо к нему; и Корин приготовился принять меры, но, не дойдя с десяток метров, мужчина весело помочился, закурил и, мурлыча под нос: «Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша!», погнался за остальными. «Зассанец чертов!» — обозвал его вдогонку Корин.

Он обдумывал, как попасть в здание, и пришел к мысли, что проще всего по водосточной трубе подняться на карниз второго этажа и оттуда проникнуть в одно из окон. Это нетрудно. Стены дома, бывшего когда-то, несомненно, помещичьей усадьбой, густо обвиты плющом, будто мхом, повсюду торчали каменные козырьки. Внешней охраны не было, если не считать сторожевой будки у ворот, но Корин не сомневался, что внутри найдется много людей, которые постараются ему помешать.

Все это неважно, обостренными нервами он улавливал вожделенное присутствие Анека, и сердце сладко сжималось. Приблизился долгожданный миг встречи.

К вечеру из дома высыпало еще человек шесть, мужчины и женщины. Их подобрал «рафик» и увез с территории. Корин предположил, что отбыла дневная смена. Ждать дальше не имело смысла.

Хоронясь за деревьями, он подобрался к стене почти вплотную. Еще раз внимательно оглядел ближайшие окна, освещенные, слепящие глаза, пересек дорожку из гравия и, уцепившись руками за трубу, двумя рывками вскинул послушное тело на балюстраду. Постоял немного, замерев: кажется, никто не заметил взлетевшей на этаж черной тени.

Два окна оказались зарешеченными: там были больничные палаты. Мельком заглянув, увидел койки, лежащих людей… Ящерицей проскользнул дальше по каменному карнизу. Третье окно будто только его поджидало: темное, просторное, с приоткрытой форточкой. Несколько секунд потратил на то, чтобы сбросить шпингалеты. Еще мгновение — и опустился на дощатый пол, скрипнувший под ногами. Явно чей-то рабочий кабинет — стол у окна, два шкафа, лежанка, покрытая клеенкой. Металлические штативы со свешивающейся паутиной шлангов и проводов — то ли какой-то медицинский агрегат, то ли приспособление для пыток. Анеком в кабинете не пахло. Темнота успокоила глаза, и он осторожно двинулся к двери, отбрасывающей на пол желтоватую полоску света. Но дойти не успел: дверь открылась, щелкнул выключатель — на пороге возник грузный пожилой мужчина в белом халате. Увидел незнакомца и в удивлении открыл рот, но не издал ни звука. Только склонил голову набок и шевелил губами. Корин готов был к тому, что встретит на «Белой даче» много сумасшедших, и пациентов, и врачей.

— Закрой дверь, — распорядился, стараясь не напугать пришельца угрожающей интонацией, чтобы тот не завопил от страха. — Проходи и садись вот сюда.

Корин показал на стул, пытаясь улыбнуться. Получился, как всегда, зловещий оскал. Тем не менее мужчина повиновался без излишней суеты: захлопнул дверь, сел на стул и уставился на Корина с немым вопросом. Надо полагать, здесь работали люди, привыкшие ко всему.

— Будешь слушаться — не трону, — пообещал Корин. — Только не дергайся.

— Дергаться не собираюсь, — благодушно уверил толстяк. — Вы кто? Из третьего отделения? Новенький?

— Совсем новенький, — подтвердил Корин. — А ты старенький?

— Разумеется… Вам что-то нужно? Не лучше ли вернуться в палату и там поговорить?

— Заткнись! Знаешь Анну Берестову? Она у вас тут лежит.

— У нас много больных… Нет, такую не знаю.

Корин подошел к двери и запер ее на ключ.

— У меня мало времени, доктор. Скажи, где Берестова, или тебе каюк.

— В каком смысле — каюк?

— В натуральном… Отправишься на небеса.

— Вы, кажется, чем-то возбуждены, молодой человек. Но буйствовать все равно нехорошо. Вы же знаете, это запрещено нашими правилами.

Толстяк заерзал на стуле и начал, упулясь глазами, делать какие-то загадочные пассы, вероятно, полагал себя крутым гипнотизером. Было очень смешно, но Корин давно разучился смеяться. Он подошел к доктору, подергал его за уши и сжал ладонями виски, ощутив знакомое желание покончить с жертвой немедленно.

— У тебя ровно минута, кретин.

Толстяк всей тушей подался вперед, пришлось двинуть коленом в пах.

— Где Берестова?!

— Что вы делаете, отпустите! Мне же больно. Вас накажут, молодой человек! — Доктор задыхался, потел, но пытался увещевать, что было еще смешнее, чем пассы.

Корин ухватил его за нос и потряс в разные стороны.

— Пожалуйста, ну пожалуйста! — взмолился несчастный. — Берестова в отделении Митрофанова. На третьем этаже. Там доктор Кубрик.

— Как туда попасть? Какая комната? Быстро!

Доктор уже понял, что дело плохо, и затараторил, как сорвавшийся с настройки магнитофон. Черный ход, кабинет с надписью: «Ординаторская», позвольте проводить… Больше пользы от него не будет, и Корин придушил болтуна, с всегдашним волнением следя, как гаснут, выкатываясь из орбит, вспыхивают прощальной мукой гипнотизерские очи. Мертвеца усадил за рабочий стол, наклонив голову так, словно тот задремал. Предварительно содрал с него белый халат и напялил на себя. Потом вышел в коридор и, полагаясь скорее на чутье, чем на указания покойника, поднялся на третий этаж. По дороге никого не встретил.

Возле ординаторской помедлил, прежде чем войти. Погрузившаяся в сон психушка издавала множество невнятных звуков, писков, гудений, сливающихся в волшебную музыку шагов приближающейся смерти. Здание было насыщено злом, как пласт навоза копошащимися личинками; это взбодрило Корина, но по какой-то непонятной причине он перестал ощущать присутствие любимого Анека.

В Ординаторской, больше напоминающей светскую гостиную, чем медицинское помещение — ковер на полу, мягкая мебель, богатая драпировка на стенах, — застал похабную сцену: лысоватый, средних лет, помятый головастик и дюжий молодой детина целовались взасос на плюшевом диване, делая это с таким увлечением, цепко переплетясь, что не сразу заметили вошедшего. А когда заметили, похоже, не испытали и тени смущения.

— Что еще за явление?! — раздраженно пробурчал головастик, отлепившись от партнера.

Детина пригладил льняные кудри, тяжело дышал.

— Кто из вас доктор Кубрик? — спросил Корин, хотя ответ и так был ясен.

— Допустим, я доктор Кубрик, — с достоинством ответил головастик. — А вы кто такой? Почему врываетесь без стука?

Корин притворил дверь и сделал шаг вперед.

— Я пришел за Аней Берестовой. В какой она палате?

Доктор хмыкнул, внимательно разглядывая нахала.

— Полюбуйся, Коленька, — обратился к полюбовнику. — Раньше их привозили, теперь приходят своими ногами. Объясните, милейший, толком, кто вы такой? Родственник ее?

Корин приблизился на расстояние броска.

— Это неважно. Я пришел за ней, и вы ее отдадите.

— Неужели?.. Коленька, ну-ка кликни Михалыча.

Детина, по-прежнему тяжело сопя, начал вставать с дивана, и Корин нанес ему страшный удар кулаком в переносицу. Коленька опрокинулся обратно на диван, забавно хрюкнув. Из глаз брызнули слезы, а из сопатки кровь.

Кубрик истошно взвизгнул.

— Вы что делаете, хулиган этакий?! С ума сошли? Я же вас… — и тут вдруг запнулся, натолкнувшись на свинцовый взгляд Корина, как на физическое препятствие.

— Молодец, что заткнулся, — похвалил Корин. — Правильно все понял. Про смерть и про безумие я знаю больше тебя, пиявка медицинская. Поэтому могу успокоить: это не больно. Вжик — и нету. На самом деле ничего нет приятнее смерти. Если ее не растягивать до бесконечности, как делаете вы со своими кириенками. Все хорошо в разумных пропорциях. Сейчас убедишься, паскуда.

Коленька-санитар слегка очухался и снова попытался подняться, бормоча нелепые угрозы, страшные, возможно, для него самого. Корин взял со стола бронзовую пепельницу и одним ударом, сверху вниз, размозжил ему череп. Ошметки бурой жижи плеснули в лицо доктору, повисли на щеке, но у него недостало сил, чтобы утереться. Он побледнел и начал икать.

— Что с тобой, пиявка? — посочувствовал Корин. — Разве ты сам много раз не проделывал такое? Ну, не пепельницей, шприцем или таблетками. Разницы-то никакой. Чего ж так испугался?

— Что вам угодно? — глухо выдавил доктор. — Я сделаю все, что хотите.

— Само собой. А пока проводи-ка к Берестовой.

— Невозможно. Ее вчера увезли.

Корин сразу понял, что доктор не врет, но не хотел верить.

— Кто увез? Куда?

— Не знаю… Честное слово, не знаю. Мы получили распоряжение.

— От кого распоряжение?

Доктор отодвинулся от мертвого Коленьки, который на него завалился, словно с запоздалой лаской. Сам он уже мало отличался от своего дружка, разве что глазенками поблескивал, как свиненок. Корин отметил это с чувством глубокого морального удовлетворения. Единственное, что плохо, — кровь у обоих порченая.

— Оглох, пиявка? Чье, говорю, распоряжение?

— По-видимому, ее родственников?

— У нее нет родственников.

— Я всего лишь рядовой врач. Не владею всей информацией. Все решения такого рода принимает начальство.

— Начальство у тебя, пиявка, теперь только одно — это я.

— Извините, оговорился.

Лева Кубрик двенадцать лет имел дело с сумасшедшими или с теми, кто был на грани, и знал лучше других, что главное — их не раздражать, особенно в состоянии припадка. Контакт с такими больными в принципе всегда возможен, если вписаться в русло их параноидальных видений. Соответствовать их воображаемой реальности. При определенном навыке это не так уж сложно. Тем более что нынешний мир по сути мало чем отличался от того, который придумывали себе пациенты. Однако он также понимал, что столкнулся с особым случаем. Чудовище со свинцовым взглядом не просто сумасшедший, это что-то иное. Кубрик не исключал, что на «Белую дачу» наконец-то пожаловал гость прямиком из преисподней, чего давно следовало ожидать. По тому, как он хладнокровно расправился с Коленькой, и по тому, как четко, последовательно задавал вопросы, не сбиваясь на побочные ассоциации (свойство всех шизофреников), можно заключить, что разум у чудовища в абсолютном порядке и оно преследует конкретную, вполне логичную цель. Кажется, впервые Лева Кубрик с болезненной остротой ощутил, как холодно и одиноко жить на свете.

— Я могу узнать, куда ее увезли, — пробормотал он с заискивающей ноткой.

— У начальства?

— В регистратуре… Если разрешите позвонить?..

— Опять химичишь, пиявка. Какая тебе среди ночи регистратура?

— У меня есть домашние телефоны.

Корин поднял его за шкирку, тряхнул, удивляясь сытой тяжести ублюдка, потыкал носом в развороченную, окровавленную тушу любовника, приговаривая:

— Хочешь таким же быть? Хочешь, да?

Доктор не вырывался, лишь жалобно попискивал. С трепетом ощущал неумолимую силу оборотня. Наконец, отвесив смачную оплеуху, Корин его отпустил.

— Повторю последний раз, где Анек?

Кубрик, размазывая по лицу кровь, проблеял:

— В шестой палате.

— Ты же говорил, увезли?

— Раньше там лежала… Можно проверить… Не бейте меня, пожалуйста!

Корин удивился:

— Кто тебя бьет, пиявка? Никто пока пальцем не тонул. А вот если опять соврал, буду убивать мучительно. Веришь мне?

— Конечно, верю, — с какой-то нелепой радостью отозвался доктор.

— Где эта палата?

— Направо по коридору… Четвертая дверь отсюда.

Корин оторвал телефонный провод и связал ему руки и ноги. Потом отволок к батарее и брючным ремнем прикрутил за шею к железной стойке так плотно, что дернувшись, доктор рисковал себя задушить. Отошел на шаг, полюбовался работой. Побагровевший, задыхающийся кириенок выглядел потешно, но какого-то важного штриха не хватало в композиции. Корин задумался, сведя к переносице мохнатые брови. Ага! За ноги стянул с дивана Коленьку, перетащил к батарее и прислонил к доктору, закинув руки мертвеца ему на плечи. Великолепно! Получилась возвышенная картина, которую можно назвать «Поцелуй смерти». То, что доктор временно еще живой, даже усиливало эстетическое впечатление.

— Сиди тихо, — растроганный, попросил Корин. — Не разрушай гармонию. Может, я тебя помилую, гаденыш.

Попав в шестую палату, принюхался. Две кровати заняты, третья пустая. Ани тут не было. Значит, действительно увезли. Разочарование было так велико, что Корина замутило. Он ухватился за дверной косяк, чтобы не упасть. Стоял зажмурясь, борясь с тошнотой. Столько усилий — и все напрасно!.. Нет, конечно, он разыщет Анека и спасет, но ведь и враг не дремлет, неустанно строит козни. Еще неизвестно, чем ее нашпиговали в этой душегубке. Вдруг превратили в зомби — и бедняжка его не узнает? Что тогда делать?

На одной из кроватей зашевелилась коричневая гора, и оттуда донесся встревоженный женский голос:

— Кто там стоит?

— Это я, — мягко ответил Корин.

— Кто ты?

— Я пришел за Аней Берестовой, но, кажется, немного опоздал.

После паузы голос потребовал:

— Включи свет.

Корин щелкнул выключателем. На подушке смутно вырисовывалось жирное, широкоскулое лицо, на котором не было ни испуга, ни безумия, лишь любопытство.

— Узнаешь меня? — спросила женщина.

— Да, узнаю, — ответил Корин. — А ты меня?

— Еще бы! Эй, Кирка, проснись!

На соседней кровати на оклик приподнялась вторая постоялица обреченной палаты. У этой узкое, испуганное личико было точно такое же, как у гадкого утенка, которому никогда не суждено стать прекрасным лебедем.

— Погляди, кто пришел, Кира, — важно обратилась к ней толстуха. — Жених за Анькой с того света.

— Ой, здравствуйте, — пискнул утенок. — Как же вы так опростоволосились, милый господин? Анечку только вчера увезли… Если хотите, могу ее заменить. Посмотрите, пожалуйста. Когда-то я нравилась мужчинам, — и с этими словами девушка устроилась на подушке повыше и сдернула бретельки ночной сорочки. Тускло засветились маленькие опущенные грудки.

— Прекрати, Кирка, — цыкнула толстуха. — Вот уж не знала, что ты такая бесстыдница. Неужели не видишь, ему никто не нужен, кроме Ани… Скажите, любезный, как вы меня узнали?

— Видел по телевизору… Давно… Когда жил среди людей.

— Кто же я, по-вашему?

— Как кто? Ириша Хакамада. Из фракции «Правая сила».

Дама кокетливо захихикала.

— Представляете, а мне никто здесь не верит. Даже Кирка. Думают, полоумная. И в то, что я супруга Ширака, тоже не верят.

— Удивительно, — посочувствовал Корин. — Но скажите, Ирина, когда Анека увозили, она была в своем уме?

— Совершенно как мы с вами. Насчет этого не волнуйтесь. Из нее лепили морковку, но я научила ее выплевывать таблетки. А пытка током пошла ей только на пользу.

— Ну пожалуйста, можно спросить? — пропищала Кира.

— У Кирки суицидальный синдром, — пояснила Хакамада авторитетно. — Протекает неадекватно. Два раза делали дезинфекцию, и вот чирикает себе, как птичка.

— Хорошая девочка, — похвалил Корин. — Что ты хочешь узнать?

— Только не обижайтесь… Там, откуда вы пришли, все мужчины такие волосатые?

— Кирка, угомонись! — шуганула Земфира Варваровна. — Не обращайте внимания, Люцифер батькович. У нее суицид замешен на сексуальном неврозе.

— Почему же? Отвечу. — Корин не понимал, почему ему так приятно беседовать с двумя полоумными. Единственное, что смущало, — трепетная голубая жилка на шее девахи. — Не спеши туда, детка. Мужчины там разные, но они тебе не понадобятся. Вот в чем штука.

— Совсем не понадобятся? — огорчилась Кира. — Значит, это буду не я, а другая?

— Там все другое. Но намного лучше, чем здесь.

— Чем же лучше? — усомнилась Кира. — Если там не будет любви, что же хорошего?

— О-о, — мечтательно протянул Корин, — словами не объяснишь. Любовь — это грязь, детка. А там — осуществление всех желаний. Сама увидишь.

— Поскорее бы, — прошептала Кира, не отводя от Корина восторженных глаз. — Пожалуйста, возьмите меня с собой! Ну что вам стоит?

Корину пришлось сделать усилие, чтобы от нее оторваться. Голубая жилка сводила с ума. Он перевел взгляд на толстуху.

— Ирина, куда ее увезли?

— Откуда мне знать? Наверное, в какой-нибудь притон. Послушай Кирку, Люцифер батькович. Она тебе больше подходит. У нее мозги набекрень. Анька тебя разочарует. В ней слишком много человеческого. Ей даже не успели сделать лоботомию. Все откладывали, откладывали, вот и дооткладывались. Тут и приказ пришел.

— Чей приказ?

— А то сам не знаешь.

— Кириенки, что ли?

Земфира Варваровна сипло заржала.

— Удивляешь, любезный. Есть звери пострашнее Кириенки. С нами-то что будешь делать? Придушишь или как?

— Ой, пожалуйста, ну пожалуйста, — заново всполошилась Кира. — Убейте поскорее.

— Одно могу обещать, — уверил Корин. — Когда найду Анека, вернусь и за вами. Помоги найти, Ира.

— Да что ж, слышала краем уха, будто Микки Мауса поминали.

— Кто такой?

— Люцифер батькович, ты словно с луны свалился. Знаменитый олигарх Трихополов. Грех не знать.

Корин напряг память — и она послушно вызвала из небытия образ черно-белого человечка, говорливого и подвижного, похожего одновременно на черта из табакерки и на светлоокого Леля со своей дудочкой. Еще будучи начинающим бизнесменом, Корин удивлялся, что есть же такие люди, которые без мыла проскользнут в любую щель. Он никогда не завидовал Трихополову, но отдавал должное его умению превращать в золото, подобно Мидасу, все, к чему прикоснется.

— Зачем ему понадобилась больная девушка?

— У богатых свои причуды. И потом, сия тайна вообще велика есть. Зачем люди соприкасаются друг с другом? Одни с теми, другие с этими… И всегда невпопад. Этот вопрос мы скоро поставим на фракции.

— Все равно должно быть какое-то логическое объяснение.

— Анька красивая, — встряла Кира. — Но в постели я ничуть не хуже. Хочешь попробовать, ангел?

— Еще слово, бесстыдница, — предупредила Хакамада, — и я тебе врежу.

Корин понял, что больше ничего не добьется от полоумных, но и того, что узнал, достаточно. С появлением на горизонте Трихополова задача усложнялась, но это лишь взбудоражило его. На секунду он заколебался. Оставлять свидетелей глупо, но…

— Девочки, поклянитесь, что никому не расскажете обо мне.

— Клянусь демократией, — гордо заявила Земфира Варваровна. — Не беспокойся, Люциферище, нам по-любому никто не поверит.

Кира сползла с постели и вцепилась в его колени.

— Пожалей, ангел! Убей меня, убей!

Корин осторожно отпихнул ее ногой, дивясь вспыхнувшему в глубине оледенелого сердца огоньку. Вокруг темной поникшей головки страдалицы мерцало голубоватое сияние. Он нагнулся, пальцем прижал жилку на ее шее. Девушка в экстазе прошептала:

— Смелее, любимый, еще смелее… Ну!

В коридоре опамятовался и несколько мгновений собирался с мыслями. Что за наваждение накатило? Жалость была ему неведома, да и при чем тут жалость? К оставленным за дверью нелепым созданиям он испытал что-то вроде чувства родства: словно два куска кровоточащего мяса оторвал от себя.

И тут в конце коридора появился человек в вечернем костюме, разряженный, как на бал, с танцующей походкой, и мозг Корина мгновенно просигналил: опасность! На ярком свету люминесцентных ламп он не мог отчетливо разглядеть его черты, но сразу догадался: это охотник. Хуже того, танцор знал, на кого собирался напасть, потому что заранее, издалека передернул затвор пистолета, который держал в руке. И двигался как хорошо тренированный боец. И остановился ровно на такой дистанции, которую трудно преодолеть одним прыжком. Первое, что пришло в голову: подлюка-доктор каким-то образом освободился от пут и вызвал охрану. Вот к чему приводит малейшая небрежность. Но как только мужчина заговорил, это предположение исчезло, хотя Корин не взялся бы объяснить — почему?

— Одно лишнее движение, — предупредил мужчина, — и у тебя в башке появится дырка, голубок.

Корин вспомнил, что на нем белый халат, и повел себя так, как, по его представлению, должен вести себя сотрудник «Белой дачи»: изобразил растерянность, легкий испуг и одновременно возмущение.

— Кто вы? Что вам нужно?

Охотник, высокий и стройный, но худенький, как стайер — наверное, Корин мог бы переломить его двумя пальцами, — представился официально:

— Майор Сидоркин, особый отдел. Не рыпайся, парень. Стань лицом к стене и подними руки вверх.

— Не имеете права! — Корин сдвинулся вперед, майор синхронно отступил, вытянул руку — и Корин почти физически ощутил, как траектория полета пули уперлась ему в переносицу.

— К стене, сука! — рявкнул Сидоркин, наверняка перебудив весь этаж.

У Корина не осталось сомнений, что ублюдок выстрелит, и он послушно повернулся спиной. Он не сомневался, что легко справится с досадной помехой, которую представлял собой оборзевший вооруженный мент, но сначала собирался узнать, откуда тот так внезапно появился. Если действительно из каких-то органов, а не из больничной охраны, то, значит, секретная служба каким-то образом села ему на хвост. Сам по себе такой поворот событий мало его беспокоил, но все же создавал некоторые трудности в дальнейшем поиске Анека. У этих спецслужб, насколько он помнил, имелась вредная привычка впиваться в намеченную жертву намертво. Их специально для этого тренировали, как бульдогов.

— Мы законы знаем, — пробурчал он. — Будьте любезны, покажите удостоверение.

Сидоркин двумя ударами по ступням раздвинул пошире Корину ноги и привычно обшарил могучее туловище. В душе он ликовал. Все расчеты подтвердились, и интуиция не подвела. Двое суток бессменного дежурства принесли свои плоды. Сегодня он упрочил блестящую репутацию сыскаря. Никто не знал, что он здесь. В самой психушке он тоже никому не объявлялся. Провел две ночи без сна, без жратвы, прячась в больничном саду, завшивел и оголодал, но результат налицо. Он с удовлетворением представлял рожу полковника Сергованцева, когда доложит ему, что маньяк задержан. Конечно, он нарушил множество инструкций, но так он поступал всегда, когда игра стоила свеч. Предпочитал триумф в чистом виде, не разбавленный ничьим посторонним вмешательством.

Два часа назад, задремав в травяной пещерке в больничном саду, очнулся как от толчка, и ухватил краем глаза черную тень, мелькнувшую в балюстраде второго этажа. Сначала решил, что померещилось, сказалось напряжение бессонных ночей, но вскоре получил подтверждение: долгожданный гость наконец-то пожаловал — быстро вспыхнувшее и потушенное окно на втором этаже, возбужденные мужские голоса, потом женские… Однако сейчас, производя задержание, он усомнился в своем успехе — не тащит ли пустышку? Разумеется, маньяки умеют прикидываться кем угодно, а в критической ситуации проявляют чудеса изворотливости, но этот держал себя уж больно независимо и отреагировал на появление вооруженного незнакомца точно так же, как отреагировал бы любой нормальный человек. Ладно, подумал Сидоркин, разберемся в более благоприятной обстановке.

— Удостоверение? — переспросил он, изучив поросший пегой шерстью затылок, чисто выбритую щеку. — А в рожу не хочешь?

— За что в рожу, — обиделся Корин, не делая, впрочем, резких движений. — Может, скажете, чего надо? Я никуда не убегаю.

Опять нормальный тон слегка напуганного, но ни в чем не повинного человека. Сидоркин достал из кармана пластиковый браслет с застежкой-капканом.

— Давай руку… Бежать тебе некуда, голубок. Считай, добегался.

— Вам придется отвечать за самоуправство. Это медицинское учреждение, а вы себе позволяете…

Что он себе позволяет, Сидоркин не услышал. Протянув назад руку, к которой майор уже прикоснулся браслетом, Корин подпрыгнул и, согнув колени, обеими ступнями отшвырнул противника к противоположной стене. Это был никакой не прием, а пластичное звериное движение, которое нельзя предугадать и за которым уследить невозможно. У Сидоркина осталось впечатление, что волосатик сломался в позвоночнике и вывернул себя наизнанку. Впечатление мимолетное, как блик солнца из-за туч. Падая, он выронил пистолет и в следующую секунду обнаружил, что прижат к полу силой, намного превосходящей его собственную. Сперло дыхание, и в животе возникло ощущение, будто по нему стукнули бревном. Совсем близко увидел оскаленные клыки и две горящие свинцовые проплешины. И все же майор успел себя похвалить: не ошибся, нет, это тот самый маньяк, которого он ловит (почти поймал!). Теперь это очевидно.

— Ну что, особист? — прошипело чудовище самодовольно. — Кто из нас добегался?

— Ловок, шельма, — признал Сидоркин. — Так ведь еще не вечер.

Корин ткнул ему в зубы костяшками пальцев, отчего у майора затрепетал мозжечок. Пообещал:

— Скоро будет вечер и даже ночь. Как меня выследил, мент?

— Шел по трупам. — Сидоркин проглотил липкий кровяной комок. — Ты же их оставляешь, как шелуху от семечек.

— И сколько вас таких следопытов? Или ты один?

— Нас много, не сомневайся. Тебе, парень, так и так капут. Лучше сдайся добровольно. Зачтут как явку с повинной.

— Докажи, что много.

— Тогда сдашься?

— Может быть. — Корин придавил его грудь коленом, повредив несколько ребер. Силища огромная, о чем говорить… С медведем свела судьба.

— Доказательство в кармане, — сказал Сидоркин. — Можешь сам убедиться.

Чудовище сделало по-своему. Обхватило железными клешнями его глотку и чуть-чуть приподнялось, чтобы майор мог сунуть руку в карман. Он понял, достал бумажник, где, кроме всего прочего, лежала фотография волосатика. Говорить он не мог и затряс бумажником, как флажком. Корин опять придавил его всей тушей, раскрыл бумажник и наткнулся на фотку. Разглядывал с любопытством. Похож, но не очень. И все-таки непонятно. Где же он так наследил?

— Откуда это, мент?

— А как думаешь?

За дерзость Сидоркин получил двусторонний хлопок по ушам, отчего трепещущий мозжечок послал по нервной системе огненный импульс, и он на некоторое время оглох.

— Не шути со мной, — предупредил Корин, начавший испытывать некоторое уважение к жертве. — Я шуток не понимаю.

Сидоркин по губам прочитал сказанное, на всякий случай сообщил:

— Не слышу. Оглушил. Слезь, потолкуем по-хорошему.

— О чем, мент? Ты уже мертвец. Сейчас сердце выну. Ишь как скачет воробышком… Страшно тебе, мент?

Забавляясь, предвкушая сладкую горечь во рту, Корин приложил ухо к груди майора, и это была его единственная маленькая ошибка. Сидоркин, упершись пятками, скользнул вперед и зубами впился в лохматую щеку чудовища, прокусив до десен. На маневр потратил столько же сил, как на сто прыжков с парашютом.

У Корина был заниженный болевой порог, и он давно нашел этому объяснение. Погружение в духовные глубины бытия, борьба со злом на тонком уровне сделали его практически невосприимчивым к примитивным физическим страданиям. Однако подлый поступок живчика-мента на секунду отвлек его внимание, он расслабился, и Сидоркин воспользовался этим. Ухитрился высвободить руки и, уже на последнем энергетическом сломе, ткнул растопыренными пальцами, как гвоздями, в свинцовые зенки. Ослепленный, Корин взвыл и затряс башкой, как вол, отгоняющий слепней. А когда очухался, то увидел, что юркий майор, извиваясь червем, целеустремленно ползет к своей пушке, лежащей возле самой двери. Ему оставалось не больше метра, чтобы коснуться ствола рукой.

— Стой, догоню! — насмешливо окликнул Корин, чем подхлестнул майора.

Тот почти накрыл пистолет ладонью, но Корин опередил, носком отшвырнул пистолет подальше к стене. Затем осыпал живчика градом пинков, целя по почкам, по печени, по сердцу, но сдерживаясь, не вышибая дух окончательно. Ему хотелось еще поговорить с ползунком, выказывающим чудеса живучести.

— Какой-то ты неугомонный, мент, — заметил озадаченно, прервав экзекуцию. — Перед смертью надо вести себя с достоинством, не шебуршиться. Не учили тебя?

Майор перевернулся на спину, пыхтел, пучил осоловелые глаза.

— Чьей смертью, подонок? Уж не твоей ли?

— Кто еще знает обо мне? Скажи — и прикончу без мук.

Их взгляды на мгновение сошлись.

— Ты не так уж безумен, — прошамкал Сидоркин разбитым ртом. — Просто одичал. Сдавайся, подлечат. Я похлопочу.

Корин присел на корточки, чтобы лучше слышать.

Сидоркин попытался достать его ногой, но тот перехватил ногу и, оскалясь, без особого напряжения с хрустом вывернул ступню. Сидоркин болезненно сморщился.

— Вот уж точно: сила есть, ума не надо… Ладно, зачем тебе Анна Берестова? Жениться собрался?

— Ты ее знаешь?

— Еще бы! Красивая женщина. У тебя хороший вкус.

— Это вы ее припрятали?

— Ну а кто же? Без меня не найдешь.

— Найду, — заверил Корин. — Врать не умеешь, мент. От страха лепишь что попало. Штаны небось обоссал?

— Ошибаешься, голубок. Моего страха ты не увидишь, хоть сто раз убей. Лучше признайся, зачем тебе Анна?

— Все равно не поймешь. Ты собачью жизнь прожил, а это высшая материя.

— Какая там высшая? Кровищи насосешься да замочишь. Только с ней у тебя выйдет осечка.

— Почему?

Вместо ответа Сидоркин изловчился и боднул головой, но это ему лишь показалось. Чудовище опрокинуло его на спину. Опять придавило коленом, дивясь ментовской неукротимости. По мнению Корина, у двужильного мента все естество давно спеклось в кровяной ком, он должен мычать и умолять о пощаде, а он по-прежнему брыкался, и в сощуренных глазах не гас боевой огонек. Невероятно.

— Почему осечка? — повторил он. — Что ты про нее знаешь, чего я не знаю?

До Сидоркина донесся вопрос, словно через стену. Он с огромным трудом балансировал на той грани, за которой открывается непроглядная темень. Помирать ему не хотелось. Какая вопиющая несправедливость, сдохнуть в лапах монстра, за которым охотился!.. Он проклинал себя за то, что не выстрелил сразу, не поверил Валерику, и еще за то, что слишком мелко и самонадеянно жил, не поняв чего-то главного, что важнее самой жизни; и за то, что частенько бывал груб с отцом, который пытался объяснить ему, придурку, суть происходящих в мире событий, но по простоте душевной не находил нужных слов; и за то, что недолюбил прекрасную Вареньку, запутавшись, как в паутине, в ее и собственном вранье, — и за многое другое, значительное и второстепенное, неумолимо отодвигающееся в вечность. Голова гудела, как пустой колет, там не осталось ни одной обнадеживающей мысли.

— Аня тебе не даст, — сказал он. — Даже не надейся. Ты вампир, а она человек. Вместе вам не сойтись.

— Твое последнее слово, мент?

— Предпоследнее. С последним вернусь за тобой с того света.

Корин поднялся и начал избиение заново, постепенно входя в раж, но не испытывая привычного, пьянящего чувства свободы оттого, что соперничает с Господом, отбирая жизнь у его творения. Сидоркин раздувался, хрипел, но все еще удерживался в сознании, хотя от каждого пинка распадался внутри себя на множество осколков. Медленно, по капельке источалось земное дыхание, щедро отпущенное ему природой. По голубовато-бледному коридору заметались рыжие, будто лисьи, хвосты, а из дверей палаты выглянула сумрачная Земфира Варваровна, закутанная в больничный халат.

— Эй, Люциферище, оставь бедолагу. Ступай лучше к Кирке. Она готовая.

Корин с досадой оглянулся.

— Закройся, Хакамада. Видишь, я занят.

— Я не Хакамада, любезный. Я простая советская домработница.

Корин замахнулся на нее — и Земфира исчезла. Сидоркин воспользовался секундным отдыхом и снова попытался ползти, но это ему не удалось. Не смог сдвинуться с места, из себя-то не выпрыгнешь. Раздраженный Корин со словами: «Костюмчик-то как перепачкал, нехороший мальчик!» — ударил его ступней по затылку, отчего в мозгу майора лопнула какая-то струна. Он с облегчением почувствовал, как все разрозненные осколки его сущности слились воедино и, по-младенчески радуясь, воспарил в небеса.

— Ух ты! — не поверил глазам Корин. — Неужто загнулся, мент?

— Не дождешься, голубок, — донеслось откуда-то издалека.

И вслед за тем мирную тишину ночной больницы расколол вой аварийной сирены. Загомонили встревоженные голоса, свет вспыхнул ярче, и Корин понял, что вот-вот на этаж ворвется двуногое стадо. Не оглянувшись на поверженного врага, добежал до пожарной лестницы, где еще раньше, когда шел сюда, приметил незарешеченное окно. Раздвинул ставни, встал на подоконник и, чуть примерясь, бесшумно спрыгнул в ночь.

ГЛАВА 5

Первое пробуждение на новом месте показалось Ане продолжением сна. Открыв глаза, обнаружила, что лежит на кровати в чисто убранной обыкновенной городской комнате-спальне. Торшер, туалетный столик, громоздкий пузатый комод орехового дерева, пуфик, дубовая тумбочка у изголовья, пара дорогих стульев с выгнутыми спинками — вот и вся обстановка. Но окно, в которое струился утренний свет, не забрано сеткой, и простыни пахнут французским мылом. Больше того, скосив глаза, разглядела на столике набор всевозможной косметики, то есть все необходимое для следящей за своей внешностью дамы. Это было так чудесно, что на мгновение она снова замкнула глаза. Когда открыла, ничего не изменилось, зато она сразу многое вспомнила: психушку, приезд пожилого господина с манерами замоскворецкого барина, мягкое сиденье иномарки, укол в вену, которого она впервые не испугалась.

— Кто бы мне ответил, — вслух произнесла Аня, — где я теперь очутилась?

Дверь тут же отворилась, и в комнату вошел тот самый седовласый господин с короткой бородкой и с синими, мягко мерцающими глазами, похожими на ее собственные. С озабоченным лицом господин присел на стул возле кровати. Память услужливо подсказала, где и когда она видела такую сценку и такое же выражение лица: с отцом в детстве, когда болела корью. Сомнительная пародия на прошлое. Аня улыбнулась как можно беззаботнее и сказала:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, Анна Григорьевна… Помните, как меня зовут?

— Да, вас зовут Иван Савельевич.

— Правильно… Теперь давайте прислушаемся и скажем, где у нас болит?

Аня поняла его буквально.

— У меня ничего не болит, а у вас — не знаю.

— Я профессор, — строго сообщил Сабуров. — Причем практикующий. В прошлом веке старые врачи всегда говорили «батенька», «у нас», «будьте так любезны» — и еще потирали ладони, вот так…

Он с умным видом показал, как потирали руки старые врачи. На Аню жест произвел хорошее впечатление, хотя не растопил лед в сердце. Она боялась врачей не меньше, чем бандюков. Снекоторых пор даже больше. Спросила с наивной гримаской:

— Будете ставить на мне какие-то опыты?

— Нет, это все в прошлом. Никаких опытов не будет. И тюрьмы не будет. Вас выпустили подчистую. Вы у меня в гостях, Аня. Это моя квартира.

Аня поглядела с хитрецой.

— Зачем вам нужна полоумная девушка? Извините, я, наверное, не имею права спрашивать?

Сабуров пожевал губами. У него было сухое, аскетическое лицо с мягким рисунком скул. Ей нравились такие лица.

— Аня, вам действительно нечего опасаться. Скоро сами это поймете… Хочу сразу прояснить некоторые аспекты. Если угодно, морального свойства. Сколько, по-вашему, мне лет?

Аня прикинула. Ответила честно:

— Около шестидесяти, да?

— Шестьдесят восемь… Раньше давали больше… Но я не об этом. В мои годы нетрудно обходиться без женщин. Понимаете, о чем я?

— Не совсем.

— Как бы яснее выразиться… Если вам придет в голову, что я строю какие-то легкомысленные планы на ваш счет, то здорово ошибетесь.

В Ане внезапно проснулась былая чаровница.

— Что вы, профессор, это было бы слишком хорошо.

— Что — хорошо?

— Если вы вытащили меня из ада, чтобы использовать в качестве наложницы, я была бы счастлива.

Она могла поклясться, что доктор слегка покраснел. В нем самом и в его поведении была какая-то тайна, которую ей предстояло разгадать. Чем скорее, тем лучше. Она не допускала и мысли, что доктор — или кто он там? — не имел на нее каких-то определенных видов. Но решила, что слишком спешить тоже не стоит. Довольно того, что пока лежит в теплой постели и, похоже, в ближайшие часы ей не грозит лоботомия.

— Я что-то не так сказала?

Доктор потер лоб ладонью.

— Давайте так, Аня. Отложим все щекотливые темы на потом. После того, что вы пережили, вам прежде всего необходим отдых. Согласны?

— Вам виднее, Иван Савельевич.

— Сейчас придет Татьяна Павловна, это моя медсестра, мой друг… Подумайте, что вам необходимо на первое время. Она составит список и все купит. Я имею в виду — одежду, туалетные принадлежности и прочее… Потом примите ванну и вместе позавтракаем. Как вам такой план?

Только в эту минуту Аня осознала, что на ней больничная пижама — и больше ничего.

— План хороший, — согласилась она. — А как же таблетки, уколы? Обычно нам давали много таблеток натощак.

Сабуров улыбнулся, продемонстрировав желтоватые редкие зубы, но явно свои.

— Выбросьте это из головы. Я же сказал, все кошмары позади.

— Так не бывает, — посмела возразить Аня. — Кошмары всегда впереди. И потом, уколы, таблетки — это же лечение, для нашей же пользы. Я благодарна врачам за их заботу. Боюсь только, денег не хватит, чтобы расплатиться.

Несколько мгновений доктор изучал ее с таким выражением, как ботаник изучает ожившее растение, но в его взгляде не было угрозы. Больше того, он смотрел на нее с состраданием. Что-то тут было не так. Что-то не укладывалось в схему отношений жертвы и палача.

— Прикидываться дурочкой тоже необязательно, — сказал он.

— Вы не считаете меня сумасшедшей?

— С какой стати? Вы абсолютно здоровы.

— Спасибо, доктор. Даже если лукавите, все равно спасибо.

Сабуров ободряюще прикоснулся к ее плечу, поклонился и вышел. Не успела за ним затвориться дверь, как в комнате появилась пышногрудая, темноглазая женщина в белом халате. Белый халат насторожил Аню, но ненадолго. От женщины веяло такой милой, подзабытой естественностью и добротой, как от утренней реки или дачной клумбы. К тому же, когда они познакомились, Аня быстро признала в ней такую же сумасбродку, какой когда-то была сама. Через пять минут она уже была посвящена в короткую, печальную историю: любимый муж в тюрьме по навету и многолетнее, изнуряющее ожидание весточки от суженого.

— Я храню верность моему Остапушке, — с искренностью маньячки сообщила Татьяна Павловна, — но вы знаете, Анечка, как это трудно, когда вокруг столько мужиков и каждый норовит залезть под юбку…

— Еще бы не знать! — с не меньшей искренностью подтвердила Аня. — А вот этот профессор, он же ваш начальник, да?

— Иван Савелич — святой человек.

— Это ясно… Ему вы тоже отказываете?

Татьяна Павловна потупилась.

— С ним совсем другое. Это не в счет. Вы же понимаете.

— Конечно, понимаю… Но он правда доктор? И это его собственная квартира?

Татьяна Павловна не уловила тайного смысла вопроса.

— Чья же еще?.. А, вы, наверное… У него была жена, но давно умерла. Он самый лучший доктор в Москве.

— И что он сказал про меня?

— Про вас? — В черных глазах вспыхнули озорные искры. — Ничего не сказал. Разве трудно догадаться?

— О чем, Татьяна Павловна?

— Не мне судить. — Медсестра с трудом изобразила хмурость. — Он так долго жил бобылем… Уж я вижу, вы точно никакая ему не племянница.

В просторной ванной Аня провела больше часа. Выпарила и выскребла каждый мосолок. С любопытством, будто заново народилась, разглядывала себя в настенном зеркале. Все вроде на месте и по-старому, но как бы не она. Грудь не ее, живот, бедра, волосы и, главное, глаза. Потухшие, как у покойницы, без блеска и настроения. Жизнь, конечно, прожита, и Аня не стремилась начинать новую. Зачем? Все повторится то же самое. Мир-то не изменится вокруг.

Список вещей составили, и, пока она принимала ванную, Татьяна Павловна сходила в магазин. Купила, разумеется, не все, а лишь то, без чего нельзя обойтись. Смену белья, пару юбок, несколько кофточек разного фасона, вельветовые брюки, туфли и босоножки, а также кое-что из косметики и дамскую кожаную сумочку, какую Аня просила. Примерку делали в спальне, и все, кроме туфель, оказалось впору.

За этим чисто женским делом подружились окончательно. Татьяне Павловне, видно, давно не доводилось ни с кем поговорить по душам, к Ане она сразу прониклась доверием и болтала без умолку. Причем постоянно сбивалась на одну тему, как любая шиза. Оказывается, чтобы сохранить верность незабвенному Остапушке, ей пришлось немало покрутиться. И полы мыла, и милостыню клянчила, и девушкой по вызову бегала, и на панели ишачила. Но все по необходимости, а не корысти ради.

— Все для него, понимаешь, Анечка? Безо всякого удовольствия. На какие шиши, интересно знать, посылала бы передачи и подмазывала окаянных тюремщиков?.. Благодетель мой, Иван Савелич, слава Исусу, вытащил из клоаки. Теперь-то хорошо, теперь-то я Остапушку непременно дождусь… Запомни, Анечка, профессор — святой человек. Не отказывай ему ни в чем. Даже сама навстречу шаги делай. Он бывает застенчивый, как мальчик, попросить стесняется.

— Набиваться тоже не хотелось бы, — сомневалась Аня.

— Правильно. Ты не набивайся. Намекни осторожненько, без нажима. Грудками покачай, вон они у тебя какие кругленькие. А как же! Надобно об его годах помнить. Раскочегарить не так просто… Ничего, что я так с тобой напрямки?

— Как же иначе! Мы же с тобой, Танечка, сестры по несчастью.

— Тоже муж в тюрьме? — поразилась хохлушка.

— Хуже. Я сама оттуда.

— Ох! — Татьяна Павловна обронила на пол туфлю, которую примеривала уже десять минут. Ничего не получалось. У Ани — тридцать шестой размер, у нее — тридцать девятый, а туфли попались где-то посередине. Теперь ведь размеры обычно ставили наугад, а на глазок не всегда попадешь в точку. — Анюта, дорогая, как же так?! За что?

— По ложному обвинению, как и твоего Остапа. Придумали, будто я кого-то убила.

— Убила? Вот заразы! — Татьяна Павловна расстроилась до слез. — Да я не удивляюсь. Совести совсем не осталось у людей. И долго сидела?

— В тюрьме недолго. Потом в психушку перевели. Хотели до смерти залечить, но тут Иван Савельевич подоспел.

Татьяна Павловна оглянулась на дверь, понизила голос:

— Он сегодня весь прием отменил. Убытку нажил, с одним важным клиентом вовсе разругался. Все из-за тебя, сестричка. Примечай.

— Ой! — вырвалось у Ани.

Одетую в новую серую юбку и скромную голубую блузку, причесанную и умытую, но без всякой косметики, Татьяна Павловна через огромную гостиную, уставленную финской мебелью, проводила ее на кухню, где был готов то ли завтрак, то ли обед.

— Садись вот тут, — указала на стул под часами. — Теперь будет твое место. А вот тут Иван Савелич. Не перепутай. Он не любит, когда его стул занимают.

Каждый жест и гримаска Татьяны Павловны были наполнены глубоким, понятным Ане значением. У нее стало спокойно на душе, как давно не бывало. Через минуту, словно прятался поблизости, к ним присоединился профессор. В темно-синем китайском халате, с беззаботной улыбкой на лице. И вроде бы помолодевший с тех пор, как видела его утром. Аня сразу сказала ему об этом. И видно, задела какую-то струну. Опять легкая краска проступила на впалых щеках.

— Сам не пойму, что происходит, — прогудел смущенно. — В зеркале себя не узнаю. Просто какой-то таинственный прилив сил. За неделю три кило прибавил. Зарядку начал делать, а главное, башка не болит и зрение улучшилось. С чего бы это? Может, перед смертью, а, Танюша?

— Типун вам на язык, Иван Савелич, — не приняла шутки медсестра. — Я бы сказала, отчего мужики молодеют, да боюсь не угодить.

— Да уж, лучше не говори. — Сабуров повернулся к Ане. — Вижу, подружились с нашей Танечкой?

Аня ответила серьезно:

— Татьяна Павловна много страдала и такая же одинокая, как я. Наверное, у нас родственные души. Верно, Таня?

— Роднее не бывает.

— Значит, про Остапушку успела рассказать, — догадался профессор.

На завтрак ели овсянку с медом, свежие деревенские яйца с оранжевыми желтками, ноздреватый творог с вишнями, горячие оладьи, бутерброды с осетриной, приготовленные Татьяной Павловной заранее. Еще на столе стояла ваза со спелыми персиками и бутылочка золотистого ликера. Профессор и Аня пили крепкий чай, красный от шиповника, а Татьяна Павловна, как городская барышня, заварила себе кофе.

Иван Савельевич прочитал короткую лекцию о пользе овсянки, способствующей выведению шлаков из организма, а также улучшающей обмен, и Аня слушала его с интересом, поймав себя на том, что ей совсем неважно, что будет с ней после завтрака, а тем более через несколько часов. Овсянка с молоком или на воде — вот, оказывается, мера всех вещей. Приятная истома, подобная сновидению, окутала ее сознание. Зато Татьяна Павловна, точно бес толкал ее в плечо, возражала профессору по любому поводу, а про овсянку вообще отозвалась пренебрежительно.

— Лошади тоже любят овес, — обронила с вызовом.

— Ну так что же, — отозвался профессор, улыбнувшись Ане. — Животные ближе к природе, чем человек. В смысле питания у них многому можно поучиться. Кстати, вся теория Шелтона построена на такого рода наблюдениях.

— Все такие теории, — напыжилась Татьяна Павловна, — придумали для утешения бедных людей. Дескать, жрите поменьше хорошей еды, жуйте траву и коренья, а лучше голодайте — и будете здоровеньки. Всем, кто так говорит, дать бы в руки по лопате или по отбойному молотку… Тогда бы я на них посмотрела, с их травоядными теориями.

— Татьяна Павловна очень умная женщина, — с уважением заметил профессор, по-прежнему глядя только на Аню. — Но в данном случае ошибается. Классовое чутье сбивает ее с толку. Диетологией как раз увлекаются вполне обеспеченные люди. И правильно делают. Желудок, живот — от слова «жизнь». Уверяю, милые дамы, состояние прямой кишки напрямую связано с долголетием.

— Ага, — пробурчала Татьяна Павловна. — Я вчера видела по телику, какой-то прием показывали. Шесть служек приволокли на подносе зажаренного кабана. И никто овсянки не попросил. Наверное, одна беднота там собралась… А в тюрьме кормят на шестьдесят копеек в день. Вот Анна не даст соврать.

— Я не помню, — призналась Аня. — Мне было не до еды.

После завтрака Иван Савельевич повел ее на прогулку. Точнее посадил в старенькую красную «Шкоду» и вывез в Нескучный сад. Погода стояла августовская, с нежарким солнцем, с летающими в воздухе пауками. В машине они почти не разговаривали. Аня с любопытством разглядывала из окна улицы, прохожих, потоки машин… Ощущала себя так, будто вернулась из дальнего путешествия. Все радовало глаз и немного пугало. Вокруг струилась, сверкала, шумела прежняя, легко узнаваемая жизнь, но Аня не знала, сможет ли вписаться в нее заново, и даже не чувствовала, хочет ли этого.

Поглядывала на пожилого мужчину за баранкой, то и дело чертыхавшегося себе под нос, с трудом справлявшегося с управлением, и думала, кто он на самом деле? Чего хочет от нее? Если просто возжелал ее как женщину, то это еще полбеды… А если… Если все это лишь подстроено тем же неутомимым преследователем, который так властно и неизвестно зачем исковеркал ее судьбу?

На языке вертелось множество вопросов, но она не задала ни одного. Куда спешить? Пока все хорошо, она свободна, накормлена, помыта — и едет на прогулку в парк. И все-таки в начале Ленинского проспекта, когда застряли в небольшой пробке, не удержалась:

— Иван Савельевич?

— Да, Анечка?

— Может быть, заедем ко мне домой? Здесь недалеко, на Дмитрия Ульянова… Там мои вещи, одежда, ну и все такое.

На хитрый вопрос получила ответ, который уколол ее сердце, как шилом.

— К сожалению, Анечка, я не уверен, есть ли у тебя сейчас дом.

Вот правда, подумала она. У нее ничего больше нет. Ни дома, ни родителей, ни работы — ничего. И эта свобода, вдруг приобретенная, всего лишь очередная шизофреническая видимость. Бессознательно она тихонько всхлипнула, как плачет ребенок, получивший пинка от прохожего.

В Нескучном саду в этот час было совсем мало народа. Они немного погуляли по желтым песчаным аллеям, поглазели, как на корте две-три пожилые пары с азартом гоняют мячи, посидели у фонтана возле полуразрушенной двухэтажной постройки девятнадцатого века, потом пришли через железные ворота в парк и уселись на лавочке в тени дикого каштана. Перед этим Иван Савельевич купил с лотка два стаканчика мороженого и отдельно для Ани пачку сигарет и зажигалку.

С этим парком у нее были связаны и плохие, и хорошие воспоминания. Здесь три года назад ее изнасиловали среди бела дня целой компанией молодые наркоманы. Зато в детстве, когда ей было лет восемь, папочка привез ее сюда и впервые в жизни она прокатилась на «чертовом» колесе. Увидела город с высоты птичьего полета. Сейчас она не взялась бы определить, какое из впечатлений было острее и мучительнее.

Сабуров бросил остатки вафельного стаканчика в урну и аккуратно вытер ладони большим носовым платком. Свой стаканчик Аня сжевала целиком, тоже как в детстве.

— Если не возражаете, — произнес профессор мягким тоном, — поговорим немного о вас.

— Как я могу возражать? — Аня напряглась, не ожидая ничего хорошего от такого начала.

— Как вы себя чувствуете? Не слишком устали?

— Ничуть не устала. Я чувствую себя хорошо.

— Голова не кружится?

— Нет.

— Препараты, которыми вас кололи, некоторое время будут давать о себе знать. Но это не страшно. Постарайтесь не обращать внимания.

— Понимаю, спасибо.

— Думаю, хороший санаторий вам не повредит. На месяц-другой. Где-нибудь в Подмосковье. Но это чуть попозже. Сначала надо понаблюдать, сделать анализы, пройти полное обследование. Хлопотно, конечно, но надо.

— Да, разумеется.

— Не вижу энтузиазма. Аня, вы должны взять себя в руки. Жизнь, как ни странно, продолжается. У вас еще все впереди. Главное, преодолеть апатию. В этом вы должны мне помочь. Скажите, что вас сейчас, именно в эту минуту, больше всего беспокоит?

— Ничего не беспокоит, — улыбнулась Аня. — Они же все равно меня убьют.

— Кто убьет?

— Как кто? Те, кто взялись за нас с Олегом. Они не остановятся. Да я и не ропщу. Попала в мясорубку, значит, сама виновата. Никто не неволил гоняться за длинным рублем. Знаете, единственное, о чем жалею? — Метнула на профессора быстрый взгляд из-под темных ресниц. — У нас в доме когда-то жил рыжий кот Антон. Необыкновенное существо, умное, ласковое, преданное. И как же он громко мурлыкал у меня на коленях… Никогда больше не придется приласкать мурлыкающего кота, это действительно обидно. А все остальное — тьфу! Не стоит сожалений.

— Прекрати, — угрюмо бросил Сабуров, внезапно перейдя на «ты». — Мелешь вздор. Никому ты не нужна, чтобы тебя убивать. Еще раз повторю, все кончилось. Не хотел говорить, но скажу. Может, тебе будет спокойнее. Фирма «Токсинор» теперь принадлежит американцам, и я, как ни чудно, ее новый директор. Одним из условий было, чтобы тебя оставили в покое. Никому ты больше не мешаешь. Следствие окончено, забудь.

— А что с Олегом? Он тоже больше никому не мешает? — Аня спросила без особого любопытства, так уж, для поддержания темы.

— Стрепетов — тем более.

— Почему тем более?

— Он умер на допросе. Сердечный приступ.

— Вот видите, — с удовлетворением заметила Аня. — Бедный мальчик!.. Столько хитрил, изворачивался — и такой ужасный конец… Придавили, как мышонка. Дорогой Иван Савельевич, не надо лукавить. Или вы чего-то сами не понимаете. Ведь дело не во мне и не в Олеге. Дело в принципе. У россиянского бизнеса свои законы. Конкурентов положено мочить. Не нами заведено.

— Не думай о себе слишком высоко. Какой ты конкурент?

— Естественно, никакой не конкурент. Я просто лишняя. Запятая в чужом тексте, которую лучше стереть… Иначе вся работа выглядит неряшливой.

Она по-прежнему не могла понять, чего от нее ждет новый покровитель, который сначала был профессором, а теперь оказался директором «Токсинора». Жизнь убедила ее в том, что чистого бескорыстия в природе не существует. Всякая услуга имеет свою тайную или явную мотивацию. За так называемую бескорыстную помощь приходится платить дороже всего — деньгами, телом, дружбой, предательством, любовью, и иногда проценты набегают такие, что душу продашь дьяволу, лишь бы расквитаться. Но сейчас, в своем заторможенном состоянии, она не испытывала сильных эмоций и этот вопрос, как и Все другие, волновал ее только теоретически.

Сабуров смотрел на нее, прикрываясь ладонью от солнца, потом своим платком вытер ее губы, запачканные мороженым.

— Извините, — смутилась Аня.

Она почти засыпала, и это тоже было маленьким чудом. Надо же, можно подремать на солнышке, пронизывающем листву… Разве могла она об этом мечтать еще день назад?

— Ничего, — будто сам себе сказал профессор. — На первый раз достаточно. Все образуется, и справедливость себя обязательно окажет, как говаривал один матрос. Вы, Анечка, еще слишком слабы, чтобы рассуждать здраво.

— Какой матрос? — сквозь сон спросила Аня.

— У писателя Станюкевича. Обычный русский матрос. Сколько его ни били, ни ломали, все свое талдычил: правда, дескать, восторжествует.

— Восторжествовала?

— Нет. В конкретном случае нет. Но если брать вопрос шире, доводить до обобщения… Поразительная национальная черта, эта, в сущности, слепая вера русского человека в непогрешимость разумного, справедливого устройства мира. Об нее, если отбросить частности, как раз и споткнулся нынешний режим, выдающий себя за либеральный. Десяток лет пытаются втолковать мужику, что доллар превыше всего, а ему и невдомек. По-прежнему цепляется за свои старинные цацки, хоть кол на голове теши.

— Матрос утонул, да, Иван Савельевич?

— Можно сказать и так… Поехали домой, Анечка. Совсем ты, гляжу, разнюнилась.

Аня послушно поднялась, уцепилась за его локоть. Сабуров сурово насупился. Впервые после долгого безвременья женские прикосновения вызывали у него такие чувства: защитить, прикрыть, приласкать. Эх, думал растроганно, сбросить бы годков тридцать, сорок…

Неподалеку от выхода из сада, возле теннисного корта их поджидали двое молодых людей преступного вида. Оба одетые как для уборочной страды: в кожаных телогрейках, в шерстяных шапочках, в широких сатиновых штанах… Глаза тусклые, как у кабанов. Сабуров намерился их обойти, но Аня, хотя была в полусне, сразу сообразила, что ждут именно их. Встрепенулась, пошла ровнее. Молодые люди перегородили им путь, как два раскачивающихся столба.

— Что, старинушка? — спросил один, сцедив окурок с губы. — Не слишком ли молодую телочку снял? Отдай лучше нам.

Сабуров оглянулся по сторонам: те же пожилые пары на корте, слева, за забором из рабицы, несколько человек гоняют в пинг-понг, на дороге они одни. Никто на них не смотрит.

— Вам чего, ребятишки? Приключений ищите?

Парни заржали добродушно.

— Ага, приключений… — согласился громила. — Потрахаться охота. Скоко хочешь за свою мочалку? Ста рублей хватит?

— Я же вам говорила, — упавшим тоном пролепетала Аня. — Они не отступят.

Сабуров не поверил. Подгулявшие с утра задиры — досадное совпадение, не более того. Он попросил:

— Ребятки, не шалите. Дайте пройти.

— Слышь, Петух, — сказал один другому с удивлением, — старому пердуну ста рублей мало.

— Наглый он, — ответил тот. — Придется поучить. Отойди-ка, братан, разомнусь маленько.

Разминка заключалась в том, что парень развернулся на одной ноге, а второй, обутой в кроссовку, нанес Ане два удара: первый в живот, второй в голову. Девушка повалилась на песок, как подрубленная. Сабуров кинулся на обидчиков, но тут же обнаружил себя стоящим на коленях. Попытался вдохнуть или выдохнуть, но в горле заклинило и перед глазами вспыхнула алая, дробящаяся пленка. Озорные лица парней просачивались сквозь нее смутно.

Оба еще для порядка лениво попинали лежащую без сознания Аню и собрались уходить. На прощание тот, кто руководил экзекуцией, наклонился к Сабурову:

— Не ходи больше в наш садик, дед. И телку за собой не таскай. Пожалей свои седины. Понял?

Сабуров уже обрел дар речи, хотя встать с колен не мог.

— Кто вас послал?

— Думай сам, дед, пока мозги не вышибли. Первое предупреждение. Второе будет последним.

Сабуров поймал тусклый, расплывчатый взгляд негодяя, вобрал его в себя. Из мозга в мозг послал уведомление.

— Жаль мне тебя, сопляк. Не доживешь до утра.

Парня качнуло, и он отступил на шаг.

— Ты чего, Ганя? — удивился напарник. — Заткнуть ему ротину?

— Заткни, — кивнул Ганя, белый как мел.

Лежа на спине, Сабуров проследил, как они уходили, статные, рослые, удалые. Ни один не оглянулся. Он переполз поближе к Ане по теплому асфальту. Подул ей в нос. Поднял кофточку, ощупал живот. Сразу трудно определить, какие новые повреждения прибавились к прежним.

Мимо них женщина протащила упирающегося, хнычущего малыша, объясняя на ходу, что «дедушка и тетенька пьяные».

У Сабурова было горько на душе. Судьба еще разок врезала по затылку, в буквальном и фигуральном смысле. Он не знал, как сообразоваться с чувством, которое испытывал к женщине, распластанной рядом. Спасти ее, конечно, можно, но строить долгосрочные планы, связанные с ней, по меньшей мере, нелепо. Его тропка вот-вот оборвется, а ее… Но, с другой стороны, он молодел день ото дня, ведь что-нибудь это значит?

Наконец Аня очнулась, приоткрылись сонные глаза — полыхнули синие огни. Словно ничего не случилось, продолжила разговор:

— Я же говорила, а вы сомневались. Они ни за что не отстанут.

— Ерунда. Ты говорила, убьют, а сама живая.

— Не сразу. Им нравится процесс. Они делают это медленно.

— Смакуют, значит?

— Да, смакуют. Это же выродки.

— Встать сможешь?

— А вы?

— Не лежать же здесь до ночи. Давай потихоньку подыматься.

В машине, когда уже тронулись с места, Аня сказала:

— Иван Савельевич, миленький, зачем вам со мной вместе погибать? Отвезите обратно в психушку — и дело с концом. Меня с удовольствием примут.

— Заткнись, пожалуйста, — беззлобно попросил Сабуров. Побои их породнили.

ГЛАВА 6

На вилле в Петрово-Дальнем у Ильи Борисовича много челяди, одних поваров трое, но из всех выделялась красотка Галя, несравненная Галина Андреевна, цыганка и прелюбодейка. На службе у Трихополова она сделала большую карьеру. Года три назад, оказавшись по случаю в ресторане «Загородная изба», где, помимо всего прочего, услаждали гостей кочующие цыгане из театра «Ромэн», Трихополов по пьяному капризу забрал ее с собой — и вот поди ж ты, как шальная ночка затянулась!.. Чем взяла пышнотелая чаровница, трудно сказать, но не только несравненным любовным умением, хотя и это немаловажно, что скрывать… Окунулся в чужую, горячую кровь, как в живой источник. У самого искушенного мужчины лишь изредка бывают такие встречи, когда он смело может сказать: это мое, только мне предназначенное. Он теперь понимал россиянских аристократов, которых издавна, как магнитом, тянуло в табор. Бывало, вернется на виллу к ночи, как выжатый лимон, только бы до подушки добраться, а увидит белозубую, оторопелую улыбку, изопьет чарку хмельного пойла с подмешанной, одной ей ведомой травкой — и час, два, три, а то до самого утра, бултыхается, беспамятный, счастливый, в ее ненасытной утробе. С ней единственной забывал, как его зовут и сколько лет отстукало на будильнике вечности.

Но больше всего притягивал и восхищал ее дар заглядывать в чужие души, как в открытый кошелек. Ни в Бога, ни в черта не верил Трихополов, а советам и наставлениям беспутной, первобытной цыганки внимал, как прокурорскому надзору, и ни разу об этом не пожалел. В ее ведовстве было что-то такое, что выше всякого греха и чище студеной воды из родника. Он тешился своей находкой, как медиум забавляется открывшимся на лбу третьим глазом.

Через год назначил Галину Андреевну домоправительницей обширного поместья, а чуть позже поднял ее статус до должности официального советника и положил твердое жалованье, которое (по ее желанию) поступало на счет в один из банков в Женеве. За два года у нее накопилась внушительная сумма, около двухсот тысяч в долларах; но чего Галина Андреевна не могла знать при всем своем ведьмачестве, так это того, что капиталец оговорен некими хитрыми условиями и натурально добраться до него мог только сам Илья Борисович. Мелкую пакость с деньгами, в общем ему несвойственную, Илья Борисович подстроил не по вредности характера, а исключительно повинуясь смутному чувству, что с цыганкой иначе нельзя.

В тот вечер приехал на виллу с двумя подельщиками: импозантным банкиром Григорием из офшорной зоны Пятиречья и душкой Мостовым, недавно возглавившим корпорацию «Антей», которая в кратчайшие сроки подмяла под себя сверхприбыльный россиянский бизнес по поставкам человеческого сырца в цивилизованные страны. В отличие от Григория, банкира уже в пятом колене, душка Мостовой был человеком без роду без племени, неизвестной национальности и, как поговаривали, даже сомнительного пола. В Москве он появился лет пять назад, какое-то время подвизался в Министерстве финансов на десятых ролях, вероятно, налаживая необходимые контакты, но с возникновением «Антея» моментально, как вспыхнувшая новая звезда, вписался в дружную семью олигархов, при этом никого особенно не потеснив. Ниша, которую он занял, будто только и ждала варяга с решительным характером и железной хваткой. Какое-то время по гостиным высшего света бродил подозрительный шепоток: дескать, не засланный ли казачок? не представитель ли тех органов, откуда извлекли и нынешнего президента? не хлебнуть бы с ним лиха? — но так же быстро утих, как возник. Период первоначального накопления капитала достиг высшей фазы, страна лежала раздетая, но еще не разутая, лишний рот никого не смущал, зато появление в полку бизнесменов хваткого новобранца было само по себе хорошим знаком. Кристаллизация такой мощной и хищной фигуры, как Мостовой, свидетельствовала о том, что процесс демократизации продолжается, следовательно, всякие попытки красного реванша по-прежнему обречены на провал. Впрочем, таких попыток в реальности давно не было, ими по инерции пугали обывателя, между тем драка за власть и капитал, естественно, не прекращающаяся ни на минуту, постепенно и необратимо превратилась в уютный, домашний междусобойчик.

Трихополов рассчитывал скоротать вечерок в кругу единомышленников, в непринужденной обстановке, заодно прощупав таинственного Мостового на предмет взаимовыгодного партнерства, но едва прибыли на виллу, почувствовал, что его намерения под угрозой. Галина Андреевна вопреки правилам не вышла встречать гостей, что уже предвещало неприятности. Перепады ее настроения всегда были непредсказуемы, нередко она впадала в такое состояние, которое можно определить как полный улет. Причем улетала без помощи наркоты или спиртного, лишь следуя смутным импульсам своей ведьминой сущности. Об этих днях Трихополов вспоминал с содроганием. В последний раз, когда она закатила ему чудовищную сцену ревности на всю ночь, он был близок к тому, чтобы заколоть ее ритуальным турецким кинжалом, и не сделал этого только по причине физического сбоя: не смог догнать невменяемую вакханку в ночном саду.

Оставив гостей на попечение слуг, которые проводили их в отведенные покои, он прошел на половину Галины Андреевны, без стука вошел в спальню и сразу увидел, что его опасения не напрасны.

Прекрасная цыганка, обмотав голое туловище какими-то пестрыми лентами, возлежала поперек кровати, оледенело уставясь в потолок с тем выражением, какое бывает на лице глубоко верующего человека, которому померещился глас Божьего суда. Спальня была в таком беспорядке, будто по ней только что прошелся московский ОМОН. Зато на полу, на лиловом ковре был установлен массивный бронзовый подсвечник — тренога с толстыми свечами, из которых вместо пламени струились к потолку змейки черного дыма. Этот подсвечник, как знал Трихополов, ведьма использовала в тех случаях, когда собиралась на шабаш.

Усевшись в кресло, переборов первый приступ гнева, Трихополов мирно поинтересовался:

— Что же это значит, дорогая? Ведь мы, кажется, договаривались?

Чаровница медленно к нему обернулась.

— Ах, это ты, Микки? Приятный сюрприз. Я-то думала, тебя уже зарыли.

— Куда зарыли?

— Лучше не спрашивай. Правда слишком ужасна, чтобы произносить ее вслух.

Трихополов нагнулся и, натужась, попытался задуть свечки. В нарушение всех законов физики черные струйки с шипением устремились к его глазам. Замахав руками, он выскочил из кресла, заорал:

— Прекрати свои дьявольские штучки, мадам! Прекрати немедленно!

— О чем ты? Ах это… — колдунья метнула в его сторону одну из пестрых лент, и струйки дыма выпрямились, мало того, обратились в ласковые, желтые столбики пламени.

Трихополов распорядился:

— Галя, даю ровно десять минут. Оденься, приведи себя в порядок и выйди к гостям. Иначе пеняй на себя. Ты мой характер знаешь. Я человек покладистый, но всему есть предел.

— Это все, что ты можешь сказать?

— Повторяю, у нас гости. Хочу, чтобы все было прилично. Это входит в твои обязанности. Жаль, что приходится напоминать.

— Гости? — В удивлении цыганка свесилась с кровати, отчего ее груди, будто два золотых шара с коричневыми затычками, выскользнули из прорезей между лентами. — Ах да, извини. Один прямиком из преисподней, а второй скоро там будет. Ублажить их нетрудно, только дай мертвечинки пососать.

— Ты же их не видела.

— Зачем их видеть? От них смердит, как от рогатых. Ты стал неразборчив в знакомствах, любимый. Хотя это уже неважно.

Трихополов чувствовал, что сокровеннейшая из цыганок втягивает его в какую-то интригу, вероятно, собирается ошарашить одним из своих ужасных прозрений, которые, увы, большей частью сбывались, но решил проявить твердость.

— Десять минут, — повторил с угрозой, повернулся и покинул спальню.

А перед глазами все еще стояли, прыгали золотые шары, наполненные бешеной страстью. Удивительно, какую власть взяла над ним эта женщина!.. Прежде такого с ним не бывало. Любовь не занимала в его жизни большого места. В прошлом у него было три жены: две перед ним провинились, и пришлось их безвременно похоронить, а третью, проказницу Кларетту, с легким сердцем отпустил на волю. Как-то ему довелось познакомиться с книгой знаменитого венского психиатра, и он с удовлетворением узнал, что первопричиной всех преступлений, как, впрочем, и великих деяний, является так или иначе проявленная сексуальность. Что ж, вероятно, это справедливо по отношению к большинству мужчин, но он сам выпадал из этого списка. Он часто сталкивался с тем, какое большое значение придают взаимоотношениям полов даже самые дельные, умные люди, и это его изумляло. В сущности, слепо подчиняясь первобытному инстинкту продолжения рода, они добровольно уравнивали себя в животными. Но если это так, чего же тогда стоят все рассуждения о высших материях, о торжестве духа над плотью?..

— Други мои! — Провозглашая первый тост, Трихополов еще находился под впечатлением собственных мыслей, голос его звучал торжественно. — Признаюсь, рад видеть именно вас в своем доме. Редко удается вот так запросто, по-домашнему, посидеть с близкими по духу людьми. Надо чаще встречаться, да все не выходит. Путь, который мы избрали, не усеян розами, как полагают непосвященные. Он чреват и опасен. Но иного нам не дано. Слишком большая ответственность легла на плечи тех, кто занят переустройством этой страны, заселенной — что уж скрывать — полудикими племенами. Тем более ценно для меня, надеюсь, и для вас тоже вот такое редкое, сердечное общение. В неустанных трудах и заботах мы порой забываем, что значит чувство локтя, чувство святого товарищества. Великий поэт не случайно пропел: возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке. Как верно сказано: чтоб не пропасть! Надеюсь, вы простите излишнюю сентиментальность. За беззаветных тружеников капитала, други мои! За удачу, которая, чувствую, в скором времени нам очень понадобится…

Над столом сомкнулись три позолоченных кубка, наполненных благословенным вином Алазанской долины. Мостовой сказал:

— У меня алаверды.

— Слушаем, брат, — поощрительно улыбнулся Трихополов, гадая про себя, почему до сих пор не явилась бедовая цыганка. Неужто затеяла прямой бунт?

— Я в Москве человек новый, все знают. Откуда приехал, про это молчок. Однако тамошняя публика про тебя наслышана, Илья Борисыч. Без булды скажу, уважают. Воздают по заслугам, а это народец тертый, суровый. И про тебя, Григорий Наумович, добрая слава идет аж до самых до окраин. Своего не упустишь, верно, но за копейку не удушишься. В бизнесе прохиндеев хватает, иногда не отличишь порядочного человека от сявки, но вы обои наособинку. Кто на вас хвост подымет, тому первый уши оторву. Вот вам моя порука. Короче. За честь принимаю, что сижу с такими людями за одним столом. За вас, господа! За нашу общую счастливую долю.

Не успели закусить, как подоспела Галина Андреевна. Появление было триумфальным и блистательным. На ней был таборный наряд, в котором она выходила на сцену в роли Кармен в одноименном цыганском мюзикле: множество шелковых сверкающих всеми цветами радуги юбок, монисты, бусы, ожерелья и прочая дребедень, на голове золотая корона, а вместо лица — два смоляных костра глаз и огромная алая рана рта. В руках гитара с подсветкой, в ушах серьги из литого золота.

— Добрый вечер, господа! А вот и я. Какую музыку угодно заказать?

Опешившие гости сдвинулись теснее, душка Мостовой зацокал языком, в восхищении изрек:

— Мать твою за ногу! Галка Жемчужная собственной персоной. Я-то думал, сплетню пустили.

— Ты ее знаешь, Мостовой? — спросил Микки.

— Как не знать? Наведывалась с театром в зону. Ух, дали шороху. Помнишь, Галя?

— Фильтруй базар, барин, — просипела артистка. — Отродясь в зоне не бывала.

— Как не бывала, — возразил Мостовой. — А шефский концерт на Рождество? Гадала же мне. Или забыла? — обернулся к Трихополову: — Веришь ли, Борисыч, штуку стянула из кармана, глазом не моргнул. Чистый гипноз. Умеют, стервы!

— И что нагадала? — поинтересовался хозяин.

— Ничего особенного, — смутился Мостовой. — Пустяки всякие.

Галина Андреевна, отодвинув стул подальше, уселась на него, как на мужика, широко разведя ноги, воткнула гитару в пол. Просверлила Мостового черными лучами.

— Начал, так договаривай, пес. Обещала, что будешь мертвечину жрать, вот и жрешь который год. Скоро вовсе подавишься.

Мостовой захлопал глазами, но к нему на помощь неожиданно пришел банкир Григорий.

— Меня вы тоже, разумеется, помните, дражайшая Галина Андреевна?

— Помню, Гриша, помню… Ты уже давно труп.

Банкир меленько захихикал.

— Понимаю. Аллегория. Тонко подмечено. Иногда я думаю, назвать нас всех трупами будет даже чересчур сильно. В смысле отношения к вечности мы вообще никто. Абсолютная пустота. Как в книжке у Пелевина.

Мостовой опамятовался от нанесенного оскорбления, обратился к хозяину.

— Борисыч, я ведь не за тем приехал, чтобы дразнили. Унял бы маленько свою бабенку.

— Не бери в голову, дружище. Галина Андреевна изволит дурака валять. Что касается мертвечины, полагаю, она твой бизнес имеет в виду. Тут обижаться нечего. Он действительно того… пованивает чуток. Ну и какая беда? Деньги есть деньги, хоть их из говна гони. Они же не пахнут.

Из-под стола погрозил кулаком цыганке, ссориться прилюдно ему не хотелось. К тому же, когда Галка была не в духе и свирепствовала, она особенно его возбуждала. Сделал знак показавшемуся в дверях гостиной повару Ираклию, чтобы подавали горячее. Потянулся за шампанеей. Разлил по бокалам.

— Не журитесь, други мои. Выпьем за прекрасных дам. Придвигайся, Галя. Не строй из себя весталку. Всему свое время.

— Вот именно, — подтвердил Мостовой, внезапно побагровев. — Выходит, Борисыч, что же получается? У вас у всех бизнес благородный, а мой воняет? Так надо понимать твои слова?

Вмешался Григорий, как всегда галантный:

— Перестань, Мостовой! Шуток, что ли, не понимаешь? Галина Андреевна, вы, значит, на театре больше не играете? Ах какая невосполнимая потеря для искусства!

— Шутка? — переспросил Мостовой, набычась и окончательно забыв, где находится. — Да за такие шутки можно пасть порвать… Нет, пусть Борисыч объяснит реально. Как он разделяет? Кто первый сорт, а кто — в дерьме? Ведь я, кажется, никому пузо не резал. И родную дочь на иглу не сажал.

От ужасного намека Трихополов побледнел. Вспыхнули грешные очи. Пробормотав: «Посади свинью за стол…» — он хлопнул в ладоши. Будто из-под земли в гостиной возникли двое янычар супостатного вида, по взгляду хозяина сориентировались, подхватили на руки кресло с Мостовым и чуть ли не бегом понесли к дверям.

Вдогонку Трихополов крикнул:

— Не до смерти, ребятки! По третьей категории.

Уже из-за двери донесся вой ошеломленного Мостового: «Попомни, Микки! Ужо тебе!» — прервавшийся странным хлопком, будто лопнула шина.

Оставшиеся за столом все трое прятали глаза. Досадный, неловкий инцидент. Первым нашелся банкир Григорий.

— Хам, — сказал взволнованно. — Совковая начинка так и прет. Извини, Илья, что сосватал, но, помнишь, я предупреждал.

— Все в порядке, Гришаня. Кстати, он мне понравился. Без двойного дна человек. Открытый. Культурки действительно маловато, но дело поправимое. Надо помнить, где он был и кем стал. Поездит по Европам, отшлифуется. Я сам виноват — зачем зверька дразнить попусту? И ты тоже хороша, голубушка!

— Уф! Жарко здесь невмоготу… — как ни в чем не бывало, Галина Андреевна обмахнулась веером, невесть откуда мелькнувшим в длинных пальцах, затем осушила бокал шампанского двумя глотками.

Банкир Григорий очарованно, жадно следил, как пробулькала пузыристая жидкость, словно ручеек в бездну. Восхищенно произнес:

— Великая потеря для всех нас, благодарных поклонников.

— Сколько с ним телохранителей? — спросил Трихополов.

— Штук шесть, — ответил банкир.

Илья Борисович по «мобильнику» связался с кем-то, распорядился:

— Оглы-джан, ты?.. Черный джип засек?.. Забери оттуда всех — и в подвал. Только интеллигентно, без кровопролития… Как сделаешь, доложи… Что значит «не получится»?.. Ну, если будут кочевряжиться, травани «черемухой» или еще как. Но без пальбы… Как считаешь, батыр, имею я право хоть один вечерок спокойно отдохнуть? Все, действуй… — повернулся к Григорию. — Скажу больше, коллега. Будущее России зависит от того, сумеем ли привлечь на свою сторону таких, как Мостовой. Впереди много грязной работы, кто-то должен ее делать. А мы с тобой за десять лет жирку поднакопили, размякли, облагородились. Привыкли почивать на лаврах. Лишний раз боимся ручки замарать. А ты погляди, какие рыла полезли в бизнес… Откуда только взялись?..

— Известно откуда, — буркнул Григорий. — Мы же их и вызвали, аки духов тьмы. Батюшку свалили с трона и решили, что со злом покончено. Ан нет. Гони его в дверь, оно лезет в окно. Не на наши ли кровные нынешний владыка в Кремль въехал?

Трихополов скривился, как от зубной боли. Скользкую тему в их кругах мусолили который месяц подряд, но так и не пришли к единому мнению. Вопрос о том, на чьей стороне вчерашний полковник ФСБ, висел в воздухе, словно стопудовая гиря, закрепленная на тонких тросиках. С кем вы, господин президент? С оголтелой россиянской чернью, обреченной на вымирание, или с прогрессивной элитой, семимильными шагами продвигающейся к цивилизованному Западу? По разумению Трихополова, заполошный полковник, успевший наломать столько дров, и сам того толком не знал. Скорее всего он просто укреплял тылы, сколачивал собственный эшелон обороны, в том числе из преданных ему лично олигархов. Другое дело, что попутно совершал ошибки, которые потом трудно будет исправить. Наезжал на всех без разбору, кто оказывался у него на дороге. И разумеется, давал чересчур щедрые авансы быдлу, чтобы расположить к себе так называемое общественное мнение. Тут тоже хорошо бы знать меру. Но главная беда, конечно, в том, что в жилах свежекоронованной особы текла порченая, плебейская кровь. Как и у его предшественника.

— Давай, Гриша, не углубляться. Въехал и въехал. Начнет сильно зарываться, укоротим. Сейчас не девяносто третий год.

В этот момент двое смазливых поварят в высоких куполообразных белых шляпах подали печеного гуся. Гусь, обложенный зеленью и жареной картошкой, покоился на большом железном противне и издавал утонченные ароматы, от которых голодный человек мог и прослезиться. Сопровождал гуся тучный благообразный повар Ираклий. Под его руководством поварята опустили блюдо на стол и начали артистично разделывать птицу, вывалив из распоротого жирного брюха густую массу яблок, слив и винограда. Галина Андреевна отложила гитару и придвинулась к столу Трихополовразлил по рюмке анисовой из хрустального графина. Вкусно поесть он любил. Еда не обманет, это не женщина.

Повар Ираклий застенчиво покашлял в кулачок.

— Ну, — благосклонно кивнул хозяин, — тебе слово, кудесник.

— Рецепт бабки Матрены, — важно сообщил повар. — Завещанный из Петровских времен. Приправа структурно входит в метафизический комплекс адыгов. Рекомендую запивать молодым алабашлы. Сейчас подадут.

Григорий, грея рюмку в руке, уважительно поинтересовался:

— Бабка Матрена — это что? Гипербола?

— Натуральная бабка, — ответил за повара Трихополов. — Сожительница его. Ей пятнадцати нету. Бабкой прозвал для конспирации. Помнишь обещание, Ираклий-свет?

— Помню, барин.

— Что за обещание? — не отставал любопытный Григорий.

— Рагу приготовить из бабки. На день Ивана Купалы. Верно, Ираклий?

— Не совсем так, барин. Но вроде того. Котлеток обязательно наверчу. С кизиловой подливкой — самое оно.

Галина Андреевна, не дожидаясь команды, опрокинула рюмку.

— Не всегда могу понять, — смутился Григорий, — когда ты шутишь, Микки, когда нет.

— Какие шутки, милый Ираклий приверженец секты Вуду. Много путешествовал. Бывал в Бомбее, в Турции, на Соломоновых островах. Его взгляды на мир отличаются от европейских, он ощущает себя человеком, пережившим апокалипсис. Правильно объясняю, Ираклий?

— Напрасно иронизируете, барин, — чуть обиженно отозвался повар. — Материя едина, и свежая плоть Матрены химически тождественна мясу этого гуся. А по изысканности вкуса намного превосходит.

— В чем же видишь иронию, дорогой друг?

— Праздник Купалы в июле. Как можно, говоря о будущем, иметь в виду вчерашний день? Разве только подразумевая временной парадокс?

— Ираклий чрезвычайно образован, — пояснил Трихополов. — Но это лишь одно из его достоинств. Причем самое несущественное.

Тем временем поварята разобрали гуся, и перед каждым из пирующих на фаянсовом блюде выросла аппетитная гора красноватого, с коричневой корочкой мяса, густо обложенного фруктовым желе. Галина Андреевна первая с характерным хрустом впилась зубами в гусиную мякоть. Мужчины, опрокинув по рюмке анисовой, присоединились к ней. Трапеза продолжалась в полном молчании, нарушаемом лишь сочным чавканьем.

Ираклий низко поклонился и пятясь покинул гостиную. Служки-негритята оттеснили поварят, поставив за спиной у гостей фарфоровые чаши с водой и плавающими лепестками роз. Трихополов, насыщаясь, не отрывал взгляда от беспутной подружки, которая дробила и обгладывала сладкие гусиные косточки с таким усердием, словно совершала ритуальный обряд. В который раз поражался ее умению придавать самым обыденным действиям мистический оттенок. Наконец отставил тарелку, сполоснул пальцы в подставленной чаше и, откинувшись на спинку стула, с удовольствием закурил.

— Галочка, животик не лопнет?

Цыганка плотоядно облизнулась, смешивая помаду с гусиным жиром, отчего у Трихополова стрельнуло в паху.

— Что вам угодно?

— Ничего не угодно. Хочу, чтобы угомонилась. Или одного Мостового тебе мало?

— Один труп, два трупа, три трупа — какая разница? Только я тут ни при чем.

— Господа, умоляю! — воззвал Григорий, поднимая чашу с зеленоватым вином. — Зачем портить столь прекрасный вечер? Госпожа Жемчужная, вы богиня! Если бы не мое глубочайшее уважение к Микки…

— Кстати, о Мостовом. — Галина Андреевна капризно вздернула брови. — Где он? Не проголодался ли? Не узнаю тебя, Илья Борисыч. Требуешь соблюдения приличий, а сам? Неужто не угостишь своего друга этим восхитительным гусиком?

— И то правда. — Криво усмехнувшись, Трихополов опять хлопнул в ладоши.

Дверь отворилась, и те же два янычара, на том же самом кресле и так же бегом доставили обратно генерального директора «Антея». Однако теперь его, пожалуй, родная мать не узнала бы, если бы каким-то чудом она у него была. Больше всего Мостовой напоминал героя Никиты Михалкова из знаменитого оскаровского фильма «Утомленные солнцем», после того как комдив побывал в злодейских лапах энкавэдэшников. Вместо лица сплошной кровоподтек, где на багряном фоне, на голубой жилке дерзко повис выбитый глаз. Второй глаз, уцелевший, сиял неистовым циклопическим огнем.

— Доктора бы мне, — прошамкал Мостовой заунывно.

— Зачем тебе доктор? — удивился Трихополов. — Выглядишь нормально. Попробуй лучше гуся да опрокинь чарку. Сразу полегчает.

— Гуся не хочу. Хочу доктора, — заупрямился Мостовой.

Вид у него был столь вызывающий, что смешливый банкир Григорий первый не выдержал, заулыбался. Глядя на него, добродушно, горловым смехом зашелся и Трихополов. Да и Галина Андреевна, нахмуренная, будто туча, вдруг фыркнула, сдавленно хихикнула — и прекрасное лицо прояснилось.

— Эх, дружище, дурья твоя голова, — заметил Трихополов примирительно. — Видишь, до чего довело твое буйство? Пасть порву и все такое. А глянь, самому порвали. Надо постепенно забывать старые привычки. В Москве другой климат. Публика культурная, чувствительная, на угрозы реагирует болезненно. Да ладно, беда поправимая. Глазик обратно вправят, будешь краше прежнего. Или сделают искусственный, из горного хрусталя. Это теперь модно. Я позвоню куда надо. Жаль только, Федоровича кокнули: на такие штуки отменный был мастер.

— У-у-у, — невнятно промычал Мостовой, слепо тряся окровавленной башкой, чем вызвал у Григория и Галины Андреевны новый приступ смеха.

Трихополов, широко улыбаясь, укорил:

— Чего ж теперь мычать? Не хочешь гусика, покушай осетринки. Свежачок. Утром из Астрахани доставили.

От осетринки душка Мостовой тоже отказался, заслезившись уцелевшим сверкающим глазом. Галина Андреевна его пожалела.

— Сердечный ты наш, недотепа рыночная… Дайка тебе лучше песенку спою.

Подняла гитару с пола, ударила по струнам. И ворвался в светскую гостиную, освещенную хрусталем и каминными сполохами, дикий ветер с воли. Грустнейший поплыл напев, каким услаждают слух уходящим на вечный покой. Чудная мелодия и хрипловатый, надсадный голос отодвинули застолье в глухую степь с дымными кострами, со ржанием лошадей, с великой человечьей тоской, простертой над дремлющим миром, будто пуховое одеяло. Слушали цыганку по-разному. Банкир Григорий сронил на тарелку недоеденный кусок гуся, прикрыл глаза и раскачивался в такт, словно на сеансе Кашпировского; Трихополов смотрел на суженую с тяжелым вожделением, делая после каждой звучной рулады такое движение, как если бы вскакивал на ноги; у изуродованного Мостового на багровую щеку выкатилась изумрудная слеза, отчего стало казаться, что у него, наравне с выбитым, образовался третий глаз. И сколько длилось пение, столько все молчали.

Но лишь отпечалился последний аккорд, заговорили разом.

— Не надо врача, — проскрипел Мостовой. — Налей водки, братан.

— Богиня! Фемида! — сцепил пухлые руки Григорий. — Микки, злодей, как же можно прятать от поклонников такое сокровище, такой талантище?! Давай купим ей собственный театр.

Трихополову наконец удалось подняться. Двое негритят подставили ему под локти свои согнутые черные спинки.

— Прошу прощения, господа. С вашего разрешения мы с Галиной Андреевной покинем вас ненадолго.

— Приспичило, что ли? — недовольно прогудела цыганка, подмигнула млеющему Григорию. — Такая наша горькая доля, мужиков ублажать по первому зову. От затяжного стояка они еще больше дуреют.

В соседней маленькой комнате-диванной Трихополов усадил подругу в кресло, сел напротив, крепко сжал ее колени. В глаза глядел, как в черный омут.

— Добилась своего, да? Подурачилась? Из-за твоих капризов добрый человек глаза лишился. А могло быть и хуже. Объясни наконец, что сие значит? Какая муха тебя укусила?

— Паучок, не груби. Ты же знаешь, моя жизнь уперлась в твою. Рухнут рядышком, в одну могилку.

— Хватит загадок, — вспылил Трихополов. — Есть что сказать, говори. Нет — пойдем водку жрать.

— «Токсинор», — сказала цыганка.

— Что — «Токсинор»? При чем тут «Токсинор»?

— Кому фирму отдал, дурашка?

— Сабурову… Погоди, Галя. Что ты вдруг вспомнила? Давно обсудили всю цепочку. Отсюда до Техаса. Комбинация рутинная.

— Кто такой Сабуров?

— Как кто? Известный психиатр. Мой врач. Человек солидный, незапятнанный. По всем характеристикам подходит. Фигура оптимальная. Ни он ничего не заподозрит, ни его. Что тебя, собственно, беспокоит?

Цыганка сбросила его руки со своих колен, обожгла презрительным взглядом.

— Зазнался, любимый, а ведь я предупреждала. Сабуров — посвященный седьмой ступени. Он там бывает, куда тебе ходу нет. А ты его посадил под боком, да еще подтравливаешь, как зайца. Уму непостижимо!

Трихополов закурил, чтобы дать себе передышку. Как всегда, он склонен был верить ведьме. В ее мистических бреднях таился вполне реальный смысл. Обычно ему нравилось разгадывать ее шарады, но не сейчас. Он чувствовал странную усталость, как на краю какой-то подступившей, но еще недостаточно проявившейся болезни. Заговорил почти оправдываясь:

— Сабуров выжил из ума, увлекся молоденькой шлюшкой, потерял голову. Забавно за ним наблюдать. Это доставляет мне удовольствие. В чем, собственно, ты меня упрекаешь?

— Эта девушка — не шлюшка, и профессор не тот, за кого ты его принимаешь.

В огненном взоре Трихополов увидел незнакомое выражение: так смотрит строгая мамаша на расшалившегося дитятю, прежде чем отвесить оплеуху.

— Она тоже посвященная? И какой ступени?

— Она моя бывшая ученица.

— Что?

— Мир тесен… Я преподавала в той школе, где училась Берестова.

— Ты? Преподавала?

— Удивлен? Думал, я только махала юбками на сцене да ублажала вашего брата? Как же ты не наводил обо мне справки? Это прокол, Илюшенька! Да еще какой!

Трихополов действительно растерялся, вечер преподносил сюрприз за сюрпризом. В досье на Жемчужную, конечно, упоминалось, что она окончила педагогический институт имени Ленина, но не было ни слова о ее практической деятельности. Как это возможно? За что он платит Мамедову?

— Не раздувайся, Илюшенька. — Галина Андреевна осталась довольна произведенным впечатлением. — Понимаю, кое-кому не поздоровится.

— Что же ты преподавала, позволь спросить? Вождение на метле? Читала детишкам Камасутру?

— Английский язык… всего один год. Аня была моей любимой ученицей. Можно сказать, дружили… Она же потом поступила в Иняз, верно?

— Мне-то откуда знать?

— Так вот, любимый, девочка не шлюшка, как бы тебе этого не хотелось. И даже не убийца, как вы ее объявили.

— Кто же она?

— Никто. Просто женщина. Самая обыкновенная. Знаешь, что это такое? Не отвечай, не знаешь… Я объясню. Есть мужское начало Ян, и женское — Инь. Чистых воплощений, естественно, не бывает, но некоторые особи приближаются к образцу. Природа создает их, как напоминание о первооснове. Мужчин с явным знаком Ян я не встречала, хотя они тоже должны быть, а женщина Инь — это и есть Аня Берестова.

— Я ее видел, правда, издалека. Ничего особенного. Телка реальная, как определил бы Мостовой. Позвони в сервис «Услада» — десяток таких прибежит.

— Нет, не прибежит. А если прибежит, ты ее не узнаешь.

— Почему?

— Женщину Инь можно только почувствовать. Для этого надо иметь качества мужчины Ян. У тебя они отсутствуют, милый олигарх.

— Спасибо и на этом.

Трихополов ощутил укол самолюбия, но сама тема не представляла для него интереса. Он не хотел углубляться в очередную заумь Галины Андреевны, тем более зная, к чему это приведет. Цыганка, когда закусывала удила, умела уязвить как-то по-особенному, так, что не придерешься.

— Ты отвлеклась… Пусть девка будет кем угодно, но почему я должен опасаться Сабурова, вот что любопытно? Или это тоже из области всяких Бин и Хуин?

— Немедленно избавься от обоих.

— Даже так?

— Сабуров не на шутку увлекся женщиной Инь. Иначе и быть не могло. Ситуация взрывоопасная. Он на пороге прозрения. Его силы прибывают стремительно. Ты даже не представляешь, что может случиться, когда он почувствует себя загнанным в угол.

— Все. Достаточно. — Трихополов вторично сплюнул на ковер, но не хватило слюны и получилось неубедительно, какой-то детский «пссик». — Послушай теперь сюда. Много я слышал от тебя всякой чертовщины, но это уже за гранью. Мы же отлично ладим, Галя. Из-за чего ты завелась? Чего тебе не хватает?.. Давай решим так. Насчет Сабурова и, повторяю, его шлюхи. Я приму меры, но с условием, что ты больше не вмешиваешься в мою личную жизнь. Я же не вмешиваюсь в твою. Не летаю с тобой на Лысую гору.

— Какие меры, любимый?

— Обычные. Исчерпывающие проблему. Довольна?

— Когда?

— Что — когда?

— Когда примешь?

— Не вижу причин для спешки. Не так все просто. Не хочется спугнуть одного карася. Не волнуйся, радость моя, все под контролем… Честно говоря, мне самому осточертел этот возомнивший о себе хам. Гипнотизер хренов. Полагает, что он мне ровня. А на самом деле обыкновенное совковое мурло.

— Под карасем подразумеваешь вонючего старого американца?

— Разумеется, Энтони Джонсона. Ключи от «Токсинора» теперь у него. Надо обмозговать, под каким соусом подать несчастный случай с психиатром. На американца у меня большие виды.

— Ты ничего не понял, Илюша. Ты так ничего и не понял… — цыганка обреченно вздохнула.

— Что я должен понять?

Вместо ответа Галина Андреевна потянулась и с неожиданной силой прижала его голову к своей вместительной, пышной груди.

ГЛАВА 7

Аллах акбар, майор!

Сидоркин долго воевал в пустоте, устраивал засады, скрывался в ущельях, погружался в подземные воды, прыгал с парашютом, но ни разу, ни в одном из сновидений ему не удалось уклониться от побоев. Все схватки заканчивались одинаково: набегал откуда-то сбоку волосатый детина, но не настоящий, не во плоти и крови, а вроде глиняного Голема, с рысьими, поблескивающими глазками, заносил карающую длань и, со словами (одними и теми же): «Получи, ментяра, откат!» — вколачивал его в землю по шляпку.

Когда Сидоркин на пятые сутки пришел в сознание и обнаружил себя лежащим на кровати в больничной палате, то первая нормальная мысль, пришедшая в голову, опять связалась с глиняным волосатым чудовищем. Настороженно обведя еще смутным взором открывавшееся пространство — белые стены, дверь, умывальник, окно с полураспахнутой форточкой, — с опаской подумал: не иначе под койкой затаился, сучара!

Потом, словно проявленное на сетчатке глаз, проступило все произошедшее с ним, и Сидоркин глухо, обиженно застонал, как пораненный волк, подыхающий в укромном схороне. На протяжный, заунывный звук подоспела длинноногая девушка в туго затянутом белом халате, и это был первый человек, с которым он вступил в контакт после долгих, сумеречных странствий на грани света и тьмы. Девушка поразила его тем, что в ней не было и намека на опасность. Теплая волна благодарности хлынула в душу, с блаженной улыбкой он спросил:

— Если я не в раю, то где же?

Девушка ответила небрежной улыбкой:

— Нет, не в раю. Это больница. Отделение травматологии.

— И вы не ангел?

— Нет, я медсестра Даша.

— А я травмированный Тоша. Подойди поближе, медсестра.

— Зачем?

— По секрету что-то скажу.

Девушка приблизилась, и Сидоркин ловко ухватил ее за руку.

— Давай поцелуемся, Даша. Если не противно.

— Надо же! — Девушка была ошарашена, но не смутилась ничуть. — Сколько прыти! А доктор думал, помрешь.

— Никогда не верь докторам, — нахмурился Сидоркин. Попробовал повалить ее на себя, но девушка мягко высвободила руку. — Не хочешь? — огорчился майор.

— Возможно, когда-нибудь позже, — совершенно серьезно пообещала она. — Боюсь, сейчас тебе не под силу.

— Позже так позже, — легко согласился Сидоркин.

На третьи сутки самостоятельно добрел до туалета, а ближе к вечеру в палате возник старлей Сережа Петрозванов. Его толоконный лик окончательно вернул Сидоркина в суровую реальность, по сравнению с которой любая фантазия казалась пресной. И дело не в том, что в этой реальности монстры нападали на людей и пили из них кровь; и не в том, что старики подыхали с голоду, а свеженькие, как окорока, бандюки раскатывали на иномарках в обнимку с обкуренными подружками; и не в том, что богатый ворюга ежедневно вещал с экрана о свободе и справедливости, — это все как раз ерунда, хаотичное смешение понятий, свойственное угасающей цивилизации; исключительность момента заключалась в том, что он, майор Сидоркин, потерпев страшное поражение, по-прежнему продолжал ощущать себя частичкой этого перевернутого с ног на голову мира и ему по-прежнему это нравилось.

— Принес? — спросил у старлея, вместо того чтобы поздороваться.

Петрозванов с сомнением покосился на дверь.

— Как оно тут… обстановка?

— Да я у них вроде Павла Корчагина, герой необъявленной войны. Сегодня целую комиссию приводили. Я ведь, Сережа, должен был помереть, а продолжаю жить. Медицинский казус. Доктор Данила Петрович обещал в диссертацию вставить. Наливай, чего сидишь? Посуда в тумбочке.

Старлей достал из спортивной сумки бутылец и пакет с чем-то промасленным.

— Маманя котлеток навертела, покушаешь? Вот еще грибки, помидорки маринованные. Чесночок. Закуска хорошая, да? Тебе точно не повредит?

— Что за глупый вопрос?

На веснушчатом, синеоком, простодушном лице Петрозванова, частенько вводившем в заблуждение самых многоопытных фигурантов, мерцало что-то таинственное, как светлячок в ночном лесу.

— У тебя как с мозгой-то? Не повлияло? На умственное повреждение алкоголь не всегда хорошо действует.

— Вон ты про что… — Сидоркин барственно откинулся на подушку. — Повидался, значит, с Данилой Петровичем? Или уже в мою докладную заглянул?

— И то и другое, — признался Петрозванов, свалив в тарелку овощи и приступая к изготовлению бутеров: свежая булка, масло, котлетки — аромат удивительный! — Говорят, сотрясение сильное было?

— И у тебя будет, когда с дьяволом столкнешься.

— С дьяволом? — Возясь с бутерами, старлей прятал глаза.

Сидоркин засмеялся.

— Ладно, Серж, не строй из себя конспиратора. Сотрясение было, но я не спятил. Обманули тебя.

— Да ты что, Антон, да я…

— Что полковник сказал? Уволить грозит?

Петрозванов поставил чашки, раскупорил бутылку.

Наконец честно взглянул в глаза другу.

— Дед, конечно, психует. Его тоже понять можно. Достал ты его, Антон Семенович. Но все же сочувствует.

— В каком смысле? Что не убили?

— Говорит, допрыгался ваш Штирлиц. Будто ты, Антон, в записке чего-то про пришельцев накатал. Я-то не поверил, но некоторые злорадствуют. Особенно Шмырев из второго сектора. Ты же его знаешь. Ему самый кайф, когда кто-то из наших проколется… Кстати, дед посулил путевку в санаторий. Честно. Его, говорит, надо под трибунал, но сперва пусть подлечится. Старик у нас правильный, по понятиям живет, хотя и вспыльчивый. Боится, на пенсию попрут из-за тебя. Им же только предлог нужен, известное дело. Тебе полную?

Сидоркин смотрел на друга с изумлением.

— Кого в санаторий? Меня?

— А кого же? Пускай, говорит, мозги подлечит, а уж потом под трибунал.

— Гуманно. Давай, будем! Только пузырек убери.

После водки разговор пошел задушевнее, хотя все на ту же тему. Первозванов пожелал узнать, что на самом деле произошло, кто его сумел так крепко отдубасить. Но на этот главный вопрос Сидоркин затруднился с ответом.

— Не знаю, — сказал задумчиво. — Но это не человек.

— В моральном смысле, да?

— Во всех смыслах. У него силища, как у кузнечного пресса. Да я его толком и не разглядел.

— С фотороботом есть схожесть?

— Как у тебя с футбольным мячом… Сережа, если не веришь, давай лучше поговорим о бабах.

— В чем не верю?

— Говорю же, это не человек.

Первозванов достал из сумки бутылку, которую только что спрятал, налил по второй.

— Кушай котлетки, Антон. Матушка для тебя старалась. Ты всегда ее котлетки любил.

— Я так понял, его послали какого-то Кириенка поймать.

— Сергея Владиленовича?

— Возможно… Пока он ищет Анну Берестову, которая проходила по убийству англичанина Смайлза. Я обо всем в записке доложил. Берестову надо на охрану поставить. Он на нее обязательно выйдет.

— Зачем, Тош? Зачем ему Берестова?

— Не знаю.

Сидоркин, выпив, отвернулся к стене. Отдышался. Еще не очень хорошо себя чувствовал. Не то чтобы сильно где-то болело, но было как-то скучновато. Стоило задремать — и являлся Голем с волосатыми кулаками. От этого кошмара не было спасения. Он боялся, что если дальше настаивать на своем, переправят в «безумное» отделение и начнут выколачивать дурь. На это у него не было времени. Как можно скорее надо выйти из больницы.

— Послушай, Антон. — Старлей мучительно искал необидные слова. — Ты не думай, я целиком на твоей стороне. Но ведь пришельцев не бывает. Кого хочешь спроси.

— Чего спрашивать? Я его сам видел, — вырвалось у Сидоркина.

После этого Петрозванов поспешно разлил бутылку до конца.

— И что собираешься делать? Поедешь в санаторий?

— Вряд ли. Волосатик на мне висит. Про санаторий дед для понта сказал, чтобы меня унизить.

— Маньяком теперь занимается Алехин с бригадой, — сообщил Петрозванов.

— А-а, — равнодушно отозвался Сидоркин, — пусть кто хочет занимается, а висит на мне.

— Как это?

— Не уважаешь, Серж. По-твоему, я не мужик, что ли? Он мне все кости переломал, на посмешище выставил… Не-е, я его сам повяжу. Он пока только первый раунд взял.

Старлей сверкнул девичьими очами, чокнулся с другом.

— По-своему, ты, конечно, прав, но если он пришелец, как же ты его поймаешь?

По смыслу вопроса Сидоркин понял, что Сережа его жалеет. И это естественно. Если бы поменяться местами, Сидоркин тоже жалел бы друга, у которого поехала крыша. Пришельцев ловят в фантастических романах, а не в мирной бандитской Москве. Для всех своих товарищей, включая деда Сергованцева, он теперь будет шизиком до тех пор, пока не представит очевидные доказательства своей правоты. То есть пока не сдаст волосатика органам правосудия, живого или мертвого. Это довольно сложная задача, относящаяся к области чистого сыска, и чем дольше он над ней размышлял, тем ощутимее становился холодок в затылке. Не исключено, что и жить-то ему, Сидоркину, осталось всего лишь до следующей встречи с чудовищем. Единственное, в чем он не сомневался, так это в том, что встреча состоится.

Водка подействовала и перевела его мысли в более приятное русло.

— Чем хорошо лежать в больнице? — поведал заговорщически. — Тут дамский пол какой-то весь неоприходованный.

— На что намекаешь? — встрепенулся старлей.

— Раньше я как-то об этом редко задумывался. Чем мужик слабее, тем они доступнее. Могут среди ночи прийти и предложить свои услуги.

— Иди ты!

— Вот тебе крест. Причем не какие-нибудь прокладки «Олдейс», нормальные, красивые женщины, есть и с высшим образованием. Но все какие-то перевозбужденные.

— Чем объясняешь?

— Скорее всего срабатывает материнский инстинкт. Примерно так рассуждают: пусть хоть перед смертью потешится, бедолага. Я чего понял, Серж. Женщины все же выше нас по духовности. Они жалостливые.

Первозванов меланхолически закусил последней котлеткой.

— К вопросу о пришельцах, Тош. Бабуня рассказывала случай. У них в деревне одну девку то ли медведь задрал, то ли что. Короче, пошла в лес и не вернулась. Поискали, конечно, сколько могли, нигде нету. Леса дремучие были, не как сейчас. Под Смоленском… И вот спустя срок опять стала эта девка появляться, но в измененном виде. К одиноким мужикам приставала, особенно коли пьяный. Всех подряд жалела. Кузнеца тамошнего, здоровенного бугая, до того затрахала, он пить бросил. И к себе в кузницу ходить в одиночку боялся.

— И чем кончилось?

— Батюшка надоумил. Отпели покойницу в церкви — и сгинула. Я к чему веду-то, Антон. Твой пришелец, часом, не баба?

Ответить Сидоркин не успел, потому что в палату заглянул врач Данила Петрович, сразу уразумел, чем они занимаются, и прогнал посетителя.

Сидоркина припугнул:

— Так ведь, дружок, можно и выписку оформить. Без выходного пособия.

Сидоркин печально поник.

— Я не пил, доктор, не подумайте. А этот, который приходил, несчастный человек. Совсем молодой, а уже алкоголик. Афганский синдром. Умница, добрая душа, но без бутылки дня не проживет. Может, посоветуете что-нибудь?

Доктор присел на стул, послушал у Сидоркина пульс. Это был человек лет пятидесяти, массивный, крепкий, с простецким, курносым лицом бурлака и внимательным, спокойным взглядом. Сидоркин за трое суток успел проникнуться к нему симпатией, которую всегда вызывают люди уравновешенные и хорошо знающие свою работу. Больше того, он чувствовал в докторе некую силу, неведомую ему самому. И эта сила не была враждебной. В той сумасшедшей круговерти, которая называется жизнью, они с доктором, похоже, были на одной стороне.

— Не крутите вола, Сидоркин. Выпили не меньше трехсот грамм. Проблема не только в нарушении режима. Вы затягиваете выздоровление… Меня заинтересовали ваши кошмары. Они продолжают вас мучить?

— Да, продолжают. Никак не меняются. Вряд ли это можно назвать кошмарами. Всегда один и тот же сон. И даже не сон, а как будто явь.

— Глиняное чудовище? — подсказал доктор.

— Откуда знаете?

— Вы разговариваете во сне, вдобавок пытаетесь оказать сопротивление. Утром пришлось делать дополнительную инъекцию.

— Я кого-нибудь ударил?

— Было близко к тому… К сожалению, это не моя область. На завтра я пригласил хорошего специалиста, он с вами побеседует.

Сидоркин криво улыбнулся.

— Тоже думаете, что у меня крыша поехала?

— Кто знает… Скорее всего это последствие сильного душевного потрясения и черепно-мозговой травмы. Правда, рентген ничего не дал. Надо проводить более детальное обследование. Ничего, посмотрим. Пока нет причин для особого беспокойства. Голова сильно болит?

— Вообще не болит… Скажите, Данила Петрович, вы сами верите во все это?

— Во что именно?

— Ну, допустим, в оборотней? В то, что рядом есть другой мир и там полно всякой нечисти. Или это все бабушкины сказки?

Доктор провел ладонью по глазам, сгоняя усталость.

— Нечисти, Сидоркин, хватает и в нашем мире. Уж чего-чего, а этого добра… Что касается вашего вопроса… Я врач, всякого нагляделся. Кому другому, может, не сказал бы, а вам скажу. Оборотни, как вы их называете, живут в каждом человеке, но редко выходят наружу. Для того чтобы человек стал оборотнем, надобны какие-то чрезвычайные обстоятельства. К примеру, клиническая смерть.

— Вы серьезно говорите?

— Вот вам чисто житейский случай. В моем доме живет один человек, умница, прекрасно воспитанный, интеллигентный… С ученым званием. Занимается, кажется, литературоведением. Мы с ним вместе иногда прогуливали собачек. У него чистокровная лайка, а у меня кобель дворянских кровей по кличке Бубон. Беседовали не раз. Не было предмета, о котором этот господин не высказал бы глубокого, интересного суждения. Но главное, что меня поражало в нем, — какая-то детская добросердечность, расположенность к людям… И представьте себе, этот интеллигент, профессор кислых щей, неизвестно по какой причине, впадает в первобытную ярость и обыкновенным кухонным ножом закалывает собственную жену, тоже, кстати, образованную, деликатную особу пожилого возраста. Но этого ему показалось мало, и он точно таким же способом убивает взрослую дочь, сотрудницу престижной фирмы «Евдокимов интернейшнл». Что это, по-вашему? Он сам это сделал или вырвавшийся вдруг на волю оборотень, его второе, тайное «я»?

— Может, просто сбрендил? Или паленой водки напился? Сейчас такие бывают суррогаты, вроде белены на спирту.

— Сбрендить тоже можно по-разному… Нет, дружище, дело не в этом. Есть десятки причин, которые могут подвигнуть на преступление, но по сути они ничего не объясняют. То есть не объясняют главного. Отчего в нормальном, умном человеке, меломане, поклоннике изящного, внезапно пробуждается дикий, жаждущий крови зверюга? Он же не взялся ниоткуда. Значит, прятался где-то в недрах сознания, выжидал удобного момента, чтобы напасть.

— А сам он что говорит?

— Ничего не говорит. Кается, плачет. Хочет умереть. Зверюга показался, насытился и исчез.

— Мой оборотень другой, — сказал Сидоркин. — Он не прячется.

— Глиняный-то?

— Глиняный — это во сне. На самом деле он скорее стальной. Силища как у быка.

— Почему же он вас не добил?

— Я думал об этом. — Сидоркин зажмурился от горького воспоминания. — Ни к чему не пришел. Может, растягивал удовольствие, не знаю. Тут что-то кроется. Что-то очень важное. Я чувствую, да понять не могу.

— Ладно. — Доктор поднялся на ноги. — Отдыхайте. Но больше — ни-ни. Не стоит испытывать себя на прочность. Вы же разумный человек.

— Был разумный, — ответил Сидоркин, но уже как бы сам себе.

Очнулся среди ночи, и пробуждение было отчаянным. Глиняный Голем с рожей волосатика, паскудный, как тысяча смертей, пожаловал наяву. Сидел на том же стуле, где недавно сидел Данила Петрович. Молча смотрел на Сидоркина, с глиняных губищ сползала на коричневый подбородок струйка желтоватой слюны. Из полуоткрытого рта торчали два черных, как смола, клыка. Надо отдать должное Сидоркину, он не сдрейфил, хотя сжался под одеялом в комок и голову втянул в плечи. Звать на помощь бессмысленно. Почему-то он знал, что если крикнет, заблажит, то лишь насмешит Голема, если допустить, что тот умеет смеяться.

Они разглядывали друг друга целую вечность, и Сидоркину стало мерещиться, что он и раньше встречал волосатика, но не мог вспомнить где.

— Будешь убивать? — спросил безразлично.

Вместо ответа чудовище смачно срыгнуло, и липкая слюна брызнула Сидоркину в глаза.

— Понятно, — сказал он. — Не желаешь разговаривать. Хоть последнюю маленькую просьбу можешь выполнить?

Чудовище зевнуло — и на Сидоркина потянуло могильной сыростью. Он расценил зевок как согласие.

— Скажи, кто ты? Почему злобствуешь? Вот и вся просьба.

Волосатик надвинулся ближе и по-прежнему молчал. В мутных глазах зажглись коричневые звездочки, как две свечки на пасхальном куличе.

— Черт с тобой, — сорвался Сидоркин. — Давай, попробуй. Сожри меня. Только не подавись.

Чудовище озабоченно заквохтало и обхватило Сидоркина мягкими лапами за шею. В ту же секунду у майора остановилось сердце. С неописуемой тоской он отследил, проводил последний сердечный толчок, улетевший в небеса. Он был мертв, но сознание бодрствовало. С огромной высоты он видел свое сжавшееся, слипшееся под одеялом тельце и сидящего Голема, заботливо вылизывающего шершавым песочным языком вставшие дыбом волосики на его голове. «Только и всего? — с облегчением подумал Сидоркин. — Значит, это и есть то самое, чего все боятся?»

С этой счастливой мыслью канул в вечность, а когда снова проснулся, волосатик исчез и в окно заглядывало утреннее солнце. Две радости ожидали его в этот день. Первое, смерть от могучей руки волосатика произошла все же в многоступенчатом сне, как бывало с ним и раньше, и Сидоркин к этому уже привык, и второе — дежурила медсестра Даша, которая присутствовала при его возвращении из небытия. Светловолосая, светлоглазая, стройная, как сосенка, девушка действовала на него получше элениума. Она воплощала в себе все, что он любил в той жизни, которую хотел отнять у него глиняный Голем. Разумеется, Даша обещала намного больше, чем могла дать, но в этом и заключался великий секрет недостижимости счастья.

Он еще не совсем очнулся, когда она сунула ему градусник под мышку, поэтому не успел схватить ее за что попало и потискать, как у них повелось с первого дежурства. Да и девушка была настороже. Поставив градусник, ловко отскочила чуть ли не к умывальнику. Смотрела на него с сочувствием.

— Опять ты так кричал, Антон, так кричал! Прямо страшно слушать.

— Когда кричал? Ночью?

— Ночью тоже. Даже упал с кровати. Наверное, снится что-то ужасное, да? Опять этот урод?

Сидоркин немного подумал.

— Если я упал с кровати, кто же меня поднимал?

— Клавдия Степановна вместе с дежурным врачом. Я только утром заступила. Ничего не помнишь?

Как падал, он не помнил, зато помнил многое другое, о чем не следовало говорить светлоглазой красотке. Зачем смущать детскую душу потусторонними миражами?..

— А вот не надо так делать, — заметил хмуро.

— Как?

— Скажи, Дарья Леонидовна, медсестры дают клятву Гиппократа? Или только врачи?

— Только врачи, а что?

— Хочешь знать, почему я упал?.. Я ведь за тобой погнался и споткнулся о пенек.

— Значит, это было в лесу? — уточнила Даша.

— На опушке. Чего-то в последнее время мне вообще не везет с женщинами. Чем-то я их отпугиваю.

— Потому что очень настырный, — объяснила Даша. — Мы же договорились, правильно?

— О чем?

— Что не будешь приставать, пока не выздоровеешь. Должен же понимать, что я на работе.

— Может, я вообще не выздоровлю. О том и речь.

— С чего ты взял?

— Доктор намекнул.

— Ой, ну что ты, честное слово, опять выдумываешь. Данила Петрович не такой, чтобы намекать.

— Да он не нарочно. Просто вырвалось от жалости. Поглядел на меня и заплакал. Эх, говорит, парень! Такой молодой, а уже одной ногой в могиле. Тебе бы, говорит, сейчас девушку хорошую под бочок, сразу пошел бы на поправку.

Даша поощрительно улыбалась издалека.

— Справишься с девушкой-то?

— Думаю, да. Попытка не пытка.

Ее улыбка и пустяшный разговор были для него как бальзам на душу. Темень, где обитало волосатое чудовище, отступила. Он с аппетитом умял тарелку пшенной каши, попил горячего, бледно-зеленого чаю с бубликом, намазанным сливочным маслом. Так бы и лежать весь век в теплой постели, не вставая. Только не спать. Как бы сделать так, чтобы не спать?

Ближе к обеду Данила Петрович привел обещанного психиатра и оставил их одних. Психиатра звали Гарий Давыдович. Пожилой мужик с вытаращенными глазами и бледным лицом, на котором отражалась мировая скорбь, берущая начало в глубине веков. Повел он себя по-свойски, уселся прямо на кровать, потеснив Сидоркина, и круглой, как оладья, ладошкой похлопал по животу.

— Что, сыщик? Во сне тоже бандитов ловишь?

Сидоркин сразу понял, что с этим человеком надо вести себя крайне осторожно: у него на морде написано, что он знает о нем намного больше, чем Сидоркин сам о себе. С такими всезнайками он изредка сталкивался в прокуратуре. Один из них, следователь по особо важным делам Сердюк, как-то растолковал молодому на ту пору оперу, что в принципе каждый человек, если копнуть, наверняка заслуживает высшей меры наказания.

Как у Сердюка, у психиатра был остолбеневший, пронизывающий взгляд ловца человеческих душ. Сидоркин обрадовался маленькому предстоящему поединку.

— Сон неважный, — признался он, — но беспокоит другое.

— Что же это?

— Отпуск накрылся из-за этого маньяка.

— Из-за маньяка?

— Вы разве не в курсе? Я единственный, кто видел подонка в лицо и может опознать. Он обязательно попытается напасть еще раз. Я здесь в качестве живца. Обычная практика. Но сколько это продлится — вот в чем вопрос. Маньяку спешить некуда. Может выжидать неделю, месяц. Поди угадай.

— Раз вы сами заговорили, — психиатр пересел поудобнее, чуть ли не переместясь на Сидоркина: вероятно, для него имел какое-то значение физический контакт, — расскажите поподробнее об этом… маньяке. Кажется, вы считаете его кем-то вроде пришельца? Инопланетянина?

— Кто вам сказал? — Сидоркин изобразил удивление.

— Как кто? Данила Петрович, да и в истории болезни… Навязчивое видение, фантом, приобретающий реальные черты… Очень любопытно.

Удивление на лице Сидоркина сменилось выражением досады.

— Понял, Гарий Давыдович… Я тут ни при чем. Я действую строго по инструкции. Похоже, в конторе какому-то умнику пришло в голову, что на полоумного маньяк клюнет скорее. Дескать, родство душ и прочее… Чушь собачья, конечно, но я солдат. Вынужден подчиняться.

Пришел черед удивиться психиатру.

— Вы что же, хотите уверить, что на самом деле никакого пришельца не существует?

— О чем вы, доктор? Откуда им взяться при нашей-то нищете? Что они тут забыли?

Доктор быстрым движением пригладил седые волосенки, что-то хмыкнул себе под нос. Но он был явно не лыком шит.

— Разыгрываете, Сидоркин?

— В каком смысле?

— Скажу в каком. Вам, наверное, наговорили всяких ужасов про нашего брата. Мол, прилепят ярлык психа, потом не отмоешься. Возможно, доля истины в этих сплетнях есть, но это когда было-то, дружок. Еще при поганом режиме. Другие времена, совсем другие песни. И задачи другие. Нынче не психа, нормального человека днем с огнем не сыщешь. Улавливаете мысль?

— Улавливаю. — Сидоркин про себя злорадствовал. — А пришельцы тут при чем?

— Пришельцы всего лишь красивая метафора. В метафизическом смысле мы все, бывшие граждане России, оказались будто на чужой планете. Согласны?

— Может, и так. Вам виднее. Но я этого не чувствую. Я же мент. У ментов кругозор ограниченный. На этой планете или на другой у нас направление одно: вынюхивай и лови. Как у собак.

— Опять вы немного лукавите, майор. — Гарий Давыдович приятно улыбнулся, отчего вытаращенные глаза как-то чудно убрались внутрь черепа. — Не доверяете. Не хотите понять, что я пришел к вам как друг.

— Спасибо… Но тогда излагайте попроще. Про метафизику — это для меня темный лес.

— Не надо про метафизику. Расскажите поподробнее про маньяка. В каком виде является. О чем с ним беседуете. Какие при этом ощущения испытываете. Попробуем вместе разобраться, что он за фрукт.

— А-а, — с облегчением протянул Сидоркин, — так это вам лучше к начальству обратиться, к полковнику Сергованцеву. Инструкции от него идут. Кстати, он, как и вы, человек образованный, культурный. Говорят, всю советскую энциклопедию одолел от корки до корки. Только не ссылайтесь, что я направил. Это плохая рекомендация. У полковника на меня зуб.

— Отчего же зуб, если не секрет?

— Как раз из-за этих пришельцев. Нехороший у нас спор вышел, когда на задание отправляли. Подробности не могу передать, не имею права, но суть в том, что полковник как раз в инопланетян верит. Больше того, полагает, многие наши беды от них. Будто они лет десять назад десант высадили в районе Мытищ. А меня черт дернул усомниться. В каждом ведомстве, доктор, свои правила. У нас не положено подозревать начальство в мракобесии. Вот он и помстился, велел изображать полоумного в качестве приманки. Да и я не в обиде, сам виноват.

— Ну и ладушки. — Доктор еще разок шаловливо похлопал Сидоркина по животу. — Значит, все, что касается Голема, инопланетян и прочего, — сплошная мистификация. Этакая профессиональная уловка… Правильно я понял, майор?

— Абсолютно.

— И жалоб никаких нет?

— Почему же… Честно говоря, маньяк меня здорово отделал. Печень отбил, почки, ребра поломал, тыкву расколотил. Ежели бы вы поспособствовали насчет компенсации…

— А прежде доводилось с маньяками встречаться?

— Не считая тех, с которыми работаю, шесть раз, — не задумываясь ответил Сидоркин. — Но этот оказался самый крепкий. Приемчики знает, стерва. Думаю, из бывших спортсменов.

В таком духе проговорили еще с полчаса и остались чрезвычайно довольны друг другом. Гарий Давыдович признал, что нормальнее Сидоркина за последнее время не встречал человека, разве что сторожа Никанорова из садового товарищества, но тот недавно помер от передозировки спирта.

— Здравый смысл — вот единственный надежный путеводитель по лабиринтам жизни, — с пафосом изрек психиатр. — У вас он в таком первозданном состоянии, что остается лишь позавидовать.

Сидоркин на прощание еще раз выступил с просьбой:

— Гарий Давыдович, коли встретитесь с полковником, замолвите словечко. Дескать, Сидоркин глубоко раскаивается, но для окончательной поправки ему необходимы морские ванны. Полковник к советам образованных людей всегда прислушивается, тем более к психиатрам.

— Непременно, — пообещал Гарий Давыдович, светясь глазами, будто линзами. — А вам, голубчик, пожелаю дальнейшего продвижения по службе. Заслужили.

— Премного благодарен, — расчувствовался Сидоркин.

Тому, что провел опытного докторюгу, он радовался недолго. Когда (забегая вперед) при попустительстве Даши заглянул в историю болезни, руками за голову схватился. Психиатр исписал рекомендациями целую страницу. Из патологий у майора в наличии оказались: «мания преследования, волнообразный синдром Смирницкого-Шакелавы с временными выпадениями памяти, болезнь Ремницкого в первой стадии, параноидальная симптоматика по Склярову и (уж совсем какой-то унизительный и устрашающий) казуистический зуд шарового отростка». Общее заключение такое: помещение в стационар для установления окончательного диагноза и интенсивной терапии.

Сначала Сидоркин перепугался и нацелился на побег, но по размышлении быстро успокоился. Как в государстве Российском жестокость законов издавна смягчалась необязательностью их исполнения, так и в медицине больные спасались тем, что суровые приговоры врачей большей частью оставались лишь на бумаге. Чтобы удостовериться в этом, Сидоркин заглянул в ординаторскую к Даниле Петровичу.

— Хотел спросить, доктор, этот ваш консультант, он назначил какое-нибудь лечение?

Если Данила Петрович что-то заподозрил, то не подал виду.

— Не думайте об этом, Сидоркин. Все в порядке.

В порядке так в порядке. На рожон лезть не собирался.

…В тот же день, когда приходил психиатр, Сидоркина ждало еще одно потрясение. Неожиданно, как снег на голову, явилась возлюбленная Варвара. Он как раз мимолетно вздремнул после обеда, причем без всяких кошмаров, и увидел ее уже возле кровати — сияющую, взволнованную, одухотворенную. Точнее, сначала ощутил знакомый запах французской парфюмерии, и лишь потом глазам открылась неописуемая прелесть женщины-вамп.

— Как же так! Как же так, родной мой! — возбужденно пронеслось по палате, и две бирюзовые слезинки капнули ему на грудь.

Сидоркин был поражен не столько ее визитом, сколько тем, что за все дни о ней даже не вспомнил. Словно отрубило память недавнего счастья.

— Да так как-то все, Варюша,чуть до смерти не забили… — радость не сумел изобразить, получилось что-то вроде идиотизма, последнего пристанища влюбленных.

— Но почему не позвонил, почему?!

— Зачем тебе калека?

Варвара уже возлежала рядом, рукой нырнула под одеяло, проверила, все ли на месте. Проворковала:

— Не надо так пугать, родненький. Какой же ты калека? Разве что умственный… Но я к этому давно притерпелась. Улыбнись, любимый. Твоя девочка уже здесь.

Сидоркин вмиг вспотел. Девочке было около сорока, но годы сделали ее неотразимой. Он наконец очухался вполне. Царица бала. Мечта всех страждущих и неудовлетворенных. Законная супруга магната. Сидоркин повидал ее во всех видах, и в каждом новом воплощении она становилась соблазнительнее прежней. В любви не ведала передышки, и чтобы с ней совладать, мужчине требовалось дьявольское здоровье. Но что-то, видно, действительно сломалось в Сидоркине, ибо он не чувствовал привычного вожделения, обрекающего на неадекватные поступки. Только слабое жжение в паху, как при первых признаках гонореи.

— Встань, Варенька. Войдут же.

— Пугливенький ты мой!

— Порядки строгие. Меня уже грозили выписать без пособия. Доктора тут похуже вертухаев.

— За что тебя? Сестричку прижучил? Сознавайся, а?!

— За распитие спиртных напитков. Серж приходил с пузырьком.

Поозоровав еще немного и убедившись, что он весь израненный, Варвара переместилась на стул и приняла облик светской дамы, полной задумчивой грусти.

— Что ж, рассказывай, негодник.

— О чем, Варенька?

— Как рад мне. Как соскучился. Как сердцем истомился по своей зазнобушке.

— Сама знаешь, — буркнул Сидоркин, не испытывая ничего, кроме скуки.

— Понимаю… Настоящие мужчины немногословны. Но ты, Тошенька, не всегда был таким. Ладно, расскажи, кто тебя так?

— Пьяные хулиганы.

— Да? — Варвара шаловливо погрозила пальчиком. — А вот газетки пишут иначе. Я думаю, и то и другое — враки. Наверное, ты все это устроил, чтобы не выполнять свои обязанности. Признайся, негодник?

— Кто пишет, Варь?

Варвара достала из сумочки вырезку из любимой газеты бывшего отца демократии. Заметка называлась «Вампир распоясался». Сидоркин пробежал глазами. Бойкий журналист с юмором описывал кошмарное происшествие на «Белой даче». Как свойственно нынешним «акулам пера», особенно его развеселили кровавые подробности. Самому Сидоркину были посвящены несколько строчек в конце: «…Попал в лапы злодея и один из представителей наших прославленных органов, призванных защищать нас от преступников. С ним вампир обошелся особенно круто, хотя доблестный офицер милиции не оказывал никакого сопротивления, только умолял о пощаде. Лишь появление группы нянечек и медсестер спасло милиционера от неминуемой гибели. В безнадежном состоянии он доставлен в больницу, по понятным причинам мы пока не будем называть его фамилию. Однако позволим себе задать нелицеприятный вопрос: кому и за что мы платим налоги? До каких пор подобного рода преступления будут оставаться безнаказанными?»

— Это не про меня, — сказал Сидоркин. — Я не служу в милиции.

— Помолчи уж, бессовестный… Чтобы тебя разыскать, пришлось подключать мужа, а ты знаешь, как я не люблю у него одалживаться. И потом, он вдруг начал ревновать. Можешь представить ревнующего Чарского?

— Ко мне, что ли?

— Я толком так и не поняла. У нас есть фонд помощи пострадавшим многодетным милиционерам, я там вроде как член попечительского совета. Пришлось изворачиваться, врать. Ссылаться на этот фонд. Чарский закатил форменную истерику. Умора! И все из-за тебя, негодяй! Неужели трудно позвонить?

— Откуда? У меня нет телефона.

— Теперь будет… — из той же сумочки Варвара достала мобильную трубку последнего образца. — Прошу, сударь.

Сидоркин поблагодарил искренне. Телефончик безусловно пригодится. Варвара наблюдала с коварной улыбкой, но он вдруг остро ощутил, что разговаривать им не о чем. Финита ля комедиа. Женщина мгновенно уловила идущий от него холодок, но с присущей ей самоуверенностью отнесла это на счет его физической немощи. Скорее всего она права. Неловкое молчание, возникшее между ними, как трясинка, нарушило появление медсестры Даши, которая влетела с заранее наполненным шприцем. Увидев посетительницу, затянутую в шелка и благоухающую Парижем, оценив ее точным, прицельным взглядом, девушка в растерянности замерла. «Ах вот оно что!» — прочитал Сидоркин на светлоглазом личике. В голове мелькнула забавная мысль: если бы пришлось выбирать их этих милых созданий, кого взять с собой на необитаемый остров, он, не задумываясь, остановился бы на длинноногой простушке.

— Процедуры, — извинился перед Варварой. — Искололи, как ежика. Помереть спокойно не дадут. В заметке же сказано: в безнадежном состоянии.

— Подожду за дверью, — по медсестре Варвара Максимовна скользнула взглядом, как по пустому месту, — раз уж ты такой стеснительный, Тошенька.

— Я не стеснительный, — надулся Сидоркин. — И ждать не надо.

— Что?!

— В том смысле, лучше завтра приходи. Или через недельку. Когда малость окрепну.

Варвара наклонилась и поцеловала его в губы. Поцелуй следовало заснять на пленку и показывать школьникам, обучающимся по американской программе планирования семьи, как образец безопасного секса. Он длился минут пять. И еще столько же Сидоркин приходил в себя, не мог отдышаться.

— Выздоравливай, дорогой, — ехидно попрощалась Варвара. — Скоро будешь востребован целиком. Раньше чем через неделю.

Когда она ушла, Даша наивно спросила:

— Твоя мама, Антон?

— С чего ты взяла?

— Ей уже, наверное, за пятьдесят.

Сидоркин обиделся за возлюбленную.

— Ты даешь, Дарья! Ей тридцать с хвостиком.

— Она тебя обманула, — уверенно заявила медсестра. — Хотя, конечно, после двух-трех подтяжек… Хирургическая косметика творит чудеса.

— Тебе-то какое дело? — вспылил Сидоркин. — Ревнуешь, что ли?

— Повернитесь на живот, больной.

Иглу всадила так, что у Сидоркина отозвалось в затылке. Но он не пикнул: разве это боль по сравнению с побоями вампира…

— Вот что, Дарья, — сказал, вернувшись в сидячее положение. — Напрасно ты психуешь. Эта женщина между нами не стоит. Нас разделяет совсем другое.

— Что же нас разделяет?

— Отношение к человеческой личности. Ты очень безжалостная. Из-за ревности готова убить. Ты же не испанка, в конце концов. Даже если между нами что-то было, ведь это еще до нашей с тобой встречи. Не могу же я сказать «проваливай», когда она подарила мне «мобильник».

— Вы думаете, очень остроумный, да? А мне вообще неинтересно слушать, если хотите знать.

Увлекшись разговором, девушка забыла о бдительности, так что Сидоркину удалось, изловчившись, ухватить ее за халат. Они начали весело барахтаться, но у майора от резкого движения что-то хрустнуло в позвоночнике и левая рука отнялась.

— Я еще не совсем здоров, — признал с сожалением. — Но погоди, красавица, все равно никуда не денешься.

— Еще чего! — фыркнула медсестра, с достоинством поправляя ворот распахнувшегося халата. — Я могу быть с мужчиной только по любви.

— Я сам такой же, — обрадовался Сидоркин. — С какой-нибудь страхолюдиной, от которой рыбой воняет, нипочем в постель не лягу.

…Поздно ночью, чувствуя, что не может бороться со сном, он попробовал установить закономерность, которая привела ко встрече с Големом, но ее не было. Детство, отрочество, служба в армии, юридический факультет… Он одерживал маленькие победы и совершал ошибки, спотыкался, падал, поднимался и бежал дальше, подобно миллионам других людей, живущих ныне и оставшихся в далеком прошлом. Наверное, в человеческой жизни, в ее содержании мало что изменялось с течением столетий. Он был счастлив оттого, что однажды родился на свет. Увлекался женщинами, не изменял друзьям, враждовал с теми, кого считал подонками, но никогда ни к кому не испытывал такой сокрушительной ненависти, которая сейчас сжигала его сердце. Ему становилось худо от одной мысли, что подлый волосатик, оборотень, исчадие ада, глиняный Голем, повадившийся к нему во сне, способен уклониться от реальной схватки. Если так случится, думал Сидоркин, то нет правды на земле.

Никто не знал, что творилось в его душе. Словно тысяча воинов одной с ним крови, извечных охранников Русской земли, заклинали из незримых могил: пойди и убей! Пойди и убей!

Он слышал их зов так же ясно, как шепот Вареньки в роковую минуту любви. Под опущенными веками вспыхнуло голубоватое сияние, и он с облегчение устремился на виртуальную встречу с врагом.

ГЛАВА 8

Корин снял номер в гостинице на Яузской набережной, которая называлась «Хаджи Гурам» и располагалась в недавно возведенном семиэтажном здании, построенном с претензией на сходство со средневековыми замками. По многим признакам гостиница принадлежала какому-то свободолюбивому южному клану, но это занимало Корина меньше всего.

За последние дни в его сознании произошли большие изменения, отразившиеся и на внешнем облике. Теперь это был респектабельный мужчина в модном длинном куртаке и белых штанах, ничем не отличающийся от большинства новых русских, поселившихся в гостинице; разве что пробивающаяся из-под манжет и на груди и обрамляющая лицо бурая шерсть, аккуратно подбритая, да свинцовые бляшки глаз придавали ему особенно деловой, энергичный вид, уподобляя человеку, готовому совершить важную коммерческую сделку. Гортанные, шумливые обитатели гостиницы здоровались с ним, как с соплеменником, прикладывая одну руку к сердцу, а второй поглаживая рукоять кинжала, без которого появляться в ресторане, баре или просто в фойе считалось неприличным. Оформление заняло считанные минуты. Пожилой администратор устрашающей наружности, с гладко выбритой головой и целой тонной кокаина в очах, не потребовал у него никаких документов, а лишь предложил расписаться на синем бланке в графе «Цель прибытия». При этом у них состоялся короткий, но важный разговор.

— Стамбул? Джакарта? — спросил администратор.

— Ага, — ответил Корин.

— Залог будет?

— Безусловно.

— На сколько персон?

Корин на секунду замешкался и сказал наобум:

— На четыре.

После этого бритоголовый вручил ему ключ от номера на третьем этаже и доверительно посоветовал:

— Обращайся к Махмуду, если что.

— Непременно, — поклонился Корин.

Он покинул подземелье и перешел на легальное положение по двум причинам. Во-первых, понял, что поиски Анека затягиваются, а во-вторых, начавшаяся за ним охота требовала превентивных ответных шагов. К обнаружившемуся противнику следовало отнестись всерьез. Если парни из органов вышли на его след, то скорее всего уже установили или скоро установят места его обитания. Его радовало, что мировое зло бросило ему открытый вызов, значит, он на верном пути, но еще не настало время решительного сражения. Сначала Анек, потом все остальное.

Впервые после двух- или трехлетнего перерыва он спал на кровати, застеленной чистым бельем. Сначала было как-то тревожно, возникали полузабытые ощущения, будоражащие мысли, но в конце концов он погрузился в глубокое забытье и ближе к вечеру проснулся отдохнувшим, в отличном настроении. Подумал: а возможно, это хорошо, что он здесь, в человеческой обстановке, как бы на перевалочном пункте. Если раньше он предполагал сразу увести Анека в подземное царство, то теперь пришел к мысли, что разумнее дать ей время на адаптацию, на привыкание к будущей ослепительной судьбе. Гостиница, где проживало множество чертенят, подходила для этой цели наилучшим образом. Посмеиваясь, Корин разделся догола и прошествовал в ванную, потому что вспомнил, что в своем прежнем облике преуспевающего бизнесмена обычно после сна принимал горячий душ, но сейчас не смог принудить себя к столь решительному поступку. Ванная, сверкающая кафелем, с зеркалом во всю стену, со множеством туалетных приспособлений, подействовала на него отрезвляюще. Похоже, возвращение в прежнюю среду еще потребует усилий, и, вместо того чтобы умыться, с наслаждением, негромко рыча, помочился в перламутровый резервуар. Почудилось, что если встанет под душ и намылит мочалку одним из этих благоухающих разноцветных брусков, то вместе с подземной грязью сдерет с себя кожу.

Чтобы избавиться от тягостных сомнений, вернулся в комнату и по телефону заказал в номер кофе и коньяк, с чем справился без всяких затруднений. Коньяк и кофе уравновесят несостоявшийся душ.

Светловолосый юноша в красивой ливрее с галунами, вкативший в номер столик с угощением, опешил, увидев развалившегося в кресле голого волосатого мужчину, но расценил это по-своему. Низко поклонившись, почтительно спросил:

— Господин желает еще что-нибудь, кроме кофе?

— Ты про что, сынок?

Юноша заерзал, как резиновый, жеманно вильнул корпусом, и до Корина дошло, какого рода услугу тот предлагал.

— Нет, нет, пока не надо. Ступай себе. — Корин с сожалением охватил взглядом стройную шейку с розовой кожицей. Окликнул уже у двери: — Эй, задержись-ка!

Парень с готовностью развернулся.

— Кому принадлежит эта малина?

— Вы спрашиваете про отель?

— Ну.

— Откуда мне знать… — побледнев, посыльный уставился себе под ноги. — Я всего лишь слуга.

— Не темни, сынок. По харе схлопочешь.

— Говорят, Джамил-бею. Точно никто не знает.

— Чеченец?

— Пощадите, господин! Здесь за длинный язык голову режут.

— Справедливо, — одобрил Корин. — С вами иначе нельзя, с мошкарой.

Отпустил заколдобившегося юношу властным мановением руки… Из хрустального графинчика плеснул в чашку с кофе изрядную дозу коньяку, пил мелкими глотками, смаковал. На подносе лежали пачка «Мальборо» и зажигалка. Неловкими пальцами Корин разодрал обертку, понюхал, сунул сигарету в рот, прикурил. Затянулся пару раз, почувствовав легкое головокружение. Давно забытый горьковатый вкус дыма пьянил, как вино. Спешить некуда: тихая пристань.

Прежде чем продолжать поиски, надо решить маленькую проблему: деньги. Корин вывернул карманы и пересчитал оставшуюся наличность. Какие-то крохи, годящиеся разве что на ресторан, но не на серьезное предприятие. Вид смятых купюр разного достоинства, долларов и рублей, вызвал смутное чувство, которое, кажется, называлось «дежа вю». Неужто из-за этих грязных бумажек он когда-то сходил с ума и тратил все силы на их добычу? И самое смешное, что тем же самым были заняты многие другие люди, с которыми он поддерживал тесные отношения и которых считал умными и даже в чем-то необыкновенными людьми, обогнавшими свой век. Ничтожные создания, марионетки в руках всевозможных кириенок. Ничего не поделаешь, какое-то время опять придется играть по их правилам. Зато потом…

Он подошел к окну и увидел, что стемнело, хотя на часах еще не было девяти. Бледный свет фонарей сливался с асфальтовым маревом, создавая обманчивое впечатление безопасности. Пора!

Еще по дороге в отель он приметил точку, где надыбать деньжат не составит труда. Обменный пункт валюты при входе в фирменный магазин «Кентукки». Удобно расположенный, с девчушкой-кассиром за бронированным стеклом и единственным охранником, топчущимся в тесной конуре у нее за спиной. Как раз когда Корин проходил мимо, охранник вышел покурить на улицу. Наверняка он делает это периодически. Значит, проблема лишь в том, чтобы подстеречь этот момент. Охранник — дюжий детина с невыразительным, деревянным лицом, ничем не отличающийся от тьмы своих собратьев, рожденных неприкаянными. Так называемый бычара. Их нанимали богачи для охраны владений и собственной жизни, из них сколачивали банды, про них сочиняли анекдоты, а киношники и писатели использовали их в качестве персонажей для незамысловатых коммерческих поделок, но в реальной жизни, в натуре они не представляли никакой ценности. Вычеркнутые из исторического процесса поколения, органический шлак. К слову, размножались бычары неприхотливо, кучно и в любой мало-мальски подходящей обстановке, словно ощущая всем своим коллективным нутром краткосрочность и случайность своего пребывания на земле. Этот, дежуривший в пункте обмена, был облачен в компактный бронежилет с модными латунными нашлепками, напоминающий наряд европейского любителя-рыболова. На боку у него висел короткоствольный автомат, и окрестность он оглядывал с таким выражением, как если бы был вепрем, вымахнувшим на опушку леса. По Корину мазнул безразличным взглядом и сплюнул себе под ноги, не признав в нем объекта, заслуживающего внимания…

В холле гостиницы к нему кинулся щуплый господинчик в темных очках, да так стремительно, что чуть не повис на шее.

— Тебе чего? — Корин брезгливо отстранился.

Из не совсем членораздельного бормотания наконец понял, что бесенок предлагает дозу по цене, значительно ниже рыночной.

— Не интересуюсь. — Корин хотел пихнуть прощелыгу в грудь, но тот отскочил, как пинг-понговый шарик.

За стойкой бара, длинной, как железнодорожное полотно, и в креслах холла расположилось десятка полтора девиц разной масти и возраста, приготовившихся к вечернему разбору. Из открытых дверей ресторана доносилась ритмичная музыка, напоминающая звуки тамтама. За мраморным столиком двое солидных, пожилых горцев склонились над нардами. Один поднял голову и, встретясь взглядом с Кориным, вежливо кивнул. Корин слегка поклонился. В общем, обстановка ему понравилась, и он окончательно утвердился в том, что правильно выбрал логово. Вряд ли сюда сунется без спросу самая отмороженная ищейка.

На выходе его опять догнал щуплый господинчик все с тем же невнятным бормотанием о дешевой дозе и любых услугах.

— Какие услуги, неугомонный брат? — полюбопытствовал на сей раз Корин. Изжеванное, кокаиновое личико в темных очках осветилось вдохновением.

— Девочки, мальчики, все для души, останетесь довольны, цены смешные, антураж по желанию, — отбарабанил купец на едином дыхании и вполне отчетливо.

— Без последствий? — уточнил Корин.

— Фирма гарантирует. — Щуплый передернулся, как опоясанный хлыстом. — Подаем опечатанный товар. Стерилизация по методу Купера. Неустойка — сто процентов.

— Не понимаю, о чем ты, — признался Корин. — Ладно, вернусь, потолкуем. Только не вертись под ногами.

В начале десятого прибыл к магазину «Кентукки». Прячась за деревьями на противоположной стороне улицы, некоторое время понаблюдал. Место пустынное. Одна за другой к магазину подъехали иномарки, из одной вышла молодая дама, из другой — седовласый джентльмен в длиннополом макинтоше; друг за дружкой подошли к окошечку обмена, сделали, что им нужно, вернулись в свои машины — и укатили. Вход в магазин освещался фонарем, висевшим на железном крюке, ближайшая часть улицы таяла в полумраке. Лучше, как говорится, не придумаешь.

Минут через пять из двери появился охранник с сигаретой. Прохожих никого, как по заказу. Теперь все зависело от быстроты действий. Хорошо бы не засветиться и не наследить.

Зажав в ладони увесистый булыжник, подобранный по дороге, Корин быстрым шагом пересек улицу и направился к куряке, на ходу заполошно выкрикивая: «Купите за сто баксов, не пожалеете! Купите за сто баксов…» — при этом руку с булыжником держал на виду, как бы демонстрируя товар. Любопытный, как все бычары, охранник вытянул шею и даже чуть подался вперед, не почуяв подвоха в нелепом, раскачивающемся, явно поддатом человеке с протянутой рукой. Ситуация идеальная. В шаге от бычары Корин сделал рывок, левой рукой сграбастал за волосы, а правой с булыжником хрястнул в висок. Никто не успел бы отреагировать, тем более уверенный в себе долдон с куриными мозгами и с автоматом на боку. Не дав упасть, Корин подхватил мертвяка под мышки и оттащил в небольшой коридор, ведущий в помещение «Кентукки». Потом устремился к узкой двери в обменный пункт. Если окажется запертой, ему осталось бы повернуться и уйти, но, разумеется, охранник, выходя на перекур, поленился замкнуть ее за собой. Корин просунулся в дверь и погудел на девчушку-кассира:

— У-у-у!

Увидев перед собой волосатую морду с двумя свинцовыми бляшками вместо глаз, услышав подземный рев, девушка окаменела. Корин втиснулся в каморку целиком и спокойно сказал:

— Быстро, курица! Все башли в мешок.

Она не сразу поняла, и Корин сунул ей в нос матерчатую сумку со стола. На то, чтобы очистить ячейки кассового аппарата и выгрести казну из металлического сейфа им двоим понадобилось три минуты. На глазок Корин прикинул: добыча не меньше десяти — пятнадцати тысяч зеленых.

Девушка взмолилась:

— Не убивайте, пожалуйста!

— Само собой, — обнадежил Корин и, взявшись поудобнее за уши, свернул ей шею, как цыпленку. Не успел ее толком разглядеть. Лишь чуткими ноздрями зафиксировал острый запах свежей плоти, облитой мгновенным смертным потом.

Через полчаса вернулся в «Хаджи Гурам». В холле за время его отсутствия ничего не изменилось, разве что в креслах стало побольше девиц да музыка из ресторана сменила тональность: теперь оттуда изливался надсадный голос кумира всех времен Аллы Пугачихи. Да еще на полу возле окошка администратора выросла большая гора чемоданов и баулов, среди которых растерянно топтались двое джигитов в черкесках и сановитая, тучная мадам, укутанная в разноцветную ткань на арабский манер.

К Корину, едва он вошел, подкатился колобком прощелыга в темных очках. Похоже, он сам успел принять свою дешевую дозу, бормотание сливалось в одну щемящую ноту, сквозь которую по-прежнему отчетливо пробивалась фраза:

— Любые услуги!

— Хорошо, хорошо. — Корин положил руку на костлявое плечико, заставив дебила согнуться. — Пришлешь в номер трех пацанчиков. Но чтоб без булды. Чистеньких, опрятных. Со справками. Как понял?

Купец восторженно заблеял, опустясь на колени под тяжестью могучей длани.

— Из беженцев, господин? Или предпочтительно местных?

— Есть разница?

— Несущественная… Беженцы, сами понимаете, тьфу, сорная трава. Никто не хватится. С московским товарцем возможен откат. Отсюда небольшая наценка.

— Я не про это. По качеству что лучше?

— О-о, чувствую знатока… Беженцы безответные, готовы абсолютно на все. Москвичи иногда артачатся, то да се, сами понимаете. Зависит от вкуса потребителя. Относительно содержания разницы нет. Фирма гарантирует.

— Давай беженцев, — решил Корин. — Сам не лезь. Пришибу.

В экстазе купец ухитрился поцеловать его руку, отчего на коже засветилось зеленоватое, трупное пятно.

Не прошло получаса, как в номер постучали. Корин впустил в комнату трех мальчиков лет двенадцати — тринадцати. Все трое в коротких полотняных курточках с крупными блестящими пуговицами и облегающих рейтузах наподобие цирковых. Прямо у двери Корин их пощупал: ничего, плотненькие, упругие, но мордочки испуганные и кожа в розовых прыщиках. Пока щупал, попискивали, как мышата.

Корин усадил их рядышком на кровати. Никакого желания не испытывал, но раз уж постановил на сегодняшний вечер разгрузку, надо разгружаться, оттягиваться по полной программе.

— Бояться не надо, — объяснил. — Игра. Это просто игра. Поиграем в хорошую игру. Любите играть, пацаны?

Три пары глаз порхнули разноцветными шариками. У одного мальчугана вид посмышленей и не такой затравленный.

— Тебя как зовут? — спросил у него Корин.

— Игорек.

— Отлично, Игорек. Хлопчиков твоих как зовут?

— Его Дима, а этого Славик.

— Ну-ка расскажи что-нибудь о себе и своих дружках. Веселее играть, когда познакомишься.

— Чего рассказывать-то?

— Откуда вы? Как стали давалками?

— Мы не давалки, — поправил Игорек с неожиданным напором. — Мы — рабы.

— Да? Чьи же рабы?

— Исмаил-бека.

— Кто такой Исмаил-бек?

— Большой начальник, — с гордостью ответил Игорек. — Добрый человек. Нам повезло. Кормежка хорошая, и бьют редко. Могут вообще целый день пальцем не тронуть, если не набедокуришь.

— А раньше где жили?

— Да по-разному. Дима со Славиком в Ханкале, а я из Риги. Взяли всех уже здесь, в Москве. На пустыре налет был.

— Родители так просто отдали?

Легкое облачко пробежало по веснушчатому личику.

— Их родителей в Чечне перебили, а моего папаню на пустыре кокнули. Он не хотел отдавать. Ему череп железякой проломили.

— Не ври, — вмешался, покраснев, Славик. — Моя маманя живая.

— Отбей! — резко цыкнул Игорек. — Живая, как же… Сам говорил, духи в ельник увели.

— Увели, — упорствовал Славик. — Но не убили. Они иногда не убивают сразу. Моя мамка красивая.

Ребятишки, видя, что ничего страшного пока не происходит, оживились, отмякли. С любопытством поглядывали на Корина. Это его не удивило. Он открыл нарядную коробку шоколадных конфет, которую прихватил из бара.

— Угощайтесь, пацаны.

Детишки переглянулись и по очереди каждый взял по конфете. Но есть не стали, зажали в кулачках.

— Может, еще чего хотите? Не стесняйтесь. Перед игрой надо подкрепиться. Хотите по глоточку?

— Выпить можно, — смутясь отозвался Игорек. — Еще лучше, дяденька, подымить бы. Или марафетику нюхнуть.

— Чего нет, того нет. Зато выпить найдется.

Корин откупорил бутылку виски, налил ребятишкам граммов по пятьдесят. Все трое сидели чинно, как маленькие старички: в одной руке стакан на уровне груди, во второй шоколадка. Лица умиротворенные.

— Ну, — сказал Корин, — будем. Как говорится, чтобы дома не журились.

— А вы сами, дяденька? Не пьете?

— Мне нельзя. Я спортсмен.

Мальчики лихо опрокинули стаканы и одновременно зачавкали шоколадом. Первый раз подал голос и Дима, сосредоточенный круглощекий крепыш.

— У меня тоже мамка живая. И брательник есть.

— Иди ты! — ехидно сморщился Игорек. — Где же они?

— Сам знаешь… — и вдруг дерзко выпалил: — В Америке, вот где!

— Ух ты! — Игорек изобразил восхищение и по-свойски подмигнул Корину: алкоголь подействовал мгновенно. — И что они там делают? Лаптями торгуют?

— Батя мастерскую открыл, он по иномаркам спец. А мамка помогает.

— У тебя есть доказательства?

— Отстань от него, — попросил Славик. — Он сейчас заревет. А мы на работе.

У крепыша Димы впрямь глаза покраснели.

— Тебе завидно, потому и злишься.

— Чему завидовать? Что у тебя мозги набекрень?

Корин решил, что с него довольно детской болтовни. Достал из жестяной коробочки лезвие «Балтика», проржавевшее по краям. Этим лезвием он пользовался в исключительных случаях, когда обстановка благоприятствовала неспешному отдыху.

— Игра! — объявил строго. — Объясняю правила. Надеюсь, трусаков среди нас нет?

Увидев тусклую пластинку металла, пацаны враз проглотили языки.

— Значит, так… Каждый вскрывает вену на руке и кровь спускает аккуратно в стакан. Кто наберет больше, тот считается победителем. Победителю — приз… Что молчите? Оробели, что ли? Кто первый?

— Приз, небось, пустельга? — пискнул Игорек.

Корин помахал перед ребячьими носами стодолларовой купюрой.

— Пустельга, говоришь? А это что?.. Давай, герой, делай ставки. Покажи пример хлопцам.

Мальчик решился, взял бритву. Им некуда было деваться, и по обреченным детским личикам Корин видел, что все трое прекрасно это понимали. Никто и не думал взбрыкивать. Обостренным слухом он с упоением вслушивался в перестук трех крошечных метрономов, отсчитывающих последние секунды. Вот она — классическая схема обустройства растительной жизни природы. Не та, когда хищник настигает жертву и в жутчайшей схватке вонзает в нее клыки, а естественная, разумная, благословенная свыше: слабые существа смиренно сливают соки для поддержания функций более сильной особи. Закон выживания, заключенный в эту схему, по существу (опять прав Дарвин) является единственной благодатной силой, противостоящей хаосу бессмысленного разрушения.

Игорек надрезал вену на запястье точным движением наркомана, но кровь сцеживалась плохо и была какого-то неопределенного свекольного цвета. Корин помог ему, промассировав худенькую руку от плеча вниз. Следующим, с безразличной миной, вскрыл вену Славик, за ним и Дима, но тот заранее напустил соплей, поэтому (от нервного напряжения) кровь еле сочилась, как из проколотого пальца.

— Постыдись, — упрекнул его Корин. — Неужто не хочется разбогатеть?

— Хочется, — борясь со слезами, ответил мальчонка. — Но ведь больно же, дяденька.

— Ничего, — утешил Корин. — Сперва больно, потом будет сладко.

Всего удалось нацедить от трех доноров не больше половины стакана, что стало очевидно, когда Корин слил кровь в одну посудину. Он мог бы, разумеется, убыстрить процесс, но это значило немедленно умертвить малышню, что-то в нем сопротивлялось этому. Какое-то неясное, трепетное воспоминание, связанное с эпизодами собственного детства. Он двумя глотками всосал голубовато-алую, пряно пахнущую жидкость. В горле слегка запершило. Мальчики наблюдали за ним с уважением и, без сомнения, с глубоким пониманием важности и неизбежности происходящего.

— Что носы повесили, соколята? — ободрил Корин. — Понравилась игра?

— Игра как игра, — ответил за всех Игорек. — Вы обещали приз. Передумали?

— Почему передумал? Правила нехорошо нарушать. И кто, по-вашему, победил?

— Игорек, конечно, — буркнул Славик.

— А ты как считаешь, Дмитрий?

Мальчик пошмыгал носом.

— О чем говорить… У него кровищи больше всех. Потому что вчера булку с маслом жрал.

Корин разлил по стаканам понемногу виски.

— Поощрительный приз для всех… Как, пацанята, дальше будем играть?

— Конечно, будем, — слабо улыбнулся Игорек. — Может, и им подфартит…

ГЛАВА 9

— Они подкрадываются, — сказала Аня. — И среди них есть какой-то волосатый, жуткий… Я видела во сне.

— Под утро?

— Да… Он кричал: «Анек, Анек, проснись!» И так жалобно… Я могла его узнать, но испугалась… Вы умеете разгадывать сны, Иван Савелич?

— Я самый лучший разгадчик на свете. Но это не сон, а кошмар. Ничего не значит.

Они сидели в спальне с окном, выходящим во двор, на глухую стену соседнего дома. Теперь это была окончательно Анина комната, с ее вещами, с ее застеленной кроватью, с туалетным столиком, где стояла фотография ее покойных родителей. Если Аня по какой-то причине исчезнет отсюда, то только не для него. Для Сабурова она останется здесь навсегда, и он благодарил судьбу за осенний подарок. К Анечкиному сну он отнесся вполне серьезно. Его самого частенько навещали какие-то смутные образы, угрожающие, непознаваемые, и чтобы избавиться от них, приходилось затрачивать не меньше энергии, чем на гипнотических сеансах. Однако мистика мистикой, но не далее как позавчера слесарь из РЭУ Володя Рубакин вместе с ухарем из фирмы «Уют», своим корешем и собутыльником, по его просьбе поставили новую, двойную, железную дверь на восьми титановых штырях и оснастили ее хитроумными японскими запорами. Отчасти он пошел на это ради Анечкиного спокойствия, понимая, что, когда наступит момент истины, никакие замки не спасут. В предстоящей и все более вероятной схватке понадобится совсем другое оружие.

Слава Богу, он знал, откуда надвигается туча. После недавнего нападения в Нескучном саду он позвонил Микки Маусу и предупредил, что если озорство не прекратится, он примет меры, которые вряд ли придутся магнату по вкусу. И добавил, что пока у него нет гарантий безопасности, ноги его в «Токсиноре» не будет. Трихополов, изобразив недоумение, поинтересовался, какое именно озорство профессор имеет в виду. Сабуров ответил коротко и нагло:

— Оставьте в покое Берестову. Она под моей защитой.

— Даже так? — Трихополов не сдержал сарказма. — Дорогой профессор, по-моему, вы изволите мне угрожать?

Это был вызов, и Сабуров его принял. Не потому, что был отчаянным человеком, а скорее всего потому, что еще не пришел в себя от побоев, и еще потому, что Аня лежала в соседней комнате в невменяемом состоянии. Он напомнил могущественному собеседнику сказку о Кощее Бессмертном, чья душа хранилась в ларце на диком утесе, запечатанная в яйцо, упрятанное в брюшке дикой утицы.

— Помните эту историю? — спросил таким умиротворенным голосом, каким не говорил еще ни с кем.

— Не улавливаю аллегории, герр профессор.

— Нет никакой аллегории. Вы богатый человек, Илья Борисович, и как раз поэтому должны знать, что бывают ситуации, когда деньги не имеют ровно никакого значения. Это не угроза, это констатация, научный, так сказать, факт.

— Иван, растолкуй, пожалуйста, свою шараду.

— Я врач, а вы мой пациент. Уверяю, Микки, оболочка твоей души еще более хрупкая, чем яичная скорлупа.

Трихополов ответил после зловещей паузы.

— Ведь меня предупреждали, а я не поверил.

— Правильно предупреждали, — сказал Сабуров.

После еще одной паузы, похожей на провал в земной коре, Микки заговорил обычным приятельским тоном:

— Давай не ссориться из-за пустяков. Дорогой Иван Савелич, не понимаю, что тебе взбрело в голову и кто тебя обидел, но обещаю принять меры. Ни один волосок не упадет с прелестной головки твоей подопечной. Я слов на ветер не бросаю. Сам знаешь.

— Спасибо, — поблагодарил Сабуров, выслушав подлую ложь.

Он, конечно, наговорил лишнего, но не жалел об этом. Рано или поздно что-то подобное должно было случиться. Если бы не Микки, подвернулся бы кто-нибудь другой. Кому-нибудь Сабуров обязательно помешал бы, как пень на дороге. Даже если бы он вовремя осуществил свою мечту — приобрел домик в деревне и уехал туда доживать свой век — наверное, и там достали бы лютые ветры перемен. От нашествия двуногих вурдалаков можно спастись лишь в сырой земле.

По размышлениям Сабурова, человечество начало деградировать, повернуло вспять к пещерам аккурат после эпохи Возрождения и за последующие столетия успешно проделало весь обратный путь, что, по непостижимой логике, совпало со все убыстряющимися темпами технического прогресса. Нынешний дикарь, вооруженный Интернетом, подобно тому как его далекий предок оснастился деревянной дубиной, был в стократ опаснее; в его облике отчетливо проступили черты полного вырождения. Вся его колоссальная энергия, накопленная в веках, сдобренная электричеством и расщепленным атомом, направлялась теперь исключительно на разрушение своей первозданной уютной колыбели — планеты Земля. Те, кто, сохраняя в себе некий отблеск веры в Бога, оказывал слабое сопротивление, падали под мощными ударами прогресса, будто трава под утренней косой; и напротив, те, кто соответствовал всеобщей суицидной эпидемии, возглавляли правительства, сосредотачивали в руках капиталы, стремясь воссоединиться в едином мировом правительстве, чтобы уже без помех совершить последний цивилизованный прорыв в абсолютное безмолвие, в никуда, в преисподнюю. Если представить человечество в виде грандиозного фурункула на теле природы — и, пожалуй, это не будет чрезмерной абстракцией, — то, додумывая метафору, можно сказать, что на пороге третьего тысячелетия от рождества Христова чей-то невидимый безжалостный скальпель рассек нарыв и вся планета в мгновение ока превратилась в подобие чудовищной операционной, пропахшей гноем, где в смертных муках корчился вселенский гомо сапиенс, давно потерявший представление, кто он такой на самом деле. Первый, самый болезненный надрез, как полагал Сабуров, пришелся как раз по тому месту, где географически располагалась Россия, и ему, разумеется, хотелось пожить еще немного, чтобы уяснить, что это было — милосердие или кара Господня.

Повстречав Аню, он стал, к сожалению, намного беспомощнее, чем был. К нему вернулось то, от чего он, казалось, навсегда избавился много лет назад, когда похоронил жену: страх за любимого человека, подкрепленный убежденностью в том, что на этом свете, где каждый способен навредить хотя бы соседу, никто, никогда и никому не может помочь. Как врач, как просто человек, много времени проводивший в умственном уединении, Сабуров считал эту истину непреложной. Вернее этой истины была лишь та, что человек, хоть вывернись наизнанку, не в силах помочь и самому себе. Все рассказы, как люди по благородству души или в любовном опьянении спасали друг друга от беды, от тяжелой болезни, от бедности и прочих напастей, запечатленные во множестве книг и передаваемые изустно, были не более чем наивным детским самообманом, происходящим от нежелания или неумения посмотреть правде в глаза. Попробуй уклонись от смерти, которая приходит всегда в свой час, ни секундой позже или раньше, или отведи ее от близкого существа, и тогда поймешь, что такое «тщета устремлений».

— Не пойти ли нам на кухню? — Сабуров произнес это таким тоном, будто предложил отлет на луну. — Хочется чего-нибудь сладенького, а тебе?

— С удовольствием выпью кофе. — Аня потянулась за ним, как собачонка. — Но вы не ответили на мой вопрос.

— Ты опять про кошмар?

— Это вы его так назвали.

Уселись за накрытым к полднику столом: мед, творог, фрукты… Татьяна Павловна отлучилась в магазин, в квартире они были одни. Иван Савельевич ухаживал за дамой: сварил кофе, разлил по чашкам, сдобрил сливками из глиняного кувшинчика. Недавно выяснилось, что оба предпочитали кофе именно с топлеными сливками — мимолетный факт, приведший его в старческое умиление.

— Помнишь Володю-слесаря, который двери ставил? — спросил Сабуров, степенно пригубив кофе.

— Конечно, — сказала Аня.

— Так я к чему? Он тоже жаловался, что его преследует один и тот же кошмар. Обычная бутылка портвейна, три семерки, такие теперь не выпускают, но суть не в этом. Бутылка-то обыкновенная, и он из нее пьет, прямо из горлышка, как заведено у слесарей, но она никогда не кончается. Представляешь, ни разу ему не удалось осушить ее до дна. Все, как у тебя, происходит словно бы в реальности: вкус вина, холодное стекло, опьянение. Единственный штрих: бутылка бездонная. Это Володю сильно нервирует. Так ведь не бывает. В жизни как раз наоборот: вина никогда не хватает.

— Остроумное сравнение, — согласилась Аня. — Мне вообще, Иван Савельевич, нравится ваш незатейливый юмор. Ха-ха-ха!

— Никакой не юмор. Я к чему клоню? То, чего человеку недостает в жизни, на чем он постоянно сосредоточен, и приходит к нему в сновидении, причем, как правило, в чрезмерном количестве. Сон уравновешивает наши желания.

— Из этого следует, что я только о том и мечтаю, чтобы повстречаться с монстром. С надеждой, что он меня слопает.

— Вовсе не следует. Тут другой нюанс, хотя схема та же самая. Ты, Анечка, натерпелась столько боли, столько страхов, что подсознание как бы в ответ на вызов реальности, выработало смутный, единый образ зла с кажущимися знакомыми чертами.

— Зачем же оно его выработало?

— По принципу замещения. Тут действуют еще не до конца изученные защитные механизмы психики. Подобное вытесняется подобным. Или, как сказал бы Володя, от чего болеем, тем и лечимся.

Анечка устремила на него унылый взгляд.

— Что-то вы, Иван Савельевич, зациклились на этом слесаре. Я так сильно его напоминаю?

— Возможно, я не сумел объяснить. — Сабуров поймал себя на нелепом желании прикоснуться пальцами к ее пухлым, мягко очерченным губам. — Однако целая группа психических нарушений у самых разных по возрасту и по темпераменту людей имеет одну и ту же основу.

— Интересно, — сказала Аня, потянувшись за сигаретой.

— Очень интересно, — обрадовался Сабуров. — Еще любопытнее, что разрыв элементарной психогенной цепи — тубо-синкус-граве, — то есть то самое состояние, когда про человека говорят, что у него крыша поехала, свидетельствует не о болезни, а, напротив, о переходе на более сложный, тонкий духовный уровень осознания мира. Знаменитый академик Ашкеназе абсолютно убежден в этой гипотезе, им же самим, кстати, и высказанной. Шизофрения потому неизлечима, что там нечего лечить. Это все равно что попытаться заново нарастить человеку хвост, утерянный в процессе эволюции…

Аня слушала внимательно, и глаза у нее странно блестели. Если бы профессор догадался о причине этого блеска, он был бы поражен. Аня почти не вникала в смысл произносимых им слов и думала совсем о другом. Она чувствовала себя нормально. Две ночи проревела в подушку, и слезы иссушили, истончили ее горе. Несколько дней назад она твердо знала, что для жизни у нее ничего не осталось. Отец с матерью — а это была огромная часть ее души — пали от рук злодеев, все былые мечты рассыпались в прах, и любовь в который раз помахала хвостиком. В психушке она впервые осознала, что ей в сущности безразлично, как догорающей свечке, покоптить ли еще сколько-нибудь голубоватым огоньком или погаснуть. И то и другое одинаково тяжко, уныло. Но вот появился чудной седовласый мужчина неопределенного возраста, скорее все же старик, увел из обители скорби, поселил у себя дома, оберегал, ухаживал за ней, как за маленькой дочкой, — и что-то вдруг опять податливо дрогнуло в ней. В сердце проклюнулся новый зеленый росточек надежды. Это было немыслимо, невероятно и… почти кощунственно. Сколько же можно рассыпаться на мелкие осколки, погружаться в пучину отчаяния — и, вопреки собственному желанию, выныривать на поверхность? Заново улыбаться, прикидываться живой, задумываться над происходящим, пережевывать пищу, вставать под теплый душ и с бредовой усмешкой поглаживать неизрасходованное, гладкое лоно, так и не узнавшее плода? Этот мир, коварный и злобный, не приспособлен для пребывания в нем таких, как она. Ошибку природы, по которой она появилась на свет, необходимо исправить, так почему она медлит? Каких еще потрясений ждет, чтобы увериться окончательно, что здешний климат непригоден для ее дыхания? Что угодно можно про нее сказать, но вряд ли кто-то назвал бы ее идиоткой.

С первой встречи в психушке, в кабинете, где на стенах висели пыточные инструменты, Сабуров установил, укрепил на ней тяжелый, сонный взгляд своих непроницаемых глаз, и больше она не выходила из поля его притяжения. Она поняла это не сразу, а много позже. Профессор влюбился в нее, и это немудрено. Есть мужчины, которых неодолимо тянет на подпорченный товар. Среди таких попадались даже великие поэты и композиторы. О том же написано много романов, начиная с прекрасной истории, которую рассказал аббат Прево. И потом, профессор не мог знать, что скрывается под обманчивой, привлекательной внешностью общедоступной женщины и какое горькое молочко таится в ее изрядно пожухлых сосцах. Но он влюбился в нее — этонепреложный факт. Она поняла это, когда, в очередной раз растоптанная, лежала на песчаной дорожке возле теннисного корта и увидела сидящего рядом Сабурова, тоже, кстати, побитого, и поразилась выражению его лица, сморщенного в печеное яблоко. Если бы это лицо попалось на глаза талантливому художнику, он не упустил бы случая запечатлеть его для шедевра под названием «Мировая скорбь». Наверное, так смотрела бы мать на единственного сына, которого довелось разыскать среди трупов на поле брани. У истинной любви и не бывает других глаз.

Аня отнюдь не собиралась платить за добрые чувства черной неблагодарностью. Все должно быть по-честному. Как всякий дар Божий, любовь не имеет определенной цены, зато у нее есть реальные эквиваленты, которыми Аня владела. Сабуров был удивительным человеком, все в нем казалось необыкновенным, но самым замечательным было то, что он молодел у нее на глазах. В первую встречу ему насчитывалось около сотни лет, не меньше, а сейчас, когда они пили кофе на кухне, никто не дал бы ему больше пятидесяти. Морщины разгладились, осанка стала прямее, сквозь белизну волос солнечными разводами пробились золотые пряди. Рядом с ним, пожалуй, впервые за много-много лет, Аня почувствовала себя в безопасности, хотя для этого не было никаких оснований…

Все эти мысли в беспорядке промелькнули у нее в голове, пока она слушала рассуждения о шизофрении как высшем уровне бытия.

Аня обмакнула рогалик в мед, но не донесла до рта.

— Очень интересно, — повторила она, — но я бы хотела, Иван Савельевич, спросить о другом.

— Да?

— Не знаю, как и сказать?

— Говори как скажется. Что у нас болит?

Аня вернула рогалик на блюдце.

— Понимаете, Иван Савельевич, вы приютили меня, спасли, но… Ведь из-за меня вы рискуете жизнью, а кто я для вас? Чем смогу отблагодарить?

Сабуров потупился, что случалось с ним редко. Ответил глухо:

— Здесь не гостиница, Аня. Платы не требуется.

— Я могла бы стирать, стряпать, наводить чистоту, но ведь для этого есть Татьяна Павловна.

— Я и сам не без рук.

— Давайте будем откровенны. — Аня воспользовалась тем, что профессор на нее не смотрит. — Мы же не дети. Вы живете без женщины, наверное, это не физиологично. Если хотите, я…

— Хочу. Я согласен, — перебил Сабуров.

— На что согласны?

— Будешь моей женщиной. Ты это имела в виду?

— Вы серьезно?

— А ты пошутила?

Сабуров поднял голову. Аня будто в омут заглянула, глубокий, бездонный.

— Нет, не пошутила. Я вообще не шутливая девица.

— Тебе не противно будет спать со стариком?

— Вы не старик, — сказала она. — Мне хорошо с вами. Но как раз этого я и боюсь.

— Чего?

— Боюсь, что вы слишком большое значение придаете возрасту. На самом деле это все выдумка, мираж.

— Возраст, увы, не мираж.

— Поглядите внимательно в зеркало и поймете, о чем я.

В ее глазах, как два костра, вспыхнула ярчайшая синева, и это было завораживающее зрелище. Поглощенные друг другом, они едва услышали настойчивые звонки в дверь.

— Что за черт! — с досадой бросил Сабуров. — Неужто Татьяна, растеряха, ключи забыла? Больше вроде некому.

— Только не открывайте не спросив, — насторожилась Аня.

Через хитрый «глазок», вставленный Рубакиным, просматривалась вся площадка между двумя квартирами, сабуровской и той, что напротив, принадлежащей переселенцу из города Баку, Мусе Аджакову. Это отдельная и довольно печальная история. Респектабельный южанин так и не успел толком обосноваться на новом месте, только произвел грандиозный евроремонт, чуть не обрушив половину монументального жилого дома, когда взрывал квартирные перегородки. На ту пору Сабуров и познакомился с Мусой. Опасаясь повторных толчков, он вместе с другими жильцами выбежал во двор, и туда же к ним спустился импозантный господин средних лет огненноликого вида, обсыпанный штукатуркой, как мукой. Он успокоил паникеров, объяснив, что это не землетрясение, а всего лишь ремонтные работы, придется потерпеть недельку-другую. Заодно попросил владельцев гаражей-«мыльниц» перенести свои коробки куда-нибудь подальше, потому что на том месте по новой планировке, утвержденной в мэрии, будет возведен подземный гараж самого Мусы. Сабурова он каким-то образом выделил из остальных и поманил пальцем. Белозубо улыбаясь, спросил:

— Кажется, мы теперь соседи, да?

— Вполне возможно, — поклонился Сабуров.

— Надо дружить, да?.. Тебя Ваней зовут? Меня — Аджаков, — протянул поросшую рыжиной клешню, которую Сабуров почтительно пожал.

Муса пошутил:

— Что-то, Ваня, у вас в Москве народ больно пугливый, а?

— Есть маленько, — повинился за земляков Сабуров. — Чего удивляться: нашествие за нашествием, а теперь реформа. Вот и пригнулся народец. Ничего, со временем отмякнет.

Бакинцу ответ понравился. Видимо, добродушный по натуре, он поднялся с профессором в его квартиру и там, за стаканом вина, поделился некоторыми соображениями. По его мнению, россиянам, да они и сами это знают, прежде всего не хватает духовности. За годы коммунистического ига их всех превратили в рабов, но это дело поправимое. Коммуняк, слава Аллаху, прогнали, и теперь главное — правильно выбрать себе хозяев. Глубоко ошибаются те россияне, которые думают, что помощь придет с Запада. На Западе все прогнило, там правит шайтан, и деньги, которые выклянчивают у него доверчивые россияне, обернутся для них новой бедой. Как понял Сабуров, сам Муса Аджаков намеревался в виде культурного вклада разбить в центре Москвы торговые шатры наподобие дворцов Тамерлана, где можно будет купить и продать все, что душе угодно. Обсыпанный штукатуркой, с пылающим взглядом, мечтатель приглянулся Сабурову, и он искренне горевал, когда тот бесследно сгинул. Произошло это примерно через месяц. Муса успел перевезти в отремонтированную шестикомнатную квартиру нехитрый скарб: ковры, кухонную утварь, хрусталь, картины, фарфор, концертный рояль, мебель, видео- и оргтехнику, а также какие-то громоздкие приспособления на штативах, предназначенные скорее всего для домашней обработки опиумного сырца, — но в один прекрасный день исчез. Обеспокоенный Сабуров пару раз торкнулся в притихшую квартиру, и всегда открывала женщина в пестрых одеждах и с чадрой на голове, но на вопросы о том, что случилось с Мусой, почему его не видно, не отвечала. Как, впрочем, ни на один другой вопрос. Внимательно выслушивала, а потом молча, с хряском хлопала дверью перед его носом. Скорее всего не понимала по-русски.

Дальнейшие справки Сабуров наводить, естественно, не стал. Кто ему мечтательный бакинец? Да и так все ясно, без расспросов. Подобные исчезновения, наравне с заказными убийствами, давно никого не интересовали, и уж тем более к ним были равнодушны правоохранительные органы, занятые чем угодно, но только не раскрытием преступлений, за которыми стояли финансовые группировки. Большинство сознательных граждан отлично понимали, что трупы на асфальте, вкупе с нищетой, войной, людоедством, взрывами домов, отключением электричества, вшивой болезнью и наркотой, лишь ярче, выпуклее высвечивают неземной лик свободы, завоеванной с боями на баррикадах 91-го года. За все приходится платить, а уж вхождение в мировую цивилизацию с долларовой начинкой тем более стоит любых жертв; с этим мог спорить либо безумец, либо подлец. Самые могучие, прогрессивные умы современности, включая Немцова, честно, по-доброму предупреждали, что плоды великой победы удастся вкусить далеко не всем, а скорее всего прапраправнукам нынешних, к сожалению, чересчур медленно и как-то неохотно отгнивающих совков. Вина за это лежит исключительно на дедушке Ленине, который убивал зайцев в половодье саперной лопаткой, и на его свирепом преемнике Кобе, которого, по крайней мере, успели вовремя вышвырнуть из мавзолея.

Сейчас за дверью стоял не кто иной, как Володя Рубакин, ухмыляющийся слесарь из РЭУ. Проникнув взглядом через двойную дверь, он весело окликнул:

— Отпирай, Савелич! Посылку принес.

— Что за посылка, Володя?

Слесарь помахал пластиковым пакетом.

— Конфеты в коробке и еще что-то. Чего не отпираешь, Савелич? Боишься, что ль, кого?

— Спустись вниз, сейчас выйду. Коробку не трогай.

Володя в недоумении почесал затылок, но послушно направился к лестнице, привык к чудачествам доктора. Сам не раз говорил ему об этом: «Чудной ты, Савелич, хотя народ тебя уважает».

Через минуту Сабуров присоединился к слесарю. Во дворе, кроме них, никого не было. Лишь возле «мыльниц» из-под старой «Победы» торчали обутые в резиновые сапоги ноги пенсионера Тимохи. Сколько Сабуров себя помнил, они всегда там торчали. Если же встречал Тимоху в нормальном виде, тот всегда вместо приветствия произносил одну и ту же фразу: «Ничего, она у меня, сука, еще побегает. Раньше клепали на совесть».

Володя Рубакин объяснил, как к нему попал пакет. Подъехала синяя «Тойота», оттуда выскочил ферт, весь в замше. Спросил у Володи: «Доктора Сабурова из этого подъезда знаешь?» Володя сказал, что знает. Ферт и передал подарок с просьбой доставить по назначению.

— Я говорю, а чего сами-то? Два шага осталось. Сюрприз, говорит. Ты, говорит, не выступай, дядя, когда по-человечески просят. Ну я взял пакет, мне что… Думал, кореша твои. Не надо было, да, Савелич?

— Как он выглядел?

— Наглый как танк. Как все они. Не знаешь, что ли? Под замшей пистоль, в черепушке одна извилина. Я их побаиваюсь маленько, не люди ведь.

Сабуров заглянул в пакет: коробка дорогих конфет, перевязанная ленточкой, связка бананов, крупные яблоки «штрефель». Гостинец, какие носят в больницу. Поднес к уху: вроде не тикает.

— Может, минеров вызвать, коли подозреваешь чего? — предложил Володя.

— Сами справимся. Ты разве не минер?

— Я-то минер, — согласился Володя, — но специального навыка нету.

— Сейчас будет, — уверил профессор.

Подозрительный пакет опустили в металлический мусорный бак, стоявший на отшибе. Слесарь напихал в пакет бумаги и приладил короткий запал из просмоленной бечевки. У него в брезентовой сумке много чего имелось на пожарный случай.

Подожгли фитиль — и укрылись за стволом могучей ольхи, шагах в двадцати от бака. Минуты через три рвануло, но не шибко. Бак перекосило, как шхуну на крутой волне, из-под крышки сверкнуло желтое пламя со снопом искр, потом повалил черный дым.

— Лихо, — заметил слесарь. — Можно обжечься невзначай. Надо бы обмыть это дело, Савелич?

— Пойдем, — пригласил Сабуров. — Только у меня там…

— Да ладно, — успокоил Володя. — Весь дом знает, что вторую женку завел, помимо Татьяны.

— И что говорят?

— По-разумному оценивают… Я так думаю, не надорвешься ли, Савелич?

— Такая опасность есть, — признал Сабуров. — Но ведь на улицу не выгонишь. Сиротка она.

— Тогда другой расклад, — одобрил Володя, всегда оставлявший за собой последнее слово.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ВИРУС СМЕРТИ

ГЛАВА 1

Иван Савельевич доставал воду из колодца, когда его окликнули:

— Хозяин, можно на минутку?

Оглянулся: возле калитки маячил незнакомый темноволосый парень, лет тридцати, явно приезжий, с вместительной сумкой на боку. В небольшом дачном поселке под Торжком, принадлежащем МПС, ближе к сентябрю осталось совсем немного народу и все здешние обитатели примелькались друг другу. Сабуров вместе с Аней и Татьяной Павловной укрывались здесь шестой день и уже кое-как обжились. Дом и участок в десять соток с яблоневым садиком и огородом, задавленным сорняками, были собственностью давнего, еще по институту приятеля Сабурова, в свое время променявшего медицинскую стезю на партийную карьеру и впоследствии, по загадочному коловращению судьбы, ставшего крупным чиновником в железнодорожном ведомстве. Денис Осипович Башкирцев ныне занимал солидный пост в министерстве. Когда перед Сабуровым встал вопрос о надежном убежище, он позвонил именно ему — и не ошибся. Постаревший и огрузневший Башкирцев, пройдя искус властью и деньгами, не раз в соответствии с политическими ветрами менявший личину, благополучно вписавшийся в гайдаровский рынок, возможно, оскотинился и забурел, но для Ванюши Сабурова, с которым делил когда-то койку в общежитии, остался прежним веселым, энергичным, отзывчивым Даней Скакуном. При встрече он, не требуя никаких подробностей, а лишь попеняв на то, что Сабуров все последние годы избегал прямых контактов и даже не появлялся на юбилейных встречах, вручил связку ключей и растолковал, как проще добраться до затерянного в глухих лесах поселка. Дом и участок Башкирцев получил еще при Советской власти, как тогда водилось, за бесплатно, а позже, разбогатев, возвел настоящий особняк на Калужском шоссе, с бассейном, теннисным кортом, гаражом на пять машин, то есть такой, чтобы не стыдно было пригласить в гости любого нового русского демократа. Мог себе это позволить. Двое его взрослых сыновей управляли собственными коммерческими фирмами и, естественно, процветали под мудрой отцовой опекой. Когда Сабуров начал благодарить за услугу, Башкирцев задорно рассмеялся: «Да ты что, Вань, я про эту трущобину и думать забыл. Можешь вообще забрать себе, у меня на душе спокойнее будет, — и, посерьезнев, добавил: — Там что хорошо-то, Вань? Никакой кредитор не сыщет».

Вполне овладев новым мышлением, заповеданным красноречивым Горби, Башкирцев полагал, что в обустроенной под западную кальку России, предприимчивый человек мог опасаться лишь двух вещей: бандитов и налоговой инспекции, — и в принципе был, конечно, прав.

Из Москвы Сабуров со своими двумя женщинами убрался среди ночи на старенькой «Шкоде», со многими предосторожностями, чувствуя себя так, будто разыгрывал сцену в каком-то дешевом детективе. Собственно, этот жанр более всего и соответствовал тому, что с ним происходило в последнее время. Если добавить сюда элементы смазливой мелодрамы, будет совсем точно.

В дачном поселке, в десяти километрах от Торжка, на берегу Тверцы, их ожидали самые приятные впечатления. Дом крепкий, из тесаных бревен, с тремя комнатами, мансардой, деревенской печкой, колодцем на участке и всем необходимым для житья: постели, кухонная утварь, посуда, инструменты и прочее такое. Все, разумеется, в запущенном состоянии, но все равно появилось ощущение, что судьба подкинула им незаслуженный подарок, беззаботный пикник на природе. И погода соответствовала настроению: стояли солнечные, крепкие, напоенные лесным духом ранние дни осени. Татьяна Павловна, едва оглядевшись, развила столь бурную деятельность, что Сабурову и Ане оставалось только подчиняться. К вечеру первого дня сидели за накрытым столом в добела выскобленной избе, с мирно потрескивающей, излучающей сытное тепло печкой и вкушали украинский борщ со шкварками, попивая красное вино «Саперави», кислое, как недозрелое яблоко. Аня бросала на Сабурова красноречивые взгляды, от которых он поеживался, как от щекотки. С другого бока примостилась разомлевшая, утомленная дневными трудами Татьяна Павловна, однообразно вздыхавшая после каждой рюмки: «Хорошо-то как, Господи! Вот бы Остапушку сюда».

На другой день Аня перезнакомилась с соседями, потом занялась огородом и на долгие часы погрузилась в грядки, словно ни о чем другом никогда и не мечтала. Для соседей была приготовлена легенда, что Сабуров — родной брат Башкирцева и приехал с дочерями отдохнуть на недельку-другую. Добродушные железнодорожники не выказали никаких сомнений и только порадовались, что участок наконец-то будет обихожен.

Жизнь потекла такая, что лучше не придумаешь. Сабуров махнул на все рукой, решив, что им всем троим надо хоть немного прийти в себя, прежде чем затевать какие-то новые игры. При всех своих возможностях Микки Маус вряд ли сумеет быстро их разыскать в этакой глуши. Скорее всего ему придет в голову, что взбунтовавшийся ученый совок убег за границу, и он начнет поиск с аэропортов и вокзалов. Да и то, возможно, не сразу. При его-то занятости. Микки не так устроен, чтобы поверить, что какой-то старый профессор представляет для него серьезную опасность. Конечно, самолюбие его задето, бунт есть бунт, который следует подавить хотя бы для примера другим, но это не спешно. Маленькая мошка никуда не денется. В мире не сыщется места, куда не могла бы дотянуться рука такого человека, как Трихополов. И еще одно, главное соображение: по каким-то причинам, связанным, вероятно, с кознями по поводу «Токсинора», Микки сейчас не выгодно вычеркивать его из списка живых. Иначе зачем понадобились бандюки в парке и взрывчатка в коробке из-под конфет? Единственный смысл дешевых трюков в том, чтобы предупредить: не рыпайся, не задирай хвост на пахана, отрублю.

…Сабуров подошел к калитке, вгляделся в темноволосого гостя. На грибника не похож, костюм и плащ городские, не для скитаний по лесу, и обут в добротные ботинки из натуральной кожи. Лицо хорошее, взгляд открытый, прямой, жесткий прочерк скул — ничего нет обманнее вот таких простых, будто списанных с русских полотен лиц.

— Чем могу служить?

— Это дача господина Башкирцева?

— Да, его.

— Разрешите войти? — Парень заулыбался с каким-то многозначительным намеком, что совсем не понравилось Сабурову.

— Вы, собственно, по какому делу? Башкирцева сейчас нет. Он в Москве.

— А я к вам, Иван Савельевич… Правильно? Ведь вы профессор Сабуров?

Сабурову ничего не оставалось, как отворить калитку и сделать приглашающий жест. Интересно, на чем этот парень приехал? Никакой машины не видно да и не было слышно. Неужто притопал со станции пешком? С соседнего участка на них с любопытством глазела старуха Нина Иннокентьевна, вдова, проживавшая, как Сабуров уже выяснил, на даче круглый год. Он приветливо помахал ей рукой. Неподалеку, на капустных грядках, сидела на корточках Аня.

Сабуров увел гостя в беседку, увитую вечнозеленым плющом. Здесь стояли два плетеных стула. Один из них он предложил пришельцу, на второй уселся сам.

— Слушаю вас, — сказал с непроницаемым лицом.

— Хорошо как у вас тут, Иван Савельевич… — гость поставил спортивную сумку у ног, улыбался беззаботно. — Тишина, благодать… Чем не рай!

— Именно так, — подтвердил Сабуров. — Вы приехали, чтобы мне об этом сказать?.. Все же с кем имею честь?..

— Не волнуйтесь, профессор. У меня нет дурных вестей. По крайней мере, для вас лично… Вот, пожалуйста. — Парень протянул удостоверение с гербом в кожаном темно-красном переплете.

Сабуров ознакомился. Сидоркин Антон Семенович, майор — и больше ничего. Но все и так понятно. Служба безопасности. Интересно чья? Документ не просроченный. И вроде бы не липовый. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день.

— Не понимаю, — сказал Сабуров.

— Там на грядках, вероятно, Аня Берестова, ага? — Майор ухмыльнулся довольно цинично.

— Вот что, милейший юноша, — Сабуров изобразил раздражение, которого не испытывал, — или вы по-человечески говорите, что вам нужно, или убирайтесь вон. Я не в том возрасте, чтобы шутки шутить.

Улыбка слетела с молодого лица.

— Извините, Иван Савельевич, но это как раз меня немного удивляет. По документам вам около семидесяти, а по виду не больше пятидесяти. Неужели так чудодейственно влияет свежий воздух и общество прекрасных дам?

Сабуров сказал себе: нет, это что-то другое. Это не черная метка от Микки. Послание от него, если придет, то совсем в другом варианте. А это явление скорее из области социальной психиатрии. Придя к такому выводу, он почувствовал облегчение и заговорил примирительно:

— Молодой человек, пожалуйста, соберитесь с мыслями и изложите, что вам от меня нужно? Я не спрашиваю, как вы меня разыскали. Понимаю, у вашей службы большие возможности. Но если пришли на прием, должен вас разочаровать. Я оставил практику и никого больше не принимаю.

Майор Сидоркин заново расцвел простодушной улыбкой, как цветок, на который капнуло утреннее солнышко.

— Не угадали, доктор. Возможно, мне пригодятся советы специалиста такого уровня, как вы, но цель моего визита иная. Можно сказать, противоположная. Это я хочу предложить свои услуги.

— Какого рода? Надеюсь, ничего криминального?

— Нет… Всего лишь в качестве охранника. За символическую плату. Харч, ночлег — больше ничего.

— Спасибо… Предложение заманчивое, но вынужден отказаться. С чего вы решили, что я нуждаюсь в охране?

— Не вы, доктор, скорее она… — Сидоркин вздернул подбородок в сторону огорода.

— Даже так? И какие у вас мотивы?

Сидоркин достал сигареты и с разрешения Сабурова закурил. Начал рассказ издалека, со скромного описания своих необыкновенных сыскных талантов, и без умолку говорил минут десять. Сабуров слушал внимательно, не перебивая, и лишь когда Сидоркин перешел к похождениям неуловимого вампира и подробностям своей встречи с ним, прогудел что-то одобрительное, словно наконец-то уловил в истории Сидоркина смысл. Закончил майор на горделивой ноте:

— В сущности, то, что я у вас, — это моя собственная инициатива. Начальство полагает, что я отбыл в отпуск для дальнейшей поправки здоровья. Если узнают, мне не поздоровится. Видите, я совершенно с вами откровенен, Иван Савельевич?

— И что же вами движет? — спросил Сабуров, уже имея свою версию ответа.

— Уточните, пожалуйста. Вы спрашиваете, почему я не поехал в отпуск?

— Допустим.

— У меня было время подумать над этим. Учтите, меня ожидал не просто отпуск, а рай земной, о котором я страстно мечтал, но… Не получилось. Есть причины простые, человеческие, их легко понять — побои, оскорбленное достоинство, мужская гордость и прочее, но есть еще кое-что, о чем трудно говорить, не рискуя показаться смешным. Вы умный, образованный человек, надеюсь, лучше других поймете. Я представляю это так. Мне встретилось какое-то допотопное, первобытное существо или — пожалуйста, не улыбайтесь — пришелец из иного, смежного мира, и во мне, в моем организме что-то соответственно отозвалось. И вот это странное, больное что-то, дремавшее во мне, ждавшее своего часа, теперь никак не успокаивается. Я весь прежний, но та часть моего естества, которая дремала, взяла вверх, руководит всеми мыслями и поступками. Жаждет новой встречи. Я уверен, что пока не выслежу чудовище, так и останусь наполовину безумцем… Что вы на это скажете, доктор? Есть у науки определение для такого состояния?

Сабуров ответил не сразу — и притом вопросом на вопрос:

— Зачем маньяку понадобилась именно Аня?

Сидоркин вздохнул с облегчением. Первый человек не усомнился в его здравом рассудке, и какой человек! Знаменитый профессор, светило. Но все-таки он уточнил:

— Значит, в пришельца верите?

— Ах, насчет этого… — Сабуров усмехнулся с пониманием. — Разумеется, пришельцев среди нас полным-полно. Кто думает иначе, тот либо дурак, либо невежда. Полагаю, в клинике вас освидетельствовали?

— Еще бы!

— И какой диагноз?

Сидоркин наморщил лоб, припомнил записи в медицинской карте, процитировал:

— «Болезнь Ремницкого в первой стадии, параноидальная симптоматика» и, главное, малопонятное и оттого особенно угрожающее — «казуистический зуд шарового отростка».

— Ишь ты… — восхитился Сабуров. — Как же вас выпустили с таким букетом? Вы опасный для общества человек.

— По знакомству… А что это все-таки такое — шаровой отросток?

— Думаю, кличка лекаря, который вас пользовал… Но вы, майор, так и не ответили: зачем ему Анна?

— Если бы я знал, наверное, не сидел бы здесь, а ловил его в другом месте. Дождемся, спросим у самого.

— Хорошо, — согласился Сабуров. — Вернемся немного назад. Вы действительно на хорошем счету у себя в конторе?

— Себя хвалить неудобно, — приободрился Сидоркин. — Ребята прозвали Клещом. В нашей работе это звучит гордо.

— И силенка имеется?

Сидоркин достал из кармана продолговатый медный ключ, дал подержать профессору, а потом резким кистевым усилием согнул его пополам.

— Надо же, а по виду никак не скажешь… Пожалуй, убедили. Оставайтесь… Но есть некоторые условия.

— Весь внимание, Иван Савельевич.

— Жить придется вон в том сарайчике, видите, рядом с туалетом. В доме нельзя, стесните дам.

— Подстилка какая-нибудь найдется?

— Койка железная, матрас. Все как в лазарете.

— Еще какие требования?

— Условимся, что вы мой племянник, что ли… Поработаете наравне со всеми. Крыша вон прохудилась в трех местах, сортир на ладан дышит…

— В органы я попал по недалекости ума, — сообщил Сидоркин. — А по душевному устремлению как был, так и остаюсь крестьянин.

В этот день ужинали вчетвером. Татьяна Павловна вернулась из деревни с богатой добычей — огромным бруском парной свинины. Кто-то из местных пьянчуг заколол хряка и мясо раздавал почти даром. Медсестра нажарила отбивные, а к ним подала чугунок отварной картохи и банку маринованных груздей. Кроме того, распластала на деревянном блюде и сдобрила лучком две жирных, истекающих соком селедки. При виде такого великолепия Сабуров посчитал уместным выставить (опять же для знакомства) литровую посудину натуральной «Смирновской». У Сидоркина, наблюдавшего за приготовлениями, в брюхе произошла революция, и он сладко, по-волчьи застонал.

Пир затянулся до поздней ночи, но уже втроем. Аня, выпив две рюмки и умяв большой ломоть ароматного, тающего во рту мяса, быстро осоловела, клевала носом и, сославшись на то, что утром рано вставать, покинула компанию. На удивленный вопрос Ивана Савельевича, почему она собирается рано вставать, ответила туманно, в том смысле, что на огороде полно недоделок, а вот-вот хлынут дожди.

Лучше всех чувствовала себя Татьяна Павловна. За несколько дней на дачном приволье она будто сбросила с плеч десяток беспокойных, никому не нужных лет. Превратилась в круглолицую, пышнотелую, озорную хохотушку в пестром сарафане. В этот вечер у нее получился двойной праздник: в новоприбывшем постояльце она обнаружила поразительное сходство со своим мужем Остапушкой, невинно отбывающим многолетнюю каторгу. Когда увидела Сидоркина, так и ахнула:

— Господи ты Боже, да разве бывают такие чудеса!

За столом, не сводя с него пылающего взгляда, то и дело восклицала:

— Надо же — одно лицо! Буквально одно лицо. И улыбка, как у Остапушки: так же губки кверху и в глазенках будто солнышко.

Или другое:

— А голос-то, голос, ну один к одному. Бывало, шуганет понарошку, для острастки: «Ты где это, курва, мать твою, пропадала!» Сердчишко так и екнет… Антонушка, дружочек, у тебя не было ли сродственничков на Украйне?

Потчевала Сидоркина неустанно и уже не раз, не два опускала невзначай пухлую руку ему на плечико. Сабуров не узнавал свою прилежную, добросовестную помощницу, но майор отнесся к ухаживаниям любезной дамы как к само собой разумеющемуся. Случайные ласки принимал благосклонно, тарелку опустошал исправно и водку опрокидывал стопку за стопкой, словно путник, истомленный жаждой. По поводу неожиданного приятного сходства разъяснил так:

— Родичей на Украине нет, и в тюрьме пока не побывал, но путают с кем-нибудь частенько. Один раз спутали с актером Козаковым. Вроде с ним и по возрасту не подходим. Подошел ферт в магазине и говорит: «Миша, вы разве уже вернулись?» Я говорю: «Откуда?» «Как откуда? Из Израиля. У вас же там свой театр. Хорошо, что я вас встретил. Давно хотел спросить, правда ли там климат сыроват для россиянина?» Я говорю: «Да нет, климат нормальный, субтропики, а за кого вы меня принимаете?» Он так похлопал по плечу: «За кого же, как не за того, кто вы есть. Вы, Михаил, при вашей характерной цыганской внешности от народной любви никуда не спрячетесь…» А еще в другой раз приняли за Жириновского. Не шучу. Что было, то было. Из песни слова не выкинешь.

— Чем же объясняете? — заинтересовался Сабуров, тоже захмелевший от парного мяса и питья.

— Думаю, — глубокомысленно ответил Сидоркин, — есть во мне что-то такое общее для всех хороших людей. Какие-то усредненные привлекательные черты.

Татьяна Павловна к этому часу (Аня уже спала) перебралась почти к нему на колени. Прошептала завораживающе в ухо:

— Признайся, Остапушка, ты ведь меня тоже признал?

— На ощупь — да, — честно сказал Сидоркин. — А так — нет.

Около полуночи они с Сабуровым вышли на крылечко покурить. Луна сияла в половину небосклона, сад был полон ею. По черной траве струились, как змеи, голубоватые нити. Воздух был упругий и влажный, как перекачанная шина.

— И что теперь скажете? — спросил Иван Савельевич, щурясь от призрачного света, как от лампы.

Сидоркин понял его без уточнений.

— Конечно, Берестова — соблазнительная женщина, с хорошими манерами и все такое. Но это не объясняет, почему он устроил охоту именно на нее. Скорее всего знал ее прежде. Я в этом даже уверен. Вы легко это выясните, доктор. Вот, возьмите, это его фотография. Может, не очень достоверная, но все же.

Сабуров принял фотографию, отнес на вытянутой руке так, чтобы падал свет из окна.

— Не очень симпатичный юноша.

— Да уж… Кстати, вскрывает своим жертвам вены и пьет кровь. Это не мое больное воображение — установленный следствием факт.

— Просьба, Антон. Ни в коем случае вы не должны Аню пугать. Полагаю, вы в курсе, какие потрясения ей довелось пережить?

— Только в общих чертах. Шлепнула, что ли, кого-то… Не очень верится, глядя на нее.

— Ваши вампиры, пришельцы — это все не для ее психики. У нее своих монстров хватает.

— Понял вас. — Сидоркин с удобством облокотился на перила, наслаждался сигаретой и ночным воздухом, переваривал богатый ужин. — Но без ее помощи не обойтись. Причем это в ее же интересах. Не думаю, что маньяк ищет с ней встречи, чтобы просто объясниться в любви.

— Согласен, но предоставьте инициативу мне.

Сидоркин пожал плечами, неожиданно спросил:

— Слишком много проблем, да, доктор?

— Вы о чем?

— Да так, в голову пришло… Про маньяка вы только от меня узнали, и не от него здесь прячетесь, верно? Кто-то вас еще допекает?

— Вот уж совершенно вас не касается, майор. И с чего вы взяли, что прячусь?

— Понимаю. — Сидоркин последний раз затянулся. — Правильно, что не доверяете. Кому сейчас можно доверять, кроме собственной тещи?.. Что касается меня, то я даже господину президенту не до конца верю, хотя он из наших. Уж больно крутится с этой шпаной, с этими олигархами… К слову, Иван Савелич, ваша семья вся здесь? Или есть еще кто-то?

— Не заходите чересчур далеко, Антон, — холодно предостерег Сабуров.

— Прошу прощенья. Не имел в виду ничего плохого… Что ж, спокойной ночи. Пойду в свой сарай. Хоть одну ночку выспаться как следует… Хотя…

Сидоркин запалил фонарик и уже спустился со ступенек, но оглянулся. Доктор на освещенном крыльце выглядел высоким, головой под стреху. К концу затянувшегося вечера Сидоркин начал испытывать к нему почти родственные чувства. Забавный старик, но абсолютно беспомощный.

— Иван Савельевич, а эта ваша помощница, Татьяна, она?..

— Татьяна Павловна — свободный человек и сама собой распоряжается. Вы это хотели услышать?

— Ну да, наверное…

Сабуров вернулся на кухню. Татьяна Павловна уже разобрала со стола и перемыла посуду. Вид у нее был еще более обескураженный, чем десять минут назад.

— Чайку не хотите на ночь?

— Ты вот что, Таня… Я тебе не указ, но будь, пожалуйста, поосторожнее с этим малым. Один бог знает, что у него в башке.

— Да у меня и в мыслях нет… Но это же чудо, просто чудо! И глазки, и родинка на шейке… Помните, вы сами как-то рассказывали. У каждого человека есть на свете двойник. Не обязательно по соседству, а где-то далеко-далеко. Обычно они не встречаются и ничего не знают друг о друге. Ох, как обидно, Иван Савелич!..

— Что тебе обидно?

— Да как же! Живут люди, как две ягодки с одной ветки, но один, может, бедняк, другой богач, и ничем не могут поделиться. А на самом деле у них роднее друг дружки, может, никого и нету. Какая-то несправедливость… Вот мой Остапушка, к примеру…

— Хватит, Таня, — строго перебил Сабуров. — Коли охота поозоровать, хотя бы меня не впутывай в свои глупости. Все, спокойной ночи.

Улегся на просторный топчан напротив печки, зажег лампу, попробовал почитать, но буквы летели мимо глаз. Мыслей никаких и чувств никаких: устал очень. Только каждая жилочка дрожит, как овечий хвостик. С чего бы это? Погасил свет и, поворочавшись, покряхтев, начал засыпать. Сквозь дрему услышал, как скрипнула входная дверь. Ах негодница, все же побежала на разведку!

Наконец с облегчением нырнул в темную муть — и тут же вынырнул обратно от легкого прикосновения к плечу. Он не испугался, сразу понял, кто это.

— Не спится, Аня? Опять кошмары?

— Можно полежу с вами?

— Конечно. — Он чуть отодвинулся к стене, освобождая место, и девушка легла поверх одеяла, почти к нему не прикасаясь. Почти.

В доме натоплено, жарко. Прямо перед глазами серебряно плыл квадрат окна, вырисовывая неясные очертания предметов. Ночь превращалась во что-то такое, чему нет названия. К ее целомудренным границам незримой толпой подступили все пороки мира. Еще одно короткое мгновение, и эти границы рухнут. Сабуров боялся пошевелиться, чтобы не нарушить волшебное очарование минуты.

— Так почему нам не спится, ребенок?

Аня поерзала, устраиваясь поудобнее. На ней ничего не было, кроме ночной рубашки. Осознав эту пикантную подробность, Сабуров разволновался, как если бы перескочил еще десяток-другой лет обратно в молодость, прямиком в ту пору, когда воспаленному уму мнится, что женские покровы прикрывают не голое тело, подвластное тлению, а некую счастливую тайну. Грустно подумал, что рано или поздно нелепые скачки через пласты времени его доконают, но сама мысль была приятной.

— Он правда ваш племянник? — прошептала Аня, щекоча дыханием его шею и настороженное ухо.

— С какой стати? — Сабуров удивился вопросу, в нем была несвойственная ей недоговоренность. — Впервые его вижу, как и ты.

— Кто же он такой?

— Представь себе, чекист. Из славного ведомства Феликса Эдмундовича.

— Ой! — Аня повернулась на бок и, хотела или нет, прижалась грудью и бедром. — Значит, прислали за мной?

— В том-то и дело, что вовсе нет. Пожаловал по собственному почину.

— Он так сказал?

— Да… Ему нужна работа. Я нанял его охранником. Посмотрим, понаблюдаем, что за человек. Он тебе не понравился?

Аня помолчала, потом сказала с обидой:

— Зачем обманываете, Иван Савельевич?

— Не обманываю, это правда.

— Правда в том, что вы считаете меня полоумной… Господи, мне было так хорошо! Я ведь вам поверила… Зачем, ну зачем он приехал? Что ему здесь надо? Мы же никого не трогаем, никому не мешаем. Я хотела завтра заняться парником…

Сабуров раздумывал, что можно ей сказать, а что нельзя. Ее психика уязвима, как туберкулезные бронхи — для каждого сквознячка. Но держать ее в щадящем режиме до бесконечности — тоже неразумно. Это палка о двух концах. Если она заподозрит лукавство, двойную игру, контакт между ними оборвется. Потом не восстановишь. Этот контакт был сейчас единственной вещью, ради которой стоило жить.

— Видишь ли, Аня, мне самому многое непонятно. Он рассказал какую-то странную, неправдоподобную историю. Якобы он выполняет задание по поимке опасного преступника, и, по его догадкам, этот преступник может объявиться в нашем районе. Он приехал, чтобы устроить засаду. Или что-то вроде того. Я ведь в их работе смыслю столько же, сколько и ты… Как, по-твоему, я должен был поступить? Прогнать его? Сказать: убирайся?

— Почему он пришел к вам, а не к кому-нибудь еще?

— Могу только предполагать, — соврал Сабуров. — Вероятно, навели справки, и я оказался подходящей фигурой для прикрытия. Старый профессор, сам здесь человек новый — да мало ли какие резоны.

— Вы говорили, никто не знает, что мы здесь.

— О чем ты, девушка? У Феликса Эдмундовича длинные руки. Демократы их сперва попробовали обрубить, а потом еще больше удлинили. Себе на беду.

Аня еще разок трепыхнулась, теперь он чувствовал всю ее женскую, упоительную тяжесть.

— Он показал документы?

— Конечно. Удостоверение. Фотография. Я внимательно рассмотрел.

— Он не похож на чекиста.

— Почему?

— Какой-то несерьезный, смешливый. Зачем-то прикидывается простачком, хотя сразу видно, что из хорошей семьи.

— Не знаю, какая у него семья, но чекисты разные бывают. Их же специально отбирают по группам интересов.

— Как это?

— Да так… Для работы с разными социальными прослойками — и еще много аспектов. Органы безопасности — сложнейшая, разветвленная система. Множество подразделений, ведомств, отделов. Целая сеть научных институтов. Аналитические центры. Лаборатории. Можно сказать, государство в государстве. А как же иначе? Аня, не замерзнешь?

Вместо ответа она нырнула под одеяло, и проделала это так ловко, что он и охнуть не успел. Ее дыхание сделалось прерывистым, но голос оставался ровным. Струился, завораживал. Еще немного, и он пропал. Но страшно не это. Страшно то, что если он окажется несостоятельным, второй попытки у него не будет. Смешной, нелепый старикашка с завышенной самооценкой — вот кем он станет для нее раз и навсегда. Или хуже того. Его слабость она отнесет на собственный счет, и хрупкий стебелек выздоровления надломится у самого корешка.

— Ты не очень спешишь? — спросил осторожно.

— Нет, не очень… Не верю в эту сказку про опасного преступника. Знаете почему?

— Почему?

— Она шита белыми нитками. Сами же говорите, институты, ведомства, отделы… И вдруг посылают одного человека против вооруженного бандита. Такое даже в кино не увидишь, разве что в американском. Но там — Шварценеггер, Сталлоне, а у нас какой-то Сидоркин. Не смешно.

— Жизнь богаче всякого кино, — нашелся Сабуров, все гуще ощущая какую-то подавленность в области живота. — И потом, напрасно ты так скептически относишься к Сидоркину. Кажется, он парень не промах. Наверняка у него есть пистолет. Да что там. Он же мне свою силу продемонстрировал. Впечатляет, знаешь ли.

— Головой кирпич разбил?

— Еще круче. Пальцами медный ключ согнул.

Впервые услышал ее короткий смешок — воркующий, глуховатый. Будто всхлип.

— Ага, представляю… Подошел, представился, показал удостоверение. Потом достал медный ключ и согнул. Мол, подивитесь, профессор, какой я молодец.

— А что?.. — насупился Сабуров. — Так оно и было. Еще сказал, что на хорошем счету у себя в конторе. Один из лучших.

Горячая ладонь скользнула ему на грудь, и он понял, что отсрочки не будет.

— Вы какой-то напряженный, Иван Савельич… Вам так неудобно? Повернитесь ко мне… Вот так…

Дальше она все проделала сама, ему оставалось только повиноваться. Сказать, что он получил удовлетворение от быстрой и жадной любви, похожей на оправление первичной потребности, значило ничего не сказать. В роковые минуты, когда он погрузился в ее лоно и раскачивался на утлой лодчонке страсти, перед отупелым взором с невероятной скоростью промелькнули разрозненные эпизоды былого, из детства, из недавнего времени, перемешавшиеся в калейдоскопическую круговерть, как бывает только в смерти, и над всей этой сумасшедшей пляской, грозящей апоплексическим взрывом, нависло холодное, как будто чужое недоумение: не может быть! Да, этого не могло быть, но это было. Раз за разом он все глубже погружался в трепещущую, податливую женскую плоть, добросовестно пройдя огромный путь страданий и счастья, от первого робкого соития до моментальной, победной вспышки освобождения, корябнувшей сердце могильным холодком. В эти заколдованные мгновения он почти уловил вечно ускользающий смысл бытия, и то, что ему привиделось, было равноценно тому, что скрывается в тайне рождения.

Аня осталась довольной. Отпрянула от него, словно теплая волна в момент отлива. Прикоснулась губами ко лбу, выражая признательность, и спокойно продолжила оборванный разговор:

— Когда он вошел в калитку, помните?.. Мне показалось, я его видела раньше… И не так давно. Он ничего обо мне не говорил?

— Вроде нет, — еще раз соврал Сабуров, не вполне понимая, на каком он свете.

— Хотите сигарету?

— С чего бы?

— Некоторые мужчины любят покурить после этого… Все-таки вы напрасно его не прогнали.

— Если настаиваешь…

В этот момент в открытую форточку ворвались щемящие звуки, будто сразу несколько кошек сцепились в смертельной схватке.

— Что это, Иван Савельевич?! — в ужасе прошептала Аня, приподнявшись на локтях.

— Ничего страшного, — успокоил Сабуров. — Наша Танечка беседует с майором.

Успокоясь, Аня прилегла. Помолчав, укоризненно заметила неизвестно в чей адрес:

— Как можно доверять такому легкомысленному человеку?..

ГЛАВА 2

У Трихополова выдался беспокойный денек. Перед обедом в офис неожиданно нагрянули посланцы независимой Ичкерии — неугомонный Музурбек Гаджиев с двумя родичами; на четыре часа была назначена встреча в Администрации президента, а вечером — выступление в прямом эфире в новом телешоу «Своя голова на плечах».

Появление знаменитого полевого командира было нежелательно по двум причинам: во-первых, Трихополов в последние недели вообще избегал контактов с кавказскими бизнесменами, а во-вторых, уж кого он меньше других хотел бы видеть, так это Музурбека Гаджиева. Блистательный горец прославился тем, что почему-то его то и дело объявляли взятым в плен или убитым, а один раз даже показали в хронике бегущим с оторванной головой в руках на ракетную установку «Град». Все это были, разумеется, дешевые пропагандистские трюки, рассчитанные на сумеречное восприятие россиянского обывателя, но своей цели они все же достигли. Постепенно Музурбек приобрел славу одного из самых непобедимых, бессмертных воителей с дебилистыми, трусливыми федералами. Считалось, что он неотлучно находится в ущелье Аргуна, ежедневно взрывая как минимум по одному блокпосту. Про Музурбека слагали легенды. Московские журналисты, к примеру, писали, что именно он в 96-ом году принудил к капитуляции талантливого полководца, генерала Лебедянского, хотя тот сперва пытался оказывать сопротивление грозной чеченской армаде, захватившей Грозный. Якобы Музурбек и Лебедянский встретились под покровом ночи в Моздоке, протолковали часа три, осушили ведро коньяка, и наутро перепуганный генерал, переодетый в бурку, собственноручно вывесил белые флаги по всей территории республики, включая Ставрополье. Писали также, чтоМузурбек обладает поэтическим даром, в чем не уступает златоусту Удугову, и возит в обозе гарем из сорока прелестных девушек, полученных через миссию Красного Креста в виде гуманитарной помощи. На День независимости по всем каналам телевидения прокрутили фильм «Великий воин Ичкерии — Музурбек», не уступающий, как отметила пресса, по своим достоинствам лучшим работам Антониони и Вуди Аллена. Музурбека играл в фильме сам Музурбек, гордо отказавшийся от дублера в символических сценах отрезания ушей сдавшимся в плен россиянским гяурам, а стихи закадровым голосом читал прославленный защитник вольности и прав Сергей Ковальский, по каковой причине, утверждали злопыхатели, первый приз на Московском кинофестивале был обеспечен фильму заранее.

На самом деле Музурбек Гаджиев был рядовым бизнесменом, правда с хитроумной восточной закваской, и занимал на россиянском рынке свою законную нишу: наркота, работорговля, — и вроде бы его бизнес никак не пересекался с бизнесом Трихополова, если бы не одно немаловажное обстоятельство: отчаянный горец сидел на нефти, что уже входило в круг интересов Микки Мауса. Когда началась бойня за трубу, первая, а потом вторая, им вообще стало невмоготу друг без друга. Музурбек со товарищи из дружественных тейпов охранял, укреплял положение Трихополова в горах, а тот, со своей стороны, по тайным каналам лоббировал, страховал интересы туземцев в столице, используя для этого как дворцовые интриги на уровне Кремля, в которых был непревзойденный мастер, так и всю мощь принадлежащих ему независимых средств массовой информации. Естественно, ввиду стойкого взаимного недоверия, между ними постоянно возникали недоразумения, грозившие перерасти в неразрешимый конфликт, и только благодаря мудрости и спокойному упорству Трихополова удавалось до сих пор держать ситуацию под относительным контролем. Одинаково презирая друг друга, они вынуждены были сотрудничать, и, к чести Музурбека, обладающего пылким, взрывным темпераментом абрека, он тоже при выяснении отношений ни разу не позволил себе зайти так далеко, чтобы нельзя было повернуть назад. Но оба сознавали, что так не может продолжаться до бесконечности, однажды ненависть вырвется наружу и рубиновой вспышкой сожжет одного из них. Войне пока не видно было конца, а главное, ее прекращение, хотя бы и по накатанной схеме генерала Лебедянского, было невыгодно обоим. Даже более невыгодно, чем год назад. Совсем недавно Трихополову удалось надавить нужные рычаги, перекупить пару-тройку влиятельных персон, и теперь ожидалось, что вскоре в Чечню опять хлынут бурные золотые потоки якобы на восстановление варварски разрушенных федералами территорий. Отказаться от манны небесной, просыпавшейся из дырявой торбы россиянского идиота, они не могли, ибо это означало то же самое, что наступить на горло собственной песне. Вот на таком сложном фоне и возник неожиданно в офисе бессмертный Музурбек Гаджиев, наверняка с какой-то новой дикарской претензией.

Трихополов ни единым словом или жестом не выказал своего раздражения. Секретарша предупредила о появлении горцев, и он едва успел смахнуть со стола бумаги, которые полуграмотному, но приметливому Музурбеку совсем необязательно видеть.

Через мгновение кабинет наполнился гортанными звуками, вкрадчивыми движениями и крепким запахом, напоминающим смесь французского лосьона с лошадиным потом. Музурбек был рослым мужчиной лет сорока, с выразительным смуглым лицом и задумчивым взглядом темных глаз. Облаченный, как сейчас, в строгий добротный костюм европейского покроя, с короткой аккуратной прической, он мог ввести в заблуждение любого встречного. Во всяком случае, московская милиция, исправно собирающая дань с кавказцев, редко проверяла у него документы. Посмеиваясь, Музурбек рассказывал, что его частенько принимали за европейца, но, разумеется, только до тех пор, пока не открывал рот. Двое его спутников (телохранители?) ничем не отличались от своих соплеменников, оккупировавших и державших в страхе Москву вот уже добрый десяток лет. Глядя на них, добропорядочный обыватель только и успевал взмолиться: Господи, спаси и помилуй хоть на этот раз!

Трихополов поднялся навстречу дорогим гостям и с Музурбеком по-братски обнялся и расцеловался, причем горец так сжал соратника в объятиях, что все кости затрещали. Силища у него была, конечно, бычья. Своих спутников Музурбек не представил, из чего Илья Борисович окончательно заключил: телохранители, шестерки.

Усадил гостей за вычурный стол орехового дерева в глубине помещения и распорядился по селектору насчет угощения. Минимум минут двадцать придется соблюдать положенный ритуал гостеприимства, принятый на Востоке, иначе будет смертельная обида. И лишь потом Музурбек, дай Бог ему здоровья, возможно, соизволит приступить к делу. Послушное лицо Трихополова выражало искреннюю радость, смешанную с глубокой задушевной тревогой.

— Черт возьми, бек, — заговорил он на эмоциональном подъеме, — разве можно так пугать тех, кто тебя любит! Когда я увидел подлую съемку, сознание потерял. Пришлось «скорую» вызывать. Еле откачали. Спроси у Елены Георгиевны, она подтвердит. И ведь понимал, что туфта, а шибануло наповал. Объясни, брат, зачем понадобилось это представление?

— Так надо, — буркнул Музурбек. — Время от времени мы умираем, потом возвращаемся обратно. Гяуры паникуют.

— Должен заметить, — засмеялся Трихополов, — пробрало даже моих щелкоперов. Уж они-то каждый труп обсасывают до косточки, а тут купились. Звонит этот, из вечерних новостей, который под интеллектуала натаскан, голосишко срывается: «Правда ли, босс? Правда ли, что с Музурбеком несчастье?» А что отвечу, когда сам не в курсе. Особенно впечатляла голова под мышкой. Очень натурально. Комбинированная съемка, да? Небось, парни с Би-эс-эн сварганили?

— Зачем комбинированный? — напыжился Музурбек. — Все по правде. Загримировали одного камикадзе, он и побежал. Двести баксов ему отвалили.

— А голова чья же?

— Голова его собственный. Чей же еще?

Суть предмета, как часто бывало в разговорах с абреком, начала ускользать от понимания Трихополова, и он обрадовался, когда Елена Георгиевна подоспела с подносом: кофе, коньяк, шоколад, лимоны. Музурбек симпатизировал интеллигентной секретарше, владеющей тремя языками, компьютером и приемами джиу-джитсу, нежно поглаживал ее пышный круп, пока накрывала на стол. Привычно пошутил:

— Ох какой лошадка приятныйЯнь. Хочешь в гарем, Елена? Платить больше буду, чем Илюша платит.

Секретарша жеманно, с тоской глядя на хозяина, покрутила бедрами, чтобы угодить капризному горцу.

— Я хоть завтра, досточтимый бек, да боязно немного.

— Чего боишься, Лена?

— Вдруг разонравлюсь? У вас, говорят, порядки больно строгие. Чуть женщина провинилась, ее свиньям на корм.

— Врут мерзавцы! — Музурбек бешено сверкнул очами. — Дикарей из нас делают. У нас к женщине отношение культурное, уважительное. Зачем свиньям? Если нашкодит, шашлык делаем, сами кушаем, а?! — и раскатисто захохотал, довольный шуткой.

Выпили за свободу Ичкерии и сразу по второй за смерть всем гяурам. По западному обычаю никто не закусывал, лишь Трихополов пожевал дольку лимона, чтобы предупредить изжогу. Проклинал горца за то, что пришлось неурочно пить. Вслух задал положенные вопросы о благополучии, о здоровье близких, ответы получил обнадеживающие. Музурбек со своими родичами и домочадцами собирался жить и процветать не меньше ста лет начиная с сегодняшнего дня. Со своей стороны, гость поинтересовался, все ли ладно у Трихополова. Илья Борисович сказал, что жаловаться не на что, если не считать внезапной кончины двоюродной племянницы, которая отправилась в кругосветный круиз, на теплоходе объелась печеными миногами и к утру, неожиданно для всех отдала Богу душу. Услышав про смерть незнакомой молодой женщины, Музурбек пришел в неописуемое расстройство. Воздел руки к небу и скорбно проревел:

— Как же так, Илюша?! Разве нельзя спасти? Илюша, как же так!

Молчаливые телохранители тоже соболезнующе зацокали языками, будто орешки кололи.

— Ничего не поделаешь, бек, — горестно поник Трихополов, припомня утрату. — Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Наследницей была. Ни в чем не нуждалась — и такая нелепость… Кофе, Музурбек?

Эти слова по каким-то лишь ему ведомым признакам горец посчитал знаком к настоящему разговору. Повел глазами на охранников, и один из них принес от дверей сумку-плащевку со множеством нарядных наклеек. Когда горцы появились, Трихополов еще подумал, что за гостинец у них в этой сумке? Но через секунду понял, что все равно ни за что не угадал бы. Музурбек сдвинул посуду в сторону, разомкнул смачно хрустнувшую молнию и вывалил на стол опухшую, посиневшую человеческую голову с сомкнутыми веками, из-под которых на желтые, восковые щеки выкатились два черных ручейка. В первый момент Трихополов подумал, что это та самая голова, которую показывали в хронике и которую обезглавленный Музурбек швырнул в ракетную установку, но, приглядевшись, убедился, что это не так. Голова совсем недавно принадлежала одному из его лучших, надежнейших агентов на Кавказе Веньке Сартаку, умнице, зубоскалу и талантливому менеджеру. Ни на миг Трихополов не потерял самообладания. Напротив, почувствовал прилив странного воодушевления, вспомнив, как месяц назад давал Сартаку подробные инструкции в этом самом кабинете. Сартак давно просил отправить его в горячую точку, туда, где припекает. Хотел испытать себя. Миссия у него была несложная: координатор-невидимка. Наблюдай, ни во что не встревай, докладывай прямо боссу. Жаль бедолагу. У парня было большое будущее, единственное, чего ему по молодости лет не хватало — хладнокровия. Увлекающаяся, романтическая натура. На звон лишнего доллара бросался сломя голову, как щуренок на блесну, забывая об опасности. Трихополов надеялся, что со временем это пройдет, характер выровняется, окрепнет: в большом бизнесе, как в высоком искусстве, суета неуместна, недопустима… Музурбек цепко, с гипнотическим выражением наблюдал за его реакцией, и это понятно. Принеся Венькину голову, намекая тем самым, что знает, чей секретный посланец недавно носил ее на плечах, он бросал Трихополову серьезный вызов и с напряжением ждал, сумеет ли московский подельщик ответить адекватно. Если да, то один разговор, если нет — совсем другой. Проще говоря, дикарь окончательно зарвался и пришел диктовать какие-то свои условия с позиции силы, надеясь, что за той чертой, где кончаются цивилизованные правила игры и где сам Музурбек чувствовал себя привольно, как рыба в воде, у раздувшегося от сверхприбылей, но изнеженного, с рыхлым нутром, столичного магната наконец-то сыграет очко. Он и раньше делал примитивные попытки проверить Трихополова на вшивость, но еще ни разу не заходил так далеко.

Равнозначных ответов могло быть несколько, но сейчас все сводилось к одному: выиграть время.

— Ну и что? — хмуро спросил Микки Маус, уже принявший решение. — Какого хрена ты это притащил, любезный Музурбек? Я ведь не коллекционирую скальпы. Если тебе так сказали, то обманули… Кстати, кто это?

Музурбек оживился, расцвел «фирменной» улыбкой абрека, в которой соединялись угроза и простодушное удивление.

— Не узнаешь, Илюша?

— А должен узнать?

Гаджиев поглядел на нукеров, и те дружно изобразили смятение, даже что-то пробормотали возмущенное на своем языке.

— Неловко перед моими людьми, — сказал Музурбек обиженно. — Как же так, Илюша? Хотел сделать тебе радость… Эту вонючую собаку поймали недалеко от Гудермеса, рядом с базой. Он там щелкал фотоаппаратом. Чего-то вынюхивал. У него была ксива от американской Би-би-си, но ребята не поверили. Обстановка нервная, сам знаешь, Илюша. Начали немного пытать, жарить пятки, он назвал твое имя. Сказал, на тебя работает. Мне доложили, я побежал спасать, но опоздал. У нас шпионов не любят, это же не Москва. Один горячий человек срубил поганый кочан. Я расстроился, чуть не заплакал. Завернул в сумку, привез тебе. Хоть зароешь по-человечески. Бери, не стесняйся.

— Спасибо, дорогой, — холодно поблагодарил Трихополов. — Но это недоразумение. Это не мой человек. Хотя догадываюсь, кто его послал.

— Кто, Илюша?

— Чего тут мудреного?.. Как и у тебя, у меня есть могущественные враги. Они готовы на все, чтобы расстроить нашу дружбу, вбить в нее клин.

Музурбек взвился до потолка, неосторожным движением опрокинул недопитый графин с коньяком.

— Назови имена, Илюша! Отдай их мне!

Оба нукера вслед за главарем со свирепыми лицами потянулись к поясам, но не обнаружили кинжалов, которым положено там висеть. Сцену разыграли убедительно, но Трихополова давно не развлекали ритуальные приколы горцев. Предпочитал иметь дело с нормальными, предсказуемыми партнерами.

— Убери, пожалуйста, — попросил, с отвращением кривясь.

Музурбек мигнул. Нукер смахнул голову Сартака со стола обратно в сумку, как хлебную крошку.

— Если так, извини. — Музурбек ломал комедию дальше — и с большим удовольствием. — Гора с плеч. У меня сердце болело. Думал, по ошибке зашибли твоего мальчика.

— Ничего, бывает. — Трихополов продолжал хмуриться, хотя не испытывал никаких эмоций. Предстояла неприятная процедура, и чем быстрее с ней покончить, тем лучше. Безумный абрек не оставил выбора. — Ты только за этим приехал, дружище?

— Разве не рад меня видеть просто так, Илюша?

— Еще как рад, о чем говорить! Но я же знаю, какой ты занятой человек. Да и у меня… — Трихополов покосился на золотую печатку на запястье. — Через два часа важная встреча в правительстве. Давай встретимся вечером. Хочешь, у меня, хочешь, где сам скажешь?

Музурбек важно кивнул.

— Давай встретимся, Илюша… Только маленький вопрос сразу решим, ладно, да?

— Разумеется, бек, хоть два вопроса.

Микки светло улыбнулся, поднялся на ноги и через весь кабинет прошагал к бару, встроенному в стену. Пошуровал с электронным табло — и расписная крышка съехала вбок. С магнитной ленты поплыли чарующие звуки мелодии «Гуд бай, Америка, гуд бай». Засверкала всеми цветами радуги зеркальная пасть. Микки достал бутылку в кожаном чехле, с черной, под малахит, ввинченной пробкой, на которой болтался изящный золотой ключик. Не бутылка, а произведение искусства. Вернулся к гостям.

— Слушаю, бек. Излагай свою проблему, раз уж она не терпит отлагательств.

— Хорошо говоришь, Илюша, я так не умею. Всю жизнь воюю, некогда учиться… Все терпит отлагательств, но долг пора погасить, Илюша.

Чего-то подобного Микки ожидал. Дикарь закусил удила, теперь его не остановишь. У горцев это как лунное затмение. Если почудится, что кто-то дал слабину, как он, Трихополов, трусливо отрекшийся от своего сотрудника, то вцепляются и рвут насмерть, не сообразуясь ни с чем. Конечно, не его это, не царское, дело лично разбираться с отморозками, но иногда, чтобы оставаться мужчиной, необходимо выполнять черную работу самому. Это как в любви. Поленишься удовлетворить женщину, сошлешься на усталость, на нервные перегрузки, один раз, другой, третий, а после захочешь, да не сможешь.

Трихополов вскинул брови.

— Какой долг, бек? Ты о чем?

Музурбек, самодовольно ухмыляясь, чувствуя, что рыбка на крючке, объяснил в нескольких словах, хотя и путано. Он недавно проверял свои счета в Стокгольме и Женеве и обнаружил недостачу. Не пришли деньги (пять процентов) по первой гуманитарной ссуде еще 96-го года, а также нет полного расчета по трем поставкам оружия. Ну и еще кое-какая мелочь от груза, переправленного в Анкару. Ничего серьезного, но в общем на круг набежало около полутора лимона долларов. Музурбек ни в коем случае не собирался обвинять своего лучшего кунака Трихополова, но все денежные поступления, как известно им обоим, идут через его фирмы, поэтому к кому же еще обратиться за разъяснениями, как не к нему.

— Полтора лимона, Илюша, — с неожиданной грустью повторил горец. — Сам знаешь, на деньги мне наплевать, деньги — тьфу! — но не было уговора, чтобы кидать. Хорошо, когда по-честному, верно, да?

Не сморгнув глазом, Микки терпеливо выслушал весь этот наглый бред и лишь уточнил:

— Полтора миллиона, бек? Точно?

— Обижаешь, Илюша!

После этих слов нукеры вторично потянулись к пустым поясам.

— Принято, брат. — Трихополов выглядел смущенным. — Конечно, бухгалтерия могла напутать… Сегодня же распоряжусь, чтобы проверили. Вечером тебе доложу.

— Не надо докладывать. — Музурбек уставил на него темные зрачки, как пистолетные дула. — Привези наличными. Сам привези. Мне нужно наличными.

Чтобы не вызвать подозрений, Трихополов воспротивился:

— Не так просто… Сумма приличная. К вечеру никак не получится.

— Постарайся, Илюша. — Теперь Музурбек говорил так тихо, что Трихополов невольно развернул к нему ухо. — Мы для тебя стараемся, и ты постарайся. Справедливо, да? В прошлом году обещал самолеты, помнишь, да? И где они? Не надо так делать второй раз. В горах могут не понять.

Трихополов размышлял недолго, ровно столько, сколько требовалось, чтобы соблюсти приличия. Мама родная, с каким же отребьем приходится иметь дело!.. И ради чего? Вот хитрый вопрос, на который у него нет твердого ответа. Ради новых нулей в банковских счетах? Или ради того, что за ними? О, это, конечно, немало. Возвышенное ощущение победителя среди победителей, первого среди равных… Постепенное приближение к идеалу, к божеству… Знойный трепет покорности в глазах ведьмочки Галины Андреевны… Власть над жизнью и смертью двуногих млекопитающих… И все же это не полный ответ. Главное, сама игра, ее противоестественный накал, чувство абсолютной внутренней свободы, которое приносит очередной выигрыш.

— Миллион попробую, — сказал он, как бы одолев мучительные сомнения. — Больше не выйдет… Извини за прямоту, бек, как-то ты недружелюбно говоришь, вроде со злобой. Как будто пугаешь. Разве так разговаривают с друзьями? И из-за чего? Из-за какого-то лимона?

— Зачем пугать? — встрепенулся Музурбек, победно сверкнув очами. — Никто не пугает. Дружба — это святое. На Кавказе кунак роднее брата. Почему лимон, Илюша? Где лимон, там и полтора. Ты же банкир. Возьми у кого-нибудь, потом спишешь на усушку, утруску. Не для себя прошу, камни Ичкерии плачут. Гяур прет с танками, а мои ребята раздеты, разуты. Патронов нет, из рогаток стреляем. Хочешь, поедем, сам увидишь? Спать не будешь три ночи подряд. Плакать будешь.

— Тогда через два дня, — уперся Трихополов. — Раньше никак. Много формальностей.

— Завтра. — Музурбек не скрывал торжества оттого, что додавил москаля. Не думал, что будет так легко. Потеплел смуглым ликом. — Завтра вечером, да?

Трихополов вертел в руках кожаную бутылку, завораживая нукеров. От любопытства у них вывалились языки. Наконец отомкнул золотым ключиком пробку и начал осторожно выворачивать. Улыбнулся Музурбеку.

— Ладно, убедил… Попробую что-нибудь придумать. Это все пустое. Недостойно джигитов переживать из-за ерунды. А вот это… — с убедительным чмоком вырвал пробку из тугого горлышка, — это, дорогие господа, нектар, какого вы еще не пивали. Королевский напиток. Подарок сенатора от Алабамы.

— Как называется? — заинтригованный Музурбек чутко повел ноздрями. — Коньяк, да?

— Черный бурбон, если угодно… Этой бутылке сто лет. Цена — пять тысяч долларов.

— Один бутылка? — не выдержал один из нукеров.

— Да, одна… Если бы ты знал, милый бек, сколько было охотников ее распить, но я не позволил. Берег для тебя. Чувствовал, скоро появишься. Не верил никаким слухам.

Разлил вино в крохотные хрустальные пиалки, которые прихватил из бара. Волшебная жидкость, соединившись с хрусталем, зажглась густым гранатовым светом, словно четыре маленьких ночных костерка. Трихополов ласково сжал рюмку в ладони.

— За вас, блистательные воины свободы! За вашу победу. За погибель всех врагов… Только сперва понюхать, потом пить…

Показывая пример, поднес пиалу к носу, в экстазе закатил глаза. Как и рассчитывал, гости не стали медлить, одновременно высосали свои порции, отдающие тончайшим ароматом болотных лилий. Никто не опоздал, и это была легкая, приятная смерть, мгновенная, как взрыв. Нагрянула ниоткуда и увела неизвестно куда. С холодным удовлетворением хирурга Трихополов проследил, как тень вечности опустилась на просмоленные, суровые лица и вмиг окостенила, стерла все краски. Хорош, неодолим дар, приготовленный цыганкой. Дольше всех продержался Музурбек, доказав, что родился героем. Успел мутнеющим взглядом запечатлеть на лбу Трихополова прощальное проклятие. Но не издал ни звука. Казнь прошла в торжественной, светлой тишине.

— Как же ты думал, ублюдок, — попенял Трихополов. — Разве можно хвост на старших задирать?

Будто сговорясь, три окаменевших манекена дружно ткнулись в стол, сомкнувшись черепами, возможно, шепча друг дружке какие-то новые секреты, неведомые смертным.

Микки вызвал секретаршу. Брезгливо распорядился:

— Леночка, надо убрать эту падаль. Видишь, нажрались, как свиньи.

— Да они никогда и не были людьми, — обронила вышколенная секретарша, с несвойственным ей энтузиазмом.


Гена Холера и Витя Морячок дежурили на квартире у профессора третьи сутки, их никто и не собирался подменять. Считалось, что у них командировка, и суточные шли, как при командировке. Вроде невелик труд — посидеть несколько суток в теплой хате, при полном холодильнике, при телике и видаке. Единственное, что было настрого заказано: вызывать телок по телефону, но это как раз досаждало сильнее всего. Парни молодые, здоровые, полные неуемной энергии, вдоволь отоспавшись и нажравшись, они больше не находили себе применения и осточертели друг дружке до коликов. Оказалось, пустое, бесперспективное сидение изматывает похлеще, чем канаву копать. Тем более по жизни у них были разные интересы. Витя Морячок как-никак отучился пару лет на мехмате, прежде чем вступить в банду, родом из хорошей, культурной семьи, имел склонность к рассуждениям о возвышенных материях, к примеру о концентрации эго как способе избежать гонореи; Гена Холера, напротив, урка долбаная, подкидыш деревенский, успевший к двадцати четырем годам отмотать пусть небольших, но два срока, и оба по дури. Гена выражал свои мысли в основном матом и жестами, а если удавалось связать несколько слов в законченную фразу, сам пугался и краснел, как девица перед абортом. Однако оба держали себя в руках, понимая, что худой мир лучше доброй ссоры, и лишь однажды чуть не дошло до драки, когда от невыносимой скуки затеяли играть в шахматы. Но тут уж виноват Витя Морячок, который от избытка интеллекта впал в чрезмерную амбицию. Ставки сделали один к пяти, перед тем сыграли разминочную партию, чтобы Гена припомнил, какие фигуры как ходят, но потом началась полная фигня. Мало того, что Холера брал все ходы назад по нескольку раз и то и дело объявлял «шах» и «мат», которых не было и в помине, так еще сто раз подряд повторил где-то слышанную идиотскую фразу: «Давненько не брал я в руки шашек», — чем довел Морячка до белого каления. Но худшее было впереди. Когда на пятнадцатом ходу Морячок наконец загнал противника в угол и поставил ему полноценный «мат», Холера отказался платить и понес какую-то ахинею. В оскорбительном тоне обвинил Морячка в мошенничестве, дескать, пока он ходил отлить, тот переставил по-своему все фигуры; и вдобавок намекнул, что делают с такими ловкачами в зоне. Тут бы Морячку уступить, ну что возьмешь с недоделанного, но его заклинило.

— Значит, не платишь? — уточнил он, смешав фигуры не доске.

— За лоха держишь? Хрен тебе в жопу.

— А по рогам?

— Попробуй! — Холера, нехорошо улыбаясь, щелкнул «выкидушкой», которая всегда была у него под рукой.

Морячок побледнел и отпрыгнул на середину комнаты. Владея каратэ на уровне пятого дана, он не боялся ножа, да еще в руках такой скороспелки, как Холера, и неизвестно, чем бы завершился инцидент, если бы не телефонный звонок, разрядивший обстановку. Звонил дядя Коля Хлыст, чтобы узнать, все ли у них в порядке. По телефону всегда отвечал Витя Морячок, потому что суеверный Холера остерегался «мобильника», опасаясь радиоактивного излучения в свой ящеровидный мозг. Морячок холодно доложил, что все в норме, за исключением того, что единственная извилина у Холеры окончательно проржавела и неплохо бы прислать баночку тавота для смазки. Дядя Коля шутки не понял, велел быть начеку, много ханки не жрать — и дал отбой. После этого, распив мировую, они поклялись друг другу, что больше в шахматы играть не сядут. Долго ли до греха…

Ближе к вечеру четвертого дня, осоловелые от бесконечного спанья, они сидели на кухне за бутылкой «Смирновской» и вели беседу на вечную тему — о любви. Холере в этой области давно все было ясно.

— Если с подходом, то любая даст, — объявил он категорично.

— Допустим, даст, — иронично согласился Витя. — А дальше что?

— Как что? Впарил — и хоре. На что намекаешь?

— Впарил — это понятно. А зачем? Какой в этом смысл?

Холера заволновался, добавил себе водки.

— Что, блин, опять умного из себя корчишь?

— При чем тут умный, не умный… Если смысл только в том, чтобы впарить, купи резиновую куклу в шопе и трахай день и ночь. Какая разница?

Холера осушил стакан, просветлел умом.

— Тебе, блин, Марго не дала, вот и бесишься. Значит, плохо просил.

— При чем тут Марго? — удивился Витя, тоже потянулся за бутылкой. — Я имею в виду общую концепцию бытия. Если все дело только в физиологии…

— Ага, не дала, — глумился Холера, нащупав прореху в рассуждениях кореша. — Пацаны базарили, а я, блин, не поверил. Сказали, штуку ей отвалил и серьги с камушком, а она — манду на уши. Ничего, Витек, за тебя другие постарались, блин.

— Уж не ты ли? — спросил Морячок, но тут же спохватился.

Разговор опять незаметно свернул в опасную зону, прямо как наваждение какое-то. Ухмыляющаяся рожа Холеры вызывала у него единственное желание — врезать по ней кулаком, а тот, видно, только того и ждал, чтобы пустить в ход «выкидушку». Нет, это никуда не годится. Зарываться по-пустому на своих — самое паскудное дело, недостойное правильного пацана. Тем более неизвестно, сколько еще здесь вместе торчать.

На самом деле обидно другое: со знаменитой стриптизершей с Арбата у Морячка и впрямь вышла накладка. Хорошо, что Холера не знает некоторых подробностей, а то бы… Недавно Морячок унизился перед Марго до такой степени, что стыдно вспоминать. Он клеил ее второй месяц и подарки дарил, что было, то было, но шизанутая телка, готовая за бабки лечь хоть с завшивленным бомжом, повела с ним какую-то нечестную, подлую игру. Подарки брала и подманивала, но в последний момент под разными предлогами искусно уклонялась от любви. В принципе он знал, на чем прокололся. Прекрасная стриптизерка, соблазнительная, как сто тысяч блядей, привыкла, чтобы ее брали нахрапом, без затей, а он полез со своим интеллектом, читал стихи, заводил умные речи, ну и, естественно, отпугнул, насторожил. Может, заподозрила в нем провокатора. Но чем резче она его отшивала, тем неодолимее тянуло. Короче, заторчал, как придурок. Докатился до того, что отследил после представления до дома и видел, как Марго вошла в подъезд с пожилым клиентом безобразной наружности, но из крутяков. На улице клиента ждала тачка, набитая охраной, как погремушка горохом. Витя в этом разбирался. Секьюрити в тачке из дорогих, из элитных, которые палят прежде, чем думают. Такие сопровождают по Москве самых упакованных паханов, у которых жизнь всегда висит на волоске. Их, может, наберется на весь город не больше сотни, и обычно это представители южных окраин бывшей России.

Морячок прокантовался возле дома почти до рассвета и засек, как удачливый пузан покинул апартаменты красавицы. Удовлетворенный, как кабан, умявший желудей, перекинулся парой слов с парнями из джипа, сел в сиреневый «мерс» и укатил. На месте Морячка любой нормальный влюбленный после этого отправился бы спать, но он сделал то, чего не позволил бы себе ни один уважающий себя мужчина. Поднялся наверх и позвонил в дверь Марго. То ли хотел пристыдить, то ли уверить в глубине и неизменности чувств.

— Убирайся, Витюня, — сказала стриптизерша, разглядев его в «глазок». — Уже поздно, я сплю.

— Открой, пожалуйста, — попросил Витюня не своим голосом.

Марго открыла. Стояла перед ним в неплотно запахнутом халатике, огромные груди отсвечивали золотом.

— Ну? Что тебе?

— Можно войти?

Несколько секунд разглядывала его с непонятным выражением, потом произнесла с подкупающей искренностью:

— Витечка, пожалей меня… Я так натрахалась, больше ни капли не влезет. Давай завтра, ладно? Ты же благородный человек, сам говорил.

Но ему и этого показалось мало. Он опять не ушел.

— Тогда объясни, пожалуйста, почему другим всем можно, а мне нельзя?

— Витечка, тебе тоже можно, но лучше завтра. Я же сплю на ходу. Потыкаешь, как в квашню. Разве не противно? Это нас обоих только унизит.

— Кто эта сволочь, которая здесь была?

— Витя, ступай домой… Иначе рассержусь.

— Сука ты, — не совладал с собой Морячок, любовь выжигала нутро. — Отвратительная, грязная сука!

Не произнеся больше ни слова, Марго захлопнула дверь. Словно вогнала ему в сердце еще одну занозу.

Вряд ли ушибленный Холера способен понять, что испытывает мужчина, презирающий самого себя.

…На этот раз чуть не начавшуюся ссору пресек звонок в дверь, осторожный, будто случайный — «буль-буль» и нету. Холера и Морячок усиживали третью бутылку, слопали яичницу из десяти яиц и батон вареной колбасы, огрузнели, и обоим сначала показалось, что ослышались.

— Это не к нам, — вяло заметил Холера.

— Может, и к нам, — возразил сохраняющий философское настроение Морячок. — Только какой в этом смысл? Хозяина по-любому нет дома.

— А я говорю, не к нам, — уперся Холера. — Надо бы поглядеть.

— Тебе надо, ты и иди.

— А по инструкции как? Дядя Хлыст чего говорил?

— По инструкции? — Морячок наморщил лоб. — По инструкции положено сидеть тихо, как мыши. Не светиться. Кого ждем, у того ключ есть.

— Давай тогда допьем, что ли? Чего тут — на палец осталось.

Но допить не успели: звонок булькнул вторично. Теперь оба вскочили и, поддерживая друг дружку, по широкому длинному коридору направились к дверям. Первым взглянул в «глазок» Морячок.

— Ну? — спросил Холера. — Не телки?

— Откуда телки? Совсем набухался. Мужик. Волосатый какой-то.

— Дай мне… — Холера прилип к «глазку» надолго, а когда отлип, весь сиял вдохновением. — Витек, давай впустим.

— Зачем?

— Ты что, блин?! Нам же премия светит. Это родич того, которого пасем.

— С чего взял?

— На харю погляди, блин! Очочки, бороденка… Профессорский сынок, сукой буду!

— Вроде про сына не было базара.

— Неважно. Отпускать нельзя. Ты что!

В словах дебила был свой резон, но Морячок колебался, будто чуял беду, и лишь третье «буль-буль» их подхлестнуло. Торопясь, Холера отомкнул запоры, распахнул дверь. Морячок отступил на шаг, в последний момент пожалев, что не прихватил пушку. Пистолет остался в кармане куртки в гостиной.

Пришелец вежливо произнес:

— Извините, мне бы профессора Сабурова.

Голос низкий, словно простуженный. Глаз не видно из-за темных стекол.

— Ты кто сам-то, брат? — весело спросил Холера.

— Я? На прием к нему. По записи.

— Так чего стоишь? Входи, блин. Мы тебя щас и примем.

Холера всегда возбуждался, когда чувствовал близкий навар, но на сей раз его веселье длилось недолго. Гость переступил порог, Холера запер дверь, но повернуться не успел. Волосатый ухватил его сзади за скулы, поднатужился и свернул шею, как куренку. Морячок знал этот прием: чтобы провести его с такой легкостью, надо иметь чудовищную силу. От неожиданности он икнул и начал стремительно трезветь. Но момент для нападения упустил, убийца стоял перед ним враскорячку, уже почему-то без очков, жутковатые круглые глаза отливали металлическим блеском.

— Тебе чего надо-то? — растерянно пробормотал Морячок.

— Ничего. Скоро поймешь… В доме есть еще кто-нибудь?

— Нет… Холеру зачем замочил? Он же тебе не мешал.

— Для счету, — объяснил гость. — Третий нам ни к чему. Вдвоем всегда легче договориться, верно?

— О чем?

Пришелец натужно крякнул. Засмеялся, что ли?

— Не стой истуканом, парень. Веди в комнату. Там потолкуем.

Туго соображая, но уже совсем трезвый, Морячок привел его в гостиную. В башке трепыхалась одна мысль: пистолет в куртке. Спасение в нем. Чтобы схватиться врукопашную после литрухи, нечего и думать. С таким-то медведем…

Корин велел ему сесть в кресло, принюхался. Пахло Анеком, остро пахло. Но опять погоня застопорилась. Девушка была здесь несколько дней назад.

— Жить хочешь? — просто спросил Морячка.

— Все хотят. Чего надо?

— Не груби, не советую… Где профессор?

Морячок прикинул расстояние до стула, на котором висела куртка. Всего один бросок. Шанс есть.

— Профессора все ищут, не ты один. Мы здесь с Холерой в засаде.

— На кого работаете?

— На дядю Хлыста. Не слыхал про такого?

— А он на кого?

— Мы люди подневольные, маленькие. У нас задание от и до. Напрасно ты Холеру замочил.

Корин уселся в кресло напротив, закурил. За три дня в отеле пристрастился потягивать травку. В «Хаджи Гураме» он чувствовал себя комфортно, почти как в подземелье. Тамошний народец выказывал ему почтение, но внимательно наблюдал. Пришлось приноравливаться к местным обычаям. Это было нетрудно. В щетинистых, угрюмых ликах обитателей отеля он угадывал знаки тайного родства. Приходила в голову мысль, что когда вернет себе Анека, то, возможно, несколько дней проведет с ней здесь, в неприступной крепости, возведенной посреди многоликого, безумного, тронутого распадом города. Отсюда легче совершить плавный переход в ожидающее их великое будущее. Корин пустил слух, что является полномочным посланцем великого, блистательного Бена, и на второй день ему нанес визит здешний управитель Махмуд Шуртак Бей, благообразный моджахед, похожий на оторвавшийся от скалы кусок черного янтаря. Весь в кинжалах и портупеях, перемотанный пулеметными лентами, как бинтами, но доверчивый, как зяблик. Они распили бутылочку драгоценной греческой мальвазии и расстались побратимами. Махмуд оставил номер своего запасного пейджера, по которому с ним могли связаться только кровники. В прежней жизни, еще будучи безмозглым предпринимателем, Корин частенько имел дело с жителями гор и всегда поражался диковинной смеси детского простодушия и злобного коварства, которая делала любую встречу с ними забавным и опасным приключением. С ними можно сотрудничать, если поверить, что океан впадает в реку, а рыбы, как птицы, летают в небесах.

— Что, друг, — Корин продолжил допрос, — будем говорить или подыхать?

Морячок не усомнился, что так и будет, как обещает папуас, которого они с Холерой неосторожно впустили себе на погибель. Пришелец таил в себе что-то такое, с чем Морячок никогда не сталкивался, свинцовый взгляд действовал паралитически. Может быть, это даже не совсем человек, но и не совсем зверь. Надежда на пистолет таяла, как кубик льда в стакане с теплой водкой. Вполне вероятно, что ему посчастливилось встретить материализованное воплощение рыночного идеала, до сей поры для всех простых людей заключавшегося в романтическом облике несгибаемого рыжего приватизатора Толяна. У образованного Морячка хватало фантазии, чтобы предположить это.

— Подыхать неохота, — признался он. — Но ведь кто я, сам подумай. Обыкновенная пешка. Начальство нас в свои дела не посвящает. Да тебе чего надо конкретно?

— Профессор один жил или с кем?

— Вроде девка какая-то с ним была. То ли дочь, то ли приживалка. Я так, краем уха слыхал.

— Как ее звали?

— Не знаю. Вроде деловая. Вроде следок за ней тянется.

Корин пригасил «косячок», огорченно поцокал языком.

— А ведь лукавишь, парнишка. Чего-то знаешь, но темнишь. Нехорошо. Смерть, поверь, разная бывает. Одна — как сладкий сон, другая — как вечная мука. Тебе какую лучше?

— Я вообще-то пожить собирался, — скромно сообщил Морячок, отворачивая глаза. У него действительно имелся козырек, но только один, и предъявить его следовало с умом.

— Пожить? — усмехнулся Корин. — Что ж, можно и так. Тогда давай выкуп. Базарить некогда. Информацию давай.

Витя собрался с духом.

— Какие гарантии с твоей стороны?

— Торговаться решил? Зря. Со мной торговаться не надо. Неужто не понял?

— Как раз это я понял. Уж больно ты на руку скор. Или спешишь куда-то?

— Не наглей, — предупредил Корин. — С вами по-другому нельзя.

— С кем — с нами?

— С отродьем кириенковским, с кем же еще?..

Про себя Морячок признал, что в словах налетчика много обидной правды. Но он слишком давно сжег все мосты за собой, чтобы копаться во второстепенных нюансах. Все, о чем грезил когда-то, на заре туманной юности, сгинуло в прошлом. Реальными были лишь башли в кармане да невостребованные ласки Марго. Больше ничего.

— Есть наколка, — твердо сказал он, впервые выдержав свинцовый взгляд. — Но без гарантий — хрен получишь.

— Даже так?

— Ага, так. И пугать не стоит. Мне смерть до лампочки, любая. Сам же знаешь. Мы уже давно не живем.

С замиранием сердца Корин осознал, что маленькая бандитская гнидка не блефует. Невероятно, но факт.

— Хорошо. — Он подался вперед. — Мое слово против твоего слова. Годится?

— Нет. — Морячок заторможено улыбался. — Вон куртка на стуле, кинь ее мне.

Корин потянулся, достал из кармана Витиной куртки благородно лоснящийся «парабеллум», повертел в пальцах. Раздумывал секунду, потом швырнул Морячку.

— Доволен? Теперь говори.

Морячок поймал пистолет, ощутил его надежную тяжесть, но облегчения не почувствовал. Он понимал, что его жизнь находится полностью в руках человекоподобного существа, и даже если он всадит в того всю обойму, ничего не изменится: папуас все равно успеет его прикончить. Потому и отдал без опаски оружие. Но все же он, Витя Морячок, наверное, нанесет ему какой-то урон, а это уже кое-что.

— Был звонок на автоответчик. Включи, послушай.

Корин вытянул обе руки, как показалось Морячку, намного дальше, чем это возможно, наладил аппарат. В комнате зазвучал бодрый сиплый голос, произносящий текст, которому вчера подвыпивший Морячок не придал значения, а сегодня, на грани фола, вдруг, будто в ярком спасительном свете, осмыслил заново. «…Вань, Башкирцев приветствует… Как, не подпалил еще дачу?.. Есть дельце, надеюсь, тебя заинтересует. По телефону не хочу говорить, боюсь прослушки. Тем более ты в бегах, а, Вань?.. Ладно, будешь в Москве, объявись. Дело срочное… А то, может, сам навещу на днях… Обнимаю, старина…»

Корин прокрутил запись два раза. Взглянул на прижавшегося к стене Морячка с пистолетом.

— Это весь твой товар?

— Что — мало? — По тону папуаса понял, что козырек сыграл. Теперь лишь бы масть не засветить.

— Кто такой Башкирцев?

— Думаю, живой человек. С адресом. Вон телефонная книжка. Погляди, наверняка там есть.

Пока Корин пролистывал пухлый справочник, Морячок затаил дыхание. Удобный момент пальнуть, лучше не будет. Аж палец окостенел на спусковом крючке.

Фамилия в книжке была. Башкирцев Денис Осипович — и три телефона. Непростой клиент. Да, это, пожалуй, горячо. Уточнил у Морячка:

— Начальству докладывал?

— Нет.

— Почему?

— Не успел. В башку не стукнуло, что важняк. Только теперь понял.

— Бывает. От страха просветлело. И что будем делать?

— Уговор же был…

— Ах ты вошик убогонький, обмылок кириенковский… Уговор! Про уговор ты и не вспомнишь, когда дядя Хлыст за шкирку тряхнет. Разве нет?

В свинцовой леденящей ухмылке Морячок прочитал приговор и начал поднимать стопудовый пистолет, словно чугунную глыбу отрывал от колена. Корин оказался намного проворнее. С утробным рыком метнул бронзовую пепельницу и следом сам взвился в воздух, подобно распрямившейся пружине. Пепельница острым краем угодила Морячку аккурат в переносицу и обесточила мозг. Он не утратил воли к сопротивлению и по инерции послал две пули в «Квадрат» Малевича, на прощание подмигнувший со стены черным оком. Затем все живые поползновения смяла боль, вонзившаяся в клетки раскаленными сверлами; и Витя Морячок, недоучившийся студент и падший ангел, уже не услышал желудочного сопения Корина и его утешительного бормотания:

— Не трепыхайся, малышок, лежи тихо, замри…

Помер Максим, да и хрен бы с ним.

ГЛАВА 3

О происшествии на квартире профессора Трихополову доложили, когда он подъезжал к Останкино. Начальник службы безопасности Мамедов слил информацию на приемное устройство в представительном БМВ с бронированным корпусом. Новость царапнула. Микки не любил признавать свои ошибки, пусть микроскопические и по логике жизни неизбежные, но все же свидетельствующие о каком-то недосмотре, просчете. Непогрешимых нет, но это мало утешало. В прошлом доводилось ошибаться и по-крупному, некоторые ошибки стоили целых состояний, но сравнивать глупо. Тогда он поднимался в гору, а теперь укрепился на вершине — кругозор другой, видимость отличная, риски минимальные. Шустряков, которые подтягиваются снизу, можно пересчитать по головам, и любая покачивается на ветру, махни косой — и нету, вплоть до чумовой башки оборзевшего полковника, возомнившего себя спасителем России-матушки. Трихополов со товарищи не пожалели затрат, чтобы поставить его почти вровень с собой, и на какое-то время добились поразительного комедийного эффекта. Всей своре кремлевских лизоблюдов, трескучих, опупевших говорунов и бездельников зарядили в верховные управители унтера из той организации, от одного названия которой у правоверных демократов волосики вставали дыбом. Любо-дорого было наблюдать за паникой в поросячьем хлеву, но смеяться пришлось недолго. Кто мог предположить, что в этой надежно закодированной головенке бродят какие-то самостоятельные мыслишки?.. Но это дело поправимое, поменять несложно, хотя и накладно. Да и ошибкой это считать нельзя, разве что с большой натяжкой, если учесть обстановку, в которой все делалось, невероятную спешку и отсутствие нормального выбора (на тот момент). Прежний боров-император, исправно служивший десяток лет, заметно впал в детство, все чаще лыка не вязал да и вообще стал посмешищем в глазахЗапада. Пасти его дальше на троне было все затруднительнее и в конечном счете себе в убыток. Еле уломали дедушку отползти по-доброму…

Маленькие ошибки жалили больнее, точно так же как вязкий, сырой сквознячок иногда наносит больше урона, чем свирепый ветрила, срывающий крыши с домов. Казалось, чего проще — поставить на «Токсинор» импозантную, дутую фигуру, отворить дополнительную фортку для финансовой перекачки — рядовая коммерческая трехходовка, и вот поди ж ты, накладка за накладкой. В самой схеме, многократно опробированной и проверенной в разных вариантах, никакой погрешности не было, сбой произошел на личностном уровне. И тут опять возникала навязчивая параллель с полковником-особистом. Похоже, в натуре одноклеточного, вымирающего россиянина, в его, говоря по-научному, генетическом коде, таилась какая-то червоточина, пряталось крохотное жальце, которое без лупы и не разглядишь. На молоденькой сучке заторчал старый мудак — разве можно такое предвидеть?

Из машины Трихополов дозвонился до виллы в Петрово-Дальнем, до Галины Андреевны. Передал цыганке грустный эпизод на квартире Сабурова. Что греха таить, не шли из головы ее бредовые пророчества.

— Что об этом думаешь, мадам?

— Я предупреждала, соколик.

Голос торжествующе-унылый. Микки вспылил:

— По-твоему, старикашка прибежал домой и укокошил двух здоровенных бугаев? Зубным протезом, что ли?

— Илюша, сейчас не до шуток, хотя, возможно, чувство юмора тебе скоро пригодится. Расскажи подробнее. Что там случилось?

— Откуда я знаю. Мамедов сказал, у обоих бошки свернуты. И кровищи по колено.

— Пусть отработает нормальная бригада с Петровки.

— Не хочу. Опять всплывет «Токсинор».

— От головорезов Мамедова толку не будет. Это дело тонкое. Все равно придется подключать спецов. Илюша, забудь о «Токсиноре». Подумай о себе.

Раздражение Трихополова достигло предела, вдобавок увязли в «пробке». Через стеклянную перегородку водитель Микеша делал отчаянные знаки: дескать, я ни при чем, босс! Трихополов погрозил ему кулаком. У цыганки спросил:

— Еще что посоветуешь?

Ответила все тем же заунывным, трагическим голоском, которого он терпеть не мог. Будто хоронила, стерва.

— Брось все дела, приезжай сюда. Обсудим. Надо принимать экстренные меры.

— Уверена, что это Сабуров?

— Пока не он. Он еще скапливается.Но круги идут через него. Как через ретранслятор.

Вот уж не предполагал, что ведьма знает такие слова. Откуда бы? Хотя нынче и цыгане бегают с «мобильниками». Они-то в первую очередь после бычар.

— Галя, убедительно прошу, не темни. Если есть что сказать, скажи. Только без мистики. Надоело!

— Не поленись, загляни к старику. Увидишь, как выглядит эта мистика. И чем пахнет.

Не прощаясь, отсоединился. Вызвал Мамедова, благо «пробка» не рассасывалась, ползли черепашьими шажками. Мамедов, бывший полковник спецназа, прославленный герой двух войн, услышав голос хозяина, оробел, начал докладывать заново, мямлил. Трихополов резко его оборвал:

— Какие новости по Сабурову?

— Илья Борисович… э-э… но ведь Серафимов держит все концы… Мои ребята обеспечивают прикрытие. Вроде так условились? Или если я не понял, то, конечно… готов нести…

Генерал Серафимов из бывшего пятого управления, золотой кадр Трихополова (в прямом смысле: деньги текли в него, как в черную дыру), третий день находился в запое, и Мамедов, прикидывающийся овечкой, не мог этого не знать. С интонацией, не сулящей ничего хорошего, Трихополов предупредил:

— И тебе, Мамедыч, и твоему Серафиму даю последние два дня. Не найдете — и вопрос встанет уже не о профессоре, а совсем о других людях. Улавливаешь, полковник?

— Илья Борисович! — Голос героя дрогнул от незаслуженной обиды. — Готов, как говорится, принять, но вы же знаете, Серафимов мне не подчиняется. Пьяного не сыщешь, а трезвый он со мной вообще не разговаривает. Я для него кто? Чурка с глазами. Говорит не стесняясь. Он и про евреев так отзывается, сам слышал. Он же фашист. Как с ним дело иметь? Его надо повесить. У него…

— Уймись! — прервал Микки, невольно улыбнувшись. — Кто из вас чурка, вы уж, пожалуйста, сами разберитесь. Два дня, и ни минутой больше. Все. Отбой. Работайте, товарищи.

…На телевидении малость пришел в себя, оттаял, как бывало почти всегда. Сама атмосфера здесь благоприятствовала душевному расслаблению. Денек действительно выдался насыщенный: сперва визит охамевшего Музурбека, упокой Господь его грешную душу, потом путаный разговор в правительстве с высокопоставленным хмырем (им же, Микки, и поставленным), потом заморочка на квартире у Сабурова — немного издергался, нервы не железные. Но здесь, в кругу своих, привычно накатила блаженная сердечная одурь. Телевизионный канал, безусловно, одно из его лучших приобретений, но не в коммерческом плане. Вернее, далеко не только в коммерческом. С точки зрения чистого бизнеса телевидение было малоприбыльным вкладом, а с учетом россиянской специфики и убыточным, но не этим определялась его ценность. Через собственный канал Трихополов имел возможность манипулировать общественным мнением, корректировать его в нужную сторону, и уже это одно уравновешивало все возможные финансовые риски. Но это на поверхности. Было еще кое-что, пожалуй, более важное, для него. На телевидении, как в волшебном кристалле, сплелись воедино такие несовместимые вроде понятия, как деньги и духовность, пещерные инстинкты и поэтические грезы, тьма и свет, — иными словами, Трихополов воспринимал дьявольский «ящик Пандоры» как бесценную, вечно новую игрушку, с которой никогда не наскучит забавляться и которая воспламеняет что-то заветное, нетленное, что порой охраняется в душе самого пропащего, прожженного злодея. Он был счастлив оттого, что он, мальчишка из предместья, наконец-то дотянулся головой до облаков и сумел купить себе этов личную собственность, осуществив потаенную мечту великого множества романтиков всех времен и сделав сказку былью, пусть для себя одного.

С его появлением на студии, как водится, началась праздничная суета. Директор канала, он же продюсер и ведущий нового шоу, Даня Волкодав (Данила Максимович Волчков), чей благообразный, аналитически-сосредоточенный, ироничный облик впечатался в общественное сознание за последние годы наравне с рекламой женских прокладок (или даже по сложному контрасту с ними), встретил его на пороге, на каменных ступенях здания, помедлил, убедился, что дружеское объятие позволено, прикоснулся липкими губами к щеке, и это было как бы началом обязательного ритуала посещения владыкой своего виртуального царства.

— Ну-ну, чего уж там… — растроганно пробормотал Трихополов, заметив бледную слезку в глубине искренне выпученных глаз человека, которого собственными руками слепил из кусков журналистского дерьма и сделал почти миллионером. — Позвал, я и приехал. Выступлю в твоем шоу, не волнуйся, милый. Дело общее.

Переборов приступ почтительной любви, Волкодав ответил торжественно:

— Спасаешь, Илья Борисыч, истинный Бог, спасаешь… Без тебя передачи не будет. Народ оповещен, застыл, как говорится, у экранов. Ждет вещего слова. Но зная твою нагрузку…

— Брось, Волчок, какая там нагрузка?.. Самому приятно повидаться. А то все по телефону да по телефону…

Подъем на лифте и прохождение по длинным коридорам студии напоминало триумфальное шествие какого-нибудь римского военачальника, вернувшегося в город с победой. И ведь забавная штука! Трихополов отлично знал цену восторженной мишуре, заискивающим, лукавым взглядам женщин, подобострастным позам мужчин, трепетно ждущих прикосновения к его пальцам, но всякий раз попадался на актерские уловки, отмякал сердцем. Разумеется, судьба каждого из этих людей зависела от его слова, каприза, но в дружном, веселом, умилительном лепете он угадывал нечто большее, чем страх. Прекрасные теледивы, изощренные в любви и ненависти, знающие толк в горьком запахе плоти и головокружительном звоне монет, способные за лишний доллар продать отца родного; искушенные, испытанные на ветрах перемен, с неуловимым нравом интеллектуалы, умеющие любой незначительный фактик обернуть на пользу хозяину; и даже здешние мальчики и девочки на побегушках, еще только мечтающие о приобщении к золотому тельцу, — все с одинаковым энтузиазмом, вполне чистосердечно спешили отдать дань уважения своему божеству, превосходящему их во всем. Это кружило голову, не могло не кружить. Не городская чернь его приветствовала, чья любовь не стоит ломаного гроша, а дозорные прогресса, выдвинутые на передний край беспощадной борьбы за мировые ценности.

Шоу «Своя голова на плечах» по задумке резко отличалось от всех прежних дебильных развлекательных программ типа «Поле чудес», слизанных под копирку с американских и европейских. Можно сказать, первый опыт самостоятельного творчества, рискованный шаг в неизвестность. Общую идею как-то мимоходом обронил сам Трихополов, вспомнив слова Михайлы Ломоносова о том, что, дескать, может «собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать». Поначалу телевизионщики посмеялись, сочтя за добрую шутку, но вскоре поняли, что это — задание. Лучшие перья студии работали над сценарием, но все же для подстраховки, чтобы не ударить в грязь лицом, уговорили Микки выписать за бешеные деньги пяток спецов из «Парамаунт-фильма». Заключили контракт, выслали солидный аванс, но приехали почему-то только двое «латинос», не кумекавших даже по-английски, поэтому пользы от них было мало. Разве что сильно прибавилось работы у женского обслуживающего персонала. Передачу пришлось лепить, в сущности, своими руками. Творческое напряжение, конечно, было огромное, тем более стало известно, что на правительственном канале тоже в дикой спешке и с массой конспиративных предосторожностей готовили что-то подобное. Чуть ли не военно-патриотическое шоу «Прощай, солдатик». О дедовщине среди чеченских боевиков.

Новые времена, иные песни. Самым трудным оказалось одно из главных требований: придать передаче этакий полузабытый лапотный запашок. Чтобы легче преодолеть психологический барьер, послали в дальнюю командировку двух молодых сотрудников, Сэма и Грэма, и те привезли из Калужских дебрей фольклорный ансамбль «Алевтина Демьяновна», но именно этот эксперимент окончился плачевно. Два пожилых заслуженных писателя, отлично зарекомендовавших себя на перелицовке мыльных опер, едва услышав звуки первобытного шлягера: «Эх, дубинушка, ухнем!» — натурально спятили и покусали сидящего неподалеку талантливого режиссера-авангардиста Сидора Ивановича Каца. Ансамбль вернули в лес, писателей поместили в клинику, а звуковым фоном пустили записи Шаляпина вперемежку с Мадонной, что, как впоследствии выяснилось, было гениальным решением. Идеологическая установка для «народных шоу» (тоже подсказанная Трихополовым, хотя Волкодав намекал, что это его собственная мысль — даже смешно!) заключалась в том, что россиянин истосковался по образу положительного героя с национальной закваской. То есть не какого-нибудь голубого берета, или американского бандюги в духе Тарантино, или неустрашимого робота-полицейского, а своего же собственного, живущего по соседству мужика-бизнесмена. Или разбитной деревенской доярки, сделавшей головокружительную карьеру в ночном стриптиз-баре. Или, на худой конец, немногословного московского бычары, живущего по рыцарским законам и тайком подбрасывающего деньжат на восстановление часовенки, порушенной большевиками. Не важно кто, главное, свои герои, нашенские, достигшие вершин жизненного успеха только собственным умом и талантом.

Гвоздем шоу должно было стать участие Микки Мауса, который согласился, переодевшись Дедом Морозом (не Санта Клаусом!), ответить на якобы прямые звонки телезрителей. Правда, в последний момент Трихополов отказался от переодевания (несолидно как-то, да и просматривается увязка со вчерашним днем, когда все ходили ряженые, по примеру царя Бориса).

В просторный кабинет, куда Волкодав привел Микки (апартаменты генерального директора, две секретарши, три компьютера — шик!), набилось человек десять, элита студии, лучшие из лучших, отборные. Расселись кто за длинным столом, кто в креслах, видно, на привычных местах. В одно взволнованное око уставились на Трихополова, по-хозяйски расположившегося в черном кожаном кресле Волкодава. Он понимал, чего от него ждали. Инструкций, отеческого наставления. Сухопарая дама неопределенного возраста с раскосыми, сливового оттенка глазами нервно закурила; кроме нее, никто не решился. Но ей можно. Эльвира Прохоровская — негасимая звезда демократического экрана. Благополучные годы ее остепенили, она приобрела вальяжные черты содержательницы престижного салона, вела две популярнейшие интеллектуальные передачи: «Угадай размер» и «Половая жизнь знаменитостей», но в былое время — о-о! Никто не забыл, как в страшном октябре 93-го года, когда судьба демократии повисла на волоске, Эльвира возникла на экране с распущенными волосами, с порванным декольте, без всякого макияжа, с окровавленным ртом (возможно, прямо с баррикады) — и умоляла, заклинала, неистово требовала: «Быдло! Быдло! Быдло! Давить, давить! Давить!» Не исключено, что благородная ярость прекрасной пифии стала победной каплей, склонившей чашу весов в сторону гуманизма и прогресса. Впоследствии ее личная жизнь сложилась не слишком удачно: поговаривали, что заразила дурной болезнью одного из видных партийных деятелей правого крыла, за что подверглась политическим гонениям, вплоть до того, что ее несколько раз лишали эфира, также без конца подсылали к ней на дом налоговых инспекторов. Однако она и по сей день с достоинством носила титул «совести нации», наравне с великим чеченским правозащитником Адамычем и голубоглазым бессребреником Немцовичем, и, уж разумеется, имела право закурить в присутствии Трихополова.

— Илья Борисович, родной вы наш, — прошелестела Эльвира жеманно, светясь неувядающей улыбкой, за которую злобная левая пресса прозвала ее «бабушкой демократии». — Не томите души. Просветите слепеньких. Куда нынче ветер дует?

Микки добродушно усмехался. Приятно оказаться в кругу людей, от которых ничего не надо скрывать. Хотя, естественно, всякая откровенность имеет пределы. С любопытством разглядывал Кэтлин Моткову, нынешнюю фаворитку Волкодава. Несовершеннолетняя девица взялась неизвестно откуда (вроде бы Даня забрал ее из клинского детского дома, куда недавно отвозил гуманитарную помощь: телеакция «Адресное милосердие»), и на студии еще не пришли к единому мнению, как с ней обходиться. Волкодав третий месяц не отпускал забавную девчушку от себя ни на шаг, а когда вел передачу, прятал ее за креслом или просил приглядеть за ней оператора Либерзона, единственного мужчину, которому доверял. Либерзон был ровесником залпа Авроры.

— Что ж, дети мои… — Трихополов потер кулак о ладонь: знаменитый жест, отраженный в сотнях кинохроник. — Одно скажу сразу: паниковать преждевременно. В правительстве много наших людей, настоящих профессионалов, но надо смотреть на вещи здраво. Никому не под силу сдвинуть с места ржавую махину, называемую российской экономикой. За десять лет не сдвинули. Чего теперь ожидать чуда? Чуда не будет. Но общая программа, вы все ее читали, не вызывает сомнений — почти! Другое дело — верховный главнокомандующий. Понимаю, этот вопрос вас волнует больше всего. Что ж, и тут не следует делать поспешных выводов. Ошиблись мы в нем? Да, признаки какой-то чисто россиянской дури налицо, но ведь и не таких обламывали. Вспомните, господа, кем был тот же Борис Ельцин в начале правления. Обкомовский дуб в красно-коричневой упаковке — и больше ничего. Да еще с этой своей провинциальной амбицией — нанимаешь! Слова путного не мог сказать, только рыгал с похмелья. Ну и что? Года не прошло, как стал ручным. Что касается новопреставленного — шутка, господа…

— Но он же, он же… — не выдержала, сорвалась Эльвира, побагровев одной щекой: последствия злоупотребления кокаином. — Он же замахивается на святыни! Кощунственные высказывания, подлые чекистские замашки — ужас! Блевотина какая-то! Невозможно терпеть. Да что мы, ведь и Запад уже обеспокоен.

Два-три мужских баса поддержали ее ворчливым говорком. Трихополов успокаивающе поднял руку.

— Терпение, друзья мои! Я же не говорю, что все должно сходить ему с рук. Важны пропорции, тональность. Поправлять, но не топтать. Топтать рано. Нет команды. — Трихополов прекрасно знал, что никакой конкретной команды не потребуется, телевизионная братва улавливает сигналы по воздуху, особым, как у саранчи, локаторным устройством, — трепался просто так, потому что они ждали, жаждали его слов — все равно, в сущности, каких, — одобрения, упреков, брани. Чтобы сослаться при необходимости. — Иногда в ваших передачах, в репликах, в монтаже, я заметил, проскальзывает угроза, предостережение — это нормально, это можно. Пусть чувствует, бдит. Но без аварийного крена. Предупреждать, но не запугивать. Оставим ему время для покаяния, для маневра, для отступления… И еще. Хочу, чтобы вы правильно поняли. Лексика. Пора кардинальным образом менять лексику. Во всех без исключения программах. Патриотизм. Просвещенный патриотизм — вот что сейчас нужно, вот наш ответ на вызов времени Эля, возьми себя в руки, дослушай!.. Заговорив на суконном языке плебса, апеллируя к самым низменным инстинктам, полковник сделал гениальный пиаровский ход. Привлек к себе все протестные настроения. Мы просто обязаны подыграть ему на этом поле. Родина, армия, семья, любовь к родному пепелищу, христианские заповеди — вы этим хотите накормить народ? Так мы поможем, нажретесь досыта. Без глума. На полном серьезе. Как на пионерском утреннике. Он обронит слезинку над могилкой десантника, мы заревем в десять ручьев. Он облагодетельствует старичка-ветерана, повесит орденок на грудь, мы откроем сто ночлежек. Он объявит приоритетом сильное государство, и наша передача выйдет в эфир с портретом Иосифа Виссарионовича. И так далее. До бесконечности. Посмотрим, кто в конечном счете снимет пенки…

В приливе красноречия Трихополов распустил галстук, чувствовал, что увлек аудиторию. Слушали, замерев в напряженных позах. Даня Волкодав сидел с открытым ртом, крошка Кэтлин переползла к нему на колени, дышала в ухо Трихополову. В напряженной тишине истерически взвизгнула неугомонная Эльвира:

— Не хочу! Не буду! Не могу!

— Чего не хочешь, Эля? — ласково удивился Микки.

— Илья Борисович, я понимаю… Все, что вы говорите, умно, актуально, животрепещуще, как всегда… Но всему есть предел. Любой компромисс имеет границы.

— И кто их определит? Эти границы?

— Порядочный человек чувствует сердцем. Вы требуете невозможного. Что я скажу детям, которые увидят меня рядом, простите за выражение, с портретом Сталина?

— Выходит, — с грустью заметил Трихополов, — ты, Эля, единственный среди нас благородный человек. Но все равно не понимаю причины твоего волнения. Ведь, насколько мне известно, у тебя нет детей?

Он произнес это с едва заметным намеком на насмешку, но бесстрашная Прохоровская вдруг поникла, будто цветок, срезанный у стебля. Багровая щека потухла, а двое сидящих возле нее массивных телеведущих демонстративно отодвинулись.

Положение выправил многоопытный Даня Волкодав. Словно ничего не произошло, поднялся над столом, захлопал в ладоши:

— Пора, господа! Имейте уважение… Наш многоуважаемый гость тоже не железный. Ему надо отдохнуть перед эфиром…

Матерые журналюги потянулись из кабинета гуськом, как школьные отличники, и каждый норовил поймать на прощание хотя бы беглый взгляд владыки. Только Прохоровская упиралась, пыталась что-то объяснить, но двое соседей, по знаку Волкодава, подхватили ее под руки и чуть ли не силком повлекли к дверям.

— Ничего, Эля, ничего, — успокоил вдогонку Трихополов. — Надеюсь, мы поняли друг друга.

Когда остались вдвоем с Волкодавом (плюс девочка Кэтлин), Даня уважительно спросил:

— Может, пора ее… это? Иногда становится неуправляемой. Хлопот немного, но нервишки треплет.

Трихополов ответил рассудительно:

— Нет, Волчок, ты не прав. Элочкина беда, как и многих, ей подобных, в том, что она так и не сумела выкарабкаться из перестроечных пеленок. Ничего так и не поняла. В этом же ее счастье. Даешь свободу! Даешь частную собственность! И никаких гвоздей. Она зомби, Данюшка. Ее нужно беречь пуще глаза. Без таких, как она, мы все закиснем.

— Допустим. — Волкодав никогда не возражал боссу, но изредка позволял вставить побочное рассуждение. — Ты, Илья Борисыч, всегда смотришь глубже на метр, чем мы, простые смертные. Но ведь она иной раз компрометирует. Поневоле, так сказать, льет воду на мельницу наших врагов. Как с этим быть?

— Что с тобой, Данюшка? Или стареешь? Приставь к ней мужичка помосластей. Кого-нибудь из стажеров. Она же недотраханная, за версту видно. Оттого и блажит.

Юная Кэтлин прыснула в кулачок, и Микки вдруг разобрало. Он не был большим охотником до молоденьких козочек, еще не вошел в тот мудрый возраст, когда, кроме тугого, ароматного тельца ничего больше не надо, но тут, похоже, что-то особенное. Что-то абсолютно языческое, устрашающе безмозглое. Не случайно искушенный Волчок, известный любитель клубнички, держит ее на привязи. Встретился с Даней взглядом, и тот все сразу понял, слегка порозовел. Но виду не подал.

— Как ты, Илья Борисович? Пора начинать… Или по маленькой для разгона?

— После, — улыбнулся Трихополов. — Все после, дружок.

…Премьера удалась на славу. Конечно, окончательная оценка возникнет лишь после тщательного зондажа, но по первой реакции, по просветленной атмосфере, которая царила в студии, можно с уверенностью сказать: передача состоялась. Все в ней сошлось тютелька в тютельку — в единое, неразделимое целое. Гремел Шаляпин, синхронно подвывала Мадонна, на заднем плане световым потоком лилась изощренная имитация полового акта, и на этом суперсовременном клиповом фоне выпукло проявлялись действующие персонажи, герои нашего времени, те, собственно, ради кого затевались счастливые перемены в совке: преуспевающая шлюха, банкир, изворотливый брокер, владелец десятка модных магазинов, светлоокий юноша в дамском трико салатового цвета, крепкосколоченный (сенсация!), с жуткой черной маской главарь одной из московских группировок, высоколобый интеллектуал, произносящий слова «андеграунд», «ментальность вазомоторного происхождения» так же легко, как иные клянчат: «Мама, дай пожрать!» Блеск дерзких реплик, искренность на грани стриптиза, никаких запретных тем, праздник освобожденного духа — и главное, надо всем этим, подобно абажуру, выразительное, аскетическое лицо народного любимца Трихополова, готового простыми словами объяснить, растолковать все темное, непонятное, касающееся будущего и прошлого. Когда один из звонивших по прямому проводу (пенсионер Иван Иванович из Люберец, а на самом деле безработный актер Мерзликин) гундосо поинтересовался, что думает господин Трихополов по поводу нынешних отношений с братской Америкой, подмоченных, как известно, нашим безобразным поведением в Чечне, Трихополов вдруг вскинулся, как на звук горна, и резко рубанул: «Америка, говорите?.. Отношения?.. И то и другое, уважаемый Иван Иванович, полное говно. Извините за прямоту: наболело. Спрут-кровосос — вот что такое братская Америка. Весь мир давно это знает, довелось и нам, русакам. Ничего, дай срок, обломаем рога хваленой вашей Америке. Янки гоу хоум!»

Публика в небольшом круглом зале (цветок лотоса!), состоящая в основном из студентов элитарных коммерческих вузов, куда для контраста Волкодав подсадил двух-трех выживших из ума коммунячьих старушек, на мгновение замерла, переваривая кощунственный выпад, затем разразилась аплодисментами, свистом, ревом, затоптала в едином порыве ошеломленных бабулек с их красным транспарантом. Успех, какого выше не бывает. Сокрушительный, построенный на импровизации. Переломный, непредсказуемый. С тончайшим чутьем на настроение аудитории…

Укрылись в кабинете опять втроем. Пухленькая Кэтлин плакала от счастья. Возбужденный Даня бегал из угла в угол, как потревоженный зверь в клетке. Зато Трихополов был совершенно спокоен, устало улыбался, потягивая через соломинку фруктовый коктейль. Коротко бросил:

— Сядь, Волчок, не мельтеши. Чего всполошился? Чего тебя взбаламутило?

Волкодав плюхнулся в кресло, отдышался. Сломал сигарету, прикурил другую. Взгляд остолбенело-отрешенный.

— Все понимаю, Илья. Ты — гений! Но ведь это, это… в каком-то смысле идеологический переворот. Именно так можно оценить. И оценят кому надо, будь уверен.

— И что дальше?

— Как что дальше? Готовы ли мы? Ничего же еще не просчитано толком. В омут с головой. Поражен, Илья. Нет слов.

— А ты, я вижу, немного трусоват, да, Волчок?

— Нет, я не трус. И, кажется, не раз это доказал. Чтобы не случилось, я с тобой до конца.

«Куда ты денешься, вертихвостка мокрогубая?..» — усмешливо подумал Микки.

— Но, Илья, — продолжал Волкодав, важно надувая щеки, — ты тоже должен немного мне доверять.

— Не мямли. В чем дело?

— Почему не предупредил? Почему смял первоначальный замысел? Я не успел собраться, выглядел жалко, растерянно… Тебе это надо, Илья?

«Семейная сцена, — отметил Микки. — Сейчас, дружок, ты будешь выглядеть еще жальче».

— Знаешь, в чем между нами разница, Данюша?

— О-о, во многом, разумеется. Я же не равняюсь. — Директор иронически поклонился. По-видимому, у него была истерика.

Тем лучше, решил Трихополов. Иногда самую преданную обслугу необходимо тыкать носом в грязь, чтобы помнила свое место.

— Разница в том, милый мой, что ты не игрок. Все, что угодно, но не игрок. А политика в первую очередь игра и лишь затем бизнес… Да что там, вот же у нас есть нейтральный арбитр, самый натуральный рядовой зритель.

Кэтлин закашлялась, подавившись глотком водки, которую выпила украдкой.

— Поведай, дитя, тебе понравилась передача?

— Ой, — сказала Кэтлин. — Если по правде, два раза кончила.

Первые членораздельные слова, которые Микки услышал от человеческого звереныша, произвели на него неизгладимое впечатление. Он торжественно обратился к директору канала.

— Волчок, мы друзья или нет?

— Хотелось бы верить.

— Способен ли ты оказать маленькую товарищескую услугу?

— Сколько угодно. — Через силу Волкодав улыбнулся.

— Надеюсь, ты не расстроишься, если я заберу на вечерок эту кроху?

Ничего смешнее, чем лицо прославленного шоумена, независимого аналитика, «нашего Донахью», в ту минуту, когда у него потянули изо рта любимую соску, Микки давно не видел. На породистой интеллигентной морде, как отражение его же собственного вечного лицедейства, сменилось несколько мгновенных гримас, от первоначального удивления до звериной маски: мое! не смей! — и наконец покорного, вполне христианского смирения. Трихополов и бровью не повел. Чувствовал уморительный трагизм сцены. С удовольствием играл в ней роль. Соответствовал. Сказал удрученно:

— Так надо, Даниил. Для укрепления дружбы.

Волкодав уже собрался с мыслями.

— Хорошо, ты прав.

«В чем же я прав, дурашка серенькая?» — мелькнуло у Микки.

— Но пойми меня тоже, Илья. Тут этика, мораль. Я взял ее из приюта, некоторым образом несу ответственность за нее. Перед своей совестью… Давай для опыта отнесемся к девочке как к человеку. Давай спросим у нее самой. А, Илья?

— Безусловно. Как иначе? — Микки с трудом удержался от смешка. Прекрасная разрядка после трудового дня. Нигде он не чувствовал себя лучше, чем на телевидении, в этом заповеднике интеллектуальных недорослей.

— Кэтлин, — Волкодав обратился к девочке по-отечески строго, — ты все слышала. Выбор за тобой. Подумай хорошенько. Хочешь пойти с этим дядей?

— Еще бы! — радостно воскликнуло невинное дитя, облизнув пухлые губки. — Он такой прикольный! Хоть на край света!

ГЛАВА 4

Пошли в лес по грибы. Опят навалом, греби хоть по ведру у каждого пня, но попадались и осанистые коричневоголовые боровики, и подосиновики на толстых ножках-бревнышках, и тьма маслят на низовых местах, сладких, жирненьких даже на погляд. Крохотные поросятки. Лес, пропахший сыростью от недавних дождей, угрюмый, насупленный, всколыхнул в Сабурове бездну воспоминаний. И некоторые из этих воспоминаний кружили голову дурнее вина.

Смешно сказать, Аня собирала грибы всего второй раз в жизни, а первый — в детстве, на даче в Удельной, куда отец взял ее к какому-то своему приятелю на выходные. Теперь казалось, и не с ней было. В грибах она ничего не смыслила, Сабуров объяснял, какие съедобные, какие нет и как отличить одни от других, чтобы не отравиться. Увлекся, прочитал целую лекцию о грибах. Это необыкновенные растения (или, скорее, живые существа), единственные, пришедшие к нам прямиком из мезозоя, пережившие все земные катаклизмы. Любимое лакомство ящеров, хранившее в своем грибном коде скорбную память о погибели незадачливых едоков. В грибах заключена великая сила и мистическая тайна. Они предмет культового поклонения в Индии и Таиланде, наравне с коровой. Кто не ел гриба, тот никогда не достигнет высот каббалистического знания и никогда не поймет, почему все сущее на земле — бессмертно. Аня слушала внимательно, светясь глазами, как синими ландышами, с паутиной на лбу, с перемазанными в глине руками, с окровавленным брусникой и малиной ртом. Он обтер нежные щеки влажным пуком темного мха. Конечно, не удержался, приник к податливым губам. Аня со вздохом прижалась, пробормотала что-то невнятное. Сабуров вдруг сам почувствовал себя сорванным грибом. Как обычно, потянуло спросить: тебе не противно? — как обычно, не спросил. Да и почему ей должно быть противно? Здесь, в диком лесу, среди кряжистых деревьев, ломких сучьев, ласковых мхов — он вовсе не ощущал возраста. Поступь молодая, мышцы приятно напряжены — сравнялся с природой, которая не ведает бремени лет. Для человеческого существа природа и есть сама вечность.

С появлением Сидоркина, с той блаженной ночи у Ани больше не возникало кошмаров. Кровь переборола лекарственную одурь, молодая психика взяла свое, восстанавливалась не по дням, а по часам. В мгновенном феномене выздоровления для психиатра Сабурова не было ничего нового и неожиданного. Человек бесконечно хрупок, но его способности к регенерации, к восстановлению сил также неисчерпаемы. Убить может насморк, зато любая тяжкая болезнь отступит, если человек в какую-то скверную минуту не убедит себя, что пора умирать, и не даст этой мысли проникнуть в клетки мозга, укрепиться там. Между ними установились отношения, подозрительно напоминавшие что-то такое, чего не бывает на свете, но о чем прекрасно осведомлены сочинители сказок. Четвертую ночь подряд, когда гас свет и Татьяна Павловна, как воровка, выскальзывала за дверь, Аня, оставя на досках пола топочущий, будто ежик, босой следок, подкатывалась к нему под бочок, угревалась, со стоном вытягивалась, и они долгими часами лежали рядышком, болтая о всяких пустяках. Можно сказать, за эти бессонные ночи перетолковали обе свои жизни, но это само по себе еще ничего не значило, если бы не несколько чудных фраз, сорвавшихся с ее губ. К примеру, один раз, когда он поднес спичку к ее сигарете, вырвав из печной тьмы пленительные очертания ее скул, она жалобно взмолилась: «Иван, родненький, не хочу, чтобы это кончалось! — Затаив дыхание, он ждал, и Аня на робком аккорде закончила: — Ох теперь я знаю, как это бывает».

Сабуров предпочитал не сосредотачиваться на подобных душевных всплесках, суеверно проскакивал мимо, но поневоле начал догадываться, что сумасшествие молодой женщины никуда не делось, попросту приобрело другие формы. При этом себя он воспринимал вполне нормальным, правда чрезмерно помолодевшим мужчиной. Сумасшествие девушки, источаемое капельным путем, передалось Сидоркину, и, к своему стыду, Сабуров заметил это с опозданием. Выяснилось, что майор практически не спал. Дни проводил, помогая то Ане на огороде, то Татьяне Павловне по дому, иногда часами просиживал на потаенной скамеечке в кустах смородины либо уходил на долгие прогулки — в деревню, в лес — неизвестно зачем. С Татьяной Павловной у них заладился классический роман, но тоже с окаянным душком. Заневестившаяся медсестра окончательно уверилась, что нежданный рыцарь есть не кто иной, как освободившийся из неволи ее драгоценный муж, по каким-то причинам это скрывающий. Может быть, он был в бегах и не хотел делать ее соучастницей. Сидоркин охотно отзывался на свое новое имя — Остапушка, и уже не раз они в присутствии профессора и Ани, за обедом, за ужином, заводили обстоятельные беседы, как со временем (скорее всего ближе к весне), когда подкопят деньжат и уладят кое-какие формальности (?), вернутся на Украйну-маты и заживут своим домом, детям и внукам на радость, себе в утешение. Доходило до того, что затевали спор, сколько завести на первый год скотины и ставить ли ульи на дальней делянке. Обсуждали всерьез, без намека на шутку, но как раз это профессора не удивляло. В нынешнее время, обрушившее вековые устои, многие люди, чтобы душевно перемочься, пытались хотя бы в мечтах вырваться из крысиной рыночной помороки в иную реальность, где все было понятно и нормально, где цвели яблоневые сады и смех детей будил по утрам стариков. Ведь не могло же в самом деле все это исчезнуть безвозвратно…

Однако минувшей ночью Сабуров, томимый неясным предчувствием, вышел на двор покурить и застал там Сидоркина, сидящего на четвереньках среди грядок. Сперва подумал, что майору приспичило, но оказалось, нет. Увидя на крыльце профессора, Сидоркин поднялся и подошел к нему, улыбчивый, бодрый и энергичный, как и днем. Небо было звездным, и луна повисла над лесом так низко, что можно докинуть шишкой.

— Не спится? — полюбопытствовал Сабуров.

Тут майор и открылся в полной красе. Он и не собирался спать, потому что сон разума порождает чудовищ. А ему достаточно реального монстра, который напал на него в клинике для душевнобольных. С той встречи сон стал для него самым большим испытанием, почти невыносимым, как изощренная пытка. Сидоркин считал, что если глиняный Голем из его сна и натуральный оборотень объединятся, то наверняка застанут его врасплох. Против них двоих он не сдюжит. Учитывая, что отбитые и поломанные внутренности еще как следует не зажили. Каждое лишнее напряжение для него сейчас некстати, даже любовь. Хотя он благодарен Татьяне Павловне за то, что помогает скоротать тягучие ночные часы. Труднее всего перебороть предутреннюю истому, когда природа погружается в забытье и тяготеет к равновесию с человеческой душой. Но Сидоркин и тут исхитрился. Он садится на корточки среди чертополоха, в позе ворона, и если отключается, то шлепается задом на мокрую землю. Ничего, ждать осталось недолго: со дня на день вампир обнаружит их убежище.

— Почему так думаешь?

— Мне думать не надо, я чувствую.

Сабурова насторожила уверенность, с которой он это сказал. Он был далек от мысли, что майор повредился в рассудке, ибо и прежде встречал немало людей, которые общались с потусторонней силой. Не сомневался он и в том, что майор говорит правду. Не блажь помутненной психики привела его на эту дачку, а ярость оскорбленного воинственного духа. Это тоже понятно. Другое дело, что молодой человек, к которому Сабуров испытывал все большую симпатию, не умел правильно оценить свои возможности и, вступив в неравный поединок, неосмотрительно растрачивал энергетический ресурс организма, что как раз грозило внезапным сломом, бегством в подсознание.

— Тебе, Антон, обязательно надо поспать.

— Я же все объяснил, профессор, — удивился Сидоркин. Даже при лунном свете были заметны на бледном лице темные обводы под глазами.

— Да, конечно, я понял… А если вам с Татьяной Павловной спать по очереди?

— Что вы, как можно… Она за день так набегается… И потом… Она после, извиняюсь, оргазма буквально падает в обморок. Часа три ее теперь пушкой не подымешь. Вас не шокируют мои слова?

— Ничуть. Татьяна Павловна — удивительная женщина, я всегда это знал. Столько страдала и вот… Очень рад за вас обоих. Кстати, тебя не обижает, что она принимает тебя за другого?

— Она прекрасно знает, кто я такой. Просто ей так не стыдно. А мне, собственно, какая разница? В каком-то философском смысле все мужчины — это всего лишь один мужчина, и все женщины то же самое. Разве не так?

— Не уверен… Впрочем, я об этом как-то не думал раньше… Все-таки тебе надо поспать. Давай сделаем так. Ты ложись, а я подежурю.

— Неудобно как-то… Иван Савельевич, вы ведь, наверное, догадываетесь, почему он потянулся именно к Берестовой? Какое-то предположение у вас есть?

— А у тебя?

— Целых два. Первое, я уже говорил: давнее знакомство. Второе, боюсь, не так поймете…

— Нет, — усмехнулся Сабуров. — Она не оборотень. Она нормальная. Как мы с тобой. Но раз уж зашла речь… Чем его хочешь взять? Если вдруг действительно притащится? Пистолетиком?

— Вопрос вопросов, — обрадовался Сидоркин. — Хотел тоже с вами посоветоваться.

— Что я? Тебе виднее. Ты же Клещ.

— Да, — согласился Сидоркин. — Мне виднее. Но полной уверенности нет. Уж больно могуч, стерва.

Сабуров проводил его до сарая и подождал, пока уляжется. Пообещал разбудить через три часа. Так и просидел до рассвета в затишке, на пенышке, ежась от предутренней сырости, равнодушно внимая перекличке бесполёглых ночных тварей с лужеными глотками. Накурился сверх меры. И не думал ни о чем. Грезил скорым свиданием с оставленной в тепле девушкой. Счастливая ночь.

…Все-таки заблудились. Сперва налопались клюквы (неспелой, кислой), потом увязли в трясине, потом, когда кое-как выбрались, встретили лосиху с лосенком, и Аня от удивления и восхищения плюхнулась в груду желтых листьев, наметенных на край опушки. Лосиха подошла совсем близко, на десять шагов — коричневая гора с короткими рожками, с пеной на губе, — таращилась на них темными, влажными глазами-блюдцами, будто спрашивала: вы кто такие? зачем в моем лесу? Они ей явно не понравились, но связываться не захотела или посчитала ниже своего материнского достоинства. Мотнула рогатой башкой и увела лосенка в чащу — хрусткий след внезапно оборвался чистейшим безмолвием. Лишь на вершине сосны дико прокричала потревоженная сорока.

Сабуров опустился на мягкий, рыжий лиственный ковер рядом с девушкой, расслабился, вытянул ноги. Хоть и молодой, а совершенно выдохся. Давненько не хаживал по грибы. Да и то сказать, отправились спозаранку, а теперь день перевалил за середину. Часов у них тоже не было, как не было ни кусочка хлеба и ни глотка воды — вот досадная промашка. Зато по полной корзине грибов — у него большая, ведра на полтора, у Ани — поменьше. Сабуров уже давно понял, что заблудились, но не хотел ошарашивать городскую кралю. Только бы отдышаться, а там куда-нибудь да выйдут к населенному пункту. Чай не в тайге.

— Покушать бы неплохо, да, Анюш?

Девушка перекатилась поближе, головой к его коленям, лежала, глядя в небо — и в глазах, и в облаках одинаковая синева.

— Хорошо-то как, Господи!.. Иван, это правда были лоси? Мне не померещилось?

— Лось — это что, тут и волков, должно быть, полно, — неизвестно зачем брякнул Сабуров.

— Не пугай, — засмеялась Аня. — Ты самый главный волчара. Старый Акела. Одинокий путник на темной дороге. Государь мой!

Вонзила ему в сердце золотую стрелу, улеглась поудобнее, прикрыла глаза и мгновенно уснула с улыбкой на устах. Боясь ее потревожить, Сабуров сидел недвижно, привалясь спиной к березовому стволу. Осторожно вдыхал перенасыщенный кислородом воздух, тоже почти спал. Но именно в эту благостную минуту окончательное решение созрело в нем. Возникло и вспыхнуло под веками, как законченный сюжет. Приоткрылось и то, что последует за этим сюжетом с неизбежностью рока. Вероятнее всего, его жизнь исчерпает себя в той привычной плоскости, в какой он обычно ее ощущал. Но выбора не было, да и нечего жалеть. Она и так слишком затянулась, можно сказать — обременяла… Разве не замечательный конец долгого путешествия — спасти на прощание живую душу, ту самую, что доверчиво прикорнула у его ног? Ее выздоровление обманчиво, как миражи майора Сидоркина, сосредоточившегося на схватке с оборотнем. Укрепить, удержать Аню на белом свете возможно единственным способом — заставив поверить, что зло, как бы ни было чудовищно, всегда одолимо…

Аня проснулась, будто услышала чей-то оклик. Поерзала, прижалась щекой к его колену.

— Иван Савельевич, я прямо как упала. Куда-то далеко, далеко провалилась… И знаешь, что приснилось? Лоси! Большой лось и маленький. Совсем как живые.

— Они и были живые. — С замиранием сердца Сабуров перебирал мягкие светлые пряди. — Ну как, отдохнула?

— А вы? — Окончательно на «ты» не могла перейти.

— Да я не устал. С чего уставать-то? Это тебя с непривычки сморило.

— Ага… А ты каждый день по лесам шастаешь, да?

— Каждый не каждый, но в молодости доводилось бродяжить.

— Тогда поцелуй, — потребовала.

Склонился к озорным глазам, приложился, как к иконе. В спине что-то хрустнуло.

— Ух ты! — оценила Аня. — Поцелуй, полный скрытого огня. Я же не покойница, Иван Савельевич.

— Идти надо… Солнышко видишь где?

— А нам далеко?

— Как знать… Лес, бывает, так закрутит — на одном месте день протопчешься.

— Хочешь сказать, заблудились?

— Блудить здесь негде, но…

— Иван Савельевич, миленький, так это же здорово! Я знаю, что делать. Я читала. Надо спуститься к реке. Наловим рыбы, сварим уху. Ночь у костра, в лесу — ой!

— Спичек нету. Промашка вышла.

— Ничего. Обойдемся без костра. Построим плот и спустимся по течению.

Еще с полчаса, пока двигались в направлении, выбранном Сабуровым наугад — главное, никуда не сворачивать, — Аня веселилась, озорничала, объявила себя раненой партизанкой, которую он обязан пристрелить, потому что одному спастись легче, чем с такой обузой, но постепенно сникла. Наверху еще желто отсвечивало солнце, а внизу, под кронами высоченных сосен, осязаемо, сыро, грозно сгущались сумерки, нагоняя на городское девичье сердце необъяснимую робость. Шли медленно, пробираясь сквозь завалы сушняка, обходя громадные поваленные стволы — грязный лес без всяких признаков человеческой заботы. Опять застряли в болоте, которое пересекли по кочкам, рискуяобвалиться в топь. Наконец вышли на широкую просеку, которой в обе стороны не видно конца. У Сабурова под сердцем неприятно, пока без боли, хлюпало и дыхание стало тяжким, с сипотцой. Сталкиваясь взглядом с Аней, он ободряюще улыбался:

— Держись, малышка! Уже недолго.

— Вы хоть знаете, куда идти?

— Конечно… Вон там дачи… Чуть правее — шоссе. Слышишь, машины гудят?

На пустынной, продуваемой влажным ветром просеке можно было услышать разве что стук собственного сердца да таинственное лесное перешептывание и чмоканье, словно в траве шуршали десятки змей, а из-за каждого куста подглядывало недреманное звериное око. Сабуров хотел взять у девушки корзину, Аня гордо отказалась.

— Погибнем вместе, но грибы никому не отдам. Я их насобирала, сама и понесу.

Часа через полтора, когда оба чуть не падали от усталости, наткнулись на живое существо — и глазам своим не поверили. Решили, мираж. Лохматый дедок в солдатском ватнике и высоких резиновых сапогах сидел под кряжистой елью и мирно закусывал. Перед ним на газетке — ломти черного хлеба, соленые огурцы и поллитровый сосуд, заполненный мутной влагой.

— Доброго здоровьечка, господа хорошие. — Старик по-домашнему поздоровался. — Куда путь держите в таку поздноту?

Сабуров потер глаза ладонью, Аня с испуганным вздохом повисла у него на руке: леший, да?

— Заблудились немного, — пожаловался Сабуров. — Подскажи, добрый человек, как к людям выйти?

— К определенным или все равно к каким? — уточнил лесовик.

— Вообще-то нам в Вяземки.

— В Вяземки? — недоверчиво переспросил старик. — Дак туда верст пятнадцать пехать глухоманью-то. Неужто оттуда заколесили?

— А поближе что есть?

— Вон Рябино за оврагом, — махнул рукой себе за спину. — Тут не ошибешься.

— Попроси хлеба кусочек, попроси. — Аня толкнула Сабурова кулачком в бок.

Он не решился, но лесовик сам догадался, что голодные.

— Садитесь, земляки. Покушайте что Бог послал.

Аню дважды приглашать не понадобилось, мигом опустилась на корточки, вцепилась ручонкой в черный ломоть.

— Бери огурчик, красавица, не стесняйся. Хошь, винца налью? Своего приготовления, не отравишься.

Делать нечего, присоседился и Сабуров. Но есть и пить не стал: не повело бы вроде притихший желудок Пока Аня жевала, порасспросил спасителя:

— От Рябино до Вяземок на чем посоветуете добраться?

— Транспорта никакого нету, — огорчил старик. — Какой может быть транспорт на ночь глядя? Да и крюк большой. Ничего, зато, гляжу, грибов много набрали Говорят, правда, нынешний гриб есть нельзя. По телику передавали.

— И какая причина?

— Отрава в нем завелась, наравне как в людях. Говорят, уже многие околели. У нас, правда, случая пока не было, Бог миловал.

— А чего, любезный, здесь угощаетесь? Почему не дома?

— Баба злая, — честно ответил лесовик. — Жду, пока угомонится… Кушай, дочка, кушай, не стесняйся. У меня этих огурцов на целу зиму припасено… Винца испей. Стакашек, правда, один, но я старичок не заразный. Не побрезгуй.

Аня приняла стакан, наполовину налитый мутью.

— Можно, Иван Савельевич?

— Не повредит, — сказал Сабуров.

Давно он так славно не отдыхал, даже страшно стало. Тела не чувствовал, парил в лесной, сыроватой благодати. Сердце билось мощно, ровно.

Аня выпила, захрустела огурцом. Произнесла уважительно:

— Ох и крепко! Ох наповал. Спасибо, дедушка.

Лесовик неожиданно загрустил.

— Пригласил бы вас на ночлег, молодые люди, да боюсь, баба разбушуется. Одичал совсем к девяноста годам. У вас, у городских, с этим попроще. Одну уморил, другую взял. А у нас по старинке. Какую отхватил у судьбы, с той и майся до гробовой плиты. Выбора нету.

— Как это уморил? — заинтересовалась Аня, угостив старика дорогой сигаретой.

— Известно как. По темечку тюкнуть невзначай кочергой… либо сбросить в шахту. Еще, бывает, трихнином травят, коли заживется. Разные способы есть. По телику чего не покажут…

— Какие страсти говорите!

— Чего есть, то и говорю. Тебе, озорнице, вижу, сурьезный мужик попался, ежели вина не пьет… Все равно остерегайся. В одной давешней передаче видел, такой тугодум шестерых бабенок укокошил, одну за другой. По разным причинам. Одну отвадил за то, что стряпать не умела. На ужин токо макароны варила. Ну это, конечно, уважительный случай.

— Пора идти, Аня, — напомнил Сабуров. — Темно уже.

Лесовик собрал манатки (бутылку, где булькало на дне, допивать не стал, заткнул бумажной пробкой), проводил их до деревни. Еще раз извинился, что не берет на ночлег, хотя никто и не напрашивался. Пообещал в другой раз, когда опять пойдут по грибы, показать заповедные места — и сгинул во тьме, аки ночной дух. Очутились они одни посреди Рябино, небольшой деревеньки с тремя десятками изб, с кое-где светящимися бедными огоньками окошек, заброшенной в избыточную мглу россиянского ночного простора. Стояли в круглом светлом пятне возле одноэтажного кирпичного здания с привлекательной неоновой (!) вывеской «МАГАЗИН». Ни одна собака не взбрехивала, будто вымерло все вокруг, да и звездное небо затянуло серым одеялом: готовился дождь, нависло в воздухе редкое холодное сито.

— Кажись, попали дедушка с внучкой в переделку, — оценил ситуацию Сабуров.

Аня жалась к нему, хихикала.

— Ты чего? — не понял Сабуров. — Болит где?

— Поверишь ли, Иван, — пролепетала, — мне так хорошо! И лес, и грибы, и смешной старик… Целый день счастья. Я словно проснулась. А прежде не жила.

— Все это верно, — согласился Сабуров, пряча ее восторженный шепот в надежном, дальнем сердечном уголке. — Но ведь надо как-то выбираться.

— Тебе плохо со мной?

— Не застудиться бы, вот в чем вопрос.

Издалека, непонятно с земли или с небес, возник заунывный, хриплый звук, вскоре переросший в рычание моторов, расколовшее благостную тишину на множество осколков. Цивилизация ворвалась на деревенскую площадь в виде двух мотоциклистов на ревущих «мустангах». В их появлении было что-то жутковатое, космическое. Сделав несколько сужающихся кругов возле застывшей в испуге городской парочки, мотоциклисты, двое молодых веселых парней с непокрытыми головами, без шлемов, лихо притормозили и вырубили свои трещотки.

— Грибники, — сказал один другому. — Но не наши.

— Ага, — согласился второй. — У нас такие давно повывелись.

— Но не сами, — уточнил первый. — Последнего в том году утопили в Демьяновском болоте. Тоже с большой корзиной ходил.

Обсудив таким образом ситуацию, парни по-дружески обратились к путникам:

— Помощь не требуется, дед?

— Вы здешние? — осторожно поинтересовался Сабуров.

— Мы призраки ночи, — гордо ответил один. — Кто с нами заодно, тот долго живет. Ты кто, дед? Какой у тебя бизнес?

— Никакого. Нам бы с внучкой до дома добраться.

— Где твой дом?

Сабуров объяснил: деревня Вяземки, дачный поселок железнодорожников.

— Ого! — присвистнул парень. — Не близкий край. Больше ничего не надо? Марафет, водяра? Возбудитель Певзнера?

— Нет, спасибо, — поблагодарил Сабуров. Нормальный ночной разговор посреди спящей среднерусской деревеньки. — Это все у нас есть.

Парни посовещались, выставили условия. Ночной тариф, сам понимаешь. Плюс надбавка за лояльность. Всего полтораста баксов.

— За лояльность — это что? — не понял Сабуров.

— Деваху доставим в целости, какая есть. Не тушуйся, дед, цена приемлемая. Без нас пропадешь.

— Только попробуйте, — буркнула Аня, до того будто онемевшая.

Сабуров согласился: выбирать не из чего. Лишь оговорил, чтобы далеко друг от друга не отрываться — и Аня поедет впереди.

— Особые условия, — прикинул тот, который вел торг. — Полтинник сверху.

Аня возмущенно пискнула, Сабуров сказал:

— Годится.

Парни сдержали слово: культурно доставили. Ночную темень с пролившимися сверху дождевыми потоками, по проселочным дорогам, по кочкам и буеракам прошили, как две самонаводящиеся торпеды, — след в след. Однако Сабурова растрясло, как за всю предыдущую жизнь. Много раз ему чудилось, что отделился от мотоцикла и ушел в самостоятельный полет, он намертво вцепился в могучий торс призрака, а о том, что творилось с Аней, предпочитал вовсе не думать. Тут уж как кривая вывезет. Вывезла. Чуть не врубились в ворота дачи, и там их встретил — о миг удачи! — встревоженный Сидоркин. Стоял, держась рукой за рабицу, с раскинутым зонтом над головой. Сразу напустился на Сабурова:

— Иван Савельевич, вот не ожидал! Что за гулянки ночные?.. И ведь Анечка не совсем здорова.

Обстановка тьмы кромешной. Немногочисленные дачники, в основном пожилые люди (сентябрь), давно улеглись. Но этот уголок довольно сносно освещал единственный фонарь. Майор забрал у Сабурова корзину, потом помог сойти с мотоцикла Ане. Выбежала из калитки Татьяна Павловна, тоже с претензией:

— Как же так, доктор, как же так! Мы с Остапушкой чуть с ума не сошли.

Двое мотоциклистов картинно восседали на своих «мустангах», в кожаных седлах, молча наблюдали за поднявшейся суетой. Затем один вякнул:

— Чего, дед, нас-то уж отпусти…

Лучше бы не вякал. Не совсем здоровая Анечка пожаловалась Сидоркину:

— Представляешь, Антон, за десять минут езды мальчики требуют двести долларов.

— Сколько?! — изумился майор.

— Двести баксов! — повторила Аня на трагической ноте.

— Это правда? — спросил Сидоркин у призраков ночи.

Парни заподозрили облом, синхронно спустились с железных коней. Здоровенные качки. Оба повыше Сидоркина и пошире в плечах.

— Не суйся, братишка, — ледяным тоном посоветовал тот, кто за менеджера. — Мимо тебя базар.

— Нет, не мимо, — возразил Сидоркин. — Как раз в жилу. Я таких ловкачей всегда калечу. Вместе с моторами.

— В натуре, что ли? Не обкакаешься?

— Еще в какой натуре… Вот гляди…

Никто не успел опомниться, а он уже нанес ближайшему всаднику зверский удар пяткой в пах и еще согнутого рубанул кулачищем по затылку. Как в кино. Парень грузно рухнул мордой в песок.

— Ну даешь, брат, — задумчиво обронил его товарищ, не делая никаких попыток вступиться. — Так вроде не уговаривались.

— Плевать на уговоры, — пояснил Сидоркин. — Я вашего брата, которые на моторах пердят, на дух не выношу. Где вижу, там и бью. Профессия такая.

— Какая же?

— Моряк я. С крейсера «Аврора».

— Десантник, что ли?

— Вроде того.

— Надо предупреждать… Зачем же сразу в рыльник? — Призрак помог подняться корешу, придерживающему брюхо со стонами.

Сабуров укорил майора за горячность и позвал всех в дом. Через десять минут сидели на кухне за накрытым столом, в тесноте, да не в обиде. Водочка, чаек, много еды. Призраки оказались нормальными, покладистыми ребятами, одного звали Саша, другого — Коля. У Саши носяру раздуло на обе щеки. Приняв стакан для поправки, он вежливо обратился к Сидоркину:

— Удар у тебя прикольный, ништяк. Но не по делу. Вопросов нет, я в курсе. У меня племяш в морпехах ходит. Вы там все чокнутые. Нахлебались дерьма, вот и кидаетесь на людей без разбору. Но учти, врасплох застал. Коли я первый бы врезал, ты уже бы не поднялся.

— Охотно верю. — Сидоркин тоже выпил. — Проблема не в этом. Зарываться не надо. Что ж вы, говнюки, с бедных грибников последние штаны готовы снять? Это как?

— Бизнес, дурила. Чего зря пылить? Никто не заставляет силком. У кого есть деньги, тот платит.

У Сабурова в голове лишь одна мысль: как бы лечь поскорее, но он тоже принял участие в разговоре.

— По-моему, Саша, ты все же не совсем прав. На всё свои расценки даже в бизнесе. Получается, ты взвинтил цену, воспользовавшись нашими крайними обстоятельствами.

Призрак поглядел на него со снисходительной усмешкой, как учитель на ученика.

— Эх, папаша, прожил жизнь, да видать зазря. Суть бизнеса в чем? Чтобы создать условия, когда у клиента нет выбора. Усек?

— Но есть же какие-то санитарные нормы. Допустим, ночью на дороге рожает женщина. Денег у нее нет. Что же ты бросишь ее помирать?

— С понтом рассуждаешь, папаша. — Призрак обернулся за поддержкой к товарищу, но тот сосредоточенно поедал жареную курицу.

Коля, судя по всему, был вообще немногословен, зато недавно показал себя с разумной стороны: не ввязался в драку. Увидев, что поддержки не будет, Саша решил просветить Сабурова поглубже и продолжил чуть раздраженным тоном, как вразумляют дефективных:

— Чего зря базланить, ваш поезд давно на запасном пути. Ушел твой поезд, папаша. Я могу тысячу других примеров привести, все равно не поймешь. Не обижайся, но вы все, кто в совке жил, привыкли по указке думать. На всех один общий умишко. Я не осуждаю, у меня старики такие же. Прежде к председателю ходили за наукой, теперь боженьке поклоны бьют. Собственной тени боятся. А жизнь давно ушла вперед к культурным горизонтам. Бизнес — вот царь мира. У него один закон — ты не взял, что плохо лежит, другие подымут. Об твоей роженице тоже могу сказать. Почему она на дороге оказалась? Где ее мужик? Брюхо нарастить нехитро, ты лучше подумай, на какие бабки дитя на ноги поставишь. Может, хватит голытьбу плодить?.. Эх, нервов не напасешься вас учить!..

Все подивились интеллектуальной продвинутости простого деревенского мотоциклиста, и Сабуров уважительно заметил:

— Сперва мне показалось, вы с Николаем обыкновенные лоботрясы, а теперь вижу, с понятием молодые люди.

Сидоркин веско добавил:

— Братва!

Саша и на него покосился с досадой.

— Братва, пацаны — это у вас, в городе. Мы не тянем. У нас попроще.

— Кто же вы?

Покончивший с курицей Коля неожиданно подал голос:

— Между прочим, Санек мехмат закончил. Имеет диплом.

Вмешалась и Аня:

— Так зачем же комедию ломаете? Все эти приколы, словечки дикие?

На глазах перевоплощающийся призрак Саша ответил с холодком:

— С кем бы я не хотел дискутировать, так это с дамами. Зарок дал. Еще в прошлом году. Помнишь, Коль?

— Помню, Сань.

— Хорошо. — Чтобы вернуть себе равновесие, Сидоркин махнул стопку под соленый грибок. — Начнем с начала. Сколько с нас за проезд? Только без булды.

— Нисколько, — просто ответил Саша. — Но с тобой разговор особый. С тебя причитается.

— За что?

— А вот за это. — Призрак осторожно потрогал пальцем раздутый нос.

— И во сколько оцениваешь травму?

— Скоро поймешь.

— А если принесу извинения?

— Все зависит от формы. Если чистосердечно, одно. Если с приколом, другое.

— Я подумаю, — пообещал Сидоркин, подслеповато щурясь.

…Для Сабурова разговор чем дальше, тем становился занимательнее, но силы исчерпались. Извинился перед застольем и кое-как доковылял до своего ложа за печкой. Прибежала следом Татьяна Павловна, задернула занавеску.

— Как вы, Иван Савелич? Грелку сделать? Или капельки?

— Ничего не надо… Последи, чтобы парни не передрались. Проводи добром.

— Ах, Иван Савелич, разве можно так! С утра на целый день. Не емши… Ведь не тридцать лет…

Уснул, как в прорубь нырнул. Только что спорящие, возбужденные голоса поблизости — и уже нет ничего. Глухое безмолвие, провал в вечность. Первый раз после появления Ани отключился намертво, а раньше случалось и перед телевизором, и с газеткой на диване. Бух что-то в висках — и мертво. Выныривать из такой глубины, как заново рождаться — вот что мило.

Очнулся — тишина, ночь, призрачное окно, печка потрескивает и Аня под боком. Пошевелился, вздохнул.

— Что, Иван? Сердце?

— Нормально… Ребята уехали?

Прильнула, зашептала:

— Так и не взяли ни копейки, представляешь?.. А с виду бандюки. Вот как бывает: внешность обманчива. Саша — такой умный оказался, с концепциями, с программой. После тебя так разошелся, Ницше цитирует, Бердяева — честное слово.

— Физик, — напомнил Сабуров. — А ты как думала?.. Наших братков поглубже копнуть…

Аня иронию пропустила мимо ушей.

— Сидоркин-то, Сидоркин ничуть не уступал. Догадайся, чем крыл? Писанием! Апостольскими текстами. Я обалдела. Прямо философский диспут.

— Не передрались философы?

— Что ты! Знаешь, к какому выводу пришли?

— Ну?

— России нужен царь. Помазанник Божий. Иначе русские сами себя истребят.

— Свежая мысль.

— Еще бы! Но это не все. Царь нужен свой, доморощенный. Не немец, не американец и уж ни в коем случае не еврей.

— Это антисемитизм, — не одобрил Сабуров.

— Царем постановили ставить Коляна, Сашиного друга. Целый час обсуждали. Колян по всем статьям подходит. Молчун, ангельская душа и разум недалекий. До сих пор американский доллар от австралийского не отличает. План выработали на год вперед. Сперва двинут в депутаты, оттуда в правительство, дальше обстановка подскажет. Одно плохо. Сидоркин сказал, народ за Коляном не пойдет, потому что он срок не мотал. Без тюремного прошлого — кто ему поверит? Но Саша предложил выход. У него есть умелец, который за десять баксов выправит натуральный волчий билет. Можно даже с политической статьей.

— А Колян? Главное ведь, чтобы Колян согласился.

— У Коляна есть условие. Царицей должна стать какая-то Сонечка из Клина. Аптекарша. Она Коляну второй месяц морочит, но на царскую корону, он не сомневается, клюнет.

— Неслабо посидели… Может, теперь поспим немного? Скоро утро.

Аня положила ему ладошку на грудь.

— Сейчас уснешь, подожди…

— Ну?

— Очень важно, Иван. Потом вдруг не решусь. Только не думай, что пьяная. Всего полстопки выпила.

— Ага.

— Я с тобой никогда не расстанусь. До последней березки. По своей воле — нет… Захочешь избавиться, возьми и убей. Как кошку лишайную. В жены не прошусь, не надо. Просто буду при тебе. Ничего не отвечай, пожалуйста. Спи…

Ему и нечего было ответить.

ГЛАВА 5

Корин сошел с электрички около полудня, до Вяземок добрался на рейсовом автобусе, который ходил три раза в день. Вяземки — конечная остановка, автобус остановился на заасфальтированной площадке возле продолговатого каменного здания, похожего на склад. Немногочисленные пассажиры — три пожилых женщины с огромными сумками, слегка бухой старикан в заячьей шапке и две дамы, одетые по-городскому, — покинули автобус вместе с ним. На Корине — кожаная куртка, серые модные брюки, на голове — кепка-берет, в руках — вместительный кейс. Глаза прикрыты солнцезащитными очками в черепаховой оправе (фирма «Дарлинг», 180 долларов за штуку). Волосы аккуратно заправлены под берет, лицо свежевыбрито. Он ничем больше не отличался от обычного мужчины, принадлежащего среднему классу, к так называемым «яппи», и ощущение оттого, что он стал таким, было самым волнующим с тех пор, как покинул подземелье. Он выехал утром и, пока добирался до этой глухомани, не приметил на себе ни одного чересчур любопытного взгляда, в котором читался бы страх. Это означало, что обратное перевоплощение совершилось, и это было хорошо, очень хорошо по той причине, что в новом обличье ему скорее удастся сломать ледок в хрупком сердце Анека, если возникнет такая необходимость.

В том, что он опять вполне стал человеком (разумеется, внешне), он убедился накануне, когда посетил в министерстве крупную зажравшуюся демократическую особь — Дениса Осиповича Башкирцева. На входе дежурный милиционер лишь скользнул по нему взглядом и не потребовал никакого документа, хотя у Корина лежало в кармане красное, с тисненым гербом удостоверение сотрудника Внешторга (услуга Махмуда). Самостоятельно, ни у кого не спрашивая, он разыскал кабинет Башкирцева на третьем этаже. Просторная приемная с высокими шкафами и мягкой мебелью и красотка секретарша за столом с телефонами и компьютером. У нее он тоже не вызвал подозрений, лишь чисто женское любопытство, которое выразилось в строгом тоне, не соответствующем затуманенной, откровенной улыбке, как у любой канцелярской шлюхи. В прошлой жизни Корин повидал их немало.

— Вы к Денису Осиповичу? Вам назначено?

— Да… Доложите, Мамеладзе (фамилия по удостоверению) из Внешторга. По личному делу.

— Придется подождать. Он занят.

Корин присел в кресло, он никуда не спешил. Девица несколько раз нервно передернулась под его пристальным оком. На стройной шейке пульсировала изящная сиреневая жилка. Минут через десять он напомнил о себе.

— Вас как зовут, мамзель?

— Марья Антоновна.

— У него кто там, у босса? Надолго?

На секунду он снял очки, и девушка, как загипнотизированная, потянулась к аппарату.

— Денис Осипович, к вам Мамеладзе, из Внешторга. Говорит, по договоренности… Нет, не знаю… — Подняла глаза на Корина. — Вы от Игнатюка?

— От кого же еще?.. — сказал Корин с обидой.

— Проходите, пожалуйста.

Секретарша встала, чтобы отворить ему дверь, за которой была еще вторая, и Корин не отказал себе в удовольствии ущипнуть ее за бочок, проходя мимо. Так, он помнил, делали все уважающие себя клиенты. Это был не жест, а косвенное подтверждение статуса.

В Башкирцеве с первого взгляда разгадал кириенковца, причем из самых худших, из тех, которые Кириенке в отцы годились. Племя прародителей, породивших зло. Приспособившихся к существованию в онкологических метастазах, поразивших россиянское общество. Для Корина они все, бывшие партийцы и бывшие совки, были настолько отвратительны, что не годились даже для жертвоприношения.

Тучный, румяный, сытый господин в добротном костюме уверенно восседал за тумбой крепкого стола, воплощая своим жизнерадостным вневозрастным обликом некую иносказательную сущность. Корин словом с ним не обмолвился, а его уже чуть не вырвало.

Из-за стола господин не вылез, как из крепости, указал перстом на кресло и заговорил доброжелательно:

— Как поживает наш уважаемый Григорий Карлович? Не поддувает под него?

— В каком смысле? — спросил Корин.

— Я слышал у вас серьезные пертурбации? Новые веяния. Хотя, полагаю, вряд ли это коснется Игнатюка. Он не такие бури выдерживал.

На неожиданную доверительность незнакомого кириенковца Корин ответил в том же ключе.

— Занедужил Игнатюк …По этой теме меня и прислал.

— Вот как? Что же случилось с достопочтенным Григорием? И почему ко мне?

Башкирцев сумел выказать удивление и сочувствие одновременно, на это они тоже, как помнил. Корин, большие мастера. Совмещать нестыкующееся.

— Чем болеет, не знаю. Что-то скорее всего психическое. Мутит и ломает. У вас, господин Башкирцев, есть какой-то хороший специалист. Кажется, по фамилии Сабуров.

На благожелательном лоснящемся лике Башкирцева расцвела приятная улыбка.

— Как вас, простите, молодой человек?.. Я что-то не расслышал?..

— Камил Эдуардович, — представился Корин. — Можно просто Мамеладзе называть.

— Вы, значит, выполняете столь деликатные поручения? А сам Гриша позвонить не мог?

Корин и не рассчитывал, что кириенковец пойдет на контакт по доброй воле, но ему нравилось ощущать себя в шкуре нормального россиянского бизнесмена, придурковатого, но наглого. Перевоплощение еще не прискучило.

— По телефону о таких вещах не принято говорить, сами понимаете. Всех пишут. Вот он и послал. Говорит, доктор у Башкира знаменитый, половину Москвы вылечил.

— Вы не находите, молодой человек, что не совсем прилично разговаривать в темных очках?

— Не подумал, извините. — Корин кончиком пальца приподнял очки и тут же вернул их на место, успев сверкнуть свинцовыми зрачками.

Улыбка сошла с румяного лица пузана, на нем появилось выражение, которое трудно описать словами. Примерно такое же, как если бы ему на голову свалился кирпич, но не убил.

— Надеюсь, вы не будете возражать, господин Мамеладзе, — пузан потянулся к телефону, — если я позвоню Игнатюку? Просто для проформы.

— Как раз буду. — Корин одним махом перелетел кабинет и очутился за спиной у Башкирцева. Опустил тяжеленную длань на затылок и потыкал носом в столешницу. Раза три, не больше. Кровяная лужица на малахитовых прожилках образовала причудливый узор. — Говори адрес, хрыч старый, — потребовал, не повышая голоса. — Тебе жить осталось полторы минуты, а ты все ваньку валяешь.

— Кто вы?! — прохрипел старикан-кириенок, покрывшись синюшной бледностью. — Отпустите! Что вам надо?

Корин прислушался к себе — ни гнева, ни досады, — еще одно верное свидетельство перерождения. Несколько дней назад при подобных обстоятельствах он наверняка уже размозжил бы подлюге башку. Из одного только чувства брезгливости. Когда ухватил пузана за жиденькие космы, испытал то же самое, как если бы по локоть опустил руку в кал.

Нажал болевые точки за ушами, и кириенок забился, как под током.

— Адрес, — повторил спокойно. — Не доводи до греха. Вон бумага, напиши. И как проехать напиши…

Через пять минут вышел в приемную, неся в пальцах ощущение выдавленных стариковских глаз, а во рту кисловатый привкус застоявшейся, смешанной с желчью крови. Он лишь попробовал, лизнул. Секретарша Мария Антоновна оторвалась от компьютера. Корин сказал:

— Хозяина не беспокой. Он деньги считает, — и погрозил пальцем…

Еще в автобусе он завел беседу с двумя дачницами, оказалось, они едут туда же, куда и он. Корин сообщил, что собирается прикупить участок земли в этих прекрасных местах, с которыми (намекнул) у него связаны романтические воспоминания. Умело направляя разговор, собрал нужную информацию и внушил женщинам такую симпатию, что те пообещали сегодня же поговорить с председателем дачного кооператива, на которого, по их словам, имели сильное влияние. Однако идти с ними немедленно Корин отказался: решил, что появляться в поселке до темноты неразумно. Дамам объяснил, что у него дела в деревне и он навестит их ближе к вечеру. Добродушно поинтересовался, какой сорт водки предпочитает председатель, на что дамы отреагировали неоднозначно. Одна сказала, что Бирюков «все жрет, что нальют», а подруга высокомерно заметила: «Что вы, господин Мамеладзе, полковник давно зашитый».

Самое главное, ни одна не заподозрила в нем оборотня, обе кокетничали напропалую, и Корин успокоился окончательно. Он был в приподнятом настроении, как всякое разумное существо, приблизившееся к разгадке судьбоносной тайны. До наступления сумерек оставалось часа три, и он наведался в деревенский магазин, где в который раз убедился, что все изменилось, пока он отсутствовал. Года четыре назад, в пору своего процветания, ему доводилось бывать в провинции, и он помнил, как выглядели магазины, сплошь заваленные импортным гнильем. Теперь — совсем иное. Из необходимых каждому культурному, продвинутому на Запад россиянину товаров остались разве что несколько запыленных ящиков «пепси» да сверкающая россыпь жвачки на витрине, но не было уже ни спирта «Роял», ни бананов, ни даже упаковок с женскими прокладками. Все полки заставлены отечественными товарами, преимущественно, судя по виду, местного производства: много сортов колбас с рыжими боками, сосисок, сыров, кубы свежайшего масла, разнообразные молочные продукты в ликвидных упаковках, но с надписями на русском языке. И что поразительно — десяток сортов пива, джин с тоником и прочее, прочее спиртное, и среди всего богатства лишь два-три иноземных бутыля. Из этого можно было сделать единственный вывод: либо россияне, как встарь, перешли на натуральное хозяйство, либо на страну заново опустился железный занавес. Что, впрочем, вытекало одно из другого. Еще Корин обратил внимание, что малочисленные покупатели отоваривались в основном хлебом и дешевыми сигаретами без фильтра. Правда, двое мужичков профсоюзного толка, в рабочих куртках, с ходу, не вставая в небольшую очередь, взяли пять бутылок «Брынцаловки» и круг копченой колбасы «Малоземельная».

Корин купил большую пластиковую бутылку кваса, батон белого хлеба, две шоколадки «Аленка», три зеленых персика, пачку масла, два огромных темнокожих помидора и, позавидовав работягам, круг ароматной, с трещинками на жирной светло-коричневой кожице колбасы. Все продукты улыбчивая толстая продавщица упаковала в нарядный пакет и протянула со словами:

— Спасибо за покупку, приходите еще…

Пораженный обхождением, Корин не удержался от вопроса:

— Обязательно приду… Это твой магазин, да?

— Конечно, мой… Чей же еще? — отвечала баба, смущенно потупясь.

В очереди раздался ехидный ропоток, и в первую секунду Корин подумал, что допустил какую-то оплошность, но тут же сообразил, в чем дело. Из глубины помещения вдруг выдвинулся тучный усатый горец — точная копия постояльцев «Хаджи Гурама», сверкнул золотыми фиксами, сграбастал с полки какие-то консервы и бутылку коньяка, потрепал бабу по крупу, присовокупив: «Молодец… Культурно работаешь», — и, отступив, мгновенно растаял в темноте. Корина поразило не то, что энергичный кавказский народец добрался в такую глухомань, это как раз нормально, к этому давно шло, он сам был когда-то свидетелем, как «азеры» оккупировали район Печатников (по слухам, отстегнули городским властям непомерно), бизнес есть бизнес, не отдашь добром, возьмут силой, — поразило поведение аборигенов в очереди, эти самые глухие смешки и шушуканье. Что-то тут было не так. За десять с лишним лет тотальной промывки мозгов россиянам, казалось, навсегда определили их место возле параши, а тут какие-то занюханные бабки и спившиеся дедки, вместо того чтобы благодарить добросердечных кавказцев за то, что снабжают пропитанием, выражают хотя и смутное, но явное неодобрение и издевку. Корин припомнил, что и встарь, когда еще почитывал газетки, умные люди западного замеса предупреждали, что покончить с вольнолюбивым духом россиян возможно лишь при условии полного искоренения его носителей. В первую очередь речь шла о старших поколениях, необратимо зараженных коммунячьим вирусом. Но если умные люди правы, то выходило, что кириенки и их спонсоры после всех своих блистательных реформ в результате очутились на пороховой бочке, которая неизвестно когда рванет. Они сделали все, что могли, но просчитались в темпах: на огромных пространствах аборигены околевали с какой-то душераздирающей неторопливостью…

Эти мысли Корин додумывал уже на лесной опушке, где расположился со своими припасами. Забавно, что в счастливый день в голову лезла всякая ерунда. С неба моросило, но это его не беспокоило. По сравнению с подземельем в любом месте наверху всегда было тепло и сухо. Он съел почти всю колбасу, батон хлеба, помидоры, выпил бутылку кваса и, хотя такая пища не могла его по-настоящему насытить, испытывал блаженную истому. За шиворот с волос скатывались ласковые струйки, одежда разбухла, как скафандр, и это было приятно. До Анека рукой подать, вдалеке за полем обрисовывались крыши дачного поселка, но, по всей вероятности, лес и луговая трава скрадывали запах Анека: он пока не чувствовал ее присутствия. От нечего делать открыл кейс и с душевным волнением перебрал подарки, приготовленные для суженой: несколько золотых побрякушек с драгоценными камушками, на которые все женщины падки, дорогое нательное французское белье и — венец всему! — плюшевый медвежонок с бирюзовыми глазками. Игрушка объяснит ей многое лучше всяких слов. Он знал это так же твердо, как и то, что сигнал, посланный свыше, вещий. Анек жаждет быть с ним так же сильно, как и он с ней, хотя может не подозревать об этом. Хорошо, что он встретится с ней здесь, а не в зачумленной Москве; может быть, в этом тоже проявился знак высшей воли. Какое-то время им лучше пожить в лесу, где легче привыкнуть друг к другу, обрести друг друга заново. В последние дни он много размышлял о причинах, о тайном смысле побуждения, повлекшего его к подружке детства. И кажется, наконец-то понял. Тот, кто ему покровительствовал и сподобил на беспощадную битву с дефолтом, воплощенным в кириенках, посочувствовал его великому одиночеству и послал для поддержки родственную душу. Другого объяснения не было. Тут не просто сочувствие и жалость, но вполне трезвый расчет, ибо под гнетом душевной немоты Корин иногда погружался в сомнения. Мука одиночества проявлялась в каждой малости, наяву и во сне: в пище, в сладком привкусе крови, в запахах тлена, в неумолчном писке крыс, в помыслах о победе, которая была желанна лишь потому, что сулила избавление от тоски, не соизмеримой ни с чем.

Едва смерклось, как он же стоял возле дачи Башкирцева, заглядывая через калитку. Какое-то смутное чувство, что-то подобное внезапному солнечному затмению, удерживало его от последнего решительного шага. От министерского хорька он знал, что в доме, кроме Анека, находятся еще двое: старый, выживший из ума докторюга и его помощница, но еще не решил, как с ними поступить. Прикончить на глазах у Анека, чтобы резким, шоковым приемом избавить от ненужных иллюзий, либо сначала забрать ее отсюда и вернуться для зачистки чуть позже. У обоих вариантов были свои плюсы и минусы. В первом случае он сразу преодолевал расстояние от сердца к сердцу, но рисковал создать о себе превратное впечатление как о маньяке-убийце. Он ничего толком о ней не знал, кроме того, что Анек ему предназначена, как и он ей. Второй вариант давал больше простора для психологического маневра, но хорошо ли начинать отношения с недоговоренности, с полуправды, которая, как известно, хуже прямой лжи. Он раздумывал над этим, когда дверь в доме отворилась, послав на участок причудливую полосу света, и появилась женщина в плаще с капюшоном с ведром в руке. Но это была не Анек, а скорее всего медсестра, сожительница докторюги. Женщина быстрым шагом пересекла двор и выплеснула ведро в огороженную кирпичным бордюром силосную яму. Корин отодвинул щеколду у калитки и перехватил ее на обратном пути.

— Ой! — оторопела женщина. — Что вам надо? Вы кто такой?

По голосу, по каким-то еще неуловимым признакам Корин понял, что дамочка из бывалых.

— Извините великодушно. — Он галантно приложил руку к сердцу. — Мне нужно повидать гражданку Берестову. Она здесь?

Татьяна Павловна стояла на бетонной дорожке и раскачивала ведро в руке, словно собираясь шмякнуть им неожиданного пришельца. Ответила нарочито громко, с явным намерением, чтобы услышали в доме.

— Допустим, здесь… Вы кто ей будете?

— Я ей буду сюрприз, — усмехнулся Корин. — Позовите ее, пожалуйста.

— А документы у вас есть? — Дурища почти кричала, и Корин инстинктивно оглянулся по сторонам.

Ближайшие участки утопали в кромешном мраке, который был для него комфортнее, чем обескураживающий дневной свет. Но все же продолжать нелепое толковище на улице рискованно, да и сердечное нетерпение достигло предела — Анек там, за полосой электричества, совсем рядом… Он взял Татьяну Павловну за руку и со словами: «У меня все есть, не сомневайся…» — повел в дом. Женщина попыталась вырваться, но куда там! Рука оказалась зажатой будто в железном капкане.

— Какое-то прямо хулиганство… — пробормотала уже едва слышно.

— Ничего, — успокоил Корин. — Бояться не надо.

В доме — покой и уют. Профессор сидел в кресле под лампой и читал вслух из Сергея Соловьева, чей томик вместе с еще несколькими книгами, в основном детективами, обнаружил на книжной полке. Он полагал, что чтение вслух оказывает положительный терапевтический эффект, и проделывал это третий вечер подряд. Аня, лежа на кровати, внимательно слушала. Перед тем как появиться Корину, прозвучал такой пассаж: «…Гарабурда, видя неудачу и видя, что его заискивания произвели перемену в тоне у бояр московских и у пристава, чтоб сделать что-нибудь, предложил съезд великих людей на границах для постановления вечного мира. Бояре, имея постоянно в виду выиграть время, соглашались на съезд, но с условием продолжения срока перемирия; они говорили Гарабурде: „Михайла! Это дело великое для всего христианства; государю нашему надобно советоваться об нем со всею землею; на такой совет съезжаться надо будет из дальних мест“. Гарабурда отвечал, что для продолжения перемирия ему наказа нет…»

На Корина мирная сценка произвела странное впечатление: ему показалось, что, переступив порог, он попал в какой-то давний и хорошо знакомый сон. Потянулся взглядом к Анеку и сразу ее узнал, а она его не узнала, приподнялась на локтях и подслеповато щурилась. Со школьной поры она ничуть не изменилась. Тот же чарующий блеск очей, те же нежные переливы щек и скул. Быстротечное время ее не коснулось, и в первую минуту это было главным открытием для Корина. А сколько их еще впереди?

Он отпустил Татьяну Павловну и шагнул на середину комнаты, под свет лампы. Снял очки. С робостью спросил:

— Так что же, не узнаешь, Берестова?

— Эдичек? Корин? — неуверенно произнесла Аня, и могучее сердце оборотня оборвалось в желудок.

Только сейчас, словно в озарении, он осознал, что вся прежняя жизнь, полная страданий, свершений и одинокой борьбы, прожита не напрасно. Уже своим нормальным голосом, в котором пробилась радость победы, подтвердил:

— Кто же еще? Конечно, Корин. Вот я и пришел за тобой, любовь моя!

Наверное, возглас, исторгнутый из глубины души, мог при других обстоятельствах разрушить каменные стены, но Аня — поразительно! — и бровью не повела. Отозвалась как-то чересчур обыденно, будто они не виделись со вчерашнего дня.

— И что все это значит, Корин?

— Как что? Собирайся. Некогда тут засиживаться. Нас ждут великие дела.

Аня спустила ноги с кровати неописуемо изящным движением. У Корина закружилась голова от любви.

— Какой-то ты чудной, Корин, — сказала он. — Не похожий на самого себя. Может, пьяный?

— Ничуть. Я вообще не пью.

— Как ты нашел меня? И куда мы должны идти?

Профессор с шумом захлопнул книжный томик, и это Корина отрезвило. Конечно, лучше сразу дать какие-то, пусть самые поверхностные объяснения. Рядом трепыхнулась сожительница докторюги, и он, ухватив за плечо, на всякий случай отшвырнул ее к печке. При этом Татьяна Павловна ударилась копчиком о каменный выступ, но не проронила ни звука. Радость встречи помешала Корину расслышать, уловить отчужденные, настороженные нотки в голосе Анека, да он и не придал бы им значения. Первый восторг, замешательство от сильнейшего душевного потрясения — это так естественно. Он заговорил возбужденно, как давно не говорил. Пожалуй, с того памятного дня перед дефолтом, когда милейшая Наталья Иосифовна, бухгалтер фирмы, представила документы, по которым выходило, что прибыль с оборота за год накрутилась выше двухсот процентов, что превышало самые смелые ожидания. Но нынешнее интеллектуальное возбуждение было чище, возвышеннее и как-то более всеобъемлюще. Он почти достиг обетованного берега, к которому плыл столько лет.

— Аничек, только, пожалуйста, не волнуйся. Понимаю, тебе это кажется немного странным… мы так давно расстались… Но ведь ты думала обо мне? Послала весточку, разве не так?

— Не помню, — сказала Аня.

Она уже все поняла и посмотрела на Сабурова, призывая его в свидетели. Кошмар вернулся, как она и предчувствовала. Напрасно Иван Савельевич, добрый, любящий человек, но слабый, как все добрые люди, пытался ее спасти. Спасения нет. Чудовище явилось за ней, приняв облик бывшего одноклассника, и уволочет в преисподнюю. Сабуров сидел с насупленным видом и будто воды в рот набрал. Можно было подумать, происходящее его не касалось. Корин по-своему истолковал ее взгляд.

— Забудь про него, — счастливо провозгласил. — Забудь про всех, кого знала раньше. Их уже нет. Это призраки. Сейчас скажу главное, все остальное потом. Мы с тобой избранники судьбы и отныне до конца будем вместе. Нам принадлежит царство земное. Это не моя прихоть, не бред, на то есть указание свыше. Но сперва мы выполним свое предназначение и покараем зло. Тебе пока не все понятно, но не думай, что я сумасшедший. Ты ведь тоже не была сумасшедшей, когда тебя поместили в психушку… Собирайся, любовь моя. У нас не так уж много времени.

— А если я не пойду с тобой, Эдик?

— Ты не сможешь не пойти. Наше воссоединение неизбежно, все другое прах. Хочешь, докажу на примере? Вот эти двое, старик и женщина, кажутся тебе живыми, верно? Они для тебя реальны?

— Да, они живые.

— Погляди, как ты ошибаешься! — Корин, смеясь, шагнул к обмякшей у печки Татьяне Павловне, приподнял за волосы, слегка потряс, как стряхивают воду с мокрого белья, и с ужасной силой стукнул затылком об оштукатуренный кирпич.

Глаза медсестры щелкнули, как стеклянные, из ушей выпрыгнули две черные пробки, но прежде чем умереть, бедняжка вскрикнула, протянув руки к Сабурову:

— Передайте Остапушке… О-о, матерь Божья!..

— Видишь, — сказал Корин. — Это не люди, труха. С ними нечего церемониться. Так будет со всяким, кто осмелится встать у нас на пути. Теперь поняла?

Аня судорожно глотала воздух и никак не могла протолкнуть его в легкие.

Сабурову тоже не понравился несуразный поступок маньяка, к этому времени он уже произвел некую медицинскую классификацию. Точнее, отмел все известные ему научные определения и диагнозы. Майор Сидоркин, который с полчаса назад отправился в сарай подремать, оказался прав. Это существо явилось из запредельной тьмы и было скорее всего чудовищным порождением биологической мутации человеческого типа, связанной с утратой важнейших духовных составляющих. Сабуров проверил: оно не поддавалось гипнозу и не реагировало на телепатический сигнал, что свидетельствовало о собственном мощном защитном поле. Безусловно, у него есть какие-то слабые, уязвимые места, но вряд ли хватит времени, чтобы их нащупать. Тем не менее попытку Сабуров сделал.

— Любезный друг, — произнес вкрадчиво и почтительно, — я чрезвычайно рад приветствовать абсолютного героя в этом мире больных и ущербных.

— Заткнись, — буркнул Корин, недовольный наглым вмешательством в любовное объяснение с Анеком. Но что-то в словах докторюги приятно пощекотало самолюбие. — Ты кто такой, чтобы вякать без разрешения?

— Вас интересует мое имя или род занятий?

Корин отметил, что старый колдун держится хорошо, уверенно: он не боялся смерти, хотя, безусловно, чувствовал ее приближение и неминуемость. Значит, не принадлежал к кириенковскому отродью, которое при одном намеке на близкую расплату начинало вонять, как разложившаяся кучка дерьма. Отличительная родовая черта всех кириенков: ядовитое шакалье зловоние и, напротив, при звоне награбленных монет — счастливое попердывание французскими шампунями. Есть и другие признаки, но этот самый характерный. Не подходил колдун и под определение совка: слишком свободно подвешен язычок. Как Сабуров в отношении Корина, так и Корин находился в затруднении: не мог четко определить, что законвоир у Анека. Впрочем, теперь это не имело никакого значения. Будь он хоть кем. Его песенка спета.

— Ты врач, знаю, — сказал он. — Помоги Анеку. Пусть раздышится.

Сабуров, сказав: «Да, разумеется», — поднялся, сходил на кухню за водой. По пути нагнулся над лежащей в позе зародыша Татьяной Павловной, пощупал пульс: безнадежно, мертва. Аню заставил выпить глоток, потер ей виски, подул в нос. Девушка смотрела остекленело.

— Иван, что это?

— Ничего. Небольшое испытание, но не смертельное.

— Как не смертельное? А Таня?

— Одноклассник немного погорячился. Но его тоже нужно понять.

Корин жадно облизал губы. Чувствовал смутное жжение в паху. Все шло правильно, но не так быстро, как планировал. Надо набраться терпения. Вот-вот она прозреет. Когда это произойдет, они погрузятся в нирвану.

— Иван, нас он тоже убьет?

— Ну что ты… Тебя он любит, а я твой опекун. Нет, нас не тронет. Это справедливый, великий воин. Мы не должны противиться, и тогда все будет в порядке.

Опять по жилам Корина прокатилась теплая волна удовлетворения. Непрост колдун, ох непрост! Нащупывает лазейку, чтобы спастись. Что ж, пусть старается. Даже забавно.

— Ты готова, Анек?

— Да. — Девушка полностью взяла себя в руки, Сабуров был ею доволен. — Я пойду с тобой и сделаю все, что угодно, но при одном условии.

— Условии? Анек, любовь моя, ты чего-то еще не поняла. Условия могу ставить только я.

— Оставь в покое Ивана Савельевича — вот мое условие.

— Зачем он тебе? — Корин был не столько раздосадован, сколько удивлен. Но все чувства заливала радость — контакт состоялся. Она прозревает.

— Ни за чем. Не трогай — и все. Или убей и меня.

— Сильные слова. — Корин на секунду снял очки, и комната наполнилась свинцовым мерцанием. — Я в тебе не ошибся… Поверь, девочка, пройдет совсем немного времени и ты сама посмеешься над своим условием.

— Одноклассник безусловно прав, — солидно поддержал Сабуров. — По сравнению с великой целью, к которой он стремится, миллионы человеческих жизней вообще ничего не стоят. Тебе несказанно повезло, что он остановил выбор на тебе. Однако, многоуважаемый Эдуард, послушайте совет опытного старого врача. Аня перенесла большие испытания и пока недостаточно окрепла, чтобы разделить с вами благородные деяния во славу человеческого духа. Надо продолжать курс лечения, не прерывать на середине. Иначе возможны осложнения. Как образованный человек, вы понимаете это не хуже меня.

Корин вроде поддался на уловку.

— И сколько понадобится времени, чтобы ее долечить?

— Если соблюдать меры предосторожности, неделя, от силы две.

— Что за меры такие?

— Неукоснительно соблюдать мои рекомендации, принимать лекарства… Но главное, душевный покой. Ее нельзя дергать по пустякам. — Доктор красноречиво повел глазами в сторону убиенной Татьяны Павловны.

— Ох, хитрющий дедок! — хмыкнул Корин. — Неужто надеешься такой туфтой сбить меня с толку?.. Ладно, пойдешь с нами, там посмотрим. На сборы — пять минут. Машина твоя на дворе?

— К вашим услугам…

Аня удалилась за перегородку и переоделась. Вышла в плаще, с чемоданом в руке. Приготовилась к путешествию. Лицо непроницаемое, сосредоточенное. Старалась не смотреть на Татьяну Павловну. Сабуров накинул на плечи кожаную куртку, он знал, что далеко идти не придется. В любом случае. Они оба, и он, и Аня, надеялись на Сидоркина, но надежда была иллюзорной. Возможно, майор рожден хватом, но против чудовища ему, конечно, не потянуть. И все же — как знать… Сабуров ощущал свое тело, как в молодости, послушным, гибким, способным к броску. Он не думал о смерти, а радовался тому, что Аня не сломалась. Очень волевая, уравновешенная женщина. С той минуты, как появился страшный гость, не сделала ни единой оплошности, свойственной истеричкам. О ней можно писать статью как о феномене выживаемости в экстремальных условиях. Но это вовсе не значит, что психика ее восстановилась. Возможно, напротив, больной зверек ее сознания бодрее чувствует себя в воплотившемся кошмаре, чем в томительном ожидании неизвестно какой беды. Когда выходили, незаметно пожала Сабурову локоть, словно прощаясь.

Сидоркин ждал у крыльца, на садовой дорожке. Луч света из открывшейся двери осветил его целиком. Похоже, он давно стоял под дождем, простоволосый, высокий, энергичный. Почему не вошел в дом — надо у него спросить. Наверное, руководствовался какими-то профессиональными соображениями. Вооружен был обычными крестьянскими вилами-трезубцем, прихваченными из сарая. Корин шел первый, торопился, снедаемый желанием поскорее остаться с Анеком наедине. Рожу Сидоркина сразу признал. Удивленный, спросил:

— Разве ты не сдох, мент?

Сидоркин ответил:

— Почему я должен сдохнуть? Я еще молодой.

— И что собираешься делать?

— Придется тебя арестовать, браток.

Корин засмеялся искренним, чистым смехом, каким не смеялся сто лет. Радость великого обретения, совпав с повышенной абсурдностью последнего препятствия в виде дебила-мента, произвела сокрушительный комедийный эффект, вернув его на мгновение в истинную утраченную сущность. Смех его и погубил. Сабуров поймал стылый взгляд майора и послал сигнал: лови, родимый! Потом двумя руками, упершись под лопатки чудовища, со всей силой толкнул его вниз. Корин, не успев сгруппироваться, спрыгнул с крыльца, а Сидоркин умело принял его на вилы. Три стальных жала с хрустом вспороли тугую волосатую плоть. Левый зубец пробил легкое, правый — сердце, а средний, более короткий, уперся в седьмой позвонок. Сидоркин, натужась, надавил на черенок, вгоняя железо поглубже, но это было лишнее усилие: Корин уже умер. Оттуда, где звучат голоса серебряных свирелей, обалдело спросил: «Сука! За что?!»

И это были его последние слова.

ГЛАВА 6

Вечная история черта, связавшегося с младенцем. Ее любят описывать писатели — Набоков, Зингер, — и почитывать читатели, но Микки Маус, склонный к изучению человеческих патологий, считал все подобные истории высосанными из пальца. Да и назвать Кэтлин Моткову младенцем можно лишь с большими оговорками. В чем-то, да, безусловно, младенец — разум детский, впечатлительность любопытной зверушки, сластена, каких свет не видел, — но в чем-то — ого-го! — могла дать фору и матерой ведьмачке Галине Андреевне. Но главное, магнитила. Иначе не скажешь. Трихополов очень быстро понял, почему Даня Волкодав, передавая девчушку, кривился так, будто кусок из желудка вынимал. Девочка томила, но не насыщала, и в этом был секрет ее очарования. С телевидения Трихополов привез ее на одну из резервных квартир в Очаково, провел беспутную ночку и наутро уже начал подумывать, куда бы ее пристроить, чтобы была постоянно под рукой. Понимал, что это блажь, возможно мимолетная, но если не потакать себе в подобных пустяках, то жизнь вообще теряла свой сокровенный смысл. В этой простенькой мысли заключалась для Трихополова целая философская доктрина. Все огромное в мире, кажущееся непостижимым и недоступным, в итоге обязательно сводится к какой-нибудь малости: гора — к песчинке, гроза, обрушивающаяся на землю с пылом Божьей кары, — к крохотной дождинке на ладони, да и гениальный замысел Творца, как известно, завершился всего лишь созданием убогой твари, которая где живет, там и пакостит. Если всмотреться внимательно, то так во всем, в том числе и в политике. Вот последний наглядный пример. Вся могучая советская культура, созданная в муках и страданиях, десятилетия пугавшая цивилизованный мир своим атомным рылом, пригодилась лишь для сказочного обогащения небольшой кучки так называемых олигархов. И больше ни для чего. Только очень недалекий человек не увидит в этом величайшего откровения…

Утром девочка больно укусила его в плечо, еще спящего, и умчалась в ванную. Оттуда завопила, как ненормальная: «Иди сюда! Иди сюда!» Чертыхаясь, Трихополов накинул халат, пошел поглядеть, что там с ней случилось. Оказалось, ровным счетом ничего. Блаженствовала в розовых пенных хлопьях, мурлыкала, сияла идиотической улыбкой. Ткнула пальчиком в кровоподтеки на животе. Сказала уважительно:

— Папочка влюбился, да?

Действительно, ночью он малость позверствовал, дал себе волю, изрядно помял нимфетку. При этом, кажется, она получала больше удовольствия, чем он. Для него плотские забавы, увы, давно стали такой же обыденкой, как почистить зубы перед сном. Дань здоровому образу жизни.

— За этим и звала? — спросил хмуро.

— Папочка должен помыть свою сосалку, — ответила удивленно.

— Что, сама не можешь?

— Так все мужчины делают. Данечка Волчок всегда меня подмывал. Попробуй, тебе понравится.

Самое забавное, что Трихополов послушался и минут двадцать азартно выскребал и нянчил розового детеныша, даже смазал йодом багряную бороздку на пышных детских ягодичках. Кэтлин утробно, нежно постанывала, вертясь в его крепких руках. Безошибочно почувствовала, когда он и сам разогрелся до кондиции. Важно прорекла:

— Теперь девочка должна сделать своему папочке облегчение. Как ты хочешь? В ванной или на стульчике?

— Совсем не обязательно, — воспротивился Микки. Не хотел напрягаться. Впереди длинный рабочий день.

— Как не обязательно? Это же для аппетита.

Опять он подчинился — и не пожалел. Малышка действовала яростно и самозабвенно, как и у цыганки не всегда получалось. Он думал: почему она ничего не боится? Почему ведет себя так, словно прожила здесь сто лет или, еще точнее, была порождением его семени? Ответа не было.

Тем же утром заявился генерал Серафимов. Они с нимфеткой завтракали, пили кофе, озорница забавлялась тем, что подносила к его рту кусочек какого-нибудь лакомства, а когда он распахивал пасть, обманывала, совала туда палец, а гостинец (тартинку с икрой, шоколадку) проглатывала сама. Ему и это нравилось, хотя он чувствовал себя кретином. Снизу позвонил охранник, предупредил о Серафимове, и генерал тут же возник на экране: уже ломился в квартиру. Трихополов отправил нимфетку в спальню и открыл дверь. В принципе такое поведение — утренний визит без вызова, да еще прямо домой, — было проявлением вопиющей наглости, но что возьмешь с особиста?.. На выходе из запоя Серафимов делался невменяемым, не внимал никаким резонам. Трихополов давно бы от него избавился, но суть в том, что в своем деле генерал был специалистом, каких во всем бывшем КГБ можно пересчитать по пальцам. Кроме того, Трихополов испытывал чисто человеческую симпатию к этой бронированной туше с тупой, как надгробие, рожей. За простеньким фасадом пряталась бездна изворотливости, смекалки и специфического россиянского достоинства, которое выражается в том, что, хоть вбей его в землю по шляпку, все равно будет кукарекать на свой манер. Новый рыночный режим генерал ненавидел люто.

— Какой день пошел, Павел Ефимович? — вежливо поинтересовался Трихополов, впустив генерала и проведя его на кухню.

Серафимов взглянул непотребно, смачно рыгнул, заполнив помещение густым духом перегара.

— Я не прихожанин, а ты мне не поп, Борисыч, — с ходу нахамил генерал. — Работу сполняю, чего еще надо?

— Как ты сполняешь, нам известно. — Трихополов не повысил голоса, улыбался.

Меж ними велась такая игра: генерал изображал крутого солдафона, а Микки беседовал с ним культурно, как с равным. С его стороны это не было стопроцентным лицедейством. Ему искренне хотелось вызвать в отпетом вояке душевную приязнь. Как в матерой овчарке, чтобы не скалила клыки. И иногда бывало близко к тому… Серафимов развалился на стуле, как у себя дома, занял половину кухни. С трудом раздышался.

— Какие, собственно, претензии?

— Да никаких. Не считая того, что ты, Павел Ефимович, который день не можешь предоставить требуемого человечка… А ведь плачу тебе, как целому управлению. Может, чутье потерял, а?

Серафимов смутился, опустил глаза.

— Налей стакашек, Илья… Чего-то мутит.

Трихополов просьбу выполнил, собственноручно нацедил гостю чашку крепкой медовой настойки из хрустального графина.

— Ну-с, чем порадуешь, Паша? Похмелиться заглянул или еще за чем?

Генерал выпил не поморщась, сделал глубокий вдох, похрустел яблоком.

— Фу-у… хорошо пошла… Спасибо. Сам бражку ставишь или кто помогает?.. Так вот, господин барин, человечка я достал, но опять вышла неувязочка.

Трихополов изобразил повышенное внимание.

— Человечек какой-то больно ухватистый, кровищи за собой тянет целу реку… На даче прятался у давнего дружка, некоего Башкирцева из Министерства путей сообщения. Заглянули к Башкирцеву, да живым уже не застали. В рабочем кабинете кокнули. С особым изуверством. Потешились душегубы всласть. Что любопытно, старикан в сущности безвредный. Чифирил помаленьку, не без этого, но ни с кем не конфликтовал… Я имею в виду, врагов у него намного поменьше, чем у тебя. Тебя, Борисыч, считай, вся Россия ненавидит, это солидно, а тут обыкновенная министерская крыса…

Умолкнув, Серафимов со значением поглядел на графин.

— Ну? — Микки наполнил чашку и себе капнул в рюмку.

— Ага… Благодарствуйте… Знатный первачок… Так о чем бишь я?

— Сабуров не мог никого убить. Он не по этой части.

— Тебе виднее… Значит, так, установили мы точки Башкирцева, и среди них дачка под Торжком. Я сам не поехал: далековато. Зыкова послал с хлопцами, но и туда припозднились. Там, правда, уже два трупака: некая Татьяна Соловейчик и неустановленная личность с паспортом на фамилию Мамеладзе. Документ фальшивый, да и харей трупак на Мамеладзе не тянет. И что любопытно, у бабенки башка расколота, как арбуз, а с Мамеладзе вообще умора. Кто-то его на вилы насадил, как ведьмедя… Если присовокупить побоище на хате Сабурова, получается чересчур кровавая картина, даже для цивилизованных рыночных отношений. Или я не прав?

Трихополов осушил рюмку, уточнил:

— Как на вилы? На какие вилы?

— На крестьянские… Но не с пятью, с тремя зубцами… Уж не знаю, кому понадобился такой садизм?.. Короче, дело запутанное. Разнобой. Концы с концами не вяжутся. Чего-то ты, господин барин, не договариваешь насчет святого доктора, который мухи не обидит, зато трупы стелет, как коврики. И силища-то какая! В липовом Мамеладзе по виду не меньше восьми пудов, дак его на вилы накололи, как бабочку.

— Ты же там не был.

— Зыков фоток нащелкал — вот, полюбуйся.

Передал фотографии, сам принялся за наливку.

Наслаждался жизнью. Сопел от удовольствия. Трихополов просмотрел снимки мельком. Немного задержался на крупном плане убиенной медсестры. Аппетитная была бабенка для тех, кто любит поспелее. Микки, бывало, перешучивался с ней. Одноклеточное животное, созданное для домашнего очага. Она кому могла помешать?

В одном безусловно прав генерал — история с Сабуровым обрастает какими-то загадочными подробностями и, складывалось впечатление, выходит из-под контроля. Этого Микки не терпел. Его мозг был устроен наподобие компактного компьютера со множеством рабочих режимов, но, если какая-то информация выходила за рамки полупроводниковых схем, мозг начинал искрить, разогреваться. Горе тому, кто волей или неволей становился причиной перенапряжения. Мозг-компьютер автоматически перенастраивался на уничтожение возникшей помехи. В гневе Трихополов становился тих и спокоен.

— Сколько еще нужно времени? — спросил у генерала.

— Немного. — Серафимов, осушив третью чашку, с облегчением закурил. Глаза прояснились, как от слезы. — День-два. С дачи он ушел на своей «Шкоде». Номера известны. Красного цвета. Я договорился с ментами. Машину пустят в «Перехват». Никуда не денется.

— Думаешь, у старика не хватит ума избавиться от тачки?

— Не имеет значения. И так наследил с избытком.

— Мамедов на тебя жаловался. Не умеешь работать в команде, Павел Ефимович. Пора бы привыкнуть.

Генерал вскинулся, удивленный.

— Шутишь? Мамедов — чурка двуглазая. Позавчера токо с дерева слез. Несерьезный разговор.

— А вдруг он тебя с доктором опередит?

— Бывает — и корова летает… Есть щекотливый момент, Илья. Старикан, конечно, трупы не сам кладет, кто-то с ним рядом ходит. И этот кто-то меня, честно сказать, беспокоит. Задержание может по-всякому обернуться. Тебе доктор обязательно живой нужен?

— Доктор — нет. Девку, которая к нему прилепилась, хотелось бы получить в нормальном виде.

— Ладно, получишь… Спасибо за угощение, барин.

— Спасибо, что навестил. Из цикла когда выходишь?

— Организм подскажет. Полагаю, не позднее завтра.

Трихополов проводил его до дверей, заглянул в туалет, облегчился. Пошел поглядеть, что с Кэтлин. Что-то подозрительно притихла. Девушка, свернувшись в кресле клубочком, смотрела мультики по видаку. Но не простые, с перчиком. Крутая штатовская порнуха. Трихополов не помнил, чтобы в доме водилась эта гадость. Спросил у нимфетки:

— Откуда взяла?

Ребенок умиляюще приложил пальчик к губам. Глазищи сияют оторопело.

— Погляди, папочка, только погляди! Зайчонок медведиху дерет. Гляди, гляди — бревнышко подставил, чтобы достать. Она малинку кушает. Ой, ой! Ну прикол!..

Трихополов полюбовался прогрессивным импортным искусством: действительно забавно. Это тебе не совковая тягомотина. Рисованные зверушки кувыркаются, а за душу берет. Постоял, плюнул, пошел в кабинет. Неурочный визит генерала добавил яду в давно скапливающееся беспокойство. Поневоле лезли в голову чумовые предостережения возлюбленной цыганки. С самого начала отнесся к ним скептически, и, видно, напрасно. Галина Андреевна имела привычку к преувеличениям, удобряла свои умозаключения мистической чепухой, но, к сожалению, слишком часто ее пророчества сбывались. И что же выходит в сухом остатке? Он, Трихополов, владыка подпольной империи, раскинувшейся от моря до моря, умевший использовать сотни самых разных людей (и были среди них такие орлы, не чета докторишке), на сей раз споткнулся на каком-то занюханном россиянчике, свихнувшемся на том, что он известный ученый? А что, если предположить, ну на одну минутку, что этот самый россиянчик давным-давно повел собственную, тонкую игру (все-таки гипнотизер) и сумел на одном из сеансов (лечил от невроза), используя приемы кодирования, незаметно подчинить его своей воле, а затем продиктовать решение с «Токсинором»? Бред? Может быть, бред. А может, и нет. Говорят же, не горой снесли голову, а соломинкой. Или: сломал шею, споткнувшись на арбузной корке. И потом, как отнестись к понятию «бред» в этой забытой Богом стране, где орды туземцев с промытыми мозгами сперва с фанатическим энтузиазмом намыливали гигантскую, чтобы хватило на шестую часть суши, веревку, а потом десять лет подряд дружно затягивали ее на своей коллективной мозолистой шее?

Он позвонил в Петрово-Дальнее, в загородное поместье. По «мобилу», который висел у цыганки в ухе, к его удивлению, никто не ответил. Перезвонил управляющему Сидору Ванькову, который после появления Галины Андреевны остался не у дел, но Трихополов не выгнал его на улицу из уважения к старым заслугам. Да и привязан был к туповатому мужику, бывшему инструктору ЦК КПСС, ибо тот воплощал в себе все лучшие черты словно возродившегося из пепла россиянского слуги-раба, воспетого классиками, этакого Савельича и Герасима в одном лице, но на новом историческом витке. Романтическая фигура, вызывавшая у Трихополова ностальгические чувства по утраченной старине. Служил Сидор не за деньги и не страха ради, а по чистому душевному устремлению и впадал в жесточайшую ипохондрию, если долго не получал от хозяина тумаков.

— Где цыганка, Сидор? — спросил с раздражением. — Опять на шабаш улетела?

Из невразумительного мекания и охания тугодумного служаки кое-как выудил, что Галина Андреевна собрала вещички (якобы загрузила целую «газель») и с раннего утра отбыла в неизвестном направлении. Для хозяина оставила письмецо, которое велела Сидору вручить не иначе как из рук в руки.

— Спятил, старый пердун?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — жалобно проблеял Сидор. — На коленях молил: дождись кормильца, свет Галина. Не послухалась. Какой я ей указ?.. Пнула тапкой в яички — и укатила. Ажно синим пламенем взвилась.

Трихополов несколько минут сидел, уставясь в стену, потом чертыхнулся и начал собираться за город. Отменил все встречи, назначенные на день, а также связался с Мамедовым и распорядился Галину Андреевну тоже пустить в розыск. С юмором подумал: скоро все от тебя разбегутся, Микки-джан, а это скверный знак.

Засомневался: не взять ли нимфетку с собой, и очень хотелось, но передумал. Мало ли что. Пусть лучше посидит взаперти. На экране забугорный мультик развернулся на полную катушку: неугомонный зайчишка теперь нацелился на совокупление со слонихой-мамой. Кэтлин от смеха вывалилась из кресла на коврик и, увидя Трихополова, захлопала от радости в ладоши:

— Папочка! Папочка! Ну приколище! Ой, умру!

Трихополов безжалостно вырубил волшебный ящик. Ошеломленная Кэтлин плаксиво затянула:

— Па-апочка! Ну пожалуйста! Еще чуть-чуть. Неужели тебе не интересно? Такой драйв!

— Интересно, — сказал Микки. — Но всему свое время. Мне надо уехать, останешься одна.

— Как это одна?

— Обыкновенно. Побудешь одна денек-другой. Жратвы полно. Будь поаккуратней, ничего не подожги.

У девочки глаза округлились от испуга.

— Папочка, ты что?! Не останусь, нет. А если меня украдут?

— Кто украдет? На улице охрана. Двери на запоре.

Вдруг завыла в голос, слезы брызнули ручьями.

— Не останусь! Не останусь! Не останусь… Отправь к Волчку обратно. Он лучше тебя, лучше, лучше!.. Он всюду брал с собой… У-у-у, противный папка!

Нагнувшись, Трихополов отвесил ей легкую затрещину.

— Возьми себя в руки, Кэт. Тебе же не десять лет.

Нимфетка прекратила рев, потерла ушибленное ухо, заметила глубокомысленно:

— Папочка больше не любит свою сосочку. Ну и пусть. Есть и другие папочки.

Что-то безумно привлекательное было в этом полузверьке, полуженщине, в этой незадачливой пылинке вселенной, и Трихополов искренне ее утешил:

— Папочка любит, не сомневайся, но истерики устраивать неприлично. Надо слушаться папочку.

— Ага, а вдруг придет серый дядька?

— Никто не придет. Зато папочка привезет подарок.

— Неправда. Папочка не вернется.

Она произнесла это с какой-то ледяной, взрослой убежденностью, от чего у Микки непривычно сжалось сердце. Он молча повернулся и вышел…

Через полтора часа приехал на виллу. В дом вошел мрачнее тучи, челядь рассыпалась по углам, никто не попался на глаза, кроме верного Сидора, но тому деваться некуда. В прихожей повалился на колени, взмолился:

— Не суди строго, барин! Не мог удержать, не мог. Она вона каку власть забрала, кто я ей?!

Взглянул в подслеповатые глазки трясущегося старика, подумал: убить дурака, да легче не станет. Коротко бросил:

— Давай записку.

Сидор подполз, протянул конверт с золотым тиснением, фирменный конверт «Токсинора» — ах ты сучка, любую мелочь использует, чтобы уколоть! Не удержался, пнул партийца коленом в грудь, тот обвалился на спину. Дурашливо замахал ручонками.

— Бей, барин, бей! Вины с себя не сымаю.

Поднялся в кабинет, тут тоже придраться не к чему: камин растоплен, пылает, на каминной полке графин с его любимым вишневым ликером, повсюду свежие цветы — грустные астры, голубоватые, пышные георгины. Расположился в кресле напротив огня, достал из конверта листок, исписанный бисерным, стремительным почерком. Говорят, по почерку можно определить характер, и это верно. Он держал в руках послание из ада. Некоторые буквицы в начале фраз зловеще дымились. Прежде чем читать, наполнил рюмку… «Досточтимый сэр, какая же ты все-таки сволочь! Я и раньше в этом не сомневалась, но вчера убедилась окончательно. Дело не в том, что ты клюнул на юную тварь, как старый щурек на новенькую блесну, а в том, что даже не удосужился позвонить…» — Трихополов оторвался от письма, отпил ликера, покатал вишневую горечь во рту, проглотил. Надо же, как быстро пронюхала! Но как? Откуда утечка?

Поставил рюмку и уже спокойно одолел послание, благо небольшое. «…Не подумай, Илюша, что во мне говорит бабья ревность, уязвленное самолюбие или что-то подобное. Нам ли с тобой обращать внимание на такую ерунду, как измена, предательство, малодушие и прочие милые слабости обыкновенных людишек, следующих лишь побуждениям животных инстинктов. Немногим избранным удается познать истинный ход событий и встать вровень с Творцом, созидающим как материю, так и дух. Каюсь, я полагала, что ты, Илюша, принадлежишь к этим избранным, поэтому заключила с тобой союз, но ты не оправдал моих ожиданий. По земным понятиям ты многого добился, но это не твоя заслуга: на поле боя, где полегли сражающиеся рати, а это и есть то место, где мы находимся, на этом поле самая благополучная фигура — удачливый, преуспевающий мародер. Илюша, ты не выдержал испытания на высшую духовную прочность и потому сходишь с дистанции вслепую, как это происходит со всеми теми, кого называют чернью, быдлом, народом. Дальше нам не по пути. Прости за словечко „сволочь“, вырвавшееся в раздражении. Конечно, ты никакая не сволочь, обыкновенная двуногая козявка, возомнившая себя победителем. Твоя фортуна вспыхнула на миг бессмысленным зеленым огнем и скоро бесследно угаснет. Адьё, дорогой! В близком будущем тебя с восторгом примут одноклеточные сородичи, над кем ты привык посмеиваться свысока. Наверное, ты не поймешь этих строк, но погляди внимательно в глаза новой подружке — и увидишь зеркальное отражение своего краха. Презирающая тебя, урожденная фон Бахен, таборная цыганка Жемчужная Галка».

Трихополов налил еще рюмку и, скривившись, выпил не смакуя. Он не огорчился, прочитав маразматическое письмо, да и не поверил, что его написала Галина Андреевна. Здесь какая-то мистификация, но и в этом ему не хотелось разбираться. Он вдруг почувствовал чудовищную усталость, как после изнурительной физической работы. Всю энергию жизни высосал открывшийся в затылке невидимый клапан. Возможно, так чувствует себя галерный раб, час за часом и день за днем под палящим солнцем погружающий весло в бесконечную водную гладь.

Она не могла написать такое письмо, потому что была кем угодно, но не сумасшедшей, а от дымящихся строк сквозило безумием. Ей не удалось его ни напугать, ни уязвить, если предположить, что она преследовала именно такую цель. А какую же еще? Письмо написала не та обворожительная дама, глубокомысленная и безрассудная, владеющая пророческим даром, у которой он часто засыпал на груди, убаюканный неодолимой силой чистого греха. Та, прежняя, умела угадывать желания партнера прежде, чем они рождались, а эта, с бисерным почерком, обернулась мстительной, зловещей фурией с неблагодарным нутром. Каждая строчка противоречила чувству, с каким была написана. Своей русалочьей булавкой с ядовитым острием она попыталась проткнуть его сердце, но только разоблачила себя. Избранники судьбы! Тебе ли рассуждать об этом, женщина? Как много пустых, ненужных слов, написанных ненавистью! Взбесившаяся псина, укусившая кормящую руку. Что ты можешь знать о человеке, который благодаря своему таланту, уму и воле поднялся из обыкновенных мелких спекулянтов, коим имя легион, на вершину, где царит скорбное безмолвие духа? Разве тебе известно, о чем думает такой человек, оставаясь наедине со своим торжеством? Да будь ты сто раз ведьмой и столько же раз вещуньей, все равно останешься алчной, ненасытной бабой, с подлыми уловками и змеиным язычком. Далеко ли надумала убежать, голубка моя? Послушаем, какие песенки запоешь, когда озорные хлопцы посадят тебя пышной задницей на добрый, заостренный осиновый кол? Не покажется ли тебе чересчур утомительным твое избранничество? Не надо быть ведьмаком, чтобы предсказать, что именно так и будет.

Преодолевая усталость, Трихополов набрал номер городской квартиры и с неожиданным томлением ждал, пока Кэтлин ответит. Услышав серьезный детский голосок, озабоченно спросил:

— Как ты там, малышка? Не соскучилась?

— Папочка, ты?

— Я же объяснил, по белому аппарату мог звонить только я… Так как наши делишки?

— Какие делишки?

— Чем занимаешься без меня? — Микки слегка повысил тон.

— Папочка не будет сердиться?

— Нет, говори.

— Кончила пять раз подряд, — с гордостью доложила нимфетка.

— Как это? — искренне удивился Микки. — Под видак, что ли?

— Вместе с зайчиком. — Девочка радостно захихикала. — Но мне уже надоело. Приезжай скорее.

— Тебе нравится это делать со мной?

— Еще бы! Папочка воняет, как бегемот. Я вся балдею. Полный кайф! Намного лучше, чем с Волчком. Знаешь почему?

— Почему?

— У него из ушей торчат антенны. Если сядешь верхом, обязательно уколешься.

— Ладно, жди… Пришлю за тобой кого-нибудь.

Несколько минут сидел, отрешенно улыбаясь. Ах как ты не права, Галина Андреевна! Вот оно настоящее, безобманное счастье — с белыми окнами в сад.

Вызвал Сидора, который вошел на полусогнутых, утирая рукавом кровавые сопли.

— А этого не люблю, — корил Микки. — Мог бы умыться, старик.

— Помилуйте, барин, — истово всхлипнул слуга. — Наша вина токмо кровью смывается. Мы понимаем.

— Не юродствуй, прошу… И так тошно.

— Ослобони, барин, от поганой жизни. Придави справедливой рукой. За великую радость почту. Или прости великодушно.

— Прощаю, прощаю, коммуняка осторожный… Распорядись насчет бани и обеда.

Старик просветленно вспыхнул.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие… Что касаемо этой дамочки цыганских кровей, позвольте заметить…

— Пошел вон! — цыкнул Трихополов, мгновенно взъярясь.

Не успел откушать еще рюмашку, засвербил «мобильник» в кармане. По нему могли обозначиться только доверенные лица, и он удивился, когда услышал незнакомый женский голос.

— Простите, это Илья Борисович? — В незнакомом голосе, шепчущем, будто ветерок в листве, какая-то заведомая обреченность.

Через секунду ему предстояло удивиться еще больше.

— Ну? — сказал холодно.

— Вас беспокоит Аня Берестова.

— Какая еще Аня? Откуда у вас мой телефон?

— Аня из «Токсинора». Помните, Илья Борисович?

Наконец-то, обрадовался Микки. На ловца и зверь бежит. И еще раз мысленно перекликнулся с цыганкой-дезертиршей: что, голубушка, не икнулось тебе?

— Слушаю тебя, Берестова? Чего тебе?

— Илья Борисович, у меня очень мало времени. Он может войти… Нам необходимо встретиться, простите за дерзость.

— Так в чем же дело? Приезжай.

— Не могу.

— Сабуров с тобой?

— Да, конечно.

— Он слышит наш разговор?

— Как можно, Илья Борисович?! — В шепчущем голосе испуг. — Если бы слышал…

— Берестова, скажи, где ты, я пришлю за тобой… Эй, Берестова? Чего молчишь?

Ему показалось, связь прервалась, но после паузы робкий голос снова возник с еще большим надрывом.

— Илья Борисович, я понимаю, в ваших глазах я преступница, но у меня есть некоторые сведения, некоторые бумаги… Надеюсь, когда их увидите, вы простите меня. А если нет… Я не хочу опять в психушку… Илья Борисович, это страшный человек. Он держит меня под наркозом.

— Хорошо. Что предлагаешь?

— Фрунзенская набережная, в пять часов. Там, где магазин «Саламандра». Его легко найти. Но вы должны прийти один. Это мое условие. В противном случае я приму яд. Мне уже все равно.

— Погоди с ядом, — усмехнулся Микки. — По-моему, Берестова, ты какую-то пакость затеяла. Как же ты сама окажешься на набережной, если тебя держат под наркозом?

— Я смогу. Я все продумала. Я улизну.

— С огнем играешь, Берестова. Я занятой человек.

— Речь идет не только о моей жизни, и о вашей, Илья Борисович. Иначе я бы не посмела.

— Вон даже как?

— Честное слово. Сами убедитесь… Вы придете? Скорее… Больше не могу говорить.

— Приду, — сказал Трихополов. — Ровно в пять. Жди.

В трубке щелкнул отбой. Трихополов расслабился и позволил себе сигарету. Ситуацию он расценил как простейшую одноходовку. Никакой ловушкой тут и не пахло. Девчушка запуталась, психически сломлена — и пытается выторговать себе лишний денек под солнцем в обмен на какую-то ценную, с ее точки зрения, информацию. Заодно сольет и Сабурова. Это нормально. Ах, Ванюша-дурачок, как же тебя бес попутал связаться на старости лет с молоденькой интеллектуалкой! Финита ля комедия. Слышишь, Галина Андреевна?

Но на набережную все же придется съездить.

ГЛАВА 7

Сидоркин избавился от «Шкоды», не доезжая до Москвы. Остановился на сороковом километре возле ресторана «Русская изба», где шло ночное гулянье и на стоянке было припарковано десятка два всевозможных иномарок, походил среди машин, прикинул обстановку, а потом, ничего не объясняя, попросил профессора с Аней пересесть в черный БМВ с мигалкой, который отомкнул в мгновение ока какой-то железякой на брелке. Этим же, видимо, специальным воровским приспособлением тачку и завел.

Сабуров с Аней подчинились беспрекословно, слишком были под впечатлением дачного происшествия, только Аня вяло поинтересовалась:

— Это разве ваша машина, Антон?

— Не совсем, — уклончиво ответил Сидоркин. — Скорее это общественный транспорт.

Он тоже был подавлен, а главное, физически вымотан до предела. Бессонное многосуточное бдение, а также чудовищный выброс энергии, когда насадил чудовище на вилы, привели его в такое состояние, что он действовал почти бессознательно, как подраненное животное, уходящее в чащу, заметающее следы. И лишь на донышке усталой души коптился лукавый огонек торжества. Он все же выследил, одолел врага, хотя при всей своей самоуверенности плохо представлял, каким боком выйдет ему эта победа.

Около двух ночи приехали в Сокольники, к стоящей на отшибе, почти вплотную к лесу, девятиэтажке. Вскоре очутились в двухкомнатной квартире на пятом этаже, обставленной так, будто хозяева недавно съехали и второпях забыли прихватить несколько малоценных вещей: сколько-то стульев, раскладушку, письменный стол без ящиков, железную кровать с матрасом — и кое-что из кухонной утвари. Однако, чувствующий себя здесь как дома, Сидоркин отворил дверь в кладовку и показал Сабурову комплекты постельного белья и — на верхней полке — картонный ящик с консервами. Сказал, что отгонит машину, потом поспит несколько часов и вернется только наутро.

— Я же в отпуске, — напомнил. — Имею полное право вздремнуть.

— Вам это необходимо, Антон, — подтвердил Сабуров. — Кстати, чья это жилплощадь? Тоже общественная?

— Ведомственная точка. Никто вас не побеспокоит, не волнуйтесь.

Он уже убегал, но на пороге в нем вспыхнула искра сыщицкого азарта.

— Иван Савельевич, кто это все-таки был? С точки зрения науки?

— Завершающее звено эволюции, — просто ответил профессор. — Рыночный мутант. Дальше цепь обрывается.

— Зачем ему понадобилась Берестова?

— Учились вместе. Общие воспоминания. Пятерка за контрольную по математике. Школьный бал. Все это манит иногда.

Сидоркин вполне удовлетворился ответом. Он и сам предполагал что-то подобное. Профессор задержал его еще на секунду.

— Антон, ваш отпуск долго продлится?

Майор понял с полуслова.

— Это неважно, Иван Савельевич. С завтрашнего дня я к вашим услугам. Мне нравится с вами работать.

— Спасибо, — поблагодарил профессор.

Аня где села, там и уснула: на стуле, с опущенной на грудь головой. Сабуров смотрел на нее с грустью. Она еще слишком слаба, а назавтра ей предстоит тяжелейшее испытание. Откладывать нельзя, он это сознавал. Промедление смерти подобно. Впрочем, ее способность к психической регенерации намного выше, чем он предполагал вначале. Девочка из тех, кто гнется, да не ломается. Сегодня она опять это доказала. Ее психика обрела навык наглухо отключаться от любых сигналов извне: иногда это единственный способ выжить.

Разбудил ее, бережно сжав теплую ладошку.

— А-а? — Глубокая синева глаз сразу распахнулась во всю ширь. — Прости, Иван, я, кажется, задремала? А где бесстрашный майор?

— Уехал. Тебе кланялся… Хочешь сразу лечь или сперва в душ?

— А где мы?

— В гостях у Сидоркина. На конспиративной квартире.

— Тогда душ, если не возражаешь.

Проводил ее в ванную, где нашлось чистое махровое полотенце, и мыло, и шампунь, и зубная паста. Помог раздеться, Аня совершенно не стеснялась.

Пока она принимала ванную, собрал на кухне чай, открыл банку тушенки. В доме не оказалось ни кусочка хлеба, зато в кухонном шкафчике обнаружил пачку галет и половину бутылки водки. Аня пришла из ванной заново расцветшая. И сна ни в одном глазу. За столом просидели долго — и водку допили, и тушенку с галетами слопали за милую душу. Болтали в основном о разных пустяках, как будто и с дачи не съехали. Да и что такого особенного случилось: подумаешь, два новых трупа… По нынешним временам это даже не событие, а всего лишь, возможно, повод для мелкой заметки в бульварной газетке под каким-нибудь веселым заголовком вроде того, что «Еще двоих кокнули». Татьяну Павловну, конечно, безмерно жаль. Необыкновенная, прекрасная была женщина, сумевшая пронести трепетную любовь сквозь многолетнюю разлуку. И при этом, как заметил Сабуров, толковый медицинский работник. Оба знали, что смерти в том виде, какой ее представляли люди в допотопные дорыночные времена, то есть в печальном обрамлении ритуала, в безутешном горевании родных и знакомых, давно не существует, а на том свете незабвенной Татьяне Павловне, разумеется, будет лучше, чем здесь. Им всем будет там намного лучше и спокойнее.

Поговорили немного о Корине. Аня не могла понять, как с ним могло произойти такое, почему он стал убийцей, маньяком и вампиром. В школе он был одним из самых приметных мальчиков: предприимчивый, дерзкий, решительный, остроумный. С ярко выраженными задатками новорусского бизнесмена. Дитя видака и компьютера. В младших и старших классах нашлось бы немало девочек, которые почли бы за великую удачу с ним сойтись. Деньжата у него водились, и он не был жмотом. Однажды положил глаз на Аню, но между ними ничего не было. Аня не помнила подробностей, слишком много воды утекло, но причина скорее всего была в ней, а не в нем. Он красиво ухаживал, сводил в дорогой шалман, но она была романтической дурочкой с книжными представлениями о жизни и мечтала встретить человека, который отвечал бы именно этим представлениям. Не хотела размениваться по мелочам. Десять лет назад такие девицы еще не все повывелись. Расстались они без обид, она точно помнит. Она понятия не имела, почему он к ней опять потянулся, когда стал вампиром.

— Ты мудрый человек, Иван Савельевич, может, объяснишь?

Объяснение у Сабурова было, вернее, одно из возможных объяснений. Он полагал, что все, случившееся с Кориным, входит в понятие, которое условно можно назвать «феноменом перевоплощения». Дело в том, что в измененной среде обитания, какой является их нынешняя реальность, человек с традиционным генетическим кодом, запрограммированный на выживание в строго определенных социальных условиях, либо ломается и погибает, либо постепенно обретает новую сущность, как бы противоречащую прежним видовым признакам. Используя пример с растительным миром, можно представить, что, допустим, взбалмошный садовник привил к яблоне ананасный подвой, просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет. В конце концов переборет яблоня или ананас, но при правильном уходе дерево способно дать плоды-уродцы, обладающие свойствами и вкусом того, и другого, и третьего — неизвестно чего. Некоторые измененные люди, нарушившие вековые моральные табу, не погибают, но и не обретают иную сущность, а застревают где-то в середине цикла, что, по-видимому, произошло и с Кориным. Утратив прежние видовые устои, он не воплотился до конца в свою противоположность, ему не хватило какого-то маленького усилия, чтобы перешагнуть из стадии гомо сапиенса на уровень гомо экономикуса, и он стал обыкновенным оборотнем, как бы наивно это не звучало. Со вспыхнувшим в нем влечением к бывшей однокласснице дело обстоит еще проще. Воспоминание о своем человеческом «я» в оборотне не исчезает, манит, подобно церковной свече, и, вероятно, Аня была одним из таких нестираемых временем маячков — вот его и потянуло. Как на родину.

— И что он хотел со мной сделать?

— Трудно сказать. Сознание у мутантов зыбкое, неопределенное. Все желания расфокусированы. Они сами не знают толком, к чему стремятся.

— Значит, сумасшедшие?

— Отнюдь. В их поведении всегда есть определенная логика. Только не наша, не человечья. Если ее постичь, сама станешь такой же. К ним вообще опасно приближаться. Да погляди на наших знаменитых реформаторов. Разве они сумасшедшие? Хотя с точки зрения базовой общечеловеческой нравственности, конечно, все их деяния безумны. И по внутреннему посылу, и по результату.

Аня задумалась, рассеянно следила за медленным движением чаинок в чашке.

— Как же отличить мутанта от человека?

— Как раз это нетрудно. Мутант абсолютно лишен чувства сострадания. Он полый внутри. Совершенно не реагирует на чужую боль, поэтому к чужой жизни относится как к чему-то несущественному. Поговори с ним минуту — и сразу поймешь. От него тянет могилой… Анечка, пора спать. Завтра — очень трудный день.

— Уже завтра?

— Да.

— Ты обязательно хочешь, чтобы я это сделала?

— Увы.

— Но мы правда уцелеем?

— Я же тебе обещал.

После телефонного разговора с Микки Маусом, который Сабуров контролировал, он еще раз подробно ее проинструктировал. От Ани требовалось лишь одно, чтобы она не вышла за рамки сценария. Все просчитано по фразам, по звукам и, как выразился Сабуров, по психосоматическим импульсам. Кое-какую технику, необходимую для операции, раздобыл майор Сидоркин. Миниатюрный радиопередатчик, выполненный в виде черной пластиковой розочки, он закрепил Ане под лацканом ее кожаной куртки, а тончайшие усики вывел в пуговичный проем. Розочка была настроена на прием, и, чтобы перевести ее на передачу, достаточно легкого прикосновения, но все равно это была самая уязвимая часть снаряжения. Если Микки заподозрит неладное, девушке не поздоровится, однако совсем без риска в подобных делах не обойтись. Работал приемник безупречно: звук перетекал в Анино ухо, словно струйка воздуха. Еще Сабуров передал ей редчайшую для россиян монету, серебряный доллар, который с этой минуты она должна постоянно сжимать в левом кулачке: Микки увидит его лишь в последний момент. Фетиш подсознания.

Когда все было готово, профессор попросил Сидоркина выйти на кухню и, с тяжелым сердцем, погрузил девушку в сон. В классическом смысле это не был сеанс гипноза, скорее легкое, одноразовое внушение, но необходимость прибегнуть к нему угнетала Сабурова больше, чем все остальное. Как и радиопередатчик, это такая деталь, без которой план не мог сработать. К слову, Сидоркин не заметил в девушке никакой перемены, разве что ее улыбка приобрела какой-то детский, доверчивый оттенок.

До Парка культуры довезли Аню на бежевой «десятке», почему-то с подмосковным номером (очередная машина Сидоркина), дальше ей предстояло идти пешком, на виду у всей Москвы.

— Не тушуйся, Анна Григорьевна, — подбодрил майор. — Мы у тебя на хвосте.

Сабуров поцеловал ее в щеку, поправил упавшую на лоб пепельную прядь.

— Помнишь слова?

Аня кивнула. Глаза полыхнули синим, драгоценным огнем.

— Не волнуйся, Иван. Не подведу.

Она была в порядке. Она ему верила. У него сердце сдавило тоской. Прощание, всегда прощание, вечное прощание…

Они оба глядели ей вслед из машины. Походка легкая, летящая. Не оглянулась, как было и велено.

— Повезло вам, Иван Савельевич, — с ноткой зависти заметил Сидоркин.

— Как знать… — отозвался Сабуров.

Денек был пригожий, с бабьим летом в крови. Небеса синие, будто промытые. Трихополов увидел ее издали и сразу определил: она. Он стоял почти у самой воды, в начале каменных ступеней. Четыре машины сопровождения охватывали площадку полукольцом. Там лучшие бойцы Мамедова. Кто бы за девицей ни увязался, снимут как пылинку с ладони. Но — строгий приказ: без сигнала ни шагу. Опасности он не чувствовал, но как-то было непривычно зябко на душе. Он попытался понять, в чем причина. Конечно, вся история с «Токсинором» неприлично затянулась для рутинной коммерческой сделки, но, кроме того, было в ней что-то унизительное для него лично, что-то карябавшее самолюбие. Взбунтовавшийся плебей Сабуров, персонаж из театра россиян-марионеток, решивший почему-то, что имеет права диктовать свои условия; казенная девка, по недосмотру выпорхнувшая на волю; и тут же безобразная выходка цыганки, отплатившей за добро, которое он для нее сделал, наглым письмом с невнятными истерическими угрозами, — и все это вместе, накопясь, занижало его личностный статус, опускало в мир примитивных, недостойных его положения страстей. С другой стороны, успокоил себя Микки, все, что происходит, всего лишь часть грандиозного спектакля, который он сам сочинил и поставил на подмостках этой суки-страны, любую сцену он может переписать по собственному капризу заново, сменив одних актеров на других. Игра в человеков. В жизнь и смерть. Восхитительный театр абсурда Так чего огорчаться, если в одной из мизансцен по вине нерадивых помощников покосилась декорация? Это беда поправимая…

Девушка приближалась медленным шагом, осторожно обходя лужи и тоже заметила его издали. Трихополов оценил плавную грациозность ее движений. Для того чтобы молодой женщине соблазнить, свести с ума старика, вполне достаточно одной такой изысканно-звериной пластики, возбуждающей похоть в недрах костного мозга, но доктор Сабуров, как ни крути, не совсем обыкновенный человек. Самый мощный физиологический импульс вряд ли воспламенил бы его до такой степени, чтобы он натворил все те глупости, которые сумел натворить. Наверное, есть в полоумной блондинке, прошедшей огни и воды, еще какая-то сокровенная загадка, которая его зацепила. Трихополов не собирался ее разгадывать. Ему хватило заглянуть в ее глаза, чтобы понять: эта крошка отжила свое.

— Где же бумаги? — спросил он с досадой, не здороваясь и не уточняя: она ли это или не она?

— Господин Трихополов?

— Господин, господин… Давай бумаги, говорю, и скажи, где Сабуров. Больше от тебя ничего не требуется.

— Бумаги здесь. — Аня прикоснулась к груди и переключила приемник на передачу. Монету сжимала в кулачке. Все по инструкции. Чувствовала она себя прекрасно.

Мужчина, похожий на чертика из табакерки, не внушал ей не то что страха, но даже особого любопытства. Но раз Иван Савельевич считает, что в нем заключено абсолютное зло, значит, так и есть.

— А что вы хотите с ним сделать?

— С кем?

— С доктором Сабуровым?

— Тебе что же, жалко старика?

— Он не старик.

— Ах даже так?

Трихополов уже составил о ней мнение: миловидное личико, но таких по Москве сотни тысяч, робкий голосок, скрывающий бездну полуосознанных желаний, нежная кожа, электрический блеск глаз, вероятно, с кокаиновой подзарядкой, — а в общем ничего такого, за что можно зацепиться и сказать: есть изюминка, есть! Бледное создание, из тех, которые мечтают лишь о богатом, добром спонсоре и давно запутались в трех соснах. Что же все-таки мог разглядеть в ней хитроумный докторюга, чего он, Микки, считающий себя знатоком женской натуры, не видит? Может, какие-то чисто постельные штучки?

— Нехорошая девочка, — пожурил он. — Не о дряхлом полюбовничке тебе надобно думать, а о себе. Сколько преступлений — уму непостижимо! Так тебе и этого мало. Ладно, убийства — это можно понять и простить, но ведь ты меня обидела. Спуталась с человеком, который строит мне козни. А-я-яй, как неосмотрительно…

Взгляд у Ани прояснился, и в нем возникло ровное синее пламя. Это насторожило Трихополова.

— Илья Борисович, можно спросить?

— Только коротко.

— Зачем вам все это? Моя жизнь и жизнь Ивана Савельевича? Если ради денег, то ведь вы наворовали уже столько, что ваши дети, если они есть, все равно не успеют потратить.

Трихополов не удивился: как ни странно, чего-то подобного от нее ожидал. Ответил так, как ответил бы, наверное, самому себе на этот довольно простой вопрос:

— Я игрок, глупенькая. Но играю по ставкам, которые выше твоего разумения.

Огонь в ее глазах сверкнул и погас, будто спираль перегорела. Он невольно оглянулся по сторонам: пустая набережная, четыре машины с охраной, готовой по мановению его руки превратиться в вооруженный вихрь, — откуда же беспокойство? Откуда вдруг возникла убежденность, что происходит нечто непредвиденное, неподвластное контролю? Охрипшим голосом произнес:

— Где Сабуров? Отвечай немедленно! Или я…

Не успел договорить. Ничего не изменилось вокруг, но он кожей ощутил присутствие старца. Девушка улыбнулась ему как-то отрешенно.

— Гуси полетели! — пробормотала странным, механическим голосом, будто робот. Открыла ладонь — и серебряный доллар причудливо вспыхнул под лучами уходящего солнца.

Трихополов очарованно уставился на монету. Протянул руку.

— Дай мне! Дай, стерва! Это мое!

Аня размахнулась и швырнула серебро в реку — насколько хватило сил.

— Вы же знаете, что делать, Микки?

О да, конечно, он знал. В этот роковой миг вся Америка, весь просвещенный Запад смотрели на него влюбленными очами. Поганая россиянская сучка, как она посмела! Раздраженно сопя, Трихополов начал раздеваться. Аккуратно сложил на парапет подбитое мехом пальто за три тысячи баксов, костюм за полторы, бежевую рубашку и голливудский галстук, а также эластичные трусики телесного цвета, подарок Галины Андреевны, невероятно ее возбуждавшие. Поставил рядышком штиблеты, сделанные по индивидуальному заказу голландской фирмой «Росткок», клепающей кожаную обувь для королевских семей. На Аню не смотрел: она была ему противна. Богохульства о нее не ожидал.

Раздевшись догола, Трихополов спустился по ступенькам, потрогал воду пальцем ноги — ничего, теплая! — смело шагнул и поплыл, мощно раздвигая реку, как Чапаев в одноименном фильме. Из машин высыпала братва, оторопело наблюдая за загадочными действиями босса. Аня поднесла ладони к лицу, не желая ничего больше видеть.

Трихополов отплыл метров на десять — и нырнул с открытыми глазами. Видимость под водой была хорошая, это его обрадовало. Значит, неправду писали, что вода в Москва-реке давно превратилась в мазут. Сквозь желатиновую толщу он отчетливо различал серебряное мерцание, будто луч света в темном царстве. Сабуров хотел его наколоть, подпустил к нему лазутчицу, но он, Микки, опять оказался победителем и сейчас сорвет главный в своей жизни куш. Еще одно небольшое усилие, еще одно… Уже на пределе человеческих возможностей подгреб к заветному светлячку, примерился хватить доллар зубами, открыл рот — и все серебро мира вспениваясь и бурля, хлынуло в его легкие. Мгновение сбывшейся мечты. Как глубоководная рыбина, Трихополов перевернулся брюхом вверх и блаженно затих.

На бешеном форсаже на каменную площадку выпрыгнула бежевая «десятка». Сидоркин наполовину вывалился из салона, замахал руками, по-командирски гаркнул:

— Чего глазеете, пацаны?! Вызывайте водолазов! Звоните Шойгу!

Среди обалдевших охранников началось хаотичное движение: кто-то побежал к реке, кто-то — в противоположную сторону. Кто-то бессмысленно вопил в «мобильник»:

— Хозяин утоп! Падлой буду!

Аня забралась в салон на переднее сиденье. Все еще завороженно повторяла как заклинание:

— Гуси полетели! Гуси полетели! — Но едва машина вырулила на проспект, успокоилась. Спросила у Сидоркина: — Это сон или явь?

— В философском смысле, — отозвался Сидоркин, — вся наша жизнь есть сон. Феликс Дзержинский.

— Надо же… — вежливо удивилась Аня.

Еле-еле плелись по кольцу. Никто их не преследовал. Ане хотелось поскорее увидеть доктора. Он ее обязательно похвалит. Сидоркин словно услышал, о чем она думает. Солидно кашлянул:

— Великий человек наш Савельевич… К нему под горячую руку лучше не попадать… Он кем тебе приходится, я толком не понял?

— Он мой муж, — с достоинством ответила Аня.

Анатолий АФАНАСЬЕВ МОНСТР СДОХ

Часть первая

Глава 1 КАХА ЭКВАДОР — СНАЙПЕР ВЕКА

Разум Кахе заменяла ненависть. Для жизни абрека — это нормально, для отдыха — плохо. Могучее сердце не знало покоя. Мир для него, как ущелье на закате, делился на два цвета — черный и белый. Черный заметно преобладал.

Каха не умел заглядывать в завтрашний день, а прошлое его не занимало. В прошлом не было ничего такого, что хотелось бы вернуть.

Убивать он начал рано, первого русича приколол, когда ему едва исполнилось двенадцать лет. Теплым майским вечером на окраине Аргуна подстерег русоволосого юношу в нарядной рубахе, вышел на тропу из темноты, попросил:

— Дяденька, дай закурить!

Юноша полез в карман, глупо ухмыляясь, а Каха снизу, с небольшого разбега воткнул ему в брюхо тонкий турецкий нож. Русская собака, насаженная на сталь, забулькала, заквохтала, нелепо замахала руками и опустилась перед Кахой на колени. Каха выдернул нож из брюха и, вглядываясь в мутнеющие, полные недоумения глаза, нанес второй укол точно в сердце.

Так он исполнил завет и стал мужчиной.

Когда Каха Эквадор, знаменитый, неустрашимый, непобедимый воин, попадал в Москву, чернота в его сердце сгущалась. Здесь воздух был пропитан отравой, а люди походили на людей лишь тем, что умели говорить.

Когда-то отец учил его: их много, нас мало, сынок, никогда не забывай об этом и никого не жалей. В Москве он часто вспоминал эти слова: у них здесь был главный улей. Копошащаяся, зловещая масса ублюдков, растекающаяся по бесконечным улицам и прячущаяся в бесчисленных ячейках каменных коробок, так невыносимо смердела, что хотелось заткнуть ноздри еще в ста километрах от столицы. В Москве приходилось дышать вполсилы, чтобы не допустить заразу в легкие. В этом царстве шайтана, в зловонной клоаке он не выдерживал больше недели, но и это было великим испытанием для чистого сердцем абрека. Соки жизни неумолимо вытекали под черную, липкую пленку асфальта.

Он не доверял сородичам, которые приспособились к здешнему климату, осели в Москве, сколачивали капиталы, обзаводились потомством и заглядывали на родину лишь когда припекало пятки. Особенно презирал тех, кто для пущей важности брал себе в жены жирных белых продажных самок из проклятого племени, и вдобавок кичился этим так, будто ухватил удачу за бороду. Пример огненноликого Джохара не в счет: что позволено Юпитеру, не позволено быку. Все земляки-толстосумы и были такими быками, утратившими веру, оскотинившимися от чрезмерно сытной и легкой жизни. Тем не менее Каха не держал на них зла, даже сочувствовал им, несчастным выродкам, потому что они приносили большую пользу как лазутчики во вражеском стане.

Уважаемые люди, главари кланов на Москве, разумеется, знали о Кахиных взглядах, за спиной посмеивались над его пещерной наивностью, но ни одному из них и в голову не могло прийти вступить с ним в пререкания.

От Кавказа до Сахалина и поперек сибирской тайги его имя гремело наравне с грозным кличем: "Аллах акбар!" — наводя ужас на неверных. У кого поднимется рука на легенду, разве что у дурака или пропойцы, а их на кавказском подворье отродясь не водилось. Воин, чей личный счет поверженных врагов зашкаливал за тысячу, автоматически поднимался выше людского, не праведного суда. Забавно, но именно в Москве, столь презираемой им, Каха Эквадор был в большей безопасности, чем где бы то ни было, включая родной аул и Саудовскую Аравию. Его встречали как героя, берегли пуще глаза и угождали во всем, о чем он только успевал подумать.

Причем почести оказывали ему не только братья по крови, но и многие инородцы, банкиры и предприниматели, и особенно сверчки с телевидения, если успевали пронюхать о его приезде. Он много размышлял над этой непостижимой загадкой, потом успокоился на простой мысли: ублюдки! Чего ожидать от людей, которые сами на весь мир объявляют себя холопами. Но такая и есть рабья доля — торжествовать над слабыми и лизать ноги сильному, умеющему постоять за себя. Тем более, что право сильного было единственным законом, который признавал Каха Эквадор.

В этот раз он отказался от всех лестных предложений и остановился в обыкновенном номере-люкс "Паласотеля", по соседству с тем, который недавно занимал знаменитый американский уродец Майкл Джексон. Не выходя из номера, сделав три-четыре звонка по "горячей линии", Каха быстро и умело организовал розыск человека, за чьими ушами прибыл в Москву. Ему был нужен некто Сергей Лихоманов, Чулок, директор фирмы "Русский транзит", судя по наводке, человек предприимчивый, бойкий, задиристый, ушлый и способный к сопротивлению. Но все это мало волновало Каху.

Когда речь шла об иноверце, ему было абсолютно безразлично, кого, за что и по какой цене мочить. Наемное убийство было для него всего лишь способом поддержать спортивную форму в предверии других, более важных и серьезных дел. Если бы кто-то посмел назвать его киллером, то скорее всего, это было бы последнее слово, произнесенное невежей. Он полагал, что всех этих киллеров, то есть людей, превративших благородный, священный акт убийства в доходный промысел, следует публично сжигать на площади, наравне с похитителями детей, проститутками и осквернителями праха.

С Лихомановым вышла заминка: его след затерялся. Все его адреса были пусты. Это могло быть случайностью, но скорее всего бывалый зек почуял, что за ним началась охота. Двое суток Каха бесился в номере, сжигаемый неутоленной жаждой действия. Дошел до того, что оскоромился, заказал в номер водку и девку, но когда увидел в дверях раскрашенную, радостно улыбающуюся кобылку в полосатых чулках, его чуть не стошнило. "Пошла вон!" — только и нашелся сказать, уставясь в пол. Водки, правда, усадил в охотку бутылку, но легче на душе не стало. Телефон звонил беспрерывно, но все сообщения были одинаковы: нет, ищем, нет, ищем! Не волнуйся, бек, скоро найдем. Круги поисков уже вытянулись за кольцевую дорогу, к розыску подключились братские группировки Подмосковья, но хитрый Чулок как в воду канул.

Наконец позвонил сам Ибрагим Шалвович, которого Каха считал давно усопшим или, во всяком случае, отошедшим от дел. Всемогущий старец дребезжащим, будто из могилы, голосом долго расспрашивал молодого героя о здоровье, о благополучии его близких и дальних родичей, перечисляя всех по именам, поинтересовался почему-то, давно ли он видел Руслана, и постепенно довел Каху до такого состояния, что терпение того лопнуло. Хрупкое самолюбие абрека было уязвлено бессмысленным старческим зудением. Наплевав на этикет, он прервал сладкоуста:

— Зачем много говорить, отец? Можешь помочь, помоги. Извини, я очень спешу.

Ибрагим Шалвович воспринял его грубость сочувственно:

— Куда спешишь, сынок? Зачем спешишь? Приезжай ко мне, дорогим гостем будешь. Отдыхать будешь.

Каха знал, как отдыхать со стариками: ни водки, ни шлюхи — одни умные речи, в которых он не понимал ни черта. А главное, все речи с подковыркой, с намеком на его, Кахину, не праведную жизнь. Да простит его Аллах, неужто водка и шлюха, — что он изредка себе позволял, — не уравновешивают на весах судьбы все его остальные деяния, совершенные во славу пророка? Тот, кто денно и нощно занят прополкой сорняков и очисткой гнилых колодцев, не может всегда оставаться трезвым. Никто на трезвую голову не выдержит той мерзости, какой довелось наглотаться Кахе. Смешно на это рассчитывать.

Он вежливо отклонил приглашение и уже собирался повесить трубку, когда старец вдруг вспомнил, зачем звонил. Предложение было очень лестное и уврачевало томящуюся Кахину душу. Старик пообещал объявить всесоюзный розыск по схеме "Молния", что дозволялось лишь в случае, если на кону стояли миллионы, либо речь шла о личных интересах сановников высшего звена. Предполагалось, что эти интересы и благополучие родины — одно и то же. Каха втайне сомневался в этом постулате, хотя во всем мире, и в исламском, и в христианском — такое положение рассматривалось как догма, не подлежащая обсуждению.

Церемонно поблагодарив за оказанную честь, Каха твердо отказался. Он давным давно не клевал на золотые приманки. За честь иногда приходилось платить дороже, чем за предательство. Он предпочитал оставаться свободным в выборе, одиноким и неумолимым, как звезда в ночи.

Старый мудрец его понял и уважительно попрощался:

— Мы все гордимся тобой, сынок. Удачи тебе на трудной дороге.

— Удачи и вам, отец. Благослови Аллах ваши дни.

На третьи сутки, когда Каха уже погибал от нетерпения, явился незваный гость — пожилой, седовласый русский пенек, с глазами объевшегося сметаной кота.

Постучал в дверь и вошел без спроса. По паучьей повадке, по вкрадчивым движениям Каха сразу угадал в нем ищейку.

Назвавшись Иннокентием Павловичем, поулыбавшись и не получив ни словечка в ответ, гость самочинно присел на краешек кресла. Казалось, он ничуть не смущен прохладной встречей и готов тоже молчать хоть до второго пришествия. Каха лениво почесал себя за ухом, красноречиво поглядел в сторону открытого окна, процедил сквозь зубы:

— Куда хочешь, обратно в дверь или туда?

Гость с некоторым испугом проследил за его взглядом, потом вдруг шумно хлопнул себя по ляжкам.

— В окно? Да ты что, абрек?! Пятнадцатый этаж!

Я же разобьюсь.

— Остряк? Зачем пришел, когда не звали?

Гость, видимо, решил, что знакомство состоялось, раскинулся в кресле вольготнее, потянулся к карману пиджака.

— Руки! — прикрикнул Каха.

— Закурить хотел...

— Тут не кабак.

— Я не враг тебе, Каха, поверь, услышал, у тебя затруднения, хочу помочь.

Каха поднялся с места, пересек комнату. Полковник Козырьков съежился в кресле, ожидая удара, но абрек всего лишь приподнял его за шкирку и сноровисто обшарил. Швырнул обратно в кресло, при этом у Иннокентия Павловича клацнули зубы, как защелкнувшаяся мышеловка.

— Да, брат, — произнес он с восхищением, — правду говорят, силища медвежья.

— Минута, — сказал Каха. — Дела не будет, пеняй на себя.

В минуту гость уложился, но засиделись они дольше.

В конце разговора Каха даже начал испытывать к наглецу нечто вроде симпатии. Он хорошо знал эту породу служивых русачков, которые действовали не по своему разумению, а всегда выполняли чье-то поручение. Хворост для разжигания войны, сами по себе они безобидны и услужливы. Смерть они, как правило, встречали безропотно и словно с облегчением, поэтому давил их Каха без особого азарта и лишь в силу крайней необходимости. Сейчас такой необходимости не было.

Пришелец сообщил, что человечек, по чью голову Каха приехал, в Москве отсутствует, вернется не ранее, чем через неделю, но вопрос не в этом, а в том, что заказчик, подрядивший Каху, сам за это время дал дуба и вряд ли с того света сумеет оплатить работу.

— Откуда знаешь? — поинтересовался Каха.

— Позвони в Пицунду, вот телефон. Твои кунаки подтвердят.

Звонить Каха никуда не стал: когда человек врет, сразу видно. Этот не врал.

— Ну и что? — спросил Каха.

— Как — ну и что? Заказчика нету, значит, контракт анулируется. Так я понимаю. Или как?

— Твое какое дело, мент? Чего лезешь?

— А-а, — спохватился Иннокентий Павлович. — Я же не объяснил. Сережа — корешок мой. От его имени хлопочу.

— О чем хлопочешь? — придурковатость русского служаки забавляла Каху. Седой уже, помирать пора, а петляет, как девица. Тьфу, нечисть! Все они на одну колодку сбиты. Но много их, ох много по сравнению с вольными людьми — тьма! Чтобы всех их выбить, Кахиной жизни, пожалуй, не хватит. Одно утешение, он трудов своих не жалел. Прополка есть прополка, уперся — и паши.

Гость позволил себе хмурую гримасу.

— Вот что, Каха. Я к тебе пришел со всем уважением. Знаю, ты человек чести. Так давай поговорим, как бизнесмен с бизнесменом. Заказчика нету, но я готов заплатить неустойку. Сколько тебе Мосол обещал?

— Я не бизнесмен, я воин. Минута давно прошла, а ты все здесь. Что будем делать, мент?

— Почему решил, что я мент?

— Воняет, как от мусорной кучи... Ступай к своим, скажи: Каха не торгуется. Каху нельзя купить. Каха сказал, значит сделал. Корешка твоего никто не спасет.

Пусть не бегает зря, только пятки собьет. Но ты смелый, мент. Тебе дам уступку. Отпущу живого. Передай корешку, пусть сам придет.

— Понимаю, — полковник с почтением склонил голову. — Сам придет, а ты ему пулю в лоб. Замечательно!

Каха осклабился, обнажив ровные, белые зубы со сверкающими золотыми коронками на резцах.

— Не надо лоб подставлять, зачем? Пусть пушку возьмет, даже две. Пусть тоже постреляет. Каха не против.

Другой бы на месте Козырькова откланялся, но не он. Ему было любопытно разговаривать с непобедимым горцем.

— Пять тысяч наличными, — сказал он. — Или товаром. Как пожелаешь. Неплохая цена, верно?

— Пошел вон, собака! — Каха начал подниматься, глаза полыхнули черной мутью. Полковник мигом, как молоденький, отскочил к дверям. С последней робкой надеждой вякнул:

— Твоя взяла, джигит. Десять тысяч плюс накладные расходы.

Каха швырнул в него мраморной пепельницей, пролетевшей, как камень из пращи, но Козырьков поймал ее в горсть и аккуратно поставил на пол.

— Не совсем ты прав, герой, — произнес укоризненно. — Деньги есть деньги, а корешка еще поймать надо. Он очень верткий. Уйдет за кордон, ищи ветра в поле... Извини за беспокойство, дорогой!

С этими словами, пятясь задом, исчез из номера.

Чулок не ушел за кордон. Тем же вечером позвонил некто от Ибрагима и передал нужную информацию. Директор "Русского транзита" действительно мотался на Кавказ, там его поставили на пистон, но не добили, и теперь он лечится в закрытой спецклинике на Марьином подворье. На втором этаже, палата номер пятнадцать, окно на лесопарк.

Каха поблагодарил незнакомого осведомителя и повесил трубку. Слава Аллаху, тягостное ожидание закончилось, пора было действовать. К больнице он подгадал заполночь, до этого днем провел необходимую разведку, экипировался, побывал в парикмахерской и съел легкий ужин в ресторане "Палас-отеля". Метрдотель сделал ему подарок, учтя прокол с перезрелой путаной, подослал к столу хрупкую трепетную малютку лет тринадцати, в школьном платьице, с косичками и без капли грима на узкоглазой мордашке. Девочка боялась поднять глаза и, приняв из его рук рюмку водки, малиново зарделась. Каха расслабился, разомлел, отвлекся мыслями от предстоящей работы. Да и что за работа: больница без охраны и объект с простреленной тушей. Сгонять туда-обратно — вот и вся забота.

Не отрывал горящего взора от еле обрисовывающейся под платьем, худенькой грудки девочки.

— Как зовут, дорогая?

— Нина.

— Все умеешь делать, да?

— Постараюсь, господин, — пискнул ребенок, по-прежнему не поднимая глаз. Чтобы немного ее подбодрить, Каха повел галантный разговор.

— Папа, мама есть, да?

Девочка смущенно хихикнула.

— О да, господин.

— Зови меня Кахой. Меня все так зовут.

Подняла благодарный взгляд, полный такого неподдельного восторга и такой недетской сумрачной похоти, что проняло Каху до печенок. Чокнулся с ней бокалом.

— За любовь, красавица! За хороший большой дружба, да?!

— За твою удачу, господин.

Каха взглянул на часы: для настоящей любви времени мало. Молча поднялся, подошел к столику метрдотеля. Столичная льстивая тварь вскочила на ноги, склонилась в изящном поклоне.

— Что-нибудь не так?

Каха бросил на стол стодолларовую купюру.

— Все так, не суетись. Кто такая?

— Самых лучших кровей, не сомневайтесь. Чистенькая, как из баньки. Генеральская дочка. Только для вас Каха!

— Попаси ее часика три-четыре. Отлучиться надо.

— Не извольте беспокоиться.

Вернулся к столу, налил водки себе и девушке, тяжело дышал, будто после бега. Он был влюбчив и знал за собой эту слабость.

— Слушай, Нина. Я уеду, потом вернусь. Дождись меня, ладно, да? Не пожалеешь. Будет хорошо, папе, маме купишь подарки. Не убежишь, нет?

— Ты не тот, Каха, от кого бегают, — смело сказала она. Безумие в детских очах, журчащий покорный голосок — о, Аллах!

В прекрасном расположении духа на такси подкатил к больнице. Отпустил машину за квартал, дальше пошел пешком.

Летняя ночь в Москве на Марьином подворье напоминает старый чулан, где ветром сорвало крышу и высокие спокойные звезды с изумлением взирают на кучи подгнившего мусора. Но когда Каха перемахнул больничный забор, то словно очутился в другом мире.

Голубые сосны призрачно покачивали густыми кронами, под ногами шуршала чуть влажная трава, от чистого свежего воздуха сладко заныло в груди.

С трудом стряхнув наваждение, Каха заспешил к пятиэтажному больничному корпусу в глубине парка.

В темноте он видел не хуже, чем днем, редкие освещенные окна лишь сбивали зрение. Он подошел к дому с тыла, благо на эту сторону выходило окно пятнадцатой палаты. Приблизясь на нужное расстояние — метров десять от стены — достал из сумки брусок нейлонового альпинистского троса с металлическим трезубцем на конце. Размотал сколько надо, приладился и уверенной рукой швырнул крюк на крышу, точно уложив его в промежуток между водосточной трубой и выступающей сантиметров на тридцать опорной балкой. Подергал — выдержит троих Ках.

Прислушался — не нашумел ли? Тихо вокруг, но в здании полно людей, и их ночные телодвижения и стоны проникли в его уши саднящим звуком. Он прикинул, что поднявшись по тросу, окажется от нужного окна на расстоянии вытянутой руки. Похвалил себя за то, что так верно днем все рассчитал. Более того, створка окна, как он и надеялся, чуть приоткрыта — жертва словно приглашала его войти. Поразительная беспечность русских, признак вырождения нации, поэтому с ними легко воевать. Нет такого капкана, куда русский придурок не сунется несколько раз подряд.

Каха попрыгал на месте, спецназовская привычка — нет, ничего не звенит. Приладил сумку на боку, поправил нож у пояса, проверил, легко ли ложится пистолет в руку — механические манипуляции. Натянул тонкие, из особого материала перчатки, замедляющие скольжение, ухватился половчее за трос и в мгновение ока, отталкиваясь подошвами о стену, взлетел на второй этаж. Откинулся назад, заглянул в окно, замер.

Ждал, пока отступит темень за стеклом. Неясные очертания — шкаф, спинка кровати, фосфоресцирующий куб телевизора. Постепенно под простыней на кровати обрисовалось тело. Два бугра и темный абрис головы на подушке. Каха весь превратился в сгусток нервов и мышц, напряженно впитывающий информацию.

Можно было пальнуть прямо отсюда, через окно, как на его месте поступили бы девять снайперов из десяти, но это не для Кахи. Он любил поймать в прицел затухающую жизнь в глазах жертвы, попрощаться с ней милостивым кивком. Может быть, и жил ради этих волшебных мгновений.

Откачнулся вправо, подтянулся, левой ногой толкнул раму — и мощным рывком вбросил послушное тело в комнату. В падении осадил спину о подоконник, но даже не почувствовал боли. Бросок к выключателю, щелчок света — и ствол черным оком уже уперся в подушку.

Свою ошибку Каха осознал одновременно с тем, как получил удар по затылку и полетел на кровать, на муляж под простыней. На лету вывернулся, давя курок, но пистолет вдруг выпорхнул из руки и взмыл к потолку, как ласточка из-под стрехи. Падая, приложился боком о железный каркас кровати, да так сильно, что перехватило дыхание. По инерции перевалился через кровать и рухнул на пол. Если его оглушило, то только на миг, но за этот роковой миг ситуация неузнаваемо изменилась. Только что он был рысью, крадущейся по охотничьей тропе, а теперь в жалком виде сидел на полу затылком к стене, сжимая в правой руке бесполезный в таком положении нож.

Перед ним стоял поджарый блондин лет тридцати пяти в полосатых пижамных штанах, по пояс голый, с перетянутым бинтами туловом. Бычок что надо, но главное — в левой руке пушка, а вторую, Кахину, он отгреб ногой себе за спину. Лыбился русачок дружелюбно.

— Знаешь анекдот, Каха?

— Чего?

— Один ханыга забрел в Эрмитаж за девочкой.

Смотрит, кругом одни мужики. Сунулся к одному, к другому: братцы, где, дескать, телушку снять? Ну ему накостыляли. Отлежался, спрашивает: за что, братцы?

Ему отвечают: ты в наш садик не ходи! Смешно, да?

Каха, отдышавшись, незаметно приладил нож для броска.

— Не стоит, — предупредил Сергей Петрович. — Пулька быстрее долетит.

Каха не поверил, метнул нож. Целил в точку под бинтами, а попал в "молоко". Русачок не соврал: пуля на взмахе ожгла кисть. Каха пошевелил пальцами: ничего, действуют, нервы не перебиты. Слизнул, высосал горькую кровь жадным ртом. Сердце окатила такая тоска, как на похоронах любимого родича. Смерил взглядом расстояние: нет, не достать. Пока начнешь подниматься... Процедил сквозь зубы:

— Что ж, добивай Каху Эквадора. Повезло тебе, гаденыш.

— Зачем? — удивился тот. — Зачем добивать? Ты мне зла не сделал. Убить хотел, работа у тебя такая. Всяк по-своему деньгу гребет.

— И что дальше?

— Ничего. Лезь обратно в окно. Считай, первая попытка сорвалась.

Каха понял, везунчик решил с ним поиграться, погонять как мышку. Ничего предосудительного в такой забаве Каха не находил: сам любил иной раз оттянуться, наблюдая за смешными потугами приговоренной жертвы. Одного не учла перебинтованная, лыбящаяся сволочь: для воина-пророка собственная жизнь сущий пустяк, о котором не стоит говорить всерьез.

— Правда отпустишь, парень? — деланно обрадовался Каха.

— Здесь что ли тебя держать? Кровать-то одна.

Каха осторожно поднялся на ноги, бочком двинулся к окну, изображая крайний испуг и недоверие. Русачок подбодрил:

— Смелее, Каха. Никто тебя не тронет.

Повернувшись спиной, предполагая, что русский ослабил внимание, Каха исполнил коронный акробатический номер. Падая на спину, сильно оттолкнулся пятками и в изящном сальто перемахнул комнату. Надеялся, что русский не успеет выстрелить больше одного раза, но тот вообще не стал стрелять, рубанул рукояткой по голове. В последний момент Каха дернулся в сторону, и вся мощь удара обрушилась на плечо. Хрустнула ключица, но левой рукой Каха успел зацепить врага за шею. Оба повалились на пол в судорожном клинче. Каха не сомневался, что придушит мерзавца.

Обман кончился, справедливость восторжествовала. В каждой руке у него было заложено по кузнечному прессу. Не торопясь, с наслаждением он усиливал нажим, готовясь свернуть собаке позвонки. Чувствовал, как оседает, мякнет под его весом крупное тело врага.

Выдавливал из него жизнь по капле. Знакомая, обыденная работа.

Майор вовсе не собирался помирать. Расслабясь, внимательно следил за сокращением охватившей шею руки-удавки. Мешала сосредоточиться открывшаяся рана в боку, пославшая в мозг жгучий импульс боли. Но это было преодолимо. Бывало, нарывался и похуже.

Главное, не пропустить тот пробел между светом и тьмой, когда уверенный в себе победитель рванет его шею по спирали, выворачивая центральный хрящ.

"Укус тарантула" — так называется этот прием в древнем трактате "Янцзы". У Гурко он получался из десяти раз десять, а у Сергея Петровича — из пяти ровно два. Суть его в том, чтобы на точке пересечения жизни и смерти перекинуть всю энергию в атакующую длань.

Это как коверная подсечка или как вспышка солнца на острие платиновой иглы. Олег стыдил его за лень и беспечность, но арифметика часто пасует, когда наступает момент истины.

Каха не понял, что произошло. Он сделал последнее усилие, приподнявшись на коленях, и кажется услышал чмокание ломающихся позвонков, но в следующую секунду обнаружил себя скорчившимся на полу, прижимающим обе руки к солнечному сплетению, с нелепым, страшным ощущением, что туда вонзился китовый гарпун. Он видел, как увертливая русская крыса поползла к пистолету, но не мог его догнать. Дыхание застряло в глотке.

Майор покопошился и сел, подняв пистолет на уровень Кахиных глаз. У него было такое лицо, как у утопленника после нескольких дней пребывания под водой. Но заговорил он внятно, хотя с видимым трудом:

— Горячишься, Каха, нехорошо. Солидный абрек, а кидаешься как щенок. Не дай Бог, повредишь себе чего-нибудь. Без тебя Кавказ осиротеет.

— Добивай, чего ждешь? — выдохнул Каха вместе с гарпуном.

— Да брось ты свои бандитские штучки. Видно же, интеллигентный парень. Ступай домой, отлежись. Считай, вторая попытка сорвалась.

Каха уже мало что понимал в происходящем, но догадался, что упрямство гаденыша не уступает его собственному. Даже немного растерялся.

— Чем ударил, а?

Лихоманов поднял три сомкнутых пальца.

— Хочешь, научу? Приемчик отвальный. Я ведь, можно сказать, вполсилы бил. Из неудобного положения. Если грамотно провести, быка уложишь. Хочешь, покажу?

Каху прошиб пот от слишком долго длящегося унижения.

— Стреляй! — сказал почти просительно.

— Нет.

— Почему?

— Смысла нету. Настрелялись уже. И тебе советую, охолонись. Я с тобой не воюю.

Каха поднялся на подламывающихся ногах. Русский следил за ним с доброй улыбкой. Палец на собачке. Каха обошел его по дуге. От окна оглянулся.

— Давай, пали! Другого раза не будет.

— Это уж как карта ляжет.

Скользнув до середины троса, Каха сунул руку в сумку, которая во время всех немыслимых кульбитов так и висела на боку, как приклеенная. Там, среди всякого добра, итальянская граната-черепашка с латунным колечком.

Сверху свесилась лохматая башка полоумного русича.

— Не надо, Каха. Несолидно. Ступай домой.

Каха молча спрыгнул на землю. Жалко оставлять добротный трос, но ничего не поделаешь. Лунный сад сверкал перед глазами. Сердце непривычно ныло, будто там оторвался мышиный хвостик. Размахнулся и швырнул гранату в сторону гаражей. Взрыв, огненная вспышка, вроде бы пустяк, а чуть-чуть оттянуло с души.

Долго, не таясь, шагал по ночным переулкам, пока не выбрался на трассу. Повезло: поймал запоздалого частника на дребезжащем "москвиче". Тот рискнул, подсадил. Даже вякнул: сколько дашь? Занюханный шибздик в кожаном кепаре, лет пятидесяти, видно, с голодухи промышлял по ночам.

— Дам много, — буркнул Каха. — Сразу не сосчитаешь.

Пока ехал, в голове сквозило, как в дыре. Водитель, почуяв, что если уцелеет, то только дуриком, заискивающе попросил разрешения закурить.

— Потерпишь, сука, — ответил Каха.

В холле на этаже ждала радость: девочка Нина свернулась в кожаном кресле пестрым калачиком. Он забыл про нее совсем. Подошел, тронул за плечо. Испуганно порхнули девочкины ресницы.

— Просыпайся, — Каха попытался изобразить улыбку, но скулы заклинило.

В номере достал из холодильника бутылку водки, Нине велел:

— Быстро в ванную — прыг!

Выпил стакан, второй. Не закусывал, закурил. Слил остаток из бутылки на правую кисть, где кровь запеклась ржавыми ошметками.

Попытался сообразить, где допустил промах, как получилось, что не учуял, не унюхал подставы. Не привыкшие к раздумьям мозги проворачивались со скрипом. Одно было ясно: позор. Завтра пойдут чесать языки от вонючей Москвы до благословенного Кавказа. Но не это главное, с этим легко разобраться. Какое-то странное, неведомое чувство томило грудь. Вроде симпатии к тому перебинтованному ползунку с улыбчивой рожей, посмевшему давать советы. Глупо, дико, но по всему выходило, что русский совершил поступок, вызывающий изумление, а может быть, и уважение. Он подарил Кахе волю, понимая, что тем самым обрекает себя на верную гибель. Горец может простить поражение, но не способен забыть насмешку.

Нина выпорхнула из ванной, закутанная в огромное банное полотенце. В растерянности остановилась посреди комнаты, ожидая команды. Глазенки горят, как у кошки, волосики растрепались. — — В постель — нырк! — сказал Каха. Девочка плюхнулась на покрывало, следя за ним светящимся, остолбенелым взглядом. Каха поднял руку.

— Сними, да!

Девочка послушно выпуталась из полотенца. О, чудеса! Чистое, худенькое тельце с золотистым загаром, со стройными бедрами, с пухлыми, как два апельсина, грудками. Словно мощным ветром выдуло из Кахиной груди всю хмарь неудачной ночи. Чуть слышно рыча, облизав пересохшие губы, он приблизился к кровати, ухватил девочку за хрупкие лодыжки, рванул вверх, ломая ее пополам...

Глава 2 ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ В КАБИНЕТЕ ГЕНЕРАЛА САМУИЛОВА

Больше месяца в больнице, третью неделю дома, а все никак не могла привыкнуть, что живая. Подошла к окну и отворила форточку. По Москве летали злые ветры распада, но Лиза их не боялась. Запах тлена — тот же хмель в вине. Кружит голову — и больше ничего. Даже из окна видно, как Москва разбогатела: сколько хватает взгляда — палатки, ларьки, магазины, ярмарки, и чего только в них нет. Город подавился хлынувшим на него богатством, не в силах его переварить. Нищие пенсионеры по утрам железными крючьями выуживали из помоек полугнилые сочные куски заморской жратвы и яркие пакеты с недопитой разноцветной, сладкой и пряной химией. Как аборигенам южных островов, москвичам теперь нечего беспокоиться о завтрашнем дне, и разве уж совсем оголтелый обыватель (совести-то нет) требовал, чтобы ему вдобавок к манне небесной еще платили зарплату. В основном это были пожилые люди, умственно задержавшиеся где-то в 70-х годах. У молодых, свободных, рыночных поколений они не вызывали ничего, кроме презрительной жалости.

Сначала Лиза Королькова была с теми, потом с этими, а после страшной рубки в "Тихом омуте", после великих мучений и прозрений оказалась в межеумочном пространстве, где обитали не люди, а маленькие ушастые зверушки, являвшиеся ей исключительно во сне. Лиза с ними подолгу беседовала, давала ласкательные имена забавным остроглазым хлопотунам, но не знала, что это за существа, хотя догадывалась, что их порода хорошо известна специалистам из клиники Кащенко.

Тягу к смерти и склонность к полному погружению в ирреальный мир она преодолела лишь благодаря Сереже Лихоманову ("Чулку" — или как уж его звали на самом деле?), чье присутствие в своей жизни воспринимала со смутной сердечной негой.

Пожалуй, можно считать чудом из чудес, что на краю обрыва, откуда уже не возвращаются назад, она встретила именно такого мужчину — грозного, как обнаженный клинок, вкрадчивого, как шершень, и с забавными повадками пришельца из прошлого. Близость с ним она сперва оценила как физиологическую блажь, каких у нее и прежде случалось немало, в постели давала ему не меньше, чем он ей, но постепенно поняла, что новый избранник неторопливой рукой уверенно тянет ее из омута, где смердит небытием, на солнечный свет, где по-прежнему поют птицы, улыбаются цветы и слышны веселые человеческие голоса, как бы не ведающие, что мир вокруг погрузился в кошмарный сон. Лиза боялась произнести вслух единственное слово, которым можно было определить охватившее ее спасительное чувство, но никуда не денешься, отныне все ее помыслы, устремления и желания были сосредоточены только на Сереже, как взгляд утопающего с мучительной надеждой цепляется за проблеск далекого берега.

Ничто не говорило о том, что Сергей Петрович отвечал ей взаимностью, и ее самолюбие было задето. За все дни после больницы он навестил ее пять раз, однажды остался ночевать, но эти наезды и ночь любви были скорее похожи на кусочки лакомства, которые сытый барин в припадке умиления бросает со стола комнатной собачке. В конце концов Лиза пришла к грустной мысли, что может удержать его возле себя лишь в том случае, если будет ему полезна. Она не подозревала, что к такому выводу рано или поздно обязательно приходит женщина, встретившая своего повелителя.

Лиза не была обескуражена. Польза — понятие относительное, а в отношениях мужчины и женщины запутанное вдвойне. Их пользы часто не совпадают, и это создает множество проблем, но умная женщина, к коим Лиза себя относила, должна дать себе труд и распутать этот узелок. Она была отлично вооружена для той тайной схватки, которая затеялась меж ними, потому что у нее был богатый опыт. Пока что Сергея привязывали к ней два чувства, которые, сойдясь в одно, обыкновенно превращают мужчину в теленка, — жалость и похоть. Приносила ли она ему пользу, потрафляя и тому и другому? Безусловно. Но увы, оба эти чувства краткосрочны, их скоро вытеснят скука и пресыщение. Чтобы удержать мужчину надолго, следовало проникнуть в его душу, овладеть знанием, которым он обладает.

Это знание всегда связано с индивидуальным ощущением окружающего мира, то есть с тем самым важным в человеке, что дает ему силы, преодолевая множество препятствий, двигаться к какой-то одной намеченной цели. Разумеется, это справедливо, если речь вдет о человеке, обладающем независимым умом и сильной волей, и еще неким неуловимым свойством, возвышающим его над повседневностью и позволяющим слышать звуки иных, сакральных сфер. Сергей Лихоманов былименно таким человеком, иначе зачем бы она к нему так тянулась.

Но о цели его жизни она не догадывалась даже отдаленно.

Во всяком случае он не стремился, как большинство ее прежних знакомых, к материальному преуспеянию и к рыночному раю относился с великолепным презрением, как, должно быть, загнанный в клетку волк брезгливо косится на подсунутую к морде бадейку с жирной халявной жратвой.

Сергей Петрович замечал, как она мается, и был с ней терпелив и великодушен. В женскую депрессию он не верил, потому что вслед за приверженцами ислама отрицал у женщин наличие души. Лизин упадок настроения объяснял чисто химическими причинами.

"Сильный испуг плюс ранение и пытки, — перечислял он с неподражаемой серьезностью, словно бухгалтер. — Плюс курение, плюс нервные стрессы, плюс сверхкалорийное питание — все вместе и дало такой результат.

Куксишься, свет не мил, тоска, а все дело в сбое химических процессов в организме. Напрасно думаешь, что можно вылечиться одной случкой. Вот погоди, познакомлю тебя кое с кем, пристрою к хорошей работе, хандру как рукой снимет".

У нее таяло сердце, когда слушала бредовые речи и глядела в блудливые суровые глаза уголовника (или кого уж там?).

— Ну, — говорила она, подавляя желание вцепиться ногтями в невозмутимое родное лицо. — Пристрой.

К какой работе? Трупы за тобой вывозить?

Из больницы он вышел на неделю раньше нее, страшная рана у него на боку затянулась, как на собаке, что еще раз подтверждало его инопланетное происхождение...

Вчера вечером вдруг сообщил по телефону, что утром, дескать, отвезет ее, куда надо.

Она и ждала как дурочка, даже в магазин боялась спуститься.

Явился в половине двенадцатого, сосредоточенный и хмурый. Лиза кинулась обниматься, он отстранил ее властным мановением руки.

— Погоди, Лизавета. Что же у тебя только одно-то на уме? Готова ехать?

— О да! — Она была несколько удивлена тем, что на сей раз он не соврал.

В машине, в его старой "шестехе", когда уже вынырнули на Профсоюзную, Лиза спросила:

— Ну и куда же это мы?

Важно объяснил, что едут к человеку, с которым Лиза должна быть откровенна, как со священником. Ни о чем не спрашивать, не кривляться, а только молча отвечать на вопросы. От того, какое впечатление она произведет, возможно, зависит ее будущее. Лизе стало смешно.

— Будущее? Неужто решил сбыть меня какому-то старичку? Признайся, любимый?

— Вспомни, какой ты была до "Тихого омута", — ответил он. — Постарайся держаться в рамках приличия.

— Он любит приличных девочек?

— Любит он всяких, но за тебя я поручился, учти.

Не успела она осмыслить новую информацию, как уже подъехали к девятиэтажному кирпичному дому на улице Гарибальди.

Дверь квартиры открыл пожилой, лет шестидесяти пяти, мужчина, облаченный в элегантный, стального цвета костюм английского покроя. Джентльмен, сразу видно. Всевидящий и всезнающий. Против чужой цены готовый выставить свою собственную. Таких Лиза после того, как вписалась в рынок, опасалась пуще всего. Но первое впечатление смягчилось, когда хозяин заговорил.

— Прошу! — сказал добродушно, будто дождался желанных гостей. Глядел на Лизу восхищенным взором, в котором не было грязи. — Вот вы какая — Лиза Королькова!

И сделал неуловимое движение, словно помогая переступить порог.

— Какая есть, — грубовато пробормотала она, почему-то догадавшись, что с этой самой минуты жизнь ее действительно изменится, но неизвестно в какую сторону.

Он провел их в комнату, где жилым духом и не пахло. Казенная обстановка: запыленные книжные стеллажи, компьютер на столе, несколько офисных стульев с прямыми спинками и зеленой обивкой, кожаный черный диван, хрусткий палас на полу... Помещение, предназначенное для деловых свиданий, для сделок, но не для душевного расслабления. Бывала Лиза прежде в таких квартирах, да, бывала. Конспиративное гнездышко, а чего еще можно было ожидать после всех красноречивых намеков любимого человека.

— Располагайтесь, Лиза, располагайтесь, — хозяин продолжал ее разглядывать. — Вот здесь на диване вам будет удобно. Да не глядите такой букой. Никаких неприятных сюрпризов не будет.

Лиза вспомнила инструкцию Сергея и добродетельно молчала.

— — Пожалуй, — сказал Сергей Петрович, — вы побеседуйте, а я на кухне чаек приготовлю. Так, Иван Романович?

— Если не затруднит, голубчик. Найдешь там все на полках.

— Найду, — бросил на Лизу ободряющий взгляд и удалился. Впервые она видела, чтобы Сергей с кем-то держался почтительно и даже как бы с робостью. Это ее озадачило. В человеке, который опустился рядом с ней на диван, не было ничего угрожающего. Напротив, она почувствовала себя в безопасности, а это случалось с ней в последнее время чрезвычайно редко.

— Кто вы? — спросила она. — Зачем я вам понадобилась?

— Сережа вам ничего не сказал?

— Нет. Он очень скрытный.

Мужчина кивнул с пониманием: мол, все мы скрытные до поры до времени.

— Как вы слышали, меня зовут Иван Романович.

Я знаю, что вам довелось пережить... И что вы намерены делать дальше?

— Вы хотите мне что-то предложить, Иван Романович?

— Возможно... Но прежде хотелось бы познакомиться поближе. Ради Бога, не думайте ни о чем плохом.

Лиза достала сигареты, Иван Романович подал ей пепельницу со стола. Движения у него были грациозны, — это Лиза умела ценить.

— Пожалуйста, — улыбнулась она. — Знакомьтесь.

Что вас интересует?

— Представьте, многое. К примеру, как вы относитесь к своим родителям?

— Я их люблю.

— Почему же не живете с ними?

Лиза вспыхнула, но не от самого вопроса, а оттого, что почувствовала, как ее водя ослабевает, растворяется во властном мерцании его черных глаз. О, это были опасные глаза, они выдавали натуру неукротимую, не умеющую останавливаться на полпути. От таких глаз женщины теряют голову мгновенно и навсегда.

— Почему я должна перед вами исповедоваться?

— Ни в коем случае не должны. Как можно! Хотя с другой стороны... Скажите, Лиза, вы верите в Бога?

— Не знаю.

— Вот видите, — Иван Романович щелкнул зажигалкой, и Лиза жадно затянулась. — Скажу по секрету, я тоже не знаю толком, в кого верю. Более того, даже не знаю, зачем живу. Я ведь на этом свете мыкаюсь гораздо дольше вас.

Лиза не отрывала от него глаз.

— Но в чем я твердо уверен, исповедь никогда никому не была во вред. Будь у меня возможность, я бы сам с удовольствием исповедался, да некому. Примут за сумасшедшего.

— Сергей вам сказал, что я дурочка?

— Зачем вы так, Лиза? Сергей дал вам отменные рекомендации.

— Тогда не лучше ли перейти прямо к делу?

— Сдаюсь... Однако поверьте, Лиза, то, о чем мы говорим, очень важно. Для вас в первую очередь.

— В последнее время, — Лиза зло сощурилась, — я разгадывала слишком много загадок. Очень утомительное занятие. Как правило, каждая отгадка оборачивалась чьей-то кровью.

— И ваша душа в смятении. Это так понятно.

— Вы — ловец душ? Или просто крупный босс?

— Ни то, ни другое. Я государственный служащий.

— Ах вот оно что. Но для меня это слишком туманно. Что-то вроде кометы Галлея.

Иван Романович в затруднении почесал затылок и попросил у Лизы сигарету.

— Мне нравится, как вы обороняетесь. Это особенно впечатляет, если учесть, что никто на вас не нападает.

Лиза оценила тонкость его замечания и против воли, чисто по-девчоночьи, хихикнула. С этого момента беседа между ними потянулась откровенно и дружески. Она перестала дичиться, и через полчаса он вызнал про нее много такого, о чем Лиза давно ни с кем не говорила.

И про родителей, и про друзей, и где училась, и какими видами спорта занималась, сова она или жаворонок, почему увлеклась бизнесом, какую музыку любит, предпочитает спать на спине или на боку, кто ее любимый поэт, зачем она носит короткие юбки, собирается ли в ближайшем будущем обзаводиться детьми, за кого голосовала на последних выборах, — и еще много всякой всячины. И если все это нельзя было назвать исповедью, то вполне можно было сравнить с беседой у психиатра, который пытается установить стадию шизофрении пациента. Позже, анализируя, Лиза пришла к выводу, что Иван Романович попросту ее загипнотизировал, и впоследствии долго не могла простить ему ненавязчивого насилия над своей психикой. Но что греха таить, к концу беседы, когда Иван Романович мельком взглянул на часы, она ощущала такой душевный подъем и такое парение в мыслях, будто напилась вина на голодный желудок, и когда собеседник вдруг лукаво спросил, как она относится к Сергею Петровичу, безмятежно выпалила:

— Я бы вышла за него замуж, да он вряд ли возьмет.

Кому я нужна такая бывалая, не правда ли?

— Вот это ты зря, — с неподражаемым глубокомыслием возразил гипнотизер. — Ты нужна многим и, в первую очередь, своей стране.

От этих слов ее чуть было не хватил родимчик, но рассмеяться она не успела. Иван Романович дружески положил руку на ее плечо и слегка сжал. Черные глаза поглотили ее целиком. Даже шевельнуться не осталось сил.

— Работать вместе будем, девочка?

— Будем!

— Спасибо... Но сперва придется поучиться. Все подробности у Сергея. Мне, к сожалению, пора.

Он поднялся, и тотчас в комнату вернулся Сергей Петрович в каком-то забавном переднике. Вроде все у них было оговорено по минутам. Иван Романович сказал:

— Проводи меня, Сережа, — а ей холодно кивнул на прощание, как посторонней.

— Вот и все, Лизавета, — самодовольно заметил Сергей Петрович, когда уселись на кухне чаевничать. — Начинается у тебя новый, светлый путь в будущее.

— Какой еще путь? Ты о чем? Я ведь ничего так и не поняла. Куда ты меня пристроил? У тебя такой вид, будто сплавил нечистому.

— Не прикидывайся глупее, чем есть.

Ей стало неуютно от его насмешливого тона. Прежде он так с ней не разговаривал.

— Ты не находишь, милый, что слишком зазнался?

— В каком смысле?

— Все-таки я не кукла, живая. Нельзя мной вертеть, как матрешкой. Кто такой Иван Романович? Чем вы занимаетесь?

Тут он открыл ей горькую правду. Оказывается, ей придется покинуть Москву и уехать на полгода в какую-то загадочную спецшколу, где ее научат всему, чему до сих пор жизнь не научила. Она слушала его с таким чувством, будто проваливалась в яму.

— И кем же я буду после этой школы?

— Сотрудником спецслужб. Агентом ноль-ноль семь.

Читала про Джеймса Бонда?

— Милиционером? — ужаснулась Лиза.

— На панели веселее, да?

— Я никогда не была на панели, негодяй!

— Была, Лиза, была. Не надо самой себе втирать очки. Панель большая, на ней не обязательно снимать клиента за полтинник. У тебя нет выбора. Или возвращаешься туда, или остаешься со мной.

— С тобой?!

Объяснение продолжалось на потертом черном диване в комнате. Она плакала, а Сергей Петрович утешал ее, как мог. Раздел, приласкал, слизывал слезки со щек.

Он был прав, разумеется. Выбора у нее нет. Все прежние наивные мечты о собственном доме, семье, добром рыцаре, богатстве, славе — заволокло кровавым туманом.

Она прозрела еще в "Тихом омуте", задолго до больничной койки. В том мире, где ей выпало жить, нет места сентиментальным байкам. Красивых пташек, щебечущих на Веточке о любви и счастье, угрюмый прохожий походя снимает выстрелом из рогатки. Чуток зазеваешься, и ты уже в супе. Можно, конечно, пристроиться рядом с охотниками, прислуживать и угождать новым хозяевам жизни, получая от них щедрые подачки, но этого дерьма она уже нахлебалась. Это не по ней. Среди тех, кто пировал среди чумы, не встретила ни одного достойного человека, да их там и не могло быть. Слишком поздно она это поняла. Или не слишком?

— Сережа, милый, — бормотала она, притихнув, положив голову на его литое плечо. — Но почему спецслужба? Почему опять вся эта грязь? Мы могли бы уехать.., далеко, далеко. Ну не обязательно за границу, в ту же деревню. Неужели не прокормимся? Тебе совсем не обязательно на мне жениться, я могу быть кем угодно.

Давай сбежим вместе из этого ада!

— Бежать некуда. Ты умная, красивая, отчаянная.

Пригодишься где родилась.

— Но я не хочу ни в какую спецшколу!

— А тебя никто и не спрашивает.

— Ты сейчас говоришь, как Мосол.

— Мосла больше нет. Забудь о нем.

Глава 3 ПРЕУСПЕВАЮЩИЙ БАРИН

День начался тускло. Саднила печень. Он ее долго щупал, когда проснулся. Вроде не распухла, но словно острый колышек забит под правое ребро. Прикинул, сколько перегнал через нее пищи накануне — и ужаснулся. Грех чревоугодия — вот беда. И главное — проклятая мешанина: коньяк, водка, шампанское, жратва без конца и края, соленья, копченья, икра, луковый супец с бараньими почками, расстегаи, шашлык на ребрах — с пяти вечера до полуночи бесперебойная, как на вахте, ритмичная работа челюстей, а ведь ему не двадцать годков, тридцать восемь.

И как результат, на тебе! — досадная ночная осечка. Эта пышная телочка из кордебалета, Фаина, кажется, уж как старалась, как заводила, изгрызла до костей, а похоже так ни разу ей и не воткнул. Стыд-то какой!

Кстати, где она?

Огляделся — слава Богу, дома. Лепные потолки, мебель, зеркала. Шторы плотно сомкнуты, малиновый отсвет на карнизах. Родная спаленка на Сивцевом Вражке — и то хорошо.

Шумнул с хрипотцой:

— Фая! Фаечка! — ни звука в ответ. Кое-как слез с кровати (высокая, Людовик-ХШ — не хухры-мухры), накинул халат на жирные телеса, почапал в ванную. А идти далеко, страшно — коридор метров двадцать, повороты, тупики, ловушки — темень, как у негритянки под мышкой. Квартирка просторная, ничего не скажешь, но мрачноватая, с привидениями по углам, с сырыми стенами — осколок сталинских времен. Он ее надыбал еще по первому переделу, при Гайдаре-батюшке, когда весь засидевшийся в подполье торговый люд стаей ринулся на захват городского центра, выселяя оттуда до сих пор не очухавшуюся чернь. Хапали без разбора, скупали по дешевке, спешно приватизировали, вкладывали "бабки" в недвижимость — лишь бы застолбить погуще да побольше. Кое-кто и прогорел на этом, но не он. С тех пор за пять-шесть лет много воды утекло, жизнь круто изменилась к лучшему, на шестой части суши, как и по всему миру, восторжествовал его величество доллар. Леонид Иванович Шахов неуклонно шел в гору, но уже не спешил как вначале. Спешить было больше некуда. Совков разогнали по норам, откуда они еле слышно попискивали что-то забавное о зарплате и пенсиях, НАТО надвинулся к границам, скоро, слава Рынку, ни одна шавка в этой стране без разрешения не откроет свою поганую пасть.

Сын небогатых родителей (отец — учитель, мать — партийный работник), Леня Шахов сделал головокружительную карьеру: депутат, миллионер, звезда телеэкрана, — и наравне с лучшими людьми страны накупил себе много жилья, и здесь, в бывшей Совдепии, и, естественно, за бугром (комплекс бездомного скитальца); но эту, пятикомнатную хатенку, первую звездочку преуспеяния, выделял на особицу, как-то ностальгически привязался к ней сердцем. В тревожные дни, когда в желудке сгущался беспричинный страх, или попросту надоедала безмозглая Катька-супружница (ничего не попишешь, дочь крупняка из правительства), бежал не на Канары, как прочие, оттягивался в тихом, тенистом переулке: накупал побольше пойла, отключал телефоны и замыкался в сумрачной каменной келье посреди буйнопомешанной Москвы, чувствуя почти мистическую защищенность ото всех житейских бурь. День, два, три не высовывал носа на волю, пока не спадало, не отпускало знобящее беспокойство.

Из ванной вышел посвежевший, вполне готовый к новому трудовому дню. Зашел в гостиную, чтобы пропустить натощак рюмашку, простимулировать притомленную печень, и тут наткнулся на энергичную безотказную Фаинку, дремавшую в кресле голяком с пустой бутылкой виски в обнимку. При его появлении девица встрепенулась, пролились синие лучи из припухших глаз. Стыдливо прикрылась ладошкой.

— Доброе утро, Леонид Иванович!

— Доброе, доброе, — пробурчал он. — Почему здесь? Чего домой не уехала?

— Сами не велели, Леонид Иванович. Обещали чем-то утром порадовать, — хихикнула, выжидая его реакцию.

Шахов молча прошагал к бару, нажал кнопку, открылось бездонное алкогольное мерцание. Выбрал наугад бутылку крепкой, анисовой, набулькал в хрустальную стопку, запрокинул голову, выпил, глубоко вздохнул. Острая жидкость будто нежным огнем прогладила пищевод. Первая сигарета и первый глоток зелья — ничего нет лучше на свете.

Обернулся подобревшим ликом к шелапутной девице.

— Говоришь, обрадовать обещал?

— О да, босс!

— Ну иди сюда, налью.

Подбежала собачонкой, грудь прикрыла косынкой, но рыжий лобок игриво топорщился, сиял, как молодое раннее деревце на рассвете. Нацедил настойки в фужер, приняла с реверансом. Близость сочной розовато-золотистой плоти взбодрила Леонида Ивановича, но как-то слабо, без обычного зуда в чреслах. Пока пила, ухватил ее груди под косынкой, крепко сжал, потискал.

Даже не поперхнулась, кобылка перезрелая.

— Может, в душ сбегать? — пролепетала блудливо.

— Никаких душей, — отрубил строго. — Одевайся — и вон. Нет, погоди, ступай кофе приготовь.

Вернулся в спальню, мгновенно забыв о Фаинке.

Развалился в халате на подушках, дымя черной карельской трубкой. Прикинул дневную программу. Дел сегодня немного, но есть важные: прямой эфир на пятом канале, встреча с банкиром Сумским и, главное, проплата в клинике Поюровского. Беспокоила не проплата, а сам Василий Оскарович, оборотень в белом халате.

Уже не раз и не два Шахов пожалел, что сошелся с ним в одной упряжке, поддавшись на льстивые уговоры и на то, что Поюровский вроде бы наткнулся на золотую жилу, которую никто до них не разрабатывал. Однако их монополия в довольно щекотливой сфере бизнеса продержалась ровно столько, сколько пробыл у правительственного корыта некто академик Чагин, осуществлявший надежное прикрытие каналов сбыта. С его неожиданным уходом в мир иной (на молоденькой медсестричке загнулся стервец!), оставленный без надлежащего присмотра рынок заполнился конкурирующими фирмами, как ухоженная грядка сорняками, — это во-первых. Во-вторых, сбыт "элексира жизни" и прочего в том же роде стал чересчур опасен, и эта опасность, учитывая ситуацию очередного передела собственности, вряд ли перевешивала пусть и значительные прибыли их совместного предприятия. Но поди втолкуй это Поюровскому. Обуреваемый первобытной жадностью, суперинтеллектуал готов был, кажется, на любом перекрестке вывесить рекламу: "Свежие младенцы и чистейшая кровь — только у нас! Цены ниже средних!"

Бомба могла взорваться в любой момент. Разумеется, общественное мнение и правоохранительные структуры в рыхлеющем, разодранном на куски государстве ничего не значили, но новые хищники-беспредельщики, ворвавшиеся в бизнес буквально за последний год (на волне очередного пришествия рыжего Толяна), обладающие уже вовсе непомерным аппетитом, любую оплошность могли использовать для того, чтобы вышвырнуть их с ухоженной коммерческой нивы. Подобное вышвыривание, как подсказывал опыт реформ, обычно сопровождалось примитивной физической вырубкой предыдущих пайщиков-акционеров.

Заслуженный врач республики Василий Поюровский по многим внешним характеристикам вроде бы принадлежал к тем хлипким интеллигенткам, толпой собравшимся у трона, для которых малейшее личное ущемление было равносильно мировой трагедии, именно поэтому они были столь пугливы и жидки на расправу и при соприкосновении с реальной действительностью ломались, как сухие стебельки на ветру. Не успеет такой нажраться досыта, а уже глядишь несут с почестями куда-нибудь на Ваганьково — то ли инфаркт, то ли крутой запор. Совсем не то — Поюровский.

Обладающий всеми признаками демократического творческого интеллектуала, он тем не менее был стоек, живуч и предприимчив, в чем Шахов многажды убеждался. В виду надвигающихся со всех сторон угроз знай твердил одно: нас не тронь и мы не тронем. Не пугайся, Шахов, ничего они с нами не сделают. И продолжал уверенно расширять дело, не далее как на днях прихватизировав еще одну небольшую, но престижную лечебницу в Кунцево, вдобавок к тем четырем, которые уже у него имелись.

Маниакальное стремление Поюровского заглотнуть больше, чем вмещает желудок, свойственное в общем-то всем натуральным рыночникам, естественно, вызывало у Шахова уважение, но он вовсе не хотел, чтобы его, образно говоря, вздернули на одной перекладине рядом с неутомимым добытчиком, а похоже, шло к тому.

Он верил в талант и ум Василия Оскаровича, но чувствовал в его начинаниях некую роковую обреченность, этакий кладбищенский отсвет. Может быть, сказывался возраст компаньона — пятьдесят девять лет не шутка. Получалось, что со всеми своими невинными слабостями — молоденькие девочки, рулетка, кокаин — он на чужом пиру справлял похмелье. Пока молод, было нельзя; подоспели светлые деньки, рухнул поганый режим, нормальные люди пришли к власти, а уже седина в бороду, силенки не те, вот и заспешил, точно ужаленный. Гнал по кочкам без тормозов. Наверстывал, что упущено — вопреки доводам рассудка.

Иногда в грустном раздумье Шахов приходил к мысли, что в судьбе Поюровского отразилась злая доля всего заполошного поколения так называемых шестидесятников, понюхавших чуток свободы при Хруще, а после прищемленных за языки на целый двадцатилетний пересменок. Что-то отморозилось в их сознании. Спеси, гордыни не убавилось, юные надежды их питали, но здравый смысл напрочь выдуло из башки, оттого и внешне они почти не менялись, какими были двадцать лет назад — розовощекими, настырными, с недержанием речи и блуждающими очами, такими в шестьдесят, семьдесят лет и в гроб ложились. Только ленивый не потешался над их карликовыми потугами изображать из себя влиятельных господ и властителей дум. Но все же надо отдать им должное, хватательный рефлекс у них с годами не притупился, хапали наравне с молодыми, по-черному, но сильного применения капиталу, как правило, не находили. Благодаря прежним связям быстро сколачивали миллионы и тут же спускали в какие-то одним им ведомые черные дыры. Василий Оскарович уж на что умен, на что хваток, а кроме этих четырех-пяти лечебниц, да небольшого счета в Женеве, да приличной дачки в Барвихе, ему нечего предъявить.

С дачкой вообще разговор особый. Если бы не Шахов, не видать бы ему ее, как своих ушей. Когда в 91-ом году после известных событий освободилось много правительственных угодий и началась из-за них настоящая рубка, именно Шахов через папаню супружницы спроворил Поюровскому поместье Аксентия Трибы, псковского ублюдка, который как раз накануне, по тогдашней моде, при загадочных обстоятельствах выбросился из окна.

— Кофе стынет, Леонид Иванович, — сунулась в двери Фаинка. — Не подать ли сюда?

— Испарись, — отмахнулся Шахов. — Сейчас приду.

Прежде всего следовало выполнить неприятную обязанность, отзвонить Катьке-супружнице. По негласному уговору они оба были свободны, но всегда ставили друг друга в известность о собственном местопребывании. Даже если по вечерам просто где-то задерживались. Мало ли чего.

— Как дети? — заботливо спросил Шахов после обычных приветствий.

— Нормально. Как ты? — голос у супружницы глуховатый, будто стесанный ржавым напильником.

— Все в порядке... У Вики прошло горлышко?

— Почти. Денек еще подержим ее дома.

У Шахова с супружницей родились три дочери, старшей было одиннадцать, младшей, забияке Манечке, унаследовавшей сварливый характер тестя, пошел шестой годок. Леонид Иванович старательно играл роль чадолюбивого, заботливого отца, но на самом деле главным чувством, которое он испытывал перед тремя своими расцветающими на глазах пигалицами, было глухое изумление. Он так и не смог ответить себе на вопрос, зачем они появились возле него. Но обязанности строгого, доброго отца выполнял как положено: средняя Полюшка и старшая Вика учились в Англии, в престижном колледже (9 тысяч фунтов за семестр), за год превратились в настоящих маленьких леди, у обеих было двойное гражданство; Манечку они с супружницей собирались отправить в Штаты, уж больно непоседливая и пронырливая, даром что читать и писать научилась в четыре годика. Если кого и ждет большое будущее, так это именно Манечку, в Штатах ей самое место. Супружница шутила: глазом не успеем моргнуть, Маня подрастет, окрутит американского миллионера и вернется управлять какой-нибудь банановой уральской республикой. А что, думал Шахов, шутки шутками, а надо готовиться и к такому развороту событий. Пока же Манечку воспитывали два гувернера — одного выписали из Парижа, другого подобрали на Арбате, умный пожилой еврей со степенью доктора филологических наук, — и еще был к ней приставлен дядька-телохранитель Тарасюк, из бывших зеков. Отмотав в общей сумме четвертак, Гриша Тарасюк ко всем людям относился одинаково благоговейно, понимая, как они исстрадались на воле, предоставленные сами себе, но Манечку выделял особо. Он в ней души не чаял, угождал всем ее капризам и растерзать мог всякого, кто приближался к ней без спроса на непочтительное расстояние. Из оружия Тарасюк признавал только старый сапожный тесак, который всегда держал при себе, и иногда употреблял в качестве зубочистки. Кулачищи у старого зека были с голову теленка. Однако телохранителя Шахов завел отдавая дань моде, для куража, врагов у него, как он полагал, не было. По этой же причине (зачем напрасно спорить с веком) для большой квартиры в Столешниковом переулке приобрел ливрейного лакея, отменной выучки туповатого малого из кремлевской охраны, который, подавая гостю пальто, глубокомысленно бормотал: "Данке шен!", а дамам, если позволяли, церемонно целовал ручку. Надо заметить, многие позволяли, а некоторые сманивали и для дальнейших услуг: стати у лакея Данилы Осиповича были гвардейские.

Поговорив с супругой, Леонид Иванович отправился завтракать. Фаина, в синей, непонятного назначения распашонке, оставлявшей для обозрения стройные ляжки и ободок нейлоновых трусиков, при его появлении вскочила со стула и с деланным усердием метнулась к плите, где скворчала, распространяя аппетитный запах, яичница с ветчиной. Леонид Иванович намеревался ограничиться чашкой кофе, поберечь печень, но увидя уставленный закусками стол, передумал. Ничего, плотный завтрак не повредит, ужин — другое дело. Налил из высокогорлой бутылки с какой-то иноземной наклейкой, но прежде чем выпить, брезгливо понюхал рюмку.

— Это что?

— Не сомневайтесь, Леонид Иванович, я пробу сняла. Вку-у-усно! Итальянский ликерец.

— Ликерец, говоришь? Что ж, пусть будет ликерец.

Пережевывая яичницу, густо сдобренную кетчупом, не мигая разглядывал залетную кралю.

— Ну, докладывай.

— О чем докладывать, Леонид Иванович?

— Где тебя снял?

— Неужто не помните?

Он-то помнил, но интересно было, как соврет. Нет, не соврала. Ночной бар в Осташкове, куда залетели с Некой Гамаюновым, нахлестанные до бровей. Нехорошо, несолидно. В этом баре какое только отребье не сшивалось. За Некой это водилось: нырнуть в самое болото. Никак не отряхнется от плебейских привычек. Где погуще дерьма, там ему кайф.

— Сколько с меня слупила?

Невинно взмахнула ресницами.

— Что вы, Леонид Иванович! Как можно. Ни копеечки не взяла, — лукаво добавила:

— Да и было бы за что.

— Бар чей? Гамаюна?

— Вестимо.

— Ты штатная или по вызову?

— С процента работаю, как обычно.

— Давно промышляешь?

Глазам своим не поверил — покраснела. Ну Фаинка, ну, артистка!

— Вы плохо обо мне думаете, Леонид Иванович.

Вот и вчера... Вообще-то я Гнесинское окончила, а это так.., по нужде.

От кофе с ликером, от крепкой сигареты Шахов разомлел. Ему нравился ее стылый, подмороженный взгляд. И речь осмысленная. Не знала, как загладить вину за ночной прокол, боялась, что нажалуется Пеке.

— Сними-ка хламиду.

Девушка послушно сбросила распашонку, осталась в бежевых трусиках. Шахов щелкнул кнопкой стерео.

Кухню заполнили щемящие звуки рапсодии Листа. Ничего не говорящие ни уму, ни сердцу, но все лучше, чем серийный модняк. Из нынешних, из патентованных он признавал одного Шуфутинского.

— Фая, потанцуй, покажи свой кордебалет.

Поплыла, изгибаясь, в медленном ритме, то закидывая руки за голову, то прижимая к трепещущим грудям. Хорошо, грамотно заводила. На Шахова накатила истома, защипало в паху. Улыбнулся девушке поощрительно.

— Ну-ка, пососи, малышка. Но медленно, не спеши.

И танцуй, танцуй...

Чертовка отлично справилась с ответственным заданием. Шахов положил ладони на гибкую спину, прикрыл глаза, раскачивался в такт с ее стонами и причмокиванием. Вот оно, вот! Истина в экстазе, в любви, в вине, а не там, где ее ищут высоколобые мудрецы.

Чтобы добраться к ее изножью, не надо семи пядей во лбу. Вот она под руками, под ногтями, от кожи к коже — квинтэссенция жизни, ее сокровенный смысл...

В точке кипения, на последнем толчке сбросил девку на пол, опрокинул, наступил босой ступней на влажно-упругую грудь, помял, утоляя сердечную вековую печаль. Понятливая Фаинка заверещала, завыла, перекрывая музыку, забилась белой, крупной, подыхающей рыбицей...

Банкир Сумской не любил, когда опаздывали, а Шахов задержался против оговоренного на целых тридцать минут. За этим не скрывалось неуважения, обычная безалаберность, Леонид позволял себе опаздывать уже не первый раз. Подождав, пока Шахов поудобнее устроится в кресле, Сумской холодно заметил:

— Значит так, Леонид. В общей сложности за этот год я прождал тебя около десяти часов, то есть полный рабочий день. Мне это надоело. Ты не девушка, я не твой кавалер. Давай договоримся: или ты ведешь себя по-человечески, или — разбегаемся.

Леонид Иванович поперхнулся сигаретным дымом.

— Ты что, Боренька, не похмелился нынче?

— Смени, пожалуйста, тон, Ленечка. Я говорю серьезно. Пунктуальность необходима в любом бизнесе.

Это не мелочь. Разгильдяйство в подобных мелочах приводит иногда к непоправимым потерям.

— Боренька, ну ты и зануда! — восхитился Шахов.

Как и банкир, он прекрасно понимал, что хотя свел их счастливый случай, развести могла разве что могила.

Или скамья подсудимых, но это лишь при условии, что вернутся к власти красножопые, — вариант все более призрачный, неуклонно отдаляющийся в историю.

Крепче братских уз их связывали коммерческие тайны.

Банкир Борис Исаакович Сумской, как и вся плеяда молодых блестящих новых русских предпринимателей, появился на небосклоне крутого бизнеса можно сказать ниоткуда. До овеянных легендами 90-х годов Борис Сумской пребывал в безвестности на математической кафедре Московского университета, кропал докторскую, учил уму-разуму студентов, и если мечтал о финансовом могуществе, то лишь в потемках рабочего кабинета. Время прогудело грозовым набатом, и в 92 году, по пришествии Гайдара, он выскочил, как чертик из табакерки, на поверхность, зарегистрировав товарищество с ограниченной ответственностью с нежным именем "Кларисса". Чем занималось товарищество, вероятно, сам Борис Исаакович не сразу вспомнит, проще сказать, не брезговало ничем, если пахло хоть минимальной выгодой. Торговля, посреднические услуги, юридическая консультация, сделки с недвижимостью — и многое другое. Компьютерный ум Сумского, подпитываемый солнечной энергией, не делал сбоев, и однажды, года не прошло, из всего этого торгово-спекулятивно-посреднического хаоса на Ленинском проспекте, тоже словно из небытия, вынырнула фондовая биржа "Кларисса", давшая мгновенные метастазы во Владимир, Суздаль и другие подмосковные города. Но это было только начало. Борис Сумской, всегда действующий с небольшим опережением, уже почуял: пора делать главный замах. Как в сказке, выйдя одним прекрасным утром на улицу, москвичи не обнаружили больше ни одной забавной привычной собачьей рожицы с эмблемой "Клариссы", будто все раскиданные по городу конторы и филиалы за ночь корова языком слизнула. Зато на одном из двухэтажных представительных особняков на Зацепе, с забранными металлическими решетками окнами, засветилась нарядная гордая вывеска: "Банк Заречный". Подоспела знойная пора десятизначных цифр, открылась возможность рубить бабки из воздуха, и Борис Сумской, вчера еще никому не известный, затурканный молодой ученый, озаренный провидением, устремился к золотой раздаче раньше многих. О, светлые незабываемые дни, когда человек ложился спать с рублем в кошельке, а просыпался миллионером!

Леонид Иванович познакомился с Сумским на какой-то презентации, в период буйного расцвета "Клариссы", и они сразу приглянулись друг другу. Между ними было много общего: оба молодые, красивые, сильные, неразборчивые в средствах, но твердо знающие, чего хотят от жизни. Рыбак рыбака видит издалека. Условились назавтра же поужинать где-нибудь, после ужина поехали к Шахову на дачу — никаких девочек, никаких глупостей — проговорили подряд десять часов, как влюбленные, и утро встретили осовевшие, но бесконечно довольные друг другом.

Планов настроили столько, что хватило бы на иные десять жизней, но им все было мало. Короче, не повстречайся они на презентации, пожалуй, не возник бы в мгновение ока банк "Заречный" с первым фантастическим фондовым кредитом. Дальше — пошло как поехало. Тыква у Сумского варила, как урановый котел. Валютные сделки, колоссальная ваучерная афера, нефтяные ручейки, зеленая улица в Европу, Чечня и Прибалтика, — виток за витком, как изящные шелковые узоры на белом холсте, безумные, на первый взгляд, операции, высасывание аграрных и промышленных регионов, — громада банковского капитала разбухала, как тесто на дрожжах. Оглянуться не успели, "Заречный" вошел в десятку несокрушимых, монументальных банков, перескочил прострельную цифровую зону, где его еще можно было достать, свалить, распотрошить... И здесь тоже Сумской пульнул в яблочко, ибо многочисленные мелкие коммерческие банки, наросшие на всем пространстве бывшего Союза подобно грибной плесени, вслед за биржами и фондами начали лопаться один за другим, гасли, как свечки, оставляя после себя толпы озверевших, осатаневших вкладчиков.

— Я не зануда, — Борис Исаакович говорил обычным ровным тоном бывшего лектора, — но смотрю на вещи трезво. Ты — политик, я банкир. В одной упряжке мы сила, но если одна из лошадок начала спотыкаться, имеет смысл ее поменять, пока не уволокла всю повозку в кювет. Я ведь понятно выражаюсь, да, Ленечка?

Улыбка его была холодна, и Шахов насторожился.

— Ты что, хочешь поссориться из-за того, что я опоздал на полчаса? Не верю! Выкладывай, какой там у тебя камень за пазухой?

— Никакого камня. Просто дружеское предостережение.

Не в первый раз Шахов подумал о том, что яйцеголовый подельщик намного опаснее и решительнее, чем кажется. Но тут как раз они могли потягаться на равных.

Неадекватный выпад нельзя было оставлять без ответа.

— Может, ты чего-нибудь не того поел? — осведомился он участливо. — Но это же не оправдывает хамства. Я тебя предупреждаю, если еще раз позволишь себе отчитывать меня как своего клерка, я выйду в эту дверь и больше сюда не вернусь. У тебя хорошая охрана, Боренька, но проживешь ты после этого не больше месяца. Вот тебе мое честное комсомольское слово.

— Что-о?! — не поверил своим ушам Сумской.

— Ничего. Дружеское предостережение. Шутка.

У Бориса Исааковича узенькое, в очечках личико сморщилось от глубокой незаслуженной обиды.

— Дурак ты, Ленька, и больше никто. Разве можно бросаться такими угрозами. Даже в шутку нельзя.

— Не я начал, — сухо ответил Шахов. — Я человек прямой, открытый, что думаю, то на языке. Твоим жидовским штучкам не обучен.

— Какой ты прямой, я знаю. Ну ладно, проехали...

Говори, зачем пришел?

Проклятый ублюдок, с уважением подумал Шахов.

Он никогда не отступает. Зачем пришел? В смысле, чего тебя принесла нелегкая? Так обращаются с шестеркой, но не придерешься, будешь смешон. Шахов сказал задумчиво:

— Удивляюсь тебе, Боренька. Такую громаду поднял, и хватает сил на мелкую грызню. Вот же дал Господь характер. Скорпион позавидует.

— Давай, что ли, ближе к сути, — поморщился Сумской, но в очах блеснула скользкая усмешка.

Суть у Шахова была такая. Кроме текущих незначительных вопросов, его интересовали финансовые дела Поюровского, его укрепы. Разумеется, доктор пользовался услугами банка "Заречный", причем на самых привилегированных условиях. Банк открыл ему два номерных счета в Женеве и в Мюнхене, помимо того, по специальному допуску вкладывал деньги в акции и ГКО. Нельзя исключить, что Поюровский подстраховывается еще где-то, но это вряд ли. Он доверял Борису Исааковичу, как маме родной, может быть, и напрасно.

— Зачем тебе? — спросил банкир. Шахов объяснил, что доктор практически вышел из-под контроля, расширяется по собственному усмотрению и скоро, судя по всему, крупно проколется. Исключительно из уважения к Поюровскому, как к своему лечащему врачу, Шахов намерен немного попридержать его бурную деятельность, сбить угар. Поэтому ему необходимо точно знать, какими средствами тот оперирует.

— На чем он проколется? — поинтересовался Сумской.

— На всем сразу. Какой-то он стал шебутной, неуправляемый. Надо его остудить. Хорошо бы на некоторое время вообще заблокировать все его деньги. Это возможно?

— Мне твой доктор никогда не нравился, — напомнил банкир. — Я тебе советовал, не связывайся с ним.

Есть много способов честно заработать, зачем обязательно лезть в уголовщину. Он же авантюрист, ты прекрасно знаешь.

— Кто из нас без греха, — улыбнулся Шахов.

— Хорошо, я приморожу счета, и что это даст?

— У него большие проплаты. Ему придется влезать в долги, брать ссуды. На этом я его прижму.

— Выйдет скандал.

— Это мои проблемы. Ты останешься в стороне.

— Не проще ли...

— Ты не понял, Борис. Я не хочу его уничтожить.

Надо, чтобы он умерил свои аппетиты и уразумел, кто хозяин. От него завоняло, но это поправимо.

— Завтра пошлю ему уведомление, что валютные счета взяты на контроль чрезвычайной комиссией. Этого достаточно?

— Не завтра. В субботу.

— Почему в субботу?

— Деньги понадобятся ему в понедельник.

Борис Исаакович прошел к рабочему столу, нажал клавишу селектора:

— Зина, кофе, и... — вопросительно посмотрел на Шахова. Тот кивнул, давай! — и чего-нибудь разогревающего, на твое усмотрение.

Зиночка Петерсон, давняя пассия Шахова, пожилая вакханка из Вышнего Волочка, решила, что для важного гостя вернее всего подойдет коньяк "Наполеон", лимон и соленые груздочки, поданные в хрустальной вазочке. Пока устанавливала угощение на столе, Леонид Иванович по-хозяйски огладил ее пышный круп. Дама кокетливо отшатнулась.

— Какой же вы, Ленечка, озорник! Ничуть не меняетесь.

— А чего нам меняться, Зинок? Это твой шеф день ото дня все мрачнее. Никак, видно, денежки не пересчитает. Он хоть тебя трахает иногда?

С просветленным лицом секретарша метнулась к дверям, а Сумской посмурнел еще больше. Очечки влажно заблестели.

— Хоть бы ты избавил меня от своих солдафонских шуточек. Здесь все-таки приличное учреждение, не Дума твоя.

С большой неохотой чокнулся с соратником.

— Что касается Поюровского, — произнес наставительно, — не знаю и знать не хочу, чем вы занимаетесь, но полагаю, рано или поздно его все равно придется сдать. Так?

— Это невозможно, — сказал Шахов, разжевав груздок.

— Сам же сказал, воняет.

— Сдать невозможно, только вырубить. Но это преждевременно... Ладно, что мы все о делах. Как дома, Боренька? Все ли здоровы?

— Твоими молитвами.

— Может, соберемся куда-нибудь вместе, давно не собирались. Скатаем по-семейному — в Париж, на Гавайи. С женами, с детьми. Полезно их проветривать иногда. Я бы даже сказал, простирывать.

Удар был ниже пояса: у Сумского не было детей. Не водилось у него и любовниц. Он жил аскетом, как положено истинному финансисту, вложившему душу в капитал.

Очень редко исчезал на день, на два в неизвестном направлении, если бы узнать куда и с кем. Да разве узнаешь.

— Ступай, Ленечка, — устало попросил банкир. — У тебя игривое настроение, а у меня забот полон рот.

Честное слово, не помню, когда высыпался.

И на это у Шахова сыскалась дружеская шутка.

— На нарах, даст Бог, отоспимся.

— Да нет, — с непонятной грустью возразил банкир. — Не дожить: нам с тобой до нар, Ленечка.

...На телевидение прибыл за пятнадцать минут до эфира. Пропуск был заказан, знакомый милиционер на турникете предупредительно забежал вперед и вызвал лифт. Леонид Иванович поднялся на седьмой этаж в студию, где давно был своим человеком. Навстречу кинулась Инесса Ватутина, ведущая передачи "Желанная встреча".

— Леонид, я уже волновалась, где ты так долго?!

— Дела, Иночка, дела.

— Ох, не успеем порепетировать.

— Зачем репетировать. Стопку в зубы — и начнем.

Только тему дай.

В устремленных на него глубоководных, искушенных очах засверкали электрические разряды. Хороша, ничего не скажешь! Сколько раз собирался надкусить это полугнилое яблочко, да все не мог решить, надо ли?

Инесса увлекла его в захламленный закуток, где на низеньком столике все же нашлось место для кофейного прибора, тарелки с печеньем, придавленной газетами, и — початой бутылки водки "Столичная". Это уж его принцип: перед эфиром сто грамм беленькой — и больше ничего. Следом за ними в закуток протиснулась тетка-гримерша, наспех подправила ему лицо — кисточкой с чем-то подозрительно липким прошлась по щекам, по вискам. Шахов смеясь, уклонялся:

— Хватит, хватит, Машута, и так сойдет!

До эфира оставалось пять минут, и Леонид Иванович почувствовал приятное возбуждение. Ему нравилось на телевидении, в этом призрачном мирке сверкающих иллюзий и сказок, и нравились люди, которые здесь работали. Он не был здесь чужим. Журналисты — публика прожженная, наглая, бессмысленная, самоуверенная, оставляющая при долгом общении привкус изжоги, но необходимая, как необходим послеоперационный дренаж для слива гноя. Куда без них. Мастера словесной интриги, чародеи лжи, продающиеся за чечевичную похлебку, мутанты, почему-то мнящие себя суперинтеллектуалами, солью земли, с вечным бредом о своей неподкупности на устах, — без них общество закоснеет, задубеет. Бродильная муть в кипящем рыночном котле. С ними приходилось ладить, как с любой обслугой. Или давить, как вшей, — третьего не дано.

Шахов умел ладить. Держался с телевизионной братией покровительственно и одновременно как бывосхищенно, отдавая дань ее всепроникающей, как у древесного жучка, энергии. Он многому, честно говоря, у них научился. Особенно ему были по душе ведущие модных политических программ, важные, похожие на откормленных боровов, обученных человеческой речи.

Любую чушь они изрекали с таким видом, будто заново открывали мир, вбивая в размягченное сознание обывателя медные гвозди новых идеологических клише. Им крупно платили, и свои денежки они отрабатывали с лихвой. Единственное, как быстро уяснил Шахов, чего не терпело российское телевидение — это искренности и правды, которые иной раз по недосмотру начальства проникали на экран и оставляли после себя опустошения в виде закрытых программ и покалеченных журналистских судеб.

— Пора, Леонид, — позвала Инесса Ватутина, дождавшись, пока он сделает пару затяжек, забивая вкус "Столичной".

Они уселись в кожаные кресла за столиком с пышным букетом алых роз, на фоне жирного транспаранта на заднем плане: "Наш спонсор — фирма Стиморол"!"

Оператор у пульта и молодой человек, управляющийся с камерой, дружески с ним раскланялись.

— Поехали, — кивнул Шахов, ощутив себя на секунду как бы в кресле космического корабля. Ау, Гагарин! Где же твои яблоки на Марсе?

— Сегодня у нас в гостях известный юрист, член фракции "Экономическая воля" Леонид Шахов... — голос у Инессы счастливо-поучительный и одновременно игриво-дружеский — смесь, проникающая прямо в сердце зрителя. Дальше беседа пошла как по маслу: телефонные звонки, большей частью согласованные заранее, "коварные" вопросы Инессы, перемежаемые документальными кадрами и рекламными паузами.

Леонид Иванович чувствовал себя превосходно, будто со стороны слушал свои ловкие ответы, как всегда по-детски умиляясь тому, что это он, Леня Шахов, сын московских предместий, бывший хулиган и пьяница, с блестящим апломбом вещает что-то несусветное на всю страну. Он не сомневался, что миллионы так называемых россиян внимают ему открыв рот, поражаясь его всезнанию и мягкому, ненавязчивому юмору. Он элегантен, чуть печален, как актер Абдулов, на которого он внешне похож, и в меру ироничен. Разговор, как водится, прыгал с пятого на десятое, но в этой передаче, идущей подчеркнуто вне политики, в основном вертелся вокруг бытовых тем: семья и брак, воспитание детей, мораль и право — все в таком роде. В их дуэте Инесса вела роль современной молодой женщины без всяких предрассудков, естественно, горячей поклонницы западных ценностей, а Леонид Иванович, напротив, изображал этакого замшелого консерватора, брюзгу, приверженца натуральной жизни, и даже позволял себе злобные патриотические выпады, что с легкой руки Лужкова постепенно вошло в моду. К примеру, ведущая, всплеснув руками и восторженно округлив глаза, спрашивала:

— Но вы же не будете, надеюсь, возражать, Леонид Иванович, что женщина в браке имеет такое же право на личную жизнь, как и мужчина?

А он с просветленной, мудрой улыбкой отвечал:

— Разумеется, дорогая Инесса, разумеется, не буду.

Мы же не дикари. Но давайте поставим вопрос иначе.

Понравится ли мне, если я, вернувшись вечером домой, не обнаружу жену, ведущую, говоря вашими словами, какую-то свою личную жизнь? Увы, мне это не понравится, уж простите старого ретрограда. Для меня жена — прежде всего мать моих детей, хранительница домашнего очага...

Инесса вспыхивала, подпрыгивала, точно получив укол в ягодицу:

— Леонид Иванович, но как же так можно упрощать проблему!..

Между ними затевалась дискуссия, как правило, со смелыми пассажами с обеих сторон, и в конце концов прелестная Инесса, будто очнувшись после припадка, восклицала:

— Хорошо, Леонид Иванович, вижу, мне вас не убедить. Давайте узнаем мнение телезрителей.

Вспыхивал экран, на нем возникали потешные сценки: телерепортер подбегал на улице к прохожим, представлялся и в лоб спрашивал:

— Скажите, как вы относитесь к измене жены (мужа)?

Вне зависимости от ответа горожане, все как один, производили впечатление редкостных недоумков.

— Ну вот, наконец-то мы разобрались в этом сложном вопросе, — ворковала Инесса, подводя итог. Шахов глубокомысленно кивал, чувствуя, как вся эта немыслимая пошлятина чудесным образом согревает ему душу. В конце "Желанной встречи", под занавес, чтобы добавить передаче перчику, сотрудник студии из соседней комнаты замогильным тоном поинтересовался по телефону, когда, по мнению уважаемого депутата, в Москве покончат с криминальным беспределом.

Мгновенно напустив на смазливое личико трагическое выражение, Инесса подхватила:

— О да, Леонид Иванович, этот вопрос сегодня волнует очень многих. Люди не могут забыть страшные убийства Влада Листьева и отца Меня. Однако прокуратура до сих пор отделывается неопределенными обещаниями. Сколько это может продолжаться?

Шахов не ударил в грязь лицом и заговорил с таким горьким сарказмом, словно кроме Листьева и Меня, у него накануне перебили всю родню.

— Причина в коррупции. Это не секрет. Это очевидно. И все в один голос твердят о том, что надо бороться с этим злом, но на самом деле никто и пальцем не шевельнул. Коррупция — это заказные убийства, взрывы, террор и заложники. Мы не можем считаться цивилизованным государством, пока нет настоящих законов против коррупции. Дело не в одном Листьеве или Мене, а в той зловещей атмосфере, которую порождает коррупция.

— Но почему, почему все так плохо?! — патетически воскликнула ведущая. — В конце концов, у нас демократия или что?

— Все очень просто на самом деле. Семьдесят лет советская власть подавляла в человеке личное достоинство. Мы привыкли верить: все, что сказано сверху, то и хорошо, то и есть истина. Привычка к рабскому подчинению укоренилась в генах. Не мной замечено: свобода рабу не впрок. Получив свободу, раб начинает беситься, ломать и крушить все вокруг.

Чтобы ситуация изменилась, должны уйти целые поколения. В каждом из нас закодирована психология совка, то есть человека, подчиняющегося темным инстинктам, а не разуму. Печально, но приходится с этим считаться.

— Вы сказали — поколения? Неужели так долго ждать?

— Не надо ждать, — усмехнулся Шахов. — Помните сказку о жестоком драконе? Дракон не приходит извне, он живет в каждом из нас. Убей собственного дракона — вот главная цель благородного человека.

— Спасибо, дорогой Леонид Иванович, — растроганно поблагодарила Инесса. — Надеюсь, зритель по достоинству оценил ваши советы... Убей дракона! Прекрасно сказано, прекрасно...

— Ну как? — спросил Шахов, когда вернулись в телевизионный закуток, чтобы по заведенной традиции выпить на посошок.

— Превосходно! — польстила Ватутина. — У тебя природный дар убеждения и масса обаяния. Я немного ревную.

В комнате они были одни, и Леонид Иванович, еще под властью эфирного напряжения, нежно погладил ее бедро.

— Сколько лет мы знакомы, Инуша?

— Больше года.

— И ни разу не поужинали. Получается какой-то нонсенс. Ты не находишь?

На очи теледивы внезапно опустился ночной мрак.

— Господи, Леонид! Да только позови.

— И позову, дай срок, — пробормотал Шахов, оказавшийся неготовым к столь энергичному согласию.

Что-то в нем все же протестовало против интимного контакта. Близость с экранной дамой, пропитанной ложью, как половая тряпка грязью, вероятно, сулила изысканное наслаждение, но он опасался, что у него попросту не хватит мужицкого напора. "Желанная встреча" чутко угадала его сомнения.

— О, Господи, Леня! Да такая же я баба как все. Ну и что тебя смущает, скажи?! Это же обидно, в конце концов. Что у меня не на месте?

Наркотик телепередачи, неосторожное прикосновение к бедру и рюмка водки что-то непоправимо сдвинули в хрупком девичьем организме. От неприятных объяснений Шахова спас режиссер Вован Жемчужный, с гоготом и прибаутками ворвавшийся в закуток.

— Ну, Леонид Иванович, ну, молоток! Поздравляю! Как ты ловко краснюков секанул. Повышение рейтинга обеспечено. Дай-ка тебя расцелую, дорогой ты наш депутат!

"И этот туда же", — с грустью подумал Шахов, утопая в мягких, влажных объятиях.

— Пора мне, — заторопился, стараясь не встречаться глазами с расстроенной Инессой. Но уйти удалось лишь после того, как осушили с Жемчужным по чарке.

Режиссер наговорил кучу комплиментов и вдобавок сообщил счастливую новость: вроде бы пятьдесят процентов канала закупил "Логоваз". Но и это не все: по достоверным сведениям их передача наконец-то заинтересовала американцев.

— А что это значит?

Взъерошенный шоумен остолбенело уставился на хмурую Инессу.

— Ну-ка догадайся с одного раза.

— Поедешь на стажировку?

— Готовь чемодан, малышка. Чтобы было куда зелень складывать.

— Ага, — строптивица капризно поджала губы. — А чистку не хочешь?

— Нас не коснется, — уверил Жемчужный. — С "Желанной встречей" мы все мели проскочим. Передача гуттаперчевая, в том ее и сила.

— Вечерком позвоню, — посулил Шахов Инессе. — Надо кое-что обсудить.

Однако по удрученно-презрительному выражению ее лица было видно, что она ему не поверила.

Глава 4 НУЛЕВОЙ ЦИКЛ

Через неделю в этой Богом забытой дыре, именуемой Школа, Лиза почувствовала такое опустошение, как будто еще не родилась на свет. Не проходило минуты, чтобы не прокляла себя за то, что согласилась сюда приехать, а Сергея Петровича за то, что подбил ее на это.

По прибытию в школу попала в лапы трех врачей, больше похожих на палачей, которые мяли и крушили ее каждый в особинку; один хотел разбить молотком колено, другой лез в горло змеевидным резиновым шлангом, третий подключил к электрическому стулу, и все вместе, общими усилиями они добились того, что возмущение застряло у нее в горле, как рыбная кость. Ошарашенную, с выпученными глазами, с ощущением позорной голизны, пропущенную через хитрые приборы и пальцы трех громадных мужиков в белых халатах (приборы отнеслись к ней учтивее), ее втолкнули в казенный кабинет с зарешеченным окном, меблированный соответственно — железный стол с мощной лампой-прожектором и привинченный к полу железный стул с низкой спинкой. В кабинете ее ждал мосластый, стриженный под бобрик мужчина лет сорока, и если что-то могло в чистом виде выражать презрение, которое способно испытывать одно живое существо к другому, то это была зелень пылких глаз именно этого человека. На нем был черный костюм, как у могильщика, застегнутый на все пуговицы. Без подсказки Лиза догадалась, что попала к начальству, может быть, самому главному в здешних местах. Так и оказалось. Мужчина полистал какую-то папку, лежащую перед ним на столе, причем скривился в еще более отталкивающей гримасе, словно обнаружил там гадюку, потом поднял на нее глаза. От его ледяного взгляда у нее коленки обмякли.

— Подполковник Евдокимов, — представился он, по всей видимости с трудом подавив желание немедля врезать ей в челюсть. "Господи, да что же я ему сделала?!" — ужаснулась Лиза.

— А ты — номер четырнадцатый, — добавил он после короткой паузы. — Повтори, пожалуйста, кто ты?

— Номер четырнадцатый, — отозвалась Лиза, скромно опуская глаза. Кстати припомнила, что сумасшедшие не любят, когда на них смотрят в упор.

— Правильно, — смягчился человеконенавистник. — Значит, так, четырнадцатый. Не знаю и не хочу знать, зачем тебя сюда прислали, но человека из тебя сделаю. Ровно за шесть месяцев. Или закопаю на помойке. Только попробуй пикнуть. Первый и последний раз спрашиваю: хочется пикнуть, да?

— Хочется, — согласилась Лиза, глядя в пол. Ее поразило, что сильный, крупный мужчина, прямо-таки вепрь лесной, кажется, совершенно не видит женщину.

В стенах этого сумрачного заведения веял дух иного мира, доселе ей неведомого. Час назад врачи-палачи тоже обращались с ней как с подопытным кроликом.

— Ступай, четырнадцатый, — подполковник брезгливо махнул рукой, точно отгоняя муху, но вдогонку, когда она уже была у двери, ядовито добавил:

— Жопой поменьше верти, мой тебе совет. У нас эти штучки не проходят.

Тоска начинается с режима, а заканчивается полным выпадением из времени, и получается, что ты уже не живешь, но еще и не подохла; утратив ощущение времени, отмеряемое ударами сердца и полетом мысли, человек превращается в зомби.

Подъем в пять утра, минута на одевание (спортивный костюм, кроссовки) — и прямо с постели чудовищный бросок через лес, через поле, вдоль реки — сорок минут ровного, чистого бега, сопровождаемого единственным желанием — споткнуться, упасть и умереть. Но Лиза не упала ни в первый день, ни на второй, ни на третий. На четвертый впервые залюбовалась ромашковым склоном, серебряно мерцающим в росе и утренних лучах. Ее выгуливал молодой человек, сержант, чье имя она узнала лишь спустя неделю. Сержант был улыбчив, гибок, худощав и на бегу помахивал ивовым прутиком. Он сразу предупредил, свистнув прутиком перед носом: ох, жжется, девушка! Она не верила, что посмеет ударить — еще как посмел! Когда начала отставать, опоясал прутом по икрам, защищенным тонкой тканью, отчего она завизжала дурным голосом.

Боль была такая, словно прижгли раскаленным железом. Впоследствии во время изнурительных пробежек тешила себя мыслью, что когда-нибудь доберется, вопьется ногтями в смазливое ехидное личико, оставит на нем такие же кровяные бороздки, как у нее на ногах, но, разумеется, это была всего лишь девичья греза.

После забега полагалось полчаса на утренние процедуры, но поначалу Лиза не успевала даже умыться, отлеживаясь на кровати, смиряя наждачное, разрывающее грудь дыхание. Ровно в семь — завтрак, который она получала из окошка раздачи в комнате-столовой, расположенной на том же этаже, что и ее спальня. Завтрак был обильный: каша, мясное блюдо (плов, гуляш, котлета — на выбор), овощной салат на подсолнечном масле, стакан сметаны, стакан сока, сдобная булочка, сливочное масло, плитка шоколада, крепкий чай, — уже на третий день сметала все без остатка, начисто забыв о вечном страхе располнеть. Завтракала всегда в полном одиночестве, облюбовав угловой столик, накрытый, как и остальные пять столов, яркой цветастой скатертью.

После получасового отдыха режим входил в полную силу. Первые две недели ее учили следующим предметам: стрельба из пистолета и автомата, рукопашный бой (два совершенно безумных часа в спортзале), радиодело, психологическая обработка клиента, медицина (травматология), системы подслушивания и перехвата, слежка на местности, плавание, фехтование, выживание в экстремальных ситуациях, — как это все умещалось в раздувшихся до невероятных размеров сутках, оставалось для Лизы загадкой. Загадкой было и то, как она выдерживала. Она просто погрузилась в некую прострацию, терпеливо ожидая, что с минуты на минуту кошмар оборвется, и она проснется, как ни в чем не бывало, в своей уютной двухкомнатной квартирке в Бутово. В том, что с ней происходило, было не больше смысла, чем в похмелье. Инструкторы передавали ее с рук на руки, как эстафетную палочку, не давая передышки, гоняя по замкнутому кругу, по всей вероятности, тоже удивляясь ее непонятной живучести. Все реже у нее выпадала свободная минутка, чтобы послать очередное проклятие горячо любимому Сергею Петровичу.

На ночь была плохая надежда, потому что ровно в десять (час отбоя) она падала на кровать, смыкала тяжелые веки и проваливалась в сон до следующего утра. Но она не сдавалась. В ее комнате стояли напольные весы, по ним выходило, что за неделю Лиза сбросила девять килограмм. Куда они подевались — неизвестно.

Среди мужчин-инструкторов была одна женщина — Калерия Ивановна Щасная, обучающая психологии поведения и установлению контактов (в бане, на улице, в кино, в ресторане, при условии взаимной неприязни, при наличии интеллекта, при отсутствии интеллекта, с пьяным, с трезвым и т.д.). Пожилая безликая женщина, в очках, закрывающих половину лица, с каким-то странным утробным смешком, вспыхивающим совершенно некстати; но, увидя ее, Лиза понадеялась, что хотя бы с ней заведет нормальные человеческие отношения, — как же горько она ошиблась. Уроки Щасной выпадали на послеобеденный час, от трех до четырех, Лиза слушала ее вполуха, кемарила, туго переваривая огромное количество наспех запиханной в брюхо жратвы, и на втором занятии крепко поплатилась за невнимание. Милая дама, не меняя спокойной позы, неожиданно ткнула ее сухоньким кулачком в солнечное сплетение, и по сравнению с улыбкой, мелькнувшей под стеклами очков, застывшая ухмылка-маска утреннего сержанта-бегуна показалась бедной Лизе дружелюбной и одухотворенной.

Первым человеком, выказавшим Лизе приязнь, был инструктор по рукопашному бою, некто Михаил Игнатьевич Севрюк, застенчивый богатырь лет сорока пяти, темноволосый, высеченный будто из цельного куска железной руды, со спрятавшимися глубоко под надбровными дугами пристальными серыми глазками, как у чирка, и с массивным носярой, переломанным в разных местах и в разные стороны. Впоследствии Лиза узнала, что Михаил Игнатьевич в прошлом чемпион Европы в неофициальном (между спецслужбами) первенстве по кун-фу.

На первом уроке он изрядно погонял ее на матах, выявляя скрытые физические возможности, ставил в шпагат и переворачивал на голову, раскручивал подобно волчку и швырял о стену, но не покалечил и даже ничего не вывихнул. Потом доходчиво растолковал ей философский смысл занятий. Оказывается, есть тысяча способов убить человека голыми руками, но для Лизы, по его мнению, чтобы продержаться какое-то время на плаву, достаточно будет овладеть хотя бы шестью-семью из них. "Даже и это, пожалуй, многовато", — искренне заметила Лиза, ощупывая свои помятые бока.

Инструктор Севрюк оценил ее непритязательность.

— Возможно, ты и права. Чтобы убивать, не надо большого ума. Гораздо труднее научиться защищать себя, приучить мышцы к мгновенному маневру. Держать их всегда наготове. У нас всего полгода, но кое-что успеем. Ты не такая уж хлипкая, как кажешься.

Лиза влюбилась в учтивого богатыря за то, что он отнесся к ней мягче, чем другие. Не обижал пренебрежением. Но поблажек тоже не давал. Поначалу учил дышать и двигаться, оказывается, и то и другое она всю предыдущую жизнь делала не правильно и поэтому к двадцати шести годам очутилась на грани полной физиологической деградации. Еще годик, другой, и ее вообще можно было бы списывать со счета разумно мыслящих существ.

Стихия воздуха, разлитого в природе, как кровь в человеческих жилах, заключала в себе все тайны метафизических перевоплощений. В воздухе таилась обманно неощутимая энергия, дающая возможность преодолеть мнимые барьеры пространства и времени. Кто научился дышать, тот уже наполовину бессмертен. Слияние с природой происходит не только тогда, когда человек после смерти прорастает из могилы зеленым кустом, но значительно раньше, если воздушные потоки, как голубиные крылья, поднимут его над грешной землей.

Пусть отчасти в воображении, это неважно: никто еще не определил четкие границы яви и сна, как никому не дано уследить за переходом в вечность.

Упругим движением, как ласковым словом, богатырь вминал ее диафрагму в позвоночник, заставлял замирать в нелепых звериных позах, прикладывал ухо к ее груди, слушая, не донесется ли оттуда писк непорочно зачатого младенца; и в конце концов все эти особенные упражнения приводили Лизу в размягченное состояние, полное душевной неги, похожее на покачивание в теплой воде. Похвалы инструктора она удостоилась на пятом уроке. Сколько-то времени — минута? час? — простояла в неудобной боевой стойке, с поднятым на уровень груди коленом и с раскинутыми руками (взлетающая цапля), а потом, по знаку мастера, в развороте рассекла воздух ладонью под косым углом, стараясь сделать это как можно резче (перепады дыхательных ритмов — вот один из множества смыслов первобытной науки). В то же мгновение учитель поддел ее опорную ногу, и Лиза полетела на ковер, но впервые не шмякнулась оземь, как навозная лепешка, а сгруппировалась и — о чудо! — в немыслимом кувырке прочно опустилась на обе ступни. Сердце зашлось в восторге: она не поняла, как это получилось.

Увидела светло-серые, внимательные глазки Севрюка, блеснувшие удивлением.

— Хорошо, девочка, — сказал он. — Ей-Богу, даже слишком хорошо. Не ожидал.

Она сама знала, что хорошо. В ту же секунду, как озарение, мелькнула мысль, что не покинет эту школу, пока ее не выгонят отсюда силой.

На обед в столовую сходились курсанты, иногда пять, шесть, иногда десять человек. Большей частью молодые парни, энергичные, разбитные, в таких же, как и на ней, тренировочных костюмах. Они все пялились на нее знакомыми красноречивыми взглядами, успевая по несколько раз, между борщами и котлетами, всем скопом и поодиночке ее поиметь. Она не придавала этому значения, это было нормально. Во время обеда (от двух до половины третьего) в комнате, устроясь на стуле в углу, дежурил кто-нибудь из начальства (один раз капитан в милицейской форме, но обыкновенно пожилая дама в серой униформе без погон, похожая на подслеповатого коршуна); дежурные следили, чтобы едоки не слишком чесали языками и не задерживались за столами сверх необходимого. Курсанты хохотали, отпускали в Лизин адрес ядреные шуточки, улыбались, кивали ей, одиноко сидящей за своим столиком, корчили умильные рожи, по-всякому выражали свое восхищение, но, как ни странно, ни один не подошел, чтобы попросту познакомиться. Возможно, какие-то, неизвестные ей, здешние правила запрещали им это сделать. Но она уже знала, что у курсантов бывают общие занятия, и в классах, и на природе; по вечерам со стадиона долетали звуки ударов по мячу, крики и смех, но пока ей ни разу не захотелось туда сходить. Любое общество было ей в тягость.

Ее рабочий (учебный) день заканчивался в девять, после этого никто ее не контролировал, то есть в течение часа она могла делать, что душе угодно, но ровно в десять в комнату заглядывал дневальный, убеждался, что она на месте, бурчал себе под нос:

— Четырнадцатый, отбой! — и нагло вырубал свет. По долетающим звукам — голосам, музыке, возне — Лиза догадывалась, что жизнь в этом доме (казарме? тюрьме?) продолжается и после отбоя, а может быть, только по-настоящему начинается, но ее это не касалось. Она не стремилась узнать больше, чем видели глаза.

На четвертый день в столовую впорхнула еще одна представительница слабого пола — светловолосая девушка с накрученной вокруг головы толстой косой, изящная, с вызывающе дерзкой, милой мордашкой — словно лучик солнца возник на пороге. Оглядевшись, девушка стремительно направилась к Лизиному столу, отбивая со всех сторон потянувшиеся к ней руки, улыбкой отвечая на радостные приветствия. Видно было, что она здесь своя.

— Не возражаешь? — спросила у Лизы, уже, собственно, бухнувшись за стол. Встретясь глазами с ясным, открытым, сияющим взглядом, Лиза поняла, что ее одиночество кончилось.

— Конечно, пожалуйста.

Девушке не пришлось подходить к окошку раздачи; из двери, которая вела на кухню, выскочил дюжий детина в поварском фартуке, с бельм колпаком на голове и с подносом в руках и установил перед ней тарелки с едой, действуя не менее ловко, чем вышколенный официант в дорогом ресторане.

— Спасибо, Гришенька, — поблагодарила девушка без всякого кокетства, по-дружески. — Супец с чем?

— С грибками, как ты любишь.

— Не забыл?

— Как можно, Анечка.

— Ладно, ступай. Вечером увидимся.

Лучась счастливой улыбкой, детина удалился.

Девушка проглотила пару ложек, подмигнула Лизе.

— Вкусно, да?

— Очень вкусно.

— Тебя зовут Лиза, я знаю. А меня Аня. Анна Иванова.

— Очень приятно.

Девушка засмеялась.

— Держись проще, Лиза, и люди к тебе потянутся.

Нас здесь мало. Остальные все бугаи. Сама видишь.

Лиза улыбнулась в ответ.

— Почему я тебя раньше не встречала? Ты давно тут?

— О-о, не спрашивай! В карцер запихнули; скоты.

Ну ничего, я им покажу карцер!

— Тут и карцер есть? — с деланным испугом спросила Лиза.

— Тут все есть, чего в других местах нету. Ешь, ешь, все равно здесь не поговоришь. Вон, гляди, зырит, ушастая стерва. Галка Дремина, старпер вонючий. Знаешь, кем она на воле была?

— Кем?

— Ни за что не поверишь. Содержала притон. Ну да, настоящий притон, с травкой, с девочками. На этом и свихнулась. Никогда с ней первая не заговаривай, она плюется.

Лиза и впрямь не знала, верить новой знакомой или нет, но предпочла не выяснять. Зато сразу уразумела, что Анечка крепкий орешек. Они молча жевали, улыбаясь друг другу. Лиза все-таки спросила:

— За что ты попала в карцер?

— Как раз из-за нее, из-за стервы. Зашухарила, когда я... — осеклась, не договорила. — Знаешь что, Лиза?

Вечерком я к тебе загляну потрепаться. Не возражаешь?

— После отбоя?

— Конечно после отбоя, когда же еще.

Глава 5 ГУРКО В ЗАМЕШАТЕЛЬСТВЕ

Гурко слушал кассету, которую ему с нарочным прислали из Конторы. Перед тем позвонил Самуилов.

Разговор у них, как часто бывало, начался за здравие (в буквальном смысле, генерал поздравил бывшего ученика с выздоровлением), а кончился за упокой.

После зоны, нашпигованный свинцом, как пирожок изюмом, побывавший в ослепительно-белом коридоре смерти и еле вернувшийся оттуда, Гурко приобрел черты характера, прежде ему несвойственные: стал вспыльчив, как прыщавый юноша, и сосредоточен, как гвоздь в сапоге. Он боролся, как мог, с накопившейся в душе тьмой, но пока не очень успешно. Даже Ирина Мещерская, любимая женщина, терпеливая и вдумчивая, едва ли не молившаяся на него, приходила в отчаяние от его нервных срывов. Ей казалось, он видит в ней врага. Она терялась, когда муж за завтраком, обжегшись кофе, вдруг выкатывал на нее налитые злобой глаза и тихо спрашивал: "Ну что, малышка, жалеешь, что не сдох?!" — а потом хватал в охапку, тащил в постель и занимался с ней любовью с таким пылом, словно назавтра ему предстояла тотальная ампутация.

Она чувствовала, как в нем кипят, подогреваемые полешками чудовищного самолюбия, неведомые, чуждые ей страсти, которые не смягчить, не утешить обыкновенной бабьей лаской. Он страдал так непоправимо, как седой ветеран, которого безусые мальчишки, посмеиваясь, вышвырнули из очереди за колбасой. Его уязвленность невозможно было утолить домашними средствами, и Ирина решила просто ждать, полагаясь на великого лекаря — время. Деваться все равно было некуда. На жизненном пути ей попадались разные партнеры, могучие, увертливые самцы и слабые, коварные мужчины-попрошайки; некоторых она любила, другими пренебрегала, но Олег был опаснее их всех вместе взятых. Она верила, что он непобедим, и полагала, что прибилась наконец к тому берегу, от которого некуда дальше плыть.

Однако генерал Самуилов знал Олега лучше, чем могла его узнать любая женщина, потому что сам был из тех людей, чья сущность пропитана отравой вечного противостояния с окружающим миром. Гурко покинул Контору, потому что не нуждался в ее опеке, и еще потому, что трудно дышать среди оборотней, но с Самуиловым они были связаны более тесными узами, чем ведомственное подчинение, оба путешествовали налегке в том измерении, где все звания и чины — туфта, и от земных побед остается лишь видимость.

Самуилов попросил всего лишь ознакомиться с некоторыми материалами, которые наверняка его заинтересуют как психолога, на что Гурко посоветовал бывшему шефу отправить эти, а также другие подобные материалы прямо в преисподнюю, где их, тоже наверняка, ждут не дождутся, объяснив свою резкость тем, что уже нахлебался дерьма досыта и теперь собирается годик, другой пожить в свое удовольствие, как все нормальные люди.

— Нормальные люди на Руси повымерли, — мягко возразил генерал. — Реформа, брат. И потом, что ты имеешь в виду, когда говоришь "пожить в свое удовольствие"? Запьешь горькую, что ли?

Нормальная жизнь, обиделся Гурко, это когда человек днем работает, пишет книги или пашет землю, тут разницы нет, по ночам спит с женщиной, а в свободное время, если выпадет часок, любуется на звезды и размышляет о смысле жизни. И уж во всяком случае не гоняется за призраками, которых так ловка выдумывать Контора.

— Призраки! — обрадовался генерал. — Очень точное слово. Именно о призраках речь. Значит, договорились, да, Олег? Послушаешь кассету и сразу перезвони.

Призраки! О, да. Но, пожалуй, в единственном числе.

Что-то вроде Фредди Крюгера. Но не так забавно.

В сердцах Гурко повесил трубку, не прощаясь, что было неучтиво по отношению к учителю, но слушать кого-либо дольше пятнадцати минут подряд у него не хватало сил. Рекорд они установили накануне с Ириной, выясняя, следовало ли ему на ней жениться или проще было сразу утопить ее в колодце, — целых двадцать пять минут обсуждали этот вопрос.

На кассете, которую подослал с нарочным Самуилов, были записаны несколько интервью, рассказы очевидцев, данные некоторых экспертиз, скупые комментарии специалистов, — а все вместе это создавало картину некоего любопытного расследованию, не доведенного до ума, либо было похоже на наброски жутковатого романа, которые автор смешал в неудобоваримую кучу. В монтаже, в состыковке фрагментов, в театральных паузах чувствовалась уверенная рука генерала, по какой-то причине поддавшегося мистическому настроению.

Михеев В. И., ночной сторож оптового склада в Люберцах, 48 лет: "...Ну что, под утречко пошел в котельную, на обход, там она лежит. Нога синяя, но одна. Грудяка отрезанная, и головы нету. Я, конечно, растерялся, думаю, может, мерещится со вчерашнего.

Потом вижу, голова все-таки есть, но сбоку, на клеенке, как на тарелке, и тоже с одним глазом, как нога. Я, конечно, в контору звонить, как положено по инструкции. Ничего не трогал, вызвал мен.., милицию. Вас то есть, граждане начальники... Больше ничего не могу добавить, хоть что спроси..." — "Как же туда попал труп, если все двери заперты изнутри?" — "Чего не знаю, врать не буду. Может, в окошко впихнули, может, еще как. Способов много". — "Что значит — способов много? И до нее бывали убитые?" — "Бывали, как не бывать. Нынче повсюду трупаков полно. Сам, правда, не видел, врать не буду".

Комментарий сотрудника Конторы: "За последний квартал по данным МВД в Москве и области обнаружено 28 женщин, погибших при невыясненных обстоятельствах. Возраст: от 14-ти до 30-ти лет. Обращает на себя внимание идентичность способов умерщвления: отделение головы от туловища без обычного в таких случаях повреждения позвоночного столба. Ровный "бритвенный" срез. УВД отработаны версии под условным названием "Маньяк" и "Кавказский след", не получившие достаточных подтверждений. Дело взято на контроль особым отделом Главного управления.

Дата".

Люба К. 24 года, профессионалка с Тверской. Записано с помощью подслушивающей аппаратуры "ЗКЦ-618-Х".

Собеседник Любы К, не установлен.

"Люба К.:

— Пошел ты на хрен, придурок!

Собеседник:

— Три штуки мало, да? За одного выблядка?

Люба К.:

— Договаривались о пяти. За три рожай своего, понял?

С.:

— Не надо грубить, деточка. Я всего лишь посредник.

Л. К.:

— Да я лучше его в сортире утоплю, чем отдам за три штуки.

С.:

— Дело хозяйское. Гляди, как бы не пожалеть.

Л. К.:

— Обезьяна, кого пугаешь?! Да я тебе...

(Пауза, во время которой стороны выясняют отношения.).

Л. К.:

— Передай своему боссу — четыре и ни долларом меньше. Халявщики вонючие! Да я с клиента за вечер стригу по пятьсот штук.

С.:

— Люба, мой тебе совет: не горячись. Там не торгуются. Передать могу, но толку все равно не будет.

Л. К.:

— Канай отсюда, гнилушка..."

Голос комментатора: "Дополнительные сведения по Любе К. Двенадцатого апреля ее труп найден в лесопарке Свиблово. Способ убийства: отсечение головы от туловища. Дополнительные повреждения: отсутствуют внутренности — сердце, печень, матка. Выколоты глаза.

Ампутирована левая рука. По заключению экспертов операция по удалению внутренних органов, как и в подавляющем большинстве аналогичных случаев, производилась в условиях специального помещения (клиники, лаборатории), с использованием суперсовременной хирургической аппаратуры".

Из допроса Кацы Мухамедова, дело о контрабанде (анаша, маковая соломка). Курьер. 30 лет. При задержании ранил двоих сотрудников милиции, один из которых, капитан Шмаков, скончался по дороге в больницу. Связи не установлены. На допросах держится вызывающе, но явно чего-то боится. Требует медицинского освидетельствования.

"Вопрос:

— Назови хозяина, джигит, и пойдешь под залог.

Ответ:

— Нэ хочу!

Вопрос:

— Чего не хочешь?

Ответ:

— Залог не хочу. Хочу врача.

Вопрос:

— Зачем тебе врач? Ты вон какой здоровенный бык.

Ответ:

— Мозги болят. Твои люди отбили мозги.

Вопрос:

— Откуда у тебя мозги? Ты капитана убил.

Так и так тебе хана. Под залог уйдешь в горы, погуляешь немного.

Ответ:

— Не хочу в горы. Хочу врача.

Вопрос:

— Боишься хозяина?

Ответ:

— Сам бойся, пес. Каца ничего не боится.

Вопрос:

— Хороший выкуп за тебя дают, сто миллионов. Кто дает, скажи?

Ответ:

— Возьми себе выкуп, сунь в жопу.

Вопрос:

— Зря хорохоришься, джигит. Куда вез анашу, мы знаем. И откуда вез, знаем. Это нам неинтересно. Нам интересно, что ты делал на Фабричной?

Ответ:

— Ничего не делал. Гулял, пиво пил.

Вопрос:

— В сороковую квартиру зачем звонил?

Ответ:

— У тебя свидетель есть, да?

Вопрос:

— Зачем нам свидетель, Каца? Ты же умный человек, верно? Торговый человек. Травка, кокаин — это хорошо, это понятно. Но зачем тебе сороковая квартира на Фабричной?

Ответ:

— Молчать буду. Дай врача?

Вопрос:

— Надо торговаться, Каца. Ты нам поможешь, мы тебе поможем. Выхода нет. На тебе капитан, это не шутка. Против капитана твоя голова — мало. Не хочешь хозяина назвать, расскажи про Фабричную. Колись, Каца. Я понимаю, чего ты боишься. Кавказ тебя бросил. Деньги дают, чтобы глотку заткнуть. Разве не так? А мы тебя спрячем, побережем. Это честный разговор. Ты сколько по Москве шатаешься, около года, правильно? И четвертый раз горишь. Это много, Каца, это — перебор. Больше тебя не простят.

Ответ:

— Очень хитрый думаешь? Гляди, себя не перехитри, собака!"

Комментарий: "Через два дня после допроса Каца Мухамедов в одиночной камере якобы перерезал себе шейную вену бутылочным осколком. Убийство совершено безупречно. Посторонних следов нет. Подозреваемый надзиратель Трофимов свое соучастие отрицает.

Задержан по статье на 30 суток. При обыске на квартире Трофимова на антресолях найдена банковская упаковка: пять тысяч долларов новыми пятидесятидолларовыми купюрами. После освобождения за Трофимовым пущен "хвост", от которого он оторвался в районе метро "Текстильщики". К себе на квартиру не вернулся. Спустя двое суток труп Трофимова обнаружен в Битцевском парке. Диагноз медэксперта; обширный инфаркт. С диагнозом не увязывается характерная деталь: голова Трофимова отделена от туловища без повреждения позвонков..."

"Боже мой! — от изумления Гурко открыл рот. — Ну и работнички! С такими работничками хорошо ловить кошек на свалке".

Комментарий. "На Фабричной улице, дом восемнадцать, квартира сорок, проживает Леонидова Нинель Григорьевна, сотрудница акционерного общества "Лензолото". От Леонидовой поступило заявление об исчезновении ее дочери, семилетней Наташи. Обстоятельства исчезновения. По будням мать отвозила девочку в детский сад "Лолита", где по необходимости та оставалась на ночь. "Лолита" — привилегированное заведение, месячная плата триста долларов. В ночь с четверга на пятницу гражданка Леонидова не забирала девочку домой, приехала за ней в пятницу около шести. Заведующая "Лолитой" Давыдова Эсфирь Харитоновна удивилась появлению Леонидовой и сообщила, что накануне Наташу забрал по поручению матери молодой мужчина, представившийся сотрудником "Лензолота" и предъявивший служебное удостоверение. Никаких подозрений этот человек не вызвал по той причине, что это был не первый случай, когда Леонидова присылала за дочерью своих знакомых, чего Эсфирь Харитоновна в принципе не одобряла. Правда, все мужчины, которых присылала Леонидова, были словно бы на одно лицо и даже дарили заведующей словно одну и ту же коробку шоколадных конфет с огромным, зеленовато-голубым аистом. Выслушав заведующую, гражданка Леонидова в грубых выражениях заявила, что если с девочкой что-то, не дай Бог, случится, Эсфирь Харитоновна не только немедленно потеряет работу, но скорее всего лишится своей "безмозглой тыквы". По заявлению Леонидовой начат розыск, который никаких результатов не дал".

Из беседы с Леонидовой в следственном отделе:

"Вопрос:

— Нинель Петровна, в каких вы отношениях с бывшим мужем?

Ответ:

— В прекрасных. Он в Германии. Три года не видела его поганой морды.

Вопрос:

— У него никогда не было никаких претензий к вам по поводу дочери?

Ответ:

— Это не его дочь.

Вопрос:

— Бывает.

Ответ:

— Не смотрите на меня так, юноша. Вы не знаете, о ком спрашиваете. Скотина, голубая плесень!

Вопрос:

— Ах вот как. И он в курсе, что Наташа не его дочь?

Ответ:

— Если не совсем идиот, то в курсе.

Вопрос:

— Нинель Петровна, вы занимаете солидное положение в "Лензолоте", вероятно, у вас есть враги, завистники, недоброжелатели?

Ответ:

— Враги есть у всех. Не вижу никого, кто мог бы сделать такую подлянку.

Вопрос:

— За последнее время не припомните каких-нибудь странных происшествий, звонков?

Ответ:

— Пожалуй, нет. Хотя...

Вопрос:

— Будьте откровенны, Нинель Петровна.

Мы всего лишь хотим найти вашу дочь.

Ответ:

— Надеюсь, разговор не записывается?

Вопрос:

— Как можно. Это же не допрос.

Ответ:

— Видите ли, три месяца назад меня попросил об услуге один солидный человек. Ну знаете, как это бывает в бизнесе. Всем от тебя чего-то надо. Приходится быть предельно осмотрительной. Я отказала.

Вопрос:

— Какого рода услуга?

Ответ:

— Этого сказать не могу, но дело не в самой услуге, а в том человеке. Когда я отказалась сотрудничать, он воспринял это как-то неадекватно. Не настаивал, не предлагал еще раз все обсудить, как это бывает при сделках. Сказал всего одну фразу, которую я запомнила. Еще бы! Он сказал: дорогая Нинель, как жаль, что вас не было с нами в прошлом году.

Вопрос:

— Вы знаете этого человека? Кто он?

Ответ:

— Всего один раз видела. Документы не показывал. Назвался Иваном Ивановичем, но это, конечно, прикол. Высокий, статный, лет пятидесяти. Модная стрижка, костюм от Версачи. Но взгляд такой, знаете, пронизывающий...

Вопрос:

— Мафия?

Ответ:

— Не смешите, юноша. Нет, не мафия, учитель музыки из провинции. Ну вы тут даете!.."

Примечание: версия о похищении с целью выкупа отпадает.

Заявление Зинаиды Вихровой, 20 лет, студентка педагогического института: "...Витя Тунцов начал за мной ухаживать, но я не думала, что все так обернется. Мы оба жили в общежитии на Стромынке, все знали, что Витя приторговывает барахлом, как большинство студентов.

Витю многие недолюбливали, но я не придавала значения. Его побаивались, потому что он не качок, а сильный от природы, запугать его ничем нельзя. У него водились деньжата, он их умел прокручивать, а когда это удается таким, как мы с ним, деревенским, то это вообще многим подозрительно, с подобным я уже сталкивалась еще на первом курсе. Почему-то в Москве считается, (во всяком случае у нас на факультете), что деревенские туповатые, что ли, и всего добиваются в жизни только горбом. Это, конечно, заблуждение. Витя Тунец первый Тому пример. У нас некоторые москвичи хвостом за ним Ходили, и были рады-радешеньки, если он сбрасывал им ходовой товар. Кстати, мне тоже не все в нем нравилось с самого начала нашей дружбы. Во-первых, он чересчур отчаянный и какой-то легкомысленный, во-вторых, совершенно перестав заниматься. Когда я говорила, что надо бы подтянуться по такому-то и такому-то предметам, только смеялся. Шутил, что учеба это атавизм, тем более в таком институте, как наш. Все равно у нас в будущем не будет работы по профилю, потому что все школы закроют и оставят лишь несколько учебных заведений для богатых, но с нашим рылом туда не попасть. Он не сомневался, что добьется в жизни всего, что пожелает, и я ему верила. Мы даже собирались расписаться поближе к летним каникулам, причем это была его инициатива, не моя. По многим признакам я замечала, что Витя меня любит. Каково же было мое удивление, когда он однажды сообщил по секрету, что у него есть крупный заказчик, который готов выложить четыре куска за крепенького, здорового младенца любого пола, хоть мальчика, хоть девочку. Вообще-то заказчик занимался другим бизнесом, но этим младенцем хотел оказать услугу какому-то важному клиенту за бугром.

Я сначала не поняла, потом испугалась. Дело в том, что Витя завел разговор не случайно, он знал, что я подзалетела и уже на втором месяце. Витя сказал, что вопрос в принципе не в младенце, а в том, что, совершив эту сделку, мы зацепим крутяка намертво и впоследствии поимеем с него много башлей. Между нами впервые произошел крупный скандал, вплоть до разрыва. Я твердо заявила, что готова забыть о его гнусном предложении, считать это неудачной шуткой, если он даст слово не возвращаться к этому вопросу. Потому что если он уже превратился окончательно в рыночника, то я еще не потеряла человеческий облик и не хочу торговать собственными нерожденными детьми. Сгоряча Витя обозвал меня очень плохими словами, но в конце концов, как мне показалось, образумился и понял, что я говорю серьезно. Но он отступил только на время, и вскоре начал убеждать меня, что я дура, что сейчас все так делают (даже назвал двух девочек с нашего курса), и что это такой же бизнес, как любой другой. Особенно упирал на то, что нам за это ничего не будет, потому что никакой статьи за это в уголовном кодексе не предусмотрено. Я пришла в такое отчаяние, что стала его избегать и мечтала лишь о том, как дотянуть семестр и уехать в деревню, чтобы посоветоваться с родителями, какбыть дальше. Однако Витя не отставал, преследовал меня по пятам, вообще стал как сумасшедший и договорился до того, что если я не соглашусь, то нам обоим конец. Сказал, что люди, с которыми он связался, не любят, когда их обманывают. Тогда я пригрозила, что, если он не оставит меня в покое, обращусь в соответствующие органы, то есть к вам... Наверное, пугала зря, очень об этом жалею. Витя третий день не ходит в институт и из общежития съехал. Никто из его друзей не знает, где он. Мне так страшно и тревожно, что... Пишу это заявление, чтобы..."

Примечание. Заявление студентки Вихровой обнаружено при досмотре ее личных вещей. Ее тело (труп) найдено в бойлерной института пятого апреля сего года.

Труп обезглавлен, вскрыта брюшная полость, изъяты печень, селезенка и почки. Ампутированы глаза. Студент третьего курса В. И. Тунцов объявлен в розыск, никаких сведений о его местонахождении нет...

Почти три часа крутилась пленка, но Гурко слушал ее с перерывом. Он сходил на кухню, где Ирина возилась с обедом и, судя по запаху, тушила его любимое мясо в горшочке. Они вместе выпили кофе и поболтали о том о сем. У Гурко не выходило из головы, что весь этот смрад, льющийся с кассеты, он прослушивает не в первый раз. Ничего нового он не узнал. Ничего такого, что сильно задело бы воображение. Привычный преступный фон повседневной жизни, обволакивающий сознание, как черная смола, но усилием воли можно отключиться, и тогда останется вот эта кухонька, ароматное мясо в духовке и темные, бездонные очи любимой. Этого вполне достаточно, чтобы сохранить интерес к жизни;

— Торгуют младенцами, — деловито сообщил он. — А также человеческими органами. Причем с размахом.

— Чем же еще торговать? — меланхолически отозвалась жена, тоже не выказав удивления. — Все остальное уже продано.

— Это верно, но как-то не по-людски.

Ирина подлила ему горячего кофе. Деликатно напомнила:

— Какие же мы люди, если все это терпим. Давно не люди.

— Тоже верно, — Гурко взбодрился. — Но вот ты, Ирэн, считаешь себя самой умной, тогда скажи, что будет дальше? Сначала выдоили нефть, ресурсы, энергию, теперь сливают кровь, а что потом?

— Ничего страшного, — Ирина ласково взлохматила его светлые волосы. — Волноваться совершенно не о чем.

На Западе не дураки живут. Деньжат в долг подкидывают, добавят и кислорода. Со временем из нас сделают огромный инкубатор, где все оборудуют по последнему слову науки. Ну вот как на современных птицефермах. Не так уж это и плохо. Будем весь мир снабжать свежей кровью, живыми органами и всем, что им нужно.

— Хорошо бы, конечно, — Гурко с сомнением покачал головой. — Но конкуренция большая, сдюжим ли? Африка, развивающиеся страны...

— Ой, да что ты говоришь. Мы цены враз собьем.

У нас же все по дешевке. Потом — Африка того гляди взбунтуется, за ней глаз да глаз нужен, опять лишние траты. А с нами никаких хлопот, бунтовать некому.

Утешенный женой, Гурко вернулся в спальню и нехотя, вполуха дослушал кассету. Еще несколько схожих эпизодов, расчлененок, горя и слез. Все как обычно в этом лучшем из миров. Ничего новенького, никакого намека на просвет. И ситуация предельно ясная, тоже не новая. Хотя некоторые детали впечатляли. Очевидно, что кустарный промысел по добыче человеческого сырца перерос в некое подобие производственного конвейера. Этого давно следовало ожидать. Ясен был и тайный смысл послания генерала. На пленке хватало оперативного материала, чтобы начать и закончить сразу несколько расследований, но об этом ни гу-гу. Синдикат действовал в открытую, с размахом и нагло, посадить его на крючок дня такого специалиста, как Самуилов, вообще не проблема, но вся пленка представляла собой длинный перечень жертв и обстоятельств их гибели — и больше ничего. Никаких выводов, чудовищные пробелы в комментариях. Конечно, это все не случайно. Красноречивыми умолчаниями генерал оповещал: видишь, Олег, мы опять бессильны.

Без сомнения, фигуранты по этим делам давным-давно сидели в сверхсекретном личном досье генерала, но они были неподсудны, ибо принадлежали к избранному кругу, где ни за какие преступления никто не отвечал. В нынешнем псевдогосударстве в ходу были всего лишь два идеологических клише: для власть имущих — обогащайтесь! — для быдла — надо немного потерпеть во имя светлого капиталистического будущего. Редко, но бывало, что из избранного круга вываливался какой-нибудь типчик вроде Якубовского или Ильюшенко — по оплошности либо по дурости, — и тогда уже не требовалось никакого дополнительного следствия, чтобы упрятать негодяя в каталажку. Самуилов терпеливо ждал, когда в страну вернется Закон, и весь его грозный список окажется в руках правосудия, но с годами надежды заметно слабели. Зато список все разбухал.

Гурко дозвонился до шефа по прямому номеру. С недавних пор аппараты Конторы прослушивались, как любые другие, с той лишь разницей, что сотрудники всегда знали, какой аппарат чист, а какой "на допинге".

Свои же ребята работали на прослушке.

Уяснив по интонациям генерала, что линия не занята, Гурко спросил:

— Ну и кто же он? Не черт же с рогами?

Самуилов озадаченно хмыкнул, это было непривычно.

— Может, и черт. Веришь ли, Олег, даже близко не можем подобраться.

Гурко не поверил. Ждал. Генерал пробурчал:

— Надеюсь, согласишься выпить со стариком по чашечке чая?

Слишком многое их связывало, чтобы Гурко мог уклониться.

— Как угодно, Иван Романович. Но честно предупреждаю, меня эта история не волнует. У меня совсем другие планы.

В трубке раздался довольный смешок.

— Завидую тебе. У меня, признаюсь, вообще никаких планов не осталось. Так уж, коротаю день до вечера.

Говорить больше было не о чем.

Глава 6 СИПЛОЕ ДЫХАНИЕ МОНСТРА

После короткого дневного отдыха Иссидор Гурович спустился в сад, чтобы подровнять любимый газон. Это приходилось делать каждый день: чуть-чуть зазевайся — и за шелковистым зеленым ковром не угонишься, но работа его не утомляла. Наоборот, упругое сопротивление пластиковой ручки травокосилки, вкрадчивое поскрипывание скошенной травы вызывало ответное приятное щекотание в области копчика. Через каждые пять минут, как положено по инструкции, он давал агрегату передышку, и сам присаживался в холодке, обтирал панамой припотевший загорелый лоб, с наслаждением впитывал взглядом яблоневый сад, цветочные клумбы, пылающие разноцветными огнями, нарядный фасад летнего дома с высоким резным крыльцом, подъездную липовую аллею. День стоял неподвижный, как хрусталь, лишь стрекотание кузнечиков разбавляло его истомную благодать. Наконец-то, с умилением думал старик, я достиг того, к чему стремился великий поэт, — покоя и воли.

Ничто больше не смущало его свирепый ум. В иные времена, в иных перевоплощениях он носил много имен, некоторые забыл, другие помнил, но все последние годы, переселившись на дачу, оставался пенсионером Иссидором Гуровичем Самариным и надеялся, что глупая игра в прятки с судьбой завершилась со счетом один ноль в его пользу. Жить он собирался еще долго, пока не устанет, верил, что тысяча восемьсот калорий в день растянет срок его пребывания до ста лет, а больше, пожалуй, и не надо. Сейчас ему только семьдесят один, и оказалось, это именно тот возраст, который позволяет человеку ощутить себя полноценной частичкой бытия. Организм Иссидора Гуровича во всех отношениях функционировал превосходно.

В лето 62-е он купил эту дачу под Загорском, но не на свое имя, а на имя тогдашней жены, Лиляны Миладзе, своенравной, прелестной грузинской княжны, от которой нынче не осталось и помину. Он схоронил ее в глухом бору под вековой сосной, уложил на черное моховое ложе, но когда спустя несколько лет навестил строптивую беглянку, не обнаружил ни сосны, ни тропы, ни следочка. Черный дол открылся перед ним, с сожженными останками пней. Природа вечна в своем философском стоянии, но любит менять обличья, давая урок понятливым людям. В его постели перебывали сотни женщин, некоторых он помнил по сию пору, прекрасная Лиляна среди них. Неукротимая, дерзкая, дитя гордыни и страсти, ей бы жить и жить, да еще родить ему сына, но не захотела, взбунтовалась против его воли, однажды обронила: "Мне жаль тебя, любимый. Ты мнишь себя сверхчеловеком, а на самом деле ты всего лишь сухая ветка на дереве судьбы.

Бог лишил тебя души".

Злой смысл слов не тронул его, задело ледяное презрение, мелькнувшее в очах. Оставлять ее дальше возле себя было неразумно. Есть женщины, как волчицы, которым никакой корм не впрок. Он ошибся в княжне, и это было так больно, как если бы в сердце вогнали гвоздь.

После гордой грузинки ему уже не встретилась женщина, от которой он захотел бы иметь ребенка, но он не сожалел об этом. Строил свою империю на крови и костях, полагая, что тяжкие труды и великие прегрешения окупятся, когда настанет срок последней всемирной разборки. Ничего из добытого не собирался унести с собой и уж тем более отдать в чужие равнодушные руки. Все богатство останется там, где лежит, и воспользуются им далекие потомки, которые помянут его добрым, несуетным словом. Он явился на землю в период смуты, с энтузиазмом следил за крахом бездарной технократической цивилизации, за рождением дебильных поколений, будто выплеснутых из бутылки "пепси", и уже в зрелом возрасте пришел к поразительному открытию: миром правят не деньги, не капитал, как думает большинство, а некие посторонние идеи, скользящие по касательной к жизни, подобно невидимым, могучим подводным течениям. Были люди, которые знали эту правду задолго до него, но унесли ее в могилу, потому что родились преждевременно и не были услышаны.

После судьбоносного 87-го года Иссидор Гурович, до того пребывавший в положении подпольного спрута, высунул щупальца на поверхность, чтобы произвести первоначальную разведку и прикинуть расклад сил.

Подобные ему тайные властители на ту же пору полезли изо всех щелей, но это его не обескуражило. Как и следовало ожидать, большей частью это были люди, поклонявшиеся золотому тельцу, несгибаемо стойкие в своих вековых заблуждениях, вдобавок в последующие два-три-четыре года их скудное сознание окончательно помрачилось от хлынувшей на головы, казавшейся неисчерпаемой долларовой благодати. Они ему не мешали, напротив, создавали благоприятный фон, этакий сытный, густой планктон, и если кто-то из них возникал на его дороге, то управиться с ним было проще простого. Примат денег уподоблял их глухарям, упоенным лишь собственными песнями и совершенно беззащитным перед тихо крадущимся охотником. Одно слово, рыночники, которым одинаково заказан путь как в Царство Божье, так и в рай земной.

Иссидор Гурович в первую очередь был государственником и мыслителем, а уж потом — финансистом.

Идеи о первородстве духовного начала, высказанные философом Федоровым, были ему намного ближе, чем экономические бредни Маркса, Сакса и всех прочих говнюков, верящих в чистоган, как в панацею от всех бед. Хотя на определенных стадиях общественного развития, или общественной деградации, что будет точнее, бытие действительно определяло сознание, и с этим приходилось считаться. Он знал, что никогда не согнется под бременем взваленной на себя ноши.

Словно древний витязь стоял один среди пустыни, прислушиваясь, как разворованное, раздробленное, раздираемое социальными противоречиями государство вопияло к нему младенческим голосом: помоги, собери заново, не оставь на погибель! Он не отказывался, собирал.

Поначалу, никуда не денешься, не брезговал ничем, что давало прибыль — сырье, банки, высокоорганизованные мозги, средства информации, — но как только личный капитал достаточно окреп, чтобы противостоять любому напору извне, передал хозяйство надежным, вскормленным с руки многочисленным помощникам, а сам занялся тем, к чему лежала душа и что считал самым главным, — подготовкой, накачкой, вербовкой фигур, которым предстояло в час "X" мгновенно перехватить инициативу управления и подтолкнуть кровоточащую державу, как подпиленное дерево, в нужном направлении. На дачу под Загорском, откуда он теперь почти не вылезал, сходились нити многих сговоров и немыслимых сделок.

Покончив с газоном и полюбовавшись делом рук своих, Иссидор Гурович отправился в загон для собак, чтобы покормить трех своих любимцев — здоровенных лохматых псов, — лютая помесь сенбернаров с кавказской овчаркой. При появлении обожаемого хозяина свирепые чудовища привычно поджали хвосты и жалобно завыли. Ему это было приятно. Служка подал фаянсовое блюдо с сочно-алыми ломтями сырого мяса.

— Эх, ребятки, — приговаривал Иссидор Гурович, скармливая лакомые куски, успевая потрепать бугристые холки. — Мне бы вашу житуху. Ах заморыши мои дорогие!

Чудовища отвечали чинным утробным урчанием.

Довольный, Иссидор Гурович отступил на шаг, служка замешкался, неловко подвернулся под бок. Старик взглянул на него, в который раз пытаясь вспомнить имя, но не вспомнил. Это его огорчило.

— Тебя как зовут? ,;

— Федором, ваше высокоблагородие.

— Не зевай, Федя, — ласково пожурил хозяин. — В другой раз оплошаешь, скормлю собачкам.

Служка от ужаса втянул голову в плечи и сделался вдруг таким неприметным, что теперь, пожалуй, и мать родная его бы не узнала.

В прохладном кабинете на втором этаже Иссидора Гуровича дожидался управляющий, его правая рука, некто Герасим Юдович Шерстобитов, приземистый мужчина лет шестидесяти с умным, страдальческим ликом скопца. Выходец из разночинной слюнявой интеллигенции 60-х годов, сын министра и прачки, он работал на Самарина больше двадцати лет, проявил себя незаурядно и со временем стал как бы его тенью. В добром расположении духа Иссидор Гурович называл его не иначе как Му-му либо Мумиком, памятуя Тургеневского крестьянина, а будучи в раздражении величал Иудушкой Головлевым. На любое имя Шерстобитов отзывался с одинаковой почтительностью. Он знал хозяина как облупленного, давно признал в нем великого человека, смиренно принимал все его причуды, но не боялся его. Хозяин это ценил. Ему надоели мелкие душонки, которые слишком быстро ломались и трепетали под его белесым, неподвижным, мертвым взглядом. Иудушка-Му-му был человеком отважным, а в некоторых вопросах, там, где требовался точный расчет вкупе со знанием психологии, математики и экономики ему вообще не было равных. Можно сказать, что когда они встретились, им повезло точно так же, как когда-то Станиславскому с Немировичем, и подобно знаменитым режиссерам, они тоже изо дня в день кропотливо и вдумчиво создавали собственный театр, в котором, правда, не было актеров, а действовали преимущественно статисты.

— Ну что, Мумик, — Иссидор Гурович с удобством расположился за письменным столом, положив ноги на кожаный пуфик; управляющий примостился рядом со своими бумагами. — Какие на сегодня проблемы?

Только быстро, через час приедут китайцы.

Проблем особых не было. Шерстобитов подал хозяину на подпись три документа, два тот подмахнул почти не гладя, над третьим помедлил. В бумаге шла речь о поставках сырой нефти через Новороссийск.

— Труба, — произнес Иссидор Гурович с такой нежностью, будто вспомнил дорогого покойника. — Чересчур много гавриков возле нее кормится. Того гляди опять свару затеют. Сейчас это ни к чему. Америкашек подманивай, Мумик, америкашек. Пусть мошной-то потрясут как следует.

— Да они и так крепко увязли.

— Чем крепче, тем лучше. Чтобы обратного хода не было.

— Накладные расходы непомерные.

— Все окупится, Мумик, все окупится, не гунди.

С казанской плотиной то же самое. Где только можно, пусть раскошеливаются. Их доить надо досуха. Впоследствии покажем им огромный кукиш, как батюшка Ленин учил... Ладно, что дальше? Нигде не сквозит?

Управляющий убрал бумаги в папку. Готовился что-то сказать, но не решался.

— Ну! — поторопил Самарин. — Есть плохие новости?

— Не настолько, плохие, чтобы беспокоиться. Так, мелочь, но все же...

— Да ты что, Мумик?! — изумился хозяин. — Никак оробел? Погорел на чем-нибудь?

— Медицинский проект... Там некоторые шероховатости... Слишком много примкнувших... Кажется, привлекли внимание, пошли толки...

— А-а! — радостно воскликнул Иссидор Гурович. — Что я тебе говорил? Поперек батьки в пекло не лезь... Ну дак и что с проектом? Дымит?

Так называемый медицинский проект под кодовым названием "Медиум интернешнл", со всеми его ответвлениями, был собственным детищем Шерстобитова. За все годы плодотворного сотрудничества это был первый случай, когда управляющий вдруг попросил, почти потребовал полной самостоятельности, и Самарин не возражал. Понимал, солидному человеку, да еще с таким самолюбием, как у Мумушки, негоже всю жизнь ощущать себя на вторых ролях, быть вечным подручным у мастера. Разумеется, амбиции Шерстобитова простирались куда дальше, и для этого у него имелись все основания. Медицинский проект пока не приносил больших доходов, но это и не требовалось. Его смысл был глубже, значительнее, чем рутинная откачка капитала.

Истинной целью, которую ставил перед собой "Медиум интернешнл" и к которой неуклонно двигался, был целевой контроль над системами медицинского страхования, а также над производством лекарств и медицинского оборудования. На это не жалко было никаких средств, потому что в сущности такой контроль давал абсолютную власть над здоровьем нации и возможность манипулировать им как угодно. Образно говоря, если представить сто пятьдесят миллионов россиян в виде одного занедужившего человека (а так оно, в общем, и было), то медицинский проект (или медицинская реформа), будучи доведенным до логического конца, позволял тем, кто стоял за ним, самим решать, что дальше делать больному — выздоравливать, корячиться на инвалидности или околеть. Разумеется, в любом другом государстве, включая какой-нибудь пальмовый берег, каннибальский замысел был попросту немыслим, как реализация параноидального бреда, но в освобожденной России пришелся ко двору, и передовая общественность, подогреваемая умелыми долларовыми инъекциями, который год носилась с ним, как с писаной торбой. Сбой произошел лишь в одном звене, но, как с горечью прокомментировал Шерстобитов, в такой сложной конструкции этого достаточно, чтобы застопорить движение всего механизма. Он также признал, что его вина в том, что не принял вовремя никаких контрмер. Слишком увлекся возможностью с помощью расширенного экспорта человеческого сырца выявить Степень психологической готовности нации к дальнейшему биологическому расщеплению, определить границы видовой, общественной деградации.

Не дослушав управляющего, нахмурясь, Самарин резко спросил:

— Кто вышел на след?

— Особый отдел, генерал Самуилов.

— Старый знакомый, — от зловещей ухмылки хозяина Герасим Юдович зябко поежился, как от сквозняка. Кто курирует сектор трансплантации?

— Ленька Шахов. Зятек Завальнюка.

— Ага... Думский хорек. Еще кто? Кто в подельщиках?

— Доктор Поюровский. Клиницист с мировым именем. Звезда, так сказать, сосудистой хирургии.

— Этот-то зачем полез?

— Извращенец, маньяк, холопье нутро, — холодно отрекомендовал Шерстобитов. — Фактически весь бизнес держится на нем. Четыре клиники, отлаженная система сбыта. Сам удивляюсь.

— Удивляться поздно. Еще кто?

— Все финансовые операции — банк "Заречный", Борьки Сумского. Его вы знаете.

— Его знаю. Крепкий паренек. Дальше?

— Остальные — шушера. Нечего считать. Эти три фигуры центровые. Информация у них.

— Врешь, Иудушка. Так не бывает. Вместе с шушерой — сколько?

Шерстобитов опустил глаза, набрякшие алым. Не спал, что ли, ночь?

— Человек сто наберется.

— Вот это похоже... К завтрашнему дню приготовишь полный список. Со всеми данными.

— Сделаю.

— Теперь следующее. Проект на консервацию. Все программы под колпак. Без моего ведома ни малейшего шевеления.

Шерстобитов молчал, сопел в две дырки, словно внезапно простудился, и Самарин взорвался. Бешено выкатил белесые зенки, но заговорил почти шепотом:

— Ты чем-то, похоже, недоволен, приятель? Ах ты цаца какая! Натворил дел — и морду воротит. Экспериментатор вшивый!.. Мы что здесь с тобой в бирюльки играем? Стыдно, Иудушка! Из-за вонючих потрохов по миру пойдем. Видно, плохо тебя в институтах учили. Из-за меньших зол империи рушились.

Шестидесятилетний зубр Герасим Юдович принял выволочку понурясь, как нашкодивший школьник.

— Что молчишь? Возрази, коли сможешь.

— Все понимаю, — сказал Шерстобитов. — Но не вижу резона для консервации. Профилактическая чистка, пожалуй, не помешает, но...

— Профилактическая чистка? Нет, мой милый, стопроцентная вырубка. Только так и не иначе, — сокрушенно покачал головой, добавил по-отечески:

— Всем ты хорош, Иудушка, но мыслишь по старинке, осторожно. Времени не чуешь. Сейчас как: загнил пальчик, руби руку. Мало руку — сымай голову... Тебя слушать, знаешь где бы мы с тобой были?

— Где?

— Где-нибудь на оптовом складе залежалый товар сбывали. Эх, мути в тебе еще много, гнили интеллигентской. Все боишься кусок изо рта выпустить. Огорчил ты меня, Иудушка, сильно огорчил. Сколь тебя вразумлял, а ты все туда же — профилактика! Словечко-то какое придумал. Профилактика, сынок, это когда тебе перед свадьбой яйца оторвут — вот и вся профилактика.

Смешно, нет?

Шерстобитову не было смешно. Чем глуше звучал хозяйский шепоток, тем гуще скапливалась дрожь в утомленном сердце управляющего. Он лучше других знал, как начинался и чем заканчивался непредсказуемый гнев старика.

— Как велите, Иссидор Гурович, так и сделаю.

— А тебе больше делать ничего не надо. Ты свое уже сделал. Самуила на хвост посадил. Спасибо, соратничек.

Можешь теперь отдохнуть. Дедушка Гурыч подчистит ваше говнецо... Не забудь только список. Чтобы ни одна курва из него не выпала. Ишь, навострились, младенчиками торговать. Профилактики вонючие... Еще одно: к девяти часам пришли Архангельского. Ступай!

Да, грустно подумал Шерстобитов, на всю катушку завелся барин. Просыпется, как листопад, много забубенных головушек. Лишь бы моя уцелела. С этим смутным чувством покинул кабинет. Гнев старика неумолим, как Божья гроза, и бьет наповал. От него спасенья нет. Иногда Шерстобитову удавалось перехватить, смягчить его в самом начале, но сейчас не тот случай. Самое поразительное, думал управляющий, дьявол как всегда прав. Жаль, хоть и на время, сворачивать прекрасный проект, но последствия огласки могут быть сокрушительными...

Оставшись один, тяжело, с перехватом дыша, Иссидор Гурович прошел к стенному бару, накапал в рюмку чего-то крепкого, выпил, почмокал губами.

Вернулся к столу, несколько минут сидел неподвижно, отмякая, остужая расходившееся сердце, тупо уставясь на перекидной календарь. Там была запись:

"16.30 — Лиходеев".

— Ага, — вслух сказал Самарин. — Лиходеев. Ты-то мне и нужен как раз.

Жестким пальцем выкрутил номер на черном, простеньком телефонном аппарате. Услыша глуховатое:

— Да, Лиходеев на связи! — заговорил властно, неторопливо:

— Хорошо, что ты на связи, Лиходеев. А то уж я думал, не застану. Думал, не успею с тобой потолковать.

— Рад вас слышать, Иссидор Гурович. Что-нибудь случилось?

Лиходеев работал на одном из каналов телевидения и был там большой шишкой. Его карьера была стремительной, как созревание чирея. Еще два года назад он был серенькой, убогой телемышкой, а ныне заведовал всеми информационными программами канала. С помощью финансовых рычагов Иссидор Гурович выдернул его наверх, как морковку из грядки, и не жалел о затратах. Лиходеев служил по-собачьи преданно, но, к сожалению, не всегда впопад. Этого следовало ожидать. На телевидении не из кого особенно выбирать. Как и большинство представителей четвертой власти, Лиходеев был тщеславен, красноречив, независим, заносчив, жаден, пустоголов и придурковат. Иногда по глупому рвению допускал такие промашки, что Иссидор Гурович готов был собственноручно стащить его с экрана и закопать в навозной куче. Втолковать ему что-либо разумное было невозможно, он реагировал лишь на прямую угрозу. Но что поделаешь, как говаривал покойный отец народов: других писателей у меня для вас нету.

— У меня ничего не случилось, — успокоил Самарин. — А вот у тебя, браток, кое-что может случиться.

Сказать что?

— Слушаю внимательно, Иссидор Гурович!

— Собственные передачи смотришь? Вчера показали: гулял один шибздик вечером с собачкой.., по пустырю... Ты ведь гуляешь с собачкой, верно?

— Ночью гуляю, перед сном.

— И представь какой ужас. Налетела машина с пьяным водителем и переехала шибздика пополам. Причем что любопытно: у шибздика гнилые мозги во все стороны, а собачка цела.

— Помилуйте, Иссидор Гурович, за что?!

— Ты на кого работаешь, говнюк!? — загремел Самарин. — Ты что же, сучий потрох, родину не любишь?!

По ответному нечленораздельному бормотанию стало ясно, что телевизионный крысенок приведен в надлежащее состояние и способен воспринимать науку.

Первое, Чечня. Война благополучно закончилась, все, что можно было, из нее выкачали, прибыль, по подсчетам Шерстобитова, выстроилась в фантастические цифры; теперь, когда республика получила независимость, следовало резко изменить психологический фон вещания, привести его в соответствие с новой обстановкой, а на экране по-прежнему разгуливали бородатые, благородные горцы, воины-освободители, не щадящие живота своего ради святой свободы, все как один Робин Гуды и непротивленцы, а противостояли им грустные, грязномордые, трясущиеся от страха русские солдатики, заброшенные туда, как явствовало из передач, для повального грабежа и массовых убийств. Русские дебилы в солдатском обмундировании оставляли трупы своих товарищей на съедение собакам, минировали их и с поросячьим гоготом палили в чеченских женщин, которые из чувства милосердия предавали мертвые тела земле.

Неповоротливость, тупость информационной махины, управляемой такими, как Лиходеев, ужасала Иссидора Гуровича.

— Значит так, сынок, — сказал он. — Еще раз увижу благородного бандита-чеченца, и я тебе даже звонить не буду. Тебе уже другие люди позвонят.

— Разумеется, разумеется, я же не враг себе, — плачущим голосом залепетал придурок. — Но посудите сами, Иссидор Гурович. Сколько пленки отснято, уникальные кадры... Может, вперемежку давать, в виде компота, как бы объективное мнение? Разные точки зрения и прочее?..

— Много пленки, говоришь?

— Очень много... Одна Еленушка Масюк...

— Еще один прокол, — прервал Самарин навязчивое жужжание, — и вместе со своим Масюком вы всю эту пленку сожрете под присмотром тех самых чеченских рыцарей.

Лиходеев сытно икнул в трубку.

Второе, реклама. Тут тоже ситуация изменилась кардинально. Если полгода назад было вполне разумно будоражить общественное сознание бесконечным празничным зрелищем дорогих мебелей, сытных, сверкающих яств, избытком суперсовременной техники, горами жвачки и океанами хмельных напитков, то теперь, когда в регионах голодные толпы дикарей того гляди взбунтуются, следовало строго дозировать возбудительные средства, избегая преждевременного взрыва, который сейчас был на руку лишь региональным баронам. В рекламные ролики, наполненные тошнотворным, визгливым западным блудом, необходимо ввести сентиментальную, грустную ноту, близкую трепетному сердцу вымирающего россиянина. Бунт хорош, когда он спланирован, как, к примеру. Останкинская бойня в 93-м году.

— Ты чего зациклился на этих прокладках, Лиходеев? — угрожающе поинтересовался Самарин. — У тебя что, баба не подмывается?

— Так ведь хорошо платят, Иссидор Гурович, — пискнул крысенок.

— Листьеву тоже платили, — напомнил хозяин, решив, что на сегодня хватит наставлений, и, не прощаясь, повесил трубку.

К приходу китаез он переоделся в парадный темно-синий костюм, не забыв прицепить на лацкан звездочку Героя Социалистического труда. Восточные люди, как подсказывал ему опыт, придают особое значение символике: золотая безделушка из числа тех, что преданы анафеме в России, должна была намекнуть гостям на общность идеалов либо на политическую стойкость принимающего их человека. И то, и другое неплохо.

Линь-Сяо-Ши — по собранным сведениям один из крупнейших финансовых воротил, а также влиятельный партийный чиновник в Поднебесной — находился в Москве с приватным визитом и прикатил на скромном светло-коричневом седане в сопровождении всего лишь переводчика и двух узкоглазых горилл-телохранителей. Встречу организовал Шерстобитов, это был далеко не первый контакт такого рода. Китайские товарищи умели просчитывать будущее и хорошо понимали, что российский увалень, растерявший все свои амбиции, стоящий на коленях не только перед смеющимся Биллом, но и перед задыхающейся в собственных испражнениях Европой, скоро вынужден будет явиться к ним за милостыней. В ожидании этого часа они все энергичнее прощупывали некогда задиристого соседа, стремясь уяснить, окончательно ли он пропил свои мозги.

Самарин принял дорогого гостя в изысканном интерьере "бархатной" гостиной по полуофициальному этикету, сердечно, с советским шампанским и заунывной восточной музыкой, негромко льющейся из-за тяжелых портьер; и получил большое удовольствие оттого, что по количеству улыбок и поз, выражающих почтительность и радость, запросто перещеголял маленького китаезу, который еле успевал отвечать поклоном на поклон, рукопожатием на рукопожатие, пока не плюхнулся без сил в подставленное для него огромное кресло, напоминающее трон, где чуть не утонул с головой. Две розовощекие, нарумяненные русские красавицы, завернутые до пят в цветастые балахоны, ярко пылая от избытка целомудрия, бросились к Линь-Сяо и помогли ему сесть более или менее прямо. Худенький китаец от их неожиданного напора покрылся коричневой испариной, но продолжал слащаво улыбаться.

— Покорные славянские рабыни, — через переводчика пояснил Иссидор Гурович. — Снабжаем всю Европу, отдаем за бесценок. Этих двух примите в подарок, уважаемый учитель. Лучших кровей барышни. Останетесь довольны.

— Не хочу, не хочу! — в сильном волнении, смеясь, китаец замахал руками, но видно было, что польщен и тронут.

Беседа длилась около получаса, но высказано было много. Можно даже сказать, высказано было главное, хотя и обиняком. Самарин и не надеялся на откровенность китайца. Ни его положение, ни обстановка, в которой они встретились, к этому не располагали. Линь-Сяо-Ши, выпив бокал шампанского, превратился в сплошную, сияющую солнечной улыбкой, восточную шараду, хотя его визит был красноречивее иных Признаний. Он с таким пылом превозносил победившую в России демократию и ее новых правителей, сумевших за сказочно короткий срок разбазарить все, что было накоплено веками ("скачок в мировую цивилизацию!"), так восхищенно закатывал глазки, произнося имена "гениальных экономистов" Чубайса и Немцова, так наивно радовался личной дружбе российского президента с Биллом и Гельмутом, что не нужно было иметь семи пядей во лбу, чтобы понять: с нынешним режимом серьезное деловое сотрудничество для него и для тех, кто за ним стоит, исключено.

Самарин отлично его понимал. Чтобы возродиться, Китаю понадобилось мучительное столетие, и крах могучего соседа он наблюдал с печальной усмешкой. Урок сокрушения империи может потешить лишь безумца, чей дикий хохот на пепелище является верным знаком свершившегося наказания Господня. В России партийного хама, размахивающего вслед за Америкой ядерной удавкой над миром, сменил на троне многоликий ворюга с сумеречным, параноидальным сознанием, и это пугало, настораживало миролюбивых, добродетельных китайских товарищей. Осторожный китаец не говорил об этом прямо, но именно таков был смысл его витиеватых иносказаний. Иссидор Гурович ответил простосердечно, у него не было нужды темнить.

— Им осталось править год-два-три, не больше, — сказал он. — К власти придут нормальные люди. Мы хотим вернуть пятидесятые годы, заново породниться. Наши и китайские дети полюбят песни отцов. Вот наше святое желание.

Линь-Сяо-Ши опустил глаза и сделал вид, что не расслышал. Ответил так:

— Приезжайте к нам. Я познакомлю вас кое с кем, и вы убедитесь, как далеко простирается наша заинтересованность.

— Приеду, — пообещал Иссидор Гурович. — Может быть, осенью. Или зимой.

— Лучше осенью, — улыбнулся китаеза. — Не надо надолго оттягивать.

На прощание Иссидор Гурович вручил гостю, вместо двух красавиц, малахитовую шкатулку, небольшую, но изумительной работы, набитую драгоценными камушками. Это был царский подарок: шкатулка вместе с содержимым тянула не меньше, чем на полмиллиона.

— Привет от уральских товарищей, — сказал он. — В том ларце их сердце, полное надежды.

Линь-Сяо-Ши замешкался, не решился сразу принять дар, потом кивнул телохранителю, и тот чуть ли не вырвал шкатулку у Самарина из рук, не изменив застывшего навеки выражения каменного лица. Иссидор Гурович смешливо подумал, что с этим парнем смело можно идти в разведку.

Он проводил гостя до машины, по настеленному от порога алому ковровому покрытию. Прощальный обмен любезностями занял не больше пяти минут, и напоследок, словно в неудержимом порыве, Самарин обнял тщедушного на вид китаезу, с удивлением ощутив под пальцами накачанные жгуты спинных мышц. Чужими встретились, братьями расстались. Москва — Пекин — дружба навек.

В саду стояла тишина, как перед грозой. Небо светилось алым закатным огнем. Пахло отцветшей сиренью.

Усталый, он присел в плетеное кресло и прикрыл глаза, подставя лицо летнему ветерку. В доме и в многочисленных пристройках было полно людей — охрана, слуги, челядь, — но никто ни единым звуком, даже в мыслях не посмел бы нарушить вечернюю задумчивость владыки.

В девять часов ему сообщили, что явился Никита Архангельский и, как ведено, ждет в кабинете. Иссидор Гурович, перебарывая дрему, спихнул осоловелых девчушек на пол, отчего они в восторге завизжали, снова накинул халат и быстро прошел в кабинет. В углу у камина сидел черный человек и грел руки над давно потухшими углями. Как всегда, увидя его, Иссидор Гурович ощутил странный, истомный толчок сердечной крови.

— Никита, ты? — спросил негромко.

— Я, хозяин, — отозвалось из угла, будто из подземелья. — Зачем звал в такую-то поздноту? Или что, без Никиты до утра не дожить?

Глава 7 В КЛИНИКЕ ПОЮРОВСКОГО

Злобная сила швыряла его от стены к стене. Наконец повалился на кушетку, ловя руками сердце. От ужаса свело скулы: сейчас умру!

— Лена-а! Ленка, ., твою мать!

Вбежала перепуганная Лена Сомова, ухватистая медсестра, чтоб ей шило в глотку!

— Что с вами, Василий Оскарович?!

— Коли, дура! Быстро! Задыхаюсь, не видишь?

Помчалась за шприцем, тут же вернулась, бледная, жирная свинья. Боже, кого пригрел! Но не успел снова рявкнуть, уже игла в вене. Вкатила полную закладку.

— Что за коктейль?

— Как вы любите, Василий Оскарович. Может быть...

— Все, довольно. Ступай отсюда, засранка!

Шмыгнула к дверям, крутнув ядреными ягодицами.

Ему стало смешно. По жилам и сосудикам сладко прокатилась медикаментозная одурь.

— Ленка! Сомова! Мать твою!..

— Я здесь, доктор.

Потянулся, чтобы ущипнуть за задницу, но рука бессильно повисла.

— Немедленно ко мне Крайнюка.

Убежала, сгинула. Поюровский расслабился, взял себя в руки. Вот значит как. Министерская крыса Шахов решил его прижать. Подговорил Борьку Сумского, своего дружка. Бездари, паяцы! Хотят диктовать условия, перекрыть кислород. Слабо, господа! Со мной эти штуки не пройдут. Присылайте еще хоть десять уведомлений.

Заблокировали счета в банке... Но это даже хорошо: открыли карты. Теперь он знает, чего от них ждать. Шахов обкакался от страха. Мелкая, убогая душонка. В голове две извилины. Спарился с Катькой Завальнюк и тем утвердил себя в мире. Поюровский видел ее пару раз: чтобы переспать с такой корягой, нужно родиться козлом. Наплодили двуногих вошей. Он, Поюровский, всего добился в жизни умом и талантом. Он вам не чета. То же самое и Борька Сумской, вонючий банкиришка.

Оседлал зеленого конька, очкастый компьютер, и решил, что все ему подвластно. Ошибаетесь, Боря и Леня, скоро вас ждут большие потрясения. И все-таки напрасно он сунулся в банк "Заречный", поверил Шахову, подставился, не учел, не предвидел. Это стыдно, но объяснимо.

Поюровский доверчив, как все гении. Но его ответные удары будут страшны.

У него есть одно слабое место, о да! Он увяз в этой проклятой земле, которая испокон веку, и при царях, и при монголах, была совдепией и таковой останется навсегда. На этой почве не бывает перемен. Абсолютно правы те, кто говорит, что Россия не имеет права на существование, во всяком случае, на самостоятельное существование, и все, что она может дать остальному, разумному человечеству — это стратегическое и биологическое сырье. В этом ее судьбоносное предназначение, и чем скорее эта истина станет очевидной для всех, тем лучше. Но сам Поюровский осел в этом болоте прочно, весь его бизнес здесь.

Ленька Шахов боится, что их засекли, ему не нравится размах, с которым действует Поюровский. Кто засек-то, дурашка? Забавный парадокс. Ему, Поюровскому, к шестидесяти подвалило, но он бесстрашен и дерзок, как юный воитель, а этому молокососу, присосавшемуся к тестю-министру, все еще снятся советские сны, все еще пугают его призраки коммунячьего ига.

Отворилась дверь, вошел озабоченный Крайнюк.

— Звал, Василий Оскарович?

На белом халате темные сальные разводы, волосатая грудь открыта чуть ли не до пупа, круглая рожа лоснится каким-то свинячьим жиром — помощничек, правая рука, соратник! Поюровский чертыхнулся, уселся прямо. Приступ слабости миновал.

— Послушай, Денис Степанович. Я ведь сколько просил, ходи поопрятней. Смотреть же тошно. Откуда на тебе этот халат? Ты что, оперировал сегодня?

Крайнюк озадаченно склонил голову, пытаясь себя оглядеть, подхватил полу халата и зачем-то понюхал.

Ответил с достоинством:

— Нет, не оперировал. Но без дела не сидел... Что с тобой, Василий? Не приболел ли часом? Маешься с утра.

— Защелкни дверь. Достань бутылку вон из шкафчика. Не помешает освежиться.

Быстро ввел помощника в курс дела. Разумеется, сообщил лишь то, что тому положено знать. Ленька Шахов озверел, требует остановить конвейер. И момент выбрал такой, когда у них полно выгоднейших заказов.

Объясняет тем, что кое-кто якобы уселся им на хвост.

Это; конечно, уловка. На самом деле Шахов наезжает с единственной целью, надеется увеличить собственный пай. Намекал на какого-то племяша, явно подставное лицо, который служит в органах и которого необходимо посадить хотя бы на пару процентов.

Услыша слова "пай", "процент" и "племяш", Крайнюк побагровел и автоматически сунул Поюровскому под нос огромный, мосластый кукиш.

— А вот этого он не хочет, твой Шахов?!

— Убери, — Поюровский брезгливо отмахнулся. Налил в мензурки коньяк, выпил, не дожидаясь Крайнюка. У того было немало достоинств, в некотором смысле он был уникальным человеком, но манеры его оставляли желать лучшего и иной раз доводили интеллигентного Поюровского до белого каления. Крайнюк в былые годы оттянул десяток лет тюремным врачом, и это оставило на нем неизгладимый след. Его трудно было назвать дипломатом. Если что было не по нем, он упирался, как бык, и только что не ревел. Может быть, ему не следовало покидать тюремную обитель, там он был на месте. Но котелок у Крайнюка варил отлично, этого не отнимешь. В ситуациях, когда требовалось проявить твердолобость, Поюровский со спокойным сердцем выдвигал его на передовую позицию. Первобытный облик хирурга-мясника одинаково отрезвляюще действовал на клиентов, пациентов и посредников.

— Что предлагаешь? — спросил Поюровский, — кроме кукиша?

Проблему Шахова они обсуждали не первый раз, оба понимали, что рано или поздно придется менять "крышу", исподволь готовили варианты, но всякий раз откладывали окончательное решение, следуя правилу, что худой мир лучше доброй ссоры. Теперь, когда Шахов обнаглел до предела, тянуть дальше не имело смысла. Если Леня замахнулся на самое святое, на банковские депозиты, то смешно думать, что он на этом остановится.

Крайнюк осушил мензурку золотистого "Камю", крякнул и понюхал замусоленный рукав. Выпучил на соратника оловянные глаза.

— Предлагай ты. Я свое давно сказал.

То, что давно сказал Крайнюк, выглядело так. Заманить Шахова в подвал, в центральную операционную, как бы на экскурсию, усыпить, слить из него жизнь, разъять на составные части и справить по обычному каналу вместе с ближайшей партией сырца. В таком простейшем решении проблемы было определенное изящество, оно как бы логически вытекало из ситуации, но Поюровского, который был все же много умнее своего решительного напарника, смущало одно обстоятельство. Шахова начнут активно искать, появятся различные версии, закопошатся журналисты, которых тянет на трупы, как мух на говно, и одна из ниточек неизбежно приведет в больницу. Во всяком случае, такая вероятность не исключалась. Борька Сумской — первый и наведет.

— Банкир? — уточнил Крайнюк.

— Такая же гнида, как Шахов. Их надо валить вместе, поодиночке нельзя. Но Борьку в подвал не заманишь, осторожная гадина. У него одной охраны, говорят, двадцать шнурков.

Кирпичная рожа Крайнюка подернулась белесой сыпью, словно на нее плеснули муки, — результат непомерного умственного напряжения.

— Что же делать, а, Василий? Неужто братву подключать?

Может, и придется, с горечью подумал Поюровский. Но это крайне рискованно. Одно дело, когда братва поставляла им всякую рвань с тротуаров — бомжей, пьяниц, проституток, беспризорных детей, — и совсем другое обратиться за помощью в таком щекотливом вопросе. Банкир и депутат Госдумы в одном флаконе — это вам не сто тысяч валенков в Чечне, это весомо.

Братва, конечно, возьмет контракт, ей-то все равно, кого мочить, хоть мать родную, хоть президента, но заломит несусветную цену. Но и это не главное. Беда в том, что, обратясь к структурам, они с Крайнюком сядут на такой крючок, с которого вовек не сорваться.

Поюровский с внутренней дрожью представил самодовольную, дегенеративную морду Хаки из Мытищ, одного из основных поставщиков сырца, вспомнил, как тот заливисто смеется над собственными шутками, как при этом у него прыгает, трясется острый кадык, словно маленький членчик, как он покровительственнотянет сквозь зубы:

— "С тебя еще десять штук, доктор, за прошлую партию!" — и взмолился: о-о, только не это!

— С братвой погодим, время терпит. Вдруг эта гнида опомнится, отступит.

— Вряд ли, — усомнился Крайнюк. — Я твои колебания понимаю, но какой другой выход? Я его не вижу.

— Есть же киллеры-одиночки. Говорят, недорого берут.

— У кого есть, у нас с тобой нету.

— Можно поискать.

— Где искать-то? Они бирки не носют.

Загрустили оба, добавили по маленькой. Поюровский мечтательно произнес:

— Я слышал, девка одна чисто работает. То ли Груня, то ли Вера. По кличке — Француженка. Говорят, чем важнее клиент, тем у нее такса ниже. Фанатичка. При этом неуловимая. Вот бы на кого выйти.

— Уловили уже, — буркнул Крайнюк, в который раз меняя цвет лица — с багрового на темно-коричневый. — Эк, спохватился! По весне Француженку на Калужской дороге тюкнули.

— Ты-то откуда знаешь?

— Обижаешь, хозяин.

Чтобы немного развеяться, отвлечься от мрачных мыслей, пошли на обход. Три этажа здания занимали обычные клинические отделения — терапия, хирургия, гинекология. В просторных палатах на одного-двух человек лежали коммерческие больные, в основном мелкие рыночники: челноки, биржевики, барыги. К их услугам была столовая с пятиразовым питанием, массажный кабинет, сауна, биллиардная, операционная, оборудованная суперсовременной техникой (искусственная почка, легкие), а также вышколенный медперсонал, готовый удовлетворить практически любые желания занедуживших рыночников, естественно, за отдельную плату. Правда, врачи тут работали не ах какие, на врачах Поюровский экономил, справедливо полагая, что таким образом сумеет подольше удержать пациента на больничной койке. Денежки с этих этажей текли негустым, но плотным ручейком, вдобавок легальные отделения служили надежным прикрытием для основного производства.

Обыкновенно Поюровский начинал обход с хирургии, сопровождаемый свитой элегантных медсестер.

В каком-то смысле это был его ежедневный сольный номер, где каждый жест и каждое слово были давным-давно отрепетированы, хотя Василий Оскарович, будучи по натуре романтиком, не избегал импровизаций, но и они строго соответствовали мизансценам. Возле состоятельных больных он задерживался подольше, с "бедняками" проводил минуту, другую, но всем успевал внушить оптимизм. Высокий, стройный, в безукоризненно отглаженном и накрахмаленном халате, с одухотворенным лицом в золотых дужках очков, с резкими, точными движениями крупных рук, с внимательной полуулыбкой, да еще в окружении длинноногих наяд, с восторгом ловивших его замечания, он производил впечатление кудесника, этакого Кио на манеже. Две-три фразы, произнесенные с профессорским апломбом, — и сколько благодарности на лицах настороженных, не избалованных культурным обхождением кидал и барыг. "О-о, батенька, вижу, вижу, пошел на поправку! Вот что значит — патентованные средства. Но — недельку придется еще полежать. Зато отсюда — прямо на Уимблдон, а?!" — и дружеский, интимный шлепок по волосатому брюху — и ответный, счастливый блеск в глазах больного. Или: "Ну что, дружок, будь я помоложе, потягались бы на кулачки, а?!

Ишь какие стати наел, а. Маня!?" Привлеченная светилом к беседе, медсестра оргастически содрогалась, рыночник млел, вздымался под одеялом тугим бугром. Про себя Василий Оскарович усмешливо прикидывал: спустить бы тебя в подвал, животное, действительно была бы польза для общества.

На сей раз, одолеваемые мрачными предчувствиями, коллеги сразу отправились вниз. Узкий коридор с люминесцентным освещением, бронированные двери, палаты, прозекторская, разделочный цех, подсобные помещения — все это занимало площадь не меньшую, чем верхние этажи. У входа их встретил дежурный, старлей Спиноза, бритоголовый спецназовец на повышенном довольствии. По-армейски доложил обстановку: происшествий нет.

Поюровский дружески пожал ему руку, Крайнюк хмуро велел застегнуть пуговичку у воротника. Не терпел старый тюремщик разгильдяйства в подчиненных, даром что сам не соблюдал никаких правил.

Помещение, куда они первым делом заглянули, больше всего напоминало переполненный трюм на невольничьем корабле: спертый воздух, полумрак, двух— и трехъярусные койки, составленные так тесно, что между ними оставались лишь узкие проходы, низкие, прокопченные потолки с сырыми проплешинами, гнилостный запах, бьющий по ноздрям. Если заполнить все лежаки, то в палату вмещалось до пятидесяти человек, но сейчас добрая половина коек пустовала: неделю назад как раз вывезли крупную партию. В этой палате содержались только взрослые особи, причем мужчины и женщины вместе. Как полагал Поюровский, такое совмещение благотворно влияло на психику доноров.

Шум в палате можно было сравнить с приглушенным гудением пчелиного роя, готовящегося к зимней спячке. Большинство пациентов пребывали в полуусыпленном состоянии, а те, кто бодрствовал, ослабленные ежедневным сливом крови, похожие на подмороженных кур, способны были издавать лишь слабые стоны.

Возраст пациентов колебался между тридцатью и сорока годами, более молодых распределяли по другим помещениям, за ними требовался более тщательный присмотр, а стариков в клинику не брали. Лечить в палате было, в общем-то, некого, отлаженный конвейер работал почти автоматически, но каждый раз, попадая сюда, Поюровский испытывал светлое чувство умиротворения. Вся суета и весь цинизм жизни оставались за порогом, здесь существа, отдаленно напоминающие людей, пребывая в равновесии с природой, смиренно дожидались своей участи, и это зрелище, исполненное глубокого философского смысла, приводило его в благоговейный экстаз. Поюровский ощущал себя почти неземным существом, может быть, Хароном, наладившим набитую пассажирами ладью к переправе через Стикс. Кого-то он еще мог столкнуть, оставить на берегу, но вряд ли это богоугодное дело. Бомжи, проститутки и прочее отребье: человеческая гниль, стираемая с чистого лика земли его мощной дланью. Он испытывал гордость оттого, что оказался способен на такое деяние, и иногда ему хотелось ободрить убывающую нечисть какой-нибудь немудреной шуткой.

— Эй, жмурики! — окликнул жизнерадостно. — У кого жалобы, просьбы?! Становись в очередь, всех приму!

Крайнюк, не любивший эти представления, не понимающий их тайного, поэтического смысла, потянул за рукав, дескать, пошли, Василий, ну что ты вечно, как маленький; но неожиданно с одной из ближайших коек поднялась лохматая голова и, светясь совершенно нормальными, ясными глазами, внятно произнесла:

— Поди сюда, доктор. Присядь на минутку.

Поюровский даже зажмурился, проверяя, не померещилось ли? Нет, не померещилось: пожилой бомж весело, бодро манил его к себе.

Поюровский, замедленно двигаясь, подошел, устроился на краю койки, больше сесть некуда.

— Слушаю вас. На что жалуетесь?

— Помилуйте, на что мне жаловаться? У меня все в порядке. Полюбоваться на тебя хочу напоследок.

Голова бомжа, обтянутая синюшной кожей, с проступившими черепными костями, почти слилась с подушкой, тем невыносимее сияли восторженные, умные глаза, завораживали Поюровского.

— Ты кто? Чего хочешь?

— Я уже никто. Больше никто. А вот ты мнишь себя победителем. Напрасно, доктор. Торжествовать осталось недолго. Срок твой вышел...

К изумлению Поюровского странный полупокойник, у которого крови осталось литра два-три, произнес какую-то длинную фразу на непонятном языке, вроде как на латыни, и улыбаясь протянул к нему сухую, дрожащую руку. Поюровский почувствовал, если тот дотронется до него своей мертвой клешней, случится что-то непоправимое, но не находил в себе силы отстраниться. На мгновение его тело будто окостенело.

Спас Крайнюк. Подошел сбоку, опустил на лицо бомжа широкую толстую ладонь, придавил, зашторил дьявольский огонь.

— У них бывают проблески, — объяснил Поюровскому. — Лучше отвернись. Вредно смотреть.

— Ну-ка, ну-ка! — напрягся Поюровский. — Убери лапу-то, убери. Пусть договорит.

Крайнюк послушался, отнял ладонь. Глаза бомжа по-прежнему смеялись, но свет из них ушел, он уже не дышал.

— Подох? — спросил Поюровский.

— Дезертировал. Можно было еще денек покачать.

— Кто такой, не в курсе?

— Откуда мне знать. Документов не держим, не регистрируем. Бомж он и есть бомж. Клементина упоминала, вроде из профессоров.

Клементина — старшая медсестра и распорядительница, пользующаяся в подвале неограниченной властью. Женщина неопределенного возраста, загадочного темперамента, по-птичьи любопытная ко всему, что исчезает. Здешняя ходячая картотека.

— Еще что говорила?

— Да чего про него говорить. Печень съедена циррозом, все остальное — тоже труха. Не стоило возиться.

Ошибка типичная, которой не избежишь, каждый третий бомж попадал к ним в таком нетоварном виде.

В гнилую кровь подмешивали консервантов — вот и весь прибыток. Поюровский прикрыл покойнику смеющиеся глаза, показалось, пальцы нырнули в череп.

Брр — неприятное ощущение!

— Слышал, как он грозил?

— Со зла это, от обиды. Не бери в голову.

В детской палате Поюровский немного оттянулся, расслабился, хотя все еще звучало в ушах зловещее предсказание. Но дети есть дети — утешение взора, как цветы. Даже здесь, в отстойнике, уложенные пачками на широких лежаках, заторможенные, с приостановленными функциями, они чудесным образом излучали радость первичного биологического синтеза. В основном сюда попадали беспризорники, к сожалению, уже подточенные, как молью, голодом, алкоголем, наркотой, а то и чахоткой, сифилисом. Их в городе, как в гражданскую, с каждым днем скоплялось все больше, гроздьями снимали их с вокзалов и с больших фешенебельных помоек по кольцевой дуге. Товару много, а толку мало, второсортный, третьесортный сырец — с одной скотинки больше тысячи не выжмешь. Но, как говорится, птичка по зернышку клюет.

Зато на чахлом фоне особенно радовали глаз полнокровные экземпляры, без дефектов и травм, поступавшие по специальным заказным каналам, из них каждый тянул не меньше, чем на десять кусков. При этом цена удваивалась, утраивалась, если сбыт производился по индивидуальным заказам, в цельном виде.

Два таких розовощеких пупсика катнулись Поюровскому под ноги — семилетняя белокурая Наташа и десятилетний Сенечка, доставленный из Подлипок. С обоими Поюровский познакомился накануне и не забыл принести гостинец: леденцы на палочке в ярких обертках.

— Что, егоза, — игриво обратился к Наташе. — Дружба крепнет?

— Крепнет-то крепнет, — рассудительно ответила девочка. — Но я по мамочке соскучилась. Хочу поскорее домой.

— Чем тебе здесь плохо? — огорчился Поюровский. — Комната большая, светлая. И смотри сколько детей. Как в пионерском лагере.

— Дети все почему-то спят. Мы только с Сенечкой вдвоем играем.

— Что такое пионерский лагерь? — поинтересовался Сенечка, с независимым видом стоявший поодаль.

— Честно говоря, не очень веселое место, малыш.

Такие летние загоны для детей. Там их целые дни заставляли маршировать на плацу и распевать пионерские песни. А тех, кто шалил, сжигали на кострах.

— Ой! — ужаснулась Наташа.

— Вот тебе и "ой"! Вам повезло, детки, вы родились совсем в другую эпоху. Ну-ка, Наталья, задери рубашонку, послушаем сердечко.

Прижался ухом к худенькой, теплой грудке, услышал ровное — тук-туку-тук — без всяких хрипов и перебоев. Осмотрел и Сенечку, который держался настороженно, будто в чем-то подозревал доброго дяденьку доктора. Эта сладкая парочка, при удачных обстоятельствах, уплывает не меньше, чем за пятьдесят штук. Вечером он ждал звонка из Калифорнии — последнее уточнение. Где-то там, на благословенных просторах цивилизованного мира помирал еще не старый автомобильный король, и эти две никчемные, забавные славянские зверушки могли растянуть его дыхание минимум на пять лет. За это стоило платить.

— А я не верю! — грубовато отрезал Сенечка, ежась от щекотавших его пальцев.

— Чему не веришь, бутуз?

— Что детей сжигали на кострах.

— Да? И почему не веришь?

— Не верю и все. Детей нельзя сжигать. Они же не дрова.

— Надо же какой упрямец. А ты веришь, Наташенька?

— Не знаю. Я спрошу у мамы, — дипломатично ответила девочка. — Пусть поскорее приедет за мной.

— Ах ты, хитрый клопик! Полетать хочешь? — подхватил завизжавшую девочку на руки, подбросил вверх, чуть не шмякнув о низкий потолок. Опустил на пол. Сзади надсадно бубнил Крайнюк:

— Пошли, Василий, хватит уже!

— Эх, Денис Степанович, — попенял в коридоре Поюровский. — Скучный ты человек. Нет в тебе поэзии...

Навстречу вылетела Клементина.

— Доктор, доктор, вас к телефону!

Он прошел за ней в ординаторскую, чувствуя, как засосало под ложечкой. Кто же мог разыскать его здесь, по какой срочной надобности?

Узнал Шахова не сразу, у того был незнакомо-придушенный голос, будто его черти прижали наконец.

— Василий Оскарович, надо срочно встретиться.

— У меня такой необходимости нет.

— Василий, забудь обиды. Сейчас не время. Плохие новости. Очень плохие.

— У вас уж, видно, других не бывает.

Трубка скрипнула зубами Шахова. Похоже, крепко припекло скота.

— Василий Оскарович, перестань паясничать! Имя Квебекова тебе что-нибудь говорит?

— Нет, слава Богу.

— А фамилия Архангельского?

— Первый раз слышу.

— Хорошо бы нам их вообще не слышать. Очень серьезные люди...

"Блефует или нет", — подумал Поюровский. — "Если блефует, то чересчур натурально".

— Что вы от меня хотите. Шахов? Что вы все юлите, как коммунист на исповеди?

— Поговорим при встрече, это в наших общих интересах. Не возражаешь, подскочу прямо сейчас?

— Не возражаю, — сказал Поюровский...

Мальчик Сенечка отвел подружку в укромный уголок, подальше от входной двери. Им никто не мешал разговаривать. Остальные обитатели палаты не подавали почти никаких признаков жизни, лишь изредка переворачивались с боку на бок. Их даже не кормили. Иногда приходила свирепая тетка Клема с каким-то мужиком в черном халате, втыкала в голубоватые тельца иглу и сливала кровь в стеклянные баночки. Это было удивительно и страшно. Намного страшнее, чем кошмары на улице Вязов.

Мальчик и девочка сидели на кровати, держась за руки.

— Он все врет, — сказал Сенечка. — Они нас не отпустят.

— Почему?

— Ты что, глупая? Мы же похищенные. Здесь все дети похищенные. Вон их сколько, сорок штук.

— И что с нами будет?

— Некоторых выкупят, у других кровь отсосут. Им же кровь нужна.

— Зачем?

Сенечка поморщился, : он давно убедился, что у девчонок мозги варят туго.

— У тебя мама богатая?

— Богатая.

— Значит, тебя выкупят.

— А тебя?

— Вряд ли. Папаню на бутылку-то не расколешь. Он рад будет избавиться от лишнего рта.

Девочке пришла в голову счастливая мысль.

— Не горюй, Сенечка. У мамочки хватит денег. Я ее попрошу. Она нас обоих выкупит.

Семен раздраженно отбросил ее руку.

— Ты даешь, Натка. Кому нужен чужой ребенок?

Своих бы прокормить. Нет, надо придумать что-то другое.

— Что, Сенечка?

— Побег — вот что. Можешь посидеть минутку молча?

— Конечно, могу.

— Вот и сиди. Не мешай сосредоточиться.

Наташа тихонько вздохнула. Она влюбилась в Сенечку со вчерашнего дня, как только его увидела, но он казался ей чересчур упрямым. Она не верила, что все так ужасно, как он говорит. Он нарочно ее пугает, чтобы еще больше очаровать. Все мальчишки одинаковые.

Они думают, что если как следует напугать, то девочка сразу растает. На самом деле все, что с ними происходит — и эта огромная комната, и эти широкие кровати, и эти непросыпающиеся дети — все это какая-то большая игра, которая закончится благополучно, как все остальные игры.

— Сосредотачивайся, — кокетливо шепнула она, — а я помечтаю, ладно?

Сенечка пренебрежительно цыкнул зубом, плюнул на пол и растер плевок голой пяткой.

Глава 8 СМЕРТЬ БИЗНЕСМЕНА

Шахов не доехал до клиники. Когда подошел к своей темно-вишневой "тойоте", с удивлением обнаружил, что водителя нет на месте. Это было странно, Леха Кленов проверенный кадр. Разве что в ожидании хозяина прикорнет на заднем сиденье, да так крепко, что не сразу добудишься. Тридцатилетний Кленов был лютым бабником, и по-настоящему оживал лишь ближе к ночи.

Но при этом добросовестный, исполнительный парень — и водила классный. Такого не бывало, чтобы без предупреждения покидал рабочее место. Вторая странность — обе передние дверцы открыты, и ключи торчат в замке зажигания. Хоть из офиса за стоянкой приглядывал охранник, все равно — безалаберность вопиющая.

В растерянности Шахов взобрался на водительское сиденье и нажал клаксон, спугнув пронзительной трелью двух ворон с проводов.

Кленов не объявился, но вместо него в машину сунулся незнакомый молодой человек с горящими, как у филина, глазами. Распахнул дверцу и как-то так ловко подпихнул Шахова, что тот мгновенно переместился на соседнее сиденье.

— Добрый день, Леонид Иванович! Куда прикажете доставить?

— Ты кто?

— Леху подменяю. Не извольте сомневаться.

— А что с Кленовым?

— Живот схватило. Похоже на аппендицит. На операцию его отправили.

Пока они вели нелепый разговор, на заднее сиденье уселась раскрашенная девица и с ней второй молодой человек, и еще один парень снаружи придерживал дверцу, в которую мог спастись Шахов. Он видел только костистую руку на стекле.

— Чего уж теперь, Леонид Иванович, — утешил новый водитель. — Довезу куда-нибудь.

Выехали на Садовое. Девица сзади давилась припадочным смехом, а ее кавалер зачем-то почесал Шахову затылок.

Его охватил мистический ужас, и впервые он пожалел, что не завел телохранителей, как делают все уважающие себя люди. С другой стороны, если им действительно заинтересовались те, на кого по поручению папани намекнула Катерина, то при чем здесь телохранители? Иной вопрос: почему заинтересовались? И не им одним, а его связкой с Поюровским. Почему? Квебеков, Архангельский, Шерстобитов — это все креатура человека, чье имя всуе вообще не стоит лишний раз поминать, да и кто знает его настоящее имя. Во всяком случае, не Шахов. Это иной уровень, иные сферы, ему туда не надо. Он и так достаточно высоко поднялся, но все-таки — не туда. Там, где правит главный Пахан, люди попросту растворяются в воздухи бесследно, как пыль над океаном. Конечно, там навар погуще и власти побольше, неограниченной власти, но стоит ли ради этого рисковать. В сущности, много ли надо нормальному человеку для счастья: пару, другую миллионов на банковском счету, чтобы не беспокоиться о завтрашнем дне. Он полез за сигаретами, но сидящий за баранкой парень его урезонил:

— Не-е, курить нельзя, Леонид Иванович. Мы здесь все некурящие.

Сзади второй добавил:

— Кланя, сделай укол, чтобы не шебуршился.

— Какой укол, вы что?! — Шахов обернулся и увидел, что раскрашенная стерва, шало улыбаясь, тянется шприцем к его шее.

— Эй-эй, зачем это, зачем?! — завопил он, вжимаясь тучным телом в боковую дверцу. — Вы что, ребята?!

Кто приказал?

— Цыц! — рявкнул водитель. — Рулить мешаешь...

Да ты не трусь, Леонид Иванович, больно не будет.

Они как раз притормозили на светофоре на съезде к Киевскому вокзалу. Кошмарная ситуация: среди бела дня, на виду у всего города какая-то уголовная шваль глумилась, убивала солидного человека, даже не объяснив причин. Это не укладывалось в сознании, этого просто не могло быть. Но уже его обхватили сзади сильные руки, прижали к сиденью, и он ощутил будто комариный укус в шею.

— Кланя у нас мастерица, — успокоил водитель. — Ничего, сейчас полегчает, дружок.

Действительно, стало полегче. Широкая солнечная площадь, перегруженная автотранспортом, на миг поднялась на дыбы, крутнулась и тут же опустилась на место. Шахов не утратил способности видеть и слышать, но туловище огрузнело, будто накачанное дымом. И пошевелиться не осталось сил. На лицо выкатилась глупая, блаженная улыбка. Ужас растаял без следа, беспокоило лишь странное ощущение, что его опустили в тазик с теплой водой. Он догадался, что ненароком обмочился со страху, но это скорее смешно, чем стыдно.

Водитель скосил на него веселый блистающий наркотический взгляд:

— Видишь, Леонид Иванович, а ты боялся. Скоро доедем, и все будет о'кей.

— Куда едем? — прошамкал одеревеневшими губами Шахов.

Ему не ответили. Девица сзади квохтала так, словно ее насаживали на вертел. Водитель недовольно пробурчал:

— Угомонитесь, пацаны! Не можете потерпеть, что ли?

— Утерпишь с ней, — пробасил его приятель. — Она же чумовая.

— Ой, Вовочка, ну пожалуйста, ну один разок, — стонала девица. — Ой балдею, не могу!

— Извращенка, — без осуждения объяснил Шахову водитель. — Наловчилась со жмуриками кончать. Тебя тоже скоро трахнет.

— Ой трахну, — прогудела девица в ухо Шахову. — Пухлянчик такой! Еще как трахну! Провожу до самого пенечка.

За окружной дорогой Шахову показалось, что он задремал, и приснился ему сладкий, заревой сон. Сонощущение, сон-греза. Во сне он занимался любовью с заполошной дикаркой на заднем сиденье "тойоты", но это было давно, в другом тысячелетии, когда он был молодой, желанный для многих. У него кудри вились, как у тигренка, и мышцы поскрипывали в такт погружению в сочную женскую плоть. Такой сон дорогого стоит. Но пробуждение было вялым, хотя и безболезненным. Они пилили через лес по грунтовой дороге, и солнце слепило ему правый глаз. Тот, кто за рулем, спросил участливо:

— Ну как, Леонид Иванович, очухался?

Шахов поерзал на сиденье: тело подчинялось, но голова по-прежнему была в дыму. Покосился назад: парочка сидела обнявшись и ответила ему в четыре пристальных глаза. Девица, с размазанной по щекам косметикой, будто догадалась, о чем он грезил, томно мяукнула:

— Потерпи, пухлянчик, скоро я тобой займусь. Порадуешься напоследок.

— Нет, Кланюшка, — возразил кавалер. — Не надейся. Этого тебе не отдадут.

Въехали в ворота и покатили по территории дачи, пока не приткнулись носом к деревянным пристройкам. Водитель и его напарник помогли ему выбраться из машины, поддерживая под локотки, довели до дровяного сарая и впихнули внутрь. Дверь за спиной захлопнулась.

На нетвердых ногах, держась рукой за косяк, Шахов огляделся. Под потолком на шнурке болталась тусклая лампочка, освещая нехитрое убранство помещения: земляной пол, устланный соломой и черными пластиковыми мешками, на стенах орудия крестьянского труда — косы, серпы, лопаты, грабли, — как на выставочном стенде, в углу здоровенная бочка, перехваченная медными обручами, посредине — деревянный стол, покрытый клеенкой.

Лучше бы он не просыпался.

За столом сидели двое мужчин, одного он сразу признал, хотя прежде никогда не видел. Он слышал о нем, и то, что говорили, полностью совпало с тем, что открылось его глазам. У этого человека была характерная внешность — круглый обритый череп с высоким лбом, смуглое, в черноту, лицо с правильными, четкими линиями, и одет он был в рубашку с галстуком и красный пиджак, как одеваются биржевые игроки; но все это потеряло всякое значение, когда Шахов столкнулся с прямым суровым взглядом и ощутил движение мрачной силы, объявшей его, спеленавшей, погрузившей в оцепенение. Это был, конечно, Никита Архангельский, никем иным он не мог быть. Второй мужчина рядом с ним казался совершенно неприметным, бросались в глаза лишь его тяжелые, массивные руки, упертые локтями в стол и сложенные домиком, как у премьер-министра на выборах.

— Проходи, Ленечка, — позвал Никита, брезгливо оттопыря пухлую губу. — Мы тебя надолго не займем.

На подламывающихся ногах Шахов добрался до стола и плюхнулся на табурет.

— Собой-то управляешь? — спросил Архангельский. — Или взбодрить?

— Вполне управляю, вполне, — заискивающе забормотал Шахов, каким-то не своим, писклявым голоском. — Ваши ребятки, Никита Павлович, вкололи чего-то, но уже прошло, совсем прошло. Я в полном порядке, спасибо!

Он старался увильнуть от пронизывающего взгляда чудовища, но это ему не удавалось. Он был скован незримой стальной цепью.

— Видишь, Хорек, — улыбчиво обратился Архангельский к своему напарнику. — Узнал. Они меня всегда узнают. Даже не пойму, в чем дело... Ладно, Леонид, подписывай бумаги, и закончим на этом.

Спустя глаза, Шахов увидел, что на клеенке действительно лежат какие-то документы, с четкими грифами и штемпелями. Пребывая в полуобморочном состоянии, он все же сообразил, что подписывать нельзя, это ловушка, подпишешь — и адью. Но как не подписывать, если требуют.

— Прочитать бы... — попросил нерешительно.

— Читай, кто тебе не дает.

— Но вы не рассердитесь?

— Читай, читай. Пять минут туда-обратно — какая разница. Верно, Хорек?

— Грамотный больно, — буркнул Хорек и с хрустом переломил ладони, сложенные домиком. От этого хруста у Шахова в мозжечке ответно скребануло. Он поднес бумаги к лицу, ловя свет от лампочки, с трудом вчитался в текст. По первому документу он переводил в дар какому-то Евлампию Захаровичу Пешкову пятикомнатную квартиру в Столешниковом переулке, второй документ представлял собой безупречно оформленную доверенность на номерной счет в Швейцарском банке, третья бумага была ничем иным, как его собственным коротеньким завещанием. Там было сказано:

"В моей смерти прошу никого не винить. Другого выхода у меня нет. Прости, Катерина. Береги детей. Твой Леонид.

Число".

Шахов протер ладонью глаза, прочитал еще раз: нет, все в порядке, ничего не напутано. Глубокое отчаяние, подобное сердечной судороге, овладело им.

— За что?! — спросил он как можно тверже. — В чем я виноват? Объясните, пожалуйста.

— Как за что? — удивился Архангельский. — Погулял и хватит. Другие тоже погулять хотят. Подписывай, Леня, не тяни волынку. У нас ведь время ограниченное.

— Так не бывает! Вы с ума сошли!

Тот, кого звали Хорьком, еще раз хрустнул костяшками пальцев. Заметил с любопытством:

— Щебечет пташка!

— Ну да, — согласился Архангельский. — Наел буркалы, потому и щебечет... Что с тобой, Леонид? Закона не знаешь?

— Какого закона?! — в исступлении Шахов попытался встать, но широкая длань Хорька придавила его к табурету.

— Будешь дрыгаться, — вразумил Архангельский, — помирать долго придется. Подписывай, Леня, зачем тебе лишние хлопоты.

— Устройте встречу с боссом, — взмолился Шахов. — Вы не понимаете, это какая-то роковая ошибка.

— У нас не бывает ошибок. Это ты ошибся, Леня, когда связался со шпаной. Наследил, папу потревожил.

Головой надо было думать, а не жопой.

— Какая шпана? Какой папа?

Тот, кого звали Хорьком, осторожно сдвинул бумаги в сторону, захватил Шахова за загривок и с размаху ткнул носом в стол. Прыгнули до неба золотые снопы огня. Кровь и сопли оросили грудь. Сквозь розовый туман он смутно различал лица. Шахов понимал, что все кончено. Если бы еще не предательский укол в машине, выкачавший всю волю! Стройной чередой пронеслось перед слезящимися глазами все, что оставлял на земле: богатые хоромы, накрытые столы, женские ляжки, три дочурки, ливрейный лакей Данила со своим "данке шен", кусты белой сирени, дымный полумрак Сандунов, тягучий шорох рулетки, — все мелькнуло и рассыпалось на блескучие фрагменты. Игра сделана, господа.

Осталась шариковая ручка в вялой ладони да три галочки на документах — крохотный следок перед вечностью.

— Ну! — рыкнул Архангельский, вонзая сквозь летящую мишуру черные стрелы неумолимой судьбы. — Подписывай, гаденыш! Не испытывай моего терпения.

Оно не беспредельно.

Шахов зарыдал и так, плача, подмахнул одну бумагу, вторую, над третьей, над завещанием, помедлил.

Вдруг мозг озарила спасительная догадка.

— Никита Павлович, но ведь нужен нотариус! Без нотариуса недействительно, не имеет юридической силы.

— А это по-твоему кто? — успокоил Архангельский, ткнув пальцем в Хорька. — Чем не нотариус?

Хорек бухнул кулаком в литую грудь.

— Не сомневайся, гнида. Пиши!

И все-таки Шахов устроил маленькую подлянку: на завещании расписался криво, изменил факсимиле — последний акт сопротивления. Архангельский это заметил.

— Химичишь, Леонид? Бизнесмен, депутат. Нехорошо, стыдно... Ладно, давай ложись!

— Куда ложиться?! Зачем?!

Тут же он увидел — куда. Похохатывая в усы, Хорек стащил его с табуретки и швырнул на полиэтиленовые мешки с такой легкостью, будто в нем не осталось никакого веса. Под голову подкатил деревянный чурбак.

Никита Архангельский наступил ему ботинком на поясницу, прижал к полу. Шахов пытался подглядывать одним глазком, отчего больно свело шею. В руках нотариуса невесть откуда взялся большой топор с просторным, сияющим лезвием, каким рубят мясные туши в подсобках. Рядом с чурбаком, тоже будто само собой, возникло эмалированное ведро.

— Поаккуратнее, Хорек, — раздалось словно с небес. — Не набрызгай, как в прошлый раз.

— Постараюсь, барин! — гоготнул палач.

— Мамочка! — пропищал Шахов. — Да что же вы делаете, господа?! Да разве так можно?!

Увидел, как серебристая дуга обрушилась на затылок. В мгновение ока его робкая душа выскользнула в открывшуюся дыру, порхнула под потолок, закрутилась, забилась, обжигаясь об лампочку. Голова Шахова, секунду зависнув на полоске кожи, ловко скакнула в ведро, туда же схлынула тугая струя темноватой крови, запенилась, взбугрилась, обретая множество жизней вместо одной.

— Ну как? — похвалился Хорек, обтирая лезвие топора пучком соломы.

— Лепота! — похвалил Архангельский. — Умеешь, если захочешь.

— Я чего понял, Никита. Главное, не пить перед работой. Даже кружка пива влияет. Уже цепкость не та.

— Хорошо, что понял, — сказал Архангельский.

Глава 9 БОГИНЯ СПЕЦНАЗА

Подступил сентябрь — месяц печали. На пожелтевший лес пролились ледяные дожди. Природа исподволь готовилась к зимнему сну.

Лиза Королькова пообвыкла в школе, ей все больше нравилась такая жизнь, размеренная, без пробелов, расписанная по минутам. Все дни были похожи один на другой, как солдаты в строю, в них не оставалось места горю.

Многоликое прошлое таяло, отступало, все чаще Лизе казалось, что она родилась только этим летом. Бегала, плавала, дралась, добросовестно изучала милицейскую науку, осваивалась с хитроумными приборами и инструментами, училась языку птиц и зверей, старалась добиться высшего балла и когда слышала скупую похвалу наставника, расцветала, как рябиновый куст. Если бы ее сейчас увидел Сергей Петрович, то вряд ли признал бы в поджарой гибкой девице с настороженными глазами, с кошачьей повадкой, с детской улыбкой на загорелом лице, вспыхивающей подобно петарде, прежнюю томную и изысканную даму, менеджера "Тихого омута". С каждым днем Лиза все острее ощущала, что вот еще малый бросок, и она вдруг поймет, зачем появилась на свет. Приятная, умиротворяющая иллюзия...

О необычном экзамене Лиза была предуведомлена всеведующей Анечкой Петровой, но все же растерялась, когда в одну из темных, последних ночей лета в комнату ворвались четверо бесенят в масках, распяли ее на кровати и быстро, молчком, по деловому изнасиловали. Она знала, что мерзкую сцену снимают на пленку, и держалась с достоинством. Не трепыхалась, не сопротивлялась, в меру повизжала, пока не залепили глотку пластырем. На четвертом партнере, когда полагалось по протоколу сомлеть, изловчилась и врезала насильнику пяткой в промежность. Удар провела точно, взрывоопасно, по полной схеме любимого наставника Севрюка. Слабо похрюкивающего борова товарищи выволокли из комнаты полуживого, но это, разумеется, был прокол. На утреннем разборе инструктор Щасная раздраженно объяснила Лизе ее ошибку. При натуральной ситуации за эту выходку ее попросту прикончат.

Нет, возразила Лиза, ведь я сразу лишилась сознания.

— Покажи как, — ехидно заметила Калерия Ивановна.

Лиза выдохнула воздух, закатила глаза, захрипела и повалилась на пол без чувств. Щасная осторожно проверила степень ее притворства. Пульс замедлен, кожа бледная, зрачки неподвижны — все как при нормальном глубоком обмороке. Щасная в изумлении отступила. Миновали дни, когда она могла застать эту девочку врасплох, теперь, напротив, сама ее побаивалась. Может быть, Лиза Королькова действительно, как уверял Севрюк, сверхценное приобретение для школы, может быть, у нее большое будущее, но она лично не была убеждена в здравости ее рассудка и писала об этом в еженедельных отчетах.

Она побрызгала на Лизу водой:

— Ну и что ты этим доказала? Типчики, с которыми тебе придется иметь дело, не разбирают, мертвая или живая. Вот поставлю незачет и будешь пересдавать, как миленькая.

Лиза с трудом выкарабкалась из потустороннего мрака.

— Конечно, Калерия Ивановна, вы, как всегда, правы. Я погорячилась, признаю, простите!

— Попросить прощения — мало. Объясни, почему ты так поступила? Чуть не убила парня. Ты же знала, что изнасилование игровое, сугубо для закрепления рефлекторной памяти. Выработка навыка психологического самосохранения. Или тебе что-то неясно?

— Я сумасбродка, — призналась Лиза, — Наверное, не вписываюсь в стандартную модель.

— Твое сумасбродство называется хулиганством.

По-хорошему, я должна отправить тебя в карцер.

— Второй раз, — напомнила Лиза.

"Маленькая тварь, — подумала Щасная, — ее Наивность шита белыми нитками. Так и норовит показать зубы". Как ни чудно, она не испытывала злости к сероглазой курсантке. Она сама однажды, давным-давно, не вписалась в стандартную модель и поплатилась за это жестоко: потеряла престижную работу, семью и очутилась, в конце-концов, в этой резервации, откуда даже выход на пенсию проблематичен. Отсюда состарившихся преподавателей обыкновенно выносили ногами вперед. Щасная ловила себя на том, что наблюдает за девочкой с тайной нежностью. Лиза Королькова с ее врожденной отчаянностью, с ее внешностью и способностями, возможно, когда-нибудь сумеет расплатиться с миром за многих женщин, обделенных судьбой. Хмуро процедила:

— Ступай, Королькова. Готовься к следующему занятию. Я подумаю, что с тобой делать.

— Надеюсь, — полюбопытствовала Лиза, — с бедным мальчиком не случилось ничего плохого?

— Нет, ничего. Если не считать, что у него вряд ли будут дети.

...К этому времени Лиза обзавелась знакомыми (посещала групповые занятия, хотя бы те же спаринг-ринга), но для душевного равновесия ей хватало дружбы с Анечкой Петровой. Не прошло недели, как ей стало казаться, что до Анечки у нее вообще не было подруг. Может, так оно и было. Все прежние подруги остались в прежней жизни, а вся прежняя жизнь умещалась в хрупкие листочки воспоминаний.

Анечка искренне недоумевала, как это Лиза, очаровательная молодая женщина, может столь долго (три недели) обходиться без мужчины и при этом не сломаться душевно. Смеясь, поинтересовалась, не имеет ли та виды на нее самое и, не дожидаясь ответа, предупредила, что хотя ей это "не в кайф", ради сострадания готова к услугам. Лиза ее успокоила, заявив, что она нормальная баба и тоже, если уж сильно приспичит, предпочитает, вопреки новомодным веяниям, противоположный пол, но у нее на воле остался любимый человек, которому она обещала хранить верность. Анечку эти слова озадачили.

— Не врешь?

— Про что — не вру?

— Ну что верность и все такое?

— Разве ты никогда не была влюблена?

Анечка задумалась и даже, как показалось Лизе, смутилась, словно ее уличили в каком-то несоответствии.

— Была, конечно. Я и сейчас влюблена. Да я ни дня не прожила без любви... Но ведь, Лиза, все мужики одинаковые скоты, разве не так? Прости, но думать о ком-то об одном, как о единственном.., ведь это же глупо.

Это же как в прошлом веке родиться.

Лиза понимала, какой жизненный опыт продиктовал Анечке это, отчасти, конечно, справедливое умозаключение, но согласиться с ней не могла.

— Нет, не глупо. Вот когда много мужчин, тогда получается, что нет ни одного.

— Ну и что? Пусть ни одного. Зато есть свобода. Зачем добровольно навешивать на себя такой жернов, как любовь? Проще горб прицепить на спину.

— Если бы добровольно, — улыбнулась Лиза. — Любовь как наваждение или тиф. Я тоже раньше в это не верила, думала, красивые сказки, которыми девочки тешатся. Но это все правда... Аня, а ты меня не разыгрываешь?

— Не разыгрываю, нет... Просто я наверное бесчувственная. Бывает, кто-то понравится, тянет к нему, прямо плачу. Потом приглядишься, вон еще один красавец, вон еще другой, с ними тоже хочется попробовать... Как же так?! Любовь! Все равно что одно и то же блюдо запихивать в себя всю жизнь. Сытым, может, будешь, но ведь тошнить начнет.

— Меня пока не тошнит, — сказала Лиза. — А ты просто не знаешь, о чем говоришь.

— И не хочу знать.

Разговор произошел в одну из ночей, когда Анечка по обыкновению проскользнула к ней в комнату после отбоя. Они лежали на узкой кровати при потушенном свете почти в обнимку, и от Анечки, успевшей к этому часу отведать скоромного, привычно пахло мокрой травой и мужским потом. В их ночном бдении под темный гул дождя за окном было что-то завораживающее, колдовское. Слова падали в неведомую глубину, обретая неожиданный смысл. Болтали о мужчинах, о любви, а получалось — исповедовались.

Анечка попала в спецшколу не таким затейливым путем как Лиза. Она уже сюда пришла с лейтенантскими погонами. С гордостью поведала Лизе, что в школу направляли после строгого отбора, самых перспективных, тех, на кого возлагали большие надежды. Кто посылал и какие именно на них возлагали надежды — Анечка толком не знала, но уж во всяком случае это были люди, которые не делали ошибок.

— Так уж и не делали, — усомнилась Лиза. — А со мной?

— Что — с тобой?

— Со мной как раз ошиблись твои мудрецы. Я вообще не понимаю, зачем я здесь.

Анечка приподнялась на локте, в лунном свете глаза как две яркие пуговицы.

— Ты правда так думаешь?

— Как еще думать? Здесь я чужая. Я не ищу приключений. Все, чего мне хочется, выйти замуж за Сережу и нарожать ему детей. Кстати, он меня сюда и отправил.

— Он кто?

— Увы, милиционер. Я согласилась, потому что боюсь его потерять, если буду слишком упираться.

— Лиза! — Анечка руки закинула за голову, потягивалась, как сытая кошка. — Как я тебе завидую!

— Из-за Сережи?

— Еще чего! Таких Сереж на свете полно. Завидую, потому что ты будешь богиней спецназа. Позавчера я видела, как ты стреляла. Всадила три пули в десятку, на четвертой сплоховала и побледнела, будто умерла. Я бы не хотела, чтобы ты была моим врагом. Ты недавно в школе, но я не знаю никого, кто не хотел бы с тобой подружиться. О тебе говорят больше, чем о ком-нибудь другом. Безумная Калерия тебя боится. Ты многого просто не замечаешь, а я вижу. Вот тебе, пожалуйста, Леха Смолин, ну, сержант, с которым ты бегала, он меня попросил: выясни, дескать, осторожно у Лизки, не обижается она на меня. Иногда от тебя тянет холодом, как из могилы, а иногда ты горячая, точно из бани.

Сейчас ты молчишь, а я слышу твое сердце. Понимаешь, что это значит?

— Понимаю, — засмеялась Лиза. — Тебя угостили коньяком перед тем, как уложить под кустик.

— Нет, — торжественно изрекла Анечка. — Совсем не это. Это значит, наступит время, когда многие из нас будут гордиться знакомством с тобой.

Нельзя сказать, чтобы пылкие восторги подруги, высказанные столь неожиданно, были неприятны Лизе.

И она, конечно, покривила душой, когда заявила, что все здесь для нее чужое. Правда была как раз в том, что она слишком быстро освоилась в школе, это приводило ее в замешательство. Получалось, что раньше она себя почти не знала. То есть хорошо знала другую себя, ту, которая продалась за зеленые бумажки и осталась погребенной в "Тихом омуте", в замечательной фирме, поставлявшей на невольничьи рынки дешевое женское мясо. На ту, прежнюю, ей стыдно было оглянуться, она не хотела ее больше знать. Сначала в больнице, позже в объятиях ироничного блистательного майора и, наконец, здесь, в лесной школе, где людей учили хитроумным навыкам выживания и смерти, она обрела свою новую сущность, и это было похоже на пробуждение после долгого пьяного ночного кошмара. Переход был столь резкий, что захватывало дух...

Вскоре после успешного зачета по изнасилованию ее вызвал подполковник Евдокимов, начальник школы.

Как и в первую встречу, он смерил ее таким взглядом, будто увидел вспрыгнувшую на порог зеленую жабу.

— Номер четырнадцатый?

— Так точно, товарищ подполковник.

На столе перед Евдокимовым лежала раскрытая канцелярская папка, куда он заглянул одним глазком, все с той же гримасой крайнего отвращения. Похоже, ему всюду мерещились жабы. Однако Лиза была уже не та, чтобы смутиться или оробеть. Вдобавок немало наслышалась от Анечки про этого властного мужчину, с крутым, как у лося, лбом. Не было дня, чтобы подруга не заводила о нем речь. Он был одним из немногих в школе, кого ей не удалось совратить. Причем одна из первых отчаянных попыток чуть не вышла ей боком.

Она редко сталкивалась со столь упорным сопротивлением, поэтому, измученная тщетными усилиями добиться взаимности, решила сыграть ва-банк. Однажды подстерегла его на закате дня, когда, по ее предположениям, никто не мог их потревожить, влетела в кабинет, защелкнула "собачку" и, не мешкая, сбросила на пол комбинезон. Предстала перед хозяином во всей своей пылкой юной красе. Ожидала любой реакции, ко всему была готова, но только не к тому, что произошло на самом деле. Подполковник оторвал от стола чумную башку (Лиза ясно представила эту картинку), холодно поинтересовался:

— И что дальше?

— Люблю, Егор Егорович! Не гоните. — Никто не узнает. Измучилась я, пожалейте!

Анечка привыкла к тому, что когда она признавалась в любви, никто не подозревал, что она бессовестно врет. Мужики в этом отношении доверчивы, как щенята.

— Правда, что ли, влюбилась? — уточнил подполковник.

Анечка уже пересекла комнату, нависла над столом распаленной, жадной плотью.

— С ума схожу... А то вы не видите? Прогоните — лучше в омут!

— Забавно, — кивнул подполковник, и ей показалось, что поддается, клюнул. Поднялся и неторопливо развернул ее задом. Анечка готовно изогнулась, махнув волосами по столу, встала поудобнее, полагая, что, вероятно, затруднительная любовная поза наиболее подходит ему, как начальнику. Евдокимов подхватил ее под мышки, донес до двери и, пробурчав загадочную фразу:

— Еще тебе учиться и учиться, лейтенант! —наподдал с такой силой, что весь длинный коридор она пролетела ласточкой и врезалась в деревянный щит с противопожарным снаряжением. Пока очухивалась и постанывала, к ней вернулись ее шмотки, и Евдокимов, как во сне, погрозил издалека пальцем:

— Не балуй, лейтенант. Побольше думай о занятиях.

За плечами сорокалетнего десантника было много такого, от чего другой человек, в другой стране неминуемо потерял бы голову, натворил глупостей, перерезал себе глотку, проклял Всевышнего и сгинул в тартарары, но только не Евдокимов. От звонка до звонка он прошел беспамятную афганскую войну, где схоронил немало славных товарищей и после которой изведал первое предательство, когда его встретили дома сочувственными улыбками, окрестили "афганским синдромом" и посоветовали поскорее забыть те места, где воевал, и никому о них не рассказывать. Потом была чеченская бойня, ловушка каменных стен бывшей казачьей станицы, куда его послали неумолимым приказом во главе двух сотен необстрелянных юнцов, оставили без огневой поддержки на потеху невидимому врагу, отстреливающему русских сосунков, как мишени в тире, и он как зверь метался по городу, раздуваемый гневом и болью, так и не сумев понять, что же произошло. Он остался живой, потому что хотел разобраться. В течение следующего года в великом напряжении, с такими же, как он, русскими пехотинцами, трижды выводил бандитскую нечисть на линию прямого удара, загонял в горы, но всякий раз в предвкушении мучительной победы получал приказ остановиться и замереть. Он не знал, откуда идет измена, но каждый день чуял за спиной ее угарное дыхание. Ему не дали дотянуться до врага, да, наверное, и слава Богу. Гибким мужицким умом он уже понимал, что настоящий его враг не в горах, не на линии огня, а прячется, как сытая гадюка, в теплых далеких кремлевских палатах. Не один догадывался, многие, да что толку... Потом им объявили, что война окончена, посажали в теплушки и отвезли зализывать раны в сырую, промозглую ставропольскую осень. Там все узнали из телевизора, кем они были в действительности все это время — оккупантами, трусами, мародерами и пушечным мясом.

Но это не все. Кто-то взял на заметку неукротимого, глотающего пули, как слезки, вояку и отомстил ему люто. В далекой Курской губернии, в поселке Звонарево у него жила небольшая семья: старик со старухой, молодая жена и пятилетний сынок Гришуня, золотоголовый одуванчик. Когда добрался до дому, то уже никого не застал в живых. В холодную зимнюю ночь неведомые злодеи подложили под худую избенку тротил и подняли в небо целиком всю семью. Его утешили: никто долго не мучился. Намекнули: бандиты. Пообещали: прокуратура завела дело, найдем, — он никому не верил и никого больше не слушал. Сердце заклинило стальной скобой, и на волосах проступила седая изморозь. Вот тогда, чтобы смягчить зажим и ослабить удавку судьбы, он ушел в двухмесячный запой, как в бездонное чистилище.

— Зачем же ты к нему полезла? — удивилась Лиза, когда услышала всю эту историю от Анечки. — Разве ему теперь до баловства?

— Не знаю, — призналась Анечка. — У меня когда мужик соскальзывает, прямо умопомрачение какое-то наступает. Возбуждаюсь очень. Тем более с Егорушкой.

Ой, не могу! Он же весь как жила натянутая, в самом соку — и один. Жаль ведь его, богатыря сиротливого.

— Разве так жалеют?

— Только так, Лиза, — уверенно заметила Анечка. — А как иначе? Кроме ласки, чем еще пожалеть?

...После паузы, уставясь в Лизу желчным взглядом, Евдокимов спросил:

— Уже пообтесалась немного?

— Стараюсь, товарищ подполковник.

— Говорят, ты с норовом. Это плохо.

— Борюсь, как умею.

— По гражданке скучаешь?

Лиза вдруг различила в глазах подполковника, за мутью беды, простодушное любопытство.

— Скучаю, Егор Егорович, по одному человеку, больше ни по кому. У меня на воле ничего дорогого не осталось.

Евдокимов крякнул, порылся в ящике стола, сунул в рот сигарету.

— Садись, чего стоишь... Интересная ты девица...

Я ведь думал, недели не продержишься.

Лиза осторожно присела на табуретку. Боялась спугнуть доброе настроение Евдокимова. Ей очень хотелось ему понравиться. Но без всяких женских заморочек.

— Сама удивляюсь. Мне тут хорошо, спокойно.

— Самуилова откуда знаешь?

— Я его один раз только видела.

— А кого из наших знаешь?

— Может быть, Лихоманова? Это он меня водил к генералу.

— Лихоманов?

— Я не уверена, что это его настоящая фамилия. Он директор "Русского транзита". Сергей Петрович Лихоманов. Кличка вроде бы Чулок.

— Кличка, говоришь? Почему же Самуилов лично тобой интересуется? Звонил вчера, справлялся.

У Лизы екнуло сердце. Вот и дождалась привета от суженого, хотя и через вторые руки. Ей страшно захотелось курить, но не осмелилась спросить разрешения.

Тонкая ниточка взаимопонимания, которая между ними протянулась, могла лопнуть от неосторожного натяжения. Изобразила удивление.

— Не могу знать, товарищ подполковник. Возможно, у Самуилова какие-то особые на меня виды.

— На что намекаешь?

Усилием воли Лиза заставила себя слегка зардеться.

Когда-то ей это проще давалось.

— Что вы, Егор Егорович, ни на что не намекаю.

Как можно. Да я вообще не по этой части.

Евдокимов оглядел ее, скромно потупившуюся, с сомнением, как разглядывают манекен на витрине.

— По какой ты части, нам известно... Как спишь по ночам?

— Хорошо, спасибо.

— Головные боли не мучат?

— Нет, все в порядке.

— У врача когда была?

— Вчера проходила осмотр. Сбросила еще три килограмма.

Быстрым движением кисти Евдокимов швырнул ей пачку сигарет "Лаки Страйк". Целил в лицо, Лиза перехватила пачку на лету.

— Можно закурить?

— Кури, если хочешь, — Евдокимов впервые разлепил губы в скудной улыбке, отчего хмурое лицо будто окропилось росой. — Да, непростая ты девица... А зачем с Петровой путаешься?

— Правилами не запрещено, Егор Егорович.

— Разве вы пара? Она ментяра натуральная, ты иных кровей. Что общего?

Лиза решила, что можно показать коготки.

— Полагаю, имею право выбирать себе друзей.

Или нет?

Евдокимов вылез из-за стола, прошелся по кабинету. Громоздкий, могучий, но двигался так, словно рысь в клетке. "Как натянутая жила, — вспомнила Лиза подругу, — и один!" Уселся напротив, мягко, без нажима сказал:

— Не имеешь, Лиза. Пока ты с нами, ничего личного, тайного у тебя не будет. Весь вопрос в том, готова ли ты к этому.

— Я готова, — быстро ответила Лиза.

— Хорошо. Тогда так. Завтра пойдешь в яму. Это не карцер, это хуже. Сколько продержишься, столько твое.

Потом опять поговорим. Удачи тебе, Четырнадцатый номер!

— Вам взаимно, Егор Егорович.

* * *

В заточении она быстро потеряла счет времени. На двух тросах ее опустили в глубокий (метров десять?) колодец, постепенно сужающийся книзу. Дно колодца представляло собой округлую земляную площадку размером с блюдце: можно было стоять или сидеть, согнув ноги в коленях, — не более того. Еще можно было, упираясь ногами и руками в конусообразные стены, обитые чем-то вроде рубероида, подняться вверх метра на два, на три. Отличное упражнение на растяжку.

Лизу усадили в колодец под вечер. Солнце стояло высоко, но внизу царила смолянистая тьма; поднесенные к лицу пальцы тускло светились. Высоко над толовой мерцал, как в небе, призрачный, голубоватый пятак выходного люка. Лиза подумала, что если школа таким образом избавляется от нерадивых учеников, то подыхать ей придется в ужасных мучениях. Евдокимов сказал, сколько продержишься, столько твое, и она сразу решила, что пробудет в жуткой ямине не больше получаса, а потом, как оговорено, подаст знак в портативное переговорное устройство, прикрепленное на поясе. Кроме этой примитивной радиотрубки, у нее с собой не было ничего, даже наручных часов.

Часа через четыре (в тот момент она еще приблизительно ориентировалась во времени) Лиза задремала, свернувшись в клубок, с ощущением, что засыпает в чреве земли, как в мамином животе. Но отдохнуть не удалось, затекала то рука, то нога, потом вдруг все тело разбухло, как тесто в кастрюле, и зачесалось сразу во всех местах. Она уже хотела шумнуть на помощь, но почему-то этого не сделала. Постепенно она пришла к мысли, что сумрачная ловушка, этот сырой звериный капкан, вероятно, и есть самое логичное завершение ее пустой, никчемной жизни.

Через какие-то сроки, скорее всего, утром, сверху спустили бадью с горячим чаем и хлебную пайку, намазанную маслом. Лиза нехотя пожевала, выпила как можно больше чаю впрок и подергала веревку: тяните, голубчики! Ей хотелось поскорее опять остаться одной.

Одиночество в земляной могиле — вот, оказывается, чего ей не хватало, вот к чему подспудно всегда стремилась ее душа. Если бы не ломота во всех членах, не сердечные спазмы, не свинцовая тяжесть в затылке, она была бы вполне счастлива своим новым положением, в котором ничего не надо менять, столь оно надежно и устойчиво.

Потом, неизвестно откуда, накатили галлюцинации и животный страх. Во сне ли, наяву ли, почудилось, что она уже не в колодце, а в объятиях черного глиняного спрута, прилепившегося к ней в тысяче местах и высасывающего через крохотные дырочки ее кровь. Она будто отчетливо видела, как высыхают, лопаются, один за другим ее сосуды, провисают, как провода, пустые слипшиеся вены, рушатся, ломаются хрупкие кости, слезает, опадает шелушащаяся кожа, — и вот уже весь ее согбенный остов ужался, уместился на земляной тарелке невзрачной кучкой какой-то дряни; но самое ужасное было в том, что в глубине этой копошащейся кучки, на присосках спрута каким-то образом сохранилось ее было сознание и жалобно, безмолвно, тихо взывало: что это, о Господи? Неужто так бывает?!

Один бред сменялся другим, в коротких промежутках она получала свою бадью с горячей пищей и воду в плетеном сосуде, жадно насыщалась для новых снов, и покрывала свободное пространство мелкими черепашьими кучками испражнений. Ни запах, ни грязь ее больше не беспокоили, она вся ими пропиталась. Время совершенно исчезло, но минуты бодрствования были, конечно, утомительнее, чем галлюцинации, и она стремилась по возможности их сократить.

В бреду границы колодца раздвигались, оказалось, что под землей полно чудесных мест: заливных лугов, бурных потоков, тенистых лесных лужаек. Лиза загорала, вставала под сверкающие, упругие водяные струи, валялась на траве, ловила кузнечиков, но ни на миг не забывала, что это всего лишь мираж.

Ликование сердца обязательно пресекалось появлением чудовищ, которые собрались в колодец, по всей видимости, со всей округи, а может быть, со всех уголков земного шара. Чудища были столь разнообразных и колеблющихся обличий, что глаз уставал за ними следить. В некоторых угадывались знакомые черты, они напоминали живых людей, с которыми Лиза встречалась в реальности, другие пожаловали из ужастиков, помесь Фредди Крюгера с обаятельными зубастиками, но большинство были фантомами ее собственного воображения, и именно от них исходил какой-то тухлый, промозглый, неодолимый страх. С теми, кто родился в ней самой, в глубине ее естества, не о чем было разговаривать, их напрасно было о чем-то просить. Зато управиться с ними было легче, чем с теми, кто явился из смежных миров. Лиза зажмуривала глаза, трясла головой, бормотала:

— Сгинь, нечистая сила! — и серые, блеклые тени с выпуклыми бельмами и с присосками мгновенно смывала пробудившаяся звонкая волна рассудка. Вновь зеленели вокруг поля и струилась в ушах вечная песня речной воды.

Но однажды в колодец заглянул обыкновенный человек в простом рабочем халате, с непроявленньм, нечетким лицом, вдобавок с надвинутой на глаза черной кепкой, примостился с ней рядом на корточки и тихим голосом задал проникновенный вопрос:

— Ну что, сучка двуногая, подохла уже или нет?

Лиза поняла сразу, от этого человека не отвяжешься, как от прочих чудовищ, надобно с ним столковаться.

— Ты кто? — спросила она.

— Сама разве не чуешь?

— Смерть что ли моя?

Человек рыгнул, на миг блеснули из-под кепки два светлых жала, как змеиные язычки.

— Боишься смерти, сучка?

— Нет, не боюсь. Ты спросил, подохла ли я? Отвечаю, подохла. Давно подохла. И что тебе надо еще?

— Не так все просто, — возразил человек. — Ты всегда очень спешила, а зря. Обними меня крепко, тогда узнаешь, что такое настоящая смерть.

По замиранию души, по глубокому обмороку Лиза догадалась, что явился наконец ее главный страх, всепоглощающий, как серная кислота, и решила его перехитрить.

— Ты призрак, — сказала она. — Тебя нельзя обнять.

Улыбаясь, дергаясь, человек начал заново проявляться: кепка полезла на лоб, открыв зияющие провалы невидящих глаз, руки налились мускулами, грудь с треском распахнулась, и оттуда глянуло на нее нечто зеленоватое, колышащееся, волосатое, смердящее, чему не может быть названия.

Лиза вскрикнула, ощутив свирепую боль в висках, — и очнулась.

Она сидела враскоряку, оторвавшись от пола, с силой упираясь ногами в стены колодца. Сверху свалилась на голову плетеная бутыль с водой. Лиза шмякнулась на задницу и жадно высосала воду до дна.

С приходом человека в рабочем халате и кепке все остальные чудовища попрятались, отступили в тень, страшась попасться ему на глаза. Лиза их хорошо понимала. Она проводила теперь с ним большую часть времени, редко вырываясь в луга и реки, и все их беседы складывались однообразно: час за часом он уговаривал ее обняться, а она придумывала всевозможные уловки, чтобы уклониться. Постепенно человек-страх научился перемещаться следом за ней повсюду, из галлюцинации в галлюцинацию, обретая все более явные черты, из призрачного становясь почти реальным, и однажды ухитрился выйти за пределы бреда и очутился рядом с ней в момент пробуждения на сыром дне колодца.

Смрадным дыханием опалил ее кожу.

— Уж теперь-то никуда не денешься, сучка, — прогнусил самодовольно, обнажая беззубые сизые десны.

У Лизы не осталось сил сопротивляться. Она знала, что сейчас произойдет. Он рванет, раскупорит свою волосатую грудь, придвинется к ней, и она провалится в слизистую глубину навсегда, как в болотную жижу.

— Значит, ты все-таки смерть?

— Хуже, значительно хуже, — заурчал кепарь. — Смерть — избавление, ты ее ждала. А я то, что происходит потом.

Лиза не верила, что сошла с ума. Это тоже было бы слишком просто. Она приблизилась к какой-то великой отметине, к откровению, с которым не мог совладать ее прежний ум, а другого ума у нее не было. Из пустых глазниц ожившего человека-призрака-зверя-страха пролился малиновый свет — Ну? — поторопил он. — Не надоело играть в прятки? На что надеешься? Расслабься, угомонись. Из этого мрака не возвращаются. Придвинься поближе, сучка!

— Нет, — бесстрашно отказалась Лиза. — Тебе не удастся меня слопать. Ты такой же сон, как другие сны.

Я проснусь, и тебя не будет.

— Попробуй, — согласился призрак, — но только в последний раз. Не сумеешь, пеняй на себя.

Она попробовала, и у нее получилось. На это пробуждение она истратила всю себя и постарела на тысячу лет. Ее тело больше не принадлежало ей, стало частицей природы, внутри которой сокрыты все тайны земного пребывания. Так сладостно было осознать, почувствовать в долгом полете, что нет ни яви, ни смерти, ни пробуждения, ни бреда, а есть лишь перевоплощение, переход из одной сущности в другую, и справиться с этим так же легко, если захочешь, как напиться воды из-под крана.

Счастливая, она спокойно дремала на дне колодца, прижав ладони к пылающим, мокрым щекам...

На двух тросах ее вытянули наверх, и знакомый голос произнес:

— Помедленнее, Лиза, помедленнее, не открывай сразу глаза, ослепнешь.

В полутемной комнате с зашторенными окнами она окончательно проморгалась. Увидела восхищение в глазах Евдокимова, и улыбающееся, заплаканное Анечкино личико, и укоризненный прищур доктора Крайкова; возвращение было приятным, но она боялась расплескать новое знание, почерпнутое на дне колодца, может быть, роковое, спасительное. Анечка не выдержала, с визгом кинулась ее обнимать.

— Петрова! — одернул Евдокимов. — Пошла вон отсюда! Тебя кто сюда пустил?

Анечка дерзко рассмеялась ему в лицо.

— Какой вы неумолимый, Егор Егорович. Прямо жуть!

— Со мной что-нибудь не так? — спросила Лиза.

— Все так, — ответил доктор, пристально в нее вглядываясь. — Вот это и удивительно.

— Не ожидал, — проворчал Евдокимов. — Честное слово, не ожидал. Кто бы мог подумать. Восемнадцать дней.

— Да, — кивнул доктор. — Против обычных пяти-шести. Тебе что, Королькова, понравилось в яме сидеть?

— Да я вроде наверх не просилась.

— И сколько ты могла продержаться?

— Год, два, сколько надо, — скромно ответила Лиза. — В яме хорошо. Никто тебя не шпыняет, никто не грубит.

Евдокимов махнул рукой и пошел к двери. Дескать, разбирайтесь теперь без меня. Лиза еще не знала, что установила школьный рекорд выживания. И еще не видела в зеркале снежную прядь, опустившуюся на лоб. Но чувствовала, что отношение Евдокимова переменилось в лучшую сторону.

С этого дня она перешла на привилегированное положение и без всяких приказов стала вровень с офицерским составом школы.

Глава 10 НАЧАЛО ОХОТЫ

Лихоманов-Литовцев дозвонился до "Лензолота" и условился о встрече с некоей Леонидовой Нинель Григорьевной, директором по внешним связям богатейшего концерна. Об этом его попросил Гурко. Олег специально оговорил с генералом, что если займется расследованием (по контракту), то привлечет Сергея. У генерала просьба не вызвала энтузиазма, но отказывать не было причин. Он лишь поставил условие, что майор примет участие в деле конспиративно, не засвечиваясь в качестве агента. Гурко не возражал, майор тем более.

Они опять с Олегом в одной упряжке — вот главное.

Фирма "Русский транзит", куда он три года назад с наскока внедрился и вскоре подмял ее под себя, процветала без всяких усилий с его стороны, фактически там верховодила Тамара Юрьевна. Под ее неутомимым приглядом валютный ручеек исправно перетекал в казну, большей частью оседая на счетах Конторы, и это вполне устраивало всех посвященных. О такой надежной крыше можно было только мечтать. Тамара Юрьевна иногда, правда, взбрыкивала, бывало и резко, в зависимости от принятого на грудь, с презрительным пылом заявляла, что не по ее натуре плясать под дудку всякой гебешной сволочи, на что Сергей Петрович приводил всегда один и тот же, но весомый аргумент:

— Хочешь, чтобы нас отправили вслед за Погребельским, Томочка?

Нет, этого она не хотела. Она была еще полна жизни: пятьдесят четыре года не возраст для женщины, умеющей за собой следить, еще надеялась вволю попить водочки с хлебушком и надышаться земной красотой, но ей нравилось поддразнивать любимого волчару, дергать его за усы, это придавало их нечастым любовным праздникам неповторимый привкус.

Под вечер Сергей Петрович приехал в офис "Лензолота", расположенный на Беговой. Тут все было оборудовано по высшему разряду: старинный особняк, охрана у входа, супервидеосигнализация и турецкие мягкие ковры на лестницах. Здесь обосновалось жулье покруче, чем в "Русском транзите". Кабинет Леонидовой будто сошел с рекламы "Интердизайна". Черно-белые с золотой искрой тона, хрустящая даже на взгляд кожаная обивка стен, кремово-маслянистое свечение люстр...

Нинель Григорьевна представляла собой классический тип новой русской деловой женщины, выбившейся благодаря природной сметке, наглости и недурной внешности в большие госпожи, но постоянно опасающейся, как бы кто-то не ухватил ее внезапно за хвост.

Несмотря на свалившееся невесть откуда богатство, на каждой из этих дам лежит отпечаток некоей обреченности, да еще какого-то унылого комизма, как на фигуре перворазрядника, рванувшего вес, намного превышающий его возможности. Всем им было уже за тридцать, путь назад на панель отрезан, воровать самостоятельно толком не научились, и, в сущности, каждая из них, независимо от положения (бизнес, политика), лелеяла надежду притулиться к какому-нибудь надежному мужчине, чтобы укрыл под полой от житейских бурь. Навык к притулению у них у всех тоже родовой, ибо большинство вылупились из низового партийного звена, если не считать тех мадам, которые соскочили в демократию прямо с тюремных нар. Сергей Петрович к этому сорту женщин, занявших по Москве круговую оборону, относился сложно, брезговал ими, но сердцем жалел, потому что понимал: в страшный день Суда, за них некому будет заступиться.

Нинель Григорьевна встретила его сперва прохладно, по-барски махнула рукавом из-за начальнического стола: мол, садись, коли пришел, но, приглядевшись к его смелому облику, сменила тон, передвинулась поближе и угостила сигаретой.

— Знаете ли, Сергей Петрович, — сказала задушевно. — Я боюсь напрасных надежд. С тех пор, как пропала Наташа, прошло три недели. Я не верю в чудеса. И знаю, в каком мире мы живем. Больно говорить, но полагаю, моей девочки нет в живых.

В сумраке устремленных на него глаз Сергей Петрович разглядел голубую слезу, тронувшую его задубевшее сердце.

— Не думаю, что все так печально. Если похитители не потребовали выкупа, то какую цель они преследовали? Вот ведь где собака зарыта.

— И что же это за собака? Кстати, почему вы вообще заинтересовались этой историей? Моя дочь и "Русский транзит" — какая тут может быть связь?

Майор аккуратно стряхнул пепел в позолоченную пепельницу. От его ответа зависело, насколько будет откровенна Леонидова. В отношениях с деловыми женщинами прямые аргументы чаще всего приводят к отрицательному результату. Всегда лучше напустить побольше тумана. Он уже не раз в этом убеждался. Естественно, это правило не касалось Тамары Юрьевны, которая не терпела ничьих уловок, кроме своих собственных.

Он объяснил, что действительно его интересует не столько девочка, сколько люди, которые стоят за всей этой подлостью. Интересоваться ими у него есть свои причины, о которых он не хотел бы пока распространяться (в этом месте майор многозначительно насупился). Однако он уверен, что если ему удастся с ее помощью выйти на похитителей и немного их поприжать, то это будет к их взаимной выгоде, если позволительно употреблять такое выражение в случае, когда речь идет о жизни ребенка.

Нинель Григорьевна выслушала его внимательно, не перебивая, пару раз машинально облизав пухлые губы. В "Лензолоте" не принято было выражаться столь витиевато, здесь царили простые нравы первобытного общества, как и повсюду среди новых русских. На общем фоне гость выглядел чересчур интеллигентно, это было подозрительно.

— Почему вы думаете, что я знаю этих людей?

— У меня есть кое-какие предположения... Припомните, Нинель Григорьевна, к вам незадолго до похищения заглядывал подозрительный господин. Кто он такой? Чего от вас хотел?

— Нет, молодой человек, — улыбнулась Леонидова. — Это совсем не то. Приходили от Шахова, если вам что-нибудь говорит это имя.

— Депутат Шахов?

— Именно что депутат. Но тесть у него в правительстве. Оттуда и ветер дует. К нам в "Лензолото" многие суют нос, проверяют, нюхают, нельзя ли чем-нибудь поживиться. Увы, все давным-давно разложено по полочкам. Все купе, как говорится, заняты... Не понимаю, почему так откровенничаю с незнакомым человеком.

— Не так уж мы незнакомы, дорогая Нинель, — на тайный женский вызов майор всегда отвечал незамедлительно. — Да вот, пожалуй, нынче поужинаем вместе, еще ближе познакомимся. Как вы насчет этого?

— Почему бы и нет. Но при одном условии.

— Готов на любое.

— Вы давно в бизнесе, Сергей?

— В крупном года три.

— А прежде?

Майор глаз не отвел, но как бы смутился.

— Всякое бывало, Ниночка.

— Понятно. И сколько раз бывало?

— В общей сумме — девять годков.

— Думаю, могу дать вам совет, — словно невзначай положила пухлую, горячую ладонь на его сжатую в кулак клешню. — Те люди, которых вы ищете, не вашего полета. Шахов и даже его тесть — это все посредники. А те люди — не надо их искать. Понадобится — сами вас найдут. К ним без нужды приближаться опасно. Смертельно опасно, поверьте мне.

— Ничего, я рискну... Но вы не сказали, какое условие? Чтобы нам вместе поужинать?

— Такое и условие. Забудьте про них. Здесь не зона, миленький, здесь Москва.

Сергей Петрович изобразил удивление.

— Но если ваша девочка у них...

— Не надо, Сережа... На мою девочку вам глубоко наплевать. Вы пришли не за этим. И я не хочу знать — зачем. Повторяю громко: не хо-чу!

— Вы так их боитесь? Но кто они? Уж не сам ли рыжий Толян?

— Сережа, не напрягайте меня. Убирайтесь!

Майор сбавил обороты.

— Не сердитесь, Ниночка! Я все понял. Возможно, вы правы. Но я не привык, чтобы давили на печень.

— Привыкайте, Сережа. Хотите жить, привыкайте.

Не убрала руки, и он крепко сжал ее ладонь, заглянул в светлые глаза.

— До вечера, Нина?

— Но никакой туфты. Обижусь!

...Покинул "Лензолото" неудовлетворенный и сразу помчался в Столешников переулок, на квартиру Шахова. Там его ждал большой сюрприз. Два часа назад стало известно, что хозяин погиб при невыясненных обстоятельствах. Его туловище вместе с отсеченной головой обнаружили в лесу возле поселка Веденеево. Возможно, труп не удалось бы опознать так быстро, — большинство трупов, найденных в лесу, вообще, как правило, не опознают, — но при Шахове все документы были в целости, как и портмоне, набитое зелененькими. Именно этот факт, а также личность убитого позволили следователю прокуратуры, выехавшему на место преступления, выдвинуть версию об очередном заказном убийстве. В последнем выпуске новостей уже мелькнуло коротенькое сообщение, в котором смерть популярного политика привычно сравнили с убийством Влада Листьева и отца Меня, потрясшими страну несколько лет назад.

На звонок открыл здоровенный дядька в чудной униформе: длинном сюртуке с огромными блестящими латунными пуговицами и плисовых коротких штанишках. На рябоватой ряхе застыла наивная трагическая улыбка. Квартира гудела множеством голосов, как потревоженный улей. На немой вопрос Сергея Петровича дядька поспешно ответил:

— Барина кокнули. Проходите, пожалуйста.

— А ты кто будешь?

— Ихний лакей, ваше благородие. Данке шен?

Майор отпихнул лакея и прошел в квартиру. По коридорам, по многочисленным комнатам (он насчитал штук шесть-семь) сновали люди, в основном, как он понял, гробокопатели с телевидения и из газет, в большинстве, правда, они все столпились в гостиной, где на скорую руку накрыли столы. Он тоже приткнулся тут ненадолго, послушал о чем говорят. Говорили о политике: курс доллара, сальные анекдоты, акции Газпрома, приближение, слава Господу, НАТО к границам, беснование коммуняк где-то на окраинах и прочая чепуха. Майор, пользуясь случаем, наспех сжевал пару бутербродов с осетриной. Потянувшись за бутылкой "Хванчкары", задел локтем сухопарую девицу, пожиравшую с бумажной тарелки крабовый салат. Извинившись, с удивлением обнаружил, что перед ним Инесса Ватутина, ведущая популярной передачи "Желанная встреча". Машинально пробормотал:

— Наш-то, кажется, отвстречался.

Давясь салатом, девица трагически закатила глаза под лоб.

— Ужасная утрата, о да, ужасная! Непоправимая!

— Ужасней не бывает, — согласился майор. — Осиротел народ.

— Вы, простите, из какой организации? — взгляд у теледивы цепкий, пристрелянный.

— Не из какой. Я сам по себе. Кореш Ленькин.

Он поинтересовался, где найти супругу покойного Леонида. Инесса подсказала: вторая дверь по коридору налево, там она страдает.

Катерина Васильевна возлежала на высокой кровати под турецким балдахином, вокруг суетились двое грузных мужчин с озабоченными лицами, один, по-видимому, врач: на нем белый халат. У Катерины Васильевны было бледное, одутловатое лицо со слегка выпученными, как при базедовой болезни, глазами. Она зябко куталась в пушистый халат, расписанный алыми драконами. В углу пожилой дядька играл в шахматы с белокурой девочкой лет пяти.

— Позвольте выразить, — обратился Сергей Петрович к несчастной вдове. — Это наше всеобщее горе...

— Ах, оставьте!.. — женщина нервно взмахнула широким рукавом. — Кто вы? Что вам надо?

— Я из спецгруппы, — неопределенно представился Сергей Петрович. — Всего один вопрос, если разрешите?

— Уже спрашивали. Я ничего не знаю. Ровным счетом ничего. Можете вы в это поверить?

— Да что вы в самом деле, — возмутился мужчина в белом халате. — Прямо стая коршунов налетела.

— Только одно, — повторил Сергей Петрович. — Екатерина Васильевна, не заметили вы чего-нибудь странного в поведении мужа? За последние дни?

— Вы про что?

— Какие-нибудь новые люди вокруг него. Неожиданные звонки, поступки.

— А вы не заметили, — спросила женщина тихо, — что весь воздух в этом городе пропитан убийством?

— Заметил, конечно. Но за каждым отдельным преступлением, поверьте, обязательно стоит конкретное лицо.

— Пожалуйста, оставьте меня! — женщина туже запахнулась в халат, словно надеясь отгородиться от досужего любопытства, но по ее блеклому убегающему взгляду майор видел, им есть о чем поговорить. Она скрывала что-то важное, изображая скорбь. Но то, что скрывала, она не откроет ему ни при какой погоде, разве что под пыткой. Это было так же очевидно, как и то, что все прежние методы дознания нынче никуда не годились. В одном она была безусловно права: не только воздух, даже асфальт в Москве насквозь провонял трупом.

Пожилой мужчина, который играл с девочкой в шахматы, поднялся, подошел к Сергею Петровичу и доверительно взял его под руку.

— Тебе же, милок, человеческим языком сказано: катись отсюда.

Рука у дядьки была как железные клещи.

— Я на службе, — предупредил майор. — Имею право расследовать.

— Зайдешь в другой раз, когда пыль осядет.

Сергей Петрович попрощался с Катериной Васильевной, выразив ей глубокое сочувствие и пообещав найти негодяев, замахнувшихся на народного трибуна.

Железнорукого богатыря попросил выйти на минутку.

— Выйду, — согласился тот. — Меня не убудет.

Присели на стулья в коридоре, возле мраморного столика с телефонным аппаратом.

— Ты кто? — спросил Сергей Петрович.

— Да я-то никто. К дочурке ихней приставлен... Но ты, братец, напрасно здесь шныряешь, все одно ничего не унюхаешь.

— Почему?

— Не понимаешь? Не ихнего ты поля ягода.

— Тебя как кличут, всезнайка?

— Григорием батюшка с матушкой нарекли. По отечеству Данилович.

— От Хозяина давно?

— Ишь ты, ментяра!... — приятно улыбнулся мужик, желтоватые лучики брызнули на щеки. — Глазенки-то вострые... Давно, братец, забыл, когда хаживал.

Тебе-то на что?

— Растолкуй загадку, Данилович. Как же это тебе, ходоку, Шахов любимую дочурку доверил?

Дядек заскорузлой пятерней пригладил редкий чубчик, разговор ему явно нравился.

— Выдал ты себя, братец, этим вопросом. По анкеткам об людях судишь. Шахов, вечная ему память, поглубже в нутро глядел.

— Подскажи, кто его закопал?

— Не моего ума дело.

— Так уж не твоего? Девочку любишь, они ведь и за ней могут прийти. Нелюдь покрываешь?

Григорий Данилович просек взглядом пустой коридор. Помедлил секунду.

— Верно, служба. Нелюдь свирепствует и правит бал.

Такие времена наступили. Нам не справиться.

— И все же, — сказал майор. — Кто Шахова замочил?

— Катерину попытай. А еще лучше папаню министерского. Если, конечно, они с тобой говорить пожелают.

— Намек понял. Значит, была тревога?

— Краем уха слыхал третьего дня... Хозяйка упреждала Леню по телефону... Кто-то его подцепил на поводок, но кто, чего — подсказать не могу.

— А если подумать?

— Думай не думай... Не продашь, сыскарь?

— Век воли не видать, Григорий Данилович!

— Мелькнула одна фамилия незнакомая — Самарин.

Кто, откуда, какая кликуха — ничего не знаю.

Майор дал ему бумажку с телефоном.

— Если чего еще мелькнет, позвони, пожалуйста.

До захода к Екатерине Васильевне, еще в гостиной, когда осетрину жевал, майор заметил, что за ним утянулся сморчок в вельветовом пиджаке, и сейчас, пока беседовали с Григорием, пару раз высовывалась лохматая башка из дальней двери.

— Кто такой, не знаешь? — спросил у Григория.

— Первый раз вижу. Их сегодня вон сколь набилось, разной швали. Халявой запахло, разве остановишь.

Сморчка Сергей Петрович прижучил на выходе из квартиры, резко развернулся и поймал растерявшегося "вельвета" за шкирку. Задвинул в кладовку, загородил спиной от коридора. Передавил горловой канал "замком" из четырех пальцев.

— Шпионишь? — прошипел майор. — На кого? Говори быстро, придушу!

Ослабил зажим, "вельвет" икнул, но молчал. Он не был испуган.

— Я не шучу, — Сергей Петрович подкрепил угрозу, прижав шпиону коленом мошонку.

— Ой! — пискнул мозгляк.

— Вот тебе и "ой!" Еще минута — и каюк. Тороплюсь. Без баб останешься на всю жизнь.

Он напустил на себя такую ярость, что поверил в собственные слова. Поверил и вельветовый, но отреагировал как-то чудно, если учесть его комплекцию и положение.

— Не посмеешь, дурак! — огрызнулся.

— Почему не посмею? — удивился майор.

— Никита из-под земли достанет.

— Это другое дело, — Сергей Петрович отпустил заморыша и поправил ему галстук. — Так бы сразу и сказал. Кто такой Никита?

— Скоро узнаешь.

— Все, свободен! Но больше за мной не ходи, зашибу. Никите поклон.

С ливрейным лакеем попрощались по-братски, на его грустное "данке шен", майор с достоинством ответил: "Гитлер капут!"

Из своей старенькой "шестехи" по сотовому дозвонился до Гурко. Доложил обстановку, поделился информацией, но признался, что пока шарит вслепую.

Никакого просвета. И вообще все, чем они сейчас занимаются, напоминает игру: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.

— Самарин? — переспросил Гурко. — Подожди минутку, не отключайся.

Майор закурил, ждал, пока Гурко советовался со своим домашним компьютером, который по информационному банку мало чем уступал конторскому. Гурко — это прежде всего голова.

— Так, так, — озадаченно отозвался Олег:

— Самарин — есть такой. Пенсионер-теневик с богатым прошлым. Загвоздка в том, что все это прошлое, вплоть до девяносто пятого года, подчищено, стерто. Черная дыра.

— Где стерто, у тебя?

— Если бы только... На центральном компьютере.

— Не может быть!

— Не может, а стерто.

— Звони, порадуй деда.

— Да уж... Ты куда сейчас?

— На Сивцев Вражек. Там у Шахова запасное лежбище.

— Теперь торопиться некуда. Может, заскочишь?

У Ирины плов в духовке.

— Сегодня вряд ли... Вечером у меня свидание с прекрасной дамой.

— Поосторожнее, Сережа. Чего-то паленым запахло.

— Есть немного, чувствую...

Квартира на Сивцевом Вражке была опечатана.

Постарались коллеги. Но не печать его смущала, а бронебойная дверь. Такую дверь отмычкой не возьмешь.

Второй этаж пятиэтажного особняка, с крыши не спрыгнешь, да и некуда спрыгивать: окна квартиры, как он разглядел, забраны металлическими решетками.

Естественно, этим людям, новым заступникам нашим, есть что запирать. Так и получается, что они обыкновенно теряют голову прежде, чем свое добро.

Сергей Петрович отправился искать человека с ключами. В этом доме, скупленном под корень не только соотечественниками, но и "зарубежными инвесторами", такой человек должен быть, потому что рано или поздно в нем обязательно возникнет нужда. Кто про это не знает, тот в подобных домах и не живет.

Порасспросив кое-кого во дворе (двух старушек и пожилого водилу, пытающегося по старинке заползти под днище приземистого "мерса"), он выяснил, что нужный ему человек проживает в дворницкой и зовут его Старик Хоттабыч. Ни на какое другое имя тот якобы не откликается.

Старика Хоттабыча майор застал за хорошим делом: в полуподвальной конуре при свете тускло мерцающей лампочки, болтающейся на голом проводе, за дощатым столом он разливал по бутылкам мутную жидкость из огромной стеклянной посудины — литров десять, не меньше. Одет в рабочий комбинезон и на вид ему можно было дать неполных сто лет, С посудиной, в которой торчала большая пластмассовая воронка, он управлялся без видимых усилий. С минуту майор молча любовался сценой, от которой веяло чем-то родным, полузабытым, потом откашлялся и подал голос:

— При таком занятии дверь лучше бы запирать, а, дяденька?

Старик проследил, чтобы жидкость наполнила бутылку до горловой отметки, заткнул ее бумажной пробкой, и только после этого оборотился к незваному гостю.

— Запирать, говоришь? А зачем? У меня тайн от людей нету. Сидай, коли пришел.

Глаз у старика пронзительный и молодой, несколько черных волосиков на аккуратной блестящей тыковке делали его похожим на добродушного домового. Сергей Петрович присел на шаткий табурет, принюхался.

— Самогон?

— Да уж не ряженка... Хочешь, налью? Пробы сымешь?

— Почему нет. На дворе оттепель. Самое время освежиться.

Как по волшебству, на столе засветились два замусоленных стакана зеленого литья и тарелка с кургузым соленым огурцом. Старик не обидел ни себя, ни гостя: налил до краев.

Выпили, задымили. Старик полюбопытствовал:

— Почему не до дна? Крепкая?

— За баранкой я, — Сергей Петрович уже понял, что с замечательным стариком хитрить не следует. — Дело к тебе деликатное, но не бесплатное. Десятую квартиру знаешь?

Дед почесал бороду ножом, которым разрезал огурец.

— Лени Шахова апартаменты, которому тыкву срубили.

— Точно. Надобно туда попасть. Поможешь?

— Вскрытие опечатанного жилища в отсутствие властей. Статья сто восьмая прим. Опасно, товарищ. Тебе зачем?

Майор порылся в карманах, достал подходящее удостоверение.

— Я частный сыщик. Слыхал про таких? Веду расследование в интересах супруги покойного.

Хоттабыч раскрыл темно-красную ксиву. Сверил фотку. Зрение, как и слух, у него были отменные.

— У Лени жен много. Ты от Лизки, что ли?

— От Катерины Васильевны.

— Ага, — в задумчивости старик заново наполнил стаканы. Чтобы его поторопить, Сергей Петрович веско произнес:

— Двести тысяч. Наличными.

— Не-ет, — сказал старик. — За такие бабки я и с кровати не слезу. Ты что, парень? Риск без навару — это как рыба без чешуи.

— Сколько же ты хочешь?

— Тебе срочно?

— Прямо сейчас и пойдем.

— Тогда давай по маленькой.

Маленькая у него оказалась опять полный стакан. Сергей Петрович вежливо пригубил. Похрустев огурцом и обтерев усы, старик начал загибать пальцы.

— Значит так. Одна ходка — стольник. Надбавка за второй этаж — стольник. Плюс за каждую минуту пребывания — еще по стольнику. Плюс за шухер — опять стольник. Вот сам и считай, если ты частный сыщик.

— Сколько же это выходит?

— Уж не меньше пол-лимона.

Сергей Петрович сделал вид, что от непомерности суммы у него отвалилась челюсть, но ответил твердо:

— Грабь, дед, согласен. Пошли...

Печать майор сковырнул, рассчитывая при уходе прилепить ее на прежнее место, а с дверью Хоттабыч справился мигом. Из пяти замков она была замкнута только на один, который отпирался длинным плоским ключом, похожим на зубной крючок. Старик остался ждать на лестничной клетке, куда выходила еще одна квартира с противоположной стороны.

У Шахова в логове майор пробыл около получаса.

Он ни на что определенное не рассчитывал, тем более, что до него здесь основательно порыскали. Работали профессионалы, аккуратно, не устраивая погрома, почти не оставляя следов. Разве что ящики в письменном столе в кабинете были взломаны да в ванной комнате в спешке не закрепили зеркало: так оно и болталось на одном гвозде. Те, кто побывал здесь до него, в общем-то облегчили ему задачу. Минут десять майор безмятежно отдыхал в кожаном кресле посреди кабинета, курил, любуясь лепниной карнизов и богатой меблировкой. Атмосфера квартиры многое рассказала ему о погибшем хозяине. Леонид Шахов был из тех двуликих людей, кто на миру шумен и азартен, но отсиживаться предпочитает в глухой норе, куда не долетают звуки жизни. Теперь он достиг идеального убежища, но, возможно, разочарован тем, что не имеет обратного хода.

Майор поднялся и подошел к письменному столу.

Один раз он уже покопался в ящиках, но не обнаружил ничего, заслуживающего внимания: если что и было, то сплыло. И все же, пока курил, его не покидало ощущение, что недоглядел. Его вело почти собачье чутье, пробуждавшееся в нем именно в минуты полной расслабленности. Гурко как-то объяснил другу, что никакой мистики в этом нет, стыдиться тут нечего, это элементарные явления экстрасенсорики, и человек, владеющий даром постижения невидимого, отличается от человека, лишенного такой способности, не больше чем плотник от столяра.

Не рассуждая, не гадая, майор сунул руку во второй ящик слева — и не ошибся. В боковую стенку был встроен тайник-пенальчик, и те, кто копался в столе до него, не обнаружили его лишь потому, что он был слишком очевиден. Даже одна из досочек отогнута, словно ее повело на разлом. Сергей Петрович извлек из тайника две миниатюрных вещицы: альбом с фотографиями (в полладони), обшитый сафьяном, и блокнотик с золотой застежкой-пуговицей. Слишком важная находка, чтобы разглядывать ее наспех, но Сергей Петрович все же пролистал и то, и другое. На веленевых разворотах альбома было закреплено по одной фотографии — общим числом десять; в блокноте на нескольких страничках закорючки, буквы и значки шифрованного текста.

Это для Гурко — он головастый. На фотографиях Сергей Петрович задержался подольше: все они были фривольного содержания и изображали половой акт, но в разных позициях. Партнерши — юные пухленькие телочки — менялись, их майор насчитал три штуки, но игрун-самец везде присутствовал один и тот же: пожилой мужчина в сверкающих подтяжках и с прической "джентльмен в сауне". Сергей Петрович сразу признал в нем тестя Шахова, влиятельного члена самого демократического правительства в мире.

Довольный, упрятал добычу в карман и покинул квартиру. Старик Хоттабыч поджидал на лестничной клетке, напоминая привидение, проступившее из стены.

— Ты бы еще там вздремнул, — пробурчал угрюмо. — А меня бы застукали, как сообщника. Такого уговора не было, чтобы стоять на бессрочном посту;

Сергей Петрович прилепил на место печать, взял старика под руку и вывел на двор. Отсчитал пять стотысячных бумажек.

— За деньги свободу не купишь, — вторичноукорил старик.

— Но с хорошими деньгами не скоро сядешь, — утешил майор.

Из машины дозвонился до Гурко. Похвастался находкой. Гурко сказал:

— Давай ко мне. Надо кое-что обсудить. Я тут навел справки, пока ты бездельничал. Похоже, этот Самарин самая крупная рыба, какая нам попадалась.

Майор взглянул на часы. Половина девятого, а он обещал заехать в "Лензолото" ровно в восемь. Неучтиво, не по-рыцарски. Он решил, что ничего не изменится, если Гурко подождет до утра. На путаные объяснения Олег холодно заметил:

— Я тоже когда-то был молодым, Серж. Но не помню, чтобы из-за бабы терял разум.

— Это не баба, Олег, это свидетельница. Что-то мне подсказывает, очень важная свидетельница.

Гурко обозвал его взбесившимся самцом и отключился. Тут же майор перезвонил свидетельнице.

— Нинель, не сердитесь!.. Пока я бегал за цветами, какой-то шпаненок проколол колесо. Починяю и еду немедленно.

— Вы пьяны, Сергей?

— Ни в коем случае.

— Хорошо, жду еще пятнадцать минут. Охранник пропустит, я предупрежу.

— Может быть, спуститесь на улицу?

— Боже мой, с кем я разговариваю!

Он уложился минут в тринадцать. Редкие гаишники провожали его озадаченными взглядами, но не задерживали: со старой "шестехи" какой навар. Майор спешил не только потому, что дама заждалась, была и другая причина. Он вдруг вспомнил сморчка, которого прижал на квартире Шахова. Вот прокол так прокол.

Сморчок был без сомнения профессиональным топтуном, а среди них невзрачная внешность — все равно что добавка к зарплате. Но суть не в этом. Топтун не смог бы его "вычислить" в толпе халявщиков, безусловно утянулся за ним от "Лензолота", а он, самоуверенный болван, не заметил слежки. И легко, будто затмение нашло, пропустил мимо ушей имя Никиты, которое всуе упомянул топтун. Но ведь Никита... Не дай Господи, если это окажется именно тот! Четырехгодичной давности дело о расчлененке, таинственный убийца уходит клязменской поймой, оставив в дураках целую поисковую роту, оснащенную вертолетом и сворой собак. Кошмарное дело, переданное на контроль особому отделу. Впоследствии оно заглохло, отодвинулось в тень других, еще более кошмарных дел, заслонилось разгромом самих органов дознания, но в памяти осело — Никита, Никита, — мифическая личность, неуловимый маньяк, не оставляющий следов, при упоминании о котором самые строптивые и влиятельные фигуранты-подследственные бледнели и замыкались в себе, словно им сулили встречу с Антихристом. И все это значило...

Охранник пропустил его сразу, едва он назвался и козырнул какой-то бумажкой. Сергей Петрович одним махом, минуя лифт, взлетел на третий этаж. К кабинету Леонидовой по пустому коридору подходил крадучись, как по охотничьей тропе. Пожалел, что безоружный, но седьмое чувство подсказывало, что стрелять бы все равно не пришлось.

Он, конечно, опоздал. В шикарном кабинете все оставалось в том же виде, как и несколько часов назад — мебель, шторы, картины на стенах, кожа и сандаловое дерево, — кроме хозяйки. Ее было трудно сразу узнать. Она раздвоилась. Крупное, задрапированное пестрой тканью туловище вольно раскинулось на письменном столе, а растрепанная голова подкатилась почти к дверям и глядела на майора с пола залитыми кровью глазами.

Сергей Петрович был не из слабонервных, нагляделся в жизни достаточно, чтобы не вздрагивать при виде обезображенного трупа, но ему не понравилось, что Леонидову убили, и не понравился способ, каким это проделали. Убийца действовал чересчур хладнокровно, уверенно и нагло.

Пятясь задом, он покинул кабинет и спустился к охраннику. Это был мужчина средних лет, крепкого сложения, с ясным, простым лицом человека, который давным-давно никуда не спешит. Через плечо перекинут автомат Калашникова, на поясе — десантный нож в чехле. Под серой курткой застиранный тельник.

На шее серебряная цепочка с каким-то медальоном.

Весь облик выдавал в нем собрата, офицера спецназа, другое дело, что по нынешним временам никогда нельзя знать, на чьей стороне собрат.

— Скажи, земеля, — обратился к нему Литовцев, — сразу после меня кто-нибудь уходил? Вот только что.

— Разминулся с кем-то?

— Похоже, что так.

— Двое вышли. Ты их не догонишь. В джипе отчалили.

— Как выглядели, можешь описать? Ваши сотрудники или чужаки?

— Тебе зачем?

— Видишь ли, они, скорее всего, убили Леонидову.

— Нинель Григорьевну убили?

— Ну да. Голову ей отхрумкали.

Не сводя с него глаз и передвинув автомат так, что ствол уперся Сергею Петровичу в пузо, охранник снял трубку черного аппарата, висевшего на стене и отдал какие-то быстрые указания. В ту же секунду здание разорвалось от гулкого рева сирены, топота ног, команд и хлопанил дверей. Объявлять тревогу в "Лензолоте", по-видимому, умели.

— Вам придется задержаться, — предупредил охранник.

— Да уж чувствую, — сказал майор.

Глава 11 БАНКИР СЕРДИТСЯ

Известие о трагической смерти Шахова застало Бориса Исааковича за завтраком. Он намазывал медом сдобный кренделек, когда зазвонил телефон. Глазами он попросил Клариссу снять трубку.

— Но это же тебя, милый? — надула губки жена. По утрам она была упрямее обычного.

— Ну и что с того? Я же объяснял сто раз, трубку снимаешь ты. Так положено.

— Не понимаю. Какой в этом смысл? Если звонят тебе, то почему трубку должна снимать я?

Бросив на жену испепеляющий взгляд, Борис Исаакович потянулся к телефону.

— Сумской слушает!

Звонил "кукушонок" из органов, один из тех, кто в банке "Заречный" проходил по смете "расходы на рекламу". Смета, кстати, неприлично раздутая, но у Сумского никак не доходили руки убрать из нее мусор.

Новость, которую он услышал, заставила его побледнеть.

— Как именно? — переспросил он. — Что значит в лесу? Он что, пошел за грибами?

Несколько минут он молча слушал, потом холодно попрощался и повесил трубку. Снова взялся за еду, но замер с крендельком в одной руке и с ножом в другой, словно забыл, что дальше делать.

— Неприятности? — посочувствовала жена. Он окинул ее пустым взглядом.

— Как все-таки хорошо, Клара, что у нас нет детей.

— Почему? Ты же всегда ругал меня за это. И правильно ругал. Без детей — какая семья. Кстати, ты давно собирался к врачу.

— Я?! — от изумления Борис Исаакович уронил кренделек в розетку с медом. — Это я должен пойти к врачу?

— Конечно, милый! Я ходила, теперь твоя очередь.

Он глядел на жену и не находил в ней ничего такого, что могло хотя бы объяснить их союз. Эта мысль посетила его далеко не впервые.

— Скажи, родная, не припомнишь ли случай, когда я что-нибудь сказал, а ты бы согласилась? Я вот что-то такого не помню.

— Ох, Боренька, — Кларисса послала ему свою самую обольстительную улыбку: в его представлении так улыбались шлюхи, заламывающие непомерную цену за свои услуги, — мы же оба отлично знаем: ты помнишь только то, что тебе выгодно.

Она и была, разумеется, шлюхой, хотя, возможно, не в прямом смысле. Он не до конца уверен, что она ему изменяет. Кларисса была когда-то девушкой из хорошей семьи, получившей нормальное воспитание, влюбленной в него, но довольно скоро все это обернулось скучным житейским фарсом. И семья (отец — стоматолог, доцент мединститута, мать — переводчица) скорее напоминала воровскую малину, чем семью, и Кларино воспитание (гувернантка, языки, два года в закрытом колледже в Париже) единственно чему ее научило, так это скрывать свою истинную сущность, хотя, понятно, для жизни это тоже немало. Весь вопрос в том, что прячется за растяжимым понятием — истинная сущность.

Что касается Клариссы, то за ним скрывалась абсолютная пустота, вакуум. Ей были неведомы категории добра и зла, богатства и бедности, трусости и геройства.

Никакое воспитание не спасет, если человек ориентируется в мире, как гусеница, лишь с помощью первичных инстинктов. У Клариссы чрезвычайно развиты два из них — половой и хватательный. В постели и в магазинах она неутомима, изобретательна и даже можно сказать — вдохновенна. Кроме того, природа наделила ее какой-то злой, ядовитой проницательностью, она никогда не упускала возможности с нежными ужимками задеть мужа за живое. Иной раз ее внезапные укусы бывали столь болезненны, что Борис Исаакович всерьез помышлял о расторжении затянувшегося брака или о том, чтобы для скорости прибегнуть к услугам наемного головореза, что все больше входило в моду в их кругах. Однако все это вовсе не означало, что он охладел к ней и перестал ее любить. Как в давние дни, его возбуждало, приводило в восторг ее пышное гибкое тело, насыщенное звериной энергией, и частенько в ее изощренных, мучительных объятиях он забывал обо всех напастях, свалившихся на его бедную голову. Здесь не .было парадокса. Человек разума, он тяготел к первобытным, натуральным утехам, погружался в Клариссу, как в природу, точно так же, как иной высоколобый, ученый муж услаждает слух примитивными воровскими песенками, либо с блаженной улыбкой, в полузабытьи наслаждается совокуплением двух мух на подоконнике.

— Шахова убили, — небрежно сообщил он жене, выудив наконец кренделек из меда и собираясь отправить его в рот.

— Леню Шахова?! — Кларисса эффектно всплеснула ручками.

— Может, ты знаешь другого Шахова?

— Господи, но как, за что?! Кому он помешал, бедняжка?

— Убивают не за что-то конкретное, а по совокупности причин. Пора бы понимать.

— И ты можешь так спокойно об этом говорить, — на ее лице возникло выражение благоговейного ужаса. — Но ведь это же один из наших близких друзей. В воскресенье мы должны у него обедать!

— Значит, пообедаем в другом месте.

Именно в этот момент Сумской принял ответственное решение и опять отложил так и не надкусанный кренделек.

Не слушая возмущенное щебетание Клариссы, сделал два звонка: Буге Захарчуку, начальнику службы безопасности, и Семену Гаратовичу Кривошееву, собственному заместителю. Обоим велел немедленно прибыть на квартиру. Буга ответил, как всегда, по-военному четко: "Слушаюсь, ваше благородие", — зато Семен Гаратович пустился в рассуждения о своем здоровье, которое, оказывается, подорвано в основном как раз такими экстренными, немотивированными вызовами спозаранку. Семен Гаратович был бизнесменом старой школы, еще подпольной выучки, умным, надежным, как железобетон, преданным и осторожным; у Сумского не было от него тайн, но, увы, приходилось терпеть закидоны старика, которых у него, честно говоря, не так уж много. Пожалуй, больше всего раздражала Сумского привычка Семена Гаратовича любой разговор начинать с подробного анализа своего драгоценного самочувствия, хотя никаких причин опасаться за него, кажется, не было. Для неполных семидесяти лет Кривошеев выглядел орлом, жрал и пил что попало и вволю таскался к девкам, любил расписать пулечку заполночь, но не было дня, чтобы Сумской не узнавал все новые роковые подробности о состоянии его сосудов, печени, сердца и остальных внутренних органов. Казалось, несчастный старик пребывал в маниакальном, почти восторженном ожидании инсульта, инфаркта, рака или, на худой конец, вич-инфекции, но это было не так. С точно таким же самозабвением он предавался и другим страстям, главная из которых была — деньги!

Его горькие причитания о "лишнем грошике" или о "копеечке, которая рубь бережет", вдруг перемежавшиеся высокопарными тирадами о финансовых потоках, как об энергетических артериях государства, либо о ссудном промысле с точки зрения Ветхого завета, кого угодно могли вогнать в тоску, но для Сумского были все же предпочтительнее, чем вечные жалобы на аритмию, дурной сон, шум в ушах и трудности с мочеиспускнием.

— Как сегодня наш стул? — вежливо поинтересовался Борис Исаакович, едва поздоровавшись.

— Хмм! — недоверчиво отозвался тот. — Кому это интересно. Понимаю, вы спрашиваете, чтобы сделать мне приятное, не утруждайтесь понапрасну, Боренька.

Вы же, молодые, рассчитываете прожить три жизни, что вам до нас! Не сочтите за труд, Боренька, намекните больному инвалиду, почему такая спешка? Зачем надобно ехать к вам домой, а не в банк? Ведь у нас в одиннадцать планерка.

— Планерка отменяется. Поверьте, Семен Гаратович, я бы не посмел беспокоить вас по пустякам.

— Ценю ваш сарказм, — ответил Кривошеев таким тоном, словно уже погружался в могилу. — Что ж, если позволите, только накину пальто...

— Убили Шахова, Семен Гаратович. Вчера в лесу обнаружили его труп. Причем с отрубленной головой.

Мгновенно Кривошеев преобразился. В трубке зазвучал молодой, резкий, хорошо поставленный голос:

— Вы позвонили Захарчуку?

— Он будет через полчаса.

— Необходимо просигналить по пятой линии.

— Будьте добры, Семен Гаратович, сделайте это за меня.

— Еще одно, Боря. Из дома — ни шагу. Вы понимаете?

— Увы, понимаю...

Повесив трубку, Сумской подумал о том, как жалко будет расставаться со стариком. Да разве с ним одним. В этой подлой стране ни один человек не мог быть спокоен за свою жизнь, зато ни в каком другом месте на их маленькой планете нет такого простора для коммерции, как здесь. Он был в этом совершенно уверен.

Более того, последние три-четыре года, начав почти с нуля и сколотив казавшийся невероятным еще вчера капитал, он ощущал себя абсолютно счастливым человеком и еженощно благодарил судьбу, пославшую ему возможность проявить свои силы в полном блеске. Не деньги для него были главной целью, как для суматошного Кривошеева. Его чувства можно было сравнить с просветленным состоянием миссионера, попавшего на остров к дикарям и вдруг обнаружившего, с какой доверчивостью они поддаются обращению. О да, поголовное большинство населения в этой стране были не просто дикарями, хуже того, это были существа, казалось, навеки впавшие в духовный анабиоз, но не прошло и года, как он стал замечать, что вокруг, ниоткуда, будто из воздуха, как их капиталы, появляется все больше нормальных людей, братьев по разуму, не отягченных предрассудками, нацеленных в будущее мощной энергией живых клеток. О, дивные, немыслимые превращения! Иногда он чувствовал себя как мальчик из волшебной сказки, узревший в диком лесу посреди зимы внезапное таяние снега, солнце на голубом небе и весеннее порхание птиц... Он знал, что чудо не бывает вечным, все счастливые сны кончаются сумеречным пробуждением, мальчик обязательно околеет в лесу, доброго миссионера опомнившиеся дикари рано или поздно сварят в котле себе на ужин, не стоит обольщаться, но он и не обольщался. Отходняк спланирован заранее, поэтому, услыхав темное громыхание надвинувшейся грозы, он не утратил самообладания.

— Собирайся, — сказал жене, возмущенно лепечущей что-то о неких бесчувственных тварях, которых не проймешь ничем, кроме...

— Куда собираться? — удивилась Кларисса. — На похороны? Но ведь ты же сказал, его только вчера убили.

— Нет, не на похороны. Вечером улетаем в Лондон.

Уложи два-три чемодана, не больше. Только самое необходимое.

— Ты рехнулся, любимый? Как я могу собраться за один день? Сколько мы там пробудем? Неделю, две?

— Возможно, всю жизнь.

Ее личико вспыхнуло, сморщилось. В карих глазах растерянность.

— Борька, что за чушь ты порешь? А как же родители? Как все остальное?

— Обсудим потом.

— Что случилось, в конце концов?! Имею я право знать?!

— Чем больше у женщины прав, тем она несчастнее.

— Прекрати разговаривать в таком тоне! Я не глупее тебя... Ответь, почему я должна сломя голову мчаться в какой-то вонючий Лондон? У меня совсем другие планы.

Кларисса настроилась на перепалку, и он вдруг испытал к ней прилив жалости, как к овечке, резвящейся на лугу и не заметившей подкравшегося волка.

— Дорогая, нам надо спасать свои шкуры.

— Спасать шкуры? — Кларисса хлюпнула носом, ее настроение вмиг переменилось. — Что ты говоришь, Боренька? От кого спасать? Мы же никому не делали вреда!

— Похоже, кто-то думает иначе.

— Боже мой, какой ужас! Это как-то связано со смертью Ленечки Шахова?

— Думаю, да.

— Но ведь.., но как же...

— Все, успокойся. Ничего страшного не происходит.

Переоденься, приведи себя в порядок. Сейчас приедут Буга и Семен Гаратович...

Буга явился через десять минут. Если кто-то представлял для Сумского загадку, то это был именно этот, невысокого роста, светловолосый крепыш с сонными, как у сома, глазами. Естественно, прежде чем взять его на должность начальника службы безопасности, Сумской наводил справки и узнал о нем все, что можно узнать, и впоследствии не раз убеждался, что не сделал ошибки. Кадровый военный, офицер ВВС, чемпион дальневосточного округа по боксу в полутяже, подполковник Захарчук десять лет назад демобилизовался и вернулся в Москву, откуда был родом. Организовал одно из первых частных охранных агентств под названием "Македонец". Года два агентство процветало, потом впуталось в какие-то полукриминальные, полуполитические разборки, подверглось прокурорскому нажиму и в одночасье лопнуло. Сам Захарчук некоторое время скрывался от судебного преследования, переждал, как водится, грозу в Европе, и в общем-то остался на плаву, хотя с несколько подмоченной репутацией, что вполне устраивало Сумского. На работу в банк его порекомендовал покойный Шахов, предупредив, что у его протеже нет недостатков, кроме того, что раза два-три в год, но строго по графику, он впадает в недельный запой. Это тоже не обеспокоило Сумского, напротив, он полагал, что у наемного работника обязательно должен быть крючок, за который его можно при необходимости подвешивать. Тем более что в России, которую, как известно, не понять умом, запойный мужчина воспринимается общественным мнением скорее положительно, чем отрицательно: в ореоле некоего мученичества.

Плюс ко всему бывший летун Захарчук был образованным и очень приятным в общении человеком: редко открывал рот до того, как выслушает начальство, а службу охраны поставил так толково, что вскоре мимо банка "Заречный", казалось, ни одна муха не могла бы пролететь незамеченной. Иными словами он с лихвой отрабатывал солидные деньги, которые ему платил Сумской, и тут к нему не было претензий, если бы не одна малость почти мистического свойства. Летун работал на банк четвертый год, у него в подчинении десятки людей, суперсовременная техника, иногда ему приходилось выполнять довольно щекотливые задания, но их личные отношения остались точно такими же, как если бы Захарчук только вчера впервые переступил порог его кабинета. За все время, при самых разных обстоятельствах, на службе ли, на отдыхе ли Борису Исааковичу ни разу — ни разу! — не удалось вызвать своего начальника безопасности на мало-мальски отвлеченный приятельский разговор, не касающийся непосредственно текущих дел. То есть мир еще не видел такого наглухо закрытого человека. Но иногда, особенно после возвращения из недельного загула, в его блекло-сонных глазах улавливался чудной лихорадочный блеск, отсвет глубокого, распаленного чувства, природу которого банкир понять не мог. Это его настораживало. Его всегда настораживало то, что было за пределами разумения. И еще одна несообразность. Почему-то Сумской, несмотря на внутреннюю опаску, был абсолютно убежден, что если может кому-либо доверять, кроме папы с мамой, то, скорее всего, именно этому чужому, немногословному, неулыбчивому, как туча, человеку.

Он провел Захарчука в кабинет и некоторое время молча его разглядывал. Видел то же, что и всегда: неприметная, серая одежда, свободно облегающая могучий торс, невыразительное худое лицо с дремлющим взглядом. Движимый неясным любопытством, Борис Исаакович в общении с Захарчуком частенько допускал такие паузы, которые вовсе не беспокоили охранника, ни разу тот не прервал молчание по собственному почину, более того, иногда банкиру казалось, что в этой забавной между взрослыми людьми игре в переглядку Буга Захарчук засыпал беспробудным сном.

— Выпьешь чего-нибудь? — спросил наконец банкир.

— Нет, благодарствуйте.

— Сигарету?

— Вы же знаете, не курю.

— Даже когда пьешь, не куришь?

Захарчук поднял на него тяжелый взгляд и ничего не ответил. Так было всегда. Стоило Сумскому на малый шажок заступить за черту обычных официальных отношений, как начальник безопасности мгновенно замыкался в себе. Не грубил, не оскорблялся, умолкал — и точка, будто глох. В этой внезапной глухоте явно сквозил пренебрежительный оттенок, но Сумской старался этого не замечать.

— Значит, так, Буга, вечером я уезжаю.

Подполковник кивнул, принимая сообщение к сведению.

— Да, уезжаю. Вынужден. На неопределенное время.

Сначала в Лондон, потом, возможно, и подальше...

Можно сказать, драпаю. Есть опасения, кто-то крепко наезжает. Ничего не слышал про это?

— Нет, — удивился Захарчук. — И с чьей стороны наезд?

— Если бы знать... Но кто-то очень рисковый. Про Шахова ты в курсе?

— Да.

— И твои соображения?

Захарчук задумался. Борис Исаакович любил смотреть, как это происходит. У Бути просыпались глаза и лицо светлело. Какой-то таинственный механизм в нем включался, отгоняя сновидения. Надо же, — почему-то умиляло Сумского, — вот тебе и российское быдло.

Копни поглубже, а там — мыслящее существо, цепкое, способное к самообучению.

— Никаких соображений, — ответил Буга. — Шахов увяз в политике, но там проблемы решаются все-таки иначе. По крайней мере без ритуального отсечения голов. Даже предположить не могу, кто это сделал.

— Допускаешь случайность?

— Нет, конечно, какая уж тут случайность.

— Что теперь гадать... Просьба такая.., или поручение, как хочешь. Во-первых, отследи аэропорт, чтобы чисто было. Рейс уточню позже...

— Неужто так горячо? — неожиданно перебил Захарчук.

— Горячее, к сожалению, не бывает... Второе: дача, квартира, родители, мои и Кларины — все на твоем попечении. Все должны уцелеть до моего возвращения.

Справишься?

Буга кивнул, глаза опять потухли. Может, Сумскому померещился их нездоровый блеск?

— Теперь, пожалуй, главное. Выясни, кто лично за всем этим стоит. Привлеки специалистов любого уровня, столкуйся с органами, с группировками, с братвой, хоть с самим чертом! В расходах не стесняйся, кредит получишь неограниченный. Разбейся в лепешку, но отыщи этого человека. Это не только приказ, это большая, человеческая просьба. А, Буга Степанович?

— Сделаю, Борис Исаакович.

— Шахова напугали. Он собирался ко мне, но не доехал. Его увезли прямо из офиса на собственной машине. Пропал и его водитель. Все произошло слишком быстро, никто ничего не знает. Дьявольщина какая-то!

Плюс еще эта отрубленная голова, кому понадобилось рубить ему голову? Варварство какое-то!

— Не скажите, это впечатляет. Головы сейчас многим рубят, новое поветрие. Кому-то показалось забавным завалить Москву отрубленными головами.

— И что дальше?

— Вы хорошо знали Шахова. Кому он мешал?

Сумской ответил сразу.

— Никому в отдельности. Но точно так же можно сказать — всем, кто занимается бизнесом. Любому.

— Вам тоже?

— В каком-то смысле, естественно. Но убил Шахова не я. Какие еще вопросы?

— Только один. Перед кем я должен отчитываться о расследовании? Пока вас не будет?

— Как перед кем? Разумеется, перед Кривошеевым.

Он остается у руля. Какие тут проблемы?

— Хотелось бы обойтись без опеки.

Борис Исаакович в изумлении поднял брови.

— Ты не доверяешь Семену?

Захарчук был прям, как всегда.

— Не доверяю.

— Почему? Опомнись, голубчик Буга. Нелепость какая-то. Вы должны помогать друг другу. У него свои каналы, у тебя — свои. Обмен информацией и прочее. Да ты что, подполковник? Не выспался сегодня?

— Его каналам я тоже не доверяю, — сказал Захарчук.

— Вот даже как? — Борис Исаакович размышлял лишь мгновение. — Хорошо. Буду звонить тебе сам. В определенное время. Так устраивает?

— Устраивает. Еще деталь. Сегодняшний отлет, сопровождение и все остальное... Хотелось бы тоже провести без его участия. Мне будет спокойнее.

— Да-а, — протянул Сумской, пораженный до глубины души. — Задал ты мне загадку на дорожку. Ничего, разберемся и в этом... Действуй, но будь все время на связи.

Едва успел проводить, как, легок на помине, явился Семен Гаратович, благоухающий ядовитым французским одеколоном "Мистраль". До его прихода Кларисса развила такую бурную деятельность, словно по дому пронесся смерч. Трижды подступала к мужу с неотложными просьбами — парикмахерская, встреча с родителями, заветная подруга Агата — все три раза получила отказ и была в бешенстве.

— Ответь, негодяй! — завопила она, как только за Захарчуком захлопнулась дверь. — Почему я не могу сделать прическу? Тебе мало Москвы, хочешь осрамить перед всей Европой?

— Угомонись, родная. Лучше позвони в Шереметьево, узнай расписание.

— А родители? Почему я не могу попрощаться с родителями?!

— Не надо их тревожить. Я же своих не тревожу.

— У тебя нет сердца. Узурпатор проклятый! Почему, в конце концов, мне нельзя повидать любимую подругу, если мы расстаемся?

Тут уж Борис Исаакович был тверд.

— Агата тебе вообще не подруга. Она же проститутка. Ее трахает весь "Логоваз".

— Ах вот ты как запел, Боренька?! Ты лично ее трахал, чтобы так говорить? Или тебе она как раз не дала?

Начавшуюся ссору прервало появление Семена Гаратовича, который с порога сообщил, что ночью на фоне сильнейшего стресса у него, по всей вероятности, произошел микроинсульт. В доказательство подергал левой щекой и показал Борису Исааковичу и Клариссе якобы негнущийся указательный палец. Кларисса залилась нервным смехом и, как ни в чем не бывало, кинулась обнимать старика. Между ними была давняя дружба, коей Сумской не препятствовал, полагая ее неопасной.

— Милый Гранатович, — пролепетала озорница, как всегда коверкая его чудное отчество, на что старый ловелас ничуть не обижался. — У меня тоже скоро будет микроинсульт. Слышали, что затеял этот умник?

— Как же, как же, — гость солидно покашлял, не забыв невзначай огладить трепетные женские бока. — Еще одна такая новость — и мне каюк!

— Кларочка, — вмешался Сумской. — Приготовь нам в гостиной что-нибудь на свой вкус. Будь любезна!

Мы сейчас выйдем.

По его умильному тону, в котором дребезжало железо, Кларисса поняла, что дальше капризничать не стоит. Послушно поплыла к дверям, но задержалась, обернулась к Кривошееву:

— Какой ужас, а?! Ленечку Шахова убили. Какие-то звери, а не люди кругом... Сенечка, милый, может быть, и вы с нами в Лондон?

— Рад бы, красавица, но нельзя же оставить банк без присмотра.

Что-то сомнительное почудилось Сумскому в этих словах, не иначе как под впечатлением намеков подозрительного Захарчука. Семен Гаратович не мог вести двойную игру, попросту был слишком стар для этого, все его связи остались в прошлом веке. Он идеально подходил на роль заместителя, но лидерство было ему не по плечу, и он достаточна мудр, чтобы не рыпаться понапрасну.

Когда Кларисса вышла, Кривошеев сухо, без улыбки обратился к молодому боссу:

— Выкладывай свои соображения, Борис. Карты, как говорится, на стол.

Сумской поморщился. Ему не хотелось говорить то, что он собирался сказать, но сделать это необходимо.

Он утаил информацию от Захарчука, утаил сознательно, пусть сам землю роет, старик должен знать все, что знает он. Это справедливо и разумно.

— Шахов, мерзавец, вляпался в грязную историю.

С этими спецклиниками, с маньяком Поюровским, с экспортом сырца. Я останавливал его, не лезь, игра не стоит свеч, слишком чревато, но ты ведь знаешь Леньку. Вырвавшийся из загона скот. Все они одинаковые.

Впрочем, я тоже не подозревал, что нишу контролирует Самарин.

— Ты уверен?

— Леонид намекнул по телефону. Он знал. Его предупредили.

— Господи помилуй! — только и нашелся Семен Гаратович и начал шарить по столу в поисках сигарет.

Сумской пододвинул ему серебряную сигаретницу, и тот жадно задымил, забыв о запущенной эмфиземе легких.

— Зачем тебе это надо было, Борис? Чего не хватало? Шахов! Разве я не предупреждал, вспомни? Гребет не по чину, аппетит непомерный, обязательно проколется, разве это не мои слова? Вы же никого не слушаете, вам только — дай, дай, дай! Ах гаденыш! И отец у него такой же точно. Проклятая семейка! Голодранцы вонючие! Из грязи в князи, а в башке труха. Не понимаю я вашего поколения, Боря, нет, не понимаю. Вроде все вам дали, а вам все мало.

— Нельзя так волноваться, Семен.

Кривошеев испуганно схватился за пульс, сверил с настенными часами. Сокрушенно покачал головой.

— Что уж теперь... И все же, какова степень твоего участия? Это ведь тоже имеет значение.

— В том-то и суть, что не имеет. Банк субсидировал Шахова. Этого достаточно. Вы же знаете, каким образом Самарин решает подобные конфликты. Полная прополка, больше он ничего не признает. Кстати, вы знакомы с ним лично?

— Боже упаси... Думаю, Боренька, речь все-таки идет только о размере откупного. Шахов — это намек, предупреждение. Возможно, чересчур энергичное, но в духе, так сказать, оппонента. Он не привык, чтобы заступали на его территорию, и я его, честно говоря, понимаю. Весь вопрос в том, как повести торг. Если действовать с умом... Проще всего выйти на Иудушку Шерстобитова.

С горькой улыбкой слушал Сумской жалкий лепет матерого хищника, старшего товарища. Никогда он не видел его таким испуганным, и вот довелось. Мало того, что старик закурил, так еще добрых полчаса не жаловался на здоровье. Толстые влажные губы подрагивали, как у пьяного.

— Все пустое, Семен Гаратович, вы это понимаете не хуже меня. С Самариным сговориться нельзя. Зачем ему деньги, у него весь мир в кармане. Жажда абсолютной власти — вот что им движет. Если повезет, он ее получит. В этой проклятой стране преуспевают только выродки. Умных, талантливых людей рано или поздно втаптывают в грязь. Черт возьми, как я устал от всего!

Не совсем к месту горячность молодого банкира не обманула Кривошеева, в его мутных глазах засветилось одобрение, как у старой, но еще не утратившей чутье охотничьей собаки.

— Что-то уже придумал, Боренька? Хочешь потягаться с ним?

За то и ценил старика Борис Исаакович, что многие вещи тот постигал не умом, а сердцем. Особый дар, свойственный лишь избранным.

— Куда уж мне. Подо мной земля дымится.

— По следу пустил Бугу, да, мальчик? Я угадал?

Надеешься, полоумный подполковник сумеет порвать глотку зверю?

— Думаете, невозможно? Не одолею?

— Почему невозможно. Бывает, мышь валит гору.

Я бы не посмел, ты — другое дело. У тебя душа героя, я всегда это знал.

— В сущности, — задумчиво произнес Сумской, — Буга и Монстр слеплены из одного теста. У них может получиться интересный диалог.

— Как я понимаю, я тебе понадобился для отвлекающего маневра.

— Для прикрытия, — уточнил банкир. — Чтобы создать видимость паники.

Нетерпеливая Кларисса несколько раз заглядывала в дверь, приглашала к столу, а они все никак не могли наговориться. У обоих было такое чувство, что прощаются навек. Может, так оно и было. При этом они не знали, кто рискует больше: временно отбывающий или временно остающийся. У Монстра длинные руки, достанет и в Англии, если захочет. А уж старика придавит, как муху, никто и не заметит, разве что родное телевидение отзовется волнующим, сладострастным репортажем: Киселев со Сванидзей сурово корят силовые ведомства за очередной недосмотр, чтобы потешить тех, у кого голова еще на плечах. Как сказал бы управляющий кавказского филиала: при чем тут милиция, да?

— Но Буга Захарчук вам не доверяет. Как вы считаете, почему?

— Буга не из наших. Это тонкий вопрос. У него другой менталитет. Он и тебе не доверяет, поверь. Буга хороший человек, честный человек, я его люблю, но он устроен по советскому трафарету. Помнишь был такой строй — советский? Он доверяет только тем, у кого ни гроша за душой. Это христосик коммунячьей выпечки. Да, он работает на нас, пока мы платим, но в час "X" выступит против нас. Не обольщайся на сей счет.

Сумской не обольщался, ему было грустно слушать банальности. Суть исторического момента, смешная подоплека происходящего заключалась в том, что воевать приходилось со своими, а опираться в этой войне на чужих, на тех, кто никогда не станет братом по духу. Таковы правила вечной азартной игры по переделу мировых богатств, которые не менялись тысячелетиями. В смутные роковые эпохи, когда кровь лилась рекой, в выигрыше оказывался тот, кто не страшился перерезать родовую пуповину, спалить собственный дом, чтобы потом на пепелище, на обугленных костях нарастить свежее мясо новой жизни.

— Нам не доверяет не только Буга, — усмехнулся Сумской. — Чем-то мы насолили и Самарину, хотя по вашему раскладу, Семен, он нам выходит роднее родного. Или он тоже советский человек?

— Ты абсолютно прав, сынок. Самарин наш человек, но у него другой размах. Ты еще не дорос до него.

К примеру, он сейчас, я слышал, замахнулся спекульнуть Сибирью. Там даже вчерне пахнет триллионами долларов. Впечатляет, не правда ли? И все же его трагическая ошибка в том, что не разбирает, кого бьет. Лишь бы не стояли на дороге. Так нельзя. Когда-нибудь он на этом споткнется. Но нас с тобой, Боренька, это не касается. Для нас самое разумное потихоньку отойти в сторонку, если удастся.

— Удастся, — сказал Борис Исаакович. — Чутье мне подсказывает, что он пробуксовывает.

— Может, задержишься на денек? Вдруг он на Шахове остановится?

— Знаешь же, что нет. Он выкосит всю цепочку...

Где-то там Кларушка запропастилась...

Жена никуда не запропастилась, но, вопреки запрету мужа, зазвала подругу Агату, наперсницу девичьих тайн, и теперь они балдели на кухне за бутылкой "Камю". Обе раскраснелись, как помидорины на грядке. Агата с блудливым видом сосала шоколадную дулю, а его жена, сама похожая на подтаявшую конфету, нежно обнимала подругу за талию. От этой мерзкой картины у Бориса Исааковича запершило в горле, словно при катаре. Агата была одной из самых известных столичных куртизанок, прелестной, как сказки Шахерезады, и порочной, как черная месса. При одном взгляде на нее у брезгливого Бориса Исааковича начинался зуд. Он понять не мог, каким образом распутная бабенка втерлась в доверие к его простушке жене, но вот уже с полгода натыкался на нее во всех углах. Избавиться от нее было непросто, а может быть, вообще невозможно.

Раза два он травил ее крысиным ядом, подсыпанным в кагор, но могучий организм прелюбодейки легко перебарывал любую земную отраву. В ней явственно проступало ведьмино начало. На мужчин она действовала, как грозовой разряд. Ее грешное лоно истекало таинственным соком, перед которым никто не мог устоять. В этом сезоне, по слухам, за ее благосклонность схлестнулись в смертельной схватке известный военачальник и один из самых прожженных вице-премьеров.

— Ох! — воскликнула Агата, увидя его на пороге. — Пришел наш герой и кормилец. Садись с нами, выпей немного вина.

Не потеряв самообладания, Борис Исаакович изобразил на лице любезную улыбку.

— Привет, детка. Какими судьбами с утра? На метле прилетела?

— Котик, ты вроде не рад меня видеть? — она пожирала его глазами, двусмысленно облизывая шоколадку. — Отвлекись, расслабься, не дуйся. Успеешь пересчитать свои денежки. Разве можно вечно дуться, имея такую женушку. Хочешь коньяка?

Все, что говорила эта милая дама, независимо от смысла, было столь же непристойно, как голый зад, высунутый в форточку. Тяжело признаваться, но, положа руку на сердце, Сумской не рискнул бы утверждать, что при определенных обстоятельствах устоит перед ее грозными чарами. Угадала женушка: похоже, задержка была не за ним, а за Агатой, которая пока пробовала его на язычок, но не заглатывала.

Машинально он потянулся за протянутой рюмкой.

Поднес ко рту, обнаружив, что сидит на диване.

— Борюсик, — капризно протянула жена, — ведь у меня для тебя хорошая новость.

— Какая же, друг мой?

— Агатушка согласилась поехать с нами в Лондон.

Банкир побледнел, но ответил бодро.

— Отлично. Чем больше народу, тем веселей. Давай еще твоих родителей прихватим.

— Я не шучу, милый. Агата действительно летит с нами.

Он поверил, что жена не шутит, когда встретился глазами с Агатой. В ее привычно похотливом взгляде мелькнуло что-то незнакомое, угрожающее — холодный огонек расчета, что ли? Сумской поежился, поспешно осушил рюмку.

— В чем дело, котик? — насупилась Агата. — Я на самом деле давно собиралась в Лондон... Не беспокойся, обузой вам не буду.

— Зачем ты туда собиралась?

— Борис, это неприлично! — возмутилась жена.

— Трудный характер у твоего мужа, — посочувствовала ей Агата и — о, черт! — незаметно игриво подмигнула Сумскому. — Хорошо, что мне не нужно спрашивать у него разрешения. Правда, котик?

— Может, не нужно, а может, и нужно, — у него даже ладони вспотели. Он с трудом удерживал на губах улыбку. Таких совпадений не бывает. Развратная самочка явилась не сама по себе, ее подослали. Но если Монстр действует с такой быстротой, то как ему противостоять? Разрядил обстановку Семен Гаратович. Заглянув на кухню, загремел с порога:

— Ах вот как! Бросили инвалида одного — и пируете! А вдруг у него инфаркт? Агата, счастье мое, тебя ли я вижу?!

— Меня, Сенечка, меня... Ох, только попробуй ущипни! Так ущипну, руки отсохнут... Представляете, господа, на той неделе в Киноцентре на премьере Сокурова заманил меня этот червивый гриб в биллиардную, якобы по какому-то важному делу. Я лопухи развесила, солидный все же человек, пошла с ним, а он, ни слова не говоря, набросился аки дикий вепрь и чуть не изнасиловал. Признайся, Семен, зачем ты это сделал?

— Как можно, солнышко мое! Что обо мне подумают друзья? Незаслуженная клевета на старичка.

Восковые щеки Кривошеева запылали нездоровым румянцем..

— Ах, клевета! А это что? — Агата одним движением задрала юбку и оголила стройное, золотистое бедро без всяких следов повреждений. — Синяков наставил, пошляк!

— Прикройся, душечка! — взмолился Кривошеев. — Ослепну!

Агата томно потянулась, нежно огладила бедро, окатив Сумского призывным, почти умоляющим взглядом.

— Спрашиваешь, Боренька, зачем мне в Лондон?

Да просто страшно здесь оставаться. Куда ни плюнь — или бандит, или сексуальный маньяк. Как тут убережешь невинность для любимого человека?

Кривошеев переглянулся с Сумским, тот молча кивнул.

— Налей и мне, Агатушка, — попросил старик. — Чувствую, давление скачет... Значит, ты тоже собираешься в Лондон?

— Конечно, собираюсь. Боренька берет меня с собой. Правда, Боренька?

Сумской не ответил, у него почему-то речь заклинило. Наваждение перетекало в реальность.

— Что ж, дело хорошее, — Кривошеев пригубил рюмку. — Почему не прогуляться, если есть возможность... Я бы сам с вами поехал, да в самолете укачивает. Видно, отлетал свое... И все же, Агатушка, дитя мое, если не секрет, за каким чертом тебя туда несет?

— У меня там гинеколог хороший, новую спираль поставит. Старая вся истрепалась, — похабная девица глядела прямо в глаза Сумскому, уже не пряча угрозы.

Борис Исаакович извинился перед компанией и отправился в кабинет, чтобы сделать пару срочных звонков.

Следом вихрем ворвалась жена.

— Борис, что происходит, объясни?

— Ты такая дура, что не видишь?

— Представь, не вижу.

— Ты сама позвонила этой девке?

— Какое это имеет значение?

— Раз спрашиваю, значит, имеет.

— Нет, позвонила она.

— Раньше она звонила тебе в такое время?

Кларисса склонила голову набок, пытаясь понять, что кроется за мужниным допросом. Серьезные умственные усилия всегда давались ей с трудом. Зато она была неистощима на поддевки.

— Милый, если подозреваешь Агату в чем-то... Это же глупо... Ну да, обыкновенно она встает не раньше двух, потому что ведет нормальную ночную жизнь, как все приличные люди, кроме нас.

— Что же сегодня помешало ей выспаться?

— Никак не врублюсь, на что ты намекаешь?

Сумской был терпелив. Да и куда спешить, если смерть дышит в затылок.

— Она знала, что мы собираемся в Лондон?

— Что с тобой, Боренька? Я сама узнала час назад.

— Значит, ты сообщила ей, что едешь путешествовать, и она тут же решила составить тебе компанию?

— Нет, не тут же... В такси надумала... Борька, прекрати! Ты что же, хочешь довести меня до истерики?!

— Не надо истерик, — улыбнулся Сумской. — Для этого еще не время... Прошу тебя, ступай к гостям. Я позвоню и приду к вам.

— Боря, кого ты боишься? Что нам грозит?

— Ничего не грозит. Возникли небольшие проблемы, но я все улажу.

Ему показалось, Кларисса вышла из кабинета на цыпочках. Это было приятно: все-таки сумел нагнать на нее страху. В любом случае он не желал ей зла и не хотел, чтобы ее красивая пустенькая головка скатилась с плеч, как чугунная Ленькина тыква.

Позвонить никуда не успел, напротив, позвонили ему. В трубке зазвучал сиплый незнакомый голос.

— Господин Сумской?

— Слушаю вас.

— Вы заказали билеты?

— С кем я говорю, извините?

В трубке снисходительный смешок.

— Напрасно вы так запаниковали, милейший. Совсем необязательно участь вашего друга примерять на себя. Шахов — серенькая личность, прилипала, политик, распоясавшийся холуй, как и его тесть, а вы, господин Сумской, солидный человек, банкир, бизнесмен.

Полагаю, мы сможем договориться.

— О чем? — Борис Исаакович уставился на ковер на стене, откуда, показалось ему, потянулась струйка голубоватого дыма.

— Как о чем? — удивился звонивший. — Вы натворили глупостей, возможно, из-за недостатка информации. Беда поправимая, но должна быть, естественно, какая-то компенсация... Парочка миллионов вас устроит?

— Долларов?

— Вы меня удивляете, господин Сумской. Вы же не поверите, если скажу — рублей?

— Понимаю, — сказал Сумской. — Но необходимо кое-что просчитать. Это ведь колоссальная сумма.

— Конечно, посчитайте. Вы же не какой-нибудь Шахов, чтобы ошибиться. Минуты две вам хватит на раздумье?

У Сумского отяжелел низ живота, и он ухватился за него рукой.

— Я согласен, — сказал он.

— Отлично. Через час перезвоню, обсудим кое-какие детали. Деньги понадобятся завтра, в наличке.

— Завтра? В наличке? — как попугай, переспросил Сумской, но его уже никто не слышал. В ухо летели короткие гудки.

Часть вторая

Глава 1 ЖИВОЕ ДЫХАНИЕ ЛЮБВИ

В середине осени, когда природа нахохлилась, как черный ворон, слетевший с тучи, Олег Гурко наведался в леснуюшколу. Он приехал забрать Лизу Королькову. Также привез подполковнику Евдокимову личное послание от генерала, которое тот, заперев дверь, прочитал вслух. В послании было всего несколько слов. "Дорогой Егор Егорович! Трудно, но надо продержаться.

Дай срок, с Божьей помощью одолеем зверя. Твой Самуилов".

Евдокимов расчувствовался, достал из шкапчика заветную бутылку "можжевеловки", угостил гостя. Прежде они не были знакомы, хотя слышали друг о друге, но встретились по-родственному. Крепче крови их связывала скорбь о поруганной чести русского воина.

Евдокимов интересовался всем, что происходит на воле: как генерал? Какая обстановка? Не слыхать ли откуда послабления от разора? Жива ли Москва?

Гурко отвечал по возможности исчерпывающе, ему по душе были люди, которые, пройдя сто смертей, сохраняют любознательность. Генерал не меняется, сказал он, хотя немного обрюзг. Он и не может измениться, потому что в его личности воплотилась неувядаемая идея сыска. Скорее всего, генерал Самуилов и из могилы подаст им знак, в каком направлении затаился главный враг. На сегодняшний день враг окопался как раз в Москве, но это уже ни для кого не секрет. Москва, как уже бывало в прежние времена, отвалилась, откололась от всей остальной России и превратилась в мощную крепость чужеземцев. Там у них скопилась такая сила — капитал, оружие и штабы. Москва, опутанная информационным бредом, накачанная психотропной слизью, превратилась как бы в огромную воровскую малину, где управляют разномастные паханы, в основном нерусские, и их многочисленные подручные из аборигенов, продавшиеся, как тоже бывало встарь, за все те же соблазнительные тридцать сребреников. Характерно, что среди продавшихся почти нет простого люда, это большей частью образованная шпана, именующая себя творческой интеллигенцией, да бывшие партийные аппаратчики, ухитрившиеся занять самые высокие гауляйтерские посты. Прочий обыватель, так и не уразумевший, что произошло, подыхает среди импортного изобилия, упивается сериалами из жизни латиноамериканских кретинов и иногда сбивается в потешные митинги, на которых потрясает худыми, никому не опасными кулачками и бьется в дурной истерике. Казалось бы, проще всего при таком раскладе напустить в город ядовитых газов или взорвать его ядерным ударом и таким образом разом покончить с нашествием, но это нельзя сделать по двум причинам: во-первых, нет героя, кто взял бы на себя труд гигантского захоронения; а во-вторых, если бы и нашелся такой герой, то гниль и смрад, хлынувшие из разверстой московской преисподней, затопили бы половину планеты.

— Складно излагаешь, — восхитился Евдокимов. — Но по Зоне-то, я слышал, шарахнули — и ничего, пронесло.

— Зона по сравнению с Москвой, — пояснил Гурко, — все равно, что садовый участок по сравнению с Курской аномалией. Но не отрицаю, как лабораторный опыт может пригодиться.

— Значит, остается ждать?

— Есть люди поумнее нас с тобой, Егор Егорович.

Когда надо, придут и скажут, что делать.

— А пока приехал за Корольковой?

— Выходит, что так. Расскажи про нее. Готова она к внедрению?

Начальник школы разлил по стаканам остатки "можжевеловки", чокнулся с гостем. По его мнению, Лиза Королькова готова ко всему, но еще месяц-другой натаски ей не повредили бы.

— Честно скажу, редкий боец. На моей памяти таких не было. Жалко будет потерять ее из-за спешки.

В чем ее избранность, он тоже рассказал. Практически по всем дисциплинам Лиза набирала высшие баллы, но ни разу не выказала признаков переутомления, что часто случалось с курсантами, тщеславными, заносчивыми и прыткими, как дети в игре. У них ведь большие нагрузки, иногда на пределе человеческих возможностей, — рассказывал Евдокимов, — вот некоторые и ломаются, не рассчитав сил. Только не Королькова. Стремление к победе любой ценой ей неведомо, и это, как ни чудно, делает ее как-то по-особенному неуязвимой. Она всегда точно останавливается на пике, и никто не знает, сколько у нее осталось в резерве. Он сам, Евдокимов, проверял ее на износ, на слом, но не добился толку. Ее энергия кажется неисчерпаемой.

Третьего дня поутру он побежал с ней дальний кросс по пересеченной местности, тридцать километров с препятствиями, и когда сбил дыхалку, Королькова тоже вдруг споткнулась, упала на траву:

— Егор Егорович, миленький, не могу больше, сейчас умру! Давайте отдохнем!

Этим трюком она обманула бы кого угодно, но не его. Лиза заметила, что он выдохся, и не захотела уязвлять его самолюбие. На самом деле она могла бежать еще новую дистанцию, да вообще неизвестно сколько, хоть до захода солнца. Евдокимов не сокрушался, что поддался девчонке, смешно стыдиться подступающей старости, но по-человечески, по-офицерски восхитился ее поступком. Так изящно и в нужную минуту изобразив слабину, Королькова не заискивала перед ним, о, нет, этого от нее не дождешься, она просто отдала дань уважения его сединам, а это дорогого стоит. В первый день, когда ее увидел в этом кабинете, решил, — вот очередная смазливая подстилка, которую натаскают, обучат всем премудростям и будут использовать в качестве наживки для ловли жирных карасей, но он ошибся. Все преподаватели в школе о ней тоже очень лестного мнения, а среди них, — Гурко, наверное, в курсе, — есть чрезвычайно толковые специалисты. У Корольковой большие горизонты, она далеко пойдет при разумной опеке, и не потому, что у нее отличные внешние данные, а потому, что родилась для крупных дел.

— Так о ней говоришь, подполковник, — удивился Гурко, — будто влюблен.

Евдокимов улыбнулся домашней, тихой улыбкой.

— Не без того. Больше скажу, считай, вся школа в нее влюблена. Нам ее будет не хватать.

— Приятно слышать, — пробормотал Гурко. — Она ведь какая-то мне дальняя родственница.

После этого вызвали Королькову.

Королева спецназа, облаченная в серую униформу, с загорелым, свежим лицом вытянулась у порога по стойке "смирно", звонко отчеканила:

— Номер четырнадцатый прибыл по вашему распоряжению, товарищ подполковник!

Глазами лупила на начальство, как истукан, это впечатляло. Гурко невольно заулыбался, напрягая память: нет, эту молодую женщину он видел впервые. То есть, когда-то прежде он встречал ее раз или два, но в ином мире и в ином облике. Зато он помнил ее отца, известного в прошлом хирурга, который оказал ему как-то серьезную услугу. Данила Корольков долго и успешно лечил людей, делал сложные операции, иногда буквально вытаскивая за уши с того света, но в конце концов надорвался и после двух подряд инфарктов сел на инвалидность и сейчас, насколько было известно Гурко, коротал век на садовом участке под Наро-фоминском.

Мужик был нестарый, лет около пятидесяти, но, как показали события последних лет, это самый уязвимый возраст для выживания в пещерных условиях. Именно пятидесяти-шестидесятилетние мужчины с натугой вписывались в крысиный рынок, их сердца лопались, как мыльные пузыри на воде. Об этом феномене, имеющем под собой любопытные метафизические причины, Гурко как-то даже накропал статейку, хотя никуда ее не отправил. Правда, его больше интересовала не сама проблема вырубки срединного возрастного контингента, а тот ее аспект, что это поколение почему-то оказалось напрочь лишено инстинкта сопротивления. Оно вымирало по-животному уныло, удалым реформаторам не пришлось даже тратить средства на прополку. Кто не поспевал загнуться сам по себе, тот стрелялся, вешался либо дотравливал себя дешевым метиловым спиртом, словно боялся лишний денек задержаться на этом свете.

— Какой ты четырнадцатый? — добродушно пробасил Евдокимов. — Давно уже не четырнадцатый. Садись, Лиза. Видишь, какой важный гость прибыл по твою душу?

Лиза перевела взгляд на Гурко и склонила голову в чинном поклоне.

— Здравствуйте, Олег Андреевич. Рада вас видеть.

— Как меня узнала?

— Вы же бывали у нас дома, разве не помните?

— Что бывал, помню. Тебя не помню, прости великодушно.

— Не за что, Олег Андреевич. Кто я была тогда, пигалица малолетняя. А вы как раз защищали докторскую.

— Докторскую я защитил, слава труду, в восемьдесят восьмом. Значит, тебе тогда было семнадцать. Не такая уж пигалица. Я бы запомнил такую красавицу. Просто ты очень изменилась, Лизавета. Посерьезнела как-то.

— Верно, изменилась, — Лиза присела за стол. — Я сама себя иногда не узнаю в зеркале... Почему вы назвали меня Лизаветой?

— Как же тебя называть? По фамилии, что ли?

Лиза смотрела на него без всякого выражения.

— Так меня называл ваш друг — Сергей Петрович.

— Почему называл? Он и сейчас так тебя называет.

Так и сказал: передай привет Лизавете.

Лиза опустила глаза.

— Почему же сам ни разу не наведался? Не позвонил, не написал. Я думала, может, умер?

— Нет, не умер. По-прежнему живой. Вот послал меня за тобой.

Подполковник Евдокимов с любопытством слушал разговор, потом поднялся и сходил к заветному шкапчику, откуда вернулся с бутылкой красного вина. Разлил по рюмкам, произнес тост:

— Не забывай нас, Четырнадцатый номер!

Лиза выпила, но не совсем понимала, что происходит.

— Олег Андреевич, вы правда за мной приехали?

— А что такое? Какие проблемы?

— Но как же.., через месяц экзамены... Когда надо ехать?

— Минут через двадцать и двинем. Хватит, чтобы собраться?

Лиза растерянно посмотрела на Евдокимова.

— Егор Егорович.., но как же так?

— Ничего, девочка, экзамены у тебя жизнь примет.

— А беретка? Я хочу получить свою беретку. Пять месяцев надрывалась и все, выходит, псу под хвост?!

Мужчины смеялись, ей было с ними хорошо. С этими двумя ей было так спокойно, как, может быть, только бывало с Сережей Лихомановым, когда он не валял дурака. Вот оно — чудо!

— Беретку, оружие, погоны — все тебе дадут в Москве, — пообещал Евдокимов. — Только голову побереги. Второй не будет.

— Можно попрощаться с Анечкой?

— Это святое.

— Егор Егорович, — Лиза набралась духу. — Не обижайте ее, пожалуйста. Он ведь в вас влюблена.

— Известное дело, — глубокомысленно кивнул Евдокимов.

Уже в коридоре разом нахлынула знойная тоска. Все ей стало здесь родным — крашеные полы, хвойный лес за окном, мальчики-курсанты, объясняющиеся в любви, терпеливые учителя и прекрасные незабываемые сны на железной панцирной койке. Как же вдруг со всем этим расстаться?

Анечка ревела в ее комнате, уткнувшись носом в подушку. Каким-то образом (школа!) ей все уже было известно.

— Ага! — прошипела злобно. — Убегаешь, а я остаюсь. Уже восемь месяцев здесь. Мне век, что ли, куковать в этой дыре?.. Попроси у своего друга, чтобы меня тоже забрал. Он все может.

— Что ты, Аня! — Королькова обняла подругу. — Какой он мне друг?

— Сама рассказывала, он твой родственник.

— Родственник, но не друг. Это разные вещи.

— Конечно, когда надо отшить Анечку — это разные вещи. Я так и знала, так и знала!..

Слушая ее одним ухом, Лиза прикидывала, что взять с собой. Вещей кот наплакал. Маленького саквояжа хватит. Но за ним надо сбегать в коптерку.

— Аня, послушай! Хватит ныть. Он тебя любит.

— Кто?

— Евдокимов. Я по глазам поняла.

— Ты что, сдурела?! — Анечкины слезы мгновенно высохли, она смотрела на подругу с каким-то мистическим ужасом. — Ты ему сказала?

— Только что.

— Обо мне?

— Я сказала, что ты в него влюблена.

— Ой! А он что?

— Глубоко задумался.

— Лизок, — произнесла Анечка проникновенно. — Я знаю, ты справишься со мной одной левой, но все-таки я тебе сейчас врежу. Так врежу, все твои подлые мозги выскочат из ушей.

— Не надо, — попросила Лиза. — Лучше поцелуй.

— Господи, какая же я дура!

— Почему?

— Никогда ни к кому не привязывайся сердцем — вот главное правило выживания. Калерия права. Она мне этим правилом весь череп продолбила. Да я так вроде и жила. Но теперь все изменилось. Ты очень дорога мне, Лиза, и еще, кажется, я действительно влюбилась в этого старого, жирного, самоуверенного солдафона.

— Подружка, — Лиза привлекла девушку к себе. — Но это же прекрасно, как ты не понимаешь.

— Я-то ему на хрен нужна, скопцу поганому?

— Не говори так, Анечка. Евдокимов безумно одинок. Он такое пережил. Ты согреешь его душу, и он ответит тебе взаимностью. Представь, как это чудесно. Такие мужчины, как он, любят смертельно.

— Вот этого не надо, — Анечка вяло улыбнулась. — Все это ерунда. Для него я обыкновенная шлюха — и больше ничего.

— Ты сама в это не веришь... Ох, опаздываю... Помоги собраться, Ань...

Через пятнадцать минут Лиза Королькова в сопровождении Гурко и Евдокимова вышла на крыльцо школы. Одета была в нарядное шерстяное платье и темно-синий плащ-дождевик. На плече на длинном ремне висела кожаная сумка, с которой пять месяцев назад приехала сюда. Прямо не верилось — пять месяцев! А почему не пять лет, не пять столетий? В этом затерянном в лесу чистилище время текло по-другому, возможно, в инопланетном исчислении. Час ты здесь пробыл или год, — это был одинаково плавный круг судьбы.

День отъезда (исчезновения?) выдался по-осеннему хрусткий, почти ломкий на ощупь. Вдоль сосновой подъездной аллеи собралось достаточно людей, чтобы предположить неординарное событие. А всего лишь залетная пташка покидала свое случайное гнездо. Ох, не случайное, нет! Лиза окинула взглядом множество лиц, и все они были родными. Мальчики-курсанты, с которыми дружила, но никому не позволила лишнего; в их прощальных улыбках — молчаливый упрек; суровые наставники, воспользовавшиеся негаданным перекуром не столько для того, чтобы попрощаться с ученицей, скорее желая поглядеть на знаменитого столичного гостя, попасться ему невзначай на глаза — еще бы, это был человек, сумевший в одиночку доказать, что на всякую черную силу рано или поздно сыщется управа, — после Зоны слава Гурко была непоколебима; даже тучная тетка Груня, главная повариха, не поленилась выскочить под серебряные небесные струи, распаренная, как из котла, стирающая розовой ладонью серую грусть со лба — все они, все протягивали Лизе руки, смеялись, произносили какие-то слова, желали удачи, провожали до машины чередой волнующих, мучительных прикосновений. И Лизе хотелось признаться им всем в благодарности и любви. Но она этого не сделала.

Смущенная, лишь бормотала, быстро, весело, твердо отвечая на рукопожатия, шутки, поцелуи:

— Спасибо, спасибо! Мы обязательно встретимся!

Услышала прощальный совет Севрюка:

— Расслабляйся, плохо расслабляешься, Лизка!

Подхватила Анечку, сжавшую ее в неистовом объятии. Потом ее развернул к себе Евдокимов:

— Будет худо, Четырнадцатый, звони, не робей!

Из черной "волги", где за рулем сидел Гурко, высунулась наполовину и крикнула:

— Прощайте! Мне жаль покидать вас. Я плачу! — и если бы не цепкая рука Гурко, удержавшая ее за плечо, так бы и вывалилась под заднее колесо.

Мчались лесом, как туннелем, и вскоре выбрались на шоссе. Лиза отдышалась, и Олег угостил ее сигаретой.

— Поражен, — признался он. — Никогда не видел ничего подобного.

— Вы о чем?

— В нашей профессии особенно важно как провожают. Поздравляю, Лизавета. Тебя проводили сердечно.

— Какую профессию вы имеете в виду?

— У нее много названий. Но суть в одном — выявление истины.

Лиза вбирала в себя летящую, стелящуюся под колеса влажно-фиолетово-черную ленту. От Гурко шел ток высокого напряжения. Она с готовностью ему подчинилась. Во всяком случае, спорить с ним не собиралась. Если говорит, что у них общая профессия, значит, так и есть. Спросила:

— У Сергея беда?

— У нас всех беда, разве не знаешь? — скосил на нее быстрый взгляд, будто темным огнем ожег. — Но с ним как раз все в порядке.

— Почему же такая спешка?

— Спешки нет. Просто появилась возможность устроить тебя в одну фирму. Грех ее упускать.

Лиза закурила вторую сигарету. До Москвы оставалось 30 километров. На шоссе то и дело возникали гаишники, выскакивали из кустов, как черти, со своими подзорными трубами, но "волгу" ни разу не остановили, хотя Гурко шел с превышением скорости за сто.

Гурко, не дождавшись вопросов, рассказал про фирму и про тепленькое местечко, которое ей уготовано. Оказалось, ей предстояло поработать санитаркой в морге одной из престижных московских клиник. Новость слегка огорошила.

— У меня же никакого опыта, Олег Андреевич!

— Ничего хитрого, я узнавал. Покойники — безобидный народ. Обмывка, косметические процедуры — нехорошо отправляться на тот свет абы в каком виде.

Учти, Лизавета, работа высокооплачиваемая и с хорошей перспективой.

— Благодарю вас, — Лиза ощутила знобкий холодок между лопаток. — Сергей Петрович в курсе?

— Не только в курсе, он тебя и порекомендовал.

Как я понял, Сережа принимает самое заинтересованное участие в твоем будущем.

— Я бы хотела поблагодарить его лично.

— Конечно, ты будешь полностью в его подчинении. Я-то что — отвез, привез.

Кое-какой информацией Гурко поделился. Над этой клиникой, где ей приготовлено местечко, стоит некто Василий Оскарович Поюровский, врач-оборотень. За ним много черноты, но это человек деликатной судьбы: уже третий месяц он ходит на мушке, и неизвестно, почему до сих пор цел: то ли откупился, то ли на временном выпасе. Бизнес, которым он занимается, самый ходовой — торговля человеческими органами. Дело поставлено на широкую ногу, но на сегодняшний день, невидимому, от испуга, Поюровский немного притормозил донорский конвейер. В юридические тонкости Лизе вдаваться не надо, только зря забивать себе голову, ее задача простая: по возможности отследить маршруты донорских караванов, и, второе, выяснить, откуда на Поюровского подул смертельный ветер.

Времени в обрез: один из подельщиков Поюровского, влиятельный думец Ленька Шахов уже в аду, и еще целая цепочка соратников помельче выстругана напрочь.

Если успеют убрать Поюровского, многие концы уйдут под воду. Самуилов будет недоволен таким результатом, потому что распутать змеиный клубок в назидание потомкам — для него вопрос чести.

Он довез ее до Бутова, припарковался прямо перед домом. Но наверх подняться отказался.

От подъезда она помахала ему рукой.

На душе у нее было тревожно. Поднялась на седьмой этаж в родном лифте, где все вентиляционные дырки старательно залеплены жвачкой. Поговаривали, это работа пятиклассника Руслана, про которого всем в доме известно, что скоро шустрого пацана примут стажером в Бутовскую группировку. Лиза имела честь быть с ним знакомой: рослый мальчуган с темными подглазьями на преждевременно постаревшем лице.

Один из многочисленной рати московских огольцов, обреченных на деградацию. На изумление всему миру российский президент однажды похвалился таким свечным огарком перед заокеанскими купцами: вот, дескать, какие у нас теперь замечательные дети, почти как у вас, с малолетства приучаются заколачивать бабки. Мальчик Руслан один раз прямо в лифте предложил Лизе задешево, за триста тысяч, желтую кожаную, якобы японскую, куртку, торчащую из полиэтиленового пакета полуоторванным рукавом. От выгодной покупки Лиза отказалась, и бедовый шкет смерил ее таким угрожающим взглядом, что она была рада, когда он высадился со своим товаром на пятом этаже. Вдогонку лифту крикнул:

— Тетка, хочешь, за двести отдам?!

Возле своей квартиры Лиза помешкала. Послушала тишину за дверью. Гурко предупредил, квартира чистая, но чего не бывает. Не только школа, вся предыдущая жизнь день за днем вгоняла в нее злые шипы подозрительности. Уж теперь-то она выучила, что туда, куда тянет, как раз не стоит спешить. Отперла английский замок латунным ключиком. Постояла в прихожей, щелкнула выключателем. В квартире несомненно кто-то был, но не страшный, свой. Аж до рези в глазах закружилась голова от знакомого запаха одеколона "Спрайт".

— Сережа, — окликнула негромко. — Где ты? Покажись?

Никто не отозвался. Лиза опустила сумку на пол и прошла в спальню. Майор лежал на ее кровати, хорошо хоть ботинки успел снять. Он спал так крепко, что не почувствовал, как она присела рядом. Господи, как измучен! Желтизна на висках, темная жилка надулась на шее, седая щетина — тридцатипятилетний старик. Лиза с нежностью провела пальцами по колючей щеке.

Встретил, все-таки встретил!

Поцеловала плотно сомкнутый рот: спит. Потрясла за плечо: спит. Ничего не придумав лучше, вылезла из ненавистного шерстяного платья, разделась догола и пошлепала в ванную. Поглядела в зеркало: она ли это?

Напрягла мышцы, нахмурила брови — она и не она.

Глаза не ее. Откуда этот блеск, как у рыси?

Сергей Петрович прокрался в ванную, когда она почти задремала в мыльной горячей пене. Пробасил над ухом:

— Вот и попалась, красавица! Ишь моду взяла, по полгоду пропадать.

Мокрую, податливую, жалобно хлюпающую носом вытащил из воды, взвалил на плечо, как мешок с картошкой, и понес на кровать...

Глава 2 ШАЛЬНЫЕ УСЛОВИЯ

С огромными трудностями, через третье лицо Буга Захарчук вышел на Гурко, дозвонился до него и условился о встрече.

Помог Саня Загоруйко, старый товарищ, бывший заместитель директора фирмы "Македонец", бывший чекист, бывший озорной гуляка и спортсмен, а ныне, по совести сказать, неизвестно кто. В период гонений на фирму "Македонец" у них с Загоруйко начались серьезные разногласия, в их братских отношениях проступила трещина, и это было большим потрясением для обоих. Буга Захарчук лишний раз убедился, как плохо разбирается в людях, до сих его жгла злая фраза, брошенная Саней на прощание:

— Как ты прожил в общественном бараке, так в нем и подохнешь.

Не смысл сказанного (барак так барак) задел Бугу, а презрительный, отчужденный тон, как штамп на протоколе. Суть их размолвки, разрыва упиралась в то, что, спасая "Македонца", Буга Захарчук, законопослушный гражданин, сдуру чуть не обратился за помощью в суд.

Напротив, Саня Загоруйко, рано, прежде многих почуявший, куда ветер дует в их забытом Богом государстве, предлагал одно, но верное средство — мочить, мочить, мочить. Кто встал на дороге, того сковырни не мешкая.

В ту пору (при "меченом") еще было далеко до нынешнего беспредела, но в сущности Саня оказался прав: жареный петух уже клюнул русского мужика в темечко, дьявол явился на бал, только никто еще не признал его в лицо. Народ надеялся, что над ним производят очередной злодейский опыт, но уж никак не подрежут становую жилу. Многие даже радовались при Горбаче: потянуло запретным, лакомым, что давно хотелось попробовать на зубок. Только когда увидели на лицах детей сатанинские признаки, опомнились, загомонили, как птицы под стрехой, но было поздно. Кто сгинул бесследно, кто оторопел, и не счесть тех, которые по чудовищному наваждению добровольно сунули голову в новую, страшнее прежней рабскую петлю. Но это все после, а на тот момент в результате своих законопослушных усилий Буга Захарчук всего лишь обанкротился, и еле успел укрыться в иноземье. Вернулся домой спустя два года, но в другую страну и в другой мир, где уже правил доллар и несло зловонием, как от гниющего под полом трупа.

К своему изумлению обнаружил, что старый товарищ Саня Загоруйко нашел, как теперь говорят, свою нишу на рыночном приволье. Среди веселого, заколдованного московского народца, сбросившего под водительством молодых бесенят жуткое иго коммунизма, он обосновался речным жителем, приобрел катерок и промышлял тем, что устраивал увеселительные прогулки для подгулявшей братвы с их телками, да и для любого, кто готов был платить за речное уединение, ночные шашлыки у костров и полную тайну пребывания. В прейскурант его довольно дорогостоящих услуг входили женщины, наркота, покер и жратва на любой вкус. К тому времени, как вернулся Буга, комфортабельный двухпалубный катерок "Горыныч" уже вполне соперничал с рулеткой в престижном "Палас-отеле". Чтобы провести ночку в речном раю, где мгновенно исполнялась любая прихоть, клиенту приходилось записываться загодя, но уж если он попадал на "Горыныча", над ним не оставалось никакой власти, кроме твердой и услужливой руки капитана.

За два года Буга Захарчук погостевал на "Горыныче" трижды, и всякий раз покидал его с ощущением, что ему привиделся дурной сон. Он не верил, что такое перевоплощение могло произойти с живым человеком, тем более с Саней. Помнил его офицером, мудрецом, забиякой, а встретил расторопного, хитрожопого, уверенного в себе и очень опасного холуя. Он прямо сказал другу:

— Это не ты, Саня. Я не верю, что это ты!

Саня Загоруйко добродушно посмеялся:

— Эх, Бугайчик, в Европе покрутился, а ничуть не поумнел. Как был совком, так и остался. Протри зенки, жизнь тебя давно обогнала.

Буга взялся было спорить, доказывал, что дерьмо всегда одного цвета, хоть при коммунистах, хоть при демократах, но спорщик он был никудышный, куда ему до образованного Загоруйко. Тот сразил его наповал неотразимым аргументом:

— Хорошо, чистюля, я плохой, скурвленный, паханов ублажаю, наркотой приторговываю, а сливным бачком при банкире состоять — это лучше? Это вроде ты святым заделался?

— Почему же сливным бачком? — удивился Буга. — Я на охранном деле, как и был. Работаю на тех, кто платит. Если имеешь в виду банкира, он такой же человек, как мы с гобой. Не убийца, не маньяк, кровь из людей не сосет.

Тут он, конечно, подставился.

— Не сосет? — обрадовался Саня. — Эх, Бугаюшка, вот я и говорю, до сорока лет дожил, ума не набрался.

Моя братва да паханчики с их пистолями — мелочь, шушера, плесень зеленая по сравнению с твоим банки-, ром. Они ему в подметки не годятся. В мире зла нет выше должности, чем банкир. Пахан выбирает жертву, а банкир душит всех подряд, но невидимой петлей. От него никто не спасется, над ним нет власти ни у мертвых, ни у живых. Не задевай меня, Буга, а то обижусь. И без твоей блажи тошно жить.

Захарчук смирился. Он чувствовал в словах друга какую-то горькую правду, самому ему неведомую. Чтобы не утратить остатки былой дружбы, перестал навещать Саню, хотя тот иногда ему позванивал, приглашал Когда в этот раз явился в "Горыныч", Саня Загоруйко принял его радушно, с каким-то неестественным восторгом. Провел в кубрик, угостил дорогим вином. Буга заметил в нем перемены: осунулся верный товарищ, посмурнел — опасливый лихорадочный блеск появился в веселых глазах.

— Ты, часом, не болен? — озаботился Буга.

— Вроде нет... Болеть некогда, дел по горло... Каким тебя счастливым ветром занесло?

Буга ничего не утаил: наезд на Сумского, попытка бегства, миллионы откупного. Но это не конец. Тот, кто крутит банкира, решил, судя по всему, вбить его в землю по самую шляпку. Уже попутно слетело несколько голов, первой покатилась башка Лени Шахова, депутата от "Экономической воли", с которым у Сумского были самые доверительные отношения. Скосили и несколько других голов, помельче, а также подбирались к банкировой супруге Клариссе, но пока не трогали, только предостерегали. Все это делалось исключительно для устрашения, чтобы придать наезду видимость неотвратимости. Розыскные действия, которые произвел Захарчук, привели к неутешительным выводам. По всей видимости Борис Исаакович, скорее по неаккуратности, чем по умыслу, пересек дорогу некоему влиятельному господину, за которым сегодня не только доллар, но и топор. Зовут господина Иссидор Гурович Самарин, и тягаться с ним ни Буге, ни Сумскому не по силам и не по уму. У Самарина прежде было много других фамилий, в старом уголовном мире среди авторитетов он известен под кличкой Кисель. Таким образом Буга Захарчук оказался на распутье: с одной стороны, связан с банкиром словом, с другой стороны, чувствует, что самое разумное — отойти в сторону и больше не светиться.

— Откуда сведения про Самарина? — спросил Саня Загоруйко.

— В его охране есть двое моих пацанов, но это не имеет никакого значения.

— Почему?

— Далеко стоят от хозяина, да и запуганы до смерти.

— Зачем тебе лично все это надо?

— Я же сказал, словом связан. Как Же я теперь его брошу, без защиты. Нечестно это, — Захарчук понимал, объяснение звучит неубедительно, но надеялся, что Саня поверит. Или догадается о том, о чем вслух говорить и вовсе глупо. Загоруйко догадался.

— Гордыня тебя мучит, старина. Никак не можешь смириться, что мы с тобой мошки, а они — воробьи.

Склюнут — и не заметят. Гордыня — страшный грех, товарищ.

— Вряд ли гордыня, — возразил Буга. — Но действительно стыдно. Сколько можно без конца убегать от них. Когда-то надо и столкнуться.

Время от времени, когда по реке проходил тяжелый транспорт, катерок раскачивался у причала, и в такт сдвигались легкие предметы на стене — часы, картины в тонких рамках, компас. Это вызывало у Буги странные, приятные ощущения, связанные с памятью о детстве. Изумительно все же устроился побратим. На волнах, как в раю.

Саня, отпив вина, устремил на него тяжелый воспаленный взгляд, в котором можно было прочитать что угодно, но не сочувствие.

— Прости, Буга, знаешь, я тебе всегда рад, но позволь спросить, зачем ты пришел ко мне?

— За помощью.

— Хочешь втянуть в разборку между бандитами? Ну спасибо, старина, удружил. За кого же ты меня принимаешь? За такого же придурка, как ты? За совка недобитого?

Буга легко проглотил и совка, и придурка.

— Ни в коем случае, Саня. Мне бы и в голову не пришло.

— Чего же ты хочешь?

— Мне нужны профессионалы высокого класса. Хочу, чтобы ты покопался в памяти. Ты служил в Конторе, я нет. У тебя наверняка остались зацепки. Могу пообещать, если хочешь, твое имя нигде не всплывет.

— Буга, не лезь в это дерьмо.

— Мы оба в нем по уши.

Загоруйко сходил наверх и вернулся с ящиком пива и с двумя веревочными концами.

— Если не можешь, — сказал Буга, — я не обижусь.

Управлюсь сам.

— Дождь собирается, — сообщил Загоруйко. — Что ж, я знаю человека, который тебе нужен.

— Кто такой?

— Он в прошлом году Зону раздолбал. Слышал эту историю?

— Слышал. Но говорили, тот парень загнулся.

— Жив-здоров. Он двужильный. Но к нему нужен ход. Если сошлешься на меня, он с тобой говорить не станет.

— Почему?

— Я для него предатель. С предателями не разговаривают. Их расстреливают. Как и их посланцев. Хотя сам он от Конторы тоже откололся. Гордый очень, как и ты. Но не такой дурной.

— Он может помочь?

— Если не он, то никто. Мы с тобой, Буга, против него даже не суслики. Его фамилия — Гурко.

Когда Саня Загоруйко заговорил об этом человеке, голос у него потеплел и в глазах появился мечтательный блеск, как у собаки, которая вспомнила, где зарыта мозговая косточка.

— Телефон дашь?

— С одним условием.

— Да?

— Если со мной что случится, собственноручно взорвешь "Горыныча" к чертовой матери.

— Сделаю, — пообещал Захарчук.

...Перед тем как ехать на встречу, Захарчук позвонил в офис. С некоторых пор у них с хозяином установился такой порядок: он объявлялся каждые два-три часа и докладывал обстановку. Сумской нуждался в этих звонках, хотя большей частью они были бессмысленны.

Буга опасался, что у Бориса Исааковича сдают нервы.

Причем надломили его не пять миллионов (чудовищная в представлении Буги сумма), которые он передал вымогателям, а недавний случай с Клариссой. В ювелирном магазине (на улице дежурили трое бойцов) к ней подошел улыбающийся красивый молодой человек и с изящным поклоном вручил конверт с фотографиями.

— Что это?

— От вашего поклонника, мисс. Просили передать.

— От какого поклонника?

— Не велено сказывать.

Кларисса начала разглядывать слайды прямо в магазине, но тут ее прохватил колотун, и досматривала снимки она уже вечером вместе с мужем. Фотки (числом тринадцать) были подобраны со вкусом и выполнены в элегантном сюрре, и все бы ничего, если бы не одна общая леденящая подробность. На всех слайдах, будь то Новодевичий монастырь или тенистая аллея, спускающаяся к покрытому кувшинками пруду, или скверик у Большого театра, с группками озабоченных педиков, или просто изумительной прелести ромашковый луг, — повсюду обязательно присутствовала отрубленная, хохочущая голова Бориса Исааковича, родная до слез. Голова на снимках пребывала в разных положениях: то посаженная на кол (у стены монастыря), то катящаяся по лесной тропинке, как мяч, то плавающая среди кувшинок на нежной глади пруда, а то и вовсе угодившая под копыта каменного коня; но особенно она впечатляла, воздетая на простертую длань бывшего вождя революции Ульянова-Ленина. И везде Борькина голова именно давилась зловещим смехом, будто довольная, что наконец-то ей повезло.

— Ну и что? — спросил Сумской, ознакомясь с оригинальной коллекцией. — Обыкновенный фотомонтаж. Рассчитано на идиотов... Меня другое интересует. Почему ты принимаешь всякую гадость от незнакомых людей?

— Фотомонтаж? — удивилась Кларисса, с трудом преодолевшая истерику. — Но это же твоя голова, милый? Или же не твоя?

И тут она впервые чудно захихикала, вобрав голову в плечи, словно ее переехал трамвай. Банкира враз перекосило. Позже он признался Буге, с которым взял привычку делиться самым сокровенным, что не возможность потери состояния и не туманность перспективы его угнетают больше всего, а именно это ни с чем несообразное кудахтанье жены, издаваемое ею всякий раз, как она на него взглядывала. Словно действительно подозревала, что на гнусных слайдах изображена его натуральная голова, а то, что осталось на плечах, не более чем обман зрения.

На сей раз разговор был короткий: у Сумского в кабинете были люди. Он только спросил:

— Новостей нет?

На что Буга обнадеживающе ответил:

— Плохих нет.

— Отлично. Перезвони через час, надо кое о чем посоветоваться.

Посоветоваться — значило на что-то еще пожаловаться. В принципе банкир, несмотря на обрушившиеся напасти, держался стойко, оставался для всех сотрудников таким, каким его привыкли видеть — сухим, желчным, деловым человеком, чуждым эмоций и пустых словоизлияний, и только с Бугой позволял себе расслабиться, капризничал и порой распускал себя до такой степени, что чуть ли не плакал. Почему он выбрал его в исповедники, Буга не знал, но принял это как должное. Не возражал против роли мудрого дядьки-утешителя, хотя это накладывало на него дополнительные обязательства. Слушая слезливое бормотание банкира, сбитого с катушек, он понимал, что не имеет права бросить его на произвол судьбы. Без его опоры Сумскому крышка. Если не додавят конкуренты, а они обязательно додавят, раз уж взялись, то он сам доведет себя до такого срыва, после которого человек превращается в студень, в моллюска и редко обретает свой прежний облик. К тому много предпосылок. К примеру, Борис Исаакович, казалось, уже не воспринимал как реальность угрозу собственной жизни, а зациклился на двух второстепенных вещах: дикая страна, населенная быдлом, в которой невозможно жить цивилизованному, порядочному человеку, и жена проститутка, дебилка, предательница и ведьма. Вот эти два предмета, причудливо совмещенные в единое целое, не давали покоя его больному воображению. В последнее время олицетворением всей земной мерзости, которая застила ему белый свет, стала девица Агата, приведенная, по его мнению, в дом женой-проституткой прямиком из преисподней.

Про Агату он говорил с еще большим отвращением, чем про "эту страну", и всякий раз приходил в неадекватное возбуждение. Надо заметить, эта безалаберная, распутная и очень соблазнительная женщина, которой Буга частенько издали любовался, действительно злоупотребляла дружбой с Клариссой и, можно считать, практически переселилась в дом банкира. Буга был искренне озабочен душевным здоровьем хозяина и однажды посоветовал ему обратиться за помощью к хорошему специалисту, даже посулил адрес известной знахарки, которая ничем не уступала Джуне и Чумаку вместе взятым, хотя и назначала за консультации фантастические цены. Эта знахарка, по национальности алжирка, по слухам лечила рак, проказу, СПИД, коровье бешенство, переломы конечностей, импотенцию, чуму и прочее, а уж снять душевную порчу для нее было не более трудным делом, чем для доброго человека высморкаться. Борис Исаакович воспринял совет болезненно. Долго смотрел на Бугу, будто впервые увидел, и только обронил сокрушенно:

— И ты туда же, Брут!

* * *

...Гурко, как условились, поджидал Бугу в скверике на Чистых прудах, и если тот предполагал увидеть супермена, мыслителя, посланника небес или еще кого-то необыкновенного, то он ошибся бы. На скамейке сидел молодой человек, светловолосый, но с темными глазами, что, вероятно, нравилось женщинам. Сложения крепкого, но не из ряда вон, как привычно отметил Захарчук. Одет в серые брюки и кожаную куртку, не самую дорогую и не дешевую, голландскую, скорее всего. Ботинки пехотного образца, которые носит вся крутая молодежь. В общем, ничего примечательного, если бы не взгляд — успокаивающий, приветливый, говорящий, сразу внушающий доверие. Еще Буга углядел тонкую золотую цепочку с каким-то медальоном на шее незнакомца — красноречивая деталь, имеющая большой смысл для наблюдательного человека.

— Это не медальон, — сказал Гурко. — Камушек удачи, подарок восточного друга. Не знаю, верить или нет, но с тех пор, как ношу, ни разу не простужался.

Захарчук и прежде встречал людей, умеющих читать чужие мысли, поэтому не удивился.

— Извините, Олег Андреевич, если оторвал от чего-то.

— Пустяки... Но времени действительно у меня в обрез. Поэтому давайте сразу к делу, хорошо?

В скверике народу негусто: двое пенсионеров, играющих в шахматы, — фрагмент минувших времен, влюбленная парочка, слившаяся в унылом осеннем поцелуе, молодые мамаши с колясками — подслушки вроде не видать. День склонялся к ненастью. Ветер рыхлил на газонах подсохшую листву. В воздухе ощущение надвигающейся, уже близкой зимы. Немилый Захарчуку сезон, в такую же погоду его поперли из авиации.

Когда готовился к встрече с особистом, прикидывал, что говорить, а что оставить за скобками, но, увидя Гурко, сразу решил, что не стоит лукавить, прощупывая собеседника. Этого не прощупаешь, а оттолкнуть, насторожить можно. Стараясь говорить коротко, но не упускать важных подробностей, он изложил всю историю с банкиром Сумским и с его банком "Заречный". Вплоть до того, что описал нынешнее душевное состояние Бориса Исааковича, упомянув о его сложных отношениях с любимой женой. Гурко слушал внимательно, изредка поощрительно хмыкал, выкурил две сигареты и ни разу не перебил. С ним приятно было общаться.

Потом Гурко задал несколько вопросов, которые удивили Бугу, потому что не касались существа дела, лишь удовлетворяли любопытство, хотя по-своему были точны. Из них следовало, что о наезде на банк Гурко осведомлен полнее, чем думал Буга. Гурко спросил:

— Вы полагаете, во всех финансовых операциях Сумской доверяет только Кривошееву?

Буга ответил:

— Да.

— Что скажете об этом Кривошееве?

— Старая, прожженная сволочь.

— Способен на двойную игру?

— Не только способен, он ее всегда ведет.

— И тем не менее Сумской ему доверяет?

— Обычно он в курсе всех его махинаций, хотя Семен Гаратович об этом не подозревает.

— Вы умный человек, Захарчук, — похвалил Гурко, и нельзя сказать, чтобы Буге это не понравилось. Чуть погодя, проводив глазами стройную мамашу с коляской, Гурко поинтересовался:

— Сумской спит с Агатой?

— Думаю, ему сейчас не до этого.

— Похоже, эта дамочка сама выбирает, кому до этого, а кому нет.

— Верно, дамочка шустрая, любвеобильная, но Сумского тоже надо знать. Он с кем попало не ляжет.

— Да?! Любопытное наблюдение. Скажите, Буга Акимович, вы тщательно ее отследили? Я имею в виду не амуры, а в общем, так сказать, плане?

Буга смутился, застигнутый врасплох. Прокол, да еще какой! Появление в доме этой женщины, ее неожиданное полновластие могли насторожить кого угодно, но Буга не придал этому значения. Его сбил с толку, отвлек психоз Сумского, который как раз зациклился на Агате.

Так бывает в жизни, редко, но бывает. Одна нелепость перекрывает другую, клин вышибается клином. Зловещие намеки Сумского на то, что Агату будто бы прислали за ним из преисподней, все его ужимки и гримасы шизоидного толка, поведение самой Агаты, активно лезущей на рожон, все это помешало Буге принять ее всерьез. Потаскушка потянулась к потаскушке, на пару травят мужика, — что тут может быть еще?.. Да все, что угодно.

Ему было стыдно перед Гурко за свой промах.

— Полагаете, ее подослал Самарин? — спросил смущенно.

— Кто такой Самарин?

Теперь, кажется, и Гурко решил поиграть в простачка, но Буга не обиделся. Что заслужил, то и получи.

Он рассказал все, что успел разузнать про законспирированного монстра, про его колоссальную власть, про империю, раскинувшуюся от Магадана до Москвы. Сведения обрывочные, скудные, но Гурко слушал с интересом. Даже ни разу не взглянул на часы. Задумчиво посасывал сигарету. Когда Буга умолк, зябко запахнулся в куртку.

— Как думаете, Буга Акимович, соберется к ночи снегопад?

— Пожалуй, да, соберется.

— Хорошо, — улыбнулся Гурко своей неторопливой улыбкой. — Прямо триллер какой-то. Несчастный банкир, вымогатели, женщина-вамп в роли наводчицы, таинственный магнат, дергающий за веревочки, палач секир-башка — аж дух захватывает. Драма в духе незабвенного Эдгара По... Но все же, что вы собственно от меня хотите, дорогой Буга? Я ведь, знаете ли, давно отошел от практических дел.

— Помогите завалить Самарина. Один никак не управлюсь.

— Как это завалить? Уточните, пожалуйста.

Буга объяснил, что поскольку Самарин-Кисель представляет собой угрозу не только для Сумского, но, рассуждая шире, для всего общества в целом, как бы являя собой абсолютное преступление, то кто-то должен его остановить. В обычных условиях эту задачу выполняет государство, собственно, насколько он, Буга, понимает, зачем оно и создано. Он много думал об этом, много читал и пришел к выводу, что если государство не способно защищать своих граждан от насилия любого вида, соблюдая так называемый Закон, то, в сущности, его наличие теряет всякий смысл. Оно становится даже обузой для налогоплательщиков, вроде нароста на коре дерева. Как это и произошло в нынешней России. Поэтому, заметил Буга, он в принципе готов взять на себя карательную функцию, но что касается Самарина, то тут у него слишком мало силенок.

Гурко глядел на него со все возрастающим изумлением. Поначалу Буга Захарчук показался ему простым мужиком, служакой, правда, возбужденным какой-то завладевшей им идеей, и вдруг этот мужик начал рассуждать, каквыпускник филфака, употребляя слова "антураж", "функций", "государственные институты" и так далее, причем в его незамысловатых умозаключениях таилась глубина и убежденность, свойственная лишь очень уверенным в себе людям. И главное, Гурко вполне разделял его мысли. Недаром Гельвеций заметил:

"Нам кажется умным тот человек, который думает так же, как мы".

— Проще говоря, — сказал Гурко, — вы предлагаете замочить супостата?

— Естественно, — отозвался Захарчук. — "А что тут особенного?

— Забыл спросить, Буга Акимович, кто дал вам мой телефон?

— Один ваш бывший коллега. Он просил не упоминать его фамилию.

— Почему?

— Считает, вы плохо к нему относитесь. Принимаете за предателя.

— Ах, так это Саня Загоруйко. — вспомнил Гурко. — Вы же вместе работали в "Македонце". На самом деле он никакой не предатель, так?

— В этом смысле все мы немного предатели. Во всяком случае я ничем не лучше Сани. Любая работа имеет свою цену. И с Самариным тоже.

— Бесплатно не рискнули бы?

Захарчук ответил после недолгого размышления.

— Думаю, рискнул бы.

— Даже в одиночку?

— Понимаю, глупо, но попробовал бы.

У Гурко потемнело на сердце, будто, заплутав в пустыне, повстречал такого же незадачливого путника, но с полной канистрой воды.

— Вы мне нравитесь, Захарчук, — сказал искренне. — Я готов сотрудничать, но только на моих условиях.

— Слушаю внимательно.

Гурко перечислил, чем должен заняться Буга в ближайшее время. Внедрить в банк человека, которого он подошлет утром. Но не в охрану, а в структуру, причем так, чтобы ни Сумской, ни, упаси Бог, Кривошеев не знали про подставку. Буга задумался.

— Возможно ли?

— Как родственника, — подсказал Гурко.

— Сделаю. Но хорошо бы...

— Человек с экономическим образованием, — успокоил Гурко. — С работой справится. В перспективе — подменит Семена Гаратовича. Старику тоже надо когда-то отдохнуть, верно?

— Понятно, — кивнул Буга, хотя на самом деле понял только то, что помощь Гурко, возможно, обойдется ему дороже, чем он предполагал.

— Второе: Агата. Подсуньте ей справного кобелька.

Чтобы до печенок прожег. Есть у вас такой на примете — пожалуйста. Нет — дам своего. Но надо такого, чтобы на ходу подметки резал. И не только в постели.

— Обученного нет, — сказал Захарчук. — Присылайте.

— Теперь главное: никакой самодеятельности. В направлении фигуранта ни одного шага без согласования.

Это очень важно. Охраняйте банкира — и баста. Вы и так далеко зашли.

— Выходит, сажусь на поводок? — хмуро бросил Захарчук.

— Выходит, так. Но иначе нельзя.

На аллею забрела группа молодых людей — парни и девушки в кожанах и длиннополых пальто. Веселая, пестрая, жизнерадостная стайка — шли, как пыль со стола стирали. В руках транзисторы, пивные банки, сигареты. Окрестность тихих прудов взорвалась адской мешаниной музыки, визга, хохота и отборного мата. Захарчук будто проснулся: почти стемнело.

— Разрешите посторонний вопрос, Олег Андреевич?

— Спрашивайте, Буга Акимович.

— Если, допустим, перебить их одного за другим, что-нибудь от этого изменится?

— Изменится, конечно, — подтвердил Гурко. — Но вряд ли при нашей жизни.

На скамейке просидели час с лишком, а Буге показалось, минуты не прошло.

Глава 3 АГАТА ЛЮБИТ, КАК УМЕЕТ

Что с ней вытворял старик — уму непостижимо. Сажал на костяные, худые коленки, кормил с ложечки смородиной в сахаре, потом слизывал приторный сок с губ. Язык у него шершавый, ласковый, изо рта тянуло морскими водорослями, как ото всей Цхалтубы. Совал ей в рот жилистый палец, озабоченно копался, горестно приговаривая:

— Ах, зубик у девочки расшатался, сейчас вырвем зубик.

Тут же, не успевала опомниться, влетали в спальню санитары в белых халатах, приматывали к высокому креслу веревками, ноги разводили шире Китайского проезда.

— Ой! — вопила Агата, приходя в натуральный ужас. — Да не там же зубик, где вы ищете!

— Молчи, засранка! — люто обрывал старик, сноровисто устраивался, ухватывал пальцами наугад ее зубы и начинал раскачивать, дергать голову, будто собрался оторвать. Она успевала кончить разок, а старик натурально еще не приступал. У него подготовительный период иногда затягивался на два-три часа, это было изумительно.

— Помогите! — кричал старик. — Не справлюсь. Ей же больно. Не видите, что ли, мудаки!

Санитары сбрасывали с туш халаты, отрывали ее от кресла, валили на пол, месили, выворачивали наизнанку, ухитрялись войти во все дырки, а старик, бранясь, продолжал толчок за толчком отрывать голову, пока она наконец не погружалась в абсолютный, разрывающий в клочья оргазм и не уплывала в белое безмолвие.

Такого умопомрачения с ней еще не бывало. Полное подчинение чужому изощренному естеству, воплощенному в семидесятилетнем божке. Она впервые изведала сладость безропотного подчинения — это было ни с чем не сравнимо.

Прежде ее звали Нина Боброва и родилась она в бедной семье. Отец рано сошел в могилу (ей пяти не было), причем умер диковинной смертью: на спор осушил залпом бутылку свекольного самогона, зажевал маринованным огурчиком, но вслед натуральному продукту пустил баночку тройного одеколона, и к утру мирно отдал Богу душу, успев завещать безутешной жене, чтобы никогда не мешала одно с другим. Девочка долго смотрела на труп отца. К живому не испытывала любви, но мертвый он ей понравился, потому что стал похож на глиняную куклу в песочнице, только большого размера. Она спросила у мамы:

— Папа заболел, да?

— Ужрался вусмерть, прохиндей, — ответила мама с какой-то непонятной, печальной улыбкой.

Потом в квартире собралось много людей, Нину отвели к соседям, больше она отца никогда не видела. Ни в детстве, ни став взрослой девушкой она не ощутила, что в тот день в ее жизни произошла важная утрата.

Она росла робким задумчивым ребенком, боялась, как мышка-норушка, высунуть носик дальше двери, и матушка огорченно прикидывала, что при таком характере вероятнее всего придется девочке повторить ее трудный путь прачки-надомницы, и не суждено окунуться в ослепительное великолепие мира, льющееся из телевизора. Но опасения оказались напрасны. После того, как в тринадцать лет Ниночка лишилась невинности, всю задумчивость с нее как рукой сняло. Она сделала осознанный выбор и поняла, что он единственно верный. Зарево свободы и повсеместного рынка еще туманилось за горизонтом, еще среди девочек в ходу были мечты о крепкой семье и добром нежном муже, а мальчики устремлялись помыслами в космические дали, но Нина природным чутьем угадала, что недалеко то время, когда самой желанной, заманчивой долей для женщины станет судьба проститутки, ночной феи, путаны; а молодые люди, все как один, обернутся бандюками, бизнесменами, менеджерами, брокерами, гомиками, челноками и — самое заветное, только для избранных! — высокооплачиваемыми, могущественными киллерами. Наступала счастливая эра дележки накопленных предками богатств.

Матушка Нины Бобровой, миловидная женщина с очарованной душой, большая любительница всего сладенького, остренького и крепенького, по русской привычке верная памяти нелюбимого мужа, впоследствии выбирала в сожители исключительно пропойц, бомжей и милиционеров. Один из них, рыжий дядька Капитон, как раз пригодился Нине для того, чтобы избавиться от утомительной докуки девичества. Он ей понравился больше других материных недолгих постояльцев — огромный, волосатый, шебутной, с добрыми наивными глазками и с конфетой в руке. Он никогда не забывал припасти для несчастной сиротки сладкий гостинец, а это дорогого стоит, если учесть, что дядька Капитон был не из тех, кто шикует. Денежки промышлял тем, что собирал пустую тару в людных местах, и ему всегда хватало на полный бутылец, пару плавленных сырков, батон хлеба и незатейливый букетик цветов для зазнобы. Этими сморщенными лютиками да незабудками он полонил сердце податливой вдовы и перебивался у них в доме значительно дольше других, чуть ли не целых полгода. Он одинаково любил и мать, и дочь, и сетовал, что, если бы не пагубная страсть к водяре, устроил бы им такую жизнь, которая им и не снилась. Что это значит, объяснял лишь намеками, поминая о брательнике, который живет в совхозе Джемете под Анапой, имеет дом, сад, собственную машину, трактор, два велосипеда, скаковую лошадь, пасеку, полный двор домашней птицы — г! купается в солнце, фруктах и деньгах, как какой-нибудь турецкий султан. Много позже, когда Нина размышляла, почему мужчины, вившиеся вокруг ее матушки густым роем, никогда не задерживались, а проходили мимо, как тени, то склонялась к выводу, что одна из причин была в том, что ее бесценная матушка была круглой идиоткой и слепо верила всем бредням, которые ей накручивали на уши. Мужчина, как правило, сильно пугается, если видит, что его сказки принимают всерьез. В нем срабатывает инстинкт самосохранения, и он бежит сломя голову, куда глаза глядят. Чрезмерная доверчивость действует на чувства мужчины так же разрушительно, как удар молнии на незаземленный деревянный домик.

Нина подстерегла момент, когда матушка отлучилась в магазин за дозаправкой, зашла в комнату, где дяденька Капитон млел на кровати в трепетном ожидании добавки, и буднично попросила:

— Покажи, дядя Капитоша, как вы с мамочкой занимаетесь любовью.

Пьяный Капитон в изумлении глядел на пухлую девчушку в распахнутом коротком халатике.

— Рехнулась, малявка, — сказал строго. — За такие шалости можно срок схлопотать.

— Если не сделаешь, — возразила девочка, — скажу, что изнасиловал. Ведь я совсем ребенок. Тогда тебя посадят точно.

Как ни брыкался, Нина свое получила. При этом ничего не почувствовала: ни удовольствия, ни боли. Дяденька Капитон, протрезвев, в страхе смотрел на нее.

— Помилуй Бог, кем же ты будешь, когда подрастешь?

Нину чуть не вырвало — жирный, слюнявый, потный, волосатый, пьяный лось в человеческом облике.

Она спрыгнула на пол и пошлепала к дверям, но обернулась у порога:

— Завтра чтобы тебя не было в доме, понял, Капитоша?!

В ответ он только кивнул.

Агатой она стала в двадцать лет, когда у нее начались видения. Она пала жертвой двухдневной беспробудной пьянки на даче в Подлипках в компании трех матерых кооператоров. Рьяные, могутные парни дорвались до нее, будто век не видали баб, но она все равно их перенасытила, уложила в беспамятстве одного на другого и на третье утро, ощущая себя сосновой веткой, утыканой иголками, вышла в сад, чтобы глотнуть чистого воздуха. Солнце еще не подымалось, земля парила, и под цветущей яблоней она наткнулась на пожилую цыганку в монистах и цветных платках. Ее ничуть не удивило, откуда тут взялась цыганка, и почему сидит под деревом враскоряку, распустив сверкающие юбки.

— Дай денежку, принцесса, всю судьбу расскажу!

Нина угостила старуху косячком, еще не догадываясь, что с ней происходит видение, потому что сад пылал отчетливо, ясно, хрустко, как на слайде, и прохладная роса отмочила босые ноги. Цыганка сказала (или пропела):

— Тебя зовут не Нина, у тебя другое имя. На земле ,ты случайная гостья.

— Это я знаю, — ответила Нина. — Дальше-то что?

Цыганка открыла ей будущее. Она проживет долгий радостный век, ни к кому не прилепляясь сердцем, пожирая мужчин, как лягушка мошкару, но беда ее ждет от черного жука в алмазном панцире, который следит за каждым ее шагом. У жука могут оказаться разные обличья, узнать его можно по верному признаку: когда жук овладеет ею, у нее под левой грудью родится кровяной чирей с черной головкой. Когда чирей созреет, ее земным странствиям придет конец.

Нина испугалась немного.

— Как же оборониться от жука?

— Никак, — усмехнулась старуха, пуча глаза, застеленные дымом. — Нигде не останавливайся подолгу.

Никого не люби. Я навещу тебя попозже. Запомни, тебя зовут — Агата.

Нина очнулась на дачном диване, просветленная и злая. Догадалась, что это было всего лишь видение, но легче на душе не стало. Оделась и вторично спустилась в сад. Взошло солнце, и яблони поплыли навстречу целым ворохом спелых плодов. Поди разберись — где явь, где сон. В траве она отыскала алую ленту и окурок "косячка" с черным смолянистым ободком.

С тех пор бывало много иных видений, но крепко засело в памяти именно это, пророческое. Как велела цыганка, она назвала себя Агатой, к новому имени быстро привыкла, но в паспорте по-прежнему значилась Ниной Всеволодовной Бобровой. Она долго ждала, что цыганка вернется, хотела кое о чем еще расспросить, но та не сдержала обещания. Зато повадился навещать ее жуликоватый хлопец с тараканьими усиками и с голым, светящимся, как лампочка, черепом. Он без спросу подваливался под бочок в те редкие ночи, когда она оставалась в постели одна. Представился ей мертвецом из подземного царства, хотя для мертвеца был слишком забавен и упруг, и все норовил заделать ребеночка в промежутках между болтовней. От интимной связи с ним Нина-Агата упорно уклонялась, какое-то острое чувство подсказывало ей, что это не приведет к добру, хотя любопытство ее было распалено. Он сулил ей неземные наслаждения. Нина-Агата его не боялась, хотя, скорее всего, он был упырем. В светящемся, полупрозрачном черепе, как на экране, чередовались смутные образы — люди, звери, чудовища, реки, поля, незнакомые города, пылающие огнем, — громоздкий хаос, в котором она никогда не могла уловить общего смысла.

Однажды упырь изловчился, вцепился зубами в руку и, пока она за уши отдирала перламутровый череп, успел высосать много крови. Она испытала что-то вроде падения с качелей и с тех пор возненавидела приставучего мертвяка. Он откуда-то вызнал, что ее погубит черный жук с алмазным панцирем, и хвалился, что если она согласится на совокупление, научит, как избежать злой участи. Нина-Агата не верила мертвяку.

Постепенно вся ее жизнь перемешалась с видениями, ей стало трудно отличать одно от другого. Богатые покровители, мелкие бесы, пышные презентации, чековые книжки, мгновенные перемещения из страны в страну, чудовищная мешанина лиц, нарядов, круизов, вина и наркотиков, безумных соитий и панического одиночества — она не разбирала, что снится, а что происходит взаправду. Упорно следуя наказу цыганки, мчалась по свету так, словно вознамерилась сбросить на обочину истекающую похотливым соком собственную душу. Не останавливаться! Не любить! Скакать, пока под лопатками не зачешутся бутоны зарождающихся крыльев.

Она соблазнила самого известного в Москве колдуна и экстрасенса — Дику Кончука. Записалась на прием и пришла пожаловаться. Рассказала, как ей одиноко, как путает явь со сном, и боится повторить участь отца, смешавшего натуральный продукт с синтетикой. Черногривый, рослый, пожилой пузан зачавкал от вожделения, слушая ее. Она опасалась, что он рассыпаются на куски от жеребячей тряски, прежде чем ответит на главный вопрос: существует ли тот мир, куда ее влечет неодолимая сила, или она просто полоумная нимфоманка. Пузан уложил ее на топчан с нависшим над ним зеленым абажуром, посулив открыть тайну всех тайн, но Агата отдалась ему без охоты, скорее из жалости. У колдуна был вонючий рот и одышка, как у бегемота.

Насытив утробу, он признался, что у него сорок лет не было женщины.

— Вы можете поверить в это, Агата?

Она прожила с ним целую неделю, тешила колдунскую немощь, утирала старческие слезки, стелилась, как сто тысяч ласковых сестер, но ничего толком не выпытала. У Дики Кончука имелся магический кристалл, привезенный с Урала, подарок последнего шамана-нанайца, — кубышка горного хрусталя с замурованным крохотным драконом. При определенном освещении дракон шевелил мохнатыми лапками, тыкался острым клювом в стенку и попискивал, словно просился на волю. Магический кристалл заворожил Агату, может быть, из-за него она задержалась на неделю. На вторую ночь, свалив колдуна слоновой дозой снотворного в вине, унесла кубышку на кухню и попыталась расколотить ее молотком, чтобы выпустить малыша из темницы. Это ей не удалось, молоток соскальзывал, не оставляя на гладкой поверхности ни малейшей царапины, но плененный дракоша при каждом ударе поджимал лапки, вертелся, и вдруг его микроскопические глазки приоткрылись, поднялись каменные веки и брызнули два живых, голубоватых луча, обожгли ей лоб. В сладком ужасе Агата опустилась на пол.

Но это не все. На кухню вылетел разъяренный Дика Кончук, которому полагалось спать мертвым сном, вырвал заветную кубышку и так завопил, будто у него оторвали его старые яйца. Агата не испугалась: колдун был обыкновенным мужчиной — и больше ничего, но он произнес фразу, которая ее насторожила:

— Все ищешь жука, который тебя съест, но не там, где надо. Этот жук давно у тебя в голове.

— Значит, надо вскрыть череп, чтобы его увидеть?

— Не так все просто, — пошел на попятную колдун.

— Я ничего не взяла с тебя за любовь, верно, Дика? — вкрадчиво спросила Агата.

— Сущая правда, дитя, — он нежно гладил хрустальную кубышку, и дракон угомонился, опустил веки, ублаженно похрюкивал.

— Почему же ты не хочешь открыть то, что знаешь про меня? Просто свинство с твоей стороны.

— Это твоя тайна. У меня нет сил в нее заглянуть.

— Какой же ты после этого экстрасенс?

— Такой же, как остальные, — смиренно сознался Дика. — Могу вылечить любую хворь, и телесную, и душевную, но есть границы, которые нельзя перейти.

— Выходит, ты гнусный обманщик?

— Нет, не выходит.

— Что ты сказал про жука, который у меня в голове? По-твоему я ненормальная?

— Большинство людей полагает, что все беды приходят извне, это заблуждение. Смерть сидит внутри нас.

Неважно, как она выглядит, она всегда с тобой. Чтобы это понять, не обязательно быть колдуном.

— Я устала от загадок, Дика. Завтра уйду от тебя.

— Мне будет не хватать тебя, но ты из тех, кого бесполезно удерживать.

После этого она провела с ним еще несколько дней, возможно, самых безмятежных в своей жизни...

Когда появился Самарин, морок упал с глаз, и видения перестали ее посещать. Она наконец разобралась, где свет, где тьма. Будто тяжеленную ношу свалила с плеч. Знакомство произошло при курьезных обстоятельствах. Ее тогдашний спонсор, гайдаровский выкормыш Деня Шпак (ныне известный биржевой воротила) потащил ее на какую-то светскую тусовку, где ему почему-то загорелось представить ее своим покровителям, супружеской паре из Техаса. Агата не смогла отказаться, хотя на вечер у нее были другие планы, и позже пожалела, что не отказалась. Она не ожидала от малахольного Дени такой прыти. Он склонял американскую парочку подмахнуть какой-то вшивый контрактик, кажется, на поставку оптовой партии рубероида, а ее, Агату, гоношил им на одну ночку в качестве этакого лакомого русского сувенира. Сделка Агату не смутила, обычная отработка, но задело, что Деня не счел нужным ее предупредить, поставил перед фактом. Пожилой америкашка сразу положил на нее глаз, да и его дама (якобы супруга) поглядывала благосклонно, но Агата ни с того, ни с сего им нагрубила, на любезное приглашение наведаться в бар и пропустить по рюмочке послала обоих в задницу. Деню, шипя, саданула в бок локтем и пошла бродить по залам, переполненным богатой шушерой, раздувшимся от бабок дерьмом, злая, с пылающими щеками, взвинченная.

"Ах ты сучара подпольная, пидор вонючий, — бормотала себе под нос. — Что же я тебе, подстилка какая-нибудь дешевая? Ну погоди, сучонок, научу тебя родину любить!"

Тут к ней и подвалил смешной старикан в мятом синем клубном пиджаке и нелепых черных туфлях. На круглой, серебристой башке что-то вроде черных бигуди. Ухватил за локоть, удержал, прошелестел с лукавой улыбкой:

— Не желаете бокал шампанского, мадмуазель?!

От ярости она чуть не заскворчала, как кусок масла на сковородке, но взяла себя в руки. Нельзя давать себе волю именно в таких местах. Она была ученая. Говори, что хочешь, но резких движений не делай. Вот она и сказала, уставясь в белесые, смеющиеся глаза незваного ухажера:

— Тебе, дедуня, в могилку пора, а не девочек трахать. Ишь разогнался, петушок.

— Ох как верно! Как метко подмечено, красавица! — старикан захихикал, заквохтал, выгнулся узкой спиной до пола, будто услышал самую остроумную шутку в своей жизни. Отпустил ее руку. Секунду она смотрела на него, потом молча пошла прочь. Но отойдя несколько шагов, оглянулась: старичка не было и в помине, растворился, исчез. Нехорошее предчувствие толкнуло в грудь: оплошала ты, девка, ой, оплошала!

Вдруг старик был не сам по себе, а посланцем жука?

Разыскала Деню в мраморном зале, приласкалась, попросила увезти — хоть домой, хоть к америкашкам, куда угодно, лишь бы поскорее. Деня смилостивился, но осудил ее поведение:

— Все же надо соблюдать какие-то приличия; дорогая. Я тебя не на конюшню привел.

— Хорошо, хорошо, виновата. Пошли скорее отсюда. Я боюсь!

— Кого боишься? Перебрала, что ли?

— Старичок тут один... В клубном пиджаке и с буклями. Глаза серые, стеклянные. Как на меня посмотрел, я чуть не описалась.

— Какой старичок, покажи?

— Он спрятался, но он здесь, чувствую. Он меня достанет.

— Вот что, девочка. Или не дури, или катись отсюда одна. Но я тебе это запомню, учти.

Агата поняла, спонсор закусил удила, ждать от него помощи не приходится. Ее трясло как в ознобе. У столика с напитками одним махом осушила бокал водки.

Не проняло. Решила выбираться сама. По дороге к выходу то и дело наталкивалась на странных людей с лошадиными мордами. Чугунное ржание перекатывалось из зала в зал. Она сознавала, что лошадиные люди ей только мерещатся, это фрагменты видений, на самом деле идет обыкновенная тусовка — вон сколько кругом нарядных дам и милых кавалеров, ярко пылают люстры, и столы ломятся от изысканных напитков и яств. Этот пир начался давно, ему не видно конца, беспокоиться ей вовсе не о чем. Да вон дворцовая лестница, а по краям замерли с бердышами, в золоченых камзолах, статные, с пышными усами ливрейные лакеи. Ей нужно лишь промчаться по ступеням и прыгнуть в любую тачку, как Золушке, убегающей с бала.

Успела промчаться, но не сумела прыгнуть. Внизу подхватили ее двое бычар, стиснули литыми боками, и один успокаивающе пробормотал в ухо:

— Не рыпайся, крошка! Пойдешь с нами.

Ученая, она знала, что в таких случаях действительно не стоит рыпаться. Иначе пришьют на месте и уйдут без нее. О, эти пустые глаза мальчиков-убийц, в которые она когда-то любила заглядывать. Потом "быки" ей разонравились, приелись. Они все сбиты на одну колодку, каменные чушки, но их физиологическая крепость тоже обманчива. Любовный пар из них выветрился, пока качали себе мышцы в спортзалах, а ума у них отродясь не бывало. Единственное, на что они пригодны: догонять, давить, ломать и бить по приказу того, кто платит. По-настоящему они не опасны, если знать, как с ними обращаться, на какую кнопку и в какую минуту нажать.

Ее посадили в чудную тачку, что-то вроде санитарного фургона — с красными крестами и с синей полосой поперек кузова. Внутри она напоминала милицейский "воронок": скамейки в салоне, кресло водителя отгорожено толстым стеклом. Один бычара сел рядом, второй — напротив, постучал водителю — тронулись.

На хорошей скорости выскочили на Котельническую набережную.

Агата попробовала установить с похитителями контакт.

— Куда едем, пацаны? — заговорила непринужденно. — На какие блядки?

Результат был тот же, как если бы обратилась к телеграфным столбам.

— Покурить хоть можно?

— Кури, только не вякай.

— Сигареты кончились. Не угостите даму?

Один из истуканов сунул пачку "Кента", щелкнул зажигалкой. Огонек выхватил из мрака не лицо, а железную маску.

— Травки бы сейчас хорошо, — сказала она.

— А пососать не хочешь? — предложил тот, кто дал закурить.

— Кончай базар, — одернул его коллега. — Не тот случай.

После этого истуканы замкнулись, и все дальнейшие попытки контакта натыкались на глухое молчание.

На Тверской ей туго завязали глаза чем-то вроде вафельного полотенца. Она не сопротивлялась. Вскоре фургон начал маневрировать, урча и чихая, и наконец остановился. Из машины ее выкинули, как мешок с отрубями, проволокли вниз по каким-то ступенькам, пару раз она больно приложилась коленом. Но даже не пикнула. Потом швырнули на что-то плоское и твердое и мигом повязали по рукам и ногам. Сдернули повязку.

Она лежала на столе в комнате с низким потолком и выкрашенными зеленой масляной краской стенами. Ни одного оконца. Помещение сырое, подвальное. Прямо над ней лампа в четырехугольном плафоне с широким серебристо-ртутным отражателем, какие используют в операционных, но свет шел откуда-то сзади. Агата повертела шеей. Черные металлические стеллажи у стен, забитые инструментами и аппаратурой неизвестного ей назначения. Слева — штатив на длинном стержне со множеством держателей, словно поднявшееся на дыбы гигантское насекомое. У ног — высокий столик со свисающими шлангами, и еще какой-то стеклянный агрегат вроде медицинской капельницы. Обстановка произвела на Агату удручающее впечатление. Комната явно предназначалась для забав, в которых у нее не было желания участвовать.

Истуканы потоптались вокруг стола, проверили, хорошо ли она устроена. Пощупали за разные места, остались довольны. Тот, кто давал покурить, видно, по натуре более сердечный, чем напарник, посоветовал:

— Лежи тихо, может, обойдется.

— Где я?

— В большой жопе, детка, — ответил второй.

Затем они погасили свет и ушли. Но дверь вроде не запирали. Впрочем, это не имело значения. Она была так туго привязана к столу, что могла шевелить только шеей. В таком положении Агата провела два или три часа, далеко не лучших в своей жизни. Зато о многом успела передумать. Наверное, ей предстояли пытки и смерть, но это ее не пугало. Она всласть пожила. Оттолкнувшись от волосатого брюха дядьки Капитана, за десять-двенадцать лет поднялась на недосягаемую высоту.

Самые знаменитые, известные московские деятели почитали за большую удачу переспать с ней. О чем еще может мечтать девушка низкого звания? У нее счет в банке, трехкомнатная шикарно обставленная квартира на Садовом кольце, к ее услугам весь мир. А уж Москва принадлежала ей целиком. Она конкретно, отчетливо вписалась в коммерческий рай. Обидно, конечно, уходить, но что поделаешь, раз прокололась. Никто из рыночных мошек не живет долго, все они одинаково чувствовали, что век их измерен, потому и кололись, и пили, и неистовствовали, торопясь напиться из чаши наслаждений. У каждого из тех, кого она уважала, с кем водилась, топтался за спиной собственный жук-пожиратель, но кого это волнует. Жизнь хороша сегодня, сейчас, а не будущим летом. Эту древнюю премудрость отлично усвоили те, кому довелось повзрослеть в эпоху чумы. Хватали, насыщались, кто чем сумеет. Вечером засыпали в роскоши, утром просыпались в блевоте — так и надо, как же иначе. Нет, возможно, бывает иначе, ведь еще существуют миллионы пескарей-обывателей, совковых выблядков, которые прячутся в своих норах, ползают на работу, чмокают синюшными ртами, выклянчивая подачки у власти, но эта участь не для гордых, свободных людей. Увы, так добирала век ее матушка, утратившая женскую привлекательность, больше не нужная никакому приблудному забулдыге. Агата не испытывала к ней ни презрения, ни сочувствия, подбрасывала иногда деньжат, которые та принимала с уморительными гримасами благодарности. Самой Агате, очутившейся вдруг на пыточном столе, собственно, не о чем было сокрушаться, лишь одна скверная мысль, явившаяся из прошлых лет, томительно жалила сердце: почему нет человека, который захотел бы ее спасти?

Все пусто, мертво вокруг, нет никого, кто по доброй воле, бескорыстно протянул бы руку помощи, даже если бы выпала такая возможность. Хуже того, она не представляла, с кем сама захотела бы попрощаться напоследок. Проплывало в воображении множество лиц, сменявших друг друга, припоминались пылкие, суматошные признания, пачки хрустких ассигнаций, закаты у теплых морей, избыток неги, страсти и вина, шорох травы и знойный угар аравийской пустыни, весь мир, распахнутый как волшебная шкатулка, — так какого хрена ей еще надо? Она чудесно устроилась в жизни, и все ее желания, самые сокровенные, сбылись...

Качнулись зеленые стены, и в комнате образовался старикан из тусовки, но теперь на нем был не клубный пиджак, а серый длинный балахон, вроде сутаны священника. Однако черные букли-бигудешки так же болтались на впалых висках, и так же пытливо светились белесые глаза из-под зверушечьих бровок. Старикан радостно потирал руки. За ним подоспели еще двое в балахонах, не поймешь — женщины или мужчины.

— Вот она, наша курочка строптивая, — проблеял старикан с умильной, жуткой ухмылкой. — Ишь как удобно расположилась. Ниоткуда не дует, красавица?

Агата спокойно встретила его ликующий взгляд.

— Развяжите пожалуйста, дяденька! Я все поняла, я исправлюсь. Честное слово, останетесь довольны!

— Конечно, поняла, конечно, исправишься, конечно, буду доволен, — бормотал старикан как бы в легкой придури и, схватив за ворот, резко дернул, располовинил на ней блузку. Замер в восхищении:

— Ах, красотища какая! Прямо Рубенс вместе с Боттичелли!

Его помощники — то ли мужчины, то ли женщины, закрытые до бровей белыми колпаками, — блестящими ножичками умело взрезали на ней юбчонку, а следом и кружевные, шелковые трусики, обнажив ее целиком. Тут старикан и вовсе заклокотал, как кипящий котел, заухал, из глаз пролилась мутная юшка.

— Бутон весенний, благоухающий, прелесть земная, да как же матушка тебя, такую складненькую, сочненькую уродила?!.

Пританцовывал, радовался, жеманничал. Потом гаркнул, будто в экстазе:

— Лампу, господа! Рассмотрим подробно, пока целехонькое.

Операционный прожектор полоснул по векам, ослепил.

— Что вы собираетесь делать? — спросила Агата.

— Ничего особенного, голубушка, ничего страшного. Разделим тебя на части, кишочки отдельно, грудки отдельно, писочку отдельно, чтобы всем хватило по кусочку.

— Прости, дяденька, ей-Богу, прости! Не губи душу. Может, живая тебе лучше пригожусь.

— Зачем грубила, голубушка?

— Пьяная была, накурилась, сорвалась. Прости, отслужу. Век не забудешь девку Агату!

Старый маньяк глядел с сомнением.

— Искренне ли клянешься, голубушка?

— Как перед батюшкой, государь мой!

— Язычок ишь злой, шебутной. Уж почти покойница, а укоротить не можешь.

— Привычка дурная, государь! Переборю, не извольте сомневаться.

— Про меня знаешь?

— Ничего. Только вижу, человек вы особенный, сила за вами огромная.

— Как видишь?

— Сердцем, государь!

Агата не сдавалась, и очи ее излучали такой яркий свет, что старик на секунду зажмурился. Потянуло его, разморило. Но Агата не обманывала, знала, если уцелеет, с этим двуногим чудовищем останется навеки. От добра добра не ищут.

— Как, хлопцы, — обернулся старик к молчаливым помощникам. — Поверим тварюшке разок?

Хлопцы замахали крыльями балахонов, отвратительно гримасничая. Ни одного человеческого слова от них Агата пока не услышала.

— Обижаются, — пояснил старик с неподражаемым глубокомыслием. — Как дети, ей-Богу. Я ведь им обещал растерзание. Они ножички припасли, наточили.

Воды нагрели. Это знаешь кто?.. Чикотиллы. Я их так называю. Им токо дай. Обшкурят до косточек. Не боишьсяих?

— Сейчас кончу, — сказала Агата, не отводя слепящего взгляда от озорного старика. Он не должен сорваться, он уже на крючке. У нее шею свело от невероятного напряжения. Старик почесал за ухом, потом сунул толстый палец ей в рот. Агата жадно его обслюнявила, прикусила острыми зубками. Ему понравилось.

— Ладно, я добрый. Давай тогда так: ни вашим, ни нашим. Ну-ка, хлопцы, приготовьте печатку.

Чикотиллы опрометью кинулись на правую сторону, где стояла газовая плита и разделочный столик. Скося глаза, Агата за ними следила. Один зажег газ, другой сунул в огонь железный прут с блямбой на конце.

— Очень больно будет?

— Как сказать. Сердце крепкое, выдержишь. Но без клейма нельзя. Без клейма никто тебе не поверит.

— Потерплю, — сказала Агата.

— Потерпи, голубушка, потерпи. Деваться некуда.

— Может, водочки для храбрости?

— Это баловство, не надо.

— Как скажете, государь.

Подбежали недочеловеки: один сгреб ее лицо в потную горсть, чтобы не орала, второй ткнул раскаленный прут между ног, прижал к внутренней части бедра. Агате показалось, кол вошел в промежность и проткнул мозжечок. Ее тряхнуло, скрючило, затрещали суставы, натянулись сухожилия, но веревки выдержали. Боль была зияющей, как воронка, ноздри опалило паленым. С трудом Агата поймала бодрящий, тусклый взгляд старика, в котором запекся бледный огонек любопытства.

— Отвяжите ее, пересадите в кресло.

Чикотиллы мигом перебросили ее на кожаное седалище, напоминающее гинекологическое. Тело истекало жаром, ни ног, ни рук не чувствовала.

— Ну вот, — с облегчением заметил старик. — После трудов праведных можно чарку принять.

Неугомонные Чикотиллы вдвоем побежали к стеллажам, из огромной, десятилитровой посудины наплескали чуть не полную кружку, подали деду. Тот недоверчиво понюхал:

— Вроде пахнет приятно. Испробуй, голубушка. За здоровье всех обреченных.

Поднес кружку с поклоном. Агата еле удержала ее слабой рукой.

— Яд?

— Как узнаешь, пока не выпьешь, — ухмыльнулся старик. Она сделала маленький глоток, задохнулась.

Чистый спирт. То, что надо.

— Сколько вы благодеяний оказали, — сказала она, — а я даже не знаю, как вас зовут. Неудобно как-то.

— Зови просто Сидором. Сидор Гурович, ежели угодно. Тебя я знаю. Ты штучка известная по Москве. Из самых рьяных.

— Сидор Гурович, отошли придурков, чего-то скажу по секрету.

Он махнул рукой, Чикатиллы испарились. Смотрел на нее застывшим, сонным взором. Хотела плеснуть ему в глаза спиртом из кружки, но не посмела. Впервые не посмела совладать с мужиком. Это было так ново, так светло. Как второе рождение.

— Возьми в рабыни, Сидор Гурович. Или добей.

Больше ничего не прошу.

— Чудная ты девка, — серьезно ответил Самарин. — Сколь живу, такую не встречал. Может, ты впрямь без ума?

— Была без ума, теперь опамятовалась. Дай руку, пожалуйста.

Агата робко поцеловала жилистую, в венозных прожилках кисть. Через небывалый страх он внушил ей любовь. Это прекрасно. По-другому, наверное, быть не могло.

— Кто ты, государь мой? Откройся невинной девушке.

— Похоже, тот, кто тебе нужен, — улыбнулся старик.

Глава 4 В МОРГЕ КАК В РАЙСКОМ САДУ

Не приживалась Лиза на новом месте: восьмое дежурство, а ее все коробит. В двенадцатом часу ночи накинула поверх халата телогрейку, вышла прогуляться.

Ночная партия еще не поступила, дневные хлопоты позади — в морге короткий пересменок. Прошла подземным коридором, в каморке, смежной с ледником, наткнулась на Гришу Печенегова. Перед ним на столе тарелка с бутербродами — сало, сыр, селедка, колбаса — на полу, как положено, початая бутылка.

— Куда направилась, доченька?

— Подышу воздухом. Сморило чего-то.

— Дак там мороз сорок градусов. Окоченеешь.

— Я ненадолго. По саду пройдусь.

— Посиди минутку. Покушай со мной.

Лиза опустилась на стул, сложила руки на коленях.

— Устала?

— Немного.

— С непривычки. Покушай колбаски, хорошая колбаска, лианозовская. Без нитратов.

— Спать хочу, сил нету, — пожаловалась Лиза, — а прилягу — ни в одном глазу. Почему так? "

Гришуня оглядел ее всевидящим оком. Нагнулся за бутылкой. Плеснул в стакан, второй стакан Лиза, прикрыла ладошкой — нет.

— А вот это зря, — осудил Григорий. — У тебя переходный период, потому и не спишь. Души усопших смущают. Увидали, новенькая — и обступили. Тем более насухую держишься. Они этого не любят.

— Почему не любят, Гриша?

— Трезвый человек для них как соглядатай. Они ему не доверяют, и правильно делают. От трезвости все беды на земле. Трезвый человек — приметливый, памятный, завистливый, на ближнего злобу копит, а у пьяного на душе ясно, все зло из него вылетает, как дристня при холере. В бутылке, Лиза, очищение ото всех скверн и суеты.

— Тогда налей глоточек, — Лиза подставила стакан.

С Гришей Печенеговым она сразу подружилась, он охотно взял над ней шефство. Вместе ворочали трупаков, и Гриша дал ей первые уроки, как доводить их до кондиции. Трупаки попадали к ним в руки обезображенные, желтые, квелые, обыкновенно прямо после вскрытия, неряшливо, наспех заштопанные. Перед ними стояла задача привести мертвецов в надлежащий вид для последнего свидания с родными. Печенегов был классный мастер, не вылезал из морга уже лет тридцать.

Она быстро усвоила обмывку, обтирку и одевание, но к ликам покойников Гриша ее пока не допускал. Тут она могла только напортачить. Из его искусных рук самый измордованный трупак (бандюк после разборки, старец, изъеденный раком) выходил с просветленным, блаженным выражением лица, озаренного самодовольной улыбкой: казалось, вот-вот разомкнет уста и объявит во всеуслышание, что вполне доволен своим новым положением. И всего-то требовалось — мазок туда, мазок сюда, кисточка, фломастер, румяна, пудра, крем.

Но это только смотреть просто, на самом деле это были штрихи художника, наносимые бестрепетной, точной, пьяной рукой. Такая работа требовала особого, отчасти мистического таланта, и у Гриши он был. Но его удручала роковая недолговечность собственных творений. В принципе, Печенегов не делал различия между мертвыми и живыми, напротив, уверял Лизу, что нормальный, доброкачественный трупак, осознавший свою участь, во многих отношениях выше тех недоумков, которые его провожают на тот свет. В Лизе он сразу угадал единомышленницу. Его ничуть не смущало, что такая красивая, молодая, полнокровная женщина посвятила себя довольно странному, по расхожему мнению, занятию. Он ни разу не спросил, каким ветром ее сюда занесло. Воспринимал людей такими, какими их видел: нелепо интересоваться у человека, почему он устроен так, а не иначе, с голубыми глазами, а не с зелеными — все равно, что спросить у лошади, почему она не орел.

Со вторым напарником отношения у Лизы сложились хуже. Дюжий смурной мужик, тридцатилетний Ганя Слепень проникся к ней необъяснимой враждебностью. Правда, Лиза сама дала ему повод. На первой смене, надышавшись дурных кишечных паров, Лиза побежала блевать в столярный отсек. Ганя прокрался за ней, напал в самый неподходящий момент и повалил в открытый, приготовленный к отправке гроб.

— Ты чего, Ганя?! — пропищала Лиза из-под навалившейся семипудовой груды мускулов. Чтобы прояснить намерения, Ганя одним рывком порвал на ней казенный халат и заодно шелковую блузку с голубыми птичками на белом фоне. К его чести Ганя загодя намекнул, что для более приятного знакомства им надобно ненадолго уединиться. Лиза не придала значения этим словам, тем более не заподозрила, что он способен на такой налет. Ганя показался ей обыкновенным качком-дебилом с одним шурупом в голове. Публика, конечно, мерзкая, которую она хорошо знала по "Тихому омуту", но, если их не дразнить, как собак на цепи, вреда от них никакого нет. Без хозяйского приказа они и шагу не ступят. В той быстроте и безоглядности, с какой Ганя на нее кинулся, как раз ощущалось воздействие посторонней воли. Вероятно, его кто-то науськал.

В гробу сложилось казусное положение. Лиза глубоко завалилась на дно, и Ганя, при своей широте и мощи, не мог до нее дотянуться, чтобы осуществить любовный замысел, но и она оказалась скованной по рукам и ногам, у нее не осталось возможности для маневра. Патовая ситуация. Пыхтя, как паровоз, Ганя все же сумел спустить с нее трусики, оголив для решительного штурма, но дальше никак!

— Дай вылезу, — посочувствовала Лиза безрассудному кавалеру, — Сама дам, раз уж так не терпится.

— Обманешь? — прорычал Ганя.

— Что ты, Ганюшка! Или себе цену не знаешь? Таким мужчинам женщины не отказывают. Я сразу заторчала, да постеснялась навязываться.

Бычьи глаза светились над ней алыми фонариками.

— Умная, да?

— Почему умная?

— Потому что ментовкой от тебя воняет.

— Ты что, парень? Перебрал с утра?

— Как ты здесь оказалась? Здесь не проходной двор.

Сюда без пропуска не ходят. И телок чего-то раньше не водилось.

— Выпусти, если хочешь побазарить. Все равно же так не получится.

Кавалер согласился на компромисс.

— Ладно, переворачивайся, становись раком. Знаю я ваши девичьи штучки.

Может, он и знал чьи-то штучки, но не Лизины. Ей всего и надо было — найти упор. Позиции лежа Севрюк отрабатывал с ней до полного изнеможения. Это был его конек. Он учил Лизу, что безнадежных положений в рукопашной схватке не бывает, то есть бывает один раз, когда отключаешься, но не раньше. Главное, не терять самообладание и помнить, что ответный ход из уязвимой позиции должен быть подобен взрыву, потому что второго случая опытный противник не предоставит.

Когда Ганя приподнялся из гроба, освобождая место для любовной игры, Лиза провела коронный прием: растопыренными ладонями хлестко стебанула по ушам и одновременно, разогнув колено, вонзила пятку в промежность. Перевернулись все трое: Лиза, Ганя и гроб, — но девушка выскользнула из кучи малы, и, вскочив на ноги, уже из удобной стойки кулачком, как молотком, вколотила пару невидимых гвоздей в затылок оплошавшему ухажеру.

Пошла в душевую, умылась, причесалась, наполнила водой бутылку из-под кефира, вернулась к поверженному любовнику. В забытьи у него был вид вполне нормального человека. Щедро побрызгала на него водой.

Ганя заворочался, сел, устремил на нее красивые бычьи глаза с лопнувшими прожилками. Эффектно опирался локтем о гроб.

— Где научилась, сучка? — спросил дружелюбно.

— Послушай, Ганечка, ты мне нравишься, но у меня свои маленькие принципы. Я не прочь побаловаться, но не люблю когда насилуют. Ничего не могу с собой поделать. Такой уж уродилась.

— Не держи меня за фраера. Это тебе с рук не сойдет.

— Как знаешь, дорогой, как знаешь...

С того дня Ганя Слепень стал ей врагом. Их бригада дежурила через сутки на третьи, и каждое утро, выйдя на работу, Лиза обнаруживала в тумбочке полиэтиленовый пакет с человеческой требухой, причем из пакета обязательно торчал отрезанный фаллос. Кроме того, в течение смены Ганя Слепень преследовал ее по пятам, обзывал, норовил облить какой-нибудь гадостью, по-всякому доказывая Грише Печенегову, какая никчемная им досталась помощница. Лиза пыталась увещеватьпарня, говорила, что таким путем, как подбрасывание в ее тумбочку всякой гнили, он вряд ли добьется взаимности, но закусивший удила детина был глух к ее мольбам. Только ближе к вечеру от методичных возлияний Ганя вырубался на два-три часа и давал ей передышку.

Печенегов советовал не обижаться на Ганю всерьез, по натуре он не злой человек, даже напротив, но от тяжелых жизненных испытаний у него испортился характер.

До того, как очутиться в морге, Ганя занимал высокое положение в Клинской группировке, был чуть ли не правой рукой у знаменитого Касьяна, перед ним открывалось завидное будущее, но однажды, как бывает с везунами, он в чем-то провинился, кажется, залупнулся на Касьяна, и братва поставила его на кон. По обязательной разнарядке его сдали на отстой ментам, за что бравый майор, работавший на группировку, получил галочку в послужном списке. Три года Ганя мыкался по тюрьмам, пахал на Хозяина, бесприютный и сирый, безо всякой помощи с воли. На его месте (с вершины благополучия в самую грязь) кто бы не сломался, но Ганя лишь посуровел и укрепился в старой истине, что нет правды на земле. Из тюрьмы его выпустили по какой-то фиктивной амнистии, а то бы так там и сгнил на корню. Знакомство с доктором Поюровским оказалось для него судьбоносным. Тот вылечил его от туберкулеза и застарелого триппера, пристроил на должность в морг. В последнее время, как замечал Печенегов, Ганя начал постепенно оттаивать сердцем. У него бывали теперь такие просветления, что он иногда связывал вместе два-три слова без всякого мата.

— Понимаю, доченька, в тебя Ганя влюбился, а обсказать толком не умеет. Норовит руками доказать, по-другому не обучен. Ты уж пожалей стервеца, а то ведь опять сгниет. Без любви и надежды вон сколько бродит живых трупов вокруг.

— Пожалеть нетрудно, — говорила Лиза, — но уж больно настырный. Так и лезет на рожон. Сейчас вы же видели, подкрался сзади и толкнул на мертвяка, чуть я в обморок не упала.

— Беда небольшая, Лизок. Мертвяку приятно, а тебе что — отряхнулась, пошла дальше.

— Тоже верно, — согласилась Лиза. — Но все же я привыкла к более культурным ухаживаниям.

— Потерпи. Ганя сам опомнится, попомни мое слово. В нем зацепка есть. Над мертвыми не глумится, как иные. Значит, Божий свет не потух. Будь с ним поласковее и увидишь, произойдет чудо перевоплощения зверя обратно в человека.

— Вряд ли, — усомнилась девушка.

...Поболтав немного с Печенеговым, Лиза вышла в парк. До ночного аврала, когда пойдет сырец, ей надо было успеть еще три дела, и, перво-наперво, навестить Наташу и Сенечку, которым несла гостинцы: упаковку жвачки "Стиморол", мягкого медвежонка с лазоревыми глазками и, по личной просьбе Сенечки, водяной пластмассовый браунинг. В подвальном помещении она побывала уже несколько раз, уяснила его предназначение, и даже, как ей казалось, сумела смягчить суровую Клементиву, полновластную здешнюю хозяйку.

Больничный парк, скованный ночным морозом, покачивался в лунном сиянии, словно небесный корабль, опустившийся на грешную землю. Завороженная внезапной красотой, Лиза невольно задержалась, прикоснулась к заледенелому стволу сосны, горько вздохнула. Этот парк, эта ночь, эта лунная тишина — откуда они? В Москве разве можно такому быть?

Знакомый охранник у входа в подвал спросил, нет ли у нее сигарет? Лиза сокрушенно развела руками: не курю.

— Пойдешь обратно, захвати у ребят. Без курева помираю.

— Что же не можешь на минуту отлучиться? — удивилась Лиза. — Кто сюда ворвется?

— Никто. Но оштрафуют, гады. У нас строго. Минутка — и куска нет.

— Ладно, принесу.

Спустилась по ступенькам в длинный коридор, освещенный люминесцентными лампами. В двух-трех местах с потолка целились телеобъективы. Лиза их не опасалась: у нее допуск почти во все больничные отсеки.

Дверь в детскую палату вторая справа, Лиза открыла кодовый замок с помощью желтой пластиковой карточки. Один шаг — и она в обители детей, заторможенных наркотиками, приготовленных на убой. Как и в первый приход, сердце охватила ледяная стужа. Тускло мерцающие ночники, двухъярусные койки, бледные пятна детских лиц, спертый, пропитанный лекарствами воздух — бред наяву. Но ее тут ждали.

Гуськом, навстречу ей из полумрака выступили две детские фигурки в пижамах, ее новые друзья — девочка Наташа и мальчик Сенечка. Неслышно, как тени, приблизились и молча прижались к ее ногам. Она нежно погладила пушистые теплые головки, пробормотала, инстинктивно понижая голос:

— Уж сразу и плакать! Тетенька Лиза никогда не обманывает. Сказала придет — и пришла.

Потянула детей подальше от двери, к свободной кровати. Уселись все трое одной кучкой.

Первой заговорила Наташа:

— Приходил незнакомый дяденька, хотел сделать нам с Сенечкой укол, но Клементина сказала, не надо.

Сказала, есть хороший заказ. А дяденька сказал, никакого заказа больше не будет. Он сказал.., ну, такое длинное слово... Сенечка?

— Консервация, — подсказал мальчик.

— Да... И они спорили с Клементиной. Клементина очень рассердилась... Значит, нас скоро усыпят, да?

— Не думай об этом, малышка. Никто вас не усыпит, — Лиза поцеловала девочку в покрытый испариной лобик.

— Как же, не усыпят, — иронически заметил Сенечка. — Всех усыпляют, а мы особенные.

— Никого больше не будут усыплять.

Мальчик выкарабкался из-под ее руки.

— Тетя Лиза, только не надо вешать на уши лапшу, хорошо?

— Хорошо, Семен. Но я говорю правду, — Нет причин для беспокойства.

— Мы не беспокоимся, — сказал Сенечка. — Мы тебе не верим.

— Я верю, — поспешила вставить Наташа. — Ты, Сенечка, вообще никому не веришь. Так нельзя жить.

— Она права, — подтвердила Лиза, прижимая девочку покрепче. — Без веры жить тяжело.

— Почему вы к нам ходите? — спросил Сенечка. — Носите всякие подарочки. Почему?

— Мы же подружились, разве не так?

— Нет, не так. Мы с Наткой — товар, сырец. С товаром не дружат. Сами знаете.

— Господи, да что ты такое говоришь?!

— Натка маленькая, думает, придет волшебник и заберет ее отсюда. Сказок наслушалась. Никто за нами не придет.

— Ты дурак, Сенька, — разозлилась девочка и потянулась ладошками к глазам. — Ты дурак и Фома неверный.

Мальчик не обратил на нее внимания.

— Если вы, тетя Лиза, наш друг, так заберите нас.

Или помогите бежать... Вы принесли, что я просил?

Лиза достала игрушечный браунинг. Мальчик оглядел пистолет, понажимал на курок, сунул под резинку пижамных штанишек.

— Все лучше, чем ничего. Хоть за это спасибо. Я думаю, тетя Лиза, вы ходите к нам не потому, что дружим, а потому, что надеетесь сбагрить нас с Наткой куда-нибудь подороже.

— Заткнись! — возмутилась Наташа. — У тебя, Сенька, язык, как помело.

— Теперь послушайте меня, — твердо сказала Лиза. — Никто не посмеет вас тронуть, пока я здесь.

— Ага, — буркнул Сенечка. — Они вас очень все боятся. Смешно слушать, честное слово. Подумайте лучше о себе. Если вы правда за нас, значит, не с ними. Когда они узнают, тут же прихватят за жабры. Пикнуть не успеете.

Мальчик рассуждал с таким спокойным пренебрежением ко всему происходящему, как не бывает в его возрасте. Так обыкновенно разговаривают люди, много побродившие по свету и постигшие иную, внеземную мудрость.

— Сенечка, я открою одну тайну, но ты должен поклясться, что никому не проболтаешься.

— Кому болтать, — усмехнулся старый ребенок. — Разве что Натке. Так она через минуту все забудет. Ей же всего семь лет. Умишко-то незрелый.

— А тебе сколько?

— Вы уже спрашивали. Десять исполнилось в сентябре.

— Хорошо, пусть десять. Но ведь не пятьдесят. Почему же ты думаешь, что знаешь все лучше меня?

— Вот именно, — пискнула девочка. — Хвастун — и все.

Мальчик иронически разглядывал ногти на левой руке.

— Тайна вот в чем. Пройдет совсем немного времени, может быть, три или четыре дня, и вы очутитесь дома. А потом, совсем скоро наступит Новый год. Мы все соберемся под елкой, будем веселиться, петь песни, играть — и забудем обо всем плохом, что с нами случилось. Знаете, кто мне об этом сказал?

— Наверное, дед-Мороз, — хмуро пошутил Сенечка. — Кроме него, некому.

— Это правда, тетя Лиза? — у девочки по щекам покатились крупные слезы. Лиза утерла их ладонью.

— Мне сказал об этом один сильный, могучий человек, у него целый полк солдат, которые только ждут команды, чтобы освободить всех детей.

— Чего же они ждут? — усмехнулся Сенечка. — Боятся, что ли?

Наташа перестала плакать, вздохнула.

— Знаете, тетя Лиза, очень тяжело с Сенечкой. Я с ним дружу, потому что больше не с кем дружить. Все остальные дети спят мертвым сном.

— Могу разбудить кое-кого, — обиженно заметил мальчик. — Только не пожалей потом.

— Он считает меня маленькой дурочкой, лучше бы поглядел на себя в зеркало, да, тетя Лиза?

...Через минуту она покинула обитель скорби.

В коридоре наткнулась на Клементину.

Дьяволица поджидала ее возле двери с табличкой "Ординаторская". Табличка была так же уместна здесь, как если бы на ней значилось — "Рай".

— Чего ты все к ним шастаешь? — Клементина смотрела через толстые стекла очков, как через забор. — Своих не можешь нарожать?

— Я кое-что принесла, Клементина Егоровна.

— Заходи, — женщина ногой толкнула дверь, вошла первая. Подождала, пока Лиза сядет на диван.

— Чаю хочешь?

— Не отказалась бы. На улице морозище.

— То-то и носишься, как шальная.

Мягко двигаясь, как большая жирная кошка, Клементина заварила чай в синем фаянсовом чайнике, поставила вазочку со сдобным печеньем. Уселась напротив.

— Давай, чего там у тебя?

Лиза молча передала конверт с десятью стодолларовыми купюрами. Женщина посчитала, сложила деньги обратно в конверт, отодвинула на середину столика.

— От кого?

— Не ведено пока говорить. Влиятельный человек, очень богатый.

— Чего он хочет?

— Я же говорила. Девочку и мальчика попридержать, не спускать на конвейер.

— Почему именно этих? Тут детишек полно. Ничем не хуже.

— Не знаю, Клементина Егоровна. Я просто посредник. Он сказал, это только задаток.

— А целиком сколько?

— Если получит неповрежденными, вроде пять штук готов отстегнуть.

— Всего-то? Да на них контракт на четвертной. За этой парочкой особый присмотр. Пусть твой человек эти пять штук сунет себе в задницу.

Лиза опустила глаза, подула на чашку.

— Передам, Клементина Егоровна.

— Что передашь?

— Ваши слова передам.

Клементина сняла очки, опустила их поверх конверта, Без очков выглядела усталой, измученной. Седая пакля волос, собранная в пучок на затылке, придавала ее облику поэтическое выражение.

— Не знаю, откуда ты взялась, девочка, — произнесла грустно, — и кто тебя подослал, но пугать меня не стоит. Бесполезно. Гляди, сама не напугайся!

— Что вы, Клементина Егоровна! Вы не так поняли.

Я имела в виду, что передам ваши новые условия.

Сколько вы хотите за детишек?

— Пей чаек-то, пей, остынет... Кто-то усердно копает под Поюровского, я давно заметила. Но так просто вам Василия Оскаровича не свалить. И знаешь почему?

— Я вообще не понимаю, о чем вы.

— Не надо передо мной строить целочку, я тебя, детка, насквозь вижу... Кто бы за тобой ни стоял, Василий Оскарович не вашего замаха человек. Так и передай своим. Василий Оскарович в таких мирах витает, куда ваши поганые доллары не достанут.

Лиза испугалась, что напортачила, ее смутил какой-то восторженный огонь, запылавший в очах ужасной бабы.

— Вы влюблены в него, да? — вырвалось у нее. Эти слова будто отрезвили Клементину. Она вернула очки на нос, достала из халата изящный дамский носовой платок, шумно высморкалась.

— Пятнадцать тысяч — и ни копейкой меньше. Но из рук в руки. Хочу увидеть этого купца. Эти гроши забери себе на конфеты.

— Хорошо, — Лиза взяла печенье из вазочки. — Думаю, он согласится.

— Бабки против товара.

— Я поняла, Клементина Егоровна.

— Водки хочешь?

— Спасибо, боюсь усну. Еще работы много.

— Теперь так, — Клементина совершенно успокоилась и говорила обычным, настороженно-повелительным тоном. — Насчет того, кто кого любит. Я ведь приметила, как ты третьего дня во флигелек шмыганула. И что на тебе было надето, видела.

— Побойтесь Бога, Клементина Егоровна. Разве я посмею!

— Ты-то как раз посмеешь, да и Вася на свежатинку падок. Я не об этом. Задирай ноги с кем хочешь, но наградишь какой заразой, пеняй на себя. Ты девка ушлая, но настоящей беды, похоже, не видела. Я тебе ее в два счета устрою.

— Напрасно вы так, — потупилась Лиза. — Я блюду себя. У меня и анализы все на руках.

* * *

...Именно с Поюровским у нее была назначена полуночная встреча, и именно в том самом флигельке.

Флигелек особенный, обустроенный для почетных пациентов на случай неожиданных причуд. Снаружи домик выглядел обыкновенной хозяйской пристройкой: окрашенный в непритязательный темно-коричневый цвет, с двумя узкими оконцами, но внутри представлял собой роскошные апартаменты, могущие удовлетворить изысканные вкусы самого заполошного нового русского. Поюровский вбухал в обстановку пятьдесят тысяч зеленых, и в конце концов домик так ему полюбился, что никаких пациентов он туда не пускал, зато иногда, если задерживался допоздна, сам располагался там на ночлег. И редко в одиночестве. Он не осуждал себя за это. Будучи горячим приверженцем общечеловеческих ценностей, он полагал, что не грех иногда оттянуться, потешить нутро, если это никому не во вред. В отношениях с женщинами придерживался строгого демократического принципа: или добровольно, или никак. Конечно, когда некоторые девицы, особенно охамевшие малолетки, сами не знали, чего хотят, и начинали торговаться, их следовало немного поучить, что впоследствии шло им только на пользу.

Лиза раскрутила Поюровского в один заход. Доктор завел обычай всех новых сотрудников, неважно какого уровня, хоть раз принять лично, освидетельствовать тет-а-тет, тем более это касалось тех, кого рекомендовали извне. Он верил в свой телепатический дар и не сомневался, что вряд ли кому удастся утаить от него поганые намерения.

Лиза явилась на собеседование в коротеньком простеньком платьице, не надев ни трусиков, ни лифчика, в искусном макияже, предполагающем образ озабоченной дегенератки, истекающей половым соком. По ее догадке такой тип должен быть наиболее привлекателен для пожилого плейбоя, наверняка имевшего какие-то сексуальные проблемы. Она не ошиблась: Василий Оскарович клюнул без промедления, как старый окунь на угодившую под корягу сочную плотвичку. Беседа вылилась в яркую, праздничную любовную прелюдию. Едва задав пару, тройку дежурных вопросов — кто такая, откуда, зачем к нам, — и получив столько же невнятных, с грудным придыханием ответов, Поюровский приступил к главному:

— Про меня слышала? Наверное, уже наговорили чего-нибудь этакого? Со скороминкой?

Лиза не умствовала.

— Хотите правду, Василий Оскарович?

— Почему бы нет.

— Я пришла сюда из-за вас.

— ?

— Матушка у вас лечилась несколько лет назад. Вы меня, конечно, не помните. Я была тогда маленькой пигалицей.

— Интересно. И что дальше?

Лиза подняла глаза, полные истомы.

— Я боролась с собой, но ничего не могла поделать.

Не выгоняйте меня, пожалуйста.

Поюровский привык к победам, недаром прожил почти шестьдесят лет, но таких скорых у него давно не было.

— Чем же я тебя так привлек, девушка?

— Вы великий человек, — просто ответила Лиза.

— Тебе-то откуда знать?

К этому моменту Лиза уже определила, как себя подать: лексика архаичная, душевный трепет, стыдливость на грани обморока от сдерживаемого желания.

Безграничная лесть. Поюровский — интеллектуальный маньяк: всезнающий, самоуверенный, трусливый, подлый, обуянный гордыней и примитивной похотью. Она на таких нагляделась в "Тихом омуте", но те были попроще, зато власти побольше. Настоящую, большую рыночную карьеру Поюровскому мешал сделать талант: когда-то он считался первоклассным врачом. Талант в бизнесе, как гвоздь в башмаке. Но все же и он, и те, другие, не были людьми в гуманитарном смысле. Все они, разумеется, выродки.

Лиза воспринимала Поюровского как обреченного.

Конвейер смерти, созданный им, перемелет его и его хозяев, это неизбежно. Франкенштейн всегда пожирает своих создателей.

— Женщины чувствуют мужское величие сердцем, — сказала Лиза. — Им не нужны доказательства.

Поюровский подсел поближе:

— Можешь доказать прямо сейчас, что не врешь?

— Могу, — Лиза затрепетала в натуральной чувственной дрожи. — Но зачем такая спешка, вам и мне?

Поюровский обхватил ее костлявыми, широкими лапами за спину, за грудь, за бока, деловито общупал всю целиком.

— Хочешь! — поставил диагноз.

— Хочу, но не здесь.

— А здесь слабо?

Лиза, не отводя от него сияющего взгляда, нервно, решительно потянула юбку вверх.

— Ладно, — сдался Поюровский, — не здесь. Приходи завтра во флигелек. Знаешь, где это?

— Да. Во сколько?

— Приходи в двенадцать. Нет, лучше после четырех.

— Я дотерплю, — улыбнулась Лиза.

Как всякий маньяк, Поюровский был недоверчив.

Лиза понимала, он наведет справки, но ее легенда, разработанная Сергеем Петровичем, не вызывала опасений. Бедная семья, школа, незаконченное высшее, панель. Все вполне пристойно, никаких зазоров. Красивая, глупенькая самочка, получившая с приходом рынка шанс на обустройство личного счастья. Вечером по телефону снеслась со своим начальником, коротко доложила обстановку.

— Похоже, придется с ним переспать, — призналась она.

— Лучше без этого, — отозвался майор. — Кажется, у тебя другое задание.

— Значит, нельзя? — Она хотела, чтобы Сергей Петрович наложил запрет, но догадывалась, что этого не будет.

— Ты взрослая девочка, — сказал майор. — Решай по обстоятельствам. Нам нужно, чтобы он сидел на поводке.

— Тебе безразлично, как я этого добьюсь?

— Это не по телефону.

— Ах ты боже мой! — сорвалась Лиза. — Так приезжай ко мне. В чем дело?

— У тебя истерика? — спросил он после паузы.

— Нет.

— Хочешь, чтобы тебя отозвали?

— Нет.

— Тогда все в порядке. До свидания, кроха.

— Сволочь, — крикнула она. — Такая же холодная, рассудительная сволочь, как все, — но он не дослушал...

При первом свидании во флигельке она сослалась на женское недомогание, добавя для пущей убедительности, что из нее льет, как из ушата. Поюровский немного надулся, но посидели они хорошо. Распили бутылку белого мозельского. В неге и роскоши размякший Поюровский вроде и не стремился к земным утехам. На него накатило сентиментальное настроение, он жаловался на непонимание окружающих и козни врагов. Лиза с грустью наблюдала, как действуют на чудовище ее чары. Поюровский то и дело целовал ее руку, и каждый раз она боялась, что укусит. Распустивший слюни шестидесятилетний мужчина производит еще более тягостное впечатление, чем сопливый юнец, изображающий матерого ходока. То ли Василий Оскарович выпил еще раньше, то ли был чем-то испуган, но поплыл как-то сразу. Выложил весь стереотипный набор: интриги бездарных людишек, свинство, ложь, зависть, короче, некому руку подать в минуту душевной невзгоды.

Этакий одинокий утес посреди моря житейской скверны. Лиза, разумеется, добавила жару, проворковав, что есть же такие негодяи, которые травят гениев. Поюровский аж вспыхнул, как лампочка при замыкании.

Желчно поведал про семью, их у него было две. Одну он отправил целиком на проживание в Европу — старая дура-теща, глухая, как костыль, но алчная, как прорва, шлюха-жена из бывших актрисулек и двое кретинов-сыновей; вторую семью он пока держал при себе, неизвестно, правда, зачем — молодая жена-потаскуха и ее полупарализованный двоюродный братец, с которым, как он подозревал, она пребывала в тайном сожительстве.

Лиза сказала, что будь ее воля, она бы всю нечисть, которая ему досаждает, посадила в поезд, свезла на берег Черного моря — и утопила. Но перед этим всем выколола глаза. Василий Оскарович нежно ее обнял, погладил по головке и крепко поцеловал в губы.

— Возможно, детка, мне с тобой повезло, хотя ты, конечно, полная идиотка.

Лиза счастливо захихикала.

В этот раз, прежде, чем попасть во флигилек, Лиза позвонила Сергею Петровичу. Неурочный звонок был вопиющим нарушением правил конспирации, поэтому первое, чем заинтересовался майор, было, откуда она звонит и не пьяна ли. Лиза его успокоила, сказав, что звонит из будки, будка в лесу, бесхозная, мороз тридцать градусов — и вокруг ни души. Что касается того, пьяна она или нет, он может немедленно приехать и понюхать.

— Я ведь могу твою бурную ночную деятельность пресечь, — пригрозил Сергей Петрович, не приняв игривого тона.

— Наверное, можешь, — согласилась Лиза. — Ты же мой господин и повелитель. Наверное, ты многое можешь. Но тогда почему не остановил кошмарную бойню? Объясни, пожалуйста, рядовому бойцу. Почему вы все, мужчины, у кого осталась в жилах кровь, а не моча, спокойно копите какие-то доказательства, когда каждый день умерщвляют беззащитных детей, женщин?

Объясни, я не понимаю. Только не говори, что это не телефонный разговор. Если ты так скажешь, я повешу трубку и кое-что исправлю тут сама.

— Не дури, Лиза, — в его голосе непривычное сочувствие. — Пока не убивают. Проект на консервации.

— Ах, на консервации?! Спасибо, утешил. Приходи, я покажу тебе, как выглядит эта консервация.

— Есть же дисциплина, Лиза. Или тебе надо напоминать?

— Что такое дисциплина? Наблюдать, как убивают малышей?

— Дисциплина — особый тип мышления. Когда приказы воспринимаются как осознанная необходимость.

— И помогают крепко спать по ночам.

— В школе тебе недостаточно промыли мозги, дорогая. , — Значит, трогать Поюровского нельзя?

— Нельзя. Это всего лишь пешка.

— Хорошо, милый. Тогда я побежала. Василек уже заждался.

— У тебя встреча с Поюровским? В такое время?

— Да, Сережа. Я сама ломаю голову, что ему понадобилось? До свидания, любимый!

— Удачи тебе, Лизавета. Только не горячись. Это же всего-навсего работа.

В ярости Лиза чуть не сорвала рычаг старенького аппарата. Этого человека ничем не прошибешь. Но всякий раз, когда она убеждалась в этом, ее сердце взмывало к небесам. Это можно объяснить лишь тайной склонностью к мазохизму. Сереже лучше не знать об этом. Он и так вил из нее веревки.

Все же телефонное свидание с Сергеем Петровичем остудило ее пыл, и во флигелек она явилась почти умиротворенная.

В камине под мраморной плитой пылали поленья, стол уставлен закусками и винами, в хрустальных вазах ослепительные благоухающие розы и гиацинты, и на строгом лице хозяина, закутанного в махровый алый халат с ядовито-синими кистями, такая красноречивая улыбка, что сразу понятно: он не потерпит больше никаких проволочек. Лиза воскликнула: "Ах!" — и кинулась к нему в объятия, но Поюровский остановил ее властным движением руки.

— Может, сперва хотя бы снимешь эту дерюгу? От тебя воняет, как из душегубки.

— Я ведь со смены, — смутилась Лиза. — Там везде трупаки, грязища — ужас! И еще Ганька, озорник, облил из ведра... Ой, простите великодушно, Василий Оскарович! Я мигом в ванную. У вас хлорка есть?

Озадаченный, Поюровский присел на краешек просторного сексодрома, закиданного подушками и покрытого лазоревым шелковым покрывалом. Потянулся к столу за рюмкой. Лиза скинула телогрейку, осталась в рабочем халате, заляпанном кровяными пятнами и еще Бог весть чем. Она его подобрала из самого рванья.

— Василий Оскарович, миленький, это только сверху, — взмолилась чуть ли не со слезами. — Внизу я вся чистая, не сомневайтесь. Три раза сегодня специально мылась. Сами увидите.

— Сядь, выпей, — раздраженно бросил Поюровский. — Что-то ты будто не в себе?

Лиза бухнулась в кресло, предусмотрительно рванув пуговку на груди. Налила из первой попавшейся бутылки, осушила. Оказалось, бренди.

— Что с тобой? — повторил Поюровский. — Чего тебя всю ломает?

— Еще бы не ломало. Вдруг это правда?

— Что правда?

— Что я недавно слышала.

— Что слышала? Да приди же в себя, черт возьми!

— Какой-то страшный человек ищет вашей погибели, — Лиза в ужасе затряслась. Халат распахнулся едва ли не до пупа. Под ним грязная синяя футболка — и больше ничего.

Поюровский потер виски.

— Кто тебе сказал?

— Не знаю.., незнакомые. Я в кладовке, а они разговаривали в коридоре. Я как услышала, так ноги и подкосились. Василий Оскарович, родненький, неужто правда?!

— Что именно говорили?

— Какой-то человек хочет вас за что-то наказать.

И будто этот человек имеет такую силу, может раздавить любого, как блоху... Я как про блоху услышала...

— Прекрати! — рявкнул Поюровский. — Или тебя, засранку, кто-то подослал, или ты еще глупее, чем кажется... Какой человек? За что наказать — толком можешь объяснить?

— Зачем вы так? — обиделась Лиза. — Вы не представляете, как я испугалась. Ведь сейчас на каждом шагу только и слышишь: того застрелили, этого отравили.

Они никого не жалеют. Уж если на Влада Листьева замахнулись!..

— Заткнись! Пей! — Поюровский тяжело дышал, словно уже совершил акт любви. Машинально опрокинул рюмку.

— Они фамилию называли, — сказала Лиза. — Только я забыла от страха. Какая-то простая, вроде как у рыбы.

— Самарин?

— Может быть... Но нет, кажется, не Самарин. Еще как-то. Но ведь это все не правда, да? Василий Оскарович, пожалуйста, успокойте меня. Если вам действительно грозит опасность, мне лучше не жить.

Поюровский вскочил на ноги, ломанул к двери. Халат на нем развевался, как знамя.

— Можно я с вами? — пискнула Лиза.

— Сиди, сейчас вернусь.

Пока он куда-то бегал, Лиза опустила большую розовую таблетку в бутылку, из которой пил Поюровский.

Новейшее фармакологическое снадобье, изобретение неугомонных британцев. Сережин презент. Микронная доза вырубает мгновенно, но ненадолго. Через тридцать-сорок минут человек вскакивает, как новорожденный, — и ничего не помнит. Блестящий фокус. Имея под рукой такие средства, легко работать шпионом.

Поюровский вернулся посвежевший, успокоенный. Лизе криво улыбнулся. Тут же набуровил себе полную рюмку.

— Скверное время, скверное... Нервы сдают. Кругом невежество, хамство, дикость, крутишься целый день, как белка в колесе... Только соберешься отдохнуть, расслабиться, — и тут ты со своей ерундой. Извини!

— Какая же это ерунда, Василий Оскарович, если я собственными ушами...

— Лиза, угомонись! Никто меня не тронет. Попугают, но не тронут. Они не глупые люди. Им не деньги нужны, а сам Поюровский. Живой. В этом вся штука. Понимаешь?

— Храни вас Господь, Василий Оскарович. Я ли не понимаю. Да я за вас... За ваши руки золотые, за сердце бескорыстное...

— Все, хватит. Ступай в ванную, сдери с себя всю эту грязь. Смотреть жутко. Где ты эту майку выкопала, ты же все-таки к мужчине шла? Извини, но разве так можно!

Лиза от стыда пошла розовыми пятнами.

— Василий Оскарович, родненький, футболка чистая, стираная, не сомневайтесь. Эти пятна проклятые, трупные, никакой порошок не берет. Я уж кипятила, и парила — никак. А переодеваться — по пятам Ганька ходит, поганец настырный. Заподозрит чего-нибудь — вам же это не надо, верно? Неужто посмею бросить тень...

Да вот я сейчас сниму, а вы понюхайте — даже не пахнет ничем...

Поюровский не дослушал этот бред, сморщился, как печеное яблоко, и опрокинул очередного стопаря. В ту же секунду тряхнул башкой, будто получил удар по затылку, очечки соскочили с одного уха, глаза остекленели — и бухнулся лбом в столешницу. Лиза еле успела смести рукой тарелки, чтобы не поранился ненароком.

Первое, что она сделала, — опорожнила под раковиной и помыла заправленную препаратом бутылку.

Проверила, надежно ли угнездился за столом Поюровский — ничего, продержится. Потом занялась сейфом, замурованным в стене и прикрытым изумительной репродукцией "Купальщиц".

Сейф она обнаружила еще в первое посещение, пока хозяин мотался зачем-то на кухню. У Поюровского была такая особенность: в минуты умственного возбуждения ему обязательно требовалось проявить физическую активность. В тот раз Лиза пожаловалась, что ее с непривычки угнетает огромное количество раскуроченных трупаков, которые приходится обихаживать в морге. В ответ Поюровский, воспламенясь, приоткрыл ей философский смысл торговли человеческим сырцом.

Оказалось, что, в принципе, это нечто большее, чем бизнес. Потому что таким образом россияне (он произносил это слово в подражание президенту как "руссияне"), проклятый народ, получают реальную возможность внести вклад в мировую цивилизацию. Прежде чем бесследно и окончательно сгинуть, они передадут пригодный для биологических манипуляций материал в общечеловеческий фонд, и на этом, по всей видимости, их земное предназначение будет исчерпано. Но это не так уж и мало. "Представь себе, детка, — впадая в поэтический восторг, вещал Поюровский, — берем какого-нибудь ничтожного руссиянина, раба, полуживотное, или его дефективного детеныша, изымаем внутренние органы, сцеживаем кровь, и тем самым спасаем жизнь западному бизнесмену, художнику, дипломату, просто человеку, в конце концов, — разве это не гуманный, одухотворенный, истинно творческий акт?" Лиза усомнилась в том ключе, что, если исходный материал столь ущербен, не передастся ли зараза от донора к пациенту? Поюровский похвалил ее за смекалку. "Пока руссиянин поголовно не деградировал, можно его использовать, но, естественно, тщательно производя сортировку. Времени история оставила немного, полагаю, не больше десяти-пятнадцати лет".

После этого он подхватился и убежал куда-то, скорее всего отлить, а Лиза воспользовалась его отсутствием, чтобы обследовать помещение.

...С сейфом ей повезло: цифровой замок был устаревшей модификации; с помощью электронного фонендоскопа — изящная вещица с питанием от обычных батареек — она справилась с ним за пять минут. Внутри сейф делился на два небольших отсека, в верхнем деньги (валюта и несколько банковских упаковок стотысячных купюр), в нижнем — бумаги, документы. Из вместительного кармана телогрейки она достала фотоаппарат, выполненный в виде платиновой зажигалки "Ронсон", отнесла бумаги на стол, сдвинула в сторону поникшую голову гуманиста-патологоанатома и отщелкала четыре кассеты. Содержание документов ее не интересовало — счета, копии контрактов, частная переписка, какие-то чертежи, — это ее не касается, да и времени не было рассмотреть. Она делала только то, зачем ее послали.

Еле успела управиться: разложить бумаги по возможности в прежнем порядке, запереть сейф, задвинуть "Купальщиц", подвесить опознавательную ленточку, уничтожить следы на столе, бросить ватник на прежнее место, сесть в кресло — и с облегчением закурить. Угадала тютелька в тютельку: Поюровский зашевелился, закряхтел — и поднял чумную башку от стола. Лиза была наготове, с жалобным криком подскочила.

— Что со мной случилось? — подозрительно спросил Василий Оскарович.

— Ой, как же вы меня напугали!

Поюровский сел прямее, ухватил ладонями лицо, с силой сдавил. Взгляд прояснился.

— Я что — сознание потерял?

— Рюмочку выпили и прямо так — бух! Я...

— Давно это было?

— Минута или две прошло, не больше.

Поюровский взял в руку бутылку, из которой пил (Лиза долила туда вина), понюхал, недоверчиво взглянул на девушку:

— Из этой?

— Из этой, ох, будь она неладна!

Наполнил бокал, распорядился:

— Ну-ка выпей, может, и у тебя будет — бух, а?

Лиза выпила, кокетливо помахала у губ ладошкой:

— Крепкая, а сладенькая. Хорошее вино.

— Никак не пойму, с чего это я? Будто током тряхнуло.

— Не волнуйтесь, это бывает. У меня тоже бывало, честное слово, если без закуски целый день. Батюшка вообще иначе не засыпает, как на столе. И ничего. В полном ажуре. Оклемается — и по новой. Говорит, главное, не делать перерывов, это действительно опасно. Он как-то неделю пропустил, не пил — и пожалуйста, сердечный приступ. Застой в сосудах.

— Можешь помолчать минутку? — обреченно спросил Поюровский. Странный провал памяти. Что это: микроинсульт? опухоль? шизофрения? Очень не вовремя, очень.

Он не хотел умирать, не дожив до шестидесяти. С тех пор, как занялся бизнесом, молодел с каждым днем. Сейчас никто не давал ему больше сорока, а что будет дальше? Медицине известны случаи, когда на каком-то возрастном витке в человеческом организме происходили таинственные мутации, биологические метаморфозы, и он поворачивал вспять, к своему началу. Да, собственно, что тут таинственного, разве сама природа не дает ежегодные примеры чудесных обновлений. Такое возвращение в молодость произошло с Гете и, кажется, с кем-то из Людовиков. В преклонном возрасте они оба погибли от случайных причин, но никак не от старости. Поюровский почти не сомневался, что тоже сумел неким невероятным, гениальным, метафизическим усилием переломить роковое течение судьбы — и вот на тебе, непонятный обморок. Но, возможно, права шальная девица, это всего лишь следствие переутомления, — ничего не значащий эпизод, соматическая трещина.

— Так что, — надула губки Лиза, — идти мыться — или как?

— Или как... Лучше перенесем на завтра. Что-то мне неможется.

— Как угодно, Василий Оскарович, — Лиза изобразила разочарование. — Но я подумала, может, полезно немного подвигаться. Я ведь осторожненько, без нагрузки. Мне один японец говорил: любовь выводит все шлаки. Старенький был, еле живой, сто лет в обед, а после этого прямо воскресал. И батюшка мой...

— Хватит! — взмолился Поюровский. — Ты меня утомила. Надо же такой язык иметь, как помело... Убирайся! Сказал завтра, значит, завтра.

Лиза, озадаченно бормоча:

— Как же можно, даже не попробовать?! — подхватила с пола телогрейку, зашустрила к дверям, сокрушенно качая головой. Обернулась, печально спросила:

— Но завтра точно? Можно надеяться?

Грациозно изогнулась, Поюровский на секунду пожалел, что отпускает красотку.

— Завтра или послезавтра — вызову.

Через ночь, через парк, через мороз без приключений вернулась в морг. Первым, кто ее встретил, был разъяренный Ганя Слепень: весь в мыле, с растопыренными руками, с багровой рожей. Ночная ворожба уже шла полным ходом.

— Ты что же вытворяешь, падалица?! Мы с Гришей должны пуп надрывать, пока ты трахаешься?

— Фу, Ганечка, как грубо! Ты же интеллигентный парень! Откуда такие слова?

— Где была, отвечай, — рявкнул Слепень, подпустив замысловатую матерную струю.

— Соскучился, — догадалась Лиза. — Вижу, соскучился. Сейчас я быстренько, только в туалетик заскочу...

Ночная работа черная, неблагодарная, зато оплачивалась значительно выше дневной. Длилась она, как правило, два, от силы три часа, но выматывала до донышка. По ночам заправлял Ганя Слепень, Лиза и маэстро Печенегов стояли на подхвате. Весь процесс напоминал пересортицу в мясном цехе. Ночью поступали не целиковые трупы, которые следовало приуготовить к захоронению, а сплавлялись отходы из разделочной и операционной в подвале клиники. Отходы спускали в цех по двум металлическим шлюзам, в остальное время забранным металлическими решетками — что-то вроде сливных желобов, установленных наклонно. С улицы "товар" подвозили в крытых фургонах, дюжие парни в прорезиненных комбинезонах скидывали его в желоба вилами. По одному желобу на сменщиков валилась разная мешанина: костяное крошево, комки черно-белых и розовых внутренностей, дышащих сладким дымком, отсеченные конечности; по второму поступали обезображенные тушки, с прикрепленными жестяными бирками. На бирках иногда значились имена владельцев, чаще — какие-то непонятные значки, вроде китайских иероглифов. В задачу ночной смены входило быстро рассортировать все это добро — требуху к требухе, кости к костям и так далее, — упаковать в пластиковые мешки и отправить по назначению: что-то в котельную, что-то на свалку, что-то на мясокомбинат. Работать приходилось в плотных марлевых повязках, в резиновых рукавицах до локтей, но это не избавляло от угара, ядовитого запаха и слуховых галлюцинаций. В первую смену буквально через несколько минут у Лизы так разболелась голова, что казалось, из ушей потекли мозги. Она как бы перестала сознавать, чем занята и что происходит.

Точно так же банковский служащий, имеющий дело с крупными суммами денег, очень скоро перестает соображать, какие богатства проходят через его руки.

Просто не думает об этом.

Физическая нагрузка была предельной, это тоже отвлекало от ненужных мыслей. Лиза пыталась наблюдать за своими напарниками: сосредоточенные, с блестящими от яркого пота лицами, они действовали размеренно, как автоматы. Никому не приходило в голову разговаривать. Ганя Слепень не выпускал изо рта сигарету, отчего марлевая повязка на нем то и дело подгорала, и изредка ронял себе под нос любимые матерные слова. В продолжение работы они все трое будто лишались человеческих свойств и существовали рефлекторно. Лиза чувствовала, что ничего отвратительнее, страшнее и бессмысленнее в ее жизни уже не произойдет.

Теперь она знала, что ад реален, и его земной филиал открылся в Москве.

Глава 5 МОНСТР СЕРДИТСЯ

— Слишком медленно, — пожурил Самарин управляющего. — Это не темп. Если с каждым паршивым банкиришкой столько возиться... Почему тянучка?

— Верткий очень, — пожаловался Герасим Юдович. — Концы подрубает толково. Намылился за бугор.

— Вместе с мошной?

— С остатками мошны.

— Стареешь, Иудушка. Может, на пенсию пора?

От немудреной хозяйской шутки у Шерстобитова заныла печень.

— Дозвольте Никиту подключить.

— Ох, Иудушка, ты же знаешь Никитушку. Он кроме секир-башка никаких резонов не признает. Банкира надобно сперва досуха выжать, чтобы не вертелся... Хорошо, сам займусь. Приготовь на субботу закуток в Звенигороде.

— Понял, хозяин.

— Что с этим, как его.., с хирургом-самородком?

— Затаился. Новую крышу ищет.

— Пускай ищет. Его оставим на закуску... Гляди, Иудушка, даже такой херней приходится самому заниматься. Правильно ли это?

Шерстобитов склонил голову. Чувствовал, гроза миновала...

Агата примчалась возбужденная, в немыслимом наряде — алая амазонка, кожаные штаны в обтяжку. Потащила подругу в спальню — пошушукаться надо. Кларисса была ей рада: полдня тыкалась из угла в угол, чуть от скуки не подохла.

— Твой придурок где?

— Какая разница? Деньги где-нибудь считает.

— Даже в субботу?

— У него не бывает выходных... Что с тобой, подружка? На охоту собралась?

— Можешь выйти на улицу?

— В общем, да. Но обязательно кто-нибудь следом увяжется. Ты же знаешь, Борис запретил...

— Неважно. Налей чего-нибудь холодненького.

Из личного бара со встроенным миниатюрным холодильником Кларисса достала бутылку Хванчкары.

— Красненькое сойдет? Или покрепче?

— Покрепче — после...

Агата рассказала поразительную вещь. В Москве проездом находится внучка знаменитой прорицательницы Ванды, ей передался бабкин дар. Зовут ее тоже Ванда, в честь покойной ясновидящей. Но это не все.

Молодая колдунья перещеголяла старуху и умеет не только угадывать судьбу, но за особую плату изменяет ее в лучшую сторону. Это что-то невообразимое. На Западе и в Штатах миллионеры посходили с ума, готовы отвалить любые деньги, чтобы попасть к ней на прием, но колдунья строптива, по завету покойницы избегает публичности, а в деньгах, понятно, не нуждается вовсе.

В Москву прикатила с единственной целью: немного отдохнуть. Кому придет в голову искать ее в нашей глуши. По счастливой случайности она на два дня остановилась у одного Агатиного поклонника, нефтяного магната, и тот, разумеется, сразу сообщил ей. Он уже договорился с Вандой, что та примет ее и, как минимум, погадает на картах и на змеином яде. Но Агата не какая-нибудь эгоистка, чтобы при такой оказии не прихватить с собой лучшую подругу. Ехать надо немедленно, вот и весь сказ.

Кларисса от волнения пролила вино на скатерть.

Она ни на минуту не усомнилась в правдивости Агаты, ее беспокоило другое.

— Все деньги у мужа. У меня наличными только тысяча. Мало, да?

— Придурок влияет на тебя, — заметила Агата холодно. — Ты здорово поглупела... Собирайся, поехали.

Тачка за углом.

— А как же?..

— Все уплачено, идиотка. Я же сказала — нефтяной магнат. Придется, конечно, пару раз дать ему бесплатно.

Накинули в прихожей норковые шубки, выбежали на улицу. За ними потянулся Леня Песцов, Бугин подручный — он сегодня дежурил.

— Девочки, вы куда?!

— В парикмахерскую! — на ходу отозвалась Кларисса, а Агата показала кулак — Я тебе дам "девочки", сопляк!

Уселись в серебристую Агатину бээмвешку, рванули так, что позади взметнулся дымный хвост, как у истребителя.

До Рождества оставалось чуть больше недели. Москву сковало снегом. По обочинам в грязных сугробах копошились очумелые прохожие, но улицы, слава Лужкову, расчищены и сияли, подобно лунным просекам.

Агата была адским водителем, за баранкой ничего не боялась. Быстрая езда действовала на нее успокаивающе, как добрая случка. Мощный, отлаженный движок, рассыпающиеся по сторонам кегли домов, испуганные глазки светофоров, истерический визг тормозов — это ее стихия.

— Далеко ехать? — запалив сигарету, Кларисса тряслась в восторженном ознобе.

— Звенигород, крошка! Если не остановят, за час домчим. Остановить нас некому. Держись крепче!

* * *

Леня Песцов, с трудом поспевая на "девятке" за взбесившейся серебряной блохой, связался по сотовому со своим начальником. Доложил обстановку.

— Сколько с тобой людей? — поинтересовался Буга Захарчук.

— Я один. Все очень быстро произошло, командир.

— Ах ты... — Буга выругался там смачно, что Леня невольно пригнулся. — Ладно, будь на связи. Перехвачу где-нибудь.

— Понял, Буга Акимович.

— Оглядись хорошенько. Их кто-то должен сопровождать.

— Пока никого не вижу.

— Что у тебя с собой?

— Как обычно, командир, — это означало, что Леня вооружен укороченным Калашниковым и нунчаками.

— Ничего, попозже я с тобой разберусь, — пообещал Буга, больше с сожалением, чем злясь.

* * *

Кларисса посасывала баварское пиво из банки. Динамик ласкал слух голосами Расторгуева со товарищи.

Ей нравилась группа "Любэ". В сущности, у нее простые вкусы. Ей по душе мальчики с накачанной мускулатурой, их грубоватый секс, за обедом она судовольствием уплетала хорошо прожаренные бифштексы с луковой подливой, любила подкидного дурака и мультики, и, если признаться, этой темной густой патоке предпочла бы бутылку обыкновенного светлого "Клинского".

Умники, вроде ее собственного мужа, ее удручали. С ними чересчур много проблем, угодить им невозможно.

Прежде чем тебя поиметь, все соки вытянут погаными языками. Но Бориса она уважала хотя бы за то, что тот не делал попыток расстаться с ней. Это ее поражало до глубины души.

Машина скользила по Ленинградскому шоссе, запруженному дорожной техникой и осоловелыми гаишниками. С некоторых пор власти взялись выставлять на подмосковных шоссе ремонтные заслоны, собирать иностранных рабочих в ярко-оранжевых куртках (преимущественно почему-то турок и немцев) и укреплять угрожающие объездные знаки, на которые, естественно, мало кто обращал внимание. Вероятно, какому-то мечтательному московскому чину пригрезилось, что именно так управляются с транспортным потоком на благословенном Западе: постоянно латают прохудившиеся дороги.

В очередной пробке, похожей на черно-белую затычку, Агата тоже отхлебнула пивка.

— Вроде никто не погнался, — сказала Кларисса задумчиво.

— Куда им за моей тачкой, — презрительно бросила Агата. — Твой придурок на всем экономит. Удивляюсь, как ты его терпишь?

— Он вообще-то неплохой, только занудный, — заступилась за мужа Кларисса.

— Все равно тебе поражаюсь. Ведь сколько раз предлагала, траванем — и точка. Все же тебе останется.

— Ой, что ты говоришь, — привычно испугалась Кларисса. — Он все-таки живой человек.

— Живых и травят, дурочка. Какой он тебе муж, если вздрючить толком не умеет. Импотент вонючий.

— Он же не виноват, что хиленький. Он старается.

— Стараться мало... — тут им посигналил притулившийся сбоку черный джип "чероки", величиной с высотное здание. Оттуда, сверху, пялились на них двое деловых и делали красноречивые знаки. Один даже наполовину вывалился из салона и обеими руками показал, как двигается поршень, если его умело засадить. В ответ Агата недвусмысленно покрутила пальцем у виска.

— Вот, — сказала наставительно подруге. — Погляди хорошенько. Такие пацаны осечек не дают. Взнуздают — мало не будет.

— Они же дикие совсем, — капризно протянула Кларисса.

— Нам от них ума не надо.

Кое-как выбрались из затора.

— Далеко еще? — спросила Кларисса.

— Километров двадцать. Не волнуйся, торопиться некуда.

— Позвонить оттуда можно?

— Ну ты даешь, подружка! — сказала Агата.

* * *

Леня Песцов уверенно держал след на своей новенькой "девятке", но не высовывался ближе, чем на пять-шесть машин. Он уже засек, что черный джип и серая "волга" преследуют ту же цель, что и он. С джипом не был уверен, а с "волгой" — точно. Раза три — у светофоров и в пробке — у нее была полная возможность обойти БМВ, в котором ехали подруги, но "волга" притормаживала, тянулась, словно на невидимом буксире. Если считать вместе пассажиров джипа и "волги", то это семь человек, семеро головорезов, по всей видимости, вооруженных до зубов. Для Лени, бывшего сержанта морской пехоты, дипломированного снайпера, это было ни много, ни мало — смотря по ситуации. Да он и не собирался ввязываться в бой, во всяком случае, без приказа Захарчука. А Буга был не из тех, кто подставляет по-дурному.

Он связался с командиром.

— Алло, Буга Акимович.., идем по Ленинградке, десятый километр. Видимость паршивая, заносы... Кажется, парочку сопровождают. "Волга" и "чероки". Ведут вразнобой, профессионально.

— Сколько человек в машинах?

— Семеро. Обыкновенные вроде бандюки.

— Ничего не предпринимай. Следи. Я отстаю примерно на полчаса.

— Понял вас.

— Осторожнее, Леня. Возможно, это похищение.

— Понял.

— Хорошо, что понял. Отбой...

Только накануне Буга устроил на работу по звонку Гурко некоего Прыщева Альфреда Трофимовича и радовался, что внедрился в банк, куда прежде ему не было хода. Прыщева отрекомендовал Борису Исааковичу как своего дальнего родственника, поручился за него головой. По правде говоря, заявление опрометчивое.

Ничего более странного и ненадежного, чем посланец Гурко, Буга давно в своей жизни не видел. Явился то ли мужик, то ли баба, лет около шестидесяти, в сером длинном пальто армейского образца, в очечках на дужках-резинках, с обезьяньим личиком, и не успели познакомиться, как этот так называемый Альфред Трофимович заныл о том, что для него главное требование, чтобы на службе не было сквозняков.

— Сквозняков? — переспросил Буга.

— Именно, молодой человек, — подтвердил будущий банкир. — Замечаю в ваших глазах некоторый скепсис, но это только доказывает, что вы никогда не страдали промежуточным отитом.

При этих словах обронил на ногу Буге огромный коричневый портфель, набитый, судя по весу, булыжниками. Буга был уверен, что Сумской погонит его протеже в три шеи, но вышло иначе. После аудиенции, длившейся больше часа, кандидат на любую банковскую должность вышел из кабинета Сумского сияющий, как молодая луна. Подмигнув Буге, дожидающемуся в приемной, отчего обезьянье личико приняло какое-то похабное выражение, торжествующе объявил:

— Так-то, милочка, а вы сомневались. Я же видел, что сомневались. Нет, дорогой мой, хорошие работники при любом режиме в цене.

На этот раз Буга отскочил от падающего портфеля.

При встрече Борис Исаакович сухо его поблагодарил:

— Надо же, какие у вас, однако, родственники.

Приятно удивлен.

Буга промямлил что-то вроде того, что рад стараться.

Сейчас, за баранкой восьмицилиндровой "хонды", ввинчивающейся в заледенелое шоссе с характерным арматурным скрипом, он продолжал дивиться забавному казусу. В этом маленьком эпизоде Гурко очень наглядно продемонстрировал свое превосходство. Если бы довелось выбирать Буге, то из ста любых возможных кандидатов на внедрение в банк нелепого полудедушку-полубабушку с допотопным портфелем он наверняка выбрал бы последним. Гурко точно угадал, на кого позарится Сумской. Непредсказуемому банкиру, оказывается, и нужен был для каких-то, видимо, тайных затей такой недотыка с портфелем, как Прыщев, который (по документам и рекомендациям) при всех перестроечных штормах плавно перебирался из одной финансовой структуры в другую и добрался аж до солидного кресла в министерстве экономики.

За спиной Буги, на заднем сиденье, расположились двое онеров: сержант Малофеев, дюжий детина с разумом ребенка, и Коля Панкратов, бывший летун-однополчанин. Он взял их с собой только потому, что они первые попались под руку, но и не совсем, разумеется, наобум. Сержант Малофеев, если его хорошенько подзавести, способен лбом прошибать стены, а Коля Панкратов, смышленый, ироничный и двужильный, хорош в любой ситуации, кроме той, когда требовалось рискнуть головой. Свою голову он ценил даже выше любой суммы премиальных, что большая редкость среди наемников. Вместе они составляли отличную бойцовую пару.

Неугомонный Панкратов, как обычно, подтрунивал над безобидным в спокойном состоянии сержантом.

— Скажи, Малофеич, если бы у тебя был миллион, что бы ты с ним сделал?

— Миллион баксов?

— К примеру?

— Как чего сделал? Деньгам всегда применение найдется, — сержант отвечал солидно и неторопливо, хотя чувствовал подвох. Они были давние напарники.

— Верно, — согласился Панкратов. — Применение найдется. Но ты лично, что бы сделал? Допустим, купил новую тачку, барахла всякого. Ящик водки. А потом что? Остальные куда?

— Как это куда? Деньги — они и есть деньги. Бабки, то есть.

— Это понятно. Но куда ты их денешь? В банк не положишь, какие сейчас банки. Сегодня банк, а завтра на нем табличка: хозяева — ку-ку! В кубышке держать миллион?

Глупо, опасно. Обязательно кто-нибудь пронюхает.

— Я бы дом купил в деревне, — сказал сержант.

— А остальные?

— Отстань, чего привязался. Нету у меня миллиона.

— Но ты бы хотел его иметь?

— Кто бы не хотел, — обиделся сержант. — Дураков нет.

Коля Панкратов остался доволен результатом опроса.

— Слышь, Буга, — окликнул командира. — Я тут размышлял по дороге о нынешней разрухе и пришел к забавному выводу. Главная причина: деньги попали в руки к тем, кто не знает, что с ними делать. Кстати, очень интересная проблема в философском смысле.

— У тебя, надо понимать, осечки не будет?

— Мне не нужен миллион. Появись он, я тут же отдам его в приют, как этот, как Юра Деточкин.

Сержант фыркнул.

— Ты бы отдал?! Позавчера я стольник попросил, вот так было надо, ты чего сказал? Уж чья бы корова мычала...

— Малофеич, ведь это совсем другое. Я не даю в долг, потому что долги портят дружбу. Не мной замечено.

— Так подарил бы, — сержант возбужденно запыхтел от собственной шутки.

— Это еще хуже, — наставительно заметил Панкратов. — Это была бы подачка.

По Щелковскому шоссе выехали на окружную. Буга решил, что пора сделать еще один звонок, который он все оттягивал, неизвестно на что надеясь. По прямому, со специальной защитой, номеру связался с Сумским.

— Что у вас, Буга? — спросил банкир раздраженно.

Захарчук поднес ему новость как можно мягче. Сказал, что паниковать рано. Возможно, Кларисса отправилась на обыкновенную прогулку.

— Возможно, — согласился Сумской.

— У них на хвосте мой человек, — добавил Буга.

— Прекрасно, — прозвучало это, как "Убить тебя мало, работничек хренов!" — но чтобы уловить этот подтекст, надо было хорошо знать Бориса Исааковича.

— Будут какие-нибудь дополнительные распоряжения? — уточнил Буга.

— Привези ее, пожалуйста, домой, — попросил банкир.

— Безусловно, — сказал Захарчук.

* * *

Не доезжая пяти километров до Звенигорода, Агата свернула в лес. Еще несколько минут тряски по проселку, и перед ними открылся чудесный вид: дачный поселок на берегу озера, окруженного сосновым бором.

Полтора-два десятка островерхих домов из красного кирпича, прижавшихся тесно друг к другу, как окаменевшая мечта демократа. Россыпь алых ягод на снежной целине. Подкатив к чугунным воротам, Агата требовательно погудела в клаксон. Ворота бесшумно, медленно открылись. У сторожевой будки им откозырял рослый охранник в камуфляже и с автоматом. Все мирно, привычно, буднично, но у Клариссы почему-то сдавило сердце. Подъехали к рубленому крыльцу, повисшему на двух мраморных колоннах, как на качелях.

— Вылезай, подружка! Станция Березайка.

— Что-то мне не по себе, — пожаловалась Кларисса. — Ты уверена, что нас ждут?

— Ни в чем так не уверена, как в этом, — засмеялась Агата...

Леня Песцов проскочил поворот и притормозил на обочине. В зеркальце заднего обзора увидел, как джип свернул за БМВ, но "волга" куда-то запропастилась, хотя он мог поручиться, что она его не обгоняла. Скорее всего, "волга" оказалась пустышкой.

Он связался с Бугой, дал координаты. В этих местах не заблудится и младенец.

— Джип меня сфотографировал, — доложил Песцов. — Вторая машина сошла. Какая команда, босс?

— Не называй меня боссом, сто раз просил, — буркнул Буга. Он подумал: вдруг это ловушка, соваться туда Песцову одному чересчур опрометчиво. С другой стороны...

— Они никуда не денутся, гражданин начальник, — будто подслушал его мысли Песцов.

— Почему так считаешь?

— Я тут бывал. Там Черное озеро и дачный поселок.

Дальше дороги нету. Тупик.

— Значит так... Стой где стоишь, жди нас. Ничего не предпринимай.

— Понял... Покурю пока.

Сунув трубку в гнездо, потянулся за зажигалкой.

Прикурил. Когда снова взглянул в зеркальце, серая "волга" висела почти на бампере. Ему даже почудилось, что пошла на таран, но это был оптический обман.

"Волга", петляя на тормозах, обогнула "девятку" метрах в десяти и лихо развернулась боком. Из машины выскочил невероятно юркий мужичонка, как горошина из стручка, установился поудобнее, приладил к плечу длинноствольную пушку и пальнул по "девятке". На весь маневр ушло не больше минуты, но этого хватило, чтобы Леня Песцов, вместе со своим Калашниковым, вывалился из машины и кубарем покатился по шоссе, благо оно было пустое. "Девятку" лобовым ударом приподняло на дыбы, скрючило и спалило, но взрывная волна только придала Лене добавочное ускорение и, продолжая кувыркаться, он приземлился в кустах, по пояс зарывшись в снег. Сознание не потерял, но положение у него было паскудное. Что-то, вероятно, стряслось с позвоночником: заткнутый в снег, как морковка в грядку, он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, хотя боли не чувствовал. Это даже смешно, подумал Леня Песцов. Он увидел, как из "волги" выбрались еще двое бойцов, и втроем они неспешно, пропустив грузовик с прицепом, пересекли шоссе и направились к нему.

Один с базукой и двое с обыкновенными пистолетами в руках, они приближались к нему с той неумолимостью, какая бывает лишь в кошмарном сне. Но день был ясный, холодное солнце катилось по белесому небу, и сна у Лени Песцова не было ни в одном глазу.

Три кирпичные рожи нависли над ним, разглядывая его с любопытством. Между ними пошел такой разговор.

— Надо бы его кончить, — сказал один в раздумье.

— И куда потом? — спросил второй.

— Дак закидаем снегом — и хорошо будет. Весной подберут.

— Не тащить же в машину, — поддержал третий.

— Степаныч не одобрит, — возразил первый.

— Близко очень. Неопрятно.

— Степанычу только придраться. Пусть сам дохлятину ворочает.

Они разговаривали так безмятежно, будто не проносились за их спинами машины, не сиял зимний день с ледяными брызгами. Леня Песцов поторкался в снегу, и ему показалось, что пальцы на правой руке шевельнулись. Ладонью ощутил теплое цевье автомата.

— Эй, сурок, — обратился к нему тот, у кого базука. — Встать сможешь?

— Вряд ли, — ответил Песцов. — Вроде спина перебита. Подсобили бы, ребятки.

— Счас подсобим, — улыбнулся бандит и выстрелил ему в грудь три раза подряд. Пули, вонзившиеся в телесную мякоть, вернули Лене Песцову способность к движению. Валясь, зарываясь в снеговую перину, он поднял автомат и открыл ответный огонь. Кирпичные рожи разлетелись вдребезги, как стеклянные, но успокаиваться было рано, враг мог затаиться в машине, и на всякий случай Леня Песцов послал через дорогу несколько очередей. Но когда он всех убил и надумал подремать, над ним опять склонились бандиты, хотя непонятно, откуда они взялись после такой бойни.

— Вроде загнулся, — определил голос. — Дергунчик-то наш. Понесли, что ли?

— Сделай контрольную, — отозвался второй голос. — Эти падлы живучие.

Леня Песцов размахнулся, чтобы влепить обидчику оплеуху, но железный винт в затылке оборвал его последнее усилие. Он смирился со своей участью и уже равнодушно наблюдал откуда-то со стороны, как его волокли за ноги через шоссе, оставляя на белом асфальте кровяные зазубрины.

* * *

— Получи свою курочку, — Агата неожиданно подтолкнула подругу в спину, и Кларисса чуть не повалилась на колени старику, расположившемуся в кресле возле камина. Старик был в яркой пижамной куртке, в женских (?) шерстяных рейтузах и с черными кудельками на загорелом черепе. На подлокотнике кресла растянулась белая персидская кошка. В камине хмельно потрескивали поленья. Просторный холл с высоким потолком, в духе гостиной в английском замке.

— Ты чего?! — в изумлении Кларисса обернулась. — Ты чего толкаешься, с ума сошла?!

Агата обогнула ее, как неживую, и опустилась на ковер у ног старика.

— Доволен, Сидор? Или опять будешь ворчать?

Старик погладил ее по голове, как только что гладил кошку, и гордая Агата — о ужас! — чуть ли не замурлыкала. От этой сцены повеяло на бедную Клариссу чем-то потусторонним.

— Что это значит, Агата? — она постаралась придать голосу твердость, которой вовсе не ощущала. Агата вторично ей не ответила, даже не взглянула, млея под стариковской лаской, тянясь к нему улыбающейся мордахой, — это все было уже за пределами реальности.

— Может, вы мне скажете, что происходит? — обратилась Кларисса к старику.

— Не волнуйся, девочка, — сонное лицо, голос ржавый, как у напильника. — Ничего с тобой не случится. Мне муженька твоего Бориску надобно повидать.

Мы ему позвоним, он и приедет за тобой, верно? Не оставит грешную душу на поругание? Пожалеет, верно?

Ты вон какая пухленькая да сдобная.

От его тусклой улыбки Клариссу натурально перекосило.

— Кто вы?

— Божий человек, как все мы... Хочешь, зови дяденькой Сидором, как эта стрекоза.

— Агата, ты меня обманула? Никакой Ванды не существует?

Агата окинула ее презрительным взглядом.

— Прикуси язык, дурочка. Слушайся папочку, может, он тебя помилует.

— Ничего не понимаю, — пробормотала Кларисса.

Иссидор Гурович быстро ее вразумил. В руках у него невесть откуда появился телефон, Агата услужливо набрала номер, — и вот он уже заговорил с ее мужем, причем какое-то устройство транслировало разговор по всему холлу.

— Борис Исаакович?

— Слушаю вас. Кто говорит?

Кларисса потянулась к родному голосу, как к спасению, но дяденька Сидор небрежно махнул рукой, и она послушно опустилась на стул.

— Тут к нам, Борис Исаакович, ваша дражайшая супруга заглянула на огонек. Прямо не знаю, что делать.

Хорошая она у вас, красивая, но какая-то робкая.

— Что вы хотите от меня?

— Боренька, давно нам пора повидаться, да все было недосуг. А теперь такой случай. Приезжайте-ка вы, голубчик. Супругу заберете, заодно обсудим наши маленькие проблемы.

Сумской молчал. Агата спихнула с кресла кошку и положила голову старику на колени. Кларисса почувствовала, если муж заартачится, ей конец. В этом она была твердо уверена.

— Борис Исаакович, — усмешливо окликнул старик. — Не напрягайтесь, я ведь вас не неволю. Не хотите ехать, не надо. Но что это изменит, подумайте?..

— Какие гарантии моей безопасности? — отозвался Сумской, и Кларисса живо представила, как он шарит рукой по столу в поисках несуществующего предмета. Он всегда так делал, когда заставали врасплох.

Дяденька Сидор захихикал, как заблеял.

— Какие гарантии, голубчик, о чем вы? Если бы я хотел вас убить, зачем такие сложности. Это же простейшая вещь. Шевельнешь пальчиком, и человечка уже нет. В непростое время живем, сударь, ох, в непростое.

— Тогда зачем моя жена?

— Вот это лучше обсудить при встрече. Надолго не задержу. Будьте уверены, мое время дороже вашего. Ну так как?

— Я согласен, — буркнул Сумской, и Кларисса впервые оценила его мужество. — Говорите адрес.

— Никаких адресов. Зачем утруждаться. Выйдете из офиса, вас встретит мой человек и отвезет, куда надо.

— Даже так?

— Это вы, молодые, из всего делаете проблемы, а у нас все по-домашнему.

— Согласен, — повторил Сумской деревянным голосом.

— Вот и славненько, — Иссидор Гурович повесил трубку. Оборотил довольное лицо к Клариссе.

— Видишь, какой у тебя заботливый, покладистый муж... Сейчас тебя проводят в комнату, там подождешь.

Позову, когда понадобишься.

Нажал какую-то кнопку справа от себя, и тут же в комнате возник изящный молодой человек смуглого кавказского обличия. Ни о чем не спрашивая, приблизился к Клариссе, протянул к ней хищную руку.

— Пойдем, красавица, пойдем скорее.

— Эй, Ахмет, помягче, дорогой. Успеете подурачиться, — предупредил хозяин...

На передней панели тоненько пискнул зуммер. Буга вышел на прием.

— Слушаю, Борис Исаакович.

Сумской в двух словах пересказал разговор с Самариным, не называя фамилии. Буга сказал:

— Не нужно ехать. Я там раньше буду, через.., пятнадцать минут.

— Ты не понял, — голос у банкира безразличный, как у небожителя. — Он хочет поговорить со мной, а не с тобой.

— Это силки.

— Понимаю. Ничего не поделаешь. Оттягивать нет смысла.

— Туда уже добрался один из моих людей. Кроме того, я вызвал подкрепление. Постараюсь организовать прикрытие.

— Постарайся, постарайся. Только все это бесполезно.

— Он сказал, чего от вас хочет?

Ничего не ответив, Сумской отключился. Буга подумал: конечно, банкир прав. Никакое прикрытие не поможет. Противник слишком силен. Насколько Буга успел выяснить, а узнал он достаточно, тот, кто за них взялся, планировал свои операции с таким размахом и тщательностью, что впору вносить в военные учебники.

Буга со своими людьми, сколько бы ни пыжился, против него, что моська против слона. На Самаринском компьютере они вроде легкой ряби помех, не более того. Буга потянулся было позвонить Гурко, но что-то его остановило. Не самолюбие, нет. Что может сделать Гурко такого, чего бы он сам не мог? Просто на сегодняшний день карты легли так, что все козыри на руках у преступников. Буга не паниковал. В сущности, он давно играл в чужую игру при абсолютно проигрышном раскладе, но, слава Богу, голова пока цела. Есть что-то такое на свете, что выше козырей.

Ребята притихли на заднем сиденье, не мешая командиру. Понимали, он в затруднении, хотя подробностей не знали, да и зачем им? Их дело маленькое, сопи в две дырки, а денежки капают. Буга бросил через плечо:

— Похоже, придется пострелять, соколики.

— Ничего не поделаешь, — со вздохом отозвался Коля Панкратов.

— Стрельнем, если надо, — подтвердил сержант.

Оба слепо доверяли командиру и поэтому чувствовали себя спокойно. Под дурную пулю не пошлет.

Искореженную, еще дымившуюся "девятку" заметили издали: приплюснуло ее к асфальту, как коровью лепешку. Буга проскочил вперед метров двадцать, скользнул на обочину. В шесть глаз напряженно озирали подступающий к шоссе лес, искали, откуда грозит опасность.

— Давай ты, — приказал Буга Панкратову. Тот кивнул, выбрался из машины, не спеша зашагал к останкам "жигулей". Мимо пробегали легковухи, важно прогрохотали два дальнобойщика. Никто не останавливался, не сбрасывал скорость. Вот тоже удивительная примета времени, подумал Буга. В былые годы тут бы куча народу топталась, интересно же, что за авария, а сейчас никому вроде нет дела. Хоть бы какой занюханный гаишник подскочил — куда там. От чужой беды держись подальше, целее будешь — одно из заповедных правил нового устройства жизни.

Панкратов, не вынимая руки из карманов, обошел "девятку", сунулся внутрь, но не пролез. Чего-то там понюхал — и прибежал обратно. Лицо бледное, будто подсиненное морозцем.

— Ну? — спросил Буга.

— Пусто. Надо понимать, Леня спекся.

— Почему так думаешь?

— Кровяка на асфальте. На той стороне кусты примяты, след в снегу. Возня была, но я толком не разглядел.

— С машиной что?

— Вроде из пушки долбанули, не иначе.

— Ага, — кивнул Буга, словно услышал то, что хотел услышать. Он сделал два звонка. Сообщил в милицию, что на тридцать седьмом километре авария, и связался со своими хлопцами. Две машины, восемь бойцов подтягивались по Ленинградке. Буга дал кое-какие указания. Потом закурил, произнес задумчиво:

— Леню Песцова не так просто завалить.

— И все-таки они это сделали, — ответил Панкратов.

* * *

Двое нукеров провели Сумского в биллиардную, велели ждать. Не успел он соскучиться, как появился стройный старик, облаченный в теплые шерстяные штаны и пижамную куртку. Под курткой — толстый, вязаный свитер. За стариком следовал клерк в коричневом костюме, неопределенного возраста и неопределенной внешности, с большим кожаным кейсом. Старик не поздоровался, не протянул руки, молча опустился за инкрустированный столик под голубым абажуром. Банкиру указал перстом, чтобы тоже сел. Клерк держался на почтительном расстоянии, кейс положил на биллиард — и отщелкнул замки.

Сумской спокойно наблюдал за их кривляниями, ничего другого ему не оставалось. Он не испытывал ни страха, ни тоски, только сожаление о том, что по-глупому прокололся. Не оценил щучьей хватки ублюдка, сидящего перед ним. Полагал, что усыпил его бдительность, легко, по завету министра Лифшица поделившись пятью миллионами, ан не тут-то было: щучара собиралась высосать его до дна.

Старик разглядывал его с тусклой ухмылкой.

— Надо думать, знакомиться нам ни к чему, не так ли, сынок?

— Как вам угодно, Иссидор Гурович.

— Ты, Бориска, человек разумный, сметливый, поэтому, надеюсь, наше недоразумение мы разрешим полюбовно.

— Не знаю, в чем оно заключается, — поморщился банкир, — но слушаю внимательно.

Старик подозвал коричневого клерка, и тот начал деловито раскладывать перед Сумским различные бумаги. Господи, чего тут только не было. На стол, бумажка за бумажкой, легла вся жизнь молодого, преуспевающего финансиста, заключенная в копии банковских счетов, доверенности, дарственные, купчие и даже копии личных писем, о которых Борис Исаакович давно забыл. Кто-то выполнил трудоемкую работу, которая вызывала восхищение. Самым любопытным в бумажной груде был документ, по которому Сумской отказывался от всех своих имущественных и прочих прав в пользу австрийского банка "Сионика" и некоей турецкой фирмы "Калаш-югер". В этом документе, безусловно, крылась разгадка сегодняшней встречи. Клерк-производитель положил его отдельно и бережно разгладил узорчатые, с фиолетовыми выпуклостями печати.

Чтобы просмотреть всю кучу, Сумскому понадобилось двадцать минут. Его не отвлекали. Старик подошел к биллиарду и гонял "американку", восторженно вскрикивая при каждом удачно забитом шаре. Клерк помогал Сумскому: по мере прочтения складывал документы в аккуратную стопку. Наконец Сумской откинулся на спинку стула и закурил. Самарин, улыбаясь, помахал ему кием.

— Не желаете партийку?

— Извините, не имею привычки, не обучен.

— Напрасно, сынок, игра полезная. Укрепляет глаз и лечит нервы, — он вернулся к столу. — А вот этого не одобряю, — указал на сигарету, — хотя сам, грешный, балуюсь иногда. Куда денешься. Вредные привычки, как родимые пятна — попробуй выведи... Ну-с, Боря, какие сомнения?

Сумской загасил сигарету в угодливо подставленную клерком пепельницу, постарался выдержать тусклый издевательский взгляд старика. Взял документ с отказом от прав, повертел перед глазами.

— Иссидор Гурович, но ведь это же филькина грамота. Никакой суд не признает.

Старик удивленно сощурился.

— Зачем нам какие-то суды, это наши семейные, внутренние заботы. Пусть тебя это не волнует. У нас хорошие, опытные юристы... Главное, Бориска, подмахни-ка все чохом и закроем вопрос, так сказать, в принципе. Детали — это ерунда.

— Что будет со мной, когда подпишу?

— Ничего не будет. Начнешь новое дело. Ты молодой, здоровый. Еще себе наворуешь. Когда-нибудь поблагодаришь старика за урок.

Сумской задал вопрос, который, скорее всего, не стоило задавать:

— Одного не пойму, почему вы именно в меня вцепились? Где я вам дорогу перебежал?

Развеселил старика, потешил.

— Бориска, милый, да кто же спрашивает волка, почему он ту овцу задрал, а не эту? Чья очередь подошла, того и дерут. Ты разве, когда капиталец сколачивал, объяснял людям, почему их грабишь? Кстати, хоть догадываешься, кто тебя сдал?

Разумеется, Сумской догадался. К некоторым счетам, а также к переписке доступ был только у одного человека, которому он доверял почти как самому себе.

Если уж на то пошло, Сумского удивило другое: зачем Кривошееву понадобилось его валить? Что он с этого мог иметь?

— Неужели? — он изобразил растерянность. — Неужели Кривошеев? На чем же вы его взяли?

— Ты еще сосунок, Бориска, — назидательно заметил Самарин. — Как тебя не поучить, слепеныша, для твоей же пользы? Мы с Семеном корешились, когда ты у мамки в пузе сидел... Ох, все вы, нынешние скороспелки, на одну колодку сбиты. Вроде азарт есть, и устремление, и порыв, а ума кот наплакал. Разве можно вам доверить державу? Пожалуй, рановато... Впрочем, это все лирика. Подписывай бумажки, Боря, выпьем и разойдемся добром. Дальше судьба укажет, как с тобой быть. Может, возьму под свое крылышко, если не заартачишься. Подписывай, сынок, не тяни!

— Где Кларисса?

— В целости и сохранности, ждет тебя с нетерпением. Как же, спаситель! Кстати, дам совет: избавься от бесплодной бабы, гирю носишь на ногах. Пустая, никчемная, с норовом. Хочешь, отдай мне, найду применение.

Клерк положил перед ним золотой "Паркер". Борис Исаакович тяжко вздохнул, отодвинул ручку.

— Нет, Иссидор Гурович, не подпишу. Не обижайтесь, не могу.

— Почему так?

— Не могу — и все. Это выше моих сил.

Самарин почесал неряшливо выбритый подбородок, пожевал губами.

— Надеюсь, ты все предусмотрел?

— Ничего я не предусмотрел. Но не могу. Столько сил потрачено, пять лет жизни — и вдруг все отдать за здорово живешь. Абсурд.

— Дорогой Борис, — сказал старик задушевно, — ты же не думаешь, что я позвал тебя, чтобы слушать этот лепет?

— Нет, не думаю. Но и вы меня должны понять. Есть же, наверное, какая-то альтернатива. Давайте обсудим по-деловому.

— Да, Бориска, — с сожалением протянул Самарин. — Ты, оказывается, глупее, чем я думал. Что ж, придется малость надавить. Раз не хочешь по-хорошему.

Взглянул на клерка, и тот мгновенно испарился со всеми документами. Зато через минуту в биллиардную набилось сразу несколько человек, и это было странно, потому что Иссидор Гурович вроде бы не отдавал никакой команды. Похоже, сценарий был расписан еще до появления Сумского. И похоже, он играл свою роль в полном соответствии с этим неизвестным ему сценарием, что свидетельствовало о добротности режиссерского замысла.

Двое бородатых мужиков в брезентовых робах привели Клариссу, поникшую и грустную. Увидя мужа, она рванулась к нему с истошным криком:

— Боря, Боря, спаси меня от этих мерзавцев! Они же меня изнасиловали!

Но один из мужиков, выматерясь, грубо дернул ее за руку, и Кларисса повалилась на колени с птичьим клекотом.

Следом в комнату вошли еще двое мужчин, один, ни на кого не глядя, обосновался на высоком табурете у бара и начал смешивать себе коктейль; второй, черный и сумрачный, как ночь, приблизился к Самарину и пожал протянутую руку.

— Бориска, знакомься, — пригласил Иссидор Гурович, — это Никита. В твоих интересах лучше бы вовсе с ним не встречаться, но что теперь поделаешь. Никита у нас мастер уговаривать строптивых, вроде тебя. С его аргумвнтами все соглашаются. Никитушка, это банкир Бориска. Погляди какой гордый. Награбил, понимаешь, денежек, а делиться не хочет.

— Жадность — это грех, — сказал Никита глухо, будто из колодца. Едва взглянув на него, Сумской просветлел разумом и понял, что пора давать отмашку. На полу тоненько подвывала Кларисса.

— Я согласен, — повернулся он к старику. — Несите бумаги, подпишу.

— Конечно, согласен, — обрадовался Самарин. — Конечно, подпишешь. Как же иначе... Увы, Боренька, урок нельзя прерывать на середине. Никитушка этого не любит, правда, Никитушка?

— Не во мне дело, — буркнул страшный человек, будто явившийся из преисподней. — Порядок для всех единый. Не нами заведено.

— Умница, Никитушка, какой же ты умница! — всплеснул ладошками Самарин. В ту же секунду декорация переменилась. Вбежал еще мужчина в такой же, как у всех остальных, брезентовой робе и притащил огромный деревянный чурбак, на каких в магазинной подсобке рубят мясо.

— Куда девать, ребята? — К нему на помощь подоспел тщедушный господин, успевший допить коктейль, они установили чурбак на расстеленную клеенку поодаль от биллиардного стола. Невесть откуда в руках любителя коктейлей сверкнул топор с длинной рукоятью и просторным лезвием, и рядом с чурбаком, будто с неба, плюхнулся медный эмалированный тазик.

— Не надо, — прошептал Сумской, чувствуя, как погружается в какой-то черный провал. Кларисса ответила с пола жалобным воем, но верещала недолго.

Казнь так же быстро закончилась, как и началась. Двое работников сноровисто, за руки подтянули ее к чурбаку, а там человек с топором перехватил добычу. Зацепил Клариссу за волосы, придавил коленом и с молодецкой удалью хряснул топором. Отделенная голова взвилась в его торжествующей руке, заполошно моргая глазами на мужа. Под хлынувшую из укороченного туловища струю подмастерья подставили тазик.

— Все же она тебя любила, Бориска, — посетовал Иссидор Гурович. — Тоже не хотела ничего подписывать. Сказала: пока муж не разрешит, не имею права. И вот печальный результат. Что ж, попрощайся со своей кралей.

— Как это? — не понял Сумской. Старик в досаде скривился, поманил пальчиком палача. Тот принес Кларину голову, держа ее за волосы, стараясь не испачкаться.

— Целуй, — велел Иссидор Гурович. — Последний разок имеешь такую возможность.

Сумской хотел увернуться, но не сумел. Палач раскачал мертвую голову, как маятник, и влепил ему в лицо. От удара Сумской перевернулся вместе со стулом.

Его замутило. Он стоял на четвереньках, тряс башкой и боролся с рвотным спазмом. Никита, не поднимаясь с места, дал ему пинка под зад, присовокупив грозно:

— Замараешь ковер, яйца оторву, паскуда! Тут тебе не кремлевские палаты.

Иссидор Гурович досмеялся до колик:

— Ой, ребята, хватит, хватит! Уморили, ей-Богу...

Никакого цирка с вами не надо. Никитушка, голуба, подыми эту падаль, усади за стол.

Хлопнул в ладоши — и в комнату вернулся коричневый клерк, на ходу раскрывая кейс. Кое-как Сумскому приладили авторучку в пальцы, которые закостенели и одновременно дрожали. Он больше всего боялся, что не сумеет расписаться, и этим навлечет на себя монарший гнев.

— Вы много сделали хорошего для страны, — спокойно растолковал Самарин. — Реформа и прочее. Свободой в уши нассали. Герои, одним словом. Но некоторые правила приходится вам напоминать. Никогда не залупайся на старших, ты, говнюк!..

Буга с бойцами угодил в засаду, это была его вина.

Машину откатили метров на сто и укрыли в лесочке, по лесной целине и поехали к дачному поселку. С собой прихватили автоматы, ножи, пистоли и рюкзак с круглыми, удобными для броска, как пасхальные яйца, гранатами югославского производства. Ничего лучшего Буга не придумал. Можно было, конечно, подождать, пока подоспеет Ким с парнями, но Буга решил не теряя времени сделать разведку. Хотя бы издали взглянуть, что это за поселок и как он охраняется. На месте вычислить, куда заманили хозяина. План был простой: добраться лесом до ближних домов и проникнуть в поселок под видом заплутавшего путника.

Но как только ступили в лес, сразу в нем увязли.

Снегу набросало столько, что проваливались по пояс, а сержант Малофеев, как тяжеловес, — не прошли и десяти шагов — ухнул в ямину с головой. Хорошо хоть ничего себе не повредил, но еле достали его из-под снега.

Шуму наделали много. Коля Панкратов укорил сослуживца:

— Тебе, Малофеич, бульдозером работать, а не по зимнему лесу гулять.

— Я что, нарочно, что ли? — обиделся сержант. — Если тут накопали ловушек?

— Почему-то никто, кроме тебя, в них не попадает.

Накликал на себя Панкратов, оступился и юзом, вздымая снеговой шлейф, пропахал склон, пока не врезался в молодую осинку. Вскочил бодрый, просветленный, деловито заметил:

— Надо было лыжи одеть, а, Буга?!

От смеха Малофеева чуть не раскорячило, и он сронил в сугроб рюкзак с гранатами. Но Буге было не смешно. У него перед глазами стоял Леня Песцов, дорогой товарищ — веселый, умный, изворотливый, сильный. Был — и нет его. А ведь вместе усадили не одну канистру, и, бывало, спорили до хрипоты о правде и кривде, которые морочат добрых людей, потому что похожи друг на дружку, как две сестры. За последние годы, в смуте и шабаше Буга многих друзей потерял, и с каждой утратой, шажок за шажком, уверенно приближался к собственной могиле. Он знал, с каким вопросом предстанет перед очами Господа нашего, с тем же самым, что вертелся на языке у миллионов: "Скажи, Всемогущий, за что навалил на нас такую беду?"

— Надо выходить на дорогу, — сказал Буга. — Так до ночи проползаем.

Панкратов и Малофеев деликатно промолчали: командиру виднее, на дорогу так на дорогу. Но по тому, как переглянулись, было понятно, уж они бы такой промашки не допустили. Кто же лезет в воду, не зная броду, — известно кто.

Буга связался по рации с Кимом, здесь его ждала новая неприятность. Обе машины задержали на посту ГАИ и не отпускают. Придрались к какой-то ерунде: просрочка с техосмотром, разбита фара, не в порядке "ручник" — и все такое.

— Что-то не так, босс, — доложил Ким. — Забрали документы, пошли куда-то звонить. Деньги не берут.

— Сколько давали?

— Обижаешь, Акимыч... Может, рвануть? Ребята настроены рвануть. Но ведь увяжутся.

— Нет, Ким, миром уходите.

— А если не получится? Менты внаглую канителят.

— Я понял. Будь на связи.

— У тебя как? Продержишься?

— Черт его знает. Сумского не провозили?

— Точно не скажу. Пробегали тачки с теневыми стеклами. Не разглядишь ни...

— Значит так. С ментами не связывайся, пусть резвятся, но будь наготове.

— Хорошо, Акимыч. Нам до тебя не больше десяти минут хода. Пулей прилетим.

Именно что пулей, подумал Буга. Это не могло быть случайностью. Случайно нынешние гаишники не отказываются от навара. Но какие же тогда возможности у противника?

Взяв резко направо, вскоре очутились на уезженном проселке. Тишина стояла такая, что больно ушам. И воздух — точно сладкое вино. Высокие ели покачивали белыми лапами, заманивая на вечный покой. Очарование хвойного зимнего леса было столь велико, что Панкратов не выдержал, хлопнул в ладоши.

— А, мужики?! Чувствуете?! Дышать — и больше ничего. Никаких миллионов, а, Малофеич?

— Тронулись полегоньку, — сказал Буга, — только гуськом. Не кучей.

Одолели еще с полкилометра по заколдованному царству, держа дистанцию, удивляясь опасной тишине. Первым чапал сержант Малофеев, загребая под себя дорогу, как лось на прогулке — большой и важный.

Он первым и получил взрывной удар в грудь, который его развернул, приподнял в воздух и шмякнул оземь, словно тряпичную матрешку. Так не сбивают пулей, а валят увесистой, точной битой. Сержант поскреб пальцами снег и вдруг превратился в сияющий, ослепительный, с землей и дымом сноп огня, взвившегося до небес — сработал припас югославских гранат. Панкратов упал на обочину, подхлестнутый взрывом, и перекатился в кусты, проклиная незавидную долю наемного бойца; туда же переместился Буга, ослепленный яростью и глубочайшим изумлением. Подобное нападение, как и недавняя непонятная гибель Песцова, противоречило здравому смыслу. У любого боя есть своя логика, свое предуведомление, кульминация и развязка, но в этой зимней глухомани на них напали люди, которые не признавали никаких правил.

Для них несущественно, кого убить, главное, поскорее очистить дорогу от человеческого мусора. С этими существами Буга сталкивался не впервые, их главарей по вечерам разглядывал по телевизору, тщетно пытаясь простым мужицким умом постичь тайну их происхождения.

На сей раз они устроили ловкую засаду и, убрав сержанта, всерьез занялись Бугой и Панкратовым. Выкатили поперек дороги железный щит и лупили из укрытия, изо всех видов стрелкового оружия, не жалея огня. Прочесали местность густым железным гребнем, но Буге с Панкратовым повезло, они свалились на дно глубокой канавы и лежали целехонькие, подрагивая шерсткой, как два кролика. Когда пальба стихла, Панкратов предложил:

— Командир, может, поговорить с ними?

— Нет, — ответил Буга. — Они на переговоры не пойдут.

— Ты уверен?

— У нас против них силы нету. Какие переговоры.

— Все-таки попробую, — не согласился Панкратов. — На кой хрен им нас убивать, вот чего не пойму.

Он поднялся в рост и замахал шапкой, но тут же словил пулю в левое плечо, причем гостинец прилетел не с дороги, а откуда-то сверху.

— Не послушался, Коля, — укорил Буга. — Какой ты беспокойный, ей-Богу!

Морщась, Панкратов просунул руку под кожан, показал другу ладонь в крови. Повернулся спиной.

— Погляди, насквозь или нет?

— Насквозь, ничего, терпи.

— Завтра аванс, — пробурчал Панкратов, — неохота помирать.

— Никто и не собирается, — Буга нашарил около себя толстую ветку, насадил на нее шапку и высунул из канавы. Покрутил, словно зырил по сторонам. Вторая пуля с нежным шорохом прошила аккурат лобовину.

Буга засек снайпера: тот устроился в ветвях могучей сосны, метрах в тридцати от них.

— Видел? — спросил у Коли.

— Угу.

— Сможешь?

— Попробую.

У Буги обыкновенный Калашников, к которому он привык, как к родному, а у Коли Панкратова — с оптикой, новехонький СКА-117-БК, только год как сошедший с экспериментальных стендов. Он его приладил к здоровому плечу — и затих. Буга, наблюдая за дорогой, вызвал на связь Кима. Тот, как выяснилось, все еще проходил проверку на вшивость на посту ГАИ.

— К чему привязались?

— Ни к чему. Темнят. Какие-то справки наводят. Ты чего смурной, командир?

Буга сказал:

— Малофеева кокнули. А нас с Колей загнали в канаву, как котят. Сейчас пойдут брать.

— Вот как? — голос у Кима заледенел. — Дай точно координаты.

Буга объяснил, как мог. И про снайпера упомянул.

— Держитесь, вытащим вас оттуда, — пообещал Ким и отключился.

Тем временем началась атака. Группа боевиков, человек десять, высыпала из-за щита и врассыпную устремилась к канаве. Одновременно снайпер, меняя позу, стряхнул с веток снеговое облачко. Коля Панкратов громко объявил: "Попал!" — и после этого выстрелил тремя одиночными. По целкости ему было далеко до покойного Лени Песцова, но он действительно свалил снайпера с веток, как стопудового глухаря. Буга на секунду поднялся над бруствером и послал по подкрадывающейся цепочке несколько коротких очередей — и опять повалился на дно. Важно показать, что они живы и готовы к сопротивлению.

Новый огненный смерч обрушился на них, но увидел его Буга в одиночку, потому что Коля Панкратов загодя вырубился, задрав бороду к небу и глупо ухмыляясь. Буга потер ему снегом щеки, и напарник очнулся.

— Ты чего, Коля? Куда зацепило?

— А, это ты?.. Чего-то башка закружилась. Кровь-то текет. Жжет, Буга, мочи нет!

Аптечки у них не было — еще один промах. Земля стояла вверх тормашками, сверху сыпалась всякая дрянь. Не обращая на это внимания, Буга помог другу стянуть с плеч кожан, разодрал на нем рубаху и рукавами, как бинтами, спеленал рану. Крови было немного, ручеек да капелька, — это Коле помнилось, что много. Так бывает при сквозных ранениях; кажется, пять литров в песок ушли, а на деле — полстакана.

Пока Буга возился с раненым, по затылку шарахнуло какой-то чушкой: он подумал — каюк, а всего-навсего прилетел булыжняк с дороги, но так ловко припаял, что минуты две Буга промаргивался от разноцветных искристых кругов. Когда оклемался, канонадапрекратилась и цепочка боевиков заново поднялась на приступ. До них теперь было рукой подать.

— Чего там? — спросил Панкратов. У него губы покрылись подозрительной розоватой пеной. Если задето легкое, подумал Буга, долго не протянет. Надо бы поскорее в больницу.

— Лежи не шебуршись... Опять поперли. Сейчас я их маленько шугану.

— Сзади следи, — подсказал Панкратов. — Сзади должны нагрянуть.

— Не учи ученого, — буркнул Буга. — Там хорек не пролезет.

Он прополз по канаве, чтобы не выскакивать там же, где в первый раз, и повторил маневр: подъем, несколько очередей, носом в снег. Цепь залегла, но ему успели ответить сразу из многих стволов, две пули его достали: одна окорябала щеку, другая впилась в правый бок пониже печени. Ощущение такое, будто в бок всадили раскаленный штырь. Буга удержал стон и переборол первую слабость. Запикала рация под мышкой. Он ответил на вызов. Ким сообщил неприятную новость: их перехватили на проселке, но сейчас они прорвутся. Ким не врал, у него обе тачки бронированные. Именно на эти машины Сумской полгода назад после мучительных колебаний отстегнул по сто тысяч зеленых.

— Держись, Буга, — попросил Ким. — Мы слышим, как тебя лупят.

— Ребята не шутят, — согласился Буга. Он вернулся к Панкратову и увидел, что тот задыхается. Черная лужица изо рта натекла на шею.

— Гляди, какой денек разыгрался, Акимыч, — улыбнулся тот другу. — Клев нынче отменный.

Безмятежное солнце стояло высоко и пометило снег розоватым сиянием. Каждый звук в притихшем воздухе обрывался хрупкой саднящей нотой.

— Ты же знаешь, — пробурчал Буга, — я зимой не рыбачу.

— Ну и дурак. По такой погоде у луночки, да с чекушкой в кармане — самый смак. Другого рая нет... Помираю, Акимыч, не обессудь.

— Не думай об этом. Все когда-нибудь помрем.

— Все когда-нибудь, а я сейчас. Малофеича догоню.

— Ким на подходе, — сказал Буга. — Через час будешь на больничной койке.

— Ты будешь, но не я, — он захлюпал носом, закатил глаза под лоб. Дыхание вырывалось со свистом. Буга не сомневался — агония.

Выглянул поверх бруствера: а цепь — вот она, почти впритык, у передних бойцов зубы сверкают. Буга приладил Колин автомат с оптикой, посшибал резвецов, как в тире. Но и сам не уберегся: полоснуло по черепу. Потрогал, правое ухо болтается на полоске кожи — дернул и оторвал. Почудилось: пополам рассекли башку, и та часть, которая без уха, обвалилась в снег.

Изо всех сил сожмурил глаза: некстати крутит, ох, некстати.

Пора было подниматься в атаку.

— Полежи пока, — обратился к Панкратову, который уже витал в немыслимых высотах. — Я отлучусь на минутку.

С двумя автоматами выкарабкался на твердое и пошел навстречу бесенятам, изрыгая огонь, как верблюд слюну — точными прицельными сгустками.

По всей дороге, вплоть до железного щита открыл смертельный покос, но победа ему не светила. Отчаянная вылазка дала короткий перевес, но после малой заминки со всех сторон устремились ответные раскаленные стрелы, разрывая, кромсая на куски могучее тело. Еще руки подчинялись ему, но сердце сбилось с ритма.

Буга прижался жаркой щекой к ледяному насту и с облегчением понял, что может наконец отдохнуть.

Больше никуда не надо спешить. Кто-то бережно поднял его на руки и покачал над землей, как в раннем детстве баюкала матушка. Он попытался вырваться, чтобы продолжить бой; тихий размеренный голос его успокоил: "Хватит! Сколько можно драться... Остынь!" — "Не я начал, — оправдался Буга. — Я всегда только защищался". "Чего уж теперь, — ровно продолжал голос. — Лучше загадай желание. Какое у тебя желание?" — "Полететь, — обрадовался Буга. — Я давно не летал!" — "Нет ничего проще", — обнадежил голос, и Буга с удивлением обнаружил, что впрямь сидит за штурвалом турбоносца, забирающего под острые крылья облака, планету и звезды. Никогда у него не было машины, которая так безупречно слушалась малейшего прикосновения. Буга звонко рассмеялся, утирая ладонью слезы счастья. Вот и пришло к нему постижение сути вещей. Человек рожден реактивным штопором, а не сопливой козявкой. Чтобы это понять, надо всего лишь умереть.

Через целые столетия пробился к нему озабоченный голос Кима.

— Аккуратнее, хлопцы, аккуратнее... Клади на сидение — и по газам! Уходим, хлопцы, уходим...

"Неужели опять?" — с отвращением подумал Буга.

Часть третья

Глава 1 ОДНИМ МАНЬЯКОМ МЕНЬШЕ

В рыночную эпоху Поюровский пришел не с голыми руками. Еще по прежним, по советским временам наладил частную практику, которой позавидовал бы любой американец. Он успешно пользовал ото всех напастей: резал рак, изгонял порчу, дробил камни в почках и оживлял осоловелых импотентов до жеребячьего состояния, но попасть к нему на лечение было трудно, в отборе пациентов он был чрезвычайно осмотрителен, что только придавало ему известности. Редкий больной, кому мошна или положение позволяли, не стремился к нему на прием, поэтому спектр, разброс клиентуры получился широкий: от нахрапистых теневиков до субтильных, застенчивых в быту членов ЦК КПСС. К девяностым годам, к началу свободы, у него уже составился некий капиталец, а связи наладились такие, с которыми не пропадешь и в тюрьме. Тем более, что по необъяснимому социальному феномену почти все его бывшие пациенты, уголовные авторитеты и партийные боссы, совокупясь в светлом порыве к капитализму, за короткий промежуток времени (два-три года) заняли главенствующие позиции в обновленном государстве.

При новом режиме Поюровский мог получить все, чего душа пожелает, хоть пост министра здравоохранения, хоть луну с неба, но тут он сплоховал. То ли возраст тому виной (зашкалило за пятьдесят), то ли чересчур радужные открылись взору перспективы, но в нем словно произошло раздвоение личности: талант вступил в противоречие с натурой и разум устремился в двух противоположных направлениях: в сторону Нобелевской премии, которую он безусловно мог отхватить за сенсационные разработки в области эндокринологии, и туда, где в забронированных сейфах, укрытые от света, хранились магические груды зеленоглазых банкнот. Разумеется, оба направления где-то неизбежно пересекались, но одной жизни могло не хватить, чтобы добраться до пункта пересечения.

Свой оригинальный бизнес он начинал исподволь, преодолевая некое внутреннее моральное сопротивление, но постепенно увлекся и открыл в торговле человеческим сырцом много привлекательных сторон. Главное, в этом деле удачно совмещались три очень важных константы: солидная, не зависящая от случая прибыль (рынок неограниченный, конкуренция нулевая), прекрасные возможности для сугубо научных исследований и третье, основное, — полный простор для глубоких метафизических изысканий в области духа. Трудно было только поначалу, много сил отнимали организационные хлопоты — сбыт, поставщики, крыша, отлаживание цепочек товар-деньги, но тут выручил Денис Крайнюк — угрюмый затрапезный малообразованный человечишко, но хваткий, деловой, целеустремленный, неутомимый и цепкий, как целая волчья стая.

Этот живоглот знал лишь одну страсть — деньги, но его куцее воображение не поднималось выше четырехзначных цифр. Поюровский платил ему чистоганом, и благодарный соратник с необыкновенным рвением перенял на себя тяжкое, унизительное бремя мелких повседневных забот. Интеллигентный Поюровский царствовал, черная косточка Крайнюк — пахал, это вполне устраивало обоих.

* * *

...В среду Поюровскому сообщили, что банкир Сумской сошел с ума. Позвонила одна из старых пациенток, вращающаяся в банковских кругах, но уже в дневных программах новостей передали некоторые подробности. Довольно пикантные. У Сумского, которого средства массовой информации уверенно прочили чуть ли не в преемники Жоры Ливановича из Госимущества, случился нервный срыв на семейной почве. По достоверным источникам от него сбежала любимая жена Кларисса Ивановна, увлекшись якобы неким знаменитым кавказским киллером, но это не все. Придя утром в банк, Сумской обнаружил исчезновение колоссальной суммы денег, которую журналисты предпочли пока не называть, дабы не будоражить понапрасну умы обывателей, причем за этой аферой стояли, по слухам, очень известные западные партнеры. Два таких удара подряд привели к тому, что психика знаменитого банкира дала трещину. Сумской посрывал с себя одежду, выскочил в чем мать родила на лютый мороз и начал приставать к прохожим женщинам с гнусными предложениями, суля каждой открыть небольшой счетик в Цюрихе. Вся история выглядела, разумеется, очередным телерозыгрышем, вроде обещания зарплаты бюджетникам, но голяка Сумского засняли на пленку, как раз в тот момент, когда дюжие санитары запихивали его в "воронок", а банкир, вырываясь, лихо распевал известную, любимую народом песню: "Таганка, зачем сгубила ты меня?.."

Сперва Поюровский обрадовался, подумал злорадно: поделом тебе, собака, будешь знать, как блокировать чужие денежки, но тут же загоревал. Естественно, как умный, бывалый человек он не поверил ни звонку знакомой, ни сообщению в новостях, ни натуральному изображению голяка на экране (примитивный, заказной монтаж); по всему выходило, что так или иначе злосчастного банкира следом за Ленькой Шаховым надолго, если не навсегда, вывели из большого бизнеса, а это означало, что он, Поюровский остался один-одинешенек перед лицом невесть откуда взявшейся грозной беды.

Вызвал Крайнюка и поинтересовался, что тот думает об этом странном происшествии. Против обыкновения Денис Степанович не стал вилять, произносить жалобные слова, ссылаться на свою дремучесть, твердо произнес:

— Надо сворачиваться, Василий Оскарович, ничего не поделаешь. Кому-то крепко перебежали дорогу. Надо было линять еще осенью.

— Кому перебежали? Ты хоть отвечаешь за свои слова?

— Вы же знаете — кому. Он нас раздавит, как вошей.

— Почему же до сих пор не раздавил?

— У них свои причуды. Значит, поберег на закуску.

Предупреждений несколько было, вы же помните.

Сворачиваться — легче сказать, чем сделать. Если Сумской накрылся, то сгорел и капитал, который хранился в банке "Заречный". Продать чохом налаженный бизнес, плюс четыре клиники — хлопотно, да и не дадут хорошую цену второпях. А кто ждет за бугром?

Правда, в Мичиганском университете есть добрый знакомец, хохол Гнатюк, обязанный ему донорской почкой, они регулярно переписывались, и тот вроде берег для него теплое местечко на кафедре, но что запоет хитроумный хохол, когда узнает, что Поюровский гол как сокол?.. А семья, а дети с женами? Хоть и надоели хуже горькой редьки, но как их оставишь без присмотра? Вот если бы спрятаться, отъехать ненадолго, переждать бурю, а потом вернуться...

— Я тут кое с кем связывался, — сказал Поюровский, — наводил мосты. Важные шишки, не шпана. У одного чина из МВД под началом целая армия. Но стоит намекнуть, о ком речь, все замолкают, как по команде — и в кусты. Проклятая страна! В ней, похоже, мужчин не осталось, одни зайцы. Я этому субчику из МВД говорю: как же тебе, Виктор, по-человечески не стыдно увиливать? Мало что я тебе бубон вылечил, так ведь это же еще твой служебный долг: защищать исправных налогоплательщиков. Куда там, расквасился, сволочь! Пойми и ты меня, говорит, Василий. Семья, внуки, то да ее — тьфу, червяк навозный!

Все прогнило, все насквозь. Чтобы вылечить эту страну, не скальпель нужен, ядерный взрыв... И ведь хитрит, я же вижу, что хитрит. Не то что ему так уж боязно — выгоды нет помогать... Я спрашиваю тебя, Крайнюк, что стало с людьми? В кого они превратились?

— Кто платит, тот и музыку заказывает, — отвлеченно заметил соратник.

— Говоришь, сворачиваться?

— Чем скорее, тем лучше. Ничего не попишешь.

— В кубышке на черный день много припрятал, Денис?

— Поменьше вашего, но кое-что есть. Переждем, Василий Оскарович. Ничего. Не впервой.

— Где собрался переждать, если не секрет?

— Какие от вас секреты. Далеко не побегу. В глубинку нырну. Отсижусь, даст Бог.

— На родину, в Жмеринку потянуло?

— Пятки припечет, хороша будет и родина... Вы не расстраивайтесь, доктор. Поверьте чутью старого охотника. Это все ненадолго. У них такое взаимное истребление: кто сегодня в зените, завтра и помину не будет. Главное, в сторону отодвинуться, дать им место для боя.

Разговор с рассудительным соратником подействовал на Поюровского благотворно. Мужик прав, даром что от сохи. Не надо лезть на рожон, лучше перегодить.

Глядишь, и Сумской придет в разум, не вечно ему бегать по Москве голяком. Другое дело, Леня Шахов. Тому новую голову не пришьешь.

Достал из шкапчика бутылку, по заведенной традиции угостил Крайнюка. Тот, правда, четвертый год в завязке, но из рук хозяина принимал чарку охотно. Поюровский выпил за компанию, радуясь благостному настроению. Не успела водка прижиться, вспомнил эту кралю из морга, Лизку Королькову. Неопробованный пирожок. Грех ее так оставлять. Не по-гвардейски.

Прямо при Крайнюке связался с ней по телефону Девица только заступила на дежурство. Поздоровался, коротко распорядился:

— К двенадцати подгребай во флигелек. Договорились?

С теплым чувством услышал, как она счастливо охнула.

— Василий Оскарович, да я хоть сию минуточку!

Токо помоюсь.

Поюровский добродушно хохотнул.

— Уж будь любезна, оденься поприличней.

— Значит, вы на меня не сердитесь?

— Не сержусь. До вечера, красотка.

— Ой, а я переживала, так переживала... Места не находила. Думала, вы отвернулись. Зачем тогда жить, думаю. Среди мертвечиков лечь и не вставать. Думаю...

Поюровский не дослушал, повесил трубку. Поймал цепкий взгляд Крайнюка.

— Ты чего, Денис?

— Не моя забота, конечно, Оскарыч, но Клементина докладывала... Есть у нее подозрения насчет этой молодухи.

— Без вас как-нибудь разберусь. А какие подозрения?

— Пронырливая очень. Пощупать бы как следует. Рекомендации надежные, а чем черт не шутит.

— Пощупаешь после меня, — улыбнулся Поюровский. — Готовь отделение к эвакуации. По нулевому варианту. Сколько на это нужно времени?

— По схеме — в одну ночь должны управиться.

— Чтобы никаких следов, стерильно.

— На когда назначить?

Поюровский сморгнул соринку в левом глазу — откуда прилетела?

— Зачем тянуть... Как учил Ильич, вчера было рано, завтра — поздно. Действуй, старина.

Легкая тучка набежала на суровый лик заместителя.

— Чего еще? — удивился Поюровский. — Или жалко кого?

— Жалко, — признался Крайнюк. — Столько товару понапрасну теряем. Убытки терпим.

— Сам же говорил — временно. Товару этого у нас с тобой — прорва и маленькая тележка. Не хмурься, Денис, гляди бодрее. Давай, пожалуй, по маленькой на удачу. Ломать не строить, душа болит...

* * *

К середине дня Лиза Королькова уяснила: в больнице ведутся необычные приготовления. До морга докатилась нездоровая суета. Появились в здании незнакомые люди, сдвигали в сторону столы, что было привинчено, отвинчивали — очищали пространство. Проверяли холодильные камеры, оставляя их открытыми. Лиза полюбопытствовала у Печенегова, кто такие и почему хозяйничают. Старик ответил: аварийная бригада, мусорщики. Девушка не поняла: какая бригада, какие мусорщики? Печенегов неохотно, с оглядкой объяснил: похоже, дана установка свернуть лавочку. Такое уже случалось на его памяти полтора года назад. Всех постоянных сотрудников выкинули на улицу на целых три недели, но, правда, простой оплатили по средней таксе. Лиза не отставала:

— С чем это связано, дядя Гриша? Почему вдруг?

— Это для нас с тобой вдруг — у начальства свои резоны. Может, вообще хотят прикрыть заведение.

Вполне возможно. Но это очень плохо. Всех покойников переполошат. Креста на них нет. Разве так можно?

Мертвых обитателей срывать с насиженных мест.

Лиза привыкла к своеобразным суждениям старика, но возразила.

— Дядя Гриша, какое же насиженное место? Все наши гости здесь транзитом.

— Ты так говоришь, потому что глупая еще, непосвященная. У них транзиту не бывает. Я прикидывал, тут не меньше тыщи душ обосновалось. А то и поболее. Точно не знаю.

— Кого же тогда на кладбище увозят?

Гриша Печенегов редко выходил из себя, но на сей раз разозлился.

— Тьфу ты, девка! Молотишь языком, чего ни попадя. На кладбище одно, здесь другое. И там, и там дом. Где ему лучше, там пребывает. Иногда перемещается туда-сюда, смотря по настроению. Большей частью его сюда тянет, здесь его последний раз живыми руками трогали. Покойнику это дорого.

— Теперь понятно, — сказала Лиза.

Печенегов подвел ее к канализационному люку, откинул заслонку. Сперва сам сунул туда голову, потом повернулся к Лизе.

— Послушай, коли не веришь.

Лиза нагнулась к черной дыре, прикрыла глаза. Ровное, жутковатое гудение, перемежаемое жалобными, будто детскими голосами, донеслось до ушей. Она отпрянула в испуге.

— Уверилась?

— Уверилась, дядя Гриша.

— То-то и оно. Негодуют, а что толку. Наших начальничков образумишь токо кувалдой по башке... Готовься, детка, сегодня будет трудная ночь.

* * *

Лиза попросила:

— Ганечка, я сбегаю в корпус, побудешь за меня?

Если схватятся.

— С бендерой, что ли, крутишь?

— С какой бендерой?

— Не прикидывайся овечкой. В охрану Крайнюк одну бендеру напихал, из хохляцкой группировки. А то ты не знала?

— Ганюшка, мне-то какое до этого дело. Мне с подругой повидаться.

У Гани один глаз закрылся ко сну, зато второй распалился какой-то вовсе сверхъестественной ненавистью. Он глядел на Лизу так, будто вгрызался зубами.

— Подружка, говоришь? Ничего, скоро и подружек обслужим.

Дядя Гриша пил чай в своем закутке. У него Лиза тоже отпросилась. Он был недоволен столпотворением.

— Главная штука, эти мусорщики бессмысленные люди. Будут все громить, чистить, смолой мазать. Керосином пожгут, чтобы следов не осталось. Да разве можно упокоенный дух одолеть керосином? Но им же не внушишь. Полномочия! Я давеча намекнул одному, убирались бы вы, братцы, подобру-поздорову, дак схлопотал по сопатке.

Лизе было интересно все, что рассказывал Печенегов, но она спешила.

— Дядя Гриша, чистка по всей больнице распространяется?

— А как же! Все под корень рубят, не жалеют ни больных, ни мертвых. Туда же и здоровых, кто пикнет.

Дозор!

— Значит, всех, кто в подвале, под ноль?

— Их в первую очередь. Ты что! Это же вроде учения на случай ревизии. Я-то думаю, какая теперь ревизия, но они опасаются. Хоть власть у них, а чего-то боятся. И то. Дела жуткие, сатанинские, как не бояться. У них ведь каждый рубель от крови разбух. Его прежде, чем в магазин снесть, отмывать приходится. Конечно, боятся.

А ты как думала? Когда-нибудь отвечать все равно придется.

Лиза накинула кожушок, побежала через двор к больнице. Но в подвальное помещение ее не пустили.

Весь подъездной путь забит крытыми фургонами, у входа дежурили незнакомые парни в форменных, как у летчиков, тужурках. Лиза сунулась сгоряча, ее остановили. Детина лет тридцати, с испитым кирпичным лицом, потребовал пропуск.

— Какой пропуск, молодой человек?! Я тут работаю.

— Без пропуска нельзя, инструкция.

— Да вы сами кто такие?

— Мы по наряду, фирма "Оборотные средства". Не слыхала?

— Нет.

— И не надо тебе слышать. Получи пропуск, тогда приходи.

Лиза не вчера родилась, всяких оборотней нагляделась, но эти были наособинку. Вроде роботов. Молодые ребята, но на лицах ни улыбки, ни любопытства. Даже не обратил внимания, что она молодая привлекательная женщина, хотя и в задрипанной одежонке. Им это было безразлично. Она поняла: лишняя настырность приведет к плачевным результатам. Но сделала еще попытку.

— Пожалуйста, молодой человек, позовите Клементину Егоровну. Очень прошу.

— Такая толстая стерва?

— Она самая.

— У них там, девушка, запарка, как в бане. Вряд ли она выйдет.

— Скажите, Лиза из морга. По важному делу, — Лиза выудила из кармана кошелек, протянула парню десятидолларовую купюру. Денежку он взял, с сомнением покачал головой.

— Ладно, попробую. Позвать нетрудно. Жди.

Лиза потопталась среди машин, выкурила сигарету.

У нее не укладывалось в голове, что все это происходит наяву.

Минут через десять выскочила Клементина. Поманила пальчиком за угол. Простоволосая, возбужденная. В глазах странное выражение: словно после пакета с газом.

— Говори, чего тебе? Быстро, ни минуты нет.

— Клементина Егоровна, вы же обещали.

— Что обещала?

— Как что? Наташа и Сенечка. Мальчик и девочка.

С меня же голову за них снимут.

— Кто снимет?

— Очень важные люди. Я же говорила. Солиднейший клиент.

— Вот что, девочка, — Клементина скверно ухмыльнулась. — Что с твоей головой будет, меня не касается. Поезд ушел. Получишь ублюдков к ночи вместе со всеми. В товарном виде. За этим звала?

Лиза сказала:

— Клементина Егоровна, не берите грех на душу, отдайте детей. Хотя бы этих. Выведите через черный ход.

Клементина нагнулась, дыхнула чесночным перегаром.

— Поостерегись, крошка! Думаешь, Ваське дала и уже мне указывать можешь? Я еще дознаюсь, откуда ты появилась. И чего вынюхиваешь.

С этими словами пошла прочь.

Лиза поспешила к телефонной будке в глубине парка. Будка была хороша еще и тем, что не требовала жетонов, если соединяла с кем-то, то бесплатно. От старых времен уцелел механический кудесник. Но работал капризно, Лиза провозилась минут десять, пока дозвонилась до Поюровского в его главный кабинет.

— Василий Оскарович, опять я!

— А-а, — Поюровский был недоволен звонком, нарушавшим субординацию. Каждый сверчок знай свой шесток — золотое правило. — Что тебе? Мы же условились — до вечера.

— Дорогой Василий Оскарович, извините дуру за беспокойство, у меня маленькая просьбишка. Вам, наверное, покажется ерундой, но для меня очень важно.

— Короче.

— В донорском отделении генеральная уборка... Оттуда всех вывезут, да?

— Тебя это каким боком касается?

— Там двое детишек, мальчик и девочка, подарите их мне, пожалуйста. Ну что вам стоит? Клянусь, я отработаю.

Поюровский ответил не сразу, видно, что-то осмысливал. Наконец спросил:

— Лиза, ты не спятила? Ты что себе позволяешь?

— Василий Оскарович, родненький, — затараторила Лиза. — Долго объяснять, я обещала, честное слово.

Я вечером расскажу. Ничего плохого. Я не нахальничаю, вы для меня святой. Но это такие люди, брокер с женой.

Им позарез нужно. Они прямо загорелись, готовы сколько угодно выложить... Я конечно не имела права, так получилось. Вы не подумайте, у меня с этим дипломатом ничего нет такого, просто знакомые...

— Лиза, — оборвал Поюровский, — ну-ка заткнись!

— Заткнулась, дорогой Василий Оскарович.

— Разговор не телефонный, ну ладно... Ты вот что, красотка. Ты не забывайся. Не суй свой носик, куда не надо. Враз прищемят. Ишь какая бойкая. На первый раз так: ты ничего не говорила, я ничего не слышал. Но зарубку оставь на память. Откуда пронюхала про эвакуацию?

— Василий Оскарович, я же здесь работаю. Никто ничего не скрывает. Да и что скрывать. Дезинфекция есть дезинфекция. Где грязно, там и убирают. Какое туг преступление?

Поюровский лихорадочно думал, кто она такая? Абсолютная идиотка или подосланная? А если подосланная, то кем? Уж не тем ли упырем, который его с места сживает. Ничего, вечером все разъяснится. Уж он сумеет прижать говорливую куклу. Кто бы ни была, расколется.

— Кончено, Лиза. Ступай и работай. Постарайся меня больше не разочаровывать. Настраивайся на вечер.

— Ой, — пискнула Лиза, — какой же вы целеустремленный!

Через минуту она уже разговаривала с Сергеем Петровичем, застала его в "Русском транзите". Если он обрадовался ее звонку, то умело это скрыл. Лиза четко доложила обстановку: сворачиваются, рубят хвосты, светопреставление. Она не может остаться в стороне.

В отделении двое детишек, которых она обещала спасти.

И она их спасет, чего бы ей это не стоило.

— Объясни, — холодно отозвался Сергей Петрович, — что ты имеешь в виду?

Лиза объяснила, что по ее мнению всему есть предел. Даже равнодушию. И если здоровые сильные мужчины, мнящие себя суперменами, могут спокойно наблюдать за творящимся кошмаром, то она сама взорвет этот гадюшник.

— Я думала, — сказала она, — что побывала в аду, когда работала в "Тихом омуте", откуда ты меня вызволил, Сережа, но здесь намного страшнее. Словами не рассказать, что здесь такое. Ты слышишь меня или уснул?

— Слышу.

— Сережа, там две крохи, прелестные, невинные создания. Скажи, что мне делать, пожалуйста? Их убьют вместе с остальными. Разрубят на куски.

— По-моему у тебя истерика.

— Сережа, не пугай меня. Те, кто все это затеял, конечно, не люди, но чем мы отличаемся от них? Мне дышать трудно, а я должна изворачиваться, лгать, улыбаться... Зачем?

На другом конце провода Сергей Петрович закурил сигарету. Заговорил скучным голосом.

— Возьми себя в руки, Лизавета, все идет своим чередом. Говоришь, нелюди, это правда, но сегодня за ними сила и у них власть. Твоя истерика им только на пользу. Чему тебя учили? Железная дисциплина — вот суть нашей работы. Зачистка так зачистка, плевать. У тебя какое задание?

— Собирать информацию, сидеть тихо.

— Да, сидеть тихо, врасти в структуру. Никакой самодеятельности, никаких эмоциональных решений. За тебя решат, кому положено. Ты спасешь двух малюток и завалишь перспективное внедрение. Это неравноценно.

Те сведения, которые ты передала, возможно, позволят вбить клин в их отлаженную цепочку. Опомнись, Лизавета! Счет давно пошел не на отдельные человеческие жизни. Они страну под себя подмяли. Думаешь, мне нравится сидеть в этом вонючем "Транзите"? Думаешь, не хочется его взорвать? Но я сижу, и ты сиди. Сиди, молчи — и жди приказа.

— Как ты ошибаешься, милый, — вздохнула Лиза.

— В чем?

— Когда говоришь, что есть что-то важнее жизни двух малюток... Все, я пошла. У меня ухо примерзло к трубке.

— Куда пошла? Эй, куда ты пошла?!

Она не ответила, потому что сама еще толком не знала. Но до ночи было еще далеко, и она не собиралась сидеть сложа руки. Вернулась в морг и, никого не встретя, пробралась в одну из кладовок, где у нее был припасен чемоданчик с инструментами. Там же, за решеткой старого сломанного холодильника, лежали завернутый в тряпицу милицейский браунинг и коробка патронов. Патроны сунула в чемоданчик, а пистолет с помощью ременной петли аккуратно закрепила на боку под кожушком. Посидела немного в раздумье. Конечно, для того, что она задумала, разумнее дождаться темноты, но неизвестно, что за это время случится с детьми. Морг кишел чужими, как тараканами. Откуда-то сверху доносились скрежещущие удары, словно с дома сдирали крышу.

Лиза выскользнула на двор так же незаметно, как возвращалась. Хороший знак.

Теперь она приблизилась к больнице с угла, к тому месту, куда выходил один из загрузочных люков. На ее удачу пока этот люк никто не охранял, и с фасада ее невозможно заметить. Трудность лишь в том, что кованую решетку люка запирал массивный висячий замок.

Она понятия не имела, как с ним управиться. В школе учили работать с тонкими приборами, вскрывать современные электронные запоры, а как подступиться к этой ржавой железяке? Сперва попробовала распилить дужку лобзиком, но поняла, что такой работы ей хватит на несколько часов. Достала ручную дрель, наугад просверлила три отверстия вдоль замочного глазка, и только зря потеряла время. От посторонних глаз ее укрывала боковая стена, но везение не могло длится бесконечно. Рано или поздно кто-нибудь полюбопытствует, чем занята шебутная девица.

Пошуровала отмычками, ни одна не подошла. Железный уродец не поддавался новейшим механическим приспособлениям. Лиза присела на порожек и закурила, расстегнув кожушок и ворот рубахи. Прикидывала, сколько людей набежит, если расстрелять замок из браунинга. Ее взгляд упал на шляпку большого гвоздя, высунувшегося из притоптанного снега. Подержала гвоздь на ладони, очарованно вглядываясь в загадочную конфигурацию, вывернутую в спираль с короткой закорючкой на конце. Конечно, это не гвоздь, а ключ, но в таком случае, сама судьба ей подыгрывает.

Затаив дыхание, ввела гвоздь в отверстие замка, покрутила: уперся плотно, жестко, как в родном гнезде.

Достала из чемоданчика пассатижи, ухватила гвоздь поудобнее и надавила против часовой стрелки. Замок отозвался жалобным всхлипом, дужка выскочила едва ли не наполовину. Молодец, похвалила себя Лиза, справилась.

С заледеневшей решеткой получилось неладно: пока сдвигала, сорвала ноготь на большом пальце, но это пустяки. Перед ней открылась черная яма, с железными скобами по одной из стенок. Лиза огляделась — ей удивительно везло, не меньше часа провозилась, никто так и не помешал. Опустясь по скобам, попыталась задвинуть за собой решетку, но такая операция под силу разве что Сергею Петровичу, который все-таки изрядный качок.

Ступени-скобы привели ее в темную подсобку — она зажгла электрический фонарик. Дощатая дверь с задвижкой, глинобитный пол, кирпичные сырые стены — больше ничего. Если дверь заперта снаружи, все ее усилия насмарку.

Отомкнув задвижку, легонько нажала плечом на дверь: открыто! В узкую щель проступил кусок коридора, загроможденного газовыми баллонами и опутанного шлангами — в отдалении маячила фигура мужика с автоматом. Сколько всего в коридоре народу — не узнаешь, пока не выйдешь. Лиза придвинула чемоданчик с инструментами к стенке, растрепала волосы, приняла по возможности озабоченный вид. Открыла дверь пошире и ступила наружу. Мужик с автоматом стоял боком и не заметил ее появления, зато в пяти шагах двое мужчин в рабочих комбинезонах возились с каким-то громоздким агрегатом, подключая его к электрическому щитку.

Не дожидаясь, пока они сообразят, что к чему, Лиза раздраженно спросила:

— Клементина куда пошла, хлопцы?

— Какая еще Клементина?

— А-а, — Лиза махнула рукой, дескать, что с вас возьмешь, с новеньких. — Носится, как угорелая, бегай за ней.

— У тебя закурить не найдется, сестричка?

— В другом халате. На обратном пути захвачу.

— Окажи любезность, без курева остались. Клементина — это такая толстуха, командует тут?

— Ага, командует.

— Недавно пробегала.

Лиза обогнула рабочих, благополучно дошла до конца коридора, свернула за угол. Войдя в детскую палату, притворила за собой дверь. Картина предстала зловещая, почти ирреальная. Две пожилых женщины в синих, туго затянутых поясами халатах готовили пацанву к эвакуации: пеленали в коконы из простынь и складывали штабелями возле стены. Работали слажено, почти все двухъярусные койки уже опустели, одна из женщин как раз подступила к дальнему отсеку, где, обнявшись, светились яркими глазенками Наташа и Сенечка. В руках у женщины огромный шприц, почти как в фильме "Кавказская пленница".

— Эй, — окликнула Лиза, направляясь к ней. — Погоди-ка, сестра. Этих не трогай. Этих я забираю.

— Почему это?

Они встретились глазами, и Лиза увидела знакомое выражение наркотической дури.

— Клементина распорядилась. Велела к ней отвести.

— Марусечка, — позвала женщина товарку, — двух шпанят забирают, а бумаги никакой нету.

Та, которую звали Марусей, сбросила в штабель еще два детских кокона и пошла к ним. Глазами "плыла", как и подруга, но видно было, что им обеим наркота не мешает усердно работать, жить и размышлять.

— Нам-то какое дело, — сказала Маруся солидным басом. — Пусть тащит, если Клементина велела. Но без бумаги нельзя.

— Тем более, мы отчитываемся поштучно, — пояснила вторая женщина. Лиза уже прикинула, что возни с ними будет немного, только боялась напугать детей, ее смущало, что они молчат, не издали ни звука, хотя явно узнали ее.

— Вы их чем-нибудь кололи?

— Чем их колоть? — удивилась женщина. — У нас токо это, вот, — протянула Лизе гигантский шприц.

— Это что? Снотворное?

— Чего допрашиваешь? — возмущенно вмешалась Маруся. — Беги за бумагой. Или дай потянуть. У тебя есть заправка?

Лиза их заправила, но у нее не было в руках такой мощи, как, допустим, у Сергея Петровича, поэтому ей пришлось нанести с пяток стремительных, парализующих ударов, чтобы повалить бабок на пол. Но она справилась, как и с замком. Даже дыхание не сбила. Обернулась к детям. У Наташи в ужасе приоткрылся бледный ротик, Сенечка важно произнес:

— Надо их связать, тетя Лиза.

— Не надо, малыш. Они не скоро очнутся.

— Но они же не мертвые?

— Нет, живые.

— Лучше всего их кокнуть, — внес более солидное предложение Семен.

Лиза подняла малышей с койки, поставила на ноги.

Наташа ухватилась тоненькой ручкой за ее рукав.

— Сможете идти? — спросила Лиза.

— Обязательно, — ответил Семен и уточнил:

— Это побег?

— Да, Сенечка, побег. Все нужно сделать очень аккуратно. У вас есть какие-нибудь пальтишки?

— У меня нет, — сказала Наташа. — Только пижама.

— Я уж не надеялся, — признался Сенечка. — Еще бы немного и нам грабли в бок.

Лиза укутала их в одеяла и вывела в коридор. Без приключений добрались до подсобки, правда, девочка запуталась в одеяле, и Лиза понесла ее на руках. Рабочие уже подключили загадочный агрегат к щитку. Встретили Лизу приветливо:

— Сигарет надыбала?

— Ой, закрутилась с этими. Сейчас сбегаю... Детишек в чуланчике запру, чтобы не выскочили... Я мигом...

Втолкнула детей в каморку.

— Сеня, остаешься за командира. Ничего не бойтесь.

Я только туда и обратно.

Наташа таращилась вверх, в скважину, откуда лился слабый свет. Семен спросил:

— Мы туда полезем?

— А что? Трудно?

— Как бы Наталью не пришлось на веревке тащить.

— Фу! — фыркнула девочка. — Какие глупости!

Лиза поцеловала ее прохладные, настороженные глаза, провела ладонью по взъерошенному чубчику Семена.

— Все хорошо, молодежь. Сидите тихо, как мышки.

Перед дверью "ординаторской" Лиза помедлила. То, что она собиралась сделать, было необходимо, этого требовала ситуация, а также высшая справедливость, но сердце вдруг онемело. Кто она такая: всего лишь молодая женщина с трудной судьбой, но ведь не терминатор, нет!

Клементина Егоровна возвышалась за письменным столом, разложив перед собой какие-то бумаги, и вид у нее был такой, словно рассчитывала план предстоящего сражения. Напротив расположился Денис Степанович Крайнюк, соратник Поюровского, живоглот с лоснящейся рожей и свинячьими глазками. Увидев Лизу, он мерзко сощурился.

— Гляди-ка, Климуша, какая гостья к нам пожаловала!

— Эта тварь здесь с утра шныряет, — ответила Клементина. — Говорила тебе, Денис, меченая она. Только знать бы — кем?

— Сейчас узнаем, — пообещал Крайнюк, понюхав зачем-то ладонь. — Проходи, девушка, присядь, небольшой допрос с тебя снимем. Ты чего прибежала-то?

Лиза защелкнула дверь на "собачку". Подвинулась к столу.

— Денис Степанович, остановите заваруху. Дайте отбой.

— Вон даже как? — Крайнюк искренне удивился. — Это чье же распоряжение?

Клементина потянулась к телефону, и Лиза достала пистолет из ременной петли.

— Не надо, Клементина Егоровна. Это лишнее... Денис Степанович, дайте команду бандюкам. Пусть убираются.

— Ты что же, девушка, пальнуть можешь? — удивление Крайнюка разрослось до голубого, яркого свечения в очах. Он сразу помолодел.

— Только это я по-настоящему и умею, — вздохнула Лиза.

— Кто ты такая? Откуда взялась?

— Неважно. Отдайте команду, потом поговорим.

— Если стрельнешь, людишки сбегутся.

— В подвале такой шум, никто не поймет.

Клементина затрясла головой, как лошадь при налете слепней, побагровела и начала подниматься со стула, тяжело опираясь локтями.

— Ты, козявка, на меня, на Егоровну?! Пушкой грозишь? Да я тебя давить буду, как клопа, медленно давить...

Отборный сермяжный мат оборвался на середине, потому что Лиза нажала спуск. Кусочек свинца, чмокнув, впился под левый сосок воительницы. Клементина, охнув, опустилась на стул, озадаченно почесала грудь.

— Денис, тварь меня убила!

— Не может быть! — возразил Крайнюк, но отрицал он очевидное. Иссяк могучий напор, Клементина Егоровна уронила голову на бумаги и притихла.

— За что ты ее? — спросил Крайнюк. — Она никому зла не делала.

Сердце Лизы билось ровно.

— Не отвлекайтесь, Денис Степанович. Вам жить осталось ровно минуту. Может, и меньше.

— Но надо связаться с Поюровским... Как же без него?

— Не надо связываться. Командуете здесь вы, а неон.

— Хорошо, тогда выпусти меня. Я не могу распоряжаться по телефону. Все не так просто. Тут не военный штаб, девушка, это больница, обыкновенная больница... Выпустишь меня?

Он глядел на Лизу с каким-то неуместньм лукавством. Повалившаяся на стол Клементина его ничуть не смущала, он словно забыл о ней. О чем помнить: трупом меньше, трупом больше — какая разница, обыкновенная больница. Лиза сказала:

— Господин Крайнюк, напрасно вы хитрите. Я всего лишь исполнитель, приговор вы подписали себе сами. Облегчите душу, остановите ликвидацию.

— Ты же не убийца, верно? Тебе кто-то заплатил, но тебя подставили. Ты не получишь этих денег. Ты женщина, ум у тебя курячий, потому не понимаешь, тебя просто используют. На очереди ты следующая. Они не оставят такого свидетеля. Я могу помочь. Мы с докторам тебя спрячем так, ни одна собака не разыщет. И денежками не обидим. Сколько тебе дали, скажи честно? Пять тысяч? Десять тысяч? Сколько бы ни дали, это блеф.

Тебя надули.

В глазах Крайнюка засветилась торжествующая улыбка, ему показалось, убедил чумную налетчицу. Да и как не убедить, ведь чистую правду ей говорил, хотя и не всю. Таких стрелков в бизнесе готовят для разовых поручений, а потом — пшик! — и нету. Им с Василием она тоже не понадобится, лишь бы вырвать у нее пистолетик. Ах, Вася, Васенька, вот к чему приводит похоть, вот как ослепляет! У этой красивой самки на лбу написано — шпионка, мать твою!

— Бери трубку, звони — Лиза повела стволом снизу вверх. — Не испытывай судьбу, животное!

Крайнюк подумал, если резко рвануться, то можно поймать стерву за руку, а потом — кулаком в лоб, но не был уверен в себе: стерва явно обученная. Страха в нем не было, блеф это все, Клементина — одно, ей, может, и поделом досталось, а он — совсем другое. Нет, не посмеет девка.

— Если послушаюсь, — спросил он, — все равно пальнешь?

— Да, — сказала Лиза. — Зато доброе дело напоследок сделаешь. Грехи спишешь.

Она не в себе, подумал Крайнюк, это плохо. Снял трубку, набрал номер, косясь на Лизу бычьим оком.

Краска сошла с его щек. Вызвал какого-то Киндю, так и сказал — Киндю позовите. Уточнил:

— Киндя — ты?

Затем тускло распорядился:

— Слышь, соколик, тормозни раскрутку... Именно так, замри до выяснения...

Тот, видно, что-то возразил, и Крайнюк уже с натуральной яростью прогремел:

— Твое какое собачье дело?! Куда суешься? Сказано — замри, значит, замри!

Швырнул трубку на рычаг, поднял глаза на Лизу.

— Чего тебе предлагаю, девушка. Пойдем к Василию, все обсудим. Он тебе не чужой, верно? Не надо так горячиться. Дров наломаешь, а толку что?

Лиза не горячилась, выстрелила ему в грудь. Дала ему шанс, это был не смертельный выстрел. Если чудовищу повезет, оклемается. Крайнюк пулю принял как плевок, даже не поморщился. Из глаз неожиданно выкатились две слезинки.

— Дура ты! — сказал убежденно. — Дура и дерьмо.

Разве можно играть с пистолетом?

Потянулся к ней лапой, Лиза выстрелила вторично в ту же самую грудь. Крайнюк кивнул, будто теперь соглашаясь с Лизой, и улегся на стол напротив Клементины, голова к голове. Они лежали смирно, не шевелясь.

Лиза подвесила пистолет в петлю, забрала со стола початую пачку "Кента", пошла к двери. Приоткрыла, выглянула. Ей удивительно везло, хотя она уже много натворила. Коридор пустой, скорее всего, никто не слышал пальбы.

Удивляло и немного возбуждало собственное спокойствие — ни грусти, ни сожаления. Только хрупкий отсвет какого-то давнего воспоминания в сердце. Сомнамбулически двигаясь, вернулась к каморке, где остались дети. По пути отдала сигареты рабочим.

— Слушай, сеструха, — спросил один, — ты не в курсе, чего ток вырубили?

— Когда?

— Да только сейчас.

— Нет, не знаю, — Лиза нырнула за дверь.

Девочка дремала, притулившись к стене, Сенечка встретил укором:

— Побег так не делают, тетя Лиза. Можно зашухариться.

Лиза подсадила его на скобу и велела карабкаться наверх, но ему мешало одеяло.

— Кинь вниз, — сказала Лиза.

Освобожденный, мальчик, как обезьянка, взлетел до самого света.

— Стой, — окликнула Лиза. — Погляди, есть там кто или нет. Только не высовывайся.

Мальчик через минуту сообщил:

— Плохо видно. Радиус обзора маленький. Вроде чисто.

— Вылезай — примешь Наташу.

Еще несколько усилий — и все трое очутились на свежем воздухе, где Лиза заново туго закутала ребятишек в одеяла. Наташа восторженно пропищала:

— Мы на воле, да, тетя Лиза?

— А где же еще?

— И нас не усыпят?

Ей ответил Сенечка:

— Ты бы, Наталья, попридержала язычок. Сейчас, честное слово, не до тебя.

— Я вообще не к тебе обращаюсь, — обиделась девочка. — Я с тобой, может быть, и дружить не буду.

— Почему? — удивился мальчик.

— Потому что ты грубый. Я в тебе еще раньше разочаровалась.

Лиза посадила девочку на плечо, велев держаться за шею, в одну руку взяла чемоданчик, другой сжала податливую Сенечкину ладошку. Так и пошли через парк, словно на прогулке. Осторожно Лиза оглянулась: охранники суетились, к фургонам бежали шофера, в их сторону никто не смотрел.

Вскоре добрались до лаза в больничной стене — несколько выбитых кирпичей, раскуроченная арматура — никакой забор на Руси не обходится без таких дыр.

Еще рывок — и они на шоссе, огибающем больницу.

Тут ей опять повезло: подкатил частник на красном "жигуле" — солидный дядек в дубленке и дорежимном "пирожке". Сразу видно, не вор, на бензин зарабатывает. Лиза опустила девочку на снег, подошла к готовно распахнутой дверце, нагнулась и завела с частником разговор.

— У меня затруднение, милый человек.

— Что такое?

— Надо эту малышню подбросить, а я не могу отлучиться. Дежурство.

Ее обворожительная, солнечная улыбка произвела на "пирожка" сильное впечатление. Но коммерция есть коммерция.

— Куда везти?

Лиза назвала адрес "Русского транзита".

— Сколько дашь?

Лиза отслюнила из кошелька две стотысячных купюры. Это больше чем достаточно, но ненастолько, чтобы мужик заподозрил неладное.

— Кто там их встретит, что ли?

Лиза объяснила, что детей следует передать директору фирмы Сергею Петровичу Лихоманову или его секретарше, но для него же.

— Это не все, милый господин. Вот вам мой телефон, пожалуйста, позвоните, как доехали. Можно попозже вечером. Вас не затруднит?

— Не беспокойтесь, — улыбнулся водила. — Доставлю в целости и сохранности. Вечером — это во сколько?

— Да хоть до ночи.

— Вас понял, сажайте свой детсад.

Наташа все же устроила каприз: с неожиданной силой вцепилась в ее руку.

— Не бросайте нас, тетя Лиза, пожалуйста, не бросайте!

В негромкой мольбе было столько отчаяния, как в загробном хоре, но Лиза осталась холодна.

— Хочешь вернуться обратно, Наталья?

Девочка, задрожав, клетчатой рыбкой нырнула в салон. Сенечка солидно покашлял:

— Все в порядке, тетя Лиза, я присмотрю за малышкой.

И они уехали.

Лиза взглянула на небо: ближе к вечеру оно покрылось каким-то сизым налетом, как перед радиоактивным дождем.

Ганя Слепень встретил ее в холле. Против обыкновения был не пьянее, чем с утра.

— Тебя где носило, засранка?

— Ты мне не муж, чтобы спрашивать.

— Если бы я твоим мужем был, давно бы убил...

Он загораживал ей проход. Лиза отметила, что в морге народу поубавилось: ни голосов, ни толкотни, ни машин на улице. Похоже, действительно, отбой, надолго ли? Чтобы увериться в этом, надо повидать еще одного человека, и быстро смываться. Такое везение, как сегодня, не может длиться вечно. Оно и так затянулось. Как только обнаружат мертвую Клементину и полуживого Крайнюка, начнется вселенский хипеж. Хорошо бы успеть до этого срока. Хорошо бы вырваться отсюда с головой на плечах.

— Дай пройти, — попросила смиренно. — Потом поговорим.

— О чем говорить? Натешилась с боссом, да? А я за тебя вкалывай, да?

Пошел на нее враскачку, загребая воздух здоровенными клешнями, и Лиза, нырнув под его руку, побежала к вешалке. Там оказалась, как в ловушке, и Ганя восторженно загудел:

— Во, курочка, допрыгалась! Сейчас мы тебя на кол усадим.

Она успела бы достать пистолет, но не хотела его убивать.

— Ты что же, совсем одичал? — Лиза покосилась на керамическую вазу с мохнатым кактусом. Ганю погубила мания мужского превосходства. Он очарованно глядел, как она расстегнула кожушок и рванула ворот рубашки, открывая ослепительную, золотистую грудь.

— Давай, — пролепетала безнадежно, — давай, раз не терпится.

Заминка вышла ему боком. Лиза, жалобно улыбаясь, маня кавалера, шагнула ближе к вазе, загребла ее левой рукой и раскрутила Гане в лоб, как метательный диск. Звук получился негромкий, сочный, словно гроб опустился в могилу, но результат превзошел все ожидания. Ганя заухал, замычал, стряхивая с очумелой башки кактус вместе с черепками, словно стал жертвой землетрясения. Лиза помчалась к двери, прихватив с полу чемоданчик.

В подсобке быстро переоделась — спортивный костюм, заячья шубка, — побросала в сумку самое ценное, что хранила в морге, сверху положила пистолет. Мельком глянула в стенное зеркальце — вид взъерошенный, помятый, но просветленный. Расторопная молодуха, за которой погнались черти. Прихватила с собой кочергу — каленый железный прут с крючком на конце, страшнее оружия не бывает. На обратном пути забежала попрощаться в закуток Гриши Печенегова. Тот склонился над заветной книгой, к которой всегда обращался в минуты тягостных раздумий, — уголовный кодекс СССР сталинского периода, почти раритет.

— Ухожу, дядя Гриша, прощай! Спасибо за все.

— Чего так? Не понравилось у нас?

— Вообще-то понравилось, но Ганя проходу не дает. Боюсь я его.

— Не его ты боишься, да ладно... Завтра, кстати, получка, не забыла?

— Получи за меня, дядя Гриша.

Печенегов смотрел на нее с сожалением.

— Не прижилась, значит. Обидно. Здешний народец к тебе привык... Храни тебя Господь!

— Вас тоже, дядя Гриша, — наклонилась, поцеловала заскорузлую щеку.

Осторожно выглянула в холл, держа кочергу наготове. Ганя Слепень сидел под вешалкой, выкладывал на полу затейливый узор из черепков. Вскинул голову — всю в черно-красных разводах.

— Вижу тебя, вижу, подлюка! Подойди, не ссы. Не трону.

Лиза, проходя мимо, задержалась на чуток.

— Ганюшка, ты бы хоть умылся. Ведь на тебе лица нету.

— Зря скалишься. Шустрая, да? Всех перехитрила, да? А того не знаешь, что давно на крючке.

— О чем ты, Ганюшка?

— Чего говорить... Я по-доброму тянулся, а ты вон как — кактусом по тыкве... Что ж, погуляй малек, недолго тебе.

— Загадки твои мне непонятны, Ганечка.

— Брось кочергу, иди ближе. Чего важное скажу, не пожалеешь.

— Не верю тебе, дорогой. Сколько раз обманывал.

Вышла на улицу и прямиком, не таясь, направилась к больничному корпусу. В здание вступила с парадного подъезда, минуя "иномарки", между которыми группками по двое, по трое прохаживались отважные, горделивые парни со стриженными затылками — маленькие и большие копии Гани Слепня. Сегодня их скопилось больше, чем обычно. С десяток крытых фургонов вытянулись караваном вдоль подъездной аллеи.

Внутри корпуса все как в обычной больнице: приемное отделение, аптечный ларек, сияющий импортной витриной, покрытые дерматином убогие скамейки вдоль стены. У окошка регистратуры небольшая очередь посетителей, запись на прием к врачам. Специфический больничный запах.

Кабинет Поюровского на третьем этаже. В приемной сидела секретарша в белом халате, с выпученными, как у глубоководной рыбины, глазами. Увидя Лизу, суматошно замахала руками.

— Что вы, что вы, к нему нельзя!

— Почему?

— Василий Оскарович занят, занят!

— Я по личному делу, — гордо сказала Лиза. — У меня назначено.

Не обращая внимания на кинувшуюся к ней заполошную секретаршу, Лиза вошла в кабинет. Доктор расположился за письменным столом, боком к двери, закинув длинные ноги на сиденье кресла. Говорил по телефону, лицо отрешенное, злое. Лизу не заметил или сделал вид, что не заметил. Как раз когда Лиза вошла, рявкнул:

— Что значит — отбой? Вы что там все, белены объелись?! Где Крайнюк?

Ответ привел его в еще большую ярость: он начал шарить по столу в поисках сигарет.

— Вы что несете? Вы отвечаете за свои слова?!

Невидимый собеседник, похоже, отвечал за свои слова, потому что какое-то время Поюровский внимал молча, на глазах бледнея, потом, буркнув:

— Хорошо, сейчас приду! — положил трубку на рычаг.

Лиза подала ему сигареты и зажигалку. Он окинул ее пустым взглядом.

— А, это ты? — произнес без удивления. — Может, объяснишь, что происходит?

— Что вы имеете в виду?

— Только что мне сообщили, Крайнюка и Клементину кто-то пристрелил в ординаторской... Такое может быть?

Лиза обошла стол.

— Вряд ли, — сказала она. — Кто же осмелится?

Они же ваши ближайшие помощники.

Нервным движением Поюровский щелкнул зажигалкой.

— Ладно, это мы выясним... Ты чего явилась?

— Не могу ждать, — потупилась Лиза. — Вся горю.

Видите, переоделась во все новое.

Поюровский тупо ее разглядывал, сморщась, будто готовясь зарыдать. Явление чистейшего женского идиотизма оказалось выше его сил.

— Как тебя там... Королькова... У тебя что, совсем крыша поехала?! Или издеваешься?

— Пожалуйста, дорогой Василий Оскарович! Дайте руку. Умоляю!

Оторопев, он позволил ей завладеть правой рукой.

Лиза небольшим усилием вместе с креслом передвинула его ближе к батарее и пристегнула за кисть к трубе изящным супербраслетом, который невозможно ни распилить, ни отпереть, не имея ключа.

— Ты что делаешь? — поинтересовался Поюровский. — Что это за штука? Да ты в самом деле невменяемая. Ну-ка сними сейчас же, а то так дам по башке — мало не покажется.

— Не волнуйтесь, дорогой Василий Оскарович.

Я только сделаю один звоночек, и все вам объясню.

— Какой еще звоночек?! — заревел совершенно обескураженный Поюровский, дернулся, но не тут-то было. Как Прометей к скале, он оказался надежно прикован к батарее. Лиза устроилась с телефоном в сторонке, где Василий Оскарович не мог ее достать.

Набрала номер некоего Влада Ивантеева, капитана с Петровки. Этим номером когда-то наделил ее Сергей Петрович, еще в эпоху "Тихого омута", на случай, если вдруг понадобится скорая помощь вооруженных людей.

Ее тренированная память много чего полезного хранила, вот номерок и пригодился наконец.

На счастье, капитан отозвался мгновенно. После того, как она произнесла парольную фразу:

— Я от Сереги Чулка, — быстро ответил:

— Да, слушаю внимательно.

Она попросила капитана немедленно прибыть с командой в больницу (назвала адрес) и пройти в кабинет главного врача. Здесь его ждет гостинец, который, возможно, потянет на новую звездочку. Все необходимые бумаги, сопроводиловка и фотографии лежат на окне. Преступник в сущности уже задержан, но все же следует соблюдать обычные меры предосторожности.

— Как поняли, капитан?

— Понял нормально. Кто передал?

— Неважно... Сколько нужно на дорогу?

— Не больше пятнадцати минут, коллега.

Лиза повесила трубку, благосклонно взглянула на прикованного:

— Поздравляю, дорогой Василий Оскарович! Через пятнадцать минут у вас начнется совсем другая жизнь.

Поюровский еще не пришел в себя от потрясения.

— Если это розыгрыш, Лиза, — сказал с надеждой, — то уверяю, неудачный. Отстегни эту штуку. Ведь не смешно, ей-Богу!

Лиза вырвала из розетки телефонный шнур, присела на стул и закурила. Можно было отдохнуть минут десять. Ей казалось, она этого заслужила. Подзуживало позвонить Сергею Петровичу и сообщить о своих успехах, но не решилась.

— Это не розыгрыш, доктор. Просто начинается расплата.

— Какая расплата? Ты в своем ли уме?

— Обыкновенная расплата: следствие, суд, тюрьма.

Много времени это не займет, все материалы я подготовила. Скорее всего, выйдет вышак, не слишком большое наказание за ваши дела. Вы согласны?

Василий Оскарович еще раз попробовал на прочность супербраслет, но лишь причинил себе ненужную боль. Внезапно он успокоился, и лицо его приобрело мудрое выражение, которое, вероятно, было свойственно ему от природы. Заговорил убедительно, властно:

— Не знаю, кто тебя надоумил, но ты ввязалась в скверную историю. Какая бы дура ты ни была, ведь не можешь не понимать, что никакого закона нет и в помине. Был, да сплыл. Доллар — вот наш новый закон. Ты замахнулась на слишком крупную дичь, девушка. Я-то выпутаюсь, ну, потрепят нервы — и все, а что будет с тобой, ты подумала?

— Если вы окажетесь правы, Василий Оскарович, — улыбнулась Лиза, — я вернусь и пристрелю вас лично, как бешеную собаку.

— Ты маньячка?

— Пожалуй, да, — согласилась Лиза.

Они глядели друг на друга, и Поюровский первый отвел глаза: на нежном девичьем лице, не омраченном никакой заботой, разглядел нечто такое, что внушило ему робкую мысль о возможном конце света.

— Как же я тебя не раскусил, — пробормотал себе под нос. — Предупреждали, не верил. Старый мудак поддался блядским чарам. Никогда себе не прощу.

— Кто верит в доллар, — пояснила Лиза, — все слепые.

Сверилась с часами — десять минут прошло. Пора улепетывать. С Поюровским не попрощалась, даже не посмотрела в его сторону, но он ее окликнул, когда была уже у двери.

— Лиза, на кого работаешь?

— Это секрет.

В приемной заговорщически сообщила лупоглазой секретарше, что доктор очень занят, просил никого с ним не соединять и вообще не соваться без вызова. В то же мгновение из-за двери донесся неразборчивый, но страстный вой Поюровского. Секретарша рванулась на зов, но Лиза ее остановила.

— Не надо туда ходить, сестричка!

— Почему? Он же зовет.

— Он не вас зовет... Пойдемте, я кое-что объясню.

Подхватила растерянную секретаршу под руку и, слабо сопротивляющуюся, подвела к окну, из которого виден вход в больницу.

— Смотрите, сейчас приедут очень важные гости.

Василий Оскарович просил их встретить.

— Какие гости, ничего не понимаю?

— Не надо понимать, просто смотрите.

— Но это же какая-то нелепость!

— О, голубушка, как будто вы первый день работаете в этой больнице.

Капитан Влад уложился тютелька в тютельку. На подъездную дорогу вымахнула черная "волга" и лихо притормозила. Из машины выскочили трое мужчин и ринулись к дверям бегом, как на штурм.

— Это гости? — спросила секретарша.

— Еще какие!

— Вы уверены?..

— Еще как уверена... Как только они выйдут из лифта, передайте им вот это... — Лиза протянула маленький, но увесистый ключик от браслета. — Они все поймут.

— Может быть, все-таки предупредить Василия Оскаровича? У него такой странный голос...

— Он уже предупрежден.

Мужчины вывалились из лифта, озираясь по своей ментовской привычке, словно спрыгнули с парашютом.

Лиза подтолкнула женщину к ним, сама развернулась и пошла к лестнице. Все, мавр сделал свое дело.

В вестибюле помедлила — что такое? С дерматиновой скамейки поднялся улыбающийся Ганя Слепень.

Он был не один. Его сопровождали двое бычар, похожих на два оживших гардероба.

— Привет, курочка, — Ганя казался совершенно трезвым. — Покажешь братанам свои приемчики?

— Прямо здесь?

— Почему здесь? Пойдем на улицу. Там с тобой кое-кто желает потолковать.

— Милый, — промурлыкала Лиза, — тебе мало горшка с кактусом? Опять ищешь приключений?

— Вполне возможно, — согласился Ганя. Глаза его незнакомо, хищно блестели, ноздри раздувались.

"Господи, какой длинный день", — подумала Лиза.

Глава 2 ОБСТАНОВКА НАКАЛИЛАСЬ

Генерал Самуилов не перестраивался, скурвилась система. В ней появилось слишком много пробоин. Сбой произошел не в социальном организме (социализм, капитализм, это все чушь собачья, область пустознания, хотя и овладевшего умами миллионов людей на планете), разлом прошел по душам, рухнула видовая ограничительная конструкция общественной нравственности.

За пять-шесть лет Россия, не оказав сопротивления, превратилась в скотный двор. На шестой части суши восторжествовал первобытный принцип — "иметь!" — зловещий знак, припечатанный дьяволом. Принцип "иметь", "брать", "хватать", "добывать" исключал дальнейшее развитие, превращал жизнь человека в примитивный цикл, в бессмысленное мельтешение между двумя исходными точками — рождения и смерти. Это тупик. Как сказал однажды Гурко: общество, утратившее мечтательность, не имеет будущего. Теперь человек рождался единственно для того, чтобы посытнее нажраться, понаряднее одеться, расплодиться, прокатиться на "мерседесе" — и сдохнуть. Если кроме этого кому-то удавалось нацепить часы "ролекс" в золотом корпусе и обзавестись пластиковой карточкой, то можно было считать, жизнь состоялась на сто процентов.

Целые поколения молодых безмозглых олухов, выбравших пепси, ни о чем ином не помышляли и презирали своих предков больше всего за то, что те ухитрились промыкать век, занимаясь какими-то нелепыми делами: растили хлеб, вкалывали на заводах и вместо того, чтобы нежиться на Канарах, запускали в небеса никому не нужные летающие игрушки. При этом все поголовно сидели в лагерях, а в свободное время выстраивались в длинные очереди за колбасой, пусть и дешевой. У новых поколений, освободившихся от уз коммунизма, было свое телевидение, своя музыка, свои ритуальные обряды (тусовки), а также одна великая мечта на всех: когда-нибудь, при удачном стечении обстоятельств получить гражданство в США. Руководила настроениями свободнорожденной биологической массы бывшая интеллигенция: бывшие писатели, бывшие народные кумиры-актеры, бывшие идеологи и бывшие партаппаратчики. На этих людей, подвергшихся какой-то чудовищной мутации, особенно мерзко было смотреть.

Но если бы это была вся правда о новой России, генерал Самуилов давно пустил бы себе пулю в лоб. Все не так безнадежно, как могло показаться постороннему наблюдателю. Да, страна вымирала, людские популяции отброшены в пещерный век и с трудом добывали себе пропитание, по границам России струилась черная кровь, но неким сверхъестественным чутьем Самуилов осознавал, что в высшем историческом смысле это все очистительные потоки. Вполне возможно, что видимый крах государства и устрашающее падение нравов всего лишь нормальная реакция на воздействие громадной антисептической клизмы, насильно введенной в его столетиями замусоренный кишечник. Мистическое предположение подтверждали факты, накапливающиеся в секретном архиве генерала. По ним выходило, что первоначальное активное пожирание России двуногой невесть откуда хлынувшей саранчой (официальное обозначение — либерализация, приватизация, реформа) постепенно переходит в лихорадочное взаимное истребление пресытившихся хищников. Буквально за последние полгода Самуилов с чувством облегчения уничтожил досье нескольких матерых фигурантов: банкир, шоумен, вор в законе с парламентским значком, парочка биржевых акул, — а уж тех, кто помельче, можно считать на пачки. Правосудия не понадобилось, диковинные существа, недавно называвшие себя почему-то демократами, дорвавшись до власти и денег, в диком ажиотаже сами рвали друг другу глотки. Тягостно и поучительно было наблюдать за этим, в сущности, чисто биологическим, дарвиновским процессом. Уверясь в том, что ограбленное быдло, так называемый народ, покорно вымирает и никогда больше не поднимет головы, победители словно обезумели. Всю грязь своих междусобойных разборок потащили на телевидение, в газеты, сидевшие на долларовом поводке у различных финансовых и бандитских кланов, и публично обвиняли друг друга в таких кошмарных преступлениях, в такой пакости, что у обывателя, если он еще не поддался зомбированию, кровь стыла в жилах. Даже благословенный Запад, поначалу наивно радовавшийся крушению северной державы, оторопел от явления ни с чем не сообразной, взлохмаченной бандитской хари северного соседа, по сравнению с которой прежний суровый коммунистический рыльник напоминал кукольного злодея. Светлые умы как в Европе, так и за океаном, полагали, что единственный способ уберечь цивилизованный мир от новой напасти — плюнуть на прибыль, которую сулят сырьевые запасы "этой страны", огородить Россию колючей проволокой, а потом шарахнуть десяток атомных бомб, благо в Америке давно не знали, куда их девать. Однако даже самые горячие сторонники этой радикальной и морально оправданной идеи сознавали, что она чересчур утопична. Проблема не в том, чтобы огородить проволокой и сбросить бомбы, а в том, что по недосмотру Пентагона у русского медведя до сих пор не вырваны окончательно его собственные ядерные зубы. Чтобы хоть как-то подстраховаться, Америка придвинула натовские войска к русским границам, но трезвые головы в Штатах понимали, что это опять-таки выстрел вхолостую: напугать чем-либо россиянина после десяти лет демократии и реформ было невозможно. Он стал невосприимчив к угрозам, унижениям и пинкам, как сова невосприимчива к дневному свету.

Россия бредила наяву, но не будущим, а прошлым — симптом неизлечимой и страшной болезни, которая называется вырождением.

Самуилов умом сокрушался, но сердцем отвергал необратимость беды.

Лиза Королькова — вот кто его умилил. Когда ему доложили, Гурко доложил, он не поверил, что молодая женщина могла столько натворить. Но все оказалось правдой. Ее подвиги никак не укладывались в представление о служебном задании — ни по образу действий, ни по мотивам. Агент Королькова наломала столько дров, что ее одинаково можно было наградить орденом и посадить в кутузку. Но это по прежним законам, которые нынче мало кто помнил. По новым правилам она провинилась разве что в нарушении инструкций, но это несущественно. При сложившихся обстоятельствах Королькова проявила исключительные способности к выживанию, но особенно умилил мотив: двое несчастных сироток, мальчик и девочка, которых теперь приютил майор Литовцев, что само по себе тоже вызывало изумление. Психологический феномен заключался в том, что Лиза Королькова, человек абсолютно адаптированный к рыночному режиму, в критической ситуации вдруг выказала чисто человеческие, полузабытые качества — сострадание, верность слову, нежность и действовала с такой неумолимостью, как Божья кара. Для Самуилова это символический знак. Как в осколке бутылки иногда отражается целый мир, так одна хрупкая душа, устоявшая, сохранившая себя под могучим психотропным воздействием крысиного рынка, самим фактом своего существования выносит приговор режиму. Можно смести с лика земли целые города, можно наносить точечные удары по культуре, расстреливать парламенты, торговать человеческим мясом, пить кровь, охмурять толпы картинками роскошной иноземной жизни, морить голодом стариков, объявлять предателей и подонков спасителями нации и прочее в том же духе, но, выходит, нельзя окончательно вытравить живое в живом. Агент Королькова выстояла перед системой, поняла ее лживую суть и оказала сопротивление.

Ее поступки не укладывались ни в одну из известных Самуилову поведенческих схем, она несла в себе некое знание о мире, неведомое генералу.

Олег Гурко не разделял его восторгов. Генерал принял его на конспиративной квартире, по традиции наполнил стопки. Гурко поморщился.

— К чему это, Иван Романович? Ни вам, ни мне не на пользу. Не возражаете, если я просто заварю хорошего чая?

Генерал не возражал. Он встретился с Олегом вторично после Зоны (один раз навестил в больнице, но это не в счет, Олег был в беспамятстве), и опять с тревогой отметил, как изменился молодой офицер. Другой взгляд, вопросительная улыбка. В нем словно что-то потухло, и выражение лица такое, будто он загодя отвергал все хорошее, что можно узнать об этой чумовой жизни. Генерал чувствовал, Олег уже не воспринимает его как наставника, но хоть относится с почтением, как к заслуженному трудяге на том поприще, которое их соединяло. Прежде Олег редко возражал. Если с чем-то не соглашался, хранил это при себе, зато теперь на каждое генеральское слово находил сразу два-три своих, ставящих это слово под сомнение. Тут сквозило не высокомерие, не желание подчеркнуть свою независимость, скорее, горькая усталость мужчины, успевшего побывать по ту сторону добра и зла. На комплименты в адрес Лизы, которыми, надо заметить, генерал хотел сделать ему приятное (все же вроде бы родственница), Гурко холодно обмолвился:

— Неуравновешенная, неадекватные реакции. Ума мало. Баба. Ей крупно повезло, чистая случайность.

— А в чем повезло?

— В парке должны были ее убить. Отпетые бандюки.

Сережа вовремя подоспел.

Генерал не стал спорить и вдаваться в подробности.

Собственноручно, по особому рецепту заварил чай. Он рад был встрече с Гурко, но время, как всегда, поджимало. Совсем иным, служебным тоном распорядился:

— Доложи по Самарину, Олег. Что ты в конце концов надумал?

И тут же получил возможность увидеть, как на мгновение прежним блеском осветилось лицо Гурко. О да, этот парень — охотник, и какие бы метаморфозы с ним ни происходили, он всегда будет счастлив выйти на крупную дичь. От этой мысли генералу стало грустно.

С Самариным так. К торговле человеческими органами он напрямую отношения не имел, хотя его правая рука — Шерстобитов (кличка My-My и Иуда) замаран, но тоже косвенно. В спектр коммерческих интересов Иудушки-My-My входила страховая медицина, собственно, он был главным разработчиком гениальной аферы со страховыми полисами, которой позавидовал бы сам рыжий Толян, отец ваучера. С другой стороны, именно Шерстобитов (вероятно, по поручению Самого) разбомбил "донорский" бизнес, снял с игровой доски центральные фигуры и законсервировал проект, неизвестно на какое время. Теперь более конкретно о Самарине. В этой фигуре много загадочного. Стопроцентный теневик, чурающийся всякой публичности, но по масштабу деятельности и по размерам приватизированного капитала стоит безусловно вровень с самыми известными столпами отечественного бизнеса, включая банковскую семерку. За ним — нефть, камни, аллюминий, средства связи, стратегическое сырье, контроль над оффшорными зонами и финансовыми потоками, наркотики, Прибалтика, Кавказ — и еще много всего, хотя нигде Самарин не проявился достаточно четко для того, чтобы указать на него пальцем: вот главарь. В последний год активно устанавливает контакты с Китаем и Ближним Востоком. Опять же трудно, почти невозможно выявить конечную цель его "наездов", переговоры ведутся всегда в обстановке строжайшей секретности и, как правило, через подставных лиц.

Самарину семьдесят один год, он сидит безвылазно в загородной резиденции (вернее, в двух-трех резиденциях), жизнь ведет скромную, малодоступную постороннему глазу.

Загадки начинаются с его прошлого, которое отсечено 1988 годом, дальше — провал. Гурко копнул архивы, брал допуск к центральному компьютеру, разослал множество запросов, — отовсюду туман. Установлено несколько личностей, которые, по всей вероятности, имеют отношение к нынешнему Самарину, а возможно, им и являются, но фигурируют в разных ипостасях одновременно. Эта мистика подтверждена документально. Почти доказанным можно считать, что его предшественниками были: Гоги Модильянец, знаменитый вор в законе, кличка Жаба, три срока по валютной статье, до упомянутого года "пас" архангельскую зону, совершил побег — дальше следы затеряны; Вениамин Панкратов, знаменитый душегуб из Ставрополя, извращенец, специализировался по трех— пятилетним девочкам, Но суду признан невменяемым, спущен в психиатрическую клинику под Саратовом, в восемьдесят шестом году умер; Георгий Иванович Салтыков, махинатор-цеховик, завалил центр России подпольным ширпотребом, хищения в особо крупных размерах, приговорен к высшей мере, в восемьдесят четвертом году приговор якобы приведен в исполнение; Иван Захарович Желудь, диссидент-невозвращенец, самый громкий политический скандал 60-х годов: будучи зав, идеологическим сектором райкома, повез группу ткачих в Париж на праздник газеты "Юманите", попросил политического убежища. До восемьдесят третьего года работал на радиостанции "Свобода". Разоблачал. Однажды по дороге на службу его сбил "опель" — пикап с забрызганными номерами. Полиция составила протокол. С тех пор ни Желудя, ни протокола, ни пикапа; Казбек Киримов, Узбекистан, хлопок, высшая мера, приговор якобы приведен в исполнение...

Генерал слушал Гурко, забыв прихлебывать чай.

Наконец перебил:

— И это все Самарин?

Гурко радостно отозвался.

— Стопроцентно.

— Какая-то чушь... И потом, Олег, есть элементарные способы идентификации. Отпечатки пальцев, к примеру. Сличение на компьютере.

— Помилуйте, Иван Романович! Если он сумел так чудесно расплодиться, то отпечатки пальцев для него — сущий пустяк. Не заслуживает внимания.

После этого генерал решил, что все-таки следует выпить водки. Гурко счастливо улыбался, как именинник. "Кто-то из нас двоих, видимо, сходит с ума", — подумал генерал. Вслух сказал:

— Какие же у тебя предложения?

Гурко достал из кейса тоненькую пачку фотографий.

— Полюбопытствуйте, Иван Романович.

Генерал послушно нацепил на нос очки, перебрал с десяток снимков. На всех одно и то же — изуродованные детские тельца, смерть в самом жутком ее воплощении.

— Это что? Откуда?

— Из дела Вени Панкратова. Ставропольский душегуб. Обратите внимание, насиловал девочек уже мертвыми.

— Где доказательства, что Панкратов и Самарин — одно лицо? Полагаю, их быть не может. Это все сюжет для ужастика, новые похождения Крюгера. Олег, ты меня удивляешь. Зачем все эти страсти? Что ты хочешь доказать?

— Отрубленные головы по всей Москве — тоже забавы Крюгера?

— То есть, старик Самарин их нарубил?

— Не совсем так, но это его рука.

Генерал с облегчением подумал, что сошел с ума скорее всего все-таки не он. Да и потом — что значит, сошел с ума? Гурко обладает редчайшими качествами, в некоторых отношениях он просто гений, никому за ним не поспеть, но как все гении, не умеет расслабляться. Переутомление, колоссальные нервные перегрузки — и вот, пожалуйста, короткое замыкание в правом полушарии головного мозга. Но Гурко молод, он оправится.

— Месяц в деревне, — сказал генерал, — этого недостаточно. Тебе надо хорошенько отдохнуть. Может быть, поехать в круиз, чем ты хуже новых русских?

Гурко отнесся к замечанию наставника с пониманием.

— Я консультировался у опытного психиатра, Иван Романович... В частности, и по делу фигуранта. Авторитетное мнение: случай расслоения личности, множественная материализация — для науки факт не новый.

Вполне доказанный феномен биологической мутации.

Иначе, явление оборотня. Чего далеко ходить, поглядите на ведущих политических программ: разве это не один и тот же человек, хотя фамилии у них разные и обличьем не схожи.

— Олег, дорогой, — попросил генерал, наполняя рюмку, — пожалей старика. Перейди к делу.

— Хорошо.

Гурко поглядел в окно, будто занавешенное белой простыней. Меланхолично подумал: Самуилов начинает сдавать. Старость коснулась его затылка влажной ладонью. Ему страшно покидать реальный мир хотя бы на минуту. Очень жаль. В реальном мире истины нет.

Что ж, опять о Самарине. Это, безусловно, параноик с необратимыми фазовыми сдвигами. Он опаснее для общества, чем целая сотня юрких экономистов-реформаторов. Постепенно его паранойя, поначалу бытовая, переродилась в маниакальную жажду власти, и теперь вряд ли найдется больница, которая решится его приютить. Фокус в том, что время совпало с его параноидальными амбициями, и Самарин поднялся на такую высоту, где бессильны обычные средства, применяемые к подобным больным. Он на несколько голов опередил возможных преследователей и накопил такую мощь, при которой нелепы разговоры о юридической изоляции. По всей вероятности, недалек час, когда он навяжет свою больную волю еще не до конца умерщвленной стране, и тогда нынешние нищета, унижение, мрак и погибель покажутся людям, оставшимся в живых, сладчайшим из воспоминаний.

— Я не сгущаю краски, — сказал Гурко. — Если вы не поверите, генерал, вряд ли поверит кто-нибудь другой.

Полусмежив тяжелые веки, Самуилов произнес слабым голосом:

— Чего ты ждешь от меня? Ведь разрешения на ликвидацию тебе не требуется?

Гурко поймал себя на мысли, что вопрос генерала удивительно точен. Он спрятал фотографии, защелкнул кейс. Отпил остывшего чая.

— Ликвидация — это слишком примитивно, — заговорил устало, будто в подражание генералу. — Важнее прояснить, что с нами происходит, то есть, не только с нами, со всем обществом.

— И что же?

— Мне кажется — вот что. Из нормальной жизни, которой живет большинство людей в мире, мы переместились в смежную реальность, где царствуют не факты, не тенденции, а мифологемы и призраки. Как и почему это произошло — сейчас не суть важно. Чтобы выбраться обратно в мир привычных человеческих понятий, сперва необходимо изучить свойства этой призрачной сказки о новом мире и противопоставить ей иную мифологему, абсолютно понятную и удобоваримую. Они тоже так действовали, когда шли к власти: разрушали старые иллюзии, предлагая взамен новые. И рыбка клюнула, спекся великий народ.

Самуилов вынужден был выпить третью рюмку.

— Допустим, — сказал вяло, — я догадываюсь, о чем ты так путано рассуждаешь, но возникает старинный вопрос, какова цена твоей утопии? Сколько крови опять прольется, пока она восторжествует? Олег, может проще отступиться? Мы же не палачи, не экспериментаторы?

— Карфаген все равно должен быть разрушен, — пробурчал Гурко. У него глаза пылали, как две свечки, генерал невольно потупился...

Глава 3 НИКИТА АРХАНГЕЛЬСКИЙ — БИЧ БОЖИЙ

Агата подольстилась к Никите Павловичу. Вызнала каким-то образом про его маленькую страстишку — нумизматику, пошуровала в тайных закромах и одарила прелестным сувениром — заплесневелой греческой драхмой, заправленной в изящный серебряный ободок.

Подарок Никита принял благосклонно. Завел Агату в укромный кабинет под антресолями, усадил в кресло, сам уселся за стол, зажег лампу и долго изучал презент в черную лупу. Откинулся на спинку стула умиротворенный.

— Лепота!.. Где стырила?

— Где стырила, там больше нету.

— Ой ли?! А если порыскать?

Агата прикусила пухлую нижнюю губку, сладострастно изогнулась, промолчала.

— Нету так нету, — кивнул Никита. — Чего хочешь взамен?

— Это подарок, Никитушка!

— Ты мне, курва, не темни, я зрячий. Говори, чего понадобилось?

У Агаты от его обволакивающего взгляда, подобного болотной ряске, в кишочках сладко запело.

— Да ничего не надо, Никитушка, все у меня есть.

— Даров от шлюх не беру, — отрубил Архангельский. — Обменяться можно. Ну?!

— Ох и грозен ты, Никитушка, ох и смурен! — Агата кокетливо зарделась, зарумянилась. — А если просто подружиться с тобой хочу? На всякий случай, а, Никитушка?

Никита отложил монету, поднялся, прошелся по кабинету. Постоял под открытой форткой. На бритый череп слетел озорной солнечный зайчик. Агата ждала, сердце вдруг истомно зашлось. Могучий затылок, крутая спина, зад, как у жеребца, — этот мужик весь из камня, и душой и плотью. Таких она еще не пробовала на зубок. А хочется. Боязно, но желанно.

— Никитушка, — позвала негромко, — поверишь ли, как ты Кларкину головку снес, я горячим чувством к тебе прониклась. Что-то стряслось, тянет к тебе...

Никита не оборачивался.

— Понимаю, Никитушка, доложишь хозяину, мне хана. Я же рискую, Никитушка.

Никита подошел к ней, приподнял из кресла, ухватив за плечи. Полюбовался сатанинской красотой.

— Ой, — сказала Агата. — Хоть бы дверь запер, Никитушка!

Опустил ароматную женскую мякоть обратно в кресло.

— За монетку хотела купить?

Агата млела.

— Возьми меня, Никитушка! Не побрезгуй девушкой влюбленной. Или ты до мальчиков больше охоч?

При виде такой дурости у Никиты задергалось веко.

От греха вернулся за стол, прорек:

— Опасно играешь, крыса. Мне ведь едино, чья ты.

Со мной шутить нельзя.

— Ты не понял, Никитушка. Я не шучу. Хоть сейчас, хоть после — только мигни.

— Чего вдруг разобрало?

— Такой уродилась. Не могу перед мужской силой устоять.

Никита задумался, что случалось с ним редко. На все вопросы, которые могла задать жизнь, у него давно были припасены ответы. Агата благоговейно ждала, пока прояснится его чело.

— И все же, — стряхнул помрачение Никита, — чего хочешь за монетку? Если без озорства.

— Хозяину не продашь?

— У меня нету хозяина.

— Ты же служишь Сидору?

— Кому служу, в твоей головке не поместится. Лучше не думай об этом.

Агата закурила сигарету, заправленную травкой.

Никита поморщился, но от замечания воздержался. У него сердце непривычно, громко тукало. К женским чарам он был равнодушен, но тут нечто иное. Он и прежде, когда встречал Агату, ощущал такое, словно его охватывало банным паром.

Агата пожаловалась:

— Мне никто не верит, Никитушка, никто. Уж Сидор тем более. Для него я красивая игрушка, потешится — и выкинет. Хорошо если не сломает при этом.

— Это верно, — подтвердил Никита Павлович.

— Но с тобой мы сородичи, и ты это чувствуешь, и я чувствую.

— Как это?

— По крови мы сродни, по горячей, ненасытной крови, потому нас и тянет друг к другу.

— Эк куда хватила, — урезонил Никита, но беззлобно. — Твои родичи все на метлах летают. На Тверской каблуки топчут. Особо не зарывайся, девушка, не равняй меня с собой.

Агата не обратила внимания на колкость, будто пригорюнясь, попросила об услуге. Если он хочет отблагодарить за монетку, пусть свозит к Сумскому в психушку. Архангельский удивился.

— Зачем тебе банкир? С него теперь клока шерсти не снимешь.

— Не нужны мне его бабки. С него другой должок.

— Какой же?

— Чистенький, холеный, он во мне женщину унизил. Хочу поглядеть, какой он теперь — в блевотине да в тоске.

— И что же с ним сделаешь? Убьешь, что ли? Так он теперь и боли не почувствует. Ему теперь хорошо.

Агата сама не знала, чего ждет от Сумского. Может быть, и впрямь додавить, дожать самоуверенного мерзавца, посмевшего обойтись с ней, как с прокаженной, а может, напротив, пожалеть. Скорее всего, недужная натура требовала каких-то новых, острых впечатлений. Она не верила, что банкир шизанулся. Такие не теряют рассудок от потрясений чужой смертью. Нет, с ним еще не покончено, его надо вывести на чистую воду, а после решать, как быть.

— Отдай мне его на часок, Никитушка. Такой у меня каприз. Чем хочешь отслужу, если монетки мало.

Никита глянул на тусклый зрак драхмы, на мгновение ощутил дыхание вечности.

— Хочешь сюда его привезти?

— Сидору не понравится, если пронюхает. Лучше съездим в психушку. Это можно устроить?

— Все можно, почему нет, — Никита указал рукой на дверь. — Ступай, любовничек, поди, заждался...

Удивляюсь, как ты его приворожила.

Моргнуть не успел, Агата очутилась рядом, обвила жилистую шею руками, приникла к губам пылким ртом.

Еще миг — и след ее простыл, только в ноздрях застрял острый запах "дури".

Озадаченный, Архангельский позвонил в гараж, велел подать машину к крыльцу. Накинул лисью шубу до пят, напялил на голову соболий треух. Через пять минут уже мчался по трассе на красной "ауди", вонзившейся в морозную гладь перечным стручком. За баранкой горбился Петя Хмырь, его давний водила, преданный и молчаливый, как самурай. Никита парил над дорогой, угревшись на заднем сиденье. Мысли облачились в белоснежную пелену.

Разумеется, он не поверил ни единому слову панской курвы. Но уразуметь, на кой ляд она к нему подбиралась, не мог. Если по насылу Самарина — глупо. Если по собственной воле — смешно. С банкиром Сумским, конечно, — полная туфта. Кому он теперь нужен — свихнувшийся голяк? Подписав документы, он подписал себе смертный приговор, но по чудной прихоти владыка сохранил ему жизнь, это Никиту не касалось.

По его мнению банкира следовало порешить, но и так сойдет, нормальная зачистка. Он самолично снял голяка с улицы, отвез в коммерческую богадельню для безумцев и поставил на довольствие. Директора предупредил: пригляди за голубком, чтобы не сиганул невзначай за ограду. Но это излишняя предосторожность, Сумской на самом деле спятил. Неделю спустя Никита не поленился, навестил его в клинике, навез торбу гостинцев, покалякал с ним. Банкир его не признал, сидел на кровати в длинной чистой белой рубахе, как моряк перед штормом, пускал изо рта голубые пузыри и что-то беспрестанно мычал себе под нос. В одной с ним комнате коптились два братана, совершенно нормальные ребята, похоже, пережидавшие в клинике каждый свою какую-то грозу. Они пожаловались Никите, что новый сосед иногда бузит, соскакивает на пол и пристает к ним с просьбой вернуть то ли лимон, то ли два триллиона, в цифрах путается. При этом ведет себя нагло, плюется, а бить его директор не велел, сказал, что сам скоро успокоится и забудет про свои миллионы.

— Правда, что нельзя бить? — вежливо поинтересовались у Никиты братаны.

— Можно, — сказал Никита, — но не до смерти. До смерти нельзя. И калечить тоже не надо.

Сумской, будто понял его заступу, кинулся обниматься, измазал соплями, еле Никита его стряхнул. Его поразило, что у банкира оба глаза стеклись к переносице, словно стремясь перескочить друг к дружке: такого сосредоточенного выражения лица он ни у кого прежде не видел.

Директор психушки, бывший у Сидора на содержании, заверил: это уже овощ, никаких проблем.

Никите было любопытно, как ведьма станет выяснять отношения с былым миллионщиком, но этого скорее всего не будет. "Родственница" клеилась к нему не за этим, а вот зачем — загадка. Загадок такого толка Никита на дух не переносил.

В полудреме ему вдруг привиделись строгие глаза покойника, старика Саламата. Саламат был единственным человеком, который знал Никиту по-настоящему.

Пока старик не помер, они взаимно сосали друг у дружки мозг из костей. Вот они были братья, это точно. Не по родству, по духу. Великий Саламат в зоне открыл ему много истин, после знакомства с ним Никита уже не сомневался в своем предназначении.

...На съезде с основного шоссе случилась досадная заминка. Бежевая "шестеха" не вписалась в поворот и слегка царапнула их по левому борту. Петя Хмырь грязно выругался, сел хулигану на хвост и включил сирену.

Метров через двадцать "жигуленок" послушно притормозил на обочине.

— Ну, падла, — сказал Хмырь торжественно, — сейчас я тебя урою.

Никита Павлович не стал удерживать своего водилу, бесполезно. Два года назад по наводке Хорька, которому Петя Хмырь приходился дальним родственником, он выкупил его прямо из камеры смертников, что обошлось недешево, но ни разу не пожалел об этом. Хорек не соврал, родственничек оказался первоклассным водителем с уклоном в фанатизм. Перед новым хозяином, спасшим его от вышака, он преклонялся, даром что был осужден за тройное убийство, правда, по пьяной лавочке, — жены, свекра и случайно забежавшего на огонек дворника. Виновным Петя Хмырь себя не признал, по той простой причине, что действовал под сильным керосином и ничего о происшествии не помнил, даже не мог назвать имени жены, с которой прожил в согласии не меньше трех лет.

За время предварительного заключения он постепенно пришел в себя, ум его просветлился, и он дал зарок не употреблять больше ханку, раз это такая зараза, что из нормального человека делает буйнопомешанного. Свой зарок Петя Хмырь, как ни чудно, сдержал. Он пришелся по душе привередливому в людях Никите, толковый малый, но с одним недостатком: если задевали его самолюбие, Петя Хмырь на короткое время становился невменяемым. Сейчас был как раз такой случай.

Никита Павлович вылез из машины следом за водителем, чтобы выкурить сигарету на свежем воздухе. До деревни Наметкино, куда они направлялись, оставалось пять минут езды.

Из "жигуленка" выскочил мужичок лет за пятьдесят в старой, протертой на сгибах дубленке и забавном, допотопном "пирожке". Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, кто это такой. А когда открыл рот, все окончательно определилось: худосочный интеллигентик, каких в Москве прежде было навалом, гордились тем, что живут на зарплату, и летом ездили отдыхать в Крым, что было пределом их мечтаний. По пришествии демократии этот городской мусор быстро повывелся, сгинул; ученые жучки оказались еще более неприспособленными к новой жизни, чем пенсионеры.

Некоторые каким-то боком вписались в рынок, ишачили на своих задрипанных тачках, челночили, приворовывали по мелочевке, но настоящими людьми так и не стали. Порода почти неискоренимая, до сей поры от них много вони и комариного зуда. Никита Павлович, как и его босс, их строго не судил, вреда от них особого не было, да и век их уже измерен.

Шибздик в дубленке, изображая возмущенное кипение, издали заверещал:

— Я же не виноват, господа! Ехал строго по своей полосе — вон след. Это же очевидно!

Он был не прав в принципе, но Петя Хмырь не стал ему возражать, молча указал пальцем на поцарапанный красный бок "аудюхи". Мужичок напялил на нос очки (действительно, повреждение еле заметно) и засуетился возле машины. Никита Павлович с любопытством наблюдал: мошка, конечно, а ведь как хочет жить!

— Ну и что?! — с какой-то неуместной радостью прогудел интеллигент. — Пустяковая царапина. Сам закрашу, подберу колер, никто не отличит.

Петя Хмырь, сохраняя самообладание, вежливо произнес:

— Десять штук, сучонок! Немедленно!

Интеллигент переспросил:

— Десять штук чего, извините?

Лучше бы не спрашивал. Петю Хмыря затрясло.

— Будешь платить сразу или нет?

— Я не понял, о какой сумме речь?

— Речь идет о десяти тысячах американских долларов, — собрав волю в кулак, растолковал Петя.

Интеллигент сделал вид, что тоже затрясся. На губах появилась неуверенная улыбка.

— Вы шутите, наверное? Откуда у меня такие деньга? Да и за что? Эта царапина... — и полез наглым пальцем к крылу машины. Поразительно, но Петя и тут не сломался.

— Теперь послушай меня, козел, — сказал он. — Или ты выкладываешь бабки, или я тебя сейчас кончу.

Интеллигент оказался еще тупее, чем они обычно бывают.

— Как это вы меня кончите? В каком смысле?

Никита Павлович решил вмешаться.

— Не заводись, Петро. Видишь, дяденька совсем плохой, не понимает тебя... А вы, товарищ, не спорьте.

Натворили дел, надо платить. Все справедливо. Посудите сами. Ремонт, потерянное время плюс моральные издержки. Петро еще мало запросил по доброте душевной.

Интеллигент жалобно озирался по сторонам, как все они делают, если прижать им хвост, словно по старинке надеются, что кто-то в этом мире им поможет.

Нет, брат, не без горечи подумал Никита Павлович, никто никогда тебе не поможет, дурачок. Раз вовремя не сдох, терпи.

— Ведь я же шел по своей полосе, — опять заныл придурок. — У меня нет таких денег. У меня с собой всего сто тысяч.

— А дома? Если поискать?

— И дома около миллиона... Я готов, разумеется... но если по совести...

— Ax по совести, — Петя Хмырь побагровел от праведного гнева. — Ах ты хочешь по совести, козел?!

Он обогнул несчастного сбоку, ухватил за шиворот дубленки, чуть приподнял и шарахнул мордой о багажник. Хряск был такой, как если бы машина врезалась в дерево. Но Петя этим не удовлетворился. Он поднимал и шмякал интеллигента об железо до тех пор, пока крышка багажника не затянулась темно-красной слизью.

— Хватит, Петро, — забрюзжал Никита Павлович и бросил сигарету в снег. — Не до вечера же здесь торчать.

Обмякшую тушу в дубленке Петя Хмырь доволок до края шоссе и спихнул в кювет. Потом расстегнул ширинку и смачно помочился на доходягу, освобождаясь от стресса. Из проезжающих машин на них поглядывали с любопытством.

Вернулся за баранку Петя успокоенный. Извинился перед шефом:

— Извините, Никита Павлович, но сами видите, какая мразь гуляет по свету. Мочи нет терпеть.

— Ничего. Поехали.

— Разрешите, я его тачку подпалю?

— Некогда, — Петя уловил в голосе шефа раздражение, поспешно вырулил на шоссе. Но успокоиться долго не мог: крякал, что-то бормотал, курил одну за другой. Архангельский не выдержал:

— Что ты, как жук навозный, копошишься? Следи за дорогой.

— Одного не понимаю. Откуда у них такой гонор, у голоштанных. Пустое место, а ведь вякает, залупается.

— Слишком ты молод, Петро, — снизошел до поучения Никита Павлович. — Это философский вопрос.

Каждой твари кажется, она на особину уродилась. Так уж природа содеяла. Подкатили к дому давнего секретного кореша Никиты — Михася Яблонского. В деревне Наметкино он жил, как у Христа за пазухой. Это была одна из точек, которую Никита Павлович держал на случай внезапной нужды. Подобные точки были и за Уралом, и в Сибири.

Он не собирался, подобно многим другим, покидать родину, если прижмет. Где родился, там и пригодился, — был его жизненный принцип, завещанный покойным батюшкой. Михась Яблонский, пожилой, на пороге древности, но очень бодрый и жизнелюбивый человек, до того, как осесть в Наметкино, много чего повидал на своем веку. Их дружбе с Никитой Павловичем без малого тридцатник, и породнила их, разумеется, зона. Когда Никита был еще вороватым, драчливым, но задумчивым подростком, Михась Яблонский уже выбился в авторитеты, конечно, он тогда носил другую фамилию и солидную кличку Скворень. От того бывалого Скворня, охочего до любой свежатинки, не осталось и помину. Укатали сивку годы, горы и болезни.

Дверь в дом отворил Никите благообразный старец с острой бородкой, с раздутым зобом и с голубеньким, весенним сиянием почти незрячих глаз. Гостя он, как всегда, определил не по виду, а скорее, по запаху. Это умиляло Никиту. Еще в давнюю бытность Скворень как-то объяснил ученику, что любой человек, кроме характера, имеет неповторимый запах, этакую индивидуальную воньцу, которую только надо уметь разнюхать.

Запах у человека, как отпечатки пальцев. От одного за версту несет говном, другой благоухает цветами, четвертый — мятными пряниками, пятый — ассигнациями, и так до бесконечности. От бабья большей частью разит какой-нибудь разновидностью помоев. От Никиты, по просвещенному мнению Скворня, тянуло сырой картохой.

Стоя в проеме дверей, старик чутко повел ноздрями, весело уточнил:

— Никак ты, вампирушка?

Улыбаясь, Никита отодвинул старика плечом, не дав себя обнять, уверенно прошагал прямо в светелку.

Скинул шубу и треух, по-хозяйски уселся за тесовый стол, облегченно погрузясь в печную тишину и покой.

Старик вкатился следом, потирая сухие ладошки.

— Бухать будешь, Никитушка? Или на минутку залетел?

— Давай, давай, старче, примем по наперстку с мороза.

Мигом на стол поставилась бутыль чего-то желтого с плавающими стрелками лука и тарелка с немудреной снедью — сало, мокрые мятые соленые огурцы, краюха черного. Старик жил один, но дом вел опрятно — нигде ни соринки, ни пылинки, — образа, старинная, как у купцов, мебель, герань на окне.

— Рад тебе, рад, — запел Скворень, успокоясь, разливая по стопкам золотистую жидкость, которая была ничем иным, как натуральным самогоном собственной выделки: пить казенную Михась опасался после нашествия иноземцев. — Не чаял так быстро повидаться.

Стряслось что?

Никита чокнулся со стариком, опрокинул чарку, сладко хрустнул огурцом.

— Ничего, слава Богу, не стряслось, но в затылок, чую, дышат.

— Кто дышит, вампирушка? Кто насмелился?

— Пока не вызнал... К тебе на консультацию заехал.

Ну-ка, неси инструмент.

Протер стол широкой ладонью, выложил Агатину монету в серебряном ободке. Он приехал по верному адресу. Среди многих статей, под которыми ходил старый греховодник, была одна за изготовление фальшивых денег, но это было, можно сказать, увлечение молодости, не затронувшее его глубоко. Зато на долгие годы вперед Михась Яблонский пристрастился к нумизматике, когда-то посвящал ей весь свой досуг, и одно время его известность была не меньше, чем у Саши Кривого из Москвы и Лехи Кравнюка из Запорожья. По опыту и знаниям он вряд ли уступал любому музейному эксперту.

Запалив над столиком спецлампу на пятьсот ватт и вооружившись старинной лупой в черепаховой оправе, старик уселся над заплесневелой драхмой, как петух над курицей, но изучал ее недолго. Изумленно уставился на кореша.

— Откуда, Никитушка?

— Неужто не подделка?

— Упаси Господь! Нутряная, взаправдашная — да ей цены нет!

— И на сколько тянет?

— Смотря где продать... Да зачем тебе, Никитушка?

Оставь, сберегу.

Бледный взор старика от жадности замерцал голубоватой слезой.

— Оставлю, не трясись!

Никита задумался, и старик ему не мешал: любовно созерцал тусклое свечение монеты. От всех очарований прежних дней у него осталась одна радость — вот эта таинственная магия вечности, воплощенная в холодных ликах старинных монет.

Никита Павлович опять вспомнил великого Саламата, научившего его, в чем смысл жизни свободного человека: расчищай территорию! Неуклонно расчищай территорию, пространство вокруг себя, иначе сожрут.

Где заметишь вредоносную мошкару, трави немедленно и беспощадно. Не жадничай, не оглядывайся назад, свято храни место под солнцем, завоеванное тобой и принадлежащее тебе. В согласии с этим заветом Никита пробирался по жизни подобно асфальтовому катку, сокрушая все, до чего мог дотянуться. Место под солнцем — это там, где ты царь и Бог, кто не понял этого, тот остался младенцем. Достоинство мужчины не в том, сколько он нахапал и скольких женщин обрюхатил, а именно в том, чтобы оставить после себя чистый, сверкающий след на земле, свободную трассу в диком лесу.

Конечно, все это выше разумения большинства обычных людей, живущих суетно, скудно, но великий Саламат открывал свои истины лишь избранным, лишь тем, кто умел слушать.

Сегодня Никита проглядел опасность: ядовитый жучок подобрался слишком близко и почти невидим.

— Скажи, Михась, что значит, если девка дарит такую монету?

— Какая девка?

— Поблядушка Сидора. Оторва из оторв.

Старику Яблонскому далеко до великого Саламата, но он был достаточно умен, чтобы сразу ухватить суть вопроса.

— Одно из двух, Никитушка. Либо не знает цену монетки, либо тебя подставляет.

— Скорее второе. Ведь она же ведьма.

— Вряд ли, — усомнился Скворень. — Если хозяин на тебя катит, зачем ему такие хитрости? Есть простые, надежные средства. Не тебе слушать, не мне говорить.

Может, девка вообще бесится с жиру, а ты башку ломаешь.

— Тоже верно, — согласился Никита, но тревога не утихла.

...Год 1971. Горьковская пересылка, морозная ночь, душная камера, где на шести метрах десять человек, — и позор, позор, рыдание живого юного существа, превращенного в студень, размазанного по стенке. Происшествие, о котором в сознании с годами осталось не воспоминание, а черная метка, напоминающая кусок блевотины, законсервированной в вечной мерзлоте. А вот — год 1998, конец века, богатые, барские хоромы, — и аппетитная самочка, ведьмино отродье, протягивающая на похотливой ладошке бесценное сокровище — медную драхму. Никто, кроме самого Никиты Архангельского, не уловил бы, не почуял связи между этими двумя эпизодами, ее скорее всего и не было, но зияющая, черная пробоина в душе, образовавшаяся в ту жуткую, глумливую ночь, чутко, болезненно отзывалась на любую несообразность, подавала истошные сигналы: соберись! не зевни! вдруг остался свидетель?!

— Поеду, — заторопился Никита Павлович. — Спасибо за угощение... Ладно, монету добавь к остальным.

В следующий раз проведу ревизию.

Старик кивнул, разлил на посошок. По коричневым морщинам скользнула отрешенность, мыслями был уже далеко. Никита вдруг поинтересовался:

— Дед, а не прислать тебе пару цыпочек? Одичаешь туг один, в дупле-то?

— Не одичаю. Одному славно живется, тихо. Да и деревня не совсем пустая, есть с кем словцом перекинуться.

— Вольному воля... — Никита запахнул шубу. Старик поднялся его проводить, глазом по-прежнему косил на монету.

— Мне другое чудно, Никитушка, — протянул задумчиво. — Ты чего так взбеленился? Али конец почуял?

Любого другого за такие слова Никита враз окоротил бы, но заслуженному злодею ответил дружески:

— Чушь порешь, дед. Конца у нас никогда теперь не будет. Будет вечное зачало...

Заждавшийся в машине Петя Хмырь сорвался с места на полном газу. Он иной раз без слов чувствовал, куда везти хозяина. Погнал обратно в резиденцию. Уже где-то посередине пути открыл рот.

— Я все-таки так понимаю, Никита Павлович, если всю эту мразь ликвидировать, ну, которые под колеса лезут, ведь некому станет пахать. Как ни крути, без совков не обойдешься. Другое дело, учить их надо. Для ихней же пользы.

— Верно понимаешь, — одобрил Архангельский.

На даче, отдав распоряжения охране, прошел на кухню к бабке Степаниде. От неожиданности бабка уронила себе на ноги горшок с грибами. Неловкая была старуха, шебутная, но стряпала отменно. Никита добродушно похлопал ее по жирной спине.

— Не дрожи, не трону. Дай чего-нибудь похавать.

Он любил так невзначай наведаться на кухню, снять пенки. Для него Степанида держала посуду — расписную плошку и большую деревянную ложку. С пылу, с плиты любой кусок слаще.

— Чего там у тебя сегодня?

Хлюпая носом, Степанида подала на стол сковороду с дымящейся, распластанной на крупные ломти индейкой. Поставила графинчик с беленькой — все, как Никита уважал.

Ел он жадно, чавкал, горячее мясо глотал, почти не пережевывая. Чтобы не застревало в горле, запивал водкой, как морсом. Степанида стояла у плиты, скрестив руки на животе: чего изволите? Насытясь, еще с набитым ртом, Никита прошамкал:

— Сядь, не изображай пугало.

Степанида послушно опустилась на табурет, но глаз не смела поднять.

— Хозяйскую новую кралю хорошо знаешь?

— Ой, — Степанида попыталась уменьшиться в размерах, но это ей не удалось: грузновата была. — Да мне зачем, Никита Павлович?

— Отвечай, когда спрашивают.

— Забегала раз-другой, видела ее.

— Ведьма она или нет?

Степанида истово перекрестилась, задышала тяжело, как под мужиком.

— Пожалейте, Никита Павлович, я простая женщина, на кухню приставлена милостью Господней...

— Простая — потому должна чуять. Какое про нее мнение, говори, не бойся.

— Да я же чего, да мне же...

Никита дотянулся, звучно хлопнул ее ложкой по лбу. Степанида враз опамятовалась, сказала твердо:

— По нашему разумению, гулящая она. Но очень пригожая. И не жадная. Давеча ни с того ни с сего колечком одарила.

— Все бабы гулящие, про другое спрашиваю.

— Про что другое нам неведомо. Помилуйте, Никита Павлович.

— Покажь подарок.

Метнулась к шкапчику, принесла колечко с бирюзовой нашлепкой — дешевка, копейка цена, но блестит, как настоящее.

— Чего говорит, когда заходит?

— Да так, женска болтанка... О чем ей говорить с деревенской бабкой. Где она, и где я. Чайку попила с творожником, вареньем ее угостила. Не побрезовала, скушала цельную вазочку. Хорошая дамочка, но несчастная.

— Почему несчастная?

— Это нам неведомо. На ней печати негде ставить, какое тут счастье.

Никита вызнал все, что требовалось: во все углы сует нос парчушка, ладит мосты.

С кухни отправился к боссу. У двери дежурил этот валенок — Сема Гаревой, хозяина соска, шут гороховый.

— Кто у него? — спросил Архангельский. Сема ощерился, как крыса на стрихнин. Не первый раз Никита подумал, что когда-нибудь придушит ублюдка прямо у двери, не миновать этого. Чересчур паскудная рожа!

— Важные гости, черные, прямо с гор.

— Меня не искал?

— Никак нет, Никита Павлович.

— Агата там?

— Пока нет, — скривился еще более мерзко. — Вот ведь, да, беда какая?!

— Какая беда? Говори толком.

— Да я так, к слову, Никита Павлович. Извините.

Никита заледенел глазами.

— Я на тебя, Сема, сегодня второй раз натыкаюсь.

Это непорядок. От этого недолго сблевать.

Поганец смутился, плаксиво заныл:

— Что же делать, посудите сами, разве я виноват?

Иссидор Гурович велят дежурить, вы говорите: не попадайся, — как мне быть? Не своим же умом живу.

— Прячься, — посоветовал Никита. — Как меня почуешь, прыгай в чулан и ни звука. Иначе свиньям скормлю.

С этими словами миновал остолбенелого сосуна, без стука вошел в кабинет. Самарин вел беседу с двумя джигитами, поил их вином за стойкой бара. Джигиты пожилые, грозные, в папахах. Одного Никита признал — Ваха из Махачкалы, маковая тропка.

— Ты чего, Никиток? — ласково окликнул босс. — Присоединяйся. Видишь, гости уважаемые.

Никита издавна презирал всех кавказцев вместе взятых, сколько их ни будь на свете, и неважно, из каких краев, и те всегда платили ему лютой, откровенной ненавистью.

— Ничего, мне не к спеху, — вот, значит, кому приготовил босс сауну и закуску.

Развернулся и вышел, не прощаясь. Он заглянул к Сидору без определенной цели. Потянуло — и все. Может, хотел хребтом проверить, откуда подуло. В Сидоре никаких перемен — доступный, любезный, а в кармане шила не углядишь. Неужто пора, подумал Никита.

Смурной вернулся к себе в кабинет, в каморку под антресолями, и только вошел — телефон. Он удивился, услыша незнакомый мужской голос. По этому номеру могли звонить только свои.

— Никита Павлович?

— Допустим... Что надо?

— Мне ничего, может, думаю, вам чего понадобится?

Голос незнакомый, но задиристый.

— Ты кто? — спросил Архангельский. — Где телефон взял?

— Извините, не представился, — на том конце провода Никита Павлович явственно ощутил хамскую ухмылку. — Вам мое имя ничего не даст. Дело в другом. У меня есть товар, у вас деньги.

— Какой товар?

— Товар хороший, выдержанный. Надо бы повидаться.

У Никиты коренной зуб загудел, заныл, как всегда бывало, если дразнили издалека.

— Ты вот что, парень, — сказал проникновенно. — Загадки загадывай девочкам. Со мной шутить не стоит.

Тебя как зовут? , — Иваном кличут... Не сердись, Никита Павлович, конспирация превыше всего. Товар секретный, штучный. Вам понравится. Но дешево не отдам.

Архангельский опустил трубку на рычаг, с тоской подергал зуб. Может, вырвать? Чего так мучиться уж который год? Телефон заново заверещал.

— Послушай, Вань, — предупредил Никита. — Я ведь установлю, кто тебе дал номер и что ты за Ваня.

После этого сам знаешь, что произойдет.

— Мы понимаем, — уважительно отозвался оборзевший собеседник. — Но, в натуре, по телефону нельзя. Кто же нынче телефонам доверяет... Намекнуть могу.

Горьковскую пересылку не забыли?

У Никиты сердце бухнуло в ладонь. Вот оно! Что же это такое — беда за бедой, и все в одно место. По мозгам.

— Где? Когда? — с трудом выдохнул.

— Надо подумать, — солидно покашлял подонок. — Ваши повадки известные, а мне пожить охота. У меня, Никита Павлович, престарелые родители на иждивении и брат инвалид. Хотелось бы так встретиться, чтобы голова уцелела.

Никита сдерживался из последних сил.

— Твои предложения?

— Что если завтра в Александровском саду? Ты один, без охраны, и я один тоже подойду. Там народу днем полно, посидим на лавочке, никто не помешает.

Обзор хороший.

— Согласен. Во сколько?

— Часиков в двенадцать, вас устроит?

— Да, устроит. Сам подойдешь?

— Это как получится.

Никита скрипнул зубами.

— Что значит, как получится? В игрушки играешь?

— Я к тому, коли вы один явитесь, безусловно подойду. И кассету захвачу. А вы уж, пожалуйста, некую сумму прихватите. Скажем, тысчонок десять на всякий случай. Это дешево, поверьте... В другом месте за тот же товар...

— У тебя и кассета есть?

— А как же — и кассета, и фотки. Говорю же — хороший товар. В умелых руках ему цены нет.

У Никиты Павловича боль из коренного зуба перекинулась под ложечку, в башке поплыл какой-то подозрительный гул. Он уже и не помнил, когда над ним так издевались, как этот полоумный Ваня — или кто он там? По разговору — пенек, урка, но себе на уме, под умного косит. Скорее всего, каким-то боком связан с ментовкой. Это все, конечно, не имело никакого значения. Важно одно: вытащить говнюка из норы, поглядеть, какой у него материал — а там уж...

— Бабки будут, — буркнул он. — Но как я узнаю, что у тебя там на кассете?

— По фоткам поймете. Не сомневайтесь, останетесь довольны. Товар первый сорт. Только приходите один, Никита Павлович. Иначе сделка не состоится... У меня родители престарелые...

— Заткнись! — сорвался наконец Архангельский. — Завтра в двенадцать. Александровский сад... Гляди, Ваня, не обмани. Под землей достану.

Тот что-то загундел в свое оправдание, опять вроде про брата инвалида, Никита не стал слушать. Ушел со связи.

Сидел за столом, как в туманном облаке. Да, вот оно! Агатина монетка, вчерашний дурной сон, Хорек попросился ни с того ни с его в отпуск, чечены в кабинете у Сидора — все вязалось в один узелок, хотя сразу не поймешь, откуда угроза. Предчувствие — не более того. Теперь она сбылась. Никита Павлович всегда ждал, то прошлое поманит, оно никуда не делось, и готов был к встрече с ним.

Глава 4 ЛЮБОВЬ И ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Душевная апатия овладела майором. Такое бывало с ним прежде, но редко. Он засиделся в "Русском транзите", занимался не своим, чуждым делом, и постепенно начал чувствовать себя так, будто забыл умыться утром. Вдобавок запутался в отношениях с Лизой Корольковой.

После того, как провалила задание, она уже больше недели отсиживалась у него на главной (транзитной) квартире, вместе с двумя пострелятами — Наташей и Сенечкой. Сергей Петрович не знал, как с этим сообразоваться. Допустим, пострелят действительно некуда деть: сиротки, куда их ни сунь, везде будет нехорошо, опасно — маленькие, но свидетели. Это ладно, это одно.

Второе — с самой Лизаветой. С ней еще непонятнее. Она до того возгордилась учиненным в больнице самоуправством, что стала практически невменяемой. Почему-то решила, что своим диким, а в ее женском представлении героическим поступком дала урок и ему, майору, и всем остальным служакам, которые то ли по глупости, то ли от робости, но никак не противостоят наступающему со всех сторон бандиту. Втолковать ей что либо разумное было невозможно, она не внимала, но тут отчасти была вина и Сергея Петровича: в разговоре с ней он не находил прямых и честных слов, коими всегда добивался взаимопонимания у женщин. Его сбивало с толку серо-зеленое ровное свечение, исходившее из глаз молодой женщины, словно внутри у нее тлел хрупкий дождевой костерок. Многое озадачивало его в Лизавете, и костерок в том числе.

Однажды под покровом ночи к ним в гости пожаловал Олег Гурко, которому перед тем Сергей Петрович, смалодушничав, нажаловался, что у него нет управы на Лизу. Гурко покрутился по квартире, приласкал детишек, помог Лизе уложить их в кроватки, потом они заполночь чаевничали на кухне, усидев бутылку коньяка, причем пил в основном один впавший в апатию майор. Ну и что? Сергей Петрович ждал, когда Гурко начнет увещевания и разъяснит возомнившей о себе девчушке, в чем она права, а в чем заблуждается, свято веря в дар убеждения, коим владел Олег, но не дождался. Очарованный светской болтовней проказницы (о, задурить голову она умела кому угодно), Гурко впал в ребячество, рассказывал анекдоты, вспоминал забавные случаи из своей жизни, и наконец они с Лизой завели спор о том, как бы вел себя Александр Пушкин, очутись он в Москве в наше время. Слушая, как эта парочка всерьез обсуждает, кто страшнее для России — Наполеон, Гитлер или Чубайс, Сергей Петрович, естественно, налился коньяком до ушей. Покидая дом, Гурко, блудливо кося глазом, шепнул ему:

— Береги ее, старче, она хорошая, хорошая!

Майор не был силен в математике, но легко просчитал, что Лиза, скорее всего, собирается женить его на себе, а чтобы им не было скучно вдвоем, заранее пригрела под боком двух малюток. Он чувствовал, что еще немного, и ей не понадобится его ни в чем убеждать: он впишется в новую реальность, как погружаются в легкомысленный сон.

В постели она была так неутомима, изысканна и вездесуща, что вытеснила из него все воспоминания о прежних женщинах.

За завтраком (дети еще спали) Сергей Петрович, как бы отвечая сам себе, обратился к Лизе:

— Есть одна заминка, дорогая. Я ведь не уверен, что развелся.

Лиза сделала вид, что сообщение ее заинтересовало:

— Почему ты об этом вдруг вспомнил?

— Я же вижу, к чему ты клонишь.

— Сережа, я не собираюсь за тебя замуж.

— Вот как?

Глупый насупленный мальчик, с нежностью подумала Лиза. Подлила ему чаю. Она правда не собиралась за него замуж, хотя жизни без него не представляла.

Всю неделю была счастлива с ним. Но что-то в ней сломалось. Свадьба, подвенечное платье, здравицы за молодых, смотать на "чайке" на поклон к вечному огню — бред какой-то. Это все из прежней жизни, которая канула, миновала навсегда.

Неделя вдвоем, после долгой разлуки, после "Тихого омута", — уже бесценный, незаслуженный дар судьбы.

— Почему не собираешься, — переспросил Сергей Петрович, не дождавшись ответа. — Староват, что ли, для тебя?

Ей не хотелось шутить на эту тему.

— Разве нам плохо так, как сейчас? Лишь бы подольше длилось. Чего еще желать.

Что-то его обожгло. Не смысл слов, их звучание — сокровенное, горькое.

— Нет.

— Что нет?

— Ты не права. Женщина не должна так думать.

— Ты о чем?

— Не тебе одной тяжело. Если хочешь, тебе вполовину так не тяжело, как мне. Гурко тяжело, генералу, всем, кто родился воином. Ты знаешь ли, что такое воин? Это защитник справедливости. Но сейчас разрушили извечный порядок жизни. Больше нет ни закона, ни справедливости. Волчья стая установила свои волчьи правила. Скажи, что делать воину? Теперь каждый из нас и закон, и высшая справедливость. Это слишком тяжелая ноша. Многие уже рухнули... Чтобы не сойти с ума, надо иметь что-то надежное, что не меняется ни при каких обстоятельствах. Ну, к примеру, женщину, семью, домашний очаг... И вдруг ты говоришь, не хочу замуж. А чего же ты хочешь? Еще одну больницу взорвать?

Он умолк, отпил чаю. Не решался поднять глаза.

Ему было стыдно, что так долго молол языком. Вроде не пил, а понесло. Наткнулся на зеленоватое свечение.

Лиза странно улыбалась.

— Сережа, знаешь, что ты сейчас сделал?

— Чаю попил?

— Признался мне в любви.

— Ну-у, — засомневался Сергей Петрович, — что же тут особенного... Да и...

Договорить ему не дал телефонный звонок. Это был Гурко. Без обычных приветствий он сухо поинтересовался:

— Ты на работу?

— Можно и так сказать.

— Лиза где?

— Завтракает.

— Давайте оба ко мне. Времени в обрез, поторопись, пожалуйста.

— Двадцать восемь минут, — сказал майор.

— Жду.

Сергей Петрович повесил трубку.

— Собирайся, — сказал Лизе. — Поедем к Олегу.

Три минуты на сборы.

Лиза начала было прибирать со стола, но поглядела на Сергея Петровича, повернулась и пошла в спальню.

Уже в машине спросила:

— Что-то важное, да?

— Похоже.

— Дети проснутся, как же...

Майор по мобильному телефону связался с Тамарой Юрьевной, своим замом по "Русскому транзиту", давней наперсницей многих тайн. Оторвал ее от заревого похмельного сна. Женщина пробурчала что-то неразборчивое, но узнав Сергея Петровича, произнесла четко:

— У кого совести нет, того и могила не исправит.

— Ты права, Томуша, но у меня к тебе ответственная просьба.

— Пришить кого-нибудь?

Остроумная от природы, с похмелья Тамара Юрьевна часто дерзила.

— Садись в машину — и ко мне. На квартиру, я имею в виду.

— У меня месячные, — гордо сообщила заместитель.

— Тома, сосредоточься, пожалуйста. Ключ не потеряла?

— Нет.

— Там два ангелочка, мальчик и девочка. Побудь с ними до моего возвращения.

— Ты что, совсем охренел, начальник?

— Тома, это очень важно. Это личное... Только приведи себя в порядок. Причешись немного. У детей хрупкая психика.

Ее брань он не дослушал, Лиза спросила:

— Она же старая, как тебе не стыдно?

— Чисто деловые отношения, — объяснил майор, Гурко был дома один, и вид у него такой, будто недавно вернулся с луны. Сергей Петрович знал, что означает эта отстраненность.

Пожали друг другу руки, Гурко по-братски чмокнул Лизу в щеку.

— Как себя чувствуешь?

— Спасибо, — сказала Лиза. — Чувствую себя хорошо.

— Отошла от потрясений?

— Даже не понимаю, о чем вы, Олег Андреевич.

Жену Олег отправил к ее матушке в деревню. Ему самому это было чудно. Ирина уехала вынашивать на природе будущего Гурко. Разумное решение: понятно, что беременность в Москве может закончиться рождением урода.

Олег провел гостей в комнату, быстро растолковал ситуацию. Санкция генерала получена, тормошим главного зверюгу. Первый этап операции такой: Лиза снимает из Александровского сада одного человечка и доставляет на конспиративную квартиру. Задача майора — прикрытие. Этот человечек — палач, телохранитель Самарина — злобен, подозрителен, чрезвычайно опасен. Маньяк. В крови привык нежиться, как вот Лиза по утрам в ванне. При этих словах Лиза порозовела: откуда, интересно, Гурко знает о ее маленькой слабости — по часу, по два, сколько позволяло время, она не вылезала по утрам из ванной. Хотя сознавала, ту грязь, которая в ней накопилась, водой уже не смоешь.

По договоренности, сказал Гурко, палач приедет один, но эту договоренность он, разумеется, нарушит.

Сверхзадача майора — отсечь хвост по дороге на конспиративную квартиру. Это трудно. Скорее всего, Архангельский повезет Лизу на своей машине, оборудованной средствами спецсвязи. Они обсудили еще некоторые детали. Гурко беспрестанно поглядывал на часы.

— Вроде все, — сказал он. — Квартира под присмотром. Дотянешь объект до подъезда — и смываешься.

Еще раз, кто ты?

— Шлюшка на побегушках, — потупилась Лиза.

— Правильно. Никакой клоунады, интеллект нулевой. Что у тебя с собой? В сумочке что?

— Пукалка, — сказала Лиза.

— Ну и хватит... Главное, работаем вместе — это же великое дело.

Около двенадцати Лиза уже прогуливалась по промозглым аллеям Александровского Сада — сто шагов туда, сто шагов обратно. Место святое. Сбоку древний Кремль тужился сбросить с себя невидимые оковы, и где-то совсем рядом, под ногами, под землей дышало, копошилось торговое чудище, воплощенная мечта демократической России, возможно, новое чудо света. В самом саду было морозно и скучно. Редкие гуляки, несколько переодетых в штатское ментов, полоумные стайки голубей — никакого промысла, так себе, один из невзрачных столичных тупиков.

Лиза была одета в вельветовые брюки и просторную кожаную куртку, подбитую мехом. На душе у нее было спокойно, с умилением она вспоминала утреннего озабоченного, хмурого, неожиданно красноречивого Сергея Петровича, собравшегося на ней жениться. Помимо воли по-дурацки улыбалась.

В начале первого нарисовался ее контрагент. Она увидела, как из подземного перехода выступил в сад высокий барин, облаченный в лисью шубу до пят, и оттого казавшийся неуклюжим и громадным — по описанию Гурко она его сразу узнала. Оглядевшись, барин закурил, поежился и неспешно зашагал в сторону мавзолея. Не прошел и двадцати метров, как Лиза его догнала, пристроилась рядом.

— Извините, пожалуйста, вы Никита Павлович?

Барин угрюмо на нее покосился — что, дескать, за козявка? — и, не ответив, продолжал мерное движение.

Лиза не отставала, молча семенила рядом, будто так и надо, будто и не надеялась на ответ. Когда дошли до ворот, Архангельский наконец остановился.

— Тебе чего надо, девушка?

Темный, тяжелый взгляд заставил ее внутренне вздрогнуть. Перед ней стоял, конечно, запредельный человек, взирающий на мир с абсолютным презрением.

— Я от Ивана, — пробормотала она. — Меня Иван послал.

— Почему сам не пришел?

— Наверное, боится. Точно не знаю. Он вообще редко выходит из дома.

— Почему?

— Ну ему же нельзя, вы же понимаете...

— Та-ак, — протянул Никита Павлович, — а ты, значит, смелая, тебе можно?

От черной улыбки, возникшей на его лице, Лизу натурально бросило в дрожь. Ей не пришлось притворяться.

— Да я что, кому я нужна...

— Кем ему приходишься?

— Как кем? Вроде сожительница... Ублажаю его.

Никита Павлович развернулся и побрел в обратную сторону. По пути аккуратно бросил сигарету в урну. Лиза опять потянулась сбоку. На аллее никого лишних вроде не прибавилось.

— Чего велел передать? — промычал Никита себе под нос.

— Приказал отвезти на хату. Тут рядышком, на Красной Пресне.

У подземного перехода Никита Павлович словно наткнулся на стену, замер, нагнув башку в песцовом треухе, задышал с хрипом. Левую щеку у него схватил нервный тик.

— Он кто такой? Кем себя воображает?!

— Ваня мне платит, — Лиза ответно тряслась вся целиком, — я вот и бегаю. Поручения разные.

— Вы с кем затеяли ваньку валять? Вы хоть понимаете, сученята?

— Не моего ума дело. Мне сказано, я выполняю. Почему вы сердитесь?

— Я сержусь?.. Ишь ты! Не дай тебе Бог, девушка, оказаться рядом, когда рассержусь. А ну выкладывай, кто вы такие?

— Никита Павлович, я честная девушка. На что вы думаете, за мной не водится. Зарабатываю, как умею. Иван сказал, поехай, привези этого.., ну, вас, то есть, — тридцать баксов обещал.

— Тридцать баксов, говоришь? Круто. А вообще сколько он тебе платит?

Лиза потупилась.

— Смотря за что... Когда как... У него все по настроению.

— А если не привезешь меня?

Лиза испуганно вскинулась.

— Отметелиг, конечно... Он вроде сказал, вы заинтересованы...

Никита Павлович мягко взял ее под руку, повел вниз в переход. Кисть замкнуло, как в капкане. На пятачке возле Боровицких ворот, запрещенном для стоянки машин, одиноко красовалась ярко-красная "аудюха".

Никита впихнул Лизу в салон на заднее сидение, сам, кряхтя, опустился рядом. За баранкой — кривая какая-то рожа с большими ушами, как у резиновой куклы.

— Во, Петро, гляди, какую рыбину отловил. Счас потолкуем немного, потом тебе отдам. Хочешь такую?

Водила обернулся, хмыкнул:

— Спасибо, не нуждаюсь.

— Чего так? Погляди получше, погляди какие сиськи, — Никита Павлович распахнул на ней куртку, потискал груди, заодно прошелся ладонями по бокам. Но сумочку не тронул. Лиза жеманно попискивала.

— Ну что, девушка, запоешь? Или отвезти в другое место?

— О чем, Никита Павлович?

— Все о том же. Чем промышляете со своим Иванушкой-дурачком? Откуда взялись?

— Я-то приезжая, всего год в Москве. Хотела учиться поступить, какое уж теперь учение, сами знаете. Ванечка подобрал, и то спасибо. Хоть не бедствую. Но про его дела я ничегошеньки не ведаю. Будет он со мной делиться, как же! Ему проще меня пристукнуть. Он, когда напьется, очень злой бывает.

— Как тебя зовут?

— Лиза, — сказала она. — Лизавета Демьяновна.

— Значит так, Лиза. Поедем на Пресню, ладно. Но пойми одну вещь своим куриным умишкой. Если какую пакость придумали, жизнь твоя сегодня и оборвется. Но не сразу. Сдохнешь в ужасных мучениях. Будешь умолять, чтобы добили. Улавливаешь смысл моих справедливых слов?

У Лизы из глаз пролились два ручейка.

— Никогда пакостей никому не делала, — пролепетала сквозь всхлипы. — Не водится за мной такое. За Ивана я не ответчица. Он чего хочет учудить, мне не докладывает...

— На что намекаешь? Что он может учудить?

— Ох, он бывает такой шалун. Третьего дня обиделся, чего-то борщ ему не понравился, так всю кастрюлю на меня и обрушил. Хорошо хоть не кипяток. А борщ нормальный, по матушкиному рецепту. И свеколка в нем, и чесночок, все, как надо...

Петя Хмырь за баранкой сдавленно хрюкнул.

— Поехали, — распорядился Никита.

* * *

...На улице Герцена, в узком месте, где ее из года в год ремонтировали, Сергей Петрович вырубил "хвост".

Действовал не мудрствуя, некогда мудрствовать. Он видел, как за красной "ауди", куда боров усадил Лизу, потянулся зеленый "опель" — пикап, набитый под завязку боевиками. На своей "шестерке" быстро его дожал, пристроился в затылок. Немного понаблюдал: ошибки нет, свита палача. Двигался пикап уверенно, отставая от хозяйской красной строго на три машины. Напротив продмага, где с одной стороны за деревянной оградкой рабочие в оранжевых куртках третий год долбили асфальт, а с другой проезжая полоса изгибалась верблюжьим горбом, Сергей Петрович аккуратно "подрезал" пикап и ткнулся носом в тротуар, заклинив дорогу.

Движок, естественно, заглох.

Включив аварийный сигнал, Сергей Петрович вылез из машины задумчивый. Уже к нему ринулись из попавшего в ловушку пикапа двое братанов, изрыгая несусветную брань. Оба искрили от праведного возмущения, но бить его сразу не стали.

— Убирай, падла, тачку, убирай немедленно! — услышал он наконец членораздельную речь.

— Она почему-то сломалась, — ответил Сергей Петрович беспомощно.

— Чини, сука, отодвигай! — завопили братаны в один голос. К ним на подмогу примчался третий братан, какого-то совсем уж звероподобного обличья.

Этот не стал разбираться, с разгону ткнул майору мослом в брюхо, тот еле успел сгруппироваться. Для видимости Сергей Петрович присел на корточки, жалобно прогудел:

— За что, братцы?! Я разве виноват?

Бандюга ринулся его добить, но товарищи удержали, ухватили с двух сторон за бока.

— Погоди, Гарик. Пусть сперва тачку отодвинет.

На улице образовался солидный затор. Рабочие в оранжевых куртках побросали инструмент, воспользовавшись забавным происшествием для перекура.

Сергей Петрович не торопился вставать, но звероподобный братан, ухватя за ворот, рывком поднял его на ноги. Дыхнул перегаром.

— Две минуты даю! Или ляжешь под свою телегу.

Сергей Петрович сказал:

— Может быть, на руках перетащим? Вон туда, на тротуарчик. Для таких парней — это же раз плюнуть.

Братаны загалдели, обсуждая предложение. Звероподобный, могучим усилием переборов желание врезать Сергею Петровичу в ухо, первый нагнулся над бампером. Братаны помогали, а Сергей Петрович бегал вокруг и давал советы.

— Пожалуйста, поаккуратней, мужики. Второй день как из ремонта.

Вокруг собралось с десяток зевак, в основном, водилы из затора. Некоторые взялись за работу вместе с братанами. Общими усилиями "жигуленка" притиснули к деревянной оградке. Но пространство освободилось недостаточное для проезда.

— Надо все же на тротуар ставить, — глубокомысленно заметил Сергей Петрович. — Там попросторнее.

— Все, достал, — багровый от натуги горилла-братан распрямился. — Начинаю гаденыша мочить.

— Погоди, — попросил майор. — Вдруг заведется.

Он сел в машину, включил зажигание, движок ровно запел, — и рванул с места на второй передаче.

Под зеленую улицу вырулил на Калининский проспект, свернул направо и дворами выскочил на Садовое кольцо.

Конечно, он отсек "хвост" ненадолго: у бычар радиосвязь с шефом, но все же это лучше, чем ничего.

Подъезжая к конспиративной квартире, издали заметил припаркованную красную "ауди", нырнул в соседний двор и удачно устроился между двух мусорных баков.

* * *

Лиза осталась в машине с Петей Хмырем. Никита Павлович велел:

— Пригляди за ней, Петро, чтобы не шебуршилась.

Такого поворота сюжета ни Гурко, ни она самане предусмотрели. Архангельский, уточнив квартиру, пошел в подъезд один. Лиза незаметно поторкалась в дверцу — пустой номер. Дверной пульт на передней панели, без водителя не выйдешь.

— Молодой человек, — обратилась к нему Лиза. — Позвольте закурить?

Петя Хмырь развернулся боком, близоруко щурясь.

Его давно не называли "молодым человеком", в этом обращении ему почудилась издевка.

— Может, тебе выпить дать? На халявку, а?

— У вас разве есть?

— У нас, девочка, все есть.

— Я выпила бы глоточек, — призналась Лиза, — Чего-то боязно.

— Раньше надо было бояться, — дал ей банку пива, любезно сковырнув крышку. — На, освежись. Может, в последний разок.

— Почему? — ужаснулась Лиза.

Петя Хмырь к ней уже пригляделся, ничего телочка, в самом ажуре. Неплохо будет с ней оттянуться. Никита Павлович частенько подбрасывал ему красотулек, приготовленных на списание. Баловал преданного водилу. Петя это ценил, хотя до бабьего мясца был не слишком большой охотник. Но важен сам факт господского внимания.

— Как можно на папаню ногу задирать, — мягко пожурил.

— Да вы что, молодой человек! — Лиза чуть пивом не поперхнулась. — Ни на кого я не задирала. Я ведь посыльная. Просто адрес указала, — Папаня строгий, но справедливый, — утешил Хмырь. — Разберется, что за адрес... А ты ничего из себя. Небось, меньше стольника не берешь?

— Ошибаетесь, молодой человек. У меня парень есть. Я ему почти как жена... А что мне твой папаня теперь сделает?

— Как вести себя будешь. Могут тюкнуть, а могут помиловать. Учти, папаня к моему слову прислушивается. Как скажу, так и выйдет.

— Ой! — пискнула Лиза. — Писать хочу. Миленький, выпусти пописать! Ну пожалуйста!

— Может, сперва отсосешь?

Лиза нервно открыла сумочку, достала сигареты и заодно изящную "пукалку" пятимиллиметрового калибра. Сигарету сунула в рот, пушку наставила на Хмыря.

— Покажь-ка, — заинтересовался Хмырь. — Чье производство?

— Это не зажигалка, — сказала Лиза. — Похоже, да?

— А что же это?

— Открой дверцу, юноша.

Ухмыляясь, Хмырь потянул к ней руку. Лиза сдвинула предохранительную кнопку и спустила курок. Раскаленный кусочек свинца отрикошетил от пуленепробиваемого стекла, прожужжал по салону и обжег Петину холку. От изумления у него отвалилась челюсть.

— А-а? — протянул он, гладя затылок.

— Хрен на! — посочувствовала Лиза. — Следующая прямо в глаз. Открывай!

Петя Хмырь прошел большую школу жизни и, хотя был человеком строптивым, давно разбирался, когда можно выкобениваться, а когда не нужно. Машинально щелкнул тумблером. Из дверцы с приятным шорохом выполз черный штырек. Лиза выскользнула из машины на проезжую часть. Увидела приближающегося Сергея Петровича. Она еще из салона заметила, как его "жигуленок" свернул во двор. Теперь он шел к ней навстречу спотыкающейся походкой, изображая забулдыгу. На глаза надвинута допотопная вельветовая кепка, где только ее взял. Рукой сделал незаметную отмашку, чтобы проходила мимо.

Сзади из "ауди" вывалился обескураженный Петя Хмырь, дурным голосом завопил:

— Стой, падла, хуже будет!

Старушка с болонкой испуганно юркнула за коммерческий ларек, Лиза не оглянулась. Ее стройная спина покачивалась перед Петей Хмырем, будто мираж. Тряхнув головой, он помчался за ней, но наткнулся на неожиданное препятствие в виде бредущего бомжа. Петя Хмырь хотел спихнуть его с тротуара, махнул рукой с зажатым в ней "Макаровым", но получил в ответ две чудовищные плюхи, сбившие его с ног. Падая, он выронил пистолет, чего впоследствии не простил себе до конца жизни (еще около трех месяцев). Сергей Петрович поднял пистолет и со словами: "Чего жеты толкаешься, сынок!" — обрушил рукоятку на Петин чугунный череп.

Бегом догнал Лизу.

— Поторопись, девушка, не на прогулке все же.

— Поспешишь — людей насмешишь, — ответила Лиза.

Из подъезда противоположного дома за происходящим с сочувствием наблюдали двое молодых оперативников.

— За такой девахой я бы тоже не отказался побегать, — с завистью сказал один.

— Прямо как в кино, — согласился второй, старший по званию.

* * *

...Беседа между Никитой Павловичем и Гурко тянулась уже с полчаса, но к согласию они пока не пришли.

Никита Павлович уяснил только одно: этот белобрысый, невесть откуда взявшийся ферт с ледяными веселыми глазами владеет его сокровенной тайной. Сомневаться не приходилось, гаденыш, называющий себя Иваном, предъявил три пожелтевших, будто из архива, снимка, на которых четверо дюжих мужиков в разных позах потушили молодого, беспомощного Никиту.

Снимков, в принципе, не должно было быть. В камере, где все это происходило, никто фотоаппаратом не щелкал. Вдобавок в роковую ночь стояла такая темень, как в проруби. Оправившись от потрясения, Никита Павлович спросил:

— Туфта, верно? Подделка, да?

Гурко смерил его недобрым взглядом.

— Какая разница? Снимки хорошего качества, и есть кассета. Вопрос в том, сколько ты готов заплатить.

Аванс принес?

— Какая кассета?

— Богатая кассета, не сомневайся. Показания этих гавриков, следственный эксперимент — и все прочее.

Но кассета не у меня.

— У кого же?

Гурко поудобнее откинулся в жестком кресле.

— Сперва аванс, потом толковище.

Никита туго соображал. Эту рвань, которая на снимках, на другой день раскидали по разным пристанищам. У него больше года ушло на то, чтобы до них добраться. Жалобу он не подавал, свидетелей не было. Это дело конченое. Но тогда что значит весь этот сон?

Гурко догадался о его мыслях.

— Не ломай голову, Никита. В органах это обычный номер. Вспомни, ты в тот год шибко чумился. Вот поставили на колышек. Чтобы чересчур не рыпался. Впоследствии ты этих бандюков разбомбил, за что тебе от ментов особая благодарность. Вас и стравливают, чтобы самим не возиться. Неужто не понимаешь? А говорили, законник.

— Ты сам кто?

— Дед Пихто. К нашей сделке это отношения не имеет. Бабки привез?

Никита Павлович глядел на него с жалостью: молодой, горячий, наглый, а жить осталось с гулькин нос.

И все же какие-то концы не вязались. Белобрысый ферт не так прост, как прикидывается. Во всяком случае, прежде чем замахиваться на такую добычу, этот малый, конечно, сведения о нем собрал, о Никите. На что же он тогда надеется, затевая глупейший торг?

— Проясни, — сказал Никита, — за что я должен платить? За эти фотки? Зачем они мне? Тебе интересно, ты и покупай. Меня это не касается.

— И за фотки, — Гурко начал загибать пальцы, — и за кассету. А главное, за информацию.

— За какую информацию?

— За полную, господин телохранитель. Об том человеке, который из тебя кусок дерьма лепит.

Под слоем дубленой кожи Никита Павлович побледнел до синевы. Он ух не помнил, когда в последний раз кто-либо посмел так с ним разговаривать. Но точно знал, того человека давно на свете нет. От решительного действия его останавливало смутное подозрение, что несмотря на бычью силу и ярость, ему не справиться с наглецом в одиночку. И второе — рано.

Пусть все допоет, что знает.

— Говори, — выдохнул с натугой.

— Сперва бабки, потом толковище, — укоризненно повторил Гурко.

— Сколько?

— Десять штук, как условились.

— Не помню, чтобы уславливались... Да ладно, принеси чего-нибудь выпить. В глотке пересохло.

— Это мигом.

Гурко сбегал на кухню и вернулся с бутылкой водки и чашками. Также прихватил тарелочку с нарезанным соленым огурцом. На столе перед Архангельским уже лежала пухлая пачка стодолларовых банкнот.

— Не трогай, — предупредил Никита Павлович. — Сначала хочу товар пощупать. Вдруг тухлый, как эти фотки?

— Не-е, — обиженно протянул Гурко, разлил водку. — Так не пойдет. Это же аванс. За все махом с тебя причитается полтинник.

Никита Павлович выцедил чашку единым духом.

Хрустнул огурцом. Прикрыл глаза, наслаждаясь водочным жаром, расслабился немного. Спешить теперь некуда, приехали.

По всему выходило, скользкий Иван каким-то боком все же причастен к ментовке, иначе откуда у него материалы, да и держался он с глупой заносчивостью, которая отличает милиционеров и фраеров; но с другой стороны, когда происходили события, запечатленные на снимках, он еще пешком под стол ходил. Значит, что же? Значит, кто-то за ним стоит покрупнее, постарше. Кому-то ведь понадобилось вытащить гнилое белье на белый свет. Впрочем, догадаться кому — нетрудно. Врагов у Никиты Павловича нету, если появляются на горизонте, то быстро исчезают, зато есть человек, которому он служит и о ком знает больше, чем тому хотелось бы. Есть только двое, кто согласится выложить деньги за это старье — он сам и Самарин, больше некому. Но коли так...

— Значит, пашешь на дяденьку Сидора? — уточнил без особого интереса. Белобрысый Иван жуликовато дернулся, отвел бесстыжие зенки. Заторопился, налил по второй. Но не ответил.

— Мало что пашешь, — благодушно продолжал Никита Павлович, — так еще меня решил заодно постричь.

Так? Нацелился с двух кувшинов сливки снять? Это ничего, это бывает. Одного не пойму, как у тебя духу на такое хватило. Ты хоть представляешь, на кого залупился?

Гурко опрокинул стопу, не закусывая, закурил. Вид у него был бесшабашный.

— Допустим, угадал, — кивнул уважительно. — Но почему залупился? На кого? Обыкновенный бизнес, процент с оборота. Все так делают. Что касаемо угроз...

Риск, конечно, есть, а где его нету? Но я подстраховался, не беспокойся. Может, уцелею.

— За кордон, что ли, рванешь? С полтинником?

— Пусть это останется тайной следствия, — глубокомысленно изрек Гурко.

— Бери, — Никита Павлович указал на деньги. — Бери аванс, тешься. Выкладывай информацию.

То ли после водки, то ли от того, что история прояснилась, Никита Павлович почувствовал странную симпатию к ушлому постреленку. Вот они слабые, неразумные дети больной страны. Все-то их тянет на халявку. Их уж раздели догола, а им все кажется, что пируют.

В прежние времена, в лагерях и на воле обитали люди покруче — Смага, Слепой, Иваненко, Петряк — всех не пересчитаешь. Богатыри — не чета нынешним. Тоже своего не упускали, но не теряли меру. А эти... Измельчал народец на Руси, совершенно измельчал. Потому и владеет им нынче иноземец...

Он слушал Гурко вполуха. И так все более-менее ясно. Ну да, Самарин через своих выкормышей заполучил из органов досье на начальника охраны, то есть на него, на Никиту. Цену ему старый пенек, конечно, сразу понял. А уж как радовался, как глумился — можно только представить. Еще бы, неодолимый Никита, бугор всем буграм, от которого трепет вокруг, как от Божьей грозы, на самом деле — опущенный тихарек, и место ему не там, где парят орлы, а внизу у параши. Как еще со смеху родимчик не хватил старичка. Но теперь он спокоен. Теперь Никита навеки у него в горсти, как птенчик с отломанным клювиком.

Никита мечтательно улыбался, в мертвый оскал превратилось его темное лицо, и Гурко прервал рассказ.

— Тебе не худо ли, Никита Павлович, — посочувствовал с гаденькой ухмылкой. — Прими еще беленькой. Чистая, со слезой. Кореш прямо с конвейера доставляет.

Никита не погнушался, выпил. Опять захрустел огурчиком. Надо было продолжить допрос, но клонило в дрему. Видения прежних лет кружили голову. Давно, кажется, не вспоминал, нахлынуло, как дождь с неба.

Случаи разные, лица, кликухи, бараки.., все нечетко, в обрывках, как в дурном сне. Горой над прошлым вздымалась та ночь, переломившая его судьбу. Лютое унижение, невыносимая обида указали путь возмездия, а позже открылось ему, кем родился на свет: не червяком двуногим, бичом Господним. Великий Саламат утвердил его в этом, помог укрепиться в вере. Только вера, учил он, возвышает человека над судьбой, не дает превратиться в скотину. Только вера, не деньги. Во что вера, спрашивал молодой, несмышленый, озлобленный Никита, в Иисуса, что ли, Христа? Или в начальника лагеря? Неважно, разъяснял Саламат. Неважно в кого, важно — зачем. Только вера помогает человеку понять свое предназначение, которое не в том, чтобы жрать, пить и совокупляться. Вера и предназначение — это духовные категории, они дают человеку крылья для полета. "А мое предназначение в чем?" — поинтересовался Никита. — "Твое, — ответил ему Саламат, — в том, чтобы карать. Такие люди, как ты, являются на землю редко, но всегда вовремя. Они приходят, когда в человеческом стаде накапливается избыток непотребства, и оно нуждается в повальной дезинфекции". — "Разве мало других убийц, кроме меня?" — спросил Никита. — "Убийц много, — согласился Саламат, — но такой, как ты, один. Разница в том, что от тебя нельзя спастись".

Саламата Никита Павлович тоже, разумеется, замочил, но с сожалением, как очевидца позора, не как врага. Дал ему яду в вине.

— На полтинник ты зря пасть разинул, — сказал он Гурко. — Полтинник тебе никто не даст. Червонец могу добавить, если перестанешь горбатого лепить. Плюс поживешь еще чуток. Не так уж плохо, а, Вань?

— Смотря для кого.

— Объясни, как вышел на Сидора? Ты ведь против него слишком мал. Вошик — не больше.

— Не могу сказать.

— Теперь кассета. Где она?

— Кассета против следующей проплаты.

— Не смеши, парень. Сам же сказал, что кассета у Сидора. Выходит, ты к нему сходишь, заберешь кассету и передашь мне? Или у тебя их несколько?

— Будут доказательства, что одна. Мы по-честному играем.

— Как же ты ее получишь?

— Важен факт, да? Кассета у вас, остальное — мои проблемы. Но — против денег.

Смазливый, шустрый, хамоватый, подумал Никита Павлович. Таких девки любят. Если Агата в доле, тогда все сходится. Удобно — всю кучку одним разом срыть.

— Сроки?

— Через три дня. Отдельно сообщу.

— Родители у тебя есть, Вань?

Гурко усмехнулся.

— У кого их нет. Чай, не от дерева уродился. Но тебе их не достать.

— Неужто померли?

— Считай, что так.

— Чин у тебя какой? До старлея хоть дослужился?

— Умный Вы человек, Никита Павлович, даже слишком. А со мной, сколь ни тыкай, все пальцем в небо.

— Почему так?

— Из разных мы поколений.

— Что ж, понимаю... — Никита плеснул себе в чашку. Пора двигать, но что-то его держало.

— А эта, которую за мной посылал, кем тебе приходится?

— Потаскуха, — сказал Гурко. — Честная давалка.

Приглянулась, а?

— Пожалуй, побудет пока у меня. До выяснения всех обстоятельств.

— За сколько?

— Что за сколько?

— Сколько дашь за нее? Учти, девка вышколенная, справная. И для удовольствия, и так. Всему обучена...

Пару тысчонок, не много будет?

— Нравишься ты мне, — неожиданно признался Никита Павлович. — Вижу, пустой, ломаный, а нравишься. Лихо на проволоке танцуешь. Убивать-то доводилось?

— Где уж нам.

— Если все сполнишь, как сулишь, возьму тебя в штат. Со временем, даст Бог, человеком станешь. Пойдешь ко мне служить?

— Зависит от суммы вознаграждения, — застеснялся Гурко.

Глава 5 АККОРД В СТИЛЕ РЕТРО

Во субботу, по обряду — светлая банька. Омовение тела и души. Почти священнодействие. К банному процессу старик относился очень серьезно, это свидетельствовало о том, что богатый Запад с его иллюзорными соблазнами не переломил натуру, и он остался желудевым руссиянином, как и господин Президент. В бане с ним нередко происходили чудеса. Лет тридцать назад в бане (не в этой, конечно, с пластиковыми стенами, а в Тамбовском централе) он впервые изведал клиническую смерть, и в такой же точно парилке, пусть победнее, зато пожарче, ему однажды открылась ошеломительная истина: весь подлунный мир с его четырьмя миллиардами говорящих обезьянок — не более чем галактическая погремушка, выброшенная в космос неизвестно для какой цели. И кем — тоже неведомо. Наверное, тем, для кого мириады небесных планет все равно что надувные разноцветные шарики для земного дитяти. Масштаб разный, суть едина — череда бессмысленных превращений, тишина и взрыв в одном флаконе.

Кругляшок Земли так же легко уместить в кармане, как проткнуть иглой резиновый пузырь. Судьба улыбнулась ему, открыв чудесное знание.

Клиническая смерть в тамбовской парилке (по медицинской практике случай редчайший) произошла с ним не от сердечного спазма, и не по какой-либо другой пустяковой причине, а оттого, что верный товарищ, побратим и кунак, некто Савва Горбыль обрушил ему на затылок медную шайку, обидевшись на какую-то ерунду. Савве Горбылю, впоследствии искренне раскаявшемуся в нелепом поступке, старик был благодарен до сих пор. Та область, куда он погрузился после смерти, вовсе не напоминала описанный американцем Моуди длинный тоннель, коридор с яркой точкой в конце — надо понимать, сияющей дверцей в потусторонний мир. Ничего подобного. Он очутился в гнилом болоте, прыгал с кочки на кочку, а из тины, из-под зеленой ряски выныривали гнусные чудища с фарфоровыми челюстями и электрическими фонариками вместо глаз. Он пробыл там недолго, но едва уцелел. Зато прознал, что смерть ничем не лучше жизни, и в царстве мертвых так же скучно, как на собрании одураченных пайщиков "МММ". И там, и здесь — единственной реальностью можно считать лишь унылый писк неостерегшихся жертв и удовлетворенное утробное похрюкивание победителей. Все остальное — мираж. За последние годы вся Россия сравнялась с тем давним, послесмертным видением. С той лишь разницей, что по кочкам теперь прыгали другие, а он лениво подплывал из тины, угадывая, кем посытнее закусить.

В баню он взял с собой Агату, чтобы сделала массаж.

Также за ним увязался Иудушка Шерстобитов, который привык, что хозяин на полке добреет, и надеялся выторговать у него какую-то льготу. Когда Иудушка застенчиво растелешился, старик от отвращения срыгнул.

Ткнул пальцем в раздутое пузо Иуды.

— Ты в кого превратился, засранец? Ведь я велел тебе бегать по утрам... Посчитай, скоко мне лет, и скоко тебе — и сравни... Что скажешь, Агата?

Агата помяла его упругий животик, восхищенно поцокала языком:

— Как арбузяка! — потянулась к Шерстобитову, но тот жеманно отшатнулся:

— Меня не трогай, пожалуйста. Не люблю я этого.

— Герасим Юдович, — удивилась девушка, — вы меня за кого-то не за того принимаете. Я здесь не для озорства. Иссидор Гурович пригласили меня в качестве врача и массажистки.

Ее пышное тело действительно плотно облегал белоснежный накрахмаленный медицинский халат, волосы аккуратно подобраны под скромную голубую шапочку.

— Все равно не надо, — сказал Шерстобитов. — Знаю, как ты щиплешься. От прошлого раза синяки не сошли.

— Это потому, что у вас кожа дряблая. Вы же никогда не слушаетесь. Думаете, самый умный.

— Охолони, коза, — благодушно остановил ее Самарин. — Видишь, Иудушка тебя страшится.

Агата обиженно заморгала огромными невинными глазищами.

От греха Шерстобитов утянулся в парилку, Иссидор Гурович отправился за ним, наказав девушке заварить чаю с травками. В парилке — чисто, сухо, блаженно. Карельская береза, мореный дуб, булыжная каменка — и ничего лишнего. По первому заходу веников не брали, привыкали к неге. Шерстобитов развалился на скамье, растекся жирными телесами от края до края. В принципе баня была ему не показана, вредна — повышенное давление, сосуды ни к черту, — но он не мог отказать себе в этом маленьком удовольствии.

Ради чего? Осталось так мало желаний, грех поступаться хотя бы одним из них — даже из соображений долгожительства. Баня заменяла многое из того, что он утратил, поднимаясь со ступеньки на ступеньку к вершинам богатства и власти...

Иссидор Гурович привалился спиной к теплому дереву, подогнув худые коленки к груди.

— Ну? — рассеянно взглянул на соратника. — О чем сегодня будешь нудить?

— Ни о чем, Сидор. Ей-Богу, ни о чем. Все хорошо, нормально. Все под контролем... Пожалуй, только политика. Надвигаются некие события, готовы ли мы к ним?

— Имеешь в виду Бориску?

— Его держат на препаратах. За бугром пока никак не подберут замену. Но сковырнуть могут в любой момент. Не прозевать бы.

Это было что-то новенькое. Шерстобитов занимался текущими проблемами, следил, как добросовестный каменщик, чтобы в фундаменте возводимого здания не осыпался ни один кирпичик, не перекосились опорные скрепы, и никогда не лез в генеральную стратегию. Да у него и времени на это не оставалось.

— Чего это ты вдруг? — с любопытством спросил Самарин. — Сон худой приснился?

— Может и сон, — Шерстобитов красной пятерней размазал по груди жирный пот. — Старею, наверное. Не всем же, Сидор, две жизни отпущены. Смерти боюсь. Ну не смерти, это, конечно, пустое. Трудов наших жалко.

Как представлю, что явится этакий кудрявый субчик на готовенькое, аж дух захватывает. Погляди, Сидор, сколько их развелось, молодых, шустрых, азартных, голодных. Разве за всеми уследишь.

— Понимаю, — Иссидор Гурович кивнул, круче подтянул к груди коленки, будто озяб. — Хорошо, что об этом заговорил. Хорошо, что размышляешь. Мы частенько за деревьями леса не видим... Но причин для беспокойства нет. Ни малейших. Своего мы давно раскрутили, его рожа с экрана не слезает. Денег не жалко, из говна свернули конфетку. Народ его полюбил, принял.

Какого рожна еще надо? Гонимый, с русской мордой, полудикий, голос, как иерихонская труба, вдобавок генеральские эполеты — Спаситель и есть. Фитиль промаслен, осталось спичку поднести. Насчет момента ты прав. Момент надо выбрать точно, по-Ленински. Или по-Ельцински. Как тебе приятнее. Прозевать нельзя.

— Если рыжий силовиков поменяет, что станем делать?

Самарин снисходительно усмехнулся: умен Иудушка, хваток, но все по-мелкому, по-коммерчески. Тоже хорошо. Больше с него и не требуется.

— Отстал ты немного, брат My-My, выбился из колеи. Кто теперь силовик, кто бытовик — уже неважно.

Армии нет, и милиции нет. Лубянки тоже нет. Остались толпы вооруженных мужиков в форме. Они страшны только самим себе. Их даже чеченец не боится, смеется над ними. Но переворот действительно будет силовой, со всеми атрибутами. Для этого понадобится сотня опытных, решительных профессионалов. Они у нас есть. Не волнуйся, Иудушка, я слежу по часам за каждой уходящей минутой. Кстати, хочешь Агатушку попользовать?

Переход был резкий, но в разговорах с хозяином Шерстобитов давно к такому привык.

— Уволь, Сидор. Ты же знаешь, я не по этой части.

— Разве?.. А вообще она тебе как?

— Нестандартная, штучная, — осторожно ответил Шерстобитов. — Но ведь опасна. Полный зоб яда. Удержу не знает. По-хорошему таких бы надо давить в материнской утробе.

Самарин слез со скамьи, зачерпнул серебряным туеском из бочки водицы с плавающими поверху розовыми лепестками, плеснул на каменку. Пыхнул, взвился в воздух густой травяной аромат. Старик легко вспрыгнул обратно на скамью. Откуда это? — в который раз позавидовал Шерстобитов. — За семьдесят мужику, а кожа гладкая, как у пацана, нигде ничего не висит.

Дал же Господь вечной молодости пауку.

— Давить, говоришь? — вернулся к теме Иссидор Гурович. — За что же. Иудушка? За то, что необузданная? Что утроба ненасытная? Дак это пламя жизни в ней горит... Беспокоит меня твое настроение. Рановато ты отказался от услад. Без женской ласки мужчина хиреет. Как же я могу на тебя надеяться в важных делах, коли ты бабу не способен уестествить. Мужик без кола, что корова без вымени. Это же такая отдушина.

Шерстобитов слушал назидание, покорно склонясь.

Ни одной бани не обходилось без того, чтобы владыка не заводил речь о женщинах и не подчеркнул свое превосходство. Иногда начинал делиться своими подвигами с такими гнусными подробностями, что у брезгливого Герасима Юдовича нутро переворачивало. Он сочувствовал хозяину. Великий человек, гений, а тоже не без слабостей. Послушать со стороны, дороже всего ему, когда палка стоит.

— Да я сызмалу небольшой охотник до ихнего пола, — пробурчал мрачно.

— Сызмалу?!

— Как на Руси говорят: мы не бабники, мы алкоголики.

— Одно другому не помеха. Выходит, ты сильно закладывал?

— Бывало дело, — повинился Шерстобитов.

— Никогда не поверю... Зачем врешь благодетелю, нехорошо. Я что придумал, Иудушка. Агата, которую ты недолюбливаешь, хоть мертвого поставит в раскоряку.

Давай прямо сейчас опробуем?

Легка на помине, в парилку сунулась Агата.

— Мальчики, вы тут не упрели? Чай готов.

Мальчики, послушные зову, потянулись к двери.

В комнате отдыха, уставленной изысканной мягкой мебелью швейцарской фирмы "Корум", укутались в прохладные, ароматизированные махровые халаты, уселись за стол, ломившийся от закусок, фруктов, всевозможных соков, мучных лакомств, конфет — единственное, чего здесь не было, так это спиртного. За многое презирал Иссидор Гурович "новых русских", в частности и за то, что те переняли все самое худшее у партийных бонз, и баню обязательно сопровождали возлияниями и пьяным куражом. Причем их фантазии не шли дальше того, чтобы обвешаться в парилке платиновыми "ролексами" или обклеить мокрых потаскушек долларовыми ассигнациями. Верхом банного шика считалось — набуровить в бассейн шампанского и выкупать в нем своих девок. Шерстобитов, распластав на дольки сочное авокадо, неспешно пережевывал ломтик за ломтиком, стараясь не поднимать глаз на Агату. Пока они принимали первый пар, девушка переоделась. Вместо медицинского халата облачилась в розовую рубашку с кружевным жабо и в черную курточку с широкими, элегантными лацканами. На шее — строгая черная бабочка. Ни дать ни взять вышколенная официантка из шикарного ресторана, но сходство относительное, — ниже талии Агата была голая. Как ни прятал глаза Шерстобитов, озорница поворачивалась так, что ее светло-желтый пушистый лобок нависал ему на нос. Шерстобитов чувствовал, что его банные мучения только начинаются. Ждать пришлось недолго.

Иссидор Гурович, отхлебнув янтарного чая из блюдца, обратился к девушке — проникновенной речью:

— У меня к тебе, деточка, большая человеческая просьба. Надеюсь, не откажешь.

— Слушаю, папочка!

— У нашего уважаемого друга Иудушки случилось небольшое повреждение по мужественной части. Мы оба с ним очень обеспокоены. По деликатности натуры к врачам обращаться он не хочет. Вся надежда только на тебя. Так тоже жить нельзя. Погляди, на кого он стал похож. Молодой, шестидесятилетний, а как замороженный куренок. По ночам не спит, мается. Советоваться ни с кем не хочет, уж больно горд. Понимаешь, на что намекаю, Агатушка?

— Уж не знаю, — засомневалась девушка, опустясь на краешек кресла и широко разведя ноги. — Попробовать, конечно, можно, дело святое, но ведь при такой запущенности, как у господина Шерстобитова, требуется взаимное волевое усилие. Согласен ли он на эксперимент?

— Он согласен, согласен, только не признается.

— Я ваши глупости вообще не слушаю, — отозвался Герасим Юдович.

— Видишь, согласен. Он же у нас, как большой ребенок. И хочется, и страшновато... Как думаешь, Агатушка, где лучше его распластать — здесь или в массажной?

— Начать в массажной, — без тени улыбки молвила Агата. — Там оборудование. А дальше как пойдет. В таких случаях трудно угадать заранее. Может, по всему дому за ним придется гоняться. Некоторые люди не понимают своего счастья, увиливают.

— Абсолютно ты права, — обрадовался Самарин. — Именно, не понимает. Но ничего, в крайнем разе свяжем счастливчика. Слышь, Иудушка, щеки-то не надувай. Мы ведь о тебе печемся. Нам-то с Агатой ничего не нужно. У нас все в порядке.

Агата ненатурально хихикнула.

— Да уж, дяденька Сидор. У вас-то да!

— Может, мы с тобой начнем, Агатушка, для раскачки? Чтобы его, горемыку, психологически зацепило.

— Ну уж нет, — твердо возразила Агата. — Лечение с баловством смешивать никак нельзя.

Весь этот бред Шерстобитов слушал спокойно: надеялся, за разговором они остынут и дальше намерений не пойдут. Спасение явилось в лице Никиты Архангельского. Начальник безопасности имел право входить без разрешения в любое помещение, где находился хозяин, что он сейчас и сделал. Надо заметить. Шерстобитов впервые обрадовался этому замогильному человеку. Никита Павлович прикрыл за собой дверь и топтался у порога, хмуро изучая обстановку.

— Никитушка, — позвал Иссидор Гурович, — тебя-то нам как раз и не хватало. Ты нас и рассудишь... Налей ему чаю, Агата. Ты какой любишь, Никита, покрепче, послаще — я чего-то забыл?

Никита Павлович уселся напротив хозяина. На нем был толстый шерстяной свитер с высокой горловиной и шелковые штаны, какие носят "быки", — довольно легкомысленный наряд для солидного человека. Штаны ядовито-жемчужного цвета. Агата, зарумянясь, подала ему фарфоровую чашку.

— Вопрос серьезный, — продолжал Самарин, переждав суету. — Можно сказать, судьбоносный. Хотим вылечить нашего многоуважаемого Иудушку от импотенции. По его собственной просьбе, обрати внимание.

Хотим из него мужика сделать наивысшей пробы. Агатушка любезно согласилась помочь. Но тут выходит заковыка. Иудушка хотя и тянется к радостям жизни, но немного тушуется. Надобно ему подмогнуть и советом, и делом. Ты как, Никитушка?

— Если надо, подмотаем, — Никита Павлович не притронулся ни к чаю, ни к угощению. Его темное лицо не выражало ни волнения, ни радости.

— У меня тоже просьбишка, хозяин.

Самарин заулыбался, откинулся на диванный валик.

— Неужто тоже хочешь подлечиться?.. Но токо во вторую очередь, не обессудь. Стрелку Иудушка забил. Да и Агатушка на него душевно настроилась.

— Верни кассету, Сидор!

— Какую кассету, сынок?

Никита Павлович полез в карман шелковых штанов, глубокий, как колодец, вынул пачку "Кента", щелкнул зажигалкой, затянулся; дым, не бережась, пустил Самарину в лицо. То, что он перешел вдруг на "ты" и закурил без разрешения, убедило Иссидора Гуровича, что верный телохранитель, по всей видимости, окончательно спятил. К этому давно было много признаков, и вот свершилось — что поделаешь!

— У тебя головка не болит, Никитушка? — озаботился Самарин, не дождавшись объяснения, о какой кассете речь. Агата, почуя неладное, чресла целомудренно закутала полотенцем. Шерстобитов отодвинулся от стола, стараясь уменьшиться в размерах.

— Верни кассету и разойдемся миром, — пробасил Никита Павлович. Самарин привычным жестом поправил черные слипшиеся кудельки на черепе, улыбка сползла с его лица. Взгляд налился тусклым, мертвым светом. Двумя пальцами поднял с тарелки черную виноградину, положил себе в рот. Он уже оценил происходящее. Кто-то сумел науськать на него собственного палача. В сущности, это было нетрудно, но додуматься до этого мог только сильный, умный противник. Интересно, кто? Впрочем, что-то подобное рано или поздно должно было случиться. Таких людей, как Никита, свирепых, с помраченным сознанием, нельзя держать при себе долго. Они не приручаются. Собственно, тем и привлекательны. Киборги, биороботы, произведенные не в лаборатории, а натуральным способом. Пока они управляемы, их услугам цены нет, но сбой в больных мозгах может произойти в любую минуту. Иссидор Гурович вынужден был признаться себе, что, вероятно, упустил момент, не слил вовремя израсходованный материал. Оплошность объяснялась просто: его завораживала черная сила, которой обладал Никита. Точно так же, как будоражила кровь ненасытная, грубая, неистовая похоть Агаты. Что ж, у каждого свои слабости, теперь надо как-то выпутываться. Аккуратно, не возбуждая подозрений. Самарин не сомневался, что справится. Проблема лишь в том, чтобы вовремя кликнуть своих людей (не опричников Никиты), или добраться до ящичка в предбаннике, где в кожаном чехле хранился надежный "стечкин" с полным боекомплектом.

— Никитушка, голубчик, конечно, я верну тебе кассету. Но почему такая спешка? Никто ведь нас не подгоняет. Попаримся, Иудушку подлечим. А там уж...

— Чего меня лечить? — Шерстобитов угадал замысел владыки. — Я здоровый.

— Вот и докажешь. Ты как, Агатушка? Гляди, Никитушка, сомлела девушка. Напугал ты ее, голубчик.

Не жмись, детонька. Никитушка только с виду неприступный, сердце у него мягонькое, доброе, как у козленочка.

Никита Павлович не поддался на хозяйские увертки.

— Где ее прячешь, Сидор? В кабинете, небось?

— Где же еще? Все кассеты там. Выберешь любую.

Никита Павлович, не обращая внимания на толстопузого хозяйского холуя и на растелешенную наводчицу Агату, неотрывно зрел в тусклые очи Самарина.

— Как тебе это в голову пришло, Сидор? Или я плохо служил?

— Не совсем пойму, о чем ты, голубчик. Как же плохо? Отлично служишь. Сегодня хотел тебе премию выдать, как раз после баньки собирался наградить за твои невероятные подвиги.

Ему не терпелось выяснить, что за кассета померещилась чудовищу, но спрашивать напрямую глупо.

Можно еще пуще разозлить.

— Не верти хвостом, Сидор. Поздно... Ну что, шибко радовался, когда кассету глядел?

— Да нет, не шибко. Чего там особенно радоваться.

Кассета как кассета.

Он с трудом сдерживался. Первые минуты было забавно, теперь стало грустно. Как же так. Ему, великому стратегу, ответчику за всю Россию, приходится откалывать коленца перед умственным недомерком.

Перед собственным рабом. От печени к глазам поднялся тугой жар. В трудной, долгой жизни ему много приходилось маневрировать, прикидываться овечкой и волком, судя по обстоятельствам, но всему есть предел. Он не в тех годах, чтобы ломать петрушку, смиряя гордыню. Пусть это игра, пусть забава, но роль клоуна не для него. В груди закололо. Чтобы поглубже вдохнуть, он выпрямился.

— Ишь как тебя корежит, — усмехнулся Никита. — В каком она сейфе? Который справа, что ли?

— Неужто сам за ней пойдешь?

— Придется. Ты уж, видно, свое отходил.

— Ты о чем, Никитушка? Никак угрожаешь?

И началось кино. Шерстобитов, уловивший, к чему клонится разговор, успел натянуть на себя брюки и поднялся на ноги с явным намерением улизнуть.

— Ты куда? — холодно поинтересовался Никита Павлович.

— Отлить надо. Пузырь прихватило.

— Не надо. На том свете отольешь. Потерпи немного.

Он достал из кармана костяной милицейский свисток и дунул в него. На переливчатый сигнал отозвался, возник в комнате как Конек-Горбунок, главный подручный Никиты — Гиля Станиславович Хорьков. Его пустое, как тарелка, лицо, радостно светилось, одет он был в холщовый передник, в руках держал топор в брезентовом чехле. Из чехла наполовину, как меч из ножен, высовывалась длинная полированная рукоять.

Одновременно Иссидор Гурович с мальчишеской грацией сорвался с дивана и устремился в предбанник к заветному ящику. Никому в голову не пришло его остановить.

— Эй, — лишь шумнул вдогонку Никита Павлович, — не споткнись, Сидор!

Самарин быстро вернулся и начал палить из "стечкина" прямо от притолки. Он успел выпустить шесть пуль, и результаты оказались впечатляющими. Когда-то он был хорошим стрелком, его натаскивал отменный мастер-особист, но сейчас, то ли от волнения, то ли с отвычки, пули пошли причудливой россыпью. Первая вонзилась в шею Шерстобитова и разворотила ее, словно фугасом. В разные стороны рассыпались клочья кожи, пена и кровь, а сам Герасим Юдович, жалобно скуля, повалился на пировальный стол. Вторая пуля разнесла вдребезги мраморную фигурку купидона, стоящую на шкафу. Две других впились рядышком в плечо Никиты Павловича.

— Надо же, — пробормотал он озадаченно. — Меткий какой чудило!

Две последних пули отправились за молоком, никому не причинив вреда. На этом стрельба закончилась, потому что Хорек, подскочив сборку, выбил из старческой руки пистолет. Вдобавок хряснул Самарина по уху, и тот осел на пол, скрипнув коленями, как протезами.

— Не балуй, барин, — пожурил Хорек. — С пистолетиком разве можно баловать.

Подошел Никита Павлович, морщась от боли, поглаживая, баюкая левое плечо.

— Ну что, оприходуем батюшку? — спросил Хорек, и глаза его жарко полыхнули.

— Волоки в массажную, — распорядился Никита Павлович. — Там удобней.

Агата, воспользовавшись суматохой, кинулась к двери, открыла, нарвалась на чей-то кулак и долетела обратно аж до дивана. Шерстобитов все еще дергался в конвульсиях, пытался зажать дыру в горле, откуда истончившейся струйкой вытекали остатки жизни.

— Помогите, пожалуйста, — прошелестел неразборчиво.

— Заткнись, дурак! Не до тебя сейчас, — Агата брезгливо отодвинулась.

Иссидора Гуровича разложили на массажной кушетке, Никита Павлович уселся ему на живот, а под голову Хорек подставил табуретку. Придирчиво оглядел приготовленного для казни клиента. Засомневался:

— Чего-то не так, Никита Павлович. Смаку не будет.

Может, сбегать за чурбачком?

— Некогда. Приладься как-нибудь.

— Не осрамиться бы.

Самарин изловчился и чуть не впился зубами в ляжку Хорька. Тот со смехом отпрянул.

— Юркий папаня. А с виду дохляк.

— На его месте и ты станешь юрким.

— Давай поговорим, — попросил Иссидор Гурович, целя раскаленным взглядом в переносицу Никиты.

— Об чем говорить?

— Ты же не будешь в самом деле меня убивать. Говори, чего тебе надо?

— Мне ничего не надо, — спокойно ответил Никита Павлович. — Все, что надо, у меня есть. Потому и совесть не мучит. Тебе, Сидор, хочу сказать напоследок.

Сам себя ты перехитрил.

— Да чем перехитрил-то, чем?

— А тем! Всех людишек за дерьмо держал, за вошиков, и тут ошибся. У некоторых самолюбие есть. Их обижать нельзя понапрасну.

Самарин уже понял, что все серьезно, и вряд ли ему удастся уцелеть, бес сорвался с цепи, но страха не испытывал, одно глубокое удивление. Как неожиданно и странно обрывался путь.

— Это ты, что ли, человек, Никитушка? Или вот этот недоумок?

— Допустим, что и так.

— Не смеши старика, — выговорил с натугой. — Может, где и остались люди, но это не вы. Вы с Хорьком просто грязи комок. Прореха человеческая.

Но это неважно. Я-то вас таких и люблю. Из грязи нового человека можно вылепить. Жаль, коли не успею, не погляжу, какой он будет. Слышь, Никитушка, скажи, чем тебя задобрить? Хочешь много денег? Или еще чего?

Никита не ответил, потому что от кровяного головокружения, от пылкой боли в плече на секунду выпал из сознания. Зато отозвался Хорек, который к тому моменту подогнал к табуретке пластиковый тазик.

Надулся, как бычок, укорил:

— Зачем лаешься, папаня? Какая же мы с Палычем грязь? Нам твои деньги тьфу насрать. Ради идеи стараемся.

— Ради чего?!

— Мы санитары общественного прогресса. Всю гниль выскребаем, где достанем. А ты говоришь — деньги. Нехорошо, папаня.

Очухавшийся Никита Павлович солидно добавил:

— Работа трудная, но кому-то надо ее делать.

Услыша такое, Самарин окончательно утвердился: выжить не удастся. С маньяками не договоришься. Но все-таки попробовал еще разок.

— По миллиону каждому на рыло, — сказал твердо. — Отпусти, Никитушка. Я ведь не хотел тебя обидеть. Не ведаю, чем и задел.

— Ага, обидеть не хотел, а плечо продырявил. И компромат накопал.

— Так это же в горячке, не по злобе. Слезь, по-хорошему обсудим. Миллион, Никитушка! Это же сколько деньжищ, представляешь?!

Подал голос Хорек:

— Новый инструмент не худо бы купить, Никита Павлович. Да и форменку вы обещали.

— Давай! — приказал Никита. — Приступай! Он со своим змеиным языком любого заговорит.

Хорька не надо было просить дважды, топор давно приготовлен к работе, но на сей раз коронный удар получился кривым. Говорящая голова Иссидора Гуровича не отделилась от туловища, нелепо зависла на табурете, кровь брызнула Никите в лоб. Никита Павлович утерся рукавом, бросил презрительно:

— Халтуришь, морда хорьковая!

Самарин, совершенно живой, ухитрился развернуться на подрубленных позвонках, как на подшипниках, страшно скалясь, прогудел:

— Все прощу, сынки! По два лимона каждому. Искупаетесь в зелени.

Никита Павлович, давя массой голое, худенькое, пульсирующее стариково тельце, ответил:

— Забыл, где живешь, Сидор. Против топора зелень не играет. Говорю же, сам себя перехитрил.

Вторым ударом Гиля Хорек подтвердил свое высокое мастерство рубильщика. На алой струе голова владыки спрыгнула в тазик. Но и оттуда пыталась торговаться, хотя слова трудно было разобрать. Зато туловище выпростало растопыренную пятерню, и Никита Павлович догадался, хозяин поднял цену своей жизни до пяти миллионов. С брюзжанием Никита слез с массажного столика. Вся левая сторона, от шеи до пупка, горела адским пламенем.

— Как бы не пришлось в больницу ехать, — пожаловался Хорьку. Но тот, видно, плохо понял, потому что был еще под впечатлением своей неудачи.

— Без чурбака толком не приладишься, — стыдливо оправдался. — У табуретки центр неустойчивый. Я предупреждал.

От двери донеслось робкое покашливание. Агата примостилась у стены, закутанная в простыню. Она сейчас была похожа на монашку, вышедшую к людям с печальной вестью. Руки сложила на животе, волосы стянула темной косынкой. Она все видела, зрелище ее возбудило.

— Тебе чего? — спросил Никита Павлович.

— Да так зашла.., узнать...

— Чего узнать?

— Меня тоже, наверное, обкорнаете?

Гиля Хорек, не выпуская из рук топор, направился к ней с какими-то неясными намерениями.

— Стой, — остановил его Никита.

— Чего в самом деле, — удивился Хорек. — Оприходуем до кучи. Такая же тварь, как и все. Заодно потренируюсь. Думаю, ежели табуретку развернуть боком...

Агата покосилась на тазик с головой старого любовника. Надо же как бывает, мышь гору валит.

— Я готова, — сказала она.

— И не боишься? — спросил Никита.

— Чего бояться. Смерть — высшее проявление любви. Погуляла — и хватит. Чем я лучше других. Твой Хорек прав.

— Ишь как запела, — усмехнулся Никита Павлович в бесстыжие, полные затаенного ужаса глаза. — Тебе бы токо Золушку в театре играть. Поживешь пока, не трясись.

— За что такая милость?

— За монетку твою... Хорошая цена, а?

— Монетка дороже, — сказала Агата.

ЭПИЛОГ

— Власть в стране захватили простейшие, — объяснил Гурко. — Этакие человекообразные эмбрионы.

Это уже случалось в истории, и не раз. Все псевдодемократические режимы таковы. Ничего удивительного или страшного. Как сон разума порождает чудовищ, так любая нация, истощив свои силы, погружается в темные периоды бытования. Как бы засыпает целиком — на огромных территориях. И вот из тьмы выходят на свет человекоподобные существа и провозглашают единственно доступный им принцип бытия — хватать и иметь. Мы с вами, друзья, как раз угадали в такую историческую прогалину. С чем вас и поздравляю.

— Люблю Олега, когда он пьян, — благодушно заметил Сергей Петрович. — Ничего не поймешь, но видно, что очень умный.

— А я понимаю, — застенчиво пискнула Лиза.

Втроем они с комфортом расположились в оранжевой гостиной на квартире у майора (бывшие апартаменты Подгребельского, бывшего директора "Русского транзита"). На столе красное вино, водка, закуски, в камине потрескивают полешки, из-под плешивых штор стекают на пушистый ковер призрачно-чернильные тени. В стереоколонках приглушенная музыка Брамса. Лепота. Гурко приехал прямо из Конторы и привез благодарность от генерала за удачно проведенную операцию, а также просьбу забыть о ней как можно скорее.

В сущности, обмывали лейтенантские звездочки Лизы Корольковой.

— Рано тебе понимать, — одернул суженую Сергей Петрович. — Какие существа? Какие прогалины? Воры они и есть воры — во все времена. Сейчас они в законе, в этом весь фокус... С Самариным, признаю, ты ловко устроил. Вор вора угробил — это славно. Большая экономия сил и средств.

Он уже начал привыкать к тому, что ревнует Лизу Королькову, а также к тому, что иногда испытывает перед ней робость, неведомую ему доселе, поэтому держался покровительственно, чтобы никто не заметил, какая на душе у него смута. Чем глубже он погружался в мир Лизиных ощущений, тем яснее понимал: она для него непостижима, и такой пребудет навеки.

Непостижимая жена — это что-то чересчур пряное для его натуры. А что поделаешь? Надо ехать, коли запрягся.

— — Олег Андреевич, — Лиза смотрела на Гурко так, как смотрит первая ученица в классе на обожаемого учителя. — Вы сказали — человекообразные существа.

Но если они одолели, то как же с ними управиться?

— Очень просто, — Олег подмигнул майору и добавил в Лизин бокал вина. — Очень просто, девушка.

Проблема в том, чтобы их точно классифицировать.

Определить, к какой группе приматов они относятся.

— И вы определили?

— Безусловно. Наши подопечные, которых остроумно прозвали "новыми русскими", относятся к племени бандерлогов. Царствовали в каменном веке. Отличительные признаки — стайность, одержимость, жестокость, крошечные мозги, маниакальное стремление тащить все в берлогу.

— И что дальше?

— В формулировке проблемы заключается ее решение. Во-первых, бандерлоги, как подвид, недолговечны, рано или поздно они взаимоистребляются. Десять лет для них уже слишком большой срок. И второе, главное: они легко поддаются гипнозу, как массовому, так и индивидуальному. Власть бандерлогов продлится ровно до тех пор, пока кто-то не отберет у них игрушку, называемую телевидением.

— Допустим, — согласился майор. — Но телевизор они не отдадут. Добровольно не отдадут.

В эту минуту позвонили в дверь. Друзья переглянулись.

— Ты кого-нибудь ждешь? — спросил Гурко.

— Не думаю, — загадочно ответил Сергей Петрович, поддавшись философскому настроению друга. Пошел открывать. Неожиданный вечерний звонок в городе, превращенном в огромный притон, всегда волнителен. Дверь, разумеется, снабжена современными запорами, но "глазок" обыкновенный, панорамный. Майор заглянул в него и увидел переминающегося с ноги на ногу мальчугана лет двенадцати, в джинсовой куртке и меховой кепке, низко опущенной на лоб. Больше на лестничной площадке никого.

Сергей Петрович распахнул дверь. У мальчика светлое лицо, веселые глаза.

— Тебе чего?

— Записку просили передать, — протянул на ладони компактно сложенный листок из школьной тетради.

— От кого записка?

— Не знаю. Там все сказано.

— Кем сказано?

Но мальчуган развернулся и, миновав лифт, с шумом покатился по лестнице. Сергей Петрович защелкнул пару замков, навесил цепочку и, недоумевая, вернулся в гостиную.

ЗапискуЛиза прочитала вслух. Там было сказано следующее: "Дорогой Сережа. Я опять в Москве проездом. Живу в гостинице "Россия". Номер пятьдесят шестой. О плохом не думай. Я тебя уважаю. Есть хорошее предложение на 200 тысяч баксов. Хочешь, обсудим.

Каха".

— Каха Эквадор? — уточнил Гурко.

— Он самый.

— Знаменитый абрек, — пояснил Гурко девушке. — Киллер. Защитник демократии и шариата. За ним как минимум сто покойников. Лет десять объявлен в розыск, еще раньше Радуева. Видишь, какие у Сережи солидные друзья. Бизнесмен!.. Сережа, а почему записка?

Почему просто не позвонить? Или у вас с ним так заведено?

— Наверное, намекнул, что знает квартиру. У него контракт на меня еще с лета. Аванс он уже получил.

— Излагает складно, — сказал Гурко. — "В Москве проездом... О плохом не думай"... Сразу видно, что образованный человек.

— Это не записка, — поддержала Лиза. — Прямо целый роман. Сереженька, и ты к нему пойдешь?

Майор взглянул на нее покровительственно.

— Ты даешь, лейтенант! Как же иначе? Двести тысяч на дороге не валяются.

Лиза покосилась на Гурко. Тот скорчил сочувственную гримасу: дескать, ничего не поделаешь. Большому кораблю большое плавание. Девушка перевела взгляд на майора, который важно кивнул, как император с трона. Лиза хихикнула. Сергей Петрович ответил снисходительной улыбкой. Гурко неожиданно тоже прыснул, будто косточкой подавился. Внезапно всех троих обуял приступ неудержимого смеха, налетел, как ком с горы. Их трясло, словно в падучей. Качалась хрустальная люстра. Летела посуда со стола. У Лизы из глаз потекли ручьи. Гурко опустился на ковер и скорчился, обхватив колени руками. Майора, дольше всех сопротивлявшегося смеховой истерике, скрючило над столом в дугу. Он руками судорожно загребал воздух, будто пытался вынырнуть из океана. Это было как освобождение, как бегство из тяжкого плена, Увы, все кончается когда-нибудь, и смех, и слезы, и любовь, и война, и разруха. Наконец наступила тишина.

— Еще по маленькой, ребята? — робко предложил с пола Гурко.

— Почему бы и нет, — с достоинством отозвался майор.

Анатолий АФАНАСЬЕВ МОСКОВСКИЙ ДУШЕГУБ

Глава 1

1984 год

Девушка, стоявшая на ступеньках Курского вокзала, была в джинсах и светлом плаще, в руках держала чемоданчик из кожзаменителя и спортивную сумку-рюкзачок. Она привлекла внимание угрюмого горожанина лет тридцати. Он подошел сбоку и негромко спросил:

– Куда надо? Могу подбросить.

Девушка посмотрела на него с радостной гримаской – ее первый собеседник в Москве.

– Вы именно меня хотите подбросить? Или вам все равно кого?

– Как это?

Нет, подумала она, этот недотепа ей без надобности, но на всякий случай поинтересовалась:

– И сколько заплатите?

– За что?

– Ну, за то, что подбросите.

Молодой человек под ее сияющим взглядом простодушно засопел носом:

– Ты что – ненормальная?

– Не понимаю, – огорчилась девушка. – У вас что же, в Москве, подбрасывают на халяву?

Калымщик красноречиво покрутил пальцем у виска и побрел к своему задрипанному "жигуленку".

Через час она сидела в ресторане "Минск" у самого окна. Бледные щечки ее раскраснелись, изумрудные глаза излучали небесный свет. Пожилой официант в куцем форменном сюртучке поневоле улыбался, разговаривая с ней. Они уже почти подружились.

– Еще вам рекомендую, Танечка, – говорил официант, подливая в ее бокал шипучего красного вина, – обязательно посетите Воробьевы горы. Оттуда самый лучший вид на Москву.

– Но как же я все успею, – возбужденно захныкала Танечка. – Музеи, театры, выставки – и все это за два дня. И просто побродить по Москве. Ах, как я хочу просто побродить по Москве. Это же с ума сойти! Николай Максимович, миленький, вы сказали, у вас есть племянник, студент?..

– Это чего есть, то есть, – с сомнением пробасил официант. – Но тут, понимаете ли, возможно, не лучший вариант.

Племянник официанта действительно был студентом и действительно знал город как свои пять пальцев, но в последнее время малость сошел с круга: редкий день являлся домой не под утро, да и то пьяненький. Не хотелось добронравному Николаю Максимовичу даже думать, как он может обойтись с наивной провинциалкой, глядящей на мир с таким восторгом, что даже заскорузлое, бронированное сердце официанта чуток оттаяло, а этого не случалось с ним, пожалуй, уже многие годы.

Достаточно грязи навидался старый ресторанный волк, чтобы понапрасну не ожидать от людей добра. Жизнь была к нему люта, но он редко поворачивался к ней незащищенным боком, И вот на тебе, какая оказия: сошла в чадный зал, будто Красная Шапочка из детской книжки.

– Что ж, я понимаю, – по липу девушки скользнула печаль. – Ваш племянник столичный юноша, ему будет скучно со мной. Но, знаете ли, дорогой Николай Максимович, я не такая уж совсем простушка. В школе за мной многие мальчики ухаживали. Я и спеть могу в компании.

И станцую. И стихов много знаю наизусть. Я же все-таки круглая отличница. Вот так-то!

– Ты кушай, кушай, мясо остынет, – совсем по-домашнему пробурчал Николай Максимович. Было в этой деревенской девчушке, в этом неоперившемся птенце что-то завораживающее. Он никак не мог понять – что.

На стол ей много наносил, и все из лучшего: осетрина с лимончиком, грибная запеканка, утиные колобки, сметана полежская, солянка киевская огненная, со специями, и как венец обеденный, для укрепления бедер и талии – ароматный кусок парного филе, поджаренный с луком. Малявка даром что на гибкую лозинку похожа, уминала за двоих мужиков, – любо-дорого глядеть. Немного смутило, что потребовала вина на запивку, но отнес это к вальяжному, деревенскому задору: уж если гулять, то до упора. Но главное – как она разговаривала, выкатывала слова из нежного ротика – как быстрые смеющиеся поцелуи. И глядела на него так, будто не сейчас только села за стол, а водил он ее по миру с рождения. Отставила тарелку, протянула капризно:

– А где же мороженое, Николай Максимович? Вы же обещали ананасовое!

И полетел на кухню старый дурак, похрустывая подагрическими суставами. Когда вернулся через пять минут с десертным блюдом, девицы и след простыл. На салфетке накарябана записка: "Н.М., дорогой, заплачу в другой раз, сейчас денежек нету. Спасибо за вашу доброту. Танечка".

Самое интересное: старик хотя и огорчился, но не осудил озорную пигалицу…

Вечером она была уже не Танечкой, а Виолеттой, Викой и прогуливалась по улице Горького с представительным мужчиной лет тридцати пяти. Было около семи вечера – время московского затишья. Вещи она оставила в камере хранения на вокзале, и только изящная темно-вишневая дамская сумочка болталась на плече. С мужчиной она познакомилась полтора часа назад, у театральной кассы на Пушкинской, и сейчас их разговор уже приобрел доверительный оттенок.

– Пожилые мужчины мне нравятся, – безмятежно цедила Вика. – С ними хоть есть о чем поговорить. Все нынешние молодые люди – пустышки. Думают только об одном.

– О чем же?

– Да все о том же, Андрюша, все о том же. Как бы скорее залезть девушке под юбку, а там – хоть трава не расти.

– Однако, – чуть смутясь, заметил кавалер, – немного странно слышать такие рассуждения от молоденькой девушки.

Кавалер, которого звали Андрей Платонович Лошаков, уже поведал, что работает в закрытом институте, "ящике", недавно получил какую-то престижную премию и готовится к защите докторской диссертации.

Живет неподалеку от Центра в отдельной квартире, которую высудил у жены, когда разводился. Он и у Вики пытался узнать, кто она такая и зачем так одиноко бродит по городу, но девушка отделывалась многозначительными намеками, еще не сообразив, как покрепче скрутить пожилого несмышленыша. По всему выходило, что у этого ученого телка вполне можно будет перекантоваться недельку-другую, чтобы спокойно оглядеться вокруг.

– Я устала, – сказала она. – Хотелось бы где-нибудь посидеть или даже полежать.

– Проводить вас домой?

– Дом у меня далеко, аж за тысячу километров, – улыбнулась Вика. И от блеска ее улыбки, от мгновенной вспышки зеленоватых глаз у Андрея Платоновича точно легкая судорога скользнула по позвоночнику. Если бы еще днем, несколько часов назад кто-то сказал ему, что он вот так, прямо на улице познакомится с очаровательной девушкой и почувствует к ней чудовищное греховное влечение, он бы не поверил. Андрей Платонович был книжным интеллигентом и к женщинам относился двояко. С одной стороны, он их побаивался и слегка презирал (долгий, нудный брак только укрепил его в этом направлении), с другой, полагал себя неотразимым сердцеедом и великим знатоком женской натуры, особенно после того, как бывшая жена Людмила лет восемь назад научила его двум затейливым любовным позам.

– Может быть, поужинаем вместе? – игриво предложил он.

– Лучше посоветуйте, как снять номер в гостинице.

Я слышала, это непросто.

– Вы что же, в самом деле не москвичка?

– А разве незаметно?

Лошаков почувствовал, что подоспела минута для изящного комплимента.

– Вы так хороши собой, Вика, что как-то не думаешь о том, москвичка вы или провинциалка. У вас редкостная, магнетическая аура. Поверьте, я знаю, что говорю.

– Хорошо, если моя аура подействует на администратора гостиницы. А если нет?

Она смотрела на него с откровенным дерзким вызовом: ну же, решайся, мужик! Ее глаза манили так далеко, в такие истомные миры, где Лошаков и в помыслах не бывал. От внезапного сердечного стука у него перехватило дыхание.

– Мы могли бы пойти ко мне… Нет-нет, не подумайте ничего плохого! Я вам совершенно безопасен. Но это самое разумное. В гостинице такую девушку… И потом, разве мы не подружились немножко?

– Я слышала, – холодно заметила Вика, – что некоторые мужчины прикидываются овечками, заманивают неразумных девочек в гости, а после насилуют и растворяют труп в ванне с серной кислотой.

– О Боже! – Лошаков увлек Вику на скамейку напротив кафе "Марс", нервно закурил, – Да кто вам нагородил такой чепухи? По-вашему, я похож на злодея?

– Это и настораживает. Злодеи похожи на злодеев только в кино. В жизни это симпатичные мужчины.

Иначе какая дура на них клюнет.

– Если на то пошло, – свирепо возразил Лошаков, – то ведь я тоже совсем вас не знаю. Вдруг вы какая-нибудь воровка?

– После этого, – сказала Вика, – нам вообще лучше расстаться.

Андрей Платонович докурил сигарету до фильтра и аккуратно опустил окурок в урну:

– Хочу быть с вами откровенным. Вика. Я был женат однажды, но неудачно. Жена моя была не то что прохиндейка, но как-то не любила меня. Да и я тоже… в общем, жили по инерции… Вы представить себе не можете, что это значит: десять лет подряд ложиться в постель с чужим, даже как бы враждебным тебе человеком. Наелся этого дерьма досыта, на всю жизнь хватит…

И вот сегодня с вами уже два часа, как мы гуляем… я вдруг снова почувствовал себя молодым, ощутил какой-то, знаете ли, подъем в душе. Хочется шутить, озорничать… Мне тяжело от мысли, что мы вот так просто возьмем и расстанемся… Наверное, звучит по-дурацки?

– Нет, не по-дурацки. Очень убедительно. Вы так красиво объясняетесь в любви. Мальчишки так не умеют. Им бы только удовольствие справить, а там – хоть трава не расти.

– Вы это уже говорили, Вика. Но я, увы, далеко не мальчишка.

– И вы не думаете ни о чем таком? Только если честно?

– Давайте переменим тему. Что бы я ни думал, опасаться вам, повторяю, нечего. Я же не маньяк какой-нибудь, в конце концов.

– Тогда чего мы ждем? – спросила Вика. – А ванна у вас есть? Я все-таки в поезде ночевала…

* * *

Лошаков гордился своим просторным жильем с высокими сталинскими потолками. Содержал квартиру в воинском аккурате: ничего лишнего, и каждая вещь, каждая книга на своем определенном месте. Этот порядок он завел как бы в пику бывшей жене, которая чувствовала себя уютно только в полном бедламе. Вике квартира понравилась.

– Вот теперь вижу, Андрюша, какой ты действительно солидный человек, – обронила она, произведя беглый осмотр двух комнат и кухни.

Потом, заглянув в холодильник, добавила:

– Давай так, Андрюша. Пока я приму ванну, сбегай в магазин, купи шампанского и чего-нибудь вкусненького. Все-таки у нас сегодня праздник. Мы с тобой как бы вроде молодожены.

Лошакова немного обеспокоило ее вольное поведение в его доме и то, как она вдруг начала командовать.

Он был очень чувствителен к женским интонациям.

Сразу возникла в памяти Людмила с ее вечным брюзжанием. Но он отогнал дурные мысли. Сейчас не время было спорить. Его скрутила черная похоть. То ли сказалось долгое воздержание, то ли судьба его искушала, но когда он натыкался взглядом на круглые Викины коленки, на ее энергичные бедра, на туго прыгающие под рубашкой грудки, в голове что-то подозрительно разбухало, будто перед инсультом.

По долгом размышлении он добавил к шампанскому бутылку армянского коньяка и пару бутылок пива, хотя одно никак не шло к другому. В кондитерском отделе купил большой кремовый торт и коробку шоколадных конфет. Нервный клинч, сковавший его естество, настраивал на решительные мужские действия, чему он сам отчасти удивлялся. "Напою, – думал он, – и точка!"

В прихожей оглядел себя в зеркале: волевое, умное лицо интеллигента в третьем поколении. Взгляд как у лунатика.

Вика плескалась в ванной, что-то там напевала, кажется, из "Биллов". Он накрыл стол, откупорил бутылку коньяка. Нарезал ветчины, сыра. Закурил и терпеливо ждал.

Из ванной Вика выпорхнула в его пижамной куртке, доходившей ей до колен. Плюхнулась на стул, стыдливо запахнувшись до шеи. Лицо, облепленное темными локонами, сияло чистой негой. Когда запахивалась, успел заметить: под курткой ничего нет.

– Выпьем понемножку для начала? – глухо спросил он.

– Для какого начала, Андрюша? – Ее взгляд сверкнул такой счастливой наивностью, какую по крупицам, тщательно собирает природа и вкладывает иногда в глаза молоденькой девушки, чтобы дать людям, погрязшим в грехах, представление о том, как выглядит ангел небесный.

– Да это так просто говорится, без всякого смысла, – смутился Лошаков. – Как вот говорят же: твое здоровье!

– Надеюсь, ты не алкоголик?

– Если честно, последний раз я пил ровно два года назад.

– Зашивался, что ли?

– Нет, не зашивался. Я же тебе говорил, я – человек науки. Наука и алкоголь – вещи несовместные.

– Ну да, несовместные! У меня был один мальчик, работал в НИИ. Они там спиртягу сосали, как пиявки.

– Кто пьет, это уже не ученый.

– Тогда наливай!

После второй рюмки Лошаков расквасился. Его потянуло на жалобные слова.

– Неудачливый я, в сущности, человек, если разобраться. Достиг, конечно, многого по житейским меркам: квартира, докторская, а словно и не жил. И все из-за Людмилы. Она мне десять лет клин в ухо вбивала. Ты простофиля, ты шут гороховый, ты никому не нужен, и так далее. Я чуть импотентом из-за нее не стал. Сказано же в Писании: самое страшное наказание мужчине – злая жена.

Вика уплетала за обе щеки и хитро на него поглядывала. Иногда от резкого движения ее куртка распахивалась, и в изумленные очи Лошакова плескались белопенные, с дерзко торчащими коричневыми сосками груди. Дальше Вика уже сама наливала ему и себе. На нее коньяк никак не действовал. Она только стала немного печальной.

– Какая бы ни была твоя жена, Андрюша, разве можно ее хаять? Это не по-рьщарски.

– А по-рьщарски было, – зловеще спросил он, – когда я фарфоровую чашку разбил, облить меня борщом?

Прямо из кастрюли?

– Горячим?

– Нет, слава Богу… Или еще привела как-то любовника своего, огромный такой детина, и я их застукал.

Прямо в кровати. Ну, вежливо ему сказал: одевайся, дорогой, и пошел вон. Так она же его и подначила: ты, говорит, моего пустобреха не бойся, он же теленок. Он обрадовался и начал меня бить. Я же драться не умею. Так она только хохотала. Не бей, кричит, по почкам, а то он в магазин не пойдет. Это по-рьщарски?

– Надо было их обоих убить.

– Чтобы потом срок мотать? Нет уж, извини. Но это была последняя капля. Через два года я с ней развелся.

Вика закурила и сквозь дым, прихлебывая шампанское, смотрела на него с каким-то странным, холодным участием. Лошаков понимал, что наболтал лишнего, но на душе у него потеплело. Как славно выговориться…

Ее груди уже не уныривали под пижаму, таинственно светились двумя белыми, ослепительными шарами.

– Ты могла бы, – спросил он, – полюбить такого, как я?

– Нет, – сказала она. – Это невозможно. Да тебе и не нужна любовь. Тебе нужна только жалость.

– А пожалеть можешь?

– Нет. Я же не монашка.

– Что же мне делать?

Он хотел заплакать, но Вика протянула руку и почесала его за ухом. Он жадно прижал ее ладонь к губам.

Позже, после небольшого провала в памяти, он ощутил себя подкрадывающимся на четвереньках к собственной кровати, на которой в вольной позе, в золотистом свете ночника раскинулась прекрасная одалиска.

– Да ладно тебе, – снисходительно улыбнулась сверху она. – Хватит собачку изображать. Иди сюда.

Посапывая, он взгромоздился на нее, и она ловко обхватила его поясницу длинными ногами. Все его горести и беды остались позади.

– Води, води, – командовала Вика. – Быстрее, милый, быстрее!

Ее ногти впились ему в спину. Она извивалась, принимая его в себя все глубже. Такого острого наслаждения он еще не ведал в своей путаной тридцатипятилетней жизни. Обезумел, вцепился в ее набухшие груди и мял их, давил с такой силой, точно намерился расплющить свою неутомимую возлюбленную.

– Не останавливайся, милый, еще, еще! – стонала Вика. Он испугался, что не сумеет насытить ее утробу.

Он был теперь целиком в ее владении, от мощных, судорожных толчков ее бедер мотался в воздухе, как тряпичная кукла. На последнем пределе отчаяния лютый взрыв оргазма потряс его, выхолостил до дна и одновременно он испытал колющую, свирепую боль, точно сверху его пронзили штыком. С воплем открыв глаза, он увидел ее окровавленный рот и запрокинутое, скованное мукой, изумительное лицо. Кровь капнула ей на грудь. В миг торжества Вика прокусила ему шею. В ужасе он спросил:

– Зачем ты это сделала?

– Ничего, – сказала она, – потерпи. Так мне нужно.

Она развела ноги, Лошаков сполз с кровати и пошкандыбал в ванную. Оторопело разглядывал две полукруглые кровяные полоски на шее, запечатленные молодыми девичьими зубками. Пока обрабатывал ранки перекисью, Вика принесла шампанского в чайной чашке:

– Выпей, миленький, больно не будет.

В глазах зеленоватая темень и холодное любопытство, больше ничего. Лошаков догадался, что привел в дом ведьму и даже переспал с ней. Не оборачиваясь, снял с вешалки купальный халат и зябко закутался.

– Мне было хорошо, – сказала Вика. – Ты прекрасный любовник.

Она обняла его сзади и поднесла чашку к губам. Завороженный, он тянул вино из ее рук, причмокивая и давясь, пока не осушил чашку.

– Ну и умница, – похвалила Вика, взяла его под руку и отвела в спальню. Там он повалился на кровать, как куль из рогожи.

– Ты хоть не бешеная? Уколы не надо делать?

Она примостилась у его ног:

– Я, наверное, немного садистка. Когда завожусь, не могу остановиться. Но ты не горюй, привыкнешь.

– Не принимай меня за идиота. Я к тебе теперь на пушечный выстрел не подойду. Я же нормальный человек. Занимайся любовью со своими вампирами.

Засмеялась сочувственно:

– Дурачок, куда ты денешься?! После меня все женщины пресные.

Лошаков подумал, что разговор у них хотя и откровенный, но какой-то потусторонний. Вика незаметно переместилась к нему между ног, чуть касаясь, поглаживая его бедра, отчего он с изумлением почувствовал блудливый жар.

– Вот видишь, – заметила наставительно, – ты уже и сейчас не прочь повторить. Подумаешь, больно! Всего потерпеть-то минутку, зато сколько удовольствия. Ты же любишь меня, правда? Вытри слезки, дурачок. Я постараюсь не сильно кусаться.

– Не хочу! – взмолился он. – Боюсь. Уходи прочь!

Мольба его запоздала. Вика насиловала его, как бандит насилует обеспамятовавшую, утратившую дар сопротивления жертву. Ее теплое, отдающее молоком дыхание перемешалось с его горькими стонами. Он подумал, что теперь ему точно капут. По капельке, по глотку она высасывала его бездарную жизнь. Но перед смертью, если она уже подступила, все-таки осуществились его тайные, смутные желания. На свете не было женщин, кроме этой. Ему сказочно повезло напоследок. Неумолимыми пальцами она взрезала восемь длинных борозд на его груди и с хриплым клекотом распласталась на нем всей своей мягкой, жадной, упругой плотью.

В пароксизме диковинной страсти ему показалось, что проткнул ее насквозь.

– Вот видишь, – шепнула ему Вика. – А ты боялся, дурачок. В следующий раз откушу ухо. Сам об этом попросишь.

Но следующего раза не случилось. Когда он, гонимый чудной маетой, примчался вечером с работы. Вики не было. Утром, провожая его, она обещала приготовить на ужин настоящий узбекский плов. Но никто его не встретил. В квартире было чисто прибрано. На кухонном столе белела записка. "Андрюшенька! Срочно понадобилось уехать. Не грусти. Ты был великолепен.

Деньги взяла в долг. Отдам при встрече. Готовь ушко.

Вика.

Какие деньги, подумал он. Потом пошел к письменному столу, выдвинул нижний ящик, где в кожаной папке лежала тысяча рублей в четвертных купюрах, приготовленная для покупки цветного телевизора. Папка была пуста. Он не огорчился. За ночь с ведьмой и за благополучное спасение – невелика плата. Долго разглядывал себя в настольном зеркале. За минувшие сутки с ним произошла какая-то роковая перемена, которую он пока не мог осмыслить. Сквозь модные очки на него пялился чужой, незнакомый человек с осунувшимся, дряблым лицом. Этот человек был ему отвратителен.

Глава 2

1990 год

В новом мире ее знали под именем Тани Француженки, хотя по паспорту она по-прежнему числилась Надеждой Примаковой, девицей двадцати трех лет от роду.

Часто меняя имена, она к каждому привязывалась, как мать прилипает сердцем к больному, недолговечному ребенку. В подпольных кругах Таня была уже достаточно известна, но такой крупный заказ получила впервые. Из ресторана "Балчуг" на восьмицилиндровой "тойоте" ее доставили на квартиру крутого барина, дяди Жоры из Свиблова. В апартаментах заставили ждать сорок минут, а потом дядя Жора вышел к ней, грузный, низкорослый, благоухающий, как проститутка, "Шанелью №5". Вид у него был спесивый, но доброжелательный. Не мешкая, выложил перед ней две цветные фотографии, но она на них даже не взглянула. Не мигая уставилась в тяжелую переносицу дяди Жоры.

– Ты чего, Француженка? В ступоре?

– Положено даме предложить выпить, – сказала она.

Дядя Жора, озадаченно крякнув, хлопнул в ладоши, и тут же шустрый мальчонка в спортивном костюме, получив распоряжение, поставил перед ними поднос – коньяк, пепси, тарелка с нарезанным лимоном.

– Прости, Танечка! Как-то все за делами иногда забываешь о хороших манерах. Может, сразу и в постельку? А уж утром все обсудим?

– Постельки не будет, дядя Жора, – любезно отозвалась Таня. – Просто в горле пересохло. На улице-то вон какая духота.

– Да уж, лето не приведи Господь. Пожары кругом.

Озлился кто-то сверху на Россию-матушку.

Вместе с ней, за компанию, дядя Жора отхлебнул глоток коньяку. Потом Таня внимательно разглядела фотографии. На них был изображен средних лет мужчина весьма выразительной внешности. Все в нем было как бы слегка выпячено, подчеркнуто: и смуглота, и озорная улыбка, и богатая черная шевелюра, обрамляющая лицо точно шлемом, – на том снимке, где он ласкал собачку.

– Не русский? – спросила Таня. – Нацмен?

– Это имеет какое-нибудь значение?

– Для меня – нет. И что я должна с ним сделать?

Дяде Жоре не понравился вопрос. Он даже огорчился:

– Солидные люди тебя рекомендовали. А ты вроде целку строишь. Нехорошо. Некультурно.

– Гонорар в баксах?

– Пять тысяч аванс, остальное по исполнении. Как обычно.

Таня согласно кивнула, отпила пепси.

– Как я с ним встречусь?

– Завтра вечером он ужинает в "Национале". С нашим человеком. Но в деле только ты и я. Усекла?

– Где он живет?

– В "России", восьмой этаж, номер "люкс". Что еще?

Дядя Жора демонстративно взглянул на часы. Таня закурила и дым пустила ему в нос.

– Он не пидер?

– Пока не замечали. На молоденьких блондинок клюет со вскидки. Тут трудностей не будет.

– Давайте аванс.

Дядя Жора поднялся, подошел к книжному шкафу и, сдвинув собрание сочинений Ф.М. Достоевского, достал плотный, перевязанный ленточкой пакет. Глядя в его грузную спину, Таня прощебетала:

– Чем же уж так вам насолил этот хачик?

Дядя Жора вернулся к столику, передал ей пакет, сел, поднял рюмку с коньяком, но пить не стал. Обмакнул в рюмку палец и зачем-то понюхал. Потом протянул мокрый палец Тане к губам:

– Ну-ка, полижи. Француженка!

Таня откинулась на спинку стула, глаза ее смеялись.

– Со мной дешевка не проходит, вы же знаете.

Я работаю чисто, но без накладных расходов.

– Зачем же такая любопытная?

– Набираюсь ума возле больших людей. Да вы не напрягайтесь, дядя Жора, у меня без промахов.

Тут случилась несуразица: он первый отвел взгляд.

И мгновенный гнев его как бы приостыл.

– Хочешь совет, Француженка?

– Конечно.

– Какой черт в тебе сидит, я вижу. Но ты ему воли без нужды не давай. В Москве всяких чертей в избытке.

Быстренько игруну-то твоему рожки отпилят. Жалко будет хоронить такую красивую девочку.

– Это весь совет?

– Чем же он плох?

Дяде Жоре было далеко за сорок, капиталец он начал сколачивать еще при "бровастом меченосце", по молодости да по дури успел пару небольших "ходок" совершить в места отдаленные, всего навидался и нахлебался, был нетороплив в решениях и скор на руку; но перед этой чудной девицей испытывал некую загадочную слабину, которая, возможно, охватывает Hopмального человека при явлениях ирреального мира. Это чувство было ему внове, он даже слегка растерялся.

– Я пойду, – сказала Таня, – а то ноги замерзли.

Где-то у вас тут сквозит. Готовьте расчет к послезавтра.

* * *

В "Националь" снарядилась, как в театр. Черное глухое платье в обтяжку с золотой застежкой у горла – и ничего лишнего. Только крохотные сережки с бирюзой в ушах. Миниатюрная кожаная сумочка на тонком ремешке. Трехчасовые страстные усилия знакомого мастера из салона на Петровке привели к потрясающему эффекту: мастер сам на несколько минут впал в творческую кому и отказался брать с нее деньги. Она ему сказала:

– Никакая прическа, Данилыч, не стоит того, чтобы сходить с ума. Но все равно – спасибо!

Ее пышные, с рыжим отливом, податливые волосы замерли в тугом своенравном полете, придав ее облику изысканную дремотную пикантность. Когда Француженка приблизилась к метрдотелю, тот поднялся навстречу почти в десантном броске. Эту даму он видел впервые, но опытным взглядом определил ее цену.

Штучный товар.

– Чего изволите, мадам?

Таня поощрительно улыбнулась:

– Посадите вон за тот столик у окна и хорошенько покормите. Только и всего.

Метрдотель проводил ее до указанного места и ловко убрал табличку со словом "Занято".

– Наилучшего аппетита, мадам!

– Спасибо, дорогой.

– Если что понадобится, прошу ко мне. Буду рад услужить.

– Это ух как водится.

Со своего места ей был виден стол в противоположном конце зала, где пировали двое мужчин, и один из них – Курдюмов Вениамин Шалвович – человек с дяди Жориной фотографии. Она его засекла, когда вошла в ресторан, да это было и несложно; зал заполнен едва ли на треть. Одет в элегантный серый костюм явно иноземного пошива и, насколько можно было угадать издали, уже слегка на бодуне. Для него она прошла через зал маняще-развратной походкой, крутя бедрами, точно в замедленном танго, и заметила, как он ошарашенно откинулся на стуле и потянулся к сигаретам. Если не заглотнул крючок, то губой-то уж точно к нему прикоснулся, и это ей польстило. Пока делала заказ, ни разу в ту сторону не взглянула, но чтобы клиент не задремал, нервно, громко окликнула уходившего со своим блокнотиком официанта:

– Шампанского полусладкого, дружок!

Официант оглянулся, весело кивнул. Минут через пятнадцать, выкуря в глубокой задумчивости сигарету и словно выходя из мистического транса, позволила себе рассеянным взглядом обвести зал и будто случайно столкнулась глазами с устремленными на нее черными, пылающими, пронизывающими гляделками чурека.

Клиент переставил стул таким образом, чтобы видеть ее в фас, а может быть, и стол ухитрился передвинуть, потому что оказался значительно ближе, чем она предполагала. Столкнувшись с ним взглядом, Таня Француженка изобразила на лице сложную гамму чувств, будто бежала куда-то, но споткнулась и теперь падает, но надеется зацепиться слабеющей ручонкой за какую-нибудь опору. Туманные очи ее прояснились при виде прекрасного мужчины, и, как бы смутясь, она отвернулась к окну. "Самец, – подумала она, – никаких проблем". От наплыва охотничьего нетерпения пальцы ее чуть дрогнули.

Официант принес шампанское в серебряном ведерке со льдом и поднос с холодными закусками:

– Можно открыть?

– Пожалуйста.

Слабо пискнула пробка, пенистая праздничная струйка наполнила хрустальный бокал. На столе появилась вазочка с черной икрой, фаянсовая тарелочка с нарезанными, политыми сиропом ананасными дольками, блюдечко с розочками сливочного масла. Официант крутился рядом уже без всякой надобности, ожидая какого-то знака, но у нее не было желания заводить с ним трали-вали, хотя он был симпатичным юношей в строгой униформе, с мускулистым телом, с услужливой повадкой, и обыкновенно Таня не упускала случая завести новое полезное знакомство.

– Ступайте с Богом, молодой человек, – сказала она покровительственно, – и распорядитесь, чтобы отбивная была немножко с кровью.

– Непременно распоряжусь, – со значением откликнулся официант.

Пригубив шампанское и положив в рот ананасную дольку, она вторично взглянула на клиента, на сей раз с откровенным любопытством. Чурек мгновенно вскочил, отвесил церемонный поклон, поднял фужер и махом опрокинул его в зубастую пасть. Таня дружески улыбнулась и поднесла бокал к губам. Теперь оставалось только ждать. И ждать пришлось недолго. Не успела дожевать бутерброд с икрой и допить бокал, как подвалил сотрапезник ее клиента, по уведомлению дяди Жоры, "наш человек", – лысоватый ханыга неопределенного возраста, судя по льстивой, подловатой ухмылке, упорно пьющий на халяву с младых ногтей. Самый тот тип, который Таня Француженка на дух не принимала. Хотя бы потому, что с дамами подобные типы тоже норовили спроворить всегда "полюбовно".

– Ничего, если присяду на минуточку? – спросил халявщик, добротно устраиваясь на стуле.

– Ну ты, гнилушка, – застенчиво сказала Француженка, – канай отсюда, а то череп проломлю.

Прилипала плотоядно хихикнул и игриво потер свои маленькие ручонки:

– Вы не так меня поняли, дорогая! Я не сам по себе, а по поручению известного гражданина.

Таня головы не повернула:

– Чем же известен гражданин?

– Он известен тем, дорогая, что у него денежек куры не клюют и он любит дарить их женщинам, которые соответствуют его представлениям об изящном. По призванию он художник, по духу – гедонист.

– Это вон та черная бандитская морда?

– Обижаете, девушка…

– А ты, значит, у него на посылках, золотая рыбка?

Халявщик хихикнул еще более отвратительно.

– Можно и так сказать. Мы люди не гордые.

– Чего ему надо?

– Вениамин Шалвович Курдюмов имеет честь пригласить вас за наш столик для взаимного приятного времяпровождения.

Таня потянулась рукой к бутылке с шампанским.

Халявщик резко отодвинулся, вдруг догадавшись, что сейчас с ним может произойти какое-то несчастье.

– Почему же твой хозяин сам не подошел?

– Он застенчивый. В случае отказа с ним бывает припадок.

– Слушай, гнилушка! – Таня улыбалась своей самой светлой беспорочной улыбкой, – Клянусь дьяволом, сейчас ты чудом уцелел. Передай своему припадочному, что я не проститутка. Пошел вон!

Как порывом ветра прилипалу сдуло со стула. И тут же приблизился официант, неся в отставленной руке поднос. Любовно уместил перед Таней тарелку с большим лоснящимся куском мяса, томящимся под грудой золотистой жареной картошки с луком.

– Помощь не требуется? – спросил озабоченно, скосив глазом на уходящего горемыку.

– Готовься, скоро позову.

Таня разгребла картофельную горку, отрезала ножом кусочек отбивной и положила в рот. Мясо было приготовлено так, как она любила: подпорченное, чуть-чуть недожаренное, с терпким привкусом чеснока. Курдюмов подсел к ней, когда она уже приканчивала порцию и наполовину осушила шампанское. У него было жесткое, волевое лицо торговца дынями на Центральном рынке. Француженка не стала с ним хитрить.

– Если хотите познакомиться, уважаемый господин, – сказала она, – зачем подсылать шпану?

– Он вас оскорбил?

– Еще чего не хватало! Но он принял меня за проститутку и сразу начал торговаться.

– Желаете, чтобы он извинился?

– Избави Бог!

– Вы позволите угостить вас бокалом шампанского?

Чурек начал ей нравиться: в его глубокомысленной, учтивой настырности было что-то мальчишеское. Она вообще относилась к среднеазиатским, а также кавказским кавалерам без всякого предубеждения. При умелом подходе из них легко вить веревки, но, разумеется, только до той минуты, пока ты одета. При виде обнаженного тела джигит, как правило, превращается в свирепое животное. Отнять у джигита раздетую, приготовленную для половой радости женщину было так же трудно, как вырвать у собаки кость. После того как он прикасался к женской коже, всякое промедление смертельно задевало его человеческое достоинство.

В безмятежной улыбке она продемонстрировала Курдюмову свои белопенные, ровненькие зубки.

– Забавное предложение. Шампанское – вот же оно.

Наливайте, пейте, если угодно.

Курдюмов наполнил бокалы и замогильным голосом произнес тост:

– Мне не надо ваше имя, я его знаю. Ваше имя – Красота! Я вас увидел, и болит мое сердце в груди. Говорил Вильям Шекспир: Бог создал женщину, чтобы мужчине было кому поклоняться. Пью за ваших дорогих родителей, да хранит их Аллах, и за вас. Пусть наша случайная встреча перейдет в добрую, хорошую человеческую дружбу. За вас, госпожа моей души!

Он опрокинул бокал целиком, а Таня только пригубила. Ей предстоял трудный вечер и следовало быть аккуратной со спиртным. Через десять минут они уже оживленно болтали, обсуждая превратности быстротекущей жизни.

– Вы учились в Кембридже? – спросила Француженка.

– Почему это? – удивился Курдюмов.

– У вас такие галантные манеры. В России это большая редкость. Если не секрет, кто вы по национальности?

– Русский, – сказал Курдюмов, – чистокровный.

– Но почему же у вас отчество Шалвович, имя Вениамин, а фамилия Курдюмов? Для конспирации, что ли?

– Нет, не для конспирации. Папа был грузин, а мама, кажется, узбечка.

Они оба удивились его странному признанию, и Таня даже выпила глоток коньяку, который успел заказать джигит.

– По-всякому бывает, – сказала Таня. – Я своих родителей не помню, воспитывалась в детском доме, но, наверное, во мне тоже есть капелька восточной крови, потому что я очень влюбчивая.

Курдюмов приободрился:

– Давайте поедем прямо к вам, если вы живете одна?

– Нагловато, – сказала Таня, напустив в глаза горестного тумана. – Даже не ожидала от вас. Такой деликатный, образованный человек, так славно разговаривали, – и вдруг!.. Вениамин Шалвович, вы за кого же меня принимаете?

Курдюмов окинул ее взглядом, в котором светилась привычка к спокойным оценкам:

– Честно говоря, не знаю. Но уж конечно, вы не из грязнуль с куриными мозгами, с ценником на лбу. Но кто вы? Что у вас на уме? Расскажите, я поверю. Поверю, если скажете правду. Чего вы ищете? Денег? Приключений?

– Не слишком ли торопишься, дорогой?

– Что-то мне чудится, ты не случайно здесь.

– Да, пришла познакомиться. По заданию КГБ.

Познакомиться, соблазнить и выведать все твои тайны.

– КГБ не самый страшный зверь по нынешним дням.

Танины щечки порозовели от внутреннего ликования. Перед ней была не овечка, покорно бредущая на заклание, а матерый зверюга, чующий опасность позвоночником. Тем приятнее будет смотреть, как он пускает кровавые пузыри у ее ног.

– Послушай, любезный! А не пошел бы ты.., к своей шестерке. Вон он зыркает, как сова из дупла. Убирайся! Ты мне надоел.

Курдюмов рассмеялся с облегчением:

– Грубость тебе не идет, красавица. Давай выпьем за нас с тобой. От всей души говорю.

Таня еще немного подулась, потом сочувственно спросила:

– Чего боишься, джигит? За тобой охотятся?

Курдюмов разгрыз лимон, как яблоко, не поморщился.

– Может быть, да, а может быть, нет. Но всегда лучше поостеречься.

– Ты богатый?

– Не очень бедный. Нам с тобой хватит, чтобы пировать и веселиться.

Вскоре между ними установилось полное, глубокое взаимопонимание, какое бывает между попутчиками в поезде, идущем на Дальний Восток. Таня доверительно рассказала, что гонит ее по свету горькое одиночество.

У нее недавно был любимый муж, известный кинорежиссер, фамилии лучше не называть, и она жила за ним как за каменной стеной; но между ними случилась страшная размолвка. Ее муж оказался педиком и, когда она бывала в отлучке, приводил в дом юных мальчиков и ласкал их на той же кровати, где они были счастливы вместе. Ее муж, на которого она три года молилась, как на икону, оказался фальшивой монетой. И все его фильмы, такие эффектные, психологические, получавшие призы за границей, были обманом, как золотые браслеты, сделанные из дутого крашеного стекла. Таня сказала, сдерживая слезы, что не знает, как дальше жить, и теперь ей все равно, умереть ли сегодня или завтра или немедленно лечь в постель с Курдюмовым, чтобы забыться в угаре страсти хоть на часок, если только он поклянется, что он не педик.

Курдюмов, малость озадаченный, поцеловал ее ухоженные, тонкие пальчики, и Таня на мгновение, словно в инстинктивном порыве, прижала его голову к груди.

Пульс ее гибкого тела отозвался маленьким динамитным взрывом в его печени.

– Горю поможем, – твердо пообещал он. – Поедем в гостиницу, я тебя утешу. Забудешь своего поганца, который прикидывался кинорежиссером.

– Правда? – с надеждой спросила Француженка.

– Я умею делать женщине красивую любовь.

Зал ресторана уже заполнился почти целиком, и некоторые пары танцевали меж столиков под звуки негромкого невидимого оркестра. Какой-то несмышленыш лет тридцати, налившись коньяком до бровей, осмелился пригласить Таню на тур медленного фокстрота.

Не поднимая головы, Курдюмов распорядился:

– Иди отсюда, фраер, и запрись в сортире. Чтобы я тебя больше никогда не видел.

Несмышленыш встретился с ним взглядом, что-то буркнул нечленораздельное и послушно исчез.

Таня поджала губки:

– Мой милый рыцарь, но я ведь хочу танцевать.

Курдюмов немедленно поднялся и вывел ее в круг, бережно поддерживая за кончики пальцев. Француженка закинула руки за его мускулистую шею, тесно приникла и закрыла глаза, отдавшись баюкающему ритму.

Она так искусно, как бы в забытьи, так безгрешно терлась об него бедрами и грудью, что через минуту он почувствовал, что ему невмоготу. Давным-давно ни одна женщина не вызывала в нем столь свирепого желания.

– Давай уйдем поскорее, – шепнул он в розовое теплое ушко. – Здесь слишком многолюдно.

– Подожди, милый, мне так хорошо!

Когда вернулись за столик, он был вынужден прикрывать ширинку.

– Хочу мороженого! – сказала Таня. Она видела: джигит спекся. У него было такое выражение лица, как при запоре. Ох уж этот южный темперамент. Теперь оставалось лишь вдеть ему кольцо в ноздрю и не спеша вести на убой.

– Милый, пожалуйста, не торопись. Я так не люблю делать это наспех. Ты ведь тоже, надеюсь, не животное, чтобы спариваться на бегу?

– Нет, не животное, – ответил Курдюмов, утерев слюну с губ.

По дороге в такси он все же сделал диковинную попытку овладеть ею. Как-то так ее перегнул на заднем сиденье, что одну ногу у нее заклинило между передними креслами, а вторую он попытался задрать себе на плечо. Таня успела нащупать впадинку у него под ухом и резко вдавила туда указательный палец. От боли они заверещали одновременно: джигит хриплым басом, а Таня жалобной птичьей трелью. Не оборачиваясь, таксист сказал:

– Будете безобразничать, высажу.

До "России" было рукой подать, они еле отдышались. Курдюмов сунул водителю сотенную:

– Не сердись, браток!

В фойе гостиницы, где было оживленно, как на вокзале, Таня уселась в кресло неподалеку от окошка администратора, поправила сбившуюся набок шикарную прическу, закурила и уныло уставилась в пол. Потоптавшись, Курдюмов опустился рядом:

– Ну чего ты, Танечка? Напугалась?

– Мне как-то расхотелось идти к тебе.

– А если я поклянусь?

– Насчет чего?

– Не трону, пока сама не захочешь.

– Я тебе не верю, ты дикарь. Чуть не разорвал напополам. Я слышала, вы там в степях лошадей трахаете, но я не лошадь.

Курдюмов проглотил оскорбление, хотя это было не в его привычках. Красивая московская стерва его заворожила, и все счеты с ней он оставил на потом.

– Клянусь мамой! – сказал он.

Француженка взглянула на него с деланным ужасом:

– А мама у тебя кто? Не степная кобылица?

Это было чересчур, но чудовищным усилием воли Курдюмов опять сдержался. У него возникло ощущение, что он летит в пропасть, где внизу натыканы копья. Ему хотелось положить руку на ее пухлый, яркий смеющийся рот и сжать так, чтобы вывалился наружу дерзкий язык.

Передохнув, он сказал:

– Еще никто не смел так со мной разговаривать.

– Подумаешь, – усмехнулась Таня. – Я тоже не привыкла, чтобы меня ломали, как матрешку. Испортил любимое платье. Знаешь, сколько оно стоит?

Молча, не обращая внимания на окружающих, Курдюмов достал из внутреннего кармана портмоне, покопался в нем и протянул ей внушительную пачку долларов:

– На, возьми! Купишь три таких.

Таня отстранила его руку:

– Чтобы меня купить, у тебя все равно денег не хватит. Все очень печально, дорогой! Ты понравился мне, ты первый мужчина, к которому меня потянуло после мужа, ачто ты натворил? Я думала, у нас будет добрый вечер, полный любви, покоя, а тебе и надо-то всего-навсего… Уходи! На эти поганые деньги возьми себе десяток шлюх – они с радостью выполнят все твои пещерные прихоти.

– Я хочу тебя, – честно ответил Курдюмов.

Таня открыла сумочку, вынула пудреницу и подкрасила губы с таким видом, словно была одна в лесу. Она готовилась покинуть его. Более того, она уже его покинула, хотя была пока рядом. Копья на дне пропасти приблизились. Он почувствовал такую боль, как в давней ночной заварухе, когда пьяный ростовский ублюдок подло, сбоку вогнал ему под лопатку каленое "перо".

– Понимаю, – сказал смиренно, – такую девушку, как ты, можно встретить только раз. Если уйдешь, буду плакать всю ночь. Не уходи.

– На каком этаже твой номер?

– На восьмом. Восемь ноль двенадцать. "Люкс".

– Ступай к себе, я приду позже.

– Обманешь?

– Подумаю. Но сейчас тебе лучше слушаться. Закажи шампанского.

В ее глазах он ничего не сумел прочитать. Поднялся и, не оглядываясь, чуть сутулясь, пошел к лифту. Он был человеком судьбы и верил в свою удачу.

Подождав, пока он скрылся в лифте, Француженка подошла к навесным телефонам-автоматам и позвонила Витеньке Строгову, своему телохранителю. Трубку Витенька снял после первого гудка.

– Подъедешь к "России", к кинотеатру. Выход прямо около магазина. Дверь без всякой вывески. Представляешь, где это?

– Найду.

– Жди хоть всю ночь.

– Будет сделано.

На лифте она поднялась на десятый этаж и спустилась на восьмой по черной лестнице. Длинный коридор, устланный зеленым ковром, был пуст, никто не видел, как она подошла к номеру. Дверь не заперта.

Она нажала ручку и вошла. Курдюмов сидел на диване в гостиной под голубоватым торшером. Вид у него был сиротливый. Таня сбросила туфли, пересекла по упругому паласу комнату, склонилась над ним и поцеловала в губы. Курдюмов даже рук не поднял. Его усы пахли табаком.

– Не грусти, рыцарь! Начнем праздник заново.

Шампанское заказал?

Ответом ей был негромкий стук в дверь. Девушка в белоснежном переднике вкатила в номер тележку – бутылка "Советского" полусладкого, бутылка "Саперави", бутылка армянского коньяка и огромное фаянсовое блюдо с фруктами. Не вставая, Курдюмов бросил на тележку комок банкнот. Девушка пролепетала:

– Благодарю вас, – и удалилась.

Из серванта Таня достала бокалы, рюмки, уселась напротив Курдюмова, сама открыла коньяк, разлила по рюмкам:

– Очнись, герой! Рога трубят!

– А-а, – Курдюмов вяло почесал грудь через рубашку. – Чего-то душа ноет.

– He рад, что пришла?

– Как не рад, очень рад. Если бы не пришла, я бы вдох. Такая тоска. Все беру с бою или покупаю, а хочется по-другому. Мне ведь уже за сорок. Хочется тишины, уюта, как у всех добрых людей. Кто-то проклял мою жизнь, с детства проклял, а кто – не знаю.

– Будет тебе уют, – пообещала Француженка. – Встряхнись, расслабься. Иди умойся. Прекрасная дама больше не капризничает. Милый мой, я выпью тебя до донышка. Никогда не забудешь эту ночь.

Ее чуть осевший голос, потемневший взгляд подействовали на него, как удар тока. Тяжкий зной сковал виски. В пах вонзилась тысяча ласковых иголок. Господи, подумал он, ради таких минут стоит жить. Что значат деньги, власть в сравнении с экстазом любви?

Мужчина бывает самим собой только дважды: в смертельной схватке с врагом и в обладании женщиной. Когда враг повержен, а женщина корчится и вопит в изнеможении страсти. Смысл жизни становится очевидным, как таблица умножения. В ванной, торопясь, он сбрасывал с себя одежду, стоял, смежив веки, под горячим душевым ливнем, втирал в шею, подмышки, живот изумрудный французский лосьон. Колокольчик тревоги заглох в ушах.

Француженка опустила в рюмку большую белую таблетку и, склоня голову, наблюдала, как солнечный напиток на мгновение помутнел, покрылся плесенью, выпустил на поверхность несколько веселых пузырьков – и снова стал прозрачным, выстрелив в воздух солнечным бликом. Ей самой захотелось его выпить. Это чувство было ей не внове. Ее всегда тянуло, как истинного естествоиспытателя, изведать всю гамму ощущений, которую переживает подопытный кролик.

Из ванной Курдюмов появился в просторных шелковых штанах и яркой футболке с короткими рукавами, плотно охватывающей его мощный торс. На миг она пожалела, что не успеет узнать, каков он в постели. Впрочем, лекарство подействует через десять-пятнадцать минут, можно попытаться…

Зайдя со спины, он обхватил ее и с такой силой сжал груди, что она невольно утробно пискнула. Молча, пыхтя, он мял и тискал ее так, словно для начала решил изуродовать, сплющить.

– Сядь, – прохрипела она. – Выпьем. Все остальное потом. Я тоже схожу в ванную.

Порцию отравы он бросил в рот моментальным движением фокусника, у которого вот-вот из ушей должны посыпаться золотые монеты. Таня обернулась к нему спиной:

– Пожалуйста, расстегни "молнию"!

Через голову она стянула платье. Осталась в крохотных бежевых трусиках и черном ажурном поясе, поддерживающем черные чулки. Этого соблазна Курдюмов не выдержал. Глаза его заволокло кровавой мутью. Ничего больше не соображая, он подхватил ее на руки, уволок в спальню и шмякнул на розовое покрывало, на неразобранную широкую постель. С внезапным трепетом Француженка разглядела, какая мощь на нее надвигается, но не струсила, передвинулась к краю кровати, развела ноги и приподняла колени, чтобы ему удобнее было войти. Никаких прелюдий, никакого любовного колыхания…

Бедолага задремал, не успев закончить свою последнюю роковую работу. Разочарованная, Таня попыталась помочь ему, крепко сжав бедра, но он был слишком тяжел, лежал на ней, как колода, уткнувшись носом в плечо. С трудом спихнула его на бок.

Загоревав, вернулась в гостиную к пиршественному столу. Откупорила шампанское, налила себе полную чашку и выпила маленькими глоточками. Потом достала из сумочки миниатюрный шприц, наполненный зеленоватой жидкостью, и белые нитяные перчатки. Сходила в ванную и намочила под краном вафельное полотенце. Аккуратно, тщательно протерла рюмки, чашку, бутылки, столешницу и все места, куда могли прикоснуться ее пальцы. Делала это по привычке, на всякий случай. Уже наступали времена, когда убийства никто не расследовал, и лишь иногда по необходимости в органах сооружали из них "висяки". Тем более вряд ли кого-то заинтересует смерть одного бандита, который пьяный околел в гостинице от сердечного удара.

Курдюмов добродушно посапывал во сне и что-то нежное бормотал сквозь зубы. Может быть, продолжал любовную игру и надеялся на благополучное завершение. Ваткой с одеколоном Француженка заботливо протерла ему кожу на внутренней стороне бедра и легким толчком вогнала иглу. Часа через три на этом месте не останется даже точки. Присела на краешек кровати рядом с Курдюмовым. Это было великое мгновение. Внезапно он содрогнулся всем телом, из угла рта выдулся белый пупырышек, и ясные глаза отворились.

– Прощай, милый, – сказала Таня. – Видишь, я сделала, как обещала. Вот тебе и твой вечный уют.

Остекленелая благодарная улыбка растянула его поблекшие губы. Он был мертв.

Глава 3

1993 год. Июль

После взрыва на дороге, когда его чуть не вышвырнуло в преисподнюю и где погибла незабвенная Ираидка, наперсница его души, Елизар Суренозич толком так и не оправился, но жить ему стало веселее. Утешная мысль баюкала по ночам: раз уж перемолол. Пересилил самою криворукую, то почему бы теперь на покое не дождаться окончательного и близкого заката человечьего рода. Примет к тому было много, но главная была та, что большинство людишек в их удивительном отечестве буквально на глазах, за последние год-два из обыкновенного скотского состояния переместилось в какое-то уж вовсе непостижимое измерение, как-то так видоизменилось и испохабилось, что нынче и скотами их назвать язык не поворачивался. Он глядел на них иногда в окно, а иногда по телевизору и усмехался отрешенно.

Огромными, безумными стаями, как при переселении крыс, они вместо прежних митингов носились теперь бесцельно по городу, вдруг сбиваясь в гомонящие муравейники возле всевозможных контор, откуда на свои последние гроши получали липовые бумажки, для смеху названные кем-то многозначительным иноземным словом – "акции". С помощью этих самых "акций" одураченный, ошалевший люд, похоже, надеялся как можно дольше не околеть с голоду.

Еще большее презрение вызывали у Елизара Суреновича управители, пастухи, так сказать, этого одичавшего стада, розовощекие, упитанные, каждый Божий день вылезающие на экран и с плотоядными ухмылочками, с глубокомысленно-тупым видом несущие несусветную чушь о каких-то реформах, стабилизации, инфляции – да о чем угодно. Эти тоже были не скотами, а еще хуже, потому что даже волк не охотится вблизи своего логова и режет на пропитание только самую немощную жертву, понимая, что наступит завтрашний день, когда опять захочется жрать. Эти осатаневшие от легкости грабежа, уже нюхнувшие кровцы крушили все подряд, своих и чужих, куда доставала рука, оставляя после себя, как саранча, только выжженную пустыню.

Пораженный Благовестов догадывался, что свершается Суд Божий и в отчаянной схватке с судьбой он и сам потерпел сокрушительное поражение. Нельзя построить счастливое царство на опустошенной земле.

О собственных капиталах Елизар Суренович не беспокоился, они давно "прокручивались" в иных государствах, опекаемые надежными, преданными людьми, большей частью не российского происхождения. Да и вообще никогда не был он так порабощен и одурманен деньгами, как нынешние, так называемые бизнесмены, у которых при слове "доллар" рожи вытягивались, как у бурлаков с картины Репина.

После взрыва организм Елизара Суреновича приобрел оригинальные особенности, которым он отчасти умилялся. Печень опустилась куда-то в область желудка, который ему наполовину урезали, череп немного сплющился, отчего он теперь напоминал юродивого, который постоянно чему-то загадочно улыбается; шейные позвонки поскрипывали, как дверные петли, требующие смазки, правая нога не сгибалась и при движении то и дело игриво подворачивалась под костыль. Но духом он был по-прежнему бодр, на аппетит не жаловался, и сердце мощно отмеривало все те же семьдесят толчков в минуту.

С утра до обеда, до двух часов, он путешествовал по своей огромной квартире, располагаясь на отдых в самых неожиданных местах: то на кухне, то в туалете, то прямо на полу, на ковре, куда валила неожиданно подвернувшаяся нога. Повсюду у него были разбросаны любимые книги, стояли склянки с лекарствами, бутылки с вином. К красному вину он пристрастился, как мальчик к леденцам, и за день успевал опорожнить две-три бутылки грузинской "Хванчкары" или итальянского кьянти. На телефонные звонки больше не отвечал, изредка, в случае крайней необходимости, отзванивал кое-кому, отдавал ядовитые, не всегда внятные распоряжения. После нескольких стаканов душа его умиротворялась, и он уже не удивлялся, наталкиваясь в каком-нибудь углу на Машу Копейщикову, единственную свою нынешнюю прислугу, санитарку, сиделку и подружку.

Машу Копейщикову привел в дом Иннокентий Львович просто так, для обозрения, неизвестно какими соображениями руководствуясь, и первым желанием Благовестова было спустить чумовую девицу с лестницы. Уж больно она была страхолюдной. Лет тридцати от роду, укутанная в какие-то пестрые тряпки, с вытаращенными коровьими глазами, с кривым ртом и нечесаными космами, закрывающими пол-лица, как у проституток из Сомали. Но дело было даже не во внешности.

Привыкший доверять Груму во всем, что касается житейского обихода, Елизар Суренович по возможности ласково обратился к девушке:

– Ну что же, дитя, хочешь немного поработать у дедушки Елизара? Поухаживаешь за больным старичком?

На что странная девица ответила басом:

– Нам-то что. Мужик да боров – все едино. Постелить да обиходить – дело привычное, – и заржала идиотским смехом.

Благовестов велел ей побыть на кухне и спросил у Иннокентия Львовича:

– Ты кого это привел, старый насмешник?

Верный соратник усмехнулся:

– Сиротка она. Существо безответное. Погоди злиться, может, после спасибо скажешь.

Оставил ее Елизар Суренович единственно потому, что была во всем этом маленьком происшествии какая-то загадка, задевшая его любопытство. Да и ситуация сложилась так, что после больницы все прежние пассии как-то враз ему опостылели и никакой из них он видеть не хотел.

– Ладно, Кеша, пусть пошустрит денек, после заберешь. Но не дольше.

Стоило Груму захлопнуть за собой дверь, как Маша явилась в спальню, но совершенно в ином обличье. Она была абсолютно голая, зато на голову напялила его собственную старую фетровую шляпу с широкими полями.

Первой мыслью Благовестова было, что поганец Грум, воспользовавшись его немощью, устроил диверсию и оставил его наедине с полоумной. Однако поразило и другое. В разобранном виде она уже не казалась уродиной, отнюдь, скорее, напоминала кустодиевскую "Русскую красавицу", только с еще более плотными, упитанными, ухоженными телесами.

– Ножонки будем на ночь мыть? – пробасила, сверкнув исподлобья свирепым взглядом.

Сразу не опомнясь от ошеломляющего впечатления ее победительной розовой телесной мощи, Благовестов осведомился:

– Ты по какому же это случаю вдруг растелешилась?

– Чего, не нравится, что ли? Обыкновенно мужчины это приветствуют.

– Чего – это?

– Ну, чтобы бабенка, значит, наизготовку была, навскидку, значит, – и опять призывно загудела неудержимым, клокочущим смехом.

На ночь она не только помыла ему ноги, добыв где-то внушительных размеров фаянсовый таз, но и протерла влажным полотенцем каждую его ложбинку и впадинку, заодно ловко прощупав, промассировав все косточки. Он как бы заново родился в ее сноровистых, сильных руках и невольно пустил слезинку по безвременно ушедшей Ираиде Петровне, с которой ему иногда бывало так же хорошо. Потом чудная девица накормила его необыкновенно вкусным, ароматным диетическим варевом, которое она назвала "гурьевской кашей", и напоила отваром каких-то неведомых ему трав.

Первую ночь после больницы он спал как убитый, без кошмаров и сожалений о нелепо скомканной жизни.

Когда через два дня Грум приехал для обычного доклада и, лукаво усмехнувшись, поинтересовался, не забрать ли Машу, Благовестов попросту отмолчался, а еще через месяц так привык к ее неназойливому присутствию в квартире, как привыкают к стрекочущему за печкой сверчку. У нее обнаружилось бесценное свойство:

Маша возникала перед глазами, только когда в ней случалась надобность, когда требовалось что-то сделать, подать, услужить. Стряпала она превосходно, точно чутьем угадывала любимые Благовестовым блюда, и при этом подавала все вовремя и в меру разогретое или остуженное. За весь месяц капризный Благовестов только раз на нее накричал, да и то по пустяку: в утреннем омлете обнаружил зеленые прожилки укропа, который на дух не переносил.

– Ты что же, крыса безмозглая, отравить хозяина вздумала, – только начал он распаляться, но не успел даже вмазать по ее толстому заду, как она уже вернулась с кухни с новой тарелкой и с новым омлетом.

Однажды его озадачило, откуда Маша берет деньги на продукты. Он позвонил в колокольчик, и она мгновенно возникла в дверях, по обыкновению голая и в фетровой шляпе. У него было впечатление, что за все это время она так ни разу и не оделась.

– Скажи, пожалуйста, чумовое дитя, – спросил Елизар Суренович благосклонно. – На какие шиши ты все покупаешь? Вот вчерашнюю телятину, например? На свои, что ли?

Маша присела на свой узаконенный пуфик, расставя ноги так, чтобы хозяин мог полюбоваться ее пышным лобком.

– Деньги покамест есть, – сказала равнодушно. – От прежней работы сохранились.

– А где ты прежде работала?

Маша захохотала, отчего у Благовестова привычно зачесалось в левом ухе.

– Да где работала, там уж нет ничего. Один пепел.

– Понятно, – кивнул Благовестов, ничего не поняв. – Ну, а вот жалованье тебе какое-нибудь от меня должно причитаться, как ты полагаешь?

– Дак мне же Иннокентий плотит. Я не в обиде.

Мне много не надо.

– Сколько же он тебе плотит?

– У вас что, хозяин, денежки кончились? Могу дать взаймы. Но немного. Тысячи четыре.

Благовестов ненадолго задумался. Он думал об Иннокентии Львовиче. Этот матерый финансовый жучила и, возможно, его единственный оставшийся в живых друг, которого он искренне уважал и ставил мысленно почти с собой вровень, ничего не делал без дальнего прицела. Значит, и в том, что он внедрил к нему в дом розовое, пышнотелое чудовище, тоже был какой-то умысел. Но какой? И почему он был так уверен, что сия марьяжная дамочка, у которой мозги явно набекрень, придется ему по душе? Не подметил ли прозорливый соратник своим хищным оком, что у самого Елизара Суреновича умишко поехал вкось? А если это так и если Грум лелеет тайную мыслишку подтянуть его потихоньку поближе к желтому дому, то следовало вскорости принять тяжелое, но мудрое решение, касающееся дальнейшего пребывания самого Иннокентия Львовича на грешной земле. Именно в этом случае ему очень не хотелось торопиться, но законы крутого бизнеса, увы, непреложны; не опередил с ударом – спокойно заказывай саван в коммерческой фирме "Тихая пристань".

Тем более совсем недавно ему был знак: Ангел-Хранитель посветил лампадкой на крутом изгибе дачного шоссе.

– Платить тебе буду сам, – сказал Благовестов. – Двести долларов в месяц и на всем готовом. За особые услуги отдельное вознаграждение. Согласна?

– Еще бы не согласна, – Маша истово почесала свое могучее бедро, – Только нам зелень ни к чему. Желаете облагодетельствовать, дак купите сапоги. Мои-то старые совсем сносились.

– Хорошо, – согласился Благовестов, – Тогда ответь еще на один вопрос и можешь идти. Почему ты все время голая? Тебе жарко?

Как и ожидал Благовестов, проняло ее лошадиным гоготом, отчего груди запрыгали, как два баскетбольных мяча.

– Смешно вы спрашиваете, добрый хозяин. А вдруг вам приспичит? У больных старичков позывы короткие.

Промедлишь мгновение, а уж он усоп. Я к вам приставлена, чтобы в неприкосновенности содержать. А как же!

Мы денежки берем не за красивые глазки.

– Кто это – мы?

– Ну, которые для Божьей милости предназначены.

– Все, – сказал Елизар Суренович, – Свободна. Чего на обед приготовишь?

– Чего заказано. Супец с куриными потрошками, плов бараний. Желаете, польской водочки подам?

– Когда это я пил польскую?

– Вы, барин, честное слово, как дитя малое, неразумное. Жрете сутками краску поганую, французскую, а на ноги подымает только беленькая. Уж я-то знаю, чего говорю.

Помнилось Благовестову, из-под полей шляпенки полыхнул на него желтый огонь, в недоумении он даже ладошкой прикрыл лицо.

– Все, ступай! Долго с тобой говорить нету мочи.

Всякий раз, когда натыкался на нее в путешествиях по квартире, первобытная красавица намекала ему на необходимость облегчения по мужицкой части. Делала она это так. Испуганно вскрикнув, изгибалась вдруг в какой-нибудь сверхъестественной порочной позе и так замирала, будто под гипнозом.

– Ну чего ты, чего ты из себя корчишь, дурища неумытая? – сердился Благовестов.

– Как же, барин, боязно. Вдруг снасилуешь!

– Тьфу ты пропасть! Гляди, будешь зубы скалить, выгоню!

Вдоволь наржавшись, Маша сочувственно басила:

– Напрасно, барин, избегаете наслаждений. Остерегаться грех. Коли уж сюда доковыляли, со мной вполне управитесь. Надо токо примоститься поудобнее. Я уж подсоблю, не сомневайтесь. В щель войдете, как огурчик в банку. Иначе застой бывает. Скоко таких трагедий известно. Избегает мужик ласки, бережет силенки неизвестно для чего, а там – брык и навзничь. Это уж проверено на опыте многих жмуриков.

– Ты эти шутки, говорю тебе, брось. А то устрою такую ласку, башка в пузо провалится.

Грозил понарошку, всерьез на нее как-то не мог психануть. Да и здоровьем укреплялся день ото дня на ее харчах и заботах. И вот настал час, когда трое врачей, светила медицинской науки, приведенных Грумом на консилиум, в один голос ему объявили, что все самое страшное позади и пора выбираться на природу для воздушных процедур.

Именно в этот день, в тихий вечерний промежуток засиделись они допоздна с Иннокентием Львовичем за дружеской беседой. Грум пил чай с медом и кокосовым печеньем, Елизар Суренович сосал неизменную "Хванчкару", а голышка Маша прикорнула на коврике, готовая в любой момент очнуться и оказать самую невероятную услугу. Беседовали вполголоса, чтобы не потревожить невзначай чуткий девичий сон. Иннокентий Львович, измотанный дневными хлопотами до прозрачной синевы под глазами, излучал какую-то особенную, почти ангельскую приязнь. На каждую фразу владыки так готовно и радостно кивал, что постепенно голова у него сникла почти до колен.

– Прикидывал я так и эдак, – заметил задумчиво Благовестов, – но понять не могу. Убивать-то меня, старичка, никому не выгодно. Даже тебе, Грумчик. Верно?

Зачем тебе кровавые эксцессы, ты же не "новый русский"? Потом живи и оглядывайся. Какой резон? Кровь-то больше по молодости да по дури льют, – Все правильно, – подтвердил Иннокентий Львович. – Я все же больше склоняюсь к Алешиной кандидатуре. Хотя почерк определенно не его.

– Именно что не его. Чересчур профессиональная работа, кагэбэшная. Но оттуда клянутся, что ни сном ни духом. И я им верю. Им сейчас не до нас. Самим бы головы уберечь. Им Борис Николаевич перекличку сделал – вот их главный враг. Или он их додавит, или они его. Но кому же тогда приспичило? Всякие Серго да Гогенцоллерны – жила слабовата. Ты говоришь, Алешка?

А ему на кой хрен? Наши пути не пересекаются, у него свой бизнес. Ну и моральный фактор имеет значение.

Он меня четыре года назад вполне мог завалить, был у него фарт, да сплыл. А уж я со своей стороны сто раз его цыплячью шейку щупал, дунь – и нету. Но глядика, оба живы-здоровы. Зачем же ему ни с того ни с сего заново баламутить? Он человек рисковый, но не безалаберный, нет. Знает, поганец, как его люблю. Он мне как сын почти.

Иннокентий Львович, распрямившись, сглотнул чайную ложку липового меда, поморщился от избыточной сладости.

– Алешку придется убрать, – заметил горестно.

– Придется, – согласился Благовестов, – а жалко.

Такой светлый паренек. Бесстрашный, чистый – и голова на плечах. Жена у него хорошая. Наивная такая девочка, я ее невинности лишил.

– Хотя бы для профилактики, – добавил Грум.

На коврике шевельнулась Маша Копейщикова и гулко хохотнула во сне.

– Все-таки недобрый ты человек, Грумчик, – сокрушенно обронил Благовестов. – Почему бы тебе до кучи и ее не убрать? Все равно ведь сорная трава.

– Она под контролем. Алешку мы больше контролировать не можем. За флажки вымахнул.

Возразить было нечего. Елизар Суренович с удовольствием просмаковал глоток густого, багряного вина.

Почмокал губами совсем по-стариковски.

– Ты про такую – Француженку – ничего не слыхал, Грум?

Иннокентий Львович вскинул брови:

– А что?

– Да вот любопытствую, что за чудо произросло на гнилой российской почве. Стелется по трупам, как по болотным кочкам, и ни царапинки на ней.

– Дьявол тебя побери, Елизар, эк тебя бросает. Она же чокнутая. Мало нам своих честных, добросовестных исполнителей? Распорядись только, за остальным я уж сам прослежу. Не впервой, слава Богу.

Благовестов огорчился:

– Стареешь, Грумчик. По одной тропе зверье на водопой ходит. Там его и стерегут охотники. Да и Алешку низко ставишь. Все твои исполнители у него в семейном альбоме на фотокарточках. А многие, полагаю, у его другана Мишки Губина на подкормке.

– Есть залетные, – обиделся Иннокентий Львович. – Вполне солидные господа. Оба камикадзе, прямо из Абхазии доставлю в почтовом вагоне. По документам оба давно расстреляны.

Благовестов еще глотнул вина:

– Чепуху ведь мелешь, стыдно слушать. Абхазы, армяне, магометане. Негра еще прихвати. Тоже там, по слухам, отчаянный народец и совершенно безмозглый.

Давай действуй. Посмеши Алешку. Только потом не обижайся, когда тебя Губин враскоряку поставит. Отстал ты от жизни, коллега. Привык нашим овечкам из банков сопли в глотку вбивать. Алешка не банкир и не брокер. Он в городе себя чувствует, как рысь на лесной поляне.

Иннокентий Львович, внимая владыке, теперь уж вовсе уронил башку к коленям и не поднимал глаз, чтобы не заметил Благовестов усмешки. Но тот и по затылку угадал, о чем он думает.

– Нет, Грумчик, я не в маразме и Алешку не боюсь.

Скоро сам поймешь, что я прав, а не ты. Еще одно скажу по секрету – не хочу спешить. Оторванную тыкву на другой стебель не присадишь. Таких, как ты, Кеша, больше на свете нету, но и Алешка в единственном числе уродился. Поверь старику, не надувай щеки. Предоставь-ка лучше к завтра Таню Француженку. Погляжу, кто такая.

Грум выгнулся снизу бледный, как после плача.

– К завтра не сумею. Послезавтра приведу.

– Чаек-то остыл? Пни-ка животину, пусть кипяточку принесет…

* * *

Утром Француженка чувствовала себя скверно и все пыталась вспомнить, кто же мог ее сглазить. Пришла к выводу, что не иначе это был старенький инвалид в метро, которому она сдуру подала милостыню. Непонятно, что на нее накатило. Нищих в Москве с каждым днем становилось все больше, они торчали повсюду, как ромашки в поле; привычный фон новой завидной жизни горожан, и никто, кажется, а уж Таня тем более, не обращал на них внимания. Разве что какой-нибудь особенный калека, похожий на выходца с того света, заставлял прохожих брезгливо поджимать губы и сторониться, потому что многие инстинктивно чувствовали, что нищета – такая же заразная болезнь, как холера.

Бывали попрошайки совершенно экзотические, как бы сошедшие с театральной сцены, вроде того молодого темноволосого трубача в подземном переходе у Октябрьской, который, в блаженном экстазе закатив глаза, часами выдувал из своего хилого инструмента пронзительную пародию на былой государственный гимн. Или недавно влетела в вагон расхристанная цыганка с черным, кривоногим, пузатеньким то ли карапузом, то ли вороненком; и этот самый вороненок с масляными озорными глазенками начал теребить пассажиров за коленки, требуя подачки. Одного солидного гражданина с министерским портфелем в руках он таки вывел из себя, и тот отвесил ему подзатыльник, отчего вороненок, хохоча и ухая, прокатился по всему проходу, пока не ухватился коготками за поручень. Мама-цыганка тут же добавила ему науки и на остановке вышвырнула дитятку из вагона.

Старичок, которому Таня подала милостыню, был без одной ноги, на костылях и с ужасным двусторонним горбом впереди и сзади. Она бросила ему в шапку пятисотенную и – не убереглась! – встретилась глазами с липким взглядом, словно прикоснулась к издыхающему насекомому. Тут-то он ее и достал. Из потухающего костерка чужой жизни пахнуло на нее горьким и паленым. "Чтоб ты сдох поскорее!" – от души пожелала ему Таня, но было уже поздно.

Чтобы перебороть сглаз, надо было помолиться, и она это сделала. "Милостивый Боже, – попросила смиренно, – отпусти вины, вольные и невольные, пощади и пожалей рабу твою Танечку, защити от страшного мира, который гнет и ломает твою зеленую, цветущую веточку!"

Пока прибиралась в квартире и чистила перышки, горбатый злодей, напустивший на нее морок, постепенно отодвинулся в эзотерическую даль. Вскоре приехала массажистка Груня, дебелая бабища из Центра здоровья на Варшавке. После сеанса Француженка угостила гостью супом из куриного пакета и котлетами собственного приготовления. Подала ей белого вина, а сама ограничилась чашечкой крепкого бразильского кофе да двумя печенинками.

Массажистка Груня, даром что кудесница, была придурковатой и всегда рассказывала одну и ту же историю про мужика, который собирался на ней жениться, а когда добился своего удовольствия, то надругался и бросил на произвол судьбы чуть ли не беременную.

Правда, от рассказа к рассказу мужик каким-то чудесным образом видоизменялся. В первый раз это был "вонючий хорек", который даже удовлетворить ее толком не сумел и лишь насажал синяков на все тело; а уже сегодня, после серии волшебных превращений, открылся воображению страдающей женщины этаким одиноким странствующим рьщарем, с которым ее разлучили злые люди.

– Я уж не сразу, только потом догадалась, – призналась массажистка, раскрасневшись от горячего супа и белого вина. – Соседка его сманила со второго этажа, дворничиха наша, рожа неумытая. Это такая прощелыга! Какой мужик покрасивше забредет в подъезд, она его к себе и тащит. Выскочит из дверей, цап за руку – и волокет на кухню. А там у ней склянка с приворотом.

Мужчина-то подумает, водка, обрадуется, глотнет стакашку – и без всякого ума. А уж мой-то тем более.

Доверчивый, как телок. Ему токо поднеси, на стенку полезет трахаться. Как думаешь, Танечка, он ко мне вернется?

– Куда ему деться? Кто ты и кто она. Подумаешь – дворничиха.

– Не скажи… Эти стервы всякие приемчики знают.

Нам с тобой такое в голову не придет, что они с мужчинами вытворяют.

Заперев дверь за перевозбудившейся от любовных наущений массажисткой, Таня снова легла в постель.

Взяла в руки книжку, но не читалось и не думалось ни о чем. Она не любила такое настроение, когда кажется, что отпущенный для земных дурачеств срок вот-вот оборвется. Потянулась за зеркалом и стала себя разглядывать. Никто не дал бы ей двадцати шести лет, но… От грустных размышлений ее оторвал телефонный звонок.

В трубке загудел вкрадчивый голос, принадлежавший пожилому человеку:

– Вы меня не знаете, Таня, но нам необходимо повидаться по очень интересному для вас делу.

– Кто вы?

– Мое имя вам ничего не скажет.

– Кто вам дал телефон?

– Разве это так важно?

– Если вы просто пожилой шалунишка, – сказала Таня, – то советую поскорее забыть этот номера – Извини, Танюша, – добродушно отозвался незнакомец. – С тобой хочет поговорить Елизар Суренович.

Про такого, надеюсь, слышала?

– Вы сами кто?

– Моя фамилия Грум; Я его сотрудник.

– Вас зовут Иннокентий Львович?

– Польщен, дорогая Француженка, очень польщен.

– Куда я должна приехать?

– Завтра, в шестнадцать ноль-ноль… – И Иннокентий Львович продиктовал адрес, который она запомнила.

* * *

Елизар Суренович приказал Маше одеться и сидеть в чулане, пока сам ее не позовет.

– Если появишься раньше времени, тут тебе и крышка, – предупредил он. Маша хмуро поинтересовалась, почему она не может сидеть в чулане голая, но он так на нее глянул, что паче обыкновения она молчком улизнула и затаилась.

Ровно в четыре часа ординарец Петруша, свирепый и немногословный осетин, ввел в гостиную высокую красивую девушку, наряженную в строгий, английского покроя, светлый шерстяной костюм. Лицо, платье и приветливая улыбка в ней были настолько соразмерны, что Благовестов ощутил давно забытое волнение.

– Вон ты, значит, какая! – молвил он, сделав Петруше знак удалиться. – Про тебя легенды складывают, детишек тобой пугают, а ты совсем еще девчонка. Что ж, садись вон в то кресло, там тебе будет удобно. Давно хотел с тобой познакомиться. Как прикажешь себя величать?

Таня послушно уселась, скромно сдвинула колени, на лице сохраняла удивленно-радостное выражение сироты, узревшей живого Деда-Мороза.

– Как хотите называите, Елизар Суренович. Всегда ваша покорная рабыня.

– Ишь ты! Чем угощать тебя, рабыня? Винца моего откушаешь? Оно слабенькое, но сладкое.

– Как угодно, Елизар Суренович.

Кряхтя, Благовестов дотянулся и наполнил два бокала "Хванчкарой".

– Ну, как говорится, за доброе знакомство!

Таня вино пригубила, Благовестов осушил бокал целиком. Гостья очень ему приглянулась. Он такой ее и представлял: невинная, очаровательная, стерильная смерть в упаковке секс-бомбы. Ему захотелось дотронуться до нее, проверить, не тряхнет ли током.

– Не поведаешь ли немного о себе, милое дитя?

Кто родители? Откуда родом? Как дошла до жизни такой? Не стоишь ли на учете у психиатра? Нам ведь с тобой, возможно, интересное дельце предстоит сварганить.

– Елизар Суренович, кажется, вас не правильно информировали. Никакими такими дельцами я больше не занимаюсь. Напротив, третий год грех замаливаю. Новую жизнь начала. Хочу замуж выйти да детей рожать.

Извините, если разочаровала.

С той минуты, как Петруша ее привел, Благовестов испытывал приятное возбуждение, и теперь ему было крайне любопытно, сколько времени она сумеет изображать наивную идиотку. Игра, которая между ними сразу затеялась, одинаково развлекала обоих.

– Раньше бы нам перевидеться, – искренне заметил он. – До этой злополучной аварии.

– И что тогда?

– Сама знаешь – что… Вот давай прикинем. Ты в Москве примерно лет десять, так? За последние два года на тебе четыре трупика. Это только те, которые в нашей картотеке. Да какие трупики! Один Ваня Сидорук чего стоит. Ему же укороту не было, все Подмосковье курировал. Нет, размах у тебя нешуточный, и при этом ни одного прокола. Как тебе это удается?

В одиночку ведь промышляешь, если честно говорить.

– Не понимаю, о чем вы? – Ее глаза восхитительно округлились. – О каком Ване Сидоруке? Который в фильме "Неуловимые мстители" играет?

– Талант, вижу, незаурядный талант, но ведь этого мало. Как же так, без прикрытия, без связей… Просто уму непостижимо. Ты мне знаешь кого напоминаешь?

Покойного Гришу-снайпера. Уж как я его любил, никого, наверное, так не полюблю. Его тоже ангелы небесные долго охраняли. Беззаветный, радостный был стрелок. Как бы рожденный для вечных попаданий. Но где он теперь? Давай-ка, детка, выпьем за его святую, неприкаянную душу.

Расчувствовавшись, Елизар Суренович сделал два крупных глотка прямо из горлышка темной нарядной бутылки. Таня сказала:

– Вы чего от меня хотите, Елизар Суренович?

– Боже мой, вот она, старость. Уже тебе и скучно просто так посидеть со мной, посудачить. Прежде-то, бывало, женщины так и льнули, так и ловили каждое словцо. Но не такие, как ты, нет, не такие. Помельче, конечно. Хотя были две-три… Эх, да что теперь… Но поработать хоть на меня поработаешь? Не побрезгуешь?

Неожиданно метнул на нее темный, яростный, обволакивающий взгляд, тот самый, от которого самые строптивые подельщики мгновенно приходили в себя и задумывались о мимолетности текущей жизни. Таня даже не поморщилась. Улыбнулась преданной улыбкой дочери, у которой отец заблажил с похмелья.

– Елизар Суренович, вы великий человек, я это знаю и хочу сказать вам правду. У меня нет ни отца ни матери, я от них отреклась. У меня нет прошлого и нет будущего. И настоящее призрачно, как мечты гимназистки. Может быть, я исчадие ада, а может быть, и нет.

Но как бы то ни было, со мной вам придется забыть о своем величии. Вам меня ни напугать, ни подчинить не удастся в том смысле, как вы привыкли с другими. Забудьте об этом. Вы можете меня только убить. Мы оба знаем, как это несложно. Так и убейте сразу, не обижусь. Или говорите по существу. Я же не девочка по вызову.

Ее неожиданную отповедь, при которой она все же ухитрилась сохранить любезную доверчивую мину, Елизар Суренович принял со вниманием и беззлобно.

Ему не было жалко потерянного времени. –Он уж и не помнил, чтобы кто-то разговаривал с ним в таком тоне. Да и случалось ли это вообще? Она была права: прихлопнуть ее нетрудно. Все равно что жужжащей мухе оторвать головку. Но ему вдруг захотелось, чтобы она жила вечно, такая, какая есть, какая сидит перед ним: в строгом английском костюме, с пухлыми губками, с тайным ядом во взоре. Чтобы охладить запылавшее нутро, он запрокинул голову и допил вино до дна.

– Когда-нибудь, – сказал, он мечтательно, – милое дитя, в этой же комнате, на этом ковре ты станешь на колени и со слезами счастья на глазах, с моего позволения займешься французской любовью. Это будет переломный момент в наших отношениях. Потом мы подружимся и, возможно, я тебя удочерю.

– Если хотите, – насмешливо отозвалась Таня, – могу сделать это прямо сейчас. Удовольствие недорогое.

Елизар Суренович хлопнул в ладоши, и в мгновение ока на пороге возникла Маша Копейщикова, больше, чем обычно, взлохмаченная, в своей законной фетровой шляпе, но туго обернутая вокруг бедер вафельным полотенцем.

– Водки, – распорядился Благовестов, – и чего-нибудь закусить. Живо!

Таня Француженка завистливо поглядела ей вслед:

– Какая симпатичная обезьянка.

– Хочешь – подарю?

– Нет уж, спасибо.

Водки выпила не чинясь, полную рюмку. Расстегнула верхние пуговки у костюма. Теперь лицо у нее было сосредоточенным.

– Итак, слушаю вас, дорогой Елизар Суренович.

– Алешку Михайлова знаешь?

– Креста? Нет, лично не встречалась, но, конечно, наслышана.

– Справишься с ним?

Таня непроницаемо молчала.

– Ты что – оглохла?

– Это трудное дело.

– Я спрашиваю – да или нет?

– Все зависит от цены. И времени понадобится не меньше месяца.

– Но справишься?

– Почему бы и нет? У него одна голова.

Благовестов понюхал рюмку, скривился.

– Когда будешь в моих годах, переходи на сухое.

– Хорошо, я запомню.

"Век бы ее не отпускал отсюда", – подумал Елизар Суренович. Вслух сказал:

– Какие могут быть проблемы?

– Возможно, кто-то из его людей знает меня в лицо. У него большая кодла.

– Да, большая, – согласился Благовестов. – Вот мы ее немного и подсократим.

– Пятьдесят тысяч зеленых и, если понадобится, документы.

– Где надеешься отсидеться?

– В Европе, где же еще? Но паспорт нужен чистый.

– Хорошо, детали обсудишь с Грумом. Когда будешь готова, дашь знать. Но без особого сигнала – нини! Поняла?

– У меня правило – половина бабок вперед.

– Бедная, отчаянная девочка, – жалостливо усмехнулся Благовестов. – Да я тебе хоть всю сумму выдам авансом, мне-то что. Это твои трудности.

Она прекрасно поняла намек. Что-то в ней дрогнуло, нервным движением она открыла сумочку. Благовестов невольно глубже угнездился в кресле. Если бы ему был ведом страх, то сейчас как раз он бы испугался и даже подумал: не промахнулся ли Петруша, хорошо ли ее обшмонал? Но достала она всего-навсего пачку ментоловых сигарет.

– Вот и Гриша точно такой был, – сказал Благовестов, – то ничего-ничего, а то вдруг как тявкнет. Иной раз приходилось строгие меры принимать.

– Я не тявкаю, – улыбнулась Таня прежней детской улыбкой. – Я молчаливая.

– Да это я так, к слову… – Благовестов нажал какую-то кнопку, и в комнату заглянул бритоголовый Петруша. У него была особенность, которая сразу бросалась в глаза: головной мозг у него помещался в гениталиях. Когда он взглянул на Таню, то забавно, по-бычьи шмыгнул ноздрей.

– Что скажешь, Танечка, а? – почмокал губами Благовестов. – Хорош жеребец? Чистопородный, прямо из стойла. Хочется все же тебя одарить для знакомства.

Не взяла Машу, бери этого. Пригодится в хозяйстве.

Таня на безответного Петрушу не оглянулась.

– Спасибо, Елизар Суренович! Ваша щедрость поражает воображение. Но у меня свой такой уже есть. Зачем мне два?

– Наше дело предложить. Деньги получишь у Грума… Петруша, проводи гостью. Да гляди у меня, рукам воли не давай.

Петруша недовольно засопел. Благовестов прикрыл глаза как бы в изнеможении. Озорно на прощание сверкнул его черный зрак. Таня сигаретку не успела зажечь, как уже оказалась на улице. Петруша поймал такси. Из машины, уже на ходу, она послала ему воздушный поцелуй.

Глава 4

Все нынешние заботы сводились к одной: куда направить капиталы, чтобы они не окостенели. После мощной банковской аферы, где Вдовкин выказал себя гением, мешок набился под завязку, в нем миллиарды лежали пластом, бездвижно, и по краям потекли пролежнями.

Алеша Михайлов вторую неделю безвылазно сидел на даче, куда к нему приезжали господа из разных ведомств, яйцеголовые, гоношистые, говорливые, самоуверенные всезнайки. Правда, кое-где побитые молью; но из противоречивых сведений, из мозаики мнений никак не складывалась цельная картина. А то, что было очевидно, не вызывало оптимизма. Промышленность в коллапсе, земля на государевом замке, сырьевые реки вытекали из России большей частью под пристальным надзором иноземных компаний, и на них по-прежнему грели руки передельщики первого призыва под водительством бессмертного Елизара. Недвижимость, особенно в регионах, была пока бесхозна, но главная схватка за нее шла не на финансовом, а на политическом уровне, на дебатах парламента и в кабинетах Кремля. Страна была схвачена за горло, но не им. Против каждого перекупленного чиновника в министерствах или в Верховном Совете у Елизара и там оказывался целый десяток.

Как луч света в темном царстве, посветил Алеше приезд двух ближайших соратников Елизара, двух его старых побратимов – саратовского отшельника Петра Петровича Сидорова и некоронованного кавказского владыки Кутуй-бека. Как он их заманивал, чаровал, охмурял – это целая эпопея, но именно в тяжелые, предгрозовые летние дни они как по заказу заглянули к нему один за другим – Сидоров в среду, а Кутуй-бек в пятницу.

Сидоров, человек-легенда, прикатил в стареньком "жигуленке", без всякой охраны, если не считать за такового его водителя, которому, как и самому Сидорову, по общему виду давно бы греть косточки в уютном крематории на улице Орджоникидзе.

Уведомленный шифрованным телефонным звонком за час до приезда, Алеша поджидал старика на пороге своего двухэтажного бревенчатого дома и, подбежав к машине, раскрыл ему почтительные сыновьи объятия.

Устроились на тенистой веранде, куда послеполуденное солнце проникало хрупким лазоревым силуэтом.

Больше всего беспокоило Петра Петровича, чтобы не забыли накормить его водителя, которого он для пущей конспирации называл не по имени, фамилии, а по-домашнему – говнюком.

– Коли этот говнюк, – объяснил он Алеше, – два часа попостится, у него будет кишечный срыв. Кто же меня тогда вернет в столипу-матушку?

Первое Алешине впечатление, будто видный саратовский могикан спятил, быстро развеялось. Ум Сидорова был всеяден и быстр, надо было только приноровиться к его обтекаемой, куражливой речи. К Елизару Суреновичу у него была единственная претензия, впрочем, та же самая, что и у Алеши: старый чурбан зажился на свете и не дает ходу молодым зеленым рыночным побегам, к коим по странной прихоти провинциального ума Петр Петрович,видимо, причислял и себя.

После недолгих хождений вокруг да около перешли к делу.

– У вас есть некоторые документы, уважаемый Петр Петрович, – сказал Алеша, – а у меня есть желание их купить. Мне кажется, мы сможем договориться.

– Ты имеешь в виду мое досье, сынок?

– Это же мина, о которой знает весь мир. Я даже иногда беспокоюсь за ваше благополучие.

Петр Петрович расплылся в лучезарной гримасе, еще более округлившей его благодушный лик. С первой минуты он почувствовал к Алеше симпатию, подобную той, которую испытывал, вероятно, вьмирающий ящер к молодому, резвому крокодильчику.

– Много слышал о тебе, – признался Сидоров, – но, на мой взгляд, слишком ты, паренек, хорош собой для наших утомительных занятий. Прямо Алеша Делон из французских кинокартин.

– Не видели вы меня лет десять назад. Один художник хотел писать с меня портрет младенца на руках Марии Магдалины. Большие бабки сулил, но я отказался. Не люблю позировать. Потом, правда, передумал, но было поздно. Художника замели за подделку сторублевок.

– Не кощунствуй, сынок, – чуть нахмурился Петр Петрович. – Кстати, про говнюка моего не забыли, как ты думаешь?

– Не беспокойтесь, Петр Петрович, с ним все в порядке. Давайте лучше вернемся к досье. Ведь сколько на него охотников, страшно подумать.

– Картотека в надежном месте, – уверил Сидоров. – Но меня, как понимаешь, меньше всего интересуют деньги.

– Это естественно… Но не могли бы вы, к примеру, приоткрыть завесу, какого рода этот компромат? Ну, допустим, возьмем какую-нибудь определенную персону, скажем, Кутуй-бека, хорошо вам известного.

Сидоров не стал ломаться.

– Вышка с конфискацией, – сказал он просто. – Даже если бумаги попадут в руки студенту с первого курса юрфака.

– Солидно. И много в картотеке персон?

Сидоров вдруг опечалился, жизнерадостные щеки его поникли.

– Увы, сынок, ничто не вечно под луной. Многих фигурантов уже ни с какими документами не догонишь.

– Понимаю, – взаимно огорчился Алеша и придвинул поближе к старику блюдо с фруктами. От всяких возлияний Петр Петрович с самого начала наотрез отказался: тщательно берег остатки печени.

– Ну а что там с Елизаром? – поинтересовался Алеша.

– О, это случай, конечно, особенный. Теперь ему уже никакие улики не опасны. Но у меня есть кое-что получше.

– Что же это может быть?

– Наживка, которую он проглотит и которой подавится.

– Почему же до сих пор не подавился?

– Мне важно знать, кто придет на смену.

– Я и приду, – так же просто, как Сидоров, ответил Алеша. – Какая может быть альтернатива? Никакой.

Тут Сидоров спешно собрался в туалет по малой нужде, и Алеша проводил его в сад к уютной зеленой кабинке. Выйдя оттуда, Сидоров извинился:

– Аденома проклятая, житья не дает. Но оперировать не дамся. Не верю нашим жизнерадостным мясникам в белых халатах.

– Очень разумно. Для врача больной человек никакой ценности не представляет. У меня как-то в носу болячка вскочила, такой маленький прыщик, сдуру попер в больницу. Направили к хирургу. Сидит детина здоровенный, и сразу видно, то ли не в себе, то ли пьяный.

Покопался трубкой в носу: о, говорит, придется госпитализировать. Необходима срочная операция. А можно, говорит, амбулаторно сделать, прямо здесь. За свой нос, говорит, не волнуйтесь. Сейчас придумали пластиковые насадки, будет ничуть не хуже натурального.

– И что дальше? – живо заинтересовался Сидоров.

– Ничего. Супруга помазала какой-то мазью, посморкался – и никаких следов. Мы и вашу аденому вылечим. В крайнем случае слетаете в Австралию. Там вообще без ножа режут.

Алеша поводил гостя по саду, где росли четыре яблони, две вишни и одна слива. А также было несколько смородиновых кустов, малина и с десяток клубничных грядок.

– Все своими руками, – гордо поведал Алеша. – Я же по натуре крестьянин. Люблю в земле поковыряться. И родители были крестьянами. Бизнесменом-то я стал по необходимости. Жить на что-то надо, правильно?

Присели на скамеечку под нарядным пестрым тентом.

– Откуда у тебя такая уверенность, сынок, что именно ты Елизарово хозяйство переймешь? – осторожно спросил Сидоров.

Алеша блаженно щурился, подставя лицо закатным лучам.

– Не только у меня, – ответил он, – Иначе зачем бы вы сюда приехали.

– Что можешь предложить взамен за информацию?

– Спокойную, обеспеченную старость. Плюс к этому все, что пожелаете.

– Ты хороший, честный мальчик, но все-таки пока это пустой разговор. То, что ты предлагаешь, у меня есть и без тебя.

Алеша посмотрел ему в глаза, но ничего там не увидел, кроме безгрешной загадки бытия. Загадка была вечной и заключалась в том, что человек, живя на земле скопом, остается все же одиноким, как луна на небесах, и никого не пускает к себе в душу.

– Конечно, у тебя все есть, Петрович, – согласился он, – Ты немало потрудился. Но где гарантия, что не потеряешь все это в одночасье? При одряхлевшем-то вожачке?

Сидоров задумчиво понюхал пожелтевший яблоневый листочек.

– Дам тебе ответ через месяц.

– Через неделю. Сроки подпирают. Помни, Сидоров, я без своего досье обойдусь, ты без меня – нет.

Старик поморщился. На него никто давно не давил так нагло. Он не остался ужинать и в дом больше не зашел. Попросил прислать оттуда говнюка. Ему было грустно оттого, что так мало осталось живых людей, которые могли бы разделить его печаль. О прошлом не жалел, понимал: жизнь чересчур коротка, чтобы успеть надежно в ней обустроиться. Ясноглазый победитель, склонявший его к братоубийству, того не ведал, что и к нему не сегодня-завтра придет его собственный палач.

Люди редко дают спокойно помереть своим ближним.

На краю могилы обязательно найдется ухарь, который пнет напоследок ногой в дыхалку.

– Не горюй, Петр Петрович, – обласкал его Алеша. – Я тебя как-то сразу полюбил. Ничего с тобой не случится дурного. Но документы отдай.

– Может, ты справишься с Елизаром, – Сидоров отрешенно усмехнулся, – а может, и нет. Но не забывай, удавка на всех заготовлена. И на тебя тоже. Она в руках того, на кого не бывает компромата.

– Это я знаю, – заверил Алеша.

…Через день обрушился с визитом Кутуй-бек. Его пришествие было подобно нападению инопланетян. Четыре "форда" на лютой скорости рассекли фарами сонную тьму дачного поселка, а жужжащие полицейские сирены и грохот трех мотоциклов сопровождения, похоже, с оторванными глушителями, вдребезги расколошматили уютную лесную тишину, и, надо полагать, многие мирные дачники в ужасе вывалились из своих постелей, не сомневаясь, что настал наконец долгожданный час Страшного суда. Алеша выглянул в окно и подумал, что Кутуй-бек, дитя вечного триумфа, конечно, не помрет своей смертью.

Он вышел на крыльцо и с любопытством наблюдал, как из всех машин посыпались полусогнутые фигурки и мгновенно, профессиональным кордоном заблокировали подходы к дому. Из одного из "фордов" выступил низкорослый человек, огляделся, запалил сигарету и не спеша зашагал к дому. В некотором отдалении следовали трое боевиков, в длинных плащах, с опущенными в карманы руками.

– Салам алейкум, дорогой абрек, – радушно приветствовал гостя Алеша. – Узнаю по походке героя!

Кутуй-бек протянул руку, и они обменялись рукопожатием. Ладонь у горца была, как наждак.

– Извини, Алексей, за шум, иначе не умеем. Тут война, там война. Привыкли.

– Куда же я твою рать размещу? Видишь, домишко-то у меня небольшой.

– Мы ненадолго. Побудут там, где есть. Не сахарные.

В гостиной расторопный Ваня-ключник уже успел накрыть на стол. Сели. Алеша разлил "Наполеон" по широким фужерам.

– За встречу, абрек! Спасибо, что почтил мой дом.

Хвала тебе, бесстрашный друг!

Кутуй-бек благосклонно кивнул. Не моргнув осушил фужер. Бросил в пасть лимонную дольку. Теперь Алеша хорошо его разглядел. Сколько лет, не скажешь: сухое, точеное лицо, яркие черные глаза. Не такой, какие на рынке. Другой. Горный орел. Хищник экстра-класса.

Много раз кровавыми лентами проложил тропинки от Кавказа до холодных морей. Никому никогда не кланялся. Чем так долго удерживал его Елизар в своей упряжке – одному дьяволу известно.

– Меня зачем ищешь? – спросил Кутуй. Алеша не ожидал такого быстрого перехода, приготовился к долгому, обиходному толкованию. Угадав его заминку, Кутуй резко добавил:

– Нефть хочешь?

Алеша ответил в тон:

– Нефть мне не нужна. Дружить хочу.

Презрительный, сумрачный, настороженный взгляд Кутуя просветлел, смягчился. Алеша смешливо подумал, что неукротимый горец похож сейчас на железного Феликса, который на допросе белогвардейской сволочи вдруг смекнул, что наткнулся на родича, а придется все равно вешать.

– Ты опасный, – сказал Кутуй. – Мне говорили. Но у тебя хорошие манеры. Это приятно. Дружить можно, почему нет. А еще чего хочешь?

– Хочу подарок сделать.

Алеша кликнул Ваню-ключника. Велел ему:

– Приведи!

Ваня привел белокурую девчушку, наряженную в цветной сарафан. Ее звали Катя Самохина. Она была как искорка в костре. С двенадцати лет, сиротка, подбирала пожилых клиентов на Казанском вокзале. Жила впроголодь и чуть не получила "перо" в бок в вокзальной пьяной разборке. Оттуда ее выудил, спас кто-то из Алешиных ребят. Потом она воспитывалась в Алешином окружении, как дочь полка. Ее передавали из рук в руки, определили в дорогой платный лицей, и постепенно она расцвела. Умишко у нее был, как у кобры, а сердечко преданное, тихое. Алешу она почитала, как Господа Бога. Ее готовили для деликатных поручений, и вот настал час приступать к работе. Два последних дня Алеша подолгу ее инструктировал. От роду ей было пятнадцать лет, но по жизни она давно была старухой.

Кутуй-бек обомлел, когда ее увидел.

– Это мне? – спросил недоверчиво, – Тебе, кунак, – подтвердил Алеша. – Отрываю от сердца. Через нее породнимся. Береги ее. Она хорошая.

В старости нальет стакан вина.

Кутуй-бек был очарован. Он презирал неверных тяжелым нутряным чувством воина ислама и уж никак не ожидал от русской собаки такого красивого жеста.

– Спасибо, – выдавил как бы через силу. – Она мне по душе.

При этих словах Катины глаза вспыхнули двумя лучистыми синими звездами.

– Собирайся, дочка, – мягко распорядился Алеша. – Теперь ты принадлежишь этому справедливому, великому человеку, нашему брату. Служи верно, и он тебя не обидит.

Ваня-ключник увел девушку, а мужчины выпили еще коньяку. Кутуй-бек окончательно расслабился и впервые улыбнулся белозубой, юной улыбкой. Алеша подумал, что так, наверное, улыбался железный Феликс после приведения приговора в исполнение.

– Они воюют, – нараспев произнес бек, – делят границы, но нас это не касается. Верно?

– Наши правители обезумели, сосут из народа кровь, как вампиры, а мы заново отстроим мир.

– У тебя светлый ум, мальчик. Я помогу свалить вонючку Елизара. Ты этого ждешь от меня?

– Кстати, о нефти. Россия ближе, чем Америка.

Разве не так, абрек?

Кутуй-бек не ответил, и Алеша поспешил наполнить бокалы. На две части располосовал зелено-коричневый спелый плод грейпфрута, половинку протянул Кутую.

Тот принял дар дружбы с легким поклоном. Симпатия между ними крепла. Кутуй был царем на Кавказе, его именем там клялись, но у него в заднице, как гвоздь в подошве, торчала воинственная, многомудрая, алчная Грузия, где он был безвластен. Грузинские эмиссары уже много лет внедрялись в Москву, раскинули над ней темную сеть с очень узкими ячейками. В сущности, у Алеши с Кутуем был общий враг, а может быть, впоследствии бесценный подельщик, это уж как получится.

Но разборка, конечно, предстояла грандиозная. Однако Алеша решил, что для первой встречи они обсудили достаточно.

– За тебя, Кутуй-бек, за всех твоих близких, за твое славное воинство!

– За удачу, брат! Одна к тебе просьба – не бери к себе Сидорова. Кого хочешь бери, со всяким сговоримся, этого не надо. Он очень коварный. Его надо душить.

– Который из Саратова?

– Старый, смердящий, беззубый пес!

– Верю тебе, абрек. Спасибо за предупреждение.

Когда поймаю, приведу на аркане прямо к твоей сакле.

– Зачем сакля, – добродушно хохотнул Кутуй, – У меня много красивых, больших дворцов. Приедешь, сам увидишь. Гулять будем.

Отбывали гости с помпой, как и нагрянули. С грохотом моторов, с мигалками, с гортанными кличами.

Алеша собственноручно посадил в машину Кутуя зареванную Катю Самохину, укутал ее круглые колени норковой шубейкой. Услышал легкое, как шелестение травы:

– Страшно, Алешенька!

Шепнул в ответ:

– Крепись, ненадолго…

Проводив, позвонил среди ночи Настеньке. Трубку она сняла сразу, будто не спала.

– Тринадцать дней, – сказала она. – Я забыла, как пахнут твои волосы. Ты бросил меня?

– Давай докладывай, как дела?

У Настеньки все было в порядке, она занималась благотворительностью. В одной из районных столовых некий мифический "Совет милосердия", который она возглавляла, наладил бесплатное питание для стариков.

Но помещение маленькое. Со второго дня там началось столпотворение. Десять ее помощниц и два профессиональных повара не успевали готовить и мыть посуду.

Желающих поесть на халяву оказалось чересчур много, и далеко не все из них голодающие. Приходят целыми компаниями какие-то темные личности и приносят спиртное. Пришлось попросить у Губина еще троих парней для охраны. Но это все не беда. Главное…

Алеша долго слушал ее, не перебивая, смоля крепкую "Приму". Потом спросил:

– Ты все-таки собираешься в аспирантуру или нет?

– Может быть, и собираюсь. Тебе-то какое дело?

– Как это какое? Я же твоему отцу обещал, что помогу тебе стать культурной, образованной женщиной.

– Приезжай, Алеша! Я соскучилась.

– Завтра приеду.

Он вышел в ночной сад, задрал голову и разыскал свою давнюю, со всех зон, подружку – Большую Медведицу. Небо было родное, – звездочки точно подрисованы острой Настиной кисточкой. Она любила ночные пейзажи.

Кроме Насти, у него никого не было на свете.

Глава 5

Как исполнилось Ванечке Полищуку восемнадцать лет, так он сник, заметался. Ухе год, как школа позади, а впереди ничего – трясина, пустота. Рвался в армию, да мать не пустила, умолила "косануть", благо, возможностей для этого было полно. Да и рвался-то больше на показуху, как в драку рвутся куражливые, пьяные дураки, надеясь в последний миг споткнуться и упасть. Ни во что он больше не верил и не понимал, как дальше жить. Большинство сотоварищей, с кем учился, с кем дружил в школе, рассосались в одном направлении: кто в коммерческие ларьки, кто на побегушки в разные фирмы, кто (из богатеньких семей) в университеты да платные колледжи. Но что такое по нынешним временам ларьки, фирмы, вузы? Не что иное, как, словами Шекспира, яркие заплаты на ветхом рубище попрошайки.

Сын Федора Кузьмича, богатыря и странника, разочаровался и в людях, которых прежде любил. Первым среди них был Филипп Филиппович Воронежский, приемный отец, а попросту материн незадачливый сожитель. Кем был раньше Филипп Филиппович? Он был мудрым созерцателем, зрячим поводырем в царстве слепых, спокойным и насмешливым прорицателем. Кто он теперь? Бухгалтер в Алешиной банде, Мефистофель при компьютере, крупный барыга и вор. На попытки мальчика завести интеллектуальную беседу, одну из тех, которые так скрашивали им жизнь в прежние годы, отвечал невразумительным мычанием; создавалось впечатление, что голова его занята лишь одной мыслью: как уберечься от внезапного обыска.

Маманя шизанулась на религиозной почве. К сорока годам стала законченной идиоткой. Обложилась гороскопами, с утра до ночи висела на телефоне и обсуждала с подругами астрологические откровения. Мистические бредни странным образом уживались в ней с верой в Спасителя. Молельные книги вперемешку с поучениями буддистских монахов и новейших апостолов типа Лазарева и Кашпировского захламили всю квартиру. Она почти не выходила из дома, перестала готовить нормальную пищу, да и на себя махнула рукой. Иван не помнил, когда она последний раз красилась или посещала парикмахерскую. Когда слышал, как шизанутая мать всерьез обсуждает с такой же шизанутой подругой совпадение аур "Стрельца" и "Весов", готов был подойти сзади и шарахнуть по растрепанному затылку самым толстым молитвенником. Удерживала его лишь жалость. Слава Богу, хоть в деньгах они не нуждались. Филипп Филиппович отстегивал столько, что уровень их сумеречного бытования был ничуть не ниже, чем у ларечников.

Ивану некуда было податься. Он чувствовал, как его собственная душа подгнивает на корню. Жирный чесночный запах гнили долетал отовсюду. Мир вокруг был призрачен и неустойчив еще больше, чем тогда, когда он приноравливался к нему в материнском животе. Он когда-то прочитал у Толстого: "Если хотите понять, что такое смерть, попытайтесь представить, что было с вами до рождения". Если бы графу подфартило родиться в наше время, он, наверное, написал бы иначе: мол, хотите понять смерть, оглядитесь внимательно вокруг, только и всего.

Будничная жизнь Москвы не оставляла сомнений в том, что человек исчерпал запасы духовной силы и, давясь отравленной жратвой, а в промежутках жадно совокупляясь и воруя, почти безболезненно воссоединился с растительным царством природы. Опыт Творца с созданием разумной материи завершился полным крахом.

Девочка, за которой он ухаживал с восьмого класса, Лена Савицкая, победила на конкурсе будущих фотомоделей во Дворце культуры "Меридиан". Вскоре ее пригласили на работу в солидную фирму "Ночные грезы", которая обслуживала исключительно иностранцев. Это было то, о чем большинство ее сверстниц могло только мечтать. Но Лена была практичным, здравомыслящим человеком и к своему счастью отнеслась скептически.

Она поделилась с Ванечкой своими опасениями.

– Конечно, перспективы отменные. Сам посуди, двести баксов за сеанс плюс премиальные плюс бесплатное медицинское обслуживание, ну и… За неделю уже двое предлагали руку и сердце. Один, представь себе, англичанин, чуть ли не наследственный лорд. Заманчиво, конечно. Только кивни – и прощай навек совковая страна… Но есть во всем этом что-то все же сомнительное, ненатуральное, ты не находишь?

– Ну почему… Большому кораблю большое плавание.

– Тебе ничуточки не жаль со мной расстаться?

– Я буду издали тобой гордиться.

– Ты искренне говоришь?

– Я всегда искренен, ты же знаешь.

– Иногда мне кажется, ты ничуточки меня не любишь.

– Как не люблю? В прошлом году кто рыльник начистил Саньке Жилину? Он же здоровее меня в два раза. Все ревность окаянная.

Это было их прощание, оба это чувствовали.

– Ты правда не осуждаешь меня?

– За что? Мир сошел с ума, почему ты одна должна остаться нормальной? Была бы возможность, я бы сам не задумываясь махнул на Канарские острова. Зарылся бы в землю и ловил бы страусов за яйца. Вот это жизнь, а здесь что? Тусовки по вечерам да похмелье утром. Скука смертная.

– Хочешь, увезу тебя с собой?

– На каких условиях?

– Скажу лорду, что ты мой братик. Он поверит.

Они же все дегенераты.

– Нет.

– Почему?

– Самолюбие не позволяет. Да и какие мы брат и сестра. Ты вон какая цыганка, а я рыжий. Конечно, можно покраситься, как Киса Воробьянинов.

Впоследствии, когда она звонила, Ванечка не разговаривал с ней, а молча вешал трубку. Исподволь в нем зрело убеждение, почти уверенность, что он спит мертвым сном: как заснул во младенчестве, во время приступа кори, так досель и не проснулся…

Как-то отчим Филипп Филиппович привел в дом лысоватого, лет тридцати пяти мужичка, который поначалу показался Ивану тусклой, ординарной личностью, чем-то промежуточным между "совком" и "новым русским". Иван уже нацелился уйти к себе, но Филипп Филиппович его остановил:

– Посиди с нами, Ванюша, куда же ты! Познакомься, это Григорий Донатович, мой коллега по работе, а это Ванечка, сын покойного Федора Кузьмича.

– А это Марина Сергеевна, – без тени улыбки произнес гость. – А это цинковый гробик, в котором привезли ее дитятку из Абхазии.

Узнавание было мгновенным. Унылый господин был одной с ним крови. Брежневский век кухонных шепотков сменился веком паролей. Родственные души теперь оповещали друг друга кодовыми фразами. Пароль был произнесен. Григорий Донатович был тем человеком, которого Ванечка ждал. Это был гуру, учитель. В его тусклом взгляде светилось презрение к жизни, а не страх перед ней. Таким же точно был его отец, только слишком поздно Ванечка это понял. К концу чаепития он уже готов был идти за таинственным пришельцем хоть на край света, как бычок на веревочке. Григорий Башлыков, матерый разгадчик секретов, разумеется, это заметил. Он сказал Ванечке:

– Маешься, паренек, это хорошо. Кто не мается, тем пировать осталось два года.

Филипп Филиппович посмеивался в усы, слушая их конспиративный диалог.

– Но мне кажется, – робко заметил Ванечка, – совсем мало людей, которые понимают, что происходит на самом деле.

– А ты понимаешь?

– Тоже не очень. Мне не хватает опыта. Но я понимаю одно: назад пути нету, а жить в новом, нарядном хлеву, где все по дешевке, могут только свиньи.

– Молодость всегда категорична, – вмешался Филипп Филиппович, – но устами младенца, как известно, часто глаголет истина.

Дальнейшей беседе помешала Ася. Она вернулась с сеанса спиритизма, который проводился по четвергам на тесной сходке в Бирюлеве, на квартире тамошней колдуньи. В этот вечер им удалось пообщаться с материализованным духом Гриши Распутина, и это, видимо, так ее потрясло, что, опустясь без сил на стул, она некоторое время еще как будто не узнавала своих близких, но потом все-таки пролепетала восторженно:

– Сынок, знаю, ты в это не веришь, но он нам все-все открыл! Все завесы.

Филипп Филиппович познакомил ее с Башлыковым, и Ася обратилась к нему:

– Вы, вижу, добрый человек, простодушный, у вас усы, как у Федора покойного. Спасибо, что к нам заглянули, но я вам советую избегать длиннорукой женщины. Вам нельзя… Осенью произойдет страшная бойня, дьявол взойдет на помост, не убережется, не затаится, сгорит в синем пламени. Эти двое не верят, думают, я спятила, но вы поверьте. У вас такое светлое лицо.

– Кто эта длиннорукая женщина? – спросил Башлыков. – Почему надо ее бояться?

– Бояться не надо, надо избегать. Длиннорукая женщина – олицетворение порока. У вас к нему склонность, я вижу. Вы с женой расстались, чтобы дать себе волю, разве не так?

– Вовсе нет. Она рожать надумала, а какой я отец, если не сегодня-завтра сгорю в синем пламени.

– Вы насмешник, но это не спасает от длинноруких женщин.

– Пойдем, мама, тебе надо отдохнуть, – позвал Ваня, и она послушно поплелась за ним, бросив пристальный печальный взгляд на Башлыкова.

Ваня уложил мать на диван и укрыл ей ноги пледом.

– Откуда он? – спросила Ася.

– Не знаю. Его Филипп Филиппыч привел. Его какой-то кореш.

– Ты потянулся к нему, сынок. Поберегись. Он горячий.

– Да и я не из снега, – Ваня привык к тому, что мать, хотя и помешалась на религиозной почве, обладала чудесной проницательностью, и в ее путаных суждениях, бывало, проступал внезапный светящийся пророческий смысл.

Уходя, прощаясь, Башлыков оставил ему надежду:

– Ты мне приглянулся, юноша. Хочешь поработать?

Научу покрепче стоять на земле.

– Хочу, – улыбнулся Ваня. – Научите. А то я все время падаю.

– Жди звонка.

Ждать было легче, чем догонять. В глубине Ваниного оглашенного, расщепленного сознания замаячила радужная точка.

* * *

Башлыков поехал домой, где его поджидала с горячим ужином маруха Людмила Васильевна. Она жила у него безвылазно второй месяц, чему он каждый день заново удивлялся. После неудачного покушения на Благовестова у него был короткий период депрессии, и она этим воспользовалась, чтобы внедриться в квартиру.

– Ты опять здесь? – удивился он и в этот раз. – Любопытно, откуда у тебя ключи?

– Я вам, Гриша, котлет нажарила с картошкой и с луком, как вы любите.

– Нет, ты ответь, откуда у тебя ключ от квартиры?

– Вы сами дали. Разве забыли?

В коротком домашнем халатике, без грима, она так забавно изображала оскорбленную невинность, что хотелось схватить ее в охапку и, к черту котлеты, немедленно утащить в постель. Башлыков осуждал себя за такие импульсивные, неприличные желания.

Он умял целую сковородку картошки и с пяток котлет, выпил несколько чашек чаю с медом, а маруха Людмила Васильевна сидела напротив, скрестив руки на груди, и с явным удовольствием продолжала играть роль скромной деревенской дурочки.

– Хорошо, – сказал Башлыков. – Допустим, я дал тебе ключи. Хотя это надо еще уточнить. Но почему, когда бы я ни вернулся, ты уже здесь? У тебя что, никаких других дел больше нету? Ты кем себя вообразила?

Постоянной любовницей, что ли?

– Вы бываете удивительно бессердечным, Григорий Донатович.

– Понимаю, тебе тут неплохо. Пригрелась, как кошка у печи. Но сколько же это может продолжаться?

– Пока не выгоните.

– Так я уже сто раз тебя выгонял, а ты все возвращаешься.

– Вы понарошку выгоняли. На самом деле я вам необходима.

– Как это?

– Ну ты же зверь, Гриша, тебе постоянно нужна баба. Потом надо кому-то тебя обстирывать, готовить еду.

Вот я и пригодилась. Поищи другую такую безответную, покладистую дуру. Ты и не заметил, как влюбился.

– Почему ты думаешь, что влюбился?

– По глазам вижу. Они у тебя ненасытные.

После ужина Башлыков позволил себе выкурить сигарету.

– Надеюсь, ты это не всерьез, Людмила Васильевна.

Как может нормальный мужчина полюбить женщину твоей профессии? Это же чепуха.

– Какой же ты нормальный? Нормальные пашут землю или торгуют недвижимостью, а ты за людьми гоняешься. Я ведь тоже невинная жертва на твоем пути.

Башлыков опасался, что отчасти она права. Он незаметно привык, пристрастился к ее необременительному присутствию, и ему были по душе все эти домашние милые сценки, которые она с таким вкусом разыгрывала.

Но это было опасно. Это грозило потерей бдительности.

Мужчину, упрямо идущего к цели, пустые житейские привязанности только сбивают с толку. В час битвы, как в час скорби, воин не нуждается в том, чтобы цепляться памятью за живые болотные огоньки счастья. Непобедим лишь тот, кто выжжен дотла. Вспомни про Бову, Башлыков, которому не горой снесли голову – соломиной.

– На ночь глядя тебе, конечно, идти некуда, – сказал он раздраженно, – а утром выметайся отсюда.

И ключ верни, надо же, взяла какую моду: ей слово, она – десять.

– Ну и сиди, как индюк надутый, – беззаботно отозвалась Людмила Васильевна. – А я пойду "Санта-Барбару" глядеть.

С тяжким вздохом Башлыков дотянулся до телефона и позвонил Серго. Три дня он уже не объявлялся шефу и ожидал нахлобучки, но Серго был необыкновенно приветлив:

– Ты куда-то пропал, Гриша. Я уж заволновался, не захворал ли?

– Нет, я здоров.

– Не знаешь, где Крест?

– На даче сидит вторую неделю, я же докладывал.

– Ты бы подскочил утречком, надо кое-что обсудить.

– Слушаюсь, хозяин.

Башлыков закурил вторую сигарету, хотя это был перебор, и задумался вот о чем. Благовестова не удалось убрать с первой попытки, следовательно, ему благоприятствовала судьба. Башлыкову трудно было представить, чтобы старый дьявол, взлетя под небеса в раскаленной железной капсуле, остался цел. Тем не менее это случилось. Получалось, что Башлыков подрядился укоротить не только земных злодеев, но вступил в схватку с какой-то мистической, потусторонней силой, в которую не верил. Он не верил, а она тут как тут. Троих мужиков и крепкую женщину расплющило, как тараканов, а глумливого старичка эта самая неведомая сила лишь вознесла в чугунный ад, попугала и аккуратно расположила на травке, как на отдых. Теперь он заново, еще крепче плетет свои сети, которыми душит страну. Пусть Благовестов не один, у него есть подельщики, но сколько их? Десяток, сотня, пара тысяч? В масштабах мира – сущий пустяк, горстка малиновых клопов, всех можно пересчитать, все известны, никто давно не прячется, блудпивые, ожиревшие хари у всех на виду и на слуху.

И все же. Чем объяснить, что кучка прохвостов сумела высосать кровь из миллионов людей, ограбить, превратить в скотов и теперь, не насытясь, зловещей коричневой плесенью поползла на Запад, пересекла океан, где их еще не признали, где люди так же слепы, как слепы были в России пять лет назад, и где их пещерную ненасытность принимают за здоровый аппетит освободившихся от ига коммунизма собратьев. Чем объяснить их триумф, кроме покровительства иной, нездешней силы?

Впору было отлить из серебряной ложки серебряную пулю и пустить ее Елизару в лоб, чтобы убедиться, не оборотень ли он.

Сбросив наваждение, Башлыков пошел в комнату, где Людмила Васильевна, уютно свернувшись в кресле, наслаждалась любовными приключениями американских дебилов.

– Хочешь лечь? – спросила она.

– Как ты можешь смотреть эту заразу?

– Мне нравится. Они все такие красивые. Погляди, какая кухня!

– Ты хотела бы так жить?

Людмила Васильевна покосилась из кресла невинным оком:

– Ты сегодня какой-то особенно злой. Боюсь отвечать.

– Выключи немедленно.

Маруха погасила экран, нажав кнопку на своем пульте, и спокойно ждала дальнейших указаний. Башлыков лежал поперек кровати, лениво почесывая живот.

– Раздеваться? – пискнула она. – Папочка готов к расслабухе?

– А что ты еще умеешь? Чему еще научилась в жизни?

– А что еще нужно? Я умею любить и хорошая хозяйка. Смешно требовать от женщины большего.

– Любить ты не умеешь. Даже не понимаешь, о чем говоришь. Умеешь только трахаться.

Людмилу Васильевну разговор увлек, она развернулась в кресле так, что ему были видны ее лицо, одна грудь, вывалившаяся из халатика, и прекрасной формы бедро.

– Объясни разницу, дорогой. Может, я действительно чего-то не понимаю.

– Скажи, ты веришь в Бога?

– Да, конечно. В кого же еще верить?

– Веришь и занимаешься проституцией?

– Если хочешь знать, это как раз нормально. Но я уже не занимаюсь проституцией. Целых два месяца.

Башлыков подложил себе подушку под голову:

– Со мной – это то же самое. Тем и отличается любовь. Ею занимаются бескорыстно.

– Да? – удивилась Людмила Васильевна. – И какая же мне от тебя корысть, любимый?

– Живешь на всем готовом, бездельничаешь. Бездельники, хоть мужчины, хоть женщины, это вообще не люди. Я их презираю.

– А жены, которые официальные, разве не живут на всем готовом?

– Об этом тебе рано говорить, Люда, У тебя о женах понятие, как у крокодила об овце.

Людмила Васильевна нехотя сползла с кресла, вытянулась, немного покрасовалась перед ним и ушла в ванную.

– Зря обижаешься, – шумнул вслед Башлыков. – Ты сначала подумай, а потом себя сравнивай.

Теперь Людмила Васильевна застрянет в ванной надолго, а потом явится как бы заплаканная. У нее очень острая реакция на правду, которой он для нее не жалел.

И чем больше жуткой правды про нее он ей открывал, тем ближе она ему становилась. Это было грустно. Ему нравился даже утренний горьковатый запах у нее изо рта. После своих маленьких обид она отдавалась с особенной, удручающей страстью, словно собиралась умереть в судорожном похотливом клинче. Его тянуло к ней всегда, даже когда протирал ствол любимого вальтера. Это было тоже ненормально и тяготило его. Он не исключал, что те же самые силы, которые уберегли от лютой казни поганого Елизара, одновременно наслали на него, незадачливого мстителя, эту озорную, податливую, вязкую ведьму. "Завтра же с утра – и вон!" – подумал Башлыков задорно, но эта мысль не принесла облегчения, потому что была уже лишней.

Глава 6

Настя Михайлова последний раз замедленно, "по-лягушачьи" переплыла бассейн, вскарабкалась наверх и присела на деревянную скамеечку, чтобы передохнуть.

Сегодня она перекрыла собственную норму. Инструктор их группы, широкоплечий, статный атлет, бывший кандидат в сборную Союза, издали помахал ей рукой: живо в зал! Она согласно закивала, встрепенулась, но подняться не хватило сил.

Рядом на скамеечку опустилась красивая незнакомая девушка в бикини.

– Я видела, как ты плаваешь, – сказала восхищенно. – Это с ума сойти!

– Значит, вы не видели настоящих пловчих. Вы новенькая?

– Ну да. Давно мечтала сюда попасть и вот накопила денежек. Две тысячи зеленых за курс. С ума сойти!

Настя мгновенно покраснела. Она сама каждый раз приходила в ужас от этой чудовищной цифры, выбрасываемой на прихоть, когда миллионы людей не знают, как связать концы с концами. Но Алеша привел ее сюда за руку. Бывали случаи, когда она не умела ему противостоять. Да и узнала о том, сколько здесь платят, лишь через неделю после начала занятий.

– Ой! – воскликнула незнакомка. – Чего же это я зря языком треплю. Посиди минутку, я мигом!

Действительно, через минуту вернулась, уместив на пластиковом подносе две бутылочки коки, два стаканчика кофе и мороженое. Все это здесь можно было получить бесплатно в любом из трех баров.

– Я за сегодня уже пять бутылок выдула. А пирожных умяла – не счесть. Ну никак не могу удержаться, когда на халяву… Ничего, что я к тебе прилипла? Я ни с кем еще не познакомилась, скучно одной.

Девушка была бесхитростная, как солнечный лучик.

– Спасибо за кофе, – сказала Настя.

Атлет с другого конца бассейна смотрел на них с неодобрением и погрозил кулаком.

– Боже, он великолепен! – восхитилась новенькая. – Ой-ей-ей – девушке плохо!

– Он очень строгий, – предупредила Настя. – Его зовут Иван Ильич, как Телегина. Ты в его группе?

– Я еще ни в чьей. Но точно – буду в его.

Она увязалась за Настей в тренажерный зал и за компанию старательно выполнила комплекс упражнений на снарядах. Через полчаса они щебетали как две старинные подружки и на улицу вышли вместе. Возле старенькой "тойоты" ее поджидал Миша Губин. Настя испугалась: обычно ее отвозил и привозил один из его "качков", или Гена, или Витя, хорошие ребята, она к ним привыкла.

– Что-нибудь с Алешей? – быстро спросила.

– А просто так я не мог соскучиться?

По его ленивой улыбке сразу поняла, что действительно все в порядке, ничего не случилось, наверное, что-то ему нужно ей передать.

– Миша, познакомься! Это Таня, моя новая подруга, – сказала она с вызовом. Она Губина ничуть не боялась, как другие, но всегда между ними стояло "нечто", разделявшее их. Они не были друзьями, да и кто бы мог похвастаться дружбой с ним. Вокруг него гудело поле высокого таинственного напряжения, через которое никому не было ходу. И Настя, как ни старалась, не могла сквозь него пробиться. Но кроме всего прочего, это был единственный человек, которому, по строжайшему повелению мужа, она должна была подчиняться беспрекословно. Сейчас, знакомя его с Таней, она нахально нарушила одно из многочисленных правил их внутреннего неписаного устава и с любопытством ожидала, как он отреагирует.

Как обычно, Миша показал себя рыцарем.

– Очень рад! – сказал он, склонясь в благородном поклоне. – Твоя подруга для меня все равно что святая, – Ой! – воскликнула Таня. – Как умеют выражаться некоторые мужчины. Прямо строка из романа. С ума сойти!

– Всегда к вашим услугам, мадемуазель!

– Почему мадемуазель? Может быть, мадам.

– Тем более к вашим услугам.

Губин заметил ненатурально-кокетливый блеск Таниных глаз. "Сучонка", – оценил равнодушно. Но что-то его зацепило. Какой-то мимолетный сквознячок опасности. Он сделал незаметный знак Генке Маслову, который без дела слонялся на углу. Настя предложила девушке довезти ее до дома. Вдвоем они забрались на заднее сиденье.

– Куда изволите? – не оборачиваясь, спросил Губин.

– Вы поедете через Центр?

– Можно и через Центр.

– Высадите меня, пожалуйста, у Пассажа.

Ехали десять минут. Девушки шушукались о чем-то о своем, девичьем. Губин не вслушивался в пустую болтовню. Один-два раза в обзорном зеркальце столкнулся взглядом с Таней. Она его подманивала. Она была опытной искусительницей и из тех, кто на вечной охоте. Внимательной усмешкой сулила бездну наслаждений, Жертвой таких глаз мог стать и каменный истукан на обочине. Еще не расставя толком ловушки, дразнила: не робей, мальчик, действуй. После очередного соприкосновения взглядами Губин чуть не врезался в резко тормознувшую впереди "волгу". Это его озадачило.

Последний раз он спал с женщиной, кажется, месяца два назад. А эта дамочка была чертовски хороша. С ней хотелось поговорить о чем-нибудь отвлеченном, например, о вечности.

У Пассажа она вышла, поцеловав Настю в щеку. Губину небрежно бросила:

– Вы истинный джентльмен, сударь. До свидания.

– Конечно, – ответил Миша.

Настя не стала дожидаться его упреков.

– Понимаю, понимаю, – ворчливо заговорила она. – Я не имею права, я должна быть осмотрительной… Господи, как все это надоело! Прямо какая-то масонская ложа. И ты туда же, Брут!

– Все в порядке. Не скрипи.

– Знаешь, мне иногда кажется, мы все разыгрываем какой-то бредовый спектакль. И я все жду, жду, что спектакль окончится, упадет занавес и мы наконец начнем жить нормальной, человеческой жизнью. Но время идет и идет, и никаких перемен. В чем дело, Миша, объясни?

– Чего ты хочешь от меня?

– Кто навязал нам все эти мерзкие роли? Кто заставил жить украдкой? Не хочу, не хочу, не хочу!

– Почему бы тебе не спрятаться в монастыре, дитя мое?

– Без меня Алеша вообще превратится в зверя лесного… Кстати, куда это мы едем?

К нему и едем. К зверюге.

– На дачу?

– Да.

– И даже не заглянем домой?

– Не успеваем. Он просил к часу быть непременно.

Настин голосок счастливо зазвенел:

– Видишь, Мишенька, он же превратил меня в рабыню. Даже не спрашивает, хочу ли я ехать, какие у меня дела. Просто присылает верного цербера, тебя то есть, Мишенька, и изъявляет свою господскую волю, Самое забавное, я безропотно подчиняюсь. К чему бы это, Мишенька?

– Ты же любишь его, – сказал Губин. – Вот он и пользуется твоим несчастьем.

* * *

"Хвост" Таня заметила сразу. Белобрысый увалень приклеился к ней у Пассажа. Ловок Миша Губин, ловок, ничего не скажешь. Когда только успел распорядиться, будучи все время у нее на глазах. Да, с этими ребятами шутить не стоит. Француженка поводила шпика по Центру и довела до Тверской. Ее так и подмывало устроить юному топтуну небольшое приключение, которое образумит его на всю оставшуюся жизнь, но она не могла себе этого позволить. Отрываться следовало без шухера, как бы случайно.

Целую неделю она потратила на то, чтобы выйти на Алешину жену, и наконец ей это удалось. Дальше будет проще, должно быть проще. Хотя подозрительность Губина – дурной знак. Он не поддался ее чарам. Зато снарядил за ней гонца. По словам Грума, выходило, что Миша Губин, правая рука Креста, был одним из самых опасных людей в нынешней взбесившейся Москве, и после сегодняшней встречи она готова была ему поверить. Миша Губин показался ей обездоленным. У него все было, но чего-то ему не хватало, а чего, он, похоже, и сам не знал. Он владел тайным ведомством и был наглухо закрыт для посторонних глаз. Впервые Таня увидела мужчину, словно сошедшего со страниц обожаемых ею в юности готических романов. Он был не из этого века, но и не из того, который катится навстречу.

От него сквозило черной дырой.

Наверное, подумала Таня, после Алеши ей придется заняться этим кочующим странником, и не ради денег, а ради собственного удовольствия. Это будет пряная забава. Сильные люди не чуют своих пределов, им часто мнится бессмертие. Они сами гоняются за криворукой, как пьяница за лишним стаканом, и при встрече с нею впадают в сладострастный шок. Погибают они обыкновенно невзначай. У Тани сладко кружилась голова, когда воображала, как будет убивать Губина – постепенно, врастяжку, смакуя его смерть…

Топтуна она "сбросила" на Пушкинской площади в суете послеполуденной тусовки. Это оказалось проще пареной репы – паренек попался неопытный. В "Макдональдсе", за одной из шторок, она изменила внешность: подобрала волосы под вязаную шапочку и набросила на плечи нейлоновую курточку, которая лежала в сумочке. Через подсобные помещения выскочила к магазину "Наташа", спустилась в подземный переход и, миновав фотовыставку, очутилась на улице Чехова.

Подняла руку – и у ног мгновенно затормозил частник на бежевом "жигуленке".

– Гони, браток, и десять баксов твои.

Частник погнал как безумный, прямо под желтый свет. Довез до Дома архитектора, получил награду, но видно было, что чем-то недоволен.

– Может, вместо денег оставите телефончик? – предложил игриво. На вид частнику было лет сорок, и он был похож на упитанного клопа-реформатора.

– Нет, телефончик не оставлю, – огорчила его Таня. – Да он тебе и не нужен.

В полутемном зале с камином заказала у стойки пару бутербродов и стакан белого вина. Ее мучила странная жажда, как при высокой температуре. Глотнув вина и вяло жуя безвкусную осетрину, она вдруг поняла, что с ней случилось. Открытие было такое, как если бы на голову упал кирпич. Она влюбилась в Мишу Губина.

Глава 7

– Я уезжаю, – сказал Алеша, – а ты недельку поживешь здесь.

– Почему?

– У меня на душе будет спокойнее. Я далеко поеду.

Спроси – куда.

– Куда?

– Мы с твоим дружком Вдовкиным в Цюрих смотаемся. Спроси – зачем.

– Зачем?

– За подарками. Хочу твой гардеробчик немного обновить, вывести тебя на современный уровень моды.

А то ты все чего-то ходишь, как оборванка.

Они сидели в летней беседке под пестрым тентом, разморенные солнцем и недавним обедом. Миша Губин час назад как уехал. За обедом они втроем умяли целого гуся, запеченного в духовке Ваней-ключником, мастером на все руки. При этом Алеша выпил несколько рюмок анисовой настойки, которую специально под мясные блюда по старинному рецепту изготавливала матушка Вани-ключника, тоже мастерица на все руки. Ей шло жалованье по тарифу обслуживающего персонала, хотя она жила в глухой деревне под Рязанью и никто, кроме сына, ее никогда в глаза не видел, даже бухгалтер.

Товарищи подозревали Ваню-ключника в том, что он вообще выдумал историю про свою мамашу, чтобы ущучить лишнюю сотню долларов, а анисовую самогонку покупал у сторожа в железнодорожном бараке. Тем более что многие помнили, что когда он нанимался на службу, то объявил себя сиротой без роду и племени.

Однако на все оскорбительные намеки Ваня-ключник резонно возражал:

– Куда же я тогда езжу каждый месяц?

Действительно, каждого седьмого числа он являлся в контору к Филиппу Филипповичу и подписывал у него заявление на трехдневный отпуск без содержания. Одет всегда был по-дорожному, с рюкзаком и в кепке. В один из таких приходов наткнулся в коридоре на Мишу Губина, которого боялся панически, как дикари боятся молнии. Миша отвел его в уголок и дружески предупредил:

– Алеша тебя за что-то любит, паренек, и почему-то тебе доверяет, но это ваши личные дела. Я-то тебя даже проверять не буду. Дойдет слух, что где-то чего-то химичишь, сразу пришибу. Как понял?

Ваня-ключник побледнел, позеленел, затрясся, но ответил самоуверенно:

– Как можно, Михаил Степанович, чтобы мы своих благодетелей подвели. У деревенских такого и в заводе нет.

– Какой ты деревенский, это я вижу. Но это тоже твое личное дело, кого ты из себя тут корчишь. Помни одно: по лезвию бритвы ходишь.

– Спасибо за вашу доброту, Михаил Степанович, – низко поклонился Ваня-ключник, стукнувшись лбом о притолоку.

С этого дня он воодушевился окончательно и всем недоброжелателям, а также молоденьким девицам, которых приводил в гости в отсутствие хозяина, непременно сообщал, что находится под личным покровительством самого Губина и кто его обидит, тот два дня не проживет.

Настя давно не видела мужа благодушным и расслабленным, поэтому неожиданно для себя разрыдалась.

– Ты чего, котенок? – ласково спросил Алеша. – Животик болит?

Она рыдала неудержимо, беззвучно, с прозрачными ручьями слез. Алеша передвинулся к ней поближе, достал носовой платок и бережно промокнул любимое лицо.

– Поплакать хорошо на солнышке, – позавидовал он, – Оттягивает от самого нутра.

– Сколько мы еще так протянем, Алешенька? Какой-то Цюрих, какие-то твои бесконечные темные делишки. Все это бред невыносимый! Неужто для тебя уже нет обыкновенной, нормальной человеческой жизни?

Ваня-ключник бдительно следил за ними с крыльца, и Алеша сделал ему знак, чтобы принес кофе.

– Вот что мы сделаем, Настенька. Вернусь – и сразу тебя в санаторий. Ты просто устала. Год был тяжелый.

В санаторий на целый месяц. В самый лучший. В психоневрологический.

Настя попыталась улыбнуться:

– Одно в тебе хорошо, милый: не унываешь никогда.

– А чего унывать. Такая красавица, умница меня любит, солнышко светит, гуся сожрали, чего еще надо мужчине?

– Ты сам-то еще любишь меня?

– А то нет! Утри слезки, вон Ваня кофе несет. Никто не должен знать, как ты страдаешь со мной. Пусть это будет наша маленькая семейная тайна.

Ваня-ключник расставил на столике кофейник, сливки, печенье. Покосился на хозяина:

– Разрешите спросить, Алексей Петрович?

– Разрешаю.

– Опенок нынче густо пошел. Не желаете утречком с супругой прогуляться? Места я приметил. Удовольствие большое получите.

– С утра я, брат, далеко буду. Настеньку, если захочет, своди в лес.

– Понял вас, хозяин. Винца не подать?

– Иди, брат, отдохни пока.

Ваня побрел к дому, по-стариковски приволакивая ногу.

– Какой же он смешной. Господи! Почему он так чудно разговаривает?

– В литературный институт собирается. Сейчас читает Писемского. Оттуда все ворует.

– А ты откуда знаешь Писемского?

– В лагере библиотека была хорошая.

В задумчивости Настя разливала кофе.

– Я тебя еще за то люблю, – сказала она, – что ты, наверное, умнее меня. Обидно, конечно, но надо признать.

* * *

Из аэропорта на такси отправились в отель "Люксембург", где у них был заказан "люкс". Вдовкин в самолете успел набраться и сонно клевал носом. Он не видел чудес и красот, проносившихся вдоль шоссе со скоростью сорока миль в час.

Город Цюрих, приземистый и аккуратный, точно подстриженный к выпускному вечеру юноша, зажатый боками тесно прижатых друг к дружке домов, радовал взор путников обманным блеском рекламы, будя в душе трепетное воспоминание о родимой Тверской (бывшей улице Горького).

Едва очутившись в номере, Вдовкин, встрепенувшись, устремился к холодильнику. Сказался давний опыт командировочного "совка". Распахнутый холодильник напоминал витрину коммерческого ларька: всевозможные консервы, яркие прозрачные упаковки с деликатесами, множество напитков. С довольным смешком Вдовкин уцепил за горлышко бутылку шотландского виски:

– Живем, командир! Как все в горле-то пересохло после этого чертова самолета.

В серванте оказалось столько посуды, что можно было сервировать стол разом на сотню человек. Алеша вывалил на тарелки все подряд: ветчину, копчености, красную рыбу, персики, маринованные артишоки. Вдовкин приготовил две порции виски со льдом. У него нутро горело и в голове подозрительно просветлело. Он уже полгода старательно избегал ясности, которая приводила к размышлениям.

– Ну давай, – поторопил, – чего хлопочешь, как баба. Выпьем, закусим – все дела.

– Только по одной, – предупредил Алеша. – Не забывай, еще надо звонить. Я тебя привез не водку лакать.

Алеша и в Москве сомневался, брать ли с собой Вдовкина. После смерти Тани и разборки с Пятаковым тот не просыхал и заметно сдвинулся по фазе. Перед ответственнейшей банковской акцией его пришлось на неделю запирать на даче под замок. Но заменить его было некем. Его знания и сноровка были бесценны, а обнаружившееся в нем какое-то тупое мужицкое презрение к любой опасности поражало даже видавшего виды Мишу Губина. В его глазах навеки застыла тяжелая, тайная дума, но в работе он не ведал осечек. С беззаботностью смертника разворотил компьютерные банковские шлюзы, откуда в Алешины карманы потекло чистое золото. Сам Вдовкин деньгами не интересовался и никогда о них не заговаривал. Да в этом и не было больше нужды. Алеша соорудил для него в "Империале"

"вечную" кредитную карточку.

– Ты хоть поешь, – посоветовал Михайлов.

Выпив виски, Вдовкин закурил и с облегчением откинулся на стул.

– Вот теперь хорошо, – заметил благодушно. – А то все куда-то едем, летим. У тебя беспокойный характер, Алеша. Я тоже раньше таким был. Куда-то все спешил, суетился, пока не понял главное.

– И что же это?

– Да ничего особенного. Надо всего лишь уяснить, что любое выборочное усилие тщетно, потому что никак не влияет на продвижение к окончательной цели.

– Какой цели?

– Хороший вопрос. В нем самом заключен и ответ, который, увы, вряд ли тебя удовлетворит. С какой целью течет вода из крана? Чтобы пролиться. С какой целью лежит бревно на дороге? Чтобы его сдвинули. С какой целью живет человек? Чтобы умереть. Устраивает тебя такое?

– Меня – нет, а тебя?

– Вполне. Моя жизненная программа полностью Исчерпана, и теперь я наконец-то всем доволен.

Он потянулся к бутылке, но Алеша не дал ему выпить:

– Давай сначала позвоним.

Они сделали два звонка – в банк "Корпорейшн Лимитед" и в контору "Глезер и К°", которая торговала недвижимостью. Вдовкин разговаривал на немецком и английском языках с непринужденностью человека, болтающего с приятелями о погоде. Алеша им любовался, хотя не понял ни словечка.

– Все в порядке, – сказал Вдовкин, повесив трубку. – Директор банка примет нас завтра в шестнадцать ноль-ноль, агент по недвижимости приедет сегодня. Теперь я имею право немного заправиться?

– Кто же будет переводить, если тебя развезет?

– Я пьяный не бываю, ты же знаешь. К тому же успею соснуть часок.

Так и вышло. Наскоро заглотав пару рюмок, Вдовкин, не раздеваясь, повалился на шикарную "королевскую" кровать и захрапел. Алеша раздвинул высокие, от пола до потолка, ставни и вышел на балкон.

В плетеном креслице посидел, покурил. В полудреме впитывал картинки и звуки чужого мира. День клонился к вечеру, но до заката было еще далеко. Снизу от асфальта тянуло ядреным бензиновым парком. Беззаботные люди спокойно переходили дорогу под носом медленно скользящих машин. Прямо по тротуару нарядные дамы выгуливали собачек. Неспешно прошагал статный полицейский. В доме напротив, за занавеской, показалась смазливая женская мордашка, мелькнула, фыркнув, и исчезла.

К приходу агента из "Глезера и К°" Вдовкин очухался и раздобыл в недрах холодильника несколько жестянок пива. По его поведению нельзя было догадаться, что он в Цюрихе, а скорее можно было предположить, что в Малаховке. Пиво он меланхолично зажевал маринованным огурчиком.

– На сухую сидим, – сказал он. – И это грустно.

Тут как раз постучали в дверь. Явился солидный любезный господин в летнем светлом костюме, лет сорока.

Радостно жал им руки, улыбался в разные стороны, произносил какие-то затейливые фразы, но их Вдовкин не переводил. Господин представился: мистер Кугельман. Потом вывалил на стол множество ярких проспектов, которые Вдовкин, не просматривая, передвинул Алеше, и со словами: "Гость хочет водки!" удрал на кухню к холодильнику. Вернулся сияющий, с бутылками и рюмками. Дело пошло веселее, и вскоре Михайлов отложил один из проспектов, на котором был изображен двухэтажный особняк с парком и видом на горы. Вилла в Альпах. Цена – восемьсот тысяч долларов.

– Недорого, – сказал Алеша, – но хорошо бы поторговаться.

Еще через полчаса Вдовкин и мистер Кугельман выпили на брудершафт, после чего Вдовкин сплюнул на ковер, а мистер Кугельман прополоскал рот водкой.

– Артачится, сука немецкая, – с улыбкой сообщил Вдовкин Алеше. – Не хочет сбавлять. Они же здесь за каждую копейку удавятся.

– О чем же вы столько времени балабонили? – разозлился Михайлов.

– Обсуждаем вопросы преступности. Что любопытно. Они опасаются проникновения нашей мафии на их рынок. Даже готовят специальный закон против русских гангстеров. Их можно понять. Жили мирно, наживали добро, копили проценты, делили все по правилам, а тут азиатский бандит с дикой рожей налетел как саранча. Поневоле содрогнешься.

– Ты ему все сказал?

– Посочувствовал. У него трое детей. Я пообещал, что если мы Швейцарию на корню скупим, то его отпрысков по знакомству устроим в наш приют.

– Кончай комедию. Женя! Скажи ему, шестьсот тысяч – наша крайняя цена.

Для убедительности Алеша сам показал мистеру Кугельману шесть растопыренных пальцев. Тот радостно закукарекал и согласно закивал.

– Что он говорит?

– Говорит, цена и так заниженная, потому что владелец виллы недавно обанкротился. Он не имеет права сбавлять ни цента.

– Спроси, когда можно взглянуть на дом.

Вдовкин разлил по рюмкам водку, все чокнулись, выпили, и Вдовкин с Кугельманом вторично поцеловались.

Договорились, что послезавтра мистер Кугельман пришлет за ними машину и отвезет на озера. Перед уходом мистер Кугельман нацелился и с Алешей облобызаться на брудершафт, но тот уклонился.

– Я тобой недоволен, Евгений Петрович, – сказал он В до вкину, когда остались одни. – Ведешь себя как-то не заинтересованно, а ведь я тебе десять процентов комиссионных плачу с каждой сделки.

Вдовкин с блаженной миной разглядывал внутренности распахнутого холодильника. Ответа Алеша не дождался.

– Пойдем, что ли, поужинаем?

– Зачем? – удивился Вдовкин. – Да тут на целую неделю запасов.

– Город не хочешь посмотреть?

– Какой город? Цюрих, что ли?

– Хотя бы и Цюрих. Раз уж приехали.

Вдовкин выколупнул из стенки холодильника пузатую бутылку бренди.

– Нет, брат, меня уволь. Мне и тут хорошо. Это ты по молодости лет любопытствуешь. Для меня что Цюрих, что Шепетовка – все едино.

– Горяченького все же надо поесть. Иначе сломаешься.

Вдовкин отвинтил пробку у бутылки и понюхал горлышко.

– Пахнет заманчиво. Попробуешь?

Алеша уже смирился с мыслью, что от напарника толку не будет. Черт с ним, пускай жрет ханку и дрыхнет, а уж с утра придется взять его в оборот.

В ресторане на первом этаже он подошел к метрдотелю, ткнул себя пальцем в грудь и сказал:

– Руссише швайн! Понимаешь? Хочу поужинать. Битте шен.

Метрдотель, пожилой господин в смокинге, ничуть не удивился его изысканному обращению, все понял, проводил к удобному столику напротив эстрадного помоста и прислал розовощекого улыбающегося детину, который на русском языке произнес:

– Доброе утро! Чего желаете, господин хороший?

– Откуда будешь, солдатик? Из России?

– Нет Россия. Учился колледж, славянский отделений.

– Молодец, – похвалил Алеша. – Тогда принеси бифштекс, пиво и каких-нибудь закусок. Местных каких-нибудь. Какие у вас любят. Понял?

– Очень понял. Никаких других желаний?

Алеша подумал, что неплохо бы сделать и Вдовкину небольшой сюрпризик, чтобы он не закис окончательно.

– Скажи-ка, солдатик, а женщины у вас в Цюрихе есть?

Соседние столики пустовали, но официант на всякий случай сбавил голос до шепота:

– Господин желает прекрасно развлечься?

– Не во мне дело. У меня дружок в номере остался.

Вот ему необходима женщина. Он за этим и приехал.

Желательно даже две. Такие, чтобы поухватистее.

На простодушном лице официанта отразилась трудная работа мысли, – Не совсем понимай. Как значит – ухватистая?

Блондинка, брюнетка? Или?..

Он сделал плавный округлый жест, обрисовывая пышные женские формы.

– Одна блондинка, одна брюнетка, – уточнил Алеша. – Друг у меня чрезвычайно капризный.

– Когда надо?

– Прямо сейчас. Ему невтерпеж.

Официант не трогался с места.

– Ну, чего еще?

– Ухватистый дама дорогой цена.

– Сколько?

– Двести марок – одна дама.

– Это нормально, – согласился Алеша.

Чуть позже началось представление, и на эстраду выбежала танцовщица в черной кожаной, в обтяжку, сбруе. Она имитировала одну из высших форм сладострастия – изображала червя, извивающегося в подземной клоаке. Продолговатый зал ресторанчика причудливо окружал ее церковными рядами пылающих на столиках высоких свечей. Одинокое пятно света и бьющаяся в спазматических конвульсиях женщина-змея посреди замирающего ресторанного гула. Дурманящее зрелище.

Алеша вспомнил Вдовкина, который опроверг Эклезиаста. Все в мире суета сует, но и это всего лишь благостная выдумка слабого человеческого разума. Алеша расплатился, спросил у официанта:

– Что там с дамами, землячок?

– Господин не надо беспокоиться. Дама уже пошел.

…На улице было светло как днем, сквозь мертвенно-белесую электрическую завесу куцый лоскуток небес с пуговками звезд проглядывал декоративной нашлепкой.

Алеша покурил и вернулся в номер, где застал трогательную картину. Вдовкин, обложенный подушками, в пижамном наряде, сидел на кровати, как на троне, по обе стороны в креслах расположились полуголые девицы: одна беленькая, как сахар, вторая африканка, у каждой в руке по бутылке спиртного. Вдовкин, раскрасневшийся и воодушевленный, тоже с бутылкой, читал им суровые наставления и при каждой удачной фразе вместо точки прикладывался к горлышку; вслед за ним и девицы как загипнотизированные поспешно отпивали из бутылок. Не желая нарушать идиллию, Алеша отступил в гостиную, но Вдовкин его окликнул:

– Присоединяйся к нам, путник, – грозно изрек он. – Но выпивку принеси себе сам.

Девицы закопошились в креслах, захихикали, оборотя смазливые мордашки на Алешу, но Вдовкин злобно на них цыкнул, и они присмирели.

– Обращаю сих дщерей порока в истинную веру, – пояснил он, – Обе язычницы, лесбиянки, но сердца их отверзлись для восприятия добра.

Алеша подошел ближе, попытался поставить африканку на ноги, она тут же обвила его шею руками и ловко впилась в губы мокрым ртом. Алеша с силой ее оттолкнул.

– Ты их напоил! Как не стыдно – ведь по двести марок заплатил. Куда они теперь годятся?

Вдовкин ласково погладил перебравшуюся к нему чернявку по головке:

– Заберем их с собой, Алексей. Нечего им тут ошиваться. Это хорошие девушки, но ради пропитания они вынуждены торговать своим телом в этом вертепе, который ты называешь Цюрихом.

Девицы мирно дремали – белокурая в кресле, африканка, свернувшись клубочком, возле самодовольного Вдовкина, – но ни одна не выпустила из рук бутылку.

Алеша сходил к холодильнику. Вдовкин не терял времени даром: спиртного сильно поубавилось. В гостиной он включил телевизор и минут пятнадцать вглядывался в экран, где дергались в бешеном ритме, держась за микрофон, нечесаные молодые люди, и вообще все было так знакомо, что, судя по всему, вскоре должен был появиться Леня Голубков и объявить, что купил жене сапоги. Но вместо этого потянулось занудное действо с бесконечным хождением персонажей из комнаты в комнату. Алеша вернулся в спальню, где царило сонное царство. В живописных позах притихли девицы и мирно похрапывал Вдовкин с приклеенным к губе окурком. Алеша подхватил поудобнее блондинку и вместе с ее пожитками донес до входной двери. Она что-то щенячьи нежное лепетала ему в ухо. Он отворил дверь и выпихнул ее вон. Пошел за второй гостьей.

– Не дам! – сказал проснувшийся Вдовкин. – Это моя рабыня Изаура.

Еле-еле Алеша ее вырвал из цепких лап подельщика.

Изаура так и не очнулась, пока выкатывал ее в коридор.

Замкнув дверь на ключ, он вернулся к Вдовкину и отобрал у него зажигалку.

– Устроишь пожар, пьяная рожа, мне потом отдуваться.

Вдовкин выказал недовольство:

– Самодур ты, и больше никто. Может быть, даже коммунист. Зачем отнял Изауру, голубку? Это самое дорогое, что у меня было.

– Спи, Женя, завтра трудный день.

Ночью Алеше привиделось: Вдовкин крадется к холодильнику, и морда у него была, как у лагерного кума.

* * *

В банке управились быстро. Директор – мужчина лет пятидесяти с прилизанной внешностью, в строгом темном костюме, любезный, предупредительный (щелкнул "Ронсоном" перед сигаретой Вдовкина), но все же с какой-то туповатой отчаянностью во взгляде – принял их в просторном кабинете с плотно зашторенными окнами, угостил кофе с ликером и после довольно долгих объяснений Вдовкина задал лишь один вопрос: почему господа обратились в филиал, а не в центральное отделение "Корпорейшн Лимитед" в Женеве?

– Так нам удобнее, – перевел Вдовкин ответ шефа.

Директор изобразил на лице полное понимание и в свою очередь произнес небольшую речь. Все их требования были вполне приемлемыми, кроме одного: открытый на предъявителя счет не мог превышать определенной суммы, которую директор для наглядности начертал черным фломастером на фирменном бланке.

Сумма была со многими нулями и Алешу удовлетворила. Затем директор вручил ему конверт с заранее подготовленными бумагами и попросил расписаться на трех финансовых документах. Алеша пододвинул бланки Вдовкину, и тот их внимательно изучил.

– Все разумно, – сказал он. – Это не Одесса.

Директор нажал кнопку селектора, и пожилая секретарша внесла в кабинет поднос с тремя бокалами шампанского. С приятной улыбкой директор предложил тост:

– Ельцин, реформа, банзай!

– Гитлер – капут! – добавил Вдовкин. Все трое чокнулись и выпили.

Через десять минут сидели в маленьком бистро неподалеку от банка и ели поджаристые копченые сосиски со сладкой бледно-желтой горчицей. Алеша с любопытством листал толстенькую чековую книжку.

– Евгений Петрович, как себя чувствуешь в шкуре миллионера?

Вдовкин второй раз в это утро проснулся.

– Если немедленно не дашь водки, меня вырвет, – предупредил он. – Ты этого добиваешься?

Алеша сделал знак официанту:

– Заказывай, Женя, теперь можно.

Вдовкин сгоряча попросил водки сразу на трех языках: немецком, английском и русском. Это произвело сильное впечатление. Через мгновение официант вернулся с запотевшим графинчиком, при этом вид у него был отрешенный, как у московского омоновца.

Вдовкин, блаженно жмурясь, сделал пару крупных глотков, понюхал хлеб и обратил на Алешу страдальческий заслезившийся взгляд:

– Разбавленная! Ей-Богу! Совершенно без градусов.

Попробуй, если не веришь.

– Пора лечиться, Женя. К Довженко тебе пора.

– Для тебя что самое страшное? Миллионы потерять?

– Я на бабки не молюсь.

– А для меня самое страшное – протрезветь.

…На другой день мистер Кугельман на подержанной "вольво" отвез их на виллу в Гштаде. Они и моргнуть, кажется, не успели, как пересекли нарядную киношную страну, издавна оборудованную для безмятежного жилья. Третий день Вдовкин и Михайлов были окружены людьми, которые все, как один, беспричинно улыбались и чему-то постоянно радовались. В этом был какой-то подвох, но в чем он заключался, они не могли понять.

Либо обитатели маленького северного рая были все поголовно идиотами и не догадывались о том, что им все равно придется умирать, либо им была известна некая заповедная тайна, которой они ни с кем не хотели делиться. Вдовкин запасся в дорогу сумкой, набитой жестянками с пивом, и хмуро высасывал одну за другой на заднем сиденье, пока улыбающийся мистер Кугельман, небрежно управляя машиной, возбужденно повествовал обо всех достопримечательностях, которые попадались ему на глаза. Тоже было непонятно, почему он так горячится. Алеша на переднем сиденье сидел нахохлясь, курил и даже не требовал у Вдовкина перевода. Таким образом экскурсоводческие откровения Кугельмана падали на неблагодарную почву.

– На вилле, куда прибыли около полудня, было все, что российский обыватель видел только в любимых латиноамериканских сериалах. Огромный дом с семнадцатью жилыми комнатами и подсобными помещениями, прилегающий к нему парк на полгектара, ухоженный, благоухающий цветочными клумбами; сказочный вид на горы, чудный, бодрящий, сотканный из головокружительных ароматов воздух; незримое веяние благодати, ощущаемое даже в том, как внезапно вспыхивала, хрустела мелкая галька под подошвами, как наивно склонялись навстречу изумрудные ели, как с веселым писком взметнулась ввысь неведомая пичуга, – все должно было повергнуть в восхищенное изумление двух заполошных российских рыночников, и мистер Кугельман явно этого ждал, но не дождался.

После того как прошлись по всему дому, по этажам и убедились, что комнаты меблированы богато, но ковры в холлах поистерлись, и на кухнях запустение и пыль, и на втором этаже разбито окно в спальне, Алеша заметил с таким видом, точно удостоверился в большом непоправимом обмане:

– Скажи Кугелю, что надо все же цену сбавить. А то получается, переплачиваем.

Вдовкин, который пользовался каждой заминкой, чтобы откупорить очередную банку пива, перевел.

Мистер Кугельман всплеснул руками и без роздыху молотил языком минут пять, точно в бреду. Алеша не выдержал:

– Скажи, чтоб заткнулся. Чего он?

Вдовкин утер пенку с усов:

– Чего-то мудрит. Говорит, отдают задаром.

– Скажи, что с каждой сотни ему лично пять тысяч в лапу.

Мистер Кугельман, выслушав перевод, заново завел свою шарманку, рассылая во все стороны такое невероятное количество дружелюбных улыбок и гримас, что Вдовкину стало дурно, и он умчался на одну из кухонь, где приметил точно такой же холодильник, как в отеле.

Но этот холодильник оказался зловеще пуст. Вернувшись, он как ни в чем не бывало перевел, не дожидаясь, пока мистер Кугельман окончит фразу.

– Обещает постараться. Снесется с хозяевами.

Алеша смотрел на подельщика подозрительно:

– Ты куда сейчас мотался?

– Туалет искал.

– Женя, мы же договорились: до обеда ни капли крепкого… Ладно, скажи этому хрену, чтобы готовил купчую и завтра привез в отель.

* * *

…Вечером ужинали в ресторане. Русскоязычный официант подбежал к ним галопом.

– Что посоветуешь, землячок? – спросил Алеша. – Хочу дружку угодить, но это непросто. Он бывший дворянин.

– Рекомендуй форель в белом вине, – почтительно согнулся официант. – Также ребрышки барана.

– Зер гут, – согласился Алеша.

Вдовкин добавил:

– Бутылку водки и чего-нибудь солененького.

На эстрадный помост выскользнула женщина-змея и под тихий рокот оркестра начала раскручивать свои эротические кольца.

– Ты мог бы жить в Швейцарии? – спросил Михайлов.

– Это не ко мне вопрос, – устало отозвался Вдовкин. – Я жил и умер в России.

Глава 8

Мишу Губина телефонный звонок поднял из любимой осанны "плуг". Он никого не ждал в предвечерний субботний час, но телефон верещал с настойчивостью штопора, впивающегося в пробку.

– Алло! – сказал Губин негромко. Голос, возникший в трубке, был ему незнаком, но он догадался, кому он принадлежит. Пышная копна рыжеватых волос, зеленые глаза, тайно-развратные ужимки.

– Угадай, Мишенька, кто тебя беспокоит?

– Откуда у тебя мой телефон?

– А почему я звоню, тебе неинтересно?

– Ответь на мой вопрос.

Мелодичный смешок, прикуривание сигареты, многозначительная пауза. Она оторвалась от "хвоста" на Пушкинской площади умело, дерзко, без затей. В тот раз объявил Гене Маслову выговор с последним предупреждением.

– Это так важно, Миша?

– Не только это. Кто ты такая? Чего тебе надо от Насти Михайловой?

– Хочу пригласить тебя на свидание.

– Приглашай.

– Через час в "Подиуме". Тебе подойдет?

"Подиум" – небольшое аристократическое заведение в Столешниковом переулке, под грузинской "крышей".

– Почему в "Подиуме"?

– Там очень вкусное лобио. А где хочешь ты?

– Мне все равно. В "Подиуме" так в "Подиуме".

Через час буду.

Он повесил трубку, пока она еще что-то лепетала. Ее зовут Таня. Но теперь он был уверен, что если ее зовут Таня, то с таким же успехом его самого можно называть Ибрагимом Евграфовичем. "Подиум". Надо заметить, Губину не очень хотелось без нужды "засвечиваться" на чужой территории. Южные кланы давно поделили Россию на торговые зоны и полагали, что это вполне нормально. Как убедительный аргумент в справедливости своих притязаний, они приводили в пример главенствующее положение сицилийской "Коза ностры" в Америке. Итальянцы тоже были там чужаками, но никто не ставил им палки в колеса. А те, кто пытался ставить, включая и президентов, горько потом об этом жалели.

В последние год-два ситуация изменилась, но не в Америке, а в России. С одной стороны, пользуясь безвременьем, южане грабили и терроризировали обеспамятевшую страну с какой-то особенной удручающей наглостью, не соблюдая никаких правил, чем непоправимо настроили против себя общественное мнение, никем пока, правда, не организованное в реальную силу противодействия; с другой стороны, взросли и окрепли, как грибы под дождем, собственные отечественные "беспредельщики"; уже вовсю скалила зубы молодая "русская мафия", отчаянная и азартная, готовая изгрызть и переварить даже мраморные пьедесталы вчерашних свергнутых идолов. Пальба, взрывы на улицах Москвы, неопознанные трупы в канализационных люках, за одну ночь поднимающиеся особняки в пригородах, как и многое другое, говорило о том, что арьергардные схватки заканчитаются, но генеральные сражения с большой кровью и потрясением основ были еще впереди. К ним готовились и те, и эти, недосыпая ночей у штабных амбразур.

В "Подиум" Миша Губин приехал за десять минут до назначенного времени, но не успел сесть за столик, как увидел пересекающую уютный зальчик рыжеволосую стройную девушку в умопомрачительном мини-наряде.

Девушка сияла такой ослепительной улыбкой, словно заново увидела любимого человека, после того как недавно проводила его в могилу.

– Чао!

– Добрый вечер.

– Извини, что опоздала.

– Угу.

– Я такая голодная, прямо жуть! Можно я закажу для нас обоих?

– Конечно.

– Сразу условимся: я пригласила, я и плачу. Согласен?

– Еще бы.

Заказывать вообще не пришлось. Таню тут, видно, хорошо знали. Смуглый красавец с блестящей серьгой в левом ухе мгновенно уставил стол холодными закусками, посредине водрузил графин с малиновой жидкостью.

– Что будете пить, господа? Таня, тебе армянский?

Таня вопросительно взглянула на кавалера.

– Нарзан, если можно, – сказал Губин.

– На горячее, как обычно, шашлычок?

– Только попостнее, – попросила Таня.

Официант ушел.

– Я тебе не нравлюсь? – спросила Таня. Ей было не по себе. Миша Губин – прямой, как истукан, с опущенными на стол ладонями – каждым словом, процеженным сквозь зубы, наносил ей оскорбление за оскорблением. Она чудом удерживалась, чтобы не влепить в эту презрительную рожу тарелку с салатом. Чем нестерпимее становилось это желание, тем доверчивее она улыбалась, – Ответь, пожалуйста, Мишенька! Ни чуточки не нравлюсь? А некоторые – льнут.

– На кого работаешь? На Елизара?

Точность попадания ее ошеломила. Она наполнила рюмки малиновой жидкостью из графина.

– Оцени, итальянский гранатовый ликер. Я его обожаю.

– Спасибо, не пью.

– Совсем не пьешь? Хотя бы понюхай.

– Если хочешь ломать комедию, я лучше пойду.

– Какую комедию?

– Что тебе от меня надо?

– Миша, ты не допускаешь, что девушка может просто так влюбиться? С первого взгляда?

– Ты? Нет.

– Почему?

– Послушай внимательно – это для твоей же пользы. Кто ты такая, я догадываюсь. Не знаю только, кто тебя послал и зачем. Но это мне и не нужно знать. Достаточно будет, если я еще разок увижу тебя около Насти. Надеюсь, тебе понятно?

Давно она не слышала такой прямой, честной угрозы, и это привело ее в диковинное, неприличное возбуждение. Щеки запылали, глаза полыхнули зеленой мглой. Миша Губин смотрел на нее с изумлением.

– Что с тобой? Ты на игле?

– Расслабься, Мишенька! Будь попроще. Сейчас покушаем, выпьем, поедем ко мне и хорошенько потрахаемся. Как тебе вариантах?

– У тебя бешенство матки?

Таня поскорее налила себе коньяку и молча выпила.

Ей было стыдно. Она допустила сегодня столько промахов, что впору было собирать манатки и отчаливать на гастроли. Самой главной ошибкой было – звонок этому ублюдку. Разве не понимала, с кем связывается?

– Похмелилась? – заботливо спросил Губин. – Тогда быстренько закусывай и айда.

– Куда – айда?

– К тебе. Или передумала?

– Никогда не передумываю.

– А со мной бывает, – признался Миша. – Но, конечно, не часто.

Из ресторана поехали в Мишиной "тойоте". Сзади, впритык, на светлой Таниной "вольво" следовал Витенька Строгов, ее "бьгаара". Она заранее предупредила, что может так получиться, что понадобится его хата, и забрала у него ключи от квартиры. Витенька рад был услужить ей во всем. Тем более за предоставление жилплощади она доплачивала ему по особой таксе. У Витеньки в голове была только одна извилина, но он был предан и смекалист, как дворовый пес. Ему недолго осталось куковать на белом свете – слишком много он выведал про свою прелестную хозяйку за год беспорочной службы, – и иногда в его ясных, собачьих глазах вспыхивал трепетный огонек предчувствия смерти.

В такие минуты Таня награждала преданного слугу искренним материнским поцелуем.

По дороге разговаривали мало, только один раз Таня пожаловалась:

– Не могу понять, что на меня накатило.

– Бабий час, – с готовностью отозвался Миша Губин. – Это бывает. У кошек, к примеру, в марте.

Больше вроде и говорить было не о чем. В Бирюлеве возле одной из шестнадцатиэтажных коробок остановились.

– Приехали. Вот мой дом.

Сзади припарковался Витенька Строгов, с которым Губин произвел короткий контакт. Через приоткрытое стекло предостерег:

– Нам не мешай, ладно?

– А я что? Мне как прикажут, – осклабился "бычара".

В лифте, пока поднимались на девятый этаж, Таня сделала неловкую попытку обняться, но Губин ее отстранил:

– Сначала в ванную. Я же не знаю, с кем ты вчера была.

В узком коридоре однокомнатной квартиры, захлопнув дверь, Таня наконец-то отвела душу. Крутанувшись на каблуках, с разворота, с такой силой влепила ему оплеуху, что руку вывернула из плеча. Вложила в удар всю ярость, но оказалось, погорячилась напрасно. Оплеуха повисла в воздухе, как сопля, и если бы не Мишина забота, она бы не удержалась на ногах. Он помог ей выпрямиться и чуть-чуть тряхнул для вразумления, отчего ее зубки лязгнули, как костяшки домино.

– Не балуйся, малышка – усовестил он. – Мы же не драться приехали.

На кухонном столе стояла початая бутылка водки, и Таня дрожащей рукой наплескала себе полстакана. Губин был туг как тут.

– Какая же это будет любовь, если ты нажрешься, – усомнился он. Таню неудержимо потянуло на "травку", сигареты лежали в сумочке, но она себя превозмогла.

– Сядь, – попросила, – не мельтеши. Давай немного поговорим. Если кто-то тебя боится, то только не я.

Ты же понимаешь?

– Понимаю, Расскажи, что тебе поручил Елизар?

Ты шпик или киллер?

Что-то с ней случилось и без "травки", какой-то протек в сознании. Задумчивое Мишино лицо с дьявольской усмешкой было выписано точно на холсте.

Она подумала, что если он вдобавок ко всему гипнотизер, то она крепко нарвалась и, скорее всего, ей хана.

Из этой ловушки ее уже никакой Витенька Строгов не вытянет, хотя она велела ему через часок пошуршать под дверью.

– Не гадай понапрасну, – пробурчала, с трудом одолевая сонную хмарь. – Сама все расскажу, только ты попробуй поверить. Я порченая, сквозной дыркой уродилась, потаскушкой, авантюристкой, но на тебе заторчала. Ей-Богу! Угодить хочу. Честное слово. Пожалей меня, Миша! Просто так, не размышляя, сослепу, пожалей заблудшую душу. У тебя же есть мать или сестра?

Ну какая-то у тебя есть женщина, которую ты жалел?

Пожалей и меня. Самому легче будет. Нельзя же вечно жить, как в панцире. Отдохни! Выпей рюмку водки. Не смотри, как на гниду. Ну пожалуйста!..

Будто невзначай распахнула ворот блузки, засветилась, вспыхнула золотистая кожа. Нежная грудь обнажилась. Ей было душно. Потянулась заново к бутылке.

Губин перехватил ее руку.

– Ступай в ванную, – сказал хрипло.

Пока принимала душ, он тщательно обследовал квартиру, проверил запор на входных дверях. Разумеется, это была не ее квартира. Здесь жил, судя по всему, обыкновенный бандерлог, обезьяна из джунглей, причем мужского пола. Множество "качковых" приспособлений, а также журналы (типа "Плейбой") и книги (типа "Убийства под одеялом") указывали на то, что здешний бандерлог воспитывал себя суперменом. Скорее всего, это было логово Таниного телохранителя, который бдел на стреме. Возможно, ждал особого сигнала, чтобы появиться пред светлые очи хозяйки во всей своей непреодолимой обезьяньей красе.

Губин горько усмехнулся и пошел на кухню. Поставил чайник на огонь, чтобы попить кофейку. Он был в растерянности. Дамочка попалась не с двойным, а похоже, даже с тройным дном, но это было полбеды. Беспокоило его другое, в чем трудно было признаться самому себе. Все, что она вешала ему, было, разумеется, ложью от начала до конца, но ложь была такого свойства, что походила на невероятную правду. Еще в ресторане, вопреки рассудку, он почувствовал, что его тянет к ней, как молодого жеребца на текущую кобылку. Это было стыдное, паскудное, неведомое ему доселе ощущение, но двух толкований оно не имело. Любовная лихоманка шарахнула его по мозгам, точно ломом, и весь вечер и всю дорогу ему стоило чудовищных усилий вести себя нормально. Красивая, развратная ведьма приворожила его, иначе не скажешь, но пока она этого не заметила, все козыри по-прежнему у него на руках. Весь вопрос в том, надолго ли? В отношениях с женщинами у него, в сущности, не было никакого опыта, потому что с той первой, несчастной, юной своей любви, окончившейся крахом, он относился к ним чисто гигиенически. Брал, когда требовал организм, использовал с медицинским прицелом, но ни к одной даже отдаленно не прикипел сердцем. Он считал это естественным. У каждого своя судьба. Путь воина, внемлющего космическим голосам, несовместим с убогими земными страстишками, которые обязательно привносит в жизнь мужчины присутствие женщины. Похоть, обжорство и алчность – вот три беса, мешающие эзотерическому прозрению, превращающие человека в скотину. Кто поддался хоть одному из них, тот уже никогда не поднимется по лунному лучу.

Она замерла в дверях, как бы ожидая его указа, с умытым лицом, с распущенными волосами, в длинной мужской рубахе до колен – приготовившая себя на убой невинная курочка-ряба. И опять, как в ресторане, когда спешила через зал, вязкий сгусток, точно застрявший вздох, запекся в его груди.

– Помылась? – спросил равнодушно.

Таня опустилась на стул и молча, косясь на него, потянулась к заветной бутылке. Миша не останавливал.

– Чем больше ты грубишь, – она робко заглянула ему в глаза, – тем больше желанен. Я заболела, Миша.

Что-то вроде любовной кори.

Невероятная правда была как раз в том, что хотя эта женщина была соткана из лжи и блуда, но все заметнее поворачивалась к нему незащищенным боком и делала это, как трагическая актриса на сцене, с каким-то подчеркнутым зубовным самомучительством. Точно так же пила и водку, словно заливала раскаленную, воспалившуюся плоть.

– Ты же не москвичка, гастролерша, – Губин чинно пригубил кофе. – Откуда пожаловала в столицу?

– Давняя история, – задумалась, поскучнела. – Да и какая теперь разница?

– Елизар тебя откуда-то выписал?

– Мишенька, с кем ты воюешь? С женщиной, которая в тебя влюбилась? И не стыдно?

Все-таки она его переиграла. Слезы на ее ресницах сверкнули, как льдинки. Гениальная была актриса. Он протянул руку и дотронулся до ее щеки:

– Надо же! Настоящие. Как ты это делаешь?

На секунду-то расслабился и чуть не пропустил удар.

Ее лихая пощечина смела со стола две чашки, заварной чайник и хрустальную вазочку с печеньем. Все полетело на пол. Губин улыбнулся:

– С тобой не скучно, однако.

В следующее мгновение они целовались. Губин вместе со стулом оказался прижат в угол, девушка удобно устроилась у него на коленях, ногами обхватив за поясницу, упершись пятками в стену. Не отрываясь от его губ, попыталась расстегнуть, снять с него рубашку. Это было весело. Они барахтались и пыхтели, как малолетки.

Попутно Таня ухитрилась зацепить столовый нож, который годился разве что для разделки овощей. Этим декоративным тесаком она все же попыталась полоснуть возлюбленного по шее, но Губин щелкнул ее по запястью, и нож умчался следом за разбитой посудой. Когда он овладел ею, она вскрикнула так, словно потеряла невинность. Истошный вопль достиг ушей Витеньки Строгова, который уже минут десять дежурил под дверью. Пораскинув умишком, он сунул в замочную скважину ключ и осторожно прокрутил его. Но дверь не открылась, потому что была замкнута на "собачку". Витенька спрягал ключ в карман и закурил. Через некоторое время к нему на лестничную площадку вышел Губин, По его строгому, неподкупному виду Витенька определил, что медлить нельзя. Своей правой знаменитой колотушкой он нацелил Губину в лоб свирепую блямбу, но, как и в случае с хозяйкой, нарвался на встречный блок, получил тычок в солнечное сплетение и присел возле лифта, чтобы отдышаться.

– Ты зачем приполз, – пожурил его Миша. – Я же тебе велел не соваться.

– Так вроде звали?

– Это не тебя, дурака, звали. Ну что ж, зайди поинтересуйся, если тянет.

Витенька Отрогов уже выпрямился в полный рост, поднявшись на полметра выше своего обидчика. Но отойти от лифта почему-то не решался: седьмое чувство подсказывало ему, что этого не надо делать.

– Пусть сама выйдет. Ты не обижайся, мужик, я же на службе.

– Таня! – крикнул Губин в отворенную дверь. – Иди сюда, тут тебя спрашивают.

Таня возниюта в проеме двери, успев хитро перепоясаться махровым полотенцем, так что груди и рыжий лобок сияли первозданной наготой, но сама она была как бы в одежде. Витенька Отрогов в смущении потупился.

– Чего хочу спросить, Татьяна Ильинична: я вам еще понадоблюсь сегодня?

Таня не удержалась, пискнула от смеха:

– Не понадобишься, сынок. Ступай с Богом.

Витенька, забыв, видно, где его дом, ураганом ломанул вниз по лесенке. До конца недолгой жизни в нем сохранилось кошмарное воспоминание об этой встрече, когда его пудовый кулак обломился точно о каменный столб, а сам он был отброшен к лифту легким толчком сатанинской длани.

Любовники вернулись на кухню, и Таня Француженка попросила разрешения выпить еще водочки.

– Пей и рассказывай не спеша, – сказал Миша Губин.

– Ты останешься? Переночуешь со мной?

– Не мели чепухи. Если я тут усну, то уж скорее всего не проснусь. Это же очевидно.

– Разве тебе не хочется испытать судьбу?

– Она уже до тебя испытана.

Таня выпила, похрустела яблоком, закурила, оперла подбородок на кулачок и грустно посмотрела на Мишу:

– Ну чего ты еще от меня хочешь?

– Зачем тебя послал Елизар?

– Какая разница. Все равно я не справилась. Ну и наплевать на все. Хочу быть с тобой. Пойдем в постель.

– Пойдем, – согласился Миша. В постель она прихватила недопитую бутылку, пепельницу и сигареты.

Миша помог ей лечь поудобнее, сам пристроился на краешке кровати. Горел ночник на бронзовой подставке, упершись в потолок призрачной желтой стрелой.

– Чего надо от нас Елизару?

– Хочу быть твоей, Миша!

– Сейчас будешь, передохни немного.

Таня отхлебнула из горлышка, а Губин распахнул окно, чтобы табачная гарь выветрилась.

– Тебя зовут Француженка?

Таня поперхнулась, и ее чуть не вывернуло на коврик. Губин заботливо похлопал ее между лопаток. Оправившись, она попросила:

– Возьми меня хоть еще разочек, ну пожалуйста!

– Да хоть десять, – пообещал Губин. Он снял брюки и аккуратно повесил на спинку стула. Потом перевернул Таню на живот, приладил повыше и вошел в нее без всяких проволочек. Она так верещала, точно ее на шомполе сунули в пылающие угли…

– Ну вот, – заметил Губин незамутненным голосом, вернувшись на краешек кровати. – Если еще понадобится, только намекни.

– Ты сволочь, – всхлипнула Таня. – Я не животное, подлец!

– Как не животное? Что ж ты такое говоришь-то?

Именно животное. Вдобавок ядовитое. Вроде тарантула.

И не надо этого стыдиться.

– А ты сам не такой?

– Нет, не такой. Я обыкновенный мужчина, без всяких закидонов.

– А я тарантул?

– Сильно не переживай, я у тебя жало скоро вырву.

По инерции шмыгнув носом, Таня опять прильнула к бутылке. Ей было так хорошо, как никогда. Наконец-то она прибилась в тихую гавань, где не дуют промозглые ветры вечного противостояния.

– Если меня бросишь, будешь самой последней сукой.

– Расскажи о себе.

– Тебе интересно?

– Может быть.

Ее рассказ затянулся надолго, и Губин чувствовал, как его усыпляет монотонное бормотание. Он не хотел, чтобы ночь кончалась.

Глава 9

Иван Полищук, вольный сын Федора Кузьмича, в деньгах не нуждался, но нуждался в душевном покое.

Он с горечью чувствовал, что не вписывается в острое и хваткое, новое рыночноесчастье. То есть он не чуждался радостей колониального бытия, ел и пил вволю, при случае мог спекульнуть чем попало, но все-таки иногда с удивлением замечал, что ему не хватает воздуха. В тех книгах, которые он проглотил к восемнадцати годам, а осилил он не одну библиотеку, нигде не было сказано, что человек бывает счастлив, торгуя барахлом или устрашая ближнего пистолетом и финкой; и напрашивался неприятный вывод: либо все эти книги были сочинены людьми с совершенно иным мироощущением, чем у ныне живущих, либо большинство его соплеменников, особенно ровесников, таких резвых, благополучных, постоянно озабоченных легкой наживой, посходили с ума и пируют во время чумы. Можно было предположить и другое. На рыночных дрожжах в России произросло одно или два-три поколения с совершенно уникальными свойствами, и чтобы понять этих людей, разумнее всего было сравнить их с племенами Новой Гвинеи того периода, когда туда Наведался наш славный путешественник Миклухо-Маклай. Имея на руках большое количество красивых стеклянных бус и других дешевых украшений (читай, долларов), он в короткое время стал для папуасов лучшим другом, отцом и учителем, впоследствии практически обожествленным. Сходство было настолько разительным, что у впечатлительного юноши, когда он размышлял об этом, сладко кружилась голова.

Это ведь было своего рода научное открытие, равных которому, пожалуй, не было в палеонтологии. Природа была циклична во всем: как в смене времен года, так и в воспроизведении человеческих конгломератов. Если внимательно вчитаться в дневники и жизнеописания Миклухо-Маклая, то становилось очевидным, что дикари Новой Гвинеи были не только простодушны и неприхотливы, как молодые русские рыночники, но также в полной мере коварны, жестоки и злопамятны, и за лишнюю нитку бус им ничего не стоило перерезать всю родню. Иное дело, что у них не было в наличии танков, пушек и автоматов, чтобы одним чохом покончить с зазевавшимися конкурентами, поэтому разборки между тамошними племенами затянулись на полтора столетия, пока всех не выстроили по ранжиру английские колонизаторы.

Каждый день без устали Иван бродил по родному городу и повсюду видел одно и то же: слезы и стоны проторговавшихся и восторженные вопли победителей, сорвавших дневной куш. Все было точно по Герману: пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу. Между двумя основными категориями московского населения – жуликами-везунчиками и жуликами-банкротами – иногда выныривали промежуточные фигуры: азартного, полупьяного нищего с протянутой рукой да нервного обывателя, промышляющего неизвестно чем, крадущегося вдоль домов зябкой походкой и напоминающего своими повадками кладбищенского вора. Еще много шастало по улицам взвинченных, нарядно одетых женщин разного возраста, у которых, у всех без исключения, было написано на лицах одно нестерпимое желание: дай доллар, прохожий, а уж я дам тебе все остальное. Куда повымело с улиц нормальных обыкновенных людей, прежде так густо населявших Москву, догадаться было невозможно, и это была тайна, которая его довольно сильно занимала.

В одном из подземных переходов он купил любимую президентом газетку "Московский комсомолец", наскоро ее пролистал и сразу наткнулся на заметку, которая в общем-то косвенно приоткрывала тайну исчезновения из столицы нормальных людей. Заметка игриво называлась "Выпал из гнезда" и рассказывала о пожилом господине, который от недоедания и ужаса текущих дней еле добрался до окна и сиганул с шестого этажа на мокрый асфальт.

Тут к Ивану приблизилась девочка лет двенадцати, в опрятном школьном фартучке, тронула его за рукав и пропищала прокуренным детским голоском:

– Дяденька, у вас не найдется двести рублей?

– Может, и найдется. А зачем тебе?

Кроха озорно подмигнула:

– Дедушке капли купить, зачем же еще. Но если вы хотите развлечься, это обойдется дороже.

– Как это развлечься? – удивился Иван, хотя мог бы догадаться без глупых вопросов.

Кроха оглянулась по сторонам:

– Можем пойти ко мне, я ведь недалеко живу.

– Сколько же стоят твои развлечения?

– Вы такой красивый. Десять долларов меня устроят.

– А если отведу тебя в милицию?

Девочка отшатнулась, скривила губы:

– Нет, дяденька, не отведете.

– Почему?

– Вы же добрый, я вижу.

Обескураженный этой встречей, Иван, как во сне, проехал пять остановок на троллейбусе до ларька, где работал его недавний однокашник и друг Дема Смирнов. Его впустили в палатку, усадили на стул и сунули в руки банку немецкого пива. Кроме Демы, тут управлялся еще один смуглоликий паренек лет двадцати двух, а у стеночки прямо на полу кемарила девица в растрепанном обличье, как бы приготовленная на выставку нижнего дамского белья.

– Знакомься, – сказал Дема. – Это Рувимчик, он из Мелитополя. А это Нинка, она скоро очухается. Немного забалдела натощак. Ну как, надумал?

– Чего надумал?

– Вот, – сказал Дема Рувимчику. – Был человек человеком, а стал как пидер малахольный. Последний раз говорю, Ванек, вступай в долю, и завтра же открываемся на Краснопресненской. Или я контачу с другим пацаном.

– А бабки у него есть? – спросил Рувимчик.

– В том-то и дело. У него бабок, как у нас с тобой гороха. Плюс такая крыша, которая нам и не снилась.

– Про крышу откуда взял? – второй раз за утро удивился Иван, но тут же сообразил, что Дема последние полгода тайно ухлестывал за Леночкой Савицкой, вот она ему, видно, что-то такое и наплела.

– Жри пиво, конспиратор, – развеселился Дема. – На размышление даю еще сутки. Думай.

– А чего думать? – вступил Рувимчик. – Навар без булды. Четыреста процентов гарантирую.

– Рувимчик знает, что говорит, – пояснил Дема. – Он в этом бизнесе с колыбели.

– В каком бизнесе?

Дема покосился на спящую красавицу.

– "Травка", чудак. При этом без всяких приколов.

Напрямую.

– Круто, – кивнул Иван; – Но я – пас.

– Слабо, что ли?

Иван поднял на него холодный взгляд, и старый кореш нервно хихикнул:

– Шутю, шутю! Не хочешь, не надо. Пацанов хватает нуждающихся.

Закопошилась девица на полу, отворила пустые подрисованные глаза:

– Мальчики, помираю. Дайте глоточек.

Рувимчик, не глядя, протянул ей открытую бутылку портвейна. Девица запрокинула голову и жадно забулькала. Снаружи возник покупатель и попросил две пачки "Кэмела". Первый покупатель за полчаса. Это была еще одна из маленьких тайн рынка, неразгаданная Иваном.

Откуда бралась прибыль в "комках" при таком спросе?

Девица, утерев рот ладошкой, капризно протянула:

– Где же моя юбка? Эй, кобели! Куда дели юбку?

Дема деловито поинтересовался у однокашника:

– Не хочешь с утра разговеться? Очень полезно для здоровья.

– Черт поганый! – завопила девица. – Ты чего за меня распоряжаешься?! Ты что, меня купил?

Рувимчик сказал примирительно:

– Не надо шуметь, Ниночка. Люди мимо ходят, чего подумают. Мы же тебе дали пятьдесят штук, разве мало?

– За пятьдесят штук, – злобно прошипела Ниночка, – кобылу трахай в своем Мелитополе, чурка вонючая! А я…

Досказать не успела, потому что Рувимчик с короткого взмаха вмазал ей ребром ладони по губам. Иван отставил пиво и со словами: "Как-то у вас душно, братцы!" выскользнул из палатки. Не успел прикурить, следом вылетела Ниночка с юбкой в руке и с окровавленным ртом. Иван загородил ее от прохожих, пока она одевалась, и дал платок, чтобы вытерла кровь. Пошли рядом по набережной. Девушка то и дело спотыкалась и хватала Ивана за локоть.

– Тебя как зовут?

– Иван.

– Слушай, давай выпьем где-нибудь, а то меня всю трясет.

По пути как раз попался шалманчик, в котором подавали горячие сосиски, а также пиво и коньяк. Столики на открытом воздухе.

– Учти, я угощаю, – предупредила Нина.

– Да мне ничего не надо. Посижу с тобой просто так.

Он донес до столика коньяк, пиво и сосиски. Кроме них, клиентов не было.

После коньяка Нина действительно немного успокоилась, а то ее колотило как в лихорадке. Лицо у нее было нежное, симпатичное, с задорным прищуром, но чересчур озабоченное. Обыкновенно Иван сторонился припадочных девах, сшивающихся в "комках".

– Какие ублюдки, да?! – сказала Нина. – Ты тоже с ними заодно?

– Я сам по себе.

– Знаешь, почему я к тебе потянулась?

– Почему?

– У тебя глаза хорошие. Ты не такая свинья, как они. Можешь отомстить за меня?

– Как это?

– Поклянись, что отомстишь!

– Клянусь, – сказал Иван. На набережную свежо тянуло ветерком от Москвы-реки, и солнышко проглядывало сверху как-то по-особенному ласково.

Нина объяснила, что ему необходимо сделать. Он должен подстеречь Рувимчика поздно вечером возле его дома, в удобном месте, которое она заранее покажет.

Рувимчик возвращается домой всегда точно в половине первого, потому что у него в квартире живет какая-то приезжая телка, которая сечет его по минутам. Рувимчик никого не боится, кроме своей телки. Иван должен его подстеречь и по-тихому замочить.

– Согласен? – настороженно спросила Нина, пронзая насквозь бедовым пьяным взглядом.

– Конечно, согласен. Только не пойму, за что ты на него так взъелась? Неужто из-за одной оплеухи?

– Не только из-за этого. Он, гнида поганая, обращается со мной, как со скотиной, а обещал… Он мне про эту телку ничего не говорил, так пел, так пел!

Я уши и развесила. Стала бы я с ним по всем углам шарашиться, с трихомонозой вонючей. Он знаешь сколько бабок имеет на своей "травке"? Но на мне он осекся.

Я не подстилка.

– Он что, обещал жениться?

– Пошел он со своей женитьбой! Обещал квартиру снять – раз. Шубу купить – два. А оказалось, я для него тряпка половая, чтобы ноги вытирать. Но у меня своя гордость есть, как ты думаешь?

– Так это сразу видно, – признал Иван. – Но все-таки, может, не стоит так уж сгоряча мочить? Может, изувечить для начала. Вдруг он одумается?

– Я тебе нравлюсь?

– Еще бы.

– Не врешь?

– Да нет, ты красивая женщина.

– Ну вот, – сказала она удовлетворенно. – Сделаешь, и я вся твоя. В любом месте, сколько хочешь раз.

– Заманчиво, – задумался Иван. Нина допила коньяк, а он отхлебнул пива. Некоторое время они молча, будто в сонной одури, любовались белым катером, который выгребал на середину реки, обвешанный рекламными плакатами. Отсюда, издалека, можно было разобрать только один: "У МММ – нет проблем".

– Ладно, – сказал Иван. – Поехали, провожу домой, а вечером позвоню.

Нина уткнулась носом в пустой стакан и вдруг разрыдалась.

– Ты чего?

Оказалось, ей некуда идти. Из квартиры ее не далее как сегодня утром вышвырнул пьяный безумный отец, вдруг взбесившийся якобы оттого, что она не ночевала дома. Но это была просто придирка, повод. На самом деле он терроризировал и ее и мать из-за того, что на своем говенном заводе зарабатывал двести тысяч в месяц и еле сводил концы с концами, тогда как у них с матушкой иногда водились крупные бабки. По своей "совковой" психологии вот именно этого он не мог им простить. Из ее слезного бормотания Иван понял только одно: после того как разделается с Рувимчиком, ему неминуемо предстояло мочить и батюшку-тирана.

– Чего же ты такая свирепая, Нин, – осудил ее Иван. – Только один у тебя приговор: мочить и мочить.

Да так мы с тобой пол-Москвы перемочим.

– Купи еще коньяку. У тебя деньги есть?

Пока ходил к окошечку раздачи, обдумал создавшееся щекотливое положение. Бросить пьяную потаскушку посреди Москвы было как-то не по-мужски, вроде она ему как бы и доверилась; а куда ее деть? Разве что отбуксовать домой и дать ей часика три соснуть, но перед матерью неловко. Хотя все же он склонялся к тому, что придется отбуксовать.

После очередной дозы Нину потянуло на откровения. Но сначала она попыталась причесаться и подкрасить губы и одарила Ивана сокровенным многообещающим взглядом.

– Меня, если хочешь знать, два раза в кино приглашали сниматься. Не веришь? Настоящий режиссер, без туфты, не хочу называть фамилию, тебе плохо станет.

– Это неудивительно. Такие девушки на дороге не валяются.

– Ты дурачок, внешность не главное. Главное – талант. Хочешь, стихи почитаю?

– Конечно, хочу!

Нина еще раз попробовала привести в порядок волосы, отчего прическа ее стала похожа на копнушку сена, поваленную набок, и заунывным голосом, но очень громко, с отчаянной жестикуляцией и немыслимыми ударениями провыла два четверостишия Евтушенко.

Впечатление было настолько сильным, что несколько прохожих, пригнув головы, как при бомбежке, перебежали набережную на другую сторону, а из палатки выглянул испуганный продавец.

– Ну как? – спросила Нина самодовольно.

– Гениально! – искренне восхитился Иван. – Куда там старухе Тереховой.

– Хочешь спою?

– Не надо. Пойдем ко мне, познакомлю тебя с матушкой. Ей споешь.

– Ты хочешь познакомить меня со своей мамой?

– Ну а чего тянуть.

– Ваня, ты что же, влюбился в меня?

– Есть маленько, – скромно признался Иван.

* * *

Ася всех гостей принимала одинаково – с христианским смирением. Ее не слишком смутило, что девушка пьяна и с разбитым ртом. Она сводила ее в ванную и переодела в свой халат, а потом предложила молодым людям пообедать, но сын сказал, что Ниночке прежде всего следует выспаться, потому что она с ночной смены. Нина прошептала уже в полусне:

– Ты разве не ляжешь со мной?

– Пока нет. Для меня это слишком серьезно.

Ася приступила к сыну с расспросами: кто она да что она?

– Сиротка, мамочка. Несчастное дитя красивой рыночной мечты. Мне никто не звонил?

– Да от кого ты все ждешь звонка?

Иван редко посвящал мать в свои проблемы и часто водил ее за нос для ее же спокойствия. Она хоть и обложилась религиозными справочниками и молитвенниками, но от любого шороха вздрагивала. Башлыков сказал ему: жди! – и он ждал уже вторую неделю. Матери врал, что устраивается на работу. Ему действительно надоело болтаться без дела. Но что он мог придумать? Разве что приткнуться в какой-нибудь институт. Это было теперь легко: отстегивай сумму – и учись на здоровье. Филипп Филиппович предлагал обосноваться в университете на мехмате. Он говорил: все пройдет, а точные науки пребудут вовеки. В ответ Иван резонно напоминал, что точно так же патриоты думали о России. И где она теперь?

– Это твоя сиротка? – спросила мать. – Она что же, надолго у нас поселится?

– Что ты, мамочка! – Иван со скукой поедал котлеты. – Поспит пару часиков и снова на панель.

– Какой ты бываешь жестокий… А родители ее что же? Умерли?

– Да нет, вроде живы.

– Как же она может быть сироткой при живых-то родителях?

– Выгнали ее.

– За что?

– За проституцию, я полагаю. Вдобавок наркоманка.

– Бедная девочка… Такая еще молодая…

В эту минуту раздался долгожданный звонок Башлыкова. Со странным томлением Иван вслушивался в его напористый голос.

– Можешь сейчас подъехать ко мне?

– Да, конечно, – сказал Иван.

Через полчаса добрался до Лесопарковой и поднялся в лифте на шестой этаж обыкновенного жилого дома.

Дверь открыл Григорий Донатович и провел его в комнату. Подозрительно спросил:

– Пьешь, что ли? Почему пивом воняет?

– Нет, не пью.

– Если пьешь, разговора не будет.

– Я же сказал, не пью.

Башлыков усадил его на стул, сам сел напротив. Глядел строго, будто обнюхивал. Глаза сухие, пристальные.

– Помнишь, кем был твой отец?

– Кем же?

– Он был мужественным человеком. Богатырем.

– Возможно Но у меня два отца, – усмехнулся Иван, чувствуя непонятную ломоту в суставах.

– Что сам умеешь делать? Чему-то ты ведь научился за восемнадцать лет?

– Думать научился.

– Это немало. И что же надумал?

– Вот к вам прийти.

Ивана не смущал чудной допрос, хотя он был не совсем в своей тарелке. Получалось, что этот сероглазый, лысоватый мужик с первой минуты знакомства как бы имел право распоряжаться его судьбой, и, кроме прямого разговора, между ними шел какой-то тайный головокружительный сговор.

Башлыков хлопнул в ладоши, и с кухни явилась статная молодая женщина с подносом в руках. На подносе кофейник и чашки.

Хозяин их познакомил:

– Моя маруха, Людмила Васильевна. А это Ваня Полищук. На работу его беру с испытательным сроком.

Женщина, пока разливала кофе, два раза крепко прижалась к нему бедром. Башлыков это видел.

– Девушка у тебя есть, Вань? – спросил он.

– Нет.

– Это хорошо. Кроме матушки, некому будет горевать, если башку оторвут.

– Да, – согласился Иван. – Пожалуй, что и некому.

…Домой он вернулся к вечеру. Мать с Ниной пили чай на кухне, – раскрасневшиеся, возбужденные, как две задушевные подружки. Он особенно не удивился: обе неприкаянные, с куриным умишком, почему бы им не найти общий язык. Строго распорядился:

– Ты, Нинель, сиди здесь, а ты, мамочка, выйди-ка со мной.

– Куда выйти? – испугалась Ася.

– В комнату, куда же еще.

Матери наедине попенял:

– Она почему до сих пор тут?

– Ой, сынок, напрасно ты так. Она хорошая, только несчастная. Мы же с ней молились, пока тебя не было.

– И ночевать останется?

– Дак пускай поживет несколько дней, какая нам обуза?

– Я не против, это твой дом. Только не реви, когда серебряных ложек недосчитаешься.

– Бог с тобой, Ванечка! Разве можно так о людях думать? Ты бы слышал, как она поет. Я даже прослезилась.

– А спать где будет?

– Со мной, на раскладушке.

– Ладно, пойду с ней потолкую.

– Не обижай ее, пожалуйста!

Нина на кухне вовсю дымила вонючей сигаретой.

Иван сигарету отобрал, потушил под краном и опустил в помойное ведро.

– Тут тебе не кабак, заруби себе на носу.

– Ой, какие мы грозные!

Она попробовала его приобнять, но он отстранился:

– Ты протрезвела?

– А то не видишь, – Ниночка кокетливо поправила челку.

– Тогда запомни. Мать я люблю, обижать ее нельзя, Чуть какой промах с твоей стороны, костей не соберешь.

– Да ты что, Ваня?! Ты меня за кого принимаешь?

Иван взял ее руку повыше локтя и сжал. Ниночка побледнела, но даже не пискнула.

– Я не Рувимчик, – сказал он, – Бью сразу насмерть.

– Постыдись, Ваня! Я все-таки женщина.

– Мое дело предупредить… Мама!

Ася мигом прибежала:

– Что такое, сынок?

– Дай чего-нибудь пожрать, я не ужинал.

– Где же ты был целый день?

– На работу устраивался.

На этот раз не соврал. С запиской Башлыкова съездил в префектуру, где ему был заказан пропуск. Его принял пожилой чиновник по имени Геннадий Яковлевич. Побеседовал с ним минут десять и остался доволен, Велел на другой день принести документы. Башлыков напутствовал так:

– Оформят тебя курьером, или делопроизводителем, или еще кем – неважно. Хоть плевки подтирай, но через месяц должен стать там своим человеком. Примелькаться. Вопросы есть?

Вопросов у него не было.

Ночь он спал крепко. Только раз проснулся. Ниночка сидела на кровати, призрачная в лунном свете.

– Можно к тебе? Мама спит.

Теплой грудью прильнула к его ногам.

– Когда понадобится, сам позову.

– Но я же должна отблагодарить… Ванечка, я тебе совеем не нравлюсь? Ни чуточки?

– Ты на карантине. И этим все сказано.

– Как это?

– Принесешь завтра справку из вендиспансера.

– Сволочь ты, Ванька!

– Иди, не разгуливай меня.

Перевернулся на правый бок и мгновенно уснул. Но во сне овладел ею со сноровкой опытного мужика, и она даже не догадалась, что была у него первой женщиной.

Глава 10

Прямо из аэропорта, где их встретил Губин, поехали на совещание к Серго. Вдовкин всю дорогу ерепенился, бурчал, что в гробу он видел бандитские сходки, что хочет спать, и даже сделал попытку выскочить из машины на ходу. Его буйство объяснялось тем, что в самолете Алеша не дал ему толком опохмелиться. За поддержкой Вдовкин обратился к Губину:

– Мишель, ты единственный интеллигентный человек в этой шайке, скажи, после таких нагрузок человек должен отдохнуть или нет? Надо же иметь уважение хотя бы к возрасту.

– Женя, уймись, – сказал Михайлов. – Ты не хочешь видеть Серго, но он же простил тебе Пятакова.

Прости и ты ему. Забудь прошлое. Прошлого нет, ты это знаешь не хуже меня.

В просторном кабинете Серго, за уставленным питьем и закусками столом, как на правительственном ба; кете, сошлись семь человек: Башлыков, Михаиле:

Вдовкин, доброжелательный хозяин Сергей Иванов;

Антонов (Серго), Губин и двое пожилых господ в одинаковых темных костюмах, в одинаковых белых рубахах, в бледно-розовых модных галстуках и с кожаны: кейсами, которые лежали у каждого справа. Первым делом Серго представил гостей. Оба курировали кавказский регион, в частности, Грузию, одного звали Иван Лукич Севастьянов, другого Иван Емельянович Прохоров. У обоих было за плечами по двадцать лет работы на ответственных должностях в МИДе, оба пострадали от новомодных внешнеполитических веяний и до срока, в один день, были спроважены на пенсию. Если и была между ними какая-то разница, то только такая, что Иван Лукич по национальности был мингрелом, а Иван Емельянович – евреем, но об этом знали лишь Серго и Михайлов да особый отдел КГБ, который второй год как приказал долго жить.

Справку они готовили сообща, но докладывал Иван Емельянович, как старший по званию: его уволили с поста заведующего отделом, а Иван Лукич был всего лишь выездным куратором. Картина, которую нарисовал Прохоров, была подтверждена множеством документов, но малоутешительная, особенно в части выводов. Если брать голые факты, то выходило, что под контролем южного капитала было шестьдесят пять – семьдесят процентов всего торгового оборота в Москве, правда, сюда не входили сделки с недвижимостью, где процент был поменьше, хотя тоже очень значительный.

Так что страхи оппозиции, которая считала, что родина по дешевке распродается исключительно на Запад, были преувеличенными. Она распродавалась на юг.

С другой стороны, математическая статистика еще мало о чем говорила. Экономический распад и политическая нестабильность в южных республиках достигли такой угрожающей стадии, что вчерашние мультимиллионеры вполне могли завтрашним утром проснуться нищими. Жесточайший передел собственности и судорожные попытки южных магнатов удержать захваченные плацдармы окрасились в пламенный цвет братоубийства. На благословенных берегах и сказочных плоскогорьях Кавказа не было места, где не лилась бы кровь и не пищал придавленный балкой младенец.

Чума гражданской войны ощерила гнилой зев над многострадальными Грузией, Арменией и Азербайджаном.

Тамошние властители, как их московские подельщики, давно перестали соображать, на каком свете они пируют, хотя некую определенность их замыслам придавала общая; подобная внезапной лихорадке, ненависть к бывшему Старшему брату. Правда, ненависть отчасти была гипнотическая, с уклоном в восточный площадный театр. Когда русский медведь наконец-то ослабел и появилась возможность прокусить ему хотя бы пятку, только ленивый ею не воспользовался. Обыденный грабеж бескрайних российских территорий все чаще принимал формы экзальтического, морального изуверства, и как раз то, что поверженный, оскопленный, с надорванной становой жилой, придурковатый Иван не оказывал никакого сопротивления, а лишь робко жался к Уральскому хребту, добавляло в действия разгоряченных соседей крутую замесь безумия. Меч ислама, ядовитая, отменно намыленная долларовая удавка Запада и самодельный сапожный нож украинского единоплеменника кучно нависли над Россией, и казалось, ей уже неоткуда ждать спасения. Спившийся, утомленный семидесятилетним большевистским игом, русский народец смиренно, радостно приготовился к ритуальному четвертованию, а его многомудрые пастыри озабоченно, как встарь, талдычили о Божием промысле и необходимости внутреннего самосовершенствования, при этом голоса их были почти неразличимы в восторженном клекоте победителей. Конец северного монстра был недалек, но тут произошла небольшая заминка. Точно так, как в стае волков, добивающих матерого оленя, но отвлекшихся на кровь волчонка-подранка, в стане победителей начались собственные яростные междоусобные схватки, и это вдруг отодвинуло окончательное переваривание российского полутрупа на неопределенный срок.

На собравшихся за столом искусный доклад Ивана Емельяновича произвел сильное впечатление.

Сергей Иванович, который на правах хозяина как бы вел совещание, предложил задавать вопросы, но откликнулся только один Вдовкин:

– Вам сколько заплатили за халтурку, господа?

Гости смущенно переглянулись, но Иван Емельянович ответил незамедлительно:

– По тысяче долларов, как договаривались.

Вдовкин хмыкнул:

– Ловко обстряпано. Я бы не дал ни копейки.

– Будешь бузить, Петрович, – заметил сидевший рядом Алеша, – посажу под домашний арест.

Вдовкин виновато на него покосился и набухал очередной фужер пива.

Серго, чинно поблагодарив, отпустил гостей, и дальше беседа пошла в узком семейном кругу. Проблема была понятная: с кавказцами надо срочно разбираться.

В последний год отношения с ними в Москве установились взаимоуважительные, но при таком значительном позиционном перевесе южных группировок хрупкое нынешнее равновесие никого, конечно, не успокаивало.

Достаточно было одной искры, чтобы город взорвался.

Искра могла сверкнуть откуда угодно. Чуть-чуть, к примеру, не полыхнуло после неосмотрительного распоряжения мужественного Лужкова, который кинулся выселять чечню из гостиниц. Однако какая-то умная голова в горах быстро скумекала, что устрашающий указ ничем не грозит синдикатам и предпринят с рекламной целью, чтобы втереть очки дремучему московскому обывателю ввиду возможных выборов.

В принципе вопрос с кавказским нашествием имел два решения. Первое решение хирургическое: мгновенная глобальная акция с налетом на штабы, с физическим устранением полусотни мелких и крупных паханов и всякое такое прочее, иными словами, "буря в пустыне" в домашнем варианте, которая при удаче могла в одночасье изменить соотношение сил, но влекла за собой неизбежный ответный террор. Само по себе, как заметил Серго, это не так страшно, больно рожи у будущих террористов приметные, да и дома, как известно, стены помогают; но все же продолжительная заваруха дурно отзовется на сотрудничестве с иноземными фирмами, и будет подорвано доверие к русским партнерам, а доверие в бизнесе то же самое, что дрожжи при производстве самогона. Впрочем, сил для мощного превентивного удара, как уверил Башлыков, у них достаточно, засандалить такую акцию он брался в любой момент.

– Собираемся пятый раз, – раздраженно заметил Башлыков, – и все время я повторяю: хватит трепотни.

Надоело! Кавказцы уважают только силу – не мной придумано. А чтобы силу уважали, надо ее показать.

Второе решение было эволюционным: исподволь оно уже осуществлялось. В южные кланы внедрялась агентура, перекупались курьеры и наблюдатели, заключались совместные контракты на поставки сырья, на подставных лиц приобреталась земля и недвижимость в республиках, но то же самое и с таким же тараканьим упорством производила и противная сторона. Такое перетягивание каната грозило затянуться на десятилетия.

Ждали слова Алеши Михайлова, потому что никто больше не сомневался в его праве на власть. Последний сомневающийся – Гоша Пятаков мирно дремал вечным сном под мраморной плитой на Щербинском погосте.

– Действительно, – сказал Алеша, – переливаем из пустого в порожнее, а кавказцы все наглеют. Иногда даже плюют нам в глаза.

– Что ты сам предлагаешь? – хмуро спросил Серго.

– А ты?

– По мне лучше погодить. Над нами не каплет.

– Тебе, Серенький, пора открывать обувную мастерскую на Тверской. Валенки подшивать. Там уж точно тебя никто не тронет.

Серго благоразумно промолчал. Придет час, привычно утешил он себя, и этот валенок я напялю на твою глумливую рожу, скот.

Неожиданно на помощь ему пришел Башлыков:

– Любишь ты, Алексей Петрович, загадки загадывать. Ну ладно, Серго будет валенки подшивать, я – галок стрелять, а ты что? У тебя какие планы? Скажи, если мы в одной упряжке. Мы все же не пешки.

Алеша отпил водицы из хрустального стакана, на его лице сияла обычная ангельская улыбка.

– Проблема, ребятки, вовсе не в кавказцах, – сказал он задумчиво, обращаясь как бы к одному Башлыкову. – Это они на попутном ветре так резво рванули. Ветерок стихнет – и где они? Опять мандаринами на рынке торгуют да гирьки у весов подпиливают. Их сила только в нашем раздоре. А наша слабость еще в том, что мы по-прежнему все через зад делаем. Все нам кажется: замочи часового – тут тебе и вольная волюшка.

– Опять загадки, – вспылил Башлыков. – Уж лучше тогда по домам разойтись.

– Разойдешься, когда прикажут, – урезонил его Михайлов. – Давай Вдовкина послушаем. Он у нас самый образованный.

– Давай послушаем, – не утерпел Серго. – Почем нынче беленькая в ларьках? Пусть расскажет.

Вдовкин был пьян, зол и сосредоточен. На Серго не взглянул. Со смерти Тани прошел год, но не было минутки, чтобы он ее не помнил. Он не верил в загробный мир, поэтому не надеялся ее больше увидеть. Вино приносило забвение, и хотя и несло с собой угрозу слабоумия, зато оно было всегда под рукой, и отвратителен был, в сущности, лишь миг утреннего пробуждения.

Действительность быта абсурдной, полной призраков, но даже в ней выпадали события, которые изумляли Вдовкина. К примеру, поездка в Цюрих или вот эта бандитская сходка, до невероятных совпадений пародирующая научные симпозиумы, на которых когда-то ему доводилось бывать. Тождественность всего сущего внушала пьяному Вдовкину благоговейный трепет. Можно было верить в Бога или не верить, но в нелепых повторениях, в маниакальном блуждании человека по замкнутому кругу совершенно очевидно проявлялась насмешливая воля Творца.

– Михайлов прав, – сказал Вдовкин. – Отдельной чеченской проблемы, или кавказской, или татарской нет в природе. Есть правила игры для бедных и есть правила игры для богатых. Это надо понять. Богатые давно играют на уровне государственных монополий, а мы вертимся внизу среди криминальных группировок.

Речь идет о переходе в иную среду обитания, только и всего.

– Молодец! – воскликнул Алеша. – И что предлагаешь?

– Лобби в выборных органах и влияние на правительство. При нормальном капитале – это осуществимо.

Вполне.

Миша Губин через стол дотянулся и добавил ему в фужер свежего пивка:

– Заслужил свою выпивку, герой!

Через минуту Михайлов распустил подельщиков, в комнате они остались вдвоем с Серго.

– Что об этом думаешь? – спросил Алеша.

Серго не стал мямлить и уворачиваться по своей природной мужицкой привычке:

– Без Елизара не сдюжим.

Алеша грустно покачал головой:

– Серенький, когда наконец проснешься? Елизар нас обоих давно к вышке приговорил. Даже не понимаю, чего медлит.

– К старости боится пуп надорвать. За ним и так трупы штабелями. Но, конечно, на объединение он вряд ли пойдет. Зачем ему… Кстати, что думаешь про Башлыкова?

– Это твой человек, не мой.

– Тут такой выходит расклад: если валить старика, то.., без Башлыкова никак.

– По зубам ему?

– Еще бы! – смягчился сердцем Серго. – От этого бредового майора меня иной раз оторопь берет. Полагаю, за солидный куш он к завтрему пол-Москвы передавит.

– Пол-Москвы не надо, – улыбнулся Алеша, – а старого черта все равно придется потревожить. Хотя ему, видишь, и динамит нипочем.

– Крепко жить хочет, падаль.

Глава 11

Таня Француженка кинулась во все тяжкие, леча тоску. Первым делом наведалась к старинному сердечному другу Лошакову. Разглядя ее через глазок, профессор отомкнул чугунные засовы, распахнул дверь и заверещал что-то невразумительное, радостное, кланяясь и гримасничая, точно китайский болванчик. Таня вместо приветствия с ходу влепила ему дружескую оплеуху и прошествовала в комнату. Лошаков плелся за ней, заторможенно подвывая.

– Господи, Андрей Платонович, на кого ты стал похож?!

Годы действительно не пощадили страдальца. Обрюзгший, тучный, заплесневелый, но с сияющими наивной голубизной глазками, он был весь как воплощение власти рока над рассудком. Куда подевались его спокойная рассудительность и мягкие, обволакивающие манеры дамского угодника. Счастливое десятилетие прогрессивных реформ наложило на него роковую печать.

Каждая жилочка у него ныла. На заре перестройки, доверясь меченому властолюбцу, он вместе со всем народом восторженно устремился на подвиг сокрушения ненавистного коммунячьего режима. Отложив в дальний угол научные труды, стал завсегдатаем всех демократических митингов и тусовок, сочинял прокламации, вел активную агитационную работу в массах и в конце концов удостоился личной дружбы двух великих людей современности – православного пастыря Глеба и изумительного остроумца и аристократа Гаврилы Попова. Когда взошло божественное солнце августа, стоял рядом с ними в праздничной толпе и, не стыдясь слез упоения, впитывал вдохновенную речь Бориса Николаевича, перышком взлетевшего на поверженный танк. Каждое его святое слово каменной плитой рушилось на головы взбесившихся партаппаратчиков в Кремле, замысливших усыпить прозревший, но слепой народ иезуитскими песнопениями. В незабываемый день Лошаков и сам чувствовал себя былинным витязем, призванным спасти беспомощное людское стадо от нового, еще более изощренного ига. Пронизывающий вихрь революции скорчил его интеллигентское тельце в сладострастной судороге.

Впоследствии случилось много такого, что привело к тягостным сомнениям его не до конца оскудевший ум.

Когда делился этими сомнениями с соратниками, то они большей частью взирали на него, как на полоумного. Но на его глазах спасенный народец взялся вдруг потихоньку вымирать от недоедания, а вчерашние побратимы, переделив государственную собственность, зажили беспечной жизнью римских патрициев. Да и на собственной шкуре Лошаков испытывал некоторые неудобства. Будучи ведущим сотрудником одного из закрытых НИИ, принадлежащего к оборонному комплексу, он оказался в сложной моральной ситуации. С одной стороны, оставался правоверным демократом, защитником всех угнетенных, гневным обличителем коммунизма, а с другой стороны, по ранжиру принадлежал к тем, кто, по разъяснениям авторитетнейших экономистов, самим фактом своего существования мешал свободному развитию рыночной благодати. По вредности для демократических преобразований его лично можно было приравнять разве что к крестьянину, продолжавшему с пещерным упрямством цепляться за общинное хозяйство.

В одну из гнусных минут нравственного раздвоения Лошаков решился позвонить отцу Глебу. Великий демократ около получаса терпеливо слушал его унылое брюзжание, а потом, сказав: "Гореть тебе в геенне огненной, ренегат!" – повесил трубку.

Окончательно оттолкнул Лошакова от активной политической деятельности совсем, казалось бы, пустяковый эпизод. Как-то возвращаясь вечерком, еще по свету с работы, он наткнулся на банальную уличную сценку: два дюжих омоновца шмонали какого-то пожилого гражданина, явно красно-коричневой внешности, видимо, проверяли у него документы. Любопытствуя, Лошаков остановился рядом, и черт его дернул вякнуть:

– Что, братцы, поймали прощелыгу?

Позже, анализируя случившееся, Лошаков вынужден был признать, что вмешаться в совершенно не касающееся его событие вынудило сложное и не вполне пристойное чувство. Как все нормальные люди, он боялся омоновцев с их звериным, неуправляемым инстинктом насилия, но одновременно глубоко уважал как неподкупных, яростных защитников народовластия. Сквозь их жутковатые маски сама власть глядела на своих подданых недреманным, непримиримым, пристальным оком; и Лошакову трудно было преодолеть в себе желание, зудевшее подобно воспаленной предстательной железе, хоть как-то, хоть бочком приблизиться к этой власти, вступить с ней в контакт, ощутить на себе ее благотворное тепло. То же самое жгучее чувство он легко угадывал и в других интеллигентах, известных писателях и актерах, то и дело мелькающих на телеэкране с умильно-доверительным выражением на лицах. Слова, которые они произносили, не имели никакого значения. В сущности, при любых обстоятельствах, молясь или поругивая, они все обращались к власти с единым заклинанием: поглядите на меня, какой я верноподданный, какой весь навеки ваш! Однако увлеченные обыском, омоновцы не вняли его прекраснодушному настрою, и один из них, не оборачиваясь, рыкнул:

– Пошел прочь, ублюдок!

Тут бы и уйти, да где там! Уже больше от страха, чем от обиды, Лошаков возмущенно произнес:

– Ну зачем же так, братцы, какой же я вам ублюдок?

Тогда тот же самый, который рыкнул, все же оглянулся и с ленивым раздражением поинтересовался:

– Уймешься ты, наконец, жидовская морда? – и как бы для убедительности махнул по черепу резиновым жезлом. От варварского обращения в башке Лошакова лопнули какие-то сосудики, там образовалась маленькая гематома, и, видимо, как раз в том месте, где находился мозговой узелок, управляющий всем его политическим задором. Лошаков побрел к метро, поскуливая, еле волоча ноги, но в то же время чудесным образом исцеленный…

– Что с тобой? – повторила Француженка, получше разглядев его. – Ты что, горькую запил, старый дурак?

– Что ты, Танечка, что ты, как можно! – забормотал Лошаков, виновато склонясь перед ней. – Такая радость нежданная. Уж не чаял увидеть.

– А почему такой жирный и опухший?

Лошаков попытался объяснить, но не смог. Редкие визиты желанной гостьи и даже воспоминания об этих визитах вводили его в грешный, почти мистический экстаз. В его бедовой нынешней жизни ее присутствие было благословением Божиим или сатанинским наваждением – он давно запутался в этих понятиях, – но твердо знал одно: рано или поздно она его оставит, зачем он ей, и тогда все его житейские хлопоты вообще утратят всякий смысл. Занятия наукой, грандиозные планы (прежние, разумеется), поползновения прославиться и разбогатеть – все меркло перед неумолимым желанием обладать этой красивой, дикой самкой, подчиняться ей, потакать ее страшным патологическим прихотям, видеть ее чистое, нежное лицо и говорить с ней, заглядывая в лютую стужу глаз. Однажды он пошел к известному экстрасенсу и за сто долларов исповедался перед ним. Экстрасенс, пожилая, неопрятно одетая женщина с блуждающим взглядом, по имени Роза Даниловна, приняла его страдания близко к сердцу и призналась, что такой нетипичный случай нарушения кармы наблюдает впервые. Утешить его она ничем не сумела. Разрывы в его биополе, объяснила Роза Даниловна, столь велики, что понадобится не меньше двадцати сеансов, чтобы наложить хотя бы временные заплаты. Лошаков прикинул свои финансовые возможности и понял, что придется догнивать век с истерзанной кармой.

– Зато, – пообещала на прощание Роза Даниловна, устремляясь блуждающим взглядом в иные сферы, – ваши дети, дорогой, будут благополучнее вас. Вы искупили грехи потомков на три поколения вперед.

К сожалению, детей у Лошакова не было, хотя когда-то был женат.

– Раздевайся, живо в ванную и в постель, – все так же брезгливо распорядилась Таня. – У меня мало времени.

Лошаков обрел дар речи и привычно разнылся.

– Забегаешь раз в полгода, – захлюпал он, – и оказывается, на минутку. Мне так о многом надо с тобой условиться.

– Хватит бредить, – отрезала Таня.

Постельные услуги, которые ему приходилось оказывать свирепой вампирше, были довольно однообразны и различались лишь количеством боли. Через час, искусанный, исцарапанный, в кровяных подтеках, но совершенно удовлетворенный, он лежал рядом с Таней, голова к голове, и блаженно шептал:

– Голубушка, что же это за рок надо мной? Почему я должен все это терпеть?

Таня тянула сигарету с "травкой" и мрачно глядела в потолок. Подопытный старый кролик продолжал шлепать распухшими губищами, и она с удовольствием лягнула его локтем под ребра. Лошаков охнул, сытно икнул и ненадолго затих. Таня пыталась представить себя глазами этого проклятого, самодовольного Мишки Губина.

Кто она для него? Обыкновенная ненасытная курва, озабоченная сексом и добычей бабок? Только-то и всего? Да нет, не похоже, хотя использовал он ее именно в этом качестве. Надо признать, он выиграл первую партию, причем без особого напряга. Он ее замотал. Он заставил ее испытать то, что обычно испытывали ее собственные жертвы: дикое унижение, замешанное на мазохизме и похоти. Ее самолюбие свернулось в змеиный клубок.

Она готова была вывернуться перед ним наизнанку, лишь бы не оставлял ее своим попечением. Такого с ней не бывало прежде. Губин был первым мужчиной, с которым она не совладала. Да что там – не совладала, она не обнаружила в нем ни одного уязвимого места, куда удобно было бы вцепиться зубами. Если назвать то, что она испытывала, любовью, значит, эталоном влюбленности можно считать полураздавленную гусеницу, ползшую по веточке неизвестно куда и зачем, выкашливая зеленую слизь. Она и была такой гусеницей в ту багряную ночь, когда он уходил от нее, только ползла не по веточке, а по полу и тянулась к нему ручонками:

– Миша, останься, не уходи!

Он фыркнул, как маньяк:

– Мы же недоговорили, Танюша. Жди, скоро позову.

Три дня уже не звал. За эти три дня он, конечно, выяснил, кто она такая. Да, по сути, она сама во всем призналась, и это было умно. Другого выхода у нее просто не было. Миша Губин был первый мужчина, который не только ее замотал, но вдобавок раскусил и выплюнул, как гнилой орех. За это его ждет суровая кара. И его, и Алешку Креста, и юродивую дурочку Настю. Она отработает свои денежки с лихвой, Благовестов останется доволен. Возможно, получится накладка со сроками, но это нестрашно.

– Не хочешь ли кофейку, голубка? – заискивающе пролепетал Лошаков под боком.

– Одевайся, животное, поедем гулять.

– Ты возьмешь меня с собой?

Витенька Отрогов удивленно хмыкнул, когда она впихнула на заднее сиденье безобразного пузана. Лошаков любезно с ним поздоровался, но в ответ услышал лишь подозрительный звук, напоминающий скрежет напильника. Витенька Строгов не был хамом, но после его недавней позорной оплошности хозяйка в виде наказания запретила ему разговаривать.

– Он глухонемой, – пояснила Таня кавалеру, усевшись рядом и крепко ущипнув его за бок, – Зато очень сильный и смелый. Кого хочешь исколошматит, верно, Витюня?

Витенька Строгов не поддался на провокацию, хотя несколько раз она его уже подлавливала и, естественно, за каждый промах наказывала. Особенно ему не понравилась последняя экзекуция прошлым вечером. На коварный вопрос: "У тебя есть сигареты, Витенька?" – он простодушно ответил: "Так точно, Татьяна Ильинична!" – спохватился, да было поздно. На ночной улице недалеко от собственного дома Таня поставила его посередине шоссе, сама отъехала метров на двадцать и с хорошего разгона попыталась сбить бампером. Витюня отскочил в последний момент, чуть не сломал лодыжку.

С испугу чуть не обмочился, но был доволен, что угодил хозяйке, и с нетерпением ждал, когда она снимет запрет, чтобы выклянчить аванс.

Таня привезла Лошакова в малопримечательное казино на окраине города. Народец тут собирался непрезентабельный, в основном отечественное, раздобревшее на спекуляции мурло, зато барменом служил ее старый знакомец Лева Клоп. Она оставила Лошакова у игрального автомата, дала ему горсть жетонов и строго-настрого наказала, чтобы не вздумал проигрывать.

– За каждый проигранный жетон будет новый синяк, – предупредила она.

Лева Клоп хозяйничал в импозантном баре, декорированном под Дикий Запад, – последний крик моды полуобморочного московского дизайна. И сам Лева тоже была наряжен под ковбоя – в какой-то немыслимой кожаной амуниции, в сомбреро и с ослепительной вставной челюстью, которую ему при каждом удобном случае выбивали. Сегодня она была у него на месте. Таню он приветствовал с подчеркнутой учтивостью, какую, по его мнению, и должен был проявлять американский супермен, к которому заглянула на огонек богатая леди.

– Давненько вас не видно, мадам. Надеюсь, дома все в порядке?

Таня взобралась на высокий вращающийся стул:

– Дай-ка, Левчик, чего-нибудь покрепче. Только не эту свою гадость, которую ты называешь "Кровавой Мери".

– Обижаете, мадам. Для вас исключительно по особому рецепту – "Солнце Невады".

Все коктейли, которые Лева сбивал, состояли из рискованной смеси водки, коньяка и вишневого ликера.

Для Тани он добавил каплю шампанского и бросил в фужер маринованную сливу.

– Что-то у вас сегодня пустовато?

– Солидный клиент подгребет попозже.

Рулетка была установлена в отдельном круглом зале, и со своего места Таня видела, что там собралось пять-шесть игроков. Крупье был смуглоликий юноша в ярком блейзере.

– Новенький? Кто такой?

– Хозяин переманил из Харькова. Клевый мен, не гляди, что молодой.

– Химичит по-крупному?

– Что вы, Таня, у нас честная игра.

– Честной игры у вас быть не может, – Таня втянула через трубочку ароматную крепкую жидкость. – Ты мне лапшу на уши не вешай.

Лева Клоп доверительно наклонился через стойку:

– Вчера заходили два босса, из этих, из азиатов, за час выложили лимонов по сто. Клянусь, Тань! И глазом не моргнули. Замечательные парни. Сегодня опять придут.

– Почему так думаешь?

– Я их коктейлем угостил на посошок. Один сказал: ничего, Левчик, завтра вашу шарашку разденем. А мне-то что, я с центра крайний. Верно, Тань?

– Если ваш гастролер мухлевал, я ему не завидую.

– Одинаково понимаем, мадам!

Профессор Лошаков растопырился над своим автоматом, как старый сокол над поверженным куренком.

У него в запасе осталось ровно три жетона.

– Как заговоренный, – в отчаянии пожаловался Тане. – Жрет и жрет, а назад не возвращает.

– Что ж, готовься, придурок. Сегодня тебе будет так больно, как никогда еще не было.

Француженка прекрасно знала, что в большинстве игорных заведений московские умельцы давно посрывали все пломбы и переделали автоматы на свой лад: теперь возможный выигрыш безрассудных залетных игроков практически равнялся нулю.

Азиаты прибыли через полчаса. Двое узкоглазых молодцов в очень дорогих модных костюмах, и с ними человек пять охраны. Сразу в зале с рулеткой стало тесно, вся публика перетянулась туда. Таня потащила за собой упирающегося Лошакова, все еще не оставляющего надежды отыграться с "одноруким", которому он скормил уже тысяч пятьдесят из своих личных сбережений. "Будешь ставить по моей указке", – шепнула Таня. С появлением солидных клиентов смуглоликий крупье, до того как бы дремавший, ожил, заулыбался и сделал такое движение, будто смахивает соринки с волшебного колеса. Азиаты устроились напротив, и Таня прислонила своего кавалера рядом с ними.

– Давай, мало-мало поиграем, – лениво процедил " один из батыров, – но без наколки.

– Максимальная ставка – сто тысяч, – вежливо отозвался крупье. – Такие правила.

– Эти правила дай своему дедушке, – пошутил азиат (казах или киргиз, черт его разберет), – мы отдыхать пришли к тебе, не яйца щупать.

Некоторое время игра шла ровно и в полном молчании, потому что тороватые гости предупредили: если кто-то зашумит, будет нехорошо. Они начали с малых ставок, укладывали фишки густо, вразброс, видно, по какой-то своей схеме, постепенно раз за разом прибавляли и сливали сотню за сотней. В промежутках между ставками они пили водку и оценивающе поглядывали на Таню. Лошаков ставил помалу то на чет, то на нечет и держался уверенно при своих. Зеваки обступили стол плотным кольцом.

– Много зря людей стоит, – сказал один азиат другому, – а вентиляции нету. Бедное заведение.

– Пускай стоят, – равнодушно ответил напарник, – потом прогоним.

К десяти часам игра обострилась. Крупье давно забыл про максимальную ставку и, вспотевший, но не утративший аристократического достоинства, все чаще мельком поглядывал на боковую дверь. Кульминация наступила неожиданно. Один из азиатов, выпив очередную рюмку и благодушно переглянувшись с Таней, извлек из бокового кармана пачку долларов в банковской упаковке.

– Чего мелочиться, правда? – обратился он за советом к другу, – У них не рулетка, а какой-то сортир. В одну сторону крутит. Давай разок по-человечески сыграем, как ты думаешь, Нартай?

Нартай достал из внутреннего кармана такую же пачку банкнот.

– Играем против казино, да? На полсотни тысяч, да? И разойдемся с любовью, да? , Телохранители азиатов, словно по невидимому знаку, рассредоточились по залу, а двое заняли удобные позиции у стойки бара, где одиноко трясся над коктейлями Лева Клоп. Крупье немного изменился в лице и посуровел:

– Господа не возражают, если я приглашу хозяина?

– Конечно, зови, – улыбнулся Нартай. В ту же секунду, точно подслушивал за той самой боковой дверью, в комнате появился Гоги Меридзе, просветленный и невозмутимый. Был он так хорош собой и так славно, добродушно улыбался сразу всем игрокам, что было понятно: ничего плохого не может приключиться в присутствии этого человека.

– Вот, – растерянно доложил крупье, – желают сыграть против казино.

Гоги не медлил ни мгновения:

– Но это не совсем по правилам, господа. Получится не рулетка, а разбой на большой дороге.

– Ничего не получится, – возразил Нартай. – До этого тоже была не рулетка.

– Кроме вас, никто не ставит? – на всякий случай поинтересовался Гоги.

– Я ставлю, почему бы и нет, – засмеялась Таня Француженка и вывалила перед собой груду фишек, которые до этого, оказывается, прятала в сумочке. Гоги отвесил ей церемонный поклон:

– Вы играете с ними?

– Нет, с тобой, Гоги, будь что будет.

Колесо крутилось в мертвой тишине, как в вакууме, но все же чуть слышно покряхтывало, и при каждом загадочном звуке батыры бросали на Гоги красноречивые взгляды. Он был по-прежнему безмятежен и странно задумчив, словно родные цветущие долины издалека отбрасывали на его каменный лик благословенный отсвет. Целлулоидный шарик замер точно напротив крупье. По залу пронесся вздох умиротворения.

Крупье зацепил лопаткой обе пачки долларов и поволок к себе. Самые предусмотрительные зеваки начали отступать к дверям.

– Теперь будем тебя убивать, Гоги, – с приятной улыбкой сообщил Нартай, и его напарник печально закивал бритой башкой: дескать, что поделаешь, другого способа восстановить попранную справедливость уже нет.

Гоги ответил:

– Зачем убивать? Это рулетка. Сегодня тебе везет, завтра – мне.

– Ошибаешься, генацвале. Сегодня было тебе, и вчера тебе, и завтра будет тебе. Но это поправимо.

Два выстрела раздались одновременно, стреляли, конечно, телохранители, и оба выдали хороший результат.

Гоги согнулся, схватясь рукой за плечо, где на белоснежную рубашку мгновенно выползло червячное пятно. Вторая пуля подсекла трос, на котором висела люстра, и хрустальная громада, разбрызгивая разноцветные лучи, с грохотом обрушилась на колесо рулетки. Как по мановению волшебной палочки, мирное помещение, обустроенное для задушевного отдыха, обернулось полем сражения и паники. Истошные крики, пальба, топот, смачные звуки ударов, звон стекол – все смешалось в единый невообразимый клубок. Сохранившие присутствие духа азиаты, окруженные дисциплинированной охраной, шаг за шагом пробивались к выходу. Нартай успел прихватить с собой Таню, волочил по полу, зажав ее голову под мышкой, – уж больно она ему, видно, легла на душу. Таня мелко сучила ножками, как стреноженная козочка. Ей нечем было дышать. Теперь стреляли не только налетчики, били и по ним. Откуда-то насыпались в комнаты вооруженные хлопцы с разъяренными лицами. Уже двое-трое мужчин корчились на паркете с пулей в боку, а один в изумлении разглядывал рукоять огромного ножа, вставленного ему прямо в брюхо. Мельтешил, визжал, метался за стойкой Лева Клоп, которому в очередной раз вышибли вставную челюсть. Похоже, кто-то просто созорничал в общей неразберихе. Лева был абсолютно безвреден со своими "Кровавыми Мери" и "Солнцами Невады". У самых дверей отступающая группка наткнулась на Витеньку Строгова. Увидя, в каком плачевном положении очутилась его хозяйка, он преобразился и совершил свой последний подвиг. По-бычьи взревев, ринулся в самую гущу схватки, его лихие колотушки замелькали со сверхъестественной скоростью, врубаясь в любое препятствие. Его поразительный напор, казалось, на мгновение приостановил всякое движение вокруг, и он прорвался-таки к Нартаю и навесил ему чугунную блямбу в переносицу. Пахан закачался, заурчал и разжал руки. Таня ужом скользнула к стене. В ту же секунду один из телохранителей обернулся, напружинил руку и выстрелил Витеньке Строгову в одышливо распахнутый рот. Тяжко всхлипнув, он повалился на бок, и его чистая безалаберная душа без всякой натуги покинула бренное тело.

Едва азиаты выкатились за дверь, в разгромленном помещении, будто по звуку ангельской трубы, установилась гулкая чуткая тишина. Да и некому было больше особенно шуметь. Кто мог, тот улепетнул, остальные жались по углам или зализывали раны. Таня положила мертвую кудрявую головку Витеньки Строгова себе на колени и баюкала его, точно уснувшего ребенка. К ней прихромал Лошаков, невредимый и сосредоточенный.

– Черт знает что! – сказал расстроенно. – Вавилонское столпотворение! Рукав вон, гляди, оторвали от пиджака. Может быть, нам лучше уехать отсюда? А что такое с Витюней?

– Хорошо держишься, – похвалила Таня. – Витюня получил полный расчет… Ступай к Гоги, забери мои денежки.

– Хорошо, – кивнул Лошаков. Сторонясь ползающих под ногами стонущих раненых людей, он вернулся в рулеточный зал, где женщина в белом халате перевязывала Гоги Меридзе плечо. По нему незаметно было, что он страдает. Напротив, Лошаков давно не видел человека, столь явно довольного судьбой. Свободной рукой он с удовольствием оглаживал женщину по пышному заду, как добрый хозяин ласкает лошадь, прежде чем оседлать.

Все, что происходило вокруг, казалось Лошакову вполне естественным и ничуть не удивляло. В первые секунды, когда началась пальба, он испытал приступ сверхъестественного, неведомого ему доселе ужаса и был абсолютно уверен, что люстра, грохнувшаяся на стол, одновременно размозжила и его собственную голову; но потом вдруг наступило просветление, он как бы переместился в иное измерение, где ни с ним самим, ни с кем-либо Другим уже не могло случиться ничего дурного.

– Меня послала Таня, – почтительно обратился он к доблестному грузину. – Если вас не затруднит, не могли бы вы вернуть ее выигрыш?

Гоги Меридзе повелительным движением бровей остановил какого-то свирепого джигита, нацелившегося вцепиться профессору в глотку.

– Сколько же ей причитается?

– Она не сказала, – огорчился Лошаков.

– Так сходи и уточни. Иначе получается беспредметный разговор. Ты согласен, брат?

– Разумеется, сейчас я выясню.

– Лучше позови ее сюда. Выпьем вина за счастливое спасение от варваров.

На обратном пути Лошаков наткнулся на Леву Клопа" который выполз из-за стойки.

– Эй ты, морда! – прошамкал он снизу. – Осторожнее шагай, протез раздавишь. – Профессор послушно сделал крюк. Таня звонила по телефону, висящему на стене у выхода из казино и чудом уцелевшему. На той стороне провода трубку снял Миша Губин.

– Мишенька, у меня неприятность, – пожаловалась Таня. – Можешь меня выручить?

– Что с тобой?

– Тут небольшая заварушка, и Витеньку Строгова кокнули. Приезжай, пожалуйста, за мной.

– Где ты?

Таня назвала адрес: Коньково…

– Ты приедешь?

– Да, приеду.

Таня повесила трубку и взглянула на Лошакова так, словно увидела впервые. У нее было чудное лицо, какое-то подмокшее. Лошаков доложил, что Гоги затрудняется в размере суммы и приглашает ее выпить. По дороге они снова повстречали Леву Клопа, который уже добрался до противоположной от стойки стены.

– Мадам, – церемонно прогундосил он с пола. – Вам не попадался на глаза мой зубной протез?

– Левчик, не переживай, купишь новый.

– Да, но это будет уже пятый по счету, – в отчаянии воскликнул бармен с Дикого Запада.

В зале женщина-врач уговаривала Гоги немедленно ехать в больницу, но сама была уже без халата и без платья, и Гоги, самодовольно похрюкивая, сосредоточенно прилаживал ее в какую-то хитрую позицию на рулеточном столе с намерением заняться натуральным мужицким делом. Один из его подручных заботливо сметал веничком с сукна хрустальные осколки.

– Гони десять лимонов, Гоги, – объявила Таня, – и я испаряюсь, чтобы тебе не мешать.

– Как может мешать красивый женщина, вай! – Гоги с сожалением поглядел на распростертую на столе врачиху. – Не получится сейчас, дорогая, нет. Очень больно плечо. Ранил пулей, гад.

Женщина приподнялась и села на столе, ничуть не обескураженная.

– Ну и нечего затеваться. Поедем в больницу, надо рентген сделать. Нельзя с этим шутить.

– Я жду, Гоги, – напомнила Таня. – Десять лимонов с тебя.

– Откуда я знаю, что ты не в доле с этими чурками.

– Я свои фишки ставила, ты же видел.

– А это кто с тобой? – Гоги ткнул пальцем в Лошакова.

– Мой друг и свидетель.

Гоги махнул рукой, и двое крепких белобрысых парней, подхватя Лошакова под локотки, мигом удалили его из зала.

– Зачем нам свидетель, вай?

– Гоги, не горячись!

– Кто горячится, Таня, детка! Я тебе в том году что предлагал, да? Ты очень гордая. Адрес мой помнишь? Завтра приходи. Гоги не жадный, нет. Гоги влюбчивый.

Тане он нравился: упитанный горный козел без всяких комплексов. Голый до пояса, с перебинтованным плечом, мускулистый, стоически перемогающий боль – хоть сейчас на случку. Но она никогда не играла по чужим правилам.

– Завтра приеду, – пообещала, – но бабки верни мне сейчас.

Мирный торг прервало появление двух милиционеров, сержанта и капитана. Увидя их, Гоги поморщился, что-то шепнул нукерам. Тут же на столе появился коньяк и тарелочки с закусками. Угощение доставил Лева Клоп.

Капитан, рослый детина лет сорока, почтительно пожал небрежно протянутую руку Гоги:

– Позвонили, стреляют. Я сразу кинулся. Какая помощь нужна, Гоги? Что за налет?

– Зачем помощь, дорогой?! Сами управимся. Ребята быстренько приберутся. Пей вино! Рад тебя видеть.

Лева Клоп разлил коньяк в хрустальные стаканы, с поклоном подал гостям. Капитан и сержант чинно выпили, дружно крякнули, кинули в пасти по лимонной дольке.

– Хватит! – вдруг завелась женщина-врач, успевшая облачиться в белый халат. – Немедленно в больницу, Гоги! Прошу посторонних покинуть помещение. Вы что, не видите, он еле живой?!

Гоги тоже хлебнул коньяку и закурил.

– Не верещи, Нинуля. Где здесь посторонние? Все свои… Левчик, пригляди туг за всем, чтобы к утру было чисто. Откроем как обычно. Гость не должен страдать из-за каких-то хулиганов. Пусть приходит, отдыхает.

– Все будет чин чинарем, хозяин, – прошамкал Лева. Гоги, нахмурясь, потянулся к рубашке, и двое нукеров помогли ему в нее влезть. В эту минуту прибыл Миша Губин. Он сзади подошел к Тане, тронул за плечо:

– Поехали отсюда. Витюню вынесли. Отвезут в морг.

– Кто такой? – спросил Гоги. – Почему командуешь?

Побледневший Лева Клоп что-то гукнул ему на ухо.

Милиционеры невзначай заступили Губину за спину.

Среди нукеров, а их было поблизости человек пять, тоже произошло какое-то передвижение, словно ветерком на них подуло. Было удивительно, что появление одного мужчины, невысокого, облаченного в тренировочный адидасовский костюм и в американские пехотные ботинки, вызвало такую нервозность. Гоги радостно воскликнул:

– Больше нет вопросов, узнал тебя, дорогой! Будь гостем, осуши бокал. Тут, правда, у нас маленькая неприятность. Дикий гунн налетел среди белого дня.

Губин смотрел только на Таню, все остальное его не касалось.

– Едешь или нет? – повторил он раздраженно.

Танино сердечко непривычно обмирало.

– Гоги зажал денежки. Пусть отдаст – и поедем.

Губин перевел пустой взгляд на хозяина. Гоги его укорил:

– Неучтиво, брат. Я с тобой разговариваю, ты со мной нет.

– Извини, не расслышал. Окажи любезность, рассчитайся с этой женщиной. Я ведь спешу.

С минуту они неотрывно смотрели друг на друга.

Кажется, впервые за весь этот нелегкий для Гоги вечерок радушная улыбка медленно сползла с его лица.

Словно укол, который сделала врач, вдруг перестал действовать и боль вгрызлась в плечо раскаленным сверлом. На этой территории, в этом притоне Меридзе был царьком, но в сложной подпольной иерархии, конечно, стоял неизмеримо ниже Губина, и оба это понимали.

Однако это не давало пришельцу права вести себя с такой подчеркнутой наглостью. Он не должен был ставить Гоги в положение, когда тот мог потерять свое лицо.

Слишком много зрителей с любопытством прислушивалось к их разговору. Гоги был на грани нервного срыва.

Да и то, сначала первобытные степняки с бессмысленной пальбой, потом оборзевший русачок, хамоватый и спесивый, как все Иваны, но у которого в подчинении, увы, целая армия стрелков. Придавить бы гаденыша к ногтю, но как? Нервный срыв мог выйти боком.

– Спешишь? – переспросил Гоги, поднеся стакан к губам. – Как обидно! В кои веки заглянул добрый человек и сразу спешит. Выпей коньяк, Губин, хороший коньяк. Митакса греческий.

У Губина был свой резон: мелких паханчиков всех мастей набилось в Москву, как вшей, со всеми не перетолкуешь.

– Я на режиме, – сказал он. – Не пью и не курю. Гони башли, любезный, и мы отчалим. У тебя тут и без нас хлопот полно.

– – Ты уверен, что я ей должен?

– Это тоже ответ, – Губин обернулся к капитану, который поудобнее передвинулся и расстегнул кобуру. – Не делай глупостей, мент, соплей не расхлебаешь.

Он ухватил Таню за руку и потянул к выходу. Расстроенные нукеры надвинулись ближе. И тут Гоги, посеревший от оскорбления и боли, вдруг принял правильное решение.

– Постой, Таня, – в руке держал неизвестно откуда взявшийся пук ассигнаций. – На, бери! Аванс за завтрашнюю любовь. Гляди не обмани.

Таня приняла деньги, спрятала в сумочку:

– Не обману. Приготовь побольше хлорки.

На крылечке на ступеньках сидел о чем-то задумавшийся Лошаков. Морда у него была, как у утопленника.

– Меня били, Танечка, – пожаловался, он, – но я не знаю, за что.

– Потому и били, что не знаешь.

– Ты ведь меня не бросишь?

– Кто это? – спросил Губин.

– Кавалер мой, профессор математики. Невинная душа.

Губин посадил профессора в машину, пообещав завезти домой. Тронулись. Следом рванули две "волги" прикрытия.

– Быстро ты обернулся, – проворковала Таня. – Беспокоился, что ли?

Губин не ответил, обратился к Лошакову:

– Каким ветром вас-то сюда занесло, профессор?

Лошаков с наивным рвением ощупал кожаную обивку кресла, колупнул ногтем блестящую крышку пепельницы. Все ему было в диковину. Отозвался невпопад:

– Все-таки хорошо, что у нас демократия. А то разве поездили бы на таких машинах рядовые труженики.

– Профессор у нас герой, – похвалилась Таня. – Белый дом защищал вместе с президентом. Два танка взорвал.

– Зачем же так, Танечка, – мягко возразил Лошаков. – Танки я не взрывал. Это она шутит, молодой человек. Но, разумеется, был там, как каждый порядочный человек… Солнце августа. Всеобщий подъем. Теперь, возможно, все выглядит иначе… Но…

После сегодняшних приключений мысли у него путались, ему вдруг остро захотелось что-то важное объяснить именно вот этому строгому и, похоже, добросердечному, умному молодому мужчине, который вызволил их из беды и теперь катил сквозь ночь в уютной серебряной торпеде. Очень приятно, что у Танечки такие надежные друзья.

– Видите ли, в этой стране ничего нельзя угадать заранее. Наш народ непредсказуем и по большей части, по определению Пушкина, безмолвен, а правители почти всегда оказывались прохвостами. Не захочешь, поверишь, что над Россией рок Господень. Возьмем хоть нынешнее время. Ну кто мог предположить два года назад, что опять восторжествует хам и узурпатор? Иногда хочется плюнуть на все. Уйти отшельником в глушь. Но и это не ново. Не знаю, понимаете ли вы меня?

– Подпольная кличка – Сапер, – сказала Таня. – Вся квартира нашпигована динамитом.

– Вы действительно профессор? – спросил Губин.

– Не похоже? Почему вы спрашиваете?

– Непонятно, как вы могли связаться с такой дрянью.

– Кого вы имеете в виду, простите?

– Вот эту девицу, кого же еще.

Таня подавилась коротким смешком, как карамелькой, а Лошаков задумался.

– Видите ли, я не могу вполне разделить ваше мнение. Танечка бывает злой, взбалмошной, но в ней много хорошего, о чем она, может быть, сама не подозревает.

– Заткнись, кретин! – бросила Таня.

Возле дома Лошакова произошла еще одна неприятная сцена. Профессор вышел, а Губин начал следом выпихивать из машины Француженку, но это ему не удалось. Тогда он сам вылез из машины, обогнул ее и, открыв дверцу, попытался вытянуть Таню за руку и за волосы, но не тут-то было. Она как-то заковыристо переплела ноги и вдобавок уцепилась свободной рукой за баранку. При этом так истошно визжала, пожалуй, весь дом переполошила. Вспыхнуло несколько окон. Губин негромко выругался и с силой захлопнул дверцу. Обернулся к Лошакову:

– Что ж, профессор, придется вам сегодня ночевать одному.

– Вам не кажется, что вы ей что-то повредили?

– Это вряд ли возможно. Спите спокойно. И за Россию не переживайте. Она вполне обойдется без таких печальников, как мы с вами.

Протянутой руки Лошакова он как бы не заметил…

Минут пять ехали молча, потом Губин спросил:

– Тебя куда?

– Руку вывернул, сволочь!

– Я спрашиваю, куда тебя везти?

– И волосы выдрал, гад!

Губин притормозил у тротуара:

– Ну?!

– Я поеду к тебе.

– В самом деле?

Губин открыл дверцу и, высунувшись, поднял вверх кулак – отпустил охрану.

Таня щелкнула зажигалкой, прикурила.

– В следующий раз спрашивай разрешения, – сказал Губин.

– Ага, вот и выдал себя, голубчик. Мечтаешь о следующих разах?

Она угадала: он не собирался с ней расставаться. Ни сейчас, ни позже. Он хотел ее прикарманить, приручить. Но хлопоты с ней предстояли большие.

– Ты так и не сказала, зачем тебя подослал Елизар.

Таня прижала горячую ладонь к его щеке, и он не отстранился.

– Почему ты нервничаешь, милый? Ты же видишь, я в тебя влюбилась. Мне это так же чудно, как тебе.

– Нацелилась на Алешку?

– Да, – отозвалась с тяжким вздохом. – Теперь доволен? Но это все в прошлом, ты же понимаешь.

Он отвез ее на двадцатый километр по Ярославскому шоссе в конспиративный финский домик. Прямо из машины ступили в лунную ночь. От земли парило, как перед грозой. Небо с одного бока волшебно отсвечивало серебром. Над садовым товариществом "Темп-2" сомкнулся шатер вечности. Тишина оглушала.

– Сейчас пойдем купаться, – сказал Губин.

– Как это, где?!

– Тут пруд неподалеку, увидишь.

Небольшое озерцо открылось светящимся чернильным оком. Берег был пологий, травянистый. Одинокий комар с жутким ревнивым воем впился Тане в щеку.

– Ой!

– Не ойкай, рыбу распугаешь.

– Так мы еще и рыбу будем ловить?

Губин не ответил на незамысловатую шутку, быстро разделся догола, не оглядываясь, шагнул в блаженную черную гладь. Нырнул, каждой клеточкой смакуя прохладные восковые объятия. Скользил под водой, царапая пальцами донный ил. Торфяное родниковое озерцо, хоть и маленькое, в яминах опускалось на три-четыре метра в глубину. Нечаянный дар природы асфальтовым счастливчикам из "Темпа-2". Губин самозабвенно бултыхался в нем, отмякая душой. Тани не видно и не слышно: вероятно, не рискнула сунуться в ночную купель. Он ей посочувствовал: окаянное дитя городских трущоб в прямом и переносном смысле. Развалясь на спине, чуть покачиваясь в плотном мраке, очарованно разглядывал аспидно-влажное, истыканное оранжевыми светлячками небо. О да, Господь создал человека по ошибке, но весь остальной мир прекрасен. Сколько раз Губин убеждался в этом.

Неведомая сила увлекла его на дно, да так резко, что он с запасом хлебнул водицы. Возлюбленная для забавы надумала его утопить. Неслышно подплыла и ловко зажала его шею между ног, повисла свинцовым грузом.

Губин не сопротивлялся, расслабился, спокойно ждал, пока у нее кончится кислород. Это промедление чуть не стоило ему головы. Обыкновенно он без особого напряжения выдерживал под водой до двух минут. Но сейчас что-то случилось с легкими, и дурнота качнулась в голову, точно оглушающий удар веслом по хребту. Губин трепыхнулся, но злодейка и не думала уступать, лишь крепче сомкнула бедра. Изловчась, Губин поймал ее талию и вдавил пальцы в подвздошье. На это усилие израсходовал последние драгоценные крупицы воздуха, черная пелена, как студень, потянулась под веки. Но чудовищный зажим ослабел, и в бредовом ощущении небытия Губин вытолкнул себя на поверхность, успев напоследок заглотать половину озера. К берегу греб вслепую, извергаясь горькой пеной и утробной икотой.

Еле-еле выкарабкался на травку и кое-как отдышался.

Наконец мир обрел устойчивые очертания, и он увидел выходящую из воды красавицу, в блеске звездных капель похожую на русалку. Она присела рядышком, невинно осведомилась:

– Что же ты, Мишенька, голубчик, никак, сомлел?

Губин выплюнул остатки рвотной тины:

– Тебе надо лечиться.

– От чего, родной мой?

– У тебя мания убийства. Это не доведет до добра.

Таня перевернула его на спину и уселась ему на грудь.

Он был беспомощен, как моллюск.

– Пошутить нельзя, да? Откуда я знала, что ты такой дохленький. Хочешь меня?

Таня передвинулась пониже к его паху и уже делала разминочные вращательные движения корпусом, раскачиваясь из стороны в сторону. Потихоньку загудела и постанывала, а потом распласталась на нем, мягко вдавя в землю. Вобрала его губы в свой, ставший вдруг безразмерным рот и, покусывая, высасывала, вытягивала из него остатки озерной мути. Губин сцепил пальцы на ее мокрой упругой спине. С каждым толчком она оседала на нем все глубже, все сокровеннее, все бережнее и ненасытнее. Дышать ему стало нечем, как под водой, но теперь он не прочь был сдохнуть, и продолжительный взрыв оргазма ощутил, как избавление от всех мук.

Таня нависла над ним торжествующим, смеющимся ликом:

– Все-таки я тебя изнасиловала! Ты понял это, негодяй?!

– И что ты с этого будешь иметь? – спросил он безмятежно.

Глава 12

Ваня Полищук начал службу курьером, и работа ему понравилась. Ему выдали красивый пластиковый пропуск в префектуру и еще один точно такой же в столовую, которую он имел право посещать от пятнадцати ноль-ноль до пятнадцати тридцати. В столовой кормили отменными блюдами из натуральных продуктов, и за полчаса там можно было так набить брюхо, что и ужина не требовалось. У входа в столовую дежурил забавный старик, который в первый день не хотел пропустить Ваню даже с пропуском.

– Откуда известно, что это твой пропуск, – резонно заметил старик, лучась приветливой улыбкой. – Вдруг ты его у кого-нибудь стырил?

– Что же делать? – огорчился Ваня. – Жрать-то охота.

– Здешних всех я по памяти знаю, – старик убедительно щелкнул себя по лбу. – А у тебя какая-то морда хулиганская. Ступай отседа, завтра поешь.

Распоряжался старик беззлобно, и было видно, что чем-то Иван ему приглянулся.

– Тогда хоть вынеси хлебушка горбушку, – попросил юноша.

– Что ж ты, парень, совсем, что ли, оголодал?

– Есть маленько. Я же детдомовский.

– А ну покажь паспорт!

Сличив фотографии, старик еще некоторое время кочевряжился, намекал на появление в округе какого-то террориста, личиной схожего с Иваном, потом все же пропустил.

Полный обед с порцией икры и с бутылкой пива обошелся молодому человеку в полторы тысячи.

Работать он поступил под начало Ирины Карповны Шмыревой, которая возглавляла административный отдел. У нее был солидный кабинет с финской мебелью, а вся курьерская шушера кучковалась в огромном помещении, напоминающем прихожую в богатом доме, си множеством стульев и с четырьмя столами. Служба у них была на подхвате: принеси, подай, отвези, и редко кто из начинающих клерков задерживался в комнате подолгу, поэтому трудно было даже сообразить, сколько их всего тут обретается. Постоянное движение, мельтешня молодых, веселых лиц создавали видимость обыкновенной досужей тусовки. Накурено в помещении было так, что хоть топор вешай, и иногда чуткие ноздри Ивана улавливали знакомый аромат "травки".

Ирина Карповна была унылая женщина лет сорока, плотного сложения, в очках, одетая в бесформенное платье тюремного покроя, но с озорным блеском в глазах. Примечательной особенностью ее внешности была высокая, даже, может быть, чересчур высокая и большая грудь, которой было тесно под блузкой, и при каждом движении она колыхалась. С первого мгновения Иван был загипнотизирован ее таинственной грудью, как это происходило, вероятно, со всяким, кто встречал эту женщину впервые.

Вскоре он понял, что Ирина Карповна осведомлена, по чьей рекомендации он устроился в префектуру, хотя мог и ошибиться: ни при знакомстве, ни в последующие дни имени Башлыкова она не упомянула ни разу.

Под ее присмотром он заполнил какие-то две анкеты. Ирина Карловна внимательно просмотрела их и устремила на него печальный взор из-под очков.

– Что ж, анкета есть анкета, а хотелось бы знать о тебе побольше, дорогой Иван Федорович.

– Что именно?

– Ну, к примеру, что привело тебя сюда? Чем могла заинтересовать такого привлекательного юношу скучная, рутинная и, честно говоря, плохо оплачиваемая деятельность? Полагаю, у тебя были и другие возможности?

– Вы имеете в виду спекуляцию, бизнес?

– Почему обязательно бизнес. В наше время талантливый человек может проявить себя на любом поприще. Кстати, почему ты не поступил в институт?

– Еще не выбрал в какой. – Колыхание ее грудей под платьем, подобное волнам, держало его в неприятном напряжении.

– Как-то ты ловко уходишь от ответа, Иван Федорович. Уж не прикидываешься ли передо мной дурачком?

Вот тут-то по интонации, по лукаво блеснувшему взгляду он и заподозрил, что она знает о нем больше, чем высказывает.

– Я не прикидываюсь, – обиделся он. – Зачем мне это?

– Тогда расскажи о своих убеждениях. Кто ты такой, хочу я знать.

– О каких убеждениях? О политических?

– Ну, допустим.

– Нет у меня никаких убеждений. Откуда в моем возрасте, Ирина Карповна? Отец – фирмач, мать – спекулянтка, конечно, склоняюсь к демократии.

– Девушка у тебя есть?

Ивану все больше не нравился этот допрос.

– Есть. Невеста.

– И она кто?

– Проститутка. Но я ее постепенно от этой профессии отважу. Как только начну хорошо зарабатывать.

Ирина Карповна сняла очки и положила их перед собой на пачку бумаг. Без очков глаза у нее засветились веселой голубизной.

– Знаешь ли, Ванечка, ты ведь не так прост, как кажешься, верно? Пожалуй, мы сработаемся. Куришь?

Пьешь?

– Только когда есть деньги.

К концу недели он уже со многими познакомился, а с одним шустрым пареньком по имени Булат немного подружился. Как-то оба задержались на работе и вместе вышли на улицу.

– Пойдем, что ли, шарахнем по маленькой? – предложил Булат.

– Почему бы и нет.

Зашли в ближайший питейный шалманчик и уселись за пластиковой стойкой. Булат заказал два крепких коктейля и по бутерброду с ветчиной. Тут же на них стали пялиться две девицы, сидящие неподалеку за столиком.

На Булата вообще женщины заглядывались, да это и не мудрено: высокий, худенький, гибкий, он был одновременно похож на турка, на негра и на жителя Скандинавии. Экзотический цветок московских джунглей. Обыкновенно благодушный и смешливый, сегодня он был зол. Он уже полгода вкалывал курьером, а повышение, как выяснилось в разговоре с мадам, ему пока не светило. Причина была в том, что он отказывался вздрючить эту "старую извращенку".

– Брось, – не поверил Иван. – Она не такая.

– Не строй из себя дебила, тебе не идет. На тебя она тоже глаз положила. У нас все через это проходят.

Да я не против, но пусть даст гарантии.

– А куда она тебя должна повысить?

Булат подмигнул турецким глазом:

– Поближе к кормушке, куда же еще.

В пустой болтовне курьерской мелюзги это слово мелькало часто так или этак, как опознавательный знак приобщенности к некоей опасной и сладкой тайне.

Назывались фамилии, иногда очень известные, и фантастические суммы, сваливающиеся на счастливчиков прямо из воздуха; точно так же, думал Иван, в иные времена где-нибудь в барской прихожей слуги обсуждали сокровенные делишки господ, со значительными и насмешливыми ужимками. Увы, мало что меняется в продажном мире.

Булат, разомлевший от коньячного коктейля, признался, что в ближайшее время надеется перебраться в отдел лицензий, а уж там… Пообещал и Ивана перетащить за собой, если тот окажет маленькую услугу.

– Какую? – спросил Иван с готовностью.

Услуга действительно оказалась пустяковой. Иван должен был оформить фиктивный брак с какой-то дальней родственницей Булата, которой срочно требовалось перебраться из Баку в Москву. Булат мог сам жениться на родственнице, но его родители были против, потому что были людьми заскорузлыми, с уклоном в маразм и ни уха ни рыла не смыслили не только в бизнесе, но вообще в современной жизни. Родители, сказал Булат, были его ахиллесовой пятой, они мало того что тайно симпатизировали коммунистам, но еще пошли и проголосовали за Жириновского. Булат тут же пожалел о своей откровенности и потребовал от товарища клятвы молчания. Если об этом станет известно на службе, объяснил он, мадам в ту же секунду вышвырнет его на улицу, хоть он будет дрючить ее по десять раз на дню. Иван поклялся своими будущими детьми, что замкнет уста навеки.

– Ну а как насчет фиктивного брака?

– Заманчиво, – сказал Иван. – Я подумаю.

– Тысчонок десять зеленки она нам не глядя отстегнет, – пообещал Булат.

Иван заметил, что для него деньги не главное, а главное – помочь в беде хорошему человеку.

– Ты настоящий друг, – сказал Булат растроганно. – Мы с тобой еще не такое провернем. Хочешь, этих телок снимем? У них наверняка хата есть.

Но Иван отказался. Он ехал домой с тревожным чувством, как обычно в последние дни. Дело в том, что Нина Зайцева, которую он подобрал в "комке", как-то так сноровисто обжилась, что, кажется, никуда не собиралась больше уходить. Помогала матери по хозяйству, бегала по магазинам, прибиралась в квартире, перестала краситься, и они с Асей уже два или три раза вместе ездили на спиритические сеансы. По вечерам, если он усаживался у телевизора, в один голос его журили.

– Грех это, сынок, – наставляла маманя, впавшая в дурь. – Сатанинскими соблазнами тешишься.

И Нина, сжав губы бантиком, жеманно подуськивала:

– Ох, Ванечка, неужели тебе нравится эта срамота?

Вон по учебной программе богослужение передают. Давай переключим.

Если же поздно возвращался, обе кукушки, молодая и старая, дожидались на кухне с горячим ужином. Пока ел, напевали с двух сторон:

– Сыночек, рази можно в лихое-то время по ночам гулять? Меня бы хоть пожалел.

– Именно, Ванечка, совести не бывает у тех людей, которые мать терзают.

По ночам он теперь запирался в комнате на ключ, но стоило задремать, как коварная лиса обязательно скреблась в дверь, а по утрам бросала на него презрительные взгляды. Однажды прижала крепко в углу. Так тискала, и на шее висла, и губы кусала, он чуть не обмяк. Мать, как на грех, заперлась в туалете.

– Все равно, Ванечка, – нашептывала меж поцелуев змея, – все равно, неприкасаемый мой, я тебя съем. Никуда не денешься.

– Зачем тебе это?

– Потому что обидно. Никто еще меня не отталкивал.

Пытался он мать урезонить:

– Она же прикидывается, мама, неужели не видишь? Ну проверь, дай ей денег, сразу уберется.

Куда там!

– Ой, сынок, не суди по себе о людях. У Ниночки судьба не заладилась, это да. Теперь она заново на свет Божий возрождается. Это, может, чудо нам явил Господь. Стыдно сомневаться.

Иногда по вечерам захаживал Филипп Филиппович, нареченный Ванечкин отец. Вот уж кто точно за последний год заново народился. Большими капиталами ворочал. В Алешкиной Михайлова банде был мозговьм центром. Он да еще некий Вдовкин, бывший инженер-компьютерщик, которого никто никогда не видел трезвым, но которого, по словам матери, нельзя было за это осуждать, потому что он перенес большое горе. Достаточно было один раз на этого таинственного Вдовкина посмотреть – тюфяк с мутным взглядом, – чтобы понять: если у такого человека могло быть горе, то разве что не донес до дома ящик с пивом. Однако оглядываясь на прожитую собственную жизнь, Иван вынужден был признаться самому себе, что частенько спешил в выводах…

Как-то они с Филиппом Филипповичем разыгрывали традиционную партию в шахматы, и отчим неосторожно пожертвовал коня.

– Теперь тебе хана, – посочувствовал Ваня, принимая жертву, – как, похоже, и моей доброй, несчастной матушке.

– А что с ней?

– Сбрендила. Нинку-то хочет удочерить.

– Да? Что-то такое я тоже заметил нездоровое в их отношениях. Вроде вместе собираются в монастырь…

А ты не вернешь мне этот ход?

– Тебе, отец, как новому русскому, даже стыдно об этом заикаться – мы же на деньги играем.

Через семь ходов Филипп Филиппович сдался. Редкие шахматные поражения он воспринимал крайне тяжело. Долго тер виски ладонями, делая вид, что болит голова. В матушкиной комнате Ася и Нина заунывно распевали пятый псалом Давида.

– Слушай, отец, забери ее к себе. Ты же один живешь. Она готовить умеет, честное слово. Вообще услужливая.

– Разве она согласится?

– Да ты что! Она же знает, что ты миллионер.

– Хорошо, сыграем реванш, потом подумаем.

– Нет, сначала поговори с ней, потом сыграем.

Позвали Нину. Та вошла, потупив очи, голову повязала черной косынкой.

– Вот зараза, монашку изображает! – не выдержал Иван.

– Ругаться грех, Иван Федорович, – смиренно произнесла Нина. Иван взял себя в руки и объяснил, что Филипп Филиппович, которому она чем-то приглянулась, готов оказать ей благодеяние и взять к себе на роль как бы домоправительницы, положив жалованье в пятьсот долларов в месяц.

– О деньгах пока разговору не было, – поправил Филипп Филиппович.

– Но вы же один живете? Без супруги?

– Ну и что с того?

Нина вспыхнула алым цветом:

– Как не стыдно такое предлагать молодой девушке? Наверно, вам Иван Федорович что-то плохое про меня набрехал, так вы не верьте. Он ведь очень испорченный. Мы с Асей за него денно и нощно Бога молим.

Ася примчалась разгневанная:

– От тебя, Филипп, не ожидала! Как ты мог? Она же тебе во внучки годится!

– А ты не подслушивай, – сконфузясь, буркнул Воронежский.

Ночью Иван оставил дверь приоткрытой, и Ниночка явилась в свое обычное ведьмино время. Впопыхах чуть не откусила ему ухо, но он не сопротивлялся, и она вдруг притихла, замерла.

– Я тебе противна?

– Не в этом дело.

– А в чем? Ты педик, импотент?

– Нет.

– Ты какой-то чудной. Другие все это любят, а ты как будто боишься. Может, у тебя никого не было до меня?

– Может быть.

– Так я тебе и поверила. Ты вообще с самого начала принял меня за дурочку, а я не такая.

– Все мы не такие, – согласился Иван. Ее белая призрачность и тихий голос погрузили его в отчаяние.

Он знал, что слишком рано повзрослел, а в душе остался несмышленышем, каким был и два года назад, когда убегал из дома, обрывая все концы, и еще раньше, много лет назад, когда отец был молодой, живой и, хохоча, подбрасывал к потолку его маленькое, хрупкое, тогдашнее тельце. Умом он многое постиг, а сердцем по-прежнему был закутан в пеленки.

– Ты думаешь, я стерва, да? – прошептала Нина, с ужасом ожидая ответа.

– Не хочу, чтобы было так.

– Как – так?

– Как у тебя было с другими.

– Вот оно что, – в ее голосе почудилась ему Непонятная радость. – Вань, давай выпьем? По глоточку?

– Иди выпей, ты же знаешь, где водка.

– А ты?

– С какой стати? У меня не горит.

– Ага! – Она соскользнула с кровати и белой тенью мелькнула в дверях.

Ночь была наполнена колдовством. Он любил такие ночи, когда сон и явь перемешиваются в тягучий коктейль. Час волка – его любимый час. В этот час мысли ясны. Если сейчас задуматься о смерти, то покажется, что она давно позади, как и рождение. Но думал о Нине. Он не любил ее, зато она была ему мила. Она добьется, чего хочет. У нее озорная повадка. Она как безродная собачонка, ищущая хозяина. Она была желанна, как сотни других женщин, молодых и старых, желанны юноше в восемнадцать лет, но в отличие от других была рядом и в ночной рубашке. Он думал об опыте любви, который ему предстоит, и надеялся, что справится с этим, как справлялся с болью, когда испытывал себя, сжигая ладонь над пламенем свечи…

Нина принесла водки в стакане.

– Выпей, – потребовала она, – и я тебе отдамся.

Хватит дурака валять.

– Не сегодня, – сказал он. – Может быть, завтра.

Она отпила глоток, остальное плеснула на его голую грудь. Так он и уснул, вдыхая кислый запах спирта одеревеневшими ноздрями.

На другой день к ним наведался Алеша Михайлов собственной персоной, и женщин будто подменили.

Куда делся религиозный экстаз и заклинание духов.

Матушка, помолодевшая, с накрашенными губами, с пылающим лицом, веселым колобком перекатывалась из комнаты в кухню, а бледная, с распущенными волосами Нина Зайцева изображала из себя крутую фотомодель, на пути в Париж по недоразумению попавшую в худую московскую лачугу. От ее нелепых потуг мурашки бегали у Ивана по коже, и сразу, как обычно в присутствии этого человека, он ощутил унизительную растерянность и напряжение. Полгода, не меньше, прошло с тех пор, как Михайлов последний раз к ним заглядывал. Полгода в возрасте Ивана – целая вечность, но ничего не изменилось. Любовь, восторг и ненависть – вот что он испытывал к побратиму покойного отца.

И еще. Как задорному щенку в обществе матерого волчары, ему то и дело хотелось оскалить зубы. Ну уж нет, подумал Иван, больше у тебя не будет повода надо мной смеяться.

– Садись, ты чего, – пригласил Михайлов, словно это Иван пришел к нему в гости, – Рад тебя видеть.

Хорошей девушкой обзавелся. Все забываю, как ее зовут.

– Нина, – сказала Нина таким тоном, точно решилась на акт самосожжения.

– Вот я и говорю, хорошая девушка, но малость придурковатая. Тебе не кажется, Вань?

Иван промолчал. Ася ставила на стол все новые и новые закуски, невзначай прикасаясь к Алеше и жарко вспыхивая от этих прикосновений. Нет, с сожалением подумал Иван, не угорела в ней страсть. Он мать не осуждал, жалел. С Михайловым у нее, конечно, был давно просроченный билет, и она это понимала, но ничего не могла с собой поделать. Слабая, несчастная, любимая мамочка!

– Слушай, Вань, – сказал Алеша. – Твои дамы уговаривают меня креститься. Ты как на это смотришь?

– Да, Ванечка, да, скажи ему, скажи, пожалуйста! – заполошилась Ася. – Он не понимает, что надо покаяться, причаститься, а как же! Иначе-то как? Его гордыня мучит. Скажи ему, тебе он скорее поверит.

Я молюсь за него, каждый день молюсь, но этого недостаточно. Нужно, чтобы сам, сам!

Иван не желал участвовать в шутовской сцене, маялся, ерзал на стуле и злился оттого, что Алеша, этот упырь, без сомнения, видит, как его, опять же по-щенячьи, корежит. Мука была в том, что Михайлов за все время знакомства ни разу ничем прямо не выказал своего превосходства, но не было минуты, чтобы Иван почувствовал себя с ним на равных. Более того, возможно, Михайлов и не подозревал, какая между ними тянется нешуточная, непримиримая борьба. Всегда держался с сыном покойного друга учтиво, чуть насмешливо и добросердечно. То есть, судя по всему, испытывал к нему такие же чувства, какие сам Ванечка испытывал, допустим, к озорной и коварной Нине Зайцевой, не принимая ее вполне за человека. Но и это был всего лишь обман зрения. По представлению Ивана грозный и пропащий Алеша Крест не мог вообще ни к кому питать человеческих чувств. Все люди делились для него на две категории: на тех, кто, хотя бы абстрактно, был ему чем-то опасен, и на тех, кого он уже полностью подмял под себя. Дорого бы дал Иван, чтобы знать, о чем они беседовали с отцом в долгие, беспросветные лагерные ночи.

– Говоришь, покаяться? – удивился Алеша. – Но в чем же мне каяться? Грехов-то на мне нету.

Он произнес это с таким просветленно-искренним выражением и даже с обидой, что Нина не выдержала и прыснула в кулачок, точно ее ущипнули.

– Не кощунствуй, Алеша! – попросила Ася.

– Да нет, я правду говорю. Какие грехи? Бедных не грабил, слабых не обижал, воюю всю жизнь как раз с врагом рода человеческого. Твой Бог меня давно простил. Если он есть.

– Алеша! – воскликнула Ася. – Умоляю тебя!

– О чем умоляешь?

– Алексей Петрович в добром расположении духа, – заметил Иван. – Ему угодно порезвиться.

Алеша и на него поглядел с удивлением:

– Ты что же, Вань, тоже святошей заделался?

Ниночка хихикнула вторично, и уж совсем неприлично.

– Вот истинная греховодница, – ткнул в нее пальцем Алеша. – Не была бы твоей невестой, Вань, ее бы завтра надо на костре сжечь. Тебя как зовут, девушка?

– Нина, – сказала Нина восторженно.

– Вот что, Нина, ступай пока на кухню, у нас будет небольшой семейный разговор.

Нина рванулась было прочь, чуть не опрокинув стул, но Иван поймал ее за руку:

– Сиди, не прыгай. Ты не кузнечик.

– Ничего не понимаю, – сказал Алеша. – Все какие-то возбужденные, может, перепились вчера? Давайте тогда перекусим да похмелимся.

Перекусывал и опохмелялся Алеша, по существу, в одиночку, зато с аппетитом. Метал все подряд: жаркое, осетрину, пирожки с капустой и пирожки с изюмом и осушил бутылку сухого вина. Иван отказался поддержать трапезу принципиально, сославшись на режим.

Нина и Ася поужинали раньше, да и не до еды им было. Нина, которая по Ванечкиному капризу как бы нарушила волю Креста, была в каком-то трансе и уже не хихикала, а хохотала как безумная по всякому поводу;

Ася со скорбной гримасой наблюдала, как управляется с яствами бывший суженый. Больше всего она поражалась тому, что Алеша совсем не меняется внешне. Все старели вокруг, умирали и чахли, жизнь катилась под уклон, а он был все тем же неодолимо прелестным отроком, который однажды, в незапамятные времена, вывалился перед ней у выхода из метро и с ангельской улыбкой, без предисловий попросил о любви. "Научи меня!" – потребовал он. Она и научила, не смогла отказать, хотя была мужней женой. Да кто бы и в чем мог ему воспротивиться! Сегодня Алеша хозяином распоряжается по Москве, и не будет ничего удивительного, если завтра так же легко перешагнет через все океаны. Он был драгоценным подарком ее судьбы, но одного она так и не поняла: кто же он такой? Посланец ли небес, сошедший на землю с мечом, или исчадие тьмы. Впрочем, с годами этот вопрос потерял остроту. Он таков, каким уродился, если что-то с ним случится, мир для нее останется скучен и сер.

– Вот так-то, – Алеша удовлетворенно похлопал себя по набитому животу. – Спасибо, Асенька. Хоть кто-то из женщин не разучился готовить.

– Кушай еще, ты салат не попробовал.

– Лучше сына покорми, он у тебя вытянулся, как глист.

Бедная Нина покатилась со смеху, еле Иван успел ее подхватить, чтобы не свалилась на пол. Алеша взглянул на нее с осуждением:

– Все же, Иван, нам надо потолковать наедине.

Ася молча встала, взяла девушку за руку и увела из комнаты, хохочущую и повизгивающую.

Алеша долил в рюмку вина, закурил.

– Хорошая у тебя невеста, Вань, повезло тебе. Никому только ее не показывай, отнимут.

– Это мое личное дело, – сказал Иван.

– Конечно, конечно, – Алеша откинул голову, закрыл глаза, отдыхая, о чем-то задумался.

– Эх, Ванечка, грубишь напрасно. Норов прячь в рукаве, как нож. Это тоже наука.

Иван молчал.

– Мать сказала, ты на работу устроился. Куда, если не секрет?

– Это тоже мое личное дело.

– Не совсем Вань, вот тут не совсем. В говно вляпаешься, вытаскивать мне придется.

– Да с чего вы взяли?! – вспылил Иван, аж побледнев, – Почему именно вам придется вытаскивать? Кто вы мне такой?

– Твой отец был мне братом.

– И все у вас было общее, – добавил Иван. – И нары, и женщина.

Алеша озадаченно почесал щеку.

– Ладно, мимо проехали… У меня есть к тебе предложение, но даже не знаю, говорить ли. Чего-то ты сегодня вертишься.

– Не нуждаюсь ни в каких предложениях.

– Учиться поедешь в Англию?

– Чего?!

– Приглядели мы с Настей солидный частный колледж. С полным пансионом. Все расходы на мне.

– Кто такая Настя?

– Жена моя. Святая женщина.

Наконец-то Иван улучил минутку для маленького торжества;

– Не хочу.

– Почему? Получишь настоящее образование.

– Если и буду кому-то чем-то обязан в жизни, то только не вам.

Алеша притушил сигарету в пепельнице. Он не был огорчен, но на юношу смотрел с сожалением:

– Пора взрослеть, Вань. Занятия с октября, подумай. Посоветуйся с матерью, с Филиппом. Кстати, насчет матери. Мы ее с твоим отцом не делили, мы ее любили оба. Чувствуешь разницу?

Иван сидел красный, точно в бане. Минута торжества минула никем не замеченной. Алеша пошел на кухню попрощаться с женщинами. Он везде был в своем праве и на своем месте. Везунчик, которого природа наделила даром повелевать. Иван ему не завидовал. Каждому свое, сказано мудрецом. Он не хотел карабкаться вверх по чужим головам, как по ступенькам. Для настоящей свободы человеку ничего не нужно, кроме присутствия духа.

Когда Алеша ушел, пообещав: "Проголодаюсь, позвоню!", Нину окончательно скрючило от смеха, и пришлось отпаивать ее валерьянкой.

– Он не для тебя, – утешил ее Иван. – Не думай о нем.

– Я понимаю. Он как древний витязь, – сказала она напыщенно.

Ночью она опять пришла к нему, одинокая и покорная, и Ванечка потерял свою невинность.

Глава 13

Знаменитый журналист центральной газеты Ника Поливодов немало покуролесил в своей сорокалетней жизни, а теперь потихоньку собирал материал для сенсационного, разоблачительного материала на тему "Мафия и власть". Он часто ходил по лезвию ножа. В Абхазии снайпер прострелил ему левую руку повыше локтя, и там же он подцепил чудовищный триппер от шалавной репортерши-француженки Мариам. И это всего за одну командировку, а сколько их было. Для любимой профессии Ника себя не берег, лез всегда в самое пекло, и звезда его в период перестройки воссияла высоко.

Это было чудесное время, полное страсти, напора, надежд. Все было ясно прицельному взору журналиста.

Бей, круши, вали вчерашних идолов, и чем хлеще слово, тем ближе победа. Года два все ходили как пьяные, в веселом бреду разрушения, с ощущением причастности к высокой истории, которая творилась на их глазах и делалась отчасти их руками. Популярность журналистов заслуженно сравнялась с известностью кинозвезд и ведущих политиков. Вечером репортер засыпал никем, а утром, после выхода удачной статьи, просыпался знаменитым. Так было и с Никой. Он спроворил интервью с белобрысой путаной из "Метрополя", путаны, как и наркоманы, были тогда еще под запретом, и редактор рискнул, – и какая же бомба разорвалась в Москве! Ровно через месяц в газету позвонили со Старой площади, и Ника Поливодов был приглашен на приватную беседу к одному из самых значительных лиц в государстве, главному идеологу страны с незапамятных времен. Ника по застойной привычке попрощался на всякий случай с друзьями и с родней и пошел. Значительное лицо, обликом напоминавшее образованного чукчу, встретило его так, словно Ника был его родным сыном, когда-то потерянным, а ныне счастливо обретенным. Государственный муж, облеченный колоссальной властью, поил его коньяком в своем огромном кабинете и самолично нарезал на блюдце лимон. Он не учил ничтожного писаку уму-разуму, как это бывало раньше, а советовался с ним по важным мировым проблемам, почти как с ровней. Впрочем, была в этой задушевной домашней беседе одна досадная особенность, залетевшая из прежних времен: хотя влиятельное лицо и советовалось, и спрашивало у польщенного Ники его мнение, но само же и отвечало на свои вопросы. Еле-еле удалось журналисту вставить две-три незначительные реплики, но какое это имело значение. Великий идеолог высказывал такие мысли, от которых сердце Ники взмывало к небесам.

К примеру, идеолог признался, что придушить окончательно монстра системы, сокрушить империю зла без помощи четвертой властюювозможно; а дальше из его слов выходило, что под четвертой властью он подразумевал как бы именно Нику Поливодова, ну, и еще с пяток человек, подобных ему, таких же отчаянных, талантливых, бескомпромиссных, молодых, беззаветно преданных идеям демократии и общечеловеческим ценностям…

Три, четыре, пять, шесть лет подряд Ника Поливодов сотоварищи в разных газетах и журналах, на радио и телевидении рубили наотмашь по системе, не оставляя от нее камня на камне, не щадя живота своего, дробя святыни в пыль; но постепенно некоторые из центровых нападающих притомились от непосильной работы и отбыли на заслуженный отдых в Америку и Европу. От краснопузого чудища остались рожки да ножки, у него были отбиты бока и выколоты зенки, но все же у Ники, да и не только у него, все чаще возникало подлое ощущение, что все они – и победители, и побежденные, и те, кто успел слинять, и те, кто заторчал в "этой стране", – очутились у разбитого корыта, хотя прямого повода горевать вроде бы и не было. Меченого провидца, малость свихнувшегося от бесконечных речей, спихнул с престола его более солидный и расторопный собрат по партии, который привел за собой кучу молодняка из разных коммунячьих конюшен.

Ветер августа поддувал им в спину. Бесшабашные экономические недоросли повели дело так рьяно, что буквально за год-два от позавчера еще зажиточной страны осталась кучка пепла. Зато всех своих единомышленников они объявили средним классом, а наиболее близких корешей назначили миллионерами. Повсюду воцарилась реформа, народ ликовал в безмолвии, кое-где попискивал полуголодный обыватель, но общая картина была праздничная. Коммерческие банки, акционерные компании, брокерские конторы, частные лавочки, прилавки, заваленные импортным барахлом и гнилыми продуктами, счастливые лица москвичей, повсеместно спекулирующих разной мелочевкой, конкурсы "мисс Мытищи", круизы по Средиземному морю, сказочная реклама на экране – то есть все, как у них, все, как у нормальных людей. Казалось бы, начинай жить и радоваться, но радоваться стало опасно. На каком-то этапе что-то сломалось в реформе: то ли у молодых заполошных рыночников не хватило азарта, то ли верховный владыка запил горькую, и это, скорее всего, полупьяный, придурковатый народ в этой стране был не готов к истинным капиталистическим благодеяниям, а как был, так и остался "совком", но произошла загадочная и печальная вещь: вместо милого, дружелюбного капиталиста с лицом Борового, раздающего направо и налево пряники обездоленным, изо всех углов, из подворотен и с трибун, из нарядных офисов и из управленческих штабов оскалилось вдруг на обомлевшего гражданина циничное, сытое азиатское рыло бандита. Политический концлагерь, в котором долгие десятилетия обживались несчастные россияне и даже обустроились с некоторым удобством, в одночасье обернулся зловещей уголовной зоной, где каждому предстояло заново приноравливаться к свирепым причудам паханов. Социальная рокировка произошла так стремительно, что многие, даже самые отпетые рыночники, успевшие настругать капиталы и пригреться возле монаршей печки, не успели за ней уследить. И с грохотом повылетали из насиженных гнезд. Те же, кто уцелел, мигом облачились в бронежилеты и наняли для личной охраны половину бывшей Советской Армии. Пальба началась беспорядочная, и если поначалу в основном добивали старорежимных зануд, то постепенно пули посыпались и на головы чистосердечных заступников демократии, преданных сподвижников международного валютного фонда.

Так и сошлось, что многие прогрессивные журналисты, вчерашние властители дум, а с ними и Ника Поливодов, вдруг оказались не у дел. Так называемая непримиримая оппозиция была загнана чуть ли не в районы вечной мерзлоты, разрушать больше было нечего, на бескрайних просторах тут и там едва дымились головешки проклятого коммунячьего режима, а тявкнуть громко на новых, изолгавшихся и проворовавшихся власть предержателей уже не хватало ни мужества, ни сил, да вдобавок с таким же успехом можно было тявкать на собственное отражение в зеркале. Точно пораженная внезапным мозговым недугом, демократическая пресса вдруг заговорила осевшим, простуженным голосом, путая слова и мысли. Кто-то по инерции чехвостил озверевших гекачепистов, приписывая им какие-то уж вовсе противоестественные замыслы, кто-то занялся физиологическими изысканиями, кто-то вещал о скором восшествии на престол отрока Григория, и прочее и прочее в том же духе, но широкая читающая публика заметно охладела к политическим темам, и газетные тиражи опасно пошли на убыль, рискуя повторить судьбу толстых литературных журналов, которые так и не сумели вовремя остановиться в своем заунывном интеллектуальном гробокопательстве. Немного оздоровила общественную атмосферу пущенная в оборот угроза "русского фашизма", подкрепленная замелькавшими на экранах каменноликими юношами с руническими нарукавными знаками и со свастикой, но ненадолго и далеко не повсеместно, а пожалуй, только в Москве и Санкт-Петербурге. Да и тут средний читатель больше интересовался простыми, натуральными вещами: схлопочет ли он, добропорядочный обыватель, случайную пулю где-нибудь на троллейбусной остановке, или ему удастся потихоньку, спокойно околеть от хронического недоедания.

Ника Поливодов был тертым газетным калачом и давно научился различать, кто стоит за тем или иным политическим аттракционом, кто его финансирует и кому он выгоден. К примеру, еще не набравший силу, но, судя по некоторым признакам, грандиозно затеваемый спектакль под названием "русский фашизм" устраивал практически всех, и левых, и правых, и коммунистов, и демократов, и президента, и Зюганова с Гайдаром.

В России фашизм вызывал у нормального человека отторжение на подкорковом уровне, благо никто толком не понимал, что это такое. У большинства (тем, кому за сорок) в этой связи возникала единственная ассоциация – бесноватый фюрер, окруженный гестаповскими палачами; однако в борьбе с новоявленным страшилой каждая борющаяся за власть группировка, при удачном стечении обстоятельств, могла нащелкать избирательные очки. По парадоксу российской общественной жизни это относилось и к самим "фашистам", популярность которых росла день ото дня. Все это не устраивало умного Нику. Массовость заброса при низком натуральном обеспечении неизбежно должна была обернуться очередным пропагандистским мыльным пузырем, и он не хотел засвечиваться в заранее обреченной на провал акции. Вдобавок крайне неудачно, с явным уклоном в водевиль были выбраны персоналии, которые представляли русский фашизм как бы воочию. И Баркашов с его опереточными чернопогонниками, и уж тем более Жириновский с его неопознанной родословной и тайными капиталами словно сошли с подмостков провинциальной сцены, хотя, разумеется, это вовсе не значило, что каждому из них удастся в смуте принудительной капитализации выловить собственную золотую рыбку удачи.

Иное дело – мафия. Ее не надо было придумывать, наряжать в карнавальный балахон и накачивать воздухом, как ярмарочную куклу. Она сама который годок старательно впрыскивала трупный паралитический яд в государственные структуры и была многолика, изобретательна и, в сущности, неуязвима. Словечко, правда, неточное, плохое – мафия – из чужого обихода, сбивающее с толку, но что поделаешь, собственной лексики новое время еще не накопило, да и зачем копить, если все можно взять напрокат: убого, позорно, зато под рукой – Белый дом, мэрия, коррупция, демократия, мафия… Но наша мафия, конечно, была не их мафией с благородный Аль Каппоне во главе, тут заблуждаться не приходилось. Что ей наркотики, контрабанда живым товаром и прочее, на чем нажили капиталы ее забугорные коллеги; она кроила так, чтобы савана хватило на всю страну. При этом у нее был ясный, страдальческий взгляд Богородицы-Девы, изысканная речь партийного чиновника и оснащение от автомата Калашникова до Конституции.

Около года Ника Поливодов исподволь собирал материалы, а когда нагреб достаточно на серию сенсационных статей, то сам ужаснулся. Точно в дурном сновидении, ему открылось, что все они – от мелкого рэкетира, берущего под свою "крышу" коммерческий ларек, до маститого ученого-экономиста, блудливо пережевывающего идейку о всенародном счастье поголовной приватизации, – повязаны кровью и корыстью в одну большую, дружную, блатную семью, подчиняющуюся единому центру, а кто выпал из лона семьи, как выродок, или кого в семью не приняли за отсутствием лишней миски с похлебкой, обречен на неизбежное и скорое вымирание. И у него, маститого журналиста, оказывается, есть в этой семье маленькая, удобная ниша, откуда ему лучше уже никогда не высовываться. Те из его коллег, кому оказалось не по нутру бытование в уголовной семье, именно по этой причине торопливо отбуксовали за океан. Остальные, а имя им легион, перебивались подачками с барского стола и жадно лизали руки пахану, пытаясь угодить всем его прихотям. Была еще немногочисленная группка правдолюбцев, которые верили, что плетью можно перешибить обух, и, угревшись в газетных закоулках, продолжали беспощадно разоблачать ужасы сталинского режима, но их жребий, по определению классика, был уже измерен. Голосить им осталось лишь до той поры, пока пахан мимолетно огрызнется.

Ника Поливодов не желал быть ни с теми, ни с этими, ни с другими, ни с третьими, а хотел быть сам себе голова. Он пришел к главному редактору и предложил цикл бесед с истинными хозяевами новой жизни. Главный редактор тоже был человек ушлый, настырный, с большими заслугами перед демократией, но тираж его газеты упал до роковой отметки, поэтому суть дела он ухватил с лету.

– Надоело ходить с ушами? – пошутил по-домашнему. – Хочешь, чтобы тебе их отрезали?

– Нет, – сказал Поливодов, – мы сделаем все аккуратно. Ведь все зависит от исполнения. Подадим этих ребят с вопросительным знаком.

– Объясни.

– Иван Иванович, чего тут объяснять. Вот, дескать, читатель дорогой, перед тобой персоны необыкновенные, самый крупняк, тайная власть, а уж как они тебе понравятся – вопрос вкуса. Двух зайцев убьем, нам не впервой. Крестным отцам польстим и читателя развлечем. Газету будут из рук рвать. Подписная кампания, Иван Иванович.

– Как бы вместе с газетой нам головы не оторвали.

Не боишься, дружок?

– Нет, не боюсь. Паханы тоже люди, им свойственно тщеславие. Они много лет орудовали в темноте, им это надоело. Представляете, как им хочется заявить о себе громко, чтобы были аплодисменты, цветы, блиц камеры, благодарный рев толпы…

– Что ж, действуй, – задумчиво благословил редактор. – Но в случае чего прикрыть не смогу. Это ты понимаешь?

– Конечно, понимаю, – кивнул Ника. – В конце концов, мы рождены, чтоб сказку сделать былью.

Жил Ника Поливодов в однокомнатной квартирке на Юго-Западе с кошкой Машкой и попугаем Гришкой.

Жены и детей у него не было, и иногда это наводило его на грустные размышления. Вечером он разложил на столе заготовки к теме "Мафия и власть" и долго изучал список фигурантов. Первоначально в нем было двенадцать человек, но теперь осталось восемь. Буквально за последние полгода двое убыли царствовать на чужбину, а двоих повалили в разборках, одного в Ростове, другого в Чернигове. Похороны павших бандитов, судя по газетным сообщениям, вылились во всенародное горе.

Это было смешно, поучительно и гнусно. Среди оставшейся восьмерки первым в списке стоял Елизар Суренович Благовестов, живая легенда подпольного бизнеса, свирепый рыцарь плаща и кинжала. Его домашнего телефона Ника не знал, зато у него была визитная карточка Иннокентия Львовича Грума, крупного бизнесмена, владельца двух банков и биржевой конторы, который в прошлом сезоне баллотировался в парламент от партии "Экономическое процветание". Этот человек по Никиному досье уже лет десять работал на Благовестова и, возможно, был его правой рукой. Поливодов познакомился с ним в кулуарах какого-то марионеточного фракционного съезда, пили кофе с коньяком в буфете, и Иннокентий Львович наговорил журналисту кучу комплиментов о его статьях. С искренней болью Иннокентий Львович сокрушался о том, сколько еще предстоит тяжелой работы по расчистке авгиевых конюшен, оставшихся в наследство от коммунячьего режима, но все равно это придется сделать, если не хотим до скончания века плестись в хвосте у цивилизованного мира.

Вся надежда здесь на талантливых, честных людей, таких, как Ника Поливодов. Он пообещал Нике, что если ему понадобится хоть какая-то помощь на его благородном журналистском поприще, он будет рад ее оказать. Изощренное фарисейство матерого хищника в тот раз очень позабавило Нику.

Он набрал номер офиса Грума, и ему ответил нежный, певучий голос секретарши, которая попросила его представиться, объяснить, по какому делу он звонит Иннокентию Львовичу.

– Я из газеты, – сказал Ника. – Дело сугубо личное.

Фамилия моя Поливодов. Иннокентий Львович меня знает.

– Минуточку, – прощебетала секретарша, и почти сразу в трубке возник благодушный, вкрадчивый баритон банкира:

– Дорогой наш писатель! А я все гадаю, куда вы пропали? Ну, уж, видно, не до нас. Большие проблемы, большие хлопоты. Читаем, гордимся знакомством. Чем могу быть полезен, уважаемый Ника?

– Как ваше здоровье, Иннокентий Львович?

– Какое уж там здоровье, милый вы мой! Трудимся не щадя живота, а кто оценит? Вы же видите, какая кругом неразбериха. Кстати, кто у вас рекламой заведует?..

Минут через пять хорошего, доверительного разговора Ника обратился со своей просьбишкой:

– Хотелось бы встретиться с одним человеком, я и подумал: вдруг вы поспособствуете?

– Кто такой? Что за человек?

– Некто Благовестов Елизар Суренович.

В трубке наступило молчание, и после паузы Грум заговорил совершенно иным голосом, в котором и намека не осталось на родственные чувства:

– Кто же вам сказал, что я знаком с Благовестовым?

– Никто не сказал. Да я наугад позвонил. Помнится, в последнюю встречу вы это имя упоминали. Но, возможно, я что-то перепутал.

Еще одна пауза, и в трубке возник посторонний фон. Ника улыбнулся своему отражению в настольном зеркале.

– Если не секрет, чем вас заинтересовал этот.., хм… господин?

Поливодов охотно рассказал, что газета собирается опубликовать цикл бесед с видными политиками, учеными, бизнесменами. Цель такая: дать спектр компетентных мнений по самым острым, актуальным вопросам общественной жизни.

– У нас ведь как заведено, – сказал Ника. – По любой проблеме высказываются одни и те же лица. Что на телевидении, что в прессе. Налогоплательщику они все надоели. Просто физиономически неприятны. К тому же заранее ясно, что каждый из дежурных комментаторов скажет. Хотелось бы закинуть невод пошире, поглубже. Кстати, раз уж зашла речь, я бы и вас, дорогой Иннокентий Львович, хотел привлечь.

– Что ж, пожалуй, попробую связаться с Благовестовым, – голос Грума опять потеплел. – Действительно, есть кое-какой канал, общие, как говорится, знакомые.

Давайте я вам перезвоню через некоторое время?

Повесив трубку, Ника пошел на кухню и поставил на огонь кастрюлю с водой. Достал пачку пельменей.

Он не первый раз совал голову в логово льва, и всегда при этом у него появлялся зверский аппетит.

Иннокентий Львович перезвонил через час.

– Все в порядке, – сообщил бодро. – С вас причитается. Еле-еле разыскал вашего Благо… Благовестова. Вы правы, похоже, важная персона. Но я за вас поручился, вы уж не подведите.

Грум назвал ему адрес и сообщил, что Елизар Суренович примет его завтра в двенадцать ноль-ноль.

* * *

Обыкновенная контора из двух совмещенных квартир на первом этаже жилого дома. Таких контор по Москве расплодилось тысячи, эта была примечательна тем, что у входа не было никакой таблички. Зато у двери, обитой зеленым кожзаменителем, сидел на табуретке усатый омоновец. Да и на улице Ника приметил две машины, набитые праздными молодыми людьми вполне узнаваемого типа. Выяснив, кто он такой, омоновец нажал на дверной звонок и что-то тихо произнес, склонившись над узкой, как для газет, щелью. Поливодова впустили.

Девушка в короткой черной юбке проводила его в приемную и, мило улыбнувшись, попросила открыть кейс.

– Террористов боитесь?

– Нет, журналистов, – отшутилась девушка. Нажала кнопку клавиши селектора:

– Из газеты, Елизар Суренович.

В ответ послышалось кряхтение.

– Входите, можно, – пригласила девушка.

Кабинет – бывшая жилая комната – был меблирован двухтумбовым канцелярским столом, книжными стеллажами и несколькими стульями с темно-красной обивкой. Небогато, подумал Поливодов, принимают по десятому разряду. Хозяин кабинета – осанистый старик с лысым, породистым черепом, обрамленным темным пушком, с приятно пронизывающим прокурорским взглядом – сидел не за столом, а у окна, под открытой форточкой, в черном дерматиновом, тоже сугубо канцелярском креслице. Навстречу гостю не поднялся, но руку сидя протянул. Поливодов поспешно приблизился и уважительно ее пожал, ощутив сухой жар старческой ладони.

– Располагайся вон там, – Благовестов указал пальцем на стул. – А хочешь – там. Садись где удобнее, а я уж тут на холодке побуду. Водку будешь пить?

– Спасибо, рановато вроде.

– Надо же, – удивился Благовестов. – Сколько вашего брата перевидал, никто от дармовой выпивки не отказывался. Ты, может, стесняешься, Ника?

– У меня печень пошаливает… – Поливодов открыл кейс.

– Диктофончик нам ни к чему, – остановил его Благовестов. – Зачем нам диктофончик? Хочешь поговорить, давай без диктофончика.

Поливодов послушно захлопнул кейс. Старик настроен был недружелюбно, с первых же слов пытался подковырнуть, но это Нику не смутило. Важно не как встретят, а как проводят. Профессионально любезным, деловым тоном поделился своим замыслом провести на страницах газеты встречи с влиятельными, известными людьми. Политика, этика, экономика, общий взгляд на положение дел в стране. Читателю будет любопытно из первых рук узнать, какой опыт еще над ним произведут в ближайшем будущем. Предполагается искренний, доверительный разговор, как бы у домашнего камина, без всей этой набившей оскомину политической трескотни, от которой предостерегал еще вождь революции.

– И кто же у тебя в списочке? – спросил Благовестов.

– О-о, хотелось бы охватить круг пошире. Егор Гайдар, артист Ульянов, Аркадий Вольский, лидер центристов, может быть, удастся заинтересовать самого президента.

– Действительно, серьезная публика, но ты ведь немного лукавишь, да, Ника? Там у тебя еще Алеша Михайлов, по кличке Крест, Омар Кавторадзе, грузинский "папа", Сережа Антонов, ну и другие подельщики, верно?

Поливодов почувствовал себя так, будто его толкнули в спину и он очутился в ледяной проруби. Точность вопроса была сверхъестественной.

– Если даже так, какой в этом криминал?

– Да ты не тушуйся, что соврал. Все журналисты врут, вам за это платят. Важно, чтобы совсем не завраться. Вот тут может случиться и криминал.

Благовестов дернул шнурок над головой, и в комнату вбежала девушка-секретарша.

Через мгновение девушка, сверкая загорелыми коленками, подкатила столик на колесиках – водка, минеральная вода, кофейник, чашки. Попыталась и дальше ухаживать, ухватилась за графинчик, но Благовестов ее шуганул. Сам разлил по рюмкам, крякнул и выпил. Вопросительно смотрел на Поливодова. Ника к рюмке не прикоснулся. Его вдруг потянуло бежать куда глаза глядят. Дымок опасности, почти осязаемой, проник в ноздри терпким запахом французского лосьона.

– Теперь выкладывай правду, – потребовал Благовестов. – Чего надо от меня? Хочешь денег? Могу дать.

– Я чего-то не понимаю. Не желаете давать интервью, зачем согласились?

– Действительно не понимаешь, – усмехнулся Елизар Суренович, – и это очень плохо. Я не Ульянов и не Гайдар. Надумай я выступить в вашей вонючей газетенке, то, скорее всего, сначала купил бы ее вместе с твоим Иваном Ивановичем и с тобой. Товар недорогой.

– Почему вы так упорно стараетесь меня оскорбить?

Елизар Суренович сделал вид, что ему скучно и что у него зачесалась нога.

– Оскорбить газетчика? Это что-то новенькое. Разве такое возможно?.. Вот что, паренек, у меня очень мало времени. Говори, чего ищешь и кто на меня науськал?

Заодно назови цену. Тысячи зеленых хватит на новые штаны?

Ника Поливодов решил психануть. Вскочил на ноги, бледный, одухотворенный:

– Если бы не ваш возраст, милейший!..

Благовестов коротко хохотнул, как рыкнул:

– Ну-ка сядь, не трясись, тут тебе не дискотека. Хорошо, сам скажу, а ты послушай. Почуяли, крысы, что запахло паленым, новых хозяев ищете. Прежние уже не по нутру, демократики вы мои хрустальные. Поздно спохватился, Ника. Полгода назад я бы еще взял тебя на службу, сейчас своих борзописцев некуда девать. Вдобавок чересчур ты наглый и прыткий. Старина Грум сразу тебя раскусил. Но за наглость положено наказывать.

Загипнотизированный его отеческим взглядом, Ника промямлил:

– Да в чем же моя наглость, не пойму?

– Как в чем? Сунулся без вызова – это раз. Правды не сказал – два. И вообще весь какой-то ты изворотливый, скрытный. Водки даже не выпил со старичком. Нет, дорогой, все вместе тянет на высшую меру. Но мы не в суде, поэтому даю тебе две минуты для оправдания.

Страх Ники достиг высшей точки, голопузым детством вдруг потянуло из прошлого, и в ту же секунду он обрел присутствие духа.

– Куражиться изволите? Ох, какие мы всемогущие!

Но недалек день, когда и таких, как вы, размажут по стенке. На сей счет не заблуждайтесь, милейший.

– Пошел вон! – равнодушно бросил Благовестов, Он не дергал шнурок, никого не звал, но в комнате, как по гудку, возник омоновец, недавно дежуривший снаружи, бережно подхватил Поливодова под локоть и помог ему выбраться из помещения. Все происходило, как во сне. Девушка-секретарша болтала по телефону и не обратила на них внимания.

Ника поехал в редакцию и весь день провел как бы в полудреме. Ничто его не огорчало и не радовало. Суматошная редакционная канитель текла мимо. В его крохотный кабинетик то и дело заглядывали друзья и сослуживцы и выходили от него обескураженные. Общительный, всегда готовый поддержать шутку и посудачить о новостях, Ника, похоже, заболел или вложил деньги куда-нибудь не туда. Петро Захарчур, репортер из спортивного отдела, не смог расшевелить его даже известием о новых похождениях Марадоны и, соболезнуя, предложил слетать в магазин за лекарством.

– Не мучайся, старина, – сказал он. – Похмелье – еще не конец света. В нем главное – постепенность на выходе. Принимаешь стопочку "Смирновской", пару пива, а потом обязательно девочка. Хочешь, пришлю Кирку Погребельскую?

Ника немного встрепенулся:

– Как Погребельскую? Да она второй месяц с Иофой? Нет, она не согласится.

– Старичок! – Захарчук обрадовался, заметя тень в потухших глазах друга. – Что значит с Иофой? С Иофой она по должности, он ее начальник, учитель, а с тобой будет из сострадания. Я же ей объясню, в каком ты состоянии. Она девица милосердная, чувствительная. Знаешь, где она хотела работать, если бы не газета?

– Где?

– В доме престарелых. Честное слово! Сама говорила. Она же некроманка. Как раз тебе с похмелюги.

Под Киру Погребельскую, редакционную секс-бомбу, Ника подбивал клинья уже давно, но пока безрезультатно. Это задевало его мужское самолюбие, тем более что Кира не слыла недотрогой. Теперь-то, задним числом, он видел, как в последнее время вокруг него накапливались разные мелкие неприятности, очевидные предзнаменования большой беды, вот она и грянула. Он сознавал, что влип крепко, сунул голову в петлю, но только не мог понять, где и какую допустил промашку.

Отчего так вздыбился замшелый, грозный подпольный властелин? Чем он его так насторожил? Старый шакал не дал ему рта открыть, и вот теперь надо уже думать, как уцелеть. Ничего путного не приходило в башку, и самое разумное, пожалуй, было оформить командировку и смотаться на пару недель из Москвы. Ника был газетчиком до мозга костей, препятствия лишь возбуждали его охотничий азарт, но сегодня был явно не тот случай, чтобы лезть на рожон. Некоторое время он раздумывал, не позвонить ли Груму, но и это оставил на потом.

В конце концов, поперся к главному редактору и объявил, что собирается дней на десять, а может, и больше, поехать в Краснодар, а оттуда в Ростов. Он и тему придумал нормальную: среди донского казачества давно шло какое-то любопытное брожение, но Иван Иванович темой даже не поинтересовался.

– Надо, так и поезжай, – сказал он, чему-то словно обрадовавшись. – Командировочный фонд почти весь в целости. Заодно и на подписку поработаешь.

"Ах ты, старый прохвост!" – подумал Ника. Нехорошее подозрение кольнуло его в сердце. Вспомнил странные слова Благовестова: "Понадобится, я тебя с твоим Иваном Ивановичем куплю. Товар недорогой".

Из пустоты такая обмолвка не вылетит.

Главный редактор, против обыкновения, прятал глаза в пол, или это чудилось воспаленному Никиному воображению. О недавних замыслах ни слова, будто их и не было.

– Иван Иванович, – Ника зашел сбоку, чтобы все же поймать взгляд человека, под началом которого проработал десять лет. – А почему вы не спросите, чего это я вздумал про казаков писать? Ведь позавчера…

– Дорогой Ника, – наконец-то редактор оторвал взгляд от стола – честный, прямой взгляд Иуды. – Мне уже донесли, что ты вроде занедужил немного. Что случилось? На тебе и впрямь лица нет.

– Ничего не случилось. Так я оформлю командировку?

– Оформляй, конечно. Но, может, лучше сперва врачу показаться?

Из кабинета Ника выкатился, точно оплеванный, Нина Сергеевна, секретарша шефа, пожилая грымза, пучила в сторону рыбьи равнодушные зенки. Не было сотрудника в редакции, про которого она не знала бы всю подноготную, как не было человека, который знал бы толком что-нибудь про нее самое. Сплетничали, что в незапамятные времена шеф выудил, выманил ее из аппарата Чурбанова и таким образом спас от пожизненного заключения.

– Ника, мальчик, это правда? – спросила она бесцветным голосом.

– Вы про что?

– Опять собираешься на Кавказ?

– Собираюсь. Может, и куда подальше.

– Но это же опасно. Сколько можно рисковать? Такой известный журналист, золотое перо, и уже не совсем юноша…

– Все равно поеду, – сказал Ника. Про Нину Сергеевну было еще известно, что у нее дурной глаз. Стоило ей кому-нибудь посочувствовать, как с этим человеком непременно случалось несчастье: он ломал ногу или неудачно женился. Но это прежде, в поганые годы застоя.

Теперь жизнь стала свободнее, веселее, и несчастья упростились: сегодня ты жив, а завтра придавят, как таракана. С горя Ника заглянул-таки к Кире Погребельской, чтобы малость расслабиться. Секс-бомба сидела за заваленным кипой газет столом и пудрила маленький изящный носик.

– Какой приятный сюрприз! – воскликнула она. – Я уж забыла, как ты выглядишь.

Кире Погребельской было двадцать четыре года, и все в ней было прелестно: и душа, и мысли, и тело.

Увы, она слишком хорошо это понимала.

– Еще бы не забыть, – пробурчал Ника. – Когда за тобой ухаживает такой кавалер, как Иофа, мать родную не узнаешь.

Кира задумалась, изобразив сочными губками ни к кому не относящийся поцелуй.

– Хамите, парниша! – наконец оценила замечание Ники.

– Не хамлю, ревную. Давай сходим куда-нибудь вечерком?

– Куда, молодой человек?

– Ну, к примеру, можно ко мне. Возьмем водочки, пивка и поедем.

– И что будем делать?

– Телик посмотрим. Пластинки покрутим. Я блинов напеку.

– Ты очень безнравственный, Ника, а ведь я несовершеннолетняя. Но я понимаю, чего ты добиваешься, Ты хочешь меня развратить. Чтобы я стала похожа на всех твоих дешевых старых кобылиц. И тут у тебя выйдет осечка.

Развратить Киру Погребельскую пытались почти все мужчины в редакции и еще половина города, и некоторым это, по слухам, удалось. Но на самом деле, как призналась однажды Кира, пустые любовные интрижки не приносили ей удовлетворения. Она надеялась встретить настоящего мужчину, преданного друга, который возьмет ее на руки и понесет по миру, как прекрасную мечту.

– У меня паршивое настроение, – признался Ника. – Хоть ты-то не кривляйся.

– Это потому, что ты ни о чем не думаешь, кроме случки. Почему бы тебе не пригласить меня в театр?

– В какой театр?

– Да в любой. Это будет поступок с твоей стороны.

Настоящий мужской поступок.

– Хорошо, пойдем в театр. Но завтра. А сегодня ко мне. О'кей?

Кира прогнулась, проведя ладонями по пухлым бокам, обтянутым полупрозрачным нейлоном, и у Ники сдавило в паху.

– Нет, милый, так не выйдет. Ты торгуешься, мне за тебя стыдно.

– Ну и спи со своим Иофой, – цинично вспылил Ника. – Только следи, чтобы он не окочурился.

Кире его слова не понравились.

– У тебя даже к старости нет уважения. Ты пропащий человек, Поливодов. Как хорошо, что я в тебя не влюбилась в прошлом году.

Из редакции Ника Поливодов завернул к матери на другой конец города и у нее поужинал. Мать уговаривала его остаться ночевать, и это было разумно, да и навещал он ее за последний год считанные разы, больше поддерживал морально по телефону, но какое-то смутное чувство погнало его домой. Уже в метро, прикемарив от сытной, жирной материнской еды, он понял, что так сильно задело его в "беседе" с криминальным магнатом.

За свою долгую журналистскую жизнь он встречался со многими начальниками высокого ранга, были среди них и умницы, и совершенные дикари, но впервые с ним обращались так, будто вообще не предполагали в нем человеческого сознания. Куда там упитанным боровам брежневской эпохи или вертким, говорливым, мечтательным демократическим сановникам. И те и другие все же проявляли при любом раскладе хотя бы минимум служебной и просто человеческой корректности. Теперь он столкнулся с чудовищной, прямой волей, с неким големом, для которого не представлял вовсе никакого интереса даже в качестве собеседника. Сакральная пасть прикусила его на зубок, поленилась проглотить и выплюнула полуизжеванного. Вот, значит, кто пожинал плоды радостной, оптимистической, прогрессивной рыночной утопии. Питекантроп, маргинал, голем. Вот, значит, кто одержал победу в неслыханной народоистребительной битве, которая тянется на Руси с одна тысяча девятьсот семнадцатого года. Уж не мечтать о подвигах, о славе, все миновалось, молодость прошла…

Едва Ника притворил за собой дверь собственной квартиры, как навстречу ему в коридор вышел невысокий, сухощавый, в элегантном вечернем костюме господин лет пятидесяти. В его облике не было ничего угрожающего, хотя само появление было как-то нелепо.

– Добрый вечер, – поздоровался гость с приятной улыбкой. – Извините, что без спроса, но сейчас мы вам все объясним.

– Кто вы? – спросил Ника. – Как сюдапопали?

– Да вы проходите, что ж нам топтаться в коридоре.

В комнате находился еще один человек, тоже интеллигенткой наружности и тоже в вечернем костюме. Он сидел за Никиным рабочим столом и с сосредоточенным видом просматривал Никины бумаги. В знак приветствия важно склонил седовласую голову и так же, как его товарищ, любезно извинился за неожиданное вторжение.

Как обычно, предвкушение опасности оказалось страшнее самой опасности, и Ника даже почувствовал облегчение оттого, что дневные смутные тревоги наконец-то реально разрешились. В эту минуту его, как ни странно, более всего волновал чисто детективный вопрос: дверь была заперта, ключей он никому не давал, а визитеры – вот они. Он уселся в свое любимое "кресло отдохновения" и мрачно воззрился на пришельцев.

– Не потрудитесь ли все же объяснить?

Мужчина за столом продолжал деловито перелистывать бумаги, а его коллега присел на стул напротив Ники и, потерев ладошки, словно с мороза, благосклонно улыбнулся хозяину:

– Как вы, наверное, поняли, мы пришли по поручению Елизара Суреновича.

– И что вам нужно?

Мужчина хохотнул, оскалив редкие желтоватые зубы.

– Видите ли, шеф обеспокоен вашим неожиданным интересом к его делам. Он подозревает, что тут замешаны конкуренты. Вы же понимаете, время для бизнеса неустойчивое, борьба кланов, каждая пешка так и норовит пролезть в дамки. Приходится быть постоянно настороже. Кое-какие занимательные документы мы обнаружили, но, вероятно, не все. Для экономии времени, не будете ли вы столь любезны, дорогой Ника, предоставить остальные материалы?

– Не называйте меня, пожалуйста, Никой, меня зовут Николай Степанович.

Гость пообещал:

– Да-да, разумеется, – и добавил, что его в таком случае зовут Степан Николаевич.

– Все, что вы несете, – сказал Ника, – это какой-то собачий бред. Не лучше ли вам убраться отсюда подобру-поздорову? Или мне вызвать милицию?

Степан Николаевич огорченно покачал головой:

– Вот и Елизару Суреновичу вы показались чересчур возбужденным, агрессивным. Нет, дорогой Ника, насчет милиции не затрудняйтесь. Если понадобится, мы ее сами вызовем. А уж матерьяльчики, будьте добры, отдайте. Вам же самому меньше хлопот.

– Какие, к черту, матерьяльчики?! – завопил Поливодов, но голоса у него хватило лишь на подобие петушиного кукарекания. Первобытный, вязкий страх плотно охватил сознание. Обыденность происходящего напоминала какой-то отвратительный сюрреализм.

– Какие матерьяльчики?! Я хотел взять интервью, обыкновенное интервью, разве непонятно?

– Пусть не орет, – нехорошо скривился мужчина за столом, – мешает сосредоточиться.

Степан Николаевич (или дьявол в габардиновом костюме?) положил ему на колено легкую ладошку, отчего Нику передернуло, как от прикосновения медузы.

– Интервью – это как раз мы понимаем. Тут никаких нет проблем. Сплошь и рядом журналисты берут эти самые интервью. Но нас интересуют исходные данные, только и всего. Первотолчок, так сказать. Вы же не пришли брать интервью у меня или у господина Пупкина, а направились прямиком к Елизару Суреновичу.

Почему? Что вас надоумило?

Ника Поливодов глядел на него остолбенело и вдруг почувствовал, как из глаз допросчика, до того времени светлых и как бы безразличных, устремились к нему в душу черные волокнистые нити, тяжким холодом окатив мозжечок. Он попробовал двинуть рукой – и уже не смог. Теперь слова ужасного господина доносились к нему словно через плотную дымную завесу.

– Ну хорошо, дорогой Ника, вы сегодня переутомлены, устали, вам хочется отдохнуть. Ступайте, прилягте на диванчик.

Ника послушно поднялся с кресла и переместился на диван, лег на спину и скрестил одеревенелые руки на груди. Гость склонился над ним, его взгляд излучал покоряющую, бесконечную приязнь.

– Значит, кроме того, что на столе и в ящиках, у вас ничего нет? Никакого больше компромата?

– Клянусь мамой! – радостно признался Ника.

– Зачем же клясться, любая клятва – грех. Я и так верю. Что ж, сделаем успокоительный укольчик, и вы сладко уснете. Пора, мой друг, пора.

С любопытством Ника наблюдал, как незнакомец достал из кармана шприц, наполненный голубоватой жидкостью.

– Ну-ка, протяните вашу ручку.

"Этого не может быть!" – подумал Ника, охотно подставляя руку, засучивая рукав рубашки. Он ощутил, как игла проткнула кожу, и последним его земным видением был кусочек маминой котлеты, нанизанный на вилку и поднесенный ко рту.

Знаменитый журналист и искатель приключений Ника Поливодов перестал существовать.

Глава 14

У ординарца Петруши, бритоголового осетина, мысли были незамысловатые, как у херувима, и в жизни он знал только две, но пламенные страсти: обожал своего хозяина Елизара Суреновича и постоянно хотел женщину. Дни он проводил или на службе, или в постели, или в тренировочном зале, где накачал себе мускулатуру, которой позавидовал бы Шварценеггер. Прикатив в столицу из горного аула с десятком ящиков хурмы, он за два-три года сделал замечательную карьеру: от обыкновенного рэкетира поднялся до личного доверенного телохранителя великого владыки. Естественно, у него слегка закружилась голова, тем более что по некоторым прозрачным намекам Благовестова он заподозрил, что, вполне возможно, является не кем иным, как внебрачным сыном властелина. Его не смущало, что его натуральные родители, мать и отец, которых он нежно любил и почитал, мирно доживали век на Кавказе и за всю жизнь не выбирались дальше родимых ущелий. Жизнь сложна, философски думал Петруша, и в ней всегда найдется место чуду. Внимательно изучая себя в зеркале, он находил в своем лице немалое сходство – губы, очертания скул, сияние круглого черепа – с прекрасным, одухотворенным обликом Благовестова. Разумеется, Петруша ни с кем не делился счастливой догадкой, но все чаще улыбался красноречивой победительной улыбкой.

С женщинами отношения у Петруши складывались наособинку и беспощадно: он еще не встретил ни одной, молодой или дряхлой, которую не возжелал бы немедленно заключить в неистовые объятия. Большинство из них это сразу понимали и либо охотно откликались на его немой призыв, либо убегали куда глаза глядят.

С теми, кто откликался, он бывал предупредителен, заботлив, щедр, но, удовлетворив свою страсть, быстро в них разочаровывался и прогонял прочь. Тех, кто в испуге убегал, от считал ненормальными, обделенными природой и вдогонку им вчуже сочувствовал.

Появление в доме голой женщины Маши Копейщиковой крепко его растревожило. Он не сразу сумел сообразоваться с пикантной ситуацией. С одной стороны, он, естественно, мгновенно влюбился и потянулся к ней с такой силой, словно до этого провел десять лет на необитаемом острове. Вероятно, иначе и быть не могло:

Маша воплощала в себе высокий идеал любви, который прежде лишь грезился Петруше в смутных предутренних снах. Каждая жилочка ее пышного, созданного для безумных нег тела трепетала в ожидании восторженного соития, и, безусловно, он был тем единственным мужчиной, который мог успокоить и ублажить ее мятущуюся душу. С другой стороны, она принадлежала хозяину, была его собственностью, и это было свято для чистого сердцем горца. Ему не хотелось даже думать, как воспримет обожаемый владыка его греховные поползновения, в которых, учитывая их предполагаемое близкое родство, явственно звенел оттенок кровосмешения.

Нервы у Петруши были на пределе. Несколько дней подряд он до изнеможения, до седьмого пота изнурял себя на спортивных снарядах, совершал по утрам многокилометровые кроссы, а потом взял и убил невзначай какого-то зазевавшегося ночного пешехода. Тот ничем ему не угрожал, брел, понурясь, по своей стороне тротуара, серая городская мышка, но внезапно почудилось Петруше, что тот тайно показал ему кукиш. Черная кровь кинулась в голову, с ревом он подскочил к прохожему, прихватил за хлипкий пиджачок и с такой яростью шарахнул о стену, что у бедолаги кочан лопнул, как орех, и на асфальт высыпались гнилые мозги. Тут-то и понял Петруша, что натуру не переможешь и что если он дальше будет себя искусственно смирять, то недалеко до какой-нибудь настоящей беды.

Утром он заступил на дежурство и первым делом перехватил Машу в коридоре:

– Слышь, красавица, загляни в библиотеку, чего-то тебе скажу.

Маша несла хозяину завтрак и не обратила на его слова никакого внимания, но все же, как ему показалось, одним глазком подмигнула. В это утро она была особенно соблазнительна: от спутанных темных волос на голове до загорелых лодыжек сияла неземным перламутровым светом. И запах от нее тянулся восхитительный, как от доброй скаковой лошадки на проминке.

В библиотеке Петруша прождал два часа, покусывая ногти, изнывая от предвкушения, но она не пришла, то ли оробела, то ли набивала себе цену. Около полудня владыка, как обычно, прошествовал в ванную, и Петруша самолично наведался к Маше на кухню. Она заправляла дымящееся варево на плите травами из яркого пакетика. Ее атласная спина и нежный выпуклый зад подействовали на него так, что он забыл всякую осторожность. Приблизясь, положил одну руку ей на талию, второй ласково обхватил тяжелые, чуть обвисшие груди и трепетно прогудел в ухо:

– О, богиня красоты, как ты прелестна!

Маша Копейщикова хладнокровно досыпала специи в кастрюлю, помешивая клубящуюся жидкость расписной деревянной ложкой на длинном черенке, а потом, повернувшись, этой же ложкой наотмашь хлестнула его по лицу, да не один раз, а несколько, уверенно целя по его крупному, многажды перебитому носяре. Но этого ей показалось мало, и вдобавок она ухитрилась заехать ему в промежность литым, круглым коленом. Петруша со стоном отвалился к стене и рухнул на оттоманку, стараясь все же производить как можно меньше шума.

Его озадачила дикая гримаса, которая исказила милое девичье личико.

– Ублюдок! – прошипела Копейщикова. – Еще раз протянешь грязные лапищи, и тебе каюк!

Петруша ловил ртом воздух, но нашел-таки в себе мужество отшутиться:

– Не волнуйся, красавица, моего каюка нам хватит на двоих.

– Убирайся отсюда, дерьмо!

Петруша не был обескуражен: такое мнимое сопротивление в принципе соответствовало правилам любовной игры: чем дольше тянешься к запретному плоду, тем он слаже бывает напоследок.

Случай предпринять вторую попытку представился ему после обеда, когда хозяин отлучился, а его оставил сторожить дом. Некоторое время он сидел на своем обычном рабочем месте под вешалкой и прислушивался, что делает Маша. Она затихла в комнате, и похоже было, что легла подремать. Собственно, она всегда спала, когда владыка отсутствовал. Однако на сей раз, когда Петруша с задорным гиком ворвался в спаленку, оказалось, что Маша не спит, а сидит на кровати и Целится в него из огромного газового пистолета типа "кольт". С пистолетом в руке она была вдвойне прекрасна.

– Еще шаг, ублюдок, – предупредила она, – нахлебаешься газу до кишок.

– Зачем так?! – изобразил он обиду. – Давай поговорим.

– Ты что же думаешь, козел, поманил – и я твоя?

Обознался, гаденыш. А если Елизару доложу?

– Зачем докладывать, – расстроился Петруша. – Зачем огорчать? Сами разберемся.

– В чем разберемся? Ты чего липнешь?

– Влюбился, – просто признался Петруша. – Как тебя увидел, так и защемило в груди.

– Не в груди у тебя защемило… Говорю тебе, парень, обознался ты. Я дорогая штучка, с челядью не сплю.

Вот тут Петруша и бухнул, доведенный любовью до крайности:

– Какая же я челядь, Маша? Сынком ему прихожусь.

Красивые злобные Машины глазки выпучились от удивления.

– Ты его сын?!

– Это большой секрет, учти!

Маша долго смотрела на него молча.

– Да ты еще больше кретин, чем я думала, – сказала она наконец. – Придется, наверное, все же тебе когда-нибудь дать, но не сегодня. Сегодня я не в настроении.

– А когда? – Петруша судорожно сглотнул слюну.

– Отдельно узнаешь. А покуда пошел вон, сынок.

Потянулись тягостные дни ожидания. У Петруши пропал аппетит, и он весь стал, как пружина на взводе.

Те женщины, которых по привычке к себе приводил, больше его не возбуждали, и любовь с ними была похожа на отбывание трудовой повинности.

Не склонный к вину, он зачастил в маленькую пивную неподалеку от Елизарова дома и там среди пьяного, гомонящего сброда немного отмякал душой. Первый раз в жизни нелюдимый горец почувствовал потребность поделиться с кем-нибудь сердечными переживаниями, но он был одинок в Москве, как могучий дуб в пустыне. Даже в вонючей пивной, где люди быстро братались друг с другом, перед тем как затеять драку, к нему никто не обращался и никто не искал с ним знакомства, видимо, было что-то в его дюжем облике предостерегавшее даже захмелевших мужчин от поспешного приятельства. Но однажды к нему за столик подсел высокий, крепенький молодой человек с трехлитровым графинчиком пива и с креветками и, одарив бесшабашной улыбкой, добродушно спросил:

– Что, тяжко с бодуна, брат?

Насупясь, Петруша что-то буркнул сквозь зубы, чего и сам не понял. Молодой человек ничуть не смутился.

– Я тоже вчера налимонился будь здоров. Ничего, сейчас поправимся. Коля Фомкин, гинеколог. Тебя как величают?

– Петруша, – по-прежнему сквозь зубы процедил Петруша, но неожиданный собутыльник ему понравился сразу. Особенно, конечно, заинтриговала его профессия. Гинеколог – это тебе не сапожник и даже не мент. Это человек, которому женщины добровольно открывают самые сокровенные тайны. К тому же видно было, что малый прост, прямодушен и не гоношится своей счастливой долей. Через пару-тройку кружек они уже непринужденно болтали, и давным-давно Петруша не чувствовал себя таким свободным, раскованным и остроумным. По натуре он был застенчив и подозрителен, да и ответственная служба наложила тяжелый отпечаток, но этого веселого, общительного парня трудно было заподозрить в каком-нибудь коварстве. К тому же сразу чувствовалось, что он глуповат, хотя и гинеколог.

Про себя Петруша немного над ним посмеивался и прикидывал, что если знакомство упрочится, то впоследствии можно будет употребить его и по прямому назначению, такого крепенького, аппетитного петушка.

Забавно будет отдраить гинеколога. Разговор их, естественно, все время крутился вокруг женщин, и Коля Фомкин успел уже много рассказать поучительных случаев из своей медицинской практики, прежде чем Петруша наконец решился с ним посоветоваться. Но начал издалека.

– Вот скажи, Коля, как врач, – спросил он, починая третий графинчик, – неужели все женщины шлюхи?

Или это только так кажется?

Фомкин скорчил обиженную гримасу:

– Распространенное заблуждение. Среди женщин встречаются чистые, возвышенные создания, которые и нам с тобой не уступят в благородстве.

– Ну да уж, – усомнился Петруша.

– Чего далеко ходить. Недавно у меня была библиотекарша какого-то института. Обслужил ее прямо в кресле, так она, поверишь ли, сама десять штук отстегнула, как за консультацию. Хочешь познакомлю?

Петруша не всегда понимал, когда новый друг шутит, а когда нет, и на всякий случай рассмеялся.

– Познакомь, буду обязан, хотя мне ихние бабки до лампочки. Своих хватает… А вот объясни тогда такой нонсенс. Если женщина все время ходит голая по квартире… Она кто такая? Шлюха или нет?

– Необязательно. Комплекс эксгибиционизма.

Вполне может быть порядочная, целомудренная дама, но себе на уме.

– Что такое – эксионизм? Еврейка, что ли? – нахмурился Петруша.

– Наука относит эксгибиционизм к легким половым извращениям, но я с этим не согласен. Что же извращенного в желании человека вернуться к природе, к своему натуральному облику? Я бы даже сказал, что скорее уж этакая, знаешь, истерическая стыдливость свидетельствует о психическом надломе.

Научное объяснение, в котором он ни бельмеса не понял, так понравилось Петруше, что он торопливо заказал триста граммов водки. Только когда выпили и закусили и в глазах у обоих заслезилась истинно братская приязнь, он вернулся к начатой теме:

– А вот как ты со стороны посмотришь, Коля, как гинеколог? Вот есть одна красотка, и вижу, тянется ко мне, а не дает. И при этом все время голая, как гесионистка. Вот куда ее можно отнести?

Коля Фомкин озадаченно пережевывал кусочек копченой колбасы.

– Голая – почему? Ты ее раздел?

Петруша разозлился:

– Сама разделась, сама! Я тебе про что толкую?

И не дает. Нормальная она?

– Другой мужик у нее есть?

– Это вряд ли.

– Может, она девушка?

– Да ты что, Коль? Ей за тридцать. И все время голая.

– Не больная? Я имею в виду триппер.

– Здоровей нас с тобой.

– Любит, – твердо сказал Коля Фомкин. – Любит и стыдится признаться. Других объяснений нет.

Петруша не поленился встать:

– Дай тебя обниму и поцелую, друг!

Застигнутый врасплох столь горячим проявлением чувств, Фомкин судорожно прижал под мышкой кобуру, чтобы ее невзначай не нащупал Елизаров ординарец…

* * *

Вечером по телефону доложил Башлыкову:

– Сделано, шеф. Обезьяна на поводке. Подробности – письмом.

– Чтобы никакой инициативы, Коля! Гляди у меня!

За два года Коля Фомкин выработался в первоклассного гончака, неутомимого, сметливого, с индивидуальным почерком, и Башлыков им гордился. Но был у Фомкина недостаток, который мог стоить ему головы, – чрезмерная самоуверенность. Сам Башлыков после неудачного покушения на Благовестова плотно держался в тени. Отчасти он был доволен, что старик воскрес из мертвых. Психологическую сверхзадачу Башлыков выполнил, подбросил сухое полешко в костер страха, подозрительности и вражды. Драчка между подпольными синдикатами затеялась смертельная и быстро переместилась в верхние слои власти. С удовольствием он наблюдал по телевизору и по газетам, какие там завязывались узелки. Все эти "новые русские", награбив больше, чем могли унести, пока еще на глазах у изумленной публики денно и нощно обливали друг друга грязью, но уже готовы были приступить к взаимному истреблению.

Враг приоткрыл лицо, оно было безумным. Хасбулатовы и Гайдары, продолжая по инерции цокать языками о светлом рыночном рае, на самом деле приуготовились к последнему единоборству на узкой площадке между вчерашней победой и завтрашним небытием. Кто посметливее, грузил чемоданы и исчезал за горизонтом, подавая издалека торжествующие клики. Неслыханный разлад начался и среди тех, кто управлял правительственными марионетками. Мудрые финансовые воротилы, повелители людских судеб, уже не думали о наращивании капитала, о сверхприбылях, а мечтали лишь о том, как бы половчее замочить конкурента. Заокеанские братья с ужасом взирали на русскую смуту, в которой невозможно было что-либо понять. Особенно сокрушались те, кто успел закинуть в это болото долларовый крючок. Со слезами на глазах они наблюдали, как русское ворье перегрызало этот крючок зубами.

Башлыков вернулся на кухню, где Людмила Васильевна угощала чаем Ваню Полищука, вызванного на инструктаж.

– Ну давай, – сказал Башлыков, доверительно прикоснувшись ладонью к плечу замечательного юноши. – Все подробно, изо дня в день: как работаешь, с кем познакомился. Вот тебе бумага, нарисуешь расположение комнат на втором этаже. Сможешь?

– Смогу, – Иван застенчиво поглядел на Людмилу Васильевну.

– Ее не стесняйся, – понял его взгляд Башлыков. – Это могила. Единственная женщина, которой можно доверять. Чуть пикнет – и нет ее на свете.

Подробный, со множеством остроумных наблюдений Ванечкин доклад Башлыков выслушал с чувством глубокого удовлетворения. Он в нем не ошибся. В белокуром юноше было много такого, что вселяло надежду.

Он был порождением Москвы, чумного города, но тлетворное влияние времени его словно не коснулось.

Умен, скрытен, изящен, не по годам проницателен, а главное, давненько Башлыков не встречал человека, в котором так пронзительно торжествовала природная склонность к справедливости. Одним своим таинственным явлением этот мальчик как бы отрицал победительную силу грязи и подлости жизни. Он был явно из тех, кого так не хватало сейчас в России, кто ради благородной идеи готов был пожертвовать молодостью и кровью. Когда Башлыков понял это, ему самому стало легче жить.

– Хотя я полностью доверяю Людмиле Васильевне, – сказал он, – но кое-что хочу сказать тебе по секрету.

Людмила Васильевна молча удалилась, не поднимая глаз.

– Она тебе нравится? – спросил Башлыков.

– Она красивая, в ней много печали.

Как приятно разговаривать с этим мальчиком, подумал Башлыков.

– Тебе говорит что-нибудь фамилия Мещеряков?

Иван напряг память.

– Да, есть такой. У него кабинет на втором этаже. Кажется, специалист по межмуниципальным конфликтам.

– Предатель и сволочь. Бывший генерал-особист.

Сдал нашу агентуру в Болгарии. Скажи, Вань, ты мог бы убить человека?

Ни одна черточка не дрогнула на ясном лице.

– Не знаю. Я должен убить Мещерякова?

– Понимаешь, Ванюша, в этой игре пощады никому не будет. Ни тебе, ни мне, ни им. Да это и не игра вовсе. Это война. Если ты это не осознал, самое время тебе вернуться на школьную скамью.

– Школу я окончил, – улыбнулся Иван. – Григорий Донатович, значит, вы предлагаете террор? Но я в него не верю. Террор – бессмысленное кровопускание. Занятие для недоумков из красных бригад. Те, кто с помощью террора пытался переделать мир, оказывались в конце концов обыкновенными убийцами.

– Не совсем так. Видишь, все же ты не доучился.

К семнадцатому году народовольцы отстреляли около двенадцати тысяч человек. Царь рухнул не потому, что на него надавили большевики, а потому, что его некому было поддержать. Он остался одиноким. Лучшие кадры монархистов выбили, как мишени в тире. История, братец.

– Эта победа нам сегодня и аукнулась.

Башлыков устало потер лоб ладонью:

– Выходит, я в тебе ошибся, Вань?

Он встретился с ним взглядом и увидел в глазах тоску, которая была старше мальчика на целый век.

– Похоже, у меня нет выбора, – мягко заметил Иван. – Так и что там с этим Мещеряковым?

– Палач и вор. Больше ничего. Но тебе не придется его убивать. Попугать надо, Вань. Очень надо их попугать. С перепугу они сами себя переколотят.

С Мещеряковым он познакомился через два дня в туалете. Тучный мужчина, со спины похожий на моржа, долго колупался возле умывальника, полез за платком и выронил ключи. Иван ключи поднял:

– Пожалуйста, Павел Демьянович!

Генерал уставился на него совиным взглядом:

– Кто такой? Откуда меня знаешь?

– Иван Полищук, курьер… А вас кто не знает, все знают, и я знаю.

– По каким каналам?

– Из газет, Павел Демьянович, откуда еще. Я лично горжусь, что работаю с вами в одном здании.

– Вон как? – Генерал поглядел на него с благодушным прищуром. – Почему гордишься?

– Да вот, помните, как у Маяковского: если делать жизнь с кого, так только с товарища Дзержинского!

Иван выпалил это с таким молодецким задором, что генерал невольно оглянулся. Тут как раз в туалет заглянули двое посторонних.

– Ну-ка, пойдем отсюда, – пробасил Павел Демьянович. – Для беседы место не самое удачное.

Привел юношу к себе в кабинет, усадил за стол.

– Нуте-с, господин курьер, чем же вам так дорог товарищ Дзержинский?

Иван объяснил, что Дзержинский сам по себе ему, конечно, не дорог, пропади он пропадом, но в данном случае подходит как символ. То есть как символ человека, целиком посвятившего себя служению идее, хотя и ошибочной. Точно таким же человеком и гражданином он считает Мещерякова. Стальным, непреклонным, истинным рьщарем демократии.

– Много у тебя в голове чепухи, юноша, но в чем-то твоя горячность мне по душе, – генерал угостил его "Мальборо" из серебряного портсигара. – Честно говоря, редко нынче встретишь молодого человека со столь возвышенным образом мыслей. Похвально, похвально…

Но ты, полагаю, и сам не только о курьерской карьере мечтал?

Иван покраснел:

– Да это так, временно, оглядеться немного.

– Хорошо, я тебя запомню. Пока ступай…

Ближе к вечеру его вызвала Шмырева, заведующая отделом. На ней было новое темно-синее платье, добытое, судя по покрою, из бабушкиных сундуков, – с многочисленными оборочками и бисерной отделкой. Это платье ее бабушка, скорее всего, носила, когда была на сносях, но и оно не могло смирить могучую грудь Ирины Карповны, грузно покачивающуюся над столом.

– Ну-ка, чем это ты так очаровал господина Мещерякова? – без всяких предисловий спросила заведующая.

– Я?! – удивился Иван, привычно загипнотизированный ее сексуальной мощью, на которую ему открыл глаза друг Булат.

– Не прикидывайся, мальчишечка. Он только что звонил.

– Да мы сегодня познакомились. Поговорили минут пять у него в кабинете. Конечно, я не знал, как себя вести. Великий человек! Как он разоблачил всех этих вонючих гебистов. Ничего не боится. Я перед такими людьми преклоняюсь. А чего он от меня хочет?

Ирина Карповна сняла очки и положила их перед собой. У Ивана не первый раз возникло подозрение, что она их носит для маскировки. Без очков глаза у нее были молодые, ясные, откровенные.

– Хочет тебя к себе забрать. Тебе это надо?

– Мне у вас хорошо.

Ирина Карповна вылезла из-за стола и прошлась по комнате, как бы прогуливаясь. В кабинете сразу стало тесновато. Иван сжался на стуле, стараясь занимать как можно меньше места. Ее роскошное, до пола, платье при каждом шаге потрескивало, как небо перед грозой.

Начальница явно была чем-то взвинчена. Если друг Булат не врал, то, вероятно, замысливала какую-то непристойность. Иван приготовился защищать свое человеческое достоинство, но сомневался, что это ему удастся.

Она остановилась прямо перед ним и важно огладила ладонями тугие бока.

– Может быть, я совершила глупость, когда приняла тебя на работу, – задумчиво произнесла она. – Надеюсь, впоследствии мне это зачтется.

– Вы о чем, Ирина Карповна?

Она почти прислонилась к его коленям, он нее исходил чарующий, свежий аромат лаванды.

– Со временем, я думаю, у тебя, мальчик, отрастут огромные клыки, как у рыси. Ты действительно относишься к Мещерякову так, как говоришь?

– Я никогда не лгу.

Ирина Карповна вернулась за стол, и это его огорчило.

– Странный ты юноша, однако. Любопытно бы знать, какие мысли бродят в этой невинной головке…

Да, Ваня, да. Все, что происходит в этом доме, да и во всей стране, – это лишь прелюдия к главным событиям, которые скоро грянут. Придет кто-то неизвестный, кого мы не знаем, и начнет нас всех судить. Но уверяю тебя, это будет не Мещеряков. Кстати, если перейдешь к нему в отдел, жалованье у тебя повысится ровно вдвое.

– Я за длинным рублем не гонюсь.

– Хорошо, так ему и передам.

* * *

Жизнь у Мещерякова складывалась по пословице: хоть горшком назови, только в печку не ставь.

В тридцать девять лет получил генеральские погоны.

В органах ему было хорошо, но профессионалы его не жаловали. Да он и сам вполне трезво оценивал свои способности. Верный ленинец, сын верноподданных родителей (отец высокопоставленный чиновник МИДа), он горбатил карьеру на преданности начальству, но был себе на уме. С приходом Горбачева одним из первых почувствовал, что пора делать финт ушами. Отходный маневр исподволь готовил давно, и перестройка не застала его врасплох. Еще многие коллеги, которые привыкли смотреть на него свысока (разведчики, мать их за ногу!), в тревожном изумлении протирали глаза, а Мещеряков уже дал два огромных разоблачительных интервью журналу "Огонек", где объявил, что наконец-то прозрел. Откупной (от прогнившего режима) матерьялец он накопил изрядный, но в первых публичных выступлениях отделывался общими фразами и пышными декларациями (нарушения прав человека, общечеловеческие ценности и прочая чепуха), подобно тогдашним народным витиям. Из партии выскочил лихим чертиком, с опережением даже известных актеров, и не путем ублюдочной неуплаты членских взносов, а с помпой, с открытым забралом, с публичным преданием анафеме проклятых большевиков. Он крупно рискнул и крупно выиграл. Ставкой была голова, в награду получил всенародное признание. Следующие два-три года прошли в счастливом угаре: в беспрерывном мотании по заграницам, под вспышки телекамер, в цветах и шампанском.

Вдобавок Мещеряков передружился, считай, со всеми фаворитами заядлого суматошного времени, начиная от важного, философски накачанного Гаврюхи Попова, с его абсолютным завораживающим цинизмом, и кончая неистовым Гдляном, которого опасался по наитию.

Хлебнул, хлебнул праздника по уши, но где-то к девяностому году настороженным хребтом почуял знобкий ветерок новых перемен. Слава Богу, делать еще один акробатический кульбит не понадобилось, на что у него, обласканного фортуной, пожалуй, не хватило бы сил. На ту пору случай вывел его на человека, в котором он прицельным взглядом партийного службиста сразу угадал окончательное благополучное обеспечение судьбы. На одной из пышных презентаций в Доме кино его познакомили с известным спонсором и покровителем искусств Елизаром Суреновичем Благовестовьм, и тот пригласил его на уик-энд в свой загородный дом, где после небольшой приватной беседы, похожей на конкурсный экзамен в аспирантуре, предложил обыкновенную деловую сделку: ты мне информацию, а я тебе денег столько, сколько сумеешь потратить.

– Причем, – благодушно заметил на памятной встрече Благовестов, – учти, Паша, ты столько не стоишь. Я мог бы купить тебя в десять раз дешевле. Считай, это мой дачный каприз.

Мещеряков не обиделся, он давно не придавал значения оскорбительным словам, памятуя все ту же пословицу о горшке. С тех пор лишь один-единственный раз он попытался ослушаться навсегда обретенного благодетеля. Как-то через своего человека Благовестов передал ему указание, чтобы он затаился, не мозолил глаза людям, не лез в телевизор и газеты, а жил смирно и незаметно, как сверчок. Как раз началась августовская дележка, всходили новые имена, на политическом театре кукол менялись декорации. Мещеряков и сам понимал, что следует переждать. Поддался все же на уговоры очаровательной трещотки, курочки с телевидения и выступил в какой-то модной демократической тусовке. Ничего особенного не говорил, лишь скупо посетовал на разброд и шатания в общественном организме, но – высветился, нарушил приказ. Расплата была быстрой и немудреной. Вечером два дефективных подростка подстерегли в подъезде и так наломали бока, что целую неделю отлеживался на полатях. Позвонил Благовестов и посочувствовал:

– Ах, Паша, слышал, приболел ты чуток? Как же так, не бережешь себя! Немолодой ведь уже человек.

– Бес попутал, Елизар Суренович. Больше не повторится.

Действительно, не повторилось. Да и черт с ней, со славой, с публичностью. Есть вещи более значительные и даже более привлекательные для нормального человека. Дом, семья, любовь. Все это требовало постоянных подпиток. Семья у Мещерякова к шестидесяти пяти годам образовалась не одна, а три, и это если не считать озорных молоденьких сожительниц, которым он любил пощипывать перышки. Все, кому он покровительствовал, были обуты, одеты и жили припеваючи. Дети получали образование в самых престижных учебных заведениях, двое сыновей уже управляли собственными фирмами, старшая дочь вышла замуж за англичанина и укатила в Ливерпуль, другая крутилась под его крылышком в отделе лицензий, и у нее был открыт собственный счет в Женеве; любимому внучку Петрику он спроворил американское подданство, – и все это обходилось недешево, но он был чадолюбивым отцом, и ему было чем гордиться. Случился, правда, горчайший прокол с младшей дочерью от третьей жены, семнадцатилетней красавицей Жаннет, в которой он души не чаял.

Бедняжка отравилась героином и в одночасье померла.

Он не простил недосмотра ее матери, распустехе и засранке Дарье Дмитриевне, озабоченной только светскими развлечениями, и резко сократил ей содержание до пятисот долларов в месяц. Вдобавок решил с ней развестись и прикупил резервную двухкомнатную квартирку на Садовом кольце.

Исподволь, потихоньку, как истинный патриот отечества, начал Мещеряков задумываться о том, какое духовное наследство, кроме материального, оставит он своим детям, внукам и правнукам. Так уж повелось на Руси, что единым хлебом сыт не будешь, и уж кому-кому, а Мещерякову было что завещать потомкам. Интересных мыслей и наблюдений накопилось предостаточно, и было бы обидно, да и безнравственно, уносить их с собой в могилу. Постепенно в нем вызрело решение, что он должен и не просто должен, а обязан написать книгу воспоминаний, книгу-заповедь, в которой все его дела и свершения предстанут в истинном историческом аспекте. Конечно, сейчас этим занимались многие столпы общества, но все они поголовно преследовали корыстные цели, и читать их лживые, претенциозные книжонки было отвратительно. Правды о нашем бурном, сложном времени еще не сказал никто, и Мещеряков чувствовал, что призван восполнить этот пробел. У него были уже составлены план книги и даже разбивка по главам (юность, отрочество, политическая зрелость, восхождение на Олимп власти), но дальше этого не пошел. Загвоздка была небольшая, но чувствительная: Бог не дал ему писательского таланта. Как и все, кто управлял страной, при составлении служебных справок, не говоря уже о больших программных выступлениях, он пользовался сноровкой штатных помощников, всей этой писучей нагловатой государственной челяди, которая умела нанизывать слова как-то так ловко, что получалось впечатление ума и значительности. Тут была какая-то роковая загадка, которую нелегко было разгадать. Сами по себе эти никчемные людишки не представляли ничего путного, серая, гомонливая канцелярская и журналистская шушера, падкая на деньги и хозяйскую ласку, но вот поди ж ты: на бумаге ухитрялись из любой брехни слепить конфетку. Разумеется, Мещеряков им не завидовал и не воспринимал их таланты всерьез, каждому свое: одним властвовать, другим вести летопись их деяний, – беда была в другом. Ни к кому из штатных умельцев он не мог обратиться за помощью, потому что это непременно стало бы известно Благовестову. Одного урока с тремя переломанными ребрами генералу вполне хватило.

Появление в их смрадной конторе впечатлительного, скромного белокурого юноши Мещеряков воспринял как перст Божий. В последующие встречи прощупал его основательно и убедился: да, это то, что нужно. Грамотный, покладистый, книжный мальчик, из него можно веревки вить, к тому же пописывает стишки. Мещеряков заставил его почитать: что-то невразумительное про луга, поля и долины, но трогательно и складно. Именно литературно. Наконец, он взял быка за рога, запер дверь в кабинет, угостил мальчика сигаретой и сказал:

– Вот ты все отказываешься, Ваня, перейти ко мне в отдел, не пойму почему, но предложение, которое хочу сделать, тебя, полагаю, все же заинтересует. Ты умеешь хранить секреты?

– Еще бы! – сказал Иван.

– Но все-таки сначала ты должен поклясться. Это дело государственного масштаба.

– Клянусь жизнью своих детей, – торжественно произнес юноша. Мещеряков поморщился. Он не терпел этой современной развязной моды о самых серьезных вещах говорить с этакой незамысловатой иронией, но ничего не попишешь. Теперь все надо всем гогочут, и пошла эта зараза, конечно, с телевидения. Сперва это было идеологически оправданно: лучшим способом развеять нелепые романтические коммунячьи мифы были издевка, сарказм, но впоследствии, к сожалению, глумливая манера все высмеивать начала, как ржавчина, разъедать и высшие принципы человеческих отношений, к примеру, уважение к старшим по званию и по возрасту. От этого теперь приходилось страдать не только на службе, но и в семье. Не далее как вчера десятилетний Петрик огорошил его невинным вопросом:

– Дедуля, а ты не "совок"?

Пришлось выпороть малолетнего остроумца, хотя это далеко не лучший метод воспитания.

Иван Полищук, которого генерал намерился к себе приблизить, был далеко не худшим экземпляром подрастающей смены, но и в его речах нет-нет да и проскальзывала искорка цинизма. Однако когда Мещеряков поделился с ним задумкой и объяснил, какую роль тому предстоит сыграть в благородном начинании, на чистом юношеском лице отразилось искреннее восхищение.

– Достоин ли я, Павел Демьянович?! Справлюсь ли? – вымолвил он, раскрасневшись.

– Ничего сверхсложного, – успокоил его Мещеряков. – Работать будем по такой схеме. Я наговариваю мысли, рассказываю всякие эпизоды, а ты записываешь на диктофон. После немного обработаешь, придашь тексту, так сказать, литературную оправу – на то ты и поэт, – и готово! Учти, заодно подработаешь. Заплачу аккордно.

– Бог с вами, Павел Демьянович, – воскликнул юноша. – Какие могут быть деньги. Почту за честь прикоснуться… Это я вам должен платить за то, что учите, обратили внимание…

Вечером пожаловался матери и Нине:

– Мамонты не вымерли, они правят миром в новом обличье.

Домашняя обстановка была нездоровой. Матушка, как обычно после Алешиного визита, денно и нощно молилась и плакала, и Нина Зайцева замкнулась в себе и даже по магазинам перестала ходить. Целыми днями бродила по квартире нечесаная, неприкаянная и дожидалась ночи. Ночью приходила и пила его кровь. Она сказала, что заставит его полюбить или умрет.

– До меня же ты как-то продержалась, – возразил Иван.

– Неужели у тебя нет ни капли сочувствия, чудовище?

Такое упрямство его удручало.

– Но ты же не можешь жить у нас вечно? Вдруг кто-то спохватится.

– Скажи, чем я тебе не подхожу?

– Почему не подходишь? Ты красивая, добрая, веселая. Я о такой девушке всегда мечтал. Это я тебе не подхожу. Тебе нужен другой мужчина. Постарше возрастом, более солидный. Чтобы тебя обеспечивал.

– Ты думаешь, я дрянь?

– Почему обязательно дрянь? Сейчас ни в ком; не разберешься.

– Тебе не нравится, что я с другими спала?

– Почему не нравится? Сейчас все друг с другом спят. А что еще делать?

– Попробуй выгони, увидишь, что будет!

Она терзала его сердце.

Глава 15

В конце августа Сидоров прислал досье, не все целиком, а небольшую часть, ту, что касалась Благовестова: три толстых папки с копиями документов, писем, фотографиями и выписками из прокурорских дознаний.

Полночи Алеша Михайлов наслаждался занимательным чтением. Материалы были систематизированы по периодам. Самый мощный и активный этап деятельности Благовестова падал на семидесятые годы, когда Алеша еще пешком под стол ходил. Комментарии, сделанные на тетрадных страничках дотошным Сидоровым, напоминали кровавый криминальный роман. Благовестов представал перед восхищенным Алешей как человек с тысячью лиц, наподобие Аркадия Райкина, неутомимый, коварный, мудрый, беспощадный собиратель подпольной империи. С ним никто не мог тягаться. Всевышний его хранил. Из каждой свары, после очередного нашумевшего уголовного дела, когда головы авторитетов лопались, как гнилые тыквы, и взволнованные народные судьи объявляли сокрушительные приговоры, Елизар Суренович поднимался еще более могущественным и целеустремленным. Это был паук, который из каждой порванной ячейки ухитрялся вытягивать еще более тугую и прочную сеть. К восьмидесятым годам его благоденствие стало непоколебимым, а липкой паутиной подкупа и шантажа были повязаны не только крупные финансовые воротилы (якутские алмазы, рыбные промыслы, Сахалин-нефть), но и государственные чиновники первого звена в разных республиках, чьи имена не сходили со страниц газет…

К середине ночи Алеша отложил папки и задумался.

Он курил и глядел в окно на звездное небо за приподнятой малиновой шторой. Старый пес Сидоров оказал ему великую услугу, развеял его наивные иллюзии. Никому не справиться с Елизаром при жизни. Его и мертвого трудно будет одолеть. Он из тех редких людей, кого раны омолаживают.

Насте тоже не спалось, и она принесла мужу кофе.

Они часто так встречались среди ночи у него в кабинете для самых задушевных разговоров. Алеша усадил ее рядом с собой.

– Я долго смотрела на тебя, – сказала Настя, – а ты меня не замечал. Не люблю, когда у тебя такое лицо, О чем ты думал?

У Алеши был счастливый брак, он женился по любви, и ему встретилась женщина, каких на земле больше нет, но была в этом прекрасном браке одна несуразность: он не мог быть откровенен с женой. Это мало его заботило, потому что он вообще не знал, что такое быть откровенным с другим человеком.

– Ты что-то хочешь сказать? – спросил он.

– Хочу, но боюсь. Это очень важно.

– Я догадываюсь.

– Конечно, догадываешься. Но дело в том, что я больше не буду делать аборт.

– И когда?

– Совсем скоро, через шесть месяцев.

Была и вторая несуразность в их счастливом союзе: они спали вместе, при случае ели из одной тарелки, но он был не властен над ее душой. В сущности, их отношения ничуть не изменились с той давней автобусной остановки, где они познакомились и где Настя в раздражении толкнула его на мостовую под летящий грузовик.

Алеша нагнулся и поцеловал ее теплые губы:

– Что ж, ты будешь хорошей матерью.

– Но будешь ли ты хорошим отцом?

– Никогда об этом не думал. А что такое – хороший отец?

– Наверное, это у всех по-разному. Заранее не угадаешь.

– Зато в себе ты уверена?

– Что ты, совсем наоборот.

Он снова потянулся к ней с поцелуем, но она его отстранила.

– Ты чего?

– Ничего, – ее улыбка была настороженной.

– Кстати, – сказал он, – раз уж заговорили о пустяках. Когда мы в последний раз занимались любовью?

Чего-то я не помню.

– Спохватился! Года полтора назад.

– А чей же ребенок?

– Ребенок твой. Ты как-то забежал в спальню между двумя налетами.

Алеша отпил кофе, потянулся к сигаретам.

– Что-то тебя беспокоит, кроха, а что – не пойму.

Кончились карманные денежки?

– Все в порядке, все хорошо. Но думаю, на какое-то время нам, наверное, лучше расстаться.

– Не возражаю, – сказал Алеша. – Меня удивляет другое. Семейная сцена ночью. На тебя не похоже.

– Когда выполнишь свое обещание, я вернусь.

– Какое обещание? Обвенчаться?

Настя поправила свесившуюся на лоб прядь:

– Ребенок не должен знать, что его отец бандит.

– Я разве бандит? Ты действительно чем-то взволнована. Я обыкновенный бизнесмен, почти как Артем Тарасов.

– Уже поздно, три часа ночи, – сказала Настя. – Пойдем спать. Или тебе еще надо подумать, как расправиться со следующей жертвой?

Алеша собрался смыслями:

– Кроха, ты же знаешь не хуже меня: каким человек родился, таким подохнет. Я же не прикидывался овечкой.

– Ты родился обыкновенным мальчиком, умным, добрым и немного своенравным. Но однажды тебе показалось, что ты сильнее всех и имеешь право диктовать остальным свою волю. Я все ждала, пока ты поймешь, что это не так. Теперь обстоятельства изменились. У меня будет ребенок.

– У нас, не у тебя, – поправил Алеша. Он встал и с сигаретой подошел к окну. Любимая Москва пялилась в темноту оранжевыми глазками. Из нее сделали притон, но в этом притоне он чувствовал себя как рыба в воде.

Как крупная щука, гоняющая стайки карасей. Бунт жены его расстроил. На нее накатывало время от времени, но никогда в прежние разы она не бывала так по-деловому собранна. Всерьез ему и в голову не приходило, что он может ее потерять. Конечно, ее могли убить, похитить, изувечить – все люди смертны, но чтобы она вдруг покинула его по доброй воле – это вряд ли. Женщины не уходят от мужчин, которых любят. Сам он проживет и в одиночку, ничего страшного, даже удобнее, но она-то как будет век куковать?

– Я слышал, беременность влияет на женскую психику, – заметил он. – Но не до такой же степени. Ты прямо как с цепи сорвалась.

– Скоро нам обоим будет не до смеха, милый.

– Мне давно не до смеха. Давай покажем тебя психиатру? Или еще лучше. Давай на недельку куда-нибудь смотаемся. Куда-нибудь в Европу. Отдохнешь, наберешься новых впечатлений, а там уж можно и рожать, если забеременела. Правда, не пойму, чего тебе так приспичило. Кто сейчас рожает, когда война на носу? Только сумасшедшие.

– Бедный Алеша! Чего я от тебя жду? Спокойной ночи!

Он проводил ее растерянным взглядом: бежевый полупрозрачный халат, длинные ноги гимнастки, походка манекенщицы, гордо вскинутая головка. Единственная женщина в мире, но он почему-то действительно редко с ней спал. Скорее всего, оттого она и взбеленилась. То и дело подворачивались под руку какие-то одичалые наяды и высасывали из него все соки. Но он ей ни разу не изменил. В этом был сексуальный парадокс его жизни.

Всех остальных женщин, рьяных, изощренных, предприимчивых и безутешных, он воспринимал как ее естественное продолжение. У них было множество обличий, но все они были безымянные.

Где-то в одной из комнат валялся пьяный Вдовкин.

Вечером он долго мелькал по квартире с огромной трехлитровой бутылью водки. Изящную китайскую оттоманку Настя вручила ему в вечное пользование, и Вдовкин таскал ее за собой из угла в угол. Алеша сходил на кухню, прихватил графинчик коньяку и два стакана и разыскал Вдовкина в чуланчике с разным барахлом, где, кроме всего прочего, на антресолях лежал автомат Калашникова с двумя запасными рожками. Алеша засветил тусклую лампочку над дверью. Вдовкин спал одетый, в брюках и пиджаке. Под головой скатанный рулоном старый ватник. Алеша примостился в ногах и зазывно позвенел стаканами. Вдовкин спросил, не открывая глаз:

– Водка или пиво?

– Коньяк, – отозвался Алеша. – Пора тебе становиться культурным пьяницей.

Вдовкин протянул руку, Алеша вложил в нее стакан, наполненный на треть.

– Это мало, – сказал Вдовкин. – Не дразни.

Алеша добавил до половины. Вдовкин, по-прежнему не просыпаясь, устроился поудобнее и выцедил желтую гадость.

– Дай покурить!

Алеша сунул ему в губы сигарету, щелкнул Зажигалкой.

– Ну чего ты приперся? – пробурчал Вдовкин. – Такой славный сон снился.

– Цистерна со спиртом?

Инженер наконец-то продрал зенки. Мутный взгляд остановился на Алеше.

– Уже утро?

– Нет еще. Ночь.

– И чего тебя черти ломают?

– От постоянного запоя ты очень душевно огрубел, Евгений Петрович. Товарищ, духовный наставник приносит опохмелиться прямо в постель, и что он слышит вместо слов человеческой благодарности?

– А сам почему не пьешь?

Алеша отпил глоток, графинчик поставил на пол.

– О чем вы с Настей вечером спорили?

– Я? С Настей?

– Весь дом слышал.

– А-а… Вспомнил… – Вдовкин заметно воодушевился и сел почти прямо. – У твоей жены, Алексей, какая-то навязчивая идея, что мне алкоголь вреден. Но это ладно, чисто женское, клиническое заблуждение, но вчера она набросилась из-за Елочки. Дочери моей. Я же сделал страшную глупость: как-то их познакомил. Действительно, что ли, был пьян. Теперь они перезваниваются и перемывают мои косточки. Я вот одного не пойму, Алексей: почему твоя жена не уходит в монастырь? Ей там самое место.

– А что с твоей дочерью?

– Да ничего особенного, кажется, села на иглу. Но не в этом дело. Настя твоя совсем свихнулась. Сказала, что из всех преступников, убийц и маньяков самые отвратительные – это такие отцы, как я, которые оставляют невинных детишек без присмотра. Не хотел говорить, но она так разошлась вчера, даже я испугался.

Она же драться начала. Вон чем-то заехала по уху, оно теперь оглохло. Скорее всего, кастетом. Налей, пожалуйста, еще полстаканчика.

Алеша выполнил его просьбу. Перед тем как выпить, Вдовкин выковырнул пальцем из стакана несуществующую соринку.

– Ты же знаешь, как я отношусь к Насте. Она святая. Святая в логове злодеев. Впрочем, для России это нормальная бытовая ситуация. Два раза, фигурально говоря, вытягивала меня из петли. Я горжусь знакомством с ней, ее дружбой. Но побои – это уже чересчур. Как я буду теперь с одним ухом? Да и было бы из-за чего драться. Нет, я не жалуюсь, не пойми превратно, но все же как-то обидно.

Алеше всегда нравилось разговаривать со спившимся гением, а среди ночи – особенно.

– Да, у нее бывают странности, – согласился он. – Но ты не бери в голову. Мне она вообще чернуху лепит. Требует, чтобы я отошел от бизнеса и устроился слесарем на завод.

Вдовкин уже было поднес стакан к губам, но заранее поперхнулся:

– Ты – слесарем?!

– Ну да. Иначе грозит разводом. Я-то подумал, это ты на нее дурно влияешь.

– На нее нельзя повлиять, – напыщенно заметил Вдовкин. – Она живет божественной идеей. Верит, что можно облагородить племя приматов.

– Эти приматы ее и сожрут, если я не пригляжу.

– Давай за нее выпьем, – предложил Вдовкин. Чокнулись, выпили, и Алеша пошел спать. Недопитый графинчик оставил Вдовкину, чтобы тому лишний раз не шляться на кухню. Улегся бесшумно, стараясь не разбудить Настеньку. Но она и во сне за ним наблюдала неустанно.

– Девочку назовем Машей, а мальчика – Ленечкой, – сказала она. – Но если хочешь, можно назвать Петрушей, как твоего папу. Петр Алексеевич – просто и красиво.

Глава 16

Миша Губин не знал, как от нее отвязаться и что с нею дальше делать. Он оставлял Таню в Петровском Пассаже у прилавка с драгоценностями, где глаза ее разгорались, как свечки, а через час натыкался на нее возле своего дома. Он уговаривал ее уехать в Таганрог к своему дальнему родичу, побыть там месячишко, но Таня восторженно лепетала:

– Никуда не поеду, слышишь, никуда! Погибнем вместе, оба сдохнем – больше мне ничего не надо.

Он хотел отправить ее в Таганрог к родичу, последователю дао, своему ученику, чтобы тот подержал ее на цепи. На цепи ей будет лучше, чем на воле, и она, возможно, образумится. Мания убийства такая же болезнь, как любая другая, как воспаление легких. От нее можно излечиться. Еще Губин уговаривал ее пойти на прием к известному психиатру, который брал за визит двести долларов.

– Не пойду к психиатру, – вопила Таня. – Ты дерьмо, Мишка, ты меня боишься. И правильно, что боишься. Я тебя изнасиловала и еще изнасилую. Сто раз изнасилую, а потом выкину на помойку, потому что ты такое же дерьмо, как все они.

Все они – было человечество, с которым Таня много лет до встречи с Губиным сражалась в одиночку. Она почти вышла победителем в неравной схватке, пока не влюбилась. Теперь она содрогалась в припадочном диковинном любовном клинче почти ежечасно. Она ходила за Губиным по пятам и норовила лягнуть коленкой в пах. Он лениво уклонялся и чувствовал, что если не поспит толком хоть одну ночь, то ему действительно хана. Осатаневшая фурия его додавит. По телефону он условился с врачом о встрече, и они направились к нему вдвоем. Но вошел в кабинет один, Таня осталась в прихожей, злобно сверкая глазищами.

Пожилой, утомленный большими гонорарами доктор, похожий на Моисея, бредущего по пустыне, внимательно выслушал откровенный Мишин рассказ и печально склонил голову.

– Собственно, почему бы не устроить вашу подопечную в приличный стационар? Судя по тому, что вы говорите, она опасна не только обществу, но и себе самой.

– В принципе она совершенно здорова, доктор, – сказал Губин. – Просто немного избалованная.

– Тогда зачем вы пришли ко мне?

– Видите ли, доктор, с моей собственной психикой что-то неладно. У меня ответственная работа, я должен быть всегда начеку, а последнее время только и думаю, как бы ее трахнуть. Мы этим занимаемся десять раз в сутки. Я почти надорвался. Пропишите, что ли, какие-нибудь успокаивающие пилюли.

– Где она сейчас?

– Здесь в приемной, где же ей быть еще. Ждет, когда я сломаюсь, чтобы перерезать мне глотку.

Моисей Моисеевич, прихрамывая, осторожно подошел к двери и выглянул наружу. Француженка, вероятно, подстерегала этот момент и с хохотом шарахнула стеклянной пепельницей с другого конца комнаты. Но доктор успел захлопнуть дверь.

В задумчивости вернулся за стол:

– Что ж, молодой человек, как я уже сказал, только в стационар. Амбулаторное лечение бессмысленно.

– А со мной что?

– С вами все в порядке. Можно, конечно, прописать физиотерапию. Она красавица и у нее мощное отрицательное поле, вот вы и влюбились, но это пустяки.

Рано или поздно ситуация разрешится сама собой.

– Поскорее бы, – сказал Губин. Денег доктор с него не взял.

После обеда у него была назначена встреча с Башлыковым на нейтральной территории, в кафе "Ландыш", Таня, разумеется, потянулась за ним и осталась сторожить на улице. По пути, в машине, пока он крутил баранку, попыталась спроворить ему французскую любовь, и под этим свежим впечатлением он вошел в кафе.

Башлыков ждал его в отдельном кабинете и встретил приветливо, хотя отношения у них были натянутые.

Башлыков так и не смог решить, кем ему приходится Губин, врагом или другом, но допускал, что из тех негодяев, которые повязали, держали за горло Москву и страну, Губин был один из самых опасных и непредсказуемых. Со своей стороны Губин определял самонадеянного Башлыкова как крутого мента, у которого на каком-то заковыристом отрезке ментовской судьбы просто-напросто поехала крыша, и теперь во всех своих действиях он руководствуется неким овчарочьим сыскным инстинктом, а не нормальной человеческой мыслью. Однако вынужденные обстоятельствами тянуть, в сущности, один и тот же воз, они искренне уважали друг друга и надеялись, что пасьянс судьбы ляжет так, что им не придется столкнуться лбами.

– Что-то, Миша, ты осунулся немного? – заботливо спросил проницательный Башлыков. – Не заболел, часом?

– Не выспался, но это ничего.

– Давай тогда пожрем хоть как следует. Я заказал бифштексы с картошкой и по солянке. Ты как? Подходит?

– Кофейку бы покрепче.

Оба избегали спиртного, но Башлыков покуривал по настроению. Он и сейчас задымил "Явой" и, видя, что Губин упорно молчит, понимающе улыбнулся:

– Я проверил, Миша, все чисто. Можно разговаривать.

Губин, как и Башлыков, доверял только собственным проверкам, но согласно кивнул. Им предстояло обсудить два чрезвычайно важных вопроса. Первый: о координации действий в случае прямого столкновения с кавказскими группировками. В принципе тут все было ясно: четыре группы, в том числе чеченскую, где верховодил заполошный Осман, брал на себя Губин, остальные, включая смешанную, самую неуправляемую, люберецкую, контролировал Башлыков, но это были, конечно, общие прикидки, писанные вилами на воде. Действовать придется по обстановке, изощренно лавировать, мгновенно перегруппировываться, создавать фантомные союзы то с одним, то с другим главарем, и лучше бы до этого не дошло, потому что успех в такой массированной акции был призрачным и мог обернуться огромными потерями. Тем не менее, как профессионалы, они обязаны были, хотя бы вчерне, рассчитать, предусмотреть нулевой вариант одновременной разборки, при которой на первое место выходили проблемы оперативной связи и обеспечения тылов для летучих отрядов.

Часа два, вперемешку с обедом, бились над графиками, внося согласованные поправки. Понимали друг друга с полуслова и в конце концов пришли к выводу, что сдюжить можно, но риск колоссальный. Если даже удастся обеспечить нормальную работу центрального пульта, то все равно в большой заварухе возникнет множество ситуаций, которые невозможно предвидеть.

– Нет уж, – заметил Башлыков, вздохнув, – лучше бы не доводить до греха.

– Алеша вообще человек миролюбивый, – сказал Губин. – Он против насилия.

– Это всем известно, – ухмыльнулся Башлыков.

Второй вопрос, который следовало уточнить, был деликатного свойства и касался Благовестова. Старик был, в сущности, приговорен, оставалось решить, кто займется ликвидацией. Не далее как вчера начинающий впадать в детство Серго намекнул майору, что не понимает, за что платит ему жалованье, равное двум министерским окладам.

– Но он же инвалид, – заносчиво ответил Башлыков. – У него оторваны руки, ноги и голова. Я все надеялся, пожалеете дедушку.

Серго давно притерпелся к хамоватости своего силовика, но на сей раз пригрозил:

– Напрасно залупаешься, майор. Дело есть дело, за него ты отвечаешь. Голова и у тебя одна.

Башлыков потрогал свою единственную голову за уши и с обидой возразил:

– Как я для тебя стараюсь, хозяин, а в благодарность только одни попреки.

За последние месяцы он душевно потеплел к этому деревенскому пеньку, возомнившему себя крупным гангстером, и в длинном списке врагов отечества тот стоял у него где-то посередине.

– Я мог бы заняться Елизаром, – сказал он Губину. – Мне нетрудно. Но ведь у Креста, как я понимаю, к нему свои претензии.

Губин ответил уклончиво:

– Алеша никогда не путает личное с общественным.

Если у тебя есть план – бери на себя. Тянуть больше нельзя.

– Почему?

Губин скривил губы: вопрос был чисто ментовский.

– Старик почуял опасность, может опередить.

Изобразив какую-то масленую ухмылку, Башлыков поинтересовался:

– Слыхал я, Миша, ты на Елизара много лет батрачил? В любимчиках у него ходил. И ничуть не жалко кровососа-долгожителя?

– Иногда ты человек человеком, Башлыков, – поморщился Губин, – даже приятно с тобой беседовать.

А иногда корчишь следователя Порфирия. С чего бы это?

– Кто такой Порфирий?

Так и расстались взаимно озадаченные.

Таня сидела в машине, по салону густо сквозило "косячком". Встретила его возбужденно:

– Миш, поедем скорее ко мне. Перерыв большой получается. Я вся упрела.

Губин включил двигатель, вырулил на Кировскую.

Старался не глядеть на соседку, но блеск ее полоумных зеленых глаз отражался на лобовом стекле. Хитрой ручонкой сноровисто скользнула к нему в карман.

– Перестань! – взмолился Губин. – Или выкину из машины.

– Попробуй! – пропищала Таня. – Ой, сейчас кончу.

Губин перехватил ее локоть и сжал. От боли Таня утробно, сладострастно заурчала, ненадолго притихла.

В конторе его ждал Михайлов. Были и другие срочные дела, которые он запустил. Вторжение Тани невыносимо осложнило его жизнь. Отпускать ее в одиночное плавание тоже было неразумно. Сгоряча может натворить черт знает что. Вечером по телефону она при нем отчитывалась перед Грумом, вешала ему лапшу на уши.

Грум стыдил, Таня оправдывалась. Пока они бранились, Миша вздремнул минутку.

– Небольшие осложнения, не скрою, – верещала Таня, косясь на спящего Губина. – Договор в силе, Иннокентий Львович, но неделька еще понадобится. Что?..

Да нет, просто один фраер вертится под ногами, настырный такой. Ничего, справлюсь сама… Губин по фамилии, может, слышали? Что?..

Губин отвез Таню домой и поднялся с ней наверх.

– Кофе или сразу в постель? – деловито спросила она.

– Ложись, я пока позвоню.

– Какие еще там звонки, не сходи с ума…

В ванной она пробыла минут пять и, закутанная в махровое полотенце, важно прошествовала в комнату.

Губин по телефону предупредил Михайлова, что задерживается на полчаса. Потом сходил на кухню и попил воды из чайника, прямо из носика. С отвращением прислушивался к себе. В паху так припекало, словно ужалила пчела. Он не мог допустить, чтобы кто-то взял над ним такую власть.

Таня распласталась на верблюжьем одеяле в немыслимой позе. В откинутой руке драгоценный "косячок".

– Любимый, – проскрипела жестяным голосом, – где ты все бродишь целую вечность.

Губин подошел к ней и ловко пристегнул ее запястье к стойке кровати металлическим браслетом.

– Что-то новенькое, – счастливо загудела она. – Так я еще не пробовала.

– Отдыхав – сказал Губин. – К ночи постараюсь вернуться.

На ее нервное изумительное лицо налетело облачко сомнения.

– Не посмеешь, гад!

Губин принес из ванной эмалированный тазик:

– Это тебе судно, если потянет облегчиться.

Таня попыталась в него плюнуть, но не попала. Ее блестящий взгляд увлажнился.

– Подонок! Ты за это ответишь.

Он помешкал в дверях, глядя на нее с сожалением.

С таким же чувством, наверное, Тамерлан глядел на свой выпавший из рук меч.

– Дождись меня, милый друг, – попросил он. – Никуда не уходи.

* * *

Михайлов сидел в кабинете один, разбирал какую-то схему на компьютере.

– Привет, пехота! – приветствовал весело. – Разведка докладывает, ты женился? Кто такая? Почему не знакомишь?

Губин опустился в кожаное кресло и молчал.

– Ты чего, Миша? Какой-то смурной!

– Не выспался, не обращай внимания.

– Что за девушка, чего темнишь, в самом деле? Тебя ведь обыскались.

Это было вранье: рация в машине Губина работала исправно. Но все же разыскать Губина действительно было непросто, потому что он сам заплутал в трех соснах.

– Девушка хорошая, боевая. Немного я с ней зашился. Что-нибудь срочное?

– Ты встречался с Башлыковым?

– Обедали вместе. Час назад.

Алеша вырубил компьютер, закурил, подошел к холодильнику, встроенному в стену, достал жестянку пива для себя и бутылку топленого можайского молока для Губина. Распорядился по селектору:

– Лена, кофе!

Сел, протянул бутылку другу. Губин сковырнул пальцем фольгу, сделал пару крупных глотков. Это было то, что нужно: ледяное свежее молоко в обществе умного, надежного мужчины.

– Ну и что Башлыков?

– Как обычно. Готов действовать, но себе на уме.

Скользкий, прожженный ментяра.

– Елизара берет на себя?

– Берет. Думаю, это он его в тот раз не добил.

– Ты же его проверял?

Губин еще глотнул молока, смахнул пенку с губ.

– Думаю, он не тот, за кого себя выдает. Серго – это его крыша.

– Кто же он, по-твоему? Одинокий убийца-романтик?

– Мы внедряемся к ним, они к нам. Тень КГБ.

– Он никогда не скрывал, что оттуда.

– Не оттуда, а там. Оперативник на задании.

– На каком задании?

– Он почему-то скрывает.

Стройная девица принесла кофе на подносе, робко улыбнулась Губину.

– Печенье без соли.

– Спасибо, – кивнул Губин. Когда она ушла, Михайлов сказал:

– Конечно, ты прав, Мишель. Ментовские уши у него торчат. Этого только слепой не заметит. Да еще наш милый Серго, потому что придурок. Башлыков – агент-двойник, но он наш человек. Мы его с тобой уважаем, верно?

– Верно. И это очень странно.

– Ничего странного, – Алеша сходил за второй банкой пива. – В мире сместились все понятия. Мне Вдовкин на днях здорово все объяснил. Не про Башлыкова, а вообще. В мире смещенных понятий все привычные человеческие ориентиры утрачены. Черное есть белое и наоборот. Отец ненавидит сына, жена обязательно живет со свекром. Ну и так без конца. Всякая определенность – всего-навсего мираж. Полагаться можно лишь на чутье.

– С Башлыковым как быть?

– Пока он полезен, мы его любим. Заартачится, прищемим хвост.

Губин плеснул в кофе каплю можайского молока.

– Я не такой циник, как ты, – заметил задумчиво. – Я сочувствую Башлыкову, но у меня нет его тайной веры в высшую справедливость.

Внезапно комната в его глазах накренилась и потемнела, Алеша раздвоился и смешно зашлепал расплющенным двойным ртом:

– Иди-ка приляг вон на диванчик… Ишь как себя загонял…

Очнулся Губин в том же кабинете, но один. Он лежал на диване, укрытый пледом. Горела настольная лампа, за окном темень. Взглянул на ручные часы – половина одиннадцатого. Выходит, проспал около восьми часов. Спал он в носках, но не помнил, как снял ботинки. До такой опасной усталости, граничащей с небытием, он доходил всего раза два-три за всю жизнь.

Прямо в носках прошлепал к двери и выглянул в приемную. Секретарша Лена склонилась над книжкой за письменным столом.

– Эй! – окликнул Губин. – У тебя есть что-нибудь пожевать?

Лена подняла голову, виновато сказала:

– Только бутерброды и печенье. Как вы себя чувствуете?

– Нормально, – Губин сходил за ботинками, радуясь, что Алеша подбирает для работы таких опрятных, любезных девушек, не похожих на шалав и уж никак не похожих на ту…

Лена накрыла стол в приемной и уже заваривала чай в расписном фарфоровом чайнике, когда он вернулся.

Губин опустился в удобное высокое кресло и расслабился, ощутив себя на грани медитации.

– Жених у тебя есть, Леночка? – спросил по-хозяйски.

– Что вы, Миша, какой жених, – смутилась девушка. – Видите, как работаем. Днем и ночью.

Лукавство ее глаз было цвета спелого крыжовника.

Она все больше нравилась Губину, тихая, смирная девочка, и ножа нет за пазухой.

– Зарплата-то хорошая?

– О да! Жаловаться не приходится… Вы так крепко спали, прямо как убитый.

– Я и есть убитый. На невидимой войне.

На большом фаянсовом блюде аппетитно лежали бутерброды с ветчиной, сыром и бужениной, и Губин начал их методически поедать, один за другим, пока не съел с десяток. Лена время от времени подливала ему в чашку крепко заваренный чай.

– А почему вы не женитесь, Миша? – спросила девушка, в очередной раз смутясь.

– Что ты, детка, куда мне жениться. Да и кто за меня пойдет. Вот ты пошла бы?

– Пошла бы, – ответила Лена. – Но вам нужна не такая.

– Какая же?

– Ну, наверное… – вспыхнула, отвела глаза. – Ну, какая-нибудь особенная.

– Почему?

– Вы сами человек необыкновенный.

– Я? С чего ты взяла?

– Вас все боятся, – выпалила она.

– И ты тоже?

– Я – нет. Понимаю, вы надо мной подсмеиваетесь, но я знаю, вы добрый, страдающий человек. Не думайте, что я такая уж дурочка. Мне двадцать лет, у меня были мужчины. Но они были злые, а вы – нет.

– Знаешь, Лена, я всегда мечтал о такой сестренке, как ты.

Она подумала над его словами, фыркнула и отвернулась.

– Обиделась?

– Вот ни капельки.

Губин взял ее руку, погладил нежную ладошку:

– Послушай, девочка. Я скину кое-какие дела и приглашу тебя в ресторан. Согласна?

– Да, согласна. Я могу прямо сегодня поехать с вами.

– Никогда не спеши с этим.

– Хорошо, я подожду. Только не забудьте.

Неожиданное, безоговорочное признание в любви не тронуло его, он почувствовал только терпкую горечь во рту, словно проглотил подгнившую сливу. Давно минуло время, когда он радовался чувствам, выказанным бескорыстно. Женская любовь была одной из самых крупных и необъяснимых иллюзий, которыми утешало себя человечество. Наряду с ней существовали, конечно, и более нелепые вещи, к примеру, наивная, тайная вера в бессмертие на виду у постоянной, неуклонимой смерти.

Человек слаб и панически боится правды о себе. Бодро и во всеуслышание изображая стремление к ней, он только тем и занимается на веку, что убегает от правды.

Женщины отличались от мужчин лишь тем, что искренне принимали за любовь скупую муку совокупления.

Через час он подрулил к Таниному дому и быстро поднялся на этаж. Открыл дверь ключом, который прихватил с собой. В квартире темно, но в ней были люди.

Он почувствовал запах незнакомых сигарет – Таня такие не курила. Запах сильный и едкий, перебивавший сладковатый аромат "травки". Губин неслышно притворил за собой дверь. В ту же секунду повсюду вспыхнул свет. Двое рослых мужчин стояли в проеме кухни и целились из пистолетов. У одного парабеллум, у другого полицейский "пугач". Оба насупленные и сосредоточенные.

– Здорово, ребятки, – поприветствовал их Губин. – А где Танечка?

– Проходи в комнату, но без резких движений, – приказал один из мужчин. Губин повиновался. Таня сидела на кровати, бледная и необыкновенно красивая.

Третий мужчина, тоже изрядный "качок" с туловищем тяжеловеса, но со смуглым, нежным лицом, курил у окна.

– Вот ты и влип, милый, – улыбнулась Таня. – При этом сам виноват. Ишь какой султанчик выискался.

– У тебя что же, телефон под кроватью?

– Ты лучше спроси, что с тобой сейчас будет.

– Что со мной будет?

– Тебе будет очень больно, дружок, – она вдруг задохнулась и погладила рукой живот. – Может быть, мне это дорого обойдется, но я это сделаю.

– Что сделаешь-то, Танюша?

– Мои ребятки тебя опустят, а я порадуюсь.

– Твои ребята – вот эти, что ли, трое?

– Они тебе не нравятся?

– Они не смогут, Тань. Да и зачем тебе?

Глаза ее, полные безнадежных слез, сияли так чудно, что смотреть бы и не отрываться.

– Зачем не поверил мне? Зачем унизил?

– Перестань дурачиться. Отпусти дебилов. Сами с тобой разберемся.

– Поздно, голубчик. За все приходится платить на этом свете… Приступайте, мальчики. Занавес поднят.

Мальчики, которые ждали сигнала, рыпнулись с боков, но Губин еще быстрее упал на пол и катнулся упругим калачиком. Ему нужно было небольшое пространство для маневра, и он его получил. Одного подрубил по коленкам, но второй оказался проворней. Три раза бабахнул, пока Губин пересек комнату в "крутую раскачку" и выбил у него пистолет, но пропустил свирепый удар в печень. Парень махал колотушками где-то на уровне красного пояса, целых полминуты понадобилось Губину, чтобы его угомонить. Он сломал ему руку и для верности перекрыл сонную артерию. Третий мужчина и не думал ввязываться в потасовку, затягивался сигаретой и с любопытством наблюдал.

– Не хочешь размяться? – дружелюбно пригласил его Губин.

– Не для этого меня позвали, – презрительно заметил смуглоликий красавец. – В такие игры не играю.

– А-а, – догадался Губин, – ты бычок-производитель?

– Хочешь побаловаться, пожалуйста, – согласился гордец.

– В другой раз. Сейчас поработаешь. Убери эту падаль из квартиры. В ближайшие десять лет я не должен никого из вас видеть. Как понял?

Красавец интеллигент понял его хорошо. Тяжко вздохнув, потушил сигарету, приладился к одному из лежащих на полу мужчин, удобно захватил его ноги себе под мышки и поволок из комнаты.

Таня горько плакала. Одна из шальных пуль продырявила ей плечо. Всюду была кровь: на стене, на подушке и сочилась сквозь пальцы руки, которой она прижала рану.

Прежде чем ею заняться, Губин позвонил по телефону и вызвал подмогу.

– Врача захватите, Савву Спицына, – сказал он в трубку и назвал адрес.

Таня опрокинулась на спину и тихонько выла. В глазах такая мука, точно ее четвертовали.

– Миша, скажи по правде, я умираю?

Губин разорвал на ней блузку и обнажил плечо. Чтобы не слишком дергалась, попутно влепил пару легких оплеух. По первому впечатлению рана была неопасная, сквозная, но с избытком крови. Пуля вошла чуть ниже ключицы и вышла над лопаткой.

– Где бинты, йод?

– Миша, ты любишь меня?

– Заткнись, идиотка! Где аптечка?

– В ванной, на полочке.

Смуглоликий вернулся за вторым подранком. Был весь в поту, словно из парилки.

– Тебя как зовут? – спросил Губин.

– Измаил.

– На кого пашете?

– Ни на кого. Мы сами по себе. Подряжаемся по вызову.

– Кто главарь?

– Ты не знаешь. Мы все иногородние.

– Фамилия, кличка?!

Измаил сделал попытку замкнуться в себе, но, встретив Мишин взгляд, не посмел уклониться от ответа:

– Федя Босх, из Балашихи.

– Все, свободен. Эх, Измаил, поставь свечку своему Богу.

– Я уже понял. Пушку можно забрать?

– Оставь здесь.

Второго бойца Измаил тем же манером, за ноги, выволок из квартиры, и Губин запер за ним дверь. Потом с бинтами и йодом вернулся к Тане.

– Не надо, Миша, не трогай меня. Хочу умереть.

– Это не тебе решать. Ну-ка сядь прямо. И не корчи рожи, терпи.

Пока промывал рану теплой водой, заливал йодом и заклеивал пластырем, она не издала ни звука. Он обращался с ней, как с куклой, поворачивал и мял безжалостно, и наконец на ее губах проступила бледная улыбка, – Все-таки я тебе угодила, да, Мишенька?

– Чем угодила?

– Страданием своим, чем же еще?

– Это не страдания, это царапины. Все страдания у тебя впереди.

– Что-нибудь особенное для меня придумал, родной мой?

– Зачем устроила это похабище? Чего хотела добиться?

– Дай вон ту коробочку, коричневую, пожалуйста!

Он дал ей коробочку. В ней лежали искусно свернутые пухленькие "косячки". Один она закурила, жадно затянувшись.

– Хочешь? Хорошая "травка". Совершенно безвредная.

Взгляд ее прояснился, вдруг она захихикала, заерзала.

– Ты чего?

– Эти-то, нарвались. Сволочи! Еще аванс требовали, представляешь? Я ведь знала, что погорят, знала! Хрен вам в глотку, говорю, а не аванс. А этот-то, этот, Измаил…

Губин забрал у нее "косячок", аккуратно притушил, спрятал в коробочку, а коробочку убрал в тумбочку и тумбочку запер на ключ. Таня следила за ним, склонив голову набок.

– Ты спросил, чего я хочу добиться? Ты сам чего от меня хочешь? Только не ври, ладно? Тебя поршень выдает.

– Я не могу тебя полюбить.

– Почему?

– Ты извращенка, в тебе нет души.

– Врешь! – завопила Таня. – У меня есть душа. Вчера не было, зато сегодня есть. Послушай, как плачет!

Иди сюда, негодяй! Обними меня.

Возможно, Губин так бы и сделал, но в дверь позвонили. Приехал Савва Спицын, философ и врач.

– Что случилось? – спросил с порога недружелюбно, заранее морщась.

– Девку одну подстрелили, – сказал Губин.

Савва пошел в ванную мыть руки, бормоча на ходу глухие проклятия. Можно было разобрать: "Чтобы вы все перебили друг дружку, бесы неугомонные!"

Кто Савву знал, тот его любил и почитал. Ему было тридцать с небольшим, но худоба, и морщинистый лоб, и сероватая, нездоровая кожа делали его похожим на вечного скитальца, обремененного поиском утерянной могилы. Семь лет подряд он оттрубил в "Скорой помощи" и не ушел бы оттуда никогда, если бы не инфаркт, после которого ему словно в насмешку выписали инвалидность второй группы. Он не был инвалидом, напротив, был деятельным, предприимчивым человеком, но энергия жизни пробуждалась в нем лишь в тех случаях, когда его вызывали к больному. Все остальное время он сидел у телефона в своей квартире и производил впечатление невменяемого. Губин был уверен, что если бы такие забавные люди, как Савва, не рождались изредка на свет, то замысел Творца был бы и вовсе нелеп. По разумению Саввы все человечество делилось на две категории: временно здоровых, чья жизнь была совершенно бессмысленна, и временно больных, чье существование становилось разумным, потому что надежда на скорое избавление от мук облагораживала их дух. Болезнь, по его мнению, была знаком благодати, только через нее, как через мостик над бездной, человек устремлялся к познанию истины. Чтобы определить, насколько далеко он продвинулся на этом пути, Савве Спицыну достаточно было беглого взгляда. Танин вид его обнадежил, в ее глазах он прочитал безысходность.

– Рано ты, девушка, скакнула под пули, – упрекнул он. – Вот какой-нибудь небольшой брюшной тифчик был бы тебе в самый раз.

Таня его не поняла, но не охнула, когда он заново отдирал наложенные Губиным тампоны.

– Неплохо, неплохо, – заулыбался Савва. – Недельки полторы-две придется помаяться. При условии, что не будет заражения.

Губин с восхищением наблюдал за его точными, ухватистыми манипуляциями. Через десять минут туловище девушки было перехвачено тугой пухлой "восьмеркой", вдобавок Савва вкатил ей три укола, один в вену и два в задницу. Таня лишь монотонно покряхтывала.

– Давай ее госпитализируем, – предложил Савва.

– В больницу не поеду, – вскинулась Таня.

– Тебя никто не спрашивает, – обиделся Савва. – Твое дело – молчок. Слышишь, Губин, ее надо госпитализировать. Или пригласить опытную сиделку для ухода. Но в этом случае я ни за что не ручаюсь.

– Если сдохнет, – сказал Губин, – никто не заплачет. С перевозкой больше хлопот.

– Тогда зачем я вообще перевязывал? Усыпить ее, и точка.

– Вы оба ненормальные, – заметила Таня беззлобно. – Но погоди, Мишенька, не все тебе куражиться над сиротой.

Савва померил ей давление. Так долго и ласково прилаживал руку, что она задремала.

– Лекарство подействовало, – услышала уже сквозь дрему. – Бедная девочка. Хрупкая, красивая – и такая скверная аура. Она права, Губин: и за нее, и за многое другое тебе придется отвечать. Когда-нибудь вы все поймете, что живые люди – не мишени в тире.

Разговор они продолжали на кухне за чаем.

– Когда-нибудь и ты поймешь, – сказал Губин, – что люди делятся не только на здоровых и больных. Совершенно дилетантский подход.

– Ну-ка, ну-ка!

– Если брать за ориентир неандертальца, то от него отпочковались две линии развития вида. Одна потянулась вверх, к духовности, к идеалу, другая обернулась вспять к эпохе динозавров, где все вопросы решались исключительно с позиции силы, то есть благоденствовал тот, кто первый вырывал сородичу зубы. Составилось два племени, но они перемешаны, живут кучно, поэтому чем дальше, тем противоречия между ними все яростнее. В упрощенном христианском представлении это называется борьбой добра со злом.

– К какому же племени принадлежишь ты?

– К промежуточному. Я дитя случайного, смешанного брака.

– А эта девушка?

– Чистейшее воплощение зла. Разве не видишь?

Савва густо намазал сливочное масло на хлеб и аккуратно подровнял края бутерброда. Он ко всему относился предельно серьезно.

– Твоя скороспелая метафора, Губин, ущербна и несостоятельна. Из нее следует вывод, что человеческий род обречен на самоистребление, а это не так.

– Докажи, что не так.

– Доказательство лежит в соседней комнате.

Губин на всякий случай поднялся и прикрыл дверь.

– Не беспокойся, она проспит до утра… Ты запутался, Губин, но я открою тебе глаза. Эта девушка не исчадие ада, о, нет. Это сложная, нестабильная биологическая структура, и ты можешь помочь ей сформироваться окончательно, если поверишь в свое чувство. Все дело в том, что нет преступника, который не мог бы осознать свое преступление и искупить его. Борьба добра со злом идет не на полях сражений между двумя твоими придуманными племенами, а в сознании каждого отдельного человека, и каждого зверя, и каждой веточки на дереве. Это азбука жизни. Плохо, Губин, если ты до сих пор этого не понял.

Савва Спицын разозлился, и Губин поскорее подлил ему свежего чая.

– Хорошо, хорошо! Но что ты можешь знать про Таню, если видел ее десять минут.

Савва красиво уложил на хлеб с маслом четырехугольный ломоть ветчины. Скромно объяснил:

– Необязательно знать, достаточно чувствовать.

Твоя Таня не от мира сего.

Когда Михайлов нанял (по просьбе Насти) доктора-инвалида на работу, а потом купил ему квартиру, Губин удивился, но это было давно. С тех пор он радовался встречам с Саввой и для его охраны выделял надежных парней, чтобы его невзначай кто-нибудь не покалечил.

Вдвоем они пошли поглядеть на Таню. Она лежала на боку, поджав колени к животу. Щеки порозовели, из-под опущенных век, казалось, проглядывала гримаска боли. Раненое дитя.

– Хороша, когда спит, – заметил Губин с печалью. – Но в ней нет ничего человеческого, поверь мне, Савва. Досадная ошибка природы. Она не подходит ни под какую классификацию.

– Не будь чересчур самонадеянным, Губин. Природа не делает ошибок. Явления, которые кажутся нам таковыми, всего лишь выше нашего понимания. В том-то вся и шутка. Именно когда человек начал исправлять ошибки Создателя, он очутился в нравственном тупике.

Савва заботливо поправил Танину перебинтованную руку.

– Самая лучшая для нее санитарка – это ты, – сказал напоследок.

– А также – могила, – гнул свое Губин.

Пожали друг другу руки, и доктор откланялся, а Губин остался наедине со своей любовью.

Глава 17

Башлыков передал Ивану пакет из вощеной бумаги, перевязанный шелковой алой лентой, как рождественский подарок, и сказал, что это бомба. Велел оставить гостинец в кабинете Мещерякова, сунуть куда-нибудь незаметно, проследить, когда Павел Демьянович уйдет с работы, и по телефону уведомить Башлыкова. Позвонить он должен был из автомата и сказать одну фразу:

"Птичка в клетке".

– Ну что, сделаешь? – спросил Башлыков.

– Сделаю. Это нетрудно.

Иван уместил пакет в кейс и поехал на работу. До обеда, как обычно, выполнял разные курьерские поручения, смотался с казенными бумагами в две префектуры, а ближе к вечеру заглянул к Мещерякову. По договоренности с Ириной Карповной от четырех до шести он помогал генералу с переводами статей из информационных вестников, но на самом деле уже вторую неделю они корпели над книгой.

Иван уселся за журнальный столик, открыл кейс и достал диктофон фирмы "Грюндик", который Павел Демьянович ему презентовал в знак начала совместной работы. Мещеряков по старой чекистской привычке запер дверь, предварительно выглянув в коридор, и вынул из сейфа две толстых, в коленкоровых переплетах тетради и шкалик французского коньяка.

– Жаль, что не потребляешь, Ванюша, – посетовал в десятый раз. – Хорошо мозги прочищает.

– Это когда они есть, – пошутил Иван. В их отношениях установилась теплая доверительность хозяина и удалого подмастерья, и он мог себе это позволить.

Для разгона Мещеряков осушил чарку.

– Так на чем вчера остановились?

– На техникуме, Павел Демьянович.

Мещеряков откашлялся и не спеша повел рассказ, поначалу с трудом раскатывая слова, но постепенно увлекся, раскраснелся. Тон его стал слегка мечтательным и наставительным, как у многих пожилых людей, сознающих свою значительность, когда им подворачивается молчаливый, благодарный слушатель. Иван следил за исправностью диктофона да изредка вставлял почтительные, уточняющие реплики. Говорил Мещеряков хорошо, складно, без всякого словесного мусора, но, разумеется, со множеством второстепенных, лишь ему представляющихся важными подробностей.

Впрочем, и этим подробностям Иван внимал с искренним любопытством, его молодой, быстрый ум с удовольствием впитывал любую информацию. Время, которое открывалось в обстоятельных воспоминаниях Мещерякова, было вовсе не похоже на то, каким он представлял его по книжкам, и в общем-то мало чем отличалось от нынешнего. Оно не смердило тухлятиной, как с пеной у рта уверяли сегодняшние телевизионные мемуаристы, и общество не было разделено на тюремные камеры. Как и ныне, как во веки веков, смекалистый человек, подобный Мещерякову, с тараканьим упорством стремился обустроить свое личное счастье, и бич коммунячьего надсмотрщика не охаживал ежеминутно его плечи. Пожалуй, сместились лишь цели, к которым поспевали тщеславные юноши: вчера это была власть, общественное положение и прочее в том же роде, сегодня – золотая кубышка и банковский счет.

В ценностях, которые доминировали в минувшую эпоху, юный Паша Мещеряков разобрался быстро и к третьему курсу техникума был уже комсомольским секретарем; и выбрали его опять же не за какие-то подлые доносы на товарищей, а исключительно за принципиальность и порядочность. Для примера Мещеряков припомнил, как однажды выступил на собрании против самого директора техникума, который внедрял казарменную дисциплину, студентов держал за скотину и вдобавок по всякому поводу (за зачет, за диплом) требовал от них подношений в виде коньяка. Вскоре злосчастный директор угодил-таки под следствие и загремел в места отдаленные, к чему Мещеряков тоже приложил руку, но как раз тут от пересказа существенных деталей он как-то хитро уклонился.

Внимательно слушая наставника, Иван не забывал ни на минуту о том, что ему предстоит. Он уже и местечко приглядел за книжным шкафом, и грозный пакет в кейсе был под рукой, оставалось выждать мгновение… Зачем он это сделает, ему тоже было ясно, как и Башлыкову. Карфаген, который возвели на пепелище древней столицы нынешние власть имущие, и среди них этот седой, обаятельный генерал-оборотень, должен быть разрушен. Как его разрушали во все века. Как недавно было разрушено могучее гнездовье красномордых истуканов, семь десятилетий мордовавших народ политическим надзором, превращая его в скопище дебилов. От дебилов, увы, не рождаются гении, поэтому так легко в новом Карфагене воцарился наглый пахан со своим воровским законом, и жить под его пятой нормальному человеку стало, конечно, невмоготу. Значит, опять оставался единственный выход: сегодня маленькую игрушечную бомбочку под шкаф, завтра – многотонный заряд тротила под каменное седалище пахана. По молодости лет Иван не задумывался над тем, сколь долго может длиться череда ужасных разрушений.

Да хоть триста, хоть тысячу лет, пока наконец из-под обломков и гари не проглянет просветленный лик свободного человека. С оскоминой повторялось: жаль только жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе…

Мещеряков наполнил третью чарку, а это значило, что урок подходил к концу.

– Не устал, Ванюша, слушать старика?

– Как можно, Павел Демьянович. Сейчас вот только машинку заправлю…

– Да нет уж, – засмеялся генерал. – Хорошего помаленьку.

Встал, подошел к окну и отворил форточку. Времени Ивану хватило, чтобы сунуть пакет за шкаф.

– Ты чего в субботу делаешь?

– Ничего, – Иван убрал диктофон в кейс.

– Как посмотришь, чтобы на дачку ко мне подскочить? Река там, купание, И отдохнешь, и поработаем.

Хотя не настаиваю, у тебя, полагаю…

– Буду рад. Спасибо, – сказал Иван.

– Тогда пиши адрес…

Не заходя к себе, Иван вышел на улицу и направился к газетному стенду. Ждать пришлось недолго: Мещеряков минуты не пересиживал у себя на службе. Ровно в шесть сел в черную "волгу" и укатил. От метро Иван позвонил Башлыкову. "Птичка вклетке", – сказал и повесил трубку.

Он переступил черту, но на душе кошки скребли.

Как в тумане, поужинал и лег. Ночью явилась Нина, но была, против обыкновения, нетребовательная. Как-то нехотя сунулась с дежурными ласками, но сразу угомонилась и мирно прикорнула у него под мышкой. Ночью он ни о чем не думал, но вроде бы и не спал.

Взрывное устройство за шкафом настойчиво тикало в голове. Такой у них получился неравнозначный обмен: старик пригласил на дачу искупаться в реке, а он ему – бомбу за шкаф.

Утром позавтракал и кое-как добрался до работы.

Много людей толпилось около здания, точно на митинге. Тучи милиционеров, служебные машины – уже издали было видно, что настроение праздничное. К Ивану кинулся друг и сослуживец Булат, возбужденный сверх меры. За руку оттащил в сторону:

– Шмонают всех подряд, Вань! Дом заминирован.

Ночью был страшный взрыв. Говорят, хотели твоего дружка кокнуть. Старого педика.

– Он не педик, – возразил Иван.

– Чего теперь будет, Вань?! "Совки" смотри как обнаглели, а? Не надо было гэкачепистов выпускать, не надо было. Передавить всех в камерах, как крыс, и дело с концом. Но у наших пердунов кишка тонка, а, Вань?

– Почему ты думаешь, что это обязательно гэкачеписты?

– Кто же еще, Вань, кто еще? Не мы же с тобой?

Тем временем сотрудников аппарата потихоньку начали запускать в здание, причем у входа каждого тщательно досматривали. Дюжий омоновец вырвал у Ивана кейс, ковырнул крышку и высыпал содержимое на пол.

В курьерской комнате он пробыл около часу, но его неудержимо тянуло наверх, на место преступления. Работать, видно, никто не собирался: в помещении было не протолкнуться.

К Ивану, притулившемуся в уголке на стуле, чуть не плюхнулась на колени забалдевшая обкуренная девица, больно цапнула за плечо, радостно проворковала:

– Ну что, скромник, как тебе наше кино? Двадцать человек одним махом к Богу в рай!

Этого он не выдержал, отпихнул девицу, вышел из комнаты и поднялся на второй этаж. Коридор был странно пустынен. Иван добрел до кабинета Мещерякова, оглянулся по сторонам – никого. Заглянул в приемную – тоже ни души, но никаких следов взрыва: на столе секретарши даже букетик гвоздик в хрустальной вазе.

Вздохнув, он пересек приемную и толкнул дверь в комнату, где они вчера так славно беседовали. Обломки шкафа веером раскиданы по полу, оконная рама перекосилась, но все остальное в прежнем виде, разве что массивный письменный стол генерала был передвинут от стены на середину. На месте Мещерякова сидел средних лет мужчина непримечательной наружности, который приветливо ему улыбнулся:

– Здравствуйте, молодой человек! Немного вы припозднились. Я ведь вас с утра жду.

– Именно меня?

– Вы – Иван Федорович Полищук?

– Да.

– Значит, вас, кого же еще. Да вы располагайтесь поудобнее. Вон стульчик, на него и сядьте.

– А где же сам Павел Демьянович? Я слышал…

Мужчина предостерегающе поднял руку, призывая к молчанию.

– Жив-жив, слава Богу, наш генерал. Чего-то у вас там путаница вышла. Кто же это, дорогой вы мой, ночью людей взрывает?.. Не надо, Иван Федорович! Не надо этих гримас. Разговор у нас задушевный, домашний. Вы мне быстренько все обрисуете, как и что, и с кем, подпишете бумажку и выйдете отсюда живой и невредимый, как и вошли. Понимаете меня?

– Не понимаю, – сказал Иван.

– Ах, не понимаете? – Мужчина поднялся из-за стола и оказался росту невысокого, на полголовы ниже Ивана. Прошел к двери и, как Мещеряков выглядывал в коридор, выглянул в приемную. Потом остановился перед юношей, все так же приветливо улыбаясь.

– Ax, значит, не понимаете? – почесал в недоумении за ухом и затем этой же пятерней, широкой, как у гиппопотама, вмазал Ивану по лицу, да так приклади, сто, что юноша шлепнулся аж у противоположной стены. Мужчина подошел к нему, лежащему, и, укоризненно покачав головой, в третий раз удивленно заметил:

– Ах, выходит, не понимаете? – и узким носком ботинка с футбольной отмашкой несколько раз подряд ударил в живот, отчего в Иване что-то хрустнуло и лопнуло.

Довольный собой, мужчина вернулся за стол, закурил и добродушно окликнул:

– Ступайте на стульчик, Иван Федорович! На полу-то недолго застудиться. Теперь-то, надеюсь, вы начали кое-что понимать.

Иван набрался сил и от двери, словно преодолев пустыню, перебрался на стул, где его затошнило, но не вырвало.

– Больно-то как, – сказал он. – Наверное, вы каратист, дяденька?

– Теряем время, террорист вонючий, – совсем иным, ледяным тоном произнес мужчина, – Коли я возьмусь за тебя всерьез, от тебя останется мокрое место, сплошная кровоточащая рана, и все равно скажешь все, что я хочу знать. Выбирай. Подумай минутку. Но не дольше.

– Что вы хотите знать?

– Пока только одно. Чье поручение ты выполнял?

– Какое поручение?

Мужчина разглядывал его молча, и видно было, что ему скучно.

– Неужели ты такой дурак? – сказал он наконец. – Те, кто тебя послал, очень подлые люди. Вместо себя подставили сопливого юнца, который, скорее всего, даже не сознавал, чем рискует. Сейчас ты кажешься себе героем, но завтра будешь умолять, чтобы тебя прикончили. Поверь, мальчик, человек слаб и быстро ломается в опытных руках.

– Ага, – отозвался Иван. – Теперь я действительно понял. Вы меня просто с кем-то спутали. Вам нужен кто-то другой, а не я.

– Черт тебя побери, – грустно заметил мужчина, – откуда вы только беретесь, такие задиристые, на нашу голову?

Опять он встал и обогнул стол, но Иван тоже вскочил и обежал стол с другой стороны.

– Что же мы, в салочки станем играть? – удивился мужчина. – Да вразумись ты, дурачок, что я тебе предлагаю. Потихоньку все мне расскажешь, и об этом никто не узнает. Видишь, я же ничего не записываю.

– Все скажу, только не деритесь!

Мужчина опустился на стул, на котором до этого сидел Иван, а юноша уместился в черном крутящемся кресле Мещерякова, в котором давно мечтал посидеть.

– Давай быстро, только без лапши!

Иван наклонился над столешницей и пальцем поманил допросчика, чтобы тот придвинулся поближе.

– Эк тебя ломает, придурка, – буркнул мужчина, но послушался, вместе со стулом подался вперед и сделал непростительную для бывалого следователя ошибку. Да уж больно невинно и трусливо блестели глазенки на бледном лице худенького юноши. На столе Мещерякова с давних пор и неизвестно для какой надобности торчал тяжелый бронзовый подсвечник с тремя кокетливыми рожками, и вот теперь он пригодился. Иван сгреб подсвечник и саданул в придвинувшуюся любопытную харю. Так ловко это у него получилось, что все рожки впечатались в податливую плоть прихотливым узором, как в тесто. Иван уже помчался к двери козлиными прыжками, только зря спешил. В приемной его приняли в объятия два милиционера, заломили руки к затылку и впихнули обратно в кабинет. Увидя, какое печальное зрелище сотворилось с их начальником, распластавшимся на столе и слабо подрыгивающим ногами, оба милиционера, не сговариваясь, приподняли Ивана над полом и так сгоряча шмякнули оземь, что почти вышибли из него дух.

Очнулся он на лежаке в маленькой каморке без окон и с железной дверью. Под потолком мерцала тусклая лампочка. Иван с трудом сел. Чувствовал он себя так, словно тело было невесомым, а голова, напротив, удерживалась на тонкой шейке, точно чугунный шар, грозя надломиться. Он взглянул на наручную "Сейку", часы стояли. Проведя в неподвижности какое-то время, может быть, минуту, а может быть, часа три, Иван подошел к двери. Его трясло то ли от холода, то ли от побоев. На его стук дверь сразу отворилась. Он увидел хмурого немолодого мужчину в темно-синем заляпанном жирными пятнами халате, как у грузчика в мясном отделе.

– Ну вот и хорошо, – сказал грузчик. – Пойдем, отведу куда следует.

Иван заложил руки за спину, как делали заключенные во всех фильмах, и пошел за ним по длинному подвальному коридору. Идти пришлось недолго. В конце коридора перед неприметной дощатой дверью грузчик остановился и постучал костяшками пальцев.

– Давай, давай! – раздался сиплый голос изнутри.

Комната, в которой Иван очутился, была прежде, видимо, кладовкой. Кроме деревянного лежака, здесь стояли стол и две табуретки. За столом сидел мужчина, до изумления похожий на того, который допрашивал Ивана в первый раз. Он был одет в такой же серый костюм и так же приятно улыбнулся, увидя юношу. Похоже, это был родной брат того, первого, пострадавшего от подсвечника. Без спроса Иван опустился на табуретку.

– Что ж, Ванюша, теперь тебе так и так хана, – сочувственно заметил мужчина. – Ты ведь Семеныча покалечил, а вполне возможно, и убил. Откуда в тебе такая свирепость?

– Он, наверное, ваш родственник? – любезно спросил Иван. – Вы прямо как близнецы.

– Это я тебе после расскажу. Пока давай выкладывай все как на духу. Один шанс у тебя остался спастись, но совсем крохотный.

Иван беспокойно оглянулся: человек в синем халате, который его привел, застыл у стены, скрестив руки на груди.

– Что я должен выкладывать?

– Да хватит тебе, Вань! Сколько можно идиота корчить? Ну будут тебя бить день, два, руки, ноги оторвут, кишки выпустят, чего ты этим добьешься?

– Я и без битья скажу. Только вы объясните, о чем речь?

– Речь о том, мальчик, что вляпался ты в скверную историю. Такую скверную, что не приведи Господь. Замахнулся на самое святое, что только есть у человека – на его жизнь. Но твоей вины тут только половина. Сосунков, как ты, вечно бросают на растерзание… Ну давай, Вань, давай! Фамилию, адрес, а я со своей стороны постараюсь тебе помочь.

– Как помочь?

Двойник покалеченного Семеныча не нервничал, как его коллега, никуда не торопился, и было заметно, что даже получает удовольствие от беседы с несмышленышем.

– Тут ты, пожалуй, прав. Помочь тебе действительно почти невозможно. Ты ведь уже как бы не существуешь на свете. Мамке скажут, пропал без вести, а больше никто и не поинтересуется. Ну кому ты нужен, Вань?

Тем, кто тебя использовал, вообще на людей наплевать.

Кому еще? Семьей не обзавелся. Но все же помочь можно. И знаешь почему?

– Почему?

– Нам ты можешь пригодиться живой. Вот тебе бесплатный совет: всегда делай ставку на тех, кому можешь быть полезен. Никогда не ошибешься.

– Чем же я могу быть вам полезен?

– Ой, Вань, да как чем! Поработаешь на нас. Парень ты, видно, боевой, отчаянный, хотя и без мозгов в голове. Но мы их тебе постепенно вставим. Со временем большим человеком будешь, а все, что сегодня случилось, забудется, как дурной сон. Решайся, Вань, по-хорошему, а? По-плохому будет только больнее. Ну же, Вань!

– На что я должен решаться? Вы же ничего толком не объясняете.

Мужчина сделал неуловимый знак человеку в халате, и в ту же секунду Иван был сброшен с табуретки на пол и перегнут в три погибели: шея вывернута назад, а согнутые в коленях ноги туго прихвачены к кистям рук.

В таком положении ему был виден угол комнаты, две ножки стола и кусочек пола перед носом. Голоса теперь доносились сверху, как из репродуктора.

– Пусть пока отдохнет, а ты, Степаныч, сходи за каким-нибудь инструментом, – произнес сиплый голос, принадлежащий следователю. – Здесь же ничего не приспособлено для нормального дознания.

Отворилась и стукнула, закрывшись, дверь. Следователь закурил, щелкнув зажигалкой.

– Эх, паренек, и жалко тебя, да ничего не поделаешь. Истина, как говорится, дороже. Начнем тебя потихонечку убивать. Рыхлости в тебе нету, кость легкая, ничего, денек-полтора продержишься. Только не пойму, на кой хрен тебе это?

Иван молчал.

– Вот и я думаю, – продолжал сипеть ржавый репродуктор. – Какая корысть тебе тут околевать? Была бы хоть идея, а то ведь ее нету. Ну пошалил, поозорничал, сунул бомбу доброму человеку под шкаф, ну и покайся, опомнись. И нам руки об говно не пачкать, и тебе – шасть на волю. Денек сегодня светлый, слышь, Вань, птички поют. Пивко на каждом углу. Любишь пивко-то? Я в твои годы любил. Теперь больше на крепкое тянет. Служба нервная.

У Ивана затекла спина, и дышать стало трудно, точно сузился горловой проход.

– Слышь, Вань? Может, чего передать кому, близким или родным? Говори, передам. Похоже, последняя у тебя возможность. Степаныч иногда ни в чем меры не знает.

Иван молчал и ни к чему особенному не готовился В нем не было ни злобы, ни страха, ни сожаления – тишина. Еще раз обозначилась дверь, и вошедший мясник ногой перевернул его лицом вверх. Уселся перед ним на корточки. В руках держал обыкновенный молоток, которым забивают гвозди. Следователь распорядился:

– Ну давай, поработай малость, а я пойду подышу.

В буфет, что ли, схожу, рюмочку приму. Тебе принести чего, Степаныч?

– Не извольте беспокоиться.

Только дверь закрылась, Степаныч прижал Ванину руку, неестественно вывернутую, к полу, приступил на нее башмаком и аккуратно тюкнул по мизинцу.

Хрустнули хрупкие косточки, и огненный столб расколол мозг.

– Один-ноль в нашу пользу! – благодушно заметил Степаныч. На четвертом пальце Иван отключился Когда очухался, сидел прислоненный к стене. Следователь устроился напротив на табурете, курил и осудительно качал головой. Иван покосился на свою левую руку, откуда стекали в сердце раскаленные иглы.

– Да, Вань, а ведь это только начало, – взгрустнул мужчина, чье лицо обросло теперь какими-то розовыми висячими складками. – Степаныч за проводами пошел.

План у нас такой. Будем тебя к току подключать. После Степаныч тебе яйца оторвет, это его любимая процедура. Ну и так до бесконечности, сколько сдюжишь. Полагаю, часа на два тебя еще хватит, но не больше.

– Что вы от меня хотите?

– Да все то же. Фамилию, адрес. Или наоборот: адрес и фамилию.

– Чью фамилию?

– Кто тебя послал, Вань?

– Куда послал?

Вернулся Степаныч, в самом деле, с мотком двужильного провода. Оголенный конец ловко закрутил Ивану за ухо, другой сунул в розетку…

Опять он лежал на топчане, но в каморке был не один. В ногах сидела, пригорюнясь, миловидная женщина в белом халате. Сознание на сей раз возвращалось туго, и поначалу он решил, что это, скорее всего, не женщина, а мимолетный фантом из продолжающегося кошмара. Для проверки поднес к глазам левую руку, которая, как ни странно, двигалась и была от пальцев до кисти перебинтована – белая пухлая французская булка.

– Вы кто? – спросил Иван, не узнав свой голос.

– Лежи, лежи, миленький… Я врач, обыкновенный врач. Зовут Елена Павловна.

– Вы почему здесь?

– Дежурю… Тебе было очень плохо… Какие звери, Боже мой, какие звери!

Женщина кого-то ему напоминала: то ли матушку, то ли Нину Зайцеву. У нее был сочувственный взгляд, но тон она взяла фальшивый, чрезмерно сострадательный. Этот тон не для подвала.

– Елена Павловна, вы не могли бы дать водички попить?

– Водички нельзя, миленький! Запретили водичку.

Какие звери, Боже мой! Ты же совсем мальчик!

Она пересела поближе, склонилась над ним и провела пальцами по щеке. Он нее пахло духами.

– Больно тебе?

– Нет, ничего. Который час?

– Вечер уже, поздний вечер, – она достала из кармана халата шоколадку "Сникерс" в надорванной обертке. – Вот, покушай, станет легче.

Иван покорно принял шоколадку, сунул в рот, откусил, но разжевать не смог, закашлялся. Кашель вывернул его наизнанку, и тут же наступило окончательное просветление. Он дергался на топчане, как в падучей, а Елена Павловна бережно обнимала его за плечи, гладила по спине и наконец прилегла рядышком.

– Вот и хорошо, миленький, вот и славненько. Дай тебе губки вытру. Обними меня. Успокойся, закрой глазки. Боже мой, какой же ты хрупкий! Хочешь, сниму халатик?

От слез и кашля Иван плохо ее видел, но чувствовал – она как-то почти на него взгромоздилась.

– Мы можем вообще раздеться, миленький, – горячечно прошептала. – Вряд ли нас потревожат до утра.

– Пока не надо, – сказал Иван. – Если бы водички попить, тогда другое дело.

– Чего они, звери, к тебе привязались? Чего от тебя требуют?

– Если бы я знал!

– Я слышала про какую-то бомбу. Они тебя подозревают? Но это же глупо. Разве можно подозревать такого милого, хрупкого мальчика. Тебе сколько лет?

– Восемнадцать.

– Боже мой! Да ты скажи им все, скажи. Даже соври. Иначе не отстанут. Я их знаю. Они хуже зверей. Мы для них не люди. Они такие ужасные. Будут по косточке ломать, живого не отпустят. А у нас такие сладкие, нежные косточки…

Она была, конечно, намного опытнее Нины Зайцевой, и ее поглаживания, потискивания, ее возбужденное дыхание все-таки пробудили в нем ответное напряжение.

– Вам очень хочется, да, Елена Павловна?

Она вдруг села, судорожными движениями освободилась от халата, распахнула кофточку. Тяжелые розовые груди выпрыгнули наружу, точно два светящихся волшебных шара. Глаза лучились безумием похоти.

– Не бойся, миленький, не бойся! Хоть будет что вспомнить перед смертью.

– Вы умираете?

Елена Павловна сдавленно хихикнула, но не успела ответить. Дверь отворилась, и в каморку влетели двое мужиков: давешний мучитель Степаныч, в том же темно-синем замасленном халате, а второй незнакомый, но тоже какой-то неприятный. Вдвоем сдернули Ваню с топчана, как репку с грядки, и швырнули на пол. Молчком, дружно посапывая, взялись месить его ногами, перепинывая друг дружке, точно отрабатывая футбольный пас. Но били вполсилы, не трогая лица. Экзекуция продолжалась недолго, Иван даже не успел отключиться, хотя было как-то муторно. Так же быстро футболисты сгинули, не произнеся ни слова. Елена Павловна помогла ему перебраться обратно на топчан. Ее обнаженные полные груди пылали солнечным светом.

– Зверье, истинное зверье! – бормотала сквозь слезы. – Никакой на них нет управы. Как распоясались, а?

Убийцы проклятые! А ты возьми и открой им чего хотят. Ну, не всю правду, краешек. Пусть подавятся, гады!

Каждая жилка у Ивана молила о покое.

– Да я разве против? Из одной благодарности, как ко мне все здесь относятся, но чего они хотят? Вы хоть объясните, Елена Павловна.

Опять ее сноровистые руки тискали его бока, игриво проскальзывали к паху.

– Скажи им про бомбу, скажи, миленький… Скажи, кто направил, подучил. Небось такие же негодяи, как эти. Все они одинаковые, все окаянные. Дай губки твои разбитые поцелую, дай!

Поцелуй ее был так же пылок, как прикосновение к раскаленной плите.

– Скажи им про бомбу, миленький!

– Конечно, скажу, – пролепетал Иван, погружаясь в обморочную одурь. – Но про какую бомбу? Мне же никто не объясняет. У меня мозги отсохли. Попить бы водички глоточек…

На сей раз ее трепетные усилия почти привели к победному концу. Она заботливо приспустила ему брюки, самозабвенно любуясь несчастной восставшей плотью.

Иван наблюдал за происходящим как бы со стороны, немного стыдясь и тихо горюя.

– Изверги, палачи! – стенала Елена Павловна, отчего-то запутавшись в собственной юбке. – Сейчас тебя утешу, миленький, потерпи немного. Леший забери эту бомбочку…

Но опять не успела с утешением. Ворвались мужчины, дико гогоча, сдернули его с топчана, шмякнули об пол. И так им было привольно, весело (да и можно понять), что Степаныч не удержался и со сладострастным хряком саданул ему каблуком в причинное место.

Спасительная не быть обрушилась на Ванечку черным взрывом.

Когда очнулся, то был один и дверь в каморку чуть-чуть приоткрыта. Резко тряхнул головой: нет, не снится, действительно щель в двери и оттуда, снаружи, яркий свет.

Иван полежал немного, ожидая в истоме, какую очередную подлянку ему приготовили, какая новая мука впереди. Но мир словно вымер, ниоткуда ни звука, ни шороха. Иван осторожно ощупал себя правой рукой, приподнялся и заправил рубашку в штаны. Попробовал сесть, и это ему удалось. Через сколько-то времени доковылял до двери и выглянул в коридор. Никого, пусто.

"Где-то они непременно ждут, но надо идти", – подумал Иван. Шаркающим, стариковским шагом, стараясь не шуметь, миновал коридор и знакомую дверь, за которой его допрашивали. А вот и обыкновенная лестница, как в любом подъезде, ведущая наверх. В полном недоумении начал по ней подниматься. Он задыхался, живот распирало так, что ноги приходилось ставить враскорячку. Но дошкандыбал до первого этажа и вскоре очутился на улице. Ночной простор открылся перед ним. Тесная улочка, обставленная приземистыми особняками, запихнутыми в глубь дворов. Кованые высокие ограды. Место где-то в центре Москвы. Или в Петербурге. У обочин припаркованы в основном иномарки и несколько "жигулят". Один из "жигуленков" – метрах в двадцати от Ивана – вдруг помигал фарами. Больше никого на улице не было, значит, именно его подманивал. Иван огляделся: бежать некуда. Что вправо, что влево – машина в два счета догонит. Да и зачем бежать?

"Жигуленок" просигналил еще и еще раз. Иван побрел к машине, гадая, какую особую казнь ему так изысканно готовят. Кокнут прямо в машине или куда-нибудь отвезут? Но его ждал приятный сюрприз. В салоне сидел только один человек за баранкой, и этот человек был – Башлыков.

– Садись, Вань! Ты чего как вареный?

Иван еле впихнул на сиденье свое новое стопудовое тело.

– Добрый вечер, Григорий Донатович.

– Добрый вечер, сынок!

Башлыков включил зажигание и медленно тронул машину с места. Минут пять они в полном молчании колесили по каким-то переулкам, пока не съехали на набережную, где Башлыков удачно вписался в черный треугольник под липами и заглушил мотор.

– Что с рукой? – спросил он.

– Пальцы размозжили. Попить у вас нету?

Башлыков перегнулся на заднее сиденье, разворошил там какие-то тряпки и достал литровую бутылку пепси.

Жидкость, прохладная и жгучая, потекла в глотку упругими слитками, и пока Иван давился, чмокал и обливал себе рубашку, Башлыков поддерживал бутылку за донышко.

– Не торопись, Вань. У меня вторая в запасе.

Юноша отдышался, смахнул с глаз слезинки.

– Теперь можно жить.

– Сигарету хочешь?

– Хочу.

Башлыков сунул ему в губы зажженную сигарету.

Иван прижимал к груди недопитую бутылку.

– Прости, Вань, за недосмотр, – сказал Башлыков.

– Какой же это недосмотр. Вы же понимали, что они меня сразу вычислят.

Башлыков хмыкнул недоверчиво:

– Так ты полагаешь, я все это специально подстроил?

– Как вы здесь оказались? И почему меня отпустили?

– Ага. Значит, ты думаешь, я тебе устроил что-то вроде проверки? Так?

– А как иначе?

– Накладка другая, Вань. С Мещеряковым слыхал что приключилось? – спросил и жестоко, нехорошо улыбнулся Башлыков.

– Нет.

– Дуба дал предатель.

– Как это? Вы же говорили…

– На дачу ему позвонили ночью, сообщили, что кабинетик отбомбили. Он ринулся на кухню за каплями, по дороге и преставился. Сердечко отказало. Изработался мотор.

– Павел Демьяныч?

– Ты какой-то чудной сегодня, Вань. Вроде не все слова до тебя доходят. С чего бы это? Напугался сильно?

– Но как же так, пошел за каплями?..

– Бывает, сынок. Жадность твоего наставника погубила. У него, оказывается, в сейфе чего-то было захоронено ценное. Валюта или камешки. Еще не знаю. По оплошности легкую смерть послал ему Господь.

Иван допил бутылку и поставил себе под ноги.

– Открыть вторую?

– Не надо. Мне что теперь делать?

– Хороший вопрос. Сейчас отвезу тебя к доктору, руку полечим. Потом месячишка на два упрячу, пока все уляжется.

Глава 18

Случай всесилен, но Елизар Суренович в него не верил. Жизненный опыт убеждал его в том, что надежда на случай – это уловка бездельников, чей разум вечно в полудреме. Сила желания – вот что определяет поступь судьбы. Отнюдь не случай дал ему власть над людьми.

А природная, неукротимая жажда повелевать. И уберег от смерти на узкой загородной дороге тоже не случай, а умение взлетать.

Он не верил и в старость. Само по себе это пустое слово. Что такое старость? Физиологическое увядание, чреватое необратимостью. Но где доказательства этой роковой необратимости? То есть доказательства, разумеется, были, и самые очевидные: хотя бы наличие, кладбищ, куда ежедневно свозили бренные останки изжившихся людей; но Елизара Суреновича это не убеждало.

Чем, в сущности, отличается старческая вековая немощь от обыкновенной усталости крепкого человека к исходу рабочего дня? Разве что протяженностью во времени.

Восстановительные процессы, энергия пробуждения так же неисчерпаемы в человеческом организме, как весеннее обновление в природе. В этом он убедился на себе.

После аварии, когда все внутренние органы, изуродованные злодейской встряской, отказались служить, он все же перемогся, перетерпел и дождался дня, когда вдруг начал заново неудержимо молодеть. Вернулись истомные ночные грезы, поредел пульс, налились новой крепостью мышцы. Чтобы проверить себя, Елизар Суренович согласился на доскональное обследование. Изумленные врачи лишь разводили руками: суперсовременные аналитические приборы давали такие показания, по которым выходило, что ему никак не может быть более пятидесяти лет.

Никто из приближенных не замечал, что с ним происходит, кроме голой Маши Копейщиковой. Задолго до обнадеживающих признаков она угадала в нем возобновление мужской доблести, и однажды, приметя его полыхнувшие озорным огнем глаза, просто нырнула к нему под одеяло. Елизар Суренович простодушно, играючи выполнил мужскую повинность. Потом, правда, слегка осоловел:

– Ты все же, Маша, дисциплину какую-то соблюдай. Не лезь без команды. Я же не отрок сизокрылый.

Маша уже бодро поставила поднос с завтраком у него на груди, но видно было, что чем-то ошарашена.

– Хотела как лучше, – извинилась она. – Для здоровья полезно.

– Чего полезно, чего нет, не тебе решать. Ишь, тоже лекарь нашелся! Ступай отсюда и жди вызова, срамница!

Нет, думал Благовестов, покойную Ираидку эта пышнотелая молодка не заменит. Вот, пожалуй, единственная окаянная примета старости, которую не сбросишь со счета. С возрастом все труднее подобрать дубликаты тем, кто когда-то был дорог, а после скрылся с глаз навеки. Каждое новое лицо заведомо вызывает неприязнь. Сравниваешь с прежними, дорогими и ясными лицами, приноравливаешься к нему, и все кажется, что у подмены бельмо на глазу. Маша Копейщикова всем хороша: голая, расторопная, кряжистая, любезная – да чужая. Что-то есть в ней стылое, даже опасное. Зачем прислал ее Грум? Откуда выкопал?

Разумеется, он давно ждет случая, чтобы вцепиться в ляжку, хотя ближе его, по духу, по разуму, не осталось у Благовестова человека. В том прельстительно-зловещий парадокс жизни, что смертельный удар всегда наносит ближний: сын, брат, жена, друг. Была бы охота, а у Грума она есть. Не таким он уродился на свет, чтобы до скончания века играть вторые роли. Однако особенно остерегаться его не стоит. При всех своих незаурядных способностях не хватает бедолаге решающего качества, которое отличает владыку от простого смертного: не умеет ради пустяка, ради каприза поставить на кон собственную жизнь. Чужие жизни, пожалуйста, сколько угодно, но не свою. Береженого Бог бережет – вот его главная заповедь, а по этому правилу крупных выигрышей не бывает. Ну и другое, не менее важное: ключик от его души, как сердце Кощея, надежно упрятан в малахитовую шкатулку, а где та шкатулка – ведает один Благовестов. Оба они об этом знают. Случись что с хозяином, и грешная тайна визиря в ту же секунду всплывет наружу. Тайна же эта такого свойства, что лучше о ней не вспоминать, особенно перед сном.

И все же, как писал советский поэт, и все же! Зачем Грум подослал Машу Копейщикову? Вряд ли просто для косвенного надзора. Для чего же тогда? Не иглу ли с цианидом приблизил к его боку в ожидании благоприятного момента?..

На кухне изнывал в лютой похоти верный телохранитель Петруша. Вернее, не на кухне – туда ему ход Маша давно перекрыла, – из темного коридора донесся скорбный плач униженного любовника:

– Все видел, Машка, все видел! Как с хозяином кувыркалась. Ему, значит, можно, а мне, значит, нет!

Маша снизошла до ответа:

– А ты как хотел, обезьяна? Хотел наоборот?

– Зачем наоборот? Не надо наоборот. Больно смотреть мне. Ревную я.

– Так не подглядывай, дурашка.

– Не могу не подглядывать. Это любовь!

У Маши было хорошее настроение, смеясь, она сунула в коридор, в темноту руку.

– На, целуй, любовничек!

Петруша так страстно лобызал ее пальчики, по одному заглатывая, что постепенно вытащился целиком на кухню. Черные очи его отливали багрянцем.

– Хватит, хватит! – Маша вырвала руку. – Ишь, обжора какой. Ну ладно, присядь, нацежу стаканчик.

От неожиданного благоволения и от кошмарной близости вожделенной, царственной плоти Петруша, примостясь на стуле, впал в каменное оцепенение.

Поднесенную стопку проглотил чуть ли не с лафитником.

– Хороший, Петруша, хороший! – Маша, дразнясь, погладила его по бритой головке.

– Не мучь меня, женщина! – прохрипел он.

– Я бы, может, и рада, да как же хозяина обманывать? Стыдно ведь.

– Он мне хозяин, не тебе, – бухнул Петруша.

– Ты про что? – Косоватые глазки под спутанной челкой вдруг остро, ярко блеснули, как два жала.

– Сама знаешь.

– Ага, выходит, не только подглядываешь, но и подслушиваешь? – Маша уперла руки в бока, куда девалось минутное благорасположение. Разъяренная фурия, готовая к прыжку, оказалась перед ним. – И что же ты еще вынюхал, мразь козлиная?!

Петруша внутренне напрягся, но не смалодушничал.

– Лучше нам не ссориться, – сказал он. – Лучше полюбовно.

Маша нагнулась к нему, прошипела:

– Запомни, вонючка: твоя жизнь теперь как тонкая ниточка. Дерну – и оборвется. Пшел вон, пес!

Уходя, он получил коленом под зад, но из коридора огрызнулся:

– Зачем дерешься?! Сама пожалеешь.

Часа через два, подмененный другим охранником, Петруша встретился в пивной с Колей Фомкиным, с которым их дружба крепла: они пили вместе пиво уже третий раз и почти побратались. Петруша понимал, как ему повезло. Впервые его глухое одиночество в чужом городе рассеялось солнышком приязни. Коля хотя и был обыкновенным русским "ваньком", но понимал страдания влюбленного сердца с полуслова, потому что сам много страдал. Он поведал побратиму жуткую историю о своей любви. У Фомкина была невеста, которую он боготворил. Она была дворянского роду, балерина и фотомодель. Конечно, родители красавицы были против ее выбора, потому что для них он был пустым местом. Там и другие женихи, покруче его, получали отлуп. Среди них был даже один техасский магнат, сорокалетний плейбой. Но Фомкин со своей невестой преодолели все препятствия, в том числе свирепое сопротивление родителей, купили себе обручальные кольца и обговорили день тайного венчания. О дальнейшем Фомкин рассказывал, не сдерживая рыданий и перемежая трагическую исповедь солидными порциями спиртного. За день до венчания он нагрянул к невесте без предупреждения, чтобы похвалиться свадебным нарядом, который справил себе в московском филиале Кардена. Костюм обошелся ему, к слову сказать, в восемьсот баксов. Каков же был его ужас, когда он застукал прелестную избранницу в объятиях негроидного типа с золотой серьгой в ухе. Но самое неприятное случилось потом. Когда он взашей вытолкал развратного негра из квартиры, надавав ему затрещин, и потребовал у невесты хоть каких-то нормальных объяснений, несчастная девица, вместо того чтобы покаяться, набросилась на жениха с немыслимыми упреками. Обозвала его животным, деревенским пеньком и держимордой, который из-за дурацкой мужской ревности разрушил ее карьеру. Оказывается, поганый африканец с серьгой был бродвейским продюсером, знаменитым шоуменом и приехал к ней единственно затем, чтобы заключить выгоднейший контракт на летние гастроли в Панаму.

Обескураженный Фомкин ехидно поинтересовался, что неужели для того, чтобы заключить контракт, обязательно надо ложиться в постель? После чего с любимой невестой случилась натуральная истерика и она чуть не вьщарапала жениху глаза, обозвав его при этом хамом.

Для Фомкина эта трагедия, как он объяснил другу, была не столько любовной, сколько мировоззренческой. Все его прежние представления о морали рухнули в одночасье, и он разуверился вообще в женской добродетели. Разумеется, он не был тупым, упрямым Отеллой и смог бы простить избраннице случайный сексуальный вывих, но не мог принять ее принципы. Просто на некоторые важные вещи они смотрели совершенно по-разному. Для него любовь была святым чувством, как и для Петруши, а для нее всего лишь одним из способов достижения материального благополучия. Этого разрыва во взглядах он не перенес и расстался с ней.

С кровью оторвал от сердца. После этой истории Петруша окончательно убедился в том, что имеет дело с полным идиотом, которому можно доверять во всем. "Резать обоих надо, – заметил он сочувственно. – Прощать нельзя". – "Нет, – возразил пьяный рыдающий Фомкин. – Пусть живут. Их жизнь за меня накажет".

…Петруша обрадовался, увидя друга за их как бы уже узаконенньм столиком.

– Еле место устерег, – раздраженно заметил Фомкин, когда они обменялись крепким рукопожатием. – Вишь, сколько народу. Какие-то два фраера нарывались на неприятность.

У Петруши сейчас не было охоты разбираться с фраерами. Едва опорожнив полкружки, он поделился с Колей сокрушительной новостью:

– Любит, падла! Хочешь верь или не верь, но любит. Сегодня точно узнал. Любит, но чего-то боится, сучка!

– Ну-ка, ну-ка! – встрепенулся Фомкин.

Петруша, посверкивая белозубой улыбкой и сладострастно закатывая белки, поделился сегодняшним любовным приключением. Некоторые пикантные подробности приходилось опускать, ничего не поделаешь, но из его слов выходило так, что Машка обезумела от страсти и еле сдерживает себя, чтобы не отдаться. Иначе чем объяснить, что затащила на кухню, поила водкой и велела лизать руку, при этом была, как обычно, безо всякой одежды. Фомкин вник в ситуацию и вторично пожал другу руку, поздравив с нелегкой победой.

– Но все же не понимаю, – спросил он, – в чем заминка?

– Говорю же, боится!

– Чего боится? Может, она девушка?

Петруша заржал, показывая, что оценил шутку, выпил пива, а заодно откупорил принесенную с собой традиционную бутылку водки.

– Хозяин очень вспыльчивый, – приоткрыл он завесу. – Проведает – нам обоим хана.

Фомкин сходил на кухню, где у него завелась подружка среди поварих, и принес две тарелки горячего мясного рагу под водку.

– При чем тут хозяин? Объяснить надо по-человечески. У вас же не просто шуры-муры. Не убьет же он вас.

Петруша посмотрел на него, как на малое дитя:

– Эх, Коля, не знаешь, о ком говоришь. Убьет – не то слово. Макарон нарежет.

– Тогда надо бежать. Могу дать адресок. Там отсидитесь.

– Ладно, Коль, осади. Ты тут не сечешь.

Фомкин вроде обиделся, и оба ненадолго загрустили. Выпили водки, принялись за мясо. Уютная пивная отгораживала их от мира незлобивым мужским гомоном. Петруша первый нарушил молчание:

– Главное, что обидно, любит, Коль!

– Это точно?

– Да ты что, Коль!

– Тогда так, – сурово произнес Фомкин. – Познакомь меня с ней.

– Зачем?

– Я обхождение знаю. Мне она скажет такое, чего тебе постесняется. Я со своей стороны передам, как ты страдаешь. Пристыжу ее. Это верняк. У меня не отвертится. Не таких ломали.

Петруша задумался: мысль ему понравилась.

– Конечно, неплохо бы… Но как сделать?! На улицу она не выходит, в дом тебе попасть трудно.

– Почему?

– Охрана свирепая. Приколют за милую душу. Разве что когда хозяин в отлучке…

С увлечением они взялись обсуждать детали и не на шутку поспорили, как лучше Фомкину объявиться: с букетом роз или с коробкой конфет. По мнению Фомкина, это была немаловажная психологическая деталь.

Он должен был произвести впечатление не какого-то ухаря с горы, а респектабельного молодого гинеколога, озабоченного печатаной судьбой лучшего друга. У Петруши все же оставались некоторые сомнения, под конец он не удержался, предупредил:

– Но если, Коль, сам на нее зыришься, не обижайся – убью!

– Это само собой, – согласился Фомкин.

* * *

Ближе к вечеру Елизара Суреновича навестил Грум.

Они вместе поужинали. Маша Копейщикова запекла телятину в духовке и подала с тушеными грибами. Вдобавок соорудила грандиозный салат из сырых овощей с натуральным подсолнечным маслом. Иннокентий Львович ел, как всегда, с аппетитом, от души нахваливал Машину стряпню, но видно было, что озабочен какой-то думой. Иногда на его круглое симпатичное лицо накатывала хмурая гримаса, как от сквозняка. Маша, заради гостя обмотавшая пышные чресла оренбургским платком, к чаю выкатила на стол румяный пирог с вишневой начинкой, испеченный по собственному рецепту.

От пирога по кухне поплыл ядовитый дымок, словно от ночного костерка.

– Ну чего маешься, Кеша? – спросил Елизар Суренович. – Выкладывай, чего там у тебя за пазухой?

Грум давно не удивлялся мистической проницательности владыки, но каждый раз его смущало, что перед непостижимым стариком он всегда оказывался целиком на виду. Это обстоятельство понуждало его к особой осмотрительности в замыслах.

– Действительно, есть маленькая закавыка. – Распаренный от обильной еды и продолжительной беседы, Грум и сам стал похож на пирог, скинутый с горячего противня. – В некотором я затруднении.

– Поделись, обсудим.

Грум поделился. Накануне один из осведомителей (эта служба была у него налажена не хуже, чем на Петровке) донес, что Таня Француженка, подрядчица по щекотливому дельцу, на всю катушку крутит любовный роман с Губиным, первым человеком при Кресте. Сам по себе это был изящный агентурный ход, не вызывающий протеста, если бы не некоторые обстоятельства.

Во-первых, временные рамки контракта недопустимо просрочены, а во-вторых, Губин был не тем человеком, который мог без ума клюнуть на женские прелести очевидной подсадки. Француженка, без сомнения, была классным "чистильщиком", вероятно, единственным в своем роде, но все же первоначально она была женщиной, красивой, алчной и тщеславной. К тому же психически неуравновешенной, если не сказать больше. Все это, вместе взятое, наводило на подозрение, что они с Губиным по обоюдному согласию могли поменяться ролями, и теперь удалая киллерша, вместо того чтобы выуживать рыбку, сама превратилась в наживку.

– Все это вполне реально, – поддакнул Елизар Суренович. – Какой же предлагаешь выход?

Разговор они продолжали в библиотеке, куда Маша подала кофе, вино и фрукты. С удивлением Грум отметил, что девица замотала волосы алой лентой, а шаль с чресел переместила на плечи.

– Какой выход? – переспросил он. – Выход напрашивается только один.

– Но как же ты допустил такой недосмотр, старый ты хрыч?!

Грум равнодушно пожал плечами:

– За всем не углядишь.

– Небось и аванс уплатил?

Грума умиляло бережное отношение владыки к каждой потраченной копейке: он сам был таким.

– Аванс аукнулся, – согласился он. – Придется списать на утруску.

Елизар Суренович просмаковал глоток итальянского кларета, вдохнул его тонкий букет. С каждой минутой он чувствовал себя все крепче и не совсем понимал, что ему делать с возвращенной молодостью.

– Кеша, у меня к тебе просьба. Поручи Француженку вот этому вояке из органов, вот его визитка. Надобно его повыше продвинуть. Позвони, дай делу официальный ход. Ему за Француженку, глядишь, не то что звездочку – орден привесят.

– С Губиным как?

– Губина отсеки. Вояке передай, чтобы отсек.

– Ваша воля, – кивнул Грум, – но если Губин в курсе, если докопался…

Благовестов неприятно почмокал губами:

– Чего никогда не мог понять, так это твоей кровожадности. Ты же добрый человек, а никак не можешь успокоиться, если одним трупом меньше выходит, чем предполагал. Откуда в тебе такая жестокость?

– Извините великодушно. Хотел как лучше.

– Да не обижайся, ты же мне роднее брата. Но твоя неукротимость иногда просто пугает. Сообрази дурной башкой: если Губина сейчас ликвидном, на кого Алешка кинется? Вот и потянется пустая заварушка. Перегрыземся все, как волки.

– Но как же, с Михайловым вроде уже все решено?

– С Михайловым, но не с Губиным.

Иннокентий Львович отпил вина, хотя обычно Ограничивался чашечкой кофе. Владыка все чаще выводил его из себя своими старческими выкрутасами. Склеротические бляшки ощутимо подтачивали его некогда могучий интеллект. Грум частенько спрашивал сам себя, сколько еще сумеет выдержать этот унизительный мелочный надзор. В который раз давал себе слово, что, если Маша выведает, где старик хранит проклятые документы, отольет ей памятник из золота. Или удавит золотой петлей.

И все же не стоило обманываться. Вынужденный год за годом плестись в хвосте Благовестова, терзаемый муками оскорбленного самолюбия, Грум тем не менее по-прежнему искренне, глубоко восхищался необыкновенной изворотливостью, сверхъестественным чутьем и неодолимой хваткой владыки. Многократно убеждался, что если иногда по видимости Благовестов допускал нелепый просчет, то вскоре, как правило, кажущаяся ошибка оборачивалась прозрением, которое нельзя было объяснить ничем иным, как Господним наущением.

Недавно внучек подсунул Иннокентию Львовичу забавную книжонку некоего восточного мистика Гурджиева; и вот если приложить к Благовестову рассуждения автора о человеческой сущности, то выходило так, что в личности владыки все сколь-нибудь известные пороки постепенно переродились в одну большую добродетель.

Происходило чудо мистической трансформации, когда злоба, страх, алчность и бессердечие, переплавленные в тигле души, давали вдруг благой результат. В сущности, если отбросить второстепенное, у Грума была лишь одна серьезная претензия к владыке: слишком долго тот задержался на свете, задаром коптя небо и оскверняя ниву жизни тлетворным дыханием. Примерный семьянин и покровитель искусств, спонсор многих культурных программ, Иннокентий Львович в недоумении останавливался перед загадкой бытия человека, который сколотил гигантский капитал, возглавил финансовую империю, но не оставил после себя живого семени.

– Пойду, пожалуй, – сказал он. – Надо ехать. Еще дел сегодня невпроворот.

– Езжай, конечно, – улыбнулся Благовестов, – но не забывай о главном.

– О чем это?

– Не всех можно губить, кого хочется.

Уже в коридоре, под пристальным оком какой-то незнакомой кавказской морды (нового телохранителя, что ли?), плюнул с досадой на пол. Обмолвился словцом с подкатившей под руку Машей:

– Чем обрадуешь, сударыня?

– Пока нечем,сударь. Одно точно: в доме захоронки нету.

– Ищи, нюхай, входи в доверив; псина! Уговор помнишь?

– Лишь бы вы не забыли.

– Богатой будешь, вольной будешь, виллу в Неаполе переведу на твое имя. Не сомневайся.

Сверкнула из-под челки жадным взглядом, наклонилась, таясь кавказского пригляда, по-воровски чмокнула в руку…

Глава 19

Таня Француженка то спала, то просыпалась, но сон и явь были одинаково тягостны. Плечо горело и распухло, но не боль ее мучила. Чудные видения являлись ей.

Из горячей кровати-печки уводили в иные края и в иные времена. Она пеклась на травке в жаркий полдень на лесной поляне, но была не девочкой и не взрослой женщиной, а сусликом. Шмыгала в узкие норки и поедала коренья. Так славно что-то похрустывало на желтоватых сусликовых зубах. Она все глубже вгрызалась в земную твердь, пока не погрузилась в абсолютную липкую, влажную тьму. Толкнулась туда-сюда, а ходу уже нет. Закопал себя маленький суслик, захоронил и начал гнить. Отвалились пушистые лапки, выпали хрупкие зубки, и головка беспомощно откинулась в мягкую ложбинку земли. Тане стало смешно. Она помнила, что она не суслик, а совсем другое существо, но никак не могла освободиться от желания перетирать выпавшими резцами прогорклые ошметки. Очнулась в постели, шумнула слабым голосом:

– Миша! Мишенька!

Но явился на зов не Миша, а чужая женщина в белом халате с унылым лицом.

– Ты кто? – спросила Таня в испуге.

– Сиделка твоя, Калерия Ивановна. Попей-ка водички, деточка, и снова уснешь. Ночь на дворе.

– Где Миша?

– Миша тоже спит, все спят. Усни и ты. Хочешь, укольчик сделаю?

– Какой укольчик? – взъярилась Таня. – Я тебе дам укольчик, стерва. Убить хочешь? Позови немедленно Мишу.

Женщина послушно поднялась, по-русалочьи взмахнув белыми рукавами, но Таня не уследила, куда она направилась. Сразу открылось другое видение, вязкое, как печеное яблоко. У нее в ухе застрял сверчок. Сначала баловался, поскрипывал, чирикал, после взялся долбить лунку в черепе. Продолбил далеко, до самого мозжечка. Остановить, усмирить сверчка Таня не могла, у нее руки были примотаны к туловищу. Больно ей не было, но она боялась, что упорный трудяга что-нибудь повредит в голове и она станет еще более безумной, чем была. "Миша, – позвала жалобно, – помоги мне, Мишенька!" Губин подошел спесивый, надутый и почему-то в японском кимоно. Не говоря худого слова, сунул ей длинный палец в ухо и выковырнул оттуда сразу половину мозгов. Самодовольно ткнул под нос окровавленные сгустки. "Спасибо, Мишенька! – поблагодарила она. – Но сверчка ты не вынул. Он все равно там шебуршится". Губин разозлился, выпучил бельмы: "Ах, не вынул! Да тебе не угодишь. Что ж, тогда не взыщи!" По его глазам Таня угадала, что задумал что-то ужасное, И точно. Из складок кимоно выудил блестящую спицу, на конце которой было приспособлено что-то вроде ложечки, и, не мешкая, вонзил ей в ухо. Коленом надавил на грудь и выскреб из бедной головушки все, что там еще оставалось, кроме сверчка. "Теперь доволен, милый?" – заплакала Таня. Губин, приплясывая, гоголем прошелся по комнате, кимоно на нем разлеталось.

Грудь и ноги черные, волосатые – жуть! У того Губина, которого она прежде знала, кожа была гладкая, атласная, как у девушки. "Миша, это ты или не ты?" – спросила Таня осторожно. Да и чего было спрашивать, когда и так ясно видно, что это не Губин, а убиенный ею хачик. Но Боже мой – в каком виде! Растелешенный, бодрый, счастливый. Как же, отомстил, подстерег беззащитную, выстудил ложкой череп, теперь сверчок на свободе колотится как бешеный от уха к уху, от затылка к глазам. "Миша, Миша! – стонала Таня, силясь прогнать мучителя. – Помоги, Мишенька!"

Губин действительно пришел и помог, как всегда приходил в тяжкую минуту. Сел на кровать в нормальном обличье, опустил прохладную руку на лоб. Еще в комнату прибежали сиделка Калерия Ивановна и насмешливый доктор по имени Савва.

– Чего с ней делать? – поинтересовался Губин у доктора. – Она совсем пустая. Одна оболочка.

– Надо бы в морг переправить, – ответил доктор озабоченно. – Вскрыть бы надо. Поглядеть, чего внутри.

– Чего там глядеть, – возразил Губин. – Солитер у ней в кишках. Вон головка изо рта торчит.

Калерия Ивановна переполошилась:

– Именно в морг, именно в морг. Не нами заведено. Все же живая душа.

– Какая душа, опомнись, Калерия! – одернул ее доктор. – Погляди, это же гадюка лесная.

Будучи гадюкой, Таня обвилась вокруг губинской руки.

– Голубчик, миленький! Не отдавай в морг. Положи за пазуху.

Губин, хотя и поморщился, не бросил в беде: смял в комок и сунул в карман. В кармане было хорошо, тепло, темно и сверху продувало. Но не успела Таня отдышаться, отдохнуть – другая напасть. Неугомонная Калерия Ивановна кинулась со шприцем. Метила, видно, в плечо, а попала в глаз. Таня сидела в кармане, ослепленная, как циклоп в пещере, и горько хныкала.

– Ну чего ревешь, чего? – усовестил Миша Губин, который опять сидел на кровати у нее в ногах. – Реветь надо было раньше, когда к Елизару нанималась.

– Ты почем знаешь, что нанималась?

– Сам звонил, упредил. Такой добрый человек.

Сказал: остерегайся – это смерть твоя.

Таня не поверила:

– Врешь, Мишка! Зачем ему звонить? Он мне денежек за тебя дал.

– Не за меня, за Алешку. И сколько, если не секрет?

Договорить не успели, хотя разговор склонялся к ласковому примирению. Уже из дверей спешили Савва с сиделкой Калерией и в руках растопыривали огромный полотняный мешок, в каких грузят картошку.

– Заходи сбоку, сбоку заходи! – командовал доктор. – Сперва голову, потом ноги. Что не поместится – отчекрыжим. Миша, тащи пилу!

Мешок попался безразмерный, она легко упряталась в нем целиком, да помешала оказия: на дне открылась дырка, и Танина голова просунулась наружу. Тут уж все, кто с ней занимался, пришли в игривое настроение.

Кто-то ухватил за уши, кто-то потянул, а Губин самолично приладил пилу.

– Ну и ладушки, – обрадовался он, – теперь-то укоротим до нужного размера.

Пилил Губин сосредоточенно, ритмично, чуть пониже загривка – и это очень возбуждало. "Вжик-вжик!

Вжик-вжик!" – поскрипывало железо в умелых руках, аккуратно расчленяя хрящики и сухожилия.

И вдруг наступило утро, когда все видения растаяли.

Комната покачнулась, и мебель встала на привычные места. Солнечный свет томился в занавесках. У Калерии Ивановны, дремлющей в кресле, было утомленное обыкновенное лицо пожилой женщины.

– Где Миша? – спросила Таня. Видно, она столько раз, задавала этот вопрос, что Калория Ивановна не смогла сразу понять: бредит или нет. По губам скользнула тревожная гримаска. Чтобы ее успокоить, Француженка добавила:

– Черт с ним, с этим Мишкой! Дайте лучше чаю.

– Хочешь кушать?

– Еще как!

Женщина поправила одеяло, потрогала лоб:

– Ну и слава Богу! Какая тебя всю ночь лихоманка била. Хотели в больницу везти.

– Только одну ночь?

– А ты думала сколько?

Таня изумленно улыбалась, чувствуя странное в себе обновление. Вместе с жаром и болью некая черная часть ее естества за ночь вытекла на пол. На душе просветлело. И позже, когда жадно ела с подноса, принесенного Калорией Ивановной, новое ощущение света и покоя никуда не делось, а только, кажется, укрепилось. Она боялась его спугнуть неосторожным движением.

Миша Губин пришлепал из соседней комнаты, зорко глядя сверху.

– Ну как?

– Мишенька, нам надо поговорить.

Губин опустился на стул – спина прямая, руки на коленях сжаты в кулаки, в глазах не поймешь что. "Мой суженый, – растроганно подумала Таня. – Единственный, неповторимый! Такой же убийца, как я".

– Слушаю тебя, – сказал Губин.

– Ты куда-то спешишь?

– ?

– Мишенька, как ты не поймешь… Куда нам спешить, раз уж мы встретились.

– Это все?

– В каком смысле?

– Все, о чем хотела поговорить?

Калерия Ивановна, неслышно ступая, покинула комнату.

– Поцелуй меня, любимый!

Губин не нашелся с достойным ответом. За ночь он принял окончательное решение. Выбор был невелик.

Несчастную маньячку, приворожившую его сердце, следовало или убить, или этапировать куда-нибудь на окраину необъятной родины, где посадить под замок.

В Таганрог или на Кушку – это неважно. Первый вариант был радикальный и справедливый: Танино появление на свет было заведомым браком; кто-то все равно, рано или поздно, должен был взять на себя труд и исправить зловещую ошибку природы. Губин мог это сделать. Ему и прежде случалось брать на себя роль прокурора, судьи и палача одновременно. Он относился к этому философски. Кто взял в руки меч, тот должен им владеть. Но убить Француженку, похоже, значило то же самое, что вырвать собственную печень. К такого рода геройству Губин не был внутренне готов. Даже ночью, когда она металась по постели, взмокшая, в лиловых пятнах, изуродованная лихорадкой, он тянулся к ней и желал ее со всей силой молодой, неизрасходованной страсти. После смерти она, конечно, вернется к нему и потребует недоданной любовной доли.

Второй вариант (этапирование под замок на окраину) ничего, в сущности, не решал, загонял психологический нарыв вглубь, зато отпускал резерв времени, необходимый сейчас Губину. Он остановился на ссылке.

– Поцелуй меня! – капризно повторила Таня. – Тебе противно, что ли?

Молча Губин поднялся и пошел на кухню, но по дороге его перехватил зуммер радиотелефона. На связь вышел Гриша Башлыков, оголтелый контрразведчик.

То, что он сообщил, было неприятно. Только что Башлыкову по его каналам стало известно, что особая опергруппа МВД получила задание ликвидировать некую террористку при задержании. Но не это было обидно.

Башлыкову, как ни странно, было известно и то, что знаменитая киллерша каким-то образом связана с Губиным. Сколь ни были в его глазах высоки профессиональные качества Башлыкова, выходит, он все равно их недооценивал.

– Когда намечена операция? – спросил Губин.

– Полчаса, думаю, у тебя есть. Помощь нужна?

– Справлюсь. Спасибо. До свидания.

– Держи меня в курсе.

– Хорошо.

Калория Ивановна готовилась к перевязке.

– Нет, – сказал Губин. – В другой раз. Сейчас быстро ее оденьте. Мы уезжаем.

– Куда, любимый? – поинтересовалась Таня. – Я ведь еще не совсем выздоровела.

– Три минуты – и выходим, – по его лицу Таня поняла: больше задавать вопросы пока не нужно. Вместо этого она с головой укрылась одеялом и затаилась, как невидимка. Губин грубо сорвал с нее одеяло:

– Я с тобой чикаться не буду! Не оденешься, голую отнесу в машину.

– Калерия Ивановна, – взмолилась Таня. – Вы женщина добрая, спасите меня! Вы же видите, любимый озверел. Хочет увезти в лес и без свидетелей надругаться.

Кое-как вдвоем с сиделкой Губин натянул на нее юбку и шерстяную кофту.

– Любимый, – ворковала Француженка, умело выворачиваясь. – Ну почему ты не хочешь сделать это здесь? Почему обязательно в лесу? Калерия Ивановна, миленькая, это он вас стесняется. Отвернитесь, пожалуйста.

– Михаил Степанович, – сказала женщина, – надеюсь, вы отвечаете за свои действия?

– Я за все отвечаю.

По рации он связался с Михайловым и предупредил, что исчезает на сутки. Алеша уловил в его голосе какую-то незнакомую нотку.

– Ты не заболел?

– Нет, я здоров. Личные дела.

Потом позвонил в офис и распорядился, чтобы две машины с боевиками через час подстраховали его на Минском шоссе. Подошел к окну. Его "вольво" стояла впритык к телефонной будке, вокруг пусто.

Калерии Ивановне он велел остаться в квартире и ждать. Если кто-нибудь придет и станет ее расспрашивать, надо сказать, что молодая хозяйка звонила в аэропорт, интересовалась рейсами на Сочи.

– Я врать не умею, – сказала женщина, погруженная в тяжкое раздумье.

– Соври разок, – попросил Губин, – для общей пользы.

– А что ответить доктору?

– Савве я сам позвоню.

В лифте он поддерживал Таню за талию, а она постанывала, как деревце на ветру.

– Мишенька, ты любишь меня?

Глаза у нее были жутковатые, точно успела насосаться "травки". Он ее не совсем как-то узнавал в это утро, но задумываться об этом было некогда.

Успели сесть в машину и движок захрюкал, когда в переулок вымахнули две "волги" с ментовскими номерами, набитые стрелками под завязку.

– Нагнись! – бросил Губин и для верности тяжелой рукой придавил ее голову к панели. Таня жалобно ойкнула и обмякла. Губин аккуратно развернулся и к Садовому кольцу вырулил без приключений, но в зеркальце заметил, что одна из машин, видно, по наитию, все же села на "хвост". На Комсомольском проспекте на ходу пришлепнул на крышу милицейскую мигалку.

Правил движения больше не соблюдал: хотел оторваться от преследования до Окружной. Москва была перегружена транспортом и слегка дымилась. Возле Лужников дорогу перегородили столкнувшийся грузовик и "жигуленок", образовали солидную пробку. Губин обогнул пробку по тротуару и ухитрился выскочить прямо перед светлые очи капитана-гаишника. Чернобровое лицо капитана осветилось улыбкой удачи.

Увидев просунутую в окошко двадцатидолларовую купюру, даже не стал читать наставление, схватил денежку и доброжелательно махнул жезлом: проезжай, соколик!

Таня очнулась на метромосту, потянулась, как со сна, укоризненно заметила:

– Любимый, ты хотел убить раненую девушку? От кого мы удираем?

– Ни от кого. Поспи еще немного.

– Зачем ты так хряснул меня головой о панель?

Мне же больно. Вот и вторая рука теперь тоже отнялась. Как я буду тебя обнимать?

Губин никак не мог понять, сбросил ли он "хвост".

На проспекте Вернадского разогнался за сто пятьдесят, мчался сопровождаемый гудками разгневанных водителей, знакомая "волга" давно исчезла, но это ничего не значило. У оперов из спецгруппы были свои, особые приемчики дорожного вылавливания. На охоту, подобную этой, они выходили в несколько "застав", с отлаженной системой страховок, передавали объект с рук на руки по принципу "домино". У них были очень высокие показатели по конечному результату. Преимущество "чистильщиков" перед остальными оперативными службами было в том, что у них не было нужды стесняться в средствах. Большой гон был для них развлечением, чем-то вроде рулетки с обязательным кушем в конце. Эти ребята никогда не торопились ставить точку: сам процесс преследования доставлял им массу удовольствия. Хорошо натасканные, тренированные, двуногие борзые, которые получали премиальные с каждого снятого скальпа. Высшим шиком среди этой отчаянной братии считалось повалить жертву как раз в ту минуту, когда она возомнит себя недосягаемой.

Подполковник Веня Суржиков, два года назад продавший душу дьяволу и получавший паек сразу в трех местах, "принял" машину с преступниками возле кинотеатра "Звездный", куда добрался из Центра на своем мощном "мустанге" одному ему известными просеками.

Теперь, сидя в уютной кабинке "то йоты" рядом с матерым сержантом-афганцем Власюком, он испытывал то желанное опустошение, освобождение от серых пут обыденки, которые приносила только бешеная погоня за ускользающей мишенью.

– Что, Власюк, достанем гадов?! – Суржиков возбужденно посмеивался.

– Куда же они денутся, шеф, – ответил сержант.

Когда серая "вольво" вырулила на Минское шоссе, стало ясно, что деться беглецам действительно некуда.

Дожим объекта на загородном шоссе – забава для новичков, вроде охоты на кролика. По рации Суржиков вызвал на подмогу вертолет, а также предупредил о повышенном внимании милицейские посты. Потом спохватился, что второпях, в суете после звонка "благодетеля" не удосужился запросить оперативку на того парня, который крутил баранку убегающей "вольво" и которого по указанию заказчика следовало почему-то не трогать, а отсечь. "Умники дерьмовые, – смешливо подумал Суржиков. – Придумают же такое – отсечь! Тыквы бы вам всем отсечь, вместе с куриными мозгами!"

Смутное время, которое корежило страну, вполне устраивало подполковника, словно для него было обустроено. В этой лихой ломке он чувствовал себя как рыба в воде, а раньше прозябал и еле сводил концы с концами. Теперь он размахнулся на полную катушку.

Ему нравилось догонять, рвать в клочья, цедить сквозь зубы команды, отстегивать крупные бабки красивым шлюхам и выколачивать гонорар сразу из трех контор.

За буйство и удаль ему платили наличными, а не пугали служебным расследованием. Все, что раньше было противозаконным, стало естественным, как дыхание.

Множество былых нелепых ограничений и установок, путавших ноги и руки, рассыпалось в прах, и жизнь для быстрого, сметливого человека засверкала всеми цветами радуги. Наконец-то укоренилось так, как и должно быть, как заведено от веку: нытику и рохле выпали слезы, а вольному и неустрашимому – победа.

Подполковник спросил у Власюка:

– Тебе такая фамилия – Губин ничего не говорит?

Сержант ухмыльнулся:

– Наверное, шибко губастый, раз Губин. Нет, товарищ подполковник, про такого не слыхал.

– Палить не разучился?

– Обижаете, гражданин начальник.

– Этого Губина, если что, возьмешь на себя. Но только, если рыпнется.

– Понятно, – кивнул сержант. Жар погони томил его не меньше, чем командира, он беспрестанно курил.

На тридцатом километре Губин свернул к песчаным карьерам, до которых еще было минут десять ходу. Он сознавал, что мясорубка предстоит нешуточная. Давно вычислил упорную "тойоту", умело следующую на одном и том же расстоянии, и неожиданно спланировавший на шоссе ментовский вертолет. Два "жигуленка" с ею собственными бойцами прилипли к потоку на выезде из Москвы, и Губин по рации послал их вперед на лесную развилку возле карьеров и затем намеренно сбрасывал скорость, чтобы дать им время для маневра.

По общей раскладке выходило, что перевес сил пока на его стороне, но долго это не продлится. Он понимал, что обложен со всех сторон и уходить придется внатяжку.

Тане приходилось туго, хотя она крепилась из последних сил. На Минском шоссе, отутюженном немецкой техникой, еще было терпимо, но на разбитой асфальтовой колее ее встряхивало на всех колдобинах, и перед глазами разрывались оранжевые круги.

– Не гони, негодяй, – сказала она. – Убей прямо здесь, дальше спасайся один. У тебя есть лопата?

– Зачем тебе лопата?

– Сама вырою могилку. Останови, вон хорошая полянка. Цветочки.

– Послушай, Таня, – голос у Губина был странно мягок. – Соберись немного. Видишь машину сзади?

– Ничего больше не хочу видеть.

– Увязались какие-то мерзавцы. Черт знает что у них на уме. Когда тормозну, ляжешь на сиденье – и носа не высовывай. Хорошо?

– Я знаю только одного мерзавца.

– Скоро узнаешь и других.

Уже они скакали по грунтовке, впереди – широкая развилка. Оба "жигуленка" светились голубыми капотами из зарослей бузины. Чуть левее, почти неподвижно, низко, как люстра, раскачивался в небе вертолет. Диспозиция хорошая: ребята успели замаскироваться, рассредоточась среди деревьев вдоль обочины. Губин остановил машину и не стал разворачиваться.

– Прошу тебя, – сказал он, – не дури.

Ее глаза полыхнули, как две зеленоватые плошки. Губин достал из бардачка люгер, сунул под рубашку.

– Миша, обними меня!

Он дотянулся, поцеловал сухие, воспаленные губы.

Конечно, это бред, наваждение, но желание пронзило его с такой же силой, как если бы они лежали дома в постели.

– Видишь, – заметила Таня самодовольно, – любишь меня. Природу-то не обманешь.

– Грош цена такой любви.

Он распахнул дверцу и выпрыгнул. "Тойота" остановилась шагах в двадцати. Оттуда шли к нему двое мужчин: один повыше, коренастый, средних лет, другой – в самом соку, гибкий тополек с льняными кудрями.

У обоих в руках короткоствольные, с округлым цевьем автоматы – новейшая модификация "Калашникова", отличные безотказные игрушки. Губин предостерегающе поднял руку:

– Стой, мужики, поговорим!

Мужчины послушались, остановились. Старший засмеялся:

– Губин, мы тебя знаем. Беги в лес, никто не тронет. Нам девчонка нужна.

– Кто вы?

– Особый отдел. Подполковник Суржиков. Хочешь, документы покажу? Шагай отсюда.

Мужчины синхронно сдвинулись. Губин снова поднял руку:

– На месте, я сказал! Зачем тебе девчонка, Суржиков?

– Ты любопытный, Губин?! Путевку на курорт ей выпишем. В Минводы. Доволен?

Губин видел, что опасаться надо не подполковника, тот вполне владел собой, а вот его молодой напарник так и дергался со своей скорострельной машинкой. Вертолет завис над головой и так гудел, что приходилось кричать, надрывая связки, но можно было уже и не кричать, потому что все было сказано.

– Девчонку не получишь, – проорал Губин, – но уцелеть еще можешь.

Первым стрелять, как и следовало ожидать, начал молодой, и одновременно Губин кувырнулся в кювет, на лету рвя из-за пояса люгер. Схватка получилась короткой. Мгновенно ожили деревья, и двух одиноких стрелков на дороге скосило, как деревянные столбики.

Они не успели толком ничего понять. Из подкравшегося вертолета потекли на землю стальные смертельные нити. Губин, лежа на спине, выпустил весь заряд, целя в топливные баки. Бойцы тоже с азартом пуляли из укрытий. Кто-то попал удачно. Вертолет, словно в раздумье, закашлялся и резко взмыл в вышину. Но и там, пока был на виду, продолжал перхать, харкать и недоуменно раскачиваться.

Губин подошел к лежащим в живописных позах подполковнику Суржикову и его подпаску. По тому, как изумленно они улыбались, было понятно, что оба не ожидали, что вся эта катавасия, которая называется жизнь, так быстро и нелепо закончится. Сержант в смерти не успокоился, горбился над своим автоматом и продолжал посылать короткие очереди в грудь свирепому врагу, зато его старший товарищ только прикидывался мертвым. Губин угадал это по легкому трепетанию сомкнутых ресниц на заиндевевшем суровом лице. Он нагнулся, высвободил автомат из теплых расслабленных пальцев, посоветовал:

– За мной больше не гоняйся, вояка. Шею свернешь.

За спиной Лева Чмок, командир пятерки, деликатно напомнил о себе:

– Прибраться здесь или как?

Губин пожал ему руку:

– Хорошо поработали, спасибо… "Тойоту" где-нибудь захорони. Я уйду на твоей машине. Доберетесь до точки, замрете наглухо.

– Будет сделано.

Неподалеку топтались еще четверо бойцов, стеснялись подойти. Их Губин тоже поблагодарил:

– Премиальные по гранду на рыло. Чмок рассчитается. До встречи, ребятки.

Ребятки радостно загудели. Все четверо впервые видели своего легендарного командира.

Губин вернулся к "тойоте", пересадил Таню в "жигуленок". Люгер сунул в бардачок, не перезаряжая.

– Горжусь тобой, любимый! – жеманно пролепетала Француженка. – Ты – настоящий воин. Как сиганул в канаву – уму непостижимо!

Губин развернулся и погнал к карьерам. Путь предстоял неблизкий.

– Как самочувствие? – спросил у Тани.

– Миш, чего от нас хотели менты?

– Откуда я знаю. Бесятся с жиру.

– Они за мной тянутся?

– Возможно, и так.

– Миш, ты меня не отдашь?

– Будешь слушаться, не отдам.

– Я люблю тебя, Губин.

– Это как тебе угодно.

Песчаные карьеры не разрабатывались лет десять, но в одном из вагончиков тут обретался на покое древний житель планеты Кузьма Кузьмич Захарюк. От государства он получал хилую пенсию и зарплату сторожа, и Алеша Михайлов пересылал ему ежеквартальное пособие, которого с лихвой хватало на все его незамысловатые потребности. На иждивении у старика были три немецких овчарки, день и ночь злобно завывавшие в деревянном загоне, и приходящая бабка Матрена. Алеша платил деньги за то, чтобы он, не жалея сил и времени, распугивал окрестных обитателей, и с этой задачей Кузьма Кузьмич справлялся успешно. В близлежащих деревнях песчаные карьеры почитались гиблым местом, куда нормальный человек рисковал сунуться разве что с диковинного перепоя.

Губин подрулил к вагончику и погудел. Старик вышел на металлическое крылечко и, заслонясь ладонью от солнца, сверху разглядывал пришельцев. Губин его не торопил, потому что знал, выйдет только хуже. Кузьма Кузьмич был сутуловат, приземист и с возрастом весь ушел в густую, до пояса, бороду и яркие, пронзительные глазки, стылые, как у сурка. Постепенно он спустился с крылечка и приблизился к Губину.

– Выходит, от Алешки прибыл? – спросил замогильным голосом.

– Так точно, – ответил Губин.

– По какому делу?

Губин протянул старику стопку ассигнаций:

– Вознаграждение за минувший квартал, Кузьма Кузьмич. А также есть особое поручение.

Старик принял деньги и, не пересчитав, сунул куда-то под бороду.

– Какое поручение, говори! Замочить кого?

По прежним временам Захарюк переменил много профессий, среди которых бывали и экзотические.

– Видишь, дедуль, дамочку в машине?

– Еще не ослеп.

– Надобно ее срочно эвакуировать в деревню и определить на постой. Как бы под видом племянницы или внучки.

Старик обогнул Губина, передвигая ноги как-то навскидку, и заглянул в салон. Таня ему улыбнулась, подмигнула и показала язык. Захарюк отшатнулся.

– В деревне прятать хлопотно. Зарыть бы вон в песок, никто сто лет не хватится.

– Белено пока в деревню. С Алешкой не поспоришь.

И когда ехать?

Прямо сей минут.

– Бензину хватит на дорогу?

– Хватит, дедушка.

Старик смачно харкнул себе под ноги и поковылял к загону. Отворил щеколду – три громадные овчарки с ужасающим рыком вымахнули на волю. Дружно, в несколько скачков преодолели расстояние до Губина, и старик от острого любопытства даже присел на корточки. Но собаки не причинили зла замершему в неподвижности Губину, понюхали его коленки и, точно по сигналу, завыв на три голоса, умчались в сторону леса.

Кузьма Кузьмич с кряхтением поднялся на ноги и вернулся к машине.

– Я готов, – сказал с оттенком удивления в голосе. – За имуществом Матрена приглядит. Не понимаю только, почему тебя псы не сожрали?

Губин подергал старика за бороду:

– Оставь шуточки для праздника, дед. Сегодня других дел полно.

* * *

Ехать им предстояло до Калуги и немного подальше, но главное – благополучно пересечь Минское шоссе.

Тронулись объездной дорогой на юго-запад и уже через пять минут наткнулись на милицейский дозор: две машины с мигалками и много вооруженных людей в форме. Только тут Губин вспомнил о своей поразительной оплошности: люгер невинно дремал в бардачке. Однако обошлось: доверенность на машину была в порядке, как и водительское удостоверение, да и вид опрятного старика, сопевшего на заднем сиденье, внушал доверие.

К тому же улыбающаяся красивая девица натурально была очарована строгим майором, командующим дозором.

– Аида с нами, господин милиционер, – прощебетала она беззаботно. – С этими чурбанами поговорить не о чем.

Все же Губину велели выйти и открыть багажник.

Там лежали запаска и разное тряпье.

– Куда едете? – спросил майор.

– Старикана везу в больницу, – и потише добавил:

– Боюсь, загнется по дороге.

– Что с ним?

– Черт его знает! Всю ночь верещал как резаный.

Чего-то с брюхом. Да ему же сто лет в обед.

– Откуда едете?

– Из Семеновки.

– Выстрелов не слыхали?

– Каких выстрелов?

– Ладно, отправляйся. Спасай долгожителя.

Таня через стекло послала майору воздушный поцелуй.

– Какая она у тебя озорная, – позавидовал Кузьма Кузьмич, когда отъехали. – Поблядушка, что ли?

Таня к нему обернулась:

– Дедушка, как вам не стыдно!

– У тебя что с плечом-то, шалунья?

– Миша прокусил, когда насильничал.

– Бона как! Ну ничего, терпи. Бабка Таисья подлечит.

Вскоре дед задремал, укрывшись бородой. Таня курила, мечтательно глядя перед собой. Машина весело летела через солнечный день по Калужскому шоссе, подминая под себя пузырящийся асфальт.

– Миш, а ты кто по профессии? Ну, по нормальной профессии?

– Программист… А ты?

– Я думала – ты из военных… А я никто, пустое место. Из пеленок – в дамки. Глупо, да?

– Печальный случай, – Губин обогнал чернокрылую "волгу".

– Миша, ты ничего не заметил?

– Куришь много.

– Нет, не это… Первый раз говорим с тобой по-человечески. Что бы это значило?

* * *

…Таня вспомнила, как это было. Она была сопливой девчонкой и училась в седьмом классе. У нее была чудесная мама, хлопотливая, умная, – но любящая всех мужчин на свете, ни перед одним не могла устоять. Кто на нее заглядывался, тот и брал. Всех мужчин, кому понравилась, она вела в дом и незамедлительно укладывала в постель. Иные даже не успевали осушить положенный для любви шкалик. Таня прощала мамочке забавную житейскую слабость. В их забытом Богом поселке, где жили шахтеры и уголовники, мамочку звали не иначе как Люська-оторва или Люська-проститутка, но девочка знала, что бедная женщина никакая не проститутка, а всего лишь смирная домашняя квочка с голубоватым от постоянного любовного томления лицом.

Она не была вольна в своей судьбе, как не вольна текущая река повернуться вспять. Разумеется, некоторые из гостей, особенно спьяну, обращали внимание на пухленькую дочку своей подружки и пытались быстренько попользоваться ею. Но на этом обжигались. Девочка была скора на руку, и коли подвертывался кипяток на плите, не раздумывая, выплескивала его в морду ухажера, а коли в пальцах оказывался тесак для мясной разделки, с озорным смехом норовила выпустить кишки галантному гостю. Мужчины с опаской отступали, когда натыкались на разъяренную вакханку, и только жаловались матушке, что у нее не дочь, а исчадие ада, совершенно неуместное в мирском обиходе, где так много улыбок, радости и счастья. Уже в ту пору Таня научилась относиться к мужчинам так, как они того заслуживают: прохиндеи, похотливые самцы, полулюди. Но это свое знание она не сумела передать матери, неприхотливой жрице любви, искренне верящей в то, что бесконечные оргастические судороги служат добродетели ничуть не хуже, чем умерщвление плоти. Вскоре зачастил к ним некий приезжий с Сахалина, совсем уж мерзопакостный. У него были оловянные глаза, глиняный череп, и во время любовных упражнений он хохотал как оглашенный. У него была кличка Борик-хуторянин.

Неведомо на каком хуторе он обретался дотоле, но в их тихом рабочем поселке обосновался, как султан. Его боялись женщины, дети и даже мужчины, расконвоированные после многих лет заточения. Он был по-обезьяньи волосат и неустрашим. Его несколько раз пытались укокошить, но об его череп, хотя и слепленный из глины, ломались, не причиняя вреда, древесные стволы, а подручные инструменты, вроде ножей, топоров и вил, он перекусывал гнилыми зубами, как спички. С первого захода в дом он положил глаз на светленькую девочку и долго сосал толстый палец, изучая ее оловянным взглядом. Борик не скрывал своих намерений. Перед тем как удалиться с матерью в комнату для совершения ритуального брачного обряда, он выпивал из горлышка единым духом поллитру водки и счавкивал горшок щей.

При этом обязательно приоткрывал для трепещущей от отвращения девочки завесу будущего.

– Скоро буду ломать тебе целку, малявка! Готовься и жди.

Таня предупреждала:

– Прогони его, мама! Разве не видишь, какой он?

Он принесет нам горе.

Но несчастная жрица любви была заколдована непомерной мужицкой силой Борика-хуторянина и угадывала в нем черты прекрасного рыцаря, одинокого скитальца.

– Он с виду только грубый и злобный, – уверяла мать, светясь жертвенной тоской. – На самом деле Борик мухи не обидит.

Настал день, знойный и черный, когда добрый Борик-хуторянин наведался в отсутствие матери. Таня кропала уроки на кухне. Против обыкновения гость был серьезен и сосредоточен, печально заметил:

– Пора, малявка!

– Что – пора? Мама скоро придет, – Таня побледнела от страха. Борик взял ее на руки и отнес на мамину постель. Сдернул юбчонку, аккуратно приспустил трусишки и уже начал сипло похохатывать, но девочка изловчилась и вонзила в мохнатое брюхо маникюрные ножницы. Там они и повисли, раскачиваясь на жестких волосиках. Борик удивился, вынул ножницы из брюха и зачем-то их понюхал и лизнул. Воспользовавшись его задумчивостью, девочка соскользнула с кровати и шмыгнула к входной двери, но там он ее настиг.

Схватил за худенькие плечи, поднял и швырнул о стенку. Потом пинками закатил обратно в комнату. Таня долго не теряла сознание и сквозь кровавую муть успела разглядеть надвигающийся на нее чудовищный, в сиреневых прожилках, глиняный оскал.

Очнулась в больничной палате, где провела скучную, безысходную неделю, не желая ни умирать, ни пробуждаться. Боли постепенно утихли, но хрупкий душевный клапан был в ней поврежден. Домой из больницы она не вернулась, ударилась в бега…

* * *

Под самой Калугой Кузьма Кузьмич проснулся и грозно спросил:

– Где мы?! Куда нас черт занес?

Губин заново все ему растолковал: дескать, Таня его родственница и надо ее определить на постой денька на три-четыре. Разумеется, за ночлег выйдет особая плата, как за гостиницу. Старик вдруг заартачился и велел везти его обратно домой, где у него некормленые собаки и сожительница Матрена. Пришлось Губину напомнить, что они не на прогулке, а выполняют деликатное поручение хозяина, причем тоже за отдельное вознаграждение.

До деревни Опеково добрались в сумерках, плутали часа два проселками, пока Кузьма Кузьмич приходил в соображение. Таню на ухабах совсем разморило, она жалобно охала и умоляла выкинуть ее на обочину. Деревня открылась перед ними двумя рядками хилых изб да блестящими проплешинами прудов, раскиданных там и тут по травяному настилу. Странное сухое безмолвие царило здесь, словно помыкавшись по непролази, они выбрались в сопредельное государство, откуда указом президента начисто вымело живой дух. По заросшей бурьяном улочке подкатили к серой избе, свесившейся особняком на взгорке, не встретя на пути ни одного человека.

Навстречу из дома спустилась старая женщина в сером шерстяном платке, замотанная до бровей. Опираясь на клюку, долго, молча разглядывала нежданный гостей, не произнося ни слова, с выражением глубокой думы на худеньком бледном лице. Наконец негромко спросила:

– Кузьма, ты, что ли?

Старик подошел к ней и обнял. Это была трогательная сцена, от нее веяло иными, более счастливыми временами. Кузьма Кузьмич нежно поглаживал старухину голову, сминая платок, жалостно приговаривая:

– Таисья, надо же, Таисья, дурочка!

А женщина, запутавшись в его бороде, вздрагивала плечами и хныкала.

Потом они отстранились друг от друга и заулыбались.

– Маленько постарела, греховодница, – буркнул Кузьма Кузьмич.

– Да и ты не помолодел, старый бродяга.

Через час все четверо сидели за накрытым столом в опрятной светелке. По дороге, в каком-то безымянном селении Губин заскочил в магазин и набрал полную сумку еды и питья. Таисья Филипповна только очарованно ойкала, когда он выкладывал на стол нарядные заморские жестянки, палки копченой колбасы, оковалок сыра и бутылки. Со своей стороны хозяйка тоже не ударила в грязь лицом и подала к пиру чугунок разваристой белой картошки и большую глиняную миску с солеными огурцами.

Все, кроме Губина, который собирался попозже ехать в Москву, причастились водочкой и сладким иноземным вином, закусили неслыханными лакомствами и пришли в счастливое расположение случайного застолья. Разговор вели в основном старики, Таня клевала носом, а Губин никак не мог толком осмыслить, где очутился. Уж чересчур разителен был контраст этого призрачного сидения под тусклой деревенской "лампочкой Ильича" со всем тем, как он жил последние годы.

Из слов Таисьи Филипповны постепенно выяснилось, что жить в деревне стало несравнимо лучше и свободнее, чем в прежние времена, потому что никто теперь не бесится с жиру. Ослабшие околели прошлой зимой, кто порезвее, помоложе разбрелись в разные стороны, и ныне, надо полагать, в деревне Опеково установился истинный рай, когда никто не догадывается, что принесет завтрашний день, и не заботится об этом. Духарил, правда, с той Пасхи какой-то лихой человек, прозывавший себя фермером, баламутил вымирающих жителей, но по декабрю и сам угорел в кленовой баньке, которую собственноручно сколотил себе на утеху. Прибрал Господь ухаря. Фермер был последним, кто наводил на мирян ужас, и после его отбытия установилась в деревне окончательная благодать.

– Даже не понимаю, как ты нас обнаружил, Кузьма, – подивилась Таисья, с удовольствием прихлебывая из чашки янтарный португальский портвейн. – Мы же тут как в лесу, ни с кем не общаемся.

– Ну уж так-то? – усомнился старик. – Положим, почта в Опеково ходит и телик фурычиг. Это и есть натуральная связь с подлунным миром.

– Вот и нет, – задорно поправила Таисья. – Почту весной прикрыли, – что ей у нас делать-то? Газеты не берем, дорогие больно, писем некому писать. А телевизор просто так остался, для красоты.

– Не работает, что ли?

– Может, и работает, да не для нас. Мы в ихних передачах ничего не смыслим.

– Ну почему же, – солидно возразил Кузьма Кузьмич, – есть хорошие передачи, к примеру, "Просто Мария". Я сам, бывает, расслаблюсь от трудов праведных, погляжу одним глазком, какие там проблемы в их зарубежной жизни. Любопытно другое – чем вы тут кормитесь в годину бедствий?

– Земля кормит, воровать негде.

Надо заметить, старик со старухой в какой-то момент вовсе перестали обращать внимание на молодых гостей и исключительно между собой вели задушевную беседу.

– Вот что, братцы, – прервал тихий праздник Губин. – Мне пора собираться, а надо бы Таню перевязать да спать ее уложить.

Кузьма Кузьмич пробурчал:

– Куда спешить, коли ночь на дворе. Оставайся, утром вместе поедем.

Таисья Филипповна сразу пригорюнилась:

– Ты-то куда навострился, Кузьма? Я-то чаяла, насовсем воротился. Может, неча за морем счастья искать?

Старик окинул подругу презрительным взглядом:

– Молчи уж, кадушка деревенская. Не хватало с вами тут в земле зарыться.

– Господи, да сколь можно шляться! Уж не такой молодой ты, Кузя.

– Молодой или нет, на печку с вами не полезу, Сокрушенно покачивая головой, Таисья повела Таню в закуток, где была отгорожена лежанка. Вскоре оттуда послышались причитания. Таисья вышла из-за перегородки, попеняла Губину:

– До чего девку довел, парень! Рази можно.

Пошла на кухню готовить снадобье и Кузьму поманила с собой. Губин остался за столом один. Темное окошко, затороченное белым холстом, тиканье часов с кукушкой, первобытная колдовская тишина. Чудная мысль пришла в голову: не достиг ли он предела, за которым ничего больше не будет? Ощущение было сродни медитации. Отсюда, из глухой, ночной прогалины, невероятным казалось, что днем был бой у песчаных карьеров, была погоня и два трупа раскорячились на разбитой колее. Не верилось и в то, что всего лишь в ста километрах раскинулся гигантский город, скопище призраков, где люди большей частью оборотились в хищников с окровавленными клыками, занятых хутчайшим пищеварительным процессом, перевариванием своих обнищавших собратьев: город пещерного бреда, где инстинкт выживания возведен в желанную норму жизни…

– Миша, Мишенька! – детским голоском позвала Таня из-за занавески. Губин поморщился, но пошел к ней. Голая до пояса, с посиневшим восковым плечом, с потухшими очами, она, казалось, постарела лет на двадцать. Синюшная бледность наползла на впалые щеки.

– Мишенька, если сейчас уедешь, я умру.

– Не умрешь, Таисья подлечит.

– Миша, правда умру!

– Это было бы слишком просто. Я думаю, еще покуролесишь.

– Миша, поцелуй меня!

Он прикоснулся губами к прохладному, влажному лбу. С неожиданной силой она обвила его шею здоровой рукой.

– Мишка, что же нам делать? – шепнула в ухо.

Губин еле вырвался, все же стараясь не причинять ей боль.

– Ты о чем?

– Мы любим друг друга, дорогой мой! Но ты никогда мне не поверишь, – Во что я должен поверить?

– Я другая, Мишенька. Утром проснулась другая.

Мне не страшно умирать, жить страшно.

Посиневшая, истрепанная, растерзанная, с вечной ложью на устах, она все равно была ему желанна.

– Другой ты будешь в гробу, – сказал он. – Да и то непохоже.

Слезы текли по ее щекам.

– Прошу тебя, любимый, останься на ночь! Только на одну. Прошу тебя!

– Останусь, – буркнул Губин. – Не ной, ради Бога.

Таисья Филипповна принесла тазик горячей воды и склянку с какой-то черной мазью.

– Кыш, кыш отсюда, женишок, – прогнала Губина. – Ты свое дело сделал, не уберег красну девицу.

За столом одиноко сутулился над рюмкой Кузьма Кузьмич.

– Ну какую с ними кашу сваришь, с деревенскими оглоблями, – пожаловался Губину. – Как уперлись сызмалу носом в кучу навоза, так и разогнуться некогда.

Какую жизнь они видели? Но беда не в этом. Им ниче и не надобно, кроме навозной кучи да вот этого курного домишки. Им даже телик лень глядеть. Ох, пустые людишки, пустые! Рази с такими-то сладишь обновленную Россию?

Губин не удержался, съязвил:

– Ты, дедушка, выходит, на песчаном карьере разогнулся?

Старик недобро зыркнул глазами:

– Ты, парень, моих забот не ведаешь. Ваше дело молодое, озорное: бей в лоб, пуляй в спину. Вы-то, пожалуй, похуже будете, чем несчастные старухи.

Заинтересованный, Губин подлил в чашку остывшего чая.

– Просвети, пожалуйста, молодого дурака.

– Навряд ли поймешь.

– Почему?

– Порчу на вас напустили. По научному понятию – закодировали. У вас теперь все шестеренки крутятся в одну сторону: деньги, деньги, деньги. Ты парень смышленый, но и с тобой не о чем говорить, коли у тебя карманы от денег топырятся.

– Смотри как получается, дедушка, – улыбнулся Губин. – Со мной тебе не о чем говорить, как бессребренику. Таисья Филипповна тебя тоже не устраивает, потому что в навозе зарылась. Кто же у тебя остается равный собеседник?

Старик почмокал губами и опрокинул заждавшуюся стопку.

– Верно подметил, сынок, очень верно. Собеседников почти не осталось. О том шибко печалюсь. События чересчур круто повернулись. Сегодня собака больше понимает, чем русский человек. Чистоган вышиб людям последние мозги. Но это временная беда. Зрячих-то всегда было немного по сравнению со слепыми. Но ихними усилиями бережется тайна бытия.

– В чем же эта тайна?

Кузьма Кузьмич глядел с веселым прищуром, и поразительно было, как он вдруг зажегся.

– Хотя бы в том, сынок, как тебя мутит. Ты над стариком посмеиваешься, а все равно спрашиваешь, интересуешься. Червь сомнения тебя точит. Выходит, не совсем пропащий. Даст Бог, и спасешься. Не до концадушу продал. Вот она и тайна. Дьявол тебя полонил, искорежил, а ты все одним глазком в поднебесье тянешься. Как же не тайна, еще какая тайна! Все у тебя, допустим, имеется: деньги, почет, красавицы писаные с простреленной грудью, а покоя нету. Почему? Я тебе ответа не дам, ты сам его найди.

Попозже Губин вышел из дома, чтобы подогнать машину поближе к крыльцу. И сразу оторопел от могильной сладкой тишины. Деревеньку не видно: ни в одном окошке ни огонька, зато звездное небо и иссиня-сумеречное земное пространство надвинулись тяжелым, черным столбом. Словно в ухо дохнул незримый великан.

Губин почуял, как коленки подогнулись под грузом нежных великаньих лап. Еле-еле добрел до машины, вскарабкался на сиденье и включил движок. Но тут же и вырубил затрясшуюся жестянку. Куда ехать, зачем? – все глупо, нелепо, тошно. Перебрался на заднее сиденье, кое-как, скорчась, улегся – и уснул. Спал недолго, показалось, не больше минуты, но отдохнул изрядно, из машины вылез бодрый, точно Иванушка из бочки с кипятком.

Старики при свечке беседовали на кухоньке, склонясь друг к дружке головами. Таисья Филипповна его окликнула:

– На полу тебе постелила, Миша. Ничего?

– Ничего, спасибо, – он прошлепал в закуток. Тут тоже теплился свечной огарок, и Таня, укрытая одеялом до кончика носа, сияла недреманными очами.

– Не обманул, любимый! Ложись рядышком, места хватит.

– Зачем я с тобой лягу, с калекой?

– У меня плечико раненое, все остальное цело.

– Головенка у тебя раненая, причем давно.

– Миша, обними меня – вместе уснем. Я так хочу, чтобы нам приснился общий сон. Вот увидишь, во сне будет лучше, чем наяву.

Ее слова, беспомощные, зыбкие, обволакивали, точно вата, и, не вполне сознавая, что делает, он послушно разделся, подвинул Таню к стенке и прилег, прикрыв ноги одеялом.

– От тебя дегтем воняет, как из конюшни.

Таня счастливо засмеялась:

– Бабушка мазью всю измазала. Хорошая мазь, крепкая, горькая, со змеиным ядом.

– Ты что же, ее лизала?

– Ага, попробовала. А сейчас тебя лизну. Покажу, какая я калека.

– Не дури, – попросил он, – а то уйду.

Они действительно вместе уснули, но общего сна не увидели.

Глава 20

В понедельник вечером Настя не вернулась домой.

За разъяснениями Алеша обратился к Вдовкину, но тот ничего не знал.

– Она тебе ничего не сказала? – не поверил Алеша.

Вдовкин был хотя и трезв, но как раз собирался опохмелиться после дневного отдыха. Он сидел на кухне возле любимого холодильника и уже потянулся было к дверце.

– Почему она должна передо мной отчитываться?

– Вы же друзья. А я ей кто?

Вдовкин все же достал из холодильника бутылку пива, откупорил консервным ножом, налил стаканчик и выпил, прикрыв глаза как бы в изнеможении. Ему было неуютно от тяжелого, пристального Алешиного взгляда.

– Чего гадать, – сказал он. – Надо искать. Который сейчас час?

– Половина двенадцатого… Женя, если хитришь… – Договаривать Алеша не стал. Вскоре явился парень, который днем сопровождал Настю. Это был крепкий смышленый человек лет тридцати, один из лучших губинских боевиков – Мика Золотарев. Алеша беседовал с ним в присутствии Вдовкина.

– Ну-ка, Мика, повтори еще раз, как ее потерял?

Дело было так. Из дома Настя поехала на кафедру, где пробыла минут сорок. Потом завернула в благотворительный комитет и там пообедала. Мика Золотарев, как положено, вел наружное наблюдение, не выходя из машины. Настя путешествовала по городу в своем двухместном "фольксвагене". Из комитета отправилась в Центр и припарковалась на Петровке, в очень неудобном месте. Мика на своем "жигуленке" приткнулся сзади. Настя подошла к нему и попросила зажигалку.

– Зачем ей зажигалка? – перебил Алеша. – Она же не курит.

– Этого не знаю, шеф, – улыбнулся Мика смущенно.

Настя сказала, что заглянет в Пассаж ненадолго.

Спустя ровно час Мика, следуя инструкции, вызвал подкрепление, и вдвоем с Костей Шмаровым они прочесали магазин сверху донизу, на что ушло довольно много времени. Затем он попытался связаться с Губиным, но это ему не удалось.

– Тогда позвонил вам, Алексей Петрович…

– Заметил что-нибудь подозрительное?

– Ничего.

Вдовкин уже перешел с пива на водку, настругав на закуску мороженой семги. Предложил выпить за компанию и Мике с Алешей.

– Конечно, выпей, – благодушно заметил Алеша охраннику. – Когда еще придется. Если за сутки Настя не отыщется, я тебя, приятель, собственноручно пристрелю.

Мика побледнел, но стакан принял с благодарностью. Выпив, попросил разрешения удалиться.

– Землю носом рой, – напутствовал его Алеша.

– Найдем, шеф, не сомневайтесь. Женщина не иголка.

Когда он ушел, Алеша пожаловался Вдовкину:

– Платишь им, а толку чуть. Потому что совести нету ни у кого. Ты как считаешь?

– Выпей, не сходи с ума.

С полчаса Алеша разыскивал Губина, но тщетно. Тот как в воду канул. Вдруг в одну минуту мир опустел.

– Женя, она правда ничего не говорила?

Вдовкин выпил уже почти бутылку. Глубокомысленно объявил:

– Надобно обзвонить больницы. Или заявить в милицию.

Михайлов набрал номер Башлыкова:

– Настя куда-то пропала. Не знаешь, где она?

Башлыков ответил после долгой паузы:

– Такое – первый раз?

– Да.

Оба думали об одном и том же. У Благовестова разведка налажена не хуже, чем в КГБ. Нанести превентивный удар в самый неожиданный момент – это его почерк.

Башлыков прогудел в трубку:

– Если это Елизар, то должны на тебя выйти, выставить какие-то условия.

– Пока маринуют.

– Ночью или утром позвонят. Жди. Я отработаю сыскные варианты.

– Будь добр, Гриша!

– Губин чем занят?

– Губин тоже исчез.

– Как исчез?

– Друзья всегда исчезают, когда нужны. Прячутся в норе и оттуда подглядывают.

– Жди, – повторил Башлыков. – Преждевременно не паникуй.

– Если до завтра не прояснится, копнем Елизара.

Опять Башлыков молчал дольше, чем позволяли приличия.

– Остынь немного, Алеша. Здесь горячку пороть нельзя. Ты же понимаешь.

Алеша посмотрел на трубку, встретился взглядом с растерянным Вдовкиным.

– Башлыков?

– Да.

– Завтра сыграем Елизару отходняк.

– Хорошо. Завтра так завтра.

Больше звонить было некуда, и Алеша выпил водки.

– Женя, чего тебя давно хочу спросить. Ты насовсем к нам переселился? Или у тебя есть своя квартира?

– Хочешь, чтобы я ушел?

– Ни в коем случае. Я к тебе привык. И Настя к тебе привыкла. Это я так, к слову.

– Настя найдется. Ей-Богу, найдется. Я чувствую.

– Ты прав. Куда ей деться в Москве. Это же не джунгли какие-нибудь. Ну что, пойдем спать?

– Может, покушаешь чего?

– Это ты ешь. Вон отощал совсем. Все же надо тебе потихоньку завязывать с пьянкой.

– В одном стакане водки столько же калорий, как в килограмме мяса, – сказал Вдовкин.

– Ну-ну…

В спальне ее тоже не было, хотя Алеша заглянул во все углы. Но когда разделся, откинул одеяло, увидел около подушки лист бумаги, исписанный каллиграфическим почерком. В письме было написано вот что: "Дорогой мой! Мы обо многом переговорили с тобой за эти три года, но иногда мне кажется, ты ни разу меня не выслушал. Нет заповеди, которую ты не нарушал бы ежедневно, и нет числа молитвам, которые я возносила Спасителю, умоляя наставить бедного грешника на путь истинный. Увы, Господь не внял моим просьбам.

Значит, так надо. Значит, Зверь, овладевший твоим естеством, слишком силен и еще не насытился; а тот истинный "ты", которого знаю только я, по-прежнему смиренно ждет своего часа. Этот час, я верю, рано или поздно наступит, но в светлый миг перевоплощения меня уже не будет рядом. Излишне говорить, как я люблю тебя, ты сам прекрасно знаешь. И сейчас, когда пишу эти строки, плачу от любви и жалости к тебе, единственный мой! Как безмерно одинок ты в этом мире и за чьи прошлые грехи должен нести крест, даже не осознаваемый тобою? Но я ушла, мой милый! Оказывается, есть долг превыше долга земной любви, и я его исполню. Не ищи меня, Алеша. Я не бросила тебя, не изменила, я всегда с тобой и вернусь к тебе в положенный срок. Не говорю – прощай! До свидания, родной мой! Твоя Настя".

Прочитав послание, Алеша снова надел штаны, вернулся на кухню, где задумчивый Вдовкин угрюмо горбился над початой бутылкой.

– На, читай! – Алеша уселся напротив и плеснул себе водки. Вдовкин пробежал глазами первые строчки и отложил письмо:

– Но это же не мне.

– Читай, прошу тебя!

Вдовкин обиженно засопел, водрузил на нос очки и внимательно прочитал записку от начала до конца.

– Ну и что ты об этом думаешь? – спросил Алеша.

– В каком смысле?

– Может, фальшивка? Не могла же Настя сочинить весь этот бред.

– Но почерк ее?

– Откуда я знаю, чей почерк.

Алеша выглядел чересчур рассеянным, и это насторожило Вдовкина.

– Чем-то ты ее растревожил, – сказал он.

– Растревожил? Еще бы, конечно, растревожил.

Она же беременная.

– Тогда все понятно, – обрадовался Вдовкин. Наспех добавил водки в стакан и, чокнувшись с Алешей, выпил. представил, как она уткнулась взглядом в пол, чтобы не смотреть на трубку, откуда ворвался в ее хрупкое убежище ненавистный голос.

– Извини, что разбудил, – приветливо сказал Алеша. – Но дельце безотлагательное.

– Слушаю вас, Алексей Петрович.

– Ты сама-то как? Все играешь на скрипке?

– Да, играю, спасибо. Вы лучше скажите про дельце. Что-нибудь с Настей случилось?

– Нет, ничего не случилось. А что с ней может случиться? Кстати, ты не знаешь, где она?

Тина помедлила с ответом, и он прямо воочию ощутил, как вращаются в ее прелестной головке ехидные шурупчики.

– Алексей Петрович! – твердо, не пискляво, видно, окончательно проснулась. – Что с Настей? Почему вы меня о ней спрашиваете?

Не скажет, огорчился Алеша. Даже если что-нибудь знает, не скажет. Проклятая маленькая ханжа. Да что Тина! Никто ему не скажет про Настю ничего путного, пока он сам не поймает ее за подол.

– Тина, деточка, давай на минутку забудем, как ты ко мне относишься. У меня неприятность. Настя куда-то пропала. Помоги ее найти.

– Пропала? Как это пропала?

– Да вот так. Оставила какую-то дикую записку и сбежала. Вполне возможно, с молодым, красивым поручиком.

Тина вздохнула, и Алеша догадался, что за этим последует. Так и вышло. На том конце провода народился суровый, непререкаемый судья, невменяемый, как все судьи на свете.

– Значит, все-таки довели?! Что ж, неудивительно… Незадачливая моя подружка – Тина неожиданно всхлипнула. – Признайтесь, вы убили ее, Алексей Петрович?

Алеша ляпнул лишнее:

– Чем это я ее, по-твоему, довел?

– Как раз вот этим.

– Чем – этим? Тина, соберись, пожалуйста, с мыслями. Ты же не с композитором разговариваешь.

– Отлично понимаю, с кем разговариваю, – вспылила девица. – Хотите, расскажу, как мы поссорились с Настей? Единственный раз в жизни поссорились. Хотите знать почему?

– Наверное, Настя ноты запачкала?

– Когда я узнала, что она собирается за вас замуж, я высказала ей все, что думаю по этому поводу. Хотите знать, что я сказала?

Алеша терял терпение:

– Тина, дорогая, хоть раз постарайся быть нормальной. У меня пропала жена. Она и тебе дорога. Помоги ее найти. Хоть где она может быть, подумай!

– Я рада за нее, – холодно ответила Тина. – Наконец-то она решилась.

Алеша молча повесил трубку.

Вдовкин ночью перетащил оттоманку под вешалку.

Это было одно из его излюбленных мест, где он чувствовал себя изолированным от мира. Алеша слегка потряс его за плечо:

– Слышь, солдатик! Я поеду, а ты никуда не уходи, будь на связи. Да ты спишь, что ли?

– Нет, – глухо отозвался Вдовкин. – Я думаю.

– И чего надумал?

– Настя правильно ушла. Чего она хорошего видит в этом логове? Тут даже поспать нельзя, всегда какой-нибудь хам разбудит.

Алеша поехал в психушку, где горе мыкала Мария Филатовна, Настина матушка. Он ночью прикинул, что если Настя отлучилась надолго, то матушки никак не минует. Обязательно заглянет попрощаться.

Небольшая частная клиника располагалась неподалеку от Люберец, окруженная дубовой рощицей и высоким забором. Этакое престижное, чрезвычайно дорогое заведение для "новых русских", успевших сбрендить.

Живописный дом с мезонином, где немногочисленные пациенты за оплату в твердой валюте получали все; что душа пожелает, кроме здоровья.

Несмотря на ранний час – около девяти, – директор бодрствовал в своем кабинете на втором этаже и встретил Михайлова так, словно именно его тщетно дожидался все последние годы. Павел Павлович Вершинин, ретивый питомец Института им. Сербского, высокий, средних лет мужчина, одетый с иголочки, в накрахмаленном, ослепительно свежем халате и с умным, печальным лицом великомученика, был неизвестно каким врачом, об этом знали больные, но учтивой повадкой и любезными манерами он вряд ли уступал любому своему коллеге хоть из Калифорнии. Увидя в дверях Михайлова, выскочил из-за стола и затрусил, побежал к нему навстречу, растопыря руки для дружеского объятия:

– Ай-яй-яй, батенька вы мой! Что ж так редко навещаете. Рад, рад чрезмерно!., гм, извините, запамятовал имя-отчество.

Алеша от объятий уклонился:

– У вас тут лечится моя теща, Великанова Мария Филатовна. Хотелось бы узнать, не навещала ли ее вчера дочь? Выясните, будьте добры.

Сбитый с толку его странным тоном, Павел Павлович тем не менее обходительно подхватил его под руку и подвел к окну.

– Какая природа, а?! Благодать какая, а?! Постоишь вот так у окошка часок-другой – и душа, право слово, отмякает. Как вас зовут, дорогой, извините, не расслышал?

Алеша назвался, чувствуя, как его обволакивают, размягчают незримые токи, исходящие от доктора и сонным маревом зависшие в кабинете. Он и не заметил, как очутился в кресле за низеньким столиком, накрытым для кофе, напротив лучезарно улыбающегося Павла Павловича, и рядом суетилась крупнотелая женщина, тоже в белом больничном халате и тоже с отрешенным смеющимся лицом.

– Вот, извольте, свежайшие булочки, – угощал доктор, – Медок, извините, с Алтайских предгорий – лучшее лекарство от неврастении… А это – Кира Семеновна, добрый ангел здешних мест. Кирочка, не будете ли столь любезны организовать уважаемому гостю встречу с его любимой тещей, госпожой Великановой… Кстати, дорогой Алексей Петрович! Почему бы и вам не пройти курсик оздоровительной терапии? Знаете ли, этакую необременительную смазку нервной системы?

– Не надо смазок, – отказался Алеша. – Проводите к теще.

– Проверьте заодно, Кирочка, в бухгалтерии, как там с оплатой, – виновато обернулся к Михайлову. – Знаете ли, благословенные рыночные отношения, никому нельзя доверять. Каждый, знаете ли, так и норовит подлечиться на халяву. А овес-то нынче дорог!

Павел Павлович так сипло и громко вдруг захохотал, что Алеша опешил.

– Ты вот что, доктор, – бросил хмуро. – Хватит театра. Если тещу уморил, так и признайся, облегчи душу.

Через двадцать минут он вошел в комнату с зарешеченным окошком, где четвертый год выздоравливала прекрасная горбунья Мария Филатовна. Сидела она на кровати, поджав под себя ноги, запеленатая в цветастый халатик, и места занимала ровно столько, сколько подушка.

– Оставьте нас одних, – попросил Алеша.

Кира Семеновна предупредила:

– Так-то она спокойная больная, но иногда плюется.

– Ничего, оботрусь.

Последний раз он видел тещу около года назад, когда вместе с Настей заезжал поздравить ее с днем рождения.

С тех пор Мария Филатовна ничуть не изменилась и, кажется, так и просидела на кровати, не вставая, в этой же самой позе. На худеньком лице лукавые светящиеся бусинки глаз. Выражение полной сосредоточенности, словно прислушивается к какому-то тайному звуку. Горба, когда сидит, не видно: она вся как небольшой бугорок с радостной птичьей головкой. Как всегда, Алеша поразился тому, что нет в ее облике ни единой черты, напоминающей Настю, и опять грустно усомнился – ее ли это мать?

– Мария Филатовна, вы меня слышите?

Женщина раздраженно махнула рукой: не мешай, дескать, разве не видишь, я занята. Настя навещала мать раза два-три в неделю, и, по ее словам, Мария Филатовна бывала иногда совершенно нормальной и разговаривала с ней. Этому Алеша не верил. Собственно, он заглянул в палату по инерции, ни на что не надеясь. Все, что надо, он уже узнал: вчера Настя сюда не заезжала.

Не оставила следок.

– Хорошо вам тут, – сказал Алеша. – Ниоткуда не дует, чисто, светло. А тут носишься целыми днями неизвестно зачем, да еще теперь и Настенька куда-то подевалась.

Услышав имя дочери, Мария Филатовна встрепенулась, вытянула шейку и попыталась поймать гостя прицельным взглядом, но это ей не удалось. Взгляд скользнул мимо, ему за спину, как неудачно пущенная стрела.

– Если бы знал, где она, обязательно к вам бы привез, – посулил Алеша.

– Змеи, кругом змеи, – прошамкала старуха беззубым ртом. – Гляди, ужалят доченьку. Змеи и выдры. Вон под шкафом сидят.

В комнате не было шкафа: стол, кровать и две тумбочки – одна у кровати, другая под окном. Меблировкой не баловал больных Павел Павлович.

– Пойду, пожалуй, – сказал Алеша. – Отдыхайте, Мария Филатовна, а то мы чересчур разболтались.

– Змеи! – завелась сумасшедшая. – Длинные, чер-1 ные… Много змей.

– И еще выдры.

– Всех не перетопчешь. Нет, не перетопчешь. Ползают, ускользают. Доченьку ловят. Как уберечься?

– Мы ее спрячем, – успокоил Алеша.

Павел Павлович перехватил его на первом этаже:

– Случай безнадежный, батенька вы мой, но делаем все возможное. Современная методика, прекрасный уход, наилучшие медикаменты. Ей здесь хорошо, поверьте. Как она вам показалась?

– По-моему, абсолютно здорова. Можно выписывать.

Без затей сунул доктору в кармашек халата стодолларовую купюру.

– Великая просьба к вам, Павел Павлович. Не сегодня-завтра к ней заедет дочь. Пожалуйста, позвоните вот по этому телефону. Получите сразу пятьсот баксов.

Доктор покраснел:

– Дорогой вы мой, да за милую душу… Ради одного дружеского расположения…

Из машины Алеша связался со Вдовкиным:

– Женя, что нового?

Разбуженный банковский гений был немногословен:

– Ничего.

– Что же, вообще никто не звонил?

– Нет, не звонил.

– Хорошо, сиди дома, никуда не уходи.

– Да мне и некуда идти.

Алеша смотался в офис, где его ждала неотложная встреча. Сизокрылый француз, мсье Дюбуа, бывший Гриня Толубеев, по кличке Рикошет, бывший валютчик, бывший лагерный порученец, кайфовал в кабинете, дымя толстой гаванской сигарой и с брезгливой гримасой листая подшивку газеты "Президент". Десять лет назад, освободившись, Гриня удачно женился на французской подданной, беспечной туристке Натали Дюбуа и отбыл в свободный мир, но ни на минуту не разрывал коммерческую пуповину с родиной. Много воды утекло с тех пор, ныне Рикошет ворочал крупными капиталами по всему франкоязычному региону. Банковские сделки, трастовые операции – солидный бизнесмен с солидным акционерным обеспечением. Кто бы узнал в слегка обрюзгшем, элегантно одетом господине с барской повадкой лагерного живодера, смутьяна и прощелыгу. Но Алеша узнал, и они братски обнялись посреди кабинета.

– Люди меняются, – улыбнулся Гриня, сверкнув безупречной вставной челюстью, – а ты все такой же, Леха. Почем нынче "салатик"?

– По две шайбы за пару, – ответил Алеша, вспомнив, что натуральные зубы вышиб Рикошету невзначай Федор Кузьмич при первом неудачном знакомстве, когда тот попытался затырить у новичков лисью шапку.

Минувшей осенью мсье Дюбуа спроворил из Парижа поставку пяти вагонов марочного итальянского вина для нужд нарождающейся российской аристократии, но это была, конечно, мелочевка, хотя операция дала чистую прибыль в пятьсот тысяч долларов. Сегодня им предстояло вчерне обсудить наиважнейший вариант создания постоянных инвестиционных фондов прикрытия, но с самого начала разговор как-то не заладился.

– Да что с тобой? – не выдержал Рикошет, заметя, как Алеша в очередной раз неожиданно дернулся то ли к двери, то ли к окну. – Может, я не вовремя приехал?

– Почему не вовремя? Ты что, Гриня? Откладывать-то уж куда? – горячо возразил Михайлов, деловито передвинул поближе разложенные на столе бумаги и в ту же секунду почувствовал, что действительно неспособен заниматься никакими делами. Круглая благообразная подлая рожа старого бандита неизвестно зачем маячила перед глазами. Алеша расслабленно откинулся на стуле, мечтательно произнес:

– Впрочем, ты прав, братишка. На хрена нам сдались все эти вонючие фонды? Расскажи лучше, как у тебя с Натали?

– Что Натали?

– Ну, все же француженка, капиталистка – мылом не воняет, нет? Как с ней справляешься-то?

Мсье Дюбуа задумался, попыхивая сигарой и вежливо улыбаясь. Поведение Креста было подозрительным, но это могло объясняться несколькими причинами.

К примеру, Алеша был с крупного бодуна, что было на него не похоже. Второе, где-то ему прищемили хвост, что тоже вряд ли. Судя по сведениям, которые удалось собрать Рикошету перед поездкой, Крест оставался в Москве одним из ключевых финансовых авторитетов.

Самым вероятным было то, что по каким-то своим соображениям Алеша разочаровался именно в нем, в мсье Дюбуа, и за его спиной вел переговоры с более выгодными партнерами. В любом случае выяснять истинную причину следовало с предельной осторожностью: это тебе не Америка, это – родина.

Мгновенно сбросив груз забот, мсье Дюбуа радостно оскалился:

– Натали, говоришь? Да ничего, контактная бабенка. С меня пылинки сдувает. Но насчет ихней сексуальности – большое преувеличение. Скажу ответственно: любая наша краснопресненская телка любой француженке сто очков форы даст в постели. С англичанами еще хуже: те забухают в цикле. Одна утеха на Западе – метиски. Это – да, кайф. Подцепишь такую ягодку возле метро, как следует отпаришь, отмоешь…

– Я не про это, – перебил Михайлов. – Дети у вас есть?

– Представь себе, двое. Два пацаненка. Дань традиции. Дети, семья, респектабельность – все способствует бизнесу.

– Ну и как оно там, в родильных домах? Какие условия против наших? Говорят, не сравнить?

Рикошет по-настоящему испугался, под мышками просквозило. Дело оборачивалось серьезнее, чем он сперва подумал. Пора было уносить ноги. И лучше всего уносить их прямо в Париж. Шутки у Креста известные, после них ему одному бывает смешно.

– Хорошие условия, – сказал он. – У них вообще медицина на высоте.

– В чем это выражается? – еще ненатуральнее оживился Алеша. – Что же, у них там лежаки какие-нибудь модернизированные? Или клизмы с анашой?

Мсье Дюбуа сорвался. Побледневший, отложив сигару на краешек пепельницы, тихо произнес:

– Не крути, Крест! Если есть претензии, объясни.

Я же все-таки не фраер.

– Ты не так понял, – огорчился Алеша. – Мне действительно интересно. Я слышал, лекарство изобрели, совсем без боли баба рожает. Впендюрят в вену пять кубиков, очнется, а перед ней младенец гугукает.

Рикошет обессиленно сник в кресле:

– Скажи честно, Леха. Тебе Герка Шмудель на меня капнул? Да он же, сука продажная, сам на сто лимонов облажался и фирму подставил. Я там в доле не был. Хочешь, позвони прямо сейчас. Я ничего не боюсь, я чистый.

Алеша поглядел в окно. Денек развернулся сияющий, пронзительный. Такая сушь внезапно установилась по Москве, хоть плачь.

– Видишь ли, Гриня, у меня кое-какие неприятности. Давай вечерком посидим? Ты как? Давай поужинаем вместе. "Шанхай" тебя устроит?

"Неужели отпускает!" С огромным облегчением Рикошет наспех покидал в портфель бумаги.

– Оставь, – сказал Алеша. – Документы оставь. Может, днем выгадаю часок, прогляжу.

Старый товарищ по зоне послушно вывалил портфель на стол. Из кабинета выбрался будто на цыпочках.

Алеша набрал номер Башлыкова.

– Не только Насти нету, но и Губин жопой накрылся, – сообщил без всяких предисловий. – На тебя одна надежда, Башлыков. Поможешь – навеки твой слуга.

Башлыков со вчерашнего дня был в тягостном раздумье.

– Что предлагаешь? – спросил он.

– Елизара надо утихомирить. Пока он в дупле копошится, у нас спина открыта.

– Но где же все-таки твой Губин? Залудить-то вроде не мог?

– Губин объявится. Действуй, Башлыков.

– Попомни, Алеша, за такую рыбку щедро платить придется.

– Не груби, Башлыков. Действуй.

Из офиса Алеша сорвался домой. Пролетел по Москве, как на крыльях. Город в середине дня опустел, и Алеша ощущал себя невесомым. На ходу, у светофоров, перечитал Настану записку, потом порвал на клочки и белым веером выпустил в окошко. Упали дурные слова под колеса. Зачем она это затеяла, думал он. С ребенком понятная блажь, но зачем убегать? Мир так сер без нее.

Вдовкин сидел на кухне в привычном окружении – бутылка, закуска, стакан. Постаревший, опухший. Загадочная фигура. Когда-то поставил на орла, а выпала решка. С тех пор подохнуть не может и жить не в настроении. Один раз ему улыбнулась судьба, сдала козырного туза – Таню Плахову, да и ту смело в мусоропровод небытия. Кореш по несчастью. Алеша зажег газ, поставил чайник.

– Думаю, Женя, еще немного покеросинишь – и жди кондратия.

– Никакого кондратия. Окочурюсь враз.

– Не надейся на это. Будешь лежать истуканом и мычать. Овощем будешь.

– А сейчас я, по-твоему, кто? – с тяжким вздохом Евгений Петрович потянулся к родной бутылке. – Что ж про Настю не спросишь?

– Звонила?

– Только что, перед тобой.

Алеша почувствовал, как жилы напряглись.

– Где она?

– Не сказала.

– А что сказала?

Вдовкин нацедил себе граммов пятьдесят.

– Женя, не испытывай судьбу!

– Я ей передал, что ты переживаешь. Даже злишься немного.

Вдовкин наконец решился, опрокинул в раскаленное нутро первую дневную дозу. Сожмурил глазки, прислушался, куда юркнула. Алеша успокоился, больше не спешил, спешить было некуда.

– Первая рюмка как первый поцелуй, – объяснил Вдовкин. – Каждый раз не знаешь, чем кончится. То ли оплеухой, то ли любовью… Ты страдаешь, Михайлов, это хорошо. Возможно, скоро у меня появится приятный собутыльник.

– Наливай, – сказал Алеша. Выпили вместе водочки. Вдовкин заметил:

– Вот ты меня ругаешь за пьянство, а ведь я не пьяница.

– Кто же ты?

– Я честный русский интеллигент, не принимающий мерзостей вашей жизни. Но у меня нет сил бороться с ними. В каком-то смысле я хуже, чем алкаш, Мое пьянство – это бегство от борьбы. Своего рода дезертирство.

– Плюс к тому, что ты честный русский интеллигент, ты еще обыкновенный грабитель. Но и это не все.

Вдобавок ты убийца. Зачем Пятакова убил? Чем ты лучше нас? Тем, что больше книжек прочитал?

Вдовкин поднялся и выключил пофыркивающий чайник. Немного он был озадачен поворотом разговора.

Сколько раз убеждался, что с Алешей лучше не связываться, даже в споре. В любую минуту, не задумываясь, он наносил удар ниже пояса, И тем не менее, чего греха таить, Вдовкин крепко к нему привязался. Таинственная Алешина сущность манила, притягивала его, как ребенка манит темный зев пещеры. Без Алеши он теперь дня не мог прожить, как без чарки. Это диковинное, отчасти унизительное состояние сам себе Вдовкин объяснял распадом личностных структур на фоне социальных потрясений и запоя.

– Я Пятакова не убивал, – возразил он. – У нас была дуэль.

– Ага, конечно. Затолкали с Губиным в глотку ампулу – вот и вся дуэль. Заодно Петуха кокнули. Интеллигент! С вашим братом особенно надо держать ухо востро. Чуть зазеваешься – и нож в брюхе. Твой дружок, Губин, – тоже интеллигент? По уши в крови. Два сапога – пара. Если хочешь знать, Женечка, когда ты тут у меня неизвестно на каком основании поселился, я ведь ни одной ночки спокойно не спал. Уж думаю, не от страха ли и Настя сбежала. Тогда ее осуждать нельзя.

Вдовкин молча разлил водку.

– Кстати, о Насте, – Алеша улыбался, но взгляд был бесноватый. – Раз уж у вас завязались секреты, передай ей кое-что, когда встретитесь.

– Мы не собираемся встречаться.

– Да ладно тебе. Собираетесь – не собираетесь, я не в обиде. Ты только передай.

– Что передать?

– Скажи так. Если после того, как позвонит, через час не явится домой, перережу себе вены.

– Черный юмор, Алеша!

– Я по мелочевке не играю. Это ведь ей захотелось потягаться, кто кого крепче достанет.

Вдовкин махом опрокинул рюмку, сунул в губы сигарету. Растерянно моргал. В общем-то он не сомневался, что Алеша сделает, что обещал. Он всегда держал слово.

– Глупость какая-то несусветная…

– Не скажи, интеллигент. Это ты за свою поганую, пьяную жизнюшку цепляешься, как за мамкину титьку, мне своя недорога. Игровая, давно на кону…

Алеша самодовольно представил, как подыхает, истекая кровью, и освобождается от всего земного. Вот он, выход, вот оно, счастье, с белыми окнами в сад.

Представил еще, как Настя жутко содрогнется.

– Что с тобой, Михайлов? С одной рюмки повело?

– Надоела мышиная возня. Скучновато мне с вами, Женек. Наливай, не дрожи!..

Глава 21

Операцию Башлыков подготовил наспех, но больше всего его настораживал щенячий азарт Фомкина. Салага рвался на "мокряк", как на праздник. Башлыкову это было неприятно. Дурь из Фомкина поперла не ко времени. Убивать бандитов ему доводилось и прежде, но сегодняшний случай был особенный. Будучи романтиком, Коля Фомкин не считал бандитов вполне за людей, глубоко презирал всю нынешнюю обнаглевшую, воровскую, вооруженную шушеру, державшую масть по Москве, как на именинах у Пронькина; но одно дело влепить веселую пульку между глаз прущему на тебя, озверевшему дебилу с "Калашниковым" в руках, и совсем иное – пойти и хладнокровно укокошить доверчивого старикана, будь он хоть грешен, как сам сатана.

Казалось, Фомкин не чувствовал разницы, и это было плохо. Опасная душевная разболтанность. Когда обсуждали детали, паясничал и ерзал, точно девственница на медосмотре. Башлыков не выдержал:

– Честно скажу, Коля, было бы кем тебя заменить, заменил бы. Но заменить некем.

– Да не волнуйтесь так! Замочу старичка за милую душу.

– Еще раз так скажешь, вообще погоню из отряда.

Фомкин посерьезнел:

– Григорий Донатович, клянусь, все понимаю!

– Что понимаешь?

– Какого зверя берем.

– Не зверя, Коля, человека. У него папка с мамкой были, как и у тебя.

У Фомкина от удивления глаза полезли на лоб, но он и тут не сплоховал:

– Если так, давайте его усыновлять.

Дальше разговаривать с ним на моральные темы Башлыков посчитал излишним.

– Звони, – сказал он.

Фомкин набрал номер, и на том конце задумчивым баритоном отозвался телохранитель Петруша.

– Это я, – поздоровался Фомкин. – Ну чего, Петя, изменения есть?

Изменений не было. Условились так, что во время прогулки Елизара Суреновича Петруша впустит его на минутку в дом и познакомит с Машей Копейщиковой.

Фомкин подарит ей букет алых роз и невзначай замолвит словечко за побратима. И уж заодно оценит опытным взглядом гинеколога всю ее богатую фактуру.

– В семь часов, – подтвердил Петруша. – С охраной сговорено. Там мой кореш Митька. Ты же навроде мой племяш из Махачкалы.

– Маша в курсе?

– Ты что, парень? Это ей сюрприз. Она-то думает, я совсем дикий с гор спустился.

– Если сегодня тебе не даст, значит, я вообще в женщинах не разбираюсь, как гинеколог.

– Что ж, поглядим…

В семь вечера Елизар Суренович выходил из дому, садился в машину и в сопровождении охраны (обычно две "вольво", набитые головорезами) выезжал на природу, где его прогуливали, как домашнюю собачонку. Но места, куда его вывозили, часто менялись и зависели, вероятно, от настроения владыки, поэтому Башлыков отбросил заманчивый план засады в какой-нибудь дубовой рощице. Вдобавок этот план предполагал много шума, грохота и пальбы, чего Башлыков не любил. Он предпочитал ювелирную работу с одним-единственным трупом фигуранта. Вариант со снайпером, казалось бы, вполне реальный, он тоже по зрелом размышлении оставил как запасной. Дом Благовестова снаружи был оборудован суперсовременной искусной светомаскировкой, и не меньше десяти профессионалов бдительно контролировали все мало-мальски пригодные для снайперского "гнезда" точки в окрестностях, включая канализационные люки. После чудесного спасения на загородном шоссе Благовестов начал новую полнокровную жизнь и не собирался с ней расставаться из-за чьей-нибудь глупой неосмотрительности.

В таких обстоятельствах затея Фомкина, при всей ее наивности и вопиющем налете любительства, как ни странно, казалась перспективной и могла сработать.

В сыскном ремесле, как в разбойничьем, успех иногда достигается не точностью предварительных расчетов, а дерзостью и ситуационной смекалкой; и тут на Фомкина, конечно, можно было положиться.

В начале восьмого он приблизился к гнездовью владыки – пятиэтажному дому сталинской постройки, массивному, как фоб Святогора, с выступающим над подъездом каменным дворцовым козырьком. Вид у Фомкина был невинный, походка пижонская. Сторожа Благовестова "повели" его в переулке, и около подъезда его остановили двое мужчин непримечательной наружности, от которых за версту разило родной ментовкой.

– Не спеши, паренек, – сказал дружелюбно один из оперов. – Скажи-ка лучше, куда направляешься.

Фомкин не выказал ни раздражения, ни испуга:

– А то вы не знаете?

– Мы, может, знаем, но ты проясни.

Второй опер заступил ему за спину и сноровисто прогладил пальцами по всему туловищу. Фомкин хихикнул:

– К Петруше я, к Долматову. Земляк мой. Он сам пригласил.

– Цветы тоже Петруше?

Фомкин любовно огладил букет алых роз, упакованный в целлофан.

– Хороший горский обычай – цветы, женщина, шашлык.

– На горца ты похож, как моя бабка на футболиста, – улыбнулся первый опер, и на его лице Фомкин прочитал заветное желание для первого знакомства отвернуть непрошеному гостю башку. Это был очень ответственный момент. Если он вызовет у бугаев хоть малейшее подозрение, они обязательно доложат Елизару, когда тот вернется. Впрочем, они и так это сделают.

Важно, с какой подачи. Фомкин использовал домашнюю заготовку.

– Не мудрите, хлопцы. Хозяин не одобрит. Вы что думаете, Петруша меня без его ведома позвал?

– Мы вообще не думаем, мы ноги ломаем, – сказал тот, который был сзади.

– Да ладно, – возразил напарник – пусть шагает.

Это Митькина забота. Он разрешил.

Митька встретил его возле роскошного лифта с инкрустированной под серебро дверью. Это был солидный, крепкий мужчина, на голову выше Фомкина, и пиджак у него красноречиво топорщился на боку. С самого начала вся эта операция, разработанная лично Фомкиным, была классическим блефом, рассчитанным на придурков, поэтому он особенно ею гордился. Он убедил Башлыкова, что именно невероятная простота и наглость дают ему верный шанс. Изюминка заключалась в том, чтобы каждый шаг был дурнее предыдущего.

Башлыков согласился с тяжелым сердцем, буркнув себе под нос: "Черт его знает, вид у тебя действительно идиотский, может, купятся", – "Если не купятся, – смеялся Фомкин, – поколотят да выкинут. Зачем я им нужен?

Петрухин кореш, какие с меня взятки?"

Митька оглядел его презрительно:

– Ишь, какой петушок! Вправду, что ли, гинеколог?

– Диплом показать?

– Ты вот что, сявка, учти. Барин осерчает, я-то отопрусь. Отвечать вы будете. Гони двести баксов!

Фомкин аж позеленел:

– Ты что, Митяй, охренел?! С меня-то за что? Это мне Петруха должен за консультацию.

– Кто из вас кому должен, сами разберетесь. Гони бабки. Или уматывай!

Первое неожиданное препятствие Фомкин преодолел с честью. Порылся в кармашке куртки (заначка!) и достал две сложенные конвертиком пятидесятитысячные ассигнации.

– Вот все, что имею. На старость копил.

Деньги охранник принял с какой-то детской стыдливостью, развернул, разгладил на ладони и вдруг так рассвирепел, что Фомкина бычьим взглядом отбросило к стене.

– Ты что же, погань, милостыню подаешь?!

– Никак нет! – взмолился Фомкин. – Остальные у Петрухи займу. Отдам, когда уйду. Честное слово!

Митька уселся с ним в лифт и доставил на четвертый этаж. Но все никак не мог успокоиться.

– Нельзя с вами по-хорошему, с поганками, – бормотал ожесточенно. – Делаешь одолжение, рискуешь карьерой, вы там бабу будете накачивать, и все, выходит, на халяву. Ну жлобы! Ну сволота!

– Понадеялся на земляка. Извини, брат.

– Не затевайся надолго. Через сорок минут хозяин вернется.

– В крайнем случае Петруша в чулане схоронит.

Попозже выпустит.

– За каждую минуту простоя – полтинник! – предупредил громила, сплюнув Фомкину на ботинок.

Петруша впустил, не дожидаясь звонка, видно стерег под дверью. Был он взбудоражен и мелко трясся, то ли от страха, то ли от возбуждения. Запер дверь и потянул Фомкина за руку куда-то в темноту.

– Не желает тебя видеть, – горячечно забурчал в ухо. – Я сказал, друг, родич, гинеколог – ни в какую!

Грозит шефу пожаловаться. Чего делать?

– Теперь только вперед, – ответил Фомкин. – До победного конца. Ну-ка отвори пасть.

– Чего?

– Открой пасть, говорю. Витамину дам, для аромата. Американская штучка по лицензии. Бабы не выдерживают.

Машинально Петруша разинул рот, Фомкин сунул туда парализующую ампулу. Сгоряча бандит хрумкнул – и мгновенно обмяк, повалился Коле на руки, и тот заботливо опустил его на пол. Далеко шагнула наука: желатиновая карамелька – и три часа отключки. Но не из Штатов гостинец – из заповедных лабораторий КГБ.

Фомкин прислушался – тишина. Заглянул в одну комнату, в другую, побывал на кухне – никого. Прошел через роскошно меблированную гостиную, толкнулся еще в одну дверь – заперто. Машу Копейщикову обнаружил в спальне. Фомкин предстал перед ней улыбающийся, с букетом роз, но и женщина ждала его во всеоружии – голая и с пушкой в руке. Вольно расположилась на широкой, с изумрудным покрывалом кровати и ствол навела в живот. Палец на спусковой "собачке".

Голос у Маши хриплый, выразительный:

– Присаживайся, голубок. Но без резких движений.

Фомкин в прикидках обмозговывал и такой оборот событий, но в более пристойном варианте.

– Мадам! – воскликнул, прикрывая ладонью глаза. – Поражен, повержен! Вполне понимаю Петрушу.

Как устоять против такой красотищи.

– Кривляться будешь на шампуре! Сядь, говорю, и замри!

Фомкин опустился на стул, букет на колени. Вот тебе и Маша! По внешности, правда, она соответствовала восторженным описаниям Петруши – голая, нечесаная, с обезьяньим личиком, – но манеры, манеры и, главное, речь! Изысканная, точная, без всякой примеси кретинизма. Видно, что и стрельбе обучена.

– Петруха! – шумнула на всю квартиру. – Иди сюда, придурок! Ты где?!

Никто на зов не явился.

– Ага, – сказала удовлетворенно, – значит, с Петрушей уже разобрался? Молодец, быстро. Теперь говори, кто такой и зачем пришел? Только правду. Будешь ваньку валять, для начала прострелю колено. Вот, гляди, – вскинула руку, нажала курок. Хлопок получился негромкий, а в портрете Льва Толстого, на стене, на лбу образовалась дырочка.

– Целкость замечательная, – одобрил Фомкин. – Что вы хотите узнать, мадам?

– Кто ты? На кого работаешь? Живо! Времени у тебя осталось с гулькин нос.

Усилием воли Фомкин изобразил на лице затравленность:

– Не совсем понимаю… Я обыкновенный гинеколог… Петруша пригласил для консультации. Цветы для вас… Разрешите преподнести?..

Вторая пуля цвиркнула над его головой, опалив темя. Дамочка была нервная.

– Смотри сюда, – показала на стену. – Видишь кнопку? Если нажму, через секунду ворвутся головорезы. На кусочки распилят. Пожалеешь, что от пули не подох. Понял меня?

– Конечно, понял. Но что я должен сделать, чтобы избежать страшной участи?

– Ладно, пока замри… – Все у Маши было под рукой, и телефонная трубка тоже. Не спуская глаз с Фомкина, накрутила номер, он не углядел какой. Заговорила, не назвав собеседника по имени. Классный оперативный кадр.

– ..Да, да… Явился Петрутин знакомец, я вам сообщала. Петрушу сразу завалил… Да, понимаю… – Слушала она довольно долго, попутно развлекаясь тем, что прицеливалась Фомкину то в лоб, то в глаз, то в живот.

Мало того что нервная, она была еще и озорная. Фомкин вынул розы из целлофана и сделал Маше знак: нельзя ли, дескать, поставить в вазочку? – на что она скорчила такую гримасу, от которой, вероятно, бедный Петруша и приходил в половой экстаз.

– Поняла, все поняла, – сказала она в трубку. – Хорошо, перезвоню попозже…

– Ну вот, голубок! – положив трубку, воззрилась на Фомкина, как ему показалось, с сочувствием. – Маленький шанс у тебя появился отсюда выбраться. Крохотный такой шансик. Но соображать должен очень быстро.

– Постараюсь, – ответил Фомкин. – Единственно, чтобы вам угодить.

– Как собирался кончить старика? Неужели голыми руками?

– Какого старика? Петрушиного хозяина?

– Не дури, парень. Соображай. Или я тебя сейчас кокну, или уберешь старика, а я прикрою. Ну что?!

– В жизни пальцем никого не тронул. Профессия у меня миролюбивая, гинекологическая… Да зачем кого-то убивать? Вам-то зачем? – В задумчивости Фомкин потянулся к нагрудному карману.

– Руки!

– Платок хотел достать, – пояснил Фомкин, спустя руку обратно на колено.

– Болван ты, гинеколог! На что рассчитывал? Елизар парно ходит, ищейку вперед пускает. Или ты камикадзе?

– Мадам, мне страшно!

– Ничего, вдвоем справимся. Справимся, не дрожи.

Я открою дверь, и ты его завалишь. Согласен?

– Нет, – сказал Фомкин гордо, – Я его убью, потом меня убьют. Резона нет подставляться. Так бизнес не делают.

– Замычал теленочек. На кого же все-таки работаешь? Теперь-то чего темнишь?

– К Петруше я пришел, с вами познакомиться. Цветы принес. Между прочим, сорок штук отстегнул.

– И где же Петруша? Чем ты его саданул?

Фомкин и сам чувствовал в своей версии некоторую неувязку, как раз заключавшуюся в таинственном отсутствии Петруши, но это его не волновало. Он видел, что женщина чуть-чуть расслабилась, и лихорадочно прикидывал, как до нее добраться. Но тщетная, видно, была надежда: не на ту напал.

– Вы упомянули про какой-то шанс. Шутили, наверное?

– Скажи, кто послал, будет шанс.

– Если вы за Петрушу переживаете, так он в магазин побежал. Конфет прикупить к чаю.

Маша хотела засмеяться, но, похоже, не умела этого делать, вместо смеха зашлась в каком-то визгливом кудахтанье.

– Господи, и таких уродцев посылают на крупняка, – передразнила она. – За конфетами побежал! Да с него за одно то, что тебя впустил, шкуру живьем спустят. Эх вы, вояки! Вам бы с Петрушей телок у метро снимать, а туда же, лезете в пекло… Ладно, вот твой шанс. Замочишь пахана, чердаком уйдешь. Дам ключ. Там пожарная лесенка…

– Спасибо! А у лесенки мужик с топором, да?

– Поторгуйся, поторгуйся… Минут десять есть в запасе.

– Чем же я его оглоушу? Кулаком, что ли?

Маша свесила ноги на пол: огромные груди колыхнулись, как белые волны. Слов нет, чертовски соблазнительна.

– А как сам намеревался? Задушить?

– Не надо, Маша. Вы же правильно сказали: куда мне замахиваться на пахана.

– Как раз скороспелки всегда и шустрят не по уму… – Достала из ящичка тумбочки миниатюрный – с ладонь – дамский пистолетик. – Значит, так. Слушай внимательно. Я открою, впущу Елизара. Ты стоишь сбоку, у вешалки, покажу где. Одна пуля в стволе. Как войдет, приставишь дуло к уху, и – опля! Сможешь?

– Вы же говорили, он не один?

– Если я открою, охрана не сунется.

– Ага, останется снаружи. Как же я попаду на чердак? С дыркой в калгане?

– Ну ты и зануда, голубок!

– Какой же я зануда? Обыкновенный советский гинеколог, которому помирать неохота.

* * *

В машине Башлыков снял наушники, положил на сиденье, обернулся к Людмиле Васильевне:

– Пора, матушка!

Людмила Васильевна погляделась в зеркальце, нервным движением поправила прическу.

Капитан Треух, из давних, еще по Никарагуа, соратников, включил зажигание, ждал. Надежный был напарник, вышколенный, сосредоточенный, ему не надо было каждый раз напоминать, в какую сторону двигаться. Башлыков спросил женщину:

– Не боишься?

– Еще как, Гриша!

– Ничего, поначалу все боятся. Вспомни, как девушкой была.

– Это когда было!

Башлыков сказал в микрофон:

– Внимание! Готовность – ноль. Будем Колю выручать. Пошли, ребята.

Пять легковых машин, расположенных примерно в трехкилометровом периметре, одновременно тронулись с места и заняли исходные позиции, припарковались каждая в отведенной ей точке. Из машин посыпались крепкие, подбористые мужички в одинаковой униформе – плотные джинсы и спортивные широкие куртки, под которыми незаметно можно было пронести хоть базуку. У некоторых в руках объемистые сумки со штурмовым снаряжением. Если бы досужий наблюдатель разглядывал картину своеобразного десанта сверху, с вертолета, то увидел бы, что переулок схвачен в тесные клещи, свободным остался только въезд со стороны набережной, откуда должна была появиться кавалькада Благовестова. В тихий сумеречный час прохожих в этом элитарном закоулке почти не было.

"Жигуленок" Башлыкова уперся носой в переулок со стороны трехэтажного банковского офиса. Капитан Треух вылез из машины и немного размялся, сделал два-три приседания и небольшой комплекс дыхательных упражнений. Последние два месяца он не посещал спортзал, а рывок, судя по всему, предстоял беспощадный. Треух опасался, что дыхалка подведет. Одет он был щегольски: вязаный роскошный джемпер и малиновые, в обтяжку, бархатные штаны – эстрадная суперзвезда на вечернем променаде. Через открытое окошко приободрил поникшую Людмилу Васильевну:

– Не волнуйся, сестренка. Гриша все просчитывает, как на компьютере. Осечки не будет.

"Если бы так!" – раздраженно подумал Башлыков.

* * *

– Последний, личный вопрос, – сказал Коля Фомкин. – Почему вы все время голая?

Маша любезно ответила:

– Такой имидж, дурачок.

– И не мерзнете?

– Я же сибирячка.

Благовестову пора было уже прибыть. Фомкин стоял под вешалкой, почти зарывшись в овчинный пограничный тулуп, а Маша Копейщикова – в отдалении, с двумя пушками в руках – обнаженная и прелестная.

– Вот, к примеру, – сказал Фомкин, – старикан позвонит, вы кинете мне пистолетик, но второй-то останется у вас. Что он подумает? Не оробеет?

– Он привык. Я всегда его так встречаю.

– Ну да, это ясно, – глубокомысленно заметил Фомкин.

– Не умничай! Слышишь?

За дверью явственно зарокотал лифт. Фомкин понимал: жить ему оставалось минуты две. Это немного, но и немало. Не хватит, чтобы исправить ошибки грешной молодости, но вполне достаточно, чтобы собраться с духом.

– Вы мне нравитесь, Маша, – сказал он искренне. – У вас хватка железная.

– Ты тоже мне по душе, голубок. Гляди, не замешкайся.

Лифт поднялся, с тягучим скрипом разошлись створки. Маша шагнула к двери. Швырнула ему пистолет, как кость собаке, потянулась к ценочке, щелкнула замком, дернула дверь на себя. И тут же крутнулась вбок, перенося ствол парабеллума в сторону вешалки.

Фомкин тоже не зевал, как она и советовала. Пистолетик ловить не стал, вырвал из нагрудного кармана блестящий стержень авторучки с кнопочным спуском.

Гулкий хлопок парабеллума и сухой свист оперенной металлической стрелки прозвучали одновременно. Пуля царапнула ухо упавшего на колени Фомкина, зато стрелка вонзилась удивленной Маше в лоб. В обморочном забытьи она попыталась еще разок пульнуть в скрывшуюся вдруг из глаз мишень, но паркет уже катился ей навстречу и тяжесть сердца стала невыносимой. Густая челка прыгнула на щеку, и колени подогнулись к животу, точно она готовилась совершить акробатический кульбит.

– Сволочь, – прошептала синими губами. – Какая же ты сволочь, гинеколог! – и больше уже ничего не видела, не слышала и не понимала.

* * *

Когда первая из трех машин – эскорт Благовестова – только сунулась в переулок, из тупичка, как из леса, вышел капитан Треух в обнимку с Людмилой Васильевной. Парочка была на загляденье. Высокий, поджарый плейбой, наряженный, как павяин, и его изящная спутница в платье от Кардена, прильнувшая к мужчине, точно гибкая лоза к могучему дубу. За версту было видно, что невменяемая парочка выползла откуда-то с большого бодуна и скорее всего направляется к какому-то следующему бодуну. Благовестов, сидящий во второй машине, залюбовался живописной картинкой и даже немного позавидовал. "Ишь ты! – подумал с досадой. – Переплелись как, мерзавцы! Никакого стыда нет.

Поучить бы говнюков, чтобы не шатались, где не положено".

Но эта мысль была скучной, как и все предвечерние мысли. Ему хотелось поскорее лечь в постель, выпить стакан вина и попросить Машу, чтобы растерла поясницу. О Маше он думал с приятностью: пожалуй, со временем она в чем-то и заменит несравненную Ираидку.

Но, конечно, далеко не во всем.

Когда он скрылся за дверью подъезда, предупредительно распахнутой перед ним нукерами, гулящая парочка – капитан Треух и Людмила Васильевна – как раз приблизились к дому. Пока что резервная схема, разработанная Башлыковым, выполнялась с точностью до секунды. Расклад был такой. Пятеро охранников Благовестова сгруппировались у подъезда, остальные – восемь человек – сидели в машинах. Один из снайперов следил за улицей с крыши противоположного дома, и еще двое стояли в распахнутом окне квартиры на третьем этаже, держа наизготовку армейские карабины.

Сколько еще головорезов затаилось во дворике и прилегающих сквериках, определить было трудно, но по прикидке Башлыкова обычно не больше шести-семи человек. В общем, народу хватало на небольшую уличную бойню, которой так хотелось майору избежать, да вот, видно, не удастся.

Капитан Треух, еще раз споткнувшись и чуть не повалив на землю свою милую, тоже, судя по походке, в дупель пьяную подружку, был плотно взят в кольцо ухмыляющимися дозорными. Времени на ориентировку и выбор чуть-чуть более удобной позиции у него не оставалось. Впрочем, и эта была хороша.

– Заблудились, детки? – гоготнул один из окруживших. – Может, проводить?

К сожалению, это были последние слова, которые он произнес на белом свете. Из-под полы куртки Треух деловито извлек автомат "узи" и, оттолкнув Людмилу Васильевну, двумя плавными очередями, крутнувшись на каблуках, веером обвалил всех пятерых на землю. На секунду мертвая тишина установилась на улице.

Только один из боевиков, не доглотав смерти, попытался открыть ответную стрельбу из положения лежа, но Треух его опередил добавочным одиночным выстрелом, размозжившим ему челюсть. Умирая, он пытался выплюнуть залетевшего в глотку стального шмеля. Целую вечность Треух не мог почему-то оторваться от потухающего укоризненного мальчишеского взгляда, затем в два прыжка достиг подъезда, где ухватистая Людмила Васильевна придерживала открытую дверь. Ворвавшись внутрь и ослепнув со свету. Треух начал палить наугад, густо поливая свинцом пространство перед лифтом и прихватывая ведущую вверх лестницу; но Митек, который показался недавно Фомкину неуклюжим и чересчур осанистым, его перехитрил. Услышав шум на улице, он ринулся вниз и укрылся за каменной стойкой, отгораживающей спуск в подвал. Теперь он оказался сбоку и чуть сзади Треуха, намертво вцепившегося в изрыгающий погибель автомат. Спокойно подняв свой кольт, Митек два раза подряд выстрелил ему в голову. Первая пуля разворотила капитану затылок, произведя там необратимые разрушения, а вторая, по странной прихоти траектории полета, лишь спилила верхнюю губу и разнесла вдребезги мраморную скобу над почтовыми ящиками. Остаток жизни Треух истратил грамотно. Падая, ломаясь в коленях, он развернулся и опоясал обидчика свинцовой лентой. Потом автомат вырвался из его рук и зацокал по каменному полу в нервической чечетке. Митек опустился рядом, сначала на карачки, а после прижавшись к Треуху спиной, как к доброму товарищу. Их непритязательные души взмыли в небеса грустной парочкой, недоумевая оттого, что так быстро кончилась для них вся эта заваруха.

Башлыков, пристроив винтовку на угловой кирпич, аккуратно снял в открытом окне противоположного дома двух снайперов, которые так и не успели поймать в прицел расторопного Треуха. И сразу в переулок, как горох из прохудившегося мешка, посыпались бойцы Башлыкова. В мгновение ока мирный переулок превратился в поле боя, покрылся множеством раненых, стонущих, дерущихся, стреляющих людей. У нападающих было колоссальное преимущество – их здесь никто не ждал в таком количестве. Но все равно Елизарова команда защищалась вдохновенно. Никто не хотел умирать, не задав напоследок острастки врагу. Дюжий детина по кличке Вепрь с громкими проклятьями вымахнул из-за серой "вольво" на середину мостовой и с какой-то сверхъестественной сосредоточенностью скосил из ручного пулемета всю левую сторону улицы, не разбирая, кто ложится под его пули. Осатанев, с разбитой грудью, он вдруг саданул заглохший пулемет о стену дома и, не пригибаясь, не прячась, проревел:

– Выходи, суки, падлы! Выходи, кто не ссыт!

Его вызов принял молоденький сержант, ближайший дружок Коли Фомкина. Он поднялся из-за мусорного бака, за которым укрывался, и пошел навстречу громиле. Стрельба прекратилась, и вся улица онемела, наблюдая за странным поединком. Даже тот, кто умирал от ран и думал уже о чем-то постороннем, с любопытством навострил мутнеющий взгляд. Сержант был мал ростом, но ловок и чрезвычайно самолюбив. Самолюбие иногда делало его невменяемым, и как-то на тренировке, в коварном клинче он чуть не сломал руку Фомкину, хотя тот подал знак, что сдается. Вепрь был свиреп, огромен и неуправляем, а в последние полгода, после того как кто-то увел у него невесту, даже самая отпетая братва чуралась его компании. Сломать хребет собутыльнику, заподозрив его в коварстве, было для него то же самое, что для мирного обывателя сходить за уголок. Он возбужденно вглядывался в приближающегося маленького, верткого человечка, потому что догадывался, что это, возможно, последняя жертва, с которой он может посчитаться за все горькие обиды, нанесенные не праведной судьбой. У Вепря в груди застряли две пули, и обе обосновались близ сердца. Сержант заметил его плачевное состояние:

– Ты же и так подыхаешь, – заметил сочувственно. – Зачем безумствовать. Ляг, отдохни.

С хриплым стоном Вепрь кинулся на наглеца, норовя захватить клешнями и раздавить, как ракушку. Но тот отклонился, нырнул ему под руку и без всякого труда впихнул десантный тесак под ребро. Это было не совсем по правилам, Вепрь был безоружен, но Фомкин учил, что озверевшего бандита, когда он оказывает сопротивление, надобно давить без пощады, как волка, всеми возможными способами. Вепрь скорбно вздохнул, ощутив в кишках железо, и, убывая в неизвестность, успел вцепиться пальцами в запястье сержанта и переломил его, точно сухую палочку.

Башлыков воспользовался затишьем, чтобы добраться до подъезда и нырнуть в него невредимым.

Он уже прикинул в уме утраты, которые принес этот налет, и был слегка озадачен. В подъезде наткнулся на Людмилу Васильевну, которая сидела на корточках, прислонясь к батарее, возле поверженного капитана Треуха.

Она плакала, но лицо ее было безмятежно.

– И этот туда же, – огорчился Башлыков, – Уж на него-то я рассчитывал. Какая-то шайка дезертиров.

– Хочу домой, – сказала Людмила Васильевна. – Ты не предупредил, что это так страшно.

– На улицу не вылезай. Так и сиди здесь.

Башлыков нажал кнопку лифта, и когда тот загудел, осторожно начал подниматься по лестнице…

* * *

Дверь была наполовину распахнута, но никто в квартиру не входил. Фомкин ждал. Он слышал: снаружи кто-то сипло дышит. Нагнувшись, нашарил на полу дамский пистолетик. Беспорядочная пальба на улице его обнадежила. Он снял с вешалки овчинный тулуп и выставил за дверь. Раздалось чавканье, будто лягушки заквакали, тулуп задергался у него в руках и, как живой, опустился на пол. Таким беспомощным Коля себя никогда не чувствовал, сколько не жил. Что лучше: стоять истуканом или проскочить в комнаты? Задачка элементарная, но он не мог ее решить. Крохотная пукалка в руке – это кур смешить. До парабеллума не дотянуться.

Завороженный, он проследил, как из-за двери вкатилась круглая пехотная мина, покрутилась волчком и улеглась Маше под бочок, плоская, как блин. Вот оно и решение. Фомкин в два прыжка перемахнул коридор, но возле ванной его догнали взрыв и осколки.

* * *

Этот взрыв, отвлекший внимание, позволил Башлыкову с лестничного перехода спокойно, почти в упор расстрелять двоих рослых башибузуков, но лысый старичок проворно юркнул в дверь, прямо в дым и грохот, и Башлыков еле успел сунуть ногу в щель, не дав ей захлопнуться.

– Входи, – пригласил Елизар Суренович, более не прячась. Он неловко перешагнул дымящееся, скользко-багровое месиво, бывшее недавно голой Машей Копейщиковой, и направился в глубь квартиры. Башлыков потянулся следом, бросив мимолетный взгляд на Колю Фомкина, который был неподвижен, но как бы имитировал движение, загребая пол вытянутой левой рукой.

"Ладно!" – сказал себе Башлыков.

Елизар Суренович уже сидел в кресле в расслабленной позе.

– Чего-то притомился к вечеру, – пожаловался Башлыкову и вдруг встрепенулся, узнавая.

– Ах, да это ты, землячок? Ну что, больше не работаешь электриком?

– Нет, теперь я ассенизатор. Помои разгребаю.

– Самогонцу не прихватил?

Башлыков медлил с выстрелом, и это было зря. Каждая секунда сейчас работала против него. Но так дивно, счастливо светилось лицо могучего старца, что он не чувствовал охоты нажать курок.

– Назови цену, – сказал Благовестов. – Миллион?

Десять миллионов? Валюта в сейфе. Взамен только одно: кто тебя послал? Алешка? Грум?

– Отечество, – ответил Башлыков, – которое ты разорил.

– Эка вспомнил не к месту. Не спеши, подумай, земляк. Предлагаю хорошие деньги. Они тебе заменят отечество. Сплошной зеленый цвет, как весна.

Башлыков выстрелил. Пуля вошла Елизару Суреновичу в сердце. Он грустно склонил голову на грудь и закрыл глаза. Ему было хорошо. Сознание больше не цеплялось за бренную оболочку и качнуло его под розовые облака, на поляну цветущих магнолий. Там он уселся на поваленное дерево, и множество милых девушек и прелестных юношей с венками на головах расступились перед ним…

Башлыков поднял Колю Фомкина на руки и внес в лифт. Коля не подавал признаков жизни, но на мертвого был не похож. У него было такое выражение лица, будто он собирается что-то сказать. Может быть, объяснить каким-то лихим словцом все накладки операции.

Внизу Людмила Васильевна помогла Башлыкову нести озорника: полумертвый Фомкин был необыкновенно длинен и тяжел.

– По-моему, притворяется, – с сомнением сказал Башлыков. – Ему так выгоднее.

– Сегодня я наконец узнала, кто ты такой.

– Ну и кто же я?

– Безжалостный убийца, вот кто!

– Ошибаешься, Люда. Это война. Меня тоже на ней когда-нибудь убьют.

Он выглянул на улицу. Его люди одержали полную победу: догорающие иномарки, скорченные в утихшей боли трупы. К подъезду подкатил джип, и молчаливые пехотинцы загрузили туда Фомкина, который вдруг открыл один глаз и подмигнул Башлыкову.

– Все по машинам, уходим, – приказал майор.

Людмилу Васильевну он за руку отвел к "жигуленку", оставленному в тупичке. Когда свернули на кольцо, обратился к ней с командирским напутствием:

– С крещением тебя, солдат. Хорошо поработала.

Я доволен.

– Зачем все это, Гриша? Ведь придется отвечать.

– Отправлю тебя в санаторий на недельку. Нервишки подлечишь.

– Ты не ответил. Зачем весь этот ужас?

Башлыков на нее не сердился, он жалел бедняжку.

– Хватит! – цыкнул он. – Разболталась некстати.

Делай, что прикажут. Отвечать не тебе.

– Не хочу любить убийцу.

– Не хочешь, высаживайся. Вон метро, – Башлыков притормозил, но Людмила Васильевна виновато коснулась его плеча:

– Куда же я теперь высажусь, Гриша? Поехали лучше домой.

– Тогда не обзывайся убийцей.

– Хорошо, милый. Буду называть тебя цыпленочком.

* * *

…Милиция в этот день работала отменно, и на место погрома прибыла через сорок минут…

Глава 22

Алеша Михайлов узнал о побоище из утренней программы "Вести". Сообщение было коротким. Красивая дикторша с блудливо-загадочным лицом радостно объявила, что накануне вечером на Садовом кольце произошла очередная перестрелка, которую неизвестно кто затеял.

Михайлов попытался разыскать Мишу Губина, но, как и вчера, неудачно. Он позвонил Башлыкову. Тот был на месте.

– Ну? – спросил Алеша.

Башлыкову не понравилась его категоричность.

– Ты бы поздоровался для приличия, – заметил он благодушно.

– Что с Елизаром?

– Приказал долго жить, – Это точно?

– Сходи посмотри.

– Наследили много?

– В меру…

Алеша прислушался к себе. Если Башлыков не блефует, а он, конечно, не блефовал, то с сегодняшнего дня в жизни многих людей, причастных к их бизнесу, наступила новая эра; и именно с этой минуты следовало действовать быстро, точно, решительно, осторожно и во многих направлениях. Но эта мысль показалась заполошной, пустой. Ему не то что действовать, одеваться было лень.

– Чудно как-то, – сказал он. – Всякой ерундой готовы заниматься, а у меня жена пропала.

– У Елизара ее не было.

– Знаю, что не было. Вот и не надо было его трогать пока.

Башлыков насторожился:

– Не совсем тебя понимаю. Акция, кстати, влетела в копеечку.

– Это в бухгалтерию, к господину Воронежскому.

Или обсудим на правлении. На ветер бабки кидать, сам знаешь, не в моих привычках.

– Та-ак, – скучным тоном отозвался Башлыков. – Что, если я к тебе сейчас подскочу, Алексей Петрович?

– Нет, не подскочишь.

– Почему?

– Приезжай в контору к четырем.

– Хорошо, понял, – сказал Башлыков и первым положил трубку.

Алеша тут же снова набрал его номер:

– Скажи, Башлыков, на ком лично Елизар повис?

Обстоятельства – потом.

– Не знаю, – ответил Башлыков.

– Спасибо. До встречи.

Ему было приятно, что удалось малость взвинтить законспирированного чекиста, но удовольствие тоже было какое-то ненатуральное. Детские забавы на лужайке. Проторенной тропкой он добрался до оттоманки, где почивал безмятежный Вдовкин. Привычно потеснил его к стене, уселся в ногах.

– Эй, соня, похмеляться пора!

– Чего тебе? – буркнул Вдовкин.

– Ночью никто не звонил?

– Вроде нет.

– А точнее?

– Я после третьего стакана глохну. Да чего волноваться. Один раз позвонила, и второй позвонит.

– Помнишь, чего ей сказать?

– Что?

– Не явится через полчаса, пусть едет в морг.

Вдовкин потянулся, вылез из-под одеяла и со скрипом сел. Нашарил где-то под собой сигареты.

– Похоже, нет такой дурости, какую не измыслит русский человек, когда в оказии.

– Если поинтересуется, какие были мужнины прощальные слова, передашь: тварь поганая.

Не умываясь, не позавтракав, накинул вельветовый пиджачок и вышел. На улице дежурили двое, еще ночных, сторожей – Чук и Гек. С ними Алеша распорядился:

– Сменщикам передайте и сами запомните: придет Настя, из дома не выпускать. Хоть силой держите.

Чук и Гек дружно закивали, остерегаясь подходить ближе, чем на вытянутую руку. Среди охранной челяди со вчерашнего дня прошел нехороший слушок, что у хозяина крыша поехала.

Алеша прямиком двинулся к Тине Самариной, в далекое Митино. Гнал так, что гаишник на Каширке еле успел свистнуть вдогонку. Но за ним не увязался. Не зря он выложил десять лимонов за спецномера.

Ближайшая Настина подруга была дома, но собиралась на работу. Алешу впустила в квартиру больше от изумления, чем от радости.

– Собери чайку, – попросил он. – Ты же видишь, я два дня не ел.

– На меня такие штучки не действуют, Михайлов.

Мне в школу пора.

В сером, строгого покроя костюмчике, гладко причесанная, в больших немодных очках, Тина Самарина была человеком из другой, сопредельной жизни, с которой Алеша редко соприкасался. Разве что через Настю. Эта жизнь была для него выморочной, призрачной. В ней люди не только бесконечно талдычили о каких-то принципах, о борьбе добра со злом, но и пытались как бы следовать этим принципам. Забавные канарейки, распевающие свои нелепые, наивные песенки в окружении змей, крокодилов и шакалов. И квартирка у Тины, естественно, напоминала птичье гнездо: крохотная, на последнем этаже двенадцатиэтажного крупнопанельного дома.

Алеша прошел на кухню, огляделся и поставил чайник на плиту. Тина укоризненно замерла в дверях.

– Предложение такое, – сказал Алеша. – Я твою школу покупаю и дарю тебе. А ты говоришь, где Наста прячется.

– Торгаш, – брезгливо процедила Тина. – Вот это и есть твое истинное нутро. Нечего было притворяться.

– Кем же я притворялся?

– Ну как же! Романтический герой в духе средневековья. Тайный мститель. Зеро. Робин Гуд. Это ты бедной Настеньке можешь втирать очки, я-то тебя всегда видела насквозь.

– Ты – да! Ты – великий психолог. Потому, наверное, и живешь без мужика. Все мужчины грязные самцы, верно? Не удивлюсь, если окажешься девушкой.

– Убирайся!

Алеша достал из настенного шкафчика чашку и заварной чайник, а из холодильника масло и сыр.

– Хлеб-то хоть у тебя есть?

– На каком основании ты тут хозяйничаешь?

– Не надо, Тина. Я не ссориться приехал.

Он поднял глаза, и она увидела в них что-то такое, что заставило ее опуститься на стул. Алеша и ей дал чашку и свежий чай заварил из пачки цейлонского.

– Я не знаю, где Настя, – сказала она.

– Не правда. Ты знаешь. Или догадываешься.

– Хорошо. Может быть, догадываюсь. Но почему я должна тебе говорить, если она сама не захотела. Алеша, она ушла от тебя. Это самый разумный ее поступок за последние три года.

– Она не может уйти.

– Почему?

– Мы же любим друг друга.

Он ожидал, что Тина хотя бы улыбнется после такого признания, но вместо этого она достала с окна из-за шторки пакет с хлебом и начала готовить бутерброды.

Вид у нее был неприступный.

– Ты хорошенькая, умная девушка, – мягко сказал Алеша – Прости, что иногда над тобой подшучивал.

Если бы не было Насти, я бы на тебе женился.

– Ой, спасите меня! – Наконец-то она смягчилась. – Ты хоть догадываешься, почему она сбежала?

– Догадываюсь. Она записку оставила.

– Ну и в чем дело?

– Приступ шизофрении. Это у нее наследственное.

Мать полоумная, отец алкоголик. Но для меня это не имеет значения. Какая ни есть, а все жена. И потом – я кое-что понял…

– Что же именно?

– Мне без нее кранты.

Тина пододвинула ему бутерброд с сыром.

– Помоги, Тина! Где она?

– Она мне не простит.

– Простит. Она же понимает, что передо мной никто не устоит.

Алеша пережевывал хлеб и не чувствовал вкуса, словно тряпку жевал.

– Помоги, Тина. Или будет беда. Небольшая, правда.

– Какая беда?

– Я умру без нее.

Тина увидела в ясных Алешиных глазах отблеск слез – и оторопела.

– Или ты великий актер, или…

– Где она?

– Возможно, я полная дура… Точно не уверена, но предполагаю… В Балашихе живет старый художник, у него дача…

– Почему ты думаешь, что она там?

Тина не выдержала его прямого взгляда, в котором загорелся странный тусклый огонь. Сняла очки и протерла сухие стеклышки платочком.

– Тина, я жду!

– Настя звонила утром…

– Адрес!

Тина ушла в комнату и вернулась с клочком бумажки. Прежде чем отдать, потребовала:

– Поклянись, что ее не обидишь!

Алеша сказал:

– Ты действительно дура. Как же я могу ее обидеть, если она мне как дочь? Вдобавок она беременная.

– Алеша, а ты сам не того?..

Михайлов вырвал у нее бумажку. Он уже был на ногах и в дверях.

– Ты под моей защитой, девочка! Запомни на всякий случай.

…По дороге в Балашиху прихватила гроза. Посыпались с неба потоки, плясали перед глазами желтые молнии. Весело было ехать. Хотел думать о главном, о том, как оборотиться с Елизаровым наследством, а думал все о Настеньке. Сознание чудно двоилось, троилось, как струи воды на стекле.

Старый художник был похож на согнутое, безлиственное деревце в палисаднике, где он как раз стоял и из детской леечки задумчиво поливал грядку. Алеша окликнул его с дорожки:

– Эй, хозяин!

Мужчина неторопливо развернулся, и Алеша с огорчением отметил, что хотя художник, конечно, хиловат и обтесан жизнью до краев, но не так ух и дряхл, чтобы при случае не обесчестить чужую жену.

– Чем могу быть полезен, сударь?

– Заказы принимаете?

– Какие заказы?

– Хочу, чтобы немедленно нарисовали девушку по имени Настя. Она в доме?

Художник опустил лейку на землю и, бережно ступая по узкому проходу между грядок, вышел на дорожку.

– Надо полагать, вы ее муж? Алексей.., извините, не знаю по батюшке.

У него было хорошее, тихое лицо человека, давно ничему не удивляющегося. Взгляд задорный, осмысленный. Как у ежика.

– Да, я ее муж. А вы, по всему выходит, похититель.

– Не желаете ли пройти в дом? Там будет удобнее разговаривать.

Алеша понятия не имел, о чем им нужно разговаривать, но в дом вошел и даже не остановился в прихожей, а юзом прошмыгнул по всем комнатам первого и второго этажа, которых насчитал пять. Но Насти нигде не было. Хозяин спокойно дожидался на застекленной веранде, усевшись в плетеное кресло.

– Молочка не хотите? Вот свежее в кувшине. Стаканы чистые, не сомневайтесь, – мужчина говорил с ним приветливо, но с каким-то сожалением.

– Где она?

– Да вы не волнуйтесь, посидите минутку, отдышитесь… С ней все в порядке.

Алеша сел, закурил. Ему хотелось взять любезного старикана за шкирку и вышвырнуть через стеклянную стену с таким расчетом, чтобы тот долетел до леса, но это было бы глупо.

– Я не художник, – сказал хозяин, как бы оправдываясь. – Это Настя величает меня художником. Она видела кое-какие мои работы, но это все в прошлом. Зарыто и посыпано пеплом, знаете ли. Увы! На самом деле я обыкновенный российский интеллигент-неудачник.

Работал всю жизнь, чего-то добивался, о чем-то мечтал и незаметно очутился на пенсии. Причем один-одинешенек. Ни жены, как говорится, ни детей. Теперь выращиваю цветочки, чтобы как-то подработать на хлебушек.

– Очень интересно, – заметил Алеша. – И куда вы дели Настю?

Старик разлил из кувшина молоко в два стакана и из одного отпил, отчего кадык на белой мучнистой шее скакнул взад-вперед, как резиновый.

– Вы торопитесь, Алексей?

– Я – нет. Это вы торопитесь.

– Куда? – удивился художник.

– Видимо, на тот свет.

– Ах, вот вы о чем! – старик радостно закудахтал, что, скорее всего, означало смех. – Знаете ли, Алексей, я ведь именно таким вас представлял по Настиным рассказам. Целеустремленным, отчаянно упрямым. Но легковерным. Сколько вам лет, простите?

– Тридцать пять. А вам?

– Шестьдесят восемь… Пожалуй, в вашем возрасте уже пора понять, что не все в мире берется с бою. Некоторые вещи приходится вымаливать у судьбы. Их надо выстрадать.

– Какие именно вещи?

– К примеру, любовь, дорогой мой! Вы знаете, как ты познакомились с Настей?

– С ней все знакомятся одинаково. Глянет своими лживыми глазищами – и ты спекся.

– Да вот и нет! – Старик со вкусом отхлебнул стакана. Солнце било Алеше в правый глаз, и он чувствовал, как его одолевает чертовщина. Ему тоже захотелось молока.

– Ваша супруга прекрасна, спору нет. В ней есть чудесная колдовская сила, тоже верно. Но на меня она не глядела, когда мы познакомились. Она сидела на скамеечке в скверике у Большого театра – и плакала. Вы знаете, какие женщины там собираются? Но я сразу понял она не из их числа. Подошел, чтобы утешить. Иногда обязательно надо, чтобы кто-то подошел и утешил…

– Почему она плакала?

– Это было три года назад, весной… С тех пор она всегда плачет, когда навещает меня.

– Жалеет вас, что ли?

– Не надо, Алексей. Давайте поговорим по-человечески. Вам ведь редко удается с кем-нибудь поговорить просто так, без всякой задней мысли.

– Чего вы от меня хотите? Денег? Чтобы я купил ваши цветочки?

– Помогите ей, Алеша. Это в ваших силах. Если вы это сделаете, вам многое искупится.

Алеша задумался. То есть не то чтобы задумался, а внимательно следил за черной жирной мухой, которая настырно сновала по краю кувшина, норовя туда свалиться. Ему еще ни разу в жизни не понадобилась мухобойка. И сейчас он не сплоховал, словил муху на взлете в ладонь, но не знал, куда ее деть.

– Отпустите ее, – посоветовал художник. – Пусть резвится.

Алеша оторвал мухе голову и щелчком отправил за окно.

– Если вы держите Настю в подвале, – сказал он, – то напрасно. Нет такого подвала, откуда я ее не выну.

– Есть очень глубокие подвалы. Они в человеческой душе. Загляните в свою, молодой человек. Иногда это необходимо.

В который раз Алеша подивился тому, по какому чудному признаку Настенька выбирает себе друзей. Чем дальше человек от мира сего, чем неприспособленнее, тем ей ближе. Лишь бы умел хныкать и с умным видом произносить дурные, многозначительные фразы.

– Покажите ваши картины, – попросил он.

– Вы правда хотите посмотреть?

– Зачем же я приехал?

Старик поднялся, куда-то сходил и вернулся с двумя небольшими холстами. Поставил их так, чтобы солнце падало сбоку. Картины были писаны маслом. Одна изображала деревенскую улочку с нарядными избенками, с лужей, со скошенными изгородями и с невысокой церквушкой на заднем плане. Композиция производила впечатление театральной декорации. Аляповатые, яркие краски, добросовестно прописанные детали. На какой-нибудь выставке детского рисунка у старика были все шансы получить премию за старательность. Вторая картина – портрет женщины в домашнем интерьере. Небогатая комната со стандартной меблировкой – кровать, застеленная клетчатым пледом, шкаф, тумбочка, на стене коврик с плывущими лебедями – и смазливая дамочка в розовом пеньюаре, причесывающаяся перед зеркалом. В поднятой к распущенным рыжеватым волосам руке, и на смуглом лице, и во всей позе – выражение растерянности и ужаса. Ей было от чего растеряться.

В зеркале, перед которым она сидела, ничего не отражалось, оно было пусто и темно, как черная дыра. Картина называлась "Первый раз себя увидела".

– Покупаю обе, – сказал Алеша. – Назначайте цену, маэстро, – Зачем они вам?

– Насте подарю. Прямо сейчас.

– Вы очень ловкий молодой человек, – с оттенком уважения заметил художник. – Вам, наверное, кажется, вы все способны купить?

– Да что вы, маэстро! Совсем нет. Есть много вещей, которые не продаются. Жизнь, например. Правда, ее легко отнять.

– Господи, как же не повезло бедняжке!

– Вы имеете в виду Настю?

– Красивый, сильный человек – и такое абсолютное презрение к другим людям. Патологическая глухота к чужому существованию. Как же она выдержала так долго?

И вы еще спрашиваете, почему плачет?

– С чего вы взяли, что я презираю людей?

– Презираете – слабо сказано. Они для вас просто не существуют. Вот маленький красноречивый штрих.

Мы с вами здесь битый час беседуем, но вы даже не поинтересовались, как меня зовут. Действительно, зачем вам? Кто я такой? Нелепое препятствие на пути героя.

С такой же легкостью, как мухе, вы оторвете голову и мне, если понадобится. Верно?

– Более того, – согласился Алеша. – Получу от этого удовольствие. Вот вам еще один красноречивый штрих.

Это не я прячу вашу жену, а вы мою. И это не я вываливаю перед вами интеллигентскую блевотину, а вы передо мной. А я вынужден терпеть, потому что не знаю, где Настя… Не доводи до греха, старик!

– Уж какой великолепный зверь! – искренне восхитился художник и отодвинулся вместе со стулом. Он еще владел собой, но Алешина улыбка помертвела, и художник сознавал, что его самообладания не хватит надолго.

Он прожил трудную, но честную жизнь, полную размышлений о путях Господних, и надеялся встретить смерть в благолепии, но вот на склоне лет к нему на порог заглянул страшный гость, в облике которого было что-то такое, что ломало все его прежние представления о человеческой сущности. Потускневший взгляд молодого человека был равен приговору судьбы. Художник почувствовал, как все нутро его съежилось, онемело, и лишь слабо шевельнул рукой, то ли прося пощады, то ли в знак протеста.

– Потек, писака, – брезгливо усмехнулся Алеша. – Не дрожи, не трону. Говори, где она?

Старик промычал что-то нечленораздельное. Алеша подал ему недопитый стакан. Молоко оживило старика, чуть не впавшего в столбняк.

– Вы гипнотизер? – спросил он.

– Конечно, а ты как думал? С вами иначе нельзя.

– Настя позвонила домой… Там ей кто-то что-то сказал, она тут же собралась и уехала. Честное слово, это правда.

– Вижу, что правда, – Алеша поднялся. – Сожалею, что напугал. Сам виноват… Имени твоего мне действительно не нужно, потому что его у тебя нет… Где телефон?

– В комнате, налево…

Алеша дозвонился до Вдовкина. Тот был похмеленный, но не сильно.

– Жду, – доложил он. – С минуты на минуту приедет.

– Смотри не выпусти. Я скоро.

– Алеша, она поверила.

– Правильно сделала. Покажи ей бритву на полочке в ванной…

Художник потянулся его провожать, семенил следом по дорожке, точно побитая собака.

– Алексей, почему вы сказали, что у меня нет имени?

– Это уж у Насти спроси.

Сел в машину и укатил.

* * *

Несколькими часами раньше, а именно в семь утра, Иннокентий Львович проводил экстренное совещание с двумя сотрудниками. Совещание проходило в его домашнем кабинете. Лишь час назад ему доложили подробности погрома на Садовом кольце, но это печальное известие не застало его врасплох. Он был собран, строг, подтянут и даже успел облачиться в темно-синий двубортный костюм с серебряными часами-луковкой в жилетном кармашке.

Двое гостей, напротив, выглядели так, словно еще не совсем проснулись после тяжкой ночной попойки.

Впрочем, так оно и было. Костю Шмыря, сорокалетнего мужчину монголоидного типа, звонок шефа вырвал из объятий славной и добросердечной потаскушки Любы, которая усердно ублажала его до рассвета, не давая ни минуты передышки. Перед тем в ночном клубе "Бродвей" Костя Шмырь просадил в покер несколько сотен долларов залетному купчишке из Ашхабада, а также принял на грудь несметное количество крепчайшей смородиновой настойки, фирменного напитка, приготовляемого в этом заведении по древнему рецепту алтайских схимников. Таким образом, Костя Шмырь был не то чтобы переутомлен, но как-то не слишком отчетливо представлял, какое нынче столетье на дворе. Деликатная красотка Люба, наблюдая, как он после звонка шефа сослепу попытался напялить на себя ее прозрачные нейлоновые трусики, хихикнула в кулачок и заметила:

– Может быть, Костик, солнышко, тебе сегодня пока никуда не ехать, а сначала поспать?

Это был дельный совет, но, к сожалению, Шмырь не мог ему последовать. По тону Грума он уяснил, что случилось что-то из ряда вон выходящее, невероятное, и если он заартачится, то вряд ли будет правильно понят.

Пятый год он командовал службой безопасности у Грума и не собирался рисковать ответственной и, главное, высокооплачиваемой работой ради лишнего часа сна.

Послужной список у него был впечатляющий. Если исключить пять лет, проведенных в тюрьме (вооруженный грабеж, неловкий, плохо подготовленный каприз оголтелой молодости), то все остальные годы он старательно, упорно, со ступеньки на ступеньку перебирался все выше и выше в подпольной иерархии авторитетов, пока не достиг нынешнего благополучного и твердого положения. По характеру Костя Шмырь был немногословен, угрюм, отчасти даже застенчив, но обладал редким даром убеждения и умел держать в узде самую разношерстную, отпетую публику, искусно направляя стихийное буйство громил в русло четко продуманных, иной раз удивительно изящных карательных акций. Никогда он не останавливался перед внезапными крайними мерами, но также не было в его практике случая, кроме того первого, неудачного налета, чтобы он действовал наобум. Тот, кто знал Костю Шмыря достаточно близко, рано или поздно (чаще рано) приходил к досадной мысли, что с этим, обыкновенно хмуро улыбающимся человеком надо не то чтобы постоянно держать ухо востро, но лучше всего вообще не попадаться ему на глаза без крайней нужды. При этом за ним не водилось ни особой жестокости, ни склонности к изощренному, немотивированному злодейству. Просто это был человек, чьим ремеслом было наводить ужас, и выполнял он свою работу с ясным умом и искренним удовольствием.

Вторым человеком, кого пригласил в такую рань Иннокентий Львович, был тридцатипягилетний Митя Кизяков по кличке Калач. Свое прозвище он получил, скорее всего, за сдобную, лучезарную внешность: кругленький, обтекаемый, небольшого росточка, с пухлым тельцем, с пухлым личиком, Калач на всех производил впечатление безобидного добряка, которому так и хотелось отвесить щелбана по его глянцевой лысоватой тыковке. В сущности, своим приятным обликом Калач удивительно напоминал самого Грума, если снять с последнего очки и переодеть в шерстяную фуфайку. Не случайно среди Грумовой челяди бытовало мнение, что бедный Калач уродился внебрачным сыном хозяина, но скрывает это обстоятельство благодаря природной скромности. Грум знал об этом диком предположении, и оно его раздражало, особенно когда на него глумливо намекал Елизар Суренович. Митя Кизяков был личным снайпером владыки, сменив на этом посту знаменитого Гришу Губина, принявшего мученическую смерть четыре года назад. Талант у Калача был от Бога. Своими пухлыми, короткими ручонками он управлялся с любым оружием, как опытный карточный шулер управляется с крапленой колодой, но, конечно, предпочитал иметь дело с карабинами "Степ" английского производства, оснащенными японской выделки оптическими прицелами.

Их у него было три, и все дареные за подвиги. В бытность ясноглазьм девятнадцатилетним отроком, призванный по разнарядке в армию, он на первых же полковых учениях без натуги выбил норму международного мастера, через год был включен в олимпийскую сборную, где на него делали ставку, как на неожиданно воссиявшую звезду первой величины, но – увы! – этих ожиданий он не оправдал. Митя подвел командование, выдавшее ему путевку в жизнь. На предварительных сборах в местечке Комарове под Питером, тайком глотнув самогона, Митя вдруг расстрелял в упор собственного тренера, заподозрив его в неуважении то ли к нему лично, то ли к своей престарелой матушке, крестьянке Орловской губернии. Протрезвев в КПЗ, он ничего не помнил и искренне уверял следователя, что за всю жизнь мухи не обидел, а тем более не способен на такое страшное злодеяние, как убийство любимого наставника. После трехмесячного обследования, сначала в обыкновенной клинике, а впоследствии в институте им. Сербского, ему поставили редкий и сложный диагноз, который на простой язык можно было перевести так: неадекватная психопатическая реакция на спиртное. Иными словами, выпив чарку водки, Митя Кизяков мгновенно превращался в неукротимого дикаря. Через шесть лет его выпустили на волю, как выздоровевшего и отбывшего наказание, но предупредили, что если он хоть раз нарушит табу на алкоголь, то заберут в психушку уже навсегда.

Запрет на спиртное он принял беззаботно, но никак не мог смириться с тем, что его лишили оружия. Не имея никакой специальности, подрабатывая то тут, то там, лишь бы не околеть с голоду, все свободное время Митя околачивался в тирах, где прославился тем, что за многие годы ни разу не промахнулся по бегущим зайчикам и где ему давали стрелять при условии, что он не потребует никаких призов. В одном из тиров его как-то и отловили вербовщики Благовестова, и с этого момента началась его новая счастливая жизнь…

Услышав о гибели владыки, Костя Шмырь насупился, а Калач горько заплакал.

– Папа! Папочка дорогой! – пролепетал сквозь слезы.

– Какой я тебе папа, – не сдержал утреннего раздражения Иннокентий Львович. – Сколько раз повторять, не отец я тебе. Это нелепая, мерзкая сплетня.

– Он тоже был папа, родной, единственный, – безутешно всхлипывал Митя. – Замочили папочку, падлы!

– Молчать! – рявкнул Грум. – Да, убили папочку, не пожалели. Теперь твой сыновний долг – отомстить негодяям. – Грум повернулся к Косте Шмырю:

– С тобой что такое, Костя? Чего-то ты мне сегодня не нравишься.

– Да нет, ничего. Голова немного болит… Ну и кто же постарался?

– Не догадываешься? Его превосходительство Крест.

Пока мы с ним в бирюльки играли, он и подсуетился.

Костя Шмырь с удивлением отметил, что Грум вдруг начал как-то неуловимо подражать Благовестову – в манере говорить, в знакомом резком вскидывании подбородка и даже в интонации. Но выходило это у него не грозно, а забавно. "Нет, Кеша, – подумал Шмырь, – далеко тебе до Елизара. Замах не тот". Тут же он проклял и Любку с ее вечной ненасытностью, и вчерашнюю пьянку. Денек,видно, предстоял хлопотный, а мозги, скованные спиртом и недосыпом, проворачивались с натугой несмазанных мельничных жерновов.

– Главное, – сказал Иннокентий Львович, – не промедлить. Алешка теперь не остановится. Он в эйфории.

Или мы его немедленно урезоним, или – война. Живой он больше никому не нужен, это ты понимаешь?

– Приказывайте, – усмехнулся Шмырь. – Наше дело исполнять.

Зазвонил телефон, и пока Грум коротко что-то отвечал в трубку, Шмырь закурил, пытаясь табачком разогнать свинцовую одурь. Уже около года Михайлов при оказии подсылал к нему гонцов с соблазнительными предложениями, и прошлым месяцем он повидался с Мишкой Губиным и распил с ним чашу дружбы в коммерческом притоне на Моховой. Прямого разговора, разумеется, не было, но умный и культурный Губин обиняком намекнул, что ничто не вечно под луной и в случае возможных потрясений лично для него, для Шмыря, приготовлена Крестом козырная карта. Уважительно посидели, и Шмырь, не давая, естественно, никаких гарантий, принял-таки от Миши небольшой аванс, обыкновенный знак приязни – две штуки зелененьких.

Но он Губину не доверял и Креста не боялся, потому что нутром чуял – перед Елизаром они все щенки. Теперь положение иное: Елизара больше нет и его, Шмыря, судьба поставлена на кон. Сейчас промахнуться – потом не поправишь.

Грум повесил трубку:

– Алешка сорвался из дому. Твои-то за ним не уследили. Что предлагаешь, командир?

Костя Шмырь отбросил на время сомнения и начал рассуждать оперативно;

– Вернется обязательно по трассе… Можно поставить засаду. Возле его дома есть удобный поворот. Пока гуляет, можно и квартиру пощупать.

Калач перестал наконец хныкать, громко высморкался.

– Чего мне делать, папаня?

– . Грум взял стрелка за руку и вывел из кабинета. Передал горничной Марине, велев напоить чаем и не выпускать с кухни.

– У малыша нашего горе большое. Батяню у него шлепнули. Приласкай его, пожалуйста.

Многоопытная горничная с сомнением оглядела пухлого коротышку:

– Сперва его помыть бы надо..

– Это уж твои заботы.

Со Шмырем они еще с полчаса обсуждали в подробностях предстоящую операцию.

– Передай ребятам, – сказал Грум. – Кто отличится – десять кусков на рыло премиальных.

На эту пору Шмыря схватил колотун. Видя его бедственное состояние, хозяин собственноручно налил ему полстакана митаксы. Они оба сомневались в успехе.

– Еще вот что, – заметил Грум. – Если тебя какие-то потайные мысли будоражат, ты про них забудь.

Шмырь сделал вид, что не понял намека:

– При любом раскладе шуму много получится. Он ведь тоже настороже. Будем надеяться. Калач его на повороте снимет.

– Все, Костя, действуй. Не пей больше, прошу тебя, Справишься – озолочу. Не справишься – пеняй на себя.

Последним предупреждением Шмырь остался доволен. Он любил, когда без недомолвок…

Глава 23

Только прикемарил перед рассветом, старик потряс за плечо:

– Вставай, хлопче! Аида рыбу удить.

Губин собрался мигом. Ему было все равно, что делать, лишь бы не думать. Старик нагрузил его сетью.

Долгим мокрым лугом спустились к смутно черневшему озерку. Было зябко, укутанная туманом земля нагоняла скуку.

– Ты че, парень, – втолковывал старик, по-гусиному прихрамывая сбоку. – Рази можно в деревне зорьку продрыхать. Счас возьмем карликов да окуньков ведерка три, Таисья ухи заправит к завтраку… Она, слышь-ка, кстати сказать, не в уме стала бабенка.

– Что с ней такое?

– Дак ты рази не слыхал? Зовет на вечное поселение, уговаривает вплоть до венчания. Во курва старая, а? Говорят же про их: седина в бороду, бес в ребро.

– Ну а ты что, дедусь?

– Как что? Душевно я не против, предложение заманчивое. Но с другой стороны, на мне хозяйство, карьер, собаки, вагончик обустроенный. Твой Алешка деньжат иной раз подкидывает. Опять же и сожительница есть, тоже бабка справная. Это все ведь за плечо не кинешь. Ты сам бы как посоветовал?

– Моего ли ума дело.

– Тоже верно. У вас, молодых, ума нынче искать не приходится.

Озерко открылось перед ними скользкой, метров тридцать поперек, чернильной блямбой, окруженной хилым ивняком. Старик бросил на бережок свой прорезиненный плащ, уселся лицом к восходу.

– Давай покурим сперва, отдохнем, тогда уж приступим.

Ловко скрутил "козью ножку", поплыл едким дымком, зорко вглядываясь в небесное просветление. Губин присел на свернутую сеть, веточкой лениво отгонял комаров. Их было на удивление мало.

– Таня-то эта с тобой, она тебе кто? – спросил Кузьма Кузьмич.

– Подружка.

– Невеста, значит. По ней видно, что девка не промах. Кака молодая, а уж на пульку нарвалась. Хлебнешь ты с ней, пожалуй, много радости.

– Уже хлебнул, – согласился Губин, чувствуя вдруг, как приятно, тревожно говорить ему о Тане, забывшейся в хрупком сне далеко за полночь. – С чего ты взял-то, что она не промах?

– Дак издали видать. Девица редких кровей и по облику принцесса. За что тебя-то полюбила, такого невзрачного? Не по корысти ли?

– Не похоже, что полюбила.

– Ну, это не шути. Меня не проведешь. Я ихней сестре всю жизнь был привержен и пожил немало. Когда девка любит, у ней глаза собачьи… Однако посидели – и ладушки. Пора за работу.

Сеть была метров восьми в длину, полтора в ширину. Расстелили ее на берегу, укрепили боковые стояки.

Шустро старик разоблачился до исподнего, потом подумал и кальсоны тоже снял.

– Ну а ты чего ждешь? В одеже, что ли, полезешь?

– Да за тебя волнуюсь, дедушка. Не простынешь?

– Об себе пекись. До девяноста лет не простыл, теперь-то зачем.

Вода оказалась теплой, вязкой, дно – илистым. Два раза благополучно завели бредушок, заходя в воду по пояс. Тянули от осоки, стараясь зацепить поглубже. Когда выносили сетку на берег, в ячейках билась разная мелочь: карасики с палец, бычки, тритоны. Собирали рыбу в полиэтиленовый пакет. При этом старик зычно покрикивал на Губина, как боцман на судне. Грозил руки оборвать. Внезапно от края земли брызнуло солнце, и все вокруг: вода, трава, зеленые ивы – волшебно преобразилось, засияло, задышало свежим утром. На четвертом заходе получилась оплошность. Старик поскользнулся и с коротким печальным вскриком с головой улетел под воду. Его долго не было, и Губин, чертыхаясь, нырнул за ним. Кузьма Кузьмич запутался пальцами в сетке и производил под водой алчные лягушачьи телодвижения. Губин вместе с сеткой вытянул его на бережок. Усадил на плащ, собрал с раскрасневшегося лица водоросли и какие-то глинистые ошметки. Старик долго костисто щелкал зубами, пока обрел дар речи.

– Оно так и бывает, – заметил философски, – погонишься за рыбкой, тут тебе и карачун. Но виноват ты, Мишка!

– В чем виноват, дедушка?

– Кто просил за палку дергать?

– Да я вроде не дергал, плавно тащил.

– Рыбалка тебе не девок щупать. Сноровка требуется. Вы привыкли, понимаешь, бей, беги, хватай. Вот и распугал всю рыбу-то. Где она – рыба? Наловили – кошке на зубок. А ведь тут сазана полно и сом есть, да не с тобой, видно, его брать.

– Почему же, на ушицу хватит.

Подозрительная краснота сошла с дедовых щек, он протер худенькое, жилистое, но вовсе не дряхлое тельце синими кальсонами, после напялил их на себя. Шерстяной свитерок натянул на плечи. Скрутил цигарку, задымил.

– Все же славно, да, Мишуль? Не пропало утро даром.

И впрямь не хотелось уходить. Солнышко вскарабкалось повыше, разгладились морщинки на небесном своде. Птахи загомонили над полем, мир вокруг был безбрежен, спокоен. Москва с ее бредом и клекотом провалилась в тартарары, и страшно было подумать, что надо в нее возвращаться. Губин застыл в позе "лотос" и сквозь сомкнутые веки различал Таню Француженку, разметавшуюся на кровати в ночной безысходной неге.

Она была платной киллершей, маньячкой, и она была его суженой, трепещущей от любви, как птица в силках.

Совместить это все было почти невозможно.

– Ну че, Михаил? – бодро окликнул Кузьма Кузьмич. – Пару заходиков под завязку? Или сомлел?

– Сомлел, дедушка. Куда мне за тобой угнаться, за таким ныряльщиком. Пошли домой.

Старик повел окрест гордыми очами.

– То-то и оно. На работу вы нынче жидкие, как и на расправу. А токо там хороши, где груши околачивают.

* * *

…К их приходу Таисья Филипповна сладила блинцы: ужаристые, с румяными боками, со сметанкой, с медком. Таня помогала ей управиться, накрывала на стол. Обе женщины, молодая и старая, в одинаково перехваченных на голове косыночках, пересмеивались, шушукались и вернувшихся с ловли мужчин встретили единым возгласом:

– Живо руки мыть, гуляки, да за стол, пока не остыло!

– Кабы были все такие гуляки, чего бы вы кушали, озорницы, – унял девок Кузьма Кузьмич.

– Де ж ваш улов? – лукаво спросила старушка.

Кузьма Кузьмич торжественно передал ей пакет, где на донышке что-то сиротливо копошилось.

– Ну, это конечно! Год теперь пропитаемся! Да я ж тебе толковала, чумному. Какая нынче рыба! Людей уморили, рыбку, что ли, пожалеют?

Сели за стол, и тут же Таня прижалась к Губину горячим боком.

– Как плечо?

– Не болит. Совсем не болит. Бабушка опять намазала и перевязала. Я с тобой поеду.

– Куда это?

– Куда ты, туда и я. Ты ведь жениться на мне обещал.

– Куда, правда, ехать? – солидно встрял Кузьма Кузьмич, помолодевший и окрепший после водяной купели. – От добра добра не ищут. А, Михрюша? Останемся? Заживем коммуной. Мы рыбеху ловить, бабенки по хозяйству. Рази плохо. Посвободней будем, за вагончиком сгоняем, сюда перевезем.

Масленые блины – огромное блюдо и сковородка – подмели в один присест, под душистый крепкий чаек.

Только Таисья Филипповна мало кушала, пригорюнясь, задумчиво оглядывала гостей, словно сказать хотела что-то значительное, да боялась, не услышат.

Зато в закутке, куда Таня увела упирающегося сытого Губина, слова были сказаны решительные:

– Как хочешь, Миша, одна не останусь. Лучше сразу убей.

– Как у тебя головенка своеобразно устроена, – огорчился Губин. – Из всех положений – выход один.

Так-то ты изменилась?

– Ты во сне разговаривал. – Она глядела на него в упор блестящими яркими глазами, от которых не было ему спасения. Именно так, наверное, околдовывала она партнеров, перед тем как…

– Ты все звал: Таня, Танечка! Да так нежно, я чуть с ума не сошла. Мишенька, милый, не обманывай себя.

Мы с тобой повязаны навеки.

– Гляди, какое точное словечко нашла, воровское.

Конечно, повязаны. Спарились, как майские коты, вот и вся любовь.

– Успокойся, любимый, – пожалела его Таня. – Просто тебе нужно время, чтобы привыкнуть.

– К чему?

Таня потянулась к нему руками, губами, сияющим взглядом, но он отстранился.

– Вот что, девушка, скажи только одно: ты намерена меня слушаться?

– Конечно, любимый! Я же твоя раба.

– Останешься здесь и будешь сидеть тихо, как мышка. Пока за тобой не пришлю. Или сам не приеду.

Повтори.

– Ты правда вернешься? – спросила она.

* * *

Каждый век хорош наособинку. Средневековье, к примеру, запомнилось бескорыстным служением Прекрасной даме. Нашему веку тоже есть чем похвалиться: в нем люди научились делать удобные, легкие, пуленепробиваемые бронежилеты. Один из таких бронежилетов был на Вене Суржикове, когда на лесной дороге он принял на себя подряд несколько ударов в сто тысяч лошадиных сил. Конечно, он потерял сознание и сплавал ненадолго по ту сторону добра и зла, но уже через двадцать минут очухался, сел и огляделся. Как раз подъехал милицейский "рафик" с группой захвата на борту.

Пять задорных омоновцев высыпались на землю и взяли сидящего на земле человека в кольцо.

– Руки за голову, сволочь! – рявкнул их командир.

Суржиков нехотя выполнил команду.

– Быстро подскочили, ребятки, – похвалил. – Удостоверение в нагрудном кармане. Подойдите и возьмите.

Вскоре на этом же "рафике" Веня Суржиков подъехал к песчаному карьеру. Вокруг жилого вагончика бродила растрепанная женщина в вязаной фуфайке и с клюкой, словно чего-то искала. У нее был лунатический вид.

Но это подполковника не смутило. Он к любому, самому заполошному сердцу быстро умел подобрать ключик.

Одного взгляда ему обыкновенно хватало, чтобы определить, как получить от человека нужные сведения. Если бы Суржиков не родился гончаком, то стал бы, наверное, психиатром.

– Денег хочешь? – спросил он у женщины, подойдя к ней, группу захвата оставив в машине.

– Конечно, хочу, – ответила женщина с неожиданным кокетством в хриплом голосе. – Но мне ведь много не надо.

– У меня много и нету. Десять тысяч тебе дам. Докладывай, чего тут случилось у вас.

– Всех собак разогнали и Кузьму увезли.

– Кто увез?

– Чертяка за ним прибыл, кто же еще! На огненной колеснице. И девка была, чертова подстилка. На девку его и сманили. Кузьма сам как черт шебутной. Покажь деньги, соколик, где оне у тебя?

Около часу дня подполковник Суржиков сидел у себя в отделе на улице Обручева и считывал данные, выплеснутые главным кагэбешным компьютером. На Кузьму Кузьмича Захарюка улов был богатый. У него была неровная биография. Враг народа, сосланный в Сибирь со всей родовой, но перед самой войной вдруг объявившийся в Опекове и, более того, прослывший знаменитым комбайнером, про которого тиснули большую статью в газете "Калужское знамя". Случай неординарный, но никаких комментариев в досье, к сожалению, не было. На войну Захарюк ушел добровольцем (ему было уже за сорок) и после двух ранений пропал без вести, но вскоре опять оказался на виду и за операцию по форсированию Днепра был награжден орденом Славы первой степени.

Тут тоже только голая информация, что было в принципе не характерно для работы оперативных служб того периода. В сорок девятом году Кузьма Захарюк вновь был извлечен из Опекова, где работал колхозным бригадиром, но вторично не утаил личины врага и потешал доверчивых селян похабными политическими анекдотами.

На сей раз ему намотали сразу четвертак, как рецидивисту. Но не сгинул непотопляемый Захарюк в дебрях ГУЛАГа, как ему было вроде предназначено, и в шестьдесят четвертом, в самую "оттепель", как ни в чем не бывало, живой и настырный, возник в паспортном отделе города Калуги для получения якобы документа о реабилитации. Документ ему выдали, как их всем тогда выдавали, но, естественно, взяли на заметку для дальнейшего наблюдения. Последним местом его жительства и трудовой деятельности был указан поселок Окурово в Московской области, где он прописался у одинокой вдовы Лебедихиной и работал путевым обходчиком. На этом досье обрывалось, из чего следовало, что, скорее всего, недобитый вражина наконец угомонился и из дома вдовы Лебедихиной отбыл прямо на погост, ан нет… Отыскался след Захарюка на песчаном карьере, в сорока верстах от столицы, где неподалеку в сосновом лесочке, на проселке навеки уткнулся мордой в землю сержант Власюк.

Веня Суржиков по селектору заказал подробнейшую карту Калужской области, но и на ней не нашел никакой деревни Опеково, видно, к тому времени, как эта карта составлялась, деревенька, как и сотни других ей подобных, уже фактически утратила всякий жизненный смысл. Все же после некоторых сопоставлений подполковник примерно прикинул, где она находится или, точнее, где находится то, что от нее осталось. Он почти не сомневался, что Губин, раз уж прихватил с собой бессмертного старика, ломанул именно туда и поступил, конечно, разумно. В России по-настоящему схорониться, отсидеться можно в двух местах: в самой Москве, как в многомиллионном притоне, и вот в таких забытых Богом деревеньках, как это Опеково, где среди упырей и преданий беглец вскорости совершенно теряет реальный человеческий облик.

Подполковник позвонил Груму и доложил, что произошла небольшая заминка и объект ненадолго исчез из поля зрения.

– Чтобы ты дал промашку, – деликатно ответил Грум, – в это никогда не поверю.

– Говорю же, заминка. Я ее держу за ляжку.

– Удачи тебе, солдат.

Вечером Суржиков отправился в баню – смыть грехи – и парился три часа подряд, но душевного равновесия не обрел. Ему и прежде доводилось спотыкаться на ровном месте, без этого в сыщицком ремесле не обходится, да и за одного битого, как известно, двух небитых дают; но в нынешнем проколе была какая-то пугающая фатальная несправедливость. Его сняли, как птичку с веточки, а птичкой он не был. Птичками были те, кого он обыкновенно ловил. И все же самое неприятное было не то, что угодил в элементарную ловушку, а то, что, сколько ни анализировал, не находил в своих действиях какой-либо существенной ошибки. Это грозный знак. Сыскарь, которому отрывают башку, только сам в этом виноват, и никто другой. Кто думает иначе, тот просто неверно выбрал профессию. В прошлые разы, когда Суржикову ломали ноги, он всегда, хоть задним умом, точно знал, где промахнулся и где подвела интуиция, но сейчас разум безмолвствовал, и лишь тусклый огарочек обиды тлел в груди. Это было хуже, срамнее, опаснее, чем прихватить бытовика.

В парилке, в лютом жару тщетно час за часом, круша веники, выколачивал из себя позорную маразматическую слякоть. Пивом налился до ушей, но и от этого было мало проку. Угнетающе действовала и банная обстановка, ничуть не похожая на ту, что бывала здесь прежде и к которой он привык. Публика была иной.

Вместо ядреных мужиков, которые в былые годы, священнодействуя с парком, находили в баньке отдохновение от земных хлопот, его окружали вальяжные, с расползшимися телесами молодые люди, с наглыми ухмылочками, с какими-то подозрительными, непонятными повадками. Парились они кучно, гоготали смачно, водку закусывали ломтями осетрины и копченостями.

Где степенные разговоры, подчеркнутая уважительность к незнакомцу, забредшему в чужую компанию, соблюдение неписаных законов банного братства? Ничего подобного не было и в помине. Нынешнее банное сообщество удивительно напоминало стадную бездарную тусовку "новых русских" где-нибудь в свеженьком загородном особняке, которая, в свою очередь, ничем не отличалась от блатного "толковища", что всегда поражало наблюдательного Веню Суржикова. Жаргон, правда, был разный, там "ботали по фене", здесь употребляли бесконечные "дистрибьюторы", "маркетинга", "брокеры" и другую словесную мерзость, но сходство было полное по духу, по настроению – те же разборки, то же блудливое подначивание, такое же лакейское замирание перед авторитетами и паханами. Не то чтобы Суржиков возражал против всего этого похабства: он хорошо кормился с нового режима, но именно здесь, в горячем, смутном чаду, особенно остро он вдруг ощутил свое чужеродство. Догадывался подполковник, что, как бы ни ловко рыскал в дебрях этого радушного, вонючего мирка, созданного в декорациях старой Москвы, и какие бы шальные бабки не зашибал, недалек тот час, когда придется заново делать выбор…

Конец парной утехи, которую он себе устроил, вовсе получился скомканным. Трое пышнотелых, с женскими грудями парней все же к нему привязались в предбаннике. Они настроились попировать по-домашнему, угодливый служка соорудил им богатый стол, широко расстелил махровые простыни; и в тесной кабинке Веня Суржиков с его мужицкими бедными шмотками оказался лишним. Он и сам уже собирался домой, отдыхал перед последним "чистым" заходом и, конечно, ушел бы по-доброму, если бы ему не нагрубили. Сперва молодые бизнесмены пошушукались с банщиком, и тот вежливо предложил Суржикову перейти в другую кабинку, где ему будет даже удобнее, а когда он отказался, то затеяли богатырскую забаву и буквально взялись его выдавливать, выжимать своими пухлыми тушами, победно гогоча и задорно переглядываясь. Парни были уже сильно на взводе, и соотношение три к одному казалось им сокрушительным. Один невзначай столкнул на мокрый пол его сумку с манатками, второй горестно заметил:

– В этой стране пока рыльник "совку" не начистишь, он так и будет пятак задирать.

Немудреная шутка еще больше взбодрила компанию, но ликовали они недолго. Суржиков даже обрадовался, что появилась возможность немного расслабиться после трудного дня. Под изумленными взглядами шутников сгреб все пировальные запасы (с бутылками, термосами и икрой) на середину, завязал льняную скатерку морским узлом и заколбасил гремящий сверток далеко в проход; а когда сидящий напротив детина, самый боевой из всех, тонны в полторы весом на глазок, вроде рыпнулся его ударить, он пяткой так глубоко и яростно засадил ему в промежность, что вырубил из праздника жизни, пожалуй, на весь оставшийся вечер.

Во всяком случае, когда вернулся из парилки, парня все еще отхаживали на лавке, отпаивали пивом, делали искусственное дыхание и притащили на подмогу татарина-массахиста в белом халате и с чалмой на голове.

Не спеша одевшись, Суржиков извинился:

– Не серчайте, ребятки, погорячился я. Но мог зашибить невзначай. Наперед приглядывайтесь, на кого зубешки скалить.

Ребятки проводили его темными взглядами, ни у одного не хватило мужества возразить.

Дома в одинокой берлоге расположился с любимым портвешком у телевизора и вяло размышлял, не позвать ли Любку для ночного массажа, но увлекся старинным фильмом "Москва слезам не верит" и спать улегся наеухую, поставив будильник на шесть утра.

На охоту вырвался спозаранку и поехал один, никого не поставив в известность. За Власюка, за вчерашний позор надо было расквитаться в одиночку. Теперь уже и деньги не имели значения, когда задета честь.

В Калуге навел справки, сориентировался в облотделе, но деревню Опеково обнаружил лишь к вечеру, когда уже отчаялся ее разыскать. "Жигуля" прихоронил под деревьями в полукилометре от крайней избы и в деревню вломился пехом, голодный, целеустремленный и злой. Для такого визита Суржиков облачился в старенький дорожный плащ с капюшоном, на голову нахлобучил ветхий кепарь с пуговкой, ноги обул в потертую кирзу с левым надорванным голенищем. Видок был справный, впору милостыню клянчить по дворам. Чтобы довершить впечатление заплутавшего алкаша, в машине, прежде чем выйти, подсинил себе тушью здоровенную блямбу на портрете. Глянул в зеркальце и остался доволен. Такое и должно быть обличье у порядочного, честного аборигена в колониальном раю. Единственная живая душа, которую встретил на улочке, была опрятная старушонка у колодца, норовящая зачерпнуть водицы скособоченным эмалированным ведром. Не говоря ни слова, Суржиков помог старухе управиться: гремящей ржавой цепью вытянул ведро и установил на ухватистую двухколесную тележку. Местная жительница наблюдала за его действиями без страха.

– Чей же будешь, сынок? – спросила сочувственно. – Или сам не ведаешь?

– Почему не ведаю, маманя? Машина сломалась, вот и пехаю налегке. А что-то будто вымерла ваша деревня?

– Кому помирать-то, сынок? – Старуха ласково улыбнулась. – Тут и так одни покойники.

Через пять минут душевного разговора Веня Суржиков вызнал все, что было нужно: где дом Таисьи Филипповны – вот тот, с трубой набекрень, – и что к хозяйке давеча пожаловали дорогие гости, старый охальник Кузьма Захарюк и с ним молодая, красивая пара. Узнал и то, что молодой парень утром укатил в город, а Кузьма остался в доме с крашеной кралей да со своей давнишней полюбовницей Таисьей, поразив всю деревню неслыханным бесстыдством. Суржиков проводил словоохотливую старушку до самой ее обители и на прощание пообещал немедля шугануть развратников, так как он, кроме всего прочего, является районным уполномоченным.

– Кто бы хоть однова навел на Кузьму укорот, тому на том свете зачтется, – напутствовала его добродетельная долгожительница.

Веня Суржиков смекнул, что, с одной стороны, дельце упростилось, Губин отчалил, но, с другой стороны, придется доставать главного врага в Москве, а это затягивало сроки расплаты.

К Таисье в избу вошел гордо, не стучась. Толкнул незапертую дверь, миновал сени – и застал в горнице старика со старухой, чинно восседающих за столом, накрытым к чаю, с булькающим латунным самоваром. Сцена мигнула теплым воспоминанием какого-то далекого прошлого, и на секунду Суржиков усомнился, стоило ли ее нарушать.

– Здорово, земляки, – гаркнул с порога, окинув взглядом углы. – Ну и где же вы ее прячете?

Старики глядели на него приветливо.

– Ты кто же будешь, гостюшка? – поинтересовалась Таисья Филипповна. – Представься хотя бы.

Кузьме Кузьмичу не требовалось представления, он и так угадал, кто явился, нахохлился и пригорюнился.

Вот так и за ним сколько раз прибегали, Подполковник уже сам понял, где могла скрываться преступница, шагнул к занавеске и раздвинул ее. Таня Француженка повела с подушки полудремными очами.

– Вставай, приехали, – ободрил ее Суржиков. – Одевайся живо. Это арест.

Спящая красавица тоже, против ожидания, не выказала особой озабоченности. Но уж это, видно, по наглости натуры. Ишь, как зенки пылают!

– Мужчина, – сказала весело, – чтобы мне одеться, вам бы приличнее выйти.

Суржиков подступил к ней, привычно обшарил всю целиком, теплую, податливую, заглянул под подушку и одежонку на стуле обшмонал.

– Гляди без фокусов. Хуже будет, – предупредил и запахнул занавеску. За столом старика уже не было, одна Таисья Филипповна ему странно улыбалась. "Сбежал, тюремная гнида!" – без злобы подумал подполковник.

– Може, чайком попотчеютесь? – любезно предложила Таисья Филипповна.

– Стыдно, бабушка, – укорил подполковник. – На старости лет разве можно таких страшных преступниц укрывать?

– Ой, милок! Один Господь ведает, кто супротив него преступник, а кто ему верный слуга. Куда же ты ее повезешь, больную-то? Пускай бы полежала денек-другой, куда денется?

– Отлежится в другом месте.

Вышла Таня из-за занавески в юбочке, в аккуратно заправленной блузке. Только волосы не успела прибрать, вздымалась над чистым лбом рыжеватая копенка.

Таисья кинулась к ней:

– Страдалица ты моя! Ироды окаянные, красоту губят!

Таня обняла ее здоровой рукой, чмокнула в морщинистую щеку.

– Спасибо, бабушка, за приют, за лечение. Не поминайте лихом.

– Очень трогательно, – заметил Суржиков. – Ты, бабуля, моли Бога, что сама цела осталась.

Кузьма Кузьмич притаился в сенцах, за мешками, и когда Суржиков с Таней шли мимо, сзади шарахнул лопатой. Целил точно в черепок оперу, а попал в плечо.

Неувязка понятная. Замах для лопаты в тесноте был ограниченный, да и старческая ножонка в последний миг оскользнулась на какой-то рухляди. От литого плеча Суржикова лопата спружинила, точно от каучука, но все же царапнула ухо железным краем. Подполковник развернулся, узрел в потемках безумный лик неугомонного зэка.

– На кого попер, таракан недобитый?! – спросил с досадой и вмазал кирзовым носком старику в брюхо.

Кузьма Кузьмич жалобно икнул, перегнулся пополам и расстелился в сенцах наподобие вздыбленной половицы. Гордый дух в нем не удержался, вытек из ноздрей, как из худого ниппеля. Только и успел старче напоследок пригрозить:

– Погоди, козел, еще сочтемся!

Через сонную деревню Суржиков и Таня прошагали рядышком, никого не встретив. Хотя, наверное, не один любопытный старушечий взгляд проводил из темных окон подозрительных чужаков. За околицей в чистом поле Суржиков поинтересовался:

– Чего же кавалер тебя бросил? Где он сейчас?

– Ты про кого, дяденька?

– Про Мишу Губина, про кого еще? Помоги взять, живой будешь. Хорошая сделка, а?

Таня улыбнулась, как матери улыбаются дитю несмышленому.

– Чего молчишь, поганка? Чего дыбишься? Погляди, денек-то какой! Благодать! Только жить и радоваться. А тебе-то осталось вон до леска, где машина стоит.

Подумай. Должно же в тебе человеческое сознание проснуться, хоть ты и злодейка. Сдашь бандюгу в руки правосудия, отпущу на все четыре стороны. Честью клянусь!

Крутнул к себе за больное плечо, у Тани лицо помертвело, но была она сейчас так соблазнительна, так хороша собой, что Суржиков на мгновение опешил. Он, пожалуй, таких ярких женщин прежде не видывал.

– Выходит, не хочешь Мишку сдать?

– Тебя как зовут, мужчина?

– Веня Суржиков.

– Так вот, Венечка, Мишу увидишь, передай привет.

– Где я его увижу?

– Он сам тебя найдет… Скажи ему вот что, Венечка.

Я тебя могла убить, да не убила. Вот, гляди, – нырнула рукой под блузку и на открытой ладони протянула крохотный пистолетик, разве что чуть больше зажигалки, – Тут, милый, пять пулек, и все с ядом. Ты бы и чихнуть не успел.

Суржиков отшатнулся, взмахнул рукой, но еще быстрее Таня скинула пистолетик в траву.

– Передай, пожалуйста. Он поймет.

Подполковнику было не до ребусов, он был взбешен. Чумной дед с лопатой, пигалица со смертельной игрушкой, а если прибавить вчерашний прокол, то третий раз за сутки его спасло только чудо. Как все матерые ходоки, он был суеверен. Здесь попахивало не оплошностью, роком. Он не полез в траву за пистолетиком, как следовало сделать. Набычась, побрел к машине, даже не оглянувшись. Что ж, судьба не ошибается, ей и карты в руки. Он готов сыграть по ее правилам. Его широкоскулое лицо пылало от стыда за короткий испуг, который испытал, увидя на нежной ладошке смерть.

Возле машины помедлил, потом открыл дверь, достал из бардачка зажигалку и закурил. Присел на сиденье, ноги наружу, залюбовался вечерним пейзажем. Сердце саднило. Воздух был насыщен чистым, густым, первобытным ароматом. В голубовато-сером мареве земля, казалось, слегка раскачивалась, перед тем как замереть.

Таня приблизилась сбоку. У нее был счастливый вид.

– Что же ты, Венечка? Передумал?

– Что передумал?

– Убивать будешь или нет?

– Тебе разве не страшно?

Засмеялась, как всхлипнула:

– Что ты, дружок! Жить страшно, умирать – нет.

Сделай милость, освободи.

Суржиков видел, что она безумна, и знал, что, если еще чуток проканителится, судьбу уже не побороть. Не сегодня, так завтра она его додавит.

– Только не забудь, Веня. Ты у меня в руках был, а я отпустила. Пусть он знает.

Таня почувствовала его нерешительность, зато она не колебалась. Ей терять было нечего на свете. Живую ее Миша отверг, пусть о мертвой погорюет. Чтобы подбодрить палача, нагнулась поудобнее и плюнула ему в глаза.

– Это тебе за дедушку Кузьму, дружок. До века не ототрешься.

Суржиков и не подумал утираться. Словно в забытьи достал из наплечной кобуры парабеллум, холодно бросил:

– Повернись спиной, беги!

– Вот и правильно, – похвалила Таня. – Нелегко труса праздновать.

Отвернулась и изящной, легкой походкой устремилась прочь. Суржиков отпустил ее на несколько шагов, потом навскидку пальнул в спину. Таня пала ничком, зацепила длинными пальцами горячий песок. Суржиков подошел и по привычке произвел контрольный выстрел в рыжий затылок. Воротился к машине, раскопал в бардачке дамский вальтер и пару раз пальнул в воздух. Обтер оружие влажной тряпицей, принес к Тане и вложил ей в руку.

Внезапно ледяная усталость овладела им. Он опустился на песок рядом с мертвой девушкой и в изнеможении прикрыл глаза. Странное видение посетило его.

Почудилось, что плывет в лодке по прохладной реке и такой вокруг туман, что весла почернели. Громкий, отчетливый голос распорядился откуда-то сверху:

– Протри зенки, пес, погляди, что натворил!

Послушно открыл глаза – и обмер. Танина рука шевельнулась, ее гибкие пальцы поползли к нему…

– Ой! – сказал он.

Глава 24

Подъезжая к Москве, Губин связался с Алешей на кодовой волне, – Ну ты даешь, Мишель! – сказал Михайлов непривычно заторможенным голосом. – Выбрал моментик погулять.

– Потом все объясню. Что-то случилось?

– Кое-что да. Владыку замочили, – Алеша дал Губину переварить сообщение, – Начинай работать по аварийной схеме. Главное, помоги Филиппычу. Зарубежные счета и все прочее. Отстаем от Грума на сутки.

– А ты где?

Алеша проскрипел в ответ рифмованное матерное слово из пяти букв, из чего Губин заключил, что другарь и соратник, видимо, переутомился. Михайлов никогда ему не грубил – не те у них были отношения. С другой стороны, Алеша был единственным человеком, которому Губин мог спустить хамство, отнеся его на счет временного помрачения рассудка.

– Тебе самому-то помощь не нужна? – спросил он мягко.

– Прости, сорвалось, – извинился Алеша. – Дел невпроворот, да еще кое-что личное наслоилось. К обеду буду в офисе. Помни, главное – перекрыть кислород Груму, пока он в шоке. Если он, конечно, в шоке.

– С Настей все в порядке?

– Действуй, Миша. Отбой.

* * *

Возле парка Горького Алеша влетел в огромную пробку, перед самым мостом. Попробовал выскочить на встречную полосу, так его еще крепче зажали. Чертыхаясь, выудил из нагрудного кармашка недокуренный "косячок", прижег от прикуривателя, сделал пару затяжек. Чего-то его мутило и лихорадило. Пробка двигалась по шажку в час. Он набрал домашний номер. Трубку снял Вдовкин.

– Приехала? – спросил Алеша.

– Десять минут назад. Она в ванной. Позвать?

– Не надо. Я буду через полчаса. Ты сам что делаешь?

– Смотрю варианты. Чтобы организовать настоящую панику, понадобится три зеленых лимона. Это минимум.

– Умница, Женек! Как у Филиппыча?

– Контора раскалилась докрасна. Туда не прорвешься.

– Отлично… Бритву показывал Насте?

– Нет, не показывал.

– Как она выглядит? Я имею в виду Настю.

– Как всегда. Переживает, что муж кретин.

– Не пей сегодня, Женя. Продержись до вечера.

– Не думай об этом, начальник.

В этот момент "тойоту" толкнуло в бок, и она заскрипела так, словно попала под пресс. Алеша глянул в зеркальце. Черный "мере" на черепашьей скорости, но неуклонно вминал ему левое крыло. В переднем стекле растерянное женское личико. Алеша скользнул рукой под сиденье, снял "беретту" с предохранителя. Гнусный скрежет оборвался на визгливой ноте. Алеша распахнул дверцу и, озираясь, ступил на асфальт. Сотни машин сомкнулись вокруг железным кольцом. Обогнув замерший "мере", к нему устремилась растрепанная девчушка лет двадцати пяти. Типичная смазливая телка из тех, что стайками кормятся возле барыг. Длинноногая, холеная, в модном летнем прикиде из пестрой ткани. Но личико натуральное, естественное, испуганное, совсем без грима. Алеша растопырил навстречу все десять пальцев.

– Деньги! Немедленно. Или зову гаишника.

Девица запричитала:

– Ой, я задумалась.., тормоз забыла где! Я же недавно права получила.

Алеша прикинул убытки: ничего особенного – левый бок продавлен от бампера до передней дверцы. А грохоту-то было, грохоту, как при землетрясении.

– Три лимона в любой валюте, – объявил торжественно.

– Три миллиона! – ужаснулась девица. – Да у меня с собой всего тысяч пятнадцать. Я же из дому выскочила прямо так, как была.

Пробка сдвинулась на шажок, и водители занервничали, загудели, повысовывались из кабин. Как чертик из табакерки, за спиной девицы возникло "лицо кавказской национальности", верткое, красноречивое и озорное.

– Вай, парень, какой стыд! Такой девушка красивый. С нее деньги брать, да?!

Алеша уже понял, что это не "накат", обыкновенное транспортное происшествие.

– Будем ждать милицию, – сказал твердо. – Или плати.

Девица чуть не плакала, чернобровый красавец скакал козликом и иногда выпрыгивал перед Алешиным носом, но Алеша старательно отворачивался, чтобы на него не смотреть.

– Вай! – вопил кавказец. – У меня брат на техстанции. На адрес, держи! Бесплатно починим. Такой девушка – цены нет! Бери адрес, все бери. Отпусти красавицу, не позорься, брат!

Алеша, не глядя, выхватил у него из пальцев бумажку, сунул в карман. Девушка тем временем рылась в кошельке.

– Вот видите, десятка и еще пять… Но я оставлю телефон. Честное слово, уплачу!

Алеша забрал деньги.

– Вон еще у тебя в маленьком кармашке чего-то блестит.

Она отдала ему кошелек, и он высыпал себе на ладонь металлическую мелочь и несколько телефонных жетонов. Кавказца скорчило от отвращения.

– Первый раз вижу, – сказал он с глубокой печалью. – Такой алчный мужчина!

Алеша вернул девушке пустой кошелек и взамен получил номер телефона, нацарапанный на газетном клочке. Она ему понравилась, она не была шалавой, хотя и ездила на "мерседесе".

– Машина твоя?

– Ой, мужа. Он мне не простит. Я же без спроса поехала.

Гудки и раздраженные окрики водителей стали гуще.

Перед Алешиной машиной освободилось пространство на четыре-пять корпусов. Он зорко следил, чтобы туда никто не сунулся. Деловито пересчитал медяки и спрятал в карман. В величайшем горе кавказец произнес:

– Девушка, дай мне тоже телефон. Я сам расплачусь с этим нехорошим человеком.

– Не гоношись, кацо, – первый раз повернулся к нему Алеша. – Поймаю на слове.

Озорной, но не дурной горец что-то сразу усек в его приветливой улыбке и на всякий случай отодвинулся.

Самое удивительное было то, что он был один. Обычно они наваливаются роем. Алеша осуждал их за эту повадку.

Недалеко от дома, там, где поворот делал почти прямой угол, он издали увидел гаишника. Отродясь его здесь не было. Ясенево вообще не балует людей милиционерами. Это тихий спальный район, где обыватель запирается на все задвижки с наступлением темноты, а полуночный гуляка крадется вдоль домов подобно крысе. Редким утром нищие старики, отправляясь за пропитанием на окружную свалку, не обнаруживают в лесопарке полураздетый труп ограбленного путника. Как в любом другом спальном микрорайоне, гайдаровская реформа здесь давно закончилась, и люди живут в полном неведении, на каком они свете. Даже праздничная примета рынка – коммерческие ларьки тут замаскированы под противотанковые доты. Фигура одинокого гаишника на этом фоне так же уместна, как чирей на щеке красавицы.

Михайлов сбавил скорость, вгляделся. С правой стороны начинался лесопарк, слева – угол шестнадцатиэтажного дома. Автобусная остановка чуть подальше, там топталось несколько человек. Вразброс припаркованные легковушки. Кубики коммерческих ларьков.

Мирный пейзаж, просматриваемый насквозь, ничего подозрительного, кроме самого гаишника, который уже начал поднимать жезл. Ботиночки! Ох какие модные тупоносые, с оранжевым верхом, неформенные ботиночки! Алеша газанул, и в ту же секунду из-за деревьев парка выдвинулась смутная тень, которую он засек краем глаза. Блеснуло стеклышком прицела, поймав солнечный лучик. Дальше Алеша действовал автоматически.

Упал грудью на баранку, вдавив газ до предела.

– За папаню! За родного, – пробормотал Митя Калач, нежно спуская курок. Он видел, как летела пуля и на долю мгновения опоздала, пригладила сидящего в машине гада по затылку. А направлена была в висок.

Расстроенный, Калач послал вторую пулю в угон, взяв чуток пониже. И опять подлюка его опередил, бешено рубанув по тормозам.

Алеша выкатился на землю, машина загораживала его от леса, от снайпера. Гаишник в нескольких шагах впереди рвал из кобуры пистолет, морду скривил в какую-то похабную гримасу. Лежа на боку, Алеша три раза подряд разрядил "беретту", целя ему в грудь. Промахнуться на таком расстоянии он не мог. Милиционер зашатался, захрюкал и грузной тушей повалился на асфальт.

От огорчения Митя Калач чихнул и утер сопли носовым батистовым платочком с монограммой. Потом снова начал высматривать утерянную цель, но глаз помимо воли скашивался на поверженного дорогого наставника Костю Шмыря, которого черт пихнул в руку переодеться в мента. Калач пытался его отговаривать, да где там. Шмырь так жутко на него цыкнул, что бедный стрелок рад был ноги унести за деревья. Да вот и оказалось, что все его считают идиотом, а он был прав. Еще его изумила ловкость, с которой этот угорь из "тойоты" пропал из виду. "Ничего, подожду, – скрежетнул зубами Калач. – За папаню все равно тебя добью!"

У Алеши пуля застряла под правой лопаткой, но он не чувствовал, чтобы выстрел был роковым, хотя отстреливал его, конечно, отменный мастер. Его больше беспокоило, что не осталось маневра. Из припаркованной поодаль "волги" высыпались трое автоматчиков и побежали к нему россыпью. Плотная засада с двойной подстраховкой – тоже неприятно.

Алеша подтянулся и, просунув руку через стекло, открыл заднюю дверцу. И тут же повыше локтя полоснуло тугим жаром. Снайпер, сука, не дремал. Под половичком сиденья был припрятан добрый подарок южнокорейского производства – компактный взрывной диск для домашнего обихода. Дорогая игрушка (две тысячи баксов), мечта браконьера, – вот и пригодилась, не зря потрачены денежки. Автоматчики были на подходе и разом, точно по команде, открыли стрельбу. Пульсирующие свинцовые нити прошили корпус "тойоты". Но все же бестолковый огневой азарт подвел нападавших, поневоле замедливших бег. Круговым движением руки (наука Губина) Алеша четко вложил им под ноги пакет.

Взрыв получился впечатляющий. Одному из стрелков осколком отчекрыжило челюсть, и он упал плашмя на свой автомат, как на отбойный молоток, словно решил напоследок подремонтировать шоссе. Второго рубануло по коленям, и он завертелся волчком, безутешно взвыв.

Но третий несся вперед как оглашенный, точно взрыв прибавил ему скорости. Он бежал и стрелял наугад, пока не нарвался на встречную пулю "беретты". Подкатился прямо к Алешиным ногам, и их взгляды на миг соприкоснулись.

– Не горюй, старина, – сказал ему Алеша. – Ты мне тоже в грудь попал, – и показал ему левую ладонь, с которой капала кровь. Стрелок тупо вгляделся и удовлетворенно икнул.

Теперь Алеша словно раскачивался на двух железных штырях между небом и землей. Когда тебя так нелепо раскачивают, то самое главное, чтобы не закружилась голова. Слышимость вокруг была хорошая: капал бензин или масло из пробитого движка. Если "тойота" сейчас рванет, ему не увидеть Настеньку никогда. Алеша потихоньку пополз прочь. Уже подъехали какие-то машины с двух сторон, и оттуда выглядывали водители.

Жались к домам испуганные люди. Истошно завопила женщина. Алеша все это видел и слышал отчетливо, хотя одновременно запоминал каждую щербинку на асфальте. Пистолет он тащил с собой. Его немного угнетало, что слишком надолго замолчал снайпер. И тут за спиной полыхнуло и грохнуло. Жаркой волной Алешу, как пушинку, перекувырнуло в кювет, но хотя полет его был стремителен, Калачу хватило времени, чтобы поймать его в придел.

– За родного папаню, гад! – крикнул Калач и недрогнувшей рукой послал пулю, вонзившуюся Алеше в бедро. Больше верный мститель сделать ничего не успел. Он не услышал, как сзади подкрался один из Алешиных телохранителей, подоспевших на звуки боя, и опустил ему на затылок свинцовую печать.

Вкювете Алеше было удобно. Он лежал на спине и пристроил пистолет так, чтобы никто не застал его врасплох. Солнечные лучи не мешали обзору. Железные качели перестали раскачиваться, и боли не было. Свет уходил из глаз постепенно. Он не умирал, а засыпал, как засыпают после тяжелой работы, и надеялся, что скоро встанет и пойдет домой, где Настенька окажет ему первую помощь, где…

* * *

Белая палата, крашеная дверь, новейшая электронная аппаратура, бессменная капельница. Четвертые сутки безвременья. Позади три обширных операции. Видимых признаков жизни нет, но перфолента старательно фиксирует вялые толчки сердца. Живой, и слава Богу!

Полный сил и радостных устремлений, Алеша догнал Елизара Суреновича в скалистом ущелье, где мохнатые звери неведомой породы ожесточенно клацали стальными зубами. Елизар Суренович сидел в окружении одалисок и гурий на сыром прогнившем пне. Вид у него был самодовольный, торжественный и, как обычно, немного лукавый. Он был рад, что Алеша к нему присоединился.

– Соскучился? – спросил. – Хоть догадываешься, где мы?

Алеша присел поодаль на такой же пенек, отмахнулся от назойливой одалиски, которая сразу приникла к нему жирным бедром.

– Неужели нельзя обойтись без театра? – упрекнул Алеша. – Какие-то звери, какие-то голые бабы… Зачем все это?

– А ты знаешь, где мы? – насмешливо повторил Благовестов.

– Я и раньше этого не знал.

Елизар Суренович гаденько хихикнул:

– То-то и оно! Живете, как кроты, помираете, как воши. Я тебя звал, почему не откликнулся?

Не хотел Алеша встревать в пустой спор, тем более что один из мохнатиков подкрался-таки к нему и цапнул за больной бок. Алеша с размаху опустил кулак на звериную башку, а получилось, что почесал за ухом.

Зверь замурлыкал и обернулся тем же самым Елизаром Суреновичем. Но уже они были не в ущелье с нависшими скалами, а вольно неслись в щемящем, снеговом просторе. Наконец-то Алеша обрел заново дар полета, утраченный в детстве.

– Видишь! – кричал Елизар. – Теперь-то ты видишь?!

– Вижу, вижу, – ответил Алеша, хотя ничего не видел, зато остро чувствовал, как все клеточки тела поглощаются сладостным невероятным кружением. Внизу, и вверху, и везде клубилась бездна без всяких очертаний.

Смутно проглядывали, просвечивали в необозримом далеке голубоватые вены оставленной навеки земли. "Вот оно, – с сердечным восторженным замиранием думал Алеша. – Значит, есть это нечто. Значит, Настя права и смерть на самом деле всего лишь парение". Потом он хряснулся обо что-то затылком, и оказалось, что лежит на дне моря, и удивился, что водой тоже можно дышать. По каменистому дну к нему подступал гигантский краб с выпученными глазами и со множеством клешней. Конечно, Алеша сразу узнал краба, но Елизар Суренович делал вид, что это не он, а кто-то другой, отдаленно на него похожий.

– Все дуришь? – усмехнулся Алеша. – Сними маску-то, рога торчат.

– Жрать охота, – прошамкал краб густым Елизаровым басом. – Дай-кось ручонку откушу, хоть разок насытюсь.

– На! – сказал Алеша. Краб поудобнее захватил его кисть клешнями и начал перемалывать, урча и рыгая.

– Не подавишься? – озаботился Алеша, которому было жалко голодного, несчастного старикашку, выжившего из ума.

– Не боись, сударик – успокоил Благовестов. – Человечий жирок самый пользительный.

– Да на здоровье, только не спеши.

Поедаемый крабом, он всплыл на поверхность. Все та же бездна струилась вокруг, куда ни кинь взгляд.

.Плыть было некуда, да и нечем было плыть. Все его туловище уже заглотал краб в безразмерную пасть. Кое-как еще удерживал Алеша голову на весу, но сопротивляться не хотелось тугому, приятному пищеварению, которое и в нем самом отзывалось успокоительной истомой.

– Вот я тебя и скушал, – удовлетворенно рыгнув, заметил Благовестов.

– Скушал, и хорошо. А я все же подумываю вернуться.

– Ку-уда? – удивился Благовестов, – Зачем? Разве здесь нам плохо?

– Не плохо, щекотно, – Алеша дернул рукой – не было руки, шевельнул бедрами – не было ног. Ничего не осталось в нем, кроме лютой тоски…

– Что-то снится ему плохое, я же вижу, – сказала Настя.

– Иди сама поспи, – буркнул Вдовкин. – Третью ночь на ногах, разве можно. Для ребенка-то каково.

– Ты тоже не веришь, что он выкарабкается?

Вдовкин с сомнением почесал за ухом. Ему было как-то не по себе. Больница была как раз тем местом, где нет запасов спиртного. А он тут уже давно болтался.

Хотя это была не совсем обычная клиника, приватизированная. Губин зафрахтовал три палаты. В одной жила Настя, в другой Вдовкин спал вместе с телохранителями. В коридоре и возле больничного корпуса постоянно дежурили не меньше шести человек.

– Он выдюжит, – сказал Вдовкин. – Ты что, разве его не знаешь?

– Если бы я могла поговорить с ним. Это ведь он все от обиды натворил.

За трое бредовых трезвых суток Вдовкину уже не раз приходилось выслушивать от нее такие вещи, на которые, как ему казалось, она прежде была неспособна.

– Мама, папа, Алеша, – Настя загнула пальцы. – Я всегда старалась, чтобы им было хорошо. А что получилось? Почему, Женя? В чем я виновата?

В палату вошел врач – Георгий Степанович Дехтярь.

Сорокалетний искусный хирург, обличьем напоминающий боксера-тяжеловеса. При этом у него постоянно был такой вид, словно он только что чудом увернулся от нокаута. Он сам оперировал Алешу, а это, по отзывам медперсонала, было крупным везением для любого умирающего.

– Все то же самое, Георгий Степанович, – плаксиво пролепетала Настя, и Вдовкин на всякий случай приготовил чистую салфетку. Доктор посмотрел на нее неодобрительно:

– Вы чего хотели, милая? Чтобы он краковяк танцевал после таких потрясений? Рано, милочка. Я всегда говорю своим больным: не лезьте под пули. Куда там! Все же теперь умные. Но я тоже не волшебник.

Хотя…

Он склонился над Алешей, словно принюхиваясь.

– Да нет, значительно лучше. Значительно! Цвет лица совсем другой.

– Правда?! – Настя просияла, точно озаренная солнцем. Доктор смутился и слегка покраснел, и Вдовкин отлично понимал почему. Иногда Настин взгляд становился таким, что хотелось до него дотронуться.

Пожилых, видавших виды людей это шокировало.

– Вы всю ночь здесь просидели? – спросил доктор.

– Конечно, всю ночь, – ответил за Настю Вдовкин.

– Тогда так. Я вам приказываю отдохнуть и выспаться. Или лишу вас доступа.

– Доктор, ему правда лучше?

– Конечно, лучше. Это же очевидно.

Настя, что-то бормоча себе под нос, покинула палату. Вдовкин знал, что минут через десять она вернется.

– Чего-то все в горле пересохло, – пожаловался он хирургу. – У вас тут нет спиртика под рукой?

– Не держим, – сухо ответил Георгий Степанович. – Но напротив больницы пивнушка. Примета, знаете ли, счастливого времени. Водка на каждом углу.

– Вам ли жаловаться на время, доктор. Вон какую больничку откупили от трудового народа.

Дехтярь промолчал, но щеку скривил, как в нервном тике. Пожилая медсестра вкатила хирургический столик, на котором все было приготовлено для перевязки.

Вдовкин пошел звонить Филиппу Филипповичу, с которым связывался каждые три часа. Михайлов, возможно, умирал, и это было некстати. Множество сил и средств было задействовано в многоходовой комбинации по дележу необъятного наследства Благовестова, но исход незримой схватки был пока туманен. Чаша весов склонялась то в одну, то в другую сторону. Кое-что должна была прояснить встреча Серго с Иннокентием Львовичем Грумом, которая в принципе была обговорена, но сроки все переносились.

Вдовкин доложил Филиппу Филипповичу, что состояние Алешине без изменений, но у доктора есть надежда, что в ближайшие сутки он не окочурится. Воронежский, как обычно, был настроен философски:

– Вы же понимаете, Евгений Петрович, что без Михайлова все рухнет?

– Смотря что вы имеете в виду.

– Я имею в виду весь этот затянувшийся отрезок нашей жизни.

– Я бы не стал из-за этого переживать. Как говорится, был ли мальчик?

– В каком-то высшем смысле вы, наверное, правы.

Вдовкин глянул на ручные часы – половина двенадцатого. Он спустился вниз, пересек улицу и вошел в бар с интригующим названием "Пуэрторикано". Один Бог знает, что это обозначало. Бар только открылся, был пуст, но за стойкой копошилась молодая женщина в зеленом блейзере, в меру накрашенная. Вдовкин попросил коньяку и чашечку кофе. Барменша мгновенно подала и то и другое, подмигнула:

– Вы оттуда, молодой человек?

– Откуда – оттуда? Я, как и вы, произошел из материнского чрева.

Женщина улыбнулась с подчеркнутой готовностью к более основательному знакомству.

– Ну и устроили вы нам веселую жизнь.

– В каком смысле?

– Третий день улица перекрыта. Прогораем. Если не секрет, кого же вы так охраняете?

– А-а, вы вот про что, – Вдовкин с наслаждением осушил рюмку. – Один известный ученый, изобретатель радио. И вот ногу подвернул.

– Так я вам и поверила… Видали мы крутых, но таких у нас еще не было. Место-то тихое, окраина.

Расплатившись, Вдовкин вернулся в клинику. По пути перекурил с Кешей Смолиным, одним из лучших губинский выдвиженцев.

– Как шеф? – почтительно поинтересовался дюжий малый.

– Да ничего вроде. На поправку пошел.

– Суки рваные, – сказал Смолин с душой. – Прошляпили, подонки. За это надо яйца отрывать.

– И я так думаю, – согласился Вдовкин. Коньяк его подкрепил, и он вернулся в палату в благодушном настроении. Настя ухе была тут, и доктор Дехтярь в который раз подробно объяснял ей, какие разрушения произвели выстрелы в организме Михайлова, что удалось сделать на операции и на что можно надеяться в дальнейшем. Не заметно было, чтобы доктора это утомляло.

Настя слушала его с таким напряженным лицом и с таким благодарным свечением глаз, словно внимала Дельфийскому оракулу. Вдовкин вошел в тот момент, когда врач растолковывал, что происходит при компактном разрыве легочных тканей. Алеша тоже прислушивался к лекции, но с закрытыми глазами. Вдовкин бросил взгляд на приборы, которые, как вообще любые приборы, были намного ближе его сердцу, чем люди, и изумленно воскликнул:

– Поглядите, доктор!

Синусоида дыхания выровнялась и пики обозначились резче.

– Ну и что?! – прерванный на полуслове, раздраженно откликнулся хирург, – Временные колебания ни о чем не говорят. Больной только что получил большую дозу витаминов. Адекватная реакция, разумеется…

Тут Михайлов открыл глаза. Сперва слабо дрогнули веки, по лицу скользнула тень, а затем широко и ясно распахнулся синий взгляд. Зрелище было завораживающее. Воскрешение из мертвых.

– Алешенька! – неуверенно пролепетала Настя, шагнув к мужу. С потолка он перевел взгляд на нее. Но непонятно было, узнал или нет. Вдовкин схватил доктора за рукав.

– Алеша! – Голос у Насти высокий и хрупкий. – Алеша, ты видишь меня?

Алеша сморгнул, губы шевельнулись.

– Ну хоть словечко скажи, хоть словечко!.. Ты слышишь меня? Я твоя Настя.

– Мне страшно, – сказал Алеша. – Увези меня домой.

Глава 25

Похороны Елизара Суреновича вылились во всенародный траур. Давно Москва не видела таких пышных церемоний. Полк конной милиции и несколько подразделений омоновцев с трудом сдерживали несметные толпы народа на подступах к Новодевичьему кладбищу.

Скорбно звучала музыка сводного военного оркестра, в которую истерическим диссонансом врывались мелодии модных бит-групп, усиленные мощными динамиками. Десятки теле– и кинокамер с разных точек снимали скорбную процессию для благодарных потомков.

Избранные гости, у которых были особые допуски и спецпропуска, далеко не все сумели пробиться хотя бы близко к высокому черному помосту, сооруженному с привлечением лучших зарубежных мастеров похоронного дела, на котором почти в вертикальном положении, весь заваленный цветами, стоял гроб с покойником. Денек для прощания выдался ясный, с легкими, блестящими тучками, но не жаркий. Елизар Суренович, если душа его присутствовала на проводах, мог быть вполне доволен последним свиданием с родиной, которую он так мучительно и яростно обустраивал для счастья. Его суровый монументальный облик с латунным черепом, со сложенными на груди темными руками внушал странное благоговение, даже если глядеть на него с высоты птичьего полета. Двух женщин-плакальщиц, лишившихся чувств от непомерного горя, уже затоптали насмерть возле магазина "Алая гвоздика".

Напротив помоста с гробом была сооружена трибуна, куда один за другим поднимались ораторы. Первым выступил член правительства, один из самых любимых в народе реформаторов, автор знаменитой монетаристской теории о неизбежном перерастании развитого социализма в дикий рынок. По виду он годился покойному во внуки, был тщедушен, румян, вертляв и, боясь упасть с трибуны, поминутно свешивал голову вниз, что придавало каждому его слову особую значительность.

Он говорил о том, что в этой стране, где довелось жить Благовестову, да, к сожалению, и самому оратору тоже, никогда не умели при жизни ценить великих людей и поминали их добрым словом обыкновенно лишь после кончины, да и то не всегда. Зато всякое отребье непременно тащили хоронить у кремлевской стены. И это доказывает, заметил член правительства, что народ, живущий в этой стране, невежествен, необразован, дик и, к сожалению, почти всегда пьян. Толпа, печально внимавшая оратору, разразилась воплями восторга и одобрения.

После удачного поминального слова министра ораторы стали выскакивать на трибуну один за одним, как чертики из табакерки. Кого тут только не было. Известные деятели науки и культуры, знаменитые политики, никому не ведомые миллионеры, представители известных торговых фирм, кинозвезды, домохозяйки, генералы, эстрадные певцы, поэты и даже одна девчушка лет пятнадцати, почти без всякой одежды, которая, рыдая и еле ворочая языком, объявила, что хотя при жизни ей не выпала честь познакомиться лично с Елизаром Суреновичем, но все равно она считает себя его женой и клянется, что умрет вместе с ним на его могиле. Девчушку, которую публика приняла так же восторженно, как и министра, тут же внизу усадили в крытый фургон и куда-то увезли.

Особенно сильное впечатление на толпу произвело выступление классика русской литературы, ветхого старца, который прославился тем, что в роковом августе девяносто первого года собственноручно возле подъезда зарубил топором бывшего секретаря райкома партии, убежденного красно-коричневого коммуно-фашиста.

После этого его окрестили "совестью нации" наравне с покойником Сахаровым, депутатом Юшенковым и сатириком Ивановым. Свое новое заслуженное звание писатель нес гордо и стал непременным участником почти всех политических дебатов, где выступал исключительно от имени российской творческой интеллигенции. Бывал и в Кремле на приемах у Бориса Николаевича, который, правда, никак не мог ни разу правильно произнести его звучную писательскую фамилию Баклашов-Сулейменжак-оглы. Какие книги написал великий гуманист, никто, естественно, не знал, зато у всех была на слуху его крылатая фраза: "Хороший коммунист – это мертвый коммунист". По совестливости писатель превосходил даже дикторшу Сорокину, которая натурально погружалась в обморок всякий раз, когда вспоминала про невинно пролитую слезу ребенка Достоевского. Кстати, чем-то они были и внешне неуловимо схожи: пожилой, одряхлевший классик и цветущая, холеная женщина с роковым взглядом пифии, оба сжигаемые неутоленной любовью к обездоленным.

На трибуну Сулейменжаку-оглы помогли подняться два дюжих добряка омоновца и в продолжение его короткой, яркой речи аккуратно поддерживали с боков.

– Умер не просто всемирно известный меценат и покровитель искусств, – прорычал в микрофон писатель. – Не дрогнула рука негодяя, пославшего отравленную пулю в сердце нашей надежды на светлое будущее.

Пал смертью храбрых могучий спонсор, без которого мы все осиротели. Еще вчера мы ели его прекрасные бутерброды, а кто нас накормит завтра? Таких спонсоров, каким был усопший, можно пересчитать по пальцам, их осталось только двое – Боровой и Мавроди.

А если и они нас покинут? – От страшной мысли писатель горько разрыдался, но не позволил омоновцам стянуть себя с трибуны. Уцепившись за микрофон, прокричал:

– Скажу вам больше, друзья! Поверьте старику, который повидал лиха. Если не сумеем уговорить Клинтона и он не пришлет к нам "голубых беретов", нас всех все равно перестреляют поодиночке, даже если мы возьмемся за руки… Спи спокойно, дорогой брат, господин и учитель.

…В отдалении среди ликующей толпы стоял Башлыков с Ванечкой Полищуком. После двухмесячного затворничества юноша был бледен, уныл. Брезгливо сжав губы, спросил;

– Ну и зачем вы меня сюда привели, Григорий Донатович?

– А как же! Полезно поглядеть.

– Пожалуй, да, любопытно. Проводы пахана. Какая-то нелепая пародия на Чикаго. Клинический случай массовой деградации.

– Это не Чикаго, сынок. Это новая Москва. И в ней идет война.

– Не моя война, Григорий Донатович. И не моя Москва.

– Твоя, мальчик. Чем скорее поймешь, тем лучше.

Слишком много слепцов.

На трибуну тем временем поднялся известный народный актер с искаженным от горя лицом. Привыкший играть маршалов и суровых правдолюбцев, он и на этой скоморошьей трибуне не утратил величественной повадки, что придавало его облику некий зловещий потусторонний смысл. Публика это почувствовала и благолепно умолкла. Одинокое ржание какого-то палаточника-дебила было прервано тупым ударом по черепу.

– Мы отомстим за тебя, дорогой Елизар, – трагически вещал актер. – Верно сказал господин писатель.

Они хотят нас уничтожить, хотят повернуть вспять колесо истории. У твоего праведного гроба клянемся: не выйдет!

– Кто же все-таки ухлопал этого монстра? – спросил Иван.

– Это даже неважно. Кто-то из своих, конечно.

У них разборка завязалась нешуточная. Рынки сбыта, банковские зоны, промышленность, земля… Хапнули слишком жирно, вот и взбесились.

Гроб с покойником спустили с помоста, и шестеро молодчиков гвардейской внешности понесли его через площадь к воротам и дальше к разверстой могиле. Звуки траурного марша зычно вознеслись к небу. Возбуждение в толпе достигло предела. Вопли женщин слились в адский плач. Омоновцы, не выдержавшие долгого безделья, вразвалку охаживали дубинками слишком шустрых и любопытных зевак. В похоронно-праздничной неразберихе раздалось несколько слабых выстрелов. Зазевавшегося милиционера стащили с лошади, и четверо пьяных предпринимателей в кожаных куртках усердно вколачивали его каблуками в асфальт. Единый протяжный, заполошный стон плыл над окрестностью, как если бы в ответственном футбольном матче кто-то забил гол в свои ворота.

Одинокий Елизар Суренович в последний раз сверху взирал на Москву сквозь сомкнутые тяжелые веки. Он навсегда покидал этот безумный мир, и оттого ему было грустно. На красивом, четком и вовсе не старом лике запечатлелась ироническая гримаска, с которой он и при жизни частенько поглядывал на суетливых, беспокойных людишек. Когда в вертящемся обезьяньем хороводе его слепой взор наталкивался на прелестное юное девичье личико, его мертвое сердце сжимала лапка сожаления.

На длинных полотняных тросах гроб осторожно опустили в глубокую могилу. И тут совершилось маленькое чудо. Прямо из земли, из вечного плена, вырвался, взмыл в воздух белый трепещущий голубь, порхнул в прямых лучах солнца – и исчез в небесах.

Глава 26

К середине сентября установилось бабье лето, и Алешу из больницы перевезли на дачу. Дехтярь на прощание надавал кучу рекомендаций, обязался навещать больного, но сказал, что физическое состояние Алеши, как ни чудно, не внушает никаких опасений. Конечно, понадобится полгодика, не меньше, на реабилитацию, на расхаживание, но хороший уход, усиленное питание, строгий режим и гимнастика довершат благополучный перелом в организме.

Режим, про который говорил доктор, был такой.

Около восьми утра Настя поднимала мужа и помогала ему доковылять до ванной, где он с ее помощью умывался и приводил себя в порядок. К девяти Ваня-ключник подавал завтрак в гостиной: овсяная каша, свежий творог, мед, орехи, апельсиновый сок. Алеша меланхолично съедал все, что ему подкладывали на тарелку.

Еще с первого своего нормального пробуждения в больнице он ни разу ничего не попросил, но и ни разу ничему не воспротивился. После завтрака Настя укладывала его отдохнуть на часик-полтора и, пока он дремал, читала ему какую-нибудь книгу по своему выбору. Все ее попытки узнать, нравится ли ему то, что она читает, не увенчались успехом. Алеша лучезарно улыбался и говорил извиняющимся тоном:

– Мне все равно, дорогая.

Настя взялась читать ему "Историю" Карамзина прямо с первого тома. После отдыха и дремы, если позволяла погода, Настя вывозила его на коляске погулять в сад. Здесь в течение часа, но с перерывами, вместе с ним проделывала многочисленные упражнения. Охранники, прячась в разных местах, с изумлением наблюдали, как хозяйка бросает мужу мяч, а он его ловит, радостно вскрикивая. Или заставляет дотянуться руками до земли, а потом никак не может разогнуть.

Перед обедом приходила медсестра, которую порекомендовал Дехтярь, и делала Алеше массаж и перевязку. Но уже на третий день Настя отправила медсестру домой и со всеми процедурами справлялась сама, потому что заметила, что появление любого чужого человека сильно раздражает Алешу: он вздрагивал, закрывал глаза и несколько минут боролся с собой, преодолевая страх. Обедали они, если не было гостей, вдвоем, прислуживал Ваня-ключник, который старательно избегал смотреть на хозяина и поэтому частенько опрокидывал на скатерть какое-нибудь блюдо. Меню составлялось и пища готовилась под неусыпным Настиным контролем.

Опять же трудно бывало понять, какая еда нравится больному, а какая нет. Если Настя говорила: "Не добавить ли щец, Алешенька?" – он оживленно кивал, делая вид, что способен съесть хоть всю кастрюлю, но если отбирала у него недоеденную тарелку, он так же блаженно хлопал глазами. Как-то она провела эксперимент: вместо обеда сразу уложила его в постель. Алеша даже глазом не моргнул.

После дневной сиесты Настя угощала его фруктами и снова вывозила на прогулку. Постепенно она увеличивала нагрузки и заставляла его растягивать резиновый эспандер, а также по много раз поднимать и опускать полуторакилограммовые гантели. Алеша слушался ее беспрекословно, но когда уставал, то начинал плакать.

Слезы крупными градинами стекали по его худым, бледным щекам и катились за воротник. Это так поражало Настю, что она опускалась на колени и подолгу молилась, прося у Спасителя помилования для своего несчастного мужа. Алеша переставал плакать и глядел на нее с детским любопытством.

– Алеша, родной, ну скажи мне, ну скажи, что ты чувствуешь? Где тебе больно?

– Нигде не больно, – удивленно отвечал Алеша. – Почему мне должно быть больно? Мне хорошо!

Вечером, накормив Алешу, она снова ему читала или включала телевизор. Пока экран светился, Алеша не отрывал от него неподвижного взгляда, иногда вздрагивая, но с губ не сходила легкая усмешка. Когда экран гас, он еще некоторое время что-то высматривал, а потом со вздохом облегчения переводил взгляд на жену.

– Еще что-нибудь хочешь посмотреть? – спрашивала она.

– Да нет, мне все равно.

– Но чего-то ты все-таки хочешь?

– Нет, ничего не хочу. Спасибо.

– О чем ты думаешь, Алеша?

– Ни о чем. Почему я должен думать?

– У тебя что-то болит?

– Нет, ничего не болит.

Перед сном она снова отводила его в ванную, и он опирался на нее легкой рукой, как на костыль. Он испытывал трудности с тем, чтобы усесться на толчок, и терпеливо ждал, пока Настя ему поможет, косясь на нее настороженным глазом, даже с некоторой обидой. Но когда, наконец, у него все получалось и кишечник опорожнялся, он глядел на нее снизу с такой благодарной миной, словно достиг конца долгого, утомительного путешествия.

Засыпал он сразу, едва коснувшись щекой подушки.

Настя лежала рядом и пыталась разгадать в его спящем, чистом, прекрасном лице их общее будущее. Если он стал идиотом, думала она, то это слишком большое наказание даже для него. Впрочем, Настя не роптала на судьбу, напротив, все эти осенние дни, текущие безукоризненно ровной чередой, она была спокойна и счастлива, как может быть счастлива молодая женщина, которая ожидает ребенка от любимого человека и не сомневается в том, что этот человек никогда ее больше не покинет.

Местопребывание Алеши по возможности держалось в тайне, и редкие гости вносили разнообразие в их безмятежное бытование. Приезжал Губин, проверил, все ли у них в порядке, но недолго пообщавшись с Алешей, в дальнейшем предпочитал все переговоры вести с Настей по телефону. Как и обещал, через пару дней наведался доктор Георгий Степанович, отобедал с ними, внимательно осмотрел больного и нашел, что его состояние даже лучше, чем он мог надеяться.

Настя отвела доктора в сад и прямо спросила:

– Скажите откровенно, Георгий Степанович, он что же, таким и останется навсегда?

– Каким – таким? – не понял Дехтярь, уже привычно млея под Настиным взглядом.

– Вот таким, какой он сейчас?

Доктор не знал, каким Михайлов был прежде.

– А чем он вам не нравится? Да я бы дочери своей не пожелал другого мужа. Корректный, предупредительный молодой человек. Вполне разумный. Уверяю вас, в сравнении с другими… Если вас волнует, прошу прощения, сексуальная сторона, то тут нужно время, голубушка, нужно время… Уж вы потерпите…

– Господи, да он же совершенно впал в детство, – вырвалось у Насти. – Он же лунатик, доктор. Разве вы не видите?

– Нет, не вижу. Алексей Петрович вполне контактен – рассуждает здраво, адекватен своему состоянию…

Не гневите судьбу, Настя. Однако если вас что-то смущает в этом ключе, могу порекомендовать прекрасного специалиста. Психиатр с мировым именем. Пускай проконсультирует, вреда не будет.

– Пожалуйста, порекомендуйте, – дрожащей рукой Настя записала телефон и фамилию.

* * *

За кофе, дабы развеять Настины страхи, доктор с заговорщицкой улыбкой обратился к Михайлову:

– А что, батенька, не опрокинуть ли нам по чарке?

Пора, пожалуй, начинать нормальную жизнь.

Алеша засиял самой своей восторженной улыбкой, какая была у него теперь только на толчке.

– Конечно, доктор! Еще бы!

– Ему разве можно? – усомнилась Настя.

– Теперь ему все можно, – многозначительно ответил врач.

После одной рюмки Алеша уснул прямо за столом, и чтобы дотащить его до постели, пришлось звать Ванюключника.

Вечером приехал Вдовкин, и они с Настей устроили маленький консилиум. Решили все же действительно пригласить психиатра, хотя у Вдовкина были большие сомнения: он ни в каких психиатров не верил.

– В сущности, кто такой психиатр? Это человек, который заявляет, что изучил законы человеческой психики. Но это же вранье. Это большое вранье. Я психиатров не осуждаю, каждый зарабатывает чем может. Я в другом не уверен: стоит ли понапрасну тревожить Алешу. Ты погляди на него. Был ли он когда-нибудь таким удовлетворенным? Зачем же пытаться вернуть его в эту грязь, которую мы по заблуждению называем разумным существованием?

– Не надо умствовать, – сказала Настя. – Ему очень плохо.

– А тебе или мне хорошо? Человек так или иначе всегда несчастен. Если хочешь знать, я бы с удовольствием с ним поменялся.

– Я с тобой поссорюсь, Женечка, если будешь так говорить.

Ссориться с Настей Вдовкин не хотел. У него так жизнь повернулась к пятидесяти годам, что никого вокруг не осталось из близких, кроме Насти и этого чокнутого бандита.

Психиатр приехал через день, за ним послали машину. Его звали Валерий Яковлевич Сушко. Он был шупл, высок, опирался на палочку и поминутно странно, погусиному вскрикивал – кхе-е-к! – радуясь, что живой.

За период перестройки Валерий Яковлевич достиг высоких степеней в своем врачебном искусстве, и поговаривали, что был вхож в правительство наравне с легендарной Джуной, причем ходили они к одним и тем же пациентам. Прежде чем познакомиться с больным, он присел на крылечке отдохнуть, внимательно изучая пейзаж. Вдовкин любезно предложил ему сигарету.

– Какая тут у вас благодать, однако, – заметил Валерий Яковлевич, от сигареты брезгливо отказавшись. – Что за прелесть эти подмосковные делянки. И какие забавные поселяне. Но почему они прячутся?

Как раз двое охранников с рациями и с автоматами нырнули за деревья.

– Приезжих избегают, – пояснил Вдовкин. – Много обид им приезжие чинят.

– Вы сами местный или как?

– Я тут вроде бедного родственника. На подхвате.

– Раньше у меня не лечились?

– Нет, не приходилось. Хотя много раз собирался.

Психиатр Вдовкину понравился, видно было, что вреда от него особого не будет – слишком стар.

– Ну что ж, – вздохнул Валерий Яковлевич, – давайте сюда больного.

– Именно прямо сюда его вынести?

– Зачем же, – Валерий Яковлевич вскрикнул – кхее-к! – прикрыв рот ладошкой. – А вы, я вижу, насмешливый юноша. Но пьете много, это нехорошо…

– Неужели так заметно?

– Еще бы незаметно. Вы ведь, друг мой, водку с пивом смешиваете, оттого залах ядреный, устоявшийся.

Я бы вам посоветовал закусывать лимонной корочкой.

Исключительно отбивает сивушный аромат.

На крылечко вышла Настя. Валерий Яковлевич, кряхтя, поднялся и поцеловал ей руку. Галантно заметил:

– Мечтаю, чтобы все мои пациенты выглядели именно так, сударыня!

– Спасибо, доктор! Где бы вы хотели осмотреть мужа?

– Лучше всего там, где он чувствует себя в безопасности.

Настя вопросительно глянула на Вдовкина:

– Такого места больше нет.

– Да и раньше не было, – добавил Вдовкин. Старичок, который поначалу показался ему безобидным шарлатаном, все больше его занимал. Это было ему чудно хотя бы потому, что в последнее время встречи с новыми людьми вообще не вызывали у него никаких эмоций. Он привык к мысли, что запас его любопытства к миру, слава Богу, исчерпан окончательно. Сумрачный сон наяву, в терпких парах винного спирта его вполне устраивал. В сегодняшнем госте была какая-то симпатичная бодрость, соотносимая, может быть, с задержкой земного пребывания. В его старческом взгляде посверкивала зоркость, которая дается человеку лишь за пределом бытия.

Алеша отдыхал после завтрака, но не спал, а глядел любимый мультик про черепашек ниндзя. Увидя незнакомого человека, которого привела Настя, он попытался укрыться одеялом с головой, но не успел. Настя села рядом, поймала его руки и мягко укорила:

– Ну не ребячься, милый. Это же к тебе пришли.

– Ко мне? А кто это?

Вдовкин выключил телевизор, а Валерий Яковлевич представился:

– Я врач. Зовут меня Валерий Яковлевич. Хочу вас осмотреть, если не возражаете.

– Даже не знаю, – усомнился Алеша. – У меня ведь уже есть врач. Он меня оперировал. Очень хороший.

Его все уважают. Настя, ты разве не помнишь Георгия Степановича? Он ведь вчера приходил.

– Не волнуйся, милый! Это я пригласила Валерия Яковлевича. Он с тобой поговорит, и все.

– Конечно, конечно, – поспешил согласиться Алеша. – Я просто подумал, что если я здоров, то зачем тратиться на новых врачей. Извините меня, доктор, но сейчас такое дорогое лечение, не всем по карману.

Валерий Яковлевич, пару раз вскрикнув, благополучно устроился в кресле напротив кровати.

– Какие деньги, юноша! Просто визит дружбы. Не беспокойтесь ни о чем.

Алеша вытянулся под одеялом поудобнее. С хитрой улыбкой покосился на Вдовкина:

– Денег не жалко, доктор. Но пока я на иждивении у жены, поневоле приходится учитывать каждую копеечку.

– Похвальное здравомыслие, – одобрил Валерий Яковлевич. – Копеечка, известно, рубль бережет.

Настя испытывала неодолимое желание бухнуться на колени и немедленно воззвать к Спасителю. Полтора месяца она не слышала от мужа столь долгих и проникновенных речей, и уж лучше бы не слышала вовсе.

– Сегодня воскресенье, – невозмутимо продолжал Валерий Яковлевич, – вот я и решил прогуляться за город, заодно и к вам завернул. – – Сегодня не воскресенье, – поправил его Михайлов. – Сегодня пятница. В воскресенье по утрам не показывают черепашек. "Зов джунглей" – это да. Вы ошиблись, доктор. Как бы вас не хватились на работе.

– Ничего, я предупредил. Скажите, пожалуйста, Алеша, по ночам вам что-нибудь снится?

Алеша сделал слабую попытку вырваться из ласковых рук жены.

– Если вам неудобно при посторонних, – сказал доктор, – попросим их выйти.

– Не надо, – испугался Михайлов. – Какие же это посторонние? Настя моя жена, а это Вдовкин. Женя, хочешь выпить? Позови Ваню-ключника, от тебе нальет.

– Потерплю, – у Вдовкина вся эта нелепая сцена вызывала что-то вроде изжоги.

– Я не случайно спросил про сны, – пояснил Валерий Яковлевич. – В наших снах множество отгадок к физическому и душевному состоянию. Уверяю вас, это не бабушкины сказки.

– А где ваша бабушка? – спросил Алеша.

– Померла, голубчик, давно померла… Так что же вас беспокоит по ночам?

– Вы не будете смеяться?

– Нет, голубчик, не будем.

– Во сне приходит Елизар Суренович, и мы с ним летаем.

– На чем летаете? На самолете?

– Нет, просто так, как будто на крыльях. Смешно, да?

– Каждую ночь? , – Почти каждую. Но иногда и днем.

– И всегда только с ним?

– Не всегда. Черепашки тоже летают. Ну, и еще всякие существа.

– А кто такой Елизар Суренович?

Алеша посмотрел на жену, ища у нее поддержки:

– Будто вы не знаете?

– Честное слово, не знаю.

Алеша капризно скривил губы:

– Я вам не верю, доктор. Его все знают. Вы надо мной смеетесь, а обещали не смеяться.

Валерий Яковлевич полез в карман пиджака и достал кожаный очешник. Водрузил на нос очки с какими-то особыми стеклами, отчего глаза у него сделались на пол-лица. У Алеши от изумления отвалилась челюсть.

– Можно и мне потом померить? – спросил он робко.

– Конечно, но сперва еще несколько вопросов. Заранее прошу прощения, если они вам не понравятся, но это необходимо. Друг мой, вы импотент?

Вдовкин закурил. Настя бросила на доктора недружелюбный взгляд. Алеша раскраснелся.

– Не знаю, – сказал он.

– Как то есть не знаете? Вы спите со своей женой иди нет?

– Конечно, спим. Только я рано ложусь, а она обычно попозже. Правда, Настя?

– Валерий Яковлевич, – не выдержала Настя. – Нельзя ли обойтись без этих новомодных штучек?

– Никак нельзя, голубушка. Это очень важно.

– Вы разве не видите, в каком я положении?

– Вы примерно на седьмом месяце, с чем вас и поздравляю. Полагаю, вашего мужа это не должно слишком смущать. Верно, Алексей Петрович?

Алеша к этому моменту стал красный как рак. Он заподозрил неладное.

– Доктор, – протянул он плаксиво. – Вы хотите забрать Настеньку, да? Но как же я останусь без нее?

Вдовкин почти всегда пьяный. Кто меня вывезет погулять в садик?

– И все же, – Валерий Яковлевич заговорил властно и вкрадчиво, – надеюсь получить определенный ответ на свой вопрос.

Вдовкин решил, что пора и ему немного поучаствовать в медицинской процедуре:

– Доктор, а вы в курсе, что его недавно искромсали вдоль и поперек?

Валерий Яковлевич недобро запыхтел, вскрикнул – юсе-е-к! – точно прочищая горло, и очки убрал в карман.

– Чем встревать со своими глупостями, молодой человек, вам бы, может быть, действительно лучше пойти опохмелиться.

От его грозного тона Алеша окончательно сник.

– Я все скажу, только не сердитесь, пожалуйста.

Настя пулей вылетела из комнаты. Правда, через минуту вернулась и как ни в чем не бывало объяснила, что распорядилась насчет завтрака.

– Импотенция у меня в порядке, – вдруг насупясь сказал Алеша, – Это все знают. Хоть у Вдовкина спросите. Он сейчас трезвый.

Вдовкин на всякий случай подтвердил:

– Он в больнице всех медсестер загонял. Прямо с операционного стола срывался. Хотя был в наркозе.

– Хорошо, хорошо, – ухмыльнулся Валерий Яковлевич, – Мне по душе остроумные молодые люди. Но я что-то слышал о завтраке. Не продолжить ли нам беседу за столом?

Ваня-ключник накрыл чай на веранде. Алеша, чтобы показать доктору, какой он крепкий, решил добраться до стола самостоятельно, опираясь на костыли. В дверях веранды наткнулся на Ваню-ключника, они чуть не столкнулись. Алеша жалобно пролепетал;

– Извини, пожалуйста, Ванюша! Видишь, колупаюсь с костыльками, всем только мешаю.

Ваня-ключник в оторопи неловко наклонил поднос, и тарелки с чашками посыпались на пол. Алеша, растерянно бормоча: "Ах, беда-то какая!" – потянулся их подбирать, не устоял на ногах и загремел следом за посудой. Пока Настя со Вдовкиным его поднимали и усаживали за стол, с Ваней-ключником случилась истерика. Он прислонился к косяку, набычился, закрыл лицо руками.

– Не могу больше! Увольняюсь! Хоть убейте?

Настя прошептала ему что-то успокоительное, погладила по стриженой голове, и Ваня, пошатываясь, ушел в дом.

Алеша виновато улыбался:

– Я не нарочно, честное слово! Он сам споткнулся.

У Насти и для муха нашлось доброе слово:

– Никто тебя не винит, милый. Подумаешь, чашка разбилась. Это же на счастье.

Валерий Яковлевич, никого не дожидаясь, намазывал гренку маслом. Вдовкин, приметя графинчик с коньяком, быстренько наполнил фужер и, тоже ни с кем не сообразуясь, моментально его опрокинул. Зажевал лимонной долькой. Настя разлила чай, мужу наложила тарелку овсяной каши, добавив туда смородинового желе и меду. Алеша с завистью следил за Вдовкиным.

– Может быть, и мне рюмочку? – спросил у Насти. – Помнишь, мне же разрешили.

– Но не за завтраком, – сказала Настя. Алеша покорно взялся за кашу и тут же вымазал себе подбородок и щеки. Настя заботливо утерла ему лицо салфеткой.

Вскоре вернулся Ваня-ключник с новым подносом, на котором дымилось блюдо гречишных оладьев.

– Ванюша! – окликнул его Михайлов. – Ты прости меня, если сможешь. Я ведь не нарочно тебя толкнул.

– Наше дело холопское, мы не в обиде, – ответил Ваня, бросив затравленный взгляд на хозяйку. Та ему ободряюще подмигнула, – Любопытно узнать, – Валерий Яковлевич добавил в чай душистых деревенских сливок. – Как вы относитесь, Алексей Петрович, к нынешней гайдаровской реформе?

– Реформа хорошая, – быстро ответил Алеша, очередной раз промахнувшись мимо рта ложкой с кашей. – Все довольны, и я тоже.

– Что же именно вы находите в ней хорошего? – не отставал доктор.

Алеша наморщил лоб: ясная улыбка, каша на бороде, ложка на весу. Было видно, как он изо всех сил старается угодить навязчивому собеседнику.

– Что хорошего? – повторил туповато. – Ну как же: свобода – и вот кушаем сидим. Разве плохо?

– Верно! – обрадовался Валерий Яковлевич. – Совершенно верно. Свобода и еда. Умнейшее заключение.

Но теперь скажите: когда вы летаете с вашим Елизаром Суреновичем, вы о чем-то беседуете? Или так – свободный полет без всяких затей?

– Иногда разговариваем, – Алеша скромно потупился, опустив ложку в тарелку.

– О чем же?

– О разном. Он ведь умер, да там ему скучно, куда он попал. Вот он и тянется обратно, ловит попутчиков.

Но он людям не всем доверяет, опасается их. А от меня какой вред, от безногого, безрукого. Беседуем, конечно.

Он хочет, чтобы я с ним с мертвым, как с живым, соприкасался. От этого ему теплее.

– Он на самом деле мертвый? Или это так – аллегория?

– Мертвее не бывает. Пуля в сердце. Это вам не шутка, доктор.

Алеша победно оглядел присутствующих, зачерпнул кашу. Настя сидела смурная, а Вдовкин машинально налил второй фужер. Прихромал Ваня-ключник, на сей раз принес тарелку с пирожными и новый чайник с кипятком. Алеша ринулся ему помочь, хотел чайник поставить, но закачался вместе со стулом, а Ваня отшатнулся и слегка ошпарил себе ногу.

– Ничего, мы привыкшие, – сказал отрешенно. – Ежели чего еще понадобится, покличьте тогда.

– Покличем, Ванечка. Конечно, покличем, – отозвалась Настя.

После каши и бутербродов с сыром Алеша начал клевать носом – привык отдыхать после завтрака по режиму. Валерий Яковлевич это заметил.

– Ну хорошо, последний вопросец, и баиньки. Чего вы боитесь, Алексей Петрович? Вы же чего-то все время боитесь, верно?

Алеша уставился на него в недоумении:

– Нет, чего мне бояться? Мы же с Елизаром Суреновичем оба мертвые. Бояться поздно.

– Как же так, друг мой. Только что вы нам объясняли, что ваш, так сказать, усопший коллега тянется к вам за живым теплом, а теперь что же получается? Какая-то неувязка.

– Никакой неувязки, – в Алешиной улыбке просквозила снисходительность. – Вам ли этого не знать.

Вы же сами в прошлом году усопли.

– Да, – без всякого удивления согласился доктор, – В прошлом году я перенес второй инфаркт. Что было, то было. Но нельзя сказать, чтобы совсем так уж и усоп.

Ведь сидим же с вами, чаек попиваем.

– Это видимость, – с какой-то знобящей уверенностью возразил Алеша. – Одна только видимость.

Настя увела его в спальню, уложила, поцеловала влажный лоб. Потом вместе с Вдовкиным они проводили Валерия Яковлевича к машине. Старый кудесник подхватил Настю под руку и тихонько ей наговаривал в розовое ушко, как заклинал:

– Что ж, милая девушка, вам выпало трудное испытание… Но у всего свои причины. По роду занятий я лечил тысячи людей или, если угодно, внушал им, что лечу. Могу вас уверить, люди устроены просто, куда проще, чем цветы на ваших клумбах. К каждому можно подобрать ключик. Подбери ключик – и человек твой.

Человек отпирается точно так же, как шкатулка. Щелк, щелк – и никаких секретов. Но бывают исключения, увы! Ваш муж как раз такое исключение.

– Что вы хотите этим сказать?

– Хочу сказать, что ключика у меня нет. Я же не Бог, всего лишь любознательный наблюдатель. Говорю с вами откровенно, потому что вы тоже исключение и поймете меня.

– Что с ним, доктор?

– Не знаю, – Валерий Яковлевич вспомнил, что давно не вскрикивал, и самозабвенно кхехекнул, отчего две вороны в испуге сорвались с березы. – Он наглухо закрыт. Полагаю, это от переутомления. Сильные люди, обладающие мощным энергетическим запасом, и устают сильнее обыкновенного. Что он не слабоумный – это точно. Могу даже предположить, что он обманывает нас. Затаился и подсмеивается над нашими потугами пробиться к его душе.

Настя так разволновалась, что ухватила доктора за плечо. Валерий Яковлевич высказалто, о чем она сама догадывалась. Она так и думала, что Алеша затеял большой гнусный обман. Он прикидывается идиотом, а на самом деле внимательно за ней подглядывает. Он всегда был обманщиком и хитрецом и теперь от скуки разыгрывает кошмарный спектакль, где все они статисты, а он – режиссер.

– Значит, он нормален?

– Нормальнее нас с вами.

На прощание Валерий Яковлевич поцеловал ее по-отечески в щеку, ущипнул за бок и укатил, увозя в кармане пятьсот долларов.

На веранде Настя застала Вдовкина, который успокаивал хнычущего Ваню-ключника.

– Все равно уволюсь, – причитал строптивый филолог. – Он меня достал. Я же вижу, чего он добивается.

Марионетку из меня делает.

– Он же болен, Ванечка, – вмешалась Настя. – На больных разве обижаются.

– Да, как же, болен! – дерзко возразил Ваня-ключник. – Ему главное, чтобы последние нервы мне истрепать.

– Хорошо, ступай к себе, Ванечка. Нам с Евгением Петровичем надо поговорить.

Ваня гордо удалился, роняя на ходу остатки посуды.

Вдовкин к этому времени уже почти опорожнил графинчик с коньяком и был настроен благодушно. Настя отпила глоток остывшего чая.

– Не кажется ли тебе, что Алеша водит нас всех за нос?

– Еще как водит! Это тебе доктор сказал?

– Представь себе. Он не находит у него никаких психических нарушений.

Вдовкин доцедил последние капли из графинчика в фужер.

– Конечно, что он может найти. Для него шизик – это тот, кто лает и кусается. Да в принципе Алеша ему просто не по зубам. Он никому из нас не по зубам.

Чересчур суверенен. Вот милейший старичок и споткнулся.

– Он сам это понимает.

– Понимает, а денежки за визит небось взял, да?

– Но он же потратил время.

Вдовкин закурил, окутался дымом и чихнул. Вид у него был поблекший, синюшный. Он и пил-то последнее время без удовольствия.

– Скажи-ка, Настя, по совести. Ты действительно хочешь, чтобы Алеша стал таким, как прежде?

– Мне его очень жалко, – ответила Настя.

К вечеру подскочил Миша Губин. Заехал на полчасика, но остался ночевать. В Москве дела складывались не то чтобы тревожно, но как-то непонятно. Из регионов понаехала масса народу, шли бесконечные сборы то у Грума, то у Серго, то на нейтральной полосе, но толку пока было чуть. Настроение у главарей корпораций было скорее мирное, чем воинственное, казалось, все вопросы можно решить полюбовно, запал у невидимой пушки еле тлел, но не гас. Всем было очевидно, что пока не будет обозначен единый лидер, а проще говоря, новый непререкаемый пахан, бесконечные протоколы о намерениях и даже клятвенные уверения в честном сотрудничестве останутся пустым сотрясением воздуха и не застрахуют огромную финансовую империю покойного Елизара Суреновича от очередного, еще более мощного взрыва.

Губин, осунувшийся, дочерна загоревший, был настроен решительно и признался Вдовкину, что готов все бросить и слинять куда-нибудь в Австралию для продолжительного отдыха. Ему не хватало воздуха в России, чтобы дышать полной грудью. На месте его удерживал лишь некий Суржиков, которого он вскорости должен был якобы изловить. Кто такой Суржиков, он не говорил, но при упоминании этого имени взгляд его наливался кровавой мутью. Вдовкин не завидовал неведомому Суржикову, но и Губина не одобрял.

– Тебе ли заикаться о какой-то Австралии, – заметал он скептически. – Мы с тобой, Мишенька, как два деревца. Где нас сломали, там и сгнием.

Еще удерживала Губина болезнь друга.

Алеша, как всегда, обрадовался его приезду, но выказал это своеобразно. Потянулся из кровати, точно хотел обняться, застенчиво прогугукал:

– Привез, Миша, да, привез?!

– Что?

От его строгости Алеша враз опамятовался:

– Да ладно, это я так, прости, пожалуйста!

– Алеша, скажи толком, что я должен был привезти?

– Не должен, что ты! Упаси Бог! Просто вроде разговор был…

– Это он про черепашек, – догадалась Настя.

– Про каких черепашек?

– В прошлый раз, когда ты был, в рекламе показывали, таких зелененьких, на велосипедах. А ты сказал: куплю.

– Я обещал купить черепашек?

Алеша закрылся одеялом, только один глаз загадочно пылал.

– Хорошо, – сказал Губин. – Если обещал, то куплю.

– Совсем не обязательно, – с надеждой гукнул Алеша.

Губин начал проверять посты, за ним увязался Вдовкин, хотя ноги его еле держали. Сегодня он с опережением покрыл дневную норму. Вечер был прохладный, с черными осенними мушками. Через поле вышли к дальнему ухорону, откуда подъездное шоссе просматривалось до самого горизонта.

– Надо бы Алешку пристрелить, – меланхолично заметил Губин, – чтобы не мучался.

– Озверел ты, Миша, совсем… Или завидуешь ему, как и я?

– Чему завидовать-то?

– Ну как же, есть чему. Алеша превратился в растение и живет теперь в полном соответствии с природой.

Он прозрел, а мы слепые.

– Пьяный интеллигентский бред. Ты умный человек, Вдовкин, но мозг пропил. Алешка рожден хищником, а теперь от него осталась одна оболочка. Ткни пальцем – весь воздух выйдет. Ты ему завидуешь? Да ты сам такой же ползунок, как он. Только из него норов вышибли пулей, а из тебя спиртом.

– По-твоему, и меня следует пристрелить?

Вдовкин споткнулся на травяной кочке и чуть не упал. Губин поддержал его за плечо.

– Конечно, надо бы. Вы оба дезертиры.

– Дезертировали из банды?

– Из жизни, Женя, из жизни. Не хитри сам с собой.

Я вас не осуждаю. От такого рода дезертирства никто не застрахован. Мне Настю жалко. Ей за что такая доля?

– Настя в банде никогда не была.

Губин не захотел продолжать пустой разговор, тем более что они уже подошли к сосновой рощице, где меж двух деревьев был устроен помост, наподобие охотничьей засады, с которой сверху бьют кабанов. На помосте, метрах в трех от земли, нахохлясь, сидел человек с биноклем.

– Спускайся, – окликнул Губин. – Покурим.

Охотник спрыгнул вниз, ловко спружиня на полусогнутых ногах. По виду ему было лет тридцать, лицо неприметное, но злое. Вдовкин его раньше не видел.

– Ночью по двое дежурите? – спросил Губин.

– Так точно, шеф.

– Не холодно?

– Костерок жжем. Не сомневайтесь, шеф, муха не проскочит.

– Проскочит – ответишь башкой.

– Это мы понимаем, – дозорный дружелюбно ухмыльнулся. Губин угостил его "Мальборо". Сам он не курил, но всегда носил с собой сигареты.

Обратно брели по полю уже в сумерках. Вдовкин зябко ежился в своей кожаной куртке, трезвел на ходу.

Ему хотелось лечь на подсыревшую землю и отдохнуть.

Поле казалось бесконечным. Ощущение близкой смерти было так очевидно, как смутное губинское лицо. Он вспомнил, как Михайлов говорил врачу, что все они уже умерли. В этом тоже он был прав. Пулей ли, спиртом, грабежом им сняли головы – какая разница. Третий год все они, граждане некогда великой страны, бредут по черному полю уже после смерти. Зато, как ни чудно, деньжат в карманах прибавилось. Вдовкин грустно улыбнулся в темноте, а Губин словно услышал его мысли.

– Легче всего, – буркнул себе под нос, – уснуть и не проснуться.

– Смешной ты человек, Губин, – Вдовкину не хотелось спорить, но молчание пуще угнетало. – Пытаешься построить какую-то философию, когда в нас ничего человеческого не осталось.

– Не суди по себе обо всех, – посоветовал Губин. – Мечту твою не разделяю.

– Какую мечту?

– Превратиться в растение.

– Ах, вот ты о чем.

К ужину, желая, возможно, угодить Губину, Ваняключник расстарался: наготовил пирожков с капустой и свиные отбивные запек в тесте. Но радовался застольному изобилию один Алеша. Остальные сидели за столом как на принудиловке. Вдовкин обнялся со своим графинчиком, Губин уткнулся в тарелку, а Настя привычно ухаживала за мужем, который пожирал пирожки, точно семечки лузгал. Потом съел две отбивных, восторженно улыбаясь, обратился к Вдовкину:

– Женя, ты не позволишь мне тоже глоточек наливочки? Свинина очень жирная, хотя и вкусная. Мне доктор разрешил, правда, Настенька?

Ваня-ключник, прибиравший пустые тарелки, как-то странно хрюкнул и выскочил вон. Но ничего не разбил.

Настя налила в чайную чашку вина на донышке, подала мужу:

– Пей, милый, если хочется.

– Не то чтобы хочется, – смущенно оправдывался Алеша, – просто жирно очень во рту.

Губин поднял голову от тарелки, зло спросил у Вдовкина:

– Ну что, завидуешь, да?

– Не заводись, Мишель.

Алеша, осушив вино, блаженно потянулся:

– Вот как хорошо-то! Славно покушали, спасибо Ванечке. Знаешь, Миша, я его утром случайно обидел.

Я на костыльках-то шлендал, ну и подвернулся ему под ноги. Он все тарелки разбил. Но я сразу извинился! Он меня простил, правда, Настенька?

– Пойдем спать, милый, поздно уже.

– А чай не будем пить?

– Я тебе в постельку принесу.

Губин и Вдовкин остались одни за столом.

– Психиатр приезжал, – сообщил Вдовкин. – Он думает, что Алеша притворяется.

Губин никак не отреагировал. Тут вернулся Ваняключник.

– Разрешите к вам обратиться? – отнесся он к Губину по всей форме, хотя в армии никогда не служил.

– Обращайся.

– Хочу просить об увольнении. Мочи нет все это наблюдать. Нервы на пределе. Разрешите подать рапорт?

Губин окинул его ледяным взглядом:

– Ты всерьез?

Ваня-ключник обиженно хлюпнул носом:

– В этом доме давно никто не шутит, кроме самого хозяина.

– Я тебе такое устрою увольнение, – сказал Губин, – что у тебя одна нога останется здесь, а вторую будешь искать в Шереметьево. Уловил?

Ваня-ключник козырнул, хотя был без головного убора, и отправился на кухню…

* * *

С утра прикатили неожиданные гости: Филипп Филиппович с Ваней и с ними девица Нина Зайцева. Ваня-ключник собрался готовить большой воскресный обед и попросил у Губина разрешения привести на подмогу деревенскую девку Галину, которая по загадочному стечению обстоятельств оказалась студенткой-заочницей того самого филологического факультета, где когда-то учился Ваня-ключник. Губин не придал этому значения, но ему не понравилось, как девка Галина при разговоре то и дело прислоняется к нему грудью или боком. Так ловко у нее выходило, что уберечься не было никакой возможности. Губин предупредил:

– У нас тут, девушка, не дом свиданий. Здесь больной человек помирает. Никакого шума, никаких громких песен не может быть. Впрочем, ваш кавалер все это понимает. В случае чего он за вас и ответит.

Ваня-ключник после вчерашнего неудачного увольнения был предельно собран.

– Не извольте сомневаться, господин начальник.

Ежели она только пикнет, я сам ее придушу.

И увел хохочущую подругу на кухню, откуда сразу же понеслись истошные женские вопли.

С приездом гостей двухэтажный загородный дом ожил, распахнул окна и зазвенел человеческими голосами. Настя была этому рада, потому что возня с гостями, хлопоты по их устройству отвлекали от грустных мыслей. Особенно ей интересно было познакомиться с Ваней, о котором она много слышала, но увидела впервые.

Он напомнил ей того Алешу, с каким она встретилась несколько лет назад. Не такой красивый, но стройный, подвижный и с внимательным, властным взглядом. Не по годам на чем-то сосредоточенный, на том, что внутри, а не вне. Она показала Ване комнату с балкончиком на втором этаже и сказала, что отныне эта комната принадлежит ему и он может жить здесь сколько пожелает.

– Отчего такая привилегия? – насмешливо спросил Иван.

– Вы – сын Федора Кузьмича. У моего мужа не было ближе человека.

Иван сразу почувствовал, какое грозное обаяние от нее исходит, и попытался воспротивиться:

– Меня вообще-то мать уговорила поехать. Вот, послала Алексею образок.

Настя чинно приняла иконку с позолоченным ободком, посмотрела на юношу так, словно заглянула ему в душу.

– Вам нет нужды, Ванечка, придумывать какие-то тайные колкости. Мы с вами поладим без всяких затей.

Алеша всегда говорит о вас, как о сыне.

– Значит, у меня уже трое отцов, – усмехнулся Иван.

Филипп Филиппович отправился в спальню к Алеше и провел с ним полчаса. Вышел удрученный. Встретил Вдовкина, который с четырьмя пивными банками направлялся на веранду.

Сели рядком на диване, Вдовкин поделился пивом.

Спросил:

– Как впечатления?

– Да что тут скажешь. Видно, какая-то важная пружина в нем перебита. По-человечески жалко, конечно.

Но с другой стороны…

– Что с другой стороны?

После шестидесяти лет Филипп Филиппович заметно погрузнел, отяжелел и приобрел неспешную повадку сановитого ученого. Род занятий, о котором школьный математик пять лет назад и помыслить не мог, наложил на него своеобразный отпечаток. Он часто теперь задумывался посередине какой-нибудь незамысловатой фразы. Вдобавок взял привычку стряхивать пепел сигареты в ладонь, а после сдувал его на пол.

– Видите ли, я вот так иногда прикидываю: зачем мы, ну вот вы, Евгений Петрович, да и я тоже, зачем во все это втянулись? Ну, то есть в то, что у нас сейчас принято называть бизнесом, предпринимательством и так далее… И прихожу к выводу, что главным образом от страха остаться на обочине жизни, а проще говоря, подохнуть с голоду под забором. Михайлов – совсем иное дело. Он в броне родился – и с бивнями. Сколько я его 311:110, ему все было нипочем. Зверюга – и только. Как говорится: не стой на дороге, сомнет, но вот броня малость подоржавела, бивни притупились и проклюнулось из самого нутра нечто мягонькое, деликатное, то, что от матушки с батюшкой перекачано в генах. Я больше того скажу вам, Евгений Петрович, В нем сейчас его истинное, натуральное естество наружу пробилось. А могло ведь и не пробиться. Так что же, жалеть бедолагу? Или радоваться за него?

– Любопытно другое, – заметил Вдовкин, которого утренние порции спиртного всегда настраивали на философский лад. – От этого, как вы изволили выразиться, зверюги, оказывается, зависят сотни человеческих судеб, в том числе отчасти и наши с вами. Отсюда забавный вопрос: если в Михайлове пробудился, по вашим словам, человек, то нам, следовательно, по теории равновесия предстоит, напротив, дальнейшее озверение.

– Нехорошо шутите, – надулся Филипп Филиппович и банку с пивом отставил. – За свою особу вам, полагаю, опасаться нечего. Денежками-то вас Михайлов снабдил на десять жизней.

– Денежками – да. Но не в них счастье, профессор.

Опять вам ведь придется приноравливаться к новым обстоятельствам. А я уж, по совести сказать, как-то пригрелся возле Алеши со своей бутылкой. Нынче пахана менять, как новую семью заводить.

Содержательную беседу нарушила Нина Зайцева.

Она уже давно бродила в одиночестве по дому, приглядывалась. При этом старалась казаться незаметной.

Иван всего три дня, как вернулся домой, насупленный и раздраженный, и все три дня она с него пылинки сдувала; а когда собрался на дачу к Михайлову, с воплями билась у его ног, лишь бы не бросил, лишь бы взял с собой. Ваня смилостивился, взял, но предупредил: если как-нибудь она себя неприлично проявит, то больше с ней возиться не будет, а передаст с рук на руки Губину. Нина поверила. Самолюбивый мальчик-несмышленыш, которому запудрить мозги все равно что конфетку съесть, на ее глазах превратился в мужчину, от которого веяло сладким могильным холодом. Он и в постели теперь брал ее как-то настырно, с хриплым смешком, отчего девичье сердечко закатывалось к небесам. Нина лишь уточнила: "Что значит, любимый, проявить себя скромно?" На что Иван коротко ответил: "Не наглей!"

На страшного Губина она уже наткнулась в гостиной во время своей экскурсии по дому. Он сидел в кресле с газетой в руках, и когда она сунулась в дверь, тут же поманил ее пальчиком. Нина подошла цыплячьей походкой, скромно скрестила руки на животе.

– Вынюхиваешь? – спросил Губин. Вот тут с ней чуть не случился малый грех, но привычная в ларечном обществе к побоям, она себя превозмогла.

– Я с Иваном приехала, – сказала она. – Хотите, у него спросите.

Губин несколько секунд внимательно ее разглядывал поверх газеты.

– Это было его ошибкой, – заметил Губин. – Но ее нетрудно поправить.

– Я преданная, – неизвестно для чего призналась Нина. – Я при нем, как собака.

Губин отпустил ее небрежным жестом руки. На веранде, увидев добродушного Филиппа Филипповича и Вдовкина, Нина так обрадовалась, что без разрешения бухнулась на стул, с опозданием сообразив, что, возможно, именно этот ее поступок Иван посчитал бы неприличным.

– Мужчины! – сказала неожиданным басом. – Спасите несчастную девицу, дайте ей тоже пива. Ой, тут все так непривычно, я тут как в лесу.

Вдовкин протянул ей банку, которая была у него захоронена в кармане.

– Давайте у девушки поинтересуемся, – весело обернулся к Филиппу Филипповичу. – Она нас рассудит.

Скажи, красавица, тебе какие мужчины по душе? Крутые, как Михайлов, или вот такие, как мы, застенчивые и незлобивые?

– Я Ваню люблю, Полищука. Он меня сюда и пригласил. Здравствуйте, Филипп Филиппович. Вы меня узнали? Я ведь Ванина невеста.

Ближе к вечеру прорвалась гроза. Эпицентр ее сгустился над дачным поселком, и минут сорок подряд, без устали по дому колотили молнии, но ни разу точно не попали. Зато у двух сосен за оградой верхушки срезало, как лазером.

В гостиной было шумно, чадно, оживленно. Ужин удался на славу. Ваня-ключник запек в духовке гуся и подал его с яблоками и с острой приправой из зеленых слив. Приготовил по рецепту из кулинарной книги Дюма-отца. Деревенская девка Галина, наряженная в расписной сарафан и с белой наколкой на черных волосах, прислуживала за столом с какими-то затейливыми шутками-прибаутками, и даже суровый Филипп Филиппович не удержался от того, чтобы не ущипнуть ее за бочок.

Больше всех радовался застолью Алеша. Ему нравилось, что собралось много народу, все добрые знакомые, и он то и дело к кому-нибудь обращался с радостным возгласом, но не все ему отвечали.

– Мишенька! – окликнул он Губина. – Ты что же мало кушаешь? Положи салатика. Вкусный салатик-то.

Его Настя сама готовила. Правда, Настенька?

Вместо того чтобы отозваться на дружеский привет, Губин как-то чудно нахохлился, что стал совершенно похож на черную сову.

– Эй, Ванюша, – веселился дальше Алеша. – А ты почему не выпьешь водочки? Тебе можно с устатку, ты же взрослый мужчина, правда, Настенька?

Иван ходил с Ниной на дальнюю лесную прогулку, недавно только вернулся, промокший, выпачканный в глине, и, видно, до сих пор не пришел в себя, был в каком-то глубоком оцепенении. Подобно Губину, он ничего не ответил, и это было даже неучтиво, но Алеша ничего не замечал. Вдруг посреди трапезы он решил продемонстрировать гостям, какой он атлет, отодвинулся от стола и начал отжиматься на руках, упираясь в подлокотники кресла. Лицо его мгновенно побагровело, посинело, но он пыжился, тужился, и светлая улыбка едва проскальзывала сквозь набрякшие веки. Кончилось богатырское упражнение плохо. Не внимая Настиным мольбам, где-то на пятом отжиме он потерял равновесие и вместе с креслом обрушился на пол, да так хряснулся головой об паркет, что слышно было, пожалуй, на дальних постах. Губин в одиночку поднял его на руки, как младенца, и смущенно похохатывающего отнес в спальню.

Собственно, на этом ужин и закончился. Над домом, как над всем российским миром, нависла густая, дурная, свинцовая оторопь.

Глава 27

Через неделю нагрянул Кутуй-бек. Этого визита нельзя было избежать. До осторожного горца, разумеется, дошли слухи о том, что Крест невменяем и никакой надежды на выздоровление нет. Эти слухи старательно поддерживал и распускал Грум. С каждым днем они становились все ужаснее. Грум умело "дожимал" занедужившего конкурента, проделывая это не без изящества.

Какому-нибудь крупному воротиле из региона секретно сообщал, что на имущество бедного придурка наложен арест и прокурор Москвы подписал постановление о начале уголовного расследования, но лично он, Грум, в это не верит. Во всяком случае, сделает все возможное, чтобы уберечь от позора своего близкого друга и (вы же знаете?) нареченного сына покойного Елизара Суреновича. На худой конец постарается поместить несчастного в хорошую психиатрическую клинику, чтобы от него хоть на время отвязалась прокуратура. Особенно впечатляли собеседников размеры взяток, которые якобы уже отслюнил сердобольный Грум – пять миллионов долларов. Кто-то верил, кто-то нет, но для тех и других было очевидно, что звезда влиятельного наследника Благовестова закатилась.

За Кутуй-беком стоял Кавказ с его судьбоносными нефтяными артериями, с его богатейшими рынками сбыта, с его, в конце концов, прекрасным географическим расположением, поэтому расторжение с ним делового партнерства могло привести к непредсказуемым, роковым последствиям. Серго извивался ужом, оттягивая время, поставляя Кутуй-беку самые обнадеживающие сведения, но терпение горца все же иссякло, и он заявил, что либо ему устраивают личную встречу с кунаком Алешей, либо он начинает переговоры с Иннокентием Львовичем. Требование было справедливым: бизнес не терпит долгих проволочек, в нем споткнувшихся соратников добивают, как раненых лошадей.

Надо было рискнуть, и Серго, после серьезных колебаний, посоветовавшись с Филиппом Филипповичем и Губиным, пошел на этот риск.

К визиту Кутуй-бека Алеша достаточно окреп и по дому уже передвигался с одной палочкой. Его приодели в серый выходной костюм, усадили в кресло в гостиной, и он, предчувствуя большую неожиданную радость, поглядывал орлом во все углы. Вдовкин сделал ему последние наставления:

– Прошу тебя, Алеша, соберись хотя бы на полчасика.

– Куда я должен собраться? – с готовностью отозвался Михайлов.

– Приедет Кутуйка, наш друг. Ты его слушай – и больше ничего. Покажи, какой ты опять сильный и умный. Хорошо?

Алеша самодовольно заулыбался:

– А он не будет меня пугать?

– Пусть только попробует. Настя же будет с тобой, и я тоже. А Миша спрячется за дверью. Бояться нечего.

– Кутуй-бек очень свирепый, – доверительно сообщил Алеша. – У него такой кинжал, – он развел руки в стороны насколько хватило размаха.

" – Кинжал у него Губин отберет на улице, – Вдовкин посмотрел на Настю, та отвернулась к окну. Она еще вчера высказала все, что думает об этой затее. Если им с Губиным, сказала она, доставляет удовольствие выставлять ее мужа на посмешище, она попробует защитить его собственными силами. И напрасно они надеются, что у нее ничего не получится. Настя произнесла целую обвинительную речь, на которую Губин коротко ответил:

– Успокойся, Настя. Ему это не повредит.

Настя смирилась, но не потому, что не могла противостоять Губину, а потому, что в действительности не понимала, от кого следует защищать Алешу…

Кутуй-бек, как заведено, прибыл с помпой, на трех иномарках и в сопровождении эскорта мотоциклистов.

В дверях его встретила Настя:

– Кутуй-бек, вы знаете, Алеша любит вас и высоко ценит вашу дружбу…

– Но он болен, ему нельзя волноваться.

Кутуй-бек церемонно поцеловал ей руку, жадными очами охватив всю целиком.

– Зачем нервничать, дорогая?! Я привез ему добрые вести.

При виде Кутуй-бека Алеша самостоятельно поднялся из кресла и протянул навстречу обе руки:

– Кутуюшка, брат! Видишь, я уже без костыликов!

Горец заключил его в объятия, похлопал по спине, отстранился и заглянул в глаза.

– Щекотно, бек! – захихикал Алеша.

Кутуй-бек уселся в кресло напротив, Ваня-ключник подкатил столик с угощением – вино, фрукты, шоколад. Настя опустилась на стул рядом с Алешиным креслом, Вдовкин устроился в углу со своей суверенной бутылкой массандровского портвейна, – Рад видеть тебя в добром здравии, брат! – торжественно начал гость. – Теперь оторву язык сплетникам.

Алеша прыснул в кулачок, но тут же нахмурился:

– Не надо, брат. Это ведь очень больно, когда отрывают язык.

Настя поспешила разлить по рюмкам коньяк, одну подала Алеше, который с удовольствием ее понюхал и, дернув рукой, расплескал на колени.

– Мне врач разрешил, разрешил, – доверительно сообщил он гостю, – Правда, Настя?

– Да, милый, конечно. Выпей немного ради праздника.

Кутуй-бек переводил горящий взгляд с Алеши на его жену. Произнес не по-восточному короткий тост:

– Чтобы в этом доме не умирала любовь. За тебя, брат!

– За тебя, Кутуй-бек!

Гость обернулся к Вдовкину:

– И за тебя, Евгений Петрович! Все знают о твоих заслугах.

– За тебя, генацвале! – отозвался из угла Вдовкин, поднимая бутылку. Он взял за обыкновение после четырех часов пить исключительно из горлышка.

На Алешу глоток коньяка подействовал мгновенно: он беспокойно завертелся на кресле, счастливо улыбаясь, и видно было, что готов выкинуть какой-то номер.

Настя нежно погладила его руку:

– Хочешь яблоко, милый?

– Хочу!

Настя потянулась к столику, но Алеша ее опередил:

– Подожди, Настенька, ну подожди немного! Сейчас покажу фокус. Кутуйчик не знает. Меня Ваня научил. Смотри, Кутуй-бек!

Он протянул открытые ладони, на одной лежал желтый полтинник. Потом сжал кулаки, спихнув денежку в рукав. Открыл ладони, сунув их Кутую под нос.

– Смотри, смотри! – завопил в полном восторге. – Видишь, нету монетки! А-а?! Где она, где?!

Вдовкин в углу обреченно вздохнул.

– Хороший фокус, – сказал Кутуй-бек, – и я рад, что ты его мне показал… Но теперь поговорим о делах, если ты не очень устал.

Алеша хитро сощурился:

– Хочешь, объясню тебе фокус? Это очень просто.

Ты тоже сможешь показывать, когда немного потренируешься. У Вдовкина, правда, не получается, но у него терпения не хватает.

– Потом, брат, – отмахнулся Кутуй-бек с понимающей улыбкой. – У нас будет время дня фокусов, когда решим, как поступить с Грумом.

– Надо позвать Ваню-ключника. У него получается даже с большим железным рублем.

– Позовем и Ваню, в чем проблема. – Не было заметно, чтобы Кутуй-бек нервничал, напротив, он был странно внимателен. – Но сперва о Груме. Он предлагает хорошие условия. Давай будем откровенны. Ты веришь ему?

– Маленький, круглый и потный, – хихикнул Алеша. – Похожий на черепашку ниндзя.

– Он коварен, как паук, – темной яростью полыхнул взгляд бека, и Алеша испуганно прижался к Насте.

– Как паук? – повторил он, завороженный. – Это плохо. Я не знал, – вдруг лицо его озарилось пророческой догадкой. – Нечего бояться, бек! Миша Губин на дворе. Он его сюда не пустит.

Кутуй-бек скользнул косым оком по замершей Насте, подмигнул ей:

– Я тебя понял, брат… В Таджикистане нарывается на неприятность Рустам-бай. Он твой старый должник.

Отдай его мне.

– Бери! – Алеша обрадовался, что может оказать гостю услугу, слова из него посыпались, как пули из автомата, – Все бери, Кутуй! Все мое – твое. Хочешь дом, хочешь деньги, хочешь – Настю. Поедешь к беку, Настенька? Смотри какой красивый, усатый. За меня не волнуйся, за мной Ваня-ключник приглядит! Да я уже сам все могу делать. Георгий Степанович обещал, на праздники плясать будем. Только не помню – на какие. На какие праздники, Настенька? Помнишь доктор обещал?

– На Рождество, милый!

– Вот! – Алеша гордо поднял палец. – На Рождество!

В углу Вдовкин забулькал остатками портвейна. Растроганный Кутуй-бек заметил:

– За тебя, Алеша, пьем! За твою щедрость, за твое великое сердце.

Но выпить вторую рюмку Алеша не успел: слишком большое напряжение его надломило. Жалобно захлюпал носом, прикрыл веки – и мгновенно тихонько засопел, задремывая, как засыпают малые дети посреди шумной, веселой игры, падая на руки матери.

– Не буди джигита, Настя, не надо, – с неожиданной лаской в голосе пробормотал Кутуй-бек. Поднялся и деликатно, мягко ступая по половицам, покинул гостиную.

В соседней комнате ждал Губин. Поднялся навстречу, настороженный, быстрый:

– Что скажешь, бек?

– Все врали, шакалы, здоров Алеша, век проживет!

Губин заподозрил, что глумится горец: уж больно рожа паскудная.

– О деле поговорили?

– О всем поговорили. Алеша верный кунак. Ты тоже добрый кунак, Губа! Приезжай на Кавказ с Алешей, ой, гулять будем! Ты еще Кавказ не видел, сам тебе покажу.

– Обязательно приедем.

Кутуй-бек шутливо ткнул его перстом в живот: никогда Губин не видел сурового, вспыльчивого горца в таком игривом настроении. Подумал в недоумении:

"Успел накуриться, что ли?"

Проводил гостя до машины. Кутуй-бек обнял его на прощание, доверительно шепнул:

– Береги Алешу, брат. Ему цены нет.

Кавалькада рванула с места, врубив сирены и мигалки, ошарашив мирный поселок праздничным всхлипом.

Губин вернулся в дом. Вдовкин и Настя сидели в гостиной, вид у них был остолбенелый.

– Ну что? – спросила Настя. – Уехал?

– Бек тоже чокнулся, – лаконично ответил Губин. – Вы ему что-то в коньяк подсыпали?

Настя грустно призналась:

– Алеша ему дом подарил – и меня в придачу.

– А-а… То-то он такой довольный умчался. Алеша спит?

– Не знаю, – сказала Настя. – Я вообще ничего про него теперь не знаю. Как помочь ему, ребята?

– Ему не поможешь, – заметил Губин. – Как бы он сам нам всем скоро не помог.

Вдовкину эта мысль понравилась.

– Тонко замечено, – одобрил он. – Гляди-ка, как на одном человеке свет клином сошелся. Уму непостижимо.

– Да, – согласился Губин. – Он был воином, без него, как без счета в Сбербанке.

Настя вспыхнула от мгновенного гнева:

– Он не был, он – есть.

Так до сумерек просидели, словно в блаженном забытьи. Потом на кухне истошно загомонила деревенская девка Галина, а это значило, что вместе с Ванейключником они приступили к приготовлению ужина…

ЭПИЛОГ

Подполковник Веня Суржиков отдыхал за кладбищенской оградкой, возле могилы единственного близкого человека – матушки-покоенки. В будний день на Щукинском погосте было пустынно. Да и мелкий дождик накрапывал с утра. Суржиков надвинул на брови брезентовый капюшон, замечтался слегка. День поминовения свят. На дощатом столике перед ним стояла почти допитая бутылка водки, две стопки, лежали два зеленых яблока и надкусанный плавленый сырок. Горбушка черного хлеба размокла и превратилась в комок глины. Суржиков думал о том, как хорошо ему жилось с матушкой, пока она была в здравии. Она заботилась о нем, обихаживала, готовила вкусную домашнюю еду, и никогда между ними не случалось недомолвок и ссор. С ее уходом он никогда и ни к кому уже не испытал той глубокой сердечной привязанности, которая одна дает человеческому существованию незатейливый, но надежный смысл. В последнее время Суржиков частенько задумывался, почему так получилось, что ни к одной из женщин, которые перебывали в его неутомимых лапах, он так и не проникся не то чтобы любовью, а хотя бы теплой, ровной приязнью, позволяющей мужчине чувствовать себя в безопасности и покое. Бывали красавицы, простушки, немудреные городские дурочки, заботливые хлопотуньи, похотливые сучки – но во всех одинаково, словно дьявол подчернял ему зрение, он без натуги различал за всеми обольстительными ужимками одномерную порочную сущность и отчетливо проблескивающие ядовитые клыки. Он брал их без разбору, грубо и мощно, но всегда после очередного знакомства и неизбежной случки на губах оставался легкий тошнотворный привкус гнилого плода. Вероятно, какой-то изъян был в нем самом, в его вечно настороженной, воинственной натуре, подлый изъян, но что теперь с ним поделаешь.

На четвертом десятке, вступив в таинственную пору созерцательного бытования, Суржиков уже не чаял встретить женщину, подругу, с которой захотелось бы ему повязаться навеки, завести семью и детей. Это было, конечно, обидно, но не смертельно.

"Вроде все у меня есть, – пожаловался он матушке, – а все же чего-то ты, видно, мне недодала. Честно сказать, обретаюсь в потемках, как суслик, и не вижу, где свет".

Потянулся он к недопитой бутылке и в это мгновение краем глаза заметил, как от соседних кустов как-то чересчур стремительно отделилась гибкая мужская фигура и замерла сбоку. Суржиков спокойно долил стопку, опрокинул, поморщась, и только после этого поднял глаза. Перед ним с невеселой гримасой на худом лице стоял Миша Губин.

– А-а, – произнес Суржиков безразличным тоном, – это ты?

– Угу, – кивнул Губин. – Извини, что побеспокоил в таком месте, но накопилась парочка вопросов.

Суржиков уже смекнул, что Губин подловил его классно. В таком положении у него нет ни единого шанса на спасение, даже если Губин пришел один, а это вряд ли. Суржиков был безоружен (никогда не брал пистолет на свидание с матушкой), полупьян, в неудобном дождевике и на низенькой скамеечке над могилкой сидел, как на корточках. Утешало лишь то, что концы отдавать, видно, придется рядом с матушкой.

– Подними-ка ручонки, заведи за голову, – сказал Губин. Суржиков выполнил приказание и почувствовал, как сноровистые руки обшмонали его сверху донизу.

– Будешь мочить? – спросил утвердительно.

Губин переместился за оградкой так, чтобы им было удобнее глядеть друг на друга. Он был в спортивной куртке, в джинсах, в десантных ботинках, с непокрытой головой, с мокрыми волосами, свесившимися на лоб.

Ориентировка на него была такая: один из самых опасных и лютых бандитов в Москве. При задержании чрезвычайно опасен. И это, вероятно, судя по его послужному списку, было мягко сказано.

– Что ты сделал с Француженкой? – поинтересовался Губин.

– Я ее пристрелил. Она же была маньячкой.

– И что дальше?

– Как это – что дальше?

– Ты ее пристрелил – и куда дел?

– А-а… Отвез в управление. Оформил протокол. Все по закону. У тебя своя работа, у меня – своя. Что тебя смущает?

– Где ее похоронили?

– Обычно в таких случаях труп сжигают. Разумеется, с соблюдением всех формальностей.

– У нее что же, не было никаких родственников?

– Покурить можно?

– Кури.

Суржиков достал из плаща портсигар, с наслаждением затянулся "Явой". Незаметно проверил упор правой ноги. Но это ему только показалось, что незаметно.

– Не делай глупостей, подполковник, – предупредил Губин. – Хотел бы я тебя убить, зачем бы мы тут сидели?

– Почему же не убил?

– А ты меня?

– Сначала собирался, – признался Суржиков. – Потом решил, вроде мы в расчете.

– Не совсем, – сказал Губин. – Эту женщину я любил.

– Вот оно как, – удивился Суржиков. – Что ж, бывает.

Дождик припустил погуще, но им обоим было не до этого.

– Ты насчет родственников не ответил.

– Какие родственники, Губин? Зачем? Кто сейчас будет с этим возиться… Но весточку от нее могу тебе передать.

У Губина странно дернулось лицо.

– Передай, будь добр.

– Она сама просила. Погоди, вспомню. Вот она как сказала. Передай Мише, что я могла тебя убить, но не убила. Да, именно так. Она сказала: он поймет.

– Она в самом деле могла?

Суржиков помедлил с ответом. Похоже, этот парень действительно настроен миролюбиво. Что само по себе подозрительно. Каждое неосторожное слово сейчас грозило обернуться пулей в лоб.

– Да, могла, – сказал он со вздохом. – Но не захотела. Может, смалодушничала. Не знаю.

– Какая же она после этого маньячка?

– Вот про это она, наверное, и хотела, чтобы ты знал.

Губин пялился на него бессмысленным, ненавидящим взглядом, потом отвернулся на миг. Будто кто-то его окликнул за оградой. Для Суржикова этого хватило, чтобы резко кувырнуться вперед, но бросок вышел глупым. Лбом он точно нарвался на упругий десантный ботинок Губина, и забавно было, что оказался в том же виде, в каком был, на корточках, но с оранжевыми звездами в глазах. Тупо крутнул башкой, стряхивая одурь.

– Мать бы постыдился, – брезгливо укорил Губин. – Что же вы никак не угомонитесь, паскуды?!

– А ты сам, ты-то сам не паскуда, да?! – разбитыми губами прошамкал Суржиков. – Чистенький, что ли?

– И сам я такой же, – горько согласился Губин. – Прощай, вояка! В другой раз попадешься, не помилую.

Исчез в мареве дождя, как смутное видение.

Суржиков обтер рукавом плаща одеревеневшую рожу.

– Видишь как, мама! – посетовал шутливо. – То я все бил, а то самому попало. Да больно-то как! Не горюй, мама, живой еще покамест твой Венечка. А подохну, скорее свидимся.

* * *

В сновидении пришел к нему отец, Петр Харитонович. Он был в полном полковничьем параде, с чистым лицом, неулыбчивый, строгий. "Лежишь? – спросил издевательски. – А лежать некогда. Наших бьют!"

Видение было реальным, как все видения в северных широтах. Отца можно было потрогать, обнять – от его кожи тянуло теплом. "Кого это – наших?" – удивился Алеша.

Елизар Суренович поманил его издали – в руках у него что-то пестрое, колеблющееся на ветру: то ли одеяло, то ли крылья. Алеше не терпелось взлететь и окинуть взглядом заиндевелую планету. Острое, знобящее чувство. Сердце таяло в предвкушении. Солнце желтым краем лизнуло облака. Рванулся было Алеша, но Петр Харитонович уцепил его за плечо. "Не набегался еще, сучонок, да?!" Прежде не было в его голосе столько силы и власти. Алеша виновато пробормотал: "Я болен, папа! Отпусти меня!" Петр Харитонович гулко хохотнул.

"Ты здоров, сын! Протри глаза, симулянт!"

В тот же миг Алеша осознал, что впрямь здоров и промежуток болезни иссяк. Переход из видения в явь совершился без всяких усилий. Он открыв глаза и увидел ночь в окне. Повел плечами, уперся пятками в спинку кровати и сел. Тусклый лунный блик высветил Настино лицо. Оно было таким же, как с вечера, как всегда – прекрасным. Горечь неслыханной потери смутила Алешин ум. Запутанная страница жизни перелистнулась с тихим шорохом. Больше не будет видений и встреч. Прощай, отец, прощай, Елизар Суренович, прощайте все, кто остался в прошлом.

Алеша склонился, легонько дунул в Настино ухо:

– Эй, детка, проснись.

– Я не сплю, – ответила Настя. – Я жду.

– Я придумал имя для сына.

– Какое?

– Федор. Федор Алексеевич – разве плохо?

– А если будет девочка?

Алеша бережно положил ей руку на живот.

– Откуда взяться девочке? Пусть родится солдат.

– Как себя чувствуешь, милый?

– Как с похмелья.

Как с горы, соскользнул пальцами с круглого живота ближе к скучающему, ждущему лону, и это была его прежняя ласка, решительная, неотвратимая.

– Ты с ума сошел? – выдохнула Настя.

– У меня его никогда и не было.

Испуганным взором Настя потянулась к окну: до рассвета еще далеко. Да и незачем его торопить. Алеша был злодей, но он был ее мужем и он вернулся к ней.


1995 год

Анатолий Афанасьев Одиночество героя

Часть первая

МЕЖДУ ЖЕРНОВАМИ

Глава 1

Я спал, когда позвонили в дверь. Зажег лампу, взглянул на часы: около двух. Что за черт?!

Звонок бился в истерике. Кто-то спешил навестить меня среди ночи. Странно, в последнее время и днем-то редко заглядывали гости. Мир оставил меня в покое, хотя далеко не по всем долгам я рассчитался.

Встревоженный, с томительной пустотой в груди, я пошлепал к двери, глянул в глазок. Панорама представила на обозрение перекошенное лицо: не поймешь, женское или мужское.

— Вам кого? — дверь железная, плотная, но, если кричать, слышно через нее хорошо.

— Пустите! Пустите! Пустите! — отозвалось заполошное, женское. Глазок устроен так, что видно всю лестничную клетку, и даже если кто-то пригнулся у притолоки, тоже видно. Помешкал всего мгновение: открыл.

Девушка в чем-то кожаном. Шмыгнула в прихожую, обдав ароматом духов.

— Закройте! Закройте!

Я навесил цепочку и щелкнул «собачкой». Обернулся. Свежее, юное лицо, растрепанная прическа, паника в темных глазах. Худенькая фигурка, длинные ноги. Хороша залетная!

— Извините, я не совсем одет. Не ждал никого.

Прижалась к вешалке — и молчит. В глазах не просто ужас, а невменяемость. Такие глаза бывали у моей Рыжухи-кошки, когда ей удавалось зацепить со стола кусок колбасы. Кошки уже нет, померла в прошлом году.

— За вами кто-то гонится?

Молчит.

— Вам что нужно-то? Хотите позвонить?

Испуганно кивнула. Я поддернул старенькие, но любимые голубые трусы и отвел гостью на кухню, где стоял телефонный аппарат.

— Звоните, пожалуйста. Не буду мешать.

Сходил к двери и посмотрел в глазок. Лестничная клетка пустая, тихо. Вернувшись в спальню, надел штаны и свежую рубашку в сиреневую клетку.

Девушка сидела рядом с телефоном, как истукан, даже трубку не сняла. Я достал из холодильника початую бутылку водки, налил в чашку и подал ей.

— Выпей, полегчает.

Они все любят пить водку, и эта тоже схватила чашку и с жадностью осушила, словно освежилась лимонадом. Я закурил, и девушка потянулась к сигарете. Они все курят, как извозчики.

— Так что стряслось? — спросил я как можно любезнее. — Почему носишься по этажам, когда все хорошие девочки давно спят в своих постельках?

— Меня хотят убить.

— Это понятно. Время такое. А кто? Дружки твои?

— Они мне не дружки, — голосок приятный, нерезкий, с культурным наполнением, и глаза незлые. Но лучше бы мне в них не смотреть.

— Они что же, гнались за тобой?

Молчит, моргает.

— Тебя как зовут?

— Оля.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Вот что, Оля. Давай звони куда хотела — и ступай. Мне надо спать. У меня режим.

— Мне некуда звонить. Не прогоняйте меня.

— Что значит — не прогоняйте? Ты здесь собралась ночевать?

— Куда же деваться? Они стерегут на улице.

— А я при чем?

— Вы ложитесь, а я тихонечко посижу до утра.

За свои сорок пять лет я наделал столько глупостей, что одной больше, одной меньше — уже не имело значения.

— Водки еще хочешь?

— Хочу.

Я налил ей и себе, поставил на стол тарелку с нарезанной колбасой, хлеб. Когда-то в прежние времена именно такие неожиданные застолья, как выяснилось впоследствии, скрашивали жизнь. Только их и стоило вспоминать.

— Рассказывай.

— Что рассказывать?

— Что, кто, почему, за что? Кто ты такая?

— Я кто такая?

— Ну не я же. Про себя я все знаю.

Дальше она произнесла фразу, которая произвела на меня сильное впечатление.

— Вы так разговариваете, потому что я в беде. Это неблагородно.

— Как я разговариваю?

— Грубо. Как на допросе.

— Значит, тебя уже допрашивали? Бывало дело?

— Можно выпить?

— Пей.

На сей раз она едва пригубила, не сводя с меня прекрасных темных глаз, наполненных слезами. Я не верил в искренность этих слез, как заранее не верил ничему, что она могла рассказать о себе. Зато подумал о том, что это юное, шальное дитя больного города, без сомнения искушено во всех премудростях любви, то есть в том, что все они понимают под этимсловом. Дай Бог памяти, четвертый месяц у меня не было женщины. Так получилось, обходился как-то.

Ночь, доступная красотка, водка, страх смерти — ситуация искрила. Примитивная, надо заметить, ситуация, если не сказать больше.

— А вас как зовут? — изобразила светскую улыбку, получилась зверушечья гримаска. Я назвался: Иван Алексеевич. Почему не назваться.

— Вы один живете?

— Тебе до этого какое дело?

— Да нет, я просто так…

Слово за словом, постепенно все-таки разговорились. Кое-что удалось выведать. Естественно, никакой искренности между нами быть не могло, говорили на разных языках. Для меня Оля (Оленька!) — затравленная московская девочка, существо, утратившее человеческий облик, живущее бредовой мечтой о западном рае, подрабатывающее то тут, то там, то тем, то этим; я же для нее монстр пещерной эпохи, с большой натяжкой годящийся на роль клиента. Меня интересовало, в какую историю она влипла, и чем мне грозило ее появление в доме.

Произошло с ней нечто жутковатое (не по их, разумеется, меркам). Развлекались в компании, выпивали, балдели, оттягивались, и трое пацанов затеяли забаву, принялись насиловать одиннадцатилетнего мальчонку. Остальных заставили смотреть. Как учат по телевизору: нетрадиционный секс. Потом некоторых из присутствующих, которым забава почему-то показалась чересчур пряной, изрядно помяли. Оленьке удалось улепетнуть, за ней погнались двое отмороженных, и если бы я не открыл, возможно, ее бы сейчас уже не было в живых. Характерная и, в сущности, ничем не примечательная история.

Я выпил водки, чтобы унять прохвативший вдруг озноб. Все же одно дело — любоваться их миром по телевизору, у разных Крупениных и Якубовичей, издалека, и совсем иное — соприкоснуться с ним в натуре. Сильное ощущение, бодрящее.

— Родители у тебя есть?

На ее милом лице изобразилась сложная, как писали в старину, гамма чувств, которые, однако, можно определить словами: ой, не надо! Но ответила она неожиданно разумно, то есть даже чересчур нормально, без подтекста и блуда:

— У меня очень хорошие родители.

— В чем же проблема? Позвони, приедут за тобой.

— Нет.

— Почему нет?

— У них хватает своих забот. Да и потом, чем они могут помочь?

— Хорошо, позвони в милицию. Хочешь, я позвоню?

В ее взгляде промелькнуло сожаление, да я и сам понял, что сморозил глупость.

— Не хочешь в милицию, обратись к частникам. В какой-нибудь «Щит и меч». Только меня не впутывай, ладно? Я в ваши игры не играю.

— Я не впутываю.

— Как не впутываешь? Пришла — и не уходишь. А почему? Передохнула, водочки попила — и ступай с Богом.

Ее страх прошел, она внимательно меня изучала. Я догадывался, на какой предмет.

— Оля, не заблуждайся. Ты красивая, молодая, но в том, что ты можешь предложить, я не нуждаюсь.

— Этого никто не знает заранее.

— Никто не знает, а я знаю. Сумасшедшим надо быть, чтобы связаться с такой, как ты.

Много раз я недооценивал коварство женщин, хоть молодых, хоть старых, и всякий раз платил за это непомерную цену.

— Иван Алексеевич, вы же открыли дверь?

— Ну и что?

— Я в пять квартир звонила, и только вы открыли.

— Что ты хочешь сказать? Что я и есть сумасшедший?

— Настоящий мужчина всегда немножко не в себе.

То, что я пил и курил среди ночи, было глупо, но то, что я увлекся разговором с этой девицей, вообще необъяснимо. Более того, я вдруг почувствовал признаки сердечной смуты, которую не испытывал много лет. Словно теплый ароматный ветерок коснулся ресниц и проник в грудь.

— Послушай, девушка. Ночевать ты здесь не останешься. И провожать я тебя не пойду. Тот мир, где ты обитаешь, ненавистен мне весь целиком. Делайте там что хотите: насилуйте младенцев, колитесь, нюхайте, совокупляйтесь, убивайте друг друга, — меня все это не касается. Искренне жалею, что открыл дверь. Помрачение нашло.

— Вы меня боитесь?

— Конечно, боюсь. Я же человек. Человек должен бояться бешеных собак.

— Я не бешеная собака.

— Не знаю, кто ты, и знать не хочу. Тебе еще налить?

Протянула чашку.

— Иван Алексеевич, вас тянет ко мне, я же вижу.

Сказала покровительственно, но без осуждения.

— Может, и тянет. Не имеет значения.

— Мы с вами похожи, я тоже их боюсь. Раньше не понимала, теперь понимаю. Раньше они казались мне сильными, отчаянными, свободными, но это скоты. Даже не собаки. Скорее шакалы.

— Знать ничего не хочу, — тупо повторил я. После этого мы выпили водки, покурили, и Оля сказала, что неплохо бы заварить кофейку. Я сказал: сама заваривай, я ночью кофе не пью. Она взялась хлопотать: управилась с кофе, разыскала в шкафу коробку шоколадных конфет, о которых я давно забыл. Понюхала, поморщилась: ничего, сойдут. Налила себе кофе, а мне чай. Уселась напротив в некоторой задумчивости.

— Ты чего? — спросил я. — Сыр вон в холодильнике.

— Мне нужно умыться.

— Ну так иди.

Вернувшись (побыла в ванной минут десять), задала вполне естественный вопрос:

— Вы, наверное, развелись, да?

— С кем развелся?

— С женой. У вас же была жена, да? У таких, как вы, обязательно должна быть жена и дети. Вы же не бешеная собака.

— Почему тебя это волнует? Ты что, собираешься здесь навеки поселиться?

— Нет, я скоро уйду. Только чуть-чуть посветлеет.

— Посветлеет часа через три.

— Ложитесь, Иван Алексеевич, я одна посижу. Не бойтесь, ничего не трону. Я вам так благодарна, честное слово.

Старая, вечная, как мир, сказочка: пустил зайчик в дом лису.

— Совсем необязательно сидеть до утра.

— Вы, может быть, опасаетесь, что я заразная?

— В каком смысле?

— Ну, СПИД там и все такое.

— Почему я должен опасаться?

— Мужчины ко мне обычно тянутся, а вы будто отстраняетесь.

— Оставь, пожалуйста… — У меня появилось желание напиться. — Чудные люди, ей-Богу! — я развел руками, словно действительно удивился. — По твоим словам, тебя час назад чуть не грохнули. И вот, как ни в чем не бывало, ты закидываешь новую удочку. Ловишь очередного клиента. Это же противоестественно.

Опустила глаза и слегка покраснела. Или показалось?

— Зачем вы так, Иван Алексеевич? Понятно, вы не можете думать обо мне хорошо, но поверьте, я не шлюха.

— А кто же ты?

— Обыкновенная девушка. Живу, как умею. Как все живут. Пусть немного запуталась, заигралась, но что же теперь делать? Посоветуйте, вы взрослый мужчина. Я же не хочу умирать.

Слушать ее было так странно, как если бы я вышел на контакт с иной цивилизацией.

— Они впрямь могут тебя убить?

— А то вы не знаете, как это бывает.

— Но за что?

— За то, что видела и убежала. Этого достаточно. Я тоже вам удивляюсь, Иван Алексеевич.

— ?

— Вы точно как мои папочка с мамочкой. Они так и не повзрослели. Так и остались в прошлом веке.

— Кто они у тебя?

Взглянула лукаво.

— Хотите, верьте, хотите, нет, папочка — писатель. А мамочка — врач. Верите?

— Почему же нет? У меня у самого отец был академиком. Ничего особенного. И какие же книги пишет твой папочка?

— Раньше писал. Может, вы читали. Толстые романы. Они широко издавались. По одному сделан фильм. Скукотища, конечно. Теперь это никому не нужно. Папочка сам понимает.

— Чем же он занимается?

— Тем же, чем и все. Торгует, челночит. Привозит товар из Турции, а мамочка продает на оптовом рынке. Иногда я им помогаю. Ничего, не бедствуем.

Я одобрительно покивал, отпил остывшего чаю, закурил новую сигарету. Ее тихий голос с грудными манипуляциями, загадочное мерцание темных глаз, очарование показного смирения все глубже овладевали сознанием. Гипноз обманчиво податливого женского естества — неужто это не сон? Худенькие руки, высокая грудь под тоненьким шерстяным свитерком. Зачем она сюда пожаловала?

— Как же ты, дочка писателя, угодила в такую компанию?

— Иван Алексеевич! Какая компания? Где вы видели другую? Все одинаковые. Никому ничего не нужно. Травка, секс, бабки — вот и все.

— Значит, и ты такая же?

Выдержала прокурорский взгляд. Улыбнулась, как старшая младшему.

— Я их всех презираю. Не хочу больше с ними быть.

Значит, хана. Допрыгался кузнечик.

Я извинился и пошел в ванную. Умылся, поглядел на себя в зеркало. В свои годы я выглядел еще ничего себе. Кожа чистая, взгляд осмысленный. Ни жирный, ни худой. Волосы сохранились отчасти. К чему это я?

Оля прищемила мое сердце. Неизвестно, как это происходит, а когда случается, поздно гадать. Допустим, все, что она говорит, полное вранье. Что это меняет? Я не рыцарь, конечно, но и подонком доживать век неохота. Теперь ее не выгонишь из дома, как кошку. Она не кошка и не бешеная собака. Но проблема даже не в этом.

Своим ночным визитом девушка разрушила броню моего так долго, счастливо лелеемого одиночества. Как с этим сообразоваться?

Из ванной отправился в спальню, в штанах и в рубашке прилег на кровать. Спать не хотелось. Славная выдалась ночка, тревожная и полная надежд. Оля права, когда-то у меня была жена, Нелли Петровна, Лялечка. Кроме того, у меня два сына — Витюша и Федор, восемнадцати и четырнадцати лет. Оба балбесы, характером в мать. Дурашливые, ни к чему не приспособленные. Покажи палец — со смеху помрут. Что тот, что другой. Это вторая моя вечная укоризна. Первая — покойные родители. Родителей не уберег от смерти, сыновей вряд ли спасу от жизни. У них умишко один на двоих, а если считать вместе с Лялькой, то на троих. Старшего определили в колледж, где он учится на менеджера. Это что такое — менеджер? Может быть, это плотник, или ученый, или врач? Не знаю, кто такой менеджер. А Витюша хохочет день и ночь — он будет менеджером. С Феденькой еще хуже. В четырнадцать лет он решил, что займется теннисом, как Кафельников. Теннис так теннис, ничего худого, большинство его одноклассников мечтает стать киллерами, но беда в том, что у Феденьки нет способностей не только к спорту (долговязый, сутуловатый, с заторможенной реакцией), но и ни к чему другому. Вдобавок он поразительно ленив и по-настоящему оживляется лишь за столом. Слава Богу, на аппетит не жалуется. Но — теннисист. Каждый день ходит на тренировки. Весь в ракетках и адидасах. Скорее всего дрыхнет там где-нибудь на матах, переваривая котлеты, не знаю. Их обоих, и теннисиста и менеджера, скоро, похоже, засосет в такую трясину, откуда за уши не вытащишь.

С Нелли Петровной разошлись пять лет назад. Внутренние причины разрыва мне и сейчас до конца не ясны, но внешняя канва такая. Когда с наукой покончили и институт, где я работал начлабом, закрыли, наша семья, подобно миллионам других, из комфорта относительного материального благополучия переместилась в яму унизительного безденежья, почти нищеты. Все надежды, упования и планы рухнули, можно сказать, в одночасье. Для меня утрата привычных жизненных ориентиров (в философском смысле) оказалась чересчур большим потрясением: я замельтешил, заколобродил, на довольно долгий период натурально сошел с тормозов, зато Лялечка держалась стойко. Устроилась бухгалтером (у нее экономическое образование) в какую-то потешную фирму, типа: «Хомяк-инвест», начала таскать оттуда денежки и вдобавок завела нежную дружбу с директором фирмы, неким Арнольдом Платоновичем, пожилым (старше меня на пятнадцать лет) жуликом. Как раз Арнольд Платонович и сбил Лялечку с толку. Чем ее прельстил, какие обрисовал радужные перспективы, не знаю, но по прошествии какого-то времени Лялечка авторитетно заявила, что для нас обоих лучше, если мы поживем врозь: она с Арнольдом Платоновичем, а я — в одиночку. Так мы, по ее мнению, окончательно проверим свои чувства друг к другу. Проверка затянулась на пять лет. Сыновья подрастали, мигрировали, жили то со мной, то с матерью, набирались ума. Лялечка благоденствовала, Арнольд Платонович, завороженный ее спелой прелестью, поил ее птичьим молоком, да и я сравнительно быстро преодолел кризис, вызванный не столько семейным разладом, сколько произошедшими в обществе счастливыми переменами. Оказывается, жить можно и в дерьме, на крысином российском рынке, при батюшке-капитализме. Много ли человеку надо: дыши, жри. Деньжат срубить — не проблема, если голова на месте. Только не надо горевать о том, что миновало. В сущности, величие человека, как и его маразм, мало зависят от внешних причин, они в нем от предназначения.

А семья, ну что семья? Мы с Лялечкой прожили почти двадцать лет, бывало между нами всякое, но сроднилось, притерпелись, приладились друг к другу, и все же когда настала пора расстаться, ни я, ни она не почувствовали страшной боли, какая пронзает при разрыве живых тканей. Может, наш брак был случаен, а возможно, любой брак хорош лишь в молодости, в свежем состоянии, и дальше держится на привычке, на жалкой иллюзии невозможного между мужчиной и женщиной взаимопонимания. Разумеется, я много думал об этом, но ни к каким окончательным выводам не пришел. Одно скажу: мы сохранили добрые отношения — это уже дорогого стоит.

Оля возникла на пороге. Грациозная, стройная фигурка в электрическом снопе.

— Можно к вам?

— Ты же обещала сидеть на кухне.

— Я подумала, вдруг вам скучно.

— Еще выпила, что ли?

— Я не пьяна, нет. Хотите покурить? Я сигареты принесла.

Присела на стул возле кровати. Свет падал мимо нее, лицо обрисовано смутно. Силуэтно. Я взял сигарету, пепельницу поставил на пузо. Дал ей огонька. Я редко курю в спальне, но это, конечно, особый случай.

Обстановка для задушевной беседы самая располагающая. Переборов желание прикоснуться к ее бедру, я сказал, что готов помочь. То есть готов сходить в логово и похлопотать. Попросить, чтобы ее не трогали. Когда я это произнес, то чувствовал себя благородным героем, но в ответ услышал придушенный смешок.

— Ты чего?

— Вы пойдете в логово?

— Почему бы и нет? Скажу, я твой родственник, дядя, например. Попробую все уладить.

— Простите, Иван Алексеевич, я ценю ваш порыв, но вы хоть понимаете, о чем говорите?

— Понимаю.

— Туда-то вы войдете, но обратно не выйдете.

— Даже так?.. Что же ты предлагаешь?

— А-а, — махнула рукой с зажатой в ней сигаретой. — Если сразу не кокнули, может, обойдется. Может, Щука заступится.

— Щука — кто такой?

— Один из паханков. Авторитетный парень. У него на самого Шалву выход. Он ему процент сливает.

— С чего процент?

— Неважно… Он на меня давно глаз положил и… Ладно, это тоже неважно.

— Сутенер, что ли, твой? — догадался я. Будто не услышала.

— А-а, — повторила, — обойдется. Отметелят, конечно, это уж непременно. Могут на иглу посадить. Дисциплина! Шурка Шелабан когда провинилась, ей на грудешки по штампу поставили. Она все грудью бахвалилась… Щука говорит: не будет дисциплины, наступит анархия. Если каждый сам по себе, ни шиша не заработаешь. Отчасти он прав. В бизнесе поодиночке не выжить. Лизка вон попробовала в одиночку, ей в морду кислотой плеснули. Правая щека вся сгорела, до кости.

— Ты не брешешь, Оль?

— В каком смысле?

— Рассказываешь ужасные вещи, будто это все норма…

— Потому что вы меня напрягли. Пойдете вы к ним! Как же. Они вас примут.

— Твои друзья?

— Мои, ваши — какая разница. Других-то нету. Все одинаковые.

— Оленька, видишь кресло? Ты в нем поместишься. Давай подремлем часика два-три. Утро вечера мудренее.

— Можно, я с вами лягу?

— Нет, — сказал я. — Со мной нельзя.

Утром разглядел ее заново. Тонкие черты лица, красивый рот. Главное, в глазах нет остекленелой дури, которая мне больше всего ненавистна в женщинах. Что-то японское в среднерусском варианте. Стройную, тоненькую фигурку обтягивали вельветовые штанишки и шерстяной свитер с высоким воротом. Кожаная куртка осталась на вешалке.

Серьезная, милая девчушка, годящаяся мне в дочери, но вряд ли в любовницы.

Мы пили чай с горячими тостами, намазывая их маслом и медом. Мед у меня хороший, алтайский — гостинец сестренки. У Жанны трое детей, муж полковник, и живет она в Свиблове, но не оставляет меня своими заботами — святая душа.

Три часа в кресле, в скрюченной позе помогли Оле восстановиться: она чиста и безмятежна, как майское утро, заглядывающее в окно. Мне тоже удалось покемарить пару часов, и проснулся я с таким ощущением, будто во сне кто-то меня шарахнул по затылку бревном.

— Через десять минут мне пора идти, — предупредил я.

— На работу?

— Можно и так сказать. — Я должен был отпереть здание поликлиники, где подрабатывал ночным сторожем (через двое суток на третьи), а также прибрать территорию возле двух коммерческих магазинов неподалеку: взрыхлить клумбы, подмести. Потом планировал часика три, как обычно, побомбить утреннюю публику на своей «шестехе». Благословенное время — денежные ручейки текли со всех сторон, только подставляй карман.

— А вы кем работаете? Небось фирмач, да?

— Вроде того. — Ее ясные, темные глаза светились учтивым любопытством, и неизвестно зачем я добавил: — Когда-то был доктором наук, профессором, теперь больше по мелочам… С тобой-то что делать?

— Ничего со мной не надо делать. Спасибо, что помогли. Я поеду домой.

— Предложение остается в силе.

— Какое предложение?

— Схожу к твоим ребятам, потолкую… Если ничего не сочинила.

— Забудьте, Иван Алексеевич. Ночью все кажется страшнее, чем днем.

— Значит, выпутаешься?

— Обязательно выпутаюсь, — прелестная детская улыбка. — Не первая зима на волка.

— Да уж… — Мы еще сидели за столом, но уже расстались. Это понятно. Ее легкая душа спешила поскорее, как бабочка на огонь, вернуться в праздничный мир, в балдеж, в тусовку, в долларовый кайф, а мне, пережившему суетный век, следовало продолжать спокойное, триумфальное движение к могиле, чинно отворачиваясь от мишурных блесков жизни. Отчего же сердце так жалобно ныло, словно еще не постарело?

На улицу вышли вместе, причем я, изображая шпиона, из подъезда внимательно оглядел окрестность. Все мирно и тихо. Никаких бандитов на горизонте. Дворничиха Варвара Тимофеевна в новенькой, нарядной, с оранжевыми полосками униформе, как всегда, на посту. Увидя меня с молоденькой девушкой, от изумления чуть не выронила метлу. У нас давние дружеские отношения.

Она приглядывала за машиной, а я, будучи при деньгах, ссужал ей на выпивку. Характер у Варвары Тимофеевны независимый, горделивый, принимая деньги, она отворачивалась и застенчиво бормотала: «Что ж, спасибо! Куплю внучатам ирисок. Любят сладенькое, пострелята!»

— Доброе утро, Варя! Как самочувствие?

— Здравствуй, Иван, — глазами так и шарит по девушке. — Сердечко покалывает, а так — ничего.

Озорница Оля, ухватив меня под руку, раскачивалась в разные стороны.

— Иван Алексеевич, угостите сигареткой.

Я достал пачку. Закурил и сам. Утром спозаранку, на майском холодке — самое оно. Варвара Тимофеевна деликатно отвернулась, заскребла метлой. Все же метнула из-под платка укоризненный взгляд.

— Совсем не то, что вы подумали, — сказал я. — Племянница из Тамбова. Приехала в институт поступать.

— Какие теперь институты, это мы знаем, — заметила дворничиха.

Я проводил девушку до остановки автобуса. По дороге попенял:

— Тебе наплевать, а про меня весь дом будет судачить, что я вожу малолеток.

— Ой!

— Вот тебе и «ой». Ничего же не было.

— Это поправимо, — обожгла бедовым взглядом. — Позвоните, мигом подскочу. Я ваша должница.

Впорхнула в полупустой автобус, послала воздушный поцелуй. Грациозная, гибкая, юная, хитрющая — куда мне с такой тягаться. Укатила восвояси. А я побрел отпирать поликлинику.


Глава 2

Вечером встретили на лестничной клетке. Я вышел из лифта, в одной руке сумка с продуктами, в другой — ключи. Окликнули от окна:

— Эй, дядя, ты из тридцать первой?

— Ну?

— Иван Алексеевич?

— Допустим.

— Потолковать надо.

Их было двое, одному лет двадцать, другой чуть старше. Круглоголовые, улыбчивые, широкоплечие — обыкновенные качки. В куртках, без головных уборов, с сигаретами в зубах. Они же все примерно на одно лицо.

— О чем потолковать?

Приблизились, посмеиваясь.

— Пригласил бы в квартиру, дядя. Не стоять же здесь.

— Зачем?

— Спешишь, что ли, куда?

— Нет, не спешу. Что вам надо?

Переглянулись удивленно.

— Ну хоть стакан вынеси. Есть у тебя стакан? Да не бойся, не тронем.

Я крепче зажал ключи в кулаке.

— Говорите, чего надо — и убирайтесь!

Младший повернулся к старшему, спросил с обидой:

— Вован, он что, грубит?

Тот огорченно цыкнул зубом.

— Разве так гостей встречают? Мы по делу пришли, а ты! Нехорошо, дядя Ваня.

— По какому делу?

— Должок получить.

— Какой должок?

Тут они опять заговорили между собой. Младший спросил у Вована:

— Может, он чокнутый?

— Притворяется, — ответил Вован. — Под малохольного косит. Надо его взбодрить.

Они ловко ухватили меня с двух сторон, подтянули к окну и потыкали носом в каменный подоконник. Чувствовалось, что физическая сила у них большая. Сумку я выронил, потрогал лицо, проверяя, не пошла ли кровь.

— Ну что, прочухался, дядя Вань?

Вован загораживал проход к квартире, а его товарищ, которого, как вскоре выяснилось, прозывали Сереней, бережно поддерживал меня под локоток. Я хорошо знал эту породу: ребята нахрапистые, но, в сущности, безобидные, если уметь с ними общаться.

— Все равно не понимаю, — сказал я. — Чего вам надо? Стакан я и так бы вынес.

Загудели одобрительно. Они любят, когда человек с юморком. В тех американских фильмах, на которых они воспитаны, если кому-то проламывают череп, то делают это, как правило, со смехом, с ухмылкой и добавляют что-нибудь сногсшибательное, типа: «Вот Гарри и откудахтался!» Действительно смешно.

— Сейчас поймешь, — пообещал Вован. — Ты Ольку-принцессу ночью пользовал, верно? Но не заплатил. Решил на халяву прокатиться. Так нельзя. Она у нас штатная.

— И сколько же я должен?

— Сразу видно культурного человека. Такса обычная. За ночь два стольника. Плюс моральные издержки. Всего выходит с тебя полторы штуки.

— Долларов?

Посмеялись добродушно.

— А что это за моральные издержки?

— Мы тебя, дядя Ваня, полдня караулим, нервничаем. Плюс транспортные расходы. Вот и набежало.

— Справедливо, — сказал я. — Но у меня таких денег отродясь не было. Чтобы раздобыть, нужно время.

— Сколько?

— Хоть бы недельку.

— Не-е, не пойдет, — Вован нахмурился. — Три дня — и ни минуты больше. Причем учти, часы уже тикают.

— Где же я за три дня настреляю?

— «Жигуль» продай, — подсказал Сереня. — Все равно он тебе больше не понадобится.

— Почему не понадобится?

— По возрасту, — бухнул Вован, и видно, это была какая-то забористая шутка: оба дружно загоготали, хлопнув ладонью об ладонь. Хорошие, компанейские ребята. Мне захотелось в благодарность за доброе обхождение тоже сделать им что-нибудь приятное.

— Стакан нужен? Или пошутили?

— Давай, неси, — Вован подмигнул. — Обмоем знакомство. Зажевать чего-нибудь захвати. У нас водяра… А в квартиру не пустишь?

— Там не прибрано, — сказал я.

Через пять минут вернулся с тремя стаканами и с тремя яблоками. Разложились прямо на подоконнике. Сереня ловко откупорил плоскую бутылку «Смирновской». Выпили по одной, по второй, покурили, похрустели яблоками. Постепенно разговорились. У пацанов была нелегкая работа. По их словам, не всякий клиент попадался такой общительный, как я. Чаще встречались упертые, которые неохотно шли на контакт. Их приходилось доводить до ума, а это требует нервов. Нервные затраты самые тяжелые.

— Точно, — уверил Вован. — Я в журнале читал. Мышцу можно накачать, кости срастить, а нервные клетки уже не восстанавливаются.

— Не скажи, — возразил Сереня. — Водочка на них хорошо влияет.

На лестничную клетку вышла соседка, Анна Ефимовна, с удивлением на нас поглядела, застеснялась — и нырнула в лифт. Даже не поздоровалась.

— Ничего бабешка, — оценил Вован. — Хотя и переспелая. Дерешь ее Вань?

— У нее муж брокер, — обиделся я. Разговор наш, хотя и дружески застольный, не выходил за рамки пустой болтовни. Я все пытался обиняком выяснить, что случилось с Оленькой, жива ли, но мне это не удалось. Так же не удалось узнать, какая у них банда, большая, маленькая, чем они занимаются, кроме сутенерства и рэкета. Просты были Вован и Сереня, но себе на уме. Похоже, в новорусском сообществе все глубже укоренялся сицилийский закон умолчания: о чем-то можно говорить, о чем-то лучше не надо, а на что-то лишнее намекнул — и уже тебе каюк. Закон, конечно, хороший, правильный, но на московской почве вряд ли приживется. Русский человек по природе своей будь здоров какое трепло: попытки заставить его замолчать делались неоднократно, и, бывало, глобальные, но все окончились неудачей.

Когда я поинтересовался, не найдется ли в их группировке посильной работенки для пожилого мужика, может, колеса понадобятся, чтобы я натурой отработал должок, Вован сурово отрезал:

— Не зарывайся, Вань. Мы тебе честь оказали, пьем с тобой, но можем поговорить иначе. Что-то ты больно любопытный?

— Да что вы, парни! Какой я любопытный. Просто голову ломаю, где деньги взять. Может, недельку все же дадите?

— Сказано, три дня — значит, три. У нас своя бухгалтерия.

— Телефончик оставите?

— Вишь, — обратился Вован к напарнику, — чего-то он химичит. Вроде соскочить надеется. Зря ему наливали.

— Не думаю, — солидно отозвался Сереня. — Струхнул сильно, вот и егозит. Ты же не надеешься нас кинуть, дядя Вань?

— Что я себе враг, что ли!

— Ну и отлично.

На прощание по-братски оходили кулаками: Вован саданул по плечу, Сереня ткнул в брюхо. Но били, естественно, не в полную силу, с профилактическим намеком.

Я еще постоял у окна, из которого виден двор. Братаны вышли из подъезда, сели в рыжую иномарку («фольксваген»?) и укатили. Номер я сверху не разглядел.

Вернувшись наконец домой, сел в любимое кресло напротив телевизора и задумался. Как ни странно, последние два-три года я жил довольно спокойно и благополучно, если не брать во внимание абсолютную бессмысленность этого существования. И не собирался ничего менять, сознавая бесплодность энергичных попыток протеста. Надо погодить, говаривал герой Щедрина. Надо погодить до тех пор, пока большинство или хотя бы значительная часть народа на этой земле, хлебнув буржуазной демократии с человеческим лицом дядюшки Клинтона, опомнятся и поймут, какого дерьма им напихали в глотку. Тогда можно будет хоть о чем-то говорить, если будет с кем. А пока я рассчитывал отсидеться в затишке, как в гусеничном коконе, не рыпаться, не ныть, нести свой крест, как завещано, но не получилось. Нелепое ночное происшествие, сон в лазоревом терему, и вот я уже на краю гнилой воронки, в которую уже засосало чуть не всю Москву. Бесенята явились по мою душу прямо по домашнему адресу. Конечно, можно опять спрятаться, нырнуть в тину, откупиться, есть разные способы — но… Оленька! Стояла перед глазами, тянула к себе. Похоже на наваждение. С одной стороны, покой и безмятежность, постепенное убывание в вечность, с другой — худенькое, стройное создание с высокой грудью и темными растерянными глазами. И надо же — чаши весов почти уравновесились…

Позвонил по номеру телефона, который Оля записала на газетном клочке. Ответила женщина с мелодичным голосом, вероятно ее мама, бывший врач, а нынче рыночная торговка, если, конечно, Оленька не вешала лапшу на уши. Я поздоровался, попросил к телефону Оленьку.

— Ее нет дома, — тон встревоженный, но чуть-чуть. — А кто ее спрашивает, извините?

— Один знакомый… Вы не подскажете, когда ее можно застать?

— Ой, не знаю… Может, что-то ей передать?

— Ничего, спасибо, я позвоню попозже.

— Вы не Владлен Осипович?

— Нет.

— Мы немного волнуемся… с девочкой ничего не случилось?

— Вы ее мама?

— Да, конечно.

— Наверное, вы лучше должны знать, что случилось с вашей дочерью.

Ответа не стал ждать, повесил трубку. Тут же перезвонил Жанне, сестренке. Собственно, мне нужна была не она, а ее муж — полковник-особист. Мы с ним в добрых отношениях, хотя одно время я от него рыло воротил и сестру осуждал за странный выбор. Это было давно. На ту пору, стыдно вспомнить, я считал себя интеллигентом, и, как каждый порядочный интеллигент, воспитанный самиздатом и довершивший идеологическое образование в «Московских новостях» и в «Огоньке» у Коротича, воспринимал сотрудников секретных служб исключительно как палачей и недоумков. Именно они усадили половину страны в ГУЛАГ, а тех, кто туда не поместился, выстроили в бесконечную очередь за гнилой колбасой, хотя и дешевой. Любой интеллигент это знал, не только я. Вдобавок они отобрали у народа права человека и установили между нами и свободным миром железный занавес. Прощения им не было и не могло быть. Когда в девяносто первом году разъяренная толпа на Лубянке повалила наземь главного чекистского истукана, Москва ликовала так, словно второй раз одолела Наполеона. Надо заметить, в этом счастливом заблуждении она пребывает до сих пор.

Герасим Юрьевич Попов, сестрин муж, не был ни палачом, ни недоумком, могу в этом поклясться. Обыкновенный мужик, смышленый, трудолюбивый, скорее задумчивый, чем предприимчивый, и с тайной мечтой послать когда-нибудь все к черту, очутиться на необитаемом острове и зажить наконец в свое удовольствие. Профессия наложила на него свой отпечаток, он знал какие-то тайны, неведомые мне, но в обыденной жизни это никак не проявлялось. Мы совместно решали хозяйственные проблемы, иногда выбирались на рыбалку, можно сказать, приятельствовали, но, словно по негласному уговору, никогда не обсуждали служебные дела. Довольно скоро я понял, почему полюбила его капризная Жанна: если отбросить нюансы, то стержнем его характера была доброжелательная устойчивость, надежность сильного, вполне уверенного в себе человека. Будь я женщиной, я тоже постарался бы подобрать для путешествия по жизни именно такого мужчину. Карьера у него складывалась удачно — полковник, правительственные награды, — но в новые времена он вписался худо. В отличие от многих своих коллег, быстро перебравшихся на завидные места в коммерческие структуры, он остался в конторе, но с каждым годом как-то сникал и все больше замыкался в себе. После чеченской бойни (он провел там три самых горячих месяца), полковника стало вообще не узнать. Он даже ростом уменьшился. Его нельзя было развеселить никаким анекдотом. Жанна говорила, что он начал попивать. А главное, скажешь слово — он молчит. Или наоборот, так разговорится, что не остановишь и не переслушаешь. И все с таким нервным прищуром, с нехорошим блеском в глазах. Неприятно стало с ним общаться. Как с больным. Но мне ли его осуждать. Мы все теперь больные, с искалеченными душами. У меня отобрали науку, у него развалили империю, которую он тридцать лет охранял верой и правдой, как цепной пес. Да вот не уберег.

Сестра Жанна сказала, что он отсыпается после дежурства. Вот она как раз ничуть не менялась, все нынешние невзгоды проходили мимо нее по касательной. Успела нарожать троих детей, перенесла серьезную операцию, но осталась смешливой болтушкой, как на заре туманной юности. Едва услышав мой голос, засыпала вопросами о сыновьях, о Ляльке, попутно (непонятно, в какой связи) поведала о чудодейственном снадобье под названием «Спирулина», похвасталась успехом старшего сына на математической олимпиаде, сообщила, что их черному Ганику позавчера оторвали в драке ухо, — и тарахтела без умолку, пока я ее не перебил:

— Разбуди Герасима.

— Ванюха, не будь эгоистом. Он только два часа как уснул. Что у тебя стряслось?

— Ничего не стряслось. Я сейчас подскочу.

— Бесполезно, Вань.

— Почему бесполезно? Бухой, что ли?

— Да.

Крепкая у меня сестренка, подумал я с уважением. Щебечет как ни в чем не бывало, когда муж валяется пьяный. Не всякая сумеет. Но это уж наше семейное, от родителей, наследство: при всех непогодах — улыбка на лице.

— Сильно пьяный?

— Если хочешь нормально с ним поговорить, приезжай утром. У него завтра отгул.

Утром так утром. Ровно в восемь я позвонил в знакомую, обитую коричневым кожзаменителем дверь. Открыл сам Герасим. Он был в майке и трикотажных шароварах. По мышечному облику — человек-гора.

Но лицо припухшее, взгляд тоскливый. Улыбнулся через силу.

— Давай на кухню, Иван. Как раз позавтракаем. Чайник токо закипел.

— А где?..

— Жанка с обормотами до обеда продрыхнут.

Только сейчас я сообразил, что сегодня суббота. Когда сели за стол, полковник спросил:

— Ты за рулем?

— Угу.

— А я нет, — с тем и набухал в чашку коньяка из хрустального графинчика. Я невольно поморщился:

— Не рановато ли, Гера?

— В самый раз. С утра выпьешь, весь день свободный. Так нас партия учила. Ну! За тебя.

Выпил, отдышался. Сбросил с глаз серую слезинку. Пододвинул ко мне банку с кофе, сливки. Помнил мои привычки.

— Может, сам за собой поухаживаешь?

— Поухаживаю, Гера. Не суетись.

Я приготовил кофе, намазал маслом свежую булочку, сверху положил кусок сыра. Полковник следил за мной просветленным взором, отмякал.

— Жанна предупредила, что приедешь. Что случилось? На ментов нарвался?

— Не совсем…

Я рассказал о вчерашнем происшествии и о ночном визите Оленьки. Полковник слушал не перебивая, но успел повторить коньячную дозу. Когда я закончил, спросил:

— И все?

— Тебе мало?

— Молоденькие девочки, Вань, никогда до добра не доводят.

— Это уж точно.

Чтобы не подвергать себя соблазну, полковник убрал графинчик с коньяком на верхнюю полку кухонного шкафа. Для своих пятидесяти трех лет он был, пожалуй, немножко тяжеловат.

— Говоришь, сколько с тебя потребовали? Полторы штуки?

— Пока да.

— У тебя есть такие деньги?

— Могу достать.

— Тогда надо отдать.

От изумления я поперхнулся булочкой.

— Как тебе не стыдно, Герасим Юрьевич! Ты же в органах работаешь. И предлагаешь сдаться бандитам?

— Именно поэтому, что работаю в органах, и предлагаю. Обстановка диктует условия. А что, собственно, ты хотел услышать от меня?

— Речь не о деньгах — об этой девушке. Я хочу ее вытянуть оттуда, если она жива.

— Так она же тебя сдала.

— Нет. Это понт. Она в беде.

Герасим Юрьевич положил на тарелку картошки со сковороды, густо сдобрил кетчупом и начал жевать с таким отвращением, будто проделывал трудную, но необходимую работу. Опасный синдром: отсутствие аппетита с похмелья.

— Как я понимаю, — сказал он вяло, — тебе эта девчушка чем-то приглянулась.

В самую точку попал злодей.

— Можешь помочь, помоги. Нет — скажи прямо. При чем тут — приглянулась или нет? На меня наехали какие-то говнюки, и, по-твоему, я должен сразу лапки кверху?

Полковник принялся за чай с бутербродами. Тоже с брезгливой гримасой. Хотя, возможно, отвращение у него вызывала не еда, а содержание нашей беседы.

— Немножко ты, Ваня, оторвался от реальности. На тебя наехали не говнюки. Нынче говнюки те, кто по старинке горб ломает и зарплату клянчит, а те, кто при деньгах да при стволах, — это есть молодые хозяева жизни. И уж особенно те, кто ими управляет.

— Ты серьезно?

— В принципе, конечно, этих козлов можно прижучить. Вопрос в том, хочешь ли ты этого.

Опять верно угадал.

— Я хочу спасти девушку.

— Одно без другого не сделается.

— Что значит прижучить?

В глазах моего доблестного шурина мелькнул холодный огонек. Тусклое, жутковатое свечение. Он сразу опустил глаза, словно застеснялся. И правильно сделал. Ощущение от этого проблеска такое же, как если человек во время обычного разговора вдруг ни с того ни с сего полоснет тебя ножом. Однажды мы с ним были на рыбалке, и к нам привязалась пьяная компания, четверо парней. Куражились, требовали, чтобы мы убрались на другое место, потому что они здесь отдыхают. Подбирались спихнуть нас в воду вместе с удочками. И точно такое же выражение холодного, тусклого света появилось тогда в глазах полковника, а через секунду он сломал одному из хулиганов хребет. Я так полагаю, что сломал. Хруст был очень громкий.

— Сперва надо выяснить, чья группировка. В твоем районе Гура Францович верховодит, по кличке Плюха. Но это не обязательно его ребята. Там левых много. В любом случае без крови не обойдется.

— Как это — без крови?

— Братва уговоров не понимает. Признают только силу. Тут своя психология. Раз угодил к ним в должники, они не остановятся. Даже если захотят. Да они и не захотят. С какой стати?

— Но можно просто пугнуть.

— А я про что? Небольшое кровопускание, и они на время принимают человеческий облик.

Я затянулся сигаретой, закашлялся. Герасим Юрьевич с тоской поглядел на шкаф, куда спрятал графинчик.

— Комедию ломаешь, гражданин начальник, — сказал я. — Никогда не поверю, что органы…

— При чем тут органы? На такую мелочевку никто санкции не даст.

— Тебе? Заслуженному оперу?

— Оставь, Иван. Как ты себе это представляешь? Пойду к начальству и попрошу: разрешите, дескать, тряхнуть теплую компашку?

— Почему нет? Это же бандиты, рвань?

— Это ты так говоришь… Можно, конечно, омоновцев подключить, но для них тоже — какая зацепка? Мужик позабавился с молоденькой курочкой и не желает платить? Так я должен мотивировать?

Я не был возмущен, скорее шокирован. На этом интересном месте на кухню выкатилась заспанная Жанна. Начались охи, ахи, расспросы, шутки, подковырки и все то, что сопровождало наше общение последние десять — двадцать лет. Сестра, одним словом. Любимая и любящая. На моих глазах начавшая исподволь стареть, милая, очаровательная, лукавая, заботливая, родная толстушка, готовая во всем потакать ближним, даже во вред себе. Она всегда была такой, с самого детства. Когда появился на горизонте Герасим Юрьевич, он не то чтобы стал центром ее вселенной, но большая часть ее благодеяний и забот переместилась в его сторону. Потом родились дети — два мальчика и девочка. Моим собственным балбесам далеко до ее чад. У нее дети отборные, как каленые орешки. Мальчики, когда вырастут, станут оба прокурорами, а девочка, зеленоглазая Настена, супермоделью.

Через полчаса я отбыл восвояси, Герасим Юрьевич вышел меня проводить. Купил в палатке пива, уселись в машину. Покурили в холодке. К окошкам подтянулось тихое московское утро, наполненное приторной истомой от перебродившего за ночь смога.

Полковник предложил такой вариант. Как только бандюки объявятся, я условлюсь о встрече, пообещаю отдать деньги. Перезвоню ему. На встречу пойдем вместе. За сегодня завтра он наведет кое-какие справки.

— Каким образом?

— Ты же назвал имена — Щука, Шалва. Хватит для разговора.

— Пока будешь собирать информацию, что они сделают с девушкой?

Полковник запрокинул голову и вылил в себя сразу половину бутылки. Ладонью отер усы. Ему было хорошо.

— С девушкой у тебя навязчивая идея. Хотелось бы на нее взглянуть.

— Ничего особенного. Худенькая, как спичка. У меня такое чувство, будто она из-за меня пострадала.

— Не волнуйся, ее не тронут, пока не получат должок.

— Не вижу связи.

— Ты не видишь, а я вижу… Все-таки признайся, Вань, ты ее… это?..

— Нет, — сказал я гордо. — Хотя она предлагала.

— Почему же отказался?

— Не знаю. Может, староват для нее.

Полковник допил пиво.

— Запомни, Иван. Мужчина не бывает старым. Убитым бывает иногда, но не старым. Я не верю в старость.

— Когда подопрет, поверишь, — пробурчал я.


Глава 3

Через день утром позвонил то ли Сереня, то ли Вован.

— Узнал, дядя?

— Да узнал.

В трубке гогот, рычание, а может быть, и блевание.

— Бабки приготовил?

— У меня маленькое условие.

— Чего?

Накануне вечером я разговаривал по телефону с Герасимом Юрьевичем. Он собрал кое-какую информацию. В нашем районе действительно функционирует банда некоего Щуки. В ней человек тридцать — сборная солянка: несколько уголовников, афганцы, неоперившаяся московская шпана, студенты. Банда из созревающих: большого веса не набрала, но уже имеет некоторое влияние. Род занятий — девочки, наркота. Но без размаха. Вывод Герасима Юрьевича такой: ничего серьезного, надавить можно, но только осторожно.

— Повторяю, — сказал Герасим Юрьевич, — лучше всего отдать им полтора куска. Деньги не очень большие, зато вони не будет. И тебе, Иван, хороший урок: не якшайся с отребьем.

— Для тебя небольшие, а для меня целое состояние. Оленька вторые сутки домой не приходит. Я же волнуюсь.

После этого Герасим Юрьевич прекратил разговор, подтвердив, впрочем, что, как только я с бандюками договорюсь о встрече, он тут же примчится на подмогу.

— Условие такое, — повторил я Серене-Вовану. — Деньги получите в обмен на девушку. Вы мне девушку, я вам — бабки.

Подумав, Вован-Сереня строго спросил:

— Ты чего, дядя Вань, охренел совсем?

— Почему?

— При чем тут телка и при чем тут бабки? Как одно с другим-то соединилось?

Судя по глубокомысленности рассуждения, Вован-Сереня, вероятно, представлял студенческую категорию банды.

— Как хочешь, так и думай, — сказал я. — Но девушку предоставь. Могу за нее полтинник накинуть.

— Заторчал на ней, что ли?

— А что, нельзя?

— Почему нельзя? Все можно. В свободном мире живем. Только отстегивай. Но почему именно ее? У нас выбор большой. Есть получше. Армяночку хочешь, малолетку? Всего за полторы сотни. Пальчики оближешь, дядя!

— Нет, ее… И еще. Мне нужно потолковать со Щукой.

Короткое молчание.

— Про Щуку откуда знаешь? А-а, понятно. У Олюшки длинный язычок. Ничего, укоротим.

— Если укоротите, сделка расторгается.Голосом как будто с того света Сереня-Вован оповестил:

— Ты не прав, дядя Вань. Деньги вернешь при любом раскладе. Даже не рыпайся. Беду накличешь.

— У меня к Щуке деловое предложение.

— Пойми ты, дурья башка, — Вован-Сереня искренне пытался меня усовестить. — Если с каждым засранцем Леонид Григорьевич будут самолично встречаться, где ему время взять? Мы же не в бирюльки играем.

— У меня хорошее предложение, — заупрямился я. — Взаимовыгодное.

— Под крутяка закосил? Ну-ну. Не ошибись только. Хорошо, сообщу твою просьбу Леониду Григорьевичу. Жди у телефона, никуда не отходи.

Я ждал двадцать пять минут. За это время пересчитал свои сбережения, скопленные за три года тяжких трудов. Одна тысяча восемьсот шестьдесят баксов и три тысячи в отечественной валюте. Не густо, но у большинства и того нет. Даже близко к тому нет. Я уже решил, что справлюсь с проблемой сам. Без помощи полковника. Отдам деньги и выкуплю девушку… Когда-то ведь надо совершить в жизни хоть один благородный поступок.

Обойдемся на сей раз без крови. В конце концов, бандюки такие же люди, как и мы, порождение лукавого ума и Божьегопредначертания. Разве их вина, что им на долю выпал исторический пересменок. Денег жалко, это да. Хотел не только аккумулятор, всю машину обновить. Перебьюсь. Главное, сыновья пока ни в чем не нуждаются, Лялькин фирмач их холит и нежит, так что руки у меня развязаны.

Перезвонил Вован-Сереня и сообщил, что Леонид Григорьевич согласен встретиться. Место встречи: бистро «Куколка» возле метро «Университет». Через два часа. Деньги иметь при себе. Все ясно?

— Девушку тоже туда привезете?

— Ты упертый, что ли?

— Самую малость. Мы же договорились.

— Ладно, будет тебе девушка… С Леонидом Григорьевичем не валяй дурака. Он туфты не любит. Мой тебе совет, как собутыльнику.

— Спасибо, Вовик.

— Я не Вовик. Но это неважно.

До метро от меня пехом десять минут, но приехал я туда на машине загодя, минут за двадцать. Устроился в прокуренной кафешке за угловым столиком. Помещение небольшое, слабо освещенное. Народу почти никого: за стойкой бара двое парней потягивали пиво, да одинокий алкаш средних лет дремал за одним из столов над рюмкой с чем-то зеленым. Оглядевшись, я понял, что тут самообслуживание. Подошел к стойке и попросил у бармена кружку пива и бутерброд с сыром. В десятку влетело.

Не успел осушить половину кружки, как рядом, не спрашивая разрешения, очутился молодой человек в распахнутой кожаной куртке, с красивой золотой цепью на могучей шее. Ничем не примечательный блондин лет двадцати пяти. Разве что в пустых, невыразительных глазах словно застыли две слезинки. Уродство не уродство, но неприятно.

— Вы, надо полагать, господин Щука?

Блондин поморщился:

— Кому Щука, кому Леонид Григорьевич. Бабки принес?

— Да.

— О чем хотел потолковать?

Слова он цедил снисходительно, свысока и по внешнему облику тянул, пожалуй, на аспиранта.

— Не вижу Ольгу, — сказал я.

Аспирант улыбнулся, и сразу стало ясно, почему его прозвали Щукой: передняя челюсть хищно выдвинулась вперед со всеми своими пломбами и с двумя золотыми коронками с левой стороны.

— Пацаны передали, ты забавный… Иван Алексеевич, кажется? Нагловато себя держишь. Может, надеешься на кого?

— Ни на кого не надеюсь. Но ведь был уговор: девушка против денег.

— Так ставишь вопрос? Ну-ка, сходи, принеси пивка.

— Сам сходишь.

Щука не обиделся, важно кивнул, показывая, что завязал узелок на память. В эту минуту в кафе вошли Вован с Сереней и с ними кто-то третий, такой же неотличимый ото всех московских бычар. Щука щелкнул пальцами над ухом, и то ли Вован, то ли Сереня опрометью бросился к стойке бара и моментально подал начальству кружку пива и тарелку с креветками. Со мной учтиво поздоровался:

— А-а, дядя Ваня! Живой еще?

Троица опустилась за столик неподалеку и задымила.

— Так какой у тебя разговор? — Щука отхлебнул пива, аккуратно подув на пену. Помнится, так делали бывалые питухи у ларьков в проклятые советские времена. Знакомый до отчаяния жест. — Или понтуешь? Или у тебя завязка есть?

Про завязку я не понял.

— Хочу выкупить Ольгу недельки на две. Сколько будет стоить?

— Вот за этим и звал?

— Не только, — я постарался напустить на себя загадочности. — Мне нужна пушка. Можешь достать?

— Чего?

— Пушка, пистолет. Не понимаешь?

— Тебе нужен пистолет?

— А что такого, — я многозначительно огляделся.

— Зачем, Иван Алексеевич? Зачем тебе пистолет?

— Наверное, это мое личное дело, верно?

Я видел, что аспирант Щука с трудом удерживается от смеха.

— Ты кем работал, до того как на тачку сел? — поинтересовался он, ловко расчленив креветку.

— В институте.

— По специальности кто?

— Какое это имеет значение?

Аспирант не ответил. Налущив несколько креветок, он начал метать в рот одну за другой, с хрустом разгрызал, проглатывал и каждую запивал добрым глотком пива. Зрелище впечатляющее. Насытясь, сунул в рот сигарету, пальцы отер прямо о скатерть. Уставил на меня умные глаза с застывшими белыми слезинками.

— Любопытно, как у вас, у совков, шарики крутятся. Вроде ничего, кроме помойного корыта, не видели, а тоже тянетесь к свету. Телку ему давай на две недели, пушку давай! Опомнись, Ваня. На хрена тебе? Олька тебя за сутки до усрачки отполирует, а потом застрелит из твоей же пушки. Не по плечу замахиваешься. Твой поезд, как вы раньше пели, давно на запасном пути. А ты, видишь, и не почуял.

— Позволь решить мне самому.

— Что ж, решай. Имеешь право. Но сперва гони должок.

— Приведи девушку, получишь деньги.

Он осердился по-настоящему: белые слезинки спрыгнули под веки, в глазах полыхнуло безумие. Но я выдержал его взгляд. Это всего лишь дрессированный пес, по недосмотру хозяина сорвавшийся с цепи. Его клыки и рычание меня мало беспокоили. Видали мы и пострашнее зверей. Включишь вечером телевизор, поглядишь на членов правительства — действительно мороз по коже.

— Не испытывай моего терпения, — тихо сказал аспирант. — Если хочешь в родной кроватке уснуть.

— Я ведь к тебе сам пришел. Неужто нельзя договориться по-доброму? Ты же культурный человек, Леонид Григорьевич.

— По-доброму? С тобой? — похоже, что-то в моих словах его озадачило. Я даже догадывался — что. Как если бы сорняк на грядке вдруг предложил человеку с лопатой заключить с ним мировую. Нелепо, но чего не бывает на свете. К этому же умозаключению, видно, пришел и Леонид Григорьевич.

— Две недели, — начал он, перебарывая себя, — вместе с накладными расходами — три тысячи баксов. Пушка — еще тысяча. Потянешь?

— Подумаю денек, — я с облегчением допил пиво. — Может, как оптовому покупателю, сделаешь скидку?

Второй раз засветилась щучья улыбка.

— Юморной? — сделал знак, и подскочил Вован-Сереня.

— Тащи сюда телку.

Тот куда-то убежал и через минуту привел Оленьку. Она была бледная, как лист серой писчей бумаги. Взгляд стеклянный, пустой. Но по крайней мере, на лице нет следов побоев. Вован-Сереня поддерживал ее под руку.

— Узнаешь Ваню? — спросил Щука.

— Здравствуйте, — вежливо поклонилась девушка. Без тени улыбки.

— Привет, — сказал я. Леонид Григорьевич пояснил:

— Чем-то ты, Оля, приглянулась старичку. Арендует тебя на две недели. Смотри, не подведи фирму.

— Хорошо.

— Ступай, мы тут еще кое-какие вопросы снимем.

Когда ее увели, спросил:

— Креветочек хочешь?

— Спасибо, я не голоден… Оленька у вас штатная?

— Какая тебе разница. Пользуйся… Все же не пойму, чего ты на нее клюнул? Ни кожи, ни рожи. Недаром говорят, на вкус и цвет товарищей нет… Ладно, гони монету!

Я достал конверт с пятнадцатью стодолларовыми купюрами, добавил туда сто пятьдесят долларов и передал ему.

— Сколько здесь?

Я сказал.

— Но это только долг. А за прокат телки? За пушку? Или насчет пушки передумал?

— Пока больше нету. Днями достану.

— Не по средствам живешь, Иваныч. Но я тебе верю. У тебя честные глаза. Да ты уж наверное ухватил, что нас обманывать — себе дороже выйдет.

Я кивнул уважительно.

— Значит, так. С тебя четыре куска. По пустякам больше не дергай. С Вованом будешь дело иметь. Насчет пушки. Тебе какую?

— Чтобы стреляла.

Выставил щучью бело-золотую челюсть, еще разок порадовал улыбкой:

— В самом деле кого-то хочешь шлепнуть, Вань?

— Для обороны, — сказал я.

— Что ж, дело хозяйское. Сам гляди не поранься.

— Постараюсь.

Вдруг он скорчил плотоядную гримасу:

— Две недели — это надо же! Не надорвешься, мужик?

— Я с передыхом, — тут бес толкнул меня под руку. — Скажи, Леонид Григорьевич, ты чем прежде занимался? До того, как выбился в люди?

Белые слезинки в его глазах заискрились:

— Я в люди не выбивался. Я человеком родился, не рабом. Улавливаешь разницу?

— Конечно, улавливаю.

Аудиенция была закончена. На прощанье он ткнул пальцем в тарелку:

— Доешь, Вань. Вкусные креветки. Или еще не привык к объедкам? Ничего, жизнь научит.

Пошел через зал, гибкий, опасный. Бычары потянулись за ним. Оля осталась за столом одна, сидела ко мне боком. Когда компания скрылась за дверью, как-то обмякла, словно позвоночник у нее прогнулся. Я подошел, сел рядом.

— Пива хочешь, Оль? Или, может, покушать?

Посмотрела с вызовом:

— Да, хочу. И пива, и водки.

Она молодая, подумал я. Молодые — они живучие. Но и погибают быстро, лопаются, как светлячки, — ни запаха, ни дыма.

Сходил к стойке, принес пива и тарелку с бутербродами. Оля уже привела себя в порядок: покрасила губки, что-то сделала с волосами. Из кружки отпила по-мужски, сразу чуть ли не треть, жадно вонзила зубки в бутерброд с ветчиной. Я закурил, ждал. Мы смотрели друг другу в глаза, не знаю, что она видела в моих, но я с головой окунулся в сумрачную глубину морока. Мои худшие опасения подтвердились: тянуло, как магнитом, к этой худенькой девочке с высокой грудью, пропащей, как вся наша жизнь.

Прожевав кусок, запив его пивом, она по-старушечьи закряхтела:

— Что же вы натворили, Иван Алексеевич? Теперь они не отвяжутся. Никогда.

Возможно, она была права, нас ожидали далеко не лучшие дни, но в тот момент это меня не беспокоило.

— Дайте мне сигарету.

Быстро насытилась птичка. Протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой.

— Надо позвонить родителям.

Удивленно подняла брови.

— Я разговаривал с ними. Позавчера с матушкой, вчера с отцом. Они места себе не находят. У тебя что, не было возможности позвонить?

Нахмурилась, помрачнела. Но краска постепенно возвращалась на ее щеки.

— Меня держали в чулане. Думала — кранты. Вы правда меня выкупили?

— Только на две недели.

— И сколько отвалили?

— Пока нисколько. Только сторговались. Но полторы тысячи я уже заплатил.

— За что?

— За первую ночь. Плюс моральные издержки. Они говорят, недорого.

Ротик у нее приоткрылся, зубы блестели. Я любовался каждым ее движением, каждой гримасой — верный признак начинающегося любовного томления. Ох как не ко времени! Да еще в таком гнуснейшем варианте. Но все равно какое-то разнообразие. Собственно, после того, как я очутился на обочине, у меня личной жизни не было. Женщины — случайные: либо залетные пташки, либо визиты по старым адресам. Главное, не было душевного устремления. Не только к женщинам, но и вообще… Что-то перегорело в душе, остыло, казалось, навеки. Снявши голову, по волосам не плачут. Ради чего суетиться, если подрублены центровые опоры бытия. Умом я понимаю, что это всего лишь депрессия, она пройдет, как проходит, истончается нудный осенний дождь, но уж слишком затянулось ожидание. Ненавистным было все, что я видел вокруг, — деньги! деньги! деньги! — и эта ненависть сделала меня близоруким. А что, собственно, случилось? Да ничего особенного. У взрослого дитяти отобрали любимые игрушки — науку, идеалы, вечные ценности. Подумаешь, трагедия. Зато взамен предложили красивую зеленую бумажку — доллар! Вполне возможно, одно другого стоит.

— Вы с ума сошли! — сказала Оля.

— Почему так думаешь?

— Как можно им верить? Это же клещи. Взяли полторы тысячи, потом возьмут две. Потом еще десять. Потом отберут машину, квартиру и все остальное. Будут доить до тех пор, пока не оберут до нитки. Они всегда так действуют. А вы сами подставляетесь. Иван Алексеевич, что с вами?!

— Ты всех своих клиентов об этом предупреждаешь?

— Нет, только вас, — взглянула победительно, я отвел глаза. Подумал грустно: значит, клиентов полно.

— За что же мне такая честь?

Ответила неподвижным, тяжелым взглядом, и у меня мурашки пробежали по коже.

— Знаешь ли, Оленька, не так страшен черт, как его малюют. Ты умненькая девочка, даже чересчур умненькая для своих лет. У тебя сильный характер, ты многих мужчин собьешь с толку, но только не меня… Штука в том, что ты слишком рано повзрослела. Поэтому мир, в котором очутилась, принимаешь за единственно реальный. Вот твоя ошибка. Вокруг много других миров, тебе пока не доступных. Там правят не паханы и паханчики и деньги мало что значат сами по себе. В ходу там обычные человеческие чувства — любовь, преданность, верность, доброта. Наверное, тебе дико это слушать?

— Почему же? — улыбнулась покровительственно. — Я бывала в тех ваших прекрасных мирах, понимаю, о чем вы говорите. Там действительно деньги ничего не значат, потому что их ни у кого нет. Там люди ради пропитания роются на помойках и бегут сдавать пустую посуду, чтобы купить молока на обед. Иван Алексеевич, даже за компанию с вами меня туда не тянет.

Славно, содержательно посудачили.

В машине я спросил:

— Куда везти?

— Наверное, к вам? Отрабатывать аванс?

Она не шутила, смотрела дерзко. У меня, чего греха таить, мелькнула подленькая мысль — согласиться. Но воля-то у меня железная еще с советских времен.

— Это не к спеху. Отвезу пока к родителям. Надо же их успокоить.

До ее дома рукой подать — улица Доватора.

Ну углу Профсоюзной неожиданно влипли в пробку. Минут десять ползли по черепашьи. Закурили. Удобный момент, чтобы прояснить кое-какие темные места.

— Думаю, тебе надо уехать, Оля, — сказал я как о чем-то само собой разумеющемся.

— Куда?

— Из Москвы уехать. Слинять, как у вас говорят.

— Зачем, Иван Алексеевич?

— Мне показалось, ты уже нахлебалась этой грязи.

— Приглашаете в Европу?

— В Европу не в Европу, а к родным в Таганрог могу отправить. Отсидишься. Спрячешься. Подышишь чистым воздухом.

Какой-то безумный «Мерседес», набитый молодняком, как тараканами, попер из пробки на тротуар, чудом не задев мне крыло. Я выругался сквозь зубы.

— Иван Алексеевич, — нежным голоском пропела Оленька. — Разрешите задать очень личный вопрос?

— Пожалуйста.

— Вы что, влюбились в меня?

— Что ты подразумеваешь под этим словом?

— Ну, когда пожилой мужчина хочет трахнуть молоденькую девушку, но робеет. Что-то вроде этого.

— В этом смысле, скорее всего, да, влюбился. Для тебя это важно?

— Может быть…

Я собирался подвезти Олю до дома, высадить и сразу уехать, но получилось иначе. Ее родители как раз выгружали товар из желтого пикапа, Оля к ним подбежала, что-то напела и привела ко мне. Я вылез из «жигуленка» и, честно говоря, не знал, как себя вести. Растерялся. Ее мамочка — полная, цветущая женщина с пухлыми щеками, круглым лицом и сияющими глазами — понравилась мне с первого взгляда, чем-то напомнила сестру Жанну. Отец — по словам Оли, бывший писатель — произвел сложное впечатление: бородатый мужик лет пятидесяти, высокий, сутулый, с унылым выражением лица, в казенного вида ватнике, двигался он как-то боком и при этом смотрел себе под ноги, словно что-то выискивая. В его манере держаться было что-то механическое, нарочитое, впрочем, я живых писателей раньше не встречал, может, им такими и полагается быть, немного не в себе. Тем более писателю-челноку.

Оля нас познакомила, и я по очереди пожал пухлую ладошку Галины Павловны и сухую, костистую длань Валентина Гаратовича.

Оля меня так представила:

— Мой новый друг, Иван Алексеевич. Он покровитель всех несчастных, обездоленных девушек.

— Ольга! — одернула мать, дружески мне улыбаясь. И она, и ее муж-писатель вели себя так, будто их дочь вернулась из института, а не отсутствовала несколько суток неизвестно где. Светские манеры. Правда, писатель не удержал кривой ухмылки, которая свидетельствовала о том, что он видит меня насквозь и не считает подходящей компанией для дочери.

— Иван Алексеевич, — капризно протянула Оля, — вы поможете нам разгрузиться?

В следующие полчаса мы вчетвером перетащили с десяток тяжеленных тюков сначала в лифт, а потом в квартиру на шестом этаже. Галина Павловна порывалась мне помогать, лезла под руку и сильно мешала, зато Оленька с угрюмым видом сообщила, что девушкам ее возраста носить такие тяжести противопоказано, если они хотят нарожать здоровых детишек. Транспортировка товара сопровождалась, кроме того, злобными репликами соседей, собравшихся на лестничной клетке в ожидании лифта. Самое мягкое: «Никак не наторгуются, мерзавцы! До людей им дела нет».

Это произнесла согбенная, сухопарая старуха, закутанная до бровей платком, копия бабы Розы из моего дома. Такие старухи вечно всем недовольны, хоть засыпь их пряниками. Двужильная, кстати, порода, не поддающаяся никакому внушению. Напрасно надеется Хакамада, что они скоро вымрут, и сразу наступит капиталистический рай.

Прихожая в квартире Олиной семьи напоминала подсобку в магазине, впрочем, как все жилища бывших интеллигентов, которым пришлось заняться свободной торговлей.

Зато на кухне чувствовалась уверенная женская рука: матовый блеск полок, сияние фарфора и металлических кастрюль. Собрав наскоро чай, Галина Павловна увела дочь в комнату, чтобы о чем-то с ней пошептаться, и мы с Валентином Гаратовичем, оставшись одни, одинаково ощутили некоторую неловкость.

— Выпить не предлагаю, — сказал писатель, попытавшись смотреть на меня прямо, но все равно скользнул взглядом за окно. — Вы ж, как я понял, за рулем?

— Ничего не значит, — уверил я. — По маленькой можно.

— Ах даже так! — Он достал из холодильника бутылку с яркой наклейкой, по которой нипочем нельзя было понять, что в ней налито. Произнес с непонятной обидой: — Вот, извольте, ничего крепче не держим. Я, честно говоря, небольшой любитель.

— Так обойдемся чаем, — его хмурость начинала меня раздражать.

— Почему же, — пуще обиделся он, — за компанию можно глоток. Никому еще не вредило. Главное, не увлекаться. Не беспокойтесь, напиток проверенный. Куплено за бугром.

Напиток отдавал резиной и по крепости не превосходил пиво. Чтобы завести хоть какую-то беседу, я спросил наугад:

— Вы, я слышал, книги пописывали?

— Было дело. Многие пописывали. Только где они теперь и где их книги.

— На свалке истории, дорогой мой.

Тут его обида, видимо, достигла какого-то заветного предела, он сунул в рот сигарету, но прикуривать не стал. Замкнулся, уставясь на стену. Острая мефистофельская бороденка торчала указующим перстом как напоминание о былой интеллектуальной роскоши. Несколько минут прошли в дружеском молчании. Потом он вдруг спросил:

— Извиняюсь, Иван Алексеевич, вы в каких, собственно, отношениях с моей дочерью?

Кабы я сам знал.

— Да так… познакомились случайно… ничего плохого, уверяю вас…

— Это вы вчера нам звонили?

— Звонил, да.

Бородка нацелилась мне в грудь, но взглядами мы не смогли соприкоснуться. Несмотря на взаимные усилия.

— Тогда уж позвольте спросить, Иван Алексеевич, чем вы занимаетесь? Я имею в виду, какими средствами зарабатываете на хлеб насущный в наше смутное время?

— Чем придется. Ничего определенного.

— Ага, — казалось, он остался удовлетворен ответом. — А прежде кем были? Судя по лексике, вы из образованной братии?

— Грешен, имею степень доктора наук.

В этот раз попытка писателя посмотреть прямо в глаза почти удалась, отчего между нами словно проскочила электрическая искра. И все же этот человек был смутен, как осенний вечер, хотя тянулся к искреннему общению.

— Тогда вы должны понять отцовское беспокойство, — изрек он важно. — Оленька человек чистый, доверчивый, увлекающийся. Ей проще простого задуривать голову. Любопытно, что может связывать вас при такой заметной разнице в возрасте. Ведь вы, Иван Алексеевич, далеко не юноша.

— Верно подметили. Но я ни на что не претендую.

— Спрошу без обиняков, только вы уж не обижайтесь. Эти дни она провела с вами?

— Как же так? Я же звонил вам, разыскивал Оленьку. Вы разве запамятовали?

— Действительно, некое несоответствие. — Он глубоко задумался. Я решил, пора уходить. Попрощался, поблагодарил за угощение. Писатель будто не слышал.

— Она у нас единственная дочь, — сообщил жалобно. — Работаем как проклятые, и все ради нее. У вас есть дети?

— Двое.

— Тогда вы меня поймете. Сейчас перед молодежью открылось столько возможностей, но легко запутаться, выбрать неверный путь. Вы согласны со мной?

— Конечно, согласен, — я уже задом пятился из кухни. Есть многое на свете, чего не принимает душа, но, пожалуй, больше всего мне действуют на нервы грезящие наяву интеллигенты, будь они хоть писателями, хоть морскими свинками. В грезящем интеллигенте, произносящем умные слова, не имеющие никакой связи с действительностью, есть нечто физиологически омерзительное, как в блевотине, размазанной по полу. Их не вразумишь и концом света, так и будут талдычить свое. Вред от них большой, потому что, как правило, им доступны средства массовых коммуникаций, и своими лживыми, пустыми речами, замешенными на гордыне, вечными призывами идти в каком-то им одним известном направлении они сеют вокруг семена вражды и раздора, которые в наши годы в очередной раз дали пышные всходы. Самый лучший грезящий интеллигент — это глухонемой отшельник на Ваганьковском кладбище.

Оленька выбежала к лифту меня проводить.

— Иван Алексеевич, почему вы уходите?

— Да я и не собирался у вас жить.

— Вас папа обидел?

— Что ты! Прекрасный человек. У нас много общего, мы из одного поколения.

— Правда?

— Что — правда?

— Что у вас много общего?

— Конечно. Жили рабами при коммунизме, нахлебались лагерей, теперь кое-как выкарабкиваемся на рыночный свет.

Она поежилась в своей легкой кофточке: на лестничной клетке прохладно. Я нажал вызов лифта.

— У вас замечательный юмор, — сказала она. — Ждите. Вечером приеду попозже.

— Зачем?

Сделала неожиданно шаг вперед и очутилась в моих объятиях. Прильнув к губам. Все получилось естественно, как в кино. Я невольно сжал худенькие податливые плечи и испытал такой сердечный толчок, что в лифте едва отдышался.


Глава 4

Полковнику Герасиму доложил все как на духу. Встретились в скверике напротив его службы. Я снизу позвонил, из проходной.

Середина мая выдалась жаркая, как лето. Москва поутру словно умылась детским мылом. По аллеям прогуливались молодые мамы с колясками, поспешившие нарядиться в легкие куртки и юбочки выше колен. С непривычки глаза разбегались. Не у девушек, а у меня.

Моему докладу Герасим Юрьевич подвел неутешительный итог.

— Влип ты, доктор, по уши. Придется выручать. Полагаю, у тебя все же с головушкой что-то стряслось. Объясни, пожалуйста, хотя бы, зачем тебе понадобились все эти разговоры про пушку?

Я сказал, что хотел побольше узнать о них на всякий случай, а какой еще есть способ с ними сблизиться, если не заключить торговую сделку.

— Тебе удалось заключить целых две.

— Да, удалось.

Особенно полковника почему-то возмутила цена на пистолет.

— Надо же! За какую-нибудь ижевскую самоделку — тысяча долларов. Да она пятисот не стоит. Совести нет у твоих друзей.

— Ты так о них говоришь, будто это люди.

Глянул с любопытством: плечистый, с обветренным мужицким лицом, тайно ироничный.

— Верно, Иван. Они не совсем люди. Новая порода вахнаков. Но ведь девушка, о которой ты хлопочешь, из их компании. Она ихняя, Иван. Она такая же. Как же ты можешь говорить о ней всерьез?

Попал в самую точку. Я не мог понять, что со мной происходит. Намедни Оленька сдержала обещание, приехала около двенадцати. Мы провели целую ночь и спали вместе, после чего рассудок мой действительно как бы помрачился. Я теперь много знал про нее, как говорят, по жизни, и, конечно, влюбиться в нее не мог. Больше того, в моем возрасте и в моем душевном состоянии я вообще не мог ни в кого влюбиться. Смешно говорить, но ее тепло, лукавые речи, ее смех, ненасытность упругого тела — все закрепилось в сознании как заноза. Она и сегодня обещала прийти, и я нетерпеливо считал часы, оставшиеся до вечера. Между тем со стороны, разумеется, это выглядело как приступ шизофрении. Может быть, это и была шизофрения. Но кто сейчас ею не болен. Покажите такого человека?

— Человек обуян страстями, — попытался я умствовать. — Они управляют его жизнью, хотя он частенько об этом не догадывается. Природа человеческих страстей темна. Ее нельзя объяснить. Ты можешь? Я не могу.

— Иван, ты о чем? Потянуло на молоденькое мясцо? Не осуждаю. Но как-то ты все не по-людски устроил. Тебе ведь, того и гляди, башку оторвут. Можно бы дешевле погулять.

— Черт с ней, с башкой. Не так все просто. Я имею в виду не с башкой, а с девушкой, с Оленькой. Она неплохая, поверь. Ну запуталась, ну скурвилась маленько, что же ее теперь, убить за это?

Герасим фыркнул и провел рукой по лбу, словно проверяя, не села ли муха. Нет, не села, рано в мае для мух.

— Ладно, проехали. Ты хоть понимаешь, что теперь не отвяжутся?

— Оленька тоже так считает.

— Оленька?

— Ну да, вы с ней одинаково рассуждаете.

— Знаешь, с тобой трудно разговаривать. Ты резко поглупел. А ведь намного умнее меня, признаю. Доктор наук и все прочее. Но сейчас производишь впечатление, будто тебя переехало колесом.

— Может, и переехало.

У меня сигарета погасла, полковник дал огоньку. Хорошо покурить на весеннем солнышке. Голова, правда, кружилась. Спал ночью от силы три-четыре часа, а привык не меньше девяти.

Герасим Юрьевич взял с меня слово, что я не допущу больше никакой самодеятельности. Сказал: они не станут ждать две недели, на которые я абонировал девушку. Явятся через день, через два, принесут пушку, потребуют деньги и выставят новые условия. Начнут потрошить. По его словам, хорошо хоть то, что я показал себя абсолютным чайником, поэтому они будут действовать без особых предосторожностей. Я должен условиться передать деньги в том же кафе «Куколка», но предупредить, что со мной будет еще один человек, родственник.

— Они спросят, зачем родственник? Скажешь, боишься ходить один с крупными деньгами. Наври что хочешь. Такому, как ты, они поверят.

— Что ты придумал?

— Чего мудрить. Повяжем с поличным на вымогательстве.

— Ты же говорил, что милиция…

— Этих возьмем. Сопливые еще. Самостийники. Только-только кусаться учатся. Шалва — это посерьезнее. Но при таком раскладе он их, надеюсь, сдаст. Такие огольцы идут сегодня по пятку за пучок. Не стоит из-за них светиться.

— Тебе виднее, — я глубокомысленно кивнул, хотя мало что понял. — Полагаю, Оленька не пострадает?

— Как же она может пострадать, если ее там не будет. Все, я пошел. Служба.

Но вместо того чтобы уйти, он закурил, мечтательно щурился.

— В чем-то я тебе завидую, Иван Алексеевич.

— В чем?

— Как же надо втрескаться, чтобы так на деваху раскошелиться. Знаешь, сколько у меня оклад?

— Тысячи три?

— А девятьсот рубликов не хочешь? Все же советую, как шурин: когда эту кодлу прикроем, сходи к психиатру. Вдруг в самом деле что-то с мозгой.

— Вместе сходим.

После встречи я решил сделать кружок на своей «шестерочке» — отбомбиться. Мои доходы стекались из нескольких ручейков. Одна хитрая контора подбрасывала работенку: скучнейшую проектировочную документацию, которую я доводил до ума. Опять же — дежурство в поликлинике и уборка территории возле ларьков. В молодые годы был период, когда я всерьез увлекался живописью и даже брал уроки у знаменитого мастера, который уверял, что у меня истинный талант и грех его губить. Он исповедовал мнение, что искусство выше науки и даже выше самой жизни, и уж кому Бог дал… Время показало, что он ошибался. Таланта у меня не было, а страсть была — одна из тех, про которые я не сумел объяснить шурину. Кисти, краски и то, что с их помощью можно сделать с холстом, иногда приводили меня в состояние суеверного блаженства, несравнимого ни с чем… Недавно от скуки я возобновил свои художественные чудачества, на скорую руку намалевал три фантасмагорических натюрморта, не пожалев алого, кровавого цвета, и в субботу поехал к Выставочному залу. Пристроился там в уголке среди шумного, полупьяного пишущего люда, и что же вы думаете? Не прошло и часа, как набрели два полоумных американца, из которых один оказался женщиной в длинном кожаном пальто, и скупили все три картинки чохом — за сто пятьдесят долларов. Американцы даже пытались завести со мной какую-то перспективную беседу, но, бледный от стыда, я на всякий случай прикинулся идиотом.

Особое место в моей добыче средств на пропитание занимал частный извоз. Работа нервная, но верная и не слишком опасная, если не соваться в богатые угодья без спросу. Я и не совался: моя территория — любая улица и случайный клиент. Правда, с каждым годом лихолетья уличный улов становится пожиже, люди нищают даже в Москве, подкармливаемой со всех сторон, как хряк перед убоем. Частный извоз напоминает азартную игру и состоит из быстрой езды (кто любит), напряженного ожидания и множества психологических шарад. Выигрыш никогда не известен заранее. Много голосует кавказцев, но их не всякий частник рискует брать, и я обычно не рискую, но по настроению подсаживаю. На суровом лице кавказца, когда он по-хозяйски располагается в салоне, сияет обещание больших, легких денег, но это обман. Кидают они запросто, смеючись и позевывая. Русский извозчик за баранкой для них не кто иной, как представитель больной, сломленной, ободранной до нитки нации, и как же не поучить его маленько для его же пользы. Бывают случаи вовсе поразительные. Недавно меня крепко наколол солидный, в песцовой дохе грузин, на что уж брат во Христе. Проколесили с ним половину города, в двух местах дожидался его по сорок минут, подружились, грузин держался покровительственно, как ведут себя все богатые южане, без конца сыпал солеными, сочными байками, сам хохотал до слез, утирая загорелое крупное носатое лицо огромным носовым платком, угощал дорогими сигаретами; но когда наконец прибыли по назначению (Мещанская, перед входом в двухэтажный особняк), добродушно полюбопытствовал:

— Где живешь, друг, далеко, нет?

Я назвал приблизительный адрес, недоумевая, зачем это ему. Услышав про улицу Строителей, он от радости чуть ли не заурчал. Саданул меня тяжелым кулаком в плечо:

— Вай, парень! У меня же там шашлычная. Знаешь, где на углу идти к метро?

— Знаю.

— Приходи сегодня, завтра, в любой день. Шашлык будем кушать, гулять будем, угощать буду. Придешь, нет?!

— Обязательно приду, — сказал я.

— Приятно встретить хорошего человека, да? Нечасто бывает, да?

— Очень редко, — согласился я. Денег он не заплатил ни копейки. Когда шумно покидал машину вместе со своей дохой, глядел настороженно, с ледком в глазах: ожидал, как отреагирую. Я никак не отреагировал. В нем было что-то такое, что не вызывало желания требовать оплаты за проезд. Может быть, чья-то смерть стояла в его очах наизготовку. Я нисколько не обиделся: действительно, спасибо за урок.

Здесь, вероятно, кстати добавить, что я не наивный юноша, и не плюшевый советский телезритель, и уж никак не смешиваю кавказских жителей, прибывших на завоевание Москвы, с их многострадальными народами, погруженными, как и мы, в невероятную пучину бедствий. Это все равно, что сравнивать русского крестьянина или русского интеллигента с «новым русским» рыночником — разные миры, нигде не соприкасающиеся, как не могут соединиться луна с солнцем на небосводе.

Азарт бомбежки на колесах в том, чтобы в первую же секунду определить, какой человек к тебе садится — лихой или смирный, щедрый или скряга. По голосу, по манере, по сверканию взгляда. Ошибешься — пеняй на себя. Никаких точных примет тут нет. Иной раз чечен с пистолетом за пазухой и с ненавистью в душе вдруг обернется наивным романтиком с голубиным сердцем, а славная девчушка в поношенном пальтеце, спешащая якобы на лекцию, заманит к своим узколобым приятелям в неосвещенный тупик — и тогда помогай Господи спасти собственную шкуру.

В этот раз сразу повезло: не отъехал и двухсот метров, как проголосовал пожилой пузан с двумя чемоданами — раскрасневшийся, в распахнутом плаще с меховой подкладкой.

— Во Внуково, шеф, добросишь?

— Сколько заплатите?

— Не обижу, шеф.

— Прошу.

Рейс во Внуково сам по себе хорош, оттуда порожняком не уйдешь, да и пассажиры, которые спешат на самолет или на поезд, обычно не жмутся. Чемоданы я погрузил в багажник — и покатили. Толстяк удобно расположился на заднем сиденье, откупорил бутылку «Пепси». Спросил разрешения и закурил. Я никак не мог понять, москвич он или приезжий. Но разговора не заводил, это неучтиво, лучше подождать, пока пассажир сам пожелает пообщаться. Ждать пришлось долго, аж до окружной.

Я поглядывал на толстяка в зеркало, казалось, он задремал. Сигарету вроде притушил. Дорога шла легкая, без пробок и почти везде под зеленый свет. Сейчас это редко случается. Москва перегружена транспортом, и скоро, вероятнее всего, ее вообще заклинит. Уже сегодня внутри Садового кольца — сущий ад. Кто ездил, тому объяснять не надо. Огромное, выше всех норм, количество машин, чудовищная парилка со смогом, плюс к этому кто соблюдает правила движения? Раздражение, злоба выплескиваются из машин на тротуар, как кипяток из переполненного чайника. Но где сейчас лучше? Уж на что наше правовое государство проявляет особую заботу о бандюках, и все равно, по телевизору показывали, в камерах вместо десяти по сорок человек. Не то что лечь, присесть негде. Чего уж о нас, о тех, кто пока на воле, говорить. Недаром наши духовные пастыри американцы подсчитали, что, пока в России население не сократится втрое (до 50 миллионов), порядка не будет. За окружной толстяк будто очнулся:

— Сколько еще ехать?

— Минут пятнадцать.

— Прибавь, шеф, опаздываю.

Я лихо обогнул грузовик и «Запорожец», не удержался, спросил:

— Сами-то откуда будете?

— Из Саратова мы. Откуда догадался, что я не москвич? На мне вроде не написано.

Я вежливо объяснил:

— Дороги не знаете. И потом москвичи, как правило, не говорят «шеф» и не обращаются к водителю на «ты». Это вчерашний день, вышло из моды.

— Ну извини, — буркнул толстяк, ничуть не смутясь. Определенно бизнесмен средней руки, удачливый и хваткий. Скорее всего директор малого предприятия или что-то в этом роде. Приватизировал какую-нибудь государственную лавочку и качает товар туда и обратно.

— Хочешь, про тебя кое-что отгадаю? — вдруг спросил он насмешливо.

— Любопытно.

— Из научных работников, так?

— Допустим.

— Не допустим, точно. Из бывших оборонщиков. Может, с научной степенью. Так?

— Вполне вероятно.

— Помитинговали при Горбатом, порадовались, потом нырнули в тину, оробели. Дескать, моя хата с краю, ничего не знаю. Так?

Круглое лицо лоснилось от удовольствия. Ошибся я в нем, ошибся. Это не серая мышка капиталистического прогресса — умен, проницателен.

— Может быть, и про мою личную жизнь чего-нибудь расскажете?

— Тут вообще все понятно. Когда шарашку вашу прикрыли, женка тебя кинула. Ушла к богатенькому вместе с детьми. Так?

— Да вы прямо колдун! — воскликнул я, пораженный.

— Колдовства никакого нету, — толстяк самодовольно хмыкнул. — Вы тут на Москве жируете, сосете страну, как теленок вымя, а мы за вами наблюдаем. Хочешь совет, шеф? Беги из этого города, он не по тебе. Необязательно в Саратов. На Камчатку, в Сибирь, куда угодно. Где человеческим духом пахнет. Кто в Москве останется, пропадет ни за грош.

Нереальный, сновиденческий разговор — и где? На подходе к аэропорту Внуково. Но ничего удивительного в этом не было. Москва действительно пропитана бредом, и многие явления нашей жизни можно объяснить только мистикой.

— Да вы сами-то кто будете? Не из цыган ли?

— Кто нас узнает, тот поклонится, — миролюбиво улыбнулся толстяк. Знакомая цитата, но откуда — разве вспомнишь. — Не горюй, шеф, еще не вечер на Руси.

Разгрузились на стоянке, загадочный ездок отвалил триста рубликов не глядя.

— Не мало?

— Куда столько!

— На билет в обе стороны, — пошутил, подхватил чемоданы и почапал к зданию аэровокзала. Я глядел ему вслед, буквально открыв рот. Что там у него в чемоданах? Наркотики, валюта, телескоп в разобранном виде?

Сбоку торкнулась пожилая женщина (лет шестидесяти), отвлекла:

— До Москвы возьмете?

— Сколько вас?

— Трое. Я да невестка с дочкой.

На женщине пальто в темную клетку, теплое, подбитое синтепоном, ворот шерстяного свитера закрывает шею. В глазах — тоска. Но улыбается. Про нее я тоже сразу многое понял, не хуже толстяка-колдуна. С ней лучше не торговаться.

— Где же они?

Помахав рукой, от автобусной остановки отделилась женщина с девочкой, обе закутанные в пуховые платки, как две матрешки. Клади у них было много: два баула, старый большой чемодан, перетянутый обычной бельевой веревкой, какие-то пакеты, свертки, сумки — все это они приволокли частью в руках, частью на санках с алюминиевой крестовиной, какие помнит всякий, кто успел побывать в пионерах. Поклажа едва разместилась в «жигуленке».

Всю дорогу до Москвы женщины передавали друг другу бумажку с адресом и какими-то телефонами и фамилиями, читали и спорили, куда ехать. Пожилая женщина настаивала, чтобы ехать «прямо туда», невестка возражала, уверяя, что разумнее сначала заглянуть на Сухаревку к некоему Митюхину. Пожилая ядовито спрашивала:

— Так он тебя и ждет, твой Митюхин?! — На что молодая не менее желчно отвечала:

— А уж там-то мы тем более упадем как снег на голову.

Девочка (лет десяти), худенькая, большеглазая, периодически начинала хныкать, уверяя, что погибает от жажды. Мать грубо обрывала:

— Хоть ты-то заткнись!

У первого же ларька я остановился, купил бутылку «Пепси», откупорил и отдал девочке:

— Пей, маленькая, не плачь.

Странный поступок оказал на пассажирок гнетущее воздействие: минут пять мы ехали в абсолютном молчании, после чего свекровь запоздало поблагодарила:

— Спаси вас Христос, господин.

Это были беженцы, бегущие неизвестно откуда и неизвестно куда, малая кроха миллионов русских людей, у которых отняли не только деньги, но и среду обитания, и всякую надежду на разумное будущее. Именно в связи с положением беженцев и их патологической способностью к выживанию в одной из респектабельных газет, где сотрудничали самые известные творческие интеллигенты демократического крыла, недавно затеялась дискуссия на вечную тему «загадочной русской души».

Я довез женщин до Стромынки, до бывшего студенческого общежития (кажется, теперь там перевалочная торговая база из Турции в Прибалтику). Помог разгрузиться и от денег за проезд отказался.

— Обижаете! — усмехнулась молодуха, светясь ясным, лазурным взглядом. Протянула смятую пятидесятирублевую купюру.

— Я от благотворительного общества «Бутырка», — улыбнулся я в ответ. — Платы с женщин не берем.

Совершив в кои-то веки доброе дело, помчался домой. Мы с Оленькой условились, что она позвонит около двух — и, возможно, придет обедать. Я хотел приготовить что-нибудь особенное, к примеру сварить суп из сушеных маслят. Сушеные маслята, когда их отваришь, становятся жирные, как мясные колобки, и на вкус напоминают осетрину.

Возле дома наткнулся на дворничиху Варвару Тимофеевну, близкого по духу человека. Она поманила в подсобку, где хранила инвентарь — узкое, два на три метра, помещение, вроде пенала, встроенного в стену дома. Здесь мы иногда, по настроению, угощались чайком, а то и чем покрепче. Я подумал, что и сейчас она приготовила сюрприз в виде бутылочки «Жигулевского», но ошибся.

— Иван, у тебя ведь гости.

— Какие гости? — взгляд у Варвары Тимофеевны блуждающий, и руки она неестественно растопырила: похоже, с утра основательно приложилась.

С тех пор как два года назад она схоронила мужа (бедолага похмелился стаканом чистейшего, как слеза, импортного спирта под названием «Дровосек». Я при этом не присутствовал, но очевидцы рассказали, как ядреный, еще нестарый мужик, опрокинув стакан «Дровосека», враз пошел коричневыми пятнами, начал задыхаться, задергался весь и через минуту упал бездыханный, едва успев произнести на прощание: «Надо было сахарком заесть!»), — так вот, схоронив любимого мужа и оставшись фактически наедине с судьбой, Варвара Тимофеевна, увы, пристрастилась к зелью, хотя по характеру была женщиной строгих правил. Не я буду тем, кто ее осудит.

— На этажах убиралась, вижу, там двое стоят, молодые парни, на вашей площадке у окна. Я дак сразу поняла, что к тебе. Больше-то вроде не к кому. Вся молодежь нынче к тебе повадилась, это уж не мое дело… Они мне не понравились, ох не понравились, Иван!

— Они там сейчас?

— О чем и речь. Стояли — теперь нету их. Куда-то нырнули нехристи. Думаю, к тебе на квартиру.

— Думаешь или видела?

— Вроде замок щелкнул в двери. Я-то ниже этажом была. Вань, может, участкового кликнуть?

Я закурил, подумал. Выходит, у Вована с Сереней ключи от моей квартиры? Это ухудшало ситуацию, но не очень. Какая, в сущности, разница, где подстерегут: дома или на улице. Везде их власть, не наша. Но почему так быстро подгребли? Двух суток не прошло.

— Не надо участкового, Варенька. Обойдется.

— Ой, Иван, гляди не заиграйся.

— Постараюсь.

Действительно, расположились на кухне, как у себя дома, — Вован и Сереня, лобастые братовья. Из холодильника достали водку, нарезали колбасы, открыли банку маринованных помидор. Устроились с удобствами. Моему появлению обрадовались:

— Садись, дядя Вань, гостем будешь.

— Спасибо… Давно ждете?

— Не больше часу. Извини, похозяйничали без спросу.

— Ничего… Как дверь открыли — отмычкой, что ли?

Заржали в две луженых глотки.

— Секрет фирмы, дядя Вань. Для нас запоров нет.

— И по какой надобности пожаловали?

— Как по какой? Товар доставили.

Вован кивнул Серене (или наоборот?), тот достал из сумки полиэтиленовый пакет с чем-то тяжелым, протянул мне. Я развернул, в руку легла железяка с коротким дулом и пластиковой рукояткой. Великий символ наступившей свободы.

— Нравится? — спросил Вован. — Первоклассная игрушка. Быка уложишь.

— Быка мне не надо, — я вертел пистолет, разглядывал, щупал — первый раз держал в руках такую вещь.

— «Макаров»?

— Сам ты Макаров, — Вован отобрал пистолет, показал, как с ним обращаться. Перевернул несколько раз затвор, щелкал курком, спускал и поднимал предохранитель. Ловко у него получалось, как у фокусника.

— На, владей. Чистый, незасвеченный. Век будешь благодарить.

— Гони бабки, — добавил Сереня.

— А патроны есть?

— Будут и патроны. За отдельную плату. Сколько тебе нужно?

— Сотенку, пожалуй.

— Да хоть две.

— Деньги давай, — повторил Сереня, разлив водку по чашкам.

— Денег пока нету, — признался я. — Мы же договорились со Щукой — через две недели.

Мои слова огорчили братанов. Они удивленно переглянулись, а Вован поставил на стол чашку, не притронувшись к ней.

— Ну ты жук, дядя Вань! Как это — договорились? Леонид Григорьевич послал за бабками. Тысяча за телку, вторая за пушку. Однозначно. Аванс.

— Но если нету? Я же их не печатаю.

Вовануныло уставился на чашку, Сереня, напротив, обвел взглядом стены, словно там надеялся отыскать решение внезапно возникшей проблемы.

— Когда будут?

— Через неделю, через десять дней. Как получится.

Вован вдруг покладисто заметил, что действительно, никакой разницы нет, сейчас платить или через неделю, но есть условие. Оказывается, с этой минуты, то есть с момента доставки товара, за каждый просроченный день начисляется неустойка — сто долларов. Это по-божески, некоторые фирмы берут больше. Но это не все. В связи с тем что сделка переходит из мелочевки в крупняк, с моей стороны необходима какая-то гарантия, иными словами залог. В пределах оговариваемой суммы. Тоже общепринятая практика в бизнесе.

— Вдруг надумаешь сбежать, — объяснил Вован, сверкая тревожными очами. — Или хуже того. С пушкой тебе сам черт не брат. Ввяжешься в перестрелку, угрохаешь кого-нибудь, тебя повяжут, что же тогда — плакали наши денежки? Справедливо, нет?… Кстати, еще выпить есть?

Я достал из шкафчика заначку — непочатую бутылку «Белого аиста».

— Что вы имеете в виду под залогом?

Под залогом они подразумевали купчую на мою машину, которая у них была припасена с собой.

Вован вторично открыл сумку, достал канцелярскую папку и положил передо мной бумагу, заполненную по всем правилам и, как ни удивительно, уже заверенную нотариусом. По ней выходило, что я продал некоему Иванюку «Жигули» (все технические данные в отдельной графе) за три тысячи долларов. Печать на месте, подпись Иванюка, не хватало лишь моей подписи.

— Кто такой Иванюк? — спросил я.

— Так это же Сереня, — провозгласил Вован, будто сам пораженный этим обстоятельством.

— Я не скрываю, — с достоинством подтвердил Сереня, занятый разливом коньяка.

— Подписывай, дядя Вань, — благодушно поторопил Вован. — Заодно сразу обмоем.

— Но как же так? Если я подпишу этот документ, то уже неважно, отдам долг или нет, — машина все равно ваша? Ничего себе залог!

Вован с Сереней насупились.

— Эх, дядя Ваня, — вздохнул Вован. — Мы с Сереней хотя не такие образованные, как ты, зато людей понапрасну не обижаем… Вот скажи, мы с тобой скорешились или нет? Токо честно.

— Вроде скорешились.

— Мы тебя с Сереней хоть раз обманули?

— Вроде нет.

— Чего же ты, засранец, горбыля лепишь? Ты что, слепой? Третий пункт ты прочитал?

Я прочитал. В третьем пункте было сказано, что все спорные вопросы, возникшие между сторонами, решаются по суду.

— Вовик, но это же абсурд! Непонятно, зачем вообще здесь этот пункт. В какой же суд я должен обращаться? По каким спорным вопросам?

— Он над нами издевается, — взъярился вдруг Сереня. — Падлой буду, издевается!

— Терпение! — успокоил Вован. — Дядя Ваня хотя и старый, но в бизнесе новичок. И потом, Леонид Григорьевич просил, если можно, обойтись без увечий… Скажи, Вань, ты слыхал, что такое маркетинг?

— Да, слыхал. Это…

— Помолчи пока… Серый на тебя обиделся, и он по-своему прав. Гляди, что получается. Мы стараемся, выполняем все твои капризы: девочку — пожалуйста! пушку — пожалуйста! — а от тебя, выходит, никакого обеспечения? Так не бывает. На халяву у нас не проходит. Или деньги на бочку, или подписывай залог. У нас — фирма солидная.

— Тогда так, — я вроде нашел выход. — Пистолет забирайте, он мне не нужен. За Ольгу остаток принесу завтра в «Куколку». В пять вечера. Устроит? Отдам лично Щуке. Так ему и передайте.

— Псих, — буркнул изумленный Сереня и залпом выпил коньяк. — Натуральный псих. Не понимает по-хорошему.

Вован смотрел с сочувствием: его выдержка была беспредельной. Только левое веко нервно дернулось, он прижал его пальцем. Спросил:

— Ты до нас нигде ничего не пил?

— Я же за баранкой.

— Чудно, а похож на пьяного…

Он терпеливо объяснил, что по правилам маркетинга, если товар доставлен по адресу, тем более оружие, то обратного хода ему уже нет. И это логично. Иначе все так и будут бегать с пушками туда и обратно, мало ли какие у клиента появятся заскоки. Второе. Сама попытка отказаться от заказанного товара, то есть попросту кинуть купца, приравнивается к беспределу и наказывается только одним способом, ему пока не хочется говорить — каким. В любом случае за такую гнусную попытку сразу начисляются пени, увеличивающие цену вдвое. И третье. Если я полагаю, что Леонид Григорьевич, стоит поманить его пальцем, примчится за моими жалкими крохами, то я, дожив до седых волос, так ничего и не понял в жизни. Леонид Григорьевич уже оказал мне большую честь, встретился со мной лично. Но это было один раз, и на это, вероятно, у него были свои особые причины.

— Врубись, Ваня, — с жалостью сказал Вован. — Кто ты и кто он. Не будь смешным.

— Или ему отдам деньги, или никому, — уперся я. — У меня тоже есть причина.

— Он не просто псих, — вмешался Сереня, — он наглый. Подписывай бумагу, сволочь!

— Ничего не подпишу, пока не поговорю со Щукой.

Сереня размахнулся с правой руки, но я этого ожидал и подставил блок. Потом дотянулся и толкнул его в грудь. Вместе с табуреткой он свалился на пол и приложился затылком об угол газовой плиты. От резких движений со стола слетело несколько предметов, но бутылка коньяка устояла. Вован укоризненно покачал головой:

— Напрасно ты это сделал, мужик. Сереня не простит. Пойми, мы тебе лично зла не желаем, но работа есть работа. Подписывай купчую, пока он не очухался. Неужто еще пожить неохота?

В его голосе прозвучало что-то похожее на уважение.

— Неужели нельзя договорится без кулаков. Ты же, Вовик, культурный человек.

— Это тебя не спасет, Иван Алексеевич. Подписывай — и разойдемся миром. С Сереней уладим. Ну отвесит пару тумаков, не больше.

— Завтра принесу деньги в «Куколку». Не достану — подпишу. Щука согласится. Скажи, у меня важное сообщение. Касательно Шалвы.

— Касательно кого?

— Ладно тебе, Вовик, не темни.

— А ты не так прост, дядя Ваня?

Подозрительно долго не подававший признаков жизни Сереня наконец зашевелился и сел — спиной к плите. Обвел нас снизу ошалелым взором.

— Вставай, Серый, — позвал Вован. — Простудишься лежамши.

Сереня счастливо улыбнулся.

— Во вырубился, да?! Черепком о противень, — потрогал затылок, покряхтел. — Желвак вырос — с кулак. Ты же меня чуть не убил, сморчок.

— Отчаянный старикан попался, — похвалил меня Вован. — Хотя с виду не скажешь.

— Коньяк остался? — спросил Сереня.

— Целая бутылка, — успокоил Вован.

— Ну что, счас выпью, и будем дядю мочить?

— Погодим немного. Надо еще кое о чем покалякать.

— О чем, Вов? Он же невменяемый, — Сереня переместился за стол, налил полную чашку и махом выдул. На меня не глядел, будто я его больше не интересовал. Не понимал я этих ребят, нет, не понимал. В их поведении была какая-то иная логика, не внятная моему уму. Не первый раз с ними сталкивался — на дорогах, в магазинах, — и каждый раз они ставили меня в тупик. С виду обыкновенные молодые люди — сытые, ухоженные, редко повышают голос, — но все-таки иной раз возникает ощущение, что это пришельцы. То есть или они пришельцы, или мы — все остальное население, зачем-то задержавшееся на свете после окончательной победы рынка. Сосуществование почти невозможно: им тесновато, нам — страшновато. Для них Москва узкая, для нас тротуары чересчур просторны. Мнилось: укрыться, спрятаться от них можно за железными дверями квартир, но, как показал нынешний случай, это тоже иллюзия.

— Прости, Сережа, — повинился я. — Я же не ожидал, что ты так сильно шмякнешься.

За Сереню, глухого к мольбам, ответил Вован.

— Проблема не в Серене, — произнес задушевно, — ему не впервой. Проблема в тебе, дядя Вань. Почему ты ведешь себя как последняя сявка? Нельзя же так. Мы к тебе со всей душой, а ты нам сраку под нос… Ладно, доложу о твоем поступке Леониду Григорьевичу, пусть решает.

— Не понял, — поднял брови Сереня. — При чем тут Григорьевич? Ты хочешь сказать, эта гнида будет дальше жить?

— Недолго, — успокоил Вован. — До завтрашнего дня. Потерпи, сынок.

Забулькал звонок у входной двери, пожаловала Оленька. С ее приходом атмосфера разрядилась. Оба братана оживились, наперебой принялись за ней ухаживать, налили коньяку, пододвинули закусок, и она приняла это как должное, ничуть не оробела, не смутилась. Более того, когда развеселившийся Сереня, забыв о своем увечье, невзначай ее облапил, грозно цыкнула:

— Убери лапы, падаль! Глаз выколю.

Сереня блаженно заухал.

Я не знал, что и думать.

Эта новая Оленька — с крикливым, резким голосом, наполненным глумливыми интонациями, с резкими движениями, с ядовитым взглядом — хабалка, да и только. Но ведь я знал и другую Оленьку — ночную, нежную, робкую, умную, — нормальную девушку в состоянии любви. Какая же из них настоящая? Старый сердцеед, я всерьез озаботился этим вопросом, словно забыл, что любимая женщина имеет столько обличий, сколько дней в году. Думаю, и Жанна д'Арк бывала разной — по настроению, по обстоятельствам — одна в бою, другая в молитве, третья в шашнях с дофином; не говоря уж о праматери всех женщин, коварной и двуличной, но такой наивной — Еве.

Братаны хлопнули еще по чарке и начали собираться восвояси.

— Не будем мешать молодым, не будем, — галантно попрощался Вован, похлопав меня по плечу. — Завидую, счастливчик! Какую деваху отхватил почти задаром.

Сереня высказался более прозаически:

— Отсрочка тебе не поможет, дядя Вань. По всем счетам заплатишь с лихвой.

И, болезненно скривясь, погладил шишку на стриженой башке.

— Сделай холодный компресс на ночь, — посоветовал я.

Выпроводив их и вернувшись, увидел прежнюю Оленьку — безмятежную, рассудительную, дочь писателя и врачихи.

— Я предупредила, они не отстанут. Зачем приходили?

Я понюхал коньяк в чашке, но пить не стал. Странная задумчивость на меня накатила, как у больного, которому объявили результат обследования — требуется операция.

— Почему молчишь? Зачем приходили эти подонки?

— Подонки? Мне показалось, ты их совсем не боишься.

— Еще как боюсь! Их нельзя не бояться. У них в каждом рукаве по финке.

— Но ты так с ними разговаривала. Я бы даже сказал, командовала.

Худенькое личико расплылось в бесшабашной улыбке.

— С ними иначе нельзя. Если заметят страх, кинутся и разорвут… Ответь все-таки, зачем они?..

— Денег требуют. Машину хотят забрать. И потом, вон пушку принесли, как я заказывал, — пакет лежал рядом с тарелкой с нарезанным сыром. Оленька достала пистолет, покрутила, передернула затвор. По тому, как она с ним обращалась, было видно, что ей не впервой иметь дело с оружием.

— Газовый, — сказала пренебрежительно. — Самоделка. И сколько с тебя взяли?

Обескураженный, я спросил:

— Почему газовый? С чего ты взяла?

— Газовый — потому что газовый. Зачем он тебе? У меня два есть, получше этого. Сказал бы, я бы тебе и так подарила.

— Ты уверена?

— В чем?

— Что это газовый, а не настоящий?

— Как он может быть настоящим, если газовый. Но пару раз можно пальнуть, если тебе это важно. Он расточенный.

— Но они сказали — убойная пушка.

— Они могли сказать, что это пулемет. Иван Алексеевич, иногда ты меня удивляешь. Мой папочка тебе ровесник, но не такой наивный. Ой, а может, ты переутомился ночью? Может, тебе вздремнуть?.. Ступай отдохни, а я тут приберусь.

— Ты и это умеешь?

— Не сомневайся. На самом деле я очень трудолюбивая.

От ее глаз тянулся морок, как от речной заводи на рассвете. Мы так же подходили друг другу, как вода и пламень, но это ничего не меняло. С ней можно разговаривать. Обычно с ними не о чем разговаривать, а с ней можно говорить о чем угодно — вот самое примечательное. С ней можно разговаривать даже во сне. В докучливую серость моих дней вкралось что-то живое. Влетела в открытую форточку розовая птаха и зачирикала над ухом.

Оставил ее на кухне, пошел в комнату и позвонил Герасиму Юрьевичу. Доложил об очередном наезде и похвалился, что действовал строго по его указке: договорился о встрече в «Куколке», но время уточню попозже, когда они перезвонят. Предположительно встреча произойдет в шесть вечера. Полковник остался недоволен докладом.

— Иван, у тебя такое представление, что мы здесь все сидим и ждем твоего сигнала. Завтра предположительно в шесть — как-то несерьезно.

— Но я же от них завишу.

— От кого ты зависишь, лучше не говорить… Ладно, днем я на работе, вечером — дома. Иван, еще раз прошу, никакой самодеятельности. Очень опасно.

— Слушаюсь, товарищ командир.

…Хотелось еще кому-нибудь позвонить, душа требовала общения, но некому было. Принято считать, что общая беда объединяет людей, но на бытовом уровне это вовсе не так. Мои соратники по науке, и самый закадычный друг еще со студенческих времен Вася Толокнянников, по пришествии чумы, обрушившейся на страну под видом гайдаровских реформ, разбежались каждый по своим нишам, окопались там, где можно заработать на пропитание, и уже редко, разве что по праздникам, подавали голоса, звучащие как привет с того света. Созваниваясь, уверяли друг друга, что надо еще немного потерпеть, переждать, не может же в одночасье рухнуть целая цивилизация. А если может? Фальшиво укоряли друг друга: дескать, что же это мы, как волки, даже не повидаемся, не посидим за рюмкой чая, как встарь, — скучные, бессмысленные сетования, от которых несло, как вонью, душевным унынием и тленом. Наверное, не беда объединяет, а общая цель, но ее не было, каждый спасался в одиночку.

На кухне застал впечатляющую картинку: Оленька, повязавшись фартуком, драила с мылом газовую плиту. В воздухе давно забытый, терпкий аромат чистоты. На выскобленном столе — бутылка коньяку, две рюмки и блюдо с фруктами.

Словно гость, я, конфузясь, присел за стол. Обернулась, тыльной стороной ладони откинула волосы со лба, одарила домашней улыбкой.

— Наливай, я сейчас… Чуть-чуть осталось.

— Обживаешься?

— Почему бы и нет, — оставила плиту в покое, опустилась напротив. О Господи, опять это темное, глубокое свечение глаз, слепящее, обжигающее. Невозможно поверить: всего лишь девочка по вызову, юная жрица любви.

Спросила серьезно:

— Ведь тебе хорошо со мной, Иван Алексеевич? Скажи правду, без иронии.

— Хорошо мне будет в могиле.

Вздохнула с облегчением, будто дождалась благоприятного диагноза.

— И мне хорошо с тобой. Не понимаю, как… Третий день только о тебе и думаю. Ведь смешно, да?.. Но представь, если бы не вся эта кутерьма, если бы мы встретились иначе… У нас могло бы что-то быть?

— Я мог бы тебя удочерить, если бы ты осиротела.

— Негодяй! — вспыхнула, щеки порозовели, глаза брызнули смехом. — Обыкновенный старый циник. Но меня не обманешь. Вижу тебя насквозь. Тебя трясет от страха.

— Чего же я боюсь?

— Меня, — просто ответила она. — Того, что я такая молодая, цветущая и неукротимая.

— Ты — неукротимая?!

— Конечно. Живу как хочу, никто мне не указ. Ничего не скрываю. А ты лукавишь, отшучиваешься, прячешься. Стыдно, Иван Алексеевич!

Чтобы прервать нелепое любовное объяснение, я веско заметил:

— Не верю ни одному твоему слову, подружка.

— Почему?

— Так не бывает. Допустим, я мог воспылать страстью, как старый конь к молодой кобылице. Это называется похотью. Но ты-то — молодая и цветущая. Тебе что во мне? Чего ты такое могла найти, чего нет в других мужчинах?

— Так мало себя ценишь?

Тут у меня вырвалось наболевшее:

— Слабо сказано. Я себе противен до отвращения. В зеркало лишний раз избегаю взглянуть.

— Такого самокритичного мужчину всякая девушка полюбит, — утешила Оленька.

К ночи допили бутылку и легли спать.


Глава 5

К шести часам в «Куколку» набилось довольно много народу: столики почти все заняты, за стойкой бара — плотная кучка молодняка. Музыкальный агрегат радовал посетителей Лаймой Вайкуле. Диспозиция такая же, как и в первый раз. Щука подсел ко мне за столик, но не один, а с товарищем. От этого товарища за версту тянуло бедой. Смуглый кавказец лет двадцати пяти, с наркотически тусклым, будто задымленным взглядом. Сердце защемило, когда его увидел. Такому попадешь на зубок, пиши пропало. Сколько же их слетелось на Москву, на поживу, клевать мертвечину — уму непостижимо. Недавно в продовольственном магазине меня отозвал в сторону строгий, приземистый горец с унылым небритым лицом. Неизвестно зачем я за ним поплелся. Разговор был такой. Он спросил:

— Тебя как зовут, брат?

Я назвался. Никогда не скрывал своего имени. Он тоже представился:

— Гурам. Очень рад знакомству, брат.

— Взаимно, — сказал я. Горец загородил меня могучей спиной от остальной публики, многообещающе подмигнул.

— Ты здесь рядом живешь где-то, нет?

— Неподалеку?

— Заработать немножко хочешь, нет?

— Конечно, хочу.

Дальше Гурам рассказал, что он в магазине очутился случайно и у него здесь нет никого знакомых, а ему срочно нужны двести долларов. Если я принесу двести долларов, то буквально через час он вернется и отдаст уже пятьсот долларов или даже тысячу. Ему требуется время только для того, чтобы доехать до комплекса «Турист» и провернуть маленькую авантюру, о которой мне знать ни к чему. Выпуклые глаза горца светились печально и требовательно.

— Даже час много. Через сорок минут вернусь, получишь тысячу. Хочешь, нет?

Я изобразил радостное волнение, но все же поинтересовался, почему среди всей очереди он выбрал именно меня.

— Хороший человек, сразу видно, — исчерпывающе объяснил Гурам. — Есть с собой доллары, давай!

— С собой нет, — признался я, — но могу поспрошать у соседей. Хотя народец у нас бедный.

— Иди поспрошай, — вывел горец. — Только поскорее. Навар ждать не любит.

Я убрался из магазина, забыв, зачем приходил, благодаря судьбу, что на сей раз пронесло.

Но этот смуглян, которого привел Щука, был не из тех, кто по магазинам отлавливает русских придурков. Масть совсем другая.

— Господин чечен, — вежливо обратился я к нему. — Вы не обижайтесь, но так мы не договаривались. У меня с господином Щукой приватный разговор. То есть без свидетелей.

— Не бойся, — мутно ухмыльнулся кавказец. — Я не чечен. Говори при мне.

Щука добавил:

— Не тебе ставить условия, Иван Алексеевич… Гиви нам не помешает. Наоборот. Пусть послушает, какие секреты птичка принесла в клювике. Пацаны передали, ты какое-то имя помянул? Давай, слушаем тебя.

Пацаны, Вован и Сереня, как и в первый раз, расположились за одним из соседних столиков, но не заказали ни вина, ни закуски. С ними еще двое пацанов, тоже хмурых и недоброжелательных. Всякий раз, как я на них взглядывал, Сереня подымал руку и гладил затылок, красноречиво намекая на мой должок.

С полковником уговор был таков: как только он появится в зале и подаст знак, я должен передать деньги Щуке. Остальное меня не касалось, поэтому я и расспрашивать не стал. Они профессионалы, им виднее. Полковник уверил, что все обойдется без лишнего шума: рыбка мелкая. Деньги лежали у меня в кармане, в конверте, но не доллары, а пачка пятидесятирублевых. Я решил, какая разница, раз все равно деньги приобщат к делу в качестве вещественного доказательства, и еще неизвестно, вернутся ли они ко мне. Однако время шло к половине седьмого, а полковник задерживался.

— Чего молчишь? — поторопил Щука. — Поздно молчать.

— В глотке пересохло, — сказал я. Щука щелкнул пальцами, и откуда-то сбоку подлетел официант с пивом и подносом с креветками. По всему чувствовалось: за нашим столом не Щука главный, а именно горец с мутным взглядом, что вскоре и подтвердилось.

— Я спрошу, — заметил Гиви с нехорошей усмешкой, — ты ответишь, отец. Может, тебе так легче будет?

— Конечно, легче, — подтвердил я, ухватя кружку с пивом.

— Откуда Шалву знаешь?

— Какого Шалву? Никакого Шалву не знаю.

— Ребята сказали, был разговор про Шалву.

— Наверно, перепутали ребята, — я сдул с пива белую пенку. — У меня был друг грузин, но его звали Зураб.

Гивины очи на миг прояснились, в них блеснуло в каждом по острому жалу.

— Не надо шутить, отец. Гиви добрый человек, но он может рассердиться. Лучше этого не дожидаться.

— Вот именно, — поддакнул Щука.

— Шалва большой человек, — развил мысль Гиви. — Про него говорить — надо сперва подумать. А ты сказал, но не подумал. И он не грузин. Все ты путаешь, отец. Или нарочно дым пускаешь. Зачем нас позвал? Чтобы пивка попить?

На этот вопрос у меня был ответ.

— Извините, уважаемый Гиви, вас я вообще не звал. Я хотел передать деньги господину Щуке, он знает — за что. Только и всего. Какой еще Шалва? Мало ли что кому померещится спьяну.

— Дерзкие слова, — укоротил Гиви. — Могут стоить головы.

— Бабки при тебе? — спросил Щука.

Я похлопал себя по карману. Гиви откинулся на стуле, с любопытством меня разглядывая. У него было такое выражение лица, как если бы он увидел ожившую, разбухшую до невероятных размеров креветку. Он пока не решил, что с этой креветкой делать. Достал из куртки золотой портсигар, щелкнул крышкой — сунул в рот тонкую сигарету с черным ободком. Протянул мне портсигар.

— Хочешь, кури. Хорошая травка. Братья таджики прислали. Не чечены, не грузины — таджики. Опять не перепутай, отец.

Видно, что-то в этой шутке было особенное, потому что Щука зашелся в приступе смеха, да и сам Гиви самодовольно улыбнулся, но я соль шутки не понял. Взял сигарету, понюхал — пахло подпаленным торфяником. Оглянулся на зал, на дверь — что же это такое! Сереня снова потрогал затылок и обозначил размер шишака — с его кулак. Между столиками мотались в конвульсиях несколько помраченных пар — танцевали, что ли? Полковника как не было, так и нет. Может, задержался на каком-нибудь ответственном совещании по борьбе с бандитизмом. Вряд ли. Герасим — серьезный мужик. Он не подведет. Мы с ним водку пили, беседовали о смысле жизни, сидели с удочкой над бледной, рассветной рекой в ту дивную пору, когда вся земля вокруг принадлежала тем, кто на ней родился. Такое не забудешь.

— Если позволите, господин Гиви, я здесь курить не буду. С собой сигарету возьму.

— На тот свет, что ли? — тут уж Щуку скрючило от смеха. Гиви добродушно продолжил увещевание. — Пойми, отец, ты куда сунулся, не надо соваться. У меня к тебе лично обиды нету. Но Шалва большой человек, у него много врагов. Раз ты о нем помянул, кто ты — друг или враг? Если друг — пить будем, гулять будем. Если враг — накажем. Иначе нельзя.

— Я врагом ему быть никак не могу. Для меня любой Шалва все равно что родич.

Гиви задумался, переваривая услышанное, сладко сосал таджикский гостинец. Я перехватил соболезнующий взгляд Щуки, как бы говорящий: вот и хана тебе, братец! Наконец Гиви изрек:

— Очень грубо, отец. Про Шалву нельзя сказать — любой. Про тебя можно, про Леню можно, про Шалву — нельзя. — Повернулся к Щуке: — Заберу его с собой. В другом месте говорить будем. Здесь обстановка плохая.

— Пусть сперва бабки отдаст, — буркнул Щука. Я беспомощно заерзал, оглянулся и увидел полковника. Он стоял у стойки бара, повернувшись к ней спиной, со стаканом чего-то черного в руке и смотрел на меня. В кожаной куртке, рослый, с сосредоточенным лицом — неуместный, инородный в этом хлипком новорусском притоне, как полевой шмель в клоповнике. Поймав мой взгляд, чуть склонил голову и прикрыл глаза. У меня гора свалилась с плеч: уж очень не улыбалось ехать с рассудительным Гиви в какое-то другое место.

Достал конверт и протянул Щуке.

— Сколько тут? — спросил он, взвешивая конверт на ладони.

— Сколько смог пока собрать. Остальное — завтра.

— Будет ли оно у тебя, Ванюша?

Дальше началось кино. Все звуки — музыку и гомон — перекрыл зычный бас полковника:

— Всем оставаться на местах! Проверка документов!

В зале мгновенно образовался затор, через который к нашему столу пробились трое мужчин в спортивных костюмах. Двигались они так, точно переплыли реку. Ближе всех оказался Герасим Юрьевич. Он положил руку на плечо Щуке, забрал у него так и нераскрытый конверт:

— Подымайся, дружок, пойдешь с нами.

Щука полностью сохранил самообладание, холодно спросил:

— На каком основании, мент?

— Узнаешь по дороге. Только не рыпайся. Навредишь себе. — Ухватил Щуку за лохматую шевелюру и рванул вверх, как выдергивают морковку из грядки. Щукина морда всплыла над столом розовым абажуром. Резво проявил себя Гиви: никто не успел уследить, как в руке у него очутился черный ствол. С негромким хлопком, без пламени и дыма, пуля вырвалась из дула и вонзилась полковнику в грудь. В следующее мгновение один из спортивных мужчин мощнейшим ударом свалил Гиви на пол, а второй пришил его к паркету двумя, тремя выстрелами — я не смог сосчитать. Только увидел, как на смуглой коже горца вспыхнули красные пузыри, один на щеке, второй на лбу. Пока полковник валился на стол, в зале началась рубка. Вован и Сереня, а также те, кто с ними был, в самозабвенном порыве ринулись на выручку Щуки, но нарвались на такую свирепую отмашку спортсменов, что их буквально скосило, опрокинуло, как кегли. При этом Сереня схлопотал вдобавок к шишаку красную блямбу в переносицу и таким образом рассчитался со всеми земными долгами. Всю эту бучу я наблюдал словно периферийным зрением: передо мной темнело лицо Герасима Юрьевича, уложенное посреди пивных кружек. Он дышал и смотрел зорко. Прошептал побледневшим ртом:

— Щуку не упустите, ребята!

Щука, однако, не собирался никуда бежать. Оглушенный ударом чьей-то ноги, он спокойно возлежал на полу среди поверженных братанов.

Я обнял полковника за плечи и попробовал поднять. Как ни странно, это оказалось нетрудно. Цепляясь за меня, он встал — и мы побрели к выходу. Разношерстная публика молча, послушно расступалась перед нами. Гулкая тишина воцарилась в помещении.

— Держись, Гера, — взмолился я, сгибаясь под тяжестью его могучего тела, потерявшего ориентацию. — Сейчас отвезу в больницу. Тут рядом.

— Поделом дураку, — отозвался шурин. — Подставился, как сосунок.


Глава 6

Полночи просидели в больнице, в Первой градской. Жанна примчалась, оставив детей одних. Тихо, по-семейному куковали с ней в холле на черном кожаном топчане. Последние годы редко так удавалось побыть с сестрой, а тут наговорились всласть. Отца помянули покойного, матушку живую, старую, которая никак не соглашалась перебираться в Москву. Дотягивала век в одиночестве, в глухой, разоренной деревушке под Вяткой, в собственном доме. Наверное, права была, что не переехала. Ей там хорошо, разве что зимой скучновато. Летом мы ее навещали, в былые годы и я с Лялькой и с сыновьями, и уж всегда Жанна с детьми, — хоть месяц, хоть два, отпаивались у нее парным молоком. С Нелли Петровной, Лялькой моей, дружба у матери не порушилась даже после того, как мы развелись. Я жаловался в письмах: променяла, дескать, Лялька мужа на богатство, страшный грех, но матушка осуждала меня за эти упреки. Она считала меня кобелем, каким был и покойный отец, и сбить ее с какой-нибудь укрепившейся мысли было невозможно. Она жалела Ляльку за поруганную женскую долю. Внуков тоже жалела, они ведь из-за кобеля-папани в чужом доме горе мыкают.

Смешно, но в глубине души я был с нею согласен. Кто кого бросает в этом мире, разве разберешь. И по справедливости пусть уж лучше будет тот виноват, кто сильнее, умнее, а не удержал семью на плаву. Что я смог предложить Ляльке и сыновьям? Свою серую, скучную морду неудачника? Сопли и слезы по некогда великой науке? Женщине и детям такой груз вовсе ни к чему.

Маетно тянулись больничные часы. Жанна не упрекала меня за то, что втянул мужа в такую историю, но погрузилась в меланхолию. Мирно дремала у меня на плече, а когда просыпалась, заводила разговор не о том, что случилось, а вспоминала разные забавные происшествия из нашей прежней жизни. В ней было много хорошего, и, главное, люди не боялись, что их выбросят на помойку. Наверное, мы ностальгически приукрашивали былое, как это свойственно любым воспоминаниям. В том мире, который рухнул, тоже управляли мелкие людишки, Попиралось человеческое достоинство, распинали инакомыслящих, пели осанну лжепророкам, но все же зло там не было абсолютным. Во всяком случае, оно сохраняло свои лексические определения. Вор назывался вором, а не спонсором, проститутку не рядили в принцессу, убийца не слыл героем, и злобного ростовщика никто не представлял благодетелем человечества. В воровской зоне, где мы все очутились, человеческие понятия перевернуты, поставлены с ног на голову, и для многих именно это оказалось непереносимым испытанием. Люди умирали не от голода, не от болезней (хотя и это тоже), не от пули, а задыхались от гнусного смрада всеобщего нравственного распада. Покос по России шел небывалый, несравнимый ни с какой войной, но, честно говоря, я ожидал большего. Как и те, кто затеял отвратительную бойню, полагали, что победа будет скорой и полной. Ан нет. Миллионы обитателей необозримых пространств быстро приспособились к новым реалиям, к воровскому бытованию и уцелели. Неожиданная заминка поставила в тупик реформаторов, и они, вероятно, испытали шок, подобный тому, что испытал фюрер в период бессмысленного топтания своей армии под Москвой.

— Ассимиляция, — пробормотал я.

— Что? Уже пора? — сквозь сон отозвалась Жанна.

— Прежде Россия поглощала чужие племена, теперь впитывает, аккумулирует, перерабатывает чужеродные идеи. Глядишь, переварит себе на пользу. Этого не дано предугадать.

— Я ему говорила, — пролепетала сестра, — поменяй работу. Сколько было хороших предложений, куда там… Ты же его знаешь. Он брезгливый.

В четвертом часу утра к нам вышел врач — помятый мужичок средних лет в темно-синем халате. Мы поднялись навстречу, Жанна тяжело повисла у меня на руке.

— Ничего страшного, — сказал врач. — Мужик здоровый, оклемается. Отправляйтесь домой.

— Можно с ним поговорить? — спросила Жанна.

— Можно, но не нужно. Не услышит. Завтра поговорите.

У него на бледном лице светились проницательные глаза пожившего человека. Видно, вымотался до предела. Я сунул ему в кармашек халата бумажку достоинством в пятьдесят долларов. Так, на всякий случай. Врач сделал вид, что не заметил, но оживился:

— Побольше соков принесите, фруктов. Можно свежего творога. Если какие лекарства понадобятся, я скажу. Пока все, что надо, у нас есть.

— Как он себя чувствует, доктор?

— Чувствует он себя как человек, которому прострелили легкое, — врач улыбнулся. — Неприятная, знаете ли, вещь. Иногда отражается на здоровье.

Я отвез Жанну домой, но зайти в квартиру отказался. Оленька ждала меня. То есть я надеялся, что ждет. Когда уходил на свидание со Щукой, она готовила ужин.

По предутренней Москве я давно не ездил: ощущение лунного пейзажа. Но я не успел им насладиться. Протер глаза на «Войковской», закурил — а вот уже родные Строители — и четвертая сигарета в зубах.

Оленьки не было, зато записочку оставила. «Милый друг! Ждала до 11 часов, от тебя ни звоночка. Как это понимать? Если нашел себе другую кобылку, я вам помехой не буду. Простыни перестелила, курицу запекла в духовке, как ты велел. Правда, немного подгорела. Ох, печальна одинокая девичья доля! Чем же я тебе не угодила, любимый? Честно отрабатывала, сколько ты заплатил. Старалась из последних сил. Помнишь?.. Ладно, поеду горе мыкать с родимыми матушкой и батюшкой. Авось не выгонят. Ты злой, нехороший, вредный, гнусный человек, Иван Алексеевич, так и знай! Подсказывало сердце, не доверяйся ловеласам с их тугими кошельками и фальшивыми улыбками. И добрые люди предупреждали — не поверила. Кинулась сломя голову в страшный омут любви — вот и расплата. Ты меня бросил, да, любимый? Изменил с какой-то шлюшкой?.. Завтра буду ждать весточки, и коли подозрения подтвердятся — Москва-река неподалеку. Помнишь про бедную Лизу, негодяй? Вот здесь, здесь и здесь — упали мои слезинки, а ты, наверное, подумал, грязюки намазала.

Прощай, старый развратник! Навеки твоя, бедная Оленька. P.S. Как бы не надругался по дороге безумный таксист. В этом тоже ты будешь виноват. Безутешная Оля».

Спал я крепко, но недолго — часа два с половиной. По будильнику вскочил, умылся, выпил кофе и помчался открывать поликлинику. Оттуда на уборку территории, к магазинам. Надо дальше жить, а здоровый физический труд для успокоения нервов — самое лучшее средство.

У коммерческих ребят я проходил по категории бомжей, но считался немного с приветом. С самого начала поставил условием, что оплату получаю не натурой — водкой и продуктами, — а исключительно деньгами. Настоящий бомж никогда не привередничает: он выше этого. Второе: иной раз в разгар уборки я вдруг о чем-то задумывался (проклятое наследие совкового режима) и замирал как вкопанный, с метлой наперевес, что, разумеется, производило на коммерсантов угнетающее впечатление. Третье: никогда не похмелялся с утра. Были еще мелочи, которые выделяли меня из массы добропорядочной обслуги. Но главное, после чего меня стали показывать клиентам как местную достопримечательность, — это после того, как однажды меня застукали с книжкой в руках: «Научный вестник» на английском языке. Кудрявый паренек, который обнаружил меня в подсобке, едва поверил своим глазам:

— Что это у тебя, дедок?

Как мог, я оправдался: дескать, нашел на помойке, но книжка пустая, без картинок. Однако именно с того дня за мной окончательно закрепилась репутация шиза. Соответственно платить стали хуже: иногда отваливали по тридцать — сорок рублей за утро, а иногда — кукиш с маслом, вообще ничего, говорили:

— Ступай, Ваня, домой, не вертись под ногами. Завтра получишь. Иди, читай свои книжки.

Сегодня дежурил в магазине Кузя-Грек, крутолобый, бледноликий пацан лет двадцати двух, с массивной золотой серьгой в ухе. С Кузей-Греком мы дружили. Он из элитной семьи, папа у него чуть ли не директор Сокольнической ярмарки, а маманя — пуще того, чиновник из мэрии. Сам Кузя проходил низовую стажировку в магазине и одновременно учился в одном из самых престижных колледжей при бывшей Плехановке.

Кстати, умный и образованный Кузя-Грек был одним из немногих, кто не считал меня шизанутым, относился ко мне с уважением. Как-то философски объяснил:

— Понимаешь, Иван, в вашем поколении тоже наверняка были дельные, толковые люди, но им не давали развернуться. Режим вас давил. Родись ты попозже, думаю, не метлой бы махал, а глядишь, купил бы один из этих шопов. У тебя в глазах есть остатки разума. Но тут уж, как говорится, не мы выбираем время, а оно нас. Обижаться нечего.

Я был искренне благодарен за теплые, сочувственные слова.

Кузя-Грек открыл подсобку, где хранил инструмент: лопату, совок, ведра, метлу, несколько разных скребков. Я на скорую руку переоделся, попросту накинул поверх костюма форменный, с оранжевой полосой рабочий халат. Кузя стоял рядом.

— Немного ты припозднился, Вань. Хорошо хоть опередил Савла.

Савл Панюков — здешний надо всеми магазинами пахан, — обычно прикатывал спозаранок, на черном «мерсе», с двумя машинами охраны, — и если не заставал меня на месте, оправдываться было бесполезно, все равно не заплатит. Тридцатилетний Панюков (кличка Сова) был справедливым человеком и никогда не поступался принципами, тем более что у него за плечами, несмотря на молодость, было уже три ходки к Хозяину. Он так говорил: «В бизнесе, ребята, как в зоне. Кто опоздал, тот не жрамши. В фигуральном, конечно, смысле. Улавливаешь, Ванек?» Когда Панюков обращался непосредственно к подчиненному человеку, тому следовало, не опуская глаз, отвечать только «понял» или «не понял», и больше ничего. Витиеватых ответов он не терпел, признавал их за дерзость, за это можно было схлопотать по суслам. Я всегда отвечал на любой вопрос утвердительно, что нравилось Панюкову, и он обещал со временем перевести меня на какую-то комплексную оплату с начислением на страховой полис. Хотя я отвечал Панюкову всегда «понял», на самом деле многого в новой жизни я так и не уразумел. К примеру, до сих пор не знал, что из себя представляет этот полис, да, честно говоря, и знать не хотел. Зачем? Такая же бессмысленная лакейская выдумка, как и все прочие нововведения властей. Общий принцип ясен: у них там, у цивилизованных, есть полис, Белый дом, акции, брокеры, права человека, коровье бешенство и так далее до бесконечности, значит, и у нас должно быть. В этом мире, пожалуй, уже никогда не сойтись тем, кто воспринимает все эти и многие подобные слова как родные, с тем, кто чувствует в них издевку.

— Проспал, что ли? — спросил Кузя-Грек.

— За ящиком засиделся вчера.

— Чего смотрел?

— Ночью самый смак, — я подмигнул. — Такие крали, пальчики оближешь. С часу до четырех беспрерывный трах. Хоть полюбоваться перед смертью. У нас-то ведь ничего этого не было. В темноте жили.

— То-то и оно, — Кузя нацелился продолжить тему, но я быстренько убрался на улицу.

Панюков подкатил, когда я разравнивал грядки с черноземом, красиво разбитые вдоль магазинов. Специально привезли несколько самосвалов жирной, рассыпчатой земли, о какой занюханный совок на своих шести сотках мог только мечтать. Панюков подошел поздороваться. Ткнул пальцем куда-то поверх ограждения.

— А это что?

— Где, Савел Игнатович?

— Протри зенки! Вон на стене.

Я проследил за его взглядом и увидел на белой штукатурке пакостную надпись, сделанную углем, из тех, которые встречаются в метро или на вокзалах. Из этой надписи следовало, что наш всенародно избранный президент и всеобщий благодетель одновременно является палачом и иудой. Как это мы все утро тут крутились с Кузей-Греком и не заметили?

— Безобразие! — раздраженно сказал Панюков. — Совсем обнаглели совки. Кстати, это не вы тут с Греком нацарапали?

— Помилуй Бог! — возмутился я. — Да он свободу всем людям дал, как Степан Разин. Кто бы я без него был.

— Точно, — кивнул Панюков-Сова. — Без него такие, как ты, надрывались в своих шарашках за сто рублей в месяц. А теперь ты равноправный со всеми человек. Можешь оформить паспорт и — кати за границу. Или дома бабки рубить, хоть до усрачки.

— Святое дело!

— Хорошо, что понимаешь, Ванюша. Только чего-то у тебя глазенки бегают. Признайся все-таки, не ты намарал?

— Клянусь мамой! — сказал я.

— Ладно, бери тряпку и стирай. Токо чтобы побелку не повредить.

— Постараюсь, Савел Игнатович. Однако боюсь, придется подкрашивать. Уголь — он ведь маркий очень.

— Не умствуй, парень, тебе не идет.

Около часа убухал на эту работу, хотя Кузя-Грек добровольно пособлял: развел эмалевую краску в горшке. После нашего ремонта на стене остался голубоватый подтек, но если смотреть издали, незаметно. Панюков-Сова остался доволен. Полюбовавшись на стену, отслюнил целую сотнягу, но предупредил:

— Больше этого не делай, Ванек! Дома стены малюй, но не здесь. Еще раз увижу, лоб разобью. Понял, нет?

— Справедливо, — сказал я.

Из дома позвонил Оленьке, но снял трубку ее отец. Я назвался, поздоровался. Он ответил строго:

— Иван Алексеевич, вы не могли бы к нам заглянуть?

— Конечно, могу. Когда прикажете?

— В любое удобное для вас время. Хоть прямо сейчас. Зачем откладывать, верно?

— Скажите, Оленька дома?

— Как раз о ней хотелось бы поговорить.

— Что-нибудь случилось, Валентин Гаратович?

— Пока еще, слава Господу, нет.

Я пообещал прибыть через час. Принял душ, побрился, выпил большую чашку кофе и поехал.

День стоял теплый, почти летний, но на душе было погано. Вместо светофоров перед глазами вспыхивали кровяные пузыри на лицах погибших братанов — Гиви, Серени. Сильное все-таки впечатление — убийство, которое происходит у тебя на глазах.

Дверь отворила Оленька, кинулась на грудь, расцеловала. Худенькое, упругое тело забилось в руках, одарив истомной слабостью.

— Не бросил, не бросил, — лепетала, изображая маленькую девочку. — Только напугал, напугал, негодяй!

Озорничала, но в глазах разглядел что-то чересчур серьезное, чего вчера не было.

— Отец твой меня вызвал.

— Да, да, он ждет тебя, там, в комнате… Почему ты вчера не пришел?

— Вчера вся ваша шарашка накрылась, вместе со Щукой.

— Как это? — изумление, смешанное с недоверием.

— Да вот так это. Некоторых постреляли. Щуку утянули в милицию. В тюрьме теперь будет плавать.

— Иван, что ты говоришь? Разве так шутят!

Отстранилась, пригорюнилась, испуг проступил светлым румянцем.

— Какие там шутки. После подробнее расскажу. Ты поедешь со мной?

— Спрашиваешь! У тебя же за две недели уплачено.

Повела к отцу. Тот сидел в плюшевом кресле под горящим торшером, с газетой в руках. Длинный, до пят, шелковый халат зеленого цвета, на голове некое подобие испанской шапочки, в зубах трубка. Встретил радушно. Затряс бородой, крепко пожал руку, уперся взглядом за спину, где пританцовывала Оленька.

— Присаживайтесь, Иван Алексеевич, милости прошу. А ты, деточка, оставь нас, пожалуйста, ненадолго одних.

— Папа!

— Иди, иди, приготовь нам кофе.

Оленька гордо удалилась, состроив на прощание утомительную гримасу. Валентин Гаратович, сделав мучительную, но неудачную попытку посмотреть мне в глаза, начал так:

— Вы, наверно, знаете, Иван Алексеевич, что Олюшка у нас единственная дочь?

— Да, вы говорили в прошлый раз.

— У вас у самого есть дети?

— Да, несколько.

— Тогда не стоит объяснять, что такое отцовские чувства. Скажу откровенно Оля — послушная, умная девочка, она никогда не доставляла нам с матерью хлопот. Училась хорошо, поведение примерное, да вы сами видите. Семья у нас небольшая, но дружная и достаточно обеспеченная. Лишений она никаких в своей жизни не видела. Не берусь судить, хорошо это или плохо. С одной стороны, конечно, хорошо, но с другой… Семейное благополучие иногда создает у ребенка ложное представление о реальности. Олюшка никогда не сталкивалась с изнанкой жизни, мы с матерью тщательно оберегали ее психику — и вот представьте наше удивление и, я бы даже сказал, потрясение, когда она вчера заявила, что покидает нас.

Писатель обиженно засопел, зажег спичку и попытался раскурить трубку. Результат получился загадочный. Трубка не взялась, но дым вдруг пошел у него из ушей.

— Иван Алексеевич, вы понимаете, о чем я? — его взгляд прошелся по моим волосам.

— Она куда-то уезжает?

— Не надо, Иван Алексеевич. Мы с вами пожилые люди. Она заявила, что переезжает к вам. Или вы не в курсе?

— Первый раз слышу.

— Ах даже так! Интересный вы, однако, человек. Может быть, у нее спросим?

— Зачем же, я верю.

— Чему верите?

— Тому, что вы сказали. Что Оля переезжает ко мне.

— Тогда позвольте спросить, понимаете ли вы, какую берете на себя ответственность, задурив голову наивной девочке?

Разговор нелепый, у меняне было сил ни улыбнуться, ни разозлиться.

— Первый раз имею дело с писателем, — брякнул я некстати. Его точно иглой кольнуло:

— Ах оставьте, батенька. Какие теперь писатели. Были да сплыли. Это все в прошлом. Не осталось ни писателей, ни читателей. Только потребители и оптовики. Рынок, батенька. Или вы про это тоже первый раз слышите?

— Но как же, — возразил я. — Есть писатели. Я сам видел, их показывают по телевизору. Презентации у них, премии всякие. Вокруг президента вьются, советуют ему, какую реформу делать. Кого казнить, кого помиловать. Коммунистов ловят, фашистов.

Здесь произошло небывалое. Валентину Гаратовичу удалось одновременно раскурить трубку и взглянуть на меня в упор. Прямо в душу устремилась свинцовая тоска смертельно усталого человека. Но голос зазвучал твердо:

— У вас иронический склад ума, Иван Алексеевич. — Наверное, на это Олюшка и клюнула. Ее всегда тянуло к людям, которые относятся к жизни с этакой снисходительной усмешкой. Легкие люди, одним словом. Увы, мы с ее матерью к таким не принадлежим. Мне все давалось трудно, и ко всему я относился серьезно, может быть, слишком серьезно. И к писательской работе в свое время, и к нынешнему промыслу, будь он неладен.

Я открыл рот, чтобы выразить ему сочувствие, но писатель остановил меня, подняв руку с трубкой.

— Боюсь, вы превратно истолковываете мои слова. Или я выбрал неверный тон. Я вовсе не в претензии на вас за Олюшку. Она почти взрослая, ей решать. В конце концов неизвестно, с кем ей будет лучше: с пожилым, интеллигентным человеком, вроде вас, или с каким-нибудь рыночным лоботрясом с одной извилиной в голове… я не про это. Раз уж так вышло, что мы на какое-то время породнимся, — по тону понятно: он не думает, что это время слишком затянется, — хотелось бы знать род ваших нынешних занятий. Проще говоря, чем вы зарабатываете на жизнь и как собираетесь обеспечивать Олюшку? Она говорила, вы когда-то занимались наукой?

— По молодости…

— Это несерьезно. Если Олюшка переедет к вам, хотелось бы по крайней мере быть уверенным, что она ни в чем не нуждается, не голодает. Причем если вы, Иван Алексеевич, рассчитываете на нашу помощь, то должен сказать, есть некие принципы…

— Я прилично зарабатываю, — не выдержал я. — Кое-какую работу выполняю на дому, таксишничаю. Негусто, конечно, но на хлеб хватает… Валентин Гаратович, вы меня немного обескуражили. Оленька ничего мне не говорила о своем решении.

— Может, робела, стеснялась. Девичья скромность и все такое… Но обязательно скажет, не сомневайтесь. Она с утра вещи собирает. — Тут, легкая на помине, прибежала Оленька и сказала, что кофе остывает. Мы переместились на кухню.

Еще в первое посещение я заметил одну характерную особенность в отношениях Оленьки с отцом: что бы он ни сказал, все вызывало у нее смех. Стоило ему только рот открыть, пробурчать что-нибудь даже невразумительное, как она тут же начинала хохотать. Смех вспыхивал в ней какими-то судорожными толчками, при этом она смотрела на отца с нежностью. Валентин Гаратович держался с нами обоими с суровой укоризной, как с нашкодившими школярами, что делало ее веселье еще более бурным. Под конец и я заразился от нее дурнинкой и начал гнусно подхихикивать. Допустим, Валентин Гаратович уныло изрекал, словно сообщал о конце света:

— Когда я был писателем, в ЦДЛ можно было на десятку прилично поужинать. Да еще, представьте себе, с вином.

Оленьку скрючивало от смеха, и я подтренькивал тенорком, вовсе не понимая, что такого смешного он сказал. Или:

— Вот вы, Иван Алексеевич, говорите — наука. Что там наука? Скоро у нас на десять человек будет один, умеющий писать и читать. И это еще не предел. Вы посмотрите результаты опросов в школах. Девочки мечтают стать проститутками, а мальчики — киллерами. Самые сейчас престижные профессии.

Тут уж Оленьку хватал смеховой паралич, и я смущенно отворачивался. Замечу, Валентин Гаратович на странное поведение дочери никак не реагировал, хотя все больше мрачнел.

Пора было уматывать. Я поблагодарил хозяина за кофе.

— Если не возражаете, Валентин Гаратович, договорим в другой раз. К сожалению, мне пора.

— Воля ваша, — заметил писатель, уставясь в пол. — Я, собственно, только высказал свое беспокойство.

Оленьку последний раз тряхнуло смехом, как током, и она поплелась за мной по коридору, волоча два огромных чемодана.

— Чемоданчики-то оставь, — сказал я. — Зачем они тебе?

— Как зачем? Тут бельишко, мелочевка всякая на первое время.

— Надо сперва кое-что обсудить.

— Обсудим в машине.

Солнце вокруг. Открыли окна, курили. Не знаю, как объяснить, но я чувствовал некое раздвоение: с одной стороны, ощущение большого собственного паскудства — полуживой по моей вине Герасим в больнице, и прочее такое, что давило совесть, а с другой стороны, необыкновенный душевный подъем, чистый, как на грибной охоте или на зорьке над рекой, когда крючок потянула неведомая, крупная рыбина. Причина раздвоения сидела рядом и гневно сверкала темными очами.

— Не хочешь меня, так и скажи. Чего тебе еще надо? Или я плохо готовлю? Или нехороша собой?

— Не понимаю, как это вообще взбрело в голову?

— Что — это?

— Переехать ко мне. Тебе что, дома плохо?

— А то! Ты их видел?

— Ты не любишь родителей?

— Очень люблю. Потому и бегу от них. Невыносимо смотреть. Они же истраченные, высосанные. Коммерсанты! Лучше я при тебе буду служанкой, чем с ними тюки на рынок таскать.

Глаза ее наполнились слезами, и я перевел разговор на другое.

— Тебе неинтересно, что вчера произошло?

— А-а, я тебе не верю. Кто это Щуку посадит? Да у них вся милиция на побегушках. Но это неважно.

— Что — неважно?

— Я все равно туда больше не вернусь.

Как истинная женщина, хотя и юная, она не умела договаривать свои мысли до конца, и то, что утаивала, было неизмеримо важнее того, что произносила вслух. Лет двадцать мне понадобилось, чтобы понять и оценить это женское свойство.

— Когда же ты решила, что будешь жить со мной?

Улыбнулась, слезы высохли.

— Не усложняй, Иван Алексеевич. Я хоть молодая, да не дурочка. Вижу, как ты маешься. Влюбился — и маешься. Не надо, успокойся.

— Чушь какая-то, — заметил я неуверенно.

— Нет, не чушь. Ты так устроен, все привык взвешивать, рассчитывать, оглядываться вокруг — кто что скажет, не осудят ли. Вы все так устроены. Вечно создаете изо всего проблемы, а проблемы никакой нет. Нам хорошо вместе, верно? Ну и ладушки. Не надувайся только, как сыч. Покантуюсь у тебя недельку или месяц — сколько понравится. Надоест — прощай Оленька. Вот и все. Не замуж собираюсь.

— И на том спасибо.

— Замуж мне, пожалуй, рановато. Захочу ребеночка родить, тогда подумаю. В любом случае тебе ничего не грозит. Ты в мужья не годишься, любимый.

— Почему это?

— Потому.

— И все-таки — почему? Раз начала, договаривай.

— Господи, Иван Алексеевич, ну какой из тебя муж? Ни кола ни двора.

— Как это ни кола ни двора? А квартира, а машина?

— Вот эта тачка? Да мне месяц назад один итальянец, Джанни Флоретти, фирмач настоящий, руку и сердце предлагал, и то я отказалась.

— Почему же отказалась?

От ответа уклонилась, коснулась моей руки:

— Не обижайся. Я ценю, что ты для меня сделал.

— Что я для тебя сделал?

— Как же! В квартиру ночью пустил, денежки заплатил за целых две недели. Бандюков не испугался, задницей рискнул. Это настоящая любовь…

— Все сказала?

— Я же не отказываю тебе окончательно. Поживем — увидим.

Беда не в том, что я увлеченно поддерживал бредовый разговор, а в том, что сердце сладко екало в такт ее словам. Вне зависимости от того, что она произносила, Оленька казалась мне умной, ироничной и сверхъестественно желанной. Крепчало любовное наваждение, замешенное на возрастном слабоумии — и что с этим делать? Так микроб проникает в кровь. Единственное лекарство — переболеть, переждать, пока организм сам с этим справится.

Я завел мотор и тронулся с места. По дороге заехали на Черемушкинский рынок, прикупить чего-нибудь вкусненького: Оленька хотела фруктов, а я намерился взять бараньей парнинки для поддержания потенции. Путешествие по рынку оказалось нелегким испытанием. Пока ходили между рядов и приценивались, смуглоликие красавцы продавцы раз сорок изнасиловали Оленьку на моих глазах, при этом она даже не поморщилась. На меня джигиты не обращали никакого внимания, словно я был при ней собакой-поводырем. Правда, один разгорячившийся абрек, предложивший ей бесплатно ящик помидор, лишь бы оставила телефончик, благосклонно ткнул пальцем:

— Дядька у тебя сильный, да! Пусть несет ящик. Хороший помидор, сочный, как твои щечки, красавица!

С ухажерами Оленька обращалась пренебрежительно, глядя насквозь и словно не слыша. Уже в машине объяснила:

— С хачиками главное не вступать в контакт. Потом не отвяжутся. Про них преувеличивают, что вроде они звери. Нормальные ребята, только настырные. Оксфордов, конечно, не кончали. Мозгов-то нет.

— Тебе виднее, — сказал я.

С того момента, как мы вернулись в квартиру, мир для меня сузился до узкой щелки, через которую я подглядывал за Оленькой. Млел, блаженствовал, превращаясь в натурального идиота. Ряд прекрасных изменений милого лица. Она бродила по комнате, хлопотала на кухне, переодевалась, подкрашивала губы, смеялась, пила пиво, напевала, курила, дерзила, хохотала, падала на кровать, подманивая похотливым, многообещающим оком, кусалась, вопила, замирала, как небо в сумерках, — и меня не покидала мысль, что все это происходит в другой реальности, куда мы переместились по волшебству.

В нормальное состояние меня вернул телефонный звонок, раздавшийся среди ночи. Я снял трубку:

— Алло!

Голос ответил мужской, незнакомый, официальный:

— Иван Алексеевич?

— К вашим услугам.

— Нам необходимо встретиться.

— С удовольствием. Вы кто?

— Это неважно. Это при встрече. Запишите, пожалуйста, адрес.

Я сказал, что запомню. Звонивший назвал юридическую фирму «Алеко», расположенную на Беговой.

— Завтра утром, хорошо?

— В чем все-таки дело? Хотя бы намекните. Не могу же я ехать…

— Комната восемнадцать, — сухо сказал мужчина. — Уверяю, это в ваших интересах, Иван Алексеевич.

— Что в моих интересах?

— Наша встреча, что же еще, — он хмыкнул, будто икнул, и повесил трубку. Я сидел завороженный. Оленька дремала, сверив с кровати голую руку.


Глава 7

Чтобы разыскать юридическую контору, не пришлось долго мыкаться. Солидный двухэтажный особняк в глубине двора. Над массивной дверью голубая вывеска-плита: «Алеко» — и почему-то изображение Георгия, поражающего змея. Я нажал кнопку вызова на кодовом устройстве. Сиплый голос отозвался в мембране:

— Чего? К кому?

Я сказал, в восемнадцатую комнату.

— К Михасю, что ли?

— Наверное.

Щелкнул замок, я толкнул дверь. Дюжий охранник вылез из-за низенькой конторки, подошел вплотную.

— Оружие есть?

— Какое оружие? Вы что?

— Топай на второй этаж, дверь налево.

Судя по его облику и повадке, я не удивился бы, если бы он выстрелил мне в спину.

По общей атмосфере, по гулкой тишине, по коврам на лестнице чувствовалось, что я попал в серьезное учреждение.

За дверью под номером 18 открылся просторный кабинет с массивным письменным столом, с суперсовременной офисной мебелью, с тяжелыми плюшевыми шторами на окнах. Потолок с лепниной.

За столом сидел человек примерно моего возраста, иссиня-смуглый, курчавый, с сочным, ярким, будто окровавленным, ртом. Глаза — как два черных блюдца. Одет элегантно, но по-казенному — костюм, галстук. Увидя меня в дверях, не вставая, поманил к себе:

— Иван Алексеевич?

Я кивнул, прошел к столу, опустился на место для посетителей. Спросил (довольно глупо):

— Это вы вчера звонили?

— Да, да, конечно, кто же еще… — он искал что-то на столе, сдвинул бумаги, заглянул под телефон. Даже выругался себе под нос. Но внезапно перестал суетиться, поднял печальные блюдца-глаза:

— Странно все это, Иван Алексеевич, вы не находите?

— Что именно?

— Да вот минуту назад заполнял бланк — и точно корова языком слизнула. В последнее время вообще все теряю… Впрочем, давайте сразу к делу, не возражаете?

Я изобразил повышенный интерес. Ночью и пока ехал сюда, меня мучили темные предчувствия, но, когда увидел этого Михася, от сердца отлегло. Чиновник, обыкновенный чиновник и не более того. Хотя и работает в какой-то загадочной конторе. Я уже пожалел, что так неразумно, по невнятному звонку, ничего не выяснив, сорвался из дома и пересек весь город. Что поделаешь, нервы после заварухи в «Куколке».

— Значит, так… Давайте, Иван Алексеевич, сразу определимся. Я представляю потерпевшую сторону, вы, так сказать, ответчик. Тут, надеюсь, все ясно?

— В каком смысле? Как раз ничего не ясно, — я искренне озадачился. — Может, вы меня с кем-то перепутали?

Клерк усмехнулся снисходительно, откинулся на спинку стула.

— Как можно, Иван Алексеевич. У нас таких ошибок не бывает. Вот в Министерстве юстиции… Впрочем, не имеет значения. Уточните, что вас смущает?

— Какой ответчик? Какая потерпевшая сторона? Ничего не понимаю.

Михась Германович (имя-отчество и фамилию Бородай я прочитал на табличке с обратной стороны кабинета, там была указана и должность — советник по общим вопросам) насупился.

— Иван Алексеевич, вы, судя по анкете, образованный человек, верно?

— При чем тут это?

— Зачем же нам в прятки играть? Поступила жалоба некоего Гария Хасимовича Магомедова. Вам знаком такой человек?

— Первый раз слышу.

— Неважно… Заявитель уверяет, что по вашей вине понес значительные материальные и моральные убытки. Перечислять не буду, но, в частности, при исполнении служебных обязанностей погиб его сотрудник Гиви Кекосян. Это имя вам тоже ничего не говорит?

Он глядел на меня с каким-то гнусным торжеством, будто поймал за руку, которую я запустил к нему в карман. Вот оно, понял я. Догнали все-таки, гады. Ничего не кончилось вчера, все только начинается. Что ж, на что-то другое рассчитывать было глупо. Назвался груздем — полезай в кузов. Полковник в больнице — вот что плохо.

— Повторяю, — по-прокурорски строго пророкотал подлюка Михась. — Имя Гиви вам знакомо? Хочу сразу отметить, он был нашему дорогому Гарию Хасимовичу вместо сына… Молчите? Хорошо, пойдем дальше. Мы тщательно проверили жалобу господина Магомедова, и, увы, все подтвердилось. И Гиви нет, и убытки огромные. И ваше, дорогой Иван Алексеевич, непосредственное участие в этом кошмаре тоже не вызывает сомнений.

— О какой сумме идет речь?

— Пока — двести тысяч долларов.

— Что значит — пока? Потом будет больше, что ли?

— Возможно. Это предварительные прикидки без учета процентов и штрафных пени.

Я спросил разрешения и закурил. Честно говоря, не сумма (двести тысяч!) меня поразила и даже не то, что ее потребовали именно с меня, который в руках больше двух тысяч никогда не держал, а обстановка, в которой это происходило — офис, кабинет, чиновник за казенным столом. Абсурд происходящего усиливался манерами кудряволикого, чернобрового Михася Германовича, который вел себя так, как вел бы себя любой другой клерк в любом другом присутственном месте — будь то налоговая инспекция, паспортный стол или служба ГАИ. Держался чуть устало, чуть покровительственно, чуть нагло, чуть раздраженно — то есть со всеми нюансами, к которым мы давно, еще при Советах, привыкли в государственных учреждениях.

— Скажите, Михась Германович, до того, как попали в банду, где вы работали? Кажется, вы упомянули Министерство юстиции?

Двойник совслужащего поморщился, двинул через стол бронзовую пепельницу. Но я предпочитал стряхивать пепел на ковер.

— Зачем вы так? Какая банда? Вам, может быть, кажется, что сумма завышена? Так у нас, пожалуйста, все юридические обоснования. Желаете ознакомиться?

— Сумма как раз меня устраивает. Мне любопытно, как такой человек, как вы, вляпался в эту грязь? Что вас привело к этому? Или с голоду помирали?

На чернобрового юриста вопросы подействовали удручающе.

— Иван Алексеевич, извините за прямоту, вы прямо как с луны свалились. Что это вам мерещится? Банда, грязь! Очнитесь, поглядите вокруг… И потом, разве это я устроил побоище в «Куколке»? Или это я гоняюсь по городу за молоденькими красавицами? Ая-яй, уж если кому и должно быть стыдно, так это вам. Разве не так?

На это нечего было возразить.

— Голубчик мой, — продолжал он победительным тоном, — за все в этой жизни приходится платить. Не нами заведено.

— Но вы же знаете, у меня не может быть двухсот тысяч. Проживи я еще две жизни, их все равно не будет.

— Смотря как жить, — лукаво усмехнулся Михась Германович. Однако вопрос не в этом. Как юрист, могу сообщить: отсутствие денег никак не может служить оправданием для невыплаты долга. Это же очевидно. Кстати, я всего лишь посредник, промежуточное звено. Но в моих полномочиях и даже моей обязанностью является предуведомить вас, что задержка с выплатой повлечет за собой самые неприятные последствия.

— Какие же?

Михась Германович закатил черные блюдца под лоб, тяжко вздохнул. Похоже, ему горько было даже думать о том, что меня ждет.

— Ваш Гарий Хасимович — это, вероятно, Шалва? По кличке Тромбон?

Михась Германович окатил меня жгучим взглядом (именно окатил, словно снял мерку для похоронного костюма), заметил с некоторым раздражением:

— Вы все время отвлекаетесь, Иван Алексеевич. Ужасное свойство бывших интеллигентов: их так и тянет на философию. Я в принципе не прочь пофилософствовать, но сперва давайте закроем нашу маленькую финансовую проблему. Говорите, двухсот тысяч у вас нет? Ничего. Могу предложить щадящие условия, выплату долга по частям. Сразу выплачиваете двадцать пять тысяч, остальное — вразбивку на месяц. Но, естественно, уже с процентами. Скажем, десять процентов на каждый просроченный день вас устроит? Это по-божески, уверяю вас. Предлагаю на свою ответственность, потому что вы мне симпатичны. Возможно, Гарий Хасимович не согласится с такими поблажками, но попытаюсь его убедить.

Что-то щелкнуло в моих размягченных мозгах, и я сморозил такую глупость, за которую по сей день стыдно:

— А если я прямо от вас пойду к прокурору?

Надо отдать должное выдержке кудрявого юриста: он не улыбнулся.

— К прокурору вы, разумеется, не пойдете, не такой уж вы глупец, какого изображаете. Скорее всего помчитесь в больницу к своему воинственному шурину. Но я бы и этого не советовал.

— Почему?

— Вы и так его подставили, зачем усугублять. Еще неизвестно, выживет ли он. Пора бы угомониться, Иван Алексеевич. Вам ли брыкаться. Лучше сосредоточьтесь на главном, мой вам совет. Продайте что-нибудь — машину, дачу. Обратитесь к друзьям, к родственникам. По-христиански обязаны подмогнуть.

— У меня нет богатых друзей.

— Зачем же так? Пораскиньте умишком в спокойной обстановке. Прежде вы вращались во влиятельных кругах: профессура, промышленники. Не все же обнищали. Никоторые, полагаю, напротив, выбились в люди, вписались, так сказать…

— Страшный вы человек. Лицо, манеры, галстучек, кабинетик этот, а на самом деле волк. Прямо оторопь берет.

Его опечалили мои слова:

— Не заблуждайтесь, Иван Алексеевич. Какой там я волк. Настоящих волков вы еще не видели. Повторяю, я всего лишь посредник, исполнитель поручений. И вот как на духу хотелось бы вам помочь, да не знаю как. Одно скажу: поторопитесь. С деньгами поторопитесь. Иначе беда. Истинные волки, о которых вы упомянули, таких, как мы с вами, за людей не считают. Не церемонятся с нами.

— Сколько у меня времени?

— Сутки. До первого взноса — сутки. Вот контактный телефон, позвоните завтра утром. Да не глядите таким покойником, даст Бог, пронесет как-нибудь. В вашем положении многие оказывались, и ничего, некоторые до сей поры живы. Но не все. Тут врать не имею права. Далеко не все.

Я с трудом различал его красивое лицо. Сизый туман, насыщенный белыми мушками, застилал глаза. Сердце штормило. Он, видно, догадался, что мне не совсем хорошо.

— Может, корвалольчику? Или рюмочку?

— Спасибо, все в порядке. Пойду, пожалуй.

— До свиданья, Иван Алексеевич. Удачи вам. Только не наделайте глупостей. Вы же знаете, Россия большая, а бежать в ней некуда. Везде разыщут.

— Раньше на Дон уходили.

— Эка хватил. Раньше у нас царь был, а теперь кто?

В машине едва отдышался. Беспомощность мучительнее страха. А такого чувства абсолютной, гнилой беспомощности я прежде не ведал. Словно открыл глаза в кромешной тьме, и все внутри спеклось этой зловещей, как густая смола, чернотой.

Сидел, думал: куда ехать? Может, и некуда — тупик. Перебирал в памяти знакомых — ни одного лица, могущего помочь. Все такие же жертвы наступившего беспредела, приуготовленные на убой, ждущие своей очереди. Кто-то еще суетится, пытается приспособиться, отлежаться в тине, а кого-то уже урыли. До каждого дойдет черед, если ты не вор и не сумел оскотиниться. Рынок! Все мы, фигурально говоря, очутились на дне чеченской ямы, и никто за нас, как за Ленку Масюк, выкуп не заплатит. Дуракам, мудрецам, богатырям и немощным уготовлена одинаковая участь — быстрое или медленное загнивание на дне ямы.

В одном прав негодяй Михась — никто меня за уши к Оленьке не тянул и в спину не толкал, чтобы ночью дверь открывать распутным девицам. Нос высунул — вот и прищемили. Впрочем, какая разница: так или иначе, сегодня или завтра что-нибудь подобное обязательно произошло бы. Они живут по революционному закону: кто не с ними, тот против них. И, значит, подлежит искоренению. В Москве зачистка территории идет ускоренным темпом. И это понятно. Здесь у них штабы.

В происходящем был единственный отрадный момент: я верно оценивал свое положение. Двести тысяч долларов мне никогда не собрать, но я понимал, что, если бы произошло чудо и они вдруг у меня нашлись, это бы ничего не изменило. Раз уж закогтили, не выпустят.

Придя к этой мысли, я немного успокоился.

К полковнику хотелось мчаться, как правильно догадался Михась, но он скорее всего под капельницей.

Я выбрался из машины и доковылял до будочки телефона-автомата. Жетон у меня был только один. Я позвонил на работу Нелли Петровне, Ляльке — и она сама (удача!) сняла трубку. Поздоровавшись, я сказал:

— Не возражаешь, если сейчас к тебе подскочу?

— Иван, что случилось? — она не испугалась, а удивилась. Было чему. Через секунду я удивил ее еще больше.

— Хотелось бы потолковать с твоим шефом. Это возможно?

— С Арнольдом Платоновичем?

— Ну да. А что особенного?

— Иван, ты не заболел?

— Да нет, здоров. А в чем дело?

— Что ты придумал?

— Есть некоторые обстоятельства. Не хочу обсуждать по телефону.

— Хорошо, приезжай.

Фирма, в которой Лялька нашла свое новое женское счастье, называлась «Полуякс». Подавляющее большинство подобных контор (сюда входят и банки), как бы заманчиво для россиянских дикарей они ни назывались, заняты, в сущности, лишь двумя вещами: ростовщичеством или спекуляцией. Способов для таких занятий наш первобытный капитализм предоставил великое множество. Фирма «Полуякс» относилась ко второй категории, к спекулятивной, но ее особенность заключалась в том, что она спекулировала не чужим товаром, закупленным, как правило, за бугром, а поставляла на рынок собственный, довольно оригинальный продукт. Дело в том, что Арнольд Платонович Куренюк, спонсор моей бывшей супруги, до того, как окунуться в бизнес, работал на сверхсекретном предприятии, то есть тоже был родом из нашей когда-то научной братии, и якобы изобрел волшебный прибор, получивший кодовое наименование «Аякс-5». Прибор представлял собой изящную спрессованную и запаянную пластмассовую коробочку со светящимся экраном, внутри которой умещалась металлическая блямба, сплавленная из разных металлов и обладающая свойством оттягивать на себя любого рода излучение — электрическое, радиоактивное, высокочастотное и прочее, прочее. Радиус действия небольшой, метра три-четыре, но всепоглощающий. Судя по рекламе, прибор защищал человека от всех без исключения вредоносных воздействий, ото всей технотронной грязи, которой перенасыщена среда обитания. Как следствие, опять же судя по рекламе, счастливец, приобретающий этот прибор, повышал свой биологический тонус, разом избавлялся от всех болячек, начиная с головной боли и кончая раком, а также продлевал себе жизнь неизвестно даже насколько. Прибор шлепали на подмосковном заводике (строго законспирированном), через сложную сеть распространителей поставляли в Москву, а к нынешнему дню вроде бы шагнули с ним и в Европу. Один «Аякс-5» стоил 100 долларов, но в зависимости от ряда условий можно было приобрести его дешевле. Фирма процветала и совсем недавно переехала в шикарный офис на Таганке.

Будучи патологическим приверженцем физических законов, я в прибор не верил, но это вовсе не значило, что фирма гнала «пустышку». Во всяком случае, прибор запатентован, имел классификацию и торговую лицензию. Как-то по случаю я побывал на одном из собраний (рекламная презентация!) фирмы и своими глазами видел людей, которые совсем недавно стояли одной ногой в могиле, но, купив «Аякс», не только выкарабкались обратно на свет Божий, но обрели второе дыхание. Запомнился бодрый старик, демонстрировавший справку о том, что у него позади три инфаркта и рак четвертой степени, и с ним молоденькая цветущая подруга в розовом берете, на которую старик указывал перстом и грозно вопил:

— Не верите, у нее спросите! Спросите у нее. Маняня, не тушуйся, расскажи, как я тебя обеспечиваю.

Молодка мило краснела, и было видно, что ей есть о чем рассказать.

В стране Зазеркалья, в мире смещенных понятий, где колдуны дарят бессмертие и в каждом доме фурычит вечный двигатель, все возможно, скажу я вам. Будь у меня сто лишних долларов, и я бы, пожалуй, не удержался, сгоношил себе приборчик. Все-таки это разумнее, чем выбирать себе в правители людоедов.

Нелли Петровна встретила меня в вестибюле, увидев через окно, как я подъехал.

Завела в какой-то закуток под лестницей, где стояли два потертых кресла и металлическая урна-пепельница.

— Ну, объясни? Зачем тебе понадобился Арнольд?

Я смотрел на нее с обожанием. Эта худенькая женщина с нервным лицом, с пластичными движениями, с очаровательной, наивной улыбкой когда-то родила мне двух сыновей. Я знал ее всю, от пяток до макушки, мог угадать, что она скажет и сделает в следующую минуту, помнил, как она ест, в какой позе спит, как занимается любовью, от чего страдает, — одного не мог уразуметь: зачем она спуталась с Арнольдом Платоновичем. Все ее резоны по этому поводу — взаимное уважение, материальный достаток, настоящий мужчина, хотя и в летах, будущее детей и прочее — все ложь. Похоже, правды она сама не знала. В этом нет ничего удивительного. Большинство союзов, заключаемых между мужчиной и женщиной, имеют в своем основании всего лишь некое недоразумение, отчасти мистического свойства. За примером далеко ходить не надо. Разве сам я могу ответить, что, кроме бестолковой любовной горячки, толкнуло нас с нею двадцать лет назад пойти и подать заявление в ЗАГС?

— Чего ты такая взъерошенная, — удивился я. — Почему я не могу поговорить с Арнольдом Платоновичем? Чай, не чужие.

— О чем?

— Узнаешь чуть позже.

Я угостил ее сигаретой, и Лялька машинально прикурила, глубоко затянулась и сразу сильно закашлялась. Она всегда все свои глупости совершала именно в таком отрешенном состоянии, как бы в легком затмении. Когда-то я любил ее за это.

Протянув руку, я деликатно постучал ей между лопаток. Ее синие глаза прояснились от кашля и дыма.

— Иван, если ты решил еще раз поломать мне жизнь, прошу тебя, не делай этого, — произнесла умоляюще.

— А первый раз — когда?

— Ой, только не надо!

— Ты имеешь в виду, когда мы женились? Или когда разводились?

— Я имею в виду, что ты скотина. Ты когда последний раз встречался с мальчиками? Ты сделал, что я просила?

— Что ты просила? Денег?

Наконец-то ее лицо приобрело выражение, которое сохранялось на нем все последние годы нашей совместной жизни, — страдальчески-примирительное. Прелестное, надо заметить, выражение. Точно такое же на знаменитом портрете царевны Несмеяны.

— Я просила повидаться с Витей и серьезно поговорить. Ты помнишь, на следующий год его могут забрать в армию?

— Ах да, он связался с какой-то компанией? Ну и что? Чем они занимаются? Пьют, курят марихуану?

— Типун тебе на язык. Как раз нет. Эти ребята не пьют и не курят. Они разговаривают, понимаешь? Целыми часами сидят в комнате и о чем-то разговаривают. Тихо, со свечами. Меня на эти бдения не допускают. Когда вхожу, замолкают. Предлагаю поужинать, отказываются. Часами, Иван! Чуть ли не ночи напролет.

— О чем же они разговаривают? — я заинтересовался.

— Не знаю… Слышу какие-то обрывки через дверь, ну, подслушиваю, конечно… Но не понимаю. Ничего не понимаю. Вроде даже как бы молятся. Камлают. Но это же ненормально. Бред какой-то. У них там есть один, Витя Жаворонков, здоровенный такой, как Шварценеггер, он заводила у них, — так он, знаешь, учится на мехмате и одновременно поступил в духовную семинарию. Представляешь? Они все чокнутые. И наш птенчик с ними. Всю квартиру завалил странными книжками — религия, философия. Я полистала: точно на другом языке написано. И Федька, представь, тоже за ними тянется. Они его обрабатывают.

— Любопытно. А я ничего не заметил. На той неделе с ним разговаривал — такой же балбес, как и был… Девочки с ними бывают?

— Ходит одна. Нерегулярно. Лиза Стешина. Из его класса. Но ее и девочкой не назовешь. Волосы подстригла чуть ли не наголо, заматывает голову косынкой. Платье черное, бесформенное, до пят, как у беременной. Я у Витеньки спросила, может, она траур носит, может, у нее умер кто? Он так на меня посмотрел, у него такая улыбка появилась, знаешь, будто он меня жалеет. Нет, говорит, мамочка, не волнуйся, никто у нее не умер. А почему же, спрашиваю, она так ходит, как индюшка зачуханная?

— И он что?

— Ничего. Уткнулся в книжку — и молчок. Иван, мне страшно!

— Чего тебе страшно?

— Это ненормально, нездорово. В его возрасте так себя не ведут. Я спросила: ты что же, сын, хочешь в армию загреметь? И он опять с этой своей улыбочкой: не от меня зависит, мама. Понадобится, пойду в армию.

— Так вроде уже армии нету. В колонии какая армия?

— Иван! Какой ты прекрасный отец, я знаю. Но пожалуйста, умоляю, убеди его! Он к тебе прислушивается.

— А твой Арнольд?

— Что — Арнольд?

— Почему Арнольд его не убедит?

Лялька потупилась.

— К сожалению, между ними нет контакта. Виктор не воспринимает его как наставника. Думаю, не без твоего влияния.

На сердце у меня потеплело. Я дал твердое обещание повидаться с сыном в самое ближайшее время и хотя бы выяснить, что из себя представляет его компания. Если бы Ляленька знала, чего стоят сейчас все мои обещания.

Потом она проводила меня в кабинет спонсора и работодателя.

Изобретатель «Аякса-5» являл собой тот тип неунывающего, деятельного русского человека азиатской наружности, который, как известно, и в огне не горит и в воде не тонет. Розовощекий, круглоликий, с благодушной физиономией, но грустными, словно чуть подмокшими от тайных слез глазами, Арнольд Платонович выглядел лет на десять моложе своих лет и так же, по всей вероятности, себя чувствовал. А что ему? Реформа пришлась ему кстати, всем его начинаниям сопутствовал успех, но полагаю, случись иначе, он и тогда не шибко бы горевал. Признаться, таким людям, умеющим примениться к любым обстоятельствам, которым одинаково хорошо при любой погоде, я не то чтобы завидовал, но признавал их умение жить. Вся их философия укладывается в известную формулу: живи сам и не мешай жить другим — и что же в том плохого?

Меня Арнольд Платонович, хотя мы были едва знакомы, принял так радушно, словно давным-давно ждал встречи и уже немного перестал надеяться. Бросился через огромный кабинет, тряс руку, радостно заглядывал в глаза — и самое удивительное, в этом не было, кажется, никакого актерства.

— Чего там, какие церемонии! — бормотал растроганно, проводя меня к креслу. — Разве плохо вот так, по-семейному, заглянуть, перемолвиться словцом. Какие обиды между единомышленниками, не правда ли? А ведь мы с вами именно единомышленники, дорогой Иван Алексеевич, и очень, очень можем быть друг другу полезны. Поверьте, я не раз об этом размышлял.

— И я тоже, и я тоже, — забубнил я. От его крупного, подбористого тела пахло дорогими духами и стоялым мужицким потом. Лялька иронически наблюдала за нами, но недолго ей пришлось любоваться. Насупясь, я сказал:

— Арнольд Платонович, чтобы не отрывать время… Хотелось бы кое-что обсудить наедине…

Он изумленно вскинул брови:

— Господь с вами, Иван Алексеевич… Да все мое время… — Кинул быстрый, неожиданно повелительный взгляд на Ляльку. — Но если Иван Алексеевич настаивает, может быть?..

Нелли Петровна фыркнула, передернула худенькими плечиками и, задрав нос, покинула кабинет. Ни словечком не возразила. Ай да Арнольд!

— Кофе, чай! — осведомился хозяин. — Чего-нибудь покрепче?

— Спасибо, ничего не надо. Я буквально на десять минут.

Арнольд Платонович уселся напротив с видом абсолютного внимания, но вдруг вскочил, побежал к столу и по селектору распорядился:

— Клара, ко мне никого!

Вернулся в кресло, все с тем же выражением величайшего внимания на лице.

— Та-ак, теперь нам никто не помешает. Я же понимаю, не пустяк привел вас сюда. Будьте уверены, все, что скажете, не уйдет дальше этих стен.

Я мысленно его поблагодарил. Этот человек умел быть любезным и убедительным без нажима, без рисовки — редкий дар. Вдобавок изобрел волшебный прибор. Повезло Ляльке.

— На самом деле вопрос пустяковый, но, как бы выразиться, немного щекотливый. Надеюсь, отнесетесь с пониманием…

Я рассказал, что попал в довольно скверную историю, задолжал некоей структуре крупную сумму, которую вряд ли смогу быстро собрать. В связи с этим у меня возникло естественное беспокойство за судьбу сыновей и бывшей жены, ибо это единственный рычаг, с помощью которого на меня можно оказать давление. Как я понимаю, Нелли Петровна и ему не совсем безразлична. Поэтому просьба такая. Не мог бы он, пользуясь положением ее нынешнего мужа и начальника, отправить Нелли Петровну вместе с детьми из Москвы. Иными словами, припрятать на некоторое время, на недельку-другую. Пока вся эта катавасия так или иначе не уляжется.

Мое сообщение Арнольд Платонович воспринял спокойно, но все же некая серая тень мелькнула в глазах. Для пущей важности он сунул в рот полоску жвачки «Стиморол». Я же, испросив разрешения, закурил.

— Это все? — спросил он.

— В общих чертах — да.

Жуя жвачку, он сделался до смешного похож на круглого остроглазого хомячка.

— Иван Алексеевич, извините за прямоту, как же это вас угораздило?

— Сам не знаю, — честно ответил я. — Видно, бес попутал.

— Велика ли сумма?

— Это не имеет значения.

— Наехали на вас, разумеется, бандюги?

— Кто их сегодня разберет, кто бандюги, а кто — честные бизнесмены. Но братва солидная, зарегистрированная. Козырной масти.

Арнольд Платонович принес из холодильника бутылку «Боржоми». Открыл, разлил по стаканам. Веселые пузырики заплясали в стекле.

— Опасность действительно велика?

— Думаю, да. Шурин помогал, но он уже в больнице с простреленной грудью. И счетчик включен.

— А кто он — ваш шурин? Кем работает?

— Полковник-особист.

— Вон даже как, — Арнольд Платонович достал изо рта жвачку, прилепил к спинке кресла и взялся за боржоми. Как он пил, любо-дорого смотреть. Аж глаза закатил от удовольствия. Он не испугался, нет, размышлял. Опять я подумал, что, кажется, на сей раз Ляльке повезло.

— Дорогой Иван Алексеевич! То, что вы просите, сделать нетрудно, и я это сделаю. Сегодня же вечером Нелли Петровна и ваши сыновья уедут из Москвы. Обещаю. Но хочу сказать еще вот что. Прежде не было случая, а сейчас скажу. Вы изволили заметить довольно иронически, что Нелли Петровна мне не безразлична. Давайте поставим точки над «i». Я люблю ее и буду счастлив, если она согласится официально стать моей женой. Но это не все. С ее слов я много знаю о вас и, поверьте, отношусь к вам с глубокой, искренней симпатией. Более того, я вас уважаю. В некотором отношении вы для меня пример того, как должен вести себя талантливый человек в противоестественных обстоятельствах. Разница между нами в том, что вы из гордости не пошли на сделку с гнусью, а я рискнул. Кто прав, покажет время. Не предлагаю дружбу, потому что вы ее скорее всего не примете, речь всего лишь о деньгах. У вас их нет, у меня предостаточно. Так окажите честь, возьмите их у меня. На любых условиях, в долг, в подарок, в качестве кредита — как угодно.

Достал меня сменщик на семейном посту, умилил, чуть слезу не выжал. И то! Его учтивое предложение свидетельствовало о том, что не перевелось еще благородство на Руси. Правда, он не знал, о каких деньгах говорил. Может, предполагал, о тысячах пяти-десяти. Неважно. Он проявил энтузиазм солидарности, о котором, кажется, по нынешним временам и слыхом никто не слыхал. Поменяйся мы местами, не думаю, что я был бы способен на такой шаг. У тебя денег нет, у меня есть — возьми мои. Красиво, черт побери!

— Нет, — сказал я твердо. — Справлюсь своими силами. Вы, главное, с Нелли Петровной подстрахуйте. Век буду благодарен.

— О них не беспокойтесь. Можете считать, что они уже уехали. И все же, Иван Алексеевич, напрасно пренебрегаете… Скажите хотя бы, что за шайка? У меня есть кое-какие связи и крыша надежная. Может быть, по этим каналам?..

— Не надо… Шурин вон какого полета птица и то спекся. Второй раз не возьму греха на душу.

— Но как же вы сами-то?

— Ничего. Есть маневр, — соврал я.

— Ну, вам виднее, вам виднее… — больше разговаривать было не о чем, а жаль. Жаль, что раньше мнительно избегал знакомства. Теперь, видно, не успеем подружиться.

С удовольствием пожал на прощание сухую, крепкую руку, получил доброе напутствие.

— Телефон у вас есть. И домашний, и служебный. Пожалуйста. Днем и ночью.

Обнадеженный, растроганный, я покинул гостеприимный кабинет. Нелли Петровна перехватила меня в коридоре. У нее был возбужденный вид.

— Ну что, насплетничал?

— Да, насплетничал. Иди, он ждет.

Она едва поспевала рядом, а я почти бежал. Интересно — куда?

— Иван, помнишь, что обещал про Витю?

— Вечером позвоню… Лялька! — Я тормознул, и она наткнулась на меня теплым, родным тельцем. Ах, беда какая!

— Твой Арнольд замечательный человек. Если я что-то плохое про него говорил, забудь, пожалуйста.

— Да?

— Что он попросит, сделай, не спорь. Это очень важно.

— Ваня, у тебя что-то случилось? Что-то ужасное?!

— Ерунда. Временные накладки… — я не рискнул поцеловать ее в губы, чмокнул возле уха, как сестру. Она и была мне давно сестрой, а возможно, дочерью.

Весь оставшийся день разыскивал Оленьку. Дома ее не оказалось, хотя мы условились, что она никуда не уйдет, приготовит обед. В квартире не было никаких следов набега. Оленька успела помыть полы в коридоре, на кухне и в ванной, сняла постельное белье, сложила в бельевой бак. Вроде затевала постирушку. Но что-то ее выманило, выгнало из дома.

Два раза, днем и ближе к ночи, я звонил к ней домой, но и там она не появилась. Зато побеседовал с ее родителями. Они оба в разных выражениях высказали недоумение: каким надо быть циничным мужчиной, чтобы так, как я, относиться к доверившейся тебе молодой девушке? Галина Павловна застенчиво поинтересовалась, не было ли у меня в роду людей с психическими отклонениями, я ответил, что точно не знаю. Валентин Гаратович спросил, не могу ли я подскочить для приватного разговора. Я напомнил, что недавно у нас уже был приватный разговор, который ни к чему не привел.

После этого писатель в назидательно-обиженном тоне прочитал мне лекцию о нравственных обязанностях родителей, у которых есть дети, отчего я совсем увял и позволил себе перебить его на полуслове:

— Я все понимаю, Валентин Гаратович, но сейчас главное — найти Оленьку. Где она может быть? У нее есть близкие подруги?

Писатель сказал:

— Конечно, у нее есть подруги. Вернее, были. Не хочу упрекать, Иван Алексеевич, но после знакомства с вами буквально за последние дни Олюшка изменилась неузнаваемо. Мы с матерью чрезвычайно обеспокоены. Девочка дичится, хитрит, и эти таинственные исчезновения. Прежде такого за ней не водилось.

Ну как с ним говорить?

По моим наблюдениям, многие бывшие интеллигенты, дабы окончательно не свихнуться, погрузились в какой-то, одним им ведомый, воображаемый мир, куда посторонним не было ходу. Похоже, Олины матушка и батюшка жили на луне, хотя и спускались иногда на землю, чтобы немного поторговать.

Остальную часть дня я бродил по квартире, пытался читать, сидел на кухне перед графинчиком с коньяком, но не пил. Сознавал, что в любой момент может понадобиться ясная голова. Чутко реагировал на каждый шорох в квартире, на звуки, доносящиеся извне. Хлопанье дверей на лестничной клетке бросало в жар.

Около семи вечера позвонила Нелли Петровна.

— Что это значит? — спросила сухо. Я с трудом стряхнул с себя оцепенение.

— А-а, это ты, родная! Но ведь Арнольд все объяснил?

— Во что ты впутался, Иван?

— Я же сказал, временные накладки.

— Ты уверен, что временные?

В ее голосе не было паники, это хорошо.

— Лялечка, ты должна уехать вместе с детьми. Когда все кончится, я тебе все расскажу. Не сейчас.

— Витя не хочет ехать.

— Как не хочет?

— На, поговори сам.

В трубке зазвучал голос сына, глуховатый, чуть ленивый, с протяжными интонациями. Родной.

— Здравствуй, папа. У тебя неприятности?

— Небольшие… Малыш, не капризничай. Поезжай вместе с матерью и Федором. Так надо.

— Зачем?

— Что зачем? — у него была моя привычка задавать бессмысленные вопросы.

— Зачем мне ехать?

— Хотя бы затем, что ты взрослый, сильный и умный. В случае чего…

— Папа, не волнуйся. Арнольд Платонович спрячет их так, что с собаками не найдешь. Он это умеет.

— А ты?

— Я не заяц, папа. Бегать ни от кого не собираюсь. Я чуть не вспылил, но это ни к чему не привело бы.

— Хорошо, ты не заяц, но ведь не дурак, надеюсь. Бывают обстоятельства, когда глупо лезть на рожон.

— Я не лезу. Все в руке Божией. Опасность, папочка, не там, где мы ее предполагаем, совсем в другом месте.

— Это твое последнее слово?

— Нет. Раз ты в беде, я готов тебе помочь. Можно мне приехать?

Словнотеплой водой меня окатило.

— Спасибо, сынок. Если потребуется твоя помощь, сообщу. Дай-ка матери трубку.

С Нелли Петровной попрощались мирно, без упреков и дальнейших выяснений. Сошлись на том, что пусть Витя остается, ничего страшного, но лучше ему хотя бы пожить у какого-нибудь своего приятеля из секты. Витя обещал подумать.

Одно мне не понравилось, Лялька заявила, что всегда знала, что я сумасшедший.

— Ты будто нормальная, — буркнул я. — Вы с этим прибором морочите народ и думаете…

Не дослушала, повесила трубку.

Ближе к ночи дозвонился до Жанны. Она ездила в больницу и видела Герасима. Его перевезли из реанимации в отдельную палату. Он разговаривает, шутит. Врачи удивляются его живучести. Говорят, не видели, чтобы после такого ранения человек так быстро восстанавливал силы. Жанна счастливо смеялась.

— Кстати, Вань, просил тебя заглянуть.

Я ушам своим не верил.

— Жанна, ты не перепутала? Ты именно с Герасимом разговаривала? Может, кто-нибудь похожий на него?

— Типун тебе на язык.

— Тогда я прямо с утра подскочу.

— Вань, только я тебя прошу!

— О чем?

— Не втягивай его в свои дела. Хотя бы подожди, пока окрепнет.

Я не обиделся: сестра права. После всего, что случилось, я и сам ощущал себя этаким хитрым маленьким мафиози, озабоченным исключительно темными делишками.

Уснул поздно, во втором часу ночи. Оленька так и не объявилась.


Глава 8

Девяти не было, когда меня разбудил телефон. Жаль, — сон снился приятный, игривый, хмельной. Оленька лежала рядом, я чувствовал пальцами ее упругую, юную грудь. Оленька отталкивала руку, вырывалась, смеялась. Лепетала: «Ой, как же это можно, Иван Алексеевич, а если родители узнают?! Вы меня с кем-то путаете, Иван Алексеевич!» Я лез напролом, как распаленный бычок, откуда прыть взялась. Она хотела, чтобы я вел себя именно так: безрассудно, неистово. Она говорила, что любит, когда ее насилуют. Только не помню, когда говорила — в этом же сне или наяву?

Этот сон не досмотрел, как и многие другие сны в своей жизни. Потянувшись на ощупь к телефону, испугался: кто мог звонить в такую рань?

Дунул в трубку, тихонько спросил:

— Кто это? Алло, кто это?

— Иван Алексеевич, вы что, спите? — забухтело в трубке насмешливо. Михась Германович, юридический ублюдок из фирмы «Алеко». Я сразу его узнал. Мгновенно переместился из ласкового сна в угрюмую реальность.

— Да, слушаю, — болезненно ощутил, как сердце покатилось куда-то в желудок.

— Не думал, что вы такой лежебока. Тем более при ваших форс-мажорных обстоятельствах. Боялся, что не застану. Думал, рыщете по городу.

— Не понимаю, — изо всех сил я старался, чтобы голос не дрогнул. Почему-то это казалось важным. — Что случилось?

— Ничего не случилось. Сегодня, как вы помните, день выплаты. Надеюсь, набрали требуемую сумму?

Я молчал.

— Алле, Иван Алексеевич! Пожалуйста, не засыпайте. Давайте договоримся, где встретимся. В городе или подъедете ко мне? Хотите, к вам подскочу. Меня не затруднит.

— Сколько? — спросил я.

— Как это сколько. Голубчик, да вы в облаках витаете… Мы же условились: двадцать пять тысяч авансом, остальные в рассрочку на месяц. Кстати, у меня хорошая новость. Гарий Хасимович любезно согласился на такие условия.

— Подождите секунду, — я положил трубку рядом с аппаратом, вылез из кровати, сходил на кухню за сигаретами. Прикурил и вернулся вместе с пепельницей. Сигарета не помогла: в голове вакуум.

— Вы слушаете, Михась Германович?

— Да, да, слушаю. Денежки в какой валюте?

— Видите ли, у меня пока нет денег. Я предпринял кое-какие попытки, но денег пока нет. Вы не могли бы повременить, скажем, три дня?

Примерно я догадывался, что он ответит.

— Иван Алексеевич, не советую шутить такими вещами, — донеслось как из проруби. — Что значит повременить три дня? Что за игру вы затеяли?

В его удивлении не было наигрыша, и впервые за эти дня я по-настоящему испугался. Так испугался, что ноги окоченели.

— При чем тут игра? У меня нет денег, это же понятно. Суммы, которые вы называете, для меня вообще звучат фантастически. Я стараюсь выкрутиться, делаю какие-то шаги. Почему же нельзя подождать три дня? Ну, хотя бы два.

Теперь он довольно долго молчал, я его не торопил.

— Иван Алексеевич, — наконец отозвался, — вы же интеллигентный человек, верно?

— Вам виднее. Ведь вы тоже интеллигентный человек.

— Как интеллигентный человек, вы не можете не понимать, с какого сорта людьми вступили в своеобразные финансовые отношения. Лично я могу пойти навстречу, дать вам три дня, десять дней, вообще простить долг. Я, но не они. У них свои очень четкие представления о моральных обязательствах. Своя этика. Не говорю, что полностью ее разделяю, но это факт, с которым мы не можем не считаться. Боюсь, Гарий Хасимович меня и слушать не станет. Для него долг такое же святое понятие, как, как…

— Как тюрьма, — подсказал я.

— Не думаю, что сейчас удачное время для шуток… Итак… Единственное, на что он может согласиться, — это на удвоение первоначальной суммы. И то я неуверен…

— Сколько же тогда будет с меня? Не двести, а четыреста тысяч?

— Зачем же? Удваивается пока только аванс. Вместо четвертака через три дня внесете пятьдесят тысяч.

Я вздохнул с облегчением. Меня абсолютно не трогали его расчеты и то, какие цифры он назовет. Важно было оттянуть время.

— Это справедливо, — сказал я. — Удваивается так удваивается. В связи с этим у меня вопрос. Вы не знаете, где Ольга?

— Какая Ольга? …Ах, та девица, которую вы купили у покойного Леонида Григорьевича? Она что, действительно вам так дорога?

Наглость юриста-ублюдка была особенного свойства, не как у обычных бандюков. Бандюки все же попроще: по пятаку, урою, ты не прав, братан — и прочее, но под шкуру не лезут. Михась больше напоминал ведущего из популярного телешоу (их у нас десятки), который, задавая любой вопрос, обязательно утробно кряхтит и на что-то скабрезно намекает. Как у телеведущих, в каждом его слове звучало высокомерное, снисходительное презрение. Про таких сказано у Конфуция: возвеличь низких и уничтожь благородных — и государство будет разрушено.

— Родители беспокоятся, — сказал я. — Она же дома не ночевала.

— Об этом ли сейчас думать, Иван Алексеевич, — упрекнул юрист. — Не ночевала, значит, задержалась у другого клиента. Вряд ли вы у нее один. Ладно, постараюсь убедить Гария Хасимовича… Три дня с удвоением ставки. Но учтите, это последняя уступка. Да и то не уверен…

— Спасибо, Михась Германович, — поблагодарил я прочувствованно.

…У моего «жигуленка» оказались проколоты оба передних колеса, а также вырвана с корнем антенна. Зато под «дворником» белела бумажка с лаконичной надписью, выведенной черным фломастером: «Поторопись, паскуда!»

Одно колесо я поменял на запаску, а второе кое-как подкачал, лишь бы дотянуть до ближайшего шиномонтажа. Пока работал, вокруг собрался народ:

Кеха Соломонов из пятого подъезда, дядя Сеня, владелец шоколадной «ауди», Михалыч — алкаш-надомник, не просыхающий последние пять лет, пропивший разум, но всегда готовый чем-нибудь подмогнуть; Фархад Фазулиевич, купивший две квартиры на третьем этаже и с помощью евроремонта превративший их в единые апартаменты, подступившие прямо к лифту; Шурик Соколкин, начинающий челнок из вечных допризывников, еще кое-кто, — всё наш дворовый автомобильный люд. Была тут также Варвара Тимофеевна, похмелившаяся с утра. Но она стояла в стороне, горестно опершись на метлу. Обсуждали, кто мог учудить такое с моей машиной. Большинство сходилось на том, что это дело рук Славика Тимонина с его компанией, малолетки поганые! Днем они шныряют по городу, рубят бабки, а по ночам бесятся во дворе в беседке — там у них и стол, и два лежака на случай, если кто захочет отдохнуть с барышней. К машинам Славкина шушера уже не раз подбиралась, тырила магнитолы, снимала колеса, просто так, от скуки уродовала кузова. Наши водилы давно строили планы, как половчее шугануть кодлу, облюбовавшую двор, но это было опасно. Малолетки могли помститься. Все они были озверелые, накуренные, полудикие и человеческие слова понимали с трудом. Жаловались родителям малолеток, которые все жили в нашем доме, но те лишь беспомощно разводили руками. Понятно, что и сами побаивались своих детишек. Фархад Фазулиевич, как типичный новый русский, хотя родом из Баку, один раз в сердцах (на свекольном «мерсе» расколотили передние фары) предложил устроить хулиганам нормальную зачистку, но общество его не поддержало. Возможно, в душе кое-кто с ним согласился, но вслух никто одобрения не высказал. Все же радикальная зачистка — это крайняя мера. Дети, хоть и осатаневшие. Жалко убивать. Видно, и на московских просторах не до конца искоренен христианский дух.

Как раз Фархад Фазулиевич выдал оригинальную версию, предположил, что мои колеса проткнули по ошибке, целились на «бьюик» его зятя, который стоял впритык к «шестерке», но в темноте перепутали. Шурик Соколкин возразил:

— У вас мания преследования, Фархад. Как можно перепутать «бьюик» с «Жигулями»?

Богач посмотрел на него, как на пустое место.

— Тогда скажи, сынок, кто мог позариться на старую развалину? Иван, у тебя есть враги?

— Откуда, — отозвался я, согнувшись над домкратом. — У меня и друзей-то нету.

Когда я уже намерился отъехать, Варвара Тимофеевна издалека, знаками поманила к себе. Я подошел. Собрался отстегнуть десятку, но оказалось, дело в другом.

— Я ведь их видала, Вань. Этих, которые тебе… Не наши это…

— А какие же?

— Подъехали двое на такой белой, большой… Уж засветло, в шестом часу. Один вылез и сразу к твоей машине — нырь. Над колесом нагнулся, над другим. Чего-то там подергал. Я, конечно, подскочила, чую, нехорошо делают… «Ты чего же, ирод, безобразничаешь, — говорю ему. — Твоя она, что ли?» Такой лопоухий, блондинистый, но не мальчик, нет. Лет, поди, тридцати. Так глянул, я обомлела. Слышь, Вань, я не трусиха, всяких повидала. Он лыбится, а глаза будто два жала. «Не шуми, бабка, — говорит так мирно. — Суббота нынче, не буди людей». Я, конечно, пригрозила: «А вот, — говорю, — сейчас в свисток дуну!» Он знаешь чего сказал, Вань? Некультурная ты, бабка, да уж ладно, живи. Засмеялся, будто заквакал, сел в свою машину — и укатили они. Чего делать, Вань? Может, тебе к участковому сходить? К майору? Он человек хороший, хотя и купленный.

— Схожу попозже.

— Я хотела номер запомнить, да куда там. Зрения вовсе не стало… Вань, они тебя чего, убить собираются? Из-за этой девицы твоей?

— С чего ты взяла?

Одарила пьяной, иронической улыбкой.

— Я упреждала, Вань. Потянулся на огонек, обожжешься. Не нам с ими знакомство водить. Обратись к майору, говорю тебе. Он со всеми перевязан, замолвит словечко, где надо. Уж лучше ему денежек сунуть, чем жизни лишиться. Больше-то обратиться не к кому.

— Сама не знаешь, что несешь, — разозлился я.

Вернулся к машине, попрощался с водилами и уехал. Фактически на трех колесах.

…Герасим Юрьевич лежал в отдельной палате — крохотная комнатенка, где едва помещались кровать, стул и тумбочка, — и действительно выглядел здоровее прежнего, разве что обездвижел. Сестра меня пустила под честное слово, до появления врача, который отлучился на другой этаж.

Увидя меня, Герасим Юрьевич блеснул глазами, но не пошевелился. Голова высоко покоилась на подушке, туловище замотано бинтами, как в кокон. Я присел на стул, положил руку на горячее плечо:

— Прости, Гера!

— Не за что. Сам подставился, — когда заговорил, стало понятно, что хотя выглядит здоровым, но слова даются ему с натугой.

— Больно, да?

— Резанули глубоко… Наркоз отходит, жжет огнем. Водки не догадался принести?

— Да сейчас сбегаю.

Я поднялся было, но он сердито повел бровями:

— Погоди, не суетись… Доложи, как там? Они ведь не унялись, так?

Поставил в затруднительное положение. Разумеется, я пришел к нему за помощью, больше просто не к кому обратиться, но, увидя его, немощного, спеленутого в кокон, превозмогающего боль… Было что-то бесконечно унизительное в том, что я, временно уцелевший, перекладываю свою ношу на плечи прикованного к постели человека. Вдобавок ему грудь прострелили по моей вине. Из-за моей запоздалой кобелячьей прыти.

Он догадался, о чем я думаю.

— Не кори себя, Ваня. Без меня тебе все равно не справиться. Жизнь такая. Сегодня я тебе помогу, завтра — ты мне. Нам ли считаться.

— Ага, — скривился я. — Я тебе уже помог, уложил в койку.

— Не надо, Вань. Я с этой нечистью каждый день воюю. Кликни-ка сестру. Глаша ее зовут.

Я сходил за медсестрой — приятная, спокойная женщина лет сорока. Герасим выпросил у нее укол. Именно выпросил:

— Глашенька, родная, сделай укольчик, мочи нет терпеть.

Та попробовала отнекиваться, сказала, что врач велел только на ночь, но тут Герасим Юрьевич глянул на нее так, как смотрел на Щуку в «Куколке» — с тусклым, ледяным свечением в глазах.

— Врачу ничего не скажем, — пообещал доверительно. — У меня, Глаша, судьбоносный разговор с родичем, а боль отвлекает, сосредоточиться не дает. Ступай, Глаша, ступай за лекарством поскорее.

Повинуясь гипнотическому взгляду, медсестра уплыла из палаты, быстро вернулась с наполненным шприцем и молча вкатила ему пару кубиков в локтевую вену.

— Только не выдавайте, раз обещали, — повернулась ко мне: — У нас ведь теперь каждая таблетка на учете…

— Прикури сигаретку, — усмехнулся полковник, когда сестра ушла. — Сейчас лекарство подействует.

Три раза жадно затянулся из моих рук и прикрыл глаза, словно задремал. Я открыл фортку, выбросил сигарету. Со двора не доносилось ни звука, лишь в отдалении, как речной прибой, дышал Ленинский проспект.

— Все, — окликнул Герасим Юрьевич. — Я в порядке. Слушаю тебя. Давай конкретно.

Я рассказал все от начала до конца, напирая почему-то не на двести тысяч, которые задолжал, а на то, что Оленька пропала. Уложился минут в пять. Ожидал какой угодно реакции, но не той, какая последовала. Герасим Юрьевич прикрыл глаза и блаженно засопел. Показалось, уснул. Лицо спокойное, словно коричневый слепок. Я беспомощно озирался. Чувствовал, как время утекает сквозь пальцы серебряными слитками, приближая меня к неминучей развязке.

Но полковник спал недолго. Поднял веки — и я невольно отшатнулся от ледяной прозрачности его взгляда.

— Ничего, — произнес он благодушно. — Все укладывается в обычную схему. Сначала двести тысяч, потом еще двести, потом миллион — и тебе каюк. Молодец, что позаботился о семье, но это половина дела. Положение серьезное, Гарий Хасимович конторе не по зубам. И я, видишь, некстати слег.

Я нашел в себе мужество не свалиться со стула.

— Ну и ладно. О чем тогда беспокоиться? Пойду за водкой сбегаю?

— Сбегаешь, не торопись… Тебе придется ехать к Мише Климову. Бумага есть? Пиши адрес.

Ни о чем не спрашивая, я достал блокнот и шариковую ручку и под его диктовку записал: «Михаил Федорович Климов, Калуга, деревня Ерохово, лесничество…»

Ждал дальнейших наставлений.

— Климова найдешь, поклонись от меня. Все расскажешь как есть. Он мой должник. Если не уговоришь подключиться — туши свет. Это сейчас единственный шанс. Другого нету.

— Шанс?

— Другого нету, — повторил полковник. — Пока я здесь лежу, нету. За Шалвой большая сила. Он в систему вписался. Он среди тех, кто государство подмял. Тебя раздавит и не заметит… Мишу надо убедить. У тебя получится. У тебя язык хорошо подвешен.

Мне показалось, что под воздействием укола у Герасима начался бред. По его словам выходило, что где-то в лесу под Калугой сидит некий Миша Климов, которого я должен склонить на свою сторону. И если мне это удастся, то Миша прибудет на Москву, вероятно, с охотничьей берданкой, и наведет здесь порядок, приструнит Шалву. Пуля попала Герасиму в грудь, да, видно, задела головку.

— Кто такой Миша Климов? — спросил я мягко.

— Долго объяснять. Он измененный, не такой, как мы. Отшельник. Плюнул на все…

— Из вашей конторы?

— Был из нашей когда-то… Ваня, ты не сомневайся. Понимаю, почему ты сомневаешься, но не сомневайся. Есть люди, которые не нам чета… Главное, уговори его… Прости, подремлю немного, сутки не спал…

С грустью я наблюдал, как на глаза полковника наплывает сонная мгла. Они еще открыты, но уже меня не видели. Возможно, перед его мечтательным взором предстала избушка на курьих ножках, где на пороге сидел его непобедимый друг Миша Климов, грозя кулаком супостатам. Я позавидовал полковнику, грезящему наяву.

— Спи, Гера, попозже загляну. С водочкой.

— Не тяни, — пробурчал он. — Прямо отсюда отправляйся.

В коридоре наткнулся на Глашу:

— Вы ему снотворное вкололи?

Оглянулась по сторонам с опаской.

— Ему сон лучшее лекарство.

— Вы очень добрая женщина, спасибо вам.

Через полчаса вернулся, пряча в боковом кармане бутылку «Смирновской». Глаше принес большую коробку шоколадных конфет и три пунцовых розы. Принимая подарок, она мило зарделась. Дежурный врач по-прежнему отсутствовал, а я с ним хотел поговорить. Но это не к спеху.

Герасим Юрьевич крепко спал, не переменив позы, с гримасой хмельного покоя на лице. Наркотики — великое изобретение человечества, если ими не злоупотреблять. Бутылку я убрал в тумбочку, оставил записку: «Заеду завтра. Выздоравливай. Иван».

Из больницы сразу домой. На дворе ошивался Шурик Соколкин, тридцатилетний допризывник. Уму непостижимо, сколько времени он проводил возле своего доисторического «Запорожца», купленного, кажется, за двести баксов. Шурик поинтересовался, сколько с меня слупили на шиномонтаже, потом авторитетно заявил:

— Надо «ракушки» ставить. Без них не обойтись. Я всем ребятам говорю, но народ у нас какой-то вялый. Давай хоть с тобой скинемся.

— Как это скинемся? — удивился я. — Купим один гараж на двоих, что ли?

— Почему нет? Сначала по очереди будем ставить, после расширимся. Главное, психологический фактор.

— Согласен, — сказал я. — Надо только деньжат поднакопить.

С допризывником всегда все соглашались, какую бы ахинею он ни нес, иначе разговор легко мог перейти в ссору. Шурик Соколкин шесть лет уклонялся от армии (или восемь?) и на этом подорвал себе нервную систему. Любое возражение воспринимал как оскорбление. Недавно они заспорили с Фархадом Фазулиевичем, где рынок лучше — у нас или в Бразилии (Шурик уверял, что в Бразилии), и чуть не дошло до мочиловки. Фархад Фазулиевич уже собирался кликнуть охрану, а допризывник грозил удавить его собственными руками. Их помирил мудрый дядя Семен, которого пригласили в качестве арбитра. Он решил, что они оба правы, и там и там рынок хорош на свой манер, но раз затронули эту тему, то ни Россия, ни Бразилия по рыночной культуре никогда не сравнятся с Колумбией. Правда, попасть туда трудно, но уж если попадешь, можно за несколько дней нарубить бабок на целую жизнь. Если с Шуриком Соколкиным согласиться, он сразу обо всем забывает и делается просветленным и радостным, как дитя.

Он проводил меня до лифта.

— Знаешь, Иван, что меня по-настоящему тревожит?

— Что?

— Здоровье Бориса Николаевича. Ведь если его сковырнут, нам надеяться не на кого.

— Это верно.

— Видел, какие рыла у генералов-штабников. Им дай волю, всех стариков, вроде тебя, опять в армию загонят. И знаешь почему?

— Почему?

— Из корыстных побуждений, почему же еще. Они себе замков понастроили, телки у них молодые, деньжища в Швейцарском банке и все за наш счет, за счет налогоплательщиков. Ты хоть телевизор-то смотришь?

— Редко, — признался я.

— Оно и видно. Кстати, что ты думаешь насчет этого хама бакинского?

— Ничего не думаю… Прости, Шурик, спешу, — еле от него отвязался.

Но спешить было некуда. До вечера, как и накануне, я просидел в бессмысленном ожидании. Телефон не звонил, и я оглядывался на него с опаской. Чего-то поел из холодильника, не помню что. Несколько раз принимался пить чай. Читал, посмотрел семичасовые и девятичасовые новости. В стране пятый год продолжалось начало какой-то стабилизации. О чем шла речь, понимали только члены правительства. Впрочем, это давно уже никого не волновало. Страшная, смертельная апатия владела умами, это я знал по себе.

Апатия облегчает уход. Вон меня как прижали, не сегодня завтра сотрут в пыль, добавят скудную единичку в жуткую статистику геноцида, а на душе в общем-то почти покойно, даже торжественно, как при звуках Шопена.

На ночь выпил две таблетки седуксена и уснул беспробудным сном. Так, наверное, спят перед последней операцией онкологические больные.

Утром позвонили в дверь. Заглянул в глазок: какой-то мальчонка переминается с ноги на ногу.

— Кто там?

— Почта. Вам посылка.

Секунду помешкав, открыл. Мальчуган с улыбкой передал небольшой пакет, перевязанный бечевкой крест-накрест.

— От кого посылка?

Но он уже помчался, минуя лифт, вниз по лестнице.

На кухне разрезал бечевку, развернул пакет. Много наворочено плотной бумаги, а внутри комок ваты и в ней человеческий свежеотрубленный мизинец. Я говорю свежеотрубленный, потому что черная кровь на изуродованной фаланге еще дымилась.

Я знал, чей это палец, но на тот случай, если бы усомнился, в пакет была вложена сопроводительная записка с красивым, изящным, похоже, женским почерком. «Привет от Оленьки, дорогуша! Она по тебе скучает. Если будешь тянуть с денежками, через три дня пришлем от нее еще приветик. Догадайся — какой?» И все. Ни подписи, ни числа.

Женщина писала, конечно, женщина. Все эти уменьшительные словечки… Я попробовал представить, как она выглядит, эта женщина, и не смог.

Часть вторая

ФОРС-МАЖОРНЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

Глава 1

С первым светом, еще солнце не брезжило, Климов покинул сторожку. Рассчитывал к десяти добраться до Марфино, где находилась контора. Километров двадцать пешего хода. Можно было сократить путь, сев в деревне на рейсовый автобус, но Климов избегал без нужды показываться на людях.

Пес Линек увязался за ним, Климов его не прогонял — бесполезно. Линек становился послушным только когда это ему выгодно, хотя изображал из себя преданного служаку. Лохматый громила, на уме у него одно — носиться по лесу, наводя ужас на его обитателей, да еще, если повезет, втянуть хозяина в игру, что удавалось нечасто. По вечерам, набив брюхо, Линек погружался в мечтательное состояние, тихо лежал у крыльца и внимательно слушал наставления Климова. Но это вовсе не значило, что он собирался им следовать.

Едва вышли, пес ломанул через кустарник, разрыл потайное место под поваленной сосной, углубясь в яму вполовину туловища, и лишь затем вернулся к хозяину, грязный, мокрый, облепленный репьями, но со счастливой, отчаянной мордой. Скакал вокруг, заглядывал в глаза: ну как, дескать, я, лихо, а?! Давай, присоединяйся!

— Опять ты себя разоблачил, — попенял Климов. — Будет так себя вести умная собака? Только попробуй, испачкай! Так врежу по башке — мало не будет. Учти, у меня терпение не железное.

Поняв, что совместной игры не дождешься, Линек надолго исчез в зарослях орешника. Объявился уже на выходе из Рябинового лога.

Лес, по которому шел Климов, истекал весенней слизью, тяжко разминал окоченевшие за зиму суставы, подмигивал бархатными глазками проклюнувшихся почек, рассыпал хрусткие шорохи, как семечки, и вдруг замирал в мучительной истоме. Воздух насыщен густым, тяжелым ароматом сырой почвы, прелых листьев и еще чего-то такого, чему названия не было, но от чего резало под веками — и хотелось прилечь на молодую траву.

Обутый в высокие резиновые сапоги, Климов уверенно шагал по одному ему приметным тропкам — и ни разу не оскользнулся, не оступился. Лес стал его домом, где каждая половица знакома, где ничто не могло обмануть. Три года изнуряющего, душевного бдения привели наконец к тому, что он ощутил себя частицей природы — и больше не заботился о завтрашнем дне. Все катилось чередом — печаль и радость, — все шло так, как должно идти, беспокоиться не о чем. Не прав был поэт, когда заметил, что жизнь прожить — не поле перейти. Как раз наоборот. Накануне допоздна Климов перечитывал «Философию общего дела» (третий раз за полгода), опять многого не понял, зато, казалось, уловил суть учения. Смысл жизни лишь в том, чтобы приготовиться к назначенному сроку воскрешения. Этот срок неминуем, но непостижим. Непостижимость, призрачность многих явлений бытия когда-то мучила Климова, но теперь все прошло. Есть срок, и указан путь к нему, а что еще нужно слабому человеческому рассудку. Когда пробьет роковой час и воссияет образ Спасителя, те, кто не изменил общему пути, в ужасном прозрении осознают свою дикость и через долгую муку очищения обернутся лицом к свету, льющемуся из космических высот. Придет великое счастье узнавания своих близких, живых или давно усопших — это неважно.

Утопия, думал Климов, но без мечтания нет истины на земле. Вне чуда нет просветления.

Деревня Ерохово осталась позади. Размокшим полем, меся сапогами суглинок, Климов выбрался на подсохшую грунтовку. До Марфино километров пять легкой дороги. Пес Линек, нарезвившийся всласть, устало трусил рядом, но сам Климов не чувствовал утомления. В охотку, по солнышку он без натуги одолел бы еще десяток таких прогонов. Зато подсасывало в желудке: утром выпил стакан чуть подкисшего березового сока и съел ложку меда.

— Скажи, Линек, — заговорил он с собакой, — о чем ты думаешь? Вот ты здоровенный псина, обижаешься, когда тебя ругают, а ведь совести у тебя нет ни капли. Зачем ты вчера загнал Трофимыча на дерево?

Линек покосился на хозяина и виновато потупился. С Трофимычем, молодым, азартным котярой с оторванным ухом, они в общем-то дружили, но каждый день устраивали громкие, крикливые разборки. Как правило, из-за жратвы. Упрекая пса, Климов немного кривил душой: затевал ссору обыкновенно все же Трофимыч. Хотя кашу им Климов варил в одном котле и у каждого была своя посудина, кот почему-то предпочитал есть из миски Линька. Стоило тому чуток зазеваться, как Трофимыч уже сидел на его месте, чавкал, давился, норовя запихнуть в себя как можно больше чужой пайки, ничуть не страшась несварения желудка. К собственному блюдцу мог вообще не притронуться. Иногда Линек терпел его наглость, все-таки много не съест, но чаще, как вчера, срывался. С яростным лаем подлетал к ворюге, сшибал с катушек, и оба выкатывались на поляну, где происходило окончательное выяснение.

— Допустим, ты прав, — сказал Климов. — Допустим, воровать плохо. Но ведь Трофимыч слабее тебя. Разве нельзя его пожалеть? Вчера он два часа сидел на сосне, трясся от страха. И тебе не стыдно? А вдруг его родимчик хватит?

Пес иронически тявкнул: дескать, ладно уж, хозяин, думай, что говоришь. У Трофимыча — родимчик?

— Он же любит тебя, — продолжал Климов. — И ты его любишь, я знаю. Помнишь, когда он заболел, сутки отлеживался у тебя на пузе? Вот тогда ты был молодец. А вчера? Тебя что, убудет, если он немного покушает из твоего корыта?

Псу надоела нотация, и он молча рванул вперед.

Уже в виду поселка Марфино на проселке, невесть откуда, будто с неба свалился, возник голубой «Опель-рекорд» и на бешеной скорости промчался мимо, окатив Климова грязью с ног до головы. Но далеко не уехал. Пока Климов отряхивал бушлат и брюки, задом вернулся к нему. Из кабины высунулся мордастый водитель:

— Слышь, мужичок, на шоссе мы так выскочим?

Климов не ответил, зашагал дальше.

— Эй! — завопил водитель. — Ты что, глухой? Тебя спрашивают!

Климов, не обращая внимания, топал себе и топал, свернув ближе к обочине, чтобы еще раз не обрызгали. Машина догнала, водитель отворил дверцу, матерно выругался, покрутил пальцем у виска и умчался. Хорошо, что Линек убежал, а то получилась бы заваруха. Пес не мог спокойно смотреть, когда хозяина обижали.

Климов проанализировал эпизод — и расстроился. Он не смог заставить себя ответить водителю, и это означало, что в нем еще сидела былая заносчивость, за которую он себя презирал и надеялся, что окончательно от нее избавился. Ан нет. То, что окатили грязью, не могло служить оправданием. Напротив. Легко улыбаться, имея дело с добрыми людьми, а ты смирись, когда плюют в глаза, — вот задача благородная.

Вспышка секундного гнева вдобавок привела в действие взрывной механизм, дремавший в подсознании, и на какое-то мгновение он действительно оглох и ослеп. Машина с тремя седоками скрылась из глаз, а он все еще тянулся за ними, Климов уже точно знал, какая судьба ждет всех троих, боялся этого знания, которое было сродни безумию. Мордастого водилу пришибут в пьяной драке, его сосед, похожий на раздобревшего черного угря, как известный младреформатор, окочурится от непоправимой болезни, которую прозвали почему-то СПИДом, зато солидный господин на заднем сиденье, в модных роговых очках, закрывавших половину лица, поднимется высоко в своей карьере — его изберут в городскую Думу по одномандатному округу.

Холодком небытия потянуло на Климова, и он истово перекрестился, попросив защиты у Господа.

В Управление подоспел, как и рассчитывал, около десяти, к приходу Зинаиды Павловны, бухгалтера, которая одновременно исполняла обязанности кассира. Надеялся получить деньги и смыться до появления остального служивого люда, но вышло иначе.

Зинаида Павловна, пожилая женщина приятной деревенской наружности, встретила его, как всегда, радушно, сразу зарядила чайник, приготовила ведомость, но тут же предупредила:

— Борис Захарович просил дождаться.

— Зачем? — удивился Климов. — На участке тихо. Да я же докладываю через день, как положено по инструкции.

Борис Захарович Хомяков, управляющий лесхозом, по здешним меркам большая фигура, и естественно, Климов предпочитал не встречаться с ним без нужды. Когда оформлялся на работу по рекомендации из Москвы, между ними состоялась беседа, и Борис Захарович ему не понравился. Не старый, но сильно побитый молью мужик, тайно пьющий горькую, смышленый, но не умный, из бывших партийных перекати-поле. То есть из тех среднего звена номенклатурщиков, которых вечно перебрасывали с одной руководящей работы на другую, невысоко, но держали на плаву и на виду, не давали утонуть. Как правило, это были люди злопамятные, цепкие, всегда неудовлетворенные своим положением и мечтающие о каком-то невиданном взлете, ожидающемся со дня на день. Они чувствовали себя начальниками как бы по велению свыше, никем иным себя не представляли, чем и объяснялись многие странности их поведения. Явление демократии произвело в их среде большое шевеление, освободилось много руководящих вертикалей, появились сказочные вакансии (приватизированные предприятия, банки и прочее), но пришлось помахать кулаками, хитро изворачиваться, потому что неожиданно обнаружилась мощная конкуренция из представителей натурального уголовного мира. Многие, особенно те, кто помоложе, успели обосноваться в новых структурах, как у себя на полатях, но некоторых в свирепой драчке оттеснили и даже затоптали насмерть. Игра, конечно, стоила свеч: победители получали в качестве приза не казенную дачку и партийную должностишку, как прежде, а круглый капиталец, что было несравнимо надежнее.

Борис Захарович, увы, оказался среди тех, кто остался при бубновом интересе. Он, правда, вовремя проклял с трибуны изуверов-коммунистов, даже откопал где-то документы на какого-то своего якобы репрессированного родича, и благодаря этому уцелел, но больших капиталов не нажил. Возможно, помешали возрастная нерасторопность и роковое пристрастие к зеленому змию, но это слабое утешение. Борис Захарович объяснял свое невезение благородством натуры и несвычкой к воровству: оба качества действительно несовместимы с демократической карьерой.

Зинаида Павловна дала Климову расписаться в ведомости и отсчитала аванс — сорок новеньких десятирублевых ассигнаций.

— Милый мой, — протянула певуче, — откуда же мне знать, зачем ты понадобился Захарычу? Он, может, сам про это не ведает.

— Пьяный, что ли, был?

— К вечеру, как обычно… Но два раза напомнил: придет завтра егерь, задержи его, Зинаида. Мое дело передать… Пей, пей кофе, пока не остыл.

Зинаида Павловна покровительствовала молодому лесовику, который появился у них около трех лет назад как снег на голову. Про него толком никому ничего не было известно. В трудовой книжке значилось, что, окончив сельхозинститут, он четыре года преподавал в одной из московских школ природоведение, но почему вдруг решил переместиться из столицы, куда стремятся все умные люди, в их забытую Богом глубинку, там не говорилось ни слова. Зинаида Павловна предполагала любовную историю или что-нибудь в этом роде, к примеру казенную растрату. Сам Климов от душевных разговоров уклонялся, хотя проронил однажды, что действительно не все у него в молодости сложилось так, как хотелось бы. Зинаида Павловна, как и ее конторские подруги, полагала, что сумрачный красавец погарцует в лесничестве сезон-другой и дунет обратно в Москву, даром что у него сохранилась столичная прописка. Но она ошиблась. Климову, кажется, в лесу понравилось, он обживался, обзавелся кое-каким хозяйством, и чем дальше, тем больше обрастало его имя разными сплетнями. Вполне понятно. Когда молодой, крепкий мужчина живет один, значит, он или болен, или что-то замышляет. Но что можно замышлять, сидя в лесу? А на больного Климов тем более не похож. Предполагали разное, но большинство сходилось во мнении — колдун! Это самое вероятное. Причем, скорее всего такой колдун, который в Москве, где все остальные колдуны, экстрасенсы и ведьмы благоденствуют, почему-то не пришелся ко двору. Зинаида Павловна, женщина начитанная и бывалая, не сомневалась в колдовской сущности Климова, особенно когда заглядывала в его серые глаза со странными светло-коричневыми искорками вкруг зрачков. В этих глазах таилась неведомая глубина, от которой хотелось зажмуриться. Будь Зинаида Павловна помоложе — э, да что теперь вспоминать!

Как обычно, она попыталась что-нибудь выведать у Климова, нащупать тропку к его сердцу и, как обычно, наткнулась на мягкую, непроницаемую стену.

— Правда ли, Миша, нет ли, я слыхала, в лесу волки завелись?

— Завелись, — подтвердил Климов, поднеся чашку к губам. — Целых две семьи. Я за ними наблюдаю.

В деланном испуге Зинаида Павловна всплеснула руками:

— Откуда же?! У нас их отродясь не было.

— Как откуда? Волк — санитар природы, как и крыса. Крысы управляются в городах, в населенных пунктах, а волки — в лесах. Где разор, нищета, гниль, увядание, туда обязательно приходят волк и крыса.

Зинаида Павловна деликатно обмакнула печенье в кофе:

— Все, конечно, верно, но вот я еще слыхала, бывают волки-оборотни. Это что такое?

— Каждый волк — оборотень, — солидно объяснил Климов. — Как и большинство людей.

— Не понимаю, — Зинаида Павловна не донесла печенье до рта, загипнотизированная его пристальным взглядом.

— Чего же тут понимать, уважаемая Зинаида Павловна. В каждом человеке сидит волк, хотя он сам об этом может не знать. А сойдутся обстоятельства — сразу проявится.

— И во мне тоже?

Климов сочувственно улыбнулся:

— Не надо пугаться. Волк — животное благородное, никогда не убивает ради забавы. Волчья примесь — самая лучшая в человеке, самая близкая к природе.

— Что ты говоришь, Миша? Или шутишь?.. Сам-то ты этих волков видел?

— Говорю же, наблюдаю за ними.

Зинаида Павловна зашла с другого бока:

— С тобой, Миша, такой страшный, лохматый пес ходит. Он тоже оборотень?

— Линек? Нет, обыкновенная собака.

— Откуда же она взялась? То не было, а то вдруг появилась. Говорят, какая-то особенная порода. В деревнях такой нету.

— Дворняга. Но мамочка не иначе с волкодавом согрешила, это верно, — с гордостью ответил Климов. — Появился он и впрямь чудно. Как-то встаю утром, слышу, скулеж под дверью. Год назад, по весне. Отворил — сидит такой пушистый комочек и глазенками зырк-зырк! Да как тявкнет на меня: дескать, чего так долго спишь?.. Черт его знает! В лесу много тайн.

— Ну да, ну да, — Зинаида Павловна опустила глаза, чтобы не выдать себя. Пригубила остывший кофе. В лесу много тайн! Вот и выдал себя, голубчик.

— Своенравный пес, — продолжал благодушно Климов. — Не оборотень, но близко к тому. Сегодня, к примеру…

В коридоре захлопали двери, раздались громкие голоса. Зинаида Павловна подхватилась, выглянула из комнаты. С кем-то поздоровалась. Вернулась к Климову:

— Ступай, Миша, пришел хозяин. Сейчас самое лучшее с ним говорить. После-то огрузнеет…

Борис Захарович выглядел так, словно его накануне уложили в гроб, да он некстати вспомнил, что надобно еще разок сбегать на службу: сизый, опухший, глаза не смотрят, словно их глиной залепило. Подал Климову руку, словно мокрый валенок дал потрогать. Тут же, не таясь, прошел к шкафу, покопался там, набулькал в стакан, загородясь спиной. Запрокинул голову, выпил. На ощупь добрел до стола, плюхнулся на стул. Тупо глядел на Климова, будто не узнавал. Дышал тяжело, со свистом. Но нашел в себе силы объяснить:

— Сердчишко балует. Счас, подожди. Отпустит.

Климов думал грустно: не ты один, брат, не ты один. Скоро всех мужиков споят. С алкашами легче управляться.

Минуты не прошло, как обстановка переменилась. Хомяков посвежел, морщины на лбу разгладились, на щеках проступили свекольные пятна.

— Ух! — отпыхался. — Вроде полегче… Сам не желаешь подлечиться? Лекарство хорошее, американское.

— Благодарствуйте, я здоров, — поклонился Климов.

— Как же, как же, слыхали, какой ты праведник… Значит так, праведник, у меня важная просьба.

— Слушаю, Борис Захарович.

— Не только слушай, постарайся понять… У тебя сколько лосей гуляет в хозяйстве?

— Пара или пятачок, когда как.

— Значит, так, — Борис Захарович приосанился, надул щеки. — Большой гость к нам едет отдохнуть, оттянуться. Готовь одного лося на отстрел.

— Сейчас не сезон, — напомнил Климов.

— Плевать на сезон. Это, Миша, такой человек, каких ты еще не видел.

— Все равно по закону…

Хомяков посуровел, поднял руку:

— Погоди, егерь. Закон на этой территории — это мы с тобой. Как сделаем, так и будет. Или я не прав?

— Правы, конечно. Но зверя не дам губить, — ему было скучно пререкаться с алкашом, захотелось поскорее на воздух. Борис Захарович сходил к шкафу и поставил на стол бутылку, на которой сияла этикетка: «Буратино». Вопреки ожиданию, он ничуть не рассердился. Подмигнул Климову, отмерил себе полстакана, поглядел через стакан на свет, выдохнул и выпил. Бросил в рот карамельку.

— А ведь я знал, Миша, что упрешься. Пугать тебя, разумеется, бесполезно?

Климов молча кивнул.

— Деньги тебя тоже не интересуют?

— Мне зарплаты хватает.

— И совести у тебя нету?

— Вам виднее. Я пойду, Борис Захарович? Дел много.

Хомяков вторично поднял руку, будто просил слова с места. Задумчиво молвил:

— Праведник ты мой дорогой… Я уж думал, такие, как ты, давно повывелись, а ты вот он на мою голову — живой и крепкий. Да, Миша, сложная штуковина — жизнь. Я, честно сказать, таким, как ты, никогда не был. Сызмалу знал, что почем на свете. Судьба-злодейка несправедливо распорядилась, а то разве в этом вонючем кабинетике сидел бы… Но голову старику ты напрасно дуришь. Никакой ты не бывший учитель, хоть мне десять документов покажь. Совсем в ином месте ты обретался. И вышибли тебя с того места как раз за твой характер. Угадал, нет?

— Вам бы вздремнуть часика два, — мягко посоветовал Климов. — Не дай Бог, видения начнутся.

Борис Захарович не обратил внимания на дерзость. Он слегка поплыл от утренней порции «Буратино».

— Господин этот, который приедет, может нас с тобой, Миша, озолотить, а может в землю зарыть. Власть у него нынче непомерная. Смириться бы надо, Миша, а? Лосей по лесу много бродит. Человека пожалеть бы, Миша. Человека! Помнишь, как Горький говорил? Человек — это звучит гордо.

Климову стало невмоготу. Он вскочил на ноги, схватился за голову, будто что-то вспомнил.

— Борис Захарович, простите Христа ради, надо бежать. Не взыщите, в другой раз договорим.

— О чем договаривать?! — гаркнул начальник. — Лося готовь — вот и весь договор.

Но на этом крике его пыл иссяк, он обмяк в кресле, брезгливо изучая пустой стакан. Началась вторая — созерцательная — стадия опохмеления. Климов выскользнул из кабинета…

Пес Линек поджидал возле конторы, развалясь на солнышке под забором — морда масляная, самодовольная, видно, где-то чего-то уже прихватил, нажрался. Увидя хозяина, подбежал, ткнулся мордой в колени, отчаянно размахивая хвостом. Как же, разлука на целый час затянулась.

— Лося им подавай, — пожаловался Климов. — Малютку несмышленого. Жулье ненасытное! Получат они его у нас, как же! Верно, Линь?

Пес ворчливо закряхтел.

Пошли в магазин, расположенный через улицу. В магазине народу никого — одна молоденькая, яркоглазая продавщица Настенька. Зато полки уставлены богато. Импортное изобилие почти такое же, как в Москве. Наконец-то наведался дядюшка Сэм в русский медвежий угол, не побрезговал, слава рынку! Горы всевозможных консервов, снедь в нарядных упаковках, ящики пива в жестянках, шоколад, жвачка, копченья и соленья — чего тут только не было, вплоть до хваленых памперсов. Лишь один из дальних отсеков огорожен под отечественную продукцию: с десяток тощих синих кур под стеклом и коричневые пакеты то ли с пшеном, то ли с супом.

При появлении Климова девушка многозначительно покраснела:

— Давненько не заглядывали, Михаил Федорович!

— А чего заглядывать, — хмуро отозвался Климов. — У тебя же, мне сказали, жених есть.

— Какой жених? Что вы? Нет никакого жениха. Откуда он возьмется?

Стройная, обтянутая белым халатом, как березка корой, она глядела прямо в глаза, бесстрашно и дерзко. Пунцовые губы улыбались.

— Веревка у тебя есть? — спросил Климов. — Не бечевка, нормальная бельевая веревка?

— Зачем вам, Михаил Федорович? Вы что же, сами себе стираете?

— Мало ли, — сказал Климов. — Вдруг приспичит повеситься.

Если не было народу, он всегда позволял себе одну-две немудреных шутки, что привело к тому, что между ними завязался глубокий, потайной роман. Во всяком случае, Настенька в этом не сомневалась.

Да что там, Климов вовсе был не против, он без женщины усыхал на корню, и коли не зарок…

Однако Настенька при любом раскладе ему не подходила, он это понимал. Его партнерши все остались в городе — развратные, искушенные, матерые самки, пожирающие плоть. Настенька не для него. Она хрустнет и сломается в пальцах, как соломинка. Даже думать страшно.

Но не так она былапроста, как ему казалось. Против обыкновения, никак не отозвавшись на шутку, не опуская глаз, побледнев, спросила:

— Почему вы никогда не говорите серьезно? Вам кажется, я глупенькая деревенская девочка, да?

— Не кажется, а так оно и есть.

— Вдруг ошибаетесь?

— Объясни.

— Хотите, приду в гости? Постираю, приберусь. Я все умею. Небалованная.

Заманчивое предложение не застало его врасплох. На хорошие слова он привык отвечать без утайки.

— Не спеши, Настенька. Надо будет, сам позову.

На бледном, нежном личике расцвела торжествующая улыбка:

— Как же вы позовете, если вы боитесь?

Такого он не ожидал. Чересчур азартно пылали девичьи глаза. Климов потупился, пробурчал:

— Хватит, Настенька, ослепну… Грузи товар по полной норме, я при деньгах.

Передал рюкзак через прилавок, девушка быстро напихала его под завязку: тушенка, макароны, масло, печенье, конфеты, батон вареной колбасы, полкруга сыра, масло, спички… — ничего не забыла, озорница.

— Бутылочку положить, Михаил Федорович?

— Почему нет. Сам-то я непьющий, но вдруг впрямь нагрянешь. Будет чем угостить.

— Вы совсем непьющий?

— Нельзя мне. Я же спортсмен.

Оглядела полки, добавила в рюкзак бутылку водки и бутылку какого-то красного вина с черной головкой. Климов отдал деньги — весь аванс. Настенька посчитала и вернула сдачу — ровно девять рублей.

— Теперь до следующего месяца, — грустно сообщил Климов.

— Правда, что ли?

— Да с меня хватит. Продукты кончаются, корешки грызу. В лесу, знаешь ли, полно съедобных корешков.

Она смотрела на него, склонив головку набок, и в глазах стояло такое, чего лучше бы ему не видеть, не мутить душу ни себе, ни ей.

— Я вам, Миша, картошки принесу. И капусты квашеной. У нас капуста на всю деревню лучше всех.

Через час он очутился в Ерохове, путь скоротал большаком. Вася Хлыстов подбросил на хлебном фургоне. Обиженный Линек гнался за ними километров пять, потом растянулся на брюхе и так истошно, по-волчьи завыл, что у Климова перепонки заныли.

У крайнего дома, когда спускался к оврагу, увидел бежевый «жигуленок» шестой модели. Чудно, в Ерохово по весне мало кто забредал по доброй воле. Летом — иное дело. Летом тут рай. Климов заинтересовался. Уж три года на воле, но по-прежнему настораживали его гости залетные с московскими номерами.

У колодца повстречал Кузьму Федотыча, ласково прозванного односельчанами дедом Клизмой. Кто другой, может, возмутился бы таким прозвищем, но Кузьма Федотыч им гордился, потому что пришло оно к нему от большого, любознательного ума. Городская внучка однажды привезла ему в подарок годовую подшивку журнала «Будь здоров». Много полезного почерпнул он для себя из того чтения, но больше всего почему-то легло на душу оздоровительное промывание кишечника, рекомендуемое при всех, самых страшных недугах. С тех пор, стоило ему принять чарку (а это случалось, почитай, каждый Божий день), как он начинал уговаривать каждого встречного немедленно заняться очисткой зашлакованного организма. Какое-то небольшое повреждение рассудка произошло у него на этой почве. Естественно, на втором месте после клизмы шла чудодейственная уринотерапия.

— Привет, Федотыч, — окликнул старика Климов. Дед вгляделся, прикрыв глаза козырьком ладони, узнал, благодушно отозвался:

— Здорово, Михрей. Денек-то какой, а? — опустил ведро у ног. — Хошь водицы холодненькой?

Поначалу, когда Климов объявился в окрестностях, старик его чурался, как городского выдвиженца, засланного в лес неизвестно зачем, но как раз на почве уринотерапии между ними установилось полное взаимопонимание. Среди деревенских жителей у Кузьмы Федотыча почти не было единомышленников, да и что с них взять, темнота, зато Климов признавал целебные свойства мочи и даже кое-что добавил к сведениям, почерпнутым Кузьмой из журнала. Оказывается, ею не только лечат все болезни, но также снимают порчу и сглаз. Климов рассказал про какого-то своего знакомца, тоже, как и Кузьма, пожилого человека, который так сильно занедужил, что вся официальная медицина тут же списала его в расход, но по счастью нашлись добрые люди, которые присоветовали ему уринотерапию, тогда еще мало известную в культурном обществе. Через месяц знакомец встал на ноги, выписался из больницы, а еще через полгода настолько омолодился и окреп, что подобрал себе подружку из числа молоденьких медсестер и завел с ней подряд троих пацанов. По силе омоложения, сообщил Климов, моча приравнивается к женьшеневой настойке и к аральскому корню, не меньше того. «А сам-то ты, сам-то, — не постеснялся спросить Кузьма Федотыч. — На себе, имею в виду, пробовал?» — «А чего же, дедушка, добру зря пропадать», — простодушно признался горожанин, приведя старика в восхищение. С тех пор между ними наладилась неподдельная мужская дружба и, встречаясь, они обязательно делились информацией о том, как протекает очередной курс лечения.

— Не знаешь, дедушка, чья там машина приткнулась? Вон, у огорода? — полюбопытствовал Климов. Старик отмахнулся:

— Погоди, Миша, с машиной. У меня затруднение давеча вышло, хотел с тобой посоветоваться.

— Какое затруднение?

— Стул пошел тяжелый, редкий. С третьего дня на четвертый. Ничего не помогает. У тебя так бывало?

Климов сейчас не был расположен к медицинской беседе, но из вежливости спросил:

— Очистку проводил?

— Ну как же, Миш! По полной схеме. Утром два литра с опарышем, вечером — чистая урина. Никакого результата. Я даже расстроился.

— А «жигуленок» чей?

Старик нехотя оглянулся:

— К тебе гость приехал, Миша. Я ему дорогу обсказал. Но не дойдет. В ботиночках поперся.

— Как выглядит?

— Солидный дядька, в летах. Машину мне доверил. Обещал на поллитру отвалить за сохранность… Миш, может на голодовку сесть, как считаешь? Дак я и так второй день не жрамши, на одной урине держусь. Пензию раньше вторника не привезут.

Климов развязал рюкзак, достал батон колбасы, разломил напополам.

— Держи, Кузьма Федотыч. Покушай как следует. Иногда тоже помогает для пищеварения.

— Не надо, зачем ты… — растроганный, старик чуть не прослезился.

— Бери, бери. Я с аванса отоварился.

По лесу шел задумчивый. Какой еще гость, зачем? Из конторы вряд ли. Оттуда в талый лес в ботиночках не ходят. Друзей он давно от себя отрезал вместе с Москвой. Да кто бы ни был — все равно лишние хлопоты.

Гостя приметил издали: мужчина в темно-синем плаще, в шляпе стоял у порожка, курил. Вид сиротский, неприкаянный. Екнуло сердце Климова недобрым предчувствием.

Приблизясь, убедился, что предчувствие верно. На мужчине лежала печать беды. Рисунок ее проступал отчетливо, как на слайде: этого человека взяли в клещи, и он уже еле дышал.

— Здравствуйте, — сказал Климов сухо. — Чем обязан?

Гость не удивился такому обращению, диковато прозвучавшему среди сосен.

— Вы — Климов?

— Да.

— Я к вам от Попова Герасима Юрьевича…

— Очень приятно. Но я не знаю никакого Герасима Юрьевича. Кто такой? Из лесхоза?

Мужчина растерялся, начал озираться по сторонам, словно ожидал подмоги из-за деревьев. Неловко переминался, в промокших ботинках хлюпала ледяная жижа.

— Как же так?.. Он меня направил…

— Ступайте в дом, — сжалился Климов. — Вам просушиться надо.

Гость последовал за ним. В его облике чувствовалась глубокая усталость. Климов усадил его на скамью, сам занялся печкой. Подложил растопки, запалил — через минуту она весело, призывно загудела. Поставил чайник на плиту. На кухоньку вышел Трофимыч, поглядеть, кто пришел. Потерся о ноги хозяина и на всякий случай истошно мяукнул: вдруг чего-нибудь обломится.

— Очень наглый кот, — пожаловался Климов. — Все время хочет жрать. Хотя не голодный… Да вы снимайте, снимайте обувку, на печке враз просушим.

Принес толстые шерстяные носки и разношенные домашние тапочки.

— Вот, пожалуйста… Не стесняйтесь.

Гость не стеснялся. Стянул потерявшие форму, набрякшие ботинки, чуть ли не сорвал городские, фасонистые носочки и натянул на посиневшие ступни шерстяные. Блаженно отдувался:

— Ох, хорошо-то как… Простите, я не представился. Иван Алексеевич Старцев. Герасим Юрьевич доводится мне шурином. То есть женат на моей сестре…

— Видно, большая нужда, раз решились на такое путешествие. Возможно, вам нужен другой какой-нибудь Климов? В другом районе? Лесничество большое, а Климов — фамилия распространенная.

Гость держался молодцом, хотя, по всей видимости, был в панике.

— Вы же работали с Поповым в одной организации?

— В сорок четвертой школе? Возможно… Всех не упомнишь. У вас фотографии его нет с собой? Или записочки какой-нибудь?

Внезапно тайная неугомонность, которую Климов сразу в нем подметил, проявилась в глазах гостя насмешливой улыбкой, и Климов почувствовал, что этот человек заслуживает не только сочувствия, но и уважения.

— Вы меня зачем-то разыгрываете, а между прочим, ваш друг ранен, его чуть не отправили на тот свет. Он лежит в Первой градской, ему сейчас не до записочек.

Климов не проявил интереса, занялся приготовлениями к чаепитию. Протер вафельным полотенцем чашки, ополоснул чайник и бросил заварку. Достал из рюкзака печенье, колбасу, масло. Нарезал хлеб. Долил чайник кипятком и накрыл ватным капюшоном.

— Прошу, Иван Алексеевич. Перемещайтесь за стол.

Гость переместился.

— Курить у вас можно?

— Пожалуйста, вот пепельница… И кто же посягнул на вашего шурина?

Иван Алексеевич щелкнул зажигалкой, пустил дым к открытой форточке. Для него в происходящем не было ничего неожиданного. Он приехал без особой надежды (на что надеяться?), просто потому, что больше некуда было ехать. Увидев Климова, медлительного увальня, который явно себе на уме, окончательно убедился, что напрасно потратил время. Тоска подкатывала к горлу, точно изжога.

— Да что там, хорошо не убили… Мало ли кого теперь ранят и убивают. Вы вон его вспомнить не хотите, а Герасим на вас надеялся. Сказал, за вами должок.

— Так и сказал?

— Я же не мог придумать.

Климов мерно жевал бутерброд с колбасой. Вкусная колбаска, с чесночком, с жирком, местного производства. Видно, Настенька сунула по блату.

Он уже понял, что придется срываться с места. Если полковник ранен и прислал за ним, значит, выбора у него не было. Точнее, не было выбора ни у полковника, ни у него, Климова. Но это рушило с таким трудом налаженную за три года душевную тишину. Проживи он здесь еще хоть с годик, наверное, уже попросту не услышал бы сигнал из того проклятого мира, который оставил навеки. Но сегодня услышал. Деваться некуда. Хотя должником себя не чувствовал. Ни перед кем из земных людей, в том числе и перед полковником, Климов не чувствовал себя должником. Объяснялось это просто. Того человека, за которым водились долги, больше не существовало, но ведь полковник Попов мог этого не знать. Какая-то мразь выпустила в него пулю, и он послал гонца к тому Климову, с которым когда-то они дружествовали, из одной большой тарелки хлебали помои и улыбались друг другу сочувственно, когда становилось невмоготу. Климов был смущен, моральная проблема казалась неразрешимой.

— Боже мой, — пожаловался гостю. — Надо было бежать на Урал, там бы меня никто не разыскал.

Иван Алексеевич то ли понял его, то ли нет.

— Вы ошибаетесь. Разыскать человека можно везде. Было бы желание.

Климов подлил кипятка в чашку.

— Рассказывайте, Иван Алексеевич. Рассказывайте, кто за вами гонится.

— Думаете, это имеет смысл?

— Раз уж вы здесь, конечно, имеет.

Рассказ занял немного времени. Ивану Алексеевичу неловко было исповедоваться перед незнакомым молодым человеком, и какие-то фрагменты своей истории он оставлял за скобками. Особенно то, что касалось Оленьки. Климов ни разу его не перебил, только кивал ободряюще. Иван Алексеевич не мог понять, о чем он думает. Серые глаза Климова ничего не выражали, абсолютно ничего: ни сочувствия, ни удивления, ни осуждения. И кивать так, как кивал Климов, вполне мог робот-болванчик. На какой-то миг Иван Алексеевич заподозрил, что собеседник, которому он изливает душу, не совсем вменяем, одичал в лесу до такой степени, что с трудом воспринимает человеческую речь. Вдогон за этой мыслью явилась другая: нечего ему здесь рассиживать и зря молоть языком, а… Увы, за этим «а» не следовало продолжения, за ним открывалась страшная, зияющая пустота.

— Ну вот, — пробормотал он, — в основных чертах…

Все с тем же бессмысленно-ободряющим выражением Климов спросил:

— Палец с вами?

— Извините?..

— Палец, который вам прислали, где?

— Ах вот вы о чем… Остался дома… Зачем он вам?

— Вы уверены, что это живой палец, не муляж?

— Абсолютно уверен. Я же не сумасшедший.

Климов долил себе чаю. Иван Алексеевич к своей чашке не притронулся. Зато курил третью сигарету подряд. В глубине его сердца затеплилась робкая надежда. Для нее вроде не было никаких оснований, но тем не менее. Может быть, он погорячился, когда сказал, что он не сумасшедший.

— Ваше дело несложное, — заметил Климов, — но требует некоторых усилий.

— А? — Ивану Алексеевичу показалось, что он ослышался.

— Первое: вы должны безоговорочно выполнять мои условия.

— Условия?

— Вы останетесь здесь и дождетесь меня. Дня через два я вернусь. Привезу вашу Оленьку.

— Оленьку?

— Но ведь вы этого хотите?

Ивану Алексеевичу показалось, что хотя слух у него восстановился, но сам разговор происходит во сне.

— Смеетесь надо мной, Климов?

Климов не смеялся. Лет пять уже, как не смеялся. А когда-то был веселым пареньком и любил послушать Жванецкого с Хазановым.

— Видите ли, Иван Алексеевич, мне, разумеется, не хочется за это браться. Но я вам помогу. Отрубленным вашим пальчиком они меня достали.

— Не моим, Оленькиным, — осторожно поправил Иван Алексеевич. — И вы с ними справитесь?

— Конечно, справлюсь, — улыбнулся Климов, и Старцев ему поверил.

— Вы человек науки, — продолжал Климов, все так же беспечно улыбаясь. — И мыслите в категориях науки. Поэтому простые вещи привыкли усложнять… Но это к слову… Значит, так. Времени у нас мало, давайте ключи.

— Какие ключи? И потом, откуда вы знаете, что я занимался наукой?

— Ключи от машины и от квартиры, — на второй вопрос Климов не ответил, как на несущественный. — Кроме того, напишите все адреса, телефоны. Всю информацию…

Он принес из светелки бумагу и авторучку. Заодно подкинул полешков в печь. Старцев следил за ним зачарованно.

— У вас же нет доверенности на мою машину!

— Ничего. Все гаишники мои старые друзья.

Пока Иван Алексеевич писал, Климов переоделся. Дал гостю необходимое напутствие.

— Чистое белье в чемодане под кроватью. Продукты, инструменты — все под рукой. Вода в роднике. Главное, прошу вас, не спалите дом.

— Может, мне все же разумнее поехать с вами?

На этот вопрос Климов тоже не ответил, как, видимо, на глупый.

— Теперь, пожалуй, последнее. Трофимыча вы видите, но есть еще один жилец. Пойдемте, познакомлю.

Иван Алексеевич вышел за ним на крыльцо прямо в тапочках. Было такое ощущение, будто в голову напихали опилок. Много дней он жил в чудовищном напряжении, но стоило встретиться с этим молодым человеком, то ли безумцем, то ли героем, как мгла отступила. Он дремал на ходу. Еще это очень похоже на гипноз.

Пес Линек обиженно сидел возле своей будочки под березой и с любопытством глянул на незнакомого человека. Хозяин не жаловал гостей, он это знал. Линек давно бы подскочил обнюхать чужака, но самолюбие не позволяло. Он не мог простить Климову, что тот бросил его посреди поля, а сам укатил на фургоне. Кроме того, его томило предчувствие, что хозяин приготовил еще какую-то пакость.

— Иди сюда, пес! — строго окликнул Климов. Не подчиниться прямому зову Линек не мог и подошел, приволакивая лапу, как хромой, и демонстративно глядя в лес.

— Вот с ним поживешь, — Климов ткнул пальцем в грудь чужака. — Он тебя накормит, а ты его слушайся. И не шали, веди себя прилично. Понял?

Пес поднял лохматую башку и обвел их пристальным желудевым взглядом. Внезапно, как удар молнии, до него дошло, что хозяин собирается его покинуть. Тело пробила мелкая дрожь, он опустился на задние лапы и захлебнулся в тягучем протестующем вое, оборвавшемся диким кашлем. Иван Алексеевич был потрясен, ничего подобного он никогда не видел.

— Не ори, скоро вернусь, — пообещал Климов. — Соскучиться не успеешь…


Глава 2

Три дня назад Шалва вернулся из деловой поездки по Ближнему Востоку. Путешествие сложилось удачно. Все звенья надежны, перспективны, самые богатые контракты за последние годы; но больше всего Гария Хасимовича порадовал прием в Стамбуле, — дружеская встреча с давним партнером, влиятельнейшим и могучим Азиком-пашой. Авторитет Азика-паши распространялся далеко за пределы Турции, но отношениям с Москвой он придавал особое значение, понимал, куда дуют ветры перемен. Московского негоцианта принял по-братски, обласкал, надарил кучу подарков, но не это главное. Аллах благословил их сотрудничество: они одинаково оценивали смысл происходящих в мире событий. Северный гяур безнадежно болен, околевает, в агонии сожрет все, что ни дай. Рынок сбыта там неисчерпаем. И конкуренция почти нулевая. Подлые, наглые, вездесущие янки, чующие падаль за тысячи километров, шуровали, как водится, на финансовом подворье, добивали рубль, да еще завалили русских съедобной гнилью и тряпьем, но а поставки наркотического зелья по-прежнему контролировал Восток.

После двухдневного пышного пира Шалва еле очухался и обнаружил себя в роскошных покоях — персидские ковры, греческий мрамор, фонтан с парящими над ним райскими птицами — в окружении прелестных гурий, числом в пять штук. Как вскоре выяснилось, бригада гурий подобралась интернациональная: еврейка, китаянка, две славянки — и на закуску хрупкая десятилетняя девочка-туркменка по имени Айбола. С помощью специальных снадобий и особых приемов жрицы любви быстро привели его в чувство, но раззадорить для мужских деяний не сумели. Больше всех по этому поводу сокрушалась Айбола, боялась, что накажут. Гарий Хасимович ласково потрепал девочку по черным кудряшкам:

— Не плачь, малютка… Хочешь, возьму с собой в Москву?

— Ой! — еще больше испугалось дитя. — Там волки, холодно, снег! Ой!

Тут он заметил, что гурия-еврейка чересчур пристально на него смотрит.

— Тебе чего, красавица?

— Вы меня не помните?

— Я? Тебя?

И что же выяснилось? Давным-давно, четверть века назад, он после первой ходки отсиживался в Одессе, приводил в порядок подорванное в каземате здоровье и обдумывая планы на будущее. То было чудесное лето. Он молод, красив, полон надежд — звали его тогда Леней Буйновым. У него имелся паспорт на имя Лени Буйнова, комбайнера из Мелитополя. В первый же день он познакомился с разбитной одесситкой Раей, которая работала подавальщицей в чебуречной. Сошлись крепко, не на шутку. В Рае было все, по чему истосковалась его душа, — женская ненасытность, привлекательная внешность и острый, как бритва, ум. Он прожил две недели в ее белом, как пирожное безе, домике на улице Советской. Дошло до того, что Рая начала уговаривать его остаться в Одессе насовсем, уверяла, что здесь для предприимчивого человека, не боящегося поставить на кон судьбу, истинный рай.

Лене Буйнову нравилась шальная приморская вольница, и Раю он любил, никак не мог ею насытиться, но уже тогда чувствовал в себе иные силы, знал, что рано или поздно заскучает под палящим южным солнцем, здешнее море мелковато для него.

Прощался с ней, как с несбывшейся мечтой. В последнюю ночь Рая в отчаянии прокусила ему сосок.

— Запомнишь меня, безумец! — прошептала обреченно.

— Я и так бы тебя не забыл, — уверил Шалва, морщась от укуса. — Таких женщин у меня больше не будет.

Тут соврал, хотя говорил искренне. После знавал женщин и похлеще, белых и черных, разумных и совершенно спятивших, в их любовной ворожбе не раз утопал с головой, но одесситку Раю действительно не забыл, как сентиментальный марафонец помнит отметину старта.

— Мне было восемь лет, — напомнила гурия. — Вы покупали мне мороженое.

— Да, конечно, — Гарий Хасимович был растроган: как тесна земля. — Ты подглядывала за нами. От тебя негде было спрятаться. Но ты совсем не похожа на мать… Расскажи, что стало с Раей?

Гурия подала ему темного вина в золотом сосуде: глаза ее опечалились. Оказывается, после отъезда Буйнова красавица Рая прожила лишь два года: ее зарубил топором новый ревнивый муж. Дряхлый, поганый старикашка. Рая вышла за него ради дочери, у старика была куча денег, они обе надеялись, что он скоро сдохнет, но у него хватило силы поднять роковой топор.

— Она любила только вас, — укорила гурия.

— Я тоже ее любил, — признался Гарий Хасимович. — Ты как попала сюда?

Гурии Рамене (так странно ее звали) особенно нечего было рассказывать: ее история укладывалась в поговорку — рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Подрастала у добрых людей, без родительского пригляда, естественно, рано развилась умственно и физически. Одесса вообще, как город великой культуры, располагает девочек к ускоренному взрослению. Лет с тринадцати, четырнадцати Рамена вполне могла обходиться без помощи взрослых, сама себя обеспечивала и обихаживала. Но никаким дурным влияниям не поддалась: ни травки, ни водки, ни преждевременной беременности — ни-ни! К девяностым годам, к началу счастливой рыночной эры Рамена уже обустроилась в жизни прочно, не посрамила покойную матушку: собственная уютная квартирка на той же улице Советской и три приличных спонсора, двое одесских и один питерский. На беду ли, на счастье, трудно сказать, но ее, двадцатилетнюю, романтически настроенную особу, сбил с толку заезжий иностранец, англичанин Майкл, сорокалетний бизнесмен. Все было в нем прекрасно: и одежда, и мысли, и забавный, корявый русский язык, и широта коммерческой души, — короче, увлек ее, безрассудную, сманил за собой в Москву, а там вскорости оставил на бобах, эмигрировал обратно в Лондон, опасаясь угроз какого-то люберецкого авторитета Алика. Рамена погоревала немного, но в Одессу не вернулась — гордость не позволила. Принялась с удвоенной энергией осуществлять свою девичью мечту: завела новых спонсоров, в частной студии обучалась танцам и пению, зачастила на всевозможные презентации, — теперь ей требовалось всего лишь немного удачи, и удача не замедлила явиться. Известно: когда сильно чего-то ждешь, это обязательно сбывается. Как в «Алых парусах» с малюткой Ассоль. На престижной тусовке в Доме кино на нее обратил внимание знаменитый Вадик Шелемский и после того, как они провели вместе безумную ночь, проникся к ней таким доверием, что пообещал устроить просмотр в арбатской «Снежинке», ночном заведении для избранной публики. Попасть туда было, конечно, мечтой каждой образованной красивой девушки в районе Садового кольца, но далеко не всем судьба улыбалась, как улыбнулась Рамене. Первым же выступлением (она исполняла танец змеи в собственной постановке) произвела фурор, и не прошло полгода, как стала одной из самых известных стриптизерок на Арбате. Казалось, чего еще желать: блестящая карьера. Но женское сердце изменчиво, и вскоре Рамена с некоторым удивлением почувствовала, что не испытывает полного удовлетворения от своей судьбы. Хотелось чего-то еще, чего-то большего, чем слепое поклонение самых влиятельных в Москве мужчин, а чего — сама не знала.

Вестник перемен явился в лице солидного представителя концертной фирмы «Галактика», который предложил двухмесячное турне по Европе.

Контракт был заманчивый, погода неустойчивая, март-озорник, и, недолго думая, Рамена согласилась.

Путь от ночного клуба в Марселе до гарема Азика-паши оказался таким коротким, что бедная танцорка его попросту не заметила. Освещенные разноцветными прожекторами подмостки, восхитительные лики французских кавалеров, бешеные аплодисменты, бокал шампанского в гримерной, усатый поклонник с букетом роз, укол в вену — и вот уже ломота в одеревенелом теле, незнакомое помещение, напоминающее больничную палату, и добрый голос склонившегося над ее ложем турка: «Будешь послушной, сердце мое, сделаем хорошо, сладко. Начнешь капризничать, получится секир-башка».

Она не собиралась капризничать…

Гарий Хасимович выслушал ее терпеливо. Лениво прихлебывал коктейль из лимонного сока с шампанским. Надо же, думал отрешенно, у этих безмозглых пташек какие порой случаются закавыки.

В память о покойной матушке предложил Рамене, как и девочке-туркменке, забрать с собой в Москву, позаботиться о ее будущем. Легкое, хмельное настроение.

— Пора возвращаться на родину, — сказал со значением. — Там теперь простор и радость для всех хороших людей.

Ответ Рамены удивил.

— Господин мой, Москва — большой скотный двор, из нее сделали помойку. А здесь я живу беззаботно.

— Здесь ты — раба, наложница, а там опять будешь танцевать перед публикой. Сравни-ка!

…Все-таки увез Рамену и Айболу. Каприз, блажь, но не только. Хотелось посмотреть, как Азик-паша отнесется к не совсем приличной просьбе. Азик-паша глазом не моргнул, зато переводчик сник, боялся переводить. Азик-паша воскликнул:

— Рад услужить, брат. Все мое — твое. О чем спрашивать, — но скрыть холодной усмешки не смог.

Они подписали договор о сотрудничестве аж до третьего тысячелетия, но, разумеется, официальные бумаги мало что значили. Письменные обязательства существовали лишь для того, чтобы придать юридический лоск партнерству. В сущности, все это туфта, годящаяся разве что для таможенных крохоборов. Все главное говорилось исключительно с глазу на глаз и скреплялось отнюдь не подписями сторон. Через два-три месяца Азик-паша обещал нанести ответный визит в Москву, где ни разу не бывал. Это тоже хороший знак. Еще год назад такому осторожному, мудрому человеку, как Азик-паша, не пришло бы в голову сунуться в северную столицу. Сегодня он говорил об этом спокойно, как об обыкновенной прогулке, значит, поверил, что гяуров окончательно взяли за жилистую глотку.

В самолете случилось забавное происшествие, связанное с одесситкой Раменой. В свиту, сопровождавшую Шалву в поездке по Ближнему Востоку, он ради этикета включил одного министерского чиновника и одного думца из влиятельной фракции «Экономическая воля». Две серенькие говорливые присутственные крыски, в путешествии с ними не было никаких хлопот: их лишь изредка брали на официальные встречи, запирали в отелях, чтобы не шастали где попало. Любопытно было наблюдать, как эти раскормленные господа по-детски радовались каждой подачке, каждому перепадавшему им доллару и при этом важно надували щеки, произнося напыщенные речи… Думца звали Веня Шмак, с ним как раз и приключилась история. В Думе, как и в правительстве, половина людей чокнутые, на то есть свои причины, но Веня Шмак учудил наособинку. То ли он давно не общался с женщиной, а все время проводил у микрофона, то ли на него напала мужичья хвороба, но, увидя Рамену (в аэропорту), он буквально затрясся. Такое впечатление, что впервые встретил съедобную самку. Потрясение у него было столь сильное, что осмелился спросить у Шалвы:

— Гарий Хасимович, эта женщина новая в группе, она кто такая?

— Приглянулась, что ли?

— Не то слово! Можно с ней познакомиться?

— Познакомиться можно, но без вольностей. Эта женщина, Веня, тебе не чета.

— Понимаю, понимаю…

Посмеиваясь в усы, Шалва подвел тучного, раскрасневшегося, пятидесятилетнего недоросля к Рамене и официально представил их друг другу. Веню Шмака отрекомендовал как известного общественного лидера, про Рамену сказал коротко: знаменитая танцовщица, любимица Азик-паши. Рамена, мигом оценив ситуацию, блудливо стрельнула глазами, отчего Веня Шмак чуть не упал в обморок.

В самолете они уединились (Веня и Рамена), ворковали около часу, попивая шампанское, после чего Веня Шмак попросил у Шалвы аудиенции. Гарий Хасимович принял его благосклонно:

— Ну чего еще? Заклинило, что ли?

Веня, бледный и одухотворенный, солидно откашлялся:

— Гарий Хасимович, прошу вашего благословения.

— Какого еще благословения?

— Рамена Витальевна согласилась стать моей женой. Прошу вашего разрешения.

Шалва рассеянно взглянул в иллюминатор на плывущие под самолетом облака, в душе что-то влажно стронулось: Господи, до чего же смешон человек! Как управляют им примитивные страсти. Обратил строгий взор на Шмака:

— У тебя же есть жена?

— Никак нет, Гарий Хасимович. Второй год в разводе.

Шалва оглянулся через плечо, встретил прелестную улыбку Рамены. Ну, курва, пожалуй, запросто мать переплюнет.

— Калым придется платить.

— Деньгами?

— Деньгами само собой. Таможенную поправку почему до сих пор не приняли? Моих людей стригут, как овец. До каких пор?!

Почувствовав зарождающийся гнев в словах пахана, депутат пригнулся, как под бомбежкой:

— Стараемся изо всех сил, Гарий Хасимович. Сопротивление большое. Каждый на себя одеяло тянет. Дайте месяц. Протолкнем.

Шалва обуздал в себе раздражение: этого хорька пугать бессмысленно, действительно старается, но больше того, что заложено в натуре, человек сделать не способен.

— Зови невесту.

Рамена прилетела, опустилась в кресло напротив. Ноги, грудь под тонкой тканью, глаза — все трепещет, пылает жаром. Печка раскаленная.

— Дитя мое, правду ли говорит этот человек? Ты дала согласие стать его женой?

— Какая будет ваша воля. Мне ли противиться.

— Он тебе нравится?

— Нравится, мой господин, — смущенно потупилась — сама невинность.

— Хорошо, — Шалва задумался: полет длинный, а вот и развлечение. — Скажи, Шмак, ты случайно не импотент? У вас там в Думе, я слышал, кроме Жирика, ходоков нету.

— Не извольте сомневаться, Гарий Хасимович.

— Не сомневаюсь, а проверить надо. Сейчас ребята в салоне уголок оборудуют, покажешь свою удаль… Ты чего? Или возражаешь?

Депутат тоскливо озирался, но возражать, естественно, не посмел.

Целых полтора часа, до самого Домодедова, женили парочку. Братва натешилась, чуть пупки не надорвала. Аж самолет трясло. Пилоты по очереди приходили поглазеть на неслыханную свадьбу. Сам Шалва насмеялся на три года вперед. Какие советы подавали члены делегации, заглядывая за занавеску, — бумага не стерпит. Самые нетерпеливые подбегали помочь. У тучного депутата от волнения и стыда ничего не получалось, зато неутомимая в любовных шалостях Рамена праздновала свой бенефис. Короче, долетели с ветерком.

В конце полета Гарию Хасимовичу сделалось отчего-то грустно. Он позавидовал этому россиянскому обмылку. Гяур, скотина, животное, но ведь до седых волос сохранил первозданную свежесть чувств. Тянулся к женщине, как младенец к маменькиной титьке, у него, Шалвы, увы, все это в прошлом.

В Москве навалилось сразу столько дел… Голова пошла кругом. Неделю отсутствовал, а словно год вышибло. С Гошей Жабиным, своим главным помощником, полдня просидели взаперти, не отвечая ни на какие сигналы из внешнего мира. По соображениям Жабина выходило, что чумаки заново вышли на тропу войны, причем на сей раз с очень мощным охватом. Не только в Москве, но и в регионах (вплоть до Дальнего Востока) вынырнули крупные партии какой-то синтетической гадости, которую потребитель прозвал «шпанкой». Суррогат пользовался огромным спросом: действовал убийственно, стоил копейки. При этом поставлялся клиентам в фирменной, изящной пластиковой упаковке. Акция подготовлена основательно и на хорошем современном уровне. За ней, без сомнения, стояли крупный капитал и серьезная организация.

Жабин никогда не ошибался, но все же Гарий Хасимович уточнил:

— Почему думаешь, что это чумаки?

— Агентурные сведения, — лаконично ответил Жабин.

Шалва любил этого человека с обликом раздувшегося от натуги циркового силача. Официально Жабин возглавлял корпорацию «Анкор-кредит», куда входили небольшой банчок с одноименным названием, складские помещения на Яузе и два загородных казино с ресторанами и стриптизом. По образованию Жабин был юристом и до встречи с Шалвой просиживал зад в адвокатской консультации при Министерстве юстиции. Можно сказать, что Шалва подобрал его с помойки, обогрел, возвысил и ни разу об этом не пожалел. Он мало кому доверял так, как ему. Непомерно алчный, с вечно распаленным самолюбием, с дерзким языком, Гоша Жабин обладал спокойным, ясным и глубоким умом, предназначенным для распутывания самых зловещих махинаций, как скальпель приспособлен для вскрытия гнойников. В его преданности он не сомневался потому, что знал за ним некие делишки, за которые Жабина не помилуют ни закон, ни братва. Укрыться он мог лишь под сенью могучего покровителя, каким и являлся для него Гарий Хасимович. Единственным недостатком Жабина было то, что он русский, он сам этого стыдился, хотя понимал, что нацию, как и родителей, не выбирают. В порыве откровенности иногда признавался Шалве, что ждет не дождется, когда наконец это мусорное племя исчезнет с лица земли. Слава капиталу, по некоторым признакам этот день недалек. Шалва сказал:

— Недодавили мы чумаков, а могли. Наша оплошность.

— Чего уж теперь, — поморщился Жабин. — Придется разбираться заново.

Тем годом чумаков тряхнули на славу, казалось, им не оправиться. Одним махом, буквально за неделю порубили всю чумаковскую головку, человек семь, включая главного чумака, столетнего Гаврилу Ибрагимовича, законспирированного под инвалида в Клязьминском пансионате для престарелых. Его утопили в водоеме вместе с инвалидной коляской, говорят, кровяные пузыри шли из воды двое суток подряд, неуступчивый был старец. Вдобавок пожгли все склады, раскурочили лаборатории, взорвали нефтяную биржу «Чумак и сыновья», а также для наведения ужаса распяли на Лобном месте молоденькую чумачку Алису, известную всей Москве своими амурными похождениями. Это была не рядовая зачистка, а настоящая войсковая операция, с привлечением ОМОНа и саперного взвода, влетевшая Шалве в копеечку, и он по праву ею гордился.

Но некоторые из чумаков, кто помельче, разумеется, уцелели, забились в норы, откуда их трудно было выковырнуть. В упоении победой над коварным конкурентом, Шалва не придал этому значения, хотя кое-кто из дальновидных соратников, в том числе и Гоша Жабин, высказывали сомнения. Жабин, помнится, привел такую аналогию, что тараканов, дескать, не уничтожают в отдельной квартире или на одном этаже, их можно ликвидировать только скопом, всех разом, от чердака до подвала. Иначе опять расплодятся. Вот и вышло, что сомневающиеся были правы, и Шалва торжествовал.

— И кто же у них теперь верховодит? — поинтересовался он.

Верховодили двое — Симон и Покровский. Оба молодые мужчины, лет по тридцать, оба приезжие — безусловно, за ними кто-то стоял покрепче. У этих корней в деловом мире не было, у них вообще нигде не было корней. Симон Барбье — французский подданный, занимался всякой ерундой, обналичкой, дилерскими операциями. Ничего серьезного, в сущности, пустое место, один из несметной рати иноземных побродяжек, слетевшихся на расклевку российской падали. Захарий Покровский — еще похлеще, адвокат из Эстонии, два года назад переселившийся в Москву якобы по политическим мотивам. На него, как на русскоязычного еврея, в Таллинне якобы начались гонения. Персонаж, скорее подходящий для телешоу, чем для солидного бизнеса.

Неизвестно, как и где они сошлись, но вдруг, как по мановению волшебной палочки, странная пара раскрутила бурную коммерческую деятельность. Обзавелась целой сетью магазинов, арендовала на Таганке трехэтажный особняк и обустроила на двух этажах салон мод «Версаче и К0», а в подвале супер-рулетку с возможностью неограниченных ставок. Плюс к этому в районе Щелкова приватизировала химкомбинат, где установила особый режим секретности. Замысливший попасть на территорию химкомбината без специального допуска рисковал схлопотать пулю в лоб без всякого предупреждения. Комбинат огорожен трехметровым бетонным забором с колючей проволокой, на вышках — пулеметные гнезда, по ночам на двор спускали свору свирепых доберманов. Мало того. Неподалеку от комбината над рекой располагалась небольшая деревенька Шилово: за одну ночь ее не стало. Вечером, допустим, дымила редкими трубами, мычала, кукарекала, а утром — обгорелые головешки и ни одной живой души. Хорошая, профессиональная работа, которая, конечно не по плечу таким деятелям, как Симон с Покровским.

Гоша Жабин предполагал, что именно на бывшем химкомбинате изготавливают крупные партии «шпанки», но доказательств у него не было. Хотя, сказал он, скоро будут.

Короче, Симон и Покровский, подставные чучела, создали основательное прикрытие для недобитого клана чумаков, и этот узелок следовало как можно скорее разрубить топором. Иного решения Шалва не видел.

— Чего-то мямлишь, Георгий, чего-то недоговариваешь… Прокололся, что ли?

— пробурчал Шалва. — Скажи, хозяин у них кто? Назови хозяина?

Жабин потупился.

— Племянник вроде бы Гаврилы… Веришь ли, Тромбон, тут чертовщина начинается. Не можем даже составить словесного портрета. Не знаем, где его лежбище. То ли в Новосибирске, то ли в Ереване. Трех агентов подсылал в «Версаче», все уже на луне. Цены не было ребятам, бывшие гереушники. Раскололи, как орешки… Но кое-какие сведения есть, кое-какие есть…

Шалва давно не слышал свою старинную кликуху Тромбон, словно ласковым ветерком подуло из зоны.

— Какие сведения, точнее!

— Один из агентов успел позвонить, имя назвал. Лева Тополь. Однако проверили — никакого Тополя среди чумаков отродясь не было… Опять тупик. Неуловимая фигура. Призрак.

— Это все?

Жабин обиженно блеснул глазами:

— Чего ты хочешь, Гарий? Чудес не бывает. Разработку начали. Найдем. Никуда не денется.

— Почему тех, кто известен, не зацепить? Симона или латыша?

— Боюсь, насторожим главаря. Да и не так просто. Берегутся, суки.

Шалва вынужденно согласился с помощником: спешить нельзя. Никогда не надо спешить. Один раз поспешили — и что вышло?

На чумаках неприятности не кончились. Побагровев от волнения, Гоша Жабин доложил, что при не до конца выясненных обстоятельствах в перестрелке замочили Гиви-махонького.

— Ох! — Шалва, услышав трагическую весть, схватился за сердце. — Гиви, мальчик мой! Кто посмел?! Почему? Говори, подлюка?!

Каков же был его гнев, когда он узнал, что некий фраерок, виновный в смерти Гиви, которого команда Щуки по обычной схеме выводила под ноль, оторвался от наружки и смылся.

— Как это смылся? — у Шалвы выпучились глаза, ему не хватало воздуха. Он попытался засветить Жабину по мордасам, но тот знал характерную привычку шефа и увернулся.

— Кто вел фраера?

— Михась Бородай из «Алеко». Кому еще?

— Подать его сюда.

И этот поворот Жабин предусмотрел: Михась Германович сидел в приемной. На нем Гарий Хасимович отыгрался: подкрался к дверям и, когда тот появился на пороге, удачно въехал ногой в промежность. Опытный адвокат жалобно завизжал и повалился на пол, изображая подрубленного. Жабин видел, что это инсценировка, и про себя одобрил дипломатическое поведение старого прощелыги. Шалва добавил пару раз ботинком, целя поверженному адвокату в глаз. Тот катался по полу, как колобок, забавно скулил:

— Прости, хозяин, ради Христа!

— Ну! — взревел Шалва. — Кто Гиви убил? Я тебе за что деньги плачу?

— На ниточке водим, — отозвался с пола Бородай. — Истинный крест. Вопрос двух-трех часов.

Утомленный побоями, Шалва вернулся к столу, сделал знак адвокату, чтобы вставал. Бородай сперва пополз по ковру, потом кое-как взгромоздился на стул. Кровь капала из носа на белоснежную сорочку.

— Крепко ты его окучил, — восхитился Жабин. — Похоже, изувечил. И поделом.

— Докладывай, сучонок! — приказал Шалва окровавленному адвокату.

Бородай повторил то же самое, что Шалва узнал от Жабина, но кое-какие важные подробности добавил. Раскручивал фраера Леня Щука через одну из своих телок. Но недосмотрел. У фраера оказался родич в органах, полковник. Фраер настучал, тот привел в «Куколку» бойцов. В перестрелке Щуку кокнули, Гиви кокнули и полковника тоже кокнули. Но не до смерти.

— Святое имя не трепи поганым языком!

Гарий Хасимович прижал ладонь ко лбу, пересиливая горе. Подчиненные благоговейно молчали, разделяя скорбь хозяина.

— Фраер — кто таков? — в очах Шалвы натуральная влага. — Только не мямли.

Адвокат дал полный портрет. Некий Старцев Иван Алексеевич. Из бывших интеллигентов. До переворота занимался наукой, вкалывал в ящике. В последнее время подрабатывает разной мелочевкой. Опустился совершенно. Дебил. Но неплохая квартиренка на Строителях. За нее Щука и зацепился. После несчастья они уже без Щуки выставили Старцеву счет на двести тысяч. Кто же ожидал, что смоется. Никто не ожидал. Ему некуда бежать.

— Семья? — спросил Шалва.

— Жена разведенная. Двое сыновей.

— Их взяли?

Адвокат закашлялся, уткнулся в платок, за него ответил Жабин:

— Не сердись, Гарий Хасимович. Семью тоже упустили. Он, видно, предупредил. Правда, старший мальчонка дома остался.

— Та-ак, — протянул Шалва, и от его спокойного тона Михася затрясло. — Выходит, не так прост фраерок? А?

— Достанем, — яростно пообещал адвокат. — Из-под земли вынем. Никуда не денется. Мы его через девку держим.

— Что значит — держим?

— Он на девке заторчал. А она у нас.

— Как это — заторчал?

Бородай беспомощно посмотрел на Жабина, тот отвернулся к окну. Понимая, что не только карьера, но сама жизнь повисла на волоске, Бородай все же решился:

— Вроде того, что влюбился, Гарий Хасимович. У совков бывает. Мы пальчик послали. У нее отрезали, ему послали. Он теперь в шоке. В норе долго не высидит.

Шалва был в недоумении. Гяуры редко ставили его в тупик, потому что он не ждал от них ничего путного, но неизвестный беглец, кажется, превзошел всех. Он прошелся по кабинету, расправляя затекшие члены. Адвокат вобрал голову в плечи, ожидал пинка. Жабин внимательно следил за патроном, готовый в любой момент увернуться. Нехорошие минуты.

— Подведем итог, — мирно сказал Шалва. — Гиви мертв. Щука мертв. Убийца гуляет на воле, а вы толкуете про какой-то женский пальчик и про любовь. Скажи, Михась, как бы ты поступил на моем месте?

Адвокат понуро молчал. Что тут скажешь? Жабин попросил:

— Дай ему шанс, Тромбон. Он исправится.

— Конечно, я дам тебе шанс, Михась, — Шалва ласково погладил адвоката по стриженому, как у молодого, затылку. — Но ведь Гиви уже не вернешь, верно?

— Я приведу этого негодяя на аркане.Клянусь всеми святыми!

— Приведи, хорошо, приведи, — в голосе Шалвы уже не было и намека на раздражение. Оба, и Жабин и Михась, понимали, что это значит.

— Кстати, Жаба, не связан ли этот Ванек с чумаками? Уж больно увертлив, если вам верить?

— Не думаю, — сказал Жабин. — Но проверю.

— Проверь, голубчик, проверь… Теперь — полковник, родич убийцы. Ты сказал, Михась, его кокнули не досмерти?

— Он в Первой градской, в хирургии. Под нашим контролем.

— Хорошо, с ним после. Девка где?

— На Балаклавской, у Звонаря.

— Хочу на нее глянуть.

— Доставить сюда?

Шалва повернулся к Жабину.

— Поедешь со мной?

— Уволь, босс. Дел по горло. Не хватало беспалых девок щупать.

— Тебе бы мальчика, да? — пошутил Шалва…


Звонарь — обыкновенный содержатель притона. Только теперь это называлось иначе. Заведение зарегистрировано как частная лечебно-оздоровительная фирма с манящим названием «Грезы». Так она именовалась в рекламных объявлениях: все виды услуг, доступные цены только у нас! На доме никакой вывески, лишь у входа подвешены два целующихся купидона из папье-маше. Клиент предварительно звонил по телефону и знал, куда идти. На первом этаже девятиэтажного дома — офис, бильярдная и несколько массажных кабинетов. Гостей обслуживали в основном девочки по вызову: школьницы, студентки, замужние дамы, ищущие либо денег, либо острых ощущений. Из постоянного персонала Звонарю помогали управляться двое: бухгалтерша Кармен, тучная молдаванка с признаками проказы на лице, которые она объясняла какой-то якобы несмываемой косметикой, да баба Зинаида, уборщица-многоборец. Обе женщины прекрасно подходили для модного оздоровительного учреждения и при необходимости справлялись с такими обязанностями, от которых иного мужика хватил бы кондратий.

В подвале фирмы «Грезы» были оборудованы три тюремные камеры с бронированными дверями, а также имелось помещение с десятком лежаков — для отдыха продвинутых, забалдевших наркоманов.

Сам директор фирмы Звонарев Николай Павлович — личность примечательная. Небольшого росточка, щуплый, с культяшкой вместо левой руки, с унылым выражением лица, он производил впечатление человека, с которым вряд ли кому-то захочется встречаться два раза подряд. Но это лишь по первому взгляду. Стоило ему заговорить, как вся хмарь с него слетала, на лице выступала приятная улыбка, голос звучал доверительно, левая культяшка оборачивалась куклой в рукаве — то есть преображался совершенно. Очарованный гость немедленно проникался убеждением, что за этим человеком, сперва его напугавшим, досуг пройдет в полной безопасности, как за каменной стеной. Звонарь появился в Москве четыре года назад, по-видимому, из каких-то заповедных мест, где выращивают особую породу людей со специальными свойствами, позволяющими им заниматься распорядительными функциями в рыночном раю. Столица ждала Звонарева, и он не замедлил явиться. Шалва, доверивший ему фирму, был им вполне доволен. Здесь не случалось чрезвычайных происшествий, даже таинственные исчезновения некоторых чересчур заполошных клиентов происходили без всяких последствий.

В то утро, запершись с бухгалтершей Кармен в кабинете, они подводили баланс за минувшую рабочую неделю. Расчеты сложные: нал, безнал, девочки в одну сторону, наркота в другую, игровая выручка в третью — и все надо раскидать по трем ведомостям: для себя, для начальства и для возможной ревизии. Три разных финансовых документа, причем ни один не должен вызывать сомнений в своей первородности. Кармен была мастерица выше всяких похвал, ни к одной запятой не придерешься. Даром, что давно ли ее предки умыкали коней по днестровским угодьям. Но вот демократическая власть открыла перед обыкновенной уличной гадалкой необозримые горизонты. Всякий документ у нее подобен песне, сложенной у высокого ночного костра.

Звонарь восхищался, но, как обычно, предупредил:

— Помни, Кара, коли босс пронюхает про наши маленькие шалости, знаешь, чего нам будет?

Кармен обмахнула разгоряченное лицо широким рукавом, взглянула снисходительно:

— Брось, Коля. А то он не знает. В бизнесе все про всех известно. Тем более такой человек, как Хасимович.

— Ты думаешь?

— Главное, меру знать. Мы с тобой вроде не нагличаем.

— Даже недобираем чуток, — согласился Звонарь.

Они расположились на зеленом диване с плюшевыми спинками, бедро к бедру. Бумаги на низком журнальном столике, тут же бутылка анисовой водки, рюмки, ваза с фруктами. Звонарь раньше ночи не пил, зато Кармен не брезговала пропустить чарку в любое время суток. Пылкая, темпераментная, она предпочитала все крепкое, с хорошим градусом — мужчин, валюту, спиртное. Годы не произвели в ней перемен: и сейчас, когда ей было около пятидесяти, она оставалась той же томной, диковатой, необъезженной кобылкой, как и в призрачную пору юности. В ее обществе Звонарь отмякал, слабел, поддавался влекущему зову ароматной, тучной молдаванской плоти. Увы, Кармен видела в нем наперсника, но не пахана, поэтому редко баловала женской лаской. Да и в самом деле, какой он пахан, если оба сидят на одном поводке, который держит в крепкой руке Шалва.

— Не надейся, милый, — угадала его мысли Кармен. — Все равно не успеем. Хозяин едет.

— Как? — всполошился Звонарь. — С чего взяла? Он же в Стамбуле.

— Нет, к нам едет…

По глазам Звонарь увидел, что Кармен не шутит. А коли не шутит, значит, правда. Дьяволице ведомы земные пути людей, не всех, конечно, но тех, на чью волну настраивалась. Про хозяина, к примеру, всегда знала, где он находится. Сбоев не бывало.

— А зачем едет? Среди дня?

— На малышку хочет поглядеть, которая в третьей камере.

Верно, подумал Звонарь. Коли едет, то за ней. У него с самого начала было предчувствие, что с этой девочкой подобру не кончится. Слишком много вокруг нее суеты. Когда ее привезли и сдали под расписку, девочка сразу ему не понравилась. Отчужденная, с норовом, и в глазах непонятный туман. Такие девочки бывают с двойным дном. Снаружи — сдобный пирожок, а внутри — гниль и дурь. Она и жрать наотрез отказалась, то ли голодовку объявила, то ли чокнулась со страху. Потом примчался припадочный Владик-хирург из «Алеко», позвал бабу Зинаиду, и вдвоем они прямо в камере оттяпали у девахи мизинец. И все как-то мимоходом, не по-серьезному. Если выкупная, то, спрашивается, зачем калечить? Если ссученная, к чему столько шухеру? У Владика, разумеется, ничего не узнаешь, он полоумный, пришлось к девке идти. Она в уголке под батареей баюкала руку, замотанную то ли бинтом, то ли вафельным полотенцем.

— Ну что, допрыгалась? — спросил по-хорошему, по-житейски. — Докрутилась хвостом? За что потянули, открой дяде Коле?

Девушка будто не слышала. Может, сломалась. Тогда ей хоть пальцы режь, хоть огнем жги — толку не будет. Звонарь нагляделся обреченных — и парней и девиц. Заметил такую особенность: парни ломались скорее, девки более живучие, у них психика бронированная. Поревут, повопят от боли, а через час опять как новенькие. У парней по-другому. Если парниша сломался, его уже не починишь.

— Пальчик заживет, — постарался ее разговорить. — Поболит денек-другой — и перестанет. Когда руку оттяпают — это хужее. У меня ее в агрегат засосало. Чуть концы не отдал… Да, всяко бывает… Тебе скоко лет-то? Двадцать, двадцать два? Уже немолодая, товарец лежалый, но ничего. Если цену дают, значит, зря губить не станут. Из-за тебя, слыхал, целая битва произошла?

Опять не ответила, но глазом покосилась — выходит, в разуме. Он больше допытываться не стал и пугать не стал — не его забота. Но встретясь с ее блеснувшим глазом, определил с неудовольствием: от этой пигалицы могут пойти неприятности. Вечером послал фельдшера сделать перевязку, чтобы заражения не было…

Хозяина вместе с Кармен вышли встречать на улицу. Шалва прикатил на черной «Максиме» всего лишь с одной машиной сопровождения. Звонарь подскочил, распахнул дверцу. На рожу напустил гримасу счастья:

— Ах, Гарий Хасимович, радетель наш! Как так, без уведомления…

Шалва пожал ему руку и как-то при этом ловко отодвинул в сторону, зашагав к подъезду. Охрана из второй машины высыпала на двор, мгновенно заняла оборону. Слаженно действовали. На всех четверых тельняшки и омоновские куртачи, оттопыренные автоматами.

Кармен сияла белозубой улыбкой, трепетала буйной плотью.

— Какие гости! Какая радость нежданная!..

Шалва ее приголубил, облобызал в обе щеки, потрепал по тугой спине.

— Все цветешь, цыганка лупоглазая?

— Надеждой живу, батюшка мой! — бухгалтерша красноречиво зарделась.

Не оборвалась меж ними ниточка, нет, не оборвалась, в который раз с огорчением отметил Звонарь.

В кабинете хозяин уселся в кресло Звонаря, а они двое стояли посреди комнаты в благолепной позе, ждали распоряжений. Как правило, Шалва, заглянув по какой-нибудь надобности, прежде всего требовал конторские книги, но сегодня, судя по всему, ему не до этого. Он зол и не в духе. Комнату просквозило могильным холодом.

— Где сучка? — спросил негромко, сверля тяжелым взглядом лоб Звонаря.

— Как велено, в камере.

— В заведении чужие есть?

— Никак нет. Рановато для клиента.

Шалва задумался, достал сигареты. Звонарь подлетел с зажигалкой. Иногда хозяину нравилось поглядеть, как он управляется одной рукой с разной мелочевкой: с огнем, с вилкой, с бабой. Прикурив, выпустил дым ему в лицо.

— Про беду нашу слыхали?

Кармен тяжко вздохнула, будто всхлипнула. Звонарь согнулся в поклоне:

— Скорбим, истинно скорбим вместе с вами, Гарий Хасимович. Господь покарает злодеев.

— Зачем Господь? — удивился Шалва. — Мы и покараем. Ты какой-то сегодня ломаный, Коля? Набедокурил, что ли, сверх обычного? — не дожидаясь ответа, поднялся. — Ладно, гляну на нее. Заведение закройте, чтобы никто не совался.

— Не сомневайтесь, босс.

На пороге хозяин обернулся.

— Девка меченая, нет? С хвостами, нет?

— Обычная шлюшка, — ответила бухгалтерша. — Но кто-то ее оберегает. Кто-то не из наших.

— Для чего оберегает?

— Не чувствую, господин. Оберегает — и все. Хранит.

— Ишь ты. Ну-ну!..

Звонарь проводил хозяина в подвал. Дежурный охранник при виде начальства вскочил с табуретки, вытянулся по швам и отдал честь.

— К пустой голове руку не прикладывают, — пожурил Шалва.

— Виноват, исправлюсь! — гаркнул дюжий молодец. Шалве он приглянулся: морда наглая, как у кота, такой за зеленую бумажку мать родную усторожит.

В камеру вошел один, Звонаря оставил за дверью.

Девушка сидела на грязном коврике под батареей, грелась. Больше сидеть в камере было не на чем. Шалва опустился на корточки у противоположной стены. Освещение скудное, лампочка под потолком на голом проводе.

— Узнала? — спросил Шалва. Девушка глядела не мигая. Перебинтованную руку уложила на колени.

— Вы — палач?

— Нет, не палач, — усмехнулся Шалва. — Но за палачом дело не станет. Да и зачем тебя казнить? Обольем кислотой, и живи сколько влезет… Имя, фамилия?

— Ольга Серова.

— Ну-ка встань. — Девушка поднялась, сморщась от боли. Рубашка порвана до пупа, юбка держится на честном слове, от колготок ошметки на икрах. Похоже, попользовали ее изрядно.

— Да-а,— протянул Гарий Хасимович. — Как говорят, ни кожи, ни рожи. Чем ты же приворожила этого остолопа? Как он вдруг из-за такой подстилки жизнь на кон поставил? Есть этому объяснение?

— Он пожилой, — сказала Ольга, — а я молодая. Вот весь секрет.

— Ага, — согласился Шалва.— Ну а он тебе как?

— Обыкновенный мужчина, как все. Самец.

Неожиданно Гарий Хасимович почувствовал слабое жжение в паху. Несомненно в этой худышке, в ее почти неслышном, хрупком голоске есть какое-то очарование. Если помыть, приодеть во все новое…

— Садись, — махнул рукой. Достал сигареты, закурил.— Значит, так, Ольга Серова. Мне с такой шелупенью, как ты, разбираться срамно, не по чину. Однако приходится. Погиб мальчик Гиви, кого я любил. Его убили. Такие долги надо отдавать лично. Вы оба с твоим пожилым каплуном виноваты в его смерти. Но с тебя какие взятки, ты несмышленыш. Давай заключим сделку. Отдай каплуна, и, может быть, подарю тебе жизнь. Ты мне веришь?

— Верю, — сказала Ольга. — Только я не знаю, где он. Я третий день здесь сижу.

— Подумай, — ободрил Шалва. — Если присушила, значит, тропка к нему есть. Мы его и без тебя разыщем, никуда не денется, на луну не улетит, но тогда уж не взыщи.

— Дома его нету? На улице Строителей?

— Дома нету. И у сестры нету. И у бывшей жены тоже нету. Нигде нету. Прячется, мерзавец. Ты нам поможешь, да?

Ольга сразу поняла, кто к ней наведался. Это оборотень, который правит Москвой по ночам. Она видела его портреты в газетах и видела его выступления по телеку. Днем и на экране он похож на человека, хотя, если приглядеться, то видно, как вместо ушей прилепились к латунному черепу два поганых гриба, два мухомора. И из глаз течет яд. Но ночами… о, лучше об этом не думать. Пусть он оборотень, его можно одурачить. Она уже его одурачила, потому что живая…

— Помогу, — прошептала она, не отводя взгляда, в котором он, как ни старался, не различал ни страха, ни покорности. — Он, конечно, ко мне привязался. Он еще не натешился. Отпустите домой, он обязательно позвонит. Я назначу встречу и сообщу вам. Это очень просто, не правда ли? Мужчины доверчивые, когда любят.

За свою многотрудную, многогрешную жизнь Гарий Хасимович изучил женщин предостаточно и давно утратил к ним интерес как к человеческим существам. Людьми в полном смысле слова они не были и не могли быть, зато они ближе к природе, потому и являются для мужчины неиссякаемым источником плотских удовольствий, как вино, как карты, как охота. В том, как эта худышка с омутом в глазах наивно пыталась спастись, было что-то первозданное, трепетно-чистое: так прекрасный цветок в тщетном усилии укрывается прозрачными лепестками от палящих солнечных лучей. Шалва подумал, что, возможно, при других обстоятельствах… Ему не хотелось, чтобы ее закопали в землю.

— У меня нет детей, Оля, — сказал он проникновенно. — Гиви был мне вместо сына. У него было большое светлое будущее, и вот его нет. Это несправедливо. Не могу в это поверить. Душа не успокоится, пока не отомщу злодеям. Думай, Оля. Даю тебе сутки до завтрашнего утра. Потом будет поздно думать. Ты хорошо поняла?

— Да, поняла… Но как же я отсюда…

— Не надо, Оля. Хитрости оставь для молодых людей. Ты не можешь не знать, где прячется человек, готовый заплатить за тебя двести тысяч.

— Он хотел заплатить двести тысяч? Долларов?

— Хотел, но сбежал, — огорченно признался Шалва. — Видно, передумал.

— Может быть, поехал куда-нибудь за деньгами?

— Может быть. Подумай, куда он мог поехать. Я распоряжусь, чтобы поставили раскладушку. Лежа легче думать, согласна?

— Намного легче, — подтвердила девушка. Он так и не обнаружил в ней истинной покорности. На белых, безмозглых, развратных русских самок иногда накатывало животное упрямство, они становились невменяемыми и сами торопили свою смерть и муку. Он сталкивался с этим и прежде. В коридоре сказал Звонарю:

— До завтра не трогайте. Если чего-нибудь захочет передать, сразу сообщи мне. Утром — казнь. Но быстро, без излишеств. Задавишь шнурком. Тушку — в Бирюлево, на свалку, голову положи в морозильник.

— Будет исполнено, Гарий Хасимович, — важно кивнул Звонарь.


Глава 3

Климов вернулся в Москву на закате дня, и она привычно, настырно полезла на глаза изо всех щелей.

У него были свои счеты с этим городом. Когда думал о Москве, сердце сжималось свинцовым обручем. Те же чувства, наверное, испытывает мужчина по отношению к горячо любимой, но предавшей его женщине. Не изменившей, а именно предавшей. Это сравнение не раз приходило ему в голову. Москва, на которую он когда-то молился, перед которой преклонялся, совершила неслыханное святотатство: с озорным, утробным хохотком завалилась в постель к басурманину и теперь год за годом занималась тем, что выклянчивала подачки за свои услужливые телодвижения. Причем делала это как бы от имени всей России. Ей плевали в лицо, над ней не глумился только ленивый, но Москва даже не утиралась, а вся забрызганная блевотиной тухлого импорта (плата за тайные услуги), умильно рассуждала о мировом содружестве.

Климов рано осознал свое предназначение: он родился воином, его многие годы воспитывали воином, и он не сделал ни малейшей попытки уклониться от своей судьбы. Он много умел такого, что мало кто умеет на свете. И давным-давно был готов ко всему, в том числе и к мгновенной смерти каждую минуту, однако вид отечества, ограбленного и униженного, очутившегося вдруг на мировой паперти с протянутой рукой, слегка надломил его рассудок. Он отдавал себе в этом отчет. Бегство в леса не дезертирство, а скорее уловка самосохранения.

Вся его тридцатилетняя жизнь, от Суворовского училища до сверхсекретного подразделения «Верба», куда зачисляют навечно, представляла собой сплошную полосу препятствий, где изнурительные ежедневные тренировки чередовались со все усложняющимися боевыми заданиями, и ничего иного он не желал для себя. Он был сиротой, казанским подкидышем, но тайна собственного рождения редко занимала его ум. В этом пункте своей биографии он не ощущал никакого пробела. Нашлись люди, заменившие ему родителей, и некоторых из них он любил спокойной и нежной сыновней любовью. К ним относился и командир «Вербы», желчный, прямодушный генерал Тихон Сергеевич Смагин, отпустивший его в бессрочный отпуск. Когда прощались, Смагин сказал:

— Отдохни, сынок, отдохни. Но не забывай, можешь понадобиться в любую минуту.

— Когда? — поинтересовался Климов.

— Не могу сказать. Это же Россия. В ней все темно и глухо. Но воровской мираж рассеется. Впереди много работы, кроме нас, ее никто не сделает. Мы же с тобой чернорабочие.

Климов запомнил тусклый огонек в глазах генерала.

Три года прошло — и никакой команды. Вероятно, вор окопался глубже, чем сам надеялся, и уже не страшился расплаты.

…Не заезжая на квартиру, завернул в больницу к Попову. Его появление полковника не удивило. Он сказал:

— Тебе повод нужен был, чтобы вернуться? Вот я тебе его и дал.

Климов ответил:

— Ты в грудь раненный, Герасим, или головку тоже немного царапнуло?

— С чего ты взял?

— Я по отделению прошелся, никто даже не спросил, кто я такой. Медсестра дремлет за столиком. С Шалвой так не играют, Гера. Я его помню, он при мне поднимался. Беспредельщик из самых лютых. Под кавказца работает. Он такой же кавказец, как я марсианин. Удивляюсь, почему ты до сих пор живой.

— Его нет в Москве, — успокоил полковник. — Только завтра прилетит из Стамбула. Без его приказа кто меня тронет. Но ты прав, перебираться надо.

Хоть его не удивило появление Климова, но от души у него заметно отлегло. Они с Климовым вместе не работали, хотя числились по общему ведомству. Про «Вербу», естественно, полковник слышал, но, чем она занимается, толком не знал. Говорили, всем на свете, вплоть до того, что роет туннель от Урала до Магадана. «Верба» была невидимым шлюзом на перекрестье всех секретных служб. Черная дыра в замаскированном пространстве. Не знал полковник и того, что Климов обосновался именно в «Вербе». Хотя, конечно, догадывался. Людей из «Вербы» опытный глаз различит за версту, у них особая повадка, как у всех неприкосновенных. Элитный резерв разведки. Белая косточка сыска. Кому они подчинялись, неизвестно. По слухам, напрямую главе государства. Но это все было до появления на Руси президента. Когда он появился, «Верба» оказалась не у дел и ее, по тем же слухам, слили в унитаз. Это естественно. «Верба» чересчур грозна, самодостаточна и трудно управляема, особенно если контролировать ее действия из-за океана. Честь ее роспуска приписывали Бакатину, но на этой акции он и сломался, замахнувшись все же не по плечу. Получил свои тридцать сребреников и пинка под зад.

При первом знакомстве Климов произвел на полковника впечатление матерого диверсанта, который маскируется под праздного гуляку. Обстоятельства знакомства сложились так. Дежурную опергруппу во главе с Поповым (тогда еще подполковником) посадили на вертолет и доставили среди ночи в поселок Кулябино, в двухстах километрах от Москвы. Приказ звучал более чем странно: их встретит молодой человек, которому они должны подчиняться беспрекословно, делать все, что он скажет. Этим человеком оказался Климов. Он подъехал на армейском фургоне, не вылезая из кабины, кликнул командира, назвал пароль и велел посадить людей (десять человек) в фургон. Полковника взял в кабину.

Сначала проселком, потом по лесной дороге, рассекая фарами ночь, они гнали часа два, пока не уперлись в бетонный забор, возникший в лесной чаще, словно технократический мираж. Климов позвал полковника прогуляться вдоль забора. Они дошли до ворот, над которыми завис одинокий прожектор, точно маленькая луна. За воротами смутно различались очертания каких-то ангаров. Климов объяснил задание. Ему, Климову, надобно (фамилии, естественно, в тот раз никакие не назывались, это звучало как «мне надобно…») попасть на территорию и кое-что оттуда вынести. Он надеялся, что все обойдется тихо, но полковник с командой должен быть наготове. Если произойдет что-то непредвиденное, Климов передаст по рации сигнал, и в этом случае следовало устроить имитацию штурма: прорваться через ворота и занять оборону по периметру зданий. Чем больше шуму, тем лучше — гранаты, взрывные пакеты, дымовые шашки и все прочее. Но стрельба на поражение исключается.

— Есть вопросы? — Молодой человек разговаривал с полковником, опытным особистом, при этом человеком, который лет на двадцать старше его, с ноткой превосходства, которую тот не мог не почувствовать. Но не обиделся. За долгие годы непорочной службы у него выработалось чутье на людей, не подотчетных никому. На них обижаться бессмысленно, лучше с ними вообще не связываться, себе дороже выйдет. Возраст и звания тут абсолютно ни при чем.

— Не привык работать вслепую, — сказал он. — Да что поделаешь, приказ есть приказ.

— Не беда, — усмехнулся молодой человек. — Главное — жить зрячим, — дружески подмигнул и направился к воротам, помахивая кейсом, будто тросточкой. В ту минуту и пришло в голову полковника сравнение с праздным гулякой. Климов вошел в проходную будку, светящуюся хилым, точно свечным, окошком — и исчез. Его не было около часа. За это время ничего не произошло. Полковник вернулся в фургон и приказал бойцам не расслабляться, держать себя на взводе, потом прохаживался вдоль забора, куря сигарету за сигаретой, прислушиваясь к попискиванию рации в кармане. Чудно, как капли воды, падали в вечность часы необычного дежурства. Наконец Климов вынырнул из проходной и направился к нему какой-то шаткой походкой. Приблизясь, бросил:

— Все в порядке. Машину поведете вы.

Полковник сел за руль.

Кое-как развернулись, поехали. Всю обратную дорогу молодой человек клевал носом, клонился набок, временами, казалось Попову, задремывал. Намаялся, что ли? Герасим Юрьевич гадал, что такое принес он в кейсе? Документы какие-нибудь? На одном из поворотов, когда особенно сильно тряхнуло, попутчик слабо охнул, открыл глаза.

— Дискеты, — буркнул недовольно. — Дискеты в кейсе. Следите внимательнее за дорогой, пожалуйста.

В Кулябино прибыли к рассвету. Климов показывал, куда сворачивать — туда-то и туда-то, вон к тому красному зданию.

— Здесь остановите, — распорядился. — Все, свободны. Вертолет вас ждет. Спасибо за помощь, коллега.

Пожал Герасиму руку и, покряхтывая, спустился на землю. Не оглядываясь, побрел к двухэтажному кирпичному зданию. Пошатываясь, забрался на крыльцо и исчез за дверью.

Что-то здесь было не так. Что-то неблагополучно.

Полковник закурил, ждал десять минут, двадцать минут. Вылез из машины, заглянул в фургон. Как и ожидал, застал повальную спячку. Бойцы не теряли времени даром. Только неугомонный капитан Азаров подал голос:

— Что-нибудь случилось, командир?

— Ничего, Вася, скоро тронемся.

Здание оказалось районной больницей № 2. Там еще царил смутный ночной покой. Нигде ни души. Но с улицы полковник заметил, как на втором этаже в трех окнах вспыхнул свет.

Встретил в коридоре растрепанную, в распахнутом халате пожилую медсестру. Она несла в руках ворох бинтов и ваты. На полковника наткнулась, как на скалу.

— Что происходит? — требовательно спросил Герасим Юрьевич. — Кого режут?

Он был в штатском, но медсестра уловила, что надо ответить.

— Помирает паренек… Такой молодой… Просто жуть!

— Что с ним?

— Дак известное дело… Порезали всего, изувечили. Крови утекло ведро…

Не веря ушам, полковник вломился в операционную. Климов лежал на столе под лампами, с накинутой на ноги простыней. Над ним склонился хирург с мокрыми, черными руками — и две сестры по бокам.

Врач поднял голову и грозно шумнул:

— Вы что, гражданин?! У вас есть соображение?

В его голосе полковник различил панические нотки. На левом боку Климова, в подвздошье, зияла рана с рваными краями. Герасим Юрьевич не мог представить, каким оружием проделали такую дыру. Во всяком случае, не пулей и не ножом. Он также не мог понять, как молодой человек продержался долгую дорогу и не выдал себя. Восхищение боролось в нем с раздражением. Чистое мальчишество. Элита, черт бы ее побрал! А расхлебывать придется ему, обыкновенному сыскарю.

— Доктор, это серьезно?

— Вы сами не видите?

— Его надо спасти.

— Мы, по-вашему, что делаем? Выйдите в коридор, не мешайте. Подождите там.

Полковник покинул операционную и по рации вызвал Азарова. Сообщил, что вышла небольшая заминка, приказал связаться с вертолетом и предупредить о задержке. Нервничал, отчего разозлился еще больше неизвестно на кого.

— Помощь не требуется, командир? — уточнил Азаров.

— Сидите смирно и ждите, — отрезал полковник.

Минут через сорок вышел хирург. Он сгибал и распрямлял пальцы так, как делают на морозе.

— У вас какая кровь? — спросил у полковника.

— Красная.

Хирург не улыбнулся.

— Какая группа, спрашиваю?

Полковник ответил:

— Вторая.

— А у него?

— У него на руке браслет. Там все сказано.

Врач ушел в операционную, тут же вернулся.

— Подходит. Пойдемте со мной.

Через десять минут начали переливание из вены полковника в вену Климова. Лежали рядом: молодой человек на операционном столе, Герасим Юрьевич на высокой каталке. Климова уже перевязали. Врач сказал, что выкарабкается. Рана на вид страшная, а так — ничего особенного. Чуть-чуть задето легкое. Бывает хуже.

Внезапно Климов открыл глаза и поглядел на полковника так, словно они еще сидели в фургоне.

— На крюк напоролся, — объявил он совершенно нормальным голосом. — Крюков везде понавешали… А с вами что, дружище?

— Из меня кровь сливают, — ответил полковник.

— Свежачок — самое оно, — подтвердил хирург самодовольно, и его помощницы облегченно хихикнули.

— Я дня два-три проваляюсь, — сказал Климов. — К вам просьба, коллега. Позвоните по телефону (он назвал номер), передайте тому, кто ответит, где я. Скажите, порядок, образцы у меня.

Полковник сказал, что все сделает, и Климов тут же отключился.

— Поразительно! — воскликнул хирург. — Он контролирует наркоз. Вы такое видели когда-нибудь?! Да этого в принципе быть не может!

В точку попал, чистая душа. Такого не могло быть. Так же как не мог человек, истекая кровью, полночи трястись в фургоне по лесным колдобинам и даже не пикнуть, чему полковник сам был свидетелем. Многое не укладывалось в рамки обыкновенных представлений, если речь заходила о Климове, в чем Герасим Юрьевич впоследствии не раз убеждался.

Подробностей ночной вылазки (что за ангары? зачем туда понадобилось лезть тайно — ведь были еще советские времена с могущественным КГБ? кто ранил Климова?) Герасим Юрьевич не узнал и не пытался узнать. Как добросовестный служака, он хорошо усвоил одно из главных неписаных правил успешной службы: никогда не суй нос в чужие дела, если они не касаются тебя напрямую.

На сей раз поменялись ролями: полковник лежал на больничной койке, и Климов пришел, чтобы вернуть донорский долг. Это тоже соответствовало неписаным законам службы.

Проговорили недолго. Полковника чем-то напичкали, он норовил уплыть в страну грез. Но всю информацию, которой владел, Климову выложил. Гарий Хасимович Магомедов, он же Шалва, он же Буйнов, он же Тромбон, он же Петров-Водкин, житель Мелитополя, он же татарин Касым и прочее, — на нынешний день одна из центральных фигур крутого московского бизнеса. Уважаемый человек со всеми вытекающими из этого последствиями. За ним власть, капитал, газеты и телевидение, у него под рукой небольшая армия, и при нынешнем режиме его персона, разумеется, неприкосновенная. Официально занимается импортом спиртного (перекупил часть лицензии у Спорткомитета), а также гуманитарной помощью (кстати, недавно открыл бесплатную столовую на Сухаревке, говорят, там в подвалах оружейные склады), но натурально контролирует наркорынок, здесь его главные финансовые интересы. Он да двое-трое его подельщиков в регионах — самый крупняк по наркоте. С конкурентами расправляется беспощадно, по чикагской модели тридцатых годов. Слышал Климов или нет в своем захолустье, но два с небольшим года назад в Москве разразилась война между наркобаронами, первая такого масштаба и размаха. За считанные дни был выкорчеван конкурирующий клан неких чумаков, — тоже, кстати, оборотистые ребята. Шалва выкосил чумаков под корень, хотя, по оперативным сведениям, те снова потихоньку поднимают голову.

— Это пригодится? — спросил Герасим Юрьевич.

— Еще бы, — улыбнулся Климов. — Очень важная зацепка. Кстати, в тот раз утопили в пруду старика Гаврилу, а ведь я его знал.

— Ну да?

— Знал, знал. Чудесный старец, мудрец, гуру. Почти святой. Любопытная вещь. Почти в каждой крупной банде, особенно у восточников, обязательно найдется хоть один человек не от мира сего. В подробности его не посвящают, используют вслепую, как моральное прикрытие, но он всегда пользуется огромным авторитетом. Иногда сидит на казне. Гаврила Ибрагимович верил, что сородичи занимаются исключительно экспортом цитрусовых. С этим убеждением ему легче было тонуть… Спишь, Герасим?

Полковник не спал, но различал Климова словно через теневые очки: ему трудно было вести вразумительную беседу. Зато душа успокоилась. С блаженной гримасой спросил:

— Ты справишься с ними, Миша? Не убежишь в лес?

— Убегу, но попозже… Слышь, Герасим? Тебе сегодня же нужно отсюда убраться. Или мне этим тоже заняться?

— Все понял, не волнуйся…

Он не заметил, как Климов покинул палату, но осталось теплое чувство в груди. Приятно лишний раз удостовериться, что еще есть в Москве люди, с которыми не надо хитрить.

Из больницы Климов поехал на Чистые пруды, где в старом двухэтажном доме в глубине дворов за ним числилась однокомнатная квартира с лоджией и большой (10 метров) кухней.

Вошел с осторожностью, но скоро убедился, что все в порядке. Мебель на обычных местах, компьютер на столе мерцает потухшим оком, старенькое пианино в углу, бесконечные завалы книг и рукописей на полу под балконной дверью и на диване аккуратно разобраны. Нигде ни пылинки, чисто, даже герань на окне жива и здорова. Климов оставлял запасные ключи Дарье Михайловне, пожилой одинокой соседке, и она, добрая душа, не оставила квартиру своим попечением. Впрочем, здесь не хранилось ничего такого, что могло скомпрометировать Климова, ничего такого, что могло навести на след того, чем он занимается. Ни кассет, ни дневников, ни документов, хотя бы косвенно относящихся к службе. Зато накопилось много всякой всячины, по которой заинтересованные лица в случае нужды легко определили бы круг интересов хозяина и даже в какой-то степени его характер. По давней, но не исчерпавшей себя легенде выходило, что Климов — сотрудник КБ электролампового завода. Хобби — музыка и женщины. То есть по социальному портрету квартирант принадлежал к самой безобидной, безвредной категории граждан коммунистической эпохи — холостой инженер-жизнелюб с претензией на интеллект. Когда-то такая легенда была удобной, а нынче ни в какой вообще нет проку. Время хаоса и распада всех государственных структур и всех нравственных ориентиров само по себе является продуктивной и мощной мифологемой, в нее не вписываются отдельные человеческие сказки.

Едва умывшись, Климов сделал два звонка. Связался с начальником оперативных служб конторы и, назвав код, известный очень немногим, попросил сделать распечатку конспиративных квартир, явок и офисов Гария Хасимовича Магомедова, который проходит по компьютерному банку данных скорее всего под именем Шалвы. Это первое. Второе: по установленным точкам произвести молниеносную агентурную разработку и установить, где содержат некую Серову Ольгу Валентиновну. Особые приметы: приятной внешности блондинка двадцати лет, с отрубленным мизинцем. Профессия — девочка по вызову. Больше ничего на нее нет.

Код действовал, и оперативный начальник, генерал, кажется, Колосов разговаривал с незнакомым абонентом вежливо, но с ледяными интонациями. Насколько Климов помнил, этот человек пережил семь грандиозных чисток, включая и нынешнюю капитуляцию, но свою хлопотную должность сохранил, и это говорило о многом.

— Надеюсь, вы понимаете, — пробурчал генерал брюзгливо, — что некоторое время уйдет на согласование.

— Нет проблем, — бодро заметил Климов.

— Повторите, пожалуйста, вашу личную аббревиатуру.

Климов повторил. Потом добавил, восстановив в памяти имя и отчество генерала:

— Евгений Самсонович, уверяю вас, дело архисрочное. За день управитесь?

Со старыми служаками любое давление рискованно, но у Климова не было выхода. Надо как-то обозначить серьезность акции.

— Такая ценная девица? — не удержался генерал от ядовитого вопроса.

— Не моего ума дело, — сказал Климов. — Но полагаю, вы правы, генерал. Взрывная девица. Ее ищем не только мы.

Потом Климов набрал домашний телефон наставника и старшего друга, опекуна, благодетеля — командира «Вербы», и, когда услышал в трубке сухой, странно завораживающий, знакомый голос, почувствовал, что невольно улыбается:

— Тихон Сергеевич, это я.

— Миша?

— Так точно.

— Что, в лесничество провели наконец телефон?

— Я в Москве, Тихон Сергеевич. Дома. Только что вошел.

Смагин помолчал, и Климов догадался, о чем думает старик.

— Насовсем, Миша?

— Пока на побывку.

— Ну так что, приезжай. Оксана блинов напечет. Познакомишься с внуком. У меня, Миша, внук родился.

Климов ощутил неудержимое желание бросить все как есть и мчаться сломя голову на Шаболовскую, чтобы есть блины, пить водку и глядеть в древние, замутненные старинной печалью, всевидящие глаза. Но он переборол себя.

— Не сегодня, Тихон Сергеевич. На днях непременно… У меня к вам просьбишка…

Он изложил свою просьбу: машина с документами и с нормальной связью, деньги, ну, тысяч двадцать наличными, по смете «Г», и, возможно, попозже двое-трое ребят из группы Сигалева, если тот еще живой.

— Представь себе, живой, — старик был озадачен. — Ты чего затеял, Миша? На кого работаешь?

— Помогаю хорошему человеку. Не беспокойтесь, Тихон Сергеевич. Все в рамках приличий.

После второй паузы командир «Вербы» произнес уже другим, властным тоном:

— Если не можешь сейчас приехать, изволь завтра с утра в кабинет. Адрес не забыл? Понимаю, Сигалева ты без меня уломаешь, он тебе всегда в рот смотрел, но ни машины, ни денег не получишь. Ишь ты какой резвый, одичал совсем.

Климов растроганно подумал: пропади оно все пропадом. Все равно без дополнительной информации ничего предпринять нельзя. Сказал в трубку:

— Через сорок минут буду. Передайте Оксане Викторовне, пусть ставит тесто.

— Так-то лучше, — похвалил генерал, и Климов будто воочию увидел, как старик самодовольно оглядывается.

Климов хорошо представлял, как действовать дальше, в какой последовательности и в каких направлениях: план вчерне сверстал еще по дороге, в машине, но в нем был один существенный пробел. Даже самому себе он не мог ответить, зачем опять ввязывается, впутывается в эту гнилую скуку, которую поэт когда-то по романтическому преувеличению назвал «вечным боем». Неужто и впрямь, из-за девичьего отрубленного пальчика?


Глава 4

Праздник жизни начинается с денег. В этом Симон Барбье, французский подданный, не сомневался еще в ту наивную пору, когда был смышленым, удачливым пареньком из Замоскворечья, по имени Саша Бубон, и промышлял мелкой фарцой в районе ресторана «Балчуг». Когда денег стало много, убедился в этом окончательно. Деньги, бабки, тугрики, шайбочки, доллары, рублики, франки, солидные фунты стерлингов, смешные итальянские лиры, кредитные карточки, ценные бумаги, банковские облигации и прочее, прочее, прочее, если не молиться на них, а уметь ими с толком распорядиться, превращались в волшебный костыль, с помощью которого даже одноногий инвалид у метро «Баррикадная» получал возможность воспарить в небеса. Деньги — это свобода, порыв, полет и неукоснительное осуществление всех желаний.

Большая удача впервые улыбнулась Саше Бубону в сырой, вьюжный февральский день, когда он, неосторожно втиснувшись в гостиничный лифт, задел локтем солидную матрону в песцовой шубке и она, вскрикнув, уронила на пол бумажный пакет с покупками. Галантно извинившись, Саша Бубон донес даме вещи до дверей ее номера на втором этаже: номер «Б-3» — люкс — запомнил навсегда.

Дама изъяснялась на русском языке примерно так же, как Саша Бубон на французском, но чтобы понять друг друга, им не понадобилось много слов. Чуть косоглазенькая, средних лет упитанная француженка, заглянув в беспощадные глаза удалого фарцовщика, на какое-то мгновение потеряла самообладание и пригласила его в номер, дабы за рюмочкой шерри-бренди сгладить возникшую между ними неловкость. Услышала в ответ гордое:

— Прилично ли, мадам? Мы едва знакомы.

По наитию он сразу выбрал верный тон: он не какой-нибудь жиголо или гостиничный прощелыга, которых тут пруд пруди, нет, он серьезный, задумчивый молодой человек, который, хотя, разумеется, поражен ее прелестями, но склонен соблюдать этикет даже в амурных отношениях.

Дама замешкалась, и он помог ей.

— Можно посидеть внизу в баре, если не возражаете, — и одарил самой сокрушительной из своих улыбок.

Роман между ними затеялся столь стремительно, что уже через неделю Жанна Барбье сделала ему основательное предложение. Она третий год вдовела и была женщиной вполне обеспеченной. Владела несколькими доходными домами в Париже и Льеже, была совладелицей туристического комплекса на Адриатике, а также возглавляла семейную фирму «Барбье-парфюм», по делам которой и посетила Москву. Предложение состояло в том, чтобы им с Бубоном немедленно пожениться. После чего они переедут на жительство во Францию и молодой муженек снимет с нее часть тяжелой ноши, хотя бы по управлению домами и туристическим комплексом. Надо отдать должное Саше Бубону, он не кинулся сломя голову в авантюру, долго прикидывал все козыри. Он был московский воришка, но умом остер, как Ломоносов, и с огромными амбициями, да и эра сладкоречивого Горби уже раскинула над Россией благодатные рыночные крылья. Лишь слепой мог не видеть, какие грядут великие перемены. И все же, оценив все «за» и «против», Бубон решил, что перезрелая красотка и ее мало динамичный бизнес неплохой трамплин для будущего финансового скачка.

Тем более что к самой Жанне Барбье он душевно привязался. Она оказалась сговорчивой, нетребовательной бабенкой, с пустой, как трухлявый пенышек, головенкой, и единственное, чем утомляла, так это запоздалой, буйной, неукротимой похотью. Она так истомилась по натуральному мужику, что, бывало, когда наступал горький миг вылезать из кровати, вдруг заливалась горючими слезами, будто по усопшему.

— Ну ты чего, Жанек, — утешал Бубон. — Надо же дела какие-то делать, не только трахаться.

Умом она понимала, что он прав, но натура требовала постоянного уестествления.

На все формальности, включая составление брачного контракта, к чему Бубон отнесся очень придирчиво, ушло около трех месяцев, и вскоре в Париже, на улице де Рюмье поселился полноценный новый русский француз по имени Симон Барбье.

Второй счастливый случай выпал три года спустя, в оздоровительном круизе на суперкомфортабельном теплоходе «Манхэттен», куда он отправился, чтобы немного отдохнуть от любвеобильной немолодой супруги. Здесь и познакомился с Валериком Шустовым, бизнесменом из Москвы.

На теплоходе две трети пассажиров были туристами из России. Представители гайдаровского, так называемого среднего класса, для которых специально сделали приватизацию, чтобы они потуже набили кошельки и покрепче стали на ноги. Наступило золотое, судьбоносное время, когда новые русские, пресытясь домашним грабежом, с веселым гвалтом ринулись на завоевание старушки Европы. Сорили деньгами по-черному, и где побывали, там уже больше трава не росла. Старый Свет затаился в тревоге, ежедневно вычитывая из газет все более ужасающие сведения о нашествии северных орд. Новые русские гуляли так, словно решили заранее отметить неминуемый день Страшного Суда. Урезонить их не было возможности, потому что за каждую разбитую чашку они платили чистоганом, а это для Европы свято. Вдобавок к ним потянулась европейская молодежь, замордованная общечеловеческими ценностями и угадавшая в дикой северной братве провозвестников зари освобождения от ига труда.

Валерик Шустов путешествовал с двумя корешами, мордоворотами монголоидного типа, а также вез с собой ораву каких-то модельерш, стриптизерок и певуний, которых насобирал с миру по нитке со всех итало-немецко-французских подворий. Угадав в элегантном французике земляка, Валерий Шустов обрадовался, принял его в свою компанию, и у них началась гулянка, которая длилась десять дней подряд. Симон Барбье отделался легким триппером и вывихом скулы (чего-то однажды не поделили с монголом) и остался очень доволен круизом. Он обнаружил в Валерике Шустове солидного, перспективного партнера, для которого десятидневный загул всего лишь хороший повод, чтобы поближе сойтись с французским земляком.

На десятый день утром Шустов пришел к нему в каюту трезвый как стеклышко. Бубон, как чувствовал, с ночи тоже не принял ни капли, хотя на столе стояла початая бутылка коньяку.

— Потолкуем? — спросил Шустов утвердительно.

— Почему нет, — Симон-Бубон тряхнулголовой, отгоняя от глаз черных мушек — давление шалило с перепоя.

— Я к тебе пригляделся, — сказал Валерик. — Другой вопрос, какие у тебя планы на будущее. Может, твои планы не совпадают с моими. Но это можно уладить, верно?

За десять дней беспробудной пьянки, когда неизвестно было, кто с кем спал, про нового приятеля Бубон понял одно — крутой парень и капиталом ворочает солидным. И ни у кого не ходит на поводке, сам себе голова, что имеет особое значение. Конечно, он такой же Валерик Шустов, как сам Бубон — турецкий паша. В блуде, в сердечном сотовариществе проскальзывали имена — Гонша, Мурат, — но и эти вряд ли настоящие. Судя по повадке, Валерик Шустов упорно, возможно, с самого рождения носил чужие личины, этот пункт требовал разъяснения в первую очередь.

Бубон, заняв наконец сидячее положение, прямо спросил:

— Мои планы — черт с ними! Хотелось бы, Валера, какой-то откровенности. Вслепую играть неохота. Не тот возраст.

— Ты о чем, Бубоша?

— Я из Москвы убежал. Но частенько наезжаю в альма-матер, многих там знаю. Все же в одном котле крутятся, возле каких-то известных фигур. Вокруг Рыжика, к примеру. Но тебя ни разу не встречал. Ты кто, Валерик? Не подсадной ли?

Смуглый, с фиолетовыми подглазьями Валерик Шустов потеплел лицом, улыбнулся простодушно, нежно. От этой улыбки, точно от прикосновения жала, Бубон поежился, хотя был не из робких.

— Резонный вопрос, Бубоша. Про чумаков слыхал?

— Осетины? Наркота?

— Не совсем осетины. Там разные люди есть. Интернациональная бригада. С хорошим географическим обеспечением. Их почти всех побили три года назад. Кто у них главный был, знаешь?

— Откуда? — Бубон почуял, надо отступить на шажок.

— Гаврила Ибрагимович его звали. Великий человек, истинно великий. Таких в вашей вонючей Москве больше нет. Мысли читать умел. Крови не боялся, ничего не боялся. Старый очень был. Его в пруду утопили, в клязьминском пруду. Камень на шею, жилы подрезали — и бульк! И знаешь, кто это сделал?

— Можешь не говорить. Зачем мне?

— Шалва кокнул. Беспредельщик хренов. Не пожалел святого человека. Про Шалву тебе рассказать?

Симон-Бубон потянулся к бутылке. Не выпить захотелось, смягчить, сбить вдруг нахлынувшую горлом тяжесть.

— Шалва крепко стоит, знаю, — заметил уважительно. — За ним Ближний Восток. В правительстве корешки. Говорят, в президенты всего Кавказа метит.

Валерик забрал у него бутылку, сделал большой глоток из горла. Утер губы смуглой ладонью.

— Старому Гавриле, Бубоша, я родной племянник. Бизнес его целиком ко мне перешел. Такая, видишь ли, раскладка.

— Значит, ты в подполье?

— Все мы в подполье, — философски ответил Валерик. — Лишь изредка выплываем на поверхность. Суть в том, Бубоша, готов ли ты сотрудничать. Можешь считать это как официальное предложение. Ты нам годишься. Догадываешься, почему?

— Догадаться несложно. Франция, транзит через Европу. Значит, все-таки наркота?

— А ты чего хотел? Это не твои вонючие дома внаем и коттеджи на Лазурном берегу. Наркотики, брат, это индустрия. За ними будущее. Ты еще не представляешь, какие это деньги.

Симон-Бубон-Барбье вытянул наконец и свой глоток из горла коньячной бутылки. Не закусывая. Им обоим нравилось такое питье. Как большинство нынешних управителей России, тайных и засвеченных, они в душе оставались урками с неутолимой тягой к простым, безыскусным удовольствиям — сочной бабе, свежей кровце, чистому, без примесей, питью, солонине. Некоторые из них, предпочтя публичное поприще, прикидывались политиками, министрами, банкирами, писателями, видными экономистами, борцами за права человека, но все одинаково лелеяли в себе натуральное звериное начало и наедине не пользовались вилками, ложками, ножами, хватали пищу руками, запихивали в пасть огромными порциями, глотали, не пережевывая, как псы, и запивали жратву пивом, водкой, молоком — вот именно так, из горлышка, получая от этого ни с чем не сравнимое первобытное наслаждение. Одна из примет, по которой они всегда узнавали друг друга.

— Шалва знает про тебя? — осторожно спросил Симон.

— В Москве разве спрячешься. Она одна на всех.

— Он же не успокоится, пока вас не передавит.

В узких, лисьих зрачках Валерика вспыхнули желтые огоньки.

— Правильно понимаешь. Он не успокоится. Значит, мы его успокоим. У тебя очко играет, Бубоша, это ничего, это нормально. Придется рискнуть. Не получится на хрен сесть и рыбку съесть. А рыбка-то золотая, смекаешь?

Симон-Бубон отпил еще коньяку, сказал твердо:

— Я рискну. Не впервые. Куда хочешь пристроить?

— Учти, обратного хода не будет, — предупредил Валерик.

— Мне обратного хода давно нет.

Главарь чумаков накоротке обрисовал Симону Барбье грандиозный наркопроект, который они затеяли. Проект упирался в примитивный, синтетический наркотик, прозванный потребителями «шпанкой». Суррогат изобрел один головастый парень, по образованию химик, тоже из клана чумаков. На основе амфитазина и каких-то секретных оглушительных добавок. У «шпанки» есть небольшой минус — она чрезвычайно быстро разрушает печень и кровь, поэтому клиент вскорости иссякает, зато зависимость от нее наступает мгновенно, практически с первого приема. Но главное, она проста в изготовлении и себестоимость «шпанки» можно приравнять к себестоимости спичек. Производство налажено на Урале и под Москвой, есть лаборатория в Клину, но этого мало. Первой задачей Симона-Барбье будет наладить производство и транши в Европе. Вернее всего ориентироваться на Польшу, туда переместился международный центр наркоты. Образно говоря, вся Польша целиком уже сидит на игле, и то же самое произойдет в ближайшее время с Россией. Тут важно не опоздать. Пирог большой, но на всех его не хватит. Нет таких пирогов, чтобы накормить всех. В этом как раз заключается философское противоречие любой рыночной системы. В Польше есть люди, которые на первых порах ему, Бубоше, помогут. Тоже из чумаков, хотя не стопроцентные. Но это — после. В Москве Симону предстоит сотрудничать с Захаркой Покровским, очень толковым евреем из Эстонии. У Захарки отличная крыша — посредническая контора «Форум-интернейшнл», которая легально занимается обменом жилья и обналичкой…

Они потихоньку добивали бутылку и немного расслабились, оттянулись.

— Почему ты мне доверяешь? — спросил Бубон.

— Правильный вопрос, — вторично похвалил Валерик, полыхнув желтым огнем. — Тебе некуда деться. К Шалве не побежишь, он тебя выслушает и прикончит. Ты с этой минуты, как мишень на полигоне, брат Бубоша. А мне нужны такие люди, как ты. Которые любят деньги больше мамы родной. Я дам тебе капитал. Хороший капитал, не сомневайся.

— Взамен на мою тыкву?

— Конечно. Никто тебе не даст за нее такую цену.

— Могу не справиться.

— Жить захочешь, справишься, — добродушно ухмыльнулся Валерик.

…С Жанной возникли некоторые трудности. Узнав, что любимый муж собирается большую часть времени блудить по Европе с постоянными заездами в Москву, бедная женщина впала в отчаяние и пригрозила полицией. Оказывается, она отследила секретный счет в банке, на который он складывал излишки, возникающие при сборе квартирной платы с постояльцев, и уверила, что по французским законам за такие шалости полагается не меньше восьми лет тюрьмы. Вопила, как недорезанная:

— Думаешь, я глупая, да, дурная, да?! Я все вижу, все знаю, но прощала тебя, негодяй, потому что люблю!

Он удивился такому неадекватному взрыву чувств. Он считал, что семейная жизнь у них удалась на славу. Толстушка Жанна ни в чем не стесняла его свободы, обеспечивала бабками, и единственное, в чем была непреклонна, так это в ночной ненасытности. Но он угождал ей на совесть, не жалея себя. И если отказывал в ласках, то всегда приводил какие-то основательные причины: грипп, перепой, неблагосклонное расположение звезд. Меньше всего подозревал он в наивной, безмозглой французской дамочке склонность к шпионству.

— Ты думаешь, меня купила? — гордо ответил он на ее грязные угрозы. — Русского моряка нельзя купить. Заруби на своем французском носике.

Все-таки, чтобы умаслить, пришлось ублажать ее до утра и вдобавок пообещать, что будет иногда брать с собой в поездки в качестве секретарши.

Конечно, это все милые житейские пустяки.

Жанну он с тех пор видел от силы раза два в год. Жизнь понеслась со скоростью курьерского поезда: зазевайся чуток — и сбросит на насыпь, костей не соберешь. Налаживание деловых цепочек, аренда помещений, наем сотрудников, обустройство небольшого заводика под Гданьском — все это требовало огромного напряжения сил, точного расчета, предусмотрительности и коммерческой интуиции. Через полгода из Польши через Белоруссию пошла первая продукция, заработали сразу три торговых коридора, отмеченных на личной карте Бубона огненными стрелами. Каждая такая стрела прибавила на его личный счет в Цюрихе по двести тысяч долларов.

Главным партнером в Москве, как и говорил Валерик, стал тридцатилетний Захарка Покровский, эстонский эмигрант. Они довольно быстро и близко сошлись. В выразительных, выпуклых глазах Захарки плавала бездонная мгла. Он больше всего напоминал бродячего музыканта, которого в ближайшем лесу ограбили разбойники: пожалейте меня, люди, вы же видите, как мне плохо! Но за робкой, печальной внешностью скрывался неукротимый, мужественный долларовый боец. Его скромный «Форум-интернешнл» качал деньги, как мощный компрессор. Захарка разработал и внедрил сложнейшую модель оборота средств, в которой цепочка «наркота — деньги — наркота» просвечивала едва заметной паутинкой. У него был не ум, а компьютер. Когда он учился на математическом факультете таллиннского университета и потом год в аспирантуре, ему прочили блестящее научное будущее, да он и сам со школьной скамьи ощущал себя как бы уже состоявшимся нобелевским лауреатом. Однако его академическим мечтам не суждено было сбыться. Можно, наверное, винить в этом обстоятельства, но это не вся правда. Действительно, когда началась либеральная заваруха по разделу СССР, Захарка в какой-то период втянулся в политическую кутерьму и ему стало не до занятий. Манифестации, митинги, тайные сходки, романтический энтузиазм студенческой молодежи, азартная схватка с коммунистическим монстром, у которого подкашивались ноги, — все это увлекло, затянуло, воспалило воображение, но так же быстро он и охладел, как воспламенился. Он скоро разобрался, что на самом деле происходит в богоспасаемом отечестве, и в частности в независимой, гордой Эстонии. Его напугали люди, которые воспользовались благоприятным историческим моментом и захватили власть. Всем своим обликом и повадкой они слишком напоминали немецких штурмовиков, да они и не скрывали своих истинных убеждений. От кого теперь скрывать? Наша взяла! Не нужно было обладать интеллектом и чутьем Захарки Покровского, чтобы прочитать на их лицах высокомерное презрение и роковой приговор. Сумрачные, сосредоточенные парни, занятые обустройством новой, счастливой жизни, при встречах с Захаркой Покровским, который представлял демократическое крыло университетской ассоциации «За свободную экономику», кривились, как от зубной боли, словно недоумевая, почему приговор до сих пор не приведен в исполнение.

Он бежал от них в Москву, куда искони бежали угнетенцы с окраин России.

Почему в Москве он не вернулся к занятиям наукой и как влился в группировку чумаков — это особая история, ее подробностей Симон Барбье не знал.

Работать с Захаркой было легко, легче не бывает, но дружить — трудно. В делах он никогда не терял присутствия духа и всегда находил выход из самого запутанного положения, но в обычной жизни чересчур часто погружался в болезненные, провидческие настроения.

— Нас все ненавидят, — вещал он, смущая Бубона запредельной печалью мглистых очей. — Мы никому не делаем зла, несем людям свет, но ненависть вокруг нас сгущается в свинцовую плиту, ее тяжесть непереносима.

— Кого это нас? — уточнял Симон-Бубон.

— Я имею в виду не только евреев, нет. Всех, кто сумел подняться над серой средой, кто возвысился благодаря уму и таланту. Люди не прощают превосходства. Они стараются уничтожить тех, в ком есть Божья искра. В России это особенно заметно.

Здесь все от мала до велика повязаны идеей уравниловки, как каторжной цепью. Они называют это социальной справедливостью. Социальная справедливость такая же утопия, Саня, как воскрешение из мертвых. Но пока Россия больна ею, в ней будет царствовать палач.

Симон-Барбье пытался отвлечь соратника от мрачных мыслей, рассказывал свежий анекдот, звал к девочкам, но Захарка лишь грустно улыбался в ответ.

Девочками он не злоупотреблял. Образцовый семьянин, он к тридцати двум годам настругал уже троих детишек, лупоглазых, как и он сам, очень шустрых и смышленых. Всех троих оделил печальной и глубокой мглой глаз, особенно впечатлявших на белокурых, невинных детских рожицах. Свою супругу Эльвиру он вывез из Эстонии вместе с остальным имуществом — дородная, белесая северянка с величественной походкой, с безмятежным, как пляж на закате, лицом, с которого не сходила лукавая, призывная полуулыбка, ростом на голову выше Захарки. Он два раза приглашал Симона к себе домой (новая пятикомнатная двухъярусная квартира на Садовом кольце), хотя это не принято между новыми русскими бизнесменами, живущими по принципу — мухи отдельно, котлеты отдельно, но уважил, пригласил, познакомил с супругой и с тремя пухлощекими пузырями, еще неопределенно какого пола, доказав этим поступком крайнюю степень сердечной приязни. О прелестной, пышнотелой Эльвире у многоопытного Бубона составилось мнение как о женщине, которая, даже если бы муженек не прилагал к этому стараний, все равно была бы постоянно беременной, ибо принадлежала к тем чувствительным особам (сейчас они почти повывелись, а в прежние годы именно в Прибалтике их было пруд пруди), коим, не случись рядом подходящего мужичонки, то и ветром надует. Уже при первом гостевании, когда винца попили изрядно, Симон-Бубон улучил минутку и по давней фартовой привычке в коридоре крепко прихватил красотку за литые бока. Дама лениво высвободилась из пылких объятий, укорила низким, бесстрастным голосом:

— Как можно, господин Барбье? Муж ведь у меня ревнивый до ужаса.

— Какой я тебе Барбье? Для тебя я просто Саня Бубон. Прости, Эля, голова закружилась. Сто лет такой грудяки не щупал.

От комплимента дама скромно потупилась.

— Уж как вам угодно, господин Бубон, но при муже неприлично.

Эльвира была в тот раз где-то на шестом месяце, что придавало ее невинному кокетству особую перчинку. Бубон вспомнил некстати свою милую Жанну, такую же отзывчивую на ласку, и беспричинно загрустил. Эльвира сильно его зацепила. Он дал себе слово при первом удобном случае свести с ней дружбу покороче…

Захарка Покровский, будучи образцовым семьянином, не столько опасался за свою жизнь, сколько переживал за детей и любимую супругу. Он нанял трех охранников, но никому из них не доверял. Охранники — такая же сволочь, как все остальные ненавистники: пока им платишь, они твои, но всегда найдется ухарь, который их перекупит.

— Кого ты конкретно боишься? — спросил как-то Симон. — Шалвы? Или еще кого-нибудь?

— Ты умный человек, Саша, — печально ответил Захарка. — В Париже пожил, но некоторых простых вещей не понимаешь. При чем тут Шалва? При чем тут кто-то еще? Я же тебе объяснял. Для каждого, кто возвысился над средним уровнем, в России уготована петля. Вопрос лишь в том, когда ее затянут.

…В конце апреля их обоих вызвал к себе Валерик Шустов. Это не сулило ничего хорошего. По мелочам он не дергал и вообще предпочитал общаться напрямую как можно реже. Шустов жил скрытной, неведомой им жизнью. По слухам, в Москве бывал редко, перемещаясь из страны в страну, не засиживаясь подолгу на одном месте. Однако его твердую руку они ощущали постоянно. Он не оставлял их без присмотра. В любой день на пороге «Форума-интернешнл» или одного из филиалов мог возникнуть ревизор-порученец затребовать текущую документацию, а потом так же неожиданно исчезнуть. Где добывал этих ревизоров Валерик, неизвестно, но все они напоминали посланцев ада, обмануть их было невозможно. Не далее как месяц назад один из помощников Захарки Покровского, молодой, энергичный финансист, курирующий школьную программу по внедрению «шпанки», согрешил, схимичил в отчетах и отслюнил в свой карман как бы неучтенный процент. Как и весь уникальный российский бизнес, концерн «Форум-интернешнл» вел двойную-тройную бухгалтерию, и несчастный добытчик морально не устоял перед мнимой неуловимостью безналички. Сколько успел хапнуть, осталось его маленькой коммерческой тайной, которую он унес в могилу. После разоблачения одним из ревизоров бедолага просуществовал на белом свете всего неделю, с ним произвели аккуратную расчлененку, причем безалаберную голову с выколотыми завидущими зенками прислали в офис «Форума» в большой нарядной коробке из-под торта «Столичный». Нарочный положил ее прямо на стол Покровского. Ко лбу незадачливого рыночника была прикноплена дружеская записка, начертанная корявым почерком Валерика: «Захарушка, внимательнее подбирай кадры, прошу тебя, дорогой!»

Шустов велел приехать в Нагатино, там у поста ГАИ их встретил его человек, пересадил в могучий «Джип-континенталь» и, с полчаса пропетляв по лесным дорогам, доставил в дачный поселок, принадлежавший Министерству путей сообщения. Валерик принял соратников в подземном бункере, оборудованном, судя по всему, на случай ядерного нападения со стороны братской Америки. Вниз, на неизвестную глубину, спустились на бронированном, ужасно скрежещущем лифте. Склеп, где поджидал Валерик, был устлан роскошными персидскими коврами и оснащен мощнейшей системой кондиционеров: в воздухе стоял бодрящий, свежий запах озона. И Симон-Бубон, и Захарка Покровский не чувствовали за собой никакой вины, но, отрезанные от дневного света, очутясь перед очами грозного повелителя чумаков, все же немного душевно трепетали. Шустов выглядел утомленным, под глазами набрякли темные мешки. Но вел себя как обычно — сердечно, предупредительно. Обращался с ними, как с близкими друзьями, побратимами. От такого обращения Захарка еще больше закручинился.

Поболтали о пустяках, хозяин угостил каким-то густым черным вином, присланным якобы из Тегерана. Симон заметил, что Захарка не решился прикоснуться к рюмке до тех пор, пока Шустов сам не пригубил вина. Тегеран, разумеется, был упомянут не случайно — это вотчина Шалвы, у него там целая армия поставщиков.

— Как поживает прекрасная Эльвира, — поинтересовался хозяин у Захарки. — Рожки не наставила?

— Может и наставила, — любезно отозвался Захарка. — Но вообще-то ей некогда. Ты знаешь, Валерик, она опять в положении.

— Можно проверить, — утешил Шустов, — чьи дети. Науке раз плюнуть.

— Не надо, — отказался Захарка. — Для меня это не имеет значения.

— Вот даже как? — Шустов изобразил удивление. — Знаете ли, ребятки, мы неправильно относимся к женщинам. Я часто об этом думаю. Мы их очеловечили, и они этим пользуются. Поэтому иногда выходит, что под сердцем греем свою погибель.

Симон и Захарка глубокомысленно загудели. От того, что хозяин попусту трепал языком, им стало невмоготу. Их уже не удивило бы, если бы отворилась дверь и вошел мужик с секирой. Но опасения оказались напрасными. Валерик закурил сигарету с золотым ободком, заправленную травкой, и вдруг поднял на них тяжелый, внимательный взгляд, в котором словно не осталось блеска. Страшный взгляд зверя. Поговаривали, будто он посвящен в оккультные тайны тибетских сидельцев, владеет даром перевоплощения, но скорее всего, Валерик сам распускал эти слухи. И, уж конечно, не образованному Захарке и не циничному Бубону в них верить. Факт, однако, что иногда в нем проступало нечто такое, что заставляло окружающих притихнуть. Он не угрожал, но собеседник улавливал роковое тиканье взрывного устройства. Валерик был рожден, чтобы повелевать, и у тех, кто хоть однажды заставал его в минуту духовного порыва, уже никогда не возникало в этом сомнения.

— Готовы ли вы, ребятки? — мягко спросил Валерик.

— Готовы, — поспешил отозваться Бубон. — Но к чему?

Валерик заговорил проникновенно, как наставник с учениками, которые стараются его понять, но умственно еще не совсем созрели для постижения истины. Им всем есть чем гордиться, сказал он. На голом месте из ничего, из чистого фука они создали империю и стали вровень с самыми крупными российскими магнатами, включая великолепную семерку банкиров. Он рад, что не ошибся в организационной хватке Бубоши и в комбинационном гении Захарки. Свое будущее они уже обеспечили, на золотых скрижалях вписали свои имена в историю свободной России, но почивать на лаврах им рано. Да и попросту невозможно. Ведь в бизнесе, как в прыжке с трамплина, нельзя остановиться на середине. В российском бизнесе, уточнил Валерик. Здесь на остановке обязательно сомнут и растопчут толпы новых бизнесменов. Заминка в бизнесе подобна самострелу. Такова специфика, с ней необходимо считаться.

— Понимаете, для чего я все это говорю? — Валерик окинул их палящим взором.

Покровский молча потянулся к фужеру с черным вином. Симон-Бубон ответил за обоих:

— Дальше двигаться некуда, да? Повсюду заслоны Шалвы.

— Именно так, мужики, — одобрил Шустов. — Это своего рода тупик.

Захарка жалобно протянул:

— Для вас, мальчики, все это отчасти игра. Игра в деньги, игра в смерть, а у меня семья. Трое карапузов и больная жена.

— Эльвира заболела? — удивился Шустов. — Вроде с виду на ней пахать и пахать.

— С виду — да, — многозначительно намекнул Захарка. — Придатки — раз, печень — два, и еще неизвестно, какой анализ крови… Вы что, не видите, нам против Шалвы не потянуть? Уже было один раз. Его черная биомасса нас раздавит.

— Что предлагаешь? — спросил Шустов.

— Надо искать компромисс. Только компромисс. Можно предложить что-то такое, на что дикари безусловно клюнут. Методы психологического моделирования…

— Ты что скажешь, Бубоша?

Под его прокурорским взглядом Симон-Барбье сиротливо сгорбился. Он ждал этого разговора, и вот наконец час пробил. За минувший год, пока Шустов призраком бродил по Европе, пролагая наркотические тропы, он и его люди не раз сталкивались с конкурентами, и всегда при этом происходило словно короткое замыкание. Как если бы два охотника вышли на опушку с разных сторон и прицелились в одну дичь. Охотники, так и не пальнув, расходились, лес большой, но через некоторое время их снова, точно магнитом, тянуло друг к другу. Саша Бубон, озорной московский гуляка, не чувствовал готовности к смертельной разборке. Он не для этого был рожден. Почему так выходит, думал он с тоской, в огромном мире, где легко уместились четыре миллиарда человек, все равно приходится кого-то рвать на куски, чтобы тебя самого не разорвали?

— Не знаю, Валера, — ответил он растерянно. — Чему быть, того не миновать. Решать в конечном счете тебе.

— Компромисс, — буркнул Захарка, не надеясь, что его услышат. — Вот единственно верное решение.

Шустов скользнул по коврам, разминая гибкое тело. В спортивном костюме, в кроссовках на босу ногу он двигался изящно, будто танцевал. Он очень опасен. Возможно, один из самых опасных людей в уголовной столице. К своим тридцати годам Валерик многого добился, и никто не ведал его конечной цели. Может, он собирался всего-навсего стать миллиардером, но это вряд ли. Слишком мелко для него.

— Я не маньяк, — Валерик опустился на прежнее место. — Я культурный человек, вы меня знаете. Помнишь, Бубоша, как мы славно прокатились по Адриатике? Я против лишней крови. Признаюсь, ребятушки, в глубине души я сугубо религиозный человек. Всегда готов подставить вторую щеку, если требуют интересы дела. Но есть вещи, которые нельзя прощать. Пепел старого Гаврилы стучит в мое сердце. Шалва перекрыл нам кислород. Он замахнулся на самое святое, что есть у человека, на частную собственность. — Шустов передохнул, отпил вина. Подельщики никогда не слышали от него столь долгих, торжественных речей и слушали открыв рот. — Я реалист, — продолжал Валерик, — и знаю, нам будет тяжело. Но мы справимся. У нас разветвленная организация и около тысячи хорошо подготовленных бойцов. Больше чем достаточно, чтобы вбить ему в грудь осиновый кол. Может быть, это произойдет не сегодня, но очень скоро. Компромисс, Захарушка, возможен лишь как военная хитрость. Шалва тоже это понимает. Он не успокоится, пока производство «шпанки» в наших руках. А «шпанка» — только начало. У меня грандиозные планы. Рынок наркоты неисчерпаем. В сущности, кто им овладеет, тот овладеет миром… Одна малость — чтобы победить, мы должны быть готовы умереть. Я и позвал вас спросить: готовы ли вы, ребята?

— Я не готов, — сразу и категорично ответил Захарка.

— Я понял. У тебя больная жена. А ты, Бубоша?

Бубон обругал себя за то, что в злополучном круизе, когда продал душу дьяволу, не разглядел в Валерике самого главного. А главное было то, что этот парень, по всей видимости, чокнутый. Он рассуждал с таким просветленным лицом, будто читал на память школьную книжку про подвиги молодогвардейцев. Значит, шизанутый. Тут нет сомнений. Жизнь — не книжка из школьной программы. Она проще и занимательнее.

— Я с тобой, Валера, — сказал он. — Помирать все равно придется когда-нибудь. Но хорошо бы обговорить некоторые условия.


Глава 5

В первом часу ночи позвонил человек и вкрадчивым голосом спросил:

— Извините, к вам можно подъехать прямо сейчас?

Трубку сняла бухгалтерша Кармен, секретаршу пришлось отправить к клиенту. Сегодня в «Грезах» необыкновенный наплыв. Все массажные кабины заняты, пятеро подпитых молодых людей ожидают очереди в гостиной. Их развлекают две школьницы, угощают напитками, щебечут с ними, но ребята уже нервничают. Их можно понять. Действительно, что за странная очередь, как к стоматологу. Беспокоили Кармен и трое пожилых кавказцев, которые несколько часов гоняли шары в бильярдной. Непонятно, кто такие и что там у них за игра.

В бильярдную они никого не пускали, бармен Аксюта только что отнес им пятую бутылку шампанского в ведерке со льдом. По его мнению, один из кавказцев явно профессионал, кажется, армянин, двое других — любители, играют против него вместе. Все трое молчуны, что для кавказцев вообще большая редкость. Судя по тому, как себя ведут, ставки очень высокие и, может быть, играют не на деньги, а на что-то другое. Именно такие игры — не на деньги, а на что-то другое — часто заканчивались пальбой. Звонарь собирался попозже самолично посетить бильярдную, чтобы прояснить обстановку. На всякий случай вызвал трех боевиков-вышибал из первой смены и рассадил на стульях в коридоре, между бильярдной и гостиной. Чтобы не брюзжали, выдал им по сотне авансом. За переработку.

Кармен ответила в трубку:

— Всегда рады гостям. Вы один или с компанией?

— Зачем с компанией, один. У вас, надеюсь, соблюдают инкогнито?

— У нас все по правилам, — проворковала Кармен. — Не сомневайтесь, останетесь довольны.

Она представила себе звонившего. Скорее всего, какой-то мелкий фирмач поднакопил лишних двести-триста баксов и решил красиво гульнуть. Навару с такого немного, но и хлопот никаких. Если с ним что-нибудь случится невзначай, к примеру сердечный приступ, тоже никто не взыщет. Рядовые гуляки-фирмачи имеют обыкновение исчезать, не оставляя после себя даже пуговицы, как привидения.

— Хотелось бы, — чуть смущенно проблеял незнакомец, — чтобы массажистка была на уровне.

— Других не держим, — строго, но с задорцем посулила Кармен. — Какие-то особые пожелания? Возраст? Полнота? Брюнетка? Блондинка?

— Очень молодую не надо, но хотелось бы при фигуре… И чтобы, знаете ли, с хорошим музыкальным слухом.

— Приезжайте, — Кармен надоело слушать тягомотину. — У нас огромный выбор.

— Адрес правильный в рекламе?

…Повесив трубку, бухгалтерша опрокинула рюмку водки. Тьфу ты, пакость какая! Зануда в штанах. Да такому мужику сама приплатишь, лишь бы не лез ни с каким массажем.

Вошел Звонарь, толкая культяшкой заплаканную Зинку Букину. Девушка была в «Грезах» на хорошем счету. Во-первых, замужняя, что делало ее абсолютно управляемой. Во-вторых, по совместительству работала медсестрой в гинекологии, что гарантировало чистоплотность. И наконец, внешность: натуральная пепельная блондинка, томная, с тугими формами, с грациозной, «модельной» походкой, вызывающе съедобная, — у некоторых чувствительных мужчин слезились глаза, когда видели ее в первый раз, и они готовы были раскошелиться еще до начала массажа. Но был у нее серьезный недостаток: капризная, сентиментальная. Когда начинала выкобениваться, теряла ощущение реальности. Приходилось с ней иногда повозиться.

— Разбирайся с ней сама, — раздраженно бросил Звонарь. — Убить ее, что ли, сучку? Опять моча в голову кинулась.

— Не хочу с ним, с говнюком, — и не буду! — выкрикнула Букина. Звонарь от злости перекосился. Поспешил к столу и поскорее набулькал в чашку.

— Та-ак, — Кармен окинула Букину сочувственным взглядом. — Успокойся, малышка. Скажи мамочке, чем ты сегодня недовольна?

— Лизать заставляет, а я не могу. От него псиной воняет.

— Ты что же, раньше не пробовала?

— Он не так хочет, как вы думаете.

— Василий Федорович, — огорченно заметил Звонарь. — Из «Лензолота». Солидный, постоянный клиент. Кроме благодеяний, ничего от него не имеем. На той неделе чек прислал на десять тысяч. Просто так, на обзаведение. В знак расположения… А ты, сучка, кого из себя изображаешь? Принцессу на горошине?

— Если так, — Букина упорствовала, — я вообще лучше уйду.

— Куда это? — полюбопытствовала бухгалтерша.

— В «Утеху» устроюсь. От дома ближе ездить. И условия хорошие.

— Ах вон как! В «Утеху»! — Кармен заговорщицки поманила девушку пальчиком. Доверчивая Букина наклонилась, и тучная Кармен как-то ловко, не подымаясь с места, отвесила ей звучную оплеуху, от которой девицу свалило с ног как взрывной волной.

— Ишь ты! — рыкнула Кармен. — В «Утеху»! Я тебя так утешу, на карачках отсюда поползешь. Мерзавка!

Букина с пола глядела на нее с ужасом, всхлипывая, размазывала по щекам косметику.

— Иначе с ними нельзя, — сам себе сказал Звонарь. — Им скоко добра ни делай, все как в прорву. Токо о своей заднице пекутся.

— Ладно, — бухгалтерша уже успокоилась, пятна проказы потухли на щеках. — Погорячилась я, но и ты тоже хороша, малышка. «Утеха»! Знаю я эту фирмочку. Там о тебе заботиться некому будет. Через день спидульку подцепишь. Значит, не хочешь к старичку?

— Не хочу, — поверженная Букина не утратила упрямства.

— Ну и не надо. Сама к нему пойду. Скажу, у тебя месячные начались.

— Это его только раззадорит, — улыбнулась блондинка.

— Да? Тогда еще что-нибудь придумаю. Ступай, займись студентами в гостиной. Но уж покрутись, милочка. Видишь, ночь какая колготная.

Когда остались вдвоем со Звонарем, Кармен спросила:

— Чего там нацмены? Играют?

— Пока тихо. Может, обойдется… Я сейчас в подвал ходил, к этой… Чего-то у меня, Кармеша, на душе мутно. Чего-то тут непонятное. Допустим, мы ее оприходуем, как велено, а где гарантия, что она живая не понадобится? Кто тогда ответит?

Кармен присела на диван, устало потянулась. Рукой поманила: садись, отдохнем немного. Звонарь подгреб с бутылкой в руках и с рюмками. Он ценил такие задумчивые минуты среди бурной ночи, когда они словно оставались наедине во всем мире.

— Кому понадобится, Коля?

— Дак ему же и понадобится. Чего-то тут не так. Самолично явился… Спешка какая-то… Чего-то за этим кроется, не пойму чего. Может, ее припрятать денька на два? Усыпить да припрятать?

Кармен задумалась. Чутье у Звонарушки, конечно, рысье, и в чем-то он, возможно, прав. У Гария Хасимовича, как у каждого владыки, бывали заскоки, за которые приходилось расплачиваться подневольному люду. Но с этой девицей?.. Вряд ли… Что тут может быть? Шалва переживает из-за убитого дружка-полюбовничка, из-за чернявого поганца, ищет утешения в мести, — по-человечески понятно. Девка замешана в этой истории, да еще секретничает, что-то скрывает, — все одно ей теперь не жить. Что тут может быть еще?

— Нет, Коля, припрятывать опасно. Не дай Бог, узнает… Он не любит, когда самовольничают… Пошли Зинаиду, пусть поработает. Если девка темнит, ей-то обязательно признается.

Звонарь кивнул, чокнулся с бухгалтершей. Мысль о бабке Зинаиде ему уже приходила в голову. Эта крутая старуха с туловищем штангиста обладала светлым умом и владела особым даром убеждения, схожим с тем, который использует удав при контакте с кроликами. Правда, после бабкиных дознаний редкая жертва оставалась в рассудке, большинство заканчивались прямо на допросе, но это не имело значения. Баба Зинаида, будучи садисткой с большим практическим стажем, никогда не усыпляла кролика, пока не вытягивала из него нужную информацию.

В знойных очах Кармен мелькнуло подозрение.

— Ты что, Коленька, знал ее раньше?

— Кого?

— Да ту, которая в камере.

— С чего взяла?

— Вроде жалеешь?

Звонарь погладил ее тугое бедро.

— Кара, о чем ты? Нас с тобой кто бы пожалел, а?

Бухгалтерша зажала игривую руку между тугими коленями, и Звонарь почувствовал привычный удар будто током по мочкам ушей. Поразительная женщина! Если бы пожелала, так бы и не слезал с нее.

— Пошли бабку, Коля, — прошелестела Кармен. — Хуже не будет.

…Оленька Серова задремала, угрелась под батареей, кажется, на минуту, а когда открыла глаза, увидела перед собой зобастую, страшную старуху с полотняной кошелкой в руке — то ли побирушка, то ли лесовичка, собравшаяся по грибы. Лампочка так же тускло раскачивалась под потолком, и она, Оленька, еще была живая, хотя уже без одного пальчика. Похоже, начиналось заражение — ладонь дергало, и волны жара летели в грудь. Дверь за собой старуха прикрыла.

— Ах ты сиротка наша несчастная! — из шамкающего жестяного рта жутко высверкнул ослепительно желтый клык. — Горюшко ты мое ненаглядное, что же с тобой делать?

— А что со мной делать? Ничего не надо делать. Вы, бабушка, убить меня пришли?

Зинаида опустилась на колени. В них что-то хрустнуло, будто сломалось. Установила кошелку и начала доставать из нее разные вещи: веревку, паклю, какие-то инструменты, керосиновую лампу. Все это в определенном порядке раскладывала вокруг себя.

— Убить не убить, доченька, но помучить придется. Ты ж сама виновата. Блажишь, норов кажешь. А какой может быть норов у такой славной девочки? Угождай хозяину — и больше ничего… Ну-ка, ляг, доченька, на спинку.

— Зачем, бабушка?

— Поудобнее будет. Ножки-ручки свяжу, чтобы не трепыхалась.

Не сознавая толком, что делает, Оленька послушно повалилась на пол. Понятно, что в облике старой, шепелявой громадины явилась за ней смерть, но сопротивляться не было сил.

Старуха спеленала ее по рукам и ногам тонкой бельевой веревкой. Потом неожиданно взгромоздилась на живот, поерзала всей тушей, угнездилась. В руке вспыхнули миниатюрные медные щипчики.

— С чего начнем, голубушка? — прогнусила заботливо. — С глазок либо с носика. Тебе чего жальче?

Сознание Оленьки забилось птичкой в клетке, но не гасло.

— Вы самый большой кошмар, какой мне когда-нибудь снился, — призналась она.

…Ровно в половине второго Миша Климов нажал компьютерную кнопку на двери лечебно-оздоровительной фирмы «Грезы». Машину (голубой «Корвет» с кодовыми номерами) оставил за углом, приткнув между двумя «мыльницами». Камуфляж на нем был самый примитивный: седые усишки в ниточку, две зубных пластины за щеками и белесый парик, пышный, закрывающий уши. Таким нехитрым способом он «постарел» лет на десять. Подходя к подъезду, изменил походку, ссутулился, чуть приволакивал ногу, окончательно вживясь в образ немолодого кабинетного пройдохи, больше привыкшего к бумагам, чем к гантелям. Одет скромно, но модно: кожаный куртяк, черные штаны, на ногах коричневая, на мощном каблуке «Саламандра».

В узком холле совершенно казенного вида, но с репродукцией «Махи обнаженной» на полстены из-за конторки вышел пожилой охранник в голубой униформе и, извинившись, деловито обшарил Климова с головы до ног. Что ж, нормальная мера предосторожности для любого учреждения культуры.

— Согласовано? — спросил охранник.

— Да, конечно. Но не знаю с кем. У вас какие тут порядки?

Охранник (родич Звонаря, бывший знатный токарь с Шарикоподшипникового) исполнял одновременно обязанности мажордома и привратника.

— Порядки известные, как везде. Пройдите в гостиную. Там напитки, музыка. Отдохнете, оглядитесь… позвольте вашу куртку.

Климов улыбался растерянно.

— Знаете, я первый раз… Нельзя ли сперва повидаться с хозяином?

— Отчего нельзя? У нас для гостя все можно. Счас сообщу об вашем желании.

Зашел за конторку, связался с кем-то по радиомикрофону.

— Николай Павлович, тут к вам посетитель… Обыкновенный, интеллигентный… Говорит, оробел… Хорошо, понял вас… — Повернулся к Климову: — По коридору до конца, там правая дверь, крайняя… Позвольте все же куртку? У нас положено раздеваться гостю.

Климов отдал куртку, кожаную визитку взял с собой.

Прежде чем идти к начальству, заглянул в гостиную. Обстановка располагающая. Бар, светомузыка, чарующий Газманов: «Москва, звонят колокола…», — и несколько парней, развалившихся в креслах. Ослепительная блондинка на карманном подиуме ублажала их чем-то вроде танца живота. Под газмановские колокола не очень ложилось, но блондинка справлялась. Она так самозабвенно извивалась, что у Климова, давно отлученного от женщин, защипало в глазах. Он помаячил в дверях и поскорее вернулся в коридор, продолговатый, как кишка. Здесь дежурили двое головорезов с автоматами. Они сидели на табуретках на солидном расстоянии друг от друга и повернули к нему головы, точно два сфинкса. В коридор выходило с десяток дверей: вероятно, те самые массажные кабинеты.

Климов с независимым видом, но сутулясь еще больше, прошествовал в конец коридора и, постучав, толкнул дверь в кабинет. В комнате, меблированной под офис, находились двое: раскормленная, пышная брюнетка цыганистого обличья и невзрачный мужичок лет тридцати пяти с культяшкой вместо левой руки. Они пристроились на диване, перед столиком с закуской и бутылками. Женщина опалила вошедшего огненным взглядом, а на лице мужчины застыло столь двуличное выражение, что Климову захотелось перекреститься. Он знал, кто это. Генерал Колосов выполнил обещание, поднял по «молнии» поисковую службу, и через несколько часов Климов получил точную наводку на фирму «Грезы». После этого связался с конторой и заказал по факсу ориентировку на ее сотрудников. Информации было негусто. Директор фирмы, Николай Павлович Звонарев, шестерка Шалвы, появился в Москве года четыре назад, но между его появлением и давней отсидкой (кража со взломом) в сводке зиял странный десятилетний пробел. Выйдя на волю в 1983 году, он напрочь исчез из поля зрения правоохранительных органов. Где находился все это время, чем занимался — пустота. Ни с одним из нынешних криминальных авторитетов его идентифицировать не удалось. Человек вышел из тюрьмы и на десять лет провалился в небытие. У Климова не было желания размышлять над поразительным феноменом, свидетельствующим, разумеется, прежде всего о каком-то сбое надзорной бюрократической системы: по тюремной жизни Николай Звонарев характеризовался как человек контактный, предприимчивый, уклончивый, жадный — нормальный выносливый зек. Из особых качеств упоминалась склонность к внезапным, немотивированным вспышкам злобы, что в принципе противоречило остальным характеристикам.

С Кармен (Гнездилина Кармен Ивановна) проще: вся ее предыдущая жизнь как на ладони. Привлекалась еще в советское время по подозрению в содержании притона, но легко доказала, что она народная целительница и гадалка. На такой случай в прежнем кодексе тоже имелась статья, но по ней редко кто проходил на суде, разве что в пристежку к другой, более серьезной статье. Рынок пришелся ей впору, как бальное платье принцессе. Она быстро прославилась как экстрасенс и прорицательница, наловчилась лечить ото всех болезней наложением рук, снимала порчу и предсказывала судьбу, на чем огребала крупную монету. Вскоре замелькала на телевидении в передаче «Третий глаз», потом сошлась с Шалвой, побыла в сожительницах. Наконец он пристроил ее в «Грезы», где Кармен Ивановна по рыночному положению уже стала недосягаемой для обыкновенного судебного преследования: уважаемый член общества, средний класс, предприниматель, опора государства. Звонарев указал на свободный стул:

— Садись, гостюшко дорогой. У нас безо всяких чинов, запросто. Какие проблемы?

Кармен добавила:

— Не с вами ли, сударь, мы час назад беседовали по телефону?

— Возможно, — Климов уселся, пригладил ладонью парик. — Хочу оговорить, что пришел скорее для ознакомления, чем для активного времяпрепровождения.

— Как это? — уточнил Звонарев. — У вас нет денег?

Климов смотрел не на него, а на Кармен: его сразу очаровала эта женщина, в ее темных, пылающих страстью очах смутно отражался весь тот порочный мир, куда мужчин порой подсознательно тянет, как в омут.

— При чем тут деньги? — поморщился он с досадой. — Я работаю в префектуре, в комиссии по малому бизнесу. К примеру, возьмем ваше заведение. Оно, конечно, необходимо и имеет свою социально-оздоровительную функцию. Но встает важный вопрос. Почему подобные фирмы обслуживают все же довольно специфический контингент? Почему порядочные люди, цвет общества, бизнесмены, банкиры, деятели культуры, избегают посещать подобные места? Что это — следствие инерции обветшалых моральных догм или убогая, односторонняя реклама?

Кармен и Звонарев слушали его, фигурально говоря, набычась. Николай Павлович не выдержал:

— Ты что, мужик, кольнулся, что ли? Как это не посещают? Да к нам сам Лев Ионович третьего дня заезжали. Два часа в парилке балдели.

— Лев Ионович? — деловито переспросил Климов. — Из мэрии? Вы имеете в виду Починюка?

— Я имею в виду, коли вы, господин хороший, надеетесь на халявку проскочить, у нас не заведено. У нас фирма с репутацией. Прейскурант единый для всех. Если угодно, Лев Ионович полторы штуки отстегнул не глядя.

— Вы сказали — прейскурант? И какого же рода услуги вы обеспечиваете? Кроме массажа? Это принципиальный вопрос. Порядочные люди…

Бухгалтерша Кармен положила горячую руку ему на колено, ободряюще улыбнулась.

— Молодой человек,— заговорила ласково, подключив бархатный регистр. — Не надо лишних слов. Расслабьтесь, вы уже не на работе. Вы пришли к нам отдохнуть и сделали правильный выбор. У нас все по первому классу. Бильярдная, сауна, девочки-люкс. И все в строгом соответствии с санитарными нормами. Вам совершенно не о чем беспокоиться.

— Пусть только деньги сперва покажет, — буркнул Звонарь.

— Фу, как грубо! — упрекнула Кармен.

— Нет, почему же, — согласился Климов. Открыл визитку и козырнул уголком толстенькой пачки сторублевок. — Я его понимаю, как директора. К нам в комиссию приходит много жалоб разного рода на всевозможных неплательщиков. Всякие махинации, обман доверия. В крупном бизнесе аналогичная картина. Почему и иностранцы не хотят иметь с нами дела… Вот вы сказали, бильярд. А ведь я бы, пожалуй, сгонял американочку.

Поначалу, когда гость только появился на пороге, Кармен ощутила какую-то неясную, исходившую от него угрозу, но теперь совершенно уверилась, что это обычный чиновник-дегенерат, нагревший руки на взятках, изъясняющийся газетными клише, уже не человек, но еще не совсем животное. Была, правда, одна малость, которую Кармен не могла себе объяснить: почему чиновный стручок не пошел сразу к девочкам, а завернул в дирекцию, и главное, почему они восприняли его приход как нечто естественное и ведут нелепое толковище. Эта несообразность слегка ее тревожила.

— Бильярдная, к сожалению, сейчас занята, — сказала она. — Там три чурека гоняют шары. Вам как интеллигенту будет с ними неинтересно.

— Вы не правы, — возразил Климов. — Среди кавказцев много отменных игроков. И ставят по крупному. Другое дело — могут убить, но этого я не боюсь. Я государственный служащий, меня нельзя трогать. Давайте взглянем одним глазком, ознакомимся, так сказать, с местными достопримечательностями, раз уж я приехал.

Он подал руку Кармен, и та ее приняла. Звонарь в полном недоумении остался пить водку один.

По дороге Климов сделал комплимент:

— Хочу вам признаться, хозяюшка, вы женщина моей мечты.

— Неужели?

— Вы похожи на мою сестренку: такая же чернявая, пухленькая и глазастая… А вот здесь по углам я бы установил игорные автоматы. Зачем же пропадать помещению.

В коридоре им встретились два пожилых господина, которые волокли куда-то растелешенную малолетку. Малолетка истошно визжала, зато у мужчин были сосредоточенные лица, как при умственной работе.

В подвале дежурили трое боевиков. Они расположились на табуретках с автоматами на коленях, как и те, что наверху. Всего, выходит, пятеро, отметил Климов. Это немного для него одного. В сущности, разведку он уже закончил. Девушка, если жива, находится в одном из вон тех трех боксов с глазками, больше ей негде быть.

Трое пожилых горцев являли собой занятное зрелище: разгоряченные, отрешенные, подобные ожившим лесным кряжам. Двое передвигались вокруг стола с киями, хищно приглядываясь к шарам, третий сидел в кресле со стаканом в руке. Он первый заметил вошедших:

— Ну, чего надо?! — зычным голосом словно толкнул их в грудь. Климов бодро ответил:

— Не примете в компанию, господа?

Игроки оторопело опустили кии. Судя по манерам, они не вчера спустились с гор, уже, вероятно, попривыкли к наглости русского быдла, но всему же есть мера.

— Тебя? — растерянно спросил один.

— А чего? — Климов бесстрашно подступил к столу. — Четверым веселее, а?

Тот, кто сидел со стаканом, глухо уточнил:

— На что хочешь играть?

— Как на что? На деньги, разумеется.

— Мы не на деньги играем. Мы играем на интерес.

— Можно на интерес, — согласился Климов. — В чем он заключается?

— Ставишь свою глупую башку, будешь играть. Хочешь?

Кармен потянула сзади за пиджак, но Климов уперся:

— Я башку поставлю, а вы что?

Один из горцев приблизился, потрогал за пуговицу.

— Проваливай, да. Не мешай добрым людям. У нас свои дела, у тебя свои. Иди к девочкам, да.

— Почему проваливай? Я же имею право, как все посетители. Бильярд общий. Почему сразу проваливай?! Хамство какое-то.

— Жить хочешь, нет?

— Жить хочу, да.

— Уведи его, хозяйка, и больше не показывай.

Кармен уперлась руками Климову в грудь и начала толкать его к двери, точно шкаф передвигала. На пороге оглянулась:

— Извините, господа. Маленькое недоразумение. Оно уже улажено.

Горцы ответили гортанными возмущенными возгласами.

— У вас и порядочки, — возмутился Климов уже в коридоре. — Черт знает что такое! Вы же видели, они меня оскорбили.

Кармен сухо объяснила:

— Они заплатили за ночь вперед. Правила позволяют. Если вас что-то не устраивает, молодой человек…

Не слушая, словно в сильном раздражении, Климов зашагал к боксам. Увидел как напрягся, привстал ближайший охранник.

На боксах обыкновенные английские запоры.

Кармен догнала его:

— Куда вы? Там тупик.

Климов повернулся к ней:

— Я скажу вам, в чем проблема. Кармен Ивановна вас зовут? Так вот, Кармен Ивановна, проблема в ошибочной ориентации вашего заведения. Это же настоящие бандиты! И что получается? Получается, у них все преимущества передо мной, порядочным гражданином, который заглянул на огонек, чтобы немного развеяться после напряженного трудового дня. Получается, нормальный гость, да еще если он не кавказец, по сравнению с бандитом как бы человек второго сорта. Постарайтесь вникнуть в мои слова, это действительно очень серьезная проблема. К сожалению, она касается не только вашей фирмы.

— Что вы хотите? — У Кармен осталось одно желание: поскорее избавиться от конторского проныры. Она уж подумывала, не вышвырнуть ли его на улицу. Неизвестно, каких неприятностей от него ждать. Но чудное дело, одновременно ее тянуло к нему. Его серые с коричневыми искрами глаза завораживали. Такого с ней сто лет не случалось. Его дерзкая улыбка никак не соответствовала занудным речам и вообще всему облику. Смутно она догадывалась, что пришелец не тот, за кого себя выдает, и, может быть, его следует не просто вышвырнуть на улицу, а сперва произвести небольшую правилку, но стоило Климову улыбнуться, как ее тревога утихла.

— У вас там девочка наверху, такая яркая блондиночка. Прямо балерина из варьете. Ее можно снять?

— Наконец-то, — бархатно хохотнула бухгалтерша. — Я уж думала, так и не доберемся до сути.

Массажный кабинет — широкая, низкая кровать с приспособлениями для зажимов рук и ног и прочего физкультурно-оздоровительного баловства, позолоченное трюмо, зеркало на потолке, мягкое, призрачное освещение — судя по обстановке, фирма процветала.

Климов не успел соскучиться, как появилась Зина Букина, сияющая, прелестная, беззаботная.

— Ну-с, больной, — промурлыкала с порога. — Почему не раздеваемся? Доктор уже здесь.

Порхнула по комнате, сбросила шаль с плеч, осталась в каком-то подобии балетного трико и в марлевой юбчонке размером со спичечный коробок. Ожгла шальным глазом.

— Вон та маленькая дверца — ванная комната. Не желаете ли ополоснуться? Кстати, массаж лучше всего начинать с водных процедур. Гигиенично — и хорошо заводит.

От такого напора одичавший в лесу Климов растаял. Прогудел:

— Я и так заведенный. Сядь, отдышись, легкокрылая.

Букина опустилась на краешек кровати рядом с ним. Девичьи глаза блистали, как спелые виноградины. Видно, что с душой относится к своей деликатной работе, самой престижной в СНГ.

— За разговоры не платят, миленький, — предупредила его загадочно.

— К этому вопросу мы вернемся, — пообещал Климов. — Ты лучше скажи, давно в «Грезах»?

Букина встретилась с ним глазами, что-то почуяла, боевой задор поутих.

— А что такое?

— Спрашивать буду я, ты — отвечать.

Букина оглянулась на дверь.

— Кажется, я влипла, да?

— Не совсем, — обнадежил Климов. — Все от тебя зависит. От твоего желания помочь.

— Вы кто?

— Дед Пихто. Повторяю, давно работаешь в «Грезах»?

— Второй год… Ну, то есть…

— Замужем?

Букина достала сигареты, закурила. Попыталась изобразить возмущение, не получилось. Зато надерзила, преодолевая страх.

— У вас что-то не в порядке с потенцией? Не беда. Я знаю разные штуки…

— Потенции у меня вообще нету, — огорчил ее Климов. — Но мы ушли в сторону. Я спросил, ты замужем?

— Разве это запрещено? У нас многие девочки замужем.

— Папа, мама, надеюсь, живы, здоровы?

Искушенная Зиночка Букина за свои двадцать с хвостиком годочков успела накушаться мужчин до отрыжки, но такого видела впервые. Сущий незнакомец. Он произносил слова без угрозы, но ее сердечко заледенело. Вкруг его лохматой головы (парик, что ли?) вилось голубоватое облачко, сквозь которое она не могла толком разглядеть лицо. Хорош ли он собой? Дурен ли?

— Да, живы, здоровы, а что?

— После школы сразу сюда? По зову сердца?

— Нет, я работаю в другом месте.

— Где?

— Медсестрой в гинекологии.

— Надо же… Кого больше боишься, Кармен Ивановну или директора?

Букина вспыхнула.

— Чего их бояться? Подумаешь. Да я хоть завтра в «Утеху» перейду. С моими данными.

Климов подставил пепельницу.

— Та, которая в подвале, наверное, тоже так думала. Да, видишь, не успела в «Утеху».

Букина почувствовала озноб. Хмель, который она набрала за вечер, почти выветрился.

— Можно я закажу вина? По телефону.

— Попозже… Ты ее знаешь?

— Ольку Серову? Немного. Она не из наших. Она по вызову. Иногда подхалтуривает. По праздникам тут работы навалом.

— В каком она боксе?

— Во втором. Если отсюда идти… Ой, во что вы меня втягиваете?

— Ключи у кого от боксов?

— У Николая Павловича, у бухгалтерши. Еще, конечно, у бабки Зинаиды.

— Кто такая Зинаида?

— Садистка. По совместительству уборщица.

— Почему ее не видел? Ее сегодня нет?

— Здесь она, — Букина опустила глаза. — Ольку пытает. Второй час уже. Теперь ее все равно не спасешь.

Климов подумал, что за три года, которые он отсутствовал, Москва еще изменилась к худшему. Не надо было возвращаться. Из нормальных людей в ней остались одни пенсионеры. Хочешь отдохнуть душой, пойди спозаранку на любую помойку, там они роются в кучах мусора, выдергивают железными крючками лакомые куски, недоеденные молодыми хряками. Все остальные, кто хранил в себе человеческое естество, либо переродились, наглядевшись телевизора, либо сбежали, либо их перебили. Климов не удивлялся: к этому все и шло.

— Тебе ее разве не жалко? — спросил он безнадежно.

— Ольку? А чего жалеть, она сама… — Букина поглядела с вызовом, но в прекрасных очах засветились слезы. — Отпустите меня, пожалуйста! Не знаю, кто вы, чего добиваетесь, но если Звонарь пронюхает, как я тут с вами… Мне хуже будет, чем ей.

— Ребят этих, которые сторожат, знаешь?

— Они тупые.

— Ты с ними знакома?

— Еще бы. Леху и Вована… Они же по контракту раз в неделю бесплатно обслуживаются.

— Вот и хорошо. Сейчас пойдем за Олей, я ее с собой заберу. Поможешь управиться!

— Вы с ума сошли! — слезы высохли, в очах такой ужас, как если бы заглянула на мгновение в загробное царство. — Они нас на кусочки изрубят и собакам скормят.

Климов взял ее руку, перенял на себя ее страх. Передал ей чуточку лесной, успокоительной праны и своей веры. Он верил, что любое падшее существо можно заново очеловечить, если приложить старания. Но ответного толчка не почувствовал. Наверное, не настроился как следует.

— С тобой ничего не случится, — сказал он. — С этой минуты ты под моей защитой. Тебе никто не причинит вреда — ни твоя тезка, ни сам черт с рогами. Посмотри мне в глаза.

Букина посмотрела и увидела блеск, который ее ослепил. В ее сердце тоска смешалась с прозрением. Похоже, за ней пришел тот, кого она уже не надеялась дождаться.

— Вы не обманываете?

— Нет. Через день или через год обязательно вернусь за тобой. Знаешь, почему?

— Почему?

— Мне хочется с тобой переспать.

Он выпустил ее руку, и Букина поникла, пригорюнилась, словно очнулась от сладкого сна. У нее не осталось сил сопротивляться. Этот удивительный мужчина властен делать с ней, что захочет, но она не знала, кто опаснее — прежние мучители или новый хозяин.

Климов отвел ее в гостиную, где продолжал гулять молодняк, велел ждать, а сам отправился в кабинет Звонаря. Там он застал почти что прежнюю картину. Бухгалтерша Кармен сидела на коленях у Николая Павловича и поила его водочкой из своих рук. Пьяненький Звонарь отрешенно улыбался каким-то своим сокровенным мыслям.

— Очень трогательно, — оценил Климов. — К сожалению, вынужден помешать.

— Ты чего, парень? — злобно забухтел однорукий. — Врываешься, понимаешь, как к себе домой…

Кармен спросила:

— Вас что-то опять не устраивает? Да вы капризный клиент. Одна морока с вами.

— Почему не устраивает, все устраивает, все отлично, — он подошел к любезной парочке, покопался в своей «визитке». — Хочу отблагодарить. Сейчас покажу что-то интересное. Вам понравится… Вот!

Он прилепил к кисти Звонаря желатиновую капсулу с микроскопическим пластиковым жалом — новейшая разработка техотдела «Вербы», получившая второй приз на выставке современных шпионских аксессуаров в Стокгольме. Там она выставлялась почему-то на стенде японской фирмы «Сюдзуко». Слегка надавил — и в кровь Звонаря впрыснулась микродоза препарата «Омега», тоже, кстати, ноу-хау «Вербы», но уже химического подотдела. Бедный директор «Грез» не успел понять, что произошло, лишь злобная ухмылка на роже плавно сменилась блаженной гримасой. Вырубился в мгновение ока. Обмяк, просел под тучными телесами Кармен Ивановны, как студень.

— Ты его убил? — озадачилась бухгалтерша.

— Пока нет… Может, попозже. Дай поскорее ключи, дорогая.

— Какие ключи?

— От камер в подвале, от сейфов, да вообще все, какие есть.

— Меня тоже убьешь?

— Нет, только усыплю.

Бухгалтерша переместилась с колен Звонаря на диван, брезгливо его отпихнув. Бедолага повалился на бок, выдув носом красивый розовый пузырь.

— Чувствовала, что-то не так, — сказала Кармен.

— Давай ключи, тороплюсь.

— В здании полно охраны, на всех таблеток не хватит.

— Ничего, справлюсь. Давай ключи.

Они встретились глазами, и у бухгалтерши появилось ощущение, что она погружается в вечную мерзлоту.

— Ты пришел за девкой?

— Да.

— Даже если убьешь нас обоих, тебя найдут.

— Мадам, вы начинаете меня раздражать.

— Ключи в сумочке. Вон на столе.

Климов открыл сумочку, вытянул бренчащую связку: стальное колечко, с нанизанными отмычками; в прошлом веке такими ключами запирали от слуг съестные припасы да фамильное серебро, теперь за хитроумными запорами укрывали наркотики, деньги и трупы.

Легкая, как девочка, Кармен метнулась к двери, но оступилась на ковре и шлепнулась на пол. Климов помог ей подняться, довел обратно до дивана.

— Ты не представляешь, скотина, на кого замахнулся, — прошипела Кармен, потирая ушибленный бок.

— Почему не представляю. Хорошо представляю. Гарий Хасимович — уважаемый человек, ему пальца в рот не клади. Три года назад всех чумаков под корень вывел. Но, дорогая Кармен Ивановна, уверяю вас, на каждого Гария Хасимовича рано или поздно находится другой Гарий Хасимович, который откусит ему нос… Вот этот ключик от чего?

— Уж не ты ли тот кусака? — Кармен редко проигрывала, но еще реже падала духом. Она уже решила для себя: налетчик либо безумен, либо чрезвычайно опасен: в любом случае надо попробовать подольститься. Кто знает, как повернется дальше. Сегодня встретились на узкой дорожке, завтра лягут в постель. Всяко бывает.

— Эти два от боксов, эти от сейфов, эти кодовые, — меланхолично, никуда не торопясь, перебирал ключи Климов. — А вот этот, серебряный, с зубчиками, куда?

Кармен загадочно улыбалась, оперевшись локтем на уснувшего Звонаря, как на валик.

— Девку без меня не возьмешь, миленький. Не надейся. Зато я могу помочь на определенных условиях. Хочешь знать, на каких?

— У нас в префектуре говорят: не верь глазам своим, верь только страховому полису… А, понял! Ключик от тайника. Чудесная шкатулка со световой сигнализацией. Шведский проект. Корпус с титановым наполнителем. Космический материал. Выдерживает практически любую термоагрессию. Как неосторожно, мадам! Хранить такое сокровище на общей связке. Тайничок скорее всего для домашнего пользования, верно?

Кармен ощутила полузабытое наивное девичье желание выцарапать насмешнику глаза. Но она понимала, что вряд ли получится. Вон даже до дверей не сумела добежать. Если она была ведьмой, то пришелец не иначе как ведьмачий сынок.

— Квартирка на Шаболовской, Кармен Ивановна? Наведаюсь как-нибудь, когда все утрясется.

Бухгалтерша сделала последнюю попытку поладить миром.

— Не веришь мне, соколик? Подумай, какой резон обманывать. Спасти хочу. Куда пойдешь один? Там охранники, сигнализация, привратник. Все ведь продумано. Девку не возьмешь, а голову оставишь.

— С чего вдруг решила помочь?

— Огласки не люблю. Да и с Шалвой у меня свои счеты. И девка хорошая, пусть поживет.

Взглядом посулила больше, чем словами. Видишь, вещала ее улыбка, мы почти вместе, почти в любовном сговоре. Климов не остался равнодушен.

— У вас щедрое сердце, мадам, — заметил он уважительно. — Позвольте руку.

— Но это — не смерть?

— Нет, всего лишь сон.

Бесстрашно потянулась, и он вдавил в мягкое нежное предплечье желтую ампулу с острым хвостиком. В помутившихся черных зрачках успел разглядеть отражение Вселенной. В его понимании эта женщина была существом космическим, не поддающимся дрессировке. У таких в новой России большое будущее. Потому что она из тех, кто не умеет плакать. Во все века они рождались сиренами, колдуньями, амазонками, эриниями, и если обретали на какой-то срок человечий облик, то прибирали к рукам все, что можно окинуть взором.

Кармен Ивановна по какой-то тайной прихоти осела в «Грезах», а могла бы, конечно, возглавлять женский комитет в Государственной Думе или стать советником президента. Преград на земле для нее не существовало, кроме вот этой желтой ампулы, ненароком присосавшейся к плечу.

Из уважения Климов поудобнее устроил ее черноволосую голову на бедре посапывающего Звонаря и, оглядевшись — ничего не забыл? — покинул кабинет.

Скорым шагом, счастливо улыбаясь, он направился к ближайшему охраннику. Тот глядел удивленно — тридцатилетний детина с мозгами куренка.

— Сиди, сиди, пацан, — весело зашумел Климов, — вот хозяин велел передать…

Протянул руку, парень в ответ машинально подал свою, и Климов припечатал к жесткой ладони третью ампулу, но это был далеко не весь запас сюрпризов, который хранился у него в визитке. Второй охранник издали с любопытством следил, чего там переслал Звонарь напарнику, а когда опомнился, увидел дуло автомата, направленное в живот. Услышал спокойную команду:

— Брось машинку на пол — и ни одного лишнего движения!

Забавно следующее. Впоследствии этот охранник (прожил-то он недолго) не мог толком объяснить ни себе, ни людям, почему не сделал ни малейшей попытки к отпору. Расстояние допускало маневр, а боевого опыта ему было не занимать. Но не сделал — и все. Послушно положил автомат и терпеливо ждал, пока усатый налетчик приблизится. Видел, как повалился со стула напарник — медленно и как-то уныло. Его заворожила необычность происшествия. Он спросил у Климова:

— Ты чем его убабахал, браток?

— А-а, потом расскажу, — ответил Климов. — Ну-ка, повернись к стене.

Детина встал боком, готовясь все же, как он помнил, заехать бандюге каблуком по колену, но не успел. Климов, чтобы сэкономить дорогое снадобье, обрушил ему на череп автомат, ухватя его за ствол, как дубинку. Он уже погрузился в зловещее состояние разрушителя и больше не испытывал ни сомнений, ни жалости. Все его действия были строго определены конечной целью.

В гостиной Зиночка Букина развлекала двоих молодых людей любезным разговором, остальные молодые люди к этому часу куда-то рассосались. Стерео изливалось сумрачной прелюдией Рахманинова, что озадачило Климова. В этом была какая-то несуразность, Рахманинов никак не подходил к чарующей обстановке «Грез». Он был из другого, забытого, одухотворенного мира. Зиночка и молодые люди пили коктейли, и один из них, хохоча, как раз вылил бокал Зиночке на грудь. Она тоже беззаботно смеялась, но, увидя Климова, мгновенно умолкла.

— Подождите, мальчики, сейчас вернусь. Клиента мигом обслужу.

Мальчики глубокомысленно закивали, понимая, что сначала работа, а уж потом удовольствие.

— Сыми с него стружку, Зинуля, — напутствовал один. — И бегом обратно. Без тебя пить не будем.

Возле лифта Климов проинструктировал Зиночку. Ей надо было отвлечь привратника. Пококетничать с ним, покрутиться рядом. Если тот что-то заподозрит и захочет поднять тревогу, то помешать ему. Если помешать не удастся — лететь сломя голову в подвал с предупреждением.

— Справишься, Зинок?

Букина обрадовалась простоте задания.

— Дядя Шурик давно на меня глаз положил. Но вообще-то у нас не положено с обслугой трахаться.

— Никто тебя не заставляет. Просто погутарьте, обменяйтесь мнениями о погоде, выпейте по рюмочке… Минут на десять его займи, не больше.

Загипнотизированная Букина осмелилась спросить:

— Вы не обманываете меня? Вы вернетесь за мной, когда все кончится?

— Безусловно, — сказал Климов.

Он захватил с собой оба АК, и, когда ступил в подвал, троица низовой охраны сразу оказалась у него на линии огня. Как три нахохленных вороненка, они обернулись к нему. Климов не хотел их убивать ни с того ни с сего.

— Оружие на пол, пацаны! Только без баловства.

Московские быки, имя которым легион, в форс-мажорных обстоятельствах действуют всегда непредсказуемо. Все зависит от того, какая у них подготовка и сколько выпили накануне. Основных типов поведения три. Разумные подчинялись, памятуя о том, что у них на плечах всего по одной тыкве, другие от внезапного ужаса погружались в столбняк, третьи бесшабашно кидались в схватку, мгновенно озверевая. Трое противников Климова поступили каждый по характеру: один побагровел от натуги и начал икать, не имея силы пошевелиться, второй благочинно бросил автомат на пол, третий заорал, вскочил на ноги и открыл пальбу. Пули рассеялись, зацокали по подвалу, Климов опередил его и всадил в грудь короткую прямую очередь. Боец согнулся в три погибели, выронил автомат и уткнулся лбом в стену. Он был храбр, но безрассуден, и это укоротило его жизнь лет на сорок-пятьдесят.

Климов подошел, отшвырнул ногой автоматы, сказал:

— Ну-ка, ребята, шагом марш!

Икающий побагровевший детина не сразу понял, чего от него хотят, и Климов отвесил ему бодрящую плюху. Подгоняя пинками, довел парочку до бильярдной, втолкнул внутрь, подыскал ключ на связке и запер дверь на два оборота.

В самый раз управился: когда обернулся, к нему уже мчалась по коридору здоровенная бабища, этакий Шварценеггер в юбке, но пожилой и с растрепанными космами неопределенного цвета. Удивительная женщина была вооружена железным крючком, похожим на альпинистскую стрелу.

— Стой! — предостерег Климов, но богатырша словно не услышала. С выражением сладострастия на азиатской роже, с нутряным, мясницким выкриком «кхе-хх!» рубанула крючком по Климову, он еле успел уклониться. Железо высекло из стены добрый кусок цементной руды. У Климова не осталось времени на дипломатию: с небольшого размаха он оглоушил свирепую бабку автоматным прикладом, но та даже не поморщилась. Пуще того раззадорилась.

— Ах, ты еще драться, сучонок! — завопила она в ярости, и вторично Климову еле удалось уйти от железного кайла. Он отступил по коридору, бабка шла за ним, изрыгая отборную матершину, крючок вдруг засверкал в ее руке подобно велосипедной спице.

У Климова позиция была слабее, — не стрелять же в самом деле в безумную старуху.

— Остановись, матушка! — тщетно взывал он. — Давай поговорим по-доброму.

Куда там! Такую самоупоенную жажду расправы, какую изливали зрачки сумасшедшей бабы, Климов встречал разве что на политических тусовках творческой интеллигенции, когда речь заходила о правах человека. Сравнить это состояние можно лишь с любовным экстазом. В очередной раз чудом уклонясь от свирепой железки, он принял боевую стойку и нанес два быстрых, страшных удара ногой — в живот и в голову. Баба Зинаида пошатнулась, но устояла. В лице ее все же обозначилась некая задумчивость.

— Ах так?! — сказала она удивленно.

— Да, так, — с достоинством отозвался Климов и ткнул ей согнутыми пальцами в солнечное сплетение, глубоко погрузясь в тугую, студенистую мякоть. Зинаида охнула и закашлялась. Климов обошел ее стороной и направился к боксу с настежь распахнутой дверью: отсюда бабка-богатырша и выскочила.

Олю Серову он застал в плачевном состоянии. Распластанная на полу в позе лягушки, приготовленной для медицинского опыта, она мурлыкала себе под нос, тихонько напевала какую-то песенку. При этом лицо, грудь — все в крови. Неряшливые темноалые мазки на белом фоне. Экспрессионистский натюрморт. Одежда в беспорядке. Шерстяная кофточка спущена до пупа. Но глаза осмысленные, и это странно. Во всяком случае, Климова увидела. Он спросил:

— Тебя Ольгой зовут? Я не обознался?

Не ответила, продолжала мурлыкать песенку.

Климов распутал бельевую веревку, которая уже ничего не связывала. У девушки никаких роковых повреждений не обнаружил. Пальца нет, мочка уха надрезана, грудь прокушена — вот вроде все. Кровь натекла в основном из уха. На полу разложен разнообразный хирургический инструментарий, даже белый эмалированный тазик предусмотрен. Но, скорее всего, девушка страдала не от ран, а от психического шока. Проще говоря, бабка-изуверка напугала ее до смерти.

— Чем бы тебя прикрыть, — спросил Климов и сам себе ответил. — Отдам-ка я тебе свой модный пиджачишко.

Приподнял девушку, закутал в пиджак, приготовя таким образом для эвакуации.

— Сама встать сможешь?

Девушка промолчала, но петь перестала — уже хорошо.

Климов закинул один из автоматов за спину, поднял ее на руки и донес до двери. Прислушался — слишком подозрительная тишина в коридоре. Обругал себя: богатыршу, конечно, следовало вырубить всерьез. Положил Оленьку на пол, осторожно выглянул. Так и есть, неугомонная бабка стерегла под дверью, изготовя для нападения альпинистский крюк. Добром с ней не поладишь. Стыдно драться со старухой, да что поделаешь. В нее бес вселился. Климов на мгновение высунулся и тут же отпрянул. Богатырша с победным кличем махнула крюком, но зацепила только воздух. Климов выпрыгнул в коридор и напал сбоку. Он уже не сдерживался, бил основательно, почти в полную силу, словно перед ним не пожилая садистка с больной головой, а настоящий враг. Ушная впадина, горло, позвоночный столб. Три сокрушительных прикосновения, и в результате нервный паралич минимум часа на четыре. Ничего, бабке полезно. Может быть, ей приснится сон, в котором она вспомнит, как была женщиной… Зинаида осела на пол с открытыми глазами, прижимая к массивной груди крюк, как недоношенного младенца.

Климов понес девушку дальше, и она доверчиво обвила его шею, тепло задышала в щеку. Когда проходили мимо бильярдной, оттуда донеслись воинственные кличи: возможно, обиженные горцы совершают ритуальное жертвоприношение.

Привратник дядя Шурик пытался приспособить смеющуюся Букину себе на колени, увлекся и заметил Климова, когда тот уже торкнулся в выходную дверь.

— Что такое?! — спросил он скрипучим голосом, как если бы дробили стекло.

Климов приставил девушку к стене, велел:

— Стой сама!

Зашел в конторку, поломал там все, что можно поломать, крепко дал по рукам потянувшемуся к нему дяде Шурику, и растолковал:

— Это ограбление. Тихо! Иначе — пуля в лоб. Хочешь пулю, мужик?

— Девку, что ли, умыкнул? — спросил привратник, ничуть не испугавшись.

— Ага, девку. Моя племянница. К вам по ошибке попала. Посидишь тихо полчасика? Или сразу мозги вышибить?

— Посижу. Неужто из-за девки рисковать здоровьем.

— Правильно. — Климов повернулся к Букиной: — А ну, потаскуха, брысь отсюда. Тебя я тоже взял на заметку.

Понятливая Букина мигом упорхнула. Теперь оставалось выйти из «Грез» и добраться до «Корвета». Сказал привратнику:

— Оторви зад от стула, погляди, что там на улице.

Привратник, ворча, повиновался. Подошел к дверям, отомкнул хитрые запоры и выглянул наружу.

— Никого нету. Ночь глухая.

— Да ты высунься, покажись.

Из-за его спины Климов обшарил взглядом улицу, дома, все, что попало в поле зрения. Сторож прав: ночь глухая. Для Москвы, правда, разница небольшая, ночь ли, день ли, в ней всегда опасно, но ночью тишина будоражит. Для впечатлительного человека московская ночная тишина исполнена страдальческой мольбы, словно души ее несчастных обитателей голосят на недоступной слуху высоте.

— Обопрись на меня, — сказал Климов девушке. — Хватит симулировать. Двигай, двигай ножками.

Против ожидания, Оленька заковыляла уверенно, хотя и спотыкалась. Они добрались до арки, ведущей во двор, когда опасность наконец материализовалась. Зажглись фары у одной из припаркованных машин, заурчал движок, и, паля сцепление, на лихом вираже приземистая «вольво» преградила им путь. Из нее высыпались четверо темноликих абреков: телохранители бильярдных фанатов, больше некому. Все в долгополых плащах и с пистолями.

— Иди сюда, парень, иди к нам! — позвал один, пританцовывая от нетерпения. «Ая-яй! — осудительно подумал Климов. — Кто же так подставляется? Кто вас только учил?»

Родной АК, привычно скользнув в руку, рыгнул двумя очередями еще прежде, чем абрек закончил фразу, и вся четверка, подобно кеглям, обвалилась на асфальт, не успев осознать, какие чудные свершаются перевоплощения в этом мире. Заодно Климов рассадил стекла в машине, предполагая достать водителя. Уже не имело значения, сколько трупов он оставит за собой. Впрочем, это давно не имело значения: вот одна из причин, по которой он сделал попытку изменить свой рок.

— К машине, быстро, Оля! — Он потащил девушку за руку, помогая бежать. Через минуту уселись в «Корвет». Движок завелся с полоборота. Две «мыльницы» сверкнули на прощание ледяными проплешинами.

— Вы кто? — спросила Ольга, когда отъехали на солидное расстояние. Первые слова, которые он от нее услышал. Ему понравился ее голос: учтивый, без эмоциональной окраски.

— Меня Иван Алексеевич послал. Прямо к нему и поедем. Там подлечишься.

— А это далеко?

— Часа за три обернемся. К рассвету.

— Можно я посплю?

— Спи, малышка, ты это заслужила.


Глава 6

За окружной Ольга начала кукситься, скулила, как собачонка, свернувшись комочком на заднем сидение. Ее трясло. Пришлось делать остановку. Климов свернул на первую попавшуюся грунтовку, отъехал недалеко, чтобы невзначай не завязнуть в какой-нибудь колдобине. Небо уже подавало признаки серого утреннего света. Достал аптечку, зажег салонные лампы.

— Где болит?

Ольга помахала рукой, обвязанной белой тряпицей.

Обрубок мизинца действительно распух, загноился, по ладони поползли алые трещинки.

— Придется потерпеть, — предупредил Климов. Ольга что-то пискнула в ответ. С ее рукой он провозился долго: сделал надрез, выдавил гной и кровь, промыл, прочистил рану, залил йодом и, перед тем как бинтовать, наложил компресс с бактерицидным бальзамом. Девушка терпела молча, и Климов почувствовал к ней уважение. Заодно спиртиком снял кровь с лица и шеи, заклеил пластырем ухо. А также сделал два укола: противостолбнячный — в плечо и обезболивающий с антибиотиками — в вену.

— Ну вот, — заметил самодовольно. — Скоро будешь как новенькая. На-ка, прими?

Протянул плоскую металлическую фляжку с коньяком. Даже не поинтересовавшись, что это такое, девушка запрокинула голову, прижала фляжку к губам. Жидкость забулькала как в водопроводном кране. Пить малышка умела, этого не отнимешь.

— Не угостите сигаретой? — попросила она кокетливо, когда Климов отобрал фляжку. Оживала на глазах. Сигарету дал. И зажигалкой чиркнул.

— Ну что, лучше?

Тут она показала, что еще не совсем вернулась в реальность.

— Не понимаю, — произнесла вдруг заносчиво. — Зачем вы заботитесь обо мне, если собираетесь зарыть в лесу?

— Вовсе не собираюсь. Отвезу к Ивану Алексеевичу.

— Вы второй раз о нем вспоминаете. Кто он такой?

Климов озадачился.

— Наверное, тебе лучше еще подремать, потом где-нибудь перекусим по дороге.

— Она хотела выколоть мне глазки, — сообщила Ольга интимно.

— Теперь уже не выколет.

Оленька закряхтела по-старушечьи.

— Не знаю, кто вы, но прошу, убейте сразу. У вас ловко получается — пук-пук! — и нету. Ну что вам стоит?

— Ничего не стоит, — согласился Климов. — Но тебя я не трону. Я твой друг, не враг.

Оленька хихикнула, прикрыв рот ладошкой. Коньяк, что ли, подействовал?

— Вы хи-итрый мужчина… Перед тем как убить, положено изнасиловать, да? Это пожалуйста. Хоть сто раз. Но если можно, без боли. Я устала от боли. Неужели не понимаете?

— Все, закрой глаза и спи, — Климов выключил свет, пересел за баранку.

На трассе прибавилось машин: в основном грузовой транспорт, тягачи, дальнобойщики. На утреннем шоссе, в брызгах рассвета «Корвет» держал полтораста километров словно понарошку. Не езда — одно удовольствие. Ольга посапывала сзади. Уснула мгновенно. В зеркальце видны взлохмаченные локоны и краешек щеки. Несчастная, мужественная, любвеобильная рыночная мышка.

Климов по мобильному телефону соединился с информационным пунктом «Вербы», передал сообщение для Смагина. Доложил, что все в порядке, но немного наследил. Попросил немедленно произвести подчистку в лечебно-оздоровительной фирме «Грезы». Поблагодарил за помощь. Сказал, что вернется в Москву двадцать пятого мая, то есть завтра. Закодировал информацию «секундой», чтобы нигде не задержалась. Он мог позвонить Тихону Сергеевичу домой, напрямую, дед поднимался с петухами, но что-то его остановило. Слишком свежо в памяти давнее гостевание. Пироги, пельмени и ледяная «можжевеловка», гостинец недобитых словацких побратимов. Тихон Сергеевич обращался с ним, как с занедужившим сыном, каковым его и считал, хотя говорил об этом иносказательно. Поведал поучительную историю о некоем древнем арийском воителе Рогдане, который, одолев множество врагов на ратном поле, вечером, умиротворенный, лег спать, а утром не проснулся, хотя был абсолютно здоров. Генерал уверял, что это не единичный случай. Оказывается, есть роковая болезнь, которая настигает воинов в самый неподходящий час, она называется утомление души. Эта болезнь иногда поражает целые народы, как случилось в их стране. Генерал не сомневался в выздоровлении Климова, как не сомневался в том, что Россия в очередной раз перемелет посланную ей беду. Дело за малым: необходимо, чтобы благородные люди, кого не околдовал доллар, нашли путь к единению. Когда они объединятся, мрак, опустившийся на наши равнины, сам по себе рассеется.

Вероятно, многое из того, что говорил (или недоговаривал) старый вояка, справедливо и умно, но Климову было невыносимо глядеть в добрые, проницательные глаза генерала и слушать его вязкие, прочувствованные речи. У него возникло ощущение, будто его горестно окликает минувший век. Он устыдился суетного раздражения, которое охватило его за ужином…

Девушка на заднем сиденье зашевелилась. На шоссе как раз возник указатель с перекрещенными вилкой и ложкой. Климов проехал еще сто метров, сбрасывая скорость, и свернул к избушке на курьих ножках, прилепившейся к соснам. По фасаду избушки протянулась ярко-красная реклама «Кока-колы» и чуть выше название забегаловки: «Бистро Брайтон-Бич». Климов даже не улыбнулся: ко всему привык. Поодаль вытянулась цепочка теремков-шопиков, чуть в стороне — конус заправочной станции.

— Ольга, проснулась?

— Да.

— Как себя чувствуешь?

— Нормально.

Щеки порозовели, голос не дрожит, глаза смотрят печально.

— Я схожу куплю чего-нибудь поесть.

— Куда вы меня везете?

— Я же говорил, к Ивану Алексеевичу.

— Иван Алексеевич живет в Москве.

Опамятовалась — и то слава Богу.

— Он выехал на природу. Не волнуйся, все в порядке.

— Я хочу в туалет.

— А-а, конечно. Пойдем тогда вместе.

Машину запер и поставил на сигнализацию. На воле приятно обдуло утренним ветерком. В висках набрякла тяжесть: сказывалась бессонная ночь. Кофе покрепче — то, что надо.

Внутри «Брайтон-Бич» — обыкновенная столовка, но чисто. На столах клеенчатые скатерти, в одном углу — музыкальный автомат, в другом — бар в сиянии кофейного агрегата и множества разноцветных бутылок. За одним из столов завтракала компания водил, пять человек, — хмурые, невыспавшиеся лица, мерное движение челюстей. Из обсуживающего персонала — малый лет тридцати в темно-синем комбинезоне, больше подходящем для заправочной станции, чем для столовой, и почему-то с белым поварским колпаком на голове. Из-за стойки бара он сонно взглянул на вошедших Климова и Ольгу.

— Где у вас туалет? — спросил Климов.

— Туалет платный, — пробурчал бармен.

— Не беда. Заплачу.

Проводил Ольгу до двери, прикрытой полотняной шторкой.

— Сама справишься?

Не ответила, шмыгнула за дверь. Не было ее долго, минут пятнадцать. Климов взял в баре тарелку бутербродов, два стакана кофе и для девушки большую рюмку малинового ликера. Отнес на стол подальше от шоферюг. Пока ждал, выпил оба стакана и съел бутерброд с жирной польской ветчиной. Вернулся к бару.

— Сделай еще кофейку, братишка. Только покрепче.

— Покрепче — двойная цена.

— Ничего, не разорюсь. Завари по-человечески.

Новый кофе бармен подал в фарфоровых чашках с затейливым орнаментом и с отбитыми ручками.

Девушка наконец пожаловала из туалета — и словно другая. Умылась, причесалась, коленки дерзко сверкают из-под короткой юбчонки. Куртка наброшена на плечи как-то так, что создается впечатление шика. А провожал в туалет инвалидку. «О женщины, — подумал Климов, — о, таинственные создания!»

Села за стол — и сразу потянулась к рюмке. Но пригубила без жадности, не так как лакала коньяк из фляжки.

— Выздоравливаешь на глазах, — одобрил Климов. — Покушай немного. Бутерброды вкусные. Вон с рыбкой попробуй, я не пробовал.

— Как вас зовут?

— Михаилом Федоровичем. Для тебя просто Миша.

— Можно спросить об одной вещи?

— Хоть и о двух.

— Вы работаете на Гария Хасимовича?

— Нет, я сам по себе.

— Так не бывает, — в ее глазах не осталось и следа безумия — поразительная метаморфоза. — Вы же сами знаете, что так не бывает. Не может быть человек сам по себе.

— Допустим, я приятель Ивана Алексеевича. Он попросил об услуге, я ее оказал. Вот и все.

— У него не может быть таких приятелей, как вы.

— Почему?

— Миша, не вешайте лапшу на уши. Я не дурочка, хотя вы считаете меня дурочкой. И напрасно.

За разговором она принялась за бутерброды и ему понравилось, как она ест. Абсолютно естественно, без всякого кокетства. В ясноглазой худышке чувствовалось воспитание, хотя, конечно, она по уши в дерьме. Девочка по вызову — прости Господи! Климов никак не мог понять, что связывает солидного мужчину, который остался в лесной сторожке, и эту забавную пигалицу, которую чуть не разрезали на кусочки. Иван Алексеевич не показался ему маразматиком, готовым ради юного женского мясца пожертвовать бессмертной душой. А что тут может быть еще?

Как ни странно, девушка отгадала, о чем он думает.

— Иван Алексеевич меня спас. Он старый, поэтому добрый. Он ничего не понимает в жизни, как мои папочка с мамочкой. Их время ушло, а они даже не заметили.

— А твое только начинается?

Ольга ответила задумчивым взглядом, пригубила ликер. Прожевала кусочек сыра.

— Нет, мое тоже кончилось. Раз уж они за меня взялись, достанут где угодно. Да чего я вам говорю, вы же сами один из них.

Ее голос был почти равнодушен — это его поразило.

— И ты вот так покорно готова умереть?

— Кто же спросит, готова или нет? Да из наших никто долго не живет. Редко кто.

— Кто это — ваши? Проститутки, что ли?

Ольга поморщилась, допила ликер. Ответила серьезно, словно о сокровенном:

— Сейчас больше нет проституток, Миша. Все девочки и мальчики одинаковые. Торгуют тем, что дала природа. Но они не проститутки. И я не проститутка. Мы — промежуточное поколение. Мало кто это понимает, большинству кажется, что они живут нормальной, богатой, веселой жизнью, но если кто поймет правду, как я поняла, те обречены. Моя вина лишь в том, что я поняла. Мы не должны понимать, что мы промежуточные недоумки, навоз, из которого со временем вырастет поколение рабов и слуг. Я уже два раза чудом уцелела. Один раз Иван Алексеевич помог, и вот — вы. Если вы, конечно, не обманываете. Если вы не с ними. Но третьего раза не будет. Три раза они не ошибаются. Это невозможно.

Климов так увлекся разговором, что забыл о еде. Он начал догадываться, почему зрелый мужчина потянулся к этой девочке с таинственно-глубоким взглядом.

— Кто это — они?

— Как кто? — Ольга удивилась. — Те, кто пришел к власти. У них мешки золота в банках и целые армии вооруженных негодяев. Все красивые слова, которые они произносят — ложь. И вино, каким нас поят, отравленное. Миша, вы что, с луны свалились, как Иван Алексеевич?

— Нет, — сказал Климов, — я не свалился с луны. Кстати, как твоя рука?

— Немного ноет… Терпимо.

— Оля, и много среди ваших мальчиков и девочек таких прозревших? Которые поняли, что они навоз?

— Я же сказала: тех, кто правду узнает, выбрасывают на помойку. Теперь моя очередь.

— Твоя очередь не скоро, — уверил Климов. — Поднимайся, поехали.

Он встал, предложил ей руку, и она со вздохом ее приняла…

В первой половине дня за полковником Поповым обещали заехать ребята из отдела и переправить в другое место: договоренность была, что положат в частную клинику Данилюка на Соколиной горе. Клинику приватизировали через Газпром, чтобы никому не пришло в голову, что она находится под эгидой ФСБ. Данилюк, хозяин клиники, — фикция, фантом, подставное имя, на которое оформлена вся документация, вплоть до купчей с государственным гербом. Все можно было сделать проще, но контора иногда погружалась в эйфорию, по-прежнему ощущала себя могучей организацией, с цепкими щупальцами, запущенными во все уголки мира, и по инерции запутывала следы там, где давно уже не имело смысла ничего запутывать. В клинике Данилюка врачи, медсестры, персонал носили воинские звания и зарплату им платили из соответствующего фонда. Среди них преобладали специалисты высочайшего класса —хирурги, кардиологи, онкологи, — тоже, в сущности, отголосок советской традиции, когда все лучшее в интеллектуальной области так или иначе подгребалось к оборонке. Герасим Юрьевич знал, что в этой клинике он будет в большей безопасности, чем дома или где-нибудь еще.

Утром, до появления медсестры, Герасим Юрьевич совершил первый самостоятельный спуск с кровати, что далось ему нелегко. Он сходил в туалет (примыкающий прямо к палате) и вернулся обратно, но почувствовал себя так, будто слазил на Эльбрус: «Плохо, — сказал сам себе, — очень плохо, Герасим. Слишком легкая добыча для акул».

В начале восьмого, как обычно, заглянула дежурная медсестра (незнакомая), сунула ему под мышку градусник. Молоденькая — еще не проснулась. Минут через двадцать прибежала вторично. Градусник он уже посмотрел — 37,5. Медсестра проставила цифры на картонке, прикрепленной к спинке кровати.

— Как тебя зовут, сестренка?

— Леночка.

— Очень приятно, Леночка. Там жена должна подойти. Ее пропустят?

— Конечно, пропустят. На вас же постоянный пропуск. Отдыхайте, скоро завтрак привезут.

Теперь главное — дождаться Жанну. Как у всякого человека, профессионально играющего в орлянку со смертью, у полковника выработалось повышенное, звериное чутье на опасность. Прояснившееся сознание подсказывало, что сегодня они сделают попытку с ним расправиться. Словно по невидимой рации кто-то подал дружеский предупредительный сигнал. Он допускал, что это ложная тревога: боль, переутомление, физиологический и психическим спад и прочее, но все же… Он ничего не знал о ночных похождениях Климова, в этом случае его интуиция получила бы логическое обоснование.

Завтрак прикатила на коляске санитарка, пожилая женщина со сморщенным лицом, в грязном фартуке и, как положено, уже с утра слегка поддатая. Гречневая каша с куском трески, хлеб, чай.

— Неплохо, — одобрил Герасим Юрьевич, скосив глаза. — А говорили, что в больницах помирают от голода.

— Чего? — сразу надулась санитарка. — Это кто говорил-то? Клавка, что ли?

— Да нет, не Клавка. Так, слухи. Распускают враждебные элементы, недовольные режимом.

— Им чего ни дай, — поддержала санитарка, — все равно недовольны. И Клавка такая же. Третьего дня кошелку с продуктами волокла, согнулась в три погибели, как токо не совестно. Ей бы угомониться, дак нет, так и мелет поганым языком.

Полковник подтянулся повыше, чтобы приспособиться к тарелке, которую санитарка установила сбоку на тумбочке. Кое-как проглотил пару ложек каши, пожевал рыбки. Надо поесть, надо. Треска, приготовленная каким-то особым способом, растягивалась во рту и прилипала к зубам, как жвачка.

Санитарка с удовлетворением наблюдала, как он ест.

— На поправку пойдешь, — сказала она уверенно. — Токо не подавись.

— Передайте благодарность повару. Замечательная рыбка. Можно два часа жевать.

— Повара у нас нету, откуда повар. На пересменку готовим по очереди. Я бы Клавку близко к кухне не подпустила, дак нет, так и сидит у плиты.

Разбередив себя видением какой-то ненавистной Клавки, санитарка забрала у него недоеденное блюдо, чуть ли не вырвав из рук, бросила в поддон каталки — и отбыла восвояси. Но стакан чаю оставила.

Полковник открыл тумбочку, нашарил сигареты и зажигалку. Вертел в пальцах, не решаясь прикурить. Как-то подействует первая затяжка после пули в грудь. Но медлить не имело смысла. Если враг надвигается, хоть покурить напоследок. Против ожидания табачок пошел хорошо: не закашлялся, не поперхнулся. Голова чудно закружилась, будто на затылок опустилась комариная стайка.

Наконец появилась Жанна. Увидя жену, полковник разволновался. Родное, желанное лицо, всегда желанное. Улыбающееся, всегда улыбающееся. Когда Жанна плакала — бывало и по его вине, — тоже казалось, что улыбается. Все годы, после того, как они познакомились, Герасим Юрьевич был счастлив мыслью, что встретились, не разминулись. Так много мужчин не находят себе пары, мыкаются по жизни то с одной женщиной, то с другой, с кем попало, а ему повезло несказанно. Их брак, безусловно, заключен на небесах. Нет силы, которая может их разлучить, кроме смерти. Они оба знали это, и потому им не приходилось уверять друг друга во взаимной любви.

— Принесла? — спросил он, передохнув от мгновенной радости ее прибытия.

Жанна наклонилась и поцеловала его в губы.

— Да, конечно.

Достала из сумки сверток (кусок полотна, перехваченный резинкой) и положила ему на грудь. Полковник снял резинку, развернул ткань — девятизарядный «Магнум-96», надежная, убедительная машинка. Плюс две запасные обоймы. Пистолет не зарегистрирован ни в какой картотеке. Герасим Юрьевич заначил его на облаве, когда брали оружейный склад на Лосинке. Сейчас так делали многие офицеры, по возможности разживаясь неучтенным боевым запасом. Без особой цели, повинуясь пещерному инстинкту. Контрабандным оружием Москву завалили, как наркотой. На любой вкус. Хоть наше, хоть забугорное. Почему же не взять, если плохо лежит. Всякая нечисть экипирована так, как бедным защитникам государства и не снилось. У бандитов все самое лучшее, суперсовременное, от стрелкового оружия и машин до прикладной техники (отслеживание, подслушивание, подглядывание) и компьютеров. У них денег куры не клюют, скупают страну регионами, не токмо складами, как же тут нищему офицеру не позариться на ничейный пистолетик, авось пригодится в хозяйстве. Кроме «Магнума», у полковника в тайнике над антресолями хранилось с пяток гранат пехотного образца, карабин «Ремингстон» с лазерным прицелом и по мелочи несколько стреляющих авторучек да аптечка с оперативными ядами. По сравнению с тем, что у других, не густо.

Пистолет он так упрятал под бинты, что выхватить можно в секунду. Жанна наблюдала с тревогой.

— Неужто все так плохо, Гера?

— Почему плохо? Обыкновенно. Береженого Бог бережет… Иван объявлялся?

— А-а, зла на него не хватает. Втянул тебя в это дело — и исчез.

Полковник заступился за свояка. Жанна это понимала и сердилась только для порядка. Она в брате души не чаяла. Поговорили о детях, а также о его, полковника, самочувствии. Он предполагал, что недельки через полторы встанет на ноги. С приходом жены ощущение опасности притупилось. Да и «Магнум» под бинтами успокаивал. Герасим Юрьевич был фаталистом, хотя в судьбу не верил. Он считал, что свою судьбу сильный человек направляет сам. Никогда не надо сдаваться. Безвыходное положение — это электрический стул, но и там в последний момент могут перегореть пробки. С другой стороны, очевидно, что, кому суждено быть повешенным, того не утопят. В болтовне незаметно пролетел целый час. У Жанны сумка набита продуктами: печеная курица, пироги — сладкие, с капустой и мясцом, — но решили не распаковывать, доставить сумку до пункта назначения на Соколиной горе. Все же один пирожок, с капустой и луком, с золотистой корочкой, еще теплый, Герасим Юрьевич понюхал и съел, не выдержал искушения. На запивку Жанна налила из термоса сладкого, крепкого чаю — с лимоном, зверобоем и черной смородиной.

Никто их не беспокоил до десяти часов, когда на пороге возник молодой человек в белом халате, с хохолком на голове: бобрик или ежик? В руке сопроводительная бумага. Взгляд из-под очков цепок и доброжелателен.

— Полковник Попов?

— Да, а вы?..

— Старший лейтенант Хромов, к вашим услугам. Машина у подъезда. Будем переезжать, господин полковник?

— Товарищ полковник, — поправил Герасим Юрьевич благодушно. Вот оно и сбылось — утреннее предчувствие. Опередили сволочи. Он не сомневался, чей это гонец и какую перевозку предлагает. Никакой кадровик, тем более обкатанный в спецотделе, не станет шумно и невпопад называть воинские звания. И никто не выйдет на работу в супермодных адидасовских кроссовках. Вдобавок натужная бодрость, свойственная кому угодно, только не военным медикам. Но если бы и не было этих деталей, полковнику хватило бы одного взгляда, чтобы определить: враг, чужой, подстава. Аура смерти — так это, кажется, называется у колдунов. Она окутывала молодого человека с головы до ног, словно белым саваном.

— Виноват, товарищ полковник. Сейчас ребята подгонят каталку. Гражданочка с вами поедет?

Приходилось принимать условия почти заведомого поражения, но полковника это не смутило.

— Гражданочка не поедет. Оставьте нас на минутку, лейтенант.

Молодой человек в растерянности помялся у двери: какие уж там у него были инструкции?

— Хорошо, пойду ребят встречу.

— Пойди встреть. Чтобы не заблудились.

Как только он вышел, полковник, взяв руку жены, быстро распорядился:

— Телефон Михалыча помнишь?

— Конечно.

— Иди в ординаторскую и позвони ему. Если нет на месте, позвони Петракову. Скажи следующее: если не прискачут через десять минут — мне хана.

Жанна прикусила губу, побледнела.

— Гера!

— Иди, милая, иди. Каждая секунда на учете. Ничего, выкрутимся, не волнуйся. Дозвонишься, спрячься где-нибудь и сиди как мышонок.

— Гера!

— Все после… Прошу тебя, родная, никакой самодеятельности. Помни про детей.

Жанна прижалась щекой к его щеке, метнулась из палаты. В глазах у полковника подозрительно защипало.

Через минуту дверь распахнулась и двое бугаев (это уж точно они самые) втолкнули в палату высокую медицинскую каталку на резиновом ходу. За ними маячила настороженная морда псевдолейтенанта. Погрузились и до лифта доехали благополучно, без происшествий. В грузовой лифт кроме каталки, могло втиснуться два человека, а втиснулось трое, включая лейтенанта. Удобное место для расправы. Полковник был абсолютно беспомощен, если бы нависшим над ним бугаям вздумалось перекрыть ему кислород. Но они этого не сделали. Может быть, его вообще не собирались мочить в больнице. Скорее всего Шалва захочет самолично участвовать в казни, полюбоваться агонией особиста. Не каждый день такое случается. Подобная акция требовала солидных затрат, но имела символический смысл. Восточные люди никогда не жалели денег на ритуальные представления. Впоследствии затраты окупались. Дело в том, что контора до сих пор иной раз пощипывала таких людей, как Шалва, хотя на ее ублажение синдикаты выделяли значительные средства. В моральном аспекте одна акция устрашения приравнивалась не меньше чем к десяти рутинным вербовкам и подкупам.

Крытый медицинский фургон стоял на подъездной аллее, и, пока каталка медленно двигалась к нему, сбоку, то забегая вперед, то отступая, вертелся волосатый ферт с жужжащей кинокамерой в руках. Снимал профессионально, держа в фокусе крупный план плененного полковника. Похоже, Шалва распорядился сделать пропагандистскую киноагитку под каким-нибудь сентиментальным названием, типа: «Поимка матерого русака». Фильм прокрутят в фешенебельных ночных клубах Москвы, а дальше и в горных аулах, и в Европе, и, разумеется, он окажет свое воздействие, особенно на слабые умы зарвавшихся оперов. Неповадно им будет ставить палки в колеса стремительной рыночной повозке, несущейся прямиком в мировую цивилизацию.

Один из молодцов загодя распахнул дверцы фургона. Полковник поманил пальцем лейтенанта Хромова. Тот подскочил.

— Главный ты, лейтенант? Или в кабине кто есть постарше?

— А что такое?

— Ответь, пожалуйста.

— Ну я главный, в чем дело?

— Документы хочу поглядеть.

— Какие документы? Что с вами, товарищ полковник?

— Служебное удостоверение. Сопроводиловку. Или не успели заготовить?

Лейтенант встрепенулся, будто получил укол в ягодицу: надо же, просекла старая ищейка!

— Загружайте его, ребята, — поторопил он, отступив на шаг от каталки. Однако загрузить ребята никого не успели. Герасим Юрьевич оценил позицию как выигрышную: один из быков закреплял борт фургона, второй стоял в ногах, и главарек вот он, аж слышно, как дышит. Прямо цирк!

Ложный лейтенант получил пулю в переносицу, сделал неуверенный шаг назад и опрокинулся на клумбу с черной, влажной землей. Но у того, который в ногах, реакция оказалась фантастической: опережая следующий выстрел, он прыгнул вперед и в красивом броске не долетел до Герасима Юрьевича с полметра — принял на грудь и в шею две свинцовые, раскаленные блямбы. Его товарищ, оставя борт, совершил роковую промашку: не спрятался за фургон, как ему следовало, а почему-то побежал к деревьям, вопя благим матом. Полковник хладнокровно, двумя выстрелами опрокинул его на асфальт. Потом, поворотясь, поймал на мушку волосатого ферта с кинокамерой.

— Не надо! — взмолился тот, загораживаясь камерой. — Умоляю вас! Я ни при чем. Я по найму.

— Ах по найму? — удивился Герасим Юрьевич и, прицелясь (солнце било в глаза), с наслаждением всадил киношнику пулю в бедро.

Не мешкая, он спустился с каталки, стараясь не делать лишних движений. Теперь главная угроза таилась в машине, там наверняка засел водила и еще кто-нибудь, их удобнее встретить стоя, но Герасим Юрьевич опасался, что при спуске с высоты потеряет сознание. В следующую секунду от резкого толчка в спину его повело на сторону, и он решил, что потревожил рану, но тут же понял, что ошибся. Сзади от больничного корпуса шагал растрепанный громила и упорно поливал пространство перед собой из автомата. По тому, как он держал оружие (ниже живота) и как двигался, было видно, что стрелок аховый, и то, что он зацепил полковника, было простым везением. Герасим Юрьевич укрепил локоть на каталке и из нормальной стойки всадил пулю в середину туловища азартного автоматчика. Тот дернул башкой, будто рыгнул, и опустился на колени. Плачущим выражением лица напоминал мальчика, которого обнесли гостинцем.

Герасим Юрьевич разворачивался медленно, будто собственное тело вдруг превратилось в тяжеленное бревно. Успел засечь, как из-за фургона выкатился паренек в бушлате, тоже с автоматом, юркий и неуловимый. Пока полковник поднимал налившуюся свинцом руку с пистолетом, паренек буквально рассек его очередью от плеча до поясницы. Очень обидно: почти отбился — и вот на тебе, нарвался на расторопного мальчонку, который, может, убивал-то первого в своей жизни человека. Падая, Герасим Юрьевич прикинул, что, хотя нашпигован свинцом под завязку (не меньше четырех пулек, а то и больше), но не утратил окончательно способности к движению. Автоматная очередь не вышибла из него дух, он по-прежнему контролировал ситуацию и лишь чрезмерно утомился от беспорядочной стрельбы. Он надеялся, что короткий отдых пойдет ему на пользу, поэтому закрыл глаза и растянулся в позе трупа.

Паренек-победитель, опустив автомат, с изумлением разглядывал поле боя, не понимая, как этот белый кокон, сползший с каталки, которого он подрезал точно так, как делают герои американских боевиков, успел наломать столько дров всего лишь за несколько мгновений. Замирая от горя, мальчик склонился над поверженным Лехой Боровским, человеком, которого боготворил, который взял его в банду и учил уму-разуму, и потрогал разбухший, с неровными краями, кровяной волдырь у Лехи на лбу. Удивительно! Как это все случилось? И если это случилось, то где же на свете справедливость?

От грустных раздумий юного бандита отвлек негромкий оклик:

— Эй, говнюк, повернись!

Он оглянулся — и оторопел. Только что подохший, расстрелянный старик почему-то ожил и пялился на него с земли двумя страшными, красноватыми фонариками глаз — но ведь такого не могло быть! И вон черная изюминка пистолета, проступающая из бинтов.

— Дяденька, не стреляйте, пожалуйста, — попросил мальчуган и в знак того, что у него нет дурных намерений, бросил автомат под ноги. Но полковник его даже не услышал. Поднять руку у него не хватило сил, но нажать на спуск удалось. Пуля угодила юному вояке в пах, он тоненько, как флейта, проголосил, и пополз по клумбе, загребая так, словно надеялся куда-то уплыть.

Герасим Юрьевич тут же впал в забытье, а когда очнулся много веков спустя, то увидел, что картина резко переменилась. Майский день, насыщенный стрельбой и смертью, сменился белым потолком и светлыми плавунцами металлических поверхностей. Его сознание ходило ходуном, и когда он попробовал его закрепить, привести в соответствие с телесной оболочкой, то с удивлением обнаружил, что тела, как такового, у него больше нет. Он не чувствовал ни рук, ни ног, и это было приятно, потому что вместе с исчезновением тела отодвинулись в далекое прошлое боль и страдание. Однако чудом сохраненная пульсация рассудка настоятельно предупреждала, что радоваться пока рановато.

Еще больше он насторожился, когда почти под самым потолком разглядел родное, единственное, милое лицо Жанны, с совершенно безмятежным сиянием глаз. Он спросил:

— Скажи, Жануля, я живой?

Ее губы не шевельнулись, но ответ он услышал:

— Ты не имеешь права умереть.

— Почему?

— Не бросай нас, Герасим, мы погибнем без тебя.

Качка усилилась и по-прежнему у него не было ни рук, ни ног, ни головы, зато возникло подозрительное жжение в том месте, где когда-то находилось сердце.

— Мне сделают операцию?

— Да, мой хороший. Ты выдержишь.

Чудно они разговаривали, оба молча.

— Но мне так уютно здесь, тепло, светло. Нигде ничего не болит. Я боюсь возвращаться.

— Разве ты больше не любишь нас? — спросила она в отчаянии. — Разве мы тебе надоели?

Толчок ответного чувства в нем оказался столь силен, что качели сознания разрушились, и последнее, что он увидел наяву, была улыбка счастья на прекрасном лице жены.

Часть третья

ПРЕДЪЯВЛЕННОЕ ОБВИНЕНИЕ

Глава 1

Игнат Кутуевич Жиров — упитанный человечище неопределенного возраста со своеобразной — отдельными кустами — растительностью на голове. Игнат Кутуевич не без основания гордился таким необычным устройством своего волосяного покрова, как особой метой, и редко причесывался, чтобы зря не тревожить черные кустики, торчащие в разные стороны наподобие рожек. Под стать рожкам необыкновенно выразительные, маслянистые, как вяленый чернослив, глаза, излучавшие невыносимую грусть. Наталкиваясь на эти умоляющие глаза, многие дамы из его окружения готовы были немедленно оказать любую услугу их обладателю, но Игнат Кутуевич не злоупотреблял их вниманием, он был политиком.

Карьера у него складывалась как бы по типовой перестроечной схеме. В мирное время он поучился в институте, повкалывал годик на заводе, где обнаружил в себе замечательные черты общественного деятеля. Дальше — комитет комсомола, райком комсомола, райком партии… К восемьдесят пятому году осторожной переступочкой добрался до должности аж секретаря по идеологии, но вовремя учуял, что с появлением Горби режим зашатался и пора линять. Годик еще приглядывался, а потом совершил самый важный поступок в своей жизни — примкнул к будущим региональщикам, у которых на ту пору образовались два явных, неформальных лидера — умнейший профессор-историк Юра Афанасьев и окладистый, как бруствер, красноречивый и обаятельный Гаврюха Попов. Эти два талантливейших демократа вытянули за собой наверх многих из нынешних властителей и богатеев, хотя их самих довольно скоро оттеснили на обочину, к чему они отнеслись, надо заметить, с глубоким философским пониманием: такова логика любой революции, пожирающей своих вождей.

В царствие Бориса мало кому дотоле известный партийный чинуша Жиров неожиданно прославился как несгибаемый борец за права человека. Кульминацией его правозащитной деятельности стало многочасовое стояние в пикете в Риге, где он заработал жесточайший бронхит, от которого долго не мог излечиться. Но игра стоила свеч. Фотография, сделанная корреспондентом агентства «Рейтер», где был запечатлен Жиров с мокрыми растрепанными черными рожками и с плакатом на груди: «Рига — для латышей, Москва — для русаков», — обошла весь мир и сделала его почти таким же знаменитым, как Людмила Зыкина. В чеченскую кампанию Жиров много сделал для разоблачения имперских амбиций русского быдла, но, честно говоря, ходил тогда по проволоке. Обычная публика мало что знает о подоплеке политических борений. Она видела на экране яростного трибуна, читала блестящие статьи Жирова, посвященные трагической судьбе маленького, гордого, непокоренного народа, и никто из почитателей не догадывался, в каком ужасном душевном состоянии он провел тот год. Он панически боялся чеченцев, при одном взгляде на этих загадочных людей с их суровыми, как у посланцев ада, ликами, у него тряслись поджилки, а ведь ему два раза пришлось побывать в самом пекле, в Грозном и Аргуне, в штабах главных чеченских паханов. Он раболепно уверял их в своей преданности, на чем свет стоит костерил продажную московскую сволочь, они отвечали презрительными ухмылками, цедили сквозь зубы любезные слова, и каждую секунду он ожидал, что с него снимут скальп либо запрут в подвал и потребуют выкуп. С другой стороны, постоянные тайные и явные угрозы из левого лагеря, от недорезанных коммунячьих выблядков, которые, против всех прогнозов, набрали большую силу в парламенте. Да что говорить, даже некоторые соратники, заединщики и партнеры поглядывали на него косо, как на выскочку и дуролома. Фигурально говоря, он провел год в добровольном изгнании, как узник совести, редко ночевал дома, мыкался по чужим углам, и каждую ночь его мучили чудовищные кошмары. Однако жертвы и старания окупились с лихвой, не пропали даром. Америка наконец оценила его титанический подвиг, он получил вызов от какой-то сенатской комиссии и три недели провел в благословенной стране, будто в счастливом сне. Вдобавок в качестве поощрения ему предложили прочитать полугодичный курс лекций в университете штата Айова, но Жиров, поразмыслив, отказался. Он не настолько еще укрепился финансово, чтобы бежать. Вслед за американцами опомнились, приметили неукротимого борца за демократию и немцы, подкинули солидную премию «за выдающиеся заслуги в установлении взаимопонимания между народами».

С девяносто шестого года Жиров возглавил фонд «Возрождение провинции», приютившийся под крылом правительственной фракции в Думе, и с тех пор его зарубежные счета росли с быстротой супервыигрышей в игральном автомате…

Утром, прежде чем ехать в офис, он собирался наведаться к своей пассии в Строгино, роман с которой тянулся уже вторую неделю. Девушка, мало того, что хороша собой, с веселым нравом и покладистая, вдобавок оказалась княжной из старинного рода Мухановых с татарской составляющей. Тут у Жирова появился деловой интерес. Княжна, естественно, бедствовала, кормилась от случайных спонсоров, и Жиров нацелился пристроить ее на небольшую должностишку в фонд, с тем чтобы впоследствии использовать в предвыборной компании, которая была не за горами. В каком качестве, будет видно по обстоятельствам, но классная молодая телка, да еще с аристократическими позывными, безусловно, на выборах пригодится. Сам Жиров никуда не баллотировался из принципа, к этому обязывало святое реноме правозащитника, но пяток своих людей впихнул в список Явлинского, хотя пока они сидели там нетвердо.

Княжна Анастасия Муханова зацепила капризного Жирова еще и тем, что после первой же случки, происшедшей, кстати, обыденкой в фойе Дома кино, сияя фиалковыми очами, назвала его изумительным любовником: подобных комплиментов Игнат Кутуевич отродясь не слышал. Более того, к сорока с лишним годам у него на этой почве возник небольшой комплекс: он никогда не знал точно, угодил даме или оставил ее при пиковом интересе, но это полбеды. Он и про себя не мог с уверенностью сказать, осуществилось ли до конца любовное приключение или это ему только почудилось. После того как княжна с такой детской непосредственностью признала его мужские достоинства, он потянулся к ней сердцем, как когда-то, помнится, в младенчестве тянулся к родимой матушке, ныне покойной.

Имея в виду предстоящее свидание, Жиров принял душ и позавтракал, остерегаясь съесть что-нибудь такое, от чего потом понесет из пасти, как из помойки. Собственную жену неделю назад он отправил в Австрию, навестить старшую дочурку, которая училась там в частном колледже с экономическим уклоном (полторы штуки долларов в месяц). Девятилетний Мишуня, младшенький, жил под присмотром тещи в Ливерпуле, где, собственно, и родился. Они с женой подгадали, чтобы она разрешилась от бремени в Англии, куда вместе отправились в творческую командировку. Все получилось как нельзя лучше: теперь без всяких дополнительных хлопот по всем документам выходило, что Мишуня натуральный англичанин. Таким образом, Игнат Кутуевич честно выполнил свой родительский долг, обеспечив заранее исход из России родной кровинушке. Он частенько говаривал супруге (простой, к слову, русской бабе, генеральской дочке), что, слава Господу, уж их-то детям не придется бедовать, как ему самому довелось. Если же супруга выказывала недоумение в том смысле, что не могла уразуметь, когда в своей жизни бедовал Жиров, он обыкновенно впадал в состояние сумеречного негодования. Годы самоотверженной борьбы за рыночную демократию произвели в рассудке Игната Кутуевича некоторые роковые изменения, и он искренне полагал, что в худые советские времена подвергался невероятным гонениям и даже отсидел срок в тюрьме за свои убеждения. Ничуть не лукавя, называл статью, по которой был осужден, описывал камеру-одиночку в Бутырском централе, и перечислял имена и клички надзирателей-мучителей. Его не смущало, что тюремный период не вписывался в реальные факты биографии и уж никак не совмещался с постом секретаря райкома, который он занимал в начале перестройки. В психологическом феномене раздвоения личности Игнат Кутуевич был далеко не одинок: большинство его соратников по борьбе, вспоминая прошлое, несли иной раз такую околесицу, что нормальному человеку оставалось лишь перекреститься. Шизоидную расщепленность демократических умов ярче всех выразил однажды премьер рыночного правительства Виктор Степанович, который, как известно, при всех режимах катался, как сыр в масле. В думском зале, отвечая на чей-то каверзный вопрос, он в яростном восторге воскликнул:

— Это что же мы при Советской власти имели? Встаньте, кто имел!

По залу прошел невразумительный ропот, но никто действительно не встал. Правда, в отличие от Игната Кутуевича, премьер не распространялся о своих лагерных мытарствах, но ведь он не был правозащитником, как Жиров.

Перед выходом из дома Жиров набрал номер княжны и, услыша автоответчик, обронил всего лишь два слова: «Жди! еду!» Такая лаконичность в его представлении соответствовала статусу суперлюбовника.

Охрану он не держал, полагая это напрасной тратой денег. Во-первых, охрана легко перекупается, а во-вторых, при нынешнем уровне техники любого человека, если всерьез подпишут, все равно убьют, несмотря ни на какую охрану. Машину тоже водил сам, разве что для особых случаев брал водителя и почетное сопровождение из резерва фонда «Возрождение провинции». Любовь к автомобилям он еще комсомольцем перенял от бровастого генерального секретаря. Машин перебрал до черта, но в последние годы, осознав себя, как положено, истинным патриотом США, предпочитал исключительно американские модели. На дворе его поджидал серебристый «Фордзон» новейшей модификации, со множеством наворотов и с подвесками, специально приспособленными для варварских дорог.

Он отключил сигнализацию и взялся за дверцу, когда услышал сбоку:

— Привет, Игнатка! К девочкам собрался?

Обернулся — и обомлел. Изо всех ужасных впечатлений последнего времени, когда приходилось иногда карабкаться наверх буквально по трупам, одним из самых сильных потрясений было знакомство именно с этим человеком, который возник рядом, как черт из табакерки, материализовался из солнечного луча. Ничего удивительного, он и не на такое способен.

В честной, открытой людям жизни Жирова все же имелось одно маленькое темное пятнышко, которое он тщательно скрывал: он был штатным осведомителем спецорганов, каких точно, и сам не знал, хотя догадывался. Лет десять назад, вскоре после того, как он публично отрекся от батюшки Ленина, он получил повестку в налоговую инспекцию. Пошел туда со смешанным чувством тревоги и возмущения. Опасаться, в сущности, было нечего: официально он жил на небогатую секретарскую зарплату, а что до остального… В назначенном кабинете его принял вот этот человек, тогда еще совсем сопливый юнец лет двадцати пяти, и Жиров быстро разобрался, что никакой это не налоговый инспектор, а представитель служб, которыми на Руси издревле пугают младенцев. Это было еще непонятнее. Карательные органы, начиная с правления Хрущева, как правило, работали в тесном контакте с партийным руководством, во всяком случае не самовольничали. Сопляк (назвавшийся Иваном Ивановичем, настоящего его имени Жиров до сих пор не знал) начал разговор за здравие, а кончил за упокой. Сперва пытался подольститься к Жирову, упомянул о его всем известных заслугах, намекнул, что и он, Иван Иванович, вполне разделяет его нынешнее прозрение, извинялся за то, что пришлось потревожить, вызывать повесткой, но конспирация якобы имеет в таких делах первостепенное значение, и Жиров, стыдно вспомнить, клюнул на эти дешевые пируэты. Он позволил себе вольное замечание, барственным тоном заявив, что вряд ли у них могут быть какие-то общие дела.

После этих слов юноша резко переменился, превратясь из любезного, заискивающего клерка в истукана с оловянными глазами. Он крепко взял многоопытного Жирова в оборот и справился с ним шутя. Впоследствии, анализируя встречу, Игнат Кутуевич так и не смог понять, почему так быстро сдался. Поймал его щучонок на сущем пустяке, то есть, возможно, на ту пору это не казалось таким уж пустяком, но теперь смешно даже вспомнить: крупная партия медикаментов из Индии ушла налево и истукан предъявил доказательства, что Жиров в этом замешан. Жиров возмутился:

— Но это же чистая липа, молодой человек!

— Ах липа?! — молодой человек наклонился к нему и вкрадчиво добавил: — А трупик ребенка в подвале многоэтажки в Чертанове — тоже липа?

И сунул под нос какую-то бумагу с грифом: акт судебной экспертизы.

На этом трупике, к коему Игнат Кутуевич не имел ни малейшего отношения, он и сломался. Да еще ошеломил целый ворох коричневых искр, сыпанувший из отчаянных глаз провокатора.

— Липа или не липа, — добродушно усмехнулся Иван Иванович, — сидеть вам, многоуважаемый Кутуевич, не менее десяти лет. Вы же знаете, как это делается.

Жиров ему поверил. Да и как не поверить. Он действительно знал, как это делается. Если кто-то из влиятельных чинов покатил на него бочку, а иначе происходящее не объяснить, то теперь она сама по себе не остановится. В то время он еще не раздвоился и не помнил, что уже отмотал срок, поэтому перспектива оказаться, хоть ненадолго, под следствием, привела его в ужас.

— Что вы от меня хотите?

— Это вербовка, — пояснил истукан. — Обыкновенная вербовка, не волнуйтесь.

Поладили они быстро. Несколько лет Игнат Кутуевич исправно поставлял компромат на соратников по борьбе, на региональщиков и правозащитников, увлекся этим занятием, будоражащим похлеще вина, дающим ощущение приобщенности к некоей тайной силе, и часто по доброте душевной многое присочинял. Иван Иванович (или кто уж он там?) относился с пониманием к его рвению и однажды точно определил расклад сил в их негласном сотрудничестве:

— Ты, Кутуюшка, миллионы наворовал, может, президентом станешь, сегодня ваша взяла, но всегда помни: хозяин у тебя один — это я.

В этом Жиров уже не сомневался, как верующие не сомневаются в существовании Бога. Он укреплялся, богател, приобрел мировую славу борца за права человека, но в их отношениях ничего не менялось: господин и благодарный за покровительство лакей. Иногда подумывал Жиров, не потратиться ли на хорошего киллера, но, к сожалению, такое решение не снимало проблемы. У конторы много Иванов Ивановичей, уберешь одного — родится следующий. Была еще причина, по которой Жиров никогда не пошел бы на акт модного нынче физического устранения, и, может быть, главная: от своего тайного стукачества он испытывал глубокое удовлетворение, сравнимое разве что с перманентным оргазмом. Публично громить всех этих бесконечных Павликов Морозовых, внушать восторженно внимающему быдлу, что коммунячья система держалась исключительно на страхе, и одновременно предаваться скромному пороку доносительства, — о, в этом было что-то такое, что заставляло Жирова чувствовать себя почти сверхчеловеком.

Но сейчас минуло уже больше трех лет, как посланец надзирающего ока перестал его беспокоить, и Жиров постепенно начал забывать о нем. Что ж, все мы смертны. Видно, допрыгался постреленок. Довербовался на свою шею. Рынок никого не щадил, а уж все эти секретные службы разметал на составные части чуть ли не в первую очередь. Возможно, Иван Иванович перебрался под крыло какого-нибудь нувориша, но так же вероятно, что закопали его в землю вместе со всеми досье. Оказалось, ни то и ни другое. Вот он жив-здоровехонек, нагрянул, как всегда, без предупреждения, стоит, лыбится, такой же, как прежде, наглый и целеустремленный.

Климов легко разобрался в настроении матерого правозаступника.

— Да, да, Кутуюшка, опять я. А ты уж, поди, похоронил?

После долгой разлуки Жирова впервые (прежде не придавал значения) резанул уничижительный тон, с каким к нему обращался самоуверенный господинчик. Ответил, как ему показалось, с не меньшим сарказмом:

— Почему же похоронил… Рад видеть в добром здравии, Иван Иванович. Чему, извиняюсь, обязан?

— Давай сядем в тачку, там потолкуем.

Сели. Жиров пристально, не стесняясь, разглядывал гостя, чего прежде тоже себе не позволял. Поймал себя на том, что не ощущает привычного, отчасти мистического трепета в присутствии этого человека. Климов повернулся в профиль, как бы давая подробнее себя рассмотреть. Да, изменился чекист. Не постарел, по-прежнему молод и сосредоточен, но от губ отлетели горькие складки и на высоком челе запечатлелось выражение озадаченности, словно пытался что-то важное вспомнить, да никак не мог. Видно, не слишком милостиво отнеслась к нему судьба. Догадка почему-то польстила самолюбию Жирова.

— Давненько не изволили объявляться, — заметил он иронически. — Не случилось ли чего, не дай Бог?

Климов обернулся к нему:

— Не надейся, Кутуюшка. Со мной ничего случиться не может.

Тут Жиров взбрыкнул:

— Я не Кутуюшка. Осмелюсь напомнить, меня зовут Игнат Кутуевич Жиров.

Сказал — и сразу пожалел об этом. В глазах гостя вспыхнул знакомый коричневый сноп искр, и Жиров мгновенно обмяк, по позвоночнику словно прошлась ледяная игла. Господи, да что же это такое! Климов сочувственно улыбался.

— Кстати, Кутуйчик, все хотел спросить, ты кто по национальности? Татарин, что ли? Откуда такое чудное отчество?

— Будто в досье этого нету? — дерзко ответил Жиров.

— Там сказано, из Поволжья, из Саратова. Купеческого рода. Отца звали Кирилл Мефодиевич. Про Кутуя ничего нет. Здесь какой-то пробел. Надо исправить.

Жиров исправил. С гордостью поведал, что настоящий его отец вовсе не Кирилл Жиров, а известный по всей Сибири подпольный магнат-мануфактурщик Кутуй-бек-оглы, расстрелянный в сорок девятом году. Но Кутуй-оглы тоже не был татарином, а скорее обрусевшим немцем. Эту правду матушка открыла Игнату на смертном одре всего лишь десять лет назад.

— Как все сложно, — удивился Климов. — Впрочем, к нашей встрече это не имеет отношения. Одно скажу: будь твой отец живой, он мог бы гордиться таким сыном. Высоко ты поднялся, Кутуюшка. Люди к тебе тянутся.

Хотя в словах особиста, как и во всех других, таилась замаскированная угроза, Жиров не смог скрыть, что ему приятен неожиданный комплимент. Потянулся к бару, достал початую бутылку шотландского виски, сигареты, серебряные стаканчики. Пыл сопротивления в нем иссяк. Предложил заискивающе:

— По глоточку со свиданьицем? Напиток первоклассный.

— Как можно, — осудил Климов. — Прямо с утра. Что скажет княжна?

Знает, все знает, сыскной клещ, уныло подумал Жиров. Но откуда? Как это возможно?

Он все же осушил чарку и закурил «Кэмел», натуральный, со штатовской лицензионной наклейкой, не тот, который поставляют для негров и для русаков. И вовремя. От следующего вопроса поперхнулся дымом.

— В соучредители вашего фонда входит некто Гарий Хасимович Магомедов, по прозвищу Шалва, верно, Кутуюшка?

— Верно, входит, — ответил Жиров, откашлявшись.

— У тебя какие с ним отношения?

Жиров вторично потянулся к бутылке, но Климов забрал ее себе.

— Вы же сами сказали, один из учредителей. Вот и все.

— Я спрашиваю про личные отношения. Он тебе симпатизирует? Уважает тебя? Или презирает?

— Нелепый вопрос, Иван Иванович. Как это Шалва может кого-то уважать?

— Какой у него пакет?

— У нас фонд, а не добыча алмазов.

— Кутуюшка, не юли.

— Ну хорошо, процентов десять у него есть.

— А у тебя?

— Я — председатель, — скромно отозвался Жиров. Увидев, что собеседник не совсем понял, добавил: — Весь фонд на мне.

Климов задумался. Игнат Кутуевич нервно стучал пальцами по баранке.

— Значит, так, бек, — заговорил Климов деловым тоном. — Окажешь маленькую услугу. Бери телефон, позвони Шалве. Скажешь следующее: приехал родственник из Питера, человек надежный и со связями. Просит о встрече по важному делу. Если Шалва о чем-нибудь спросит, импровизируй. Заинтригуй его.

Жиров побледнел, опустил боковое стекло: что-то воздуху мало в салоне.

— А если откажусь?

— Скучно, Кутуюшка, — на невозмутимой сыскной роже появилось такое выражение, словно он перебарывал зевоту. — Что же мы сто раз возвращаемся к одному и тому же? Появится в газетах твое личико с соответствующим текстом. Сенсация! Знаменитый правозащитник, отец всех угнетенных на самом деле всего лишь агент КГБ. Надо тебе это? Понимаю, боишься Шалвы. Но коли он узнает про твои делишки, разве лучше будет?

— Позвольте глоточек сделать? В горле пересохло.

Климов его пожалел, вернул бутылку. Жиров присосался к ней с жадностью. Запалил новую сигарету. Произнес обреченно:

— С ним вам не справиться, надо же понимать. С Шалвой сегодня никому не справиться. На него система работает. Вспомни Куликова. Только пальчиком погрозил наркобаронам, и где он теперь?

— Не забивай себе голову ерундой, бек. Твое дело отрекомендовать. У родственника, дескать, ценная информация. Между прочим, это правда. У меня информация для пахана. Впоследствии, возможно, он тебя отблагодарит.

— Ага, бритвой по кадыку.

— Выбора у тебя нет. Чтобы меня заложить, даже не помышляй. Сам себя накажешь.

До владыки Жиров дозвонился по мобильному телефону с третьего захода. Первые два раза тыкался куда-то не туда. Но и то — удача. Как объяснил Жиров, поймать Шалву среди бела дня без предварительной договоренности почти невозможно. Он всегда настороже, как сокол на скале.

Жиров передвинул на своей трубке рычажок, и по салону потек бархатный голос Шалвы. Он обрадовался Жирову.

— Сам тебя собирался искать, Игнатий, — сказал благосклонно. — Слыхал, какие дела творятся?

— А что такое?

— Ты где живешь, Игнатий? Совсем в политику ушел? Сперва Гиви кокнули, потом налет на «Грезы». Кто-то хочет меня обидеть. Не знаешь — кто?

— Примите искренние соболезнования, многоуважаемый друг, — фальшиво посочувствовал Жиров. Раньше должен был отдать скорбный долг, да вот закрутился, даже венка не послал. Шалва, конечно, взял на заметку. Прокольчик. Гиви похоронили на Ново-Девичьем кладбище, пышно, с воинскими церемониями, при большом стечении народа. В душе Жиров не одобрял все эти восточные, говоря современным сленгом, шоу. Новые русские кавказцы стремились утвердить свое господство ритуально, но это было преждевременно. Кто такой, в сущности, Гиви? Обыкновенный балабон и насильник, типичный представитель поколения, выбравшего пепси. Стоило ли разводить вокруг его логичной житейской завершенки такую шумиху? Но в принципе проблема стояла значительно шире. Взять хотя бы планы исламизации России, чрезвычайно перспективные, но опять же разве допустимы в этом серьезнейшем вопросе преждевременный ажиотаж и публичность. Из Москвы кажется, что русский медведь усмирен и усыплен окончательно, но кто бывает в регионах, подальше от центра, тот знает, что это не совсем так. Медведь еще ворочается, покряхтывает и вполне способен напоследок покалечить своих мучителей.

Соболезнования Шалва принял и вторично поинтересовался, не осведомлен ли Жиров по своим каналам, кто на них накатывает.

— Пока нет, — сказал Жиров. — Но сегодня же начну наводить справки. Вы кого-нибудь подозреваете?

— Почти уверен, это чумаки.

— С ними разве не покончено?

Шалва отозвался злобно:

— Из могил повылазили гниды. Но я их скоро обратно запихну.

Спохватился:

— Ты чего звонишь, Игнатий? Чего тебе надо?

Жиров рассказал про родича из Петербурга, который ищет встречи с Шалвой.

— Кто такой?

— Из деловых кругов. Вроде по Северам работает. Я его плохо знаю.

— Плохо знаешь, почему хлопочешь?

Жиров наткнулся взглядом на истукана, тот улыбнулся ему многозначительно.

— Плохо в том смысле, Гарий Хасимович, что его бизнес мне неизвестен. Но человек свой, проверенный.

— Чего ему надо?

— Какое-то предложение. Сказал, вас заинтересует.

— Как зовут?

Климов, прикрыв ладонью микрофон, произнес одними губами: Ваня Грумцов. Кличка — Волчок. Жиров послушно повторил в трубку.

Шалва молчал, рылся в памяти.

— Среди крупняка такого нет… Ладно, подошли к вечеру, часикам к десяти в «Полис»… От тебя, Игнатий, жду помощи. Ты ведь, милый мой, перестал землю рыть, от живой работы уклоняешься. Нехорошо, дорогой. Немного непорядочно. Хочешь чистеньким помереть, а, Игнатий?

Жиров страстно поклялся, что к вечеру, кровь из носа, добудет хоть какую-нибудь информацию.

— Уж постарайся, сынок, — холодно попрощался Шалва.

Убрав телефон, Игнат Кутуевич еще разок приложился к бутылке: случка с княжной срывалась. Жалобно заморгал, смахнув слезинку со щеки.

— Ума не приложу, как выкручусь, — пожаловался он особисту. — Похоже, закопали вы меня, Иван Иванович. С какими людьми стравливаете. Это же чистый зверь. Ну что вам от него понадобилось, что?! Про него все известно, он не прячется. Чего к нему лезть?

— Что за «Полис»?

Жиров рассказал. «Полис» — ночное заведение в районе Сокола. С рулеткой, со стриптизом, все, как в лучших домах. Очень опасное заведение, хотя кухня там неплохая. Принадлежит Шалве и предназначено в основном для деловых встреч. Если туда попадает непрошеный визитер, обыкновенно он потом нигде больше не появляется,исчезает бесследно.

— Стриптиз мужской, — невпопад добавил Жиров и зачем-то подмигнул Климову, из чего тот заключил, что высокопоставленный осведомитель пребывает в состоянии интеллектуальной истерики. Причина понятна: заячья душа затрепетала. Климов не раз убеждался, что нынешние хозяева России, рыночники-освободители, казавшиеся на экране телевизора неуязвимыми, как кощеи, редко проявляли твердость духа, когда встречались с реальной опасностью, грозящей их благополучию. Абсолютное равнодушие к чужим жизням уравновешивалось у них благоговейным отношением к своей собственной. Сказано про них: жидкие на расправу. Тем более загадочно их затянувшееся, многолетнее торжество, подобное ночному пиру крыс.

— Уматывай, — посоветовал Климов. — И как можно скорее.

— Что? — не понял тот.

— Бери билет и дуй за границу. У тебя же приготовлено теплое местечко? Будешь бороться за права человека издали, как Герцен.

— Вы серьезно? Но вы же обещали!

— За службу спасибо. О ней никто не узнает. Я слово сдержу. Но скоро здесь станет жарко. Сгоришь, Кутуюшка. Ты же изнутри трухлявый, от одной искры вспыхнешь. Жалею тебя, дурака.

Пока сбитый с толку Жиров собирался с ответом, истукан исчез. Только что сидел рядом, излучая грозную, неведомую энергию, — и вот уже нет его. Лишь повис в салоне смолистый сквознячок.

Жиров обиженно сморщился, отхлебнул из бутылки и набрал номер княжны.

— Ждешь, Настенька? — спросил настырно, как всегда разговаривал с сожительницами.

— Жду, папочка, — в тон ответила княжна. — Уже два раза подмывалась. Ты где?

— Накладка вышла, — пробурчал Жиров. — Заехал неожиданно один тут из правительства…

— Да ты никак выпил, папочка?

— Выпил не выпил, за баранку садиться опасно.

— Ой, а я настроилась.

— Сиди дома, может, к вечеру навешу… Послушай, Настенька!

— Да, папочка.

Голосок-то какой, проникновенный, душевный.

— Если позову за границу пожить, поедешь?

— Еще бы! — вдруг ответила княжна басом.

— Подумай, девочка. Я ведь, возможно, не шучу.

— Папочка, любая порядочная девушка об этом мечтает. Неужто в свинарнике до старости гнить.

— В каком свинарнике?

— Да в таком, который вы устроили.

— Ага, — глубокомысленно подтвердил Жиров, машинально потянувшись к пустой бутылке. — Тогда, значит, до вечера?

— Береги себя, любимый.

Ласково простилась, но все равно от разговора остался щемящий осадок. Грустными очами глядел Жиров окрест из окна своего пятидесятитысячного «Фордона». Такое накатывало не в первый раз. Ну как объяснить? Вроде жизнь удалась, всего достиг: богатства, славы. Но сосет под ложечкой червячок докуки. Вдруг придет поутру или ночью кто-то, похожий на глазастого Ивана Ивановича, предъявит ордер и с полным правом спросит: «Кто ты, Жиров? Откуда у тебя все? Как заработал?» Что ответить?

Будь ты проклята, эта страна!


Глава 2

На звонок в дверь Витя Старцев открыл, не спрашивая, кто там. Сделал это осознанно. В сложной программе самовоспитания, которую он разработал на ближайшие полгода, одним из пунктов значилось: отсутствие реакции на угрозы из «внешнего мира».

Два плечистых амбала стояли перед ним.

— Вам кого, ребята?

Оттолкнули, вошли в квартиру. Громоздкие, уверенно передвигающиеся. По сравнению с хрупким, стройным, светлоликим Витей — бронтозавры. Род их занятий он определил сразу: бойцы невидимого рыночного фронта. Зачем явились, тоже можно догадаться.

— Дома есть еще кто?

— Нет, я один.

— Витюха Старцев?

— Да.

Один из амбалов шутливо ткнул его перстом в живот, и они отправились на осмотр квартиры. Две комнаты, кухня, ванная, сортир — обнюхали все углы.

— Вы что-нибудь ищете? — спросил Витя.

— Заткнись, — услышал в ответ. Обследовав жилплощадь, амбалы обосновались на кухне. Теперь он хорошенько их разглядел и мысленно разделил по номерам: номер первый и номер второй. Крепкие качки, бывалые. Ни малейшего признака разума, веселые, добродушные лица, как у эстрадных смехачей. Номер первый — брюнет под потолок, со шрамом на подбородке, номер второй — тоже черный, но стриженый наголо, с бородавкой на щеке. Больше ничем они друг от друга не отличались — близнецы.

— Счас поедем, — сказал номер первый. — Покурим только с Петюхой. У тебя есть чем глотку промочить?

— К сожалению, нет, Извините, может быть, вы скажете, что вам нужно?

— Тебе скоко лет? — спросил номер второй.

— Восемнадцать.

— Надо же, такой молодой и такой любопытный. Хата чья?

— Не понимаю.

Качки переглянулись.

— Трудно тебе придется, Витя. Врубаешься вяло. На кого, спрашиваю, квартира записана? На тебя? На мать?

— На всех, наверное. Нас трое прописано.

— Приватизированная?

— Да, приватизированная.

Он видел их впервые, но мог предугадать их действия. Шестерки-посыльные, не больше того. Опасные, но не очень. Почти роботы. Подержанные иномарки, ханка, марафет, телки, футбол — вот круг их интересов. Сейчас они на работе. Таких по Москве толпы. Феномен произрастания мусорного поколения. Иногда Витя Старцев испытывал к ним сочувствие, даже жалость. Он вдруг заново поразился тому, что отец, интеллигентный, осторожный ко всему инородному, ироничный, оказывается, действительно влип в историю, связанную с маргинальной средой. Необъяснимо.

Номер первый полез в холодильник, достал ливерную колбасу и начал жрать, откусывая прямо от рульки. Кусок оторвал товарищу, но тот почему-то отказался от халявы. Связался по мобильному телефону с кем-то из начальства, доложил:

— Все в порядке, объект на месте. — Молча выслушав приказ, сказал бодро: — Понял, — и отключил аппарат.

— Все, пацаны, поплыли. Некогда прохлаждаться. Босс ждет.

В машине (белый БМВ), пока ехали, амбалы дали Вите Старцеву пару отеческих советов.

— Ты малый вроде неплохой, — заметил номер первый. — Будут спрашивать, главное, не закупайся. Соберись с мыслями, отвечай коротко, ясно. Папа это любит. У тебя какой товар?

— Никакого. Я студент.

— Тем более, — сказал номер второй. — Папе никогда не знаешь, чем угодишь. Может, ему понравится, что ты студент. Помилует.

— У него для всяких придурков льгота, — подтвердил номер первый. — Папу, главное, не злить.

Витя поблагодарил их за доброе отношение, которого пока ничем не заслужил.

— Чудно базланишь, — удивился номер первый. — Как из книжки.

— У студентов мозги рыхлые, — поделился наблюдением номер второй. — У меня племяш такой же. На медика учится. В морду сунешь, токо лыбится.

Привезли на Сивцев Вражек, проводили в подвальное помещение, миновав двух охранников с автоматами. Втолкнули в комнату, где за столом на кожаном стуле-вертушке сидел мужчина лет сорока с латунным черепом, припорошенным кое-где темными волосами. Мужчина сделал знак, и за Витей Старцевым закрылась дверь.

— Проходи, садись, — пригласил мужчина, глядя на него как-то странно, будто сбоку. И вторую странность отметил юноша: уши у этого господина имели необычную конфигурацию и напоминали разросшиеся грибы-чернушки. Он не православный, подумал Витя Старцев, но и не мусульманин. Буддист, может быть, или иудей. Ему почему-то показалось важным определить, какого вероисповедания придерживается человек, который, судя по всему, собирается лишить его жизни. Впрочем, с такими ушами тот мог оказаться и вообще инопланетянином. К сожалению, в инопланетян Виктор не верил. С недавних пор он верил лишь в промысел Божий.

Гарий Хасимович залюбовался мальчонкой: ишь какой хорошенький, прямо на выданье. И наверняка не надкушенный.

— Знаешь, зачем позвал? — Мальчонка маячил посреди комнаты, не решаясь присесть, хотя стульев много.

— Я даже не знаю, кто вы.

— А-а… Позволь представиться. Зовут меня Гарий Хасимович, я бизнесмен. Дело в том, что твой папочка задолжал кучу денег и скрылся. Я считаю, это непорядочно. А ты как думаешь, юноша?

— Сколько же он вам должен?

— Да сейчас, пожалуй, около миллиона.

— Долларов?

— Конечно. Не рублей же.

Мальчик улыбнулся чудесной светлой улыбкой.

— Тут какая-то ошибка, Гарий Хасимович. Он не мог столько задолжать.

— А вот взял и задолжал. — Шалва подошел к мальчику и, взяв его за руку, подвел к креслу, усадив почти насильно. Сам сел рядом, теплой руки мальчика не выпускал, нежно ее поглаживал. Он не был гомосексуалистом, по возможности избегал однополовых контактов, шел на них только по крайней необходимости, но от этого паренька с удивительно чистой, гладкой кожей и чрезмерно ясными глазами исходили чарующие токи: его хотелось тискать и мять.

— Не только в деньгах дело, — заговорил он доверительно. — Ты молодой, не знаю, поймешь ли. В бизнесе, как на войне, никому нельзя давать спуску. Простил одного, другого — глядишь, оба уже у тебя на шее сидят. С врагом так: или ты его, или он тебя.

— Мой отец не может быть вам врагом.

— Не перебивай, малыш. Я не говорю именно о твоем отце. Это общий принцип. С твоим отцом особые счеты. Из-за него погиб очень дорогой мне человек, прекрасный юноша, герой, чем-то ты его напоминаешь… Кстати, почему твой отец не может быть врагом?

— Вы разные, из разных миров, — Витя Старцев попробовал освободить руку, не получилось. — У вас нет точек соприкосновения.

— Оказалось, есть. Я сам этому не рад. Возможно, он не так уж виноват, но чтобы разобраться, надо его найти. А он убежал. Хочешь ему помочь?

— Конечно.

— Помоги его найти. Где он может прятаться? Тебе известно?

— Что вы, Гарий Хасимович, я не могу.

— Не знаешь, где он?

— Просто не могу.

— Почему?

— Я боюсь за него. Вы темный человек. Вы не просто его убьете, это не страшно, вы разрушите его сущность. Он слабый, не сумеет уклониться.

— Что, что, что? — Гарий Хасимович, оторопевший, выпустил наконец Витину руку. — Ты о чем говоришь?

Мальчик продолжал улыбаться, как будто ничего особенного не происходило.

— Вы измененный человек, Гарий Хасимович, потухший. Опасно не то, что вы делаете, а то, что несете в себе.

— Что я несу в себе?

— Духовную немоту. Вирус духовного трупа. Мой отец хороший человек, и он беззащитен перед вами, как и большинство других людей. Если эта болезнь распространится, она окостенит человечество, как льды сковали Гренландию. В писании сказано, таков один из ликов апокалипсиса. Самый безнадежный из всех возможных. Даже лукавый Нострадамус не рискнул его зашифровать.

Шалва вздохнул с облегчением. Обыкновенный слабоумный. То, что называют блаженный. Он уже встречал таких среди русского быдла. Совершенно бесперспективный человеческий сырец. А жаль… Следом за узнаванием явилось раздражение. Как-то все сгущалось одно к одному, ничего хорошего, а только неприятности.

— Не боишься смерти, малыш? — уточнил он.

— Бояться смерти все равно, что пугаться правды. Это неразумно и стыдно.

— Ты прав. Есть вещи неприятнее смерти. Да я вовсе не собираюсь тебя убивать, такого красавчика. Я за тебя получу выкуп. Это разумно, как ты думаешь?

— С вашей точки зрения, безусловно.

— Значит, так и сделаем. У твоей мамочки богатый покровитель, он хорошо заплатит. Сколько бы с него запросить, не подскажешь?

— Откуда мне знать.

— Тоже верно… Пока побудешь в заложниках. Завтра отправлю тебя на Кавказ. Представляешь, как с тобой обойдутся дикие горцы?

— Догадываюсь.

— Вряд ли догадываешься… Наверное, думаешь, посадят в яму и не дадут воды. Потом явится прекрасная черкешенка, влюбится в тебя, дурачка, за красивые глазки — и спасет. Как написано у Толстого… Увы, малыш. Яма, конечно, будет. Но черкешенки не будет. Ты сам станешь девушкой. К тому времени, когда тебя выкупят, если выкупят, ты превратишься в глубокую гноящуюся дырку. У тебя не останется слов, чтобы просить милости, и разум растает, как молочный кисель. Не завидую твоей участи, малыш, но ты сам ее накликал.

— Ничего, — спокойно ответил юноша. — Я выдержу, вы за меня не переживайте.

Не ехидной фразочкой достал Шалву, а неиссякаемой ясной улыбкой. Гнев ослепил Гария Хасимовича, и это удивило его самого. Будучи интеллигентным рыночником еще первой, горбачевской закваски, он умел сдерживать свои чувства, но видно, накопившаяся за эти дни черная энергия настоятельно требовала разрядки. Светлоликий мальчишка стал просто последней каплей. Он вроде не хамил, но каждым словом изощренно перечил, это было невыносимо. Гарий Хасимович нанес пустомеле два быстрых, точных удара кулаком в лицо, потом повалил на пол и взялся за экзекуцию всерьез. Пинал ногами, целя в пах, в живот, в морду, увлекся, разгорячился, но сосунок ловко уворачивался, перекатывался по комнате из угла в угол, приходилось догонять, заново сшибать с четверенек, и довольно скоро Шалва утомился и, тяжело отдуваясь, присел на стул. Прижал руку к груди: так и есть, тахикардия. Так инфаркт недолго заработать из-за какой-то двуногой ящерицы.

Мальчик тоже сел, привалясь спиной к стене, обтер рукавом кровь с лица. Смотрел на Шалву с непонятным выражением, как бы сострадая.

— У вас все в порядке, Гарий Хасимович?

— Что-о?!

— Вы побледнели. Дать вам воды?

— Зачем воды?

— Вода разжижает кровь, — глубокомысленно объяснил Витя. — При спазме сосудов — наилучшее средство.

На глаза Гария Хасимовича опустилась прозрачная сетка-паутинка, предвестник головной боли. Похоже, разрядка вышла чрезмерной. Он не мог понять, в чем дело. Нажал кнопку селектора:

— Абдулку сюда, живо!

Через пару минут явился Абдулка — могучий абрек, одетый в цветастый халат. На круглом лице настороженно светились коричневые бусинки глаз.

— Забери эту падаль, — распорядился Гарий Хасимович. — Повесь на крюк, пошпигуй немного. Я попозже приду, сниму показания.

Абрек, не говоря ни слова, нагнулся, перехватил юношу поперек туловища и вынес из комнаты.

Гарий Хасимович вернулся за стол. Накапал в мензурку тридцать капель корвалола, выпил. Занюхал тыльной стороной ладони. Порылся в ящике и достал пачку папирос «Казбек», заправленных анашой по его вкусу: так, чтобы еле-еле защипало в носу. Закурил, но серая паутинка по-прежнему маячила перед глазами. Что за чертовщина!

Дозвонился до профессора Моссальского, своего личного врача, очень опытного, толкового специалиста. В оные времена Леонид Григорьевич пользовал чуть ли не всех членов политбюро, теперь вел частную практику. Пациентов у него было немного, только избранные, цвет общества, но драл с них нещадно. Впрочем, никто не жаловался, попасть в круг его подопечных считалось удачей.

Поздоровавшись, Гарий Хасимович пожаловался на свое состояние.

— Что такое, голубчик? — обеспокоился врач.

— Понервничал немного, и какая-то пленка в глазах. Руки трясутся. Сердце — бух, бух. Недомогание.

— Вчера пили?

— Не больше обычного.

— Обычно — это сколько?

— За ужином, возможно, бутылку красного вина. Хорошего.

— Женщина имела место?

— Не без этого, доктор.

— Сколько раз?

— Кажется, два. А может, три. Женщин точно было три. Нимфетки. Кусачие такие, — не удержался от подковырки. — Хотите, пришлю парочку?

Доктор пропустил предложение мимо ушей.

— Все-таки вы, голубчик, неслух. Я же предупреждал: никакой перегрузки. Три раза — это уже в вашем возрасте перебор. И пища, небось, жирная, мясная.

— Покушал много, да, — признался Шалва. Он уважал Моссальского, как никого другого. Тот знал о человеческом естестве что-то такое, чего он сам не знал. Гарий Хасимович не раз проверил это на себе. Он искренне сожалел о том, что доктор скоро умрет. Его возраст приближался к девяностолетию, однако его ясному уму и жажде удовольствий могли позавидовать иные юные мордовороты.

— Ничего страшного, конечно, — заключил доктор. — Сбой биологического ритма. Загляните завтра ко мне, сделаем анализы… Сейчас расслабьтесь, приложите трубку к переносице… там, где видите пленку… Проведем дистанционный сеанс. Приготовились, голубчик?

— Да, Леонид Григорьевич, — Шалва послушно приставил телефонную трубку ко лбу, прикрыл глаза. Через минуту почувствовал приятную истому, нарушаемую лишь старческим бормотанием и кряхтением…

После сеанса Гарий Хасимович сердечно поблагодарил врача и обещал сегодня же прислать чек.

Раскурил вторую папироску с анашой: светлоокий мальчонка не давал покоя. Что-то с ним было не так, неестественно. Вообще вся череда событий — смерть любимого Гиви, бегство пожилого недоумка, бойня в больнице, ночное нападение на фирму «Грезы» и вот теперь явление блаженного отрока, — выстраивалась в зловещую цепочку, таинственным образом наложившуюся на главную сегодняшнюю проблему: воскресшие чумаки! Если так пойдет, то чего ждать завтра?..

…Бетонированным боксом с земляным полом и со стенами, оклеенными моющимися обоями, не так часто пользовались: продолговатый деревянный стол со всевозможными приспособлениями, стеллажи с инструментами, лежак, несколько стульев — вот и вся обстановка. Сугубо функциональное помещение.

Витя Старцев болтался на железном крюке вниз головой, прихваченный за щиколотки. Он посинел, раздулся и был вроде без сознания. Под ним натекла темная лужица крови. Абдулка отдыхал в единственном кресле, сосал пеньковую трубку. При появлении начальства нехотя поднялся. Глаза у него знакомо блуждали.

— Он живой? — спросил Шалва.

— Живой, — неуверенно ответил палач.

— Кровь откуда?

— Из пасти полилась. Легонько шлепнул по хребту, он прохудился. Хилый очень… Слушай, Магомед-бек, это плохой мальчик, от него вред будет. Давай отпускать, а?!

Шалва изумился до крайности, услыша в голосе чугунного, непробиваемого Абдулки нотки страха.

— Что с тобой, абрек? Русскую свинью пожалел?

— Не пожалел, нет, — заторопился богатырь. — От него дух ледяной, как из могилы. Хотел наглые зенки выдавить, рука не поднялась. Правду говорю, бек, рука не поднялась.

— Он что-нибудь сказал?

— Сказал, да. Сказал, жалко тебя, дяденька. Меня ему жалко. Давай отпускать, а? Лучше нам будет.

— Ну-ка, приведи его в норму.

Абрек отцепил мальчика с крюка, перенес на дерматиновый лежак. Окатил водой из ковша, похлопал по щекам. Веки у Вити дрогнули, глаза открылись. В них сияла все та же голубая, безбрежная улыбка.

— А-а, опять вы, господа бандиты? Доброе утро.

Попытался подняться на лежаке повыше, локти подломились. Шалва пододвинул стул, сел напротив.

— Вспомнил, Витя, где отец?

— Ах, Гарий Хасимович, зачем вы так? Зачем губите простодушных? Грех великий. Вы по доброй воле лукавому служите, а дяденьку Абдулку сманили обманом. У него разум детский и душа наивная. Ему бы землю обихаживать, цветы сажать за оградкой, а он людей терзает. У него сердце кровоточит. Отправьте его домой, на солнышко, на природу. К жене с детками. Его Господь простит. Палача другого найдете. Их в Москве на каждом углу по десятку. Сегодня время рассады.

— Плохой мальчик, — прогудел сбоку абрек. — Совсем плохой. Давай не связываться, бек. Прошу тебя!

Шалва машинально загородил лицо ладонью, заслонился от голубого сияния. Опасался, что опять серая паутинка всплывет на глаза. Нет, обошлось.

— Последний раз спрашиваю, Витя. Где отец?

— Чей отец? Мой? Вам его не найти, Гарий Хасимович. Да и срок у вас почти весь вышел, чтобы искать. Скоро за вами придут.

— Кто придет?

— Не знаю точно. Но обязательно придут. Я слышу шаги.

Шалву озарила внезапная догадка.

— Уж не чумаки ли тебя подослали, Витюша?

Спросил — и тут же спохватился: почему чумаки? Он же сам распорядился доставить бледную поганку на дознание. Что-то с мозгами творится неладное, под черепом звон. Ничего удивительного. Безумие заразная штука, как грипп. От мальчонки к нему перетянулось. И не только к нему, даже Абдулку зацепило, у которого отродясь никаких мозгов не было.

— Дай-ка шило, — велел он абреку. — Голову ему подержи. У тебя рука не поднялась, у меня подымется.

Он принял единственно верное решение: ликвидировать очаг заразы.

Абдулка не посмел ослушаться, хотя по гримасам было видно, что затея ему не по душе. Это ему-то!

— Держи крепче, — прикрикнул Шалва.

Витя Старцев извивался, как червяк. Шалва придавил хрупкое тельце своей тушей, кольнул два раза шилом наугад, да все мимо, щеку проколол и бровь. Голубые светлячки ускользали от железного острия, точно два живых огня. Невероятно! Страх мохнатой лапкой коснулся мужественного сердца Гария Хасимовича. Вдобавок Абдулка жалобно ныл:

— Давай отпускать, хозяин. Мочи нет…

Шалва ткнул ему в зубы кулак с зажатым шилом, тот даже не почувствовал. Только костяшки пальцев себе рассадил. Внезапно Шалва ощутил, что рутинная процедура усмирения сморчка переросла в некое ритуальное действо, имеющее глубокий этический смысл. Отступать нельзя, некуда отступать.

— Ты-ы! — заорал на Абдулку. — Сомлел, как баба! Мало мы их передавили, белобрысых ваньков? Очко заиграло? Возьми себя в руки, абрек. Не позорься.

— Передавили много, — отерев кровь с губ, возразил Абдулка. — И еще передавим. Но не таких. Этот совсем плохой. От него вред будет. Отпускать надо.

Мальчик притих, слушая перебранку. Следил за рукой Шалвы. Изуродованное лицо, в синяках, дырках и кровяных подтеках, по-прежнему хранило внимательную, доброжелательную улыбку. Сияли на нем голубые, речные оконца.

Шалва приподнялся, уселся покрепче на его животе.

— Кем себя вообразил, Витя? Героем? Мучеником? Не заблуждайся. Среди вас нет героев, а может, и не было никогда. Вся ваша страна — бродячее скопище пьяниц и дебилов. Только и ждете, под какое ярмо сунуть шею. Ну, что скажешь?

Витя мягко ответил:

— Гарий Хасимович, не бойтесь. Судить вас буду не я. Но смерть моя за вами побежит.

Шалва обрадовался. Надоумил, гаденыш!

— Говори, где отец?!

Витя улыбался.

— Сцена из третьего акта: допрос партизана. Вы хороший актер, Гарий Хасимович.

— Ах, актер!

Размахнулся и сквозь наплывающую дурноту всадил шило мальчику в грудь, туда, где сердце. С такой силой, показалось, половину рукоятки погрузил… Второй раз ударить не успел. Абдулка смахнул его с лежака на пол. Гарий Хасимович глазам своим не поверил.

— Ты?! На меня?! Посмел?! Собака!

Могучее тело абрека тряслось, как в падучей.

— Худо будет, хозяин. Отпускать надо. Шайтан рядом.

Следом услышал вовсе невероятное. Мальчик с проколотым сердцем, свеся голову вниз, участливо окликнул:

— Не ушиблись, Гарий Хасимович?

Два сумасшедших на одного — это чересчур. В голове раздался громкий щелчок — и сознание ненадолго вырубилось…

…В «Полис» Климов приехал загодя — часов в семь. Походил, огляделся. Стриптиз обещали дать к десяти, поэтому народу в клубе было немного. В основном завсегдатаи. Это сразу видно по тому, как клиент сидит, как заказывает, — по жесту, по тону, по одежке. Здесь гужевалась публика, как сказал бы покойный Райкин, специфическая. Богатая, но с душком. От некоторых сильно воняло. В баре, в игорном зале, в ресторане — повсюду запах стоял, как на собачьей свадьбе. Климов вписывался в общую категорию: в кожаных штанах, с обтянутой задницей, в яркой рубахе, в кургузом пиджке-лимоне — с подмалеванными бровками, с румянами на щеках, с пронырливым взглядом. Не полный педик, но и не случайный гость. Его «повели» от гардероба, но он не понял, откуда засветили. Похоже, из телеглазков, напиханных повсюду. Наверное, так положено по инструкции: чужак.

На рекогносцировку ушло около часа, и теперь он представлял внутреннее устройство «Полиса» не хуже, чем расположение собственной квартиры.

Хороший, деловой разговор состоялся с барменом, усачом в смокинге.

— Освежиться бы, — развязно обратился к нему Климов.

— Ничего лишнего не держим, — ответил усач.

— Лишнего не надо. На одну ноздрю — и харэ.

— Чего-то раньше вы вроде к нам не захаживали?

— Питерский я, с оказией.

— Питерский — и прямо к нам?

— Любопытный ты очень, — усмехнулся Климов. — Не бойся, не меченый. С Хасимычем встреча назначена. Понял, нет?

— Это нас не касается, — но сообщение произвело на бармена впечатление. Он поднял глаза к потолку — получил там, видно, указание — и передвинул по стойке белый пакетик.

— Скоко? — спросил Климов.

— Одна денежка. Извиняюсь, чистый натурель. Климов отдал зеленую сотню, пошел в туалет.

Заперся в кабинке, развернул пакетик, лизнул. Действительно, кокаин-экстра, без экологических добавок, производимых в ближнем Подмосковье. Высыпал отраву в унитаз, дернул ручку.

В коридоре наткнулся на лихую девицу, прихорашивающуюся перед зеркалом. Длинноногая, в набедренной повязке и в лифчике. Черные космы вроде мотоциклетного шлема. Личико забубённое, как у Барби.

— Молодой человек, угостите сигареткой.

Приятно потянуло началом века.

— О-о! — протянул Климов обрадованно. — А бухтели, что здесь исключительно мужской приют. Я уж душевно захандрил.

— Обманули, — уверила девица. — У нас на любой вкус товар.

Климов галантно потрогал ее пышные титьки: не накладные ли? Девица жеманно хихикнула:

— Все свое, не сомневайся.

С ней и провел остаток вечера, до прихода Шалвы. Устроились в укромном уголке, каких было много по всем комнатам. Низенький полированный стол, банкетка на двоих. Официант (или как он тут назывался) принял заказ. Вино, фрукты, кофе, пирожные, шоколад. Себе для солидности Климов попросил чизбургер с ветчиной. Девица отказалась, но велела добавить пузырек «Абсолюта». Пояснила глубокомысленно:

— Изжога замучила.

Ее звали Алиса. Климову она сразу полюбилась. Биография обычная: школа, институт, первая проба сил на панели. Данными Господь не обидел, да и удача улыбнулась — вскоре поднялась до этого шикарного заведения. Теперь, считай, старость обеспечена. Рассказывала о себе Алиса искренне, без рисовки, хотя ей было, чем гордиться. На иглу не села, осталась в разуме, в блеске красоты. Многие ее товарки половины пути не прошли, как сковырнулись. Но это ведь не ее заслуга — цыганское счастье.

— Какая же у тебя такса? — поинтересовался Климов.

— Тебя не разорит, — успокоила Алиса. От «Абсолюта» она раскраснелась, оживилась и еще больше похорошела. — Если хочешь, дам бесплатно.

— За что же мне такая привилегия? — удивился Климов.

— Догадайся.

Климов пораскинул мозгами, но ни к какому выводу не пришел. Загадка хоть и маленькая, но любопытная. В отношениях между новыми русскими, а также обслуживающим их персоналом (от государственных чиновников до проституток и киллеров), разумеется, не имели значения обычные человеческие ценности — симпатия, любовь, единомыслие, дружба; любая услуга, от коммерческой до интимной, оплачивалась по твердому прейскуранту, цены менялись лишь в зависимости от колебаний биржевого курса валюты. Поэтому предложение любви на халяву показалось Климову сомнительным. Можно допустить, что чуткая девушка почувствовала могучий запас энергии, накопленный им в лесу, и потянулась на зов плоти, но тоже вряд ли. Если бы Алиса была эмоционально неустойчивой, она не удостоилась бы штатной работы в «Полисе».

— Не могу догадаться, — признался Климов. — Я, конечно, парень видный. Но с какой стати тебе спать со мной бесплатно? Это же непрофессионально.

— Ну и не ломай голову, — усмехнулась прелестница. — Пусть это будет наш маленький секрет.

В ответ на ее откровенность Климов рассказал немного о себе: он тоже не сразу начал швыряться сотенными купюрами. Заводился, как многие, с обыкновенной фарцы, постепенно перешел на крупняк, на валюту. За плечами две ходки, Алиса, слава Богу, по возрасту не застала черные времена, когда предприимчивому, свободолюбивому человеку не было иного пути, кроме как за решетку. Сегодня твердо стоит на ногах, имеет собственный бизнес, в Питере его уважают. В будущее смотрит без опаски, лишь бы не вернулись красножопые, которых никак не удается до конца угомонить.

— В Питере они буйные, — пожаловался он. — Одну голову оторвешь, две новых вырастает, как у гидры.

— В Москве тоже старики иногда шебуршатся. Особенно по своим праздникам. Так их жалко бывает. Уж хоть бы помирали поскорее, как Хакамада сказала. Ни себя бы не мучили, ни других.

Погрустили вместе, вспомнив о никчемных предках. Алиса выпила водки. Климов ничего не пил, кроме кофе.

— Кстати, — спросил он, — босс часто здесь бывает?

В глазах у девушки, как солнечный зайчик, метнулся холодок. Зыркнула на потолок.

— Не спрашивай, Ваня, чего не надо, а то поссоримся.

— Да я так, к слову. Мне без разницы. У меня с ним встреча назначена.

— С кем? С самим?..

— С Гариком Магомедовым, с кем еще, — с гордостью ответил Климов.

Вскоре по клубу словно просквозило ветерком. Забухали двери, зазвучали гортанные голоса, отдающие команды. Где-то просыпалось разбитое стекло. К ним в закуток заглянул джигит, перепоясанный пулеметной лентой, опалил черными углями глаз, будто сфотографировал, — и тут же сгинул. Гадать нечего: хозяин приехал.

Опять установилась мирная тишина, нарушаемая звуками оркестра, наигрывавшего джазовую мелодию — сладкая весть из давно миновавших времен.

— Позовут, Вань, — упредила его вопрос Алиса. — Если захотят увидеть, позовут.

— Может, пока на рулетку сходим? — предложил Климов.

Постояли у рулетки. Среди трех-четырех играющих и пяти-шести зевак. Все ставили по маленькой, кроме пожилого казаха с кирпичом вместо лица. Казах вытряхивал из карманов баксы, как песок, но ему не везло. За полчаса спустил не меньше десяти кусков. В конце концов в ярости попытался прокусить золотой жетон, но и это ему не удалось.

Алиса подлезла к нему под локоть:

— Мусай-ага, остудись, дорогой! Пойдем выпьем с Алисой. Потом еще поиграем.

Климов ожидал, что казах ее шуганет, — ничего подобного.

— Где раньше была, девочка? — обрадовался степняк. — Совсем разорили старика.

Опять загадка. В таких заведениях принято подначивать раздухарившегося игрока, а не уводить от стола.

— Я не прощаюсь, — Алиса дружески подмигнула Климову, уже повиснув на багроволиком толстяке.

Климова кто-то тронул за плечо. Оглянулся — юноша лет шестнадцати в темно-синей шелковой пижаме. Конфетка в обертке — да и только. Но взгляд серьезный, взрослый.

— Ты — Волчок, да?

— Чего тебе?

— Хозяин ждет, пошли.

— Одну секунду, сынок.

Климов ссыпал оставшиеся фишки на «зеро», впился глазами в магический круг. Отдыхал, сосредоточивался. Шарик замер: не повезло. — Ладно, айда, — бросил наконец раздраженно. Шли они долго: два этажных перехода, лестница, лифт. Климов поинтересовался у гонца:

— Ты почему в пижаме, сынок? Прохладно здесь.

— Не ваше дело, — дерзко ответил юнец.

— И то верно, — согласился Климов. — Но грубость тебе не к лицу. Ты все же не девочка.

Гарий Хасимович принял его в обычном офисном кабинете, в казенной обстановке. Был занят тем, что изучал какие-то бумаги за письменным столом. На столе компьютер последнего поколения «Прима». Над головой, там, где у государственных чиновников обычно висит портрет очередного царька, большая фотография самого Гария Хасимовича: сидел он почему-то под пальмой, в пробковом шлеме, а за его спиной стоял абиссинец с опахалом из страусовых перьев. Впечатляющая картинка. Если принять за мебель дюжего молодца, притаившегося в углу, в кабинете Шалва был один.

Про него Климов знал все, что знала контора, а это, фигурально говоря, спектральный анализ, но сейчас его интересовало, какой стадии озверения достигло это загадочное существо. Если измерять озверение (выпадение из гуманитарной нормы) по десятибалльной шкале Петерсона (аналитик «Вербы»), то на самом верху обычно оказывались крупные политики, приватизаторы, банкиры; внизу — мерзавцы вроде Жоры Краснюка, знаменитого совратителя малолетних, любимца столичных журналов. Шалва по этой классификации находился где-то посередине.

По внешности Климов ничего не определил. Обыкновенное лицо псевдославянского типа, с легкой восточной примесью, латунный череп с хорошо развитыми надбровными дугами, в глазах спокойное, одухотворенное выражение, какое можно встретить у священника. К признакам вырождения с натяжкой можно отнести форму ушей, напоминающих два поганых гриба, но это неубедительная примета, возможно, просто последствие родовой травмы, неудачного выныривания на свет, хотя выглядит зловеще.

Климов без приглашения опустился в кожаное кресло. Молчание затянулось, и первым его нарушил Шалва.

— Ну? — сказал он.

— Спасибо, что заметили, — поблагодарил Климов.

— Ты кто?

— Питерский я, вам же доложили.

— Я спрашиваю, кто ты в натуре? Без булды. И зачем пожаловал? Про Волчка молчи, о таком в зоне не слыхали.

— В ваше время, Гарий Хасимович. В ваше время не слыхали. С тех пор многое переменилось. Но вы правы, я не Волчок. Это все в прошлом. Я Грумцов Иван Данилович. Сомневаетесь — позвоните Шагалу.

Легенда у Климова была сколочена наспех, но большего не требовалось. Лева Шагал — матерый питерский демократ, когда-то работал в администрации Собчака, сейчас занимался оружейными поставками, и при нем действительно крутился некий мелкий бес Ваня Грумцов, проходивший по делу генерала Димы. Настоящего Грумцова питерские товарищи обещали несколько дней попридержать в глухом загоне.

Шалва помягчел.

— Шагала знаешь? Может, и позвоню. Сперва скажи, чего хочешь?

— Мне хотеть нечего, у меня все есть, — Климов цедил слова с полублатной интонацией, которую трудно подделать. — Это у вас проблемы, уважаемый Гарий Хасимович, а я могу помочь. Ежели сговоримся, конечно.

— Не наглей, — предупредил Гарий Хасимович, сверля Климова латунным взглядом. — Какие у меня проблемы?

Климов потупился.

— Да уж многие в курсе. Шила в мешке не утаишь.

Гарий Хасимович почесал череп пятерней, расправляя остатки красивых волос. Из ящика стола достал заветный «Казбек». Щелкнул золотой зажигалкой. Питерский гость ему не нравился, он чувствовал в нем какой-то подвох. Но допускал, что ошибается. Сколько нервов стоил ему сегодняшний день, начиная с утреннего блаженного гаденыша. Немудрено с устатку в собственном отражении заподозрить вражину. С виду гостек прозрачный: хорек районного масштаба. Пообтесался в салонах, но зона на нем светит, это точно, тут Шалву не обманешь. Такой самоуверенный апломб, как перхоть на воротнике, ни с чем не спутаешь. Он дается лишь бывалым ходокам. Да и Шагал! С Левой Гария Хасимовича связывали приятные воспоминания: в самом начале славного пути вместе хорошо погрели руки на якутских алмазах. Но Шагал — доверчивый, сентиментальный человек, один из последних истинных рыцарей подпольного капитала. Падкий на лесть, на доброе слово. Лева не заметил, как на смену подросли беспредельщики. У себя в Питере он по-прежнему важная фигура, а в Москве от него давно дыма бы не осталось. Бедный, старый Шагал…

— Так какие же все-таки у меня проблемы? — Шалва с наслаждением затянулся травкой. Климов покосился на молодца в углу.

— Не обращай внимания, — успокоил Шалва. — Он глухонемой.

Подавшись вперед, округлив глаза, Климов поведал:

— Чумаки очухались. Бузят. Валят рынок. Дергают тигра за усы. Разве не так?

Забавно, но что-то подобное Гарий Хасимович ожидал услышать.

— Допустим. И что дальше?

— Могу Валерика Шустова сдать. По сходной цене.

Таким тоном предлагают партию сигарет или девочку на ночь. На мгновение Гарий Хасимович пожалел питерца. У всякой наглости есть предел, Ваня Питерский его не чувствовал. Пер напролом. Хотя не похож на идиота. В глазенках, правда, подозрительно искрит, но это оттого, что, похоже, нанюхался для смелости. Шалве доложили: в баре взял дозу беленького.

— Парень ты, видно, фартовый, — пожурил он гостя. — Может, и Шагала знаешь. Но ведь ты, браток, охамел. Или от жизни устал?

— Ничего не охамел, — вспыхнул Климов. — Вам без меня Валерика не взять.

— Мы не собираемся никого брать. Ты чего-то напутал, Ванек.

— Э-э, — Климов пренебрежительно махнул рукой. Один этот жест мог стоить ему головы, но ситуацию следовало разрядить. — Не доверяете и не надо. А я верно говорю. Валерика вам не взять. Не пугайте, Гарий Хасимович, я давно пуганый. Лучше послушайте, потом решите.

— Почему не послушать, — заметил Гарий Хасимович. — Птичка для того и живет, чтобы песенки петь.

Про Валерика у Климова была заготовлена такая история. Они крепко дружили с самого детства, вместе в школе учились. И по крови сомкнулись. Но дело в том, что Валерик вел родословную от покойного деда Гаврилы по прямой линии, а вот он, Ваня Грумцов, сбоку припека, седьмая вода на киселе. Отсюда и повелось, что с ранних лет на Валерика ишачил, а не наоборот. В школе писал контрольные, и первый срок за него отмотал. Так уж получилось, Валерик вляпался, но не ему же, родовитому, на нарах преть. Послали Ванька. Тут он как раз не в обиде, напротив, благодарен судьбе за лагерные университеты. К тому же на их с Валериком отношениях соподчиненность никак не сказывалась: они любили друг друга чистосердечно, не раз, не два клялись в верности до гроба. А кто главнее… Суть в том, что помимо преимуществ знатного родства Ваня Грумцов всегда признавал превосходство Валерика, потому что тот человек особенный, крупный, рожденный повелевать. И тыква у него не такая, чтобы на ней орехи колоть. Нет, не такая.

— В чем-то, Гарий Хасимович, он покруче вас будет, извините, вырвалось невзначай…

— Пой, Ванечка, пой… Минут десять у тебя еще есть.

У Валерика после того страшного побоища, какое учинил Гарий Хасимович, когда старика Гаврилу утопили в пруду, чего-то в психике зашкалило. Надо сказать, что он вообще не умел проигрывать, и это, возможно, единственный его недостаток. Гибель всех родичей и крушение прибыльного бизнеса Валерик принял очень близко к сердцу и с тех пор ни о чем другом не помышляет, как только отомстить.

Впервые Гарий Хасимович выказал некий интерес к рассказу петербуржца. До этого он делал вид, что дремлет.

— Скажи-ка, птичка, как же твой Валерик уцелел? Прополка-то была корневая.

Климов надул щеки, как тунгус.

— О чем толкую, барин. Вам его не взять без меня. Он укрытный, береженый. Ему Гаврила передал науку.

— Чего же Гаврила сам не спасся?

— Чего не знаю, врать не могу. Может, одрях сильно. Может, не ожидал, что осмелитесь. Не знаю.

Дальше события разворачивались так. Валерик с помутившимся умом и нарушенной психикой почему-то заподозрил любимого побратима Ванечку в измене. Это, конечно, такая глупость, хуже не придумаешь. Ваня Грумцов как работал по питерскому филиалу, так и доселе работает, к московской бойне он вообще касательства не имел. Ну, возможно, причина в том, что не явился на поминки по старому Гавриле, честно сказать, поостерегся. Поминки широко отмечали, с размахом, и уж конечно с большой утечкой. Грумцов решил, что лучше не светиться, и на экстренную телеграмму Валерика не ответил, будто не получил…

— Ты вот что, — перебил Гарий Хасимович, чувствуя, как от обильного словоизвержения питерца у него закружилась голова. — Или давай ближе к делу, или…

Климов достал из внутреннего кармана пиджака-лимона конверт (при этом движении молодчик в углу порхнул со стула, как стрекоза), передал Гарию Хасимовичу. Тот вынул из конверта слайд, брезгливо поднял пальцами за уголок. На слайде, на фоне крымского пейзажа стояли в обнимку два молодых человека в пляжном прикиде. На лицах у обоих — безмятежное ликование молодости. Одного Шалва признал, это его посетитель, второй, выходит…

— На обороте взгляните, пожалуйста, — Климов услужливо приподнялся — и молодчик-телохранитель вторично ворохнулся на стуле. Бдел.

Шалва перевернул фотку. Накарябано фломастером: «Брату Ванюше с любовью. Валерик». Незатейливая, поспешная подделка лаборатории «Вербы», но качественная, не придерешься. Разве что сверхчувствительный прибор различит стыковки монтажа.

Валерик на фотографии произвел на Гария Хасимовича двойственное впечатление. Вроде нормальная личина, крепенький телок, но отвернешься — и не вспомнишь, как выглядит. До сей поры Валерика, наследника империи чумаков, Шалва вживе не видел, хотя собирался вскоре повидать.

— Это твое доказательство?

— Ну а чего? — ухмыльнулся Климов. — Документ. Я и Валерик. Друганы детства. Его рука. Можно проверить. У меня писульки его имеются в Питере. Могу предоставить. Я же понимаю, без взаимного доверия не столкуемся.

На Гария Хасимовича фотка подействовала, но не совсем так, как рассчитывал Климов.

— Тебя хоть как проверяй, псиной за версту воняет, — Шалва поморщился, показывая, как ему нестерпима эта вонь. — Зато язычок резиновый. Два часа молотишь, дела все нет. Тебе чего надо-то от меня? Может, разродишься? Или пора на крючок сажать?

Климов заторопился, будто испугавшись. Оказывается, кровный побратим Валерик Шустов позорно его кинул, мстя за мнимую измену. Тут опять пришлось сделать небольшое отступление. Около двух лет после разгрома чумаков Валерик скитался неизвестно где и фактически о нем ничего не было слышно. Поговаривали, что он обосновался на Брайтон-бич или в Канаде, перевоплотившись то ли в немца, некоего Гельмгейцера, то ли в знаменитого международного террориста Кугу Аввакума. В петербургский филиал, кстати почти полностью сохранивший свои позиции, приходили изредка скупые сообщения-указания, в том смысле, что надо, дескать, пусть в тяжелейших условиях конспирации, поддерживать в стабильном состоянии жизнь чумаковских финансовых потоков. Ваня Грумцов был одним из тех, кто свято верил в возвращение Валерика, и сделал все для того, чтобы сохранить питерские резервы семьи.

За свою преданность он, можно сказать, горько поплатился. С полгода назад Валерик объявился в натуре и лично возглавил масштабную операцию под кодовым названием «Шпанка». Ваня Грумцов не успел даже по настоящему обрадоваться возрождению синдиката: выяснилось, что сам он разорен. В один прекрасный день сунулся за какой-то мелочью в Кредит-банк и узнал, что на общаке уже сидит другой человек, а его личные счета заблокированы налоговой инспекцией. Предчувствуя недоброе, дал срочные факсы в Женеву и в Мюнхен: там та же картина: карточки аннулированы и на вкладах ноль целых ноль десятых. Изъятие провели дьявольски искусно. Но этого мало. Валерик расправился с ним по полной программе. В тот же день вечером взорвали возле офиса его «мерседес», а когда примчался домой, то в собственной квартире застал какого-то здоровенного негра, который, не говоря худого слова, двинул ему кулаком в ухо.

В последней надежде Ваня Грумцов понесся на резервную лежку, на Васильевский остров, где у него была экипированапятикомнатная квартира со всем обустройством, вплоть до противотанковой защиты, и хозяйством заправляла преданнейшая из женщин, Наина Тимофеевна, по кличке Султанша. Кто с ней враждовал, тот смерти в лицо глядел, за ее спиной Ваня Грумцов себя чувствовал, как в пакете с теплым молоком, тем более что прижил с Султаншей двоих или троих пацанят, и уж если от кого и мог ожидать подвоха, то только не от нее.

Султаншу он застал в ванной, плавающую в мыльной воде и собственной крови, голую и с перерезанным горлом. Потрясенный ужасным видением, начал вынимать ее из корыта — и тут в квартиру вломились РУОПовцы, эти черти с рогами, наведенные чьей-то коварной рукой. Он ушел черным ходом, с пулей в ягодице и с твердым убеждением, что ему не дожить до утра. Уж он-то понимал: если кого-то опускали так плотно и с таким пристрастием, спастись мудрено… Как уцелел и что пережил, к делу не относится, но вскоре от верного человека получил сведения, что подлую охоту устроил Валерик, и никто другой.

Гарий Хасимович признался, что история, которую поведал питерский страдалец, его позабавила.

— Времени много отнял, но ничего, — заметил он. — Хоть посмеялся немного.

Равнодушие показное. Климов видел, что пахана зацепило. Несколько раз какие-то люди заглядывали в дверь, чего-то спрашивали. Шалва раздраженно отмахивался: пошли вон! То же самое с телефоном. Телефон звонил — он трубку не снимал.

— Могу, Гарий Хасимович, его базы сдать, подмосковную и питерскую. Где «шпанку» производят. И самого Валерика приведу на веревочке, куда прикажете.

— Да ну?

Климов приосанился.

— Это в наших силах… Встречное условие только одно.

— Какое же?

— Хочу присутствовать при казни. Обида сильная, не могу стерпеть.

— Скажи, Ванюша, почему Шагал не помог, когда ты попал в беду?

Точный вопрос, и у Климова был на него ответ.

— Лев Иванович про мои дела с Валериком не знает. Зачем ему знать? Не мне советовать, Гарий Хасимович, но пусть он и дальше остается в неведении.

— На что намекаешь?

— На что подумали, на то и намекаю. По нынешнему раскладу мимо Шагала в Питере мышь не проскочит, не то что такая большая раскрутка с наркотой. Приходится делать выводы.

Последнее замечание убедило Шалву больше, чем предыдущий торг. Хорек, по всей вероятности, прав. Когда Шалва прикидывал расстановку сил по Петербургскому округу, то выделял бывшего соратника в разряд сомнительного обеспечения. Мимо Шагала в Питере мышь не проскочит, верно, а он за последние месяцы, когда заново открылись чумаки, не подал весточки, не поделился свежей информацией. Такое молчание красноречивее пули в спину.

Мановением руки Гарий Хасимович отправил охранника за дверь, что само по себе было высоким знаком доверия. Предложил Климову казбечину из своей пачки, а это уже вроде медали. Но Климов не обольщался: повадки Шалвы известны — монстр!

— С вашего позволения, не курю и не пью, — извинился Климов.

— Только и всего?

— Я человек простой, в дамки не лезу. Отстегнете на бедность штук пятьсот, скажу спасибо.

— Ага. За голову Валерика и за две его базы — пятьсот тысяч долларов? — уточнил Шалва. — Правильно я понял?

— Я же ни на чем не настаиваю. Мое дело предложить, ваше — отказаться. Можем поторговаться чуток. Но поймите и то, Гарий Хасимович, пока он шпанку крутит, вам убытков не счесть. А ведь он на всю Европу размахнулся. Кстати, ближайших подельщиков тоже могу пристегнуть, естественно, за отдельную цену. К ним у меня личного чувства мести нету. Еще половину лимона, полагаю, будет в самый раз.

В сумрачной душе Гария Хасимовича сплелись воедино недоверие и радость. Питерский оборотистый жучок был перед ним как на ладони. Он хорошо знал эту гнилую, пропащую породу, способную торгануть и родительской могилкой. Шалва верил в предначертание рока. Судьба является к нам иногда в самых неприглядных обличьях: главное — своевременно откликнуться на ее зов. Как раз в тот момент, когда Гарий Хасимович ломал голову, как разрубить узелок с чумаками, пожаловал этот хорек. Такое нельзя объяснить простым стечением обстоятельств.

Шалва закурил третью папироску с анашой. Климов ждал его решения, улыбался застенчиво.

— Почему так?

— Болезнь Дауна. От курева и от спиртного становлюсь как бы буйнопомешанным.

Гарий Хасимович выудил из ящика стола пузатую бутылочку бренди, а также стакан, граненого стекла. Налил всклень.

— Но со мной-то выпьешь, да?

— Безусловно, — сказал Климов. Принял стакан с поклоном и выцедил, не поморщась, до дна. Занюхал рукавом.

Шалва следил за ним одобрительно.

— Так-то лучше… Ну ладно, ты тут пыжился, врал, турусы крутил — это все наплевать и забыть. У вашего брата-жулика у всех мозги набекрень, не у тебя одного. Но шанс тебе дам, Ваня, или как там тебя кличут. Сослужишь службу — отблагодарю. Однако хочу иметь гарантии, что ты не шутку затеял с папой Гариком.

— Слово бизнесмена! — вспыхнул Климов. — И потом, куда я денусь? Вы же меня по Москве за ручку поведете.

— Значит, гарантий нет. Хорошо. Говори, что предлагаешь касательно Валерика?

Климов объяснил. План простой и гениальный. Он брался устроить стрелку между верхушкой чумаков и Гарием Хасимовичем. Как — это секрет фирмы. Есть у него в запасе манок, на который Валерик обязательно клюнет. Точнее, есть человек, которому Валерик поверит. Никаких имен он, естественно, заранее называть не будет, потому что, если назовет, кто же ему потом заплатит.

— Назови, — попросил Гарий Хасимович, — тебе же легче на душе станет.

— Моя жизнь и так в ваших руках, — сказал Климов. — Чего вам надо еще?

Умел, умел убеждать питерский засранец.

— Допустим… И что я буду иметь с этой стрелки?

— Как что? Место выберем. Зафлажкуем, как волка. Он азартный, молодой, самоуверенный. Ловушки не учует. Я его знаю как облупленного. Но условия прежние, Гарий Хасимович. Как хотите, условия прежние. Миллион зеленых и участие в казни. Сами посудите, разве дорого? Обратите внимание, я никаких гарантий не прошу.

Шалва налил ему второй стакан.

— Скажи, парень, тебе раньше доводилось людей убивать? Лично, своими руками?

Климов натурально стушевался, ощущая, как надежно врос в роль. Если бы сию секунду помереть, то умер бы Ваней Грумцовым, Волчком, питерским мелким бандитом.

Выпил стакан, утер губы.

— Не доводилось, нет… Гарий Хасимович, я маленький человек, мне далеко до вас. Но он мне сердце разбил, пустил по миру, смысла жизни лишил. Я с ним рассчитаюсь. Или об стену башкой.

— А миллион зачем?

— На обзаведение. Надо же с чего-то опять подыматься.

— Сколько времени уйдет на подготовку?

— От силы два дня.

Гарий Хасимович набросал на бумажке несколько цифр.

— Ступай, действуй. Будут новости, сообщи по этому номеру. Но не оплошай, Ваня, ох, не оплошай…

Климов выкатился из кабинета и в коридоре наткнулся на Алису.

— Какое везенье! — обрадовался он. — Казаха уже обслужила?

— Он потный и вонючий, — грустно ответила девушка. — Зато есть для тебя гостинец.

Открыла сверкающую ладошку, а там пакетик с кокаином. Климов теперь у нее следующий казах. Пакетик принял с благодарностью.

— Пойдем куда-нибудь в укромное местечко. Надо взбодриться. Босс все жилы вытянул.

Алиса привела его в небольшую комнату, убранную под девичью спаленку — узкая кровать, трельяж, ковер, пунцовые шторы. Климов привлек ее к себе, потискал немного для порядка, девушка изобразила трепетание.

— Послушай, Алиса, поспать бы немного. Хотя бы часок. Я вторые сутки на ногах.

Заметил лихорадочный блеск в смышленых очах.

— Может быть, сначала?…

— Лучше потом… Запри дверь снаружи, а? Через час разбудишь. Куда я денусь, сама подумай.

— Правда хочешь, чтобы ушла?

— Спать хочу, помираю. Я ведь прямо с поезда. Гудели трое суток.

Девушка прижалась тяжелой грудью, поцеловала в щеку.

— Хорошо, милый. Отдохни. Приду через час.

— Мы свое наверстаем, — уверил Климов.

Как только вышла, он упал на кровать, сбросил на пол подушку. Подложил под голову руку. Успел подумать: все хорошо, прекрасная маркиза! — и привычным волевым усилием вырубил сознание.


Глава 3

У французского подданного Симона Барбье (он же Саша Бубон) все чаще возникало странное ощущение, что он слишком долго и сломя голову куда-то бежит и вот проскочил важный перекресток, где можно было остановиться, посидеть на травке, подумать и оглядеться. Не похож ли он на чокнутого марафонца, который задорно сучит ножками на дистанции, не сознавая, что вальяжный судья давно объявил победителем совсем другого? Страх тоненькими ручейками вползал под жабры, как холодная вода за воротник.

По натуре он был жадным до любого выигрыша авантюристом, но уж никак не воином. После того как Валерик Шустов с прямотой римлянина объявил, что им всем предстоит столкновение с явно превосходящими силами противника, у него, честно говоря, поджилки затряслись. Хотя он прекрасно понимал, что это рано или поздно должно случиться.

Российский дикий рынок уже который раз подвергался жесточайшей насильственной переделке. Какие прочные заборы ни ставь, как ни разграничивай зоны влияния, все равно все сметет алчная волна вновь подоспевших добытчиков. Российский бизнес утверждался не на экономике, не на принципах разумного накопления, а исключительно на разбойных нападениях и на успешной (или безуспешной) обороне. Вся страна с ее огромными пространствами, опустошенными реформой, заселенная полулюдьми, полупризраками, напоминала поле боя, по которому бродили вооруженные до зубов группы мародеров, и, сталкиваясь на каком-нибудь не до конца разграбленном участке, уничтожали друг друга с хладнокровием, которому позавидовали бы великие завоеватели прежних времен.

В Москве, в самом центре нового, блистающего огнями рекламы рыночного рая, убить человека теперь могли не только за сто баксов и не за косой взгляд, брошенный на владельца роскошного авто, а просто за то, что он не вовремя вышел к автобусной остановке. Некоторых это устраивало: добились таки полной свободы, другие привыкли, третьи надеялись отсидеться за бронированными дверями приватизированных квартир, но всерьез никто не роптал, потому что в проклятом городе к исходу второго тысячелетия почти не осталось людей с нормальной психикой.

Трепетная душа Саши Бубона вдруг отказалась воспринимать эту реальность как благодать. Ему захотелось пожить по-человечески, хотя он смутно помнил, что это значит. Все его сознательные годы прошли уже в пору всеобщей телешизофрении, когда мироощущение внедрялось в юные умы с помощью бесконечного голливудского боевика и яркого, озорного, непристойного клипа: он принадлежал к первому экспериментальному поколению, которое психотропным воздействием низвели до легко управляемого животного уровня, поэтому понятие «пожить по-человечески» представлялось ему чем-то таким, когда вдоволь деньжищ, баб, вкусной жратвы, клевой музыки и вина, но при этом никто не дышит тебе в затылок и не целится в глаз. Но вот — вследствие испуга — забрезжило в сознании что-то иное, неопределенное, радужное, точно майским ветерком потянуло на разгоряченную голову. Приснилась далекая Жанна, полузабытая женушка, пухлая, ароматная, благоухающая, как пышка со сковороды, шепчущая какие-то умоляющие слова; сон бессмысленный, но исполненный неги, и Саша проснулся со слезами на глазах. Он не хотел умирать, но чувствовал, что придется. В прямой схватке с бешеным Шалвой никто из них не уцелеет.

Он стал задумываться о смерти, но не о той, которая в боевике, где — пиф-паф! — и ваших нету, а о той, которая приходит всерьез и навсегда. Мысли текли вяло, тягуче. Что такое смерть? Что она уносит с собой и что предлагает взамен? Или ничего не предлагает? Но как же тогда? Неужто возможно такое, чтобы именно его, Сашу Бубона, рискового парня, балагура и дамского угодника, не успевшего толком насладиться надыбанными миллионами, зарыли глубоко в землю, не оставя никакого живого знака? И все из-за чего? Из-за того, что Валерик Шустов, ненормальный псих, решил потягаться силенкой с таким же другим ненормальным, которого зовут Гарик Магомедов? Глупо, несправедливо, идиотизм.

Тоска усиливалась оттого, что он не видел выхода. Бежать — догонит Валерик, от него нигде не скроешься, потому что он маньяк. Остаться — перемелят жернова бандитской разборки. Посоветоваться тоже не с кем. Поговорить с Захаркой? Тот доложит Шустову, хотя, наверняка думает так же, как Бубон, и не хочет добровольно совать голову в петлю. Но что взять с бедного еврея. Он живет не сердцем, а умом, и по уму, конечно, ему выгоднее остаться в спайке с Валериком, чем заключать сомнительный союз с Бубоном. Плюс к тому у Захарки наверняка приготовлена аварийная посадка в Тель-Авиве, где они все отсиживаются, и это, пожалуй, единственное место на земле, где можно укрыться от праведного гнева таких безумцев, как Валерик. А вот ему, Бубону, раздухарившемуся московскому балбесу, деваться некуда. Вся остальная Европа, включая США, простреливается русской братвой насквозь.

Все же он сделал попытку законтачить с банкиром, хотя и намеками. Специально завернул в «Форум-интернешнл» к концу рабочего дня. Захарка копался в бумагах, разваленных на столе, очечки на носу, вид озабоченный, в глазах — мгла. Появлению соратника удивился:

— Ты чего, Санюшка? Вроде не условливались.

— Вели своей крысе подать чего-нибудь. В глотке пересохло.

Захарка нажал кнопку, распорядился. Через минуту секретарша явилась с подносом: кофейник, графинчик, сливки, тарелочка со сдобным печеньем. И сама секретарша сдобная, даже с излишествами. Симон давно прилаживался ее обиходить, но не хотел связываться с Захаркой. У того каждая мелочь на учете, и никогда неизвестно, почем идет.

Захарка рассовал бумаги по ящикам, пересел к Бубону.

— Что случилось, Санюшка?

— Пока ничего.

— Но зачем-то же ты приехал?

— Просто так, по дружбе — невозможно?

Захарка нахохлился, снял очечки, протер стеклышки. Ответил с печальной улыбкой:

— Хорошо бы по дружбе, Санюшка. Да где уж нам. Такую махину везем. Ни на что времени не остается, увы!

— Как Эльвира?

Если до этого вопроса Захарка был печален, то теперь на худенькой мордашке отразилось глубокое страдание.

— Болеет, Санюшка. Как раз сегодня отправил на УЗИ.

— И чего с ней?

— Колики. То тут, то там. Надо хорошенько обследоваться.

— Детишки хотя бы, надеюсь, в порядке?

Страдание на лице Захарки достигло высшего пика, казалось, он сейчас зарыдает.

— Дети здоровы, тут другая проблема. Пора их вывозить отсюда, ты же понимаешь. Но как? Отправить в чужие руки, на чужую сторону. От сердца оторвать. Ужасное время нам выпало, Санюшка, ужасное. Утром не знаешь, что будет вечером. А они крохи беззащитные, глазенки сияют: папочка, папочка! Не догадываются, в какой стране родились. Атмосфера ненависти, удушья. Нельзя допустить, чтобы ею пропитались. В Риге синагогу взорвали, слышал?

— Так это же в Латвии.

— У нас хуже будет. Очень скоро, поверь мне.

Бубон добавил в кофе коньяку, Захарка пил со сливками. Пока он не сел на любимого конька, Бубон кинул первый намек.

— Верно говоришь, Захарий. Вывозить детей надо. Да и мне пора двигать с инспекцией. Польша, Вена, Мюнхен — не оставишь без присмотра. У них сразу бардак. Я уж и так на месяц задержался против обычного. Что делать, Захарий? Посоветуй.

У Захарки страдание на лице помягчело. В черной глубине глаз сверкнуло любопытство.

— Так ты за этим приехал?

— Ну да, посоветоваться. В конвейере шестеренки скрипеть начинают, если их не подмазывать.

— Какой же я тебе советчик? Ты Валерика спроси.

Крохотная ловушка, Бубон легко ее обошел.

— Валерик стратег, на нем весь бизнес. Я — обыкновенный клерк. Зачем его дергать по пустякам. И потом, ты же знаешь, в каком он настроении…

Захарка тихо спросил:

— Трухаешь, Санюшка? Ломануть хочешь?

Бубон разозлился, но понарошку, без запала.

— Я в герои не лезу. В контракте не было, чтобы башку на кон ставить. Подохнуть не страшно, было бы за что. У Валерика, допустим, вендетта, но мыто с тобой при чем? Погляди, что творится. Какая же это коммерция, если чуть чего, пулю в лоб. Я, хочешь знать, вообще не сторонник насилия. Всегда можно договориться, найти компромисс. Ты же сам это говорил. Но Валерик упертый, не хочет слушать.

Банкир глядел на него как котяра на мышь, выскочившую из подпола. Заговорил грустно, но мудро и слова произнес важные:

— Зачем обижаться на Валерика, мы все ведем вендетту, не он один. Это вендетта с прошлым. Не мы начали, не нам и закончить, но мы ее ведем. Как завещали деды и отцы. За муки прежнего режима, за лагеря, за глумление над личностью мы с ними рассчитаемся сполна. После уж отдохнем. Граф Толстой говорил: подлецы всегда объединяются, поэтому они сильны, а порядочные люди каждый сам по себе. Вспомни Булата: возьмемся за руки, друзья, чтобы не пропасть поодиночке. Вот пароль в будущее, в наше будущее, Санюшка.

— А я что предлагаю? — Бубон закипал. — Я и предлагаю… всем порядочным людям. В конце концов… Какое может быть будущее, если палим друг в дружку без разбора?

— Шалва — тоже фрагмент прошлого, — в черных зрачках Захарки уже вовсю плясал диковинный, испепеляющий огонь. — Он пустой, у него нет идеи. Нам с ним не по пути. Его надо сковырнуть с дороги, чтобы идти дальше. Тут и говорить не о чем, Шалва — это рассвирепевшее животное. Бешеная собака. Ты можешь разговаривать с бешеной собакой?

Сгоряча Бубон хватил вместо кофе чистого коньяку. Он и не подозревал, что в этом печальном, глубокомысленном человеке таится столько пороха. Захарка не заметил его замешательства.

— Думаешь, мне не страшно? Еще как! У меня больная жена. Трое малых детушек. Я бы тоже с удовольствием умчался на край света от всего этого дерьма. Но не имею права. Как погляжу в глаза сыну, когда подрастет? Думаешь, Санюшка, цепляюсь за миллионы?.. Нет, не цепляюсь. Важна идея. Мир поделился надвое, граница проходит по нашим сердцам. На одной стороне — порядочные, свободные, разумные люди, на другой — торжествующий хам в колпаке с красной звездой. Он правил семьдесят лет, мы и пикнуть не смели. И теперь, когда он почти повержен, но не добит, ты, Санюшка, предлагаешь бежать? Куда, от кого? Чтобы новый хам сел на шею внукам? Этого не будет, запомни, милый друг, этого не будет… Все превозмогу, страх, недомогание, разорение, но хама не пущу. И буду с ним драться, так-то, сударь мой!

В середине его обличительной речи Саша Бубон почему-то вспомнил его жену Эльвиру, молодую, здоровущую, как гора, эстонку, которую мучили колики, и сдавленно хихикнул.

— Ты чего? — подозрительно вскинулся Захарка. — Тебя забавляет мой пафос?

— Ничуть. Драться так драться. Ты меня убедил. Возьмем в руки по нагану — и айда. Тем более бежать мне некуда. Заехал посоветоваться, а ты вон как круто повернул. Знаешь, на кого ты сейчас похож, только не обижайся? На Ленина в Октябре. Был такой старый фильм, как-то глядели по видаку. Обоссались от ржачки. Захочешь поржать, пришлю кассету.

Банкир словно опомнился, огонь в очах потух, снова туда опустилась вековая печаль.

— Ладно, Саня, ты прав. Не знаю, чего я завелся. Но все же есть серьезные вещи, над которыми стоит иногда задумываться. И тебе тоже…

Из «Форума-интернешнл» Саша Бубон уехал с тяжелым сердцем. Все бесполезно. Пожаловаться некому. Один — убийца-маньяк, суровый мститель, другой, как выяснилось, борец за идею. Только он один, выходит, чинарик недокуренный, зайка серенький. Как бы только на этом сереньком зайке у них у всех зубки не обломились.

Ехал точно сослепу, натыкался на светофоры, и в голове крутилось однообразное: шакалы, да пошли вы все на хрен! Еще перед глазами опять замаячила пухленькая Жанна с ее утробным, ненасытным придыханием: ах! ух! ах! Да что же это за напасть?!

Почувствовал, что необходимо надраться. То есть оттянуться конкретно, чтобы мозги не спеклись в комок. Сориентировался в пространстве — ага, если свернуть с Тверской, то через два квартала, в безымянном переулке салон Маши Шереметовой, — то, что надо. Он любил это скромное ночное заведение, частенько туда заглядывал и с хозяйкой салона заводил шуры-муры. Маша Шереметова, пожилая вакханка, ко всем постоянным клиентам относилась одинаково благосклонно, но Бубону выказывала повышенную симпатию, как французскому негоцианту. У нее у самой кто-то из близкой родни обосновался в Париже, а кто-то на Ривьере. Им было о чем поговорить, помечтать за бокалом вина.

К Маше в салон ходила только чистая публика, чернь сюда не совалась: здесь чашечка кофе стоила 15 баксов. И все остальное по высшему европейскому классу: и девочки, и обслуга, и сауна, и номера, и кухня. А уж винца можно попить такого, какое подают разве что в Елисейском дворце.

Бубон приткнул своего «Мустанга» между трех, не менее крутых иномарок, включил сигнализацию и чуть ли не бегом побежал к парадному крыльцу двухэтажного, в стиле ампир особнячка. У входа стоял громадный детина, обряженный под папуаса, — с бананом в ухе, в головном уборе из разноцветных перьев, с газетой «Московский комсомолец» в руке. Газету он читал, запрокинув голову: видно, страдал близорукостью. Бубон узнал папуаса: Миша Клепик из охранного подразделения, бывший опер с Петровки. Пожали друг другу руки.

— Давно не навещали нас, господин Барбье, — учтиво поприветствовал папуас.

— Дела, брат, дела, — Бубон угостил его сигаретой. — Кто там сегодня у Маши? В картишки есть с кем перекинуться?

— Из постоянных гостей только Харитон Давыдович, — доложил бывший опер. — Еще певец этот, который про купола поет. Краем уха слыхал, из «Аншлага» обещали заглянуть попозже. Но есть крупная фигура, — папуас хитро прищурился, покачал латунным бананом в ухе. — Вон, извольте поглядеть, ихние молотобойцы дежурят.

Бубон оглянулся: в стороне под вязами застыли два мощных черных джипа «Континенталь», битком набитые бритоголовой братвой. Передние дверцы у машин распахнуты — оттуда дым и музыка.

— Чьи же такие?

— Чика Гамаюн пожаловал, — почтительно сообщил Клепик.

— Чика?! — изумился Бубон. — Ростовчанин? Откуда он тут? Слух был, его в прошлом месяце успокоили?

— Видно, пока промахнулись. Жив-здоров, дай Бог ему сто лет здравствовать.

Саша Бубон на мгновение засомневался: не отвалить ли? Потом подумал: да чего, собственно? Харитон Давыдович Громов, прокурор южного округа, убойный партнер, а если подтянется Чика, может выйти сильная игра. То, что требовалось для душевной разрядки. Чика, конечно, грозен, непредсказуем, но в салоне Маши Шереметовой скандалов не бывает. Безопасность — вот главный товар, которым здесь торгуют. Иначе кто бы из солидных людей к ней приехал.

Пройдя у входа двойной шмон (прощупали и просветили рентгеном), Саша Бубон сперва заглянул в будуар к мадам, чтобы выразить свое почтение. Маша Шереметова лежала на диване в обнимку с персидским котом. Сегодня ее мучила мигрень. На ней был шелковый халат с огромным декольте, позволяющим счастливчику полюбоваться огнедышащей, объемистой грудью. Тяжко страдая, она протянула навстречу Бубону пухлую ручку с нанизанными на пальцы бриллиантами.

— Милый Симон, как давно тебя не было! Видишь, я умираю!

Он поцеловал ее руку, опустился на колени и положил голову на теплый огромный живот.

— Как ты нежен, милый Симон, — проворковала пожилая нимфоманка. — К сожалению, сейчас я не в состоянии ответить на твои чувства.

— Ничего, потерплю, — улыбнулся Бубон. В прежние дни, когда между ними происходили шуры-муры, Маша Шереметова тоже тяжко недужила: один раз мигренью, второй — камнем в почке, но случки удались на славу. Маша Шереметова владела редчайшим любовным даром: обладая ею, мужчина погружался в блаженную иллюзию, будто совокупляется сразу со всеми женщинами, толстыми и худыми, и получал столь сильный энергетический толчок, как если бы сожрал зараз пять килограмм копченой колбасы.

— Хочешь выпить, милый?

Бубон приготовил виски со льдом в хрустальных стаканчиках — в благородном доме благородные напитки. Один стаканчик принес Маше. Уселся в ногах. Персидская пушистая кошка переползла к нему на колени.

— У тебя сегодня знатные гости, Машуля?

— О-о! — мадам в притворном ужасе закатила глаза. — Представляешь? Сидят с Харитошей в каминном зале. Вадим прислуживает… я глазам не поверила, гляжу — Чика! В прошлом году, помнишь, газеты писали, его чуть не выбрали губернатором. Потом оказалось, он на даче зажарил какого-то депутата-конкурента — и съел. Удивительный человек, удивительный! Будешь с ним играть?

— Не верю я этому, — Бубон спихнул на пол кошку. — Про больших людей всегда сочиняют небылицы… Он первый раз у тебя?

— Не ревнуй, дурачок, — от виски мадам порозовела, оживилась. — Конечно, первый. Кстати, производит впечатление воспитанного, интеллигентного господина. Ты же знаешь, репутация салона для меня превыше всего. Никакую шелупень на порог не пущу.

— Кто ему порекомендовал твое заведение?

— Не интересовалась… Так ты будешь с ним играть?

— Наверное… Чего-то устал немного.

Он чуть не поделился с ней своими заботами, но что-то удержало. Хотя откровенничать с Машей Шереметовой безопасно, все равно что сморкаться в черную дыру: назад ничего не вылетало.

— Поиграй, милый, поиграй, у него полон кейс бабок. Попозже загляни ко мне. Вроде полегчало немного. Напрасно обидел мою киску, станет тебя бояться.

— Никто меня не боится, — пожаловался Бубон. — В том-то и беда. Никто не боится, а пугают все, кому не лень.

…Чика Гамаюн выглядел внушительно. Здоровенный дядек лет на пятьдесят. Чем-то напоминает бывшего премьера Черномырдина, в выпуклых глазах точно такое же обиженно-наивное выражение. Вовсе не похож на молодых, нервных, взвинченных, хитроумных главарей московских группировок. Одно слово — мужик. Про себя он так и говорил: «Мы кубанские казаки, у нас все запросто, по-домашнему, как деды-прадеды завещали». Если не знать, нипочем не догадаешься, что этот увалень, выполняя дедов завет, прошагал к своему нынешнему солидному положению через десятки трупов, увязнув по колено в крови. Но это, разумеется, молодцу не в упрек. Как остроумно заметил один из видных теоретиков рынка, все Морганы наживали свое состояние пиратским путем. В сравнении со знаменитым ростовчанином прокурор Громов, тоже осанистый и мордастый, все же терялся, уступал в габаритах, хотя и он не лыком шит; как и Чика, собственным лбом протаранил путь наверх, к общечеловеческим ценностям. В отличие от ростовчанина на нем поменьше крови, он сразу, еще при Горби, почуял, куда ветер дует, своевременно примкнул к демократической тусовке и вместе со всей остальной творческой интеллигенцией лишь науськивал одну часть быдла на другую. Конечно, за права человека боролся беспощадно, но в переделе собственности практически не участвовал. Стоял в стороне, широко расставя руки, посмеивался над нелепым беснованием россиян да ловил сытные куски пирога, сыпавшиеся прямо с неба. К празднованию Дня независимости США его опять наградили каким-то орденком за заслуги перед отечеством, но должность прокурора его уже тяготила. С каждым днем она становилась все опаснее. Харитон Давыдович чувствовал, что пора куда-то дальше продвигаться, хотя пока не знал куда. Но время поджимало. С весны девяносто седьмого года или, пожалуй, чуть раньше, прокуроров, судей и всю остальную мелкую юридическую братию начали крушить наравне с предпринимателями и воровскими авторитетами. Вероятно, российский социум переступил на низшую ступеньку распада, где его уже не удерживали никакие тормоза…

Расположились в каминном зале — помещении в зеленых тонах: зеленые диваны, зеленые кресла, зеленая поверхность карточного стола, — и только пламя в камине вплетало в сплошную зелень причудливые нежно-лиловые и багряные нити. Прислуживал игрокам Вадик-сосун, паренек лет двадцати в бежевой курточке, с изъеденными наркотой, блеклыми, как у покойника, глазами. Менял пепельницы, смешивал коктейли.

В салоне у Маши Шереметовой не признавали никаких белотов, префиков, покеров, вистов и прочей аристократической чепухи, играли исключительно в примитивное тюремное очко с подбором, причем на наличные при любых ставках. В этом был свой шик, некоторые гости только затем и приезжали, чтобы освежить в памяти счастливые впечатления преступной молодости. Еще нюанс: шулеров сюда не пускали, игра велась честно. Был случай, когда в салон под видом рижского коммивояжера проник известный московский кидала Вася Шмуц и раздел донага двух депутатов и вора в законе Егора Евламповича Собакина (Черенок), но недолго радовался. Мало того, что у Шмуца отобрали весь выигрыш, вдобавок он принял мученическую смерть: его распяли в гардеробе и паяльной лампой выжгли на груди бубнового туза. Труп несчастного кидалы двое суток болтался на вешалке, отпугивая своим необычным видом слабонервных посетителей. Жестокий урок, но с тех пор карточные мошенники обходили Машин салон за версту.

Прокурор Громов представил Сашу Бубона как французского рантье. Чика с доброй улыбкой пожал ему руку:

— Давай, месье, присаживайся, вдвоем скучновато.

Тут же Вадим подлетел со стаканом пойла. И началась расслабуха.

Саша Бубон не был прирожденным игроком, азарт в нем пробуждался медленно и не всегда. Для него важна была компания, соответствующая обстановка, антураж, веселая шутка и выпивка. Не то — Харитон Давыдович, который предпочитал игру любым другим утехам, играл с кем угодно, когда угодно и во что угодно, но проигрывал вчистую редко, — он был осмотрительным, цепким карточным бойцом. Зато игровое поведение, которое продемонстрировал именитый ростовчанин, вообще не укладывалось ни в какие рамки. Независимо от выигрыша или проигрыша, он бурно встречал каждый кон, начиная вдруг вопить: «Ага, у меня шишарики!» Или: «Ну, братцы, эту карту я вам в жопу запихну!» — и другие подобные прибаутки, хохотал, рыгал, невпопад открывал очки, разговаривал сам с собой вслух, пытался отогнуть карту у партнера — короче, вел себя мало сказать, неприлично, а между тем доставал из кейса и сливал одну за другой пачки купюр — почему-то исключительно пятидесятидолларового достоинства. Через час такой игры у Бубона создалось впечатление, что ростовский пахан приехал вовсе не для того, чтобы перекинуться в картишки, а спешил поскорее избавиться от лишних денег, чтобы потом со спокойной душой заняться другими, более важными вещами. Впечатление подкреплялось тем, что Чика Гамаюн пил без разбора рюмку за рюмкой, все, что успевал поднести Вадим, и всосал уже невообразимое количество спиртного. Но не пьянел, не соловел и не терял бодрого расположения духа. Один раз, поймав на себе удивленный взгляд Бубона, жизнерадостно пояснил:

— В нас, в кубанских казаков, скоко ни лей, все мимо. А вы, ребятки, вижу, совсем не пьете. Боитесь, жмурята слипнутся? — и оглушительно захохотал. Как раз он держал банк, колода в его мосластых клешнях пряталась, как птичка в дупле. Карты он с трудом выковыривал пальцем по одной. Прокурор, как обычно, играл осторожно, клевал по маленькой, но мог засандалить по-крутому, что зависело от каких-то его сложных подсчетов. Бубон придерживался такой же тактики, но неудержимая лихость ростовчанина потихоньку его завела, и он вдруг, неожиданно для себя, с семеркой червей шарахнул по банку целиком. В прикупе взял двух вальтов и шестерку — семнадцать! Бесстрастно сказал:

— Себе!

Чика, самодовольно ухмыляясь, выколупнул из колоды десятку и шестерку — шестнадцать! Возбужденно засопел:

— Во, муха-бляха, не везет, да?! Вы, ребятки, случайно не мухлюете?

Бестактный вопрос нельзя было оставлять без внимания. Это взял на себя Харитон Давыдович, как старший по возрасту. Переглянувшись с Бубоном, мягко заметил:

— Уважаемый господин Чика. Если вы нам с Симоном не доверяете, не разумнее ли приостановить игру?

— Да вы че, парни?! — загрохотал Чика, и впервые в его глазах обозначилась волчья искра, родовой знак всех паханов на свете. — Шуток не понимаете? У нас, у кубанцев, без шуток срать не ходят.

Харитон Давыдович возразил:

— Всякая шутка хороша к месту. Если вы, дорогой Чика, нам не доверяете с Симоном…

— Да че ты заладил, как попугай, доверяете, не доверяете. Мы же не в суде. Я своей жене, хочешь знать, давно не доверяю. Учти, кубанская казачка, самых добрых кровей… А у вас тут в Москве жулик на жулике и жуликом погоняет. А то нет? Токо зазевайся, без штанов оставят.

— Может, и так. Но в приличном обществе… Нельзя же всех подряд считать мошенниками. Кстати, — подпустил он шпильку, — и в Ростове, я слышал, не одни праведники живут.

Саша Бубон глубокомысленно хмыкнул, придавив кулаком свои семнадцать очков. Не жалко было скинуть тысячу, но опять кольнуло сомнение: в карты ли с ними играет ростовский пахан или в какую-то иную игру? Мысль, безусловно, была следствием все того же страха, в котором он пребывал последние дни. У ростовского пахана репутация ужасна, но предположить, что он ловит бедного Бубона по наводке Шалвы, можно только в бреду.

Чика разглядывал Харитона Давыдовича с какой-то обалдело-счастливой улыбкой.

— Эх, прокурор! В Ростове праведников мало, верно. Зато по дешевке нас не купишь, как первопрестольную. Мы родину любим и папу с мамой почитаем, как в писании велено. Чувствуешь разницу? Между нами и вами?

Прокурор, опытный полемист, и здесь нашелся с ответом:

— Почему же обязательно по дешевке? Это понятие условное. Кому сто рублей — богатство, а кому миллион — семечки. Москва большая, цены в ней колеблются.

Чика не стал спорить, открыл наконец третью карту — туз крестей. Хлопнул ладонью по столу, так что потолок загудел.

— Ах ты, бляха-муха, опять перебор! — и уставился на Бубона, который неспешно сгреб банк себе под локоть. — А у тебя что было, ну-ка покажь?

Бубон открыл своих вальтов. Чика сказал:

— С понтом сидел, надо же! В Париже-то вы, гляжу, поднавострились земляков зубатить. Штуку как языком слизнул. Ну, на, банкуй!

Ничуть не огорчился, и поехали дальше. Чике удивительно не везло, но чтобы опустошить вместительный кейс, ему понадобилось еще около двух часов. Служка Вадим, возбужденный видом крутых бабок, бесперебойно подавал напитки, мельтешил, блудливо хихикал, подставлял бока, но шансов приобщиться к богатству у него не было никаких. Чика прямо сказал:

— Ты, хлопец, жопой зря не крути. В ухо могу дать, а все остальное — извини. Мы, кубанские казаки, баб и то порем по старинке. Вся ваша столичная мерзость нам не по кайфу.

Позже, после очередного перебора, заметно все же огрузнув, Чика обратился к партнерам с загадочным предложением:

— А что, братцы, не слетать ли нам на луну? Там и доиграем?

У Саши Бубона екнуло под ложечкой. Он не знал, какие силы стояли за Харитоном Давыдовичем, похоже немалые, тот хладнокровно держался, но ему самому при сложившихся обстоятельствах против ростовчанина не устоять. Веруя в свою звезду, он никогда не ездил с охраной. Позвонить Валерику, чтобы прислал ребят, пожалуй, поздно, да и срамно. Попробовать улизнуть, оставя деньги на столе, — глупо. Самое удивительное, что под гипнотическим воздействием Чики он начал сомневаться: а действительно, не играют ли они с прокурором краплеными картами? Подозрительное везение, очень подозрительное. У него оставалась одна надежда, — на Машу Шереметову.

Прокурор Громов тоже не собирался ни на какую луну.

— Если это ваша очередная казацкая шутка, уважаемый Чика, уверяю вас, она опять не удалась.

От смеха ростовчанин завалился на бок, и если бы, проявив неожиданную сноровку, его не подхватил Вадим, мог ушибиться. Успокоясь, объяснил партнерам:

— Луна — это так, иносказание. У нас на Кубани, когда желают друзьякам потрафить, приглашают на луну. Ну, девочки, стрипер — бардак, одним словом.

— Так вы, уважаемый Чика, уже, можно сказать, на месте, — ответно пошутил прокурор.

— Не-е, здесь не то, — нахмурился Гамаюн. — Опрятно чересчур. Чинно. Луна — это когда с кровцой, с душегубством. Чтобы душа запела.

Надломленный морально, Бубон поинтересовался:

— Вы все повторяете: Кубань, Кубань. Но разве Ростов на Кубани? Он же вроде на Дону.

Чика стрельнул озорным взглядом, будто мерку снял:

— Скоро узнаешь, хлопец, где Ростов, где Кубань. Непременно узнаешь, — и опять заржал, как конь на лугу.

Доигрывали без удовольствия.

Наконец, уже среди ночи, заглянув в пустой кейс, Чика вдруг задумался. Словно шел в темноте и наткнулся на колючую проволоку.

— Ведь вы, хлопцы, раздели папу Чику. Практически под ноль. На что же теперь гостинцы родне покупать?

Прокурор сложил выигрыш в матерчатую сумку с молнией — чуть больше пятидесяти тысяч баксов, как прикинул Бубон. И у него примерно столько же, может, на десять кусков побольше. Свои денежки он упаковал в фирменный пластиковый пакет «Видал-сассун», который подал услужливый Вадим.

— Раз на раз не приходится, — утешительно обратился Харитон Давыдович к ростовчанину. — Как поется у Чайковского, сегодня ты, а завтра я. Если угодно…

Чика сонно махнул рукой. Только сейчас стало видно, как он пьян: багроволикий, обрюзгший, с заплывшими водкой и жиром глазами, давно немолодой.

— Брось, прокурор, не мелочись. Нагрели гостюшку деревенского, так и надо. Молодцы! Хвалю. На деньги плевать, тьфу! Еще заработаем. Не первая зима на волка… Теперь-то куда? К девочкам?

Неожиданная его прыть удивила прокурора.

— Нет, я — пас. Поздно уже, пора баиньки. Спозаранку вставать, в утренней передаче выступаю, в прямом эфире.

— Да ну? — Чика сыто рыгнул, все еще разглядывая пустой кейс. — По телевизору? И чего скажешь народу? Научишь, как туза в рукаве прятать?

Привычно заржал, и Саша Бубон поддержал его тоненьким хохотком. У него от страха заныла пломба в зубе. Прокурор воспользовался благоприятным моментом, чтобы откланяться.

— Остроумный вы человек, дорогой Чика, — он протянул гостю руку, — но шутки у вас однообразные. С вашего позволения, до нового приятного свиданьица.

Руки ему Чика не подал, будто не заметил, проворчал сквозь зубы:

— Давай, давай, проваливай, судейская крыса. Токо не споткнись… — Повернулся к Бубону: — Ну а ты что? Тоже побежишь?

У Бубона прояснилось зрение, и внезапно он увидел, что этот ужасный человек, почти животное, тоже страдает от какой-то тайной муки. Страдание сделало его похожим на подраненного кабана, готового напасть на любую движущуюся тень.

— Куда мне бежать, — с достоинством ответил Бубон. — От кого? Грехов на мне нету.

— Ты в зоне бывал?

— Пока не привелось.

— Тогда не вякай, чего не понимаешь… Эй, пидор, где стакан?

Вадим на скорости подлетел с выпивкой. Прокурор незаметно исчез. Вдвоем с Чикой выпили, покурили. Ростовчанин с размаху швырнул кейсом в торшер, но промахнулся.

— Ты хлопец искренний, вижу, — похвалил он важно. — Но душонка у тебя гнилая. Думаешь, солнце в Европе всходит, а это не так. Французики! Всех вас давить пора.

— Что вы имеете в виду?

— Ничего. Пожрать в этом бардаке найдется?

Бубон повел его к Маше Шереметовой. По дороге на них наскочили какие-то полуголые русалки и с визгом рассыпались. На грузно бредущего Чику они подействовали так же, как если бы налетела стайка комаров. Он что-то пьяно бубнил себе под нос, повиснув на Бубоне. К Маше пошел охотно, хотя не сразу понял, кто такая. Когда понял, оживился:

— Мадаму положено уважить, как же! По закону гостеприимства…

У Маши в покоях пир пошел горой. От ее мигрени не осталось и помину. Двое шустрых негритят в забавных русских рубахах с яркими поясками мигом накрыли стол. Кликнули певуна Жорика, знаменитого шоумена, одного из кумиров избирательной компании «Голосуй или проиграешь». На Васильевском спуске Жорик Синицын чуть не надорвал глотку, но за свои верноподданнейшие старания получил все, чего требовала душа артиста: много башлей, много наград, вдобавок ему навесили звание Народного. Чика выл от восторга и заставил певуна на «бис» три раза исполнить старинный шлягер «День победы порохом пропах». На третий раз ростовчанин прослезился и пообещал Жорику прислать с Кубани копченого поросенка.

Бубон поразился тому, как быстро снюхались Маша Шереметова и пахан. Сидели в обнимку, лобызались, угощали друг дружку шампанским, будто век хороводились. Маша, правда, посылала Бубону украдкой уморительные, двусмысленные взгляды. Но он быстро почувствовал себя лишним на этом пиру. Задержался только потому, что внезапно напал страшный жор. Не смог отвалиться от стола, пока не умял тарелку холодца, с пяток жареных цыплят, сколько-то бутербродов с икрой, блюдо салата «Абиссаль», все запил бутылкой какого-то розового, крепленого вина и заел тучной от сока крымской грушей «бера».

В четвертом часу с раздутым брюхом выскользнул в коридор и оттуда — дальше на улицу, но миновать черные «джипы» с ростовскими номерами не сумел. Оттуда окликнул сиплый голос:

— А ну-ка, соколик, подгребай сюда!

Бубон затрусил вдоль дома, но его мигом нагнали двое громил. Один ласково сказал:

— Где у тебя денежки, паренек, давай сюда!

Не ломаясь, Бубон отдал пакет с шестьюдесятью тысячами. Громила извинился:

— Не обижайся, соколик, ты себе еще наворуешь, а хозяину бабки для дела нужны.

Похоже, та же участь постигла прокурора, неподалеку от дверей валялась его форменная фуражка с молоточками.

В грустном настроении Бубон попилил домой, на Смоленскую, где снимал пятикомнатные апартаменты. Не денег жалко, сентиментально размышлял, он, скользя на модном «Мустанге» по светлой, притихшей ночной Москве. Что деньги, тем более шальные, карточные. Плохо другое. В родной стране ты словно иностранец. Какие-то дикие люди ее оккупировали. Мало Шалвы, мало оголтелого Валерика, так вот на тебе, поехал отдохнуть, наткнулся на забубённого кубанского казака, который, оказывается, тоже вправе распоряжаться твоей судьбой. А сколько еще прячется, таится вокруг ужасных образин, готовых в любой момент выскочить из тени и вцепиться в глотку? Как жить среди алчных, агрессивных существ обыкновенному бизнесмену, никому, в сущности, не желающему зла и никому не угрожающему? Почему на Западе люди живут как люди, работают, заколачивают бабки, улыбаются друг другу, ходят в гости, рожают детей, а в Москве испокон веку ничего не меняется? Сколько Бубон себя помнил — что при коммунистах, что теперь, — вечно он кого-то опасался, от кого-то бегал. Был нищим, заурядным фарцовщиком — бегал, и при миллионах то же самое. В Москве любой человек, протянув теберуку, воспользовавшись твоей доверчивостью, может тут же пальнуть в живот картечью. Родные Палестины, усмехнулся Бубон возникшей в памяти, когда-то где-то вычитанной фразе.

Может быть, действительно пора рвать когти, укрыться на Ривьере, притаиться в объятиях простушки Жанны? Почему бы и нет?

Да потому нет, сам себе ответил Бубон, что ты уже там побывал. Сладкая жизнь, курорт, а не жизнь, все под рукой, что душа пожелает: рестораны, море, красивые женщины, музыка, роскошные казино, ощущение солнечной неги бытия. И вдруг среди всего этого великолепия кольнет в сердце такая тоска, хоть умри. И начинаешь стонать и задыхаться, давясь ошметками каких-то пустяковых воспоминаний, как блевотиной. Что такое, почему, откуда?..

В подъезде сидел в своей конторке дядя Степа, пожилой отставник, полковник, бывший охранник бровастого генсека. Выскочил Бубону навстречу, предупредительно придержал массивную входную дверь.

— А-а, — поприветствовал Бубон, — не спишь, служивый? Небось, порнуху смотришь?

— Как можно, — с приятной улыбкой ответствовал сторож. — Вас ожидаю, Александр Александрович. Вы последний. Пока все жильцы не вернутся, не имею права отдыхать. Зайдете на минутку? У меня домашняя, смородиновая.

Между ними установился приятельский ритуал: возвращаясь по ночам, Бубон со стариком пропускали на ночь по рюмочке. Дядя Степа всегда припасал что-нибудь особенное: домашнюю настойку, первач собственной перегонки, — и на закуску какой-нибудь натуральный продукт, вроде шматка украинского сала с чесноком да черной ароматной краюхи. Иногда Бубон отдаривался каким-нибудь пустяком: пузатой бутылкой «Камю» либо просто «пятихаткой».

— Извини, дядя Степа, — отказался он на сей раз. — Помираю, спать хочу. Трудный выдался денек.

— Мы понимаем, — посочувствовал старик. — Легко-то деньги одним дуракам даются.

Дома зажег свет в прихожей и на кухне, сходил в ванную, умылся, почистил зубы. По пути в спальню заглянул в гостиную, чтобы взять из бара бутылку «Пепси». Щелкнул выключателем — Боже ж ты мой! В кресле возле музыкального комбайна сидел незнакомый мужчина и смотрел на него улыбаясь. Светловолосый, молодой, и обе руки ладонями вверх успокаивающим жестом протянул навстречу:

— Не волнуйся, Бубоша, я не убийца. Я пришел тебе помочь.

Ошеломленный Бубон не успел как следует испугаться. Но в голове прокрутилось сразу множество вопросов, среди которых и такие: как незнакомец попал сюда, не повредив электронные запоры? Почему старая кагебешная сука, дядя Степа, не предупредил?

Двигаясь точно в кошмаре, опустился в соседнее кресло, куда указал пришелец.

— Поздно приходишь, француз, — укорил тот. — Все никак не нагуляешься?

— Кто вы? Что вам надо?

— Зовут меня Клавдий, — глаза пришельца смеялись, от них отлетали коричневые искры. — Можно считать, по нации грек. Грек с французом всегда договорятся, верно, Симон?

— Что вы хотите?

— Говорю же, пришел помочь. Работаю на небезызвестного тебе Гария Хасимовича, у него к французам вообще трепетное отношение. Он же сам-то по национальности турок. Или ты не знал?

У Бубона что-то затрещало в голове, словно за ушами обвалился забор. В баре в тайничке хранился заряженный «Макаров». Можно в принципе попробовать… В эти минуты уже не страх владел Бубоном, а горькое недоумение.

— Ни о чем таком не думай, — предупредил гость с благожелательной улыбкой. — Задавлю мизинцем. Ну что, потолкуем?

— Как вам угодно, — сказал Бубон.


Глава 4

Девочка русская, юная, синеокая, с блестящими зубами, с крепкими статями, и то, что Валерик Шустов к ней испытывал, трудно определить словами. Она лежала рядом, погруженная в сладкий утренний сон, пухлый ротик приоткрылся. Валерик, опершись на локоть, долго ее разглядывал. Ему вдруг захотелось лизнуть ее розовое, почти прозрачное ухо.

Две вещи презирал он на свете: деньги и женщин. Так его воспитали, и когда он подрос и увидел, как легко достается и то и другое, то поверил всем своим учителям, включая старика Гаврилу. Женщины и деньги воплощали в себе великий обман, потому что никогда не давали того, что так щедро обещали. Скряга, алчущий злата, скуден умом и нищ духом, а влюбленный мужчина бредет по миру с повязкой на глазах, принимая мираж за реальность. Остается только пожалеть его или убить, чтобы не мучился сам и не смущал других.

До своих тридцати двух лет Валерик обходился с женщинами и деньгами брезгливо, как с мусором, пока не встретил девочку Лику. То есть как встретил? Катил на тачке по Москве, тормознули возле «Гвидона» (магазин на Пятницкой), хотел поглядеть на тамошнее хозяйство (точка перспективная для «шпанки»), и там она стояла возле киоска. Обыкновенная девочка на стройных ножках, в кожаной куртке, в черных штанах, в обтяжку, в ушах серьги — ничего особенного, но Валерика будто в грудь кольнуло. Послал гонца, Володьку Кудрина, спеца по ловле пескарей в мутной воде, и тот ее через минуту подвел к машине. Валерик опустил стекло:

— Садись, малышка, покатаемся.

Личико детское, с тонкими бровками, взгляд наивный, но смелый.

— Как это покатаемся?

— Да как все катаются. Сядем и поедем.

— Но вы же, наверное, бандиты, да?

Пришлось вылезать из машины. Силой не хотел брать. Водителю велел припарковаться у магазина. Володьку тоже отослал, хотя тот уже приготовил клешни, чтобы запихнуть красавицу в салон.

С девушкой разговорились по-хорошему.

— У меня что, на лбу написано — бандит? Обижаете, сеньорита.

Смутилась, но глядела по-прежнему дерзко.

— На лбу ничего не написано. Но такая машина. И охранники.

— Ну и что ж, что охранники? И у студентов бывают охранники. Чего тебе Володька сказал?

— Вы про того кудрявого юношу? Он сказал, что вы не знаете, как проехать на набережную. Вы правда не знаете?

Валерик ответил доверительно:

— Он тебя обманул. В Москве нет такого места, куда я не знаю дороги. Может, на всем свете такого места нет. Тебя как зовут?

— Лика.

— Ты чья, Лика?

— Ничья, папы с мамой.

— В школе учишься?

— В девятом классе, ага.

— Парень у тебя есть?

— Был. В армию забрали.

— Ждешь его?

— Вот еще! — забавно скорчила рожицу. — Не понимаю, почему вы спрашиваете, спрашиваете, а я отвечаю, как дурочка.

Валерик уже решил, что обязательно должен с этой девочкой переспать, но не так, как обычно: раздел, слил дурнинку, одел, выгнал, — а по нормальному, как с живым осмысленным существом, а не с телкой. Мысль дикая и новая.

— Пойдем, Лика. Вон, видишь кафе с пингвином. Угощу мороженым.

— Вы не ответили, кто вы такой?

— Не бандит, не бойся. Торгуем помаленьку, чем Бог пошлет. Торговый бизнес, понимаешь?

— Людьми, наверное, торгуете?

— Почему так подумала?

— Но вы же хачик?

Прозвучало как будто: «Но у вас ведь гонорея?» Валерик, однако, не рассердился. Он разговаривал с глазастой малолеткой серьезно, обстоятельно:

— Не совсем. По отцу — хачик, по матушке — русский. А ты что же, с хачиками не водишься?

— Они злые очень. Да теперь и наши ребята такие же. Не угадаешь, кто злее. Я ни с кем не вожусь. С Митей дружила…

— Которого в армию забрали?

— Ага. Но я его не любила, так уж, от скуки.

— Пойдем… чего стоять. Посидим за столом. Не трону, обещаю.

Поплелась за ним в некотором сомнении.

За мороженым и шампанским он узнал много подробностей ее легкого девичьего бытования. Лика жила неподалеку, на Зацепе, с мамой и отцом и с братиком Левушкой, который мечтал стать киллером, но пока только закончил шестой класс. Сама она еще не знала, что будет делать после школы. Раньше они жили неплохо: отец работал таксистом, мать — на какой-то фирме уборщицей. Но недавно отца покалечили: подвозил трех парней в Митино, оказались духарные, не заплатили. Он стал качать права, его страшно избили, повредили позвоночник какой-то железякой. Теперь неизвестно, когда будет ходить и вообще встанет ли на ноги.

— На что же вы живете вчетвером? — удивился Валерик и опять поймал себя на странном, можно сказать противоестественном, интересе ко всему, что связано с этой малолеткой. От ее белозубой, светлой улыбки, как от солнца, его окатывало жаром. Наваждение, думал он, или порча.

Материально им помогал брат отца, дядя Сережа, который тоже раньше работал таксистом, но в последнее время занялся сбытом запасных деталей и ворованных тачек и сильно преуспел в частном предпринимательстве. Подумывал даже открыть собственный магазин и автомастерскую.

После третьего бокала шампанского Лика, разрумянившаяся, но по-прежнему задумчивая, призналась Валерику уже как доброму знакомому, что и сама, конечно, могла бы неплохо зарабатывать, ей часто мужчины делали солидные предложения, но не лежит у нее душа к этому занятию. Противно как-то. Подруги-одноклассницы, давно оперившиеся, считали ее немного чокнутой, за что она на них иногда обижалась.

— Я не чокнутая, — сказала она с досадой. — Просто не хочу.

— Понимаю, — солидно кивнул Шустов.

— Вообще-то я мечтаю стать актрисой, хотя это не модно.

— Имеешь право, — поддержал Валерик. — Мордашка у тебя смазливая и все остальное на месте.

— Для актрисы самое — главное талант, — поправила девушка. — Откуда я знаю, есть ли он у меня. Самое ужасное, никак нельзя проверить.

— В этом могу помочь.

— Как?

— Есть кое-какие связи в ихнем мире. Режиссер один знаменитый, давно у меня на крючке.

В ее глазах мелькнуло недоверие.

— Нет, Валера, когда на крючке, это ненастоящее.

— Объясни, — не понял Шустов.

— В театре или в кино не возьмешь силой. Это как в жизни. Режиссер скажет, что у меня талант, потому что вас боится или что-то вам должен, но на сцене обман сразу раскроется. На сцене все взаправду. Ну вот, Валера, вам пример. Вы можете сейчас сказать, что влюбились в меня, и я сделаю вид, что поверила. И все у нас будет хорошо, можем даже пожениться. Но если бы вы на сцене признались в любви, зритель засвистит и зашикает. В театре истинные чувства невозможно подделать.

Валерик был озадачен.

— Ты что-то путаешь, малышка. Как раз в театре все понарошку. Поэтому он и есть театр.

— Нет, Валера, это не так. Когда-то, наверное, это было так, когда жизнь была настоящая. Теперь все по-другому. В жизни ничего хорошего не осталось и правды в ней нет. Люди ходят в театр, чтобы не сойти с ума и убедиться, что они еще не совсем звери.

— Но…

Девушка подняла руку, глаза блестели возбужденно, как два синих парашютика.

— Не спорьте, Валера, знаю, почему вы спорите. Вы смотрите всякое дерьмо по видаку, всякие боевики и порнуху, а в театре, в настоящем театре не были ни разу. Ведь правда, да?

Валерик немного распсиховался.

— Если ты такая умная, то почему же пошла со мной? Ведь я не из театра. Я из жизни.

— Не знаю, — смутилась Лика. — Вы какой-то жалкий, потерянный. А я все-таки женщина. На меня это действует.

Скажи кто-нибудь час назад Шустову, что он будет внимательно слушать подобный бред, он посчитал бы этого человека сумасшедшим, но слушал, ничего.

— Ты женщина? — уточнил он.

— Ну конечно. Разве не видно?

— Ко мне поедешь?

— Тебе очень это надо?

— Да, — сказал Валерик, чувствуя необычайный прилив тоски. Будто разверзлась яма, куда прыгать вовсе не обязательно, а он уже летел.

Она согласилась, как они все соглашаются, когда чуют запах денег: и женщины, и девушки, и девочки, — никто не может устоять перед деньгами, хотя одни ценят себя дешевле, другие дороже, и сколько женщина просит за себя, столько она и стоит. Проблема женщины — всегда вопрос цены, не более того. Опытная, красивая самка часто завышает цену, и, если мужчина попадается на ее уловку, втайне начинает его презирать. Валерик Шустов был из тех мужчин, которые переплачивают просто из любопытства, чтобы посмотреть, что из этого получится. Получалось иногда забавно. Как электрический ток при опытах с лягушкой, немотивированная щедрость партнера приводила женщин в состояние повышенной сексуальной экзальтации.

Он не сомневался, что новая подружка сбита на ту же колодку, что все они, но что-то его настораживало. Его никто никогда не называл жалким и потерянным, да и кому такое могло прийти в голову. Женщины заискивали перед ним, мужчины боялись, а эта шмакодявка выказала наивную жалость. С таким же успехом Красная Шапочка могла пожалеть волка, клацнувшего перед ней зубастой пастью. Дескать, не повреди, миленький, зубки, когда будешь хрумкать мои косточки. Была во всем ее поведении подозрительная искренность, щекотавшая воображение.

Валерик привез ее на конспиративную квартиру в Свиблово, оборудованную всем необходимым для продолжительной лежки, и здесь они провели двое суток, почти не вылезая из постели. Он испытал такой свирепый голод по женской, трепещущей, сочной плоти, словно до этого несколько лет мыкался на необитаемом острове. Юную жрицу любви не смутил могучий напор, она во всем ему соответствовала, в неистовых судорогах страсти вопила так, что у него чуть не лопались ушные перепонки. Сигналы внешнего мира не долетали в Свиблово: они настолько увлеклись любовным поединком, что забыли обо всем на свете. Ее школа, родители, его неотложные дела — все отступило куда-то. Подкрепленный водкой, снова и снова поднимался Валерик в отчаянную атаку, но ни разу не почувствовал себя по-настоящему удовлетворенным победителем, что повергло его в глубокое раздумье. Их бесконечное соитие наполнилось знобящей, томительной мукой незавершенности.

Возможно, на Валерика удручающе действовали вспышки детской, глубокомысленной болтовни, которые ритмично чередовались у нее с приступами вакхического безумия. Он уже подумывал о том, что надо поскорее ее прикончить, иначе от нее не избавишься. Неугомонным, дурашливым лепетом, как скальпелем, она проникала в такие глубины его естества, куда он сам давно не заглядывал. Сладко и тошно. Ее прелестное личико, с тенями истомы, с влажным, ненасытным ртом, всплывало вдруг высоко под потолком, отдалялось к звездам, отчуждалось — и вызывало в памяти семейный портрет из альбома, где запечатлелись веселые лица милых сестренок, коих он сто лет как не видел. Все это было признаком крайнего душевного переутомления, может быть, мозгового сбоя, замешенного на нелепой попытке утвердиться в податливой девичьей плоти, врасти в нее насовсем, как дерево врастает в землю.

Они лежали рядышком на белом месиве простынь, и кровать слегка покачивалась под ними, будто лодка на малой волне. Валерик пил водку и курил, Лика мечтательно улыбалась. Светился розовый ночник. Из динамика доносилась приглушенная мелодия старинного танго.

— Не напрягайся, Валерик, — пролепетала она, скосив на него насмешливый взгляд. — Все само собой образуется.

— Что образуется?

— Чернота выльется, и ты успокоишься. Но не так скоро. Ты слишком одичал. Понадобится время, чтобы ты опять стал человеком.

— Ты хоть понимаешь иногда, о чем мелешь языком?

— Конечно, я же не маленькая. Ты снаружи белый, а внутри черный. У тебя от натуги прыщ на шее выскочил. Вон, потрогай, толстый, как шуруп.

Смеялась она или нет, ему было не до смеха. Он пил водку, занимался с ней любовью, и это нормально, но угнетало то, что светилось в ее синих глазах. Словно кто-то посторонний, кто-то третий наблюдал за ним и иронически хмыкал. Его воля наткнулась на препятствие, которое невозможно преодолеть. Так бывает в тяжелом, больном сне, когда замахиваешься на врага, но рука бессильно опадает. Охочая до ласк, неутомимая партнерша, измятая, искусанная, проткнутая насквозь, оставалась недосягаемой, неуловимой, как блики луны в стекле. Не любовью, конечно, тут пахло, а смертью. Но чьей? Казалось, что проще, — протяни руку, сожми пальцы на нежном, тонком горле — захрипит и исчезнет, как греза, но он не был уверен, что избавится от нее таким способом. Иногда чудилось: Лика только и ждет, чтобы он ее придушил, чтобы восторжествовать над ним окончательно.

Было и такое. Она куда-то уходила, может быть в ванную, и вернулась в белом, пушистом халатике, важно прошлась по ковру, изображая фотомодель.

— Тебе нравится?

— Где ты это взяла?

— О-о, там целый шкаф барахла. На первое время хватит.

— Что значит на первое время? Ты что, собираешься здесь поселиться?

— Я не собираюсь, но ведь ты меня не отпустишь.

— Почему? Убирайся хоть сейчас.

Подсела на кровать, поправила подушку, щелкнула зажигалкой, чтобы он прикурил. И опять этот надсмотрщик, третий лишний, с ироническими гляделками.

— Не говори так, Валера. Как же я уйду? Ты без меня пропадешь.

Валерик выдул залпом полстакана. Да, ее отпускать нельзя. Она догадалась, что в его сердце есть слабина. Это свидетель. Что же с ней делать?

Лика подсказала:

— Нашел о чем думать. Не заметишь, как исчезну, когда стану не нужна. Но это еще не сегодня.

— Ты кем себя вообразила? Пророчицей? Ясновидящей?

Лукаво прищурилась:

— Что ты, Лерочка! Какая же я ясновидящая. Просто все мальчики, когда влюбляются, такие одинаковые, беспомощные… хоть грудью корми.

— Похоже, у тебя много мальчиков? Даже как-то не по возрасту.

— Только один, — она не обиделась. — Я же тебе говорила. Он в армии. Но я его не любила, нет.

Отвернувшись к стене, Валерик спросил несусветное:

— А меня любишь?

Почувствовал слабый ожог на животе: ее ладошка туда опустилась.

— Нет, дорогой. У нас с тобой лунный удар. Я читала, это бывает. Поэтому мы никак не оторвемся друг от друга. Но любить я тебя не могу.

— Почему?

— Ты бандит, а я человек. У тебя в голове все наперекосяк. В астрале мы несовместимы. Но надеюсь, все можно уладить.

— Как уладить? — К этому времени уже не осталось глупости, на которую он не отозвался бы как горное эхо.

— Очень просто. Выпьем яд, как Ромео и Джульетта. Смерть нас повенчает.

Это было слишком даже для него, но на всякий случай он уточнил:

— А где у тебя этот яд?

— Это не к спеху, — и пристроилась к нему под бочок, намереваясь заняться любимым делом…

Он все же лизнул ее, спящую, в ухо, — и тут же издалека забулькал колокольчик входной двери. Босой и голый, пошлепал в коридор: кого там черт принес?

Пожаловал Саша Бубон собственной персоной. Валерик обрадовался.

— Входи, брат, входи… Выпьем водки, похмелимся.

Бубон глядел на него изумленно: таким он босса еще не видел — смутноликим, со вздыбленными волосами, первобытным.

Валерик потащил его к бару, что-то бормоча себе под нос.

— Ты не болен, Валерик? — осторожно спросил Бубон, принимая из его рук стакан с пойлом.

— А-а, — Шустов дико повел очами. — Затрахала одна малолетка. Будто с цепи сорвалась. Хочешь попробовать? Она там, в спальне.

Бубон деликатно отказался от лестного предложения. Он и пить не собирался, для виду пригубил. Зато Валерик опорожнил свой стакан целиком. Тяжело задышал, сунул в рот апельсиновую дольку. Похоже на запой, но Валерик не страдал запоями. Бубон не знал, что и думать. Как в таком состоянии непредсказуемый Шустов воспримет его информацию? Он старался на него не глядеть, Валерик это заметил. Ушел в спальню и вернулся в спортивных штанах. У него был мощный, рельефный торс с выпуклой грудью, с покатыми борцовскими плечами. Бубон знал, на что он способен в драке. Мало кто мог бы с ним потягаться. Его сила выходила за пределы обыкновенных человеческих возможностей. Шесть лет скитаний — китайские провинции, Тибет, Индонезия — пошли Валерику на пользу. Его московский приблатненно-интеллигентный облик (модный телевизионный имидж) Бубона не обманывал. Всего один раз он видел Шустова перевоплощенным и повторения не жаждал. Посвященный первой ступени, тень ночи, ниндзя-убийца — вот кто такой Валерик на самом деле, все остальное — времяпрепровождение от скуки. Бубон не сомневался, что также, как водку, Валерик способен проглотить стакан синильной кислоты и не поморщиться.

Если бы он знал про Валерика все, что знает теперь, тогда, на теплоходе, возможно не побежал бы с такой собачьей готовностью на его манок, поостерегся бы. Но чего теперь вспоминать!

Валерик подмигнул.

— Давай еще по маленькой. Она пока спит.

— Кто она-то?

— Говорю же, малолетка… — Заново наполнил стакан, уселся в кресло, вольно раскинулся. — Тебя чего принесло в такую рань?

Спросил без любопытства, хотя не мог не понимать, что Бубон не стал бы беспокоить из-за пустяка. Малолетка, водка стакан за стаканом. Что с ним такое? Бубон уже ощутил привычный холодок в груди, но выбора не было. Тот, кто заглянул к нему ночью, был, пожалуй, не менее опасен, чем Валерик. Во всяком случае, оба умели проникать сквозь стены.

Бубон набрался духу.

— Приходил посланец от Шалвы, — ухнул он, как в омут. — Предлагает стрелку.

Метаморфоза, происшедшая в тот же миг с Валериком, поразила даже ко всему готового Бубона. Он отставил стакан, не притронувшись к нему, выпрямился, взгляд налился мраком, волосы пригладились. От похмельного, размякшего, расхристанного лежебоки не осталось и следа. Опытный воин, настороженный и грозный, обнаружился перед смятенным Бубоном.

— Ну-ка, ну-ка, — протянул он зловеще, — что за посланец? Какая стрелка? Давай все по буквам.

Бубон рассказал, как условились с Клавдием (с Клавдием?!). Пришел человек от Шалвы, крупная шишка в синдикате. Но не местный, не московский. Кажется, из сибирского филиала. Сказал, что хозяин ищет встречи, ему надоело воевать. Война обойдется дороже, чем мир. Шалва предлагает хорошие условия. А также готов заплатить компенсацию за то, что случилось три года назад.

— Как он на тебя вышел? — спросил Валерик — Региональщик этот?

— Сидел в хате, когда я ночью вернулся.

— Почему обратился к тебе, не ко мне?

Бубон почувствовал облегчение: покамест Валерик вел себя спокойно. Огонь в глазах потух.

— Он сказал, что ты обязательно спросишь об этом. Он побоялся напрямую. Не уверен в твоей реакции.

— Условия встречи тоже обсудили?

— Шалва предлагает Лосиноостровскую. Там есть заброшенный стадион. Место удобное, глухое. Засада невозможна, кругом пустыри. Но это с его слов. Сегодня-завтра можно съездить, посмотреть. Ориентировочно он предлагает стрелку на пятницу, на послезавтра.

— Почему такая спешка?

— Я тоже спросил. Якобы у Шалвы есть причины. Он сам тебе объяснит. Но это не все, Валера.

— Вижу, что не все. Говори.

Бубон закурил, по-прежнему пряча глаза, чтобы Валерик не угадал его маленькую хитрость. Хитрость заключалась в том, что он хотел жить.

— Гонец этот — матерый волчара. Как я понял, метит на место Шалвы. Не знаю, что ему светит и кто он там по семейному раскладу. Но важно не это. Он не доверяет хозяину. Вполне возможно, тот готовит ловушку. Но он сам, кто приходил, не желает в этом участвовать.

— В чем участвовать?

— Если это ловушка, он хочет остаться в стороне. Обещает предупредить в последний момент.

— Что значит — в последний момент?

— Прямо там, на стадионе.

— И как? Подмигнет? Свистнет?

— Он сделает так, что все сразу станет ясно.

Вот теперь Бубон почувствовал, что пора промочить горло. Рубикон перейден. Возврата нет. Валерик подождал, пока он выпьет. Сам к стакану не прикоснулся. На его смуглом лице установилось выражение, какое бывает у осла перед новыми воротами.

— Бубоша, ты хоть сам сознаешь, что нагородил?

— Не очень убедительно?

— Не то слово. Я про такие стрелки вообще никогда не слыхал. Фантастика. Испанская коррида. Тебе сколько посулили, Бубоша? Не продешевил?

От последнего вопроса водка чуть не хлынула обратно горлом из Бубона. Ему понадобилась вся выдержка московского хулигана, чтобы не выдать паники.

— Напрасно ты так, Валерик. Ты бы лучше… Знаешь, что он сказал, этот Клавдий? Я ведь тоже сперва засомневался, как-то все белыми нитками шито. И знаешь, что он сказал?

— Ну-ну?

— Он сказал: у меня ум короткий. Он сказал: Шустов согласится. Сукой буду, Валера, так и сказал. Передай, он согласится. Только передай — и все.

Шустов улыбнулся отрешенно. Поднялся, подошел к двери, заглянул в спальню. Сообщил заговорщицки:

— Спи-ит малолетка!

Потом надвинулся на бедного Бубона всей своей телесной и духовной мощью. Бубон смиренно подумал: «Вот ты и спекся, голубок». Но Валерик его не тронул.

— Твой Клавдий такой же региональщик, как ты француз. Но он прав, я согласен на стрелку. Вызови Борщака с парнями. Я пока душ приму. Едем в Лосинку…


Глава 5

Двухходовка примитивная и история отвратительная. В представлении Климова люди, занимающиеся наркобизнесом, были ничуть не лучше политиков, осуществляющих грандиозные социально-экономические эксперименты над своими согражданами. От тех и других одинаково смердило, чуткие ноздри не выдерживали этой вони. Возможно, физиологическое отвращение было главной причиной его бегства, хотя вряд ли кто-нибудь из бывших соратников поверил в это. Однажды, десятилетним мальчиком, Климов, возвращаясь из школы, заметил громадную крысу, которая выскочила из-за мусорного бака и куда-то понеслась по своим делам, но наткнулась на него и замерла в грациозной позе, пушистым горбиком прижавшись к земле и оскаля длинные, желтые зубы. Из ее ледяных бусинок-глаз высветились, обожгли Климова два смертоносных луча. Убедившись, что опасности нет никакой, крыса, будто чихнув, спокойно затрусила к дому, трепеща черным голым хвостиком, забавно перебирая лапками-колесиками. И благополучно нырнула в вентиляционный люк. Миша не испугался, но ощутил приступ тошноты, словно проглотил что-то скользкое, вроде вареной луковицы. Он запомнил это ощущение, которое впоследствии, много лет спустя наполнилось неким мировоззренческим смыслом. Оно возникало всякий раз, когда он встречал какого-нибудь человека-паханка, будь то уголовник, партийный босс, нефтяной магнат, банкир или гримасничающий на телеэкране харизматический властитель. У всех одинаково проглядывали из пасти длинные, жадные крысиные зубы, и они не передвигались, а стелились по земле, цепляясь за нее острыми стальными коготками. Не люди это были, нет, а посланные на землю истребители-мутанты, и, разумеется, перед ними стояла какая-то общая задача и цель, не совсем внятная Климову. Он допускал, что это могла быть вполне благородная задача, которую, допустим, выполняют весенние грозы, смывая с лица природы всю накопившуюся за зиму слизь и грязь, готовя почву для новых стремительных рождений. Вероятно, в видовом человеческом организме тоже время от времени накапливался избыток душевной гнили, которую следовало переработать в навоз, чтобы не даль скверне развиться до необратимых пределов, но сам он не желал участвовать в грандиозной санитарной расчистке-уборке, потому что его рвало.

Он надеялся в пятницу выполнить данное полковнику Попову обещание и вернуться обратно в лес. В сущности, он не жалел, что заглянул на минутку в Москву, потому что увидел собственными глазами, как сгустились, одурели от сумасшедшего жора крысиные стаи, и это означало, что скоро конец лютому набегу. Никакая большая работа не продолжается вечно. Крысы мало того, что повылазили на солнечный свет, что им неповадно и губительно, но еще и занялись междоусобной родовой разборкой. Наступил, безусловно, заключительный этап расчистки территории — грозная, ошеломительная акция самоуничтожения.

Полковника жалко. Мужик везучий, но не уберегся. Лежал вторые сутки под капельницей, не хотел уходить. Климову передали обстоятельства надета. Герасим Юрьевич проявил непростительное легкомыслие, хотя напоследок сражался отчаянно. Врачи полагали, что ему не выкарабкаться, но Климов знал: это не так. Он заскочил накануне в реанимацию, глянул с порога. Полковника не убили, его только ранили. К этому он привык. Ранение — всего лишь перекур для воина, смерть приравнивается к поражению, хотя тоже не всегда. С высокого лежака, опутанного проводами и трубками, до Климова донеслось ровное биение полковничьего сердца. Он уехал из больницы успокоенный.

Утром ему передали из «Вербы» любопытное сообщение. Несколько часов назад в подъезде одного из домов на улице Гиляровского был обнаружен труп юноши с признаками пыток. Труп доставили в морг 54-й больницы, упаковали до выяснения, но юноша вскоре сам по себе ожил, снялся с лотка и вышел во двор. Там его задержали и перевели в палату интенсивной терапии в левом крыле больницы. По студенческому удостоверению установлена личность мнимого покойника — Виктор Иванович Старцев.

Климов порадовался за ребят из аналитического отдела: получив рутинную криминальную информацию, они мгновенно связали ее с делом, которым он занимался, доложили по инстанции и срочно отправили факс. Значит, «Верба» еще дышала, вопреки прогнозам и хитрым маневрам властей.

Он с утра настраивался на темп, предельно сосредоточился, но все же завернул в 54-ю больницу и навестил столь чудесно ожившего отрока. Беспрепятственно проник в палату, где Витя Старцев лежал на койке у окна и читал потрепанный журнал «Огонек». Остальные пять коек в палате тоже заняты.

Климов уселся на табурет, улыбнулся мальчику, участливо спросил:

— Ну как?

Витя отложил журнал и ответил улыбкой на улыбку:

— Все нормально, спасибо. Вы кто?

У Климова не осталось сомнений, что перед ним сын того человека, из-за которого он вынужден носиться по Москве, высунув язык: тот же высокий лоб, бледность кожи, светлые глаза, абрис лица, но было и разительное отличие, сбивавшее с толку. Взгляд молодого человека светился покоем и какой-то проникновенной радостью. Невозможно было поверить, что несколько часов назад он валялся мертвый в подъезде на Гиляровского.

— Вообще-то я по поручению твоего отца. Не могу сказать, что мы старые приятели, скорее так — короткое знакомство. Меня зовут Михаил Федорович.

Юноша оживился, но лишь слегка.

— Надеюсь, папа в безопасном месте?

— Вполне, — Климов говорил так, чтобы насторожившиеся соседи не понимали его слов. — Он шлет тебе привет… Скажи, Витя, как тебе удалось воскреснуть?

— Что вы, Михаил Федорович, какое там воскресение. Я не Лазарь. Больно было, вот и вырубился. А они приняли за мертвого.

— Надо заметить, мастерски вырубился.

— С Божьей помощью, — потупился странный отрок. — Они же проткнули мне сердце.

Климов почувствовал, что испытывает к мальчику влечение, природу которого еще предстояло понять.

— Они — это Шалва со своими подручными?

— Зачем помнить их имена. Несчастные, психически нездоровые люди. Они не ведают, что творят.

— Чего добивались? Хотели, чтобы сказал, где отец?

Мальчик не удивился его догадливости.

— Вряд ли они сами знают, чего хотят. Но спрашивали именно об этом… Когда вы увидите папу?

— Сегодня вряд ли. Завтра скорее всего… Если врачи позволят, мог бы отвезти тебя к нему.

— Конечно, позволят, — обрадовался Витя, но опять как-то вполсилы. — Это было бы здорово. Мне обязательно надо поговорить с ним.

— Но как же сердце?

— О-о, пустяки. Вы воин, Михаил Федорович, верно? Вы же знаете, как это бывает. Если сразу не сдох, будешь жить.

Их взгляды слились, и Климов проглотил комок в горле. Боялся спугнуть ощущение родства, внезапно возникшее между ними. Он всегда надеялся, что настанет срок и его душевное одиночество исчерпает себя.

— Отдыхай, — Климов прикоснулся пальцами к худенькому плечу. — Я поговорю с врачом, там видно будет.

— Буду жить, — Витя не сомневался, что Климов за ним вернется. — Удачи вам, Михаил Федорович.

С врачом разговор вышел бестолковый. Сам врач был какой-то несуразный: пожилой, в грязно-белом халате, суетливый, с подозрительно прищуренным взглядом, с неуверенными движениями, — во время беседы рылся в карманах, вытаскивал пакетики с лекарствами, подносил к глазам, нюхал — и перепрятывал. Климову объяснил:

— Медикаментов в обрез. Ничего нет. Всю аптечку ношу с собой. Бывает, у больного инфаркт, таблетки валидола во всем отделении не сыщешь. Представляете?

— Куда же все подевалось? — из вежливости полюбопытствовал Климов. Как раз в этот момент врач выудил из кармана облатку импортных, видно, дорогих пилюль и ловко упрятал ее в рукав халата.

— Диво не то, — солидно растолковал, он обрадованный находкой, — что лекарств нет, а то, что больницы пока не позакрывали.

— Разве такое может быть?

— Почему нет? К этому все идет. Общество остро нуждается в публичных домах. А где взять помещения? Больницы — самое удобное место для борделей. Больницы и музеи. Опыт уже имеется, уверяю вас.

Климов улыбнулся с пониманием. Он уважал людей, которые в чудовищных условиях сохраняли чувство юмора, хотя и черного. О Викторе Старцеве врач дал такую справку. Оказывается, это не больной вовсе, никакое лечение ему не нужно. Привезли его действительно мертвым, с остановившимся сердцем, но теперь он вполне оправился и сам черт ему не брат. Входное отверстие зарубцевалось, и на сердечной мышце, как показал рентген, не осталось и царапины.

— Как же так? — удивился Климов ненатурально. — Первый раз слышу про такое.

— Ну что вы, — рассмеялся доктор, с интересом разглядывая стеклянную ампулу с отломанным горлышком. — Сейчас все эти понятия сместились — жизнь, смерть, болезнь, здоровье. Разницы уже никакой нету. В больнице вы не работали. Тут таких чудес наглядишься — душа обмирает.

— Конкретно с Виктором как объясняете?

— Никак. Был мертвый, стал живой. Ничего особенного. Значит, рано ему. Таких случаев полно. Как, впрочем, и противоположных. Прежняя медицина, на которую мы молились, оказалась липой. Человек выше биологических законов. По степени выживаемости, полагаю, он приближается к таракану.

— Так я могу его завтра забрать?

— Да хоть сию минуту. У нас настоящих больных складывать некуда, а этот так, имитация. Открою вам маленький секрет, коллега. У нас видимость одна, что больница. На самом деле обыкновенный перевалочный пункт. Улавливаете мою мысль?

— Улавливаю, — сказал Климов и откланялся. На прощание доктор, тяжело вздохнув, одарил его двумя шариками витамина С.

…Ближе к вечеру Климов, предварительно созвонясь, прибыл в банк Анкор-кредит, что на Яузской набережной. Туда велел явиться Гарий Хасимович. Они уже раньше обговорили подробности вечерней сходки на Лосиноостровской, при этом Шалва отругал его по телефону:

— Что ж ты, жопа, бегаешь по Москве, как мышь? Думаешь, поймать не могу?

— Как можно, Гарий Хасимович? Обо всем доложу при встрече.

— Давай, давай… Только не перемудри, питерец. В банке его приняли у входа двое амбалов и провели в кабинет к некоему Георгию Сергеевичу Жабину, правой руке Шалвы. Богатырь в три обхвата, но на кирпичной блудливой роже призрак неминуемого инсульта. Жабин принял гостя корректно. Усадил, велел подать чаю с закусками. Вина, правда, не дал. Предложил, пока Гарий Хасимович не подъехал, еще разок отшлифовать детали стрелки. Допрашивал бойко, умно, но Климову нечего скрывать. Он был весь в легенде, чистосердечный, наивный, азартный и мстительный.

— Не сомневайтесь, Георгий Сергеевич, — повторял он, когда пробегали очередной пункт. — Мы этого клопа нынче додавим.

Жабин согласно склонял седую голову, но было видно, что не верит питерскому шустряку ни на грош. Похоже, он был из тех людей, которые и себе не вполне доверяют. Подкинул парочку скользких вопросов:

— Правда ли, господин Волчок, будто вы на банном шухере капиталец сколотили?

Климов отродясь не слыхивал ни о каком банном шухере. Нахмурился, посуровел:

— Это так важно?

— Мир тесен, — Жабин обезоруживающе развел руками, показывая, как тесен мир. — У меня на той афере родной племяш пострадал.

— Как фамилия?

— Фамилия у него интересная — Залупончиков. А кличка — Кудрявый.

— Не знаю такого, — отрезал Климов. Перешли опять к деталям. Тут Жабин прицепился к фонарям. Он лично побывал на местности, и освещение на подъезде к стадиону показалось ему сомнительным. С одной стороны пять фонарей, а с другой — овраг, ямина бесконечная.

— Чего же здесь сомнительного? — не понял Климов.

— Ну как же, как же… Когда по дороге едешь, то как на сцене. Из оврага по фонарям лупить — одно удовольствие.

Климов зацепил из вазочки ложку липового меда.

— В чем проблема? Там же есть объезд. А в овраг посадить своих стрелков.

— Тоже верно, — обрадовался Жабин. — Но я распорядился фонари на всякий случай погасить… Скажи, Иван Батькович, верно ли, что твой школьный товарищ аж в самой Японии набирался ума-разума?

Климов не знал, бывал ли Валерик в Японии.

— Этот хорек по свету попетлял немало, — ответил он зловеще. — Но в Лосинке мы его придавим, не сомневайтесь, Георгий Сергеевич. Никуда не денется, подонок!

За добрым разговором нагрянул Гарий Хасимович. Вошел быстро, ходко, будто влетел, и с ним трое громил из тех, у кого вместо рук бревна. Громилы по знаку Шалвы сразу накинулись на Климова, оторвали от стола, скрутили руки за спину и установили перед хозяином на колени.

— Ну как он тебе? — спросил Шалва у Жабина.

— Врет помаленьку… Дак это у мелкоты в крови… Не знаю, Гарий… Какой ему резон в петлю лезть?

Шалва кивнул громилам, и те замахали колотушками, как цепями. Как ни уклонялся Климов, помяли крепко, аж печень заныла. Оказать нормальное сопротивление не мог: не в масть легенде. Но громилы тоже изрядно осушили мослы об его коварные блоки, быстро выдохлись — и поглядывали на изворотливого живчика с опаской. По морде не попали ни разу.

Начальство наблюдало за расправой, покуривая сигареты и обмениваясь репликами. Жабин сказал:

— Тертый господинчик. Не пикнул даже. Подозрительно.

У Гария Хасимовича своя версия.

— Питерские в целом хлипче наших, московских. Интеллигентнее. Их иногда от боли заклинивает. Психологический ступор. Я такое не раз наблюдал.

Прикрикнул на громил:

— Ну-ка, передохните, ребятки.

Климов, кряхтя, переместился с пола в кресло, обмяк. Глубокими вздохами промассировал ушибленную печень, ругая себя за недосмотр. На Шалву косился исподлобья, обиженно.

— Что, Ванечка, не по вкусу наука?

— Несправедливо, Гарий Хасимович. Я условий не нарушал. На банду вывел. Нынче их задавим. За что же такое надругательство?

— Обрати внимание, Гарий, — вступил Жабин, — как он на этой давиловке зациклился. Только и слышишь: не сомневайтесь, додавим. Уж не маньяк ли?

— Нет, Жорик, не маньяк. Какой же он маньяк, если за пустяковую услугу запросил лимон зелеными.

— Ничего себе пустяковая услуга! — фыркнул Климов. — Возьмите его без меня! Вместе со складами и фабриками. Вы знаете, где у него основное производство?

— Где?

— Да уж не в России-матушке. Далеко упрятано.

— И тон какой-то дерзкий, — поморщился Жабин. — Как хочешь, Гарий, он окончательного доверия не вызывает. Допускаю подставу.

Громилы топтались посреди комнаты, все еще с удивлением разглядывали свои разбитые колотушки. Все трое, как определил по ухваткам Климов, работали на уровне второго-первого разряда боевого самбо. Конечно, его блоки ввели их в тягостное раздумье. С волкодавами, элитными бойцами класса «О», владеющими навыками «перетекания сущностей», им вряд ли доводилось встречаться. Да и где их сейчас встретишь. Все они, насколько известно Климову, либо в глухом схороне, в анабиозе, либо на зарубежных гастролях. Их время позади, а новое не наступило.

Мановением руки Гарий Хасимович отправил самбистов за дверь.

— Значит, так, любезный, — обратился он к Климову. — Не знаю, кто ты, Иванушка-дурачок или двуликий Янус, но с этой минуты начинается у тебя новая жизнь. Она может оказаться короче мышиного хвостика. Как говорится, шаг в сторону — побег. Вторично в окошко не выпрыгнешь. Не надейся.

Климов объяснил свое поведение.

— Напрасно обижаете. Я не собирался прятаться, каждые два часа выходил на связь. Но поймите и меня. Пойти к Валерику с хвостами — как можно: это же просто смешно. Если бы засекли, а они не сопляки, мне крышка. И вся акция псу под хвост. Мог я такое допустить? У меня вся душа горит. Сегодня додавим, не сомневайтесь. И не только Валерика. Всю цепочку выкосим. Жабин спросил ехидно:

— Значит, ты, Волчок, пришел к Шустову, потолковал с ним, навешал лапши на уши, и он сразу согласился?

— Ну зачем? — Климов напустил на себя еще больше обиды. — Во-первых, я не сам ходил. Во-вторых, какие у вас основания считать меня идиотом?

— Время есть, — сказал Шалва, усаживаясь поудобнее. — Опиши, как все было. Как пошел, к кому пошел. Кто что говорил. Подробно, по минутам. Ничего не упускай. И не ври. Ты ведь на мушке, питерец. Неужто не чувствуешь?

Перекрестный допрос продолжался долго.

Потом Климова отвели в подсобку — без окна и с бронированной дверью. Там он просидел в одиночестве около часа.

В начале девятого выехали в Лосинку… Как Климов и рассчитывал, Шалва посадил его в свою машину — бронированный членовоз с правительственными номерами. Кроме них в машине уместились двое боевиков и водила. Много еще осталось свободного места, машина была на удивление просторная. Боевики сидели на среднем сиденье напротив Климова и всю дорогу тупо его разглядывали, словно недоумевали, почему он живой. Гарий Хасимович устроился спереди, рядом с водителем, его экзотическая, в черном орнаменте латунная лысина тускло светилась через стеклянную перегородку. Климов не любил загадывать, но не видел причин, которые могли помешать ему закончить работу…


Разведку на местности провели для Шустова два спеца из ГРУ, два бравых капитана, которых он подкармливал. Привезли подробный, профессионально выполненный план и дали несколько советов, кои он оценил по повышенной таксе. На плане красными стрелками были обозначены точки, где следовало расположить бронетранспортеры, что особенно понравилось Валерику. По мнению спецов, для того, чтобы исключить всякие сюрпризы, в операции должны участвовать не менее ста человек, разбитые на малые группы, плюс, естественно, техника, включающая в себя помимо бронетранспортеров и двух установок залпового огня, новейший вертолет МИ-28-ОГ, оснащенный всем необходимым для поддержки с воздуха и десантирования.

Вся эта грозная сила начала выдвигаться к Лосинке с самого утра и по радиосообщениям, поступающим с места, то и дело натыкалась на не менее серьезные приготовления противника. Шла как бы своеобразная предварительная демонстрация дружеских намерений.

Шустов ехал на встречу в простом, не привлекающем внимания, но достаточно маневренном голубом «Крайслере», сопровождаемый всего лишь одним микроавтобусом, зато с шестью отборными бойцами из его личной гвардии. Он их всех знал по многу лет. Могучие, лихие парни, преданные ему душой ителом. Каждый в бою стоил десятка, да что там десятка, — взвода, и Валерик не хотел, чтобы хоть капля их крови пролилась понапрасну.

Однако у него было чувство, что это непременно случится. Столь мгновенно, из пустоты вызревшая боевая ситуация не могла завершиться добром. Он допускал, что их сводит с Шалвой кто-то третий, никак пока не проявленный, но не колеблясь, откликнулся на дерзкий вызов. Бывают обстоятельства, когда мужчина должен забыть об осторожности, чтобы не стать трусом в собственных глазах. Это непоправимо. Но это не грозило Валерику.

Пока ехали по Москве, он немного покемарил, привалясь щекой к упругой спинке сиденья. Выгонял из тела накопившуюся за несколько суток любовной оргии сладкую, костяную усталость. Рядом сопел в две дырки нахохленный, хмурый Саша Бубон, не выпуская из руки пивную бутылку.

Шустов думал о малолетке Лике. Его тревожили мысли и ощущения, связанные с ней. Выходит, он плохо себя знает. Он не думал, что способен на нежность. Нет ничего обманнее и опаснее ее жалящих зубок. Испытывать нежность к женщине, существу, стоящему по духовному развитию ниже кошки, значит, потерпеть сокрушительное поражение в противостоянии миру. А каким другим словом определить его чувства к малолетке?

Мужчина, не познавший свою истинную сущность, не готов к постижению высшей цели, — говорил Учитель, и он, безусловно, прав.

К высшей цели мужчина приближается постепенно, выполняя одну за другой все более трудные задачи, — и это единственный путь к Посвящению. Ближайшая задача Валерика — совершить возмездие, все остальное не имеет никакого значения.

И вот внезапно его душа отвлеклась и затрепетала в позорном томлении. Тем утром, когда Бубон ждал внизу в машине, он зашел в спальню с твердым намерением выковырнуть занозу из сердца. Лика проснулась и уставилась на него с подушки насмешливым синим оком. Она уже догадалась о его замысле.

— Так и знала, так и знала, — заверещала радостно. — Я же говорила, ты самый обыкновенный бандит. Ну и как ты убьешь несчастную возлюбленную? Задушишь или застрелишь? У тебя есть пистолет?

Он присел на краешек кровати и молчал. Девушка выкарабкалась из-под одеяла и обвилась вкруг него, голову положила на колени, только что не мурлыкала. Загадочно, жгуче, требовательно светились ее глаза.

— Разденься, герой. Трахни свою девочку напоследок.

Валерик погрузился в странное оцепенение, грезил наяву. О чем — Бог весть. Наконец спросил:

— Ты не боишься смерти? Ответила, будто давно обдумала:

— Таким, как я, родненький, страшнее жить, чем умереть. Подумай сам. Женщина не может без любви, а любить некого. Избранник обязательно окажется убийцей. Еще до моего рождения вы устроили на земле ад.

— Кто ты такая, черт тебя возьми?!

— Я — Золушка. Мечтала о принце, а встретила тебя. Вот беда так беда.

Он осторожно переложил ее голову на подушку.

— Ладно, поспи. Мне пора ехать.

— Не станешь убивать?

— Когда отдохнешь, нажми эту кнопку. Тебя отвезут домой.

— Мы больше не увидимся?

— Не знаю. Спи.

Не хватило сил лишить ее дыхания. Что же это такое, как не нежность?

Когда выехали на Ярославское шоссе, Валерик очнулся. Обернулся к Бубону:

— Дай сигарету.

Бубон не удивился, хотя помнил, что Шустов не курит. В эту минуту его вообще вряд ли что-нибудь могло удивить. Сознание едва брезжило в нем, но чувствовал он себя изумительно. В скользящей по теплому майскому вечеру тачке так славно, легко, необременительно приближаться к смерти. Он уже смирился с неизбежным. Все его французское естество истаяло, теперь он снова был застенчивым русским пареньком, которого, как исстари повелось, вели на заклание. Он и не думал сопротивляться. Страх исчез. С того момента, как уселись в машину, накатило равнодушие ко всему происходящему, почти блаженство. Ощущение благодати усиливалось благодаря холодному баварскому пиву, которое он бутылку за бутылкой доставал из встроенного в спинку сиденья бара-холодильника.

Щелкнув перед Валериком зажигалкой, умиротворенно заметил:

— Знаешь, а я ни о чем не жалею. Валерик уловил подтекст этих слов.

— Не горюй, ничего с тобой не случится. Если, конечно, не продался Шалве.

Бубон спросил:

— Захарку почему не взял? Пожалел?

— Смысла нет. Его голова стоит наших двух. Разве нет?

— Значит, все-таки пожалел. Ну и правильно. У него жена больная, дети. Пусть поживет.

Валерик отобрал у него бутылку, запрокинул голову и допил до дна. Кроме них и водителя на переднем сиденье горбился Михась Шамраев, бешеный снайпер.

— Можно мне тоже глоточек, Валерий Павлович?

— Тебе нельзя. Глаз собьешь.

Михась Шамраев по своему солидному снайперскому положению имел право иногда возражать Валерику.

— Зачем так говоришь, Мурат? Шамраю хоть вовсе глаза выколи, промаха не будет.

— Ну и заткнись, — сказал Валерик. — Не дам пива.

— Спасибо, хозяин, — поблагодарил снайпер. Проскочили Серебряные пруды. До цели оставалось минут пятнадцать езды.

— Давно хотел спросить, — обратился Валерик к Бубону. — Как ты относишься к женщинам?

Сперва Бубон решил, что ослышался, но Валерик повторил:

— Я имею в виду, любил кого-нибудь? Ну так, чтобы за душу брало?

Бубон достал из бара новую бутылку.

— Сколько угодно… Я, если хочешь знать, ни дня без любви не прожил. И они меня, сучки, любили. Врать не буду.

— И что чувствовал, когда любил?

— В каком смысле?

— Откуда знал, что любишь? По каким признакам?

Бубон предположил, что одно из двух: либо супермен перегрелся на солнышке, либо гонит его, Бубона, в какую-то хитрую западню, но ответил основательно, с загибанием пальцев:

— Во-первых, повышенная возбудимость. Все время стоит. Во-вторых, ревность играет. Словно тебя на торгах кинули. В-третьих, самое главное, зрение смещается. Какой-нибудь занюханный бабец, в нем добра-то на стольник, а тебе кажется — шахиня. Короче, блажь, помрачение ума — это и есть любовь.

— И как с этим справиться?

— Никак. Само проходит. Как насморк… Ты про ту деваху, которую в Свиблове прячешь?

— Заткнись, — сказал Валерик.

Снайпер Шамраев, еще немного обиженный из-за пива, опять встрял в разговор.

— У меня был недавно женщина. Красивый, аппетитный. В ресторан повел, утром двести баксов подарил. Через день к врачу пошел. Ему пятьсот дал, чтобы вылечил. Надо всегда паспорт спрашивать, где живет.

Водитель впервые за всю дорогу открыл рот.

— Валерий Павлович, водонапорная башня, видите? От нее до стадиона километр.

— Притормози у обочины, — распорядился Валерик и потянулся к рации…


Пейзаж удивительный в Лосинках: луна, звезды, бочажок стадиона как космическая тарелка. Тишина, благодать. Сам городок часа два как вымер. С первыми сумерками обыватель забился в щели. Редкий прохожий проскользнет тенью вдоль домов — знать, жгучая необходимость выгнала на улицу. С темнотой тишину нарушали лишь звуки выстрелов, то тут, то там, да истошные вопли зазевавшейся жертвы. Сколько по всей вымирающей России разыгрывалось маленьких ночных драм, никто не возьмется подсчитать, но люди привыкли. Успокаивало, что все-таки, слава демократии, вписались в цивилизованное мировое сообщество, хотя и с трудом.

Правительственный «членовоз», как черная глубоководная рыба, подплыл к южной трибуне и, как было условлено, остановился под козырьком возле касс, приткнувшись к полуразрушенной стене с глазками-бойницами. Валерика ждали с противоположной стороны бетонной площадки, просматриваемой, простреливаемой отовсюду. Толковище предполагалось в центре бетонного круга. На первый взгляд нелепо, словно выйти на подиум, под фонари, на самом деле — умно. Шансы уравнивались совершенно. Любое неосторожное движение — никому не спастись. Сколько стволов нацелено на освещенный пятачок — страшно подумать. Опять же — проверка на вшивость. Встреча титанов. Демонстрация абсолютного мужества. Иногда приходилось идти на такую показуху. Кто не решался, тот проигрывал морально, и все равно был обречен.

— Где же твой одноклассник? — глухо донеслось до Климова из-за стеклянной перегородки. — Опаздывает. Неучтиво.

Климов ответил:

— У вас, Гарий Хасимович, часы спешат на полторы минуты.

Двое чугунных громил пошевелились, готовые к броску. Климов мысленно, психотронным импульсом проверил состояние своих нервов и мышц. Все хорошо. Он в темпе. Сбоя не будет. Психологический фон в норме.

В ту же секунду из темноты обрисовалась темная громада «крайслера». Машины помигали фарами. Двое мужчин одновременно распахнули дверцы и ступили на асфальт. Покинули безопасные автоубежища и начали неспешное движение навстречу друг другу. Им было о чем перекинуться словечком.

Дальнейшее зависело только от судьбы.

Климов сказал громилам:

— Ребята, извините, хочу покурить.

Полез в карман, ребята заворчали, потянулись к нему, причем один из них успел щелкнуть предохранителем на своем пистоле, но это было их последнее осмысленное движение в этой жизни. Климов поочередно, но очень быстро пустил им паралитический газ в глаза из пульверизатора, сделанного под зажигалку «Ронсон», уклонился от пули, вырвал пистолет из руки ошеломленного боевика и, не мешкая, расстрелял обоих в упор. В машине сразу стало душно. Водителю крикнул:

— А ну замри, сука!

Увидел растерянное лицо, перекошенный в недоумении рот.

— Ты чего, паря, ошалел?

Выскользнул из машины. Он ничего не чувствовал и не воспринимал, превратясь в энергетический сгусток. Быстро и точно швырнул на середину площадки пиротехнический шарик, который во время обыска в Анкор-кредите прятал во рту. Диверсионная новинка, маркировка МПЖ-16-Бис, несмотря на свои размеры — с крупную вишню, — обладала высочайшей камуфляжной эффективностью. Взрыв произвела такой, как если бы по смотровой площадке шарахнули из бомбомета. Обещанный сигнал к началу бойни.

Шалва, не отошедший далеко, пригнулся и, разворотясь на сто восемьдесят градусов, побежал обратно к машине. Тем временем Климов выволок из кабины водителя и швырнул оземь. Водитель, надо отдать ему должное, отреагировал адекватно: не бузил, распластался на асфальте ничком и заложил руки за голову, как при аресте.

Гарий Хасимович мгновенно осознал, что его провели на мякине. Не страх ослепил его, а стыд. Он увидел Климова с пистолетом в руке и замер как вкопанный. Между ними произошла задушевная, прощальная беседа.

— Пальнешь? — спросил Шалва.

— Придется, — признался Климов. — Это финиш.

— А за что?

— Всего не перечислишь. Я не судья тебе, всего лишь исполнитель.

— Может, столкуемся?

— Поздно. Приговор уже подписан.

— Чей приговор? Бандитский?

— Ну что ты, Гарий. Есть суд повыше.

За их спинами уже началась мясорубка, а они все никак не могли наговориться.

— Зачем столько ненужных уловок, — спросил Шалва. — Стрелка и все прочее? Убивать надо проще.

— Есть причины, — сказал Климов. — Но это наше семейное дело.

— Подумай, Ваня. Если ты это сделаешь, никто из вас не уцелеет. Ни ты, ни твой Валерик. Никто.

— Что поделаешь, рулетка.

— Какой смысл? Я же согласился на переговоры. С каждым словом Гарий Хасимович переступал на шажок поближе. Собирался прыгнуть. Плевать на пистолет. Он был уверен, что справится. Каждая клеточка его тела изнывала от ярости. Климов, напротив, отступил за капот машины, сдвинулся с линии огня, тянущейся от «крайслера». В окрестностях стадиона кипело настоящее сражение: тявкали базуки, рвались гранаты, верещали детскими голосами автоматные очереди, вся бетонная площадка встала на дыбы. Непонятно было только, кто кого убивает. Шалву и Климова, мирно беседующих, будто кто-то оградил невидимым защитным куполом, но это всего лишь затянувшееся недоразумение. Купол непрочен.

Климов не хотел убивать Шалву, хотя знал, что перед ним враг рода человеческого. Если бы хотел убить — прав Шалва, — сделал бы это в первый же день. Давно переступивший земные законы, он не боялся крови. И не нуждался в самооправдании, хотя давал себе отчет в том, что, по сути, мало отличается от злодеев, убивающих ради наживы или для утоления черной страсти к насилию. Разве не надежда очиститься от скверны погнала его в леса? Но попытка убежать от самого себя бессмысленна. Рожденный и воспитанный воином, Климов был прежде всего слугой рока и чувствовал свое тайное предназначение точно так же, как беременная женщина ощущает в себе нерожденное дитя, царапающее ее нежные ткани игривыми пальчиками. Чувство рока по-особому воздействует на человеческое зрение, избавляет взгляд от множества полутонов.

Пусть волк сам зарежет волка, а пахан пахана. Пусть они переколотят, перебьют друг друга, давясь кровавыми кусками добычи, на глазах у прозревающих людей. Одно зло одолеет другое зло и в роковой схватке утратит силу, и потом, как бывало и прежде, на унавоженном поле проклюнется, мигнет око голубой смеющейся незабудки.

Шалва наконец прыгнул, воспарил, растопыря руки для смертельной хватки, но именно в этот судьбоносный момент его клюнул в затылок раскаленный кусочек свинца.

Гарий Хасимович опустился на колени, пытаясь понять, что произошло.

— Больно, — пожаловался Климову.

— Конечно, больно, — посочувствовал тот. — И тем было больно, кого ты мучил. Теперь твой черед.

— Кажется, подыхаю.

— Счастливого пути.

Шалва повалился на бок, согнул ноги в коленях и тихонько завыл. Другой на его месте давно бы умер, но его душа никак не могла вырваться на волю через отверстие в черепе, проделанное пулей. Ее удерживала страшная воля бандита. Шалва не хотел умирать, не расплатившись с обидчиками. В предсмертном видении целая свора их предстала перед его затуманенными очами, и особенно среди них выделялся наглым видом питерский ублюдок. Гарий Хасимович выл, скулил, крутился на асфальте под ногами у Климова до тех пор, пока не прилетела вторая пуля и не разворотила ему селезенку.


После взрыва Валерик действовал быстро и осмотрительно. Двумя прыжками вернулся к машине, заглянул внутрь.

— Вылезай, братва!

— Босс! — взмолился водитель. — На колесах скорее уйдем.

Валерик не спорил, потянул за руку Шамраева. Две тени метнулись в черноту, под прикрытие стены.

— Давай, — холодно распорядился Валерик. — Сними черта. Аккуратно сними.

— Ага, — татарин занял прямую, стрелковую позицию, прилаживая к плечу карабин с укороченным дулом — любимое оружие. Целился целую вечность, — у него было обостренное чувство ответственности. Осторожно потянул спусковой крючок. Оба увидели, как медленно падал Шалва, будто устраивался поудобнее лечь.

— Не может быть, — удивился снайпер.

— Добей эту сволочь, — поторопил Валерик. Затем по рации отдал команду боевым группам: все, что двигается, уничтожить. С этой секунды и заварилась смертоубийственная каша.

— Угомонился, — самодовольно сообщил Шамраев. — Пришлось пузо пробить. Шибко живучий.

— Второго, второго мочи!

Но второй, — это был Климов, — уже нырнул в салон — и черный «членовоз» начал неуклюже разворачиваться. Матерясь, Шамраев стрелял наугад, рассадил переднее стекло, остальные пули оставляли на бронированном корпусе только вмятины. И поджечь бензобак не удалось: там тоже металлическая заслонка.

— Попал? — спросил Валерик.

— Видимость плохой, — обиженно отозвался татарин. — Грязная работа. Извини, хозяин.

Валерик по рации с кем-то связался, велел позвать Филю. Филю позвали.

— Филя, ты?

— Так точно, Валерий Павлович. — Что творится, а? Как в кино.

— У тебя свое кино. Видишь черную «Чайку»?

— Да.

— Сядешь на хвост. Упустишь, пеняй на себя.

— Понял… А что, если?..

— Все, выполняй.

— Есть.

Зарево сражения высоко поднялось над Лосинкой, словно преждевременный рассвет. Пылали торговые склады на железнодорожной станции, выли собаки, ухали пушки. Сиротливо пикнула милицейская сирена и тут же заткнулась: в таком хоре ей делать нечего.

Валерик Шустов, как на прогулке, пересек смотровую площадку и приблизился к поверженному врагу. Шалва лежал на боку, прижав руки к животу, похожий на огромного моллюска. Валерик наступил на него ногой и перевернул. Он не испытывал радости от свершившегося возмездия. Просто хотел убедиться, что враг мертв.

— Ну что? — спросил примирительно. — Отвоевался, гнида? Жаль. Надо было тебя утопить.

Мертвый Шалва мечтательно задрал бороденку к звездам и ничего не ответил.


«Крайслер», дважды обстрелянный, все же вырвался из огненного кольца, но заплутал в переулках и уткнулся носом в тупик.

— Потуши фары, — сказал Бубон. — Давай прикинем.

— Чего прикидывать, — взорвался водитель. — Когти надо рвать.

Но свет убрал. Сражение осталось за спиной, в салон заглянула, прикоснулась к их разгоряченным лицам волшебная подмосковная ночь.

Загадочный визитер, прокравшийся в квартиру Бубона, как тать, убедил его, что только немедленная стрелка может спасти как его самого, Бубона, так, возможно, и его подельщиков бизнесменов. По всей вероятности, пришелец обладал модным даром внушения, иначе как объяснить легкость, с которой Бубон согласился с сомнительными аргументами. Правда, тот угадал подходящую минуту, когда Бубон от страха был не в себе. Через день-два, когда начал заново анализировать, было уже поздно что-либо менять. Уже Валерик Шустов подзарядился, а его не остановишь пустыми уговорами: тигр прыгнул!

— Возвращаемся за Хозяином, — сказал Бубон. Водитель оказался из малахольных, заблажил:

— Куда вернемся, куда?! Мясорубка-то какая! Там в живых никого нету.

Бубон этого парня видел впервые и удивился странному выбору Валерика.

— Возьми себя в руки, — холодно бросил он. — Что ты мандражишь, скотина! Если бросим Хозяина, тебе так и так хана.

Водитель и сам это понимал. Тяжко вздохнув, он выжал сцепление и развернулся. Звуки боя доносились глуше, реже, но не утихали. Как знамение панихиды, черная туча накатилась на луну, торчащую перед ними по ходу движения. Время от времени водитель врубал дальний свет, высекая из тьмы призрачные силуэты притаившейся Лосинки. Скорость держал такую, что пешком было бы быстрее.

— Может, прибавишь? — зло спросил Бубон. — Или надеешься ползком от смерти уйти?

Водитель не ответил, да и прибавлять не понадобилось. Перед выездом на пустырь из-за трансформаторной будки, словно из чрева ночи, выступил на шоссе паренек с противотанковой пушкой, у которой груша на конце. Шустрый такой паренек, расторопный. Пушку приладил к плечу и пальнул им в лоб. В сиянии звезд получилось эффектно.

У машины задрался передок, потом она перевернулась набок, но не загорелась.

У водителя голова треснула пополам, и даже мысль о возможном бегстве в ней не успела мелькнуть. Он умер мгновенно, не осознав, что произошло.

Симон Бубон, напротив, остался живой, хотя чудовищный удар вытряхнул его наизнанку. Почему-то в руках у него оказалась собственная ступня.

— Надо же, — посетовал он. — Ногу отчикало.

С грустью подумал, что никаких миллионов теперь не хватит, чтобы приладить ее обратно.

Дальше хлынула боль и отключила сознание…


Через Лосинку Филя Панков прокатился с потушенными фарами, держась от черной уродины «членовоза» на почтительном расстоянии. Его собственная девятая модель бурякового цвета сливалась с ночью очко в очко. Филя крался, прижимаясь к домам, не давая ни малейшей возможности себя обнаружить. Трудно, но азартно. Филя обожал ночной, тайный гон.

На трассе вздохнул свободно. Машин немного, движение редкое (пятый час утра), нет необходимости притыкиваться к «членовозу» плотно. Черный силуэт машины на фоне бледно-серого неба выделялся как движущаяся аэрофотосъемка. Кайф, одним словом.

Надо заметить, что Филя Панков родился ищейкой, как иные рождаются поэтами, и с детских лет, мечтая о будущем, не мыслил себя иначе как ментом. Его мечта осуществилась, когда он, отслужив срочную, подал документы в милицейское училище. Там он поначалу был вообще-то перестарком, но быстро наверстал упущенное. К тридцати годам сделал завидную карьеру: дослужился до майора в оперативном отделении уголовного розыска. Начальство в нем души не чаяло, но товарищи относились к нему с опаской.

Филя — фанат сыска и готов отслеживать, вязать и валить хоть отца родного, причем в любое время дня и ночи. Это усложняло его отношения с коллегами. Кто не без греха и кому понравится постоянно ощущать рядом с собой недреманное око, пусть обряженное в родную милицейскую форму? Одни подозревали в нем обыкновенного придурка, другие считали говнюком, третьи глубоко уважали за исключительный ментовский нюх, но дружбы с ним никто не водил. Филю это не обременяло, он не нуждался ни в чьей дружбе, счастливый своей удачно сложившейся мужской судьбой. До той поры, пока не пришлось ему туго.

Погорел он на обыденке, как это обычно случается с талантами в любой области. По прямому указанию начальства три дня водил по Москве залетного киллера-прибалта, потом, опять же по приказу, стал его брать на автовокзале, но грубо, без подстраховки. Киллер оказал лютое и какое-то бессмысленное сопротивление, и в завязавшейся потасовке Филя, в принципе человек бесконфликтный, ухитрился прострелить подозреваемому плечо. Гордый и довольный, притащил бандюгу в централ, но каково же было его изумление, когда на другой день выяснилось, что киллер вовсе не киллер и даже не прибалт, а какой-то сраный помощник какого-то сраного депутата из Думы. Ошибка была не на Филиной совести, но расплачиваться пришлось ему. У киллера-депутата нашлись высокие покровители, которые не могли простить зарвавшемуся, никому не известному милицейскому сучку промашки, попахивающей тридцать седьмым годом. Дело получило широкую огласку. К разоблачению вопиющего произвола подключились пресса и телевидение. Сюжеты о буйном майоре-самочинце искусно монтировались с воспоминаниями очевидцев и кадрами тех страшных лет, когда по капризу коммунистов невинных людей расстреливали повсеместно без суда и следствия, а кого не успели расстрелять, тех десятками миллионов ссылали на Соловки. От тюрьмы Филю Панкова спасла его наивность. На всех комиссиях он продолжал уверять, что депутат-киллер открыл стрельбу первым, а уж это напоминало слабоумие. Кто этому поверит? Действительно, откуда у депутата возьмется оружие, когда всем известно, что, в сущности, это святые люди, во главе с Селезневым отвергающие всякое насилие, духовные соратники самого демократического президента в мире. Некоторые, наиболее авторитетные журналисты писали, что такого поганца, как бешеный майор, не судить надо, а лечить. Короче, обошлось тем, что Филю Панкова с треском вышибли из органов, и больше ничего.

И никто за него не заступился.

Впервые он ощутил, что одинок, как утренняя звезда.

Будучи натурально русским человеком, естественно, от горчайшей обиды пустился во все тяжкие, запил горькую, и порученцы Валерика подобрали Филю фактически в нужнике, где он пытался сплавить латунный значок «Лучший оперативник года» за бутылку белоголовой.

Благодарность Фили к человеку, протянувшему ему руку помощи и возродившему к полноценной сыскной жизни, была беспредельной…

Он проводил объект до Чистых прудов, где тот загнал «членовоз» в один из проходных дворов. Дальше объект пошел пешком. Это осложнило слежку. Само по себе трудно вести человека по спящему городу, когда на улицах пусто и каждый неосторожный шаг отдается в воздухе резким хлопком, но даже не это беспокоило Филю. Интуиция подсказывала, что объект не достиг пункта назначения, всего лишь делает пересадку. И если где-то поблизости его ждет подменная тачка, он сядет в нее и уедет, оставя Филю с носом. Можно вызвать по рации подмогу, но это глупо. Шуму прибавится, а добычу спугнешь. Оставалось полагаться на везение, а для профессионала это унизительная ситуация, хотя попадать в нее ищейке, взявшей след, приходится сплошь и рядом.

Филя Панков принял облик утреннего бомжа, еще согнутого в дугу от дурно проведенной ночи, с хромой походкой, с полотняной сумкой в руке, зорко выискивающего по углам пустую тару. Преображение было столь впечатляющим, что издали Филе теперь можно было дать не меньше пятидесяти-шестидесяти лет, и сразу угадывалось, что морально он на полном износе. Так и брел не спеша, почти не таясь, следом за объектом, пытаясь определить для себя приблизительные черты преследуемого, что было очень важно. От того, насколько удачен окажется портрет, во многом зависел успех гона.

Портрет складывался из множества деталей — манера вождения, походка, выражение лица (на расстоянии), одежда, привычка оглядываться или не оглядываться, почерк всех движений, рост, возраст и еще, и еще, бесконечные нюансы, которые постепенно проникали в Филину подкорку, совмещались с калькой прежнего опыта и наконец отливались в параметры психологической характеристики. Вывод, который в подобных случаях являлся в Филиной голове, обычно бывал краток, даже чеканен. Про нынешний объект на третьем часу преследования Филя решил с приятным замиранием сердца: очень, очень опасен. Крупный зверь. Столкновение не желательно.

На одном из перекрестков Филя Панков столкнулся с другим бомжом, похожим на себя, только постарше, лет семидесяти, и в руках у него не полотняная сумка-собирушка, а большая авоська, из дырочек которой, как шипы донной мины, торчали горлышки бутылок. Старик окинул Филю ненавидящим взглядом, и тот понял, что забрел на чужую территорию. Не будет ничего удивительного, если абориген попытается ударить его палкой. Но разошлись мирно, настоящий, неподдельный бомж только злобно прошипел:

— Убирайся отсюда, рвань!

В общем, сценка доставила Филе удовольствие, потому что подтвердила надежность маскировки. Раз уж его принял за своего бывалый бомж… Филя привычно гордился собой.

Вскоре открылась платная стоянка для автомашин — огороженная рабицей асфальтовая площадка со сторожевой будкой. Объект зашел в ворота, поговорил о чем-то с охранником и направился к бежевому «жигуленку» шестой модели, открыл дверцу и забрался внутрь.

Как и предполагал Филя: сменный транспорт.

Он огляделся и выискал среди припаркованных возле дома машин подходящую: потрепанный пикап грязно-белого цвета, без глазка сигнализации — да, кажется, проблем не будет. Универсальной автоотмычкой, косясь на окна, Панков вскрыл переднюю дверцу, уселся и уверенной рукой сбросил блокировку зажигания. Чтобы завести драндулет, понадобится несколько секунд. Но из машины не видна стоянка.

Немного помыкавшись, Филя нашел удобное место за мусорным баком, откуда открывался прекрасный обзор: стоянка, бежевая «шестеха», улица — все как на ладони.

Достал из нищенской сумы полевой бинокль, усиленный цейсовской оптикой, приладился поверх бака: объект устроился на заднем сиденье «жигуленка» и, судя по расслабленной позе, спал. Филя отрегулировал наводку: да, глаза закрыты, голова свесилась на грудь. Что ж, понятно, после утомительной ночи часок вздремнуть — самое оно.

Попробовал по мобильному аппарату связаться с благодетелем и работодателем — не получилось. Зато дозвонился до начальника безопасности Хабибулина. Доложил, что выполняет персональное задание, и поинтересовался, как закончилась стрелка. Хабибулин раздраженно ответил:

— Трупаки собираем.

— У кого больше? — полюбопытствовал Филя. Начальник психанул:

— Ты еще будешь мне нервы дергать, мент!

— Надеюсь, Валерий Павлович не пострадали?

— Он — нет. Саню Бубона угрохали.

— Какая беда, — заухал Филя. — Какая беда непоправимая! Такой хороший человек!

— У тебя все, мент?

Хабибулин знал, что Филя ходит у босса в любимчиках, поэтому разговаривал с ним более резко, чем с другими. Филя его понимал.

— Да я почему беспокою, хозяин велел держать в курсе. Не сочтите за труд, господин Хабибулин, передайте Валерию Павловичу: птичка, дескать, не улетит. Пусть не сомневается. Доведу до места, сообщу.

Хабибулин буркнул что-то неразборчивое и отключился.

Филя поглядел в бинокль: объект спал. Лицо строгое, собранное. Никого не боится. Безусловно очень крупный зверь. Рангом близко к самому Валерику.

Филя закурил, устроился поудобнее, кепарь надвинул на глаза — приготовился к продолжительному бдению.


Глава 6

Ровно в восемь, к утренней побудке, Климов вошел в больницу. В приемном покое его попытался задержать дюжий дядек в черном рабочем халате.

— Ты чо, парень? Куды в такую рань?

— На консультацию, — сухо бросил Климов и одарил бдительного сторожа пятеркой, что сразу сделало его появление легитимным.

Витю Старцева он застал бодрствующим, с градусником под мышкой.

— Готов, Вить? — спросил с порога. Юноша сбросил с себя одеяло. Улыбался, как царский пятиалтынный. Оказывается, лежал в тренировочном костюме.

— Не думал, что обману?

— Вы не из тех, кто обманывает, — молодой человек начал спускаться с кровати. Климов ему помог. У Виктора не оказалось подходящей обуви, только казенные больничные шлепанцы.

Соседи завозились. Один, пожилой, с синюшным лицом, укоризненно заметил:

— Не дело задумали, солдатики. Это же побег.

— Нет, — возразил Климов. — С врачом согласовано. Действуем по договоренности.

Мужчина не унялся:

— Куда ему ехать в таком виде. Лежать надобно, лечиться. У него грудь пробитая. Околеет в дороге.

— Иван Иванович, — улыбнулся Витя. — Мне на воле лучше станет. Отдышусь.

В палате завязался спор, а Климовым вдруг овладело радостное, редкое чувство, что одна беда миновала, а следующая, возможно, не скоро. Он знал, что это ложное ощущение, но все равно хорошо. Как в детстве перед каким-нибудь праздником.

— Ладно, — решил он, — носки у тебя теплые, ботинки купим где-нибудь.

— Зачем покупать. Вся одежда внизу, в подвале, у тети Нюры. Я с ней договорился. Она отдаст.

Спор в палате принял философский оттенок. Иван Иванович утверждал, что помирать лучше всего в постели, на чистых простынях, в окружении надежного медперсонала, но два других мужика, оба бородатые и тоже в годах, настаивали на том, что самая завидная смерть, — когда рубанут колуном по темени, так что не успеешь перекреститься.

— Нет, нет, не волнуйтесь.

— Что-то вроде ты грустный? К отцу едем, на природу. Взбодрись.

Москва только начинала просыпаться. Утро ясное, с голубоватой дымкой. Парило словно в лугах. Климов смешливо покосился на попутчика.

— Чем занимаешься, Витя, когда в больнице не лежишь? В школе учишься?

— В колледже. Теперь называется — колледж. Но я там не учусь. Только, пожалуйста, не говорите отцу. Он расстроится.

— Значит, учебу бросил?

— Да какая учеба, обман один. Колледж готовит менеджеров. Вы знаете, что такое — менеджер?

— Приблизительно.

— В этом заведении взрослые, умные, образованные и, наверное, нормальные люди внушают ученикам, как по науке изымать деньги у простаков. Три года подряд, представляете? Кто этим искусством овладеет, тот становится менеджером. Скучно и гнусно, не по мне.

— Зачем же пошел туда?

— Какая разница, куда идти… Не хотел обижать матушку. Ей приятно, а мне…

— Но все же не выдержал?

— Да, не выдержал, — мальчик виновато улыбнулся.

— Признаться все равно придется.

— Конечно. Все откладываю со дня на день.

либо смерть от инфаркта, тоже мгновенная. Однако все трое спорщиков сходились во мнении, что Витя валяет дурака, удирая до завтрака, который по чьему-то недосмотру сохранился от Советской власти бесплатным, хотя уже доказано, что дармовым бывает только сыр в мышеловке.

Витя ласково со всеми попрощался, поблагодарил за дружбу.

Спустились в подвал за одеждой. Баба Нюра, седенький голубоглазый одуванчик, выскочила навстречу, что-то суматошно залепетала и неожиданно поцеловала Витину руку. Тот смутился, спрятав глаза от Климова.

— Не совсем нормальная, — шепнул по секрету. — За кого-то другого меня принимает.

Переоделся в Нюриной подсобке, и пока, переодевался, Климов получил от старухи наставление.

— Береги его, мил человек. Большое счастье, что он объявился. Теперь непременно дождемся светлых дней.

— Да кто же он такой?

— А то не ведаешь? — подмигнула Нюра.

Без всяких затруднений вышли на улицу, сели в машину. Витя ее узнал, но ничего не спросил. Климов сам объяснил:

— Батя твой напрокат дал.

Едва отъехали, мальчик враз побледнел, хотя он и без того был белокожий, как девушка.

— Болит? — спросил Климов озабоченно.

С Комсомольского проспекта Климов соскочил на набережную, развернулся против правил, нырнул в какой-то переулок, там еще раз развернулся и на скорости помчался в обратную сторону.

— Небольшой аттракцион, — предупредил он Витю. — Держись покрепче.

Со стороны набережной им навстречу, тоже на приличном разгоне, вылетел белый пикап. Климов перехватил его в таком месте, где двум машинам никак не разойтись. Пикап не выдержал внезапной лобовой атаки, вильнул вбок и юзом, с ужасным скрежетом вклинился в промежуток между «жигуленком» и двухэтажным кирпичным домом, как в бутылочную горловину.

— Ловко я его, а? — похвалился Климов. Выскочил из машины и в три прыжка оказался возле пикапа. Рванул дверцу и за шиворот выволок на волю Филю Панкова.

— Как вы смеете, — завопил тот дурным голосом. — Что вам надо?! Караул!

— Не напрягайся, сынок, — посоветовал Климов. — Я тебя не обижу.

Прижатый к стене, ощутивший чудовищную мощь Климова, Филя Панков продолжал изображать недоумка.

— Кто вы такой? Что вам угодно? Милиция! Милиция!

— Не верещи, хватит… Скажи лучше, на кого работаешь? На Валерика?

— Вы сумасшедший! Оставьте меня!

Климов отступил на шаг, и бедный Филя сполз по стене вниз с таким ощущением, будто из него выкачали воздух. Но не потерял самообладания. Его лицо с выпученными глазами выражало такое искреннее возмущение, что его игре позавидовал бы гениальный Михаил Ульянов, сумевший вывести на одну сцену маршала Жукова и рыночного подголоска. Климов так и оценил:

— Удивительное перевоплощение: полный идиот! Но зря стараешься. Я тебя еще в Лосинке засек. Не переживай, твоей вины нету. Ты классно ведешь. Только обрати внимание, бомжи не рыщут, как кроты, у них походка бережливая, каждое усилие на счету. Опять же цейсовские стекла в совокупности с железным баком сильно бликуют, учти.

Филя затих, слушал внимательно. Он уже определил, что нарвался не просто на крупного зверя — тут бери выше. Элитная штучка, из суперов. Он про них слышал, хотя встречаться не доводилось. Почти киборги. Говорят, у них такие права, которых нет у министров. И эти права не зависят от того, какая власть на дворе. Филя молча смирился с поражением.

— Вон, — ткнул он пальцем, — надо бы проход освободить.

Действительно, две легковухи подтянулись в переулок, уперлись в затор.

— Сейчас поедем, — сказал Климов. — Значит, Валерик тебя послал? Он живой, нет?

— Живой, — пробурчал Филя.

— Повезло… Ты вот что, легавый, брось свои уловки, веди в наглую. Я не прячусь. Валерику передай, жду в любое время, если захочет повидаться. Хотя я бы не советовал. Зачем? Спектакль окончен. У меня к нему на сегодня претензий нету.

— Он придет, — неожиданно для самого себя изрек Филя. — Он азартный, непуганый.

— Что ж, вольному воля…

Климов вернулся в «жигуленок», включил движок, обогнул белый пикап, прижал руку к груди, прося извинения у водителей легковух за пробку, и покатил дальше.

Витя спросил:

— Это ваш враг?

— У меня нет врагов. Откуда им взяться… Витя, тебе сколько лет? Восемнадцать?

— Да, почти.

— Ага. Колледж бросил. Менеджером не хочешь быть. Но ведь надо деньги как-то зарабатывать. Не век же у папочки с мамочкой на шее сидеть. Какие у тебя планы, если не секрет?

Юноша ответил не сразу, пригорюнился. Почесывал грудь в том месте, где пробоина.

— Сложный вопрос. В том-то и дело, что планов у меня нет никаких.

— А как же?..

— Хочу кое в чем разобраться. Потом уж строить планы.

— В чем, например?

— Кто мы такие? Зачем живем? Кому служим? Для меня это важно понять. Пока не пойму, ничего не могу делать. Но я скоро пойму. Еще чуть-чуть осталось. Я чувствую.

— Э-э, милый друг, — грустно протянул Климов. — Это чуть-чуть иногда растягивается на целую жизнь.

Разговор увлек обоих и вовсе не казался им неуместным. Они уже шли по Калужскому шоссе. Климов, поглядев в зеркальце, с удовлетворением убедился, что белый пикап дисциплинированно, не таясь, висит на хвосте, соблюдая дистанцию — в три, четыре корпуса. У Климова на душе птицы пели. Он рассказал мальчику немного о себе, как работает лесничим и в какой обстановке живет — тишина, покой, природа. Витя слушал заинтересованно. Между ними установился контакт, как у двух одиноких путников в ночи. Контакт измерялся не словами — сердечным настроем.

— Почему бы тебе тоже не пожить в лесу, — решился наконец Климов. — Там никто тебя не тронет. У меня хорошая библиотека.

— Откуда библиотека?

— Да так, собирал понемногу, свозил. После паузы Витя уточнил:

— Что я буду делать? Я же ничего не умею.

— Лес научит. Я тоже многого не умел.

Юноша опять замолчал. На высоком лбу образовались две поперечные морщинки. Потом высказался прямее:

— Да, мне нужен учитель. Но почему вы решили, что можете им быть?

С огромным облегчением Климов отозвался:

— Ты прав, какой из меня учитель. Я сам заблудился в трех соснах. Но это беда поправимая, как думаешь? У тебя зрение молодое, зоркое. Чего там видишь впереди?

— Дорогу, — усмехнулся мальчик. — И милицейский пост.


Гости прижились в сторожке Климова. В первый день Ольга расхворалась: у нее болел отрубленный палец и поднялась температура. Иван Алексеевич отыскал на полке аптечку, дал ей две таблетки аспирина. Боль немного утихла, но девушка начала заговариваться и плакать. Потрясения последних дней все же надломили хрупкий организм. Она плакала так долго и горько, будто умирала. Старцев опасался, что у нее начнется гангрена и придется тащить ее ночью через лес неизвестно куда.

Однако ближе к вечеру пожаловал старик в драном ватнике, благообразный, но слегка пьяненький, назвался Кузьмой Федотовичем и сообщил, что Климов, отбывая по делам в Москву, попросил его наведаться и освидетельствовать больную. С Михреем Климовым, сказал старик, они первые друзьяки по всему району, поэтому он не мог отказать ему в услуге, хотя переться в такую даль ему, конечно, не с руки.

Обрадованный, Старцев спросил:

— Так вы разбираетесь в медицине?

— Покажь девку, — хмуро ответил старик. — Как-нито разберемся.

При нем была сумка, из которой Кузьма Федотович извлек несколько пучков трав, большой пузырек с какой-то черной мазью, а также опасную бритву с чуток проржавевшим лезвием. Нашлась там и початая бутылка самогона — как туманно пояснил старик, для общей дезинфекции.

Осмотрев больную и убедясь, что у нее всего-навсего отрублен палец, старик осерчал:

— Надо было, конечно, больного инвалида гонять из-за такой ерунды. Эх, парень (это к Старцеву), ума ты, видать, не нажил. Нынешним кобылицам с утра полчерепа снеси, они к вечеру обратно на дискотеке. Кстати, возьми на заметку: все наши болезни проистекают исключительно в силу нашего невежества.

Его оригинальный подход к женским хворобам чудесным образом вселил оптимизм и в Старцева, и в расклеившуюся Оленьку.

— Ляг на топчан и замри! — рявкнул старик на девицу. Оленька послушно улеглась и уже улыбалась сквозь слезы.

Старик умело выдавил из культяшки кровь и гной, предварительно сделав ржавой бритвой глубокий надрез, напихал в новую рану черной мази и туго-натуго забинтовал. Вся процедура заняла около получаса: Оля ни разу не пикнула. Зато у Ивана Алексеевича, наблюдающего за манипуляциями кудесника, началась трясучка.

— Тебе что же, Оленька, совсем не больно? — спросил он слащавым голосом.

Девушка отрицательно покачала головой, за нее ответил Кузьма Федотович:

— Ты, парень, прежде думай, чем спрашивать. Откуда у них боль возьмется? Болит, когда душа на месте, а где у них душа, ты интересовался? Племя молодое, незнакомое. Читал, небось?

Старцев уже понял, что случай свел его с деревенским философом и вольнодумцем.

— Как же так, Кузьма Федотович? Любая зверушка боль чувствует. Хоть кролик, хоть собака. Тем более человек.

— Ошибаешься, сударь мой! Про зверушек правильно, про человека — нет. Человеку дан предел, который переступать нельзя. Господь не велел. Кто его переступит, тот становится как чурка с глазами. Нет в нем больше ни боли, ни сраму, ни совести. Все ведь это в один узелок завязано.

— Глубокая мысль, — согласился Старцев, — хотя и спорная.

— А ты не спорь, — обиделся старик. — Спорить вы все мастера.

Приведя девушку в порядок, он велел ей спать, а Старцева увел в кухонный закуток. Здесь они накоротке, дружно усидели принесенную Кузьмой Федотычем бутылку самогона. И пока пили, пока судачили о том о сем, все светлее и чище становилось у Старцева на душе. Он припомнить не мог, когда еще случался такой благостный вечерок. Тревоги, страхи, отчаяние — все куда-то далеко отодвинулось, истаяло, будто теплые воды разом смыли душевную накипь. Старик учил его уму разуму, и все, что он говорил, казалось оригинальным и, главное, добрым, хотя с каждой чаркой Кузьма Федотович распалялся все больше, уличая собеседника во всех смертных грехах. Но большей частью его рассуждения касались медицинских вопросов.

— Иной раз, — увещевал старик, — помирает человек, исчах весь, и рак у него, и чахотка, и цирроз, и чего только нет, а дашь ему хорошую клизму, глянь — он снова в строю. Невежество — вот бич всего живого. Ты московский барин, считаешь себя ученым, а знаний в тебе — ноль. Хочешь, докажу?

— Зачем же, — говорил Иван Алексеевич. — Не надо доказывать. Я согласен.

— Были бы у тебя знания, разве завел себе таку сопливу кралю, да еще без пальца. Не твоего она сада ягода, милый мой.

— Тут вы опять правы, — кивал Старцев, погружаясь в самогонную полудрему.

Он не заметил, когда ушел старик, но помнил, что тот приказал напоить девушку отваром, который оставил в зеленой кастрюле. Опомнился, налил теплого сырца в кружку, отнес в комнату.

Девушка спала, уложив головку на ладошку, и лицо у нее было почти прозрачное, утомленное и счастливое. Какие сны ей снились?

Старцев подумал: эта сторожка в лесу, эта ночь, этот старик, эта девушка с чудесной, безмятежной улыбкой, застывшей на губах, как поцелуй, — все это, конечно, мираж, и когда наступит утро, все исчезнет, сотрется впамяти, как всегда бывает с грезами.

Однако — не исчезло.

Утром Оля поднялась здоровой, и начали они жить день за днем, почти как муж с женой или брат с сестрой. Ждали хозяина, но тот пока задерживался.

О плохом, о том, что будет с ними, если… не говорили, словно по взаимному уговору.

День уходил на долгие прогулки по оттаявшему, напоенному чудными запахами, зазеленевшему лесу, а также на приготовление пищи и бесконечные выяснения отношений с собакой Линьком и заносчивым, дерзким котярой Трофимычем. Суть этих отношений была в том, что пес и кот, по всей вероятности, считали их виноватыми в исчезновении любимого хозяина, и если девушку приняли все же довольно благосклонно, то Ивана Алексеевича на дух не выносили, постоянно устраивая ему разные пакости. Началось с того, что Трофимыч демонстративно помочился ему в ботинок, а когда он замахнулся на хулигана, пес Линек кинулся на помощь другу и разодрал ему брючину. Иван Алексеевич не то чтобы испугался, но огорчился. Лохматый громила стоял перед ним враскоряку и грозно скалил зубы, давая понять, что если понадобится, то он и на брючине не остановится. Клыки у него напоминали клинья пилы. Старцев любил собак, понимал их, его не обманула показная ярость пса. Линек не искал драки, всего лишь обозначил их взаимные права в доме. Как бы предупредил: ты тут не хозяин, понял? И веди себя соответственно, не маши кулаками.

— Ладно, — сказал Иван Алексеевич. — Повыпендривайся пока. Жрать захочешь, тогда посмотрим.

Но гордый пес не стал жрать ни в первый, ни на второй, ни на третий день. Наверное, чем-то пробавлялся на воле и от миски с сытным мясным варевом брезгливо отворачивался. Старцев в наказание выдворил его из дома и больше не открывал дверь. В отместку Линек устраивал на него форменную охоту. То есть, разумеется, это была имитация охоты, но чрезвычайно впечатляющая. Во всяком случае, Оленька каждый раз делала вид, что падает в обморок. Линек подстерегал их неподалеку от дома и с сумасшедшим, утробным лаем, более похожим на волчий вой, выметывался из-за деревьев и мчался, роняя из пасти бело-розовую пену. Казалось, еще миг — и разорвет в клочья. В последний момент пес тормозил, огибал их по дуге и, как ни в чем не бывало, с умным видом начинал обнюхивать какие-то кустики.

На зов он не откликался, близко не подходил и ни разу не дал себя погладить.

Котяра Трофимыч, напротив, извлек выгоду из появления пришельцев: уплетал за обе щеки из миски Линька, ластился, мурлыча, к Оленьке, позволял себя тискать, но стоило Ивану Алексеевичу зазеваться, как ухитрялся нагадить (если не в ботинок, то обязательно рядом с кроватью): или изорвать, истрепать какую-нибудь вещь, принадлежащую Ивану Алексеевичу. Пришлось и его наконец выставить за дверь, но это вышло Старцеву боком. Среди ночи, возмущенный произволом, котяра устроил непотребный концерт, словно за окном безумствовала, вопила и ухала целая свора неведомых злобных тварей. Естественно, присоединился к ужасному хору и Линек, солировал замогильным волчьим воем.

Из-за кота и собаки между Иваном Алексеевичем и Оленькой произошла размолвка. Девушка запалила свечу (она спала на топчане, а Иван Алексеевич на раскладушке), свесила вниз взлохмаченную голову и задумчиво протянула:

— Не понимаю, как можно быть таким жестоким?

— Ты о чем, девушка?

— Слов много можно правильных говорить, но это ничего не значит. Человека видно по поступкам. На словах вы добренький, чуткий, справедливый, а на деле ничем не отличаетесь от тех, других.

— Тебе что-нибудь принести? Аспирину?

— Выгнали на улицу несчастного котика! Вон, слышите, как плачет? Ему страшно, одиноко!

Иван Алексеевич возмутился:

— Трофимычу страшно? Этому зверюге? Да с ним опасно в одном помещении находиться.

— Почему это? — Да он же только и ждет, чтобы я уснул. Разве не помнишь, как с вечера подкрадывался?

— Так вы вдобавок ко всему и трус, — определила Оленька. — Боитесь маленького пушистого котика с оторванным ухом? Вот такие, как вы, ему, бедняжке, ухо и оторвали.

На дворе собачий вой, котиное пение и еще какие-то странные визгливые голоса слились в совершенно невыносимую какофонию. Иван Алексеевич соскочил с раскладушки и распахнул дверь в чернильную мглу. Зычно позвал:

— Эй, Трофимыч! Ну давай, заходи! Считай, победил.

Котяра тут же прошмыгнул у него между ног, вспрыгнул к Оленьке на топчан, потерся об нее и неистово замурлыкал. Вдогонку из тьмы донесся басовитый уверенный лай волкодава, иронизирующего над поражением Ивана Алексеевича.

— Бедненький, замерз-то как! — приговаривала Оленька, поглаживая, почесывая истомившегося в изгнании Трофимыча. Старцев улегся на свою раскладушку, закурил с горя. Трофимыч смотрел на него сверху с таким выражением, будто собирался плюнуть.

— Гаси свечку, — попросил Иван Алексеевич. — Попробуем хоть поспать немного.

Оленька задула огонек. В наступившей вдруг беспредельной тишине возник шорох убывающего времени. Чтобы это почувствовать, надо было пройти долгий путь к лесной сторожке. У Ивана Алексеевича внезапно озябло сердце.

— Вы спите? — окликнула Оленька.

— Нет.

— Не обижайтесь, пожалуйста.

— Я не обижаюсь.

— Знаете, Иван Алексеевич, когда я поняла, что влюбилась?

Старцев молчал.

— Вот когда увидела, какой вы одинокий. От вас даже кошки и собачки отворачиваются. Какая ужасная беда, прямо плакать хочется. За что же такое наказание? Вы никогда не задумывались?

Старцев молчал.

— Хотите, лягу с вами? Вам станет лучше. Уж меня-то чего бояться. Тем более деньги уплатили…

В эту минуту, ощутив зыбкое равновесие с миром, Иван Алексеевич хотел только одного — пусть ночь длится вечно…


Он колол дрова возле сарая, когда из леса вышли путники, и, подняв голову, он узнал в них Мишу Климова и своего старшего сына Витюшу. Климов приветствовал его издали:

— Вот и мы, Иван Алексеевич. Заждались, поди?

У вышедших из леса над головами светился солнечный нимб, как у посланцев небес. Пришлось Старцеву протереть глаза, чтобы лучше видеть. Пес Линек, точно рыжая ракета, вымахнул из-за кустов, где готовил очередное нападение, и обрушился на хозяина, пытаясь вспрыгнуть ему на грудь. При этом визжал от счастья каким-то позорным, тоненьким, дурашливым голосишкой. Климов не выказал ответной радости:

— Ну будет, будет, ты же взрослый пес. Веди себя прилично.

Через десять минут все уже сидели за столом, накрытым к завтраку. Оленька выступала за хозяйку, и это получалось у нее неплохо — скромная, хлопотливая простушка с порозовевшими от волнения щеками. Но взгляд озорной, пристальный. От того, как она поднимала глаза на Климова, у Ивана Алексеевича ревниво сжималось сердце. Но он, конечно, понимал, что этому человеку он не соперник. Тут и говорить не о чем.

Против ожидания его почти не удивило появление сына: жив, здоров, цел — ну и слава Господу.

Климов коротко обрисовал ситуацию. Все в порядке, долги списаны, подробности несущественны, Иван Алексеевич и Оленька могут отправляться домой. Машина в деревне, Кузьма Федотович стережет.

— Я о чем попрошу, Иван Алексеевич, — сказал Климов. — Не возражаете, если Витя поживет у меня?

Опять Старцев не особенно удивился, уточнил:

— В каком, извините, качестве?

— Отдохнет, наберется сил. Поучится лесному делу. Чего ему в Москве зря болтаться.

— А как же учеба? Виктор, ты чего молчишь? Юноша густо покраснел, готовясь соврать.

— Каникулы начались, папа.

— Значит, согласен? А мать в курсе?

— Ты же знаешь, папа, она в отъезде.

— Ах да, — Старцеву, в сущности, было все равно, что задумал сын. Лишь бы был в безопасности. А где он может быть в большей безопасности, как не рядом с этим человеком, который за три дня решил все их проблемы, что, по рассуждению Ивана Алексеевича, было абсолютно невозможно. Но — решил. Сказал: возвращайтесь спокойно домой. Машина в деревне. Каким образом решил, об этом, наверное, лучше не думать.

Оленька пододвинула Климову под локоть тарелку с печеньем.

— Я бы тоже осталась. Мне тоже нечего делать в Москве.

— Увы, это нереально, — любезно отозвался Климов.

— Почему?

— Ты еще не готова жить в лесу.

— Ага, бледноликий юноша готов, а я, значит, не готова? Обижаете! Я и стряпать умею, и вообще по хозяйству. В сторожке тесно, но мы с Иваном Алексеевичем поживем в палатке. Надо только съездить за палаткой. У нас дома хорошая палатка, пятиместная. С порожком, с прихожей. Шикарная палатка.

Мужчины с удовольствием слушали ее болтовню.

— Вы разве тоже остаетесь, Иван Алексеевич? — полюбопытствовал Климов.

— Я бы с радостью. Но есть кое-какие незавершенки в городе.

На этой деловой ноте чаепитие закончилось, и Иван Алексеевич с девушкой отправились в деревню. Климов проводил их до проселка. Рядом трусил умиротворенный Линек.

— Пес у вас замечательный, — сказал Старцев. — Меня, к сожалению, принял за вора. Глаз не спускал.

— Обратили внимание, как он отнесся к вашему сыну?

— Да, обратил. Поразительно.

Линек, едва познакомясь с мальчиком, проникся к нему абсолютным доверием: лебезил перед ним и пару раз лизнул в губы.

— Не волнуйтесь за Виктора. Ему здесь будет хорошо.

— Не сомневаюсь.

— Мне нравятся люди, которые не задают лишних вопросов, — признался Климов.

— Жизнь научила, — Старцев уныло поморщился. — О чем спрашивать, когда и так все ясно. Всех нас загнали в какую-то резервацию, и выхода не видно. Лес — ведь это тоже не выход.

— Почему же, — возразил Климов. — Иногда полезно побыть наедине с природой. Это не выход, но это путь.

— Надо же, — вмешалась Оленька. — Вы умничаете, господа, словно меня тут вовсе нету.

Старцев грустно подумал: может, было бы лучше, если бы тебя здесь не было, счастье мое!


Глава 7

После разборки чумаки вывезли из Лосинки десять трупаков и двенадцать подранков. Столько же или чуть больше потеряла противная сторона, но эта арифметика не имела значения: победа осталась за Валериком. Он вырубил главного конкурента на свободном российском рынке наркотиков и отомстил за поруганную честь клана. Старик Гаврила, надо думать, блаженно потянулся в фамильном склепе.

На торжественной панихиде по убиенным пацанам Валерик проронил скупую слезу, словно сердце у него разрывалось от горя. Он не испытывал полного душевного удовлетворения от справедливого возмездия. Его преследовало неприятное ощущение, что гибель Шалвы случилась не благодаря его личным усилиям, а по какой-то посторонней наводке. Иными словами, ситуация складывалась в его пользу, но он ее как бы не вполне контролировал. Кто-то вмешался в игру, помог расправиться с Шалвой, но какую цель при этом преследовал — неизвестно. И главное, остался инкогнито.

На другой день после разборки Валерик повидался с Филей Панковым и узнал любопытные подробности. Человек, который приходил к Бубону (царство ему небесное!) и организовал стрелку, оказывается, работает егерем (или лесничим) в заповеднике под Калугой, и за последние годы (по собранным Филей сведениям) вообще ни разу не выбирался в Москву. Но это не могло быть правдой, потому что такой правды не бывает на свете. Дико представить, чтобы какой-то лесовик вдруг выполз в город, стравил два могущественных синдиката, причем потратил на это всего несколько дней, а потом спокойно вернулся в лесную глушь к незатейливым служебным обязанностям: ловить браконьеров и следить за порядком на подведомственной территории, среди сусликов и волков. Зачем? Почему? Как?

— Не стыдно такую чернуху лепить? — спросил Валерик у гениального топтуна. — А ведь я тебя уважал до этого момента.

— Ваши сомнения справедливы, хозяин, — склонился Панков. — Он не тот, за кого себя выдает.

— Кто же он? И за кого себя выдает? За лешего?

— Полагаю, он из конторы. Из элитников.

Очень опасный человек. Но похоже, не у дел. Законсервирован. Обычная практика.

Валерику не понравилось выражение мечтательной грусти, мелькнувшее в глазах сыскаря.

— Что значит — элитник?

— Есть такие, Валерий Павлович. Особые кадры. Их немного. Специально обученные и с огромными правами. Белая косточка. Лучше их не задевать.

— Обучены для чего? Устраивать разборки? Мочить бизнесменов?

Панков понимал раздражение хозяина, он на его месте тоже психовал бы.

— В принципе их готовят для действий в экстремальных условиях. В любых. Мочить — это для него семечки. Вот если пришельцы на нас обрушатся, либо друганы нанесут ракетный удар — тут он как раз понадобится. Для затыкания образовавшейся щели.

Валерик подошел к сыскарю и благожелательно попросил:

— Ну-ка, Филимон, дыхни.

— Что вы, хозяин! Вы же знаете, я ее в рот не беру, заразу. При нашей профессии… Разве что с устатку.

— Хорошо, — сказал Шустов. — Если он из конторы, значит там же и досье на него?

— Почти невозможно достать. Система сверхсекретности. Не подобраться, нет.

— Как его зовут?

— Сейчас у него фамилия Климов.

У Фили на лбу выступила испарина, и он утерся носовым платком. На хозяина смотрел преданно, по-собачьи, но с намеком на упрямство.

«Бедная ищейка, — подумал Валерик. — Цены нет на следу, но по-человечески так и не дорос до свободной жизни, целиком остался в Совдепии. Сверхсекретность! Ишь ты! Милый мой, любая сверхсекретность, как женская верность, — всего лишь вопрос повышенных затрат».

— Значит, элитник? Супер?

— Так точно, Валерий Павлович.

— И ты спокойно довел его до самой Калуги? До лесничества?

Филя Панков смутился. Конечно, с Валериком всегда надо быть начеку, но так не хотелось признаваться в проколе. А куда денешься.

— Нет, не довел. Он меня еще в Лосинке засек.

— И что же?

— Потолковали.

— О чем?

— Да ни о чем особенном. Передал вам личный привет. Сказал, если появится желание, он вас ждет… Но я бы не рекомендовал. Они ведь, элитни-ки, как все равно оборотни бывают…

— Значит, темнил, Филимон?

— Никак нет, Валерий Павлович. И в мыслях не держал. Мне ли темнить перед благодетелем, да вы… К слову, раньше не пришлось…

Валерик отпустил слугу.

Он обрадовался полученному вызову. Скоро прояснится темное пятно. Тем более что кровь Бубона и геройскую гибель пацанов надо чем-то смыть. Чьей-то чужой кровью. Закон известен. Уважают лишь тех, кто не прощает. Придется поднять чумового лесовика из берлоги, допросить и…


На охоту отправились через пять дней, на трех «джипах», прихватив десяток вооруженных до зубов гвардейцев. Перестраховка, конечно, но чем черт не шутит. Элитник! Вот мы и прощупаем, какой ты элитник.

Всю дорогу, трясясь в машине, Валерик кемарил и улыбался сквозь сон. Никаких предчувствий не было. С истомой вспоминал малолетку Лику. Так и не удалось вышвырнуть малышку из конспиративки в Свиблово, прижилась, как кошка, подкормленная добрым человеком. Все последние ночи провел с ней и немного утомился. Лика отсыпалась днем, пока он мотался по делам. Она перестала одеваться, умываться, и глаза у нее пылали ровным зеленым огнем, как у ведьмочки. Шустов преображался рядом с ней и рычал по-звериному, перекатывая малолетку с боку на бок. Они ели много мяса, хлеба и овощей, пили водку и курили легкую анашу, когда удавалось оторваться от основных занятий. Шустов чувствовал, что стоит зазеваться, дать мужскую слабину — и малолетка Лика в ярости прокусит ему вену.

Они оба сошли с ума от счастья.

Когда он вернулся из Лосинки, девушка сразу учуяла запах смерти. Провозгласила торжественно:

— Вы чудом уцелели, князь. Еще бы немножко — и прямо в лоб.

— Откуда знаешь?

На этот вопрос Лика не ответила, зато утешила:

— Ничего, любимый, у меня, кажется, останется на память бандитский ребеночек. Когда тебя убьют.

— Сколько раз говорил, я — не бандит. Обыкновенный предприниматель.

— Конечно, конечно, любимый. Предприниматель и меценат. Надежда общества. Спонсор и покровитель искусств. Почти святой. Как это я перепутала.

Малолетка дерзила, как никто до нее, и это жутко его будоражило. Ее век короток, как у бабочки, но поди ж ты, сколько задора, выдумки, неукротимости…

К вечеру, еще засветло, добрались до деревни Ерохино, заброшенной в самую глухомань. Подняв тучи пыли, мощные тачки затормозили возле кирпичного магазинчика, на котором, перекошенная, болталась над дверью красная реклама «Кока-колы». Заклинили деревню наглухо. Бойцы высыпали на землю размяться, Валерик остался в машине, распорядился, чтобы привели какого-нибудь аборигена.

Из машины с удивлением разглядывал чужой, странный, призрачный мир, полный тишины. Дикий уголок природы. Безлюдье. Потрескавшиеся, будто после пожара, избенки. Густая зелень лопухов вдоль обочины. Полудохлая, худющая, заморенная собака, встрепенувшаяся у ближней калитки. Вороны на деревьях. Сколько же еще по всей необъятной России таких никому не нужных, заброшенных мест? Невыкорчеванных пней минувшей жизни? Здесь немудрено ощутить себя самим Господом.

Привели откуда-то полупьяного мужика средних лет, простоволосого, в жеваных штанах и грязной, линялой рубахе. Мужик моргал глазами, будто спросонья.

Валерик спустил ноги на землю.

— Здешний, браток? — ласково спросил он у аборигена.

— Не извольте сомневаться, ваше благородие, — мужик, хоть и пьяный, угадал, кто перед ним. Но страха в нем не было.

— Чего-то людей не видно? Попрятались, что ли?

— Как не попрятаться. Такая инспекция нагрянула.

— Лесника Климова знаешь?

— Кто ж его не знает, известный человек.

— Как проехать, покажешь? На бутылку дам.

— Премного благодарен, ваше благородие, но проехать туда нельзя.

— Почему?

— Увязнут ваши танки. Туда токо»пехом. Через болото.

У Валерика закралось подозрение, что мужик подшучивает над ним: мысль настолько нелепая, что он ее сразу отогнал.

— Тебя как зовут?

— Федором кличут, барин.

— Значит так, Федя, проводишь к леснику, получишь на две бутылки. Лады?

Мужик почесал в затылке, испытывая какое-то сомнение.

— Ты чего, Федя?

— Проводить можно, почему нет… Переобуться бы токо.

Валерик взглянул на его ноги: кирза солдатская.

— Ничего, сойдет и так.

— Дозвольте спросить, барин?

— Что такое?

— Вы что же, убивать Мишу приехали? Или как?

— Опомнись, селянин. — Валерик сделал вид, что рассердился. — В гости мы к леснику. Друзья его. Не видишь разве?

— Тогда другое дело, тогда конечно, почему не проводить. Гостям Миша рад будет. Тем более при таком снаряжении.

— Много у него бывает гостей?

— Не могу сказать. Мы за ним не следим. Но так-то на моей памяти вы первые. Да еще целой дружиной. Вот ему праздник…

Лесом шли недолго, часа полтора. Как раз смерклось. Вверху просвечивало небо прощальным отсветом, а под ногами чернота. Мхи, болото, бурелом.

Бойцы шли скопом, густо, но тихо. Валерик даже курить запретил. Абориген Федор ковылял рядом с ним и все как бы норовил споткнуться. То ли придуривался, то ли водка брала свое.

— В Сусанина не вздумай играть, — предупредил Шустов. — Вместо бутылки башку потеряешь.

— Это мы понимаем, барин, — солидно отозвался Федор. — Не первый день зимуем. Знаем, чья нынче власть.

Вдруг впереди, как из трубы, поднялся к соснам гулкий собачий лай.

— Это кто? — спросил Валерик.

— Псина его рыжая. У-у, громадный, лютый зверь.

— Значит, пришли?

— Выходит, так. Недалеко теперь.

Валерик сделал знак братве, чтобы разошлись цепью, охватили сторожку кругом. Сам двинул напрямик, вмиг забыв про аборигена. В руке нес десятизарядный гладкоствольный карабин 12-го калибра с зацентрованным боем.

На душе спокойно, как всегда перед дракой.

Климов ждал на порожке, сидел, будто задумавшись о чем-то. Косой луч света падал на него из окна, лицо оставалось в тени. Хитрый пес куда-то затырился, не налетел дуриком.

Когда Валерик подступил шагов на десять, хозяин окликнул:

— Стой, где стоишь, парень. Сперва поговорим. Валерик послушался, держа наизготовку карабин.

— Неприветливо встречаешь, Климов. Сам же меня звал.

— Верно, звал, одного. А ты вон какую ораву привел. Но это неважно. Слушаю тебя, Валерик.

— Может, пустишь в дом?

— Чего тебе надо?

У Шустова было много вопросов к наглецу, но он уже понял, что все они лишние. На крылечке сидел враг, может быть, более опасный, чем покойный Шалва — его надо прикончить. О чем тут говорить? Ну разве еще одно.

— Какие у тебя счеты ко мне, Климов? Я же дорогу тебе не перебегал. Я тебя знать не знал до сегодняшнего дня. Откуда ты свалился на мою голову?

— Никакой загадки, — отозвался Климов. — Ты травишь людей наркотой, а это мой народ. Кто-то должен его защитить от тебя.

Валерик спиной ощутил движение, но не успел развернуться, как рыжий Линек обрушился ему на спину. Валерик перекатился по земле и стряхнул с себя псину. И тут же из неудобного положения открыл стрельбу по крыльцу, но поганца там уже не было. Три заряда Валерик выпустил в белый свет, как в копеечку, и снова пес кинулся на него, целя ухватить за глотку. Шустов подставил левую руку, заслонился, а с правой шарахнул пса карабином по башке, как топором, сверху вниз. Линек с глухим воем укатился в кусты и затих.

Тут же лесное безмолвие разорвали трескучие автоматные трели. Братва рубилась насмерть, но неизвестно с кем. Кто-то запулил над поляной осветительную ракету, рассыпавшую на верхушки черных деревьев праздничную разноцветную слюду. Шустов, вжавшись в землю, ничего не видел и не слышал, кроме свинцовой трескотни, ужасных вскриков и подозрительного шуршания в траве, словно по ней пропустили электрический ток.

Постепенно нелепое побоище затихло, и Валерик начал собирать по кустам своих пацанов. Насчитал около двадцати штук, хотя не должно быть больше десяти. Откуда взялись лишние — непонятно. Впотьмах кое-как определил, что по-настоящему мертвых только двое, среди них побратим Махмуд-хан (шея проткнута ножом), остальные — у кого дыхалка пережата, кто оглоушен, но, раскиданные по кустам в заковыристых позах, все они дышали, хотя и в отключке.

Пока рыскал по округе, таясь, по-пластунски, вспомнив внезапно джунгли Индонезии, все казалось, кто-то за ним крадется по пятам, то ли пес, то ли дьявол, — светлое, перетекающее пятно во мгле. Наконец бессильная ярость Валерика достигла предела.

— Трус поганый! — завыл, он, выпрямляясь в рост. — Что же ты прячешься, сука? Покажись, если ты воин!

В ответ явилось будто маленькое чудо. Поляна наполнилась голубоватым мерцанием, и прямо посередине, словно выткался из воздуха, возник улыбающийся ублюдок.

— Чего орешь, Валерик? — укорил. — В лесу, да еще ночью, шуметь грешно.

Валерик мгновенно успокоился. Гармония мира восстановилась: теперь жребий решит, кому остаться в живых, а кому околеть. Жребий по имени судьба.

— Какой же ты воин? — продолжал Климов, подойдя ближе. — У тебя карабин, а у меня — голые руки. Получается, обыкновенный убийца.

Валерик с удивлением обнаружил, что действительно, пока лазил по кустам, обдирался об сыру землю, не потерял заветное ружьишко. Инстинкт! С размаху отшвырнул железку в кусты.

— Крепко, — одобрил Климов. — Не ожидал. Валерик радовался близкой развязке. Поскорее бы вернуться к малолетке Лике и рассказать, как горек порой путь победителя. Спросил у Климова:

— Откуда свет, не пойму? Луны нет, а светит. Что такое?

— Лес полон тайн, — глубокомысленно ответил Климов.

Время уловок миновало, схватки уже не избежать. Миновало и время слов.

Ритуальная серия обманных движений — и Валерик первым нанес удар, вкрадчивый, осведомительный, но Климов неожиданно вошел в клинч. Валерик мысленно ему зааплодировал. Оказывается, так хорошо, забыв боевую науку, приемы и тонкости, позволяющие растягивать экстаз боя, обняться посреди леса и выдавить из врага жизнь, как сливают масло из прохудившегося бачка. Капля по капле, через раздувшиеся от напряжения клетки уходит сознание, неслышно всхлипывает душа, почуяв непоправимое расставание. Четыре налитых сталью руки уверенно совершали страшную работу, и земля не выдержала тяжести, просела под ними, оба погрузились в нее по щиколотку. Может быть, века протекли мимо.

— Отдохнем? — неожиданно предложил Валерик.

— Зачем же? — удивился Климов. — Совсем немного осталось.

— Ты думаешь?.. — Валерик внезапно освободил левую руку и, описав конус, со страшной силой вонзил большой палец Климову в ухо. Коварный прием, сатуна-рама: поиск смысла там, где его нет. Климов преодолел лютую вспышку боли и использовал преимущество «лишней» руки. Шейные позвонки Валерика слабо хрустнули.

— Еще немного, — повторил Климов, — и ты сдохнешь.

Их тела соприкасались, но они не» видели друг друга. Перед очами Валерика проплыла вдруг солнечная долина и старец в белых одеждах, бредущий по ней. Кто это? Неужто Гаврила? Старец призывно помахал.

— Глюки, — услышал он голос Климова. — Прекрасные предсмертные глюки. Потерпи чуток.

— Никогда, — возразил Валерик, — и никто меня не одолеет.

Но он чувствовал, что это неправда, потому что увяз в земле уже по колени, и свирепый враг давил сверху.

— Наркотики, — сказал Климов. — Слишком долго их нюхал, поэтому ослабел.

— Врешь! — Валерик разжал обе руки и хотел уцепиться за ветки, чтобы вытянуть себя наверх, но лес черной плитой обрушился на его бедную голову…

Опамятовался Валерик, но чудилось ему, что продолжается небыль. Он вроде сидел в джипе, скользящем по ночному шоссе, а баранку крутил давешний деревенский мужик по имени Федор.

Валерик некоторое время молча к нему приглядывался.

— Ты, что ли, Федор? Или мираж?

Водила склонил русую голову, расплылся в улыбке:

— Я и есть, ваше благородие. Никакой не мираж. Все в реальности.

— Куда же мы едем с тобой?

— До Марфино велено подбросить. Там уж сами дальше доберетесь.

— Кем велено? Лесовиком, что ли? Федор счастливо заухал:

— Кем же еще! Им самым… С вас, барин, бутылка причитается, если изволите помнить.

Валерик укрепился потверже на сиденье, заново обретая в себе каждую уцелевшую кровинку.

— Чего же твой лесовик меня не добил? Водила сделался серьезным:

— Чего не знаю, того не знаю… Какое наше дело. Мы мужики деревенские, выпить, закусить — не боле того. Кто кого убить должен, нас не касается.

Валерик прикрыл глаза. Все же не верилось, что это — явь. Зловещая пустота внутри, словно в брошенном доме. Ни ясности, ни обиды, ни боли, ни тоски. Лишь тоненькая жилка трепещет у виска: малолетка Лика. Надо к ней добраться. Она ждет. Она голая. Она примет и утешит…

В тот же час в лесной сторожке собрались под лампой за чайным столом Климов и Витя Старцев. Климов успел умыться, замазал йодом распухшее правое ухо, отчего оно засветилось, как вторая лампа. Вид у него благодушный. Юноша, напротив, казался озабоченным.

— Не пойму, — спросил в глубоком раздумье. — Почему вы его пощадили? Непохоже на вас, Михаил Федорович.

Климов бросил кусок хлеба псу, и тот поймал его на лету, лязгнув челюстями, как капканом.

— Тут вопрос деликатный, Витюня. Того злодея, который к нам наведался, больше нет. Он на поляне сгнил в собственном дерьме. А тот, кто уцелел, уже другой человек. Не знаю, поймешь ли?

— Чего тут понимать. Через превращение всякая живая душа проходит… Но как вы сами-то с этим живете. Тяжко ведь приговоры выносить да их же исполнять. Подумать страшно.

— Ты и не думай, — сказал Климов. — Допивай чай, спать ляжем. Утро вечера мудренее.

— И то верно, — согласился мальчик.

Климов проспал двое суток подряд, будто ухнул с головой в темную воду.

Во сне он обрел наконец долгожданный покой.

Анатолий Афанасьев Первый визит сатаны

Часть первая. СМЕРТЬ СВИДЕТЕЛЯ

1
Небо разверзлось, и в серых проталинах задымилось солнце. По оледенелым веточкам лип просквозила чувственная дрожь. Елизару Суреновичу все это было невдомек. Укутавшись в соболью шубу, он хмуро разглядывал молодых мам, прогуливающихся по скверику с детскими колясками. Ни одна не радовала взор. Все они убого, по-старушечьи сутулились в предвкушении близкой весны. Елизар Суренович с досадой вдавил окурок в черную слизь скамьи.

Из смутного послеобеденного настроения его вывело появление молодого человека, опустившегося на скамью. Светловолосый, светлоглазый, с прямым носом и сильным подбородком, с чистой, нежно-розоватой на морозце кожей, юноша был необыкновенно хорош собой. Охотничье волнение овладело Благовестовым.

— Который час, не позволите узнать?

Юноша повернулся к нему с недовольной миной.

— Полдень, дяденька, а то сам не видишь.

Время как раз приближалось к шести, к часу «пик», но дерзкий ответ вполне устроил Елизара Суреновича. Это было хорошее начало приятного знакомства.

— Плоховато ты одет, приятель, — заметил он сокрушенно.

— Денег нет на шмотки. Хожу в чем мать родила.

Мать родила молодого человека в ратиновом пальтеце, вельветовых штанишках, розоватых штиблетах и линялой заячьей шапчонке. Хрупкая мальчишеская шейка была перехвачена серым шарфиком.

— Как звать тебя, сударь?

— Зови Алешей, дяденька.

— В школу ходишь?

— Точно.

— А не проводишь ли меня домой, Алеша? Кофейку попьем. Угощу чем-нибудь вкусненьким.

— Коли ты педик, зря стараешься.

— Я не педик, Алешенька, я эстет. Люблю все красивое, и людей и вещи. Коллекционирую их.

— Ты не эстет, ты, скорее всего, вор, — сказал юноша хладнокровно. — Ну что ж с того… В гости я не прочь.

Елизар Суренович усадил милого юношу в голубую «Волгу», дремавшую на обочине, сам взгромоздился за руль, и поплыли они по Садовому кольцу. От мальчика по салону тянулся внятный запах топленого молока. Давненько не попадалось Елизару Суреновичу этакого чуда. Только бы не спугнуть, была мысль. И тут же другая, утешительная: такого не спугнешь!

В квартиру на шестом этаже, просторную, как стадион, и обставленную с восточной роскошью, юноша вступил с горделивой бесцеремонностью наследного принца. Сразу определил в гостиной самое удобное, располагающее к телесной неге местечко: венецианское кресло сладострастно чавкнуло, приняв его худенькое, гибкое тельце. Елизар Суренович быстренько подкатил к нему столик — вино, икру, конфеты, апельсины, — сам расположился напротив, отхлебнул глоток «Цимлянского», задымил ментоловой трубочкой.

— Зачем я тебе понадобился, дяденька? — Юноша задержал на нем бесстрастный взгляд. — Говори только прямо, не крути.

— Да зачем ты можешь понадобиться, Алешенька? — почти искренне удивился Елизар Суренович. — Приглянулся ты мне, вот и все… Почему не пьешь? Пей, ешь, кури. Хочешь, девочек позовем? Ты девочку уже пробовал, нет?

Алеша вытянул длинные ноги под стол, нюхал вино, но не пил. Очистил от золотой фольги шоколадную конфету с ликером, сунул в рот, разгрыз и проглотил.

— Все-таки хитришь, дяденька. Ты богатенький, я вижу, но мне-то наплевать. Я к тебе не за подачкой пришел, из любопытства. Чего надо такому, как ты, от такого, как я? Куда вы таких, как я, приспосабливаете?

— Кстати, меня зовут Елизар Суренович. Кровей во мне много намешано, но по духу я римлянин. Слыхал про таких? По убеждениям — гедонист. Делаю все, что левая нога захочет. А у нее капризы разные. Вот ты мне хамишь, такой красивенький, чистенький, с такой тонкой шейкой, ты мне хамишь, а мне, дураку, приятно. Другие заискивают, боятся меня, угождают всячески, а мне противно. Ты молоденький, у тебя умишко вострый, ты пока надеешься, что в жизни есть смысл, а я знаю, что смысла нет, и жить стоит только ради мимолетных прихотей. Чувства умнее рассудка, поверь мне. Впрочем, чтобы ты поверил, надо нам с тобой сначала подружиться, а до этого, как я полагаю, еще далеко.

— Зачем нам дружиться, дяденька?

— Так ведь ты уже здесь. Вопросец, выходит, с опозданием. Но все же отвечу. Мы с тобой еще до того подружились, как встретились. Как это, спросишь? В тебе, детка, порок, как ядрышко в зерне, побегов еще не дал. Но уже тебя тянет, тянет на солененькое. Ты меня сразу приметил, там, на лавочке. Так тебя и толкнуло: иди к нему, к нему иди! Ножки трясутся, позвоночник стеклянный, а толкнуло, толкнуло: иди! Ну что, не прав я?

Елизар Суренович жмурился так ласково, словно готовился растопырить руки и немедленно принять в заботливые объятия когда-то утерянное и вновь обретенное дитя, но в снисходительном взгляде юноши он не увидел ответного радостного чувства.

— Я уж тебе сказал, дяденька, кто ты такой: ты вор, может быть, даже крупный вор, но не мудрец. Мудреца из тебя не получится… Последний раз спрашиваю: зачем я тебе?

Елизар Суренович склонил отяжелевшую голову, поймав себя на мысли, что ему трудно выдерживать сероглазое мерцание, и это само по себе было странно. Забавно начатое приключение оборачивалось докукой. Силой удерживать мальчишку он не собирался. Отпив глоток вина, Елизар Суренович все же придумал, как растянуть удовольствие еще ненадолго.

— Зачем ты мне, спрашиваешь?! — вскричал он, будто вспомнил секрет бессмертия. — А вот затем, сударь мой! Хочу тебе подарок сделать. Что, удивлен? Хочу тебе просто так, в знак приятного знакомства, сделать подарок. Вот этот. Возьми, пожалуйста!

Не поднимаясь с кресла, дотянулся до стеллажа, бережно снял с полки хрустального всадника на ахалтекинском скакуне. Вместо глаз у лошади — крохотные алмазы. Протянул гостю царственным жестом:

— На, бери! Цену полюбопытствуй у антиквара. Алеша принял статуэтку, взвесил в ладонях и, не особенно разглядывая, опустил в карман.

— Спасибо, Елизар Суренович! Теперь я вижу, вы добрый, бескорыстный человек. Однако не смею больше отнимать у вас время. Разрешите откланяться!

Елизару Суреновичу удалось скрыть изумление. Он лишь буркнул:

— Телефончик оставь. Вдруг понадобишься.

— Понадоблюсь — и без телефончика найдете.

Через секунду прощально мелькнуло в дверях ратиновое пальтецо. Благовестов умиленно улыбался. Какая сумасшедшая наглость у юнца! Какой апломб! Да, с таким змеенышем стоит повозиться. Если не пожалеть времени, из него получится ценный работник. И как бесстрашно, азартно он заглотнул наживку. Растление малолетней души, подумал Елизар Суренович, надо рассматривать как возвышенный творческий акт. С чем сравнить эстетическое удовольствие от скрупулезной, точной резьбы по живому, которая не допускает поправок.

Унося драгоценную статуэтку, заносчивый отрок, не подозревая того, оставил Благовестову крохотный ключик от своей судьбы.

2
Алеша подстерегал девушку там, где она должна была споткнуться о выбоину в асфальте, на самом выходе из метро. Третий вечер он терпеливо ждал возле киоска с газетами. Из подземелья вместе с людьми вываливались клубы горячего воздуха, пахнущего гнилью.

Перед тем как выйти на улицу, он опять полаялся с родителями и теперь размышлял о них с привычным раздражением.

Когда по утрам, ровно в половине седьмого, с неукоснительностью маятника они выбегали из дома на зарядку, он в полудреме тешился мыслью, что они больше не вернутся никогда. Или вернутся иными, неузнаваемыми. Словно воочию он видел, как их худые спины выносило за горизонт, но не за тот голубенький, а за другой, нависший над землей подобно черному занавесу, откуда нет возврата. Однако вскоре у входной двери начиналось копошение и отвратительно-самодовольный голос отца произносил: «Леночка, не садись, походи, походи, дыши глубже! Животиком дыши!»

С этой минуты и до позднего вечера он был вынужден чувствовать их присутствие.

Отец был полковником, но воображал себя интеллектуалом. Свой жизненный опыт он черпал из газет. За последние год-два, когда начались нападки на армию, он помрачнел, У него на высоком лбу прорезалась поперечная складка, как у молодого Багратиона. Он перестал читать газеты и смотреть телевизор и за разъяснениями обратился к супруге. Больше ему не к кому было обратиться, потому что в родной войсковой части люди притаились, как в засаде. Алешина мамочка Елена Клавдиевна мужа-офицера утешила двумя-тремя точными фразами. Она сказала, что беда, схватившая страну за горло, скоро пройдет, как июльский дождь. Не надо ничего принимать так близко к сердцу. Надо постараться сохранить здоровье для новой, лучшей жизни, которая непременно наступит после беды. «Насчет армии не беспокойся, — сказала она. — Руки у них коротки до нее дотянуться». Но это полковник Петр Харитонович Михайлов как раз понимал и сам. Он только не мог сообразить, кто это такие — «они». Темная, неумолимая сила поперла из всех щелей, точно вулканическая лава, смела с прилавков жратву, взвинтила цены, вытолкнула на вершины власти совершенно уж безмозглых вождишек-говорунов и при этом как-то исподволь, осторожно потрогала каждый российский затылок ледяным пальчиком, будто проверяя: пора ли расплющить или еще малость погодить. Наверное, была в торжестве этой неопознанной, многоликой (или безликой) силы какая-то высшая историческая цель, но где было о ней догадаться Петру Харитоновичу, скромному полковнику и патриоту, воспитанному на примере подвигов советских войск в Отечественной войне.

Огромное преимущество было у Елены Клавдиевны перед мужем: никогда и в страшном сне не интересовалась она никакими целями (будь то самые из них благородные). А заботили ее только средства. Но и тут она ограничивалась всегда самым необходимым прожиточным минимумом. Для счастья ей нужен был обильный стол, отдельная квартира, французская косметика, котиковая шубка и Хазанов по телевизору. Сына она чуждалась, мужа не ставила ни в грош, но обоих любила всеми силами своей маленькой, хрупкой, элегантной души.

Алеша искренне недоумевал, для чего продолжают влачить свое унылое существование его дражайшие папочка с мамочкой, коли свое главное биологическое предназначение они уже выполнили: вследствие спазматической муки соития сумели воспроизвести его на белый свет. Впрочем, не они одни, тысячи, сотни тысяч людей вокруг, он видел, подобно его родителям, тупо, упорно тянут лямку бытия, вовсе не задаваясь вопросом, зачем они это делают. У какой-то чересчур впечатлительной натуры мерзкая картина животного прозябания людских полчищ могла вызвать сочувствие, но никак не у Алеши. Ладно на Западе, там хоть людишек прилично содержат, а здесь? Раньше обманывали светлым будущим, теперь просто тычут рылом в общее свиное корыто и приказывают: жрите, завтра и этого вам не будет! Радостно урча, его родители и им подобные выстаивают очереди у свиного корыта, насыщаются, а после их гонят невидимыми плеточками в общественные пункты, где они с демократическим блеском в очах голосуют за очередных своих мучителей. Бррр! Чур меня!

Сквозь сощуренные веки Алеша различил, как от бруствера метро отделилась грациозная фигурка в светлом долгополом пальто, вспорхнула над асфальтом и — вот оно, вот, наконец-то! — зацепилась стройной ножкой за потайную корягу, покатилась на газон. Ловко вскочила на ноги, по-щенячьи отряхнулась, растерянно оглядываясь. Алеша торжественно к ней приблизился.

— Здорово шибзнулась, — сказал он. — Под ноги надо глядеть.

— А ты кто?

— Алешка Михайлов, благородный прохожий. Три дня ждал, когда ты скопытишься.

— А почему я должна была упасть?

— Там коряга под асфальтом. Ее никто не видит, кроме меня. Я загадал: если зацепишься, познакомлюсь с тобой.

— Зачем тебе со мной знакомиться? У тебя девушки нет?

— Не будь идиоткой, у меня их в классе полно.

— Ты еще школьник, и такой наглый?

— А ты где учишься?

— Я работаю.

— Где?

— В цирке.

— Лошадью?

— Не остроумно.

Уже они отступили к магазинчику «Свет», а там был удобный закуток, чтобы немного постоять. Если кто-то впервые попадал в этот закуток между домом и заборчиком, то у него могло возникнуть ощущение, что он в ловушке. Алеша с малых лет обосновал тут один из своих наблюдательных пунктов. Отсюда удобно было наблюдать за людским потоком, оставаясь незамеченным. А шаг шагни — и ты частица потока. Выбирай жертву — и прыгай! В Москве полно таких местечек. Она вся для одних западня, для других убежище.

— Чего я тут вообще с тобой застряла, не понимаю, — сказала девушка капризно.

— Тебя как зовут?

— Ася.

— Про цирк наврала?

— Почему наврала? Сколько, думаешь, мне лет?

— Ну, как и мне… лет шестнадцать…

— Двадцать четыре, дурачок! Что глазенки вылупил? Обознался? У меня, хочешь знать, и муж есть.

— Какой муж?

— Обыкновенный. Кулак что гиря двухпудовая. Ну, я пошла, пока. А ты ничего, красавчик, только слишком мал, да? Подрасти сначала, после поговорим. Да?

Мальчик ее удерживал чем-то более сильным, чем сила, и она с легким испугом вдруг поняла, что не двинется с места без его соизволения. Она бодрилась, переступала с ноги на ногу, еще какую-то глупость сморозила, что-то уж вовсе шкодливое, а он молча ее разглядывал. Он ее так разглядывал, будто потихонечку, без боли препарировал, и от этого ей было щекотно. Боже мой, да почему же он молчит и почему так молод!

— У тебя и ребенок есть?

— Есть, а что? — ответила она с вызовом.

— Как же нам быть?

— Ты про что?

— Я надеялся, ты меня любви научишь.

«Надо бежать, — подумала Ася, — а то поздно будет!» Самое забавное, что она как раз в детский садик шла за своим родным пупырышком, за четырехлетним Ванечкой. У нее действительно минутки свободной не было. Дома, в скворешне на Беговой, ее поджидал Федор Кузьмич, муженек нареченный, великий канатоходец, кумир краевого управления Госцирка. Она с него пять лет подряд пылинки сдувала. И вдруг дорогу ей переступил шальной мальчишка в нелепом пальтеце, заворожил неведомо как, и ее оторопь взяла.

— Я пойду, прощай, — взмолилась она. — Ты такую чушь несешь, а я, дура, слушаю. Пусти!

— Научишь любви, — упрямо сказал Алеша, — и я тебе буду за это благодарен. Кое-что я и сам знаю, но плохо. А ты умеешь все.

— С чего ты взял?

— Я тоже не вчера родился.

— Но у меня же муж, ты что, не понимаешь?

— Я уже обдумал: это нам не помеха.

Они теперь разговаривали в таком тоне, как двое старинных знакомых, которые обсуждают какой-нибудь пустяк, вроде вчерашней телепередачи.

— А ты вообще-то как… не психический? — поинтересовалась Ася.

— А ты не заразная?

— Хам!

— Давай так, придешь завтра ко мне, и все обсудим. Чего на улице торчать.

— Куда это я должна прийти?

— Ко мне домой. Родители днем на работе. Ликером тебя угощу. Давно ты не пила ликерцу.

— Почему это давно?

— У тебя в цирке какойномер?

— Акробатический.

— Ага. Гуттаперчевая девочка. Я тебе понравился? Скажи только правду. Я не обижусь. Если не понравился, навязываться не стану. Ты вот мне очень понравилась. У тебя глаза, как вишни. Я при тебе немного робею, а ведь я никогда не боюсь. Ну, теперь ты говори.

— О чем?

— Понравился я тебе?

— Понравился. — У нее голос охрип, упал. — Но это же глупо. Ты — сопляк совсем… И разве так можно?

— Можно по-всякому. Ты потом поймешь. Вот тебе телефон. Утром позвони. Я тебя встречу.

Механически сунула телефон в кармашек.

— Поцелуй меня — и ступай, — распорядился он.

— Я — тебя?

— Ну да. Поцелуй — и иди. Ты же спешишь.

— Это бред какой-то! — поразилась она. — Ты все-таки чокнутый.

Он подумал: никакая она не старуха. Ни у кого он не видел таких ярких глаз, а тело ее так и просится в руки. Он может ее схватить, подбросить, швырнуть о стену, и она, как мяч, отлетит к нему на грудь.

Он притянул ее к себе и невольно понюхал. От ее щек пахло леденцами.

— Врезать бы тебе! — сказала она беспомощно.

— Да ладно. Завтра врежешь.

Из закутка она выпала, будто из проруби. Поспешила к остановке — и тоненькая резиновая ниточка за ней потянулась, растягивалась с каждым метром, аж затрещала от своей неслыханно резиновой прочности, — и лишь в тот миг, когда вспрыгнула Ася на ступеньку автобуса, лопнула ниточка, оборвалась с печальным всхлипом. «Фу, бред!» — подумала Ася, провела ладонью по лицу, а оно мокрое, зачерпнула слез полную пригоршню, как для питья.

Зато Алеша, гордый, продвигался к дому. Позвонит она завтра или нет — неважно. Он с ней запросто совладал — вот что главное. Незнакомая — взрослая! — красивая, элегантная, суперсексуальная дамочка расклеилась перед ним, как любая цапля-одноклассница. Будь у него куда, она бы сразу пошла за ним. У нее не было мочи ему сопротивляться. Он ее за полчаса сломал, распял, раздел, уложил в постель — но пока не тронул. Это успеется. Это завтра успеется — или в другой раз. Тут потерпеть уже не трудно. С циркачкой удалось — со всякой справится. Есть ли в городе женщина, которая ему откажет в своих милостях?

Цыплячьим, вертким шагом он двигался, озорным шагом, предназначенным для воплощения легкой победы. Обыкновенно он ходил иначе — гибко, жестко, неторопливо. Походку менял по настроению, по желанию, как и почерк. И это не мелочи, думал он. Своей биологией, своей натурой надобно овладеть в совершенстве. Как это умеют делать йоги… А, плевать на йогов. Алеша был уверен: его далекие суровые предки, ютящиеся в земляных норах, в диких лесных трущобах, справлялись с секретами биоритмов, как с калеными орешками, лишь впоследствии византийская цивилизация отторгла людей от природы посредством наложения креста на лоб. Алеша знал, что родился наособицу: дух его не был скован позднейшими напластованиями условностей.

В седьмом часу на улицы легло впечатление глубокой ночи. Московские фонари и окна будто забросало мукой. Алеша обожал такую погоду, когда редкие прохожие выныривают из тьмы, подобно ящерам на ранней земле. Он предчувствовал, как запрется в ванной, погрузится в горячую воду и будет час-два в полудреме ворошить завтрашнее свидание. Лишь бы отец не начал носиться по квартире, глупейшим образом демонстрируя вечернюю солдатскую предприимчивость. Ох как он скор был на дурнинку: то с турника в коридоре рухнет и вывихнет ногу, то пивом нальется до ушей и начнет вопить на кухне боевые любимые марши сороковых годов.

Не пришлось на сей раз Алеше благополучно дойти до дома: двое мужичков лет по тридцати блатного обличья поджидали его на узкой асфальтовой тропочке. Он за пять шагов догадался, что они к нему, и догадался, кто их послал, но с пути не свернул.

— Пошли в гости, дружок, — любезно сообщил блатняга с испитой, неухоженной мордой. — Хозяин тебя заждался.

— Это он вам хозяин, не мне.

— Там уж сами разберетесь, кто кому кто, — хмыкнул второй, у которого плечи, затянутые в черный хитон, выпирали как брусья у штанги. — Второй час тут мерзнем. Разворачивай, сынок, пошли!

— Не хочу, не пойду!

— И схлопотать не хочешь?

— За что?

Худощавый блатняга не стал объяснять, за что, а показал — как. Сухой ручонкой ткнул Алеше под вздох, а когда тот со стоном перегнулся, добавил коленом по зубам. Сразу Алеша поперхнулся кровью.

— Некогда рассусоливать, — извинился обидчик. — Хозяин велел тебя к шести доставить, а теперь половина восьмого. Ты уж нас, паренек, не заводи понапрасну.

— Откуда я знал, что вы так торопитесь, я же не знал, — вежливо сказал Алеша, сглотнув кровь.

Блатняги его окружили и повели по темной тропочке, добродушно пересмеиваясь.

— Хозяин не велел тебя увечить, да у Вовчика вечно руки чешутся. Но ты, парень, на него зла не держи. Он тебе будет надежный друг.

— Да ради Бога! Я сам виноват, вы люди занятые, служивые, а я кочевряжусь. Кто бы стерпел.

— Видно, ты с понятием…

На небольшом пустырьке тропка сузилась, сбоку темнел довольно глубокий овражек, ямина, куда строители сбрасывали мусор, бетон, куски арматуры и третий месяц не удосужились за собой прибрать. Теперь уж, видно, до лета будет чернеть разверстый зев земли. Чужаки о глубине этой ямы не подозревали, но когда Алеша подтолкнул Вовчика плечом, они оба в этом удостоверились. Сперва Вовчик оскользнулся, после закувыркался, исчез в непроглядной мгле, и истошный вопль его вдруг жутко оборвался на самом взлете.

— Об арматуру спинкой хрястнулся, — глубокомысленно заметил Алеша. — Кабы не подох.

Он на всякий случай отскочил вперед шага на три, с любопытством ждал, что предпримет второй блатняга.

— Ты же его, сука, толкнул?! — с глубочайшим изумлением спросил тот.

— Что вы, дяденька, как бы я посмел!

— Я же видел своими глазами.

— Темно, дяденька, всякое может померещиться. Тем более у вас служба деликатная.

— А ну подь сюда!

— Не-е, дяденька. Вы меня извините, мне домой пора. Уроки делать. Родители у меня сердитые — у-у! — ремнем хлещут.

— Да мы же тебя, сучару, из-под земли достанем! Ты что, не понимаешь, на кого хвост поднял?

— Вы лучше Вовчику помогите. Слышите, как он там внизу притих. Не было бы беды.

С тем повернулся и окольно пошел домой. Возле подъезда остановился, покурил. Никто его не преследовал. И со стороны пустыря — ни звука. Да это и понятно. Не имея подручных средств, попробуй подними со дна колодца человека, пришпиленного арматурой.

Отец и мать пили чай на кухне. На столе баранки, сыр, вазочка с шоколадными конфетами.

— Ужинать будешь? — окликнула мать.

— Попозже.

Алеша прошел к себе в комнату, сел на кровать, спустил руки на колени. С этажерки лазоревый хрустальный всадник целился в него копьем. «Думает, он меня купил, шестерок прислал, — Алеша бережно погладил вздувшуюся жилку на виске. — Нет, дяденька, ты еще ноги поломаешь, за мной бегамши. Ты мной, гадина, подавишься — и икнуть не успеешь!»

Он поднял ладони на уровень глаз — пальчики не дрожали. Пощупал пульс — сердце билось ровными, сильными, редкими толчками.

3
У алкоголика Великанова родилась дочурка Настенька. Он долго сомневался — от него ли? Пил он горькую лет с шестнадцати, а ныне ему тянуло на шестьдесят. За десятилетия упорного питья истратил он без толку здоровье, ум, память, а также мужицкую удаль. Пропил имущество, жилплощадь, посуду, кухонный шкаф и, как сказано в Писании, снял с себя последнюю рубаху — за рюмку водки. Обосновался в конце жизни в дворницком чуланчике на Зацепе, и вдобавок ко всему давно не было у него ни жены, ни вообще каких-нибудь близких людей, коли не считать за таковых однообразную череду собутыльников. Все это вкупе, разумеется, внушало ему некоторые сомнения в своем отцовстве.

Но, с другой стороны, не такая была женщина Мария Филатовна Семенова, чтобы понапрасну вводить его в заблуждение. Начать с того, что вся ее собственная жизнь была сплошным недоразумением, и Великанов ей всегда сочувствовал. Работала она по почтовой линии, жила в соседнем подъезде, частенько на дворе они сталкивались нос к носу, и за годы такого необременительного знакомства между ними, естественно, не раз вспыхивала искра дружбы. Но не более того. Бывало, при случае и выпивали вместе: иногда в чуланчике у Великанова, иногда в ее однокомнатной, пустой, как колодец, квартирке; бывало, что, сморенный вином, Великанов и храпака давил у нее под боком, но никаких мужских поползновений никогда в уме не держал. И причина тому была не только в его алкогольной немощи или в ее добродетельной неприступности, но еще и в ее малопривлекательной для мужского наскоку внешности. Хроменькая, чуток горбатенькая, на солнышке прозрачная, как слюда, перекошенная набок тяжеленной почтарской сумкой, Мария Филатовна скорее вызывала сострадание, чем желание предаться с ней любовным упражнениям. Занимая у ней очередной троячок, Великанов обыкновенно виновато косился в сторону, дабы не удваивать муки похмелья видом столь несуразной женской натуры. Личико у Марии Филатовны тоже было наляпано кое-как, небрежно, словно торопливый художник на бегу чиркнул на бледном пергаменте два-три неярких мазка: глаза, губы, нос… Впрочем, случались странные минуты, особенно ближе к вечеру, когда уже не надо было никуда спешить, и вино желтело в стаканах, и свет падал удачно, и приемник негромко играл музыку, — так вот случались минуты, когда от тихого лица женщины, после какого-нибудь веселого словца собутыльника, вдруг в белозубом сверкании отлетала шальная улыбка, будто луч света с небес, иначе не скажешь; и эта прелестная улыбка, если Великанов успевал за ней потянуться, застревала у него в памяти до самого отбоя, как кость в горле…

Как-то весной встретил он ее возле прачечной и обратил внимание, что под ее холщовой блузкой вроде бы чрезмерно бугрится животик. Он неловко пошутил:

— Это чего у тебя, грыжа, что ли?

Мария Филатовна озорно хихикнула:

— Ага, грыжа. Шестой месяц растет.

Великанов, только что похмеленный, призадумался — и охнул от внезапной догадки.

— Ну да! Не может быть! Кого же поздравить с отцовством?

— А то не помнишь, Леонид Федорович?

— Чего я должен помнить?

— Где ты был на ноябрьские?

— Где был?

— Ну где, где? Напряги извилины.

— Да где же… дома был. Наверное… Разве упомнишь, сколь времени прошло. Тут, доложу тебе, вчерашний-то день припоминается будто во сне…

Мария Филатовна обиделась, повернулась боком, отчего ее остренький животик красноречиво нацелился на магазин. Великанова вторично осенило.

— Да уж не хочешь ли ты сказать, что я?!

— А чего тут хочешь, не хочешь… Пьяные мы с тобой были, вот и набедокурили.

— Врешь!

— Какой мне смысл? Алименты с тебя не возьмешь.

С первого раза Великанов, разумеется, не воспринял новость всерьез, подумал: бредит инвалидка. Но тем же вечером явился к ней прямо на дом для выяснения обстоятельств. С собой прихватил пузырек тройного и пару жирных луковок, что было по его достатку обильным гостинцем. Мария Филатовна встретила его неприветливо. Хотела даже вообще не пускать в квартиру, но ради старого знакомства посадила на кухоньке. Пить с ним отказалась наотрез.

— Ты что, Самурай Иванович, как же я буду дитя травить. Я теперь на строгом режиме. Поэтому ты глотай скоренько свою гадость — и выкатывайся. В девять ноль-ноль у меня по режиму процедуры — и баиньки. Так врач велел.

В полном отупении и без удовольствия Великанов откушал половину пузырька, утер губы.

— Ты мне только одно скажи, Маша, брешешь или нет?

— Господи, да какая тебе разница? Ты свое кобелиное дело сотворил, спасибо тебе — и до свиданьица!

— Нет, ну как же!.. Если меня касается, то ответственность…

Инвалидка так радостно заржала, как он от нее не ожидал. Взглянул он на себя ее глазами и согласился, что действительно смешон — с этим одеколоном, с луковицами и с натужной, запоздалой солидностью… Ухмыльнулся с пониманием, занюхал сахарком сладкую вонь.

— Все же как это могло быть? Я ж с бабами, честно тебе скажу, лет пять уже дела не имею. С чего бы это вдруг у нас с тобой… Да какого хрена! Дуришь ты мне голову неизвестно зачем.

— Это ведь смотря какая баба, Леонид Федорович. Иная и мертвого из могилы подымет.

Инвалидка приосанилась, а бедного Великанова от ее несусветных слов холодным потом прошибло. Поскорее он добрал одеколон — и отчалил.

В ту пору с ним случай так обошелся, что кроме дворницких обязанностей ему доверили запирать соседнюю школу, ну и приглядывать за ней по ночам, чтобы туда не шастала через окна подростковая шелупонь. На двух работах у него стало выходить вместе около двухсот рубликов, и он немного креп материально. Месяца за четыре скопил себе деньжат на новое плащишко, старый-то у него совсем прохудился, и как-то в выходной, чуть-чуть освежившись пивком, отправился он в универмаг за покупкой. В магазине его вихревым людским потоком вынесло к прилавку с детскими игрушками, а там ненадолго прижало в закутке возле кассы. Он приметил, что народец с какой-то подозрительной поспешностью отоваривается несуразными резиновыми куклами зарубежного обличья, всевозможных наиярчайших цветов. И тут ужасная мысль его посетила: вот он, нормальный мужик, который дожил до пятидесяти шести годков, скурвился, спился, но честно нес свой крест, ни от какой работы шибко не уклонялся, людей не пытал, воровством не баловался, а скоро не за горами тот денек, когда придется собирать манатки в обратный путь; и всякое бывало на его веку, и лиха, и счастья хватанул с избытком, спасибо судьбе, народившей его на самой проклятой и самой отчаянной Родине; всякое бывало, но не было одного — ни разу в жизни, НИ РАЗУ В ЖИЗНИ не покупал он подарка ребенку. Своих у него не было, так хоть чужому. Нет, не довелось. Значит, что же, никто и не нуждался в его подарках? Именно своей забубённой очевидностью эта мысль проколола ему сердце насквозь.

Впопыхах чуть ли не на все деньги купил он резиновых кукол, запихал в полиэтиленовый мешок и помчался к Марии Филатовне. Она только что разнесла почту и готовила себе гороховый суп на обед. За две-три недели живот ее сильно прибавил в росте, навис над газовой плитой, как плинтус. Чтобы его уравновесить, Мария Филатовна откидывала назад плечики почти до пола. В этой диковинной позе ее женское начало приобрело совсем уж фантасмагорические черты, но Великанова ее плачевный облик умилил. Он принес из прихожей мешок и рассадил кукол на столе и на стуле. Их пестрые мордашки заулыбались глянцевыми резиновыми щечками.

— Это дитю, — сурово объяснил Великанов. — Будет играть, когда подрастет. Так уж положено.

Коли Мария Филатовна и оценила его поступок, то виду не подала. Напротив, присев на краешек табуретки, проворчала:

— Чем деньги на ерунду сводить, лучше бы коляску купил.

— И куплю, что думаешь. Чей бы ни был, а дитя не брошу. Он у нас, Маша, ни в чем нуждаться не будет.

Поднял глаза, и будто впервые, близко разглядел лицо почтарши. Худенькое, серенькое, горемычное, где один глазик был крупнее другого и по цвету отличался: один зеленоватый, другой отдавал в желтизну, — оно тем не менее поразило его каким-то светлым спокойствием. Словно эта женщина знала про себя великую благую весть, которой при случае может поделиться с близким человеком. Застенчивая полуулыбка дрожала в уголках ее губ.

— Хочешь, кури, я фортку открою, — предложила она. — Сейчас суп поспеет, похлебаем вместе.

Великанов сунул в рот «беломорину», спросил с уважением:

— Чего-то тебя больно разнесло не по размеру? Кого рожать-то собралась? Не слона ли?

— С этим не шути, Леонид Федорович, нельзя, — предостерегла она.

С того дня, с тех иноземных кукол они стали жить на две квартиры, но как бы по-семейному. Пьяный он отлеживался у себя в чуланчике, но пил значительно реже и без большой охоты; а трезвый копошился у нее в квартире, с удовольствием готовя дом к приходу нового жильца. Коляску и всякое прочее необходимое они с Марией Филатовной приобрели в складчину, а вот кроватку Великанов соорудил собственноручно, да такую нарядную, удобную, завидную, что хоть самим ложись. Ночевать в последние дни он оставался тоже у Марии Филатовны, приспособился спать на раскладушке на кухне, чтобы храпом не губить драгоценный сон завтрашней роженицы. Схватило ее под утро, в самую неурочную пору, но для такого момента у них все было предусмотрено, вплоть до лишнего червончика, отложенного на такси. Он помог Марии Филатовне одеться, сбегал, пригнал машину и, слабо покряхтывающую, благополучно доставил в ближайший родильный покой.

В лето 1982 года Настеньке исполнилось пять лет, и родители повели ее записывать в музыкальную группу. По тротуару шествовали так: впереди рослый, располневший Леонид Федорович, за ручку держащий белокурую, ясноглазую пигалицу, чуть позади хроменькая, горбатенькая Мария Филатовна, пихающая перед собой дугообразную коляску германского производства. Коляску пришлось брать по Настенькиному капризу: в ней ехала расхристанная черноокая кукла Маня, которую нельзя было оставить дома одну, потому что у нее болел животик. Редкий прохожий не оглядывался на забавную процессию, задавшись вопросом, что за чудная семейка? Действительно, если между красноликим, грузным, но все же производящим впечатление некоей добродушной основательности пожилым мужчиной и несчастной инвалидкой с коляской еще можно было допустить какую-то родственную связь, то никак не соотносилось с ними обоими прелестное существо, без умолку щебетавшее. Ощущение абсолютной разнородности взрослых и девочки усиливало и то обстоятельство, что в присутствии Настеньки на лице ее родителей накладывалось туповатое выражение восторженной невменяемости.

Пять лет прошло, а они оба все не могли до конца поверить, что волшебная девочка живет с ними и принадлежит им. Или, если точнее, они оба, мужчина и женщина, вот уже пять лет принадлежат этой девочке, находясь у нее в счастливом, добровольном рабстве.

Настенька тем временем объясняла Леониду Федоровичу, какие могут воспоследовать неприятности, если нехороший мальчик улетит на луну, наберет там лунных камушков, спрячет их под домом в подвале, никому про это не скажет, а сам спокойненько ляжет спать, послушав передачу «Спокойной ночи, малыши». Задубелый от многолетних возлияний, мозг Леонида Федоровича, по обыкновению, не поспевал за девочкиными фантазиями, и он лишь для видимости глубокомысленно кивал головой. Наконец, как всегда, Настенька уловила его небрежение, вырвала ручонку, остановилась, топнула об асфальт ножкой, обутой в золотой башмачок, и зловеще спросила:

— Ты что же, папочка, не понимаешь, что камушки ночью все взорвутся? Пых-пых! Это же будет ужас что такое.

— Почему взорвутся? — озабоченно спросил Леонид Федорович.

— Потому что лунные камушки взрываются ночью, когда взойдет луна. И весь дом улетит на небо, со всеми спящими девочками, мальчиками, взрослыми, собачками и кошками. Вот что наделал один нехороший ребенок, а ты меня не слушаешь.

От причудливо нарисованной картины у Настеньки глаза вмиг намокли, и она приготовилась зареветь, но тут на помощь подоспела Мария Филатовна:

— Настенька, погоди, не реви! Маню разбудишь. Видишь, как она сладко задремала на свежем-то воздухе.

Настенька посмотрела на куклу.

— Конечно, ей полезно гулять. А вы не хотели ее брать. Вот вы оба с папочкой никогда меня сразу не слушаетесь, а после видите, как я права была.

До Дома культуры Настенька еще успела сделать родителям два-три серьезных предостережения, попыталась и снова зареветь, но при встрече с учителем музыки глаза ее были уже сухи, восторженны и любопытны. После пятиминутной беседы с ребенком почтенный педагог уважительно обратился к родителям.

— Да-с, ребенок незаурядный, видно сразу. Небось дома ни минуты покоя?

Мария Филатовна еще больше сгорбилась и покраснела.

— Сами не поймем, в кого такая уродилась, — извинился Леонид Федорович. — Каждой бочке затычка.

Настенька сказала:

— Нельзя так про человека говорить, когда он рядом.

Учитель сделал ей замечание:

— А родителей можно позорить? Да еще при посторонних? Сама-то ты, я гляжу, не больно воспитанная девочка, хотя и высокого о себе мнения.

Настенька улыбнулась ему лучезарно:

— Как это — высокого мнения?

— А вот думаешь, что умнее всех.

— Нет, я так не думаю. Я еще многого не знаю. Я ведь читать только недавно научилась.

— Она у вас читает?

— Еще как, — пригорюнился Великанов. — Сидит и читает под лампочкой, когда все дети на улице. Не вредно это, как вы считаете?

Педагог не сразу нашелся с ответом, зато Настенька поспешила успокоить отца:

— Папочка, ну что ты! Книжки полезно читать. Только надо все делать в меру: и читать, и гулять, и спать, и кушать. Вот конфеты вкусные, а их много нельзя есть, потому что от них зубы портятся.

Настеньке понравилось в классе, она удобно расположилась на мягком стуле, разглядывала картинки на стенах и улыбалась. Она никуда не спешила. Учитель тоже вроде бы расслабился, хотя до этого, когда они только вошли, намекнул, что время у него ограниченное и он может уделить им всего пять минут. Теперь в его движениях появилась некоторая вялость, по лицу бродила благодушная усмешка. Родители не удивились: они давно привыкли к тому, что Настенька как-то умеет гипнотически воздействовать на людей, что в ее обществе они, даже самые непререкаемые, становятся покладистыми. В ее ясных глазенках сверкали крохотные, но опасные магнитики.

— Я еще стихи сочиняю, — доложила она учителю. — Хотите почитаю?

Тот лишь сюсюкнул. Настенька долго декламировала стихи, перемежая Маршака, Пушкина и Агнию Барто собственными рифмами, уверенная, что ее стихи необыкновенно хороши; но внезапно ей это надоело, она себя оборвала на полуслове, деловито попрощалась с педагогом, сделав ему на прощанье книксен, озабоченно распорядилась:

— Папочка! Мамочка! Пора домой. Скоро ужин.

Смущенно на ходу извиняясь, Леонид Федорович и Мария Филатовна гуськом потянулись за ребенком. Уже на улице Настенька их ободрила:

— Вы вели себя хорошо. Только зря боялись этого дяденьку, он совсем не страшный. У него, правда, скоро клыки вырастут из ротика, но пока же их нет.

Последние два-три года более всего опасался Великанов попасться пьяным дочери на глаза. Мария Филатовна его предупредила: напугаешь девочку — прощай навеки. Он сначала не очень поверил инвалидке: блефует баба! Мыслимое ли дело: всю жизнь пил, никого не берегся, а тут что же, прикажете прятаться от несмышленыша.

Он хотя не поверил, но на рожон не лез, потому что, когда Мария Филатовна его предупреждала, у нее как-то чудно блестел один глазик, будто дуло нагана. Попивал он винцо по-прежнему, но навещал свою как бы уже законную семью только трезвый, каковое правило не так-то легко было соблюдать, живя по соседству. Упрощало дело то, что по прошествии лет по-настоящему, до безрассудства напиваться Великанов уже не мог, силы были не те, засыпал преждевременно; так и копошился от утра до ночи полупьяный, но смышленый. Раза четыре на день наведывался к магазину, где у него была налажена сложная система отношений со многими людьми, так или иначе приобщенными к пьянству. И все-таки однажды нарвался, не уберегся, когда, улучив минутку, подскочил к песочнице полюбезничать с родной кровиночкой, с трехлетней Настенькой. Не успел сунуть ей конфетку, вихрем налетела Мария Филатовна, пасшая ребенка из окна, и, как репку, выдернула девочку у него из-под носа. Пьяный он не был, но обиделся сильно. Разве так имеет право поступать женщина со своим мужчиной, с отцом (возможно) своей дочери? Самая раскрасавица так не должна поступать, не говоря уже про какую-то хроменькую, горбатенькую инвалидку. Великанов сходил к магазину и неурочно добавил с ребятами на троих, тут уж забалдел довольно ощутимо, — и потянуло его к Марии Филатовне выяснять отношения. Как он после понял: не иначе нечистый попутал. И то — перед самыми дверями почувствовал, будто толчок в грудь, но не поверил предзнаменованию, смело нажал звонок. Далее было вот что. Он еще успел заметить, как оттуда к нему прямо в рожу метнулось багровое пятно, — а дальше уж очнулся под батареей в подъезде, ослепший, оглохший, но зато протрезвевший. Оказывается, проклятая уродка пихнула ему в глаза половой тряпкой, насаженной на шест и пропитанной то ли уксусом, то ли масляной краской. Изрытая проклятия, чуть не вопя от боли, с полчаса добирался Великанов до своего логова в соседнем подъезде, до крана с холодной водой, под который сунул башку с готовностью либо прозреть, либо помереть.

На другой день, с остатками краски на морде, он подстерег инвалидку возле почтового киоска. Он только-только поправился литрухой пива, но ничуть не притупил обиду. Пивными парами ее выбрасывало через ноздри. Инвалидка, влекомая тяжеленной почтарской сумкой, вывалилась из-за угла, и тут ее Великанов притормозил властным движением руки. Увидя близко ее лицо, он в который раз подивился его своеобразной неисчерпаемости: каждый раз на нем при желании можно было обнаружить хотя бы маленькое, но новое уродство. Вот сейчас ему показалось, что задорный носик Марии Филатовны еще круче свесился в сторону и поволок за собой по щеке забавную коричневую морщинку. Чудо, однако, было в том, что никакие прелести самых писаных красавиц не действовали на Великанова так будоражаще, как инвалидкины безобразия. Он это себе объяснял не иначе как колдовством. Перед Марией Филатовной он всегда терялся, тушевался и нужные слова в разговоре с ней находил с чрезвычайным опозданием, когда и произносить их уже не имело смысла. Став боком к ней, чтобы освободиться от гипноза ее перекошенного носика и мутноватого взгляда, он сказал с угрозой:

— Я тебя жалею, дуру, а ты этим пользуешься. За вчерашнее тебе надо бы башку оторвать.

— Я же тебя предупреждала, Ленечка.

— О чем предупреждала?

— Не подходи пьяный к Настеньке.

— Что, за это тряпкой в морду тыкать?

— А если бы ты ее напугал?

— Я не черт с рогами, чтобы пугать.

— Ты же знаешь, какая она у нас. Ее беречь надобно от ужасов бытия.

Умела, умела инвалидка как-то так всегда повернуть разговор, что Великанов вроде бы оставался в дураках, но в дураках блаженных, умиротворенных.

— Ладно, вечером загляну, обсудим твое поведение.

— Смотри, трезвый будь.

Этим вечером произошло событие исключительной важности для них обоих: впервые, если не считать таинственной ночи зачатия, они вместе легли в постель.

4
Елизар Суренович позвонил своему бывалому наперснику, старику по кличке «Пакля», рассказал ему про Алешу Михайлова и наказал собрать о нем сведения.

— Этот малец мне нужен, — уверил он авторитетно.

— Ох, Елизарушка, когда же ты угомонишься, — закряхтел в трубку старик.

Все-таки за необычное поручение «Пакля» взялся с охотой, потому что засиделся без дела. Он уже начал унывать, решил, что никому больше не нужен. Да и года передвинулись близко к восьмидесяти: тоже не подарок — руки-ноги зябли без нужды.

Дней десять ушло у него на предварительную разведку, пришлось-таки полазить в окрестностях Зацепы; а после он познакомился и с самим объектом — с Алешей Михайловым. Подкараулил близ подъезда, натурально подкатился к Алеше под ноги и, ухватя за рукав, заполошно начал выпытывать, где тут ближайшая парикмахерская.

Столь внезапное, настырное явление перхающего, кашляющего, гнусного, задрипанного старика вызвало у Алеши изумление, и, разумеется, никак он поначалу не заподозрил, что хнычущая развалина может представлять для него какую-нибудь опасность. Он совершил ту же ошибку, которую в отношении «Пакли» за прошедшие десятилетия совершало множество людей, отнесясь к нему невнимательно; и каждый из них за эту ошибку расплатился, кто кошельком, а кто и головой.

— Тебе, дедок, не в парикмахерскую надо, а на кладбище, — пошутил Алеша и рванул рукав, желая освободиться от мерзкой каракатицы, но только матерьялец затрещал в железных пальцах старика. «Пакля» подобострастно захихикал — кривляния его были ужасны.

— На свиданьице спешишь, — прошамкал он себе в бороду. — Понимаю, милок, понимаю, девица справная — Ася-циркачка. А ты не спеши, уважь чужую старость. Укажи, где парикмахерская.

Алеша опешил, но ненадолго. На донышке сердца закопошилось чувство, похожее на дуновение ночи. Старик отпустил его рукав и забавно потер сухонькие ладошки.

— Ты кто? — спросил Алеша.

— Дед Пихто. Хи-хи-хи!

— Откуда знаешь про Асю?

— И про нее знаю, про голубушку, и про муженька ее законного осведомлен, про Федора Кузьмича. Он ведь тебе, Лешенька, баловство не спустит, коли прознает. Человек он угрюмый, сильный. По канату ходит с малолетства.

Алеша отвел старика под деревья, огляделся, спросил:

— Говори, чего надо, дед?

— Ничего не надо милок. Ишь, грозный какой! Сколь годков-то тебе, голуба? Я чай, не более семнадцати?

— Сейчас тебя отпускаю, — сказал Алеша. — А в другой раз под ноги попадешься, душу вытрясу.

— Ой!

— Стукнешь Кузьмичу, пеняй на себя. Ножки узлом завяжу.

— Ой!

— Веселишься зря, дед. Я тебя не искал, сам на меня наткнулся. Лучше скажи, зачем за мной следишь?

— Не за тобой одним, голубушка моя. Характерец такой любопытный. Про всех все надо знать. Иной раз от подобных знаний большая бывает выгода.

— Надо же, — удивился Алеша, — такого отвратного жука и никто не прихлопнул. Но я это сделаю, не поленюсь, попадись еще разик.

На том расстались. Алеша действительно спешил на свидание. Ася поджидала его у метро «Новокузнецкая». Шесть дней минуло, как она в гостях у него побывала… На высокой родительской кровати Ася с избытком вознаградила юношу за прилежные старания. Поинтересовалась, отпыхавшись:

— Неужто у тебя в первый раз?

— А то!

— Что же с тобой будет, когда заматереешь?

Алеша молчал.

— Тебе было плохо?

— Чего хорошего? Склещенились, как скоты.

Ася обиделась, оделась, ушла. Потом звонила, назначала свидания. Он отнекивался — приближался апрель, выпускные экзамены. Но все-таки Алешу тянуло к ней по ночам. От грешных мыслей кожа парилась. Он решил еще разок на нее глянуть.

Когда увидел, обалдел. Ее тугие волосы катились по плечам, укладываясь в волшебные волны, по стройным икрам вились капроновые змеи, выпуклая грудь под свитерком требовала прикосновения. В очах безрассудство греха. Но Алеша был неумолим. Его сильно старик озадачил.

— Следят за нами гады, — сообщил подружке. — Тебе ничего, а мне башку оторвут.

— Кто следит?

— Лешего подослали. Такая мерзость — не приведи Господь.

Ася думала, он шутит. Они шли по скверику, прижавшись друг к дружке. У обоих была одна мысль: пора, пора где-нибудь поскорее улечься.

— Слетаются, как воронье на падаль.

— Да кто, кто?

— У тебя муж что, придурочный?

— Почему? Он хороший.

— По канату ходит.

— Это же цирк. Я тоже циркачка. Такая работа.

— Если узнает, чего сделает?

Ася задумалась. Она вспомнила Федора Кузьмича, когда он заподозрил в каком-то подвохе клоуна Венечку, безобидного забулдыжку. У него на глаза налетели все непогоды мира. Что-то он такое объяснил Венечке, и тот спешно расторг контракт. Она бросила беззаботно:

— Он не узнает. Он мне верит.

— Тебе? Верит?

— Это тебе странно?

Со скукой Алеша объяснил подружке, что из себя представляет современный человек. Это всего-навсего кусок дерьма, по прихоти природы наделенный умишком. Способный на осмысленные действия, он никакой ответственности за них не несет. Этого нет в его устройстве. Никто ведь не требует от улитки, чтобы она летала. Так же нелепо рассчитывать, что в куске дерьма вдруг обнаружится нравственный стержень.

— Это все ты сам придумал? — удивилась Ася.

— Были предшественники… Ты не ответила.

— Про что?

— Муженек, когда узнает про твои похождения, чего предпримет?

— Ой, лучше об этом не думать.

Пришли они в скверик и начали среди бела дня целоваться. Час целовались, и два, и все никак не могли утолить жажды. Дурацкое это было занятие. Алеша пожаловался, что у него заболела голова. Но главное, он помнил, что завтра контрольная по математике. У него были шансы урвать серебряную медальку, а там хоть трава не расти. Он нацелился поступить в университет. Асины грудки затвердели наконец, как пушечные ядрышки.

Мимо в пролетах ветвей бесперебойно сновали прохожие, и это тоже раздражало Алешу.

— Хочешь, я к тебе завтра приду? — спросила Ася.

— Позвони сначала.

— Ты хоть немного любишь меня?

— Не дури.

В его холодных глазах она прочитала себе приговор. Этот мальчик вообще вряд ли кого-нибудь полюбит. Он ее, бедняжку, слопает целиком. Он уже ее слопал. В его коварной повадке было нечто такое, что одурманило ее. За свои долгие двадцать четыре года она не помнила такого кошачьего наваждения. Этот мальчик и не догадывается, какую власть над ней забрал.

Он проводил ее до остановки и небрежно с ней распрощался, с усмешкой потрепав по плечу. Отвратный старик не выходил у него из головы. Конечно, его подослал Елизар Суренович. Как и тех двоих. Что ему нужно от него? У Алеши появилось ощущение, что за ним кто-то следит недреманный. Тучи сгущались над его бедной головой. Неужели придется вернуть статуэтку? Чушь, не статуэтка нужна пахану. Для чего-то другого понадобился ему Алеша. Но для чего? Вон сколько сил тратят, обкладывают, как волка. Переломают кости, как обнимешь акробатку.

У дома зорко огляделся. Вроде никого. В подъезд зашел с бережением. Во житуха началась. Кабы вместо университета не угодить в ящик. Да нет, рано паниковать. Пока они только пугают. А напугать его невозможно. Правда, Елизар Суренович про это не знает.

«Пакля» прибыл к хозяину для доклада. Расположился на диване и рюмочку коньяку пригубил, улыбался жеманно.

Елизар Суренович его не торопил, потому что любил его разглядывать. Песочный доходяга забавлял и страшил одновременно: в его облике не осталось ничего человеческого, зато явственно проступали черты крупного насекомого. Перевоплощение произошло давно, лишь белесые шрамики на висках, на скулах, на кистях рук указывали на то, что оно имело место и когда-то это унылое существо было, возможно, полноценным человеком.

«Пакля», Бугаев Иван Игнатович, начинал свою служебную карьеру в анналах Третьего отделения агентом на подхвате. При советской власти, особенно в войну, достиг больших высот и почестей, но в хрущевские времена его турнули, и ныне он дотягивал век в прозябании, довольствуясь милостынями Елизара Суреновича. Старик обожал конспирацию. Где он жил, никто не знал: вызвать его можно было по секретному телефону, обронив в трубку парольную фразу. Жалованье от Благовестова он принимал с кислой миной, понимая, что деньги ворованные и за них его могут на старости лет притянуть к ответу. На случай уголовного дознания у него в воротничке рубахи была зашита ампула с быстродействующим ядом. Он не собирался околевать близ тюремной параши. Ни разу даже в алкогольном бреду не испытывал «Пакля» и тени раскаяния за прожитые годы и совершенные дела. Более того, гордился своим прошлым, полагая себя слугой Отечества и мучеником идеи, за все свои подвиги выставленным в конце жизни на поругание; а это, как он знал из Писания, удел большинства святых на Руси.

— Давненько хотел спросить, — прервал затянувшееся молчание Елизар Суренович. — Ты собственноручно пытал людишек или у тебя были подручные?

«Пакля» повел бровками, отчего все лицо у него расплылось в разные стороны, как резиновое. Заметил веско:

— Мы что ни делали, то для блага страны. Тебе того не понять. Ты об одном своем чреве печешься, оно у тебя бездонное. Мне с тобой иной раз говорить тошно. Вот зачем, скажи, понадобилось тебе невинное дитя, душегуб?

Зазвонил телефон, и пока Благовестов любезничал с какой-то дамочкой, «Пакля» не отводил тяжелого взгляда от его облитой шелковым халатом могучей спины и жалел только об одном: что не пересеклись их дорожки раньше, хоть бы четверть века назад. «Пакля» думал: да, за великими государственными заботами упустили они из виду вот такую мразь, которая расплодилась на воле без помех и теперь, подобно саранче, облепила государство. У них и капитал, у них и министерские портфели — ое-ей! — худо-то как!

Вернулся в свое кресло Елизар Суреиович, понюхал рюмку с коньяком. Взгляд благодушный, предостерегающий, Как у наркома обороны в приснопамятном сороковом году. Перед наркомом Бугаев Иван Игнатович не разваливался на диване с рюмочкой, бдел поодаль в свите охраны, настороженный, чуткий, готовый к броску. Нарком к нему невзначай обернулся, будто на шорох, опалил взглядом, и это выражение Иван Игнатович навсегда сохранял в памяти: в наркомовском прищуре чечетку отбивала бодрая, усмешливая смерть.

— Дитя, говоришь? Невинное, говоришь? — Елизар Суренович зловеще насупился. — Да это дитя у меня бесценную вещицу слямзило — раз. Одного из моих людишек покалечило — два. Такому дитю бы яйца оторвать надобно и на лоб приконопатить. Но мы это делать подождем, подождем, верно, старина? Он нам и с яйцами сгодится.

— Да для чего?

— Свежатинки захотелось. Не все же падалью питаться. Да и кадры надо готовить заблаговременно. Эх, палач ты мой драгоценный, какие же у тебя глазенки пронырливые. Не пожалел бы меня в иные времена, да, не пожалел бы? Ну ладно, хватит трепаться, говори по сути. Чем мальчишку на крючок взять? Учти, он мне понадобится не для забавы, для особых поручений.

«Пакля» начал доклад неохотно, но постепенно увлекся, профессионализм брал свое. Щенка можно повязать и на крови, и на тухлом мясе. Способов много, любой хорош. А пока надо его так пугануть, чтобы от собственной тени шарахался. В любой вербовке это первое дело. Второе — куш! О куше пусть думает Елизар, у него казна. У «Пакли» только опыт и злость. Азарт тоже, правда, имеется. Сладко запугать гордого красавчика, чтобы он своему притеснителю руки лизал. Это слаще, чем ядреная девка. Может, и не велика честь обратать шестнадцатилетнего хлопца, да выбирать не приходится. И приходилось ли? Всю-то жизнь он по чужой натаске бегал, будь оно все проклято.

— Нам его Ася-акробатка с потрохами отдаст, — брезгливо сообщил он Благовестову. — Ну и трупик какой-нибудь завалящий на него, конечно, необходимо повесить.

5
Федор Кузьмич в тот день работал до седьмого пота, хотя у него горло побаливало и не следовало перегружаться. Однако в сорок лет денек упустишь — месяц наверстываешь. После еще милого Ванечку своего, крепыша малыша, подразмял часик, покрутил в воздухе — учил летать. Четырехлетний Ванечка сучил ножками, сверкал зубешками — и хохотал до упаду, ничего не боялся. Вся цирковая братия им любовалась. Ася должна была подойти к семи, но где-то задержалась, отправились домой вдвоем, благо от цирка жили в трех троллейбусных остановках. Из почтового ящика вместе с газетой «Советский спорт» Федор Кузьмич выудил письмецо в конверте без адреса, с загадочной размашистой надписью поперек: «Рогатому дураку лично в руки». В письме прочитал следующее: «Хочешь взглянуть, чем твоя жена занимается в свободное время, пока ты холку ломаешь? Пойди туда-то и туда-то прямо сейчас. Не пожалеешь, придурок. Зрелище захватывающее». Снизу адресок был прописан — и улица, и дом, и квартира. Где-то это было около Павелецкого вокзала.

Кому-то Федор Кузьмич мог показаться чуток заторможенным, но в действиях он всегда был скор и точен. Он не стал ждать добавочных указаний. Ванечку сунул соседу под присмотр и через сорок минут был на месте. В обитую кожзаменителем дверь позвонил без заминки. Стоял, твердо упершись ногами в пол. Если что, приготовился бить сразу.

Открыл ему солидного вида мужчина в полном офицерском облачении с полковничьими погонами. Федор Кузьмич военных людей уважал, потому что, в его представлении, они пили меньше других, в цирк предпочитали ходить на утренние представления и клоуна встречали с таким же восторгом, как дети.

— Чем могу служить? — любезно спросил полковник. Федор Кузьмич сунул ему под нос письмецо.

— Ваш адрес тут написан?

Полковник вчитался, кивнул.

— Да. А что случилось?

— Где Ася?

— Какая Ася?

Федор Кузьмич сразу поверил, что этот мужик не врет. Но хотел окончательно удостовериться.

— Разрешите зайти в квартиру?

Полковник колебался лишь мгновение.

— Пожалуйста!

Федор Кузьмич сунулся в одну комнату, в другую — пусто. На кухне наткнулся на встревоженную, красивую женщину, видимо супругу полковника. Он перед ней извинился за вторжение, а та на него посмотрела с вполне понятным удивлением.

— Еще увидимся, — сказал он на прощание полковнику.

— Да объясните наконец, в чем дело?!

Федор Кузьмич ничего объяснять не стал, выскочил на улицу. Ася не оставила следов в этой квартире, но она тут была. Хоть раз, да была. Письмо не было розыгрышем. На узеньком пятачке между входной дверью и ванной в ноздри Федору Кузьмичу шибануло ее присутствие. Ошибиться он не мог. В его жизни Ася, Ванечка и работа составляли единое целое. И не надо было ему особенно напрягаться, чтобы почувствовать, когда одна из этих частей начинала вибрировать, грозя нарушить триединство. Вот что он уловил там, в полковничьем коридоре, — вибрацию и родной запах. Но приходила она не к полковнику и не к его жене — с этими людьми у нее не могло быть ничего общего. Значит, там есть еще кто-то, кого он не застал. Ася сама, конечно, расскажет, кто это такой. Кто такой чересчур самонадеянный пытается без спросу войти в его судьбу.

Ася была уже дома и встретила его как всегда — дружелюбным молчанием. Она не была болтушкой, он — тем более. Разговаривали они между собой мало, и предпочтительно — по делу. Зато оба могли часами без скуки внимать очаровательному Ванечкиному лепетанию. Их брак был прочным. Он не нуждался в словесных подпорках. У них были общие планы. В эти планы входило: сделать суперномер, который принесет им славу, приобрести большую кооперативную квартиру и родить сестренку для Ванечки.

Письмецо в кармане мешало Федору Кузьмичу предаться обычному вечернему отдыху, он притулился на кухоньке в углу, рассеянно наблюдая, как Ася ловко накрывает ужин. Любую домашнюю работу она проделывала изящно, словно под музыку. Это была одна из многих ее особенностей, которые свели с ума Федора Кузьмича. Сейчас ему показалось, что она нарочно отводит глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом, и нежную кожу еещек подпалил незнакомый огонь.

Федор Кузьмич достал письмецо и прочитал его вслух. Ася охнула, присела на стул, вдруг некстати хихикнула, лицо у нее заострилось, как у больной старухи. Но оно было непроницаемым. Федор Кузьмич не мог угадать ее мысли. Тогда он добавил плюс к письмецу.

— Я уж сходил на ту квартиру. Там какой-то полковник живет с женой. Что ты обо всем этом думаешь?

— Я тебе изменила, — сказала она.

В голове у нее помутилось: она решила, что сейчас он ее убьет. В эту минуту ей захотелось умереть. Жизнь все равно была безнадежна. Тот мальчик с холодными глазами никогда ее не полюбит. Федор Кузьмич сочувственно спросил:

— С кем же?

— Ты его не тронешь?

— Это уж как получится, обещать не могу.

— Я сама навязалась, он не виноват.

— Тише говори, Ванечку разбудишь.

Ей казалось, она говорит шепотом, оказывается, последнюю фразу прокричала в голос. Федор Кузьмич даже в эту кошмарную для себя минуту догадался, что у нее тоже горе, которое не меньше его горя. Оба они приуныли за столом. Чай остывал в фарфоровых чашках. Они оба любили красивую посуду.

— Ладно, — сказал Федор Кузьмич, — не трону я его. Рассказывай, облегчи душу. Только без вранья.

Ася так открылась, что, по ее словам, выходило, будто злой демон околдовал ее помимо воли. Он явился к ней в облике белокурого юноши и лишил ума. Она теперь как листочек, сорванный с веточки, не ведает, куда ее понесет. Она ко всему готова, даже к самому худшему. Но пусть Федор Кузьмич не сомневается: больше всех на свете она по-прежнему любит его и Ванечку. Она любит их так сильно, что готова за них сто раз подряд умереть. Но жить ей с ними трудно. Все ее помыслы выкрал белокурый демон. Он все ее душевные струнки намотал на палец — и тянет, тянет безжалостно. Нет теперь ни минуточки, чтобы не было ей больно.

— Хочешь — убей! — сказала Ася. — Только кто тогда будет об вас с Ванечкой заботиться. Лучше подождем немного. Может, я образумлюсь.

С Федором Кузьмичом во время трогательного ее признания произошло такое, будто его волоком протащили по земле, утыканной раскаленными железными иголками, и самые острые иголки застряли у него под кожей. Надо было скорее уйти в ванную и выковырять иголки из груди. Но прежде чем уйти, он сказал:

— Я тебе помогу образумиться.

— Как?

— Завтра поедешь в Ростов к сестре. Поживешь там, успокоишься.

По глазам его Лея увидела, что не надо пока прекословить относительно Ростова.

— А Ванечка со мной поедет? Или с тобой останется?

Федор Кузьмич подумал, покрутил так и этак.

— С тобой поедет.

Посидели еще немного, но говорить, собственно, было больше не о чем. Ася прибрала со стола, легла. Ей было тошно и жутко. Она не знала, как позвонить Алеше и поведать обо всем. Алеша, наверное, будет рад. Он будет доволен, что не надо с ней, со старухой, дальше валандаться. Если она уедет в Ростов, он забудет ее через день.

Федор Кузьмич долго колготился в ванной, потом потащил из кладовки на кухню раскладушку. «Чем он там укроется?» — подумала Ася. Ванечка в своей кроватке свал беззвучно, милый ангелочек. Безысходность сгустилась в комнате. Зимний фонарь за окном мигнул и потух. Ася лежала с открытыми глазами и уже ни о чем не думала. Только истомно представляла, как шарят по ней жадные Алешины руки.

Среди ночи из забытья ее вывел истошный звук, точно на кухне на полном ходу тормознул электропоезд. Ася встала с кровати, босиком пошлепала к мужу. Укрытый пальто, он свесился с раскладушки, уткнувшись носом чуть ли не в пол. Он делал вид, что спит. Ася примостилась в ногах.

— Не горюй так, Феденька. Не надо. Еще все образуется, увидишь.

— Уйди, — попросил он.

Она обрадовалась, что чувствами он все еще с ней и так мучается из-за нее. Вернулась в комнату и через минуту крепко уснула.

Проснулась утром, а мужа дома нет. Удрал куда-то спозаранку. И Ванечка азартно гукает во сне, готовится вернуться в мир: минут пятнадцать ему еще для этого нужно, судя по звуку.

Первым делом позвонила Алеше, и — о, радость! — ее герой сам снял трубку. Узнав, ворчливо укорил:

— Что, Аська, сбрендила совсем? С толчка сорвала.

Быстренько она доложила обстановку.

— Ну что, Алешенька, ну что?! Чего молчишь?

— О чем говорить с идиоткой.

— Это я идиотка, да? Но что мне делать-то, что?

— Это твои проблемы. У меня экзамены на носу. Я учиться хочу, а ты меня на дно тянешь.

— Вот как?

— А если твой мужик меня пристукнет? Он у тебя крепкий?

— Он тебя не тронет.

— Все так сперва говорят, а потом приходят и калечат. Такую раннюю смерть принять из-за бабы — обидно.

Еще минут пять тянулся меж ними пустой разговор, Ася иного и не ждала. Уже немного его изучила. Она неизвестно на что надеялась. Она рассуждала так: муж простит ее, оставит при себе, семья сохранится, но каким-то чудом Алеша будет с ней. Алеша останется с ней вопреки всему. Иначе жить зачем? На всякий случай дала ему адрес в Ростове.

— Соскучишься — напишешь, да?

Алеша оживился на том конце провода:

— Правильно он тебя отсылает. Тут ты всем как бельмо на глазу. Мне учиться мешаешь, ему отдыхать. Уедешь — и никому никаких хлопот.

— Обижусь, Алеша!

Сказала по привычке. Плевать ему было на ее обиды. Вот это было самое ужасное. У нее не было никакой власти над ним. Раньше хоть Федор Кузьмич прислушивался к ее капризам, теперь и он от нее, конечно, отвернется. Остался у нее один Ванечка, да и тот слишком мал, чтобы ему пожаловаться. Она совершенно одинока. Алеша давно отключился, собирает там, наверное, учебники в сумку, а она все сидела, прижав трубку к груди. Не хотела с ним расставаться. Она была одинока, конечно, но ей не было страшно. Музыка циркового оркестра наяривала в ушах. В цирке ее любят. Ее номер пользуется успехом. В нее летят цветы из лож. Федор не сумеет снять ее с программы. Это не так-то просто. Никуда она не поедет.

Но вечером вернулся муж, уже с билетами, и сказал, что все уладил. У него было серое лицо, как у водяного. Он отвез их с Ванечкой на вокзал и посадил на поезд. У них было отдельное купе. Ванечка на прощание выпустил изо рта ликующий, необычного фиолетового цвета пузырь. Он любому путешествию радовался. Отец на перроне подбросил его выше поезда. Сверху он увидел весь вокзал и лазоревые облака.

— Ты меня простишь? — спросила Ася. Федор Кузьмич сгорбился, пошел прочь. О да, он был глубокомысленным мужчиной и не швырял слов на ветер.

6
Долго везло в жизни Петру Харитоновичу Михайлову: на службе он был окружен интеллигентными, воспитанными людьми — и с ними дружил. Перед Еленой Клавдиевной, женщиной благородных, аристократических воззрений, в глубине души преклонялся, и она его за это жаловала. Сын выделялся среди сверстников умом и характером, хотя был не без странностей, но странностей не бывает только у улитки.

Жизнь полковнику Михайлову, можно сказать, удалась, тем более удивительно, что, несмотря на все благости судьбы, как-то постепенно, исподволь завелась в его сердце червоточина, именуемая обыкновенно хандрой.

За завтраком, проглядывая наспех газету «Правда» (читал он ее подробно вечером, перед сном) и увидя на половину полосы праздничный портрет великого борца за мир Л. И. Брежнева, аж задохнулся от возмущения. Однако в присутствии сына выразился дипломатично:

— Человек он, безусловно, выдающийся, но больно часто все-таки сам себя награждает. Ты как полагаешь, Еленушка?

— Тебе что, жалко цацок?

— А ты какого мнения, сынок?

Тут он убедился в очередной раз, что если сынок о чем-то и размышляет, то вряд ли поделится своими мыслями с отцом.

— Мне бы твои заботы, папочка. Каков поп, такой и приход.

Вечером Петр Харитонович парился в бане вместе со своим старым товарищем Васильком Первенцевым, тоже преподававшим в академии, но сумевшим его обогнать на одну звездочку. В ноябре ему присвоили генерала, а Петра Харитоновича опять обошли.

Разомлев после первого парка и пропущенной натощак стопочки, Петр Харитонович задал Васильку совершенно детский вопрос:

— Мы с тобой, Василь, вроде люди не глупые, все постигли, других учим уму-разуму, а вот иногда задумаешься: какая же нам с тобой была все-таки цель родиться?

Василек, укутанный махровой простыней, был похож на плотное вулканическое образование. Он был очень жизнерадостным человеком. Огнедышащая его глотка обыкновенно, как лаву, извергала хулу и непристойности. Он бранился, как дышал. Брань его была абстрактна и потому безобидна. В любую минуту, по приказу либо по велению сердца, он готов был взорвать, уничтожить этот паскудный, изолгавшийся мир, зато тех, кто был ему дорог, заботливо лелеял в богатырских ладонях. Вопрос друга он воспринял без усмешки.

— И то, Петя, и то. Живем большей частью, как чурки безглазые. Чего мы хорошего видели, семья да служба. Но и жаловаться грех. Были и у нас маленькие радости. То да се. Помнишь, как на Селигер мотались, а? Помнишь эту, с косичками, лань лесную? Молодость наша, ау! Мы тогда с ней играючи поляну вытоптали. Ох ненасытная была, стерва! В городе таких нету. В городе девки в любовь играют, не более того. Варенька ее звали, помнишь?

— Я тебя не о бабах спрашиваю.

— Понимаю, что не о них. Но без них-то вообще пропадать. Без ихних утешений. Ты про это забыл, потому что тебя Елена держит в железном хомуте. Это плохо, Петр. Мужик должен быть свободен хотя бы по видимости. Иначе с ним обязательно приключается хандра, как вот с тобой.

Василек был жеребец отменный, до сорока, правда, разжиревший на льготных армейских харчах; разговаривать с ним о чем-то серьезном было, конечно, бессмысленно, он любой разговор сводил к одному, а именно к женщине. Весь его организм был задуман для физиологических перегрузок. При виде любой мало-мальски доступной самки его лихорадило, Женщины это чувствовали и слетались к нему со всего света. К своим пятидесяти годам он перестал их различать даже по внешности. На звук манящего голоса только привычно вскидывал голову и устремлялся вперед. То, что он припомнил Вареньку, само по себе о многом говорило. Может быть, даже это был первый звоночек надвигающегося бессилия. Однако при все своем разгульном устройстве Василек семью держал крепко и верил в нее свято. Жену взял из деревни, и она скоро нарожала ему четверых детей — трое сыновей, одна девочка. Жену его звали Дарья, красивая, умная рязаночка с исключительно звучным, резким голосом. Мужа она почитала образцом всех добродетелей, и его портрет вознесла в красный угол заместо иконы. Немного она при этом лукавила. Иногда у Петра Харитоновича возникало хитрое подозрение, что Дарье наплевать на эту икону. Он иногда подмечал, как пристально Дарья и Василек наблюдают друг за дружкой, не давая себе расслабиться даже в застолье, и его охватывало недоброе предчувствие. Женщины злопамятны, как лошади. Вряд ли удавалось Васильку скрывать все свои пехотные атаки, а уж как к ним относилась в душе потомственная рязанская крестьяночка — тут лес темный. Он в добрую минуту предупреждал Василька: погоди, Дарья когда-нибудь укоротит твою кобелиную прыть! Василек с досадой отмахивался. Да и что поделаешь с кобелиной натурой.

Уже распаренные до дырок, причастились вторично, после пили липовый чай из термоса. Медком закусывали. Петр Харитонович сказал:

— С сыном у меня неприятности. Завел себе, понимаешь ли, подружку, а у той муж. Семнадцати еще нет сопляку. Что с ним делать?

— А ей сколько?

— Откуда мне знать. Они же с нами не делятся личной жизнью. Я бы вообще ничего не знал про эту историю, да муж-то к нам приходил. Искал моего дурака. Чего делать, посоветуй?

Василек мечтательно прикрыл глаза. На жирных губах блудливая ухмылка. Не иначе проворачивал в башке сальные подробности.

— Есть у меня в Домодедове краля… Бог мой, Петро, да ей угомону нет, вулкан! В продмаге работает. У ней мало что муж, еще пятеро оказались, кроме меня, утешителей. И повсеместно она поспевала. Кроме меня, пятеро, Петя! Подумай ты! И всех ублажала. Нет, ты мне скажи, что нынче с ними творится. Ну ладно после войны, мужиков не хватало на всех. Теперь-то что? Они же все будто с цепи сорвались, и молодые, и старые. Ты вот за Ленкой укрылся, ничего этого не подозреваешь. А мне каково? Я же не берегу себя. Каково мне глядеть на весь этот разврат?.. Насчет мальца твоего так посоветую. Пусть с кем хочет, с тем и спит. Время подошло — не удержишь. Это инстинкт, он выше нас. Хорошо, у тебя кровь спокойная, а в котором она кипит, ему как? Сынок твой не в тебя, видно, удался, в мать.

— Ты что имеешь в виду?

— Характер имею в виду, а не то, что ты подумал. Она же строптивая, как султанша. Ей в принципе другой человек нужен, не ты. Ей такой нужен, чтобы раз — и в ухо! Не обижайся, шутю. Ты женщин не бьешь, уважаю. Но с такими, как твоя Елена, иначе нельзя. Или ты ей в ухо, или она тебя под каблук. А каково подростку наблюдать отцову зависимость, ты подумай. Каково ему верить отцу, который слабее бабы? Тебе другой никто не скажет правды, а я скажу. Потому что люблю тебя, дурья голова. Ты когда жене поддался, не только сына потерял, но и многое другое. А это невосполнимо. К примеру, свобода.

Спор был меж ними старый, бесплодный, и неизвестно зачем Петр Харитонович возразил:

— Не для всех женщина — просто животное. Некоторые видят в ней человека.

— Брось, Петя, брось, это ты свою слабость оправдываешь. В женщине человеческого столько же, сколько в курице полета. Не нами придумано, народ определил. Народу надо доверять. Он в целом умнее нас с тобой.

Задумчивый, присмиренный вернулся домой Петр Харитонович. Дома было хорошо. Из кухни пахло мясной стряпней. Алеша заперся в своей комнате и сидел там тихо, как мышь. Последнее время он много читал.

— Умывайся, — сказала Елена, — сейчас будем ужинать.

Ванную, как и всю квартиру, Елена содержала в безукоризненном порядке: с полочек улыбались многочисленные бутылочки, пузырьки с лосьонами, кремами, нежил взор голубоватый отсвет кафеля. Петр Харитонович ополоснул руки, умаслил кожу женьшеневым бальзамом.

Сев за стол, улыбнулся жене:

— Мне сегодня Василек в бане сказал, что я у тебя под каблуком. А ты как считаешь?

Елена подала ему жаркое, пододвинула поближе хлеб, салат на фаянсовом блюде. При этом вид у нее был сумрачный. Она всегда и все делала сосредоточенно, будто совершала жертвоприношение. За много лет совместного проживания не было случая, чтобы она не спросила у мужа перед сном, почистил ли он зубы.

Слегка обескураженный ее молчанием, Петр Харитонович развил тему:

— Все-таки в чем-то, как все бабники, он ущемленный человек, ты не находишь? Обделенный чем-то. Отношения мужчины и женщины низводят до скотского уровня. А как же, я его спрашиваю, любовь? Тонкие чувства?

Проходили годы, а желание казаться при жене поумнее, поосновательнее никогда не покидало Петра Харитоновича.

Она смотрела на него с холодным, жестким любопытством.

— Тебя действительно волнует, кто у кого под каблуком?

— Да нет, это я к слову. По-моему, лишь бы люди любили друг друга, все остальное ерунда.

— Да, ты прав. Но нас трое.

— Что ты хочешь сказать?

— Нас трое, и мы оба с тобой под каблуком у Алеши. Это тоже, возможно, ерунда, если бы не одно обстоятельство. Хочешь знать какое?

— Какое?

— Он нас с тобой давно за людей не считает. Мы для него нечто вроде… вроде… прислуги. Или хуже того, быдло, чернь.

— Ну зачем ты так? — Петр Харитонович с удовольствием разжевал и проглотил сочный кусок горячего мяса. Запил стаканчиком «Боржоми». Он не принимал близко к сердцу заскоки сына. Ну да, Алеша бывает заносчив, скрытен, бывает и хамоват — это все брожение молодости. Пройдет.

— Он меня сегодня по-настоящему напугал, — сказала Елена.

— Чем?

Оказалось, ничего особенного: послал мать на три буквы.

— То есть как?

— А так. Я спросила, почему он вечно молчит, дичится, ну, он и отправил.

Елена рассказала о печальном происшествии без обиды, скорее, с недоумением, и это было правильно: зачем раздувать из мухи слона. К сожалению, и оставить инцидент без последствий было бы непедагогично. Оба это понимали. Петр Харитонович вздохнул, отставил подальше тарелку.

— Что ж, зови мерзавца.

— Только держи себя в руках.

Сын встал в проеме кухонной двери, поощрительно глядел сверху вниз на отца с матерью. Был он красив, светел, своенравен — в небрежной позе бездна очарования. В кого он только уродился, вот бы что хотелось знать.

— Значит, что же, сынок, — сиротливо осведомился Петр Харитонович, — скоро будешь нас с матерью поколачивать? Или только пока матерком пулять?

Алеша смешливо фыркнул:

— Прости, мамочка, я погорячился!

— Ну, конечно, мать простит. Сунул ее носом в дерьмо, зато извинился. Спасибо, не убил. У тебя это с детства отлично получается: нагадить и тут же извиниться, как ни в чем не бывало. Но ты уже не ребенок, спрос с тебя другой. Взрослый человек несет ответственность не только за свои поступки, но и за слова. Да как у тебя язык повернулся! Она не только твоя мать, она женщина. Ты посмотри на нее! Я пришел, на ней лица нет. Она всю жизнь тебе лучший кусок отдавала — для чего? Чтобы ты ее вот так отблагодарил?

Алешино лицо налилось сизой бледностью, но Петр Харитонович не придал этому значения, уж больно складным выходило наставление.

— Только последний негодяй может себе позволить так разговаривать с родной матерью. Ты хоть понимаешь, что такое мать? Или для тебя это слово — пустой звук? Вообще, есть ли для тебя что-нибудь святое?

У Алеши губы запрыгали, глаза сделались совершенно прозрачны.

— Хватит вонять, папочка! Ты не в казарме.

Кощунственный смысл сыновней реплики не сразу дошел до сознания Петра Харитоновича, но, поняв, он отреагировал по-гвардейски. Откуда былая удаль вернулась. Взвился над столом, метнулся к обидчику, норовя оплеухой заткнуть подлый рот. Однако и тут Алеша его опередил. Худыми руками, точно шлангами, обхватил, стиснул, сдавил туловище отца. Тому и не ворохнуться. Они были одного роста, их лица в безумии, глаза сдвинулись вплотную. Горячечным шепотком, настоянным на молочном запахе, Алеша предупредил:

— Уймись, папочка! Худо будет!

Елена издала какой-то щенячий стон. У Петра Харитоновича, впервые за всю свою нормальную жизнь так бесповоротно и окончательно униженного, вероятно, хватило бы сил разомкнуть дерзкую хватку сына, но странная, вязкая слабость, будто мозговой паралич, сковала его мышцы.

Алеша, увидя, что опасность сиюминутной расправы ему не грозит, с улыбкой отпустил отца.

— Меня нельзя бить, папочка!

Петр Харитонович опять склонился над столом. Перед ним янтарно светился чай в фарфоровой чашке с голубыми разводами. Дыхание возвращалось в грудь мелкими порциями. Как бы пробуя заново голос, процедил:

— Убирайся из дома, подонок!

Елена вскрикнула:

— Ты что, Петр! Опомнись!

С той же приклеенной к губам нечистой улыбкой Алеша ушел с кухни. На сборы ему понадобилось десять минут. Сложил в рюкзачок самое необходимое из одежды, пару книг.

Деньжат у него было припасено около трехсот рублей. В коридоре наткнулся на мать.

— Не смей уходить, Алешка! Слышишь? Не смей!

— Это все колеса, мамочка. Этот тип остынет, и я вернусь.

— Куда ты?

— Неважно. Не пропаду.

Он отстранил мать таким движением, как отодвигают ветку в лесу, нависшую над тропой. Хлопнул дверью, исчез. На кухне сидел, будто в забытьи, Петр Харитонович, постаревший, грузный.

— Что ты наделал, Петя, что наделал!

— У него в глазах мрак. Кого мы родили, мать? Кого произвели? Зачем вообще живем, ответь мне, пожалуйста?

7
На перрон Ростовского вокзала Алеша Михайлов ступил поутру в последний день апреля. Настроение у него было прескверное. Его вели, как окуня на крючке. Конечно, это тот турецкий паша, у которого он побывал в гостях на Садовом кольце. Понять его можно. Статуэтку он ему сунул сгоряча, рассчитывал, пацан от радости одуреет, оробеет, слюни распустит — и бери его голеньким. Сука линялая, не на того напал.

Алеша самодовольно потер переносицу. Все-таки вовремя он рванул из Москвы. Лучше в сторонке переждать, пока все успокоится. Какие бы длинные ручищи ни отросли у турка, не семиглазый же он, чтобы повсюду его высмотреть. С экзаменами только непонятно как быть. Того гляди аттестат накроется. Тогда прощай университет. Придется остаток жизни прозябать в невежестве.

Из ближайшего автомата дозвонился Асе. Узнав его голос, она умолкла, точно померла.

— Не рада, что ли? — спросил он. — А я ведь потрахаться приехал.

— Ты с ума сошел! — сказала она после огромной паузы.

— Отец выгнал из дома за разврат, — счел нужным пояснить Алеша. — Не дал доучиться. Все гонят, все клянут, мучителей толпа. Куда деваться? Только к любимой женщине.

— Ты мою тетку не видел. Если она нас засечет, обоим крышка.

— А где она сейчас?

— В магазин ушла…

Ася велела ждать ее через час у входа в центральный парк. Он позавтракал в укромном шалманчике на улице Энгельса; съел бутерброд с сыром и выпил стакан кофе. Погулял по утреннему городу. Ростов ему понравился. С колоннами голых каштанов вдоль мощенных камнем улочек Ростов напоминал большого, неухоженного ребенка-сироту. Прохожие странно улыбались, словно каждый готов был признать в нем родственника. Красивых девушек почти не было.

Центральный парк, как и в Москве, назывался, разумеется, именем Горького. Революционная фантазия никогда не мудрствовала.

Ася опоздала минут на пятнадцать, примчалась похожая на укоризну, с растрепанными волосами, с химическим блеском глаз. С размаху кинулась ему на грудь. Пролепетала по-киношному:

— Любишь?! Любишь?!

— Как же не любить, — солидно отозвался Алеша. — Черта полюбишь, когда за тобой бандиты гонятся.

На скамеечке в садовой аллейке они обсудили, что им дальше делать. Ася пугала его теткой, но тетки он не боялся. Он признался, что влип в неприятную историю: чем-то досадил могущественному боссу подпольного мира, которого зовут Елизар Суренович. Чем-то не угодил, хотя сначала тот подарил ему драгоценную статуэтку, которой не меньше ста тысяч. Теперь он богатый человек, но с тех пор, как не угодил боссу, его преследуют неудачи. Его выследил премерзейший старикашка, похожий на клопа, и навел на него Федора Кузьмича. Тот приходил к нему с топором, но, слава Богу, дома не застал. Теперь у него вся жизнь поломанная. Школу не кончил, аттестат псу под хвост, и из родительского дома изгнан. Ни одной родной души у него в мире не осталось, кроме Аси. Ася не знала, чему верить, чему нет, и сердечко ее колотилось в груди заунывно. Она уже договорилась с подругой, что сегодня он переночует у нее, дальше видно будет. Эта ее подруга живет вдвоем с глухой бабкой. Пару дней Алеша там, во всяком случае, вполне перекантуется. Подруга торговала зеленью на базаре, и было ей пятьдесят лет.

Тут они взялись целоваться и быстро дошли до того сумасшедшего пика, когда время начинает прокручиваться вхолостую. Оба так самозабвенно пыхтели, что распугали окрестных кошек. Случайно взглянув на часы, Ася застонала. Она, оказывается, оставила Ванечку тетке Катерине всего на полчасика чтобы сбегать в парикмахерскую. Теперь ей несдобровать Они помчались к выходу из парка, тряслись остановок пять в автобусе, и все в обнимку, все в трансе; но все же каким-то чудом Ася доставила милого гостя до моста и наспех распрощалась с ним на пороге ветхого двухэтажного особнячка.

Дверь Алеше отворила как раз глухая бабка. Она была похожа на ополченку из военных фильмов: в ватнике, в треухе, из которого невинно просвечивало некое подобие желтой груши с крохотными голубенькими глазками.

— Тебе чего?! Тебе кого, супостат? — ошарашенно завопила бабка. Но сразу же из-за нее просунулась рука Асиной подруги, крупной, краснощекой дамы, которая молчком потянула Алешу в квартиру и сноровисто протолкала по гулкому коридору до светленькой комнатки-чуланчика. В чуланчике стоял стол и кровать на курьих ножках. Краснощекая дама подтолкнула его к кровати, любезно присовокупив:

— Отдыхай, соколик… Жди полюбовницу. А меня зовут Галиной.

Алеше понравилось свойское обращение.

— Пожрать бы чего-нибудь с дороги, а?

Дама одобрительно гикнула:

— Московские нигде не тушуются, верно? Обед соберу на кухне, приходи. Бабку не стыдись, она полоумная.

Чай они пили до вечера, до темноты. Галина угостила Алешу брусничным вареньем, пирогами с капустой, пельменями, водкой, жареной треской, окороком, домашней наливкой, мочеными яблоками и сладкой шанежкой. Время от времени на кухню выметывала глухая старуха, с ликующим воплем хватала со стола кусок и пропадала во тьме коридора. Галина смотрела на гостя соболезнующе.

— Гляжу — и жалко мне тебя. Рановато за бабу ухватился, соколик. Погодить бы годков десять. Сначала обосноваться, после чудить.

— Верно рассуждаете, сударыня. Так я разве по доброй воле? Асенька к сожительству силой принудила.

— Ой!

— То-то и оно! Я на женскую красоту падок, она и воспользовалась. Чуть ли не с детского садика заставила себя ублажать. Мужа ей мало, Федора Кузьмича. А я что, мне только покажи. Вот я и на вас смотрю, а на уме грех. У меня нутро порочное.

Галина сделала вид, что смутилась: мило потупилась.

— Ох, шутник ты, москвич, ох, шутник! Дак я же ни одному твоему слову не верю. Ишь, нашел дурочку, девочку.

— Чего верить, возьми да проверь, — обиделся Алеша. У Галины каждая грудь была, как его голова. Это после водки и сытной еды немного его угнетало.

— Красавчик ты, ничего не скажешь, — пригорюнилась Галина. — Прямо писаный. А попадешься Федору под горячую руку — не пожалеет. Ох, не пожалеет.

— Такой беспощадный?

— Казацкая порода, ты что! Он до цирку на племенном заводе с конями вожжался. Такой случай про него сказывают. Одна кобыла норовистая чем-то ему не потрафила, ну и вмазал ей махалкой меж глаз. Враз кобыла околела. Чуешь?

— Я-то не кобыла, — погордился собой Алеша.

— Для тебя и кулака не понадобится. Пальцем перешибет. Нет, уж лучше уклоняйся от встречи насколь возможно.

За добрыми разговорами, разморенные, не заметили они, как день сошел к ночи. Тут Ася объявилась — еще более взвинченная, чем утром. Забежала на минутку, наспех жвахнула рюмаху, глазами мельтешила по кухне, ни на чем не могла долго задержать взгляд.

— Ой, плохо все кончится, ой, чует сердечко!

Сытый, пьяный, полный диковинных предвкушений, Алеша чувствовал себя хозяином жизни.

— Не ссы, я тебя защищу!

— Ты! Ой, держите меня, мамочки!

Хозяйка покинула их ненадолго, пошла обустроить старуху, которую часа два уже не было ни видно, ни слышно. Алеша спросил:

— Спать со мной будешь?

— Ой, ты совсем ненормальный! Ну зачем приехал?

От страха Асю бил колотун, но она всей правды недоговаривала. Она была счастлива, что он приехал. Она знала, беды не миновать, но пусть беда — зато лишний часок помилуется с Алешей. Как все истинные женщины, жила лишь сердечной смутой. Когда ей было плохо, она и жила, и жадно помнила все плохое, связанное с опасной долей. Ровные, спокойные, прекрасные годы с Федором Кузьмичом ничего не оставили в памяти, кроме скучного томления. Был, правда, Ванечка. Но Ванечка был так же, как были у нее руки, ноги, голова, глаза, печень. Что из-за них особенно переживать, коли они есть, необходимы и не болят.

— Ступай ложись, — сказала заботливо. — Ведь еле сидишь.

— Ночка была тяжелая в поезде, — пожаловался он. — Проводница соблазняла. У них поголовный триппер, мне сведущий дядька точно сказал.

Лея проводила его в чуланчик, уложила. Он так забавно клевал носом, так нежно задремывал на ходу, как младенец; не сладила с собой, прильнула к нему на мгновение, и это мгновение пронзило обоих безумной, роковой дрожью. Он крепко уснул, едва коснувшись подушки.

Когда опамятовался в ночи, обнаружил, что рядом другая женщина, не Лея. Лежит большая, как гора, и смущенно, тепленько посапывает ему под мышку.

— Галина — это ты? Или твоя бабка?

— Я… Уйти?

— Почему? Мне не мешаешь. Только не храпи.

Он потрогал, пошарил рукой — она голая и горит пожаром.

— Который час?

— Около трех будет… Ты прости, соколик… Я таких красивых мальчиков и не видала. Полежать рядышком — и то счастье. Вот мы какие бабы дурные.

— Хочешь, и старуху сюда веди, с другого бока ее положим.

Галина молчала. Видно, остудилась чуток.

— Галь, принеси вина. И чего-нибудь пожевать. Жрать охота, мочи нет.

Горестно вздохнула, поднялась. Ступила в полосу звездного света. Алеша глядел зорко. Перехватил ее руку, остановил. Подробно, не спеша оглаживал ее бока, плечи, живот. Она стояла покорно, как лошадь.

— Ну иди, иди за вином.

Принесла пирог и бутыль красного. Опустилась на краешек кровати, железо жалобно просело. Алеша, опершись на подушку, отпил из горлышка, откушал пирога. Галина подставляла ладонь, чтобы крошки в постель не летели.

— На свежатинку потянуло, да? — одобрительно спросил Алеша. — Это ничего. Это бывает. Я знаю, бабы звереют с возрастом. Ко мне в прошлом году на вечеринке мамаша одноклассника пристала, как заводная. Прямо в туалете на толчке прижучила. Но я ей не поддался. Вот ты хорошая, сидишь смирно. Я тебя сейчас вздрючу, только Асе про это не говори, она может не так понять. Молодежь нынче своенравная. Ты чего молчишь?

Звонкие, налитые женские плечи отливали матовым блеском. Она была хороша, как природа на покое. Алеша хотел к ней руки протянуть, да немного робел. Он боялся, что не управится с такой солидной партнершей.

— Ты думаешь, я мужик? — предупредил он. — Да я мальчик почти. На многое не надейся.

— Злой мальчик, — отозвалась она, не отворачиваясь от окна.

— Почему? — Его удивление было неискренним. Он знал, она права. Только вряд ли понимала, о чем говорит. Его злоба была космического закваса. Ни к кому конкретно она не относилась. Многим людям он был даже благодарен за что-нибудь. Этой пожилой, похотливой, но прекрасной женщине благодарен за то, что она его накормила и приютила. Асе благодарен за уроки страсти. Отцу — за то, что вышвырнул его из дома. Матери — за то, что родила. Врагов у него не было. Но если бы он ведал, где та кнопка, с помощью которой можно взорвать этот пакостный мир, он бы нажал ее не задумываясь.

— Почему я злой? — переспросил он нетерпеливо. — Объясни.

— Сам знаешь.

Она забрала у него пустую тарелку и поставила на подоконник. Опять застыла в позе вечного странствия. Тьма за окном сгустилась до критической точки, после которой на небесах обязательно возникает светлый отблеск. Медлить дальше было стыдно. Алеша положил ей руку на плечо. Стремительно она обернулась, неодолимо качнулись ее тяжелые груди. Алешино сознание раздвоилось. С трепетом следил он за усилиями гибкого мальчика, дерзнувшего оседлать матерую, с завидными статями кобылицу. Все это было похоже на чудесную первобытную грезу. Кобылица помогла ему, как могла, грациозными, мерными телодвижениями и ржанием, он и сам быстро вошел во вкус. Старухе за стенкой, должно быть, привиделся Страшный Суд с чудовищным скрипом весельных уключин. Видно, кто-то очень свирепый за ней приехал, чтобы везти на дознание. Эту кровать не чинили, не смазывали, конечно, со времен покорения Крыма…

Утром он проснулся в счастливом неведении: где сон, где явь. На кровати он был один. В окошке переливалось солнце.

Он длинно потянулся. Отчаянная пичуга, наверное, дрозд, надрывалась за окном в восторженном клекоте. В доме было тихо. От простыней пахло женским пряным телом. Пока он лежал, на ветке яблони в окне набухли почки. Часы показывали половину одиннадцатого. В полуоткрытую дверь бесшумно, как тень, скользнула глухая старуха, покрутилась по комнате, дико взглянула на Алешу из-под растрепанных седых косм, ненатурально взвизгнула и исчезла. Не привидение ли это было?..

Именно в этот час в Москве, в своей обшарпанной квартирке, на кухонном клеенчатом столе старик «Пакля», самодовольно ухмыляясь, мусоля химический карандаш, заканчивал записку следующего содержания: «Дорогой рогатый друг! Пока ты в поте лица зарабатываешь деньги на семью, твоя женушка кувыркается в Ростове с любовничком. Хочешь — поедь и убедись. Советую поспешить. Сострадатель».

Зазвонил телефон. Это был хозяин.

— Ты уверен, что щенок в Ростове?

— Я денежки всегда честно зарабатываю, — обиделся «Пакля».

— Ну-ну! Письмецо состряпал? Прочитай.

«Пакля», похрюкивая от тайного наслаждения, огласил записочку. Елизар Суренович остался доволен.

— Умеешь, сволочь. Доставь немедленно.

— Слушаюсь, ваше благородие!

В роскошных апартаментах на Садовом кольце Елизар Суренович приступил к завтраку. Только-только он закончил священнодействие над салатом, сдобрив в правильной пропорции нашинкованные овощи постным маслицем и дав им две минуты настояться, прежде чем окропить блюдо голубоватой солью и перемешать. Теперь надо было подождать, пока помидоры и петрушка, оскорбленные луковым присутствием, пустят и сольют свои сладкие любовные соки. Рядом с салатом на фаянсовой тарелке горбился почти одухотворенный бутерброд со свежим крестьянским маслом и семужкой домашнего посола, а сбоку на плите раздраженно скворчала на чугунной сковородке благородная яишенка. Но прежде всего, прежде всей трапезы Елизар Суренович благоговейно отпил из хрустального бокала глоток свежайшего ледяного апельсинового сока, куда по рецепту тибетских монахов добавлял щепотку цветочной пыльцы и чайную ложку густого гречишного меда.

Вкушая завтрак, он с удовольствием размышлял об Алеше, случайной рыбке, залетевшей в его сети, об этом желчном, самовлюбленном отроке, позарившемся на дармовщинку, прирожденном советском халявщике. Пожалуй, закусить им, после умелого приготовления, будет не менее приятно, чем проглотить вот этот ломтик сочной красной рыбины…

После кофе, задымив душистым «Кентом», он, как обычно, заглянул в свой настольный еженедельник и увидел, что, кроме прочего, на сегодняшнем дне там значилось: Маняша П. Елизар Суренович огорчился, что забыл про нее. Маняша была дочерью его подельщика, заведующего промтоварным складом на Яузе Кеши Бардина. У этого сурового подпольного капиталиста, как это часто бывает, уродилась совершенно на него не похожая дочь, эфемерное создание с мозгом пингвина и с претензиями небесной голубки. Месяца два назад на домашней ассамблее у Бардина она метнулась перед глазами Елизара Суреновича светлым пятнышком, длинноногой наядой, и он (удивленный) осторожно поинтересовался у папаши, какой же это годик пошел Маняше. Оказалось, ей уже пятнадцать. Учится в спецшколе с гуманитарным уклоном и кропает стишки. Стишки! За эту подробность Елизар Суренович сразу плотно ухватился. Улучив минутку, в коридоре заговорщицки шепнул стройной отроковице на ушко:

— Наша с тобой тайна! Папане ни слова! Жду во вторник со стихами.

Отроковица желанно покраснела.

— Что-нибудь вы разве понимаете в поэзии, Елизар Суренович?

— Да ты что, пигалица! Пощади стариковское самолюбие. Евтушенко с компанией — все мои ученики. Причем бестолковые. А если серьезно: бог поэзии и есть мой главный бог. Ну иди, иди, а то папаня засечет. Я тебе напомню утречком.

Рисковал Благовестов не слишком. Даже если Кеша прознает про затеваемую шалость, пасть открыть на него не посмеет. Вес не тот. А посмеет, Елизар тут же ему ее и заткнет напоминанием о некоторых секретных услугах. Однако, как и следовало ожидать, Маняша оказалась скрытной девочкой: хоть что-то хорошее унаследовала от преступного отца. Кстати, на эту детскую страстишку к рифмованным строчкам Елизар Суренович в своей жизни подлавливал, подманивал не одну неоперившуюся душонку.

— Приходи, — сказал он в трубку, с приятностью ощупывая под халатом собственное волосатое бедро. — Уже есть кое с кем договоренность. Стихов захвати как можно больше. Возможно, подскочит товарищ из журнала. Ты поняла? Особо подчеркиваю: родителям ни слова. Наша тайна! Потом, когда книжицу выпустим, будет им сюрприз.

Через сорок минут Нанята позвонила в дверь. Он отвел ее в гостиную, ободрил коробкой шоколадных конфет и наконец-то, не торопясь, как следует девочку разглядел. Да, бутончик в логове капиталиста вызрел прелестный. Обернута, правда, в хипповые бесформенные тряпки, но даже под уродливой хламидой видно, что тельце у девочки крепенькое, тугое, соразмерное, с продолжительными, как он любил, линиями бедер, икр, а уж про личико, волосики, про деланно-наивную гримасу и говорить не приходится: восторг! Самый срок напялить ее на сук, чтобы она лишь пискнуть успела, как устрица.

— Поэзия, дитя мое, — начал он, сурово кутаясь в халат, — это не просто строчки на бумаге, это — состояние души. Эту истину я, можно сказать, выстрадал за всю свою долгую жизнь. Годы мои подходят к закату, и — увы! — все в прошлом оказалось тленом и обманом, кроме поэзии. Да, да, дитя мое! Все, к чему так неистово стремятся люди — богатство, слава, женщины, — все это было у меня в изобилии, и все прискучило, омерзело, кроме тех волшебных созвучий, которые мы называем стихами. Поэзия выше жизни и выше всего остального. Она выше и смерти. Почему поэты умирают так легко, ты никогда не задумывалась? Почему так светло прощался с миром великий Пушкин, изнывая от раны? Почему застенчиво, как уснул, умер Есенин? Поэты умирают легко, потому что им внятен тайный смысл бытия, и покидают они юдоль скорби, с улыбкой прислушиваясь к великой музыке сфер. Они устремляются на свидание с обретенным божеством, а не в могилу, как другие. Манечка, скажу без обиняков: я счастлив был встретить в доме лучшего своего друга родственную душу. Но был и удивлен. Отец твой, между нами, поэтами, говоря, грубое, необразованное существо, с дурным запахом изо рта… Не хмурься, дитя мое, долг поэтов говорить и выслушивать правду.

Безошибочно подвел он девочку к скромному предательству, и она его совершила, чуток порозовев. Да и кто не предавал родителей по нашим темным временам.

— Папочка иногда, да, бывает нетактичен, резок, — прошептала Маняша, не умея укрыться от грозного, испытующего взгляда Елизара Суреновича. — Но сердце у него доброе!

Елизар Суренович сумрачно усмехнулся:

— Бедное дитя! К чему лукавить, мы оба слишком хорошо знаем твоего папочку. Доброе сердце! Если у него доброе, то какое же тогда у волка? Согласись, твой отец — просто дикое, необузданное чудовище. И мамочку поколачивает, разве нет?

Потупясь, еле слышно Маняша шепнула: «Да!» Сразу Елизар Суренович заскучал. Эта девочка была перед ним теперь, как взрыхленная полоска земли, готовая к принятию семени. Но он-то был не сеятель, он был эстет. Он верил в соразмерность всего сущего и с гневом отрицал чудовищный закон энтропии.

— Что ж, почитай, дитя, почитай из заветной тетрадки, — протянул он лениво.

Девочка сбегала в коридор за сумкой и действительно раскрыла на коленях толстую общую тетрадь в коричневом переплете. От вида бездарной коленкоровой обложки Елизар Суренович чуть не застонал и поспешил осушить рюмку коньяку. Маняше выпить пока не предлагал. Это было не к спеху, он еще не решил, далеко ли сегодня зайдет.

Стишата, разумеется, напоминали птичье щебетание. Уйма безвкусицы, подражательности и каких-то заунывных намеков. Тех, кто марает такие стихи и носится с ними по знакомым, конечно, следовало сечь. Порка вообще наилучшее средство от нелепых увлечений. Если человека регулярно с детства пороть, хотя бы в фигуральном смысле, он делается задумчив и необременителен для окружающих. Все-таки трогательное шевеление детских, чуть подведенных губ, издающих комариное зудение, постепенно его возбудило. Да и коньячок взбаламутил нутро. Девочка так разошлась, что темные волосики вспучились надо лбом: пора было прекращать этот цирк. Он поймал ее руку, стиснул, точно в экстазе, возопил:

— Перечитай, дорогая! Последнюю строфу. Умоляю!

Вздрогнув, дева послушно отбарабанила: «Снимала трубку, как сосуд, и было страшно расплескать, дрожала за истомой суть, коленки бились у виска».

— Полагаю, это гениально, — спокойно определил Елизар Суренович, в мнимом забытьи продолжая поглаживать ее ручонку. — Но оценить способен не всякий. Тут нужно особое устройство слуха. Дитя, я горд, что знаком с тобой. Дайка я тебя по-отечески расцелую.

Перетянув к себе на колени, он долго, вдумчиво ее лапал, наслаждаясь ее растерянностью. Бедняжка не понимала, что он с ней делает и зачем. Но под этим непониманием, он подушечками пальцев безошибочно чувствовал, пробивалась легкая ответная вибрация. Если даже она девочка, то недолго пробудет в этом пикантном положении. Кожа ее пахла сушеной дыней. Глубокомысленно извинившись, он посадил Маняшу на прежнее место.

— Когда сталкиваюсь с истинным проявлением поэзии, что-то на меня такое находит, словно ток, словно любовь. Я боготворю тебя за твой дар. Твой талант послан небесами. Тебя, возможно, шокирует, что признается в обожании несколько староватый для тебя человек. Но в поэзии все ровесники, не правда ли, друг мой? Вот твой бокал. Вот мой. Вот лимончик. За тебя! За твое призвание! За наше счастливое сотрудничество! За твоего будущего возлюбленного! Пей до дна!

Кажется, он несколько переоценил ее искушенность: от коньяка она поплыла с двух глотков. Тетрадочка упала на пол, выражение лица было лунатическое. Наконец к ней вернулся дар речи.

— Елизар Суренович, как-то странно вы со мной разговариваете. Я не все понимаю.

— И я не все понимаю в твоих стихах. Разве это важно?

— А что важно?

— Важно, что у нас есть тайна… Ну-ка выпей еще.

— Не могу!

— Пересилься! Тебе придется научиться пить. Тебе многому придется научиться. Чтобы преодолеть пошлость жизни, ее надо познать. Скажи мне, как своему преданному обожателю, у тебя было что-нибудь с мальчиками? Или ты невинна?

— Елизар Суренович!

— Спрашиваю не из праздного любопытства, поверь. Ты будешь знаменита, ты будешь богата, тебе будут поклоняться, но, отпуская тебя в страшный, огромный мир, я несу за тебя ответственность. Я несу за тебя ответственность перед твоей прекрасной матерью и перед отцом, какой бы он ни был. Пусть он чудовище, но он твой отец. Матушка у тебя охулки на руку не положит, но она твоя мать! Я должен заменить их обоих и еще стать тебе наставником и сексуальным партнером. Без этого никак не обойтись. Такова наша жизнь, дитя! Пей!

Крутым напором воли он ее подстегнул, и машинально она осушила рюмку. Потом мяукнула с вызовом:

— Я все поняла про вас. Я пойду домой!

Он ее в этот раз легко бы отпустил,кабы не заприметил в последний миг в ее очах, в этих наивно-капризных лазоревых омутках вполне взрослого презрения. Может, и не презрения, может, испуга. А это был перебор. Не для того он угробил на нее все утро, чтобы облизнуться на ее плюшевый задик. «Придется изнасиловать!» — подумал разгоряченно. Кеша, понятно, затребует немалого откупного, да черт бы с ним…

— Прости, Маняша, если напугал. Это все стихи, стихи, будь они неладны. Внимая чудным звукам, я делаюсь как бы невменяемым, воспаряю… Прости! Значит, ты невинна?

— Какое это имеет значение?

— Огромное, дитя мое, огромное! Прими еще глоточек, прошу тебя! Ты побледнела! О, я вел себя, как дикарь.

Потихоньку он попытался снова переместить ее к себе на колени, но она как бы одеревенела, налилась избыточным весом. Он чуть не расхохотался. Бог мой, какое упоительное ощущение. Ну да, он загипнотизировал ее. Сейчас она в его полной власти. Ее огрузневшее тело больше не подчиняется ей. Осторожно поднес он к ее рту рюмку — и она судорожно глотнула. Следом вложил в алую пещерку лимонную дольку.

— Я папе пожалуюсь, если вы что-нибудь со мной сделаете!

— Что я могу с тобой сделать, глупышка! За кого ты меня принимаешь? Это ты околдовала меня. А мне пожаловаться некому.

— Мне страшно, Елизар Суренович!

— Конечно, страшно, если артачиться. Но на самом деле это приятно. Ну-ка, подвинься к дяде Елизару поближе, скинь глупую кофтенку. Ну-ка, давай стянем и трусики, они нам только мешают… Любовь — самая высокая из наук, дитя мое, ты еще будешь меня благодарить… Ну-ка, раздвинь поудобнее ножки, ручки положи вот сюда… Расслабься же, расслабься, не плачь, тебе не будет больно…

Через час он купал ее в ванне, наполненной розовой душистой пеной. Он каждый ее пальчик, каждое пятнышко на коже холил и скреб, каждую жилочку вытягивал и нежил искусными пальцами. Словно в поэтическом трансе, девочка пускала ртом голубоватые пузыри. Елизару Суреновичу было смешно, скучновато и тревожно. Он был встревожен тем, что так мало радости получил от пикантного приключения.

— Что я натворил, негодяй! — сокрушался он. — Как я мог. Простишь ли ты меня, дитя? Увы, это был лунный удар. Амок! Твоя красота пробудила во мне древний инстинкт обладания, зверское начало. Ты поэтесса, ты поймешь и простишь, не правда ли? Я дам тебе много денежек. Купишь чего душа пожелает. Я твой вечный должник и слуга. Хочешь, возьми заодно мою жизнь?

Она была в подозрительной, молчаливой прострации. Он подумал: не вызвать ли на всякий случай знакомого врача. Сполоснул ее под душем, завернул в махровую простынь и отнес на кровать.

— Будем одеваться, малышка? Или немного подремлешь? Или выпьешь глоточек вина?

Она по-прежнему безмолвствовала, вперив в потолок бессмысленный, как у совы, взор. И тут его терпение лопнуло. Быстренько натянул он на нее трусики и облачил в отвратительную хипповую хламиду. В его руках она была послушна, но двигалась механически. Он ее поставил на ноги и подвел к двери.

— Хватит кривляться, сучонка! — напутствовал предостерегающе. — Не первый раз попробовала мужского мясца, не первый. Или с шелупонью слаще? Смотри, попробуй только пикнуть дома. Всю вашу поганую семейку раздавлю, как клопов. На, держи свой гонорар, поэтесса!

Сунул ей в руку тугую пачку полусотенных. В этот миг Маняшино личико приняло наконец осмысленное выражение, и она сделала нечто такое, отчего Елизар Суренович ее немного зауважал. Отступя к двери, с размаху швырнула деньга ему в рожу. Веселым роем вспорхнули в коридоре зелененькие. Елизар Суренович чихнул и влепил девочке негромкую затрещину. На том они расстались. Все-таки он вышел за ней к лифту и на дорожку еще раз напутствовал:

— Повторяю: дома ни звука! Пойми, тебя жалею, дурочка. А понадоблюсь — звони.

Ровно через двое суток после Алеши сошел на родной ростовский перрон Федор Кузьмич Полищук. Глаза у него слезились от бессонной ночи. Прямо с вокзала он позвонил сестре на работу. Катерина Кузминична его звонку ничуть не удивилась, и они условились встретиться через полчаса в кафе неподалеку от Театральной площади. Там рядом была прачечная, где Катерина Кузминична работала тридцать лет подряд.

Они не виделись лет пять, но оба мало изменились. Они никак не походили на брата и сестру. Катерина Кузминична была высокая, сухопарая, сутулая женщина с переваливающейся, утиной походкой, неуклюжая с виду и с неприветливым лицом, на которое шесть с гаком десятилетий наложили решетку морщин наподобие тюремной. Донской казачке, ей несладко пришлось вековать при советской власти. Но она другой доли не знала и потому ни на что, никогда, никому не жаловалась. Жалела лишь о том, что мужа любимого притушили на первом году войны, через месяц после призыва, мало успели они помиловаться и, главное, не сумели оборудовать ребеночка, оплошали. Сухоликий, круглоголовый, с литым, опасно подвижным телом, приземистый, с прозрачным, как у рыси, выражением глаз, Федор Кузьмич выглядел по сравнению с сестрой вполне благополучным человеком. Он таким, пожалуй, и был все последние годы.

При внешней разномастности брат и сестра Полищуки душевно были настолько схожи, что им никогда не требовалось обмениваться пустыми предварительными фразами, чтобы потом обсудить что-то серьезное. Время было не властно над их кровной приязнью. К приходу брата Катерина Кузминична успела заказать кофе и яичницу с ветчиной. Она сидела посреди полупустого зала, нахохлясь, глядя в одну точку, и непонятным образом производила впечатление старой крестьянки, притомившейся, присевшей отдохнуть на пороге родной хаты. Брат сбоку неслышно подошел, наклонился, обнял, истово потерся об ее щеку небритой щекой, мягко, по-кошачьи опустился на стул напротив, сунул в рот сигарету, с улыбкой подмигнул, спросил небрежно:

— Ну что, загуляла моя Асенька, да?

— Раньше такого не бывало, — сварливо отозвалась Катерина. — Ну могла ли я представить, чтобы изменить своему Витечке. Ты, никак, курить начал?

— Брось ты — не бывало! Испокон веку бабы от мужей погуливают. Другое дело: в Аське я не сомневался. Она меня крепко все же любила… Ты видела этого гаврика?

— Чего же не видеть. Позавчера прибыл. Первый день она его где-то прятала, похоже, у Галки Чикиной. Ты ее помнишь, Васьки Чикина вдовушка. А с сегодняшнего дня открыто ходят под ручку, всякий стыд потеряли.

— Ванятка где же?

— И Ванечка с ими, где ж ему быть. Я-то вон по суткам вкалываю.

Федор Кузьмич неловко поднес ко рту вилку, кусочек желтка упал ему на грудь. Катерина дотянулась, платочком почистила брату рубаху.

— Может, ханки выпьешь? У меня тут знакомая, подадут.

— Как он из себя?

— Да я им особо не любовалась. Белобрысый, чистенький, лыбится. Глазенками ныр-ныр в разные стороны. Ты его не трогай, Феденька. Из-за такого говна страдать — тьфу на него! Аську, конечно, поучить надобно. Но мне ее тоже все-таки жалко, она какая-то чумная у тебя. Я еще когда не советовала с ней связываться. Ну какая из нее может быть жена? Сызмалу в опилках кувыркалась. Жена должна быть хорошего трудового рода, тогда осечки не будет. И я тебе вскорости такую подыщу. У меня и теперь есть на примете. Одно не возьму в толк, что с Ванечкой делать будем. Какой у тебя сыночек, Федя! Это же херувимчик Божий. Да я за такого сыночка!..

На мгновение привычная хмурость стекла с ее лица, и оно осветилось страдальческой, наивной улыбкой, точно солнышко блеснуло из-за туч.

— Ты вот что, Катя, пока о моем приезде ей не говори, сперва сведи меня с ним, с белобрысым.

— А ну порешишь сгоряча?

— Похож я разве на убийцу?

— Ты не убийца, но кувалды твои многие в Ростове до сей поры памятуют. А этот мальчонка хлипкий, субтильный.

— Чем же он ее прельстил? — не удержался от паскудного вопроса Федор Кузьмич. Сестра так и поняла, что ему сейчас станет стыдно за малодушие. Ответила уклончиво, чтобы ему не больно было.

— Дьявол поманет, таракана с ангелом спутаешь. Всяко бывает на свете, милый мой!

Аппетит Федор Кузьмич не потерял, и масло после яичницы чисто выскреб сухой корочкой. Сестра смотрела на него с сочувствием. Она сочувствовала не только ему, но и многим другим людям, в том числе и Асеньке, и ее новому белобрысому кавалеру. Она давно поняла, как все люди слабы и несчастны. Только некоторым кажется, что они сильные и счастливые. Вот как это прежде казалось брату Федору. У него были, конечно, основания считать себя удовлетворенным жизнью, но не худо бы ему при этом помнить, что всякое дыхание в руке Божией. Он забыл об этом, увлекшись приятностями судьбы. Теперь у него такой вид, будто его, распаренного, окунули невзначай в ледяную купель. Если бы Катерина Кузминична умела, она передала бы ему часть своего великого, тайного спокоя, но этим не делятся. Для того чтобы стать окончательно бестрепетной, ей понадобилось без малого сорок лет прокуковать без мужика, без детей, наедине со щемящими ночными грезами.

— Хочешь, я сама с ним сперва потолкую?

— Нет, это только нас двоих касается.

— Помни, брат, его тронешь, жену потеряешь. И Ванечку, стало быть, потеряешь.

Федор Кузьмич чудно усмехнулся:

— Я его и не трогал, это он меня зацепил клешней.

— Он ни при чем, и она не виновата. Господь послал испытание вашему браку. Вы сейчас либо разминетесь, либо укрепитесь вместе навеки. Феденька, смирись! Гордыня — грех неотмолимый.

— Как была ты сектанткой, так и осталась… Говори прямо, поможешь или нет?

— Помогу, — вздохнула Катерина, — как не помочь. Лишь бы от моей помощи вреда никому не было.

Алеша прикуривал возле Галиного дома, подставя лоб закатному солнышку. Глухая бабка копошилась поодаль, кошке песок набирала в горшочек. На это у нее ушло около получасу. Алеша лениво за ней наблюдал, думая, что это тоже называется жизнью. Галина еще не вернулась с рынка. Алеша поджидал возлюбленную, которая обещала пожаловать к семи. Он предвкушал, как они бухнутся в чуланчике на скрипучую кровать и помчатся вскачь. Он за ночь отоспался, за день отъелся. Московские тревоги отступили, подтаяли. Посреди одного из самых жарких и натуральных любовных видений рядом с ним на приступочку опустился мужичонка в кепаре, сожмуренный, подбористый, с угрюмой тоской во взгляде. Алеше не надо было его представлять, чутье у него было, как у собаки.

— Быстренько вы до меня добрались, папаша! — смешливо выразил он свое уважение.

Федор Кузьмич час назад запер Асю в сарае, где сестра хранила картофель и всякое барахло. Перед тем попытался с ней по-хорошему объясниться, но Ася все рвалась предуведомить юного шалопая и потому была как невменяемая. Чуть не выпрыгнула в окно. Федор Кузьмич еле поймал ее за юбку.

— Ты мне вот что скажи, землячок, — поинтересовался Федор Кузьмич, тоже уважительно, — ты мою Асю любишь или у тебя просто засвербило в одном месте?

Подсел он к Алеше на всякий случай так, чтобы тот был в фокусе левого крюка, но не думал, что дойдет до побоища. Невнятное чувство ему подсказывало, что можно будет обойтись уговорами. Издалека поглядел на светлоликого Алешу, греющегося на солнышке, словно котенок, и сердце его враз утихомирилось: кем угодно мог быть этот красивый мальчуган, но никак ему не соперником.

Алеша ответил предельно вежливо и не без изыска:

— Да я так устроен, что вообще к любви не способен, в том смысле, в каком вы спросили.

— Вон как!

— Женщина мне нужна только как половая потребность. Ася мне до лампочки. Я у нее от преследования спасался. Вы меня бить собираетесь?

— От какого преследования?

Тон у мальчика был доверительный, от него пахло рекой. В Федоре Кузьмиче крепло убеждение, что вся эта гнусная история вот-вот обернется обыкновенным недоразумением. Такие чистые и не по возрасту грустные глаза не могут подло лгать. Рановато. Либо перед ним не человек, а изувер. Конечно, бедняжка Асенька купилась на его ангельский лик, на дурнинку задушевных речей, но это не может быть серьезным увлечением. Так, блажь. Разве ему самому, мужику костяному, не приходят иногда в голову затейливые, озорные прожекты.

— По почкам только не бейте, — простодушно попросил Алеша. — Они у меня никудышные. До десяти лет я в постельку писал.

— Кто тебя преследует? От кого бегаешь? Объясни толком.

— Вам Ася разве не сказала?

— Об Асе не вякай.

— Понял вас. Привязался ко мне один дядька в скверике, наверное, педик. Пойдем, говорит, ко мне. У меня, говорит, хорошая библиотека. Любые книжки есть. Я читать люблю. И музыку люблю слушать. Вот у меня две страсти: музыка и чтение. Ну, я к нему поехал. Он нормально себя вел, не приставал, винцом угостил, кофе. Подарочек сделал, статуэтку подарил. А на другой день подослал двух гавриков, чтобы статуэтку отнять. Они меня возле дома подстерегли, накинулись, я еле утек. Потом старика подослал, палача своего. Тот вообще ужасный, каких я не видел. Прямо ведьмак. Глаза водянистые, как сопли. Тоже подстерег и говорит: или отслужишь статуэтку, или тебе кранты. Я испугался, сбежал. Как не сбежать. Вы бы поглядели на этого ведьмака. У него в одной руке карамелька, а в другой удавка.

— Да на что ты им сдался?

— Для какого-нибудь преступления хотят использовать. Этот, у которого я в гостях был, бандюга крупный. У него квартира навроде пещеры Али-Бабы. Там чего только нету. И все из-за бугра. Может, им пацан понадобился для какого-нибудь изуверства.

— С Асей где познакомился?

— Про Асю вы мне запретили говорить.

Федор Кузьмич огляделся. Пока они беседовали, солнышко село. Переулочек тут был укромный: за все время, что сидели, пионер шмыгнул в подъезд да пожилой гражданин вывел на прогулку черного пуделя.

— Паренек ты вроде не настырный, — задумался вслух Федор Кузьмич, — но помни и то, мне твою тыкву отвернуть, как высморкаться. Поэтому не наглей, поберегись.

— Понял! — воскликнул Алеша. — Я все понял. Вас ведьмак на меня навел. Они за мной не напрасно следили. Решили вашими руками меня укокошить. У самих духу не хватило.

— Не пойму, ты бредишь или правду говоришь. Ты хоть помнишь, где мужик живет, у которого первый раз был?

— Не-е, не помню. Он мне глаза в машине завязал. Да им всех отследить нетрудно. Старичок у дома каждый вечер дежурит. Ой, дядя Федор! Помогите от них избавиться. Клятву дам: Асю забуду навек. Зачем она мне? У меня таких Ась миллион еще будет, если уцелею.

Диковинное владело Федором Кузьмичом чувство: будто они с этим мальчиком в странном и древнем родстве. Дышалось ему легче, как после грозы.

— Вон Галина идет! — радостно завопил вдруг Алеша. — Да я лучше с ней буду жить, чем с Асей! Она и кормит и поит.

Галина тащилась с базара с полными сумками, готовясь к большому застолью. С той ворованной ночи продолжался в ее душе невинный праздник. Поселилась в ней добрая забота о развратном младенце. Увидя приютившуюся на приступочке пару, обмерла. Свирепую, неукротимую породу Полищуков она слишком хорошо знала. Все они на этой улочке рядышком росли. Федор миролюбиво ее приветствовал:

— Все сводничаешь, поганка?! Вспомни, как я тебя от шпаны берег, прорва ты базарная?! Совесть тоже на лотке проторговала?

Галина, к оскорблениям нетерпимая, сразу взбодрилась:

— Ты, Феденька, сызмалу людей пугаешь и бьешь. С тобой жить не то что погуливать начнешь, на крюке повиснешь. Ася святая: до сих пор от тебя, бандита, не сбежала.

Установилась Галя подбоченясь, вызывающе выкатив грудь, перенимала гнев Федора Кузьмича на себя. Он это понял, но не одобрил:

— Не гоношись понапрасну, баба. Никто твоего слюнца не обидит. И Асю не трону. Что касаемо таких сводниц, как ты, испокон веку их в Дону топили.

— Утопи попробуй!

Подал ангельский голосок Алеша:

— Не обижайте ее, дядя Федор. Она хорошая. Идите, тетя Галя, собирайте ужин. Я следом. Может, и дядя Федор с нами откушает. Соглашаетесь, дядя Федор?

Чарующие звуки подействовали на Галину, как электрический ток: она сомлела и затрепетала.

— Хорошо, Лешенька, бегу блинцы ставить. Токо если этот гад начнет буйствовать, сразу шумни.

Утекла в подъезд, маняще струясь бедрами. Из дверной тьмы долго светила очами, как прожекторами.

— Да ступай, не прячься, — крикнул ей Федор Кузьмич. — Не трону твоего хахаленка.

Удивленно обернулся к Алеше:

— Какую ты, однако, власть имеешь над ними! Галка прямо шелковая. А ведь это уксус в бутылке. Неужто ты ее старинными прелестями соблазнился? Да никогда не поверю. Она же тебе в бабки годится.

— Галя мне действительно отдалась, — застенчиво признался Алеша. — Видя мое несчастное положение. Мы с ней совершенно подходим друг другу, несмотря на разницу в возрасте. Оба гонимые судьбой. Вы напрасно про нее думаете, что уксус. Она ласковая, доверчивая, только немного невостребованная. Таких женщин много. Они как ивушки плакучие на ветру.

— Помилуй Бог! — Федор Кузьмич руками схватился за уши. — И на этого пискуна Ася польстилась. Что же творится на белом свете?

Дальше он говорил с Алешей в наставительном тоне. Велел к завтраку собираться на родину в Москву. Обещал уладить Алешины дела, оградить от преследователей, но с одним условием: Алеша не приблизится к Асе и на пушечный выстрел. Вообще насовсем исчезнет с горизонта. Иначе, сказал Федор Кузьмич, он из него нарежет лапши тиграм на завтрак. Алеша самоуверенно ответил, что никогда не был неблагодарной скотиной и после всех оказанных ему Федором Кузьмичом благодеяний не только не подойдет к Асе, но, чтобы угодить покровителю, готов завербоваться по комсомольской путевке на БАМ.

— Ты все время немного надо мной подтруниваешь, — заметил Федор Кузьмич. — Думаешь, наверное, я этого не чувствую. Не заблуждайся на этот счет. Когда подойдет срок, я напомню тебе и об этом.

— Я не кретин, — обиженно возразил Алеша. — Вижу, какой вы человек и что со мной можете сотворить, если только пожелаете.

На прощание Федор Кузьмич чуть-чуть сдавил ему плечо пальцами: у Алеши, точно под наркозом, тут же онемела правая половина туловища и колючая струйка боли скользнула в подвздошье. Он не пикнул, и по улыбающейся его физиономии можно было даже допустить, что ему лестно дружеское прощание старшего по чину. Именно в этот миг на Федора Кузьмича впервые в присутствии Алеши будто из бездны холодком потянуло.

На другой день Ася улучила минутку, чтобы свидеться с милым. Ввалилась в чуланчик, как подраненная утица.

— Алешенька, как же так! Ну как же так!

Алеша блаженствовал в послеобеденной сытой неге, она с размаху повалилась к нему на грудь, тискала, целовала, тормошила. Еле из-под нее выпростался.

— Где муж?

Прощебетала, что муж в бане, не может баню пропустить, и она воспользовалась светлым часом. На левой скуле алый след, как ожог.

— Мы теперь чужие, — Алеша натянул на себя одеяльце. — Врозь будем горе мыкать. Я дяде Федору клятву дал. Великодушный он человек. Простил нас обоих.

— Что ты ему сказал?

— Я теперь с Галиной Павловной в интимных отношениях состою, соблазнила она меня. Но я не жалею. Она вон какая толстая. А у тебя одни мысли.

— За такие шуточки в морду бьют.

— Какие шуточки? Дядя Федор надо мной покровительство взял, как над дебилом. От всех притеснителей защитит, если я от тебя отрекусь. Я и отрекся. Ты уж прости. Я теперь больше Галине Павловне симпатизирую. У нее и дом полная чаша.

Ася внимала гнусаво-идиотским речам, любовалась волшебным, ледяным блеском серых глаз, где вся жизнь ее безвозвратно утонула, и ей стало так скверно, словно изжевал ее всю целиком таинственный могучий грызун — и выплюнул. За что ей это? Один запирает в сарае, другой дерьмом мажет. Она никому не сделала зла. Она любит обоих — и того, и другого. Зловеще прошамкала ртом, как беззубая старуха:

— Ты свои укольчики побереги для дурочек. Или впрямь со страха одурел?

Идиотизм на ангельской Алешиной мордахе усугубился блаженной истомой.

— Пусть те боятся, которые развратничают. Для меня дядя Федор теперь второй отец. Он и с учебой поможет. У него единственное условие: чтобы я от тебя отступился. Мы вместе в Москву едем. Впоследствии обещал и невесту подыскать. Захочу — из цирка, захочу — хоть откуда. Такие у него, говорит, есть девки в запасе — лед и пламень. Прости, Асенька, но наши с тобой корабли отныне разошлись в разные гавани.

— Ты что мелешь, гадина?! Что я тебе сделала?

— Будешь обзываться, дяде Федору пожалуюсь.

Дальше не вынесла, вцепилась ему ногтями в рожу. То есть на какую-то сладкую, счастливую минуту ей помнилось, что вцепилась и кровь из-под ногтей закапала: но это был мираж, неуклюжее поползновение. От ее летящих растопыренных пальцев он уклонился и спихнул ее на пол. Сверху предупредил:

— Меня нельзя царапать.

На полу ее изрядно скрутило. Бросало, катало по циновкам, пока не укрылась головой под кровать. Там уперлась лбом в какую-то железяку и всласть наревелась. Из горла с хрипом, с резью выбрасывались целые комки обиды. На ее истошный вой припехала глухая бабка, и ей Алеша знаками попытался объяснить, что они с подругой репетируют новый смертельный номер, который будет называться «Распутная девица на раскаленной сковороде». Бабка заглянула под кровать и ушла.

Алеша запер за ней дверь на задвижку и презрительно сказал:

— Снимай трусы, если без этого не можешь!

Пулей вылетела Ася на улицу и домой попала неизвестно как…

На вечернем поезде Алеша и Федор Кузьмич отбыли в Москву.

8
«Пакля» давненько не выгуливал человека на полный слом. И тем занятнее это было, что происходило на воле, не в тюрьме. Разница была такая же, как выуживать рыбку из аквариума либо из реки. Несравнимо по удовольствию. Разумеется, «Пакля», Бугаев Иван Игнатович, принадлежал к тем людям, которые понимали, что на воле человек находится лишь фигурально и условно, на этой пресловутой «воле» он так же повязан множеством мелких и крупных ограничений, как и в камере, но сам-то редко о том догадывается и парит вроде бы вольной птахой на потеху умным надзирателям.

Когда Алеша вернулся из Ростова целый и невредимый, «Пакля» обрадовался: иначе получилась бы слишком короткая, примитивная партия. Юноша, по всей видимости, стоил того, чтобы похлопотать вокруг него покруче. Чтобы заварить с ним кашку погуще. В который раз отдал «Пакля» должное проницательности Елизара Суреновича, подпольного владыки. Из мальчика несомненно будет толк, коли его грамотно и верно направить, не жалея сил.

На памяти Ивана Игнатовича был один заколдованный хмырь, которому всегда сопутствовала удача. Он падал крепко, но высоко поднимался. Его пытали, били, рвали на части, морили голодом, приспосабливали навеки к параше, а он только здоровел и расширялся. Маслянистым ужом выскальзывал изо всех ловушек. Будто знал великий секрет вечного приспособления. Однажды он, этот непобедимый хмырь, оказался на попечении Ивана Игнатовича, и тот, пораженный необыкновенной изворотливостью хмыря, начал по собственному разумению оказывать ему тайные услуги. И не пожалел об этом. Впоследствии на недолгий, правда, срок этот человек засветился чуть ли главной звездой на грешном небосклоне их ведомства и успел отблагодарить своего мелкого, но расторопного доброжелателя, доставлявшего ему под замок путеводные записочки. Два года Иван Игнатович как сыр в масле катался и успел безнадзорно, люто нахапать добра лет на десять безбедной жизни.

Конец у хмыря получился бесславный: после очередного упадка его придавили на этапе лагерные акатуи. Бугаев шибко о нем горевал. Пока хмырь свирепствовал и царствовал, меж ними тянулась потаенная ниточка душевного родства, и оба об этом знали, хотя хмырь, наверное, редко вспоминал о наличии на белом свете Ивана Игнатовича, своего потешного, невзрачного, преданного единокровника. «Пакля» так был устроен, что мало к кому привязывался сердцем надолго, ни с одной бабой не ужился дольше года, а вот хмыря издали любил и обожал, как отца, как жену, как учителя. Вся небогатая нежность Бугаева сошлась на хмыре, неутоленная, невысказанная, противоестественная, но зато получил он в награду два главных урока бытия. Жить на земле имело смысл только так, как жил хмырь, подминая всех под себя, никого не жалея, ни перед кем не кланяясь и окружив себя по возможности мистическим ужасом. Власть над людишками не бывает явной, она всегда скрытая, подвздошная, и пользоваться ей надо так, как скряга золотом, по крохе, в силу лишь крайней необходимости, но про запас держать горы. Второй урок вытекал из первого: умей вовремя уйти, отстраниться, стряхнуть, как прах, все нажитое, предугадать, умилостивить беду. Примениться к обстоятельствам иной раз труднее, чем помыкать людьми. Удачлив был хмырь, природа ему потворствовала, да, видать, преждевременно воспарил к небесам. Повязали его на казеной даче в Красково, толком снарядиться не дали. Били мало, допросы почти не снимали, это хмыря насторожило, но по старой привычке надеялся он вывернуться. Говорят, задумчив был перед этапом, который обернулся петлей. С большим опозданием узнал «Пакля» об его кончине, а то, пожалуй, сорвался бы с места, карьеру на кон поставил, чтобы утереть горемыке смертную слезу. Такое чудное владело в ту пору Иваном Игнатовичем настроение.

И точно такое же томление духа испытал он, полуиздохший, шелудивый пес, узрев впервые лик Алеши. Его нюх не обманывал: над белокурой головой мальчика явственно была простерта длань высокого покровительства. Люди все малозначащи, но бывают среди них избранники, коих опекает фортуна. Таким был хмырь, таков был и Алеша. Таким был Елизар Суренович. Каждый жест избранника, каждое его слово сопровождались еле уловимой презрительной гримаской отстраненности; что бы он ни делал, он делал как бы не в полную силу, как бы нехотя, а предназначение его было иное. Магнитно, неодолимо тянуло к таким людям Ивана Игнатовича, возможно, потому, что сияние высокого удела грезилось и ему, но всегда обманывало. Он любую толику благ вырывал из пасти жизни с кровью, с болью, с огромным напряжением ума.

Ему иногда казалось, будь он ближе к хмырю и ему подобным, их избранность, их легкое дыхание распространится на него, грешного, и ему удастся, наконец, утолить сумеречную, грозную мечту о беспредельной власти над роскошными красавицами, осмеливающимися позевывать ему в рожу, и над свирепыми удальцами, снисходительно протягивающими пальцы для рукопожатия, как нищему бросают пятачок, и над всем подлунным миром. Однако бескорыстная, сокровенная преданность избранникам судьбины не принесла ему счастья, лишь непомерно распалила аппетит. Постарев, угомонившись, покрывшись перхотью седины, он все же понял, в чем была его роковая ошибка. Не прислуживать надобно было насмешливым властелинам, не потворствовать любым их капризам, напротив, старательно противоборствовать им. Никто ничего не отдает по доброй воле, все, что человек имеет, он силой отнял у других. Таков мир, таковы люди в нем. Тот, кто говорит, что свое состояние честно заработал, обманывает себя и ближних. Кролик питается травой, а сильный человек — чужими пайками. Мир стоит на взаимном, упорном грабеже. Один народ испокон веку воюет с другим народом, сосед старается что-нибудь да оттяпать у соседа, но и этого мало. В самой нормальной семье сын, войдя в возраст, непременно стремится ущемить отца и мать в правах, лишить их части кислородного пространства; и любящие родители ведут изнурительную борьбу за выживание со своими чадами. Таких, как хмырь, как Елизар Суренович, природа оделила чудесным даром отторгнуть, отхапать у владельцев их богатство, ничем не делясь взамен.

«Пакля» позвонил Алеше и, похихикав всласть, осведомился:

— Покамест ножки-ручки не зябнут, малышок? Голос ему отозвался грустный, испуганный:

— Что я вам сделал плохого, дяденька? Зачем преследуете?

«Паклю» не обмануло Алешино притворство.

— Со мной, малышок, не хитри. Все одно придется дерьмо в зубах носить.

— Это как?

— Да вот так. Прикажет хозяин — понесешь. Прикажет — сожрешь. А ты думал! У нас все по-домашнему, без выкрутасов. Хребтину не таким ломали. Ты из Ростова чудом воротился, малышок. Но скоро тебя насовсем урезонят. Больно ты прыткий.

«Пакля» еще разок хихикнул и умолк. По давней привычке звонил из уличной будки, хотя дома был хороший телефон. Слишком помнил много случаев, когда большие начинания рушились от неосторожной телефонной трепотни. Алеша вдруг прорезался иным заборным голосишкой:

— Дедок, а ведь ты мне надоел.

— Это мы сочувствуем.

— Чего тебе надо?

— Верни статуэтку — раз.

— А два?

— Это при встрече, малышок. Ты сейчас свободный?

— К экзамену надо зубрить.

— У тебя главный экзамен будет, когда за ноги на осине подвесят.

Немудреная шутка крепко самого «Паклю» развеселила. Он от смеха зашелся так, что будка раскачивалась вместе с его костями. Чуть не вывалился на траву в открытую дверцу. После объявил Алеше, что ждет его там-то и там-то, неподалеку от Черемушкинского рынка через полтора часа. Вместе со статуэткой, а также паспортом. У «Пакли» сегодня был шутливый день.

— Мы твою фотографию с оригиналом обязаны сличить, — сказал он.

— Хорошо, приду, — буркнул Алеша.

Понуро брел Иван Игнатович к метро. В этом мальчике, по сути, не было ничего загадочного, все его шаги легко просчитывались наперед. Но тяжко было сознавать «Пакле», что его собственная звезда скоро закатится, и никогда в своей продолжительной карьере не умел он вести себя так беспечно, словно не висел над его затылком кирпич.

Ровно в девять, когда фонари зажглись, Алеша прибыл к рынку. В боковом кармане нес для старика гостинец. Он туда вместо статуэтки положил самодельный кастет — железяку с двумя шипами, туго обхватывающую пальцы. Но когда разглядел заново Елизарова гонца, понял: кастетом бить нельзя.

Такого кулаком зашибешь насмерть. Качается, точно былинка на ветру, но глазенки подлые, взгляд с подковыркой, как у шута. Вырос сбоку, отделился от стены, где человеку вроде притаиться невозможно. Сразу захихикал, завихлялся, выкрутил гусячью шею.

— Ах ты, малышок наш ненаглядный! Я-то думал, перебздишь, не придешь, а ты вот он — петушок белоголовый. Хи-хи-хи!

Алеша озирался с опаской: старик был вроде один, никого не привел для подмоги.

— На все про все даю тебе пять минут, вонючка шепелявая, — хмуро сказал Алеша. — Внятно объясни, чего вы с паханом от меня добиваетесь? Зачем я вам?

— Вещичку принес?

— Про вещичку позже. Отвечай, чего спрашиваю.

«Пакля» скорчил глубокомысленную гримасу. Вся его глумливая физиономия напоминала проволочное заграждение.

— Не здесь же толковать.

— Пригласи в ресторан.

— Отойдем вон хоть в затишок.

Заскрипел суставами, зашкандыбал на взгорок, у поликлиники свернул к скамейкам, к трансформаторной будке. Алеша держался поодаль. Да нет — все спокойно вокруг. Никого.

— Воняет от тебя какой-то тухлятиной. Ты бы, дедок, помылся, что ли. Или на мыле экономишь?

— Поживешь с мое, протухнешь и ты. Ну показывай, где статуэтка?

— Ты, дедок, какой-то неугомонный. Или уж врезать тебе для науки?

Тут «Пакля» дал ему совет, который Алеша не забудет по гроб жизни:

— Никогда не грози заранее, малышок, сразу бей! Кто на угрозы тратится, тот, считай, спекся.

В подтверждение справедливости его слов из смолянистой тьмы, из-за будки, точно взрывом, выхлестнуло двоих мужчин, и расстояние до Алеши они преодолели в мгновение ока. Он моргнуть не успел, как схлопотал чугунный удар в челюсть. Его швырнуло на стену мячиком, но спружинить он не смог, глухо поник. Подняв и загнав его в клещи, мужчины с далекого размаху припечатали его к той же стене. Звук был как от лопнувшей шины. После они минут пять дружно охаживали его сапогами. Остервенело садили по почкам, по печени, по сердцу. Алеша сознание не терял до конца экзекуции, но до того обессилел, что и скулить не мог. Вскоре он обнаружил себя как бы вбитым в асфальт штырем без головы, без остальных членов тела, но чудно обвевал щеки холодный ветерок. Его обыскивали, шарили по карманам, катали по земле, но он чувствовал только приятный ветерок на щеках.

— Гляди, чего он, падла, припас, — смешливо возник голос Вовчика. Он Вовчика узнал еще прежде, а ведь тот разбился в арматурной яме. Странно все это было. Старый ведьмак вслух погоревал, и слова его доносились откуда-то из тридевятого царства.

— Чуток вы перестарались, похоже, ребята. Кабы не околел. Хозяин не похвалит.

И опять Вовчик:

— Дышит, не боись. Таких надо давить беспощадно. От них одни убытки.

— Не тебе решать, милый друг… Значит, не захватил статуэтку, Бог ему судья… Ну-ка, ребятки, оттащите его подальше к мусорному бачку. Нехай продышится.

Уже под утро Алеша приполз к поликлинике номер восемь и вскарабкался на каменное крылечко. Встать, преодолеть дверь у него, конечно, сил не было, и он терпеливо ждал, когда кто-нибудь выйдет и споткнется об него. Правый глаз не открывался вовсе, может, весь вытек, зато левым он жадно наблюдал, как над московскими крышами высоко-высоко прорезывается алый неба клочок.

Три недели Алеша пролежал в больнице, из них двое суток оклемывался в реанимации. Пока его одноклассники веселым гуртом сдавали экзамены на аттестат зрелости. Приятели навещали его и утешали, как могли. Они приносили ему яблоки и виноградный сок. Приходил и классный руководитель Петр Магометович, который уверил его, что, разумеется, при таких крайних обстоятельствах ему позволят сдать экзамены экстерном. Более всего раздражали Алешу мать с отцом, которые неумело изображали скорбь. В реанимацию их, слава Богу, не пускали, зато в палате они устроили гнусное представление, потешая больных и медицинский персонал. Алеша им любезно улыбался. Объяснений никаких не давал ни им, ни следователю прокуратуры, которого притащила мать. Он ни на кого не жаловался и ни к кому не имел претензий. Говорить с родителями ему было не о чем. Он тускло, упоенно ждал, когда подживет, окрепнет разбитое тело и восстановится зрение. Мыслью о непременном, скором, желанном свидании с «Паклей» он только и утешал себя по ночам.

На воле в первый же вечер позвонил Федору Кузьмичу, поделился бедой. Пожаловался, что чудом жив после адских побоев, но руки и ноги все равно плохо гнутся.

— Обещали помочь, дядя Федор, помните?

— Хорошо, — сказал Федор Кузьмич. — В следующий раз я с тобой пойду.

Ждать долго не пришлось, ведьмак позвонил на третий день. Поинтересовался, как Алеша себя чувствует, не надо ли каких лекарств? Сказал, что эти звери и его чуть не ухайдокали, когда он отбивал у них полуживого Алешеньку.

— Но ты сам виноват, малышок, — взгрустнул «Пакля» в телефоне. — Помнишь, как ты еще раньше Вовчика обидел. А ведь он слабонервный, за ним три срока. До слез ему хочется человеческого обхождения.

— Да я понимаю.

— Всегда надобно старших уважать. Почему не принес статуэтку? Хозяин серчает. Это опять же к добру не приведет. Мертвяков знаешь сколько сейчас находят на улице без опознавательных признаков личности? Тебе что же, эта вещица дороже головы?

— Дурак был, простите!

«Пакля», на другом конце провода радостно поежился. Сглотнул слюну. Он такого глубокого, страстного, но совершенно лживого раскаяния и на яростных, с применением особых мер воздействия допросах не слыхал. Этот мальчуган, безусловно, далеко пойдет, если его заранее не остановить.

— Ну и ладушки, — сказал он, по привычке сально хихикнув. — Даю тебе последний шанс для исправления. Придешь вечером в Парк культуры, сядешь на скамейку неподалеку от «Чертова колеса», к тебе подойдут. Но гляди, без глупостей, малышок!

— Второй раз на рожон не полезу.

— Приятно слышать. Не вздумай хвоста притащить. Тогда уже все, отбой. Понял меня?

— Да.

Тут же Алеша перезвонил Федору Кузьмичу и передал ему разговор.

— Делай, как велено, — распорядился канатоходец. — Я буду неподалеку.

Как стемнело, к Алеше на скамейку бухнулась женщина лет тридцати, расхристанного обличья, с сигаретой в пальцах. Чуть не на колени к нему взгромоздясь, обдала перегаром. Глазеночки веселенькие, мутные, острые. Прокаркала глумливо:

— Какой мальчонка хорошенький! Прямо пупсик. Чего жмешься, не укушу!

Алеша вежливо спросил:

— У тебя ко мне дело, что ли, тетенька? Захохотала стерва, как в падучей забилась.

— Ой, уморил, деловой! Ох ты, цыпленочек ненадкушенный. Я бы с тобой занялась, да некогда. Давай, чего принес!

Алеша изобразил тупое удивление:

— Ты от деда?

— Ага.

— Он ничего про тебя не говорил. Не-е, так не пойдет. Кто ты такая? Я тебя знать не знаю.

— Тебе и не надо знать, дурачок. Узнаешь, худо будет. Доставай, доставай товарец!

Алеша сделал движение, будто лезет за пазуху, но будто передумал. Сказал твердо:

— Не обижайся, тетенька, боюсь! Меня и так уже покалечили. Не хочу опять влипнуть. Пусть дед сам придет.

— А ты шустрый, — заметила женщина. — Надеешься Ивана Игнатовича кинуть? Сосунок ты несчастный, жалко тебя. Такой гладенький, пухленький, дай поцелую!

Не успел Алеша отстраниться, обвилась вокруг шеи, да так впилась в рот, словно сто пиявок. Хоть ему было противно, он стерпел. Сосала минут пять, постанывая, давя грудью на грудь, как пожирала. Когда отпустила, у него рот заиндевел. Потрогал губы — твердые и больно.

— Отдашь игрушку?

— Только деду!

— Нарываешься?

— Не сердись, тетенька.

Отряхнула юбку, сигарету щелкнула в траву.

— Что ж, валяй за мной, коли так. Не схотел по совести, схлопочешь по закону. Иди сбоку, отстань шагов на десять.

Кругами вела к Нескучному саду, и было понятно — зачем. Если кто за ними вяжется, его легко засекут со стороны. У ведьмака, конечно, шпики тут и там натыканы. Алеша подумал, что Федор Кузьмич, который где-то рядом, теперь наверняка отстанет. Перехитрила и на сей раз старая каракатица. Еще был момент рвануть когти, выскочить наискосок мимо кортов на проспект, там до метро три остановки. Темно в Нескучном саду, фонарей мало, и все вполнакала — жутковато. Кофточка лихой поцелуйницы светлым пятном маячит впереди. На губах ее смрадное дыхание. Ну уж нет, подумал Алеша, я не заяц, чтобы скакать по ночным кочкам. Они пришли туда, где в овражке пузырился синий прудок, и столетние липы переплелись ветвями в чудовищном усилии. Отлично знал эту местность Алеша, да уж не в последний ли раз его сюда занесло. Много невинных жертв прибрал Нескучный сад.

Луч фонарика прыснул ему в глаза, и голос ведьмака прогнусавил из тьмы:

— Опять, малышок, фордыбачишь. Все тебе неймется. Почему не отдал статуэтку Марфутке?

— Указу не было. Я ее первый раз вижу. Как отдать в чужие руки.

— Вещица с тобой?

Статуэтку Алеша оставил дома. У него вообще в карманах ничего не было, кроме двух автобусных билетов и пятачка на метро. Он сказал грустно:

— Я ее, дедушка, наверное, по дороге обронил. Всю дорогу в кулаке нес, а теперь нету. Давайте поищем на тропке. Вы посветите фонариком.

«Пакля» зашелся своим блудливым смешком. Его смех в темноте протянулся мимо Алешиных щек двумя серебристыми липучими нитями.

— А ведь я знал, что не угомонишься, — радостно сообщил «Пакля». — Ну-ка, прикрутите его к дереву, ребятки.

В чудном электрическом мерцании двое (трое?) безликих мужиков обхватили мальчика крепкими, точно занозы, руками, примотали веревками к круглому стволу. Показалось ему, что один из мужиков был все тот же неутомимый Вовчик.

— Мочить будем?! — восторженно-тревожно пискнула женщина.

— Цыц, курва, — урезонил ее «Пакля». Он был близко и тянулся к Алешиным глазам жадной трясущейся лапой. В пальцах зажато длинное лезвие, причудливо отражавшее лунный свет. То ли это финяга, то ли бритва — разве разберешь в темноте.

— Допрыгался, малышок, — горестно заметил «Пакля». — Доигрался с огнем. Не боись, убивать не станем. Сперва яички отчекрыжим, а после поглядим, как без яичек себя покажешь. Замочить всегда успеем, но ведь положено из тебя извлечь предварительную пользу.

— Может, я вам с яичками пригожусь?

— Ну-ка, ребятки, заткните ему ротик.

В ту же секунду проворная рука сунула ему в горло грязную вонючую тряпицу. Старик аккуратно расстегнул на нем ремешок и приспустил брючата. Сердечко Алешино горестной птахой взвилось к небесам. Плоть онемела.

— А, Марфутка, — окликнул «Пакля». — Може, побалуешься с им напоследок?

— Я не прочь, — отозвалась пьяная дурная баба, — да стояком несподручно. Положите его лучше на травку.

Страха он не испытывал, потому что затмение нашло на его мозг. В кисельном желе томилось сознание. Так бывает в предутреннем кошмаре, когда человек болтается между небытием и явью и остро чувствует, как легко может иссякнуть родничок дыхания.

«Пакля» пощекотал лезвием волосики у него на лобке.

— Эх, Марфуточка, таку красотищу мы тебе на именины подарим.

Последняя это была его висельная шутка. Далее из глубины парка, из липовой тени выметнулось рычащее чудовище, и в два-три прыжка разметало всех, кто суетился на полянке. Сквозь слезы счастья Алеша не все успел разглядеть, но понял, что спасен. Тряпица выпала у него изо рта, и путы с туловища осыпались, вспоротые ведьмиковым ножичком.

— Это ты, Кузьмич? — спросил он, еще боясь спугнуть удачу.

— Кажись, перестарался, — озабоченно заметил спаситель. — Дак пришлось спешить, а то бы обкорнали тебя, а!

Ведьмак вспух у них под ногами недвижным серым комом, зато в кустах продолжалось копошение, туда кто-то еще уползал от напасти. Женщина тихонько подвывала, сидя на корточках, носом в колени. Страшные удары Федора Кузьмича ее не задели, она от отчаяния корчилась. Алеша отплевался, откашлялся, брючата затянул на всякий случай потуже. Неподалеку Вовчик приспособился башкой под куст, не подавая признаков жизни.

Луна вдруг распалилась и осветила побоище покойницким, но ясным светом.

— Бечь надо, — позвал Федор Кузьмич. — Не застукали бы.

Они бы, наверное, удрали, кабы не затутужился, не заперхал на земле Иван Игнатович. Оглушенный и больной, он не сообразил, что надо тихо лежать, изображая мертвого. Он даже сесть попытался. Даже окликнул кого-то замогильным голосишкой:

— Помогите!

Алеша над ним склонился.

— Несправедливо ты со мной обошелся, дедок! Грех на тебе.

«Пакля» опамятовался и понял, где он и что с ним. Поудобнее просунул ладони под брюхо, чтобы не так холодило от земли.

— Верни статуэтку, малышок! Иначе все одно от тебя не отстану.

— Нет, отстанешь!

Хладнокровно, как в кино, Алеша засадил носком старику в череп. Второй раз не успел: Федор Кузьмич с руганьюотшвырнул его к кустам. Но Ивану Игнатовичу больше и не понадобилось. При ударе седенькая его тыковка мотнулась на худенькой шейке из стороны в сторону, и он согласно, удовлетворенно икнул. Напоследок ничего приятного не удалось ему вспомнить из прожитой жизни. Он давно за нее не цеплялся, вот и представился случай отбыть. Через мгновение Иван Игнатович был мертв.

И тут же, как по заказу, зажужжали, зашарили по лесу милицейские фары.

9
На Октябрьскую революцию задумал Леонид Федорович Великанов хоть на пару дней расслабиться, прийти в себя от почти полугодовой трезвости. Удачно сошлось и то, что Мария Филатовна повезла Настеньку в Загорск, показывать какой-то дальней родне, надеясь от этой родни впоследствии получить в наследство огородик и избушку на курьих ножках.

Поначалу он наспех и как бы не всерьез размочил кишочки парой кружек пива, потом тут же у ларька высмотрел давнего приятеля Захара Демченко и состыковался с ним освежиться пузырьком белоголовой. Пока стояли в очереди, Демченко поинтересовался:

— А про тебя слушок был, завязал.

Демченко служил во внутриведомственной охране, с двух суток на третьи, и потому у него было много времени на размышления. Леонид Федорович подтвердил, что да, завязал, но психика у него все равно осталась прежняя, больная, алкогольная, а с этим шутки плохи. Демченко в продолжение его мысли о том, что с алкогольной психикой шутить нельзя, привел пример, как один их знакомый подшил себе «торпеду», а через три месяца с горя выбросился из окна. Леонид Федорович припомнил другой случай, когда один ханыга, резко бросив пить, сгоряча, в припадке немотивированной злобы зарезал жену, тещу и двоих малолетних детей. Себя он тоже хотел предать лютой смерти, но его вовремя повязали соседи, спасли от греха самоубийства.

— Ты чего завязал-то? — спросил Демченко. — Со здоровьем неполадки или чего?

— Да вроде семью завел. Пацанка растет. Пришлось временно подсократиться.

Беседу продолжили в дворницкой. На цветастой клееночке Леонид Федорович распустил немудреную закуску: помятые соленые огурцы, полбуханки черняги, шмоток сала.

— Я-то слышал про тебя, да не поверил, — сказал Демченко. — Выходит, правда, ты с Машкой-почтаршей сошелся.

— Выходит, так.

— Ну и какие впечатления?

— Ты про что?

— Да на вид она страшноватенькая. При этом и другие про нее есть сведения.

— Какие же, если не секрет?

Они по первой уже пропустили и наслаждались покоем. Задымили «беломоринами». К пище никто пока интереса не проявил.

— Разную чепуху мелют. Народ горбатеньких не жалует, опасается их. Она у тебя вдобавок страхолюдная. Народец избегает уродства. Но я-то таких, как твоя Маша, немало перевидел на своем веку. Самое то, что надо. Пускай она порчу наведет, зато уважит по первой категории. Ух, они сладострастные бывают, которые с брачком.

От каких-то давних воспоминаний Демченко аж перекосило, и он поскорее разлил по второй. Выпив, солидно захрустел огурцом. Леониду Федоровичу не понравились его циничные намеки. Впрочем, Демченко был известный ерник, и какой с него мог быть спрос, если он четырех жен поменял и на закате жизни ютился в коммуналке, в крохотной комнатушке. Но бодрости духа не терял, надо отдать ему должное.

— Чем языком трепать, — сказал Великанов, — ты конкретный пример приведи, на кого это она навела порчу?

— Да я в принципе рассуждаю. Почтарша твоя никому, конечно, зла не причинила, но все-таки в прошлом году сколько раз в вашем доме трубы забивало?

— Какие трубы, ты что?

— Не веришь, не надо. Дело твое. Одного не возьму в толк, откуда у вас ребенок взялся. Оба вы люди немолодые, при этом ты тяжело пьющий. Или вы девочку из детдома получили?

— Зачем? — Леонид Федорович сделал попытку приосаниться. — Своя уродилась.

— Ты с какого года?

Леонид Федорович крякнул и тоже выпил, догнал приятеля. В бутылке осталось меньше половины.

— Не нравится мне твое настроение, — заметил он. — Как будто все подковырнуть хочешь. Тебя, Захарушка, может, кто обидел с утра?

Демченко привычным движением подвил седой чуб, который у него валился на правый глаз. Он его всегда поправлял после первых рюмок. К вечеру чуб подымался дыбом надо лбом. По состоянию прически знающий его близко человек легко определял, сколько он уже принял на грудь. Знали товарищи и о том, что примерно на середине первой бутылки Демченко замыкался в себе и уже ни о чем не мог больше говорить, кроме как о женщинах. Поэтому далеко не все любили с ним выпивать. Молодежь и без него понимала о женщинах все самое необходимое, а пожилые люди, спивающиеся на закате жизни, предпочитали политическую тему. Пьяный Демченко о женщинах рассуждал в повелительном, беспрекословном тоне, и это тоже отпугивало любителей спокойной, задушевной беседы. Нормальные люди все-таки пьют не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы высказать взаимную приязнь. Кто думает иначе, тот вообще зря переводит вино.

— Чего ты знаешь про женщин, сосунок, — покровительственно сказал Демченко. — Почтарша тебе лапшу на уши повесила, ты и рот открыл. Сколько дурака не учи, он все больше дуреет. Женщина — сосуд коварства и скверны, а которые на внешность неказистые, те коварны вдвойне. Она тебя убедила, что твоя дочь, значит, считай, ее весь дом обслуживал. Ты можешь возразить, что не всякий на твою Машку польстится, а я отвечу: врешь, собака! Чем баба страхолюдней, тем больше у ней приемов, как мужика на себя завалить. При этом она его так зажигает, что он становится бешеным. Я тебе сейчас расскажу про мою первую жену, может, тебе на пользу пойдет. Хотя вряд ли.

Великанов разлил на двоих остаток водки. Товарища он слушал вполуха, его вдруг затомила тоска по Настеньке, по пятилетней принцессе Анастасии.

Пожевав на закуску сала с огурцом, задымив «беломоринами», они оба словно заново родились.

— Так вот, — настырно продолжал Демченко. — Прихожу однажды домой, а там в гостях у бабы моей сидит цыган. Представляешь? Натуральный, черный, кочевой! Слушай, у тебя пацанка в мать, тоже горбатенькая?

— Об ней дальше молчи! — предостерег Великанов. — Беду накличешь поганым языком.

— Да я не к тому. Я когда цыгана узрел, сразу усек, почему у меня сынок чернявенький. Видишь, я-то рыжий? И Светка белесая. А Мишка в воронову масть. Ну спервоначалу-то я, навроде тебя, верил ее басням про какого-то деда брюнета, а когда цыгана увидел, конечно, прозрел. При этом цыган, представь себе, с гитарой и полуголый. Видно, уже наладились на разврат. Меня-то не ждали, я во вторую смену уходил. Картина такая: муж вкалывает на комбинате, невинное дитя в кроватке спит, на столе вино и закусь, а на диване полуголый цыган. У тебя есть вопросы? У меня — нет. Теперь угадай, чем история кончилась? При этом погляди на мои ручищи. Я ими в молодости железные брусья гнул. Ну как? Нипочем не угадаешь. Я тебе еще дам наводку. В постели я ненасытный, не всякая баба мой напор выдерживает. Оттого самоуверенный. Кому угодно, думал, баба рога наставит, но не мне. При этом учти парадокс: прекрасно знал, что Светка, в сущности, проститутка. Я ее и взял прямо с панели. Чем она меня растрогала — всегда возбудить могла. Бывало, к утру домой приползешь, еле живой. Либо с гулянки, либо с колыма, ну и что? Ласками усталость снимала, как водкой. Растормошит, растерзает — и ты снова молодой, сильный и опрометчивый. Это не так часто мы в женщине находим, Леня, и это дорогого стоит. При этом, учти, все она делала усердно, с самозабвением, как бы ты у нее один-единственный — первый и последний. И тут цыган! Что бы ты предпринял на моем месте? А вышло так. Усадили они меня, угостили — и начали из меня болвана лепить. Я их слушаю, почему не послушать, верно? Расправа с оттяжкой слаще. Через час, подумай только, цыган этот мне уже как брат родной. Уже я его уговариваю чуть ли не на кухне у нас поселиться! Час ей понадобился — ушлой бабе! За час она доказала обратное тому, что я видел своими глазами. Видел я срамного, дикого цыгана и ихний блуд, а уверила она меня в том, что я у нее дороже всех на свете, дороже не только цыганов, но и немцев, поляков, всех на свете, даже матушки родной. Мы с диким цыганом оба от умиления слезами обливаемся. При этом ничего особо важного она не говорила, только лепетала всякие жалкие слова. На коленях я готов был прощения просить за свои подозрения. Ей, чтобы меня одурачить, понадобился час, а у меня на то, чтобы их свинскую природу постигнуть, вся жизнь ушла. Хочешь в двух словах открою тебе тайну женского естества? Но с тебя еще бутылка, согласен? Тайна вот какая: для женщины разницы нет — проститутка она или святая. Понимаешь? Это понять трудно, но необходимо. Когда поймешь, уже не будешь гундосить, что у Машки-почтарши от тебя одного ребенок. Ты в этом справедливо усомнишься.

— Может, у твоей жены действительно с цыганом ничего не было?

— Конечно, не было. Еще как не было! За вином я вызвался за добавкой слетать, от избытка чувств, да от лифта вернулся за пустой посудой. Вернулся, а уж он ее охаживает, да с такой взаимной приятностью — ого-го! Не-ет, тут дело в другом. Мы разные — они и мы. Что для нас грязно, то ей услада, а чего для нас свято, то ей в печенку кол.

У Демченко чуб наполовину приподнялся, глаза пылали желтым светом, уши растопырились, как локаторы. Великанов его пожалел.

— Да будет тебе, Захар. Все одно все помрем, чего выпендриваться. Жили, как умели, и женщин знали только тех, которые до нас снизошли.

— Это до тебя почтарша снизошла, — возразил Демченко, — а я любую пальцем поманю, она уже готова к услугам.

Было все выпито, надо было идти за подкреплением. Они прикинули, что могут позволить себе еще бутылку за-ради праздника, но не более того. Около магазина к ним присовокупился еще один страждущий — Тимур Васильевич Графов, по кличке «Ватикан». Он в хлипком пальтишке топтался под козырьком овощной палатки. Они сначала не хотели принимать его в компанию, но «Ватикан» сурово развернул бумажник и показал уголок двадцатипятирублевой купюры. Это их, конечно, сразило: у «Ватикана» отродясь не водилось больше семидесяти копеек, да и с теми он обыкновенно темнил до самой критической минуты, когда вопрос стоял уже так: или пить, или помереть. Вообще «Ватикан» был человек презанятный, оригинальный. Даже среди алкашей, где всяк наособицу неповторим, он выделялся подобно яркому пятну на сером фоне. Когда-то в давние времена был кандидатом наук, получал большие бабки за научные изобретения, имел красавицу жену и двоих пацанят, жил в отдельной квартире из трех комнат, ну и такое прочее; потом то ли натура возобладала, то ли его невзначай крепко обидели на суетном празднике жизни, пустился он вдруг во все тяжкие и, по обычаю отчаянных русских людей, растерял все, что имел: в мгновение ока пропил семью, дом и службу; но ничуть не сбитый с толку резкими переменами в судьбе, продолжал чувствовать себя самой значительной фигурой из всех тех фигур, которые его окружали. В общении был заносчив и нелицеприятен. Никого и в грош не ставил, но так и не приспособился лакать водяру в одиночку, к чему обязательно рано или поздно склоняется сломленный душевной смутой, но гордый человек. «Ватикан» тянулся к людям, как тянется засыхающий росточек к недалекому очажку с водой, не умея туда доползти. Но хуже всего в нем было то, что он был провидец. Именно из-за этой страшной особенности многие его избегали. Кому охота узнать вдруг о себе то, что должно быть известно одному Всевышнему. Прозрения накатывали на него редко, и он научился удерживать их в себе, не давал им исхода, хотя это было мучительно трудно. Три года назад он предсказал вторжение в Афганистан, и оно случилось. По пьяной лавочке насулил Пашке Крымову, что того через неделю ждет большая беда, и у Пашки Крымова в назначенный час в комнате взорвался телевизор и осколками вышибло глаза его двадцатилетнему сыну. «Ватикан» заранее объявлял о стихийных бедствиях, о подорожании на водку, о более мелких, но неизменно трагических событиях, и еще ему ведано было что-то такое, отчего лик его иногда наливался сизой мглой, невыносимой для глаз собутыльников. Несколько раз его изрядно поколачивали, да что толку. Из человека можно выколотить дурь, но не Божий дар. Постепенно среди пьяниц «Ватикан» стал изгоем. Одиноко, как укор всему человечеству, простаивал он часы возле магазина с зажатым в кулаке потным серебром. Денег у него не водилось, так как почти всю целиком пенсию отправлял он разведенной жене и детям на гостинцы.

— Откуда у тебя четвертной? — хмуро спросил Леонид Федорович. — Пришил, что ли, кого?

Тимур Васильевич гордо вскинул подбородок:

— Шутки у тебя казарменные, гражданин дворник. А ведь я тебя выделял из этой шоблы, как культурного человека. Тебя и вот Захара.

— Культурными сроду не были, — опасливо возразил Демченко, — но кое о чем понятие имеем. Значит, ты с этой денежкой желаешь к нам в пай войти?

— Почему бы и нет, раз приглашаете, — бодро отозвался Тимур Васильевич, и бодрость его прозвучала, как заупокойный плач, ибо и он, и Демченко с Великановым одинаково понимали, что по доброй воле уже никто никуда и никогда его пригласить не может.

— Допустим, мы тебя возьмем, Тимур Васильевич, — кивнул Великанов. — Но ты побожись, что не будешь хулиганить.

Тимур Васильевич поднял голову к небу, на ресницах блеснули алмазы.

— Эх, граждане! Уж полгода никаких видений. Все. Точка. Зашило грудь крестом. Скоро, видно, помирать.

Демченко ему почему-то сразу поверил, укрепился духом и сказал, что это повод купить им теперь не одну бутылку, как собирались, а сразу три. На обратной дороге Тимур Васильевич объяснил, что деньги ему прислали из Комитета по делам изобретений за какой-то старый недооплаченный проект.

— Ты бы, если не пил, вона мог на какую высоту взлететь, — с завистью заметил Демченко. — Водка тебя погубила, брат, и стал ты никому не нужный людям.

— А ты нужный? Никто никому не нужный, в этом и печаль.

— Самое удивительное в другом, — отмахнулся Демченко. — Самое удивительное, что таких малохольных бабы особенно любят. Я не раз замечал. Чем мужик чуднее, тем у него баб больше. К некоторым прямо очередь выстраивается. У нас в поселке, где я раньше жил, был один такой — Вася-придурок. Вечно у него на усах капуста висела. На вид, правда, бугай бугаем. Грузчиком в магазине за троих справлялся. Ну и сердцем был не злобный; бывало, сунешь ему трояк, он тебе и водки, и закуси хоть среди ночи… Но подойди ты вечерком к его дому, там обязательно две-три бабины на углах трутся, дожидаются, пока он их к себе поманит. Чем он их брал, до сих пор для меня загадка. Тебя, Ватиканыч, за что бабы любят?

— Никто меня не любит и не любил никогда.

— Врешь! Я тебя в прошлом году с такой девахой встретил. Ты с Новокузнецкой ее куда-то пер. Не помнишь? А я помню. Девка прямо с картинки. При этом молодая и с фигурой. Ты когда-нибудь при своих запросах под статью за растление малолетних угодишь за милую душу. Я тебе сейчас одну историю расскажу, тебе будет полезно знать. И Леня заодно послушает, может, поумнеет чуток.

Они давно сидели в каморке Великанова, пили водочку, но как-то тупо. Великанов никак опьянеть не мог: все ему Настенька блазнилась. Тимур Васильевич мечтал о том, как слетит с него шелуха бытия и окажется он в ином, светлом царстве, где всякое движение разума не будет столь изнуряющим.

— Случилось это, браточки, с одним моим корешком, — с удовольствием, не обращая внимания на пригорюнившихся собутыльников, зубоскалил Демченко. — Он с одной дамочкой, керя мой, удалился в лесок. При этом учтите, он ее и раньше с полгода обслуживал. Но тут она чего-то запротестовала на предмет его притязаний. Чего-то ей не хотелось в этот раз кувыркаться. А ему, напротив, как приспичило. Тем более ночь была и лесок глухой. Домой к себе он ее привесть не мог, там жена. А у дамочки родители. Вот именно, что она была малолетняя. Не шестнадцать, конечно, но не более двадцати. И жених был в армии, с которым она целку строила. Но все это к делу сейчас прямо не относится. Конфликт у них вышел на другой почве. Корешок-то мой обещал ей там какой-то подарок сделать ко дню рождения, то ли туфли купить, то ли одеколону пузырек, но обманул. То есть, откровенно говоря, пожмотничал. Она его за это сильно стыдила. Тебе, говорит, когда надо, ты тут как тут, а когда мне чего-нибудь надо, от тебя не допросишься. Она была права. Корешок-то мой был жлобом порядочным. Да вы слушаете или спите?

Собутыльники сделали вид, что слушают.

— Короче, — продолжал чуть охрипший Демченко, — никак она ему не давала, так он ее с горя силой завалил. Слушайте внимательно, браточки, подхожу к кульминации. Сейчас вам будет откровение женского характера, коварству которого позавидует сам сатана. Проводил корешок дамочку домой и благополучно прибыл к жене под бочок, невинный, как парторг. Буквально среди ночи, ближе к утру — звонок в дверь. Он сдуру отпирает и видит: менты. Отволокли в кутузку, запаковали, а утром — на-ка тебе под нос девичью жалобу: изнасиловал меня невинную в лесу такой-то и такой-то злодей при особо циничных обстоятельствах. Корешок мой — тыр-пыр, а ему под нос заключение экспертизы: да, следы насилия и неистовых ласк. Будьте добреньки, готовьтесь на десятилетнюю отлучку.

Демченко обвел собутыльников победным взглядом, но в приближающихся сумерках не заметил, чтобы они были чересчур поражены.

— Вам если неинтересно, — обиделся Демченко, — я могу помолчать. Вы чего-то рано осовели. А ну давай добавим для бодрости.

Мужики послушно добавили, но удовольствия не высказали. Что-то на них смурное накатило, и Демченко, в сущности, этому не удивился. Чему тут удивляться. Люди усталые, пожилые, с натугой добиравшие от жизни последние крохи. Он и сам бы с охотой расположился поудобнее и предался диковинным грезам прошлых лет, но глупо было ломаться, пока вино не допито. Без энтузиазма досказал он свою историю. За три дня в камере поседел корешок от переживаний и вышел на волю стариком. Дамочка заявление забрала при условии, что он купит ей енотовую шубейку. Пришлось корешку давать откупного и ментам за причиненное беспокойство. Продал он телик, продал дом в деревне, но честно расплатился с долгами. С той поры не было на свете более добропорядочного семьянина, чем этот самый корешок…

И тут в мирную бывальщину вдруг ворвался зловещий, будто с того света, голос Тимура Васильевича:

— Готовься, хозяин, дурные вести принять!

Демченко и Великанов оба вздрогнули, обомлели, и Захар умчался в туалет, где яростно уселся на толчок. Великанов сказал:

— Тебя же предупреждали, «Ватикан», чтобы не хулиганил!

Лицо пророка смазалось в сморщенную тыкву, он протрезвел, ответил жалобно:

— Не волен, ей-Богу. Со сна сорвалось. Да я беду не могу накликать, она через меня только людям сообщается.

— Если чего с Настенькой, тебе хана!

«Ватикан» побледнел, потянулся к бутылке, и Великанов понял, что угадал. Его душа, как лицо «Ватикана», тут же сморщилась и затихла. В полном молчании, под туалетное ворчание Демченко они осушили по стакашке. Не успели сигареты прижечь — звонок в дверь, подлый, дребезжащий. У Великанова сил недостало открыть, пошлепал Тимур Васильевич. Проходя мимо сортира, автоматически выключил свет. Демченко и звука не подал, будто во тьме ему было приятнее. Смутным призраком обрисовалась в каморке Мария Филатовна. В эту тягостную минуту была она словно идеал уродства. Горбик торчал и спереди и сзади, волосики на голове собрались в кулак, глазки-щелочки сквозят жутью.

— Ну, что?! — как-то без особого беспокойства спросил Великанов.

— Настеньку мотоцикл сбил. В клинике она.

Мария Филатовна на стульчик упала, и веки ее сомкнулись в изнеможении. Великанов то ли куда-то побежал, то ли продолжал слушать. В груди все так спеклось, как в газовом шкафу. Это было невероятно, немыслимо. Где-то мучилась, стенала от боли его девочка, его чудо лесное, а он, старый дурак, наливши бельмы вином, сидел как чурка с глазами и не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Подробности были такие.

Мария Филатовна с девочкой спешили домой с праздничными гостинцами, везли яблочный пирог и печеного леща. На тесной улочке возле вокзала набросился на них дикий мотоциклист. Парнишка кривоногий, крутолобый, по прозванию «рокер». Он теперь в том же отделении, где Настенька. Настеньке сделали рентген, и она спит. У нее поломаны ребрышки, сотрясен мозг, и вся она в синяках и ушибах. Милый, нежный, легкий комочек из смеха, косточек и щебетания долго летел по воздуху, пока не шмякнулся о кирпичную стенку. Мальчонка-мотоциклист, падая, крутнувшись на железном коне, неосторожно подцепил девочку на носок. Но, возможно, ее жизнь вне опасности. Врач сказал, скорее всего, она поправится. Но это будет окончательно известно завтра. Все эти ужасающие факты Великанов постиг чрезвычайным напряжением сознания. Мария Филатовна ему попеняла сквозь дремучую усталость:

— Ты опять пьешь, Ленечка. Нас за это Бог наказал.

Демченко в туалете опасно задерживался. Тимур Васильевич тайно выпил новую порцию. Он острее всех чувствовал свою вину. У него была нескладная судьба, которую ему никак не удавалось одурачить. Там, где он появлялся, рано или поздно обязательно происходило несчастье. Он никак не мог разобраться, сам ли он накликает беду или она его подманивает туда, где ей легче всего объявиться. На всякий случай он сторонился близких, дорогих ему людей. Он подумывал о том, чтобы и пенсию им перестать отдавать. А то кабы эти денежки не обернулись фигой.

— Клянусь, Маша, — сказал Великанов, — если мимо пронесет, завяжу. То есть буквально ни грамма до конца дней.

— Зарекался кувшин по воду ходить, — вяло отозвалась Мария Филатовна. Ей как раз в глубине души было безразлично, пьет он или нет. Она его возле себя держала для устрашения окружающих. Она им отпугивала от Настеньки злых духов. Правда, любила это пугало огородное. Кому же было его и любить, как не ей. Но это была любовь необременительная. Так хозяин любит свою собаку. С Настенькой было иначе. Каждый девочкин волосок был ей как знамение. Она девочку не уберегла и была теперь в отчаянном затруднении, боясь пропустить самый важный момент. Если дочку не спасут (всякое бывает на свете), надо было успеть помчаться за ней сломя голову, чтобы не искать потом слишком долго на звездных путях. С той секунды, как Настеньку шмякнуло о стену, мать ни на мгновение не прерывала с ней глубокой внутренней связи, потому и казалась со стороны как бы заторможенной.

— Слышишь, Маша? — окликнул Великанов. — Пить брошу, точно. Мое слово железное.

— Это правильно, — одобрила Мария Филатовна. — В водке счастья нету… Сейчас минуту посижу — и побегу.

В два часа ночи супруги Великановы сидели в приемном покое больницы на замшелом диванчике. Вокруг было заунывно: на желтом линолеуме полосами тянулись гробовые блики.

Демченко и «Ватикан» с запасами питья остались в больничном скверике. Прогнать их по дороге не удалось. Демченко театрально заявил, что «эту скорбную чашу обязаны все вместе выпить до дна целиком».

Пожилая нянечка по случаю праздничного вечера была сильно пьяна. Она бродила в халате на голое тело. Среди ночи взялась полы скоблить, чего-то ей приспичило. Под ноги несчастным супругам чуть не ведро воды плеснула:

— Чего сидят как безродные! Токо уборке мешают. Сказано: сиденьем горю не поможешь.

Вскоре появился какой-то сердобольный врач и отвел их к дочери. Распорядился, чтобы они пробыли у нее не долее пяти минут, потому что незачем ее будоражить слезами и укорами. Наставления умного врача они выслушали с благоговением, но не поняли ни слова. С порога увидели, что Настенька не спит. Ее тельце под одеялом занимало крохотную часть «взрослой» кровати. Она смотрела на них с загадочным выражением — и улыбалась. Личико у нее было чистое, чуть порозовевшее, головка забинтована. Нарядные пепельные прядки волос выглядывали из щелочек бинта. В комнате, кроме нее, никого не было: две кровати пустые. Сомнамбулически передвигаясь, родители кое-как присели у кровати с разных сторон. Мария Филатовна, что-то невнятно пришепетывая, выпростала из-под одеяльца девочкину руку и цепко за нее ухватилась.

— Мне не больно, — сказала Настенька. — Мне ведь укол сделали. Вы не волнуйтесь.

Великанов чувствовал, как горячий глиняный ком в груди начал размякать. По телу покатились мягкие волны умиротворения.

— Я чего решил-то, доченька, — пробубнил он, — с этого дня ни грамма. Мама тоже осуждает, тем более что такая неосторожность. А я клятву даю — ни грамма! Попадись мне этот рокер паршивый, этот убийца, — да я бы его своими руками!

Настенька выслушала его со вниманием.

— Папочка, мальчик совсем не виноват. Я сама на дорогу выскочила. Надо же было поглядеть сначала налево, потом направо. Я все бегом, бегом, как маленькая! Да, мамочка?

У Марии Филатовны слезы хлынули свободным потоком, и Настенька испугалась.

— Мама, перестань! Ты же видишь, все в порядке. Конечно, я еще поболею немного. Ты мне сейчас книжку почитай, и я усну.

К изумлению Великанова, женщина, точно заранее предвидя дочерино желание, мгновенно осушила слезы, высморкалась, извлекла из сумки любимую Настенькину книжку — «Волшебник изумрудного города» — и начала читать точно с того места, на котором утром остановилась. Поразило Великанова и то обстоятельство, что читала Мария Филатовна почти в полумраке без очков. Да так складно шпарила, будто наизусть. С ужасом подумал Великанов: а не померещилось ли ему все это? Кадриками на экране перемещаются в его жизни картинки, то веселые, то жутковатые. Одно в ней неизменно: страх перед завтрашним днем.

Через минуту Настенька спала, оттопырив губку, с тоненьким сипом вдыхая худенькой грудкой. Мария Филатовна убрала книгу.

Медсестра их вытолкала из палаты. В коридоре они обменялись мнениями.

— Пить завязал твердо, — в сотый раз пообещал Великанов. — Хоть до Страшного Суда продержусь, это точно.

— И не надо пить, — согласилась Мария Филатовна. — Есть другие радости.

Он заметил, что Мария Филатовна за этот вечер еще уменьшилась в размере и еле доставала ему под мышку. И мордочка у нее сделалась совсем кукольная, с кукольными пуговичками глаз.

— Тебе надобно отоспаться, — заботливо заметил он. — А то ты вовсе истаешь. Давай ехай домой, я один подежурю.

На это она и отвечать не стала. Вернулись они в приемный покой и там разместились на казенном черном диване. Мария Филатовна склонила голову мужу на грудь и часа два пробыла в забытье. За это время Великанов даже рукой не дрогнул.

На рассвете заглянули в помещение Демченко с «Ватиканом», чтобы попрощаться. Они допили все, что у них с собой было. Демченко пожаловался Великанову:

— В кармане ни шиша, а надо ведь похмелиться.

— Да ты завязывай, я-то, видишь, завязал.

Тимур Васильевич сказал:

— Прости, Леня, но я в твоей беде не виноват. У меня нету силы насылать, а то бы я давно кое-кому уши обкорнал.

— Никакой беды и нет, — успокоил его Великанов. — Немного ушибся ребенок. С кем не бывает. Это нам с Маней предостережение. Я потому сразу и завязал. Зачем судьбу гневить, верно?

— Чего это почтарша вроде совсем с рожи сбледнула? Она живая у тебя? — спросил Демченко.

— Живая, живая, — сквозь дрему отозвалась Мария Филатовна. — Вы, мужики, ступайте с Богом. Леня вам больше пока не товарищ.

— Вам теперь товарищ тамбовский волк, — поддержал жену Великанов.

К утру он тоже немного покемарил. Во сне радостно ощущал, как тепло ему с левого боку. Там Манечка накапливала силы, чтобы дочку спасти. Утром врач им сказал:

— Вне опасности ваша девочка. Ступайте домой, а то еще с вами придется возиться.

Но они остались ждать, пока их снова допустят к Настеньке.

10
В зале суда Елизар Суренович чувствовал себя уверенно, по-домашнему. В его свите был известный адвокат Шапиро, двое актеров, синеокая красавица из варьете «Шарабан» и несколько телохранителей, которые расселись с таким расчетом, чтобы не повредил хозяину легкий сквознячок. Елизар Суренович с вялым любопытством оглядывал зал, судейских крючков и подсудимых на скамье.

Представление шло по составленному Шапирой сценарию, никаких неожиданностей не предвиделось. Версия защитника о необходимой самозащите лопнула по всем швам во время допроса свидетелей. Нашлись очевидцы, которые видели, как Алексей Михайлов увлек в чащу Нескучного сада девицу Марфу Догилеву. Нашлись и другие, которые показали, как поодаль крался за этой парочкой работник цирка Федор Кузьмич Полищук. Следствие потрудилось на славу. Трогательно звучали показания граждан Киселева и Трофименко, которые, рискуя жизнью, бросились на помощь женщине, услыша ее безнадежные крики: хотя на их свидетельства все же накидывало некоторую тень их бандитское прошлое. Впрочем, этот сомнительный эпизод просто-таки был заслонен триумфом Марфы Догилевой, скромной посудомойки ресторана «Варяг». Простоволосая, без всякой косметики на лице, в сереньком джемперочке, с застенчивой улыбкой, она выглядела на свидетельской трибуне, как пугливая птичка на ветке. С деликатным отзвуком рыданий в голосе, как бы через силу она подробно живописала страшный вечер. В парке, где она поджидала подругу, чтобы пойти в кино, к ней пристал печальный юноша с ангельским лицом, оказавшийся вскоре сексуальным маньяком. По его словам, он нуждался в умном, женском совете, но не мог сразу сказать, в каком. Она поверила, да и кто бы не поверил — только взгляните на него. Как последняя дура — доставание платочка, сдержанные слезы — она пошла за ним в Нескучный сад, о чем будет жалеть до конца жизни. Не успели они шагнуть под сень деревьев, как из кустов им наперерез с хриплым криком выскочил напарник юноши. Безжалостные насильники заткнули ей рот и потащили в чащобу, где вдоволь над ней наглумились. В этом месте ужасного воспоминания свидетельница рухнула в обморок. Расторопный служка подал ей стакан воды, и она, с мужеством обреченной на позор, дрожащим голосишкой продолжила показания. Зал затих, очарованный. Когда маньяки увлеклись противоестественными наслаждениями, ей удалось выплюнуть мерзкий кляп и позвать на помощь. Сыскались и в лесу добрые люди: вот эти двое, которые сидят в зале. Они кинулись ее спасать, но куда им было тягаться с обученным подлым приемчикам громилой. Он их расшвырял, как детей. Тут-то, на свою беду, приуспел на роковую полянку благороднейший старец Иван Игнатович Бугаев. Его имя для нее отныне свято. Ценой своей жизни он вырвал ее из лап злодеев. Озверелые подонки, конечно, не пощадили бы ее, дабы не оставлять следов тягчайшего преступления. Иван Игнатович совершал неподалеку мирную вечернюю прогулку и на своих старческих, негнущихся ногах приковылял на зов справедливости. Поначалу он пытался их улестить, взывал к их совести: они смеялись ему в лицо. Тогда он заслонил ее, распростертую, своей немощной плотью, чем окончательно разъярил маньяков. Они повалили его наземь и топтали сапогами, при этом вошли в такой раж, что не услышали даже звуков милицейской сирены…

Бледная, возбужденная пережитым ужасом, Марфа Догилева в изнеможении оперлась на стойку… Слушая ее, Елизар Суренович истинно наслаждался и положил прибавить к ее гонорару пятьсот рублей.

Подал голос защитник, некто Петерсон, мелкий казенный адвокатишка, которому, впрочем, тоже было уплачено вознаграждение, поэтому на слушании он возникал редко и чаще всего невпопад.

— Свидетельница, до этого дня вы когда-нибудь встречались с… бандитами?

— Никогда. Господь с вами.

— Почему же вы так сразу согласились на прогулку с этим молодым человеком? На рискованную, я бы заметил, прогулку?

— Он был такой несчастный… По возрасту он годится мне в сыновья.

— Покойного Бугаева Ивана Игнатовича вы тоже прежде не знали?

— Увы! Это святой человек. Мы с мамочкой решили: на свои деньги поставим ему самый дорогой памятник.

— У вас есть мать?

— И отец тоже. А у вас?

В свите Елизара Суреновича возник недовольный ропот. Защитник явно перебарщивал со своей неуместной, грубоватой дотошностью. Судья спросил:

— Почему вы считаете, что они могли вас убить?

Марфа Догилева натурально покраснела, и Елизар Суренович решил увеличить ее гонорар вдвое. Словно сама добродетель пролепетала бледными губами:

— Они же дедушку не пощадили. В них нет ничего человеческого.

Зал грозно вздохнул. Марфа Догилева всхлипнула. Судья отпустил ее с миром.

Подсудимые Алеша и Федор Кузьмич, сидя рядышком за перегородкой, изредка подавали реплики, иногда дерзкие, которые не шли им на пользу.

На утреннем заседании они пытались уверить судью и заседателей (отнюдь не идиотов), что якобы на них самих в лесу напала шайка разбойников, предводительствуемая чуть ли не убиенным старцем. Абсурдность этой версии была тут же с блеском вскрыта обвинителем, кстати, двоюродным братом Шапиры.

— Хочу спросить у обвиняемых: изнасилованная ими девушка (а факт насилия доказан экспертизой) тоже была среди членов шайки?

— Была! — нагло ответил юный убийца.

После некоторого раздумья обвинитель позволил шутку, по достоинству оцененную публикой:

— Получается, если вы ни при чем и изувеченные свидетели тоже ни при чем, то сам дедушка Бугаев перед кончиной изнасиловал девицу? Что ж, пожалуй, за всю свою двадцатилетнюю судебную практику впервые встречаю столь отъявленных и лгунов и мерзавцев.

— Встретите еще и не таких, — обнадежил его Алеша. После этого они защищаться перестали, а только цинично посмеивались над показаниями свидетелей, чем до предела восстановили против себя зал.

Судила их Аделаида Ильинична Сидорова, женщина недалекая, крикливая, трагически переживавшая ранний климакс. Ей сообщили, что в публике присутствуют журналисты, и поэтому она изо всех сил старалась вести себя благообразно, борясь с желанием подскочить к двум субчикам за перегородкой и надавать им оплеух. Более всего ее возмущало поведение юного негодяя, развалившегося на скамье с видом победителя. Откуда берется эта нечисть, думала она. Корчатся в своих срамных танцах, слушают свою срамную музыку, всяких Высоцких, а потом идут — насилуют, грабят и убивают.

Двое заседателей — рабочий с ремзавода и продавщица из магазина «Ткани» — были с ней единодушны, и совещались они недолго. Им всем троим и в голову не пришло, как много в этом деле белых пятен. Они вполне доверялись своему эмоциональному чутью, которое склоняло их к выводу, что им довелось участвовать в финале отвратительной, грязной трагедии. Робкая продавщица обмирала от мысли, что сама могла оказаться на месте несчастной; рабочий сурово хмурился, вспоминая о тяжко пьющем сыне-киномеханике. Он думал: могли бы сбить с толку его слабовольного Ваську такие вот проходимцы? — и честно себе признавался: да, могли. Обсуждение свелось к тому, что обменялись короткими репликами.

Рабочий заметил, как отрубил:

— Заводила у них, конечно, этот, лобастый, из цирка, но и волчонок хорош. К стенке бы их да разменять на пятаки.

Девушка прошептала:

— Ужас, ужас! Прямо не верится.

— Чего тут верится не верится… Шлепнуть мерзавцев — и точка. Народ одобрит.

Все-таки Аделаида Ильинична была профессиональным судьей, и опыт ее редко подводил. Глубоких юридических знаний у нее отродясь не было, да в советском правосудии, как она давно поняла, этого и не требовалось. Приговоры она выносила не по долгому юридическому размышлению, а как бы хребтом и смекалкой. Не так проста была Аделаида Ильинична, какой многим казалась — особенно в вышестоящих партийных инстанциях. Она не переоценивала свой интеллект. Зато в ней, как в большинстве женщин этого причудливого времени, пробравшихся туда, куда им пробираться не следовало, чудесным образом уживались моральная косность и здравый смысл, ненависть к инакомыслящим и инакопоступающим — и сочувствие к падшим, сокровенное, как ток крови. Ей вовсе не требовалось досконально копаться в деталях этого на первый взгляд очевидного преступления, чтобы понять, что вина подсудимых сомнительна, и вполне возможно, главный виновник остался вне поля зрения; но ее так же не было нужды уверять, что эти двое — в любом случае тоже бандиты и насильники, и поэтому на них должна обрушиться неумолимая и грозная кара. Накануне при первоначальном знакомстве с материалами она прикинула подходящую статью.

— Не будем горячиться, друзья. Есть тут некоторые обстоятельства… В первый раз… молодость… ходатайства. Мы же с вами гуманисты, об этом нельзя забывать. Старшему прохиндею, я думаю, хватит годочков десять, а молодому — восемь. Ну как?

Рабочий возразил с досадой:

— Все одно: черного кобеля не отмоешь добела. Десять лет! Народ нас может не понять. Скажут — почему мало?

Аделаида Ильинична поморщилась: мужчины большей частью мыслят по видимости верно, а по сути — примитивно. Она не стала его разубеждать: зачем? Пустая трата времени. Народные так называемые заседатели — всего лишь декоративная виньетка на судебном протоколе. Приговор выносит она, и только она, и она же, судья, несет, увы, за него полную ответственность. В прошлом году попался ей заседатель, чиновник из какого-то министерства, который почему-то вообразил себя чуть ли не равноправным судьей, — ох, как она с ним намучилась! Крикун, горлопан. То ему не так, то не этак. Все шнырял по коридорам с кодексом под мышкой. Шпарил из него как по-писаному. А ей, как на него ни поглядит, сразу на ум приходила двести шестая статья. Ну и еще ряд статеек — в общей сложности от трех до десяти лет. И ведь как в воду смотрела. Доигрался, голубчик, до антисоветской агитации. Впрочем, человек был неплохой, искренний, но дураковатый. Не понимал азов жизни. В нашем самом справедливом на свете государстве счастливы люди быть не могут, но все силы общества должны быть устремлены именно на устройство человеческого счастья. Чтобы усвоить этот несложный парадокс, совсем не обязательно быть семи пядей во лбу. Надо просто поменьше философствовать, любить свою Родину и доверять голосу сердца…

Когда Аделаида Ильинична огласила приговор, аплодисменты в зале были жиденькие. Это всегда дурной знак. Она огорчилась. Может, на сей раз прав был работяга-заседатель и надо было сроку отвалить погуще. Она привыкла угадывать настроение масс, и редкие сбои ее настораживали. Вдобавок ко всему перехватил ее в коридоре журналист из молодежи и задал один из тех каверзных вопросов, которым наловчились щелкоперы с хрущевских времен, и никак не могли уняться. Что-то вроде того, что не представляются ли ей подобные немотивированные преступления признаком социального нездоровья общества. На журналисте Аделаида Ильинична отвела душу. Демагогическими приемчиками она владела не хуже молокососов с университетскими дипломами. Она приветливо уточнила у щелкопера, на какую газету он работает. Не на ту ли, которая вещает по ночам и оплачивает подобные вопросы долларами, похищенными у американских налогоплательщиков? От удивления разоблаченный идеологический придурок выронил из рук японский диктофончик, но на лету его, шельма, поймал.

После оглашения приговора Елизар Суренович подошел попрощаться с юным убийцей. Милиционеры пропустили его безропотно, нюхом чуя подпольного вельможу.

— Статуэтку надо вернуть хлопцам, — жалостливо попенял он Алеше. — Не было бы и трагедии.

— Да я верну, — с охотой отозвался юноша. — Только отсижу сперва.

— Так это не скоро… Доживу ли?

— При ваших-то капиталах!

— Капиталы, милый, жить не помогают… Вон у старичка, зверски вами убиенного, не меньше моего было, копил, а жил скверно… Кстати, сынок, не хочешь ли чего?

— В каком смысле?

— Может, тебе туда конфет переслать или девочка понадобится? Сообщи, не стесняйся. Это в наших силах… Шустрый ты, удалой. Полюбил я тебя. Даже жаль расставаться. Однако, с другой стороны, посидеть тебе полезно. Тюрьма — хорошая школа. Ни о чем не жалей. Это я тебе как отец говорю. Твои-то, я вижу, не соизволили на суд прийти. Предали тебя. Их тоже понять можно. Почтенные люди, батя — штабной офицер, а сын — убийца. Позор! На службе ему, конечно, аукнется. У нас общество дегенеративное. Каждую вину человеку на лбу метят, клеймят. Но не только преступнику, заодно и всем его близким. Россия, брат, тут особо не забалуешь.

Елизара Суреновича с почтительным любопытством слушали милиционеры, телохранители и еще какие-то два-три человека, имеющие, видно, право находиться поблизости. Но сам себе Елизар Суренович не нравился. Без азарта говорил. Не сумел вполне насладиться минутой торжества. Жаль ему было потраченного времени. Мальчишка — не агнец Божий, посланный к нему для принятия напутственного слова, — это померещилось. Пусто, как и прежде, вокруг. Ни врагов, ни друзей. Та женщина, которую жалел когда-то и нес над землей, как икону, давно истлела в могиле. Про нее лучше вообще не вспоминать. Судьбу он одолел, приручил, да с одной малостью не совладал, вот с этой призрачной горчинкой в груди. Чему она примета — смерти ли недалекой, вечного ли странствия?

Уже собрался кивнуть, чтобы осужденных уводили, да соприкоснулся взглядом со вторым убийцей, на которого из зала почти не глядел. А тут близко глянул — и увидел тьму. Глаза — призраки этого насупленного мужского лика, казалось, впитывали его, Елизара Суреновича. Целиком — со всеми его мыслями, с его повадкой, с ленивым злословием. Мужчина — цирковой то ли клоун, то ли жонглер, ничем ему не угрожал и не набивался на знакомство — именно запоминал. Если за секунду до этого Елизар Суренович не сомневался, что сомнут Алешу т а м в первые же недели, изломают, не оставят живым, из тюрьмы впоследствии выкинут не человека, а мясистую тушку, то теперь вдруг усомнился в этом.

— Тебя как зовут? — вежливо спросил у циркача. Тот и бровью не повел, будто оглох. И призраки его гляделок куда-то скрылись. Маленький страшок пощекотал гордого владыку. Он понял: если этот человек со встопорщенным ежиком волос пожелает, то взлетит из-за перегородки птицей, никто его не успеет поймать, и вопьется ему в горло ядовитыми ногтями. Елизар Суренович тряхнул башкой, отгоняя наваждение, пошел прочь.

— Из-за него сели? — спросил Федор Кузьмич равнодушно.

— Угу, — ответил Алеша.

Их подняли с места и погнали во двор. Там посадили в «воронок». Напоследок пригрезилось Алеше, как откуда-то издалека, из щели дощатого забора окатил его прощальный материнский взгляд.

Часть вторая. ТЮРЬМА И СВОБОДА

1
Повсей северной территории, по тюрьмам и лагерям его доверительно прозвали «дядюшка Гром». Сказывали, он так и родился надзирателем, в стареньком френче, с холодными усиками и выпученными жабьими глазищами, которые умели глядеть насквозь в человека. Должностишка у него была небольшая, но в своей тюремной обители он был, пожалуй, поглавнее всех остальных. Каждое место имеет заповедного обитателя: он был таким в неволи. У него было призвание тюремного служителя. Когда дядюшка Гром хмурился, все замирало окрест, а если выковыривал заскорузлым пальцем серу из уха, по камерам проносило предгрозовым ветерком. Когда на его попечение передали двух убийц — светлоглазого ангелочка и матерого степняка, — дядюшка Гром с присущей ему дотошностью изучил по материалам дела всю их подноготную. Некоторые подробности вызвали у него особенное любопытство. Не будучи юристом, вообще не имея никакого образования, но владея даром проникновения в суть вещей, он углядел в деле множество несоответствий, однако ничуть не усомнился, что новоселы были действительно убийцами, возможно, правда, не совсем такими, как про них было сказано на суде. Не по Писанию, а по бытованию дядюшка Гром ведал, что каждый суд неправый, но каждый суд все же совершенно необходимый и святой; более того, чем гуще напихать мужичков и баб в каменные мешки, тем чище и привольнее станет жить истинно разумным Божиим тварям — собакам, лошадкам, птицам и муравьям. Удивило дядюшку Грома другое: как могло случиться, что двое душегубов, третий год странствуя по пересылкам, остались неразлучны, и почему никто не обратил внимания на это вопиющее противоречие уставу? Здесь таилась загадка, а загадки дядюшка Гром имел обыкновение расщелкивать, как орехи, и терпел их только для других, но не для себя.

Для первого собеседования дядюшка Гром вызвал мальчонку-душегуба. Тот вошел в его крохотный кабинетик, как водится, развязной походкой, но с показушно-угодливым видом. Дядюшка Гром пальцем ткнул в табурет, привинченный к полу, и, когда душегуб уселся, долго, молча его разглядывал. Мальчонка — это сразу раздражало — был необыкновенно, по-девичьи хорош собой, даже в серой казенной хламиде. Уж наверное, чтобы им в охотку попользоваться, немало натекло кровушки в темных углах. У душегуба на мордахе было такое выражение, что он готов немедленно заложить душу по малейшему намеку начальства, а также, коли понадобится, просидеть на этом табурете всю оставшуюся жизнь. Трехлетняя тюремная выучка, очевидно, пошла ему впрок. Много и прочего отметили пытливые жабьи глазищи дядюшки Грома, как разобрались они и в главном: может быть, сей светлоглазый голубок был не менее опасен для общества, чем самый отчаянный из громил, до него протерших до блеска табуретное сиденье. Дядюшка Гром солидно покашлял для налаживания контакта, заглотнул огромный клуб дыма (он курил исключительно арестантскую махру), спросил доброжелательно:

— Стало быть, не пощадил отца с матерью, когда решился на злодеяние?

Предусмотрительный юнец с неожиданной энергией закрутил башкой, изображая глубочайшее раскаяние. И дальше повел себя так, как следовало вести себя добропорядочному узнику. Он начал себя ощупывать, оглаживать, выискивая на себе непорядок, чтобы не дай Бог не вызвать неряшливым видом неудовольствие начальства, при этом преданно, почти по-собачьи ловил взглядом поощрение на невозмутимом лике дядюшки Грома. Все это было проделано на высшем уровне арестантской клоунады (хоть сейчас табачком угощай), но не обмануло надзирателя. По неуловимым признакам, которые сам он не взялся бы определить словами, дядюшка Гром легко определил, что истинной сердечной угодливости и раболепия в душегубе нет и в помине, зато подлого гонору в нем через край, а это тоже само по себе было любопытно. За три-то годика в разных местах уж должны были ему, поганцу, внушить уважение к правопорядку и человеческой личности.

— Вот у меня не было родителей, — печально сказал дядюшка Гром, — и почетать мне было некого. Потому целиком перешел я на службу идее. Да так увлекся, что собственными детями не успел обзавестись. Но меня удивляет, Алеша, когда я вижу такого закоренелого преступника, как ты, у которого все было, чего душа ни пожелает, а он все-таки взял и убил. Объясни мне, дураку, коли сможешь, эту закавыку.

Алеша на табурете вытянулся в струнку:

— Не было рядом умного человека, который бы направил.

— Верно рассуждаешь, малец, хотя и с вредным подтекстом. Если продолжить твою мысль, то получается, что за каждым необходим надзор? Но ведь кто-то же должен надзирать и над надзирающими. Это как же придется раздуть правоохранные штаты?

Вспыхнуло что-то в мальчишьих глазах, наклонился он к полу, да поздно.

— Ага, — удовлетворенно заметил дядюшка Гром. — Это ты надсмехаешься надо мной. Тебе мои рассуждения кажутся наивными. Так поначалу многим казалось, и были они не чета тебе — орлы! Что ж, придется немного поучить тебя хорошим манерам.

Дядюшка Гром аккуратно загасил сигарку в массивной пепельнице, выдолбленной из куска розового мрамора — подарок одного из тюремных умельцев, — подошел к пареньку, поплевал на ладони, ухватился сверху поудобнее и начал выкручивать Алеше голову. Это был один из его любимых приемов предварительного вразумления. Нечто вроде оздоровительного массажа. Почти все заключенные были знакомы с этой процедурой, не любили ее. После такой умелой раскрутки у наказанного надолго чумела голова и несколько дней пища не проглатывалась. Природа наделила дядюшку Грома могучей силищей, которую он использовал исключительно для воспитания преступного элемента. С Алешей у него вышла небольшая осечка. Голову он ему крутил, а она не раскручивалась, странно скользила меж ладоней, будто смазанная маслом.

— Вон оно как! — вслух задумался дядюшка Гром. — Способ, значит, такой особенный, чтобы вывертываться?

— Ага.

— Кто же тебя обучил? Подельщик твой?

— Так точно, гражданин начальник.

— А он, выходит, калач тертый?

— Исключительно тертый. На него даже собаки не лают.

— Да ну?!

Дядюшка Гром попробовал еще разок развернуть душегубу башку на сто восемьдесят градусов — результат тот же. Башка скользит, точно намыленная, даже за уши не уцепишься. Бывают же чудеса на свете.

— Значит, так, покуда недельку в карцере побудешь — за оказание сопротивления.

— Это мы понимаем.

— Открою тебе сразу всю правду: хочу я над тобой, младенец, произвести тяжелый научный опыт. Попробую заново из тебя человека слепить.

Подумал и добавил мечтательно, чтобы не оставлять недоговоренности:

— Ты сейчас как дичок неухоженный. Ничего располагающего нету в твоей натуре. Вернешься на волю — опять кого-нибудь порешишь, не того, так этого. А я тебя попробую распрямить до человеческого состояния. Помучаешься немного в опытных руках, зато после спасибо скажешь. Людишки — мусор, ничего не попишешь, поэтому им дан в назидание всеобщий закон сожительства, по которому не положено убивать. Когда осознаешь глубину моих слов, тебе станет легче жить. Тебе даже станет все равно, где жить, потому что ты станешь вольным внутри себя.

— Ну даешь! — воскликнул пораженный Алеша. — Да ты прирожденный философ, дяденька. Еще бы тебе в школу походить годика два.

— Учиться мне некогда было из-за таких, как ты, — опечалился дядюшка Гром.

Федор Кузьмич не был ни вором в законе, ни паханом, ни деловым, но за три года славу и власть по зонам обрел не меньшую, чем у самых влиятельных из них. Он тяжко с первого дня презирал свое новое окружение. Далекая полночная степь колобродила в нем, укрепляла его дух. Дома в спокойной жизни, в цирке, в семье, он не знал даже отчасти своего предела и своих возможностей. В застенке, в лунные вечера, впервые услышал он душный голос предназначения и понял, что родился не напрасно. Угрюмым умом постиг он неведомое. Судьба вдруг лишила его всех своих милостей и повернула глазами к неволе, к смерти, к параше, но взамен предоставила новое зрение, от которого не было сокрыто будущее. На все время заточения установилась в его груди жадная, грозная тишина ожидания, которую нарушало лишь присутствие кусачего волчонка — Алешки. Он давно забыл, что этот мальчик так жутко расстроил его налаженную жизнь. В Алеше было много зла, но еще больше в нем было отчаяния. Федор Кузьмич привязался к нему смутным чувством душевно почти оскопленного человека. Бывало им хорошо вместе по пересылкам горе мыкать. То, чему удивился дядюшка Гром, действительно не имело под собой разумного объяснения. Их не разлучили по оплошности, которая, в сущности, одна управляет миром, и имя ей — рок.

По закономерности выпавшего им пути Алеше давно полагалось потешать, ублажать сытых бандитов; а Федору Кузьмичу ломить чугунную работу, чтобы скорее освободиться, а вместо того катило их рядышком по обочине тюремной заводи, как двух отщепенцев.

Еще в Москве мелкий уголовный люд попробовал об Федора Кузьмича острые гнилые зубья, но откатился с такими неожиданными потерями, что впал в сумрачное оцепенение. Конечно, невероятное физическое усердие Федора Кузьмича сослужило ему службу, но главная причина его торжества была не в этом. Когда в Бутырках блатные первый раз подступили к Федору Кузьмичу со своими шутовскими, прописочными затеями, они наткнулись на такую ужасающую готовность распоряжаться чужими жизнями, как фишками, которая не укладывалась даже в их шакальи представления о добре и зле. Они не то чтобы его сразу зауважали за могучие пинки, а именно как бы растерялись и насторожились. В их мирную подпольную семью, кажется, подобно чужой группе крови, ворвалась свирепая третья сила, к которой они не понимали, как приноровиться. По цепочке, как положено, просигналили наверх, к одному из авторитетов, которого звали Данилой Ивановичем, а кличка у него была «Мохер».

Солидный это был человек, и за дело взялся по-солидному, без мельтешни, но и без охоты. На воле его поджидала большая семья, к которой он был крепко привязан, да еще оставил он там множество бесхитростных, но незабвенных житейских утех: пригожую злоязыкую девицу в тереме на площади Гагарина, японские удочки со всей оснасткой, трехъярусную сосновую баньку на дачке по Минскому шоссе и прочее, прочее, что ценил он, может быть, дороже, чем деньги. Увы, все радости земные туго замотаны в один клубок с бедами, и разъединить их на две кучки, чтобы радости тебе, а беды преимущественно другим, умеет редкий человек, и тот, кто это умеет (а Данила Иванович умел), уже в силу одного этого своего умения вынужден постоянно и всеми средствами поддерживать и укреплять тайную власть. Кем бы он ни был для близких и как бы нежно ни ощущал себя и природу вокруг, для всех иных он оставался только «Мохером», одним из воротил, добрые отношения с которым выгодны любому, а противостояние чревато несчастьем. Власть над людьми дают не деньги, заблуждается тот, кто поверил в эту иноземную сказку, наоборот, это деньги приходят к тому, кто способен властвовать.

Выше «Мохера» в тот раз в Бутырках не было «авторитета», и, естественно, разбираться с поведением обнаглевшего циркача пришлось ему. Делать это ему было лень и не ко сроку, мысли его были заняты предстоящим открытым процессом, где ему собирались пришить серьезную статью; но все-таки ему и в голову не пришло отмахнуться от уголовной обыденки, ибо отказаться хоть в малом эпизоде от роли непререкаемого судьи значило собственными руками слегка пошатнуть престол, на который он столько лет с успехом взбирался. Тем и отличается от всех прочих человек, рожденный повелевать, что никогда, ни при каких условиях ничего не сделает во вред своему положению. У властителя можно выклянчить или выменять половину его царства, он отдаст, но нельзя безнаказанно выдернуть волосок на его груди.

«Мохер» в истории с Федором Кузьмичом допустил только одну небрежность: прежде чем проучить фраера, не пожелал на него поглядеть, ограничась беглым опросом «шестерок», — и эта ошибка оказалась роковой.

К Федору Кузьмичу подкатился на прогулке шустрый чернявый уголовник и, жеманно сюсюкая, передал, что «мальчонка Алеша» зовет его в такое-то место для срочной надобности. Федор Кузьмич, конечно, чернявому не поверил, хребтом учуял ловушку, но «мальчонка» действительно где-то отстал (Алешу умело оттеснили в противоположном конце двора), потому послушно пошел вслед за посыльным.

На губах его тлела тусклая усмешка.

В складском подвальчике, приспособленном «деловыми» как раз для предварительных разборок, за спиной Федора Кузьмича сразу оказалось трое дюжих бандюг, а перед собой он увидел жирного мужика, благодушного и улыбающегося, обличьем напоминающего циркового ротвейлера. Под потолком плесневела хилая лампочка. В ее призрачном свете они мгновенно возненавидели друг друга.

— Что ж ты, господин хороший, моих хлопцев обижаешь? — спросил «Мохер». — Жалуются на тебя.

— Ты свои паханьи ужимки брось, — посоветовал Федор Кузьмич. — Я в ваших обезьяньих толковищах не участвую.

— Даже так?

Данила Иванович накопил слюну, смачно харкнул на цементный пол.

— Согни-ка, дорогуша, свои драгоценные коленочки. Видишь, напачкал я невзначай. Сделай уважение старику, приберись.

Тянул резину Данила Иванович лишь для того, чтобы соблюсти ритуал, условность: отлично понял, кто перед ним. Такие гордецы лучше всего смотрятся в гробу. Он их повидал на своем веку. Это люди безответственные, пугачевцы. В любой монастырь лезут со своим уставом, чужого порядка не признают. Еще успел он подумать, что допустил вторую оплошность подряд: дал мерзавцу передышку. А дальше по какому-то странному наитию проместилась в его внутреннем взоре вольная волюшка, да любимая семья, да красавица в тереме, да зеленью пахнула укромная полянка возле дачи, куда любил он уединиться с бутылкой пивка, чтобы одинокую думу думать.

Федор Кузьмич с любопытством проследил за плевком, чуя жаркое дыхание громил на затылке. Улыбнулся загадочно. Он не раздумывал, как быть. В его душе давно не было ни страха, ни мечтаний, ни сомнений. Фокусу с цирковой спицей, с тонким стальным штырем обучил его в веселую минуту младший Кио. Спицу он утаил на всех шмонах и носил с собой постоянно. Мгновение ему понадобилось, чтобы спица скользнула в руку, чтобы стать в позицию и блестящей флешь-атакой направить железо в сердце «Мохера». Данила Иванович удивленно охнул, повалился себе под ноги, на собственный плевок. Он прожил ровно столько, сколько летела спица. Из обмякшей туши, отбывшей срок, Федор Кузьмич спицу аккуратно извлек, юркнула она под рубаху, — и спокойно прошел сквозь опешивших головорезов. Один, правда, сделал поспешный, нелепый замах, но ему сказал Федор Кузьмич: «Не шали!»

Приколол Федор Кузьмич пахана, как свинью, и никаких видимых последствий у этого события не было. Удивляться тут было нечему. Федор Кузьмич, как и Алеша, к тому времени уже знали, что мир тюрьмы живет по таинственным законам, более непостижимым, чем фокусы Кио, потому что тут не спицы сверкают в воздухе, а человеки растворяются, не оставляя после себя следов и памяти.

…Чтобы оценить Федора Кузьмича, дядюшке Грому понадобилось не более десяти минут. Разумеется, речь идет не о каком-то специальном анализе личности Федора Кузьмича, а о том чувственном понимании, которым при обнюхивании опознают друг друга хищники. Если бы дядюшка Гром пожелал высказать свое мнение вслух, он сказал бы про Федора Кузьмича так: обстоятельный мужик, с понятием, но одурманенный. Такого в темном лесу легче обойти, чем с ним столкнуться. Дядюшка Гром угостил преступника сигареткой, но тот вежливо отказался.

— Или не куришь? — удивился дядюшка Гром.

— Когда как, — ответил Федор Кузьмич. Он сидел на том же табурете, где за час до него обретался Алеша.

— Сообщника твоего я на недельку в карцер определил, — любезно сообщил дядюшка Гром.

— Вам виднее, как с нашим братом обходиться. Приятный, приятный убивец, не придуривается, говорит прямо. Коли бы удалось из него дерзость выколотить, хоть завтра назначай старостой. Но дерзость из него не выколотишь, она в нем как кровь в жилах. Говорит он прямо, это да, но с великим презрением. Он его, дядюшку Грома, презирает, табачок у него взять брезгует и тюрьму презирает и остальных преступников, всех и вся — это главное и понял про Федора Кузьмича надзиратель. Двуногая тварь часто мнит о своем величии, оттого совершает противоправные действия, но редко кто сохраняет гордыню в тюрьме. Тюрьма лучший лекарь от гордыни. Этого за три года не проняло, значит, неисправим. Значит, чем скорее околеет, тем благоприятнее для общества. На гроздь самой остервенелой блатной сволочи всегда дядюшке Грому хватало одного ногтя. Он их давил, как клопов. То есть не физически, а морально. Из этого бросового человеческого материала он иной раз по своей личной воспитательной методе выпестовывал прилежных и хватких работников, которые и думать забывали о зловредном прошлом и по выходе из тюрьмы незаметно сливались с остальным трудящимся людом, не принося больше никому ни горя, ни хлопот. Дядюшка Гром невесело улыбнулся своим мыслям. Зато вот из такого окончательного злодея сотворить слесаря потруднее, чем из бревнышка куклу, чем знаменит папа Карла из любимой дядюшки Громовой сказки. Если человек до того внутренне осатанел, что не принимает табачок из рук надзирателя, с ним, конечно, нормальными словами говорить больше не о чем. Однако в том и заключался истинный талант дядюшки Грома, что он продолжал нянчится и с самыми отпетыми, и с самыми растленными, и никогда, как маэстро, не убирал со лба задумчивую руку. Он готов был простить Федора Кузьмича, потому что тот сулил ему трудную победу.

Со своей стороны Федор Кузьмич определил знаменитого надзирателя так: вошь древесная, тля, вонючка захребетная. И больше он о нем вообще не думал. Во все остальное время разговора с любопытством приноравливался к своему новому, недавно обретенному умению — спать сидя и с открытыми глазами и даже произнося при этом членораздельные речи. Это было новое благословение небес и, вполне вероятно, знак скорой свободы.

Надзиратель напялил на нос очки, вынул из стола какую-то бумажку, прочитал и опять спрятал в стол. Вид у него был простодушно-коварный, словно ему удалось утаить акт о досрочном освобождении. Разве мог заподозрить Федор Кузьмич, какие сложные чувства владеют в эту минуту обыкновенным, по его мнению, тюремным сучком. А чувствовал себя дядюшка Гром почти как на любовном свидании. Рутина ежедневных отношений с воровским народцем ему давно обрыдла. Он радовался каждому лицу, похожему на человечье. Текучий, противоречивый у него был характер. Ненавидя и любя своих забубённых подопечных, он относился к ним с чисто женским пристрастием и капризной требовательностью. Он осознанно, желанно внушал этим нелюдям страх и сердечно изнывал, пожиная плоды страха, искренне, по-детски обижался, погружаясь в тягостное недоумение. «Для твоего же благополучия тебя, сука, казню!» — вот слова, которые вечно просились ему на язык. По его представлению даже ужас в преступнике обязательно должен присутствовать, но прикрытый, как голое, срамное тело, благопристойной длиннополой одеждой. Встретя за день сразу двоих, не ведающих вовсе подневольного уныния, дядюшка Гром был умилен и встревожен.

— Как же тебе удалось так распорядиться, Федор, чтобы вас с мальцом повсюду парно гнали? Вопиющее, скажу тебе, отклонение от правил.

— Недосмотр начальства, — равнодушно ответил Федор Кузьмич.

— Да мне-то что! Хоть вы семьями кочуйте. Но ведь когда убийцы путешествуют вместе, они непременно новое злодейство умыслят. Я вот побеседовал с твоим подельщиком. Звереныш! При этом обученный запрещенным приемчикам. Дурно влияешь на ученика, Федор, вот в чем беда. Приемчиками ты ему только дурной спеси добавляешь. Давай-ка мы его, болезного, этапируем с партией в Архангельск. Ты как, не против?

— Вы на то и поставлены, чтобы за порядком следить. Наше дело — молчок.

— Ты ведь слыхал, дядюшку Грома обмануть невозможно. Лучше обратись к нему с открытой душой, он тебе в нее никогда не плюнет. У вас, у злодеев, понятия изуверские, поэтому вы позабыли, что на добро человек всегда обязан ответить добром. А ты, я вижу, все-таки тайную подлость умышляешь.

— Какую подлость?

— Тебе этот щенок дорог, но ты и бровью не повел, когда про Архангельск услышал. Это как? Это самый и есть подлый обман и злоумысел. Неискренность тюремного обитателя следует приравнять к бунту… Да ты, никак, побежать задумал, Федя?

— Да нет уж. Десять лет не срок.

— Тут я с тобой опять согласен. Десять лет за твою вину — все равно что завтрака лишить. Коли бы моя воля, я убийц вешал бы на площади вверх ногами. Чтобы он сперва посинел, а потом сдох. Человек, подвешенный за ноги, по трое суток дышит. Среди всех людишек убийцы самые выносливые. Тебе интересно, про что я рассказываю?

— Да, интересно.

— Особенно я тех презираю, которые старикам и детишкам пресекают путеводную нить бытия. Этим, по моему разумению, вообще достойного наказания нет. А тебе вон кинули десяток — и гуляй, Федя. Ну ничего, при желании любой срок можно растянуть до бесконечности. У меня некоторые по четвертаку гниют и об одном Бога молят, чтобы смерть пришла скорее.

Федор Кузьмич оставался бесстрастен, хотя ему не все нравилось в рассуждениях дядюшки Грома. Надзиратель его прощупывал, вызывал на раздражение. Так кошку дразнят, подергивая за усы. Но для Федора Кузьмича эта игра была скучна. На кого злиться? Он подумал: робот и есть робот, в нем собственного разума нету, все в нем механическое, но без таких роботов, как этот боевой таракан, тюрьмы рухнут. А тюрьмы нужны людям, как без них. Людям необходимы тюрьмы и монастыри. Без остального обойтись можно. Монастыри держатся на монахах, на просветленных духом, тюрьмы на роботах. Поэтому дядюшку Грома есть за что уважать: он старательно выполняет свое земное предназначение.

— Лыбишься? — удивился дядюшка Гром. — Ты обязан улыбаться, когда от меня произойдет знак. Без надобности ощериваться не положено. Зубов можно лишиться.

— Старичка вспомнил, упокойника, — извинился Федор Кузьмич. — Плохой был старичок, паук сосущий, вы его напрасно жалеете. Да никто его и не убивал. Он сам по себе упрел.

— Что ж ты на суде такую важную правду не открыл?

— Вы же знаете, гражданин начальник, какой он есть, наш советский суд. Поймали — сиди и не вякай. Вякнешь — сроку добавят.

— С вами иначе нельзя, — согласился дядюшка Гром.

— Вы вот примеряетесь, на какой крючок меня посадить, и только напрасно себя утруждаете, гражданин начальник. Со мной и с мальчонкой у вас и так никаких хлопот не будет. Я же вижу, какой вы по характеру справедливый и смелый человек. Так же об вас отзываются и заключенные. Чего же я буду рыпаться. От добра добра не ищут.

Дядюшка Гром гордился тем, что прожил среди преступников множество лет и сохранил человеческую натуру. В какой-то острый, деликатный момент угадал Федор Кузьмич со своим неожиданным откровением. Его грубая, прямая лесть проникла в сознание надзирателя и расковыряла там некий заповедный уголок. Дядюшка Гром доверчиво заморгал короткими ресничками, как турок, протер кулаком засаднивший взгляд и увидел перед собой на табурете просто усталого, неглупого человека, без признаков душегубства. С этим человеком вполне можно было выпить водки и завалиться спать в одной комнате, не оберегая спину.

— Может, все же покуришь? — спросил осторожно. — Табачок у меня первосортный.

— Нет. — Федор Кузьмич поморщился. — Курить не стану и стучать не буду. Все остальное — пожалуйста. Хоть жизнь возьмите.

— Ладно, ступай покамест. Скоро опять тебя вызову.

Федора Кузьмича увели, а дядюшка Гром призадумался. Мысли его текли горестной колеей. Он впервые вдруг почувствовал, что слабеет, стареет и будет ему, как и прочим, износ. И когда-нибудь, вполне возможно, приведут к нему злодея из злодеев, а он его уже не признает. Злодей прикинется овечкой, подкрадется — полоснет по горлу ржавой бритвой. Как защититься от злодейского наскока стареющей, неловкой рукой? Не страшно ему помирать, но заранее печалилось сердце о том, что тысячи негодяев, татей, кровопийц останутся без присмотра и наделают в мире много лишнего зла.

2
На воле затухала эра Брежнева. Народ жил припеваючи. Пьяная, ленивая эйфория обрела черты мировоззрения. Младенцы рождались будучи уже слегка навеселе. В отдалении маячили, готовясь к очередной узурпации, матерый кагэбэшник Антропов и смертельно выхолощенный болезнью Черненко. Под сенью цензуры расцветали искусства. Питие и закуска были обильны. Никто ни на что не жаловался, не ныл, кроме диссидентов. Тех поодиночке вылавливали и сажали в клетки либо вышвыривали за пределы государства. Впопыхах избавились от Солженицына и вздохнули с облегчением. Ни один человек так не досаждал отдыхающему труженику и его заботливым партийным опекунам, как этот вольный певец ГУЛага. Вопрос стоял очень остро с Солженицыным: либо вышвырнуть, либо в дурдом. На закате жизни Леонид Ильич Брежнев подобрел к либералам-шестидесятникам. Ему нравилось, когда либерала, как почтового голубка, привозили на границу и отпускали в заграничный ад. Брежнев после десятилетий тусклого правления внушил себе, что народ его боготворит. В этом аспекте сумасшествия он сравнялся со своим великим предшественником — Сталиным. В остальном ему было до Иосифа далеко. Художественные тексты он читал с отвращением и прочитанное усваивал слабо. Но это не значило, что он был глуп. Два-три поколения лакеев выработали и новый тип правящего партийца: сметливый, цепкий, с сильным характером мужичок, испытывающий брезгливую оторопь перед любым явлением интеллекта. Таков был отчасти и Сталин (но тот кавказец, мутант), и конечно, Хрущев. В Леониде Ильиче черты невежественного, плебейского барства приобрели зловещий оттенок фантасмагории. С помощью грошовых журналистов он сам стал знаменитым писателем. За свои ублюдочные партийные опусы он получил главнейшую литературную премию — Ленинскую. Событие по-своему настолько поразительное, что вполне возможно, останется в отечественной истории наравне с завоеванием Ермаком Сибири. Благолепие жизни при царствии Брежнева простиралось так далеко, что люди заново, впервые после войны начали улыбаться друг другу. Анекдоты рассказывали прямо в автобусах — и громко. Чудовищное бесстрашие овладело публикой. Чукча, Чапаев и Брежнев — три героя, которые целое десятилетие развлекали граждан, осоловевших от снов наяву. Говорят, анекдоты производились в ЦРУ, где впоследствии выдумали и демократию. Ничто так не притягательно для люмпенов, как озорное словцо и обещание дармового счастья. Не за горами было пришествие меченого кремлевского реформатора…

Догорала эра Брежнева без мучений и судорог. Кто благоденствовал в ту пору, помнит ее серебристо-серые облака с волшебными проблесками солнца. Последнее томительное забытье перед ужасным пробуждением…

Перейдя во второй класс, Настенька заметно повзрослела и начала относиться к родителям со всепрощающей снисходительностью. Ни малейший их промах не укрывался от ее внимательных глаз. Много сил она тратила на их воспитание. В это утро за завтраком терпеливо отчитала отца за то, что он, по всегдашней своей неряшливости, набрызгал на пол в ванной. Попутно заметила, что неприлично, сидя за столом, ковырять спичкой в зубах.

— Ну и зануда будешь, когда вырастешь! — восхищенно воскликнул Леонид Федорович.

Настенька одарила его серьезным, глубоким взглядом.

— Папочка, ты взрослый мужчина, а ведешь себя иногда, как маленький. Лишь бы отделаться от неприятного разговора.

— Так тебе и надо, Леня, — поддакнула от плиты Мария Филатовна. — Не будешь свинячить где попало.

Настенька поглядела на нее с жалостью. У конфорок Мария Филатовна скрючивалась адским вопросительным знаком. Горбик озорно упирался в занавеску. От переживаний и радостей жизни один глазик у нее совсем закрылся, только иногда в нем сквозь узкую щелочку проблескивал оловянный зрачок, зато второй глаз обрел ночное зрение. По ночам с мужем они неустанно, умиленно гадали, как им все же удалось произвести на свет такое чудо. Теперь уже не только Леонид Федорович сомневался в своем отцовстве, но и Мария Филатовна иногда подумывала, уж не подменили ли ей девочку в роддоме и вместо обыкновенной рахитичной замухрышки, которой они с Леней тоже были бы, конечно, рады, подложили светлоликую принцессу. Днем и ночью единственным глазом она зорко оглядывала окрестность, выискивая грозящую ребенку отовсюду опасность. На мужа надежда была плоха: он был слишком доверчив к людям, хотя за последние годы проявил себя заботливым, семейным хлопотуном. Как пить перестал, то и в постели сразу окреп. Иной раз Мария Филатовна даже поражалась его юной, шебутной, мужицкой неутомимости. Когда дитя зачинали, он был никудышный любовник: драгоценную каплю она чудом втянула недреманным лоном.

— Мамочка, — в Настином голосе привычная педагогическая укоризна, — я же тебя сто раз просила: не стой близко у плиты. Там газ, ты им дышишь, это очень вредно.

Мария Филатовна отпрянула от плиты, победно взглянула на мужа. Меж ними давно завелось соревнование: кому Настенька больше окажет внимания. Кого чаще наставляет, а кого вдруг и похвалит. В общем, обыкновенно выходило поровну. Но если кому-то по непредсказуемому Настенькиному настроению выпадало подряд несколько замечаний, тот становился надолго счастливым.

Марии Филатовне пора было на почту, а Леонид Федорович собрался проводить Настеньку в школу. По дороге, неподалеку от пивного ларька им повстречался Захар Демченко, против обыкновения трезвый.

— С вами, пожалуй, прогуляюсь, — увязался за ними. — Кругом пьянь беспробудная. Рабочий день, а в пивной ни одного столика свободного. Тоже скоро завяжу. Теперь мне не до питья.

Облачен был Демченко в новый костюм-тройку, шею охватывал яркий галстук. Великанов сделал ему комплимент:

— Прямо женихом нынче глядишься.

Пошутил — да, оказывается, угадал.

— Бабы все стервы, — сообщил Демченко. — Но одна попалась вроде ничего. Тут ты в точку попал. Собираюсь вскорости связать себя узами законного брака.

— С аптекаршей, что ли?

— Хотя бы и с ней. Ты что-нибудь против имеешь?

Новость была удивительная. Стрелок вневедомственной охраны Захар Демченко к женщинам тянулся изо всех сил, понимал в них толк, ни одной амурной возможности не упускал, но после последнего развода стал убежденным холостяком. Четвертую по счету жену отдалил от себя три года назад. Она ему не потрафила тем, что была воровкой и лютой матершинницей. Перетаскала из дома все, что могла, вплоть до мужниного исподнего белья. Когда Демченко про нее вспоминал, у него глаза делались, как у филина. Ему было стыдно, что он при своей сноровке так обмишурился. Он вообще всех своих жен поминал недобрым словом, кроме второй, которую взял из бедной крестьянской семьи, и ни разу об этом не пожалел. Дом, ребенок, муж — вот были ее святыни. Все остальное, в том числе секс, мало ее занимало. За Демченко она так ухаживала, так его холила, словно он был самым роскошным ее приобретением на беспечной ярмарке жизни. А уж какие пекла пироги, как до блеска вылизывала квартиру — лучше не вспоминать. Только однажды у нее случился непонятный срыв. С крутого похмелья Демченко стрельнул у нее червонец, сбегал в магазин, отоварился бормотухой, с удобством расположился на кухне, порезал огурчиков, сальца и в предвкушении первого глотка почему-то замешкался, склонясь над стаканом. В этот момент доселе смирная и уважительная женушка подкралась сзади и, ни слова не говоря, звезданула его чем-то тяжелым по затылку. После он установил, что удар был нанесен чугунной сковородкой, в которой она собиралась пожарить ему яичницу. Демченко ткнулся мордой в стол, ненадолго очумел, а когда опамятовался, то обнаружил, что краями стакана, как бритвой, подсек себе верхнюю губу, а также лбом разрушил тарелку с огурчиками. Жена с жалобными воплями носилась по квартире, ища йод, бинты. Горько причитая, она перевязала мужу голову и своей рукой налила ему винца в новый стакан. Он милостиво принял ее заботы, легко простил ей безобразную выходку, но вскоре ее разлюбил. Он стал ее побаиваться и покрывался холодной испариной по ночам, когда обнаруживал ее под боком. И как женщину он ее уже не воспринимал: в ответ на энергичные, повинные заигрывания лишь обиженно поскуливал. Расстались они без взаимных претензий, но как бы понарошку, как и жили. Однако впоследствии, при сравнении с четвертой женой, воровкой и алкоголичкой, вторая жена стала вспоминаться как хозяйка вожделенного, утерянного райского сада. Подумаешь, шваркнула сковородкой. Разве у мужчин не бывает невротических оказий. Зато… На воровке и матерщиннице он женился, вероятно, на фоне слаботекущей белой горячки, другого объяснения не было. Эта дама и выглядела соответственно своей натуре: слюнявая, с выбитыми передними зубами, с невнятной речью. Прозрев, Демченко начал у нее допытываться, каким зельем она его опоила и наяву ли они сочетались законным браком или продолжает ему сниться мерзкий, кошмарный сон? Пьянющая сорокалетняя деваха, слушая его нытье, хохотала, как безумная, и однажды от смеха выронила из-под юбки пакет с мужниными кроссовками, приготовленными к выносу. Это был единственный раз, когда он поймал ее за руку, но тут же она его уверила, что собралась в кроссовках пробежаться до магазина и обратно, только и всего. За полгода совместной жизни, пока она растаскивала имущество, он верил в самую нелепую чепуху, которую матерщинница навешивала ему на уши. Может быть, она была ведьмой. По утрам; с натугой разлепив веки, она следила за ним чудным взглядом, где полыхал багрянец портвейна; под этим прицельным взглядом матерый ходок Демченко терял всякое присутствие духа, уповая лишь на то, что должен быть и для этой страшной бабы какой-нибудь исход. Так и получилось. Однажды алкоголичка попросту не вернулась вечером в опустевшую обитель, где из мебели осталась стоять у стенки железная солдатская кровать Демченко, которую он догадался прикрутить болтами к полу. С тех пор Демченко считал себя разведенным. Он заново накопил кое-какого барахлишка, попивал винцо и благоденствовал. Но не утратил роковой тяги к женщинам.

Провизорша Капитолина Давыдовна, которую он себе наметил теперь в невесты, повсеместно, вплоть до Садового кольца, была известна своим экстравагантным поведением. За аптечным прилавком это была симпатичная, любезная, внимательная к покупателям женщина в модных роговых очках с серебряной цепочкой за ушами; но по вечерам на улицах она оборачивалась синеокой фурией с растрепанной прической, в пестром балахоне, мечущейся по Замоскворечью в поисках неведомой добычи. Не любовных приключений она искала — о, нет! И не младенцев подстерегала в кустах жимолости, чтобы наброситься и прокусить вену! Немыслимое, первобытное одиночество кралось, как тень, по ее следам. Каждый вечер сердобольные москвичи, натыкаясь на нее в темных углах, надеялись, что уж нынче ее непременно заберут и упрячут в «желтый дом», где найдет, наконец, покой ее взбаламученное, заполошное сердце; но утром она снова восседала в окошечке аптеки, улыбающаяся, умиротворенная и готовая к услугам. Кстати, таких многоликих, раздвоенных существ полным-полно в нашем Отечестве, только мы их не всегда замечаем.

— Капитолина Давыдовна женщина выдающаяся, — с уважением молвил Великанов. — Но ты-то ей на кой хрен нужен? По совести сказать, ты и староват для нее будешь.

Демченко обиделся не на шутку:

— Как ты пить перестал, совсем соображение потерял. При чем тут возраст, ну при чем тут возраст, скажи? Какая женщине разница, сколько лет мужику. Ей лишь бы… не при пацанке будь сказано.

— Да чего тебе приспичило жениться? У тебя сколько уже жен было, и где они?

Демченко спросил у Настеньки, гневно цыкнув зубом:

— Малышка, как думаешь, почему у тебя папочка такой дурачок?

Настенька холодно заметила:

— Кто так говорит, сам не очень умный человек.

— Вот зараза! — восхитился Демченко, обернулся к Великанову. — А ты не думаешь, что я, может быть, тоже хочу себе куклу завести? Или только тебе позволено. При этом учти, я моложе тебя на полтора года. И не такой алкаш, каким ты был.

Подошли они к школе, но Демченко еще не наговорился и остался ждать друга на углу возле ателье. Леонид Федорович довел Настеньку до школьного крылечка, заботливо поправил ей бантик на головке.

— Ты с этим дяденькой не водись, — посоветовала Настенька. — Он не очень хороший.

— Почему ты так думаешь?

— Да уж вижу. У него волосики из носа растут, и он грубый. Не надо тебе с ним дружить. Дружи лучше с дядей Мишей из третьего подъезда.

— Сказала тоже. Дяде Мише в обед сто лет. Он после второго инсульта еле мычит.

— Зато добрый. Дядя Миша никого не обидит, а этот обзывается. Ты, папочка, доверчивый чересчур, с любым готов обниматься. Надо быть поосмотрительнее.

Настенька потянулась на цыпочках, Великанов в долгожданном предвкушении нагнулся. Ее милые губки нежно укололи его щеку. Напутствовать Настеньку, давать ей полезные советы не было необходимости. В классе она надо всеми верховодила, и учитель ставил ей пятерки без оглядки. Да и не внимала Настенька ничьим советам, у нее на все явления жизни был собственный взгляд. Наоборот, к ней все дети в сомнительных случаях обращались за разъяснениями. Свои знания о предметах насущных она черпала как бы непосредственно из космоса.

Вместе с Демченко механически побрели они к пивному ларьку. Осенний брезгливый дождик окроплял землю, и пьяницы с кружками прятались под деревьями. Унылая картина, но что-то в ней было успокоительное, надежное. Хотя бы, наверное, то, что у большинства здесь присутствующих только смерть могла вырвать кружку из рук. Особняком стоял Тимур Васильевич Графов, по кличке «Ватикан». С ним давно никто не поддерживал компанию, кроме новеньких. Великанов обменялся с ним дружеским приветствием, а Демченко молча прошел мимо, насупясь. Великанов его за это осудил.

— Поддержал бы человека морально, выпил бы с ним.

— Нельзя, — отозвался Демченко уже из очереди. — Он напророчет, а мне расхлебывай. У меня сейчас положение особенное, щекотливое. Пятый раз все-таки иду под венец. Каждую мелочь надо предусмотреть.

Великанов подошел к «Ватикану», дружески постоял с ним пяток минут. Хоть и непьющему, ему славно было возле пивного ларька, тихо, покойно.

— Иногда жалею, что завязал, — пожаловался «Ватикану». — Какое-то все же было разнообразие. А теперь чего я вижу хорошего — дом да семья.

Тимур Васильевич усмехнулся с грустным пониманием. Сказал, как бы пересиливая что-то в себе:

— Захар напрасно в петлю лезет, предупреди его. С Капитолиной Давыдовной ему счастья не будет. Она сатаной меченная.

— Нет, я ему не советчик. Кому и хрен слаще меда. Не нам судить.

«Ватикан» согласно кивнул. Бледный, он был похож на утопленника. Великанов наскоро попрощался с ним и еще кое с кем из прежних приятелей и поспешил на рынок, чтобы подкупить для семейного обеда свежих овощей.

3
После того как сына посадили в тюрьму, семейный союз Михайловых дал трещину. Петр Харитонович исподволь, путем долгих, непривычных размышлений забрел в тот тупик, куда рано или поздно попадает любой совестливый человек на Руси. В этом тупике сходятся те, кому извечно заведенный порядок вещей по каким-то причинам вдруг начинает казаться обременительным и несправедливым. Обратясь, как, привык, за сочувствием к супруге, Петр Харитонович впервые натолкнулся не то чтобы на грубость, но на некую насмешливую иносказательность.

Елена Клавдиевна первый год отсутствия сына почти сплошь прошаталась по квартире, будто выискивая, вынюхивая что-то в Алешиных вещах, потом неожиданно успокоилась и странно повеселела. Они по-прежнему бегали оздоровительные кроссы, занимались на ночь йогой, но в умных глазах жены Петр Харитонович все чаще подмечал азартный, огненный промельк, уже не вмещающийся в их общую судьбу. С ним не советуясь, она вдруг устроилась работать в библиотеку в войсковую часть в К. и стала там пропадать дни и вечера. То есть это Елена Клавдиевна говорила, что задерживается в библиотеке, сам Петр Харитонович не был так уж в этом уверен. Он несколько раз звонил туда после шести, любезный женский голос сообщал, что Елена Клавдиевна «полчаса уже ушла домой». Со студенческих лет, выйдя замуж, Елена Клавдиевна нигде не работала, потому особенно непонятным был ее поступок. Поначалу Петр Харитонович полагал, что беда, тоска по сыну, чувство вины погнали ее на люди, на службу, но постепенно в голову ему стали приходить и иные предположения. Надо заметить, что за двадцать лет супружества Елена Клавдиевна ни разу не дала ему повода заподозрить ее в неверности или даже в поползновении к оной. В постели она была по-спортивному холодна, деловита, и Петр Харитонович надеялся, что вполне удовлетворяет ее физические потребности. Тем более что он был всегда настороже и при малейшем намеке с ее стороны, как добросовестный стрелок в окопе, готов был спустить курок. Эротические фантазии не были обильны, но были доброкачественны, и Елена Клавдиевна частенько его за это хвалила. У них во всех отношениях был гармоничный союз, о чем еще толковать.

Точно так считала и Елена Клавдиевна вплоть до ареста сына. Несчастье вызвало в ней роковые перемены. Когда мальчика увели из дома, пока еще свет его глаз витал в окнах, она чудовищно прозрела: оказалось, бытование в этих уютных стенах, где у нее есть ручной муж и где каждая вещь до последнего книжного переплета легко ей подчиняется, давно и смертельно ей обрыдло. Возраст ее перевалил за пятый десяток, а что она видела привлекательного в жизни? Чем тешилась? Чем пробавлялось вообще их нелепое поколение? Тряпками? сытной жратвой? новыми квартирами? сладким питьем? Размеренное течение прошедших лет напомнило ей сухое, скрипучее качание маятника по раз и навсегда установленному пунктиру. Она до истерики перепугалась, что скоро к ней придет старость и смерть. Сыночек, не понятый ею и не понявший ее, сгниет в тюрьме, муженек окончательно задубеет на службе, и кому она улыбнется в последний миг? Начитанная, способная к размышлению, она сразу догадалась, что ее душевному равновесию пришел конец. Дальнейшие житейские усилия уже не имели смысла. Человек может быть покоен лишь до тех пор, пока неосознает тщету устремлений. Вслед за этим он погружается в пропасть, у которой нет дна, ибо имя ей — апатия. Ничего нет опаснее для женского ума, чем ощутить себя неполноценным, невостребованным комочком плоти. С Еленой Клавдиевной это случилось в зрелые годы — тем хуже для нее. Бесы ловят заблудших: вскоре подвернулся ей под руку сластолюбец Коля Абрамов, бывший одноклассник. Первый мальчик, с которым она поцеловалась. Она наткнулась на него случайно на переходе станции метро «Проспект Мира» и, разумеется, его не признала, зато он ее сразу узнал. Прежний острослов, задира и охальник превратился в солидного мужчину в дорогом модном костюме и с брюшком. Его круглая молодая лысина отсвечивала озорным блеском. Росточком Коля вытянулся не меньше, чем до метра восемьдесят. Елену Клавдиевну всегда ущемляло, что муж у нее не очень высокий. Коля Абрамов ухватил ее за руку на переходе и грубовато попенял:

— Своих не узнаешь, Аленушка! Бежишь, пихаешься! Надобно с тебя за это штраф взять в виде поллитры.

Он заговорил с ней так, будто не отлетело от них четверть века. От него пахнуло спесью сибарита. На подругу юности он смотрел с восхищением. Елена Клавдиевна привыкла считать, что весь мир состоит из честных, добродетельных тружеников или из подонков. Она забыла, что существуют и третьи, которые бесшабашно скользят по поверхности жизни, никому не досаждая. У этих людей завидное пищеварение и веселая речь. Они ничего не требуют от окружающих, лишь бы их оставили в покое. Внезапное явление Коли Абрамова напомнило о них. Узнав его, Елена Клавдиевна выказала даже преувеличенный восторг. Она позволила себе по-девчоночьи взвизгнуть и повисла у него на шее. Коля Абрамов брюшком прижал ее к мраморной приступочке и стал серьезен. Его озабоченность напоминала затруднительное поведение шмеля, подлетевшего к заброшенному улью.

— Все дела по боку, — сурово объявил он. — Едем ко мне. Будем пить и вспоминать минувшие дни.

Поздно вечером она вернулась домой прелюбодейкой. Искусный и безалаберный Коля Абрамов пробудил в ее теле неведомые ей доселе тяготы. Не прошло и месяца, как она открыла в себе упоительный дар нимфоманки. От ее утробного клекота окрестные кошки теряли чувство превосходства. Коля Абрамов любовно прозвал ее «моя маленькая Эммануэль». Одурманенный, как и она, в пьяном кураже, он без устали таскал ее за собой по дачкам и холостяцким квартирам. Но настал горький час, когда он честно сказал ей: я пас! Со смехом он добавил, что удовлетворить ее до конца может только саперный взвод. Коля Абрамов так мило сострил и так был дьявольски откровенен, что она пожалела о прожитых вдали от него годах. С рук на руки он передал ее своему приятелю Бубе, сотруднику НИИ, угрюмому бабнику-профессионалу. Буба возился с ней три недели. За это время они хорошо если пару раз поговорили на отвлеченные темы. Обыкновенно он впускал ее в квартиру и прямо у порога валил на пол. Часа три они ползком и с большими остановками добирались до постели, где заслуженно отдыхали. В постель Буба приносил ей кофе, стакан вина или бутылку кефира. С ним она не была счастлива, хотя каждой косточкой отзывалась на его звериные ласки. Погружаясь в нее, он рычал медведем. Это сводило ее с ума. В урочный час она получила от Бубы записку, в которой он сообщал, что вернулась из отпуска его жена с детьми, и просил не беспокоить до следующего лета. После Бубы она сходилась со всяким, кто имел неосторожность бросить на нее смелый взгляд. Она научилась пожирать мужчин сноровистее, чем лягушка поедает мошкару, ловя ее в мягкую пасть. С каждым днем все отчаяннее, все безысходнее взывала к ублажению ее разбушевавшаяся плоть. Елена Клавдиевна подурнела, голос у нее охрип, груди подсохли, походка стала взвинченной, словно каждым шагом она имитировала пароксизм зачатия. Лишь с одним мужчиной она теперь избегала совокупления — с собственным мужем, с Петром Харитоновичем. У нее бывали отчаянные победы. Однажды она заманила за книжные стеллажи хлипкого десятиклассника и там его жестоко изнасиловала. От страха и унижения бедняжка верещал, как воробушек. «Ничего, — подбадривала Елена Клавдиевна хнычущего подростка. — Разве это больно?» Но мужем она, увы, пренебрегала.

Его недолго вводили в заблуждение ее ссылки на нездоровье. Полугода не прошло, как он почуял семейный излом. Похудевшая, в кожной сыпи, но по-прежнему желанная, она так азартно гнала его из своей постели, будто он только что в ней нашкодил. Петр Харитонович быстро привык к блескучему солдатскому воздержанию; оно добавляло новые философские тона в его размышления. Петр Харитонович скоро понял, за что мстит ему супруга. Не только за сына, нет. С огромным опозданием она отыгрывалась за пустые, однообразные, серые, прожитые с ним годы. В ее отсутствие по вечерам Петр Харитонович от жалости чуть не плакал, склонясь над одиноким стаканом чая. Он понимал, как ей худо приходится. Она окунулась в ад похоти, чтобы не умереть от преждевременного разрыва сердца. Он ее не осуждал. Елена была единственным, кроме сына, родным ему существом на земле. Петр Харитонович не считал, что она ему изменяет. Она была просто больна, и в больном бреду ей привиделось, что она шлюха.

Петр Харитонович не знал лекарств от этой болезни, но терпением обижен не был. Он решил ждать ее выздоровления, сколько понадобится, хоть для этого придется прихватить вторую жизнь. Он не лез к ней с упреками и вообще старался быть в доме по возможности незаметным, что при его въедливом офицерском нраве было нелегко. Но это был единственный шанс спасти семью. Женщине, как хорошему вину, обязательно надо перебродить. Он не ведал, кто насылает на него столь мудрые мысли, но следовал им неуклонно. Так и двигалось время: Елена Клавдиевна прелюбодействовала, Петр Харитонович страдал и сочувствовал, но решающее испытание было у них впереди, и явилось оно в облике друга семьи Василька, генерала Василия Захаровича Первенцева.

Подкатил он по рыбацкой надобности, японскими блеснами похвалиться, ну и, конечно, раздавить со старым другом бутылку коньяку, как у них было заведено. Угадал к обеду, и Елена Клавдиевна была дома. При виде пятидесятилетнего статного армейского жеребца Елена Клавдиевна оживилась неестественно, словно впервые его разглядела. По щекам ее поплыли нервические розовые пятна. Голос сорвался на клекот. Генерал до боли стиснул руку друга, тем самым выразив ему сострадание. Каждый раз при встрече он подчеркнутой хмурой паузой давал Петру понять, что неусыпно помнит о его беде. У генерала была большая семья, трое сыновей, дочь, внуки, и никого из них пока не посадили. Елена Клавдиевна подставила генералу щеку для поцелуя, чего прежде никогда не делала. Кокетливо взвизгнула:

— Василечек, Василек, да ты все молодеешь!

За столом она вела себя паскудно. С ней что-то было вроде истерического припадка. В адрес генерала она отпускала двусмысленности и сама над ними хохотала как безумная. Каждое ее движение — как она поднимала рюмку, как высверкивала взглядом, как изгибалась над столом, обнажая грудь в глубоком вырезе платья, — было непристойно. Но самое гнусное было то, как с каждой проглоченной рюмкой Василий Захарович начинал все более ей соответствовать. Глазенки у него масляно заблестели, грудь богатырскую он по-петушиному раздвинул. Чтобы по-настоящему захмелеть, Первенцеву требовалось ведро, но чтобы изобразить гусара, ему и рюмки бывало достаточно. Только никак не предполагал Петр Харитонович, что старый товарищ распустит павлиньи перья у него дома, забыв про честь и мужскую дружбу. А дело шло именно к такому повороту. Елена Клавдиевна поглядывала на генерала с откровенным бесстыдством, и оба поочередно они вдруг взялись оглядываться на Петра Харитоновича со странным, оскорбительным выражением: что, дескать, это за лишняя фигура на нашем празднике. Расшалившемуся генералу чудилась скорая жатва. Он привык к легким победам, поэтому безрассудно спешил. В его представлении женщины были лакомым кусочком, который всегда достается смелому. Он уважал Елену Клавдиевну за ум и стать, но впервые ему открылось, как она доступна. Петька простит, думал он, содрогаясь в богатырском хохоте, после покаюсь, он и простит, рохля такая! Главное сейчас — не прозевать момент, главное — натиск и темп. Петр Харитонович, будто услыша блудливые мысли и будто решив не мешкать, смиренно сказал:

— Пойду на кухню, взгляну, как там курица. Злоумышленники почти испуганно пульнули в него взглядами. Он не подслушивал за дверью, не унизил себя — и так примерно догадывался, как пойдет без него беседа. И примерно угадал. Грозный и трезвый генерал, взяв Елену Клавдиевну за руку, потребовал:

— Шутки в сторону, Лена! Умоляю! Под любым предлогом! У меня машина. Водитель ждет. Через полчаса мы на даче. Решайся, Лена!

Елена Клавдиевна ответила хладнокровно, деловито:

— Зачем дача, товарищ генерал? Сейчас отправлю Петеньку в магазин. Мы же не дети, в конце концов, чтобы рыскать по закоулкам.

От столь идеально высказанного согласия на грех генерала одолела трясучка. Его могучее тело подернулось дрожью, как в молодом бреду.

— Что ты со мной делаешь, Лена!

— Только после не вини, дорогой!

На мгновение ей стало скучно. Мужчины слишком податливый материал. Каждый мечтает, чтобы его кормили с ложечки. Недалекие, самовлюбленные существа, от школьника до генерала, они все одинаковы. Чем увереннее, бодрее с виду, тем в умелых руках податливее, точно сделанные из пластилина…

Когда Петр Харитонович вернулся с кухни и доложил, что курица почти готова, она насмешливо его укорила:

— Курица! А вино кончилось. Хорошо же ты встречаешь дорогого гостя. Милый, сходи в магазин. Купи вина и торт.

Петр Харитонович смотрел в пол. От стыда у него закружилась голова. Он спросил генерала:

— Тебе, Вася, беленькой купить или коньячку?

Он дал шанс другу остаться человеком, и тот рванулся было куда-то из-за стола, но прямодушные очи Елены его сгубили. Между старым другом и его женой он оказался как меж двух огней. Кого-то из них он должен был немедленно предать. Как военному человеку, ситуация была ему знакомая. Выбор он сделал не мешкая, но при этом впервые за последние тридцать лет смущенно порозовел.

— Я бы коньяку предпочел, старина. Раз уж начали с него… Впрочем, можно и чайком обойтись…

Как на плацу, Петр Харитонович развернулся кругом и освободил им квартиру для преступных утех. В магазин он, разумеется, не пошел, сел в автобус и со сложными пересадками доехал до станции «Динамо». Там в одной из полуразвалившихся «хрущевок» доживала свой век его родная тетка Марина Васильевна, отцова сестра, куртуазная женщина с меланхолическим нравом. Петр Харитонович не навещал ее, пожалуй, с год, и это означало, что год у него все-таки выдался неплохой. Когда ему становилось худо, он обыкновенно прибегал к ней и особенно зачастил после суда над Алешей. Из всей небогатой в Москве родни Марина Васильевна была ему ближе всех. Даже он любил ее. Марина Васильевна не скрывала свой возраст — ей было за восемьдесят, и шестьдесят лет из них она провела, уткнувшись носом в книгу. Так уж сложилась ее жизнь, что она очень рано, каким-то таинственным маневром освободилась от всего бренного, что так мучает слабого человека. Совершенно книжных людей немного на свете, но они есть, и Марина Васильевна была одной из них. Племяннику Пете она симпатизировала, хотя почитала его дурачком. Глупость она прощала ему за то, что в свои редкие посещения он доставлял ей на целый месяц провизии и с глубокомысленным видом, без свойственной дуракам заносчивости вникал в ее нравоучения. Увидя, что на сей раз племянник явился с пустыми руками, она сразу поняла, что у него беда.

— Неужто опять что с Алешей? — жалобно всплеснула она сухими ручонками, готовая прослезиться. Без слов, без сил бухнулся он на привычное плюшевое кресло в углу и ненадолго, как бы в мечтании прикрыл ладонью глаза. Уже вечер был, а его все слепило дневное солнце.

— Отдохни, отдохни, — засуетилась старушка. — Потом расскажешь. Я пока чай соберу.

Трепетный ее голосок взбаламутил в душе Петра Харитоновича такие глубины, о которых он прежде не подозревал. Ему пригрезилось, что суд Божий свершился над ним и по справедливому приговору он обязан дальше жить без всякой надежды на лучшую долю. У него все отобрано, что было ему дорого. Но это не наказание за грехи, а всего лишь предостережение. Наказание будет позднее, и чтобы оно не было слишком ужасным, необходимо перемениться, необходимо стать кем-то иным. Туманная мысль принесла ему утешение. Боль потихоньку отступила от сердца. Он выпил три чашки чаю со смородиновым вареньем. На милом старушечьем лике светилась сочувственная улыбка.

— У меня теперь нет ни сына, ни жены, — признался Петр Харитонович, — но это ничего, это можно пережить. Другое меня угнетает. Какая же была правда, какой смысл был в том, что я так за семью цеплялся? Мне семья была дороже Родины, дороже чести, а вот профукал, нету ничего, как шиш в поле оказался, — и что же? Дышу, улыбаюсь, чай пью. Что же тогда вся наша жизнь, если в ней всюду обман? Что есть в ней истинного, без чего остолбенеешь?

Хотя он говорил невнятно, Марина Васильевна его легко поняла.

— Петечка, Петечка, — растроганно пролепетала она. — Да ведь ты человеком становишься. Верно как замечено: страдания облагораживают. Ты доселе-то по указке властей жил, по готовым рецептам обретался на земле, но лишь тебя скрутило — и разум твой ожил. Не бойся ничего, голубчик! Есть на свете истина, есть и правда. Для каждого они свои, и каждому по-своему открываются, но есть и общее у людей, что спасает от бездны неверия.

— Что же это такое?

— Любовь, голубчик. Любовь к ближнему. Самого несчастного злодея она иной раз выводит на святой путь.

— Разве я не любил, тетушка? Разве я жену не любил? Сына не любил?

Зорко смотрели выцветшие старушечьи очи.

— Господь с тобой, Петечка! Кого ты мог любить, когда себя-то не понимал. Хорошо, хоть страдать вовремя начал, пока душа жива. И семью не хули, в семье величие рода людского. У меня семьи не было, потому и жизнь моя пустоцвет, никого не согрела, никому пути не дала.

Петр Харитонович заночевал у доброй тетушки, и перед сном они еще поговорили об этой странной женщине — Елене Клавдиевне. Семнадцать лет они прожили душа в душу, вместе бегали кроссы, обсуждали статьи и постановления в газете, бывали и в театрах, подняли сына на ноги, — у них была нормальная семья, если не считать этой страшной истории с Алешей. Казалось бы, если у них нормальная семья и если они любили друг друга, горе должно было только сблизить их, вдвоем легче пережить любую напасть. Однако вышло все наоборот. Елена Клавдиевна пустилась во все тяжкие, хотя по ее характеру, по духовным запросам ей вовсе этого ничего не нужно. Он все про нее знает. По женской надобности она нетребовательная, почти холодная или, как теперь говорят, фригидная, и всегда презирала тех женщин, которые изменяют мужьям. Они не раз спорили на эту тему. И даже когда Петр Харитонович при определенных обстоятельствах защищал какую-нибудь падшую женщину, Елена Клавдиевна была непреклонна. «Все это грязь, грязь! — восклицала всегда с возмущением. — Ничего не хочу понимать. Это грязь — и ничего больше». Новое состояние бедной Елены он пытался объяснить мозговой болезнью, накатившей на нее после того самого нервного потрясения. До полуночи, как в горячке, рассказывал Петр Харитонович своей престарелой тетушке, как он любит Елену, какая она необыкновенная женщина, как он жалеет ее и как готов ей завтра же все простить, пусть только даст слово, что перестанет блудить. Марина Васильевна не мешала ему выговориться, хотя несколько раз уже задремывала, роняя седую голову на грудь. Про Елену Клавдиевну у нее было собственное мнение. Она не доверяла скрытным особам, которые ведут подчеркнуто добродетельную жизнь. Она прекрасно понимала, сколько в сердце такой женщины прячется тайного, невостребованного, ущемленного. Племянничек ее прост, незатейлив, добросердечен, тем и хорош, но Елене он не пара. У нее другие требования. Ей подавай героя, а не простофилю-добряка. Может быть, не случись беда с сыном, они бы прожили благополучно до старости, но теперь Елену никто не остановит. Она будет безумствовать, пока не истощит себя до донышка. Петя тоже погибнет рядом с ней. Женщина с сильным характером, покорившаяся дурным страстям, уничтожает и заражает все вокруг себя на огромном пространстве, как взорвавшаяся атомная бомба. Но как предостеречь племянника-дурачка, как его спасти?

Когда Петр Харитонович умолк, иссяк, Марина Васильевна с грустью заметила:

— Она не нуждается в твоем прощении, Петечка. Ей вообще от тебя больше ничего не надо. Ты бы лучше всего оставил ее.

— Почему?

— Она тебя не любит, да и не любила никогда. Эта женщина не для тебя.

— Почему?

Его чересчур спокойный тон не насторожил Марину Васильевну, ибо у нее был книжный ум. Она и представить не могла, какую боль ему причиняет. Ей казалось, что, узнав горькую правду, он скорее перестанет нести сентиментальную околесицу, более подобающую безусым юнцам, от которой даже у нее, доброжелательной старушки, уши вянут.

— Она умная, цепкая, любознательная хищница, а ты ее жертва — добрый, доверчивый простачок. Она давно тебя проглотила и переварила, больше ты ей неинтересен. Ее хищное естество жаждет новых, сильных впечатлений. Ты за ней не гонись. Ваш брак был обречен на распад. Ты сук срубил не по плечу.

— Чем же я плох для нее?

— Не плох, Петечка. Ты из другого теста. Вы совершенно разные люди. Ваш союз — это союз добродушного сенбернара и степной волчицы. Она не оценит твоих достоинств и добродетелей. Твоя порядочность и честность ей пресны. Вслух об этом она, конечно, не скажет, но это так. Чем ты будешь с нею мягче, нежнее, тем ей будет невыносимее. Она тебя презирает за то, что у тебя не волчья хватка. За то, что ты никого не пристукнул тайком.

— Вот и видно, что ты никогда не любила, тетушка. Ты пытаешься анализировать, а в любви логики нету.

— Во всем есть логика. Природа потому и породила разум, что разумна сама. Любовь, как ты ее понимаешь, — это всего лишь нервная чесотка на почве разбуженного полового инстинкта. Истинная любовь — дар Божий. Увы, я не смогу объяснить тебе разницы.

— Объясни тогда, почему ты ненавидишь Елену?

— Опомнись, Петечка! Ты ничего не понял. Да мы с ней как две сестры. Она могла бы стать тебе заботливой матерью, но женой не будет. Беги от нее, беги!

Посреди ночи, когда старушка чутко забылась во сне, Петр Харитонович вышел на кухню и покурил у окна. Собственное отражение на темном стекле было ему отвратительно. Голова на короткой шее тянулась к перекладине, как птичий клюв. Он открыл фрамугу и посмотрел вниз. Четвертый этаж. Лететь недолго, но, скорее всего, останешься жив. Хрустнет позвоночник, надломятся колени — и будешь сквозь слезы разглядывать звездное небо, пока не придут за тобой сердобольные санитары. Он вернулся в постель и с блаженной улыбкой заснул…

В полночь генерал захрапел на голом плече Елены Клавдиевны, будто тонул. Для его возраста она задала ему слишком большую нагрузку — он и сомлел. Брезгливо спихнула она кудлатую голову на подушку. Стареющее, распутное животное, не стоило из-за него выпроваживать Петю. Теперь придется перед мужем оправдываться — это скучно. Как он все же деликатно смотался. Наверное, поехал жаловаться злобной старухе на станцию «Динамо».

Елена Клавдиевна поднялась с постели, сходила в ванную, умылась, принесла кружку ледяной воды и хладнокровно выплеснула генералу на волосатую грудь. Он приходил в себя уныло.

— Одевайся, одевайся, Василек! — прикрикнула Елена Клавдиевна. — Петя может вернуться в любую минуту.

Генерал стоически преодолел первый приступ тягучей печеночной ломоты.

— Он что, догадался?

— Не слепой же.

— И часто ты ему такое устраиваешь?

— Не хами, Василек! Быстро, быстро!

— Сколько сейчас?

— Половина первого.

— Где же он бродит, наш Петро?

— Тебе-то какое дело?

— А ты большая стерва. Никогда бы не подумал.

— Вот она, обычная мужицкая благодарность. Тебе разве плохо было со мной?

— Увы, мне со стервами всегда нравилось. У меня тоже, видно, нутро поганое.

— И прослезись, генерал. Ну давай, давай, все, выкатывайся!

Еле вытолкала его из квартиры. Быстренько поменяла постельное белье. Ни при каких условиях не уснула бы на простынях, на которых сипел и ворочался этот жирный боров. С детства маялась повышенной брезгливостью. Не могла даже с матерью, с отцом есть из одной тарелки. Только за маленьким Алешей, пересиливая себя, подъедала кашку, курятинку. Выбрасывать вкусную еду было слишком глупо. Они тогда небогато жили. Теперь живут получше, но уже нет Алеши, да и мужа, кажется, скоро не будет. Впрочем, никуда он не денется. Он же понимает, что без нее пропадет. В этом мире Петр Харитонович как зяблик в зимнем лесу.

Забравшись в горячую ванну, распустив по воде пышную мыльную пену, Елена Клавдиевна погрузилась наконец в заветные мечтания. Она мечтала о том, как в одну прекрасную ночь перережет себе вены и в этой же ванне, задремывая, убывая, будет счастливо следить за коловращением кровавых струек в теплой воде.

4
Алешу взяли в тиски особого пригляда. Как бы он себя ни вел, всегда у тюремщиков находилась на него зацепка. Дядюшка Гром устроил на него большую охоту. За полгода довел парнишку до синюшной худобы. Так он его воспитывал, возвращал в человеческий статус. Сам держась поодаль, лично в травле как бы не участвовал. Частенько дядюшка Гром вызывал к себе Федора Кузьмича, затеяв с ним какое-то особенное приятельство. Он с жаром растолковывал хмурому убийце, что еще немного надо им погодить и они Алешу не узнают, это будет уже совсем другой, новый человек, значительно лучше прежнего. Федор Кузьмич не вступал с глубокомысленным надзирателем в пререкания, отмалчивался, но так ни разу и не принял из его рук курево.

Он видел, каково приходится Алеше, и при возможности подкармливал его лишней пайкой, реквизированной у сокамерников. За Федором Кузьмичом по зонам тянулся слишком грозный след, чтобы кто-нибудь рискнул в открытую ему прекословить. Но недовольных, готовых при удаче сломать ему хребет, конечно, было предостаточно. Их Федор Кузьмич знал всех в лицо.

Алеша питался нормально, и в карцер удавалось дослать ему хлебушка с сальцем, не голод его угнетал. День ото дня он все глубже замыкался в себе, и это беспокоило Федора Кузьмича. Он напоминал парню, что почти половина срока отмотана и не стоит так удручаться, будто их загнали в могилу. Он был деликатен с Алешей, как с родным сыном. На работу их гоняли на химическую фабрику, где они часами дремали на мешках с удобрениями. На территории фабрики был выделен участок, куда допускались только заключенные. Работа была нехитрая: разгрузи машину, загрузи машину, вырой яму, закопай яму, — и все без нормы, сколько потянешь, столько сделай. Воняло на складе, как в преисподней, но к дурному запаху привыкнуть легче, чем к неволе. Их сюда водили человек по десять под присмотром двух солдатиков с карабинами. Один солдатик бродил по двору, подглядывая в заборные щелочки: нет ли где на примете бабенки. На свободной половине фабрики трудились расконвоированные, которые жили в бараках по соседству с лагерем, и там попадались смазливые девчушки, при этом духарные, с ходу готовые к любви.

На мешках с удобрением Алеша однажды и открыл наставнику свой дерзкий план. План сводился к небольшому домашнему бунту. Обеих солдатиков о стену башкой — и связать. Потом со стволами вернуться в зону и захватить заложников. Технически Алеша все продумал до мельчайших деталей. Надо было подгадать, чтобы на выходе дежурила смена Потапыча. С ним можно сговориться заранее за пять-шесть кусков. Он бригаду пропустит без шухера. В заложники можно брать кого угодно, но они прижучат дядюшку Грома. Заранее об этом никого уведомлять не надо, иначе уголовная братва перебздит. Никто не поверит, что дядюшку Грома можно повязать, как овечку. Он страху на преступничков нагонял десятки лет, редкая отчаянная башка в зоне не считала его неуязвимым и бессмертным. Вдобавок невозможно было точно высчитать, кто из деловых ссучился и пашет на дядюшку. Зато когда дядюшку Грома они запеленают, бунт сразу примет нормальный бесшабашный размах. Можно будет от души погудеть денек-другой, а потом уползти по норам и зализывать раны. Чем бы затея ни кончилась для кого-то по отдельности, дядюшку Грома они навсегда укоротят. От унижения он морально не оправится. Его слава навеки померкнет.

Теоретически замысел показался Федору Кузьмичу нетрудным, он только спросил:

— Алеша, на хрена тебе это надо? Не будет Грома, посадят другого дуролома. Дело не в человеке, а в месте.

— Правильно, — согласился Алеша. — Но если ты мне не поможешь, я и один все устрою, с каким-нибудь Ваньком сговорюсь.

Федор Кузьмич пообещал подумать. Как назло, в тот же вечер по наущению дядюшки Грома Алешу в коптерке отметелили до полусмерти трое битюгов. Он никого в темноте не признал. Били молча, без роздыху, и только один измененным голосом передал поклон от дядюшки Грома. От коптерки до барака сто метров Алеша два часа переползал. Вина его была лишь в том, что он пустил слушок про дядюшку Грома, будто тот, дескать, ни с какой бабой справиться не способен, потому что у него яйца оторванные. Алеша с подробностями сочинил, как дядюшку Грома еще в детприемнике покалечили за раннее мужеложство. История была забавная, весь барак от хохота трясся. Два денька прошло — и на тебе, расплата. Федор Кузьмич прощупывал посиневшему хлопцу поломанные ребра, мял печень, почки. Алеша с трудом удерживался на плаву сознания.

— Видишь, Федор, он меня замочит. Играет как кот с мышкой. Какой же у меня выход?

Федор Кузьмич вынужден был согласиться, что действительно, выход один — нанести ответный удар. Он выругался так злобно, что покачнулись койки второго яруса. Ради Алеши он готов был продлить себе срок, но ему это было тошно. К деньку прибавить денек — будет уже два дня, а к году годик — тут тебе и бесконечность. Федор Кузьмич время осязал пальцами, как ползущее насекомое.

— Через недельку оклемаешься, — ласково улыбнулся он Алеше, — и подергаем дядюшку за усы. Спи пока, ни о чем не думай. Выздоравливай.

Солнечный июньский вторник они выбрали для лихого праздничка. Только накануне Алешу выписали из лазарета. Глаза его пылали лихорадочным, сумрачным нетерпением. Федор Кузьмич понял, не уговоришь парня еще малость потерпеть, поднакопить силенок. Да и прав Алеша: мало ли что в любой момент учудит дядюшка Гром, какую крайнюю воспитательную меру примет, — разве его переждешь. Федор Кузьмич, пока подельщик болел, привлек к делу двоих мужичков из бригады, больше и не требовалось поначалу. Эти двое, Осип и Шнырь, были вполне благонадежны, потому что были натуральными дебилами. Оба ни читать, ни писать не умели, но когда им сулили что-то хорошее, сразу смекали свою выгоду. Оба тянули по тяжелейшей статье, но ее им смягчили до десяти годов за умственную и психическую неполноценность. Кто полагает, что все дебилы на воле, а в заключении одни хитрецы, тот здорово ошибается. Недоумков в тюрьме еще больше, чем на свободе, и там из них так же веревки вьют. Федор Кузьмич пообещал Осипу и Шнырю каждому по бабе и двое суток кормить обоих мясными консервами. Взамен они должны будут в назначенный час подчиниться ему беспрекословно и делать все, что прикажет: хотя бы пришлось кого-нибудь на куски разорвать. Дебилы, услыша про награду и веря Федору Кузьмичу, как отцу родному, только и зудели каждый Божий день, когда же да когда же и кого же?.. Федор Кузьмич не сомневался, что они с Алешей и сами управятся, дебилов приготовил для подстраховки, как опытный военачальник всегда держит резерв за бугром.

В два часа пополудни, когда солнышко сморило на мешках всю бригаду и когда один солдатик, одурев от безделья, шумно справлял у заборчика малую нужду, а второй солдатик беспечно курил, ловя в небе ворон, Федор Кузьмич неспешно, вперевалку подобрался к куряке и негромко распорядился:

— Отдай ружьишко, приятель! Зачем оно тебе?

Солдатик был скороспелка второго года службы, отважный и сметливый, родом с Брянщины, и в голосе убийцы, в его стылом взгляде легко угадал, что ему грозит в случае неповиновения. Прикинул расстояние до Федора Кузьмича, собственное нелепое сидячее положение и решил, что не стоит отдавать молодую жизнь за железяку с патронами. Ругнув себя за потерю бдительности, сладко затянулся табачком и добродушно улыбнулся:

— Бери, дяденька, разве жалко! — и протянул карабин.

Второй солдатик, тоже парень не промах, хотя с виду простачок курносый, в последнюю секунду почуял опасность, скосил глаза, пресек течение бодрой струи, кинул карабин на локоть, — но свалился наземь от гулкого удара по черепу, нанесенного обыкновенной древесной чушкой. Алеша забрал у него карабин и кивнул Осипу со Шнырем, чтобы поскорее связали конвойных. Дебилы с дурашливым гоготом бросились выполнять приказание. Они-то понимали, что по бабе на рыло им просто за красивые глазки не заполучить. Остальные шестеро работничков наблюдали за происшествием с любопытством, но без всякого желания вмешаться. Солдатиков раздели до кальсон, связали им руки и ноги заранее припасенными жгутами и положили рядышком у забора. Алёша и Федор Кузьмич переоделись в форменную солдатскую одежонку, причем Федору Кузьмичу форма оказалась длинновата и узка, а на худеньком Алеше сидела, как балахон. У них еще оставалось два часа до конца смены, Потапыч в зоне ждал их около пяти, обычное время возвращения бригады. Расконвоированные заканчивали работу на час раньше. Перед четырьмя часами должен был явиться вольный мастер Данилюк, чтобы принять дневной урок и отпустить их восвояси. Федор Кузьмич предупредил уркачей, что, если кто неосторожно ворохнется, пусть на себя пеняет. Но это было, конечно, лишнее предупреждение. Никто и не собирался ворошиться. Здешний народец понимал, что от судьбы не спрячешься, когда у двоих в руках карабины, остальные голяком.

Мастер Данилюк появился без четверти четыре и мигом, с одного взгляда оценил обстановку. Он многие годы обретался среди изолированных преступников, навидался всякого и давно не ожидал ниоткуда хороших новостей. Заступив без опаски на двор и увидев, что обратного пути нет, он только уточнил:

— Это у вас побег, братцы? Или что похуже?

Человек он был безвредный, справедливый, многосемейный и пьющий. Доносил лишь по необходимости, а иногда мог и поспособствовать попавшему в беду человеку.

— У нас к тебе нет претензий, Данилюк, — благожелательно осведомил его Федор Кузьмич. — Но придется тебе до ночи с солдатушками отдохнуть. После кто-нибудь за вами наведается и освободит от пут.

— Некстати приключилось, — огорчился Данилюк. — Жинка блины печет по случаю собственных именин.

По знаку Федора Кузьмича дебилы Осип и Шнырь его связали и попутно отвесили несколько веселых пинков, желая полнее насладиться временным торжеством над одним из начальников. Данилюк пристыдил головорезов:

— Вы бы держались в рамках, ребятки. Я ведь понапрасну вас никогда не обижал.

— А ну осади, болваны! — прикрикнул на помощников Федор Кузьмич и извинился перед мастером. — Сам видишь, чего с них взять. Одно слово, урки.

Собственной тряпицей он утер кровь, поплывшую у Данилюка из ноздрей. Мастера уложили рядом с конвоирами, которые глазищи неуклонно таращили в небо, словно ожидая оттуда благословения. На всякий случай всем троим заткнули пасти кляпами.

К зоне приблизились после пяти, когда жизнь преступного братства сосредоточивается в столовой, на ужине. Это у тех, кому туда дозволено ходить. Другим кашу приносят в мисках прямо к параше, как принцам.

Федор Кузьмич и Алеша, облаченные в форму, пригнали свою небольшую бригаду к воротам, и старпер Потапыч, вечный кусок, пропустил их внутрь, заранее вздыбив реденькую седую шевелюру и вымазав рожу в каком-то дерьме. Собственноручно Федор Кузьмич аккуратно примотал его в дежурке к ножке массивного стола. Потапыч горестно вздыхал, напоминая о недоимке.

— Попрут со службы, а?! Куды денусь на старости лет? А ежели тебя ныне укокошат, кто остаток вернет?

На дело Федор Кузьмич взял из «общака» семьсот рублей, Потапычу из договоренных шестьсот выдал пока только четыреста.

— Не нуди, вонючка, — прервал он стенания продажного сержанта. — Меня укокошить нельзя. А вот если ты где-нибудь смухлевал, берегись.

Со двора шестеро урок, не причастных к замыслу, сиганули по своим углам. Осипу со Шнырем Федор Кузьмич приказал тоже исчезнуть и затаиться. Дебилы, уподобясь сержанту, напомнили об обещанной награде, но нарвались на какое-то сквозь зубы нечленораздельное шипение Федора Кузьмича и опрометью ломанули в жилую половину.

Алеша с наставником через котельную, минуя три поста, по короткой пожарной лестнице, через заранее отомкнутое окно проникли на второй этаж и без всяких помех, никого не встретя, подобрались к кабинетику дядюшки Грома. Все пока шло так гладко, что оба одновременно подумали: а ну как его нет на месте? Распорядок дня дядюшки Грома в зоне знали назубок даже слабоумные: он его не менял много лет подряд. От пяти до шести ему подавали ужин в эту комнату. Сейчас за дверью было подозрительно тихо. Ничего не будет удивительного, если матерый волк шерстью почуял опасность. Федор Кузьмич осторожно приоткрыл дверь: нет, волк в норе, и даже не один. Дядюшка Гром принимал трапезу в обществе грудастой девицы, известной в зоне под кличкой «Целка». Натуральное ее имя было Зина Куликова. Тридцатилетняя красавица не была «в законе», отбывала пятилетний срок за глупую шутку: подсыпала мужу в кефир на опохмелку мышьяку, а он возьми и окочурься в одночасье. Зина Куликова славилась по зоне как женщина неприхотливая, услужливая, готовая к акту любви в любое мгновение, в любом месте и с любым кавалером; но после того, как ее приблизил к себе дядюшка Гром, мало кто рисковал сунуться к ней с мужицкой прихотью. Однако положение фаворитки не вскружило Зине голову, и хотя она была переведена на жительство в барачный флигелек, в отдельную конуру, где у нее был даже собственный рукомойник, не зазналась, не загоношнлась и при каждом удобном случае оказывала товаркам мелкие услуги.

В развязной позе сидела она за столом супротив дядюшки Грома, между ними дымился чугунок с парной бараниной, светилась бутылка водки и прямо на клеенке был распластан на куски сочно-красный арбуз. Пир только начался, потому что из бутылки было отлито не более трети. Когда заговорщики заглянули в дверь, дядюшка Гром как раз подносил ко рту стакан, а Зина Куликова любовно держала наготове ломоть кавуна. Увидя незваных гостей, дядюшка Гром сделал вот что. Стакан выронил из пальцев и освободившуюся руку молниеносно сунул в ящик стола, где лежал у него парабеллум. Завидная у него была реакция, юношеская, и стрелял он навскидку, и сидя, и на бегу так, что будь на месте Федора Кузьмича любой другой человек, тут же схлопотал бы себе дырку в брюхе — и утихомирился. Но Федор Кузьмич не оплошал. Еще пока стакан висел в воздухе, он с короткого разбега прыгнул. Чудовищный удар ногами опрокинул дядюшку Грома вместе со стулом, он шмякнулся затылком о стену, и шейные позвонки у него жалостно хрустнули. Парабеллум вместе с ящиком взлетел под потолок. Алеша важно вошел в комнату, притворил за собой дверь и защелкнул задвижку. Оба карабина поставил в пирамидку у стены. Прошествовал к разоренному столу и обратился к Зине Куликовой:

— А ну-ка угости и нас с Федором арбузом, чего-то в глотке пересохло.

Сияя шальными очами, девица выполнила его просьбу. Огромными кусками оделила Федора Кузьмича и Алешу.

— Я чуть со страху не описалась, — пожаловалась она. — Разве можно так влетать, мальчики!

Дядюшка Гром заворочался на полу, тряхнул башкой, по стеночке, по стеночке перевел туловище в сидячее положение. Взгляд его был неподвижен и мертв. Алеша черной арбузной семечкой запулил ему в лоб, но не попал. Федор Кузьмич парабеллум с пола поднял, снял с предохранителя и шутя нацелил на дядюшку Грома. Тот даже не поморщился. Молча ждал, чего ему скажут. В вытаращенных глазах ни злобы, ни укора. Ультиматум был наполовину политический, наполовину бытовой. Дядюшка Гром должен был позвонить начальству и объявить, что они с Зиной Куликовой взяты заложниками. Требования у преступников такие: а) улучшить питание в столовой; б) прекратить побои и издевательства в карцере; в) наладить регулярное поступление газет и журналов; г) показывать кино не один, а два раза в неделю; д) сменить постельное белье в бараке (рваное на целое); ж) перевести служить в другой лагерь дядюшку Грома, то есть Григория Яковлевича Громыхалова. Последнее требование важное, объяснил Алеша.

Выслушав всю эту белиберду, дядюшка Гром лишь с удивлением потрогал свою вздувшуюся шею, которая деревянно скрипела при каждом движении.

— Бери, бери трубочку, не тяни, — поторопил Алеша. — Тебе что, трудно позвонить? Мы же по-хорошему просим.

Дядюшка Гром сказал:

— Вы, ребятки, этим проступком себе сроки надолго продлили, хотя вы оба до конца сроков не доживете. Это я вам твердо гарантирую.

Федор Кузьмич неуловимо взмахнул рукой с зажатым в кулаке парабеллумом, будто кнутом щелкнул: дядюшка Гром шевельнуться не успел, зубы костяным крошевом хлынули изо рта, мешаясь с кровью. Неприятное, но впечатляющее это было зрелище. На сизом от ярости лице надзирателя над рыжей бородой вспыхнул малиново-синий цветок.

— Твоя жизнь будет короче нашей, — объяснил ему Федор Кузьмич. — Никак ты этого не возьмешь в толк. Я ведь тебе сейчас башку пробью.

— А меня вы тоже прикончите? — спросила Зина Куликова.

— Не волнуйся, девушка, — успокоил ее Алеша. — Мы же не садисты.

— Что-то я тебя раньше не примечала, красавчик? — Очи Зинкины сверкнули алчным огнем.

— Да я обыкновенно в карцере живу. Невзлюбил меня твой кобелек.

Дядюшка Гром неряшливо копошился у стены, пересчитывая оставшиеся зубы и забавно скрипя шеей. На время он стал как бы невменяемый. Пришлось Алеше самому договариваться с начальником лагеря майором Скипчаком. Он соединился с ним по телефону и коротко изложил обстановку. Майор Скипчак в служебном кабинете как раз собирался принять вечерний аперитив в компании со своим заместителем по воспитательной части майором Спиридоновым. Они священнодействовали, смешивая в алюминиевой кастрюльке водку с коньяком и лимонным соком, добиваясь кондиционной пропорции. Алеше пришлось три раза повторить, что захвачены заложники, пока до майоров дошло, что это не скверная шутка.

Петр Петрович Скипчак, рослый пятидесятилетний мужчина с багровым от вольной жизни и алкогольных злоупотреблений лицом, прикрыл трубку ладонью и хмуро проинформировал заместителя:

— Кажись, там у Грома чертовщина какая-то творится.

Георгий Львович Спиридонов, тоже видный мужчина пенсионного возраста, с узким, острым лицом церковного служки, с досадой отмахнулся:

— Да чего там может быть, ничего там быть не может. Давай-ка лучше добавим чуток красненького.

— Очнись, Спиридоша, — сказал Скипчак. — Тут, может быть, дело серьезное. Кто-то там разбаловался. Какой-то подонок.

— А я тебе говорю, это бред, — возразил Спиридонов. — Дядюшка Гром баловства не терпит.

После этого коллеги, по обыкновению, минут десять препирались, успев все же оприходовать по стопке огненной смеси. Майор Спиридонов забрал у Скипчака трубку и сурово спросил:

— Ну кому там, черт возьми, не терпится в карцер?! Ответ от Алеши он получил вразумительный, но дерзкий.

Спиридонов положил трубку на рычаг, разлил по чашкам еще аперитива из кастрюльки и философски заметил:

— Безумцы! Им все неймется переиначить порядок, который задолго до них установлен.

— Ты про кого?

— Видишь ли, — продолжал Спиридонов, — каждый преступник устроен так, что в его натуре главное — напакостить. Ты оптимист и полагаешь, что добрым отношением можно вызвать в преступнике человеческие чувства. А я по-прежнему считаю, горбатого могила исправит. Их надо не в тюрьмы сажать, а вешать публично на площадях. Тогда, возможно, от ужаса какой-нибудь мелкий мошенник вдруг исправится.

— От кого, от кого, — задумался Скипчак, — но не ожидал от дядюшки Грома. Да как он допустил? Не пришлось бы, Спиридоша, связываться с Москвой.

— Там за подобные упущения по головке не гладят. Надобно самим чего-нибудь придумать.

— Хорошо бы, — согласился Скипчак, — но чего ты придумаешь, если они обнаглели?

В грустном раздумье офицеры опрокинули еще по чашке. Они были уже в том градусе, когда обычно расходились восвояси, чтобы перед сном опять сойтись и выкурить по последней сигарете. Жили они по соседству в поселке, в одноэтажном доме, построенном на манер петровского каземата. У обоих семьи были отпочкованы в Мурманск, где росли и учились их дети да мыкали век стареющие жены. Их трогательная дружба была известна по всем инстанциям, может быть, поэтому их пятнадцатый год не повышали в звании, но и не беспокоили ненужными инспекциями. Оба были философами, не требовали от жизни льгот и вполне довольствовались тем, что она им преподнесла. Попивая винцо, коротали свои дни, услаждая себя то рыбалкой, то охотой, то необременительным знакомством с красивыми вольнонаемными женщинами. Суровое однообразие будней притупило их мысли и чувства, но не ослабила тайной тяги к романтическому, красивому поступку.

После долгого молчания, разогнав ладонью завесу табачного дыма, майор Скипчак предложил:

— А не разыскать ли нам, Спиридоша, Веньку Шулермана? Помнишь, как он в прошлом году на медведя с топором попер?

— Шулермана разыскать можно, — согласился Спиридонов. — Но думаю, и ему в этом инциденте будет не сладко. Я теперь припоминаю, что-то такое я слышал от Грома про эту парочку. Каленые орешки.

— Шулерман справится, — сказал Скипчак. — Он же немец. Помнишь, как он два года назад Кланьку Завьялову на снегу прямо завалил. Весь поселок бегал смотреть.

— Я не говорю, что не справится. Но все-таки надо его предостеречь.

Вениамин Шулерман был сорокалетний парень из отставников. В зоне он появился лет десять назад по очередной разнарядке и был оформлен командиром взвода охраны. Но в официальном чине прокантовался не более двух лет, после пришлось всеми правдами и неправдами от него избавляться. Больно ужоказался неукротим и лих, даже по здешним меркам. Когда он заступал в караул, следовало ожидать либо появления неопознанного трупа, либо чего-нибудь похуже. Некоторое время он водил дружбу с дядюшкой Громом, но и того обескуражил своей лютостью. Таких людей в зоне мало, в больших городах их нет вовсе, да и на окраинах они одиноко скитаются, нигде не находя себе долгого приюта. Вениамин Шулерман был урожден с сумрачной душой и с великим запасом ненависти к человеческому сброду. Всего лишь однажды его угораздило съездить в отпуск в Сочи, по пути он на денек заглянул в Москву и после уж зарекся соваться в людские скопища. Пожаловался дядюшке Грому (они тогда как раз дружили):

— Моя бы воля, я бы эти вонючие муравейники напалмом выжег.

Лихо ходило за ним по пятам, и жужжание жирных трупных мух сопровождало его на жизненном пути, как музыка.

Доказать никакую его вину было невозможно по причине всегдашнего отсутствия свидетелей, хотя он не таился и открыто говорил, что бил преступную погань всегда насмерть и в дальнейшем будет так же бить. После отставки, удалившись от своего прямого назначения, Вениамин Шулерман, по слухам, начал промышлять отловом беглых, а в зоне по-прежнему числился на полставки как автомеханик. Однако, если в руки ему действительно попадалась какая-нибудь машина, он обходился с ней, как с человеком — неумолимо ломал и корежил. Из всех механических затей он душевно рад был только двум вещам — колуну с кленовым топорищем и автомату Калашникова, В бытность комвзвода свой автомат нежил и холил, как мать младенца. Кто из солдат по неосторожности, не ведая командирского нрава, обходился с личным оружием небрежно, мог заранее уведомлять близких о своей инвалидности. Тысячи способов находил Шулерман, чтобы незадачливого горемыку сжить со свету. В его взводе люди подолгу не задерживались, и это тоже было одной из причин, по которой командование решило избавиться от его услуг. В некотором смысле Вениамин Шулерман являл собой воплощенный идеал офицера-охранника, он всех устраивал как абстрактный пример для подражания, но не годился для повседневного лагерного обихода. Вскоре и предлог для почетной отставки подвернулся. По диковинному стечению обстоятельств к Шулерману во взвод для прохождения службы залетел паренек из высокопоставленной привилегированной семейки — о, безысходная (иногда) неосмотрительность наших ведомственных канцелярий! У этого паренька было какое-то изысканное помутнение рассудка: в часы досуга он читал однотомник Монтеня, который привез с собой, и с презрительной миной отказывался принимать участие в озорных забавах товарищей по оружию. Впрочем, толком к нему никто приглядеться не успел, хотя многих новичок успел обидеть, укоряя в свинстве и жеребячестве. Воодушевясь, начитавшись Монтеня, он, как пьяный, призывал сослуживцев к чистоте помыслов, к борьбе за справедливость. Он проповедовал, что заключенные такие же люди, как все, только попавшие в беду. В лагерных условиях его фарисейство производило впечатление бреда. Никто же не знал, что он из пайковой семьи, напротив, по странному капризу ума новичок намекал на свое якобы религиозное старообрядческое происхождение. Понятно, что человеку столь возвышенного образа мыслей наплевать было на будничные, повседневные хлопоты. Пару раз Вениамин Шулерман по-отечески пожурил его за неряшливо прибранную постель, но, заглянув однажды после наряда в дуло его карабина, понял, что словами тут ничего не добьешься. Помертвелый от гнева, он помчался искать грамотея и застал его на волейбольной площадке, где тот сам не играл, а болел за одну из команд. Вениамин Шулерман поманил его к забору и молчком, в воспитательных целях стал обучать болевому приему (зажиму локтя), при этом сломал неряхе руку, а также коленом продавил селезенку. Прямо с волейбольной площадки несчастного отконвоировали в санчасть, и вскоре разразился скандал. Каким-то образом Монтень сумел свестись с родителями, те подняли страшный вой и из заурядного армейского эпизода попытались раздуть чуть ли не уголовное дело. Начались грозные звонки из управления МВД, из Прокуратуры, и вскоре пожаловала общевойсковая инспекция, в которую затесался румяный, кудрявый столичный журналист. Как всегда в таких случаях, все всё понимали, сочувственно подмигивали друг другу, приезжие и местные офицеры обменивались энергичными, красноречивыми рукопожатиями, в отдалении позванивали сосуды с коньяком; и все нетерпеливо дожидались небольшого очистительного жертвоприношения. Расставаясь с удалым служакой, начальник лагеря Скипчак сказал ему в кабинете в присутствии замполита Спиридонова:

— Поверь, Веня, ты мне дороже сына родного. Проси чего хочешь, все для тебя сделаю. Но в гарнизоне не могу оставить, сам знаешь почему. Полставки пока оформим тебе в гараже, а там видно будет.

Замполит добавил наставительно:

— Больно ты горяч, Шулерман! Хотя… Наверное, иначе со скотами нельзя. Поганая наша служба, но пока есть такие люди, как ты, Шулерман, я за Отечество спокоен. Давай, что ли, обнимемся на прощание, брат!

Обниматься Шулерман не согласился, не терпел запаха перегара. Не мигая, пялился на отцов командиров желтыми глазами, и под его настойчивым взглядом оба почувствовали себя неуютно, словно с похмелья в лесу.

Шулерман не пил, не курил и с бабами не водился, хотя была у него зазноба, девка-вековуха, дочка егеря-упокойника с сороковой заимки. К ней наведывался Шулерман раз в месяц, с получки, накупя множество гостинцев. На сутки, на двое запирались они с девкой-вековухой в бревенчатой хибаре, и на ту пору самые отчаянные охотники стороной обходили эти места, ибо в любое время дня и ночи вдруг оглашали округу дикие вопли, заунывное пение и автоматные очереди.

На сей раз Вениамин Шулерман отыскался скоро: он в поселковом магазинчике набирал провизию, Когда Скипчак рассказал ему о неприятном происшествии, суровое лицо его расплылось в грустной гримасе блаженства…

По прошествии срока ультиматума (полчаса) Алеша сказал, что не худо бы дядюшку Грома слегка взбодрить, а то он какой-то квелый лежит у стенки. Дядюшка Гром, туго спеленатый, был не то что квелый, а скорее безразличный ко всему. Его вывернутое к окну лицо выражало мировую скорбь. Один глаз молитвенно слезился. Месиво зубов и крови образовало экзотическую бородку. Он больше не откликался на обращенные к нему речи. Зато Зина Куликова, когда ей разрешили выпить водки, оживилась чрезвычайно. Вид поверженного, а недавно почти державного возлюбленного уморил ее до икоты. Она хотела и ему дать глоточек, чтобы хоть немного его порадовать, но Алеша запретил.

— И самой хватит накачиваться, — распорядился он. — Сейчас поработать придется.

Зина с готовностью выкатила круглый животик.

— Нет, не это, — огорчил ее Алеша. — Твой любовничек никак не хочет нам помочь в благородной акции. Пора его выпороть. Ты как считаешь, Федор Кузьмич?

Федор Кузьмич глубокомысленно кивнул:

— Уж, видно, без этого не обойтись.

Зина Куликова уточнила вожделенно:

— Пороть по голяшке?

— Все как положено. Ну-ка, помоги штаны спустить.

С шутками и прибаутками Алеша и Зина заголили мясистые, породистые телеса дядюшки Грома. Федор Кузьмич наладил офицерский ремень надзирателя с медной пряжкой. Дядюшка Гром равнодушно следил за кощунственными приготовлениями. Он не верил, что они решатся на такое. Но если и похлещут малость, тоже ничего. Кто об этом узнает. Злодеям благоденствовать осталось ровно до тех пор, пока не рухнут двери и не ворвутся в комнату гонцы правосудия. Каков бы ни был Петр Петрович Скипчак пьяница и рохля, за честь мундира обязан стоять круто. Не неудобство собственного положения, не разбитый рот, не ожидание унизительной экзекуции смущало дядюшку Грома, а вот уже сколько-то минут звенел в ушах пронзительный, плачущий, словно детский голосок, который чудно выворачивал душу. Вдобавок слезинка на левом глазу присосалась к веку, как пиявка. За всю предыдущую жизнь не чувствовал дядюшка Гром такой умилительной слабости.

— Будешь упорствовать, тюремное животное? — на всякий случай спросил у него Алеша. — Или повинишься во всех изуверствах?

Дядюшка Гром насмешливо разлепил синие губы.

— Глупыши вы, глупыши! Тешитесь, а за вами недреманное око следит.

Для удобства экзекуции тяжеленного дядюшку Грома, развязав ему руки, взгромоздили на табурет таким образом, чтобы его задница приветливо зависла в воздухе. Опрокинув для азарта еще полстакана, Зина Куликова приступила к делу. Алеша придерживал надзирателю голову, угнув ее в пол, а девушка со страдострастными стонами принялась охаживать пряжкой жирные лоснящиеся ягодицы, норовя почаще заехать по копчику. Она сильно возбудилась, от глаз отлетали золотые искры. Поначалу не все у нее ладилось, но через двадцать минут напряженной работы ягодицы у дядюшки Грома покрылись сизыми волдырями, окаймленными алыми прожилками и спина теперь напоминала решето для промывки овощей. Во все время надругательства дядюшка Гром лишь недоверчиво покряхтывал, будто во сне. Наконец, в изнеможении Зина Куликова отшвырнула ремень:

— Не могу больше! Боров проклятый! Да его кувалдой не перешибешь.

Подкралась к Алеше и с маху, с разлету, с яростным видом впилась в его губы. Повалились оба на пол, и там Зина Куликова попыталась совершить акт любви. Однако Алеша сумел спасти свою честь, слегка двинув сладкоежке локтем в живот.

— Сволочь! — крикнула Зина. — Какие вы все сволочи! Я ради вас старалась, а ты даже трахнуть меня брезгуешь.

Федор Кузьмич поднес ей водки, и она быстро успокоилась, заулыбалась блаженно.

— Может, я об таком всю жизнь мечтала, — призналась она. — Может, я для этого родилась у мамочки.

Дядюшку Грома сняли с табурета и прислонили к стене. У него был вид куля с рогожей. На обрюзгшем лице еле тлел опечаленный взгляд. Возможно, он заглянул в такую даль, где уже не было бедствий и суеты. Именно в унижении, поверженный, он обрел черты истинной человеческой значительности. Это сразу заметил Федор Кузьмич и обратился к нему уважительно:

— Не гневайся, Григорий Яковлевич! Мы тебя терзаем, потому что у нас другого выхода нету! А ты сколько людишек погубил просто так, ради блажи.

— Людишек я никогда пальцем не тронул. А такую мерзость, как вы, давил и буду давить.

— Тут ты ошибаешься, брат. Никто не волен суд вершить над уже осужденным. Ты свои человеческие права превысил, потому и конец у тебя будет свирепый.

Дядюшка Гром прикрыл большие веки, не желая продолжать пустую перепалку. Очарованная происходящим, девица Куликова по полу переползла к нему и положила голову ему на колени.

— Тебе не больно, дорогой? Ты меня простишь? Ведь они заставили тебя лупить, ты же сам видел.

Дядюшка Гром молча, не открывая глаз, потрепал ее тяжелой рукой по загривку.

Алеша сумел снова дозвониться до майора Скипчака:

— Мы пока вашему вепрю задницу надрали, а через час яйца отрежем. Давайте немедленно ответ.

Трубку у Скипчака принял замполит Спиридонов и попробовал увещевать преступников. Голос у него заплетался, но мысли были здравые. Он посоветовал Алеше не усугублять вину наглым поведением. Сказал, что лучше всего им сдаться и тогда суд при пересмотре дела обязательно учтет их искреннее раскаяние. И совсем уж глупо, что они выпороли дядюшку Грома, потому что это будет расценено как отягчающее обстоятельство. Для любого преступника, сказал Спиридонов, если он осознает свои преступления, рано или поздно непременно откроется заря новой жизни.

Замполит настолько увлекся, что не заметил, как Алеша повесил трубку. Алеша повесил трубку, потому что Федор Кузьмич услышал подозрительный шорох за дверью и сделал ему предостерегающий знак. Он улыбался отрешенно. У Алеши нежно сдавило сердце.

— Приготовляются, — кивнул Федор Кузьмич. — Решили брать нахрапом.

Дядюшка Гром поднял голову и резонно заметил:

— Недолго музыка играла…

Зина Куликова мирно дремала у него на коленях. Ее пробудил пронзительный рев динамика. Это Веня Шулерман вышел на связь. Заговорил он как бы через силу и с отвращением. Он объявил, что дверь заминирована и в любой момент рванет так, что от них ни от кого мокрого места не останется. Однако ему жаль дядюшку Грома, хотя тот сам виноват, что дал себя охомутать бандитам. В этом месте дядюшка Гром с пола подал угрюмую реплику:

— Ты прав, Веня, прав! Оскоромился старый Гром. Долбай меня вместе с подонками, не жалей!

После паузы тем же скучным голосом Веня Шулерман предложил компромисс. Пусть они выходят поодиночке — и тогда их не тронут. Ответил Алеша так:

— Ты наши требования выполни, после будем толковать. Понял, засранец?

Шулерман немного подумал и предложил другой компромисс. Он сказал, что оба они останутся в живых, если выйдет из засады один Федор Кузьмич и вступит с ним, Шулерманом, в единоборство. Условия такие: Федор Кузьмич выходит из двери, а Шулерман наступает с противоположной стороны, от лестницы. Оружия при этом никакого у них не должно быть — только голые руки. Алеша подождал еще каких-нибудь подробностей, но не дождался. Федор Кузьмич сказал:

— У Веньки Шулермана черепок давно потек. Ему не терпится кого-нибудь собственными лапами задавить.

— Что станем делать, Федор?

— Дак выйду я к нему, что ж. Надо их иногда учить уму-разуму.

— Выйдешь — а он в тебя пальнет?

— Нет. Ему спешить некуда. Он слово сдержит.

Федор Кузьмич знал, что никто ему не страшен, кроме Шулермана. Шулерман тоже был бессмертен, как и он. Судьба нарочно устроила им встречу, чтобы пощекотать себя самое за пятки. В узком тюремном коридоре она выберет, кому из них дальше куковать, а кому пора на покой.

Дядюшка Гром предостерег:

— Напрасно кровь прольешь, Федор. Лишнее злодейство тебя перевесит. Конец все равно будет один. Преступник обязан пасть под ношей закона.

— Убивать не стану, — успокоил Федор Кузьмич Алешу. — Нам в Москву воротиться надобно.

…На Вене Шулермане была суконная борцовская куртка на голое тело и офицерские галифе. Он издали страшно улыбался Федору Кузьмичу. Из закатанных рукавов волосатые руки торчали, как стальные крючья. Поджарое, накачанное тело плавно переливалось по половицам. Казалось, оттолкнется — и ринется, взлетит, сокрушит — ничем не остановишь. Опытным глазом Федор Кузьмич мгновенно оценил нацеленную мощь врага. Этот человек не ведал сомнений. Он родился для побед.

— Нехорошо, Шулерман, — сказал Федор Кузьмич. — У тебя вон ножик за поясом, а мы так не договаривались.

Шулерман скривился:

— С вами, с поганцами, иначе нельзя. Идиотом тоже не надо быть.

У Федора Кузьмича еще была возможность отступить, скользнуть за дверь и запереться, но он этого не сделал. Еле слышно жужжал электрический сверчок под потолком. В его приглушенном свете Федор Кузьмич почудился Шулерману маленьким и доступным. А уж несли-то, несли про него небывальщину. Нет, такой сморчок долго упираться не сможет. Одно удивило Шулермана: как он догадался про тесак, надежно схороненный под брючным поясом? Он достал нож и с хрустом вонзил в стенную балку.

— Доволен, сучонок? Не хочу, чтобы про Вето Шулермана болтали, что обманом казнил уголовного клопа.

— Ну и зря, — ухмыльнулся Федор Кузьмич. — Мне твой ножичек не помеха. Хотя не знал, что ты шулер, Шулерман.

Блудливые слова убийцы подхлестнули Шулермана. Не то чтобы он осторожность утратил, но и медлить дальше не стал. Двинулся упругой, кошачьей раскачкой навстречу беде. Прикинул, коридорчик узок для хорошей драки — жаль. Мужичок, в самом деле, чудной. Даже не шевельнулся при его приближении. На пробу Веня Шулерман сделал два-три обманных паса — никакой реакции. В глазах мужичка тайное, слепое торжество. В двух шагах от цели тормознул Шулерман, будто в грудь укололо дурное предчувствие. И эта заминка оказалась для него роковой. Попался на приемчик, на какой попадаются разве что мухоловы-первогодки. Не среагировал на простейшую прямую подсечку и повалился на бок, а Федор Кузьмич повис у него на шее, как дитя на матери. Весу в нем было не густо, и потому не сразу Шулерман ощутил безнадежность своего положения. Сгоряча, со злобы, что было мочи тряхнул с себя циркача, да не тут-то было. Словно бульдожьи клыки, пальцы Федора Кузьмича сомкнулись на его глотке, и постепенно, поначалу вроде даже безопасно и не больно потянули в себя жаркую силу Шулермана. Он ворохнулся еще раз-другой — куда там! Замолотил пудовыми кулаками по корпусу душителя — никакого толку, словно в тугую резину удары тонут. Холодно вдруг стало Шулерману. Он уже догадался: так неотрывно лишь смерть повисает на человеке. Захрипел, хотел словцо прощальное молвить — некому слушать. Вон свет мигнул в очи и будто зашторился. Слезинка отчаяния розовым жучком скользнула на щеку. Сгрудился в ушах стопудовый шум. Медленно, неохотно отчаливал, отплывал Веня Шулерман к иным берегам…

Слезинка образумила Федора Кузьмича, вовремя разомкнул он жуткий захват. Шулерман лежал без сознания, но живой. Под посиневшими веками проступила тень великой неприкаянности. Алеша вышел в коридор, пожал руку Федору Кузьмичу. Потрогал пульс у Шулермана.

— Чуток бы — и ему вышка. Все равно эта гадина своей смертью не помрет.

— Малость я переусердствовал, — признался Федор Кузьмич. — Уж больно он свиреп.

— Чего дальше будем делать?

— Ты у нас голова.

— Айда в барак. Пусть они теперь думают. Мы карту сдали, им ходить.

Вскоре прояснилось, что карту они сдали средне. По пересмотру обоим добавили по три годика, но перевели в другой лагерь, где не было дядюшки Грома и где Алеше не грозила неминучая погибель. На далекой пересылке нагнала их записка Вени Шулермана. «Пупсики вы мои! Первый раунд за вами. До скорой встречи, Шулерман!».

Они оба были рады, что он оклемался.

5
Накатила лихоманка девичества — и Настенька влюбилась. Ей шел одиннадцатый годок, а тот, кого она угадала себе в нареченные, был хмурый десятиклассник Коля Ступин. По ранней привычке к познанию тайн она сама навязалась к нему в дружбу. Все переменки Коля Ступин простаивал возле туалета в демонической позе с сигареткой в рукаве. Собственно, дым из рукава и привлек поначалу внимание любознательной девочки. Одинокий гордый юноша в заварухе школьной переменки производил впечатление пришельца, и дым из рукава добавлял в его облик пикантную техническую подробность. У него было длинное, узкое лицо и череп с залысинами, как у стареющего человека. С печальным недоумением наблюдал он мельтешню детворы под ногами. Еще он поразил девочкино воображение тем, что, когда к нему подходил кто-либо из приятелей, он не вступал в беседу, а поворачивался боком. Так могла себя вести только необыкновенная личность. Несколько дней Настенька забегала на третий (чужой ей) этаж, чтобы полюбоваться издали, но как-то осмелилась и заговорила с ним. Для этого она, словно занятая важным размышлением, подкатилась по стене совсем близко к курящему десятикласснику.

— У одного мальчика, — сказала Настенька как бы в пространство, — папа работает за границей и иногда привозит сигареты с марихуаной. Они такие зеленые и длинные.

Коля Ступин уронил взгляд долу и обнаружил подле себя пигалицу в форменном платьице. Прелестное личико Настеньки с темными, внимательными глазами, с шаловливой полуулыбкой, с яростным блеском пепельных волос могло поразить кого угодно, но не Колю Ступина. Его заинтересовал смысл ее слов. Настенька на это рассчитывала.

— Кто такая? — спросил Ступин.

— Я из пятого «Д». Меня зовут Настя.

— Про марихуану просто так шлепнула?

— Нет. Это правда.

— Можешь достать?

— Могу попробовать.

От того, что она так запросто, на равных разговаривает со взрослым парнем, по девочкину тельцу, по позвоночнику скользнул приятный холодок.

— Значит, так, — процедил Ступин. — Достанешь травку, буду за тебя заступаться. Ни один пес в этой поганой школе тебя не тронет.

— Меня и так никто не трогает.

Ступин посмотрел на девочку более одушевленно. Тут же у нее зачесался живот и нос.

— Чего же ты хочешь за курево?

— Ничего не хочу. Да я не уверена, что смогу достать.

— Ты вообще-то не дебилка?

— Нет, что ты! Я нормальная.

— А чего ты швартуешься, если у тебя нету травки?

— Ты мне понравился. Ты такой красивый и всегда стоишь один у туалета. Ты, наверное, необыкновенный человек.

Коля Ступин задумался над ее признанием. Все обиды прежней жизни припомнились ему. Как в детстве по изощренной ассоциации с фамилией ему прилепили кличку «Тупой»; как в прошлом году пьяный отец чуть не вышиб из него мозги и, молотя костлявыми мослами, приговаривал: «Вот тебе, гаденыш, твои „роки“, вот тебе и „андроповка“»; как недавно на тусовке смазливая барышня Лана прилюдно отшила его презрительной фразой: «От тебя, котик, воняет одеколоном, как из парикмахерской»; как худосочный математик Валерьяныч влепил ему за контрольную пару, глумливо при этом добавив, что некоторым молодым людям не стоит терять время на учение, а разумнее сразу завербоваться в грузчики, — и еще многое другое, столь же невыносимое, почему-то отразилось мгновенным бликом на хитрющей, сияющей рожице этой смазливой шмокодявки. Набычась, Коля Ступин распорядился:

— Канай отсюда, придурочная. Чтобы я тебя больше не видел — зашибу ненароком!

С той встречи она окончательно в него влюбилась.

Как уж она страдала, невозможно пером описать. Все счастье невинного детства померкло в ней. Она горько плакала в своей маленькой постельке, и уроки несколько дней делала второпях и без былой охоты. Родители сразу заметили: что-то неладно с ней, и в субботу, набравшись духу, подступили к ней с расспросами. На ту пору Леонид Федорович и Мария Филатовна сумели разменять свои убогие халупы на приличную двухкомнатную квартиру и давно жили по-семейному, правда, пока еще не зарегистрировав свои отношения в загсе. Леонид Федорович не пил, не курил и в свободное от дворницкой деятельности время был занят философскими размышлениями и стряпней, Мария Филатовна по-прежнему разносила почту, но часто недомогала то ногами, то грудью и, вернувшись с работы, обыкновенно без сил валилась на кровать. Отдохнув часок-другой, срывалась с места и бежала по магазинам в поисках провизии: там ей управляться было сподручнее, ибо многие граждане по инерции застойных лет высказывали сочувствие убогой. Во всех окрестных магазинах у нее были знакомцы среди продавцов, которых она при случае оделяла дефицитной газетной продукцией. Разумеется, оба они жили только ради доченьки и для ее удовольствия. В их семье Настенька была и распорядительницей финансов, и добрым ангелом, а подчас и строгим прокурором. Впрочем, никогда такого не случалось, чтобы она была к кому-нибудь из них несправедлива.

— Скажи-ка, Настасьюшка, — льстиво обратился к ней Леонид Федорович. — Не хочется ли тебе чего-нибудь вкусненького? Что-то у тебя вроде глазки больные?

Настенька склонилась над книжкой «Вешние воды» Тургенева.

— Сколько раз просила, папочка, — не сюсюкай! Это тебе не к лицу. Будь естественным. Честный, пожилой человек ни перед кем не должен заискивать.

Мария Филатовна прислушивалась к ним из коридора, не решаясь себя обнаружить. Она иногда дивилась мудрости своего муженька, который любой разговор так ловко по необходимости поворачивал, что его хотелось пожалеть и утешить. Это был единственный крючочек, на который Настенька попадалась. Ее же, материны увещевания она и в грош не ставила. Мария Филатовна крепко ревновала Настеньку к мужу и даже обдумывала возможное отлучение его от дома. Увы, то была всего лишь мечта. Выселить Леонида Федоровича теперь вряд ли было возможно: Настенька, конечно, этого не допустит.

За ужином девочка почти ничего не ела, поковырялась вилкой в тушеной капусте, а к яблочному пирогу вовсе не притронулась. Против обыкновения рано удалилась опочивать. На другой день и на третий все повторилось заново: Настенька была меланхолична, неразговорчива и словно витала мыслями в нездешних краях. Ночные слезы окаймили ее глазки слюдяной пленочкой. Во вторник среди бела дня она уткнулась носом в тетрадку и заснула прямо за письменным столом. Тут уж родители перепугались по-настоящему. Настенька и в младенчестве и даже болея, редко засыпала в неурочное время: сон спускался к ней лишь со звездами. Вне себя от тревоги они обступили Настеньку и умоляли открыть, что с ней происходит. Они уверяли, что с любым несчастьем можно справиться, если против него объединиться. Девочка смотрела на них с любовью. Она давно осознала, что мать у нее не красавица, а папочка — бывший алкоголик, но ведомо было ей и то, чего не могли знать посторонние люди. Ее родители были беззлобны, как летнее утро. Они умели радоваться маленьким житейским удачам, словно это и было счастье. Праздником для них был вкусный обед, кино по телевизору и просто лукавое, веселое словцо, выскользнувшее невзначай. Только с виду они были суровы, а дай им волю — так бы и хохотали с утра до ночи. Они были беззащитны перед миром, как мотыльки в оконной раме. Ей было невыносимо думать, что они когда-нибудь умрут. Великая несправедливость жизни была не в том, что она прекращается по неведомому знаку, а в том, что так бессмысленно разъединяет любящих.

Настенька успокоила родителей, как могла. Она открыла им, что влюбилась в мальчика из десятого класса, задаваку и гордеца. Его зовут Коля Ступин, он пренебрегает ее дружбой, и поэтому ей грустно. Видя, что родители не совсем ее понимают, Настенька заодно растолковала им, что такое влюбленность. Это вроде неопасной болезни, вроде ветрянки, которой девочки и мальчики обязательно переболевают, потому что прививок от нее нет. Настоящая любовь приходит позже, и от нее рождаются дети.

— Этот мальчик, этот Коля, — Леонид Федорович с натугой подбирал слова. — Он чего от тебя хочет-то?

— Да мы ему, негодяю, все уши оборвем, — неизвестно зачем пригрозила Мария Филатовна.

Настенька повторно терпеливо им объяснила, что как раз Коля Ступин, к сожалению, ничего от нее не хочет, поэтому она и страдает. Он даже не подозревает пока об ее чувствах. Но скоро она ему во всем признается, и тогда уж он решит, как с ней быть: оттолкнуть или приблизить к себе.

— Что значит — приблизить? — поинтересовался слегка остолбеневший Леонид Федорович.

— Нет, папочка, это не то, о чем ты подумал. Взрослой любовью мне заниматься рано. Но я хочу быть ему полезной. Я бы помогала ему во всем. Ухаживала за ним. Он такой легкоранимый, хотя и здоровенная дылда.

Ночью, которую родители провели без сна, то сидя, то лежа в постели, Леонид Федорович пожаловался супруге, что иногда подумывает, не запить ли ему снова. Мария Филатовна попыталась неуклюжей лаской разогнать его сумрачное настроение, но только напугала. Почудилось ему, что с ее тоненьких, искривленных ревматизмом пальцев спрыгнули на живот две серенькие лягушки. Он отодвинулся в дальний угол и задымил вонючей сигаретой «Прима», чего не позволял себе уже, пожалуй, четвертый год.

— Дай-ка и мне пососать, — попросила Мария Филатовна. — Все-таки, я думаю, надо принять меры.

— Какие меры?

— Ну, другие люди что-то делают в таких случаях.

— То люди, а то мы с тобой. Извини, Маша, ты знаешь, как я к тебе привязан, но все же ты последила бы немного за собой. Вот что это у тебя за сыпь на спине?

— Комарики накусали.

Мария Филатовна ничуть не обиделась на нетактичный вопрос: претензии к ее внешности, как и поползновения запить «горькую» муж выказывал лишь в самые горькие, нестерпимые минуты жизни. До утра они выкурили почти всю пачку, но ничего не придумали путного.

На другой день Настенька подстерегла любимого человека после уроков, когда он с сигаретой в зубах плелся домой. С участием следила девочка, как устало приволакивает ноги замечательный юноша. Казалось, невыносимая тяжесть давила ему на плечи, и лоб его был рассечен ранней морщиной.

— Коля, можно я вас немного провожу?

— Брысь, шмокодявка!

— Хотите, я ваш портфель понесу?

Коля Ступин хотел было отмахнуться от нее, как от назойливой мухи, уже занес торжествующую длань, но споткнулся об невинный сияющий взгляд. Тут он смутно заподозрил, что не отделаешься так просто от этой козявки:

— Флашкуют, — процедил сквозь зубы. — Нигде нет покоя, даже на улице.

— Вы думаете, я маленькая?

— Похоже, созрела. Только бы с тобой под статью не залететь.

Настенька залилась колокольчиком, давая понять, что высоко оценила его шутку. От школы они отошли уже порядочно. Утомившись ходьбой, Коля Ступин присел на скамеечку и достал новую сигарету. Настенька примостилась рядышком. С трепетом следила за движениями прекрасного лица.

— У вас такая смешная морщинка, — умилилась она. — Вон, на лбу. Как у дедушки Паши.

— Кто такой?

— Это наш сосед. У него недавно собачка умерла, Жуленька. Какой-то злой человек накормил ее отравленной рыбой. Хорошая была собачка, никого не кусала. Я с ней иногда гуляла по набережной. Вы любите солнечные закаты?

Коля Ступин поперхнулся дымом.

— Ну скажи, чего тебе надо? Чего ты вяжешься? Я ведь не железный, могу и врезать. У тебя совсем, что ли, калган не варит? За тебя из школы попрут, как за малолетнюю. Ты этого добиваешься?

— Что вы, Николай! На следующий год поступите в институт. Все знакомые будут вами гордиться. Вы скоро станете знаменитым человеком.

— С чего ты взяла?

— На вашем челе божественная печать. Вас ждет ослепительное будущее.

— Ага! Через день на ремень, через два на кухню. Бу-уду-щее! В стенах дырки сверлить — вот наше будущее.

Между тем настроение у него улучшилось. Какая-то приятная расслабленность на него накатила. Что-то давно действительно никто не разговаривал с ним так подобострастно. А честно сказать, никто никогда так с ним не разговаривал. Сопливая, конечно, чувиха, но видно, что с понятием. В институт он, конечно, не попадет, но кое-чего все-таки рассчитывает в жизни добиться. Хорошие шайбочки можно заколачивать и без диплома. Диплом нужен тем, кто ручонки боится запачкать. У него дед мастерком дорогу в Москву расчистил, отец двадцать лет над «баранкой» гнется, и для него это не зазорно. Но на доброго дядю он, конечно, никогда ишачить не будет, как его предки. Он-то их поумнее. Один чувак недавно рассказывал, как пристроился в шарашку, где голыми руками вынимал по сто шайбочек в день. Непыльно, да? Клево, да? А в армии его научат драться, чтобы сразу лепить по сусалам, кто оком косо зыркнет.

— Вы не о том думаете, Коля, — мягко окликнула Настенька. — У вас лицо стало нехорошее.

— О чем я думаю, тебя не касается.

— Касается, Коля. Я же вас полюбила.

После короткого раздумья Коля Ступин пришел к заключению, что все же шмокодявка ненормальная и следует держаться от нее подальше. С такой в самом деле недолго залететь под стреху. Но чудное дело, нелепое, детское признание было ему чрезвычайно приятно. Он совсем разнежился, как кот на завалинке. Барышня Лана в томительном мечтании маленько потрясла перед ним грудками. А что, шмокодявка подрастет, сто очков форы даст неуступчивой наркоманке. В общем, ждать-то недолго. Они быстро идут в цвет: глазом, бывает, не успеешь моргнуть, как уже она с брюхом.

— Какой я есть, тебе неизвестно. Может, я самая последняя сволочь, откуда ты знаешь?

Он надеялся услышать веские возражения, и он их услышал. Девочка заговорила страстно:

— Что вы, Коля, что вы! Я не могла полюбить дурного человека. Вы себя просто не знаете. Вам предстоит совершить много чудесных поступков. Вас ждут великие дела. Не вечно вам стоять у туалета и курить. Скоро вы услышите зов вечности. Я не люблю, когда парни бегают стайками. Стайками нападают шакалы. Вам свойственно одиночество. Это верный признак высокого духа. Поверьте, Николай, все мои слова сбудутся. Это даже хорошо, что вы в себе не слишком уверены. Уверены в себе только идиоты.

— Сколько тебе лет? — Вдруг ему показалось, что он разговаривает с крохотной, симпатичной ведьмочкой. Где-то он читал про колдуний, которые приходят в любом обличье, опутывают простаков волосами и душат насмерть.

— Мне лет мало, но я начитанная. Вы подождете, пока я подрасту?

— И что тогда?

— Да что угодно.

— Это мне подходит, подожду.

— Можно я буду называть вас на «ты»?

— Валяй. Только в школе за мной не вяжись.

— Ты стыдишься моей любви?

— Ничего я не стыжусь. Но не надо.

— Коля, можно я тебя поцелую?

— Как это?

— Никто же не видит.

Ступин затравленно огляделся: и впрямь никого поблизости не было. Однако у него возникло странное ощущение, что за ним наблюдают из всех окрестных окон. Возможно, даже фотографируют. В действительности опасаться ему было нечего: лавочку, на которой они сидели, удачно закрывали от прохожих высокие липы.

— Ты это… — промямлил он. — Не перебарщивай… Я тебе кто?

Тут шальная девочкина улыбка надвинулась на него, как солнечный луч, и он ощутил на своей щеке воздушное, стрекозиное прикосновение детских губ.

— Вот и все, — смеялась Настенька, откинувшись подальше. — Видишь, ничего страшного. Зато мы теперь с тобой, как брат и сестра. Ты рад?

Наконец Коля Ступин отчетливо осознал, что опасность подкрадывается не со стороны, а притаилась под боком. Присутствие темноглазой шмокодявки грозило неминучей бедой. И эта беда, кажется, была ему желанна. Еще разок попробовал он быть непреклонным.

— Иди-ка ты в задницу со своими поцелуйчиками. Ишь, нашла себе игрушку. Вот не поленюсь, загляну завтра к родителям. Пускай узнают, кого вырастили. В одиннадцать лет и такие приколы!

— Расслабься, Коленька, — прожурчал в ответ коварный голосок. — Ты будь со мной как будто тоже маленький. Тебе же хорошо сейчас, да? Наша дружба будет нашей тайной. Только не будь пошлым и грубым. Ты помнишь, как меня зовут?

— А как?

— Настенька. Меня зовут Настенька Великанова.

6
Пришла из женской консультации, повалилась на кровать не раздеваясь, как была — в шерстяном платье, в полусапожках. Каждой косточкой, мясинкой возвращалась к роковому известию. «Елена Клавдиевна, — сказал врач, — вы больны. Вам ни с кем нельзя вступать в интимные отношения». Может быть, не совсем так он сказал, может быть, помягче. Но смысл был тот же: нашаталась, нагулялась — амба! Ее ум так основательно сосредоточился на этом запрете, что не сразу до нее дошел второй, более глубокий и жуткий смысл приговора. Врач подождал, пока она оценит бездонность пропасти, разверзшейся перед ней, и добавил небрежной скороговоркой: «Придется лечь в стационар на серьезное обследование».

«Вы с ума сошли!» — воспротивилась Елена Клавдиевна. Но это не он сошел с ума, а она. Она сошла с ума в ту ночь, когда пустила в постель слюнявого щеголя из Кишинева. Видела, видела его подозрительно блестевшую кожу, уловила приторно-сладковатый запах, но вот неодолимо потянуло — погрязнее, посмачнее. Она была слишком пьяна. Петр Харитонович был в командировке. Она пила трое суток подряд, как лошадь. Кишиневский ублюдок подловил ее у стойки бара в «Национале», где она отпаивалась с утра шампанским.

С той нечистой случки полгода минуло, как начались несильные рези в паху. Потом она похудела. За два месяца сбросила семь кило, да и прежде не была толстухой. Толстых баб презирала, но упитанные мужички-борова ей иногда нравились в охотку. Хлюст из Кишинева был похож на глиста: юркий, с плебейским похрюкиванием. От него осталась утренняя память, как от глотка одеколона.

Она толком так и не поняла, какая у нее болезнь. Отлежавшись, отдышавшись, отстонавшись сквозь зубы, стала прикидывать. Если что-то венерическое, то почему ноги отнимаются, откуда худоба? Если рачок, почему нельзя иметь дело с мужчинами? Разве это заразное? И какой рачок, где? Белоголовая сволочь, врач-садист мямлил что-то неопределенное, с сочувствием, с улыбчивым прищуром, да она и не сумела расспросить подробнее: от страха потеряла самообладание. Одна мысль была: скорее домой, скорее укрыться в теплом, родном полумраке. Напоследок врач сказал: «Ничего страшного, чисто женское, но, возможно, придется оперировать». К этому тоже, дескать, надо быть готовой. Она последние пять лет так жить торопилась, так жадно куролесила, что совсем оказалась не готовой к страданию. Так стайер спотыкается на бегу под улюлюканье толпы, мордой в песок, и вдруг проникает слухом в гулкую тишину пространства, где любой звук нелеп и дик.

Кошмарная новость обезволила ее. Еле-еле доплелась до кухни, до заветного шкафчика. Дрожащей рукой нацедила в чашку коньяку, опрокинула. От горла отзывно, мощно кольнуло в желудок.

Петр Харитонович, вернувшись с работы, не признал жену. Он, правда, последнее время не очень к ней и приглядывался, бытовал суверенно. Давно они разбежались по разным комнатам и даже питались из разных кастрюль. Случайное «Здрасте!» по утрам, кивок с пожеланием спокойной ночи — весь круг общения. Петр Харитонович не держал зла на жену, сочувствовал ее земным, тяжелым хлопотам, но никак не мог выкинуть из головы генерала Первенцева, Василька, мордатого, вероломного друга. Елена стала ему чужая. Нет, не чужая, а не своя. Перестоялось тепло их единения, подкисло, подернулось ядовитыми парами. Будто не к этой красивой, умной женщине он долгие годы раболепно тянулся. Будто не от ее дыхания, улыбки, голоса млел. Не ею наслаждался. Не из ее рук принимал пищу. Будто не с ней зачал Алешу. Про ту он знал все подробно, на нее молился, а с этой, новой был мало знаком. С горестным, ревнивым недоумением представлял, как на ее упругие, приемистые бедра, одышливо пыхтя, карабкался настырный генерал…

И вот наткнулся на кухне на пожилую, худущую женщину со сверкающим взглядом. Она притаилась в углу в странной, согбенной позе, словно к чему-то чутко прислушиваясь. Сидела в сумраке без света, на столе бутылка коньяку. Она частенько теперь попивала в одиночестве. А давно ли они бегали кроссы по утрам, молодые, полные душевной бодрости…

— Ты чего? Заболела?

— Ага, заболела.

— Простудилась?

— Ага, простудилась.

— Лечишься по-народному?

— Ага, по-народному.

Хорошо поговорили, задушевно, и Петр Харитонович пошел в комнату переодеваться. Снял мундир, аккуратно развесил на плечиках в шкафу, облачился в старый тренировочный костюм, протертый на локтях. Присел с газеткой под торшером и ждал, когда Елена отбудет из кухни. У них установился уже некий ритуал необременительного добрососедства: старались не толочься вместе на кухне. Он чувствовал: что-то с ней не так. Она плохо выглядит. Она еще не старая, нет. Да и старая она будет мужчинам желанна. Ему ли об этом не догадываться… В той Елене, которая сейчас накачивается на кухне коньяком, какой-то огонек погас. Или ему показалось? Он подождал еще немного и пошел проверить. В бутылке поубавилось питья.

— Чайник поставлю, не возражаешь?

— Не паясничай.

— Может, тебе лечь, если больна?

— Может, тебе заткнуться?

Да, ей плохо. У нее беда. С ней истерика. Петр Харитонович потрясенно опустился на стул. Всякой ее повидал, но никогда она не опускалась до такого тона. Дело не в словах, а в интонации. Это была не Елена. Это торговка рыбы на него огрызнулась. Ему стало зябко на натопленной кухне. Он подумал, что все проходит. Пройдет и их с Еленой жизнь, похоронят их врозь, и кому придет в голову их пожалеть. Разлюбившие друг друга муж и жена покидают мир сирыми, бесприютными, как сгнивают.

— Налей и мне глоточек.

Вскинула неприязненный взгляд, молча поднялась — и бутылку уволокла с собой.

Напившись чаю, он включил телевизор и тупо уставился на экран. Под воздействием семейного краха в нем исподволь проросло некое тоскливое, внутреннее зрение, и он обнаружил, что окружен людьми — прекрасными или дурными, которые имели непостижимую психическую ущербность: они не ведали, кто они такие. Разумеется, многие из них, спроси любого, не затруднились бы с ответом, что они не кошки, не рыбы, не обезьяны, но кто такие — не ведали. Сам вопрос, возможно, показался бы им неудачной шуткой, но — не ведали! Это вообще их не интересовало. Но ведь если ты человек, то есть существо, обладающее разумом, рано или поздно ты должен понять, в чем твоя сущность? В чем именно твоя сущность, а не рыбы, кошки или обезьяны? Чем ты отличаешься от животного? Какое у тебя предназначение?

Выпив вина, его товарищи с жаром рассуждали о чем угодно — о футболе, о бабах, о машинах, о войсковом уставе, — но только не о том главном, что требовало внимательного и беспристрастного разбора и изучения. Когда Петр Харитонович в доброй компании пару раз заикнулся о том, что, дескать, живем не вечно и надобно хоть иногда подумать о душе, на него посмотрели, как на недоумка. Посмотрели — и забыли, не обратили внимания: ну мало ли какая муха прожужжала у мужика над ухом. И слава Богу, что внимания не обратили, могло быть хуже. Вскоре он понял, что с такими мыслями, как со взрывчаткой, надо обращаться с осторожностью. Не на его ли памяти случилась история с капитаном Вахренкиным, который был славным малым, а потом вдруг ни с того ни с сего начал ко всем приставать с сообщением, что он видел летающую тарелку. И не только видел, но и внутрь пролез, и с пришельцами пообщался. Они ему приватно кое-какие тайны открыли, но настрого приказали до срока держать язык за зубами. Какой срок они назначили, знал один Вахренкин, которого потихоньку сбагрили в психушку, где лечат пятый год, как инопланетянина. Безобидное, будничное умопомешательство поломало человеку военную карьеру, а что стало бы с ним, с Петром Харитоновичем, доведись начальству узнать про его унылое правдоискательство.

Петр Харитонович сделал грустное открытие, что пятьдесят лет кинул псу под хвост: стезю выбрал не ту, друзей любил не тех, книги читал примитивные, пустые и слишком редко оставался наедине с собой. Он и природу, в которой заключена разгадка бытия, понимал только так, как понимает любовь обезумевший хряк, вонзивший в подружку раскаленный дрын.

Зато слишком много для него значила злосчастная женщина, которая маялась в спаленке с бутылкой. Он встал и пошел к ней. На лице пьяной жены застыла дурная, никчемная улыбка.

— Выпей, если хочешь, — сказала она. — Мне не жалко.

Петр Харитонович присел в сторонке. Может, им уже не о чем было говорить. Что их связывало теперь? Какая общая забота? Память? Сын в тюрьме? Как простодушно устроен человек, тянется только к привычному, хотя бы это привычное несло в себе разрушение. В этой постели их хромосомы переплелиськогда-то в загадочный, вечный узор, и если бы даже их разметало по разным мирам, они не утратили бы кровной связи. Так река соединена с руслом, а болезнь с телом. Он знал это и про себя, и про нее. Когда один из них успокоится в могиле, второй останется неприкаянным. Но как все это вместить в слова? Хорошо бы лечь радом с ней и потянуть губами ее тугой голубоватый сосок. Но ничего более абсурдного представить себе нельзя.

— Если тебе плохо, — сказал Петр Харитонович, — давай вызовем врача.

— Благородного из себя изображаешь?

— Никого не изображаю. Но живем мы не по-людски. Надо или разойтись, или как-то наладиться.

— Налаживайся, кто тебе мешает, — чуть слышно дрогнул пьяный голос. Это звуковая трещинка его обнадежила.

— Ты мне много зла сделала, но я тебя прощаю.

— Посмотрите на него, какой Христос!

— Я тоже тебе жизнь поломал, тебе нужен был, конечно, другой человек. А кто я такой — угрюмый солдафон.

Она хрюкнула в ответ что-то неопределенное и потянулась к бутылке. Отхлебнула прямо из горлышка. Она никогда так раньше не пила. Еще года три назад он бы не поверил, что она вообще способна так пить. На его глазах она превратилась в алкоголичку и проститутку, и скоро будет никому не нужна.

— Ты бы все же немного поберегла себя, — посоветовал он. — Я могу уйти. Скажи, и я уйду. Ты же меня ненавидишь, да?

— Хороший ты выбрал момент, — зловеще она протянула.

— Какой момент?

— А такой, что я скоро буду лысая.

— Почему ты будешь лысая?

— Как ты думаешь, с лысой бабой спать — очень противно?

— У тебя, кажется, белая горячка начинается.

— Возьми стакан, выпей.

Петр Харитонович сходил на кухню, принес яблок и хлеба. Взял у нее бутылку, прикинул на глазок. Поллитру она почти высадила. Плеснул себе в чашку, проглотил с ощущением, что принял лекарство. Его клонило ко сну. Странный сиреневый полумрак его усыплял. И все-таки он чувствовал: ангел им покровительствует в этот вечер.

— Сколько я без женщин обхожусь, ты об этом подумала?

Нелепая фраза Елену позабавила. Она коротко хохотнула, словно всхлип замкнулся в горле.

— Бедненький, так я и поверила!

— Что же, я врать тебе, что ли, стану?

— Все вы козлы похотливые, знаю я вас.

— Ты-то знаешь, да не всех.

— Принеси еще вина.

Тут он заметил, что ей трудно встать. Она лежала на боку, изможденная. Взгляд ее мерцал так же тускло, как ночник. Что-то с ней определенно происходило неладное, и не в одном коньяке было дело.

— Влюбилась в кого-нибудь? — спросил он.

— Не болтай ерунды. Принеси вина.

— А у нас есть?

— В шкапчике на кухне. Отодвинь термос.

Вернулся он с бутылкой портвейна.

— Ты запасливая.

— Да уж не на тебя же надеяться.

Полную чашку выпила взахлеб, причмокивая. И сразу начала засыпать. Он тоже клевал носом, неведомо как переместившись к ее ногам. Ему было приятно, тревожно смотреть, как она засыпает. Сколько раз он это видел и всегда волновался. Вот сейчас ее глаза подернутся скукой, в них исчезнет очарование ее ума, ее злого языка, вот она зевнет, потянется, поведет плечами… Единственное счастье мужчины, когда рядом засыпает любимая женщина. Когда засыпает любимая, она совершенно в твоей власти, она отдается безропотно твоей воле. Когда-то давным-давно это одно сводило его с ума.

— Опоздал ты малость, козлик, — пробормотала она в полудреме.

— Куда опоздал?

— Не прикидывайся. Теперь нельзя.

— Нельзя — и не надо.

— Где же ты раньше был, козлик?

— Как где? Я всегда поблизости.

— Врешь! Все вы врете, подонки!

С этими доброжелательными словами она уснула.

Петр Харитонович заботливо укрыл ее одеялом и отправился на кухню, не забыв прихватить бормотуху. Он сидел за столом и смотрел в окно. За черными шторами колготились огоньки Москвы. Все еще образуется, подумал он.

7
Про свое долгое воздержание Петр Харитонович прилгнул. То тут, то там судьба предоставляла в его распоряжение услужливых дамочек, которые все были незамысловаты, как солдаты в строю. Но одна была наособицу. Ее звали Лиза, Лизавета. Само имя красноречивое, многообещающее. Сильное впечатление произвел на нее Петр Харитонович, когда уступил ей место в автобусе. Плечистый, ладный полковник предлагает удобное сиденье прелестной худенькой девушке в модных очках. Обворожительная сцена. Потом как-то так получилось, что сошли они вместе и Петр Харитонович за девушкой ухлестнулся. Он отнюдь не был мастером уличных знакомств. Но при случае все же редко промахивался. Женщины охотно шли с ним на сближение, потому что понимали, что это неопасный человек. Образованным красавицам он напоминал Пьера Безухова в пору его чудачеств: женщины, у которых не было особенных физиологических претензий, с трепетом угадывали в нем надежного, преданного друга. В любовных эпизодах Петр Харитонович вел себя безупречно: никогда ни на что не жаловался, был напорист и деловит. Свершив мужскую работу, церемонно откланивался, целовал ручки, благодарил за счастливые мгновения, но ничего лишнего никогда не обещал. Сердце его молчало, преданно помня об Елене Клавдиевне, злосчастной супруге.

Впервые после долгих лет, проведенных на скудном любовном гайке, его чувства ожили в присутствии Лизетты. Возле ее дома они в первый же вечер просидели на лавочке битых два часа и быстро выяснили, что оба одиноки. Но у Лизы была мечта о заветном жизненном устройстве, а Петр Харитонович молил судьбу лишь о том, чтобы поменьше его пинала. Он надеялся, что в конце пути перед ним засияет истина, которая прядает смысл его потерям и разочарованиям. В Лизе Кореневой, в ее скромной повадке он почувствовал родственную душу. Она была ему как дочь, которая у него не родилась. Если бы он не боялся ее напугать, то уже в первый же вечер, конечно, постарался бы приголубить и утешить. Ей было за двадцать, а ему под пятьдесят. Ей льстило, что красивый пожилой полковник разговаривает с ней, как с равной. Она хотела сразу познакомить его с родителями, но Петр Харнтонввич торопливо отказался.

Лиза училась на четвертом курсе педагогического института, собиралась стать учительницей, но боялась детей. Она вообще была трусихой. Сейчас много наплодилось отчаянных девиц, которые любому насильнику с хохотом норовят отвесить щелбана, но Лиза была еще из тех, которые боятся собственной тени. В детях она прозревала будущих святотатцев, которые отнимут у нее и душу, и тело. Почти до обморока она пугалась собак, которые с призывным лаем выкатывались ей под ноги. Но еще больший страх вызывали у нее меланхоличные хозяева собак, замечавшие с презрительным видом: да не дергайтесь вы так, не тронет она вас! В ответ Лиза улыбалась, ей было стыдно. Она ведь знала, что собаки лучшие друзья человека. Экзаменационные сессии доводили ее до умопомешательства. Ночами напролет ей снился один и тот же сон, как она роется в кучке билетов и все время вытаскивает тот, на который нет у нее ответа. Еще она очень страшилась очутиться в руках опытного злодея, который начнет ее истязать и мучить, ласково приговаривая: «А вот мы тебе сейчас, девонька, глазик выковыряем… а вот мы тебе сейчас грудку отчекрыжим!» Она слепо верила в предзнаменования и любого несчастья ожидала от невнятных небесных сияний. Из кустов на нее с детства наскакивала зеленая каракатица с ядовитой пастью, а все машины, трамваи, автобусы, на которых она ехала, обязательно грозили перекувыркнуться. Но самым главным из ее страхов был тот, что она умрет, и умрет не просто так, а на улице, потеряет дух и опрокинется, и чужие люди будут ее трясти, теребить и расстегивать на ней платье.

Она поразительно умела слушать. За два-три свидания Петр Харитонович успел выговорить Лизе всю свою жизнь. Такое недержание речи накатило на него впервые. Он бубнил, бубнил вроде себе под нос, как комар зудит, философствовал, укорял, а потом оказалось, приоткрывал самые укромные тайники сердца, делился заповедными воспоминаниями. Ему при этом не было совестно или неловко. Он испытывал облегчение: точно его долго пучило и наконец прорвало. Лиза не делала никаких замечаний, не задавала вопросов, но когда бы он ни взглянул на нее, ему открывалась в ее глазах бездна сочувствия и даже некоего мистического изумления, словно перед девушкой развернули свиток божественных откровений. Она слушала так, как умеют слушать только псы да пожилые алкоголики. Поначалу он вовсе не намеревался длить с ней знакомство — зачем? Нелепо было даже назначать ей свидание. Но он назначил, и она с охотой согласилась. Они бродили по Москве, в которую заглянула очередная зима с душистыми оттепелями и внезапными морозами, похожими на удары палкой по спине. Иногда заглядывали в какое-нибудь кафе и распивали там неторопливую бутылку шампанского. На Лизу у него не было греховных домыслов, но однажды, подавая в гардеробе пальтецо, он соприкоснулся, прижался на миг локтями к ее теплым, худеньким бокам — и получил неслыханный ожог похоти. Он тут же понял, почему так разговорчив с ней. Это его полуодичавшее естество потянулось к ней с первобытной силой. Он сразу решил оборвать отношения с Лизой, дабы не поставить себя и ее в унизительное, двусмысленное положение, но тут она как раз объявила ему, что назавтра, в субботу ее родители отправятся в гости и она сможет показать ему свою библиотеку и напоить чаем в домашней обстановке. Он заглянул в ее глаза и увидел, что там вся добродетель мира скопилась в золотоносный пучок.

У нее дома он повел себя безобразно. Так ведет себя матерый жеребец, запущенный в загон к текущей кобылке. Ему вдруг помнилось, что Лиза тайно именно этого от него ждет. Впоследствии он оправдывал свои поступки загадочным помрачением ума, которое с ним приключилось вследствие полного износа нервной системы. Не говоря худого слова, он прямо в прихожей попытался Лизетту облапить и повалить, а когда она, жутко завизжав, вырвалась, взялся ее ловить по всей квартире, пока она хитростью не заперлась в сортире. Оттуда он ее выманил жалобными посулами. И снова начался необузданный мерзкий гон. Подлая сцена длилась весь вечер, часа три-четыре — естественно, с небольшими перерывами для отдыха. Лиза, бледная, с затравленными глазами, умоляла его образумиться, даже что-то такое ласковое наспех обещала. Петр Харитонович тяжело, по-бычьи вздымая грудь, то слезно просил прощения, то угрюмо, как загипнотизированный, настаивал на своем, взывая к ее женскому состраданию. Он был жалок, она это видела — и жалела его. Отдохнув, он энергично возобновлял преследование. Несколько раз он был близок к победе, а в закутке у холодильника так подмял под себя бедную девушку, что кости у нее затрещали, как поленья в печи; но провидение было не на его стороне. Растелешенная, в прозрачной нательной рубашонке, Лиза ловким маневром снова прошмыгнула в сортир. Защелкнулась на задвижку и прокричала оттуда, что теперь выйдет только, когда придут родители.

В плачевном состоянии опустился на пол Петр Харитонович возле заветной дверцы. Он бы хотел умереть, да это тоже было бы глупо, как и все, что он делал в последние годы. Через дверь он спросил:

— Я тебе противен, да?

Голосок ее отозвался оборванной струной:

— Неужели вы не понимаете, что я девушка?

— Зачем же пригласила?

— А вы подумали — за этим? Петр Харитонович! Вы — такой умный, необыкновенный… Я так вам поверила. А вы!

— У тебя, правда, что ли, никого не было? Я имею в виду мужчину?

— Правда.

— И я тебе не противен?

— Нет.

— Ты простишь меня?

Лиза зашевелилась за дверью, точно мышка в подполье, слышно было, как тихонько хнычет. Вот оно как, подумал Петр Харитонович, она девица и свою невинность хранит пуще глаза, а он — подлец!

— Ты меня все-таки прости, — пробубнил он. — На меня наваждение какое-то нашло. Никак уж я не хотел тебя обидеть.

— Я вас прощаю, Петр Харитонович.

— Тогда выходи.

— Нет, я боюсь.

— Чего боишься?

— Вы меня изнасилуете.

Еще немного помаявшись на полу, Петр Харитонович ушел. Теперь он, слава Богу, знал себе окончательную цену. Он был подлецом — и больше никем. Лиза правильно его боялась. И поведение Елены Клавдиевны теперь легко можно было объяснить. Она не сдюжила сожительства с первобытным зверюгой — и попыталась забыться в разврате и гульбе. Естественно, что и сын у него — преступник. Гнилое, ущербное семя дало соответствующие всходы. Не смеет он осуждать ни Алешу, ни Елену. Полвека он набирался на белом свете ума лишь для того, чтобы силком овладеть девственницей. Бедная Лиза! Как ей одиноко сейчас в сортире.

Из ближайшего автомата Петр Харитонович ей перезвонил. Попросил ни о чем пока не сообщать родителям. Сквозь ее рыдания трудно было понять, что она отвечает. Но выходило, что она тоже просит у него прощения. Она виновата в том, что заманила его в ловушку. В какую ловушку? — удивился Петр Харитонович. Оказывается, она его спровоцировала. Она сама должна была догадаться, что если современная девушка приглашает мужчину в гости, то тем самым дает ему как бы верные авансы. Она вела себя как абсолютная дура, которая живет никому не нужными романтическими бреднями и всем приносит горе. Ее никто не любит, потому что она абсолютная дура и эгоистка.

— Ты пойми и то, — вставил обнадеженный Петр Харитонович, — что я без женщины сколько времени обхожусь, а на это нужна особая привычка. Вот меня и сорвало.

Лиза сказала, что все понимает и очень сочувствует ему, но еще не готова к столь решительному повороту в их дружбе. Она так сильно его уважает, что никак не может представить между ними иные отношения, кроме как отношения наставника и ученицы. Ей нужно время, чтобы привыкнуть к нему. Она его не отталкивает, только просит передышки. Петр Харитонович опять задал сакраментальный вопрос о том, не противен ли он ей чисто физически, в силу преклонного возраста, и получил ответ, что вовсе не противен, а отчасти даже желанен, но все равно им придется погодить с полным воссоединением, потому что у нее отвратительный, несовременный характер, она напичкана идеалами и не способна ни с того ни с сего бухнуться с мужчиной в постель. Совокупление с любым человеком имеет для нее, кроме всего прочего, высочайший философский и нравственный смысл.

— А для вас? — спросила она, затая дыхание.

— Я же не скот. Хотя допускаю, тебе могло так показаться.

Следующей месяц она встречались чуть ли не ежедневно, но свидания их были изнурительными. Час, два — больше оба не выдерживали. Это были не любовные прогулки, а боевые раунды. Видно, у обоих действительно что-то стряслось с рассудком, иначе чем объяснить патологическую страсть, с которой они истязали друг друга. Встретясь у метро, они, не сговариваясь, скоренько углублялись в ближайший парк, где немедленно затевали заполошное действо. Минут пять еще по инерции Петр Харитонович вещал о своем духовном одиночестве, о злой судьбе, лишившей его не только семьи, но и вообще перспективы; в лад ему Лизетта щебетала нечто вымученное о женском предназначении, о необходимости любить ближнего, о христианских заповедях; потом, обнаружив, что они достаточно далеко оторвались от людского скопища, Петр Харитонович вдруг, прямо посреди жалобной фразы, хватал девушку за руку и валил на снег. Лиза, хрупкая, но гибкая и ловкая, с горловым клекотом вырывалась из его лап, и начиналась между ними однообразная, утомительная борьба. Заколдованные любовные петли накручивали они меж деревьев, по тропинкам, по зарослям. Печальное безумие сопровождало их игру. Едва он настигал ее, едва срывал с губ колючий, принудительный поцелуй, как она пихала его в грудь, угрем выскальзывала из объятий — и неслась прочь, словно черти ее погоняли. Иногда, ослепленные чудесным предвкушением близкого соития, они неосторожно ступали в проталины, месили мокрый подснежный суглинок и, бывало, возвращались в город в таком виде, что никакой таксист не решался из везти.

На обратном пути Лиза помогала пожилому кавалеру привести себя в порядок. Опрятный Петр Харитонович злобно отряхивался, как запаршивевший жеребец. Лиза взволнованно пеняла ему на то, что он совершенно не щадит ее девичьего достоинства. Неужели все мужчины в этом вопросе одинаковые? — пугливо спрашивала она. Неужели для них важно только удовлетворение чисто животной потребности? Ведь столько прекрасного в задушевной дружбе. Прогулки, походы в театр, ужин в ресторане, наконец. Общение, одухотворенное взаимной приязнью. Высокие, светлые чувства, помноженные на искреннюю, бестелесную нежность. Неужто этого мало для счастья двоих? Посмотрите на природу, Петр Харитонович, сколько тонкой прелести в еле распустившемся бутоне и какую горечь на сердце оставляет вид поникшего, отцветшего осеннего стебля. То же самое и с чувствами, то же самое! Любовь хороша, когда ее лунное течение не замутнено грязью бытовых обязательств. Ее губит чрезмерное торжество возбужденной плоти. Разве Петр Харитонович, при его-то уме и душевной деликатности, не согласен с ней?

Возможно, ты и права, возможно, бурчал в ответ Петр Харитонович, выковыривая глину из голенищ. Хотя что ты, дитя, можешь смыслить в любви. Разве она доводила тебя до такого состояния, когда самое страшное преступление желанно. Разве опутывала по рукам и ногам, делая почти невменяемым. Любовь нагоняет серую скуку, подобную желудочной колике. Разве ты испытывала, дитя, как любовь, ухватистее, упорнее древесного жучка, клеточку за клеточкой источает твой организм. Если бы ты догадывалась, о чем речь, то сто раз бы подумала, прежде чем произнести это слово, дабы не накликать беду на свою голову. Ты упрекаешь меня за грубые домогательства, но поверь, это гораздо честнее, чем если бы я предложил любовь.

Угрюмое красноречие Петра Харитоновича действовало на впечатлительную девушку как заклинания шамана, гнуло ее к земле, к покорству судьбе, но она не сдавалась и находила все новые доводы в защиту добродетели и нравственного здоровья. Она уверяла, что тягучая судорога тела, приносящая миг сомнительного блаженства, слишком примитивна и убога, чтобы не стыдно было для мыслящего человека тратить для ее достижения столько сил. С актом оплодотворения легко и бодро справляются тысячи существ на земле, включая и растения, и насекомых, зато лишь разуму дана способность парения в высших сферах, где все тленное отступает в тень. Неужели вы предпочитаете, Петр Харитонович, похотливую, омерзительную любовную пляску тарантула с тарантулихой — неспешному восшествию в царство Божие. Да никогда я в это не поверю, никогда!

В свою очередь, Петр Харитонович попадал под гипноз ее восторженных речей, умиленно дивясь, какую необыкновенную девочку вдруг послала ему судьба. По-прежнему нежность к ней, как к чудом обретенной дочери, боролась в нем со свирепым устремлением самца, желающего овладеть добычей и приходящего в ярость от малейшего промедления. Уныло вглядывался он в черную тину, поднимающуюся со дна души. Впервые с такой очевидностью он убедился, что инстинкт преследования женщины неизмеримо сильнее в нем, чем сочувствие к ней. Он не осуждал себя за это, потому что полагал, что так устроено большинство мужчин. Природа слепила их по образцу чавкающей челюсти, куда же спорить с ней.

Лиза тоже понимала, что рано или поздно ей придется уступить. Разумеется, можно было порвать отношения на предварительном этапе, но это было бы слишком обидно и нелепо. Она и так прискорбно замешкалась в своем девичестве. Не то чтобы Лиза жалела об этом, но ее смущала, задевала высокомерная опытность подруг. Даже те из них, которые по всем признакам — по уму и по внешности — и в подметки ей не годились, поглядывали на нее с ехидной как бы снисходительностью. Ну как же, они уже не раз побывали под мужиком, а она, слюнтяйка, мамочкина дочка, до сих пор лишена некоего необходимого натурального знания.

Уж лучше с ним, думала Лиза, чем с белозубым нахрапистым качком из институтского стада. Он не обидит ее. В нем есть то, что напрочь утеряно их резвым поколением: он страдает, когда делает кому-то больно. До Петра Харитоновича ее ласк домогался блестящий щеголь с пятого курса Гоги Самойленко, интеллектуал и развратник. Не пожалел времени, целую неделю за ней волочился. Вот тот действовал беспощадно. Гоги злило, что она якобы кичится своей невинностью. Он это считал признаком глубинном генетической дури. За ним на факультете числилось столько побед, сколько песчинок в море. Его бесило, что какая-то серенькая мышка способна устоять перед его неодолимым напором. Он ухаживал за ней с ненавистью. Лиза опасалась, что если он подстережет ее в темном переулке, то прикончит не задумываясь. Гоги ей сказал, что она зря изображает из себя заморскую царевну, когда цена ей «чирик» на косметику. Его наглая уверенность была подобна стихийному бедствию. С ним случился натуральный припадок, когда Лизетта вырвалась от него в раздевалке спортзала. На другой день он впервые заговорил с ней дружелюбно и признался, что ни на что не годен, кроме этого. Он сказал, что родился только для случки. Вообще ни о чем не думает, кроме случки. У него на факультете репутация интеллектуала, но это — вздор. Просто у него хорошая память. Он запоминает все, что прочитывает — книги, учебники, философские трактаты, газетные статьи, — и при случае это чужое знание умело препарирует, как свое. На самом деле всегда думает лишь об одном. Он вешалку толком не способен прибить, потому что заколачивание гвоздиков ассоциируется у него с половым актом. Как и любое иное действие. Но это же ужасно! — изумилась Лизетта. Как же можно так жить! Гоги согласился, что жить ему трудно. Но при этом он счастлив, как никто. У него нет других забот, только одна — любимая забота. Он готов не есть и не спать, занимаясь любовью. В своей безоглядной искренности — со сверканием глаз, с разбрасыванием рук, с бредовым румянцем — он, казалось, был близок к какому-то высокому озарению.

Кто бы мог перед ним устоять. Наверное, и Лиза, в конце концов, пожертвовала бы своим девичеством, принеся его на алтарь саморазрушительной страсти; но Гога в спешке придумал забавную штуку, которая отвратила от него девушку. Улучив момент, когда родителей не было дома, он позвонил в дверь и назвался почтальоном. Лиза ему отворила и даже сперва обрадовалась его приходу. Однако Гоги молчком ринулся в спальню, там покидал на пол одежду и голый взгромоздился на кровать. Когда она поспела за ним, он уже самодовольно скалил зубы на маминой подушке. Зрелище бесстыдно возбужденного мужского естества привело ее в шок. Остолбенев, потеряв дар речи, не имея сил сдвинуться с места, она застыла в дверях. Гоги радостно, призывно ей улыбался. Немая сцена длилась слишком долго. Его победная улыбка постепенно полиняла. Он осознал, что смешон.

— Иди сюда! — позвал он. Лиза с отчаянным кряком вырвалась из комнаты и из квартиры. Трясясь в предательском ознобе, ждала возле подъезда. Вскоре Гоги прошествовал мимо с независимым и гордым видом, слава Богу, одетый. На нее даже не взглянул. Ее эстетическое чувство было возмущено до предела, но видение голого, мускулистого мужчины с восставшей плотью, живописно развалившегося на маминой кровати, с тех пор преследовало воображение Лизы. Можно сказать и так, что дамский угодник Гоги Самойленко своим лихим наскоком вполне подготовил ее для романа с замкнутым, серьезным, положительным Петром Харитоновичем.

Петр Харитоновым, как и Самойленко, настойчиво добивался ее взаимности, но в самых грубых его притязаниях не было пошлости и хамства. Лиза чувствовала, как он страдает от необходимости ее принуждать. И еще очень важное: в отличие от Самойленко, он именно к ней, к бедной Лизе стремился, а не к абстрактной, символической вселенской жрице любви. Ему хотелось уложить в постель именно ее, Лизу, с ее прыщиками, с ее грудкой, с ее голосом и с ее нелепыми причудами и страхами, а вот для Самойленки несущественно было — кого. Во многом у Лизы и Петра Харитоновича сходились взгляды. Они оба любили свою Родину и желали ей добра. Для Самойленки, как для интеллектуала, все высокие понятия были пустым звуком, вызывали у него изжогу, он признавал только натуральные продукты, а не грезы сознания.

В решающее мгновение, когда отступать было больше некуда, Петр Харитонович вдруг стушевался. Они оба слишком долго, слишком страстно предвкушали этот день, поэтому он застал их врасплох. Гуляя по Подмосковью, они забрели на дачу к Лизиной подруге попить чайку, а та убежала на почту и пропала, оставила их одних, словно дьявол подсказал ей эту старинную уловку. Февральский денек выдался как желтый именинный пирог. Они давно мечтали о загородной прогулке в сухую, солнечную, зимнюю погоду, у них и мечтания часто совпадали. И вот сбылось даже лучше, чем надо. Подруга позвонила с почты и лукаво объявила, что у нее возникла срочная надобность очутиться в Москве и она оставляет дачу в их распоряжение хотя бы и на всю ночь. Подруга была из опытных, из вездесущих и, наверное, полагала, что оказывает влюбленной парочке неоценимую услугу.

Они засиделись в теплой кухоньке со смолистыми стенами, с попыхивающим самоваром — и уже перед тем самым, как им некуда стало деться друг от друга, Петр Харитонович вдруг впал в странное, благостное оцепенение. Он нудно заговорил о том, что более всего ценит в молодой женщине даже не внешность, а нравственную устойчивость. Его разглагольствования были непритязательны. Он сделал глубокомысленный экскурс в историю семьи, когда отношениями мужчины и женщины правил Домострой, оттуда перекинул мостик в наши окаянные дни и пришел к тревожному выводу, что женское душевное целомудрие теперь такая же редкость, как чистая, прохладная вода в пустыне. Тем оно дороже ценится. Он будто забыл, как с бараньим упорством гонял бедняжку Лизу по всей Москве и однажды чуть не изнасиловал прямо в подъезде ее родного дома. Лиза слушала его замерев, как она одна умела слушать, словно впитывая каждое слово в свою кровь. Он ежился под ее вбирающим, застывшим взглядом. Он думал, что, если бы ему сейчас дали стакан водки, он сумел бы с честью выйти из этого глупейшего положения. Он вещал о женском целомудрии с таким запалом, точно это была единственная проблема, которая волновала его всю жизнь. Ему самому себя было тошно слушать, особенно когда он ни к селу ни к городу помянул Инессу Арманд, подругу Ленина. На этом он сорвался и беспомощно спросил:

— Может быть, я чего-то не то говорю?

Лизе стало жалко до слез красивого, сильного, умного и нелепого мужчину, оробевшего в роковую минуту.

— Вы все правильно говорите, Петр Харитонович, но не к месту.

— Что же мне делать?

Она сама взяла его за руку, за пальцы и отвела в комнату. где стоял удобный, просторный диван с оранжевой обивкой. Там свершилось то, что должно свершиться, когда молодая женщина играет с вожделеющим мужчиной в поддавки. Петр Харитонович был так бережен с девушкой, что, когда наконец приноровился к ее хрупкому тельцу, оба почувствовали себя на вершине блаженства. Их длительное, глубокое соприкосновение погрузило Лизу в упоительный полуобморок. Ее внимательные очи закрылись, и на губки выкатился невинный пузырек детской слюны. Петру Харитоновичу пришла в голову страшная мысль, что он изуродовал, уморил девушку своими восьмьюдесятью пятью килограммами. Ему показалось, что она умерла. Он перевалился на бок и долго, с восторгом соболезнования вглядывался в худенькое отрешенное девичье личико. Неожиданный подарок судьбы был так велик, что ему тоже захотелось умереть рядом с ней. На пике счастья смерть не страшна. Однако вскоре Лиза открыла глаза и пролепетала:

— Ну вот ты наконец и добился своего, старый греховодник.

— Непонятно только, зачем ты прикидывалась девушкой? — любовно укорил ее Петр Харитонович.

— Дурачок, какой же ты дурачок! — засмеялась Лиза. — Неужели не слышал никогда, что девушки устроены по-разному?

— Вряд ли по-разному, — усомнился Петр Харитонович. — Физиология-то у всех общая, если уж говорить всерьез.

Лиза пыталась его разубеждать, но он ей не поверил. Он остался при убеждении, что она его в пункте девичества обманула. Он не осуждал ее за это. Он привык к тому, что все его обманывают: жена, сын, сослуживцы… Редко кто открывал ему какую-нибудь чистую правду, по которой ои больше всего тосковал. Видно, была в нем какая-то слабинка, которую люди видели, и полагали, что такому типу разумнее всего наврать с три короба. Иногда вранье переходило в вероломство, как в случае с генералом Первенцевым, с Васильком. Но и на него он не держал обиды. По зрелому размышлению Петр Харитонович пришел к выводу, что не следует человеку получать во владение то, к чему он стремится. Это обязательно будет ложный дар. Его собственная душа жаждет правды, справедливости, а по совести, знает ли он, что это такое? Какова она — правда? Какова общая для всех справедливость? Не фикция ли это, не плод ли недалекого воображения? А если так, но не в том ли, возможно, высшая справедливость и есть, чтобы обманывать таких, как он, суетных, не созревших для постижения смысла жизни людишек. Иначе много горя они принесут, вооружившись этой единственной для всех истиной, как булавой.

Лиза, скорее всего, обманула его потому, что не доверяла ему. Ему никто не доверял: ни сын, ни жена, ни сослуживцы, — и это открытие было для него одним из самых тяжких. Выходит, было в его натуре нечто такое, что заставляло близких остерегаться. Некоторая ненужная сосредоточенность, что ли, предполагающая тайные, свирепые замыслы. Он и сам не слишком доверял людям, которые редко улыбались и рассуждали с особенным, непререкаемым подтекстом. Но с собою справиться не мог, так и не сумел обучиться науке веселого, легкомысленного времяпровождения. Его манеры были, конечно, тяжеловаты для окружающих. Петр Харитонович все события воспринимал совершенно всерьез, без полутонов и иногда остро завидовал тем, кто владел даром относиться даже к трагедиям мира, как к сценам большого развлекательного спектакля.

Он не осуждал Лизу за обман, винил в нем самого себя, но и забыть про него не мог. Лизин обман был почти бессмысленный, так обманывают дети, но как раз это и задело Петра Харитоновича. Не корысти же ради прикидывалась она перед ним невинной овечкой, но тогда рада чего?

Ее оскорбительное упорствование, ее упрямое отрицание очевидного еще больше его угнетало. Уж не принимает ли она его за сопливого пацана, не умеющего отличить хваткую в постели женщину от вшивной девушки.

Со своей стороны Лиза не могла простить нелепого вопроса, сделанного в самую неподходящую минуту, Разве ее угодливая податливость не заслужила хотя бы нескольких нежных слов? Пускай она долго капризничала, пускай он извелся в ожидании, но разве, сдавшись на его милость, она не старалась вести себя так, чтобы ему было хорошо?

Он первым был у нее и, скорее всего, будет последнем. Второго подобного унижения она просто не переживет. Оправдываясь, лепеча ненужные, стыдные слова о своем якобы особенном женском устройстве, она жалобно глядела в потолок и различала там кривые письмена грядущих бед.

В сущности, сойдя с дачного дивана, они в некотором смысле расстались уже навеки, но по инерции продолжали любить друг друга. Первые полгода встречались довольно часто, потом реже, ибо с каждым разом их свидания все более напоминали изощренную садистскую пытку.

Петр Харитонович без конца гундел о том, что нравственность выше разума, ибо она управляет поведением человека, а разум всего лишь апеллирует к логике. Лиза никак не могла понять, чего он от нее хочет. Человек может быть как угодно высох в помыслах, уверял Петр Харитонович, но ежели он допустил хотя бы маленькую низость по отношению к ближнему, грош цена всем его духовным устремлениям. Он приводил поучительные примеры из своей собственной жизни, в которой к тому времени запутался окончательно. Он признался, что сын у него сидит в тюрьме, а жена стала проституткой. Произошло это потому, что сам он был чурбан неотесанный и, как Лиза, не придавал должного значения маленьким житейским обманам, с которых начинаются все трагедии мира. Лиза с тягостным чувством ждала, когда он подведет любое нравоучение к пунктику, на котором основательно зациклился: а именно к вопросу о добрачных половых связях. Лиза полагала, что если ее избранник угодит в психушку, то ему обязательно поставят диагноз — навязчивая сексуальная истерия. Она всячески старалась вывести его из черной меланхолии, прибегая к очаровательным ухищрениям. Сердечко ее пылало отважной жертвенной приязнью. Но что она могла поделать, если никаким, самым пылким оправданиям он не внимал, а физическая близость после дачного совокупления, когда его бедную голову озарила укоризненная, вздорная мысль, словно бы утратила для него свою притягательность. Ярчайшая вспышка их любви, увы, осталась позади. Бывали, бывали еще меж ними скороспелые объятия н томительные поцелуи, но и в мгновения наивысшего, судорожного торжества плоти Петр Харитонович ухитрялся охранить надменный вид старца, вразумляющего недобросовестную ученицу. Лиза терялась в догадках, как помочь любимому мужчине, как отвлечь его от тягостных переживаний. Она понимала, что роман их безнадежен и не имеет будущего, но это было абстрактное знание, от которого всего лишь холодило грудь, как сквознячком могилы. Она слышала то, что он не умел выразить словами. Денно и нощно седовласый младенец умолял ее о пощаде. Ей было лестно слизнуть капельку пота с его морщинистого лба. В психиатрическую клинику, думала Лиза, где он займет почетное место среди тнхопомешанных прорицателей, она станет приносить ему вкусную еду и ласково беседовать с ним в присутствии бледноликой сестры. Он и там, разумеется, не преминет укорить ее за то, что она прикидывалась девицей, будучи нимфоманкой.

Старательно, с двух сторон, кирпичик за кирпичиком возводили они стену отчуждения, и оглянуться не успели, как потеряли друг друга из виду. Но сердечная ниточка связи не оборвалась между ними, и оба надеялись, что наступит день, когда они встретятся снова.

8
Елизару Суреновичу опостылело бездействие. По зернышку, по полешке набранный капитал уже сам по себе требовал иных оборотов, иначе вся его безъязыкая могучая громада грозила обернуться стопудовой кучей дерьма. Капитал начинал загнивать, как протекает пролежнями человечье тело, надолго заваленное в постель. Сложнейшие геополитические взаимосвязи и экономические новации Елизар Суренович постигал не по книгам, а угадывал всей своей хищной, острой, предприимчивой натурой, хотя и толковых работ по бизнесу (от Смита до Леонтьева) за десятки лет вынужденного подполья подначитал, поднахватал немало. В той империи, которую он мечтал создать, правили два бога: деньги и математический расчет. В ней не было места эмоциям и иллюзиям. В царстве истины погибают словоблуды. Там истлевают и нищие духом. Удел слабых — отсеяться по обочинам прогресса, иначе гнилостное, больное дыхание неполноценных от природы людишек может обернуться истощением и гибелью всего человеческого сообщества. Великие цивилизации вымирали не от недостатка силы, а от потери экономического темпа. Даже музыка глохнет, если затягивается пауза между аккордами. Бытование человеческих поколений — всего лишь мелкий сколок природных циклов. Темп перемещения глобальных капиталовложений — не что иное, как зеркальное отражение смены времен года. Задержись лето на два-три срока, и земля, вероятно, сварится в крутое яйцо; установись на века зима — и земное ядро расколется, хрустнет от чрезмерного скопления вредоносных ледяных энергий. Заминка недопустима ни в чем, потому что противоречит неумолимому бегу времени — великому вселенскому надсмотрщику и палачу. Судьба потухшей звезды или вымершего ящера обеспечена тому, кто за временем недоглядел.

Только в начале восьмидесятых годов Елизар Суренович, заиндевевший от долгого ожидания, отчетливо ощутил, что пора потихоньку расправлять плечи. В шестьдесят лет он как бы начал выходить из летаргического сна бессмысленного и потому грешного накопительства.

Елизар Суренович был совладельцем, а где и единовластным управителем множества подпольных и полуподпольных и вполне легальных производств. В его руках был почти весь целиком индпошив, насыщавший черный рынок, а также солидная процентная доля в мясной и овощной торговле. В последние, чрезвычайно благоприятные для расширения рынка сбыта годы ему удалось запустить щупальца и в такие, казалось бы, труднодоступные области, как электронная и химическая промышленность, пребывавшие под неуязвимым государственным оком. Оттуда он пока сцеживал доходы с осторожностью, с тройной оглядкой, но зато и перспективы там открывались огромные. Дело налаживалось предшественниками еще с довоенных грандиозных предприятий (одна утечка средств со строительства Беломорканала дорогого стоила), переменило разных хозяев и, разрастаясь, укрупняясь, захватывая все новые плацдармы (энергетика! вольный атом!), постепенно избавлялось от зловещего криминального флера. Ответственные, значительные лица все чаще удавалось привлечь к управлению подпольной индустрией, и это тоже поднимало ее на недосягаемую для игрушечной отечественной юстиции высоту. Не обходилось, разумеется, без проколов. Теневой капитализм рос трудно, преодолевая множество детских хворей, ибо почти не подпитывался солнышком свободного предпринимательства. При Сталине магнаты сидели тихо, косточками поскрипывали в недоле, но силушку копили. В пятидесятых, шестидесятых годах по-настоящему начали высовываться, вот тогда и посыпались удары, хотя большей частью вслепую, как бы для острастки, с чисто идеологическим замахом. Но страшок пополз, пополз. Это уже у Елизара Суреновича на памяти было. По молодости он за спинами у наставников укрывался. Его уже тогда припасали на главные роли. Львы, титаны тайного бизнеса угадывали в нем надежную смену. Из безопасного убежища юный Елизар с замиранием сердца, с жадным любопытством наблюдал, как взялись палить по валютчикам. Постругали зазря хороших ребят. Дальновидных, хладнокровных. Потом оголодавшие чиновники Прокуратуры (тоже ведь из молодых) по наитию потянулись к рыбному хозяйству, к северному золотишку — опять охота, слепые, массовые аресты, пальба. Пока удалось откупиться партийным аппаратчикам, одуревшим от запаха недосягаемого богатства, удалось повалить несколько крупных фигур. Раскошелиться пришлось основательно, в спешке скупали чиновников подряд, как воблу в связке, но все равно многих спасти не успели. На крови товарищей, дорогих учителей воссияла звезда Елизара Благовестова. В роковые дни он проявил такую недюжинную хватку, осмотрительность и чутье, что впоследствии и раздоров особых не возникло, когда на сходках решали вопрос, кого ставить у кормила.

К весне восемьдесят третьего, к большому сбору он был уже в законспирированных деловых кругах авторитетом несокрушимым. Пожалуй, по всему Союзу не набралось бы с десяток воротил такого масштаба. Капитал был у многих, у тысяч дельцов, возможно, у сотен тысяч, и это нормально, но вот даром всеохватного координирования так внушительно не владел никто. Это со множеством оговорок, но все же признавали и в южных республиках, и в Прибалтике, и в Грузни. Одна чечня да еще некоторые горные племена норовили по старинке выставить собственных лидеров. Они доверяли единственно кровной клятве и родовому братству, и потому с ними всегда было трудно сотрудничать. На большом сборе восемьдесят третьего именно их представитель, некто Кутуй (настоящее имя его никому не было известно), попытался затеять свару. Он каждого оратора перебивал заносчивыми, развязными репликами. Его охрана, трое свирепых башибузуков в барашковых папахах, демонстративно торчала у ворот. На большой сбор съехались двадцать человек, только Алма-Ата и Ленинград почему-то проигнорировали приглашения. Среди прославленных гостей были и такие, над которыми по десятку лет висели смертные приговоры, но они относились к этому философски, как опытный футболист лишь с досадой морщится при виде желтой карточки, которую ему показывает судья. Был среди них и почтенный старец Кузултым-ага (делегат от Туркмении), над которым, судя по сообщениям в прессе, эти самые приговоры уже дважды якобы приводились в исполнение, а он — вот он, приветливый долгожитель, благодушно ухмыляется из подернутых желтоватым жирком щек, сонно склонясь над бокалом пепси-колы. Его присутствие было символично и внушало всем собравшимся особый род надежды — веру в благосклонность провидения. Кузултым-ага приехал загодя, с неделю как обретался на даче, и они с Елизаром Суреновичем успели составить некую приватную программу действий на ближайшую пятилетку. У Кузултым-аги тоже давно под ложечкой саднило, потому он и примчался на зов, как Конек-Горбунок. Как и Елизар, почувствовал: пора! И был счастлив тем, что дожил до святых великих дней. Туркмены устали ходить с согнутым хребтом, призвался он Елизару, на что тот резонно ответил: «Все устали».

Склонный к доброй шутке, Кузултым-ага заметил:

— Скоро старший русский брат услышит, как вокруг его логова эаклацают зубы шакалов.

На сей раз Елизар Суренович его не поддержал:

— Твои слова пахнут политикой, почтенный ага, а мы всего лишь бизнесмены. Зачем нам путаться со всякой шушерой?

— Ошибаешься, сынок, — улыбнулся старец. — Политика нам нужна, но ее нигде нету. Нас всегда обманывали, когда говорили: вот политика. Нам вместо политики давали тугую плеть. Ты в этом разберись, сынок. Без политики нет торговли, а без свободной торговли в государстве нет силы. На русских я не в обиде, нет, Аллах с ними. Их тоже били по голове политикой, и она у них сплющилась. Им не легче, чем туркменам. Сейчас всем тяжело, но будет еще тяжелее, если мудрые абреки, как мы с тобой, не протянут народам руку помощи и взаимопонимания.

С этим Елизар Суренович охотно согласился, тем более что помнил по прежним встречам: со старцем спорить бесполезно. С ним спорить и не нужно. На него приведенные якобы в исполнение смертные приговоры повлияли таким образом, что он перестал в чем-либо сомневаться. Он судил обо всем как бы с того света, откуда лучше видно.

На даче в тот знаменательный день вообще собрались одни тертые калачи и провидцы. Елизар Суренович любил этих людей, как братьев по классу, но каждого в отдельности остерегался. С ними можно было ладить, если уважать их чувства и интересы, но не дай Бог наступить кому-нибудь из них на любимую мозоль. Они все остро чувствовали, где что плохо лежит, я умели делать деньги, но ошибется тот, кто думает, что толькоалчность и корысть управляли ими. Возможно, жажда легкой наживы управляет вором и проходимцем, а это все были люди солидные, обеспеченные. Обремененные большими семьями и обязательствами. Прошедшие огонь и воду.

Привыкшие оставаться в тени, как главные конструкторы. Елизар Суренович сам был одним из них и знал, как с ними управляться. Однажды в далекой юности все они не захотели жить скотами, как живет большинство граждан в нашей несчастной стране, и каждый из них мечтал стать властелином мира. Впоследствии амбиции поубавились, сгладились, но эта струна по-прежнему звенела в любом из влиятельных гостей — достоинство властелина. Никто из них не позволял наступить себе на хвост, зато они охотно протягивали руку равным себе. Конечно, коли была у Елизара Суреновича возможность, он с удовольствием запер бы всех этих владык в дровяном сарае, напустил туда газу, облил бензином и поджег; но потом всю оставшуюся жизнь справлял по погибшим героям безутешную тризну, горевал бы о них, как, вероятно, горевал уссурийский тигр, переживший ледниковый период, об ушедших мамонтах. На особенном прицеле держал он персонального пенсионера Петра Петровича Сидорова, бывшую высокопоставленную министерскую шишку, который, как обычно, взирал на всех из дальнего угла с умильной, преданной, собачьей улыбкой. Сидоров специализировался по международным транспортам, нажил себе на этом, говорят, огромное состояние, и все это было бы сугубо его личным делом, и дай ему, как говорится, Бог, кабы не некоторые досадные свойства его характера. Ум у него точный, острый, неутомимый, и чтобы поплотнее его загрузить, а также из озорства, Петр Петрович завел досье на всех мало-мальски заметных теневиков. Он держал целую контору специалистов, которые собирали для него прелюбопытные сведения. Прямой выгоды он от этого не имел, это было его хобби. Он мог себе позволить дорогостоящую пряную забаву. К тому же он был садистом. Но не тем примитивным садистом, который терзает свою жертву, втыкая иголки под ногти. К таким садистам сам Петр Петрович испытывал отвращение, как к плебеям. Он был садистом интеллектуального свойства. За его подобострастными ужимками скрывалась жажда психологического превосходства. Большие деньги позволяли ему удовлетворять свою порочную склонность к моральному изуверству. Петр Петрович довел-таки до самоубийства свою супругу, крепкую, выносливую рязанскую бабу, а ныне блаженствовал с юной, прекрасноликой путаной, и поговаривали, что девушка тоже уже на грани умопомешательства. А уж если человек способен нашу отечественную проститутку затуркать, от него ждать добра не приходится. С равными себе по положению Петр Петрович Сидоров обыкновенно разыгрывал роль безобидного, доброжелательного идиота, которая могла обмануть разве что Кутуя. И то только потому, что Кутуя ослепляло презрение, которое он испытывал ко всему живому, если оно не ведало мусульманской мудрости. Для него были мало интересны не только люди иной веры, но и звери иных пород, не тех, которые бегали по родным ущельям.

Петр Петрович, выберя себе жертву на вечер, того же, допустим, Кутуя, подходил к нему и с заискивающей, заговорщицкой гримасой осведомлялся, почему он давно не видит Юру Пятакова, гонца-абрека, про которого на самом деле Петр Петрович заведомо знает, что Юра провинился, наказан, обезглавлен и труп его сброшен в бездну. Более того, расправа произведена так тщательно, с такими предосторожностями, что поначалу у Кутуя вопрос не вызывает нехорошего подозрения. Однако Петр Петрович не отстает и упрашивает отдать ему Юру Пятакова, гонца-абрека, в услужение хотя бы на годик, суля и ему, Юре, и Кутую золотые горы. Он уверяет, что испытывает нужду именно в таких, как Юра Пятаков, беззаветных, отчаянных сотрудниках, и потому отдарится так, что Кутуй не будет в накладе. Он обещает взамен Юры Пятакова двух манекенщиц (фотографии тут же сует Кутую под нос), «мерседес» последней марки и еще что-то такое вовсе несусветное. Кутуй заинтригован, обмен кадрами, в общем, не такое уж немыслимое дело, и предлагает Петру Петровичу не Юру Пятакова, а другого человека, по всем статьям похожего на Пятакова, но еще лучше. Сидоров настаивает на Пятакове. Объясняет, что давно к нему приглядывается. «Ах, какой талантливый мальчик! Сколько в нем огня. У нас в Саратове такие не водятся. Да чего жмешься, бек? Я тебе его скоро верну. А вот погляди еще разик на этих красотулек»…

На уговоры Сидоров времени не жалеет, Кутуй с восточной любезностью внимает и все же начинает беспокоиться. Какие-то туманные намеки в речах Петра Петровича его настораживают. «Не может быть! — думает он. — Откуда? Все проделано чисто». С трудом отвязавшись от Сидорова, он потом все время натыкается на его умильный, чуть ли не любовный взгляд. И слышит (или ему кажется, что слышит), как прилипчивый с глумливым хохотком оповещает публику, что Кутуй пожадничал откомандировать к нему несчастного Юру Пятакова. Наконец, какая-то громкая фраза, что-то вроде того, что «на хрен ему сдался этот Пятаков!», приводит Кутуя в дикое раздражение. Он подскакивает к Петру Петровичу, хватает за грудки и рычит:

— Может, хватит, а?! Может, язык проглотишь, а?!

Изумление, отраженное в этот миг на идиотском лике Сидорова, можно сравнить лишь с выражением дикаря, впервые услышавшего ружейный выстрел. Раскаяние его неподдельно:

— Что ты, что ты, милый бек! — бормочет он, ласково отводя цепкие руки. — Да хоть ты его убей и в землю зарой — мне-то что! Прости, Христа ради, если невзначай обидел.

Впоследствии, где бы в течение многих лет ни встретился с Кутуем, он обязательно заводит речь об Юре Пятакове, клянясь жуткими клятвами, что не хотел задеть его самолюбие, коли бы знал, как беку дорог Юра Пятаков, скорее дал бы себя на растерзание, чем помянул его фамилию; и грозил, что своими руками задушит поганого Юру Пятакова, если тот еще раз встанет на пути их с Кутуем великой дружбы. Во искупление вины Петр Петрович со слезами на глазах подступал к Кутую с уговорами поспособствовать ему в принятии мусульманской веры. Он якобы готов произвести немедленное обрезание, если Кутуй соизволит помочь ему собственноручно. Разумеется, в эту минуту, зайдя так далеко в кощунстве, Сидоров оказывался на грани жизни и смерти, но привкус небытия доставлял ему неописуемое наслаждение.

Вряд ли кто-то из подпольных воротил всерьез опасался досье Петра Петровича и его тайных знаний, но все-таки они с трудом терпели это постоянное мельтешение красной тряпки перед глазами. Понятно, укокошить Петра Петровича Сидорова было проще пареной репы, он не особенно и берегся, но его принудительная кончина могла создать нежелательный прецедент с далеко идущими последствиями. Их всех связывал кодекс взаимного сбережения. Пусть градом сыплются головы мелких предпринимателей, это даже полезно, поучительно для остальных, но личность князя, авторитета должна быть неприкосновенна. Это погашал и бескомпромиссный, яростный Кутуй, вынужденный раз за разом смирять справедливый гнев.

Елизар Суренович однажды из дружеского расположения предостерег Сидорова, уведомив, как много на него жалоб. Даже долготерпеливого Кузултым-агу он сумел допечь вопросом: действительно ли артрит лечат втиранием крови младенцев, перемешанной с кумысом. Петр Петрович предостережению не внял, ответил беспечно:

— Эх, Елизарушка, судьба как дочь друга: так хочется ее иногда отшарахать. Уж тебе ли это неведомо?

В просторной гостиной, где собрались двадцать влиятельнейших персон, в сущности, уже почти скупивших государство на корню, воздух набух влагой от их настороженного, сумрачного дыхания. От каждого из гостей тянулась грозная подсветка. Прислуживали две невзрачные девчушки с приметливыми глазками. Три стола сервированы для легкой закуски — вазы с фруктами, всевозможные напитки. За стойкой бара двухметровый детина с соломенной шевелюрой, возле него добродушно пофыркивает кофейный агрегат. И поди догадайся, что у него спрятано под ногами: пулемет ли, кинокамера? Гости уже перездоровались, освежились коктейлями и ждали, когда заговорит хозяин. Елизар Суренович не спешил, потому что приблизился миг его торжества. Он собирался объявить соратникам о наступлении новой эры. Скоро им предстоит открыто взять власть в этой деградировавшей за семьдесят лет стране. Кроме них, ей никто не поможет. Без них Россия околеет на мусорной свалке истории. Кроме всего прочего, сегодня им предстоит решить, будут ли они ее спасать иле плюнут в ее больные глаза. И то верно, страна торжествующих коммуняк не жаловала их своими милостями. Позади годы страшных испытаний и борьбы. Но теперь под водительством большевистского быдла страна надорвалась окончательно — и их силы сравнялись. Сам Елизар Суренович не желал государству погибели. Он хотел бы видеть Россию процветающей и свободной, чтобы никто не помышлял из нее бежать. Здесь собрались единомышленники, которые рассуждали примерно так же, как он. Они понимали, что настоящую власть и богатство можно обрести только дома. Они готовы были поставить Россию на ноги и утереть с ее изможденного лица плесень большевизма, чтобы потом никто не помешал им пользоваться ее вечной благодарностью. На трон они возведут человека, который даст наконец народу возможность зарабатывать деньги.

Этих людей не имело смысла в чем-либо убеждать, поэтому Елизар Суренович начал с главного. Что им делать, когда наступит день икс? Этот день не за горами. Качается, покряхтывает, надсадно скривит суставами партийный монстр. Монстр скоро рухнет, но ему не готова могила. Корчась в агонии, заживо разлагаясь, он еще сумеет впрыснуть трупный яд в любое, самое перспективное коммерческое начинание. На всем пространстве погубленной им страны его надобно бережно засыпать землей. Это будет земля забвения, Елизар Суренович ясно, в резких выражениях изложил стратегический план. Ничего нового он не предлагал. Два рычага потребны для государственного воцарения: средства информации и капитал. Елизар Суренович привел некоторые подсчеты. В крупных газетах предстоит закупить по два, три ведущих сотрудника, которые впоследствии помогут прибрать к рукам газеты целиком. Это недорого. Зато большие деньги потребуется заложить, как мину, в государственное телевидение и в телеграфные агентства. Но это окупится быстро. Еще дороже, и тут им всем придется крепко раскошелиться, обойдется разработка и внедрение в заплесневевшие головы сограждан подходящей на первое время идеологии. Один мифологический допинг следует быстро заменить другим, с противоположным знаком. Лучшие умы страны уже готовят соответствующие разработки. Они не должны допустить гражданской войны, народ и без того истощен. Если втянуть его в кровавую смуту, в последнем надрыве он поломает кости и своим спасителям. Власть у монстра следует отобрать деликатно, отвинтив для острастки не более десяти голов. Чисто символическое мероприятие. В России ведь как: посадят на кол убийцу, а завтра из него придумают великомученика. В России скверно жить, зато помирать весело.

Закончив речь на ностальгической ноте, Елизар Суренович предложил задавать вопросы. С места задиристо выпалил Уренев-младший:

— Откуда известно, что пора начинать? Не насмешить бы людей, многоуважаемый Елизар Суренович.

Благовестов с симпатией посмотрел на юного бизнесмена. На небосклоне отечественной коммерции его звезда воссияла совсем недавно, но ярко. За год-полтора Никита Уренов фактически подмял под себя всю мануфактуру в средней полосе. От Москвы аж до Урала он со своими орлами диктовал цены на черном рынке. Теперь ни одна худая рубашонка не шла в руки покупателя без того, чтобы он не снял с нее пятачок. У Никиты Уренева была отличная родословная, он был из дворян, а по отцовой линии чуть ли не столбовой боярин. Он своим происхождением не кичился, в обхождении был прост, доступен. Однако его отточенный оксфордским образованием ум и вкрадчивые, тигриные манеры настораживали пожилых партнеров по бизнесу. Они словно чуяли в нем чужака. Елизар Суренович хорошо понимал, в чем тут закавыка. Молодой Никита был совершенно лишен тех предрассудков, которые старики именовали моральными правилами. Для него что жизнь, что смерть, что подвиг, что преступление, что бедность, что богатство — все было едино. Его приход означал их закат. Целые поколения должны были уступить дорогу Никите Уреневу. Елизар Суренович сочувствовал и Никите, и старикам. Их не распря разделяла, биология. Стариков Благовестов утешал, как мог, суля им оборону. Никиту потихоньку приручал. На его вопрос ответил шутливо:

— Тебе какие еще доказательства нужны, Никитушка? Видишь, как вредно по советским судам таскаться. Старшим уже на слово не веришь.

Уренев шутки не принял.

— Мы сейчас живем подло, как кроты, но все-таки живем. А вот ошибемся в просчетах, все покладем головы на плаху. Я не трус, вы меня знаете, по-глупому проигрывать не люблю.

По нахмуренным лицам Елизар Суренович видел, что не только Никита, но и другие соратники ждут от него еще каких-то дополнительных слов, и это его слегка обескуражило.

— Чтобы переломить хребет исполину, — задушевно сказал Елизар Суренович, — нам не аргументы нужны, а сила и вера. Сила у нас есть — это наши капиталы. Вера наша в единомыслии. Ты спросил, Никитушка, откуда известно, что подоспела пора? Признаков множество, но тебе отвечу так. Откуда деревенский мужяк ведает, что завтра будет дождь? Каким чутьем перелетная птица находит путь домой?.. Ну что, друзья, проголосуем по-советски? Едины мы в великом почине или будем, как привыкли, каждый наособицу трястись над своим кошельком?

— Не надо голосовать, — пристыженно возразил Уренев. — Я с тобой, Елизар Суренович. Ты меня убедил. Я с тобой до конца.

Все присутствующие, казалось, были умиротворены этой сценой, но вдруг суматошно загомонил Кутуй, который и так слишком долго оставался в тени. Однако затронул он острейшую тему.

— Я, пускай, мусульманин, ты, Елизар, христианин, Сидоров вообще неизвестно кто, так ты объясни мне, как мы вместе капитализм построим? Мы верить друг другу не совсем можем. Как же быть? Я Сидорову дам капитал на общие нужды, а он мне фигу в рукаве. Так получается?

— Справедливая человеческая идея, уважаемый бек, выше национального признака, — успокоил его Елизар Суренович. — На Западе доллар и кольт давно всех уравняли, и мусульман, и христиан, и евреев. Сам я, как тебе известно, гражданин мира и всегда был за полное равноправие и абсолютную свободу вероисповедания. Это дикарям свойственно культовое мышление, но мы же не дикари. Ты согласен, бек?

— Мы не дикари, — прошипел Кутуй. — Мой отец Аллаху молился, но не был дикарем. Кто верит хоть в кизиловый куст, тот не дикарь. Кто ни во что не верит, как Сидоров, тот дикарь. Не надо меня обижать нехорошими словами, Елизар, иначе я тоже могу тебя обидеть.

— Кутуй верно подметил, — отозвался из угла Сидоров. — Без веры счастья нет. К примеру, как мне жениться на мусульманской девушке, коли я до сих пор обрезания не сделал. Национальный вопрос самый щекотливый.

Зеленый от гнева, Кутуй прошелестел:

— Когда-нибудь убью тебя, как собаку, Сидоров!

Атмосфера в благородном собрании неожиданно накалилась, и белобрысый детина выступил из-за стойки, чтобы сподручнее было при необходимости вмешаться. Но тут подал голос Кузултым-ага, знаменитый миролюб и краснопев. С неохотой спихнул он с колен одну из девушек-подавальщиц, писклявую вертушку. Он девушек любил, как и в молодости, но уже чаще духовной любовью. Они радовали его взор, как цветы на клумбе. Прикосновение к их крепеньким тушкам доставляло ему эстетическое наслаждение.

— Зачем ссоритесь, дети мои! Ты великий джигит, Кутуй, но и Сидоров по-своему замечательный человек. Вам нечего делить. Всем места хватит под солнцем. Аллах призывал к миру, и Христос призывал к любви. Дьявол стравливает порядочных людей, чтобы восторжествовать над ними. Говорят у русских: худой мир лучше доброй ссоры. Это правильно. Освободи сердце от злобы, Кутуй, обними кунака своего Сидорова. И ты, Петр Петрович, угомонись, не коли языком, как оса жалом. Помиритесь, это будет сегодня добрым знаком. Ну же, ну!

Гости одобрительно загудели. Семидесятилетний богатырь из Ленинграда Пинчук, король мясных продуктов, нетерпеливо подтолкнул в бок Сидорова, отчего тот почти по воздуху долетел до Кутуя.

— Что ж, я не прочь, — сказал он. — Я с Кутуйкой не ссорился. Это он на меня зуб точит, неизвестно почему. Из-за Юры Пятакова, наверное.

Чеченец вскочил на ноги, раскрыв объятия, испепеляя обидчика смоляным взглядом. На Сидорове слегка шевелюра задымилась, но он улыбался Кутую преданной собачьей улыбкой. Они оба ссоры не искали. Под возгласы негромкого ликования побратимов соприкоснулись их щеки, смуглая и бледно-розовая. При этом Кутуй попытался костяшками пальцев продавить Сидорову бок, но рука его утонула в упругом, задубелом жирке.

9
Летом 1985 года закачался режим. По Москве бродили призраки свободы, хотя представление о ней было у каждого свое. Многим свобода мерещилась в виде огромного магазина, где продаются любые импортные товары по доступным ценам. Другие мечтали о свободе, как о красивой девке. Сведущие, образованные люди исподволь готовились начать охоту за депутатскими мандатами. Жулье посверкивало глазенками изо всех нор, как крысенята, которые почуяли, что хозяин собирается надолго отлучиться из дома. В закромах Родины еще было чем поднажиться, погреть руки. Горбачев вломился в обескровленное, унылое сознание нации, подобно бодрому ухарю-краснобаю, который по ошибке вскочил в палату для безнадежно больных. Народ внимал ему со смирением, словно в ледяном предчувствии скорых антиалкогольных мер.

Однако не минуло и года, как все чудесно изменилось на просторах страны. На все подмостки повыскакивали, повылазили, как чертенята, просветленные ораторы с непреклонными лицами. Дельно, умно, яростно загомонили они о великих переменах, о неизбежности лучшей доли. Им покровительствовал Михаил Сергеевич. Окрыленно взмахивая руками, он пообещал дать социализму человеческое лицо. Особенно циничные умы сразу догадались, что Михаил Сергеевич грезил наяву. Он обращался к народу, как сердобольный наставник к детям с дефективными отклонениями. Он посулил им такую заботу, от которой они воспрянут духом. С народом так ласково никто не говорил со времен Елизаветы. Михаил Сергеевич бесстрашно спускался в уличную толпу и готов был пожать руку первому встречному. Это подкупало неимущих граждан. Женщины боготворили нового царя. Ему запели аллилуйю в церквах, куда он тоже послал знак благоволения.

Но не все в его окружении были столь сентиментальны. Однажды на изумленную Москву мигнуло око Ельцина, который первый среди партийных чиновников-крупняков проклял коммунистическое прошлое. При этом он зацепил неловким словцом верную соратницу Горбачева Раису Максимовну. С того дня меж двух партийных гигантов затянулась нешуточная, на годы борьба. Из гущи бредовой схватки оба едва поспевали подавать народу радостные сигналы, что скоро займутся и его судьбой. Горбачева полюбила Америка, зато к Ельцину на подмогу очень скоро подтянулся демократический кагал.

Слово «демократия» праздничной петардой вспыхнуло в общественном сознании почти одновременно со словом «свобода» и точно так же не несло в себе никакого внятного смысла. Каждый трактовал демократию так, как ему лично было удобно. Вор шустрее воровал, ссылаясь на беззаконие всех прежних (до демократии) законов, честный человек мечтал о бесплатной похлебке. Больше всего повезло депутатам: они теперь могли без особого страха голосовать против. Ельцин подвергся первой опале. Его накачали наркотиками и выпустили на поругание к секретарям райкомов. Отвратительное судилище возымело печальный результат: популярность демиурга Горбачева с этого дня пошла на убыль. Обыватель простит владыке голод, и холод, и насилие над собственными детьми, но не забудет слабости. Демиург не добил Ельцина и тем самым подписал себе смертный приговор. Горбачев, как известно, был хроническим диалектиком: он всегда спохватывался с непоправимым опозданием. Судьба его баловала необыкновенно, ему любое опоздание долго сходило с рук. Но не в случае с Борисом Николаевичем. Заминку с уничтожением сильнейшего политического конкурента можно объяснить лишь идеологическим кретинизмом Горбачева, возомнившего себя Наполеоном, но забывшего про Эльбу. Впоследствии даже комичное утопление Ельцина в канале не подняло авторитета Горбачева. Как обычно, безошибочным инстинктом из двух зол народ выбрал меньшее: занудному, рассудительному фанатику чревовещателю предпочел самодура и пьяницу. Хотя еще неизвестно, кто из них принес больше горя Отечеству. Впрочем, они сами не вполне виноваты в своих винах, над обоими одинаково тяготело проклятие принадлежности к высшему партийному клану.

Психология черни, которая вдохновенно распевая псалмы, то и дело мчит за попутным разбойником-краснобаем, совершая под лихим водительством ужасающие деяния, конечно, неразрешимая загадка для всякого серьезного мыслителя, предмет вековых умственных мытарств славных русских философов; но эту самую загадку походя раскроет деревенский дурачок, счастливо сопровождающий похоронную процессию словами: «Носить вам — не переносить!»

В отличие от Горбачева, Ельцин был человеком действия, пусть заполошного, что особо притягательно для созерцательного, полусонного русского ума. Русский человек, как впечатлительный ребенок, легко улавливается на две наживы — на мистические посулы да на удалую повадку. Ельцин врал всегда вдохновенно, как песню пел, при этом был бесшабашен и скор на самые противоестественные поступки, — какого еще надо рожна, чтобы стать президентом?

Советский режим был в мире одинок, как обезлиственное земное дерево. Одинокими были и подданные великого государства. Схваченная щупальцами партийного надзора, будто анестезией, нация семьдесят лет провела в помраченном, закодированном состоянии духовного анабеоза, и когда настала пора ей очухаться, оказалось, что многие жизненно важные органы у нее поражены анемией. В частности, приморозилась способность к самовоспроизводству, а также были утрачены некоторые защитные инстинкты. Большинству людей стало безразлично, что с ними будет дальше. Еще годик-другой пожить, думали они, а там хоть трава не расти. Подростки вообще перестали считать за людей тех, кому было больше тридцати. К родителям они не питали особого зла, только надеялись, что те догадаются все-таки поскорее издохнуть. На фоне начинающегося государственного распада нашлись и такие, и их было немало, кого обуяла, как малярия, страсть к митингам, демонстрациям и забастовкам. Горбачев полюбил колесить по заграницам. Вид у него был озабоченный. На всех перекрестках он нес одну и ту же галиматью: каждому надо поскорее привыкнуть к новому мышлению, а кто на это не способен, тот должен отойти в сторонку, чтобы не мешать тем, кто перестраивается. Загадочный феномен российского общества: этому бреду душевнобольного люди внимали едва ли не с умилением. В темных глазах Горбачева блистал лед неукротимой воли. Года за три он занял все мало-мальски значительные государственные посты, ловко растолковав растерянному люду, что по-иному при демократии не бывает и не может быть. Это были счастливые для него годы. Он купался в любви народной, как Александр-Освободитель. Раиса Максимовна умело страховала каждый его шаг. Ельцин пока еще мельтешил на периферии общественного сознания, что-то наверняка замышлял гнусное, но был неопасен, с вырванным жалом, лишенный поддержки масс. Его злобное шебаршение слегка будоражило кровь, как предгрозовой ветерок. Туповат-с, махров-с. Обнаглел до того, что встречался с «Памятью». После экзекуционного пленума, когда стая секретарей райкомов, сводя с Ельциным счеты, набросилась на него, как на волка, и растерзала до ошметок, с ним и бороться стало в некотором роде даже неприлично. Михаил Сергеевич жалел его в те дни. Говорил супруге: мужик он неплохой, упорства много, и идея в нем есть, но слишком все же примитивен, прямо дегенерат. У Раисы Максимовны суд был короткий: хам!

Наравне со «свободой» и «демократией» вырвалось на волюшку слово «рынок». Этому слову, возникшему исподволь с магическим кольцом в ноздре, экономические мудрецы постепенно стали придавать не меньшее значение, чем «гласности» и «перестройке». Все-таки «перестройка» — это забава на денек, а рынок — на века. Это понятие оказалось настолько универсальным, что легко заменяло почти все остальные социальные клише, оказавшиеся на этот период либо устаревшими, либо попросту неблагозвучными. Государственное устройство — рыночное. Светлое будущее — рынок. Идеал гражданина — предприниматель рыночного толка. Ну и так далее, до бесконечности. Товару для продажи в государстве осталось немного, но товар был солидный: нефть, древесина и женщины. С ним можно было пристроиться и на международном рынке, а это уже предел мечтаний любого уважающего себя коммерсанта из бывших партаппаратчиков. За этот товар страны Антанты обещали снабдить русичей всем необходимым, начиная с хлебушка и кончая презервативами. Но народ не успел вдоволь нарадоваться открывшимся перспективам, как был ошарашен антиалкогольным указом. Михаил Сергеевич с заботливым видом нанес своим подданным сокрушительный удар под ложечку. От этого удара Россия, возможно, не оправится уже никогда, как от революции. Надо заметить, Михаил Сергеевич произвел над народом экзекуцию и грабеж не ради потехи, а скорее по недоразумению. Они часто мечтали с Раисой Максимовной, как славно было бы заодно со всеми другими достижениями искоренить на Руси пьянство. Идиллическая им рисовались картина: протрезвевший, окрепший разумом труженик обзаводится собственным огородиком, машиной, цветным телевизором и весело работает и отдыхает, благословляя новую власть, которая наделила его не только новым мышлением, но и достатком. Тут опять не вина Михаила Сергеевича, а скорее его беда. За все семьдесят лет режим не выдавил из себя наверх ни одного человека, который обладал бы двумя необходимыми для правителя качествами: глубоким, отшлифованным образованием, государственным умом и религиозной, святой наклонностью к добру.

Спозаранку мужицкая страна вытягивалась в угрюмые винные очереди, вдоль которых похаживали с дубинками самоуправные милицейские сержанты да шныряли шальные старушонки с бельевыми сумками. Кто в этих очередях побывал, тот стал другим человеком и к себе прежнему никогда не вернется. В последней агонии бился трудящийся класс. Не жажда гнала его в кабак, душевная мука. Теперь только в насмешку можно было назвать разъяренных, полупьяных и праздных людей — народом. Никто их так и не называл, даже писатели. Бедовали в неприкаянном государстве все подряд: колхозники, ученые, интеллигенты, рабочие, но каждое из этих определений на фоне винной очереди обрело явственный иронический подтекст. С таким подтекстом раньше звучало: сантехник, домоуправ, метрдотель.

Зато возникло и засверкало как бы заново гордое слово: предприниматель. Предприниматель не с гор спустился, не из подземелья выкарабкался: народился неприметно после шестидесятых годов в семьях совслужащих. По первому впечатлению это был упитанный молодой человек (лет тридцати), чрезвычайно бодрого поведения, одетый в заграничное шмотье (большинство в кожанах). За предпринимателем тучами вязались молодые девушки, готовые на все ради «фирмовой» упаковки. Девушкам он платил чистоганом, а то и в валюте. Откуда у него брались деньги — секрет, но он сразу стал оперировать такими огромными цифрами, которые обыкновенные труженики даже не принимали всерьез. Рабочие, бывшие колхозники, интеллигенция н прочие понимали, что тут какая-то мистификация, и сторонились розовощеких предпринимателей, как прокаженных. Последним было на это совершенно наплевать. Вскоре у слова «предприниматель» появилось множество синонимов — коммерсанты, биржевики, педики, менеджеры, брокеры, телефаксы, рэкетиры, мафиози, акционеры, — и на третьем, четвертом году царствования Михаила Сергеевича все они, как по чьей-то команде, тучей ринулись на телевидение и в газеты. Мистификация обернулась кошмаром. Люди перестали выходить на улицу после девяти вечера, со скамеек сдуло влюбленных. Опустели родильные дома. Из винных очередей, из убогих жилищ, с больничных коек рядовые граждане с глубоким унынием наблюдали за этим неслыханным шабашем, сравнимым разве что с нашествием красных собак на джунгли в сказках Киплинга. Сердобольный лик демиурга с черным пятном на черепе — вот был единственный луч света в обуявшей государство мгле. Иногда из-за плеча демиурга поскрипывал ржавый голосок его элегантной супруги, которая в утешение малоимущим каждый день облачалась в новый ослепительный наряд. У нее был редкий дар произносить слова врастяжку, так что из двух-трех слов получался целый разговор. Как человек грамотный, она стала заведовать культурой. Михаил Сергеевич назначил ей в этой области какую-то приятную должностишку. У нее была заветная идея, что все должны жить и работать дружно. В этом она старалась убедить при случае и шахтера, и крестьянина, и строителя, и ученого, и актера, и писателя. Ее плохо слушали, потому что к этому времени творческая интеллигенция, пораженная зловещим мозговым недугом, разбрелась по политическим квартирам и оттуда свирепо гавкала друг на друга. Одни художники оказались демократами и революционерами, другие — консерваторами и охранителями. Вражда в творческой среде была непримиримой, и объяснялось это тем, что никакая власть в государстве еще не укрепилась настолько, чтобы можно было обратиться к ней за помощью. Дерущихся некому было пока усмирить: партия, маскируясь под народ, безмолвствовала, а Горбачев метался из стороны в сторону, как флюгер. Невозможно было угадать, на чьей стороне он будет завтра. Создавалось тягостное впечатление, что он и сам этого не знает. Тем более что в тяжбу между художниками ощутимо проник национальный пункт: консерваторов стали обзывать шовинистами и фашистами, а демократов — евреями.

Вместе с режимом зашатался и Ленин. Ему худо стало лежать в гробу в Мавзолее. Выяснилось, что в не ведомом никому завещании он давно просился похоронить его рядом с матушкой. Когда открылось, что его можно хаять без опаски, вчерашние верные ленинцы понесли такое, что у нормальных людей волосы на головах вставали дыбом. Ему ставили в вину не только то, что он приехал в Россию в пломбированном вагоне и напустил на нее Троцких, Свердловых, но и то, что в половодье веслом перебил десяток невинных крольчат, как обыкновенный живодер. Вдобавок ко всему Ленин по отцовой линии был шовинистом, а по дедовой — евреем.

На третьем году перестройки самые предусмотрительные члены партии прекратили платить членские взносы. Началась массовая утечка партийных мозгов в кооперативы и малые предприятия. Внешне партийный предприниматель почти не отличался от своего полууголовного предшественника: был так же плотен, боек, упитан, энергичен, говорлив, настырен — и быстро переоделся из костюмов в кожаны. Но все-таки между ними на первых порах чувствовался некоторый антагонизм. Коммерсанты с внеклассовым мироощущением не могли до конца простить вчерашним райкомовцам их партийного мастодонтства. Однако переоборудовать державу под рынок им предстояло вместе, поэтому вскоре обыкновенное жулье (теневики) и партийные ренегаты помирились, побратались и совершенно всерьез стали называть друг друга господами. Комсомол еще прежде понаоткрывал повсюду видеосалоны и греб деньги лопатой за показ мордобоя и полового акта…

Россия заслужила эту адову муку за святотатство революции: за подлое, ерническое долготерпение народ расплачивался всеобщим легким умопомешательством. Из космоса потекли неумолимые лучи, под воздействием которых шевельнулась, порхнула ресницами, напряглась, точно перед пробуждением, и снова покойно задремала заколдованная душа славянина. Прорицатели в один голос предрекали: конец света наступит не позднее будущего года…

Часть третья. ЛЮБОВНЫЕ ГРЕЗЫ

1
Елена Клавдиевна, как же это вы так? Потянулись за спичками, неловко переступили и шмякнулись прямо посреди кухни, головой к плите. Не первый раз ее бедные ножки подкашивались. Лежала на полу и слезы растирала сухонькими ручонками. Зареветь по-настоящему мочи не было. Как же это так, всего за несколько недель из сочной бабы превратилась в поскрипывающую каждым суставчиком инвалидку? Месяц в больнице промелькнул, как один денек. Там ее намучили, накачали лекарствами, диагноза не поставили — и послали домой подыхать, легонькую, одухотворенную. Теперь в квартире пусто, она валяется на полу и хнычет, поскуливает, — и что это все значит?

Страх серенькой мышкой постоянно грыз ее сердце, от него немела грудь. Конечно, Елена Клавдиевна не верила, что помирает, но уже не жила. С утра писала письмо сыну, дорогому Алеше, прервалась, надумала подкрепить себя чайком — и вот результат. Ей не хотелось подыматься с полу. Пусть Петя придет вечером и увидит, в каком она положении. Пусть убедится, как ее Бог наказал. Вчера Петечка помогал ей с толчка спуститься и держался так предупредительно, так любезно. Она больше не женщина для него. Когда-то давным-давно он так же заботился об отравившейся кошечке: пальчиком запихивал в пасть лекарство, подмывал попочку. Петя умеет превозмогать брезгливость. Нескладный, упорный, с умной трещинкой поперек лба. Родной до каждой пуговички. Надо было усохнуть до сорока пяти килограммов, чтобы понять, какой он хороший.

Забавно было Елене Клавдиевне вспоминать себя совсем недавнюю. Как жадно она рыпалась в мужские объятия. Как пошло, подло стремилась к наслаждению, никого не щадя вокруг. Торопилась, будто за ней гнались. Да ведь это, наверное, они именно и гнались, сердечные. Иначе как понять, что всю жизнь была она нормальной — и вдруг превратилась в похотливую сучонку. Это, конечно, не стыдно, но это больно. Казнила Петечку, брак разрушила, себя довела до смертельного истощения — все ради чего? Неужто ради того только, чтобы запихать в себя вместо одного члена — десяток? Но нет, она не животное, ей доступны высокие помыслы, и душа ее открыта состраданию. Это беда с сыночком ее переломала, смяла. Черти на нее и набросились, увидя, как она беззащитна, истомлена, и превратили из женщины в сплошное воспаленное влагалище. Какое счастье, что теперь все это позади. Она вовсе не собиралась выздоравливать. Где гарантия, что дьявол вторично не завладеет ее телом.

Нет уж, лучше умереть, глядя на прощание в Петины рыцарские очи. Пресветлый, милый друг, как он бережно снимал ее с толчка! Точно так же он распорядится с ней и в гробике. Она для Петечки бестелесна и беспола. Она упустила, проморгала миг, когда вожделение покинуло его чресла. Но раньше-то, раньше! С каким трогательным восторгом он овладевал ею, всякий раз иссякая до последней капельки. Не было дня, не было случая, чтобы он не сдюжил и отказал ей в ласках. Она это ценила, но легко его предала. Другие мужчины бывали искуснее и бывали загадочнее, но никто не любил ее самозабвенно. Петечка был целиком весь в ее полном распоряжении. Бесхитростный — как маков цвет. Потому и казалось, не будет ему исхода. Потому и казалось, что все их споры, размолвки — лишь признаки временного охлаждения, усталости рассудка. Изменяя ему, предавая его, она всегда чувствовала, что он по-прежнему с ней и в ней — такой же, каким был в первый год любви. Петечка тоже это чувствовал. Ей не следовало рожать. Их небесный союз был так устроен, что не нуждался в продолжении. Она поняла это чересчур поздно, когда Алеша уже зашевелился в животике. Муж простит ее когда-нибудь, но их обоих не помилует Алеша. Его посадили в каменный мешок и дразнят через решетку. О, они живут в стране, где человеческое достоинство дешевле селедки. Об этом недавно писали в газете. Боже, как путаются мысли! Интересно, завел ли себе Петечка женщину? Какая она? Лучше бы он завел себе простенькую, без претензий, пусть даже деревенскую чумичку, лишь бы жалела его. Ему же надо с кем-то спать, здоровому мужчине. Некоторые отвратительные фригидные бабы маринуют мужчин и торгуют своим телом не хуже проституток. Обыкновенно у их залежалого товара и есть-то единственный покупатель — собственный муж. Петечка как раз способен на такую клюнуть. У него половые ресурсы выше умственных возможностей. Он настоящий мужчина. От него не дождешься подвоха. И пахнет от него всегда честным мужицким потом, как антоновскими яблоками. Ему нужна женщина, которая оценит его достоинства и будет его беречь и холить. Таких женщин в Москве уже не осталось. Москва полна шлюхами, как осиное гнездо. Это шлюший резервуар мирового масштаба. В этом есть некая обидная несообразность, потому что в Москве множество людей посещают музеи и читают такие книги, которые во всем мире давно перестали читать. В этих книгах запечатлена разгадка жизни. Она сама любила прежде их почитывать. Ей нравились мысли, уходящие в небеса. Вот одна из них: сон разума порождает чудовищ. Она спала все годы после ареста Алеши. В сущности, мужу она никогда не изменяла, ни разу. Он это тоже поймет со временем. Ему надобно поехать в отпуск в глухую деревню. Там на ферме, на скотном дворе можно встретить Золушку. Петечка со временем догадается, что она ему не изменяла. Как можно изменить тому, кто проник в твою кровь. Просто все эти годы с уходом Алеши разум ее спал и она жила рефлекторно. Она рефлекторно чуть не ухайдакала мужа и сама до срока превратилась в старуху. Она вела существование сытой мухи, дремлющей в спаренной позиции. Когда начала околевать, пробудилась. Пробуждение было безрадостным, но все-таки даже здесь, на полу, где ноги отнялись, она чувствовала себя более естественно и привольно, чем в том затянувшемся, прелюбодейном сне. Все еще можно поправить. Главное, Петечка не сбежал, ходит себе на службу и по вечерам возвращается домой. Скоро и Алешу отпустят за примерное поведение, он на это в письмах намекал.

Спохватясь, Елена Клавдиевна с охами и ахами поковыляла — где по стеночке, где перекатом — в комнату дописывать послание сыночку. «…Милый сын! Хочу пожурить тебя за пессимистическое настроение. Что значит: не для чего жить? Конечно, то, что с тобой произошло, общее, ужасное наше несчастье, но это не конец света. Во-первых, живут не для чего-то, а просто потому, что живут. Во-вторых, даже в твоем чудовищном положении можно найти утешение в народной мудрости. Вспомни: нет худа без добра. Или еще: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чем страшнее урок, тем больше в нем пользы. Что толку клянуть судьбу, которая обошлась с тобой жестоко. Разумнее сделать выводы из происшедшей трагедии. Ты это сумеешь, потому что ты очень сильный мальчик. А сильный ты потому, что весь в отца. Папа никогда не отступал перед невзгодами и не смирялся с поражениями. Самая моя большая мечта, чтобы вы подружились, когда ты вернешься. Мой милый мальчик! Может быть, сейчас еще не время об этом говорить, но мы с отцом оба сознаем, как глубоко перед тобой виноваты. Не уберегли тебя, не воспитали в тебе отвращения ко всякому злу. Теперь ты вправе судить нас самым беспощадным сыновьим судом. Только помни одно: нам так же тяжко, как тебе. Но тут уместно вспомнить надпись на кольце царя Соломона: все проходит. Тучки рассеются, сыночек, и скоро выглянет солнышко. Пора подумать о будущем. В нем должно быть столько радости и светлого труда, чтобы сторицей окупились безнадежно потерянные годы. Куда ты намерен пойти учиться? Работать? Ты думал ли об этом? Бесконечно любящие тебя, страдающие вместе с тобой папа и мама! Постскриптум: посылку послала в четверг (7-го). Там все, что ты просил: носки, белье, сигареты. Деньги пришлю через месяц. Держись, мальчик мой!»

Елена Клавдиевна была довольна письмом. Кажется, ей удалось на сей раз преодолеть тягостную неряшливость мыслей, за которыми она никак не поспевала и которые разучилась складывать в стройные предложения. Если бы еще все, что она писала, было правдой. Но там было довольно и лжи. К примеру, она не знала, как Петечка относится к сыну-убийце. Не было случая ей об этом узнать. Это было давнее табу в их разговорах. Всего раз или два после ареста она попыталась завести с ним речь об Алеше (или он попытался?), и это вылилось в безобразную перепалку. Она даже не знала, переписывается ли Петечка с сыном отдельно от нее. Если да, то, наверное, многие места в ее письмах выглядят, по меньшей мере, нелепыми. Но это неважно. Важно другое: как Петечка мог поверить, что того зловещего старика убил их сыночек? Не потому ли поверил, что в себе самом допускает возможность убийства. Все-таки он офицер, и поэтому понятие насильственного лишения человека жизни для него нормально, христианский пламень в нем притушен. Петечка добр, отзывчив, мухи, как говорится, не обидит, но доведись ему увидеть врага, доведись ему быть уверенным, что перед ним враг, — не задумываясь спустит курок. Как же ему растолковать, что Алеша совсем другой. Алеша от нее, от матери, перенял кротость души. Есть порог, который ему переступить не дано, как и ей. Для Алеши, как и для нее, любое дыхание свято. Последнее время Алеша вел себя подчеркнуто грубо, заносчиво, но мать не обманешь. Ему было всего четыре годика, когда он нашел в траве дохлого жука и стал у нее допытываться, что такое с жуком, почему он лапками не шевелит. Мягко, в осторожных выражениях Елена Клавдиевна объяснила мальчику, что жук свое отползал. И вот тут с Алешей случился истерический припадок, который чуть его не убил. С жутким воплем «Не хочу! Не хочу!» он упал на траву, забился в судороге, неловко запрокинул головку — и окаменел, бездыханный…

Целую неделю он носился со спичечной коробочкой, где у него сидел дохлый жук, и с мольбой протягивал ее родителям: оживите! Ну пожалуйста! Впервые ощутив, что смерть непоправима, малыш воспротивился ей, не принял ее.

…В тот день, когда его судили, произошла не просто судебная ошибка, в тот день восторжествовал сатана. Это он, кто же еще, не пустил их с мужем в суд, наслав на нее трехдневную лихорадку, а Петю угодив в дорожную аварию. Трудно поверить в такое случайное стечение обстоятельств. Но она обвела сатану вокруг пальца и все-таки побывала в суде, но как бы скрытно. Она отличила в зале главного злодея. Породистый, осанистый мужчина с черными прядями вокруг лысого черепа развалился посреди зала на стуле, как в кресле,окруженный холуями. У него был огненный, режущий взгляд — это и был безусловно посланец ада. Он так глядел на Алешу, будто его пожирал. Елена Клавдиевна кинулась заслонить, спасти сына, но, бестелесная, невидимая, шарахнулась с размаху о стену и упруго отлетела к судейской кафедре. Никто не заметил ее мимолетного присутствия, зато главный злодей с черными прядями подал ей насмешливый знак, изобразил пальцами что-то вроде блескучей фиги. От бессилья она забилась под скамейку у ног сына и прохныкала весь процесс, ни на что более уже не надеясь. Когда сына уводили, чудовищным усилием она сделала попытку материализоваться, и на миг ей это удалось, и сын поймал ее взгляд, и увидел ее, и на его чистом, страдальческом челе вспыхнула радость.

Елена Клавдиевна прилегла на кровать, подтянув ноги к животу: так ей удобнее было лежать. Саднящая, тугая немота, вроде забитого в мякоть деревянного клинышка, из подреберья теплыми, изнурительными волнами подтекала под горло; но было еще множество мелких, бродячих болей, среди которых она каждый раз отыскивала какую-нибудь новенькую. Сегодня обнаружила сразу две. Что-то щелкало в левом ухе, словно дятел его долбил, и левую руку от локтя к плечу обхватило костяным обручем. Пора было принять микстуру с кокаином, но для этого надо было снова идти на кухню, разогревать чайник, а все силы ушли на письмо. Ничего, подумала Елена Клавдиевна, скоро Петечка вернется, поухаживает за мной. Она попыталась задремать, и это ей удалось, но не сразу. Перед тем как забыться, она пережила опасный момент полной остановки сердца. Оно круто колупнулось и замерло, и тут же грудь наполнилась тяжелой, острой гарью небытия. Зябкая испарина мгновенно окатила тело. Но не успела Елена Клавдиевна как следует напугаться, сердце набрало обороты и застукало нормально. Она лежала не шевелясь, чтобы не оборвать невзначай натянувшуюся ниточку жизни. Сон ей привиделся хороший, детский. У нее во сне ныла спинка и не гнулась шея, но пришел какой-то незнакомый дядек в югославской дубленке, ласково к ней прикоснулся — и все недомогания отступили. Этот сон поманил возвращением в полноценную женскую жизнь. Борется организм, не хочет сдаваться. Когда глаза открыла, муж был уже дома. Чтобы ее не будить, тихонько поскребывался на кухне, но единственное, что, кажется, улучшилось у Елены Клавдиевны с болезнью — это слух. Ее слух развился до мистических размеров: иногда она слышала то, о чем прежде не подозревала. Она слышала мысли, не только слова. Недавно сосед с третьего этажа, огромный слесарь из жэка, прикрикнул на свою маленькую, спитую жену: «Будешь рыпаться, сучара, гвоздь в ухо заколочу!» Елену Клавдиевну эта фраза, которую она услышала через пять пролетов, поразила своей грубой сексуальностью. В несуразности угрозы было очарование любовного подтекста. Наверное, нет ничего слаще, чем вколотить в ухо любимой женщине ржавый гвоздь. Увы, Петечка на такое не способен. Только пыжится иногда, а роковой решимости в нем нет. Склонность к убийству уживается в нем с благодушием сенбернара. Петечке не хватало изощренности, поэтому долгая жизнь с ним была все-таки пресновата.

— Петя! — слабым голосом окликнула Елена Клавдиевна. — Ты чего прячешься, я же не сплю.

Петр Харитонович возник в комнате будто по волшебству: угрюмый, сосредоточенный и при галстуке. Не успел переодеться. Все его домашние причиндалы были раскиданы по стульям.

— У тебя свет не горит, я думал, ты уже…

— Что — уже? Померла, что ли?

— Не надо так шутить, — попросил Петр Харитонович. — Как ты сегодня? Надеюсь, получше?

В его тоне была озабоченность, как у доктора; а ей хотелось, чтобы он присел на кровать, наклонился и поцеловал ее. Не вернуть былых денечков.

— В спине очень давит. Никак положения не найду, чтобы уснуть. Чуть задремлешь, и как колом протыкает.

— Я думаю, это все в основном от нервов. Болезни нельзя поддаваться. Может, тебе все-таки двигаться побольше?

— Я двигаюсь, — похвалилась она. — На кухне два раза была. И в ванной. Хотела душ принять, да побоялась: вдруг грохнусь.

— А чего, — ухватился за эту мысль Петр Харитонович. — Почему бы не помыться. Ты когда последний раз целиком мылась?

— Да уж с неделю.

— Горячая водичка — как хорошо! А потом чайку с малиной, а? Оттянет, Лена, обязательно оттянет.

Через пять минут она уже сидела в ванне. Температуру воды он градусником замерил и добавил ложку хвойного экстракта. При погружении в купель у Елены Клавдиевны все боли поначалу забегали по жилам, как растревоженные мыши в подполе, но после как-то разом угомонились — и она ощутила толчок блаженства.

— Спинку потри, — попросила мужа. Петя хмыкнул, поудобнее ее устроил и несколько раз почти без нажима провел по коже мыльной губкой. Словно на драгоценный камень наводил последний глянец.

— Ты уж думаешь, я совсем, что ли? Дави крепче.

Она не видела, какая у нее спина, а он-то видел. На ней позвонки и лопатки проступили остервенело, пергаментные, рвущиеся наружу. И вся кожа была покрыта розовыми трещинками и чешуйками. У нее была спина, как у разопревшей в тепле рыбины. Петр Харитонович впервые с холодной ясностью отметил, что, наверное, Лена уже не жилец. Эта мысль не удручала его. Он сам готов был последовать за женой хоть завтра. Его изумило другое: сколь подл мир, в котором вчера вожделенное сегодня вызывает тошноту. Он не рад был своему здоровью. Он искренне мечтал раньше всех любимых скопытиться. Жалобно жмуря глаза, скреб ее одряхлевшую кожу, с ощущением, что ласкает косточки трупа.

— Ты как-то чудно хихикаешь, — со скрипом потянулась Елена Клавдиевна, выныривая из мыльной пены синюшными коленками. — Уж не брезгуешь ли больной женушкой?

От ее внезапного замогильного кокетства Петра Харитоновича прошиб пот. Когда вчера снимал ее с толчка, она также шаловливо пролепетала: «Небось побрезгуешь теперь Леночку потискать?!» Его пугали деревенские обороты, появившиеся в ее доселе изысканной речи. Болезнь ее опростила, и сразу выяснилось, что Леночкины предки не были дворянами. Ей словно доставляло удовольствие ставить в словах неправильные ударения, употреблять всякие «давеча», «надысь», «намедни»… Она как бы ему, одинокому зрителю, с удовольствием демонстрировала, что у нее не только тело усохло, но и разум скособочился. Она приготовила ему напоследок горчайшую из казней — смакование собственных страданий. Вот если внезапно пригнуть ее голову в воду, надави на темя, от слабости она сразу задохнется. По-человечески это будет разумно, уважительно, но потом придется идти в комнату, доставать револьвер, заряжать — и пулять себе в рот: то есть несколько минут жить с видением ее скорчившегося тельца, покрытых мыльной пеной волосиков за ушками, — это нереально.

— Посиди одна, погрейся, — сказал он. — Я пойду чаек заварю. Тебе как лучше — с мятой или без мяты?

Елена Клавдиевна проворчала:

— Как же я одна? Вдруг станет плохо. Нет уж, ты лучше меня сперва в постельку уложи. Ишь какой заварщик нашелся!

Ванна ей действительно помогла: осунувшееся личико просветлело. Она пожелала пить чай за столом, а не в постели, как это у них завелось в последние дни. С аппетитом схрумкала бутерброд с красной икрой, приготовленный Петром Харитоновичем. Чай пила с тортом «Прага», да еще в чашку Петр Харитонович намешал меду и лимона. Сам он при ней не ел. Хладнокровно разглядывал свои ногти. На жену ему смотреть было трудно. В роскошном, темно-багрового цвета махровом халате она напоминала птеродактиля, засунутого в гусеничный кокон. Поредевшие волосики торчали надо лбом неопрятным, бесцветным венчиком. Тонкие пальчики ухватывались за ложку с птичьей цепкостью. Каждый глоток сотрясал ее тельце короткой судорогой, словно она заглатывала колючку. В глазах две укоризны. На мужа косилась с лукавой улыбкой утопленницы.

— Тебе противно со мной кушать, да?

— Не говори глупостей… Я бы водочки выпил, если не возражаешь?

— А почему не ешь? Где-нибудь поужинал?

— Где я мог поужинать? Час назад занятия кончились.

— Почему же не ешь?

— Чего-то, кажется, с желудком: весь день пучит и поташнивает. Я бы водочки выпил в охотку.

— А чего ты утром ел? Чего-нибудь жирное?

— Яичницу с ветчиной. Яблоко съел. Кусок сыру. Больше вроде ничего. Кофе пил.

— Почему же тебя пучит? Я вот не ем жирного, меня и не пучит.

— Может, водочки выпить? Я давно не пил. В охотку она бы хорошо пошла.

— Бутылка в холодильнике, выпей. Да и мне налей глоточек.

— Не повредило бы, Лена, при твоем состоянии.

— Какое у меня состояние? Подумаешь, нервное истощение. Это у всех женщин бывает. Особенно у которых мужья полковники. Все-таки, Петя, трудно быть женой военного, согласись.

— Почему трудно?

— Одна моя знакомая все мечтала подцепить себе какого-нибудь офицерика, а я ей сказала: лучше яду глотани. Или повесься.

— Слишком ты категорична.

Елена Клавдиевна неловко ворохнулась на пуфике, ойкнула, глаза ее на миг подернулись серой пленкой, словно нырнули в глубь черепа. Поскорее Петр Харитонович подоткнул ей под поясницу подушечку, поудобней прислонил к стене. Легким кивком она его поблагодарила. Минутная мука не сбила ее с толку. Авторитетно она развила мысль о военных мужьях.

— Офицер не может быть хорошим мужем, Петечка, потому что у него казарменное мышление. Он и семью подсознательно воспринимает как строевое подразделение. Разве неправда? Давай будем честными друг с другом. Я ведь не тебя именно имею в виду. Ты-то как раз особенный, ты, может быть, святой. Но другие, большинство. Тот же Василек. Ты погляди, в кого он превратил супругу. Она же на кухню выходит строевым шагом. А ты понимаешь, что такое казарменное мышление?

— Не совсем.

— Это когда все люди делятся на подчиненных и командиров. Только так… Алеше это тоже было тяжело, он потому и замкнулся в себе так рано. В детстве, помнишь, какой был открытый, как с нами всем делился, а потом… Отец у него командир, а мать — жена командира. Куда ему было деваться? У него ранимая душа. Ей на плацу неуютно. Мы его сами сломали, сыночка нашего.

Петр Харитонович достал из холодильника водку, налил себе в чашку. Он ждал, когда Елена заревет, чтобы отвести ее в постель. Но она каким-то чудом все еще пересиливалась, хотя две слезинки все же спрыгнули на впалые щеки.

— Неужели один будешь пить, наглец?!

Петр Харитонович поставил на стол хрустальную рюмку, наполнил до половины. С детской резвостью Елена Клавдиевна к ней потянулась.

— Давай огурчики откроем, давай?! Гулять так гулять! Молчком Петр Харитонович сходил в кладовку, принес литровую банку маринованных огурцов, закатанных прошлой осенью. Как еще успели при их обстоятельствах несколько банок оборудовать? Огурчики были отменные, с чесночком, с укропом. Банку откупорил: ядреным духом шибануло в ноздри.

— Под такого огурца не мудрено литр усадить, — заметил он.

Елена Клавдиевна слизнула свою рюмочку, улыбнулась жалостно.

— Маленький праздник. Давненько мы так славно не сидели, не правда ли?

Жизнь кончается, подумал Петр Харитонович, и что же в ней было хорошего, кроме вот таких случайных маленьких праздников? Да ничего. Водка всколыхнула его воображение.

— Такое у меня чудное ощущение, будто мы еще и не жили с тобой, Лена. Все позади, а кажется, будто ничего еще не было. У меня устройство замедленное. Большинство людей в срок созревают и в срок молоды, а я словно только вчера поспел взрослеть… Я глуп, понимаю. Ты права: я человек из казармы. Но об этом все-таки не сильно жалею. Я вечный солдат. Это участь мужская. Обидно другое. Жизнь слишком быстро мелькнула, ничего я в ней не успел. А заново не начнешь.

— Налей мне еще.

Они выпили опять неровно: он полную чашку, она половину рюмочки. Но ей хватило, чтобы захмелеть.

— Твои ли это речи, дорогой муженек? Уж ты ли не завел себе кралю на стороне?

— Или нашу взять семью, если честно. Со стороны как выглядит. Сын — убийца, жена — проститутка, муж — болван. Но это же не вся правда. Мальчик пал жертвой предательских обстоятельств и нашей душевной глухоты. Ты, Еленушка, чистейшее создание, не выдержавшее страшной беды, а я — придурковатый нетопырь, слишком поздно узнавший, что Волга впадает в Каспийское море. Как ты думаешь, чего нам не хватило, чтобы сохранить семью?

Побледневшая Елена Клавдиевна не ответила. Она не помнила, чтобы муж когда-нибудь так много говорил. Она и пьяным его не видела никогда. Да и вообще, много ли она о нем знала? В галиматье, которую он нес, был лишь один смысл: он ее больше не любит. Не желает быть сопричастным к ее увяданию. На пороге небытия, которое разум ее отвергал, а тело уже приняло почти со сладострастным вожделением, ее вдруг озарило: вся их жизнь была подробным выяснением этой загадки: кто из них любит больше. В этом были великое мучительство и великая сладость их бытования. Они вели сокрушительный поединок любви. Все средства в нем были уместны и хороши: измена, членовредительство, тупое выжидание. Поэтому, только поэтому они прозевали отчуждение сына. Им было не до него. Но в любви она потерпела поражение. Ей предстоит дотлевать в одиночестве. Любимый мужчина намерен начать все сначала, но уже без нее. Возможно, он сам пока об этом не подозревает. Но он не любит ее. Он сдался. Его энергия совместности истощилась.

Петр Харитонович продолжал что-то говорить, жаловался на свои злосчастья, как жалуются в поезде случайному попутчику, но она его уже не слушала. Машинально отпила еще водки. Она чувствовала запах паленого. Он шел из нее самой изнутри. Кусок электропроводки в ней обуглился, перегорел. Она тихо мужу сказала:

— Ты же без меня пропадешь, дурачок!

Он ее не понял. Приятно двигались его мужественные скулы. Вон в ту складочку под ухом она любила целовать его когда-то. Он сразу возбуждался и делался в ее руках податливее воска. Их безмятежные соития бывали как передышки между боями. Это тоже не повторится. Как глухарь, он упоен своей одинокой песней — уже без нее. Она попробовала еще разок к нему достучаться.

— Эй! — окликнула. — У меня вот здесь кольнуло прямо насквозь. Вот прямо под грудью.

— Пройдет, — Петр Харитонович спешил высказаться. Ему казалось, что-то важное он упустил. Ах, да! — Закавыка в том, что мы с тобой семью без всякого высшего прицела затеяли. Сошлись только для радости, а надо бы — для противостояния. Понимаешь, нет? Я это сам недавно понял, а раньше не понимал. Мужчина и женщина, если любят, если породнились, то им легче противостоять всем мерзостям жизни. А у нас вышло наоборот: мы с тобой вдвоем ослабели больше, чем поодиночке. Не было высшего прицела. Виноват-то я один. Ты благороднее, умнее меня, но ты женщина. Тебе нужен был поводырь в лице мужчины. А я не смог соответствовать. Женщина без духовного поводыря делается точно крыса в подвале.

— Хватит, — взмолилась Елена Клавдиевна. — Мне плохо. Проводи в постель.

Идти она не могла. Петр Харитонович отнес ее в спальню. У него было ощущение, что несет старушку мать, погибшую десять лет назад от сердечного удара. Мать при жизни не любила Леночку. Называла ее гордячкой, а подразумевала — стерва. Мать любила простых, как одуванчики, женщин, чьи слова никого не раздражают понапрасну. При Леночке лишний кусок за столом боялась съесть. Зато боготворила внука. Когда у нее начинался приступ, спешила к Алешиной кроватке и хватала малыша за ногу. Боль тут же стихала. Лена к свекрови всегда относилась тактично, без тени высокомерия. Замечала за ней лишь один недостаток: кретинизм.

На кровати Елену Клавдиевну скрючило. Печень вдруг задубела, как глина под солнцем, сковала внутренности: ни разогнуться, ни даже громко застонать. Не первый: раз уже с ней такое случалось. Петр Харитонович побежал на кухню кипятить шприцы, чтобы сделать обезболивающий укол.

Когда вернулся, Лена лежала, задрав ноги высоко на стену, глаза зияли на бледном лице сумрачными провалами.

— Это ты, ты виноват со своими бреднями!

— Из-за водки это, из-за водки. Говорил: не пей!

— Как ты смеешь! Если я тебе противна, уйди! Оставь меня! Предатель!

Его поразила глубинная суть ее немотивированной ярости: она умирала. Ее черед наступил. Не сегодня-завтра — она его покинет.

— Без тебя мне жить незачем, — сказал уверенно. Она снизу схватила его клейким, умоляющим взглядом.

— И я тебе не противна?

— Ты с ума сошла!

— И ты можешь меня обнять?

Петр Харитонович мгновенно, по наитию склонился над ней, приник губами к ее рту. Запах тления напоминал уксусной следок. Ее щеки были мокры.

— Боже, как хочется жить! — прошептала.

После укола сразу задремала, но ненадолго. Печеночный приступ вернулся посреди ночи, пришлось все-таки вызывать «скорую помощь». Следующие три дня были сплошным бесконечным кошмаром. Последние сутки Елена Клавдиевна почти беспрерывно вопила, но в больницу, как больную матушку в свое время, Петр Харитонович ее не отдал. Любимая жена умерла у него на руках в три часа пополудни в первый день осени.

2
По актировкам Алексея Михайлова (лагерная кличка «Пистон») освободили на четвертом году перестройки. Федору Кузьмичу осталось отбывать еще пять месяцев, и Алеша поклялся, что без него в Москве не ворохнется, а только подготовит условия для благоприятного совместного отдыха.

— Если понадобится, поживи пока у Аси, — напутствовал его Федор Кузьмич. — Только сыну ничего про меня не рассказывай. Сам расскажу при случае.

На это Алеша ответил так:

— У Аси жить не буду. Ты себя зря не терзай, Федор. А хочешь, возьми нож и ударь меня в грудь.

— Ну-ну! — улыбнулся Федор Кузьмич. — Больно ты стал обидчивый к концу срока. Ася ли, другая ли, а женщина меж нами стоять не должна.

— Понял, учитель.

Он вернулся в Москву в то время, когда звезда Михаила Сергеевича, царька-демократа, сияла в зените. Еще не проявился до конца масштаб его разрушительных деяний. И те, кто мечтал о свободе, по-прежнему видели в нем героя и спасителя. По своему прекраснодушному невежеству Горбачев с любой трибуны нес что попало, что на ум взбредет: то про деда-колхозника, который хранил в себе зачин святой жизни; то про башковитых западных бизнесменов, то про партийных оглоедов, которые обязаны убраться с нашего светлого пути; то про необходимость повысить партийным аппаратчикам зарплату; то про демократов, как про крылатых посланников неба; то про них же, как про блудодеев и злоумышленников, готовых за десяток долларов уступить все социалистические завоевания, — и еще многое другое изрекал он в бесконечных выступлениях, противореча самому себе, но очаровывая публику гипнотическим даром. Опытные аналитики уже и тогда замечали в его словонедержании и как бы в инстинктивной лживости болезненную, патологическую склонность к предательству, но тактично определяли это «диалектической способностью к компромиссу».

В третий раз за век по России, как по наковальне, долбили тяжким молотом преступного, отвратительного политического эксперимента: революция — война — перестройка. На каком-нибудь другом клочке суши от такого космического нажима давно бы вымер последний червячок, но благодушный российский обыватель лишь глубже подбирал животик и снисходительно усмехался. Однако в недрах нации все же начались сложные биологические мутации, которые могли привести к непредсказуемым изменениям славянского генотипа. На поверхность общественной жизни эти процессы выплескивались небывалым увеличением социальных безобразий. Начать с того, что поголовно все прекратили работать, а те, кто продолжал делать вид, что работает, полагали себя великомучениками. В основном это были люди пенсионного возраста, прокаленные еще сталинской эпохой. Конечно, речь не идет о множестве возникших на голом месте бирж, акционерных компаний, фирм, кооперативов и прочего тому подобного, где шла таинственная, сумрачная дележка невесть откуда взявшихся несметных богатств. Праздник демократии обозначился и тем, что в теплые переходы метрополитена все гуще набивались нищие. Некоторые из них приладились пиликать на гармониках и скрипках, подражая итальянским маэстро. Окреп «парад суверенитетов», боковые республики Союза как-то все разом по примеру прибалтов нацелились отделиться от России, норовя при этом побольнее куснуть ее за ляжку, а то и перегрызть ей сонную артерию. Злоба плескалась от города к городу, от вотчины к вотчине, подобно гигантскому черному перекати-поле. До синевы раздувшиеся от высосанных из народа деньжищ, бывшие партийные боссы, а ныне демократы-предприниматели, чтобы поднять настроение плебса, пообещали вскорости раздать землю, фабрики, магазины и жилье. Но это мало кого утихомирило. Теперь частенько злоба принимала форму святотатства, тем более что само по себе это понятие давно приобрело иронический оттенок. Его употребляли, когда хотели покрепче уязвить дубоголовых пердунов из старой большевистской гвардии. Дескать, все себе захапали, нам ничего не дали и при этом молятся на своего батюшку Ленина. В очередях ветераны войны и труда вызывали особенное раздражение и подвергались постоянным оскорблениям. Пока инвалид со своим удостоверением пробирался к раздаче, ему только что не плевали в лицо. Поразительно, но пуще других свирепствовали пожилые женщины, словно ни у кого из них не было ни отцов, ни дедов. Женщины подначивали, науськивали безмозглых, оголтелых юнцов, чтобы те вправили инвалидам мозги. Бывало, и вправляли. По телевизору как-то показывали, как от одного ветерана в очереди осталось только удостоверение «Героя Советского Союза», а его самого обнаружить нигде не удалось. Характерный случай произошел с другим ветераном на одной из автозаправочных станций. Этот горемыка приплелся к колонке, держа в одной руке заветное удостоверение, а в другой пустую канистру. Головорезы из очереди подождали, пока он нальет себе бензину, потом из этой же канистры его облили и подожгли. На четвертом году перестройки посадили в тюрьму по политической статье антисемита-маньяка Асташвили. С ватагой таких же, как он, удальцов антисемитов он заявился в писательский клуб и через самодельный рупор потребовал, чтобы член Политбюро ЦК КПСС Яковлев убирался на свою историческую родину в Израиль. Асташвили оказали стойкое сопротивление русские писатели Соколов и Черниченко. Весь мир содрогнулся от этой фашистской вылазки, и, естественно, в городе началось тревожное ожидание неминуемых погромов. К тому же по телевидению прямо объявили, в какой день они произойдут. Страна насыщалась бредом, как туманом. Бывшую великую державу растаскивали по волоску. На улицы вползла инфляция. Водкой торговали исключительно с черного хода, но пока по сходной цене. Повсеместно, будто плесень, произросли коммерческие палатки, куда Европа тут же переправила немудреный завалящий хлам со своих чердаков. Цены там кусались. Обыватель подходил к коммерческому ларьку боязливо, как к доту. С прилавка на него улыбчиво глядели женские сапоги по тысяче рубликов и плавки по сто. Много было навалено жевательной резинки, и это радовало городскую детвору. Дети в Москве летом 1988 года уже мало чем отличались от стариков. Хотя по российским меркам кормежки в магазинах было еще навалом. Молока, яиц, круп, тухлой колбасы — всего в избытке. Денег никто не жалел на продовольствие. Люди ходили с раздутыми от обильной, недоброкачественной пищи животами, словно все разом к лету забеременели. Один комочек жвачки стоил три рубля, но из него еще дня два можно было выдувать красивые пузыри. Дети разделились на тех, у которых изо рта торчали эти пузыри, и на тех, которые одиноко шмыгали простуженными носами. Далеко не все родители имели возможность побаловать ребенка заграничным трехрублевым лакомством. Те, кому жвачки не досталось, чувствовали себя обездоленными и сбивались в банды малолетних преступников. Девочки-школьницы предлагали себя иностранцам за полсотни долларов, но в глубине души каждая хранила святую мечту стать фотомоделью. По утрам мало кто верил, что наступит вечер. Украина, Белоруссия и Нечерноземье были обречены на вымирание. Из Средней Азии шуганули добродушнейших турок-месхетинцев, которые любили для шутки пугать соседей длинными ножами. Турки-месхетинцы со всем своим скарбом, с женами и детьми и с длинными ножами надумали переселиться подо Псков, послали туда разведчиков, чтобы те приглядели места побогаче, но тут просчитались. Разведчики такого ужаса, вернувшись, нарассказывали землякам, что после этого случая о турках-месхетинцах вообще больше не услышал ни один житель планеты.

Полегче стало в Москве с анашой, хотя цены на нее поднялись. Одна заправленная сигарета на рынке тянула на «чирик». Однако молодежь по каким-то, возможно, патриотическим соображениям бойкотировала восточное зелье. Мальчики и девочки лет по шестнадцать, собираясь на пустых квартирах, с превеликим удовольствием одурманивали себя ядохимикатами, лаками и натуральными красителями. Чтобы ни одна струйка ядовитых испарений не пропала даром, надевали на головы капроновые чулки или раздутые до невероятных размеров презервативы. Голь на выдумки хитра. Надышивались до такой кондиции, когда головная кора немного размягчалась. В такие минуты молодые люди наконец становились счастливыми и бросали друг на друга поэтические взоры. Те наркоманы, которых пометил сочувственным пером писатель Айтматов, были принцами крови по сравнению с московскими наркотическими париями. Осторожным шагом нация ступила на тропу вырождения. Произведенное на белый свет дурное семя не имело будущего! Ликование по этому поводу отечественных блудодеев (свобода! гласность! доллары!) и заокеанских доброхотов постепенно приобретало оттенок уныния. Непонятно было, куда девать эту многомиллионную человеческую тушу, если она сгниет на корню. Не распространится ли трупный смрад по всей планете и не задавит ли все живое? Умные люди и тут и там приходили к мысли, что, пока существует эта чисто кладбищенская проблема, следует все-таки в порядке гуманитарной помощи впрыснуть немного кислорода в издыхающий организм нации, чтобы замедлить процессы разложения. Горбачев напрямик признался, что без дружеской, бескорыстной подмоги с Запада вряд ли он сумеет построить самое справедливое общество на Земле, где все люди будут счастливы каждый по-своему. К этому времени многие уже понимали, что Михаил Сергеевич болен какой-то загадочной болезнью, но никто не брался поставить точный диагноз. Любимым его коньком по-прежнему оставался «социалистический выбор», разумеется, с рыночным подспорьем. Узаконив в восемьдесят пятом году акт престолонаследия, он впоследствии уже никогда полностью не отдавал себе отчета в своих поступках. Словно чья-то злая воля им повелевала, которая выше любой совокупности человеческих устремлений. Ведомый вроде бы благими намерениями, за все свое пребывание на царстве он не совершил ни одного (ни одного!) большого или малого политического движения, которое в конечном счете не усугубляло бы развал государственных устоев. Подданные любили его неизменно, потому что еще помнили, как в начале пути он горделиво замахнулся на режим. Ему доверяли и потому, что, как Михаил Сергеевич сам объяснил, ему не было замены. Он много раз повторял, что, когда найдется ему замена, он сразу и уйдет. Эту мысль поддерживали и его приближенные, высокопоставленные клевреты: конечно, говорили они, сокрушенно разводя руками, можно бы и заменить, но где же такого другого отыщешь. Михаил Сергеевич на первых порах любил перебивать ораторов, зато любое критическое замечание в свой адрес выслушивал благосклонно. Как угорелый мотался по всему миру, повсюду собирая цветы приязни. Однако что-то все же его тревожило в долгие зимние вечера, когда он оставался наедине с Раисой Максимовной. Так заранее томит человека боль в последнем незапломбированном зубе. Как-то пожаловался:

— Уж мы ли с тобой не стараемся, Раиса Максимовна, и процесс, я же чувствую, пошел, пошел, вон и фермерские хозяйства, и в магазинах, а все-таки некоторые недовольны, таятся, чего-то замышляют недоброе, особенно этот, ну ты его знаешь, я его за уши вытянул в правительство, — и какая в ответ благодарность? Обменялись с ним недавно по одному вопросу, молчит. Чувствую, несогласен. Уже норовит выйти из-под контроля.

— Ельцин хам, хам! Я тебя предупреждала.

— Или ты глухая, Раиса Максимовна, или я тебя не понимаю. При чем тут Борис? Я про другого говорю, жаль, забыл фамилию, учились вместе, еще он стихи пишет, так себе стихи, ты их недавно вслух читала, я фамилию вспомню, после тебе скажу, но дело не в нем, в тенденции. Туго подвижка идет к новому мышлению. На Западе давно оценили, поняли, помнишь, Рейган подарок прислал, как же ты не помнишь, мы его Рыжкову на именины отдали, тоже хорош фрукт, вот я говорю, на Западе одно, а дома совсем другое. У нас каждая сковородка без спросу на печь лезет. И ни у кого нет на уме, какой мы великий почин сделали, кроме Шеварднадзе. Этот хоть и грузин, а с понятием, хорошо бы его при случае поощрить, подарить ему чего-нибудь. Надо побольше людям подарков делать, они потом возместят сторицей.

— Потакаешь ты всем, Миша, а надо одергивать, одергивать. Ельцину не понравилось, как я ему указания давала. Представляешь? Негодяй! Богохульник! Правильно мне кто-то сказал, по нему давно статья плачет.

— Это в какой газете статья?

Раису Максимовну огорчило, что всякий разговор с мужем кончался неопределенно. Не было в нем, к сожалению, окончательной, смертельной хватки. Он был богатырь, но с мягким нравом мечтательного подростка. С ним была связана каждая минутка ее жизни, и всегда она была счастлива с ним, но сквозь слезы. Ему не хватало острого звериного начала, которое делает из мужчин политика. Рано или поздно его все равно сожрут. Она обыкновенная баба, чем ему поможет? За пазуху его не спрячешь. Бедный, глупый мальчик, возомнивший себя императором. Да без нее он и шагу ступить никогда не решался. И все-таки лучше бы остаться им в Ставрополье, где у них было все, что душе угодно. Нет, и ее самое попутал бес тщеславия. Захотелось примерить соболью шубу царицы. Примерила, продувает. Слишком высоко они забрались, отсюда не то что падать, глянуть вниз страшно.

В ночь под новый, 1989 год им обоим, как по заказу, приснился невнятный, жирно мигающий азиатский лик, — и Миша хрипел во сне. Она склонилась к нему и положила ладошку на лоб. Спи спокойно, подумала она, может, обойдется как-нибудь.

3
Алеша Михайлов замешкался на Курском вокзале. Он устал от долгой дороги. Двенадцать лет добирался до этого перрона. Сейчас ему к тридцати, а было когда-то шестнадцать. На Алеше потрепанная хэбэшная куртка, старенькие джинсы и яловые сапожки. На голове лагерный картузик с пуговичкой. Неброско одет, хотя и во всем чистом. Он присел на вокзальный приступочек перед площадью, закурил. Одну ногу пристроил на кирзовом чемоданчике. В чемоданчике смена белья, бритва, мыло, пакет с едой. Вернулся он в самый апрель, в замогильную слякоть пробуждающегося от зимы города. Табачный дымок смешался с выхлопными газами — и Алеша закашлялся. Он был счастлив, хрипя в легком удушье на пороге любимой Москвы. Кто возвращался издалека, тот его поймет. Трое суток он дрых беспробудно на жестком плацкарте. Чувства и мысли его были притуплены. Во сне он прощался с самим собой и с прежней жизнью. То, что накопилось в зоне, называлось томлением духа. Дремавший на верхней полке молодой мужчина разучился плакать и смеяться. Он имя свое произносил с отвращением. Ему бы хотелось очнуться от чугунного сна — неузнаваемым. Чтобы поглядеть в зеркало и не увидеть похабной лагерной рожи. В общем, так и сбылось. Утречком, бреясь, он себя не признал.

Ни следа порока на обветренном лице. Двенадцать лет неволи канули в вечность, над ними сомкнулась пленка забвенья. Есть закон, по которому люди выживают, лишь умея забывать о кошмарах былого. Кто слишком памятлив, тот рано подыхает.

Уроки Федора Кузьмича не прошли даром. Мудрый наставник учил его бессмертию. Оно заключалось в том, чтобы почувствовать себя клеточкой вселенной.

Сигарета обожгла Алеше пальцы, а выкидывать жалко — «Ява». Рядом примостилась неопрятная бабенка гулевого обличья. Она явно без дела маялась и на Алешу одним глазом постреливала. Вдруг сипло спросила:

— Самогонки купишь?

— Почем?

— Как у всех, четвертной.

— У меня денег мало, — пожаловался Алеша, — а то бы купил сразу три бутылки.

Бабка не захотела так просто отпустить незадачливого путешественника.

— Могу стакан налить за червонец.

— Ты меня с кем-то спутала, солдатка. Я ведь непьющий. Самодовольный вступил он в телефонную будку. Набрал Асин номер, жены Федора Кузьмича. Услышал женский голос, хрипловатый, знакомый. Разве это не волшебство, снять трубку и дозвониться женщине, которая сидит в теплой квартире, где кровать наверняка застелена пушистым покрывалом и в баре у нее коньяк и хрустальные рюмки.

— Хочу парочку билетов в цирк заказать на вечер, — пошутил в трубку. Ася его узнала. У нее коленки обмякли и стон застрял в гортани. Уши заложило будто вечной тишиной. Долгожданный миг ее парализовал. Слишком надолго ушли любимые мужчины: муж и Алеша. Века прошли с тех пор, как ясноглазый, насмешливый мальчик сосал ее грудь, как материнскую. Он по крохотной капельке, старательно, трудолюбиво высасывал из нее любовь. Потом в Ростове Алеша польстился на Галку Чикину, неугомонную моржиху со вставными зубами. Ася не простила пожилую подругу. В грезах мести она давно повыкалывала ей глаза. Вскоре после суда над мужем и Алешей ее выжили из цирка, потому что за ней тянулся след предательства. Цирковые люди чуют предательство за сотни верст, как собаки землетрясение. Она устроилась в техникум и вела там секцию акробатики. Первый год Ася ждала своих мужчин со странным ощущением, что не сегодня-завтра они оба вместе нырнут к ней под одеяло. Впоследствии ожидание огрубело, и боль надежды из него ушла. Ухажеры постоянно к ней льнули, к незадачливой и крутобедрой, но как-то незаметно, исподволь рядом обосновался угрюмый, умный и недовольный всем на свете Филипп Филиппович Воронежский, учитель физики. Логика его ума была беспощадна. Он растолковал Асе, что, когда у молодой особы двоих мужей забирают в тюрьму, ей не остается ничего другого, как завести себе третьего. Филипп Филиппович утешал ее тем, что сумеет заменить ребенку отца, а ей сразу двух любовников. Самое поразительное, что он не соврал. Он вообще редко опускался до лжи, но не из соображений морали, а исключительно по природной лени и от великого пренебрежения к человеческому роду. Необременительная работа в техникуме давала ему возможность вести существование сомнамбулы. В классе он развлекался тем, что шпынял нерадивых учеников, пробуждая во всех без исключения тупую к себе ненависть, а дома безнадежно много читал. Появление Аси выбило его из накатанного житейского обихода. С тревогой он угадал в ней черты неземного существа, обреченного на вечные страдания. Он подумал, что, пожалуй, им вдвоем будет сподручнее влачить скудные дни советских обывателей. Убедить в этом Асю ему не составило особого труда. Разочарованный в людях, Филипп Филиппович редко ставил перед собой какие-нибудь цели, но если уж ставил, то не было ни одной, которой он в надлежащий срок не добился. Восьмой год они с Асей жили на два дома, причем Филипп Филиппович имел обыкновение иногда исчезать на несколько дней, чтобы отдохнуть от семейных уз. Всего лишь раз он заикнулся о том, что не грех бы было, возможно, им узаконить свои отношения; на что Ася гордо ответила, что единственный ее муж в тюрьме и она его дождется. Зато сынок ее Ванечка кровно привязался к Филиппу Филипповичу и с удовольствием называл его папаней. Филиппу Филипповичу было приятно убедиться в том, что по-прежнему иногда рождаются на свет чистосердечные и разумные дети. В Ванечке было что-то такое, что никому не позволяло на него цыкнуть. В четырнадцать-пятнадцать лет это уже был совершенно взрослый, самостоятельный человек со своими собственными пристрастиями и предубеждениями. Он далеко не во всем одобрял жизненный уклад Филиппа Филипповича. Они часто, как равные, спорили на отвлеченные темы. О «свободе воли» и «метафизическом пасьянсе мироздания» они говорили с такой же осведомленностью, с какой женщины судачат о длине юбок в нынешнем сезоне. В спорах они часто переходили на личности и оскорбляли друг друга. Больше всего раздражало Ванечку (по молодости лет), что столь незаурядный человек, как Филипп Филиппович, в сущности, всю жизнь провалялся на боку, не принеся ни малейшей пользы Отечеству. Оправдываясь, Филипп Филиппович пытался доказать восторженному отроку, что все честные гражданские усилия в их стране нелепы и заведомо обречены на провал; но Ванечка был убежден, что слабые, никчемные люди оправдывают свою никчемность именно с помощью таких, якобы неопровержимых аргументов. Стыдно уподобляться им человеку, который сам когда-то втолковывал маленькому Ванечке, что в этом мире каждая крупица зла уравновешивается крупицей добра…

…Ася перевела дыхание, с опаской спросила:

— Алеша, ты где?

Алеша проглотил похабную рифму, вертевшуюся на языке, ответил деликатно:

— На вокзале я. Почему не встречаешь?

— На каком вокзале?

— На Курском.

— Так я сейчас подъеду.

— Не надо. У тебя кто дома?

— Никого.

— Тогда я, пожалуй, заскочу на минутку. Кофейку попить.

— Федор с тобой?

— Остался досиживать. Меня послал гонцом. Сам будет через полгодика. А где Иван?

— Ванечка в школе.

— Все. Беру такси. Жди. Подмойся.

Алеша выглянул из будки. Ничего вокруг не изменилось. День набирал солнечной, капельной силы. Огромная стая ворон резвилась на крыше вокзала. Он вспомнил, что мать умерла. Об этом недавно написал отец. Нехотя Алеша накрутил на диске домашний номер. Как и следовало ожидать, никто не ответил. Мать спит в сырой земле, а батя дурака валяет в военной академии. С ним предстоит нелегкая встреча, черт бы его побрал. Алеша разглядел через стекло далекое кургузое облачко и внезапно с бешеной зоркостью представил Асины груди, бедра. Все ее гибкое, смуглое тело вывернулось перед ним наизнанку. Постанывая, побежал к стоянке такси. Он думал, что рехнется от похоти, но вид длиннющей очереди его малость остудил. Он обогнул очередь и ужом ввинтился в подкатившую «волгу». Кто-то попытался рвануть дверцу, но Алеша крепко ее удерживал.

— Погоняй, браток!

Таксист обернулся: у настырного седока слишком доброжелательный взгляд для нормального человека. Молча даванул на газ. Ехать оказалось недалеко, до Садового, но поговорить успели. Алеша поинтересовался новостями, но в Москве их не было. Жить в Москве было по-прежнему вольготно, но возникали трудности с кавказцами. Кавказцы были богатые и буйные и иногда, раздухарившись, ломали таксистам хребты. Таксисты за это на них обижались. Но, с другой стороны, ничего не заработаешь, если возить одну московскую голытьбу, которая трясется над каждой копейкой. Вот тут неразрешимая проблема. А все остальное в Москве по-старому. Если кто-то отсутствовал несколько лет, то ничего не потерял. Алеша спросил, кто такие «кавказцы», грузины, что ли? Чернявые они все, ответил таксист, загрустив. Расплатился Алеша трояком точно по счетчику, при этом таксист скорчил такую гримасу, будто у него на ходу вырезали половину желудка. «Не сердись, браток, — утешил его Алеша, — я ведь мандаринами не торгую, сам понимаешь». Таксист не возразил, хотя по складу ума был философом. У него осталось ощущение, что какую-то неведомую беду продуло мимо.

В дверях Алеше не понадобилось звонить, Ася отперла на звук шагов. Она была в коротком халатике, с голыми ногами. Воскликнула впопыхах:

— Негодяй, поломал мою жизнь!

Алеша долго не мог к ней приладиться, и Ася терпеливо ждала. Годы мужицкого простоя лишили его любовной сноровки. Он детским смешком гукнул, когда наконец сумел вместиться в нее. Откинувшись на подушку, облегченно задымил сигаретой. Тщетно пыталась она разглядеть в его лице хоть тень приязни; он стал мужчиной, который никогда не захочет сосать ее грудь.

— Я с Филипп Филиппычем живу. Это мой новый муж.

Алеша огорчился:

— Федору может не понравиться. Он на тебя рассчитывает.

Они перешли на кухню, и Ася его покормила. Угостила телячьими отбивными с жареной картошкой и бутербродами. К чаю подала торт «Птичье молоко» кооперативной выделки. Ел Алеша без жадности, неторопливо, с таким же задумчивым видом, с каким недавно с ней самой управился в постели. У Аси никак не проходило ощущение, что Алешин приход ей отчасти пригрезился. Это не мудрено. Он вернулся оттуда, откуда обыкновенно не возвращаются. Ася давно поняла, как много миражей окружают нас в повседневности. То и дело являются в дом призраки с родными лицами — и манят к неведомым берегам. Призраки сулят счастье, которого нет на свете. Доверься им, шагни за порог, тут тебя и хватит кондрашка. Алеша угадал ее смутные мысли.

— Закрой рот, — посоветовал он. — Я не привидение.

Ася попыталась объяснить, какой хороший человек Филипп Филиппович и как любит ее и сына. И даже наивно было бы думать, что столько лет она сумеет обходиться без мужика. Она такого не обещала. Но все-таки ждала их обоих, и Алешу и мужа. Она все глаза проплакала по ночам, и из цирка ее поперли. Филипп Филиппович — это совсем особый случай. Он ей не просто новый муж, но и друг, и покровитель, и защитник. Поэтому она не чувствует за собой никакой вины.

— Какая у тебя все-таки каша в голове, — подосадовал Алеша. — Я разве против Филиппыча? Да живи ты хоть с диким кабаном. Но Федора это может обидеть. Ты не представляешь, как он изменился. Ему теперь человеческую жизнь оборвать что нитку перегрызть. Если ему твой покровитель не понравится, придавит, как клопа.

— Я Федора лучше знаю, он добрый.

— К друзьям добрый, к врагам беспощадный.

— Филипп Филиппыч никому не враг.

— А Ваня с ним как?

— Да они друг в дружке души не чают.

— Значит, Федор всем троим башку оторвет, и по-своему будет прав.

— Третий кто, Ванечка, что ли?

— Тюрьма Федора ожесточила. Ты лучше вообще Филиппыча ему не показывай. Вообще про него не упоминай. Я тебя не выдам. Дай-ка деньжат, после когда-нибудь отдам.

— Сколько тебе нужно?

— Сколько можешь, столько дай.

Она принесла из захоронки пятьсот рублей. Алеша уже в куртке ждал в коридоре, готовый к походу.

— Ты тоже изменился, Алеша. Я тебя помню другим. Скажи, за что мне такая горькая доля? Зачем ты ко мне навязался тогда уметро?

Она просто так спросила. На ответ не надеялась. Дурой надо полной быть, чтобы ждать ответа от этого мужчины с пустыми глазами. После двенадцати лет отсутствия он пробыл у нее два часа и ни единого ласкового словечка для нее не нашел. С его губ стекал яд. Зато она заново убедилась: ей суждено этому человеку прислуживать до конца своих дней. Деньги он комком сунул в боковой карман. Внешне по-прежнему — изящный, юный бог. Покровительственно ущипнул ее за щеку. Пустыми глазами он видел в ней пустое место. Справил нужду, и больше она ему не нужна.

— Я тебе позвоню.

— Как хочешь.

На улице Алеша почувствовал себя в затруднении. Пора было пришвартовываться домой, а сердце влекло к архангельскому небу. Там остался в одиночестве куковать единственный близкий человек. Без него предстояло окопаться в Москве. Оборудовать конуру и найти способ делать деньги. Федора Кузьмича надо принять по-царски, на готовенькое. Много дел впереди, и сегодня, и завтра, а хотелось стоять посреди двора и вспоминать о былом. Как славно они уделали дядюшку Грома. Как привольно жилось им в лагере вдали от мирских забот. Полуденное желтое солнце застыло над храмом Успенья. Алеша подумал, что Ася, вероятно, следит за ним из окна, и помахал ей рукой. Но она лежала ничком на кровати и жалобно скулила. Кончался покой безмятежных лет. Охотники вернулись за добычей. Что будет теперь с ней, с Филипп Филиппычем, с сыночком Ванечкой? Осколки бредового счастья взамен благопристойного мещанского бытования.

Она не в силах что-либо изменить. Пусть судьба ведет ее за руку на заклание. Пусть тысячу раз придет Алеша и распнет ее на этой кровати…

Алеша приближался к родному дому, точно к госпиталю, где ему предстояла операция. По дороге в какой-то кооперации хлопнул сто пятьдесят граммов коньяку и был слегка навеселе. Уже отчетливее проступила в лицах прохожих московская докука. На ботинки налипли комья грязи. С деревьев свисали проволочные жгуты ветвей, похожие на тюремные удавки. Ползучая дрема прокралась к вискам. Хорошо бы тайком завалиться в нору и проспать часов двадцать подряд мертвым сном. Но сперва надо повидать отца. Отец расскажет подробности про материну смерть, и Алеша ему посочувствует. Жить с ним Алеша, разумеется, не собирался, но следовало (временно) заключить акт о ненападении. Только олигофрены враждуют с родителями в открытую. С детства, как две гири, висят на человеке отец с матушкой, глупо из-за этого сходить с ума. Преступления своего они все равно не уразумеют. Раз уж пошли на это, с них и взятки гладки. Даже Федор Кузьмич, во многих отношениях личность незаурядная, поминая о своем сынульке, надувался странной гордостью, как клещ кровью. Однажды Алеша вспылил, высказал ему сокровенную правду. Каждый родитель, сказал он, подлее убийцы. Убийца убивает сразу, а родители рожают и растят свое чадо для смерти. Как поросеночка выгуливают в стойле. Каким же недоноском надо быть, чтобы еще одно дыхание обречь на те же муки, которые сам испытал. Обречь на смертную жизнь. Да за эту вину любого родителя без суда и следствия надобно предать четвертованию. А тех настырных, кои ухитряются настрогать кучу будущих жмуриков, полагается казнить ровно по числу детей. Федор Кузьмич с ним не согласился. Если никто не будет рожать, возразил он, как же продлится человеческий род? Ему не надо продляться, убежденно заметил Алеша. Появление двуногого, разумного зверя — досадная ошибка природы. За нее она расплачивается оскудением. Всякая тварь полезна природе, но только не человек. Человек — палач всему живому и сущему. Разве Федор Кузьмич еще не понял этой простейшей истины? Федор Кузьмич не пожелал углубляться в спор. Он не любил отвлеченных рассуждений. Он смотрел на задиристого юношу с сожалением. Бессмертие жутко просвечивало через его стылый взгляд. Он сказал: не нами заведено, не нам и менять. И еще добавил: умный ты парень, Алеха, а таким бываешь дураком.

Неподалеку от дома Алеша встретил Настеньку Великанову. Девушка спешила на занятия в бассейн. Она уже второй год как стала пловчихой. Ей нравилось бултыхаться в воде до изнеможения. Через плечо у Настеньки была перекинута спортивная большая сумка с яркими боками. Она была одета в модное короткое пальтецо и длинную, ниже колен, черную юбку. На ногах итальянские сапожки темно-вишневого цвета. Таких девушек в Москве было немного, поэтому на нее повсюду обращали внимание. К семнадцати неполным годам она привыкла к красноречивым взглядам мужчин. В любви она разочаровалась после истории с Колей Ступиным. Он оказался не тем, за кого она его принимала. Кое-как окончив школу, увлекся частным предпринимательством и теперь целыми днями ошивался на Арбате. Спекулировал он чем попало: книгами, шмотками, косметикой и даже слегка наркотиками. При Настеньке он состоял как бы в прислуге. Совершенно его от себя отлучить у нее не хватало духу. Любые мелкие поручения он выполнял молниеносно и безукоризненно. Однако иногда на него накатывало, и он капризно требовал, чтобы она с ним переспала. Настенька его жалела, самолюбивого и беспомощного, и никогда на его дурацкие требования не отвечала грубо. Лишь намекала, что не способна принадлежать человеку, который мечтает стать менеджером и с наглым видом сидит около груды барахла, разваленного прямо на асфальте.

Алешу она заметила издали, что-то в его походке Настю насторожило, и она сделала крюк, чтобы пройти стороной. Это ей не удалось. Алеша, будто споткнувшись, перегородил ей путь. Когда она подняла на него глаза, ему почудилось, что глыба апрельского льда сорвалась с крыши и шмякнулась ему на темечко. По ее взгляду он сразу понял, что времени для знакомства у него в обрез.

— Давай провожу до автобуса, раз уж ты так спешишь куда-то, — предложил он.

— Проводи свою бабушку, — мягко ответила Настенька. — Ко мне подойдешь, когда протрезвеешь.

— Я не от вина пьян, от волюшки. Тебя как зовут? Ты в том доме живешь?

Перед ней он чуть ли не весь тротуар сумел загородить. Настя сделала пальчиком предостерегающий жест.

— Пропусти! По-хорошему прошу!

— Ай-ай! Привыкла, что уступают?

В следующую секунду с неожиданной сноровкой она дала ему подножку, пихнула, и Алеша вылетел на мостовую — под колеса резвому «жигуленку». Еле-еле успел вывернуться, перекатился на тротуар, но в грязи извалялся изрядно. Грациозная девичья фигурка уже шагах в десяти покачивалась, продолжала движение к автобусной остановке. Алеша отряхнулся и побрел за девушкой. Догнал на остановке.

— Автобусы теперь редко ходят, — обратился к ней сочувственно. — А раньше, помню, ходили чаще. Когда я был молодым.

Настенька на него не смотрела: ее профиль в светло-пепельных завитках был прекрасен. Глухое волнение испытал Алеша, любуясь ею. На остановке, кроме них, никого не было. В этот послеобеденный час они оказались как бы в пустыне.

— Может быть, тебе не нравится, что я в грязных штанах? — спросил Алеша.

— Ненавижу смазливых бандитов с продувными рожами, — призналась Настенька.

— Если сидел, не значит, что бандит. В тюрьмах полно честных людей. Бандиты как раз большинство на свободе. И зачем ты меня толкнула? Я чуть не погиб под колесами. Кто же из нас выходит бандит?

— Лучше держись от меня подальше, — посоветовала Настя как бы сама себе. — Я лакомый кусочек, да не для тебя.

— Ошибаешься. Я беру все, что пожелаю.

— На мне выйдет осечка.

— Так ты в себе уверена?

— Твои девушки, парень, в барах на Калининском. Ты адресом ошибся. Я не из вашей компании.

— В бары не ходишь?

Автобус скользнул к остановке, Настенька в него поднялась, а Алеша остался на асфальтовом пятачке. Он не захотел с ней дальше поехать. Это и в голову не пришло. Слишком сильно пекло в груди. Может быть, он там что-то повредил, когда навернулся на мостовую. Классная деваха, подумал он. Как бы половчее опрокинуть ее на спинку. Он не сомневался, что скоро встретит ее опять…

Настенька в автобусе не купила билет. Ее тут же ухватила за локоть пожилая тетка-ревизор. По неведомому знаку к ней на подмогу подоспел ликующий детина богатырского обличья с элегантным казенным брелком на пальце. В два голоса, словно блаженные, они потребовали уплаты штрафа. Весь автобус глядел на нее с осуждением. Беда была еще и в том, что денег на штраф у нее не было. В спешке выскочила из дома. Стоило, конечно, спешить, чтобы наткнуться на кошмарного типа. По спине до сих пор мурашки. Надо же, как он сиганул под колеса, как птенчик. Контролеры, видя, что она почти невменяемая, начали ее позорить и пригрозили снять с автобуса и куда-то отвести. Вряд ли они собирались отвести ее в хорошее место. Настенька попросила контролеров, чтобы они потише ругались. Мало ли что у нее нет билета, она же не грабитель и никуда не бежит. Она обратилась с добрым словом к ликующему детине, который был то ли сумасшедший, то ли с похмелья, потому что то и дело опирался на нее, на Настеньку, как на столбик, чтобы не рухнуть пассажирам под ноги. Настенька ему сказала, что это еще не конец света, когда у рассеянной девицы нет ни билета, ни денег, значительно хуже, что крепкие мужчины, вместо того чтобы пахать землю и строить дома, носятся как угорелые по автобусам с казенными бляхами. Детина отупело на нее смотрел, по инерции гундя: или штраф платите, или сойдемте! Прислушивался к Настиным речам с одобрением. Женщину-контролера Настя укорила за неуместный намек на «всяких шалав», которые норовят проехаться за государственный счет. Вам было бы приятно, спросила Настя, если бы вашу дочь ни с того ни с сего обозвали шалавой? Женщина злобно бросила, что нет у нее, слава Богу, никакой дочери; потом вдруг отпустила Настин рукав и со словами «А пропадите вы все пропадом!» развернулась и начала протискиваться к водительской кабине. И похмельного коллегу поволокла за собой, как он ни упирался, сверкая бляхой. Настя потянулась за ними, увещевая бросить постыдную службу, которая унижает человека. Она уверяла женщину, что родить никогда не поздно, тут многое зависит от врача, который у нее есть на примете; а детину пообещала пристроить сторожем на стадион, где его будут бояться больше, чем в автобусе, потому что плюс к красивой бляхе ему выдадут ружье. Кончилось тем, что ревизоры поспешно покинули автобус, спасаясь от ее истерического верещания, как от морока. Две следующие остановки Настенька проехала пунцовая от стыда, свеся головку на грудь, боясь поднять глаза на пассажиров. Не первый раз в некоторых сложных обстоятельствах в нее словно бес вселялся. Защищаясь, она дурела и превращалась в разнузданную фурию с остекленелым взглядом. После таких вспышек у нее по нескольку дней болела голова. Конечно, завелась она не в автобусе, а раньше, когда напал на нее этот псих. Детской кожей она ощутила бешенство его помыслов.

Алеша уснул на своей старой кровати, словно провалился в яму. Во сне его преследовал запах лагерных нар. Всеми силами души он сопротивлялся пробуждению. Зачем просыпаться, зачем? В голове образовалась раковина, куда стекли все нескладно прожитые годы. Череп раздуло, точно льдом. Зачем просыпаться? Однако на шорох дверного замка тело его напружинилось и глаза широко отворились во тьме. Уж не Венька ли Шулерман пожаловал? Еще разум дремал, а мышцы изготовились к схватке. Щелкнул свет в коридоре, потом в гостиной. На пороге стоял состарившийся отец. Алеша не предполагал, что, если не видеть человека двенадцать лет, он уменьшается в размерах. От прежнего лица осталось, пожалуй, одна трещина поперек лба, как у Багратиона. Поверх цивильного серого костюма светились голубые простодушные глазки. Из статного, высокого мужчины с ухватками борца приблизился к Алешиной кровати приземистый, седовласый, растерянный старичок. Покачался у притолоки, устало опустился на стул. Алеша смотрел на него без всякого выражения.

— Вернулся?

— Да.

— Все по закону?

— Да.

— Что ж, поздравляю.

— Спасибо.

Наступила пауза, в пространстве которой они одинаково ощутили, какая меж ними пропасть. Сейчас при первой встрече они были более чужими друг другу, чем эфиоп и чукча. Но это ничего не значило: надо было продолжать разговор и прийти к какому-то выводу.

— Ты ужинал? — спросил отец.

— Обедал недавно.

— Наверное, так сразу нехорошо спрашивать, но я все-таки спрошу. Это очень важно. Чем ты намерен заниматься? Как собираешься жить?

— Отдохну недельку, отосплюсь, буду работу искать.

— Ты в курсе, что у нас в Отечестве происходит?

— По телику видел. У нас теперь свобода и демократия?

— Ты веришь в этот бред?

Алеша протянул руку к тумбочке, выудил из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой. Спрашивать разрешения у отца не стал. Лучше сразу кое в чем определиться. Пока они вместе, они на равных. Судя по началу разговора, у папани начался старческий маразм. Это облегчит их сожительство, надо надеяться, недолгое.

…И в самом деле, за последний (тяжелейший) год психика Петра Харитоновича, можно сказать, дала основательную трещину. Недавно новые хозяева жизни добрались наконец до него лично, произведя над ним сложную идеологическую манипуляцию: из солдата, из защитника Отечества слепили огородное пугало. Все шло к тому, чтобы приравнять в общественном сознании понятие «воин» к понятию «бандит». Как любил выражаться верховный главнокомандующий (самозванец!): процесс уже пошел. Газетенки и телевидение надрывались от глумливого свиста. Здесь в России, где кости непохороненных солдат последней войны были густо разбросаны по окрестным лесам, само звание «офицер» вдруг подверглось неслыханному поруганию. Душа солдата корчилась от боли. Но кому пожалуешься, кому объяснишь? В академии и в генштабе офицеры старались не смотреть друг другу в глаза. Генералитет, цепляясь за должность, продавал армию даже не отдельными подразделениями, а скопом, как стадо. Офицерский корпус набухал обидой, как гнилью. Нижние чины безмолвствовали. Распад империи во все века начинался не с переделки границ, а с растления армии. В семнадцатом году рухнула монархия, когда солдат воткнул штык в землю. Сын вырос чужаком, жена померла, с кем поделиться несчастьем? Но все же факт был таков: сын вернулся из тюрьмы, и отец обязан его приветить. Поэтому Петр Харитонович напряжением воли преодолел стопудовую усталость.

— Давай-ка, Алексей, со встречи выпьем по рюмочке. Да и мать помянем. Вставай. Как знал, припас коньяку бутылочку.

Алеша сказал:

— Не дождалась она немного, а то бы тоже горло промочила.

Фраза была ужасающе бестактной, но Петр Харитонович предпочел этого не заметить.

4
Три дня Алеша искал незнакомую девушку, которая толкнула его под машину. Мысленно наметил несколько маршрутов, где ее будет легче всего перехватить. Молодость вернулась к нему. Ни разу за эти дни не пожалел он о том, что родился. К вечеру обыкновенно по забегаловкам накачивался сухим вином. Домой возвращался к двенадцати, когда отец уже спал. Или притворялся, что спит. На кухне опустошал холодильник, сдабривая позднюю трапезу несколькими рюмками водки. Спал глубоко, просторно и настороженно, как на нарах. Глухое хмельное ощущение счастья не покидало его. Апрельские сквозняки щекотали кожу. Так чудесно было «поддать» в подворотне с незнакомыми забулдыгами. Теперь редкий пьяница не был политиком. Отголоски дикого алкогольного указа мутили умы. В подворотнях проклинали и Горбачева, и Ельцина, а ставку делали на Степана Разина, который скоро непременно объявится. Он придет и всю эту нечисть вздернет на фонарных столбах. Но некоторые пьяницы были против насилия. И без того Россию-матушку умывают кровушкой целый век лиходеи. Доброжелательных пьяниц было меньше, чем озлобленных. Алеша с удовольствием слушал и тех и других, чувствуя себя Миклухой-Маклаем среди папуасов. Забулдыжники были в основном среднего и старшего возраста, молодежь тусовалась отдельно. Как-то двое юных «качков» тормознули Алешу возле кафе «Ландыш» и нагло осведомились, есть ли у него «бабки». Он еле-еле справился с желанием врезать любопытным по зубам. Он вообще поймал себя на мысли, что молодежь, причем и девушки, вызывают у него нечто вроде нервного зуда. От них, ухоженных и самодовольных, почему-то воняло лагерной парашей. С некоторым даже умилением он думал, что сам никогда не резвился в щенках. И та, кого подстерегал, была под стать ему зверюга. Она не задумываясь пихнула его под колеса. Он чудом уцелел. Он обязательно должен отведать ее свежего мясца. Без устали, легкой стопой скользил он по Замоскворечью, держа под прицелом два-три квартала. Ей некуда было спрятаться. Пьяницы, с которыми он коротал время между дозорами, понимали, что он сильно чем-то озабочен. Особенно проницательным оказался один из них, румяный, непросыхающий пенсионер из чиновничьего сословия. Подавая Алеше стакан с желтоликим портвейном, посочувствовал:

— Бабу потерял? Ничего, другую встретишь. С твоей мордой, как с тузом в рукаве.

— Тоже верно, — согласился Алеша. Ему нравился конфетный привкус вина — сладкий запах свободы.

— Наверное, девка ядреная, — уважительно заметил третий собутыльник, — раз такой парень голову потерял.

— Девушка действительно необычная, может, встречали? С такой спортивной сумкой на ремне?

— Не-е, не видели, — отозвались старички, — а то бы запомнили. Сумка большая?

— Сумка большая, пестрая. И черная юбка на ней, на девушке. А лицо ну как вам описать: ну вот вроде рысь на тебя с дерева смотрит.

Румяный пенсионер начал второй разлив.

— Хорошо излагаешь, паренек. Точно, зримо. Но поверь старому следопыту: не гоняйся за ней. Кто за женщиной гонится, обязательно ноги поломает. Она сама придет.

— Мудрый ты человек, папаша. Но тут особый случай. Она малолетка.

— Тебе виднее, — огорчился пенсионер, — но с малолеткой я бы не посоветовал дело иметь. Они все бесшабашные относительно половых связей. Подцепишь какую-нибудь холеру, а что хорошего. Давай мы тебя лучше с Виталием отведем к хорошей замужней даме и познакомим без всяких хлопот.

— Кто такая? — навострился Алеша.

— Да возле универмага живет. Помнишь Кланю Гриневу, Виталик?

— Еще бы! — Семидесятилетний Виталик зажмурился так, словно воспоминанием побывал в раю.

— А муж у нее где?

— Об этом не беспокойся. Муж сутки дежурит, двое пьет. Пьянь беспробудная. А сейчас вообще в ЛТП.

— С виду-то она хоть как, ничего?

— Тебе понравится. Женщина основательная, со всеми необходимыми достоинствами. Не совсем молодая, конечно, лет сорока. Это тебя не остановит?

— Никогда.

— У ней и то преимущество, что работает в столовой. Их там каждую неделю проверяют на анализ.

Алеша поблагодарил стариков и пообещал вскорости дать знать о себе. Часа через три пообещал вернуться к магазину. Он бы и вернулся, и к Клане Гриневой с ними сходил, да охота его благополучно завершилась. Еще засветло подловил он Настеньку возле кинотеатра им. Моссовета. Та же черная юбка на ней была и короткое пальтецо. Он увидел, как она переходила улицу напротив школы. Словно кто-то лезвием у него пощекотал в паху. Догнал ее возле метро «Павелецкая». Шел сзади, сопел и недоумевал. Лишь бы ее заранее не напугать, думал он. Лишь бы не догадалась, что он ее преследует. Случай ему помог: близ вокзала к ней пристали трое южных удальцов с голодными глазами. В ожидании бизнеса их много тут вшивалось в вокзальной суете, опасных и предприимчивых. Может быть, эти трое промышляли скучающими девицами, потому что сразу предложили Настеньке завидную цену — тысячу двести. Цокая языками и сладострастно-нагло лопоча, они перекрыли девушке все отходные маневры. Московские жители равнодушно обтекали привычную сценку: озорные горцы охмуряют бесстыжую аборигенку. Что поделаешь, темпераментные мандариново-цветочные побратимы всегда были лакомы на пухленьких блондинок. С восемьдесят пятого года кавказцы надежно держали в Москве козырную масть. Настенька попробовала сунуться в гостеприимный зев метро, но оттуда ей навстречу просияла радушная золотозубая ухмылка горца. Наступил черед Алеше вмешаться. Он сзади бережно поддержал Настеньку под локоток.

— Не бойся, я тебя провожу.

Горцы утробно рыкнули и обменялись взглядами, которые, пожалуй, при прямом попадании могли бы испепелить полчища врагов.

— С чего ты взял, что я боюсь? — сказала Настенька. — Просто избегаю дурного общества.

— Тогда тебе вообще не стоит выходить на улицу.

— Дома сидеть в девках закиснешь.

Они разговорились посреди Москвы, как на укромной полянке. Чернобровым удальцам пришлось сильно повысить голос, чтобы их услышали.

— Это что, твой девушка, твой? — допытывались удальцы, подступя близко, беря парочку в кольцо.

— Мой девушка, мой, — признался Алеша. — Вы, ребятки, маленько обознались. Вы ступайте к себе на рынок, а то товар украдут.

— Грубишь, да? — удивились горцы. — Нам грубишь, да?

Алеша повел Настеньку переулками вниз, к набережной, а горцы брели в отдалении, о чем-то громко договариваясь. Скорее всего, прикидывали, как ловчее оторвать голову охамевшему москвичу.

— Я соврала, что не боюсь, — молвила Настенька. — Очень неприятно, когда на тебя смотрят такими глазами, как у этих мальчиков. У тебя в тот раз было такое же лицо. Как у гориллы.

— Зов плоти. Ты пока молодая, не поймешь. Когда здоровый мужчина видит аппетитную самочку, ему, конечно, хочется ее тут же вздрючить. Ничего противоестественного. Противоестественно было бы наоборот.

— Если бы все люди думали, как ты, они бы по-прежнему жили в пещерах.

— Они и живут в пещерах. Только с паровым отоплением. В благоустроенных пещерах.

— Ты гордишься своей дикостью?

— А я дикий?

— Ну да. Поэтому и попал в тюрьму.

Некоторое время они шли молча. Алеша старался не дышать перегаром в ее сторону. Невинные уста изрекали истину, В этой девочке-подростке было больше соблазна, чем во всей его прошлой жизни, страшной, странной и пустой. Она была изысканна, как золотой перстенек. Это к ней он рвался на волю все двенадцать лет.

— В тюрьму всякие попадают, не только дикари, — возразил он. — Там политические есть, которые обо всем народе пекутся. При мне даже сидел один монах.

— Я не про них, а про таких, как ты, про бандитов.

Алеша подумал, что пора психануть.

— Что ты все бандитом обзываешь? Это не я тебя, а ты меня под машину пихнула.

— Потому что не люблю, когда пристают.

— Я не приставал. Хотел с тобой познакомиться. Это святое дело. Вдруг мы с тобой ребенка родим.

— Может быть, ты думаешь, что ты остроумный?

— Вся тюрьма на меня радовалась. Я там был вроде Хазанова.

— Все шутки у тебя уродские. Я не хочу с тобой знакомиться. У тебя в каждом слове какая-то подковырка. Что-то такое сальное.

Чтобы скрыть досаду, Алеша оглянулся. Южные удальцы гомонили шагах в пятнадцати, задевая прохожих, веселились. Почему-то их было уже четверо. Они не собирались отставать. Дружной стайкой преследовали легкую добычу. Алеша сказал:

— Пойду их шугану. Ты далеко не уходи, ладно?

— Ты что, спятил? Разве можно с такими связываться? Они тебя зарежут. Они всех в Москве режут, даже таксистов.

Настенька смотрела на него с бесстрашным любопытством. И он был ей за это благодарен. Она не была к нему равнодушна, попалась на удочку. Еще чуть-чуть, и он ее облапошит. Пикнуть не успеет, как ноги задерет. Он ее грациозную тушку раздавит своими семьюдесятью пятью килограммами. Они прекрасно подходят друг другу. Им будет приятно укрываться одним одеялом. Она тоже об этом догадалась, но по скудости женского ума тянет детскую канитель. Ее нельзя за это осуждать. Южные побратимы угрюмо ждали, пока он к ним подойдет. Место для объяснения он выбрал удачное: переулок, заросший бурьяном, и ни одной живой души вокруг. Улица Пятницкая неподалеку. Пока оттуда заглянут праздношатающиеся, можно человека по частям развесить на деревьях. Четверо против одного. Они полагают, у них такое преимущество, какое Аллах раз в жизни посылает любимым детям. Один из горцев, сухощавый и пружинистый, лет тридцати, с презрительной гримасой, уже явно покоптился на нарах. Трое других — тихари, фраера. Но азартные, неуступчивые. По меньшей мере, у двоих ножики за пазухой. Они его отчасти и жалели. Он их понимал. Трогательное это зрелище, когда дурашливый барашек, задиристо блея, сам спешит на заклание. Хочется погладить, потрепать его по шелковой шерстке, перед тем как насадить на вертел. Они стояли ловким полукругом, Алеша оставил себе про запас метра три.

— Девушка моя, земляки, — сказал он, расплываясь в простодушной улыбке. — Она со мной останется. Я ее три дня по всему городу искал. Должны же вы понять.

— Почему ты такой грубый, а? — спросил худощавый, цокнув зубом.

— Ты раньше освободился, я вчера. Не привык еще к человеческому обращению. Простите великодушно.

— Долго загорал?

— Двенадцать лет.

Худощавый уважительно крякнул, у него в глазах возникла искра света. Обернулся к своим:

— Что будем с ним делать? Простим?

Двое вроде готовы были простить, но один, с акульим рылом, обиженно заметил:

— Прощать нельзя. Надо бить.

— Бить тоже нельзя, — возразил Алеша. — Это больно.

— С юмором он, да? С юмором?! — взъярился громила. — Кончать его надо, Ашот!

Однако худощавый соплеменник явно проникся симпатией к Алеше, а он, видно, был у торговых людей за авторитета.

— Посидишь на пайке, и у тебя будет юмор, — успокоил товарища. Дальше разборка пошла миролюбиво. Алешу спросили, понимает ли он, как погано себя вел, уведя у них девушку из-под носа. Алеша вторично попросил извинения. Его спросили, понимает ли он, что они могут его сейчас изуродовать до конца жизни. Он сказал, что, конечно, понимает, но надеется на их кавказское благородство. Бывший зэк Ашот поинтересовался, не желает ли он подгрести поближе к вечеру к Даниловскому рынку, где ему, возможно, сделают заманчивое деловое предложение.

— После зоны выбор небольшой, — охотно согласился Алеша. — Хоть у черта готов быть на побегушках.

На прощание Ашот уточнил: не вернет ли он им все-таки ихнюю девушку хотя бы попозже, но тут Алеша был тверд.

— Пока не верну, — сказал он, — а когда надоест, приведу на веревочке.

— Опять юмор, да? — никак не мог образумиться похожий на акулу. — Напрасно его отпускаем, Ашот. Его надо уму-разуму научить. Он очень наглый.

— Побудешь за решеткой годика три, — объяснил Ашот, — и сам обнаглеешь.

— Вместо мандарина там приходится железные прутья грызть, — оскорбленно добавил Алеша.

— До вечера, кореш.

— Ага.

Он оглянулся, девушки видно не было. Переулок ее слизнул, пока они выясняли отношения. Алеша побежал за ней. Он бежал легко, желанно, как летел, и асфальт пружинил под ним. Догнал у дверей марокканского посольства, где плечистый мент с дежурным, пытливым лицом курил сигарету «Кент». Он подозрительно посмотрел на молодого человека, который со снайперским пылом преследовал девушку в коротком пальто, и даже сделал проверочное движение к кобуре на поясе.

— Интересно, — спросил Алеша, — а если бы меня кокнули, ты так бы спокойно и ушла?

Беспечно Настенька махнула рукой:

— Все вы одного поля ягоды. Ворон ворону глаз не выклюет.

— Но я же тебя спасал.

— Не смеши меня. Я в таких защитниках не нуждаюсь.

— Да чем я тебя обидел, чем?

— Ничем, — сказала Настенька. — Но только потому, что я тебе в руки не далась.

В ее голосе звучала какая-то прозорливая убежденность, подобающая, может быть, лишь древней мудрой старухе. Алеша был спокоен, но ему захотелось курить. Когда прикуривал, повернувшись к ветерку спиной, заметил, что пальцы чуть-чуть подрагивали.

— Ты меня довела, — пожаловался девушке, — начался дергунчик. Ну хорошо, объясни, какое я тебе сделал зло?

У киоска «Союзпечать» Настенька остановилась, чтобы получше его рассмотреть. Легкую насмешку в ее глазах он ощутил, как прикосновение. Она была удивительно красива. У нее не было возраста. Она была женщиной на все времена.

— Я сама выбираю друзей, — сказала Настенька. — Ты не можешь быть мне другом. У тебя лицо неживое, как у Дориана Грея. Зачем ты ко мне пристаешь?

— Дай мне шанс.

— Какой шанс?

— Я думал о тебе три дня.

— Ты признаешься в любви?

Она спросила об этом, как спрашивают о завтрашней погоде: без особого любопытства. Но спросила всерьез. Алешу ее вопрос ничуть не удивил.

— Какая любовь! Я не знаю, что это такое. Словцо-то смешное, из прошлого века. Любить женщину стыдно. Но к тебе меня тянет, как магнитом.

— Боже мой! — воскликнула Настенька в сердечной досаде. — Ну неужели трудно с твоим смазливым личиком найти себе нормальную, здоровую телку, которая будет тебя ублажать? От меня ты ведь ничего не получишь.

Часа через два они очутились на катере, плывущим к Войковской, и там продолжали все тот же унылый разговор.

— Не нужна мне никакая телка, — горевал Алеша. — Я же не кретин. Это ты меня считаешь кретином и бандитом. Да ты ни одного бандита близко не видела. Они совсем не такие.

— Зачем мне знать, какие они? Нет, ты не кретин, ты очень смышленый юноша. Но слишком самоуверенный. Тебе всегда везло. Ты так хитренько умеешь своего добиться. Вот заманил меня на этот катер. Но это ничего не значит. Я все равно тебя вижу насквозь.

— Как раз мне никогда ничего в жизни не удавалось. По навету осудили. Молодость покалеченная. Когда сажали, я такой же, как ты, был, проницательный и наивный. О счастливой доле мечтал. Как знать, может, из меня получился бы ученый или поэт. А теперь я кто? Изгой общества. Все пути перекрыты лживой строчкой приговора. Женщины шарахаются, как от прокаженного. Знаешь, как обидно для самолюбия?

Настенька водила перчаткой по холодному металлическому поручню, рассеянно поглядывала на скользящую за окошком водяную пленку. Ее немного укачало, разморило. Так уютно было в пассажирском кубрике. В дальнем углу шаловливо урчал видачок с заокеанскими клипами, таинственно, как око пришельца, мерцала голая белая лампа на потолке. Настеньку обволакивал, обвораживал горестный голос молодого мужчины, словно крупный хищный зверь ласково притаился под боком. Одно неосторожное движение, сомнет и загрызет. Но пока — острое чувство обморочного покоя, пропитанного истошным предчувствием.

— Иногда ненароком ты говоришь правду, но все равно получается ложь, — сочувственно сказала она. — Я же вижу, как ты заманиваешь в ловушку. Тебе необходима жертва. У тебя такая натура. Я не осуждаю, таким тебя создал Бог.

— Ты веришь в Бога?

— Об этом лучше не надо.

Алешу тоже разморило плавное движение катера. Немногие бездельники, совершающие прогулочный рейс вместе с ними, разбились парочками и группками на просторных скамейках. Никто никому здесь не мешал. Алеша не думал, что будет так легко затащить девушку на катер. Теперь он был уверен в скорой победе. Главное, продолжать ныть, клянчить, жаловаться, умничать и обвинять. На нее это действует. Теперь она не выскользнет. Можно считать, они уже в постели. Хмель из него вышел, но голова кружилась. Дивно было представлять эту нахальную, дерзкую пигалицу стонущей от страсти. Он сдавит ее так, что из горла хлынет кровь. Много раз он читал романтические бредни про то, что у каждого мужчины есть идеальная возлюбленная. Он сам про отдельную женщину никогда не мечтал. В похотливых фантазиях они наваливались на него грудастым табунком, безликие, с одинаково непристойными, изощренными телодвижениями; но коли была где-то одна, которая бы выделилась из остальных и стала вровень со всеми тайными его помыслами и желаниями, то вот она и сидит рядышком на скамье и несет оскорбительную чушь, желая его уязвить. Когда поймет, что он неуязвим, будет поздно ей трепыхаться.

— Не строй из себя пророчицу, Настя, — хмуро заметил. — Я такого в жизни повидал, чего тебе не снилось. В женском бараке все сплошь ясновидящие. Мы их в карты разыгрывали, а они нас. Женщины там буйные, но даже из них не всякая рискнет мужика замочить. Им лишний срок ни к чему. А тебе это раз плюнуть.

Словами они перекидывались просто так, как в мячик играют. Прощупывали друг дружку наугад. Уже время для них замедлило бег. Призрачно угадывалась в их совместной прогулке предначертанность. В каждой встрече мужчины и женщины есть роковое начало. Встреча может обернуться черной дырой, но при редкой удаче сердца страждущих насытятся солнечным покоем. Людьми управляют неутоленные страсти. Тщеславие исподволь убивает мужчин. С женщинами еще хуже: они все больны жаждой любовной муки. Несовпадение чувственных векторов делает почти невозможным душевную близость двух разнополых существ, обреченных на продление рода. Дети меж людей преимущественно заводятся в спешке, безоглядно, и лишь потом начинается (либо заканчивается) знакомство родителей. Но бывает все же иначе. Иногда небеса сводят любовников как бы для того, чтобы испытать на последний излом созданную Всевышним мыслящую (разумную) материю. Никому не дано знать заранее, на кого выпадет указующий перст, но мало кто из людей, пусть в смутных ощущениях, не вожделеет быть избранным. Разумеется, это в молодости. Когда дух сгибается под жизненной ношей, человеку становится не до безумных притязаний. Кукольная беспощадность смерти не оставляет возможности для слишком долгих надежд. Но в юности обязательно надо хоть на денек ощутить себя предназначенным не к выпадению в осадок, а для сказочного, вечного бытия. Что-то тут не так, думал Алеша, неотрывно следя за попутчицей, во что-то я влип, чего мне вовсе не надо. Чего-то я заторчал на этой сопливой воробьихе, на этой дочери греха. Как Алеша ни накачивал себя, некая суверенная часть его сознания откликалась, готова была подчиниться воле странной девушки. Алеша осторожно подвинул руку по спинке скамьи вплотную к ее интимно белеющей в разрезе воротника шейке. Настенька его руку заметила, хотя глядела в окошко. Скоро катер вернет их в Парк культуры им. Горького. К берегам подступали благообразные лики многоэтажек. Весенний вечер украсил их бока алыми шпорами. Сколько людей прячутся за этими окнами, Сколько страхов и улыбок гуляет по этажам. Настенька часто думала, что в Москве собралось на жительство слишком много народу и поэтому вряд ли кто-нибудь может быть в ней счастлив по отдельности. Настенька любила вспоминать об укромных уголках у реки и в лесу, куда попадала в детстве по пионерским разнарядкам. В свои семнадцать лет ей иногда казалось, что она зажилась на белом свете. Жить стоит тогда, когда можешь помочь своим близким, тем, кто любит тебя. В последний год, когда так быстро, непоправимо постарел Леонид Федорович, она почувствовала, что и ее силы уже на исходе. Бедный папа часами стоял возле дома с метлой в руке, опершись на нее, как на посох. Его держали в дворниках только из уважения к его победе над алкоголизмом. Он теперь плохо справлялся с уборкой двора, потому что к старости познал вкус праздных мечтаний. У него был заветный закуток возле квасной палатки, где он частенько поджидал дочурку из школы, сидя на ступеньке, примостя метлу меж колен, как зонтик. Опустошенно следил за медленным чередованием красок в природе. Но он не был идиотом, отнюдь. Он мечтал о несбывшемся, и мысли его были ясны. Он охотно делился ими с Настенькой, когда та была расположена слушать. А как она могла ему помочь? Как поможешь человеку, если он собрался умирать у тебя на глазах? Разве что поманить чем-нибудь таким, чего не будет на том свете. Там не будет ни весны, ни лета. И щебетание милых голосов смолкнет навеки. Леонид Федорович и сам это понимал, но особенно не тужил. Мечты его сводились к тому, чтобы Мария Филатовна, его дорогая жена, и Настенька, его дочь, были благополучны. На худой конец, говорил он, продадим инвентарь и завещаем для научных опытов его труп, зато купим в коммерческом магазине два зимних пальто, для Маши и Настеньки. Слушать его было больно. Минувшую зиму он пережил нескладно, недомогал легкими, по утрам харкал кровью, зяб, исхудал и с первым весенним теплом, немного оживя, начал сразу готовиться к будущим морозам. Он был в курсе всех событий в стране и с жаром втолковывал своим женщинам, что гражданская война обязательно начнется вместе с холодами. Народ способен терпеть глум над собой только до определенной черты, через которую нынешние правители, по его убеждению, давно переступили. Целый месяц, исходя прощальным кашлем, он кряхтел над дверными замками и снабдил квартиру таким устройством, которое они сами отпирали с напряжением всех сил. Леонид Федорович рассчитывал отсидеться дома, как в крепости. Квартиру повсеместно до потолка забил пакетами с крупой и консервными банками. В кладовке у него хранились два мешка сухарей, начавших подгнивать еще в декабре. Он с достоинством нес все заботы по выживанию семьи, но с Настенькой предпочитал беседовать не о бедах насущного дня, а о том времени, когда возродится народное благосостояние и воцарившаяся нечисть сгинет с глаз. Именно в тот праздничный день, после многолетнего воздержания Леонид Федорович собирался осушить чарку-другую белого вина. В суженые Настеньке он ожидал какого-то совершенно нездешнего, необыкновенного человека, то ли миллионера из Америки, то ли богатыря из былины. Настенька надеялась, что отец переможет хворобы и старость и будет жить дальше. Но она понимала, что это напрасные упования. Все в мире обман, кроме вечной разлуки. И с тем женихом, которого пылко насуливал отец, все равно рано или поздно придется расстаться. Это угнетало Настеньку. Необходимость умирать всем поодиночке казалась ей несправедливой. И совсем уж абсурдным было то, что родители покидают мир раньше детей. Порядок в этой черной последовательности был мнимый, разум Настеньки его отвергал. Она не принимала такого устройства жизни, при котором тех, кому обязана собственным дыханием, надо закопать в землю. Потом твои дети закопают тебя и тоже будут одиноки в страдании. Ее смущало, что так вообще заведено в природе: и среди жуков, и среди деревьев. Молодые побеги вытесняют старые и при этом полны цветущего торжества. Что за зловещая логика, угодная, может быть, какому-то вселенскому некрофилу? Леонид Федорович один раз уронил метлу и не смог ее поднять. Его перегнуло радикулитом посреди двора. Хорошо хоть Настенька была дома, услышала сердечный толчок, выскочила на улицу, кое-как дотащила, доволокла отца до квартиры, до постели. Вздымая из подушки багровое лицо, Леонид Федорович веселился, как юродивый. Он смаковал свою беспомощность и боль, это было жутко и странно. Настенька долго не могла понять, как это пожилой человек способен радоваться болезни. Потом все же уразумела: отца как раз вполне устраивал порядок вещей, который казался ей кощунственным. Он так и говорил, сияя детской улыбкой: скоро, скоро освобожу место, а то слишком тесно в доме. За эти слова Настенька готова была его возненавидеть. Она положила ему на поясницу раскаленный утюг и так надавила, что он взвыл. Мать ее подбадривала: жарь его, жарь симулянта! Мария Филатовна в пику состарившемуся мужу к пятидесяти пяти годам заново расцвела. Многолетние метаморфозы уродства воплотились в чарующий облик миниатюрной, хрупкой женщины-девочки с бледным лицом привидения. Ее горбик теперь напоминал рюкзачок, который она нацепила на спину, чтобы ни в чем не нуждаться на долгом пути. Очи пылали отвагой и умом. На улице на нее заглядывались одинокие мужчины, преждевременно потерявшие подруг. С тяжеленной почтарской сумкой она легко порхала из подъезда в подъезд. Везде ее ждали друзья и поклонники. Давным-давно ее никто не видел унылой. Мария Филатовна жила со спокойным ощущением чуда, которое произошло при ее участии. Она выполнила свое предназначение на земле и заслужила право побездельничать. Став беззаботной, она заплела себе две нарядные косички и украсила их голубыми бантами. Леонид Федорович скрипел зубами от ревности, видя, как день за днем она прибавляет в женской прелести. Он молил Бога, чтобы тот поскорее уравнял их в немощи. Каково ему было, обезножившему, с утюгом на спине, слушать вкрадчивый, задорный смех помолодевшей жены. На Марию Филатовну теперь, пожалуй, лишь угрюмый вурдалак не польстился бы. Она сознавала свою женскую силу и по ночам дразнила муженька-инвалида, кусая его острыми зубками за что попало. Он просил ее: угомонись! Дочь слышит, как ты куролесишь. Она терлась об него горбиком, мурлыкала: старый дуралей! О чем беспокоишься? Разве я могу тебя бросить? Ты же Настенькин отец. При упоминании о дочери Леонид Федорович блаженно жмурился. О, да! Неслыханная им выпала удача. У них есть Настенька. Об этой радости надо говорить шепотом, чтобы никто не сглазил. В любое время ночи, проснувшись, Настенька слышала, как родители шушукаются. За мать Настенька опасалась еще больше, чем за отца. Ее неожиданно грянувшие женские чары вопияли о скором несчастье. Так внезапно озаряется нежным светом осенняя роза в саду. Так глупый воробышек восторженно трепещет перед открытой кошачьей пастью. Мама исполнена счастья, пока блаженна. Стоит ей увидеть мир таким, каков он есть, падшим и нищим, как она сразу скукожится, и уже безвозвратно. От нее останутся рожки да ножки да милый горбик-рюкзачок. Те, кто приваживал ее, угощал кофе и конфетами, завтра лишь брезгливо поморщатся, наблюдая ее утиные нырки из подъезда в подъезд. Вожделеющие ее нынче мужчины постыдятся вспомнить о пряной забаве. Как облегчить ей переход из светлого дня в ледяной мрак? Настенька была не свободна в своих чувствах. Она надрывалась от жалости к близким, потому и заторопилась домой, увидя, как тянется к ней неумолимая клешня безумца, неизвестно зачем очутившегося на воле. Как могло статься, что она уломалась на эту нелепую прогулку? Этот гнусный обольститель всегда будет ей чужим. Для него такие люди, как ее родители, конечно, пыль под ногами, мусор на свалке жизни. Из его зрачков высверкивают кинжалы злодейства. Почему она поехала кататься с ним на катере? Настенька постаралась честно себе ответить, и ответила. Алеша ей понравился. Более того, он поразил ее воображение. Если не принимать во внимание его дьявольскую сущность, то в нем сошлись все ее мечты о верном, добром, надежном друге. В нем природа воплотила свой художественный талант, вылепя его с необыкновенной прилежностью. Она создала произведение искусства, которым доказала: могу и я. Это было все внятно Настеньке. Что скрывать, еще в первую встречу она испытала восхищение. Только во сне мог привидеться мужчина, который был бы так смел, гибок, умен, непобедим, неуязвим, великодушен и неутомим. Но быстрым взглядом скрестившись с ним, она тут жеужаснулась: какой матерый зверюга вымахнул на нее из чащи. Этот мужчина безжалостен, как паук. В его присутствии стыла в жилах кровь. Настенька толкнула его в грудь, чтобы избавиться от кошмара. В его дружелюбной, обманной повадке таилась угроза всему сущему. Настенька с одного взгляда разобралась в его двуличии и все-таки поехала с ним на катере. Что же происходит с ней? Что?

— Выполни мое желание, — сказала она на берегу.

— Какое?

— Не провожай меня, отвяжись. Одна доберусь.

Алеша прикурил на набережной. К вечеру апрель переменился на декабрь. Сыростью поддувало изо всех щелей. Редкие прохожие по-зимнему клонились набок.

— Дурью маешься? — спросил Алеша.

— Нет, не дурью. Хочу проверить. Если самый подлый человек уступает слабому, он еще не совсем пропащий.

— Ты-то слабая?.. — Алеша чуть было не затянул заново про то, как она пихнула его под машину и так далее, но вовремя спохватился. Пора было прикинуться овечкой, а уж после нагрянуть. Чем дальше отсрочка, тем гуще удовольствие. Она смотрела на него, не мигая. Она видела, как он обдумывает хитрость. У него в глазах застыл вселенский блуд. Огромное понадобилось ему усилие, чтобы напустить на себя доброту.

— Дай телефончик — и я испарюсь.

— Не дам, — сказала она.

— Что же, я опять три дня и три ночи буду тебя выслеживать?

— Не надо выслеживать. Я сама позвоню, если захочу.

— Ты обманешь.

— Я не умею обманывать.

Поразительную она сказала правду. Алеша нацарапал свой телефон ей в блокнотик. Он был смиренен.

— Учти, — сказал, глядя в кусты. — Без тебя мне крышка.

Крадучись за оградой, внимательно проследил, как она замешалась в человеческий ручеек, закрутившийся в жерло метро. Он поклялся, что оседлает ее не позднее четверга. А уже на дворе затевался вторник. Лишь бы позвонила, подумал он.

5
С непокорными Елизар Суренович обходился круто. Миновала пора, когда можно было пожалеть оступившегося человечка. Слишком большой куш стоял на кону. Елизар Суренович прикинул, что Горбачев продержится наверху еще не более двух лет. Другой бы и столько не сумел. Потом его сожрут. Кто придет на смену, неважно. Столь благоприятная ситуация не повторяется дважды. За это время Елизар Суренович должен был окончательно обустроить подпольную державу и перенять рычаги власти у потерявших ум и волю российских управителей. Задача была грандиозная, но в принципе осуществимая. В некотором отдалении на базе академических институтов и КГБ он давно подкармливал группки молодых горячих интеллектуалов, талантливых головорезов, которые в час икс по его указке, как по мановению волшебной палочки, займут освободившиеся ячейки в государственных структурах. Но в один-два года попробуй уложись. Горбачев был неизлечимо болен партийным умопомешательством. Ему грезилось новое всеобщее демократическое счастье, которое он (в ослеплении мечты) удавкой затягивал на шее одурманенного бездельем народа. Ему помогали многоликие бесы, набросившиеся на страну, подобно тучам кровососущих. Второй раз за столетие дремлющая нация была застигнута врасплох. Как многие здравомыслящие люди, Елизар Суренович понимал, что отупение народа не продлится снова семьдесят лет. На такую большую спячку необходимы солидные запасы подкожного жира, а их уже не было. Два-три года — не более того. Так прогнозировали и подкормленные интеллектуалы, которым он доверял. Пока еще было время собирать камни. Хорошие камни стоили очень дорого. Елизар Суренович не скупился. В массовых закупках человеческого сырца прослеживались любопытные закономерности. Всякие райсоветы, префектуры, отделения милиции, то есть все скопления людишек, уже помалу хватанувших власти и достатка, покупались кучно и задешево, а вот чем дальше в глубь масс, тем выше становилась цена отдельных человечков, и иногда там, в безликой вроде бы гуще, попадались экземпляры, которые почти невозможно сторговать. Однако именно такие непродажные людишки могли ему в скором будущем особенно пригодиться. Упрямцы нравились Елизару Суреновичу, они возбуждали в нем азарт подавления, точно так же, как он предпочитал ласки строптивых женщин, готовых при малейшем недосмотре обстругать твой мужской приклад. Положиться можно лишь на тех, кто необуздан. Это верно и в политике, и в бизнесе, и в любви. Необузданы те, кто воодушевлен идеей. Неважно какой, но идеей, вбирающей в себя все остальные помыслы и дела. У человека одно тело, одна душа — и идея жизни может быть только одна. Человек, в котором нет центральной идеи, — слаб, сер, наивен, скучен. Душа с телом скреплена у него одними сухожилиями. Необузданных единицы, устроенных по признаку растения — легион. У этого растительного легиона можно отрубать, как от хвоста ящерицы, безболезненно целые куски: у природы не дрогнет ни единый мускул. Напротив, гибель одного из необузданных, одного из носителей всепоглощающей идеи всегда ощутимо колеблет весы бытия, даже если это незаметно непосвященным. У Елизара Суреновича была идея остаться благодетелем в памяти человечества. Он мечтал дать народам благоденствие и волю. Для этой цели берег себя, как мог, пока не дождался редкостного стечения обстоятельств. Теперь силы добра и зла противостояли так: на одном конце он, Елизар Суренович, на другом партийный монстр системы, которого вдруг начали дергать за усы Горбачев, Ельцин и иже с ними, неблагодарные выродки монстра. Некоторые из них тоже мыслили себя благодетелями нации, но были безумны. Скоро их сметет волна народного горя. Но надолго еще уцелеет чудовище, их породившее. Чудовище звалось социализмом. Самый тяжелый булыжник из накопленных камней Елизар Суренович собирался запулить ему в лоб. Социализм поддерживается энтузиазмом миллионов нищих бездельников, жаждущих разрушить то, что выше их разумения. На их стягах кровью начертан призыв построить царство Божие на земле, но это, конечно, гнусный обман. На земле возможно либо царство черни, подобное вселенскому сортиру, либо управление избранных над толпой. Царство Божие пусть останется там, где ему и положено быть — на небеси. Обидно думать, что для установления надлежащего порядка (на первых порах) ему понадобятся люди, подобные убиенному старцу Бугаеву Ивану Игнатовичу, о котором Елизар Суренович искренне скорбел двенадцатый годок. Слишком был кусач и опытен старый чекистский зубр, чтобы гак нелепо помереть. Надо же, перемочь революцию, войну и Сталина, чтобы сомлеть под каблуком расторопного мальчишки. Видно, на самом деле — судьба. Она не спрашивает, кто где хочет прилечь. Бьет наотмашь и, как правило, из-за угла. Как бы сейчас пригодилась Благовестову железная хватка старого опричника, особенно в отношениях с Кузултым-агой, принявших уродливую форму. Древний восточный витязь возомнил себя ровней Благовестову. То тут, то там перебегал ему дорогу. Влияние Кузултым-аги с каждым днем становилось все опаснее, в нем зрели зернышки раскола. Елизар Суренович не мог допустить, чтобы из-за еретических исламских видений старца нарушилось, замедлилось строительство подпольной империи. Благие усилия одинаково угодны и Аллаху, и Христу. Впрочем, столетний разбойник манипулировал религиозными постулатами лишь из соображений политического маневра. У них были разные цели: Благовестов мечтал о разумном переустройстве мира, Кузултым-ага, похоже, рассчитывал сорвать неслыханный куш в грандиозной дележке: хотя, если послушать его заносчиво-благостные речи, все обстояло как раз наоборот. Дважды приговоренный к смертной казни, Кузултым-ага не иначе как намерился прощебетать на веточке еще одну полнокровную жизнь. Этому Елизар Суренович не удивлялся: его самого, достигшего почти семидесятилетнего срока, нередко подмывало желание выскочить на гаревую дорожку и по-мальчишески сигануть стометровку. Такие, как он и Кузултым-ага, слеплены из особого теста и умирают не тогда, когда положено, а когда наскучивает жить. Именно по этой причине любое обыкновенное воздействие на плетущего оппозиционную интригу старца было напрасной тратой времени. Уговаривать, пугать, убеждать — кого? Ублажать — кого? Елизару Суреновичу давно передавали дерзкие, пророческие речи старца, в которых было мало правды, но много соблазна. Настал черед молний с Востока. Русский брат одряхлел и должен отступить в тень. Центр вселенной — священные пески Каспия, чьи ласковые воды омывают стопы избранников Аллаха. Спасен будет агнец, добровольно покинувший стан неверных. Кому-то заклинания старца могли показаться мистическим бредом, но Благовестов понимал, что туркменский собрат трезв и дальновиден. Кузултым-ага не хуже его сознавал, что подоспело время великого передела, и кто первый подгребет под себя капиталы, тот воцарится на столетия. Перед властью золотого тельца, как это было в Европе и в Новом Свете, померкнет слава Древнего Рима и Золотой Орды. Кузултым-ага, как и Благовестов, умел смотреть далеко вперед, Он всегда был наравне готов и к смертельной схватке, и к поэтическому турниру, и одолеть его можно было, только зарыв в землю. Благовестов никого не любил, но старика почитал. Ждать, пока Кузултым-ага вдруг сам опамятуется, было бессмысленно. И доверить устранение незаменимого соратника было некому. Истомно ныло сердце Елизара Суреновича, когда он думал об этом. Великое дело требует великих жертв. Однажды утром он вызвал фармацевта Витю. Встретился с ним в маленьком кооперативном кафе на Яузской набережной. Фармацевт Витя был худой, желчный человек с печатью гениальности. Он был на содержании у Елизара Суреновича. Благовестов дал ему образование, квартиру и недавно подобрал красивую женщину для сожительства. Фармацевт Витя в обыденной жизни был совершенно беспомощен и одинок. Зато кое в чем разбирался получше титулованных академиков. У него были непомерные амбиции. Елизар Суренович никогда не мог запомнить его фамилию (Шауро, кажется, или Шаулейко), и фармацевта Витю это обижало. Он относился к Благовестову, как к нелюбимому отцу. При редких встречах настырно брюзжал и непременно что-нибудь выклянчивал. Такие понятия, как приязнь, страх, совесть, вообще были чужды фармацевту Вите. Его сжигала лишь одна страсть — постижение сути вещей. Без трогательной заботы Благовестова он бы пропал, несчастный сиротка. Он бы пьяный день и ночь валялся под забором, как это происходит с огромным количеством талантливых людей на Руси. Фигурально говоря, Благовестов отыскал его на помойке и гордился своей несколько подгнившей находкой. Он выделил ему для ухоженного бытования тридцатилетнюю, свободную от предрассудков женщину немецкого происхождения Клару, положив ей ежемесячный оклад в пятьсот рублей. Клара вскоре привязалась к своему худосочному партнеру, даже полюбила его, но постоянно требовала надбавки, что свойственно такого сорта женщинам. Клара жаловалась Благовестову, что полоумный фармацевт истязает ее по ночам и щиплет ей груди, как муж Аксиньи. За столом фармацевт Витя сидел набычась, сухой, как жердь. Елизар Суренович опустил ему дольку лимона в стакан и в рюмку добавил коньяку.

— Третий год с Кларой живешь, — пожурил он. — Мог бы ребеночком обзавестись, никто не запрещает. Уродили бы на свет еще одного химика.

— Заведешь с ней, — брезгливо буркнул Витя. — Она же стерва. У нее сегодня одно на уме, завтра другое.

— Не нравится, можно заменить.

Фармацевт глянул исподлобья:

— На кого менять-то? Пожилой человек, а не понимаете. Да они все одинаковые стервы.

— Это верно, — согласился Елизар Суренович. — Но все-таки польза от них бывает иногда. Клара тебя и приласкает, и обиходит. Да ты кушай салатик, кушай.

— Плевал я на ваш салатик, — окрысился Витя. — Вы зачем меня от работы оторвали? Чтобы салатиками пичкать? У меня, между прочим, время не купленное.

За все последние годы фармацевт Витя ни разу не был в добром расположении духа. Он всегда был раздражен и куда-то стремился. Такое постоянство умиляло Елизара Суреновича. Забавно выкармливать человека с ложечки, сторожась при этом, чтобы он не цапнул тебя за палец.

— Хорошо, Витенька, не смею тебя задерживать. Дельце у меня крохотное. У тебя нет ли таких пилюлек, чтобы действовали минут через сорок?

Фармацевт Витя оживился:

— Есть такой яд. Сам изобрел. Мне бы за него Нобелевскую премию положено дать.

— Все тебе дадут, Витечка, что положено. Приготовь порцию к субботе, дружок.

Фармацевт глубоко задумался, сурово сведя брови и в забытьи проглотив коньяк.

— Ну чего? — поторопил Благовестов. — Успеешь?

— Без опыта все же рискованно, — Витя заметно волновался. — Давайте его на Кларке проверим? Я давно об этом подумываю. Без научного подтверждения несолидно как-то.

Благовестов восхищенно хыкнул:

— Неужто нисколько ее не жалко?

— Как не жалко, живой человек. Но наука! Для науки, уважаемый, все человечество себя на заклание обрекло с радостной улыбкой. Наука, если угодно, посильнее всех идеологий, потому что беспощадна. Но именно в ее беспощадности заложен глубочайший смысл. Он в том состоит, что только она, наука, дает человеку шанс выжить в этом мире и освоить иные миры, то есть дает перспективу бессмертия биологического вида.

Фармацевт Витя, когда увлекался сокровенной мыслью, переставал испытывать презрение к собеседнику и невинно мигал глазками, которые оказывались у него детского василькового цвета.

— Что же ваша наука так планету испоганила, дышать нечем?

— Это временно, временно, — засуетился Витя, как бы отрицая очевидную собственную вину. — Вы поймите — это все еще стадия экспериментов. Разум на грани созревания. Ему надо дать срок, чтобы окрепнуть. Человечество на этой земле все еще как младенец в утробе матушки. Но когда оно разовьется и разовьет науку, ему удержу не будет.

— И все же насчет Клары. Мне не совсем понятно. Она тебя обихаживала, грязненького мыла, в одной постельке с тобой спала, еду тебе готовила, а ты на ней опыт. Как-то это даже не совсем по-научному получается. Ты не маньяк, Витенька? Если маньяк, давай полечим у хорошего доктора. Он тебе головку постепенно успокоит.

На самом деле Елизар Суренович прекрасно понимал, что фармацевт Витя самая нормальная человеческая особь. Как раз маньяки были те, которые полагали, что можно рыбку выудить, ног не замочив. Витя нахмурил бровки.

— Хорошо, пусть не на Кларке, есаи она вам так почему-то дорога. Тогда на ком? Без проверки сомнительно.

Условились все же на том, что Витя к субботе передаст Благовестову снадобье пока без всяких испытаний. Елизар Суренович знал, что Витя не промахнется. Разговор про Клару был, конечно, куражный, дурашливый. Фармацевт Витя промахнуться не мог потому, что жить дальше собирался, и еще потому, что был гениален.

В воскресенье вечерним рейсом Елизар Суренович вылетел в Ашхабад. Он направлялся в гости к соратнику и потому был в превосходном настроении. Трудность предстоящей акции не томила его душу. В самолете, подремывая и попивая коньячок, он размышлял о том, как удивительно сложилась его судьба. Плохое ли, хорошее творил он на этом свете, казнил ли, миловал — его назначение было таково, чтобы явить миру образ всесилия. В мелкости своей человеку, дабы не уподобиться вовсе козявке, надобен свет. Вот и насылаются миру изредка люди, которые не ведают сомнений, не испытывают угрызений совести, не подвержены нелепым страстишкам — пастухи человечьих отар. Без их строгого присмотра куда бы устремились людские стада? Скорее всего, и доныне копошились бы в гнусных, ледяных пещерах, в подземных жилищах. И только под водительством духовных пастырей, указующих путь, человечество все же со ступеньки на ступеньку, потихоньку подымается повыше от самого себя прежнего. Иные называют это прогрессом, иные, как Витя, наукой, а на самом деле все проще и сложнее — неведомее! — пастухи, подобные ему и, скажем, Кузултым-аге, озаренные великой целью и смыслом, невидимыми, но хлесткими бичами отгоняют стада человечьи от края пещер, указуют направление, оберегают от верной и скорой погибели.

С собой он взял двух вооруженных людей — Мишу и Гришу. Это были его личные телохранители. Он их выделил изо всей своей многочисленной челяди. Оба служили у него недавно, года три, и были вполне интеллигентными людьми. Но как бы и не окончательно наделенными человеческим сознанием. Обоим было лет около тридцати. Забавно, но и фамилии у них были одинаковые — Губины. Мише Губину в четырнадцать лет крепко не повезло: на темной свердловской улочке его отловили хулиганы, когда он прогуливал собачку вдвоем с любимой одноклассницей. Одноклассницу прямо при нем гнусно изнасиловали, а ему, повалив и скрутив руки, ноги, с хохотом напрудили в морду. Миша не простил злодеям надругательства. Обладая от природы неукротимой, холодной и спокойной волей, он к двадцати годам овладел восточными единоборствами на таком уровне, что, учась в Свердловском университете, немало поколесил по странам Европы и Азии, с успехом выступая даже на профессиональных рингах. В ту пору его единственным жизненным правилом было без устали и расчетливо увечить каждого, кто вызывал у него хоть смутное подозрение. Подозрение вызывали у него многие. Ему иногда мнилось, что в ту роковую полночь некое жуткое стоголовое чудище использовало его как парашу. Впоследствии это обременительное чувство в нем поутихло, подтаяло. Мир грязноват, но рано или поздно над просмоленными полями все равно вытягиваются зеленые побеги. После университета Миша Губин сразу попал в аспирантуру, но ей не дождался конца. Злокачественная, изначальная скука сердца помешала ему сделать научную карьеру. Чем дальше он размышлял о себе, тем тверже убеждался в том, что родился зря. Любил он только взрывную тишину спортивных залов и те минуты, когда лютые глаза врага предвещали бескомпромиссную схватку. Когда Благовестов через одного из своих людей предложил ему непыльную работенку и при этом навсегда обеспеченную жизнь, Миша Губин согласился без колебаний. Он не хотел ничего, но деньги были ему необходимы, чтобы есть, пить и одеваться. Потребности у него были невелики. Если он не тренировался или не нес свои прямые служебные обязанности, то большей частью лежал на кровати и глядел в потолок. Какие грезы его томили? За пять последних лет он почти разучился читать. Избегал общения с кем бы то ни было. Вскоре Елизар Суренович приблизил его к себе. Он понял, что этот человек никого не сумеет ни продать, ни купить. Миша глядел на окружающих косвенным, мерцающим взглядом оборотня. Уродства в себе никакого он не ощущал. Интересно другое, говорил ему Благовестов, тщетно ловя опасный взгляд, тебе, такому крепышу, почему-то даже женщины не нужны. Хозяину необходимо было отвечать, но делал это Миша откровенно зевая. Иногда нужны, брюзжал он, но это же дешевка, физиология. Что же не физиология, любопытствовал Елизар Суренович. Не знаю, отвечал Миша. Может быть, смерть.

Гриша Губин, своеобразный антипод своего однофамильца, был полудикий уголовник, но тоже интеллигент. В двадцать с небольшим его, мелкого московского фарцовщика, завалили на нары как политического. В милиции, куда его привели для проверки лояльности к доллару, он неожиданно начал громко вякать про права человека и про то, что нынешнее правительство (брежневское) сугубо антинародное. С пылу с жару вдруг наговорил много непонятных и неприятных слов, которые сильно задели самолюбие добродушных милиционеров. Тщедушный, шибздик с понтом, соплей перешибешь, он и после пары оздоравливающих, укоризненных пинков по почкам продолжал вопить про то, что в Афганистан хороших, молодых ребят загнали дуриком и мерзавцам в правительстве, которые это сделали, все равно придется отвечать перед судом истории. Интуиция его не подвела. Как политическому ему влепили для знакомства пару годиков, а по валюте он мог схлопотать совсем иную статью. Адвокат Кац после часовой беседы с ним в восхищении признался: «Тебе бы, Губин, не в уголовку кидаться, а следовало поступать на юридический. С твоими данными, уверяю тебя, ты бы впоследствии деньги греб лопатой». — «Я и поступлю на юридический, — усмешливо уверил его Губин. — В тюряге практика бесценная, уж поверьте мне».

Ничто и никогда не могло испортить Губину отличного настроения. Жадным худым телом он впитывал мир вокруг, как огромную сладкую жевательную резинку. От своих и чужих оплошностей приходил в неописуемый восторг. Любое невнятное движение плоти и ума воспринимал с восторгом. Обделив мощью, природа одарила его жизнерадостным, неунывающим сердцем. Самые требовательные в отношении морали женщины сходили с ума от его плотоядных ужимок. Когда его, двадцатидвухлетнего, увозили по этапу, у него было чувство, что на прощание он переспал со всей Москвой. Угадать в таком человеке прирожденного оперативника способно было лишь неошибающееся око Елизара Суреновича. Секрет тут был вот в чем. Среди множества безобидных увлечений Гриши Губина была страсть к стрельбе по мишеням. На воле он завел дружков на полигоне под городком Н., куда частенько укатывал на два-три дня, чтобы от души поохотиться на деревянных зайцев. За два-три года он снайперски овладел автоматом, карабином и наганом и для забавы, поражая военных спецов, отстреливал нормы международного мастера. Его худенькие ручки вцеплялись в оружие, как в девичью грудь, и пусковой механизм становился продолжением его нервных окончаний. Палить сидя, лежа, в кувырок, навскидку, с завязанными глазами, на звук — ему было все равно. Гриша Губин, когда держал в руках смерть, промаха не ведал. И все же даже не этот талант, сам по себе примечательный, привлек внимание Благовестова. В шустром мальчонке, с вечной шуткой на устах, таилось поразительное чутье на опасность, которое свойственно разве какой-нибудь степной ящерице. В зоне ему пришлось тяжеленько, но и там никто не сумел причинить ему большого вреда. Гриша Губин гениально укорачивался. Застать его врасплох было невозможно. С одинаковой легкостью он перехватывал подозрительный взгляд и сквознячок, летящий в ухо, и сразу находил тысячу уловок, чтобы уберечься. Было у него и еще одно бесценное качество. При зловещей необходимости Гриша Губин не раздумывая спускал курок. Как всякий нормальный, по мнению Благовестова, человек, чужой крови и чужой боли он не жалел и не боялся ничуть.

Вот таких ребяток прихватил с собой Елизар Суренович, но не на случай беды, а скорее для протокола. В стране, где правил Кузултым-ага, он был в полной безопасности. Добросердечные феодальные отношения не оставляли щелочки для разбоя на столь высоком уровне визита. На аэродроме дорогого гостя встретил старший сын Кузултым-ага Ашот, — старик, по его словам, немного занемог. Услышав о недомогании соратника, Елизар Суренович насторожился, хотя, разумеется, трудно было поверить в такую удачу. Кузултым-ага по доброй воле жизнь Аллаху не отдаст, потому и потребовался Витин порошок. Не сворачивая в город, погрузились на серебристом «мерседесе» в пышные сады, напоминающие избыточно насыщенными красками японские слайды. Природа подарила тутошнему населению небольшой, но райский уголок. Самоуверенные туркмены в бараньих папахах заносчиво взирали на скользивший по шоссе кортеж. Сопровождение составилось из двух синих «вольво» и зачуханного, приземистого «жигуленка», которым управлял русский офицерик с перебитым носом. Он был здесь некстати и неизвестно зачем. В группе встречавших на аэродроме Гриша Губин сразу выделил его чуткими глазами и добродушно хрюкнул. Елизар Суренович предположил, что, вероятно, русского офицера прислали, дабы подчеркнуть особое, интернациональное уважение к гостю. Кузултым-ага был падок на шаловливые приветственные реверансы. Он всегда спешил уважить человека так, чтобы тот был наполовину усыплен.

Вечером в своем чернокаменном средневековом замке, где в таинственном объятии сплелись угрюмая архитектоника скандинавов и изысканная восточная вязь, Кузултым-ага закатил роскошный многолюдный прием. Погода благоприятствовала празднику. Весна в долинах Туркмении сама по себе будоражит в человеке страсть к перевоплощению. Словно с высоких небес опрокинулся на накрытые столы, на персиковый сад ковш благовоний. В серебристом, ароматном мареве трудно помышлять о насущном. На задумчивых лицах гостей, погружавших пальцы в жирный огнедышащий плов, запечатлелась нега столетий. Редкий самолет занудливо вспарывал благостную голубизну небес и оборачивался вонючим присоском, адским лазутчиком из иных миров. Кузултым-ага и Елизар Суренович восседали за отдельным мраморным столиком на мягких низких пуфах. Смуглоликие одалиски им прислуживали. Кузултым-ага, дабы подчеркнуть полнейшее родство славянской и туркменской крови, изредка смачно похлопывал какую-нибудь из них по пышному заду, отчего одалиска издавала звук сакрального наслажния. Если Кузултым-ага был болен, то никак не болезнью тела. В его узких веселых зрачках промелькивали искры молодого задора. Благовестов приехал его улещать, и это было ему приятно. Он знал, что пути их скоро разойдутся, но большой человек всегда рад угостить себе равного. Оба были великими мечтателями и долго карабкались в гору рука об руку. Теперь пора было кому-то изловчиться и спихнуть попутчика вниз. Но куда спешить. Кузултым-ага предлагал гостю отдохнуть денек-другой, озорными глазищами целясь в одалисок. Но еще из Москвы Благовестов упредил друга, что в понедельник у него наиважнейшее совещание. Порошок старцу Благовестов подсыпал в кумыс в середине трапезы, и тот его уже выпил. Гладко все получилось. Гриша Губин, как ему было велено, в дальнем конце двора устроил представление и в ажиотаже вспыхнувшего чувства повалил на землю какую-то азиатскую певичку, а заодно и стол с кушаниями. Стол был большой, но по необходимости Гриша умел опрокинуть и грузовик. Пирующие отвлеклись на шум, два батыра-топтуна за спиной Благовестова тоже вытянули шеи в ту сторону, да и сам Кузултым-ага оживленно заворочался на пуфике. Беззаботно из белого пакетика направил Благовестов струйку в хрустальную кружку старца. Кузултым-ага, будто услыша тайное распоряжение, тут же приник к кружке жаждущим, жадным ртом. Он патриотично предпочитал кумыс всем другим напиткам.

— Пора собираться, — взгрустнул Елизар Суренович. — Дела не терпят отлагательства. И все-таки жаль, что ты не веришь мне, старый товарищ.

— Верю, дорогой, — улыбнулся старец светлой улыбкой пророка. — Тебе неправду донесли. Оболгали ненавистники.

Они уже успели поговорить, и Елизар Суренович убедился, что выбрал действительно единственно верное средство для умиротворения старца — порошок. Азиатское коварство долгожителя проявилось на сей раз в его полной откровенности, которая, возможно, была данью долго и хорошо скрываемому презрению. Благожелательно улыбаясь, он уведомил Благовестова, что не за горами торжество всеохватной мусульманской идеи. Мир прогнил насквозь, и спасти его может не растленный Запад, не подточенный торгашеским цинизмом Новый Свет и, уж разумеется, не духовно деградировавший за семьдесят лет коммунизма восточный панславянизм. Тенденция саморазвития производительных сил сохранилась лишь в праведных, свинцово сомкнутых тисках ислама. При таких обстоятельствах нелепо полагать, что координирующий центр новых объединенных экономических и идеологических структур угнездится в Москве. В Москве пусть по-прежнему правят Горбачевы и ельцины, пусть тешатся своими кукольными, погремушечными президентствами и парламентами, пусть блаженствуют в белых и красных домах, пока не пробьет час расплаты и возмездия. Кузултым-ага упрекнул Благовестова в махровом эгоизме. Он сказал, что, вероятно, по молодости лет Благовестов все еще мало заботится о благе народном, а больше о личной выгоде. Он дал понять, что самый талантливый человек, не способный пожертвовать жизнью ради небесной мечты, так и останется мелким жуликом, хотя бы сколотит себе миллионы и захватит неограниченную власть. Тому пример все без исключения управители России за семьдесят лет. Последним русским государственным деятелем в истинном понимании слова был Столыпин, за это его и пристрелили в ложе киевского театра. Остальные — длинная, скучная череда самовоспроизводящихся политических монстров. Россия погибла не с приходом демократов, а в день, когда отрекся от престола последний царь; на ту же пору попытался приоткрыть отяжелевшие веки покойно дремавший в столетиях мусульманский Восток. Старик бредил наяву, и Елизар Суренович на него не сердился. Одалиски радовали взор, как цветы на полянке в воронежском лесу. Рядом с ним за столиком витийствовал маньяк, которого распознать способен не врач, а только другой маньяк. Елизар Суренович от этой мысли приободрился.

Пора было уносить ноги. Миша и Гриша Губины уже потянулись друг за дружкой к машинам.

— Тебе слишком много лет, аксакал, — сказал Благовестов, — чтобы ты мог воспринять иную точку зрения. Ты прав всегда и во всем. Но ты ошибся, когда поделил людей на белых и черных. Вместе мы победим, по отдельности каждому свернут шею.

— Я не делил людей, — возразил старец. — Я не делил их на белых и черных. Ты не так понял, дорогой. Я только заметил, что одни народы живы для будущего, это мусульмане, другие мертвы и для прошлого, Это там, где твой дом. Не обижайся, дорогой, когда-нибудь ты оценишь мои слова.

Без раздражения, без спешки Елизар Суренович начал прощаться. Он попросил Кузултым-агу дать ему возможность уехать без помпы, по-английски. Старец кивнул с пониманием. Когда Благовестов уже встал, он громко икнул. В его темных очах, обращенных на гостя, шелохнулась тень горького прозрения. Он придержал Благовестова за рукав:

— Ты, кажется, отравил меня, сынок?

— Да, надул тебе яду в ухо, — пошутил Благовестов. — Что же еще оставалось делать, раз ты предал меня?

Старец укоризненно покачал головой:

— Вот она тебя и выдала, твоя сучья масть, сынок. А говорил — вместе. Что ж, ступай, живи, коли сможешь.

— Ты тоже живи долго, почтенный ага, на радость исламу.

До машины его проводил Ашот, сын Кузултым-аги. За руль сел тот самый русский офицерик, который был на аэродроме. На прощание Ашот шепнул Благовестову:

— Мы чтим отца своего, как завещано. Он великий человек. Но он фанатик. Мы нет. Дело в том, что отец не получил должного образования. Нас, своих детей, он учил в лучших колледжах Европы. Да вы же в курсе, Елизар Суренович.

Благовестов с чувством пожал протянутую твердую ладонь. Подумал печально: дважды тебя сегодня убили, старик!

Километров через пять пути Миша Губин с заднего сиденья положил руку водителю на плечо:

— Слишком медленно ползешь, служивый. Уступи-ка «баранку» Григорию.

Офицер ответил:

— Такого распоряжения я вроде не получал.

— Останови машину, — попросил Благовестов.

Водитель, помедлив, повиновался. Ночное шоссе проглядывалось далеко вперед, как уползающая в пустыню гигантская черная змея. Миша Губин обошел машину и открыл переднюю дверцу.

— Выходи!

Офицер глядел бесстрашно ему в глаза. Он не понимал, что происходит и зачем его надо убивать. Его и не убили. Просто в следующую секунду он ощутил сладость парения над землей и утратил сознание. «Прикосновение кобры» — называется этот прием, парализующий органы дыхания.

Вскоре путники свернули с трассы и проселочными кругами добрались до частного аэродрома с грунтовой взлетной полосой. Под парами их дожидался «почтарь» из группы старых «Лигов». Через двадцать минут набрали нужную высоту. В пять утра приземлились в Москве на одном из военных аэродромов. Елизар Суренович мечтал поскорее добраться до подушки, но возле дома его ждал сюрприз. Там стоял, прислонясь к косяку подъезда, высокий мужчина средних лет, без головного убора и без волос. На нем была просторная кожаная куртка, как у эскимосских охотников. На мгновение Благовестов напрягся, но за ним беспечно шагали Гриша и Миша Губины. Мужчина вытянулся по-военному и отчеканил:

— Старший лейтенант запаса Вениамин Шулерман. Прошу пять минут для разговора.

— Не знаю такого. Кто дал тебе адрес?

— Я работал там, где умеют находить адреса.

— Говори, слушаю.

— Прямо здесь?

— Быстро. Хочу спать.

Ночной гость излагал свои мысли четко, но скрипучим голосом. Он сказал, что скоро из лагеря освободятся два человека — молодой и пожилой. Назвал фамилии, описал внешность. Они оба обязательно выйдут на Елизара Суреновича. Они опасны Елизару Суреновичу. При этом они оба заклятые враги Вениамина Шулермана. Он собирается свести с ними счеты. Он сведет с ними счеты, когда они сами нападут.

— Почему ты так уверен, что они придут сюда?

— Это бандиты. Ты им враг.

Благовестов колебался лишь миг.

— Беру тебя на службу, лейтенант. Ты ненормальный, но ты мне понравился.

От лестного предложения Шулерман поморщился, будто раздавил языком лимонную дольку.

— Хорошо. Согласен.

Через месяц, приглядевшись к новобранцу, Елизар Суренович сделал ему повышение: назначил начальником личной охраны.

6
Алеша ее домогался, но безрезультатно. Ни коварством, ни напором ее не удавалось взять. Теперь она знала всю его подноготную и относилась к нему, как к больному. Нешуточная между ними завязалась борьба, изматывающая, на взаимное уничтожение. Алеша ей сказал:

— Мне ничего от тебя не надо, честное слово. Дай хоть поцелую разок.

— Я с тобой целоваться боюсь.

— Почему?

— Если с вампиром поцелуешься, сама можешь стать вампирихой.

Она ему сочувствовала. Целый месяц Алеша пробездельничал, этот месяц пролетел как малая минутка. Каждый день встречал девушку возле школы и провожал домой. На этом их свидание заканчивалось. Настенька готовилась поступать в университет, у нее в любом случае не было времени на любовные шалости. Как ни странно, Алеша не чувствовал себя обделенным. Душевная пустота, томившая его многие годы, вдруг исчезла. Он с удовольствием валялся до обеда в постели, перелистывая книгу, изредка бросая взгляд на часы: скоро ли в школе последний звонок. Иногда слепое вожделение перекручивало ему жилы и приводило в бешенство. В воображении он вгрызался в податливое, упругое девичье тело. Гнул ей хребет, и ее жалобные любовные вопли рвали ему ушные перепонки. Взвыв, хватал телефон, созванивался с Асей и мчался к ней как угорелый. Обыкновенно она так устраивала, что заставал ее одну. Забыв поздороваться, волок ее в спальню. Насытясь, прижигал сигарету и с большим опозданием интересовался, не слыхать ли вестей от Федора.

Один раз, вот так ненароком прилетев, Алеша нарвался сразу и на Ванечку, и на Филиппа Филипповича, нового Асиного мужа. Вместо того чтобы завалиться с Асей в постель, ему пришлось пить чай со всем семейством. Филипп Филиппович оказался представительным мужчиной в очках, сосредоточенного вида, похожим на лагерного долгосрочника. Алеша быстро понял, что это человек особенный, с тайной думой, В нем старческая заторможенность перемешалась с детским любопытством, которое он тщательно скрывал. При каждом удачном словце по его жидким, темным бровкам пробегала гримаска опытного, внимательного слухача. Алешу он как-то сразу принял, потому не чинился, заговорил с ним на «ты» и по-домашнему. Восторженный отрок Ванечка тоже преисполнился к гостю застенчивого уважения, когда узнал, что это близкий друг его папаши-злодея. Он всячески старался Алеше услужить и даже ломающимся баском затребовал у матери вина.

— Какое еще вино, — рассмеялась Ася. Ваня покраснел до синевы:

— Ну все-таки положено, как же, мама! Надо угостить.

Неожиданно его поддержал Филипп Филиппович:

— Давай, Асенька, давай. Повод есть… Не каждый день люди из тюрем на волю выходят.

В присутствии Алеши на молодую женщину накатывал морок, и она несла всякую чепуху и двигалась по квартире как бы и без вина пьяная. Побежала, принесла из захоронки бутылку водки и шампанское.

— Вот это да! — изумился Филипп Филиппович.

— Вообще-то я не пью, — скромно сказал Алеша.

— Это ты брешешь, брат, — усомнился Филипп Филиппович. — Что бы там побывать, да не пить.

— Ох, да я ли его не знаю, — на высокой ноте пропела Ася. — Еще какой брехун. Скажи сам, Алеша, говорил ли ты правду хоть разочек, хоть обмолвкой?

Алеша принял вид обиды:

— Когда это я врал? Докажи, попробуй.

— То-то оно, что не докажешь. Такой ты опытный лгунишка.

Не надо было быть психологом, чтобы заметить в шутливых Аси с Алешей перепалках давнего любовного противоборства. На один миг поскучнел, посерел лицом Филипп Филиппович, но справился с собой и загнал подозрение в глубокую щель сознания, куда привык складывать все лишнее, что попусту терзало душу. Выпив стопочку, он начал с пристрастием допытываться у гостя, каковы его планы на будущее, собирается ли он доучиваться и так далее. Все-таки силен в нем был школьный учитель. Он говорил о необходимости образования с таким серьезным выражением, будто важнее ничего не было на свете. Алеше это было смешно. Он чуть не разочаровался в Асином муже. Тем не менее подробно и тоже глубокомысленно доложил, что поха приглядывается, подыскивает работу, но, разумеется, учебу не бросит никогда. Его заветная мечта стать дипломатом и уехать консулом куда-нибудь на Таити.

— Почему именно на Таити?

— Говорят, там женщины очень красивые и доступные. Не при ребенке будь сказано.

Ваня вспыхнул огнем.

— Я такой же ребенок, как вы дипломат. — Но тут же устыдился и добавил: — Извините, не хотел вас обидеть.

— Ничего, — сказал Алеша. — Твоему отцу кто на пятку наступит, двух дней не живет. А ты же его сын.

Эта фраза не понравилась Филиппу Филипповичу, но и ее он загнал в подполье. Мелкие шероховатости, неизбежные при таком знакомстве, постепенно сгладились, и когда допили бутылку, все уже чувствовали себя свободно. Ася то и дело подкладывала разные закуски: консервы, колбасу, сыр, фрукты, с веселым клекотом порхала возле стола, пощипывала, поглаживала то одного, то другого, то третьего и вела себя так, словно все они ей до беспамятства родные. Поэтому мужчины перестали обращать на нее внимание и завели важный разговор о политике. Филипп Филиппович, давно не пивший вина, сделался необычайно красноречив. В покровительственном тоне он растолковал молодежи, что происходит в СССР.

По его словам, страна вступила в завершающую стадию передела и грабежа, начатого большевиками в семнадцатом году. Как любит выражаться президент, пошел процесс массовой конфискации народного достояния. Сталинские послевоенные прикидки в этом ключе были незамысловатой репетицией. И коллективизация была репетицией.

Нынешнее ограбление началось с 1985 года, но апогея еще не достигло. А вот годика через два народишко придавят до животного писка: сначала расселят по трущобам, без отопления и света, и уже оттуда плетьми погонят в мировое батрачество. Для того чтобы благополучно перекачать капиталы на Запад, надобно заранее, как это было перед войной, превратить миллионы обыкновенных людей в бессловесную скотину. Это будет произведено с помощью средств масс-медиа. Оболванивание народа уже сейчас идет полным ходом. Большинство завтрашних холопов добровольно, с радостными возгласами о свободе скапливаются в демократических отстойниках. Однако пользоваться результатами вселенского грабежа будут не те, кто нынче у власти, а те, кто придет им на смену и которые будут еще страшнее нынешних партийных маньяков. У нормального человека, не потерявшего способности к размышлению, выбор простой: дать загнать себя в стойло или принять мораль новых хозяев жизни. Бороться бесполезно: Россия все равно погибла. Погибла семьдесят пять лет назад, когда предала самое себя, свою веру и потянулась за коварными посулами фарисеев с красной звездой на лбу.

Долгая, нервная речь Филиппа Филипповича заворожила собутыльников. Первым опомнился Ваня.

— Как не стыдно, отец! — воскликнул он, чуть не плача. — Как не стыдно так думать и говорить?!

— У правды стыда нет, — усмехнулся учитель физики.

— Прости, отец, но это правда отчаявшихся, утративших смысл существования. Даже если принять твою христианскую догму и считать, что вся Россия расплатилась за предательство, то ты-то должен знать: любые грехи искупаются раскаянием. Ты впал в уныние и принимаешь предрассветный сумрак за вечную тьму. Но даже если бы ты был прав, если все так безнадежно… как тебе не совестно предлагать такой выбор: или со скотом, или с хозяином? Я могу потерять к тебе уважение, отец!

Алеше спор понравился: он прежде не слышал, чтобы люди так горячились из-за ерунды. Отец, правда, у него точно такой же. Читает газету или смотрит телевизор, что-нибудь его там заденет за живое, вскочит, шнырь-шнырь по квартире, газету в комок и в ведро, телевизор из розетки вон. Но отцу дома не с кем было поделиться своими страстями, а этим двоим, видно, повезло, притиснуло их друг к дружке. Алеша попытался вспомнить, вспыхивал ли он сам когда-нибудь в пустом, отвлеченном споре до белого каления, — да нет, пожалуй, не было такого. Что было до лагеря, вообще было в другом мире, а в зоне целое десятилетие мозг его дремал, подпитываясь короткими мыслишками, большей частью касающимися жратвы и баб.

Ваня, сын Федора Кузьмича, смотрел на него требовательным, упорным взглядом отца.

— Интересно, Алексей, вы тоже так считаете?

— Как?

— Что все благородные чувства — доброта, бескорыстное служение идеалу — все это выдумка досужих умов? Или даже не так: всему человечеству это подходит и только для нашей глухомани не годится?

Филипп Филиппович глядел на мальчика с любовью. Алеша перехватил его взгляд — и ужаснулся. Что он делает здесь, в зашторенной обители недоумков? Два осла, молодой и старый, не знают, куда время девать, но ему-то давно пора мчаться к автобусной остановке, чтобы не пропустить Настю, когда она пойдет на вечерние курсы. Алеша вроде и кинулся бежать, и вроде приподнялся, но тут же обмяк от вина, от чая, от жирных закусок, от блеска глаз сотрапезников, в которых не было намека на опасность. Вот оно что! Впервые на воле он полной грудью вдохнул безмятежность.

— У меня есть знакомая, — обернулся он к Ване. — Она точно как ты рассуждает. Про добро, про благородство. Я сначала думал, чокнулась. Вас познакомить, вы бы с ней быстро спелись.

— Кто такая? — осторожно спросила Ася. Взгляд Алеши затуманился мечтой.

— Таких в зоне щелчком убивают. Но до зоны они не дотягивают. Их на воле проглатывают. Кто первый успеет. Охотников много до лакомой свежатинки. Это вот как из кучи дерьма вдруг вытянулась роза на тонкомстебле. Кому не захочется стебель свернуть и понюхать, чем она пахнет. Люди, конечно, сплошь дерьмо, но иногда порождают нечто иное, на себя не похожее. Такая и Настя.

— Ее Настей зовут, — встрепенулась Ася.

— Порет всегда чушь, — улыбнулся Алеша, — но ей веришь. Наваждение! Я для нее злодей, убийца, близко к себе не подпустит, но и не прогоняет. Если бы таких, как она, да и как ты, Иван, было много, то мир бы, конечно, изменился, — только к лучшему ли? Люди бы стали жрать одну траву, как лошади. Но я думаю, что у вас пройдет. Это отрыжка книжного детства. Думаю, через три-четыре годика ты, Ваня, вместо добрых увещеваний сунешь соседу железный штырь в морду — и будешь прав. Тут так: либо ты его, либо он тебя. Слабых топят в канаве, их за людей не считают.

— Значит, и твою Настю в канаве утопят? — ехидно спросила Ася. Алеша на нее поглядел насмешливо.

— Настя под моей защитой, кто ее тронет. А так-то бы, конечно. Утопили бы.

— Не совсем ты прав, Алеша, — вступил долго молчавший Филипп Филиппович. — То есть в принципе прав, люди злобны, дики, уважают преимущественно силу. Но это далеко не вся правда. Даже самой распроклятой души иногда коснется благодать, отпетый подонок пойдет и вдруг сделает доброе дело. Что уж говорить о тех, кто изначально, как бы от природы воодушевлен нравственной идеей. Всего-навсего один-одинешенек человек по имени, как известно, Иисус повел за собой, покорил нравственной идеей толпы людей, миллионы, надо полагать, именно безалаберных и достаточно грязных людишек, а после через века протягивал всем ослабевшим, сомневающимся руку помощи. И пытку принял, и кару за всех несмышленых, невежественных, дурных… и что, пожалуй, самое знаменательное в этом классическом примере, не погиб, не истощился, не сдался.

Иван в восхищении всплеснул руками, розовый от глотка шампанского.

— Опять узнаю тебя, отец! Опять уважаю. Хотя примерчик действительно молью изъеден, есть и получше, поближе. Вы говорите, я изменюсь? (Это к Алеше.) Попробуйте, ударьте меня, увидите, что получится.

— Если я ударю, ты, скорее всего, копыта откинешь.

Невыносимо душно стало ему на кухне среди блаженных.

Не дослушав спора, вскочил на ноги, вымахнул к лифту. Там догнала его Ася.

— Влюбился, да? Влюбился?! — зашумела в отчаянии. — А как же я, как же я?

— Молчала бы, засранка парнокопытная, — урезонил ее Алеша. — Нагнала полный дом людей, прилечь негде. Я к тебе не за тем хожу, чтобы дураков по два часа слушать.

Не помня как, добрался до знакомой остановки. Но Настю прозевал. Почудилось, светлое пальтецо мелькнуло в дверях отходящего автобуса. Он вслед кинул увесистую каменюгу, попал в корпус повыше бампера и довольный углядел, как по заднему стеклу проскочила блескучая трещина.

Дома, не раздеваясь, завалился на постель с газетой, чего не делал много лет. Читать начал сквозь зевоту, но постепенно увлекся и проглотил газету от корки до корки. Странная ему открылась картина. По газете выходило, что наконец-то Отечество воспрянуло к вольной, счастливой жизни. Правда, кое-где еще бесчинствовали партийные аппаратчики, ставя палки в колеса прогрессивным демократическим начинаниям; но, судя по оптимистическому тону заметок, скоро они угомонятся. Некий экономист задорно объяснил, что пуще всего партийные гады боятся свободного рынка и гласности: это для них то же самое, что крестное знамение для черта. Однако Алеша не понял: всерьез ли все это написано или шутки ради. У него осталось впечатление, что вся газета насквозь сделана одним человеком, блудливо хохочущим над каждой строчкой. Он уж давно знал, что затейливые статейки, вся радио- и телетрескотня никак и никогда не соприкасаются с натуральным бытованием обыкновенных людей. И все-таки что-то изменилось, эта новая газета сильно отличалась от тех «пионерских и комсомольских правд», которые попадали ему в руки на заре туманной юности, когда он был настолько глуп, что мог поверить печатному слову. Нынешние шаманы произносили такие речи, на которые прежде осмеливались только алкаши в подворотнях. Это его устраивало вполне. За лихостью газетного говорка, за пышными посулами реклам хищным, обостренным чутьем Алеша угадывал шуршание большого количества «бабок», которые можно заграбастать. Банки, биржи, торговые фирмы — красиво звучит, заманчиво, туманно. Дай только Федору появиться, и они вдвоем мигом сообразят, как наладить собственный капиталец…

Алеша почти задремал, лелея сладостные грезы, когда вернулся с работы отец.

Увидя лежащего на постели сына с газетой на груди, Петр Харитонович не поверил глазам своим. Сын читал газету: хороший знак. Неужто мальчик выкарабкивается из лагерной летаргии? Почему бы и нет? Так или иначе ему тоже придется выбирать, с кем он в годину великих потрясений. Сам Петр Харитонович выбор уже сделал: он остается со своей армией и со своим несчастным народом. Дело за малым: разобраться, где теперь народ и где армия? День за днем от тяжких мыслей пухла его голова. В прошлом году ему предложили подать в отставку. Однако события разворачивались с такой быстротой, что тот, кто предлагал, суровый генерал из политуправления, буквально через две недели сам очутился на пенсии. Армию по-прежнему лупили со всех сторон: и справа, и слева. На закрытых совещаниях офицерам недвусмысленно рекомендовали без особой надобности не ходить в форме, не баламутить народ. После этого разумного предостережения Петр Харитонович болел три дня странным, непрекращающимся ни на час горловым кашлем. Поправившись, из принципа уже не вылезал из полковничьего мундира. Понятие «русский солдат» постепенно осваивалось средствами массовой пропаганды как непотребное. Окончательно его пригвоздили к позорному столбу, обозвав «убийцей невинных женщин». Казалось, дети на улице окидывают проходящего мимо офицера любопытными взглядами: а где у тебя, дяденька, саперная лопатка, которой ты убиваешь женщин? Народ, как водится, безмолвствовал, отдавая на растерзание своих сыновей. По народной гуще тянулось предчувствие скорого ада. Та же самая партийная номенклатура, десятилетиями погонявшая народ плетьми, назвавшись демократами, теперь душила его рублем. Какая же несчастливая его бедная Родина, где каждый светлый образ вдруг оборачивается химерической, злодейской рожей. Допоздна, за полночь просиживал Петр Харитонович на кухне, обложившись кипой свежих газет и журналов, не выключая ни на минуту «Российское радио». Но чем больше читал и слушал, тем глубже погружался в трясину неверия ни во что. Иногда стискивал голову так, что в ушах трещало. Но истина не давалась его изможденному рассудку. Не открывая глаз, Алеша спросил:

— Пожрать чего-нибудь нету?

Застигнутый врасплох посреди скорбных мыслей, Петр Харитонович виновато отозвался:

— Сейчас, Алеша, сейчас… Пока умоешься, картошку поджарю. Я утром банку ветчины открыл, ты видел?

Ужинали вместе, может быть, второй или третий раз после Алешиного возвращения. И уж точно, в первый раз по-настоящему рассмотрел Алеша, как сдал, постарел отец. Сколько же ему лет — шестьдесят, семьдесят? По виду и так и этак может быть. Алеша спросил об этом.

— Пятьдесят восемь, да, пятьдесят восемь стукнуло на той неделе. Увы! — смущенно признался Петр Харитонович.

— На той неделе? Почему не отметили? Зажал, батя, бутылец, нехорошо.

— Да тебя не было, ты ночью пришел. Я справлял, справлял. Гости были, Василий Захарович с супругой навестили. Помнишь его?

— Буйвол двуногий. Как же, помню. Он еще не помер разве?

Петр Харитонович огорчился. Он и рад был застолью с сыном, но что-то в Алешином тоне настораживало, обижало. Словно иначе как с подковыркой сын уже не умел и не хотел разговаривать с отцом.

— Иногда думаю, Алеша, мой ли ты сын? — Это вырвалось у Петра Харитоновича машинально, потому что, задавленный тоской, он не всегда теперь контролировал свою речь. Бывало, задним умом сомневался, говорил ли такие-то и такие-то слова или ему померещилось. Некоторые сослуживцы поглядывали на него с укором, а некоторые с ожиданием. Значит, все же позволял себе иногда высказывать то, что мужчина должен прятать до могилы. На своем дне рождения, не будучи и пьяным, вдруг спросил Василька: «Скажи по совести, Васенька, ты хоть любил Елену Клавдиевну?» Хорошо хоть супруга в тот момент отправилась на кухню хлопотать. Генерал против обыкновения растерялся, хотел, видно, отмочить буйную шутку, уже гоготнул по-гусарски, но ответил миролюбиво: «Она была славная женщина, Петя. Мир праху ея!» За эти добрые слова Петр Харитонович заново полюбил старого друга. Но неловкость осталась. Обиженный Василек тут же начал собираться и увел жену из дома, где полоумный хозяин посреди дружеского застолья вдруг вонзает в грудь гостю ядовитую стрелу.

Алеша допил залпом стакан молока, сказал с сожалением:

— Никогда ты не повзрослеешь, отец.

— Что ты имеешь в виду?

— Как что?

— Почему я не повзрослею? Чудно слышать такое от сына.

— Ты всю жизнь на иждивении у государства живешь. Учишь зеленых юнцов маршировать и кричать «Ура!». За это тебе деньги платят. Своими руками не заработал ни копейки. Вот и мучает тебя всякая ерунда.

— Не смей так со мной разговаривать, наглец. Отечество в опасности — это тоже тебе ерунда?

— Пустые слова. Отечество, совесть, добро и зло — тьфу! У мужчины там Отечество, откуда он врага вышвырнул. А у тебя и врагов никогда не бывало — только начальство и подчиненные. Враги у тебя в Пентагоне, по телику тебе фигу показывают. Скучно ты прожил, отец… Все, точка. Пока.

Хлопнул входной дверью, а Петр Харитонович остался сидеть за столом, низвергнутый в бездну. Мальчишка в неволе оборзел, охамел, но он умен, да, умен. Это его сын, напрасно сомневаться. В запальчивом вздоре, который он нес единственно затем, чтобы побольнее задеть отца, есть много чудовищной правды. Действительно, кто его враги? Кто у него, пожилого и честного полковника русской армии, личный враг? Не в Пентагоне, а здесь, в разоряемом доме. Не тот умозрительный враг, который занят идеологической и экономической диверсией, а личный враг, разрушитель с фамилией и адресом. Тот живой, не надуманный враг, которому он перекрыл дыхание, придавив к земле. Своими руками. Своими зубами перегрыз ему глотку, чтобы не мучил стариков и не развращал детей? Нет такого врага у него, есть лишь оппоненты. Он не воин, он краснобай и неврастеник. Охать и сокрушаться — легче всего, проще всего. Если он не одолел ни одного реального проходимца, насильника, супостата, выходит, и не помог ни одному униженному, молящему о помощи человеку. Он не скучно жил, вообще зря коптил белый свет. На его содержание, на его сытую морду отстегивали денежки из скудных пенсий старух, а он в благодарность по-бабьи скулил: ах, погибает Отечество! Стыд охватил Петра Харитоновича рачьей клешней. Привычным движением он стиснул голову, но даже в ушах уже не трещало. Похоже, из него выкачали не только волю к сопротивлению, но заодно и все мозги…

Алеша стоял на автобусной остановке, дымил сигаретой, ждал Настю. Он был трезв и задумчив. Отец и мать, думал с досадой. Когда же наконец они перестанут ему досаждать? Когда прекратится их бессмысленное присутствие в его жизни? Мать из могилы иной раз пытается по ночам с ним переговариваться, а уж от отца вовсе нет спасения: каждый день сидит, вылупив глаза, с таким видом, будто что-то из себя представляет, кроме телесной оболочки. Смешно, унизительно, но он, внутренне совершенно свободный человек, не находит в себе силы окончательно вытравить этих двух нелепых, никчемных людей из своего сознания, всего лишь, кажется, по той причине, что двадцать восемь лет назад их физиологическое естество обуял каприз зачатия.

Настя спорхнула с автобусной подножки, он протянул ей руку, но она его помощью не воспользовалась и сразу надулась.

— Брось свои уголовные замашки, — изрекла. — Достойные юноши заранее уславливаются с девушкой о свидании, а не выныривают из ночной тьмы. А если бы я приехала не одна?

— Настюха, скажи, ты любишь своих родителей?

— Неужели ты думаешь, я с тобой буду это обсуждать?

— Почему нет?

— Да потому что знаю, почему ты спрашиваешь.

— Почему же?

— Ты где-то услышал, что дети почитают и любят своих родителей, и тебе это чудно. Утешься. Ты близок к животному миру, к природе, а там все по-твоему устроено. Волчонок подрастет немного и уже едва ли отличит свою мамочку в стае. Должна тебя огорчить, люди созданы иначе… Хорошо, я тебе отвечу. Да, я люблю своих родителей больше, чем себя. Это правда. Я их жалею. Я люблю их за все, но больше всего за то, что они умрут раньше меня.

Молодые люди подошли к Настенькиному дому. Остановились в скверике возле детской беседки. Настя изображала нетерпение и приплясывала.

— Я тебе не верю, — сказа Алеша.

— Твое дело. Я устала, чао!

— Погоди. Твой отец — козел, я его видел. У него на морде написано, что он алкоголик и ничтожество.

Настя удачно махнула рукой, в которой у нее были зажаты ключи, и засветила Алеше в ухо. Он небрежно мотнул башкой, словно отогнал муху.

— Все же объясни, как можно любить ничтожество? Ничтожество может любить только такое же ничтожество. Разве не так?

— Если ты еще раз оскорбишь моего отца или любого близкого мне человека, я… я убью тебя, негодяй!

Свет из окон падал ей на плечи, лицо оставалось в тени. Зато бешеная, спокойная ненависть ее взгляда легко рассекала мглу, точно фонарик. Ничего более прекрасного, манящего и таинственного Алеша в жизни не видел. Он был заворожен. Этой хрупкой девочке некоей высшей силой действительно была отпущена власть карать и миловать. Он это уже ощутил на себе. Но ведь это бред — так думать. Ничем, в сущности, не отличающийся от того бреда, в котором постоянно пребывает его достославный родитель в погонах и в который так или иначе погружены все граждане страны, где его угораздило родиться. Все население тут бредит либо жирной колбасой, либо космическими видениями. Лишь несколько человек из безразмерного скопища принимают мир таким, каков он есть — гнусным, беспощадным, но порой проливающим слезы умиления палача над жертвой. Даже отчаянный противоборец Федор Кузьмич тешил себя слащавыми химерами о справедливом устройстве бытия, и тогда Алеша молча его презирал.

Настя крутнулась на каблуках, чтобы убежать, но он поймал ее длинными руками, раскрутил волчком и смял. Наугад нащупал ее рот и впился в него, вгрызаясь в ее череп, заглатывая целиком, как питон умерщвляет зайчонка. Настя застонала негромко, колени ее гнулись. Судорожные пальцы Алеши глубоко погрузились в ее плоть. Показалось ей, наступил конец света. На рассудок обрушилась темень. Тело раскачивалось меж небес и землей. От вязкой боли трепыхалась каждая клеточка. И все же… все же был короткий миг, когда она ответно прижалась к нему, когда зубами прищемила его язык, когда боль притихла, сменясь истомой… Алеша наконец перестал ее ломать, но из рук не выпустил. Дышал хрипло. Его воспаленная кожа потрескивала. У него в руках она откинулась, как в кресле, полуприкрытые глаза ее лунно мерцали. Алеша произнес удивленно, будто себе не доверяя: — Кажется, финиш, Настюха. Я в тебя влюбился. Из-под смутных ресниц взгляд хитро сверкнул:

— Отпусти!

Он послушался, Настя встряхнулась, проверяя, держат ли ноги. Головкой повела: цела ли шея. Все было на месте, все было хорошо. Побывала в пасти у зверюги — и ничего особенного. Алеша бормотал самозабвенно:

— Когда б я знал, что так бывает… Нет, никому не верил. Думал: брехня. Но теперь… Мне тебя все время хочется. Пойдем ко мне? А лучше пригласи домой, а? Чаю напьемся. Я твоим понравлюсь, ты чего! Свечкой прикинусь ради любви. Но ты не отталкивай, я ведь за себя не ручаюсь. Первый раз влюбился — это не шутка. Кузьмич не поверит. Ты сама-то веришь? Я не вру. Закрутило, как фраера. Я сопротивлялся — куда там! С любовью не совладаешь. Давай пойдем к тебе? Ну зачем тянуть, все равно этим кончится. Я чего хочу, всегда добиваюсь. А тут — любовь, как гром с неба.

Настя добросовестно его дослушала, потом спросила:

— Ты какие сигареты куришь, Алеша?

— Любые.

— Надо быть разборчивее. У тебя изо рта какашками воняет.

С минуту они разглядывали друг дружку: Алеша — остолбенев, Настя с любезной улыбкой. Ненависть в ее зрачках погасла. Не дождавшись от него больше ни слова, деловито устремилась к подъезду.

Алеша ее окликнул:

— Не пожалеть бы тебе об этом.

Цок-цок-цок! — ее каблучки, как дробинки по темени, и никакого ответа.

7
В конце июля воротился Федор Кузьмич. Чудно с ним Ася повстречалась. В тот день, в субботу, словно ее что толкнуло, с утра привязалась к Ванечке: пойдем да пойдем, сынок, в цирк. Уж мы там, дескать, сто лет не бывали. На Ванечке цирковая династия пресеклась, совсем к иному тяготела его душа, но цирк он любил и всегда готов был сопровождать туда матушку. Любил слушать про ее цирковые победы, про молодость в цирке, про чудеса цирковые и про уголовного батюшку, когда-то великого канатоходца. Филиппа Филипповича они оставили ужин готовить, он-то по циркам был не ходок, почитал за нелепость любое кривляние: вида клоунов, мук дрессированных зверей не выносил и потому с охотой взялся за ужин, лишь бы его в очередной раз не тянули.

Только уселись с удобствами, Ася сразу почуяла неладное: что-то ей расслабиться мешало, из публики тянулся тревожный сигнал. А откуда точно — не понять. Ася зажмурилась, держа сына за руку, потом резко глаза открыла — и увидела: привольно раскинулся в седьмом ряду незнакомый мужчина пожилых лет, бритоголовый, угрюмый, — от него и летит сигнал. Ася охнула, взялась за сердце.

— Что? — испугался Ванечка.

— Отец твой… вон на седьмом ряду… Вернулся.

Слепо пошла проходом, потом прямо через арену, натыкаясь на деловых униформистов. Федор Кузьмич поднял на нее круглые внимательные глаза, поздоровался и сыну издали приветливо кивнул. Пошутил несуразно:

— Сколько лет, сколько зим…

Ася стояла перед мужем, как перед судом. С каждой секундой все более его узнавая:

— Почему не позвонил, не пришел… Федя! Как же так. Ты давно?.. Мы же никуда не переехали… Почему же…

Властным жестом Федор Кузьмич прекратил ее лепетание.

— Не суетись! Мне Алеша отписал, как у вас устроилось. Мешать не буду, живи спокойно.

— Как мешать, ты что?! — От обиды и какого-то странного облегчения она совершенно взбодрилась. — Это все, что ты можешь сказать? А сын вот у тебя…

Федор Кузьмич улыбался в какой-то жуткой отстраненности.

— Обоснуюсь, дам знать. Будем видеться, ничего.

— Ты что, собираешься в цирк вернуться?

— Бог с тобой, Ася! Мне пятьдесят четыре.

Представление начиналось. Ася плюхнулась рядом с мужем.

— Можно с тобой посидеть?

— Места не купленные.

Удивительное они провели отделение. Ася не отрывала глаз от артистов, Федор Кузьмич преимущественно разглядывал носки своих кургузых ботинок. Ни один не вымолвил ни слова, не сделал лишнего движения. Не улыбнулся, не захлопал. Когда объявили перерыв, Федор Кузьмич поднялся, сказал: «Что ж, хорошего помаленьку. До встречи!» — и исчез, словно его тут и не было…

Он нашел приют у старого товарища Аристарха Андреевича Грибова, в прошлом довольно известного клоуна, а ныне пенсионера-бобыля. Пятый день метался по городу, подобно крупному зверю, перескочившему из одной малой клеточки в другую, более просторную. Все было ему в диковину, и нигде не находил он покоя. Размашистым шагом-бегом пересекал проспекты, площади, таился в рваных переулках, заглядывал в магазины, кафе, что-то жевал на ходу, курил, хоронясь от ветра в подворотнях, и снова мчался, колесил, выглядывал, вынюхивал, словно без устали искал что-то потерянное, бесценное, забытое даже и по названию, несколько раз порывался звонить Алеше, да рука замирала на полпути к трубке. Не так ожидал он, что встретит его волюшка. Не та это была волюшка, к которой стремился столько лет. На людей заглядывался, вместо лиц видел рожи; на красивых женщин косил дурной глаз, они все, как одна, сноровисто вертели ягодицами, как проститутки. К церковным куполам поднимал утомленный взгляд, оттуда, с самой маковки рогатый черт слал ему потешную дулю. Худо творилось в озябшей душе. Была печаль сильнее разума. Уж он подумывал пронырнуть Москву насквозь и мчаться далее, к Ростову, к родным степям. Но где гарантия, что и потаенная греза не приветит гнусной ухмылкой оборотня. Измотанный вдрызг, прибивался на ночлег и еле-еле чуток оттаивал в обществе старого друга. Аристарх Андреевич, счастливый посещением дорогого гостя, в первый вечер перебрался с раскладушкой на кухню, уступив Федору уютную, по-купечески убранную светелку. Сколь бы поздно ни явился Федор Кузьмич, он его дожидался, сторожа на плите сытный ужин. Пока гость обильно, машинально забрасывал в себя кашу, картошку и мясо, Аристарх Андреевич разглядывал его с любовью. Большой дружбы меж ними не водилось в прежние времена, но теперь они вдруг сошлись так, будто не расставались ни на миг со младенческой поры.

Одряхлевший клоун, казалось, воплощал собой божественную идею о благополучии старости. Обрамленный поверх черепа белесым пухом, с пушистыми белыми бровками, с двумя белыми кисточками над задорной верхней губой, с белым клинышком бороденки, он, казалось, в любое мгновение мог спорхнуть и утянуться в фортку; однако расторопный и дотошный ум старец сохранил в неприкосновенности. Потому и умел радоваться любой малости: солнечному лучу в стекле и свежему куску творога на тарелке, остроумной шутке и горячей воде; даже в это скудное, скорбное время улыбка вечно тлела на его бледных губах и лишь ненадолго сошла, когда он отворил дверь и увидел за ней Федора Кузьмича в куцем черном пиджаке и в кирзе. Признал он гостя мгновенно.

— Помилуй Бог! — воскликнул звонким голосом, делая руками красноречивый жест, дескать, наконец-то свершилось. — Да кто бы поверил в твою вину, брат сердечный, только не я. Спасибо, что ко мне, спасибо!

Обнялись у порога, и сквозь слезы вернулась на глаза старика привычная улыбка.

С тех пор за ужином и перед сном они предавались приятным воспоминаниям: о цирке, о славе, о друзьях, о беспечной, неутоленной молодости. Старик чувствовал, как душевно истомился Федор на кругах бедствий, и старался его растормошить, заново склонить к радостям бытия. Иногда ему это удавалось, но редко. Да и какие радости он мог предложить — чашку душистого, крепкого чая и дружеский разговор? Впрочем, не так уж и мало по текущим временам. Старец Аристарх первый просветил тюремного жителя о сути происходящих в обществе долгожданных перемен, хотя Федор Кузьмич не очень этим интересовался. Разумеется, он с первых часов заметил, какая скудость и убожество воцарились в Москве. Народишко на улицах и в метро затурканно озирался, точно опасался нашествия чумы. Зато наряду с неимоверным количеством нищих появилось много сытых, самодовольных, дыбящихся молодых харь, которые торчали из коммерческих витрин, а также заносчиво прогуливались по проспектам с тридцатирублевыми жестянками пива в руках или в обнимку с запакованными в кожу и меха красотками. Из газеток Федор Кузьмич почерпнул, что это все, оказывается, представители третьего сословия, иными словами, бизнесмены. Федор Кузьмич сумрачно про себя усмехнулся, легко прочитывай на мордах этой бодрой шантрапы номера сразу нескольких статей Уголовного кодекса. Те же самые статьи опытным взглядом он угадывал и на физиономиях лощеных красноречивых политиканов, которые не слезали с телевизионных экранов, напористо вещая о свободе и гласности, о неизбежной победе демократии и рынка, а также о временных затруднениях, которые, поднатужась, ничего не стоит преодолеть. Иногда они растерянно замолкали, заговорщицки переглядывались, — и вдруг начинали злобно пугать друг дружку возможными переворотами и забубённым обществом «Память». Это все было забавно, но ничуть не трогало Федора Кузьмича. Он вполуха слушал мудреные рассуждения старого клоуна, поддавшегося, похоже, старческой, капризной политической неге. По словам Аристарха Андреевича, выходило, что спасение в ближайшие годы ожидать неоткуда. Антихрист семьдесят лет топчет родные угодья, погукивая в ухо отупевшему народу зазывными манками, и трудов ему осталось самую малость. Завершает он погибельное дело чрезвычайно хитро. После изнурительных, смертельных кровопусканий (революция, войны и прочее) он вдруг сам обернулся как бы ликом Спасителя. Антихрист отныне восторжествовал и в сокровенной обители, подменив своим поганым рылом молебные иконы. Уже от алтарей, корча похабные гримасы, он призывает народ к смирению и покаянию. Такого испытания не способен вынести человеческий рассудок. Скоро над поруганной землей воцарится великое безмолвие, которое будут нарушать лишь стоны обезумевших в страданиях душ. Однако это вовсе не конец света, якобы предначертанный в Писании, а всего лишь искупительная жертва, приносимая человечеством за страшный грех неверия. Эту жертву, разумеется, благословил Господь, ткнув перстом на Уральский хребет. Через множество времени Россия воскреснет, как воскрес Иисус. До светлых дней из нынешних поколений не доживет никто, но впоследствии окажется, что жертва не была напрасной, и сердобольные правнуки со слезами благодарности и умиления склонятся над тихим прахом безвинно погибших.

Федор Кузьмич дивился, как складно подбирает слова старый клоун, которого он помнил неутомимым балагуром, сластеной и большим охотником до женского пола.

— Ты что же, Аристарх, и в Бога поверил?

— Я всегда в него верил, как и ты, только не знал про это. А когда узнал — все прояснилось, будто восстал от кошмарного сна. Теперь и жить и помирать не страшно.

— Как же ты про это узнал?

— Объяснить не могу. Спал — и проснулся. Как объяснишь? Но тебе доложу, брат сердечный, жди — и дождешься. По глазам твоим вижу, недолго ждать. Ты свое уже отстрадал.

— Как бы не так, — усомнился Федор Кузьмич. — Страдают убогие и сирые, а я победитель. Думаешь, в неволе мука? Нет, старик. В тюрьме не хуже, чем здесь. Даже в чем-то и лучше, проще. Там живые люди, они жрать хотят, на свободу хотят, бабу хотят, много чего ждут впереди, и каждый сам себе удалец. А здесь большинство мертвецы. Стыдно живут, в очередях гаснут, купно совокупляются. Ото всего трупом смердит.

— Это червь сомнения тебя грызет, не поддавайся ему.

Тут старик был прав. Подолгу, безнадежно размышлял Федор Кузьмич о пустой доле, которую наслал на него Всевышний. Почти нечего было вспомнить дорогого из собственной жизни. Звуки и запахи — вот в основном. Запах арены и запах параши, степные ароматы и городская вонь, звуки любимого Асиного голоса, похожие на лесные шорохи, буханье команд надзирателя по нарам, что еще? А больше ничего. И надо всем, точно сияние звезды, недоверчивый взгляд юного сына, не признавшего в нем отца. Что ж, сын тоже остался в прошлом, как Ася, как иные приманчивые тени. Проносясь перед глазами, они навевают ненужные сожаления. Пусть им всем будет хорошо без него. Он пережил самое себя прежнего, а будущего у него нет. Будущее и прошлое одинаково слилось в его сознании чередой пустопорожних, скучных дней, оулящих гулкую зевоту ожидания смерти. Но тогда зачем…

Алеша!

Впервые в одну из ночей неодолимо поманило его к себе родное существо, рожденное на белый свет, наверное, не женщиной, а ведьмой. Алеша! Простуженно сопя, Федор Кузьмич заворочался, сел в постели, зажег ночник и жадно закурил. Алеша! Как он мог забыть о нем? То есть он не забывал, но слишком растерялся, обнаружа за порогом темницы другие, еще более прочные стены, через которые ни одно окошечко не светилось на волю. Алеша, мальчик мой!

Еле-еле дождался Федор Кузьмич утра, чтобы набрать высветлившийся в памяти телефонный номер. Знакомый, настороженно-вкрадчивый голос тут же отозвался:

— Слушаю, да!

— Здорово, парень! Узнаешь?

Пауза была короткой.

— Федор, ты?!

— Ага.

— В бегах?

— Ты что, парень? При законной справке.

Федор Кузьмич одобрительно отметил, что Алеша не выказал ни радости, ни волнения. Голос его был сух и ровен.

— Причаливай сюда, Федор. Я один.

— Говори адрес…

На кухне Аристарх Андреевич хлопотал с яичницей. Он всегда успевал подстеречь момент Федорова пробуждения. Порхал у плиты белесым мотыльком. Федор Кузьмич сзади осторожно стиснул его худенькие плечи:

— Жить еще можно, старина, можно жить!

— Нетто к сударушке спозаранку намылился? — усмехнулся клоун.

— Нам сударушки без надобности, мы с тобой это пережили.

— Ой ли! Я-то, возможно, пережил, да и то иной раз какая-нибудь стрекоза стрельнет перед глазами, аж дух займется. В твои-то годы я двадцатилетних сватал.

Федор Кузьмич второпях пожевал хлебушка, опрокинул чашку раскаленного чая — и отправился. Москву пролетел на рысях, не чуя ног под собой. Нажал звонок, дверь распахнулась — Алеша перед ним. Светловолосый, стройный, с простодушно-печальным мерцанием глаз. Свет в коридор падал так, что показалось, над головой Алешиной серебрится нимб. Федор Кузьмич шагнул через порог, обнялись, замерли на мгновение. Сколько горя вместе мыкали, в первый раз расслабились. И тут же с неловкостью отстранились друг от дружки.

— Хорош, стервец, — буркнул Федор Кузьмич. — Иконы с тебя писать.

Алеша провел его на кухню, где на столе уже была приготовлена встреча — закуски и бутылец белоголовой. Алеша разлил, чокнулись, выпили. Прямыми взглядами соприкоснулись чутко. И оба с облегчением догадались: да, ошибки нет, они все те же и необходимы друг другу. Дальше день потек однообразно и стремительно. Перемещались с кухни в комнату и обратно, пару раз Алеша смотался в ларек за добавкой спиртного, — и больше ничего. Одни разговоры: то обрывистые, с долгими перекурами, с междометиями и шутками, понятными только им двоим, то многословные, поперечные, с повышением голосов и со взаимными подковырками. Много успели обсудить, но кое-чего недоговорили. По частностям, по деталям. У Алеши было несколько деловых предложений, но поначалу он подробно, по полочкам обрисовал наставнику оперативную обстановку в городе. Обстановка была такая, что только ленивый и дурной не поднимал с земли раскиданные повсюду миллионы. Заправляли дележом «бабок», естественно, вчерашние подпольщики, которые ныне подтянулись в торговые дома, на биржи, а кто и повыше, прямо в Верховные Советы. Коммунякам надавали пинков под зад, но те из них, которые посмышленее, успели переметнуться и опять состоят при главных должностях. Такие, как городской голова Попов, и есть главные миллионщики, но не они помыкают народцем и жмут из него соки. Это лишь видимость, что они. Бугры-крупняки по-прежнему в тени, и вся власть у них. Из желторотых, безмозглых дельцов они сколотили по Москве и по всей стране целую армию разбойников и ловко ею командуют. По всей вероятности, скоро крупняки потихоньку, поодиночке начнут высовывать головы на поверхность, и среди них наверняка появится траченная молью башка их крестного отца Елизара. Чтобы обелиться, крупняки швырнут голодной толпе на растерзание всю эту нынешнюю торговую сволочь. Это будет их цена за полную власть в государстве. Им двоим лучше всего держаться подальше от тех и других. Анализ был дельный, точный, Федор Кузьмич вполне это оценил, но в поведении Алеши была некая заторможенность, которая сперва обеспокоила его старшего друга. Раза два совершенно без нужды Алеша помянул какую-то Настю, которая «помехой никому быть не может». Затейливо вплетая в практические соображения инфернальные любовные кавычки, Алеша становился похож на инвалида, у которого выбили из рук костыли.

— Ты втюрился, что ли, паренек? — с удивлением спросил Федор Кузьмич.

Алеша тупо тряхнул светлой головой.

— А то ты Асю не любил?

— Почему не любил? И сейчас люблю.

— А мне, по-твоему, нельзя?

Федор Кузьмич отпил водочки, дал себе передышку, чтобы не сказать второпях лишнего, не обидеть младшего брата.

— Чего молчишь? Говори! — пристал Алеша. — Я же вижу, чего у тебя на уме. Думаешь, я не способен на человеческие чувства? Думаешь, чего там. Да ты и прав. Я, конечно, ублюдок. Но в ней есть такое… Я не верю, а в ней оно есть.

— Ты про что?

— Она выше нас с тобой, Федор. Сколько мы ни пыжимся, хоть весь мир в карман упрячем, она все равно будет на нас сверху смотреть.

В очередной раз поспешил Алеша в магазин за добавкой. С черного хода у грузчиков взял две бутылки, да и то с уговорами. Один из грузчиков, дебелый малый в порванном маскхалате, требовал кроме денег «дозу» за услуги. Алеша ему посулился, а когда тот вернулся с бутылками, протянутого стакана как бы и не заметил — нацелился к выходу. Изумленный малый загородил ему путь.

— А как же доза?

— В другой раз будет доза, — обнадежил Алеша. — Как я початую на стол подам, сам посуди. Ты же интеллигентный человек.

От неслыханной наглости клиента грузчик, будучи раза в три крупнее Алеши, хотел уж было залупиться, но среди его товарищей оказался приметливый старичок, который посоветовал коллеге:

— Не связывайся с ним, оставь!

— Почему это? Да я его, парчушку, гада…

— Не связывайся, говорю.

Грузчик поглядел в Алешины смеющиеся бездонные очи, о чем-то догадался, остыл:

— Ладно, в другой раз придешь за водярой…

Вернулся домой, а на кухне отец с Федором беседуют о смысле жизни. Вон как быстро день оборвался. Утром Алеша прозевал Настю, оставалось теперь только встретить ее у вечернего автобуса.

Петр Харитонович ничуть не удручился тем обстоятельством, что его дом, кажется, превратился в филиал зоны. Подельщик Алешин ему сразу понравился. Солидный, хорошо воспитанный человек с ясными, не нахватанными из книжек представлениями. Он был из тех, кто никуда не спешит и готов спокойно, доброжелательно обсудить любую проблему. Такие люди в последнее время куда-то все подевались. Общественная атмосфера столь плотно насытилась безумием, что спастись от него, уцелеть можно было, лишь пребывая в постоянном движении, скача с митинга на митинг, из магазина в магазин, что-то доставая, с кем-то насмерть схлестываясь, добираясь вечером до кровати лишь затем, чтобы спать. Кто оседал в раздумьях, тот пропадал. В такой обстановке прийти домой и застать на кухне нормального человека — это большая удача.

Алеша сразу заметил, что отец чрезмерно возбужден, а Федор Кузьмич любезно перебарывал пьяную одурь, изображая сосредоточенное внимание. Увидя сына, Петр Харитонович привычно, сокрушенно умолк, но ненадолго. Глоток водки добавил ему напора.

— Алеше, разумеется, это все скучно, он не понимает, как важно для нас сохранить военную мощь. Можно и так сформулировать: есть армия, есть и государство. Если президент позволяет нападки на армию — он государственный изменник. Горбачева будут судить, если не люди, то история. От суда истории не спрячешься за границей. Он предал все и всех, пока добрался до армии. Оставил ее на закуску, и хитро сделал. Еще год назад ему бы эта акция не удалась. Последняя нравственная опора государства — армия. Он ее выбил. Дальше — хаос, власть охлократии. Поразительно! На что он сам надеется, этот самурай. Как он надеется спасти себя и свою любимую жену?

— Может, хватит, отец? Или ты боишься, пенсию не дадут?

Петр Харитонович засопел, кинул на сына ужасный взгляд, поднялся и молча ушел в комнату.

— Зачем ты так, — пожурил Федор Кузьмич. — Батя у тебя хороший.

— Надоел, ей-Богу. Как баба стал. Газетку почитает — и хнычет. Телик поглядит — и носится по квартире как угорелый. Шизнулся на почве политики. Я бы таких в дурдоме держал.

— Он таким страданием страдает, какое тебе неведомо. Федор Кузьмич взял со стола бутылку, две чашки и пошел успокаивать полковника.

— Гляди, сам не шизнись, — напутствовал его Алеша. — Болезнь заразная.

Полковник притулился в углу дивана, перед слепым оком телевизора. Китель и рубаха расстегнуты до пупа — так и не успел переодеться.

— Чего от молодежи ждать, — сказал Федор Кузьмич. — Давайте лучше выпьем по маленькой.

Петр Харитонович вежливо выпил, поставил чашку на краешек стола. Мыслями витал где-то далеко. Федор Кузьмич взялся дальше его утешать, говоря, что Алеша лишь с виду негодяй, а сердце у него, возможно, доброе, хотя пока это незаметно. Но надо подождать, он еще повзрослеет, может быть, женится — и так далее… Жизнь и не таких вразумляла, вон… Петр Харитонович, точно очнувшись, перебил гостя.

— Ой, да бросьте вы… какое это все имеет сейчас значение. — И склонясь к собеседнику, произнес, как о самом сокровенном: — Я почти уверен, в России осуществляется планомерный, продуманный геноцид. Каково ваше мнение?

— Что поделаешь, — ответно пригорюнился Федор Кузьмич. — Надо потерпеть.

— Как это потерпеть?! — Петр Харитонович гневно выкатил грудь, глаза засверкали, от недавней апатии не осталось и следа. — От вас не ожидал такое услышать, именно от вас. Как вы не понимаете! Да им это и надо, чтобы мы терпели. Чтобы сунули шею в новое ярмо. Чтобы не сопротивлялись. Они догадались и церковь подключить, чтобы через нее воздействовать на умы. Проповедь смирения, непротивления злу — сейчас им это просто необходимо. Под заунывное пение дьячков они завершат свое подлое дело. Неужели вы этого не понимаете?

— Понимаю, — успокоил Федор Кузьмич. — А кто это они?

— Те, кто у власти. Поглядите на их физиономии. Добром они не уступят. Бескровных революций не бывает. Неужели это так трудно уразуметь?

От сильного волнения на щеках у Петра Харитоновича проступила нежная синева. В углах губ — белые катышки. Федор Кузьмич поспешил подлить ему в чашку. Полковник опрокинул ее быстрым глотком, так оратор на трибуне наспех смачивает заиндевевшее горло. Собственные мысли привели его в состояние почти наркотическое. Федор Кузьмич слушал его обескураженный. Вон какие интересные люди завелись на Москве, пока он в лагерях прохлаждался. Петр Харитонович — со вздыбленными волосами, с мечущимся, горящим взглядом — уже мерил шагами комнату, призывая к ответу невидимых, ненавистных врагов, губителей Отечества. Взмахи его длинных рук расчерчивали комнату на стратегические квадраты. Федор Кузьмич еле поспевал за ним следить, гадая, что полковник в первую очередь опрокинет — стол или книжный шкаф. За несколько минут полковник развернул перед ним стройный план вооруженной борьбы с узурпатором. По его мнению, режим, который навязали стране демократы, был ужаснее прежнего, но одолеть его проще, пока он не заматерел. У оппозиции нет ярких лидеров — вот беда. У демократов лидеров хоть отбавляй, один бес краше другого беса, а у народа никого нет, кроме двух Егоров. Оба чумовые. Один запретил водку, другой все норовит урезонить кооператоров. Оба мелки, пусты, невежественны — отрыжка старой системы. Да, лидеров нет, но они появятся в нужный час, как всегда бывало на Руси: из ниоткуда приходили спасители. Петр Первый, Минин и Пожарский… да мало ли. Главное, начать действовать, кликнуть клич. Просто критиковать паскудство демократов — ныне уже безответственно. Необходимо срочно сколачивать рабочие дружины, создать подпольный координационный штаб. Демократы вооружены до зубов, у трудового народа на десять человек одна бельевая колотушка. Пора готовиться к уличным боям. Разве трудно понять, что они неизбежны. Суверенные республики грызут Россию с боков, но вопрос власти будет, как всегда, решен в Москве. Петр Харитонович днями составил проект, где Москва разбита на боевые зоны, с точным подсчетом необходимого количества людей, техники, командиров. Конечно, преждевременное выступление так же гибельно, как и промедление. Сигналом должна послужить общенародная акция, к примеру, выборы в Верховный Совет. Люди прозреют, когда поймут, как подло в очередной раз их обвели вокруг пальца. Пока народ одурачен, пока он охотно повторяет лозунги преступников — свобода, гласность! — любые действия бессмысленны. Но в момент прозрения нельзя будет терять ни минуты. Между прозрением и апатией очень короткий промежуток — это и есть великий час икс. Взгляд Петра Харитоновича отуманился умилением. Грозные, торжественные слова с хрустом слетали с губ. Федор Кузьмич уважительно подал ему чашку.

— Надо бы поглядеть, чего там Алеша делает, — сказал он отвлеченно. — Чего-то он затих.

Пошли поглядеть. Алешина сигарета дымилась в пепельнице, но его самого и след простыл.

— Бедный мальчик, — сказал Петр Харитонович. — Я так виноват перед ним.

Часть четвертая. ЧАС НЕГОДЯЯ

1
К концу лета организационные вопросы были улажены. Поначалу фирма укоренилась в таком составе: Алеша и Федор Кузьмич — сопредседатели, Филипп Филиппович Воронежский — коммерческий директор, а также бухгалтер и ответственный за рекламу. Уговаривали Филиппа Филипповича три полных месяца. Мечтатель и мизантроп, он не хотел на склоне лет марать руки в сомнительных предприятиях. Его не прельщали ни богатство, ни азарт, но Алеша вбил себе в голову, что для успеха им необходим именно этот человек: с незаурядным, математического склада умом и незапятнанной репутацией. С того достопамятного застолья Алеша стал официально вхож в семью, подружился с Ванечкой, не жалел комплиментов для будущего коллеги, но никак не мог отыскать уязвимого места в глинобитном упрямстве учителя физики. Оказалось, ларчик, как всегда, открывался просто. Когда он в очередной раз пристал к разомлевшему от чая Филиппу Филипповичу с уговорами и тот, по обыкновению, отделывался шутливыми фразами, Алеша вдруг вспылил:

— В таком случае, Филиппыч, должен сказать тебе следующее. Не хотелось, а должен. Только я один имею влияние на Федора Кузьмича. Это человек свирепый, неуправляемый, и он жаждет мести. Ему ничего не стоит Асю изуродовать, а тебе проколоть брюхо ножом.

— Это неправда! Он нормальный человек, я с ним разговаривал по телефону.

— Не веришь, спроси у Аси.

Ася, заранее науськанная, хмуро кивнула:

— Да, Филипп, он ищет нашей крови. Я знаю, ты не трус и я не трусиха, но что будет с Ваней?

Филипп Филиппович окостенел над чашкой чаю, очки у него малодушно сползли на кончик носа. Но он быстро взял себя в руки.

— Не вижу связи между угрозами твоего бывшего мужа и моим согласием участвовать в их шайке.

— Это не шайка, — поправил Алеша. — Это торговая фирма «Аякс». Мы будем обеспечивать население продовольствием, книгами, медикаментами, женщинами, домами — да вообще всем, на что есть спрос. Потому что не желаем гнуть спину за миску гороховой похлебки. Ты забыл,Филиппыч: среди волков надо выть по-волчьи.

— Не вижу связи, — напомнил физик.

— Прямой связи нет, — согласился Алеша. — Но вы будете работать вместе, дружески сойдетесь, и ты всегда сможешь контролировать ситуацию. Смотри, какой расклад: с одной стороны — благополучие Аси, Ивана, а с другой — твой каприз и…

— Согласен, — усмехнулся Филипп Филиппович. — Записывай в шайку. В сущности, разница между спекулянтом и порядочным человеком чисто эмпирическая.

Чтобы новорожденная фирма могла без помех заниматься бизнесом, на нее надо было оформить регистрационный номер. Взятку в исполком понес Алеша собственноручно, никому не доверил. До этого они с Федором Кузьмичом проводили разведку: несколько дней Алеша ошивался в коридорах Моссовета среди шустрых демократов, а Федор Кузьмич наводил справки у кооператоров, с которыми его свела вездесущая Ася. У нее была своя заинтересованность. Алеша назначил ей испытательный срок, после которого обещал зачислить в члены-пайщицы фирмы. При том условии, что мозги у нее не заржавели от бесплодных мечтаний.

Было установлено, что в их районе оформляет документы демократический чиновник Н. И. Добрынин, но давать ему надо деньги в расчете на трех-четырех его подельщиков. Минимальная сумма — десять тысяч. Но это без гарантии и с ущемлениями. Без ущемлений — сто тысяч. Акционеры с горем пополам набрали около двадцати тысяч, сложив сбережения Аси, Филиппа Филипповича, призаняв у кого можно, а также ухитрясь взять в Госбанке ссуду под строительство садового домика. С пятнадцатью тысячами Алеша пошел в исполком к Николаю Ивановичу Добрынину. Влиятельный мздоимец произвел на него впечатление хорошо откормленной свинки. Жирная туша, которую венчала лысая башка, эффектно вздымалась над двухтумбовым канцелярским столом.

Лицо у Добрынина было доброе, сочувственное, каждой розовой складочкой излучавшее приязненный вопрос: «Чего тебе надобно, братец? Говори, помогу!»

Заглянув близко в приветливые поросячьи глазки, Алеша понял, что дипломатические изыски тут вовсе ни к чему. Тем более что в уютном кабинете они были одни. Он положил на стол сверток с тремя тугими пачками банкнот и папку с заполненными по формуляру бланками.

— Это чего? — лукаво спросил Добрынин.

— С вашего дозволения, хотим заняться коммерческой деятельностью на благо перестройке.

Сверток с деньгами, перехваченный алой ленточкой, чиновник взвесил на ладони и, что-то невнятно буркнув, сунул его в ящик стола. Раскрыл папку с документами и зорко уткнулся туда носом. Суть дела уловил за две минуты.

— А помещение у вас имеется?

— Конечно, там указано. В документах был обозначен домашний адрес Филиппа Филипповича Воронежского.

Некоторое время чиновник глубокомысленно пыхтел, тер виски ладонями, давая понять, что вопрос не такой простой, каким он может показаться непосвященному во все тонкости человеку. Алеша должным образом оценил его задумчивость.

— Не думайте, Николай Иванович, что мы какая-нибудь шушера краснопузая. Это лишь первый взнос. В случае малейшего процветания уж мы знаем кого благодарить.

Добрынин назидательно заметил:

— Главное, чтобы от вашего предприятия была общественная польза. Народ не простит, если мы не оправдаем его доверия.

— Это уж известно.

— Вы, молодой человек, на каком поприще раньше служили? У вас есть какой-то рыночный опыт?

— Меня десять лет в тюрьме держали, — пожаловался Алеша. — Некогда было рынком заниматься. Но с вашей помощью… надеюсь наверстать.

— За что сидели, если не секрет?

— По навету. Ни за что. Вы же помните, как раньше сажали? Чихнешь не там — вот тебе и срок.

Чиновник благожелательно кивнул:

— Да уж, времена были мрачные. Одним, как говорится, бублик, другим, как говорится, дырка от бублика. Сколь натерпелся наш многострадальный народ. Дай Бог, чтоб не повторилось.

Однако в миг наивысшего гражданского красноречия в силу, видно, приятной душевной расслабленности Добрынин не сумел скрыть скользнувшей на глаза блудливой усмешки, по которой даже в самой невероятной толчее проходимец без промаха сразу узнает другого проходимца. Тут же он напустил на себя важную, отчасти скорбную мину, но было поздно: Алеша засек лицедейский огонек, и Добрынин с досадой отметил, что у посетителя ушки на макушке. Поэтому поспешил выпроводить, пообещав благоприятный исход документу.

— Мы вашего благодеяния не забудем, Николай Иванович, — на прощание еще раз посулил Алеша. — Но и вы постарайтесь не тянуть, хорошо? Время, как говорится, те же деньги.

Взятка за регистрацию почти до дна вычерпнула скудный бюджет фирмы. По просьбе Алеши невозмутимый Филипп Филиппович сделал элементарный математический расчет: провести мало-мальски перспективную торговую операцию было немыслимо, не имея начального капитала хотя бы в двести-триста тысяч. Еще лучше — полмиллиона. Плюс к этому неплохо бы добавить тысчонку-другую валюты, как сейчас делают оборотистые бизнесмены. То есть умные люди на случай денежной реформы или какой-нибудь особенно дикой выходки безумного правительства задействуют в текущих операциях рублевую массу, а базовую квоту хранят в валюте.

Алеша предложил Федору Кузьмичу совершить экспроприацию. Федор Кузьмич подумал и согласился. Другого выхода у них не было. Начинать дело с торговли газетами или спиртным обоим было не по нраву. Когда роковое решение уже было принято, Федор Кузьмич, как бы находясь в лунном затмении, мечтательно произнес: «А чего бы нам не податься на Дон и не зажить с тобой, Алеша, мирной жизнью рыбаков?»

На это Алеша не счел нужным отвечать: он привык прощать наставнику небольшие умственные заскоки.

Экспроприация! Грабеж! Оба понимали, что, свершив это, переступят черту, после которой не будет возврата к обывательскому нормальному бытованию. Это их не страшило. Они и так оба были изгои. И это тоже ничего. В нашей несчастливой стране две трети мужчин были изгоями, остальные — надзирателями. Иное: шагнуть за черту следовало осторожно, крадучись, чтобы не свернуть шею на первом крутом повороте.

Алеша сказал, что только его злополучный батяня и подобные ему недоумки полагают, что общество разделилось на демократов и коммунистов. Это бред. Давно нет никаких коммунистов, никаких фашистов и демократов, а есть богатые и бедные, это такой же неопровержимый, очевидный факт, как восход солнца. Богатые давят бедных, а те вопят о мировой справедливости; и грабить надо именно богатых, потому что им некому жаловаться. В стране нищих идиотов богатый человек, как падший ангел, борется со всем миром в одиночку, с помощью своих денег и наемников.

Федор Кузьмич согласился:

— Ты прав, мой мальчик. Они не пойдут жаловаться еще и потому, что деньги у них ворованные.

Несколько дней ушло на подготовку. Наметили для экспроприации кооперативное кафе на Зацепе, удобное тем, что было загнано в переулки, которые Алеша с детства знал как свои пять пальцев, и коммерческий банк на Кропоткинской. В кафе Алеша пару раз поужинал, пошастал по внутренним помещениям в поисках якобы туалета и уверил наставника, что работа будет не пыльная, почти без риска. Выручку директор кафе, толстый армянин Арик, запирает у себя в кабинете, в сейфе. Надобно к нему наведаться перед закрытием — и все дела. У двери дежурят один-два мальчика, из тех, которые накачали мышцы в спортивных залах. Вот вся трудность. С банком серьезнее, но там и «бабок» должно быть побольше. В банк пришлось посылать Асю, чтобы она как следует огляделась. Ася ходила туда с неделю, открыла там счет и купила у смазливого конторщика какую-то акцию за тысячу рублей. Эту красивую голубоватую бумажку с виньеточным грифом, с четкой роскошной розовой печатью соратники изучали с любопытством, чуть ли на зубок не попробовали.

— Вот настоящие мошенники, — уважительно заметил Алеша. — Обязательно надо их тряхануть.

Ася оказалась отменным оперативником. За несколько посещений она досконально вызнала распорядок работы банка, нарисовала план зала, с указанием множества необходимых подробностей (касса, расположение столов, количество сотрудников, двери и прочее). Ася окунулась в криминальные замыслы с наслаждением, как в парную купель. Она была немного не в себе. Вокруг нее теперь постоянно толклись четверо дорогих ее сердцу мужчин (включая сына), и она чувствовала необыкновенное, райское напряжение всех сил. Она не боялась угодить в тюрьму. Вообще об этом не задумывалась. Много лет подряд она не жила, дремала, а теперь проснулась и с увлечением играла в чудесную праздничную игру с великолепными партнерами, за которую недорого было заплатить и свободой. На Федора Кузьмича она, правда, немного дулась за то, что он ни разу не польстился на ее женские чары. Зато в редкие уловленные часы свиданий с Алешей она привносила в любовный акт нюанс маниакального психоза. На долю благоразумного в любви Филиппа Филипповича оставались нежные, успокоительные ночные совокупления, которым он предавался бесстрастно, как средневековый рыцарь участвовал в неизбежной, но скучной турнирной схватке. Беспокоило ее поведение Ванечки, который, с тех пор как в доме стал появляться Федор Кузьмич, иногда заговаривался. «Лучше бы я родился в Бразилии», — произносил он ни с того ни с сего. «Почему?» — смеясь, удивлялась Ася. «Среди обезьян жить не так стыдно». Разумеется, его ни во что не посвящали, но он догадывался, что вокруг затевается что-то темное, невероятное. Когда заставал на кухне деловую сходку новоиспеченных фирмачей, то держался с независимым видом прокурора, готового изречь обвинительное заключение. Даже с Филиппом Филипповичем разговаривал в покровительственной, высокомерной манере. Учитель физики тяжело переживал подчеркнутую неприязнь своего любимца, пытался как-то косвенно перед ним повиниться, произнося тоже ни к селу ни к городу монологи из классиков, что-нибудь вроде того, что не все, дескать, на свете, друг Горацио, понятно нашим мудрецам. «Ну-ну, — урезонивал Ванечка задурившего коммерсанта. — Любопытно знать, по какой формуле вычисляется ренегатство в сознании интеллигента?» Душным июльским вечером Алеша и Федор Кузьмич потянулись на экспроприацию. Старый «жигуленок» одного из бывалых дружков Федора Кузьмича поставили в переулке, неподалеку от банка, куда не выходило ни одно живое окно, и в половине восьмого переступили порог конторы. В зале у окошечка администратора стояла женщина средних лет в бирюзовом сарафане. Федор Кузьмич замкнул за собой дверь железным прутом, и оба прикрыли лица скоморошьими полумасками из папье-маше, которые резиночками цепляются за уши. Алеша перепрыгнул стойку и сказал розовощекому кассиру, заполняющему бланк:

— Открой сейф! Быстро! Иначе тебе хана!

Перед носом клерка поводил сизым дулом Макарова. В служебном секторе банка находилось еще двое мужчин и женщина в черном халате. Для них Алеша добавил:

— Позовете ментов, перестреляем, как крыс. Поглядите на дверь.

У двери маячил Федор Кузьмич с двуствольным обрезом, выпиленным из грибовского «зауера». Это была сокровенная минута. В небрежном тоне Алеши было столь грозное предостережение, что розовощекий клерк незамедлительно выполнил его указание и двинулся к массивному сейфу. Алеша дернул ручку кассы и выгреб в сумку несколько пачек купюр в фабричной упаковке. Шевельнулся один из сотрудников-мужчин, вроде куда-то даже устремился. Алеша молниеносно дотянулся и вмазал ему в зубы ствол Макарова. Мужчина, хлюпая кровью, неловко сполз по стене. Женщина в халате приглушенно завыла. Кассир ковырялся с сейфом, двигаясь, как механическая кукла. Алеша посоветовал:

— Будь пособраннее, сынок. У тебя мало времени.

Кассир понял и собственноручно уложил в его сумку десятка полтора денежных брикетов. На всю операцию ушло семь минут. Еще три минуты понадобилось на то, чтобы тем же прутом заклинить дверь снаружи и домчать до машины. Через двадцать минут, сделав почетный круг по площади Ногина, они подогнали машину к дому Федорова друга. Потом, пересаживаясь с автобуса на автобус, явились к Асе. Как и уговаривались, Иван отсутствовал. Сумку с деньгами отдали хозяйке, которая спрятала ее на антресолях. Асины глаза пылали неземным восторгом. Она быстро собрала на стол, поставила бутылку коньяку, но пить они не стали. Отдохнули с полчасика на диване. Рядышком привалясь к стене, они были спокойны, как истуканы. Впервые Ася почувствовала страх.

— Ничего, — Алеша нехотя разомкнул сонные губы. — Это в последний раз.

Около одиннадцати они вошли в кафе «У проселка». Как и в банке, машина осталась в переулке. На сей раз это был красный «Запорожец» свояка Филиппа Филипповича, надежного, проклятого миром алкоголика. Заказ у них не приняли, кухня уже не работала. Алеша попросил официанта чего-нибудь холодненького и двести граммов водки. Официант принес тарелку с тонко нарезанной семгой, водку и хлеб и сразу попросил рассчитаться. Поздний ужин обошелся им в восемьдесят рублей. Пригубили по глоточку, молча жевали семгу, не чувствуя вкуса. Выкурили по сигарете.

— Пора! — сказал Алеша.

Сначала заглянули в туалет, оттуда по узкому коридору десять шагов до кабинета директора. Удача им сопутствовала: коридор был пуст. Даже охранник куда-то отлучился. Дверь не заперта. Скользнули в нее по очереди и притворили за собой. Хозяин кабинета стоял у окна спиной к ним. Его черные курчавые волосы красиво спадали на воротник серо-голубого, с блестками пиджака. Обернувшись на легкий щелчок дверного замка, он ничуть не удивился и не испугался. Морда сытая, а глазенки веселые. Уверенный в себе мужик лет сорока.

— Чего надо? — спросил без выражения.

— Деньги, — объяснил Алеша. — Вон из того сейфа.

— А где Юрик? Его там нету, что ли, за дверью?

— Избаловал ты челядь, Арик, — заметил Алеша. — Так недолго и до беды. Поторопись, пожалуйста.

Арик равнодушно пожал плечами, направился к сейфу. Покрутил диски, открыл. Сейф был заполнен оригинально. Нижняя полка уставлена банками с икрой и блоками сигарет, в верхнем отделении пачки денег.

— Куда будете складывать?

Алеша поставил спортивную сумку.

— Сигареты с начинкой?

— Не без этого. Должен вас, господа, предупредить: Москва не такой уж большой город.

— Про это не надо даже думать, — поблагодарил Алеша. — Это мы знаем.

Припасенной с собой бельевой веревкой Федор Кузьмич опрятно прикрутил Арика к батарее. Рот ему заткнул вафельным полотенцем. Федор Кузьмич был убежден, что самые надежные кляпы получаются именно из этого материала. На прощание потрепал по щеке лежащего под батареей армянина.

— Молодец, братишка. Достойно себя держишь.

Когда выходили, телохранитель Юрик был уже на месте, привалился к стене в шаге от двери. Здоровенный детина с сигаретой во рту. Обшарил их взглядом, словно сфотографировал.

— Пока хозяина не тревожь, — улыбнулся ему Алеша. — Злой, как черт.

— Почему?

— Спросил: Юрик где? А мы говорим: не знаем.

— Поссать нельзя отойти, да?!

Как и в первый раз, сначала отогнали машину к дому свояка, после на метро, на автобусе добрались до дома. Но поехали не к Асе, а к Грибову, у которого жительствовал Федор Кузьмич. Пока заметали следы, крутясь неподалеку от Кировской, наткнулись на «комок», который, несмотря на полуночный час, приветливо светился нарядной витриной. На прилавке за стеклом множество ярких бутылок с вином и водками, парфюмерия, кроссовки и все прочее, весь колониальный набор. Внутри «комка» трое юнцов кайфуют, попивая американское пиво из жестянок, курят «Кент» и по очереди тискают рослую деваху с уморительно невинным личиком. Бес попутал Алешу. Не успел Федор Кузьмич его остановить, как он уже торкнулся к задней двери, деликатно в нее постучал.

Через стекло Федор Кузьмич видел, как один из парней, что-то шутливое бросив напарникам, потянулся открывать. Они ничего не боялись: чего им было бояться в городе, где такие ребята, как они, энергичные и хваткие, были хозяевами. «Тьфу ты, черт неугомонный!» — выругался Федор Кузьмич, недовольный Алешиным самовольством. Но все же пришлось и ему внутрь заглянуть: не бросишь же побратима. Алеша в тесноте «комка» сразу начал упаковывать в огромный синий заграничный рюкзак все, что попадало под руку: обувь, куртки, бутылки со спиртным. Он так сноровисто управлялся, что любо-дорого было поглядеть. Ошарашенные его молчаливым напором, молодые люди активно запротестовали лишь после довольно продолжительной заминки. Сосредоточенные Алешины сборы их словно загипнотизировали. Первой, как и следовало ожидать, опомнилась полупьяная девица:

— Мочите его, мальчики! Он же ненормальный!

От ее заполошного возгласа мальчики встрепенулись, как от звука полковой трубы. Самый из них сообразительный с угрозой спросил:

— Тебе чего надо, гад? Мы же тебя счас поуродуем.

Алеша, напихавший уже рюкзак почти доверху, обиженно ответил:

— За что это вы меня поуродуете? У вас вон сколько всякого барахла, а у Настеньки ни одной красивой вещички. Разве это справедливо? Ей тоже небось хочется французскими духами пузо натереть.

— Чокнутый, точно, — обернулся к приятелю парень.

Те облегченно зашушукались. Они уже поняли, что перевес явно на их стороне. Их трое, а этот шизик — один, если не считать пожилого дядьку, сунувшего башку в дверь.

— Ну-ка посторонись, Шурик, — попросил ушастый верзила, становясь поудобнее для сокрушительного удара. Алеша как раз за пазуху пихал пузатую бутыль «Камю», деловито приговаривая: «А это нам для компрессов сгодится». Конечно, ребят сбивало с толку, что чокнутый налетчик на них как бы не обращает внимания, будто их вовсе тут нет. Наконец, верзила все же решился и с грамотного упора мощным толчком кинул ступню в Алешину голову. У него этот удар иногда здорово получался, и поэтому он считал себя каратистом. В этот раз ему не повезло. Его летящую ногу перехватил из двери Федор Кузьмич, дернул, выкрутил, и несчастный удалец, падая навзничь, хряснулся затылком об ящик с телевизором «Панасоник». Звук получился такой, будто колуном раскололи трухлявый пенек. С ужасом глядели ребята на поверженного товарища, у которого мечтательно закатились глаза, а на краешек губ выкатилась розовая капелька.

— Не надо было озорничать, — заметил Алеша. — Ничего, мы уже уходим. Вы ему дыхалку покачайте, оклемается. Да и сдохнет — не велика потеря.

Больше не потревожа и перышка на шляпке, висящей над дверью, Алеша скользнул наружу. Федор Кузьмич, ворча, последовал за ним. Из переулка оглянулись: одинокой свечкой колебался во мраке растерзанный коммерческий ларек.

— Не сердись, — попросил Алеша на ходу. — Бог троицу любит.

Федор Кузьмич промолчал.

Несколько раз по дороге пытался Алеша оправдаться: Федор Кузьмич не откликался, уныло сопел.

Аристарх Андреевич поджидал их с чайком и мясными пирожками в духовке. Полночи, почти до рассвета они втроем пировали. Французский коньяк запивали немецким пивом, умяли полуведерную кастрюлю борща и несметное количество гуманитарных консервов. Осоловевший, растроганный клоун признался к утру:

— Сколь живу, а не ведал, что можно столько в брюхо вместить.

Алеша подарил ему кожаный пиджак и кунью шапку. Клоун пробовал отклонить дорогой подарок, уверяя, что никогда не связывался с краденым, но Алеша, распаленный коньяком, сумел его убедить, что все эти красивые заграничные вещи заработаны ихними с Федором Кузьмичом честными многолетними трудами на серебряных рудниках. Федор Кузьмич продолжал безмолвствовать, поглощая пищу и вино с размеренной сосредоточенностью конвейера.

На другой день с утра прикинули добычу: в кафе взяли около восьмидесяти тысяч, в банке и того больше — около двухсот семидесяти тысяч. С таким начальным капиталом можно смело глядеть в завтрашний день.

На свидание Алеша пришел с ворованной дамской сумочкой бледно-желтого цвета из английской кожи. В сумочке лежал французский косметический набор, а также квадратная бутылка шотландского виски. Это были подарки для Насти и ее родителей. Для папы — виски, а для мамы — в серебристой бумаге роскошная коробка шоколада из Австрии. Он стоял на автобусной остановке и ждал. Уже в трех автобусах ее не было. Алеша загадал пропустить еще парочку, а потом пойти к ней домой и узнать, где она. Дремотный жаркий денек навалился на город. Даже в тени за автобусной остановкой у Алеши припекало макушку. Сигарета «Мальборо», тоже из ворованной пачки, припахивала жженой тряпкой. От вчерашних событий остался легкий звон в башке. Алеша думал о том, что жизнь ему, конечно, удалась, но, к сожалению, тянется бесконечно. Она вся состоит из нелепого ожидания. Ждешь денег, воли, водки, жратвы, бабы, а потом оказывается, что пора уходить. То сам колотишь всех без разбору, а то вдруг тебе голубоглазый мальчонка влепит свинцу промеж глаз — и ау! Рано или поздно от этого никому не уберечься, даже Федору Кузьмичу. Кладут всех в гробики, и лежат все рядышком под черной земляной простынкой. Кто-то когда-то верно подметил: скучно жить на свете, господа. Почему же Настя никак не поймет, что вместе им было бы гораздо веселее. Хочет, чтобы он ее изнасиловал. По-хорошему не уступит. Она надеется, что он набросится на нее посреди Москвы, на виду у прохожих, и это будет день ее торжества над ним. Напрасно надеется. Он уговорит ее полюбовно. Каждый день по дорогому подарку — и к осени она размякнет. В нем кровь спеклась от ненависти к ней, значит, это и есть любовь, другой не бывает. Он ненавидел ее за то, что и на пятом автобусе она не приехала. Повернулся и побрел к ее дому, а Настя, вот она, выкатилась навстречу со стороны Балчуга.

— Тебя сколько можно ждать? — спросил Алеша. — Ты где была? Почему не на консультации?

Он помнил, что у нее послезавтра экзамен в МГУ, а она, видно, забыла: убить ее мало за это. Настя сделала вид, что наконец его заметила и что ей неприятно его встретить на остановке.

— Вынюхиваешь, как ищейка, — бросила с презрением. — Сколько раз просила: оставь меня в покое.

Начинался между ними обыкновенный безрадостный разговор, и чтобы удобнее его вести, Настя опустилась на скамейку.

— Тебе тут подарочков припас, — Алеша положил ей на колени желтую сумку. В том поединке, который они вели, оба все-таки придерживались определенных правил. Когда Алеша о чем-нибудь у нее спрашивал, он, разумеется, не рассчитывал на добрый ответ; но и Настя не предполагала, что он хоть косвенно прислушивается к ее мольбам. Она постепенно привыкла к тяжелой тайной мысли, что от этого страшного, наглого парня ей не избавиться вовеки.

— Я от чужих подарков не беру, — Настя брезгливо столкнула сумочку с колен, еле Алеша успел ее подхватить.

— Ты что?! Бутылку разобьешь!

Настя заинтересовалась:

— Какая бутылка?

— Виски. Для папы твоего.

Настя надолго задумалась, и он ее не торопил, дымил потихоньку в сторону.

— Мне в аптеку надо, — сказала Настя. — За мной потащишься?

— Провожу немного. Спешить-то мне некуда.

Возле аптеки Алеша заново сунулся с подарком. Открыл сумочку и достал духи. Настя с грустью понюхала горлышко флакона. У нее духов отродясь не было.

— Пойми, Алеша, — сказала наставительно. — Чего ты от меня добиваешься, я тебе не дам. Хоть ты весь земной шар упакуй в эту сумочку.

— Почему?

— Я же тебе говорила.

— Потому что я бандит?

— Нельзя любить человека, которого боишься.

— Считаешь себя добренькой, а сама какая?

— Какая?

— Придумала, что я бандит, и тешишься. Да я мухи за всю жизнь не обидел. Но пусть даже ты про меня так думаешь. Пусть. Пусть я животное, а ты святая. Почему же не помочь животному, когда он обращается к тебе с последней просьбой.

— С какой просьбой?

— Сделай из животного человека.

— Разве это возможно?

— Полюби — и увидишь.

— По заказу не полюбишь.

Алешу разговор утомил, пришлось сигарету запалить. Приятно было ее уговаривать. Он-то знал и она знала, что никогда он от своего не отступит. Будь Настя обыкновенной девицей, она бы давно уступила. Но она была сошедшей с небес и не слишком дорожила своей телесной оболочкой. Духовное побуждение властвовало над ее поступками. Ей легче было погибнуть, чем покориться. Не страх привязывал ее к Алеше, а нечто такое, о чем не хотелось думать, потому что думать об этом было стыдно. Недавно ей приснилась любимая кукла дошкольных лет, она баюкала ее в колясочке, пеленала, а потом вдруг с истомной дрожью заметила, что у куклы Алешино смутное лицо, со смутным мерцанием глаз, с загадочной полуулыбкой; и когда она коляску катнула прочь, кукла дотянулась, до нее ручонками и больно, остервенело ущипнула за грудь.

Настя пошла в аптеку, а Алеша остался курить в одиночестве, но через минуту она вернулась озабоченная. Ее папочке врач прописал редкое сердечное лекарство, но его не было в аптеке. Она действительно растерялась. Папе так плохо, что без этого лекарства он может умереть. У него уже бывали удары, от которых он с трудом опамятовался. Он много пил и курил в былые годы, и теперь это сказалось. Ему так плохо, что он почти все время стонет.

— А сколько ему лет?

— Лет немного, всего семьдесят.

Впервые в ее голосе Алеша услышал трогательно-заискивающие интонации.

— Дай рецепт, — сказал он. Настя отдала ему рецепт и поплелась за ним. Алеша обосновался на подоконнике и долго оттуда разглядывал двух продавщиц в рецептурном отделе. Обе ему не понравились.

— Эти не помогут, они нюшки, — объяснил он почтительно ожидающей Настеньке. — Придется идти к заведующей.

— И мне с тобой?

— Только все испортишь. Люди остерегаются ангелочков вроде тебя. И правильно делают.

— Чего же ты не остерегаешься?

— Потому что дурак.

Заведующая восседала в миниатюрном кабинете и была сама величиной с наперсток. Высокая прическа придавала ей сходство с кукурузным початком. Ей было за пятьдесят, но так же точно можно было дать ей и двадцать. Такие воздушные создания чаще всего встречаются в музейных запасниках.

— Батя помирает, — сказал угрюмо Алеша. — За это лекарство я любые деньги заплачу. Отец у меня один все-таки.

Он аккуратно положил рецепт прямо перед очками провизорши, но она не сразу над ним склонилась, не отрывая вспыхнувших голубеньких глаз от Алеши. Он-то привык, что некоторые пожилые дамы именно так на него реагировали — остолбеневали. Наконец провизорша опомнилась.

— Ах, да… лекарство… одну минутку. О-о! Швейцарский препарат… он был недавно в Четвертом управлении… Но у нас…

— Сколько надо, столько заплачу, — повторил Алеша. — Для больного бати не жалко.

Провизорша дала себе вольность еще чуточку откровенно полюбоваться светлым Алешиным ликом. Он глядел ей прямо в глаза не мигая. Ее бледные щеки порозовели: початок созрел.

— Можно попробовать помочь…

— Ну и помогите. В долгу не останусь, — грубо пообещал Алеша. Провизорша, будто бабочка, выпорхнула из-за стола, тоненько пискнула в коридор:

— Алина Павловна, на минутку загляните!

Прибежала, здоровенная, в три обхвата бабища в белом халате. Прямо в дверях они с заведующей пошушукались, поочередно взглядывая на Алешу, который равнодушно стоял к ним боком.

Алина Павловна басом сказала:

— Для себя берегла упаковочку. За триста уступлю.

Алеша молча отслоил от пачки три сотенных. Алина Павловна скоренько куда-то смоталась и, вернувшись, сунула ему в руку нарядную пластмассовую коробочку. Алеша поблагодарил.

— Заходите, если что, — без надежды пригласила заведующая.

— Может, вечерком загляну, — сказал Алеша. — Если батя отпустит.

Вообще-то он был не прочь познакомиться с крохотной провизоршой поближе. Сулил ему неслыханные любовные чудеса ее голубенький взгляд. Пожилых легкомысленных бабешек хоть об стену швыряй: трещат, да не рвутся.

Увидя лекарство, Настя не то обрадовалась, не то опешила.

— Теперь только шулера и благоденствуют. Час негодяя. Сколько я тебе должна?

— Нам ли считаться?

— Говори: сколько?

Алеша вывел ее из аптеки под руку. Он устал от нее. Ишь как ласково скачут под рубашкой ее теплые грудки.

— Когда-нибудь добьешься, — сказал он. — Шарахну по тыкве — и амба! Я ведь не всегда за себя ответчик.

— Подавись ты этим лекарством, чтобы я бесплатно взяла! Да лучше я отцу яду дам.

— Триста рублей.

— Врешь?

— Пойди спроси у заведующей.

Настя остановилась в раздумье.

— Возьми сумочку, — попросил Алеша. — Не обижай меня. И лекарство возьми.

— Хорошо, триста так триста. У меня с собой только пятьдесят. Остальные завтра отдам. Согласен?

Алеша швырнул ей коробочку под ноги, пошел прочь. Он и сумочку с косметикой нацелился зафинтилить в кусты, да передумал. «Накося! — пробурчал себе под нос. — Да я лучше Асе отдам. Или провизорше. Засранка малохольная! Погоди, за все рассчитаемся».

Ему стало смешно: сам с собой разговаривал, как оглашенный кенар. Он не желал Насте зла. У него пальцы ныли от тоски по ней.

2
Елизар Суренович вызвал Шулермана и сообщил ему долгожданную новость.

— Кафе почистили и банк на Кропоткинской грабанули. Да ты небось слышал? Убытки невелики, не в них суть. Интересно другое. Судя по описанию свидетелей, твои знакомцы шуровали. Установи-ка ты, пожалуй, наблюдение за квартирой этого шустреца, как его бишь зовут?

— Михайлов Алексей.

— Трогать пока не трогай, а связи выяви. Ну, да не мне тебя учить.

Начальник охраны ни словом, ни жестом не выразил своего отношения к услышанному. Как будто не для этого часа нанимался на службу. К вору пошел в услужение лишь бы усечь прилет воробушков. Елизар Суренович от каждой беседы с этим человеком испытывал терпкое, острое удовольствие, словно проскочил в дюйме от клыков усатого лысою тигра. В Шулермане ему было все понятно и все восхищало, даже то, что тот брезговал табаком и водкой, а к женщинам относился, как к скотине. Это был хищник, рожденный для погони. Даром что армейская косточка, он подчинялся лишь зову инстинкта.

— Повторяю: пока не трогать. Ты понял меня, Шулерман?

Шулерман ответил дерзко:

— Когда встречу, подарю им пряник.

Елизар Суренович сделал вид, что сердится.

— Нехорошо шутишь, Шулерман. Зарплату получаешь, самовольничать не смей.

— У нас уговор был.

— Уговор помню, но мне они могут понадобиться. Да и зачем сразу убивать, какая радость? Поводи на крючке, подразни, подергай — это намного приятней.

Условились на том, что Шулерман бубновую парочку выследит, а уж после они решат, как дальше с ними обойтись. По слишком быстрому согласию капитана было понятно, что он лукавит.

— Неужто так велика твоя обида, что столько лет не можешь простить? — не удержался от философского вопроса Елизар Суренович. — Подумаешь, колотушек надавали.

Видимо, в благодарность за доброе известие Шулерман снизошел до разъяснений:

— Твоя забота — деньги делать, моя — тараканов давить. Если таракану дать волю лишний часок, он потомство оставит. Успеет новых таракашек народить.

— Тараканы — это кто?

— Кто без закона живет, двуногая сволочь.

— Я тоже таракан? Я ведь сам себе закон.

Шулерман вздохнул:

— Ты крупный таракан, на тебя особый силок нужен.

— Кто же его поставит?

— Могу и я, — не уклонился от прямого ответа Шулерман. — Всему свой черед.

Несмотря на сверх головы занятость, Елизар Суренович не отказывал себе в привычных маленьких радостях, создающих благоприятный жизненный фон. Здоровье у него было отменное, но все-таки в последние годы сосудистая ржавчина нет-нет и давала о себе знать. Шестьдесят семь лет — не шутка. Радостей становилось меньше, заботы одолевали. Манипулирование редкими, опасными экземплярами людей уже не так будоражило кровь, как прежде. Приходилось быть умереннее в еде и питье, ибо обильный стол, увы, навевал воспоминания о желудочной колике.

И самая горькая утрата, думал он, — женщины. О нет, в примитивном физиологическом понимании сил у него к семидесяти годам, кажется, даже прибавилось, но его угнетало заведомое однообразие любовных потуг. В отношениях между мужчиной и женщиной было всего лишь, как в постели, две-три основные позиции, остальные нюансы были не более чем капризом воспаленного воображения. По-стариковски его все больше тянуло на совсем молоденьких самочек, а это было очевидным, грозным признаком духовного увядания Елизар Суренович утешал себя тем, что женская юность прельщает его не упругими мясами, а скорее мистическим началом, которое было в ней заключено. Юные девы кидались в любовную схватку самозабвенно, как в омут. Они не ведали неукоснительных правил любви и смерти и магию похоти принимали за Божий дар. В их остекленелых взглядах порок загадочно оттенялся обещанием неземного блаженства. Некоторые из них искренне отказывались брать плату за любовные услуги, что повергало Елизара Суреновича почти в благоговейный трепет. В бесшабашном поведении девочек-мотыльков он угадывал смысл, не ведомый рассудку. Даже сложнее: смысл был внятен, но выразить, обозначить его словами не удавалось, как никому еще не довелось засвидетельствовать неуловимое мгновение, когда девочка, святая агница, вдруг оборачивается распутной, взбалмошной бабой с коварными, предательскими ужимками пожирательницы трупов. Одна милая девчушка по имени Наташа к нему привязалась душевно. Грозила уйти от родителей и поселиться у него в чулане. Этакая озорная белочка с наивными глазищами пятнадцати лет от роду. Пухленькая, подвижная, шаловливая. Ему грустно было ее развращать. Они играли в жмурки. Наташа завязывала ему глаза махровым полотенцем и, визжа от восторга, гоняла по всей квартире. Когда ему, грузному борову, удавалось прижать ее в угол, он с такой силой сжимал ее в руках, что из нее на пол капал свежий ароматный сок. Елизар Суренович откармливал ее шоколадом и ананасами, точно готовил для жертвоприношения. Бывали, бывали у него сладкие поползновения придушить ее до хрипа, выпустить на волю весенний дух, чтобы не успела она состариться и подурнеть. Наташа трепетно улавливала его греховное желание, готовно смыкала веки в смертной истоме. Целый месяц наслаждался он ее присутствием, но однажды с удивлением обнаружил, что девочка крадет у него безделушки, деньги и сигареты. Подавив внезапную, тоже детскую обиду, он спросил у Наташи:

— Дитя, зачем ты воруешь, я и так могу дать тебе все, что пожелаешь?

Ее ответ был ответом зрелой женщины:

— Папочка, хочешь меня унизить, да? Разве ты больше не любишь свою малышку-таракашку?

Она растягивала слова и цинично вытягивала губы, как делают все шлюхи, когда переходят в нападение. Он сразу потерял к ней интерес. Миг перевоплощения опять был упущен, остальное его не занимало. Со словами «Это тебе на презервативы» сунул ей в руку тысячу монет и выставил за порог. Наташа отчаянно сопротивлялась, вопя, что не виновата ни в чем и скоро исправится, и опять станет послушной таракашкой. Пришлось напутствовать ее отеческим пинком, от которого невинная девочка по воздуху долетела до лифта. Странно, думал Благовестов, становясь женщинами, они приобретают особый вкус к побоям, видимо, лучше мужчин ощущая эротический привкус боли.

Более всего его тревожило положение дел в восточном регионе. Смерть Кузултым-аги непонятным образом сдетонировала междоусобную войну кланов, пламя которой быстро перекинулось на Кавказ. Словно сорвались с цепи дотоле мирно дремавшие духи тьмы. Армения сноровисто вгрызалась в брюхо Азербайджана, безумствовала чечня. Режим Звиада в Грузии по беспощадной логике торговых манипуляций притормозил движение валюты в Россию. Уныло дребезжали парализованные прибалтийские суверенитеты, косвенно, но ощутимо влияющие на всю экономическую ситуацию в стране. Возможно, впервые в жизни Благовестову понадобилось полное напряжение всех сил и способностей, дабы не утерять путеводную нить в головоломных процессах, сотрясающих милое Отечество. Он молодел с каждым днем. «Восток — дело тонкое», — благодушно повторял он поговорку Сухова из любимого фильма «Белое солнце пустыни». Суеверное чувство подсказывало ему, что промахи в малом всегда влекут за собой крупные неудачи, сбои в главном. Опытный бегун знает, каково споткнуться на мелком камушке на середине дистанции. В капле воды отражается вселенная. Сосулька на крыше, накопившая тяжесть, обязательно размозжит башку зазевавшемуся пешеходу. Самое важное в атаке не огневой напор, а аккуратно намотанная портянка. С девочкой Наташей получился досадный прокол. Он скучал по ней. Ему не хватало ее младенчески-развратных ужимок. Обидно было бы вдобавок промахнуться с шалым юнцом, возомнившим о себе невесть что. Он уцелел в тюрьме не для того, чтобы жить, а лишь затем, чтобы вернуть хозяину бесценную статуэтку — хрустальный всадник с алмазными очами — и вместе с нею, возможно, вручить ему свою бессмертную душу! Смутно вспоминал Елизар Суренович задорную парочку на скамье подсудимых. Да и то: сколько воды утекло. Когда-то юнец воспротивился, нашалил, не захотел пойти в услужение к владыке; теперь ему предстоит расплата. Благополучное завершение столь затянувшегося противоборства между титаном и пигмеем, конечно, послужит добрым предзнаменованием.

Через три дня Шулерман вернулся с докладом. Он вынюхал все, что в состоянии вынюхать толковая, отлично выдрессированная ищейка. Алеша Михайлов живет с отцом, полковником генштаба. Этот полковник шагает по городу, будто курсант на плацу. Как у каждого вояки, оттрубившего полный срок в погонах, у него давно не все дома. Супругу он уморил несколько лет назад. По давним сведениям, она была красивой полковой проституткой. Не мудрено, что у таких родителей уродился сын бандит. Елизар Суренович мягко попросил Шулермана не отвлекаться на комментарии. Подельщик Алеши — бывший циркач по имени Федор Кузьмич Полищук — человек особенных свойств. Он личный, заклятый враг Шулермана. Но взять его будет непросто. Придется, видно, пристрелить прямо на улице в темном переулке. Шулерман деловито потер волосатые руки. Благовестов второй раз попросил его не отвлекаться. Да, подтвердил Шулерман, кафе и банк брали эти голубки. Они же из хулиганских побуждений разорили коммерческий ларек, тоже принадлежащий корпорации. Можно их за это наказать подручными средствами, а можно передать материал в Прокуратуру. Шулерман предпочел бы первое, потому что это было надежнее. Теперь об остальных членах шайки. Шайка невелика, предположительно человек семь. Мозговым центром у них, похоже, задействован учитель Воронежский, муж бывшей жены Федора Кузьмича проститутки Аси. Сама Ася тоже состоит в шайке как наводчица. Еще есть старичок Грибов, бывший клоун, у него скрывается Федор Кузьмич и там же, по всей вероятности, склад ворованного барахла. Еще установлена девица-подросток Настя Великанова, за которой ухлестывает Алеша Михайлов; но является ли она членом шайки, утверждать с уверенностью нельзя. Вполне вероятно, это просто начинающая проститутка, соблазнившая зэка. Отец у нее старый алкоголик, мать — горбунья. Таких девиц, если по совести, надобно душить в колыбели.

— Хочу на нее поглядеть, — сказал Елизар Суренович. Шулерман презрительно сощурился.

— Как прикажите доставить? В мешке? В чемодане?

— Шутишь много, служивый. Как бы плакать не пришлось.

Шулерман снисходительно улыбнулся. Он врага выследил, зарплату честно отработал, теперь руки у него развязаны. Осталось попрощаться с этим поганым махинатором.

— На тебя я отработал, Елизар, как условились. Претензий к тебе не имею. Ухожу. Гуляй покуда на свободе. Но учти: закон для всех одинаковый — и для мелкого беса, и для воротилы вроде тебя. На этот счет не заблуждайся. Просто наше государство малость в упадке, потому ты так вольно и дышишь. Но это явление временное. Скоро и на твоей жирной шее затянется тугой узелок, А пока — прощай.

Елизар Суренович аж крякнул от удовольствия. Первый раз фанатик розыска говорил так складно и празднично. Вот что значит — о наболевшем. От полноты чувств у лютой лагерной овчарки даже прорезалось на морде человеческое выражение самодовольства.

— Уважаю тебя за то, — сказал Елизар Суренович, — что ты такой кусачий. Потому прошу, задержись на недельку.

Уж уладим совместно это дельце. Полюбовно поделим добычу. Старый циркач — твой, а мальчишку я заберу. За ним должок.

— Сговор с преступником не по мне, — задумался вслух Шулерман. — Да ведь и обманешь, старая лиса.

— Какой мне резон?

— Не желаешь, чтобы опередил твоих ребят, вот и все — Послушай, Веня. Ты умный человек, да и я не дурак. Ты же понимаешь, щелкни я пальцем — и твоя дорога не дальше лифта. Ну зачем нам ссориться, торговаться, дружок. Окончим дело, получишь премиальные — и айда! Гуляй на все четыре стороны. На меня-то много матерьяльцу подобрал?

Шулерман страха не ведал, жил инстинктом правды, но от последнего шутливого вопросца на него дохнуло таким холодом, что поневоле поежился. С опозданием, да все же скумекал, козырей у него в руках значительно меньше, чем он думал. Похожий на стреноженного быка, тупо уставился в пол. Одна из любимых забав была у Елизара Суреновича — усмирить дикарей.

— Ну же, — улыбчиво подбодрил. — Соглашайся, Веня! Недельку послужишь — и премиальные. И циркача получишь с потрохами. А то, может, передумаешь, вообще останешься? Чем тебе плохо? Знаю, ты честный человек, а я грабитель. Но и время сейчас грабительское. Честными гавриками навроде тебя в сортирах очко затыкают. Разве я, Венечка, не прав?

— Попробуй, заткни! — прохрипел Шулерман, надвинувшись ближе. Елизар Суренович догадался, что в следующую секунду Шулерман бросится на него.

— Приди в себя, капитан! — Голос Благовестова прозвучал жестко, но уважительно. — Ты не на конюшне. Сам любишь пошутить, умей и других послушать. Ты мне дорог, капитан. Ты мне, как сын. Я бы хотел, чтобы сын у меня был такой, как ты. Но сына у меня нет. Теперь ступай, капитан, и подумай на досуге. Захочешь уйти — скатертью дорога! Я тебя не трону. Но и ты со мной не шали. Не люблю.

3
Второй день Алеша и Филипп Филиппович гужевались в совхозе «Маяк», что в Оренбургской области. Деловой поездке предшествовали хитроумные вычисления перспективных для бизнеса объектов на территории России, а также предварительные переговоры с некоторыми, довольно влиятельными железнодорожниками. В этих наиважнейших разработках Филипп Филиппович, как и следовало ожидать, оказался незаменим. Завалив комнату кипами всевозможных справочников, энциклопедий, газет иброшюр, он целую неделю колдовал над составлением каких-то мудреных графиков, разлиновывая их цветными карандашами на больших листах ватмана. Он так увлекся, что, кажется, напрочь забыл о сомнительном предприятии, в которое его втянули. Все эти дни у него был вид истинного ученого, готового наконец облагодетельствовать мир великим открытием. За редкими совместными трапезами даже Ванечка перестал над ним иронизировать, с грустью сказав матери:

— Был человек — и нет человека. Вот к чему ведет жажда легкой наживы.

В результате научных изысканий Филипп Филиппович со скромным торжеством на очередном заседании фирмы «Аякс» детально обосновал, какие конкретные хозяйства в ближайшие несколько месяцев наиболее выгодны для товарно-денежного обмена с Москвой и по каким именно параметрам, учитывая, естественно, ситуацию полного экономического распада страны. Одним из таких хозяйств был совхоз «Маяк» в Оренбургской области.

Богатейшие тут были угодья, промысловые и степные, с тучными полями, с рыбой и лесом; век за веком безбедно, в крепкой вере здесь бытовали посельчане, а окончательно разорены были уже при перестройке, объявленной Горбачевым. От обильных пастбищ, от племенных стад, от пасек, от знаменитой на всю Европу птицефермы, от скакового табуна, посылавшего своих питомцев аж в Ливерпуль, остались по сравнению с прежним жалкие воспоминания, но на стороннего человека, прибывшего из полуголодных российских краев, и эти остатки производили сильное, благоприятное впечатление.

Утром на второй день прибытия гости из Москвы, скромно позавтракав в буфете Дома крестьянина жареной свининой с яйцами, отправились на заранее договоренный прием к начальству.

Бессменным в течение сорока лет директором (а прежде, при колхозе председателем) тут был Вересай Давыдович Клепиков, переживший, как он любил повторять, войну, сталиншину, хрущевину, горбачевщину и ныне по мере убывающих сил готовящийся пережить нашествие бедуинов. Бедуинов он ожидал как раз со стороны Москвы. Накануне Алеша перехватил его в коридоре конторы и был ошарашен манерой общения этого ширококостного, низкорослого человека, внешностью похожего на сдвинувшийся с места земляной бугор. Когда Алеша остановил его в коридоре и попытался с ходу наладить хороший, деловой разговор, директор развернулся к нему всей приземистой тушей и радостно гугукнул:

— А я тебя знаю, милый, ты пингвин!

Алеша на всякий случай согласился, и довольный собой коротышка велел ему приходить на другой день с утра. Филипп Филиппович ожидал на улице, и Алеша ему сообщил:

— Придурок. Облапошим в два счета.

Филипп Филиппович поморщился. Он никого не хочет облапошивать и собирался вести дело солидно. В его министерском портфеле лежали заготовленные бланки всевозможных договоров.

Вечером они от скуки сходили в поселковый Дом культуры, где посмотрели старинный американский фильм про Чарли Чаплина и немного посмеялись. После кино в фойе молодежь затеяла дискотеку, и на ней Алеша познакомился с Надей Васильковой. Филипп Филиппович ушел спать, а он задержался, чтобы полюбоваться вольными играми поселян. Надю Василькову он приметил с первого захода. Грудастая девица в мечтательном одиночестве стояла у окна, делая вид, что забрела на танцы случайно. В ее облике не было ничего примечательного, но каждая черточка ее милого круглого личика выказывала нетерпеливое ожидание. Она так невзначай и умело выдвинула бедро, что ее сильное, откровенно обтянутое платьем тело обрело недвусмысленную завершенность цели. Из-за женщин с такой осанкой в зоне кровь проливалась ручьями. Алеша пригласил ее на модный танец, в котором надо было дергаться на большом расстоянии друг от друга. Девица только раз взглянула на него прямо — и чуток зарделась. Но не так уж она была молода — лет двадцати шести. Когда вернулись к окну передохнуть, разговорились.

— Первый раз в деревне, — признался Алеша, — а то все в городе.

— В Оренбурге?

— В Москве-матушке. Вы кто по профессии, Надя?

— На ферме работаю. А вы кто?

— Я деньги делаю из людского горя. Предприниматель.

Надя взглянула на него повнимательнее, краска на щеках пуще проступила. Алеша решил, что первая часть знакомства затянулась.

— Хорошо бы немного погулять, Надя. Это же моя давняя мечта. Ночное приволье, река, звезды, лесные чудища гукают.

— Идите погуляйте.

— Один боюсь.

— Вы со мной хотите погулять?

— Конечно, Надя.

— А разве потанцевать еще вы не хотите?

— Боже мой, да я уже на две жизни вперед натанцевался дома. Два раза ногу ломал на танцах. Я только из-за вас остался.

— Из-за меня?

— Увидел, какая вы одинокая и красивая, не смог уйти.

— А если у меня муж есть?

Алеша нашелся и тут:

— Его можно взять с собой.

Больше она не смогла сопротивляться укоряющему блеску его ярких глаз. Через трясущийся зал прошли, как сквозь строй. Пока брели по слабо освещенным улицам, Алеша болтал без умолку, и Надя поддерживала разговор завлекающим смехом, но едва очутились за околицей, оба замолчали и как-то враз тяжело задышали. Сквозь тьму Алеша пытался высмотреть подходящее местечко для скорейшего осуществления коварного любовного замысла. Поздний июльский вечер, насыщенный влажной истомой, ему благоприятствовал. Когда он на колдобинах деликатно поддерживал спутницу под локоток, она вздрагивала, словно от укола булавкой. Пора приступать, подумал Алеша, а то так дуриком до Москвы допехаем. Как раз они выбрались на бережок вяло текущей в темноте реки. От воды снизу отсвечивало лунной изморосью.

— Присядем! — позвал Алеша, картинно, как это всегда делали славные простые парни в кино, бросив на траву кожаную куртку. Со вздохом, как со всхлипом, Надя покорно опустилась на землю.

С этого мгновения завязалась меж ними нешуточная схватка, которая продолжалась, может, час, а может, и два и проходила в полном молчании, нарушаемом лишь сопением да вскриками. Легкая победа Алеше не удалась. Только потянувшись с поцелуйчиком, он получил такой толчок в грудь, от которого едва не укатился в воду. Тогда он приступил к методичной осаде, действуя руками, ногами, зубами одновременно. Но запас яростного сопротивления у Нади был неиссякаем. От места первоначального объятия они отползли по берегу метров на двадцать, кувыркаясь и свирепея, не ведая передышки, увлеченные борьбой, как мороком. Несколько раз Алеша с такой силой выламывал ей руку, что даль оглашалась диким воплем. Надя в долгу не осталась и пару раз удачно лягнула его коленкой в пах. Оба вывалялись в глине до макушек, и наконец Алеша рванул на ней платье и обнажил девушку до пупа. Это его немного успокоило. Он ее отпустил, сел и отдышался:

— Не хотел тебя насиловать, дуру, — сказал он, — а надо бы для урока.

— Скажи уж, не смог, — хихикнула она. Звук шел будто прямо у нее из ребер. Алеша поднялся и пошел искать куртку. Надя поплелась за ним, как побитая собачонка. По дороге в деревню он сделал еще несколько попыток к ней подступиться, но это были жалкие потуги, как отзвуки дальнего грома после грозы, отчасти и успокаивающие. Надя это тоже понимала и отбивалась без прежнего остервенения. Она проводила его до гостиницы, хотя он ее об этом не просил. Все-таки на прощание поинтересовался:

— Скажи, пожалуйста, зачем ты устроила весь этот цирк?

— Какой цирк?

— Не будь курвой, ответь.

— Как же можно сразу так, с налета. Ты сам что обо мне подумаешь?

— Это все?

— Нуда, это у вас в Москве принято так нахрапом…

Со злобой он ее оборвал:

— Заткнись, что ты знаешь про Москву!

— Да уж знаю.

Алеша ушел не прощаясь. В комнате разбудил мирно почивавшего Филиппа Филипповича и потребовал у него водки. Выпил стакан и только тогда пришел в себя окончательно.

— Знаешь, Филиппыч, что меня больше всего бесит? Когда женщина ни с того ни с сего начинает строить из себя целку. У меня прямо беда с этим. Никто мне почему-то не дает по доброй воле. Ты не знаешь почему?

Алешины обиды Филиппа Филипповича мало трогали, он был измотан собственными сомнениями. Все-таки судьба чудно с ним распорядилась. Он родился с умом и талантом, но с сумрачным нравом, который немало попортил крови ему самому и окружающим. Хоть малость уважать людей, реальных людей, а не книжных, он так и не научился. Зато уже в зрелом возрасте его ожидали большие и добрые перемены, на его жизнь забрезжил милый свет Асиных глаз. Вдобавок он обрел преданного ученика и друга в лице ее сына, прекрасного юноши Ивана. Но к чему привел в результате этот свет в конце туннеля? Да к тому, что связался он с шайкой уголовников, работает на них и вот отправился в командировку на пару со странным существом ангельской внешности и таких душевных свойств, от которых кровь стынет в жилах у нормального человека. Тут было над чем подумать, но думалось ему скверно, тяжело, потому что предлагаемые обстоятельства не выстраивались в привычную оку математическую модель.

— Молчишь? — сказал захмелевший Алеша. — Да я давно твои мысли знаю. Ты на меня смотришь и думаешь: Господи, какое чудовище произросло. Честное слово, забавно. Вы страну превратили в помойку, такие, как ты и мой отец, власть отдали злодеям и, как всегда, ищите виноватых. Сами опять чистенькие. Да кто вы такие? Это я у вас должен спросить. Почему я должен воровать, чтобы жить нормально?

Филипп Филиппович ничуть не удивился резкой перемене темы. С этим порочным мальчиком ему все равно не о чем было спорить.

— Ты бы угомонился, Алексей. Завтра у нас важная встреча. Ложись.

— Думаешь, ты умный? Тогда ответь, за что вы царя-батюшку кокнули в Екатеринбурге?

— Извини, я твоего юмора не понимаю.

Алеша допил бутылку, тускло глядел в окно, где была ночь. В открытую фрамугу втекал густой, почти липкий воздух. Под лампочкой бушевали комары. Худо было Алеше. Он не понимал, что такое вдруг произошло. Стал не пьяный, не трезвый, а — никакой. Без злобы, без желаний. Словно из него живую силу откачали через шланг, и он обмяк на стуле перед пустой посудиной. Филипп Филиппович, воспользовавшись затишьем, перевернулся к нему спиной, тихонько посапывал в обе ноздри. Хватит, приказал себе Алеша, а то еще нюни начнешь распускать, как все эти подонки. Разделся догола, завалился под одеяло. Свет забыл выключить, поздно заметил. Поднял с пола ботинок, швырнул, не целясь, в лампочку. Осколки с малиновой вспышкой посыпались на ухо Филиппу Филипповичу. Это немного Алешу умиротворило. Скоты, подумал он. И уснул.

Вересай Давидович встретил их по-приятельски:

— Ну что, деляги, решили надуть старого чекиста? Выкладывайте, только быстро. У меня правление через час.

— Мы не биржевики какие-нибудь, — сказал Алеша. — Мы порядочные предприниматели, бизнесмены.

— Порядочные на производстве вкалывают, по земле не рыщут. Но это я так, к слову. Каждому времени свой хозяин. Оповещайте, чего надо?

Говорок у директора был утробный, насыщенный, так говорят люди, которые словами умеют лакомиться, как кренделями. Он аппетитно цыкал зубами. Энергия всезнайства розовато подсвечивала его истертую, задубелую кожу. Что люди, что вещи ему давно были одинаковы. Для начала Алеша преподнес директору французский набор авторучек.

— Это вам лично, уважаемый Вересай Давидович.

— Лично мне ничего не нужно, — парировал директор и убрал коробочку в ящик стола.

Тогда за дело взялся Воронежский. С цифрами в руках, коротко, ясно он изложил взаимовыгодные условия сделки, которую их фирма надеялась заключить с совхозом «Маяк». Вересай Давидович слушал его с удовольствием. Суть предложения была очень простая, знакомая. Горожане сулили любые товары по умеренным коммерческим ценам, в том числе: горючее, технику и мануфактуру. В обмен просили мясо и мед. Какие гарантии взаимоответственности? Гарантия — недавний закон о частнопредпринимательской деятельности. Единственное препятствие для всеобщего и скорого процветания — налоги. Однако при разумном подходе и этому финансовому пугалу не так уж трудно обкорнать уши. Когда Филипп Филиппович закончил и убрал бумаги в портфель, директор его спросил:

— Не пойму, тебе-то это зачем? Вроде солидный человек, с образованием. Или ты из бывших?

Филипп Филиппович молодецки сверкнул очами:

— А вы вроде из нынешних?

Директор настолько высоко оценил его шутку, что, побагровев от хохота, вынужден был сунуть под язык облатку нитроглицерина. Тут же извинился перед посетителями.

— Живу долго, потому иногда сердчишко сигналит. Ничего, сейчас вызову главную по этим вопросам фигуру.

Вызвал он бухгалтера. В кабинете возникло нечто длинное и худое, похожее на знаменитого сатирика. Директор назвал его Петей и, достав из стола, похвалился игрушкой:

— Вот, Петя, гляди, хлопцы мне взятку подарили.

На истощенном лике бухгалтера проступила алчная гримаса. Алеша был наготове и церемонно отоварил его точно такой же коробочкой. После этого бухгалтер Петя вник в суть вопроса на лету. Лишь когда речь зашла об авансе, он затосковал и кособоко опустился на стул.

— Вы же в курсе, Вересай Давидович, у нас казна пустая. Нам шведы не за так коровник строят.

Директор посуровел:

— Ты мне шведами в глаза не тычь. Не я их один нанимал. Но пусть и шведы. А это наши простые русские капиталисты. Надобно им обязательно помочь бизнес делать. В газетах пишут, на них вся надежда. Ты сам-то, Петя, я давно интересуюсь, не турок?

— Смотря какой аванс, — сказал бухгалтер. — И смотря подо что.

Этот пункт у фирмы был продуман еще в Москве. Они собирались загрузить два вагона свининой, медом и курами. Но оплату произвести по минимуму, по себестоимости. Зато от прибыли, ежели таковая окажется, директор вправе рассчитывать на твердые десять процентов.

— Ну что, Петя? Как тебе? — и не дожидаясь ответа, обернулся к бизнесменам: — Значит, так, хлопцы. Вы пока отдыхайте, мы посоветуемся в тесном кругу. Завтра еще разочек повидаемся. Лады?

На крылечке правления Алеша сказал:

— Будут щупать. Старый крот не так глуп, как кажется.

— Глупыми сваи забивают, а этого сорок лет никто с места сдвинуть не может, — согласился Филипп Филиппович.

День промаялись кое-как. Купаться ходили на реку. Воронежский вспомнил, что последний раз оголялся на солнышке при брежневском проклятом режиме. Пообедали в столовой щами и гуляшом, запив еду двумя кружками сытного местного пива, похожего на сырую бражку. Вернулись дрыхнуть в гостиницу. Ночной разговор не поминали, но обоим было тяжело оттого, что не было возможности расстаться. Держались бригадно, точно связанные одной цепью. День выдался душный, хмельной. Послеобеденный неурочный сон разморил обоих до дури. Алеша бодрился, вскидывал ноги на кровати, разминал мышцы. Филипп Филиппович охал при каждом его резком движении. Он лежал распаренный, огрузневший.

— Не горюй, — подмигнул ему Алеша. — Отсюда в Баку махнем, там еще жарче.

— В Азербайджане неспокойно, — буркнул Филипп Филиппович.

— Спокойно только в зоне, запомни это.

Наутро директор принял их строго, без показного радушия и ужимок. Потребовал для начала предъявить документы. На новенький, с иголочки Алешин паспорт, купленный на Басманной за три штуки, еле взглянул, зато паспорт Филиппа Филипповича пролистал дотошно.

— Чудная у тебя фамилия. Ты что — из Воронежа?

— Нет, из Москвы, — сухо отрезал Воронежский.

Так же внимательно Вересай Давидович изучил документы фирмы: регистрационное удостоверение, бланки, проспекты — все это было у Филиппа Филипповича в полном ажуре. Вывод директор сделал такой.

— Мы вам, хлопцы, верим только наполовину. Но, как говорится, с волками жить по-волчьи выть. Мои механизаторы хочут благоденствовать, и я их за это не осуждаю. Раз уж родное государство от нас отказалось, будем толковать с мафиозами. Недаром нас Горбачев новому мышлению обучил. Огромное ему наше крестьянское спасибочки за это. Тебе, парень, особенно рыпаться не советую, хоть ты уже и побывал кое-где. А вас, товарищ Воронежский, как бывшего интеллигента, доверительно прошу соблюдать все буквы договора, который вы сами составили. Тогда, пожалуй, поладим. Вот такое мое к вам напутственное слово. Мясо завтра загрузим, меду три бочки, а в сентябре ждем ответную передачу. Все детали обсудите с бухгалтерией. Сколько при вас наличными?

— Двадцать тысяч готовы внести, — сказал Алеша. — Но у нас аккредитивы.

— Пусть будет пока двадцать. Алеша спросил:

— Как вы догадались, что я сидел? У меня что, на лбу написано?

На миг вчерашнее благодушие вернулось к хозяину.

— Именно на лбу, дорогой. А ты как думал? Слыхал: Бог шельму метит. Я когда тебя встрел, как ты по конторе шныришь, сразу учуял: прибыл мелкий бесенок. А вчера на собеседовании окончательно убедился.

— Как убедились?

— Попляши с мое, голубок, не станешь спрашивать. У слепого — слух чуткий, у старика — сердце.

Алеша ничего не понял, на улице продолжал допытываться у Воронежского. Тот не упустил случая съязвить:

— Говорил тебе, не шмыгай носом. Пользуйся платком.

В тот же день подписали контракт, а еще через пару дней отправили в Москву два пломбированных вагона с морозильниками, набитых под завязку парной свининой, цыплятами, медом и канистрами натурального постного масла. В Москве вагоны должны были принять люди Федора Кузьмича.

В Баку проболтались десять дней, но с неопределенными результатами. Бакинцы нервничали, готовясь воевать с армянами, и к бизнесу заметно охладели. Суровые, смуглые лица вчерашних азартных оптовиков пылали священным заревом суверенитета. Втолковать им дельные предложения можно было только обиняком.

4
Настя выходила из университета, к ней бросилась растрепанная, взволнованная женщина:

— Ой, ты Настя Великанова?

— Я.

— Меня мама послала. Папе твоему плохо. Он зовет тебя! Скорее! Вон стоит машина. Побежали!

Женщина действительно припустила по улице так, словно ей пятки прижгли; Настя еле ее догнала.

— Да вы сами кто такая?

— Ой, я не представилась? Ираида Петровна. Я подруга мамина.

— Что-то я вас раньше не видела?

— Вы и не могли видеть. Я вчера только из другого города приехала, из Красноярска.

Они стояли возле бежевого «жигуленка», женщина гостеприимно распахнула дверцу. За «баранкой» ссутулился сухощавый мужчина с невыразительным лицом, в зубах сигарета. Настя ни единому слову этой женщины не поверила, подумала, что кто-то ее глупо разыгрывает. Она даже догадалась — кто. Утром она сдала на пятерку последний, самый страшный экзамен — физику. Если не произойдет чего-нибудь совершенно непредсказуемого, могла считать себя студенткой. В прекрасном настроении она готова была простить Алеше его новую неуклюжую выходку. Наверное, заплатил этой Ираиде Петровне, чтобы та увезла ее, бедную, беззащитную девицу, прямо к нему в логово. Неукротимый воздыхатель — как он наивен. Настя попросила:

— Лучше вы скажите правду. Вас Алеша послал?

— Какой Алеша? Садись скорее. Отец помирает!

— Напрасно вы так со мной… Когда папа или мама болеют, я чувствую. Да и нет у нее никакой подруги в Красноярске. Конечно, это все Алешины выдумки, да?

— Ну пусть Алешины, Алешины! Садись же!

Женщина потянула Настю за рукав. Водитель нервничал, ерзал на сиденье и что-то громко бормотал себе под нос. У женщины был уклончивый взгляд. Это естественно. Алешу такие люди и должны окружать. Настя подумала, что хорошо бы было в такой солнечный, ясный денек прокатиться за город, прогуляться по лесу, понежиться на травке. На ней были вельветовые джинсы и кремовая футболка — как раз подходящая одежда для прогулки. Она села на заднее сиденье, женщина стремительно втиснулась следом, и сразу водитель газанул. Они так спешили, будто действительно кто-то заболел. Настя спросила смешливо:

— Похитили девушку? И куда вам Алеша велел меня отвезти? Только зря вы у него идете на поводу. Вы взрослые люди, а он испорченный юноша. Вы не должны ему потакать.

Ей не ответили. Женщина дымила вонючей сигаретой из пачки с иностранной наклейкой.

— Хочешь травки? — спросила у Насти.

— Еще чего!

Настя насупилась. Машина вырулила на Кутузовский проспект. Водитель еще ни разу не проронил словечка, если не принимать за человеческую речь то недовольное бурчание, которым он сопровождал каждый ухаб на дороге. Может, я напрасно с ними поехала, подумала Настя. Пусть Алеша сам разбирается со своей жизнью. Что он мне в самом деле. Подумаешь, лекарство достал. У меня своя дорога — к счастью и трудовому достатку, а у него своя — в тюрьму. Мне его нисколько не жаль. Черного кобеля не отмоешь добела. Но она лгала сама себе. Жалеть его, конечно, было не за что, но отступиться от него она уже не могла. Скользким, черным ужом он вполз в ее душу. Он незаметно окопался в ее сознании. Его черный ум разбередил ее сокровенные клеточки.

Алеша затеял эту схватку, чтобы удостовериться, как ничтожна женщина и как он сам велик. Но это не вся правда, а только часть ее. Настиному сердцу ведомо и другое. Алеша сам поражен любовной стрелой. Он не дает себе в этом отчета, потому что задето его больное, преступное самолюбие, но он влюблен.

Настенька улыбалась. Она не знала, что ей делать с влюбленным Алешей, но это было полбеды. Увы, она не понимала, что ей делать дальше с собой. Здравый смысл по-прежнему был силен в ней и останавливал, предостерегал от гибельных шагов: но нечто иное, что сопутствует каждому зачатию, пробудилось и в ней от затяжного, младенческого сна. В панике ощутила она, как слаба ее плоть. Почти в одну ночь с ее естеством произошли чудовищные метаморфозы. В ее тайных глубинах, доселе безмолвных, пробудился инстинкт оплодотворения…

Тем временем, будто подслушав ее недавние мысли о лесной прогулке, машина выкатила на Рублевское шоссе. Она пожирала гладко блестящую ленту бесшумно, словно с выключенным мотором, и это встревожило Настю. Рядом сидела чужая женщина, напористая и лживая, окутанная едким дымом, над «баранкой» склонился хмурый мужичок, изрыгающий негромкие ругательства с завидным небрежением к их смыслу.

— Куда мы все-таки едем, Ираида Петровна?

— Я уж думала, ты спишь.

Водитель прибавил газу, и машина тягучим шепотком пожаловалась на удалую судьбу, заставившую ее без роздыха крутить колеса.

— Давайте вернемся в Москву.

— Ты лучше погляди, девочка, какой пейзаж! — умилилась женщина. Обочь дороги протянулась великолепная дубовая роща, чуть тронутая поверху желтоватым предосенним глянцем. Из рощи выныривали то тут, то там благодушные грибники. Настя обернулась к соседке, чтобы сказать, что и сама не прочь ринуться в чащобу, чтобы под зелеными лапами в серебристом мху отыскать заветный грибок. Но произнести ничего не успела, потому что женщина сунула ей под нос какую-то вонючую трубочку, из которой с приятным подсвистом пыхнула струйка газа. Дубовая роща нежно склонилась на девочкино плечо — и она уснула.

Очнулась Настя в бревенчатой комнате с высоким окном. Из-под приспущенной зеленой шторы падал на пол блеклый солнечный луч. Лежала она на широкой деревянной постели, с наброшенным на ноги клетчатым пледом. Все у нее было на месте: и руки, и ноги, и голова, но было странное ощущение, что в эту комнату она провалилась сквозь потолок, который закрылся за ней, светясь гостеприимной чистой белизной. Она повернулась на бок, села и спустила ноги на пол. Кто-то, укладывая, снял с нее кроссовки и аккуратно поставил возле кресла. «Ах, какая же ты гадина, Ираида Петровна!» — с удивлением подумала Настя.

Бесшумно отворилась двустворчатая дверь, и на пороге возник богатый барин. Именно так почему-то сразу определила Настя импозантного старика, радостно потиравшего пухлые ручки. Он был по-южному смугл, красив, лыс и всю комнату насытил запахом тонкого французского лосьона.

— Уже проснулась наша дорогая гостьюшка, уже проснулась, — просюсюкал старик, усаживаясь в кресло. — Давай знакомиться. Меня зовут Елизар Суренович, а тебя, я знаю, Настенька. Какая же ты Настенька хорошенькая, какая аппетитная. Давно хотел на тебя полюбоваться, да все случая не выпадало. Наконец-то удостоился.

— Где я?

— У меня в гостях, Настенька, у меня в гостях. В загородном имении.

— А вы кто?

— Девонька дорогая, да как же придирчиво спрашиваешь… Кто да что, да почему… Обыкновенный я старец, покровитель искусства и ценитель красоты. Не обессудь, что таким способом тебя залучил. Уж очень ты мне срочно понадобилась.

— Зачем?

От ее коротких, резких вопросов Елизар Суренович неожиданно по-детски захлюпал носом, сдерживая смех. Что-то в этой удивительно серьезной девушке настолько его покорило и привлекло, что он действительно забыл, зачем она тут находится. Забыл — но сразу вспомнил.

— У нас с тобой, Настенька, есть общий знакомец, некто Алеша Михайлов, изрядный, как ты знаешь, шалунишка. Этот самый Алеша никак не собирается, шельмец, вернуть пожилому старичку старый-престарый должок. Я уж и так и этак к нашему Алеше подступался, никакого толку. Чтобы только мне досадить, в тюрьме десять лет скрывался. Мне-то статуйка особенно не нужна, но принцип важен, ты согласна, Настенька? Кто не платит долгов, тот Бога гневит.

Настя сидела, сложив ладони на коленях, в безвольном оцепенении. То ли газ продолжал действовать, то ли блескучая, заунывная речь старика ее завораживала, но мысль о том, что ее похитили, бродила пока в отдалении и ничуть не пугала. Здесь, в этом кукольном деревянном домике, в присутствии говорливого темноглазого старца, какая могла грозить ей опасность?

— Не понимаю — Алеша, статуэтка… Но при чем тут я?

— Ах, не понимаешь?! Ай-ай! Как я не умею ничего объяснить. Но в этом вопросе, кажется, и понимать особенно нечего. Алеша ведь тебя любит, так? Да и как ему, поганцу, не любить такую красавицу. Значит, любит. Вот я тебя на статуэтку и выменяю.

— Вы сказали, вас зовут Елизар Суренович? Вы не больны, Елизар Суренович? Вы в здравом рассудке?

Теперь Благовестов рассмеялся от души. К сожалению, время его поджимало. Он завернул сюда на минутку, чтобы на Настю поглядеть и удостовериться, что с ней все в порядке.

Поближе познакомиться он рассчитывал ночью.

— Может, и не придется тебя на статуэтку менять, — пообещал многозначительно. — Может, ты дороже статуэтки. Отдыхай и ни о чем не думай. Вечерком, даст Бог, еще потолкуем.

Так же внезапно, как появился, исчез Благовестов. И дверь оказалась на запоре. Настя подошла, подергала — куда там, заперто снаружи и прочно. Наконец-то в голове у нее совсем прояснилось, и ужасная истина открылась ей. Она похищена неизвестно кем и находится неизвестно где. А тот безумный старик, который только что с ней беседовал и который сперва показался ей благонравным и забавным, на самом деле, вполне вероятно, сексуальный маньяк. С другой стороны, он знаком с Алешей и собирается произвести с ним какой-то нелепый товарообмен, и это давало ниточку надежды. При любом раскладе, если ей не удастся выбраться отсюда до ночи, родители с ума сойдут, и не исключено, что сердечный приступ отца по пророчеству подлой Ираиды Петровны окажется явью. Врач недавно объяснил, что любое нервное напряжение для Леонида Федоровича может окончиться трагически. Бедный папа!

Настя обула кроссовки и, став спиной к двери, изо всех сил начала в нее колотить каблуком. Долго никто не отзывался, но потом за дверью зашевелились. Настя отступила на шаг. Щелкнул наружный запор, дверь начала отворяться, и Настя с победным воплем ринулась в открытую щель. Она рассчитывала сбить с ног того, кто там стоит, но это ей не удалось. Человек отстранился, и девушка по инерции пролетела по воздуху, споткнулась и позорно шмякнулась на пол. Подняв голову, увидела смеющуюся Ираиду Петровну.

— Ну ты даешь, дорогуша. Прямо акробатка. Не ушиблась?

Настя резко вскочила и метнулась ко второй двери, но та оказалась запертой. Ираида Петровна сказала ей в спину:

— Напрасно бесишься, детка. Никуда ты отсюда не выйдешь без спросу.

Настя окинула взглядом помещение, в котором очутилась. Большая комната, роскошно меблированная, с пушистым ковром на полу. Два широких окна, одно с открытой рамой. Ираида Петровна легко угадала ее следующее движение:

— На дворе собака волкодав, разорвет на куски. Лучше ты…

Настя не дослушала, в мгновение ока взлетела на подоконник и спрыгнула вниз. Ираида Петровна не соврала. От высокого, глухого забора чудовищными прыжками несся к ней зловещий пес с кудлатой башкой. Его бешеный молчаливый скок был полон жути. Настя присела на корточки и протянула навстречу зверю раскрытые ладони.

— Не надо, — жалобно попросила она, — не кусай меня. Ты же хороший, да?

Пес не добежал половину метра, тормознул, подогнув передние лапы, и удивленно склонил голову набок. Из разинутой пасти торчали яркие белые клыки.

— Ты хороший, и я хорошая, — продолжала Настя умоляюще. — Чего нам с тобой делить? Пропусти меня.

Пес явно раздумывал, как ему поступить. Красноватые глазки обиженно сморгнули. Слишком легкой была добыча. Пока Настя с ним уговаривалась, от гаража подошел средних лет мужчина, кудрявый и невеселый. Одет он был в полинявшую старенькую гимнастерку.

— Нехорошо из форточки сигать, девушка. Это собаку травмирует.

Сверху из окна Ираида Петровна распорядилась:

— Тащи ее сюда, Ванюша!

Мужчина взял Настю за руку и повел к крыльцу. Вырываться она не пыталась. В небрежной хватке мужчины ощущалась такая сила: сожми он покрепче — и затрещат бедные косточки.

В дом Ванюша не зашел, попросту втолкнул ее в дверь — и тут же Ираида Петровна провернула ключ в замке.

Настя прошлась по комнате и опустилась на диван. На душе у нее кошки скребли. На стенных часах натукало половину седьмого. Уже, наверное, папочка с мамочкой с ног сбились, ее повсюду искав. Она была послушной, заботливой дочерью и никогда не пропадала на несколько часов подряд без уведомления. Судя по всему, эти страшные люди собираются держать ее в заточении неизвестно сколько.

— Может, ты голодная? — осведомилась Ираида Петровна, располажась в кресле напротив. — Елизар Суренович приказали тебе угождать. Шустрый мой цыпленочек, ну не строй из себя страдалицу. Ты даже не подозреваешь, как тебе повезло. Елизар Суренович нам, бабцам, всякий убыток оплачивает с лихвой. Умей только попросить вовремя. А не желаешь ли винца? Красненькой шипучки давай выпьем? — Она уже направилась к стенке, где рядом с телевизором был вмонтирован бар. Нажала какую-то кнопочку, от зеркальной поверхности отделилась пластина в виде столика, внутри заплясали разноцветные огоньки, подключилась, занялась музыкой стереосистема.

— Себе-то я беленького налью, не возражаешь? К чему уж привыкла… А тебе рекомендую «Букет Абхазии». Вряд ли пробовала такое винцо. Да ты вообще-то пьющая девица или нет?

Настя сказала:

— Мне необходимо позвонить.

— Позвонить? По телефону? Это кому же?

— Домой.

Ираида Петровна напрудила себе водки в хрустальную рюмку, подмигнула девушке — и одним махом бросила в рот. Аппетитно захрустела печеньем. Она все делала со вкусом, со смаком, и от этого была Насте еще отвратительнее. Ее жирное, размалеванное лицо жмурилось в блаженно-идиотской ухмылке.

— Насчет телефона указания не было. Пожалуй, и позвони. Только сперва выпей. А то я подумаю, брезгуешь. Выпей — и позвонишь. Но не вина, а водки.

Настя взяла протянутую ей рюмку и выпила. Даже бровкой не повела.

— Ого! А ты, оказывается, не промах. Елизар не соскучится. Ох, грехи наши тяжкие. Веришь ли, и я когда-то ему нравилась. Ночки безумные, ночки бессонные. Да что уж теперь горевать. Ты зажуй, зажуй водочку. А там и ужин велю подавать.

— Где телефон?

— Да вон же он за тобой.

Действительно, за диваном на низеньком столике стоял оранжевый плоский телефонный аппарат, который почему-то Настя сразу не заметила. Она набрала номер, трубку снял отец.

— Ты где, доча?

— У подруги, пап… Как вы там?.. Знаешь, я, может быть, здесь заночую. Вы не волнуйтесь.

— Как это заночуешь? — удивился Леонид Федорович. — А кто же домой приедет?

— Мама где?

— Тебя побежала искать… Часа два как бегает. У какой ты подруги? Что случилось-то?

Настя упрямо смотрела в одну точку, стараясь ничем не выдать смятения. Уж очень жаждала увидеть ее слабость Ираида Петровна, напряглась, как щука перед броском.

— Папа, я попозже еще позвоню. Но вы не волнуйтесь, у меня все в порядке. Небольшая вечеринка. Ехать поздно не хочу.

— Как поздно, ты что? — засуетился Леонид Федорович. — Времени восьми нету. Хочешь, мы тебя встренем с матерью? Как же так у чужих людей ночевать, обременять кого-то. Разве это хорошо?

У отца в голосе паника. Настя ясно представляла, как он сидит на своем продавленном креслице, почти обезноженный, удрученный, и бессмысленно шарит по подлокотнику, словно ищет невидимого упора. Если он догадается о правде, ему уже никогда не подняться с этого кресла.

— Вот что, отец, — сказала она твердо. — Не веди себя, как ребенок. Что ты капризничаешь, ей-Богу. Ты лекарство принял в шесть часов?

— Да, принял.

— Все, до свидания. Тут телефон нужен.

Повесила трубку. Ираида Петровна, пока слушала разговор, успела еще выпить. Закурила, порозовела. Серыми комками проступил на коже грим. На Настю глядела заговорщицки.

— Рожица у тебя, конечно, ничего себе. И фигурка есть. Худа ты на мой вкус. Ничего, Елизар подкормит.

Настя прошла мимо нее, брезгливо сморщась. Вернулась к себе в комнату и захлопнула дверь.

Настя спала, когда приехал Елизар Суренович. Алеша привиделся ей во сне, но был он не бандитом, а суженым. Алая гвоздика пылала у него в петлице. Вдохновенно мерцали очи. Он был известным художником и писал ее портрет. За мольбертом он выглядел смешно и мило. Она лежала перед ним голая, но ей не было стыдно. Какой стыд перед художником? Восхищенный, он провел кистью по кончикам ее грудей. Увы, и во сне она сознавала: час блаженства не пробил для них. Уворованное счастье хуже горькой редьки. Родители не одобрят ее выбор. Никто не поверит, что Алеша художник, хотя у него гвоздика и высокое, как у гения, чело. По ее лону пробежала судорога. Этот грешный сои томил ее не впервые. Она слишком распутна, вот какая с ней беда. Алеша, смеясь, макнул кисть прямо ей в живот. Ей захотелось понюхать его губы. Он тот, кто рожден победителем. От него ей предстоит забеременеть. Она сойдет с ума, когда у него отберут кисть и снова уведут в тюрьму. Он во сне художник, а в жизни оборотень, от которого нет пощады. Алеша шепнул: не думай ни о чем, все будет хорошо. Она сказала: ложись со мной, что же ты медлишь, или ты трус?

Тут люстра вспыхнула под потолком, и в комнату застенчиво втиснулся Елизар Суренович. Против дневного у него был вид унылого, древнего старичка, озадаченного поздним бдением.

— На Ираидку не обижайся, — он пристроился у нее в ногах. — Она баба дурная, но послушная. Чего говорит, ей верить не надо. По чужой указке живет, как ее осудишь.

Мирный стариковский голос показался Насте продолжением сна. По инерции она спросила:

— Зачем она меня газом отравила?

Елизар Суренович сочувственно улыбнулся:

— И за это с ней спрос невелик. Это с твоего Алеши надобно спросить.

— Алеша не мой.

— Хорошо, что сказала. Я и то подумал, какой он тебе жених. Он парень шебутной, порченый, тебе с ним не по пути. У тебя судьба иная должна быть. Светлая, высокая. От таких, как Алеша, в женское сердечко ржа проникает.

Наконец Настя окончательно проснулась. Пристально вгляделась в ласковые очи Елизара Суреновича.

— Со мной не надо разговаривать, как с дурочкой.

— Гордая? Тоже хорошо. Но надо и то помнить, что на гордых воду возят. Каждой девушке в молодые годы нужна поддержка и опека. Особенно с твоим характером. Я же вижу, ты хотя и гордая, но очень доверчивая. Сама посуди: негодяю этому, Алексею, крысе камерной, взяла и доверилась. А также Ираидке. У нее же на лбу написано, что прохиндейка, — а ты за ней пошла. Зато вон на меня, своего, вполне возможно, благодетеля, ишь как зловеще глазами зыркаешь. А почему? Что тебе худого сделал старичок-боровичок?

— Отпустите меня немедленно. Мне домой пора.

— Эва схватилась. Ночь давно на дворе. Да и как я тебя могу отпустить, ежели ты приманка. Сама посуди. За тобой вскоре Алеша пожалует, а он-то мне и надобен.

Чем дальше Настя вслушивалась в гладкую, обманную речь старика, тем большей жутью на нее веяло. Его игриво-простонародный, нарочиты й говорок искрился желтыми сполохами. Так сытый, старый, повидавший виды кот играет с попавшей в капкан мышкой.

— Наверное, вы самый опасный человек, каких я в жизни встречала, — чистосердечно призналась она. — Вот горе, что я вам в лапы попалась. Но ничего, мной вы и подавитесь.

Елизару Суреновичу ее неожиданный выпад крепко пришелся по душе. Лениво потянувшись, он немного покачался на краешке кровати, будто готовясь на нее скакнуть, чтобы разом уж и покончить забаву. Он улыбаться перестал, задумался о чем-то своем, далеком, заветном. Может, различил в дымке будущего того, кто всех нас ждет неподалеку на верное свидание. Суровый лик его омрачился предчувствием скорых и не лучших перемен.

— Голубушка, девочка, — сказал задушевно, кротко. — Поверь, я не враг тебе. Не палач какой-нибудь. Не насильник. Будь моей гостьей, только и всего. Утро вечера мудренее. Как знать, не возблагодаришь ли ты завтра Бога, что он привел тебя сюда. Не будь слишком подозрительной. Никакого зла я тебе не причиню.

— Тогда отпустите.

— Не в моей это воле.

— Почему?

— Ты юна, для тебя все в мире просто, как в таблице умножения. Я же давно живу по законам высшей математики. В ней одна маленькая ошибочка, одно отступление от правил ведут к непоправимой неразберихе.

— То-то и оно, — подытожила Настя даже с удовлетворением. — Вы большой злодей, но со мной у вас выйдет осечка.

Давненько Елизар Суренович не внимал с такой приятностью легковесному девичьему щебетанию. Чем черт не шутит, вдруг эта своенравная девочка скрасит его угасающие годы? Конечно, наивной была эта надежда, вовсе не свойственная его скептическому разуму, да уж, видно, и впрямь годы утишают самую лихую натуру. Он бы хотел, чтобы такая, как Настя, милая, дерзкая отроковица с блестящими, чудными волосами и лукавым ртом, гладила его натруженную, чугунную руку и утешала сказками на сон грядущий. Еще желаннее, блаженнее было бы иногда, при наплыве сил утолить гремящую тоску в ее сопротивляющейся, стонущей плоти. Не надо более иных соблазнов, вознагради, Господь, за великие труды радостью предсмертного душевного воспарения. Он хлопнул в ладоши, и на пороге возникла готовая к услугам Ираида Петровна.

— Ужин? — спросил он.

— Все на столе, прошу, — угодливо, но со странным вызовом доложила женщина. Вызов был не в словах, а в том, как она игриво выставила жирное бедро, обтянутое черным шелком колготок. Юбочка на ней была короткая, как на первокласснице. Щелчком пальцев хозяин отправил ее за дверь.

— Сейчас перекусим, — обратился к Насте, — потом и баиньки. Не грусти, девочка. Все обойдется.

— Я поужинаю с вами, — сказала Настя. — Но сначала позвоню.

Елизар Суренович пересек комнату и, выудив из-под торшера, подал ей телефонный аппарат.

— Надеюсь, не в милицию? А то подскажу, кому пожаловаться. У меня там работают надежные товарищи.

Ему нравилось, как естественно она себя держит: лежит в джинсах на кровати, словно не нависла над ней беда.

На сей раз ответила Мария Филатовна. Ночной голос ее был изнурен. Показалось Насте, что дозвонилась она родной матушке уже на тот свет.

— Деточка, — прошамкала в трубку горбунья. — Сейчас первый час, а тебя все дома нету.

У Насти сердечко ухнуло вниз.

— Мама, очень прошу, ведите себя с отцом, как взрослые люди.

— Как это?

— Я осталась ночевать в гостях. Так сложились обстоятельства. Мне самой это неприятно. Но разве можно из каждой ерунды делать драму. Так жить нельзя.

— Настюша, что с тобой?!

— Ты можешь выполнить одну-единственную мою просьбу?

— Да.

— Возьми в аптечке тазепам. Дай таблетку отцу и таблетку выпей сама. И немедленно ложитесь спать. Вы что?! Уже двенадцать.

— Я же чувствую, чувствую… тебя обидели, да?!

Настя будто воочию видела, как мать судорожно, двумя руками тискает телефонную трубку и милый горбик ее раздулся, как парашют. Но она не могла успокоить мать, не могла быть с ней ласковой, потому что рядом пучилось любознательными бельмами темнобровое, обросшее зеленым мхом чудовище. Инстинкт ее предостерегал: никакого искреннего движения нельзя себе позволить. Чудовище этого ждет, оно питается человеческой слабостью.

— Спокойной ночи, мама. С утра я заеду в университет, к обеду вернусь.

— А сейчас разве не приедешь?

Любимая подружка-мамочка. Дорогой отец. Оба даже не спросили, как она сдала экзамен. Она сдала его на пятерку. Сегодняшний ужас развеется, завтра они все вместе приготовят какое-нибудь особенное блюдо и отпразднуют ее удачу. Они состряпают большой румяный пирог из белой муки с творогом. У них такой роскошной мучицы осталось в кладовке еще целых два пакета. Настя повесила трубку, которая продолжала стенать материнской мольбой.

— Завтра вряд ли получится тебе родителей повидать, — озабоченно заметил Елизар Суренович. — Однако не горюй. Чего-нибудь придумаем.

Ужинали при свечах. Обильный стол был накрыт в соседней комнате. Прислуживала Ираида Петровна, одетая почему-то в униформу швейцара с золотыми галунами. Видно, то был каприз Елизара Суреновича. Униформа, пошитая, вероятно, на заказ, была Ираиде Петровне к лицу. Темно-синие шелковые брюки впечатляюще обтягивали пышные ягодицы. Она была пьяна, то и дело что-нибудь роняла на пол. Елизар Суренович делал ей отеческие наставления.

— Держи себя в руках, Ираидка. Иначе велю выпороть на конюшне. За боярским столом управляться, не невинных по темницам пытать. Ответственность чувствуй все же. Обернувшись к загоревавшей Насте, пояснил:

— Она, наша Ираидка, по первоначальному званию лейтенант НКВД. Из самого ада вынул и к хорошей человеческой службе приставил. Думаешь, благодарна? Как бы не так. Сколько волка ни корми… У ней садизм в натуре. Если долго кровушки не понюхает, дуреть начинает. Одно время в полюбовницах ее держал, но недолго. Дня три, что ли. Дольше поопасался. Загрызть хотела. Вот лежим мы с ней в постельке, представь себе, милый мой ангелочек, Настенька, норовим осуществить половой, как говорится, консенсус, и вдруг чую, еезубешки на моем горле — цоп! Тебе интересно, что я рассказываю, Настенька?

— Я все равно не слушаю.

— Ну и правильно, ты цыпленочка пососи, пососи. Свежий цыпленочек, прямо с фабрики. На тебя похожий.

Настя не прикоснулась к изысканным кушаньям, расставленным на столе, лишь поклевала овощной салат да отпила полбокала виноградного сока, который сама налила себе из хрустального графинчика. Однако сок этот, безобидный по вкусу, произвел на ее внутренности потрясающее воздействие. Веселый огонь растекся по жилам, и комната на мгновение наполнилась голубым сиянием. Личина жуткого старика с сочными губами отодвинулась в угол, а вернулась за стол уже преображенная: теперь Настя пировала вместе с прекрасным покойным актером Евгением Евстигнеевым. Она не опьянела, но бесконечное умиротворение сошло на ее взбаламученный рассудок. Показалось странным, что минуту назад она куда-то спешила и о чем-то беспокоилась. Разве способен причинять ей вред безобидный кривляка и эта наряженная в швейцара женщина, бывший офицер НКВД? Надо совершенно потерять голову, чтобы этого опасаться. Насте стало смешно.

— Вы мне чего-то подсыпали в сок, — сказала она. — Зато теперь я вижу, вы оба добрые, хорошие люди, только шутки у вас дурацкие. Ну зачем было устраивать это нелепое похищение, я бы сама к вам охотно приехала в гости.

Елизар Суренович смущенно оправдывался:

— Это все Ираидка. Это ее поганые затеи. Но теперь наш черед. Давай с ней так пошутим, чтобы неповадно было девушек воровать.

— Только чтобы она не обиделась.

Благовестов глубокомысленно задумался, отставив в руке полуобглоданную баранью косточку. Правда Петровна застыла в покорном ожидании, виновато моргая глазами.

— Вот! — придумал наконец Елизар Суренович. — Она у нас будет собачкой, а мы будем ее кормить. Становись на четвереньки, Ираидка, говнюшка бестолковая.

Ираида Петровна с привычной, похоже, сноровкой бухнулась на ковер, подняла кудрявую голову с яркими щеками и вопросительно тявкнула. В ту же секунду Елизар Суренович метнул в нее кость, которую женщина поймала на лету, запихнула в рот и заурчала от удовольствия. Это было уморительно. Настя смеялась так, что слезы потекли из глаз. Холеным баском ей вторил Елизар Суренович, радуясь, что угодил. Тем временем Ираида Петровна незаметно подобралась к Насте и с рычанием вцепилась зубами в ее бедро. Настя завопила от резкой, неожиданной боли. Благовестов дотянулся и пнул женщину каблуком в лицо, отчего та кувырком покатилась по полу, по-собачьи поскуливая.

— Говорил тебе, она кусачая, — озабоченно заметил Елизар Суренович. — Эх, как это я, старый дурень, недоглядел. Ну-ка, покажи ножку, покажи.

Настя, совершенно не чувствуя стыда, спустила джинсы и заголила бедро. По нежной золотистой коже растекались багровые полоски.

— Хорошо, что крови нету, — обрадовался Благовестов. — А то бы пришлось от бешенства уколы делать. В прошлом году у меня академик гостил. Милейший человек, всемирная слава, лауреат Ленинской премии. Поверишь ли, Ираидка его так искусала, через две недели в мучениях испустил дух. Диагноз этот самый — бешенство. Ну, гляди, зараза! — погрозил кулаком Ираиде Петровне. — Еще раз повторится, болтаться тебе в проруби.

— Летом прорубей нету, — огрызнулась с пола Ираида Петровна. — Шутить изволите, барин.

По всему судя, она была довольна игрой, доволен был и Елизар Суренович ее смышленостью, радовалась и Настя приятному времяпровождению, хотя у нее ныло укушенное бедро. Постепенно накатило оцепенение. Ее клонило в сон, но предощущение сна было не совсем обычное. Ее окутывала блаженная нега, какую прежде, в ночных грезах, она испытывала в объятиях любимого мужчины. Смех ее иссяк, лицо кривилось в жалобной гримаске. Тут снадобье опрокинуло ее в черный провал: она не помнила, как очутилась на кровати.

Ираида Петровна деловито стягивала с нее джинсы. Но это была уже не та коварная, краснощекая баба, которая сунула ей в нос балончик с газом; это была сказочная фея с одухотворенным лицом. И мужчина, который стоял поодаль, был не злодей и не актер Евстигнеев. Это был юный Алеша, трепетно ждущий ее любви. Его нетерпеливые пальцы умело прикоснулись к ее бокам. Настя застонала сквозь стиснутые зубы. Всей душой торопила она миг любовного торжества.

— Эк ее разморило, — сокрушенно заметил Елизар Суренович, основательно разоблачаясь. — Все-таки ни в чем ты меры не знаешь, Ираидка! Разве это доза для девушки.

Ираида Петровна бережно раздвинула Настины ноги, удобно согнув их в коленях. Нежно поглаживала ее золотистый живот. Выдавила сипло:

— Козочка готова, барин. Извольте бриться.

Сопящая туша навалилась на безропотную девушку, словно бетонная плита. Ираида Петровна хлопотала, бегала вокруг, чтобы не вышло у хозяина заминки. Из-под туши выпал детский крик боли. Ираида Петровна облегченно присела на корточки, приникла голодным ртом к жирному боку Благовестова, который отдавался трудной мужской работе сосредоточенно, как маховик. Однако сумел локтем двинуть настырную Ираидку.

— Не лезь, не мешай!

— Так-то оно лучше, так-то по-людски, — бессмысленно приговаривала женщина, роняя на пол слюну. Глаза ее пылали сумеречно.

Очнулась Настя под утро и плохо помнила, что с ней было. Она понимала, что ее изнасиловали. Гудела спина, словно за ночь ее исколотили палками по позвоночнику. Торопливо натянула на себя трусики, джинсы, рубашку. Из высокого оконца проникал в комнату холодный голубоватый свет. Настя прокралась к двери и выглянула. Большой стол завален объедками. Поперек дивана разметалась Ираида Петровна. Она спала одетая, с открытыми глазами. Взгляд ее упирался в потолок. Настя подошла к столу и надкусила яблоко. Горечь изо рта хлынула в желудок. Пока она жевала, Ираида Петровна очухалась. Перевернулась на бок с утробным хрипом. Уперлась глазами в девушку.

— Ну как, детка? Животик не болит?

— Нет, все хорошо, спасибо!

От изумления Ираида Петровна спустила ноги на пол и села, хотя сделать это ей было трудновато.

— Никак, тебе понравилось? Ну нынешние потаскухи… Это надо же! Да я в твои годы…

— Грязь ко мне не пристает, — уверила ее Настя.

5
Когда Петр Харитонович был молодой, была молода и Еленушка. Они бегали по травке босиком в Сокольническом парке, и Елочка смеялась до колик от его юных выкрутасов. Годы не разъединили их, сблизили. Теперь-то она спит в земле, ее косточки промозглые пожелтели, и ей на все наплевать. Он ее не винит, но отдуваться за сына приходится одному. Так же в одиночестве приходится горевать о погибающей, разоренной стране. Сын стал взрослым, опасным, чужим человеком, а страну ухайдакали суетливые, велеречивые говоруны с загребущими руками. После долгих раздумий Петр Харитонович пришел к однозначному, унизительному выводу: второй раз за век Россию провели на мякине и она угодила в одну и ту же ловушку. Бедная, несчастная страдалица! Но что же думать о народе, который не сопротивляется уничтожению? Ему подсовывают нищету, толкуя, что это реформы, и народ верит. Повальный грабеж называют рынком, и народ признательно выскребает на прилавок последние гроши.

Москву опустошили два жирных пингвина Попов и Лужков, которые то и дело на глазах изумленной публики бросаются в прорубь, чтобы остудить разгоряченные, сытые брюшки. Бессмысленное молодечество негодяев. Сиятельные ворюги очумели от своей полной безнаказанности. На экранах телевизоров то и дело появляются зловещие лики вкрадчивых уродцев, которые доверительно упреждают зрителя об нависшей над обществом красно-коричневой чуме и о жуткой опасности заново вернуться в коммунистический кошмар, куда всякими ловкими приемчиками заманивают народ недобитые партаппаратчики. Однако подпольные козни аппаратчиков никак невозможно увязать с тем, что как раз большинство из них выбились в президенты и в предприниматели, называют себя демократами и вытворяют такое, до чего не мог додуматься даже сам покойный отец народов. Одним махом выудили из карманов граждан десятилетиями копленные скудные сбережения, а недовольных разбоем окрестили быдлом и совками. Стращая народ возвращением коммуняк, они искусно подрезали ему становую жилу и теперь с маниакальным любопытством дожидались: окочурится ли он сегодня или дотянет до завтра. Они сами безумны, как безумны все их затеи. Похоже, в нынешней правительственной упряжке нет ни одного психически нормального человека. Иногда приходило на ум: не снится ли ему, как и миллионам других его злополучных сограждан, всего лишь провидческий сон о гибели великого государства. Ведь многое, что происходит, не укладывается в сознании и потому не может быть явью. К примеру, история с Горбачевым. Человек, одурманивший целую страну шаманскими пассами, вдруг, протянув за собой кровавые следы, отступил в тень и лишь призрачно улыбается из далекого зарубежья, уже чуть слышно шевеля плотоядным ртом, но по-прежнему вещая о бессчетных радостях, которые ожидают каждого, кто предаст отца. Может ли быть все это чем-либо иным, как не следствием мозговой горячки, внезапно охватившей нацию? Не приведи Господи увидеть свою Родину, выклянчивающую банку консервов у богатого соседа и промышляющую продажей своих детей: Россия прошла и через это.

На митингах, куда Петр Харитонович взял обыкновение заглядывать, было видно, что если кто и успел поумнеть, то вылилось это запоздалое поумнение не в благое деяние, не в сокровенное слово, а только в обыкновенную русскую злобу на распоясавшихся везунов.

В Бога Петр Харитонович никогда не верил, он был материалистом и солдатом, но отныне готов был молиться хоть чурке с глазами, лишь бы она избавила его от тягостного, безнадежного душевного наваждения. Однако спасения ждать было неоткуда, ибо в самом себе он ощущал невероятную свинцовую пустоту, в которой глухо замирал любой обнадеживающий звук. Сидя поздней ночью перед блестящим оком телевизора, где бесстыдно кривлялись полуголые девахи, он со смутным вожделением взирал лишь на свой полковничий мундир, аккуратно распятый на вешалке. Эту черную, с металлическими ободками вешалку купила ему Елочка. Будь она жива, он спрятал бы голову у нее под крылышком. Мужчине трудно справиться с малодушием в одиночку. Мужчина обретает силу дважды: в любви и в бою. Кто не воюет и не любит, тот тонет в трясине мучительных вопросов. Когда Петр Харитонович понял это, то вдруг вознамерился позвонить бедной Лизе, которую когда-то с таким упорством домогался. По телефону он сразу признал ее тощий, меланхоличный голосок, в котором не было и следа упования на лучшую долю. Петр Харитонович чуть было сразу не повесил трубку, но Лиза обрадовалась, его узнав. Не стала спрашивать, как заведено, о его нынешних делах, не задавала глупых, дежурных вопросов, а только приветливо прошелестела:

— Как давно ты не объявлялся, милый друг!

Он сразу воодушевился и церемонно пригласил ее на чашку чаю. Потом некстати добавил:

— Ко мне сын вернулся, но сейчас он в командировке. Вечером Лиза к нему приехала. Вместо изящной девушки он увидел располневшую, дородную даму лет тридцати, с красивым, ухоженным лицом. Это была и не она. Сквозь новый облик статной покорительницы сердец волшебно пробивались — прежним, задумчивым голосом, мимолетной грустной усмешкой — загадочные черты застенчивой, рассудительной девочки. Петр Харитонович прямо с первых минут желанного свидания был ошарашен. Дикое вожделение, как встарь, обуяло его. Он с порога, едва поздоровавшись, схватил Лизу в охапку и потащил куда-то. Но тащить ее, десятипудовую, было тяжело, хотя Лиза поначалу не слишком упиралась. Она явно сочувствовала его любовному порыву. Все же когда он, сбив дыхание до хрипа, добуксовал ее до спальни, она деликатно охладила его нелепый пыл.

— Дорогой Петр Харитонович, не нужно бы этого ничего, — мягко сказала она.

— Почему? — строго поинтересовался полковник, присев отдышаться на стул.

— Тому много причин.

— Ты же видишь, что происходит светопреставление. Неужто мы не имеем право позволить себе маленькую радость? — горячо укорил он.

Она заговорила с ним, как с несмышленышем. По-матерински объяснила ему, что грубые, скотские совокупления это не маленькая радость, а большой грех. Если он хочет найти в ней внимательного, доброго друга, она к его услугам, но не более того. Постельные утехи не для нее. Она презирает тех, чья духовность сосредоточена в гениталиях. Такие люди ей отвратительны. Они не готовы для грядущих перевоплощений. За последней чертой их ожидает безмолвие. Шутливо она заметила, что немного удивлена козлиной прытью Петра Харитоновича. Разве за столько лет ему не приелась вся эта пошлятина, и разве он не понимает, что именно омерзительная склонность к прелюбодеянию вернее всего уводит человека от заглавной христианской добродетели — творить добро ближнему своему. Петр Харитонович был сбит с толку. Он не все уразумел в ее речах, но, кажется, между ними без разминки затеялась та же самая позиция, которая измучила обоих в незапамятные времена и заставляла безумствовать на глазах изумленных прохожих.

— Ты считаешь меня стариком? — уточнил он. Ответила Лиза поразительно:

— Я не поняла, что для тебя это так важно, прости! В таком случае я готова, — и, чудно глядя ему в глаза, расстегнула блузку. У Петра Харитоновича было ощущение, будто Елена Клавдиевна спустилась к нему на минутку с небес, чтобы урезонить и приголубить. В глубокой задумчивости увел он Лизу на кухню и усадил за стол. Хлопотал с чаем. Откупорил заветную банку утиного паштета, приберегаемого ко дню Красной Армии. Лиза отрешенно улыбалась, следя за его мельтешней. Их необременительное для обоих молчание длилось долго. Уже когда кипяток заперхал в чайнике, Петр Харитонович смиренно признался, что он и не надеялся на удачу, когда волок ее в спальню. Последний год у него вообще не было ни одной женщины, и он не уверен, что справился бы с Лизой, даже если бы она уступила. Он забыл, как это делается. Ему давно не снятся эротические сны. Но он не импотент, нет. Его беда в том, что он слишком тяжко, слишком лично и болезненно переживает гибель империи. Вся его жизнь была озарена идеей величия державы. Он был малой частицей, но великого целого, великого единства. Когда убедился, что русский народ уневолен, как грязь под пятой узурпатора, его психика непоправимо надломилась. Он растерян душой, как путник в трущобе. Помощи ждать неоткуда, потому что никто не поможет человеку или всему народу, утратившему нравственное здоровье. Эта болезнь необратима, ее вылечит только земля. Лиза сказала:

— Ты ошибаешься, Петр Харитонович.

В ее тоне была глубокая убежденность, которая ледяной примочкой остудила его пылающие виски.

— Объясни! — попросил он. — Жизнь за Отечество я готов отдать, а где оно? И к чему мне жизнь без Отечества?

— Отечество там, где и было, — кротко возразила Лиза. — Оно в сердце твоем. Тебе не из-за чего беспокоиться, милый. Ничего не случилось.

— Как не случилось? — изумился Петр Харитонович. — А дерьмократы? А нищета? А развал государственной системы? А коррупция?

— Все это только твое воображение. Ровно две тысячи лет в мире ровным счетом ничего не происходит. То есть ничего важного, кроме того, что человек то находит веру, то теряет ее.

— Какую веру? В Бога, что ли?

— Можно и так сказать. Веру в высшее предназначение своей маленькой, скромной жизни.

— Значит, ничего не происходит? — уточнил Петр Харитонович. — Ни войны не было, ни революции? И не встал у руля правления алкоголик с психологией партийного босса?

— Все было, и ничего не было, — успокаивающе улыбнулась Лиза. — Поле сражения всегда лишь внутри тебя. Ты сам себе и победитель, и палач, и жертва. Дважды одна голова с плеч не летит.

Петру Харитоновичу показалось, что она над ним изощренно подтрунивает. Не может же умный человек всерьез нести такую чепуху.

— Ты всегда со мной лукавила.

— Нет, Петя, нет, что ты!

— Девушкой представлялась, а мужики у тебя и до меня были. Неужто и теперь будешь отпираться?

— Это так важно?

Петр Харитонович задумался. А что важно? Он нелеп, смешон, унижается, но какое это имеет значение? Жизнь минула, как пулька просвистела, — вот единственная беда. Ему хотелось плакать. Он ушел от Лизы в комнату, сел в кресло, согнулся над полом, как над прорубью. Худыми пальцами уперся в пол. Остатки желания утекали в лакированный паркет. Седой, издерганный, трухлявый, почти старик, ожидающий то ли манны небесной, то ли инсульта — вот никчемный итог его бытия. Для чего было отпущено ему человеческое дыхание, если не совершил он ни одного стоящего дела? И самое главное, никого не осчастливил рядом с собой — ни сына, ни жену. Вот теперь и пожинает горькие плоды своей вечной душевной расхлябанности. Служил народу! — какие мертвые, вздорные слова. Год за годом, целые десятилетия затуманивал голову себе и другим. Полковник хренов. Без боя, без сопротивления уступил страну обыкновенным уголовникам-краснобаям. За позорное пустозвонство, за потерю бдительности, за мужскую несостоятельность никакая кара не велика. На кол бы прилюдно сажать этаких бравых полковников. Где-нибудь в районных городках на площади рассадить именно по полковнику на колу в назидание потомкам. Лучший был бы памятник жестокому безвременью. Он не слышал, как в комнату ступила Лиза. Нависла над ним, согбенным, отзывчивой грудью. Протянула руки к его затылку, но не погладила, не дала себе бабьей воли. Отступила к другому креслу, присела. Мужчины беззащитны перед миром, подумала она. Даже самые упорные из них. Может быть, она напрасно отозвалась на зов этого седовласого мальчика. Ему не передашь женский опыт выживания. Она сохранила о нем добрые, нежные воспоминания. Впоследствии уже никто не добивался ее любви с такой отчаянной мольбой. За это она ему навеки благодарна. Но лучше бы ей не приходить сюда. Это был другой человек. Его умственная ущербность коробила ее. Когда-то в его требовательных руках она обугливалась, как спичка, от непомерных спазм сладострастия, но теперь он почти мертв, и она не испытывала к нему женского влечения. Чем поможешь мертвецу? Разве только поудобнее уложить его в могилку. Через всю комнату от него тянуло сквозняком дряблости, истощения, запахом тлена. Разумеется, тут дело не в возрасте. Возраст не имеет значения для любви. В нем сгорело нечто более важное, чем физический запал. Его покинула возвышенная жажда обновления. У нее тоже бывали минуты изнурительной слабости, когда, во всем разочарованная, измотанная повседневной рутиной, она готова была в голос завыть от тоски. Но она справлялась с этим, хотя личная жизнь ее не баловала. Замужество ее оказалось неудачным, бездетным. Муж, легкомысленный щеголь, сотрудник научного института, спился у нее на глазах. Она частенько подливала ему в утреннее пиво отворотного зелья. Но однажды, вероятно в приступе белой горячки, он сошелся с распутной дворничихой-татаркой. Лиза глазом не успела моргнуть, как он переместился жить на первый этаж в дворницкий флигелек. Из состояния белой горячки муж не выкарабкался и доселе: когда по ошибке, путая спьяну местожительство, забредает к Лизе на ночлег, то озабочен бывает лишь одним маниакальным вопросом — кто стырил у него заветный червонец из потайного кармана пиджака. Пиджак, который он поминает, вельветовый, с зеленой искрой, бедолага пропил еще в восемьдесят пятом году. Развод они так и не удосужились оформить. Да и зачем? Все остальные мужчины, которым она благоволила, были как бы на одно лицо. Они прошли как тени, не коснувшись ее огня. Их было, кажется, пятеро.

Один из них, идущий в гору предприниматель, за три месяца сожительства купил ей маленький телевизор и французские духи. Его звали Семеном. С упыриной хваткой он заламывал ей руки за спину, принуждая к противоестественному совокуплению… Посреди безрадостных будней разве не могла она сто раз впасть в безнадежное уныние, подобно полковнику Петру Харитоновичу? Могла, но не впала. Она была женщиной, не склонной прятать голову в песок. Все эти годы она честно, безропотно зарабатывала себе на хлеб в ведомственной конторе, где любой сотрудник и под пытками не сумел бы точно объяснить, чем он занят. Зато в этой именно конторе она познакомилась и подружилась с людьми, которые умели жить двойной жизнью. Днем они прозябали на службе, как все, а по вечерам собирались на разных квартирах и совершали сложные обряды посвящения в своемыслие. У них был благословенный учитель — старец Илья. Он учил Лизу презирать мелочи бытия и жить единым помыслом о благе ближнего своего. Он был христианином, и магометанином, и буддистом одновременно. В его голубых наивных очах пылал свет истины. Он внушал своим ученикам, и Лизе в том числе, что мирская печать не вечна. Лиза была женщиной образованной, начитанной и понимала, что в религиозном отношении их благостный поводырь — всего лишь самоуверенный дилетант, но была предана ему, как собака. Он умел из обычных слов, из банальных заповедей соткать заклинание, завораживающее душу. Последние три года Лиза редкий вечер проводила не возле него или не в мыслях о нем. Товарищи по тайному кружку стали ей ближе родственников, потому что меж ними не осталось мужчин и женщин, а были просто люди, которые заботливо поддерживали друг друга в стремлении, в надежде обрести покой.

Петр Харитонович с хрустом распрямил спину и увидел Лизу.

— Главное — никто не понимает друг друга, — пожаловался ей. Люди разобщены как никогда, а это на руку нашим врагам. У меня сын вырос не пойми что. И кого винить? Только себя. Мы с ним если разговариваем, то вроде через каменную стену. Я о нем ничего не знаю. Мало того, он старика убил. Как это принять? Вернулся недавно из тюрьмы — и глядит волком. Я вижу, он мне вынес приговор. А какой приговор — и за что?

— Может быть, не убивал? Ошибки всякие бывают.

— Да нет, убил. И еще убьет. Но не это меня больше всего удручает. Дело не только в моем сыне. Это я уж пережил. Что-то ужасное стряслось со всем обществом, какая-то чудовищная болезнь его разъедает. Появилось множество непонятных, злобных существ, и повсюду они торжествуют. Кто они такие, новые наши триумфаторы? Они другие, не как мы. Они не думают, зачем живут, для какой цели? Озабочены только одним: как день скоротать до вечера беззаботно. У них мысли, какие могут быть у жука или у птички. Может быть, это вовсе еще не люди, зародыши людей или выродки. Но почему, почему они восторжествовали именно в злосчастной, бедной России? За что ей такая доля?

— У тебя депрессия, — определила Лиза. — Ты поддался сатанинскому наущению. Обвиняешь людей, когда их нужно пожалеть.

— Оставь этот бред. Да, у меня депрессия. Потому что я нормальный человек. Как же мне не быть в депрессии на руинах всего, что я любил? Я сужу попросту: кто сегодня не в депрессии, тот подлец.

В комнате было почти темно, призрачно, сюда еле доставал свет коридорной лампочки, и на этом фоне бесстрастный голос полковника звучал замогильно, Лизе внезапно представилось, что если она ничего не сумеет предпринять, то обязательно произойдет несчастье. Этот нестарый еще человек, чья голова торчит в полумраке, как рог, погибнет. Канет в лету у нее на глазах. Быстрым женским умом она догадалась, не утешение надобно ему, а нечто иное, что только и поддерживает душу в борении со злом. На долгом веку с людьми случается всякое, но для иного человека утрата осмысленности, стабильности бытия страшнее, чем остановка сердца. Лиза подвинулась ближе к полковнику, так, чтобы при желании он мог до нее дотянуться, и шепнула с извечной бабьей отреченностью, как бы ступая на скользкий берег:

— Петя, хочешь, я немного поживу у тебя?

— В качестве кого?

— А кого угодно. Жены, любовницы, домохозяйки.

Петр Харитонович приободрился. Предложение Лизы показалось ему дельным. Он его оценил как милостыню, но такую милостыню, которая не унижает, как гуманитарная помощь, навязанная стране кровососами, а возвышает подающего и нищего до высокого взаимопонимания. С угрюмой благодарностью он отозвался:

— Как же ты тут поживешь, когда Алеша скоро вернется. Он этого не поймет.

— Попробуем вместе на него повлиять.

Петр Харитонович засмеялся, но вместо смеха у него получился хрип.

— Не понимаешь, о чем говоришь. Попробуй на волка повлияй.

Никогда и ни с кем, кажется, не был Петр Харитонович так горько откровенен. Лиза осторожно возразила:

— Пропавших людей нет, есть заблудшие. Хочешь, познакомлю тебя с одним замечательным человеком, со старцем Ильей?

— Так ты сектантка?

— О, ему открыты многие истины. Некоторые рождаются уродами, а других, их очень мало, природа оделяет божественным знанием. Вот он как раз такой. Ты не веришь, потому что тебя всю жизнь с толку сбивали.

Дальше Петр Харитонович слушать не стал, поднялся и ушел на кухню. Поставил чайник на плиту. Лиза тоже за ним потянулась, чтобы продолжить тайное врачевание. В дверях он поймал ее в охапку и ловко, как юноша, поцеловал в губы. Она не отстранилась. Глазами светилась весело. От ее свежей кожи пахло давно забытыми женскими духами. Петр Харитонович представил себя со стороны: на пороге кухни блудливый перестарок держит в объятиях сочную молодку. Нелепая, воровская сценка.

Отпустил Лизу в смущении. Сказал раздраженно:

— Не меня сбили с толку, тебя. Им только и нужно, чтобы мы юродствовали во Христе. Они этого и добивались. Против этой сволочи автомат нужен, а не крест.

Лиза спокойно заваривала чай. Она никуда не спешила, хотя время клонилось к полуночи.

— Злоба злобу множит, — сказала она.

Ее медоточивые приговорки начали злить Петра Харитоновича, но это была добрая, хорошая злость, похожая на пробуждение.

— Им только и нужно, чтобы побольше было святош, которые народ убаюкивают.

— Да кто они-то, кто?

— Разорители, нечисть, нелюди! Где ты видела, чтобы огромную, богатейшую страну за пять лет спустили с молотка, а ее исконных жителей превратили в скот? Такого история не знает. Это впервые.

— Это уже было в семнадцатом году, — поправила Лиза. Рука Петра Харитоновича с фарфоровым чайником замерла в воздухе. Он поймал себя на мысли, что разговаривает с Лизой, как когда-то разговаривал с Еленушкой — с тем же тревожным недоумением. Так соотносятся лишь с очень близким человеком, когда заранее понятно, что именно близкому человеку правды не втолкуешь. Легче договориться реке с пустыней, чем мужу с женой. Ему стало уютно от этой домашней мысли. Еще ему было приятно оттого, что Лиза, судя по всему, так же одинока на свете, как и он. Зачем бы иначе она предложила совместное проживание.

Лиза не могла возвратить ему утраченное, об этом нечего и помышлять, но в ее присутствии он впервые со смерти жены ощутил смутную возможность перемен.

— На семнадцатый год модно ссылаться, — заметил он, не давая себе расслабиться окончательно. — Дескать, мы его сейчас расхлебываем, дескать, после семидесяти лет социализма иначе и быть не могло. Это наглое вранье. Сходится только одно. В семнадцатом году Россия позволила себя оболванить, ограбить и растоптать и пять лет назад угодила в ту же ловушку. Те же самые люди, негодяи, бездельники и смутьяны взяли верх, впились в шею народа и сосут из него кровь. Что же это за народ, который все это терпит, хочу я тебя спросить? Стоит ли он доброго слова? Иногда я ненавижу себя за то, что я русский, безмозглый пень. Так-то вот!

Договорившись до этого, Петр Харитонович надолго приумолк, как бы с сожалением прислушиваясь к невзначай вырвавшемуся признанию. Лиза подлила ему в чашку заварки. Ей возразить было нечего. Она была женщиной и готова была сострадать всякой слабости, всякому самоуничижению, но уважать за слабость никого не могла. Старец Илья говорил: с каждым человеком сбудется лишь то, что сбывается. С Петром Харитоновичем сбылось то, что он впал в грех отчаяния. Старец Илья говорил еще так: не дай погибнуть одному человеку, и ты спасешь целый мир. Лиза была женщиной, у которой не случилось детей. Но если этого нытика-старичка приодеть в детскую распашонку да помыть в ромашковом шампуне, он и будет ей вместо ребенка.

— Все-таки я у тебя побуду некоторое время, — сказала она. — А то, я вижу, ты себя доведешь до родимчика.

— До какого родимчика?

Лиза улыбнулась покровительственно:

— Пойдем лучше спать, Петя. Завтра все же на работу.

— Ты же спать со мной не желала, — удивился Петр Харитонович. — Впрочем, разумеется, для тебя это дело привычное. То — не хочу, а потом — нырк в постель. Ты и десять лет назад… Одного не пойму, или это у женщин вообще в крови? Почему нельзя без обмана?

Лиза не нашла в себе сил обижаться, спорить, у нее глаза слипались от усталости. Уныло сопротивляющегося, увела его в спальню, помогла раздеться. Уснул Петр Харитонович мгновенно, только коснулся щекой подушки. Ее первый ребенок, ее первенец. Она прилегла рядом, не раздеваясь. Потолок поглощал лунный свет, матово блестя. Лиза подумала, что старец Илья будет ею доволен. Она сама была собой довольна. Пройдя земную жизнь до половины, она не так уж много совершила добрых поступков, хотя и зла никому не делала по расчету. Чтобы делать добро, учил Илья, надо сначала одолеть в себе животное начало, которое называется эгоизмом. Его победить нелегко, потому что облик его неуловим. Человек сживается со своим эгоизмом, как с током крови. Эгоизм, учил старец Илья, страшнее чумы, потому что чума пожирает плоть жертвы, а эгоизм — лишает бессмертия духа. Ибо дух торжествует лишь в том, кто убил в себе животное начало. Спокойно опочивавший Петр Харитонович был ее маленькой победой над собственным эгоизмом. Ради него Лиза пожертвовала блаженным отдыхом в чистой, привычной постели — это не так уж мало. В груди старика безостановочно закипал жестяной самоварчик: Лиза думала, что так поскрипывает его больное сердце, но она ошибалась. Петру Харитоновичу снился политический сон про Гаврюху Попова.

Гаврюха Попов, исчадие ада, мэр Москвы, избранный под всеобщее ликование московских улиц, привиделся ему совершенно в непристойном обличье. Жирный и голый, каким любил показаться народу, Гаврюха заманивал полковника в прорубь. Корчил из полыньи глумливые рожи и пухлой ручкой совал под нос Петру Харитоновичу маслянистый кукиш. От Гаврюхи смрадно разило протухшим свиным салом. Петр Харитонович с берега пытался звездануть Гаврилу в ухо, но это ему никак не удавалось. Руки у него были коротки, да и Гаврюха ослеплял, метал ему в глаза ледяные брызги. Ступить в полынью к жирному борову Петр Харитонович не решался, потому что знал, что тут же потонет, а его потуги дотянуться до мерзавца с берега лишь вызывали чье-то злобное улюлюканье. Горестно было на душе у полковника. Он откинулся спиной на бугорок, так что изломило поясницу, и почувствовал, что больше ни на что не годен. Обмяк как куль с рогожей. Гаврюха сразу приметил его бессилие, выкарабкался из проруби и, гогоча срамной пастью, помочился ему прямо на грудь. Это было даже не оскорбление, а некое высокое ритуальное действо. Гаврюхина морда обрела глубокомысленное, торжественное выражение. Петр Харитонович попытался уклониться от вонючей струи, отползти, но затылком уперся в камень. От дальнейшего унижения его спас телефонный звонок. Петр Харитонович слабо дернулся всем телом — и проснулся. Звонок в ночи был ужасен. Петр Харитонович неуклюже перевалился через Лизу, худо соображая, кто она такая. Из телефонной трубки ему в ухо засопел незнакомый хамоватый мужской голос.

— Леха, ты?

— Вы понимаете, который час? Алеша в командировке.

— А это, выходит, папахен его? Скажи своему командировочному, чтобы поскорее возвращался. Птичка без него заскучала.

— Какая птичка?

— Которая с сиськами. Алеха поймет.

Только тут Петр Харитонович совершенно проснулся и почуял, как в трубке шуршит ледяная поземка.

— Вы бы оставили мальчика в покое, негодяи! — сказал он. Наглый голос сипло хохотнул в ответ.

— Сперва мы твоему мальчику коготки подрежем.

— Погодите, доберусь я до вас, — беспомощно пригрозил Петр Харитонович. В трубке матерная брань и гудок отбоя. От разговора у полковника осталось ощущение, что перемолвился он не с одним каким-то подлым человеком, а сунула башку в его ночную обитель вся черная рать, ополчившаяся на бедную Русь, — и опять он повержен, смят. Никому уже не защитник, а всего лишь малая щепка, плевок под пятой супостата. Не будет ему, старому солдату, боя, а будет вечное посрамление. Враг неуловим, многолик и коварен и честной схватки избегает. Сквозь комнату, как утешение, протянулся встревоженный Лизин шепот:

— Что-нибудь неприятное, Петя?

— Наоборот. Буш звонил, обещал гуманитарную помощь, — вяло пошутил полковник. — Мне банку тухлятины, а тебе поношенные трусы. Небось рада?

Лиза молчала.

— Ладно, спи. Пойду на кухню, покурю.

На другой день вернулся Алеша. Отец был дома, сидел у выключенного телевизора и по виду был невменяем. Зато квартира блестела чистотой, словно по ней прошлись утюгом. Лиза несколько часов наводила в ней порядок, успела и постирать, и вытрясти пыль из ковров, а перед уходом уверила Петра Харитоновича, что их ночной сговор остается в силе и она будет терпеливо ждать вызова. По случаю субботы сам Петр Харитонович не помнил, как скоротал денек. Ему было стеснительно оттого, что Лиза так усердствовала. Кто она ему в конце концов, не друг, не жена — так, мотылек залетный. Когда она ушла, на прощание поцеловав его в губы, он привычно погрузился в изнурительные рассуждения о паскудстве жизни. Телевизор выключил, когда услышал, как диктор Киселев со счастливым придыханием объявил, что если удастся утихомирить недобитых коммунистов и еще каких-то красно-коричневых, то международный валютный фонд отвалит им двадцать четыре миллиарда долларов. Кошмар подступал со всех сторон, давил глаза и ушные перепонки, и этот ненатуральный респектабельный, смазливый бесенок на экране, как и другие дикторы, радостно изрекавшие немыслимые непристойности, был частью вселенского шабаша, на котором день за днем угнетался человеческий рассудок. Зато явью был возникший на пороге сын — отрешенный и нахмуренный. Он реален хотя бы потому, что неведомо, как к нему подступиться. Стоит и смотрит на отца, как на прокаженного. В руке кожаный баульчик голубого цвета.

— Присядь на минуту, — попросил Петр Харитонович.

— Чего тебе?

Петр Харитонович не удивился грубому ответу. Сын вообще не разговаривал с ним по-человечески, за каждой его фразой таился ядовитый вызов. Теперь уж этого не поправишь. В хрупких чистых чертах мальчика угадывалось затаенное, преступное знание о мире. Как ему представляется отец? Некоей назойливой, докучливой букашкой, ползающей по квартире? Все-таки сел, поставил баульчик у ног. Что там у него в баульчике — оружие, деньги?

— Как съездил? Удачно?

Алеша фыркнул.

— Чего тебе, говори.

— У тебя сигаретки не найдется?

В недоумении Алеша пошарил в кармане, кинул отцу пачку «Явы» и маленькую бронзовую зажигалку. Швырнул под ноги, поленился встать и поднять. Спасибо, хоть не в лицо.

Петр Харитонович выколупнул из пачки сигарету, задымил. Подвинул вместо пепельницы чайное блюдечко. Алеша сказал:

— Чего-то тебя ломает? С похмелья, что ли?

— Да вся наша нынешняя жизнь, Алеша, идет как с похмелья.

— Почему? Жизнь нормальная. Как всегда. У кого сила, тот и прав.

— А у тебя много силы?

— Хотелось бы побольше, но хватит и этой.

Петр Харитонович чувствовал, как в грудь вползает одышка, как начинает невпопад дергаться нерв в виске. За последние полгода ему не раз казалось, что еще мгновение, еще один глоток воздуха — и рухнет наземь без сознания. Пульс вдруг замирал, таял. Страх близкой смерти возникал, подобно артобстрелу. Надо было поторапливаться, чтобы успеть хоть как-то объясниться с сыном. Петр Харитонович не сомневался, что когда-нибудь в необозримом будущем, когда его самого уже не будет на свете, Алеша испытает жестокие муки раскаяния. Он хотел бы издалека облегчить сыну будущий непомерный груз вины. Но не только это. Его тоже тянуло покаяться перед родным существом, как не догадалась покаяться Елочка, отчего, бедняжка, и померла так изумленно, нескладно, сгоряча.

— Как бы попроще сказать, — Петр Харитонович попытался поймать взгляд сына, но тот задумчиво разглядывал ногти. — Я понимаю, я для тебя пустое место, как и покойная мать, но это все может перемениться. Человеку иногда кажется, что он умнее всех, все постиг, все разгадал и дальше только вечный праздник, и вдруг какая-то малость, какой-то случай — его отрезвят, и он поймет, что жил-то на самом деле вслепую, как крот. Ты слушаешь меня?

— Пойду чего-нибудь пожру, — лениво сказал Алеша, — да покемарю часик. В поезде не выспался.

— В холодильнике картошка и тушенка открытая. Конечно, поешь, если голоден.

Алеша зевнул, но с места не сдвинулся. Отец не был для него пустым местом, иногда вызывал любопытство. Как случилось, думал Алеша, что во мне течет кровь этого раба, этого запрограммированного общественного сперматозоида?

— Ты мне про крота и хотел рассказать?

— Понимаешь, я страшно виноват перед тобой. Я хочу, чтобы ты простил меня.

У Алеши родилось подозрение, что отец наконец-то спятил, хотя шло к этому давно. Все отцово бестолковое, унылое поколение, с муравьиным упорством строившее коммунизм, загнали в угол. У них отняли политические цацки. Для них это все равно что лишиться кислорода. Некоторые скоро передохнут, другие угодят в психушку, где прежде сами гноили неугодных людишек, не пожелавших маршировать под звоны цацек.

— Я тебя охотно прощаю, — усмехнулся Алеша, — но скажи, за что?

Петр Харитонович притушил сигарету в блюдечке и потер виски, откуда рвались наружу воспаленные нервы.

— Я не надеюсь, что ты сейчас поймешь. Но знай: я преступник. Я преступник, а не ты. Я уродил дитя, не сумев вдохнуть в него живую душу, и беззаботно отправил уродца на муки. Оправдания нет. Я обязан был убить тебя, как пристреливают взбесившуюся собаку, а я этого не сделал, струсил. Прости, что обрек тебя на вечные страдания.

Алеша хмыкнул, поднялся и ушел на кухню. Баульчик прихватил с собой. В баульчике у него, кроме куртки, пистолета и трех пачек сторублевок по пять тысяч каждая, была припасена бутылка хорошего красного вина. Да, видно, отец докомандовался, отслужил свой срок: маразм. Пора подумать о богадельне. В сущности, самый лучший и гуманный вариант для них обоих. Полковника пусть пестует его любимое государство, варит ему по утрам манную кашу, а сюда в квартиру он, Алеша, поселит на время Настю. Как бы в порядке любовного эксперимента. Разумеется, можно привести Настю сразу, при полоумном отце, но ведь и у нее не все ладно с головкой. Получится, он будет надзирателем в палате для душевнобольных. Не слишком ли обременительно.

Не успел Алеша до конца додумать веселые мысли, приковылял Петр Харитонович.

— Про главное-то я забыл, сынок.

— Да нет, все вроде сказал, спасибо. Про уродца особенно крепко. Хочешь, налей, похмелись вон.

Петр Харитонович послушно нацедил в чашку из красивой бутылки. Выпил, словно вздохнул. Вино было терпкое, свежее, кисловатое — и напоминало о лучших временах.

— Звонок был ночью нехороший, подлый. Кто-то из твоих приятелей.

— И что сказал?

— Намеками говорил, грязно. Угрожал. Про какую-то девушку твою намекал. Что ей не поздоровится. Но я ему тоже спуску не дал мерзавцу.

Алеша вскинул голову:

— Хоть раз сосредоточься, перескажи толково. Прошу тебя.

— Так я же объясняю, не понял ничего. Грязь одна, чего в ней копаться. Грозились ноготки подрезать, то ли тебе, то ли твоей девушке. Прости еще раз, сынок, я среди людей прожил, вашего языка не понимаю.

Алеша прохрипел что-то невнятно, метнулся к двери. Через двадцать минут, взмыленный, добежал до Настиного дома.

6
С отъездом Алеши в командировку на Федора Кузьмича нахлынула маета. Он сходил в цирк и посмотрел представление. Это его не утешило. Да и что могло его утешить. Жизнь утратила смысл давным-давно, когда Ася его предала. Все дальнейшее — лишь потуги жить. Иногда жутковатые, как пребывание на нарах, иногда нелепые, как попытка заняться бизнесом. Его убили в незапамятные времена, но похоже, не его одного. С первых дней в Москве, с первых глотков воли он с оторопью заметил, как много мертвых, потухших людей шатается по улицам. Увозили его в наручниках из одной Москвы, а вернулся он совсем в другую. Словно чума прогулялась по древней столице. С истощенных, угрюмых лиц осыпались на землю чешуйки омертвевшей кожи. В магазинах некоторые из усопших москвичей блудливо взбадривались, но лишь для того, чтобы гавкнуть на продавца. Было впечатление, что великому городу приходит конец. Москвой завладели паханы. Они были не чета лагерным. Главный московский пахан пописывал экономические статейки и имел ученую степень. Хватка у него была мертвая, бульдожья. В неволе Федор Кузьмич иногда натыкался на его статейки и читал их с уважением и Алеше подсовывал; но увидя, чего этот благодушный с виду толстяк натворил в городе, проникся к нему лютым презрением, как ко всякой нелюди, как вообще к паханам. Уж их-то стервяжью натуру он изучил до тонкости. Паханы урождаются на свет лишь для того, чтобы пожирать себе подобных, более ни для чего. Им неведомы обыкновенные чувства.

Если пахана лишить человеческого общества, он не шибко огорчится, а примется пожирать мошкару и железные прутья. Природой ему отведен всепереваривающий кишечник. Убеждать пахана в добродетели бесполезно. Угадав пахана, его надобно сразу удавить, а ежели нет на это сил, следует отойти в сторонку, как от пробегающей мимо бешеной собаки. Однако угадать пахана бывает затруднительно, тут нужен особый опыт; а перед такой поганью, как жирный ныряльщик, большинство людей, как правило, оказываются беззащитными еще и потому, что по своему заповедному, звездному устройству не могут, не смеют поверить в беспредельное злодейство власть имущих.

Федор Кузьмич затосковал по просторам земли. В никчемности московской жизни, как в лагере, ему грезился иной жребий. По краешку сознания, словно прикосновение любящей женской руки, скользили степные шорохи. Добраться до Ростова было нетрудно, но он не спешил. Вполне возможно, вовсе не туда его манило. Бесценная сестрица Катя упокоилась пять лет назад, на прощание послав весточку, что будет ждать его вечно. Призраки отца с матушкой скитаются по-над Доном, но они ли его окликают? Федор Кузьмич не хотел ошибиться. Ошибка могластать роковой. Вдруг мир пуст от края до края — и нет в нем воли человеку, и нет покоя. Капкан жизни смачно щелкает, отсекая еще одну бедовую башку. Тут хоть рядом Алеша, да бывшая жена Ася, изнуренная похотью, но по-прежнему дорогая, да сын Иван… О сыне лучше вообще не вспоминать… Федор Кузьмич пожаловался как-то клоуну Аристарху, что болит у него сердце, словно швы в нем расползаются. С Аристархом они каждый вечер чаевничали за полночь, если не беседовали, то согласно молчали. Клоун ему сочувствовал. В опрятной белой кухоньке его старческий пушок вздымался нимбом вокруг ушей, тянясь сквозь потолок к небесному электричеству. Клоун утешал его, как умел. Каждому человеку, объяснял он, отпущено ровно столько силы, чтобы худо-бедно стерпеть муки бытия и спокойно уйти восвояси. Срок жизни определяется равновесием чаши страдания и чаши терпения. Но некоторым, как Федору, неизвестно, по какой причине достается силы в избытке, чрезмерно, причем эта сила такого свойства, что ее невозможно истратить на обыкновенное житейское пребывание. Каждый человек, уверял клоун, подобен машине, работающей на бензиновом топливе; но попробуй представь, что машину зарядили атомным горючим. Каково ей будет колесить по нашим убогим дорогам, надрывая железные подшипники? Туманные рассуждения старика не успокаивали Федора Кузьмича, но он дорожил присутствием беззлобного человека.

— Сердце у тебя болит не потому, что больное, — заметил клоун, — а потому, что ты одинок. Заведи себе крепкую, добрую женщину, ей твой избыток пригодится. Нарожаешь детишек, накопишь добра. Твое дело молодецкое, а как же! С меня, старого мухомора, пример не бери. Хочешь, приведу тебе одну прямо сюда? Не пожалеешь, Феденька. Я ее для себя самого отслеживал, но тебе уступлю с радостью. Какой я тебе соперник. У тебя, Феденька, в ноздрях запах особый, для ихнего пола убийственный.

Когда на Аристарха накатывала амурная тема, а это случалось частенько, Федор Кузьмич отправлялся на покой. Дальнейшее общение со стариком было бессмысленным. Как тлеющий уголек, он погружался в какие-то невнятные воспоминания о былых пожарах, и прислушиваться к ним было невозможно без тайного содрогания.

Накануне возвращения Алеши позвонила Ася и сказала, что немедленно должна его увидеть. Что случилось, спросил он. Ничего не случилось, ответила она, но если он сейчас же не приедет в кафе-мороженое, что напротив ее дома, может произойти несчастье. Какое несчастье, спросил он. Ты бесчувственный, ответила Ася, ты всегда был бесчувственным, поэтому и сломалась семейная жизнь. Не только поэтому, возразил Федор Кузьмич, но и потому, что ты бляданула. Он пообещал приехать через час. Наверное, подумал он, ей понадобились деньги. Сунул в карман пять тысяч. Ася никогда не была корыстной и беречь копейку не умела. Правда, по нынешним временам это вообще не имело никакого значения. Экономь или транжирь, Гайдар все равно обчистит до нитки.

Ася ждала его в безлюдном зале за столиком. На ней был нарядный сарафан в ярких цветах. Грудь открыта и светится темными, крупными сосками. Сумрачное, смуглое лицо с порочным цыганским блеском глаз. Гладкая, нежная кожа с бархатным глянцем. Разве можно осуждать за что-либо женщину, которая сохранила очарование юности, перевалив за середину жизни. Похоть, сосущая ее чрево, наложила на ее черты отпечаток возвышенной отрешенности. Вероятно, при встрече с ней большинство мужчин испытывали приятное головокружение.

Но при виде бывшего мужа Ася, как всегда, поначалу чуток оробела.

— Тут есть шампанское, — сказала заискивающе. — Хочешь?

— Все равно. Возьми шампанское.

Вертлявый юноша-официант мгновенно поставил на стол бутылку и две вазочки с мороженым. Еще на пороге он засек Федора Кузьмича. В пустой кооперативной башке, нацеленной на чаевые, щелкнул тумблер: внимание!

— Под рукой не вертись, — посоветовал ему Федор Кузьмич. — Понадобишься, кликну.

Асе не верилось, что когда-то этот человек был ее мужем, любимым мужем. Она готовила ему еду, устраивала маленькие семейные сцены и, удовлетворенная, засыпала в его объятиях. Все прошлое осталось в душе тихим, саднящим звуком, словно всхлипывала изредка тоненькая дудочка в неумелых детских губах.

— Ну что, говори, — поторопил Федор Кузьмич. — Деньги кончились?

Ася выпила шампанского и отправила в рот ложку мороженого. Стойко выдерживала приветливый мужнин взгляд. Но знала, как это опасно. Если не отвернуться вовремя, сарафан сползет с плеч, зубешки лязгнут — и сердце охватит первобытный ужас.

— Ты всегда будешь считать меня шлюхой?

Федор Кузьмич тоже сделал глоток — и поморщился. Кисловато, приторно и некрепко.

— За отпущением грехов пришла? Я не батюшка.

— А ты представляешь, каково мне было? Или тебе одному тяжелее всех?

Федору Кузьмичу давно хотелось успокоить Асю, еще в лагере он об этом подолгу думал. Вот и выпал наконец случай.

— Не заводись, малышка. Ты не шлюха и не святая. Так уж сложилось, что тебе Алеша подвернулся. Перед ним никто не устоит, мне ли не знать.

Серая тень наплыла на ее глаза, лицо вытянулось, как после слез. То ли он давно ее не видел, то ли разглядел попристальнее, то ли освещение в кафе было особенным, но показалось Федору Кузьмичу, что она не такая, какой была в последний раз на домашнем чаепитии, в обществе троих своих кобелей (одного, правда, бывшего). Екнуло в груди: не заболела ли? Он слыхал, у молодых, добрых, охочих до случки женщин бывают внезапные болезни, которые уносят их в могилу в одночасье. Редко, но бывают. Учудит штуку, догони ее попробуй на том свете.

— Помнишь хоть, что сын у тебя есть? — спросила Ася.

— Чего с ним?

— Ничего особенного. Был сын, теперь его нет.

Значит, вот какую пулю отлила. Он даже не стал спрашивать, что с Иваном. Слишком ядовит был укол.

— У меня его и не было. Я в тюрьме кантовался, пока он рос. Спасибо, ты хорошую замену мне нашла. Вы мальчика воспитали с Филипп Филиппычем, вам он и сын. Меня он не принял, и правильно сделал. От уголовного папани одни могут быть убытки. Только зря ты так со мной заговорила, Асенька. Я бы тебе не посоветовал в моих ранах мизинчиком ковыряться.

Ася уткнулась носом в бокал, но при последних словах встрепенулась и выпрямилась. Слова у нее посыпались с губ, как семечки.

— Что ты подумал, Федя, нет, что ты! Я тебя задеть не хотела… И неправда, сын он твой, твой сын, ничей больше. Он весь твой, по характеру, по повадкам. Твой, Федя! Ты его из сердца не выбрасывай. Пожалуйста! Не сердись на него, он потом все поймет. Ему еще рано такие вещи понимать. Кто его настоящий отец, он потом разберется. Но беда с ним, он уходит, Федя. От меня решил уйти, понимаешь? Потому и позвонила. Ты поговори с ним. Его никто не убедит, кроме тебя. Он уходит, Федя! Понимаешь?

— Почему?

— Не знаю.

— Врешь.

— Нет, не вру. Как он объясняет, что все чушь. Я не верю. Что-то с ним стряслось. Может, влюбился. Ты с ним сам поговори, умоляю. Он дома, собирает вещи. Он ждет тебя. Пообещал выслушать. Ты один его образумишь.

— Куда он намылился?

— Не говорит. Ему осталось учиться год.

В ее темных очах была тоска сродни его тоске, и Федор Кузьмич дрогнул. Он готов был пройти испытание, которое могло уравновесить лагерные годы. Светлое Ванечкино недоумение, как звезда в небе, холодило ему кровь. Наконец-то сын позвал его попрощаться. Он на это не надеялся. Послал за ним мать. Ничего нет слаще сыновьего зова. Пряча дрожь восторга в ледяных зрачках, Федор Кузьмич спросил:

— Из-за чего хоть он взбеленился? Был же какой-то повод? Не лукавь, Ася.

Ася потупилась, из алого рта пыхнуло паром, как на морозе.

— Недели три назад застал меня с Алешей… Но это же ерунда, правда? Из-за этого мать не бросают.

— Конечно, — согласился Федор Кузьмич. — Наоборот. Дети любят смотреть, как ихнюю маманю посторонние дяди дрючат.

— Ты безжалостен, Федор!

Федор Кузьмич поманил официанта, который подбежал гуттаперчевой рысью. Федор Кузьмич отвалил ему на чай четвертной, но сделал замечание:

— Не по-умному шестеришь. Рожей много мелькаешь.

Иван сидел в комнате под включенным торшером с книжкой в руках. Он редко бывал без книжки. На полу туго набитый и затянутый большой рюкзак. Блеснул на вошедших настороженной усмешкой. Федор Кузьмич сказал смущенно:

— Ты хотел поговорить, Ваня?

— Что-то путаете, Федор Кузьмич. Это мама хотела. Мне-то зачем. Впрочем, это не имеет значения.

Федор Кузьмич присел на стул, на краешек. В этом доме он был гостем, и хотел оставаться гостем, и вел себя, как гость. Он остро чувствовал свою обременительность для близких людей и надеялся, что положение гостя смягчает, умаляет его присутствие. Он не снял башмаки в прихожей, чтобы было понятно, что скоро уйдет. Он никому не помешает. Каждую минуту, проведенную возле сына, он ценил на вес золота, но это его маленькая тайна. Ася застыла у дверной притолоки, сложив руки на груди. Теперь по виду ей было лет пятьдесят.

— Ваня, ты же обещал!

Иван отложил книгу, провел рукой по глазам. Сделал над собой усилие, заговорил ровно, твердо, четко. Он умел говорить так, как редко кто умеет. Он говорил только то, что думал на самом деле. Федор Кузьмич догадывался, как это трудно. Трудность не только в том, чтобы быть искренним, но и в том, чтобы снабдить слова точным смыслом. Большинство людей с рождения и до смерти мычат что-то нечленораздельное, и уж во всяком случае из их речей невозможно понять, чего они хотят. Хороший мальчик у них с Асей — умный, смелый и благородный. В лагере за его жизнь Федор Кузьмич не дал бы и понюшки табаку.

— Хорошо, — сказал Иван, — если мама настаивает, я объясню и вам. Я ухожу не от нее и не от Филипп Филипповича, которого по-прежнему уважаю; я ухожу из вашего мирка, где я всем чужой и мне все чужие. Мама не понимает, но в нашем доме, как и повсюду, воцарился торгаш, который охотно принял правила игры, навязанные ему дорвавшимися до власти подонками. Это все противоречит моим убеждениям. Мне с вами тошно, скучно жить. Я боюсь заразиться, боюсь, что эта гниль переползет на меня. Я убегаю, чтобы спастись, — вот и все объяснение. Понятно, мамочка нервничает, но это чисто биологическое состояние. Как же, щенок покидает логово. Надо бы сперва отрастить клыки. Все так. Но вас-то что волнует, Федор Кузьмич?

Мальчик ждал ответа, и Федор Кузьмич сказал:

— Ничего меня не волнует.

Иван поглядел на мать, погладил рюкзак, надутый пузатой готовностью к движению. Ася, стряхнув оцепенение, плаксиво спросила:

— А как же школа?

Иван улыбнулся, потому что это действительно было смешно.

— Видите, Федор Кузьмич? Вечная мелодрама наседки и цыпленка.

— Ты никого не любишь, кроме себя, — сказала Ася. — Но я твоя мать и имею право знать о твоих планах.

— Вряд ли тебе интересны мои планы.

— Почему?

— Они вне круга ваших пристрастий.

— Не понимаю.

Все она прекрасно понимала, и ее смиренный тон никого не обманывал. Ася была на пределе. У нее тушь скользнула на щеку, растопленная внутренним жаром. Иван попробовал рюкзак на вес: донесет ли, куда надо. Федор Кузьмич испытывал блаженное чувство покоя: словно его допустили по ошибке в рай. Сын злился на мать, а у него, у тюремного папаши, как бы косвенно искал поддержки, — это ли не чудо. Только бы не спугнуть мгновение.

— Это, в конце концов, грубо, — сказала Ася. — Я тебя спрашиваю, а ты молчишь.

— Я думал, ты сама с собой разговариваешь.

— Скажи при Федоре Кузьмиче, куда ты собрался.

— Неужто приятно сто раз одно и то же перемалывать. Я же сказал: покидаю притон. Здесь моя психика подвергается коррозии.

Истерика случилась с Асей совершенно неожиданным образом. Она качнулась от двери, лицо набрякло синевой, бросилась на Федора Кузьмича и неумело, но ходко замолотила по его круглой голове пухлыми кулачками. С губ ее срывались бредовые обвинения.

— Ты! Ты!.. Один! Спрятался в тюрьме… Нарочно, чтобы от сына отречься. Меня убил, измордовал! Палач, сволочь! Почему тебя там не прикончили?! Ненавижу! Всех вас ненавижу!

Федор Кузьмич обхватил разбушевавшуюся Асю за плечи и отвел, почти отнес на диван. В его тяжелых лапах она еще некоторое время трепыхалась, извивалась, по-щучьи клацая зубами, потом враз затихла — и даже глаза прикрыла. На щеки вернулся розовый свет.

— Бедная мамочка! — насмешливо заметил Иван. — Сколько актерского таланта пропадает всуе.

Федор Кузьмич попросил у него разрешения и задымил сигаретой.

Иван наблюдал за ним с любопытством.

— Забавно, — сказал он. — Вот вы держитесь корректно, спрашиваете разрешения закурить, а все равно страшно. От таких, как вы и ваш напарник Алеша, постоянно веет жутью, как от каннибалов. Аура жути. Это от природы или школа жизни наложила роковой отпечаток?

Федор Кузьмич сигарету деликатно держал над ладонью, чтобы, не дай Бог, не сыпануть пеплом на ковер. Сыну ответил обстоятельно:

— Наверное, от природы, действительно, в характере было что-то отчаянное. Потом и лагерь, ты прав, наложился. Там ведь человека придавить все равно что лягушку. Там или пан, или пропал. Или лижи пятки каждой мрази, или окажи сопротивление. Кто сопротивляется, тот обыкновенно тоже не жилец. Выживает всякая нечисть. Я сам себе другой раз не рад, Иван. Гляну в зеркало, а там заместо человеческого лица — злодейская харя. Что говорить, теперь уж этого не поправишь. Да ничего, долго на свете не задержусь. Скоро в леса подамся, где мне и место. В любом случае вам с матерью я не опасен. Вреда никакого не сделаю.

— Уже сделали, Федор Кузьмич. Своим появлением. Мы с отцом, то есть с Филипп Филиппычем, отлично ладили. И мама была спокойная. В том-то и штука, что такие люди, как вы, одним своим присутствием создают хищную атмосферу. Пугачевский феномен. Впрочем, сегодня в Москве у вас много найдется единомышленников. Как раз вы угадали к переделу пирога. Теперь хищники в особом почете.

— Это я знаю, — грустно кивнул Федор Кузьмич, — потому и бегу в леса.

У Федора Кузьмича гулко колотилось сердце. Еще час назад он бы не поверил, что такой разговор между ними возможен. Они не просто разговаривали, они понимали друг друга. Все преграды рухнули. Разгневанный сын предъявлял счет родному проштрафившемуся отцу. Это было прекрасно. Еще мгновение — и голос крови восторжествует. Ивану понадобилось все самолюбие юности, чтобы еще разок съязвить:

— Зачем куда-то бежать? Где вы, там и лес. Я уйду, а вы оставайтесь.

Взгляд у Федора Кузьмича сделался собачий.

— Что же, выходит, я тебя гоню?

Ася на диване захлюпала носом от избытка чувств.

— Если так, — сказал Федор Кузьмич, не дождавшись ответа. — Если все дело во мне, ты не сомневайся, Ваня. Я как сейчас докурю, так и исчезну. Больше про меня никогда не услышишь. Заодно и Алешку с собой прихвачу. Тебе бы давно сказать. Действительно, одичал, прости.

Иван в напряжении прислушивался к сигналу тревоги, поднявшемуся вдруг из глубины его детской обиды. Это была не та тревога, которая пугает, а та, которая обнадеживает. Что, если и правда отец не враг ему? Не враг ни ему, ни матери? Не дано было Федору Кузьмичу проникать в чужую душу, смятение сына принял за согласие. Тяжко встал, давя сигарету в онемевшей ладони. Не поглядел ни на кого, в два шага очутился у лифта. Но тут его Ася догнала.

— Постой, Федор! Ты что? Ты куда?

У нее лицо счастливо-изумленное, как у именинницы. Ей жить, ему околевать.

— Все правильно, все справедливо, — утешил ее Федор Кузьмич. — Чудесного ты родила сына, да я ему не отец.

— Все образуется, Федя, все образуется. Я так тебе благодарна. Ты благородный человек, благородный. Мальчик скоро это оценит, обязательно оценит…

Он шагнул в лифт, нажал кнопку, уехал.

Под ночь, когда спать собрался, позвонил Алеше. Голос у него был мутный, подмороженный. Поначалу Федор Кузьмич предположил, что дитя наклюкалось с дороги. Но это было не так. Дело было хуже. Впервые Федор Кузьмич услышал, как мальчик открыто психует. После путаных, нервических объяснений Алеши он понял, что полежать эту ночку не удастся. Алеша дал ему адрес Елизара Суреновича. Сказал, что вряд ли старый мосол прячет девушку у себя на квартире, но ниточки тянутся оттуда. Он сказал, что осиное гнездо придется разворошить, иначе там не успокоятся. Федор Кузьмич спросил, чего надобно от Алеши этим хмырям. Алеша ответил: старый мосол ищет его головы.

Федор Кузьмич сразу, конечно, понял, во что они с Алешей ввязываются, потому разбудил старика Аристарха, верного товарища, и попрощался с ним. Старый клоун его предостерег:

— Ежли девку молодую заарканил, берегись триппера.

На улице стояла светлая королевская ночь. Федор Кузьмич вышел на проспект и через пять минут — неслыханное везение! — поймал одинокого таксиста. По спящей Москве пронеслись, как по льду. Федора Кузьмича неожиданно сон сморил. Здания, мосты, фонари мелькали по краешку его снулых глаз, словно колесные спицы. На ухабах его иногда встряхивало, и тогда взгляд вбирал отдельную отчетливую картинку. Один раз это оказалось пылающее синим светом стрельчатое окно, внезапно увеличенное до размеров вселенной. Молчаливый водитель мрачно свесился над «баранкой», похожий на мертвяка. «Сколь живу, — подумал Федор Кузьмич, — а все каждая малость в диковинку».

С водителем расплатился за квартал до места, сунул ему два стольника. К дому, где обитал Елизар Суренович, уверенно прошагал дворами, как надоумил Алеша. Прошел тихо, умело, ни одну собаку не потревожил. Где-то неподалеку проседало асфальтовым шорохом Садовое кольцо. Дом владыки защищал с фасада липовый скверик. Три подъезда выступали длинными козырьками на матово-желтые бетонные площадки. Прекрасно просматривалась из окон зона обстрела. Все так устроено, что ночью тут незаметно и мышь не проскочит.

Федор Кузьмич укрылся за толстой липой, покурил в рукав. Конечно, пустая затея была — мчаться сюда сломя голову, но просьбу Алеши, выказанную столь учтиво, сквозь плач, нельзя было не выполнить. Кто бы мог подумать, что насквозь испорченное дитя потеряет голову из-за девчонки. Впрочем, из-за кого еще ее терять. Не сам ли он когда-то ринулся в Ростов, каждой мясинкой лелея предвкушение мести. Значительно позже понял: мужчина не нуждается в женской верности, но с изменой подруги, с изменой любимого существа он и сам становится негодяем. Мужчина теряет не женщину, а веру в справедливое устройство жизни.

Федор Кузьмич, загадав себе побыть за деревом до рассвета (или до появления Алеши), начал прикидывать, куда могут выходить окна разбойника. Алеша назвал подъезд, этаж и квартиру. Получалось, что одно окно скорее всего вон то, на углу; чтобы увидеть остальные, надо обойти дом.

Предрассветная свежесть располагала к покою. Голова тяжелела, тянуло не стоять, подобно шпику, а сесть на землю, привалиться к стволу и погрузиться в давно знакомое состояние, горькое и утешное, сродни врастанию в природу. Но какая бы ни царила вокруг безмятежность, совсем расслабляться было непозволительно. Слишком ощутимо потенькивала в воздухе опасность, точно одинокий комарик зудел над ухом. Федор Кузьмич попытался угадать, откуда вылетел комарик. Не иначе как из-за того угла, больше неоткуда. Там за скосом дома образовалось единственное непроницаемое пятно тьмы. Если кто-то стережет ночной покой хозяина, то удобнее местечка для засады не сыскать. Оттуда, недреманное око, оставаясь в утайке, легко могло засечь появление незваного гостя. В это призрачное пятно хотелось кинуть палку, как в речной омут.

Устало вздохнув, Федор Кузьмич выступил из-за дерева и, придав шагу нарочитую старческую неуклюжесть, начал неспешно, крюком огибать дом. Метров на тридцать он продвинулся, но густое пятно по-прежнему не поддавалось зрению, словно кто-то нарочно выплеснул в электрический сумрак огромную банку чернил.

Чутье не подвело матерого ходока: теперь он не сомневался, что обнаружен. Враг ждал лишь подходящего момента, чтобы напасть. Зудящий комарик опасности уже врывался в уши сиплым шмелиным басом. Федор Кузьмич даже обрадовался, что придется потрудиться и расчистить дорогу Алеше. Хоть чем-то помочь напоследок.

Оставаясь в пяти шагах от черной прогалины, но все еще вслепую, Федор Кузьмич негромко позвал:

— Чего в прятки играть, мужики! Выходите — и потолкуем.

Будто только и ожидая его приглашения, от края тьмы, как от стены, отвалилась приземистая мужская фигура и бесстрашно подставила себя под огонь фонаря. Федор Кузьмич сразу признал этого человека: Венька Шулерман, сумасшедший лагерный палач. За его спиной обозначились еще две-три тени. С удовлетворенным хриплым смешком Шулерман поздоровался:

— Сам явился, бандюга, хорошо. А то уж я думал, придется гонца посылать.

Федор Кузьмич поинтересовался:

— А ты, Веня, выходит, в гору пошел? У пахана штиблеты лижешь?

Шулерман охотно объяснил:

— Нет, бандюга, ошибаешься. Служба временная, на пользу правосудию. Я с вашей сволочью никогда не якшался. Вот тебя словил — и точка.

— Уже словил? — удивился Федор Кузьмич. — И много вас, таких ловцов, тут прячется?

— На тебя хватит, не сомневайся. Да ты не пыжься зря, я твои штучки помню. Ты у Гриши Губина на стволе, а он осечек пока не давал.

Их призрачный разговор никого из жильцов не обеспокоил. Им обоим это было ни к чему. Федор Кузьмич не особо расстроился. Шмолять они вряд ли начнут, а по такому простору да в потемках им его без пальбы нипочем не взять, будь их хоть десяток головорезов. Их надо увести подальше, порадеть Алеше. Только и делов.

— Я ведь тебя тогда пожалел, — сказал Федор Кузьмич. — Из уважения к твоей дурости. А ты, вишь, до чего докатился: девок наладился воровать для злодея. Не стыдно, мент?

Шулерман хмыкнул самодовольно:

— Девка — наживка, ты на нее и клюнул. Да и на что ты надеялся, пес? Прежде мир перевернется, чем Веня Шулерман спустит обиду.

Федор Кузьмич видел, как с каждым словом ушлый Шулерман мелким бесовским шажком наступает вперед, но еще было в запасе несколько метров для маневра.

— Хотя ты, Веня, всем известный герой, могу тебе все же предложить выгодную сделку.

— Какую? — Шулерман еще переступил на шажок.

— Погоди, не крадись. Сделка хорошая. Ты Алеше девку отдашь, а я тебе сдамся на милость. Останется только железкой щелкнуть. Тем более на меня законных зацепок нету. Только по доброй воле могу пойти к тебе в плен, на новые мытарства, полоумный ты гончак.

Шулерман сказал:

— Насчет закона — не переживай. Для таких, как ты, я сам и есть закон, причем без срока давности. Какой же ты дурак! Неужто мог подумать, что я с бандюгой на какую-нибудь сделку пойду? Вторично ты меня обидел, пес, теперь уж точно пощады не жди…

Последней угрозы Федор Кузьмич недослышал, все и так было ясно. Крутнулся в сторону и мощным рывком преодолел освещенный асфальт. А там пошел, петляя, к Садовому кольцу, к набережной. Пиджачишко мешал бежать, и он его скинул на ходу, швырнул под ноги преследователям. На старте он получил небольшой запас в расстоянии, но дальше пошло хуже. Поизносилось, видно, поисчахло за годы сытой лагерной жизни всегда безотказное, литое тело, и он с досадой это почувствовал. Не было прежней воли и полета в его стелющейся рыси. Легкие мгновенно набухли и протекли в гортань. Подошвы липли к земле. Коварная немота остудила левый бок. Пяти минут не пробежал, а уж задышали в затылок. Понял: глупо расходовать силу на бегучий измот. Еле дотянул до удобного для драки пятачка возле возникшей из рассвета трансформаторной будки, рухнул под ноги Шулерману, но тот уловил его движение и скоком через него перемахнул, хотя по инерции врезался в мусорный ящик с таким грохотом, что спящему человеку могло померещиться столкновение локомотивов. Зато мальчонку с пистолетиком Федор Кузьмич подцепил удачно: из лежачего положения носком по сопатке. Пистолетик чавкнул в воздух, пулька свистнула в небеса. Последнее, что увидел перед падением в бездонную пропасть Гриша Губин, — это летящее ему в лоб бревно — кулак Федора Кузьмича. Безжизненно распластался он на травке, скаля зубы в задумчивой ухмылке. Пистолетик Федор Кузьмич подобрал с асфальта и положил в карман. Еще двое боевиков подскочили иноходью, но благоразумно тормознули в отдалении, загородив Федору Кузьмичу проулок. У обоих в кулаке по финяге.

— Зачем ты, Веня, ящик опрокинул, — укорил Федор Кузьмич. — Кто будет за тобой мусор подбирать?

Шулерман потирал ладонью разбитую грудь, хмуро молчал. Он был рад, что встретился с достойным противником. Ладонью приглушал ярость, чтобы она не помешала ему выполнить до конца милицейский долг. Федор Кузьмич угадал его состояние.

— Скажи ребятам, чтоб не рыпались. Ты же вон какой матерый пластун. Неужто не сдюжишь в одиночку?

— Стоять на месте, — приказал помощникам Шулерман. — Ты прав, пес. Должок с тебя лично получу.

Вот и началось то, ради чего на свет рождаются мужчиной, — свирепое торжество единоборства.

Обнявшись, они почти вросли в асфальт. Оба слитно хрипели, точно голуби ворковали. В роковой час им было не до уловок рукопашного боя: кто-то должен был первым сломаться в мучительном, долгожданном объятии. Любому из молодцов Шулермана ничего не стоило спокойно подойти сзади и тюкнуть Федора Кузьмича по затылку, но они не сделали этого, потому, что были очарованы картиной странного поединка, как, может быть, бывает очарован художник видением светлого чуда природы. Гриша Губин очухался и впотьмах начал шарить вокруг себя, ища, куда подевался любимый пистолетик. Когда свет вернулся к нему, он ухитрился сесть, но тоже замер, словно в столбняке. Проникновенные тянулись минуты, как века. Два человека, разом вернувшись к первым дням творения, молчаливо и честно, в предрассветной мгле тянули жребий жизни.

Хрустнул хребет Шулермана, и он подумал, что, похоже, бандит пересилит его силу. От этой мысли ему стало грустно. Долг повелевал ему не поддаваться искушению облегчительного небытия. Он передвинул пальцы и дотянулся до горла Федора Кузьмича. Там, где ухватился, трогательно трепетал напряженный живчик гортани.

— Ловчишь? — выдохнул Федор Кузьмич. — Вся твоя в этом суть, мент!

Шулерман с бычьей натугой попытался вдавить блуждающий живчик гортани внутрь, чтобы ее заклинить. Ему это не удалось. Федор Кузьмич успел перехватить его кисть и с нечеловеческим напряжением оторвал ее от своего горла. Потом он повел руку Шулермана дальше, к земле — и опустил до пояса. Вторично мелькнуло в сознании Шулермана унизительная мысль о возможном поражении, которое было для него, конечно, страшнее, чем обыкновенная смерть, это было бы крахом идеи. В отчаянии он прохрипел:

— Все равно тебя раздавлю. Потому что ты вор.

— Я не вор, — ответил Федор Кузьмич. — Забудь про это.

Со стороны могло показаться, что два брата земных, встретясь наконец и наконец обнявшись, погрузившись в асфальт, шепчут друг другу запоздалые, скорбные слова утешения. Может, так оно и было. Но передышка длилась недолго.

Федор Кузьмич скользким, цирковым нырком внезапно отстранился, выпростал правую руку и без замаха, со стоном нанес Шулерману удар в печень. Веня за секунду чуть уклонился в сторону, чуть сгруппировался — и устоял. Но все равно ему почудилось, что стальная перекладина переломила его тело надвое. Дома Москвы качнулись на глаза потухшими огнями. Сомнений не осталось: второй удар его доконает. Федор Кузьмич сказал успокоительно:

— Ничего, браток, отдышись, ступай домой. Не гоняйся больше за вольными людьми. Они тебе не по зубам.

Шулерман отдышался, но домой не пошел. Да у него и не было дома. Его дом был гон. Ему природой было отпущено щедро, но чего-то все же она ему недодала. Ум его был короток. Поэтому он обманул Федора Кузьмича. Делая вид, что помирает, сумел перелить в опущенные руки весь оставшийся от жизни задор и этими руками, как двумя плетями, точно, мощно хлестанул Федора Кузьмича по ушам. И тут же, усиливая выпад, с хряком, с припуском, по-мясницки засадил противнику коленом в причинное место. Отступив на два шага, полюбовался своей работой. Федор Кузьмич, постепенно оседая, как бы удерживаемый еще на весу невидимым парашютом, одновременно тряс башкой, словно желая вернуть туда, в расколотую твердь, хоть сколько-нибудь отчетливое впечатление.

Шулерман любовался содеянным не потому, что полагал победу, а лишь потому, что не осталось в нем дыхания довершить так славно начатое. Оба они были, как два выжатых лимона в помойном баке.

— Я предупреждал, — глухо сказал Федор Кузьмич, снова выпрямившись и перестав тупо трясти башкой, — а ты не послушал. Меня одолеть нельзя. Я, Веня, целый народ, а ты в этом народе — затычка.

Он неторопливо подошел к Шулерману и обхватил его за шею. Шулерман попробовал вывернуться, но не мог. Хотел коленом упереться, но получилось как в смертном сне — без воли, без мочи. У него еще оставалось время попросить пощады, но это ему и в голову не пришло. Мигнул кровавым зрачком и обмяк, затих, отпустя в далекое путешествие свирепый дух. Осиротевшее его тело Федор Кузьмич бережно опустил на землю и сел рядом. Душа было опустошена. Дальше жить нечем. Сколько можно убивать. От Шулермана невозможно было отвязаться иначе, но это убийство было последним. Круг бытия завершился. Оставалось кивнуть близким — Алеше, Асе, сыну — и отбыть восвояси.

Дружелюбным жестом поманил ухарей с финками, зовя приступить к простой мужицкой управе, но куда там. Двоих и след простыл. Им ли, зуботычникам, было не понять, с какой бедой они столкнулись нос к носу. Тут уж лучше давай Бог ноги, а там за бутылкой можно поблагодарить судьбу за случайное спасение.

Зато немой просьбе Федора Кузьмича внял окончательно опамятовавшийся Гриша Губин, великий стрелок. В ту минуту, когда он лишился любимого пистолетика и увидел, какой матерый зверюга уходит с прицела, он вообще как бы потерял рассудок. Однако не теряя присутствия духа, извлек из-под мышки запасного «Токарева» и со вскидки, не целясь пальнул в сердце богатырю. Федор Кузьмич, икнув, с благодарностью уложился на грудь Шулерману, как на смертное изголовье. Гриша Губин на подкашивающихся ногах приблизился и привычно задрал веко мертвецу. Оттуда на него глянуло вечное безмолвие.

— Попал, — удовлетворенно заметил Губин. — А не балуйся с огнем, дедок.

Через несколько дней Федора Кузьмича опустили в землю. Провожали его цирковые люди, всегда помнящие о нем, да жена Ася, когда-то предавшая его и тем наславшая напасть, да сынишка Ваня, поцеловавший отца в чистый, спокойный лоб. Алеши на похоронах не было, а уж, наверное, хотел бы с ним попрощаться Федор Кузьмич.

Что ж, он прожил так, что ни одно его заветное желание не сбылось, но так бывает у большинства людей. Зато мало кто, как Федор Кузьмич, покидает земную юдоль с верой в лучшие перемены и — непобежденным.

7
Алеша видел, как Федор Кузьмич уводил охрану от дома Елизара Суреновича. Мысленно он поблагодарил учителя, ничуть не сомневаясь, что с Федором Кузьмичом ничего худого случиться не может. Подумаешь, четыре шавки кинулись в угон. Алеша мирно позевывал, склонясь над «баранкой» «жигуленка», которого три часа назад отогнал со стоянки возле Киевского вокзала. Машину он поставил на взгорочке, метрах в ста от дома, обзор получился хороший, а машину загораживала стена гаража и высокая ветла. Чтобы создать видимость основательной парковки, передними колесами он высоко наехал на тротуар.

До этого Алеша заглянул к Насте домой.

Его неприятно поразило, что мать у суженой оказалась уродкой, а батяня дебилом. По сравнению с этой парочкой его собственные родители могли выступать и котироваться аристократами ума и духа.

Дверь в квартиру была полуотворенной, и когда он, постукав, вошел, на него с визгом бросилось какое-то членистоногое существо, чьи липкие щупальца он еле отодрал от рубашки. Существо успело плюнуть ему в лицо, прошипев: «Верни дочку, козел! Загрызу!» После этого женщина, а это все же была, конечно, женщина, свернулась калачиком на полу и погрузилась в легкий восторженный сон, издавая мелодические звуки, как будто разбивая одну за другой хрустальные рюмки. Невозможно было поверить, что из чрева этого моллюска выродилась на свет Настя Великанова.

Настин батяня, как помнил Алеша, по прозвищу Леонид Федорович, возлежал высоко на подушках на кровати и был похож на капризного старого барина доисторической эпохи. В идиотически-насмешливой улыбке, с которой он наблюдал за происходящим, сквозило какое-то нелепое высокомерие. У Алеши всегда вызывали особенное раздражение спесивые, доживающие век мослы, обязательно имеющие при себе какой-нибудь льготный документ, и при случае он не ленился отпустить им доброго молодого леща. Оказалось, однако, что у Настиного папани дебильская внешность была лишь декорацией, заговорил он учтиво и не без форса.

— Ты ее не осуждай, паренек, — попросил он, неуклюже поворотясь боком. — Она от горя маленько свинтилась. Думает, нашу Настену бандиты прижучили. Дак и что, если прижучили? Поглядят и отпустят. У какого злодея рука на нее подымится, верно? Ты же, паренёк, Настену знаешь? Может, и пособишь каким-нибудь макаром? Я уж тебя отблагодарю, не сомневайся. Именно что для такого дела у меня припасено сто тыщ рублей!

Так он ловко соврал: Алеша оценил. В старом мосле еще порох в некоторых местах попыхивал.

— Расскажи-ка, дед, чего тебе известно. Коротко и ясно. Времени в обрез.

— Рассказывать нечего. Пошла, голубушка, в институт, да оттуда не вернулась. — Леонид Федорович выудил из-под подушки папиросу и задымил. — Предположение у меня такое. Либо мы ей надоели с Марией Филатовной, что немудрено, либо путешествует.

— Как это — путешествует?

— Как все, так и она. Купила билетик да с подружкой и мотанула куда-нибудь в Гагру. А то! На пляже спинку погреть, разве плохо?

Леонид Федорович принял снисходительный, отеческий тон. Женщина на полу ворохнулась, Алеша хотел на всякий случай наступить на нее ногой, но все же это была Настина матушка, он про это помнил. Она перекатилась на живот, горбиком кверху, будто принюхиваясь, захлюпала носом. Алеша уже понял, что от этой парочки толку не будет, но чего-то его удерживало на месте.

— Я ее найду, — пообещал он. — Ты, дед, не тужи. Мы с Пастей тебе аптеку купим.

— А чего тужить, тужить и нечего. Да не она ли тебя и послала, паренек? Может, боится, заругаем? Ты открой по секрету, а я вознагражу. Думаешь, мы нищие? Не-е, паренек, ошибаешься. Сто тыщ отваливаю в один присест. Ты передай, что соскучились и, возможно, без нее перемрем. Передашь?

— Передам. Но все же пока не помирайте, зачем ее попусту огорчать.

Сквозь тучу дыма Леонид Федорович глядел на него покровительственно, как гигант на пигмея.

— Помирать, сынок, мы вообще никогда не помрем, это я так уж сказал, для острастки.

Алеша зазевался и не заметил, как горбунья, очухавшись, сноровисто переместилась по полу и вцепилась зубами ему в лодыжку. Выматерясь, он резко сошвырнул бедняжку с ноги. Пролетев немного по воздуху, она шмякнулась в угол, по-лягушачьи квакнув. Азартно, злобно, словно две раскаленные пуговицы, посверкивали ее глазки.

От дома суженой Адепта не мешкая двинул к Киевскому вокзалу. Он помнил там удобную стоянку, где отроду сторожей не водилось. Память его не подвела. По позднему вечеру машины стояли впритык, несколько десятков, а людей не было. До ближайших домов — целая площадь, но вокзал рядом. Оттуда шум и свет, и такое впечатление, что с минуты на минуту набежит толпа. Наверное, поэтому, в расчете на воров с ущербной психикой, водители и рисковали оставлять здесь машины на ночь. Алеша походил не спеша, осмотрелся. Механическому делу его обучал лагерный умелец Витек, по кличке «Щелкунчик». Человек это был привилегированный. За редкостную, патологическую приверженность ко всему, что крутилось и двигалось, он возвысился до положения личного шофера начальника лагеря. Для него любой механизм был милее человека. Срок ему положили немалый — девять лет. На воле он угонял машины и сбывал их южным толстосумам. По суду на нем числилось их более двухсот, но по признанию самого Витька цифра была сильно занижена. Работал он в одиночку, суверенно, а попался на пустяке, на запое. В лесочке под Истрой распотрошил холеную «вольву», запчасти, как обычно, переправил в свой гараж, но до покупателя недотянул, прихватило. Пил он ровно неделю, но вмертвую, и на седьмой день, будучи в беспамятстве, без всякой на то острой необходимости выкатил из гаража два колеса и толкнул поблизости знакомому жучку. Тот с колесами влип и тут же Витька заложил. Бедолагу повязали тепленьким, но опохмелиться напоследок он успел. Лихорадочно высосал чекушку, пока ломились в дверь. Когда в камере окончательно отрезвел, от стыда на два дня потерял дар речи: как его ни теребили, лишь мычал в ответ. Потом начал колоться. Навалил на себя много, но не от слабости, а в гордыне. Да и следователь ему попался любезный. Внимательно и даже как бы с оттенком восхищения выслушивал заунывные рассуждения «Щелкунчика» о вреде запойного пьянства, угощал дорогими сигаретами. Уважительно советовался, что ему делать с собственным «жигуленком» первой модели, у которого из обшивки прорастают грибы. Так полюбовно, за хорошим разговором и натянули материальцу на девять годов. Выслушав приговор, Витек сохранил ясность ума и судью, пожилую даму, тоже предостерег от пристрастия к спиртному.

В лагере его уважали за то, что стоило ему прикоснуться к поломанному приемнику, как тот начинал верещать даже без батареек. А уж любой автомобиль, обреченный на слом, при одном появлении Витька болезненно вздрагивал и сам собой заводился. По местам заключения вшивается немало удивительно талантливых людей. Витек Прохоров был одним из них. Алеша целый год около него вертелся, изображая глуповатый восторг, льстя без меры. В благодарность за признание Витек научил его, как управляться с отмычкой и как приноровиться к мотору, чтобы он стал тебе роднее брата. Секреты тут были не технические, а скорее душевного свойства. Витек учил так: машина, как баба, любит ласку, а также напор. Стыда в ней тоже нету. Но все же пьяный к ней не лезь, взаимности не будет. Трезвый подходи смело и сразу бери за глотку. К концу их приятельства, когда Витька досрочно перевели в вольнонаемные, Алеша мало того, что перенял у наставника науку, но, пожалуй, кое в каких тонкостях его превзошел. Удивленный «Щелкунчик» однажды ему сказал: с виду ты интеллигентный, а норов цепкий, хватка мужичья, машина это ценит. Без работы на воле не останешься, но, главное, запомни одно. С пьяным рылом на люди не суйся, продадут вместе с колесами.

На стоянке Алеше приглянулся бежевый «жигуленок» примерно пятилетнего возраста. Стоял он удобно для выката, и сигнализация на нем была допотопная: японская релюшка слева под капотом. Она лишь слабо пискнула, когда Алеша миниатюрными ножницами перекусил ей жилу. На оживление движка ушло у него не более минуты: рекорд, достойный «Щелкунчика». В половине второго он подкатил к дому Елизара Суреновича и занял свой пост. До пяти утра дремал за «баранкой» с открытыми глазами, без мыслей, без чувств, давая телу необходимый отдых. Когда Федор Кузьмич увел охрану, снова погрузился в безмятежное забытье. Дворник скреб метлой асфальт, захлопали двери, из чьих-то окон донеслась музыка, разом загомонили собаки, выведенные на прогулку, рассеялся мрак, из подъездов осторожно, поодиночке потянулись хмурые люди, спешащие к своим рабочим местам, солнышко пульнуло желтизной из-под крыш, заурчали моторы, резанул тишину заполошный женский крик, возможно, в одной из кирпичных клеток ревнивый любовник спозаранку свел счеты с подружкой; но вся эта мешанина пробуждающегося дня не тревожила Алешу ничуть. Он спал и не спал, слившись с сиденьем, и видел чудную грезу. В этой грезе он не ведал зла. Так уже бывало с ним. Накатывало из глубины времени странное чувство, будто он не тот, каким родился. Будто это не он, Алеша Михайлов, третий десяток лет с хищным прищуром вглядывается в сверкающий, зыбкий мир, а его двойник. И этот грозный двойник ему, погруженному в грезы, нелеп и смешон. У двойника слишком много мелких, докучливых забот по добыче деньжат, он еле успевает отбиваться от других хищников; но истинный Алеша Михайлов в его делах не участник. Его сущность в небесном парении. Он крылат и насмешливо улыбается над потугами двойника. Его дух совершенно свободен. Его плоть неопасна. Настя отдается ему с охотой, без принуждения, потому что принадлежит ему по праву, а не по страху. Все женщины земли завидуют ей. Греза наконец вовсе оторвала его от двойника. На берегу темной реки, где ломал он непокорную крестьянку, они с Настей сидели, прижавшись друг к другу, и обменивались мнениями о природе вещей. Алеша объяснил девушке, что он потому был такой неукротимый, что никого не любил. И его не любил, никто. Его путали с двойником — и чурались. Даже отец с матушкой смотрели на него с предубеждением. А это ему было обидно. Теплый Настин бок томил его душу. Настя пододвинулась так, чтобы ему удобнее было с ней управиться. Она больше и не думала сопротивляться. Да это было бы и глупо. Разве можно сопротивляться судьбе. Кончики ее грудей скользнули по его воспаленным губам. Миг великого торжества был близок, но не наступил.

За секунду до того, как появиться Елизару Суреновичу, Алеша очнулся, по-волчьи почуя приближение врага. Сначала из подъезда выступил парень лет тридцати, сторожко огляделся. Постояв, тихонько подсвистнул, но никто на его сигнал не отозвался. С недоуменной гримасой парень обернулся, рукой придержал дверь. Оттуда незамедлительно появился Елизар Суренович. Он был в темном плаще модного покроя, на голове — то ли шляпа, то ли кепка с длинным козырьком. Парень доложил ему об отсутствии охраны, и Елизар Суренович удрученно покачал головой. Не спеша оба двинулись через двор. За минувшие годы Елизар Суренович ничуть не изменился и походил на сдвинувшееся с места темноликое мраморное надгробие. У этого человека не было возраста, это всегда опасный знак. Когда он мельком глянул в Алешину сторону, по асфальту прокатилась теплая волна, давшая вибрацию корпусу «жигуленка». Алеша инстинктивно откинулся на спинку сиденья. Не вызвал у него энтузиазма и парень-телохранитель, вышагивающий за хозяином след в след. Его экономные, фиксированные движения, неподвижно брошенные вдоль туловища руки с характерно зажатыми кулаками могли принадлежать и роботу. От этого спрута надо будет держаться подальше, подумал Алеша. Для утешения сердца он заглянул в бардачок: «Макаров» уютно грелся на мягкойтряпице. У него в брюхе умиротворенно потрескивали литые гостинцы.

Елизар Суренович с роботом подошли к задрипанной «тойоте», скромно притулившейся за мусорным баком; робот отомкнул правую дверцу и распахнул ее перед хозяином. Елизар Суренович благожелательно кивнул и втиснулся в салон, сел за руль. Через минуту «тойота» вырулила на набережную и скользнула в сторону центра. Алеша отпустил ее метров на пятьдесят, полагая, что это дистанция нормальная для слежки по Москве. Опыта погони на автомобилях у него не было никакого, оставалось уповать на цыганское счастье. Он был уверен, что старый лиходей рано или поздно приведет его к Насте. Лучше бы рано, чем поздно. Без помех и приключений они добрались до площади Восстания, и «тойота» как-то без подготовки нырнула на улицу Чкалова и закрутилась в узких переулках. Алеша малость приотстал, уверенности, что его уже не засекли, у него не было. «Тойота» тормознула у двухэтажного зеленого здания антикварного вида, и Алеша припарковался неподалеку. Улочка была пуста и прощупывалась насквозь. На всякий случай Алеша помолился, призвав на помощь покойную матушку. Из машины Елизар Суренович вылупился в одиночку и попер к подъезду, не оглядываясь окрест. Алеша в ожидании успел выкурить три сигареты, а чем занимался в это время робот, можно было лишь предполагать. Похоже, отключился, экономя батарейки. За два часа его стриженый затылок не пошевелился ни разу. Ровно в половине одиннадцатого Елизар Суренович вернулся, неся в руках ярко-желтый кожаный чемоданчик, перехваченный ремнями. С такими чемоданами любят выпендриваться кооперативные юнцы. Робот помог хозяину уместить поклажу на заднее сиденье. Елизар Суренович закурил и уставился на небо, словно ожидая оттуда для себя знака. В Алешину сторону они оба не глядели. Это наводило на грустные предположения. Ему было бы спокойнее, если бы Елизар Суренович поманил его к себе. Тогда они могли бы в нормальной обстановке обсудить создавшееся положение.

Дальше началась гонка. «Тойота» через сложное хитросплетение улиц вымахнула на Рублевское шоссе. Сто раз у любого светофора Алеша рисковал остаться с носом, и в конце концов ему пришлось подобраться к «тойоте» почти вплотную. Нужно было быть полным фраером, чтобы не заметить обнаглевшую «шестерку». Хотя, пожалуй, такому человеку, как Елизар Суренович, глубоко плевать на всех преследователей в мире, ему не по чину разбираться, кто плетется у него в хвосте. Возможен и другой вариант. Злодей выманивал Алешу в какое-то определенное место, где удобно будет без свидетелей узнать, чего ему от них надобно? На Рублевке, где повсюду висели ограничители скорости, «тойота» вдруг резко рванула за сто, и Алеше, чтобы не отстать, пришлось выжимать из «жигуленка» все соки. Движок гудел ровно и не дрожал. Алеша мысленно поклонился неведомому владельцу, который заботился о своем автомобиле. Наверное, тот давно обнаружил пропажу и мечется по стоянке, кусая локти, или заполняет протокол в отделении, где курносый сержант доверительно ему объясняет, как трудно нынче ловить угонщиков, которых развелось в Москве больше, чем нерезаных собак.

Шоссе блестело, словно вымытое с мылом, «тойота» беззаботно шла на ста, между ней и Алешей болтался, как дерьмо в проруби, какой-то упрямый «уазик» с иностранным номером, то отставая, то прибавляя ходу. По пути им попадалось много постовых, но никто их почему-то не останавливал, хоть один коротышка с капитанскими погонами вроде бы замахнулся лениво жезлом, но тут же его опустил, словно передумав связываться с проклятыми лихачами, надоевшими ему хуже горькой редьки. Или уже к этому моменту набил карманы «бабками» так, что лишняя купюра туда не влезала.

Проскочили Раздоры, Барвиху, Александровку, мосток через Москву-реку, а в Петрове-Дальнем посреди площади «тойота» развернулась и с шиком нырнула в чудесную липовую аллею. Алеша колотился метрах в тридцати сзади, заграничный «уазик» давно отстал, и теперь на этой аллее, в мареве прелестного летнего полудня он остался наедине с судьбой.

Приткнул «жигуленок» у забора, отключил зажигание и закурил. Равнодушно следил, как «тойота» на малой скорости допилила до конца аллеи, чуть помедлила, словно подавая ему знак, и, взяв чуть влево, покатила чистым полем, туда, где на опушке леса ослепительно сиял дюралевыми крышами клин приземистых краснобоких коттеджей. Развратно вильнув задом, «тойота» скрылась между домами. Алеша расположился на сиденье поудобнее и прикрыл глаза. Думать ему было не о чем, но следовало отдохнуть перед последним броском.

Настя была там, в одном из коттеджей, конечно, она была там, невинная жертва первобытных страстей, и ему повезло, что Елизар Суренович не принимал его всерьез, презирая, привел его сюда.

Из боковой улочки на аллею выкатился на велосипеде голопузый мальчишка лет двенадцати. Высунувшись из машины, Алеша его окликнул, и мальчишка подъехал, лихо спрыгнул с велосипеда и ломким голосишкой протянул:

— Чего надо, дяденька? — Мордаха задорная, наглая.

— В твои годы я уже пивом торговал, а ты без дела прохлаждаешься, — по-отечески пожурил его Алеша. — Как зовут?

— Ну, Сережа.

— Скажи-ка, Сережа, чьи там дома у леса?

— Откуда я знаю. Там собак много, мы туда не ходим.

— А я, пожалуй, схожу. Ты только скажи, как незаметно подобраться. Через лес, наверное?

Заинтригованный мальчуган объяснил, что самое лучшее вернуться на трассу и проехать вперед в деревню Незнамово. А уж оттуда, действительно, лесом, по тропке можно выскочить к коттеджам с тылу. Однако, заметил мальчишка, у них, у гадов, и с той стороны, от леса, сидят на цепи собаки и кидаются на каждый шорох.

— Стольник хочешь заработать?

— А то!

Алеша забрал у мальчика велосипед и впихнул, чуть не свернув заднее колесо, в салон.

— Садись, дорогу покажешь.

Объезд получился большой, километров пятнадцать, и попетляли изрядно. Алеша даже обеспокоился: не заблудился ли мальчуган ввиду крупного заработка. Но Сережа не сплоховал, вывел по колдобинам прямо к уходящей в глубь леса тропинке. Здесь машина завалилась носом в кювет, чихнула и заглохла.

— Теперь так, Сережа. Держи пока полтораста, а велик беру напрокат. Сторожи машину. Понял меня?

Мальчик побледнел, насупился, но деньги взял и, свирепо зыркнув по сторонам, сунул куда-то под ремень.

Мчась на велосипеде по живописной лесной тропке, Алеша несколько раз чудом уберег глаза от стрельнувших в голову острых еловых ветвей. Вислоухий «Макаров» холодил бок. На душе было мирно. Запах Настиных духов ощутимо бил в ноздри.

Дачный поселок открылся внезапно, словно в грудь ему уперлись красно-бурые стволы. Дома прилепились к лесу впритык, но были огорожены высокими сеточными заборами. Вдоль домов яблонево-вишнево-сливовые сады.

Алеша толкнул велосипед под кусты, замаскировал ветками и побрел вдоль опушки, пока не наткнулся на высокую сосну, раскинувшую смолистые лапы над березовыми малявками. До нижних опорных сучьев — метров пять, не меньше. Вот когда пригодилась Федорова цирковая наука: по-змеиному пластаться по крутизне, хитроумно перегруппировывая мышцы. Дело не в силе, учил Федор Кузьмич, а в душевном настрое. Человек так придуман, что ему вообще нет препятствий, но не все об этом знают. Это чувствуют дикие звери, потому панически боятся человеческого духа. Сама природа, в отчаянии насылающая бедствия на своего хилого двуногого мучителя, не способна его искоренить. Если бы могла, давно бы это сделала. Ужас охватывает любое растение, едва человек прикоснется к нему пальцами. Он жуток всем, но в первую очередь самому себе. Федор Кузьмич ставил перед Алешей зеркальце и заставлял неотрывно, подолгу вглядываться в собственные зрачки. Наступал миг, когда из глаз, как из магических лунок, выплескивалось наружу что-то черное, густое, беспощадное, и Алешино сознание смещалось, дробясь на множество осколков, каждый из которых болел и ныл наособицу…

Без особых усилий добравшись до вершины сосны, Алеша сверху, безмятежно обозревал окрестность. Семнадцать однояйцовых коттеджей производили впечатление красномордой колонны, угрожающе вытянувшейся из леса, чтобы напасть на близлежащие поселения. В их расположении была стройность общего архитектурного замысла, что в общем-то несвойственно отечественным дачным строительствам, обыкновенно зависимым от толщины кошелька заказчика. Эти домики не поражали роскошью, но внушали уважение к тому, кто их так надежно, органично расставил под защиту леса. Удивляло, особенно учитывая летнюю пору, безлюдье поселка. Две женщины копались на грядках, мужик в красной рубахе самозабвенно колол дрова, да белобородый старик дымил трубкой на одном из крылечек. Картина сонного царства. Даже мужик с топором, делающий мощные, монотонные движения, лишь подчеркивал противоестественную сонную одурь поселка. У второго от леса коттеджа, носом в гараж, дремала знакомая «тойота», пуча белые глаза на цветочные клумбы. Крыльцо выходило на улицу, два окна наверху распахнуты, нижние окна закрыты и со спущенными жалюзи. Собак не видно не только у этого дома, но ни у какого другого. Конечно, это ничего не значило. Собаки в этом божьем поселке, как и люди, видно, не любят болтаться на виду. Кроме того, Елизар, разумеется, держит прислугу, выдрессированную не хуже собак. Если Настя в доме, то она, скорее всего, наверху…

От пристального вглядывания у Алеши зарябило в глазах. Он крепко зажмурился, потряс головой, а когда снова открыл глаза, сразу увидел то, что нужно. К стене гаража была приставлена переносная деревянная лестница. Вряд ли она оказалась там случайно. Опять злодей посылал ему трогательный привет, приглашал на сокровенную беседу. Я приду, печально подумал Алеша, теперь-то уж точно приду, Елизарушка.

Он спустился с сосны, присел на желтый пенек и еще разок покурил. Это могла быть его последняя в жизни сигарета. Еще можно было повернуть назад, но это ему и в голову не пришло. Он был полон сил, и сомнения не мучили его. Не все пока получалось гладко, Федора Кузьмича не было поблизости, но никакому Елизару его не сломать. Сколько раз ускользал он из страшных ловушек для того лишь, оказывается, чтобы повидаться с Настей. Без нее не было смысла в его судьбе. Он по жизни мыкался, как по камере. Настю напугал, и она не успела понять, что им обоим ничего не нужно, кроме взаимной радости. Они улягутся вместе в постель, и вся боль мира протечет мимо них. Вечное совокупление убережет их от вражеских стрел. Она не поняла, в игрушки играла, в дешевые женские игрушки, а он не сумел объяснить, потому что сам это понял с непростительным опозданием. То, что у них могло быть, не было любовью, но было всем на свете — и едой, и сном, и дурью, и счастьем. Елизар, всемогущий шулер, раскинул крапленые карты и подстерегает незадачливого игрока, чтобы снять с него, с живого, шкуру, но на сей раз у него выйдет осечка. Такая добыча никому не по зубам. Настин папаня, хоть и маразматик, верно сказал: эта девочка не подлежит людскому переделу. Кто такую, как Настя, встретит, тот в рубашке родился. Елизар его ловит на богатый крючок, но выловит свою погибель. У него тоже не две головы, а одна, он про это забыл. На хитрую жопу есть хрен с винтом. Елизар на сей раз погорячился. Он из тех, кому все дозволено. Он крупный пахан, крупнее не бывает, но у всех паханов есть трещина на темени, откуда прядает заячьими ушками паханья душа. Это великая тайна всех паханов. Когда в зоне хоронили знаменитого ростовского «папу», у него через эту трещинку высунул усики остромордый смоляной жучок — и шустро рванул из гроба на поверхность. Деловые отшатнулись, помраченные ужасом, а Федор Кузьмич расплющил, растер гнусную тварь каблуком. И все видели, как у дохлого «папы» дернулся, распахнулся сонный зрак и оттуда выкатилась на подрумяненную щеку зеленая слеза. После два дня Федора Кузьмича тряс колотун.

Алеша досадил сигарету до фильтра и с сожалением отщелкнул окурок. Пора было двигаться полегоньку. От опушки он, не таясь, кокетливо обмахиваясь березовой веточкой, зашагал к дому. Через калитку входить не стал, перемахнул через забор напротив гаража. Поднял лесенку и, растоптав клубничные грядки, приставил ее к дому. Неприятно чувствовать, как за тобой наблюдают недоброжелательные глаза, как ухмыляются самодовольные рожи, но ничего не поделаешь: издержки дневного налета. Не медля, закинул ногу на подоконник и перевалился в комнату. Успел увидеть любезную усмешку темнобрового Елизара и от прицельного, пробного удара Миши Губина кулем повалился на пол. Тем самым Миша Губин по указке Елизара Суреновича (не увечить сразу!) совершил роковую ошибку. С брезгливым удивлением разглядывал он скорчившегося на полу парнишку, нелепо прижавшего руки к паху, надеясь, что ли, таким способом защитить самое дорогое. Неужто из-за этой двуногой каракатицы, подобной тысячам других, было столько суеты в последний месяц: возня с какой-то молодой шлюхой, похищение, усиленные дежурства? Похоже, стал сдавать работодатель.

Елизар Суренович, восседавший в кресле в позе отдыхающего богдыхана, с длинношеей старинной трубкой в откинутой на подлокотник руке, в бархатном, пурпурного цвета халате, обратился к Алеше с ласковой укоризной:

— Из-за твоего глупого упрямства, Алексей, приходится и мне, старику, хлопотать, и тебе терпеть неприятности. А ведь какую малость я просил: вернуть статуэтку. Нет, не уважил стариковскую просьбу, разве это по-христиански?

По снайперской «небрежности» бокового удара Алеша вполне оценил противника и медлить не собирался. В мнимой мольбе прижатая к животу ладонь скользнула под рубашку и удобно обхватила рукоять «Макарова». Через секунду, под аккомпанемент Елизарова нравоучения, он нажал спуск. Еще стремительнее на его змеиное движение отреагировал Миша Губин, прыгнул, но перегнулся, сломался в полете, и его железная пятка лишь нежно коснулась Алешиной щеки.

— Запри дверь, Елизар, — сказал Алеша. — Быстро!

Благовестов послушно поднялся, шагнул к двери и щелкнул задвижкой. Обернул к Алеше улыбающееся, доброжелательное лицо.

Спустя мгновение снаружи в дверь ломанули чем-то тяжелым, но она не поддалась.

— Скажи шестеркам, чтобы они не рыпались, — распорядился Алеша. Елизар Суренович беспрекословно выполнил и этот приказ. Потом сказал Алеше:

— Видишь, опять на тебе мокруха. Совсем худые у тебя дела, мальчуган. И откуда ты взялся такой неугомонный?

Алеша целился ему в живот, и если это Елизара Суреновича огорчало, виду он не подал.

— Где Настя?

— Тебе Настя нужна? Она в соседней комнате.

Алеша встал у окна так, чтобы его не видно было с улицы. Миша Губин закопошился на полу и в забытьи попробовал дотянуться до Алеши. Резкое движение причинило ему муку, он застонал. Из полуоткрытого рта сочилась кровь. Спину он выгнул горбом, как ползущая гусеница.

— Оклемается, — сказал Алеша. — Пуля под лопаткой, не страшно. Но тебе, Елизар, придется, видно, помереть.

— Убьешь?

— Сомневаешься?

— Пожалуй, нет. А за что?

— Верни Настю, и мы квиты.

— Понял, дорогой. Но квиты мы быть не можем. Ты вон сколько бед натворил. Допустим, я тебя отпущу и Настю тебе отдам. Так это же ненадолго. Через денек-другой я тебя из-под земли достану. Как же нам теперь быть?

Он так хитро и добродушно скривился, словно загадал загадку, на которую сам Всевышний не найдет ответа. Но Алеша ответ нашел:

— Куражишься от пресыщения, Елизар. Тебе жизнь наскучила, понимаю. Но ты, видно, еще хорошей боли не нюхал. Я тебе сначала пузо пробью, потом уши поганые отчекрыжу. Будешь долго корчиться, как жук навозный. Поверь слову: лучшее лекарство от скуки — железо в брюхе.

Новизна положения и задушевный разговор привели Елизара Суреновича в превосходное расположение духа. Он опять основательно расположился в кресле, как бы приуготовясь растянуть удовольствие елико возможно дольше. Ровные белые зубы светились в усмешке.

— Садись, любезный друг, спешить некуда, верно? Все ходы, сам понимаешь, перекрыты, Настя под надежным караулом, а пальнуть всегда успеешь. Давай потолкуем немного.

— О чем?

— Выпить хочешь?

— Поторопись, Елизар, времени у тебя с гулькин нос.

Держа «Макарова» у колена, Алеша примостился на стуле. Миша Губин жутким усилием, все еще в отключке, развернулся боком вслед за ним и, подвывая, когтями царапая паркет, преодолел с полметра. Набрякшая рубаха хлюпнула кровью. Елизар Суренович искренне восхитился:

— Вот истинный герой! Хоть и ландскнехт. Он тебя, Алексей, и мертвый задавит. Учти, у меня таких мальчиков целая рота.

Алеша молчал.

— Мне даже не статуэтка дорога, — вдруг посерьезнев, заметил Елизар Суренович. — Важен принцип. Ты подарок не отслужил, значит, верни. Вроде бы пустяк, ан нет. Идея превосходства требует пунктуальности, даже педантизма. Кто ты для меня? Не более, чем козявка, которую можно сковырнуть ногтем. Но именно в отношениях с козявкой я не имею права поддаваться эмоциональному порыву. Принцип владычества над двуногими козявками, вроде тебя, диктует необходимость жесточайшей внутренней дисциплины. Иначе во мне самом могут возникнуть сомнения: а действительно ли я вправе распоряжаться человеческими жизнями? Пусть для их же блага. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Алеша молчал. Миша Губин громко, жалобно рыгнул.

— Много лет назад я предположил в тебе ценного сотрудника, хотел приблизить к себе, но недоучел твоей юношеской фанаберии. В результате многие невинно пострадали. За ошибки господ всегда расплачиваются слуги. Сегодня, наоборот, я тебя переоценил. Понадеялся, зона научила тебя уму-разуму. Куда там! Из-за обыкновенной сучки с пухлыми грудками сунул голову в петлю. Стыд-то какой. А могли бы договориться добром. Придется опять наказывать, и теперь уж, наверное, в последний раз.

— Пять минут истекли, — сказал Алеша. Пистолет чихнул в его руке, и череп Елизара Суреновича полоснуло каленым прутом. В удивлении потрогал он голову и набрал полную горсть крови. В дверь саданули с таким звуком, точно обрушили скалу.

— Не сметь! — рявкнул Благовестов. Придерживая ухо, он достал из кармана красивый, весь в цветах платок размером с маленькую простынь и промакнул рану. Доверительно сказал Алеше:

— Теперь тебя никто не спасет, ублюдок!

— Одного уха у тебя уже нету, — посочувствовал Алеша, — но я видел инвалида, у которого не было обоих ушей, глаз, ног, рук, а он все равно ухитрялся просить милостыню… Даю тебе еще три минуты.

— Что я должен делать?

— Прикажи нукерам, чтобы девушку вывели во двор. Я на нее из окна погляжу.

Елизар Суренович крикнул:

— Ираида, слышишь меня? Поставь девку под окно.

Алеша расположился поудобнее, чтобы Елизара держать на мушке и из-за шторки видеть двор. Миша Губин опять ворохнулся на полу следом за ним. Из той тьмы, в которую он погрузился, он достать врага не мог, но он его чувствовал. Это мешало ему успокоиться. Елизар Суренович отнял от уха платок и сокрушенно его разглядывал. Было у него такое ощущение, что в мозги налили кипятку и жуткое варево не спеша помешивают ложкой. Он сказал:

— Тебе, Алеша, скоро будет еще больнее, чем мне.

Женщина крестьянского обличья, но в модной замшевой спецовке вывела под окно Настю. Алеша глубоко вздохнул. В вельветовых джинсах, в пестрой рубашонке плутовка была безмятежна. С любопытством озиралась по сторонам. Ноги, руки на месте и целы. Ничуть не похожа на жертву похищения. Алеша остался доволен.

— Дальше так, Елизар. Ты меня с Настей проводишь в лес. Нукеров предупреди. Хоть один, хоть чуток рыпнется, пуля у тебя в затылке. Поверь, Елизар, я успею. Чуть что подозрительное — ба-бах! — и полчерепа нету. Мне хочется, чтобы ты это хорошенько представил.

— Хорошо, — сказал Благовестов, — но где гарантия, что ты в лесу меня не хлопнешь? Ты же идиот.

— Гарантий нет, — согласился Алеша, — но что другое ты можешь предложить?

— Даю слово, ты уйдешь вместе с девкой. Ребята пропустят.

— Не спеши, Елизар.

— Хорошо, стреляй, паскуда!

Алеша выстрелил. Пуля царапнула левое плечо Благовестова. По сравнению с ухом это была даже не рана, укольчик, но сознание Елизара Суреновича вдруг затуманилось смертной тоской. Он не хотел подыхать как животное в бессмысленных муках. Сколько повидал всякого отребья, запросто справлялся с самыми оголтелыми бандюгами, укрощал их словом и взглядом, но сейчас к нему подступило неукротимое исчадие ада. Худенький ясноглазый молодой мужчина улыбался ему так восторженно, так отрешенно словно не убийство вершил, а кормил печеньем любимую собачку. Сумрачный, лютый взгляд Елизара Суреновича, наполненный паралитическим ядом, натыкался на эту безгрешную ангельскую улыбку — и гас.

— Пошли, — сказал он. — Чему суждено быть, от того не отвертеться.

Вблизи Алеша разглядел, какие в его суженой все-таки произошли перемены. Она подурнела, кожа бледная, с розовыми прыщиками, в прелестных очах старушечья оторопь: так пенсионеры искоса поглядывают по утрам на новый ценник в магазине. Увидя его, удивления не выказала, но предположение сделала сокрушительное.

— Так ты с ними заодно, дружок?

— Нет, — сказал Алеша. — Я пришел за тобой. Сейчас отведем этого бугая в лесок, потом я тебе все объясню. Поглядывай вон за теми головорезами: не готовят ли они нам каверзу.

В окнах торчали обалделые преступные лики, а один массивный дядек кавказского обличья выбрался на крыльцо и, жалобно урча, пускал ртом желтые пузыри. В глубине дома с истошным лаем бесновались собаки. Поначалу обомлевшая, Ираида Петровна (еще бы не обомлеть от диковинного зрелища: окровавленный владыка под дулом пистолета) быстро опамятовалась, и в ней взыграла былая оперативная удаль. Офицерские погоны незримо обожгли плечи. Сколь ни радостно было лицезреть унижение повелителя, столько раз для потехи размазывавшего ее по стенке, но все же он был в некотором смысле ее благодетелем, и, учитывая это, попустительствовать громиле-налетчику значило поступиться святым. Идея верного, беззаветного служения верховной власти, утвержденной в сердце, как любовь, была свойственна матерой оперше, но не по разуму, а как бы по чувству. Быть преданной, ненавидя объект своей преданности, доставляло ей чисто духовное наслаждение. Точно так в бытность при государственной службе она впадала в почти мистический экстаз, испытывая глубокое сочувствие к истязаемым, умерщвляемым жертвам. Не ко всем, но ко многим. И чем изощреннее бывало истязание, тем полнее был восторг, сдобренный, правда, грубым физическим вожделением… Сбоку, с прискоку, мертвяще оскаля зубки, Ираида Петровна кинулась на вора, повисла на вооруженной руке и, показалось ей, одолела, поймала в захват, потянула к земле; но в ту же секунду неуловимым движением злодей стряхнул ее с себя и, изогнувшись, вскинув ногу, пяткой наладил в висок. Удар был настолько точен, что Ираида Петровна, как акробатка, сделала высокое сальто-мортале и с хрустом угнездилась на газоне, словно задумав высадить себя на грядке в виде цветка. Железное дуло уперлось в бок Благовестову.

— Бойкая у тебя челядь, — сказал Алеша. — Еще один такой скакун, и тебе крышка, старая лиса.

— Тебе тоже, заметь, — хладнокровно парировал Елизар Суренович.

Дальше до леса — двести метров — они добрались без приключений. Настя шла впереди, насупясь и не оглядываясь, словно по знакомой издавна тропке. Посередине брел тучный Елизар Суренович, туго прижимая платком ухо, из которого, казалось ему, при каждом шаге вместе с болью капали мозги. Он отрешенно улыбался, сосредоточась проницательным взглядом на аппетитной, круглой Настиной попке. Следом, чуть сбоку, загораживаясь Елизаровой тушей от выстрела, гибко двигался Алеша, изредка для порядка тыкая заложнику стволом под ребра. При особенно болезненном тычке Елизар Суренович цыкал зубом и что-то недружелюбное бормотал себе под нос. Он думал, что безумный щенок, пожалуй, вполне способен застрелить его на опушке, а это было бы нехорошо, потому что означало, что он впервые не успеет рассчитаться с обидчиком и, кроме того, сорвет наиважнейшую встречу с высокопоставленным чиновником МИДа, назначенную на послезавтра. Смалодушничал, поинтересовался:

— Неужели возьмешь грех на душу, Алеша, замочишь старичка?

— Там видно будет.

— Из-за пустякового удовольствия опять на десять лет в тюрягу?

— Может, мне за тебя, наоборот, орден дадут?

— Не-ет, не дадут. У нас каждый старичок имеет право на спокойную голодную смерть.

В лесу его ожидало новое испытание. Только он намерился присесть на пенек, чуя, как последние силы утекают в черепную дыру, Алеша распорядился:

— Дальше кросс с препятствиями. А ну рысью, сволочь!

По лесной тропе Настя опять бежала впереди, со спортивной отмашкой, радуясь чистым, вольным движениям; и опять ее уютный задик, обтянутый вельветом, приманчиво подскакивал, крутился перед Благовестовым, но теперь ему было не до злорадных воспоминаний, смягчающих боль. Из жил вдруг поперла старость. Накопленная утробой мякоть сладкой, роскошной жизни сдавила внутренности жирным, тяжелым, горячим студнем. Он весь превратился в зловещую, зловонную одышку. Уже невнятно было ему, то ли Алешины пинки вонзаются в тело со всех сторон, то ли грудная колика разрывает напополам поясницу. Он бежал, как подыхал: с безнадежной натугой, со слепящим пламенем в глазах. Наконец, зацепясь носком за кочку, рухнул, перекатился по земле, ободрав бока. Подумал: слава Богу, земной путь нелепо, но завершен. В ту же секунду Алеша сунул ему в пасть ствол, коснувшийся нежно трепещущих связок.

— Ну! — рыкнул Алеша. — Подымайся, падаль!

Елизар Суренович, постанывая, сел и, ухватясь за Алешину ногу, поднялся. Улыбка его было страшна. Так улыбается мертвец, когда потревожат его вечный покой. Елизар Суренович ничего не боялся, ни смерти, ни страдания, но понял, что будет цепляться за любую соломинку, лишь бы уцелеть. В нем наросла такая злоба, что на лбу, точно мазком дьявола, выскочила лиловая шишка. Но разум его не угас. Ясноликий, озверевший мучитель двоился, троился перед глазами совсем рядышком: протяни пальцы, зацепи, сожми — и хрустнет, переломится светлое горло, как сухой стебелек, но это был мираж. Не одолеть так просто порождение бреда. Тут уж, видно, дела не мирские, а вызов судьбы. Беса мало раздавить, важно понять, какая за ним колдовская сила.

— Бегу, Алеша, бегу, — плаксиво прошамкал Елизар Суренович. — Полминуты отдышусь — и бегу. А то хочешь, прибей сразу, коли я тебе в обузу.

— Надеешься выкрутиться, змей, а?!

На край леса, где сторожил машину голопузый мальчик, Елизара Суреновича, ослепшего и оглохшего, они с Настей вдвоем вытолкнули почти беспамятного. Он лишь хрипел и жалобно икал, как от предсмертной судороги.

— Дядя алкоголик, — объяснил Алеша мальчику. — А тебе вот еще стольник за службу и беги за велосипедом. Он в кустах валяется.

Мальчик мгновенно исчез, не выразив ни протеста, ни благодарности. Елизар Суренович полулежал на траве и хватал воздух распаленным ртом, как окунь на суше. В его мутном взгляде не осталось и искорки мысли. Алеша закурил, хотя мешкать было нельзя. Вот-вот из леса нагрянут Елизаровы опричники.

— Придется эту падаль запихнуть в машину, — сказал Алеша. — Довезем до свалки, там зароем.

На Настю он смотрел с восхищением. Он любил все черточки ее капризного лица. Это был первый человек, которого он не убил, а спас.

— Скажи что-нибудь, — попросил. — Ты же не онемела? Все ужасы позади.

— Мне надо поскорее домой.

— Я был у тебя.

Настя потянулась к нему умоляющим движением.

— Ну что они?! Как?

— Папаня в порядке. Мать переживает, конечно. Но ее можно понять. Я им обещал тебя привезти. Они сразу успокоились. Хорошие у тебя родители, интеллигентные, приветливые.

По Рижскому шоссе Алеша гнал как бешеный. Километров через двадцать свернул на Большое кольцо. Шоссе было пустынным, навстречу изредка выкатывались грузовики. Елизар Суренович на заднем сиденье издавал странные, хлюпающие звуки, словно в него, как в шину, заново накачивали воздух. Настя сидела в напряженной позе, неотрывно глядя вперед, точно запоминала каждый овражек, мимо которого они проскакивали. Алеша спросил:

— Тебя били?

— Нет.

— А что с тобой делали?

— Только изнасиловали.

Алеша сунул в рот сигарету, прикурил от нагревателя.

— Вот этот?

— Угу.

Алеша покосился в зеркало на пыхтящего Елизара Суреновича.

— Ну, это ничего, — сказал Алеша. — Главное, не покалечили.

— Я тоже думаю, что это пустяк.

— Ты им вообще не нужна. Это я им зачем-то понадобился. Они тебя как приманку взяли. Но изнасиловали, конечно, зря, это перебор. Больно было?

— Ненавижу вас всех, — безразлично сказала Настя. Вскоре Алеша с трассы свернул на проселок. Он катил наугад, но верил, что удача ему не изменит. Не прошло и десяти минут, как почти на брюхе «жигуленок» уперся носом в просеку. Справа лес, а слева болото.

— Хорошее место, — сказал Алеша. — Тихо, привольно. Кукушка, слышь, Елизар, кукует. Вытряхивайся, падаль!

Он оставил Настю в машине, а Благовестова под руки, как государя, довел через болото до укромной березовой рощицы. Скорбно взирал Елизар Суренович на чудесный пейзаж. Пышный мох пружинил под ногами. Теплые кирпичные лучи солнца пронизывали листву. В благословенном уголке довелось погибать. Боль в башке помягчала, поприжалась. Он отслоил платок от уха, смял и сунул в карман.

— Пали, чего тянуть, — процедил сквозь зубы. — Или ручонки дрожат?

Алеша подтолкнул его к кустам орешника, где обнаружилась глубокая ямина со стоячей водой, будто самой природой приуготовленная для тайного похоронного обряда.

— Правильно, — одобрил Елизар Суренович. — Ветками закидаешь, землицей присыплешь, нескоро сыщут.

Алеша вытащил из Елизаровых штанов ремень и намертво перехлестнул ему запястья. Дал подножку — и Елизар Суренович, как куль, повалился на бок. Ноги ему Алеша закрутил до колен буксирным тросом, который прихватил из багажника.

— Лишние хлопоты, — заметил Благовестов. — Мертвые не бегают.

— Нормально держишься, — оценил Алеша. — Кто бы мог подумать. Обычно такие, как ты, на расправу жидкие.

— Таких, как я, ты еще не видел, сопляк.

— Почему не видел? Дерьма везде много.

Лежащему, он наступил Елизару пяткой на кадык и слегка надавил.

— Напрасно ты Настю обидел. Но убивать я тебя не стану, не ссы. Поживи, помучайся. Паучище! Гляди, как зенки вылупил! А рожу-то надул, рожу. Да ты скоро лопнешь от злобы. Вот это будет тебе самая подходящая смерть.

Под безжалостной Алешиной пяткой, играющей с чувствительной пуговкой кадыка, Елизар Суренович извивался, корчился, вминаясь в податливую почву; и более унизительное положение трудно было представить. Его одежда напиталась влагой. Он весь отсырел, набряк и того гляди в любом месте мог прорваться, как переспевший фурункул, брызнуть во все стороны сукровицей. Из прозелени ветвей, из пазух неба, как из замочной скважины, за его нелепыми телодвижениями, за шутовскими попытками освободиться с веселым любопытством наблюдал расшалившийся молодой садист. В помрачении ума Благовестов беспомощно щелкал зубами, пытаясь перекусить воображаемую удавку. Алеша надавил покрепче, и из глотки Благовестова вырвался мучительный, лебединый клекот, словно душа его, плача, потянулась расстаться с телом.

— Это за Настю аванс, — сказал Алеша, — а потом будет полная расплата.

Когда Благовестов очнулся, то обнаружил, что в лесу остался один. Обезображенным ухом вжимался в глину, как в гигантский компресс, а ноги у него почему-то задрались выше головы. По щеке, щекоча, полз муравей, а прямо на кончике носа угнездился гигантский комар и благодушно, без помех сосал его кровь. Прогнать живодера он не мог, спеленатый в тугой кокон. Алеша постарался на славу, приготовя его к продолжительному покою. Благовестов ощутил к нему благодарность: мог убить, но оставил в живых, себе на погибель. Мальчик родился игроком, но эту игру проиграл. Замахнулся на слишком высокую ставку. Ему изменило чувство реальности, которое к игрокам приходит с возрастом, накапливается в клетках, как мудрость. Отыграться он не успеет. Ему не следовало рисковать, затевая пытку, а потом оставя Благовестова лежать в глухом, гнилом мху.

Елизару Суреновичу было немного скучно начинать все заново: двигаться, ползти, подавать сигналы враждебному миру. Проще было лежать и ждать, ничего не предпринимая. Однако его неумолимо подталкивал инстинкт преодоления своей биологической окончательности, и этот инстинкт был сильнее его. На секунду он расслабился, сжался в путах и тяжким усилием, подняв голову, на дюйм, на сантиметр передвинулся к краю ямы.

8
В глухой деревушке Неметкино по Смоленской дороге, в семидесяти километров от Москвы нашли они пристанище. Алеша спроворил жилье у бабки Анфисы, представив себя и Настю как молодоженов. Бабка Анфиса глуха, подслеповата и беспамятна, но с радостью предоставила избу в их распоряжение, когда Алеша отвалил ей из рук в руки новенький хрустящий сторублевик. Сама мигом перебралась в ветхую сараюшку, прихватив лишь довоенной выделки пуховик и пару подушек. В деревне, нависшей над мелководной речкой Вяземкой, было тридцать домов и столько же примерно жителей, в основном стариков со старухами. В день утомительного бегства они добрались туда уже к вечеру, сойдя наугад с рейсового автобуса, пехом, через леса и буераки, измотанные до ломоты в костях. Бежали, как звери, петляя, пересаживаясь с попутки на попутку, пересекая необозримые поля, на случайной электричке угадив почему-то в Орехово-Зуево, и доблудили до того, что Настя не могла уже понять, на каком она свете.

Алеша сумел ее убедить, что возвращаться сразу в Москву ни в коем случае нельзя. Он привел самый веский и неоспоримый аргумент: меня не жалко, сказал он, да и тебя тоже, но они ведь маманю с папаней порешат не глядя. За что? — спросила Настя. Ни за что, ответил Алеша. Чтобы не было лишних свидетелей и чтобы на дороге не стояли. Настя долго не могла уразуметь только одно: почему ей, ни в чем не виноватой девушке, надобно от кого-то бегать? Почему не обратиться в милицию, где на злодеев обязательно найдут управу. Алеша быстро развеял и это ее недоумение. Он сказал, что в милиции работают люди, которые еще опаснее и безжалостнее, чем те, у кого она была в лапах. И те, и другие питаются из одного котелка, и у них единоутробная сущность. На Москве воцарился бандит, и если она этого еще не поняла, то, значит, она даже глупее, чем он предполагал. К этому он добавил в утешение, что в России испокон веку ведется так, что добрый человек рано или поздно вынужден скрываться, менять обличье и не подавать признаков жизни.

— Какая же ты свинья, — сказала Настя.

— Но я тебя спас, — ответил он.

— Если ты воспользуешься моим положением, — сказала Настя, — никогда тебе не прощу.

— Не воспользуюсь, — заверил Алеша. — Я же не Елизар.

— Вы одинаковы для меня.

— Тебе бы надо промыть мозги керосином.

Бабка Анфиса постелила им на своей деревянной двуспальной кровати, но как только удалилась, Алеша одну подушку бросил на пол и, как был, в одежде и не разуваясь, повалился около печки. Через минуту он спал. Настя некоторое время за ним наблюдала: не притворяется ли, потом немного (посидела за столом, грея руки об остывший чайник, и наконец потихоньку разделась и нырнула под чистую, блаженно хрустнувшую простынку. Она боялась, что ночь промается, но сразу погрузилась в забытье, полное удивительных видений. Во сне она продолжала разговаривать с Алешей, но он был опять уже не тем, кого она боялась, а тем, кого любила и самолично когда-то вынянчила: то ли ее ребенком, то ли куклой, большой и теплой, с пушистыми волосиками, причесанными на бочок; она кормила его с ложечки манной кашей, а он гукал: «Угим, угим!» — осторожно прикусывая ее за пальчик. Она дала ему, голодной крохе, пососать свою грудь, и младенец Алеша прильнул к ней бережно цепким, алым ротиком, приведя в неописуемое волнение. Он пил и чмокал, не насыщаясь, пробираясь в нее все глубже, до самого лона. Потом вдруг вытянулся, вырос и превратился в стройного юношу с сияющим любовью взглядом. Она с трудом отцепила его от себя, потому что неприлично, когда здоровенный парнюга у всех на виду сосет грудь молоденькой, невинной девицы. Этот сладкий, приятный, постоянный сон вскоре сменился другим, и она очутилась в родном классе, где шел урок ботаники. Зачем я здесь, подумала Настя, ведь я же студентка и у меня взрослый сын. Но тут ее выкликнула к доске старенькая, предобрая, но давно выжившая из ума Дарья Петрокеевна. Она попросила любимую ученицу рассказать все, что та знает про летучих мышей. В некотором затруднении Настя подняла голову вверх, а там под потолком как раз билась целая стая этих самых летучих мышей: из серых клубков высверкивали остренькие глазки, по белому фону носились уродливые тени, и казалось, вот-вот — шуршание, треск! — потолок оторвется от стен и на крылышках взмоет ввысь. В классе поднялся истошный визг, потому что — мало ли что! — летучие твари могли ринуться в атаку, вцепиться в волосы сидящим за партами и попортить прически, а некоторым выцарапать глаза. Настя первая выскочила из класса, из школы и помчалась по парку, вопя и размахивая руками, в ужасе ожидая беды. Рядом бежала Дарья Петрокеевна в развевающемся белом халате, роняя под ноги мелки и указку. Не бросай меня, детонька, ныла учительница, они меня съедят. Как вам не стыдно, укорила Настя, разве летучие мыши занимаются людоедством? Они меня выпьют, хрипела Дарья Петрокеевна, позабыв всякий стыд. С небес из тучи шарахнула молния, и на месте, где только что трепыхалась старушка, осталась маленькая ямка, исполненная слизью. Это было так неожиданно и жутко, что Настя на миг окаменела, а потом попробовала раскопать яму, чтобы проверить, не спряталась ли несчастная Дарья Петрокеевна под землю. Копала долго голыми руками, погружаясь в сырость, но все без толку. Из темного провала, как из подземелья, донесся лишь тягостный вздох. Не бросай меня, детонька, попросила учительница, но самой ее уже нигде не было и даже не осталось памяти о ней. Настя не помнила, как выглядела при жизни несчастная ботаничка. Хмурый, подошел к ней Алеша и хмуро сказал: да ладно тебе, не реви, я тебе десяток таких старушек настругаю. А ты умеешь? — не поверила Настя. Вместо ответа повеселевший Алеша взялся за круглое полено и длинным ножичком — вжиг, вжиг! — как папа Карло, высекая светлые брызги, ловко выковыривая сучки, в два счета выколупнул из мертвого дерева новую Дарью Петрокеевну, которая была краше прежней, с красивыми, седыми буклями, в бальном платье. Учительница с ошарашенным видом разглядывала новенькую, с ореховой резьбой указку, крепко сжимая ее в разъеденных ревматизмом старческих пальцах. За этот подвиг, сказал Алеша, ты должна меня полюбить. Не спеша побрела Настя берегом реки, втолковывая настырному, неразумному ухажеру, что любят не за подвиги, не за красивые глазки, а за что-то совсем иное, что не выразишь словами. Деньги у меня есть, возразил на это Алеша, могу тебе дать сколько хочешь. За деньги тоже не любят, сказала Настя. В любви нет ни денег, ни чести, ни стыда, ни позора, ни дня, ни ночи… А что же есть?..

В этом месте длинного, будоражащего сна Настя очнулась, открыла глаза и увидела, что наступило утро. Алеша спал, и лучик солнца примостился на его упругой щеке. На дощатом полу он раскинулся вольно, как на царском ложе. Голову упокоил на сгибе локтя, в откинутой руке уголок не понадобившейся ему подушки. Его лицо, повернутое к ней, было безмолвным, таинственным, как у поваленной статуи. Кто же он такой, подумала Настя, и что довелось ему испытать на веку, чтобы так очерствело и закалилось его сердце? Противоестественность ее собственного положения не особенно тревожила Настю, потому что она была молода и постигала происходящее с ней, как единственную из всех возможных реальностей. Горький опыт сравнений приходит позднее, лишая человека упоительной иллюзии — ощущения первозданности собственного бытия.

Сморгнула Настя ресничками, пошевелилась — и Алеша тут же проснулся. Они неожиданно соприкоснулись взглядами, и оба смутились: слишком что-то обнаженное открылось обоим, что-то такое, что без особой нужды никому не доверяют. Пряча смятение, Настя напустила на лицо озабоченное выражение и перевела взгляд на потолок, словно только там могло оказаться нечто такое, что ей важно и интересно; Алеша на ощупь потянулся и сунул в рот сигарету.

— У тебя спичек нету? — Этот диковатый вопрос вроде бы поставил все на свои места в их отношениях, но никого не обманул. Они проснулись в ином мире, не во вчерашнем, и оба были другими, не вчерашними. Теперь им предстояло выяснить, кто они и зачем оказались вместе, отброшенные на сто верст от родимых домов в избу к бабке Анфисе, а затем решить, что делать дальше. В этом неведении было что-то прельстительное, почти блаженное, но тревожное, грозное, как во всяком намеке на перемену судьбы.

— Спичек у меня нет, — капризно, нарочито сонным голосом сказала Настя. — И прошу еще раз, избавь от твоих бандитских шуточек…

— Какие шуточки, курить охота.

— И еще вот что. Можешь ты по-человечески помочь?

— Могу.

— Мне нужно немедленно искупаться. Горячей водой.

Его передвижения Настя не услышала, дверь не скрипнула, но когда через секунду глянула вниз, Алеши уже не было в комнате. Она ужаснулась: не иначе ее неутомимый преследователь был на короткой ноге с нечистой силой.

Через час Алеша отвел ее в «черную» баньку на заднем дворе, растопленную расторопной Анфисой. Хозяйка попарилась с Настей за компанию. За особые услуги Алеша добавил ей пятьдесят рублей, и от внезапно привалившего богатства у бабки Анфисы чуток помутилось в голове. Поначалу она чуть не ошпарила Настю кипятком, а после, когда уразумела, что «девонька» первый раз на веку очутилась в парилке, ее разобрал нервный припадок. Она так усердствовала, с такой лютой энергией старалась ублажить, что вскоре у Насти не осталось сил сопротивляться. Истрепав до сучьев пару березовых веников, добрая хозяйка сожгла ее дотла. «Надобно до косточек, до косточек!» — приговаривала она, не внемля мольбам, без роздыху вгоняя в податливое розовое тельце жгучие розги, насквозь приколачивая вдогонку сухоньким кулачком. Когда все же пытка кончилась, как кончаются любые пытки с полным изнеможением жертвы, Настя, сожженная и распятая, вывалилась, обернутая в старенький Анфисин халатик, как в простынку, из баньки иопустилась на чурбачок, угодливо подставленный Алешей. Глянула туда-сюда — зеленый дворик, блеклая, дрожащая, солнечная желтизна — и ничего вокруг не узнала.

— Я в щелочку-то смотрел, — сумрачно признался Алеша. — Ты так, ничего себе, приятная особа по сравнению с бабкой. У той все-таки телеса чересчур сдобные.

— Ты дурак, и больше ничего, — сказала Настя беззлобно. Впервые он показался ей нестрашным, бестолковым, обыкновенным мальчишкой, повзрослевшим до срока, побывавшим в аду, и это новое, как утром, узнавание грозило окончательной потерей бдительности. Этого ни в коем случае нельзя было допустить. Ни на минуту не следовало забывать о том, что, какие бы виды он ни принимал, как бы искусно ни маскировался, все это личины дьявола, и сам он, Алеша, отродье дьявола, и в ад его никто силой не тащил, просто он чувствует себя там, как дома.

Отдышавшись на солнцепеке, Настя сказала:

— Вот что, дорогой! Сейчас пойдем звонить. Никаких отговорок.

Он стоял перед ней понурый и пришибленный — коварный обманщик.

— Сначала бы пожрать. И потом — звонить никуда нельзя.

— Почему?

— Они у тебя дома со вчерашнего дня дежурят.

У Насти в груди жалобно екнуло. Солнечный мир вокруг так вопиюще противоречил его страшным словам.

— Наплевать, — сказала она, — кто из вас и где дежурит. Мне надо поговорить с родителями. Иначе я с ума сойду.

— Хорошо, — кивнул он. — После завтрака позвоним.

Бабка Анфиса, которой Алеша отвалил еще стольник на кормежку, как бы уже совсем в забытьи напекла из последней мучицы оладьев, заварила душистого, с мятой чайку, а также выставила на стол остатнюю полбанку заповедного малинового варенья, прибереженного на горькую зиму, когда уж в точности ожидался конец света. Сама пораженная видом застольного изобилия, престарелая Анфиса вдруг расплакалась, бухнулась на табурет и сокрушенно молвила:

— Как славно жили до прихода антихриста!

Настя, забыв собственные горести, кинулась ее утешать, утерла слезы передником, усадила за стол и набухала на блюдце варенья из банки. В одряхлевшей враз старушке, час назад чуть не уморившей ее в баньке, она с трепетом угадала черты дорогих, покинутых батюшки с матушкой, таких же, как Анфиса, одиноких, безалаберных, неприспособленных к жизни.

— Скорее, скорее, — торопила она Алешу. — Сколько можно запихивать в себя. Надо звонить, звонить.

Однако Алеша, по тюремной выучке, привыкший относиться к пище чрезвычайно серьезно, пока не сунул в пасть последний пригорелый оладушек, и не подумал двигаться с места. Да и куда ему было спешить. Редкостная трапеза выпала на его долю, как валет к девятнадцати очкам. Он избегал смотреть на Настю пристально. Боялся выдать свою позорную расслабленность. Немного сожалел, что вчера так замертво повалился и не овладел ею спящей. Может, это и к лучшему, подумал он. Баб на свете много, а Настя одна. Правда, времени у них всего ничего. Надо когти рвать, надо двигать на юг, на север, растаять в пространстве, исчезнуть бесследно, но как ей это втолкуешь, легкомысленной птахе. Он сожалел и о том, что не угробил старую сволочь Елизара. Это уж вообще трудно было объяснить. Похоже, Настя, подобно анаше, лишала его воли. Безмозглая, изнасилованная гордячка. Теребит, галдит, щекочет ему душу, думает, что умнее всех, а все-таки он ее украл. Она его чудесная добыча, хоть об этом не подозревает.

Диковинное желание постояльцев позвонить по телефону вогнало Анфису в тяжелую думу, она разбухла на табурете, превратясь в истукана, по щекам поползли багровые пятна, и, скорбно прикрыв очи, старушка, казалось, умолкла навеки с ложкой варенья в руке. Алеша с трудом удержался, чтобы не отвесить долгожительнице полновесного леща, который непременно привел бы ее г чувство. Все же постепенно разум к бабке вернулся, и под воздействием Настиных ласковых увещеваний она сумела объяснить (наполовину знаками, наполовину мычанием), что телефон может быть только у почтаря Володи, который проживает в родительском дому, хотя работает в районе.

Через полчаса, побродив по улочке и позаглядывая в разные избы, они обнаружили этого почтаря: усатого мужичонку лет шестидесяти, поросшего рыжим волосом, хлипкого и безликого, в нательной рубахе, украшенной почему-то значком ГТО. Почтарь Володя был пьян и дремал на солнышке на крылечке, удобно умостив голову на перекошенном перильце. Алеша сразу доверительно его спросил:

— Дяденька, не хочешь похмелиться?

Почтарь ожил, от резкого впечатления чуть не свалясь с крыльца.

— А ты кто будешь? Тетки Дарьи, что ли, племяш?

— Нет, мы сами по себе. Нам позвонить надо.

— По-озвонить? — Поняв, что от него ждут услугу, почтарь заметно приосанился. — Дак это трудно. У нас звонят по заказу либо по доверенности.

— Мы без заказа. За бутылку.

— Где же она, твоя бутылка?

— Пока позвоним, ты сам и сбегаешь.

Почтарь сошел с крыльца и вытянулся рядом с ними во весь свой худенький полутораметровый рост. Он был в затруднении: дальше набивать себе цену или пора согласиться на хорошее предложение. Спросил строго:

— У вас документ есть? Без документа не положено.

— Есть, — сказал Алеша. Вынул тугую пачку и отслоил две сторублевки. Почтарь деньги сгреб, засветясь взглядом, как фонариком.

— Телефон в комнате, — оповестил уже от калитки. — Гляди, не разбейте, он один на всю волость.

Только через три часа, минуя два загадочных коммутатора, Алеша связался с Москвой. Почтарь Володя давно вернулся и блаженствовал на разоренной кровати посреди запойного бедлама. На полу заветная бутылка самогона, которую он не спеша ополовинил. Поначалу, воротясь с добычей, почтарь несколько раз с обиженной миной предупредил, чтобы за сдачу Алеша не тревожился, она, дескать, в сохранности; но, захмелев и накурившись табаку, пришел в философское расположение духа и обращался теперь исключительно к Насте.

— Таких звонильщиков, — сообщил он ей, — ходит сюда по тыще в день, а Володя один. На всех телефона не напасешься, тем более что он служебный. (У аппарата корпус был разломан, как выгрызен, и трубка болталась на честном слове.)

— Для вас делаю исключение, — опрокинув очередной стопарик, продолжал Володя. — Потому вижу, ребята вы смирные, без гонора. Таким, пожалуйста, всегда мое почтение. И за сдачу не волнуйтесь, мне ваши деньги не нужны, тем более мне пенсию начислили полторы тыщи и оклад девять сотен. Жить можно, не жалуюсь. Впроголодь, но можно… А почему, Настюша, твой кавалер не пьет? Торпеду зашил?

— Вы пока пейте сами, Володя, а мы уж после.

За эти три часа она окончательно переменилась к Алеше. Так он славно, не психуя, беседовал с истошными телефонистками, так их без устали уговаривал, намекая и на возможные свидания, и на непременное вознаграждение, сыпя чудовищными, но, надо отдать ему должное, по-своему остроумными комплиментами, что Настя оттаяла сердцем. За все время он и глянул-то на нее два-три раза, усмешливо, доброжелательно, но его присутствие создавало надежное поле, в котором девушка чувствовала себя в безопасности. И как же он был красив и быстр, как дьявольски сосредоточен. С каждой минутой Настя все отчетливее, но уже без прежнего внутреннего сопротивления понимала, что от этого шалого мальчика ей не спастись.

Вдруг после всех безнадежных усилий в аппарате возник сиплый голос Леонида Федоровича, и Алеша с деликатной улыбкой передал ей трубку.

— Папа! Папа! Ой! Ну как вы там? Это я, я, Настя!

— Ничего, доченька, слава Богу, живы, здоровы.

У отца был какой-то чужой, натужный, сжатый голос, и тут же она поняла: да, Алеша оказался прав, злодеи уже там. Но зачем? Что им нужно от ее бедных родителей?

— Папочка, берегите себя, — едва дыша, но стараясь говорить нормальным тоном, пролепетала Настя. — Я скоро вернусь, слышишь? Как мамочка? Ей плохо?

В этот момент в далекой московской квартире бритоголовый громила предостерегающе ткнул Леониду Федоровичу кулаком под ребра и что-то прошипел ему в ухо. Его товарищ, тоже бритоголовый, развлекался тем, что дразнил привязанную к спинке кровати Марию Филатовну. Совал ей в ноздри свернутую трубкой газету, а Мария Филатовна в ярости щелкала зубками, пытаясь ее схватить. Иногда ей это удавалось: пол был заплеван жеваными газетными клочьями.

— С матерью все в порядке, — в соответствии с инструкцией ответил Леонид Федорович. — Ты где находишься, дочка? Можешь, конечно, не говорить, если не хочешь…

Последние слова не понравились громиле. Он кивнул товарищу, и тот вместо газетки игриво протянул к горлу несчастной лезвие ножа, которое она тоже попыталась укусить. С губ ее посыпалась розовая пена. Леониду Федоровичу видеть эту сцену было тяжело, и он, поморщась, добавил в трубку:

— Сюда ни в коем случае не приходи, беги в милицию…

Фраза долетела до Насти усеченной: бритоголовый бандит, сытно крякнув, махнул кулаком. Вместо слов Настя услышала хряск зубных протезов Леонида Федоровича.

— Они уже там, — растерянно сказала она. — И телефон отключили.

Ее детская, слезная беспомощность растрогала Алешу. Он встал, забрал у почтаря бутылку и сделал из горлышка пару глотков.

— Еще не вечер, — сказал он. — Стариков не тронут. Зачем им лишние трупы.

— Стариков обижать грех, — подтвердил почтарь Володя. — Они вообще неизвестно как живут. Пенсия маленькая, многим на лекарство не хватает. А старику тоже иной раз надо выпить и пожевать чего-нибудь.

— Возвращаемся в Москву, — сказала Настя. — Если не хочешь, поеду одна.

— Хорошо, — согласился Алеша. — Но сначала я тоже позвоню.

Второй заход на коммутатор занял у него не больше часа. Он не знал, засвечена ли Асина квартира, но полагал, что засвечена, поэтому, когда она сняла трубку, быстро сказал:

— Ничего не говори, только отвечай: да или нет… За квартирой следят?

— Да, — глухо отозвалась Ася.

— Они рядом с тобой?

— Нет.

— Мне нужен Федор. Где он?

— Федор Кузьмич погиб, — сказала Ася. — Его убили.

Укол тоски был стремителен и отозвался светлой рябью в глазах. Алеша протер их тыльной стороной ладони, будто запорошенные. Вон как оно обернулось, помощи ждать неоткуда. Кокнули Федора. Прощай, дорогой брат! Как же ты это позволил? Не стыдно тебе?

— Ты приедешь, Алеша?

— Где Филипп Филиппыч?

— Здесь, вот он.

— Дай ему трубку.

Филипп Филиппович солидно покашлял в мембрану.

— Слушаю вас.

— На тебя вся надежда, Филипп. Все ценное — деньги, барахло — надо из хаты убрать. Учти, будет хвост. Сможешь сделать?

— Попробую. Ты где?

Алеша ответил рифмованным словом из пяти букв и повесил трубку.

Он сказал Насте:

— Дельце немного осложняется. Елизар очень сильно раздухарился.

— Не смей при мне ругаться матом.

Алеша вторично отобрал у почтаря бутылку, в которой осталось на донышке, и допил ее залпом.

— Можно еще слетать, — обнадежил почтарь Володя, совсем уж было задремавший. — Добавишь стольничек? С пенсии отдам, не сомневайся. Три тыщи положили.

…В поезд они сели под вечер. Алеша был зол, молчалив. Слишком много забот на него навалилось. Елизара Суреновича второй раз на мякине не подловишь, и теперь за его собственную жизнь нельзя дать ломаного гроша. Но догонять Федора Кузьмича он не спешил. Напротив, собирался расплатиться со всеми земными долгами, а также с долгами покойного друга. Но прежде следовало уйти на дно, чтобы выиграть время. Легким перышком, мотыльком порхнул бы сейчас на юг, на север, на Дальний Восток и такие бы закуролесил петли, что не только ищейки Елизара, сам дьявол потерял бы его след. Серой мышкой выдолбил бы себе норушку на краю Ойкумены и затаился до будущей весны. Если бы не Настя. Она висела на его хребте стопудовой гирей, и не было сил ее сбросить. Он клял себя за эта Да откуда взялась она на его голову? В этом подлючем мире, кроме воли, все туфта. Ему ли не знать. Какими путами она его повязала, чем одурманила, что тянется за ней, как теленок с рожками, прямо на бойню, где поджидает мясник с колуном? Завалить бы ее в тамбуре, вздрючить, услышать утробный писк, а уж тогда гадать, любовь ли это, будь она неладна, или раздувшаяся похоть оголодавшего самца. Подумать об этом приятно, исполнить — невозможно. Это препятствие ему не преодолеть. Над ее блескучим, чистым, холодящим, волшебным естеством он не властен.

Настя делала вид, что читает журнал, который он купил ей на перроне. Это было новое, демократическое издание, полное прельстительных картинок. На его страницах не предавался разврату разве что кухонный шкаф. Да и у шкафа, заключенного в роскошный интерьер английской кухни, бока лоснились вызывающе-алым отливом. Нельзя сказать, что тугие женские тела, изогнутые в самых непристойных, невероятных позах, и всезнающие усмешки смазливых плейбоев оставили Настю равнодушной, но сквозь неясное, томное волнение возник в ней еще пущий стыд. Она думала, что, если с бедными, неприспособленными к жизни родителями что-нибудь случится по ее вине, ей незачем дальше жить. Ее связь с двумя слабыми, неприкаянными существами, совершенно непохожими на множество других людей, не ограничивалась обыкновенным дочерним чувством, а имела иной, почти мистический смысл. Ей судьбой была уготовлена роль охранительницы и для этого отпущены особенные свойства; но вот она не выдержала искуса, и теперь непременно последует справедливое и грозное возмездие. Алешу она не винила. При чем тут Алеша? Разве сам он ведает, что творит. Он уродился несчастным человеком, и его удел — приносить несчастье другим. Его ум развит лишь в одном хватательном направлении, а чувства первобытны. Разве она не поняла этого сразу, с первого мгновения? Почему же не оттолкнула, почему не спряталась от него на дне морском? Сейчас поздно что-либо менять, она увязла в Алеше, как в тесте. Она погрузилась в него, как в злую метель. Вокруг не видно ни зги, и вместо человеческих лиц полезли на свет страшные, уродливые, звериные рыла. Алеша утянул ее неразумную, доверчивую, податливую в омут, где бродят жуткие призраки, и спастись они могут только вместе… Но это не вся правда, а правда в том…

Потянулись пригородные станции, когда Алеша, будто очнувшись, спросил:

— Интересный журнальчик?

— Тебе понравится.

— Надо поговорить, пойдем в тамбур.

— Зачем в тамбур? Говори здесь.

Вагон был полупустой, в отсеке они сидели вдвоем: в разгар революционных свершений граждане страны опасались покидать дом без крайней нужды.

— Я бы покурил заодно.

Она почувствовала, что подоспела минута, к которой она была не готова, но покорно пошла за ним. В тамбуре он задымил, выпустив сизую струю в разбитое окно. Тут сквозило изо всех щелей. Настя глядела на негр сбоку и понимала одно: нет, не спастись! Раз пошла в тамбур, пойдет куда угодно.

Ее зависимость от него была подобна тяжелому опьянению, которое она недавно испытала у Елизара в плену.

Алеша обернулся к ней и со странным выражением, словно только что умылся и еще не обсох, произнес:

— Пообещай мне одну вещь.

— Какую?

Он попытался проникнуть злым взглядом в ее душу. Настя успокаивающе улыбнулась, угадывая, что он скажет.

— Похоже, мне не уцелеть в этой заварушке. Дружка моего завалили, Федора Кузьмича. А он покрепче меня был. Без него мне хана.

— Что я должна сделать?

— Если выкарабкаюсь, пообещай, что будешь со мной.

— Как это?

— Не выделывайся, не тот случай.

— Алеша.

Скучно ему стало от ее занудства, и он высунул голову на ветер. Повис на двери, как пиявка. Она ждала. Чудно ей было стоять рядом с мужчиной, который ее и в грош не ставил, но благоволил к ней. Он тянулся к ней с такой буйной, тайной силой, что груди ее под рубашкой отвердели.

— Не бойся меня, — заговорил он тихо, устало, будто прощаясь. — Не думай, что я подонок. Я, может, еще вовсе не жил. При тебе понял: не жил. Перемудрил чего-то в самом начале. Я бы попробовал снова. Дай мне шанс. Пусть я буду твоим женихом. Смешно, да? Мне тоже смешно. Но ведь меня ждет мясник с колуном. Почему бы не посмеяться напоследок.

Что-то ломалось в нем неуклюже, необратимо; и сверхъестественным, уже совершенно женским чутьем Настя уловила, что, если сейчас не помочь ему, не остановить бессмысленную ломку, у него руки-ноги отвалятся, душа прольется кисельным бредом на заплеванный пол, и останется она век куковать старой девой, и не от кого ей будет забеременеть.

Она взяла его руки и плотно прижала к своим бокам. Потом дотянулась и поцеловала в прохладные губы, отозвавшиеся легкой дрожью. Он отстранил ее и сказал точно по секрету:

— Первый раз со мной такое! А то все кувыркался, как говно в проруби. Ну уж нет, Настенька, им меня нипочем не взять.

9
С вокзала Алеша позвонил отцу. Петр Харитонович только что вернулся из пикета, был возбужден, энергичен, ждал с нетерпением Лизу. На пикете они вдрызг раздолбали Ельцина и Гайдара с их кликой. Петр Харитонович в парадном воинском облачении семь часов простоял напротив здания Верховного Совета с плакатом, на котором было написано: «Ельцин — убирайся в Америку!», а рядом с ним старый товарищ по полку, ныне генерал-майор в отставке Глеб Иванович Прафентьев, владелец инфарктов, гордо взмывал над головой древко с лозунгом: «Россия принадлежит народу, а не рыночникам!» Оба они счастливы целый день, хотя вытерпели немало насмешек. Несколько раз у них цинично проверял документы милицейский патруль, а около полудня четверо мерзопакостных юнцов-негодяев, бывших явно в подпитии, попытались оттеснить их с поста якобы для делового, дружеского разговора. Зато сколько искренних, сочувственных слов услышали они от проходящих мимо граждан, в основном, правда, от пожилых женщин изможденно-затурканного вида. Домой Петр Харитонович вернулся с ощущением праздника. От бесплодных сомнений, от унизительного, дурно пахнущего самокопания он сумел-таки перейти пусть к маленькому, но реальному делу, приносящему реальную пользу оскверненной, погибающей Отчизне. Он словно побывал в разведке боем и подергал за бороду невидимого, но могучего врага. Был такой момент. Шел мимо прилично одетый господин, куда-то спешил, по нынешней осторожной привычке не глядя по сторонам, но вдруг вернулся, приблизился к пикету, пожал им руки, угостил сигаретой «Мальборо» и выразился так, будто закончил долгий, утомительный спор:

— Вы ведь правы, мужики! Пока не соберемся в кулак, сожрут нашу печенку. Давить надобно эту нечисть, как тараканов. Уговоры им только на руку.

И пошел дальше, задумчивый и опасный.

— Что, Петя, хороший знак, — ухмыльнулся старый вояка Прафентьев, любитель инфарктов.

— Еще бы! — отозвался Петр Харитонович. — Мильоны вас, нас тьмы и тьмы, и тьмы.

Он ждал Лизу, чтобы поделиться с ней победой и еще затем, чтобы обнять. У него с утра начался приступ третьей молодости. Даже в пикете ему то и дело мерещилось ее полное, вязкое тело. Хотя Лиза стала сектанткой, в любви, пожалуй, не уступит самой разудалой грешнице, застенчиво подумал Петр Харитонович. Да и в давнишние годы странная, буйная была у них близость. Он преследовал ее, как кобель текущую сучку. Им не надо было расставаться. Теперь-то все прояснилось. Кошмар жизни скоро развеется. В человеческом бытовании, как и в природе, все взаимосвязано: зимние бури и весенняя оттепель. Рядом с политикой соседствует любовь. В дневном борении он тянулся мыслями к Лизе, а в ее объятиях его встревоженную душу вдруг окостенит чувство невыполненного гражданского долга. Это смешно, грешно, но это так. И отлично, что так. В жизни мужчины, и особенно офицера, главное — соразмерность между общественным и личным интересом. Склонясь в одну какую-то сторону, он обязательно деградирует как личность. У него, конечно, есть вина перед женщинами, которых любил, и перед сыном, за которым недоглядел, и перед Отечеством, которое не защитил. Слишком много времени и сил потратил бездарно на пустые размышления. Кровавый след тянется к нему из прошлого — смерть незабвенной Елены Клавдиевны, вечно любимой Елочки. Танковой гусеницей перепахал ее уход его судьбу. Он долго не мог понять, как это случилось, что ее нигде нет. Ночами до сих пор ловил с подушки ее дыхание, отдающее бражным вкусом. Она бы порадовалась за него теперь, будь она жива. Она бы и за Лизу не осудила. Она же понимает, что Лиза для него не жена, хотя именно с ней скорее всего он скоротает остаток лет. Если бы Елочка вошла сейчас в комнату, он сказал бы ей: похвали меня, дорогая, я сделал выбор. Буду стоять в пикете, выступать на митингах, писать прокламации, а потом возьму в руки автомат и буду насмерть сражаться с врагами Отечества, взгромоздившимися на трон. Я узнал их всех персонально: это ряженые. У них нет индивидуальной физиономии: они все похожи на сытно чмокающего людоеда Гайдара. В сущности, их не за что даже судить, их надо поскорее перетравить, как стаю крыс, накинувшуюся на лакомую добычу. Разве крыса виновата, что лишена морали. Но пощады им не будет, потому что слишком жирно, на костях и крови, они пировали. С Уральских гор или из Сибири сойдет новый Минин с огромной крысиной удавкой в руках, и Москва уже слышит его грозную поступь.

Петр Харитонович, взбудоражив себя желанным видением, поспешил на кухню и поставил чайник. Тут его и застал Алешин звонок.

— У тебя все в порядке, отец? — спросил Алеша.

— В каком смысле? — Петра Харитоновича поразил не столько сам вопрос (никогда сын не интересовался его делами или здоровьем, это было даже дико представить), сколько интонация. В голосе сына было что-то такое, что заставило Петра Харитоновича усомниться: не звуковая ли это галлюцинация? Это был нормальный, без яда и подковырки, человеческий голос.

— Ты один, у тебя никого нет? — Вопрос странный, но тоже вполне корректный.

— Кто у меня должен быть?

— Ты давно дома?

— Только что вернулся.

— На улице никого не заметил?

— Да что случилось, Алеша? Говори прямо!

После короткой паузы Алеша сказал:

— Возможно, мы с тобой последний раз разговариваем. Я не хочу, чтобы ты помнил обо мне плохо.

И вот этими словами, произнесенными небрежно, как бы вскользь, сын вышиб из Петра Харитоновича, как клином, остатки унизительной душевной сумятицы и гнили. В мгновение ока полковник вернулся к себе прежнему, такому, каким полюбила его Елена Клавдиевна. Он стал сосредоточенным, догадливым, рассудительным и уверенным в себе человеком.

— У тебя беда, сынок? Давай вместе переможем. Двигай домой. Домой, слышишь?

Алеша звонил из автомата, Настя пританцовывала в нетерпении неподалеку, возле коммерческой будки с надписью «Шоп». Посреди вокзальной тусовки она была как капелька родной крови. От всего можно отказаться, но не от нее.

— Ты поможешь, отец?

— Конечно. Что нужно сделать?

— У тебя есть парочка хорошо тренированных вооруженных прапоров?

— Найдется. Дальше?

Алеша дал ему адрес и объяснил, что надо встретить у подъезда девушку, ее зовут Настя, проводить наверх и охранять. Ситуация опасная, криминальная, но милицию не стоит тревожить, лучше разобраться самим. Это чисто семейное дело. Еще одно досадное обстоятельство: из Настиной квартиры предварительно придется выкурить бандитов, которые там засели.

— Приведу десантный взвод, — серьезно пообещал Петр Харитонович. — Кто такая — эта Настя?

— Это моя невеста, — объяснил Алеша. — Ее ни с кем не спутаешь. Бандиты тебя не пугают?

Петр Харитонович подмигнул своему отражению в зеркале.

— Часа через полтора буду там со своими ребятами. Благодарю за доверие, сынок.

— И тебе спасибо, отец. Прости, если был дураком.

Судьба слишком милостива ко мне, подумал Петр Харитонович, повеся трубку. Она возвращает мне сына, значит, вернет и Родину.

Насте Алеша признался:

— Видно, впадаю в детство. Хочется манной кашки.

Но она так торопилась домой, что уже ничего не видела и не слышала. Чуть не попала под тормознувшее такси. Алеша оттащил ее за руку к коммерческому киоску, где купил ей бутылку «пепси». Себе взял пива. Он был весел, но немного озабочен.

— Неужели не можешь понять? — умоляюще тянула Настя. — Я преступница, преступница! Я их бросила.

— Ты в этих делах новичок, — пожурил ее Алеша. — Ничего, кроме изнасилования, у тебя за спиной нет. Это опыт полезный, но первоначальный. Лучше меня слушайся, а то пропадем. Часа два нам придется еще погодить.

— Как это — погодить?

— Ну, побродим по Москве, перекусим где-нибудь. А там, даст Бог, и мамку с папкой увидишь. Чего-то они у тебя, правда, старенькие. Ты уверена, это твои родители?

— Заткнись, — грубо сказала Настя. — Конечно, они не молодые. И я их бросила, беспомощных. А все из-за тебя. Ну зачем я с тобой связалась? Ты же как слон бесчувственный.

Алеша отхлебнул пива из горлышка. Они пристроились в затишке, за стенкой ларька.

— Не ты со мной связалась, а я с тобой, — возразил Алеша. — Над этим я тоже голову ломал — зачем?

— Ну и зачем?

— Наверное, после узнаем.

— Когда же?

— Когда я тебя трахну.

Настя фыркнула, горделиво повела плечами, изображая принцессу, которой лакей сделал гнусное предложение; но сама почувствовала, что вышло не убедительно. После объяснения в тамбуре между ними установилась загадочная, хрупкая внутренняя связь, при которой любое интимное слово и действие, конечно, было допустимо и возможно, и все же любой неосторожный намек грозил оборвать ее навеки. С трепетом прислушивались оба к гулу вечности, который сблизил их души у тайной черты.

— Поступай как знаешь, — сказала Настя. — Но учти, если начну тебя презирать, обратного хода не будет.

Алеша расстроился:

— За что презирать? Я прямо говорю, о чем мечтаю. Ты же не ханжа.

— Не ханжа, но и не шлюха.

— Со шлюхами у меня вообще разговор короткий, — обнадежил Алеша.

Следующие два часа они колесили по Москве, и Настя тянулась за ним, как нитка за иголкой. Ее покорная унылость была безупречной. Круги их грустного, прощального путешествия постепенно сужались к Настиному дому. Ее крохотные позолоченные часики, роскошный подарок родителей ко дню ангела, показывали девять, но было еще подозрительно светло. Алеша усталости не чувствовал, но Настя притомилась в дороге и на какой-то скамеечке уже вовсе неподалеку от дома присела отдохнуть. Алеша закурил. За день он высаживал вторую пачку. Настя привыкла к его дыму, как к воздуху.

— Давай, что ли, я тебя потискаю, — застенчиво предложил Алеша. — А то когда еще придется. Может, и вовсе никогда. Всего-то один разочек поцеловались в поезде, да и то наспех.

— Почему все-таки ты такой пошляк? — опечалилась Настя.

— Воспитание незамысловатое, — охотно объяснил Алеша. — Пятнадцать лет за решеткой.

Под нависшим с неба вечерним заревом он отчетливо вдруг припомнил, как покойный Федор Кузьмич скармливал ему, больному, околевающему, прокисшую баланду с ложечки. Мало ласки выпало на его долю, а женской не знал он совсем. Алеша скрипнул зубами. Кокнули Федора Кузьмича.

— Ты чего? — насторожилась Настя, придвинулась ближе.

— Хорошо сидим, — сказал Алеша, — а пора идти.

Когда отпустил ее в ста метрах от подъезда, Настя попыталась его успокоить.

— Хочешь, — сказала она, — я побуду немного дома — и вернусь к тебе?

Но Алеша был уже не с ней и не понял ее.

Как третьего дня Федор Кузьмич, он собирался увести банду за собой, и тогда они оставят девушку в покое, забудут про нее. Другого плана у него не было — и не могло быть. Помотать гончаков по столице, потрепать им нервы, потом на любом вокзале вскочить в поезд и отчалить в неизвестном направлении. Елизар не фраер, поймет, что подстерегать его дальше в Москве не имеет смысла. Необозримые просторы Родины укроют его с головой.

С сигареткой в зубах помаячил пяток минут под фонарем, как на сцене, и не спеша побрел к автобусной остановке. Из первого попавшегося автомата позвонил Насте. Она сама сняла трубку. Голос у нее был потусторонний. Но обстановку обрисовала внятно. До ее прихода отцовы десантники повязали в квартире двух бритоголовых налетчиков. Те взялись было отбиваться, и это вышло им боком. Одному пробили череп, а другому сломали руку. Сейчас оба связанные ожидают в коридоре своей участи.

— Хочешь, позову твоего папу?

— Позови.

Отец ответил по-строевому:

— Михайлов у аппарата.

— Как там, отец?

— Нормально. За Настю не волнуйся. Тут эти сволочи успели набедокурить, но мы их бесчинства присекли. Немного погодя все же думаю отконвоировать их в отделение. Не возражаешь?

— Лучше бы их отконвоировать на тот свет. Ладно, шучу. Дай Насте каких-нибудь капель.

— Повторяю, ситуация под контролем. Ты сам как?

— На какое-то время исчезну. Береги Настю и себя. Больше мне надеяться не на кого.

— Хорошо, что вовремя понял.

От дома, как и ожидал, за ним потянулся «хвост». Даже не «хвост», а «хвостик» — пропойная рожа в замшевой кепчонке, в допотопном пиджачке. Пока он звонил, мужичонка делал вид, что мочится. Сиротливо колупался под кустами на обочине. Было около десяти; улица опустела. Мужичонке прятаться было негде, и он побрел за Алешей в открытую. Алеша миновал автобусную остановку и свернул в переулок, где местная шпана давно догадалась перебить фонари. Шаг в сторону — и ты в засаде. Мужичонка грустно застыл в светлом проеме улицы, колебался, но служба есть служба — двинул вперед наугад. Алеша бесшумно нагрянул сзади из темноты, мгновенно обшарил худенькое тельце в просторном пиджаке. Мужичонка не вырывался, испуганно бормотал:

— Ну чего ты, чего ты? Я тебя трогаю?

— Дальше не ходи, — сказал Алеша. — Елизару передай: я из Москвы слинял. Пусть не ищет. Передай: мы квиты.

— Какому еще Велизару? Отпусти! Денег нету.

Алеша врезал ему по шее, пропойца кубарем покатился в подворотню. Там затих, будто убитый, лежа переждал налет. Он был из блатных, из швали, ловко травил малохольного, но переигрывал, переусердствовал: хотя бы пискнул для правдоподобия.

Алеша скорым шагом вернулся на остановку. Пусто вокруг. Ему не верилось, что так легко оторвался. И не ошибся. Когда автобус отчалил — пассажиров было с десяток, — в уже зашуршавшие двери, возникнув из ниоткуда, втиснулись двое ладных парней, прикинутых под студентов. Оба в очках, высокие, развязные. У одного папочка под мышкой, у другого японский зонтик в руке. От какого, интересно, дождя?

Парни уселись у заднего входа, зашушукались, на Алешу ноль внимания. Это уже были боевики, рекруты, но все еще маленький чин. Алеша обругал себя за легкомыслие, за то, что проморгал их возле Настиного дома. У него даже появилось сомнение: не случайные ли это ночные воробушки, нацелившиеся куда-то на поздний визит. Хотя вряд ли. Уж больно увлечены интеллектуальной беседой, словно прежде не имели возможности наговориться. Жестикулируют, глазенками сверкают, хихикают, словно в кино. Если не педики, то, конечно, Елизаровы гонцы. За остановку до метро Алеша соскочил с подножки и рысью, как на стометровке, понесся по тротуару. На бегу оглянулся, засек. Парни лбами стукнулись в дверях, по-козлиному задрыгались на асфальте.

Загодя приготовив жетон, Алеша по эскалатору ломанул колобком. Нырнул в отходившую электричку: адью, пешкодралы! По кольцу, пересаживаясь туда-сюда, крутил минут сорок, пока не убедился окончательно: свободен. Выколупнулся из-под земли у трех вокзалов. Вздохнул с облегчением: тут картина до боли родная — проститутки, менты и угрюмый, запоздалый рабочий люд. На Ленинградском встал в очередь в буфет: пиво, толстый гамбургер с мясной начинкой, пачка сигарет. Он уже решил, куда ехать. Сначала — в Питер. Там есть корешок на Литейном. Вова гнутый — восемь лет за вооруженный грабеж. Паренек каленый, Федору обязанный многим. Когда прощались, раз пять повторил адрес. На Литейном он в авторитете. Из Питера, передохнув, можно шарахнуть на Кавказ. Там сейчас крепко постреливают: надежней крыши нет, чем мундир добровольца. И паспорта нет чище, чем покойницкое удостоверение. Опять же из Питера до Прибалтики, до Таллинна — рукой подать. Чужая страна, всех коммуняк шуганула, духу русского не терпят: туда зарыться, как в навоз с головой. Никто не подумает искать.

Когда дожевывал черствую булку, называемую гамбургером, бросил взгляд по сторонам и на последнем глотке пива поперхнулся. По мышцам, по жилам просквозила соловьиная трель. У лотка с порнухой в скучающей позе стоял длинношеий паренек и, не таясь, с блудливой ухмылкой его разглядывал. Только что не кинулся к нему на грудь. В хрупкой фигурке, в издевательской, бесшабашной усмешке Алеша безошибочно угадал такую опасность, как в нависшем над теменем топором. Гремучая, ядовитая змея, подумал с холодком в сердце, да как же ты тут очутился? И восхитился: круто, четко работает Елизар, веников не вяжет. Еще пиво не просохло на губах, уже вычислил Алеша, на чем прокололся. Рация! Они передавали его с рук на руки, как чурека, по рации. Век техники и слежки. У пропойцы в переулке не пистоль надо было шмонать, а вырвать зубы. Это он ему сунул куда-то пищалку. В открытую, на глазах у паренька-соглядатая, Алеша обыскал собственные карманы, ощупал, охлопал всего себя. Со стороны это выглядело так, как если бы он ловил на себе озверевшую блоху. Плоская пластиковая коробочка (размером со спичечный коробок) обнаружилась на ремне, прицепленная тоже пластиковой аккуратной скрепкой. Мудр Елизар, ничего не попишешь, все шаги его угадывает наперед. Сколько же у него людей на вокзале? Да сколько бы ни было, а этот хлыщ в кожаной курточке — самый опасный. Все детали его экипировки Алеша видел насквозь. Это снайпер, стрелок, и никто иной. Для бойца слишком хрупок, для шестерки — перестарок, и мордаха нервная, столичная, прожженная. Снайпера на него Елизар кинул, не пожалел. Снайпер — личность холеная, его взращивают годами и берегут, как редкое дерево. Его содержание обходится недешево. Отменные стрелки народ капризный, взбалмошный, любят сладко поесть и девиц купают в шампанском. И у этого повадка царская, бесстрашная, как у непуганого заморского попугая. Мог бы давно пальнуть — в вокзальной сутолоке, на улице, прямо в метро. Ему чего опасаться, уведут, прикроют. Но не пальнул. Значит, Елизар рассчитывает заарканить его живьем. Это шанс.

Он повернулся к стрелку спиной, пошел на перрон. Лопатками чувствовал прикосновение наглого взгляда, выискивающего, куда приконопатить свинцовую блямбу. Алеша шел неровно, походкой пьяного, мелкими, резкими зигзагами, по возможности подставляя вместо себя пассажиров. Он был обескуражен, но не очень. На перроне, меж двух пригородных электричек, было многолюдно и сумрачно. Опасность подкатывала под ноги, косенько выглядывала из тамбуров, пульсировала из-под крыши вокзала, и в ее теплых волнах Алеша немного озяб. Он шел, сопровождая свою смерть. Чтобы чуток расслабиться, с яростью швырнул черную пластиковую пищалку под электричку. Его колотил азарт игрока, сделавшего непоправимую ставку. Благополучно добрался он до края платформы и, не сморгнув, сиганул вниз. Приземлился удачно, без повреждений, и по шпалам, перескакивая рельсы, помчался ухарем. Сделав широкий круг, прошмыгнул под носом у рычащего состава, очутился на запасных путях, среди товарняков, пролез под пузом цистерны с горючим, вскарабкался на невысокую насыпь — и тут притаился, присев на шпалу. Погони не было.

На насыпи, поудобнее развалясь, Алеша просидел более часа. Потом встал и с удовольствием помочился. Скорее всего, преследователи решили, что ему удалось отвалить. Странно было только, что они, хотя бы для очистки совести, не прочесали окрестность. В умысле Елизара ему до сих пор не все было ясно. Или в его мудреные планы не входила быстрая поимка жертвы, а, напротив, предполагался долгий гон, долженствующий психологически сломать беглеца и подготовить к дальнейшей жути? И все же закурить Алеша не рискнул. Тем же путем, каким пришел сюда, вернулся к платформе и вскарабкался на нее в том месте, где спрыгнул. Перрон был совершенно пуст, тих и просматривался вплоть до зеленоватой башни вокзала. Как по заказу, в одном из тамбуров двери заклинило, и Алеша протиснулся в темную, до утра заснувшую электричку. Посидел в вагоне, отдохнул, подымил, пряча огонек в ладони. Представил милое, умное, дорогое Настино лицо и пожаловался ей, как устал. Прыгаю по шпалам, как кузнечик, сказал он ей, толку никакого. Не такой уж я зверь, как ты придумала. Да если хочешь знать, вся Россия такая, как я. Мы с Федором не раз обсуждали. Безалаберная, дикая страна, а с норовом. Вот ее и гнут к земле, кто не ленивый. За гордыню ухватят, как за губу, и тянут волоком то в рудники, то на свалку. На что Федор Кузьмич головастый, двужильный был мужик, а и того прихлопнули…

Через гулкие вагоны, двери в тамбурах аккуратно за собой притирая, выбрался к вокзалу и очутился в зале ожидания. Попал как бы на вселенскую пересылку. Снулые бабы с детишками дремлют на вещах, охраняют и во сне свой унылый скарб, мужики валяются на полу, на скамейках, как спиленные бревна; некоторые пыжатся удержаться на ногах до рассвета, толкутся по углам с куревом. На всех лицах одинаковый свет уныния, бедности, безысходного горевания. Вот она здесь и притулилась на ночку — вечно обездоленная страна, куда-то норовит уехать, в какие-то дальние норы забиться. Куда уедешь с помоями в душе.

Тех, кто его дожидался, Алеша сразу отличил. Сытые, обихоженные, чернобровые пятеро кавказцев у стойки потухшего буфета. При его появлении взвинтились, прянули, словно поочередно током их дернуло. Новые хозяева Москвы. Поодаль в одиночестве, с сигареткой, на ушах мембраны, давешний стрелок. Наслаждается музыкой. Алеше приветливо кивнул, как старому знакомцу. Еще раз поразился Алеша Елизаровой проницательности. Это был, конечно, сильный, отчаянный, неотступный враг, которого один раз пожалеешь, век будешь горе мыкать. Прямо к пареньку Алеша двинулся, и кавказцы следом потянулись, перекрывая ему выход.

— Не знаешь, — спросил Алеша, — почему они так люто русских ненавидят? Мы ведь у них всегда мандарины покупали.

Парень охотно вынул наушники из ушей.

— Золотому тельцу служат, как и мы с тобой. Люди для них — труха.

Алеша поинтересовался:

— Не ты, случайно, за Федором гонялся?

Гриша Губин дерзко, как умеют москвичи, с блаженной улыбочкой процедил:

— Какая разница? Отбегался твой Федор. А тебе советую, поедем к шефу. Все равно деваться некуда.

Алеша выстрелил, не вынимая руки из кармана, и, прежде чем согнуться от раскаленного жала в паху, Гриша удивился: надо же, как одурачил ясноглазый красавчик!

Алеша отступил на шаг, обернулся к кавказцам:

— Кто дернется, считай — покойник!

Попятился к выходу, к ореховым высоким резным дверям. Бандиты зачарованно разглядывали ствол «Макарова».

Рванул через площадь к «Ленинградской» гостинице. Это был хороший, чистый бег, подобный взлету. Он весь в него выложился, но некий мент, натасканный по-овчарочьи, на спуске к Самотеке из кустов катнул ему под ноги свое мускулистое форменное тело. В последний момент Алеша взвился, прыгнул, но зацепился носком за тушу, перекатился через голову, круша позвонки. «Макаров» с визгом зацокал к водостоку. Площадь вспыхнула лиловыми кострами. По ней с хрипом несся черный маленький табун.

Чтобы набрать новую скорость, Алеше понадобилось время. Но все-таки запас у него остался метров в тридцать. Над травяным спуском к шоссе он на секунду замешкался, прикинул: впереди трущобы, переулки, трамвайные тупики. Там во тьме затеряться, словно в тину нырнуть. Вкруг ушей сверкнули два резвых шмеля. «Надо же, — разозлился Алеша. — Со стволами, падлы».

Уже возле автоскладов одна озорная пулька догнала его. Попытался ухватить ее в ладонь, да поздно было: впиявилась стерва в плечо. По инерции, сгоряча перемахнул Алеша низенькую оградку, пролетел метров двадцать между гаражами и рухнул, ожегшись локтями об асфальт. Как ящерица, пополз к мусорному баку, натужился, сел, прислонился к железной стенке окаменевшим плечом. Копнул за пазухой, достал пружинный нож, щелкнул кнопкой. Ждал. Знойным пламенем дымилось небо. Воздуху осталось в обрез, но он дышал экономно, редкими порциями.

Тишина стояла, как на погосте. Похоже было, табунок отстал. Ничего, потыркаются туда-сюда, найдут. Елизар за работу платит, не за спортивные достижения. Со стороны Комсомольской площади взвыла милицейская сирена. Менты подключились к погоне. Но в такую черноту они не сунутся, подождут технику. С каждым вздохом Алеша слабел. От плеча до поясницы перетянулся огненный жгут. Правая рука онемела. Он даже обрадовался, когда на светлый пятачок перед мусорным баком выкатился смуглый разведчик. Чуть не наткнулся на Алешу, отпрянул, заливисто свистнул. Из-за гаражей на сигнал послушно вытянулся весь табунок. Трясясь от возбуждения, взяли Алешу в кольцо.

— Добро пожаловать в Россию, господа, — приветливо он к ним обратился. — Будете резать или как?

Встал, выпрямился, прижимая гудящее плечо к железу.

Кинулись на него со сноровкой, вразбивку, и только первого успел он зацепить ножом по вздутой глотке.

ЭПИЛОГ

…Три дня валялся в реанимации, на четвертый сознание к нему вернулось. Еще через день его перевели в палату. Спрашивал он только об одном: где Настя? Но никто не мог понять, кто такая Настя и где ее искать. Ничего не говорил и о себе, даже имени не назвал. Врачи удивлялись, что этот человек выжил. Ведь он был уже мертв, когда его привезли в милицейском фургоне. Семнадцать ножевых ран, задеты легкие, печень, сердце…

Алеша все-таки выкарабкался из мглы, куда его хотели упрятать. Но то, что произошло с ним в дальнейшем, к сожалению, не умещается в эту книгу.

1992 г.

Анатолий Афанасьев Принцесса Анита и ее возлюбленный

Я не знаю,
сколько будет биться
это сердце…
И не знаю,
сколько будет длиться
это лето…
Из детских стихов Мики Валенка

Часть первая НИКИТА

1

Некоторые наивные люди полагают, что при капитализме успех и преуспевание зависят исключительно от трудолюбия и бережливости, как в той сказочке про американского миллионера, дескать, нашел под лавочкой булавку, продал, а на выручку купил уже две. Опять продал — получилось четыре. Ну и пошло-поехало — через пяток лет Рокфеллер. Так, да не так. То есть, может, в Америке или в Европе именно так, но не у нас. У нас, чтобы встать на ноги, нужна крепкая, наподобие чугунного шара голова — это раз. Второе —смычка с братвой. Но не тесная. Слишком тесная смычка приведет обязательно в группировку, откуда выхода нет. Контакт с братвой должен быть щадящий, интеллигентный, без панибратства. Третье, и очень важное — мохнатая, как при социализме, лапа чиновника. Лучше в мэрии, уже не говоря про Кремль. Вот если эти три составляющие сходятся в разумных пропорциях — голова, чиновник и братва, — тогда можно считать, повезло…

Перед обедом к Никите в контору заглянули двое громил, и — пикантный штрих — с ними некий божий мотылек в мини-юбке. Никита сразу понял, кто такие. Давно их ждал. Офис открыл с месяц назад, у него уже работало четыре человека.

Гости повели себя без наглости: расселись на стульях в маленьком кабинетике, вежливо представились: Миша и Григорий, а про пигалицу, которая с ними была, ничего не сообщили. Даже не сказали, какого она пола — девица или мальчуган. Оба были примерно в Никитиных годах — за четвертак, но по внешнему облику пожиже. Если бы захотел, Никита мог приподнять обоих за шкирье, постукать лобешниками и выкинуть в окно. Ничего, долетели бы живыми — второй этаж. Он этого делать не стал, приготовясь к конструктивному разговору. Кликнул мальчика на побегушках Петю Расплюева и велел подать кофе. При этом пигалица жеманно пискнула:

— Мне с коньяком, любезнейший.

— Сделай, — распорядился Никита.

— Правильно себя держишь, братан, — одобрил Миша-Григорий. — Мы ведь дружить пришли, а не ваньку валять.

Пигалица захохотала, как уколотая, и Никита взглянул на нее с интересом.

Когда появился кофе, потихоньку началось толковище.

Первым делом гости попросили показать документы, а коли таковых нету, с чем они, оказывается, часто сталкивались, то на пальцах объяснить, что за новая точка образовалась на их территории и чем она занимается. Никита ответил так:

— Документов, конечно, нет, мы открылись недавно. Еще и названия для фирмы не придумали. А занимаемся, ребятки, всяким электронным мусором. Это же целый клад, только мы его пока не разрыли.

— В чем же клад? — заинтересовался Миша-Григорий.

— Да в том, что ниша пустая. Никто практически этим не занимается. Все гоняются за новяком, а у народа в пользовании масса старой техники, и она постоянно ломается. Возьмите хоть те же ламповые телики. Чтобы к ним запчасти найти, половину Москвы обрыщешь, а у нас все в одном месте. Каждый сверчок на своем шестке. Тут можно провести аналогию с подержанными машинами на Западе. На хрен они кому были нужны, пока к нам не хлынули буйным потоком. Оказалось — золотое дно… Но это в общих чертах. В основном, конечно, будем торговать старой электроникой.

— Ништяк, — врубились гости, и даже пигалица что-то радостное прокурлыкала, благосклонно положив грязную, с длинными пальчиками ладошку Никите на колено. Никита решил, что это удачный момент для выяснения ее пола.

— Вы кто, извиняюсь, будете? — спросил. — Девица или?..

— Не твое дело, — почему-то обиделось существо.

— Ладно, хватит пылить. — Миша-Григорий неожиданно посуровел. — Давай к делу. Такса у нас обычная, без приколов. Двадцать процентов с выручки. Проплата ежемесячная. Сегодня для знакомства отстегнешь пятнашку. Но нам надо точно знать параметры. Мы вслепую не работаем.

— Какие параметры?

— Твоих прибылей, какие еще?

— Увы, прибылей пока нет. Убытки, правда, есть. Аренда, лицензия и все прочее. А прибылей нет. На нулях сижу.

— Ты что имеешь в виду? Отказываешься сотрудничать?

— Ни в коем случае… Но хотелось бы знать, кто за вами, ребятки, стоит? Не менты ли?

— Извини, брат, это наш прокол. — Ребята немного смутились. — Имеешь право знать. Леха Буза тебе о чем-нибудь говорит?

Никита вырос в Печатниках, под каждым кустиком здесь успел посидеть, знал всех и каждого в своем районе, а уж Леху тем более. Знал даже, где тот живет. Леха не всегда был Бузой, начинал нормальным пареньком с коммерческими наклонностями (свинчивал колеса у «Жигулей»), но где-то на пути к нынешнему всеобщему процветанию и свободе неожиданно свихнулся на наркоте. Может, катализатором послужил печальный случай, когда некий суровый пролетарий застукал его возле своего любимого (первой модели) «Запорожца» и с такой силой хрястнул юного рыночника о капот башкой, что у бедного Лехи три дня из ушей текла зеленая юшка. Его возили на обследование к Бурденко, где без всяких анализов поставили точный диагноз: слабоумие.

Впоследствии, уже сидя на игле, Леха все же как-то оперился (дома и стены помогают), сколотил небольшую кодлу, прозвал себя для уважения Бузой и начал играть в крутяков рэкетиров. Краем уха Никита слыхал, что Бузе удалось подмять под себя несколько торговых точек, но все равно это было несерьезно. Леха Буза (в девичестве Алексей Ермошкин) не мог быть «крышей» даже самому себе. Когда Никита услышал про Бузу, у него сразу испортилось настроение: в дружеском визите побирушек проступила мистика, а мистики он не любил, потому что считал себя человеком реального светлого будущего, обещанного реформаторами для всех людей доброй воли.

— Какие-то сомнения, брат? — грубовато озаботились Миша и Григорий. — Так мы их враз развеем.

Диковинное существо в мини-юбке, практически переместившееся к нему на колени, потребовало басом:

— Скажи своему холую, пусть еще коньяка принесет. Так дам не принимают.

Никита опять позвал Петю Расплюева и выполнил просьбу все-таки девицы, а уж потом ответил рэкетирам:

— Сомнений нет, парни. Откуда им взяться. И Бузу я хорошо знаю. Конкретный пацан. Но, с другой стороны, как мне известно, Леха с Герычем дружбу водит. А кто с Герычем дружбу водит, редко долго живет.

— Все знаешь, да не все, — усмехнулись по-доброму Миша-Григорий. — Сомнения твои понятны, и хорошо, что не скрываешь. С друзьями лучше говорить напрямки. Так вот, земеля, про Леху я так сказал, для понта. На самом деле теперь надо всем районом стоит другой человек. Хочешь знать кто?

Никита понял, что наступила торжественная минута, и попытался стряхнуть с колен бесполую девицу, но с таким же успехом рысак избавляется от опытной наездницы, ловко обхватившей бедрами его пылкий круп.

— Кто же это?

Братаны перешли на доверительный полушепот:

— Мусавай-оглы из Баку. Все теперь под ним ходим. С ним, Никитушка, лучше не шутить.

— Почему?

Миша и Григорий переглянулись, девица, озоруя, острыми зубками впилась ему в плечо.

— По той простой причине, Никитушка, что он родного братца, тоже Мусавая, но младшенького, живым в землю закопал, когда тот ему не потрафил. Чистый беспредельщик. Так что хватит базару, доставай башли и будь спок.

— Это, конечно, меняет дело, — согласился Никита. — Но у меня в наличке всего десять штук. Не разогнался еще. Хотел на них компьютер взять для представительства.

— Давай десять. Компьютер обождет. А Мусавай нет. Ему хоть чего, а надо в зубы сунуть.

— Надо так надо, вам видней. — Никита спихнул наконец с колен девчушку, достал из ящика стола пачку сторублевых ассигнаций, перетянутую резинкой (действительно НЗ), и отдал Мише с Григорием. По их лицам понял, что они не совсем верили в такую удачу.

— Благородно, брат, — похвалил Миша. — Не ссы, за Мусаваем не пропадет. Если чего, он тебя из любого говна вынет.

— Спасибо, — поблагодарил Никита.

Пацаны предложили обмыть начало сотрудничества, но тут он уклонился, сказав, что ждет важного клиента.

— Ну, хозяин — барин, — заржали опять хором Миша-Григорий. На прощанье девчушка, которую он сперва принял за мальчика, по секрету сообщила свое имя — Эльвира, дала телефончик и наказала вечером позвонить, пообещав для первого раза обслужить в кредит.

— Не пожалеешь, Никитушка, — шепнула многозначительно.

— Не сомневаюсь, — галантно ответил Никита.


2

Кто такой Никита Соловей? Может быть, профессорский сынок? Или — бери выше — банкирская косточка? Да нет, ничего подобного. Сирота перестроечная, сын полка. Пятнадцать лет назад какие-то добрые дяди подобрали мальчонку с улицы и отвезли в детприемник. Там голубоглазый, смекалистый, любознательный пацаненок всем пришелся по душе, даже строгому бухгалтеру. На Руси даже сейчас еще много осталось доброхочих к чужому, тем паче детскому неустройству людей. Нашлись и в детприемнике добрые души, которые приняли в нем участие, и со многими трудностями, преодолев целый ряд дурацких инструкций, перевели Никиту в Суворовское училище. Хотел ли он сам того, теперь и не вспомнишь. Но с того дня, как начал жить по воинскому уставу, впервые почувствовал себя не пустым местом. С тех пор старался собственную судьбу не выпускать из рук. Тем более что складывалась она на редкость удачно. Едва выйдя из училища и еще год пробыв на очень престижных курсах при ГРУ (он старался, он всегда старался быть лучше всех), сразу попал в Чечню. Он не причислял себя к псам войны, как некоторые новые побратимы, но, уже нося на плечах погоны прапорщика, перспективу жизни понимал хорошо. Война для вооруженного человека и есть мать родная. Но тут случилась заминка. Всего три месяца поучаствовал в кампании, не успел толком понять, что к чему, как шальным фугасным осколком разворотило ему левый бок, и то, что Никита через год пусть с палочкой, но на своих двоих вышел из госпиталя, врачи объясняли лишь его поразительной, звериной живучестью. Причем говорили это уважительно. В Ростове, где отвалялся первые месяцы после ранения, всяких повидали, а таких — нет.

Круг замкнулся — и Никита вернулся в Печатники, откуда начиналась его жизнь. Он знал, что здесь и родился, но не помнил — когда и от кого.

У него было много талантов, о некоторых он и сам не догадывался. В сущности, он был из тех русских людей, которые вроде все умеют, но не подозревают об этом до тех пор, пока жареный петух не клюнет. Списанный под чистую, он недолго размышлял, чем заняться. Стремительная жизнь со всеми ее переменами, произошедшими за годы, пока он проходил военную выучку, развернулась так, что средства к существованию могла дать только коммерция. Может, он тут ошибался, но в большинстве газет и по телевизору он видел множество счастливых людей коммерческого склада, только тем и занятых, что пересчитывали зеленые купюры. Никита не стремился к богатству и уж тем более не чувствовал ничего общего с этой вечно хохочущей братией, но показалось заманчивым открыть собственное небольшое дельце и заново утвердиться на земле.

После утреннего визита рэкетиров он понял, что его планам вряд ли суждено сбыться. Мусавай-оглы! Надо же. Нарочно такое не придумаешь. И где? В его родных Печатниках. Про этого Мусавая он ничего не знал и претензий к нему не имел, зато повидал много других Мусаваев. Под ними он ходить не будет. Да это и невозможно. Эти ребята, если садятся на русского человека, то уже не слезают, пока тот не сдохнет. Уж потом пересаживаются на другого.

Ближе к обеду, проведя пару звонков по телефону, Никита собрал свой немногочисленный штат — мальчика на побегушках Петю Расплюева, ночного сторожа и дневного делопроизводителя Боярыча и свою гордость — собственного бухгалтера пенсионерку Дарью Каменкову — и сделал важное объявление.

— Господа, прошу выслушать внимательно. Обстоятельства складываются не в нашу пользу, и с завтрашнего дня вы все уходите в бессрочный отпуск. Контора временно закрывается. Если у кого-то есть вопросы, пожалуйста, я отвечу.

Чувствительный Петя Расплюев почему-то заплакал, Боярыч громко высморкался в дамский кружевной платочек, а Дарья Каменкова чинно поинтересовалась:

— Как я понимаю, Никита Данилович, ваше решение связано с финансовыми проблемами?

— Именно так.

— Но ведь финансовые трудности неизбежны. Не мне вам советовать, но стоит ли из-за этого сразу принимать столь резкие решения. Закрывать молодое, перспективное предприятие?

Никита пообещал пенсионерке оклад в семь тысяч рублей, и она смотрела на него с тайной материнской мольбой.

— Стоит, Дарья Филипповна. Дело не только в финансах. Есть еще кое-какие нюансы, о которых не хочу пока упоминать. Обещаю одно: как только все уладится, немедленно всех соберу. Хоть мы работали только месяц, а… Да что говорить! Вот тут для каждого в конверте выходное пособие в размере двух тысяч рублей. Все, что имею. Больше дать не могу. Извините, если кого обидел.

…Через два часа он уже звонил в квартиру Лехи Бузы на 2-й Садовой. Перед тем только заглянул домой, переоделся, собрал кое-какие вещички в старый походный чемодан, посидел в тишине, печально оглядывая стены давно перемонтированной комнатехи, которую снимал за 40 баксов в месяц. Другого дома у него не было, и этот был не родной, но все же. Прощаться тяжело даже со старой пуговицей.

У Лехи дверь открыли те же Миша и Григорий, как будто и не расставались с утра. Они немного удивились, а он нет.

— Никитушка, брат, неужто еще деньжат притаранил?

— Где Буза?

— Там. — Миша-Григорий растерянно ткнули пальцем себе за спины.

— В соображении?

— Что имеешь в виду, Никитушка?

Чтобы не терять времени даром, разговаривая сразу с двумя, Никита ударом в пах вырубил одного, который стоял поближе и рухнул бесшумно, как подрезанный косой. Часа на четыре, не меньше, ушел в отключку. На оставшегося на ногах это произвело тягостное впечатление.

— Зачем же так, Никитушка? — сказал он с укоризной. — Так мы не договаривались.

— Повторяю вопрос: Леха сильно наколотый?

— Как обычно.

— Мозгой шевелит?

— Уж это как умеет. Никит, тебе надо, может, чего? Так ты словами скажи. Зачем сразу махаться?

— Двигай вперед.

Леха выглядел экзотически: от сына честного московского мастерового в нем осталось только полубезумное выражение скуластого славянского лица, все остальное принадлежало словно разным людям и эпохам: пестрый китайский халат, швейцарская «Сельга» на запястье, странный птичий хохолок на затылке, перехваченный алой лентой с надписью: «Чикагские дьяволы»… Леха вольготно развалился на железной панцирной кровати, и Никите хватило одного взгляда, чтобы определить, в каком он состоянии. С наркоманами он тесно пообщался в Чечне, да и после, шатаясь по госпиталям, не раз с ними сталкивался. Но все-таки это были не совсем те наркоманы, с которыми в последнее время судьба сводила его в Москве. В тех, госпитальных и чеченских, было много страдания, в московских — одна дурь. Хотя, конечно, это были смыкающиеся миры. Леха сейчас торчал между кайфом и истерикой. Никиту не узнал.

— Кого привел? — капризно спросил у Григория.

Григорий покладисто ответил:

— Псих. Мишу ни с того ни с сего завалил в прихожей. Мы с него нынче оброк взяли.

— Чего надо? — Леха перевел мутный взгляд на Никиту.

— Деньги обратно и адрес.

— Говорю же, псих, — хохотнул Григорий. — Твои бабки, Никитушка, давно уплыли.

Держался настороже, но, понятно, не сумел увернуться от мощного свинга — и рухнул неподалеку от Лехиной кровати.

— А ты крутой, да? — заинтересовался Леха. — И чего-то мне твоя рожа знакомая. Ты не из лесовиков?

— Хочешь верь, Леша, хочешь нет, а у нас с тобой общее было золотое детство. Просто ты забыл. Наширялся потому что.

— Понтуешь? Как же тебя кличут?

— Это не важно, Леша. Важно другое. Вдумайся в мои слова. У вас, у шизанутых, я знаю, страху нет перед жизнью, но я сейчас обрисую твое положение, и уж сам решай, как быть. Твое положение, Леша, хуже дедова. Тебе сейчас хорошо, но скоро будет плохо.

— Почему?

— Потому что я прикую тебя вон к той батарее, пасть заклею и уйду. Часа через три у тебя начнется ломка. Но никто тебе, Леша, не поможет. Тебе будет очень тяжело на душе. Будешь корчиться неделю, пока не сдохнешь. Ребяток твоих я с собой заберу, а дверь опечатаю. Никто сюда не придет, Леша. Понимаешь, к чему веду?

Никита действовал так, как подсказывал прошлый опыт, давний, но незабытый. Если хочешь чего-то добиться от наркомана, который под кайфом, то надо говорить с ним рассудительно и длинно, как с ребенком, следя, чтобы тот не обвалился в припадок. Если не углядишь, из припадка его быстро не вытянешь.

Леха Буза обиженно заморгал:

— Кого пугаешь, сволочь? А мне только трубку снять.

— Вот именно, — согласился Никита. — Но кто же тебе даст ее снять.

Он подошел к кровати, приподнял Леху за туловище и бережно, несильно потряс, чтобы показать, в каких тот очутился надежных, дружеских руках. Такого рода небольшое внушение иногда действует на наркомана успокоительно, как лишняя доза.

— Пусти, гад, — прошипел Буза, чувствуя, что не может самостоятельно пошевелиться. Будто в железные тиски замкнуло. — Чего надо, скажи толком?

Никита вернул его в прежнее положение.

— Ты, Леша, пацан правильный, но немного сбился с пути. Уже на тебя заказ есть в одном месте. Хотят тебе, Леша, укоротить твою молодую, прекрасную жизнь. Но мы им этого не позволим, верно?

— Чего надо? — повторил Буза, и в глазах у него теперь стоял ужас. Грамотно разводил его Никита, но гордиться тут, конечно, нечем.

— Чего мне надо, Леша, я уже сказал. Деньги и адрес. Деньги мои собственные — десять кусков. Я их твоим ребятишкам в долг дал. И адрес дядюшки Мусавая. Кстати, Леша, Мусавай тебе совсем не друг. Ты на него шестеришь, а ведь он тебе совсем другой гостинец приготовил. Они, Леша, везде своих будут ставить. А таких ребят, как мы с тобой, искоренять. Зачем мы им, сам подумай? Тем более, если на игле. Мусавай не любят тех, кто с Герычем дружит. Они их отсекают. И по-своему, Леша, они правы. Что тут возразишь. Тебя любой мент на Герыче подсадным сделает. Ты ведь ненадежный. Мусавай повсюду расставят умных, непьющих, неподколотых парней. Зачем им всякое отребье? Русских рабов у них дома хватает. По всем ямам сидят. Гляди, Леша, как бы и тебе не попасть к ним в яму… Так где денежки, говоришь?

С Бузой начали происходить какие-то изменения, взгляд у него прояснился, в глазах зажегся холодный огонек. Он сунул в пасть сигарету и прикурил:

— Мусавай тебе не по зубам.

— Я, Леша, пока только про денежки спросил.

— Возьми вон в коробке — там штуки три. Остальные уехали. Гриша правду сказал. Напрасно ты его вырубил.

Никита снял с подоконника жестяную коробку из-под монпансье и все, что там было, вместе с мелочью, не считая, вытряс себе в карман.

— Хороший ты мальчик, Леша, но жить тебе осталось мало.

— Да пошел ты…

Никита сперва не мог сообразить, почему тот вдруг так осмелел, но тут до него дошло, что мощь имени Мусавая, произнесенного вслух, укрепила Бузу в мысли, что к нему пожаловал идиот. Иначе говоря, человек, который собственными руками копает себе могилу. Промах следовало немедленно исправить. Иначе Леха замкнется или, хуже того, все-таки уйдет в дурь. Любые слова теперь уже были бесполезны. Поэтому Никита сделал вот что. Мягким движением вырвал у Лехи сигарету, разжал ему пасть, сунул в нее горящий чинарик, захлопнул и немного подождал, пока дым не хлынул у Лехи из ноздрей, а глаза не наполнились влагой. Полюбопытствовал:

— Пробирает, а? Ты чего, Леша? Вроде плачешь?

Наконец Буза заново обрел дар речи:

— Из тебя, сволочь, Мусавай шашлык настрогает.

— Это ничего, Леша, ты об этом не думай. Главное, адресок нарисуй. Я понимаю, ты не можешь знать, где живет такой большой человек, но где он бывает? Где ему дань передаешь? Когда? Через кого? Подробности давай, Леша. Обо мне не беспокойся. Я таких мусаваев видел, какие тебе даже после Герыча не приснятся. Ну, колись, родной. Или начинаю убивать…

Вскорости он узнал все, что нужно. Леха смирился с неизбежностью, как рано или поздно смиряется с нею самый угрюмый отморозок. Леха отморозком и не был. Он просто был пропащим, маленьким человечком, живущим в галлюцинациях. Оказывается, по вечерам Мусавай почти всегда ужинал в одном и том же ресторане у Никитских ворот. Чужим туда без специального пропуска хода нет. Там Мусавай собирал оброк и встречался с клиентурой. Охраны у него нет. В этом ресторане, который называется «Аллигатор», каждый официант, повар, каждый посетитель и есть его охрана. Подступиться к Мусаваю в этом ресторане — все равно, что взобраться на Памир в домашних тапочках.

— Хоть ты и говно, — сказал в заключение Леха, — но почему-то мне тебя немного жалко.

После этого Никита дал ему в ухо, от чего из другого уха у Лехи вылетела застарелая серная пробка — и покинул гостеприимную квартиру.


3

Мусавай был беззлобным человеком, но, явившись в Москву всерьез и надолго для ее усмирения, имея изо дня в день дело с полубезумными руссиянами, волей-неволей ожесточился сердцем и становился иногда чрезмерно задумчивым. По натуре он был завоевателем добротного, чингис-хановского склада, и чем дальше и внимательнее приглядывался к местному населению, тем бессмысленнее казалось ему его существование. Нередко с друзьями-соплеменниками, тоже завоевателями, они обсуждали проблему, как быть дальше с аборигенами? Поступить ли с ними по завету великого Чингиса, то есть, бережно сохраняя здоровые побеги, подпитываться от них, беря дань и прочее такое; либо, напротив, разумнее по примеру испанских конкистадоров истребить руссиян полностью, а на всей территории расселить бездомных сородичей и другие более перспективные в историческом смысле племена, в основном, естественно, степного происхождения. Большинство умных людей склонялись к второму варианту, ибо первый в свое время привел лишь к многовековой агонии руссиян.

Для истинного джигита Мусавай-оглы был еще сравнительно молод, около сорока, и полон сил и желаний. В этот вечер к одиннадцати часам он успел скушать бараний шашлык и несколько ломтей красной рыбы, сдобренной изысканным ткемалевым соусом, а также испил две или три бутылки любимого красного вина «Алабашлы», и находился в благодушном, поэтическом настроении, наслаждаясь музыкальным представлением. На маленьком подиуме в глубине зала двое красивых геев из знаменитого театра Виктюка с поразительной страстью изображали всепобеждающий акт любви. В какой-то момент Мусавай настолько увлекся их изысканным искусством, что бросил актерам пачку сторублевок, перетянутую резинкой, только что поданную ему нукером на серебряном подносе, но тут же устыдился хотя и искреннего, но несолидного душевного движения и послал того же нукера принести деньги обратно, что привело к забавной сценке. Один из геев с каким-то звериным проворством сунул пачку себе в трусы и, когда нукер доставал ее оттуда, укусил его за руку. Чисто символически и с уморительными эротическими телодвижениями. Публика зааплодировала.

Наслаждаясь высоким искусством, Мусавай не забывал и о деле. Он читал наставления одному из бригадиров подчиненной ему территории. Бригадир был серенькой заурядной личностью непонятной национальности, то ли руссиянин, то ли прибалт, и по гамбургскому счету Мусавай был доволен его работой. На участке этого бригадира никогда не возникало ненужного шума, а если кто-то и протестовал из так называемых предпринимателей, то сразу исчезал. Нынешняя провинность бригадира была самой обыкновенной: он присвоил себе двести граммов порошка, хотя, естественно, сейчас, бледный как смерть, напрочь все отрицал. Мусавай называл бригадира Ваней, совершенно не интересуясь, как того зовут на самом деле.

— Ах, Ваня, — говорил он, изредка отрываясь от представления (на сцене переменились декорации и выступала другая пара, потому что укушенный символически нукер не удержался-таки и покалечил чересчур хваткого танцора). — Ах, Ваня, ну зачем ты так сделал? Разве я тебе мало платил? Разве тебе чего-нибудь не хватало в этой жизни?

— Навет! — буркнул бригадир, побледнев уже до такой степени, что его лицо трудно стало отличить от стены. — Господин Мусавай, вы меня знаете. Мне вообще деньги не нужны.

— Что же тебе нужно, Ваня?

— Чтобы все по справедливости, как на зоне. Я же вам рассказывал. Я человек идеи, не какой-нибудь сявка. Для меня эти двести граммов — тьфу!

Мусавай размышлял, что делать с бригадиром. Можно на первый раз простить. Можно удавить. Бригадир сидел еще при прежнем режиме за взятки, которые тогда не были узаконены, у него были и другие заслуги, которые Мусавай, как умный руководитель, должен был учитывать, принимая решение о судьбе проворовавшегося человечка.

— Ты, Ваня, кем раньше-то был? До того, как в бизнес вошел?

— Вам известно… На зоне парился. По сто четырнадцатой.

— А еще раньше?

На мышином морщинистом личике проступила жалобная гримаска.

— Поверите ли, господин Мусавай, директором школы работал.

— Интеллигент, значит, — засмеялся Мусавай. — Тогда понятно. Все интеллигенты воры. Осуждать нельзя. Они все голодные. Но ты ведь не голодный, Ваня.

Бригадир (в миру Осип Григорьевич Метелкин) хорошо изучил своего могущественного хозяина и поэтому уловил, что, скорее всего, беду пронесет мимо. Это его немного успокоило. Своей жизнью он не очень дорожил, она давно ему опостылела, но он был обременен многочисленным семейством, за которое чувствовал ответственность перед Всевышним. Позволил себе отшутиться:

— Необязательно все воры, господин Мусавай. У нас в школе был завуч, некто Степанков. С ним произошел забавный случай. Он у нас обыкновенно держал черную кассу. Был такой совковый обычай — с зарплаты все скидывались, а кому-то одному в порядке очередности раз в месяц отдавали все деньги… Так вот, эту общественную кассу у Степанкова однажды свистнули из сейфа. И что, вы полагаете, он сделал? Взял и повесился прямо в учительской. Такой совестливый был человек. А тоже, можно сказать, интеллигент.

— Интересная история, — согласился Мусавай, налив вина в пиалу. — Но к нашему делу отношения не имеет. Значит, так, Ваня. Назначаю тебе неустойку. Двести тысяч. Можешь заплатить сразу, можешь по частям. По частям, сам понимаешь, пойдут проценты.

— Двести тысяч долларов? — Бригадир в изумлении выкатил белесые глаза.

— Что такое? — Мусавай нехорошо усмехнулся. — Тебе что-то не нравится, Ваня?

Бригадир икнул, отдышался:

— Нет, все в порядке. Заплачу, конечно. По частям, — и совершенно некстати добавил: — Но порошок я не брал, господин Мусавай. Аллахом клянусь.

Мусавай неожиданно моргнул, будто ослеп. Глухо произнес:

— Еще раз помянешь Аллаха, Ваня, и тебе уже не придется платить по частям.

…Как раз в этот момент в зал вошел Никита с товарищем. На них сразу обратили внимание, потому что в ресторане все друг друга знали, а это были чужаки. С десяток глаз проследили, как двое светловолосых парней спокойно уселись за свободный столик. Никита остановил пробегавшего мимо черноусого официанта:

— Слышь, землячок? Нельзя нам с корешом по-скорому выпить, закусить?

На что черноусый, оглянувшись на стол, где пировал Мусавай, и получив поощрительный кивок, любезно ответил:

— Поужинаете в лучшем виде, господа. Шашлычок отменный, курочка-гриль, водочка шведская. Красное вино из Массандры. Что будет угодно?

Никита заказал шашлык, закуски и пару бутылок «Хванчкары», с которой у него были связаны особые воспоминания о первой, давней поездке в Крым.

Товарищем Никиты был Мика Валенок, и роднее у него не было человека. Мика был слеплен из того же теста, что и он, тоже сирота и тоже суворовец. У них была одна кровь и одна судьба. Доходило до смешного. Их даже покалечило на войне почти в один день и одинаково — фугасным осколком, но Мике, в отличие от Никиты, разворотило не бок, а правую ногу. Были, конечно, и другие маленькие отличия. Мика был прирожденный разведчик, коварный и пронырливый, как змея, и редкостный по удачливости снайпер. И еще: они были ровесники, но Мика всегда признавал в Никите как бы все-таки старшего брата, на что у него были свои причины. Когда днем Никита позвонил и обсказал, что им предстоит, Мика обрадовался. Первое, что он сразу усек, — это что им придется линять из Москвы, а он давно к этому стремился. В Москве недужил целый год, никак не мог прижиться. Здесь все было не по нему — в огромном мегаполисе он чувствовал себя загнанным в ловушку. Художник и поэт, он подбивал Никиту уехать, сбежать на окраину бывшей державы, построить дом на природе и зажить нормальной человеческой жизнью посреди полей и рек. Завести жен, нарожать детишек и устроить маленькую коммуну, о которой мечтали мальчишками, нашептывали о ней сказки друг другу по ночам. В этой коммуне над ними не будет никто главный, они будут сами по себе — охота, рыбалка, обитель чистых нег. Но Никита с годами забыл детскую мечту. Он хотел стать сначала бизнесменом, потом миллионером и даже не объяснял Мике, зачем ему это нужно. Но Мика Валенок и сам понимал. Увы, хотя у них течет в жилах одна кровь, но устроены они немного по-разному. Никита был общественным человеком и Микину тягу к одинокой вольной волюшке воспринимал как нечто выморочное, болезненное, связанное, возможно, с плохим питанием во младенчестве.

Еще не успел официант вернуться, а обстановка для них уже прояснилась. В зале человек пятнадцать мужиков и столько же молодых распутных девиц, включая официантов, бармена и обслугу, которая осталась в холле. Таких чтобы уж чересчур опасных не было, если не считать громилу пудов на десять, скромно сидевшего с кружкой пива за столиком неподалеку от Мусавая. Были ли среди этих людей оружные, сказать трудно, но вряд ли. Зачем здесь, где собрался, можно сказать, семейный круг, иметь при себе пушки? Это даже, наверное, неприлично. С другой стороны, всякие железные игрушки типа ножей, кастетов и тому подобного есть, пожалуй, у каждого. Такая публика и такое место. Таких мест в Москве, слава демократии, теперь много. Москва вписалась в ряд самых цивилизованных столиц мира, а во многих отношениях их опережала, выделялась в прогрессивную сторону. К примеру, дороговизной жизни. Или количеством сифилитиков и наркоманов.

— Ну что, Ника, не передумал? — спросил Валенок просто так, без заднего умысла. Уж он-то лучше других знал, когда Никита мог передумать, а когда нет.

— Давай перекусим, — сказал Никита, — да и начнем помолясь. Жрать-то охота.

Черноусый официант подал закуски и принес на железном противне несколько ароматных, истекающих соком шампуров. А также поставил на стол две бутылки вина. Бутылки были хорошие, тяжелые.

— И вот что я думаю, — мечтательно произнес Валенок, запивая баранину добрым глотком вина. — Обосноваться лучше всего на Урале. Помнишь «Малахитовую шкатулку»?

— Помню.

— Там сейчас полно пустых деревень. Народишко повымер, большую усадьбу можно взять за копейки. Представляешь, озеро, в нем судак бродит, окунищи пудовые, а мы сидим на бережку с удочками и обсуждаем былое. Коломейца возьмем с собой, я с ним созванивался.

— Когда? — удивился Никита.

— Пока ты бизнесом занимался, я готовился, дружище. Я ведь знал, вся эта московская бодяга рано или поздно кончится… А баньки там двухярусные… Своя баня, Ника! Ты прочувствуй!

Валенок озабоченно шарил по карманам.

— Чего потерял?

— Ничего… Карту хотел взять. У меня хорошая карта есть районного масштаба. Видно, забыл.

Никита пару раз встретился глазами с Мусаваем, и тот догадался, что чужаки забрели неспроста. Конечно, не встревожился, хотя задумался. Это хорошо. Пусть подумает, пока есть время.

Когда добрали шашлычок, Никита сказал:

— Громилу у стойки надо первым вырубать.

— Безусловно, — согласился Валенок.

— Дальше по кругу. На Мусика мне понадобится пара минут для разговора.

— Но не больше, — нахмурился Валенок. — Ты же помнишь, у меня в правой ноге силы-то нету.

— Не ной, — оборвал Никита. — Всей работы на одно дыхание.

Он кликнул официанта в тот момент, когда на подиуме развернулся убойный номер: сразу четыре пары под старинный шлягер Маши Распутиной «Увезите меня в Гималаи», сотрясаясь в конвульсиях, имитировали свальный групповой секс. Самые впечатлительные из присутствующих повыскакивали из-за столов и потянулись к подиуму, чтобы убедиться, нет ли в происходящем обмана, натуральное ли это искусство.

Черноусый официант приблизился, и Никита, не теряя времени даром, только спросив: «Чем людей кормишь, гад?!» — приподнялся и вмазал ему в физиономию тарелку с остатками салата. Официант не растерялся, утерся ладонями и миролюбиво ответил:

— Какие конкретно претензии, господа?

Это замечание окончательно вывело Никиту из себя, он вскочил на ноги и опрокинул стол с криком:

— Мы не свиньи. Зови шефа, сволочь!

Те, кто столпился у подиума, не обратили внимания на маленький скандал, но другие, напротив, заинтересовались, и первым заинтересовался громила, надзирающий за залом. Он поднялся и направился к ним, но вплотную подойти не успел. Мика Валенок, тоже порозовевший от справедливого возмущения, вдруг разогнулся, как пружина, нырнул в сторону — и винной бутылкой нанес громиле неожиданный и страшный удар. Звук получился такой, как будто лопнуло стекло или провалилась половица. Громила крутанулся вокруг собственной оси и, бездыханный, улегся посреди зала.

Дальше пошла потеха. Они этот «танец с саблями» отрабатывали еще в училище, как и многие другие приемчики из тактики старинного рукопашного боя. У них был хороший учитель — Дед Мазай, гардеробщик. У Деда Мазая имелась заветная книжица из летописи дружинных времен, уникальный экземпляр, в ней было такое, что нигде не встречалось, ни в какой другой методике, вплоть до новомодных кунг-фу, ушу и прочих. Книжица, которой Дед Мазай чрезвычайно дорожил, перешла к нему по наследству от его собственного деда. По ней они и практиковались. Не только они, но и другие курсанты, кого старый вояка привечал по каким-то одному ему ведомым признакам. Кстати, Дед Мазай, пенсионер-отставник, перешагнувший восьмидесятилетний рубеж, сам был такой боец, против которого в потешных игрищах молодняк выходил пачками, по трое, четверо, пятеро сразу, и не мог устоять.

Вся суть была в быстроте и точном охвате пространства. От стола разошлись в разные стороны, потом начали сближаться, двигались в ритме танго, поделив зал на две половины. И у того и у другого зеленая бутылка мелькала в пальцах, как спица, а когда вырывалась вперед или вбок, обязательно валила на пол кого-нибудь из подвернувшихся молодцов. Внезапность — бог атаки. Несколько зевак у подиума все же успели сорганизоваться, кинулись на них скопом. Блеснула сталь, завопили дамы. Никита с Валенком справились, положили и этих, сами отделались несколькими царапинами. Наконец Никита добрался до столика немного обескураженного Мусавая. Мика продолжал кружиться по залу, следя, чтобы никто не помешал их разговору.

— Мусик, — сказал Никита, — с тебя двадцать процентов. Деньги, «Ролекс» свой — все на стол. Быстро!

— Ты кто? — спросил Мусавай без особого любопытства. Он и так видел, кто перед ним: оборзевший русак, пес, недорезанный в горах Кавказа.

— Ждать не буду, — улыбнулся Никита. — Буду бить.

Мусавай подчинился. Выложил на скатерть пухлый бумажник, снял с запястья золотую игрушку-тикалку стоимостью в пять тысяч баксов. Заметил рассудительно:

— Разве не понимаешь? Живой никуда не уйдешь.

Никита выгреб из бумажника деньги — на глазок не меньше двух-трех тысяч, и все новенькими сотенными долларовыми банкнотами. Несколько деревянных пятихаток и мелочовка.

— Мусик, теперь ты в порядке, — успокоил Мусавая. — Теперь у тебя есть крыша. Платить будешь раз в месяц.

— Шутник, — сказал Мусавай, слезясь черными глазами. С удовольствием представил, как снимет с этих двоих сумасшедших шкуру, с живых. Лично. Перочинным ножичком.

— И еще, Мусик. Когда ходишь в сортир, подмывай задницу. Вонища от тебя большая. На всю Москву.

Все, сеанс окончен. Больше у него не осталось и секунды, пора было уходить, и напоследок Никита совершил ужасную ошибку. Он неправильно оценил пожилого мужичка, ужинающего вместе с Мусаваем. Видел, что холоп, и не придал ему значения. Повернулся боком и не успел отреагировать, когда тот выудил из-под полы пушку. Поспел Валенок — зоркий, как беркут, он прыгнул из-за спины Никиты и выбил у мужичка пистолет одновременно с выстрелом. Пистолет Никита поймал, но пуля вошла Мике в грудь, раскрошила ребро и застряла, соприкоснувшись раскаленным жалом с верхушкой легкого.

— Ага, — сказал Никита. — По-хорошему, значит, не хотите.

Двумя взмахами рук — в одной бутылка, в другой пистолет — он навсегда разрушил идиллию жизни Мусавая и расторопного стрелка. Про бригадира напишут в протоколе, что он умер, не приходя в сознание, а Мусавай в больнице очухается через три дня, но оглохший и слепой на один глаз.

Побежали к выходу, Валенок спотыкался и тяжело дышал.

— Держись, — попросил Никита. — Ну пожалуйста!

У Мики не было сил ответить, его лицо внезапно покрылось испариной, будто умылось. Никита почти перенес его через холл, а когда подлетели двое охранников в спортивных костюмах, со зверской гримасой проревел:

— Ложись, падлы! — и шмольнул из пистолета им под ноги. Охранники послушно уткнулись лбами в пол.

Тачка — белая «девятка» — стояла в пяти шагах от входа в заведение — только улицу перейти. Мика, посапывая, стал оседать к земле, и Никита, изогнувшись, вскинул его себе на спину. В машине уложил на заднее сиденье, переместился за баранку — и рванул на форсаже. Оглянулся. Мика был в сознании, глаза открыты.

— Не вздумай, — сказал Никита. — Если помрешь, как мне жить одному? Пожалей меня, Мика.

— Не помру, — успокоил Валенок. — Не волнуйся. До этого еще далеко.


4

Никита привез друга в 1-ю Градскую и сдал в приемный покой. Решил, что это достаточно безопасное место, да и выбирать не приходилось: больница была ближе других. В приемном покое, разумеется, не обошлось без канители. Вопросы: «что?», «почему?», «кто такой»? Никита не понимал, какое все это имеет значение? Знал одно: чем быстрее Мика окажется на операционном столе, тем больше у него шансов. К счастью, пожилой врач, который делал досмотр, тоже это понял. Распорядился:

— Везите в пятую.

Через час Никита в одиночестве сидел в темном коридоре хирургического корпуса с незажженной сигаретой в зубах. Операционная в пяти шагах от него светилась стеклянным пятном двери. Несколько минут назад он перехватил человека, от которого сейчас зависела жизнь друга. Хирург был крепенький, крутолобый, со светлыми глазами и подозрительно пылающим носярой. Лет сорока от роду. Никите он понравился с первого взгляда. Если такого встретишь на улице, подумаешь, лучше с ним не связываться. Нормальный мужик. Никита ему сказал:

— Доктор, спасите Мику — и три куска ваши. Доктор посмотрел ему в глаза, увидел нестерпимое сияние и набычился:

— Он вам кто?

— Брат, — сказал Никита.

— Огнестрельное ранение… Мы обязаны сообщить…

— Я знаю, но лучше будет, если сообщите после операции. Еще одна штука, доктор.

— Кто его так?

— Бандиты, кто же еще.

— А вы сами… то есть… — Доктор смутился от своей ненужной любознательности.

— Мы — нет, — уверил Никита. — Мы бизнесмены. Работайте спокойно. Мика справится, он живучий…

Такой был разговор… Никита знал, что если сию минуту не смоется, то здесь, в больнице его и повяжут, но уходить не собирался, надеялся, что успеет узнать, чем закончилась операция. Чувство вины давило череп, как крышка гроба. Конечно, он не верил, что Валенка можно угрохать одной пулей, да он и сам обещал, что не помрет, но чего не бывает на свете… Прошло уже, наверное, около трех часов, Никита не смотрел на часы. В коридоре изредка появлялись какие-то люди, непонятно — больные, персонал или тени покойников. Призрачный дом, обитель скорби. Собственно, всю свою не столь длинную жизнь он провел в таком же доме — только гораздо больших размеров. Он назывался Родина.

В освещенную лампой стеклянную конторку уселась девушка в белом халате. Она точно была из крови и плоти. Никита к ней пришлепал.

— Сестричка, не подскажете, когда кончится операция?

Милое, незатейливое личико, обрамленное черными прядями. Белая шапочка.

— Так она уже кончилась.

— Как? — изумился Никита. — Почему же оттуда никто не выходит?

Девушке не пришлось отвечать: как раз из двери операционной, распахнув ее во всю ширину, показались сразу трое — мужчина, пожилая женщина и знакомый хирург, который выискал его глазами и сделал знак. Прошли по коридору, уселись на стулья.

— У вас утомленный вид, доктор, — посочувствовал Никита.

— Интересный ты парень, — сказал доктор. — Не волнуйся, выживет. Но еще бы полсантиметра…

Краем глаза Никита увидел, как в коридор (вход единственный, он уже огляделся) ввалились три бойца с автоматами. Никита быстрым движением сунул доктору в карман халата доллары Мусавая. Тот сделал вид, что ничего не заметил.

— Это, вероятно, за тобой?

— За мной… Можно на него взглянуть?

— Сейчас выкатят… Но он спит… Наркоз.

Бойцы надвинулись. Все одинаковые, в защитной форме десантников. ОМОН. Старший — по званию, похоже, капитан — спросил:

— Без эксцессов обойдемся?

— Обойдемся, — ответил Никита. — Одна просьба, мужики. Подождите минутку. С корешом попрощаюсь.

— Хорошо, — сказал старший. — Ждем.

Двое других расположились в позиции захвата. Наконец появилась каталка и на ней бледный, заторможенный Валенок. Толкал повозку санитар с зеленой, как у моджахеда, повязкой на голове.

— Не спеши, браток, — попросил Никита.

— Сережа, тормозни, — поддержал врач.

Никита склонился над спящим другом. Повинился:

— Конечно, я дал промашку, о чем говорить. Не вычислил гаденыша. Признаю. Но с кем не бывает, верно? Помнишь, два года назад тебя салаги крутанули с тачкой, как лоха… Ладно, это все пустое. Выздоравливай, Мика. Я вернусь за тобой. И поедем на твое озеро.

Мика спал, но Никита знал, что он его слышит.

— Пошли, что ли, — поторопил сбоку омоновец.

Никита коснулся губами влажного лба сироты. Попрощался насовсем.

В переходах здания и на улице по дороге к машине он еще мог уйти. Трое дуболомов — плевое дело. Но не захотел. Притомился, устал. У него душа вдруг онемела.


5

Тюремный дворик маленький, как овечий хвостик. Здесь гуляют арестанты. Ходят, топчутся, покуривают, обмениваются новостями. Высоко над ними кусочек ясного неба, будто уголок голубой подушки. У Никиты тоже часовой выгул. Он в стационаре пятый день, уже обжился. В камере его приняли уважительно: никто не полез с пропиской и прочими тюремными штучками, коими развлекаются заключенные при появлении нового товарищ. В душном, вонючем помещении, заставленном впритык двухъярусными койками, томилось человек тридцать, и народец собрался самый разный: от двух прыщеватых шпанят-вымогателей до солидного бизнесмена в позолоченных очочках и с закутаннымшерстяным платком горлом. Никита ни с кем пока не сблизился, и с ним все как-то заметно избегали тесного общения. Даже не расспрашивали, хотя это также входит в ритуал предварительного тюремного знакомства. Возможно, «тюремное радио» заранее сообщило, что он завалил черного батыра, поэтому, понятное дело, на него поглядывали как на смертника. А может, он фантазировал, просто камера была неорганизованная, глухая, без центровых. Во всяком случае, когда утром, освободив себе небольшое пространство, он начал делать гимнастические упражнения и двести раз отжался на полу, никто никак не отреагировал, не хмыкнул, не поинтересовался, не поехала ли у него крыша, и только пожилой бизнесмен в шерстяном платке философски заметил себе под нос:

— Россия-матушка, куда же ты катишься?

За пять дней его ни разу не вызвали на допрос, не предъявили никакого обвинения, и вся его осведомленность о том, что имеет против него правосудие, заключалась в единственной фразе капитана-омоновца, оброненной в машине, когда его ночью везли в «крольчатник». Никита спросил у него:

— Не скажешь, служба, за что меня взяли?

Подумав, капитан хмуро ответил:

— Был сигнал.

Отсутствием информации Никита не тяготился, как и своим пребыванием в камере. Подумаешь, тюрьма. Всего лишь один из вариантов казармы, которая, любая, для него что дом родной. В его представлении, вынесенном из опыта предыдущей жизни, казарма, в сущности, была единственным местом, где нормальный человек мог чувствовать себя в полной безопасности.

По дворику он ходил быстрым шагом, скользя, как на роликах, размышляя о том о сем, и не заметил, как сбоку засеменил юркий мужичок азиатского вида. Обратил на него внимание, когда тот заговорил с ним — елейным, заискивающим голоском.

— Никитушка, Соловеюшка, братишка родный, да ты ли это, друг ситный?

Никита глянул вбок — надо же, бесенок на пружинках. Мордочка лоснящаяся, желтая, в узких глазках еловые иголки. И в них яд.

— Чего надо тебе? — спросил.

Мужичок юлил, подпрыгивал, кудахтал. Никита догадался: блатной, хотя он плохо их знал, редко с ними пересекался, с настоящими блатными. С нынешними отморозками сколько угодно, а с блатными — нет. Слышал где-то от кого-то, что они почти все повывелись, как и воры-законники. Их тоже — как крестьянина, как ученого, как военного — сожрала реформа.

— Ничего не надо, ничего, — веселился, ерничал мужичок. — Что ты, Никитушка. От тебя теперь никому ничего не надо. Отбегался ты, паренек.

Ах вот оно что, понял Никита. Черная метка. Он ее все пять дней ожидал.

— Пугаешь, что ли?

— Зачем пугаешь, что ты, Никитушка… Я человечек добрый, сочувственный. Всех жалею, самых пропащих. На кого хвост задрал, сиротинушка несчастная? О чем думал худой головенкой? Теперь сдохнешь, а мог бы еще пожить. Свои же тебя и слили. Ты на них надеялся, а они тебя слили за тридцать сребреников. А у меня слезы капают. Так жалостно глядеть, когда молоденьких фраерков гнобят.

— Тебя кто подослал?

— Что ты, сыночек, кто меня подошлет. По сердечному порыву. Чую, падалью несет, ну и полюбопытствовал. Ты мне доверься, я тебе не враг. Может, кому весточку желаешь подать? Может, где казна захоронена, тоже могу по назначению переправить. Тебе денежки больше не понадобятся, а вдруг хочешь кого-то облагодетельствовать посмертным приветом. Это в наших силах. А хочешь девочку либо марафетику, тоже можно. Для покойничков и кровушки не жалко. Святое дело. Христианское. Но поправить ничего нельзя, Никитушка. Не более двух-трех ден осталося тебе вонять.

— Почему нельзя, сейчас поправим, — возразил Никита и с этими словами, развернувшись, ухватил блатного за шкирку и за тулово, перевел на бедро, принял вес на плечевой пояс и отправил в полет. Мужичок, вереща кузнечиком, долетел до кирпичной кладки, шмякнулся об нее и ополз наземь. Среди гуляющих арестантов пробежал общий вскрик удивления, и тут же к Никите подскочили двое охранников. Один замахнулся черной трубкой, но почему-то не ударил, встретившись с Никитой глазами:

— Чего, парень, совсем охренел? По карцеру соскучился?

Обоих Никита видел в первый раз, а они его знали, это точно. У него вообще было ощущение, что в тюрьме его многие знали, про кого он и слыхом не слыхал. Словно вернулся в места, где давно не бывал. Все вокруг знакомое, и люди улыбаются приветливо, но толком ничего не вспомнишь.

— Какой-то псих, — пожаловался охранникам. — Подбежал и укусил. — Никита показал даже место у локтя, куда якобы впились зубы маньяка.

— Скоро тебе будет не до шуток, — предупредил охранник с дубинкой, но уже беззлобно.

— Мне и сейчас не до них, — уверил Никита.

Под ночь, уже после каши, его перевели в другую камеру, и он сразу понял, что час пробил. В небольшом помещении с четырьмя обыкновенными, не двухъярусными койками сидело всего трое, но это были особенные люди. Это были люди дела, а не слов. Один похож на узбека, точеный, длинный, с узким, будто нож, лицом, с блаженной, застывшей навеки наркотической улыбкой; второй вообще не человек, а волк, точнее не скажешь. Когда мельком глянул на Никиту, взгляд у него рассеялся, растекся, нырнул за спину, но сфотографировал намертво. Про третьего лучше не думать: человек-гора с детским личиком и радостным сверканием кроличьих глазенок. Никиту умилили простота, незатейливость готовящейся расправы, но озадачила оперативность. Всего пять дней кому-то хватило, чтобы его обнаружить и проплатить. Видно, Мусавай более важная фигура, чем он предполагал.

Никита поздоровался, ему никто не ответил. Лишь когда он уселся за свободную койку, человек-гора вдруг громко заржал, ткнул в него пальцем и сказал:

— Гниденыша привели! Братцы мои, во потеха!

Узбек и волк тоже многозначительно заулыбались и по очереди высморкались в сторону Никиты. Он поинтересовался:

— Резать будете или душить?

Прямой вопрос немного обескуражил всех троих, но после недолгой паузы человек-гора вторично заржал и добродушно ответил:

— Живьем скушаем.

Узбек, судя по тому, как деликатно сморкался двумя пальчиками, человек интеллигентный, пообещал:

— Не будешь дурака валять, сделаем по-быстрому, без боли.

— Я не буду, — поспешил заверить Никита. — Зачем мне. Моя песенка все равно спета.

— На что-то надеется, — впервые подал голос волк.

— Нет, — возразил узбек. — Это от страха такая типа истерика. Молодой, наглый, натворил дела. А отвечать неохота.

После этого до десяти часов, до отбоя в камере затеялся нормальный мужской разговор, в котором и Никита принимал участие на правах приговоренного. Сперва обсудили недавний матч «Локомотив» — «Зенит», где москвичи опять показали себя говном, и все трое пришли к согласию в том смысле, что тренера «Локомотива» давно пора укоротить, и перебрали несколько способов, как лучше это сделать. Самым щадящим способом вышло подвесить его за яйца на воротах стадиона. Узбек обернулся к Никите, участливо спросил:

— Сам за кого болеешь, мальчик?

— Я как все, — отозвался Никита. — За «Спартак». Но не сильно. Я всех люблю, кто хорошо играет.

Смешливый человек-гора заухал филином, его любая фраза Никиты повергала в дергунчик. Никита не сомневался, что среди этой троицы он ломовой.

Потом посудачили о бабах. Волчара со многими подробностями рассказал, как недавно поимел сразу четырех клевых телок, удовольствие, оказывается, утомительное, и из этой истории он каким-то образом вывел, что все бабы стервы, ни одной нельзя верить, а тем более нельзя поддаваться на их уловки в обзаведении потомством. Он высказал оригинальную мысль, что бабы рожают исключительно с целью заставить мужика на себя пахать. Узбек авторитетно возразил:

— Тут ты не прав, Фаня (волка, значит, звали Фаней). Женщины тоже бывают как люди. Ты Нинку мою помнишь?

— Ее все помнят.

— Еще как! — подтвердил и человек-гора.

— Ну что я могу сказать, — узбек не обратил внимания на язвительный намек, — у меня к ней претензий нету, я жалею, что с ней так обошлись.

— Сама виновата, — буркнул Фаня-волк.

— Пусть сама, я не к этому. Я с ней два года прожил, за все время она копейки не выклянчила, веришь, нет? Ведь бабу как проверяют, по вшивости, да?

— Еще бы, — подтвердил человек-гора.

— Нинка была не продажная. Споткнулась, да. Завшивела маленько, что было, то было, но не продажная. Был случай конкретный, когда ей за меня такие бабки давали, хоть по Европе гуляй. Не взяла.

Фаня-волк не выдержал:

— Забей, Рахмет. Она не только тебя, он весь кошт молдаванам сдала, и ты это знаешь. Чего зря воду мутить. Не хочу тебя обижать, но…

Заткнулся, а узбек перевел глаза на Никиту, и в них была тревога.

— Ладно, давай постороннего спросим… Ты про Нинку Поганку слышал, мальчик?

— Конечно, слышал. Дикторша с телевидения.

Человек-гора от смеха повалился на бок, а узбек угостил Никиту сигаретой с анашой. По камере давно густо плавал сладковатый, характерный запашок, который ни с каким другим не спутаешь.

— На, курни напоследок.

— Не-е, спасибо, — отказался Никита.

— Можешь, выпить хочешь? Можно сгоношить.

— Не хочу, спасибо.

— Ты в натуре чокнутый или прикидываешься?

Никита подумал: вопрос хороший. Вслух ответил:

— Не прикидываюсь.

Узбек придвинулся ближе:

— Послушай, мальчик, ты вот что… ты на нас зла не держи. — Он уже сильно обкурился и его тянуло на откровенность. — После твоего отрыва тебе так и так хана. Ведь ты Мухача чуть до смерти не забил. А мы люди подневольные. Нам сказали, мы делаем. Не сделаем, с нами сделают. Законы сам знаешь.

— Да ты не волнуйся, я все понимаю.

— С какой дури полез? Он тебе что, ровня? Подумаешь, хвост прищемили. Кому не прищемляют. С вами, с фраерами иначе нельзя. Иначе вы борзеете.

— Да чего теперь говорить. Поезд ушел.

— Обидно. Вроде ты парень неплохой, культурный. Не жилось. Отстегивал бы потихоньку, как все. Нет, лобешником попер. Глупо.

С неожиданной злостью вмешался Фаня-волк:

— Чего ты с ним базаришь? Таким, как он, хоть кол на башке теши. Жлобье! Нарыли бабок, а делиться не хотят. Таких токо давить.

Человек-гора тоже высказал свое мнение:

— Фаня, ты чего? Рахмет верно сказал. Парень смешной, обходительный. Ну, споткнулся, с кем не бывает. Чего свирепеешь-то?

— Я свирепею, — Фаня нервно затянулся анашой. — Я их, скотов, ненавижу в натуре. У них ничего человеческого нету. Струпья режут со старух и на капусту переводят. А коснись отстегнуть монету, трясутся, как в падучей. Потому что жадные, твари позорные.

— Фаня, ты про кого сейчас говоришь? — уточнил узбек.

— Как про кого? Про этих. Про барыг.

Никита попытался оправдаться:

— Я бизнесмен начинающий, у меня капиталу — кот наплакал. Мусик и это хотел отобрать. Вот я и психанул. Но я не барыга, нет. Я честный предприниматель и старух люблю.

— Честный у тебя токо сральник, — поправил его Фаня-волк.

После того как обсудили личность Никиты и его близкую судьбу, стали укладываться на ночлег. Свет потух, осталась мерцать тусклая лампочка над дверью, отбрасывающая на койки серо-голубой, будто лунный свет. Человек-гора сразу захрапел, внедряясь в ночь гулкими руладами, как взрывами. Узбек долго ворочался, еще запалил сигарету, добавил дури, а когда затих, у него ритмично задергались конечности, как у лягушки под слабым током. Фаня-волк уснул, как умер, с неслышным дыханием лесного зверя. Никто из них не притворялся. Они честно отдыхали перед небольшой работенкой. В какой-то момент перед рассветом очнутся разом — и приступят. Безусловно, у всех троих есть опыт и навык, но самый опасный — все-таки человек-гора. В его квадратном туловище и в вольной повадке явственно проступала давящая сила удава. Хотя, конечно, и те двое — приемистые, ловкие, коварные хищники.

Нагнувшись с койки, Никита поднял с пола ботинок и положил себе на грудь. Никто из спящих не пошевелился.

В тюрьме при поступлении его два раза обыскивали очень опытные люди, чуть ли не целиком облизали, но захоронка в обуви оказалась им не по зубам.

Никита пальцами нащупал невидимую трещинку сбоку на подошве, надавил в определенной точке. Ногтями уцепил заусенец и вытянул плоскую, тончайшую, заостренную, как бритва, полоску металла. Это беспощадное и страшное в умелых руках оружие называлось по-разному — «джумба», «ариадна», «тихая смерть». Никита опустил ботинок на пол, приладил лезвие между средним и указательным пальцами правой руки так, что сантиметра два торчало наружу, махнул рукой над глазами, ощутив на мгновение ледяное дыхание вечности. Теперь он был готов к схватке, оставалось только ждать.

Началось все, как и ожидал, около четырех часов, время определил с точностью почти до минуты, ориентируясь на предутренние видения, сгустившиеся в мозгу. Все долгие часы пролежал с открытыми глазами, на спине, и вообще ни о чем не думал.

Первым спустил ноги с кровати Фаня-волк, за ним, как по сигналу, одновременно поднялись узбек и человек-гора. Три серые тени призрачно качнулись в лунно-лампочном свете и бесшумно двинулись к нему. Все дальнейшее произошло за несколько секунд, кровавых и безумных. Никита калачом скатился с кровати, разогнулся и, оказавшись чуть позади человека-горы, ухватил его левой рукой за волосы, дернул и «ариадной» полоснул по раздутой глотке. Не дожидаясь результата, отпрыгнул на середину комнаты, но узбек не зевал, дотянулся и ткнул его ножом в левое плечо. Никита оценил быстроту и точность, с которой он это проделал, перехватил, перенял руку с финкой, поднатужился и приемом старинного верного самбо переломил о колено, потом наотмашь открытой ладонью хлестнул по уху… Фаня-волк уже летел на него, согнувшись, стелился по полу, Никита встретил его ударом гюрза — пятками в грудь. Волка отбросило к двери, там Никита его поймал и придушил, сдавив горло «закруткой», пережав сонную артерию. Тут и сказке конец. Только узбек глухо постанывал, лежа на полу, баюкая, поглаживая локтевой мосол. Никита задрал на себе рубаху и посмотрел, что с плечом. Кровь стекала густой струйкой — плечо и часть спины будто охватило огнем.

— Слышь, Рахмет, — обратился к узбеку. — Скажи своим, пусть угомонятся. Могу заплатить неустойку.

Узбек перестал выть.

— Хорошо, скажу.

После этого Никита несколько раз ударил кулаком в дверь.


6

Следователем была женщина. Лет около сорока. Тонкая, стройная, с ярким лицом, с больным взглядом голодной птицы. Она пришла в лазарет, где он вторые сутки разговлялся. Мир видел смутно: крови много потерял и ночью не спал ни минуты, опасался, что достанут. Нет, в первую ночь не достали.

Женщина села рядом с койкой на стул и представилась:

— Меня зовут Елена Павловна. Фамилия — Скороходова. Веду дознание по вашему делу. Можете разговаривать?

— Конечно могу.

— Хотелось бы услышать ответы на несколько вопросов. Не для протокола. Просто так, для знакомства. Видите, у меня нет диктофона.

— Я готов и с диктофоном.

В ее голосе звучали нормальные человеческие нотки, и улыбка оказалась прелестной. Домашней, уютной.

— Давайте сначала поговорим о происшествии в камере. Итог там такой. Один труп и двое покалеченных. Оба заявили, вы на них напали среди ночи и начали зверски избивать. Что на это скажете?

Никита ответил не сразу. Прежде чем прийти сюда, дознавательница наверняка изучила его биографию. Его смущал мерцающий теплый блеск в ее темных, чуть раскосых глазах. Очень красивая, холеная женщина-следователь. Что ж, всякое бывает.

— Можно вопрос, Елена Павловна?

— Да, пожалуйста.

— Вы давно работаете по уголовным делам?

— Восьмой год, а что?

— Тогда вы прекрасно понимаете, что произошло в камере на самом деле.

— Хочу услышать этот от вас.

— Хорошо… Меня подписали за этого чучмека, за Мусика. Первая попытка сорвалась, теперь они подготовятся получше. Второй раз мне придется труднее. Вот и все.

— Ага. — Женщина произнесла это так, словно услышала добрую новость. — Тогда давайте перейдем к этому, как вы его называете, Мусику. Сразу скажу, он выжил чудом. Почему вы на него напали?

— Я не нападал. Тут дело обстоит так. Я ведь бизнесмен, а Мусик гангстер. Подослал своих ребят за процентом. Я платить не отказывался, но по уму, а не внаглую. Фирма у меня молодая, с капиталом еще не развернулся. Ну, дал ребятам сколько было, а потом, когда они ушли, прикинул: нет, так не пойдет, Мусик не даст работать спокойно. Так и будет высасывать до донышка. Вы же знаете эту публику, Елена Павловна. Они звереют, когда впиваются… Решил попробовать с ним договориться, чтобы дал хоть год на раскрутку. Хотел убедить, что это для него же выгоднее. Пошел в ресторан, а там обстановка нервная, все накуренные, сам Мусик взвинченный, гордый… Слово за словом — и понеслось. Я оттуда еле ноги унес.

— Как вы уносили ноги, записано в протоколе осмотра места происшествия. — Дознавательша продолжала странно, призывно улыбаться и Никита все острее чувствовал контакт. Самый натуральный контакт между мужчиной и женщиной. — С десяток изувеченных, один покойник и вообще полный погром. Но вы были не один, с вами был друг, да?

— Случайный какой-то парень, первый раз его видел. Наверное, совестливый. Неожиданно поддержал. Если бы не он, точно замочили бы… А что за покойник, Елена Павловна?

— Личность пока устанавливается… Скажите, господин Соловей…

— Называйте меня Никитой, — попросил Никита. — Какой я господин.

В глазах дознавательши сверкнули смешинки, и на мгновение туда вернулось голодное выражение. Никита поймал себя на том, что ему хочется ее поцеловать и потискать.

— Хорошо… Мы к этому еще вернемся… Но вот такой вопрос, Никита. Вы год провели в закрытой спецшколе при ГРУ. Не могли бы вы рассказать, что это за заведение?

— Что вы, Елена Павловна, это же военная тайна. Я же на подписке… Кстати, насчет того, что мы к чему-то там вернемся… Вы, кажется, не совсем врубились в ситуацию. За мной идет охота, Елена Павловна. Обложили как волка. Дай бог еще хоть разок свидеться. Вы классная женщина, я таких не встречал. Но всегда мечтал, когда-нибудь встречу.

Дознавателыпа, он мог поклясться, чуть порозовела.

— У вас высокая температура? Плечо сильно болит?

— Дергает малость. Ничего.

— Никита, а если откровенно? Можете объяснить по-человечески, зачем все это затеяли?

— Что — это?

— Вы же не могли не понимать, что подписываете себе приговор. Если за вами никого нет… Как можно в Москве задеть ни с того ни с сего самолюбие такого могущественного человека, как Мусавай? Вы не безумец?

Никита подтянулся на подушке повыше:

— Вы много про меня накопали, Елена Павловна, но не увидели самого простого. Я ни под кем ходить не буду. Даже под Мусиком.

— Проще умереть?

— Верите или нет, намного проще. Скажу больше, смерть, Елена Павловна, такой пустяк, о котором и думать не стоит.

Будто машинально он положил руку на ее круглую коленку, обтянутую синей юбкой, и нежно сжал. Ее реакция была удивительной. Она не пошевелилась. Не сбросила его руку, лишь вспыхнула алым цветом и с горькой укоризной пробормотала:

— С ума сошел, Никита Соловей?

— Нет, — ответил он так же тихо. — Перед смертью глоток любви — самое оно.

— А если получишь оплеуху?

— Да хоть десять. Это разве цена… Елена Павловна, нас кто-нибудь слышит?

— Нет, никто.

Он продолжал гладить колено, осторожно подбираясь повыше, и, наконец, женщина, словно пробудившись, оттолкнула его руку и вместе со стулом сама отодвинулась подальше.

— Хочу сделать деловое предложение. — Никита улыбался отрешенно.

— Говори.

— Если вы с Мусиком не заодно… Помогите мне, Елена Павловна?

— Как?

— Вы прекрасно знаете, на мне ничего нет. Этот мертвяк в ресторане… наверное, подельщик Мусика, такой же бандюга. Они сами передрались между собой. Но дело даже не в этом… Я свою жизнь не очень ценю, но пять тысяч зеленых готов за нее отстегнуть. Измените меру пресечения на подписку, Елена Павловна. Это вполне в ваших силах.

Дознавательша забавно наклонила головку, словно прислушиваясь к звуку уходящей речи:

— Вы ничего не говорили, я ничего не слышала, ладно?

— Пусть так. Но если не сделаете это быстро, уже некого будет допрашивать. Лена, не бери грех на душу.

Она встала и пошла к дверям. Когда оглянулась, Никита поднял растопыренную ладонь: пять!

Эту ночь и следующую опять не спал, кемарил днем, но ничего не происходило. О нем словно забыли, хотя не придумать удобнее места, чтобы завершить акцию. Он предполагал, пожалуют солидные люди, уверенные в себе. Наученные неудачной попыткой, запасутся пушками с глушителем, впрочем, бетонный флигелек лазарета стоял на отшибе от основного здания, тут можно палить хоть из кормового орудия, никто не услышит. Но по правилам, принятым в бизнесе, полагается, чтобы с глушителем. Перед тем как убивать, ему обязательно по-доброму объяснят, в чем его вина. Как раз этот люфт даст ему единственную возможность спасти свою шкуру. У него было, что предъявить очередным посланцам Мусавая. Можно сказать, ему немного повезло. В лазарете по ночам никто не дежурил, в этом не было необходимости. Мощная железная дверь флигелька закрывалась снаружи на засов, а все окна заделаны прочными стальными решетками. Из персонала на ночь оставалась санитарка Дуня, из бывших зэчек, она с девяти вечера запиралась у себя в каморке, чтобы ублажить себя водчонкой. Вдобавок Никита был в лазарете единственный постоялец. В первую же ночь он, дождавшись полной тишины, вышел в коридор и спокойно обследовал одноэтажное здание — четыре палаты, кладовка и комната — кухня-столовая. Повезло ему в кладовке, комнатенке без окон, заваленной разнообразным хламом и узлами с тряпьем. Среди прочего там стоял прислоненный к стене остов старой кровати, хранящий в своих проржавевших пружинах воспоминания о многих необычных происшествиях. Кстати, наличие бесхозной кладовки в тюрьме (пусть даже в лазарете), где жизнь подчинялась множеству инструкций, было явлением несуразным, но Никита только порадовался этому. Из старой кровати, покрякивая от боли в плече, он вывинтил, вывернул железную штангу около полутора метров длиной, принес ее в палату и затырил под ватным матрасом. Ботинки у него отобрали, не дав взамен даже тапочек, но «ариадна» тоже по-прежнему была при нем, умело схороненная в поясе больничных то ли штатов, то ли кальсон. Вооруженный до зубов, он чувствовал себя уверенно, поджидая гостей.

Однако действительность опровергла его рабочие гипотезы. На третий день под вечер в палате возник лекарь Митяй Иванович, пожилой, полупьяный, похоже, от природы мужик с разноцветными глазами разной величины. Один глаз крупный, зеленовато-серый, второй, поменьше, голубой и со слезой. Сердобольный человек, сочувствующий всем сирым и убогим, уловленным в узилище. Днем он делал Никите перевязку, ковырнул в ране и утешительно заметил, что не загноилась и затягивается. Потом они выкурили по сигарете (Никита не курил, держал зажженный чинарик в руке за компанию), и лекарь, недавно принявший утреннюю дозу спирта и пребывавший в угнетенном настроении, как после акта любви, ни с того ни с сего рассказал Никите, как у него разрывается сердце, когда видит страдания людей, оттого и не может удержать слез. В ответ Никита сказал, что еще больше, чем люди, страдают животные, потому что они даже не могут объяснить, где и что у них болит. На том и расстались. Обыкновенно Митяй Иванович после утреннего обхода исчезал до следующего дня, а тут вдруг объявился со шприцем в руке, раскрасневшийся и насупленный.

— Чего это? — удивился Никита. — Мне обезболивания не требуется, Митяй Иванович. Как-нибудь потерплю.

— Антибиотики, — сказал лекарь, уставясь в пол. — Надо поколоть, чтобы воспаления не было.

Совсем нетрудно было догадаться, какой антибиотик у него заряжен.

— Может быть, не надо? — спросил Никита со значением. — Может, организм сам справится?

Надеялся — в последнюю минуту незадачливый самодеятельный киллер одумается. Жалко его было. Хороший человек, сострадательный к людскому горю, а все же польстился на легкий приварок. Наверное, ему втолковали, что Никита все равно списанный с рыночного поля игрок, а так даже гуманнее, укольцем. Бедолага и уши развесил. Наложилось, конечно, и то, что тюремные медики, наглядевшись всякого, человеческую жизнь оценивают примерно так же, как террористы при захвате заложников.

— Не обойдется, нет, — пробурчал, потупясь. — Подстраховаться положено по науке.

— Антибиотик какой-то мутный, — продолжал увещевать Никита. — Как он хоть называется?

У лекаря порозовело одно ухо, из голубого глаза капнула слеза.

— Хороший антибиотик, ты чего? Импортный. Получаем как гуманитарную помощью для чахоточных. Заголяйся, милок, чего тянуть.

Делать нечего, вместо того чтобы заголиться, Никита вырвал у лекаря шприц, поймал его за грязный халат.

— А вот сперва для пробы тебе кольнем, Митяй Иванович. Для профилактики.

Лекарь рванулся и чуть не упал, Никита его не держал крепко. С перекошенным от ужаса лицом, вереща и прихрамывая, засеменил к двери. Исчез и даже не оглянулся ни разу, несчастный наемник.

Никита капнул из шприца на тыльную сторону ладони и уловил знакомый приятный запах миндаля. Холодно усмехнулся. Вторая попытка в сравнении с первой выглядела фарсом.


7

На другой день после обеда, когда Никита дремал после миски наваристого, с тухлятинкой тюремного борща, за ним пришел стражник, чтобы отвести на допрос. Идти предстояло в основное здание, через двор, и Никита уперся. Сказал, что не пойдет, пока не дадут какую-нибудь одежду.

— Ты что, служба, — объяснял с пылом, — я весь проколотый, а там ветрила, снег, куда я пойду в бумажной рубахе? Простудиться чтобы? Дай чего-нибудь сверху накинуть, будь человеком.

Стражник, молодой, недавно из срочников, хлопал глазами, не знал, что делать, но не злился. Наконец кликнул санитарку Дуню, и та принесла короткий засаленный халатик, судя по множеству рыжих и черных пятен, свой собственный. Никита затянул потуже поясок, и они пошли. Плечо в тот день уже почти не ныло и начало почесываться.

Стражник привел его на первый этаж, на административную половину. Перед одной из дверей остановился, сказал:

— Заходи.

Посередине небольшой комнаты с зарешеченным окошком стоял стол и два привинченных к полу табурета. На одном сидела дознавательница Елена Павловна, курила и улыбалась. Когда Никита ее увидел, то ощутил в груди толчок.

— Присаживайтесь, Никита, — пригласила Елена Павловна домашним голосом. — Как себя чувствуете?

Никита уселся, облизнул пересохшие губы:

— Спасибо, хорошо. А вы как?

— Я к чему спросила. Вы всякие ужасы рассказывали, а видите, ничего не случилось.

— Да, пока все спокойно, — согласился Никита. — Не считая того, что хотели усыпить как ящура.

Ее глаза затуманились.

— Вы очень ироничный молодой человек, Никита. Не могу понять, когда шутите, когда говорите серьезно.

— Я никогда не шучу.

Елена Павловна затушила сигарету в пепельнице и тут же достала новую.

— Не хочешь покурить?

— Я не курю.

— Ах да… И не пьете?

— Очень мало и редко.

Она тянула, медлила, не начинала допрос — и сердце Никиты гулко бухнуло в ребра. Он робко поинтересовался:

— Вы сделали то, о чем я просил, да, Елена Павловна?

Улыбка сошла с ее лица, в голодных глазах вспыхнули оранжевые искры.

— Представьте себе, сделала, хотя это было нелегко. Тут есть одна деталь, о которой вам следует знать.

— Какая?

— Я лично поручилась за вас. Есть такая новая форма — поручительство за подозреваемого. Плюс к денежному залогу.

— Что это значит?

— Это значит, если вы нарушите договоренность, у меня будут большие неприятности.

— Какую договоренность?

— Подписку о невыезде, какую же еще?

Она ждала от него каких-то слов и жадно, по-мужски затянулась дымом.

— Этого не могу обещать, — сказал он.

Дознавательша вспыхнула, побледнела:

— Ты хоть думаешь, что говоришь?

— Да, думаю… Меня к вам тянет, Елена Павловна. Я знаю, вы моя женщина. Поэтому не хочу обманывать. Скорее всего, мне придется покинуть Москву. Ненадолго. На год, на два. Пока все уляжется. Но вы всегда будете знать, где я нахожусь.

Он замолчал — и женщина молчала. Оба смутно сознавали, между ними происходит какое-то крупное взаимное надувательство — или чудо. Они вдруг неуловимо сблизились и в то же время оставались пришельцами с разных планет. Никита подумал, что, возможно, по дури отрезал себе последнюю тропку к спасению, а о чем думает женщина, как известно, знает лишь Господь Бог. Но их души соприкасались, обоим от этого стало больно. Наконец Елена Павловна жестко изрекла:

— Три тысячи. Не пять, а три. Не мне, другим людям.

— Понимаю.

— У тебя есть такие деньги?

Ему очень нравилось, как она, будто обмолвясь, неожиданно переходила на «ты».

— Да, есть.

Он не соврал. На квартире Валенка они хранили авральный неприкосновенный запас — десять тысяч баксов. Сейчас как раз тот случай, когда придется раскупорить кубышку. Ключ от квартиры Мики, которую тот снимал на «Щелковской», у него тоже имелся.

— Ты в состоянии передвигаться?

— Кросс не потяну, а так вполне.

— Тогда так. Сейчас вас отведут на вещевой склад, вернут куртку и остальные вещи… Кстати, халатик тебе идет.

— И этот еле выпросил. Хотели голым выгнать на двор.

— Угу… В канцелярии, в присутствии должностного лица подпишете бумаги. Потом вас выпустят. Я буду ждать на улице в красном «пежо». Все понятно, Никита?

— Да, конечно. — Он немного разволновался.

— Мы должны сразу поехать за деньгами, чтобы над нами это не висело. Это возможно?

«Над нами», — отметил он про себя. Его смущала какая-то ее бесшабашная откровенность. Хотя чему удивляться. Все эти проплаты, откупные, откаты среди чиновничьего люда давно стали естественными, как и в бандитской среде.

— Возможно, Елена Павловна. — Он хотел сказать «Лена», и это было бы уместно, но как-то не выговорилось.

На склад его проводил тот же молодой стражник, который привел сюда. Спросил завистливо:

— Ну что, выпускают?

— Вроде бы.

— Хорошо, когда деньги есть. На мою зарплату колбасы хорошей не купишь.

— Так чего здесь штаты протираешь. Шел бы в бизнес как все нормальные люди.

— Мозги не так устроены, — с досадой признался стражник. — Мы деревенские, воровать не умеем.

Пока переодевался, потревожил плечо, и оно ощутимо заныло.

В канцелярии его ждали двое мужчин среднего возраста, один в мундире советника юстиции. Никто из них не представился, они вообще с ним не разговаривали и смотрели куда-то мимо. Может, сожалели, что птичка улетает, а может, были не в доле. Дали подписать бумагу, уведомляющую, что ему запрещено покидать пределы Москвы. В кабинете он пробыл не больше пяти минут.

А еще через десять за ним захлопнулись двери изолятора.

На улице стоял призрачно-обманный денек октября, когда воздух парит, как весной, и солнце лукаво пробивается сквозь серую хмарь. Красный «пежо» был припаркован рядом с магазином «Континенталь». Елена Павловна сидела за баранкой и курила. Лицо усталое, печальное, глаза блестят. Никита уселся рядом, улыбнулся ей:

— Спасибо, Лена. Прямо гора с плеч. Я ваш вечный должник. Тут долларами не отделаешься. Вы мне жизнь спасли…

— Брось… Куда ехать?

Никита назвал адрес на «Щелковской».

— Но вы живете в другом месте.

— Резервная квартира. Там друг у меня. Деньги у него.

— Не тот, кого случайно встретил в ресторане?

В проницательности ей не откажешь. Следователь. Женщина. Как в кино.

— Нет, это другой.

— А не боишься, что за ним тоже начнется охота?

— Вряд ли. Он ни при чем. Там все дрались. Азарт… Вы звонили в больницу?

— Даже ездила. Представь, твой дружок тоже уверяет, что увидел тебя в ресторане впервые. Знаешь, как это называется? Фрагмент преступного сговора.

— Да черт с ним. Чего о нем говорить. Не помер — и ладно. А то бы меня совесть мучила. Как он, кстати?

— Не помер, — подтвердила Елена Павловна. — Но до выздоровления далеко. Еле языком ворочает. Ты его раньше не знал, но до этого вы вместе воевали в Чечне. Забавное совпадение, да?

— Всякое бывает… Поехали, что ли? Тут как-то стоять неприятно.

Елена Павловна затушила сигарету, включила зажигание. Машину она водила мастерски, без всякого напряга, часто свойственного женщинам-водилам. По дороге вели светскую беседу. Никита расспрашивал даму о ее житье-бытье, Елена Павловна не очень охотно, но отвечала. Выяснилось, что муж у нее работает в мэрии, у нее двое детей, мальчик и девочка. Мальчик в этом году поступил в университет на юридический.

— Мне сорок один год, Никита. Так что про глупости забудь.

— Это ничего, — сказал он, — я тоже не так молод, как выгляжу… Значит, ты из богатеньких?

— Можно сказать и так… Никита, тебе нужен хороший адвокат. Могу порекомендовать.

— К сожалению, такие дела, как мое, до суда не доходят. Сама прекрасно знаешь. Их решают иначе.

— Остается побег?

— Выбора нет, Елена Павловна. Они в Москве хозяева. Придется отлучиться.

— И куда собираешься? Уж не на Кавказ ли?

— Скорее всего, в Европу. Типа Чехии или Венгрии. Там у меня есть каналы. Или в Финляндию. Еще не решил.

Сейчас водил ее за нос, еще в тюрьме он все четко продумал. Европа в его планы не входила.

— Когда же решишь?

— К завтрашнему утру. Не волнуйтесь, Елена Павловна, вас не подведу. По той простой причине, что не хочу расставаться.

Буркнула что-то невразумительное, покосилась на него ярким глазом. Проезжали Тверскую. Зажглось электричество, и город засиял, как наряженная рождественская елка. Елена Павловна сунула в рот очередную сигарету, Никита услужливо щелкнул зажигалкой:

— Много куришь, Лена. Тоже перешел наконец на «ты».

— Да, особенно когда нервничаю.

— Надеюсь, не из-за меня?

— Что-то я в последнее время все делаю не так. Все наперекосяк. И на душе как-то мерзко… Никита?

— Да, Лена?

— Не думай обо мне плохо. Я искренне хочу помочь. На деньги мне наплевать.

— Я все понимаю, — утешил Никита. — Ты не могла выпустить меня бесплатно. А там меня точно добили бы. Ты моя спасительница, Лена, я твой раб.

— Не говори так, пожалуйста. — Дернулась за баранкой, будто ее укололи.

Припарковались напротив дома, где Мика снимал квартиру в девятиэтажке, выходящей окнами на шоссе.

Квартира была такая, что Мика платил за нее пятьдесят долларов при средней цене на подобное жилье в сто пятьдесят.

— Поднимешься со мной? — спросил Никита. — Кофейку выпьем.

Елена Павловна потянулась за сигаретами, но он забрал пачку.

— Там и покуришь.

Она смотрела на него с таким выражением, с каким командир смотрит на солдата, вышедшего за рамки устава. Вздохнула:

— Ладно, пойдем.

В узком лифте стояли почти в обнимку, и он болезненно ощутил жар ее тела и запах духов. Загудело плечо.

В квартире, когда вошли, обдало нежилым духом. Никита зажег свет в прихожей, на кухне и в комнате. Холодильник не совсем пустой, там лежали три банки тушенки (ах, эти армейские привычки), разносолы в стеклянной таре, батон хлеба в полиэтиленовом пакете и стояла початая бутылка водки.

— Займись кофе, Лена. Я сейчас…

На антресолях в куче барахла раскопал две пачки банкнот по пять тысяч в каждой. Тут же Мика, безумец, хранил новенький, еще в заводской смазке «Магнум-100» и десантный тесак в кожаном чехле. Почему-то впервые Никите пришло в голову, как они с Валенком неосторожны. Квартиру сдавала пожилая бабка, похоже, сильно пьющая, сама жила у сына на Беговой. Туда Мика отвозил ей квартплату. Но у нее, разумеется, были свои ключи, и она в любой момент в отсутствие Мики могла нагрянуть с ревизией. Что она сделает, если обнаружит оружие и деньги? А действительно, что? В милицию не донесет, себе не возьмет — побоится. Разве что отношение к Мике станет более уважительным. Бандит, блин. Центровой защитник демократии и прав человека. Не хрен собачий.

Никита отсчитал тридцать стодолларовых купюр, прибрался, засунув пушки и деньги подальше, и вернулся на кухню. Чайник закипал, стол накрыт для фуршета. Посередине, как царица бала, бутылка водки. Елена Павловна дымила, стряхивая пепел в пустую консервную банку. Плащ сняла, осталась в шерстяном свитере и длинной, плотно облегающей темно-синей юбке. Никита подумал: точка. Всякому терпению есть предел.

— Выпить хочешь? — спросил.

— А ты?

— Почему бы и нет… Сейчас, подожди…

Достал из холодильника банку маринованных огурцов и банку тушенки. Откупорил то и другое. Нарезал батон заплесневелого хлеба.

— Заодно поужинаем, да?

— Почему бы и нет, — передразнила она.

Было что-то чрезвычайно трогательное, интимное в этой неожиданной трапезе. Как водится, огурцы, тушенка и водка их сблизили. Никита шутил, женщина смеялась. Когда смеялась, обнажались перламутровые зубы и розоватый краешек десны. У нее не было возраста, и она знала, зачем поднялась с ним в эту квартиру. Никита больше в этом не сомневался. Желание томило его, как приступ лихорадки. От нескольких рюмок он не опьянел, но перестал чувствовать зуд в плече.

— Ах да, — спохватился, полез в карман и положил на стол деньги. — Возьми, а то как бы не забыть.

Елена Павловна спрятала пачку в сумочку, при этом не сводила с него испытующего взгляда.

— Чертовщина какая-то, — сказал он. — Мне так хорошо с тобой, как давно ни с кем не было. Век бы не расставался.

Женщина зябко передернула плечами:

— Никита, ты не смеешься надо мной?

Он молча поднялся, взял ее за руку и отвел в комнату, где гордо возвышалась покрытая коричневым пледом кровать Мики. Елена Павловна шла покорно, как дрессированная собачка. Если есть волшебство в этом мире, то сейчас оно бродило в крови у обоих.

Начал не спеша ее раздевать. Стянул через голову свитер, и Елена Павловна подняла руки, чтобы ему было удобнее. Расстегнул пояс на юбке и распустил «молнию» сбоку, юбка скользнула на пол, и она переступила через нее, как через сброшенную чешую. Осторожно обняв, щелкнул пластиковым зажимом лифчика, и освобожденные золотистые груди вызвали у него головокружение. Словно в забытьи прикоснулся губами к напряженному, невинно-розовому соску. Ему показалось, Елену Павловну слегка знобит. Она стояла, безвольно свесив руки. Ни звука, ни словечка не обронила. Никита присел на краешек кровати и аккуратно, чтобы не потревожить ее покой, прошуршал колготами и трусиками по длинным, упругим, загорелым ногам. Чуть не уткнулся носом в пушистый, игривый треугольник. Обняв за талию, положил ее рядом с собой. Женщина улыбалась. На лице застыла гримаска абсолютного безумия.

Когда вошел в нее со всей мощью молодого, застоявшегося в стойле жеребца, голодный блеск в ее глазах наконец-то потух.


8

В больничный корпус удалось проникнуть через черный ход в котельной. Было около одиннадцати вечера. До больницы его подбросила Елена Павловна на своем «пежо». Он сидел возле кровати Мики и делился с другом последними новостями. Трое его соседей по палате уже посапывали во сне, на кровати у окна пожилой мужчина со сломанной ногой на вытяжке при свете ночной лампы читал иллюстрированный журнал с голой красоткой на обложке. В комнате уютно, мирно, полумрак. Изредка на пороге возникала дежурная медсестра, умоляюще взглядывала на Никиту, словно на привидение, и исчезала. Он уже с ней потолковал, познакомился и вручил ей пятьдесят долларов, присовокупив такую фразу:

— Михал Михалыч геройский человек, ему нужен особый уход.

Медсестра, смущенно опустив деньги в кармашек халата, понимающе кивнула:

— Только недолго, пожалуйста. Нас за это ругают.

Мику перевели в общую палату только накануне, он был еще очень слаб. Каждое слово давалось ему с трудом, и глаза у него то и дело закрывались, как у механической куклы. Но ясно было, что выжил.

Никита поведал о собственных приключениях и приступил к главному:

— Значит, так. Первое — с деньгами. Трешку я отдал за побег, трешку забираю с собой на раскрутку. У тебя осталось четыре.

— Хорошо, — кивнул Мика. — Когда уходишь?

— Сегодня. Только на квартиру загляну. В затылок дышат, сучары. Я чего предлагаю…

Мика вскинул брови, пошевелил пальцами:

— Об этом не думай. Меня не достанут.

— Ой ли?

— Им нужен ты, а не я.

— Ладно, пусть так… Вот телефон следователя. Умная, надежная женщина. Чуть откуда подует, звонишь ей. Она прикроет.

— Кто такая? Откуда взялась?

Никита не захотел углубляться. Это слишком личное. Закрытая зона даже для Мики. Час назад, когда прощались в машине, Елена Павловна спросила:

— Все, да, Никита? Больше тебя не увижу?

Глухая тоска пронзила его от затылка до копчика. Что творилось в ее душе, какой сумрачный огонь палил ее изнутри? Даже слезы у нее были горячие и липкие, как разогретая смола. Как умел, утешил ее, повторив на прощанье, что он раб ее навеки и они не только увидятся, но вообще не расстанутся никогда. В ту минуту он уже знал, что врет.

— Это все после, Мика. Главная твоя задача — уцелеть. Не подведи меня.

— Куда направляешься? — прошелестел Валенок.

Никита оглянулся на пожилого бабника со сломанной ногой. Похоже, тот наткнулся в журнале на что-то особенное: весь раскраснелся, как в бане. Впечатлительный господин.

— К Жеке Коломейцу в Крым.

— К татарам в лапы. — Мика нашел в себе силы улыбнуться.

— И к татарам, и к хохлам.

— Все нас ненавидят. Почему, Ника?

— Нас опустили до плинтуса, а гонор у нас прежний. Это раздражает иные народы и племена. Когда окрепнем, опять полюбят.

— Чего-то не похоже, что окрепнем.

— Куда денемся. Ты сам, как силенок наберешься, сразу ко мне. Тут не болтайся по Москве.

Мика прикрыл глаза, и Никита без труда догадался, какое видение его посетило. Озеро, рыбалка, избушка на берегу, печной дымок над ней. Прекрасная, недосягаемая мечта.

— Не грусти, братишка, все у нас впереди.

На пороге опять возникла медсестра, в отчаянии всплеснула руками. Никита сделал знак, что сейчас уходит. Наклонился к другу, на мгновение прижался щекой к небритой щеке:

— Не поддавайся, Мика. Помнишь, как кто-то сказал: мы еще увидим небо в алмазах.

— Ступай, — пробурчал Валенок. — Спать буду.

До своего дома в Печатниках Никита добрался в первом часу ночи. Москва еще кое-где догуливала, но давно опустела на окраинах. Человек, шагнувший от сияющей, праздничной Тверской куда-нибудь ниже Белорусского вокзала, сразу чувствовал себя так, словно провалился в колодец. Что уж говорить о Печатниках, где людейбудто ветром сдувало с улиц с наступлением темноты. Но это не значило, что район оставался безнадзорным. И тут по ночам кипела жизнь в богатых притонах и игорных заведениях, из окон элитных домов доносилась музыка, по шоссе, подобно глубоководным рыбинам, скользили иномарки, а в укромных местах, на аллейках и в подворотнях, гомонили группки одичавшего молодняка, подстерегающие запоздалого гуляку. Никита подъехал на такси, высадился за квартал и к дому подошел украдкой, избегая освещенных мест. Укрылся за будочкой-шопиком и терпеливо наблюдал около часа. В доме светилось несколько окон, но три окна двухкомнатной квартиры, где он снимал комнату, были темны. Пара пенсионеров, сдавшая ему жилье, переехала в деревню под Рязанью, где у них имелся огород, с которого они кормились, и вдобавок хозяин, деловой мужик, в недавнем прошлом доцент педагогического вуза, оборудовал десяток ульев и прирабатывал медком. Одну комнату в квартире, со всем своим добром, нажитым при прошлом режиме, они заперли навесным замком, и брали с Никиты смешную плату еще и потому, что одновременно наняли его как бы сторожем. Квартира спала, и если там кто-то затаился, что было вполне вероятно, то никак себя не выказывал. Тут тоже были варианты. Если в засаде обыкновенные бандюки, они давно бы выдали себя: так тихо сидеть, не включая телик, не сверкнув сигаретой, не шевельнув занавеской, могли только люди особой выучки, такие как сам Никита. Это не исключалось. В период самого страшного демократического погрома крупные авантюристы, приближенные к Борису, скупали некогда грозное КГБ, как арбузы на базаре. Расторопный Мусик вполне мог прибрать к рукам десяток-другой отменно натасканных спецов, хотя и подоспел к концу дележки. С другой стороны, профессионалы обычно использовались на более сложных заданиях, чем рядовая мочиловка.

Дальше ждать не имело смысла. Никита скорым шагом достиг подъезда, набрал код на панели, бесшумно проник внутрь, прислонился к почтовым ящикам — и затих. Никакая предосторожность не бывает лишней. Подъезд — одно из самых удобных мест для нападения, вдобавок убивать в подъезде возле лифта, как и взрывать вместе с машиной, считалось хорошим тоном среди братвы. Но сегодня пронесло, тишина. Никита по лестнице поднялся на шестой этаж, внимательно изучил замок на двери в квартиру — тоже ничего подозрительного. Попав внутрь, свет не стал зажигать. Ему хватило обоняния и слуха, чтобы определить: сюда точно пока не ступала нога чужого человека. Это естественно. Он ведь был у них уже в руках и в надежной упаковке. Но теперь, разумеется, их прибытие сюда всего лишь вопрос времени.

Никита плотно задернул шторы и лишь тогда щелкнул выключателем. Собранный до визита к Мусаваю чемодан стоял возле кровати. Комната прибранная. Деньги за жилье уплачены за две недели вперед. Он уходит по-хорошему. Хозяевам обижаться не на что. Подумал: попить разве чайку на дорожку? Нет, задерживаться не стоит — риск велик.

Присел на минутку на кровать, соблюдая ритуал, и покинул квартиру. Хотел вызвать лифт, но не успел: старенькая кабинка, дребезжа, поднималась наверх. На всякий случай Никита взбежал по лестнице на один пролет, и оказалось, не зря. Лифт остановился на шестом этаже, из него вышли двое мужчин, которых он отлично видел через решетку шахты, сам оставаясь незамеченным. Им не было надобности вешать таблички на грудь: у одного в руке пушка, у другого связка отмычек и рожа, будто маска, из шрамов. Довелось, видно, хлебнуть лиха. Подошли к двери, начали шуровать в замке. Чего-то у них сперва не заладилось, обменялись раздраженными репликами.

— Руки, что ли, у тебя кривые? — сказал один.

— На, сам попробуй, — ответил второй. — Может, эта сволочь секретку поставила.

Сволочь — это я, уныло отметил Никита. Он был в удобном положении. Мог напасть сзади, но не стал этого делать. Пусть себе играют в свои любимые игрушки. Для него эпизод с Мусаваем уже в прошлом. В этом эпизоде лишь одно яркое пятно — прекрасная женщина, обливающаяся горючими слезами у него на плече.

Наконец налетчики все же справились с замком — и исчезли в квартире. Им долго там предстояло сидеть.

Никита выждал минут десять, потом спустился по ступенькам и прошмыгнул мимо лифта, на мгновение попав в зону обзора дверного глазка. Обошлось.

На улице удачно поймал тачку — и через полчаса прикатил на Курский вокзал.

Часть вторая ПРИНЦЕССА АНИТА

1

Открылось третье тысячелетие, а в природе ничего не изменилось, и те, кто готовился к концу света, опять обманулись в своих ожиданиях.

Весна в Крыму — это рай, чреватый многими искушениями для человеческого сердца. В майские дни любая букашка, очумело выглянув из земляной щелки или высунув хоботок из-под зеленого листочка, словно тянет за собой целый рой немыслимых перевоплощений. Но люди в Крыму, как и по всему миру, пьют водку, едят много мяса и в погоне за призрачным счастьем, воплощенным в зеленых банкнотах, не гнушаются никакими средствами.

Принцесса Анита грустно размышляла об этом, греясь на солнышке в Алмазной бухте. За ее спиной поднимались стены древней крепости, которой она восхищалась, а перед ней в зеленой дымке плескалось ласковое море, замыкаясь на горизонте радужным сиянием. Все это было так красиво, что хотелось плакать. Ей давно пора было возвращаться в гостиницу, через три часа выступление. Но сил не было подняться. В этой бухте, куда отдыхающие редко заглядывали (плохое место для купания, острые камни, слишком обрывистый берег), на нее почти всегда накатывало состояние, которое можно назвать легким помрачением ума. Или, если угодно, парением в невесомости.

Еще она думала о том, что ее собственная судьба сложилась все-таки удачно. В свои двадцать два года уже повидала мир, ее любили очаровательные мужчины, и некоторым она отвечала взаимностью. Правда, ни к кому не привязывалась надолго, но это не важно. Главное — быть счастливой, и она была ею много раз. Кроме того, следует особо отметить, она не бездельница, Господь наградил ее трудолюбием и кое в чем она добилась успеха. В игре на скрипке, например. Или в акварельной живописи. В прошлом году цикл ее пейзажей из серии «Лунный свет» выставлялся в престижной Венской галерее — разве не успех?

Анита поморщилась и перевернулась со спины на живот. Беда в том, что ни скрипку, ни живопись она по-настоящему не любила, хотя отдавалась занятиям со страстью, как сказал бы отец, достойной лучшего применения. До сих пор так и не решила, чему посвятить по-настоящему свою жизнь.

Бедный папочка, подумала она, как он там без нее? Ее отец, граф Иван Федорович Нестеров, потомок эмигрантов первой волны, остался в Варшаве, в своем собственном доме, на попечении Кшиси, и Анита очень скучала по нему. Все последние годы граф вел довольно однообразную, оседлую жизнь по причине сильнейших ревматических поражений суставов, и сейчас, во время весеннего обострения, она ни за что не бросила бы его одного, если бы он не настоял. Тебе, девочка, обязательно надо познакомиться со страной, куда мы скоро вернемся, сказал он, и это были не просто слова. Когда граф вспоминал о России, его глаза туманились, как от вина, а у Аниты отчего-то больно сжималось сердце.

С самого детства, сколько себя помнила, она слышала вокруг себя разговоры о покинутой родине, сопровождаемые мольбами и проклятиями, философскими рассуждениями и истериками, а то и громкими ссорами. Стоило двум-трем папиным друзьям усесться за стол, как рано или поздно разговор непременно сворачивал на эту тему: что там? как? спасется ли? В живой сопричастности этих большей частью пожилых людей всему, происходящему в России, она ощущала какую-то несуразность, какой-то душевный надрыв и не очень верила в их искренность. Истинная ностальгия, возможно, была свойственна их дедам и отцам, но уж никак не им, взращенным на другой почве и имеющим об утерянном русском рае почти исключительно книжные представления. Наверное, думала она, все их охи и ахи, угрозы и сочувственные восклицания и вообще зацикленность на матушке-Руси — всего лишь проявление какой-то наследственной аристократической болезни вроде подагры, только в области духа. Этакая затянувшаяся на многие десятилетия семейная истерия. И сама жизнь как бы подтверждала справедливость ее суждения. Когда пятнадцать лет назад в России словно прорвало плотину и на улицах крупных городов Европы, не говоря уж о модных курортах, громко зазвучала русская речь и повсюду замелькали энергичные, простоватые лица бывших соотечественников, мало кто из папиных друзей выказал готовность сломя голову лететь на родину, хотя, казалось бы, к этому больше не было никаких препятствий. Хуже того, никто, казалось, и не заметил благих перемен, о которых трубили все газеты. В застольях по-прежнему звучали охи и ахи, мольбы и проклятия, и вечные заунывные вопросы: когда же наконец? почему? за какие грехи?

Ее поездка была запланирована еще полгода назад, концертное турне организовал Станислав Ильич, ее официальный жених, и отказываться в последний момент было действительно грешно. Подумаешь, сезонное обострение, отмахивался отец. К твоему возвращению, малышка, я уже буду плясать… Конечно, ему очень хотелось сопровождать ее в первом большом путешествии на родину, но увы…

Анита рассталась с ним три недели назад, а чудилось, вечность миновала. Побывала в Петербурге, в Москве, в Киеве, и вот теперь неделя отдыха в Крыму — и домой. С горой впечатлений. Но не тех, на какие рассчитывал отец. У них в доме была прекрасная русская библиотека, но все — классика, эмигрантская литература, из советской литературы — ноль, кроме единственного романа Пастернака «Доктор Живаго», который она три раза перечитывала, до того он ее будоражил и манил. Но той России, которую год за годом старательно создавал в ее воображении отец и которую она сама дополняла книжными образами, не увидела и краешка. С первого дня, с аэропорта в Петербурге у нее возникло стойкое ощущение, что попала в страну, которая целиком собралась куда-то перекочевать, съехать с насиженных мест, как съезжают из дома, приговоренного к сносу, и напоследок торопливо, нервно распродает за бесценок все свое добро, нажитое веками.

К сожалению, ей не с кем было пооткровенничать. Станислав Ильич, как уславливались, дал ей полную свободу, и за все время лишь дважды появился на ее концертах с неизменным букетом пунцовых роз. В путешествии с ней рядом постоянно находилась только тетушка Софья Борисовна, импресарио и нянька, и вообще женщина на все про все, но с ней что-то обсуждать было невозможно. Софья Борисовна, которую Анита, кажется, знала от своего рождения, была так устроена, что говорить могла только сама. Еще Аниту сопровождали приставленные Станиславом Ильичом телохранители, белоголовые Гоша и Алексей, бывшие милицейские опера, которые вели себя так деликатно, что почти не попадались на глаза. Кстати, без этих утомительных концертов — два в Петербурге, два в Москве и один в Киеве — можно было вполне обойтись. Но Анита не хотела одалживаться у Станислава Ильича, а тут хоть какая-то отработка, впрочем, скорее всего, мифическая, устроенная благородным женихом специально для того, чтобы не страдало ее самолюбие. Больше денег, чем заработала, наверное, ушло на рекламу и афиши — наследница графского титула, восходящая звезда мировой сцены и прочие глупости. Хотя наследница — это верно. С детства все окружающие знали ее принцессой, но на самом деле она именно графинечка, как Наташа Ростова.

Анита опять перевернулась на спину, отметив, что час назад совершенно пустой берег постепенно заполнялся отдыхающими. Ладно, еще десять минут понежиться — и в отель. Сегодняшнее выступление в музыкальном центре Ялты ее не пугало: там, скорее всего, и публики не будет.

Станислав Ильич Желудев — вот темная сторона ее нынешней жизни. Полгода назад она дала согласие на брак, и они обручились, но до сих пор ей казалось, что все это понарошку. Отец не понуждал ее к этому союзу, как никогда ни к чему не понуждал, но и не отговаривал. Вообще как-то странно отмалчивался, будто будущее дочери его не касалось. Они хорошо понимала причину его неожиданной отстраненности, причина банальная — деньги. Чтобы содержать дом и вести мало-мальски приличный образ жизни, денег требовалось много, а граф Иван Федорович, дожив до седых волос, так и не научился их зарабатывать. Прежде строил какие-то планы, бурлил разными идеями, но после смерти любимой жены (матушка Аниты умерла внезапно, от кровоизлияния в мозг, когда девочке исполнилось четыре годика) разом как-то сник, будто из него выкачали половину крови. По инерции брал заказы у издательств в Париже и Цюрихе, кропал переводы с французского и немецкого на русский и польский (в основном научные труды), получая за это какие-то крохи, коих едва хватало на скудное пропитание. Жили тем, что дожимали наследственный капитал, но и он неумолимо таял. Анита как-то прикинула, что на ее образование отец потратил не меньше пятидесяти тысяч долларов. Колоссальная для них сумма.

Станислав Ильич появился в их доме, как луч света с Востока. Кто его представил, теперь уж и не вспомнишь, наверное, Иннокентий Воронцов, старый папин товарищ, сумевший быстро наладить тесные связи с новой Россией. Воронцов активно участвовал в воскрешении дворянского собрания в Москве, а также в таинственных финансовых сделках, о которых в доме Нестеровых за столом предпочитали не говорить. Анита, уже достаточно взрослая, читающая прессу, включая русскую, и без того понимала: все, что связано с большими деньгами, в России попахивает дерьмом.

Стареющий плейбой Станислав Ильич был как раз одним из тех, кто составил крупное состояние на российских бредовых реформах, по некоторым его собственным проговоркам, на нефтяном промысле и на спекуляциях с государственными облигациями. Среди его близких знакомых числились знаковые не только для России, но и для Запада имена — молодые реформаторы чикагского разлива Гайдар, Чубайс, Шлеерзон… При столь плебейской подоплеке у него были безупречные манеры аристократа минимум в десятом поколении, и еще он, безусловно, был образованным, остроумным человеком, много чего повидавшим, но ничуть не утомленным жизнью. В Аниту влюбился сразу, как только ее увидел, два года тупо, почти свирепо ухаживал, впрочем, никогда не выходя за рамки приличий.

И наступил день, когда Анита вдруг, словно по наитию, поверила, что этот мужчина с короткой шеей, округлого телосложения, с сливового оттенка глазами, излучающими вековую печаль, и есть ее судьба. Она тут же пошла к отцу и сказала ему обо этом. «Я согласна, папочка. Да и что еще остается… Он обещает полную независимость. Ему нужна не я, а графский титул. Что ж, брачная сделка вполне в духе времени, как ты считаешь?»

Отец погладил тяжелую седую голову двумя руками, как всегда делал, попадая в затруднительное положение.

— Анна, но тебе придется ему рожать.

Он редко называл ее настоящим именем, и, когда называл, она знала, что чем-то ему не угодила.

— Конечно, — засмеялась она. — Нарожаю Стасику кучу графиков-банкирчиков-бизнесменчиков.

— Не шути, пожалуйста, так.

— Папочка, что тебя смущает? Может быть, его темное происхождение?

— Нет, происхождение тут ни при чем. Я не сноб, ты знаешь. Меня не пугает даже то, что он, по всей видимости, крупный ворюга. По мне так лучше вор, но веселый и с утонченными вкусами, чем праведник с куриными мозгами, с кем можно помереть со скуки. Смущает другое, кроха. С чего ты взяла, что уживешься с ним? Ведь ты его ни капельки не любишь.

— Ошибаешься, папочка. Мне с ним приятно разговаривать, он мне нравится, я чувствую в нем мужскую надежность. Разве этого мало? А что такое любовь, я, возможно, никогда не узнаю.

Отец обнял ее, прижал к себе.

— Глупенькая, маленькая девочка… Поступай как знаешь. Скажу только одно. Если ты идешь на эту жертву ради денег, то совершаешь самую большую ошибку в своей жизни.

— Это не жертва, папочка, — надулась Анита. — Это осознанный выбор.

Отец, как обычно, недоговаривал, не желая давить на нее, но, припомнив сейчас тот давний разговор, она пришла к выводу, что и в том, что он счел нужным сказать, было много горькой правды. Роковой день приближался, свадьба назначена на август, а на душе у нее становилось все тревожнее. Во-первых, она действительно не представляла, как ляжет со Станиславом Ильичем в постель. Не то чтобы он был ей противен, отнюдь, но когда воображала солидного, велеречивого олигарха голым, ее заранее душил смех. До сего дня их любовные контакты ограничивались невинными прикосновениями и легкими поцелуйчиками, от которых она по возможности уклонялась. Станислав Ильич ее не торопил, не обижался на ее холодность, давал время привыкнуть, и за это она ему благодарна. Но в постель?! Ужас какой-то.

И все же проблема, конечно, не в этом. За те полгода, что прошли со времени помолвки, она лучше узнала своего суженого, и постепенно он начал внушать ей некий мистический страх, какого она доселе не ведала. Всегда любезный, готовый к услугам, предупредительный, деликатный, основательный, уморительно застенчивый Станислав Ильич вдруг ронял какое-то словцо, несвойственное создаваемому образу, поворачивался не тем боком, улыбался как-то не так, с морозцем в глазах, и Анита вздрагивала, словно над ухом лопнул воздушный шарик. Станислав Ильич смещался в фокусе ее зрения, и из-под маски обаятельного остроумца и дамского угодника на мгновение проглядывала иная сущность, опасная, не имеющая четкого определения. Анита знала: в каждом человеке, помимо него самого, живет несколько двойников, и в ней тоже, но именно двойников, а не оборотней. Та, другая сущность жениха, проявляющаяся иной раз в неосторожном слове или жесте, представлялась ее разыгравшемуся воображению неким персонажем фильма ужасов, подстерегающим добычу. И с таким, с двумя такими — в постель? А что, если в самый счастливый миг любви (ха-ха!) из его толстого пуза выскочит мохнатенький монстрик, обхватит ее когтистыми лапками и вопьется гнилыми клыками в грудь? Поздно будет горевать и сокрушаться. Не раз и не два, когда Станислав Ильич их навещал и они вдвоем допоздна засиживались у пылающего камина, ведя неторопливые беседы, и Анита, чуткая к мужскому присутствию, поневоле попадала в плен его печальных глаз, не раз и не два ее подмывало спросить напрямую: кто вы на самом деле, господин Желудев? Не притворяетесь ли человеком, чтобы вернее погубить невинную православную душу?

Но не спрашивала. Что толку? Если он человек, то обидится, а если чудовище, все равно не признается, лишь посмеется над ней.

…Ее грустные мысли прервали два добрых молодца, которые незаметно подошли и уселись рядом с ней на камушки. В руках каждого, разумеется, по бутылке пива. Примета времени. В России многое ее удивляло, в том числе реклама на телевидении, сорвавшаяся со всех тормозов. Ни в одной стране Европы она не видела ничего более примитивного и отвратительного. Какая-то смердящая, агрессивная бездуховность, упоенная собой. Смысл жизни лишь в том, чтобы подобрать непромокаемую прокладку и… Что мы делаем, когда собираемся вместе? Пьем пиво. Точка. Абсолютный тупик. И вот результат. Она же не слепая. Молодые люди и их подружки все поголовно сделались пивными сосунами. Если случайно встретишь на улице юношу без пивной бутылки, так и знай, он мчится в магазин, чтобы поскорее стать вровень с мировой цивилизацией, какой ее показывают на голубом экране.

— Красивая девушка одна лежит, — грустно заметил один из амбалов.

Его товарищ высказал напрашивающееся предположение:

— Может, хочет выпить, а не с кем.

— Мальчики, я не по этой части, — предупредила Анита. — Проваливайте, пожалуйста.

Молодцы оживились.

— Иностранная телка, — с удовлетворением отметил первый. — Подфартило нам, Гена. Давно я не общался с культурными женщинами. Откуда будешь, сеньорита?

Анита привычно огорчилась, что ее акцент так сразу заметен. Как и отец, она полагала, что говорит по-русски как русская, но в России эта иллюзия быстро развеялась.

Начала собираться. Влезла в голубой, со звездами сарафан, скатала матрасик, на котором лежала, и уложила в спортивную сумку. Парень прикоснулся к ее щиколотке.

— Не спеши, девушка, давай сперва познакомимся. Меня зовут Валера, а этого фраера — Гена. Мы в «Голубом заливе» кантуемся.

— Хорошо, буду знать, — улыбнулась Анита.

— А ты где?

— Я в «Кукушке».

— О, клевый притончик. Ну что, давай где-нибудь вечерком пересечемся, вместе оттянемся?

— Что значит «оттянемся»?

Молодцы многозначительно переглянулись. Тот, который Гена, красноречиво покрутил пальцем у виска.

— Пивка попьем, попляшем, травки покурим. Надеюсь, ты не против?

— Не против, конечно, — сказала Анита, — но времени нет.

Потянулась по каменистой тропке — и парни подхватились за ней. В стороне мелькнула добродушная физиономия Гоши-телохранителя. Вид у него был озадаченный. Анита сделала знак: помощь не требуется.

— Мальчики, — попросила, — не ходите за мной, пожалуйста. Оттягивайтесь сами по себе.

— Не понял. — Валера загородил ей дорогу. — Мы тебе что, с Геной не глянулись?

— Что вы! Каждая девушка мечтает о таких кавалерах. Но у меня правда нет свободного времени.

— По вызовам работаешь?

— Как придется. Иногда по вызовам, иногда по велению души.

Она попыталась обойти парней по обочине, но Валера ловко поймал ее в объятия, крепко прижал к себе.

— Чувствуешь?

— Чувствую. Отпусти, — встретилась глазами с молодым недоумком и с удивлением увидела радужно-бутылочное отражение.

— У Генки еще больше. Проведем вечерок, будет что вспомнить.

Она не успела ответить. Подоспевший Гоша сзади нанес ухажеру два мощных удара по почкам, тот разжал объятия и, охнув, опустился на колени. Его товарища Гоша пнул ногой с такой силой, что тот кубарем покатился по склону.

— Ну, прикол, — изумленно прогудел снизу Валера. — Обидно в натуре. Так надо было сказать. Мы люди с понятием.

Анита пожурила телохранителя:

— Зачем ты так, Гоша? Они совершенно безобидные.

— Инструкция у нас, — смущенно отозвался опер.

— Ладно, я побежала, опаздываю.

Сверху оглянулась. Гоша помогал подняться поверженному кавалеру. Тот испуганно отбрыкивался.

Музыкальный центр в Ялте — белое здание с колоннами, окруженное кипарисами и голубыми елями. Внутри — просторный холл, ресторан, концертный зал на триста человек с прекрасной акустикой… Они сидели в крохотной гримерной, и Аниту уже начал бить обычный перед выходом на сцену нервный колотун. А тут еще Софья Борисовна зудела не переставая. С той самой минуты, как Анита появилась в гостинице с опозданием на час.

— Как же так можно? — Софья Борисовна натурально воздела руки к небу. — Что за поразительная безответственность? Может быть, принцесса думает, что она в Альпах или на Лазурном берегу? Нет, девочка, мы в дикой, нищей России, где человеческая жизнь стоит дешевле, чем бутерброд в Макдоналдсе. Здесь тебя могут изнасиловать. Разрезать на куски, похитить и убить среди бела дня на шумной улице — и никто, никто, ни одна сволочь не заступится.

— Милая Софи, вы об этом уже говорили. Пять минут назад.

— Ничего что говорила, и еще скажу. Кстати, я всерьез подумываю, не сообщить ли о твоем поведении графу?

Анита высокомерно вскинула брови.

— Вы этого не сделаете.

— Еще как сделаю. А что остается? Я прикрыла тебя в Москве, когда ты неизвестно где шаталась половину ночи, и очень жалею.

— Софи, дорогая, — подольстилась Анита, — но ведь я не одна. Меня повсюду сопровождают Гоша с Алешей. Чуть ли не ходят со мной в туалет.

— Вот именно! — воскликнула наставница, закатив черные бархатные глаза, в которых посверкивали желтые коньячные искры. — Вот именно, принцесса. Их-то я опасаюсь больше всего. Такие же русские бандиты, как все остальные. Я уважаю Станислава Ильича, это достойнейший господин, интеллигент, но, честное слово, поражаюсь, не понимаю, что у него было в голове, когда приставил к тебе двух головорезов.

— Интересная мысль, — согласилась Анита. — А вдруг я ему надоела, и он хочет избавиться от меня?

— Ты шутишь, а такое вполне возможно, — холодно отрезала наставница.

— Но вы только что сказали: интеллигент.

— Из интеллигентов, моя девочка, в России получаются самые отъявленные мошенники и проходимцы. Такая уж это страна. Я прожила здесь пятнадцать лет и насмотрелась такого, что не дай господи тебе увидеть… Кстати, если Станислав Ильич еще не решил, как с тобой быть, то когда узнает, какая ты гулена…

— Ему вы тоже скажете?

Софья Борисовна задумалась и машинально потянулась к коньячной склянке.

— Нет, не скажу. Это было бы непорядочно.

Анита испугалась, что сейчас наставница усядется на любимого конька, пустится в рассуждения о разнице между добром и злом, о грехе и добродетели, тогда ее вообще не остановишь, и взмолилась:

— Софи, я боюсь!

— Чего ты боишься? — Голос мадам сразу подобрел.

— Вы видели, какая публика в зале? Некоторые пришли прямо в шортах. Зачем им моя скрипка?

— Девочка моя, возьми их за горло. Тебе всегда это удавалось…

В концертной программе, кроме Аниты, участвовал фокусник из Одессы, Георгий Михальчук, сумрачный господин в черном фраке и с мраморно-бледным лицом, при взгляде на него в голову невольно приходила мысль, что этот печальный человек вышел на сцену по недоразумению или в силу лютой необходимости, и, как только покажет свои фокусы, сразу ляжет обратно в гроб; еще была никому не известная певица, значившаяся в афише под именем Земфира-2, исполнительница модных шлягеров; а также пародист из Киева Семен Филин. Весь концерт был непродуманной сборной солянкой. Что тоже нервировало Аниту. Ей отвели двадцать минут следом за пародистом, потом шел заупокойный фокусник, а замыкала программу Земфира-2, пользующаяся, по ее признанию, бешеным успехом среди курортной публики. Анита в этом не сомневалась.

На сцене в первые минуты, как всегда бывало, она почувствовала себя безмерно одинокой и несчастной, словно подступила к краю земли, откуда начиналась бездна. Из бездны раздавался приглушенный гул, покашливания, хлопки, но при первых звуках скрипки все стихло. Анита не заблуждалась на сей счет: не музыка тому причиной. Публика отреагировала легким обмороком на ее стройную, затянутую в сверкающее длинное платье фигурку, на худенькое испуганное личико, на пляску смычка в тонких пальцах, тем самым давая единственный шанс завладеть ее вниманием; и если у нее не получится, то через короткое время зал опять загомонит, зашевелится, уйдет в себя, как будто ее и нет на сцене. Но удача зависела не от нее, а от того, сойдет ли на ее скрипку благодать. Изредка это случалось, чаще — нет. Сегодня она ни на что не надеялась, тем более что аккомпанировал пузатый дядька с красным похмельным лицом, и это не было обманом зрения. Пианист Александр Михайлович час назад сам признался, что у него все трубы горят. До выступления он, похоже, успел немного притушить пожар, раскачивался на стуле, как на качелях, и еще до начала композиции два раза сбился с ритма.

Анита умоляла Софью Борисовну сесть за пианино. Но та высокомерно отказалась, сославшись на мигрень.

Анита исполняла фантазии на тему Мендельсона, технически не сложные, но глубокие и страстные, как река подо льдом. Главное — пробить лунку, погрузить в музыку хотя бы пальцы, но это никак не удавалось. Что-то мешало оттуда, снизу, из бездны. Не выдержала, скосила глаза — и увидела кромешную тьму, из которой пучилось, всплывало, пялилось на нее чье-то недреманное око. Сердце перехлестнуло жутью, и она чуть не выронила скрипку. Тут же и пианист, фигурально говоря, ткнулся носом в клавиши. Однако зал словно не заметил сбоя, публика по-прежнему безмолвствовала. Пересилив себя, Анита еще раз, уже смелее, поглядела вниз: страшное око потухло, но кто-то все же следил за ней, посылал жаркий, магический импульс.

Пронзительные, печально-сладострастные звуки завладели ее душой, отторгли от замкнутого пространства и унесли в свободный полет. Анита прикрыла глаза, но не удержала крохотной алмазной слезинки, скатившейся на щеку. Теперь она была в небесах, и ангел улыбался ей. Но это не могло длиться вечно, даже не могло длиться долго.

Так и случилось, да иначе и не бывает. Зал взорвался аплодисментами, и Анита, низко поклонившись, побрела по сцене, как больная, поддерживаемая за талию подскочившим аккомпаниатором.

— Чаровница! — бормотал он в ухо, слишком горячо прижимая к себе. — Вы чаровница, моя дорогая! Простите меня, старого дурака.

За кулисами ее встретила Софья Борисовна, отвела в гримерную, усадила на стул, налила рюмку коньяка. Трещала без умолку, но Анита не улавливала, о чем она говорит, еще полная пережитым страданием. Каждой жилкой ощущала, что сегодняшний вечер не окончится так просто, должно произойти еще что-то небывалое. И предчувствие не обмануло. Когда вышли на крылечко музыкального центра, открылось диковинное зрелище. Неподалеку от входа ярко пылал на асфальте черный «ситроен», который выделил им Станислав Ильич для поездок по Крыму. Переулок безлюдный, лишь Гоша и Леша суетились возле горящей машины, приплясывали, делали вид, что спасают хозяйскую собственность. Анита застыла, открыв рот, а Софья Борисовна с визгом сбежала по ступенькам, размахивая руками, вздувая длиннополый белый плащ.

— Красиво горит, — произнес кто-то сзади, и Анита невольно оглянулась. Высокий белокурый парень приветливо ей улыбнулся. Странно: когда пересекали холл, вроде никто за ними не шел.

— Вас это забавляет?

— Это ваша?

Анита не ответила, хотела сойти с крыльца, но парень удержал ее за локоть.

— Не надо, опасно.

Анита отняла руку:

— Так помогите, чем хихикать. Видите, вон женщина не в себе.

Парень в два прыжка одолел расстояние до машины, что-то сказал Гоше и Леше, втроем они подхватили упирающуюся, выкрикивающую проклятия Софью Борисовну и поволокли через улицу. Тут как раз и рвануло. Сперва в машине что-то заурчало, будто в ней завелся пчелиный рой, потом, преодолевая закон гравитации, она приподнялась и зависла над асфальтом и наконец, рассыпая вокруг дым и желтые снопы огня, развалилась на куски. Гошу, Лешу и Софью Борисовну взрывной волной повалило на землю, лишь незнакомый парень каким-то чудом устоял. Кусок бампера со свистом пролетел у него над головой и шлепнулся под ноги Аниты. На том все и кончилось. Откуда ни возьмись наскочила пожарная машина, бравые пожарники в сверкающих касках приладили шланги и в считанные минуты превратили догорающий железный остов в белый пенистый сугроб. На улице уже скопилась небольшая толпа зевак. Софья Борисовна с пристрастием допытывалась у Гоши с Лешей, что произошло, но они ничего не могли толком объяснить. За них это попытался сделать белокурый незнакомец.

— Зависит, чья тачка, — заметил глубокомысленно. — Может быть, бандитская разборка. Может, антиглобалисты балуются. А возможно, самовозгорание. Такие случаи тоже известны… Но если вы, господа, не хотите иметь дело с милицией, то надо уносить ноги.

Совет был вполне разумный, Софья Борисовна первая ему вняла и за руку потянула Аниту вверх по улице в направлении центрального парка. Гоша и Леша, как положено, отстали на несколько шагов, а парень поплелся с женской компанией. Не прошли и десяти метров, как Софья Борисовна развернулась, упершись в приставучего блондина пронзительным взглядом:

— Вы, собственно, кто такой, молодой человек?

— Никита Соловей, — представился тот. — Здешний предприниматель. На месте происшествия оказался случайно.

— За нами тоже идете случайно?

— Нет. Хочу познакомиться.

— С какой стати нам с вами знакомиться? — фыркнула наставница.

— Софи, — вмешалась Анита. — Зачем вы так? Мы должны поблагодарить молодого человека за помощь.

— Неужели? Может, еще скажешь, за какую?

Анита не нашлась сразу с ответом, выручил Никита.

— За моральную, — сказал он. — В роковые минуты жизни, когда, допустим, тачку взрывают, очень важна моральная поддержка.

— Напрасно вы пытаетесь острить, господин Соловей, — сухо обронила Софья Борисовна. — Хорошо. Спасибо вам за все. Но теперь, надеюсь, вы оставите нас в покое?

— Конечно. Можно считать, уже отстал. Просто иду в одном направлении. Вы где, кстати, остановились?

— В «Кукушке», — ответила Анита. — В десятом номере.

— О-о… В люксе. Уважаю.

Пошли дальше и вскоре оказались на ярко освещенной центральной улице, где курортная публика совершала вечерний променад. Никита деликатно держался чуть сзади. Софья Борисовна громко разглагольствовала, уцепив Аниту под руку.

— Бывают такие назойливые молодые люди, которые не понимают приличий. Единственный способ от них избавиться — это не замечать. Правда, это не всегда помогает. Помню, за мной ухаживал один богатый грек на Кипре. Он мне был совершенно неинтересен, но я никак не могла его отшить. Чего только ни придумывала, как только ни гнала, а он только глазищами хлопал и жалобно улыбался.

— Наверное, влюбился? — предположила Анита.

— В любви клялся через каждые пять минут, чем особенно меня донимал. Заметь, принцесса, влюбчивые молодые люди самые противные и лживые.

— И чем у вас кончилось, милая Софи?

— Натурально пришлось сбежать. Утречком села в автобус — и тю-тю. Так представь себе, несчастный глазастик выскочил откуда-то из кустов и с воплями помчался за автобусом. Бежал целых пять километров, пока не споткнулся и не расшиб себе лоб.

— Вам его нисколечко не жалко?

— Всех не пережалеешь, дорогая. Чем раньше это поймешь, тем меньше будет хлопот с мужчинами.

Никита, ковыляющий сзади, оценил историю с греком одобрительным смешком, а Анита с грустью подумала, что, вероятно, за ней по пятам плетется ее судьба. Этот ужасный блондин не спрячется в кустах, не побежит за автобусом, но он не исчезнет, как грек. Он пришел по ее душу. Она поняла это сразу, еще там, на крыльце музыкального центра, когда услышала: «Красиво горит» — и, оглянувшись, увидела спокойные веселые глаза с оранжевым отблеском в зрачках.

Гоша и Леша, осуществлявшие прикрытие, тоже обменялись репликами.

— Как думаешь, Леха, не пора ли парнишку спровадить?

— Не так это просто, разве не видишь?

Гоша почесал за ухом:

— Вижу… Ну и что делать?

— Не суетиться. Он же не лезет внаглую.

— Чего тогда тетка сигналит?

— Она всегда сигналит. Характер вредный. Нам она не указ.

— Ага. Не указ. Хозяину капнет, и мы без работы.

— Не капнет, — неуверенно возразил Леха. — Она хоть и стерва, но не без ума.

На том и успокоились. До «Кукушки», недавно построенного трехэтажного здания в новорусском стиле, добрались уже в первом часу. У дверей Никита смиренно обратился к Софье Борисовне:

— Мадам, прошу вас, оставьте нас одних на минуту.

— Еще чего придумаешь, хлопчик? — Наставница завелась с пол-оборота. — Хочешь добрый совет? Исчезни — и больше не возникай. Так будет лучше для всех. Поверь на слово.

— Такая интеллигентная женщина, — укорил Никита. — Не идет вам уличный жаргон.

— Да ты хоть понимаешь?..

Анита обняла ее за плечи, прощебетала:

— Милая Софи, пожалуйста… Подождите меня в холле.

В ее голосе зазвучали упрямые нотки, а Софья Борисовна лучше других знала: когда принцесса упрется, любые разумные речи бесполезны. Недовольно проворчала:

— Зачем тебе это, девочка? Не дай бог Станислав Ильич пронюхает.

— Ну пожалуйста, — повторила Анита.

Софья Борисовна развернулась, швейцар в золотых галунах придержал двери, и она, высоко держа голову, с достоинством удалилась.

Никита взял девушку за руку.

— Предложение такое, — сказал он. — Давай завтра вместе поужинаем.

Анита зябко повела плечами:

— Вот беда. Откуда ты только взялся?

— Да я в Крыму четвертый год кантуюсь. Может, тебя дожидался, откуда мне знать… Ну что, заметано?

— Не так все легко, Никита-джан. У меня жених есть. Видишь, как пасут.

— Пустяки. Ты вольная птица. А жених — это все в прошлом.

— Как в прошлом? — Анита отняла руку, слишком сильные токи через нее перехлестывали. — О чем ты?

— Не надо, Анита. Сама все понимаешь.

— Что я должна понимать?

— «Скрипка — и немного грустно». Есть такое стихотворение у кого-то. У меня это случилось сегодня. Впервые в жизни. А я не так уж молод. Четвертый десяток на днях распечатал.

— Любишь стихи?

— Любил когда-то… Откуда у тебя такой акцент, будто ты не русская?

— Я русская, только выросла в Польше.

— Почему тебя называют принцессой?

— Потому что я и есть принцесса. Вернее, графиня.

— Так я и думал, — насупился Никита. — И все же повторяю приглашение.

— Не отстанешь, да?

— Конечно. Это рок. — Он осторожно обнял девушку за плечи и поцеловал в губы. У Аниты подогнулись колени, но она вежливо ответила на поцелуй. Софья Борисовна наблюдала за ними через стеклянную дверь. В отдалении Гоша и Леха смущенно потупились…

Из «Кукушки», хотя была уже ночь, Никита отправился к Жеке Коломейцу: километра два вдоль побережья, потом крутой подъем в гору. Как он и предполагал, Жека еще не спал, они с Валенком пили водку в баньке. Сидели, как патриции, в белых простынях. На узком дощатом столике нехитрая закуска: груда ранней черешни, буханка черняги и полукружье сыра. Зато бутылка водки большая, литровая — и наполовину пустая. Друзья пожурили его за поздний приход, и Жека налил штрафную чашку.

— Где шатался-то? Небось по девкам бегал? — Жека женился пять лет назад, у него по дому уже шустрили два карапуза-погодка, и он искренне осуждал своих друзей за склонность к случайным связям. Цитируя самые разные источники, он убедительно доказывал, что только семейный мужчина, народивший детей и построивший дом, имеет право на звание человека. Дом, приземистый кирпичный особнячок в глубине абрикосовой рощицы, он, правда, купил готовый, но баньку действительно соорудил сам, оттого она, видно, и кренилась на левый бок, как Пизанская башня. В ней, в этой просторной баньке они все трое провели много счастливых часов.

Никита выпил штрафную до дна, и Валенок пододвинул ему сыр и хлеб.

— У девок не был, — ответил он Жеке, передохнув. — На концерте был в «Музыкальной шкатулке».

— Ого! — удивился Жека. — И чего там увидел?

— Познакомился кое с кем… Мика, у тебя что, брюхо болит?

— Его кинули кусков на десять, — объяснил за друга Жека. — Представляешь, явился мужичонка, приволок целый мешок. Сверху все нормально, бирюза, хризолит, нефрит, яшма. Сказал, у него на Карадаге канал. Ну, Мика, святая душа, копаться не стал, сразу расплатился наличкой. Потом прочухался, в мешке один булыжник. Переживает.

Валенок нервно потянулся за бутылкой.

— Я не переживаю, но обидно. В Москве дерьмо жрали с лопаты, и здесь то же самое. На Север надо подаваться, на Север. На хорошем морозце человека гниль не берет.

Микины слова ничего не значили, подаваться они никуда пока не собирались. Возможно, ближе к Ледовитому океану народ действительно меньше скурвился, но от добра добра не ищут. Фирма «Лунная радуга», затеянная Жекой в одиночку, — уж потом в нее влились московские беглецы, — можно сказать, процветала. Граверная мастерская, два магазина плюс филиалы в Симферополе и Киеве. Их продукция, в основном забавные поделки из полудрагоценных камней, пользовалась спросом и на круг давала прибыль в двести — триста процентов на рубль — чудовищные цифры. Мыслили в скором времени развернуться еще круче, с прицелом выхода на Запад. Старый мастер Савел Валерьянович, который приохотил их к этому делу (дальний родич Жеки), уверял, что они все талантливые ребята, но особенно, конечно, выделял Мику. Валенок еще в армии баловался живописью, малевал все, что на глаза попадало. Товарищам делал портреты, от которых те балдели. Но раскрылась его натура именно в камне. Любо-дорого было смотреть, когда он работал. Под его резцом мертвый камень оживал, на нем проступали причудливые узоры, из потаенной глубины возникали фантастические существа, не птицы, не люди, не звери, но все с печальными мордочками и с пронзительными глазками. Существа плакали, царапались ноготками, пытаясь вырваться на волю из многовекового каменного плена. Валенок не мог объяснить, как он это делает, иногда сам в испуге отдергивал руку, словно боялся укуса чересчур суетливой зверушки. Некоторые из его изделий, которые он пренебрежительно называл «чушками», уходили по пятьсот и по тысяче долларов за штуку, но лишь в том случае, если на них набредал истинный ценитель иноземного происхождения. Какой уж тут Ледовитый океан.

Когда приняли еще по маленькой, Никита сказал:

— Я ее завтра приведу в погребок к Максимычу.

— Кого — ее? — не понял Жека.

— Ну, с кем познакомился. Принцессу Аниту.

Жека переглянулся с Валенком, и тот сразу повеселел, забыл про кидок.

— Небось пил на голодный желудок — определил с уверенностью. — Поберегся бы, Никитушка.

Никита спросил:

— Мужики, вы ничего не слышали про Станислава Желудева?

— Мы не слышали, — ответил Жека. — Зачем он тебе? Кто такой?

— Наверное, тоже принц, — предположил Валенок. — Наверное, папаня принцессы.

— Тогда уж король, а не принц, — поправил Жека.

Никита на дружеские подначки никак не отреагировал.

— У него тачку подпалили возле театра. Хотелось бы узнать, чья работа.

— Это можно, — кивнул Жека, разливая остатки из бутылки. — Ганя Желток из Симферополя не его брательник?

— Одичал ты немного, старлей. Газетки бы, что ли, почитывал. Желудь — из самых крупных наших кровососов кремлевского масштаба.

— Тебя каким боком касается?

— Никаким. Он принцессу опекает. Тачку дал напрокат. Да я еще толком не разобрался, кто он ей. Но разбираться придется.

— Почему?

— Она на скрипке играла, а я ревмя ревел. Вы когда-нибудь видели, чтобы я плакал?

— Кто играл? Принцесса?

— Да.

— Она, выходит, скрипачка?

— Получается так.

— Красивая?

У Никиты глаза блеснули фарфоровым светом.

— Не то слово. Завтра увидите.

Мика Валенок опасливо чокнулся с ним:

— Тебе поспать надо, Никитушка. Утро вечера мудренее. Во сне все болезни излечиваются. И разум возвращается на свое место. Вон ложись на лавку, простынкой накроешься. Жека, есть сухая простынка?

— А я тебя понимаю, Никита, — сказал Жека. — Вы мою Галку знаете, она не принцесса, обыкновенная крестьянка. Но когда я ее первый раз увидел, тоже очумел. Года на два. Потом прошло. Увы, все проходит, как сказал Соломон.

— У меня не пройдет, — возразил Никита. — Я погорло увяз.


3

Жека, Евгений Потапович Коломеец, был человек мистический, с уклоном в потусторонние видения. В отличие от своих друзей-сироток, с родителями у него все было в порядке: отец — профессор, мать — врач-педиатр, но он их рано и неожиданно покинул. Думал, на несколько месяцев, оказалось — на долгие годы. Что-то на него накатило чумовое — и после десятого класса он взял и уехал в Красноярск, где поступил в танковое училище. Но это не было признаком шизофрении, все было сложнее. Жека рос хлипким мальчонкой, был тонкокостный, вечно простуженный, а книги читал исключительно про суперменов — воинов, первопроходцев, героев. Красноярск он выбрал потому, что опять же из книг почерпнул: большинство настоящих мужчин обитает в Сибири. В училище ему пришлось несладко, очень несладко, но там он обрел вкус к преодолению любых препятствий. Упрямство в преодолении, которое он развил в себе до такой степени, когда его можно спутать с тупостью, стало на ту пору главной чертой его характера. Потом — Чечня, где он утратил ощущение полноты и объемности жизни. Наивная мечта о суперменстве, которую пытался осуществить много лет подряд, обернулась хрустом ломающихся костей, ядовитой гарью паленого человеческого мяса и вываленными на траву синюшными кишками. Через полгода войны он уже вряд ли сумел бы четко ответить на вопрос, кто он такой, и грезил лишь о том, чтобы вернуться в Москву, обнять своих бедных родителей и успеть покаяться перед ними.

Дальше все как у Никиты с Валенком: скитание по госпиталям — Моздок, Ростов, долгие дни беспамятства и, наконец, обретение новой реальности, в которой призраки порхали среди живых людей, словно стрекозы на лугу. Списали его подчистую, но в Москву он не вернулся, уехал с Галей в Феодосию к ее родителям долечиваться и строить семью. Перемещение из сумрачной полосы невзгод и страданий в царство любви оказалось столь сокрушительным, что он едва не угодил в психушку, а еще говорят, что счастье не убивает. Еще как убивает, вернее, чем пуля. Веселая хохлушка Галя Коловоротная работала медсестрой в хирургическом отделении и как раз дежурила, когда привезли обожженного, израненного старлея. Они потом не раз обсуждали свою первую встречу, и было что вспомнить. Он мог с точностью до секунды определить, когда началось его выздоровление и сквозь мешанину боли, которую привез с собой, пробился яростный пульс жизни. В процедурном кабинете, на перевязочном столе, покрытом синей клеенкой, Галя рывком отодрала с его раны слипшийся, пропитанный черной кровью марлевый ком, и он жалобно вскрикнул, чем вызвал ее неудовольствие: «Ну, ну, миленький, потерпишь, не мимоза». Он сказал с обидой: «Можно ведь поаккуратней». А она спокойно объяснила, что нельзя, потому что ей надоели симулянты, которые изображают из себя умирающих. «Это я симулянт?» — удивился Жека. «Ну а кто же, — ответила Галя Коловоротная. — Подумаешь, царапнуло в трех местах…»

Шесть лет с той поры промелькнули как одна минутка, но Жека мало изменился, хотя заматерел, приобрел солидные манеры успешного предпринимателя; его по-прежнему сжигали изнутри злая настороженность и страх — не за себя, а за близких ему людей: за Галю, за пацанят Иванку и Володю, за милых побратимов, которых преследовал рок, за стареющих родителей, которых надеялся все же переманить в благословенный Крым. Все они казались ему уязвимыми и незащищенными, как мишени на учебном полигоне.

В это утро, несмотря на то что накануне в баньке приняли с избытком, он проснулся рано — еще солнце не дотянулось до поперечной рамы в окне. Полежал немного, прислушиваясь, нет ли подозрительных звуков, потом осторожно, стараясь не разбудить жену, спустил ноги с кровати. Как всегда, Галя мгновенно проснулась:

— Куда, Жекушка? Ты же ходил недавно.

— Спи, — хмуро отозвался Жека. — Мне надо позвонить.

— Ладно, иди, я сейчас встану.

Жека спустился в гостиную, где на диване безмятежно, скинув на пол простыню, раскинулся Валенок. Поднял простыню и накинул ее на спящего. Мика во сне пригрозил:

— Отзынь! Нос откушу!

На кухне поставил чайник на плиту, отпил рассола из банки с огурцами, прикурил сигарету и начал звонить по сотовому. Через двадцать минут он владел полной информацией по интересующему его вопросу. Сокрушенно покачивая головой, вернулся в гостиную, сел на диван к Валенку, потряс друга за плечо:

— Просыпайся, солдатик. Петушок пропел давно. Утренняя поверка.

Просыпался Мика чудно: один глаз открывался, цепко, словно на заметку, схватывал все вокруг, а второй продолжал дремать.

— Чего, командир? Сколько времени?

— Утро, Мика. Прекрасное майское утро.

— Ну и что за спешка? — закапризничал Валенок. — Давай еще покемарим часок-другой.

— Обсудить надо кое-что. С Никитой беда. У Мики открылся второй глаз.

— Чего такое?

— Опять вляпался Никитушка, и думаю, крепко. Помнишь его вчерашние сказки? Тачка, принцесса?

— Ну? — Мика нашарил на стуле сигареты, выудил одну, сунул в рот.

— Все это правда, но есть детали. Желудев этот, чья тачка, на самом деле крупный авторитет. В правительство вхож, олигарх. Большими делами ворочает — от Сахалина до Чечни, но это полбеды. Главная беда в том, что скрипачка, принцесса — его невеста.

— Иди ты! — Мика окончательно проснулся, сел и выпустил дым из ушей.

— Вот тебе и иди ты… Зла на вас не хватает. Чего Никите не живется по-мирному, чего его вечно в переделки тянет? Фирму отладили, денежки капают, не сегодня-завтра в Европу выйдем, и что? Из-за чужой девки все псу под хвост?

— Не горячись, командир. Может, все не так серьезно.

— Ага, не так… Вспомни его рожу вчерашнюю. Он же влюбился по уши. Это страшнее холеры. Тем более для него. Он же непредсказуемый. Когда он последний раз за свои поступки отвечал?

— Зачем ты так, — осудил Мика. — Он брат наш.

— Потому и зло берет. Попробуй с ним поговорить.

— Почему я? Давай вместе.

— Тебя скорее послушает.

— С чего ты взял? — удивился Валенок.

— Виноватым себя считает перед тобой.

— Брось. Нет за ним никакой вины.

— Не важно. Он так чувствует. Сам мне говорил.

Мика курил, задумался. Коломеец тоже закурил — уже третью за утро. И каждый день обещал Гале завязать с куревом.

— Бесполезно, — сказал наконец Мика. — Ты его знаешь. Ему чего в башку втемяшилось, никто не остановит. Ни ты, ни я.

Коломеец чертыхнулся:

— Оба вы хороши. Живете, как песню поете, а я вроде няньки. Должен приглядывать, чтобы вас из кустов не подстрелили.

— Это верно, — согласился Мика. — На то ты и старшой.

В гостиную, розовая со сна, в цветастом ярком халате, заглянула Галина. Зашумела с деланной строгостью:

— Ишь, надымили, пьянчужки! А ну брысь на кухню, завтракать пора.

— О, болван. — Жека хлопнул себя кулаком по лбу. — У меня же чайник на плите.

…Никита подрулил к «Кукушке» около семи, как договаривались. На белом пикапе. Припарковался на стоянке отеля. Не прождал и пяти минут, как появилась Анита. Окликнул, помахал рукой — и девушка подбежала к нему, на ходу выкрикивая:

— Скорее, скорее, поехали!

Ни о чем не спросил, распахнул дверцу, быстро вернулся за баранку. Через минуту выскочили на бульвар. Ему одного взгляда хватило, чтобы убедиться: вчерашняя греза не сон. Когда бежала, длинные русые волосы развевались шатром, из-под полосатой юбки озорно выскакивали круглые коленки, светились, пылали лимонные глаза. Прежде чем заговорить, облизал вмиг пересохший рот:

— Мадам за тобой гонится или кто?

— Мадам спит. Гоша с Лешей из бара засекли… Куда едем?

Никита обстоятельно ответил:

— Программа такая. Сперва поужинаем у Максимыча. Погребок так называется — «У Максимыча». С намеком на Париж. Там тебе понравится. Потом купаться. Есть укромный пляжик — чудо! Купаться можно голяком. Дальше — как прикажешь.

Пикап по людной улице, запруженной роскошными иномарками, двигался со скоростью черепахи.

— Никак не соображу, — пожаловалась Анита, — правильно ли я поступила? Вот скажи, зачем я с тобой поехала? Чтобы выслушивать пошлости?

— Нет, не за этим, — важно возразил Никита. — Если ты принцесса, то должна время от времени знакомиться со своими подданными. Узнавать их нужды и чаяния из первых рук. Как же иначе?..

Анита целый день была не в своей тарелке, хандрила, утром надерзила Софье Борисовне, да так, что наставница чуть не подавилась сырной палочкой. После обеда легла на постель с книжкой — и вдруг провалилась в черный, вязкий сон, как в бочку со смолой. Когда проснулась, голова раскалывалась, пришлось выпить две таблетки аспирина. После извинялась перед Софи, но та, не поверив в ее раскаяние, начала опять зудеть о том, что прилично молодой девушке из старинного рода, а что неприлично. Анита выскочила из комнаты, хлопнув дверью так, что сама вздрогнула. И всему причиной этот светловолосый парень за баранкой, невесть откуда свалившийся на ее голову. Она вовсе не собиралась на свидание, хотя накануне он все же сумел вытянуть из нее обещание. Но это ничего не значило. Она просто была не в себе после ужасного происшествия с машиной. Так Анита пыталась себя обмануть, но знала, что обманывает. Его поцелуй всю ночь горел у нее на губах. В половине седьмого, будто очнувшись, быстро переоделась, заглянула в комнату Софи и убедилась, что та спит непробудным сном праведницы, как обычно в это время. Оставила ей записку: «Вернусь поздно. Не волнуйтесь, милая Софи. У меня любовное свидание». Из отеля выскользнула, как воровка, и вот…

Вечерняя Ялта завораживала, вызывала легкое головокружение. Ее нарядные улочки с разноцветными огнями свивались змеиными кольцами у каменных ступней таинственного великана, чье массивное туловище и голова терялись в серых небесных хлопьях; с моря тянуло горьковатым, винным сквознячком; у фланирующих по набережной гуляк были у всех одинаково просветленные, опустошенные лица, какие бывают, наверное, у охотников в джунглях. Аните казалось, они передвигаются по сказочному царству, где с минуты на минуту обязательно произойдет какое-то волшебство. Ничего подобного она не испытывала даже в итальянских городах, изысканных и устрашающе величавых. Ялта была родной. Тень любимого писателя бродила неподалеку. Из-под золоченого пенсне он дружески ей подмигнул: держись, красотка, то ли еще будет.

— Эй, — окликнул Никита. — Не спишь, девушка? Почти приехали.

Повернулась к нему:

— Никита, не обидишься, если спрошу?

— Никогда.

— Ты ведь бандит, да?

— Почему так решила?

— Просто так спросила, на всякий случай.

— Понятно… Нет, я не бандит, у нас легальный бизнес. На Западе думают, бандит и бизнесмен у нас одно и то же, но это не так. В России есть честные предприниматели. Если поискать, человек десять точно наберется.

— И чем ты занимаешься?

— В основном камушками. Наша фирма называется «Лунная радуга»… Тебе это зачем?

— А так. Тетушка Софи сказала: ты ничего о нем не знаешь, вдруг он наемный убийца.

— Она чересчур впечатлительная.

— А чем занимался раньше, у тебя была какая-то профессия?

Никита смутился, врать не хотел, да и чего стыдиться. Стыдиться ему нечего:

— По правде говоря, воевал. Но это все в прошлом. Теперь я давно успокоился. Больше не воюю.

— Ага, — сказала Анита. — Так я и думала.

— Что ты думала?

— Ничего.

Никита понял, что должен сказать что-то важное, исчерпывающее.

— Анита.

— Да?

— Для нас с тобой не важно, кто кем был в прошлом. Важно, что будет завтра.

— Для нас?

— Конечно. Ты же не маленькая, сама все понимаешь.

— Хочешь, открою секрет?

— Открывай, не проболтаюсь.

— Я маленькая. Я очень маленькая, и мне страшно. Неужели все так серьезно?

— Серьезнее не бывает, — самодовольно заверил Никита.

В баре отеля Гоша и Леша обсудили создавшееся положение. Когда они выскочили на крыльцо, белый пикап, увозивший Аниту, уже вильнул в переулок, они едва успели засечь номер.

— Не думаю, что это похищение, — сказал Гоша. — Но хозяину придется доложить.

— Какое там похищение. — Леша высосал из трубочки половину коктейля «Ночи Кабирии», который ему очень нравился: джин, коньяк, сок грейпфрута, яичный желток — чудесная смесь. — Красавица просто намылилась блядануть. А башку нам с тобой оторвут.

— В смысле уволят? — уточнил Гоша.

— По-всякому бывает. Желудь в гневе опасен. Срывается с тормозов. Могут и зарыть.

Леха с расстройства пил обыкновенный «Кристалл», но тоже через трубочку.

— И что скажем?

— Как есть, там и скажем. Звиняйте, дядьку, недоглядели. В таких случаях правда лучше всего.

— А кто будет звонить?

— Конечно, ты. У тебя шарики крутятся быстрее. Я больше по бабам.

— Ладно, уговорил. Но по твоему мобильнику. У моего батарейки сели.

— Зачем по мобильнику. Пойдем к Софке, у нее из номера позвоним.

После некоторого раздумья Леха важно кивнул. Они допили спиртное и вышли из бара гуськом.


4

Ресторан «У Максимыча» — одноэтажное строение с плоской черепичной крышей, прилепившееся к отвесной скале — издали напоминал сползающую на берег большую черепаху. К нему примыкал дворик с невысокой оградкой из красного кирпича, где под абрикосовыми деревьями были расставлены полтора десятка акриловых столов. Над каждым столом свой отдельный фонарик в виде шара — синий, зеленый, красный, желтый. Общее впечатление — мир, покой, благодать, городские звуки доносились сюда в сопровождении музыки морского прибоя.

Заведение принадлежало Равилю Хабибулину, тучному краснощекому татарину с пудовыми кулаками. С его просмоленного солнцем широкоскулого лица редко сходила благожелательная улыбка, но горе тому, кто, введенный в заблуждение его мягкими манерами, попытался бы его надуть. Некоторые по первости пробовали, но от них в Ялте остались одни воспоминания. Те, кто знал его достаточно близко, дорожили его дружбой, и это были люди войны, у которых в прошлом осталось что-то такое, что хотелось бы, да невозможно забыть. Когда в Крыму началось брожение, Хабибулин, как его ни зазывали, не прилепился ни к какому клану или партии, и даже его соплеменники натолкнулись на деликатный, но решительный отпор. Со своей застенчивой желтозубой улыбкой он всем отвечал одинаково: что вы, братцы, я же контуженный, куда мне в политику. Про контузию — правда. Двадцать лет назад в Афганистане его однажды так шибануло раскаленной железякой по башке, что он целый год не мог вспомнить, как его зовут, и от пышной черной шевелюры осталось лишь два белесых пучка по бокам внушительного черепа. Недолго думая Хабибулин их сбрил.

В Крыму, куда приехал к родным на поправку, он обосновался навсегда. Удачно женился на казачке Клавке Догуновой, которая нарожала ему, как на конвейере, кучу детей, а когда они открыли сначала небольшую пельменную, оказалась превосходной поварихой, а позже, с превращением пельменной в элитный ресторан «У Максимыча», вдобавок и бухгалтером. За все годы ни одна инспекция ни разу не поймала ее за руку. Теперь ресторан «У Максимыча» славился рыбной кухней, а также нежнейшими бараньими котлетками на косточке, которые здесь подавали с десятью разнообразными соусами — от кизилового до чесночного. Рецепты девяти из них принадлежали Клаве. На кухне и по хозяйству ей помогали подросшие дети (пятеро или семеро, их трудно было подсчитать, так они мелькали), и две новые жены Равиля, которыми он обзавелся не по необходимости, а скорее из престижных соображений. Джамилю, хорошенькую юную татарочку с черными косичками, привез из Казани, куда ездил на родительское поминовение, а страшненькую, чуток горбатенькую, но чрезвычайно трудолюбивую Милену подобрал в Керчи, она была из бродячих дамочек, зарабатывающих на пропитание нелегкой древней профессией. Равиль ожидал, что Клава воспротивится, не одобрит его затею, может быть, взбунтуется, все же казачья кровь, но умная женщина отнеслась к мужниному почину на удивление спокойно. Бизнес разрастался. Равиль еще прикупил рыбную лавку на побережье, и у нее рук не хватало, чтобы со всем управиться. По строгому наказу Равиля новые жены подчинялись Клаве беспрекословно. С послушной и нервной Миленой у нее вообще не было хлопот, а красавице Джамиле, выросшей в богатой семье и не ведавшей, почем фунт лиха, она при любом удобном случае с огромным удовольствием отпускала одну-две увесистые затрещины. Девчушка бежала жаловаться мужу, Равиль хмурил брови, обещал заступиться, но Клаву просил об одном: не перегибай палку. Сломаешь малютку, сама пожалеешь. Для ее же пользы стараюсь, хладнокровно отвечала Клава-казачка, чтобы жизнь ей медом не казалась.


…Никита с принцессой прибыли на ресторанный дворик около восьми, когда все столы были уже заняты, и Никита похвалил себя за то, что догадался днем позвонить Равилю и зарезервировать место. Наверное, во внутреннем помещении ресторана было посвободнее, но в теплый майский вечер никому не хотелось ужинать в духоте. Над столами были натянуты полотняные навесы на случай неожиданного дождя. Внутри, правда, имелись свои преимущества, там стоял музыкальный ящик и располагался бар, где с недавнего времени хозяйничала Джамиля, а к ней многие тянулись, как коты к печенке, но мало кто осмеливался завести откровенные шуры-муры, зная непримиримый в этом отношении нрав Равиля. Некоторые смельчаки все же перекидывались с ней острыми шуточками, на которые девушка отзывалась ослепительной белозубой улыбкой и радостным смехом, и испытывали при этом такое же ощущение, как если бы дергали тигра за усы.

Никита обвел взглядом двор с потешными фонариками, выискивая знакомые лица, из-за нескольких столов его приветствовали поднятыми вверх кулаками; Никита раскланивался, улыбаясь, но на душе у него было тревожно.

К ним приблизилась горбатенькая Милена и, вежливо поздоровавшись, проводила за столик у ограды, недалеко от кухни. На чистом голубовато-зеленом пластике стояла хрустальная пепельница и фаянсовая ваза с тремя пунцовыми розами — привет от Равиля.

Милена, одетая в форменную темную юбку, туго схватывающую бедра, и в белоснежную блузку, с большим розовым бантом на кудрявых волосах, открыла блокнот, приготовившись записывать.

— Есть свежие лобстеры, норвежская икра, — посоветовала с выражением первой ученицы в классе. — Остальное как обычно, господин Соловей, — и метнула быстрый, оценивающий взгляд на Аниту.

— Чего так официально, Миленушка? — удивился Никита. — Или мы не родные? Ладно, давай лобстера, семгу, ну и еще чего-нибудь вкусного… Попозже — по котлетке… — Обернулся к Аните: — Что будем пить?

— Мне все равно.

— Тогда водки графинчик, бутылку красного и сок.

Милена удалилась, сделав на прощанье забавный книксен.

— Какая приятная женщина, — восхитилась Анита.

— Еще бы. Супруга Равиля. Стыдится своего прошлого. Он взял ее прямо с панели. Вообще образованная дама, училась на филфаке в Ростове. Тебе нравится здесь?

— Нравится. Напоминает Флоренцию.

— Здесь лучше. Я не бывал во Флоренции, но здесь лучше.

— Чем лучше?

— Здесь мы первый раз ужинаем вместе.

— Тонкая мысль. Боюсь, и последний.

— Почему?

— Осталось три дня.

— А потом что?

— Потом в поезд и домой — в Варшаву. К папочке.

Новость поразила Никиту, но он и бровью не повел.

— Ничего, еще посмотрим, как судьба распорядится.

Стараниями Милены на столе появились тарелки с закусками, графин с водкой, вино и сок. Следом явился Равиль Хабибулин. Опустился на пластиковое кресло, пискнувшее под его могучей тушей, как придавленный мышонок. Прикрыл глаза ладонью, словно от солнца. Сходу выдал изысканный комплимент:

— О-о!.. В Ялте красивых женщин больше, чем нужно, но некоторые просто ослепляют.

Анита поклонилась в ответ, а Никита представил их друг другу. Про Аниту с достоинством объявил, что это его невеста, а про то, что принцесса, не сказал.

— Давно пора, — обрадовался татарин. — Человек превращается в мужчину, когда заведет семью и детей. Но, кажется, дитя, ты не из наших мест? Я правильно угадал?

— Она из Европы, где бог умер, — ответил за нее Никита.

— Бог не может умереть, — возмутилась Анита. — Не говори, чего не понимаешь.

— Это сказал другой человек, намного умнее меня.

Желто-коричневое лицо Равиля внезапно просветлело, из бутылки, завернутой в полотенце, которую принес с собой, он налил черного вина в три бокала. Поднял свой.

— За вас, молодые люди. Вы подходите друг другу, сразу видно по глазам.

Не успели выпить, как подоспели Жека с Валенком, оба чинные, одухотворенные. Испросив разрешения, заняли свободные кресла. За столом стало тесно. Милена подбежала, чтобы принять новый заказ. Между друзьями произошла небольшая перепалка. Никита настаивал, чтобы вместе поужинать, но Жека отнекивался, дескать, они с Валенком заскочили на минутку промочить глотку. Мика в перепалке не участвовал, молча пялился на Аниту, и довольно-таки нагловато. Никита его не осуждал, только попросил закрыть рот. Аните объяснил:

— Михал Михалыч у нас художник, но немного заторможенный. На женщин очень падок. Можно сказать, бабник.

— Вы художник? — Анита улыбалась отрешенной светской улыбкой.

— По натуре я рыбак, — ответил Валенок. — Художник — это так, баловство. Только для заработка.

Милена переминалась с ноги на ногу со своим блокнотом. Никита сказал:

— Принеси еще закусок, водочки, а там видно будет.

Через час застолье было уже на приличном градусе. Равиль удалился по своим делам, пообещав присоединиться попозже. Пировали вчетвером. Но недолго. С наступлением темноты на ресторанном дворике началось всеобщее братание. Кто-то включил динамики, двор заполнился музыкой. Звучали простые мелодии, незнакомые Аните. В песнях, безыскусных и трогательных, звучала тоска об утраченном рае. Мужчины сдвигали столы, несколько пар танцевало. Теплый ветерок ласкал охмелевшие головы. К их столу подходили мужчины, кто-то присаживался, чокался со всеми, произносил какие-то не совсем понятные Аните слова. Объятия, похлопывание по спине, веселые возгласы. Она уже уразумела, что очутилась на тайной вечере неизвестно какого ордена. Никита держал ее за руку и отпускал только затем, чтобы обняться с очередным визитером и выпить. Мика Валенок опрокидывал рюмку за рюмкой и после каждой коротко взглядывал на Аниту с непонятной укоризной. Она не могла определить, хорошо ли ей здесь или плохо, чувствовала себя как в детстве, когда ни о чем не надо беспокоиться, потому что обо всем насущном и важном наверняка позаботятся взрослые. Ощущение скорее тревожное, чем приятное, сродни тому, какое бывает при пробуждении после долгого сна.

В какой-то момент они остались за столом вдвоем с Жекой Коломейцем, и Анита насторожилась. Она с самого начала ощущала ледяные токи, исходившие от этого суховатого, подтянутого, симпатичного молодого мужчины, выглядевшего старше своих лет. Никита, извинившись, куда-то ушел в обнимку с квадратным одноруким коротышкой, и ей вдруг стало так одиноко, словно ее бросили в глухом лесу на растерзание волкам.

— Женя… Я вас чем-то обидела? Скажите прямо, прошу вас.

Жека перевел на нее смутный взгляд, мыслями был где-то далеко, постукивал пальцами по столу в такт шлягеру.

— Не понял?

— Смотрите на меня как на змею подколодную. Вы чего-то опасаетесь?

Жизнь научила Жеку не откровенничать с юными красотками, но внезапно, по какому-то наитию, он нарушил это правило:

— Никита мне очень дорог, но я никогда не видел его таким. Похоже, влюбился в тебя.

— Что же тут страшного? По-вашему, в меня нельзя влюбиться?

— Ты ему не подходишь. Он простой солдат, а ты дворянка. Вы с разных планет. Вместе вряд ли сойдетесь, а сердце ему разобьешь. Оставь его в покое.

Краска хлынула к ее щекам, она вскинула подбородок:

— Может, не стоит решать за нас? Или у вас есть такое право?

Жека устало отмахнулся, поднес рюмку к губам, но не выпил.

— Ничего я ни за кого не решаю. Плохо ты знаешь Никиту. Он чего сам захочет, так и будет.

— Тогда в чем же дело?

— Анита, ты сама затеяла этот разговор. Хорошо, давай поговорим. У тебя есть жених, верно?

— Допустим.

— Ничего не могу сказать про него плохого, крупная фигура, миллионер, но когда он узнает… Ты с Никиты пенки снимешь и отвалишь за кордон. А отдуваться нам. Мы против Желудя с его капиталами не потянем, кишка тонка. Он нас в порошок сотрет.

— Вот оно что. — Анита презрительно усмехнулась. — Спасибо за правду, Женя… Успокойся, ничего с вами и с Никитой не случится, не тронет вас Станислав Ильич. Никита проводит меня домой, а послезавтра я уеду. Доволен?

Жека осушил рюмку, утер нос и закурил:

— Уезжай. Так будет лучше для всех. Только Никите не говори ничего про наш разговор. Как бы он в горячке дров не наломал.

— Ты и Никиту боишься?

— Я всех боюсь, — стыдливо признался Жека. — Вплоть до собственной жены. Береженого бог бережет.

Анита не успела ничего сказать: вернулся Никита, опустился на свое место, взял ее за руку, и она сразу успокоилась. Опять почувствовала себя маленькой — и черный ком в груди рассосался. На Жеку старалась не смотреть. Зато Никита не сводил с них обоих подозрительных глаз.

— Поцапались, что ли, молодежь? Чего не поделили?

— Тебе показалось, — ухмыльнулся Жека. — Наоборот, подружились. Верно, Анита?

— Вам виднее, — ответила принцесса.

Вернулся и Мика, да не один, с девушкой, у которой на обнаженном плече синела впечатляющая татуировка: удав с раздутым зевом пожирал кролика.

— Зина из Саратова, — представил ее Валенок заупокойным голосом. — По путевке отдыхает. Что характерно, у них там землю губернатор раздает почти задаром. Конечно, предпочтение отдают американосам, но в принципе любой может купить. Хоть лесок, хоть Волги кусок. — Валенок тяжело вздохнул, как перед смертью. — Так-то вот, парни. А мы тут груши околачиваем.

— Привет, мальчики! — Зина пошатнулась, присев на подставленное Валенком креслице. — Кто-нибудь поухаживает за дамой? Ой, пить хочется, не могу!

Поухаживал Жека, галантно уточнил:

— Соку? Вина?

— Дама хочет водки, — высокомерно прогудела Зина, и все сразу поняли: достойное пополнение.

Никита поинтересовался:

— Наколочку где мастерила? Не у Петровича?

Зина обожгла его огненным взглядом, уже взяв в руки бокал:

— Шутите, молодой человек? Какой Петрович? Специально делала крюк в Москву. Сильная вещь, да? Из воды не вылезаю, а ей хоть бы что!

— Так это не наколка?

— Отстал ты от моды, Никитушка, — пожурила Анита.

— А у тебя почему нету такой?

— Не доросла еще.

— Кролик — это я, — сообщил Валенок уже совсем как будто из могилы.

Зина, расплескав водку, с воплем повисла у него на шее, и некоторое время глаза Мики трагически поблескивали откуда-то у нее из подмышки.

— Поучительное зрелище, — не преминул заметить Никита. — Гибель героя.

— Пожалуйста, — попросила Анита. — Все танцуют, а мы нет.

Пошли танцевать под Розенбаума, под его «Черный тюльпан». Прижались друг к другу словно в забытьи. Анита прошептала:

— У тебя хорошие друзья, но меня не приняли.

— Жизнь их потрепала. Сразу не могут. Им нужно время, чтобы привыкнуть к новому члену семьи.

— А тебе не нужно?

— Может, и нужно. Но у меня его нет… Что тебе Жека сказал?

— Ничего.

— Давай договоримся никогда не врать.

— Я не вру, правда ничего.

Он обнимал ее так крепко, что стало трудно дышать. «Папочка, — взмолилась Анита, — прости меня, родной, но я не могу остановиться. И мне ничуть не стыдно».

Сколько танцевали, неизвестно, потом время сделало резкий скачок, и когда Анита взглянула на свои золотые часики, ужаснулась, увидев, что уже заполночь. За столом, кроме них с Никитой, сидели Мика Валенок, саратовская Зина и Равиль Хабибулин с заветной бутылкой, обернутой полотенцем. Еще одно маленькое чудо этого вечера: бутылка бездонная.

— Ой, Никитушка, прости, но пора домой. Софи, бедняжка, с ума сходит.

— А купаться? Мы же собирались.

— Голыми?

— Как хочешь. Можно в одежде.

— Давай завтра, а? Боюсь, с испугу она отцу позвонит, а у него сердце больное.

Зина вышла на мгновение из алкогольного транса, протянула капризно:

— Мика, я тоже хочу домой. Отвези меня, милый.

— Где твой дом? — уныло поинтересовался Валенок, так и не одолевший дурного настроения. — В санатории, что ли?

— Дурачок, в каком санатории? Город Саратов, улица Чкалова. Не думай, я не пьяная. Фотки посмотрим, какой я маленькой была. Увидишь — не поверишь.

Равиль из волшебной бутылки заново наполнил все бокалы черным густым вином.

— Куда спешишь? Еды много, вина много, хороших людей вон сколько. Спешить надо, когда пули свистят. А тут музыка играет, тихо, мирно. Тост предлагаю за прекрасных дам.

Зина, взвизгнув, потянулась к нему через стол с поцелуем, при этом свалила на пол несколько тарелок и ополовиненную бутылку шампанского. Мика обхватил ее снизу за живот, приподнял над столом и вернул на место.

— Не шали, девушка. Равиль этого не любит.

— Почему так говоришь, — возразил татарин. — Равиль не зверь. Всегда может понять, если красивая девушка немного перебрала. Греха в этом нет. Протрезвеет, самой стыдно будет.

— Равиль, голубчик, поедем с нами в Саратов! У меня дом большой, всем места хватит.

— Не могу, — огорчился Равиль. — Здесь хозяйство, семья. С удовольствием, но не могу. Потом когда-нибудь в гости приеду.

— Все приезжайте. — Раскрасневшаяся Зина в возбуждении дернула рукой и немного вина пролила на свою белую юбку, с удивлением смотрела, как растеклось по подолу черное пятно в виде эллипса.

Валенок хмуро заметил:

— Теперь подумают, без прокладок ходишь. Срамота.

— Грубо, — осудил друга Никита. — Нельзя тебя приглашать в приличное общество, брат. Рано еще.

От радости к горю женщины переходят мгновенно: из глаз бедной девушки брызнули крупные жемчужные слезы. Никита высыпал на юбку солонку, а Равиль взмахом руки подозвал горбатенькую Милену:

— Отведи к себе, переодень во что-нибудь. У тебя есть во что?

Покладистая горбунья неожиданно взбунтовалась:

— Пусть Джамилка переодевает. Все равно бездельничает.

— Накажу, — строго предупредил Равиль и извинился перед компанией, обращаясь в основном к Аните: — Милена добрая женщина, у нее нервы больные. Мало ласки видела в детстве.

Бросая по сторонам злобные взгляды, горбунья увела хнычущую Зину. Никита спросил у Валенка:

— Куда Жека пропал, не знаешь?

— Я за ним не слежу, — отрезал Мика.

Со временем творилось что-то неладное. Анита опять взглянула на часы и даже поднесла к уху: все правильно, второй час.

— Пожалуйста, Никита, ты как хочешь, а я пошла. После этого просидела еще с полчаса, потом непонятно как обнаружила себя в машине рядом с Никитой напротив гостиницы, плывущей в ночи, как корабль по морю. Сидели они почему-то на заднем сиденье и так яростно целовались, что, казалось, обрели единую плоть, а ей больше не стоило беспокоиться о том, что так долго сберегала. С тихим стоном вырвалась из его объятий, откинулась на спинку сиденья. Никита пробурчал недовольно:

— Ладно, иди спи. Часа через три за тобой заеду.

— Через три часа?

— Ну да. На рыбалку поедем.

— На рыбалку?

— А ты как думала? Тебе же надо увидеть Ялту на рассвете. Или нет?

— Наверное, надо.

— То-то и оно, — самодовольно заметил Никита.


5

Солнце над Ялтой не надвигается с неба, а поднимается из-под земли, словно из преисподней, но едва коснется черно-синей поверхности воды, соскоблив с нее голубоватый глянец, как тут же, дробя воздух на красные кирпичики, перескакивает за горизонт. Если плывешь по морю, может показаться, что город вспыхнул в разных местах белыми кострами. Анита сказала «Ой!», зачерпнула в ладошки воды за бортом и плеснула в лицо. Никита, сосредоточенно поддергивающий «самодур» за кормой, обернулся на ее вскрик, сразу все понял и улыбнулся.

— Видишь, а не хотела ехать. Теперь, пожалуйста, сиди, где сидишь, а я подловлю рыбки на уху.

— Что-то не очень она у тебя ловится, — заметила Анита.

Их лодка с заглушенным мотором мягко покачивалась на перине утреннего прибоя в полукилометре от берега, в виду Чертовой бухты. Кроме «самодура», Никита закинул две удочки, одну с живцом, другую с хитрой наживкой, которую он называл «белила», и ловко управлялся со снастями, успевая приободрить принцессу. Анита сидела на веслах и время от времени по его знаку отгребала подальше от скал, к которым их то и дело подтягивало.

Спать ей вовсе не хотелось, хотя прикорнула в гостинице хорошо если часа полтора. Замешкалась в ванной, и не удалось незаметно прошмыгнуть в постельку. Софья Борисовна перехватила ее в гостиной. С распущенными волосами, иссиня-бледная, с чернильными подглазьями, в неряшливо застегнутом халате и с пузырьком сердечных капель в руке, наставница являла собой живое воплощение скорби. Подняв на поникшую Аниту туманный взгляд, она лишь грустно поинтересовалась:

— Нагулялась, Анна Иоанновна?

В таком жалком виде Анита ее никогда не видела и немного испугалась.

— Что с вами, дорогая Софи? На вас лица нет. Случилось что?

Софья Борисовна задохнулась от возмущения, приняв ее слова за издевку. Анита поспешила добавить:

— Поверьте, Софи, больше это не повторится. Ложь во имя милосердия. Прекрасно знала, не пройдет и трех часов, как опять побежит к Никите.

— Присядь, пожалуйста, девочка, нам надо поговорить.

— Может быть, перенесем на завтра? — слабо возразила Анита. — Я очень устала.

— Возможно, до завтра я уже не доживу, ты должна меня выслушать сейчас.

— Хорошо, слушаю. — Анита покорно опустилась в кресло, запахнулась в халат и изобразила глубочайшее внимание, но удержалась в этой позе недолго. Через минуту начала клевать носом и горестные излияния наставницы слышала невнятно, будто через ватное одеяло. Но кое-что все же доходило до ее сознания, хотя, возможно, в искаженном виде. Оказывается, на заре туманной юности София Борисовны мало чем отличалась от нынешней Аниты и тоже ни в чем не знала удержу. Разумеется, она не бегала за мужчинами, подняв хвост, но иной раз не могла устоять перед любовным искушением, чем много себе напортила в жизни. Был случай, когда еще училась в колледже при монастыре святого Себастьяна, ее сманил из дома ослепительный молодой итальянец Луиджи Мазарини, который выдавал себя за архитектора, но впоследствии оказался карточным шулером. Она не устояла перед благородными манерами и любовным пылом, отдалась ему в первый же вечер в номере захудалого отеля, где по стенам, как полоумные, носились жирные светло-коричневые тараканы, а потом они за год объездили всю Европу, пожили, как говорится, всласть, и молоденькой Софи казалось, что она счастлива. Хотя уже не строила иллюзий относительно своего избранника. Он и ее пытался приохотить к своему прибыльному ремеслу, но она не поддалась, спас Господь. И все равно пикантное, растянувшееся на год приключение закончилось печально. В Будапеште, в маленьком игорном притоне ее возлюбленного архитектора поймали за руку и так усердно поколотили, что вместе с поломанными костями отбили ему что-то в мозгах. Два раза Софи навещала его в больнице, второй раз уже в психушке, но Луиджи ее даже не узнал. Принял за свою супругу Стефанию и битый час уговаривал сделать аборт. Любезный врач, разбавляя венгерско-английскую речь латынью, объяснил, что положение ее друга не то чтобы безнадежно, но не поддается прогнозированию. Выпадение из реальности, случившееся с ним от чрезмерных побоев и морального унижения, может длиться месяц или год, а может и всю жизнь. Впрочем, это было не так уж и важно. Беда ведь никогда не ходит одна. Пока ее милый изображал в психушке идиота, в управление внутренних дел на него поступил запрос из Германии и Голландии, где он оставил о себе слишком недобрую память, и, если рассудок к нему, паче чаяния, вернется, обе страны будут претендовать на то, чтобы упрятать мошенника за решетку.

Прозревшая, с тяжелым сердцем Софья Борисовна вернулась к родителям (они жили тогда в Одессе, в империи зла, которая называлась СССР) и там узнала, что любимый папочка, не выдержав переживаний, связанных с постыдным побегом любимой дочери, свалился с инсультом, лишившим его возможности выпороть беглянку собственноручно. Впоследствии всеми уважаемый в городе зубной врач Борис Захарович Штеккер кое-как научился передвигаться по квартире, но речь к нему так и не вернулась, и лишь когда он видел дочь, из его глотки, как из пушки, вырывались громкие матерные проклятия.

— Понимаешь, девочка, к чему я все это рассказываю?

— А-а? — вскинулась в кресле принцесса, перебарывая сонливость. — Конечно, понимаю. Вы рассказываете мне в назидание. Спасибо, милая Софи.

— Что ты, собственно, знаешь о человеке, с которым провела ночь?

— Не волнуйтесь, Софи, он не архитектор и не карточный шулер.

— Не сомневаюсь. Скорее всего, он примитивный русский мафиози. Достаточно взглянуть на его смазливую рожу… А ты подумала, что будет, если о твоих похождениях станет известно Станиславу Ильичу? Простит ли он тебя? Станислав Ильич великодушный, благородный человек. Но всему есть предел.

Анита сделала усилие и выпрямилась в кресле.

— Я не нуждаюсь в его прощении. Мы расторгнем помолвку, я сама ему об этом сегодня скажу.

Софья Борисовна всплеснула пухлыми ручонками и некоторое время только беззвучно раскрывала рот. Когда же наконец снова заговорила, речь ее напоминала плач Ярославны.

— Анечка, девочка моя, да лучше бы я этого не слышала, лучше бы я оглохла! Ты хоть понимаешь, о чем говоришь? Станислав Ильич! Он, он… От этого человека зависит не только твое будущее. При нынешних затруднениях твоего отца… Анита, ты мне не веришь? Разве я не была тебе вместо матери?

— Вместо матери — нет. Но я люблю вас, милая Софи. И не хочу огорчать. Но дело-то пустое, житейское. Совершенно не из-за чего переживать. Девушки часто ошибаются в выборе спутника жизни. Слава богу, мы со Станиславом Ильичом не зашли слишком далеко.

— Подумать только, и все это из-за какого-то молодого недотепы!

— Зачем вы так говорите? Вы же его не знаете!

— Ты, выходит, успела узнать?

Анита смутилась, но не сильно.

— Никита здесь ни при чем. Это просто совпадение.

— Ах, совпадение? Хорошенькое совпадение. Прямо в десятку. Анечка, их ведь даже сравнивать смешно. Кто такой Станислав Ильич и кто такой этот, этот… Ну, ладно, можешь объяснить разумно, чем он тебя прельстил? Или это чистая физиология?

— Софи!

— Что — Софи? Нет, я все могу понять… Я только что рассказывала, я тоже не святая и никогда не корчила из себя праведницу, но у меня нет графского титула. Вспомните о своих предках, Анна Иоанновна… И уж коли так приспичило подурачиться, неужели нельзя сделать это как-то по-другому? Тихо, не привлекая к себе внимания. Как все делают. Тайный грех спишется, ничего, но зачем публичное представление? В конце концов, это просто глупо.

Анита не отвечала, спала, свесив голову на грудь. Софья Борисовна сжалилась над ней, помогла добраться до постели, заботливо подоткнула одеяло. Полюбовалась спящей принцессой, привычно поражаясь какому-то светлому покою, исходившему от ее лица. Гордая, взбалмошная девчонка имела над ней огромную власть, какую не имел никогда ни один мужчина, но, к счастью, не подозревала об этом. Софья Борисовна не сомневалась, что девочка проспит мертвым сном до обеда, но ошиблась.

Не прошло и двух часов, как Анита, ни разу до того не пошевелившись, распахнула глаза, чувствуя необыкновенный прилив сил. Чей-то голос позвал ее: «Пора, дорогая, пора!» — и она заулыбалась, глядя на бледно-розовый ночник, понимая, кто ее зовет. Соскользнула с высокой кровати, босиком прошлепала к окну: так и есть, белый пикап Никиты, освещенный гостиничным прожектором, стоял на том же месте, где он ее высадил. Неужто он вообще не уезжал? Анита поспешно оделась — полотняные джинсы, рубашка с длинными рукавами, желтая куртка-ветровка, — прокралась через гостиницу, не преминув заглянуть в спаленку наставницы; в лунном свете поблескивали на тумбочке многочисленные пузырьки, бедная женщина горой ворочалась на кровати и во сне продолжала бормотать горестные наставления. Анита ощутила укол раскаяния, но слишком бурное ее подхватило течение, чтобы она могла ему сопротивляться. Вторые сутки она не принадлежала самой себе…

— Есть, — завопил Никита. — Есть! — И Анита, задремавшая на веслах, чуть не свалилась в воду от резкого толчка лодки. Спина Никиты взбугрилась, он быстро перехватил леску, мгновенно повернулся к ней сияющим, возбужденным лицом и сказал:

— Поймал, Анька, поймал… Крокодил клюнул. Держи лодку.

Она с изумлением отметила, как просветлело море, а побережье, напротив, потемнело, и белые палисадники Ялты покрылись свинцовым налетом. Сколько вокруг волшебства, подумала умиленно, сколько рядом чудесных миров. Словно впервые она слушала музыку пробуждения природы, и слезы навернулись на глаза.

Возле лодки вспенились сверкающие бурунчики, и из них, как из кипящего котла, Никита выдернул и поймал на лету здоровенную рыбину, вспыхнувшую на солнце платиновым слитком. Рыбина шлепнулась на дно, на деревянную перегородку, забилась в мучительной дрожи, стремясь выплюнуть зацепившуюся за губу блесну. Анита задрала ноги, завизжала и опрокинулась на спину, больно шмякнувшись спиной и затылком. Может быть, на секунду потеряла сознание, потому что в следующее мгновение увидела над собой испуганное лицо Никиты. Его крепкие руки подняли ее и усадили.

— Ну? — спросил с непонятным ей раздражением. — Ты акробатка, что ли?

— Нет, не акробатка. Давай ее отпустим.

— Кого?

— Твою рыбу… Так жалко ее. Она такая красивая.

Никита устроился на сиденье, его ступни поддерживали ее поясницу, опираться на них было удобно, как на спинку кресла.

— Пожалуйста, не строй из себя юродивую, а то получишь по башке. — Его глаза смеялись, в них гуляли оранжевые искры, и ей показалось, что это сон — лодка, море, боль в затылке и человек, грозящий дать по башке.

— Знаешь, Никитушка, — произнесла задумчиво, — со мной еще никто так не разговаривал.

— Ага, я эту кефалину ловил-ловил, еле поймал, обрадовался, ушица будет, а тут — на тебе. Отпусти меня, старче, в синее море. Как у тебя только язык повернулся, барышня?

— Никита, ты в машине так и просидел всю ночь?

— Мне было о чем подумать.

— О чем?

— В основном о бизнесе. Как бабок побольше срубить. Ты к роскоши привыкла. А что я могу тебе предложить? Разве что домик у моря…

За разговором как-то незаметно задремали оба в покачивающейся деревянной посудине. Разбудил их саднящий скрип днища о гальку. Пока спали, лодку прибило к берегу в пустынной бухте. Никита смотал закрепленные на борту удилища, спрыгнул, не снимая обуви, в воду и вытянул лодку на сушу.

— Где мы? — спросила Анита, протирая глаза. — На необитаемом острове?

Никита подал ей руку, помог выбраться на берег и отвел на покрытую пышными бурыми мхами укромную каменную площадку, высеченную в скале неведомым могучим каменотесом. Постелил брезент, прихваченный из лодки, а вместо подушки приладил под голову скатанную куртку.

— Надо поспать часок, — заметил сурово. — Иначе нам каюк.

Обреченно вздохнув, Анита покорно растянулась на еще не успевших прогреться камнях, Никита прилег рядом, но спать им сразу расхотелось. Морская черно-синяя дымка и небесная бледно-розовая голубизна, преломляясь в хрусталиках глаз, образовали над ними фантастический купол. Каменная ладья уносила в вечность. Никита положил руку на ее грудь, осторожно потрогал через рубашку затвердевший сосок. Анита издала птичий всхлип, строго спросила:

— Значит, ты для этого затеял рыбалку?

— Я простой пехотинец, мне всякие уловки не к лицу. Рыбалка — это одно, мы с тобой — другое.

— Сейчас ты что собираешься со мной делать?

— Ничего не собираюсь. Но по обоюдному согласию…

— Ты не слишком спешишь?

— Как скажешь. Можем подождать годик-другой, мне не к спеху.

Зачерпнул полной пригоршней ее грудь, и Анита, содрогнувшись, безвольно обмякла.

— Никита, предупреждаю, тебя ждет большой сюрприз. Тебе может не понравиться.

— Ах, это… — Никита пренебрежительно хмыкнул. — Когда-нибудь все равно надо начинать.

Ошеломленная, теряя остатки самообладания, Анита подняла голову — и их губы сомкнулись.


6

Белокаменный особняк над Москвой-рекой с выложенной черной плиткой подъездной аллеей, с двумя смотровыми вышками на перекрестьях двухметрового кирпичного забора. Логово олигарха, один из офисов концерна «Дулитл-Экспресс». Чем занимается фирма, вряд ли известно большинству ее сотрудников, непонятное название способно прикрыть любой род деятельности. В начале рыночного передела, когда волчьи зубы реформаторов только-только вцепились в страну, чтобы в скором будущем разорвать ее в клочья, у них сразу вошло в моду называть свои «крыши» — банки, биржи, корпорации, синдикаты — звучно, невнятно и обязательно с иностранным привкусом. Чем чуднее, тем лучше. Вероятно, им казалось, таким образом они страхуются от неминуемых разоблачений. Потом страх прошел, Россия пала без сопротивления, а названия типа «Сигма-корпорейшн» и «Омега-плюс» остались на века, как памятник безумной эпохи.

В роскошном помещении на втором этаже, причудливо совместившем в своем убранстве офисный кабинет и будуар шлюхи (тоже мода конца девяностых годов), Станислав Ильич, забившись в уголок под розовый торшер, думал горестную думу. Второй день, получив неприятное сообщение из Ялты, он пребывал в состоянии тихого, подавленного бешенства. И было от чего. Пробившись собственным горбом, умом и талантами на вершину богатства и власти, никто с этим не спорит, став одним из хозяев новой свободной России, чего он, собственно, достиг, если его положение каким-то таинственным образом зависит от любовного каприза взбалмошной, смазливой девчонки? Кто она ему и кто он ей? Анита — отпрыск угасающей, вырождающейся дворянской фамилии, мотылек с обожженными крылышками, и он — пусть плебей, пусть без рода и племени, но из той пассионарной породы, которой предначертано рано или поздно овладеть миром, как своим собственным отхожим местом. Между ними дистанция огромного размера, и все же они связаны незримей пуповиной. Их союз неизбежен и предопределен, как восшествие солнца на небе. Он вдохнет гемоглобин в ее бледную кровь, а она своим древним именем (черт побери, такая малость, пух на ветру, а сколько еще значит!) даст ему пропуск в высшее общество Европы, куда пока ему нет ходу. Соитие с дворянской окаменелостью — самый простой и надежный способ отмыться от грязной репутации, мешающей ему, как и другим российским миллионерам, прорвать блокаду, влиться на равных в вожделенную семью мировых финансовых транскорпораций. И что? Сучок на дороге, соринка в глазу грозят разрушить блистательные планы? Ну нет, этому не бывать.

Станислав Ильич скрежетнул зубами, не поднимаясь из кресла, нащелкал на сотовом телефоне номер, дождался ответа и, не здороваясь зловеще произнес:

— Ну? Информация есть?

Не перебивая, слушал минут десять, коротко попрощался и с облегчением вздохнул. Все-таки какую-то сноровку раскуроченные спецслужбы сохранили, хоть это приятно. Теперь дело за малым.

Мусавай-оглы — абрек, завоеватель, бизнесмен — надо же, какое совпадение. Станислав Ильич два раза с ним пересекался и оба раза оставался в выигрыше. С кавказцами вообще-то иметь дело трудно, они заносчивы, диковаты, искренне считают себя хозяевами Москвы, способны на любую подлость, коварны, жестоки, но все их недостатки уравновешивались детским простодушием и пещерной верой в чудеса. Если найти подходящую отмычку к трепетному сердцу горца, что не так и сложно, он твой преданный друг навеки. Полагая себя хозяевами Москвы, кавказцы были правы, но лишь отчасти. Российский бизнес многолик, и на его низшем уровне, где бушевали пещерные человеческие страсти — наркотики, проституция, рэкет, игорные заведения, — их власть была неоспорима, но выше, на цивилизованный уровень — банки, золото, спекуляции с государственным бюджетом, политическое лоббирование — они поднимались редко, да и кто бы их туда пустил. Контроль над крупными финансовыми потоками был для них по-прежнему тайной за семью печатями, они не справлялись с этим даже на своих феодально-клановых территориях, называемых для пущей важности суверенными республиками. В разоренной России им хорошо жилось, пока правосудие здесь вершилось по воровским понятиям, но как только закон в его западном толковании восторжествует, им придется туго. Хотя по всем признакам до этого еще очень далеко.

Станислав Ильич перебрался за рабочий стол и вывел на монитор данные на Мусавая. Так и есть, память его не подвела. Мусавай появился на Москве лет девять назад и, поднимаясь из грязи к вершинам благоденствия, соответственно, оставил за собой кровавый следок — рэкет, несколько убийств, какие-то скандалы с поставками оружия в Чечню. А вот примечательный эпизод, касающийся нынешней ситуации. В 1998 году в ресторане «Аллигатор» какой-то отморозок устроил свирепый дебош. Пострадало много людей, но главное — покалечили самого Мусавая, он до сих пор ходит со стеклянным глазом и оглохший на одно ухо. Отморозка поймали, посадили, намереваясь, как водится, учинить над ним суд и расправу, но ловкий парень смылся из тюремного лазарета при невыясненных обстоятельствах, сведений об отморозке на файле было немного: какой-то бывший спецназовец, уцелевший кусок пушечного мяса. Но надо же, как тесен мир. Если верить информации генерала Васюкова, то именно этот самый Никита Соловей вцепился в его невесту. Интересно, что в нем такого особенного, если привередливая Анита клюнула? Огромный, что ли, членарий? Какое-нибудь иное достоинство трудно предположить — голодранец, скот.

Станислав Ильич набрал номер, про который, помнится, при последней встрече Мусавай сказал, что дает его только побратимам. Хриплый голос абрека возник в трубке после третьего сигнала. Когда Станислав Ильич назвался, голос потеплел и обрел черты дружеского рукопожатия.

— Вай, вай, вай, какая нежданная радость. Здравствуй, Стас, здравствуй, ловчила. Объявился наконец-то. Неужто совесть замучила?

— Почему про совесть вспомнил? — дурашливо всполошился Станислав Ильич. — Чем тебя обидел, брат?

— А то сам не знаешь, — заржал Мусавай. — Я ведь прикинул, сколько ты взял на Челябинске и сколько отстегнул… Ладно, какие теперь счеты. Говори, зачем тебе понадобился бедный, несчастный чурек? Или нет, лучше не говори. Лучше сам приезжай. Будем водку пить, девочек щупать. Есть новые девочки, пальчики оближешь.

Станислав Ильич усмехнулся про себя. На эшелоне с радиоактивными отходами из Германии он кинул абрека на пол-лимона «зеленых», что было, то было.

— Обязательно приеду, — пообещал задушевно, — но не сегодня. Сегодня не могу… Но есть для тебя приятное известие. Ты, кажется, так и не нашел подонка, который напакостил в «Аллигаторе».

— Нет, Желудь, не нашел. — Голос абрека померк. — Целое состояние истратил, пока искал. Интерпол подключал. Собака, как в землю зарылся.

— А я нашел, — торжествующе сообщил Станислав Ильич.

— Не шути с этим, Стас.

— Не шучу, правда, нашел. Могу дать адрес.

После недолгой паузы Мусавай глухо спросил:

— Сколько хочешь за него?

— Нисколько. Это подарок. Когда разберешься с ним, будет повод для встречи.

Абрек тяжело сопел в трубку.

— Где он, скажи? В Америке, в Аргентине?

— Гораздо ближе, гораздо. Пиши или так запомнишь? Ялта, улица Речная, фирма «Лунная радуга»…

— Не может быть, — вырвалось у горца из глубины души. — По всему миру искал, крысенок рядом прятался. Так получается?

— Сплошь и рядом, — подтвердил Станислав Ильич авторитетно. — Ждешь врага из-за моря, а он давно у тебя в чулане.

— Извини, Желудь, — заспешил Мусавай. — Давай после созвонимся.

— Только одна просьба, бек-оглы.

— Что хочешь проси, все исполню.

— Рядом с твоим обидчиком может девушка оказаться. Ее зовут Анита. Ее не трогай, пожалуйста.

— Тебе привезти?

— Не надо везти, просто не трогай.

— Все понял, еще раз спасибо, Желудь. Жди. Если верно сказал, не соврал, скоро пировать будем. Печенку гяура на закуску подам.

Положив трубку, Станислав Ильич сокрушенно покачал головой: с кем иногда приходится сотрудничать — дикари, неандертальцы. Но что поделаешь, бизнес в белых перчатках — это сказка для недоумков. Особенно здесь, в дремучей России.

Наклонился над селектором, окликнул секретаршу:

— Зинуля, голубушка, кофейку покрепче…

Мусавай эту ночь провел в загородной квартире, в доме на Калужском шоссе, одном из тех, что успел понастроить дядя Витя для своих холуев. Но не все досталось холуям, с десяток квартир ушло на откат деловым людям, помогавшим дяде Вите выжить в трудный переходный период от одного президента к другому. Возможно, сам дядя Витя, витая в заоблачных высях вблизи трона, и не подозревал о существовании таких помощников, но это не меняло дела. Общую картину он прекрасно представлял. Теперь ни один мало-мальски заметный финансовый проект не осуществлялся без прямого или косвенного участия так называемых «теневых структур».

Через два часа после разговора с Желудем на Калужское шоссе прибыл Бенуил Елизаров, доверенное лицо Мусавая при проведении особо щепетильных операций. Когда он вошел в гостиную, две хорошенькие беленькие девчушки, делавшие Мусаваю педикюр, кинулись врассыпную и забились по углам. Бенуил Елизаров не обратил на них внимания, уставился на хозяина тупым, бычьим взглядом.

— Чего за спешка, хан? — пробубнил угрюмо. — Токо похавать сел, пузырек распечатал, и на тебе: беги сломя голову, Беня. А ведь я не мальчик, хан. На побегушки не нанимался.

Пожалуй, никому из окружения Мусавая не дозволялось говорить с ним в таком тоне, да никто бы и не посмел. Беня был единственным исключением. Но тут уж ничего не поделаешь, Беня хорош такой, какой есть. Двухметровое волосатое чудище с оловянными глазами и клешнями до колен. Оживший глиняный Голем. Само его пребывание среди людей свидетельствовало, возможно, о каких-то досадных просчетах в божием промысле, но Мусавай гордился, что в его питомнике водится такой зверюга. Ни у кого нет, а у него есть. Прошлое Бенуила Елизарова было темно, как полярная ночь, но до того, как поступить на службу к Мусаваю, он работал в бродячем цирке-шапито с оригинальным номером пожирателя крыс, имевшим шумный успех. Мусавай купил ему квартиру в Москве, прописал, платил солидное жалованье и, в общем, ни в чем не отказывал, но к услугам полудикого, хитроумного существа прибегал редко, лишь в тех случаях, когда требовался нулевой вариант с абсолютной гарантией. За три года Бенуил Елизаров выполнил около двадцати деликатных поручений и ни разу не дал осечки. Мусавай доверял ему почти как самому себе.

Усадив в кресло и собственноручно нацедив в плошку коньяка, Мусавай любовно погладил его черные космы, ощутив, как всегда, электрический разряд, пробивший ладонь.

— Извини, Бенек, потревожил, но дело действительно не терпит отлагательств… Кстати, не желаешь разговеться? — скривясь в зловещей усмешке, ткнул пальцем на девушку в углу, от ужаса вжавшуюся в стену.

— Пошли на хрен. — Беня презрительно сплюнул на ковер. — Говори, зачем звал?

Мусавай объяснил: Ялта, адрес, имя Никита Соловей. Срок исполнения — двое суток.

— Возьмешь двух джигитов на выбор. Советую Ислана с Гариком. В Ялте, если понадобится, поможет Леня Кудеяр, он там в козырных. Чего надо — людей, связь — все даст. Будь осторожен, эта сволочь кусается.

— Кто кусается? — не понял Беня, пожевав на закуску после коньяка волосатую ладонь. — Кудеяр?

— Нет, вот этот, за кем едешь… Скальп с него снимешь вместе с ушами, все как положено. Помни, он верткий, как ящерица, не дай бог упустить.

— Угрожаешь, хан? — В оловянных глазищах проклюнулся живой интерес.

— Прошу, — поправился Мусавай. — Покорно прошу не сплоховать. Пять тыщ получишь.

— Когда я сплоховал? — удивился Беня и протянул плошку за добавкой. — Кто же он такой особенный за такие деньжища? Двухголовый, что ли?

— На месте разберешься. — Мусавай налил плошку опять до краев. — Если двухголовый, оторвешь обе.

— Гы! — сказал Беня.

— И еще, Бенюшка. Кто там с ним будет, тех не трогай. Никого не трогай, кроме головастого.

— Как это? — озадачился Бенуил. — Что за нежности? Не-е, я так не умею. Не надо пять тыщ, лучше домой пойду.

— Хорошо, хорошо. — Мусавай заторопился успокоить обиженного маньяка. — Делай как умеешь. Только девочку пощади. Ее зовут Анита. За нее выкуп возьмем.

— А потыкать ее можно?

— Ладно, потыкай, но не до смерти.

— Гы, гы! — отозвался Беня.


7

Вечером Анита улетала в Москву, оттуда — домой. В последний день купались в море, загорали, потом Никита привел ее в граверную мастерскую «Лунная радуга». Там застали большую компанию — Жека со своей женушкой, дядя Савел, гранильщик и «все что хотите», Надюшка, студентка из Киева, которая месяц назад прибилась к мастерской, заглянула на огонек, да так и осталась, ночевала здесь же на раскладушке на правах ночного сторожа. На самом деле, похоже, обхаживала Валенка, но пока тщетно. У Мики была вредная повадка: он всегда подружку сам выбирал, а если кто-то начинал к нему клеиться, нередко нарывался на грубость. Студентка Надюшка уже не раз нарывалась, но терпела.

Все смотрели, как Мика у шлифовального станка доводил до ума малахитовую пластину. Моторчик гудел с чахоточными придыханиями, резец в пальцах Мики, соприкасаясь с поверхностью камня, издавал щемящие звуки плачущего дельфина, во все стороны брызгала пенистая эмульсия. Потные лохмы Мики падали ему на глаза, он отбрасывал их нервным движением кисти, при этом с его губ срывались ужасные проклятия. Никто не знал, чего он добивается, может, он и сам не знал, но зрелище было завораживающее. Анита сразу это почувствовала, ухватилась за локоть Никиты и замерла с полуоткрытым ртом. Наконец Мика в последний раз длинно выругался и выключил станок. Освободил пластину из железных тисков, протер тряпочными концами досуха, потом слегка отлакировал бархаткой. С беспомощной улыбкой обернулся к друзьям. Ждал оценки.

— Не получилось, да? Вот же невезуха, а я старался.

Пластина переходила из рук в руки и попала к Аните. У нее перехватило дыхание, это было грандиозно. На сером грубом фоне растеклось прозрачное, чистейших зеленоватых тонов озерцо и в его глубине, чуть прищуря глаза, плавала, томилась, трясла длинными бледными волосами волоокая русалка. Она была почти такая же живая, как и те, кто смотрел на нее. Студента Надюшка кинулась к Мике обниматься, но он устало уклонился.

— Чего ты, Надь? Опять накурилась? Веди себя прилично.

Дядя Савел глубокомысленно изрек:

— Да, братцы, кому дано, у того не отымешь.

— Тебе нравится? — спросил Мика у принцессы.

— Не то слово! — с пылом воскликнула Анита. — Вы волшебник, Миша.

— Да ладно, чего там… Бери, дарю на память.

— Мне?

— Ну а кому же. Будешь про нас, грешных, вспоминать в своей прекрасной Европе.

Анита встала на цыпочки и поцеловала его в щеку:

— Спасибо. Большое спасибо…

Никита с удивлением заметил, что побратим раскраснелся и прячет глаза. Этого еще не хватало. Но все же Мика принял принцессу и больше не дичился. Коломеец — иной коленкор. За эти дни они не успели толком поговорить, но по взглядам исподлобья, которые Жека бросал на принцессу, по иронической складке у рта Никита догадывался, что посоветует осторожный и многоопытный друг. Но посоветует лишь в том случае, если Никита попросит. В отношениях с друзьями Жека деликатен, как психиатр, лишнего не скажет, даже если помирать будет.

Галя позвала всех пить чай в соседнюю комнату-кухню, где стоял большой деревянный стол и деревянные широкие скамьи, а у стены — газовая плита. Частенько за этим столом они проводили долгие и, может быть, лучшие в жизни часы. И Галя всегда была для них для всех доброй, заботливой хозяйкой. Приносила из дома пироги или еще что-нибудь вкусное, стряпала и здесь в мастерской. Сегодня у нее появилась соперница, Галя это понимала и пару раз насмешливо подмигнула Никите. Он не уловил смысла ее подмигиваний: то ли одобряла неожиданную невесту, то ли посмеивалась. Дамочек в мастерскую часто приводил Мика, но всегда разных — и это было несерьезно. Обжившаяся в мастерской студентка Надюшка пыталась проявить материнскую заботу о здешних мужчинах, чтобы угодить Мике, но у нее выходило неловко, чересчур навязчиво.

На столе внушительно расположились два фаянсовых блюда, на одном пирог с капустой, на другом — гора творожных пышек, еще горячих, лоснящихся от масла. Чай в большом цветастом фарфоровом чайнике всегда заваривал сам Жека, знающий какие-то тибетские секреты здорового образа жизни. Когда уселись, Галя установила посередине стола трехлитровую оплетенную бутыль с красным вином. Поступок более чем странный. Она сам это почувствовала, заметила смущенно:

— Ну, как же, положено, когда провожают.

— А кого провожают? — осведомился дядя Савел.

— Никиты невесту, — ответил Мика. — Вот она сидит.

Никита разлил по чашкам вино, несколько алых капель уронил на клеенку. Жека заваривал чай, переливая из одной посудины в другую. Студентка Надюшка нацелилась на пирог, но Мика отобрал у нее нож со словами:

— Не девичье это дело.

— Завидую вам, молодым, — грустно заметил дядя Савел, нетерпеливо следя за тягучей багряной струей. — Можете ездить куда хотите. Нам-то не довелось попутешествовать. А жаль. Путешествие глаза открывает на мир, это мать всех познаний. Господа коммунисты народец в узде держали, в чем и была их роковая ошибка. Дьявол их на этом подловил. Русскому человеку для разгона души своего простора мало, ему всегда край света подавай.

— Ничего не изменилось, — поддержал умный разговор Коломеец. — Русский человек и теперь в норе сидит, вдобавок полуголодный и нищий.

— Тоже верно, — согласился Савел. — Когда ворота распахнулись, в них первыми ворье кинулось, но это временно. Скоро они угомонятся. Придет черед честному работящему человеку поглядеть одним глазком на красивую жизнь. Как писал Антон Павлович Чехов, мы еще увидим небо в алмазах.

— С какой стати ворье угомонится? — поинтересовался Мика. — Да они только во вкус вошли. Дележку еще не закончили.

Дядя Савел, известный в округе философ, поглядел на него с хитрецой:

— Исторический процесс, Микеша, не зависит от человеческой воли. Такого не бывало, чтобы бандюки в христианском мире укреплялись надолго. Ихнее время — от заката до рассвета. Солнышко взойдет, глянь — и где они, бесенята-то?

Аните было хорошо и немного тревожно сидеть за этим дружеским столом. За короткий срок в ней произошли большие перемены, она потеряла себя прежнюю, а новую еще не обрела. Каждая малость — незнакомый звук, случайное слово, шорох в кустах, тучка на небе, — все-все ее пугало, словно только вчера родилась и еще не имела никакого представления о том, что ждет впереди и откуда подстерегает главная опасность. Много часов они не расставались с Никитой, ходили, взявшись за руки, ели вместе, смеялись одним и тем же шуткам и ждали одного и того же: вот-вот, с минуты на минуту прогудит зловещий гонг, объявив, что пора расставаться.

Встретилась глазами с Галей и прочитала в прищуренном взгляде молодой женщины сочувственное понимание. Галя подняла чашку с вином:

— Вот за что предлагаю выпить, мальчики и девочки. Чтобы все, кто уедет, опять вернулись в Ялту. За тебя, Анечка. Мы еще по-настоящему не познакомились, но это ничего. Успеем еще, да? Возвращайся скорее. Мы все будем тебя ждать. Правда, Жекушка?

Застигнутый врасплох, Коломеец внимательно посмотрел на жену, перевел глаза на Никиту, странно притихшего, через силу улыбнулся Аните:

— Возвращайся, принцесса. Галка права. Будем тебя ждать.

…В аэропорт отправились на двух машинах: Никита в своем пикапе вез Аниту и Софью Борисовну, за ними в «жигуленке» ехали Гоша и Леха. На пустой ночной автостраде держали приличную скорость. Времени впритык, затянулись сборы в отеле. И все из-за Софьи Борисовны, которая никак не могла решить простую дилемму: ехать в одной машине с Никитой она не хотела, но оставить принцессу, которую не видела в глаза больше суток, тоже не могла. Пока дулась, пока Анита ее утешала, начали опаздывать.

Никита правил одной рукой, вторая покоилась у Аниты на коленке. На заднем сиденье Софья Борисовна нещадно дымила и изредка громко вздыхала, как при больном сердце. Страдала. На вопрос Никиты, не мешает ли ей музыка, не ответила. За всю дорогу (около полутора часов) произнесла лишь одну фразу, зато с таким проникновенным чувством, как если бы свидетельствовала на страшном суде:

— О господи, какая все-таки безответственность!

Анита промолчала, крепче стиснула мужскую ладонь, а Никита ответил уже в виду огней аэропорта:

— Никакой безответственности, Софья Борисовна. Это любовь. Она все сметает на своем пути.

Анита некстати хихикнула, и Никита укоризненно покачал головой. В аэропорту без затруднений прошли контроль и таможню, и у молодых людей осталось несколько минут, чтобы попрощаться. Они отошли в сторонку и присели на холодную батарею. Никита старался держаться бодро.

— Значит, так, — заговорил по-деловому. — Приедешь домой, поговоришь с батяней, разберешься в обстановке — и сразу звони. За это время я подготовлю документы.

— Никита, послушай меня.

— Да, маленькая?

— Давай не будем спешить. Вдруг нам все померещилось. Так бывает, я знаю. Мне нужно время, чтобы во всем разобраться. Пожалуйста, дай мне такую возможность.

— Разве я тороплю? — удивился Никита. — Два-три дня вполне хватит, чтобы шугануть олигарха. А больше-то в чем разбираться?

— В чувствах, Никита. Слишком быстро все произошло, это меня пугает. Ты уверен, что мы не ошибаемся?

— На сто процентов. Но твои страхи я понимаю. Со мной такое бывало. Однажды, еще мальчишкой, нашел в кустах бумажник. Плотный такой, черный, как сейчас вижу. Открыл, а там — мамочка родная! — деньжищ куча. И наши, и доллары, и еще какие-то. У меня аж голова кругом, так и стоял посреди дороги. Засомневался, как и ты: может ли такое богатство из кустов подвалить? Не чудесный ли это сон? Так и просомневался, пока какой-то детина не вырвал бумажник, а мне еще дал пинка… Поверишь ли, даже пересчитать не успел.

Анита скривила губы:

— Как ты можешь сейчас шутить? Да еще так пошло.

— Вовсе не шучу. Вон сколько лет прошло, а на сердце рана. Никогда не надо слишком долго сомневаться. Ни в чем. Поживешь с мое, сама поймешь.

— Боже мой! — Анита прижалась к нему. — Самоуверенный, глупый мальчишка. Ты же пропадешь без меня.

— Конечно, пропаду, — радостно согласился Никита. — Так что — три дня и не больше.

Неподалеку возле чемоданов маячили телохранители Гоша и Леша, на них деликатно не глядели. Софья Борисовна, как судно с низкой посадкой, подгребла к ним как-то боком. Тоже не глядя, прогудела басом:

— Остаешься, девочка? Или полетим? Посадка заканчивается.

— Ой! — сказала Анита, вскочила на ноги, но у них руки никак не расцеплялись. Не расплетались, будто заклинило. Пришлось обоим несколько раз подергать.

Он не смотрел ей вслед, как она скользит через зал под крылышком нахохленной черной курицы. Зачем? Он вовсе не сентиментальный хлюпик, каким бывает Валенок. Через несколько дней они уже навсегда будут вместе. Он в этом не сомневался ничуть. По-солдатски развернулся и быстрым шагом покинул здание. Чернильная, пронизанная электрическими иглами теплая майская ночь качнула его на ступеньках. У него было смутное ощущение, будто с этой минуты он заново начал жить после смерти.

xxx8xxx

Леня Кудеяр, ялтинский авторитет, встретил Беню на вокзале и отвез в гостиницу «Европа», где были заказаны два номера — люкс для Бени и второй попроще для его помощников Аслана и Гарика. По городу прокатились с понтом, в сопровождении двух джипов с охраной и пяти всадников на «харлеях». Леня явно хотел произвести впечатление на высокого гостя, но Беня и глазом не повел. С тех пор как начал работать на Мусавая, уже столько нагляделся паханков, больших и маленьких, в белых воротничках и в кирзовых сапогах, заносчивых и мнительных, свирепых и дружелюбных, но никого из них и в грош не ставил. Все они сбиты на одну колодку, жидкие на расправу, и за душой у них пусто, как в телевизоре. Беня испытывал к ним брезгливость, как к сосущей мелюзге, к примеру — клопам и вошикам. Впрочем, за всю жизнь Бене еще не попался человек, который вызвал бы у него симпатию.

В машине не разговаривали, Беня только попросил, чтобы приглядели за его помощниками, Асланом и Гариком.

— А что с ними? — насторожился Кудеяр. — Меченые, что ли?

— Пригляди — и все, — не стал вдаваться в подробности Беня, а Кудеяр не настаивал.

В золотистом «БМВ» он уселся рядом с водителем и ни разу не оглянулся на развалившегося на заднем сиденье грозного посланца Москвы. Бене это знакомо: обычно люди, один раз на него посмотрев, предпочитали не встречаться с ним глазами вторично. Кудеяр ему не понравился: самовлюбленный придурок. На его жилистой шее пульсировала выпуклая жилка, напрашивающаяся на лезвие. Если по ней полоснуть, кровь хлынет бурыми, вязкими сгустками, навроде зубной пасты. У мелких паханков, как у сутенеров, они почему-то именно такая.

В номере отеля Кудеяр доложил обстановку. Они собрали всю нужную информацию. Завалить гаврика — плевое дело, он не стережется, ходит повсюду либо один, либо со своими дружками из фирмы «Лунная радуга». Вся троица — бывшие спецназовцы, контуженные в Чечне, и — такое совпадение — Кудеяр сам давно хотел с ними разобраться, все руки не доходили. Все пришлые, порожняк гонят, а спеси до мудей. Налогов не платят, деловых контактов избегают да еще спутались с татарином Хабибулой, владельцем ресторана «У Максимыча», который по ялтинскому списку сейчас первый кандидат на отстрел. Его до сих пор не трогают только потому, что у него общий бизнес с турецким пашой Абидасом, а пашу задевать нельзя, у него под контролем все порты. В Крыму пока тихо, никому не выгодно затевать новую большую разборку, как пять лет назад.

— Я почему, в натуре, думаю, класть надо всю кучу, вместе с татарином. Случай больно удобный. Мусавай с пашой всегда на контакте, помирятся, а мусор из города выметем. Тебе какая разница, верно, Бенуил? Где один, там и четыре. Назначь цену, торговаться не буду.

— Откровенный, — удивился Беня. — Почему не боишься?

— Ты не понял, Беня, — разгорячился Кудеяр. — Не подлянку предлагаю. Мусавай в здешние дела вникать не станет, высоко летает, но ему тоже лишние рты в Крыму не по кайфу. Закон для всех единый: плати либо подыхай. А эти падлы оборзели. Понимаешь, о чем толкую?

Бенуил взял со стола бутылку водки, покрутил, поглядел сквозь стекло на свет, полюбовался искрами, потом запрокинул башку и вылил в пасть сразу половину, не меньше. Кудеяр услужливо подвинул тарелку с семгой. Беня запихал в рот солидный кус, осолонился, проглотил, почти не жуя. Отрицательно помотал головой.

— Нет, Ленчик, не пойдет. Мусавай попросит, другое дело. В самоволку не хожу. И не тяни резину. К ночи чтобы вывел на объект.

— Эх, не врубился ты, брат, — посокрушался Кудеяр.

Внезапно Беня резким движением обхватил его за шею, притянул к себе. Кудеяр ворохнулся — куда там! Волосатая клешня держала, как стальной трос. Близко, жутко сверкнули две оловянные плошки.

— Запомни, Ленчик, еще раз проколешься — и тебе хана.

Покаянные слова застряли у Кудеяра в глотке, он жалобно захрипел. Со смехом Беня толкнул его обратно в кресло.

— Ишь, жиденок, что удумал. Мусавая-батюшку за нос водить…


Весь день Никита мыкался по городу, места себе не находил, но успел поссориться с Жекой. Сцепились с утра в мастерской. Свидетелями ссоры были дядя Савел и студентка Надюшка, Валенок отбыл в Симферополь, где открылась выставка-ярмарка изделий из янтаря. Мика надеялся установить там важные контакты с бизнесменами из южных регионов.

Когда Никита объявил, что берет двухнедельный отпуск, и попросил обналичить его долю в капитале фирмы, Коломеец так психанул, что даже начал заикаться. Никита никогда его таким не видел. Танкист бегал по мастерской, размахивал руками, сшиб на пол чугунный треножник и до смерти напугал Надюшку, которая бочком-бочком, вместе со шваброй и ведром (занималась уборкой), выкатилась на двор от греха подальше. Брызгая слюной, Коломеец вопил, что Никита не получит ни копейки и что он, Коломеец, больше всего на свете презирает слюнтяев, которые из-за юбки сходят с ума.

— Я с ума не сошел, — пытался урезонить друга Никита. — А вот у тебя бабья истерика. Неужто из-за денег так проняло?

Коломеец успокоился так же внезапно, как вспыхнул. Плюхнулся на табуретку.

— Хорошо, ладно… Ника, ты хоть понимаешь, во что вляпался?

— Во что?

— Объясняю еще раз популярно. Твоя, прости господи, невеста не принадлежит сама себе, она принадлежит Желудю. Кто такой Желудь? Желудь — это птенец гнезда Бориса. Нелюдь. Олигарх. Живет по понятиям. Его святыня — частная собственность. Он награбил, попробуй отними. Проще уцелеть при атомном взрыве, чем вырвать у него из глотки кусок. Ты в беде, Ника, а ведешь себя как майский котяра. Посоветуй, что мне делать? Ведь я за вас с Валенком, за двух дураков, отвечаю. Вас из Москвы турки выгнали, но ничему не научили. А этот намного опаснее. Повторяю, он вообще не человек.

— Почему ты за нас отвечаешь? — удивился Никита. — Как старший по званию? Мы давно не на службе. Нас всех комиссовали.

— Не заблуждайся, — возразил Коломеец. — Такие, как мы, всегда на службе. Ты чего добиваешься, Ника? Пули в брюхо?

— Жениться хочу, — просто ответил Никита. — Детишек завести. Имею право или нет?

Если Коломеец думал, что знает своего друга как облупленного, то на этот раз убедился в обратном. В оранжевых глазах бывшего элитника сияло столько мечтательной дури, сколько хватило бы на роту морпехов. Увещевать его было бесполезно, любовная горячка, без сомнения, лишила его рассудка. Коломеец только и нашелся, что отрешенно повторить:

— Денег не получишь ни копейки, хоть убей.

— Нет, и не надо, обойдусь, — с блаженной гримасой, от которой у Жеки заныла печень, отозвался Никита.

За день, покинув мастерскую, Никита где только не побывал, но вряд ли сумел бы, если бы потребовалось, объяснить свои маршруты. Очарованным странником блуждал по городу, по побережью, пил вино в открытых кафешках, заплывал далеко за буи, остужая соленой водой зудящую тоску. Сутки прошли, как расстался с принцессой, а казалось, вечность миновала. Ничего, утешал себя, это ведь как с куревом, когда бросаешь. Трудно первые дни, потом организм привыкает.

Слежку заметил, когда в каком-то пустынном скверике задремал на лавочке, сжимая в руке ополовиненную бутылку пива. Солнце уже почти погрузилось в черные воды, опоясав горизонт желтой каймой. В башке зияла пустота, и лишь одна мысль бродила от уха к уху: еще два, три дня продержаться — и в дамки. «Анита, принцесса, — позвал в полусне, — что же ты со мной сотворила?»

Слежку почуял, как в лучшие годы, не зрением и слухом, а позвоночником. Не открывая глаз, поднес к губам бутылку, отпил пару глотков, сквозь неплотно сожмуренные веки озирая окрестность. Предвечерний покой и тишина, сиплое дыхание моря, сумеречные тени в кустах жимолости. Ага, вот и лазутчик. Стриженый бычара тискал подружку-хохотушку на скамейке шагах в двадцати от той, где расположился Никита. Сценка вполне естественная, в курортном духе — беленькая, накрашенная девчушка в короткой юбочке истошно повизгивала, парень сытно гыгыкал, оба при этом курили и не забывали по очереди прикладываться к бутылке вина, стоящей на асфальте, — если бы не одна подробность: обжимающаяся парочка уже третий раз попала ему на глаза. Первый раз на пляже, когда выходил из воды, — тогда они с той же бутылкой лежали на песке и так же повизгивали, гыгыкали и обнимались, второй раз в баре «Зазеркалье» на улице Чехова, где он съел порцию сосисок, и третий раз здесь, в укромном скверике. Ялта, в сущности, небольшой городок; когда в ней живешь, постоянно натыкаешься на знакомые лица, но такие совпадения в ней редкость. Нетрудно догадаться, из какого палисадника выпал это стриженый цветок. В банде Ленчика Кудеяра их пруд пруди, и все один другою краше и тупее. Но если это так, то возникали вопросы, на которые следовало немедленно найти ответ.

Ленчик Кудеяр, державший Ялту за горло на низовом уровне, наезжал на них не один раз, пытаясь сгладить шероховатость в отлаженной системе сбора бандитского подоходного налога, тоже единого, как и государственный, но Коломеец оказался ему не по зубам. Последний наезд произошел с год назад и чуть не окончился трагически для самого Кудеяра. Действуя по обычной схеме, раздухарившийся пахан поджег новенькую «десятку» Жеки и прислал записку с уведомлением, что на очереди мастерская «Лунная радуга», а также жилые помещения, и он, Кудеяр, не может гарантировать, что не пострадают невинные люди, близкие Коломейцу. Жека ответил резко и быстро. Под покровом ночи в особняк Кудеяра, охранявшийся не хуже, чем дача экс-президента в Барвихе, проникли двое неизвестных и каким-то образом прокрались к нему в спальные покои. Ленчика в голом виде повесили вниз головой на потолочный крюк, за который крепилась люстра, и в доступных выражениях втолковали ему, что, коли он не угомонится, смерть его будет более мучительной, чем у всех жертв режима вместе взятых. Один из налетчиков уже намерился для подкрепления угрозы превентивно отчекрыжить ему гениталии, но второй его остановил разумным доводом:

— Чего два раза мараться, после отпилим вместе с кочаном.

Трагедия, грозившая Ленчику, заключалась в том, что Жекины посланцы Сеня Жучихин и Валя Калабашкин, отдыхавшие по его приглашению в бывшем цековском санатории, сержанты спецназа, многократно контуженные, частенько выпадали из реальности и в помрачненном состоянии совершали поступки, которых потом сами стыдились. Коломеец впоследствии признался, что, когда попросил парней о небольшой услуге, сам не знал, чем все это закончится для Кудеяра, но у него как бы не было выбора. После пережитого ночного ужаса Кудеяр от них отвязался на целый год, и что же получается? Опять возник? Тут было над чем подумать.

Никита допил пиво и спустился к набережной. Постоял у балюстрады, любуясь закатом. Подождал, пока подтянется любезная парочка. Сомнений не было, его пасли, но с какой целью? И вообще, что за нелепая, несвойственная бандюкам игра в наружку? Какие секретные контакты Кудеяр (если это Кудеяр) рассчитывал установить? Полная чушь. Конечно, проще всего заманить следопыта в темный уголок и по-доброму расспросить, но вряд ли тот скажет что-нибудь путное. Начнет мычать, придуриваться, и не потому, что герой, просто таких обыкновенно не посвящают в подробности задания.

Никита еще покрутился по городу, не делая резких движений, не пытаясь оторваться, и с удивлением обнаружил, что слежка ведется довольно грамотно, отчасти сказывалось благотворное влияние бесконечных криминальных сериалов. Преследователи менялись. Его передавали с рук на руки, подключив в игру оснащенные радиосвязью тачки. В казино «Акулий глаз», где он немного постоял у автоматов, за ним приперся пожилой господин в парадной вечерней тройке, похожий скорее на школьного учителя, чем на кудеяровского боевика. Учитель уселся возле электронной рулетки боком к нему и ни разу на него не взглянул, наблюдал за ним через зеркальные поверхности. Значит, растет Кудеяр, укрепляет банду профессиональными кадрами.

Постепенно Никита пришел к выводу, что преследование организовано для того, чтобы постоянно держать его в поле зрения, знать, где он находится, чтобы в нужный момент не бегать за ним по всему городу, а подать на тарелочке тому, кто заказал всю эту музыку. И заказчик мог быть только одни. Увы, осторожный Жека, как всегда, оказался прав, Желудь принял меры не мешкая. Хорошо хоть дождался, пока уедет Анита.

Грустный, Никита вышел на двор, пересек булыжную площадь и укрылся в тени могучего вяза. По сотовому соединился с Коломейцем. Звонок по сотовому — это клиника, нарушение экономических основ, поэтому Жека, еще не остывший от утренней перепалки, сразу холодно поинтересовался:

— Что, допрыгался, да?

— Откуда знаешь?

— Сорока принесла… московская бригада в городе.

— Почему думаешь, что за мной?

— Нет, не за тобой. За дяденькой Савелом… Ну, говори, что у тебя.

— Целый день на хвосте сидят, — стыдливо, с глубоким осознанием вины признался Никита. — Ведут, как на веревочке.

— Как еще заметил, жених, — не удержался Коломеец. — Ты где?

— В казино «Акулий глаз».

— Сколько их там?

— Вижу пока одного. Вроде какой-то бывший ментяра. Оснастился Кудеяр.

Коломеец размышлял недолго и сказал то, что и сам Никита предполагал:

— Наверное, брать будут попозже, возле дома. У тебя есть что с собой?

— Откуда, Жека! Только чистые руки и благородное сердце.

— Все еще шутишь? Ну-ну… По сути есть предложения? Может, пока свалишь из Ялты?

— Какой смысл? Все равно не отвяжутся… Про гастролеров что-нибудь известно?

— Ничего. Утром прилетели, Кудеяр их встретил и куда-то отвез. Даже не знаю, сколько их. Но у Ленчика много бойцов.

— Да уж, — хмыкнул Никита. Разговаривая, он наблюдал за топтуном-учителем, который выскочил из казино и метался вдоль дома как неприкаянный, никак не мог понять, куда подевался подопечный. — Мика с тобой?

— Мика, да… Равиль обещал двоих подослать. Весь наш резерв.

— Ладно, до встречи.

— Не вздумай в подъезд сунуться.

— За кого меня принимаешь, танкист?

…Трехэтажный дом в Сиреневом переулке, где Никита второй год снимал квартиру и куда так и не решился пригласить Аниту, был построен после войны по проекту какого-то, без сомнения, полоумного архитектора и возведен как бы сразу в трех измерениях. Одним боком навис над крутым спуском к бензозаправочной станции на улице Генерала Довлата, фасадом выдвинулся на шоссе, а задней частью опирался на два волнообразных холма, прозванных Верблюжьей горой. Окна квартиры выходили аккурат на эту гору, поэтому в комнате всегда было сумеречно, как в колодце. Чудилось, что при малейшем подземном толчке дом опрокинется навзничь, как спичечный коробок, но прошло уже больше пятидесяти лет и ничего подобного не случилось, хотя толчки бывали. После принятия Земельного кодекса выяснилось, что здание давно принадлежит некоему немецкому инвестору по имени Иосиф Розенфельд, который сдавал его поквартирно внаем. Входная дверь в подъезде была снабжена электронным кодом, с которым любой ялтинский пацан справлялся с помощью крышки от пепси-колы.

Никита прибыл на место в двенадцатом часу и подобрался к дому сзади, спустившись в кромешной тьме по узкой тропинке с Верблюжьей горы. Рисковал сломать себе шею, но это был единственный способ проникнуть в дом незаметно.

В несколько бросков он одолел пожарную лестницу и поднялся на крышу. Чердачный люк был замкнут снаружи на длинный железный штырь, который он сам туда и засунул. Прежде чем попасть на чердак, Никита подполз к краю крыши и свесил голову вниз. Узкая булыжная мостовая, где двум легковухам не разъехаться, освещенная двумя тусклыми фонарями, сразу за домом резко сворачивала и уходила вниз, в сторону однотипных дачных коттеджей, утопающих в пышных палисадниках. У Никиты нехорошо забурчало в желудке. Сколько хватало обзора, все было пусто и тихо; но для курортного города, такого как Ялта, полночь не такое позднее время, чтобы вся жизнь замерла. Интересно, сколько людей понадобилось, чтобы заблокировать наглухо уголок праздничного, гомонящего ночи напролет, танцующего и поющего, пьющего и совокупляющегося курорта? Превратить его в мертвую зону. И где они так искусно прячутся: сигаретка не вспыхнет, не щелкнет затвор и ни один лист не дрогнет на деревьях?

Никита вскарабкался к чердачному люку, вытащил затвор из петель, сдвинул массивную чугунную крышку и скользнул вниз, в темное, душное пространство. Ощутил под ногами скрипучие подгнившие доски и, сориентировавшись по блеклому квадрату оконца, добрался до бетонной балки, поддерживающей крышу. Старался не шуметь, но в гулкой тишине даже малый звук уподоблялся миниатюрному взрыву. В одном из картонных ящиков, под грудой тряпья нашарил веревочный брус, оснащенный металлическим трезубцем.

Быстро вернулся обратно на крышу, закрепил трезубец за стояк и опустил веревочный конец вдоль стены дома, выходящей к Верблюжьей горе. Отсюда до окна в квартиру два с половиной метра, но когда он встанет на оконный карниз, то на несколько секунд окажется в самом уязвимом и беспомощном положении, какое только можно представить. Если в квартире его кто-то подстерегает… Надежда лишь на то, что бандиты ждут его в подъезде, где много удобных для расправы мест — и внизу у почтовых ящиков, и на лестничнойклетке. Это разумнее, чем взламывать железную дверь на восьми пластинах, рискуя привлечь внимание соседей. Кому нужна огласка и лишние трупы. И все-таки Никита мешкал, как ему показалось, целую вечность.

Интуиция подсказывала: плюнь, уходи, пока цел. Черт с ними с деньгами, документами и оружием, хранящимися в обувном ящике в коридоре. Надо же, удумал тайник.

Он доверял своему чутью, но в этот раз приходилось им пренебречь. Деньги (пусть не такие большие, около десяти тысяч долларов) и документы — паспорт, военный билет, а также просроченное, но убедительное удостоверение сотрудника ГРУ — нужны ему позарез. Без них не выбраться из страны на свидание с суженой. Конечно, документы можно восстановить. Но потребуется время, возможно, две-три недели, откуда оно у него?

Вздохнув, он скользнул по толстой веревке, укрепился на карнизе, толкнул неплотно прикрытую форточку, скинул внутренний крючок, удерживающий фрамугу, распахнул окно и спрыгнул на пол. На все эти действия, многажды отрепетированные, затратил не больше десяти секунд. Прижавшись напружиненным телом к стене и втянув ноздрями воздух, он ощутил присутствие в квартире чужих людей так же отчетливо, как если бы увидел их в ярком свете. В комнате висел кислый запах звериного пота.

Еще можно было, пока его не обнаружили, с подоконника взлететь на крышу и обрести возможность для маневра, но это было лишь теоретическое размышление, не более того. В предвкушении близкой схватки зрение у него прояснилось, обрело кошачью ночную зоркость, и волосы на затылке шевельнулись с сухим треском. Он нагнулся и достал из-под кровати плотницкий топорик с короткой рукояткой. Потом переместился к закрытой двери, попутно подцепив ногой и опрокинув стул.

Ждать пришлось недолго, дверь приоткрылась, в нее бесшумно скользнула полусогнутая человеческая фигура с вытянутой рукой. Никита махнул топориком, опустил обух на череп призрака. Раздался характерный звук разрываемых костных тканей, фигура осела, но прежде, чем улеглась, Никита выдернул у нее из руки пистолет. В следующую секунду сам упал на пол ящерицей и скользнул через порог. В темноте вспыхнули желтые звездочки, над головой прожужжали металлические пчелки, и он, упершись локтем, ответил тремя выстрелами подряд. Ужасный, звериный вопль заполнил всю квартиру, разрывая ушные перепонки. Никита перекатился к дивану у правой стены, ни на мгновение не расслабляясь, пытаясь определить, где противник. Дальше произошло что-то невероятное. Одновременно со вспышкой люстры он увидел, как на него падает что-то вроде платяного шкафа, успел дернуть спусковой крючок, и шкаф обрушился на него. Вмял в пол. Расплющил и вырубил из реальности. Наверное, в отключке он пробыл недолго, может, минуту-две, но, когда очнулся, обстановка чудесным образом переменилась. Знакомая гостиная, где он провел в кресле возле телевизора много тихих спокойных вечеров, покачивалась, как плотик на волне; прямо перед ним на стуле сидело волосатое, косматое чудище в желтой рубашке и разглядывало его с любопытством оловянными глазами. Чудище, по всей видимости, было ранено, потому что болезненным жестом прижимало к животу одну руку, во второй держа черный ствол. Заметив, что Никита очнулся, чудище радостно осклабилось:

— Ау, слышишь меня, сынок?

— Угу, — сказал Никита.

— Вот и славно. Ты сделал мне больно, поэтому буду убивать тебя медленно. Не возражаешь?

— Нет, куда мне спешить.

— Ничего не скажешь, ловкий паренек, хотя тебе немного повезло. Если бы Аслан с Гариком не накурились, не поймал бы их так легко. Сами виноваты. Я их предупреждал. Веришь мне, сынок?

— Как отцу родному. А ты кто? Где научился человеческому языку? Небось в зоопарке? И как удалось сбежать?

— Не смешно, — обиделось ископаемое. — Я же тебя не оскорбляю…

Ствол дернулся у него в руке, и левую ногу Никиты повыше колена обожгло раскаленным прутом. Чудище улыбалось.

— Хочешь, поспорим?

— О чем?

— Десять пулек всажу, будешь так же лупать зенками. Сниму скальп у живого. Секрет в том, чтобы не задеть жизненно важных центров.

— На что спорим? — уточнил Никита. — Ставлю десять штук против пяти — загнусь со второй пули.

— Покажи, где денежки. Много их у тебя?

— Кое-что удалось поднакопить на черный день.

— Купить хочешь Беню?

— Беня — это ты? Надо же, — ухмыльнулся Никита.

— Что тебя забавляет?

— Какие у вас, у первобытных животных, смешные клички.

Чудище два раза спустило курок, сухие хлопки пистолета с глушителем слились с отчетливым треском автоматных очередей на улице. Одна пуля впилась Никите в правое бедро, другая в левое плечо чуть ниже лопатки. Меткий стрелок. Никита повалился на бок и закрыл глаза. Он не собирался умирать. Жека с Валенком уже рядом, протянуть бы еще немного. Сквозь глазные щелки увидел, как чудище, покряхтывая и держась за живот, сползло со стула и придвинулось к нему. Пнуло ногой в бок:

— Эй, ты чего? Так не договаривались. Давай дальше играть. Вставай, сынок. Не прикидывайся.

Никита перехватил толстую, как бревно, ногу и сверхъестественным усилием челюстей перегрыз сухожилие у щиколотки в том месте, где задралась полотняная брючина. С проклятиями чудище обрушило ему на затылок рукоять пистолета. Никита был доволен собой. По крайней мере, он сделал все, что мог. Угасающее сознание заботливо подвело к глазам смеющуюся и плачущую Аниту. Девушка положила на его развороченную голову невесомую руку и ласково напутствовала:

— Спи спокойно, дорогой мой!

Часть третья ВЫЖИВАНИЕ

1

Двухэтажный особняк в варшавском предместье, окруженный яблоневым садом, Иван Федорович Нестеров получил по наследству от дяди по материнской линии, князя Воропаева, и произошло это вскоре после окончания им (Иваном Федоровичем, а не дядей) юридического коллежа в Париже. Его собственные родители тогда еще были живы, отправляя юношу в Варшаву для совершения необходимых формальностей, они и предположить, разумеется, не могли, что деловая поездка каким-то образом определит всю его дальнейшую судьбу.

На ту пору Европа в общем и целом пришла в себя после ужасной войны. Поверженная в прах Германия уже стояла на пороге экономического чуда; Франция благоденствовала под орлиным дозором блистательного генерала, Италия напрочь забыла о своей исторической миссии и пестовала пацифистские идеи, от чего романтический дуче ежедневно переворачивался в гробу, да и все остальные народы, включая те, что вошли в социалистический лагерь, испытывали необыкновенный душевный подъем и смело смотрели в будущее, не ожидая оттуда никакого подвоха. Ни один человек в здравом уме и памяти не верил, что мир, доставшийся такой ценой, мог быть непрочен, несмотря даже на все ужесточающееся противостояние двух систем. Много позже, когда Иван Федорович всерьез занялся историческими изысканиями (все последние тридцать лет жизни он посвятил только им), во многих своих трудах он пытался проанализировать и объяснить самому себе и читателям то странное ощущение, которое посетило его, когда теплым летним вечером он вышел в Варшаве на привокзальную площадь: ему показалось, что город дымится. С течением времени болезненное ощущение приобрело некий мистический оттенок. Вся страна давно избавилась от руин, оставив их кое-где лишь в виде памятников войны, нация пристрастилась к торговле и вела ее с таким азартом, словно все ее мужчины родились в подсобках магазина; женщины расцвели, дети подрастали здоровыми и по-славянски задиристыми, но, внимательно вглядываясь, Иван Федорович все же угадывал на многих лицах, особенно у варшавян, несмываемые следы пороховой гари и в самом беззаботном смехе слышал отзвуки неизбывных страданий. В первый же день ему пришла в голову мысль, что если бы он добрался отсюда до Москвы, а это рукой подать, то и там наверняка увидел бы такую же картину.

В свой пригородный дом он влюбился сразу, как влюбляются только в женщину, и мгновенно, как тоже бывает только в любви, осознал, что провидение посылает ему свой вещий знак. После смерти родителей (отец пережил матушку всего на три месяца, и в могилу его загнала не болезнь, а душевная тоска, заглушаемая мощными ежедневными дозами алкоголя) Иван Федорович еще с полгода проболтался в Париже, улаживая семейные дела, а потом, без сожаления оставив рутинную службу в юридической конторе, перебрался в Польшу навсегда. Первые годы дались ему нелегко: власти смотрели на носителя графского титула с подозрением, и не было счету всевозможным проверкам его политической лояльности; да и соседи не доверяли «французику», потому что никак не могли взять в толк, с какой стати человек, вроде не бедный и не обиженный разумом, предпочел вдруг из райских парижских кущ переселиться в убогое захолустье и вести жизнь отшельника. Не раз и не два ему грозили обломать рога, но удачная поздняя женитьба на местной уроженке, хорошенькой, молоденькой шляхтенке Барбаре Гданьской примирила с ним и тех и других — и власть, и рядовых граждан. Жил он на крохотную ренту, капающую из парижского банка, а впоследствии небольшой доход начали приносить книги по истории, слишком наукообразные, чтобы иметь публичный успех, но не обойденные вниманием специалистов. Иногда его приглашали выступить с лекциями. И он охотно откликался, не корысти ради, а чтобы экономно, за казенный счет удовлетворить присущую каждому русскому человеку страсть к путешествиям. Побывал почти во всех европейских столицах, причем в Вене и в Мюнхене ему предлагали постоянное место на кафедре, от чего он решительно отказался.

Последние два года до страшного удара судьбы, до внезапной кончины любимой, обольстительной певуньи и хохотушки Барбары были, пожалуй, самыми счастливыми в его жизни. Их дом теперь был почти всегда полон гостей, вдобавок Иван Федорович неожиданно для себя увлекся домашним хозяйством: с удовольствием копался в саду и на грядках и даже собственноручно выкармливал двух хряков — Тишу и Гришу. Когда жена впервые увидела его в кожаном фартуке и с грязным ведром в руке, бедняжка чуть не свалилась с крыльца от смеха. Короткое видение из ряда тех, которые врезаются в память и преследуют до смертного часа своей невозможностью повторения: хохочущая, сверкающая ослепительными зубами красавица жена на крыльце, и у ее ног нахохленный, белокурый воробушек, с изумлением задравший головку — двухлетняя принцесса Анита.

Разумеется, его дом не обошло стороной могучее брожение умов, начавшееся на ту пору в странах Варшавского договора, но на все попытки втянуть его в то или иное политическое движение он отвечал решительным отказом. В его поведении не было позы: по природной склонности Иван Федорович был неисправимым скептиком, не верил в понятие прогресса и разделял известную мысль о том, что история ничему не может научить, но увлекся ею как раз потому, что она, история, уводила из мира человеческих страстей и борений, и при честном отношении к ней давала холодные и разумные ответы на многие животрепещущие вопросы бытия. Он любил историю как высшую наставницу, невольно на подсознательном уровне смешивая ее уроки с христовыми заповедями.

К ним в дом приходили люди разных взглядов, встречавшие одинаково любезный прием. К примеру, одно время зачастили пан Станислав, активист «Солидарности», и пан Войцех, ортодоксальный коммунист, и как-то так получалось, что нередко они являлись вместе. В такие вечера мирная гостиная с пылающим камином превращалась в трибуну политических диспутов, и бедной Барбаре приходилось прилагать массу усилий, чтобы дело не дошло до мордобоя. Ох, горячи польские патриоты, когда берутся доказывать, кто из них московский подголосок… Пан Станислав и пан Войцех, входя в полемический раж, пытались каждый перетянуть образованного графа на свою сторону, но он всегда благоразумно уклонялся, с приятной улыбкой уверяя, что ничего не смыслит в политике, хотя на самом деле давным-давно пришел к выводу, что социалистический рай с поголовным братанием трудящихся, куда заманивал пан Войцех, как и самостийная, либеральная, еще не сгинувшая Польша, о коей грезил пан Станислав, — всего лишь две из множества социальных утопий, коими не раз в веках тешило себя горделивое человечество и забавлялось ими до тех пор, пока матушка-история, истощив терпение, резко не меняла декорации, и перед тем, как установить новую мизансцену, на какой-то срок непременно возвращала расшалившихся ребятушек в первобытное состояние. История цивилизаций и общественных формаций со всей очевидностью подтверждала непредвзятому взору, что все тяжелейшие потрясения, произошедшие с родом людским на протяжении тысячелетий, являются не чем иным, как зеркальным отражением мутных страстей, бушующих в груди каждого отдельного человека, и установление царства всеобщей справедливости и благоденствия на земле невозможно по той простой причине, что эта блаженная идея вступает в вопиющее противоречие с греховной сущностью двуногого, прямоходящего существа. Конец века предоставил новые тому доказательства: коммунизм, казавшийся незыблемым на протяжении более семидесяти лет, рухнул в одночасье как подкошенный, и на огромных территориях власть над племенами и народами забрали люди крысиной породы — феодальные князьки, откровенные грабители и бесноватые интеллектуалы. И все они в одну общую луженую глотку, повинуясь взмахам незримой дирижерской палочки, во весь голос вопили о правах человека, абсолютной свободе и светлом рыночном будущем человечества.

Ничего не изменилось лишь в отношениях пана Войцеха и пана Станислава, их воинственный пыл не угас, хотя оба заметно постарели. Пан Станислав второй раз, пока безуспешно, баллотировался в сейм от «Партии либеральной свободы», но как-то вяло, а пан Войцех грозил ему из коммунистического подполья сморщенным, бессильным кулачком, но тоже без прежней ярости. Как встарь, они забегали вместе на огонек, усаживались за стол и после двух-трех рюмок грушовки обрушивали друг на друга жутчайшие обвинения, от которых содрогались в могилах их предки, апеллируя к Ивану Федоровичу как беспристрастному арбитру; и он, как издавна повелось, с приятной усмешкой клялся, что далек от политики и мечтает лишь о том, чтобы Анита была счастлива в новой, еще более лучезарной, чем прежде, жизни, ставшей похожей на витрину рождественского шопа.

— …Нет, папочка, нет и еще сто раз нет. — Анита отбросила челку со лба таким движением, будто хотела оторвать.

— Почему так нервничаешь? — удивился Иван Федорович. — Я ни в чем тебя не обвиняю и ничего не требую. Просто мы разбираем разные варианты. Разве нет?

Варианты они разбирали, сидя у пылающего камина, уже больше двух часов. Тяжелый разговор утомил обоих, но он был неизбежен, и откладывать его было нельзя. Наутро прилетал Станислав Ильич специально за тем, чтобы получить окончательный ответ. Все оговоренные сроки прошли, он имел моральное право потребовать. Но он ничего не требовал, вел себя как джентльмен. Ему только нужна была определенность. Накануне в телефонном разговоре он пожаловался графу, что не понимает, что происходит. То есть не понимает, чего хочет Анита. Если ее тревожит досадное недоразумение в Ялте, случайное увлечение каким-то молоденьким плебеем, то он давно забыл и простил. Он ведь и тогда, по горячим следам, не высказывал никаких упреков, понимая, как впечатлительна принцесса и как легко заморочить ей голову. Вечная история Наташи и Анатоля Курагина, блистательно описанная Львом Николаевичем. Но теперь давно пора забыть эту ерунду, тем более что, как выяснилось, ее курортный кавалер вообще прекратил свое земное существование — то ли погиб в пьяной драке, то ли опился паленой водкой, то ли переборщил с героином — подробности Станиславу Ильичу неизвестны. Не в них суть. Было, как говорится, и прошло. Больше того, он и впредь готов смотреть сквозь пальцы на ее мимолетные капризы, это входит в их уговор. От отнюдь не ждет от принцессы проявления пылкой страсти, ибо прекрасно осознает, какое значение на этом этапе имеет значительная разница в возрасте, в привычках, в образе жизни… Со временем все это сгладится, и он по-прежнему уверен, что способен сделать жизнь Аниты похожей на сказку, угождая ей во всем и ничего, в сущности, не требуя взамен.

Сетования миллионера, изображающего благородного мученика любви, Иван Федорович слушал с неловким чувством, как будто поневоле соучаствовал в большой лжи. Но главное, с Анитой творилось что-то неладное, из поездки в Россию она вернулась другой, измененной. Два дня не выходила на улицу. Не отвечала на звонки своих многочисленных друзей и поклонников, слонялась по дому неприбранная, роняла на пол вещи, была сама не своя, но Иван Федорович не лез с расспросами, ожидая, когда наступит минута и девочка сама расскажет ему обо всем. Иначе быть не могло, узы, связывающие их, были крепче, чем обыкновенное кровное родство.

Он ничуть не удивился, когда она наконец призналась, что встретила и полюбила русского парня, которого зовут Никита, но чувствует себя не только не счастливой, напротив, потерянной, больной и убитой. Историю своего южного романа поведала во всех подробностях и, подняв на него несчастные глаза, прямо спросила: папа, что мне делать? Иван Федорович ответил первое, что пришло ему на ум: давай подождем, детка, а там будет видно. Анита согласилась, присовокупив между прочим, что, как бы ни развивались дальнейшие события, ее помолвка со Станиславом Ильичом не имеет больше никакого смысла. Она и раньше предполагала, что все это пустая затея, а теперь уверилась в этом окончательно.

Потом началось форменное сумасшествие. От Никиты, ее нового избранника, не было никаких известий, хотя, оказывается, он обещал позвонить и вскоре приехать. Анита взялась названивать ему сама, но безрезультатно. Те номера, которые он дал, молчали. Она написала несколько писем, на которые не получила ответа. Из всего этого Иван Федорович сделал единственный очевидный вывод: возлюбленный Аниты по каким-то своим соображениям пошел на попятную и не желает поддерживать с его дочерью никаких отношений. Что ж, в жизни бывает всякое, хотя Иван Федорович с трудом представлял, что нашелся мужчина, посчитавший знакомство с принцессой совершенным пустяком, коему не следует придавать значения. Значит, девочка обманулась и влюбилась (или ей показалось, что влюбилась) в обыкновенного вертопраха, что впоследствии подтвердил Станислав Ильич, наводивший справки. Событие, конечно, печальное, но не трагическое. Так думал Иван Федорович, но не его дочь. Анита вовсе не была обескуражена тем, что возлюбленный не подает признаков жизни, наоборот, с каждым днем росла ее уверенность в их скорой и счастливой встрече. Заминку она объясняла тем, что Никита либо испытывает временные затруднения в финансовых делах, либо готовит какой-то необычный сюрприз. Когда Иван Федорович осторожно поинтересовался, каким ей представляется этот сюрприз, Анита лишь опустила глаза и раскраснелась. Через месяц она с необыкновенной легкостью расторгла контракт с известной венской фирмой, занимающейся устройством концертных турне, мотивировав свое решение тем, что должна постоянно дежурить у телефона. Софья Борисовна в ужасе рвала на себе волосы (в фигуральном смысле), да и Иван Федорович обеспокоился всерьез. Однажды обиняком завел речь о необходимости показаться врачу, и, к его изумлению, Анита не возражала, только оговорила, что, так как сама не имеет возможности отлучаться, врача придется вызывать на дом.

Визит Вениамина Абрамовича Кирха, старого друга семьи, ничего не прояснил. Может быть, это был не слишком удачный выбор, Вениамин Абрамович знал Аниту с младенчества, был у них кем-то вроде домашнего врача, но с годами, как и многие другие знакомые Ивана Федоровича, попал под обаяние принцессы, потакал всем ее капризам, и конечно, трудно было рассчитывать на строго научный анализ с его стороны. Иван Федорович убедился в этом, когда престарелый доктор вышел из гостиной, где они с Анитой беседовали около часа. У него было такое радостное лицо, словно он хватил украдкой стаканчик медицинского спирта.

— Что вас смущает, друг мой? — важно обратился он к графу. — Девочка в полном порядке. Но она влюблена, увы, это так. Рано или поздно это должно было случиться. А что касается помолвки с этим россиянским ворюгой, признаюсь, я никогда ее не одобрял.

— Она обо всем рассказала?

— Как на исповеди, друг мой, как на исповеди. Девочка немного подавлена, но лишь потому, что разлучена с дорогим ей человеком. Как только они воссоединятся, все придет в норму. Надеюсь, вы не собираетесь чинить препятствий? Это было бы слишком жестоко.

— Значит, Аня здорова?

— Здоровее не бывает, друг мой.

Иван Федорович подумал, что не худо бы самому Кирху обратиться за помощью к психиатру, но вслух поблагодарил и больше не повторял попыток медицинского освидетельствования.

Живя затворницей, Анита неожиданно сблизилась со служанкой Кшисей, хотя прежде они дичились друг дружки. Кшися появилась в их доме лет пять назад по рекомендации местного аптекаря Казимира Валесского, коему приходилась дальней родственницей. Сперва она приходила два раза в неделю, по средам и пятницам, прибиралась, мыла полы во всем доме, иногда стряпала, варила очень вкусный луковый суп и жарила изумительные котлеты, смешивая свинину с бараниной. Постепенно работящая девушка прижилась и окончательно переселилась к ним, заняв комнату во флигеле. Она была привлекательной, хотя и полноватой девицей лет тридцати от роду с неустроенной личной жизнью. У добропорядочной и очень набожной девушки была только одна странность: она была ясновидящей. При этом, к сожалению, Кшися не умела предугадывать реальные события, предсказывать судьбу или лечить от всевозможных болезней, как это принято у других колдунов и экстрасенсов; ее дар позволял ей лишь проникать в потусторонние миры и следить за происходящими там событиями, но проверить, говорит ли она правду, не было возможности, поэтому многие считали ее шарлатанкой. Несколько раз она пыталась передать своим близким, в том числе и пану Казимиру, весточки от усопших, но в лучшем случае наталкивалась на равнодушие или обидные насмешки. Дар ясновидения обнаружился у Кшиси в двадцатилетнем возрасте, и связано это было с пережитой ею любовной драмой. Она была без ума от Янека Подгурского, известного во всем Господарском предместье шалопута; они дружили с детства и собирались пожениться, как только получат благословение родителей, коего добивались уже третий год, но безрезультатно; точнее, матушка Янека была согласна на все и надеялась, что супружество хоть как-то остепенит ее непутевого сына, но родители Кшиси и слышать не хотели о таком женихе, и стоило девице открыть рот, чтобы в очередной раз похлопотать о возлюбленном, как она тут же получала оплеуху от отца, сурового, волевого человека, потомка польских пахарей. Молодые люди, беззаветно любя друг друга, не слишком сетовали на судьбу, жизнь, как бывает в их возрасте, представлялась им бесконечной и рисовалась в розовых красках, но дело вдруг осложнилось тем обстоятельством, что Кшися забеременела. Тогда они решили обвенчаться тайно — и будь что будет, но Янек неожиданно исчез. Отправился за товаром в Италию, поклявшись, что это в последний раз, пообещав вернуться через неделю, но прошло две недели, месяц, а от него ни слуху ни духу. Кшися, конечно, знала, что он подружился с мерзавцами, которые торговали не шмотками, как все добрые люди, приобщившиеся к мировым ценностям, а связались с наркотой, зашибая крутые бабки. Будучи благонравной девицей, Кшися журила жениха за то, что якшается с отпетой сволочью, но в глубине души не осуждала. Чтобы подняться из бедности и обеспечить сносное существование их будущим детям, необходим хотя бы небольшой начальный капитал, а обзавестись им на праведных путях невозможно. Если с утра до ночи гнуть спину на пашне и скотном дворе, как ее папочка, то так и закончишь жизнь, как начал, рядом с хлевом, не дотянувшись даже близко до европейских стандартов.

Впоследствии, когда Господь ее покарал, она поняла, как сильно заблуждалась, и стыдилась себя прежней, но было уже поздно.

Дар ясновидения она обрела при родах, при преждевременных родах, случившихся от падения в подпол, куда спускалась по шаткой лестнице, чтобы набрать квашеной капустки к ужину. Сверзилась с верхней ступеньки и грохнулась боком и головой об каменную кладку с такой силой, что потеряла сознание, а когда в глазах просветлело, то сразу поняла, что всему конец. Низ живота свело судорогой, словно ее раздирали пополам. Едва набралась сил, чтобы закричать.

В больнице после уколов и короткого забытья, открыв глаза, увидела над собой плоское сиреневое облако, на котором в странной позе, прикрывая ладонями голую грудь, возлежал улыбающийся Янек. Он что-то прятал, но ей удалось разглядеть сквозь растопыренные пальцы кругленькую синюю головку своего недоношенного ребеночка. Янек подмигнул и сказал: — Не переживай, кохана, нам тут хорошо вдвоем.

В первое время, когда Кшися появилась в их доме, Анита как-то остерегалась, что ли, близкого контакта с хлопотливой молодой женщиной, в чьих глазах мерцал навеки застывший ужас или высшее знание, и, хотя всегда держалась с ней приветливо и по-дружески, Кшися без труда улавливала в подчеркнутой любезности молодой хозяйки некую настороженность. Со своей стороны она искренне восхищалась благородной панночкой, ее красотой, изяществом, образованностью и талантами, но в подружки, естественно, не набивалась. У простолюдинок, как известно, своя гордость, и еще неизвестно, кто на кого смотрит свысока. Их отношения чудесным образом переменились после возвращения Аниты из России. Они спелись, как две птички на веточке, и теперь частенько бывало, что поздно вечером, когда дом засыпал, Анита прибегала к служанке в ее флигелек, и они проводили долгие часы в задушевных беседах, а о чем, знает только Господь. Потом среди ночи выбирались на кухню, чаевничали, а иной раз, проголодавшись, устраивали пиры — с вином и при свечах, при этом смеялись и радовались как расшалившиеся девчонки. Прежде Анита не верила побасенкам ясновидящей о ее постоянных встречах с усопшими, с духами мертвых, может быть, даже подозревала девушку в неопасной шизе, случившейся на почве неудачной любви, теперь, напротив, с жадностью выслушивала жутковатые истории, ничуть не пугаясь заключенного в них горячечного бреда. Она не говорила, чего ждет от неожиданно обретенной подруги, Кшися сама понимала и каждый день ее успокаивала: нет, нет, Яночка (так называла ее на польский лад), твой еще не переместился, я бы знала, и Янек сказал бы. Со своим нареченным женихом Кшися после обретения дара виделась много раз. Он обстоятельно описывал ей свое потустороннее бытование и однажды попросил об услуге. Полностью раствориться в нетях, освободиться от пут земных ему мешало бренное тело, неотпетое, зарытое как попало в черном перелеске на берегу Рейна. Кшися пошла в полицию и сделала заявление, что ее жених Янек Подгурский, якобы пропавший без вести пять лет назад, на самом деле растерзан и убит злодеями, не поделившими добычу, и лежит там-то и там-то. Сперва ей, конечно, не поверили, приняли за дурочку, гоняли из кабинета в кабинет, но нашелся начальник, который смилостивился над ней (или понял, что иначе от нее не отделаешься) и послал депешу в полицейское управление Кельна с указанием места и точных примет, сославшись на агентурные сведения. Честь и хвала этому человеку, не побоялся стать посмешищем, рискуя репутацией, чтобы угодить юродивой. Немцы тоже не подвели, нашли время, прочесали перелесок и в небольшом овражке действительно обнаружили полуистлевший труп мужчины «с признаками пыток»…


2

— Не надо так нервничать, Анна, — повторил Иван Федорович, подбросив полешко в огонь. — Как решили, так тому и быть. Станислав Ильич человек образованный, надеюсь, сумеет понять. Разумеется, ему обидно. Ничего, переживет. Или хочешь, чтобы я с ним поговорил?

Анита сидела в кресле, поджав под себя ноги. Ничего нет блаженнее, чем смотреть в многоцветное пламя, выделывающее колдовские коленца, когда за окном потрескивает декабрьский морозец. Но тяготила, мешала расслабиться мысль: завтра, завтра, завтра.

— Папочка, я чувствую себя подлой, мерзкой, но это даже не главное. Почему-то я страшно его боюсь.

Личность миллионера Желудева они не раз обсудили со всех сторон, но снова и снова к ней возвращались.

— Ты не подлая и не мерзкая, а вот я, старый дурак, действительно виноват. Видел, понимал, чем вся эта затея попахивает, но не предостерег, не отговорил… Аня, не казни себя. Слава богу, это случилось сейчас, а не позже, когда появились бы дети — ну и все прочее. Бояться не надо, что он тебе сделает? Впрочем… Давай скажу, что ты уехала, ну, допустим, на гастроли… Все ему объясню…

— Я не завтрашнего разговора боюсь, папочка, я вообще его боюсь. Мне кажется…

— Ну-ну, договаривай.

— Мне кажется, он каким-то образом узнал про Никиту и сделал что-то ужасное.

— Если ты опять к тому, что должна ехать в Ялту, я по-прежнему категорически против. Извини, зайчонок, это просто глупо.

— Почему глупо? Там его друзья.

— Друзья, конечно, хорошо, но если с твоим Никитой что-то случилось, то уже случилось, ты ничем не поможешь. А если… Прости, Аня, у нас разговор откровенный и ты достаточно взрослая… Вдруг он просто осознал, что тебе не пара…

Анита капризно сжала губы:

— Хочешь сказать, это было всего лишь увлечение? Папочка, я тебе сто раз рассказывала. Мы с ним оба сошли с ума, это верно, но это не увлечение, это любовь. Никакой ошибки. Прошло полгода, ничего не изменилось. Только сердце сильнее болит.

Иван Федорович опустил глаза, чтобы дочь не заметила жалостливого сочувствия. Несчастная девочка. Ей до сих пор кажется, что мир устроен по промыслу божию, и не сам ли он внушал ей это. Но, похоже, к концу тысячелетия Господь плюнул на свое неудавшееся творение, окончательно в нем разочаровавшись. Иван Федорович не мог ей помочь, да и сам запутался в этой затянувшейся истории. Вот если бы была жива Барбара… Его беспокоило, что дочь все глубже погружается в сумеречное, нездоровое состояние, взять хотя бы неожиданную дружбу с Кшисей, которую он подумывал уже шугануть из дома. Своими бесконечными небылицами про общение с призраками она смущала, тревожила и без того взбудораженную душу принцессы. Он любил дочь, как сто тысяч отцов, бывает, не любят, но оказалось, ему не хватает опыта, который пригодился бы сейчас. Своим собственным отношением с женщинами после смерти Барбары он придавал так мало значения, что их как бы и не было. Погруженный в работу, в свои исторические фантазии, он вспоминал о них, только когда начинало свербеть в паху. Тогда, сетуя на слабость человеческой природы, он открывал телефонную книгу и звонил по одному из трех-четырех номеров, которые были всегда наготове. Если наталкивался на отказ, ничуть не огорчась, вымарывал номер из книги, чтобы впоследствии заменить на другой. Если бы напротив номеров не стояли женские имена, он бы не знал, кому они принадлежат. Всего на одну ночь с очередной девушкой он превращался в пылкого любовника, чтобы поутру спокойно забыть ее до следующего свидания или навсегда. Все они были жрицами любви, продававшими ее за деньги, и трудно было представить, что к одной из них можно привязаться сердцем, хотя чего не бывает на свете. Наверное, с точки зрения христианской морали его поведение было греховным, предосудительным, примитивным, но разве предпочтительнее грех любовного уныния, в который погружена Анита? О хитросплетениях любви, о психологии и тонкостях интимных отношений Иван Федорович помнил больше из романов, которые тоже давно не читал. И с Барбарой у них все было просто, их брак был безоблачен, как танец на карнавале, может быть, потому, что оказался столь скоротечен. Его возлюбленная прожила недолгую, чудесную жизнь, осветив или даже освятив его судьбу чарующей улыбкой доброты и преданности и оставив в его крови горечь какого-то великого, непоправимого поражения. Эта рана никогда не заживет, но в чем-то боль утраты была благостной, врачующей. Если Иван Федорович знал что-то твердо и определенно, так это то, что с любимыми невозможно расстаться, даже если они покидают нас на время. Прижимая к груди дочь, вдыхая запах ее волос, он всегда чувствовал, как Барбара воскресает в его объятиях…

— Папочка, что с тобой? — обеспокоилась Анита, приметив знакомое, отрешенное выражение в глазах отца. — Ах, боже мой, опять вспомнил маму, да?

— Ну и что? — насупился Иван Федорович, не удивляясь дочерней проницательности. — Как жаль, что ее нет с нами. Она бы тебе сейчас пригодилась, а я что? Пустое место. Для меня твоя душа загадка.

Принцесса сползла с кресла, подошла к отцу, покровительственно погладила седую голову:

— Не горюй, папочка. Конечно, жаль, что мамы нет, но из этой ловушки мне все равно придется выбираться самой… Пойдем спать, а? Ты устал, у тебя бледный вид.

— Хорошо, пойдем… Только поясни, чего боишься? Чем тебя пугает Станислав Ильич? Он что-нибудь говорил угрожающее?

— Нет, папа, что ты.

— Я не случайно спрашиваю… Если он позволяет себе что-то неприличное, можно отказать ему от дома под этим предлогом. Самый простой выход.

— Ты прелесть, папочка. — Анита чмокнула отца в щеку, умиленная. — Но должна тебя огорчить. Некоторые твои представления о жизни все-таки немного устарели. Отказать от дома Станиславу Ильичу! Боюсь, он не относится к тем людям, с которыми это возможно. Боюсь, он вообще не поймет, о чем речь…

Станислав Ильич прибыл к обеду, к пяти часам, причем явился самым демократическим образом, без всякой охраны, на скромном «мерседесе» далеко не последней модели, правда, с дипломатическими номерами. За баранкой сидел пожилой усатый дядька в темно-зеленом френче и странном головном уборе — что-то вроде офицерской фуражки с кокардой. Иван Федорович встретил гостя на улице и, не заходя в дом, провел на скотный дворик, чтобы похвалиться своими достижениями в домашнем хозяйстве. И было чем. В утепленном стойле бил копытом, фыркал и косил поверх перегородки фиолетовым глазом ахалтекинский пегий жеребец-четырехлетка по имени Асламбек, любимец Аниты, а в огороженном хлеву возлежали, будто две горы, могучие силезские хряки с клыками, как у моржей. Желудев выразил восхищение, но экскурсия не обошлась без маленького казуса. Иван Федорович, чтобы сделать гостью приятное, предложил ему угостить жеребца черной корочкой с сольцой, которую заранее приготовил; Желудев послушно потянулся к морде зверюги с гостинцем, но жеребец, вместо того чтобы обрадоваться, вдруг дико заржал, закатил огромные очи и шарахнулся о стенку загона, как будто увидел перед собой волка. Иван Федорович успел отпихнуть гостя от загона, иначе инцидент мог кончиться трагически.

— Совершенно непредсказуемый нрав, — извинился он перед ошарашенным миллионером. — Но каков красавец, вы не находите?

— Я мало что в этом смыслю, — признался Станислав Ильич с вежливой улыбкой. — Как говорится, не по этой части. Неужто Анечка садится на него верхом?

— О-о, Асламбек в ее присутствии делается как ягненок. Умилительное зрелище.

Затронув щекотливую тему, оба смущенно умолкли. Вышли за дверь. Первым заговорил Иван Федорович:

— Что ж, Станислав Ильич, поелику зашла речь, давайте сразу проясним наши позиции. Разумеется, я в курсе некоторых трений между вами и моей дочерью. Скажу прямо, предпочел бы в это не вмешиваться. Однако считаю долгом поставить вас в известность: счастье дочери для меня превыше всего… — Станислав Ильич хотел что-то, видимо, возразить, но граф поднял руку: — Прошу прощения, Станислав Ильич. Я прекрасно помню все наши прежние договоренности и по-прежнему полагаю, что союз с вами для Анечки во многих отношениях желателен, но только при условии, если она сама к этому стремится.

— Выходит, граф, вы отказываетесь повлиять на нее как отец? — В выпуклых глазах гостя блеснула едва уловимая усмешка. Иван Федорович сделал вид, что не заметил. Сухо отозвался:

— Не преувеличивайте моих возможностей, Станислав Ильич. Девочка давно выросла из пеленок.

Обед проходил в атмосфере официального приема, хотя сам по себе был великолепен. Кшися расстаралась, приготовила жирную гусиную похлебку, а вторым блюдом подала запеченную в тесте молодую баранину с чесночным соусом. Стол ломился от множества холодных закусок и напитков, включая шведскую водку, красное и белое вино и домашнюю медовуху. Кшися, наряженная в расписной сарафан и кокошник, порхала вокруг стола как наседка-хлопотунья, бдительно следящая за насыщающимися птенцами. Несмотря на некоторую скованность, проголодавшиеся едоки с большой охотой отдавали должное ее кулинарным талантам, разве что принцесса поклевывала кушанья больше для виду. Она спустилась к столу по сигналу обеденного гонга в длинном темном платье, прихваченном золотой булавкой у ворота, аккуратно причесанная, как в театр, и без всякой косметики на скуластом нежном лице. Войдя, церемонно поклонилась жениху, пробормотала какую-то запутанную любезную фразу, но затем, в продолжение всего застолья, кажется, ни разу на него не взглянула. Желудева это не смутило, он пил водку и медовуху, с аппетитом уминал сочную баранину и при этом успевал вести светскую беседу с Софьей Борисовной, которая, безусловно, была царицей этого маленького домашнего пирования. Она была так возбуждена, словно именно ее выдавали замуж, а осушив несколько рюмок лимонной настойки, разошлась окончательно и отпускала шутки, от которых у Аниты розовели щеки, а Иван Федорович в деланном смущении вскидывал подбородок:

— Софи, голубушка, уж это вы слишком крепко завернули!

Лишь беззаботный Станислав Ильич, к которому Софья Борисовна большей частью и обращалась, откликался на ее остроты радостным лошадиным смехом, чего прежде за ним не замечалось.

В конце концов, когда расшалившаяся Софья Борисовна с безумным блеском в бездонных очах разразилась соленым анекдотцем о русском мужичке, невесть откуда залетевшем в ее шальную головку (Дак и в ведро, батюшка, не лезет!), Анита резко поднялась и довольно высокомерно обратилась к жениху:

— Станислав Ильич, вероятно, нам следует поговорить. Если не возражаете, я подожду вас в библиотеке.

Ждать пришлось недолго, Желудев вышел следом, на ходу утирая рот салфеткой. Анита указала ему на кресло возле камелька, сама устроилась напротив: суток не прошло, как на этом же месте они беседовали с батюшкой.

— Вижу, вы настроены решительно, графиня? — усмехнулся Станислав Ильич и с ее разрешения закурил. — Но к чему эти суровые гримаски, от коих впоследствии заводятся морщинки? Уверяю вас, как бы ни обернулось дело, у вас нет причин для вражды.

Анита выдержала его снисходительно-предостерегающий взгляд, хотя в желудке что-то тихонько екнуло. Больше всего ее почему-то напугало, что жених опять, как в первые дни знакомства, обратился к ней на «вы».

— Хорошо, если так, — ответила она. — Что-то не очень верится. Ведь вы, наверное, считаете меня изменщицей? Человеком, не сдержавшим своего слова?

— Господь с вами, графиня. — Желудев махнул рукой, будто отогнал комарика. — С какой стати? Неужели вы думаете, что из-за какого-то пустякового курортного приключения… Анита, душечка, к сожалению, вы так и не удосужились узнать меня получше. Что ж, действительно обидно, но вполне поправимо. Когда вы переедете в Москву…

— Станислав Ильич, вы разве не поняли, что между нами все кончено?

— Да что же такое могло кончиться, когда ничего еще, собственно, не начиналось? — Он смотрел на нее, насмешливо щурясь, но постепенно его лицо обрело задумчивое выражение. — Ах, графиня, не хотелось вас огорчать, да, видно, придется. Время от времени необходимо освобождаться от старых вещей, проводить, так сказать, профилактическую инвентаризацию души… Надеюсь, вы не будете в претензии и поймете меня правильно, если я признаюсь, что наводил справки о том молодом человеке, которому удалось вскружить вам голову…

Анита молча ждала продолжения, но плечи ее поникли.

— Так вот, милая, — в голосе Станислава Ильича проклюнулось сочувствие, — этот молодой человек та еще штучка, и вам, думаю, повезло, что сумели так просто от него отделаться. Побывал под следствием за убийство, посидел в тюрьме, но до суда не дошло, каким-то образом удалось откупиться. Анита, вы представить себе не можете, сколько в постсоветской России всплыло на поверхность всякого, прошу прощения, дерьма, выдающего себя почему-то, смешно сказать, за предпринимателей. Видимо, так он вам и представился?

Анита по-прежнему молчала, уставясь на черные головешки в камине.

— Да-с, частный предприниматель, — повторил Станислав Ильич с горечью. — Сбежал от следствия в южные края, но ведь от себя не сбежишь, собственную натуру не переделаешь. Как говорят в народе, черного кобеля не отмоешь добела… Вскоре после вашего отъезда из Ялты что-то они там не поделили с другими уголовниками и в пьяной разборке… Вот, извольте взглянуть…

Вздохнув, Станислав Ильич достал из кармана пиджака конверт с фотографиями и положил на колени девушке. Механически она их проглядела одну за другой. На всех был запечатлен Никита, но в разных позах — на боку, на спине, остекленелое лицо с закрытыми глазами — мертвый. На мгновение сердце ее перестало биться.

— Вы его убили, — прошептала она. — Вы чудовище!

— Анна Ивановна, что вы такое говорите? Как не стыдно! — Станислав Ильич укоризненно качал головой, растерянно разводил руки, изображая оскорбленную невинность, в его кривляниях Анита почувствовала какую-то особую, за гранью человеческого издевку. Пошатнувшись, встала, пошла к двери, рассыпав фотографии на ковер. Он ее окликнул резким голосом, будто в спину толкнул, и она невольно обернулась. Увидела не лицо — одутловатую маску с вытаращенными, почти без зрачков глазами, пытавшуюся улыбаться.

— Минуточку, Аня, — маска шагнула к ней, и Анита протестующе вытянула руку перед собой.

— Хорошо, хорошо, успокойся… Вот что, графинечка, что бы ты обо мне ни думала, какие бы глупости ни роились в твоей прелестной головке, мы заключили сделку и ее нельзя расторгнуть из-за плохого настроения, так не бывает. Расторжение сделки в одностороннем порядке всегда влечет за собой серьезные штрафные санкции. Хочу, чтобы ты хорошенько это уяснила. Иначе…

Анита не дослушала, повернулась и выскользнула за дверь.


3

Вечером Кшися ееуспокоила. Анита показала ей фотографию, которую сумела припрятать, но не самую страшную: Никита лежал на боку. Лица почти не видно, можно подумать, уснул. Кшися взглянула на снимок, презрительно поджала пухлые губки.

— Если это мертвяк, то мы тоже с тобой мертвяки. Лапшу тебе на уши вешают, добрая госпожа.

— Как определяешь?

— Мне не надо определять, я вижу здесь. — Кшися ткнула себя пальцем в грудь. Никаких более убедительных доказательств Аните не требовалось.

Незадолго до этого ее навестил отец, около часа просидел возле кровати, держа ее руку в своих теплых, твердых ладонях. Он никак ее не успокаивал, напротив, сказал, что им обоим надо набраться мужества. По его унылому виду Анита догадалась, что у него тоже было тяжелое объяснение с Желудевым.

— Папочка, теперь ты видишь, как мы оба страшно ошиблись?

— Да, пожалуй.

— Он убил Никиту, но даром ему это не пройдет.

— Разумеется, есть высший суд… — промямлил отец. — Я вот что предлагаю, котенок. Давай постараемся о нем больше не говорить, и постепенно все забудется… Время — лучший лекарь.

Иван Федорович по старой интеллигентской привычке выдавал желаемое за действительное, и Анита его поправила:

— Не выйдет, папочка. Это клещ. Он теперь не отвяжется. Разве ты не понял?

Иван Федорович смутился, встретив взыскательный взгляд дочери.

— Что он тебе сказал?

— Сказал, у нас сделка. Видимо, коммерческая. Я — товар, у него деньги. Расторгнуть ее нельзя. А тебе что сказал?

— Примерно то же самое. Но ведь это все пустое. Что он нам может сделать? Мы же не в России.

— Папа, не будь ребенком!

— Анечка, родная, тебе просто надо хорошенько выспаться. Сегодня ты все видишь в черном свете, но завтра… Конечно, мальчика не вернуть, но…

— Папа, не надо об этом.

— Завтра я посоветуюсь на всякий случай с адвокатом. Самуил Яковлевич из любого положения найдет выход.

Анита мягко освободила свою руку и отвернулась к стене. Второй удар был не легче первого. Посоветуюсь с адвокатом, надо же! Отец совершенно беспомощен, он не в силах ее защитить, это ей придется защищать их обоих, но как? Отец погладил ее по плечу и удалился на цыпочках. До позднего вечера, до прихода Кшиси, она пролежала в прострации, изредка задремывала и каждый раз во сне видела одно и то же: безумные, распухшие, как два белых волдыря, глаза Станислава Ильича. Сама виновата, твердила она себе, зачем давала слово? Разве была слепа? Легкой жизни захотелось, дареного богатства? Вот и получи свою легкую жизнь, графинечка! Когда становилось совсем худо, доставала из-под подушки фотографию, целовала мертвого Никиту, увещевала, звала: не уходи, не уходи, не предавай свою Анечку!

Загадка была в том, что вопреки очевидности она сразу усомнилась в смерти суженого, а уж когда Кшися с неколебимой уверенностью подтвердила ее сомнения, и вовсе воспрянула духом. У нее проснулся аппетит, и по заведенному обычаю они спустились на кухню, чтобы почаевничать. На этот раз вместе с чаем выпили крепкой лечебной водки, настоянной на чистотеле, и Кшися, мгновенно захмелев, открыла еще одну тайну.

— Жди со дня на день, — объявила она, погружаясь в транс, неистово сияя чистотелом, пробившимся в глаза. — Он уже близко, рядом!

Анита испугалась, выглянула в окно, но тут же взяла себя в руки.

— Врешь, Кшиська! — упрекнула с обидой. — Как ты можешь знать, если общаешься с мертвыми, а Никита, сама сказала, живой?

Паненка опамятовалась, тряхнула белокурой головкой, будто просыпаясь, стала путано оправдываться: дескать, конечно, она имеет дело в основном с теми, кто ушел со света, но бывают случаи особенные, когда покойники передают ей сведения о живых. К примеру, так было с ее отцом, про которого Янек сообщил, что у него опухоль в кишках. Отец не поверил, посмеялся над дочерью, хотя брюхо у него действительно часто болело, а иногда так прихватывало, что падал на кровать, чернел лицом и вопил от боли. Он думал, что надорвал пуп на пашне и у него обыкновенная грыжа, которую лечил народными средствами, в основном медвежьим салом и спиртом. Однако вскоре отец Кшиси помер, и на вскрытии обнаружилось, что Янек сказал правду, у батюшки огромный рачище пожирал не только кишки, но уже вцепился в позвоночник. А если бы он вовремя…

Задушевный рассказ прервало неурочное появление на кухне Софьи Борисовны. Наставница и менеджер, облаченная в парчовый халат и с огуречной маской на лице, поманила ее из дверей пальчиком и, когда Анита вышла в коридор, попросила уделить ей пять минут для важного разговора.

Анита редко бывала в будуаре Софьи Борисовны, и каждый раз ей приходило в голову, что очутилась в покоях колдуньи. Повсюду — на стенах, полках, роскошном трюмо, в изголовье просторной кровати — расставлены и развешаны были всевозможные амулеты, знаки, начиная от перевязанных разноцветными ленточками заячьих хвостиков и кончая старинными медными блюдами с выгравированными на них арамейскими символами. При этом Софья Борисовна, опасаясь менингита, никогда не проветривала комнату и здесь стоял такой плотный, душный, густой запах, словно на пол выплеснули ведро дорогих, но передержанных дезодорантов.

— Ох, дорогая Софи, — Анита в первое мгновение инстинктивно зажала пальцами ноздри, чтобы привыкнуть, — как у вас здесь уютно. Может быть, капельку откроем форточку?

— Декабрь на дворе, — сурово отозвалась Софья Борисовна. — И потом, как ты можешь обращать внимание на такие пустяки, когда мы все в роковом положении?

— Кто это — мы?

— Анна, я привыкла к твоим дерзостям, наверное, сама виновата, что не сумела внушить тебе должного уважения, но теперь это уже не имеет значения… Ты хоть понимаешь, что происходит? К сожалению, милейший граф витает в облаках. Он отмахнулся от моих предостережений. Надеюсь, хотя бы тебе не изменит здравый смысл.

Анита по привычке забралась с ногами в кресло, и наставница поморщилась.

— Станислав Ильич оказал мне честь, попросил повлиять на тебя. Анна, давай рассуждать разумно…

— Он убил Никиту, — беззаботно сообщила принцесса. — Полагаю, это освобождает меня от всяких обязательств. — Неожиданно для себя Анита хихикнула и прикрыла рот ладошкой. — Вернее, думает, что убил.

Сквозь зеленоватую огуречную маску прекрасные очи Софьи Борисовны сияли, как два смоляных озера, но непонятно было, какое в них выражение.

— Анна, ты отдаешь себе отчет? Как можно так говорить о благородном человеке, который любит тебя, хотя, возможно, ты этого не заслуживаешь.

— Благородный убийца. Возьмите его себе, Софи. Похоже, вы произвели на него сильное впечатление. Ваш анекдот о моржовом члене…

— Анна! Прекрати! — Софья Борисовна с кряхтением опустилась на бархатный пуфик. — Сейчас не время ссориться. Подумай хотя бы о своем отце. Представляешь, каково ему? И что будет дальше с нами со всеми?.. Не стоит гримасничать, Анна, да, я причисляю себя к членам семьи и, думаю, имею на это право. Спроси у своего отца.

— Я не гримасничаю, у меня нервный тик.

— Не понимаю! Не понимаю, что за ребячество. — От резкого движения халат на ней распахнулся, открыв мощные женские стати, затянутые в тончайшие французские кружева. — Станислав Ильич не собирается сажать тебя под замок. Он современный человек. Ваш брачный союз действительно всего лишь взаимовыгодная сделка. Что в этом плохого? Душа моя, ты только представь. Ты сможешь брать уроки у лучших музыкантов мира. Мы отправимся путешествовать. Иван Федорович получит возможность, не заботясь о хлебе насущном, целиком посвятить себя любимым занятиям. Жизнь во всем ее блеске и красоте. И что от тебя требуется взамен? Пустяк. Закорючка в брачном контакте… Анна, родная, возможно, тебе даже не придется с ним спать. Это тоже можно оговорить.

— Никиту убил, — напомнила Анита, зевнув. — Но он рано торжествует.

— Забудь про Никиту, он не стоит твоих слез. Красивых мальчиков еще много встретится на твоем пути. То, что произошло, — любовное ослепление. В молодости это все кажется важным, преувеличивается, иногда воспринимается трагически. Но на самом деле… Я рассказывала тебе про Анри Маршалла? О-о, как же я сходила по нему с ума! Помнится, сразу после войны…

— Рассказывали, — испуганно перебила Анита. — Софи, простите, мне надо поспать. Сегодня выдался тяжелый денек.

— Никакой мужчина не стоит того, чтобы из-за него убиваться. Анри был избалованный мальчик, о нем грезили все красотки Монмартра. Но когда мы познакомились… Куда же ты, душа моя?!

Анита бегом пронеслась в свою комнату и защелкнула дверь на замок. Едва успела дотянуться до подушки, как ее сморил глубокий сон, будто провалилась в черную яму, но падение длилось недолго. Показалось, секунды не прошло, как услышала сквозь черную вату тревожные голоса, а когда открыла глаза, увидела в оконном стекле пляску желтых человечков. С заледеневшим сердцем подбежала к окну, выходившему в сад. Огромный костер разбрасывал снопы искр в ночное пространство, полыхали хозяйственные постройки и конюшня. Из распахнутых ворот вымахнул Асламбек с развевающейся огненной гривой и, задев боком человеческую фигурку, сгинул во тьме. Анита не удивилась, заранее знала, чувствовала, эта ночь не кончится благополучно.

Вскоре, накинув на ночную рубашку овечий полушубок, она стояла на крыльце рядом с отцом. Иван Федорович меланхолически дымил сигарой, не делая никаких попыток принять участие в тушении пожара. Набежавшие соседи справились и без него, отсекли пламя от дома, выстроившись в две короткие цепочки и ловко передавая друг другу ведра с водой. Вскоре подоспела пожарная машина. Оттуда соскочили мужчины в блестящих касках, развернули шланги и направили пенистые струи на соседние строения. Какой в этом был смысл, Анита сразу не поняла. К крыльцу подбежала со двора Кшися, что-то кричала, размахивала руками. Анита разобрала лишь пронзительное:

— Шо це стало, пше крев, пше крев, пше крев!

— Застегнись, Аня, простудишься, — сказал отец.

Анита поплотнее закуталась в ватник:

— Папочка, это он сделал, да?

— Не хочется так думать. Он, правда, намекал на какие-то санкции, но я решил, шутка. Какое-то варварство. А он все же культурный человек, доктор наук.

Сзади послышались тягучие рыдания, и на крыльцо выплыла Софья Борисовна в песцовой шубе до пят.

— Какое несчастье, какое несчастье! — постанывала дама, ухватившись за рукав Ивана Федоровича. — И ведь я предупреждала, предупреждала…

— О чем предупреждали, дорогая? — поинтересовался Иван Федорович.

— Ну как же… Такое время, а у нас ни сторожа, никого. Бедная лошадка!

— Асламбек уцелел, — успокоил граф. — Свинюшки погорели. Да-с.

Огонь не выдержал натиска людей, сдался, хотя змеиное шипение еще каталось по земле. С зубовным скрежетом рухнули стропила, обнажился черный зев сарая, будто дыра в вечность. Соседи постепенно расходились со двора, но никто не подошел к крыльцу, чтобы высказать слова сочувствия, и это было странно. Более того, никто не глядел в их сторону. Анита спустилась вниз и вместе с Кшисей подошла поближе к обугленному, покосившемуся на один бок строению.

— Эй, молодицы, — окликнул пожарный. — Туда нельзя, опасно.

Девушки жались друг к другу, но не от холода.

— Ты видела, как это было? — шепотом спросила Анита.

— Не видела, но знаю.

— Что знаешь?

— Потом, хозяйка, потом.

— Нет, сейчас. Ну, пожалуйста! Мне это важно.

Девушка отстранилась, Анита чувствовала, как она дрожит.

— Не хочу говорить, отстань…

— Почему? Еще будет хуже, да?

Кшися вырвалась из ее объятий, обогнула сарай и исчезла. Подъехала полицейская машина с мигалкой. На дворе появился знакомый поручик из местного управления, пан Михал. Он улыбался тяжелой улыбкой разбуженного среди ночи человека.

— Привет, принцесса!

— Здравствуйте, пан Михал.

— Чудесная ночь, не правда ли, пани? Какие звезды. И морозец, как на Рождество.

— О да. — Анита только тут заметила, что поручик безнадежно пьян, что никак не отражалось на его речи.

— Вашего жеребца видели возле Смородиновой рощи. Мчится сломя голову… И что вы думаете обо всем этом?

— Пан Михал, что может думать несмышленая девушка о ночном пожаре? Возможно, кара Господня.

— Возможно, — согласился полицейский. — Хотя возможно и другое. Там, где живут ведьмы, нередко происходят разные напасти.

— Фи, пан Михал! Нельзя быть таким суеверным.

— Что ж, потушили и ладно… Пойду поздороваюсь с вашим батюшкой.

Идти не пришлось: Иван Федорович сам подошел к ним, не выпуская изо рта сигару. Софья Борисовна тянулась за ним. Вяло отдав честь, поручик спросил:

— Кого-нибудь подозреваете, пан Иване?

— С какой стати, мой друг? У меня, как знаете, нет врагов. Полагаю, самовозгорание. В такую погоду достаточно электрической искры, чтобы запылала вся улица.

— Что верно, то верно. — Поручик старательно не смотрел на Софью Борисовну, которая в его представлении и была одной из ведьм. Второй, разумеется, была ясновидящая Кшися. Так думал не один он. Наверное, этим и объяснялось отчужденное поведение соседей. Кому охота связываться с нечистой силой в рождественский пост. — Однако вам придется заехать к нам, заполнить протокол. Хотя это не к спеху.

— Конечно, пан Михал, конечно… А пока прошу в дом. Такое событие не грех отметить.

Один из пожарных, сворачивающий шланг, попросил их посторониться. Дружески беседуя, граф и полицейский направились к дому. Анита и Софья Борисовна чуть приотстали.

— Анна, девочка, видишь, к чему приводит упрямство?

— Что же мне делать?

— Повиниться. Попросить прощения. Все что угодно. Нельзя допустить, чтобы продолжалось безумие. Нам, женщинам, иногда приходится смиряться перед мужской дурью. Хотя бы ради того, чтобы защитить своих близких.

— Вы думаете?

Софья Борисовна по-матерински обняла девушку за плечи:

— Чтобы заполучить тебя, он пойдет на все. Русские дикари в любви неукротимы. Я рассказывала тебе о Степке Комарове? Это было, кажется, в семидесятом…

— Я согласна. — Анита вывернулась из ее рук. — Вы можете устроить встречу с ним? Не здесь, в городе?

— Конечно, девочка, конечно. — Софья Борисовна растроганно потянулась к ней, но принцесса резко отстранилась.


4

Пять дней спустя позвонил Никита. Анита составляла список вещей, которые понадобятся для короткой поездки в Вену, трубку сняла Кшися. Отчаянно гримасничая, позвала:

— Яна, Яна, тебя!

И по ее ошарашенному виду Анита поняла, что звонок особенный. Вообще-то это могло означать что угодно, ясновидящая иногда устраивала с телефоном целые представления. Дело в том, что души усопших, а также сам незабвенный Янек порой выходили на связь с ней именно по телефонной линии.

— Может, не меня? — Анита попробовала отодвинуть новую опасность.

Кшися запрыгала с трубкой на одной ноге.

— Тебя, тебя, скорее!..

Голос она узнала сразу, хотя прежде не слышала его по телефону. Точнее, узнала не голос, ощутила знакомую энергию, от которой затрещала мембрана. Никита спокойно поздоровался, будто расстались вчера, спросил, как самочувствие. Анита попыталась отвечать в том же духе, но не смогла: сердце частило, зашлось, и ноги подкашивались. Пришлось сесть на стул. Кшися таращила потемневшие от любопытства глазищи, принцесса погрозила ей кулачком. Кшися сделала вид, что уходит, спрятавшись за дверью в гостиную.

— Ты когда приехал? — спросила Анита.

— Сегодня утром. Я уже в гостинице, в «Хилтоне». Рядом с Маршалковской. Номер сто девятый. Двести пятьдесят долларов в сутки. Я просто обалдел. Но кровать роскошная.

— Где ты был полгода, Никитушка?

— Длинная история. Расскажу при встрече.

— Поздно, Никитушка.

— Что — поздно?

— Поздно встречаться. Ты напрасно приехал.

Сказав это, почувствовала, как падает в снегопад, хотя за окном мерцало солнечное декабрьское утро. Из снежной замети ее вывел неуверенный смех Никиты.

— Не шути так, девушка, пока живы, ничего не поздно.

— Через три месяца выхожу замуж.

Никита отозвался мгновенно:

— Это мы уже проходили. Собирайся, кроха. Жду тебя в фойе. Сколько надо на дорогу?

— Ты сам во всем виноват, сам! — крикнула она. — Как ты мог?!

— Все, принцесса, жду, — донеслось холодноватое — и в трубке образовалась тишина.

Анита подула в нее, позвала на всякий случай:

— Никита, эй!

В гостиную влетела возбужденная Кшися. Глаза — как две плошки с огненной водой.

— Он, да, он?! Что сказал? Где он?

Анита безвольно уронила руки на колени:

— В Варшаве. Велел, чтобы немедленно приехала.

— Что же сидишь? Собирайся. Сейчас, сейчас… что бы нам одеть…

— Кому — нам? Ты поедешь со мной?

— Одной нельзя, — рассудительно заметила Кшися. — Одной подозрительно.

Подружка была права, за их домом теперь велось круглосуточное наблюдение. Жених распорядился. Зато больше пока ничего не горело. Станислав Ильич дал последнюю отсрочку до марта. Встретиться с ним Аните не удалось, он передал свое решение через ловкого человека, некоего Юрика Шпинглера, своего доверенного в Варшаве. Юрик Шпинглер заехал к ним на другой день после пожара, ближе к вечеру, предварительно условившись о визите по телефону. По поручению своего патрона, вынужденного, к сожалению, экстренно, утренним рейсом вылететь на симпозиум в Давос, он первым делом выразил сочувствие в связи с ночным инцидентом и сообщил, что уполномочен оказать любую помощь, какая потребуется. На вопрос Аниты, откуда Желудев узнал о пожаре, вертлявый Шпинглер, похожий на чертика, выпрыгнувшего из табакерки, ответил, мутно хохотнув:

— Ну что вы, госпожа, какие же тут могут быть секреты?

Анита не пустила чертяку дальше прихожей, и разговор между ними напоминал не беседу нормальных людей, а обмен телеграфными депешами. Анита даже не предложила гостю присесть, за что позже получила нагоняй от отца. Сказала чертяке, что согласна на все условия влюбленного миллионера, но попросила три-четыре месяца, чтобы уладить кое-какие дела, связанные с ее контрактами. Чертяка Шпинглер глубокомысленно кивал и повторял, как попугай, одну и ту же фразу:

— Все будет в наилучшем виде, любезная графиня.

Анита спросила, давно ли тот работает на Желудева. Чертяка важно ответил:

— Еще с Одессы, любезная графиня, — и при этом как-то чересчур плотоядно облизнулся.

Анита пришла к выводу, что этот субчик из той редкой породы людей, которых достаточно один раз увидеть, чтобы потом всю жизнь тошнило.

Через несколько дней получила короткую телеграмму из Москвы:


«Пятнадцатое марта и ни днем больше. Сгораю от нетерпения. Люблю. Целую.

Твой Станислав».


…Из дома улизнули легко. Софья Борисовна по будням почивала до двенадцати, отец укатил в свой любимый музейный архив и вернется не раньше чем к ужину. Пришлось ловить такси, единственную машину, старенькую «шкоду», забрал Иван Федорович. Пока голосовали на тротуаре, пожилой господин в кожаном пальто, фланирующий вдоль дома напротив, не таясь пару раз их сфотографировал. Очередной привет от жениха. Из бара на улицу выскочили два амбала (из этой же компании), и Анита испугалась, что увяжутся за ними, но, когда глянула через заднее стекло, увидела, как парни вернулись в бар.

Ехали минут тридцать, всю дорогу ее трясло. Кшися сокрушенно качала головой, тяжко вздыхала.

— Ты-то чего, ну ты-то чего? — не выдержала Анита. — С какой стати кряхтишь?

— Надо было в бежевый костюм нарядиться. А это что за юбка? И кофта… Как будто на дискотеку.

Милая подружка, умиленно подумала Анита. Нарочно отвлекает. Они условились через час встретиться в кондитерской неподалеку от отеля.

— Если не приду, езжай домой, — сказала Анита.

— Что вы говорите, принцесса, как можно? — От испуга ясновидящая перешла на «вы». — Скандал будет. Обоим головы оторвут.

— Не бойся, не оторвут… Ладно, приду, приду. В любом случае приду.

За полгода ничего не изменилось. Как только его увидела — высокого, улыбающегося, обалделого, все, что мучило, угнетало, и особенно события последних дней, — все растаяло, кануло, отступило. Полное выпадение из времени, внезапная страшная незрячесть. Сотрясение электрическим током. Ничего не значащие, пустые слова, теряющие всякий смысл, едва сорвутся с губ… Анита окончательно образумилась лишь в гостиничном номере, где лежала на смятой постели, растелешенная, из одежды на ней почему-то осталась только яркая шерстяная кофта, которую осудила Кшися. С ужасом обнаружила, что они переплелись с Никитой, как древесные корни, не разберешь, где ее плоть, где чужая. Поворошилась, кое-как выползла из него, как улитка из раковины, свесила голову с подушки. У Никиты смуглое лицо побледнело, оранжевые искры в глазах потухли.

— Похоже, мы с тобой полоумные, — пробурчал он. — Но это ничего. Так бывает после долгой разлуки.

— Откуда знаешь? У тебя уже так бывало?

— Сведущие люди рассказывали. А в романах об этом не пишут, вот что странно.

Заметила шрам у него за ухом и бурую вмятину пониже ключицы с неровными краями. Раньше этого не было. Потрогала пальцем плотный бугорок. Смертная тоска на мгновение сковала ее грудь, даже в глазах потемнело и солнце в занавесках подернулось черной каймой.

— Не будет нам счастья, Никитушка. Мы с тобой обреченные.

Никита поудобнее подложил ей руку под голову:

— Рассказывай, мне интересно. Я соскучился по твоим глупостям. Почему обреченные?

Глядя в потолок, монотонным голосом Анита открыла горестные обстоятельства своего положения. Все без утайки. И про поджог, и про заново данное Станиславу Ильичу слово.

— Мне деваться некуда. Если с папой что-нибудь случится…

Для Никиты все, что рассказала Анита, не было новостью. Общую картину он так себе и представлял, детали не имели значения. У него было достаточно времени, чтобы все обдумать и свести концы с концами. Около трех месяцев никто не давал гроша ломаного за его жизнь. Жека с Валенком вытащили его из квартиры, в сущности, бездыханного и отвезли не в больницу, а в Старый Крым, к знаменитому знахарю-татарину, родственнику Равиля. Там его выхаживали. Старый Муса Джаваев оговорил странное условие: если поднимет парня, тот останется с ним еще на год. Жека с Валенком поручились, что так и будет, но Никита, когда начал потихоньку передвигаться, заново учась ходить, сумел внушить знахарю, что условие для него неприемлемо. Хотя готов отслужить любым другим способом. Муса Джаваев огорчился, но не настаивал. Никита в горячке, в бреду наговорил много такого, из чего старик понял, что столкнулся с редчайшим случаем любовного помешательства. Так оно и было. В своих мучительных потусторонних скитаниях, длившихся целую вечность, Никита часто встречался с принцессой и, конечно, только благодаря этому не подох.

— Хоть знаешь, что лежишь с покойником? — спросил он.

— Еще бы, — отозвалась Анита, немного оживившись. — Станислав Ильич привез фотографии. Жутко смотреть. И тебя похоронили?

— Конечно, — с гордостью ответил Никита. — Правда, я там не был, но говорят, похороны получились отличные. Многие плакали. Я даже не ожидал. Валенок чуть башку не разбил о надгробие. Так переживал. Понимаешь, к чему веду?

— Не совсем…

— Веду я к тому, что покойника никто не ищет. Покойник никому не нужен. Процент с него не слупишь, наказать уже нельзя. Покойник автоматически освобождается от всех земных долгов. Если тебя, к примеру, похоронят, Желудь враз успокоится. И самолюбие у него не будет страдать, что отобрали игрушку.

Анита приподнялась на локте, пригляделась к возлюбленному. То, что увидела — сияющая улыбка, добрые глаза, — внушило ей некоторое беспокойство.

— Дорогой, тебе вредно заниматься любовью. Ты сразу начинаешь заговариваться.

— Устроить это нетрудно. Дорожная авария, пустой гробик, служба в костеле… Все обойдется не больше чем в штуку.

— Я православная, — уточнила Анита.

— Тем более… С православными нынче вообще разговор короткий. Их у нас дома по миллиону в год вырубают. И никто пока не спохватился. Наоборот, переживаем мощный экономический подъем.

— Ой! — Анита взглянула на ручные часики, встрепенулась, куда-то ринулась с кровати.

— Не спеши, — удержал Никита. — Мы ничего толком не обсудили. Какая машина, где? Кто будет за баранкой? Кто даст медицинское заключение? Вопросов много, нельзя так сразу. Нужна тщательная подготовка. Наобум такие вещи не делают.

— Остроумно. — Анита уже натягивала юбку. — Ой, опаздываю! Кшися в кондитерской ждет. Как же время так пролетело?

— Кшися, кто такая?

— Ясновидящая. Подружка моя. Она у нас работает. Если бы не она, я бы не знала, что ты живой.

— Кому еще про меня говорила?

— Что живой, никому.

— И не надо говорить. Особенно мадам. Ее Желудь с потрохами купил.

— Знаю. Все равно ее люблю, она несчастная женщина.

— На свете много несчастных, всех не пережалеешь. Потянул ее за руку, опрокинул на кровать. Анита слабо сопротивлялась, попискивала утробно, но недолго.

В кондитерскую опоздала на два часа, но Кшися ее дождалась. Сидела за столиком, ковыряла серебряной ложечкой в пустой вазочке от мороженого. Ей одного взгляда хватило, чтобы понять, что произошло с принцессой. Укорять не стала, протянула с завистью:

— Матка боска! Вот мы так когда-то с Янеком как начнем кувыркаться, глянь — уж темно на дворе.

Анита упала на стул:

— Сил не осталось. Заметно, да?

— Чего ж не заметно, на утопленницу похожа. Не думала, что панночка на такое способная.

Анита обиделась:

— Кшиська, не смотри на меня как на шлюху. Не смей. У нас все по-другому.

— У всех по-другому, — мудро заметила ясновидящая. — Кофе будешь пить? Да чего я спрашиваю…

Сбегала к стойке, принесла две большие чашки и тарелку с пирожными. Одну чашку, без сливок, поставила перед принцессой. Анита, обижаясь, сделала два-три быстрых глотка.

— Изумительный кофе. Видишь, какая густая пенка?

— Он надолго приехал?

— Насовсем, — беззаботно ответила Анита с набитым пирожным ртом. — Сказал, без меня не может.

— А ты?

— Что я? Я как он.

— А этот, московский пузан?

— Что — пузан? Он сам по себе. Напишу, что опять передумала. Пусть утрется. Кшиська, ты о чем говоришь? Что же, по-твоему, я с одним сплю, за другого замуж пойду? Пусть я развратная, но не до такой же степени.

Кшися оторопело следила, как принцесса, всегда такая деликатная, выдержанная, культурная, с жадностью поглощает эклеры, громко прихлебывая кофе. Вытерла салфеткой ее замасленный подбородок.

— Матка боска! — повторила в отчаянии.

— Ой, не надо! — возмутилась Анита. — Что ты каркаешь как вещунья? Хочешь, чтобы я с тобой вместе каркала? Какой в этом толк.

— Я не каркаю. — У Кшиси глаза увлажнились. — Но чувствую, чувствую… Скоро прольется чья-то кровь.


5

Газета «Свободная Варшава», декабрь 200… года.

Статья известного журналиста Яна Пучика «Давайте не расслабляться».

«…Похоже, русские никогда не оставят нас в покое. Пусть их присутствие не так назойливо, как в прежние времена, но вряд ли хоть один крупный коррупционный скандал в столице обходится без их прямого или косвенного участия. Дотошный читатель вправе спросить, какая связь между вышесказанным и трагической гибелью молодой русской скрипачки под колесами микроавтобуса «мицубиси», скрывшегося с места происшествия? Действительно, на первый взгляд связи нет никакой. Но только на первый взгляд… Как мы узнали из конфиденциальных источников, Анна Нестерова, дочь профессора-историка Ивана Нестерова, отпрыска родовитой фамилии, эмигрировавшей из России в 20-х годах XX века, была помолвлена с неким российским миллионером Станиславом Желудевым, фигурой печально известной в бизнес-кругах, уже дважды объявлявшимся в розыск по линии Интерпола, но оба раза с непостижимой ловкостью, присущей, кстати, всей нынешней олигархии, переводившим криминальный конфликт в область политики и таким образом избегавшим уголовного преследования. Недавно господин Желудев в очередной раз побывал в Варшаве, где, естественно, чувствует себя как дома. Логично предположить, что между ним и его невестой произошла размолвка и неразумная девица, проще говоря, дала ему от ворот поворот. Такое предположение подтверждают два красноречивых факта: ночной поджог дома Нестеровых в Зомбках, случившийся буквально следом за визитом жениха, и поспешный отъезд миллионера в Давос якобы по коммерческой надобности. А еще через несколько дней погибла и сама невеста, причем при весьма туманных обстоятельствах. Около семи вечера Анна Нестерова вышла из аптеки на улице Крестовского, и промчавшийся мимо «мицубиси» с заляпанными грязью номерами, по свидетельствам очевидцев, буквально размазал ее по стене и скрылся в неизвестном направлении. Вероятно, способный к логическому размышлению читатель сам сделает выводы, в отличие от работников прокуратуры, которые во всех преступлениях, связанных с русской мафией, ведут себя как нерадивые школьники: невинно моргают глазками и бормочут что-то абсолютно невразумительное… По поводу этого происшествия хочется сказать еще вот что. Разумеется, мы выражаем соболезнования несчастному отцу (кстати, хорошо бы выяснить, почему у него до сих пор французское гражданство?), но заодно, нам кажется, мы вправе задать риторический вопрос, на который вот уже столько лет не можем получить ответа: до каких пор наш мирный город будет служить удобной площадкой для бандитских разборок чужеземцев? Кто защитит чересчур благодушных варшавян от продолжающей экспансии насилия со стороны обезумевшего «русского брата»?..»

Иван Федорович читал заметку с тяжелым чувством, какое охватывает нормального человека при столкновении со случаем внезапного умственного расстройства. Родилось это чувство не сию минуту, оно преследовало его уже несколько дней. Он лишь не мог точно определить, кто сошел с ума — все окружающие либо он сам. Затея с исчезновением дочери, обставленная в традициях голливудского боевика, сперва, когда он услышал о ней от Аниты, сама по себе показалась ему бредовой, о чем он сразу сказал, но она сумела его убедить. Чему не приходилось особенно удивляться. Он сам склонялся к мысли, что обыкновенными средствами от московского жениха не избавиться, а ночной пожар убедил его в том, что для достижения цели Желудев способен на все. Экзотический выход из положения, предложенный Анитой, вернее, ее другом Никитой, о котором Иван Федорович пока знал лишь то, что он возлюбленный дочери, назначенный ей небесами, был плох не своим экстремизмом (Иван Федорович способен был принять и не такое, коли речь шла о безопасности дочери), а возможными последствиями. Мистификация неизбежно влекла за собой огромные перемены в ее жизни, ломала все планы на будущее, погружала ее судьбу в неизвестность и прочее, прочее, но, когда он высказал свои опасения девочке, та ответила просто и четко:

— Хорошо, папочка, что ты можешь предложить взамен?

— Может быть, мы преувеличиваем опасность?

— Скорее преуменьшаем. Хочешь проверить? Прошу тебя, поговори с Никитой.

Проверять Иван Федорович не захотел и от встречи с новым женихом отказался. Он не принимал участия в подготовке инсценировки, хотя пришлось разориться на пять тысяч долларов на организационные расходы (больше всех почему-то слупил медэксперт, давший фальшивое заключение о смерти, — полторы тысячи), зато пожилая женщина и студент университета, выступавшие свидетелями наезда, взяли всего по сотне на нос.

Никита управился со всеми проблемами за три дня, постоянно поддерживая телефонную связь с Анитой, из дома она больше не выходила. Самым трудным оказалось удержать в неведении Софью Борисовну. Ведьминым чутьем она сразу уловила, что в доме готовится что-то важное, во что ее не хотят посвящать. С напором подступила к графу, но Иван Федорович, всегда предельно учтивый, на сей раз отвечал неопределенно и своим невнятным мычанием чуть не довел ее до истерики. Последнюю попытку она сделала, набросившись на него в библиотеке, в его святая святых.

— Прошу прощения, граф, — грозно заявила с порога. — Хотелось бы все-таки знать, что происходит?

— О чем вы, душа моя? — Иван Федорович с неохотой оторвался от замечательной монографии по палеонтологии профессора Вильгельма Штауфера.

— Кажется, я не давала повода считать меня идиоткой? Или я ошибаюсь?

— Что с вами, Софи? Кто вас считает идиоткой?

— Со мной, слава господу, ничего, а вот что с принцессой? Почему она опять отказывается ехать в Вену? Мы что, уже так разбогатели? Нас уже не пугает неустойка?

— Ах, вот вы о чем. — Иван Федорович старался не смотреть в пылающие гневные очи мадам. Когда она устраивала подобные семейные сцены, он каждый раз мысленно хвалил себя за то, что не переступил роковую черту в их отношениях, хотя в свое время, спустя год после смерти Барбары, было близко к тому, очень близко. — Но ведь Анечка немного больна? Или нет?

— Именно или нет. Чем же она, с вашего позволения, изволила приболеть? Надеюсь, ничего серьезного?

— Нет-нет, вряд ли… Почему бы вам, Софи, не спросить у нее самой. Насколько мне известно, у вас нет тайн друг от друга.

— Представьте себе, спрашивала. — Софья Борисовна расположилась на диване в позе отдыхающей львицы, сунула в рот пахитоску. Иван Федорович кинулся к ней с зажигалкой, дама милостиво кивнула, но прикурила от своей. — Да, спрашивала, представьте себе, даже предлагала помощь, но наткнулась, мягко говоря, на хамство.

— О-о!

— Я не осуждаю девочку, в ее положении любая может сорваться, но приличия остаются приличиями. Я не могу позволить…

— Хорошо, Софи, сегодня же поговорю с ней.

— Ни в коем случае! — Софья Борисовна искренне всполошилась. — Вы же знаете Аниту. Она замкнется и будет еще хуже… Хорошо, оставим в стороне концерты и то, что она совершенно перестала заниматься, но что означает ее бесконечная болтовня по телефону? Прежде она никогда не была такой трещоткой. При этом стоит мне появиться, она тут же бросает трубку. С кем она разговаривает? Вы в курсе, граф? Или вас, как отца, это не интересует?

— Может быть, с подругами? Знаете, девичьи секреты и все такое.

— Иван Федорович! Прошу вас, будьте откровенны. Вы мне не доверяете? Если так, то чем это вызвано? Имею я право знать?

— Как можно, Софи! — Не привыкший к вранью Иван Федорович покраснел. — Вы прекрасно знаете, я давно считаю вас членом нашей семьи.

— Спасибо и на этом… — Софья Борисовна сменила тон, поняв, что прямым наскоком ничего не добьется. — Есть еще проблема, граф. Мне кажется, эта сумасбродная полячка дурно на нее влияет. Их ночные посиделки не доведут до добра. Вы ведь в курсе, чем они занимаются?

— Нет, а чем?

— Общаются с духами. Ни больше ни меньше.

— Милая Софи, но это пустое. Девочки развлекаются как умеют.

— Возможно. Но если принять во внимание, в каком и без того состоянии психика принцессы, Кшисю следует убрать из дома. Нечего ей тут околачиваться.

— Нет, на это Аня никогда не согласится.

— Что значит, Аня не согласится? В конце концов, кто в доме хозяин — вы или она?

— Конечно, она. — Иван Федорович смиренно улыбался. — Разве вы до сих пор не заметили?

После такого признания Софье Борисовне оставалось только горделиво удалиться…

В пятницу, когда Иван Федорович прилег вздремнуть перед обедом, Анита зашла попрощаться. Вошла в дорожном костюме, он сразу все понял. Сердце зажало в тиски.

— Уже?!

— Да, папа… — Ей вдруг захотелось забраться к нему на колени, как много лет назад. Вот был бы номер. Вместо этого опустилась на коврик у его ног. — Не надо грустить. Мы ненадолго расстаемся. Потом, ты всегда знаешь, как меня найти.

В выражении ее лица, знакомого ему до последней черточки, не было и тени сомнения. В отличие от него, она была уверена, что поступает правильно.

— Наверное, котенок, я должен испытывать глубокое чувство вины, — произнес он негромко. — Отец, не сумевший защитить дочь, отпускающий ее неизвестно с кем…

— Папа!

— Подожди, девочка, не суетись… Послушай никчемного старого папочку… Так вот, я ничего подобного не испытываю — ни вины, ни сожаления. Я все думал, почему так? Ведь я люблю тебя больше всего на свете, ты все, что у меня есть, за что стоит цепляться, — и такое страшное событие, а я вроде бы спокоен, вроде бы принимаю происходящее как естественный порядок вещей. Как понять? А объяснение самое простое, и оно единственное: мы и не заметили, как мир превратился в театр абсурда, в нем сместились все прежние понятия и ценности, и мы, его несчастные актеры, дожившие до апокалипсиса, даже те, кто внутренне протестовал, в конце концов смирились с этим, приняли новый уклад, новые правила сосуществования людей как неизбежное зло, с которым бессмысленно бороться. Как бороться с карой Господней, тем более что она заслуженная?

— Папа, все, что ты говоришь, важно, интересно, но мне пора. У Никиты все просчитано до минуты.

Тиски, замкнувшие сердце, сжались до предела, но Иван Федорович встал, нарядился в длиннополый халат, туго затянул пояс.

— Давай повторим. Если все закончится благополучно, ты уже завтра позвонишь из Ниццы, так?

— По факсу, папа. Ровно в десять вечера. Условленным кодом. Чтобы никто не догадался.

— Что ж, поиграем в шпиончиков, даже забавно. Ты хорошо запомнила, кто такой Максимиллиан де Аршак?

— Да, мой троюродный дядя, князь Черкизов Егорий Александрович.

— Надеюсь, и он не забыл, кто он такой… Кажется, все остальное обговорили?.. — Иван Федорович стоял посреди комнаты растерянный и унылый, покачивался, как от ветра.

Анита бросилась к нему на грудь:

— Папочка, родной, не надо так. Ну соберись… Сам же сказал — забавно. Давай смотреть на это как на приключение. Пройдет время, вспомним и посмеемся.

— Ты мужественная девочка, я горжусь тобой… Но… Ты действительно любишь этого мальчика?

— Папа, он не мальчик… Ты тоже полюбишь его, когда узнаешь… Прощай, папочка! Не ходи за мной, это подозрительно.

Дверь закрылась тихо, и Иван Федорович вынужден был присесть на стул, сжимая грудь руками.

Кшися ждала внизу, уже в шубке и с хозяйственной сумкой в руке. Но просто так ускользнуть из дома им не удалось. Налетела откуда-то всполошенная Софья Борисовна.

— Куда это вы в такой мороз?

— За покупками, — весело отозвалась Анита. — Папа просил кое-что купить. Хотите с нами?

— Но ведь ты, кажется, хвораешь?

— Выздоравливаю… Свежий воздух только на пользу.

— И когда вернешься?

— Туда и обратно. К ужину буду дома.

Софья Борисовна не успела больше ничего спросить, девушки выбежали на улицу. Смеясь, на виду у шпиков, один из которых привычно пощелкал фотоаппаратом, уселись в «шкоду». Анита припарковала машину за квартал от аптеки, Кшисю высадила еще раньше. Попрощались по-деловому.

— Приглядывай за папой, — попросила Анита. — На тебя только могу надеяться.

— Не волнуйся. — У ясновидящей в глазах светился восторг и упоение. — Ах, как хорошо, как славно!

— Что славно?

— Яночка, ты такая смелая, почему я не такая…

— Будешь смелая, когда хвост прищемят.

Дальше все прошло как по писаному. Никита оказался гениальным организатором дорожных происшествий. Ровно в половине шестого промчался мимо нее на микроавтобусе «мицубиси», и она с криком упала на подмороженный асфальт. Лежать мертвой пришлось недолго, замерзнуть не успела. Даже зеваки не успели собраться, кроме двух-трех, нанятых за деньги. Никита вернулся с каким-то крепко подпитым мужичком и с носилками. Шепнул ей на ухо:

— Умница! Только не переиграй.

Ее положили на носилки, подняли и запихнули в фургон с эмблемой Красного Креста на борту. Бедовый журналист, отснявший на пленку живописный труп девушки на тротуаре и поместивший его в вечерней газете, взял за работу 250 баксов. В фургоне, на ходу, когда Никита разрешил ей воскреснуть, Анита первым делом поинтересовалась, как она, в его представлении, могла переиграть?

— Я за себя опасался, — признался Никита. — Уж больно хотелось тебя пощекотать. Представляешь?


6

Выстроившиеся друг дружке в затылок белые коттеджи на Лазурном берегу. Стиль смешанный: ампир, барокко, современные вкрапления. Ажурные изгороди из металлокерамики, стрельчатые окна. Подъездные аллеи вроде выпавших из собачьей пасти бледно-розовых языков. Нарядные, как торты, коробки гаражей. Из каждого окна можно рукой дотянуться до сонно посапывающего, поседевшего к декабрю Средиземного моря. Один из коттеджей принадлежал де Аршаку, бывшему князю Черкизову, спивающемуся в полном одиночестве господину неопределенной наружности. У него в гостях Анита и ее возлюбленный провели счастливейшие дни своей жизни.

Добрались сюда ранним утром на такси, поселок еще спал, укрытый голубоватым, теплым небесным пологом, и оба на миг оторопели, одинаково им померещилось: не вернулись ли по ошибке в Ялту, в город первого свидания? Хорошее предзнаменование.

Хозяина долго не могли добудиться, колотили и в дверь, и в окна и уж было решили, что его нет дома, начали рассуждать, что делать дальше, как внезапно одно из окон распахнулось и в проеме возникла бородатая фигура в тельняшке, с растрепанной головой и осоловелым ликом. Старик хитро прищурился и произнес на чистейшем русском языке:

— Чего зря ломитесь, ребятки, дверь-то открыта.

Так, через окно, познакомились с князем Черкизовым.

Чуть позже сидели на просторной кухне в лазоревых тонах за завтраком, состоящим из водки, пива, круга подкопченного сыра и каравая белого хлеба с обгорелыми боками. Весь первый день у них не было уверенности, что князь принимает их за тех, кто они есть на самом деле. Он никак не мог запомнить их имена, Аниту упорно называл «мисс Франция», к Никите обращался более длинно — «мой маленький сиракузский друг». Украдкой они даже поспорили. Никита полагал, что у хозяина натуральная белая горячка, Анита возмущенно уверяла, что князь просто дурачится. Впоследствии выяснилось, что оба ошибались. Ближе к вечеру, когда князь после долгого похмельного сна чуточку протрезвел, он открыл им правду. Оказалось, что, как и они, Егорий Александрович принадлежит к подпольной террористической организации «Свободная Европа» и вынужден соблюдать строжайшую конспирацию. Сообщив это, князь попросил «маленького сиракузского друга» выглянуть в окно и проверить, не собралась ли толпа. Никита, даже не выглядывая, ответил, что нет, не собралась.

— Отлично, — обрадовался князь. — Значит, мы их сбили со следа. По этому поводу, друзья мои, не грех пропустить по рюмашке. Но все же не следуеттерять бдительность. Они вполне могут прятаться в кустах.

— Егорий Александрович, вы опасаетесь кого-то конкретно или вообще? — впадая в заговорщический тон, поинтересовался Никита.

— Понимаю подтекст вашего замечания, мой маленький сиракузский друг, — благодушно улыбнулся князь. — Вероятно, полагаете, старый пьянчужка малость свихнулся. Уверяю, это не так. Кстати, мисс, ваш дражайший родитель тоже считал меня ненормальным, но почему-то, когда понадобилась помощь, обратился именно ко мне. Он ведь у вас, кажется, по роду занятий садовник?

— Скорее историк.

— Ах да, припоминаю… О-хо-хо, грехи наши тяжкие. Вместо того чтобы просто жить, предпочитаем ковыряться в окаменелом дерьме. Один из печальнейших, неоспоримых признаков генетического вырождения… Интеллектуальная некромания…

Вечером, набродившись по побережью, зашли перекусить в пиццерию с пугающим названием «Циклоп». Заведение располагалось в плывущем по камням изящном паруснике с растекающейся по бортам иллюминацией. Праздничное электрическое многоцветье периодически складывалось в изображения фантастических блюд: то это был громадный кусок мяса с лопающимися на нем пузырьками жира, то акулья башка с засунутой в пасть гвоздикой, то длинные гирлянды экзотических фруктов… Однако внутри все оказалось обыденно: несколько столиков, стойка бара, интимное освещение, немногочисленная публика, негромкая музыка откуда-то из-под потолочных стропил. Они заказали бутылку красного вина и фирменную пиццу тоже под названием «Циклоп», занявшую половину стола. Утомленные долгой прогулкой, с жадностью набросились на еду, испытывая жутковатое чувство, что у них один рот на двоих. Вторые сутки они были погружены в то таинственное состояние, когда мужчина и женщина, сосредоточась друг на друге, фактически перестают замечать окружающий мир, но при этом все ощущения приобретают невероятную остроту. Кто испытал подобное на себе, тому не надо объяснять, как это болезненно, а непосвященный все равно не поймет, о чем речь. На Востоке таких, поглощенных друг другом людей называют очарованными странниками, их не трогают, стараются обойти стороной, чтобы не подцепить невзначай анонимный вирус любви.

Разговаривают они обычно так же, как остальные, более или менее нормальные люди, хотя их легко отличить по глазам, в которых тлеют угольки отрешенности, как у наркоманов.

Утолив голод, Никита вернулся к животрепещущей теме: что все-таки собой представляет князь Черкизов и могут ли они считать себя в безопасности, укрывшись у него. Днем Анита отвечала утвердительно, но неохотно, а сейчас, разомлевшая от чудовищной пиццы-циклопа и двух бокалов вина, углубилась в воспоминания. Она помнила, как много лет назад дядя Макс (Егорий Александрович) приезжал к ним в гости в Зомбки. Ей было не больше шести-семи лет, но громадный человек с челюстью крокодила, вдруг поднявший ее с пола и швырнувший к потолку, запечатлелся в ее памяти как одно из жутковатых, неповторимых видений детства наравне с черным мужиком-землекопом, долгие годы являвшимся к ней во сне. История князя или, точнее, та ее часть, которая часто обсуждалась в их доме, была такова. Отпрыск знаменитого рода Черкизовых, эмигрировавших после революции частично во Францию, частично в Канаду, с юности отличался строптивым, чудаковатым нравом, сделавшим его имя притчей во языцех в эмигрантских кругах. Он гусарствовал и колобродил по всей Европе, становясь непременным участником большинства великосветских скандалов, вплоть до пятидесятых годов, до внезапной женитьбы на бедной французской девушке Жанне де Аршак, чьи родители держали небольшой цветочный магазин на улице Красных зорь, который вскоре пришлось заложить за долги. Жанна была одной из шести сестер де Аршак, и, по слухам, князь подобрал ее на Пляс-Пигаль, поселил в своем загородном поместье сперва в качестве наложницы, но так ею увлекся, что не прошло и года, как сочетался с ней законным браком, освященным по католическому обряду. С этого момента Егорий Александрович резко изменил беспутный образ жизни, начав с того, что отказался от наследственной фамилии и отныне именовал себя не иначе как маркиз Максимиллиан де Аршак. Благонравная идиллия супружества продолжалась около пяти лет и многочисленные родичи князя, заинтересованные в его судьбе, возносили хвалу Господу за то, что наставил повесу на путь истинный, хотя лишил попутно ума. Новоиспеченный маркиз и его законная супруга, успевшая за это время закончить медицинский коллеж, достигли столь высоких степеней духовного самосовершенствования, что якобы намеревались отбыть в одну из африканских стран с миссионерской целью, но тут произошел неожиданный срыв. Гром грянул с ясного неба, как это часто бывает в жизни, особенно с русскими людьми. Влюбленные супруги тихо-мирно ужинали в ресторане на Монмартре и о чем-то негромко заспорили (по полицейскому протоколу, выясняли, по чьей вине у них нет детей), постепенно разгорячились, и красавица Жанна, обладавшая, как выяснилось на следствии, вспыльчивым нравом, ткнула мужа вилкой в шею, после чего Максимиллиан-Егорий схватил со стола бутылку «Мадам Клико» урожая 1948 года и обрушил на голову супруги с такой силой, что та и пикнуть не успела, как померла. Перед тем как нанести роковой удар, князь произнес загадочную фразу, ставшую впоследствии основанием для психиатрической экспертизы. Бешено сверкая глазами, он выкрикнул:

— Раскольников старуху убил, а уж тебя, потаскуху, пришибу как комара!

После пятилетнего заключения князь на какое-то время вернулся к прежним занятиям, пил, буйствовал, путешествовал по свету, навестил однажды и книгочея Нестерова в его польском захолустье, пока наконец не осел под Ниццей в этом благословенном уголке, куда их с Никитой занесла судьба.

— Но я не сказала главного, — спохватилась Анита, вглядевшись в задумчивое лицо суженого. — Получается, будто это какой-то никчемный, пустой человечишка, но это вовсе не так. Егорий Александрович благороднейшая личность, он много страдал, но никогда никого не предал и умеет держать свое слово. Он человек чести, истинный дворянин.

Впервые услышав от Аниты намек на ее происхождение, Никита отреагировал довольно пренебрежительно:

— Если все дворяне были такими благородными, многое понятно.

— Что тебе понятно, Никитушка?

— Ну, революция и все прочее… Ладно, я в этом не силен. Вопрос в другом, может, он нас не выдаст по доброй воле, но уж больно выпивоха.

— Папа сказал, с ним никто не знается. Он же убийца. Его соседи побаиваются.

— Папа откуда знает?

— Что ты, Никитушка, у эмигрантов связи между собой никогда не прерываются. Один из способов поддержания национального самосознания. Для изгнанников это очень важно. Может быть, важнее всего. Самые лучшие, самые талантливые из них только тем и занимались всю жизнь, что доказывали России, как много она потеряла в их лице. Это во всем проявлялось, в картинах, книгах, музыке.

— Наверное, ты имеешь в виду стариков? Дедов и прадедов? У вас-то должно быть все иначе.

— Не совсем. — В улыбке Аниты мелькнула то ли тревога, то ли сожаление. — Нас, Никитушка, с детства учили не забывать, что мы русские. Ох, это все так сложно, не понимаю, почему мы об этом заговорили?

— Потому, что кончается на «у», — глубокомысленно заметил Никита. — Еще чего-нибудь хочешь? Может, кофейку? Или мороженого?

— Спать хочу, милый. Только спать.

Егорий Александрович бродил по двору в длинном черном пальто, с непокрытой головой. Увидев их, зашумел:

— Где только шляетесь, молодежь? Я ужин приготовил, жду, ни пимши ни емши.

Трудно было определить, в какой он степени опьянения, но на ногах держался твердо, хотя, вешая пальто, опрокинул ящик для обуви и чуть не загремел на пол: Никита успел подхватить его за плечи. Уселись на кухне, как утром. Да и ужин, приготовленный хозяином, мало чем отличался от завтрака: водка, вино, сыр.

Добавился, правда, солидный брус говядины, запеченный в духовке, но уже остывший. Анита объяснила, что они уже поели, налопались пиццей, чуть не лопнули, Егорий Александрович и слушать не хотел. Торопясь, дрожащей рукой наплескал водки в хрустальные бокалы. Бубнил уныло:

— На голодный желудок ложиться вредно, что мы, не запорожцы, что ли?

От первой рюмки взор его прояснился, он повеселел и начал с пристрастием допытываться у Никиты, кто он такой, будто заново знакомился.

— Извини, сынок, у тебя имя есть христианское?

— Никита, — представился маленький сиракузский друг. — А это Анна Ивановна.

— Про эту я помню, — отмахнулся старик. — А ведь ты, Никита, не из России ли матушки к нам пожаловал?

— Оттуда.

— Во! — обрадовался князь и поспешно разлил по второй себе и Никите. Анита к рюмке не притронулась, клевала носом. — Мы, конечно, газеты читаем и телевизор смотрим, но это все пропаганда. Ты, сынок, из самого пекла прибыл. Оповести старика, что там у вас на самом деле происходит?

Пришлось Никите собираться с мыслями.

— Оккупация, Егорий Александрович. Новое татаро-монгольское нашествие. Но народ доволен. Все торгуют, кто с голода не помер. Бизнес кругом процветает.

Князь погрозил пальцем:

— Шутки со мной не шути, сиракузец. Прямо говори: выстоит Русь на сей раз либо рассыплется в прах?

На этот вопрос у Никиты был готовый ответ:

— Не беспокойтесь, Егорий Александрович, ничего с ней плохого не случится, то есть хуже того, что есть.

— Откуда такая уверенность?

— Не первая зима на волка, вот откуда.

Услышав, что разговор второй раз за вечер свернул на одну и ту же тему, Анита жалобно пролепетала:

— Господа, позвольте откланяться. Мочи нет, как спать хочу.

Князь, досадливо поморщась, отпустил ее властным мановением руки. Продолжал допытываться у Никиты:

— Сам кем будешь? Из какого сословия?

— Предприниматель, — гордо ответил Никита.

— Вижу, что предприниматель, — усмехнулся князь, трезвея от рюмки к рюмке. — Родители кто у тебя?

— Родителей нету. — Никита горестно поник. — В сиротском доме вырос.

— Даже так? Как же угадал с графинечкой сторговаться? Поди не чета тебе?

— Сама меня выбрала, Егорий Александрович. Из многих других претендентов. Будучи проездом в Ялте. Отказаться не смог. Уж больно хороша собой.

Старик бухнул корявым кулаком по столу, так что тарелки подпрыгнули:

— Нравишься ты мне, сиракузец. Не пойму чем, а нравишься. Наливай!

Усидели бутылку, многое обсудили, потом князь как-то внезапно сломался. Никита проводил его в спальню, помог раздеться, уложил в постель. Полудикий старик тоже пришелся ему по душе, и он тоже не понимал чем.

Анита спала, не потушив ночник, натянув одеяло до бровей. Пепельные кудри разметались по подушке, выпуклый лоб в испарине, лимонные очи затаили огонь под темными веками. Никита испытал невыносимый приступ нежности, едва не застонал. Господи, что за чудо подарила ему судьба? За какие победы?

Разделся, осторожно прилег поверх одеяла, чтобы не потревожить. В комнате жарко, душно. Закрыл глаза и погрузился в сон, но спал чутко, как зверь, занявший место в чужой берлоге. Легкая отключка, полуобморок с разрежением пульса — его обычный отдых. Он давно разучился спать по-человечески, а сегодня вдобавок слишком много жрал и пил, так нельзя. В забытьи заныло плечо, грозя вернуть в недавно пережитые трехмесячные скитания во мраке. Он обрадовался, когда услышал шепот Аниты.

— Спишь, любимый?

— Не совсем. А ты?

— Я тоже не совсем. Все думаю, думаю, как это случилось? Жила-была, горя не знала. Строила прекрасные планы, никому не делала зла, а что теперь? Что дальше с нами будет, Ника? Ты хоть сам представляешь?

— Как обычно. Все образуется со временем.

— Но самое ужасное знаешь что?

— Что, дорогая?

— Я ничего не хочу менять. Пусть все будет как есть. Глупо расставаться, если уж встретились, верно?

— Об этом даже не думай. Для нас расстаться — все равно что умереть.

— Уверен в этом?

— Абсолютно. Иначе зачем бы я приехал весь израненный?

Анита выкарабкалась из-под одеяла, прильнула к его боку, и он слегка изогнулся, чтобы ей стало удобнее, как в гнездышке.

— Постепенно поженимся, — заметил наставительно. — Обзаведемся собственным домом. Я опять займусь бизнесом, а ты на скрипке будешь играть. Плохо ли? Детишек нарожаем.

— Спи уж, дурачок, — проворковала Анита.


7

Дни летели как минуты, вспыхивали пузырьками от шампанского и гасли, перемешались свет и тьма, явь и сон, но оба одинаково знали, что долго так продолжаться не может, что это всего лишь иллюзия праздника, в жизни так не бывает, за выпадение из реальности придется расплачиваться. Хотя добрый спившийся князь уверял в обратном. Говорил, что пока люди вот так порхают, как мотыльки, они постигают смысл бытия, а в тяжелых повседневных трудах и борениях его утрачивают. В доказательство, разнежась в один из вечеров возле камина, поведал историю своей давней любви, закончившейся тюремным заключением.

И лучше бы не откровенничал, потому что лишь нагнал на Аниту потусторонней жути. Оказывается, они с Жанной были по-настоящему счастливы очень недолго, может быть, всего несколько дней, когда сумели раствориться друг в друге, превратясь в единую плоть и единую душу, и еще потом, в камере, куда Жанна наведалась, чтобы сманить его в небеса, и он готов был последовать за ней, но не смог оторваться от железной койки, грехи удержали, тяжкие земные грехи, которые еще предстояло искупить. Все остальные годы, прожитые вместе, они пытались вернуть ощущение любовного восторга, схожего с бессмертием, но убедились, что это невозможно. Они так измучились в бесплодных попытках, что Жанна, конечно, была благодарна ему за то, что убил. Сама сказала об этом, когда навестила в тюрьме.

— Не горюйте, детки, — утешил Егорий Александрович благодарных слушателей. — У вас тоже так будет. Любимых все убивают. Но это не страшно. Страшно жить неизвестно зачем, как черви в навозе. Большинство людей, увы, так и живет.

На пятый или еще какой-то день они вернулись домой засветло, нагруженные пакетами и коробками. Солидно отоварились на предновогодней распродаже в супермаркете «Орион». Неминуемо приближалось Рождество, и они решили, что о подарках следует позаботиться заранее. Поочередно напоминая друг другу, что необходимо соблюдать режим строжайшей экономии, если не хотят вылететь в трубу, в магазине расслабились и ухнули в общей сложности около семисот долларов. Особенно отличился Никита, который тайком, пока Анита была в дамской комнате, купил для Мики Валенка набор механических кукол разной национальности количеством пять штук. Набор назывался «Твой гарем». Каждая кукла при заводе выкидывала два-три непристойных коленца в соответствии с собственным темпераментом, от утробно постанывающей черногривой вульгарной эфиопки Земфиры, трясущейся, будто в падучей, до голубоглазой англичанки Элизабет, изображавшей скромную, застенчивую любовь аристократки, отдающейся как бы принудительно. За модный сувенир Никита отвалил двести с лишним долларов. Всю дорогу в такси Анита его стыдила:

— Понимаю, ты не мог удержаться, о вкусах не спорят, но откуда ты знаешь, что Мике это понравится?

— Да ты что! Он обалдеет. Гарем — это же его тайная мечта.

— Мне он не показался таким примитивным. Скорее показался возвышенным, одухотворенным человеком.

— Конечно, Валенок одухотворенный, — смутился Никита. — Гарем это так, для забавы.

— Хорошо, и как ты собираешься отправить эту мечту? Почтовым вагоном?

Действительно, коробка с прелестницами была великовата, метр на полтора.

— Что-нибудь придумаю. Главное, радость доставить на Рождество. Разве нет?

Когда высаживались из машины, Никита приметил мужчину независимого вида, прохлаждающегося под вязом, но не придал этому значения. Мало ли бездельников шатается по побережью. Ему только не понравилось, когда мужчина ни с того ни с сего нацелил на них фотоаппарат. Никита опустил поклажу и двинулся к нему, но мужчина развернулся и заспешил вниз по улице. Широкоплечий, в синем кургузом плаще. Теперь сто лет пройдет, Никита его отличит в любой толпе.

Анита сразу, не разбирая покупки, пошла принять душ, а Никиту князь поманил за собой на второй этаж, к небольшому оконцу на лестничном проходе, откуда открывался вид на улицу, на море и на два близлежащих участка. Наблюдательный пункт лучше не придумаешь. Егорий Александрович был в меру похмеленный и явно чем-то встревоженный.

— Никого нет? — спросил у Никиты.

— Вроде никого. А кто должен быть?

Оказалось, днем приходили два страховых агента, мужчина и женщина, и они очень не понравились князю. Егорий Александрович принял их учтиво, угостил вином, но потом никак не мог вытурить. Так и лезли во все щели. Женщина дважды отлучалась в туалет, а мужчина все норовил подняться на второй этаж. Вынюхивали, как две крысы.

— Страховщики вообще назойливые, — вставил Никита. — Я, когда был бизнесменом…

— Это не страховщики, — перебил князь. — Я отсюда за ними наблюдал. Они больше ни к кому не пошли, сели в черную машину — вон там она ждала — и уехали. Но это не все, сиракузец. Еще какая-то парочка здесь целый день околачивалась, но сейчас их уже нет.

Никита, ни слова не говоря, выбежал на улицу. Ему, можно сказать, повезло. Мужчина в синем плаще как раз возвращался обратно, но, увидев Никиту, замер, будто натолкнулся на препятствие, развернулся на сто восемьдесят градусов и поспешил прочь. Никита крикнул:

— Эй, гражданин, ну-ка, постой!

Не оглядываясь, мужчина прибавил ходу, и через минуту они оба перешли на рысь. Началась погоня. Мужчина постепенно развил солидную скорость, и Никите удалось догнать его только через три квартала, да и то лишь потому, что беглец терял драгоценные секунды, пытаясь остановить то одну тачку, то другую. Иначе, наверное, ушел бы. У Никиты, еще не набравшего полноценную физическую форму, сбилось дыхание и селезенка болезненно екала. Но все же настиг в безлюдном кипарисовом скверике и даже попытался сделать сзади подсечку, но не получилось. Мужчина резко затормозил, так что Никита чуть не сбил его с ног своим весом. Увидел перед собой злое лицо с настороженными щелочками глаз. Мужчина что-то спросил по-французски, Никита ответил по-русски:

— Ай нот френч. Ай эм рашен. Кто ты, придурок?

— Ай нот рашен, — возмутился мужчина. — Давай звать полишн.

С этими словами сунул руку под плащ, но Никита перехватил, вывернул — и ловко извлек из-под мышки хитреца увесистый английский браунинг. В ту же секунду мужчина нанес ему мощный удар лобешником в переносицу. Не ожидавший такой подлости Никита попятился, тряся башкой, разгоняя огненные блестки в глазах. Мужчина добавил ему две плюхи массивным ботинком — обе в грудь. Никита закачался, обмяк, но в последний момент, перед тем как опуститься на колени, пальнул из браунинга. Целил в ногу, туда и попал. Мужчина завыл, закрутился волчком. Потом уселся на асфальт, ошалело вращая глазами. Никита приблизился к нему и приставил дуло к виску.

— Больше не мудри. Пристрелю как собаку.

— Чего тебе надо?

— Ага, значит, все-таки рашен… Кто послал, быстро? Зачем?

— Ты что, охренел, парень? Я турист.

— Ах турист! — Никита сдернул с его плеча фотоаппарат. — Две секунды тебе осталось путешествовать. Ну?!

Опустил пистолет на уровень живота, но по глазам мужчины, по его побледневшему лицу увидел, что тот ничего не скажет. Да и вряд ли он мог сказать что-нибудь важное — топтун, пешка.

Неподалеку взвыла полицейская сирена. Быстро они тут оборачиваются. Никита отступил на полшага и сбоку, с короткого взмаха засадил туристу рукояткой в ухо. Вырубил часа на три. Пистолет вложил ему в руку — и метнулся к выходу из сквера. Пошел вразвалочку, не спеша навстречу полицейской машине. Машина объехала его и остановилась. Оттуда выкатился толстячок полицейский, подскочил к Никите, что-то затараторил, жестикулируя.

— Ноу френч, ноу, — широко улыбаясь, отвечал Никита. Тоже знаками попросил разрешения сфотографировать полицейского на память. Так они и объяснились: толстяк с бляхой тыкал пальцем в небо, изображая выстрелы: «Ту-ту-ту!» — и разводил руками в разные стороны, дескать, где, покажи! В ответ Никита наставлял на него фотоаппарат и кланялся как болванчик:

— Полишн-фото, плиз!

Полицейский, потеряв терпение, развернул его спиной, провел руками по бокам, обыскал то есть. Самое странное, не потребовал документы, что на его месте сделал бы каждый, потом сел в машину к напарнику — и они укатили.

Анита и князь поджидали его возле дома встревоженные. На принцессу он старался не смотреть.

— Кто это был? — спросил Егорий Александрович. — За кем ты погнался, сиракузец?

— Кого-то ищут. — Никиту восхитила внезапная трезвость князя. — Не думаю, что нас с Аней. Не волнуйтесь. Егорий Александрович, как только стемнеет, мы уйдем.

— Ой, — сказала Анита и повисла у него на руке.

В доме уселись в гостиной и провели небольшое совещание. На столе обычное угощение: водка, вино… Никто не притронулся к рюмкам, даже князь. Никита развил свою мысль:

— Невозможно, чтобы вышли на нас так быстро. Хвостов не было, я следил. Ни здесь, ни в Польше. Я бы заметил обязательно. Кое-какой опыт есть. В России, Егорий Александрович, бизнесмен должен владеть навыками секретного агента, иначе пропадешь… Нет, ума не приложу… Наверное, какая-то ошибка, совпадение. Может, на вас налоговики насели?

Конечно, он лукавил. Существовал только один способ их выследить, обнаружить. Князь, разумеется, тоже о нем догадывался. Через какое-то время сообразит и принцесса, но чем позже, тем лучше.

— Может, налоговики, — согласился князь. — В любом случае не вижу причин, чтобы вам убегать. Напротив, здесь мы можем принять любые меры безопасности.

— Какие же? — полюбопытствовал Никита.

— Смотря кого вы подозреваете. Если это ваша русская мафия, я могу связаться с комиссариатом. Там у меня есть друзья. Да что там, у меня есть деньги, а это, как известно, в любом уголке земного шара лучшая защита. Существуют частные охранные агентства…

— Тут вы ошибаетесь, князь, — возразил Никита. — Если это мафия, деньги не помогут. С тех пор как вы эмигрировали, в России мало что изменилось. Там деньги не играют такой роли, как на Западе.

— Что же играет, позвольте спросить?

— Первичные инстинкты. Любовь, ненависть, страх.

Анита, долго молчавшая, наконец решила вмешаться:

— Ника, может быть, ты все же объяснишь девушке, что происходит? Не успела я встать под душ…

— Пока ты умывалась, нас засекли. Но мы не знаем кто. Вот и обсуждаем разные варианты.

— А за кем ты погнался?

— Какой-то парень тут ошивался. Но я его не догнал.

На дворе смеркалось, но никому не пришло в голову зажечь свет. Разговор тянулся все вокруг одного: удирать не удирать.

Князь уже понял, что ему не переубедить молодого упрямца.

— И куда же вы направитесь?

— Если это Анин покровитель… Похоже, самое безопасное для нас место — Россия. Там они будут искать нас в последнюю очередь. И потом, как известно, стены помогают.

— Вы придерживаетесь того же мнения, мисс? — обратился Егорий Александрович к принцессе.

— Меня никто и не спрашивает.

— Почему же, — спохватился Никита. — Если у тебя есть возражения… скажи.

— У меня нет возражений, дорогой.

— Тогда пора собирать манатки. Берем только самое необходимое. Документы, деньги, туалетные принадлежности.

— Гарем свой не забудь, — напомнила Анита.

Через час они были готовы к бегству. Егорий Александрович дал Никите ключи от «ситроена», стоящего в гараже. Договорились, что Никита оставит машину на платной стоянке в аэропорту. Еще князь почти силой навязал деньги, несколько пачек в пластиковом пакете. Неожиданную благотворительность Никита воспринял спокойно, но принцесса стала в позу:

— Егорий Александрович, мы не можем их принять. В нашем положении… когда неясно, что будет завтра… Не обижайтесь, пожалуйста… Вы и так много для нас сделали.

Князь, весь вечер остававшийся трезвым, забавно выглядел со своим пакетом, который у него никто не брал. Казалось, сейчас по-стариковски расплачется. Никита его утешил:

— Не слушайте ее, Егорий Александрович, она жизни не знает. Сколько тут?

— Около тридцати тысяч, можешь сам сосчитать, сиракузец.

— Сейчас некогда, пересчитаю в самолете. Верну не раньше чем через год. Ничего?

— Куда мне их, — возразил князь. — Солить, что ли.

Анита на прощанье нежно обняла старика:

— Мы вернемся, дядюшка… У вас я оставляю свое сердце.

— Хорошо погудели, — подтвердил Никита. — Жаловаться грех. Поберегите себя, Егорий Александрович.

Когда выехали из гаража, князь с порога дома наложил на них крестное знамение…

До аэропорта в Ницце добрались без проблем, никто за ними не гнался, в этом Никита был почти уверен. На малозагруженной автостраде проделал несколько обычных трюков, сбавлял скорость, полз, как черепаха, потом неожиданно разгонялся, выжимая из новенького «ситроена» все его лошадиные силы, сворачивал на вспомогательное шоссе и даже в удобном месте резко перескочил на встречную трассу и с десяток километров промчался в обратном направлении. Ничего подозрительного не заметил. Повезло и в аэропорту. Тут был выбор: либо чартерным рейсом немедленно вылететь через Париж в Москву, либо дождаться полуночи и сесть на борт «Боинга», отправлявшегося прямиком в Киев. Билеты были и на тот, и на другой рейс. Никита склонялся к Парижу, где еще не бывал.

— А что, — уговаривал он Аниту, — сделаем остановку дня на три, на недельку. Погуляем по вечному городу, посмотрим всякие чудеса. Заглянем в Лувр. Деньжищ у нас куча, спасибо князю.

— Вечный город — это Рим, — поправила Анита. — Не будь таким легкомысленным, братец. Какие прогулки в нашем положении?

— Чем же плохо наше положение? Мы свободные люди и вся жизнь впереди. Только теперь и повеселиться от души.

Пытался взбодрить принцессу, но она не поддавалась. С каждой минутой делалась все более унылой, слова выдавливала из себя будто под принуждением. С ней творилось что-то неладное, Никита опасался, как бы не сломалась прежде времени. Но сломается, тоже не беда. На руках донесет до Ялты. А там Валенок и Жека Коломеец. Там все в сборе. Придумают что-нибудь.

— Анна Ивановна, — сказал строго. — Возьмите себя в руки. Совершенно нет причин для уныния. Им за нами не угнаться.

Тут она и прозрела. Глаза вдруг окатили Никиту тревожным лимонным светом.

— Никита, надо срочно позвонить.

— Куда, маленькая?

Он знал — куда. Этого и боялся.

— Домой… Ника, о том, куда мы уехали, знал только отец.

— Ну почему же, — нетвердо успокоил Никита. — Могла знать мадам. Могла подслушать. И еще служанка. Она же ясновидящая? Да мало ли еще кто. Мы иногда…

Анита уже не слушала, заметалась по залу, ища свободный таксофон, Никита еле за ней поспевал. Таксофоны были натыканы на каждом шагу, но в этот поздний час, казалось, все пассажиры одновременно решили позвонить своим близким и друзьям. Анита выбежала на площадь, освещенную электричеством, словно пожаром. Никита за ней. На минуту задержались, завороженные невероятным зрелищем. Огромная четырехпалая стальная птица, светясь бортовыми огнями, бесшумно шла на посадку прямо в море. Такое может быть лишь в фантастическом фильме.

— Ох, — выдохнула Анита. — Глазам не верю.

— Ничего особенного, — холодно заметил Никита. — Цивилизация.

Когда наткнулись на свободный аппарат, выяснилось, что у них нет ни жетона, ни карточки. Пока раздобыли жетон, ушло еще время. Анита все сильнее нервничала. Зато с Варшавой соединилась с первой попытки. Однако напрасно Анита ждала ответа. Гудок за гудком проваливался в бездну. Страх на ее лице возникал постепенно, слой за слоем, будто отражение каких-то иных глубинных чувств, наверняка разрушительных.

— Попробуй набрать еще раз. — Никита обнял девушку за плечи. Ему казалось, она сейчас рухнет. Анита заново пощелкала кнопками, но с тем же результатом. Теперь в ее глазах, устремленных на Никиту, была мольба.

— Ника, что это значит?

— Поздно уже. Скорее всего, легли спать.

— Отец не ложится в это время.

— Могли куда-нибудь отлучиться. В театр, к примеру.

— Все сразу?

— Бывают такие совпадения, кроха, с ума сойдешь… Когда я был бизнесменом…

— Ника, мы летим в Варшаву.

— Да, конечно, — кивнул он. — Куда же еще.


8

Во всем доме не горело ни одного окна, но это ни о чем не говорило: они добрались в Зомбки около пяти утра. Вся улица была темной. После бессонной ночи оба чувствовали себя вареными, хотя морозное декабрьское утро бодрило. Прошли через сад, и Анита отперла входную дверь своим ключом. Обернулась к нему, жалобно пролепетала:

— Обычно мы закрываем изнутри на собачку.

Никита промолчал. Он был готов ко всему, но, как вскоре выяснилось, не к тому, что их ожидало.

Анита зажгла свет в прихожей. В доме было тихо, как в склепе.

— Мне страшно, Ника! — прошептала принцесса, прижавшись к нему. Никита ответил тоже почему-то приглушенным голосом:

— Это мы с тобой полуночники. Добрые люди в это время спят.

Первый сюрприз ждал их в гостиной. На ковре рядом с камином в вольной позе, в чересчур вольной позе, с задранной на живот ночной рубашкой лежала женщина. Голова в растрепавшихся белых кудряшках неестественно вывернута. Можно было бы предположить, что молодая пани, приняв лишку, угрелась возле огня и случайно задремала, но Никите не надо было смотреть дважды, чтобы понять: она уже не проснется никогда.

Анита вскрикнула, подбежала к ней, склонилась, потрясла за плечо:

— Кшися, Кшися, что с тобой?!

Никита сверху холодно объявил:

— Не трогай ее. Она мертвая.

— Как мертвая? Почему? — Анита, не дожидаясь ответа, будто вспомнив о чем-то, взлетела на второй этаж, повсюду зажигая свет. Заглянула в спальню отца, там никого. С сердечной дрожью, зачем-то постучавшись, открыла дверь в библиотеку, бывшую одновременно рабочим кабинетом Ивана Федоровича. Щелкнула выключателем. Граф сидел за столом и на первый взгляд казалось, что он напряженно задумался, склонясь над бумагами, в руке, между пальцами авторучка. Таким Анита заставала отца много раз, еще ребенком любила наблюдать за ним, когда он работал; пристраивалась в кресле и сидела тихо как мышка, что было вовсе необязательно: увлекшись своими мыслями, Иван Федорович выпадал из реальности, становился глух и нем. На мгновение ей померещилось, что все так и есть: отец работает, и мертвая Кшися внизу — всего лишь какое-то досадное недоразумение, которое вот-вот разъяснится самым благополучным образом. Спасительный мираж, всплывший из подсознания, был из тех, какие возникают перед глазами умирающего, облегчая ему ужас рокового, последнего перехода.

Подойдя близко, Анита разглядела багровую полосу на шее отца и, коснувшись губами лба, ощутила ледяное дыхание вечности. Прочитала и то, что было написано на листе бумаги убористым почерком отца: «Прости меня, де…»

В следующую секунду Анита начала падать, но Никита ее подхватил и отнес в кресло. Сознания она не потеряла, как и способности к здравому рассуждению.

— Наверное, надо вызвать полицию, да, Ника?

— Конечно, сейчас вызову… Тебе лучше пока лечь. Пойдем в спальню?

— Нет, я посижу здесь. Иди звони. Вот телефон на столе.

Назвала и номер, который надо набрать, и посоветовала позвать поручика Михала Новотного.

— Мы с ним давно дружим, он хороший. И по-русски говорит.

В участке ответил дежурный, и кое-как, на смеси русского с польским, Никита сумел с ним объясниться, на это ушло минут десять. Потом вернулся к Аните, присел на ручку кресла, обнял, баюкал. Анита никак не отзывалась на его прикосновения, не сводила глаз с мертвеца за столом, который мучительно обдумывал, как ему дописать неоконченную строку. Спустя много времени Анита попросила его (не отца, а Никиту) посмотреть, что с Софьей Борисовной. Жива она или тоже убита.

— Спустишься в гостиную, справа дверь в ее спальню…

Ему не хотелось оставлять девушку одну, но послушался. Да и самому было любопытно. Спальня мадам была заперта на английский замок, на стук в дверь никто изнутри не отозвался. Подумав, Никита высадил дверь плечом. Комната была в полном порядке; широкая, с бронзовой инкрустацией кровать аккуратно застелена, никаких следов разора или борьбы, но хозяйка отсутствовала. Никиту тут же вернулся в библиотеку. Отец и дочь пребывали в том же положении, в каком их оставил, исподтишка разглядывали друг друга.

— За что? — спросила принцесса, подняв на него пустой взгляд. — Что я такого сделала?

— Крепись, кроха. Это беда. Надо ее пережить. Переживем, ничего.

— В чем я виновата? В том, что уехала с тобой?

— Не думай так. Ты ни в чем не виновата.

У нее не выкатилось ни единой слезинки из глаз, это пугало Никиту больше всего.

В знобящей тишине звук подъехавшей машины проскрипел по нервам, как резец по стеклу. Почти сразу в доме началось движение, зазвучали резкие мужские голоса. Никита спустился вниз, и двое дюжих полицейских тут же уложили его на пол и обыскали. Потом поставили на ноги, и он увидел перед собой белобрысого, средних лет мужчину в форменном полушубке. Тот что-то быстро спросил у него по-польски, увидев, что Никита не понимает, перешел на русский:

— Кто такой, говори?

— Я друг Аниты. Это я вам звонил.

— Русский?

— Отпираться бессмысленно.

На упитанном лице полицейского мелькнула тень усмешки, он сделал знак, о чем-то распорядился, и Никиту отвели во флигель, поместили в небольшую комнату и оставили одного. В этот момент он еще не догадывался, как нескоро увидит принцессу, и был даже рад уединению. Ему было о чем подумать.

Через час, когда окно просветлело, в комнату вошел давешний офицер в полушубке, теперь расстегнутом, так что стало видно, что наброшен он, вероятно, впопыхах, на теплую домашнюю шерстяную рубашку в крупную клетку. Полицейский уселся на стул и на сей раз представился:

— Поручик Новотный… А ты — Никита Соловей, верно?

— Так точно, пан поручик.

— Почему так отвечаешь? Армейский?

— Был когда-то. Теперь предприниматель.

— Все мы теперь предприниматели — что у вас, что у нас. — Поручик достал пачку «Мальборо», предложил и Никите сигарету. Тот сказал, что не курит. Простецкая внешность поручика Новотного внушала доверие, но было понятно, что он далеко не так прост, каким хочет показаться.

— Страшное злодейство, — заметил поручик. — И никаких концов. Сам что об этом думаешь?

— Смерть всегда штука неприятная.

— Да я не об этом. Послушай, парень. Мы с тобой сейчас беседуем без протокола. Давай начистоту, как солдат с солдатом. Ты ведь не убивал графа?

— Нет.

— Я тоже думаю, нет. Но погляди, что получается. Иван Федорович тут тридцать лет прожил и не завел себе ни одного врага. Женился на местной девушке. В конце концов стал в поселке своим, а это редко бывает. Его принимали за чудака, немного чокнутого, но уважали. Более безобидного человека трудно представить, хотя он русский. Не говорю уже про его дочь, про принцессу. Многие наши красотки подражают ей. И гляди, что дальше. Жили тихо, никого не трогали — и вдруг как посыпалось. Сперва пожар, потом Анита куда-то уехала, и вот убийство, двойное… По времени как раз совпадает с твоим появлением, господин Соловей. Как это объяснишь?

— Никак. Анита моя невеста. Мы вместе уезжали. Предсвадебное путешествие. У меня алиби стопроцентное, если ты об этом, пан Михал.

— Алиби — ерунда, для детективных книжек. Лучше скажи, как с ней познакомился.

— В Ялте. Она там выступала. А у меня там бизнес. Случайная встреча.

Поручик поискал глазами пепельницу, не нашел и потушил окурок в хрустальном блюдце.

— Пан Соловей, не обидишься, если скажу не очень приятное?

— Нет, конечно. Говори.

— Вот хоть убей, а как-то ты ей не подходишь в мужья. Сам посуди, кто ты и кто она.

— Браки совершаются на небесах. Оттуда виднее.

— И потом, у нее уже был жених. Тоже россиянин. Но солидный человек, при большом капитале. Куда делся? Прямо так и отдал тебе принцессу?

— От него и сбежали, — признался Никита. — Ты, пан Михал, верно намекнул. У наших капиталистов куска хлеба не выпросишь, не то что невесту. Вот мы и рванули куда глаза глядят. Хотели переждать, пока все успокоится.

— Не успокоилось?

— Видно, так… А может, это просто ограбление?

— Может быть. Но принцесса говорит, ничего не пропало. Мы ее поводили по дому.

Что-то болезненно сжалось в груди у Никиты.

— Чего ее водить? Дали бы в себя прийти. Отец все-таки…

— Об этом не переживай… Значит, следствию пока не желаешь помочь?

— Как не желаю? Всей душой, только не знаю как… Кстати, где эта мадам, которая тут проживала?

— Хороший вопрос. Может, сам на него ответишь?

— Поручик, послушай меня. Я в этом деле, конечно, замешан, но не в убийстве. Зря на меня потратишь время. Я Аниту люблю, как никого не любил. Знаешь, что это такое?

— Догадываюсь… Ладно, ничего дельного ты не сказал. Но попозже скажешь, верно? Спешить нам некуда.

— Хотите меня задержать?

— Придется. Наверняка еще кое-кто захочет тебя допросить, а коли отпустить, ты ведь удерешь.

— Можно поговорить в Анитой?

— Нет, нельзя.

— Почему?

— Ее увезли в больницу.

— Зачем? Она не больна.

Полицейский ответил не сразу, словно подбирал слова. Он вообще не очень напирал на Никиту, хотя мог бы. Никита это понимал и был благодарен польскому служаке. Но это, конечно, только начало.

— Так что с ней случилось, пан Михал? Почему ее отправили в больницу?

— Там ей будет лучше. Здесь некому за ней присмотреть.

— Меня оставьте в покое, я присмотрю.

Поручик нехорошо усмехнулся. Поднялся на ноги:

— Шагай за мной. Поедем в участок.

В гостиной набилось пять человек. Врач склонился над лежащей у камина мертвой девушкой, эксперт щелкал фотоаппаратом, заходя с разных ракурсов. Один полицейский заполнял протокол, сидя за столом. Еще двое будто ждали, когда приведут Никиту. По знаку пана Михала взяли его в клещи и повели на выход. Но напоследок Никита все же учудил штуку. У самых дверей вырвался, перебежав гостиную, одним махом взлетел на второй этаж, сунулся в библиотеку. Пусто. И графа уже нет за столом. В коридоре крикнул:

— Анита, где ты?!

Нет ответа.

За ним никто не погнался. Когда спустился вниз, виновато улыбаясь, поручик сухо сказал:

— Никому не веришь, да? Тебе тоже никто не поверит.


9

В польской кутузке в одиночестве провел двое суток — два дня и две ночи. Чувствовал себя неплохо. Здесь было комфортнее, чем в московском КПЗ. Просторная комната, железная солдатская кровать, теплое одеяло, умывальник. В туалет выводили без проблем, по первой просьбе. Жратву приносили два раза в день: кашу, постные щи, чай, хлеб. На ужин оба раза дали по куску жареной трески. Он хоть выспался наконец-то. Иногда заглядывал поручик Новотный, выкуривал сигарету, но ни о чем не выспрашивал. Никита понимал: наводят о нем справки, наверное, связались с Москвой. Его документы — паспорт, водительское удостоверение — забрали, когда оприходовали на постой. Никита каждый раз интересовался, как здоровье Аниты, поручик отвечал, все в порядке, не волнуйся. Скоро к ней приедет какой-то родич из Мюнхена, какой-то двоюродный брательник.

Однако на второй день к вечеру, уже после ужина пан Михал принес плохую новость. Вошел, сел на табуретку, закурил как всегда, но молчал. На круглой сытой физиономии недоумение.

— Что с ней? — спросил Никита.

— Как догадался? — прищурился поручик.

— Вы открытый, искренний человек, пан Михал. У вас все написано на лице.

— Я нормальный полицейский, — поморщился поручик, — но это дело выводит меня из себя. С русскими всегда много проблем, но в этом преступлении слишком много темных пятен. Принцесса исчезла, пан Никита.

Никита не особенно удивился.

— При каких обстоятельствах?

— Я, естественно, не обязан отвечать, это нарушение правил, но вдруг вы тоже решите быть откровенным. — На губах поручика промелькнула уже знакомая усмешка. — Утром ее забрали из больницы. Пришли двое мужчин, якобы ее знакомые. Пробыли в палате около получаса. Потом она с ними ушла, кажется, добровольно. Дежурной сестре сказала, только проводит гостей и вернется. Но не вернулась.

— А разве?..

— Нет, наших людей там не было. Никто не предполагал, что ей угрожает опасность.

— Выходит, больница у вас вроде проходного двора?

— Не надо грубить. Анита не арестованная.

— И что было дальше?

— Домой она не заехала… Думаю, ее уже нет в Варшаве.

— Вы не только искренний, но вдобавок мудрый человек, пан Михал.

— Не хочешь помочь? — Глазки поручика сузились, недобро сверкнули. — Анита хорошая девушка, жаль, что связалась с таким, как ты. Ладно, отдыхай пока.

На третий день за ним пришел полицейский и отвел в кабинет на втором этаже, где его ждали пан Михал и средних лет мужчина в штатском, похожий на нахохленного беркута. Мужчина оказался следователем из центрального управления Вольмаром Пыщиком. За допрос он взялся основательно и сразу дал понять, что церемониться не намерен. Говорил по-русски без акцента.

— Значит так, Соловей Данилович. Выбор у тебя небольшой. Можем прямо сегодня отправить под конвоем в Москву, где тебя с нетерпением ждут в известном заведении, но можем договориться по-хорошему.

— По-хорошему — это как?

— Выкладываешь все, что знаешь, и это засчитывается как добровольное сотрудничество. Помощь следствию приравнивается к смягчающим обстоятельствам. За что убил профессора? Мешал жениться на дочери?

— Ничего себе сотрудничество, — удивился Никита.

— Хорошо, давай по-другому. Кто убил профессора? Ты не можешь не знать.

— Почему?

— Вероятно, по двум причинам. Все русские мафиози так или иначе связаны друг с другом. Наши друзья из НАТО провели ряд исследований, которые подтверждают это неоспоримо. Вся русская мафия, хлынувшая на Запад, организована по подобию войсковых подразделений, законспирированных под бандитские группировки. Штаб возглавляют олигархи либо члены правительства, они же осуществляют общую координацию действий. Таким образом, Россия по-прежнему угрожает цивилизованному миру наравне с мусульманским терроризмом. Вы что-то хотите сказать, господин Соловей?

— Нет, ничего… Продолжайте пожалуйста, пан Вольмар. — Никита действительно выглядел обескураженным, следователь произвел на него сильное впечатление. Тихий, добрый сумасшедший,чем-то неуловимо напоминавший сразу нескольких российских политиков, не слезавших с экрана телевизора, которые с таким же самоуверенным видом несли несусветную околесицу.

— Как один из крохотных винтиков системы, вы, господин Соловей, разумеется, не представляете себе масштабов ее деятельности, но в этой операции у вас, полагаю, важная роль. Нет сомнений, убийство графа Нестерова — акция скорее политическая, чем криминальная. Допускаю, что вас не посвящали во все ее тонкости, они и нам пока неизвестны, но непосредственных участников, повторяю, вы не можете не знать. Зачем-то ведь вы увезли молодую графиню из дома?.. И лишь позже вернулись на место преступления.

Следователь с энтузиазмом потер ладони и неожиданно громко рыгнул. Повернулся к поручику:

— Пан Михал, в чем мотив этого очередного наглого вмешательства в наши внутренние дела?

Поручик нервно дернулся. Только теперь Никита заметил, что он ошеломлен не меньше его.

— Э-э, — протянул поручик. — Возможно, наследство графа? Жаль, принцессу не успели допросить.

— Принцессу?..

Дальше они перешли на польский, Никита половины не понимал, но неожиданно ему в голову пришла спасительная, как ему показалось, мысль.

— Пан сыщик, послушайте, пан сыщик!

Важняк обернулся к нему с недовольным видом:

— Что такое?

— Есть идея. Я готов сотрудничать при условии взаимного доверия.

— Ну?

— Посудите сами, пан Вольмар. Графа убили, дочь похитили. Выходит, остался я один. Как и вы, они могут думать, что я что-то знаю. Им вовсе не нужно, чтобы я заговорил.

— Дальше что?

— Пока я под замком, им до меня не добраться, верно? Но как только вы меня отпустите, под наблюдением, естественно… Ловля на живца. Они обязательно клюнут. Тут вы их возьмете тепленькими. Не самых главных, но хоть кого-то.

На выразительном беркутином лице следователя, пока слушал, промелькнуло несколько выражений — от презрительного «Мели, Емеля!» до задумчивого «Пожалуй, в этом что-то есть».

Он спросил у Новотного:

— Как полагаешь, поручик, хитрит русачок?

Поручик ответил по-польски, но явно в нейтральном ключе.

Следователь повернулся к Никите:

— Не пойму, какой резон тебе подставляться? Ведь эти люди, похоже, шутить не любят.

— Анита — моя невеста. Без вас мне ее не вернуть. У нас общая цель, пан Вольмар.

— И как будешь действовать, если отпустим?

— Обыкновенно. Пошатаюсь по городу. Они наверняка следят за участком, поведут прямо отсюда. Сниму номер в гостинице. Где скажете, там обоснуюсь… Потом поеду домой к Аните…

— А это зачем?

— Это логично. Откуда забрали, туда и вернулся. Иначе подозрительно. Они должны убедиться, что меня на самом деле отпустили.

— Кто такие они? — резко спросил поручик.

— Вот именно, — поддержал пан Пыщик. — Назовите имена. Кого подозреваете? Где они? В Москве? В Варшаве? Кому понадобилось убивать профессора? Хорошо, я помогу. Желудев Станислав Ильич. Крупная фигура, не правда ли? Не вам чета. Как же вас угораздило стать ему поперек дороги? Или вы с ним заодно?

— О нем я тоже думал, — признал Никита. — Но с другой стороны, чем ему мешал Нестеров? Вот если бы меня прихлопнул… Только вряд ли он станет руки марать. Вы же сами объяснили, как устроена русская мафия. Есть те, кто наверху, и те, кто внизу. Разные пласты.

— Вы у него вроде невесту увели. Мог снизойти. Чтобы смыть позор.

— Никакого позора, — возразил Никита. — Они нас за людей не считают.

После некоторого раздумья следователь глубокомысленно изрек:

— Не совсем понимаю вашу логику, впрочем, это не важно. Мы, слава господу, не в России, чтобы копаться во всяком дерьме. Но у нас дома безобразничать никому не позволим, так и запомните. Для нас что Желудев, что ты — все одинаково. Убил — отвечай по закону. Понятно?

— Грубовато, но справедливо, — согласился Никита. — Я всегда был высокого мнения о польском правосудии. Иначе бы вас в НАТО не приняли. Нам-то фигу показали. И поделом. Не воруй, не грабь, не насильничай. Я, когда был бизнесменом…

— Хватит! — оборвал следователь. — Какие вы все бизнесмены, мы тоже знаем… Теперь что касается идеи. Про наживку, имею в виду. Что-то в ней есть. Надо подумать, проконсультироваться. Если надеешься таким образом ускользнуть…

— Я себе не враг, — поторопился уверить Никита.

Следователь распорядился, и его отвели обратно в камеру. Вскоре туда заглянул поручик Михал. Вошел, сел на табурет, закурил. Все по ритуалу. Но если ожидал, что Никита заговорит первый, то ошибся. Никите говорить было не о чем.

— Ну? — спросил наконец полицейский.

— Вот именно, — ответил Никита. — Для нас что мужик, что баба — все едино. Главное, не безобразничай.

Поручик вдруг заулыбался во всю свою круглую славянскую рожу и даже кулаком пристукнул по колену.

— А ты мне нравишься, парень. Матка боска. Думаю, принцесса не с кондачка к тебе потянулась. Только на следователя напрасно злишься. Он мужик умный. Другой вопрос, ваша русская братва ему всю плешь проела.

— Где научился так по-русски шпарить, пан Михал?

— В Москве стажировался год… Давно… Пятнадцать лет назад. Хорошие были времена… Да у нас полстраны по-русски говорит, только сейчас не всякий признается.

— Отпустит он меня?

— Отпустит. Завтра… Я чего хочу сказать, чтобы ты знал. Был случай, Иван Федорович меня крепко выручил. Мог я так загудеть, что… Ладно, в подробности вдаваться не буду. А с Анитой… сам знаешь, какая она. Так что для меня это дело тоже отчасти семейное.

— Рад слышать.

— Не радуйся заранее. Если действительно вас всех Желудь подписал, тебе туго придется. Вся штука в том, что наши и ваши хозяева, когда припечет, всегда оказываются заодно. От моря до моря у них все схвачено… Прикрыть тебя будет трудно.

— Прикрывать не надо, — усмехнулся Никита. — Просто не мешай. Отойди в сторонку.

— Там видно будет, — туманно пообещал поручик.

Документы, портмоне и часы ему вернули, когда оформляли на волю. В портмоне сорок долларов и сотни две злотых. Как обещал, он первым делом поехал в отель и снял одноместный номер. Потом погулял по Варшаве, пообедал в корчме «У причала». Съел тарелку рыбного супа, свиную отбивную и запил еду бутылкой «Туборга». Пока гулял, с удовлетворением убедился, что следователь Пыщик держит слово, которое дал на последнем инструктаже. Полиция вела Никиту деликатно, дистанционно, он лишь два-три раза заметил наблюдение, да и то не был вполне уверен. Следователь согласился, что, если «живца» облепят слишком густо, никто к нему не сунется и вся операция пойдет насмарку. Для Никиты это был важный момент. Стол в корчме, где он обедал, стоял у окна, и через щель в занавесках он с удовольствием разглядывал прохожих и любовался солнечным пейзажем. Жители Варшавы разительно отличались от москвичей, спокойные, приятно улыбающиеся, не озабоченные постоянно мыслью, что, если зазеваешься, обязательно получишь пинка в зад, иногда натурального. Однако на лицах — и мужчин и женщин — заметно некое общее выражение туповато-радостного ожидания. Как для россиян, так и для поляков резкое перемещение в рыночный рай оказалось серьезным испытанием: теперь каждый обыватель — от солидной многодетной матроны до последнего уличного бродяжки — носил в себе стойкое, как вирус СПИДа, предвкушение неминуемой и скорой халявы. Для миллионов тружеников, так и не научившихся воровать, это трепетное, ни на чем, в сущности, не основанное ожидание было единственным, что скрашивало их полуголодную, нищую жизнь.

В Зомбки доехал на электричке и в начинающихся сумерках подошел к дому Аниты. По сторонам особенно не озирался: полиция его пока не интересовала, а в то, что его терпеливо дожидаются боевики Желудя, он с самого начала не верил, в отличие от пана Вольмара и пана Михала, клюнувших на его сказочку. Но если предположить, что это не сказочка и что действительно Желудь не успокоился, даже заполучив в руки главную добычу, и распорядился оставить в Зомбках круглосуточный пост, вряд ли они обрушатся на него в доме. Для этого надо быть полными идиотами. Они и без того чересчур наследили. Скорее всего, порученцы магната, если они неподалеку, постараются взять его под колпак, а что один колпак, что два — уже не имеет значения. По разумению Никиты, для Желудя предпочтительнее дождаться его в Москве и там, в своей вотчине, где все ему подвластно, расправиться с обидчиком без суеты и спешки в подходящей обстановке. Может быть, даже провести показательное мероприятие, публичную казнь, чтобы никому не повадно было зариться на чужое добро. Подходя к коттеджу, Никита все же прикинул, где может укрываться снайпер: удобного места поблизости не обнаружил.

По-хозяйски войдя в калитку и заперев ее за собой, Никита обогнул дом, не поднимаясь на крыльцо к опечатанной парадной двери. В одном из задних окон, в том, которое выходило под лестничный пролет, в то страшное утро он все же позаботился оставить незапертую форточку, плотно ее прикрыв. Никто из полицейских этого не заметил, в чем он убедился, встав на выступ фундамента и толкнув форточку внутрь. Без труда дотянулся до железной задвижки рамы и через секунду проник в дом. Дав привыкнуть глазам, не зажигая света в гостиной, пересек ее и очутился в холле. Здесь засветил фонарик, купленный во время прогулки в спортивном шопе, и открыл дверцу в один из трех вставных шкафов, расположенных в прихожей. Вздохнул с облегчением: спортивная сумка на «молнии» со всеми деньгами, полученными от князя Черкизова, и с остатками его собственного капитала (около трех тысяч долларов) лежала на средней полке, где он ее и оставил. Теперь он был богат и во всеоружии. В доме больше делать нечего, хотя подзуживало подняться в комнату Аниты и, возможно, прихватить какой-нибудь сувенир на память. Детское, бессмысленное движение души. Лишняя трата драгоценного времени. Но на кухню все-таки заглянул и снял с крючка над газовой плитой увесистый тесак для рубки мяса.

Дом принцессы, где каждая половица запечатлела следы ее ступней, покинул тем же манером — через окно под лестницей. Перед ним теперь стояла одна задача: уйти в отрыв, сбросить все возможные и невозможные хвосты. Помахать ручкой добродушному пану Михалу и всем остальным. Он не сомневался, что справится с этим.

Часть четвертая В ЗАТОЧЕНИИ У ОЛИГАРХА

1

Однажды по случаю Станислав Ильич через подставное лицо прикупил заводик по обжигу кирпича под Наро-Фоминском, а заодно несколько гектаров дикого леса с голубиным озером и парочку обезлюдевших, одичавших, бесперспективных деревень — Агапово и Вострушки. На ту пору, еще до принятия Земельного кодекса, такие сделки считались сомнительными, мало кто решался вкладывать в них деньги, Желудев рискнул и впоследствии не пожалел об этом. Тем более что речь шла о сущих копейках, земля оформлялась как бы в аренду.

Подставным лицом выступил один из его любимчиков, Кузьма Витальевич Прохоров, по кличке Зубатый, забавное человекообразное существо, сплошь состоящее из комплексов и неутоленных желаний. При этом натуральный вор и бандит без всякого нынешнего дегенеративного подмеса. Первый срок Зубатый получил за кражу со взломом, второй — за непредумышленное убийство родной матери, которая не дала денег на опохмелку. Дальше сроки посыпались, как грибы из корзины, и в общей сложности Зубатый провел в местах заключения около тридцатника. Он был из тех самых, для кого тюрьма — дом родной. В концерн «Дулитл-Экспресс» его взяли, когда пошла мода на «законников»; в каждой крупной, уважающей себя фирме обязательно был один такой (добрая примета!) либо на должности референта, либо специалистом для особых поручений. Значительно позже тех из них, кто побойчее и посмышленее, начали проталкивать в депутаты и префектуры и на другие доходные места, где они порой оказывали хозяевам неоценимые услуги. Для мечтательного и капризного Станислава Ильича матерый «законник» явился как бы воплощением, олицетворением загадочной россиянской души, в которой в одинаковых пропорциях смешались пещерная дикость и страсть к книгочейству, рабская натура и склонность к бунту, алчность и жестокость наравне с детской наивностью и неожиданной, на грани нервного срыва, щедростью… В лице бывшего вора и убийцы он провидел великое, никем пока не разгаданное будущее этой страны… Иногда под вечер он вызывал Зубатого к себе в кабинет, чтобы распить с ним бутылочку и послушать путаные, затейливые рассуждения недочеловека о смысле жизни и еще о многом другом. С годами Зубытый смирился с тем, что ничего не достиг из того, о чем мечтал на заре туманной юности. Но одно желание оставалось у него неизменным. В сущности, безобидное, но, когда он впервые поделился им с хозяином, его водянистые глаза осветились блеском истинного вдохновения. Станислав Ильич опешил и переспросил:

— Хочешь быть начальником тюрьмы?

— Всей душой, босс. Ибо только в тюрьме возможно царствие всеобщей справедливости. Тако рек Иоанн Златоуст. Не нам оспаривать.

Сбылась мечта Зубатого на новых территориях под Наро-Фоминском, куда, оформив покупку, Станислав Ильич направил его управляющим со всеми полномочиями. Потом с удовольствием следил издалека за его бурной деятельностью. В здании кирпичного заводика Зубатый действительно обустроил коммерческий стационар на сорок камер, из которых восемнадцать были одиночками, предназначенными для смертников, но этим не ограничился. В деревнях Агапово и Вострушки, повыгнав оттуда недовымерших пенсионеров, возвел пятизвездочную гостиницу «Олимп» и открыл шикарное казино с экзотическим названием «Темный лес». Но и это не все. В окрестных лесах устроил заповедник, где водился и сохатый, и кабан, и всякая мелкая живность; и вскоре собирался запустить туда снежного человека, оформив договор с Уссурийским охотхозяйством. С некоторой оторопью Станислав Ильич подписывал разбухающие финансовые сметы, дивясь неуемной энергии Зубатого, переживающего вторую молодость.

Разумеется, Желудев был не из тех, кто бросает деньги на ветер. Все на первый взгляд чумовые затеи Зубатого были отнюдь не провальными в коммерческом плане. Возрожденная подмосковная землица, обретая заманчивую первобытность, сулила при умелом использовании солидные барыши. Несколько раз Станислав Ильич привозил на уик-энд на «Новые территории» солидных иностранных партнеров, и там, в необычной обстановке, в «Зоне счастья», разнежившись в обществе веселых и покорных поселянок, распарившись в баньке, отведав натуральных деревенских угощений да еще завалив на опушке кабанчика, гости делались податливыми как воск. Удавалось порой заключить с ними сделки, которые казались немыслимыми в зачумленной Москве.

Под вечер в пятницу Зубатый явился по вызову в центральный офис «Дулитл-Экспресс», доставив в подарок рыбной копчушки и оковалок парной свинины. Сияя изможденным ликом страстотерпца, похвастался:

— Налаживаем натуральное хозяйство, барин, на случай неизбежной иноземной блокады.

— От кого ждешь блокады, Кузьма? — полюбопытствовал Станислав Ильич.

— От американских братьев, от кого еще.

— С какой стати? Мы вроде скорешились. Вместе арабиков лупцуем.

— Тебе так кажется, барин, — ухмыльнулся Зубатый. — Мы временно на вольном выпасе, а на самом деле в черном списке. Наша очередь сразу после арабиков. Не изволь сомневаться.

Политикой Кузьма Витальевич интересовался активно, читал газеты, смотрел по телевизору все политические шоу (особенно выделял передачи Сатанидзе, называя его «хрумкало блатное»), его суждения всегда отличались резкостью и безапелляционностью. Засиживаясь за столом, они с Желудевым частенько затевали горячие споры на животрепещущие темы, и победителем обыкновенно выходил Зубатый. По убеждениям он был монархист и черносотенец. В полемическом запале Станислав Ильич обзывал его «красно-коричневой мордой» и «пеньком деревенским», на что Зубатый не обижался, отвечал благодушно:

— Мы хотя пеньки красно-коричневые, а заморскому хаму жопешник не лижем.

Сейчас Станислав Ильич не поддержал тему, у него времени оставалось с полчаса до важной встречи. Секретарша Зинаида Андреевна подала нехитрый закусон — черная икра в хрустальной вазе, черная буханка, масло, батон салями, — поставила, угождая хозяйскому фавориту, бутыль с перекрещенными костями и черепом на этикетке. Но то была одна видимость, вместо денатурата в бутылке был обыкновенный шведский «Абсолют». Зубатый протянул мослатую клешню, чтобы приласкать красавицу, ухватить за пухлый бочок, но Зинаида Андреевна, как водится, в ужасе шарахнулась в сторону. Она действительно панически боялась смурного мужичка с впалой грудью, писклявым голосом и тусклым, мертвым взглядом, сулящим неминуемую беду всякому, кто зазевается. Напротив, Зубатый ей благоволил и не оставлял надежды при случае оприходовать бывшую управделами райкома комсомола. Под хорошее настроение не раз обращался к барину с заявкой: дескать, уступи бабешку на вечерок, уж больно засвербило. Одно из множества чудачеств «законника» — он был падок на женщин, хоть каким-то образом соприкасавшихся с властью. Похвалялся, что в свое время на зоне перепортил с десяток надзирательниц из женских бараков и всеми остался весьма доволен. Объяснял свою прихоть так:

— Которые при власти, оне от мужика звереют. Для человека с понятием — самый смак.

Насчет секретарши Станислав Ильич любимчику напрямик не отказывал, но согласия пока не дал.

— Вот что, Кузя, — начал Желудев, подождав, пока «законник» примет чарку и закусит. — Сегодня долго сидеть не можем, дела у меня, а поручение деликатное.

Зубатый изобразил повышенное внимание, выплюнув на ореховую столешницу кусок непережеванного салями. Желудев поморщился: варвар, быдло, что поделаешь. Но зорок, цепок, умен… Эх, таких бы в правительство, да побольше. Тогда, глядишь, и реформу бы доломали.

— Завтра тебе в зону деваху одну доставят. Она под моей опекой.

— И что с ней делать?

— Спесь сбить. По полной программе. Но без радикальной порчи. Только за счет психологического воздействия.

Унылая личина Зубатого раскраснелась, то ли от водки, то ли от услышанного. Он похабно сощурился:

— Знамо дело, барин. Невесту забугорную в чувство приводишь.

Изумление Желудева было столь велико, что он механически потянулся за рюмкой:

— Про невесту откуда узнал?

Зубатый самодовольно лыбился, обрадованный, что уколол благодетеля:

— Слухом земля полнится, Стас Ильич. Вы там наверху полагаете, усыпили народец, а он бдит. Все ваши жуткие деяния на ус мотает. Дай срок, за все придется отвечать, за все грехи. Се есть историческая закономерность.

— Оставь свои бредни, — внезапно разозлился Желудев. — Некогда лясы точить. Про деваху все понял?

— Нет, не все. В каких пределах допустимого производить переделку?

— Я же сказал, без порчи.

— Порча — понятие растяжимое, — заважничал Зубатый. — Законом не оговоренное. Прошу пояснить, какого ожидаешь результата?

— У нее заморочки аристократические. Надо вернуть ее в женское естество, чтобы почитала за благо мужу ноги мыть.

«Законник» ощерился сладострастно:

— Выходит, из князя обратно в грязи. В согласовании с природой-матушкой. Что ж, мне такое по душе. Сделаем в лучшем виде. Останетесь довольны.

Панибратски подмигнул тусклым оком, осушил рюмаху. Сегодня, не в пример прежнему, гнусавое суемудрие любимчика вызывало у Станислава Ильича лишь раздражение. Он понимал, что дело не в Зубатом. В затянувшейся, отдающей гнильцой истории с графинечкой он действительно перегнул палку, теперь нельзя останавливаться, вот это и бесило.

— Докладывать будешь ежедневно… Все, ступай, Кузя.

Законник обиженно заморгал:

— Ванька встань, Ванька сядь… Я же не фраер. Рыбки хоша попробуй. Токо днями коптильню наладили.

— Спешу, Кузя, спешу… Запомни, не ошибись с девахой. Она большую ценность имеет.

— Не изволь беспокоиться. Слепим по первому классу… Что ж, бывай, коли спешишь…

В приемной задержался возле стола секретарши. Зинаида Андреевна сидела ни жива ни мертва.

— Барин велел со мной тебе ехать, — пошутил Зубатый с кривой ухмылкой.

— Неправда ваша, Кузьма Витальевич. — Бедная женщина сама не понимала, почему, общаясь с этим ужасным бандитом, начинает ему в тон отвечать на каком-то диком простонародном наречии.

— Боишься меня, телочка, — рассудительно заметил Зубатый, — и это правильно. Но кто Кузю уважает, тому бояться нечего. Вот брыкаешься напрасно. Все равно никуда не денешься. Потом сама будешь благодарить, добавки попросишь. Или ты Кузю не уважаешь?

— Очень уважаю, — пролепетала дама, ухватясь пальчиками за край стола.

— Хочешь, келдыша покажу?

— Не надо, Кузьма Витальевич, неприлично это. Люди могут войти.

— В Москве людей нету, запомни, малявка. — Он потрепал ее по пышной накладной гриве, подергал, полуобморочную, за ухо и убыл наконец, гулко похохатывая.


2

На другое утро двое подручных из домашней обслуги, Насос и Штемпель, оба из бывших зэков, привели новенькую. Зубатый пил утренний кофе, тут же на столе стояла бутылка водки. Девчушку, похоже, крепко помяли при транспортировке, она едва держалась на ногах. Деловые ее почти на руках внесли. Кое-как зафиксировали в кресле. Зубатый сделал знак, чтобы убирались. С интересом разглядывал гостью. Вот она, значит, какая — невеста у магната. Мордочка чистенькая, будто нарисованная, носик маленький, губки пухленькие, глазки лимонные. Вся будто светится. И фигурка в полном порядке, хоть сразу раздевай. Кузьма Витальевич считал себя знатоком женской красоты, всех баб разделял на четыре категории, в которых учитывал как внешние данные, так и духовное содержание: телки, бляди, честные давалки и ведьмы. Куда отнести появившуюся красотку, пока не решил, но предположил, что это, скорее всего, смешанный тип честной давалки и ведьмы. Хотя, возможно, невеста босса принадлежала к пятой, редчайшей категории, которая в реальной жизни почти не встречалась и не поддавалась научной классификации. Точного названия для женщин пятой категории он не придумал, называл их условно христовенькими. У него была одна такая в Кишиневе, двадцать лет назад, в пересменке между отсидками. Дева работала в публичной библиотеке, была молодая, неопытная. Зубатый легко улестил ее пылкими, жалостливыми речами, затащил в гостиничный номер, напоил сладким вином, добавил туда дурманного зелья, и всю ночь они терзали друг дружку, как озверелые. Утром он побежал за водкой, чтобы продолжить веселье, а когда вернулся, дева лежала в ванной с перерезанными венами, уже слегка охолодевшая. Оставила записку на туалетном столике: «С этой грязью жить не хочу, но за тобой еще вернусь с того света, папочка». Не вернулась, дуреха, но зарубку на сердце оставила.

— Давай знакомиться, деточка, — ласково обратился к гостье. — Меня зовут Кузьма Витальевич, проще — дядя Кузя. А тебя, знаю, кличут Аннушкой. Хорошее имя, православное. Вот и будем теперь с тобой, Аннушка, вместе мотать испытательный срок.

Проследил, как девица отзовется на его слова, она никак не отозвалась. Из обитого пестрой тканью кресла таращилась на него, как совенок из дупла. Не надо было обладать жизненным опытом Зубатого, чтобы понять: девица совсем недавно испытала какое-то большое потрясение. Он мог лишь добавить, что впереди ее ждет то же самое.

— Когда я к тебе обращаюсь, — мягко продолжал, — надобно отвечать. Иначе добрый дядя Кузя может сделать тебе бо-бо.

— Где я? — спросила Анита. Голосок у нее, как и ожидал Зубатый, был мелодичный, выдающий капризную, избалованную барышню. Зубатый не получил инструкции относительно того, что девица должна знать, а чего не должна, поэтому охотно ее просветил. Ей повезло, сказал он, она находится на «Новых территориях», точнее, на «Зоне счастья», принадлежащей их общему господину. Здесь пробудет столько, сколько понадобится для ее перевоспитания. Главным наставником у нее будет лично он, но найдутся и другие учителя, если понадобится. Он по-отечески посоветовал не доводить его до необходимости привлекать других учителей. Ибо это обернется для нее лишними страданиями.

Пока он говорил, девица переменила позу, уселась повыше, подобрала ноги под себя и одернула юбку. Это естественное женское движение заставило его улыбнуться.

— Ежели хочешь что-нибудь спросить, спрашивай, пока можно.

— Что значит — мое перевоспитание?

— Значит приведение в божеский вид. Чтобы знала свое место и не рыпалась. Судьбу не переменишь, деточка.

— Могу я повидать Станислава Ильича?

— Не раньше, чем он сам захочет. Видно, провинилась ты крепко перед ним, раз сюда сплавил. Моли бога, чтобы простил.

— Кузьма Витальевич, вы понимаете, что участвуете в похищении? Во всем мире это карается законом. Наверное, и в России тоже?

— Ничего такого у нас нету, — с удовольствием объяснил Зубатый. — Было лихо да сплыло. Твой закон и есть твой господин. Как решит, так и будет. Ни на что другое не надейся.

— Как же так? — Зубатому показалось, что девушка немного оживилась, а зря. — Есть же прокуратура, полиция? Ваш президент, я читала, говорил о диктатуре закона. Значит, это все обман?

В чашку добавил ложку варенья, посмаковал и выпил. С наслаждением затянулся сигаретой. Утро складывалось приятно.

— Закон, конечно, имеется, как не быть, вплоть до диктатуры. Но токо для нищих, у кого денег нет. У кого деньги, тот сам закон. Прокуроры, милиция — все продаются пучок за пятачок. Дак откель тебя привезли, там тоже так, токо скрытно. У нас в России все честно и откровенно. У кого капитал, тот благоденствует. У кого нет, милости прошу на свалку истории. Быдло — оно быдло и есть. Никакого обмана. Обман был, когда людишкам внушали, будто все равны между собой. Коммуняки семьдесят лет народ морочили, по лагерям гноили, а сами за его спиной обжирались как свиньи. Нынче времена иные, полные свободы. Сумел разжиться капиталом — и ты кум королю. Не сумел — подыхай в дерьме и не вякай. Не нами заведено. Испокон веку так было.

— Что-то вы ужасное говорите.

— Правды бояться не надо, деточка. Скоро сама все поймешь. Сейчас тебя на жительство определят, отдохни с дороги часок-другой. После сделаю тебе экскурсию.

Хлопнул в ладоши. Прибежали Насос и Штемпель. Подхватили ее под руки, потащили с собой. Оглянуться не успела, как очутилась в крохотной каморке с зарешеченным окошком. Из обстановки — кровать, застеленная серым одеялом. Подушка в торчащих перьях, без наволочки. У стены покосившийся пузатый комод. Возле двери медный тазик, накрытый пластиковой крышкой. Две табуретки и маленький стол под окном. Вещей у нее с собой не было никаких, переодеться не во что, но все же Анита спросила у блатных, нельзя ли ей умыться и привести себя в порядок. Услышав такое, Насос и Штемпель заржали, как два жеребца, и захлопнули дверь.

Анита легла на кровать и попыталась собраться с мыслями. Все, что с ней произошло, напоминало ряд путаных сцен из фильма, снятого авангардистом. С того момента, как в больничную палату заглянули двое незнакомцев, которых она не успела толком разглядеть, и один из них ткнул ей в нос влажное полотенце, реальность всплывала перед ней в смутных обрывках. То чудилось, что едет в машине, то взмывала к небесам на самолете, у которого одно крыло наполовину отломлено, то погружалась в ледяную прорубь. Сознание размывалось, не удавалось его сфокусировать. Какие-то люди обращались к ней требовательными голосами, но лиц она не различала, как не понимали того, чего от нее хотели. Страха или особого волнения не испытывала, напротив, чередование звуков и зрительных образов, балансирование между явью и сном давало возможность отвлечься, перемочь знобящие приступы тоски, связанные с оглушающим видением отца, согнувшегося над рабочим столом, пытающегося мертвой рукой нацарапать последнее послание к ней. Окончательно пришла в себя только на заснеженной аллее, по которой ее вели (или несли?) двое мужчин…

Уснула вмертвую, не раздеваясь, и разбудил ее Зубатый. Увидела его слюдянистые глаза, услышала бурливый, как вода в кране, смешок, ощутила тяжелую руку на своем бедре, но уже настолько владела собой, что не испугалась.

— Экскурсия, — оповестил он. — Или сперва пожрешь? Жрать хочешь?

— Как скажете, — ответила Анита.

В столовой, которая располагалась чуть дальше по коридору, повар в белом колпаке поставил перед ней тарелку пшенной каши и стакан компота, где плавал кусочек яблока и на дне лежала косточка от абрикоса. Еще вывалил из кожаного передника горку обкусанных черных сухариков.

— Каша с маслом, — пояснил Зубатый, усевшийся напротив. — Пока на тебя смета не поступила, кормить будут по остаточной категории. Сухарики в компот макай, так вкуснее.

— Спасибо большое, — поблагодарила Анита, и, незаметно для себя, умяла всю тарелку, и напилась компоту с сухариками. Зубатый следил за ней удовлетворенно.

— Видать, давно натуральной пищи не кушала, а? Небось больше к разносолам привычная?

— По-всякому бывало, — уклонилась от прямого ответа Анита.

Из столовой Зубатый отвел ее на вещевой склад, находившийся в этом же здании в подвале. Там ее приодели с головы до ног. К тому, что было на ней — длинная темная юбка, тонкие колготы и вязаный свитер, — он самолично подобрал дамское пальтецо с каракулевым воротником, шерстяные рейтузы, теплый шарф и солдатскую шапку-ушанку, все не новое, но чистое и подходящее по размерам.

— Зима на дворе, — заметил озабоченно. — Простудишься, барин не похвалит.

На улице стоял белый, морозный день и Анита получила возможность оглядеться. То, что увидела, ее не обрадовало и не огорчило. Всякие эмоции по-прежнему в ней дремали. Чудный зимний пейзаж со стеной черного леса по бокам. Прямо перед ними — пятиэтажное кирпичное здание, слева и справа бараки, по всему периметру колючая проволока в два-три человеческих роста со сторожевыми вышками и бегающими на цепи овчарками. Людей никого не видно, при их появлении лишь несколько сумрачных теней растворились в снежной перспективе. Зубатый дал пояснения. Оказывается, дом, куда Аниту поместили, из которого они вышли, двухэтажный, по всей видимости, очень старой постройки, — это следственный накопитель, а пятиэтажка — коммерческая тюрьма особого назначения. Смущенно улыбаясь, Зубатый признался, что мечтает со временем придать ей статус международного трибунала, как в Гааге, но все пока упирается в недопонимание со стороны босса. Затронув эту тему, Зубатый чрезвычайно возбудился, плоское лицо помолодело, покрылось розовыми прыщиками, писклявый голос зазвенел на морозе, как капель. Остановившись посреди пустыря, на расчищенной от снега дорожке, он размахивал руками, хватал Аниту за разные места, тряс, как грушу, брызгал липкой слюной:

— Желудь большой человек, крупный воротила, но тупой, как долото. Россиянская дурость из него так и прет. Вот ты хотя девка пропащая, но западного помесу, ты сумеешь понять. Сама подумай! Какая об нас слава пойдет по всему цивилизованному миру. Поганым американосам нос утрем. Ишь, моду взяли самочинно карать. А мы вроде ни при чем. Накося, как говорится, выкуси. Они наших террористов судят, мы — ихних. Они, допустим, арабиков лупят, мы еврейцев. И все, заметь, по контракту, для взаимной выгоды. Главное тут не деньги. Главное — престиж. Ты сама в натуре кто по убеждениям? Патриотка или демократка?

— Не знаю, — пролепетала Анита, тщетно вырываясь из цепких рук.

— То-то и оно. Все вы такие. А надобно знать. Двух половинок не бывает. Или ты с нами, или с ими. Глобализация. Понимать пора дурной башкой.

— Ой, Кузьма Витальевич, что же вы со мной делаете?! — Резким усилием ей удалось вырваться, и по инерции Анита чуть не улетела в сугроб. Зубатый глядел на нее ошарашенно. Разгорячась, он уже расстегнул на ней пальто и пытался стянуть юбку. При этом не имел четко выраженных намерений, ибо еще не решил, куда отнести акт, по всей видимости, неизбежного совокупления с забугорной курочкой — к психологическому воздействию или к порче товара. Вдобавок уже не в том он был возрасте, чтобы заниматься этим на морозе.

Внутри здания их встретил дежурный, наряженный в форму морского пехотинца, который, увидев начальство, вытянулся во фрунт, вскинул руку к стриженной наголо башке и отрапортовал по всей форме:

— Ваше превосходительство, в тюрьме все спокойно, за сутки никаких происшествий не случилось.

— Как не случилось? — пожурил Зубатый. — Ванька Толмач удавился. Это разве не происшествие?

— Никак нет! — пуча глаза, рявкнул дежурный. — Все по инструкции, как предписано уставом.

— Хорошо бы, коли так… Опусти руку, болван. К пустой голове не прикладывают. В карцер захотел?

Дежурный вытянул руки по швам, затрясся и побледнел. Зубатый снял с деревянной стойки связку ключей и повел Аниту на второй этаж, где располагались камеры-одиночки. Перед началом осмотра дал ей последние указания. С заключенными можно разговаривать, задавать вопросы, но руками их трогать нельзя, могут вошики перепрыгнуть. Анита осмелилась спросить:

— А зачем все это, Кузьма Витальевич? Зачем мне их смотреть?

Зубатого вопрос неприятно поразил:

— Не вникла, деточка. Правильно Желудь тебя прислал. Каша у тебя в голове. Зачем, говоришь? Да чтобы своими глазами увидеть, какая участь тебя ждет, коли станешь супротивничать.

— Я не супротивничаю.

— Цыц, малявка!

В первой камере на деревянном топчане сидела пожилая женщина в сером халате. Бесцветные космы растрепаны, лицо такое, будто с него стерли все краски и оставили лишь пустые темные провалы глаз. При их появлении женщина повернула голову и тяжко вздохнула.

— Уже? — спросила потерянно.

— Ничего не уже, — одобрил Зубатый, — поживешь еще покамест… — Обернулся к Аните: — Учительша из Агапово. Приговорена к высшей мере. Без права обжалования. Бунтовщица. Самый вредный элемент. Давно бы ее придавили, мораторий действует. Ничего, скоро отменим.

Потрясенная, Анита оперлась рукой о стену.

— За что ее, Кузьма Витальевич?

— Есть за что, не сумлевайся. Детишек подбивала. Учебник ей не понравился, который из города прислали. У-у, зараза! Сам бы придушил, но не положено. У нас все по справедливости, без самочинства… Слышь, Дарья, не покаялась еще?

Женщина вдруг сползла с топчана и стала на колени. Протянула к Зубатому дрожащие руки:

— Давно покаялась, батюшка мой! Прости меня дуру!

— Кто главнее, капитализм или социализм?

— Капитализм, батюшка, ох капитализм!

— Что же ты, тварь, детям внушала, будто прежде люди лучше жили? Зачем с пути сбивала?

— Только по дурости, батюшка мой, только по дурости.

— Притворяется, — сказал Зубатый Аните. — Ей хоть кол на голове теши, будет за свое дерьмо держаться. Слухай, притчу тебе расскажу, на зоне читал. Тамерлан, слыхала про такого? Во! Великий был государь, весь мир покорил, как американосы нынче. Так вот с им случай произошел. Доложили ему, что какой-то нищий на базаре тоже хочет стать царем. Тамерлан, конечно, удивился: как так? Клоп вонючий, а туда же, на трон! Решил опыт сделать, по-нашему говоря — реформу. Позвал нищего, велел одеть в царские одежды, посадил на трон. Тот, конечно, доволен, ликует. День тако-то сидит на троне, два, после его Тамерлан опять вызвал. Ну что, говорит, сучонок, дорвался до красивой жизни, рад небось? Тот, в натуре, благодарит, кланяется, ноги целует. Тамерлан спрашивает: еще есть желания или больше нету? Для понта спросил. Духарик мнется, мнется, а после возьми и брякни: есть, дескать, еще последняя маленькая просьба. Царь говорит: ну? — Зубатый сделал эффектную паузу, как заправский оратор. — И чего услышал? Подайте убогому нищему милостыньку Христа ради. Поняла притчу, а?

Анита не ответила, склонилась над учительницей, попыталась поднять ее с пола.

— Не трогай меня, девонька, — заблажила несчастная. — Ох, погибаю, замучили злодеи окаянные…

Зубатый пнул ее носком в живот, Аниту подхватил за ворот, выволок в коридор.

— Велел же не дотрагиваться, — гневно блестел глазами. — Или русского языка не понимаешь? Хочешь, чтобы в керосин посадил?

— Как не стыдно, Кузьма Витальевич. Культурный человек, книжки читаете. Разве можно так с женщинами обращаться?

— Не женщина она. Заруби себе на носу. Совковое отродье. Всех к ногтю. Отжили свое.

— Нельзя быть таким человеконенавистником, Кузьма Витальевич.

— Поговори еще!.. Вон в той камере похлеще фрукт сидит. Пойдем-ка. Интересно, что о нем скажешь.

В соседней камере с топчана ловко, как с насеста, спрыгнул худенький востроглазый старичок, с головой, будто обнесенной метелью. Как оживший спичечный коробок с приставленной белой головкой. Казалось, все косточки в нем просвечивались, но неожиданно зычным голосиной старичок рявкнул:

— Здравия желаю, ваше олигархическое благородие! Не лопнул еще от крови?

— Вот, гляди, — с горечью произнес Зубатый. — Ветеран хренов. В чем душа держится, а все неймется. Все зубоскалит. Чему радуешься, древесина? Я ведь тебя к четвертованию приговорил.

— Сунь приговор себе в задницу.

— За что его посадили? — ужаснулась Анита. — Он же старенький, не понимает, что говорит.

— Старенький? В Вострушках самый известный смутьян. Знаешь, что удумал? Красный флаг из наволочки сделал и поперся к магазину пенсию требовать. А спроси, зачем ему пенсия? Думаешь, молочка купить? Ежели бы так. Грозился достать у чечен гексагена и тюрьму подорвать. Старенький!

Старик вдруг заревел:

— Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовет Отчизна нас… — и, пританцовывая, направился к ним, диковато закатывая белки глаз.

Анита в испуге выпорхнула в коридор. Зубатый вышел следом, захлопнул дверь. Изнутри в нее несколько раз бухнуло, как будто молотом.

— Чем это он так? — прошептала Анита.

— Башкой, чем еще. Она у него деревянная. А говоришь, за что посадили. Эх ты, наивная душа.

В следующей камере сидел секретарь деревенской партячейки Сидорин Михаил Михайлович. По возрасту он не уступал предыдущему ветерану, но производил солидное, положительное впечатление. Когда вошли, что-то мусолил карандашом на газетном обрывке. Вид у него был вполне добропорядочный, хотя, по словам Зубатого, это тоже был один из самых опасных преступников. За разжигание межнациональной розни и призывы к гражданской войне приговорен к забиванию камнями. От приведения приговора в исполнение его, как и прочих, спасал мораторий на смертную казнь. Если бы Анита познакомилась с ним поближе, то узнала бы, что старого коммуниста больше всего угнетало не плачевное положение, в котором он оказался, а неблагополучие с первичной ячейкой, кою он возглавлял со времен Никиты Хрущева. Первичка объединяла членов партии из шести соседних деревень, включая Агапово и Вострушки, но за последнее десятилетие ее постигла катастрофическая убыль. Если быть точным, из действующих членов в ней осталось только двое: он сам и старуха Маркеловна с железнодорожного переезда. Остальные либо повымерли, либо еще на заре демократии подло переметнулись в стан врага. Правда, Сидорин по-прежнему заполнял ведомость на двадцать пять человек и из своей скудной пенсии выплачивал за них регулярные партвзносы. Но это предел, расширять организацию ему не позволяло материальное положение. Он не сомневался, что поступает правильно, фиктивный список — это не обман, а военная хитрость; но его ужасала мысль, что, если шустрые ребята из СПС во главе с азиаткой Хакамадой каким-то образом прознают про это, разразится неминуемый скандал с подключением всех СМИ.

С посетителями Сидорин вежливо поздоровался, отложив карандаш:

— Мое почтение, Кузьма Виталич. Приветствую вас, мадемуазель, не знаю, как звать-величать. Чему могу быть полезен?

— Жалобы есть? — угрюмо спросил Зубатый.

— Ни в коем случае, — весело отозвался секретарь. — Все хорошо. Питание двухразовое, газеты приносят. — Он продемонстрировал им клочок «Правды». — Жаловаться грех. Все в соответствии с конвенцией пятьдесят восьмого года. В царской России в застенках нашим товарищам неизмеримо тяжче приходилось… Вот только одно хотелось бы — весточку на волю послать. Но если нельзя, то не надо. Порядок есть порядок.

— Почему прошение не подаешь о помиловании? Гордый очень?

— Какая гордость? Что вы? Вины за собой не чую. А без вины за что помилование просить?

— Вины за собой не чует, старый хрен, — взъярился Зубатый, обращаясь к Аните. — Погляди, какой тихонький да смирненький, прямо агнец божий. А дай волю, зубами глотку перегрызет, лишь бы свою идею навязать. Идея у их простая, всех построить в одну шеренгу и дышать по команде из райкома.

— Откуда в тебе злоба такая, голубчик Кузьма, — огорчился Сидорин. — Ведь ты природный человек, а погляди, как запутался.

— Я запутался?

— Ты, милок, кто же еще. На посулы буржуев польстился, а ты для них животное, не человек. От них тебе мало чего обломится. Хорош, пока верно служишь. Споткнешься, растопчут и не заметят. Мокрого места не останется.

— Пропаганда! — взревел Зубатый, кинулся к старику, замахнулся, но не ударил.

Сидорин лучезарно улыбался:

— Потому бесишься, милок, что словами ничего доказать не можешь.

Зубатый увел Аниту из камеры, пообещав старику, что, как только отменят мораторий, вздернет его самолично на тюремных воротах. В коридоре с трудом отдышался.

— Семьдесят лет народ мордовали, — объяснил Аните. — У мово деда одна лошадка была да свинок пяток, дак и тех отняли. Самого на зимовку выслали, там и скопытился. А нынче послухай — ангел без крылышек. Радетель народный. Коммуняки — самое зловредное творение господне. Запомни, Анька, повторять не буду.

— Запомню, Кузьма Витальевич.

Этот кошмарный человек уже не вызывал у нее оторопи, как вначале. Он просто был существом из иного мира, прежде неведомого ей. Как и те, кто сидел в камерах. Логику их поведения Анита была не в состоянии постигнуть, потому что она противоречила всем ее прежним представлениям. Все происходящее казалось ей миражом, обретшим вдруг грозные черты реальности, но и это ощущение, возможно, было всего лишь самообманом. Наверное, так же воспринимал Миклухо-Маклай папуасов, впервые с ними соприкоснувшись, а те, в свою очередь, смотрели на него, как на противоестественное явление природы. Увы, все относительно в этом мире и плохо познается даже в сравнении. Про себя она тихонько взмолилась: Никитушка, где ты? Приходи поскорее и забери меня отсюда!


3

От портнихи Елена Павловна поехала домой, но по пути завернула в центр,чтобы пробежаться по подземному царству на Манеже, которое ее муж называл не иначе как «наш маленький Лас-Вегас». Трудно сказать, что это означало. Ход его мыслей был для нее часто так же непостижим, как и пятнадцать лет назад, когда они только поженились, но если прежде она пыталась хоть как-то разобраться в его многозначительных иносказаниях, то в последние годы предпочитала не спрашивать ни о чем, да и, честно говоря, редко теперь задумывалась над этим. Муж! Какой он? Кто он? Безжалостный хищник, прикидывающийся благодетелем человечества, или безвольная жертва обстоятельств, поднявших его на ту вершину, откуда он мог влиять на человеческие судьбы? Друг он или враг? Егор Антонович, Егорушка — недреманное око, драгоценный пузанчик, медведушка скалозубая и прочее, супруг, одним словом, давно стал одним из символов ее нынешней жизни, полной внешнего блеска и ужасающе убогой внутренней нищеты. Много лет изо дня в день она вела с ним незримую брань, о чем он, возможно, и не подозревал.

На платной стоянке немного задержалась, полюбовалась своим новеньким, сверкающим, как тульский самовар, «кадиллаком», которым еще не успела натешиться, поменяла машину два месяца назад. Вот и все ее радости в одной горсти: дорогая тачка, большая московская квартира, роскошная загородная вилла и возможность сорить деньгами в фирменных магазинах. Много это или мало? Если бы у нее спросили об этом десять лет назад, она, скорее всего, ответила бы, что ни много ни мало, а как раз то необходимое, что придает человеческому существованию достоинство и смысл, ибо зачем еще жить, если не стремиться к комфорту и благополучию? Кто вслух клянется с пеной у рта, что материальный достаток ничего не значит, важны лишь духовные ценности, тот обыкновенный лжец и ханжа. О боже, как она ошибалась! И как поверхностны все суждения о человеческом счастье. Нет, разумеется, деньги есть деньги, они стоят того, чтобы их иметь. Но весь вопрос в том, какую цену за них платишь. Отныне она вращалась среди богатых людей, это были умные, сильные мужчины, готовые скорее умереть, чем позволить отнять у них добычу, и холеные женщины им под стать; но все они испытывали постоянный страх от мысли, что найдется ухарь, который однажды придет и объявит: довольно, господа, поиграли и хватит. Пора к прокурору. Но и это еще полбеды. Главная беда в том, что неожиданное богатство, свалившееся на голову как выигрыш в казино, неизбежно влекло за собой мертвящую скуку, которую не удавалось развеять ни путешествиями, ни все новыми, все более пряными развлечениями, ни тем более дорогими и бессмысленными покупками. Жизнь превращалась в унылое ожидание уже неизвестно чего, хотя со стороны, для непосвященных, наверное, казалась вечным праздником — непрекращающиеся презентации, смех и брызги шампанского, пир горой, умопомрачительные коттеджи, драгоценности, зажигательные речи, сумасшедшие проекты, восхищенное рукоплескание Запада, но все это только со стороны. Те, кто варился в этом котле, как Елена Павловна со своим супругом, и еще не окончательно сбрендили от привалившего богатства, не скрывали друг от друга, да и не могли скрыть горького ощущения жутчайшего краха иллюзий. Усугублялось это ощущение тем, что никто из них ни при каких условиях по доброй воле не захотел бы вернуться обратно, в ту нищую, подлую жизнь, из которой все они пришли.

В подземных чертогах Елена Павловна отвлеклась от мрачных мыслей. Она давно призналась себе, что для всякой женщины, как бы высоко она ни взлетела и что бы ни мнила о себе, есть всего лишь два верных способа избавиться от хандры: заняться домашним хозяйством или побродить по магазинам. Сверкание хрусталем и кафеля, умопомрачительный блеск выставочных витрин, угодливые улыбки вышколенных продавцов, готовых, кажется, самих себя завернуть в нарядную обертку с товарным знаком, быстро привели ее в состояние как бы легкого опьянения, подобного тому, какое наступает после первого бокала вина. Как все-таки прекрасно, когда прилавки ломятся от чудесных товаров и при этом любой из них по карману. Правда, большинство россиян могут только облизываться, глядя на это изобилие, ну так что с того? Зато какой стимул для тех, у кого есть голова на плечах.

В торговом центре Елена Павловна провела около двух часов, промелькнувших как одно мгновение, оставила там около тысячи долларов, зато накупила новогодних подарков для мужа, матери, двух племянниц и престарелой свекрови, не забыв и себя самое. Не поскупилась выложить две с половиной тысячи рублей за модные в этом сезоне шерстяные шапочки ручной вязки в комплекте с узкими элегантными шарфиками и еще приобрела изумительный серебряный подсвечник, выполненный в виде клубка змей с поднятыми к небу головками с сапфировыми глазками. Не подсвечник, а настоящее произведение искусства — и всего за сто пятьдесят долларов. Долго думала, что бы такое подарить господину Дарьялову, начальнику управления министерства, который время от времени оказывал ей некоторые нетрадиционные услуги, отчего постепенно между ними возникли некие отношения. Собственно, лишь от нее зависело, чтобы эти отношения переросли в нечто большее, похоже, к тому и шло, но что-то ее останавливало. Не то чтобы ей не нравился пожилой обольститель с томным взглядом обожравшегося телка и повадками маркиза де Карабаса, но стоило только представить его жирные, трясущиеся телеса, освобожденные от облагораживающего флера аглицкого костюма, как ее начинал душить злой, ядовитый смешок, а с таким настроем, уж она знала себя, лучше не затеваться, толку не будет. С другой стороны, Вениамин Григорьевич, будучи своенравным, балованным мужчиной, так по-детски обижался, так мило дулся, изображая из себя истомленного любовью страдальца, что втайне она уже была вполне готова к капитуляции. Тем более что правила игры, установленные в их кругах, оставляли небольшой выбор: либо отказаться от его услуг, либо лечь с ним в постель. Елена Павловна склонялась ко второму, ибо это было взаимовыгодно и удобно для обоих. Но с подарком замешкалась. Не в первый раз столкнулась с забавным парадоксом: масса возможностей мешала остановиться на чем-то определенном, конкретном. Последовательно отвергала косметику (мужу как раз купила французский туалетный набор за сто баксов), галстуки, запонки, всевозможные безделушки, в сущности, бесполезные, но при правильном выборе имеющие вещий смысл; наконец, тяжко вздохнув, отоварилась флягой французского коньяка «Куртуаз» стоимостью в четыре тысячи семьсот рублей. Надеялась, Вениамин Григорьевич, обладающий своеобразным чувством юмора, оценит тонкий намек.

Нагруженная как вьючная ослица (а бывают такие?), вернулась к машине, побросала пакеты на заднее сиденье, уселась на водительское место и с облегчением закурила. Пока делала покупки, на улице стемнело, падал пушистый снежок, скатываясь по стеклам бликующими потеками, а в машине сквозь дым вдруг ощутимо повеяло весной. Ее сердце болезненно сжалось, и в ту же секунду затренькал мобильник в сумочке.

— Здравствуй, Лена, это я, — глухо, вежливо произнес мужской голос в трубке. Прежде она слышала этот голос по телефону всего два раза, и это было несколько лет назад, но ей не понадобилось больших усилий, чтобы его узнать. Вслед за голосом в памяти послушно возникло все, что с ним было связано. В жизни женщины обязательно случаются события, порой незначительные, которые она впоследствии хранит в себе с таким же тщанием, как заколдованный перстень на дне шкатулки, и никогда ни с кем ими не делится. Это может быть все что угодно — лунная ночь, проведенная на берегу реки, мимолетная встреча, не приведшая ни к каким последствиям, аромат духов, острое словцо, сказанное кем-то второпях и застрявшее в сердце, как заноза, — но именно эти сущие пустяки, значение которых понятно только ей, впоследствии становятся поплавками, на которых в минуты отчаяния удерживается на плаву смятенная женская душа.

Пауза затянулась. Звонивший расценил это по-своему.

— Никита Соловей, помнишь меня?

— Помню, — ответила Елена Павловна, поднеся левую руку к сердцу, зачастившему, как в бреду. — Я думала, ты умер.

— Нет, как видишь, — засмеялся Никита. — С чего ты взяла? Надо бы встретиться, Ленушка.

— Зачем? Я больше не работаю в органах. — Она сказала не совсем правду, но это было не важно. — Вряд ли смогу помочь, если ты влип в очередную историю.

— И чем сейчас занимаешься?

— У меня богатый муж.

— Ага, понимаю… Так он и раньше не бедствовал, но ты все-таки работала.

Прижав трубку к уху плечом, Елена Павловна раскурила новую сигарету.

— Ты позвонил, чтобы обсудить мои семейные проблемы? Кстати, насколько я помню, твою подписку о невыезде никто не отменял.

На сей раз помедлил с ответом Никита.

— Леночка, не хочешь меня видеть? Почему?

Она уже чувствовала, еще секунда — и сломается. Слишком хорошо помнила, как это было тогда — унизительно и сладко до боли.

— Откуда ты взялся на мою голову? Что тебе нужно?

— Тебя, Лена, — ответил он просто, и ее передернуло от мгновенной тяжести внизу живота. Негодяй знал, что она в его власти. Сопротивляться было бесполезно. Но Елена Павловна сделала последнюю попытку:

— Если ты надеешься…

— Ни на что не надеюсь, — поторопился собеседник. — Можешь поверить, что соскучился. Чай не чужие. Или чужие, Лена?

Холодок, просквозивший в трубке, заставил ее принять решение. Она знала, с кем имеет дело. Так же, как появился, он положит трубку и исчезнет уже навсегда. Он из тех мужчин, которые не поддаются на женские уловки. Как жаль, что он не встретился ей двадцать лет назад. Сейчас у них нет будущего, об этом думать смешно, но расстаться с ним вот так, обменявшись ничего не значащими фразами, как уколами, у нее не хватит сил. Ей необходимо его снова увидеть, чтобы понять хотя бы, на каком она свете.

— Что предлагаешь?

— Сейчас около семи… Что ты делаешь вечером?

— Ничего.

— Скажи, где ты, через час заеду за тобой.

— Ты давно в Москве?

— Со вчерашнего дня. Ты чем-то напугана, Лена?

— Напугана, да. У меня такое ощущение… Ты уверен, что ты не призрак?

— Абсолютно. Сама убедишься, когда потрогаешь.

— Хорошо… В половине десятого на Пушкинской площади тебя устроит?

— Очень романтично, — буркнул он. — Жду.

Ей предстояло придумать правдоподобное объяснение для мужа. К счастью, его не оказалось дома. Она оставила записку.


«Егорушка, вернусь поздно, надеюсь, тебя покормили. Если нет, найди что-нибудь в холодильнике.

Л.».


Скупая дань семейному этикету. Они давно не отчитывались друг перед другом, кто, как и с кем проводит время, — современный, деловой, взаимовыгодный брачный союз. Единственная условность, которую свято соблюдали, — предупреждать заранее, если у кого-то возникала необходимость переночевать на стороне. Тем более что далеко не всегда, даже крайне редко это было связано с амурными делами. К примеру, Егор Антонович частенько проводил по нескольку дней подряд в загородном особняке, где ему прислуживала престарелая Анна Тихоновна, дальняя родственница, которую специально выписали из деревни под Псковом, теперь она жила у них постоянно. Когда долго не виделись, оба начинали скучать и после разлуки встречались нежно, как влюбленные, но под этим не было искреннего чувства. Что-то вроде родственного обнюхивания. А вот когда в последний раз занимались любовью, она и не помнила. Кажется, в позапрошлом году на ее именины. Егор Антонович, как обычно, забыл про них, не купил подарок, чувствовал себя виноватым, и вдобавок изрядно выпили. После чего супруг решил доказать свою преданность самым надежным способом, но лучше бы этого не делал. Воспоминание об этом натужном, торопливом соитии осталось слякотное, во всяком случае у Елены Павловны. Хотя морально она зауважала мужа за геройскую попытку.

В начале десятого подъехала к Пушкинской площади со стороны Белорусского вокзала, припарковала машину возле магазина «Наташа», наплевав на знак, запрещающий парковку: ее роскошный «кадиллак» выше подобных условностей. Никиту увидела через улицу, он прохаживался по тротуару — в короткой дубленке, с непокрытой головой. Даже издали было заметно, что он чужой в этом городе, а возможно, и в этом мире. У нее еще было время повернуться, сесть в машину и уехать, но она им не воспользовалась. Спустилась в подземный переход, еще раз придирчиво оглядела себя в одной из зеркальных витрин. Конечно, ей мало кто давал сорок четыре года, но и юной девочкой она, увы, не выглядела. А так — все в порядке, стройная, поджарая, прекрасно упакованная дама с густой копной волос, живописно выбивающихся из-под модной шерстяной шапочки обновы. Приближаясь к нему, она с каждым шагом ощущала все больше странный упадок сил, словно шла к обрыву.

— Эй, — окликнула сзади. — Я уже здесь, дорогой.

Он резко обернулся, шагнул к ней, обнял и крепко поцеловал в губы:

— Здравствуй, душа моя!

— Здравствуй, здравствуй… Отпусти, ты что… У меня всего полтора часа, — бормотала Елена Павловна, совершенно не понимая, что говорит.

…Поздним вечером лежали на кровати в номере гостиницы «Спорт», что на Ленинском проспекте. Никита глядел в потолок не моргая, Елена Павловна блаженно потягивалась, сбросив с плеч груз сомнений. Номер одноместный, маленький. На столе недопитая бутылка красного вина, конфеты, апельсины. Уютно мерцает голубой торшер. Очень медленно она приходила в себя.

— Никита, тебе правда хорошо?

Вопрос для школьницы, обслужившей богатого дядю, но Никита ответил серьезно:

— Лучше не бывает. Почему спросила?

— Наверное, пора собираться, а так не хочется вставать.

— Оставайся, кто тебя гонит. Позвони мужу, соври чего-нибудь.

— Можно я покурю?

Гибким движением Никита дотянулся до стола, подал сигареты, пепельницу поставил на свой голый живот. Щелкнул зажигалкой.

— Никитушка, может быть, пора сказать, зачем я тебе понадобилась? Не для этого же?

Вместо ответа, он достал со стола бутылку, сел поудобнее, отпил из горлышка.

— Дай и мне.

Он напоил ее, как ребенка, придерживая бутылку руками: ей было страшно приятно. Оранжевый блеск его глаз завораживал. Она была готова ко всему.

— Говори, не тяни, что бы ни случилось, постараюсь помочь.

— Спасибо. — Никита был явно тронут, но еще в чем-то сомневался. Женщина прижалась к нему, коснулась губами шрама на предплечье:

— Не бойся меня, я твой друг.

— Желудев Станислав Ильич… Знаешь такого?

— Как и все. Не близко. Тебе что-то нужно от него?

— Он забрал у меня кое-что, надо вернуть.

Елена Павловна чуть отвернула голову, чтобы он не заметил иронии в ее улыбке:

— Прости, милый, кажется, ты не совсем понимаешь, о ком говоришь. Желудев не из тех, кто возвращает долги. Многие пытались востребовать, да ничего не вышло. Даже государство против него бессильно, и знаешь почему? Желудев и ему подобные обустроили страну для собственного потребления, а вовсе не для того, чтобы с кем-то делиться. Прости, Никита, то, что ты сказал, просто смешно. Ты оторвался от жизни, дорогой. Да и что он мог у тебя взять? Лишнюю пару трусов? Вы же нигде не соприкасаетесь.

Прозвучавшая в ее голосе насмешка не задела Никиту. Он был готов к долгому разговору.

— Леночка, ты обещала помочь.

— Я не отказываюсь, если речь идет о реальных вещах. Но я же не волшебница. — Не сдержалась, сдавленно хихикнула, Никита будто не заметил.

— Для меня это важно. Важнее всего на свете, — сказал он.

Елену Павловну осенило:

— Женщина! Не поделили женщину? Милый, но как это могло случиться? Где ты и где он.

— У нас общая невеста, — скромно сообщил Никита. — Случайное совпадение.

— Общая невеста? У тебя есть невеста?

— Была… Теперь она у него, у Желудя. Он ее где-то прячет.

Елена Павловна затушила сигарету в пепельнице у него на животе, взяла у него из рук бутылку и сделала несколько мелких глотков. Ей стало так грустно, будто услышала известие о смерти близкого человека. Проблема, разумеется, не в невесте, которая, скорее всего, возникла в его больном воображении. По всей видимости, у ее прекрасного возлюбленного от множества потрясений повредился рассудок, хотя внешне это никак не проявлялось. Зловещее знамение времени. По роду своей деятельности Елена Павловна все чаще сталкивалась с людьми, и, как правило, именно молодыми мужчинами, которые вели себя совершенно нормально, адекватно реагировали на ситуацию, но внезапно, точно бес толкал, с серьезным видом совершали поступки, за которые можно было сразу отправлять их в психушку.

— Где он ее прячет? — уточнила осторожно.

— Это нам предстоит узнать, — ответил он спокойно. — Но это не главное.

— А что главное?

— Не смотри на меня так, — попросил Никита. — Я не сошел с ума… Видишь ли, Желудь столько всего натворил, что наверняка наследил. Документы, долговые обязательства, свидетельства очевидцев, скелеты в шкафу. В твоем ведомстве есть люди, которые им занимались. Короче, мне нужен компромат. Естественно, не бесплатно.

— Вот оно что. — Елена Павловна немного успокоилась: может быть, он не сумасшедший, а всего лишь мечтатель.

— Понимаю, о чем подумала. Нет, Лена, я не собираюсь обращаться в прокуратуру. Но на первом этапе эти сведения мне очень пригодятся.

— На первом этапе?

— Да, на первом. Дальше видно будет. Лена, он убийца маньяк, неужели тебе его жалко?

— Мне его жалко? — будто в забытьи повторила Елена Павловна. — Дай еще сигарету, пожалуйста.

Никита выполнил ее просьбу, проворно щелкнул зажигалкой.

— Кто она, эта девушка?

— Обыкновенная. Графского происхождения. На скрипке играет. Она нездешняя.

— В каком смысле нездешняя? Дурочка, что ли?

— Нет, живет за границей. Под Варшавой у них дом. К нам на гастроли приезжала. Ну, познакомились, приглянулись друг дружке, решили пожениться. Желудь все наши планы разрушил. Но с твоей помощью я с ним управлюсь.

— Никита, ты ничего не сочиняешь? Она действительно графиня?

— Чистокровная. Из первых эмигрантов. Отец тоже граф, известный профессор-историк. Много книг написал. С ним мы, правда, познакомиться не успели. Желудь его замочил. Не сам конечно, людишек нанял. Анита теперь полная сиротка, как и я.

— Ее зовут Анита?

— У нее много имен. В обиходе все обычно называют ее просто принцессой. Она принцесса и есть.

Во все время бредового разговора Елену Павловну тешила мысль, что пока она нужна Никите, пока он рассчитывает на ее помощь, они будут вместе. Он невзначай опустил руку на ее бедро, и ее кинуло в жар. Нет, не похоть ее сжигала, это наваждение. Никита склонился над ней, улыбаясь.

— У тебя опять глаза голодные, душа моя.

Ответила с пересохшим ртом:

— Знаешь, мне кажется, если встану, сразу упаду. Пожалуй, действительно останусь до утра.

— Мудрое решение, — поддержал Никита.


4

С утренней почтой Станислав Ильич получил странное послание. Секретарша, сортируя корреспонденцию, делила ее на четыре части: срочная, личная, второстепенная и подлежащая выяснению. Самой громоздкой обычно бывала горка второстепенных ерундовских бумаг, состоящая из всевозможных прошений, уведомлений и туфтовых предложений. Какая-нибудь безумная пенсионерка умоляла выслать сто рублей на лекарство, а оборзевший фирмач из «ТОО-Сортир» предлагал выгодную сделку по закупке в Швейцарии тысяч тонн клопиного порошка. Подобной дряни каждое утро скапливалась лавина, учитывая еще то, что добрую половину Зинаида Андреевна отбраковывала самостоятельно. Перед началом рабочего дня Станислав Ильич любил небрежным движением смахнуть все это со стола в мусорную корзину. Послание в голубом конверте лежало в стопке бумаг, подлежащих выяснению. На конверте ни обратного адреса, ни почтового штемпеля, только размашистая надпись фломастером: «Директору «Дулитл-Экспресса». Лично». Станислав Ильич извлек из конверта листок рисовой бумаги, на котором прочитал: «Стасик, скоро тебе хана. Пиши завещание, сволочь». И больше ничего.

Станислав Ильич привык к угрозам, которые не реже одного-двух раз в неделю поступали к нему по самым разным каналам, и далеко не все из них были пустыми. И все же по-настоящему серьезных попыток физически устранить его из бизнеса было всего лишь три. За пятнадцать лет — смешная цифра. К тому же в последние годы, когда страна была уже вчерне переделена между несколькими кланами, включая семью всенародно избранного, тенденция к примитивным разборкам явно пошла на убыль. Все здравомыслящие магнаты прекрасно понимали, что удержать в руках колоссальные богатства, свалившиеся будто с неба, можно лишь при условии добросердечных корпоративных усилий на федеральном уровне. Отныне борьба шла не за чистый капитал, а за сферы влияния на власть, хотя в принципе, по гамбургскому раскладу, это одно и то же.

Станислав Ильич кликнул секретаршу и показал ей голубой конверт.

— Это откуда?

Зинаида Андреевна мялась у стола, по-деревенски сложив пухлые ладони на животе.

— Посыльный принес.

— Кто такой? Ты его знаешь?

— Молоденький мальчишка… Бросил на стол. Я крикнула: «Эй, погоди!», — но его и след простыл… Что-нибудь не так, Станислав Ильич?

— Ты читала?

— Да, конечно.

— И не видишь ничего особенного?

— Думаю, кто-то из своих хулиганит, Станислав Ильич. Серьезные люди таких писулек не посылают.

— Для тебя, Зинуля, наверное, серьезное, когда чулки порвутся, да?

Упрек был несправедливый. Зина Штосс работала у него двенадцать лет и ни разу не подвела. Он давным-давно не пользовался ее женскими услугами, но не прогонял, потому что высоко ценил ее деловую хватку, приобретенную еще в райкоме. Конечно, Зинаида Андреевна не сделала блестящей карьеры, как многие ее бывшие партийные товарищи, но смышленостью им не уступала. Она ничего на свете не боялась, кроме Зубатого, ценила свое положение и за те деньги, которые он платил, служила верой и правдой. На последний вопрос она не ответила, лишь обиженно потупилась.

— Ладно, ладно, не дуйся. — Он передал ей конверт. — На, отдай Васюку. Пусть на всякий случай обнюхает.

Через полчаса явился Кира Вахмистров с радиостанции «Эхо свободы». Радиостанция принадлежала Желудеву и имела репутацию абсолютно независимой. Всякий истинный московский интеллигент, особенно из творческой знати, почитал за честь для себя, если его приглашали выступить в какой-нибудь передаче, но удавалось это немногим, лишь самым проверенным, да и то после согласования в американском посольстве. Накануне Желудев после месячных уговоров пообещал дать Вахмистрову интервью, но когда увидел его в кабинете, как всегда немытого и нечесаного, с неряшливой, растрепанной бородой, сразу пожалел об этом. В матером журналисте все было отвратительно — начиная от обвисших на заднице модных штатов до голубовато-сизых прыщей на высоком лбу, высыпающих, как уверяли злопыхатели, от неумеренной страсти к рукоблудию, коей он якобы, увлекшись близкой ему темой, к примеру угрозой русского фашизма, отдавался прямо в эфире. Однако все его маленькие грешки, разумеется, компенсировались острым умом, беззаветной, собачьей преданностью и почти религиозным преклонением перед общемировыми духовными ценностями (доллар и прочее). Кира Вахмистров, безусловно, чувствовал, что хозяин его недолюбливает, поэтому в кабинет, как всегда, вошел боком и смущенно застыл у стены в позе ходока, пока Станислав Ильич, брезгливо поморщившись, не указал на стул.

— Садись уж, коли пришел… Только, честно говоря, не вовремя, Кира. Без тебя хлопот полон рот.

— Понимаем-с… — Журналист испуганно вздрогнул. Прыщи на побледневшем личике превратились в голубоватую ряску.

— Допустим, понимать ты ничего не можешь, — более благосклонно заметил Желудев. — Но мое слово твердое. Раз обещал, давай работать. Десять минут. Вопросы подготовил?

Журналист задергался, положил на стол несколько листков.

— Извольте прочитать, тут немного. Я бы не осмелился беспокоить, но вы же знаете, Станислав Ильич. Каждое ваше выступление в эфире повышает рейтинг канала до высшей отметки. В связи с предстоящими губернаторскими выборами…

— Заткнись. — Желудев махнул рукой и углубился в чтение. Вопросы ему понравились, составлены умно и с искусным подтекстом. Кроме одного, звучащего так: «Правда ли, Станислав Ильич, что по важным вопросам президент не принимает решений, не посоветовавшись с вами?» Этот вопрос он вычеркнул, заметив раздраженно: — Перебор… Все-таки я не Буш-младший.

Отложив листки, спросил:

— Как называется передача?

Со множеством ужимок Кира Вахмитров рассказал, что они затеяли совершенно убойную новогоднюю программу под рабочим названием «Западло». Изюминка в том, что гости программы, а это известные, уважаемые господа, эстрадные звезды, политики, бизнесмены, — все они сначала не будут представлены, и радиослушатели должны по голосу или по каким-то смысловым фрагментам угадать, кто выступает. Те, кто дозвонятся первыми, естественно, будут награждаться призами, но и это не все. Приз будет назначать тот, чье имя отгадано, и в связи с этим возникнет множество пикантных ситуаций. К примеру, певичка Элеонора ужа дала согласие в целях рекламы подарить победителю ночь любви. Победителя, как обычно, подобрали заранее, это Сурик Зигмундилов из Тамбовской группировки, который пообещал приплатить Элеоноре наличными, если она согласится на некоторые его условия. К тому же…

— Хорошо, хорошо, — оборвал Станислав Ильич, видя, что журналист увлекся не на шутку и того гляди вспрыгнет на стол. — Давай ближе к делу. Задавай свои дурацкие вопросы.

Вахмистров мгновенно преобразился, посуровел и включил диктофон. Интервью действительно заняло не больше десяти минут.

— Ваш любимый писатель?

— Лев Толстой и Михаил Жванецкий.

— Какие черты характера помогают человеку разбогатеть?

— Честность, порядочность, высокий интеллект. Ну и, прошу прощения, немного наглости. Тут я согласен с Анатолием Борисовичем, хотя во многих других вопросах мы расходимся.

— В чем расходитесь? — Кира изобразил испуг.

— Во взглядах на электричество, — пошутил Желудев, и журналист зычно загоготал.

После каждого ответа он в знак восхищения пытался облобызать руку магната, тянулся через стол, чмокая жирными губищами, и один раз Станислав Ильич не удержался от искушения, стукнул его кулаком по затылку, отчего тот раскровянил нос о мраморную столешницу. Пришлось прервать интервью. Чтобы остановить кровотечение, позвали Зинаиду Андреевну, которая явилась с аптечкой и бутылкой керосина. С недавних пор возникло поверье, что журналистскую братию лучше всего лечить именно керосином, другие средства на нее не действуют, поэтому все солидные фирмы, куда они любили забредать, запаслись им впрок. С ватой в ноздрях Кира Вахмистров стал похож на неведомую зверушку из детских сериалов, и терпение Желудева истощилось. Затравленно оправдывающегося, с пылающими прыщами, начал его выталкивать из кабинета, но тут Кира обронил фразу, которая Желудева насторожила.

— Вся демократическая общественность молится, лишь бы не случилось… за вами, Станислав Ильич, как за отцом родным… Вместе с Александром Яковлевичем…

— Ты о чем? — перебил Станислав Ильич. — Что со мной может случиться?

Журналист покрылся мертвенной бледностью, попытался ускользнуть в дверь, к которой Станислав Ильич уже его допихал взашей.

— Сплетни, злые языки… Разрешите удалиться, напачкал вам тут, простите великодушно…

Желудев удержал его за ворот пиджака:

— Какие сплетни? Говорит толком, не бухти!

— Да пустое это все… Тягают в прокуратуру, питерцы права качают… Но вас-то, вас-то кто посмеет тронуть!

— Пошел вон, — бросил в сердцах Желудев и для верности поддал коленом. На душе, как и утром, когда читал послание, вдруг кошки заскребли. Что-то сгущалось в атмосфере, он это чувствовал. Дело не в послании и не в болтовне журналиста, им за то и платят, чтобы балабонили, что в голову взбредет, чем чуднее, тем лучше. В нем самом завелась какая-то червоточина. И он мог с точностью сказать, когда это произошло. За долгую жизнь в бизнесе Станислав Ильич одержал много побед, иногда проигрывал, бывало, не только капитал, собственная голова повисали на волоске, но неудачи, опасности обычно лишь по-хорошему взбадривали, делали его упрямее, изворотливее и злее. Теперь то ли возраст начинал сказываться, то ли еще что, но, когда получил сообщение, что кавалер Аниты каким-то чудом выжил и объявился в Варшаве, печень просела, как прокисшая квашня. Вообще вся история со сватовством была настолько унизительной для его самолюбия, что казалась недостоверной, произошедшей не с ним. Взбалмошная графинечка предпочла ему, одному из безусловных властителей России, какого-то молодого недоумка без гроша в кармане, но, возможно, с могучим членом, так и это полбеды. Какой спрос с двадцатилетней девчонки, у которой ветер в голове. Беда в том, что он никак не мог успокоиться, и вместо того чтобы наплевать и забыть, начал действовать как слон в посудной лавке. Похищения, убийства, неразумная трата денег, и ведь все нелепо, все не путем. Когда узнал, что граф, эта лживая сука, наказан, а невеста доставлена в вотчину Зубатого, испытал приступ злорадства, подобный тому, какой испытывает плохой мальчик, воткнувший булавку в стул учителю, замучившему его двойками. Его аж затрясло от удовольствия. Пожалуй, он давал себе отчет, какое чувство заставляло его совершить мелкие глупости и приводило в состояние позорной неуверенности, но не хотел признаваться в этом даже себе самому. Увлечение женщиной, именуемое среди плебса любовью, всегда вызывало у него улыбку презрения, ибо было уделом слабых, никчемных мужчин, неспособных воспринять высшие ценности жизни, заключенные прежде всего в стремлении властвовать над миром. Конечно, он сто раз мог освободиться от этой напасти, взяв силком неразумную девицу, но опасался, что это не принесет полного освобождения. Нет, девчонка должна отдаться по доброй воле, самозабвенно, как сотни других женщин до нее. Умоляя о снисхождении, как о высшей милости. Плача и стеная от восторга.

Вздохнув, достал мобильник, хотел позвонить Зубатову в Наро-Фоминск, но не успел. Забулькал один из восьми аппаратов на столе. Перламутровый, с позолоченными клавишами, подключенный напрямую, минуя пост Зинаиды Андреевны. Станислав Ильич поглядел на него с опаской. Телефон с тройной защитой, предназначенный для важных деловых сообщений, он редко оживал в первой половине дня.

Сняв трубку, услышал сентиментальную американскую мелодию: «Хепи без дей ту ю, хепи…» Мелодия, ставшая для россиян родной, как Белый дом. Видно, кто-то из ближнего круга перепутал и решил заранее поздравить с днем рождения, который у него через три недели, четырнадцатого января. Он был натуральным Козерогом.

Музыка в трубке не унималась, в нее подмешивались чьи-то смешки и шушукание. Желудев благодушно заметил:

— Хватит, детки, развлекаться. До праздника еще далеко.

Тут же мелодия оборвалась, смешки и шушукание заглохли — и бодрый, юный голос четко произнес:

— Это нам известно, Пал Данилыч. Ведь ты до четырнадцатого вряд ли дотянешь, мухоморчик. Вот и решили загодя поздравить.

Желудева задела не угроза и не наглый тон звонившего, почему-то больше смутило обращение: Пал Данилыч. Какой он Пал Данилыч?

— Ты кто? — спросил глухо.

— Белая колготка, — отозвался веселый голос. — Скоро увидимся, старикашка.

— Да я тебе уши оторву, мерзавец!

В ответ из трубки его будто ударили — диким ревом динамика и многоголосым гоготом, тоже, скорее всего, записанным на пленку. В растерянности он положил трубку на рычаг и несколько мгновений сидел оглушенный и ослепленный.


5

Весь предновогодний день, тридцать первого декабря, Анита мыла полы на этажах тюремного здания. За неделю она привыкла к этой нехитрой работе, только в первые дни к вечеру побаливала поясница да кожа на руках от ядовитой смеси хлорки и мыла покрылась коростой. Больше ей досаждали надзиратели, которые постоянно толклись рядом и отпускали соленые шуточки. Принцесса со шваброй и тряпкой, мыльным тазиком, выскребывающая заплеванный коридор, вызывала у них противоречивые желания. Это были молодые крепкие жеребцы, в основном из бывших зэков. Некоторые не дотянули срок. Зубатый выкупил их прямо с нар. Подбирал тюремную обслугу с умом, насильников, извращенцев на дух не принимал. Брал исключительно сто восьмую и сто восемнадцатую — разбой и непредумышленное убийство. Надзирателям было запрещено трогать Аниту руками, но уж языки они почесали вволю. Не все комплименты она понимала, но общий смысл улавливала: речь шла преимущественно о каких-то немыслимых позах, в каких они якобы вскорости ее отдрючат. Один шустрый молодец с бельмом на глазу, след, как он объяснил, недолеченного туберкулеза, настолько увлекся, что, подобравшись поближе, начал показывать, как ее поставит, но поскользнулся, шлепнулся, и Анита хлестнула по наглой роже мокрой тряпкой, испытав при этом какое-то противоестественное, неведомое ей прежде удовольствие.

— Не слабо, — оценил детина с уважением, утерев с физиономии мыльные ошметки. — Теперь, считай, приговоренная. Кто на Ганека клешню задрал, тот не жилец. — Затем обратился к дружку, который от смеха повис на батарее. Они всегда надзирали за Анитой по двое, по трое, чтобы было веселее. — Будешь свидетелем, Колян. Видал, чего эта тварь сделала?

— Ой, не могу, — ответил Колян, вися на батарее. — Ой, сдохну!

— Тряпаком по морде — это как? Культурно? — продолжал возмущаться Ганек. — Эй, чувырла, с тобой разговариваю! Ты кем себя, в натуре, вообразила?

Анита с охранниками почти не общалась. Но не потому, что их презирала, просто не знала, что им можно сказать. Эти странные существа, с их ужимками и игриво-злобными взглядами, с убогой речью, перемежаемой через слово отборным матом, с угрожающими жестами, в ее представлении были скорее животными, чем людьми, повзрослевшими, нарастившими мышцы, но не развившимися из утробного состояния, не обретшими души. Она с трудом отличала их одного от другого. Но они ее не пугали, скорее она испытывала к ним сострадание и непонятную симпатию, что тщательно скрывала, дабы не спровоцировать их на неадекватные действия. Из всех здешних обитателей, включая и цепных псов, настоящую оторопь, схожую с желудочными спазмами, вызывал у нее лишь Кузьма Витальевич Прохоров, по кличке Зубатый, царь и бог на «Зоне счастья». Она пыталась понять — почему? Что в нем такого ужасного? Пожилой, унылый человек с нелепыми мечтаниями. По-своему неглупый, мучительно размышляющий о смысле бытия. Вероятно, немало в прошлом страдавший от людской несправедливости, прежде чем стать тем, кем стал. Наверное, его мало любили, и он никого не любил, а всю жизнь только и делал, что дрался за место под солнцем. Пока он не сделал ей ничего плохого, если не считать, что с утра до вечера загружал черной работой, но ведь не по своей воле. Выполнял задание Станислава Ильича по ее перевоспитанию. То есть, кажется, чего бояться, но стоило ей услышать его писклявый голос и заглянуть в пустые, будто вымершие глаза, как ее охватывала костяная дрожь, с которой было трудно совладать. Зубатый уже успел поделиться с ней планами справедливого переустройства мира, которые он покамест (в виде модели) осуществлял здесь, на «Новых территориях». Когда затрагивал эту тему, облик его неуловимо менялся, тусклые глаза оживали, голос звучал мечтательно, и та серьезность, с какой он талдычил о своем «Царстве правды», могла навести на мысль о каком-то психическом расстройстве, но, скорее всего, он был абсолютно здоров. Его помешательство, если называть это так, было иного свойства, не подвластного медицине. Он снисходительно объяснял Аните, что в прежние времена, когда Россией управляли краснозвездные бесы, все честные люди с понятиями сидели по тюрьмам и зонам либо прятались по норам, боясь высунуть нос, а нынче, когда граждане, слава демократии, обрели долгожданную свободу, роли переменились: гонимые пришли к власти, а бесы, наоборот, расползлись по щелям и скоро их окончательно додавят, выморят, как тараканов, голодом и нищетой. Либо морозом, как это делает светозарный Анатолий Борисович.

— Токо не верь, детка, — внушал Зубатый, — кода тебе скажут, будто Расея и Запад — близнецы и братья. Это тоже обман, хотя соблазнительный. На него даже башковитые мужики клюют навроде нашего Желудя. У Расеи всегда свой путь, что при татарах, что при демократах, разница-то небольшая. Россияне — народ соборный, вот в чем хитрость. Потому их общий путь в конце туннеля — тюрьма. Не пугайся, детка, слово хорошее, верное. Его большевики извратили, а мы восстановим в первоначальном виде. Тюрьма — это приютный дом, предназначенный для натуральной жизни, где все белое — это белое, а черное — черное, и никак иначе. Смекни, что более всего мучает человека в земной юдоли? Сам тебе скажу — необходимость выбора. Он постоянно должен чего-то выбирать из чего-то. В магазине — колбасу, в миру — бабу. Какие портянки одеть, чем соседа достать. Каждую минуту трясется, как бы не обманули. В тюрьме выбора нету, там что заслужил, то получи. Без выбора человек непременно осознает смысл своего божественного предназначения — просто работать и размножаться под надзором умных и справедливых наставников. Доходят до тебя мои слова или нет?

Обычно разъяснительные беседы Зубатый проводил с ней вечером, заглянув в ее комнатенку в накопителе. Точно угадывал момент, когда она выключала лампу, готовясь забыться тяжелым сном, полным мучительных видений. В темноте усаживался на кровать и, пока говорил, деловито поглаживал, пощипывал ее стянутое страхом полуобморочное тело. Сперва Анита дичилась, вздрагивала, откидывала шершавую руку, особенно когда та норовила проникнуть в запретные места, но потом, убедившись, что прямой опасности нет, смирилась, как и со всем остальным, что с ней здесь происходило. Абсолютное равнодушие ко всему — вот способ защиты, который она себе выбрала. Рано или поздно морок кончится, за ней придет Никита и заберет отсюда. Ему она не собиралась жаловаться ни на что. Они сядут в поезд или лучше на самолет и улетят в Польшу, чтобы склониться над родной могилкой и выплакаться всласть. Но если он опоздает… Об этом предпочитала не думать…

Покончив с полами, Анита отнесла инвентарь в кладовку, там же переоделась — сняла халат и облачилась в старинное пальто с каракулем, привычно утонув в нем, — и вышла на улицу. Обиженный надзиратель Ганек проводил ее до дверей, бормоча все новые угрозы. Напоследок услышала, как он посадит ее голой ж… в муравейник.

На улице стемнело. Анита рассчитывала умыться, привести себя в порядок и поужинать. Как чернорабочей, Зубатый выдал ей талоны на питание. Столовая располагалась в том же накопителе и представляла собой обычную большую комнату с длинным дощатым столом посередине и отгороженной кухней. За неделю она так и не узнала, питается ли там кто-нибудь, кроме нее. На кухне хозяйничал хмурый детина лет сорока с невыразительным лицом и прилизанными, словно смазанными жиром, волосами. Звали его Василий. В отличие от других обитателей «Зоны счастья», он не матерился, не похабничал, не делал гнусных предложений, вообще с ней не разговаривал. Анита садилась за стол, и через некоторое время Василий выходил из-за шторки и ставил перед ней миску с едой. В обед это была соевая или мучная похлебка, на ужин — тарелка какой-нибудь каши, перловой, овсяной, пшенной, но полная до краев. Ни рыбы, ни мяса не водилось. Чай можно было наливать самой из бака в углу сколько хочешь, но без сахара и заварки. На четвертый день Василий украдкой сунул ей под локоть липкую карамельку, чем она была тронута до глубины души. Попробовала заговорить с ним, но безрезультатно. Вероятно, у него был приказ не вступать с ней в контакт, и он слишком дорожил хлебным местом, чтобы нарушить запрет. Один раз Кузьма Витальевич поинтересовался, нет ли у нее жалоб на кормежку. Анита ответила, что всем довольна. Зубатый благосклонно кивнул и пообещал, как только заметит в ней признаки перевоспитания, добавить в меню постного масла и воблу. Анита никогда ни о чем его не спрашивала, но тут не удержалась, полюбопытствовала, какие это признаки? Человеческие, важно ответил Зубатый.

На этот раз поужинать не удалось. Едва сняла пальто, как в комнату втиснулся незнакомый дядька, похожий на шкаф, и велел собираться.

— Куда? — испугалась Анита. Дядька довольно учтиво объяснил, что по случаю Нового года по всему городку объявлен банный день. Господин, Прохоров распорядился помыть ее заранее, до вечернего аврала, когда в баню нагрянут все окрестные бригады.

— Баня — это обязательно? — Анита заискивающе улыбалась. — Я в столовую хотела…

— Нельзя. — Дядька разглядывал ее с интересом, как мошку. — Баня — это праздник. Плюс Новый год. Насчет ужинать не сомневайся. Сегодня в номер подадут.

— Зачем?

— Не зачем, порядок такой. Сперва банька, после концерт в клубе. К ночи ханку раздадут, хоть залейся. — Дядькины глаза алчно сверкнули. — Дальше — по желанию. Праздник.

Словоохотливость дюжего посланца ее насторожила, но упираться было бессмысленно. У нее уже был опыт: возьмет в охапку и отнесет куда надо. Тем более что баня, наверное, не так уж плохо. Никита тоже рассказывал про нее чудеса. Обещал, как только попадут в Москву, — сразу в баньку.

Поначалу ей даже понравилось в чистом, светлом помещении с широкими, выскобленными до блеска скамьями, где стоял густой, сытный запах хвойного леса, а на полке стопкой аккуратно были сложены отглаженные простыни, хотя и обтрепанные по краям. На отдельной деревянной подставке — бруски мыла, мочалки, каких прежде не видела — свитые из какой-то серой дерюги, на ощупь жесткие, как проволока.

Дядька объяснил, где душевая, где парилка, где какие краны, и деликатно откланялся. Анита закрыла за ним дверь, но на ней не оказалось задвижки. Немного помешкав, все же разделась и пошла в душ. Помыла голову коричневым хозяйственным мылом и, слегка робея, отворила дверь в парилку. Ничего особенного не обнаружила: обыкновенная сауна с деревянной решеткой на полу, с пирамидкой ступенек. То, о чем рассказывал Никита, должно выглядеть иначе. Анита поднялась на вторую ступеньку, привыкая к жару, улеглась на простыню, сложенную вдвое, но поблаженствовать не успела. За дверью раздался жеребячий гогот и в тесную парилку, рассчитанную на двух-трех человек, ввалилось сразу пятеро голых мужиков. Увидев обнаженную красавицу, они восхищенно заохали и расселись вокруг нее, какнастороженные кобели возле текущей сучки. Анита попыталась прикрыться простыней, ее вырвали у нее из рук. Голова у нее закружилась, она была почти в обмороке. Будто сквозь дрему слышала, как мужики оживленно заспорили, кто первый и как. Все были на одно лицо, жилистые, крупнотелые, воспаленные, но один все же выделялся, черненький, короткопалый и поросший шерстью с ног до головы, как мартышка. По всему выходило, именно ему принадлежит право первой ходки.

— Пацаны, — просипел он, плотоядно облизываясь. — Давай по совести. У меня от ветеринара справка, а вам еще на медосмотр идти. Ништяк?

— При чем тут справка? — возразил кто-то из остальных. — Дело полюбовное. Пущай дамочка сама решит, кому первому дать. Вечно ты, Стриж, без мыла лезешь.

Мужики одобрительно загомонили, но волосатик, уже подобравшийся к ней и жадно принюхивающийся, злобно рявкнул:

— Цыц, пацаны! Она решать не может, у ней мозгов нету. Данила сказал, первобытная. Из-за рубежа на выучке… Ну-ка, красотуля, расставь ножки, проверим твое устройство.

Все сразу надвинулись, роняя с губ пену, чтобы не пропустить важный момент. Анита, ни жива ни мертва, соскользнула со ступеньки, как-то обогнула волосатика и ринулась в полуоткрытую дверь. Зацепилась за чью-то подставленную ногу, шмякнулась на пол, но тут же вскочила и вымахнула в предбанник, где угодила в объятия к могучей бабище устрашающего вида. Бабища швырнула ее на скамью, Анита больно ударилась о стену затылком. Женщина была одета в черный прорезиненный халат, по лунообразному, кирпичному лицу бродила шалая ухмылка, не предвещавшая ничего хорошего. Все же Анита взмолилась:

— Тетенька, спасите меня! Христом богом прошу!

— От чего спасать, дурочка?

— Они, там… — Анита ткнула пальцем в сторону парилки.

— То-то и оно, — заметила женщина, по всей видимости, никуда не спешившая. — Они — там, а мы здесь… Прелюбодействуешь, девонька? Соблазняешь невинных работничков. Не по уставу это. Большой грех, большой. Отвечать придется. У тебя допуск есть на случку?

— Кто вы? — спросила Анита, шаря по скамье в поисках одежды.

— Известно кто. Можешь звать тетей Викой. Я здешний куратор. Для того и поставлена, чтобы безобразий не было. Тебя знаю, ты Анька из Европы. Ай-ай, девонька моя, как же тебя угораздило?

— Меня не угораздило, тетенька Вика. Они сами ворвались. — Анита уже натянула чулки и юбку.

— Дознание установит, кто куда ворвался. У нас с этим строго. Виталий баловства не любит. За это карцер полагается. В карцере еще не была?

— Нет еще, тетенька Вика.

— Ну и не спеши. Карцер — последнее дело. Там редко кто больше суток выдерживает.

— Помирают? — с надеждой спросила Анита, одергивая свитер.

— Разума лишаются. Недавно до тебя тут была тоже одна красотка на перевоспитании, не тебе чета, крепенькая такая, банкирская дочка. Балованная, страсть. Все требовала, чтобы ее в шампанском купали. Ее и сунули в карцер на цельных три дня, уж не помню за что. Я и провожала. Говорливая была, веселая, а вышла оттель, только мычала. Уже ни бе ни ме. Не только про шампанское забыла, мочилась под себя. Пришлось усыплять.

Из-за двери парилки высунулась волосатая рожа.

— Тетка Вика, давай ее сюда. Заждались пацаны.

Женщина с неожиданной ловкостью метнула медный тазик, как диск, но волосатик успел захлопнуть дверь.

— Мразь бандитская, — в сердцах выругалась женщина. — Кузьма для них старается, колледж им сделал, от армии освободил, а они все как волки лесные… Ну что, девонька, пошли, помолясь.

Оказывается, тетя Вика специально пришла за ней, чтобы отвести в клуб на концерт. Идти пришлось далеко, аж в деревню Агапово, километра четыре, да по снежной тропе, по морозу, при волшебном сиянии звезд. Непокрытые мокрые волосы Аниты в конце пути превратились в стекляшки и позванивали, как елочные украшения. Провожатая заметила, как она дрожит, укорила:

— Не дай бог простудишься, попадешь в лазарет, это хужее карцера.

— Там тоже лишаются рассудка?

— Там всего лишаются, — лаконично ответила тетя Вика.

Честно говоря, Анита не боялась заболеть, она боялась сойти с ума. От безумной Никита наверняка отвернется.

Зал в небольшом деревенском клубе был заполнен едва на треть, и здесь было ненамного теплее, чем на улице. Публика собралась простая: мужики в ватниках, разбитные бабешки, накрашенные, как на панель, шумно, весело — явственно ощущалось, что большинство уже успело проводить старый год. Выделялась лишь группа мужчин на первом ряду — в приличных пальто и дубленках, в пыжиковых шапках, с одинаково отрешенными лицами. Тетя Вика объяснила: здешнее начальство, крупняки.

— На них не заглядайся, — предупредила тетя Вика. — Даже глазом не коси. Примут за террористку, изувечат как матрешку. Время нынче неспокойное.

Анита ни на кого не заглядывалась, блаженно оттаивала на шатком стульчике, куда усадила провожатая. С другой стороны к ней сразу подкатился шустрый мужичок в ватнике, задышал перегаром в ухо. В слова Анита не вслушивалась, посулы знакомые: выйдем на часок, шоколадку дам лизнуть… не пожалеешь, шоколадка импортная…

И, естественно, ласковый матерок. Тетя Вика цыкнула на незваного ухажера:

— Заткнись, падаль, язык вырву.

Ровно в восемь на сцену вышел сам Кузьма Витальевич одетый как на парад. Несмотря на стужу, в строгом черном костюме-тройке, вся грудь в орденах, шум в зале мгновенно стих. Зубатый церемонно поклонился и произнес поздравительную речь.

— Господа! Братья и сестры! Собралися мы по примечательному случаю не токо ради Нового года. Отныне пять годов, как начался великий опыт по справедливому обустройству жизни на отдельной «Зоне счастья». Успехи достигнуты немалые, но это еще не конец. Мы токо начали собороваться, но повсюду уже видны ростки будущего. Отовсюду нам шлют письма и телеграммы, со всех концов страны. Братья по разуму тянутся с мольбой, желая присоединиться, но нам пока рано раздвигаться вширь. Еще много есть временных недоделок. Главная беда: чужеродие. Мракобесы-демократы всей силой навязуют американскую модель, но нам она не годится. Мы люди иного полета. Ихнюю поганую жвачку с отравой не хотим жевать…

— Ох, умен Кузьма, — в восторге пробормотала тетя Вика. — Ничего не понять, а как забирает.

Действительно, Анита даже через полусонную одурь заметила, как притихший зал синхронно раскачивается, превратившись в единое существо. Так ведет себя молодняк на выступлениях любимых эстрадных идолов, и точно так же наверное, с помощью ритмических повторов и пассов, шаманы у костров погружали соплеменников в душевное оцепенение. В новейшие времена роль шаманов взяло на себя телевидение, с успехом превращая человечество в утробное покорное стадо. Кузьма Витальевич, бывший вор в законе, безусловно, владел гипнотическим даром, Анита еще раньше испытала это на себе. С первых уроков почувствовала его власть, темную, глухую, беспощадную. Самолюбие иногда давало о себе знать, но все реже и тише. Она радовалась этому. Из глубин сердца, из древнего естества поднималось то, чему вечно дивятся иноземцы, — русское терпение. Все стерплю, а себя сохраню. Пусть ликует враг. Пусть думает, что сломал, победил, уничтожил…

Кузьма Витальевич закончил выступление на высокой ноте, объявив Новый год наступившим и пожелав каждому из сидящих в зале здоровья, любви и достатка, заработанного собственными мозолистыми, честными руками. Дальше начался концерт, который Зубатый вел уже в качестве конферансье. Каждый номер объявлял со множеством ужимок и прибауток, кои публика встречала радостным гоготом, топанием ног и аплодисментами. Концерт был небольшой и Аните очень понравился. Особенно ее растрогал хор старух из двух смежных деревень — Агапово и Вострушки. Их набралось пять человек, и Кузьма Витальевич пошутил, что остальные давно зарыты, а «энти все поют». Наряженные в сарафаны и разноцветные платки, беззубые старухи, раскачиваясь, как под ветром, и поддерживая друг дружку, чтобы не упасть, заунывными, нестройными голосами пропели два известных романса — «Вечерний звон» и «Мурку», а потом ударились в озорные любовные частушки, приведя зал в совершенное неистовство. Кузьма Витальевич подыгрывал на балалайке, ходил кругами и приплясывал, и в какой-то момент Анита почувствовала, что плачет. Слезы полились в два ручья, принеся неожиданное облегчение, и Анита радовалась, что темно и никто не видит. Оказалось, ошиблась. Тетенька Вика больно пихнула локтем в бок:

— Уймись, девка, в праздник реветь — грех большой.

— Бабушек жалко…

— Себя пожалей, — отозвалась кураторша.

В фойе клуба, освещенного по случаю Нового года электричеством, возле наряженной елки стоял длинный стол, где двое мужиков в белых колпаках раздавали бесплатное угощение — по кружке самогона и по пачке печенья «Садко». Анита хотела прошмыгнуть мимо, но тетя Вика удержала за локоть:

— Ты что, полоумная? Халява!

— Я не пью, тетенька.

— Ты не пьешь, другие выпьют. — Женщина сладострастно погладила могучий живот. С изумлением Анита увидела, что самогон из молочного бидона разливает черпаком по кружкам все тот же Кузьма Витальевич. Он поманил ее пальцем, и очередь, вытянувшаяся к столу, тут же расступилась перед ней. Кузьма Витальевич, посмеиваясь, обтер одну из кружек грязным носовым платком, влил черпак, с дурашливым поклоном подал Аните:

— Прими, душа христовенькая, ради праздника.

Что-то в его тусклых, слюдяных глазах было такое, что она не решилась отказаться. Мужик в колпаке сунул ей в руку пачку «Садко». Тетя Вика просипела в ухо:

— Пей, не тяни. Хужее будет, дуреха!

Куда уж хужее, с тоской подумала девушка, поднесла зелье к губам.

— Давай, давай, не брезгуй нашей простотой, — поторопил Зубатый со зловещей ухмылкой. — До дна пей. Все твое счастье в энтой кружке.

До дна, конечно, не справилась, но на добрые две трети осушила бездонную посудину. Пока пила, в желудке, в кишках и в голове произошло несколько томительных, ослепительных взрывов, словно заглатывала пылающую головешку, которая, угасая, рассыпалась множеством огней. Перед глазами просветлело, как днем. Тетя Вика вынула из ее онемевших пальцев кружку, добулькала остаток в себя. Аните сунула печенинку:

— Закуси, дуреха!

Анита не знала, что делать, проглотить или выплюнуть, так и замерла с торчащим изо рта печеньем. Зубатый захохотал, хлопнул себя по ляжкам:

— Любо, девка, любо! Даром что графинечка. Добавки хошь?

— Спасибо большое, — прошамкала Анита.

— Вот тебе и признак, — посерьезнев, заметил Зубатый. — Кто народа чурается, тот не человек. Проводи ее домой, Викерья. Токо без глупостей.

Как очутилась в комнате, Анита не помнила, но перед тем опять долго блуждали по морозу, и она все старалась понять смысл загадочной фразы, изреченной дьяволом. Не про народ, а про душу христовенькую. Чудилась в ней глубина. Как он мог отгадать? Что хотел выразить?

В комнате было темно, как в проруби, лишь звездные блики мерцали в стекле. На ощупь разделась, и тут ей показалось, что на кровати кто-то ворочается. Устремилась к выключателю, пощелкала — нет света. Торкнулась в дверь — заперто. Господи помоги!

— Кто здесь? — спросила глухо. В ответ раздался писклявый смешок. Сразу от сердца отлегло. Сама удивилась, услышав свой резкий голос.

— Кузьма Витальевич, хватит шутки шутить. Этого не будет.

— Чего не будет? — донеслось с кровати. — Ну-ка, греби сюда, малявка несмышленая. Не порть праздник. Не зли дядю Кузю.

— Вам самому стыдно будет. Когда Желудев узнает.

— Про него забудь. Он от тебя отказался. Передал на нужды общественности… Тебя долго ждать? Иди, погрей стариковы косточки.

— Этого не будет, — повторила твердо. В слегка развидневшейся комнате различила силуэт, соскользнувший с кровати. Зашлепали по полу босые ноги, отдалось в ушах недовольное сопение, перемежаемое тусклым матерком. Анита подняла руку и извлекла из копны волос французскую булавку, острую, с длинным жалом, чудом сохраненную во всех передрягах. Почувствовав липкое прикосновение на плечах, будто две лягушки скакнули, прицелилась и воткнула булавку ему в шею.


6

Валенок и Жека приехали в Москву. Никита заранее снял однокомнатную квартиру в Бутово и уплатил за месяц вперед. Им предстояло сидеть в схороне безвылазно, ожидая команды. Засадный полк Боброка. Больше Никите не на кого было рассчитывать. Его связи в Печатниках просвечивались насквозь, он ни разу туда не сунулся. Но не сомневался, что втроем они справятся с чем угодно.

Встреча на вокзале, где передал друзьям ключи и адрес, получилась скомканной. Валенок млел от радости, обнимал ожившего побратима добрых пять минут, чуть слезу не пустил — художник, одним словом, зато Жека ни разу не улыбнулся. За то время, что не виделись, похоже, он стал проповедником. Без обиняков заявил, что более легкомысленного, беспутного, несуразного человека, чем Никита, он в жизни не встречал и надеется, что больше не встретит. Никита каялся как мог.

— Ты хоть понимаешь, — скорбно спросил Жека, — что из-за твоей дури весь наш бизнес может рухнуть?

— Это не дурь, — возразил Никита. — Это любовь. И потом, Жека, коли мы этого говнюка не усмирим, он всегда будет за спиной.

Коломеец не верил в любовь, ради которой трупы валятся штабелями. Он был человек реальный, женатый и с малыми детками. Вдобавок чернокнижник. К тому же в той заварушке, когда они с автоматной пальбой пробивались к дому Никиты, его зацепило по черепушке, он сам отвалялся десять дней в больнице, и до сих пор его мучили головные боли, что тоже сказывалось на настроении. Валенок пожаловался, что с ним, с Жекой, вообще трудно стало общаться, он способен говорить только на две темы: о дурости своих друзей и о той нелепой ошибке, по которой родители произвели на свет его самого.

Через день Никита дал друзьям первое задание, связанное с информацией, которую накопала Елена Павловна. Дело было тонкое, деликатное, его не стоило обсуждать по телефону, поэтому ему пришлось переться в Бутово. Явился туда около одиннадцати и застал ребят за ужином. На плите еще дымилась огромная кастрюля борща, источая сумасшедшие ароматы, на столе бутылка коньяка, сковорода с жареной картошкой и батон «Докторской» колбасы. Пировальщики сидели в одних трусах, распаренные, порозовевшие. Валенок налил ему тарелку борща.

— Покушай, Ника, пальчики оближешь. Евгений Потапович сами изволили приготовить. По Галкиному рецепту.

Жека угрюмо заметил:

— Не подлизывайся, десантура. Не думаю, что далеко ушел от своего братка. По умственному развитию вы примерно на одном уровне…


* * *

Отошедши от дел, Михаил Львович Трунов зажил отшельником в четырехкомнатной квартире на Пятницкой. Наконец-то пришла пора отдохнуть от праведных трудов. Он считал, с него хватит. Да и то сказать, больше сорока лет отдал беспорочной службе и закончил трудовой путь на должности заведующего канцелярией соответствующего министерства. И если, по мнению непосвященных, в том числе и своей покойной жены Исмаилы Георгиевны, он большой карьеры не сделал, то те, кому положено, отлично знали ему цену, как и он ее знал. Образно говоря, всю жизнь провел словно возле кипящего котла, рядом с топкой, и ни разу не обжегся, хотя бывало, пламя, выплескивавшееся из печи, сжигало все вокруг дотла, и от крупных фигур, вчера казавшихся несокрушимыми, в мгновение ока оставались лишь обугленные головешки. Чего стоило одно из последних потрясений, когда к началу девяностых годов энергичные молодые люди под вопли о свободе дорвались до власти и устроили дикую пляску вокруг якобы пропавшего «золота партии», которое они начали разыскивать с таким азартом, что некоторые заинтересованные лица вынуждены были выпрыгивать из окон, дабы спастись от преследования. Михаил Львович, один из немногих людей, понимавших суть происходящего, лишь посмеивался в усы. Раньше других он понял, что так называемые реформаторы, птенцы гнезда Борисова, слишком прожорливые, одноклеточные твари, чтобы представлять серьезную опасность. Минувшие годы показали, что в принципе он ошибся, стая грызунов натворила много бед, проще говоря, переварила в луженых желудках половину страны, но насчет себя оказался прав: его не тронули, попросту не заметили. Грызуны насыщались плодами, иной раз задевая корневую систему. Но вслепую и неглубоко. Их нашествие носило исторически случайный, преходящий характер, пусть и затянулось на полтора десятка лет. Правда, Михаил Львович хотел уйти уже тогда, когда реформаторы только начали свой кровавый пир, но не сделал этого: выглядело бы чересчур подозрительным. Больше того, проработал лишний пяток лет после пенсии, именно в эти годы увлекшись коллекционированием информации.

Надо заметить, Михаил Львович собирал свой архив не корысти ради, не с прицелом на его коммерческую ценность, а больше из соображений личной безопасности. Понимал, что рано или поздно за ним придут, возможно, поднимут из могилы, и тогда на новом Нюрнбергском процессе эти сведения станут для него если не оправданием, то смягчающим обстоятельством. Как подать.

На заслуженном отдыхе явилась новая мука. Семь лет назад он похоронил любимую жену (сердечная недостаточность), еще раньше оба их сына-бизнесмена умчались за счастьем в благословенную Америку, откуда лишь изредка присылали скупые весточки, дескать, живы-здоровы, богатеем понемногу, чего и вам желаем, дорогие папа с мамой… Таким образом Михаил Львович на пороге старости остался вдовцом-одиночкой в огромной квартире, не зная, чем себя занять и как употребить оставшиеся годы. Постепенно его охватила тоска, которая обязательно настигает человека, если ему не за что зацепиться сердцем и умом, и, что особенно досадно, всегда застает врасплох. Шестьдесят семь лет — далеко не старость для человека крестьянского корня, который никогда не злоупотреблял спиртным, не курил и вообще избегал каких бы то ни было излишеств. Хуже того, уйдя наконец на пенсию и избавившись от беспокойства, связанного с постоянными интригами на службе, Михаил Львович обнаружил, что начал катастрофически молодеть. Он вел здоровый образ жизни, хорошо питался, совершал ежедневные дальние прогулки в любую погоду, занимался гимнасткой по системе ушу, увеличил нагрузку гантелями, обливался холодной водой — и вскоре взлетал на свой пятый этаж (без лифта) единым духом, не сбив дыхания. Но главное — к нему после многолетнего пробела вернулись эротические сны, и по утрам он ощущал истомное напряжение плоти, что само по себе наводило на грустные мысли. Михаил Львович съездил в ведомственную поликлинику к давнему знакомцу, кардиологу Серафиму Иудовичу, который наблюдал за его здоровьем без малого четверть века. Доктор заставил его сдать положенные анализы, провел дополнительное обследование и подтвердил: да, здоровье в полном порядке и его внутренние органы в лучшем состоянии, чем десять лет назад.

— Что же делать, Серафим? — огорченно спросил Михаил Львович. — Я ведь не собирался тянуть до ста лет. Зачем мне это?

— Понимаю, — кивнул Серафим Иудович, недавно перенесший третий инфаркт, — но против природы не попрешь. Да вы, милый мой, радоваться должны. Господь от щедрот своих отпустил немного лишку, так воспользуйтесь этим. Ах, кабы мне на ваше место…

— Что значит — воспользуйтесь? — осторожно уточнил Трунов.

— Наслаждайтесь жизнью, путешествуйте. Если не ошибаюсь, средства позволяют… Заводите молодую любовницу, в конце концов. Сейчас это модно. И для почек хорошо. Только перебарщивать не надо.

От доктора Михаил Львович вышел окрыленный. А что, в самом деле? Почему обязательно жить затворником? Дети выросли, разлетелись, жена померла, больше он никому ничего не должен. Да если вспомнить, много ли у него в жизни было радостей? Ради себя вообще не жил. Не на армейской службе, а все одно, — сорок лет оттрубил от подъема до отбоя. Неужто не заслужил на прощанье глоток чистых нег?

Сказано — сделано. Тем более что никаких технических проблем не возникло. Одним из очевидных признаков прорыва в мировую цивилизацию стала открытая, бесперебойная и повсеместная торговля женским телом, как пивом. Тем же вечером Михаил Львович позвонил по газетному объявлению в разделе «Досуг» и нерешительно осведомился, на каких условиях… Деловой женский голос ответил: за два часа досуга — сто долларов. На всю ночь — триста. Объявлений в рекламной газете, какие бросают бесплатно в почтовый ящик, было множество, самых разнообразных, с интригующими подробностями: «Дешево», «Азиатка», «Все!», «Королевны», «С легким паром», «Тайский массаж», «Фотомодели», «Суперлюкс», «Самое-самое» — и прочее в том же духе. Михаил Львович позвонил по объявлению «Студентки», почему-то подумалось, что это безопаснее. Диспетчерше зачем-то сообщил: я, знаете ли, не так уж молод. В ответ услышал бодрое: хотите несовершеннолетнюю? Нет-нет, испугался Трунов, обыкновенную… И, уже повесив трубку, подумал: странно. Как это студентки могут быть несовершеннолетними?

Первый любовный опыт новой жизни прошел более чем удачно. Через полтора часа явилась юная блондинка с черной сумочкой через плечо. Хоть и совершеннолетняя, но безусловно годившаяся ему во внучки или правнучки. Назвалась Алисой, и ничего порочного он в ней не заметил. Скромно одетая, в длинной юбке, почти не накрашенная. Когда уселись за стол, на который Михаил Львович выставил угощение, не нашел ничего более разумного, чем спросить:

— Где учитесь, Алиса, если не секрет?

— На филфаке, — ответила девушка. — Ой, пожалуйста, мне только глоток шампанского.

— Совсем не пьете?

— На работе — ни-ни. С этим у нас строго.

По каким-то признакам она угадала, что он нервничает. Дружелюбно положила нежную ладошку на его склеротическую длань.

— Не волнуйтесь, Михаил Львович, все будет хорошо. Где у вас спальня? Увы, у нас мало времени, — улыбаясь, взглянула на часики. — Осталось чуть больше часа.

— Вы же только приехали!

Потупилась смущенно:

— Извините, дорога входит в тариф. Так что давайте не будем терять время. Поднимайтесь, дорогой. Лучше потом по рюмочке выпьем.

Он был совершенно покорен ее непосредственностью и деликатным обхождением. И уж совсем воспламенился, услышав искренний комплимент, заверивший его любовный подвиг:

— Ну, дедушка, вы меня просто замотали. За вами никакой молодой не угонится.

Он предложил Алисе остаться на ночь, и она охотно согласилась, только позвонила в контору, чтобы предупредить. Эта ночь положила начало хороводу счастливейших ночей и дней, наполненных женским смехом, визгом, иногда слезами, иногда пылкими признаниями, и вообще всей той чарующей неразберихой и суматохой, которая делает жизнь похожей на затянувшееся любовное сновидение. Он привык к милым, беспутным, коварным, а в сущности, беспомощным созданиям, превратившим его увядание в бесконечную череду мимолетных, необременительных приключений. Да и увядания не было. Напротив, день ото дня он чувствовал себя все крепче, и через год мало кто из его прежних знакомых узнал бы в нем былого вечно нахмуренного и сосредоточенного высокопоставленного чиновника одной из самых грозных организаций страны. Иногда у него возникало чувство, что наконец-то он обрел свое истинное предназначение: быть покровителем, добрым дядюшкой всех этих невинных, пропащих созданий, вороватых и алчных, остроумных и туповатых, непостижимо прекрасных, как спугнутая с веток, взмывшая в воздух стайка весенних птах. Некоторые из них привязывались к нему надолго, чувствовали себя в его квартире, как в собственном гнездовье, ночевали и дневали в разных углах огромной квартиры, и это тоже его умиляло, хотя через несколько месяцев многие вещи куда-то подевались, включая картины, посуду и предметы мебели. Что за беда, зато он больше не был одиноким. При этом Михаил Львович не забывал учить своих прелестниц уму-разуму, бывало, в разгар самых разнузданных утех пытался вернуть их на путь добродетели, с серьезным видом внушая, что то, чем они занимаются, глубоко предосудительно с точки зрения общечеловеческой морали. На обольстительниц его проповеди действовали как допинг, некоторые помирали со смеху, но находились и такие, кто слушал внимательно, и, едва ублажив его ненасытную плоть, давал клятву немедленно покончить с позорным ремеслом и устроиться на обувную фабрику либо, на худой конец, поломойкой в богатый дом.

Однако известно, что все хорошее рано или поздно кончается, и для Михаила Львовича наступили трудные времена. Его накопления истаяли, на пенсию шибко не погуляешь, и впору было объявлять о своем полном банкротстве. О-о, как он хотел этого избежать, как надеялся умереть в окружении юных, смеющихся лиц. И хотя многие девчонки, особенно залетные, не москвички, привязавшиеся к нему, как к своему «бедному папочке», давно не брали с него платы за услуги, довольствуясь квартирой и столом (единственное условие — не водить кавалеров), его мужское самолюбие заранее страдало. Он не собирался на старости лет превращаться в заурядного сутенера. В тот вечер они были в квартире вдвоем с Алисой, сидели на кухне, пили чай и мирно беседовали. Первая его девушка по объявлению за год стала ему настоящим другом и, может быть, по душе была ближе, чем родные сыновья. Кстати, она ушла из «Досуга» и теперь лишь изредка подрабатывала в массажном кабинете. У нее началась зимняя сессия в университете, она заглянула прямо с консультации, но, как обычно, засиделась. Ее тревожило подавленное состояние Михаила Львовича, и она пыталась его приободрить.

— Миша, дорогой, у вас нет денег? А у кого они есть? Неужто из-за этого стоит переживать?

— Ты же знаешь, Аля, я должен девочек кормить. Одевать. В конце концов, я чувствую за них ответственность.

— За этих бессовестных шлюшек? — возмутилась Алиса (на самом деле она была не Алиса, а Маша, но оба привыкли к ее рабочему имени).

— Не говори так, — укорил Михаил Львович. — Ты прекрасно понимаешь, все они несчастные создания…

— Ага, несчастные… Вот подождите, как только пронюхают, что вы на нуле — их как ветром сдует.

— Думаешь, всех?

— Ну, возможно, не всех. — Алиса всегда старалась быть справедливой в своих суждениях. — Возможно, некоторые не совсем скурвились.

Старик поморщился, он не любил, когда Алиса не сдерживалась в выражениях.

— Хотел с тобой посоветоваться, Аленька. Помнишь, у меня есть небольшая дачка по Калужской дороге. Ее можно продать. Я наводил справки. За нее можно взять тысяч тридцать.

— Голову свою продайте, — предложила студентка. — Если она вам больше не нужна.

— Еще я что подумал. Зачем мне такая огромная квартира? Мне вполне хватит двухкомнатной. А разницу… Хотя, с другой стороны, с этой квартирой связано множество воспоминаний…

Девушка резко поднялась из-за стола, открыла кухонный шкафчик и достала початую бутылку грузинского вина.

— Злишься, малышка? Почему? — робко спросил Михаил Львович.

— Да слушать невозможно без слез. Как ребенок малый. Кому сказать, не поверят. Дед Мороз из КГБ. А ведь я, Мишенька, предупреждала.

— О чем, сокровище мое?

— Злоупотребления, дружочек. Нет, вы не старый, вы мужчина в полном соку. Но нельзя так себя расходовать. В первую очередь это отражается на рассудке. Происходит обратная сублимация. Вы прочитали исследование профессора Жоховцева? Или опять только пролистали?

— Прочитал, — соврал Михаил Львович. — От корки до корки. Очень любопытно.

— Хорошо. Зачем вы дали этой поганке Цыпочке пятьсот баксов?

— Но как же, как же, — заспешил Михаил Львович. — Ей необходимо лечь в клинику. У нее все признаки иммунного дефицита. На днях с ней случился обморок прямо в процессе…

Трунов слегка покраснел, Алиса скривилась как от зубной боли, осушила чашку вина.

— Боже мой, боже мой, Михаил Львович! Обморок во время случки. Да она просто издевается над вами. Они все над вами потешаются, разве не видите? Сосут из вас деньги, безмозглые, наглые твари!

— Аля, Аленька, — старик протестующе поднял руку, — ты не права. Вспомни, ты про Наденьку Елизарову тоже говорила, что она симулянтка, а где теперь Наденька?

— При чем тут Наденька? — Девушка глядела на него остолбенело. — Нажралась ханки, кольнула не ту дозу, ну и откинулась. Обычный исход для наркоманки. Кстати, если бы вы ей не потакали… — Алиса прикусила язычок, но было поздно.

— Значит, полагаешь, я виноват в ее смерти?

— Косвенно, да, нельзя под них стелиться. Если с ними по-хорошему, они наглеют еще больше. Эти твари понимают только оплеухи. Завтра принесу последнюю работу Спенсера. Он хоть американец, но пишет дельные вещи. Во всяком случае, в области геронтологии один из самых авторитетных специалистов. Проблемы старческого слабоумия он рассматривает в увязке как раз с сексуальной активностью…

— Аля, ты меня убиваешь.

— Чем?

— Раньше ты не была такой бессердечной. Ладно, не жалеешь Цыпочку, но ведь Надя была твоей подругой. Как же можно!

Алиса изобразила крайнее изумление, но ответить не успела: позвонили в дверь. Девушка пошла открывать, ядовито заметив:

— Кто-то из ваших монашек вернулся с работы. Радуйтесь, господин благодетель.

Она ошиблась. Через минуту привела на кухню двух рослых молодых людей в одинаковых дубленках. Виновато заметила:

— Говорят, по делу, Михаил Львович. Не надо было пускать, да? Я в глазок не посмотрела, они и вперлись.

— Кто вы? — спросил Михаил Львович. Он насторожился, но не слишком. Бандитов он не боялся. За ним, пусть пенсионером, до сих пор стоял грозный авторитет могущественных карательных структур. Если бы не это, как бы он, одинокий старик, уцелел в четырехкомнатных хоромах? Наехать на него могли разве что какие-нибудь отморозки.

Один из молодых людей, а это был Коломеец, откашлялся и изрек с печальным видом:

— Извините за поздний визит, господин Трунов, дело действительно срочное. Не могли бы вы уделить нам…

— Слушаю вас.

— Хотелось бы поговорить тет-а-тет.

Алиса возмущенно фыркнула и плюхнулась на стул.

— От этой девочки у меня секретов нет.

— Она вам кем приходится? — вежливо поинтересовался Валенок. — Домработница или приживалка?

— Заткни пасть, — рявкнула Алиса, одарив Мику уничтожающим взглядом. — А то сейчас узнаешь, какая я приживалка.

— Ух ты! — восхитился Валенок. — Голосина как у Пугачихи. Девушка, я не хотел вас обидеть.

— Мы к вам по рекомендации господина Скороходова, — сказал Коломеец. — Вам что-нибудь говорит это имя?

Это имя, разумеется, говорило Михаилу Львовичу о многом. Один из лидеров московской правящей элиты, прожженный жучила. Начинал еще совсем желторотым мальчишкой в команде Ельцина. Выдвинулся как ловкий организатор пропагандистских шоу. В частности, это он, кажется, водил Бориса по районным поликлиникам и возил в троллейбусе, когда тот боролся с привилегиями. Демократ первого, самого чистого разлива. Личных дел Трунов с ним никогда не имел. Зато прекрасно помнил его супругу, с которой пересекался на столичных тусовках. Очаровательнейшая дама. Полная тайных страстей. Невостребованная. Однако на ту пору, дико вспомнить, женщины мало интересовали Трунова.

— Слушаю вас, — повторил Михаил Львович. Жека улыбнулся Алисе, улыбка эта напоминала гримасу хирурга, с какой он обращается к больному перед тем, как сообщить роковой диагноз.

— Не судите строго, мисс, но речь идет о третьих лицах, поэтому мы не имеем права…

— Если вы пришли выклянчивать деньги под какую-нибудь аферу, зря стараетесь, — предупредила Алиса. — Михаил Львович, увы, нищий.

— Ладно, малышка, — сказал Трунов. — Уж раз ты их пустила…

Он проводил их в свой кабинет, предварительно попросив снять верхнюю одежду. Кабинет давно не был тем местом, где он когда-то работал. Скорее напоминал гостиничный номер: диван, раскладушка и два надувных матраса на полу. Хозяин извинился за беспорядок, усадил гостей в кресла, уселся и сам.

— Так что вам угодно? Кстати, хотелось бы все же знать, кто вы такие?

Коломеец назвал себя и Валенка по имени-отчеству, а дальше без перехода выдал такое, от чего у Михаила Львовича внезапно засосало под ложечкой. Молодым людям требовалась информация, касающаяся одного из могущественных российских магнатов, Станислава Ильича Желудева, ни больше ни меньше. Причем понятно, какого свойства. Молодой человек, назвавшийся Евгением Потаповичем, высказал свою просьбу с таким видом, словно речь шла о десятке взаймы до понедельника. Справившись с шоком, Михаил Львович спросил:

— Вас прислал господин Скороходов?

— Так мы не говорили, — ответил Коломеец. — Я сказал, у нас от него рекомендация.

— Очень хорошо. Значит, я могу ему позвонить, и он подтвердит?

— Позвонить, конечно, можете, но Егор Антонович отопрется. Вы же знаете, какие они там все конспираторы.

— Да, — согласился Трунов. — Они все конспираторы. А вы, выходит, действуете в открытую. И зачем вам это понадобилось, разрешите узнать?

— Мы — предприниматели, — напомнил Коломеец. — Господин Желудев нас немного кинул. Ищем средства, чтобы оказать на него давление.

— Понятно. — Михаил Львович задумался, пожевал губами. Потянулся за сигаретой. Разумеется, он не поверил ни единому слову, но чем-то гости ему понравились. Придя с дичайшей просьбой, они отнюдь не выглядели полоумными. Возможно, их следовало предостеречь, спасти от самих себя.

— А если я скажу, что у меня нет того, что вам нужно?

На сей раз ответил Валенок.

— Без информации мы отсюда не уйдем, — сказал он как-то задушевно.

— Угроза? — одними глазами улыбнулся Трунов.

— Констатация, — уточнил Коломеец. — У нас нет выбора. Слишком многое поставлено на карту.

— Давайте говорить откровенно, милые юноши. Даже будь у вас на руках самый убийственный компромат на многоуважаемого Станислава Ильича, вы не сможете его использовать. Неужто не понимаете? У вас нет ни единого шанса.

Гости переглянулись, и на мгновение Трунов испытал к ним жалость, как если бы вернулись из Америки родные сыновья и попросили у него политического убежища. Коломеец сказал:

— Конечно, вы по-своему правы, Михаил Львович. Однако наверняка среди деяний товарища Желудя есть такие, которые он предпочел бы скрыть от внимания благодарной общественности.

— Красиво излагаете, юноша, — оценил Трунов. — Конечно, есть и такие. Все дело в том, кто предложил ему товар. С вами он не станет говорить. Это, наверное, обидно для вас, но это так.

— Не о том толкуем, — вдруг занервничал Валенок. — Время теряем. Евгений Потапович не сказал главного. Мы готовы заплатить за ваши сведения.

— Даже так? — Михаил Львович все-таки закурил. — И сколько же?

— В пределах разумного, — ответил Коломеец. — Допустим, тысячу американских долларов.

Трунов поперхнулся дымом.

— Круто, ничего не скажешь. Почему не тысячу рублей?

Наступила нехорошая пауза, и Михаил Львович поспешил смягчить свою шутку:

— Не знаю, что вы задумали, да меня это и не касается. Хуже, что я вас не знаю. Вижу, вы энергичные, интеллигентные ребята, но кто вы на самом деле? Какая у вас цель? Ведь вы хотите получить сведения, которые могут стоить мне головы. Господин Желудев подергает за свои ниточки, и самые опытные профессионалы тут же возьмут след. И выйдут на меня. Это неизбежно. Мальчики, поймите, на таких, как он, сегодня работает все государство. Именно государство обеспечивает им безопасность и комфорт. Все законы подстроены под них. Какой мне резон совать голову в петлю? Назовите хоть один. При этом за тысячу долларов. Согласен, деньги немалые, но, боюсь, при складывающейся ситуации я их не успею потратить.

— Убедили, — сказал Коломеец. — Пять тысяч, но это предел.

— А резон? Почему я должен ввязываться в чужие, опасные игры?

— Если вы честный человек, он у вас есть, Михаил Львович. Вы же честный человек?

— Надеюсь… Хотя, полагаю, Станислав Ильич о себе точно такого же мнения… Чем он вам все-таки так досадил, Евгений… Потапович?

Жека взглянул на Валенка, тот важно кивнул:

— Ничего особенного, Михаил Львович. У нашего друга невесту похитил. Убил ее отца. Поджег дом. Пустяки. Шалости олигарха, которому чуть-чуть прищемили мозоль. Но для нашего друга это важно, он любит эту девушку, если понимаете, о чем речь.

Жека говорил беспечным, почти шутливым тоном, но в его спокойных глазах, сощуренных в хмурой улыбке, Трунов различил испепеляющую, затаенную ярость, которая отозвалась в нем самом мгновенной болью, похожей на сердечный спазм. У него вдруг возникло чувство, будто давно ждал этих ребят. Каким-то непостижимым образом их приход вписывался в его новое молодое состояние, уравновешивал его собственный многолетний психический надрыв.

— Знаете, пожалуй, я вам помогу, — сказал он, удивляясь самому себе. — Но с одним условием.

— С каким?

— Будете держать меня в курсе… Ну, на тот случай… Чтобы успел принять какие-то меры предосторожности.

— Все что угодно, — поклялся Коломеец. — Включая пять тысяч зеленых.

В комнату заглянула Алиса:

— Михаил Львович, может быть, позвонить в милицию?

— Нет необходимости, малышка. Мы уже обо всем договорились. Лучше приготовь закуски, сейчас пропустим по рюмочке. Вы как, молодые люди?

— Сначала хотелось бы… — протянул Жека.

— Не думаете же вы, что я храню документы здесь?

— А где же?

— За ними придется съездить… Давайте завтра, что ли?

— Зачем откладывать. У нас тачка. Доставим куда надо и обратно.

— Неужто такая спешка?

— Спешки нет, но лучше сразу.

— Что ж, надо так надо… Пойду переоденусь. Не возражаете, если Алиса поедет с нами?

Алиса отозвалась от двери:

— Хоть и возражают, все равно поеду. Не отпускать же вас одного с бандюками.

Через десять минут спустились на улицу и разместились в видавшем виде «жигуленке», Алиса уселась рядом с Валенком на переднее сиденье, чтобы показывать дорогу. Между ними произошел примечательный разговор. Валенок сказал:

— У тебя, девушка, неуступчивый характер. Несладко придется твоему мужу.

— Не волнуйся, мальчик, тебе лично ничего не грозит.

— В том смысле, что ничего не обломится? — уточнил Мика.

— Ни при каком раскладе, — уверила Алиса.


7

Станислав Ильич дозвонился Зубатому и потребовал отчета. Зубатый убитым голосом доложил, что перевоспитание идет по намеченной схеме, но не так быстро, как хотелось бы. Девица оказалась невменяемой, пришлось поместить ее в карцер. Услышав такое, Станислав Ильич психанул.

— Как в карцер?! Мы же условились — только психологическое воздействие. Ты чего себе позволяешь, Кузя?

Зубатый обиженно засопел в трубку, пискляво забухтел:

— Ничего с ней не будет, подумаешь, цаца. Дурочкой прикидывается. А на поверку — обман. За результат отвечаю, Стас Ильич, но без нажима нельзя. Или не доверяешь?

— За что посадил в карцер?

— Убить пыталася. Горлу шилом проткнула.

Желудев не усомнился в том, что Зубатый сказал правду.

— Изнасиловал, черт фиксатый?

— Как можно, ваше превосходительство. Мы чинопочитание соблюдаем, на хозяйское добро не претендуем. Мистификацию применили — это да. В целях моральной обработки. Кто же знал, что девка свихнутая.

— Давай поподробнее.

— Поподробнее сам увидишь. Слышь, какой храп из глотки? Дырка сквозная. Даже не успел елду показать для внушения.

Желудев сплюнул с губы сигарный ошметок. Его раздражение к этому дню достигло опасного предела. Еще чуток — и потребуется адекватное действие для разрядки нервов. Какое оно будет, он не знал. Возможно, ужасное. К нелепым телефонным звонкам и угрожающей записке добавились еще несколько досадных, вроде бы случайных инцидентов, которые по отдельности ничего не значили, но все вместе прямо указывали на то, что кто-то взялся его дразнить. Негодяй действовал нагло, тонко и изобретательно. Последнее происшествие случилось нынче утром. Он ночевал в городской квартире на Кутузовском проспекте. После завтрака собрался в офис. Выход из дома проходил по обычной схеме. Вдвоем с телохранителем спустился в лифте. Внизу в подъезде стояли еще двое опытных оперов. На улице мобильная группа загодя обследовала двор, выстроила малый кордон и по рации дала сигнал — путь свободен. Водитель подогнал лимузин с пуленепробиваемыми стеклами прямо к дверям. Задняя дверца открыта. Станислав Ильич опустился на сиденье, поздоровался с Трофимычем (водитель работал с ним второй год, но ни его имени, ни фамилии он так и не запомнил, да и зачем). В полумраке кожаного салона поерзал, устраиваясь поудобнее на подушках, и левой рукой оперся на что-то мягкое, пушистое и влажное. Вгляделся — мать твою! Драная кошка со свернутой башкой и с вывалившимися наружу из распоротого живота голубоватыми кишками. Станислав Ильич, зарычав, распахнул дверцу и мячиком выпрыгнул из машины, больно ударившись коленом о железную стойку. На снегу чуть не выблевал, на потеху охранной команде.

— Как это понимать?

Трофимыча забрал на дознание Васюков, допрашивал полдня, но толку пока не добился. Водила клялся и божился, что ни сном ни духом… А что еще он мог сказать? Скорее всего, действительно ни сном ни духом, хотя, разумеется, это его на оправдывает… Кстати, сам Васюков в эти дни, как и в последнем эпизоде, показал себя не с лучшей стороны. Иван Зиновьевич семь лет возглавлял службу безопасности «Дулитл-Экспресса», и до сих пор у Желудева не было к нему претензий. Напротив, опытнейший особист, зубр сыска, руководивший при Советах одним из самых престижных подразделений КГБ, Васюков был незаменимым работником, его присутствие в концерне само по себе отрезвляло шальные головы многочисленных конкурентов и недоброжелателей, но новую напасть он, по мнению Станислава Ильича, воспринял чересчур легкомысленно, не придал должного значения, а историю с кошкой, подброшенной в лимузин, вообще оценил юмористически. Чуть ли не намекнул на манию преследования, это видовое проклятие всех российских крупных бизнесменов, которое якобы всегда начинается незаметно, но иногда приводит к тяжелейшим последствиям, как, допустим, в случае с банкиром Жорой Марчуком, который в состоянии депрессии сам на себя накатал навет в прокуратуру, где признался в таких жутких преступлениях, что даже «Московский демократ» не решился опубликовать полный список. Утром, когда Васюков с невинным видом начал развивать эту медицинскую теорию, Станислав Ильич резко его одернул:

— Не забывайтесь, генерал! Не считайте себя умнее всех. К вашему сведению, я еще способен отличить реальную опасность от фантомов. Кошка мне не приснилась,и ваше дело не философствовать, а установить, кто это сделал.

Почуяв хозяйский гнев, старый лис привычно заюлил:

— Не сомневайтесь, Станислав Ильич, установим непременно. Однако трудность в том, что, если это обычное мальчишеское хулиганство…

— Значит, найдите этого мальчишку, — перебил Желудев, — а уж я решу, как с ним обойтись, чтобы другим было неповадно.

Теперь вот Зубатый, тоже фрукт не из последних. Дуроломов кругом полно, деликатное дельце некому поручить.

— Откуда у нее взялось шило? — спросил Желудев в трубку. — Ты что, ее к портняжному делу представил?

— Зачем к портняжному. В волосьях прятала. Коварная она, Стас Ильич. Я бы присоветовал сто раз подумать, допреж ее в дом пущать. Кабы и с тобой чего не сотворила. У этих заморских барышень завсегда мозги набекрень.

— Значит так, — закончил разговор Желудев. — Завтра с утра загляну к тебе, и если ее покалечил… Я предупреждал, Кузя.

Не слушая ответного гнусавого писка, вырубил телефон.


Крохотная кладовая — метр на полтора, вроде гробика, поставленного на попа. Света нет. Можно сесть, если согнуть ноги в коленях. Земляной пол сырой и промозглый. Можно подремать стоя, оперевшись о стену. Воздух спертый, шершавый, дерет в горле, как дым. Уже через несколько часов (или минут?) начались видения, сперва смутные, неяркие, как непроявленные переводные картинки, но постепенно обретающие все большую отчетливость и внятность. Явился отец, держа за руку женщину, закутанную в темное покрывало. Он лишь недавно поднялся из-за стола, где его настигла смерть. Радостно улыбался, хотя лицо распухшее и в крови. Анита чувствовала — еще малость, еще одно движение — и она очутится рядом с ним, на зеленой поляне с серебристыми елями. Женщину под покрывалом она узнала, хотя помнила ее только по фотографиям, — это была ее покойная мать, польская шляхтянка. «Папочка, — жалобно позвала Анита, — почему маменька прячется? Ей стыдно за меня?» — «Что ты, котенок, мы оба гордимся тобой. Ты сильная, умная, продержись еще немного, все образуется». — «Заберите меня отсюда», — взмолилась Анита, протянула к нему руки, но отец чего-то испугался, лицо посинело, и Анита вместо живых людей с ужасом увидела две кукольные фигурки, повисшие на еловых ветках. Одна из фигурок — ее отец — при этом нехорошо гримасничала и смеялась. Ее отчаяние длилось недолго, вскоре она обнаружила, что сама стала куклой с тряпичными ножками и ручками. Кукла Анечка. Ей было уютно в ватном коконе, где ниоткуда не дуло, и она возблагодарила Господа за чудесное превращение. Но на сердце все же осталась забота: как теперь ее разыщет возлюбленный? Кто подскажет ему, что она стала куклой? И зачем ему кукла, он знать ее не захочет. Он любил живую, красивую девушку, а не личинку из папье-маше… Беспокойство ее оказалось напрасным. Не успела по-настоящему всплакнуть, как в ватную прогалину втиснулся ее суженый, и — о, счастье! — он тоже утратил человеческий облик. У Никиты была теперь острая мордочка, как у хорька, и круглое туловище в золотистой чешуе. К сожалению, у него не осталось даже рук, чтобы ее обнять. И разговаривал он как-то чудно, не раскрывая рта, одними мыслями. Мысленно он передал ей, как ему тяжело живется на свете одинокому. Он хотел опять на Лазурный берег вместе с ней. Анита не могла его утешить, предпочла сказать правду — и тоже не словами, а чувствами. «Ты же видишь, — пожаловалась она, — я превратилась в куклу. Зачем тебе кукла? С ней нельзя заниматься любовью».

Каково же было ее изумление, когда Никита тут же опроверг ее. Рук у него не было, что правда, то правда, но он всю ее облепил своими золотыми чешуйками, так что трудно стало дышать. «Что ты делаешь?» — засмеялась она, преодолевая сладостную истому. Ответить ему не дали: двое незнакомых парней извлекли ее из кокона, швырнули на носилки и бегом понесли по длинному коридору. Потом положили на кровать — и исчезли. Какое-то время она думала, что это новое видение, но это была явь. Пожилая женщина с угрюмым лицом, одетая в серый халат, присела рядом на табуретку, посчитала ей пульс, потрогала лоб, измерила давление допотопным тонометром. Все это проделала, поминутно зевая так, что скулы трещали.

— Вы кто? — спросила Анита.

— Какая тебе разница. — Женщина скрипнула челюстью в чудовищном зевке. — Ну, фельдшерица я… Ох, не люблю я вашу сестру. Наблядуетесь, натешитесь, а после вытаскивай с того света, пропади вы пропадом.

— Вы меня с кем-то путаете, — сказала Анита. — У меня нет сестры.

— Порченой прикидываешься? Не стоит. Зубатик мигом в разум приведет. Это он тебя так разодрал?

Анита попыталась поднять голову, чтобы посмотреть, что у нее разодрано, но это ей не удалось. Дернулась и затихла. Фельдшерица покачала головой:

— Ладно, чего уж теперь… Переодеться бы тебе. Мокрая вся. Есть другая одежка?

— Откуда? Только что на мне… Как вас зовут, госпожа?

— Парасковьей Сергеевной кличут… что ж с тобой делать, лежи… Принесу чего-нибудь…

Затворилась за ней дверь, и Анита тут же задремала. Она не чувствовала ни мокроты, ни боли, лишь какую-то жуткую расслабленность, словно по ней проехался каток. Тело чужое и мыслей никаких. И это было очень хорошо и приятно.

Из призрачного полузабытья ее вывело появление Кузьмы Витальевича. Выглядел он так, будто все еще справлял Новый год. В нарядной, расписной косоворотке, черном пиджаке, алых плисовых штатах и сапогах со скрипом. Шея обмотана грязным бинтом.

— Ну что, добилася своего? — просипел Зубатый, усевшись на кровать и притиснувшись к ее бедру. У нее не хватило сил отодвинуться.

— Чего молчишь? Язык проглотила?

— Чего я добилась, Кузьма Витальевич?

— Того самого, чего все бунтарки добиваются. Ты ведь, девка, наполовину уже растение. Я все думаю, не пора ли тебя усыпить?

— Конечно, пора, — обрадовалась Анита. — Усыпляйте поскорее.

— Ишь ты какая, легко хочешь отделаться. — Зубатый положил тяжелую руку на ее живот. — Нет, миленькая, не надейся, я пошутил. Через все круги ада тебя проведу, а человеком сделаю. Мое слово крепкое. Хотелось бы токо знать, что у тебя в голове?

— Ничего там нет, — призналась Анита. — Можно сказать, я уже почти усыпленная. Спасибо вам.

— Тогда скажи, зачем сопротивлялася? Зачем доброму дяде Кузе горло проткнула? Преступление против человечности совершила.

— Простите великодушно, Кузьма Витальевич. Не привыкла еще, когда насильничают.

— Ничего, привыкнешь. А после полюбишь. В нашем государстве все желания исполняются. А какое у людишек-растений главное желание? Ну-ка, догадайся с первого разу?

— Чтобы изнасиловали?

— Не совсем там, но близко к этому. — Зубатый поднес ладонь к лицу, понюхал. — Главное желание, чтобы угодить хозяину. А кто твой хозяин отныне и довеку?

— Наверное, вы, Кузьма Витальевич?

— Не токо я, но и Желудь. Об том и пришел потолковать. Он назавтра с инспекцией пожалует. На тебя посмотреть.

— Ой! — Анита не то чтобы встрепенулась, но как-то внутренне подобралась. Этого только не хватало. Видно, не дадут спокойно помереть.

— Вот тебе и ой. Радость, конечно, большая. Но не вздумай ему жалиться.

— На что, Кузьма Витальевич?

— Знаю я вас, заморских кукушек. Найдете на что. Допустим, спросит, здорова ли ты. Что ответишь?

— А что надо?

— Надобно поклониться, поцеловать руку и сказать: благодарствуйте, барин, совершенно здорова. Чего и вам желаю.

— Вдруг он проверит?

— Как проверит?

— Вы сказали, надо поклониться. Как же я поклонюсь, если встать не могу?

— Что за беда. Парашка укол сделает, не то что кланяться, плясать будешь. Проблема не в этом. Умственный настрой — вот что важно. Не подведи меня, Аня. Что могу с тобой сотворить, ты еще не знаешь. Когда узнаешь, поздно будет.

— Ему-то что от меня надо, Кузьма Витальевич?

— Как что? Ты невеста его. Я не одобряю, но ему виднее, у него мошна тугая. От невесты что требуется? Чтобы покорная была и совестливая, не кочевряжилась, понимала свое положение. Об одном прошу, не хитри, всем хужее будет — и тебе в первый черед. Я тебя насквозь вижу. Ты себя полностью разоблачила, когда спицей махнула. Второй раз не выйдет.

Вернулась фельдшерица, увидела Зубатого на кровати, охнула и перекрестилась.

— Чего у тебя там? — недовольно спросил Зубатый.

— Переодеть ее надобно. Рубашонку принесла. — Фельдшерица развернула серую посконную рубаху, больше напоминавшую половую тряпку. — Не новая, конечно, зато сухая.

— Кто велел?

— От вас наказ, Кузьма-батюшка. Чтобы соблюсти в божеском виде… Иначе сопреет после карцера-то. В вонище-то этой.

— Осмотрела ее?

— Рубаху-то? Дак вот же она. Постиранная. После Глашки Трубы осталась. Ее голую зарыли, чтобы заразы не было.

— У тебя, Парашка, мозги есть? Я про девку спрашиваю, не про твою рубаху говенную.

— Ее тоже осмотрела, а как же. Анализ бы на мочу взять, а так все в порядке. До Покрова, пожалуй, дотянет.

— Все. Оставь рубаху и ступай. С тобой после займусь. Что-то мне твои ужимки не нравятся. Воли много взяла.

Фельдшерица, положив рубаху на кровать, попятилась задом, поклонилась в дверях.

— Займитесь, Кузьма-батюшка, займитесь. Давно обещаете.

Когда дверь закрылась, Зубатый наклонился над девушкой.

— Значится так, дорогуша. Говори прямо: жить хотишь?

— Не очень, Кузьма Витальевич.

— Тогда слухай последнее наставление. Ежели не сумеешь барина ублажить, из карцеру не выйдешь. Смерть тоже разная бывает, подумай об этом на досуге. Не во всякой избавление.

— Подумаю, — пообещала Анита.


8

На другой день Станислав Ильич никуда не поехал. У него появились проблемы, требующие немедленного решения. Посерьезнее, чем дохлая кошка в салоне или угрожающие звонки и записки. Сразу две столичные газеты опубликовали похабные статьи, где полоскалось его имя. Эти издания никак не смыкались друг с другом. Обе газеты независимые, но одна принадлежала Борису Абрамовичу, вторая — мэру. То и примечательно. На чем они спелись? Одна статья называлась: «Кому был выгоден дефолт?» Неизвестный автор, подписавшийся Николакусом Николаевым (претензия на юмор?), возвращался к печальным событиям 98-го года, называл фамилии трех членов правительства, включая «Киндер-сюрприза», двух банкиров, еще какую-то мелюзгу. Среди тех, кто якобы нажил состояние на дефолте, фигурировал и Желудев, который действительно в ту пору был близок к Кремлю. В общем, ничего серьезного, заезженная пластинка. Да и вообще, кто сейчас в свободной России обращает внимание на компромат, льющийся ведрами с экранов телевизора и со страниц периодики? Черный пиар, не более того. Разумеется, следует узнать, кто проплатил публикацию… Вторая статья с хлестким заголовком «Кому на Руси жить хорошо» под стать первой. Множество многозначительных намеков, зубоскальство, и Желудев там тоже упоминался не главным персонажем, а среди прочих кровосовов. Короче, грязная пачкотня. Единственное, что задело: намек на его, Желудева, якобы пристрастие к молоденьким мальчикам. Самое забавное, статья принадлежала перу известного правдоискателя Семы Локоткова. Вот уж впрямь, чья бы корова мычала. Голубее Семы в Москве никого, пожалуй, не было, Борька Мосюков ему в подметки не годился. Обличительные пассажи в статье звучали как призывные стоны распаленного вепря. Можно наказать оборзевшего педика, но какой смысл? Желудев заранее знал, что Сема ответит, когда ему предъявят счет. «Стас, милый! — завопит восторженно, роняя слюни в бороду. — Это же суперреклама, разве не понимаешь?!» И будет отчасти прав.

Все-таки главное — выяснить, каким образом и по какой такой причине две враждующие газеты вдруг запели в один голос? Кто стоит за этим хлипким наездом? В размышлениях над этим вопросом Желудева застал звонок Киры Вахмистрова из «Эха свободы». По его голосу Желудев предположил, что, вероятно, случилось нечто действительно неординарное. Обычно подобострастный и пришепетывающий, на сей раз Кира частил как из пулемета, не давая хозяину слово вставить. Из невразумительного бормотания журналистской крысы Желудев все же сумел понять, что ему, Кире, тоже прислали или посулили некий сенсационный материал, и не только ему, но и Вовану Сикилидзе с телевидения, ведущему самой рейтинговой аналитической программы «И-го-го». Материал настолько взрывоопасный, что нельзя говорить по телефону.

— Хорошо, приезжай, — буркнул Желудев.

Через полчаса крысенок явился — суетливый, неряшливый, весь как на шарнирах, с пионерским хохолком на тыковке и с грязной растрепанной бороденкой. Зинаида на дух его не переносила, но из чувства христианского сострадания, как обычно, подала кофе и коньяку в стакане. Сперва Желудев слушал журналиста невнимательно, параллельно просматривая биржевые сводки, но внезапно услышал нечто, тряхнувшее его как разряд тока. Поднял руку и зловеще бросил:

— Ну-ка, ну-ка, повтори, Кира! Медленно повтори.

Озираясь то на дверь, то на окна, Кира повторил. Это было серьезно, очень серьезно. Серьезнее не бывает. В недавнем прошлом Желудева, в общем и целом блистательном, были, однако, некие эпизоды, о которых он предпочел бы забыть, и уж тем более надеялся, что они никому, кроме него, не известны. Оказалось, ошибся. Кое-что всплыло или грозило всплыть. Если верить недоумку. А как не верить? Факты, на которые Кира, трясясь от ужаса, намекнул, из головы не выдумаешь. Нефть, будь она неладна. Ее лиловые, сумасшедшие потоки, имеющие над человеком такую же мистическую власть, как золото. Первая Чеченская кампания. Тайный сговор пятерых. Из них троих уж нет, один — далече. А Желудев здесь, в Москве, в пределах досягаемости. В тот раз они кинули папу, но если бы только его…

— Кто он? — сухо спросил Станислав Ильич.

Смышленый крысенок понял без уточнений:

— Не назвался. Это естественно, ведь…

— Как и когда он передаст материалы?

— Сказал, позвонит сегодня или завтра.

— Сколько запросил?

— Еще базара не было, ведь…

— Заткнись. — Станислав Ильич созвонился с Васюковым, чей рабочий кабинет был в этом же здании, попросил немедленно зайти. Иван Зиновьевич прибыл через пять минут — подтянутый, сухопарый, никак не дашь седьмой десяток, в цивильном костюме, сидящем на нем как френч. Увидев Киру, генерал ласково улыбнулся:

— О-о, какие люди! Почему без микрофона, Кирюша, брат?

В его устах шутка прозвучала как «Почему без наручников?» — и журналист привычно побледнел. Как представитель творческой интеллигенции, или, проще говоря, совести нации, Вахмистров по-прежнему панически боялся особистов, даже тех, которые вроде бы плыли с ними теперь в одной лодке. Этих, приспособившихся, пожалуй, боялся особенно, уж слишком много они знали. Прозорливо и с тайным трепетом прочитывал на их чугунных лбах грозные цифры — 1937 год.

— Перескажи генералу, что мне рассказал, — распорядился Желудев.

Журналист, заикаясь и путаясь, пересказал. Васюков слушал внимательно, не перебивал. Лишь изредка цокал языком. Суть ухватил сразу.

— Да-с, — заметил улыбчиво, когда Кира закончил. — Похоже, кому-то не терпится.

— Какие соображения, Иван Зиновьевич? — нервно спросил Желудев.

Генерал обернулся к Кире:

— Подожди пока в приемной, хлопец. Но не уходи. Еще понадобишься.

Журналист выскочил из кабинета, как из горящего дома. Генерал видел, в каком возбуждении магнат, но не спешил продолжать разговор, а Станислав Ильич его не торопил, это было бесполезно. Васюков со вкусом расположился в своем любимом кресле у окна, достал из объемистого кармана пиджака-френча курительные принадлежности, разложил перед собой на журнальном столике и начал неторопливо налаживать простенькую пенковую трубочку. Вид у него был благодушный и одновременно сосредоточенный. Подоспела и Зинаида Андреевна с подносом:

— Ваша наливочка, Иван Зиновьевич. Кофе по-турецки, сливки коломенские. Пейте, пока не остыло.

Генерал поблагодарил:

— Как твои колени, Зинуля?

— Ой, не спрашивайте. Полночи опять не спала.

— Будем пробовать сулему, ничего не поделаешь. Надо, Зина. Бояться нечего. Рецепт проверенный. Никто пока не умер.

Секретарша открыла рот, чтобы ответить, но поймала взгляд хозяина, смутилась и быстренько, вперевалку засеменила к дверям. Желудев бесился, но терпел, ждал, пока мозги у старого гэбиста провернутся в нужную сторону. От волнения закурил. Он уже в нескольких вариантах представил, что случится, если информационная бомба взорвется. Не исключено, что один из осколков рикошетом отлетит ему в висок. Совсем не исключено, даже вероятно. У Желудева пересохло во рту, и он перебрался за столик к генералу. Тот уже справился с трубкой, но не раскурил, аккуратно отцеживал сливки из серебряного кувшинчика в китайскую чашку с кофе. Отмеривал одному ему ведомую порцию. Отмерил, размешал напиток серебряной ложечкой, отпил глоток, подержал во рту, посмаковал. К вишневой наливке пока не притрагивался. Порядок есть во всем. Еще глоток побольше, аппетитное чмокание алых, будто чуть подкрашенных, толстых губ.

— Умеет, Зина, ох умеет!

Желудев молчал. Генерал озадаченно хмыкнул:

— Стас Ильич, стоит ли так переживать? Не первая зима на волка. Ушатом грязи больше, ушатом меньше, какая разница?

Желудев глядел в сторону. Выпуклые глаза подмокли. Васюков понял — дальше испытывать его терпение неразумно. Вздохнув, наполнил хрустальную рюмку багряной жидкостью.

— Что ж, давайте разложим по полочкам… Кому все это могло быть известно? Имею в виду не всю информацию, только интересующую нас часть. Афера с нефтяными поставками. Я правильно рассуждаю?

— Правильно.

— Насколько я в курсе, трое фигурантов уже благополучно отбомбились, а Жихарев, кому перепала солидная доля, куролесит где-то по европам. Верно?

— Верно. — Станислав Ильич не выдержал и закурил очередную сигарету. Черт с ним, с раком легких.

— Значит, эта четверка отпадает. Откуда еще могла быть утечка?

— От ваших же и могла. Чего дурачком прикидываешься, генерал?

Иван Зиновьевич примял табак в трубке специальным поршнем, зажег длинную, в пять обычных, спичку, наконец-то задымил, с наслаждением откинувшись на спинку кресла. Желудев ощутил острое желание врезать кулаком по самодовольной, улыбающейся чекистской харе; в общении с генералом оно возникало часто, но от его осуществления он был так же далек, как и в первые дни знакомства.

— Вряд ли от наших, Стас, — улыбнулся генерал. — Не преувеличивай нынешних возможностей спецслужб. Тем более все эти матерьяльцы несколько лет назад я изъял из главного компьютера собственноручно. Помнишь, докладывал?

— Выходит, не все. — Желудев ядовито сощурился. — Что-то приберег, а, мой генерал? Иначе откуда бы они взялись?

Васюков сделал вид, что не понял намека.

— Откуда взялись? Есть кое-какие догадки, но надо сперва проверить… Ладно, пойдем пока дальше… Сейчас очень важно нейтрализовать эту вонючку с телевидения. Этого Киселидзе.

— Это вообще не вопрос. Точнее, вопрос в конверте. Киселидзе, как все они, продается с потрохами. Я сам займусь.

— Отлично. Тогда остается зафиксировать шантажиста. Будем надеяться, что это дилетант-одиночка. В любом случае это тот человек, который нам нужен позарез. Правда, есть тут темный момент, который меня смущает.

— Да?

— Ты хорошо знаешь своего шибздика с «Эха»? Ведь он из одной колоды с Киселидзе, верно? Ему ведь кто больше даст.

— Не понимаю. Говори яснее.

— Смотри, что получается. Кира примчался, потому что якобы разговор секретный, не телефонный. Но сам документов не видел. Выходит, шантажист такой простофиля, что пересказал содержание незнакомому человеку? Да не одному, а еще Киселидзе. Возможно, и еще кому-то. Сомнительно это. Так не бывает. По жизни не бывает. Такой товар показывают краешком, и то не всегда. Сперва договариваются о цене и прочее такое. Но тоже не по телефону.

— Нет, — сказал Станислав Ильич. — Не может быть.

— Почему не может? Все может. С твоего разрешения потрясу немного бородатого?

— Да хоть убей, — Желудев со скрипом вдавил сигарету в пепельницу, — не верю! Жидкий он для такой игры.

— Ничего, в опытных руках загустеет… У тебя, Стас Ильич, коли не ошибаюсь, через два часа встреча в правительстве?

Осведомленность генерала давно не удивляла Желудева.

— Да. И что?

— Попробуй осторожненько выяснить, не оттуда ли ветер дует. Исключать ничего нельзя.

Желудев выкатил глаза, изучая генерала тем знаменитым гипнотизирующим взглядом, от которого многие сильные мира сего теряли присутствие духа. Лишний раз убедился, что для бравого служаки его волевое воздействие как мертвому припарка. Он спокойно допивал наливку, сладко причмокивая. Посасывал трубочку.

— Положа руку на сердце, Иван Зиновьевич, считаешь всех болванами, да? Умный ты один?

— Если бы я был умный, — ухмыльнулся генерал, — то платил бы тебе жалованье. А не наоборот.

…Весь оставшийся день Станислав Ильич провел как на иголках. После правительственного ленча, где ничего не удалось разнюхать, поехал на благотворительную акцию, на открытие бесплатной ночлежки для бездомных детей-наркоманов. Там выступил с небольшой речью и дал пресс-конференцию. Там же пообедал в отдельном кабинете вдвоем с директрисой Анастасией Добрыкиной, которую сам и назначил. Это были приятные два часа. В недавнем прошлом известная куртизанка, обслуживавшая исключительно финансовую элиту, Анастасия Добрыкина была во многих отношениях необыкновенной женщиной. Обладая привлекательной, но не выдающейся внешностью, она владела колдовским даром превращать рутинный половой акт в восхитительное пиршество любви. Брала недешево, очень недешево даже по столичным расценкам. Но никто из постоянных клиентов не жаловался, что остался внакладе. Напротив, многие пытались прибрать ее в личную собственность. Но Настино свободолюбие можно было сравнить лишь с ее любовным пылом. Станислав Ильич провел с ней много незабываемых ночей, и, когда с ней случилось несчастье, охотно пришел на помощь. Господь наказал ее за грехи изощренным способом. По первоначальному, еще дорыночному образованию Анастасия Добрыкина, смешно сказать, была ветеринаром и до сей поры, борясь с ностальгией, подкармливала всех бродячих собак в округе. Отсюда и ждал ее роковой удар. Здесь ее и подстерегала беда. Среди собак был один пес Филя, ее любимец, матерый дворняжище с примесью сенбернара. Однажды по весне Филя и еще с пяток кобелей, как обычно, сопровождали ее на прогулке в парке. Пес ластился, поскуливал, вился у ног, выклянчивая если не лакомство, то ласку. И Добрыкиной это было приятно. Она изредка останавливалась и милостиво почесывала собаку за ухом, трепала по пышной грязной холке. Собачья преданность отличается от мужской в лучшую сторону, хотя тоже не бескорыстная. И вот в какой-то момент Филя перешагнул границы приличия, видно, унюхал что-то и начал натурально к ней приставать, запрыгивать на нее и грозно порыкивать. Остальные псы помельче завистливо подтявкивали, суетились, и все это напоминало собачью свадьбу. Добрыкина прикрикнула на пса, попыталась оттолкнуть, и в пылу борьбы распалившийся Филя цапнул ее за шею клыками. Он-то, наверное, хотел любовно, но нежную кожу поранил и хлынула кровь. Кое-как отбившись, она добралась до дома, продезинфицировала ранку, приняла снотворное и пораньше легла спать. Но ночью поднялась температура и начался озноб. Анастасия перепугалась не на шутку. Позвонила знакомому профессору, и тот подтвердил, что в Москве зарегистрировано несколько случаев бешенства. Инфекционный климат вообще неспокойный, на подходе моровая язва, чума, холера и бубонный триппер. Узнав о происшествии, профессор велел немедленно подъехать к нему в лабораторию. Однако обошлось. К вечеру температура спала, а через несколько дней от ранки на шее осталась лишь памятка, как вечный поцелуй. Обошлось, да не все. Впоследствии Добрыкина не раз думала, что лучше бы влюбленный псина заразил ее бешеной болезнью. Пустячный, в сущности, эпизод произвел какое-то необратимое изменение в ее психике. Вместо бешенства она занедужила тем, что можно условно назвать членобоязнью. При ее роде занятий — гробовой диагноз. Она сделала несколько попыток переломить ситуацию, но тщетно. Станислав Ильич распространившимся сплетням не поверил, пока сам не убедился. Специально завернул к ней среди бела дня по дороге в Думу. Действительно, при виде обнаженной мужской плоти вчерашнюю безумную вакханку сперва бросило в жар, она покрылась сизыми пятнами, затем мертвенно побледнела и рухнула в обморок. Возможно, кому-то понравится заниматься этим с женщиной, которая трясется от ужаса и вопит, но он не был извращенцем. Погоревал вместе с подругой над нежданной напастью и тут же предложил ей место директрисы в приюте. Анастасия обрадовалась. В деньгах она не нуждалась, запасла капиталы, на оставшуюся жизнь хватит, но хотелось ощущать себя полезной обществу.

Славно пообедали, распили бутылку «Шардоне», много смеялись, припоминая забавные случаи из прошлого, расшалившийся Станислав Ильич даже попытался склонить ее к греху, чтобы посмотреть, не наступает ли исподволь выздоровление. Но у бедной женщины при одной мысли об этом брызнули слезы из глаз. Желудев начал ее успокаивать, сказал, что пошутил, демонстративно затянул потуже ремень на брюках и тут вдруг заметил на ее лице странное выражение, какого прежде не видел. Холодное, стылое. Как будто наблюдала за ним из дальней ложи.

— Ты чего, Настя? — спросил, оторопев. — Что-то не так?

Смущенно потупилась. Слезы высохли.

— Ну-ну, говори, чего увидела?

— Боюсь, обидишься, родной.

— Да что, в самом деле? Плохо выгляжу?

— Плохо, родной мой. Поберечься надо. Смерть в очах стоит.

Как кипятком ошпарила, стерва. Желудев замахнулся, но не ударил. Вот и делай после этого им добро. Проскрипел сквозь зубы:

— Брось свои ведьмины штучки. Говори, кто заплатил?

Всерьез переполошилась.

— Что ты, Стас, что с тобой? От чистого сердца хотела. Прости бабу неразумную… Мрак свинцовый… Ну ударь, пожалуйста, ударь, если легче будет.

Буром попер из-за стола, опрокинув на скатерть вино. Еле попал в рукава песцовой шубы. Добрыкина бежала следом, в платье выскочила на мороз. Что-то все верещала, просила прощения, но он уже не слушал.

Из машины в очередной раз позвонил Васюкову. Новостей не было, шантажист не объявлялся, из Киры ничего вытрясти не удалось. Но все под контролем и приняты чрезвычайные меры. Желудев не стал уточнять, что это значит.

Новостей не было до самого вечера, зато ночью, когда забылся неспокойным сном, возле тумбочки заблажил телефон. Не ожидая ничего хорошего (путный человек не рискнет звонить в такое время), на ощупь снял трубку. Голос узнал сразу, хотя не слышал несколько дней. Тот самый юный наглец, который под звуки американского поздравления обзывал его Пал Данилычем.

— Ну что, пупсик, совсем испекся, да? — злорадно, торжествующе поинтересовался подонок. — Дедушка дочек любит. Он тебя скоро за яички подвесит. Ага, Пал Данилыч?

— Зря веселишься, — спокойно ответил магнат. — Я ведь все равно до тебя доберусь.

В ответ раздался такой безобразный гогот, какой бывает только в пивной рекламе на телевидении. Станислав Ильич положил трубку на рычаг и выдернул вилку из розетки.


9

Никита плел паутину, а его друзья изнывали от безделья в однокомнатной квартире в Бутово. Время проводили в разговорах, в телевизоре и в долгой спячке. Отоспались за все последние годы. Валенок хандрил, и его состояние беспокоило Коломейца. Никита звонил два раза в день, утром и вечером, и в одном из разговоров, когда Валенка не было рядом, Коломеец поделился тревогой с другом:

— Боюсь, как бы Мика не наделал глупостей.

— Что имеешь в виду? Запил, что ли?

— Хуже. Боюсь, влюбился.

Никита засмеялся:

— Из окна кого-нибудь увидел? Или по телику?

Коломеец рассказал, что Валенок резко изменился после ночной поездки на дачу к Трунову. С ними тогда увязалась красивая девица, из тех московских вертихвосток, которым все трын-трава. Кроме доллара. Какая-то студентка из МГУ, но это еще надо проверить. Все они студентки. При Михаиле Львовиче она состоит то ли в сексобслуге, то ли в секретаршах, Жека толком не разобрался. Суть не в этом. Каким-то образом эта девица сумела оказать роковое воздействие на Валенка, что само по себе удивительно, особенно учитывая короткий срок их знакомства. Валенок не из влюбчивых, а теперь, когда стал художником, к нему вообще не подступись. Да и с этой студенткой, Коломеец помнил, они сразу начали собачиться, без конца подкалывали друг дружку. Но был момент — Коломеец и Трунов поднялись наверх, на второй этаж за документами, а Валенок и студентка остались внизу в гостиной. Наверное, тогда все и произошло. Любовь — таинственная штука. Может ужалить, как змея, а иногда развивается постепенно, как раковая опухоль. Задним числом Коломеец припомнил, что, когда они с Труновым вернулись, Валенок и студентка держались как-то скованно и сидели в разных углах. И на обратном пути почти не разговаривали друг с другом.

— Что значит — почти? — уточнил Никита.

— Ничего не значит.

— Как ее зовут?

— Кажется, Алиса. Или что-то вроде этого. Нерусское имя.

— Почему думаешь, что Валенок влюбился?

Оказывается, несмотря на то, что Валенок с девушкой почти не разговаривали, они успели обменяться телефонами, и теперь Мика часами висел на трубке и на попытки старшего товарища по оружию привести его в чувство реагировал болезненно, договорился до того, что, если Колодец будет мешать, плюнет на все и уедет. Куда уедет, не сказал. Но не на Урал. Никита был поражен. Не верилось, что Валенок мог совершить такую оплошность: дать этот телефон малознакомой девице.

— Он где сейчас? Дай ему трубку.

Валенок как раз вышел из ванной, блаженно пофыркивая. Коломеец передал ему трубку. По первым же словам стало ясно, что Коломеец не ошибся, дела плохи. Названый брат отвечал дерзко и непреклонно, что было вовсе на него не похоже. Он всегда в дружбе был тих и нежен. Никита спросил, понимает ли он, что делает? На что Валенок заносчиво ответил:

— Что я, по-твоему, политический заключенный?

— При чем тут политический? — удивился Никита. — Потерпеть не можешь? Нас всех под удар ставишь.

— Почему?

— Мика, опомнись. Ты ее совсем не знаешь.

— Она хорошая, — мечтательно отозвался Валенок. — У ней судьба неудачно сложилась, но ее вины нету. Она пишет. Хочешь, прочитаю?

Дальше говорить было не о чем: Валенок бредил. Не Никите его осуждать, он сам в капкане. Оставалось уповать на судьбу. Он попросил передать трубку опять Коломейцу.

— Стихи не хочешь послушать?

— В другой раз, — уклонился Никита. Коломейца попросил приглядеть за свихнувшимся Валенком, подержать его а приколе хотя бы три-четыре дня. Надеялся уложиться в эти сроки.

Никита развил бурную деятельность и почти не расставался с Еленой Павловной. Если не встречался с ней, то подолгу разговаривал по телефону, обсуждая разные детали. В гостиницу больше не водил, чтобы не засвечивать, но дважды они переночевали у какой-то ее подруги, убывшей в командировку. Постепенно у него не осталось секретов от бывшей прокурорши, и, если бы захотела, она в любой момент могла сдать его тепленьким. Он был уверен, что она этого не сделает. Выведя его на Трунова, она сама увязла по горло, но дело не в этом. Она была с ним так же откровенна, как он с ней. Их ночные взаимные признания выходили за рамки деловых и любовных отношений. Странная женщина с голодными глазами и с поразительной способностью угадывать оттенки чувств стала для него сестрой, матерью, возлюбленной и дочерью — все вместе. Он заранее страдал от того, что им предстоит расстаться. Елена Павловна смотрела в будущее философски. Говорила, что несколько дней, пусть даже минут счастья вполне стоят нескольких пустых жизней. От этих слов у него болела душа, как от музыки. Он сознавал, что каждое их объятие, каждый любовный стон таит в себе неизбежное предательство. Но все это было лирикой и никак не влияло на его внутреннюю сосредоточенность.

Никита придумал новый, гениальный план, который мог осуществиться лишь при участии ее мужа. Упрашивал, чтобы Елена Павловна их свела, но впервые наткнулся на стойкое, непреклонное сопротивление.

— Нет, — сказала, как отрезала. — Егор тут ни при чем. Забудь про него.

Никита горячился:

— Почему, почему?

— Потому, любимый. Неужели не понимаешь?

— Объясни, не понимаю.

— Если с ним что-то случится, я не смогу себе простить. И жить не смогу. Ты этого добиваешься?

Дальше все доводы разбивались о тупое женское упрямство. Он объяснял:

— Желудь никогда не успокоится. Его можно убить, но я не хочу мараться. После не отмоешься. Его надо переключить. Что самое дорогое для Желудя? Деньги, верно? Для него разорение страшнее смерти. Для него лишиться награбленного — все равно что удавиться. Вот это и есть наказание, другого не может быть. Но без твоего мужа…

— Замолчи, — вскрикивала Елена Павловна. — Пожалуйста, замолчи!

Смягчилась она неожиданно, а потом и вовсе вдруг развернулась на сто восемьдесят градусов без всяких видимых причин, что часто бывает с женщинами. Случилось это под утро. Они лежали в постели, утомленные любовью, как приступом лихорадки. Никита любовался ее строгим лицом, до синевы испепеленным страстью.

— Ладно, — сказала она. — Чего ты ждешь от моего мужа?

Никита, встрепенувшись, поделился своим планом, что заняло несколько минут. Елена Павловна слушала не перебивая.

— Видишь, ничего особенного. Обычная коммерческая сделка.

— Да, — согласилась Елена Павловна. — За исключением пустяка. Если что-то не сойдется, Егор Антонович загремит.

— Возможно, — признал Никита. — Все под богом ходим. На то он и бизнес. Зато при удаче твой муженек слизнет минимум десяток «лимонов».

Елена Павловна приподнялась на локте и разглядывала Никиту почти со страхом. Ее твердые небольшие груди золотились в предутренней дымке.

— Не пойму, как тебе в голову приходят такие идеи? Кто ты такой, Никита?

Этот вопрос ему задавали часто, всякий раз он отвечал по-разному, в зависимости от настроения. Правды не знал и сам.

— Я сирота, — ответил на сей раз. — Сироток грех обижать. Они на выдумки мастера.

Часть пятая РАЗБОРКА В МОСКВЕ

1

Егор Антонович принял его в служебном кабинете на Старой площади. Никита увидел перед собой человека лет шестидесяти с небольшим, простецкой внешности, с залысинами на круглом черепе, с вдавленными висками на блудоватом лице. Ничего не выражающий взгляд круглых глаз. При пьяном царе Борисе, когда повсюду заправляли маленькие, шустрые бурбулики, Егор Антонович выглядел иначе, был поджарым, сухим, энергичным чиновником с модным на ту пору стойким недержанием речи (мода держалась вплоть до Кириенки), но, проработав несколько лет в московском правительстве, естественно, как всякий член команды, стал все больше походить на мэра: его черты приобрели приятную округлость, движения стали более плавными, на плоском лице то и дело вспыхивала наивно-укоризненная улыбка, которой прославился городской голова. Никиту он встретил приветливо, руки не подал, но предложил стул и сам уселся напротив за длинный стол для приемов.

— Что ж, молодой человек, Никита… э-э…

— Можно просто Никита.

— Что ж, Никита, ваш, так сказать, меморандум я просмотрел. Полагаю, Елена Павловна не ошиблась. Есть полет мысли, есть масштаб, но ведь это, — Егор Антонович сделал паузу, сверкнув в улыбке безупречными протезами, — но ведь это, юноша, афера чистой воды. Коммерческая авантюра. Чем же, интересно, вам так насолил наш многоуважаемый господин олигарх?

Никита заранее тщательно продумал линию поведения: дубоватый россиянин, осиянный свыше.

— Мне лично ничем. Но все честные бизнесмены его ненавидят. Зарвался он. Ни с кем не делится.

— Та-ак… и кто еще знаком с вашим прожектом?

— Только вы и я, Егор Антонович.

— А Елена Павловна?

— Что вы! Как можно втягивать женщин в такие операции? Я женщинам вообще не доверяю.

— Кстати, как вы познакомились?

— Разве она не сказала? О-о, перед вашей супругой я в неоплатном долгу. Несколько лет назад она вытащила меня из тюрьмы.

— Даже так? Какая же статья вам грозила?

Никита смущенно потупился:

— Пустяки. Я тогда только начинал в бизнесе. Подставили конкуренты. По неопытности.

— Но теперь размахнулись по-крупному, как я погляжу.

Никита натурально зарделся:

— На большую долю не претендую, Егор Антонович.

— И то ладно… Почему обратились с этим ко мне?

— К тому же еще? У меня на таком уровне знакомых нет. И потом, эта сволочь столько лет вас грязью поливает.

— Меня?

— Сами знаете, Егор Антонович.

Скороходов задумчиво кивнул, и Никита почувствовал, что дело на мази.

— Почему вы так уверены, что господин олигарх клюнет на наживку?

— Уверенности нет. Важно, откуда поступит сигнал. Халява заманчивая и никакого риска. Банк «Триумф». Это солидно. В здравом уме никто не откажется. Тем более Желудь.

— Сто миллионов долларов большая сумма даже для «Триумфа».

— Так это же игра, — возбудился Никита. — Никаких реальных денег. Ссуда только на бумаге. Я ведь все обосновал и схему начертил. Несколько перестановок — и Желудь в полном дерьме. Хоть завтра в суд.

— Вы меня изумляете, Никита, — признался Егор Антонович. — У вас что же, экономическое образование?

— Зачем? Левша блоху подковал, неужто мы с вами Желудя не обуем, — удачно пошутил Никита.

Через пару минут Егор Антонович его выпроводил, пообещав вскоре сообщить о своем предварительном решении.

— Когда вам позвонить? — деловито поинтересовался Никита.

— Не надо звонить, — усмехнулся Скороходов. — Раз уж вас Елена Павловна опекает, будем держать связь через нее.

На прощанье все же протянул руку, которую Никита пожал с таким ощущением, словно обмаслился о теплую сдобу.

Едва за ним закрылась дверь, Егор Антонович сделал два звонка. Первый — некоему Петру Борисовичу. Разговор был очень короткий. Не здороваясь, Скороходов определил позицию:

— Судя по всему, Петя, стоит рискнуть. Я давал на экспертизу Бочуку. Он тоже одобряет. Получается изящная трехходовка, если привлечь думцев. Этот мальчик — прямо с неба гостинец.

— Да уж, — отозвался собеседник. — У самих мозгов не хватает. Четвертый месяц кружим вокруг да около… Ладно, что потребуется от меня?

— Как обычно, пропагандистское обеспечение… Ну и…

— Что «ну и»? Не тяни, Егор, люди в приемной.

— Лишнее звено в комбинации, этот самый вундеркинд.

— Это не проблема. Поручим Чекалину. Дашь ему координаты.

— Петя, хотелось бы в щадящем режиме… Паренек толковый, может впоследствии пригодиться.

— Что я слышу? — прогудел властный насмешливый голос. — Стареешь, Егорушка. Впадаешь в сантименты.

— Есть еще некоторые обстоятельства…

— Все, Егор, не дури… Держи меня в курсе… Вечером созвонимся. Адью.

Положив трубку, Егор Антонович раздраженно почесал обе залысины сразу. Потом набрал мобильный номер супруги. С ней заговорил покровительственно и нежно:

— Елочка, у тебя с головкой все в порядке? Ты кого мне подсунула?

— Что такое, дорогой?

— Как что такое? Шалопутный отрок с явно выраженной манией величия. Где ты его выкопала?

— Значит, понравился, — проворковала Елена Павловна. — Меня не проведешь, мой сладкий, я слишком хорошо тебя знаю. И что решил?

— Он тебе рассказывал о своем, как бы помягче выразиться, прожекте?

— Нет, он очень скрытный. Да я и не допытывалась. Зачем мне?

— Интересное кино… Ты хоть знаешь, кто он, откуда? Чем занимается? Он обмолвился, вроде проходил у тебя по какому-то процессу.

— Давняя история… Сущая ерунда.

— Давай обсудим все позже… Не хочешь сегодня поужинать со мной?

— Прости, дорогой, никак не могу. Если бы ты сказал раньше…

— Тогда до вечера?

— Подожди, Егор, — ее голос вдруг изменился, в нем зазвучали нотки, заставившие Скороходова напрячься, — еще одно… Надеюсь, с мальчиком ничего плохого не случится? Мне бы очень этого не хотелось.

— Ты о чем, Елочка?

— Прекрасно знаешь о чем. Егор, предупреждаю тебя, не делай глупостей.

— С чего это ты о нем так заботишься?

— Егор!

— Да, родная.

— Я тебя предупредила.

— Не выношу, когда разговариваешь в таком тоне.

— До свидания, муженек.

— Елочка, он тебе в сыновья годится.

Елена Павловна дала отбой. Скороходов растерянно подумал, что в течение долгой совместной жизни слишком многое ей прощал, собственно, все прощал. Ни разу по-настоящему не поставил на место. Ни разу руки на нее не поднял. Возможно, это было большой ошибкой. Когда-нибудь она выйдет ему боком.


2

Алиса и Валенок шли по переулку неподалеку от «Шаболовской». Девушка держала его под руку. На ней была длинная норковая шубка до пят, в ушах блестело что-то дорогое, с камушками. После семи вечера в таком прикиде дамы по Москве не разгуливают, слишком опасно. Пять минут назад они встретились у метро и теперь прикидывали, куда бы зайти и пропустить по рюмочке. Перед тем, уходя из дома, Валенок крупно повздорил с Жекой. Тот не хотел его отпускать ни в какую. Поставил ультиматум: если Мика уйдет, завтра же они отправляются в Ялту. Ультиматум дикий — и Валенок ответил соответственно. Сказал: «Отвали, ты мне не надзиратель». Как его Жека обозвал, не хотелось вспоминать. И еще спросил: «Ты что, парень, совсем рехнулся? Давай телку по телефону вызову. Какая тебе разница?» Валенок гордо ответил: «Никакой!» — и ушел, хлопнув дверью. Настроение у него было поганое, но оно немного улучшилось, когда увидел Алису. В своей шубке она выглядела ослепительно. На высоких каблуках. Почти с ним вровень ростом. У него на миг сердце остановилось. За последние дни он пришел к мысли, что встретил наконец-то родственную душу, но сейчас в этом усомнился. Эта молодая женщина, будто сошедшая с обложки глянцевого журнала, не могла быть ему родственницей. Кем угодно, но не родственницей. С другой стороны, у него было чувство, что он не жил прежде, пока не услышал серебряный, с пересмешинкой голос и не увидел свет карих глаз, устремленных на него с грозной мольбой. Поразительно, ни Жека, ни Никита, люди, в принципе, сердечные, не хотели его понять. Или нарочно дразнили, проверяя на вшивость. Если так, то особенно обидно.

Недолго думая зашли в первый попавшийся шалман, одно из тех летучих заведений, кои вдруг расплодились на Москве в неисчислимомколичестве наравне с «Сантехникой» и «Итальянской мебелью». В одноэтажных, сшитых на живую нитку строениях было везде примерно одинаковое меню, одна и та же обстановка-дизайн — пластиковая мебель и дутые под бронзу украшения на стенах, — и, похоже, одни и те же хозяева, дружелюбные гости с Кавказа. Но если не знать, кто владелец, нипочем не догадаешься. На обслуге, как по всей покоренной столице, шустрили русские девахи либо синюшные пареньки, и лишь в глубине мини-кухоньки, где дымились жаровни, можно было раздеть добродушного, улыбающегося горца, восседающего на стуле, как на троне.

Как только уселись за стол, покрытый льняной скатертью, к ним подлетела беленькая рабыня в озорном фартучке с блокнотиком в руках. У нее было такое лицо, будто она опаздывала на поезд. Валенок заказал пива и две порции мясной еды, потом, спохватившись, спросил у девушки:

— Может, тебе водочки? Или винца?

— Нет, — сказала Алиса. — Хочу тоже пива.

Им предстоял важный разговор, оба это понимали.

У Мики он весь уже был заготовлен, только он не знал, как начать. Вдобавок его сбила с толку сама Алиса. Поймав восхищенный взгляд, вдруг выдала несуразицу:

— Чего так нервничаешь, Миша? Не волнуйся, я платная.

— Ну и что? — неуверенно возразил Валенок. — Все равно не должна так говорить.

— Почему? Ты же хочешь со мной переспать, правильно? Чего нервничать. Никаких проблем.

Мика был шокирован. Не ее прямотой, нет. Он ведь тоже вырос и повзрослел в подлое время, когда отношения между мужчиной и женщиной упростились до рыночного примитива. Однако из их долгих телефонных разговоров вовсе не вытекало, что они встретятся как кобель с сучкой, справят половую нужду и разлетятся в разные стороны. Для него все было намного серьезнее, и он надеялся, что для нее тоже. И вдруг такой поворот. От огорчения он уже готов был встать и откланяться, сославшись на срочный вызов, но, приглядевшись, различил в ее глазах, на самом донышке, такую растерянность, какая бывает у птенчика, запутавшегося в силках. Вот оно что. Девушка психовала не меньше, чем он. И вместо того, чтобы вернуться к домашней заготовке, Мика задал нелепый вопрос:

— С тем старым пердуном тоже не было проблем? Ты с ним спала?

— Он не старый, — гордо ответила девушка. — Он мой друг… Скажи, Миша, ты меня позвал, чтобы узнать, с кем я спала? Или еще зачем-нибудь?

— Не называй меня Мишей, пожалуйста.

— А как называть?

— Называй как все — Микой. Или Валенком.

— Валенком? Почему Валенком? — Она не засмеялась, а как-то невольно поморщилась.

— Потому что я и есть валенок. У меня нет опыта общения с такими девушками, как ты.

— Опыта и не нужно. — Алиса достала из сумочки и положила на стол сигареты. — Называешь цену — или девушка сама называет. Потом торгуетесь. Потом в номера.

— У тебя что, пластинку заело?

Беленькая рабыня принесла пиво в двух высоких кружках и две тарелки с мясом, аппетитно завернутым в белые листы лаваша. Пожелала приятного аппетита. Она все еще спешила на поезд, но уже понимала, что опоздала. Когда ушла, Мика сказал:

— Давай не будем о прошлом. Я о нем знать ничего не хочу.

— Не ври. Сам спросил, спала ли я…

— Просто вырвалось, прости… — Мика подул на пену и отпил солидный глоток. — Я совсем о другом думал.

— Так часто бывает, — улыбнулась девушка. — Думаешь об одном, говоришь о другом. Мишенька, я не собираюсь тебя за нос водить. Не знаю, что ты вообразил, но я обычная московская блядь. Деньги этим зарабатываю. Чтобы ам-ам — кушать.

У Валенка хватило душевного чутья, чтобы понять, что все это она говорит неспроста и, похоже, не слезет с этой темы, пока они вместе не поставят точку.

— Мое дело предложить, — сказал он, — твое отказаться… Нет, давай сперва покушаем, пока не остыло.

— Ешь, я не хочу.

— Тогда и я не хочу…

…До сих пор ей так и не удалось определить, нравится ли он ей. Дитя новых времен, она уже привыкла не придавать большого значения чувствам. Иное дело — секс. С его помощью легко и удобно познавать окружающий мир и применяться к нему. Она считала себя умным, практичным и везучим человеком. Вот веские подтверждения — филфак, богатый покровитель, иномарка, небольшой счетец в банке и — венец всему! — за все годы один аборт, да и то по школьной дурости, когда проходила курсы по планированию семьи.

В первый вечер, когда эти двое заявились к Трунову (сама им открыла, дура), она Мику натурально возненавидела, что с нею редко бывало: парни один другого стоят, каждый ищет, где ему обломится, одноклеточные, чего на них злиться всерьез, а тут пробрало до печенок, что-то, видно, в ней задел, что трогать нельзя. Его товарищ Жека Коломеец был хотя бы поприличнее, с какими-то манерами, умел себя вести, не хамил, дул в свою дуду — и только. А Мика так и нарывался на скандал. Господи! На кого нарывался? Да если бы Михаилу Львовичу понадобилось от них избавиться, ему стоило нажать кнопку на столе — и лихую парочку замели бы прямо на хате, но он этого не сделал. Тоже вопрос. Почему?

В машине, когда неслись сквозь зимнюю ночь, ей жутко захотелось курить, а сумочку оставила на квартире, и — надо же! — Мика догадался. Ни слова не говоря прикурил сигарету и протянул ей с добавлением любезных слов: «Извольте, сударыня! Правда, наши, рабочие».

На самом деле Алисе, как представителю нового племени инопланетян, давно было наплевать, что курить и что пить, но ни тем ни другим она не злоупотребляла. Курнешь под баночку пивка для кайфа — и харе. Она и дури избегала — бич всех отвязанных. Попробовала разок-другой, нельзя было иначе, с черными сидела, и отвалилась. Да вдобавок ничего и не почувствовала. Когда начинала славный путь к сияющим вершинам житейского успеха, клей нюхали пацаны. Но и это оказалось не по ней. Вроде мари в мозгах — и на толчок тянет. Чего уж хорошего.

Телефон ему не давала, сам как-то раздобыл. Позвонил раз, потом еще — и незаметно понеслось. Честно говоря, во время их долгих бесед на нее частенько находила странная одурь, и она забывала, на сколько хочет Мику раскрутить, коли заведется не на шутку.

…После третьей кружки Валенок сделал ей официальное предложение, и она не рассмеялась. Хотя обычно от таких предложений ее заводило. Валенок изложил свою мечту: они втроем, то есть, точнее, трое мужиков и трое женщин отправятся на Урал в заповедное место, приспособленное для счастливой первобытной жизни. Для обзаведения ничего не понадобится, жилье там есть, климат добрый, зато людей нет, всех повывела реформа. Там начнут новую жизнь, как в давние времена на берегах Уссури. Охота, рыбалка — это само собой. Расцвет искусств и ремесел. Слияние с природой. Но и это не главное. На поселении пригодится талант каждого общинника. Допустим, Алиса — филолог по образованию. Значит, станет детишек учить. Валенок прикинул: прибавление всеобщего потомства будет происходить в геометрической прогрессии. Трудновато придется на первых порах, но тем, кто любит… Спохватившись в этом месте, окатил ее полубезумным взглядом:

— Извини, не поинтересовался… Может, это… Может, зря языком треплю, а ты меня вовсе не любишь?

В эту минуту с Алисой стряслось что-то неладное. Будто ее поймали на рваной резинке. В общем, грязное что-то. Из слегка осоловелых глаз простофили пролилось море яркой голубизны, и все на нее одну. Она угадала: блаженный. А что ответишь блаженному? Матом пошлешь? Либо на колени шлепнешься.

— Вы зачем в Москву приехали, вояки? — спросила тихо. — Вам тут вовсе не место.

— Конечно, не место, — обрадовался Валенок, посчитав ее ответ за чистосердечное признание. — Говорю же, дельце небольшое. У Никиты невесту сперли. Разыщем, заберем — и айда.

— Невесту?

— Ну да… Она принцесса. А он олигарх сраный. Весь в говне. Конечно, в амбицию впал. Как же! Он-то думал, все продается… Алиса, ты это… Разболтался я. Если ребята узнают… Я и так порядок нарушил, что к тебе прибежал.

— Еще не прибежал, — усмехнулась Алиса. — Но это исправимо. На автобусе три остановки… едем ко мне?

Валенок заерзал.

— Если из-за денег… — не так поняла Алиса.

— Не-е, деньги есть… Жека волнуется… На два часа отлучился, а уж сколько прошло.

Беленькая рабыня, по-кавказски вышколенная, подлетела с блокнотиком, вырвала листочек — счет.

— Девушка, — попросила Алиса. — Принесите кофе.

Никак не могла собраться с мыслями, чтобы хоть что-то ответить безумцу. Не тот случай, чтобы динамить. Мика ждал терпеливо, цедя свою «Приму». Еще только добавил:

— Ты там будешь королевой бала.

— Где — там?

— На севере, где еще. Да это так пугают — север. Там места заговоренные, никто нас не разыщет. Крестьяне столетиями хоронились, когда от помещиков убегали. Старообрядческие поселения. Кстати, ты кто по вере?

— Мусульманка. Не видно, что ли?

— С этим лучше не шути. Мы, снайпера, народ суеверный. Так чего надумала?

Рабыня подала кофе в изящных фарфоровых пиалах, сахар на отдельном блюдце. Алиса отпила глоток, затянулась табачком.

— Честно говоря, Мишенька, ты застал меня врасплох. Предложение очень заманчивое…

— Ты что, — загорелся Валенок. — Оттуда заново русская земля пойдет. Народ воскреснет. Или тебе эта нынешняя жизнь по душе? — уточнил подозрительно.

— Говорю же, предложение заманчивое… Но столько проблем. Ты сказал, детей нарожаем. А где? Кто их будет принимать? Ты подумал? У тебя есть акушерка?

— Галка умеет. Не бери в голову, все учтено могучим ураганом.

— Мишенька, но я не на голом острове. У меня родители, я учусь на третьем курсе. Да мало ли… Дай время подумать.

И тут увидела, что встретилась с человеком иной породы, каких раньше не знала. Мика нахмурился и сказал:

— Нет.

— Что — нет?

— Времени нет. Или решай сразу, или разойдемся, как в море корабли. Больше меня не увидишь.

Кроме того, что это был человек иной породы, вдобавок снайпер, Алиса чутьем уловила, что страшно боится его потерять. А он сделает, как сказал. Он не из поколения «пепси» и не из пузанов с тугими кошельками. Живет по своим законам, неведомым ей. Мика Валенок смотрел на нее так, как смотрит самец на добычу — и она сомлела. Легче всего, конечно, расстаться, но дурой она не была. Не случайно даже многомудрый Трунов частенько прислушивался к ее советам. Мика ждал от нее простоты, и у нее хватило ума дать ему, что он хочет.

— Хорошо, — сказала, улыбаясь одними глазами. — Я поеду, куда позовешь. При том условии, если вы уцелеете. А вот в этом я не уверена.

Будто плита спала с его души, и Алиса почувствовала рухнувшую на пол тяжесть, словно сама удерживала плиту за краешек. Его скуластое лицо волшебно просветлело.

— Уцелеем… Ты даже не представляешь, из каких переделок мы выходили. Никита…

— Да что ты все — Никита да Никита? Кто такой ваш Никита? У него две головы, что ли?

— Одна, — серьезно ответил Валенок. — Но крепкая. Ее фугасом не расколешь. По ней кувалдой били и чем попало, а она все такая же. Только уши растопырились. Мой брательник. Мы с ним оба сироты.

Мало было в жизни Валенка таких прекрасных вечеров, как этот.


3

Для окончательного перевоспитания Аниты, для ее приведения в человеческое состояние Кузьма Витальевич разработал новую систему, которой чрезвычайно гордился. Система не имела аналогов даже на «Зоне счастья». Заключалась она в том, что Аниту замуровали в пластиковый мешок с прорезями для рук и ног, на шею нацепили собачий ошейник, и Зубатый лично три раза в день выводил ее на прогулку. Разговаривать ей было запрещено. Свои эмоции она имело право выражать телодвижениями и звуками. Зубатый верил в успех. Как психиатр зоны, он понимал главное в переделке человека к лучшему — это лишить его представления о своей половой принадлежности, а также о духовной сущности. Человека надобно упростить до состояния полного безразличия к своим видовым признакам. Чтобы забыл про себя, кем он был и кто есть, превратился в овощ. Идея была не нова, люди испокон веку проделывали подобные штуки с теми, кто попадал в их абсолютную власть. Иногда — с целыми народами. Зубатый отнюдь не открывал Америку, она была открыта задолго до его собственных научных изысканий. Более того, из газет ему было известно, что именно в наши дни весь мир в очередной раз собирались привести к общему знаменателю и назвали его глобализм. Его открытие состояло в другом. Из Аниты он надеялся вырастить новую личность, соответствующую международным рыночным стандартам. То есть из бросового человеческого материала, из бабы, слепить конфетку, которую каждому захочется сунуть за щеку. Оценит ли Желудь? Зубатый надеялся, что оценит. Этот маленький психологический триумф поможет ему расширить владения зоны до районного центра Охлябино, где все равно осталось в живых не больше полусотни человек. Остальных в прошлом году выморили морозом за неуплату каких-то долгов Чубайсу.

Кузьма Витальевич вывел Аниту в лесок рядом с бывшей воинской частью, где ржавела брошенная техника. От холода Анита жалобно поскуливала, но Зубатый ее приободрил:

— Ниче, сейчас согреешься. Будем отрабатывать команду «На пузе, ползком». Сразу скажу, Аня, это очень важная команда. Она дисциплинирует подсознание. Когда человек пробирается на брюхе по сырой земле-матушке, у него в мозгу происходит слиянность с природой. Вон от той елочки — ползком, марш!

Анита стояла столбом, будто не понимая. Не понял ее поведения и Зубатый.

— Тебе чего, дважды повторять? Или желаешь сперва по бревну побегать? На бревне, учти, намного тяжельше. Оно все в гвоздях. Спецназ дрессировали.

Будто очнувшись, Анита шлепнулась в снег и поползла в указанном направлении. Зубатый, дымя сигареткой, шел сзади и слегка небольно ее попинывал для куража.

— Что ж, Аня, ползешь хорошо, но медленно. У нас сроки ограниченные. Желудь через неделю экзамен назначил. Давай, голубушка, прибавь маленько, порадуй старичка.

Анита прибавила, но зацепилась пластиковым балахоном за сучок и испуганно ойкнула.

— Стоять! — рявкнул Зубатый. — Сознательная порча казенного имущества. Что за это бывает?

Анита не могла ответить, за лишнее слово ее могли лишить вечерней дозы дури, а она уже ощущала голодное жжение в желудке, хотя до конца тренировки осталось не меньше двух часов. Ее вторую неделю держали на таблетках. Наравне с психологической переделкой Зубатый проверял на ней действие партии наркотика, полученного от американских друзей в качестве гуманитарной помощи. Новый наркотик под названием Микки-Маус отличался от других тем, что его отсутствие в организме вызывало дичайшие боли, зато совершенно не затуманивал сознание. В Ленгли его разработали специально для вразумления непокорных бен ладенов, отрицающих свою вину. Два месяца назад Желудев в бескомпромиссной борьбе выиграл тендер на его внедрение на пространствах вымирающей России. По тендеру Микки-Маус проходил как аналог аспирина.

— Ладно, ползи дальше, — смилостивился Зубатый. — У дерева передохнем. Сама курнуть не желаешь?

Анита и на сей раз не попалась на уловку, лишь замычала в ответ. Мычание поощрялось. Зубатый придерживался мнения, что чем гуще человек мычит, тем скорее перевоплотится в идеал. Однако в принцессе он постоянно подозревал хитроумие. Не забылся случай с булавкой, место прокола на шее до сей поры зудело.

— Ты вот что, Аньк. — Он слегка толкнул ее сапогом. — Перебарщивать тоже не надо. Мычи, да не юродствуй. Дома заштопаешь комбинезон. Справишься сама или тетку Прасковью прислать?

Анита опять замычала отрицательно. Желудок все настойчивее требовал лекарства, но это нельзя обнаруживать. К Зубатому она приспособилась, с ним важно ничем себя не выдать. Тогда он почти как человек. А вот если зацепится за какую-нибудь слабину — то держись. За время пребывания на новых поселениях Анита действительно сильно переменилась, только совсем не так, как рассчитывал наставник. Ни к кому из здешних обитателей она не испытывала ни ненависти, ни злобы. А тех, кого знала раньше, включая Никиту, начала понемногу забывать. Зато сделала несколько важных открытий. Оказывается, всю прежнюю жизнь она прожила вслепую, можно сказать, почти во сне. Занятия музыкой, кавалеры, книги, долгие беседы с умными воспитанными людьми, прекрасные путешествия и многое другое ничего не значили или, вернее, обозначали некую реальность, которая была чистой иллюзией. В той, прежней реальности, наполненной множеством душевных тонких трепетаний, не было ничего по-настоящему прочного и важного. Только здесь, на зоне, вспоминая о прошлых годах, Анита ощутила жизнь в полной мере, такой, какая она есть на самом деле, и за одно это была благодарна Зубатому и — еще больше — Станиславу Ильичу, пославшему ей это прозрение. Жить можно, лишь умирая каждую секунду и ощущая постоянное убывание как величайшее благо. Вот и весь секрет бытия.

Смешны ей были теперь детские забавы, мечты и планы. Комфорт, развлечения, грезы о собственном доме, наполненном детскими голосами, — все пустое, зряшное, невсамделишное. Ползи спокойно от дерева к дереву, нюхай пушистый снег и думай о том, как растворится в желудке вечерняя таблетка и отступит не боль, нет, а то, что страшнее всякой боли, ее знобящее предчувствие.

Зубатый наступил ей на спину ногой, остановил движение. Залюбовался надвигающимся закатом, просунувшим из-за дальнего леса косматую, с огненными нитями башку.

Сладко дымилось на морозце. И мягкая податливая плоть, просевшая под ступней, доставляла ощущение неубывающего праздника.

— Теперича так. — Он нагнулся и отцепил поводок от ошейника. — Ступай к себе и жди. Лекарство сам принесу. Небось не терпится, а?

На сей раз Анита не замычала. По блеску насупленных глаз догадалась об его умысле. Сам принесет. Значит, очередная попытка. Она и так ждала ее со дня на день. Наставник слишком долго терпел — и весь извелся. Какие бы указания ни оставил Желудев, Анита знала, что рано или поздно этот зверюга возьмет ее. Он с самого начала настроен на ее волну. Раскатывал ее, как косматый мишка запечатанный бочонок с медом. Больно не терпелось откушать сладенького. Отчасти она ему сочувствовала. Он не властен над собой, его сознанием и поступками руководили дремучие инстинкты. Ее несколько раз обыскивали, чтобы — не дай господи — не спрятала еще какой-нибудь иголки для защиты. Да не было у нее больше ничего. Даже воли почти не осталось.

И все же ему не светит. Она, графинечка Анна Иоанновна, ведь тоже не вольна над собой. Никто ни над кем не волен. Это тоже ее здешнее открытие. Надо всеми земными тварями царит провидение.

У себя в комнате с зарешеченным оконцем она разделась до пояса и обмылась из кувшина, растирая тело маленьким кусочком хозяйственного мыла. Потом натянула теплый свитер, легла на кровать и стала ждать, как он велел. Ее ничто не беспокоило, напротив, на душе было радостно, как перед Пасхой. Быстрее бы только, быстрее. Зачем дальше тянуть. Последний день Помпеи.

Ей удалось задремать, и она не слышала, как Зубатый проник в комнату и притворил за собой дверь. На кровати уселся плотно, как к печке притулился. Подал стакан воды и три разноцветных драже.

— Мериканосы тоже люди, — объяснил солидно. — Для нас стараются, а мы не ценим. Такие уж мы есть от природы. С нами чем добрее, тем мы кусачее. Говори, разрешаю. После отбоя можно.

Анита поспешно проглотила гостинец. Бывало, по изгибу воспитательной мысли Зубатый в последний момент отнимал лекарство. Таблетка подействовала сразу, по телу разлилось блаженное ощущение покоя. Кузьма Витальевич улыбался поощрительно, чем-то был доволен. Видно, не сомневался в успехе намеченного дела. Ткнул перстом в самодельную книжную полку — единственное украшение комнаты. Книги для чтения сам подобрал. Доставил из своей личной библиотеки. Он придавал этому большое значение. Книги входили в разработанную им систему перевоспитания. На полке выстроилась в ряд красивыми корешками вся серия «Вор в законе», отдельно стоял увесистый, нарядный, подарочный том — сборник похабных анекдотов. Больше ей ничего читать не дозволялось. «Оттого у барынек-мармеладок и ума нет, что со младенчества их всякой дрянью пичкают. А тут тебе полезное чтение, про самую правду жизни. Хотя бы поймешь, чем народ дышит».

Ежедневно он требовал у нее отчета о прочитанном, и ей поневоле пришлось заглянуть под одну из пестрых обложек. Не без любопытства, надо сказать. В первый приезд (кажется, сто лет назад) она обратила внимание, что именно такими книжками со страшными картинками на обложках завалены все прилавки в Москве. Тогда лишь мелькнуло мимо сознания: ничего особенного. К такому она и на Западе привыкла. Там тоже есть книги и книги. Но в России все всегда не так просто, и любое обезьянничание имеет свой тайный, сокровенный смысл. Вроде чего особенно мудрить: вестернизация, дебилизация, превращение людского поголовья в стадо, как и по всему миру… И все же, когда прочитала наугад несколько страниц про знаменитого вора в законе, опешила. И уважительно подумала о наставнике: прав Кузьма Витальевич. Если Россия стала такой, как в этих книжках, то другой ей уже не бывать. Из абсолютной пустоты не может родиться что-либо возвышенное или просто человеческое. Со страниц веяло тихой, спокойной жутью. Аните не понадобилось напрягаться, чтобы понять, отчего такое ощущение. Весь этот книжный выморочный воровской бред, выдаваемый за смысл бытия, каждой строчкой, каждой буковкой противоречил христовым заповедям, да и всему тому, что люди всегда почитали за добро. Долго Анита читать не могла, слишком тошно, но Зубатому соврала, что одолела чуть ли не половину библиотеки. Зубатый не поверил, но отозвался одобрительно. В том смысле, что иное вранье намного лучше подлой правды.

Сейчас, указав на полку, вернулся к тому же самому:

— В этих сочинениях, Аня, все твое будущее. Либо войдешь в разум, поймешь, как под хозяином жить, либо сгинешь тварью бесполезной. Будешь ползать по зоне на брюхе, пока не сдохнешь. Ты когда-нибудь думала, зачем родилась?

Анита отрицательно покачала головой. По прицельному взгляду Зубатого, по ласково-назидательному тону чувствовала, что роковая минута приближается.

— Правильно, что не думала. Бабе думать не положено, да и нечем. Нынче хочу тебе последний предварительный экзамен сделать. Готова ли ты к нему?

Анита промолчала.

— Давай не повторять былых ошибок, — почти по-человечески попросил Зубатый. — Ты ведь понимаешь, чего от тебя требуется. Тихо скидай штанишки, обнажайся помаленьку и совместно проведем изгнание беса, который покамест в тебе сидит. Сделаем все по доброму согласию, и начнется у тебя иная жизнь. Сразу позвоню Желудю и доложусь, что невеста готова. Почему молчишь?

На душе у Аниты было гадко.

— О чем говорить, Кузьма Витальевич? То, что вы задумали, у вас все равно не выйдет.

— Почему? Неужто брезгуешь стариком?

— Жалко вас, — призналась Анита. — Но не могу.

— Почему? За плоть цепляешься? Плоть — это грязь, высок лишь дух в человеке.

— Не могу, — повторила Анита, отвернувшись к стене. — И не просите.

В Зубатом произошла внезапная, пугающая перемена. Он вдруг заострился ликом, напрягся, а на мозолистых руках, протянувшихся к ней, проступили узловатые черные вены. Внезапно выросшими, как у волка, когтями проскреб ее всю, от живота до подбородка. Попутно смял груди и погрузил пальцы в мякоть шеи. Сказал, будто в трубу подул:

— Мне тебя, козявку, просить не о чем. Это ты, дура, умолять будешь, чтобы приласкал, помиловал, да поздно будет.

Анита поняла: ждать больше нечего, ничего хорошего уже не дождешься. И сделала то, что должна была сделать. Получилось отлично, потому что заранее все продумала. Подождала, пока насильник немного увлечется. На это ушло время. Зубатый, не получив ответа на угрозу, скинул халат, под которым ничего не было, кроме жилистых, бугристых мослов, неторопливо раздвинул ее ноги и начал как-то чудно, боком вдавливаться в нее. Анита оценила изощренный любовный прием, приводящий жертву в состояние безусловного смирения, какое, возможно, охватывает человека, попавшего под медленно двигающийся железный каток. Дождавшись, когда хрипло сопящая, скользкая тыковка Зубатого поднялась и уперлась ей в грудь, сняла с тумбочки глиняный кувшин с водой, из которого недавно совершала омовение, и со всей силой обрушила на череп сладострастника. Кувшин разбился, вода пролилась на белье — и раздался такой же звук, какой бывает, когда на полном ходу лопается шина. Зубатый затих, прекратив поступательное движение. Анита перевалила его на бок, сняла с редких волосенок прилипшие черепушки. С искренним сочувствием спросила:

— Вы живой, Кузьма Витальевич?

Однако на сей раз их роли переменились: Зубатый угрюмо промолчал…


4

Теперь Желудев знал, что значит быть затравленным. Выражение «пугаться собственной тени» обрело для него вполне реальный смысл. По натуре он был, конечно, крупный хищник и чувствовал себя именно крупным хищником, которого обложили в родном, знакомом до каждой тропки урочище. В такой ситуации силы удесятеряются, предельно обостряются зрение и слух, и запах свежей, но еще не пролившейся крови — своей ли, чужой ли — приятно бодрит.

Он нежился в ванной перед сном, когда ожила трубка, вставленная в специальное позолоченное жерло-подставку на стене. С уже привычно замершим сердцем Желудев поднес ее к уху. Вместо ожидаемого наглого полудетского дисканта услышал вежливый, с вкрадчивыми модуляциями молодой голос.

— Станислав Ильич?

— Да. Кто это?

— Меня зовут Никита. У нас с вами есть маленькая проблема, которую хотелось бы поскорее решить.

Желудев сразу связал все концы с концами и испытал вдруг огромное радостное облегчение.

— Ты разве опять живой, парень? — спросил почти весело. — Ничего. Уверяю тебя, это надолго не затянется.

— Конечно, — учтиво согласился звонивший. — Причем это касается каждого человека. Так вот, о нашей проблеме… Лучше бы обсудить ее при встрече, но, похоже, вы так настроены, что вряд ли это возможно. Кстати, я вас понимаю, Станислав Ильич. Любому неприятно, когда яйца откручивают.

Фанаберия наглеца была настолько нелепой, что Желудев даже не рассердился. Продолжал радоваться тому, что враг наконец-то объяснился, сам пришел, и это совсем не опасный враг. Можно сказать, вообще не враг, а так — недоразумение, связанное с неудачным расположением звезд. Фикция. Тьфу на тебя! Желудев проявил великодушие.

— Послушай, щенок, — сказал наставительно. — Я мог бы на этом и закончить разговор. Ты сделал роковую ошибку, позвонив сюда. Теперь ты спекся. Но хочу на прощанье дать совет. Завтра утром приезжай в офис «Дулитла», там тебе будет выписан пропуск. Поднимешься в кабинет к господину Васюкову, это наш начальник безопасности. Сдашься ему, как говорится, с повинной. А уж он решит, что с тобой делать. Понимаешь, о чем я? Или совсем рассудок потерял? Хватит бегать, ты же не заяц.

— Спасибо за предложение, — отозвался Никита. — Но в советах я пока не нуждаюсь… Вы спросили, не потерял ли я рассудок. Нет, Станислав Ильич, не потерял. А вот насчет вас не уверен. Складывается впечатление, будто вы витаете где-то в облаках. И разговариваете как-то чудно. Я вам про Фому, а вы все про своего Ерему.

С насмешливой улыбкой Станислав Ильич понес трубку в гнездо, но ублюдок словно подглядел издалека и поспешно окликнул:

— Еще секунду. Станислав Ильич! Одну секунду.

— Ну?

— Чего ж теперь нукать… Вы ведь, Станислав Ильич, не только папу надули. Это полбеды, хотя и стыдно. Все-таки Борис из всех из вас из сволочей миллионеров сделал, страну вам отдал… Ну да бог с ним, с папой, у него уже и зубов не осталось… Но вы Левушку Кобрика кинули на десять «лимонов». Это как понять? Это очень серьезно. Если достопочтенный господин Кобрик об этом узнает, страшно подумать, чем это может обернуться. Кобрик! Как вы могли, Станислав Ильич? Просто завидую вашему мужеству.

На мгновение Желудев утратил слух и дар речи. Застыл изваянием, высунувшись наполовину из шелковистой теплой пены. То, что он услышал, было невероятно. Есть сведения, которые не озвучиваются без того, чтобы не произвести сильнейших потрясений, вплоть до изломов в земной коре. Эта информация была как раз из такого ряда, и самое главное, она была правдива. Но тот, кто звонил — Никита он или дьявол во плоти, — никак не мог этого знать. То есть никто в мире не мог знать об этой сделке, канувшей в Лету и не оставившей никаких следов. Сам Желудев со временем забыл о ней, как о дурном сне. И при всем желании не смог бы восстановить всех подробностей. Так человек иногда напрочь забывает о самоубийстве, совершенном под воздействием гипноза или наркотического зелья, но неудавшемся. Память об этом событии в наглухо закрытой зоне сознания. И если оттуда все же иной раз всплывали шальные десять миллионов, то не в виде реальной цифры, а как абстрактная, виртуальная картинка в Интернете. Неужто впрямь верно, что нет на свете ничего тайного, ничего такого, что время пожирает без остатка? Конечно, тогда он был слишком еще молод и азартен, чтобы бояться какого-то Кобрика, тем более не боялся он его сейчас, могучий и всевластный. Не боялся, но понимал, что Кобрик, узнав о кидалове, примет меры незамедлительно. Он не потребует деньги обратно, деньги ему не нужны. Меры будут совсем другие. Кто такой Кобрик? Да нет никакого Кобрика в природе, а есть воплощенный ужас, который носит это имя и который придет к нему, к интеллигентному, образованному человеку, известному бизнесмену и спонсору, просверлит в его голове дырку и с улыбкой вычерпает из нее мозг специальной серебряной ложечкой. Увы, это не преувеличение. Это нормальная суровая реальность россиянского рынка, на котором Желудев был просто одним из удачливых игроков, а тот, которого зовут Кобрик, пожирателем протаплазмы. Во всем мире сыщется, может быть, всего с пяток существ, подобных Кобрику, призванных быть санитарами планеты. И они необходимы. Ибо без их молчаливого надзора человечество с его нынешних финансовых вершин неизбежно скатилось бы обратно в пещеры, ко временам натурального обмена. Это Желудев признавал, но это тоже было одной из тайн, известных только посвященным. Если бы Кобрика не было, его следовало выдумать. Желудев его не боялся, он давно никого не боялся, но не хотел, чтобы внезапно, от глупого дуновения сквозняка, потух драгоценный огонек его души.

Он обул Кобрика на десять «лимонов». Это случилось двенадцать лет назад. Поправить ничего нельзя. Мальчишка на другом конце трубки знал об этом. С этой минуты отсчет времени пойдет по-другому. Он, Желудев, должен уничтожить подонка до того, как тот произнесет страшные слова вторично. Это единственный выход из сложившегося положения.

Игра предстояла тонкая, что ж, тем интереснее. Давненько никто не бросал ему такой открытый вызов. И кто посмел? Подумать только! Какой-то оборзевший русский голодранец. Но что-то в нем, наверное, есть, раз он так ловко, раз за разом воскресает из мертвых.

Станислав Ильич проглотил комок в горле и произнес мягко, с оттенком уважительности:

— Никита?

— Да, Станислав Ильич.

— А что, если тебе подскочить ко мне прямо сейчас? Сразу все обсудим.

— Я не придурок.

— Понятно. Но ведь разговор не телефонный.

— У нас нет выбора.

— Если ты мне не веришь, то как же мы вообще сможем договориться?

— Станислав Ильич!

— Хорошо. Чего ты хочешь?

— Принцессу, — сказал Никита. — И гарантии.

— Какие гарантии?

— Гарантии, что оставите нас в покое.

— Но принцесса — моя невеста.

— Моя тоже, — ответил Никита.

Желудев улыбнулся, открыл кран с горячей водой. Охота началась — и подонку никоим образом не удастся спастись.

— Наверное, она сама должна разобраться. Уверяю тебя, Никита, никто не держит ее силой. Но она женщина. Она умеет считать.

— Топчемся на месте, Станислав Ильич.

— Не по моей вине. Пойми, Никита, такие дела обсуждаются в спокойной обстановке. Без глупых угроз и намеков. Тебе сколько лет?

— Восемнадцать, — сказал Никита. — Вы сейчас туго соображаете, Станислав Ильич. Давайте перезвоню завтра.

— Подожди. — Все же раздражение пробивалось, хотя удавалось его сдерживать. — Что ты понимаешь под гарантиями?

— Да я пошутил, — засмеялся Никита. — Гарантии у меня есть. Вернете принцессу — и разойдемся миром. Батюшку все равно не вернешь.

— Какого батюшку?

— Да папаню ее. Говорят, прекрасный был человек, историк, граф. Я с ним познакомиться не успел. Напрасно вы его убили, ну чем он вам уж так мешал? Жестокий вы все-таки человек, Станислав Ильич. В чем-то господину Кобрику не уступаете. Хотя у того, говорят, хватка вообще бульдожья.

Желудев запыхтел, раздулся и не почувствовал, как на плечо пролился кипяток из крана. Заметил, когда кожа запылала. Но ответил по-прежнему спокойно:

— Не знаю, что ты о себе возомнил, Никита, но, если будешь продолжать в таком тоне, можем и не договориться.

— Обязательно договоримся, — весело уверил собеседник. — Мы уже договорились, разве вы не поняли?

Желудев начал отвечать, но вдруг ощутил, что разговаривает уже с тишиной. Мерзавец отключился.

Станислав Ильич вылез из ванной, накинул на мокрое тело халат и в таком виде прошлепал в гостиную. В баре налил полную рюмку бурбона и выпил залпом. Как в шальной далекой молодости на закуску понюхал тыльную сторону ладони. Бухнулся в кресло под торшером и несколько минут приходил в себя, чувствуя, как расходится по жилам живительное тепло. Но чудное дело, сердце в горячем теле будто зависло ледышкой. Он его ощущал словно выдавленным из грудной клетки. Подонок! А ведь так недолго до инфаркта.

Опять поднялся к бару и выпил еще рюмку. Дальше сознание будто раздвоилось. Ему показалось, что поговорил по телефону одновременно с двумя людьми — с генералом Васюковым и с прелестной эскортницей Галиной, с которой расстался часа три назад после упоительной схватки на ковре в этой же голубой гостиной.

Три часа протянулись как три столетия. Многое осталось в той жизни, где еще не прозвучало вслух грозное имя — Кобры. Генерала и Галину попросил об одном и том же: поймайте его! Завтра же! Но возьмите живым. Я хочу с ним поговорить напоследок.

Галина ответила:

— Стас, ты рехнулся. Зачем тебе этот сосун, когда есть я?

Васюков, напротив, посчитал его требование разумным и своевременным. Ничуть не удивясь ночному звонку, доложил, что Москва закупорена так плотно, как если бы назавтра ждали американского президента. Поимка стервеца, безусловно, дело нескольких часов.

Немного успокоенный, Станислав Ильич в третий раз прошагал к бару и долакал бутылку из горлышка. Он чувствовал, с головой творится неладное, но подумал, что вряд ли это связано напрямую с Коброй. Скорее всего, сказалось общее переутомление последних месяцев. Он ведь работал как проклятый, не зная отдыха. От жалости к себе Станислав Ильич чуть не прослезился. Вернулся в кресло, прихватив зачем-то пустую бутылку, свесил голову на грудь и незаметно для себя задремал.


5

После разговора Никита вышел из телефонной будки и поднялся в квартиру к друзьям. В подъезде споткнулся, а в лифте чуть не упал. Прикинул, сколько спал за последние дни. Выходило, по два-три часа в сутки. Маловато. Зато был теперь во всеоружии. Он знал, куда отвезли Аниту, и Скороходов, супруг Елены Павловны, проникся к нему доверием. Принимал его за талантливого молодого проходимца и сулил большое будущее. Вместе они до деталей разработали план финансовой аферы, завязанной на Желудева, и Никита сознавал, что тем самым ему оказана великая честь. Новой России, снизошел до поучений Егор Антонович, не нужны ядерные мускулы, но она остро нуждается в решительных юношах с ясной головой и чистой совестью. Если удастся отбить Желудеву печенку, обещал полтора процента с расчетной суммы, что по грубой прикидке выходило не меньше миллиона долларов. Никиту все эти прожекты забавляли, но вселяли в него уверенность, что он не зря родился на свет. Скороходова он презирал, а вот к старику Трунову испытывал нечто вроде сыновьего почтения. За бесценные сведения о накате на Кобру тот не взял с него ни копейки. Никита пришел к выводу, что по каким-то своим причинам старый особист люто ненавидит Желудева, хотя и с оттенком старческого маразма. С Труновым они встретились всего только раз (Коломеец посредничал), а расстались так, словно породнились. Однако Никита не заблуждался: как и все люди этого поколения (поколения победителей!), старик Трунов умел играть только краплеными картами.

Его беспокоила Елена Павловна. Она была женщиной до мозга костей, неизбежное расставание с ней грозило бедой. Она сделала для него больше, чем он просил, но ее покорность и услужливость были обманчивыми. Днем в гостиничном номере Никита, как ни старался, так и не смог впервые погасить голодный блеск ее глаз. Она наблюдала за ним с таким выражением, словно умоляла добить ее. Теперь то, что происходило между ними в постели, трудно было назвать любовью. Это скорее был смертельный поединок. Вдобавок она начала заговариваться. Он принес ей банку пива из холодильника: после расточительных ласк ее всегда мучила жажда. Елена Павловна отпила прямо из банки и с надеждой спросила:

— Это яд?

— Нет, — сказал Никита. — Это «Клинское». Самое ходовое.

— Но ты же обещал!

— Что обещал, малышка?

Будто спохватившись, Елена Павловна отвернулась к стене и некоторое время лежала молча, а он сидел рядом и тихонько массировал ее шею, усмиряя костяную дрожь ее женского естества.

— Я все понимаю, — пробубнила она в стену. — Я старая баба, навязалась тебе… Самой противно… Но объясни, почему мы должны расстаться? Как я буду жить после всего этого? Жить с мужем?

— Так мы и не расстанемся, — убежденно успокоил Никита. — Что за глупости. Просто я на время отъеду из Москвы. Но как только понадоблюсь, сразу вернусь.

Она перевернулась на спину, ничуть не стыдясь своей наготы, улыбнулась откуда-то издалека.

— Почему ты так говоришь со мной? Думаешь, я рехнулась?

— Говорю как есть. Мы не расстанемся. Ты сама это знаешь. Мы не можем расстаться. Даже если захотим.

— Это правда, — подтвердила Елена Павловна. — Даже если захотим… А как же твоя невеста?

— Там совсем другое.

— Объясни, в чем разница? Она молодая, я старая?

— Перестань… — Никита мучительно искал слова, чтобы не обидеть подругу. — Анита просто другая. Ты ее полюбишь, когда узнаешь.

— Другая — в чем?

— Елка, не мучай ни себя ни меня… Разве можно в этом разобраться. Только помни, мы не расстанемся. Я правду говорю, я никогда не вру. Наши жизни навсегда переплелись.

Внезапно она успокоилась.

— Лишь бы тебе голову не оторвали.

— А это вообще бред, — заметил Никита горделиво.

…Жека Коломеец и Валенок сидели на кухне за накрытым столом. Ждали Никиту. Картохи нажарили сковородку, колбаски порезали, бутылку открыли. Но картошка давно остыла. Разговор у них протекал вяло и все на и ту же тему: выясняли — придурок Мика или малохольный. Валенок сам чувствовал, что после свидания с Алисой стал немного невменяемый, но не хотел в этом признаваться. На Жеку сердца не держал, больше злился а Никиту. Тот вчера спросил по телефону, правда ли, что он женится? Валенка задел не сам вопрос, а каким тоном побрательник спросил. Ну, вроде как — ты уже в камере, родной, или пока на воле? Мика действительно не мог понять, чего они так за него взялись. Дело обычное, житейское — влюбился в женщину впервые в жизни, может, не совсем ко времени, так ведь от него не зависело. Когда встретил, тогда и встретил. А эти двое смотрят как будто он дурную болезнь подцепил. При этом один давно женатик, второй из-за невесты рубится. А он что же, выходит, пенек сраный, что ли? У него нет никаких прав на личное счастье?

Когда Никита появился на кухне, Валенок демонстративно отвернулся к окну и закурил. Никита не обратил внимания, бодро сообщил:

— Все, парни, клиент созрел. Завтра забираем принцессу и валим из столицы.

Позже, когда поели и выпили по маленькой, рассказал все более обстоятельно. Зона под Наро-Фоминском. Подробностей мало. Какой-то блатняга сколотил общак, вроде того, о каком Валенок мечтает. Поселок особого типа. Чем там народ занимается — неизвестно. Оружных людей полно. Две деревни куплены Желудем. Возможно, плантация наркоты, возможно, еще что-то в рыночном плане. Это не существенно. Оружных людей полно, но по-хитрому, имея хорошую тачку, управиться легко. У них задача локальная — забрать девушку. Больше ничего. Приехать, забрать и откланяться. Лучше без боя. Но на всякий случай он закупил автоматы, ящик гранат, югославскую базуку. Даст бог, ничего этого не понадобится. Сегодня сделал отвлекающий маневр, сам вышел на Желудя. Тот теперь ждет его звонка. Все меры розыска приняты по Москве, на Наре их, естественно, не ждут. Внезапность обеспечена. Тачка прикольная — «джип-чероки». На ней придется уходить, не возвращаясь в столицу. Причем не на юга, а на север, в направлении Рязани. В этом месте Коломеец задал первый вопрос:

— Почему в Рязань, Ника? Откуда взялась Рязань?

— В Касимове нас встретят. Оттуда разбежимся. Вы домой, я с принцессой через Питер к шведам.

— Надолго? — спросил Коломеец.

Никита взглянул на друга с некоторым удивлением.

— К шведам надолго? — уточнил Жека.

— Нет. Спрячу принцессу и сразу вернусь.

Все трое понимали: завтрашнее дельце промежуточное, элементарное. Главная разборка начнется потом. Но Никита еще раньше сказал, что на следующем этапе они ему вряд ли понадобятся. Наконец-то и Валенок вставил веское слово:

— Мика у вас, конечно, вроде пешки, а можно бы посоветоваться. При чем тут шведы, когда есть Урал.

Никита ответил с соболезнованием, как больному:

— Чего уж теперь, Мика… Вся цепочка связана. Я же не один. Большие силы задействованы. На правительственном уровне.

— Уважаю. Тогда конечно. Где уж нам, мы же валенки. — Мика нацедил себе одному водки, как бы подчеркнув, что живет теперь во всем наособинку, застенчиво опрокинул рюмку. — Но, может, все же растолкуешь мне, дураку, чем вам моя Алиска досадила? Чего вы так задергались?

Резкая смена разговора никого не удивила. Никита подумал, ответил:

— Не могу объяснить. Нервы, наверное. Ты не сердись.

— А я могу, — вскинулся Коломеец, будто из окопа. — Только боюсь, ты сам от моего объяснения задергаешься.

— Говори, — попросил Мика.

— Девица-то всеобщая, прикупленная. Вот в чем беда-то. Она ведь из тех, кто за денежки работает, Мишенька… Мне тебя просто жалко.

Валенок мгновенно побледнел — это был плохой знак. Глухопоинтересовался:

— Прикупленная?

— Конечно. Лопухам уши стрижет, смеясь и играя.

— И как ты это определяешь? По каким признакам?

— Да уж не по паспорту. А ты ее, собственно, за кого принял? За библиотекаршу?

Бледный Валенок начал перебирать пальцами на столе, словно настраивался поиграть на рояле.

— Эй, — окликнул Никита. — Ты чего, Мишель? Ты Жеку не слушай. Он контуженный дважды. Забыл, что ли?

Коломеец сказал:

— Напрасно ты ему подыгрываешь. Для него же хуже, когда прозреет, да поздно.

Его непримиримость озадачила Никиту. Но он понимал, в чем дело. К Валенку они оба относились с особой нежностью, он ведь не от мира сего. Кстати, обычно он сам признавал их большую осведомленность в житейских делах. Валенка легко взять на понт, провести на мякине, он и не заметит. Но то, что с ним сейчас творилось, было очень серьезно, Никита это чувствовал. Жека тоже не мог не чувствовать, но пер как танк. Надо было как-то снять напряжение. Они редко между собой ссорились, но иногда бывало. И всегда выходило скверно.

Никита разлил остатки из бутылки по трем чашкам:

— Жека, хватит, прошу тебя. Давай выпьем за Валенка. Чтобы ему не журилось. Чтобы эта дама оказалась одной с ним крови. Мика, не злись. Подыми рожу. Возьми чашку. Мы тебя любим, поверь. За тебя, брат.

— Прости, Миша, — буркнул Коломеец. — Я хотел бы ошибиться. За тебя, родной.

У Валенка слезы встали в глазах, но бледность отхлынула от щек.

— Она вот здесь у меня, — ткнул пальцем в грудь. — Понимаете вы это? Она несчастная. Только прикидывается бывалой. У нее душа обугленная, а сердечко плачет от страха, как у маленькой девочки. Без меня она пропадет.

Больше с ним никто не спорил.


6

Был вечер, но для Аниты время исчезло. За разведенные руки и ноги она была привязана к четырем стойкам кровати и в таком положении, распятая, лежала уже неизвестно сколько. Иногда задремывала. Иногда в комнату заходили существа мужского пола, по одному или парами, глумились над ней. Отпускали соленые шуточки. Похлопывали, поглаживали по обнаженным местам, но большего себе не позволяли. Она знала, что какая-то главная еще мука впереди, но не особенно горевала. Хотела, чтобы поскорее. Один раз заглянул Кузьма Витальевич с забинтованной, будто снежная вершина, головой. Провел разъяснительную беседу. Он на нее не сердился, но был озадачен. Сказал, что не встречался с таким запущенным случаем женской отмороженности. Посетовал, что, вероятно, придется ее в конце концов усыпить, но не сразу, конечно, а после еще одного-двух восстановительных курсов. Он доложил боссу о ее вредной дикой выходке, и тот расстроился не меньше его. По мнению Зубатого, хозяин подумывает о новой невесте, и вроде даже появилась на горизонте какая-то кандидатура, но окончательно Желудь еще не решил, что делать. У него самолюбие сильно задето. Как же, выбрал девицу из буржуйской семьи, из знатного рода, а она оказалась пустоцветом.

— Одного не поймешь, дуреха, — скорбно заметил Зубатый, в рассеянности пощипывая ее грудь. — У тебя выбора нету. Либо обретешь смирение, либо ждет тебя такая смерть, которая хужее нашей жизни, а это, сама представь, редко бывает.

— Но я предупреждала, Кузьма Витальевич. — Анита нашла в себе силы поддержать разговор, что было странно ей самой. — Говорила, ничего не получится.

— Дак я думал, шутишь… А сейчас тоже не получится? Вот пока ты в приготовленном виде?

— И сейчас не получится. Никогда не получится, Кузьма Витальевич.

— Почему?

— Господь Бог не попустит такого сраму.

Зубатый удовлетворился ее ответом. Сказал:

— Ага, значит, не попустит, — загасил сигарету об ее живот и удалился, раздумчиво покачивая головой.

Ожог от сигареты взбодрил ее ненадолго, хотя она к нему привыкла. Многие из нынешних посетителей использовали ее живот как пепельницу, видно, на «Зоне счастья» была такая мода в обращении с бунтарками. Ее живот дулся, весь саднил и горел, но это было терпимо. Она молилась неустанно. «Господи Иисусе, — умоляла, — забери к себе поскорее, ну, пожалуйста… Я могу терпеть, но зачем? Какой в этом смысл?» Молитвы, как и в прежней жизни, приносили облегчение, но не были вполне искренними. Анита немного лукавила: она еще не была готова умереть. Конечно, в ее теперешнем положении не было смысла, как, возможно, не было смысла вообще в ее появлении на свет. Уж слишком суров оказался последний росчерк судьбы, вдобавок застигший ее врасплох, но она не забыла, сколько прекрасных дней и ночей, какие изумительные упования остались в прошлом. Весы страданий и надежды пока колебались в примерном равновесии, и даже внезапный уход отца, похожий на предательство, не склонил ее сердце во тьму. В редкие минуты просветления, когда боль отступала, когда ее оставляли в покое, когда стихали голоса в коридоре (или в ее мозгу?), она понимала, что беда, нагрянувшая неизвестно откуда и не похожая ни на какие другие беды, известные ей прежде, может так же внезапно исчезнуть, раствориться в бликах окна. Мимолетны печали и радости земные, и это одно из самых важных знаний, к которому человек обыкновенно приходит с опозданием, а ей повезло, она осознала это в расцвете, лет, хотя и похожая уже на труп. Так стоит ли куда-то торопиться?

Анита не удивилась, когда увидела в комнате Никиту, потому что сперва приняла его за сон. Впечатление сна усиливалось тем, что Никита с ней не разговаривал, а сразу, болезненно морщась, начал распутывать руки и ноги, поддевая, подрезая веревки длинным, страшным ножом. Потом усадил на кровати и натянул на нее свитер и штаны. Она пыталась ему помогать, но у нее плохо получалось. Все тело было словно чужое, одеревенелое. Ей понравилось, как он с ней обращается, словно с куклой, но настораживало его молчание и какая-то суетливость, чего прежде за ним не замечала. Она спросила:

— Скажи, Никита, ты снишься или ты живой?

Он ответил негромко:

— Живой, живой… И ты живая… Где твое пальто?

Она показала на шкаф. Никита достал оттуда ее красивый собачий балахон и с изумлением его разглядывал.

— Это что такое?

Анита смущенно улыбнулась:

— Другого нет. Было раньше хорошее, теплое пальто, но его забрали.

Словно пушинку, он снял ее с кровати и поставил на ноги. Ее закачало, как пьяную, и она ухватилась за него руками, почти повисла на нем.

— Что? Не сможешь идти?

— Попробую.

— Попробуй… Тут недалеко. Машина прямо у дверей.

Никита мог донести ее на руках, но идти нормальным шагом было правдоподобнее. Сзади за поясом у него был засунут родной «Макаров», штанину тяжелил десантный клинок. Он ничего не чувствовал, кроме какого-то свирепого внутреннего напряжения, похожего на то, как если бы его подключили к высоковольтной линии. Он много чего повидал в своей жизни, а уж крови-то нахлебался досыта, но вид распятой, голой, в волдырях и царапинах принцессы с полоумным, жалобным, как у раздавленного кролика, глазами все же его обескуражил. Он был немного не в себе. В длинном коридоре им встретилось трое парней бывалой наружности и полупьяных да какая-то бабка с замотанной серым платком головой, но, по счастью, никто к ним не сунулся. Психологически это понятно. Вряд ли кому-то из местных обитателей могло прийти в голову, что в этом здании что-то происходит помимо воли начальства, да еще среди бела дня. У выхода на улицу охраны не было. Джип действительно стоял у порога. Никита распахнул заднюю дверцу, помог Аните взобраться внутрь. Уложил ее на просторное сиденье и укутал своей кожанкой. Сам переместился на передок за баранку. Обернулся принцессе и попросил:

— Попробуй подремать, кроха. Сейчас поедем.

Анита послушно закрыла глаза и — поразительно! — через мгновение погрузилась в глубокий сон.

Минут через десять на пороге появились Жека с Валенком. У них не все было в порядке. Мика держался руками за живот и у него было нехорошее, задумчивое лицо. Коломеец поддерживал его за плечи. Никита спрыгнул на землю, вдвоем с Коломейцем кое-как подтянули Валенка на заднее сиденье к Аните. Он там и улегся на бок рядом с ней.

— Что с ним? — спросил Никита.

— Ножевое ранение, — ответил Коломеец.


Час назад, когда прикатили в зону и подъехали к пропускному пункту, все пошло чрезвычайно гладко, лучше не бывает. Растяпа охранник поверил на слово, что они с пакетом из Москвы к Зубатому, сам подсел к ним в машину и проводил до здания. По дороге Никита у него спросил:

— Поблядушка московская живая?

Охранник загоготал как припадочный:

— Она двужильная. А вот батяне чуть башку не снесла. Вы за ней, что ли?

— Нам как прикажут, — ответил Никита. — Она где?

Простодушный парняга объяснил, что там же, где обычно, в штрафном блоке на первом этаже. Никита остался в машине, а Коломеец с Валенком в сопровождении охранника отправились к Зубатому. Понесли пакет. Как только исчезли, Никита нырнул в дом, а там уж дело техники…

Увидев на пороге своего кабинета двух незнакомцев, Зубатый, все еще пребывая в подавленном настроении из-за разбитой головы и душевного потрясения, пискляво накинулся на охранника: ты кого привел, сволочь? Тебе тут что, проходной двор?! Охранник стушевался и стал объяснять, что гонцы из Москвы, от хозяина с наказом, как же их не пускать… Зубатый его выгнал, пообещав скорую расправу, а Коломейцу с Микой велел сесть на стулья. Он уже разгадал пришельцев. У них на лбу написано, что подставные. Два раза глядеть не надо. Но прежде, чем вершить суд, следовало провести дознание. Даже по-человечески любопытно, откуда нынче берутся такие наглецы. Запредельное преступное чутье подсказывало, что их появление каким-то образом связано с невестой Желудя. Хотя, конечно, не напрямки. Говорил любезно, растягивая слова:

— Чего соврете, ребятки? Хозяин, говорите, прислал?

— Нет, — ответил Коломеец. — Это мы так, для понту, чтобы на посту не задержали. Мы по личному делу.

— По какому же, коли не секрет? — Зубатый выбрался из-за стола и петушком прошелся по ковру. Он решил, что для дознания вполне хватит одного человечка, второй лишний. Да и душа требовала немедленного обновления. Этих гостюшек сам Господь послал.

Коломеец, ни о чем не подозревая, выдал домашнюю заготовку:

— Хотим поработать на тебя, Кузьма Витальевич.

— Даже так? — будто удивился Зубатый. — В каком же, извиняюсь, качестве хотите потрудиться?

— Мы спецназовцы, — доложил Коломеец.

— О-о, — уважительно протянул Зубатый. — И откуда узнали про здешние места?

— Друганы на Желудя пашут. В его охране.

— Можешь и кликухи назвать?

Коломеец назвал две кликухи — Бобра и Могилы. Оба действительно из спецподразделений Васюкова. Обоих Зубатый знал. Все звучало убедительно. И все было липой. На этом его не купишь. Спайка между «афганцами» и «чеченцами» не меньше, чем у законников. При необходимости всегда друг дружке подсобят. Тут хитрости не требуется. И ему было почти понятно, зачем эта парочка пожаловала. Оставалось совсем малость уточнить. Он спросил миролюбиво:

— Вас сколько, ребятки? В машине еще кто есть?

— Кореш там с нами. Водила.

— Пригодится и водила, — пообещал Зубатый. Сам подумал: трое — вообще перебор. Он стоял как раз между двух стульев и нагнулся, будто поправить сапог. Поверх его спины Мика обменялся взглядом с Коломейцем. У них произошел безмолвный диалог. Мика поторопил друга, дескать, ты же видишь, погань дурака валяет, он нас вычислил, пора действовать. Коломеец глазами ответил, покосясь на часы: еще немного потянем, дадим Никите время. Они представить не могли, с кем имеют дело, хотя одинаково чувствовали повисшую в воздухе марь. Откуда им было знать, что такие, как Зубатый, и в преступном мире наперечет, и там штучный товар. Опасность, чудилось им, шла откуда-то извне, но никак не от растяпистого, хитроватого, старого увальня с плачущим голосишкой и забинтованной головенкой. Все же Валенок потянулся, чтобы занять более удобное положение, и в ту же секунду Зубатый снизу известным воровским приемом воткнул ему в живот любимую финку-самоделку с цветной наборной ручкой. Удар подлый, но верный, и произвел его матерый бандит со скоростью змеиного укуса. Финку чуток провернул, выдернул и с наслаждением нацелился кольнуть вторично, допотрошить жертву, но тут уже не успел. Коломеец перехватил его руку, а Валенок, нагнувшись, вывернул белую голову из грудной клетки, как репку из грядки. Оба услышали, как с тихим всхлипом, словно чайка над морем, выплеснулась на волю бандитская душа. Опустили мертвеца на пол и покинули кабинет, аккуратно притворив за собой дверь.

— Он нарочно, что ли, подставлялся? — спросил Никита, выслушав грустную повесть.

— Конечно, — согласился Коломеец. — Чтобы нас разжалобить.

Валенок слабо хрюкнул на заднем сиденье, давая понять, что оценил их немудреный юмор.


7

Часа через два стало ясно, что до Касимова не добраться. Валенок задыхался, временами терял сознание, и на губах у него проступала розоватая пена, как бывает при поражении легких. Возможно, началось внутреннее кровотечение. Зато принцесса спала как убитая и ни на что не реагировала.

Коломеец развернул карту: они уже пилили по Новорязанскому шоссе. Впереди, в двадцати километрах — старинный город Егорьевск. Зимняя трасса была перегружена, но они уже несколько раз перепроверялись — хвоста не было. Из зоны отвалили благополучно, заковыристой петлей вернулись на Московскую кольцевую, по ней прошли до Новорязанского, и все это, как оба надеялись, в режиме временного люфта. Да и кто сообразит ловить их на северном направлении?

В Егорьевск въехали в пятом часу. Город уютный, с древним обликом. Церкви, собор на горе, перепутанные улочки, множество старых разваливающихся домов, ну и, естественно, новостройки, напоминающие, как и повсюду в таких городах, хищные вставные челюсти.

В Егорьевске оказалось несколько больниц. Добрались до той, которую присоветовали две бабки на обочине. В деликатном разговоре Коломеец у них выяснил, что там и врачи хорошие, и анализы, и снимки, и все такое. Короче, современный уровень. «За денежки, — посулила одна из женщин, — вас там вылечат хоть от чумы. А бедный человек, он и так везде помрет».

Никита оставался в джипе, Коломеец пошел в больницу договариваться. Как раз в этот момент Валенок очнулся. Озирался больными, незрячими глазами, словно сыч из дупла, из своей новой раны.

— Потерпи, — сказал Никита. — Уже недолго.

— А с ней что? — спросил Валенок. — Почему она такая?

— С ней ничего. Просто отдыхает. Пытали ее. Ты как?

Валенок прислушался к себе:

— Пока нормально… Послушай, Кит, если я это… Передашь кое-что Алисе?

— Не хочу слышать… — У Никиты на сердце был лед. — Ты что, в самом деле? Подумаешь, ножом пырнули. Привыкать, что ли?

Для них это и впрямь было обычным делом. Из больницы в больницу, с одного операционного стола на другой, и так всю жизнь из года в год. Привыкнуть к этому нельзя, но притерпеться можно.

— Я не в том смысле, что сдохну. Если вырублюсь надолго…

— Не имеешь права. Надолго — нет. Отсачкуешь недельку — и на коня.

Валенок нашел в себе силы глянуть в окно:

— Мы где?

— В Егорьевске. Видишь, какая больничка красивая. Посмотреть — и то приятно. В чем-то даже я тебе завидую. Неожиданный перекур.

— Давай поменяемся. — Валенок опять начал задыхаться, пенку пустил изо рта, но усилием воли перемогся. Не хотел в осадок. — Кит, я серьезно. Мне важно, чтобы знала.

— Что знала?

— Я кое-чего пообещал. Она согласилась. Передай ей… ну… уговор остается в силе. Только небольшая заминка.

Никита кривовато улыбнулся, словно щеку порезал. Потом открыл дверцу, спустился на землю. Отошел на несколько шагов, оперся о чугунный столбик. Он не то чтобы устал, но крепости не было в теле. Из дверей — слава богу! — появился Коломеец, с ним еще двое мужиков в черных халатах и с носилками. Значит, сладилось. Никита тяжко вздохнул, оторвался от изгороди.

Через час Валенок был уже в операционной, Коломеец с Никитой в больничной беседке обсуждали сложившееся положение. Ушли сюда, чтобы не тревожить спящую Аниту. Положение было не плохое, не хорошее, обыкновенное. Никита сожалел, что не может задержаться. Он должен действовать строго по графику. Опоздание в Касимов разрушало всю цепочку. Его об этом предупредили еще в Москве. Аниту надо вывезти из страны до того, как Желудь опомнится и начнет рыскать уже во всех направлениях. При его финансовых возможностях он за несколько часов перекроет страну от моря до моря. Умные люди, помогавшие Никите (кто от Трунова, кто из мэрии), рассчитали маршрут по минутам.

— Нет смысла тебе ждать, — размышлял Коломеец. — Доктор сказал, штопка безразмерная. Позвонишь с дороги. У нас же мобильники, как у всех порядочных бандитов.

— Все так, — сомневался Никита, — но если…

Не договорил, не захотел договаривать, Жека и так понял.

— Не надо, Ника, не накликивай. Для Валенка это просто царапина. Ты же его знаешь. Подумаешь, ножичком ткнули… Я по-любому останусь, пока он не поправится. Поселюсь в гостинице. Когда оклемается, увезу домой, как планировали. Думаю, больше недели это не займет. Здесь мы в безопасности. Ищут не нас, а тебя. Глупо подставляться лишний раз. Мы и так уже прокололись, простить себе не могу. Жаль, не видел ты эту блатную гниду. Он когда сдох, из него крыса выскочила.

Никита поморщился: не любил, когда Коломеец некстати впадал в мистические грезы. Понятно и так, что человек, заставший Валенка и Коломейца врасплох, не лыком шит. Вечная память шустрому бандюке. В конечном счете избыточная ловкость его и погубила.

— Пожалуй, ты прав, — сказал он. — Поеду… Только вот Мика просил…

— Чего просил? Про Алиску, что ли?

— И тебе успел сказать? Когда вы его несли? Он вроде в отключке был?

— Очухался по дороге… У него умственное повреждение посерьезнее, чем дырка в брюхе.

— Все же дай ей знать. Пусть приедет, похлопочет возле него. Мике легче будет.

— И ты туда же, — с горечью отметил Коломеец. — Да-а, заразная, видно, штука.

— Жека, ну подумай, какие у него радости в жизни. Только бьют и режут с небольшими перерывами. А тут — женщина, которая по сердцу. В кои-то веки. Лучше всяких лекарств. Вызови ее.

— Ты что, серьезно? — Коломеец прищурился. — Да вы оба очумели. Она за собой полк притащит. Они его прямо в палате добьют. Ты хоть соображай немного, что говоришь.

В словах Жеки, конечно, был резон, Никита спорить не стал. Только укорил:

— Забыл ты, лейтенант, как сам был молодой… Ладно, пошли.

Коломеец хотел попрощаться с Анитой, но не получилось. Принцесса спала, кажется, даже позу не переменила ни разу с самого отъезда. Ничто ее не могло разбудить. Уткнулась носом в кожаную спинку сиденья, — порозовевшее ушко, гладкая щека с синеватым отливом. Дышала ровно, неслышно. Коломеец несколько секунд разглядывал ее со странным выражением, будто наткнулся на неразорвавшийся фугас.

— Надо же, — протянул печально. — Совсем еще дитя… Передай привет от нас с Микой.

— Обязательно… Прощай, брат.

Обнялись крепко, прижались щека к щеке. Ничего, не первый раз расставались. Даст бог, не последний.

Никита включил движок, плавно тронулся с места. Назад не оглянулся. Больно было оглядываться.


В Касимов приехал около семи, уже в сумерках. Нужный адрес разыскал быстро. Жилой дом, пятый этаж, квартира восемнадцать. Прикинул как быть. Оставлять Аниту одну страшно. Будить тоже вроде ни к чему. Рискнул. Поставил машину впритык к подъезду, запер, пошел в дом. На лавочке сидели две старухи из тех, которые не чувствуют ни жары, ни мороза. Сидят и сидят. Хорошая примета.

Дверь открыл мужчина лет сорока, в костюме, с невыразительным лицом. Трезвый. Открыл, не спрашивая, кто пришел. Молча смотрел на Никиту, ждал.

— От Вадимыча, — сказал Никита. — По курортной надобности.

Мужчина отодвинулся в сторону:

— Проходи… Ступай сразу в комнату. Ботинки не снимай.

Никита не послушался, снял свои скороходы, в комнату потопал в носках. Там сидела женщина, тоже немолодая, тоже строго, по-деловому одетая — в шерстяном костюме с длинной юбкой. Она была приветливее мужчины. Протянула ладошку, представилась:

— Надежда Ивановна. Располагайтесь в кресле… Времени у нас в обрез, понимаете?

— Никита Данилович, — ответил Никита любезностью на любезность. — Да, я понимаю.

— Но кофе успеете выпить… Или чаю?

— Кофе, — попросил Никита. — Если можно, покрепче.

Женщина ушла на кухню, а мужчина разложил перед ним бумаги: билеты, паспорта, на отдельном листе подробное описание маршрута, начиная с номера автобуса, на который они сядут в Питере, кончая пансионатом в Стокгольме, где ждут принцессу. Тут же промежуточные точки, несколько имен, кодовые фразы и еще всякая всячина вплоть до характеристики какого-то Багрова-внука. Какого-то — для тех, кто не посвящен. Для Никиты это очень важный человек. Он будет опекать Аниту в его отсутствие. На него ляжет вся ответственность за нее. На него одного. На Багрова-внука.

Никита просмотрел бумаги. Мужчина его не торопил, не сказал ни одного лишнего слова. Наблюдал с дивана, делая вид, что читает газету. Потом к нему женщина присоединилась. Поставила на столик рядом с Никитой чашку кофе, тарелку с бутербродами и тихонько тоже уселась на диван.

По документам Никита теперь был Савеловым Павлом Ивановичем, а Анита — Милевской Катериной Самойловной. У него не хватало опыта, чтобы определить подлинность паспортов с визами, но выглядели они внушительно — потрепанные, со следами долгого употребления. Спрашивать о паспортах не стал. Спросил о другом:

— Машину где поменяем?

— В гараже… Здесь рядом, я провожу, — улыбнулась женщина.

Мужчина молчал.

— Вы знаете, что в джипе?

— Конечно… Пейте кофе, остынет. Покушайте немного.

Никите доводилось и прежде проходить по подобным цепочкам, их было великое множество в новой России, приспособленных для разных целей. Иногда сталкивался с любителями, но сейчас перед ним были профессионалы, это не вызывало сомнений. Он поел, запихивая в рот большие куски. Глотал, почти не пережевывая. Торопился. Анита одна в машине, прошло уже с полчаса. Женщина смотрела на него с сочувствием.

— Может, чего-нибудь посолиднее? Тарелочку борща?

— Нет-нет, спасибо! Пора ехать… У меня там в машине…

Неожиданно выступил мужчина, благодушно заметил:

— Не волнуйся, за твоей дамой приглядывают.

Успокоенный, Никита попросил разрешения умыться.

Надежда Ивановна отвела его в ванную, подала чистое махровое полотенце. Из ванной дозвонился Жеке. Тот разговаривал как-то вяло, но сообщил главное: операция закончилась, Валенок спит. Он будет жить.


8

Пробуждение Аниты проходило толчками и началось на перегоне между Выборгом и границей. Когда переносил ее на руках из джипа в «ситроен», она вроде готова была проснуться, обхватила его за шею, но не проснулась, не хватило сил. Но едва выбрались на живописный ночной простор, усеянный дорожными огнями, по которому бродили сказочные великаны с задранными к темному небу шапками кудрей, как закопошилась сзади, сонно зевнула — и снова затихла. Но уже не спала. В зеркальце видел ее мерцающие, фосфоресцирующие, как у кошки, глаза. Дал ей время сориентироваться, ждал, пока заговорит первая. Наконец услышал:

— Где мы, Никита?

Ее робкий голос — первая теплая иголка в его заледеневшее сердце, которое, он думал, больше не оттает никогда. Ответил бодро, спокойно:

— До финской границы сто километров. Уходим из России, принцесса.

Ей понадобилось немало времени, чтобы обдумать его слова.

— Значит, ты все-таки забрал меня оттуда? Это не новый сон?

— Все кончилось, Аня. Все плохое позади.

— Долго же ты собирался…

— Так сложились обстоятельства. Извини.

— Ты знаешь, что папу убили?

— Тот, кто это сделал, скоро ответит. Я как раз этим занимаюсь.

— Никита, мне надо кое-куда…

— Конечно, сейчас…

У первого же указателя с вилками и ложками свернул с шоссе, вырулил на освещенную просторную площадку, заставленную в основном дальнобойщиками. Приземистое строение современного стиля светилось множеством неоновых вкладышей, оттуда доносилась музыка. Ресторан, дом быта, магазин, заправка — и все что угодно. Никита подал девушке руку, помог выбраться из машины. Она была все еще в тюремном свитере и безобразных мужских штанах, но в новеньком пуховике — презент Надежды Ивановны. Оперлась на его руку. Ее нежная ладошка — второй горячий укол в сердце. Прикосновение после разлуки. Ему потребовалось усилие, чтобы не схватить ее в охапку. Нельзя пугать. Нельзя делать резких движений.

— Ты как? Ноги держат?

— Держат. — Все слова она произносила одинаковым равнодушным тоном и с тайным напряжением. Ничего, подумал он, ничего. Бывает хуже. Намного.

Проводил ее в дамскую комнату, сам у стойки заказал кофе и бутерброды. Подумал и добавил рюмку коньяку. Уселся на стуле так, чтобы видеть вход в туалет.

Анита пробыла там минут десять. Вышла по-прежнему смурная, но немного посвежевшая. Никита поднялся, чтобы она его увидела. У принцессы была другая походка, не такая, как прежде. Она словно боялась споткнуться, словно передвигалась по гололеду. Никита усадил ее за пластиковый столик, перенес туда еду.

— Выпей рюмочку, Ань. Не повредит.

— А ты?

— Я за рулем. Скоро граница. Нельзя.

— А что это?

— Коньяк, Ань. Дорогущий.

— Хочешь, чтобы я выпила?

— Ага. И поешь.

Анита опрокинула коньяк как воду, взяла с тарелки бутерброд с семгой, начала жевать. Жевание тоже получалось у нее как-то заторможенно, при этом она смотрела в какую-то одну точку у него за спиной. Умытое лицо было двухцветным: одна сторона голубоватая от виска до скулы, другая бледная, с желтизной. Оба цвета ненатуральные, искусственные. Он сходил к стойке и принес стакан апельсинового сока. Тут угодил. Анита выпила сразу половину.

— У тебя ничего не болит? — спросил осторожно, ощущая непривычную тяжесть в подреберье, не связанную с физической нагрузкой.

— Я в порядке, не волнуйся.

— Тогда послушай, что скажу. Тебе надо собраться. На границе могут быть разные неожиданности. Нет, совсем необязательно, но могут быть. По паспорту ты теперь Милевская Катя. Катерина Самойловна. А меня зовут Паша Савелов. Понимаешь, о чем говорю?

— Я не сумасшедшая. Ты Паша, я Катя.

— Ну, пока и все. Ни о чем не хочешь спросить?

Искренне удивилась, опустила на тарелку надкушенный бутерброд (уже третий!).

— Я должна о чем-то спрашивать?

Наконец-то встретился с ее глазами и увидел, что там царит глубокая ночь, как в аду. Поспешил успокоить:

— Нет, не должна… Просто подумал… Вдруг тебе интересно… Куда едем и все такое.

— Мне должно быть интересно?

Никита не нашелся с ответом, смутился, поднес чашку с кофе к губам. В глубине ее глаз что-то блеснуло, вроде болотных светлячков. Попросила с униженной гримаской:

— Никита, пожалуйста, подскажи, если делаю что-то не так. Я не сумасшедшая, но не очень понимаю, что происходит. Наверное, заспалась. Это скоро пройдет. Только не сердись, пожалуйста.

— Анька, перестань! — вырвалось у него, похоже, чересчур резко, и принцесса вздрогнула…

Через час подъехали к ярко освещенному стеклянному терминалу, перед которым на шоссе вытянулась небольшая цепочка легковых машин, несколько туристических автобусов. Анита успела еще подремать, но теперь окончательно проснулась. Сидела рядом с Никитой на переднем сиденье все такая же серьезная и настороженная. Но что-то в ней изменилось, только неизвестно, в какую сторону. Во всяком случае, она перестала сонно растягивать слова. Морозная ночь, пронизанная электричеством, с блестками инея на стеклах, как на ресницах, со спящими мертвым сном обледеневшими деревьями, с хрусткими, невнятными звуками, уводила чувства в иной, нереальный мир, и, возможно, на Аниту, на ее больное воображение это особенно подействовало. Она ерзала на сиденье, перебарывала душевную дрожь. Никита ее приободрил:

— Не думай ни о чем плохом. Здесь все вокруг нормальные люди. Рутинный таможенный досмотр. Ничего не случится.

— Ты в это веришь?

— Я это знаю.

Он не врал. Интуиция дремала. Предчувствие опасности не морщило затылок, не заставляло напрягаться мышцы. Но тот страх, который угнездился в сердце принцессы, он, разумеется, чувствовал.

Еще через полчаса пересекли под светофором разделительную полосу и по знаку погранца запарковались в зоне досмотра, напротив стеклянной будочки, в которой с улицы были видны склоненные над конторками двое таможенников — мужчина и женщина. Это было хорошо, не придется проходить через главный терминал.

Погранец — парень лет тридцати в аккуратной униформе, сидевшей на нем щеголевато, — распорядился, чтобы вышли из машины, открыли багажник и дверцы. Их самих вежливо направил в будку. Начет машины Никита не волновался, она чистая. Он шел сзади и слегка подтолкнул Аниту, чтобы отдала паспорт мужчине. Это был человек лет сорока, производивший даже в сидячем положении впечатление строевой выправки. У него было спокойное чистое лицо человека, который живет с ощущением необходимости и важности того, что он делает. На Аниту он взглянул мельком, чуть приподняв голову, потом посмотрел более внимательно. Никита напрягся, но его отвлекла женщина-офицер, призывно махнувшая рукой: дескать, вы что там замешкались, гражданин? Он обошел Аниту и положил свой паспорт на деревянную подставку. Женщина тут же смахнула его к себе. Цепким, профессиональным взглядом, почти липким, сверила фотографию и мгновенно — он, как говорится, и охнуть не успел — проштамповала паспорт в нужных местах. Тем временем таможенник спросил у Аниты:

— Первый раз выезжаете?

— Второй, — ответила принцесса, и Никита мог поклясться, что улыбнулась. Но лучше бы этого не делала. От ее улыбки у таможенника, кажется, слегка отвисла челюсть. «Господи, пронеси!» — взмолился Никита, в принципе крайне редко обращающийся к кому-либо за помощью. Он не знал, как вмешаться, и надо ли вмешиваться, но ощущал повисшую в воздухе угрожающую вибрацию. Почти как в горах. Зато, оказывается, Анита знала, как сбить напряжение. Капризно вдруг добавила:

— Кстати, господин офицер, на таможне нет зубного врача?

— Зубного врача?

— Ну да. Разве не видите, как щеку разнесло? Мочи нет терпеть.

— Вижу. — Таможенник скупо сверкнул белыми зубами. — Ничем не могу помочь. Ничего, у финнов хорошие врачи.

— И берут хорошие денежки, — вставила Анита.

Таможенник шлепнул печатью, вернул паспорт:

— Счастливого пути.

Анита и тут не сплоховала.

— И вам того же, господин офицер. — Это прозвучало совсем игриво.

Через несколько секунд они уже сидели в машине. У молодого погранца претензий не было, он махнул жезлом: проезжайте. Финскую таможню (один к одному стеклянный терминал, упитанные, дюжие офицеры, только форма другая) проскочили на едином дыхании, с благостным чувством, что там их вообще не заметили, отпечатали вслепую. Не проехали и двухсот метров, как наткнулись на огромное круглое здание кафе (опять стеклянное, черт побери!), излучавшее массу призывных ярких огней. Никита свернул на парковку, приткнулся между черным «кадиллаком» и синим «шевроле».

— Надо отдышаться и чего-нибудь съесть. Поздравляю, Аня, прошмыгнули. Скажу прямо, у тебя шпионский талант.

С радостью услышал спокойный, без истерики ответ:

— Что есть, то есть, дорогой.

В зале оставил ее за столом, сам сходил на ту половину, где меняли деньги. За длинной дубовой стойкой, защищенные стеклянными щитками, клиентов обслуживали молодые краснощекие финки, одетые в темно-синие с красным костюмы. Никита наменял полный карман финских марок и шведских крон. Вся процедура заняла не больше пяти минут, но он все равно нервничал. Умудрился усадить Аниту так, что отсюда, из обменного пункта, ее не было видно. Расставаясь с ней хоть на минуту, он теперь испытывал щемящую тоску, подобную той, какая бывает во сне, если снится смерть. Необязательно своя. Вообще смерть — могучая и всеохватная. Для тех, кто воевал, сон обычный, но у него всевозможные, затейливые варианты. К примеру, к Валенку смерть иногда спускалась в виде щебечущей ласточки из-под стрехи. Коломеец, напротив, встречался с ней солидно, весь по уши в какой-то вязкой глине, в которой его топила невидимая, неодолимая рука, залепляя этой мерзкой, вонючей глиной ноздри и глаза. Никите смерть редко являлась в конкретном облике, зато он остро чувствовал ее присутствие — остановкой сердца, хриплым дыханием, — как туманную неизбежность.

Застал он Аниту там же, где оставил. Она уже сделала заказ. Для него отбивную и салат, себе порцию форели и тоже салат. Выглядела озабоченно.

— Может, ты хотел бы чего-нибудь другого?

— Ты угадала мою тайную мечту.

В полупустой зал с гомоном и громкими возгласами ввалилась целая толпа, выбравшаяся из остановившегося напротив кафе «икаруса». Никита сразу встревожился. Он проделал свой любимый фокус: напряг височные доли и вобрал в поле зрения, как в лазерный пучок, все видимое пространство, а затем через сетчатку глаз просеял людей и неодушевленные предметы, как через дуршлаг. Приему круговой фиксации обстановки его никто не учил, и он вряд ли мог передать свой опыт другому. Его собственное ноу-хау, которое нельзя даже продать. В мозгу словно включался компьютер с большой разрешительной способностью и за доли секунды проводил сотни вычислительных операций. На внутреннем дисплее вспыхивал безошибочный ответ: есть опасность, нет опасности. Сейчас ее не было, и Никита успокоился. Как раз девушка-официантка в нарядном голубом передничке расставила перед ними еду. Блеснула в его сторону улыбчивым взглядом.

— Данке шон, — поблагодарил Никита.

Принцесса посмотрела на него удивленно.

— Не думай, что я такой уж чурбан, — самодовольно заметил Никита. — Я и по-английски умею.

Ему очень хотелось растормошить Аниту, вызвать у нее улыбку. Хотя бы такую же, какой она напугала таможенника. Но пока не удавалось. Он испытывал облегчение не от того, что они благополучно пересекли границу, а от того, что на таможне Анита проявила себя разумно. Так лихо обошлась с офицером. У нее с головой все в порядке, а это главное. Все остальное приложится. С восхищением следил, как она расправляется с рыбой. Аккуратно, быстро, с мудрой сосредоточенностью. Аппетит есть, сон крепкий — что еще надо. Ну, хотелось бы, конечно, чтобы перестала пугать его идиотскими фразочками, произносимыми с интонацией нищенки в переходе метро.

— Не смотри на меня так, пожалуйста, — попросила Анита.

— Как?

— Как будто считаешь каждый кусок. Если у нас мало денег, так и скажи.

— Деньжищ полно. На две жизни хватит. А скоро будет еще больше. Об этом не беспокойся.

Анита вытерла салфеткой замасленные пальчики.

— Никита, можно попросить тебя кое о чем? Ты не рассердишься?

— Не рассержусь.

— Я говорила тебе, что папу убили?

— Да, говорила. Я помню.

— Надо его похоронить. Сам подумай. Каково ему в морге, в морозилке одному? Без отпевания, безо всего.

В ее голосе не было уныния, лишь звучала деловая озабоченность человека, который не довел до конца какой-то важный проект. Вокруг царила праздничная суета. Путешественники, возбужденные, оживленные, весело устраивались за столиками. У Никиты вдруг слегка закружилась голова. Хотя с Анитой все в порядке, но, видно, не совсем.

— Его похоронили, — ответил он глубокомысленно, подстраиваясь под ее тон. — Я наводил справки.

— Нет, — возразила Анита с повышенным энтузиазмом. — Тебя обманули. Он лежит в морозилке, я знаю. Без меня его не могут похоронить. Я единственная дочь. Больше у него никого нет. Мама умерла, когда я была маленькая. Нет, если не можешь, я не в обиде. Дай мне, пожалуйста, немного денег взаймы, и я поеду одна.

Никита беспомощно оглянулся себе за спину. Почти нетронутая отбивная остывала на тарелке.

— Хорошо, — сказал наконец. — Поедем в Варшаву, но не сегодня. Лучше через несколько дней.

— Почему? Что нам мешает? Из Хельсинки есть прямой рейс.

— Тебе надо окрепнуть, прийти в себя.

— Я вполне здорова. — Ее глубокие глаза наполнились влагой. — Ты не понимаешь, Никита. Я не осуждаю, живому трудно понять убитого. Но поверь, папа ждет меня. Ему очень одиноко. Я должна о нем позаботиться.

— Есть еще обстоятельства…

— Какие?

— У Желудя длинные руки. Варшава — первое место, где нас ждут его люди. Тебя отправят обратно в зону, а меня, скорее всего, просто убьют. Ты ведь не хочешь этого?

Анита осмысливала его слова. От напряжения у нее забилась голубая жилка на виске, которой прежде не было. Он поспешил добавить:

— Надо затаиться на какое-то время. Твой папа все поймет правильно. Он ведь теперь никуда не торопится.

— Что это изменит?

— Не понял?

— Мы не сможем прятаться всю жизнь. Они все равно нас поймают. А так я хоть, может быть, успею попрощаться с папой. Почему ты такой упрямый, Никита? Помнишь, ты говорил, что любишь меня? Правда, это было давно…

Никита накрыл ее ладошку своей рукой.

— Хочешь, скажу тебе важную вещь?

— Про папу?

— Я люблю тебя в тысячу раз больше, чем раньше. У меня сердце останавливается, когда слышу, как ты бредишь.

Анита склонила голову набок, две крупные слезы покатились по разноцветным щекам.

— Я не брежу. По-твоему, похоронить отца — значит бредить?

— В нашей роте в Чечне была псина по имени Чоки. Большая, глупая, трусливая овчарка, но у нее был изумительный нюх. Она изрядно досаждала духам. Они охотились за ней, как за человеком. Чоки про это знала и всегда дрожала от ужаса. Когда брала след, когда искала мины — всегда. В конце концов снайпер ее пристрелил. И мы ее похоронили с воинскими почестями. Некоторые плакали. А там были люди ко всему привычные.

— Зачем ты это рассказал?

Они оба давно забыли про еду.

— Ты второй день напоминаешь мне Чоки.

Это была правда, но не вся. Он решил больше ее не щадить и посмотреть, что из этого получится. Анита промокнула переполненные влагой глаза салфеткой. На ее лице не осталось даже воспоминаний о косметике. Но она и раньше, в лучшие времена ею не злоупотребляла. Ей хватало собственной красоты.

— Я так ужасно выгляжу? Как та овчарка?

— Чоки был прекрасный, красивый, ласковый пес, но он всегда дрожал. Поэтому его пристрелили. Кто постоянно ждет пули, тот ее получит. Это закон. Ты его не знаешь, а я знаю.

— Ты же сам сказал, за нами охотятся.

— Но не сказал, что они нас получат. Если будешь меня слушаться, а не прикидываться, что у тебя мозги набекрень.

Анита сморщилась, будто собиралась чихнуть, но через мгновение он сообразил, что это не что иное, как ее новая, приобретенная на зоне улыбка. Будто из темной тучи после судорожных содроганий проглянул синий осколок небес. Он чувствовал себя победителем: она выздоровеет. Они поженятся, и Анита нарожает ему детей. Их дети не будут сиротками.

— Будешь доедать свою рыбу? — спросил безразлично.

— Спасибо, нет.

— А салат?

— И салат не хочу. Сыта твоими сравнениями.

— Что ж, тогда собирайся — поехали.


9

Зубатый завещал похоронить себя на «Зоне счастья», там его и зарыли — на скромном деревенском погосте. С утра согнали всех поселенцев, и похороны получились торжественные и в меру пышные. Зона встревоженно гудела, общее волнение передалось и сюда, под морозную сень дерев. Как бы худо ни жилось при Зубатом, но к нему привыкли, он устанавливал здесь все законы, а что будет дальше? Кто придет ему на смену? На Руси от перемен не бывает добра, здешние люди знали это так же твердо, как любой другой россиянин в любом другом месте. Новейшая история это вполне подтвердила. Напрашивалась прямая аналогия с президентами: только народ очухается от одного полубезумного, воспрянет духом и озарится надеждой, как нагрянет следующий, а вокруг него все те же говорливые, востроглазые молодчики, и в руках у него все та же американская реформа, но с начинкой покруче. Один бил по темени, другой норовит и брюхо вспороть, чтобы прекратить размножение пустоголовых россиян.

Явились на похороны и гости, немного, но были. Пожаловали с небольшой свитой двое воровских законников, уцелевших еще с прежнего режима, — Шалый и Чапрак. Но держались в стороне, в церемониях не участвовали. Тихо беседуя, поминали старинного подельщика в вороненом «мерседесе», окруженном автоматчиками. Подъехали несколько творческих интеллигентов, — двое известных актеров да пяток писателей из тех, что просачиваются на все богатые посиделки в надежде на халяву. По-крупному им обламывается все реже, благословенные времена Бориса миновали, но им хоть бельмы залить да покрасоваться в обществе — и то радость. Промелькнул человек из правительства, со знакомой народу по множеству телешоу раскормленной будкой; на похороны сиятельная персона на всякий случай обрядилась бомжом. Еще прикатила забавная старушонка с фиолетовыми кудельками, назвавшая себя маманей покойника и сходу потребовавшая денежной компенсации за невинно убиенного сыночка. Охранники на скорую руку накостыляли бабке по шее и заперли в чулан до выяснения.

Заглянул на часок и Желудев, хотя поначалу не собирался. Но потянуло. Не столько, чтобы попрощаться с наперсником, сколько выяснить подробности побега Аниты. Он чувствовал, что опасно недооценил молодого маньяка. Хотя после ночного звонка относился к нему, как к достойному врагу, которого чем быстрее уничтожишь, тем лучше, но все равно недооценил. Все время попадался на дешевые трюки и отставал, не поспевал за ним. Час назад, перед отъездом разговаривал с Васюковым. Самодовольный индюк, особист вшивый с обиженным видом доложил, что все меры приняты.

— Какие меры? — Станислав Ильич опять испытывал жгучее желание врезать кулаком по чекистской харе. — Уточни, пожалуйста.

— Москву закрыли в тот же вечер, как случилось несчастье. Два дня чистим южные направления. Полагаю, этого мало. Придется объявлять всероссийский розыск.

— А тебе не кажется, мой генерал, что, пока ты развлекаешься со своими розысками, они успели добраться до Аргентины?

— Почему до Аргентины, Стас?

Васюков знал много способов вывести его из себя, но особенно доставал вот такими вопросами, которыми как бы подчеркивал свою невменяемость.

— Ты хоть понимаешь, что произошло?

— Имеешь в виду, что Зубатого кокнули?

Прежде чем ответить, Станислав Ильич единым духом осушил стакан «Боржоми». Даже борясь с желанием размазать старого пентюха по стенке, он не хотел с ним ссориться. Это было преждевременно.Всему свой час.

— Мне насрать на Зубатого. Тем более, если он подставился каким-то недомеркам. Он заслужил свою участь. Нет, генерал, случилось кое-что похуже. На нас наехали не ФБР, не Моссад и даже не ФСБ, а сопливый провинциальный бандит, которому ты ничего не можешь противопоставить. Он глумится надо мной, делает, что хочет, убивает моих слуг, уводит из-под носа невесту, а ты, кому я плачу бешеные деньги, невнятно лепечешь о каком-то всесоюзном розыске. Что с тобой, генерал, на старости лет головенка прохудилась?

— Не такой уж я старый, господин Желудев. У нас с тобой разница в пятнадцать годков. Много ли?

— Так докажи, что не старый. Отдай мне щенка. Где бы он ни прятался, отдай мне его. Последний раз добром прошу.

Васюков продолжал изображать тупую обиду, помрачнел, насупился. В глубине души Желудев был уверен, что тот над ним посмеивается.

— Осмелюсь напомнить, Стас, мы тем утром ждали его в офисе. По твоему собственному распоряжению.

— Я с себя вины не снимаю, но если я ошибся, твоя обязанность подстраховать. Предусмотреть другие варианты. Разве не за это получаешь зарплату? Как и твои гаврики. Сколько их у тебя? Тысяча? Десять тысяч? Плюс лаборатории, консультанты, стукачи и прочее. И все из моего кармана. Ты за кого меня принимаешь? За лоха с мошной? Не промахнись, генерал. Я не лох.

— Ты называешь этого парня щенком, но это не так, Стас. Я же тебе говорил. Он элитник, проходил специальную подготовку. Имеет отношение к группе «Варан». Таких выращивают долгие годы по особым рецептам. Они умеют выживать в любых условиях.

— Мне не нужны твои теории, генерал, мне нужна эта вонючка с вырванными клыками. Будь он хоть кем. Ты способен его поймать или нет?

— Конечно, мы его возьмем. Это вопрос лишь времени, но, с другой стороны…

Желудев психанул и выгнал генерала из кабинета. Разговор все равно зашел в тупик, как часто меж ними случалось, но, что самое поганое, во многом старый хрыч прав. Недооценка молодого мерзавца привела к тому, что тот до сих пор гуляет на воле, имея при себе взрывоопасную информацию. Он должен был подохнуть уже трижды, а вместо этого звонит по телефону и ставит ему ультиматум. Генерал прав в том, хотя прямо об этом не сказал, что, высоко поднявшись над людским стадом, Желудев на каком-то этапе утратил чувство реальности. Забыл, что опасность подстерегает за каждым поворотом, и так будет до конца его дней. При всех своим миллионах, при всем могуществе в этой проклятой стране, он не бог, а смертный человек и в некоем философском смысле должен быть благодарен Никите за то, что тот так убедительно напомнил ему об этом.

После тяжелого разговора с генералом, видимо по инерции, он за пять минут уладил наконец-то маленькую проблему с Софьей Борисовной Штаккер. Наставницу Аниты привезли в Москву следом за воспитанницей и все это время держали на одной из частных квартир, принадлежавших концерну «Дулитл-Экспресс». Мадам владела избыточной информацией, пользы от нее не было больше никакой, но устранять ее физически было неразумно по двум причинам. Во-первых, пока не закончилась история с Анитой, она еще могла пригодиться; во-вторых, Софка сама по себе была необыкновенной женщиной, с густой ведьминой закваской. За последний год Станислав Ильич привык к ней, как к близкому существу, как к прирученной очковой змее. Грех уничтожать то, от чего исходит запах родной крови. Сперва подумывал отправить ее штатной надзирательницей на «Новые поселения», в помощь Кузьме; там она была бы на месте и под постоянным наблюдением; но со смертью Зубатого эта мысль утратила свою актуальность. Зубатый смог бы удержать ее в рамках, без него с ней не справится никто. И на зоне она, пожалуй, натворит таких дел, что мало не покажется. К тому же варшавские события странным образом повлияли на ее психику, бедняжка вообразила, что он, Желудев, ей чем-то обязан. Нормальное общение с ней стало затруднительным. Любой разговор (он иногда для проверки звонил ей) она превращала в скандал, осыпала его дикими обвинениями, чего-то требовала, вопила и проклинала. Рефрен обвинений был такой: негодяй, ты обманул, ты обманул бедную, несчастную женщину, которая служила тебе верой и правдой, негодяй! И все. Ничего конкретного и вразумительного. Послушав ее стенания минуту-другую, Станислав Ильич в раздражении бросал трубку. Говорят же, коли бог хочет наказать, то отнимает разум.

И вот, собираясь на похороны, как по наитию, Желудев позвонил владельцу коммерческой психушки на Симферопольском шоссе, своему давнему товарищу по бизнесу. Прервав изъявления радости психиатра, сухо сообщил, что просит о небольшой услуге: надобно пристроить на неопределенный срок одну женскую заблудшую душу. Доктор пообещал, что пристроит хоть десять. Но не забыл, мерзавец, упомянуть, что заведение у него отнюдь не благотворительное. Желудев поинтересовался, какие гарантии, что дамочка не ускользнет из больницы, как рыбка из аквариума, учитывая, что она ведьма. Доктор солидно ответил, что лекарства у них надежные, обеспечивают больным полный покой, и случаев ускользания пока не было. Разве что на тот свет, но это по повышенным расценкам.

— Стасик, милый, — ласково гудел доктор. — Что же ты все по делам да по делам… Когда же просто так посидим, помянем старину?

— Загляну как-нибудь ведьму проведать, тогда и помянем, — посулил Желудев без охоты. — Но прошу, обойдись с ней без варварства.

— Как скажешь, Стасик, как скажешь. Все в наших силах.

Потом он перезвонил Васюкову и коротко распорядился:

— Софку в психушку к Шалевичу. Немедленно. С ним договорено.

Не дослушал заунывное бормотание генерала, все еще изображавшего невменяемость.

На кладбище выступил с небольшой речью. Не собирался, но что-то подтолкнуло. То ли морозный, со светлым солнышком и скрипом деревьев денек, то ли толпа завороженных его присутствием поселенцев, представлявших собою уродливое, мистическое зрелище. Какие-то темные, смутные фигуры, сбившиеся в кучу. Не поймешь, мужчины или женщины, старые или молодые, все похожие на призраков с розоватым, свечным полыханием голодных глаз. Припомнилось поэтическое: Россия, нищая Россия…

Речь удалась. Почувствовал это по судорожному, молчаливому колыханию человеческой массы на поляне. Да и Кира Вахмистров с «Эха свободы», увязавшийся с ним в поездку (давно напрашивался посмотреть знаменитую «Зону счастья»), восторженно покряхтывал после каждой его фразы. С тех пор как Желудев вошел в круг тайных властителей страны, ему часто приходилось выступать, и это не слишком его обременяло. В любой аудитории он чувствовал себя уверенно, легко применялся хоть к рабочему быдлу, хоть к пустобрехам на демократических тусовках. Умело владел интонацией, а слова выскакивали сами собой, видимо, это и называется ораторским даром. Все свои выступления Станислав Ильич называл фултоновскими. На кладбище говорил о том, каким необыкновенным человеком был усопший. За его простоватой внешностью скрывалась сложная, пылкая натура первопроходца. Он жил, окрыленный мечтой о всеобщей гуманности. И успел сделать многое. На месте никому не нужных деревушек Агапово и Вострушки создал «Новые поселения» наподобие крупных фермерских хозяйств европейского типа. Здесь каждый мог прилично заработать, не опасаясь, что его обворуют. А что еще, в сущности, нужно честному человеку, как не деньги и возможность потратить их с толком. Кузьма Зубатый был подвижником и умел заглядывать далеко в будущее. Он сам по капле выдавливал из себя раба и надеялся дожить до того времени, когда вся Россия превратится в царство свободного, раскрепощенного труда, и все ее граждане, с облегчением вдохнув, смогут позабыть о семидесятилетнем кошмаре коммунистического ига. Надеялся, но не дожил. Злодейская рука настигла Кузьму, можно сказать, в расцвете творческих сил и исканий. Нам всем будет очень тебя не хватать, Кузьма…

Станислав Ильич с улыбкой взглянул на гроб, откуда Зубатый слушал его внимательно и, казалось, в напряжении даже приоткрыл один бесцветный глазок. Подумал с укоризной: эх ты, урка вшивая, а ведь парень был у тебя почти в руках… Как же ты так опростоволосился, вонючка скипидарная?..

Дал знак, и двое мужиков сноровисто заколотили домовину гвоздями и спустили на веревках в открытый зев земли, посверкивающей заиндевелыми глиняными комьями. Зубатый отправился в далекое путешествие, ни с кем по-настоящему не попрощавшись. Только две тетки в толпе азартно заголосили вдогонку. Их тут же угомонили пинками, опасаясь, что хозяину может не понравиться столь непотребное выражение горя.

Станислав Ильич прогулялся по зоне в сопровождении Киры Вахмистрова и некоего Витюни Астахова, одного из здешних помощников покойного — его Желудев решил оставить приказчиком на то время, пока не примет каких-то основательных решений. Он еще не придумал, что делать с «Новыми поселениями», лишившимися своего вождя. Увы, без Зубатого уже не будет того, что было при нем, вот и оспаривай после этого роль личности в истории. Опытный полигон по выращиванию обновленных россиян-тружеников, можно сказать, накрылся пыльным мешком. Энтузиаста, который перенял бы эту ношу на себя, не было, и Желудев склонялся к тому, чтобы разогнать всю здешнюю шваль и застроить территорию элитными коттеджами новорусской архитектуры — из красного кирпича, с башенками, подземными гаражами и бассейнами, большими участками земли. Не слишком оригинальный проект, но с гарантированной прибылью. Москва рядом, лес, река Нара, где еще осталось несколько невытравленных ротанов, — в ближайшие годы цены на эти угодья наверняка резко скакнут вверх. Можно в память о Зубатом оставить прежнее название — «Зона счастья». Нелепо, но, безусловно, привлечет внимание иностранцев. Они падки на всякую российскую дурнинку. А если браться всерьез за строительный проект, то рассчитывать надо именно на них: рыночная экономика складывалась так, что в скором времени аборигены вряд ли смогут прикупить себе что-нибудь более солидное, чем куриная сараюшка, да и то — кто же им продаст. А у тех, кто сможет, давно все есть. Желудев, как и все мыслящие российские бизнесмены, не сомневался, что после принятия Земельного кодекса на освободившиеся, вычищенные от всякого дерьма территории бурным потоком хлынут забугорные инвесторы.

Он провел несколько просветленных минут в комнате, где жила Анита, и где ей довелось, наверное, испытать немало страданий, непривычных для ее холеного тельца. Посидел на узкой железной кровати, выкурил сигарету. В который раз попытался ответить себе на вопрос, зачем ему понадобилась амбициозная графинечка с птичьими мозгами. Не была ли вся затея ошибочной с самого начала? Впрочем, теперь это уже не имело никакого значения. Игру придется довести до конца, тем более что на кон поставлено нечто большее, чем деньги или самолюбие.

Из коридора через смотровое оконце доносились негромкие голоса: неугомонный Кира воспользовался случаем и брал интервью у Астахова. Витюня тоже был законник, но, конечно, не такого масштаба, как Зубатый. Желудев припомнил его кличку, ага, Штырь. Однажды Зубатый похвалился, что его помощник обладает редкостными способностями, к примеру, однажды изнасиловал за ночь сразу трех петушков и одного из них, разгорячась, заколол и съел. Врал, разумеется, но было в облике Витюни Штыря действительно что-то внушающее уважение. Особенно когда он улыбался неподвижным, мертвым лицом, скаля железные клыки. Сразу становилось понятнее, что поджидает грешника в утробе преисподней. Желудев услышал, как журналист с «Эха свободы» дрожащим голосом спросил у Витюни:

— Значит, господин Штырь, если я правильно понял, в молодости вы мечтали стать оперным певцом?

— А чего? — смущенно гундосил Штырь. — Завсегда тянуло. В самодеятельности пел. Кузьма, бывало, восхищался.

— И какой у вас был репертуар, господин Штырь?

— Всякий. Пацаны «Таганку» уважали, «Мурену»… короче, нашенское все, родное. На воле к старине больше приобщился. «Артиллеристы, Сталин дал приказ», «Волга — матушка река» и все такое. Кузьма романсы любил…

— Скажите, господин Штырь, сами вы песни не пробовали писать?

Станислав Ильич, застыв на железной койке, с любопытством ждал ответа, развернув ухо. Надо же, животное, а туда же, музыка! Вот она — загадочная россиянская душа. Ответ поразил его не меньше, чем, по-видимому, журналиста.

— А чего, — с некоторым даже высокомерием отозвался Штырь. — Пробовал. Дело-то плевое. Токо у меня все песни выходят срамные. Для домашнего обихода…

Дальше Кира заторопился, почуял жареное:

— Так вы же, господин Штырь, просто находка для нас. Вы на радио когда-нибудь выступали?

— Нет, но коли пригласите, с легкой душой…

— Еще как пригласим. Я прямо сейчас приглашаю. У нас есть замечательная передача, называется «Козыри — бубны». Прямо как для вас…

Посмеиваясь, Желудев вышел в коридор, залюбовался сценой. Матерый бандюга с чугунным разворотом плеч, весь в наколках, раскраснелся, глазищи пылали желтоватым волчьим светом; полудохлый волосатый журналистик-интеллектуал раскачивался перед ним с диктофоном, как чучело на ветру, призывно вертел пухлым задом. Прямо любовная парочка.

— Эй, Штырь, — весело окликнул Станислав Ильич. — Сколько сейчас людей на зоне?

Витюня ладонью, как тряпкой, мгновенно стер с кирпичного лица возбуждение, ответил почтительно:

— Человек триста, господин Желудь. Не считая всякого барахла.

— Барахло — это кто?

— Ну, детишки там, калеки, телки старые. Мусор, короче.

— Хорошо, разберись, сделай перепись и подготовь общую эвакуацию. Даю неделю. Справишься?

— Как прикажете… Может, это… Того…

— Что — того? Рожай скорее.

— Может, мусор здесь зарыть, чего таскать с места на место. И Кузьме приятно будет. Он давно хотел чистку сделать.

— Смекалистый, — не то одобрил, не то укорил Станислав Ильич. — Только не бери пример с Зубатого, не лезь куда не просят. Видишь, как он кончил?

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — по уставу откозырял бандит.

В машине, уже по дороге в Москву, прозвонился некто Садко Цхенвале, человек, отвечающий в концерне за внешние связи. Сообщил интересную новость. За сегодняшнее утро дважды звонили из мэрии, а пять минут назад вышел на связь управляющий банком «Фаворит», тишайший Зиновий Эдуардович и попросил подтверждения.

— Как-как? Подтверждения? — уточнил Желудев. — Он так выразился?

— Именно так, Станислав Ильич. И довольно раздраженно.

— Любопытно, любопытно… Раздраженный Зема… Ладно, через час буду в конторе, сразу зайдешь…

Отвалившись на мягкое кожаное сиденье, Станислав Ильич прикрыл глаза. Сделка, к которой его вторую неделю подталкивала высокая заинтересованная сторона, связанная с тендером (возможно, дутым) на поставки минералов, по предварительному анализу высоколобых спецов «Дулитла-экспресс» была очень выгодной, да чего там — просто блистательной, зашкаливала за миллиард зеленых, но в ней невооруженным взглядом просматривались темные пятна. Первое, высокая сторона действовала через посредников, не напрямую, вон подключили и прожженного Зему, но это, допустим, легко поправить. Второе, после того, как он поставит свою подпись на контракте, трудно будет отследить дальнейшее прохождение документации, и это давало кому-то возможность на последнем этапе подменить контракт или внести в него незначительную правку, что в свою очередь могло привести к тому, что миллиард, который он пока не пощупал, повиснет на нем одном как удавка. То есть возникал самый ненадежный в российском бизнесе элемент доверия. И третье, его торопили, очень торопили. С чего бы это? Кому так не терпится и почему?

И все-таки Желудев понимал, что вряд ли сумеет отказаться. Миллиард долларов! Он попросту никогда не простит себе, если такой кусок вдруг пролетит мимо рта.

Он открыл глаза. Мимо тянулись унылые подмосковные рощицы, похожие на толпы оборванцев, вышедших к дороге просить подаяние. Морозный воздух угрожающе бился в затененные стекла. Впереди уже приоткрылась Москва во всей своей неописуемой гибельной, увядающей красе. Нет, только не это, вслух произнес Станислав Ильич, только не это и не сейчас.


10

Они только и делали, что разговаривали. Никите казалось, за всю предыдущую жизнь он не наговорил столько, сколько за эти два дня. Он чувствовал, что только так они смогут заново обрести любовь. Дружеская болтовня — вроде теплой печки в деревенской избе, вот он и трещал без умолку, пытаясь расшевелить принцессу, влить в ее душу свежую кровь. И, надо заметить, Анита постепенно оттаивала, но чересчур медленно, черепашьими шажками, а времени было в обрез.

Пансионат «Красный петух» на окраине Стокгольма — трехэтажный особняк из черного камня с разбитым перед ним небольшим парком с голубыми елями, ярко-желтыми дорожками и стеклянным конусом зимней оранжереи. Хозяйка пансионата Адель Крампф, пожилая немка с белокурой, тщательно причесанной маленькой головкой, будто взятой напрокат с витрины парикмахерского салона, и с радостным, задорным сиянием голубеньких глаз, — встретила их как долгожданных гостей, с какой-то даже чрезмерной, как показалось подозрительному Никите, суетливостью проводила в отведенные им покои на втором этаже, состоящие из двух стильно меблированных комнат — гостиной и спальни. Больше всего Никиту поразила роскошная, огромная кровать с балдахином, такие он видел только в исторических фильмах про благословенные феодальные времена, которые, впрочем, похоже, вернулись в Россию. Госпожа Адель не нашла нужным спросить, устраивают ли их одни покои на двоих, значит, была достаточно проинформирована, что Никиту тоже озадачило и насторожило. Хозяйка провела их по комнатам, распахнула шкафы, показала ванную и туалет (второе потрясение для Никиты: в мраморное джакузи можно было усадить человек пять), потом ознакомила с распорядком жизни в пансионате. Из постояльцев сейчас только две вполне приличные пары, но за столом иногда собирается до пятнадцати человек, приходят постоянные клиенты из местных, обожающие ее кухню. Тревожить их, естественно, никто не будет. Госпожа Адель говорила по-немецки и по-французски, понимала ее одна Анита, но Никита важно кивал, как будто тоже улавливал общий смысл. Немка ему понравилась, показалась безобидным созданием, но возможно, он ошибался. Дальше госпожа Адель пустилась в какой-то восторженный рассказ о своем покойном муже мистере Иохансене, и Никита с трудом ее выпроводил. Когда вернулся в гостиную, Анита сидела на краешке обитого золотистым шелком стула и хмуро разглядывала ногти на правой руке.

— Если ты думаешь о том, что здесь только одна кровать, — мягко начал Никита, — пусть тебя это не смущает. Я прекрасно устроюсь вон на той кушетке.

Она взглянула на него так, словно он сморозил глупость, превышающую всякое воображение:

— Друг мой, я, наверное, больше никогда не научусь смущаться. Разве ты не понял?

Собственно, с этой тоскливой ноты началась их бесконечная беседа, затянувшаяся на двое суток.

Вечером первого дня (Анита, едва добравшись до постели, мгновенно уснула, утомленная дорожными приключениями) Никита встретился в холле пансионата, заставленном мягкой мебелью в темных, приглушенных тонах, со стереотелевизором «Шарп» с полутораметровым экраном в углу, с кадками с диковинными растениями, напоминающими пейзаж из фильма «Солярис», с человеком, который по кодовой цепочке проходил под именем Багрова-внука, но Никите представился как Казимир Столповский, гражданин Польши. Это был господин лет за пятьдесят, сухощавый и крепкий, с обветренным, а в некоторых местах облупившимся лицом, похожий на морского волка, списанного на берег за проявление излишней мягкотелости и обескураженного этим событием до конца своих дней. Печальный взгляд синих глаз свидетельствовал о том, что этот человек понимает проблемы и сложности бытия во всем их объеме, но не сломался под тяжестью этого знания. У него было энергичное рукопожатие и манеры хорошо воспитанного человека. Никита попытался определить на глазок, к какой организации и к какой стране он принадлежит на самом деле, и пришел к выводу, что, скорее всего, это свояк русачок, в определенный момент переметнувшийся на службу в коммерческие структуры, но, возможно, как многие, оставшийся слугой двух хозяев. Никита не почувствовал к нему ни доверия, ни неприязни, но разговаривал достаточно откровенно: от этого человека во многом зависело, увидит ли он Аниту, когда вернется за ней в Стокгольм. Предложил пану Казимиру подняться наверх и пропустить по глоточку, но тот, облизнув потрескавшиеся губы, отказался.

— Заскочил только познакомиться, у меня всего полчаса. Но я в курсе всего происходящего. — Он будто угадал мысли Никиты. — Можете не волноваться за свою подругу. Верну в целости и сохранности.

— Не помешали бы гарантии, — нагловато заметил Никита.

— Мне слишком хорошо платят, чтобы рисковать репутацией. — Багров-внук скупо улыбнулся, в печальных очах плеснулись океанские глубины. — Я должен точно знать день и час вашего отъезда. И второе, представьте меня пани Милевской.

В первую секунду Никита не понял, о чем он, но тут же спохватился: ах, пани Милевская. Интересно, сколько раз им придется теперь менять имена? Судя по такому бурному началу, много раз. Вслух сказал:

— Мне надо уехать как можно скорее, но Катя неважно себя чувствует. Посоветуйте, что делать.

— Что с ней?

— Надеюсь, ничего серьезного. Депрессия. У нее недавно умер отец.

— Приятно слышать, что еще какие-то дети переживают из-за своих родителей. В России, как пишут газеты, это давно не так.

— В России тоже бывает по-всякому. Кое-где семья еще сохранилась, но не в городах, а ближе к природе… Так как быть, господин Казимир?

— Можно пригласить хорошего психиатра. У меня есть один на примете. Побеседуют. Греха в этом нет.

Никита засомневался:

— Пожалуй, лучше у нее спросить, согласится ли. Навязываться не стоит… Но я не возражаю. Врач — это неплохо. Если он умеет держать язык за зубами.

Океанские волны плеснулись в очах Багрова-внука вторично.

— Павел… э-э?..

— Просто Павел.

— Так вот, Паша, вы все косвенно как бы выражаете недоверие, и я вас понимаю.

— Наверное, не совсем, — перебил Никита. — У меня, кроме невесты, никого на свете нет. Если с ней что-то случится…

Теперь перебил пан Казимир, подняв к небу указательный палец:

— Полную гарантию, как известно, дает лишь Господь Бог, да и то не всегда. Со своей стороны обещаю, глаз с нее не спущу. Как только соберетесь, сразу перееду сюда.

— У вас, наверное, много других дел?

— Остальные дела подождут. Во всяком случае, месяц у меня есть. Управитесь за месяц?

— Две недели, не больше, — уверил Никита, убежденный, что так и будет.

Анита проснулась среди ночи и слабым голоском позвала его из спальни: Ни-и-икита! Он прибежал и увидел ее сидящей посреди кровати в тоненькой ночной рубашке, с распущенными волосами, с широко открытыми глазами — живое воплощение ужаса, того потустороннего ужаса, какой охватывает человека, если перед ним вдруг выстроятся в ряд все призраки тьмы и начнут корчить свои поганые рожи.

— Девочка моя, ну что ты, я же здесь. — Он присел на кровать, обнял ее за плечи. Анита была как деревянная.

— Что тебе приснилось, что?

После долгой паузы, обведя сумрачным, пустым взглядом стены и потолок, ответила:

— Не приснилось. Он приходил. И еще придет.

— Кто?

— Кузьма Витальевич.

Никита подумал, вспомнил, сопоставил. Он никак не мог решить, следует ли сказать принцессе правду. Лишнее нервное потрясение, но, возможно, это ее встряхнет, поможет выйти из сумеречного состояния.

— Посуди сама, Аня, — он тихонько гладил ее спину, почесывал под лопатками — совершенно платонические прикосновения, — он не мог пройти мимо меня незаметно. Это всего лишь глюки.

— Глюки? — Анита отстранилась, уперлась кулачками ему в грудь. — Я ведь говорила, что не сумасшедшая. Ему не надо входить в дверь, он заглянул в окно. Он хитрый, Никита, он очень хитрый. Повязался женской косынкой и сделал макияж, чтобы я его не узнала.

Никита попытался снова ее обнять, но принцесса откинулась на подушку и натянула одеяло до подбородка. Страх не исчезал из ее глаз.

— Хорошо, скажу еще кое-что. Твоему Кузьме пришлось бы добираться до тебя слишком издалека. Его убили, Ань.

— Как убили? Кто?

— Этого не могу пока сказать, не мой секрет, но убили точно.

— Можешь доказать?

— Проще простого. У тебя есть какой-нибудь телефон оттуда? Наберем номер, попросим его подозвать, и тебе скажут, что он умер.

— У меня нет телефона. — По ее глазам и по тону он видел, что Анита поверила. Известие не принесло ей облегчения, напротив, привело к каким-то новым изменениям в настроении, которые ему не понравились. — Но это еще хуже.

— Что хуже, Ань?

— Значит, приходил за мной мертвый.

— Ты всерьез говоришь или опять бредишь?

Посмотрела на него с сочувствием:

— Ты, мужчина, кажешься себе сильным, непобедимым, но есть вещи, с которыми никто не справится. Ни ты, ни я, никто.

— Что же это за вещи?

— Там, где я была, я многое поняла. Мы живем в мире, где восторжествовало зло. Оно неодолимо. Оно воплощается в разных людей, и в события, и… в тишину. Бывает такая тишина, в которой исчезает все. Там не слышна музыка, там тают голоса и освещение такое же, как в склепе. Зло победило и устроило на земле экспериментальную площадку, преддверие ада. Да что там преддверие. Сам ад уже здесь, с нами. Ведь то, что я видела, может происходить только в аду. В прежнем мире это было бы невозможно. Там добро и зло уравновешивали друг друга, весы колебались то в одну, то в другую сторону, а сейчас… Тот, кто убил Кузьму, оказал ему большую услугу. Он освободил его от земной оболочки и окончательно развязал ему руки. Он решил покончить со мной каким-то особенным способом, поэтому не торопится. Ему некуда торопиться. Он испытывает наслаждение от предвкушения расправы, от моего ужаса. Заглянул в окно, чтобы предупредить, чтобы я посильнее дрожала.

К этой минуте Никита уже сознавал, что им предстоят долгие, утомительные разговоры, но он должен спасти ее от безумия, как спас от физической смерти.

Он сходил в гостиную и принес бутылку минеральной воды. Опять присел на кровать. Стакан она приняла дрожащей ручонкой и отпила несколько глотков, поцокав по краю зубками. Он придерживал стакан снизу, чтобы не пролила на себя. Мирно светился на трюмо зеленоватый ночник — плывущий хрустальный лебедь с красными бусинками глаз.

— Кое в чем ты права, — заговорил Никита задушевно. — Но с оговорками. Зло, конечно, победило, но не везде и не навсегда. Россия больна, это так, и ты заразилась ее болезнью, потому что у тебя не было иммунитета. Мне Жека объяснял, он интересуется политикой и много читает. У этой страны, как ее называют оккупанты, массовый суицидальный синдром, патологическая тяга к самоуничтожению. Ей бы надо дать отдохнуть, отоспаться после всех потрясений двадцатого века, но ей не позволят. Эта страна лишняя, никому не нужная. И все-таки даже в России мертвецы не гоняются за девушками, чтобы их пугать, а спокойно спят в своих могилах. Нет, не гоняются. До этого еще не дошло.

Анита изумленно моргала, попила еще водицы.

— Значит, ты мне не веришь?

— Почему не верю? — Никита долил в стакан из бутылки. — Конечно, ты видела своего мучителя, и еще много раз увидишь, но это всего лишь мираж. Как вся нынешняя жизнь в России. Наполовину она реальная, а наполовину нам только снится.

— Мы не в России, — напомнила Анита. — Мы в Стокгольме. Или это тоже мираж?

— Да, мы удрали в Швецию, но для миража не существуют границы, он потянулся за нами следом. Бояться совершенно нечего. Ты не одна, нас двое. Вглядись в меня хорошенько. Я люблю тебя и я твое волшебное зеркало, а ты — мое. Мы безобманные друг для друга. Когда тебе страшно, потрогай меня рукой или дерни за ухо — и мираж отступит, оцепенение пройдет. Вот сейчас ты ведь чувствуешь, как тебе стало лучше?

Анита вслушалась в себя, прикрыв глаза. Когда открыла — ужас исчез, и дрожать она перестала.

— Мираж?

— Ну а что же еще? Тем более, второй этаж. Он что же, по-твоему, подпрыгнул, что ли?.. Давай, закрывай глазки и спи.

— Но ты не уходи, ладно?

Через несколько минут она уже спала, вцепившись руками в его ладонь. Никита гордился собой: переломил ситуацию, прогнал изувера.

Утром пошли знакомиться с городом. Чинно, под ручку переходили из одной узкой, будто подернутой мхом улочки на другую, и их все плотнее обступали величественные тени. Район, куда они попали, весь принадлежал истории, до последнего булыжника на мостовой. Морозный воздух потрескивал на башенках и шпилях старинных зданий с окошками-бойницами, и Никита ничуть не удивился бы, если б в просвете улицы появилась рыцарская повозка или они разминулись бы с пешим строем ландскнехтов. Наоборот, редкие прохожие в современных одеждах, как и они сами — Анита в пуховике и Никита в кожаной куртке, — выглядели довольно нелепо среди средневекового антуража. Когда зашли в первую попавшуюся забегаловку, чтобы выпить кофе, там было то же самое: багряные и синие тона убранства, кожаный щит на стене и скрещенные пики, и хозяин за высокой стойкой, напоминающий круглый чан с деревянными обручами, в каких викинги варили свое любимое пиво.

На прогулке Анита раскраснелась, щеки уже были почти неразличимы по цвету. Она с любопытством разглядывала помещение, ничто в ней не напоминало о ночных страхах. В пансионате они позавтракали: госпожа Адель Крампф самолично доставила им в номер столик на колесиках с обычным европейским утренним набором: масло, джем, яйца, сыр, кофе и — украшение стола — свежие, горячие сдобные булочки с подрумяненной корочкой. Никита не наелся, и в кафе заказал себе порцию сосисок. Анита попросила миндальное пирожное, он воспринял это как хороший знак. Его распирало желание поделиться с ней новостями. Пока она спала, он дозвонился в Егорьевск и переговорил с Коломейцем. Там происходили чудеса. На второй день, едва придя в себя, Валенок каким-то образом разжился мобильным телефоном, видимо, выклянчил у врача, и сам связался со своей Алиской. И сегодня утром та примчалась, но это не все. Она уже успела оформиться в больницу санитаркой. На этих условиях ей разрешили круглосуточно ухаживать за Валенком.

— На меня оба смотрят как на врага, — пожаловался Коломеец. — Что посоветуешь, Кит?

— Полк не привезла за собой?

— Да вроде нет.

— Оставь их в покое, Жека. Это самое лучшее.

Все-таки Никита пересказал эту историю принцессе, пока она хрустела миндальным пирожным, причем с явным удовольствием. Естественно, опустил некоторые подробности, которые могли ее встревожить. В его пересказе история выглядела так. Жека и Валенок («Ты же их помнишь?» — Анита кивнула глубокомысленно) приехали в Москву, чтобы пособить в освобождении Аниты. И пока то да се, Валенок познакомился с девушкой, ее зовут то ли Алиса, то ли Маша, точно никто не знает, и влюбился в нее. Потом Валенок немного приболел и попал в больницу, где с ним остался Коломеец. Но и в больнице Валенок не успокоился и в конце концов позвонил своей Алисе, хотя считается лежачим больным. Больница не в Москве, в другом городе, но Алиса тут же приехала и устроилась санитаркой, чтобы быть рядом с Валенком.

У Аниты заблестели глаза, и она отложила недоеденное пирожное:

— Это же прекрасно, Никитушка! Это так здорово. Что тебя смущает?

— Видишь ли, я ее не видел, Коломеец считает, что Алиса-Маша обыкновенная проститутка, девушка по вызову, и не годится Валенку в подружки.

Анита возмущенно фыркнула:

— Какое это имеет значение, если они полюбили друг друга? Радоваться надо.

— Я-то радуюсь, а Коломеец думает, что она поломает ему жизнь. Валенок доверчивый, его надуть как два пальца… Ох, извини.

Анита ненадолго задумалась.

— Нет, не поломает. У тебя верные друзья, Никита, тебе повезло. Мика вообще особенный. Он талантливый художник. Когда женщина встречает такого мужчину, для нее прошлое исчезает. Она становится другой. Но это так все хрупко. Ни в коем случае нельзя вмешиваться в отношения влюбленных даже с самыми добрыми намерениями. Разве ты не понимаешь?

Ее личико осветилось внутренним огнем, глаза возмущенно сияли. Сопереживание пробудило в ней жизнь. Он решил воспользоваться минутой. Сказал, что хочет познакомить ее с одним человеком, у него назначена встреча через два часа. Анита мгновенно померкла.

— Зачем мне с кем-то знакомиться? — спросила она испуганно. — Что за человек?

— О-о, очень хороший, надежный человек. Он за тобой присмотрит, если мне придется ненадолго отлучиться.

Эти слова Аниту доконали, она опять стала серой мышкой, трепещущей перед страшным миром, который готов в любую секунду погасить ее легкое дыхание.

— Куда отлучиться?

Пораженный метаморфозой, произошедшей с ней, Никита вяло промямлил:

— Ну… Это… Надо же закончить кое-какие дела. Честное слово, тебе нечего опасаться.

— Никита, если ты меня бросишь, я умру, — сказала она с твердостью обреченной.


11

Никита надеялся, что Багрова-внука она воспримет не как чудовище. От этого зависело, насколько быстро он сумеет вернуться в Москву. Он хотел вернуться туда немедленно. Припоминал обожженный живот Аниты, ее затравленный, дикий взгляд, ее новый мышиный облик, и сердце опять леденело. Ему не будет покоя, пока злодей чувствует себя триумфатором.

…Багров-внук по имени Казимир Столповский поджидал их в холле. Перед необъятным экраном «Шарпа» они о чем-то ворковали с белокурой госпожой Аделью, попивая кофе. Но не только кофе. На столике стояла открытая бутылка бренди.

Никита с принцессой присоединились к ним, и госпожа Адель, одарив их сотней очаровательных улыбок, побежала за свежим кофе. Знакомясь, Багров-внук почтительно поцеловал руку принцессы. Он был совсем не похож на человека, с которым Никита разговаривал накануне. Тот был шпион, боцман, авантюрист, этот — джентльмен, излучавший доброту и деликатное сочувствие каждым жестом, каждым взглядом вдруг ставших опечаленными глаз. Актер. Никита мысленно ему зааплодировал. Лишь бы Анита купилась. На самом деле Багров-внук был кем-то третьим, кого Никита пытался разглядеть, но не мог. Есть люди, — Никита встречал таких и прежде, — которые так научились скрывать свою истинную сущность, загонять ее на такую глубину, что и сами, вероятно, редко с ней сталкивались.

Вернулась с кофейником и вазочкой с лимонным печеньем госпожа Адель, и потекла светская беседа, в которой Анита почти не принимала участия, изредка поглядывая на Никиту, будто улитка из ракушки. Пару раз мужественно попыталась улыбнуться, и опять выходила чудовищная гримаса, приведшая в оторопь бывалого таможенника. Как водится, сперва обсудили погоду. Никита участвовал в беседе тоже косвенно, как и Анита, но по другой причине. Госпожу Адель он не понимал, но суть улавливал из реплик, произнесенных Багровым-внуком из уважения к нему на русском языке. Реплики были весомые. Багров-внук, к примеру, изрекал:

— О да, сударыня, климат меняется, но далеко не в лучшую сторону.

Госпожа Адель в ответ минут пять что-то возбужденно тараторила, затем Багров-внук развивал свою мысль:

— Да, естественно, неслыханные ураганы, землетрясения и снегопады можно считать предвестником Страшного суда, но по срокам мы с вами расходимся, сударыня. Не думаю, что придется ждать десять лет. Все произойдет гораздо быстрее.

Анита заинтересовалась темой и пролепетала по-французски, тут же переведя для Никиты:

— Апокалипсис уже настал, просто многие не заметили пока.

Тут уж вмешался и Никита:

— Я однажды видел шаровую молнию. В горах. Сидел в грузовике, а она спустилась с деревьев — голубой сгусток, весь в разноцветных прожилках, такой ртутный, скользящий — очень красиво. Как елочная игрушка. Я подумал, пришельцы. Испугался, конечно. Стекло — какая защита. Подумал: каюк тебе, Никита-мастер. Сижу, съежился — вдруг не заметит. Папу с мамой вспомнил, которых у меня не было. И молния меня пожалела. Повисела перед кабиной будто в раздумье, потом облетела грузовик да как шарахнет по кузову. Тряхануло, как от фугаса. Задница у машины в клочья, только обода торчат. Но и шар истощился. По нему такие маленькие синие струйки затрещали, как судороги. Лег на землю и сдох. А вы говорите, климат.

Обвел всех победных взглядом, Анита смотрела на него, забавно приоткрыв рот. Спросила обескураженно:

— К чему ты это рассказал, Китушка?

— А к тому, — заносчиво ответил Никита. — Люди боятся не того, чего нужно. Чего не понимают, того боятся, а это неправильно.

Багров-внук перевел госпоже Крампф на ушко все, что говорил Никита, у хозяйки неестественно округлились глаза, она опрокинула рюмку бренди — и тут ее понесло. Затрещала на повышенных тонах, хватая за коленку то Никиту, но пана Казимира: мужчины враз сникли, поняв, что теперь ее не остановишь, а Анита задремала. С трудом удерживала себя в прямом положении, головка клонилась на грудь.

— Не окрепла еще после болезни, — извинился Никита, помог ей подняться и отвел наверх. В гостиной уложил на диван, прикрыл ноги пледом. Анита не противилась, но сон у нее пропал.

— Это с ним ты меня хочешь оставить? — спросила с обидой.

— Он тебе разве не понравился?

— В нем сто бесов в одном.

Никита нахмурился. Про бесов он был наслышан от Коломейца, а тот знал про них все.

— Верно, — подтвердил. — Пан Казимир человек бывалый, ухватистый. На мякине его не проведешь. Такой нам сейчас и нужен. Не какой-нибудь романтик желторотый. Бес против бесов, так и надо. Тем более ему хорошо заплатили. Он не подведет. Да и речь всего о нескольких днях. Потом мы уже не расстанемся никогда.

Анита смотрела на него пронзительно, зрачки расширились.

— Хочешь избавиться от меня? Валяй, супермен.

Никита вздохнул, опустился на стул, приготовившись к длительному выяснению отношений. Так и получилось. Проговорили до обеда без перерыва. Когда он малость утомился от потока обвинений, сетований и перечисления воображаемых и явных опасностей, которые подстерегают их на темной дороге жизни, произошло следующее. Анита изогнулась на диване, будто ее свернул паралич, гневно бросила ему в лицо:

— Что ты все лукавишь, Кит? Скажи лучше прямо, что я тебе противна — и покончим на этом.

— Как это? — не понял Никита, заглядевшись в чудные рассерженные глаза, полные неземной тоски.

— Думаешь, не вижу? Не вижу, как шарахаешься? Ни разу ко мне не прикоснулся, будто я заразная. Я тебе отвратительна, потому что видел меня униженной, в крови, в дерьме. Ты добрый, хороший мальчик, Никита, но изображать чувства, которых не испытываешь, у тебя все равно не получается. Ни у кого не получится. Поверь, я не осуждаю, я тебя понимаю. Только прошу тебя, хватит притворяться. Это стыдно. Убирайся! Уезжай прямо сейчас. Скатертью дорога. И ради бога, забери с собой своего пана Казимира.

Неосознанным движением Никита потянулся к ней, обнял худенькие, вздрагивающие плечи и, словно во сне, приник губами к сухому, сжатому рту. Через мгновение отстранился, поразившись наступившей тишине. Тишина обрушилась на них, как шишка с дерева, угодила точно по темени. Анита в последний раз беззвучно всхлипнула, а он попробовал осторожно, ласково прикрыть глаза, которые прожигали его насквозь.

— Нет, — отстранилась Анита. — Я всегда хочу видеть твое лицо…


В коридоре егорьевской больницы Коломеец поджидал Алису. Наконец она вышла из палаты с ведром и шваброй. На ней был серый рабочий халат, голова туго повязана темной косынкой. Свежее лицо без косметики, лишь губы слегка подмазаны. Но и в таком неприхотливом виде она выглядела эффектно. Даже слишком для этих стен.

Коломеец поманил ее к себе, и девушка, поколебавшись, подошла.

— Ну, чего тебе?

— Садись, покури… Тут можно. Пока никого нет.

— Говори, чего надо? Некогда мне… — Она все же присела и достала сигареты. Чиркнула зажигалкой, задымила. Жека наблюдал за ней доброжелательно. Ткнул пальцем в ведро.

— Стараешься, да?

Алиса вспыхнула:

— Послушай, парень… Ты чего на меня взъелся? Тебе что, бабы не дают?

Коломеец радостно оскалился:

— Фу, как грубо… Не-е, с бабами все в порядке. Но хотелось бы знать, что ты нашла в Мике? Зачем он тебе понадобился?

— Ты тут при чем, нюхач?

— Опять грубо… Я его друг. Никогда не поверю, что такая дамочка, как ты, клюнет на такого, как Мика. У него же ни кола ни двора. В хорошем смысле. И доллары у него в кармане не держатся.

Алиса выпустила ядовитую струю дыма ему в нос:

— Ты забавный человек, Коломеец. В чем дело? Ведь Мика не твоя собственность. Или сам на него претендуешь? Если так…

Дразнила, вызывала на скандал, но Коломейца это не задевало. Проституток он инстинктивно остерегался, но, будучи романтиком, полагал, что многие из них очутились на панели не по собственной воле, а в силу крайней нужды, и относился к ним снисходительно. Если копнуть поглубже, он вообще плохо знал женщин, кроме своей бесценной Галины, а у той все тайны были такие, про которые поэт написал, что они «подобны небу Украины в сиянии звезд незакатных». Коломеец сам не взялся бы объяснить, откуда в нем возникла уверенность, что красивая московская профи принесет несчастье наивному Валенку. И еще любопытная подробность: чем больше она дерзила и чем наглее себя вела, тем скорее эта уверенность ослабевала. Но он упорно гнул свою линию:

— Ты, девушка, как я понял, у Трунова на подкормке. Выходит, он тебя и подослал?

— Тьфу ты, пенек деревенский, — беззлобно выругалась Алиса, сопроводив фразу легким матерком, чего Коломеец уж точно не выносил в женщинах, хотя слышал, что по нынешним просвещенным временам молодые столичные красотки без мата не живут, как без сигареты, и дадут в этом фору любому мужику-забулдыге. А как могло быть иначе, если даже по каналу «Культура», который он иногда поглядывал, сам министр вел дискуссию типа «Может ли русский человек обойтись без мата?». Вывод был всегда один: не может. Как без водки и без плетки. Что возьмешь с генетического раба.

— Значит, Трунов, — утвердительно повторил Жека. — Интересное кино.

— Да, Трунов, — с какой-то неожиданной усталостью согласилась девушка. — Папочка дал ответственное задание — втереться в доверие и вызнать все ваши секреты. Но я провалилась, ты меня сразу раскусил. Коломеец, ты, кроме того, что зануда, еще и бесчувственный остолоп. Неужели никогда не влюблялся?

— Правда, что ты учишься на филфаке?

Да, правда. Но ты же все равно не веришь ни одному моему слову.

— У дружбы свои заморочки, — миролюбиво объяснил Жека. — Если с ним что-нибудь случится, я себе не прощу.

— Все плохое с ним случилось, когда познакомился с тобой. Мужская дружба. Ха-ха-ха! Только почему-то Миша порезанный, а ты как огурчик. Не объяснишь — почему?

— Я и тебе не прощу, если с ним что-нибудь случится. Помни об этом.

Это прозвучало не как угроза, скорее как товарищеское предостережение, но Алиса дернулась, как от оплеухи, вскочила на ноги.

— Чем с тобой базарить, проще утопиться, — произнесла она с глубокой убежденность и добавлением изысканного матерка, в котором упоминалось место, куда Жеке якобы следовало отправиться. С тем и удалилась плавной походкой топ-модели, демонстрирующей рабочую одежду санитарки.

Жека помедлил немного и, воспользовавшись отсутствием медсестры за дежурным столиком, проник в реанимационную палату. Валенок еще страдал от сильных болей, но выражение лица у него было блаженное. Он полулежал-полусидел на высокой кровати и с мечтательной улыбкой разглядывал что-то за пределами стен, видимое только ему.

— Ну, как? — заботливо спросил Коломеец, присев на краешек кровати.

Валенок перевел на него туманный взгляд, попросил слабым голосом:

— Не обижай ее, Жека. Когда узнаешь ее получше, самому будет стыдно.

— Она что, пожаловалась?

— Что ты! Она гордая. И потом, ты ей нравишься.

— В каком смысле?

— В обыкновенном. Сказала, у тебя, Мика, замечательный друг. Только рано постаревший.

— Постаревший? — Рот у Коломейца растянулся в невольной улыбке. — Ладно, проехали… Ты сам как?

— Нормально… От силы три дня — и буду на ногах, — бодро доложил Валенок.


12

Желудев рискнул. Провел еще несколько консультаций и загадал так: если Скороходов, который, похоже, самолично курировал сделку, пойдет на прямой контакт, он, Желудев, даст добро. Если нет, значит, наплевать и забыть про этот миллиард, сверкнувший зелеными зубами неизвестно откуда. Кстати, призрачность, фантомность замаячившего на горизонте крупного куша отнюдь не смущала Станислава Ильича, напротив, отчасти вдохновляла. Привычное дело. Как раз таким почти виртуальным способом сколочены все крупные состояния в свободной России — еще при батюшке Ельцине.

Скороходов после недолгого колебания согласился на встречу. Они съехались на нейтральной территории, в загородном ресторане «Курная изба». Все это, как с усмешкой отметил Желудев, напоминало рядовую бандитскую стрелку — машины сопровождения, уткнувшиеся лбами друг в дружку, безлюдность, камеры слежения в разных местах. На ресторане табличка: «Санитарный день». Повеяло совком.

Устроились в отдельном кабинете, стилизованном под старину. Стены из мореного дуба, деревянный стол, широкие деревянные скамьи, в углу икона Богородицы, покрытая рушником в красную клетку. Прислуживал рыжий детина в алой рубахе и синих плисовых штанах, подпоясанный бельевой веревкой. Взгляд у детины добродушно-вороватый.

— Ты вот что, голубчик, — распорядился Желудев. — Подай нам водочки, запивок разных, закусок на свое усмотрение… Только поскорее, милый, одна нога там…

При встрече, еще на дворе Желудев и Скороходов обнялись и, как принято, обменялись любезностями, но они ненавидели друг друга. Причина крылась не в бизнес-соперничестве и не в каких-то черточках характера, а была в полной мере мировоззренческой. Миллионер Желудев олицетворял собой как бы светлое будущее этой страны, с уклоном в мировую цивилизацию, а Скороходов, индюк надутый, старательно подражающий вальяжной повадке царевых слуг, — ее отвратительное прошлое. Разумеется, это не могло помешать им заключить деловой союз. От готовящейся сделки в случае ее успешного завершения обоим, вероятно, обломится по примерно равному куску.

Если бы кто-то наблюдал со стороны, как они беседуют, как они улыбаются друг другу, как чокаются рюмками, то, несомненно, пришел бы к выводу, что встретились два старинных приятеля и предаются сентиментальным воспоминаниям, но это было не так. Разговор все более густел от внутреннего напряжения и взаимного недоверия, хотя некоторые острые углы уже удалось сгладить.

— Риски, конечно, чрезмерные, — посетовал Желудев. — Начать с того, что мне даже неизвестны имена всех игроков. Естественно, я догадываюсь, но…

— Станислав Ильич, странно слышать это от вас. — В голосе чиновника зазвучали снисходительные нотки. — Где же подобные сделки обходятся без рисков? Уместнее, мне кажется, говорить о моральной ответственности, которую мы с вами одинаково разделяем. Как патриоты, мы в первую очередь должны думать о том, какую прибыль получит государство, не правда ли? В этом смысле проект исключительно перспективный. У отечественных минералов коммерческий потенциал ничуть не меньше, чем у нефти.

Желудев предпочел не заметить издевки, таившейся в демагогическом пассаже. Моральная ответственность! Сильно сказано. Не в бровь, а в глаз. Надо понимать, ее также разделяют с нами офшорные зоны на Кипре и Каймановых островах. Издевка его не задела. В сущности, в ней не было ничего личного. Буквально за последний год лексика, фразеология властей претерпела разительные изменения, обретя явный государственнический пафос. После многолетнего перерыва самые прожженные политические циники вроде Бори Немцова вдруг вновь со страдальческими гримасами заговорили о несчастном россиянском народе, о его непомерных тяготах и о том, что надо бы как-то ему немного подмогнуть. Чтобы не вымирал так поспешно. Новые веяния шли с самого верха — слава президенту!

— Моральная ответственность — это хорошо, это обнадеживает, — усмехнулся он. — Но скажу как патриот патриоту, если произойдет накладка, деньги повиснут на мне, на мне одном. А вы, Егор Антонович, не хуже меня знаете, какую небывалую активность нынче развила прокуратура. Понимаю, она действует выборочно, по команде «фас!», и ясно, кто и на кого ее науськивает, но все же не хотелось бы по неосмотрительности угодить в лагерь изгоев.

— Какие накладки вы имеете в виду?

Желудев не ответил, сунул в рот сигарету. Смотрел прямо в глаза собеседнику с насмешливой улыбкой, означавшей одно: стоит ли валять дурака, дружок, прекрасно понимаешь, о чем речь. Скороходов насупился.

— Что ж, если это вас так волнует… Могу пообещать, при любом раскладе наши люди заблокируют прокуратуру. Хотя, поверьте, это чистая перестраховка.

— Наши люди? Звучит не слишком убедительно. Кто они такие? Конкретно? Вы же знаете, сколько у меня врагов. Вдруг эти самые люди только и ждут, пока я суну руку в капкан.

Скороходов сделал вид, что несколько растерян, но на самом деле он был готов к подобным вопросам.

— Зачем называть лишние имена, Станислав Ильич. Разве мое присутствие здесь — недостаточная гарантия?

— Допустим. — Нейтральное слово Желудев произнес столь многозначительно, что у Скороходова екнуло в печенках. На мгновение мелькнула мысль, не сделал ли он ошибку, пойдя на поводу у жены. Нет, уж больно заманчивые перспективы. Как говорится, сразу и рыбку съесть — и все прочее.

— Допустим, я вам верю, — повторил Желудев, не верящий никому на свете. — Но объясните, пожалуйста, почему к этой акции привлекли именно меня? Мало ли других достойных. Мой бизнес, как известно, далек от сырьевых потоков. Не проще ли было обратиться к кому-нибудь вроде Черной Морды. Тем более что ему давно нечего терять.

— В этом все дело. — Желудеву показалось, собеседник вздохнул с облегчением, словно они проскочили опасный поворот. — Выбор пал на вас, многоуважаемый Станислав Ильич, потому что у вас безупречная репутация и вам есть что терять. Старая ельциновская гвардия так исподличалась, что многим в приличные страны визы не дают. Неизрасходованных ресурсов осталось не так уж много, если отдать и их на откуп проходимцам, потеряем Россию. Не говоря об этике, даже с практической стороны. Сколько же можно пилить сук, на котором мы все каким-то чудом пока сидим. Надеюсь, вы согласны со мной?

В этот момент ненависть, которую Желудев испытывал к сановнику, достигла одного из своих пиков, и понятно почему. Дремучее, самовлюбленное существо, бывший партаппаратчик, наживший миллионы, но ни разу ничем не рисковавший, занимавшийся исключительно коррупционным отсосом, читает ему лицемерные наставления! При этом все в нем лживо и подло — от алмазных запонок в манжетах накрахмаленной рубашки до глубокомысленно-дружеской улыбки.

— Правительство убаюкивает нас сказками об экономическом росте, — ничего не замечая, продолжал поучать Скороходов. — Кажется, оно само находится в плену иллюзий, как и, увы, наш блистательный президент. Но мы-то с вами практики, Станислав Ильич. Мы прекрасно понимаем, что после того, как обрушится цена на нефть, — а это непременно произойдет по той простой причине, что нынешние цены невыгодны Америке, — у нас останется совсем мало резервов, чтобы держаться на плаву. Земля, энергетика, рабочая сила — ну что еще? Ах да, минералы. Неисчерпаемые запасы. Понимаете, о чем я?

Чтобы не показать охватившей его злобы, Желудев склонился над рюмкой, откашлялся. Сделал глубокий вдох и медленный выдох.

— Что с вами, Станислав Ильич? — фальшиво обеспокоился Скороходов. — Никак поперхнулись?

— Ничего, ничего, пройдет… Значит так, Егор Антонович, в принципе, вы меня убедили, но есть два условия.

— Слушаю внимательно.

— Первое, один из экземпляров контракта вы подпишете лично. И второе, дальнейшее прохождение документации должно проходить под контролем одного из моих юристов. Без выполнения этих условий сделка не состоится.

Скороходов отреагировал спокойно, лишь ненадолго задумался, мелкими зубками обкусывая крупное розовобокое яблоко.

— Видите ли, дорогой Станислав Ильич, моя подпись противоречит протоколу заключения подобных соглашений. Она будет выглядеть по меньшей мере странно. И потом, даже из соображений деловой конспирации разумнее не засвечивать некоторых фигурантов. — Он гаденько хохотнул и добавил: — Исходя из вашей логики, можно потребовать прямого участия премьер-министра либо самого президента.

— Не потребую, — успокоил Желудев. — Экземпляр с вашей подписью нигде не будет фигурировать. Останется в моем сейфе.

— Хорошо, согласен, — кисло усмехнувшись, ответил Скороходов.


После встречи с сановником Станислав Ильич уже подъезжал к офису, когда, повинуясь невнятному толчку, приказал водителю развернуться и гнать на Симферопольское шоссе. Зачем ему понадобилось повидать мадам Софи, он сообразил по дороге. Заноза, запущенная в сознание беглецами, никуда не делась, саднила денно и нощно. Призрак Левы Кобрика, взыскующего свои миллионы, витал над головой. Станислав Ильич уже много дней находился в нервном, взвинченном состоянии, когда достаточно небольшого психологического нажима, чтобы начался необратимый распад мозговых клеток. Он понимал, что так и будет болтаться, как дерьмо в проруби, до тех пор, пока не увидит своими глазами труп оборзевшего вахлака, а теперь, похоже, вдобавок и бренные останки невесты, закусившей удила. Генерал Васюков по пять раз на дню клялся и божился, что принял все меры, подключил якобы Интерпол и другие международные организации, поднаторевшие в розыске преступников, включая знаменитое антитеррористическое подразделение Моссада, и со дня на день ждет благоприятных известий, но Желудев ему больше не верил. Своими чекистскими байками генерал явно водил его за нос. Желудев решил, что, как только эта подлая история закончится, рассчитается со стариком сполна.

Он поехал к мадам Софи, чтобы выведать какие-либо подробности, узнать побольше о личности Никиты, что, возможно, натолкнет его на след.

Коммерческая психушка с лирическим названием «Утоленные печали» располагалась в трех километрах от магистрали, в сосновом бору, на отшибе от заселенных мест и представляла собой трехэтажный особняк новейшей архитектуры, окруженный, как водится, глухим бетонным двухметровым забором с пропущенным поверху электрическим током. «Кадиллак» Желудева и джип с пятью телохранителями уперлись мордами в закрытые железные ворота. Из будки вышел парень в камуфляже с автоматом наперевес. Махнул рукой, чтобы кто-нибудь подошел к нему. Чертыхаясь, Желудев набрал на сотовом телефоне номер Малевича. К счастью, тот был у себя в кабинете. Узнав гостя, доктор возбужденно-радостно загомонил:

— Сейчас, сейчас, Стас, извини великодушно, у нас порядки… без строгости никак нельзя…

Через минуту выскочил второй охранник, что-то сказал первому, ворота начали раздвигаться. Желудев благополучно въехал на больничную территорию. Однако джип с охраной остался за воротами. Навстречу ему с высокого больничного крыльца скатился Илья Иссидорович, старый товарищ, и поспешно зашагал к нему, стремясь поскорее заключить в дружеские объятия. Это был коротконогий, пузатый крепыш пятидесяти лет от роду с добродушным лицом заклинателя змей. Когда целовались, Желудев словил такую густую струю чеснока, смешанного с водкой, что голова закружилась.

Доктор нежно взял его под руку и провел по своим владениям, давая короткие пояснения с такой гордостью, словно знакомил с бесценными музейными экспонатами. Это — игровая площадка, это морг, это домашний крематорий для безнадежно больных, это — в ярко-желтой пристройке — ресторан и казино для элитных сумасшедших с превосходной кухней. Во время прогулки им попались несколько местных обитателей. Мужчина в дубленке и красивая женщина в короткой норковой шубке стояли, взявшись за руки, напротив друг друга и с сосредоточенным видом, выдерживая небольшие паузы, с силой стукались лбами. Больничная рулетка, с довольным видом объяснил Шалевич. Полезная для здоровья игра. Правила простые: у кого первого башка треснет, тот выиграл.

— Понарошку играют?

— Зачем понарошку, на живые деньги. Обрати внимание на мужчину… Помнишь банкира Петерсона?

— На которого было пять покушений?

— Да, это именно он. Дама — его бывшая любовница, прима Большого театра Муравушкина. Заметь, поселилась у нас добровольно. Так сказать, самоотверженная любовь.

Неподалеку от влюбленной пары пожилой дядька в пятнистом маскировочном халате с лопатой на длинном черенке с яростью врубался в мерзлую землю. Углубился почти по пояс — потный, с растрепанной, кудлатой головой.

— А это кто?

— О-о, — добродушно засмеялся доктор. — Не узнаете? Это же Сема Голобородов из фракции «Свободная Россия». Ближайший сподвижник Генки Бурбулиса, ельцинский призыв. Давно ли блистал на всех экранах, и вот, извольте видеть: — босс по-прежнему заседает в Думе, а он здесь. Так проходит слава мирская.

— Что он делает?

— Роет могилу для последнего коммуниста. Говорит, со дня на день подвезут. Случай совершенно безнадежный.

В отдалении, под елями группа больных, человек шесть, сбившись в тесный кружок, раскачиваясь, заунывными, нестройными голосами распевала псалмы. Щемящие звуки проникали в самое сердце.

— Партийная спевка, — сказал Шалевич. — Дети Березовского с канала НТВ. Готовятся к приезду комиссии из Пентагона, надеются разжалобить заокеанских хозяев. Кстати, опасный народец. Ночью в палате придушили своего сотоварища, который что-то ляпнул о свободе слова.

Вот что доложу тебе, любезнейший Станислав. — Доктор внезапно оживился. — У нас в основном лечатся вполне обеспеченные люди, новые русские. Наблюдая за ними, я пришел к выводу, что их фобии имеют принципиальное отличие от психических аномалий их предшественников совкового замеса. Широчайшее поле для научной деятельности. Первое, что бросается в глаза, это удручающе однообразная клиника. Напрашивается мысль, что новые русские сумасшедшие все как один страдают общим отклонением, связанным с долларом. Кого-то обделили при раздаче, кому-то подсунули фальшивые банкноты, кто-то погорел на дефолте или, наоборот, хапнул больше, чем смог проглотить, но причина сдвига всегда одна — финансовая.

Исключения лишь подтверждают правила. Была тут недавно дамочка из высшего света, вообразила себя прокладкой с крылышками. В столовую выходила с плакатом «Весенняя распродажа. Скидка 110%». Вечно обливала себя супом, проверяла впитываемость влаги. Я обрадовался, вроде особый случай, будет хоть с кем поэкспериментировать, и что вышло? Новые русские, представь себе, любят лечиться электрошоком, кайф от него ловят. Иные даже умоляют, чтобы добавили напряжения. Дамочку-прокладку мы тоже для начала подключили к току, я лично проводил процедуру. Хотел проследить за реакцией. Как же я был разочарован, когда она, едва выйдя из корчей, вдруг завопила: «Сто долларов упаковка и ни центом меньше…» Весь день бесновалась, вечером прокралась на кухню и ошпарила себя кипятком. Целый бак на себя опрокинула. Пришлось усыплять. У меня, поверишь ли, Стас, до сих пор, как вспомню про нее, слезы подступают. Боюсь, как бы муж не начал судиться, он за лечение уплатил за год вперед.

— Да-а, — протянул Станислав Ильич. Они уже сидели в директорском кабинете. — У нас тут, вижу, не соскучишься… Моя-то как?

Доктор согнал с себя морок воспоминаний, ответил обстоятельно. По его мнению, Софья Борисовна совершенно здорова, хотя это не означало, что она не нуждается в интенсивном лечении. Напротив. Чем раньше пройдет курс психотерапии, тем больше гарантий, что не свихнется, к чему у нее есть все предпосылки.

— Что за курс? — поинтересовался Желудев.

— Обыкновенный, по системе Иванова — Скуннера. Десять процедур ACT, иголки под кожу, вживление электрода в мозжечок. Кстати, великое открытие новейшей психиатрии. Мы его называем «умиротворитель». Этакий микрочип, реагирующий на повышенный эмоциональный фон. Стоит пациенту чуть-чуть возбудиться, как он начинает испытывать дичайшие головные боли и тут же теряет сознание. Пробуждается всегда в хорошем, ровном настроении. У этого приборчика большое будущее, а, Стас? — Доктор лукаво подмигнул.

Желудев, будучи бизнесменом западных взглядов, тяготеющим к общечеловеческим ценностям, живо представил, какие чудеса может натворить подобный приборчик, если, конечно, доктор не блефует. Достаточно, вживить его каждому россиянину под видом, допустим, всеобщей вакцинации от СПИДа, и вот тебе окончательное решение всех социальных проблем.

— Илья, ты что-то сказал о предпосылках… Вроде она на грани, что ли?

— Как и все мы, дорогой, — радостно подхватил розовощекий крепыш. — Время непредсказуемое, лихое, а такой генотип, как у твоей протеже, особенно уязвим. В психиатрии это называется «комплекс ведьмы». Она скрытная, умная, в окружающих видит только врагов. При этом, несомненно, обладает врожденным гипнотическим даром. Да вот тебе пример. Когда для профилактики надели на нее смирительную рубашку, исхитрилась прокусить санитару ладонь. У бедняги теперь незаживающий свищ.

— Она и сейчас в смирительной рубашке?

— Ну, зачем. Вкололи успокоительные и развязали. Но на прогулки пока не выпускаем. Черт его знает, какую штуку может выкинуть. Период адаптации к новым условиям чреват сюрпризами.

Желудев резко поднялся:

— Проводи меня к ней, Илья. Но… я хотел бы побеседовать с ней наедине.

— Как скажешь, Стас… Оружие у тебя есть?

— Неужели может понадобиться?

Не ответив, доктор выдвинул ящик письменного стола и протянул Желудеву каучуковую трубку с металлическим набалдашником. Пояснил: демократизатор. Прикладываешь к любому месту, нажимаешь на эту кнопочку — и никаких проблем. Жертва вырубается минут на десять.

Желудев ошибался, предполагая увидеть сломленную бабу, пребывающую в ступоре, какой представлял ее по телефонным разговорам. Ничего подобного. Под зеленым торшером читала какую-то книгу аккуратно причесанная немолодая женщина, одетая в шерстяную кофту и длинную темную юбку. Комната тоже мало чем напоминала больничную палату, да еще в психушке — скромно, но со вкусом меблированная, с нормальной деревянной кроватью, заправленной светлым покрывалом с простежками. Мадам повернулась к нему, и он поразился томному сиянию прекрасных черных глаз, нежному, изысканному овалу смуглого лица. С изумлением подумал: а ведь она еще ничего, вполне может котироваться на рынке сексуальных услуг.

— Какие гости пожаловали, — насмешливо протянула-пропела Софья Борисовна, ничем не выразив удивления. — Присаживайтесь, Станислав Ильич. В ногах правды нет.

Желудев послушно уселся на краешек кровати:

— Что читаешь, милая Софи?

— Тебе вряд ли будет интересно, — показала обложку, на которой тисненными золотыми буквами было отпечатано: «Введение в астрологию». — Приехал полюбоваться на очередную жертву?

— Не надо так, Софи. Ты никакая не жертва, и я не палач. Между нами произошло недоразумение, которое легко уладить.

— Вон как? — Мадам отложила книгу, руки, как курсистка, сложила на соблазнительно круглых коленях. — Что же такое еще тебе могло понадобиться от полоумной? Подожди, попробую догадаться сама. У тебя есть сигареты?

Желудев отдал пачку «Парламента», щелкнул золотой зажигалкой.

— Значит, так… — Софья Борисовна приготовилась загибать пальцы. — Графа Нестерова убил, бедняжку Кшисю убил, принцессу заполучил и тоже, полагаю, убьешь, когда надоест… Не смотри так на меня, Станислав Ильич. Я тебя не выдам, я же соучастница… Да и кому тебя можно выдать в этой богом забытой стране, где бандит сидит на бандите… У меня, Стас, только одно оправдание, не перед людьми, перед Господом нашим… Я хоть женщина искушенная, но, поверь, представить не могла, что есть такие злодеи, как ты, — лощеные, преуспевающие, приятно улыбающиеся…

— Если хочешь продолжать в таком духе, боюсь, разговор не получится… Тебе разве не хочется отсюда выйти?

Софья Борисовна всплеснула руками:

— Зачем мне отсюда выходить? Мне здесь очень хорошо… Милейший Илья Иссидорович… Мы с ним подружились. Обещал, если не буду буянить, разрешит прогулки. Питание хорошее. Что еще надо старой бабе, предавшей всех своих близких. Это ведь даже не наказание… Ой!

— Что — ой?

— Ой, поняла. Значит, мальчик оказался тебе не по зубам? Опять ускользнул?

В черных очах сверкнула натуральная дьявольская усмешка.

— Станислав Ильич, бедненький… Ведь это очень опасно. У вас теперь непонятно, кто за кем охотится… Стас! Честно скажу, не завидую. Возможно, это рок.

Женские подначки на Желудева давно не действовали, но сейчас ему пришлось собрать нервы в кулак, чтобы не отвесить расшалившейся бабенке затрещину.

— Предложение такое, — сказал нейтральным тоном. — Поможешь отловить негодяя, выйдешь на волю. Мало того, получишь квартиру в Москве и хорошую работу. Нуждаться не будешь ни в чем. Слово бизнесмена. Добавлю, это отнюдь не акт благотворительности. Я высоко ценю твои способности и знаю, как их использовать.

— Каким образом я могу помочь?

— Пораскинь мозгами, где найти Аниту. Тебе наверняка известны все места, где она может прятаться.

— Они оба сбежали? — В голосе Софьи Борисовны звучало нескрываемое восхищение.

— Да, сбежали.

Софья Борисовна прикурила вторую сигарету от первой:

— Нет, Стас, ничего не получится. Тебе его не взять.

— Почему?

— Он из другой породы, не как ты и я. На нем печать божия. С Анкой они похожи, оба юродивые. У тебя, Станислав Ильич, никогда не было такого страшного врага. Он смерти не боится и деньги для него пустой звук. Он над ними не дрожит. И напрасно думаешь, что он сидит подле принцессы и держится за ее юбку. Он ищет тебя так же, как ты его. Одного из вас заранее можно вычеркнуть из списка живых. Скорее всего, это будешь ты, Стас. Ты заметнее, весь на виду, к тебе легко подобраться. Он умеет это делать, его этому учили.

— Что она в нем нашла? Чем он лучше меня? Молодость? Но Анита достаточно умна, чтобы не придавать этому значения. Или гниль потянулась к гнилью? Выходит, голубая кровь ничего не значит?

— Вот что тебя мучит, Стас? Гордыня, уязвленное самолюбие самца. Протри глаза. Ты сам-то кто? Из благородного сословия? Не похоже, господин Желудев. Скорее твои предки были обыкновенными лавочниками.

Станислав Ильич чувствовал, как разговор уходит в пустоту, но почему-то не мог остановиться.

— У меня миллионы, власть, а у этого прохвоста вошь в кармане гуляет. Как она могла предпочесть? Что за безумие?

Софья Борисовна закурила третью сигарету, судя по размягченному выражению лица, она получала огромное удовольствие.

— Бедненький, несчастненький, богатенький дурачок. — Она вдруг придвинулась и пощекотала его подбородок толстыми пальцами. На неслыханную дерзость Желудев не отреагировал. — У нашего барина денежки, власть, ему весь мир принадлежит, а у соперника всего лишь отчаянное сердце. Условия неравные — о да! И графинечка выбрала безродного нищего и помчалась за ним, задрав хвост. Ах, как же так, почему?! Да потому, господин Желудев, что этот мальчик любит ее. Слышишь, лю-ю-би-ит? Ты давно забыл значение этого слова. Куда же тебе с ним тягаться.

— Хватит! — громыхнул Желудев. — Эту чушь побереги для здешних шизиков, они тебя поймут… Последний раз спрашиваю, хочешь выйти отсюда?

— Не знаю… Возможно… Впрочем, мы повязаны одной веревочкой, я согласна помочь, но как?

— Конкретно. — Желудев достал блокнот и золотой паркер. — Есть два варианта. Они на территории СНГ. Это проблемы Васюка. Гораздо вероятнее, что удрали за границу. Полагаю, у подонка там нет надежных связей, он там как в лесу. Значит, рано или поздно Анита обратится за помощью к родным, к своему клану. Верно?

— ?..

— Назови ее ближайших родичей, банки, где хранятся сбережения, подруг — все, что знаешь. Варшаву отбрось, она под колпаком.

У Софьи Борисовны была цепкая память, что она и продемонстрировала, перечислив несколько адресов — в Париже, Мюнхене, Ницце, телефоны, фамилии, краткие комментарии. Желудев старательно записывал, одобрительно крякал. Когда Софья Борисовна умолкла, небрежно похвалил:

— Видишь, Софочка, а говорила, не можешь помочь. Вон сколько навалила. Никуда пташка теперь не денется.

Станислав Ильич действительно немного взбодрился, но Софья Борисовна его остудила:

— Напрасно все это, Стас. Ты его не знаешь, а я знаю. Он в ловушку не полезет. Здесь или за границей — их никто не найдет.

— В таком случае и тебя никто не найдет, — зловеще, но невпопад заметил Желудев.

…Однако накаркала Софка… К десяти, измученный дневной круговертью, он вернулся домой на Кутузовский, в свою маленькую шестикомнатную квартирку. Возвращение проходило по той же схеме, что и утренний выезд. С десяток телохранителей заблокировали пространство вокруг дома, трое нырнули в подъезд. Там проверили все лестничные площадки, лифты и чердак. Только после этого по сигналу радиотелефона Станислав Ильич вышел из бронированной машины и прошмыгнул в подъезд. На секунду задержался возле почтовых ящиков. Быстро рассортировал дневную корреспонденцию: многочисленные рекламные буклеты на пол, две газеты — «Комммерсантъ» и «Таймс» — сунул в карман. Чудом углядел белый тетрадный листочек, выпорхнувший из ящика вместе с рекламным мусором. Поднял с пола, брезгливо морщась. На листочке крупными уродливыми каракулями было начертано:


«Скоро приду за тобой, сволочь. Жди.

Никита».


13

С утра, после ночи, полной кошмаров, позвонил Мусаваю и смиренно выслушал страстную отповедь. Едва заикнулся о своей просьбе, как бек разразился такими воплями, словно пытался докричаться с вершины горы. Желудев стерпел, мистическое чувство подсказывало, что через это надо пройти.

Мусавай-оглы был давно не тем человеком, с которым Станислав Ильич имел дело два года назад. Из обыкновенного абрека, собирателя дани, каким однажды прискакал на завоевание Москвы, он развился в крупного политика и предпринимателя и по праву входил в десятку главарей, которым отныне принадлежала древняя столица. Вся десятка относилась к южным племенам и находилась в затяжном, тускло тлеющем конфликте с аборигенами, претендовавшими на свою часть добычи. Суть конфликта была не в разделении зон влияния, а носила скорее идеологический, вневременный характер. Ориентированная на западные ценности группировка магнатов, в которую входил Желудев, тяготела к контактам с иностранным, в первую очередь американским капиталом (по принципу сообщающихся сосудов), а непримиримые горцы и помыслить не могли, чтобы делиться с кем-то захваченными территориями, кроме как со своими земляками из далеких аулов. Грозный период второго (или уже третьего?) передела собственности, сопровождаемый перестрелками, взрывами, заказными убийствами и монбланами компромата, постепенно сошел на нет, и нынешняя полемика велась с соблюдением некоторых дипломатических условностей, переместившись в основном на телеэкран. Местное население, так называемый русский народ (крылатое выражение господина Коха), естественно, никто не брал в расчет, тем более что он вымирал, но по какой-то неистребимой, идущей от совка традиции обе стороны в своих обвинениях и декларациях апеллировали именно к нему, что отчасти напоминало дискуссию на кладбище, где каждый оратор непременно отвешивает почтительный поклон покойнику. Надо заметить, в этих громогласных политических схватках, разворачивавшихся на глазах у миллионов руссиян, сподвижники Желудева, общечеловеки, обладавшие, как правило, блистательной лексикой и набором неопровержимых экономических аргументов, поставляемых Гайдаром и Хакамадой, далеко не всегда выходили победителями. Мусавай-оглы тоже стал завсегдатаем популярных политических шоу и, получив слово, наносил сокрушительные удары краснобаям из демократической тусовки. Независимо от темы, ломал оппонентов диким напором, вдобавок мало кто мог выдержать невыносимое блистание его вставного изумрудного глаза.

— Америкашкам хочешь пятку лизать, да?! — орал он на какого-нибудь сверхцивилизованного защитника прав человека. — Бомбу хочешь на дурную башку? Они себе башни взорвали, чтобы всех арабиков перетрахать, а тебя пожалеют, да? Дом твой пожалеют, детей пожалеют? Чем думаешь, отродье шакала, головой или жопой?

Загипнотизированная аудитория взрывалась ревом и аплодисментами, и, чтобы разрядить обстановку, ведущему приходилось врубать рекламную паузу, во время которой довольного произведенным впечатлением бека почтительно уводили с площадки. Противостоять Мусаваю на равных могла, пожалуй, лишь Валерия Новодворская, но свести их в одной передаче никто из телевизионной братвы пока не решился.

С Желудевым абрек держался подчеркнуто уважительно, выделял из «безмозглого стада гяуров», одуревших от несметных богатств, которые, Мусавай был уверен, долго у них в руках не удержатся. Убеждал Желудева: отберут либо америкашки, либо мы, но лучше нам отдать. Америкашки сделают из вас посмешище, разбомбят и засунут себе в задницу, у америкашек мозгов нет, а горцы оставят хозяйничать на собственных территориях и только будут собирать дань, ясак, как повелось еще при Золотой Орде при обоюдном удовольствии русаков и ханов. Станислав Ильич никогда не придавал большого значения глупостям, которые с важным видом изрекал абрек: дикарь, что с него взять. Размечтался, халявщик. По мнению Желудева, все произойдет как раз наоборот. Он не отрицал, что у кавказцев большая сила, и она еще удваивалась благодаря некоторым специфическим чертам их характера, но все равно — это временный успех. Их быстрые и впечатляющие победы в один прекрасный день, как по мановению волшебной палочки, обернутся поражением. Конечно, это может случиться уже завтра, а может через десять лет, но России им не видать как своих ушей. Запад ее прикарманит, Америка, Китай, Япония — да кто угодно, но только не они. Горцы — это люди набега, люди горячей крови, они не способны на кропотливое обустройство государства по современным калькам. На дворе не пятнадцатый — двадцать первый век. Как только эта страна начнет просыпаться от летаргии, как только стряхнет с выи тучу кровососущих, к коим Желудев причислял не себя, а жуликоватых недоносков из правительства и подвластную им чиновничью рать, нынешних черноликих победителей простынет и след. Они вернутся в свои сакли, на мандариновые и виноградные плантации, на нефтеносные скважины, в полуразрушенные города и поселки и поведут жизнь по старинке, пощипывая соседей либо подстерегая на горной тропе заплутавшего русачка. И постепенно время великих удач, когда они чуть не покорили таинственную северную страну, перейдет в предания и легенды…

Когда Мусавай услышал, что его злостный обидчик опять воскрес и безнаказанно бродит по Москве, он пришел в ярость, и некоторое время в трубке раздавалась нечленораздельная речь с гортанным повизгиванием, перемежаемая проклятиями, но внезапно, как он умел, Мусавай взял себя в руки и заговорил разумно, даже с оттенком сочувствия:

— Скажи, чем могу помочь, все сделаю, брат, но с одним условием.

— С каким, дорогой оглы?

— Хочу быть рядом, когда поймаешь собаку. Хочу казнить его вместе с тобой.

Прозвучало двусмысленно, но Станислав Ильич почтительно согласился. Просьба у него была немного странная. Он попросил, если Мусавая не затруднит, прислать на несколько дней Беню Елизарова, знаменитого маньяка, пожирателя протоплазмы, который один раз уже имел дело с подонком. После того Беня месяц провалялся в Ялтинской больнице, потом два месяца в Москве в Боткинской, балансируя между жизнью и смертью, но оклемался, чтобы дальше осуществлять свою сакральную миссию.

Мусавай ответил не сразу, зато в самую точку:

— Неужели боишься волчонка, Стасик?

Желудев привычно поскреб пузо, туго распирающее брюки. Росло. Ничего не помогало — ни бассейн, ни баня, ни диета, ни девочки.

— Клин клином вышибают, хан. Если он такой живучий, Беня с ним справится. Или нет?

— Правильно. От Бени второй раз не уйдет. Но у Бени нервы шалят. Он в Ялте надорвался, почти психом стал.

— Как понимать?

— Никак не понимай. Осторожно себя веди. В дом не бери, пусть в подъезде сидит.

Станислав Ильич засомневался, нужен ли ему Беня. По насмешливым ноткам в голосе Мусавая можно предположить, что не нужен. С другой стороны, если правда все, что он слышал об этом чудовище, Беня учует обидчика за километр. Как чукча шатуна в тайге. Как змея кролика.

— Присылай, ничего. На день-два. Больше, думаю, не понадобится. Беглец весточку прислал, скоро придет.

Подумал: Бенуил — исчадие ада, воплощенное зло, но с Левой Коброй ему все равно не сравниться. Беня — зло примитивное, земное, Кобра — бич божий. Вон как все вдруг запуталось в узелок, а начиналось с невинного сватовства. Что ж, тем и хороша жизнь, что не всегда предсказуема.

Решил не выходить больше из дома, пока ситуация не прояснится. До обеда сидел на телефоне, отдавал распоряжения. Во всех офисах и на частных квартирах, куда ему могли позвонить, абоненты теперь получат один и тот же ответ: господин Желудев в командировке. Вернется не раньше чем через неделю. Без охоты, ни на что не надеясь, связался с Васюковым, и осталось ощущение, что прослушал заезженную пластинку, в которой был, правда, новый куплет: оказывается, Интерпол сел мерзавцу на хвост. Беззлобно укорил генерала:

— Иван Зиновьевич, тебе самому не стыдно, нет? Одну и ту же лапшу на уши вешаешь! Придумал бы что-нибудь оригинальное.

Сидя в забронированной квартире, бродя по комнатам, попивая вино, весь день чувствовал какую-то новую, будто небесную хрупкость и невесомость. Словно был кузнечиком, очутившимся на крохотном травяном пятачке, окруженном со всех сторон окаянными водами, которые нет сил перепрыгнуть.

Под вечер прибыл Бенуил. Желудев разглядывал его через телетрубу. Человек-Голем занимал собой всю лестничную площадку, а вместо лица на квадратную голову налепил ком глины с сизыми свеколками глаз. Станислав Ильич не последовал совету Мусавая держать гостя в коридоре. Гостеприимно распахнул дверь, пригласил:

— Прошу, господин Елизаров. Рад, что откликнулись на мою просьбу.

Богатырь переступил порог с шумным носовым дыханием. Рыкнул негромко:

— Где он?

— Пока его здесь нет, — улыбнулся Станислав Ильич, чувствуя, как вспотели подмышки.

— Как нет? Никогда мне не ври. Воняет.

— А-а, — догадался Желудев. — Может быть, вот это. Достал из кармана тетрадный листок, протянул Бене.

Тот понюхал, смял листок в горсти, положил в рот и, разжевав, проглотил.

— Придет стервенок, — просипел удовлетворенно. — Надо токо свет погасить.

Станислав Ильич не знал, как себя вести, что говорить, но испытал неимоверное облегчение, как затравленный одноклассниками мальчишка, который прислонился наконец к надежному туловищу отца.

— Может, сначала перекусим, Бенуил?

— Давай перекусим, давай, — согласилось чудовище и, не спрашивая дороги, поперло на кухню. Под тяжелыми шагами прогибался паркет и по всему зданию пробежали судороги. За ужином Беня осушил бутылку водки и сожрал килограмм сырой телятины, густо посыпая солью и приперчивая. Желудев смотрел на него с любовью. Впервые за много дней чувствовал себя в полной безопасности. Понимал, что нелепая беготня за призраком заканчивается. Между делом Беня прояснил свою позицию. Мусавай просил его взять мерзавца живым, но Беня не уверен, что так получится.

— Стервенок наглый, шустрый, скользкий. Друзьяков за собой таскает с автоматами. Они мне всю грудь прострелили… Нет, сперва придется ему яйки оторвать, там уж сами глядите с беком-оглы. Коли замотать тряпками, сразу не сдохнет. Порадоваться успеете.

— Успеем, Бенуил, как не успеть. — Станислав Ильич млел от доброго предвкушения, любовался, как чудовище хрумкает парное мясцо, заглатывая большими кусками.

Спать Беня улегся на коврик у дверей. Предупредил напоследок:

— Охрану с улицы сыми, сынок. Чтоб не спугнули гада.

— Ее там и нету, — уверил Станислав Ильич.


14

Никита пришел на третий день ночью. Все это время Станислав Ильич не выходил из дома. Он не чувствовал себя в осаде, напротив, сполна наслаждался маленьким отпуском, случайно, как джокер, выпавшим из колоды дней. Также его ничуть не смущала комичность ситуации: он, всесильный владыка, прятался от какого-то отморозка в забаррикадированной, тщательно охраняемой квартире. Он парил, был близок к прозрению. Ежедневные, через каждые три часа доклады Васюкова отличались приятным однообразием: ищем, Станислав Ильич. Сети раскинуты так, что мышь не проскочит. Если маньяк действительно вернулся в Москву, он спекся. Желудев больше не верил генералу. В нем окрепло убеждение, что Никита явится сам, как обещал. Неизвестно как, но он это сделает. Мысль нелепая, но она логично вытекала из всех событий, связанных с Анитой. Никита придет, и наступит момент истины. Возможно, он, Желудев, откроет для себя что-то неведомое, о чем не подозревал доселе. Возможно, еще не все тайны жизни разгаданы. Мальчишка подтвердит или опровергнет это.

Его радовала компания чудовища, полностью разделявшего его уверенность в скором появлении Никиты. Бенуил днем и ночью храпел на полу возле входной двери либо пожирал на кухне съестные припасы из огромного финского холодильника, но иногда они беседовали. Станислав Ильич так и не обнаружил в чудовище ни единой нормальной человеческой черты, зато с тайным трепетом все больше и глубже ощущал его родным существом. По некоторым признакам и Бенуил душевно к нему потянулся. Во всяком случае, от него не исходило прямой угрозы ни в голосе, ни в жесте. Несколько раз Станислав Ильич начинал расспрашивать о его прошлом, но Бенуил мало что помнил. Когда-то давным-давно он ездил по России с бродячим цирком шапито, где у него было две роли. Днем сидел в железной клетке и изображал снежного человека, а по вечерам выступал на арене под именем француза де Буайе, знаменитого во всем мире пожирателя крыс. Как ушел из цирка и куда этот цирк подевался, Беня не знал, но вспоминал о том времени с блаженной гримасой, становясь похожим на анаконду, заглотнувшую барашка. Бенуил Елизаров не был идиотом. О многих вещах он рассуждал вполне здраво, хотя пользовался своеобразной лексикой. Иногда в его речь неожиданно вкраплялись книжные слова, к примеру, о своем нынешнем положении Беня сказал так:

— Мусавай хороший человек. Он помог мне найти себя. Теперь я знаю, зачем живу.

— Зачем же? — поинтересовался Желудев.

— Чтобы гадов давить, вот зачем.

Бенуил смело смотрел в будущее, в банке «Империал» у него был солидный счет, на старость он подумывал прикупить мыловаренный заводик.

— Почему мыловаренный, Беня?

Очень выгодное дело, объяснил Голем. Сырье, в натуре, дармовое, халявное. Падеж большой среди населения, все равно не поспевают хоронить. Трупаки на улицах и свалках — это неэкологично. Да еще беспризорная живность — стаи бродячих собак, кошки, полчища крыс и подвальных упырей, и все это можно пустить на переработку. Беня подсчитал: мыловаренное производство даст прибыль в двести — триста процентов. Желудев слушал его с восхищением. Пусть на низовом уровне, но Беня мыслил практически, в отличие от реформаторов из СПС, вечно витающих в облаках, оттого и утративших доверие у россиян.

В первый вечер Станислав Ильич предложил позвать девочек, чтобы немного расслабиться, но чудовище скривилось в презрительной гримасе.

— Одна грязь, не хочу.

— Почему грязь, Беня? Нам чистеньких пришлют, проверенных, с хорошими анализами. Не хочешь девочек, можно мальчиков.

— Я не животное, Стасик. Я токо по любви.

— Как это? — От удивления Станислав Ильич икнул.

Оказалось, у Бенуила и тут есть своя теория. В его представлении женщина, пусть даже она будет мальчиком, имеет право на его внимание, только если отдается бескорыстно, без всяких предварительных условий. Вдобавок с готовностью (тоже добровольной) умереть на ложе любви.

— Я их много перепробовал, — доверительно сообщил Бенуил. — Нынче редко кто понимает настоящую любовь. Бабки рубят, а мне это скучно.

Успели поговорить и о том придурке, которого ждали в гости. Обсуждали мирно, беззлобно. Станислав Ильич расспрашивал, какой он, чем отличается от других людей, которые сразу помирают, если пустить им кровь.

— Он вредный, поганый, — солидно толковал Бенуил, — но чего-то в нем есть. Навроде изюминки. Какая-то сила дурманная. Моя воля — в колыбели таких надо давить. Вон и девка твоя, Стасик, за ним потянулась, не устояла. Такие людишки еще вреднее, чем исусики.


Чудовище выражалось туманно, но Станислав Ильич, как ни чудно,совершенно его понимал.

— Про мою девку от кого слышал?

— Гы-гы-гы! Ты, Стасик, человек приметный, за корягу не спрячешься. Все дела на виду. Я об тебе раньше хужее думал. Обращался к Мусику, ежели чего, чтобы поручил тебя грохнуть. Люблю из вашего брата, из олигарха, кровищу пускать. Теперь-то вижу — ошибся. Обыкновенный жалкий сморчок — и больше ничего. От пацана прячешься, поджилки трясутся, воняешь, как клоп. Таких я не трогаю, не боись. Без меня Господь наказал.

— Чем же Мусавай лучше? — Станислав Ильич сделал вид, что обиделся.

— Его первого вешать надо, наравне с кириенками. Черная, гнилая кость в глотке Расеи. Дак ведь деньги платит, нельзя. Токо дурной пес кормящую руку грызет. Но дай срок — и с ним посчитаюсь.

Скотинка моя дорогая, ликовал в душе Станислав Ильич, все правильно понимаешь, хотя выразить толком не умеешь. Братишка неназванный, где же ты раньше был?

…Никита объявился чудно. Желудеву снился срамной, приятный сон, будто он идет по славному городу Парижу в окружении шумной толпы. И одновременно участвует в замечательном телешоу «За стеклом». Сверкают юпитеры, льется с небес негромкая музыка, ласкают босые ноги пушистые ковры. Постепенно он приближался к помосту, на котором лежит голая женщина восхитительных статей, которую он собирался оприходовать на виду у восторженных парижан. Суть чудесного сна была именно в этой женщине, воплощающей в себе все пороки мира и сулящей неслыханные наслаждения. Под крики и вопли: «Браво, Стас! Засади ей до самых печенок!» — она изгибалась, колыхалась, тянула к нему страстные руки, но в последний миг, почти войдя в ее лоно, он почему-то замешкался, растерянно спросил:

— Кажется, мы с вами знакомы, сударыня?

— Еще как знакомы, — ответила красавица мужским голосом, и Желудев мгновенно очнулся и увидел, что в спальне горит ночник. А посередине комнаты сидит на стуле молодой мужчина с темным, хмурым лицом и держит в руке черный пистолет с навинченным глушителем: такой привычный фрагмент новой свободной счастливой жизни, почти как пункт обмена валюты. Желудев шало тряхнул головой и скосил глаза на окно, откуда слегка поддувало морозцем. Хваленый стеклопакет, снабженный сигнализацией и гарантировавший защиту от любого вторжения, был вскрыт, как консервная банка, в нем образовалась вместительная щель, и окно теперь напоминало пасть инвалида с выбитыми передними зубами.

Желудеву не надо было спрашивать, кто пришел.

И страха в нем не было. Он с любопытством прислушался: в квартире стояла вязкая тишина, могучий храп, создававший в недавнем сне фон гудящей, восторженной толпы, прекратился. Значит, Бенуил тоже проснулся и, конечно, почуял пришельца.

— И что дальше? — поинтересовался Станислав Ильич светским тоном. — Убивать будешь? Кстати, как ты справился с окном, там же тройная защита?

— Лучшая защита для человека — чистая совесть, — важно ответил Никита. — Все эти технические новинки для нас, альпинистов, ничего не значат. Теперь второй вопрос…

Убийца, как понял Желудев, никуда не спешил и настроился на обстоятельную беседу, но не успел закончить свою мысль. Дверь распахнулась и в проеме возникло сладострастно порыкивающее чудовище с растопыренными клешнями. Дурашливо изрекло:

— У-у, попался стервенок! Сейчас тебе будет копец.

Еще катилась по комнате угроза, а Никита уже отпрыгнул к стене и начал палить. Станислав Ильич мог воспользоваться удобной минутой, соскользнуть с кровати и сбоку налететь на убийцу, но его лишило сил, заворожило удивительное зрелище. Несколько метров от двери до стены вдруг растянулись на километр, Бенуил, как ожившая глиняная гора, преодолевал пространство мелкими, утиными шажками, и от каждой пули, впивающейся в его туловище, утробно покряхтывал и почесывал укушенное место. Желудев насчитал восемь или девять негромких щелчков, не принесших, казалось никакого вреда богатырю. Наконец он добрался-таки до стрелка и обрушился на него всем своим весом, но в последний момент Никита нырком ушел из смертельных объятий, отскочив на середину комнаты. Бросил на ковер разряженный пистолет и достал из-за пазухи другой — маленький, с коротким дулом.

Бенуил, потеряв из виду жертву, грустно охнул и, опускаясь на пол, прочертил на панели под красное дерево несколько белых полос, стружку снял железными когтями. Потом начал устраиваться на вечный покой. Его белая рубаха переменила цвет, насытилась, набрякла буро-малиновой кровью. Он поворошился на полу, косясь на Никиту с укоризной, поудобнее вытянул ноги, оперся спиной о батарею, руки свесил вдоль туловища. Теперь его поза выражала полное удовлетворение. Он тужился что-то сказать на прощанье, но никак не получалось, и он смирился. Спокойная усмешка позолотила побледневшие, глиняные щеки, он прикрыл глаза и затих.

Никита приблизился к нему, приложил пальцы к шее. Покачал головой.

— Бедный монстр, — посочувствовал покойнику. — Пыхтел, пыхтел — и сдох. Теперь твоя очередь, Олигарх Олигархович.

Тихая, беззлобная смерть чудовища потрясла Желудева. Он провел с Бенуилом всего два счастливых дня, но почувствовал, как будто в нем самом потух какой-то огонек. Пробурчал безразлично:

— Хочешь стрелять, так стреляй. Чего ждешь?

— Не так все просто. — Никита вернулся на стул. — Пуля слишком легкое наказание за твои злодеяния. Даже вроде поощрения. Так не выйдет. Этот монстр по сравнению с тобой — душа невинная.

— Зачем же пришел? — Желудев потянулся к ночному столику за сигаретой. Минутная слабость прошла, он снова готов был бороться и торговаться, что, в сущности, одно и то же.

Никита заговорил проникновенно:

— Конечно, ты ответишь за отца Аниты и за нее саму, и за миллионы несчастных, которых ограбил, обездолил и погубил, но приговор приведут в исполнение другие, не я. У меня дельце приватное. Я пришел, чтобы ты убедился — никакая охрана тебя не спасет. Даже если вдруг повезет и твои янычары меня одолеют, тебя накажет Лева Кобра. Все предусмотрено, Стас. С этой секунды ты всегда на мушке. Оставь нас с Аней в покое, не ищи больше. Одно лишнее движение — и Кобра придет за тобой. О смерти будешь его умолять, как о великом благе. Утроба преисподняя, которая тебя ждет, покажется солнечной полянкой по сравнению с земным адом. Ты ведь понимаешь, я не преувеличиваю.

Станислав Ильич спросил устало:

— Кто ты на самом деле, везунчик? Человек или дьявол?

— Какая разница. Я тот, с кем тебе не совладать. А ты мой должник.

— Что я задолжал?

— Свою поганую, вонючую жизнь. Потешься, повеселись напоследок, но помни — расплата неизбежна.

— Похоже, я начинаю понимать, почему принцесса выбрала тебя.

— Значит, не такой тупой, как кажешься… Не слышу ответа, Олигарх Олигархович. Отвяжешься от нас или нет?

— Не знаю, — честно сказал Желудев. — Надо подумать.

Гибким движением Никита переместился к кровати и справа костяшками пальцев нанес страшный удар в ухо, разбил барабанную перепонку. Желудев взвился до потолка и рухнул обратно.

— Извини, не хотел этого делать, — повинился Никита. — Но уж больно туго соображаешь. В следующий раз, если не угомонишься, вырву глаза. Подумай хорошенько. Баксы придется на ощупь считать.

После этого он вернулся к окну, раздвинул раму пошире, дотянулся до веревки, болтавшейся снаружи. Несколько мгновений помаячил за стеклом ломаной тенью и взмыл к небесам. Станислав Ильич внимательно проследил за его действиями, но от боли и черного отчаяния, нахлынувшего на мозг, как смола, у него не было сил пошевелить даже пальцем.

ЭПИЛОГ

Мика сделал несколько карандашных набросков и показал Алисе. Девушка перебрала их один за другим, внимательно разглядывая. Удивленно заметила:

— Ты и вправду художник, Мишель? Это, конечно, не я, но очень похоже.

— Мне не нужно, чтобы была ты. Ты будешь вон там, — ткнул пальцем в сторону полутораметровой гранитной глыбы, прислоненной к стене мастерской. — Но может, и там ты себя не узнаешь, потому что это будет моя мечта о тебе.

С прелестной улыбкой девушка наклонилась и поцеловала его в губы, но, когда Мика попытался обнять ее, выскользнула и отскочила.

— Нельзя, миленький, ты еще слишком слаб для этого.

— Ночью ты об этом не вспоминала, — возразил Валенок.

— Ночью это не имеет значения…

Они вернулись в Ялту пять дней назад и за все это время ни разу не расставались друг с другом больше чем на десять минут. В общей сложности Алиса прогуливала занятия уже около месяца, каждое утро начинала собираться в Москву, а к обеду как-то так выходило само собой, что отъезд откладывался. Они попали в замечательную пору, на полуслове затеялась ранняя весна. Воздух благоухал черемухой, которая еще не расцвела, а по ночам в парках простуженными голосами пробовали свои певческие силы соловьи. Влюбленным казалось, что они в раю.

В дверь деликатно постучали, и в мастерской появился Коломеец со своей женой. В руке у Галины были походные алюминиевые судки.

— Алиска, накрывай на стол, — провозгласила Галина. — Обед приехал.

Коломеец, как обычно, выглядел надутым. Мике пожал руку, Алисе вежливо поклонился. Спросил у нее:

— Как он сегодня?

— Температуры не было, — доложила Алиса. — И почти не потел.

— Жрать очень хочу, — добавил Валенок самодовольно.

Уселись за стол. Галина подогрела на газу в кастрюле жирный украинский борщ, который мгновенно перебил все другие запахи. На второе были телячьи котлеты с жареной картошкой. Алиса приготовила салат и обильно полила его постным маслом. За едой, утолив первый аппетит, вернулись к главной теме: как Алисе быть с высшим образованием.

— Я бы еще вчера уехала, — пожаловалась девушка, стрельнув бедовым глазом на Мику. — Но как его оставишь, если он на ладан дышит. Вдобавок у него творческие идеи. Хочет меня в камне воплотить. Говорит, только это восстановит его силы.

— Ерунда, — возразил Валенок. — У меня уже больше ста рисунков. Она сама не хочет уезжать. Из-за сытной кормежки.

— А сколько тебе надо времени для статуи? — поинтересовался Коломеец.

— Не так уж много. Года в два уложусь.

— Почему так долго?

— Это недолго. Это быстро.

Коломеец повернулся к Алисе:

— Может, тебе творческий отпуск взять? Действительно, уедешь, а он тут будет день и ночь реветь.

Алиса ответила ему благодарной улыбкой, уж она-то, женщина, понимала, чего ему стоила эта фраза.

— Да никуда ты, девонька, не уедешь, — вдруг вмешалась Галина. — Забудь и думать. Влипла ты, бедняжечка.

— А как же диплом? — растерялась Алиса.

— Главный диплом у бабы здесь, — смеясь, Галина погладила свой заметно округлившийся живот.

— В принципе, в Ялте тоже есть где учиться уму-разуму, — осторожно заметил Валенок. После его слов наступило молчание, ни для кого не обременительное. Галина разложила по тарелкам котлеты с картошкой. Валенок разлил по стаканам вино из пузатой плетеной бутыли.

— Хорошо сидим, — вздохнул Коломеец. — Но все же кого-то не хватает.

— Еще бы. — Мика насупился. — Никиты с его принцессой. Где-то они теперь?

— Кто такой этот ваш Никита? — встрепенулась Алиса. — Все время о нем вспоминаете.

— Обыкновенный русский воин, — исчерпывающе ответил Валенок. — Сиротинка Божия, как и я.

— Ничего, скоро явятся, — авторитетно заметила Галина. — Сердцем чую. Они уже в пути.


…Бедное православное кладбище на окраине Варшавы, за чертой города. Металлические невысокие оградки, покосившиеся кресты. Неброские надгробия из недорогих материалов, редко из гранита. Тропинки — грязь непролазная. Но место хорошее, располагающее к вечному сну — вдали от дорожного шума, на краю сосновой рощицы, будто переселившейся сюда откуда-нибудь из Тверской губернии.

Они стояли возле свежего могильного холмика, осевшего по краям от первых весенних дождей, с воткнутой в изголовье металлической табличкой, на которой небрежно, черной красной были выведены имя и даты жизни покойного: «Граф Иван Федорович Нестеров. 1941 — 2001 гг.». Анита положила на могилу букет пунцовых роз: отец их любил. Теплый ветерок трепал ее русые волосы, но она не плакала, хотя держалась из последних сил. Лимонные глаза влажно блестели. Никита достал из кейса три стопки и косушку. Одну наполнил и поставил в ногах у графа, накрыв краюхой черного хлеба. Все как положено. Молча помянули человека, который так и не вернулся в Россию: она сама до него дотянулась. От водки принцесса мгновенно размякла.

— Представляешь, Ник, папа мог прожить еще пятьдесят лет.

— Радоваться надо, что есть могила. У многих и того нет.

Анита судорожно сжала его ладонь.

— Он был для меня всем, я это только теперь поняла. Музыка, любовь, мечты — все имело смысл, пока он жил. Наверное, понадобится время, чтобы привыкнуть к этому. Потерпишь?

Никита обнял ее и поцеловал в лоб.

— Я очень боялся ему не понравиться…

…Они прилетели в Варшаву три дня назад, поселились в отеле. В первый же день Никита, оставив принцессу в номере, смотался в Зомбки и, стараясь не светиться, обиняком разузнал подробности, связанные с прошлогодним преступлением. Подробности печальные: графа хоронили восемь или десять человек. Ближайшие соседи. Кто-то, правда, заказал молебен, но речей на кладбище не произносили. Зарыли и разошлись по домам. Спасибо и на этом добрым людям.

Наблюдения за домом не заметил, но это ничего не значило. Он предупредил Аниту, что им еще долго придется соблюдать меры предосторожности, но не уточнил, до какой поры. Этого и не требовалось. С того дня, как Никита вернулся в Стокгольм, у Аниты появилась манера безропотно соглашаться со всем, что он говорил, немного его удручавшая. Все-таки чувствовалось что-то болезненное в том, как принцесса покорно кивает и поддакивает.

Попрощавшись с графом, отправились разыскивать смотрителя, что не заняло много времени. За кладбищенской оградой розовел одноэтажный, нарядный, словно кукольный, кирпичный домик, возле которого копошился с граблями луноликий старичок с озорной белой прядкой на непокрытой голове. Познакомились. Степан Степанович Росляков, главный здешний управленец. Анита назвалась своим настоящим именем, но старик и сам догадался, кто они такие: видел, возле какой могилы стояли.

— Примите мои соболезнования, пани, — произнес по-русски, но с тем неподражаемым акцентом, который напоминает о прошлых веках. — Ваш батюшка был исключительной личностью. Огромная утрата для всех нас.

— Вы его знали?

— Не имел чести быть представленным лично, но являюсь горячим поклонником исторических изысканий графа. Он один из тех, кто был близок к разгадке извечной трагедии нашей несчастной родины.

— Спасибо, — поблагодарила Анита.

— В чем же заключается эта трагедия? — поинтересовался Никита.

— Если коротко, русский человек редко осознает свое высшее предназначение и потому живет с ощущением неизбежного несчастья в душе. А чего постоянно ждешь, то и приходит. Вы ведь тоже, кажется, русский?

— Бандъера росса, самый натуральный, — ответил Никита. — Но из плебейского сословия.

Старик вглядывался в них, ласково щурясь, потом неожиданно изрек:

— Вы прекрасно подходите друг другу, молодые люди.

Анита улыбнулась смущенно, а Никита уважительно пожал сухую ладонь старика:

— Я-то в этом не сомневаюсь, пусть она тоже знает.

Степан Степанович пригласил их в дом на чашку чая, они отказались. Зато договорились, что Степан Степанович присмотрит за могилкой, пока они не вернутся — несколько месяцев, не больше полугода. Он дал им адрес конторы ритуальных услуг, где они смогут выбрать все, что надо, для обустройства последнего пристанища графа и сделать заказ.

— Сошлитесь на меня, по крайней мере, не надуют.

Никита оставил двести долларов на расходы, которые смотритель принял с благодарностью. На прощанье посоветовал Никите:

— Не стыдитесь своего происхождения, юноша. Плебейское сословие в России — залог ее бессмертия. Покойный граф это отлично понимал.

Поехали на Жваньковскую, где располагалась контора. В газетном киоске продавались российские газеты — «Московский комсомолец» и «Новые известия». Никита взял обе. Прежде чем отправиться в контору, зашли в кафе, чтобы перекусить. Заказали яичницу с беконом, кофе и пирожные. Пока Анита ходила в дамскую комнату, Никита просмотрел «Новые известия». Заметку, которую давно ждал и уже не верил, что она появится, обнаружил на третьей полосе. Она называлась «Кремль сводит старые счеты или?..». В заметке рассказывалось о неприятностях, обрушившихся на одного из самых уважаемых российских олигархов Станислава Желудева. Три дня назад был проведен обыск в центральном офисе концерна «Дулитл-Экспресс», устроенный по всем правилам российской демократии. Вооруженные люди блокировали здание снаружи, часть ворвалась внутрь, напялив на себя черные маски. Через несколько часов налетчики покинули помещение «Дулитла», унеся с собой ящики с документацией и загрузив два микроавтобуса дорогостоящей офисной техникой и мебелью. Никто так и не смог толком объяснить, кто производил обыск — налоговая полиция или ФСБ. С сотрудниками концерна, проявившими излишнее любопытство, обошлись не слишком корректно, что было видно по их окровавленным лицам и переломанным конечностям. Набежавшим журналистам удалось отловить (уже на улице) молодого человека, представившегося неким пресс-секретарем господином Прошечкиным. Но и он мало в чем прояснил ситуацию, заявив лишь, что все делается в рамках закона, а что именно, пока говорить преждевременно.

На другой день Желудева вызвали в прокуратуру, где допрашивали около пяти часов, потом отпустили, взяв с него подписку о невыезде. На летучей пресс-конференции Станислав Ильич успокоил журналистов, сказав, что это все обыкновенное недоразумение, и намекнул, что отлично знает, откуда растут ноги у гнусной провокации. Но мировая общественность уже была взбудоражена очередным вопиющим нарушением прав человека. Самую разумную трактовку происходящему дал по центральному телевидению находящийся в розыске Борис Абрамович. Оказывается, в России полным ходом строится полицейское государство, и начало этому положили взрывы жилых домов в Москве, главной целью которых было возбудить нездоровые великодержавные настроения. Борис Абрамович пообещал представить вскоре новые (помимо фильма) неопровержимые доказательства того, кем в действительности является нынешний президент, коего он сам по неосторожности посадил на трон. Оправдывал он свой поступок тем, что у него не было выбора, остальные претенденты были еще хуже, достаточно вспомнить ужасного Зюганова. Напоследок Борис Абрамович с глубокой горечью предостерег россиян, что если они и дальше будут мириться с разгулом фашизма, то недалек день, когда любого из них можно будет взорвать или бросить в тюрьму.

В заключение речи автор указал на ряд блистательных реформаторов, уже пострадавших от нового режима, начиная с Собчака, которого замучили до смерти, заставляя слушать гимн Советского Союза, и Гусинского, у которого отобрали НТВ вместе с Киселевым. Автор предложил читателям самим ответить на риторический вопрос: «Кто следующий, господа?»

Никита ликующе улыбнулся принцессе, ткнул пальцем в заметку:

— Все, Аня, мина сработала. Скоро мы с тобой разбогатеем.

Анита скосила глаза на газету и поморщилась. К заметке прилагался эффектный портрет Станислава Ильича: подобно Ельцину и его великим предшественникам, он на каком-то митинге обращался к народу, воздев к небесам правую руку с растопыренной пятерней. Одухотворенное лицо, смелый взгляд. Возможно, призывал всем миром подняться на защиту общечеловеческих ценностей Уолл-стрит.

— Господи, как я ненавижу этого лощеного убийцу, — прошептала она.

— Он не стоит того, забудь, — посоветовал Никита. — Мало ли на земле всякой мрази.

Анита опалила его уничтожающим взглядом:

— Ты можешь так спокойно говорить об этом?

— Могу. И ты научишься. Главное, мы живы, понимаешь? И будем жить вопреки всем им.

На улице их ослепило полуденное солнце. Поток машин, публика на тротуарах, стены домов — все было словно облито кремовых глянцем. Город парил, охваченный весенней паутиной. Никита бережно обнял девушку за плечи:

— Поверь, кроха, все еще только начинается.

— Ага, и мы так и будем бегать от них?

— Только до тех пор, пока роли не переменятся.

— И когда же это произойдет?

— Не так скоро, как хотелось бы, — честно ответил Никита.

Анатолий Афанасьев Против всех

Часть первая

Глава 1

Для счастья человеку ничего не нужно, кроме денег. В Федулинске эту простую демократическую истину усвоили раньше, чем в Москве. Меченый Горби еще уныло вещал из Кремля о преимуществах социализма с человеческим лицом, ссылаясь на мнение своего деда тракториста, а в городе уже открылся коммерческий ларек.

Федулинск — небольшой промышленный городок в ста километрах от столицы, ничем не выделяющийся среди сотен и тысяч точно таких же российских мини-мегаполисов, и его рыночные успехи объяснялись тем, что население, кормившееся от «оборонки», в значительной мере состояло из научной интеллигенции и, откровенно говоря, задолго до всяких реформ было нацелено умом на непреходящие западные ценности.

Ларек открыла бабка Тарасовна, известная в определенных кругах под кличкой «Домино». Пожилая, но еще цветущая женщина, до того, как объявили свободу предпринимательства, пробавлялась торговлей самогоном из-под полы, причем самогон у нее был особенной ядрености: неопытного человека валило с ног со стакана. Секрет убойного пойла (чабрец, табачная крошка) открыл ей сожитель, смурной, пришлый человек с тихой фамилией — Мышкин. На паях они зарегистрировали коммерческую точку — обыкновенный дощатый навес и под ним деревянный столик со скамейкой, но возможно, это был один из первых частных шопов во всей полудикой, дорыночной России.

Поначалу торговали все тем же самогоном, расфасованным в пивные бутылки, да вдобавок шерстяными носками и рукавицами, кои в избытке поставляли трудолюбивые окрестные старушки. Однако не прошло и полгода, как навес застеклили, стены обили вагонкой — и в нарядной витрине засверкали товары первой необходимости: жвачка, импортные сигареты, пакеты с кошачьим и собачьим кормом (под самогон — самое оно), а также множество консервных банок и пластиковых бутылей с ослепительными наклейками, непонятно чем наполненные. Откуда взялось вдруг все это богатство — великая тайна, но народ, особенно молодежь, валом повалил, чтобы полюбоваться манящей звездочкой мировой цивилизации.

На ту же пору объявился в Федулинске и первый натуральный рэкетир, коим оказался местный хулиган Гоша Мозговой, как раз вернувшийся в город после четырехлетней принудительной отлучки.

В середине рабочего дня Гоша забрел на рынок, похмелился с пацанами в павильоне «Пиво-воды», а для дальнейшей заправки ни у кого не оказалось денег. Тут кто-то из молодых и надоумил Гошу:

— Сходи, Георгий Иванович, к бабке в ларек. Она же бесхозная.

Мозговой сразу понял:

— Точно бесхозная?

— Падлой буду, — поклялся юнец.

Вразвалочку, солидно дымя сигаретой, весь в наколках, Гоша подошел к ларьку и завел с Тарасовной деловой разговор.

— Что, бабка, как торговля идет? Никто не обижает?

— Да кто ж меня обидит, миленький? У нас тут все свои.

— Ну а вдруг?

— Тебе чего надо-то, Гошенька? Бутылочку, небось?

— Бутылочку само собой…

Мозговой изложил свои условия. С этого дня он, дескать, берет ее под свою крышу, и теперь она может никого на свете не бояться: ни бандитов, ни финансового инспектора, ни участкового. Кто сунется с претензией, с тем он лично разберется. Но за охрану бабка должна платить процент.

— Две штуки в месяц не много будет, а, Тарасовна?

По тусклой ухмылке Тарасовна поняла, что он не шутит, отозвалась с готовностью:

— Дак я, Гошенька, такому красавцу весь магазин отдала бы, будь моя воля. Но ведь я не одна. Посоветоваться надо.

Шумнула — и из тенька выполз ее смурной сожитель Мышкин. В двух словах бабка обсказала ему суть дела: мол, такая нежданная радость, теперь у них есть защита от всех невзгод, но за две тысячи в месяц.

— Всего-то? — удивился Мышкин. — Так это же почти задаром.

Гоша Мозговой уже понял, что сунулся не по чину. В коренастом громиле с бельмом на левом глазу и со свернутым набок шнобелем он угадал опытного ходока, но отступать было поздно.

— Можем поторговаться, — заметил нагло. — На сумме не настаиваю.

— Счас поторгуемся, — ответил Мышкин и без резкого взмаха двинул ему кулаком в ухо. Удар был столь силен, что громоздкий Мозговой кувыркался по воздуху метров пять, пока не врубился семипудовой тушей в прилавок с овощами. Там Мышкин его настиг и охаживал сапогами еще минут пять на потеху гуляющей по базару публике. К концу экзекуции от начинающего рэкетира осталась одна наколка да синий, раздувшийся пузырь вместо молодецкой рожи.

За это время бабка Тарасовна привела сержанта Федю-ню, справедливого опекуна над всей здешней торговлей.

Сержант нес под мышкой полиэтиленовый пакет с подаренным Тарасовной гостинцем.

— Как же понимать? — строго обратился сержант к ворочающемуся под прилавком рэкетиру. — Только вышел на свободу и сразу за старое? Что ж, парень, будем оформлять как рецидив.

Гоша сплюнул на землю выбитые зубы и что-то невнятно промычал в свое оправдание.

Двое мужиков-доброхотов помогли сержанту отнести окровавленного богатыря в отделение.

Разумеется, платить бабке Тарасовне все равно пришлось, и не ей одной, но это уже другая история…


Бабка Тарасовна до встречи с сожителем Мышкиным три раза побывала замужем, и от каждого брака у нее осталось по сыночку. Двое старших, Иван и Захар, давно обустроились со своими семьями, мать редко навещали, а младшенький, Егорушка, жил при ней. Уродился непутевый, ущербный, про таких говорят, пыльным мешком трахнутый. Как с ним ни бились, до восемнадцати лет доллара от немецкой марки не мог отличить. Да и было в кого. Батяня его, Петр Игоревич, прожил с Тарасовной около пяти лет и за это время копейки в дом не принес, того, что зарабатывал на оборонке, хватало разве что на собачье пропитание, зато гонору в нем было хоть отбавляй. С законной супругой разговаривал сквозь зубы, презирал за самогон. А для кого она старалась? Ладно бы на своей оборонке достиг высоких степеней, так и того не было. Изображал ученого, а до седых волос все ходил в старших сотрудниках на двухстах целковых. Никчемно жил и погиб соответственно. Какая-то в институте авария случилась, он первый полез починять, его током и скосило. От солидного, крутолобого пузана ооталась черная обгорелая головешка. На похоронах произносили торжественные хвалебные речи: герой, бескорыстный труженик и прочее — у Тарасовны от умиления слеза выкатилась, ну-ка, думала, пожалуй, не меньше пяти тыщ отвалят откупного! Накося, отвалили! Помыкалась по высоким кабинетам, до самого директора дошла, и везде на нее глядели, будто за милостыней явилась. Еле-еле на детей выбила бесплатные путевки в Кисловодск, на воды. И тут опять насмешка: зачем, спрашивается, ее парням в Кисловодск, чего лечить? Что ж, поганые были времена, над людьми глумились по-всякому…

Егорка — весь в отца. Сызмалу, бывало, обложится журналами, уткнется в них носом — и жрать не дозовешься. Другие дети в соответствии с возрастом — мяч пинают, с девочками по углам тискаются, шалят кто как умеет, а для Егорушки одна утеха — паяльником в радио залезть. И старшие братья, смелые, оборотистые, хваткие, для него не пример, и материны упреки — не в урок. Так и рос дичком в родной семье.

Но надо признаться, больше других Тарасовна младшенького жалела — за речи затейливые, за тайное упрямство, за ясные очи. Знала, Иван с Захаром при любой погоде устоят, от нее переняли волю к процветанию, а бедного Егорушку любой злодей походя переломит пополам: хрупок, горд, беззащитен. После школы начал в институт, в Москву собираться, ну это уж вовсе смешно. Какие институты, когда только-только свободу дали — и надолго ли? Следом за Михайлой-пустомелей явился натуральный царь Бориска — и завертелась адская карусель. Тут уж каждый, кто с умом, догадался: не зевай, греби под себя, строй счастье земное — другого такого случая не будет.

— Егорушка, родненький, — сказала сыну. — Оторвись от книжки, протри зенки-то. Погляди, какая славная жизнь наступила. У меня уже три магазина на тебя переписаны. Склады в Назимихе оформляем, бывшие амбары совхозные. Такие помещения, половину Турции упихнешь. К Рождеству, даст Бог, земельки прикупим на озере, за Сухим логом, директор рыбхоза, пьяница этот Игнатов, задаром отдает, ему все одно в тюрьму садиться, хочет, болезный, гульнуть напоследок… Ну чего тебе еще надо, сынок?

— Ничего мне не надо, матушка.

— Пойми, сыночек, разве ж я одна управлюсь со всем хозяйством? Чай не молоденькая. У братиков своих дел по горло, они нам теперь не подмога. Захар бензоколонку ладит, у Ивана мастерская и автомагазин, осуждать нельзя. Но мне-то каково? Или для себя стараюсь?

— Учиться хочу, — тупо ответил отрок.

— Какое учение, сыночек? Раньше учились, потому что образованным больше платили, да и то на словах. Вспомни отца своего непутевого.

— Как же я могу помнить, матушка, мне и четырех не было, когда он умер.

— Умер-то умер, а дурь всю тебе оставил. Что ж ты, как старик, уткнулся в книжки, света Божьего не видишь? Очнись! Кто теперь учится, дураки одни. И дураков немного осталось. Я слыхала по телику, институты скоро все закроют.

— Сама не понимаешь, что иногда говоришь, — ласково отозвался Егорушка. — Какой из меня торгаш? Не по этой я части. У тебя же есть Харитон Данилович.

О Мышкине особый сказ. Пока он не появился, Тарасовна, схоронив третьего мужа, целый год одна куковала, истомилась по мужицкой силе, по ночной ласке, но случайных знакомств избегала. Не так воспитана — крестьянская дочка. Сыновей стыдилась, да и боязно приводить в дом неведомого ухаря. Но тут — как ослепило.

Мышкин сошел на рынок, будто принц из «Алых парусов». Доселе тот майский денек в глаза светит. Сперва, правда, незнакомец показался ей невзрачным, затюканным: в брезентухе, с бельмом на глазу, носяра свернут на три стороны, да и росточком мог быть поболе, но вгляделась — и сердце екнуло. Стать не спрячешь — ширококостный, жилистый, с медвежьей хваткой, и в хмуром взгляде обещание судьбы.

Заторопилась, потянулась к бидону.

— Угоститься не желаете свеженьким?

— На чем квасишь, хозяюшка?

— Чистый, пшеничный. Как слеза.

— Ну тогда можно…

Уселся вольно на стул, стакан принял с поклоном, выпил, захрустел луковицей. Основательный мужчина, любо-дорого смотреть.

— Из каких краев к нам в Федулинск? — осторожно полюбопытствовала Тарасовна, ругая себя, что с утра не уложила волосы, как надо, а ведь собиралась.

— Где только меня не носило, — ответил, дерзко глядя в глаза. — Нынче ищу пристанища, надоело бродяжить. У вас, вижу, городишко зеленый, опрятный. И народ культурный.

— Оборонка. — Тарасовна млела. — Ракеты строим с Божьей помощью. Работа для мастерового человека всегда найдется. Вы, если не секрет, кто будете по профессии?

Мужчина видел ее насквозь, это понятно, не дети. Она и не таилась. Одинокий год — не шутка. Познакомились. Налила ему второй стакан под сигарету. Мышкин объяснил, что по профессии он на все руки спец, но предпочитает какой-нибудь частный промысел, чтобы над душой начальство не стояло.

— От начальства, — сказал с горькой усмешкой, — все наши беды на земле. Само не работает и другим жить не дает. Начальник, милая Прасковья Тарасовна, — это как слепень на натруженной воловьей шее.

Тарасовна полюбила его с первого взгляда, да и он, как после говорил, сразу проникся к ней доверием.

Привела вечером в дом, поселила. Иван к тому году уже обзавелся своим домом, и Захарушка вот-вот собирался съезжать, приглядел учительницу с казенной квартирой, из поселка, хотя не очень молодую и с довеском. Как раз между счастливыми завтрашними новобрачными тянулся спор, куда отправить пятилетнего пацана, нагулянного до замужества: к бабке в Саратов либо в вологодский приют.

Фактически в большом четырехкомнатном деревенском доме с самого начала зажили втроем: Егорушка малохольный, самое Тарасовна и новый пришлый муж, оказавшийся необыкновенно свычным с самогоноварением. Здесь у утомленного жизнью бродяги была своего рода философия. Он утверждал, что для успокоения измотанных нервов лучше всего подходят два занятия: разведение пчел и винокурение. Свою мысль Харитон Данилович подкреплял практикой. Бывало, выйдет среди ночи на кухоньку к аппарату, сядет в сторонке, задымит неугасимую цигарку — и по часу не сводит пристального взгляда с творящегося чуда, как сова с далекой звезды: капелька за капелькой, в тишине и покое — буль, буль, буль! Хорошо-то как, Господи! Заглянет на огонек Тарасовна, притулится под бочок, и затихнут оба в неге и томлении. О чем говорить, когда любовь и родство душ.

Не год, шесть миновало: Егорушка окончил школу, рухнула империя зла…

За свою многотрудную жизнь, может быть, впервые поняла Тарасовна, что значит быть за мужиком, как за каменной стеной. Что по дому, что в торговле, а после и в бизнесе — везде он опора и надежда. Не говоря уж о постельных амурах. В любовных игрищах после доброй чарки Харитоша иной раз проявлял такую удаль, что растроганной женщине чудилось: вот первый у нее настоящий мужик, а до того спала с одними тюленями.

В одном оплошал герой — воспитатель из него был никудышный. Причем все упиралось в характер Егорушки. Мальцом дичился, подрос — стал общительнее, но полного сердечного контакта меж ними так и не установилось. А уж как Харитон старался, тянулся, голоса на паренька ни разу не повысил, не то чтобы руку поднять. Торил тропку по-всякому: то гостинцем, то шуткой-прибауткой, то задушевной беседой. Иной раз игру затеет с мальчуганом, в баньку позовет либо приемчик покажет, как из человека с одного разу дух вышибить — кому такое не дорого. Но нет, отстранялся Егорушка, не поддавался на уловки. И не то чтобы побаивался могучего матушкиного сожителя, а как-то со скукой на него глядел, будто на муху осеннюю.

Мышкин не обижался. Более того, по-серьезному советовался с мальчиком, если случалась какая-нибудь проблема. Нахваливал Тарасовне: «Непростой у тебя хлопец, мамочка, ох непростой. Маленько юродивый, это да, но из таких крупные паханы выходят. Поверь моему слову».

Когда Егорушка в институт собрался, Мышкин занял нейтральную позицию. Просила Тарасовна: помоги, воздействуй на несмышленыша, втолкуй как мужчина мужчине — вдруг тебе поверит. Ухмылялся, отнекивался:

— Брось, мать, хочет учиться, пусть попробует. Все равно бандитом станет, как Захар с Иваном.

Тарасовна испугалась.

— Типун тебе на язык, какие ж они бандиты?!

— Кто же они? Да ты не хмурь бровки, мать моя! Нынче люди поделились на тех, кто честным остался, горе мыкает, на дядю ишачит, зарплату клянчит, по помойкам шарит, и на тех, кто на товаре. Другого деления нету.

— Выходит, и мы с тобой бандиты?

— А ты думала кто? Вроде при деньгах покамест.

— У нас деньги не ворованные, честные. Все трудом нажито.

— Я понимаю. Судья не поймет.


Глава 2

Вместо того чтобы поехать в Москву, в институт, угодил Егорушка в больницу. Человек, как известно, только предполагает, а распоряжается по своему усмотрению тот, кто выше всех.

К весне девяносто шестого года Федулинск, как и многие иные города по всей православной Руси, оккупировали кавказцы. В Федулинске они поначалу действовали осторожно, осмотрительно: скупали квартиры в хороших домах, прибирали к рукам розничную торговлишку, открыли небольшой банчок для отмывки бабок, пускали корни, заводили детей, обустраивались, но ни на какие особые привилегии не претендовали. Местное население относилось к ним с любопытством и некоторой опаской: надо же сколько богатства, веселых гостей враз пожаловало, и все поголовно нерусские. Федулинск почему-то облюбовали преимущественно жители славного города Баку и его окрестностей, вплоть до Махачкалы. В основном это были молодые и средних лет красивые мужчины, чернобровые, черноусые, с янтарно-черными, сверкающими неистовым, ликующим огнем очами. Здешние молодки были от них без ума, хотя стеснялись говорить об этом вслух. Красавцы отвечали им взаимностью. Завидя на рынке какую-нибудь пухленькую, беленькую россиянку, они вопили от радости, лупили ладонями по ляжкам, впадали в экстаз и делали множество красноречивых знаков, намекая на возможность более тесного знакомства. Ухаживали по-рыцарски неутомимо, местной продвинутой молодежи это, естественно, не совсем нравилось, поэтому между горцами и аборигенами иногда возникали недоразумения, доходило и до стычек, но не более того. Смертоубийства случались редко, да и то беззлобные: так уж, ткнул ножиком сгоряча — и побежал дальше.

Атмосфера в городе резко изменилась аккурат после чеченской бойни, когда российский президент с присущей ему удалью напугал весь Кавказ своими тридцатью семью снайперами. Изменилась не в лучшую сторону: азербайджанское население Федулинска быстро и заметно посуровело. На городском митинге, посвященном Дню независимости России, выступил Алихман-бек, уважаемый главарь кавказской группировки, и предъявил жесткий, но справедливый ультиматум. Он обратился к соплеменникам с горячим призывом объединиться в борьбе с проклятым русским фашизмом, а горожан честно предупредил, что больше не потерпит нападок и гонений на несчастных горцев и, если потребуется, примет крайние меры, чтобы навести порядок, соответствующий международным нормам и Декларации прав человека. Площадь ответила ему оглушительным ревом, в воздух полетели кинжалы и папахи. Известный городской правозащитник Дема Брызгайло в истерике полез на трибуну, чтобы поцеловать руку оратору, но двое абреков, заподозрив неладное, спихнули его в толпу, где он при падении сломал себе шею. Досадный инцидент омрачил всеобщее ликование, но слово было сказано, а дело началось уже на следующий день.

Отныне по распоряжению Алихман-бека ни один частник, независимо от национальности и положения в обществе, не имел права открывать торговую точку, не получив специальной ксивы с личной подписью главаря. Нарушитель объявлялся человеком вне закона, и его имущество автоматически переводилось в распоряжение группировки (общака). Исключение делалось лишь для инвалидов первой группы, коим отводилось место за городской свалкой, где они могли безбоязненно торговать сигаретами, поделками из глины и нехитрым урожаем со своих садовых участков. Но и с них взимался единый налог в размере десяти процентов от прибыли, что было гуманно и по-государственному мудро, ибо таким образом каждый ветеран по-прежнему чувствовал себя полноценным гражданином великой страны.

Алихман-бек сдержал слово, и вскоре никто из коммерческих людей не смел и кошелку огурцов продать без его ведома. Не всем в городе понравился новый порядок, хотя по местному радио и телевидению с утра до ночи внушали обывателю, что наступили полное благоденствие и стабильность. Однако противостоять нашествию было некому: хилое, амбициозное потомство интеллигентов-оборонщиков, погрязшее в коррупции розничной торговли, да еще оголодавшие люмпены с окраин, готовые за бутылку осетинской водки заложить душу, — кого они могли напугать?

Оппозиционно настроенные граждане создали тайную депутацию из трех человек и направили ее к городскому мэру Гавриле Ибрагимовичу Масюте. Присланный из Москвы и избранный всенародным голосованием федулинцев, Гаврила Ибрагимович за два года не совершил никаких крупных деяний, кроме одного, но зато уж такого, что прославило его на всю страну. К помпезному, девятиэтажному зданию бывшего горкома партии, где нынче располагалась мэрия, он пристроил гигантский торговый центр столь впечатляющей архитектуры, что религиозные федулинские старушки так и не смогли привыкнуть и, проходя мимо, неистово крестились и стыдливо отворачивались. Естественно, затраты на супермаркет опустошили городскую казну, зато сдача новых помещений в аренду различным фирмам позволила Гавриле Ибрагимовичу возвести в окрестностях Лебяжьего озера десяток фешенебельных краснокирпичных вилл для руководящих работников аппарата, а также открыть супер-отель с рулеткой и стриптиз-баром на случай посещения Федулинска гостями из-за рубежа. По слухам, пролетая однажды над Федулинском на вертолете, сам президент был поражен масштабами местного градостроительства и тут же подписал указ о награждении Масюты званием Героя России.

Депутацию горожан Гаврила Ибрагимович принял любезно, но долго не мог понять, чего они просят. Когда же с помощью референтов разобрался наконец в сути проблемы, сделал интеллигентам отеческое внушение:

— Алихман-бек, дорогие мои земляки, великий человек, крупный бизнесмен, лично знаком с Черномырдиным, а вы кто такие? Извините за прямоту, оборонку просрали и теперь ходите с жалобами. Не стыдно вам? И на кого жалуетесь? Без субсидий Алихман-бека, без его бескорыстного спонсорства нам пенсии нечем платить. Об этом вы подумали? Или у вас только о собственной шкуре душа болит? Идите с миром, господа бывшие коммунисты, не мешайте работать.

Один из депутатов робко возразил, что они никакие не коммунисты, напротив, все как один убежденные рыночники и акционеры, но договаривать ему пришлось уже в дверях. Дюжие молодцы вытолкали всех троих взашей. Кстати, любопытно сложилась дальше судьба этих храбрецов. Возле здания мэрии их встретили суровые абреки, усадили в роскошный джип и увезли в неизвестном направлении. Больше о них никто никогда не слышал. Родственники депутатов в течение нескольких месяцев тщетно ожидали какой-нибудь весточки, надеялись, что последует требование выкупа, но постепенно тоже начали забывать о незадачливых правдоискателях.

Попросту стало не до них: на город уже наползала первая волна ужаса…

С Егорушкой, придурковатым сыном Тарасовны, получилось так. Как-то под вечер в субботу он заглянул к матушке в магазин, и в то же время туда наведались к ней двое бритоголовых порученцев Алихман-бека, чтобы забрать месячную дань. Егорушка никогда не вмешивался в бизнес, но тут ему волей-неволей пришлось присутствовать при разговоре. Причем разговор вышел неприятный. Тарасовна заранее приготовила конверт сомздой, но оказалось, что расценки изменились и сумма откупного с этого месяца увеличилась почти вдвое. Тарасовна заартачилась и попросила отсрочки, мотивируя это тем, что ее не предупредили и таких денег у нее нет, все в обороте. Дескать, отдаст на следующей неделе с процентом. Громилы заулыбались: рады бы услужить, но они всего лишь сборщики. Надо связаться с начальством. Позвонили по мобильному телефону в офис и получили отрицательный ответ. Да это и понятно. Тарасовна, хотя давно смирилась с поборами, всякий раз, когда приходилось раскошеливаться, пыталась ловчить, чего-то все выгадывала, разумеется, простодушным горцам в конце концов это надоело.

— Огорчу тебя, мамаша, — сказал один из бритоголовых. — Велено получить сполна.

— Как же так, Костик! — всполошилась Тарасовна. — Да мы же с твоей матерью в одну церкву ходим сто лет. Батяню твоего я сколько раз угощала бесплатно. Я же твоя крестная, рази не помнишь? И ты будешь с меня последнюю рубашку сымать?

— Не-ет, тетка Тарасовна, не я, — засмеялся жизнерадостный отрок. — Работа такая. Других пришлют, а меня за это под ноготь. Тебе же лучше не будет, верно?

— Давай, давай, бабка, — торопил второй порученец. — Чего зря базарить? Нам еще в десять точек надо поспеть.

Егорушка прислушивался к разговору краем уха, склонился над книжкой, но почему-то слово «бабка», обращенное к матери, его задело.

— Нельзя ли повежливее, мужики? — вякнул с дивана. Сборщики оборотились на него, как на чудо.

— Что это там за сопля? — спросил явно главный из бритоголовых. — Почему здесь сидит?

— Сыночек мой младшенький, — залебезила Тарасовна. — Костик его знает, верно, Костик?.. Он с нашими делами вовсе не связан, видите, в институт собирается. На физический факультет.

— Да что ты перед ним оправдываешься, — вспылил Егорушка и отложил книжку. — Отдай деньги и пусть катятся к своему вонючему пахану.

— Ах вот как! Студент, а какой говорливый. Видно, не тому учили.

Костик, понимая, что сейчас произойдет, попытался заступиться за паренька.

— Ладно тебе, Витек… Видишь же, малохольный.

Тарасовна дрожащими руками уже отсчитывала недостающую сумму.

— Чего там, ребятки, пошутили и хватит… Вот набрала кое-как из резерва…

— Нет, не хватит, — сказал Витек, подступая к столу. — Котят топят, пока слепые.

Егорушка поднялся ему навстречу. Ростом они были вровень, но перед матерым качком Егорушка выглядел как худая тростиночка перед могучим дубом.

— Думаешь, напугал? — У мальчишки в глазах насмешка, что для быков вообще невыносимо. Витек ткнул своей «кувалдой» Егорушке промеж глаз, да с такой силой, что мальца шмякнуло о стену и повалило на пол. Тарасовна заголосила, кинулась на бугая, вцепилась, но тот, смеясь, отшвырнул тучную женщину к столу.

— Куда лезешь, бабка? Благодарить должна за науку твоему выблядку.

Костик вмешался нерешительно:

— Будет с него, Витек. Пошли отсюда. Капусту ведь получили.

Наверное, этим и закончилось бы, мало ли какие бывают сбои при расчетах, но Егорушка, утерев кровь под носом, произнес отчетливо:

— Мразь поганая! Откуда только вы взялись?

— Это я мразь?

— Ну а кто же? Не человек же?

Дальше Вптьком управлял уже инстинкт, а не разум. Крикнул дружку: «Придержи суку!» — и взялся вколачивать Егорушку в пол по всем правилам забивания гвоздя. Намолотился до пота. Под конец обрушил на безжизненное, распростертое тело массивный стул с бархатной обивкой.

Костик, удерживая в железных тисках обезумевшую Тарасовну, лишь ласково приговаривал:

— Успокойся, крестная, потерпи! А то хуже будет. Он же накуренный.

Вся экзекуция заняла не больше десяти минут, но результаты впечатляли. Витек, между прочим, пользовался особым авторитетом в группировке, характер у него был взрывной, неуступчивый: оскорблений он не прощал из принципа.

Когда сборщики покинули магазин, Тарасовна первым делом вызвала «скорую», потом дозвонилась до Мышкина, который в тот момент дежурил на приемке товара, и лишь потом, возможно, впервые в жизни разрыдалась.

Егорушка трое суток провалялся в реанимации, а врачи честно предупредили Тарасовну, что не могут дать за его молодую жизнь и ломаного гроша. Но Егорушка сдюжил, и первым, кого увидел у кровати, был Харитон Данилович собственной персоной.

— Где они? — разлепил губы мальчик.

— А-а, эти… — догадался Мышкин. — Дак сейчас ночь, спят поди.

— А вы почему здесь?

— Я-то? Матушка просила подежурить. Сама-то сомлела, не спавши. Третий день ведь пошел, как бултыхаешься. Думали — каюк. Ну ничего, теперь поправишься.

— Маму не тронули?

— Обошлось, слава Богу. Да забудь ты про них. То ж как ветер, налетел — и нет его.

— Уже забыл.

Многоопытный Мышкин заметил, что мальчишка соврал, и порадовался за него.

Выздоравливал Егор трудно, долго. Раны подживали, но мучили головные боли, будто череп пилили от уха до уха тупой пилой. Лежал в палате на шесть человек, ни с кем не разговаривал, ел через силу, не мог читать. Вот самое обидное. Пробовал, открывал какую-нибудь книгу, но строчки прыгали в глазах, струились — и смысла не ухватишь. Зато начались видения. Что-то вроде снов наяву. Навещали существа из другого мира, общались с ним. Кто такие — неведомо, то ли люди, то ли звери, то ли небесные странники. Ничего путного в видениях не было — тоска одна. В душе что-то затвердело, никак не рассасывалось, словно свинцовый ком в груди. Он думал, зачем жить, если все так плохо, так унизительно.

В одном из видений появилась Анечка. Он ее прежде не знал: худенькая, большеглазая девушка с глазами, в которых застыло глубокое недоумение. Он сперва решил, что увидел самого себя в женском облике. Спросил на всякий случай:

— Ты кто?

Девушка улыбнулась:

— Третий раз знакомимся. Анечкой меня зовут. Я медсестра.

Егорка приподнял голову, оглядел палату. Ночник светился синим оком, на всех кроватях спали люди. Значит, ночь, и значит, явь.

— Какое сегодня число?

Анечка ответила. Присела на табурет рядом с кроватью. Разговаривали они шепотом, чтобы не потревожить других больных.

Егор пожаловался:

— Какие-то провалы в памяти. Никак не пойму, что снится, а что в действительности происходит. Про тебя подумал, снишься. Ты очень красивая. Я таких не встречал.

Анечка поблагодарила за комплимент и объяснила, что после такой травмы черепа, какая у него, многие обычно отправляются на тот свет, но у него, у Егорки, все плохое позади. Обошлось даже без операции. То есть ему крупно повезло.

— Повезло? — усомнился Егор. — Я читать не могу, строчки двоятся. Знаешь, как неприятно?

— Скоро все пройдет. Главное — покой и хорошее питание.

За разговором выяснилось, что Анечка учится на вечернем отделении на третьем курсе медицинского института, на дневной денег нет, да и смысла нет учиться на дневном. Все равно потом придется искать работу, а тут у нее богатая практика. Рассуждала она здраво и глубокомысленно. Егор признался, что и сам хотел уехать в Москву и уже подал документы на мехмат, но куда теперь с такой головой. Полы в университете мыть. Анечка опять его уверила, что все с головой наладится. Да и вообще, сказала она, для того, чтобы стать великим ученым, вовсе необязательно иметь мозг в полном объеме, достаточно половины, как, к примеру, случилось с Пастером.

— Родители у тебя кто? — поинтересовался Егор. Анечка смутилась.

— Мы из бедных. Отец и мать — оба в «ящике» работают. Зарплаты полгода нету. Говорят, скоро оборонку совсем закроют.

— Кто говорит?

— В газетах пишут. Зачем нам оборонка? На нас же никто нападать не собирается.

— И на что живете?

— Живем, ничего. Не всем богатыми быть.

— Ты про меня, что ли?

— Да нет, просто так… Конечно, с деньгами легче, но и бедность не порок. Верно?

— Ань, погляди в тумбочке, что там есть. Пожевать бы чего-нибудь.

Девушка обрадовалась.

— Говорила же, выздоравливаешь. Аппетит — самый верный знак. Погоди, я сейчас.

Убежала — и вскоре вернулась с термосом и чашками. Быстро накрыла на тумбочке поздний ужин: холодная курица, хлеб, сыр, масло. Сделала несколько толстых бутербродов. В чашку налила горячего чая.

— Из дома приношу. Мамина заварка, со зверобоем.

— Один не буду, — сказал Егор, хотя уже вцепился в бутерброд с куриным белым мясом. — Там еще коробка с шоколадными конфетами, достань.

Анечка поддержала компанию, попила чайку. Егорка умял почти все, что было на тумбочке. Уплетал за обе щеки с важным выражением лица. Анечка рассмеялась.

— Смотри не лопни.

У него глаза затуманились.

— Отвернись, пожалуйста.

Покряхтывая, слез с кровати, кое-как накинул на себя больничный халат. Самое удивительное, никто в палате не проснулся. Ночь принадлежала только им одним.

Пошли курить в ординаторскую. Вся больница спала мертвым сном. Анечка, пока брели по коридору, поддерживала его за талию, а Егорка обнял ее плечи.

От первой затяжки его повело, в голове загудели колокола. Но он не променял бы эту сигарету на все свои прожитые восемнадцать лет.

— Ань, у тебя есть парень?

— Наверное, нет.

— Ты ведь не девушка, правда?

— Какой чудной. Разве спрашивают об этом?

— Извини. Но ты любила кого-нибудь?

— А ты?

— До сегодняшней ночи — ничего подобного…


В паб (по-старому пивная) «Бродвейская гвоздика» Мышкин вошел около десяти вечера. До того помогал Тарасовне в магазине, с ней же перекусили на скорую руку. Прошло две недели с печального происшествия. Тарасовна каждый день напоминала: «Ну что, Харитон?» И он каждый раз отвечал: «Рано еще».

Сегодня решил, пора.

В пабе обстановка культурная. Стойка бара, как в голливудских фильмах, музыка, дым коромыслом. Много веселой, поддатой молодежи, но попадались и плейбои средних лет. В задних комнатах заведения можно было перекинуться в картишки и покрутить рулетку. «Бродвейская гвоздика» — один из центров ночной жизни Федулинска. Принадлежала она, как и прочие игорные точки, Бакуле Вишняку, бывшему секретарю Федулинского горкома партии. Правда, говорили, что управлять ему осталось считанные дни: Алихман-бек сильно давил на него. Вишняк пока упирался из последних сил, не хотел делиться, но уже отправил всю семью (две жены, три тещи и пятеро малолеток) за границу. Весь город с волнением следил за битвой титанов, подробности которой изо дня в день смаковала газета «Федулинская правда». Общественное мнение разделилось: Алихман-бек в случае переподчинения игорного бизнеса обещал пустить по городу бесплатный автобус; Бакула Вишняк, опытный партийный интриган, упирал на то, что он русскоязычный и, следовательно, ему ближе чаяния и нужды простых людей. Недавно Алихман-бек в последний раз предложил мировую из расчета пятидесятипроцентного дележа, но упрямый Вишняк по-прежнему артачился, накликая погибель на свою седую башку.

Оглядевшись, Мышкин направился к бару, где орудовал старый знакомец Жорик Вертухай. Тоже странной судьбы человек. Появился в Федулинске, как и Мышкин, неизвестно откуда, пару-тройку лет, до наступления всеобщей свободы, беспробудно бомжил на рынке, а теперь, пожалуйста, надел сомбреро и устроился барменом в фешенебельное заведение, косил под разбитного кубинца-эмигранта. Иными словами, Жорик являл собой наглядное воплощение американской мечты. Мышкину обрадовался.

— Какой гость, блин! — зашумел на весь зал. — Сто лет не видал тебя, Харитоша. Чего налить? Пива, водки? Пиво баварское, прямиком из Мюнхена. Да ты вроде уже на бровях?

— Кружку «Жигулевского», — попросил Мышкин.

— Зачем тебе эта моча? — загоготал бармен. — Шуткуешь, брат?

— Хочу «Жигулевского», — повторил Мышкин, сверкнув оловянным взглядом.

— Сей момент, сей момент, — Жорик мгновенно сбавил тон. — Понимаю, брат. Мне самому для души, кроме квашеной капустки, ничего не надо.

Из-под стойки выхватил зеленую бутылку, сдернул крышку, перелил в массивную, литого стекла пивную кружку.

— Пей, брат, на здоровье. Креветок дать?

— Заткнись! — Мышкин, пьяно петляя, отошел от стойки и бухнулся за ближайший столик, где расположилась компания из трех девушек и двух бритоголовых парней. Девушки были как на подбор, грудастые, полуголые и пьяные, а один из парней — как раз сборщик налогов Витек Жигалин.

Насупясь, Мышкин залпом выдул половину кружки. Мутно уставился на одну из дамочек.

— Почем берешь? — спросил строго.

— Тебе чего надо, дедушка? — игриво ответила красотка. — Может, баиньки пора?

— Или зачесалось, дедуль? — поддержала подружка, настраиваясь на потеху.

Витек с приятелем молчали, не вмешивались в разговор, но не потому, что чего-то опасались: им было любопытно, до какой наглости дойдет оборзевший сожитель старой сучки Тарасовны. Да и чего им бояться: они молоды, в стае, за ними будущее, а этот рыночный опенок налил бельмы и куролесит по старой памяти, но одинок, как перст.

Мышкин отхлебнул еще пивка, левую руку невзначай протянул к девушке:

— Дакось сиськи пощупать. Не самодельные?

Красотка, хохоча, отбила нахальную клешню.

— Отстань, дед. Все натуральное, не сомневайся. И сколько положишь за такую красоту?

Мышкин подумал.

— За всех троих четвертной. Сверх того бутылец. Годится?

Девушки обиделись, загомонили и даже перестали хохотать.

— Ты что, шутишь? За четвертной бери Дуньку со станции.

Мышкин возразил:

— Дунька мне и даром дает. Да вы больше нее и не стоите.

— Почему так, дедушка?

— Потому что порченые, и исколотые, и под всякую мразь ложитесь. Еще неизвестно, какие у вас болезни.

— Ты что, совсем опупел, старый хрыч? Чего несешь?

Мышкин надулся:

— Ничего не опупел. Ежели торговаться, то по справедливости. Ваши ребята все заразные. Я на риск иду, за это полагается скидка. Четвертной — красная цена. Но за всю троицу. Одной мне мало.

— Ой! — хором воскликнули девицы, потихоньку заводясь, с удивлением оборотясь на парней. Витек понял: дальше бездействовать неприлично, пора дать старику урок хороших манер. Ухватил Мышкина за ухо и потянул.

— Ну-ка, встань, поганка трухлявая!

Мышкин только этого и ждал: нападения. Морщась, будто от боли, приподнялся на полусогнутых и с правой руки, почти без размаха, залудил Витьку кружкой в череп. Удар нанес с чудовищной силой, массивная кружка лопнула поперек, соприкоснувшись с височной костью, и ручка обломилась. Костный осколок проник Витьку в ящеровидный мозг, и он умер мгновенно, не успев закрыть рот. Роковая трещина пролегла по перекошенному смертным изумлением лицу точно так, как и рана у Егорки. Для Мышкина это было важно. На всякий случай уже голым кулаком он смахнул на пол второго парня, но убивать не стал.

В пивном зале на мгновение воцарилась глухая тишина, словно ангел пролетел.

Девушкам Мышкин посоветовал:

— Уважайте клиента, и он всегда ответит вам добром.


Глава 3

Гаркави чувствовал, что в городе творится неладное. И дело было не в Алихман-беке, с ним как раз можно поладить, а в общем климате. Что-то повисло в воздухе непонятное уму. Загадочные происшествия, таинственные исчезновения, бред ночных разборок и дневной дурманной суеты — создавалось впечатление, что весь Федулинск разом обкурился анаши. Главное, люди менялись на глазах, и теперь почти невозможно было угадать, кто преступник, а кто порядочный человек.

Подполковник Гаркави прослужил в органах без малого четверть века, пять лет назад возглавил УВД Федулинска и с этого места собирался уйти на пенсию, заполучив на прощание последнюю звездочку, Но никакие самые разумные планы не имели смысла, если под ними не было твердой государственной укрепы. Не утешало, что нечто подобное происходило по всей стране. Страна — одно, а собственная семья, дом и мирный оборонный город Федулинск — все-таки совсем другое. За страну пусть отвечают кому положено, а ему, матерому служаке, дай Господи разобраться с проблемами под родимой крышей.

Нашествию кавказцев он не придавал большого значения: это временное явление. Русский медведь, пугавший весь мир, ослабел, изнемог, брюхо у него прохудилось, по виду он почти околел, но это обманчивое впечатление.

Рано или поздно он очухается, продерет сонные зенки, заревет, подымется на задние лапы — и тогда от иноземных и всех прочих насильников не останется и следа. Кто не успеет смыться, тому кости переломает. Гаркави внимательно (хобби!) изучал историю, так что понимал это. Похожая ситуация сложилась в Грузии, где у него полно родичей по отцовой линии; Грузия тоже занемогла и ее тоже раздирают на куски хищные зверюги, но это не страшно, это не конец, а возможно, начало нового, долгого пути. Любой народ иногда погружается в смертельную спячку, подобно тому, как сама природа отдыхает под снеговым покровом, безмолвная, безликая и безгласная.

Удручало, настораживало другое: естественность всеобщей человеческой апатии. Словно, обкурившись анаши, население Федулинска утратило способность к душевным упованиям. Отношения преступника и жертвы стали здесь как бы нормальным фоном жизни. Опасный призрак перерождения общественного организма, мутации социальной среды в сторону первобытных инстинктов.

Утром просмотрел сводку ночных происшествий: Боже ты мой! Два убийства (предположительно, на бытовой почве), семь изнасилований (цифра почти стабильная, если брать за месяц), два с тяжелыми последствиями: у жертв — шестнадцатилетняя и четырнадцатилетняя девушки — отрублены головы; исчезновение пятилетнего карапуза (вечером сидел в песочнице, лепил домики, хватились: ни малыша, ни песочницы); авария на въезде в Федулинск, два «мерса» столкнулись с КРАЗом, трое погибли, трое в реанимации, ни одного трезвого; кражи, налеты, ограбление с применением газовых пистолетов (три девушки раздели загулявшего командировочного из Торжка), куча мелких непроверенных сигналов — хлебай не расхлебаешь! Да еще вопрос, с кем расхлебывать. Из настоящих профессионалов под началом Семена Васильевича осталось три-четыре офицера, да и те, судя по оперативкам, сытно подкармливались у Алихман-бека.

Почему-то особенно задела внимание пьяная драка в пабе «Бродвейская гвоздика». Пожилой мужчина Мышкин Харитон Данилович зарубил пивной кружкой одного из боевиков Алихман-бека Витюшу Жигалина — по показаниям свидетелей, не поделили юную проститутку Клавку «Барракуду», оторву из самых центровых. С Жигалиным и Клавкой все ясно, с Мышкиным — нет. Подполковник его помнил: основательный, немногословный мужик с туманным прошлым. Сожитель и партнер известной федулинской предпринимательницы Прасковьи Тарасовны Жемчужниковой. Не ходок он по ночным притонам, ох не ходок. И непохоже, чтобы из-за распутной девки схлестнулись, ох непохоже. У Витька и у Мышкина уровень преступного мышления совершенно разный, между ними нет точек соприкосновения.

Кликнул дежурного:

— Где Мышкин?

Молодой сержант-новобранец (гостинец из областной милицейской школы) звонко отрапортовал:

— В камере, товарищ подполковник.

— Что делает?

— Я так понимаю, отсыпается после пьянки.

— Давай его сюда… И слышь, сержант, улыбочку эту ехидную прячь, когда разговариваешь с начальством.

— Есть, товарищ подполковник.

Мышкин вошел в кабинет уверенно, будто не был задержанным, а, скорее, напротив, явился с жалобой. Коренастый, громоздкий, лицо помятое, с тяжелыми веками, пересеченное крупными морщинами, но глаза молодые, ясные, хотя одно с ледяным бельмом. Серьезный, конечно, мужчина, очень опасный, но про это подполковник давно знал.

— Садись, Харитон Данилович, — пригласил Гаркави. — В ногах правды нет.

— Благодарствуйте, гражданин начальник.

— Курить будешь?

Мышкин взглянул исподлобья, с пониманием.

— И за это спасибо.

Подполковник угостил его «Золотой Явой».

— Надо же, — удивился Мышкин. — И я их курю. Ваши ребята отобрали.

— Правила для всех одинаковые, Харитон Данилович… О чем хочу спросить. Картина преступления ясная, не в этом дело. Непонятно другое. Мы с тобой пожилые люди, чего нам баки друг другу крутить. Зачем ты поперся в этот притон? Солидный человек, вполне обеспеченный материально, почти женатый. У вас три магазина, точки торговые, землицы, слышал, прикупаете. Дом — полная чаша. А в этой «Гвоздике» одна шушера вьется. Чего ты там потерял?

— Бес попутал. Выпимши был.

— Это не ответ, Харитон Данилович. Я тоже выпимши бываю. Ляжешь с сигареткой возле телика, пивко под боком, внучок на пузо сядет — хорошо! А тебя, выходит, на молоденькое мясцо потянуло?

— Выходит, так. — Мышкин как бы смутился, прятал глаза. — Я ведь, Семен Васильевич, плохо помню, что произошло. Все в тумане. Сидел, вроде никого не трогал, ну, может, за дамочкой поухаживал… А этот на меня кинулся, здоровенный такой бугай. Чуть ухо не оторвал. Да их там целая куча, в клочья бы изорвали. У них железки всякие и стволы в карманах. Видно, Господь уберег. Как кружкой махнул — уж не помню. Не повезло хлопцу, просто не повезло.

— Все правильно излагаешь, — Гаркави кивнул одобрительно. — От суда откупишься задешево. Да при ваших с Тарасовной капиталах, полагаю, не дойдет до суда. Мелочевка… Но ведь есть другой суд. Парень на Алихмана работал, Алихман не простит.

Мышкин едва заметно улыбнулся, промолчал. Гаркави вздохнул.

— Ладно, это меня не касается… Но вот гляди, Харитон Данилович, мы одни с тобой, ничего не записываю, жучков нету, признайся по-дружески. Дальше этих стен никуда не пойдет. Зачем убил? Ведь кто ты и кто он.

— А кто я? — удивился Мышкин. Подполковник надул толстые щеки и глаза сожмурил в приятные щелочки.

— Не стоит, Харитон. У нас дружеский разговор, не допрос. За новыми ксивами прошлое не спрячешь, уж поверь. Документы у тебя чистые, сработаны на совесть, я проверял. Хоть на экспертизу посылай. Геологоразведчик, экспедитор, охотник, бродяга — может, все итак. Может, ты вообще самый честный человек, каких я встречал за всю жизнь. Не спорю. Верю. Но ведь и я, Харитон, недаром хлеб жую, общаясь с вашим братом. У тебя, Харитон, не в документах, на лбу клеймо. Такое клеймо не сотрешь, чересчур ярко горит. Для тебя такие, как Витек, вечная ему память, на один щелчок забава. Но это раньше было, в прежние времена. Нынче по-другому обернулось. Ты в глухом схороне, а они, Витьки эти самые, правят бал. Разве я не прав?

Мышкин затушил окурок в чугунной пепельнице.

— Сложно говорите, гражданин начальник. Не пойму, куда клоните?

— К тому клоню, что смута на дворе, — подполковник ухмыльнулся. — А в смуте трудно угадать, кто кому друг, а кто враг. Подумай, Харитон.

— Вы мне что же, сговор предлагаете?

— Почему бы и нет? С Алихманом тебе в одиночку не сладить, а я, глядишь, подмогну при нужде.

— Ошибаетесь, Семен Васильевич. Мне Алихман-бек дорогу не перебегал. Он оброк положил, мы исправно платим. Весь город платит, у меня претензий нету. Он в силе, без вопросов.

— Не хочешь откровенно? Да я и не надеялся. Я мент, ты преступник. Через себя не перешагнешь. Но все же, Харитон, запомни мои слова. Не Алихман страшен, а тот, кто за ним придет.

— С вашего позволения? — Мышкин потянулся за второй сигаретой, прикурил. Лед в его глазах чуток оттаял, и это было почему-то приятно подполковнику. — Чудной вы человек, Семен Васильевич. Слышал, что чудной, теперь сам вижу. Или кого боитесь?

— Боюсь, — признался Гаркави. — Иногда, знаешь, такое мерещится… Боюсь, выйду однажды утром из дома, а людей никого не осталось. Одни волки по улицам рыщут. Или кто похуже. Ты вон, вижу, крест носишь?

Мышкин поправил ворот рубашки.

— Ношу. Как одна женщина в Сибири повесила, так и ношу, — в голосе Мышкина проявилась легкая, домашняя хрипотца: сломал преграду умница Гаркави. — Она так говорила: антихриста ждете, а он давно уже здесь, между нами ходит неузнанный. Издалека его чуяла, как и ты, Семен Васильевич.

— Что же с ней стало, с той женщиной?

— Жива-здорова, надеюсь.

— Любил ее?

Мышкин, будто опомнясь, поднес ладонь ко лбу.

— Любил — не любил, какая разница… Ловко раскручиваешь, начальник, только напрасно стараешься. Я давно раскрученный.

— Все же хорошо поговорили.

— Хорошо, — согласился Мышкин. — Но хорошего помаленьку…

Подполковник вызвал дежурного, приказал отвести задержанного…


В камере кроме Мышкина еще пять человек: трое алкашей неопределенного возраста, сизых, как ранние помидоры на грядке; дедок, стыривший у соседки из сарая велосипед, и маньяк-приватизатор Генка Чумовой. Маньяк примечательный, известный всему Федулинску. Его держали то в областной пересылке, то здесь, в КПЗ, то в психушке, но нигде не находили ему постоянного применения. Подержат — и отпустят до нового случая. История его такова. Был нормальный человек, оборонщик, работал чуть ли не начальником отдела, нарожал детей, защитил докторскую, но начитался, видно, газет, насмотрелся телевизора, и однажды в голове у него что-то заклинило. Лег спать здоровым, а проснулся — приватизатором. Решил, раз капитализм построили и все теперь дозволено, то при небольшом старании и ему кусок обломится. Придумал Гена, тогда еще Чумаков, хитрую штуку. Собрал все сбережения свои и жены в кучу и подкупил мелкого клерка из мэрии, который спроворил ему солидный документ со всеми печатями и необходимыми подписями. По документу выходило, что гражданин такой-то и такой-то, то есть сам Чумаков, на законных основаниях, на конкурсной основе приобрел в личную собственность водонапорную башню на территории опытного завода, снабжавшую, кстати, артезианской водой половину Федулинска. На праздник 8 Марта пробрался на территорию башни, вывесил на ней самодельную табличку: «Частное владение» и с помощью заранее завербованного за две бутылки водки истопника Демьяна Заколюжного отключил систему водоснабжения. Затем по телефону передал городским властям требование внести немедленно арендную плату в размере ста тысяч долларов, грозя в противном случае штрафными санкциями за каждый просроченный день. На связь с рехнувшимся приватизатором вышел лично мэр Масюта и попытался урезонить безумца.

— Геннадий Захарович, дорогой мой, что же вы такое придумали? Культурный человек, извините за грубость, позволяете себе хулиганский поступок. Наших милых женщин хотя бы пожалели, им, выходит, на праздник ни постирать, ни постряпать. Несерьезно как-то.

— Почему несерьезно? — удивился Чумаков — Документы оформлены по закону. Башня моя. Извольте платить. Что же тут несерьезного?

— Хорошо, согласен. Приезжайте в мэрию, посмотрим документы, обсудим все в спокойной обстановке. Если бумага в порядке, заплатим. Если нет, передадим дело в арбитражный суд. Но так, как вы действуете, это же чистое самоуправство.

— Я вам не верю, — отрезал Чумаков. — Какой еще арбитражный суд? Сначала деньга, потом переговоры. При коммунистах попили бесплатной водички, хватит. Лавочка прикрыта.

— Можно считать, это ваше последнее слово, господин Чумаков?

— Именно так. Платите за аренду, иначе — санкции.

Пришлось посылать на башню взвод ОМОНа. Чумакова повязали — с купчей в одной руке и с монтировкой в другой. Сопротивления он, в сущности, не оказал и помяли его больше для проформы: сломали руку и отбили почки. Впоследствии, при переводе с места на место (психушка, тюрьма, КПЗ), с ним тоже обращались в щадящем режиме, ибо он был спокойным, тихим сумасшедшим с философским уклоном — сказались полученные до приватизации высшее образование и научная степень. Но все же за долгие месяцы принудительных скитаний от него в натуре мало что осталось от прежнего: самостоятельно передвигался с трудом, мочился под себя, оглох, один глаз выбит, другой затек сиреневой опухолью, да и мудрости у него поубавилось: твердил, как попугай, две заветные фразы: «Бенукидзе, значит, можно, а мне нельзя, да?»; и вторая, почерпнутая из классической литературы: «Правда себя окажет, надо только потерпеть».

Очутившись в камере, Мышкин спихнул с нар чье-то тряпье и улегся на спину, с расчетом подремать. Тут же к нему подполз чумовой приватизатор.

— Харитон Данилович, а, Харитон Данилович?

— Чего тебе, Гена?

— На допрос водили?

— Да вроде того.

— Про меня замолвили словечко?

— Замолвил, Гена, обязательно замолвил.

— И чего ответили?

— Перспектива хорошая. Если не врут, к Ельцину бумага пошла.

— Я же говорил, — в восторге прошептал приватизатор. — Я же всегда говорил: правда себя окажет. Не может того быть, чтобы не оказала. Спасибо вам великое, Харитон Данилович.

— Не за что, Ген.

Алкаши дрыхли, постанывая и ухая, сбившись в причудливый ком. От них тянулся прогорклый, едкий запах. С другого бока подкатился к Мышкину дед Мавродий.

— Покурить не желаешь, князь?

— У тебя есть?

— А то… — старик ловко скрутил цигарку из газетной бумага. На вид ему лет восемьдесят — девяносто: седенький пушок на тыквочке, хлипкое тельце, но глаза цепкие, пристальные, как у старой змеи.

— Ты человек знающий, князь… Полагаешь, чего за велосипед дадут?

— В районе десятерика.

— Почему так много?

— Время такое, дед. Чем меньше украдешь, тем больше дадут. Возьмешь миллион, наградят орденом.

Старик не огорчился, прикинул:

— Десять лет плюс к моим — раньше ста не выйду. Да-а, оказия… Ведь не для себя брал. Правнучек Михрюта весь извелся, у других у всех есть велики, у него нету. Ну уж что, думаю, пусть прокатится хотя бы за ограду. Тут и накрыли. Как думаешь, учтет суд, что не для себя?

— Навряд ли. Если бы «мерседес» угнал, тогда учли бы.

— Понятно… Тебе-то самому что грозит?

— Ничего. Отпустят сегодня. Я человека порешил, в этом преступления нет.

Подремать ему не дали, но хоть покурил. Вскоре пришел сержант, растолкал алкашей, нещадно пиная их ногами, и увел на работу. Следом другой сержант приволок бачок с обедом, который одновременно являлся и ужином: кормили раз в день, на ночь еще наливали по кружке кипятка с какой-то ржавчиной, обозначавшей чайную заварку. Сержант кинул в алюминиевые миски по черпаку горячей пшенной каши, приправленной маслом машинного цвета и запаха. Выдал на троих буханку черняги.

Мышкин снял ботинок и достал из носка смятую денежную купюру пятидесятидолларового достоинства.

— Принеси, соколик, жратвы нормальной и бутылку беленькой.

Сержант сказал: «Будет сделано», — и подмигнул Мышкину.

Значение этого подмигивания Мышкин понял минут двадцать спустя, когда в камеру втолкнули нового постояльца — парня лет двадцати шести — двадцати семи, в кожане, в каучуковых мокасах пехотного образца, с острым и наглым, как у коршуна, лицом. Глаза у парня словно затянуты слюдяной пленкой: ничего не выражают. Мышкину не потребовалось смотреть на него два раза, чтобы уяснить, зачем он пришел. Они с дедом и приватизатором только что разделали на газетке жареную курицу, порезали помидоры и собирались приступить к трапезе.

— Садись, милок, — пригласил Мышкин. — Присоединяйся. За что тебя?

В любом застенке есть добрый обычай: новичок делится своей бедой. В зависимости от поведения и чина его либо прописывают, либо сразу отводят подобающее его положению место. Но последнее — редко, чаще — прописывают. Невинное, но жестокое развлечение для ветеранов-сидельцев.

— Пустяки, — ответил парень, присаживаясь на нары. — Врезал одной падле по сопатке, вот и замели.

— И на скоко? — полюбопытствовал дед Мавродий.

— Чего на скоко?

— Скоко нынче дают за буйство?

— Скоко попросишь, стоко и дадут, — нехорошо усмехнулся вновь прибывший. Заметил бутылку водки. — Ну-ка, ребятушки, дайте глотку промочить.

— Промочи, промочи, — разрешил Мышкин.

Парень поднял бутылку, разболтал, запрокинул голову и толстой струей влил в себя чуть ли не половину содержимого. Красиво получилось. Как в кино.

Торопится Алихман, подумал Мышкин. Телка прислал. Парень, как вошел, ни разу на него не взглянул. Тоже прокол. Так серьезные дела не делаются.

Уже без спроса новичок схватил самый аппетитный кусок курицы и начал методично жевать, рыгая и цыкая зубом. Дед вопросительно посмотрел на Мышкина.

— Ничего, — сказал тот. — Оголодал на воле. Пусть подкрепится.

Подкрепясь, парень вторично потянулся за бутылкой, но Мышкин успел ее убрать.

— Оставь и нам по глоточку, милок.

— Вы что, старичье, — парень зычно загоготал. — Куренка запить — самое оно! Да не жмитесь, пацаны попозже ящик приволокут. Ну-ка, дай бутылку, пенек!

Нахрапом действовал, как таран. Мышкин на секунду усомнился: Алихмана ли гонец? Может, просто придурковатый? Среди нынешней сытой шпаны полно таких.

— Остынь, сударик мой. Зачем людей обижать?

Наконец самоуверенный новичок взглянул на Мышкина прямо, и сомнения развеялись. В хищных зрачках, как на лбу истукана, ясно написано, чей посланец, и примерная цена за услугу и даже его собственная стоимость, несчастного олуха, возомнившего себя суперменом.

— Ты что, пенек, оборзел? — в деланном изумлении прорычал парень. — А ну, говорю, давай бутылку! Повторять не буду.

Красноречиво сунул руку куда-то себе в штаны. Гена-приватизатор, почуяв неладное, торопко отполз от компании, бормоча под нос:

— Чего можно Бенукидзе, того другим нельзя, что ли?

Мышкин отдал бутылку.

— Бери, пожалуйста, — промямлил, извиняясь. — Действительно, вам, молодым, она нужнее.

— Так-то лучше, пенек, — парень глядел подозрительно, но не уловил подвоха. Да и как тут уловить. Мышкин ссутулился, голову вобрал в плечи, на губах беленькая слюнка — немощный, перепуганный старый сморчок с жалкой, просительной улыбкой. Таких и давить неприятно — вони много. А приходится иногда, если под ноги лезут.

Парня звали Андрюша Суриков, и до того, как он очутился в этой камере, жизнь его текла бурно, красиво. Отслужил срочную, причем год в спецназе, и там зарекомендовал себя отнюдь не сосунком. После дембеля пометался туда-сюда, даже сунулся сгоряча в Бауманское училище, но вскоре убедился, что бабки даются только смелым и предприимчивым, а без бабок сегодня жить, как без штанов ходить. Вернулся в Федулинск, где его предки по-прежнему вкалывали в «ящике», но уже без зарплаты — смех и тоска. Через знакомых ребят быстро приткнулся к банде Алихман-бека, его приняли как родного. Он вызывал доверие своим простодушным обликом. Алихман-бек два раза удостоил его аудиенции и все чаще бывшему спецназовцу давали ответственные поручения по выколачиванию денег из самых злостных неплательщиков, когда требовалось применить не только силу, но и дар интеллектуального убеждения. Алихман-бек внушал братве: мы не бандиты, мы — новый русский порядок. Быдло должно понимать, что порядок установился навеки и всякое сопротивление бессмысленно. Сурикову приходилось выполнять и щекотливые задания, связанные с большой секретностью, что приятно щекотало его самолюбие, но все же он сознавал, что высокого положения ему в банде не достичь: чужие тут верховодили. Горцы вполне доверяли русским боевикам, которые доказали свою преданность, но лишь до определенного предела. В группировке Алихман-бека иерархия соблюдалась более строго, чем в государственных структурах. Инородец, не имеющий родства на благословенном Кавказе, мог рассчитывать на хороший барыш, на уважение и почет, но никакие на власть. Недовольных карали люто. Если какой-нибудь вольнодумец из россиян начинал задирать хвост, его по-хорошему предупреждали — не горячись! — но только один раз. Потом вывозили за город и публично забивали камнями. «Дисциплина, — учил Алихман-бек, — мать демократии. Без нее русский собака дуреет и поступает себе во вред».

Суриков, краешком глаза заглянувший в Чечню, успевший повидать кое-чего погорячее, чем забивание камнями, не сочувствовал методам Алихман-бека, но помалкивал. Его дело сторона. Ему как раз ничего не нужно: ни власти, ни почета — плати по таксе, вот и все. И тут ему не на что жаловаться, деньги у него теперь по федулинским меркам водились бешеные…

Утром его вызвал Гарик Махмудов, один из советников босса, угостил чачей, порасспрашивал о том о сем: как здоровье папы с мамой, какую телку увел вчера из кегельбана? Будто он, Гарик, слышал, что залетную, под два метра, горбатую и без зубов. Посмеялись оба. Чачу нельзя было не пить — неуважение, хотя она больше напоминала зубной эликсир, чем водку. Потом Гарик процедил сквозь зубы:

— Просьба есть, Андрюха. Сядешь в камеру, приколешь одного старика. Прямо сейчас. С ментами улажено. Штука, считай, в кармане.

Суриков поморщился.

— Что за старик?

Гарик объяснил: плесень. Давно путается под ногами, но никак не удавалось засечь. А тут сам подставился: в «Бродвейской гвоздике» Витюху Жигалина замочил.

— Ата, — сказал Суриков. — Витюху? Так он сам вечно на всех нарывался.

— Точно, — засмеялся Махудов. — Настырный был пес, но преданный. Бек осерчал. Сказал: тенденция. Никого нельзя убивать без его разрешения. Понимаешь?

— Понимаю. Почему такая спешка?

— Старика вечером его баба под залог возьмет. На улице хуже ловить. У него нор много. В камере удобно. Сделаешь?

— Сделаю, — согласился Суриков. — За две штуки.

— Штука — цена обычная.

— На воле — да. В милиции, как-никак, — засветка. Две — это нормально.

Махмудов подумал немного.

— Хорошо, пусть две. Папа тебя любит. Он прибавит. Не забудь ухи принести…

Напоминание об ушах должно было насторожить Сурикова, но не насторожило. Чем-то он другим был занят в тот момент, может быть, думал о вчерашней Анжеле, которая за вечер выставила его на двести монет, а компенсировала, если трезво прикинуть, от силы полтинник… Напоминание об ушах было красноречивым: известно, что Алихман-бек нанизывает их на нитку и сушит, как грибы, а после развешивает по дому, отгоняет злых духов. Таких ниток с сушеным ушами у него много, но в коллекцию попадают не все подряд уши, а только те, которые принадлежат достойным врагам. Вопрос: может ли быть достойным врагом Алихману некий заполошный рыночный старичок, кокнувший в пьяной драке Витюню Жигалина?.. Не задумался, не насторожился…

Суриков повторил фокус с бутылкой: запрокинул голову и направил толстую струю в пасть, укоризненно глядя на Мышкина поверх донышка, но допить не успел. Старый пенек с бельмом, уже вроде приготовленный на заклание, хотя пока с ушами, неуловимо махнул пятерней и вбил бутылку ему в глотку. Она вошла глубоко, как энтероскоп при обследовании, показалось, впритык к желудку, и обезоружила, ослепила Сурикова, опрокинула его на спину. Но и в таком ужасном положении он не сдался, заворочался, взбунтовался океаном тренированных мышц… Борьба длилась недолго. Мышкин придавил пальцем его сонную артерию и отключил сознание.

Когда Суриков прочухался, то обнаружил себя связанным по рукам и ногам и увидел сержанта, который только что вошел в камеру.

— Что за шум? — притворно грозно рявкнул милиционер. — Чего не поделили?

— Дерется, — Мышкин протянул сержанту заточку с изящной пластиковой ручкой и узким лезвием чуть ли не в полметра длиной. — Хотел нас с дедушкой на штык насадить. И все из-за водки. Может, алкоголик? Хотя по виду не скажешь.

Генка-приватизатор жалобно хныкал в углу, бормоча:

— Правду не убьешь, она на небесах обретается.

— Ты чего удумал? — еще более грозно обратился сержант к поверженному бойцу. — Ты где находишься, соображаешь?

Суриков хотел ответить, но изо рта вместо слов потекло какое-то розовое крошево.

— Крепко вы его, — тоном ниже оценил сержант.

— Это не я, — открестился дед Мавродий. — На мне, кроме велосипеда, грехов нету.

— В медсанчасть хорошо бы, — посоветовал Мышкин. — Он ведь, когда бутылку вырвал, похоже, от жадности горлышко откусил. Как бы не повредил себе чего-нибудь. Хоть и алкаш, помочь надо.

Сержант развернулся на каблуках и покинул камеру. Но вскоре вернулся с помощником. Вдвоем они подняли Сурикова и поволокли из камеры. Когда поднимали, он попытался достать Мышкина связанными в узел руками, причем рванулся так сильно, что повалил на себя обоих милиционеров, за что получил от них по пинку.

— Ая-яй, — посетовал Мышкин. — Похоже, до горячки малый допился. Вот она, водка, что с людями делает.

После этого происшествия у деда Мавродия и Генки-приватизатора пропал всякий аппетит, на остатки курицы они и глядеть не хотели. Мышкин в одиночку плотно пообедал. Объяснил товарищам по несчастью:

— Не жрал со вчерашнего дня. Все некогда было. Приватизатор под большим секретом сообщил, что узнал негодяя, который является не кем иным, как племянником Бенукидзе, оприходовавшего Уралмаш. И приходил он по Генкину душу, потому что Бенукидзе замахнулся на Лебяжье озеро, расположенное в окрестностях Федулинска, где, по некоторым косвенным данным, предполагаются запасы нефти, равные Каспию; но Бенукидзе ничего не светит, пока Генка живой. Заявка горе-приватизатора ушла в арбитраж еще в прошлом году, и у него по закону все преимущества, как у местного жителя. Генка торжественно поблагодарил Мышкина за свое чудесное избавление от наемного убийцы.

— Обещаю в присутствии деда Мавродия, — сказал твердо. — Как только добьюсь результата, десять процентов ваши. Они у нас еще будут локти кусать. Что же получается, ему можно, а нам нельзя, да? Не по правде это.

Дед спросил:

— Как по-твоему, Харитон Данилович, много надо судье дать, ежели насчет кражи велосипеда? Поди, не меньше тысяч пяти?

— Меньше, — уверил Мышкин. — За штуку отпустит и еще рад будет до смерти.

— Где же ее взять, эту штуку, — опечалился старик. — Видно, придется по тюрьмам страдать.

Вздохнув, приватизатор пообещал:

— Ладно, не ной, дед. Как только придет ответ от президента, отстегну тебе тысчонку-две. Но с условием: больше — ни-ни.

— Самоката не возьму, — растроганный, поклялся дед. — Внучка хотел побаловать, не более того.

За таким разговором скоротали часок, а там заглянул сержант и позвал Мышкина на выход. В коридоре, оглянувшись по сторонам, пожал ему руку, прошептал:

— Тарасовна залог внесла. Поберегись, Харитон Данилович. Черные не отступят. На нас сердца не держи. Подневольные мы.

— Для подневольного у тебя будка шибко сытая, — улыбнулся Мышкин.


Глава 4

Егорку выписали, и он пошел прощаться с Анечкой. Только о ней теперь и думал.

Уже пять вечеров они провели вместе, облазили всю больницу в поисках укромных уголков — и целовались до одури. У Егорки рот распух, как волдырь, к губам больно прикоснуться, а у бедной Анечки глаза ввалились, и нельзя определить, какого они цвета. Всю позапрошлую ночь, в ее очередное дежурство, пролежали в ординаторской на диване, только иногда Анечка вскакивала и бежала насигнальный вызов, и в те минуты, что ее не было, Егорка ощущал звенящую пустоту в сердце, словно оттуда выкачали воздух. Под утро они задремали, два часа проспали как убитые, и в это время столетний инвалид-диабетик из шестой палаты устроил жуткий переполох, прикинулся умирающим, выбрался в коридор и от злости расколотил настольную лампу на столе дежурной медсестры. Утром, естественно, нажаловался врачу, и Анечка получила выговор, хотя до этого ее постоянно приводили в пример как образцовую сестру, пекущуюся о больных, как о родственниках.

Анечка сказала Егорке, что еще неделю назад подобный случай, то есть выговор, полученный от начальника отделения, поверг бы ее в глубочайшее уныние, а теперь ей наплевать. В связи с этим она пришла к мысли, что они оба с Егоркой спятили.

Конечно, они не спятили, но надышались любовной дурью до общего отравления организма. С Егоркой такое произошло впервые, он был счастлив, измотан смутными подозрениями и немного печален. Было что-то нездоровое и горячечное в состоянии влюбленности, хотя бы потому, что ломались привычные представления о самом себе. Все, что прежде глубоко его занимало, померкло в сравнении с постоянной, тяжелой тягой к прелестному, изящному, робкому и трепетному женскому естеству. При этом — вот одна из странностей любви — он не взялся бы описать, как Анечка выглядит. Хороша ли собой, умна ли, добра или зла. Все это было абсолютно неважно, как для умирающего от голода, в сущности, не имеет значения, что он запихивает в желудок.

Дальше изнурительных поцелуев и пребывания на той грани, за которой теряется мера вещей, они все же не пошли, хотя оба усиленно туда стремились. Страх останавливал их. Взаимное физическое притяжение было столь велико, что, казалось, сделай они еще маленький шажок, и что-то взорвется в них, а может быть, и вся больница взлетит на воздух. Они размыкали объятия и, еле ворочая языками, пытались что-то объяснить друг другу. В мистический лепет иногда вплетались серьезные мысли, касающиеся их дальнейшей судьбы.

Егорка понимал, что его мечта об институте накрылась пыльным мешком. Понимала это и Анечка. Рассуждала она примерно так же, как его мать.

— Подумай, Егорушка, кто сейчас учится. Только новорашены. Но они в институт почти не ходят. Родители платят за экзамены и все такое… Для богатеньких диплом — все равно что еще одна золотая цепочка на шее. Тебе будет плохо среди них, поверь мне.

Егорка ей не верил.

— Какое мне дело до остальных… И потом, новорашены — это все пена, сегодня есть, завтра смоет. Наука — вечная категория. Да ладно, о чем толковать. Экзамены все равно начались.

Анечка облегченно вздыхала:

— Сейчас начались, на тот год будут другие.

Так далеко Егорка не заглядывал. Год — это целая жизнь. Он сказал Анечке, что не поедет в институт, потому что экзамены начались, но это — не вся правда. Что-то очень важное уяснил он, лежа на больничной койке. В те дни, когда плавал между явью и небытием, увидел себя вдруг холодными и злыми глазами. Раньше мечтал удрать в Москву, укрыться в тишине библиотек, погрузиться с головой в обморочное бессмертие чужой мудрости, но это утопия. В стране, где правит пахан, не найти убежища от грязи. Он прожил всего восемнадцать лет, а уже кругом его обманули. Обманули покруче, чем несчастных стариков, которые нынче шарят по помойкам в поисках пропитания. Тех хоть одурманивали идеей, обещали им царство справедливости на земле, а ему подсунули доллар, как пропуск в Рай, и пообещали, что с долларом он будет свободным человеком. Зверюга, который втаптывал его каблуками в пол, наглядно показал, как выглядит эта свобода.

Егорка не знал, что ему делать, когда выйдет из больницы, но на год вперед уж точно не загадывал. Прожить бы день до вечера — и то хорошо.

Анечку перехватил возле столовки, бежала куда-то по коридору с кипой медицинских папок в руках. Бледная, потухшая, как будто незнакомая, взглянула косо, выдохнула: «Уже, да? Подожди, я сейчас».

Вернулась через минуту, затащила в кладовку, где на полках лежало грудами грязное белье. Захлопнула дверь — и они очутились в темной, уютной норке. Принялись целоваться, да так неистово, ноги подкосились у обоих!

— Ну что ты? — прошептал Егорка. — Как будто прощаемся?

— А то нет?

— Мы ж на соседних улицах живем, глупенькая.

— Ох, Егорушка, здесь одно, там — другое.

— Где — там?

— Старая я для тебя, вот что!

Бухнула, как в воду, с ужасным страданием в голосе. Рассмешила Егорку. Он ее стиснул крепко, до боли. Анечка застонала, затрепыхалась. В каморке, среди грязного белья, в душном запахе, они опять очутились на краешке роковой бездны.

— Лучше не здесь, — сказал Егорка.

— Как хочешь, — выдохнула Анечка. — Пойдем, мне нельзя долго. Второй выговор схлопочу.

— Вечером к тебе приду чай пить.

— У нас бедно. Тебе не понравится.

— Где ты, там Рай, — у Егорки случайно вырвались такие слова, и Анечка на мгновение затихла в его руках как заколдованная.

Боже мой, подумала она. Ему всего восемнадцать лет.


…Мать за ним приехала на стареньком БМВ. За баранкой горбился Миша Мокин, любимый водитель Тарасовны, механик-ас. Мокин с любой техникой был на «ты», ездил на чем угодно, хоть на двух кастрюлях, но истинный смысл своей жизни обретал, когда машина ломалась. Не было случая, чтобы он не починил самую завалящую рухлядь. К Егорке он издавна испытывал симпатию, чуя в нем скрытую механическую жилку.

От больницы свернули не домой, а в сторону загородного шоссе.

— Куда мы? — спросил Егорка.

— В одно место, — сказала мать.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Выздоровел — и слава Богу. Головка не болит?

Мокин подмигнул ему в зеркальце.

— Чему там болеть, верно, Егор? Это же кость.

Егорка видел, что мать какая-то не такая, молчаливая, настороженная, собранная, но не лез с расспросами. Куда привезут, туда и ладно. Он еще всем своим существом был в темном больничном закутке, рядом с прекрасной девушкой.

Выехали из города и миновали две деревни: Незаманиху и Браткино. Потом и вовсе укатили на лесную дорогу, по которой, кажется, лет сто никто не ездил: перевалочный тракт, изрытый тяжелой техникой. Когда-то, видно, вывозили лес, но давно: трава прямая, почти в рост.

— За грибами, что ли, едем? — не удержался Егорка. Мокин ответил:

— Грибов мало, сушь.

БМВ, не привыкший к ухабам, то приседал, то подпрыгивал, как напуганный коняга. При каждом толчке Мокин жалобно ухал. Наконец допилили до просеки, где дорога обрывалась. Мокин остался в машине, а Тарасовна с сыном дальше пошли пешком.

Тарасовна ломилась через бурелом, как танк, Егорка еле за ней поспевал. Внезапно на солнечной поляне перед ними открылась избушка на курьих ножках, а точнее, землянка, с накиданными поверх низкой крыши еловыми лапами. Перед землянкой на пенечке сидел Мышкин, безмятежно посасывая пеньковую длинную трубку.

— Тебя, маманя, только за смертью посылать, — поругал Мышкин, вместо того, чтобы поздороваться.

— В магазине заторкалась, — извинилась Тарасовна. — Товар подоспел из Индии.

С Егоркой обменялись крепким рукопожатием. Но молча. Егорка уже из принципа ничем не интересовался. Лес так лес, болото так болото, — дальше смерти никто не увезет.

В землянке, сыроватой и душной, без оконца, Мышкин заранее собрал стол, чайник вскипятил на газовой плитке. Лежанка с матрацем и двумя одеялами, стоявшая вдоль стены, измята и скручена в куль. Похоже, подумал Егорка, не первую ночь здесь кукует Харитон Данилович.

Вскоре ему объяснили, что означает таинственная поездка. Наступил такой момент, сказал Мышкин, когда ему, Егорке, пора бежать из города. И Тарасовна, горестно склоня поседевшую голову, подтвердила:

— Да, сынок, придется отъехать ненадолго. Небезопасно в городе.

Егорка приготовил себе бутерброд с копченой колбасой, сверху положил разрезанный соленый огурец. Жевал с аппетитом.

— Ненадолго — это на сколько?

— Может, на месяц, а может, на год. Пока все утихнет.

— Будешь беженцем, — уточнил Мышкин. — Каким и я был в молодости.

— Все мы немного беженцы, — согласился Егорка. — Но я никуда не поеду.

— Почему? — удивился Мышкин.

— Дела есть кое-какие, — Егорка напустил на себя суровый вид.

— Что за дела, сынок, — полюбопытствовала Тарасовна. — Ежели не секрет?

— Обещал зайти вечером в один дом. Чайку попить.

Против ожидания, ни Мышкин, ни мать даже не улыбнулись.

— Это важно, конечно, — согласился Мышкин. — Но такие складываются обстоятельства, что можешь не дойти до чая. По дороге могут перехватить.

Картина с его слов рисовалась грустная. Тот парень, который избил Егорку, погиб в пьяной драке, и это еще полбеды. Но кое-кто хочет представить несчастный случай как якобы месть за Егорку Жемчужникова. Вот это неприятно. У Алихман-бека, который, как известно, на сегодняшний день самый главный человек в Федулинске, вершитель судеб, — сознание так устроено, что он никогда не оставит без ответа кровавую акцию, направленную, пусть и косвенно, на ущемление его власти. Вопрос не в упокойнике Витьке, прощелыге и задире, а в бандитском законе. Ведь если кто-то посмел тронуть одного из его людей, то где гарантия, что завтра безумцу не придет в голову шальная мысль покуситься на самого Алихман-бека, хотя все знают, что он неприкасаемый.

Егорка, внимательно слушая, лакомился пирожком с капустой.

— Я-то при чем, дядя Харитон? Я в больнице лежал, у меня алиби. Кто убил Витька?

Мышкин смущенно развел руками:

— Я его зашиб нечаянно. Напали на меня в шалмане, ну и… Под горячую-то руку…

Мать горестно вздохнула. Егорке больше ничего не надо было объяснять. Он давно знал, что Мышкин зашибет любого, если захочет. Но только не случайно, нет. Это вранье.

— Получается, тебе тоже надо бежать, дядя Харитон? За тебя возьмутся в первую очередь.

— Верно, — чему-то словно обрадовался Мышкин. — Дак я тоже пойду в угон. Только хвосты подчищу.

— А ты как, мама?

— За меня не волнуйся. Меня не тронут.

— Почему это?

— Слово заветное знаю… Не обо мне речь, сынок. Уедешь, у меня руки развяжутся.

Смотрела на него туманно-умильным взглядом. Наверно, что-то они придумали — мать, Мышкин и старшие братья, но ему не хотят говорить. Не хотят, и ладно. Иван да Захар, конечно, крепкие мужики, поднялись из грязи в предприниматели, у каждого своя небольшая шайка, но против Алихман-бека они — ноль. У него весь город в руках. Что там Ванька с Захаркой. Придавит и не заметит. Но не дядю Харитона. Дядю Харитона взять труднее. Он недаром сидит в лесу. Лес — его вечный дом. И не только этот, зеленый, мшистый, с солнечными прогалинами, но — глубинный, потаенный, где всегда прятались славяне от нашествия, и там их вовеки никому не достать. Тот лес — в душе русского человека, в сокровенных ее закоулках. Для кого-то, понимал Егорка, его рассуждение попахивало мистикой, но для него было внятным, как дважды два — четыре. Вся великая крепость людей, подобных Мышкину, напитана духами непроходимой лесной чащи. В ней чужеземцу голову сложить — проще простого.

— Куда же вы меня хотите отправить? — спросил Егорка, уже внутренне смирившись с необходимостью долгой отлучки.

— Недалеко, — отозвался Мышкин. — На Урал. Там дружок у меня давний, надежный. Приютит.

— Самогонщик, что ли, тамошний?

— Зачем самогонщик… — Мышкин никогда не обижался на подначки образованного отрока. — Самостоятельный человек, бывалый. Можно даже сказать, учитель мой по жизни. Тебе, Егорка, полезно будет с ним пожить. Уму-разуму научит.

— Представляю.

— Вряд ли представляешь. — Улыбка Мышкина, когда он расслаблялся, странно преображала его каменное лицо: оно делалось будто умытое.

Он рассказал немного про Федора Жакина, семидесятилетнего уральского сидельца, у которого в давние времена была кличка «Питон». Федору Жакину кое-чего довелось испытать на своем веку, много горя он видел и слез, но сердцем не озлобился. Лет десять назад прибился к местечку Угорье, возле самого хребта, осел там плотно, с хозяйством. У него пасека, лодка на реке, собака и коза. Местное население относится к нему с особым уважением, это Егорка, когда туда приедет, сам увидит. И поймет, кто такой Федор Жакин и какая ему цена.

— Я записку дам и слова скажу, передашь. Он рад будет. Может, думает, я сдох, а тут весточка.

Заинтригованный, Егорка спросил:

— Не погонит с этой весточкой в шею?

— Федор смирный. Он и без весточки не погонит. Если не задевать его шибко. Но ты его задеть не сможешь.

— И когда ехать?

— Прямо сейчас. Припасы, вещички, деньги, все приготовлено. Мокин доставит в Быково. Оттуда на самолете.

— А завтра нельзя?

— Завтра будет поздно.

По молодости лет Егорке казалось, что мать и ее сожитель немного бредят.

— Поразительно! Как же вы все за меня решили, даже не спросив. Я что, пешка какая-нибудь для вас?

Услышал от матери чудное:

— Не хотела говорить, сынок, но, ежели тебя укокошат, я ведь не переживу. Хочешь верь, хочешь нет.

И в глазах никакого тумана. Мышкин, покашляв, солидно добавил:

— Ты еще родине понадобишься, паренек.


…Тем же вечером, когда Егорка был уже в пути, Мышкин вернулся в Федулинск. Мало кто признал бы в нем сейчас опрятного, всегда культурно одетого, в начищенной обуви, компаньона Прасковьи Жемчужниковой, считай, совладельца целой торговой сети. Вдоль полутемной улицы, откуда обывателя уже сдуло на покой (бывший оборонный городок с первыми сумерками словно вымирал), брел коренастый, в черных очках то ли бомж, то ли алкаш, то ли нищий, а скорее, все вместе, уж больно отвратен на вид. На плечах — какая-то хламида, вроде ношеной-переношенной солдатской шинели, на ногах — стоптанная кирза, походка неуверенная, будто того гляди рухнет, хотя, вполне вероятно, что таким хромым шагом допилит до какой-нибудь укромной, теплой норы. В руках — полотняная сумка, как у всех бомжей, на случай, если встретится богатая помойка. Такому, конечно, страх не в страх, разве что сшибет из озорства пролетающий мимо «мерседес», но бомж, зная это, держался близко к стенам домов, а открытое светлое пространство преодолевал в ускоренном темпе, забавно семеня, как старый утич.

Постепенно Мышкин-бомж добрался до казино «На Монмартре», самого роскошного в Федулинске ночного заведения экстра-класса. Расположилось казино в трехэтажном особняке (архитектурный памятник XVII века) на окраине города, где в прежние времена был дом престарелых для ветеранов войны. Пять лет назад, когда только-только Чубайс настрогал ваучеров, особняк прикупил Алихман-бек, но говорят, на паях с Гекой Монастырским, о котором речь впереди. Судьба ветеранов, обретавшихся в доме, сложилась незавидно. Несколько человек куда-то быстренько переселили, но большинство уперлось, не желая покидать насиженное место. В одну из темных февральских ночей к особняку подкатили три крытых армейских фургона, откуда высыпалось десятка два молодцов, одетых в защитную униформу. Ветеранов подняли с теплых постелей и, не дав им опомниться, покидали в машины вместе с обслуживающим персоналом. Больше их никто никогда не видел. По слухам, неуступчивых инвалидов довезли аж до Валдайской равнины и свалили посреди студеных болот практически в чем мать родила. Но это лишь одна из версий. Более вероятно другое: несчастных стариков и старух, а также трех медсестер, двух нянечек и дежурного врача Васюкина закопали в сорока километрах от Федулинска, на пустыре, где когда-то находился испытательный танковый полигон, разрушенный военной реформой. Такой вывод подтверждало небывалое засилье воронья на пустыре. Примечательно, что тамошние вороны день ото дня набирали вес и на глазах меняли облик — к весне многие уже напоминали размерами и мерзким видом южную птицу грифа.

Кстати, банальная история с домом престарелых каким-то образом получила огласку. В столичной, самой популярной газете «Московский демократ» появилась ироническая заметка: «Куда ушли сорок богатырей?» В ней таинственное исчезновение обитателей приюта объяснялось прилетом летающей тарелки, куда дедков заманили обещанием построить им коммунячье общежитие на Луне. В конце заметки известный журналист Бока Щуплявый сделал серьезное обобщение: похоже, сама матушка-природа помогает реформаторам очистить страну от человеческого мусора.

Заведение «На Монмартре» предоставляло клиентам целый набор услуг, к коим так расположена истосковавшаяся по свободе душа нового русского: в подвальном помещении — шикарная сауна, бассейн, бильярдная и кегельбан, на первом этаже — ресторан и стриптиз-бар, на втором — всевозможные игровые автоматы, а также королева игорного бизнеса — рулетка и уж на третьем — номера с девочками, причем не с абы какими: при желании здесь можно было заказать молоденькую негритянку самых лучших эфиопских кровей, цыганку, турчанку, европейку и даже миниатюрную карлицу Алину какого-то неопределенного, бледно-розового цвета, которая шла промеж прочих чуть ли не в две цены.

«Наш маленький Лас-Вегас» — ласково называли особняк постоянные посетители из высшего федулинского общества. Ресторан «На Монмартре» славился своей кухней, равную которой поискать и в столице, и в особенности двумя фирменными блюдами: седлом барашка под кизиловым соусом и черепаховым супом с тмином, доставляемым в термосах прямиком из Парижа. Но суп, разумеется, бывал не каждый день, а только по каким-нибудь особенным праздникам, вроде Дня благодарения, и хватало его далеко не на всех едоков.

В этот вечер здесь ужинал Алихман-бек со свитой, потому половина ресторана пустовала. Владыка Федулинска восседал за столом неподалеку от сцены, где группа прелестных девушек в пестрых юбках изображала половецкие пляски. Подыгрывали пляскам четверо балалаечников, крутолобые, пожилые ребята в красных рубахах, подпоясанных кушаками. Всех четверых Алихман-бек выписал из Перми, где у него был филиал риэлторской фирмы «Алихман и сыновья». В последнее время мечтательного джигита почему-то тянуло на все простое, туземное, что не очень нравилось его ближайшему окружению. Некоторые роптали, позволяли себе дерзкие намеки на умственное неблагополучие владыки. Сам Алихман-бек объяснял свою новую прихоть философски. Говорил нукерам: хороший хозяин должен знать обычаи и культуру подданных. Еще говорил: если собака воет, пусть думает, что она волк. Не надо мешать. Вернее послужит. Он был умен, как бес, хотя не все это понимали.

Алихман-бек хлебал черепаховый суп деревянной ложкой с изогнутым черенком. С ним трапезничали Гарик Махмудов и Леха Жбан, русский пенек, взятый на службу из областного управления МВД, где был следователем по особо важным делам. Бывший мент уже полгода проходил в банде испытательный срок и пока зарекомендовал себя хорошо. Владыка доверил ему общий надзор за сборщиками податей.

— Настроение плохое, — пожаловался Алихман-бек, — хотя дела идут хорошо. Надо быстрее расширяться. Мы медленно расширяемся. Федулинск наш, а с Нахабино берем всего десять процентов на круг. Как понять, майор?

Леха Жбан умял промасленную булку с густым слоем икры.

— Первый раз слышу, бек. Кто такой Нахабин?

Алихман посмотрел на Махмудова, красноречиво закатившего глаза к небу.

— Нахабино, майор, — не кто такой. Это город. Там Сеня Тюрин верховодит, из липецкой братвы, но и наших много. Я против Сени ничего не имею, он хороший человек. Почему не поделиться, когда кусок большой. Но не десять же процентов. Десять — это несерьезно. Езжай в Нахабино, майор, поговори с Тюриным. Послушай, какие у него аргументы. Попробуй убедить по-хорошему.

— Липецкие давно зарвались, — подал голос Махмудов. — С ними по-хорошему не выйдет.

— По-плохому всегда успеем, — подытожил бек и знаком позвал официанта. Подскочил на полусогнутых дюжий детина с ухмылкой на всю рожу, как глазунья на сковороде.

— Чего изволите?

Алихман-бек ткнул перстом в сторону сцены.

— Вон та, крайняя, в синей наколке, — кто такая?

— Новенькая, барин, — официант, напоминавший полового, масляно хихикнул. — Лизкой кличут. Из музыкальной школы привлекли. Учителкой была.

— Ну-ка, приведи ее.

Официант метнулся на сцену, прикрикнул на балалаечников. Оркестр умолк, плясуньи сгрудились в кучу. Официант за руку вытащил смуглую, стройную девушку. Зал с любопытством наблюдал: повезло какой-то шлюшке, босс заметил.

Алихман-бек милостиво усадил девушку рядом с собой, поставил чистый бокал, собственноручно налил шампанского. Придирчиво оглядел.

— А ведь ты, Лиза, не так уж и юна. Сколько тебе?

— Двадцать три, — на щеках красотки сквозь смуглоту проступил нежный румянец, ярко пылали огромные глаза, точно два зеленоватых омута.

— Пей, девочка, не робей.

Лиза послушно пригубила.

— Родители кто у тебя?

Девушка оказалась из небогатой семьи: отец — профессор, мать — нянечка в детском саду.

— Что поделаешь, — посочувствовал Алихман-бек. — Мы папку с мамкой не выбираем. Танцевать где училась?

— В балетном училище.

— Спонсор есть у тебя?

Ответила дерзко, без смущения:

— Откуда в Федулинске спонсоры, господин Алихман-бек? Хороших нет, а какого попало сама не хочу.

В груди у Алихман-бека потеплело. В зеленых омутах сияло обещание неземных утех, в который раз суровая душа владыки поддалась сладкому обману.

— Ступай, малышка, танцуй. Попозже пришлю за тобой.

Девушка, блеснув белозубой улыбкой, упорхнула на сцену.

— Проверить бы надо, — недовольно заурчал Махмудов. — В Федулинске каждая вторая с триппером.

— Сам ты триппер, — благодушно пошутил владыка.


Мышкин приблизился к особняку с черного хода. Мусорные баки и весь внутренний дворик — одно из самых добычливых мест в городе для побирушек, но не всех сюда пускали. Здесь можно было отовариться чудесной жратвой на неделю вперед, а при удаче прихватить и кое-чего посущественнее. К примеру, ближе к рассвету, иной раз выкидывали целиковые, прилично одетые трупы, даже при бумажниках и часах.

К Мышкину подступил долговязый мужик в кожаном фартуке и в черной косынке на голове. Двор освещен слабо, лица не разобрать.

— Кто такой? Чего надо? — проскрипел мужик недовольно.

Мышкин знал здешние правила.

— А то не видишь?

— Вижу. Что дальше?

Мышкин порылся в кармане, протянул сторожу мятую десятку.

— Вот, все, что есть.

Сторож поднес бумажку к глазам.

— Новенький, что ли?

— Приезжий я. Оголодал шибко.

— Полчаса даю — ни минутой больше. Задержишься, пеняй на себя.

— Ладно, чего там…

По двору рассредоточились несколько смутных человекоподобных теней: некоторые орудовали в ящиках железными крюками, другие вроде бы бесцельно бродили от стены к забору. Мышкин быстро сориентировался. Одно из окон, как и доложил посланный днями лазутчик, утыкалось в стену кирпичной сараюшки и выпадало из поля зрения, если наблюдать со двора. Окно вело в складское помещение, заставленное мешками с крупами. Как и другие окна, оно снабжено сигнализацией, но в рабочее время сигнализация отключалась. Рама, обработанная тем же посланцем, висела на двух гвоздях — одна видимость. Чтобы снять ее, спрыгнуть вниз на бетонный пол и приладить раму обратно, Мышкину понадобилось минуты три.

Он посветил в темноте ручным фонариком — мешки, мешки, мешки и дверь, обитая железом, с простым английским замком. Подойдя, осторожно потянул за ручку — открыто.

По коридору шел смело, не таясь, как у себя дома, и никого не встретил. Через два коридора — грузовой лифт. Нажал кнопку вызова — огромная кабина со скрипом распахнулась.

В лифте скинул с себя солдатскую шинель, стащил калоши с сияющих мокасин — и остался в добротном темно-синем костюме и белой рубашке, с кокетливой бабочкой на шее. Черные очки поменял на теневые с золоченой оправой. Теперь он ничем не отличался от обычных завсегдатаев клуба, пришедших скоротать вечерок в покое и неге.

Пошатался туда-сюда, огляделся. Вокруг мелькали знакомые чернобровые лица, но попадались и соотечественники, явно не федулинского замеса: импозантные, богато одетые мужчины средних лет, являющие собой замечательный тип преуспевающего новорусского бизнесмена. Их легко отличить по заносчивой, самоуверенной повадке и по скучающему, как бы немного отстраненному от мирской суеты выражению лица. Федулинский затурканный бывший оборонщик, разумеется, им в подметки не годился. Присутствие здесь таких людей, безусловно, свидетельствовало о растущей популярности заведения.

Женщины встречались реже, если не считать полуголых возбужденных девиц, вспыхивающих то там, то тут, как рекламные клипы. В обслуге клуба преобладали стройные, как на подбор, мускулистые, пухлозадые юноши, чья профессия не вызывала сомнений у мало-мальски посвященного человека.

В одном из просторных, с высокими креслами и покерными столиками холлов Мышкин ненадолго задержался возле группы мужчин, мечущих банчок. Подивился ставкам: перед каждым игроком лежали груды зеленых стодолларовых фишек. На Харитона Даниловича никто не обратил внимания, выходит, безошибочно вписался в здешнюю среду обитания.

Вскоре добрался до ресторана и, помаячив в дверях, цепко оглядел полупустой зал. Хозяин города, грузный, черногривый, носатый Алихман-бек, как раз о чем-то беседовал с красивой брюнеткой. С ним Гарик Махмудов и Леха Жбан, приближенные лица, обоих Мышкин знал хорошо.

— Желаете поужинать? — подскочил к Мышкину метрдотель, шустрый господинчик в ослепительно белых кудряшках, похожий на лугового барашка.

— Попозже, милейший, попозже, — солидно кашлянул Мышкин. Он видел, как от стола хозяина на него вызверился Леха Жбан, но сделал вид, что не признал.

— Как будет угодно, — любезно продолжал барашек. — Супец нынче отменный, утренней доставки…

Не дослушав, Мышкин пошел прочь.

Возле туалета с дверями под мрамор и с кисейными шторками дежурил рослый детина, из-под распахнутого ворота выглядывала спецназовская тельняшка. Встретились взглядами, спецназовец улыбнулся, блеснув зубами.

— Можно, дяденька, заходи, не робей.

— Бывает, что нельзя? — спросил Мышкин.

— Бывает, и нельзя, — подтвердил охранник, видно заскучавший на своем посту. Мышкин оглянулся: коридор пуст. Помеху следовало устранить немедленно, и он выбрал самый простой способ. Спецназовец стоял расслабленный, с опущенными руками, не ожидая, конечно, подвоха от пожилого, праздного богача. Проходя мимо, Мышкин, изогнувшись, впечатал локоть в упругое брюхо и, не дав опомниться, перехватил согнувшегося детину за шею. Крутнул так, что хрустнули позвонки, и, не мешкая, втащил обмягшее тело в сортир. Там удобно приспособил его на стульчаке в одной из кабинок и аккуратно заклинил дверь. Помыл руки в мраморном умывальнике, щедро попользовавшись ароматным, ало-сине-белым полосатым мылом. Хотел даже прихватить кусок с собой, чтобы показать Тарасовне, чем моются настоящие господа, но не нашел, во что завернуть.

Теперь оставалось только ждать. Мышкин надеялся, что ждать придется недолго: многим в городе известно, что могучий и непреклонный Алихман-бек от больших нервных перегрузок маялся мочевым пузырем.

…По знаку владыки Гарик Махмудов привел за стол маленького, невзрачного человечка, одетого в большой, не по росту, клубный пиджак, и с таким же, под цвет пиджака, личиком, будто свеколка, на котором, однако, светились умные, немигающие глаза, выдающие достаточную независимость их владельца. Это был Гоша Прохоров, по кличке «Дрозд», посланец дружеской казанской группировки, прибывший в Федулинск исключительно по служебной надобности. Алихман-бек милостиво протянул над столом волосатую руку, которую Гоша почтительно пожал двумя руками, но целовать не стал. Алихман-бек едва заметно поморщился.

— Как дела, Георгий? Все ли в порядке у наших казанских братьев?

Дрозд ошивался в Федулинске вторую неделю, никак не мог добиться аудиенции, но сейчас ничем не выказал неудовольствия. Он не первый год сотрудничал с горцами, привык к их дипломатическим уловкам, иногда оскорбительным, но всегда тщательно продуманным. Да и ему ли обижаться на Алихман-бека. В иерархии мудреного российского бизнеса у них слишком разные весовые категории.

— Спасибо, хозяин, что пригласил за стол, — неожиданным басом заговорил Гоша, чуток сморгнув, отчего по малиновому личику пробежали серебристые тени. — У нас все в порядке, чего и вам желаем, достопочтимый бек. Искренний привет тебе от Миши Крученого и ото всех наших братьев.

Владыка слегка поклонился, обернулся к Гарику Махмудову.

— Ихний Миша из Казани мне — как сын родной. Три года вместе баланду хлебали… Я слышал, Георгий, Миша напрямик с американцами связался. Через Борисову администрацию действует. Правда или нет?

— Есть маленько.

— Так чего же ему от меня понадобилось, раз он такой большой вырос? — в деланном удивлении Алихман-бек вскинул черные брови. — Мы-то в дамки не лезем. Наша территория не дальше Арарата.

Дрозд учтиво поерзал в своем непомерном пиджаке. Алихман-бек прекрасно знал, зачем он нужен казанским, валял дурака, что вполне понятно. Есть много способов набить цену товару, это один из них. Как и недельная волынка со встречей. Дескать, вы нас ищете, не мы вас.

Дрозд решил, хватит тянуть резину.

— Извини за прямоту, досточтимый, деньги из Казани месяц назад ушли, с двумя курьерами, но ответа нет. Миша в затруднении. Не знает, как понимать.

Алихман-бек тупо на него уставился, изумление бека, казалось, достигло предела.

— Какие деньги, Георгий? Сколько?

— Два лимона, досточтимый. В чистой валюте.

Владыка перевел обескураженный взгляд на Леху Жбана, на Гарика Махмудова, словно прося подсказки.

— Прыткие они там, — прогудел Леха. — Как блошки под ногтем.

Махмудов ответил более вразумительно:

— Наверное, ему нужен порошок. Который на складе. Половина майского запаса.

— И деньги пришли?

— Вроде пришли. Но по старой цене. Без учета кризиса.

— А-а, — Алихман-бек звучно хлопнул себя ладонью по лбу, словно прозрел. — Так вот ты о чем, Георгий…

— Именно, — подтвердил Дрозд. — В полном соответствии с контрактом.

Алихман-бек спросил:

— А где твои полномочия, Георгий, чтобы вести такие важные переговоры?

Дрозд вежливо подыграл, изобразил смятение, но в глазах застыла скука, которую трудно скрыть.

— Какие полномочия, досточтимый? Деньги получены, товара нет. Скажи, почему нет, я поеду к Мише.

— Поедешь, как же! — не удержался Жбан. — Говорил же, они прыткие, как блохи.

И Гарик Махмудов осудительно цыкнул зубом. Алихман-бек загнул один палец.

— Значит, так. Полномочий нет — это одно. И цена изменилась, ты же слышал. Это второе. Даже не знаю, как быть. Выпей водки, Георгий. Спешить некуда, да? Раз уж пришел, выпей водки. Освежись. У нас водка хорошая, горькая, в Казани плохая, сладкая. Я пил. Но давно.

Дрозд послушно махнул фужер с ледяным «Кристаллом», утер губы ладонью.

— Извини, досточтимый, но так не бывает. Какая цена в контракте указана, такая и должна быть. На ходу цену не меняют.

— Ты уверен, Георгий? — от вкрадчивого тона Алихман-бека Дрозда передернуло. Свекольные щеки порозовели. Он был наслышан, на какие выходки способен непредсказуемый горец, но страха не испытывал. Бывший комсомольский работник Гоша Прохоров за десять лет свободного предпринимательства нагляделся всякого и мысль о внезапной смерти давно утратила для него свою остроту. Как и для большинства российских бизнесменов, ощущение скорой физической расправы стало для него непременным фоном любой мало-мальски выгодной сделки, но он верил в свою звезду, как отчаянный игрок верит в то, что последняя ставка, ради которой он заложил голову, принесет ему наконец удачу.

— Нет, не уверен, — ответил он спокойно. — Ведь кто я такой? Всего лишь посредник. Почему сердишься, досточтимый бек? Скажи новые условия, я передам Крученому. Он, наверное, согласится.

— Почему согласится?

— У него нет выбора. Ты контролируешь восточные коридоры. Он гордится дружбой с тобой. Но Миша тоже не может долго работать себе в убыток. С экономикой не поспоришь. Дай ему роздыху, бек. Это взаимовыгодно.

Алихман-бек задумался, глядя куда-то далеко поверх ресторанных голов. Может быть, ему явилось отчетливое видение родных ущелий. Сердце давно тосковало по солнечной, прекрасной родине, чьим преданным сыном он остался навеки. Разве не ради нее, любимой и светлой, все его великие труды? Незавидна участь абрека, вынужденного жить среди говорливых, коварных, трусливых, лживых русских свиней, но таков его рок: вместе с верными кунаками, не покладая рук, не зная отдыха, рубить окна в Европу и в Америку, и они уже прорублены наполовину. Уже грозная, спесивая Россия, мать всех пороков, покорно преклонила колени.

Он с сочувствием смотрел на мелкого, красномордого русачка в нелепом пиджаке, ерзающего, как шлюха на колу, изображающего значительную фигуру, но готового, как все они, снова и снова безропотно платить дань.

Жалкое, бессмысленное племя. Единственная сила этих людей в том, что их слишком много копошится на необозримых пространствах, и острые зубки вырваны еще далеко не у всех.

— Хорошо, Георгий, — сказал примирительно. — Передай Мише, с каждого доллара набавляю десять центов. Это не моя прихоть. Накладные расходы растут, рубль падает, пусть Мишин бухгалтер посчитает. Лишнего я не беру.

Гоша Прохоров достал из внутреннего кармана пиджака простенький калькулятор и застучал по кнопкам с изумительной быстротой. Поднял на бека равнодушные глаза.

— Получается, за эту партию ты хочешь еще около двухсот тысяч?

— Чуть меньше, чуть больше — какая разница. В бизнесе важен принцип.

— Святые слова, — сказал Дрозд. Гарик Махмудов нежно погладил его по плечу.

— Ты хороший человек, да, Георгий? Но наглый, да?

— В Казани других не бывает, — подтвердил Леха Жбан.

— Выпей еще водки, — предложил Алихман-бек. — Мы тоже с тобой выпьем. Чтобы не осталось обид.

Однако слова Алихмана повисли в воздухе, потому что никто с Дроздом пить не стал. Ему пришлось осушить второй фужер одному. На этот раз он положил в рот зеленую маслинку на закуску.

— Любишь водку, да? — спросил Гарик Махмудов. — Без водки жить не можешь?

— Не могу, — признался Прохоров. — Без нее — хоть в петлю.

— Ну и хорошо, — заметил Алихман-бек. — У нас водки много. Не жалко для добрых друзей… Когда дашь ответ, Георгий?

— Завтра утром, досточтимый.

— Утром так утром, — Алихман-бек потянулся за салатом, теряя интерес к разговору. — Ступай, Георгий. Утром жду звонка.

— Мише передать, это ваше последнее слово?

— Зачем последнее? У нас много других слов. За один раз всего не скажешь.

— Благодарю за угощение, бек, — Гоша поднялся, вынырнув из пиджака, как из воды. Лицом красен и тих. Мельком встретился глазами с Лехой Жбаном и доверчиво ему улыбнулся.

Через минуту у Алихман-бека в очередной раз прихватило пузырь, и он грозно выругался. Пожаловался Гарику:

— Камень, сука, шевельнулся. Пойду отолью.

Леха Жбан вскочил первый и двинулся между столами, бросая по сторонам устрашающие взгляды. Алихман-бек шел следом, милостиво кивая знакомым. Двое-трое гостей фамильярно подняли бокалы, приветствуя хозяина. Некий тучный господин, напоминающий вальяжной осанкой экс-премьера Черномырдина, встал из-за стола, и они с Алихманом дружески расцеловались. В сущности, клуб «На Монмартре» по вечерам превращался в гостеприимный дом, куда съезжались лучшие люди города, а также залетные купцы, чтобы пообщаться в неформальной обстановке.

В туалет Леха Жбан, как положено, вошел один, оставив босса в коридоре. Не удивился, увидев сидящего под зеркалом на стуле пожилого мужика в теневых очках.

— Все же решился, Харитон Данилович?

— Ну как же, Леша, выхода нет, — огорченно развел руками Мышкин. — Бек нас в покое не оставит, сам понимаешь. Его повадка известная, косит под чистую.

— Как же я? У меня все же должность, бабки текут.

— С тобой, Леша, как уговорились. Убытки компенсируем. Переждешь месячишко, к Тарасовне войдешь в долю. Сам же говорил: обрыдло на черноту пахать.

Леха Жбан хмуро кивнул.

— Вован где?

— Живой. На толчке отдыхает.

— Справишься сам-то с упырем?

— Не волнуйся, Леша, никто не услышит. Ступай, зови горемыку.

Леха молча крутнулся на каблуках. В коридоре доложил хозяину:

— Все чисто. Приятного облегчения.

Алихмана подпирало всерьез, еле дотянул до писсуара. Но едва расстегнул ширинку, услыхал позади участливый голос:

— Поворотись-ка, сынок, мордой к смерти.

Железный горец не потерял самообладания, не занервничал, с трудом, но пустил вялую струю. Минуты две старательно опорожнялся. Гадал, кто же это подкрался? Из местных вряд ли. Здесь все под контролем. Значит, подослали извне. И Жбана, поганца, купили. Интересно, за сколько?

Наконец застегнул штаны, обернулся. Увидел мужчину в темных очках, с ухватистым, плотницким топориком в руке. В лицо не признал, спросил:

— Ты кто? Почему озоруешь?

Мышкин снял очки, блеснуло бельмо на левом глазу. Почему-то медлил с ударом. С любопытством разглядывал носатое, страстное лицо. Впервые видел Алихман-бека так близко. Надо же, обыкновенный человек, а взнуздал целый город. Вот загадка для ума. Чубайс грабит, Елкин грабит — это понятно, у них армия и банк. А у этого ничего нет, кроме напора и ненависти. Но боятся его не меньше. В другое время Мышкин в охотку с удовольствием посидел бы с этим человеком за чаркой, расспросил бы кое о чем, да теперь уж не придется.

— Брось топор, деревня, — презрительно сказал Алихман-бек. — Не по руке замах. С твоим ли рылом пасть разевать.

— Не я, так другой, — мягко ответил Мышкин. — Укоротить тебя пора. Не обижайся, больно не будет.

В бешенстве, кошачьим движением Алихман-бек вскинул руки к корявой роже, но немного не достал. На долю секунды опередил его Мышкин, втемяшил обух в разгоряченный лоб. Так скотину валят на убойном дворе, и могучий бек покачнулся, осел на плиточный пол. Замерцала в очах смертная тень. Выдохнул тяжело, со свистом, отпуская живую силу на волю. Не соврал убивец, боли не было, но свинцовая жуть проняла до костей. Шевельнул губами в немой угрозе, да никто его не услышал.

Мышкин отступил на шаг и с полного размаха вторично опустил обух на чугунный череп. Изо рта абрека выплеснулась розоватая юшка, очи щелкнули и закрылись, как два телевизора. Гордая душа голубоватым облачком скользнула к вентиляционному люку.

Мышкин оттащил мертвое тело в соседнюю с охранником кабинку и тоже пристроил на толчке. Он не радовался смерти врага, на сердце кошки скребли. Давно чуял, пришла новая эпоха и в ней будет столько лишних смертей, сколько звезд на небе.

В коридоре ждал Леха Жбан.

— Тюкнул? — спросил коротко.

— С двух раз пришлось. Мосластый мужчина. — Мышкин убрал топор в петельку под пиджаком. — Значит, я побежал.

— Надолго убываешь, Харитон Данилович?

— Трудно сказать. Может, на год, на два. Они же охоту начнут. Побереги Тарасовну, Леша. Отвечаешь за нее.

— Такого уговора не было.

— Теперь будет. Прощай пока, — с этими словами Мышкин растаял, исчез в глубине коридора.

Для Лехи Жбана начиналось самое трудное. Если охранник Вован подох на унитазе, то ему, Лехе, вряд ли удастся выкрутиться. Но он верил Мышкину. У того не было причин подставлять его.

Помешкав, вернулся в ресторан, подошел к Гарику Махмудову.

— Слышь, Гарик, чего-то я беспокоюсь… Не выходит бек. Засел плотно. Может, чего с брюхом?

— Почему не посмотрел?

— Ты же знаешь, он не любит, когда заглядывают.

Гарик кликнул еще двух пацанов, ринулись в сортир.

Там перед ними открылась печальная картина. Обожаемый главарь сидел на толчке, как живой, но весь синий и с разбухшим до неузнаваемости лбом. Со слезами на глазах Гарик Махмудов потянул его за руку, и Алихман-бек повалился ему на грудь с последней жалобой. В соседней кабинке слабо копошился охранник Вован, один из самых надежных. Недавно лично Алихман-бек наградил его именным кинжалом с выгравированной надписью: «Дорогому Володе за большое мужество от братьев по борьбе». Грозный властелин иногда позволял себе сентиментальные жесты даже по отношению к русским скотам.

Двое подручных выволокли Вована из кабинки и приставили к стене. Махмудов достал пистолет.

— Ну, сучара, говори, кто сделал?!

Бедный Вован еще не совсем опамятовался, но скосил глаза и увидел лежавшего на полу мертвого бека. Его затрясло от ужаса. Он попытался что-то сказать, речь не ладилась. Для освежения рассудка Махмудов заехал ему рукояткой пистолета по зубам. Пальцем ткнул в грудь Лехе Жбану.

— Этот? Говори, сука?!

Вован энергично замотал башкой, выдавил с кровью:

— Не-е, не он… У того очки, старый…

Леха Жбан мысленно перекрестился.


Глава 5

Геку Монастырского скорбная весть подняла с постели, где он битых три часа ублажал Машеньку Масюту, дочку нынешнего федулинского градоначальника, и еле-еле ее усыпил. Он два месяца подбирался к этой долговязой дерзкой девчонке со змеиным жалом вместо языка и не жалел о затраченных усилиях. Дело в том, что оседлать непокорную пигалицу было для него скорее политической акцией, чем обыкновенным сексуальным капризом. На ближайших выборах он собирался выкинуть из кресла ее папашу, этого зажравшегося еще при большевиках партийного борова, и тут Машенька могла стать незаменимым источником семейной информации и одним из рычагов прямого давления. Да и в любовном плане девушка его не разочаровала. Прикидывалась крутой интеллектуалкой, бредила Кришной и отцом Менем, но когда дошло до постели, обернулась полной нимфоманкой. Живая, как ртуть, с торчащими во все стороны ключицами и коленками, она заставила его изрядно попотеть, прежде чем довел ее до бешеного, затяжного оргазма.

Гека Монастырский был вторым человеком в Федулинске после Алихман-бека, с которым они действовали в тесной, доверительной спайке, хотя публично отзывались друг о друге с подчеркнутым недоброжелательством. При воздействии на серую человеческую массу Гека Монастырский предпочитал исключительно цивилизованные методы — деньги, психотропное зомбирование, подкуп и шантаж. Пролитой невинной крови на его руках не было. Если все же иногда возникала необходимость радикальной зачистки, то по негласному уговору грязную работу выполняли за него люди Алихман-бека, который, напротив, при каждом удобном случае стремился к демонстрации силы. Оба понимали — лучшего тандема для захвата власти непридумаешь.

Карьера Геки Монастырского сложилась по типовому сценарию: секретарь горкома комсомола при Меченом, затем владелец эротического видеосалона, с быстрым отпочкованием от него фирмы «Кипарис», занимающейся в основном валютными спекуляциями, и, наконец, в синхроне с гениальной аферой по ваучеризации всей страны, — судьбоносный рывок к собственному банку «Альтаир» и к учреждению (чуть позже) независимого фонда «В защиту отечественных памятников культуры». Счастливые годы… Благословенные дары судьбы… Один этот культурный фонд за полгода мифического существования отмыл с пяток миллионов долларов Алихмановых бабок…

Но деньги сами по себе быстро прискучили Монастырскому, человеку образованному, начитанному, свободомыслящему и с заветной думкой в душе. Их сколько ни будь, все равно мало. Стыдно сказать, но его не прельщал в чистом виде и великий американский идеал, воплощенный в грандиозном торговом Доме-храме, где имеется все для удовлетворения человеческих потребностей, начиная с самых примитивных (холодильники, телевизоры, тампаксы, презервативы) и кончая возвышенными, требующими определенной эстетической подготовки (надувные резиновые женские куклы, виллы на Лазурном берегу, сюрпризы Интернета…).

Все, что можно получить за деньги, он имел, но не чувствовал полного удовлетворения. Бесенок невостребованности грыз душу, и Гека устремился в политику, надеясь найти в ней успокоение для смятенных чувств. Как ни странно, не ошибся. С того дня, как он продвинулся в депутаты городской думы, жизнь его наполнилась новыми, неведомыми доселе ощущениями. Он прикоснулся к власти, которую дают не сила (как у Алихмана), не деньги, не положение, а искренняя любовь сограждан, связывающих лишь с тобой упование на лучшую долю.

Делать политику среди оборонщиков оказалось еще легче, чем среди прочего населения необъятных российских равнин, включая шахтеров и мелких лавочников. Люди науки доверчивы, как дети, навешать им лапшу на уши ничего не стоило. Гека прикупил местную газетенку под пикантным названием «Всемирный демократ», парочку развязных журналистов на телерадио (все вместе обошлось в смешную сумму) и через полгода раскрутил себя до ярчайшей политической фигуры на федулинском небосклоне. К нему шли на прием, как к народному заступнику и радетелю, его выступления по радио собирали у приемников не меньше людей, чем футбольные матчи, на улицах стар и млад ломали перед ним шапку — и это все было лишь слабым проявлением внезапно вспыхнувшей народной любви. Более существенные ее признаки трудно обозначить словами, как нельзя объяснить впечатление от лунного света, льющегося с небес. Впервые, хотя, разумеется, не в полную меру, честолюбие его было удовлетворено, он ощутил значительность своего пребывания на земле, чего, конечно, не купишь ни за какие деньги. В своих выступлениях он клял на чем свет стоит продажный режим, демократов, коммунистов, фашистов, всех скопом, взывал к милосердию, сокрушался над слезинкой ребенка, над поруганной справедливостью, поносил махинаторов и воров, обращался пламенным словом к вечным, непреходящим ценностям, в том числе никогда не забывал упомянуть любовь к родному пепелищу и отеческим гробам, и, бывало, входил в такой раж, что сам начинал верить всей чепухе, которую нес в микрофон.

Кресло мэра было, естественно, не более чем трамплином для прыжка в большую политику, в Москву, где он исподволь, потихоньку уже завел немало полезных связей. Энергии в нем прибывало с каждым днем, и он чувствовал, что теперь не сможет остановиться, пока не оглядит эту страну с высоты кремлевских башен…

— Где? Как? — спросил он в трубку осевшим голосом. Ему объяснили: два часа назад, в клубе «На Монмартре», наемный киллер.

Звонил Гарик Махмудов, который рассчитывал занять опустевший трон Алихман-бека и, безусловно, надеялся на поддержку Монастырского. В том, что поддержка ему понадобится, сомнений не было. Алихман-бек правил жестко, его авторитет был непререкаем, поэтому трое-четверо его ближайших сподвижников в глазах братвы выглядели довольно мелкими фигурами, и с этой минуты между ними должна была начаться, да уже, вероятно, началась смертельная схватка за пост главаря. Гека улыбнулся своим мыслям, пробурчал в трубку:

— Сейчас буду.

Гарик почтительно спросил:

— Прислать охрану, Андреич?

— Обойдусь. До встречи…

Со смертью Алихман-бека в городе рушилась отлаженная, достаточно стабильная система экономических отношений, но это Монастырского не пугало. Что с возу упало, то пропало. В его руках банк «Альтаир», «Культурный фонд» и цепочки связей с западными партнерами. Вполне достаточно для того, чтобы без опаски смотреть в будущее. Все равно рано или поздно Алихман-бек должен был споткнуться. Власть свирепого горца держалась на терроре, а это хилый фундамент, если учесть, какой век на дворе. Пусть его подельщики, включая Гарика Махмудова, в ярости перегрызут друг другу глотки, на общую ситуацию это уже не влияло. Король умер — да здравствует король. Гека Монастырский сознавал ответственность, которая легла на его плечи после того, как он остался полновластным хозяином города.

С сожалением глянув на розовое, с озорными прыщиками личико спящей Машеньки Масюты, он накинул шелковый халат и потопал в гостиную.

Первый звонок сделал Остапу Брыльскому, начальнику собственной службы безопасности, бывшему полковнику КГБ. При Бакатине его, как и многих классных специалистов, турнули из органов, правда положили нормальную пенсию, что старика нисколько не утешило. Он был еще полон сил и азарта, и, когда вернулся в родные пенаты, в Федулинск, чтобы добивать век на садовых грядках, Гека Монастырский тут же его навестил и предложил работу, от которой полковник не смог отказаться. Гека пристроил пятидесятилетнего ветерана к большому делу, но главное, дал ему шанс когда-нибудь поквитаться с перевертышами, покусившимися на самое дорогое, что есть у солдата, — на его безупречный послужной список. Сейчас Гека мог признаться себе, что в тот день сделал удачное приобретение. За два с лишним года между ними не возникло даже намека на какие-то близкие, задушевные отношения, и тем не менее Монастырский постоянно чувствовал заботливую, твердую, уверенную руку полковника.

— Остап Григорьевич, спишь, дорогой?

Сонный или бодрствующий, пьяный или трезвый, особист Брыльский был одинаково желчен и прозорлив.

— Что, горца наконец угомонили? — просипел, не отвечая на вопрос.

— Откуда знаешь? — искренне изумился Гека.

— Чего тут знать. К тому давно шло. Перекипел Алихман. Два месяца пузыри пускает.

Монастырский, хотя заинтересовался этими пузырями, решил не вникать сейчас в подробности. У полковника весь Федулинск опутан невидимыми сетями — ему виднее.

— Вариант окончательный?

— Окончательнее не бывает. В «Монмартре» бедолагу ухлопали. Прямо в сортире. Два часа назад.

Полковник что-то хмыкнул себе под нос, молча ждал распоряжений.

— Я сейчас туда подскочу. Иначе неудобно, — сказал Монастырский.

— Понимаю.

— Сможешь выяснить, кто это сделал?

— Думаю, да.

Монастырский помедлил, прикурил.

— Не телефонный, конечно, разговор, но времени мало… Я полагаю, Остап Григорьевич, нам теперь вообще эта ватага в Федулинске больше ни к чему. Устали от них люди. Бесконечные поборы, насилие — сколько можно!

— Святые слова.

— У тебя с Гаркави, кажется, добрые отношения?

— Свояк он мой.

— Может, свяжешься с ним? Устроить по горячим следам небольшую санобработку. Из головки остались Гарик Махмудов, да еще двое-трое, ты их знаешь. Ну и остальную шваль тряхануть заодно. Повод есть, чего тянуть.

После недолгой паузы Брыльский сухо произнес:

— Милицию ночью не стоит беспокоить. Сам управлюсь. Их лучше попозже подключить.

— Как знаешь, Остап Григорьевич. Удачи тебе.

— Сам тоже не подставляйся, — предупредил полковник. — Они сейчас все — как на игле. Я тебе Леню Лопуха пришлю с ребятами.

— Спасибо, Остап Григорьевич…

Следующей позвонил Лике Звонаревой, директору местного телерадиовещания. Это была его женщина во всех отношениях: сперва, когда выписал из Москвы, какое-то время держал ее в любовницах, позже перевел на твердый оклад. Пятидесятилетняя, сверх меры искушенная вдовушка Лика была всем хороша, и в постели, и по работе, но имела один неприятный заскок: так и норовила забеременеть, рассчитывая заарканить его ребеночком. Пришлось принудительно делать ей подряд два аборта, после чего он охладел к жизнерадостной потаскушке. Но в ее некрепкой головенке остался от любовных передряг какой-то непоправимый сдвиг. Он давно подумывал заменить Звонареву, да пока не нашел подходящую кандидатуру. В среде федулинских творческих интеллигентов никто не мог сравниться с ней в безудержном, чистосердечном фарисействе, тут она, безусловно, выдерживала столичную планку.

Около двух ночи Лика, разумеется, еще не ложилась. Едва узнав его голос, радостно защебетала. Он слушал ее молча, ничего не понимая, кроме отдельных слов: Родной! Муженек суженый! Приезжай немедленно, скотина! Водка! Девочка подмытая! Не буди во мне самку!

Переждав привычную истерику (следствие как раз необратимого умственного сдвига), Гека холодно распорядился:

— Приготовь, пожалуйста, с девяти до десяти окно. Я выступлю с обращением к гражданам Федулинска.

Запнувшись на затяжном эротическом всхлипе, Лика по-деловому уточнила:

— Что случилось, любимый?

— Не твоего ума дело. Будь наготове — и все.

— Слушаюсь, родной мой! Но может быть…

Монастырский повесил трубку.

Теперь надо было выпроводить Машеньку Масюту.

Он знал, что это непростое дело: молодая феминистка, поклонница Джейн Остин и Лаховой, была чувствительна к любому намеку на принуждение. Это касалось и постели. Гека забавлялся от души. «Мария Гавриловна, — обращался к ней уважительно, — прошу вас, встаньте рачком». Она пыталась доказать, что не Гека ее соблазнил, а она сама его изнасиловала, и надо признать, добилась в этом успеха.

— Ну ты ха-ам, Герасим! — отозвалась девица басом, когда он игриво пощекотал голую пятку, высунувшуюся из-под простыни. — Что ты себе позволяешь? Я же сплю.

— Поднимайся, детка, поднимайся. Труба зовет.

Девушка взглянула на часы и устремила на Геку изумленные глаза, в которых сна ни капли.

— Ты что, укололся, что ли? Два часа ночи! Куда подымайся?

— Дела, детка, дела. Срочный ночной вызов.

Машенька, достойная дочь мэра, уселась поудобнее и, гневно блестя очами, произнесла целую речь.

— Вот что, дорогой любовничек. Ты что-то, видно, не так понял. Если я легла в твою поганую постель, это вовсе не значит, что я твоя служанка. Кто ты такой, черт побери?! Как ты смеешь меня будить? Правду говорят, деньги превращают мужчину в скота. Но со мной ничего не выйдет. Убирайся куда хочешь, кобель, я останусь здесь. Немедленно принеси мне пива.

— Пиво получишь на дорожку, — пообещал Монастырский. — К сожалению, не могу оставить тебя в квартире одну.

— Почему?

— Мало ли, — Гека глубокомысленно развел руками. — Картины, обстановка… Я еще слишком плохо тебя знаю…

Машенька выпрыгнула из постели с намерением выцарапать ему глаза, но Гека был настороже. Между ними завязалась нешуточная схватка, окончившаяся победой мужчины. Монастырский, повалив девушку на ковер, уселся ей на живот, а руки прижал к полу. Немного возбудился, но не настолько, чтобы затевать случку.

— Запомни, красавица, — сказал строго, любуясь бледным, с позеленевшими от ненависти глазами Машенькиным лицом. Прыщики сияли, как капельки крови. — Кто у тебя папашка, мне наплевать. Или будешь слушаться, или раздавлю, как букашку. Уйми свой норов. Когда надо пошутить, я сам с тобой пошучу.

— Подонок, — прошипела Машенька. — Мне же больно. Отпусти.

Напоследок он сдавил худенькие ладошки так, что хрустнули косточки. Поднялся, пошел к двери. Бросил на ходу:

— Две минуты на сборы. Иначе выкину голую.

Выпил рюмку коньяку. Подумал: ничего, с ней по-другому нельзя. Пусть привыкает.

За свою тридцатишестилетнюю жизнь Монастырский понял про женщин главное: все они, молодые и старые, смирные и наглые, красивые и дурнушки, ищут себе хозяина, как бродячие собаки, и если чувствуют в мужчине слабину, становятся неуправляемыми. Женщина может быть полезной и преданной, когда крепко держишь ее одной рукой за глотку, а другой за влагалище. Они любят только победителей. Наверное, именно по этой причине он ни разу не женился, словно предчувствовал, что когда-нибудь, в печальную пору внезапно ослабеет, и женщина, которой неразумно доверится, в тот же час нанесет ему последний укол в сердце.

Снизу позвонил Леня Лопух, доложил, что прибыл.

— Через минуту спускаюсь, — сказал Монастырский. — Сейчас дама выйдет, отправь ее, пожалуйста, домой.

Вернулся в спальню. Машенька сидела у зеркала одетая — короткая черная юбка, шерстяной свитерок — и горько плакала.

Наступил момент ее пожалеть. Подошел сзади, положил ладонь на теплую, пушистую головку.

— Не переживай, детка. Я тебя люблю, но сейчас просто некогда вникать во все эти тонкости. Днем позвоню.

— Сволочь, — сказала Машенька. — Какая же ты сволочь! И какая же я дура.

Слезы придали ей сходство с мокрым папоротником на лесной опушке.

— Ну почему сволочь? Тебе же хорошо со мной… Пошли, ребята тебя подбросят. Они внизу.

Выпроводив подружку, сел в кресло под торшером, закурил и задумался. Если Остап Григорьевич сработает четко, то через час в городе начнутся беспорядки. В таком случае, зачем ему светиться на улицах? Алихман мертв, убедиться в этом он успеет, да и Гарик Махмудов вряд ли доживет до утра. Не разумнее ли держать руку на пульсе событий, не выходя из дома? Монастырский даже пожалел, что так поспешно избавился от костлявой нимфоманки.

Он спустился во двор. Ночь стояла звездная, пронизанная предгрозовой истомой. От припаркованных вдоль тротуара машин отделился человек и подошел к нему. Это был Леня Лопух, один из самых сильных оперативников Брыльского.

Гека угостил его сигаретой.

— Не курю, — отказался молодой человек. — Едем?

— Пожалуй, нет… Какая ночь, чудо, а, Леонид? Однажды в Венеции… Впрочем, что там Венеция… В такие ночи особенно остро понимаешь, как нелепы, в сущности, все наши мелкие, земные проблемы. Согласен, а, Леонид?

— Согласен, — сказал Лопух.

— Ты, я слышал, родом из Сибири?

— Из Томска, да.

— У вас там, конечно, природа погуще, но и здесь… Ты погляди, какие чернильные своды, серебряное мерцание. Хочется читать стихи. Ты пишешь стихи, Леонид?

— Вроде нет.

— Напрасно, скажу тебе… Поэзия, брат, придает жизни совсем иные оттенки. Взять того же Мандельштама. Или Окуджаву. Как писали стервецы. Выхожу один я на дорогу, тишина, кремнистый путь блестит… Но это, кажется, Лермонтов. Не помнишь?

— В школе у меня по литературе тройка была. Монастырского забавляла растерянность молодого громилы, обладателя черного пояса, гадающего, вероятно, неужто его подняли среди ночи единственно для того, чтобы слушать подобный бред.

— Скажи, Леонид, как ты относишься к кавказцам?

— К черным? Как к ним относиться. Такие же люди, что и мы.

— Лукавишь немного, а?

— Все люди братья, Герасим Андреевич. — Вежливо-ледяная улыбка Лопуха вполне соответствовала звездному свету. — Так, значит, отбой?

— Отбой, Ленечка, отбой… А ты ведь не так прост, как кажешься, верно?

— Все мы только с виду простые.

— Подымешься, примешь чарку?

— Благодарствуйте, Герасим Андреевич. Я на режиме.

— Ну извини, что напрасно потревожил.

— Работа у нас такая.

Разговор с оперативником оставил у Геки неприятный осадок. Попадались в миру люди, к которым, как ни старайся, не заглянешь в душу. Это наводило на мрачные мысли. Истинно, чужая душа потемки. Но коли так, где гарантия, что самый преданный раб однажды не всадит тебе пулю в глаз?

…Около девяти Монастырский прибыл на радиостанцию «Эхо Федулинска». К тому времени у него накопилось много информации. Ночью по Федулинску прокатилась волна погромов. Началось с того, что из знаменитой городской дискотеки «Рязанские ковбои» вывалилась накуренная толпа молодняка и, явно кем-то подзуженная, отправилась сводить счеты с кавказцами. Драка затеялась еще в самом помещении дискотеки (бывший клуб научных работников), где, по предварительным сведениям, забили до смерти двух молдаван и одного корейца. Страшной смертью погиб местный эфиоп Еремия Джонсон, известный своим веселым, беззаботным нравом. Его все любили в Федулинске, от мала до велика. Приехал он в город лет пять назад налегке, открыл небольшую лавчонку, где торговал потихоньку слоновой костью и искусственными гениталиями, никому не вредил. На дискотеку забрел в поисках подружки на ночь, что делал каждый вечер, потому что выбирал себе невесту и вот-вот, как он говорил, собирался жениться на «русский красавица».

Под горячую руку несчастного Еремию вздернули на фонарном столбе, и последнее, что он услышал от какой-то пьяной, гогочущей рожи, были странные слова: «Тут тебе не Африка, грязный нигер, тут Бродвей!»

Ближе к рассвету на помощь городским панкам, будто оповещенные факсом, подтянулись ребята с окраин, из поселков Ледищево и Томилино. Решающее сражение произошло, естественно, на рынке, где командиры покойного Алихман-бека выставили несколько десятков хорошо экипированных бойцов, но подавляющее преимущество в численности было все же на стороне местной братвы — их собралось около четырех сотен. Вооруженные цепями, кастетами и заточками, они легко развалили редкие цепи обороняющихся, не обращая внимания на автоматные очереди и пистолетные хлопки. Дальше побоище проходило в жуткой предрассветной тишине и нарушалось лишь взрывами опрокинутых и подожженных иномарок да слезными мольбами добиваемых жертв. Среди деловито озабоченной, занятой ужасным делом толпы бесстрашно сновали пенсионного вида агитаторы, раздавая брошюрки «Майн Кампф» и номера вездесущей газетки «Московский комсомолец». Одна особо азартная старушка агитаторша потянулась со своим товаром к благородному кавказцу, отбивающемуся ломиком сразу от троих озверевших аборигенов, но не убереглась, рухнула с раскроенным черепом под ноги сцепившихся бойцов. Ее невинная смерть послужила как бы сигналом к окончанию побоища.

Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, — добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.

Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека — право на частную собственность.

— Среди невинных жертв погрома, — скорбно вещал Монастырский, — есть люди, с которыми мирные обыватели связывали все свои надежды на обеспеченную стабильную жизнь. И первый из них — Измаил Алихманович Алихман-бек, которого многие горожане любовно, по-семейному называли Папой. Не буду упоминать обо всех его заслугах, но ясно одно: от руки наемного убийцы пал великий спонсор, чья душа была уязвлена людскими страданиями. Казалось бы, что ему бездомные старики, околевающие на городских свалках, а он взял и открыл для них бесплатную столовую! И собирался, сам говорил мне об этом, построить современный хоспис, ни в чем не уступающий американским. Склоните головы, уважаемые сограждане, не будет у нас теперь хосписа… А что ему беспризорники, ночующие в подвалах, вымирающие от дурных болезней, промышляющие воровством и разбоем, неграмотные, одичавшие, но он, не умеющий проходить мимо людского горя, отлавливал их на улицах, сажал в поезд и отправлял на свою солнечную, благословенную родину, на Кавказ. Плачьте горькими слезами российские сиротки, некому больше купить вам плацкартный билет… Наверное, не найдется во всем городе человека, который хоть раз не почувствовал бы на себе заботливую, хозяйскую руку Алихман-бека, ибо всякий знал, к кому пойти с жалобой, с обидой, с просьбой; и я верю, эта широкая тропа, проторенная обездоленными людьми, не зарастет и после его смерти. Не дрогнула подлая рука убийцы, не сознающего, на кого он ее поднял. Теперь в нашей благодарной памяти Алихман-бек встал в один ряд с благородными мучениками режима — Владом Листьевым, отцом Менем, банкиром Кивилидзе, как и он, павшим по воле злодеев, не имеющих ничего святого за душой. Спи спокойно, дорогой кунак, мы за тебя отомстим…

В таком духе Гека Монастырский витийствовал около часа, ненавязчиво подталкивая слушателей к мысли, что после гибели Алихман-бека им больше не на кого надеяться, кроме как на него, Геку. Когда он сделал знак оператору, что закончил выступление, Лика Звонарева подошла к нему, молча опустилась на колени и поцеловала руку, которую он тут же обтер о штаны.

Глаза ее восторженно светились.

— Ты гений, родной мой! Интонация, лексика — ты гений! Прирожденный вождь. Повелитель орд! О-о, это восхитительно. Я просто обрыдалась.

Монастырскому было приятно это слышать.

— Не преувеличивай, кукла… Ладно, пойдем, пропустим по рюмочке. Чего-то я немного утомился.

В маленьком кабинете Звонаревой, заставленном аппаратурой, он привычно отразил мгновенную сексуальную атаку, силой усадив женщину в кожаное кресло.

— Не время сейчас, Ликуша. Видишь, какие события…

Директорша не очень огорчилась, достала из тумбочки серебряные рюмки, початую бутылку «Камю», тарелочку с порезанным лимоном, коробку шоколадных конфет. Все было с любовью приготовлено заранее.

— Сосредоточься на главном, — продолжал Монастырский, осушив рюмку. — На тебе полностью пропагандистское обеспечение предвыборной кампании. Будем валить Масюту. С Алихманом он подставился. Кое-какой компромат еще подброшу. Действовать надо четко, быстро и сокрушительно. Никаких сантиментов. Подготовишь пару-тройку убойных передач. Запускай осторожно, с подходом, с учетом всех настроений. Потом взорвем бомбу, от которой он уже не встанет. Портрет Масюты: сексуальный маньяк, растлитель детей, вор, лютый демократ. Коррупция, связи с криминалом. Все разоблачения с патриотическим акцентом. Что, дескать, ему, говнюку, Федулинск и страдания жителей города, если у него счета в женевском банке, а дети учатся за границей. Ладно, не мне тебя учить, но через неделю каждая федулинская мамаша при одном упоминании имени Масюты должна прятать своих детей. Повторяю: упор на патриотизм. Порядочные люди и так за нас, необходимо сманить всех этих ненормальных, которые бродят с красными знаменами. Совки, разумеется, выставят своего кандидата, скорее всего, этого старпера Белоуса. Он, конечно, тормознутый, но языку него подвешен как надо. Его тоже начинай пощипывать, но аккуратно, без перегиба. У него нет общей идеи. Социальная справедливость, денационализация, антинародный режим — это все чепуха, на этом он не сыграет. А вот дачку его на Лебяжьем озере прокручивай почаще. И вообще, намекай, намекай, но без конкретики. Всю фактуру побережем до второго тура, если он туда выскочит. Но это вряд ли…

Лика слушала завороженная и как бы в забытьи махнула третью стопку. Монастырский поморщился.

— Не злоупотребляй, — укорил строго. — Позавчера тебя видели в «Ласточке» в совершенно непотребном виде. С каким-то белобрысым фертом. Кто, кстати, такой?

Лика порозовела:

— Уж не ревнуешь ли, любимый?

— Оставь, Лика. Ты же понимаешь, тут не Москва. Один прокол — и тебя нету. Жаль расставаться. Вроде сработались.

Угроза странным образом подействовала на журналистку. В отчаянии она сделала очередную попытку расстегнуть на Геке штаны, но крепко получила по рукам.

— Угомонись, девушка! Все очень серьезно. Баловаться будем в мэрии, когда я туда сяду. Там диваны удобные.

— В Кремле еще лучше, не правда ли, любимый?

Монастырский ожег ее взглядом, как хлыстом.

— Ты против?

— Боже мой! — пролепетала пожилая вакханка трескучим, нежным голосом. — Да тебя же никто не остановит, любимый!


В это же время в номере «люкс» единственного в Федулинске отеля «Ночи Кабирии», приватизированного тоже на пару Алихман-беком и Гекой Монастырским, сидели напротив друг друга двое мужчин, один — старый, лет семидесяти, с окладистой бородой, с выпуклым, как у мраморной чушки, лбом и с мрачными, отливающими антрацитом глазами; другой — молодой, не старше тридцати, с простодушным лицом коммивояжера, распространителя «гербалайфа», со светлым, под Чубайса, чубчиком, с доброй, простецкой улыбкой. Старшего звали Илларион Всеволодович Куприянов, в деловых кругах он был больше известен под кличкой «Чума». Младший, по имени Саша Хакасский, никаких кличек не имел, да и, судя по вкрадчивому, интеллигентному говорку, не стремился иметь. Впрочем, он больше слушал, чем говорил. Оба так увлеклись беседой, что кофе в чашечках, стоявших перед ними, давно остыл: они к нему не прикасались. Зато надымили в комнате до сизого марева.

Саша Хакасский приехал четыре дня назад, занял «люкс», сутки отсыпался, потом бродил по городу, приглядывался, наводил справки. Если бы кто-то следил за ним, то не заметил бы в его передвижениях никакой логики. По беззаботности, с которой он слонялся по улицам, его можно было принять за курортника, если бы это был Сочи, а не Федулинск. Тем более что половину второго дня он провел на озере, на пляже, отдал дань местным красотам, позагорал, побултыхался в чистых, глубоких озерных водах, попил пивка в баре с претенциозным названием «Мичиган-2». Пожалуй, единственной особенностью, которая могла бы заинтересовать стороннего наблюдателя, была необыкновенная общительность молодого человека и то, с какой охотой он вступал в контакт с любым, кто подворачивался ему под руку, — прохожим, продавцом, почтовым работником, бомжом, девушками и стариками. С каждым из случайных знакомых он быстро находил общий язык, легко подстраиваясь под собеседника.

С пляжа он увел в гостиницу двух продвинутых девиц, Клару и Свету, продержал их в номере до утра, заказывал дорогую еду и напитки (шампанское, икра, фрукты), и по звукам, которые всю ночь доносились из открытых окон, можно было догадаться, что занимались они отнюдь не чтением благонравных книг. Утром, выставив подружек за дверь, Саша Хакасский прямиком отправился в банк «Альтаир», где открыл на свое имя небольшой счет на две тысячи американских долларов. В банке он познакомился с женщиной-кассиром, наговорив ей в течение пяти минут, пока заполнял анкеты, кучу сногсшибательных комплиментов, а также не преминул заглянуть в кабинет к управляющему, Григорию Сидоровичу Михельсону, которому представился бизнесменом из Харькова. Управляющему он не говорил комплиментов, а задал два прямых, честных вопроса, как-то: а) есть ли опасность, что на волне банкротств их банк лопнет в ближайшие полгода? и б) могут ли они, то есть банк «Альтаир», быстро перевести некую крупную сумму в отделение «Глория-банка» в Чикаго? На оба вопроса он получил исчерпывающий отрицательный ответ, сопровождаемый доброжелательной улыбкой. Как всякий российский банкир, господин Михельсон обладал достаточной психологической проницательностью, чтобы угадать за нахальным любопытством незнакомца серьезную заинтересованность.

На центральном рынке, где светская жизнь не утихает ни днем, ни ночью, ему чуть не наломали бока. По привычке он вступил в шутливые пререкания с двумя чернобровыми кавказцами в секс-шопе «Незабудка», но те оказались не продавцами, а сборщиками налогов из банды Алихман-бека (на тот день еще живого) и восприняли его юмор чересчур лично. Сперва он поинтересовался, почем идут пластиковые члены, если брать оптом, а после, указав на выставленную на прилавке здоровенную коричневую оглоблю, обратился к одному из чернобровых:

— Этот тесак, часом, не у тебя отпилили, браток?

— Не понял? — ответил тот и знаком подозвал товарища. Но Саша Хакасский уже осознал свою ошибку и благодушно извинился:

— Звиняйте, мужики, первый день в городе, не осмотрелся еще.

— Хочешь, чтоб тебе гляделки подправили?

— Зачем?

— Чтобы пасть не разевал, понял?

Пришлось дать молодцам откупного по десять баксов, заглаживая обиду. Чернобровые смягчились, один похлопал его по плечу:

— Гуляй пока. Парень ты вроде неплохой. Но в другой раз думай, с кем шутишь.

Универсам, аптека, Дом культуры, где на первом этаже разместились залы игорных автоматов, а на втором модный салон-студия «Все от Кардена» (турецкая бижутерия и китайский ширпотреб); лишь в подвале оставили пару комнат под детские кружки, да и то потому, что программу «Счастливое демократическое детство» патронировал сам Гека Монастырский, — везде побывал неутомимый Саша Хакасский и напоследок завернул в городскую больницу. Здесь он представился инспектором ВОЗа и даже козырнул соответствующим удостоверением. Польщенный вниманием именитой международной организации, главврач лично провел гостя по отделениям и похвалился новейшей диагностической и операционной аппаратурой, сосредоточенной в коммерческом крыле больницы. Но и на этажах, где лежали обыкновенные, нищие федулинцы, аптечки ломились от американского аспирина (гуманитарная помощь) и стекловаты, кровати были застелены старыми, но чисто выстиранными, дырявыми простынями, а главное, сохранилась бесплатная кормежка из расчета 40 копеек в день на больного, что приятно поразило инспектора.

В терапевтическом отсеке он разговорился с жизнерадостным, лет шестидесяти пяти толстяком, помирающим, как сообщил главврач, от хронического недоедания и закупорки сосудов.

— На что жалуетесь, больной? — улыбаясь, полюбопытствовал Хакасский.

— Вам-то какое дело, милейший? — в тон отозвался толстяк, бывший ученый с мировым именем.

— Как представитель международной медицинской общественности имею право оказать помощь в разумных пределах.

— Ему помощь не нужна, — ввернул главврач уныло. — Ему нужна операция, да заплатить нечем. Увы, типичная ситуация.

— Сколько стоит операция?

— Пустяки, — ухмыльнулся голодный сердечник. — Всего каких-нибудь сто тысяч долларов. Не дадите взаймы?

Хакасский сделал пометку в блокноте. В смеющихся, почти безумных глазах больного он разглядел нечто такое, что его насторожило.

— К сожалению, полномочий распоряжаться такими суммами не имею, но обещаю обратиться с запросом… Кстати, почему вам не поможет институт? Вы почетный академик и прочее?..

— Полно, милейший. Вы прекрасно знаете ответ, иначе бы вас сюда не послали.

— У наших больных, — опять вмешался главврач, — особенно с сердечной недостаточностью, как правило, до предела расшатаны нервы.

— Да, понимаю, — сочувственно заметил Хакасский, перестав улыбаться. — Много непоправимых бед натворили горе-реформаторы.

Кошмар в глазах помирающего ученого его завораживал.

— Перестаньте кривляться, — сказал тот. — Вы вовсе не так думаете.

…Утром он встретил на станции Куприянова-Чуму и на такси отвез в гостиницу. Старик, как всегда, был бодр, энергичен, въедлив и прямолинеен. За полтора часа они всесторонне обсудили все аспекты предстоящей акции. После чего, выдержав приличную паузу, Куприянов спросил:

— Выходит, город надо брать целиком?

— Иначе какой резон? Не стоит мараться, Илларион Всеволодович. Обстановка созрела.

— Ты уверен?

Хакасский болезненно ощутил отеческую насмешку старика. Намек на Мытищи, где до сей поры хозяйничали неуправляемые могикане.

— Здесь, Илларион Всеволодович, контингент вязкий, податливый, лепи, что хочешь. Интеллигенция в основном. Горбатого славили, за Елкиным шли, как бараны, у Алихман-бека сидят под ногтем, как воши. Таким хоть кол на голове теши, стерпят. Тут и денег больших не придется вкладывать. На голый крючок клюнут.

— Не любишь интеллигентов, Саша?

Хакасский осветился яркой, солнечной улыбкой.

— За что их любить? От них все зло на земле.

— Сам-то ты кто? Уж не люмпен ли?

— Я, Илларион Всеволодович, обыкновенный кладоискатель, ни к чему другому не стремлюсь. Если вы имеете в виду моего батюшку, царствие ему небесное, то да, он был интеллигент. Ну и чего добился? Не я бы, так и схоронили в целлофановом мешке, как всю нынешнюю шелупень. Амбиции имел большие, не спорю. В мечтах миром владел, да вот беда, весь его мир умещался в чужих книгах. Своего ума так и не накопил до старости. Зато жить спокойно никому не давал, всех учил, попрекал, наставлял… Всех заедал, кого доставал кафедральной указкой.

— Сурово, но, возможно, справедливо, — оценил Куприянов, характерным жестом почесав розовое пятно на черепе. — Однако отвлеклись мы, сынок… Какая команда нужна для начальной раскрутки?

— Завтра подам список. Немного на первых порах, человек десять. Плюс, разумеется, обслуга, техника, оружие и все прочее. Хочу попросить, чтобы Гогу Рашидова прикомандировали.

— Гога в Красноярске, ты же знаешь.

— Там без него теперь управятся.

— Из местных кто-нибудь пригодится?

— Безусловно. Монастырского обязательно надо использовать. Горожане на него молятся, особенно беднота. Прохиндей из самых отпетых. Работает профессионально, с дальним прицелом.

— Монастырского помню. Банк «Альтаир». Фонд культуры. Папашу его помню. Тоже хапал не по чину, но полета нет. Ни у того, ни у другого. Сырец.

— Вслепую сойдет. На первом этапе.

— Хорошо. — Куприянов сыто потянулся, черные глаза притухли. — Приступай, помолясь… Но помни, Саша, всегда помни, на ошибки у нас нет времени. Или мы их, или они нас. Третьего не дано. А их много, тьмы и тьмы, как писал поэт.

— Поубавить придется, — усмехнулся Саша.

Часть вторая

Глава 1

На второй год Егорка Жемчужников натурально переродился в лесовика. От прежнего начитанного, капризного и упрямого паренька мало чего осталось. Он и внешне переменился: раздался в плечах, налился жильной силой, светлое лицо с яркими васильками глаз обточилось ветром и таежным духом, поросло рыжеватой щетинкой, на нем устоялось выражение спокойной уверенности в себе. Теперь никто ему не дал бы его юную двадцатку — молодой, ухватистый мужичок, это да.

Утром его разбудил пес Гирей, крупная пятилетняя немецкая овчарка с приблудившейся волчьей кровью. Гирей ткнул его влажным носом в бок и тихонько поскулил. Егорка спал на голой земле за сараем, завернувшись в старый ватник, подложив под голову локоть. Сегодня он впервые за последние дни проспал пять часов не шелохнувшись, и это было большим успехом. Такая ночевка входила в очередную программу тренировок, которую старый Жакин обозначил как «слияние с природой». Давно миновало время, когда Егорка противился жакинской науке, полагая, что многие его уроки попахивают придурью и издевательством. Теперь он слепо повиновался, выполнял все указания старика и доверял ему больше, чем самому себе. Пять часов глубокого сна — и ни одного укуса летучих гнусных тварей, способных высосать живой сок из деревяшки; ни одного укуса — это что-нибудь да значило. Жакин сказал: попробуй, обернись камнем, на камень они не реагируют, у камня дух неживой. Егорка, выходит, сумел, хотя намучился изрядно.

Открыв глаза, Егорка спросил Гирея:

— Чего тебе надо? Рано ведь еще.

Гирей вежливо мотнул хвостом и повел глазами в сторону дома. Егорка понял: какой-то гость пожаловал.

Он вышел из-за сарая потягиваясь и увидел на дворе возле колодца незнакомую женщину, крупнотелую и луноликую, одетую в цветастый сарафан и шерстяную кофту, на ногах — кирза. Приблизившись, определил, что женщина красива и не так уж вовсе незнакома. Он встречал ее в поселке, когда ходил за покупками, но кто такая, не знал. Лет ей, наверное, около тридцати и по каким-то неуловимым приметам понятно, что не местная. Может, приехала по найму или просто попытать судьбу. В последнее время пришлых в поселке заметно прибавилось, и мужчин и женщин. Жакин объяснял это так: людишки потянулись в глубинку, от нечистого бегут. По его мнению, это хороший знак.

Егорка поздоровался с гостьей и, не задавая никаких вопросов, как учил Жакин, пригласил в избушку:

— Позавтракаете со мной?

Женщина разглядывала его чересчур пристально, на приветствие лишь склонила голову в поклоне.

Пес Гирей, присев рядом с Егоркой, для порядка рокотнул басом.

— Старика бы мне повидать. Его нету, что ли? — Голос у нее низкий, истомный. Егорка понял: она не просто красива, а исполнена той манящей прелестью, от которой мужчины, бывает, в единый миг глохнут и слепнут. И она, конечно, понимала свою силу.

— Федор Игнатьевич на пасеке. — Егорка мысленно оглядел себя: ватник на голое тело, с заплатами штаны, босой. — С минуты на минуту будет. Проходите в дом, там подождете. Чайку попьем.

Женщина загадочно улыбнулась, будто угадала в его приглашении что-то иное, помимо прямого смысла. С места не сдвинулась. Стояла прямо: высокая грудь, крепко расставленные ноги — осанка, как у боксера на ринге.

— На пасеке, значит? Дак я затем и пришла. Медку хотела прикупить. Говорят, у старика самый лучший мед в округе.

— Он не продает. — Егорка почувствовал, что краснеет. — В подарок даст, если понравитесь. Пойдемте, попробуете с чаем.

Гирей осторожно обнюхал ее загорелые ноги, чихнул.

— Какой здоровый пес, — с уважением заметила гостья. — Не укусит?

Спросила без опаски, видно было, ни собак, ни черта не боится. У Егорки что-то в горле слиплось, будто хлебец непрожеванный.

— Не укусит, нет. Он вообще не кусает. Он убивает.

— Как это?

— Да так уж. Если в чем заподозрит, валит насмерть. Без юмора пес. Да, Гирей?

Пес тявкнул, соглашаясь, и лениво побрел к изгороди, где на охапке сена облюбовал один из своих дневных лежаков, откуда он внимательно, долгими часами следил желудевыми глазами за окружающим миром. Егорка доволен: еще весной такого быть не могло, чтобы пес не упёхал с хозяином, куда бы тот ни отправился, а нынче все чаще нес службу с Егоркой. Настоящее родство возникло между ними после печальной истории, когда Гирей по молодой резвости ухнул в речную полынью, потянувшись то ли за рыбиной, то ли просто неудачно оскользнувшись. Пес чуть не утонул. Молча, с угрюмой решительностью раз за разом цеплялся лапами за края проруби, хватал кромку зубами, но выкарабкаться не мог. Лишь чудом его не утянуло под лед. Егорка с берега увидел погибающего Гирея, подбежал, ближе к воде пополз на брюхе, изловчился, ухватил за холку и под страшный хруст ледяных обломков вытащил на снежную твердь.

С того дня подружились. Раньше Гирей дичился, никак не мог понять, зачем появился в обители новый жилец, подозревал в нем злой умысел, первое время буквально ходил по пятам, приглядывал, не придет ли чужаку в голову какое-нибудь озорство. Старик советовал: не заискивай перед ним, не обращай внимания, дай привыкнуть. Гирей действительно привык, но приязни не выказывал, сторонился. Тайком от учителя Егорка все же улещивал недружелюбную собаку то костями, то рыбиной, то еще каким-нибудь гостинцем: еду Гирей нехотя принимал, но стоило Егорке протянуть руку, чтобы погладить, предупредительно рычал и чуть оттопыривал верхнюю губу, показывая ослепительно белые, со съеденными остриями клыки. Волчья кровь — одно слово. Он в своей жизни немало повидал лиха и человечьи любезные уловки воспринимал скептически, зная подлую натуру у людей.

После ледяного купания все волшебно изменилось. Собаки, в отличие от нас, никогда не забывают добро.

…В сторожке Егорка запалил керосиновую лампу (еще не посветлело толком, солнце пряталось за горным хребтом), на газовую плитку поставил чайник. Усадил гостью на удобный стул. На кухоньке все чисто, опрятно, стыдиться нечего, хоть королеву принимай.

Но эта, луноликая, королевой не была, жеманно хихикнула, прикоснувшись к Егорке тугим боком, и он был уверен, что задела нарочно.

Выставил на стол яблочный пирог, нарезал крупными ломтями. Подал солонину, хлеб. Гостья следила за ним безмятежным взором. Неожиданно ухватила за руку.

— Да сядь, парень, не мельтеши. Не голодная я… Давай знакомиться. Меня Ириной зовут.

— Егор Петрович, — чинно представился Егорка. — Очень приятно.

Но ему не приятно было, знобко. Она играла с ним, этого он не мог допустить. В ее игре, как и в остром запахе духов, ему почудилось вдруг что-то нечистое. И сразу осознал, что против нее не устоит. Он женщин вблизи почти два года не нюхал, да еще таких, как эта, с бесшабашной повадкой.

— Курить у тебя можно, Егор Петрович?

— Курите, пожалуйста.

Пододвинул пустую консервную банку вместо пепельницы. Хотел поесть, да аппетит пропал. Так уж, прихлебывал сладкий чаек с пустой булкой, чтобы не сидеть истуканом.

— А ты ничего себе паренек, ладный, — сквозь дым прищурилась гостья совсем уж откровенно. — Давно живешь со стариком?

— С прошлого года.

— Как же ты, такой молодой, здоровущий, обходишься без нашего брата? Для здоровья вредно. Можно упреть. Или забегают юные поселянки?

Облизнула пухлые губы, улыбнулась смутно. Вроде в каком-то кино он видел такую же сцену. Соблазнение юного дебила.

— Не надо так со мной шутить, Ира.

— Почему, миленький?

— Боюсь сорваться.

— И что сделаешь?

— Оттрахаю, мало не покажется. Потом стыдно будет. Не надо.

Их взгляды скрестились, никто не хотел уступать. Ее бирюзовые глаза заволокло тяжелым туманом.

— Да ты орел, миленький, ох орел. Как я сразу не разглядела… Что ж, попробуй. Я в принципе не против.

На дворе тявкнул Гирей, подал знак. Хозяин вернулся.

— Не успели, — вздохнула красавица.

— Может, в другой раз, — ответно загрустил Егорка. Федор Игнатьевич в свои семьдесят с хвостиком лет не выглядел стариком, напоминал прокаленное солнцем сухое дерево на опушке леса. Поджарый, чуть сутулый, с длинными руками. С густой шапкой темных с проседью волос. Лицом тоже смахивал на опаленную головешку, но напродубелой коже, под выцветшими бровями заревым светом пылали темно-синие, с угольком, проницательные глаза. От таких глаз не укроешься, и это сразу понимал всякий, кто с ним встречался. Впоследствии первое впечатление всегда подтверждалось. Окрестные жители давно почитали Жакина за лешака и без особой надобности к его жилищу не совались.

На гостью лишь раз взглянул с порога и все про нее понял. Поздоровался, сел, обратился к Егорке:

— Ну-ка, плесни горяченького, уходился нынче… — потом к женщине: — Говори, залетная, за чем пожаловала. При нем не стесняйся. От него тайн нету.

— Меду пришла купить, — пояснил за женщину Егорка.

— Какого она хочет меду, — хмыкнул старик, — у нее на лбу написано. Верно, девушка?

С приходом Жакина женщина вмиг посерьезнела, съежилась, будто застеснялась. Какую-то новую затеяла игру. Егорка ей не завидовал.

— Меня Ириной зовут, из поселка я.

— Вижу, что не с неба, — авторитетно подтвердил Жакин. — Дальше что?

Открылось следующее. Ирина Купчинкова приехала в Угорье в конце зимы, но уже обжилась, работала в городской больнице медсестрой. Она из Владивостока, и сюда ее занесло по подметному письму, в котором сообщалось, что в Угорье прячется ее беглый муж, с которым она связана большой любовью, а также пятилетним дитем, оставленным временно на бабку. Мужа не нашла, письмо оказалось враньем, но всю наличность истратила на дорогу и теперь, пока не накопит на обратный путь, ей деваться некуда. Ирина об этом не жалела, народ приветливый, веселый, лучше, чем в Приморье, и оклад ей положили солидный. Но суть не в этом.

Третьего дня Ирина с подругой пошла скоротать вечерок в кафешантан «Метелица», где по вечерам гуртовались легкая на забавы молодежь и обеспеченные люди средних лет. По культурному значению для местного населения «Метелицу» можно сравнить с известными столичными притонами, где собираются новорашены, чтобы подурачиться всласть. Масштаб иной, а содержание то же самое: картишки, тотализатор, дурь.

В кафешантане Ирина познакомилась с двумя солидными кавалерами, прибывшими из Саратова якобы в секретную командировку. Вели они себя грубо, нахраписто, и Ирина решила от них отделаться. Правда, они сулили ей золотые горы, но она, увы, давно не девочка и знает, чего стоят обещания пьяных подонков.

Гостья увлеклась собственным рассказом, щеки пылали, глаза светились вдохновением, и Егорка слушал ее с удовольствием, представляя себе, что могло между ними произойти, если бы не подоспел Жакин. Зато Федору Игнатьевичу надоела ее возбужденная болтовня.

— Все это любопытно, девушка, но ты же не за тем пришла, чтобы рассказать, как ловишь клиентов?

Ирина тряхнула прической, словно остановилась на бегу, но ничуть не обиделась.

— Я уже собралась домой, когда тот, что постарше, Вадиком его зовут, вдруг говорит: если будешь себя хорошо вести, мы тебя с Кривым в Москву заберем. Хочешь в Москву? Я в Москве ни разу не была, почему не поехать… Не с ними, конечно, но так просто… Вы же, говорю, вроде из Саратова? Вадик смеется, может, говорит, из Саратова, а отсёда прямо в Москву. Стребуем должок с одного фраера и завтра-послезавтра отчалим. И Кривому кивает: верно, Кривой? А у того будка как вот ваша печка. Заржал, чего же, говорит, с такими башлями, какие у нас будут, не навестить столицу-матушку. Пьяные оба уже в грязь. Ну я не побоялась, спросила: с кого, дескать, должок собираетесь брать? А он и говорит, Вадим, то есть: не твоего ума дела, сучка. Есть тут у вас в тайге колдун, прячется от людей, казну затырил. Вот мы его и тряхнем. Верно, Кривой? Но тот, Кривой-то, поумнее товарища, как врежет ему по губам, аж до крови. Чуть не сцепились. Я уж не рада, что в такой разговор ввязалась, не девочка вроде, кто за язык тянул. У Кривого-то пушка под пиджаком, я почувствовала, когда танцевали. Да и Вадим… Ну оба бандиты чистые. Еле уняла их, отвлекла. Уж чего насулила, не помню, но еле ноги унесла… Интересно вам это, Федор Игнатьевич?

— Интересно не то, — сказал Федор Игнатьевич, — чего ты здесь наврала, а зачем вообще пожаловала, хотелось бы знать?

— Коли вы не тот самый колдун, кого они ищут, вам и беспокоиться нечего. Так?

Дерзко говорила с Жакиным, пронырливо, никто с ним так на Егоркиной памяти не говорил. И никому бы он так говорить не посоветовал.

— Голубушка моя, — мягко заметил Жакин, — пораскинь своим детским умишком. Я тут четверть века кукую, меня стар и млад в округе знает. Откуда у меня богатство? Какая казна? Ошиблись вы со своей компанией, так им и передай.

Гостья талантливо разыграла святую невинность. Всплеснула руками, заквохтала, заохала.

— Ах, нехорошо, Федор Игнатьевич! Я с добром к вам, с предупреждением, а вы!..

— Хоть и с предупреждением, — согласился Жакин. — Казны все равно нет никакой. Обознались вы. Откуда ей взяться… Да что же плохо угощаешь гостью, Егорка! Налей водочки, там есть на полке. Какую дорогу пёхала, ценить надо. И то сказать, добрые дела легко не даются.

От водочки Ирина гордо отказалась, но чайку еще попила с ними, и дальше разговор потек беззаботный. Выполнив свою задачу, женщина переключилась опять на Егорку, ожигала красноречивыми взглядами, тянулась к нему, намекала, и он, чего скрывать, млел, томился, воображал невесть что. Жакин все это, конечно, примечал, подмигнул Егорке.

— Проводи даму до опушки, парень, чтоб ее медведь не напугал.

На дорогу сообразил-таки баночку осеннего липового меду.

Егорка повел гостью короткой тропкой, через болото, и Гирей лениво поплелся за ними.

Ноги утопали во влажном можжевельнике, как в пушистом драгоценном темно-зеленом ковре.

— Строгий у тебя дед, — сказала Ирина, опираясь на его руку. — Надо же, что придумал! Я — с этими тварями. Ты можешь в такое поверить?

— С трудом.

— И вообще, ты знаешь, с кем живешь? Я вот слышала, у него в молодости кликуха была — «Питон».

— Он же сказал, обознались.

— Милый мой, такие, как эти, не обознаются. Они по наводке ходят. Безошибочно.

— Значит, наводка плохая. Я с Жакиным второй год, у него одно на уме — пчелы, охота, рыбалка. Продукты из его пенсии покупаем, да с грядок.

— Видела ваши продукты. На пенсию так не разгуляешься.

— Он пушнину сдает. Из дома мне подсылают понемногу. Обходимся. Дядю Федора все мирское, суетное мало интересует. Он давно промыслом Божиим живет.

— Милый, доверчивый мальчик. — Ирина остановилась, повернулась к нему, глаза ласковые, высокая грудь дышит чуть ли не впритык: он сделал над собой усилие, чтобы за нее не ухватиться. — Божиим промыслом! Да на нем столько крови, за три века не отмыться.

— Это тоже они вам сказали?

— Зачем? Не только они. Ты у бывших зеков в поселке спроси, кто такой Питон. Они расскажут, если не струсят.

Егорка ее обогнул, быстрее зашагал, стараясь освободиться от морока цветущей, сочной плоти. Тянуло в мох упасть, аж ноги подгибались, слабели. Знал, она не откажет, только рада будет.

…У Егорки в Федулинске уже было две женщины. Первую, молодку Риту, рыночную хабалку, к нему матушка привела, когда ему только шестнадцать стукнуло. Дала ей инструкции, а сама отправилась по своим делам до самой ночи. О-о, об этом эксперименте даже вспоминать тошно. Хабалка Рита, можно сказать, обучила его любви чуть ли не силком… Вторую девицу, десятиклассницу Алену, он увел с дискотеки, проводил до дома один раз, второй. На третий раз они нашли себе пристанище на садовом участке Алениных родителей. Там хибарка стояла с одним оконцем и железной кроватью. Алена ему нравилась, но смутила своим сексуальным буйством. Чего только не заставляла его делать. Все, что видела по видаку, хотела проверить на практике. Целый месяц они не вылезали из хибарки, разве что ночевать бегали по домам, и железную кровать превратили в металлолом. Он Алену любил, но пришлось ее оставить, потому что к концу сезона у нее начались глюки, придумала, к примеру, что еще в шестом классе спала с австралийским пигмеем, коричневым, как таракан, и упрекала Егорку за то, что он такой неуклюжий в сравнении с пигмеем. В другой раз, напротив, заявила, что Егорка лишил ее невинности и поэтому они должны тайком обвенчаться, иначе отец оставит ее без наследства — прекрасной однокомнатной квартиры в хрущевской пятиэтажке. И впоследствии, когда у них народятся дети, им негде будет жить. Вообще плела всерьез околесицу, которая мешала проявлению истинного любовного чувства. Но если бы он даже ее не бросил, то все равно не смог бы удержать при себе. Красивую школьницу заметил на улице заезжий ферт из фонда «Половое воспитание детей» имени Паховой, увез ее на конкурс «Мисс Подмосковье», а потом отправил на заработки, но не в Австралию, как обещал, а в Турцию, откуда, как известно, продвинутым русским девушкам нет возврата…

С Ириной они расстались на опушке соснового бора, до поселка еще шагать километров шесть. Женщина к нему прижалась, обняла, укусила за ухо. Смеялась, тискала.

— Ах, кабанчик, какой славный кабанчик! Что ж сробел-то, миленький? Или пойдем под кустик?

Из последних сил Егорка прохрипел:

— Не-е, не пойдем… Лучше в другой раз.

— Будет ли он?

— Тут уж как кости лягут.

Пока обнимались на виду у всей тайга, Гирей сзади потянул Егорку за штанину: хватит, брат, не дури. Птицы вон на ветках смеются.

На обратной дороге Егорка пересказал ему все, что знал про женщин. Многого, разумеется, пес не понял своей волчьей башкой, но главное уловил. Женщины, сказал Егорка, иногда напускают на мужчину такую вялость, что никакими тренировками с ней не совладать. Самый надежный мужчина становится в их руках как куренок ощипанный. Хотя роли в мире распределены так, что мужчина главный, а женщина произошла из его ребра. Сегодня, похвалился Егорка, он совладал со своей натурой, не поддался любовной немощи, но на завтра не зарекается.

— Есть две причины ее избегать, — втолковывал он внимательно слушающему Гирею. — Первое, она из блатных, можно подцепить дурную болезнь. Она вся обманная, как болотный светляк. А второе, у меня в Федулинске невеста, и если я буду бросаться на каждую текущую сучку, как ты делаешь, то что ей потом скажу, моей Анечке? Ей же будет неприятно.

Пес кряхтел, кося глазами-желудями, розовый ломоть языка вывалил чуть не до земли: тоже, видно, разволновался, припомня какие-то свои былые удачные встречи.

С Жакиным до полудня перекладывали, утепляли крышу в сарае, потом старик погнал его на обычный десятикилометровый кросс. Лишь за обедом разговорились об утреннем визите.

Федор Игнатьевич начал издалека, как часто делал в разговоре: он был чудесный, прирожденный рассказчик. Приятно, тепло становилось на душе от того, что рядом мудрый человек, который видит, постигает жизнь людей каким-то таинственным зрением, воздавая всем по заслугам, и Егорка уже много раз благодарил судьбу, а также матушкиного сожителя Мышкина, пославшего его к Учителю.

В Сибири, рассказал Жакин, все устроено не так, как в иных местах. Пишут, что Сибирь завоевана атаманом Ермаком, — и вот первая неправда. Сибирь и Урал никем не завоеваны и не могут быть завоеваны. К слову сказать, уточнил Жакин, вообще никакие земли и никакие народы не могут быть завоеваны в том смысле, как об этом привыкли думать. Народы рождаются и умирают точно так же, как живет и умирает отдельный человек или любое существо, сотворенное Господом. То есть, не умирают, а всего лишь переходят в иную обитель пребывания.

В реках, лесах и горных ущельях Сибири испокон веку пряталась, укрывалась русская душа, как, к примеру, душа китайца прячется на Тибете. И здесь же, в глубине недр, сокрыты несметные сокровища, оставленные Господом для поддержания бренного существования тех же самых русичей. Таков заведенный порядок вещей, и его никому не изменить.

— Вникаешь, Егорка, — спросил Жакин, — или это все для тебя пустой звук?

— Сакральный смысл всего сущего, — скромно признался образованный юноша, — для меня действительно тайна за семью печатями. То есть, из эзотерической литературы я знаю, что он существует, и промысел Божий как раз его проявление, но сердцем пока не постиг… Федор Игнатьевич, а вот эта женщина, которая приходила, она тоже посланец небес?

Жакин похлебал щей, укоризненно глядя на собеседника.

— Сто раз тебя просил, Егор, никогда не спеши. Имей терпение…

Только большевики, сказал он, попытались сдвинуть с места вековые укрепы Сибири. По всему региону понастроили лагерей и пересадили в самые неприкосновенные места уйму преступного народа, вроде как при вторжении на чужой материк высылают вперед отряды следопытов. У батюшек-царей размах был пожиже. Да и разрушить тайну русской души у них помысла не было, они лишь целились, по совету Ломоносова, прибавить к империи вроде бы ничейную территорию. Местные, миролюбивые племена, посаженные здесь сторожами, не оказывали сопротивления, случай с тщеславным ханом Кучумом редкое исключение, но покорители встретились с иной силой, с которой не совладаешь. Сибирь осталась Сибирью, Урал Уралом, здесь любое вторжение иссякало, как струя из водяного пистолета, пущенная к солнцу. Зато большевикам удалось по всей здешней земле, доселе благонравной и обетованной, установить закон Пахана, подобно тому, как это нынче произошло в Москве и Центральной России.

Закон Пахана, сказал Жакин, жесток, но справедлив, если его правильно понять. Хотя среди паханов попадаются выродки, как видно опять же по Москве, но это обычно чужеземцы, свой собственный пахан никогда не ущемит простого работягу, который процветает под его строгим оком. Истинный пахан своей волей поддерживает наличие хоть какого-то порядка, не дает пролиться зряшной крови. Православному человеку пахан не нужен, даже отвратителен, но чтобы сдержать в разумных пределах преступную силу, он необходим. Вдобавок настоящий пахан, понимающий свою роль, копит богатство, общак, на тот случай, если народец вконец обнищает и обратится к нему за подмогой. Это не пустые слова, Жакин помнил времена, когда все так и было.

— Вас тогда звали Питон? — спросил Егорка.

— Звали Питоном и еще разными именами. — Жакин промокнул рот корочкой и сжевал ее. — Лет тридцать назад, а то и больше. Некоторые забыли, а иные, вишь, помнят. Хотя моя вотчина ближе к морю, на Северах.

— Значит, Ирина правду сказала, бандиты вас ищут?

— Такая же она Ирина, как ты, к примеру, эфиопский царь. С ними она, из их кодлы.

— Почему, Федор Игнатьевич? — Егорка догадывался, что Жакин, как обычно, прав, но не хотел в это верить. — Если она ихняя, зачем ей предупреждать? Какой в этом смысл?

Жакин достал из пачки толстую сигарету «Прима», любовно ее огладил по бокам. Он курил три сигареты в день: две после дневной и вечерней еды и одну — на ночь.

— А это как черная метка в книжке про пиратов. Читал, небось?

— Остров сокровищ?

— Но не совсем, конечно, черная метка. Они же, урки эти, понимают, что силой ничего не добьются, у них более тонкий расчет. Спугнуть хотят. Дескать, старик растревожится, побежит проверять свои закрома. Тут они и отследят, возьмут на горяченьком. Был бы ты поглазастей, обязательно бы заметил их, когда девку провожал.

Егорка возразил:

— Я, допустим, не заметил, так Гирей бы почуял.

— Он давно чует. Вон — погляди.

По его указке Егорка глянул в окошко: мать честная! Пес забрался на поленницу, распластался на пузе мордой к болоту, только уши торчат над дровами, как два локатора.

— Теперь у них там застава, — самодовольно изрек Жакин. — Полевое дежурство.

— И чего же делать?

— Меры будем принимать. Шакалы добром не отступят. Придется утихомирить… Не хотелось на старости лет мараться. Но трудность не в этом.

— В чем, Федор Игнатьевич?

Жакин загрустил, попыхивая серым дымком.

— Шакалы, Егор, стаями живут. Вперед пускают дозорных. Эти — дозорные. Их снимем, следом другие придут. Боюсь, кончилась наша мирная житуха. Так что собирайся, Егорка, в поход. Уйдем в горы не сегодня, так завтра.

— Надолго?

— Путь неблизкий, дня три встанет в один конец.

— А эти как же? За собой потянем?

— Зачем за собой? Ночью сходите за ними с Гиреем. Справишься?

— Если их двое, справлюсь.

— А коли больше? — подначил Жакин. — Да плюс баба, на кою ты клюнул. Ничего не скажу, маруха аппетитная.

— Справлюсь и с тремя, — сказал Егорка.


…Один угодил в кабанью яму, пес его туда загнал. Гирей хорошо знал маневр. Сперва колесил по буеракам, выл, лаял, изображал атаку, умело подводил к нужному месту. Человек, к непролазным потемкам непривыкший, тоже рычал, оборонялся, махал ножом во все стороны, не выдержал, пальнул пару раз наугад, на звук, но где там попасть в крадущуюся по следу собаку-волка. Так и добрались потихоньку до ямины, куда незнакомец сверзился с грозными проклятиями. Егорка увлекся погоней и прозевал второго бандюгу. Тот, видно, был поопытнее дружка, умно шел краем охоты, даже веток не ломал, и выждал момент, когда Егорка, забыв уроки Жакина, выпрямился во весь рост на светлой от луны полянке. Уж больно ему хотелось подоспеть к кабаньей ловушке.

Мужчина прыгнул сзади из кустов, и если бы не реакция Егорки, успевшего качнуться в сторону, клинок точно вонзился бы ему в шею, а так — лишь полоснул по левому плечу. Егорка, крякнув, сбросил с себя тяжелую тушу, но и сам припал на колено. В свете луны нападающий показался ему огромным, как ожившее дерево, и вместо башки у него вроде надвинут пенек с сучьями. Позже выяснилось, что налетчик спасался от мошкары солдатской шапкой-ушанкой.

Поднялись одновременно, и Егорка предупредил:

— Брось нож, дяденька. Поранишься впотьмах.

Хриплым голосом бандит ответил:

— Я тебя, сучонок, аккуратно разрежу на ленточки. Куда ты теперь денешься.

Он не шутил, и впервые в жизни изведал Егорка веселый азарт боя. Он не сдрейфил, не сомлел, а испытал пьянящее чувство, будто в легкие хлынул чистый кислород. В ту ночь он поверил, что, как и Жакин, как и матушкин сожитель Мышкин, родился воином, а не бледной спирохетой. С такой верой жить проще.

Бандит шел враскачку, делал пасы, пригибался, как для прыжков, и видно было, что драчун матерый, но учился в подворотнях; движениям не хватало гармонии космических струй, к чему приноравливал Егорку старый учитель, познавший науку боя от великих единоборцев. У Егорки на поясе тоже болтался тесак, прекрасное оружие с длинным лезвием, но он решил воспользоваться им лишь в крайнем случае.

Он отступал, стараясь не споткнуться. На ногах кроссовки с толстой подошвой — удобная обувь, не стесняющая ступню.

— Не убежишь, — прохрипел бандюга, — куда тебе бежать.

Егорка сделал вид, что оступился, и противник воспользовался этим, чтобы нанести удар. Егорка не надеялся, что все получится так просто. Подставил примитивный кистевой блок, отпрыгнул и, крутнувшись вбок, обретя упор, засветил пяткой бандиту в ухо. Но несильно, предостерегающе, дабы не потерять равновесия. Нож — в любых руках нож, и лучше на него не нарываться. Противник тряхнул головой, взревел и, обуянный злобой, попер напролом, чем поставил себя в крайне уязвимое положение. Егорка ушел вправо, сделал быструю подсечку и вдогонку приложил подошву к упругому заду. Громила растянулся во мху носом в землю и встать не успел. Как три гвоздя, вколотил ему Егорка кулак в затылок, вышиб сознание минимум на час.

Даже дыхание не сбил. Забрал нож из ослабевшей пятерни и, усевшись на спину поверженному, связал ему руки за спиной рыбацким узлом, использовав веревочный конец, прихваченный из дома именно для этой цели. Обыскал и обнаружил пистолет в кобуре под мышкой.

На поляну, подобно черной молнии, выметнулся Гирей. Понюхал лежащего, поворчал для порядка.

— Не скоморошничай, — сказал Егорка. — Видишь же, что в отключке. Пойдем, твоего посмотрим, а этот пусть пока отдохнет.

Поспели к кабаньей яме вовремя: невольник как-то вскарабкался и уже голова торчала наружу серой кубышкой. Егорка шарахнул раскрытой ладонью, вниз обвалил бедолагу. Посветил фонариком: копошится и пистолем целит — бах! бах! — мимо уха. Егорка крикнул:

— Хватит палить! Кидай сюда пушку!

— Х… тебе, падла! — нелюбезно в ответ.

— Считаю до трех — и бросаю гранату. Раз! Два!..

Упал под ноги черный брусок, не захотел судьбу испытывать чужак.

Егорка опустил в яму оглобину, вытянул узника на волю. Вдвоем с Гиреем отконвоировали его к товарищу. Егорка распорядился:

— Подымай на горбину и неси.

Пленник, нестарый, коренастый мужчина, злобно возразил:

— Как я его подыму? В нем семь пудов.

— Тогда за ноги волоки.

После недолгих препирательств, вслушавшись в собачий рык, бандюга подчинился. Так и потянулись через лес обозом: Гирей сзади, Егорка сбоку, а посередине двое гостей, непонятно, кто кого тащит. Смех и грех.

Побившись тыквой по пням, спящий очухался, подал голос, и остаток пути бандиты топали в четыре ноги, обнявшись, как братья. Егорка радовался: Жакин похвалит.

Уже на подходе к сторожке Гирей навострил уши, напружинил холку. Покосился на рябиновые заросли. Егорка сел на землю, окликнул:

— Эй, не прячься, выходи! Это ты, что ли, Ирина?

Женский голос отозвался:

— Отпусти их! У меня пистолет, и ты на мушке. Я не промахнусь.

— Промахнешься, пес тебя разорвет. Лучше выйди на свет, поговорим.

Женская фигура отделилась от рябиновых кустов. В вытянутых руках действительно пистолет. И стоит уверенно, упорно. Гирей нервничал, поскуливал, в недоумении оглядывался на Егорку.

— Отпусти их, — повторила Ирина. — Разойдемся миром. Не хочу твоей смерти, мальчик.

Как все красивые женщины, она была слишком высокого мнения о себе. И вдобавок бесстрашная. Или чумная.

— И я не хочу твоей, — искренне сказал Егорка. — У тебя никаких шансов. У меня ведь целых две пушки. Даже если случайно попадешь, я перестреляю вас всех, неужели непонятно?

Длинная перекличка звучала дико в ночном лесу.

— Как с вами быть, решит Жакин, не я, — добавил Егорка успокаивающе. — Может, он вас всех отпустит с подарками.

— Питон не отпустит, — сказал кто-то из пленников, — Питон задавит.

— Или мы его, — подтвердил второй, будто поклялся. — По-другому не выйдет. — И вдруг истошно взревел на весь лес: — Стреляй в него, Ирка! Чего ждешь, гадюка?!

Женщина стрельнула. И промазала, как и предупреждал Егорка. Пулька-смертушка только чиркнула у него по волосам. В ту же секунду пес прыгнул и повалил снайпершу наземь.

— Назад, Гирей! — громче бандита завопил Егорка. — Отрыщь! Назад!

Сам с места не сдвинулся, наставил пушки на братанов, суетливо к нему потянувшихся.

— Не спешите, ребята. Продырявлю насквозь.

Замерли, послушались. Дышали тяжело, с хрипом. Да еще тонкий нечеловеческого тембра скулеж тянулся по траве, как весенний ручеек. Гирей стоял над женщиной, расставив лапы, глухо рыча. Хоть живая, подумал Егорка, и то славно.

Кое-как дотянул всю троицу до сторожки. Ирина горько всхлипывала, баюкая растерзанную правую руку. Грозила Егорке смертными карами. Он ее утешал:

— Хуже могло быть, девушка. Гирей баловства не понимает.

Жакин встретил их хмуро. Вместо того чтобы похвалить Егорку, попенял:

— Токо за смертью тебя посылать, я уж волноваться начал.

Женщину оставил на дворе, под присмотром Гирея, мужиков провел в горницу, учинил им допрос. Егорка присутствовал, стоял под притолокой с пистолетом наготове. Мирно горели свечи в двух углах и керосиновая лампа на столе. Жакин уселся так, чтобы видеть обоих гостей, сам остался в тени, как следователь.

— Клички, имена, зачем явились? Говори быстро, ты! — ткнул пальцем в верзилу, которого Егорка первого взял в лесу.

— Грибы собирали, — дерзко отозвался тот. — Кличек никаких нету. Обознался, батя. С кем-то нас спутал.

Он хоть и храбрился, но долгого могильного взгляда старика не выдержал, заворочался, как от прожектора, свесил голову на грудь.

— Хорошо, — кивнул Жакин. — С тобой ясно. А ты что скажешь, грибничок?

Коренастый и белоликий мужик засопел носом, как трубой, но промолчал, видно, любые слова считал излишними.

— Ладно, — прогудел Жакин. — Тогда сам скажу, а вы послушайте. Меня вы хорошо знаете, коли пожаловали, и я вам даю минуту на молчанку. Фактически приговор уже подписан. В тайге места много, схороню как-нибудь незаметно.

Первый верзила едко заметил.

— А запоем, отпустишь? Так понимать?

— Искреннее раскаяние смягчает вину. Старый я уже, лишний грех на душу не возьму.

— Врешь, Питон! Никогда ты греха не боялся.

— Одна минута, — повторил Жакин. — Ни секундой больше.

Ждать целую минуту не пришлось. Верзила, глянув виновато на подельщика, принял решение, заговорил покладисто, как на уроке. Кличка — «Микрон», курьер он, порученец. Раньше пахал на Жеку Сивого, из Питера, выполнял для него разовые задания по щекотливым делам, но на сей раз его нанял Иван Иванович Спиркин из Саратова, вроде бы крупный нефтяной папа, но Микрон мало что знает про него достоверно. Спиркин подрядил его как спеца, предложил за хорошую копейку прощупать таежного старичка, то есть Жакина. Сперва Микрон охотно согласился, почему не выехать в глубинку, не развеяться, но когда узнал, о ком речь, отказался. Про Питона он был наслышан еще по прежним ходкам и не собирался лезть на рожон. Начался торг, Спиркин прибавил гонорар, и тогда Микрон пожадничал, согласился. Вот и вся история. Что касается Вадика Трюфеля, то он вовсе ни при чем. По старой дружбе Микрон взял его в пай из десяти процентов. Они оба из нового поколения, на Законе не повязаны и к старым традициям отношения не имеют. У них так — контракт, результат, расчет по полной программе — и прощай до следующей встречи. Никаких обязательств, кроме тех, что заверены печатью. Никаких гарантий, кроме банковского счета. Если, разумеется, Питон в соображении, о чем речь.

— У нас к тебе, Федор Игнатьевич, личных претензий нету, но и ты нас пойми. Извини, конечно, что потревожили.

— По основной профессии ты кто?

— Начинал скокарем, теперь больше по адвокатской части. В Питере на должности числюсь, еще при Собчатом оформился.

— А баба с вами кто?

Оказалось, не простой вопрос. Микрон стрельнул глазами на Трюфеля, тот сипло закашлялся, будто простудился. Оно и немудрено, кабанья яма сырая.

— Честно скажу, чтобы не вилять. Она не наша, ихняя. Короче, Спиркина деваха. С нами послана как бы, полагаю, для присмотра.

Жакин ненадолго задумался.

— Прощупать хотели на какой предмет?

— Сказано, сундук у тебя большой. А где стоит, никто не в курсе.

— Чей сундук?

— Сказано, от добрых времен на сохранении.

Егорка позволил себе вмешаться:

— Женщина тоже из уголовных, дяденька Микрон?

Верзила недобро сощурился:

— Сам ты из уголовных, сопляк!

Жакин вежливо обратился к Вадику Трюфелю:

— Ну а ты, странник Божий, что имеешь в свое оправдание?

— Пошел ты на х… — независимо ответил коренастый.

— Что ж, хлопцы, — по видимости довольный допросом Жакин сунул в рот неурочную «Приму». — Легенда хорошая, но вся из белых ниток. Все же, думаю, придется вас мочить.

— Не надо, — возразил Микрон. — Если где нечаянно напутал, спроси, уточню.

— Уточняю. Кто такой Спиркин?

Верзила Микрон, обвыкшийся в сторожке, попросил разрешения закурить и перекинул ногу на ногу. Чутье ему подсказывало, что старик уже не тот, каким слыл. Слинял, опростился. Хотя шутить с ним все равно не стоит. Но больше всего Микрон, как и его напарник, ненавидел пацана, стоящего у двери с пушкой. Подставились они позорно. До сих пор не верилось, что малец их повязал. Но от правды куда денешься. Ничего, еще не вечер.

— Кури, — усмехнулся Жакин. — На том свете сигарету не дадут.

— Спиркина плохо знаю, — сказал Микрон, — падлой буду. Портрет могу нарисовать. Солидный мужчина, при регалиях. Саратовская братва вся под ним. Но сам из чистеньких. У него контора на улице Замойского. Называется «Монтана-трест». Я навел справки, чего-то с нефтью крутят. Нефтяной папа, так его и называют. Без булды. Вон хоть у Трюфеля спроси. Он подтвердит.

— Пошли все на х… — пробурчал напарник, нагло закуривая.

— Какой-то дяденька Трюфель немногословный, — заметил от притолоки Егорка. Взгляд, которым тот его одарил, мог, пожалуй, подпалить тайгу.

— Ежели он нефтяной папа, — спросил Жакин, — зачем ему я?

Микрон развел руками.

— Кто же знает, наше дело — контакт. Сундук твой его интересует.

— И чего посулил за работу? Микрон помялся, но все же ответил:

— Пару штук авансом, три — по исполнении. Ну и командировочные.

— Пять тысяч зеленых? Неплохо… а ежели сундука никакого нету, что велено делать?

Микрон активно разогнал дым рукой, чтобы, не дай Бог, не попало на Жакина.

— Ладно, и так понятно… Что ж, ребятушки, прошу на двор. Светать начинает.

Бандюги напряглись, но не сдвинулись с места.

— Вы что, братцы, никак оробели?

— Ты же обещал, Питон!

— Что обещал?

— Добром отпустишь, если чистосердечно.

— Чистосердечно у тебя, Микроша, последний раз получилось, когда ты в горшок какал… Подымайтесь, подымайтесь, не век же тут сидеть.

С неохотой, набычась, мужики потянулись к дверям. Егорка отступил к окну, пропуская. Жакин забрал у него пистолет, вышел на крыльцо.

— Ну-ка, обернитесь, хлопцы!

Мужики нацелились рвать когти в лес, да черный пес стоял поперек дороги. Его не обойти без тяжелых потерь. Это оба понимали. Пришлось обернуться.

Жакин пальнул навскидку два раза: Микрону пробил колено, а Трюфелю плечо. Микрон принял муку геройски, опустился на карачки, обхватил ногу и застыл в позе роденовского «Мыслителя»; его товарищ, напротив, разразился буйным матом, озадачив Гирея.

— Потише, хлопцы, — попрекнул Жакин. — Всех зверей распугаете… А ну-ка, девушка, подойди ко мне.

Сидевшая на приступке Ирина поднялась и приблизилась.

— Что, дед, меня тоже подстрелишь?

— Ступай в дом, сперва потолкуем.

— О чем толковать? Стреляй, коли креста на тебе нет. Загуби невинную душу.

Егорка из-за плеча Жакина позвал:

— Заходите, Ирина, не бойтесь. Федор Игнатьевич вас не тронет.

Женщина, бережно неся больную руку, скрылась в сторожке.

Жакин обратился к подранкам с напутственным словом:

— Шагайте в поселок, ребята. Но больше на глаза не попадайтесь. Второй раз не пожалею.

— Куда же я пойду, — удивился Микрон, — с пробитым коленом?

— Как-нибудь доберетесь, коли повезет. Спиркину нижайший поклон. Гирей, проводи гостей.

С тем и ушел в дом.

Егорка, усадив даму возле лампы, делал ей перевязку. Уже приготовил склянку с йодом и бинт. Рука была располосована от локтя до кисти, но кость цела. Егорка обрадовался.

— Удача какая! Обычно Гирей кость ломает, как спичку. У него пасть крокодилья. Есть даже теория, что волки отпочковались от рептилий. Но это противоречит «Происхождению видов».

Ирина на секунду забыла о боли.

— Ты совсем, что ли, блаженный? Или придуриваешься?

— Почему придуриваюсь? В «Происхождении видов» действительно много натяжек. Более поздние исследования это доказали. К примеру, англичанин Дэвид Спенсер. Он от Дарвина буквально камня на камне не оставил. Или грузинская школа Васашвили, прогремевшая в сороковые годы.

— Заткнись, — попросила Ирина. — От тебя голова болит.

— Вам неинтересно?

— Ну даешь, юноша! Натравил дикую собаку, изувечил, привел к деду-палачу и теперь спрашиваешь, интересно ли мне, от кого произошел крокодил. Откуда ты взялся такой на мою голову?

— Вообще-то я из Федулинска, — сообщил Егорка. — Это небольшой городишко под Москвой. Оборонное предприятие, институт, завод… Раньше там люди нормально жили, небогато, конечно, но, как бы сказать, осмысленно. Теперь бандиты правят, как и везде. Не больно так?

Меля языком, чтобы отвлечь Ирину, он ловко продезинфицировал рану, облил края йодом и туго забинтовал. Жакин подоспел со стаканом водки.

— Прими, девушка, заместо столбнячной сыворотки.

— Не отравишь, Питоша?

— Сперва дознание сниму.

Водку она выпила в три приема, утерла рот ладонью, о закуске не заикнулась. Видно, привычная к напитку. Попросила сигарету. Жакин угостил «Примой».

— Другого курева не держим, извини.

— Другого и не надо… Что ж, спрашивай, чего хочешь узнать.

Держалась она хорошо, ничего не скажешь. В круглых глазах ни тени замешательства или испуга. Взгляд дерзкий, победительный. Егорка отворачивался от Жакина, чтобы тот не заметил его идиотской улыбки.

— Ты, девушка, понапрасну не ершись, — посоветовал Жакин. — И Питошей меня называть не надо. Какой я тебе Питоша? Я тебе дедушка по возрасту. Меня не заденешь, а в Егоркиных глазах себя роняешь. Расскажи лучше про своего хозяина, про этого Спиркина.

— Шестерки вонючие, — выругалась Ирина. — Поразвязывали, значит, поганые языки.

— Не осуждай, красавица. Жить каждая блошка хочет… Что же твой Спиркин, и впрямь такой грозный барин?

— Налей еще водки, Федор Игнатьевич.

— Не окосеешь?

— Рука зудит, мочи нет.

Жакин сходил на кухню, принес полстакашка. Пока ходил, женщина неотрывно глядела Егорке в глаза, будто подтягивая к себе. Он аж взопрел малость.

— Зря собаку на меня пустил, — сказала с чудной гримасой. — Ох, зря, Егорка!

— Гирея не удержишь, когда он в атаке.

Приняв вторую дозу, Ирина рассказала про Спиркина. Призналась, что как женщина она для него старовата. Ему к пятидесяти или чуть поболе, и курочек он себе подбирает неклеванных, с пушистым темечком. Выбор у него огромный, весь Саратов под ним. Но на сладенькое он не слишком падкий, вообще по натуре мужик суховатый, держит себя в строгости. Капиталу у него немерено, он ведь издалека начинал, из центра. Из Москвы его прислали для укрепления местных властей. Потом, правда, сняли со всех должностей специальным президентским указом, когда новая дележка пошла. Но Иван Иванович к тому времени ни в чьей поддержке уже не нуждался. У него, говорят, одной недвижимости за бугром на сто миллионов, оттуда к нему иностранцы, прозванные инвесторами, табунами ходят. Кормятся из его рук.

— Ты спросил, Федор Игнатьевич, грозный ли он барин? С виду нет, не грозный. Культурный человек, обходительный, всегда при галстуке, в золотых очечках, на английском чешет, как мы на русском, и жена ему под стать. Говорят, из Парижа выписал, дамочка вся из себя — фу ты нуты! — как картинка из рекламы. Детишек у них трое, то ли нарожали, то ли тоже откуда-то выписал, их никто не видел, по дальним странам, как водится, распиханы… Короче, примерный семьянин и по праздникам в церкви со свечкой стоит, молебны за его здравие по приходам служат, но если кто невзначай его обидит, хотя бы неосторожным словцом, считай, такого ухаря через день, через два уже несут на погост. Примеров тьма, пересказывать неохота… Принеси еще стакашку, дедушка.

— Как ты описываешь, — удивился Жакин, — он птица вообще не нашего полета. Зачем ему невзрачный старичонка на окраине бывшей империи, вот чего в толк не возьму?

— Тебе виднее, — усмехнулась Ирина, и опять Егорка поплыл от ее бедового взгляда. Ему теперь одно и то же чудилось: как они лежат в обнимку на каком-то ложе — наваждение, и только.

— Мне, может, виднее, но твое мнение какое?

Ирину водка размягчила, ответила не таясь:

— Мое мнение, пожалуйста. Хоть ты, Федор Игнатьевич, прикидываешься таежным пеньком, заначка у тебя неподъемная. Спиркин за сотней баксов десант не пошлет.

— Кто же ему про это наплел?

— Земля слухом полнится. У него связи большие. Говорю же, из Москвы прислали, из самого сатанинского стойбища.

Жакин, сжалясь, поднес ей еще стакан беленькой. Ирина лихо выпила, опять утерлась ладошкой, одарила Егорку мечтательным взором и вдруг поползла с табурета, как тесто из квашни.

— Все, уклюкалась девонька, — определил Жакин. — Давай переложим ее к печке.

Только тут Егорка заметил, что старик заранее бросил на пол старый матрас из кладовки.

— Вы чего-то ей подмешали, Федор Игнатьевич? Больно быстро отключилась.

— Не без этого. Ей на пользу отоспаться. Предупреждаю, Егор, она очень опасна.

— Я это понял. — Под пристальным взглядом Жакина он почувствовал себя неуютно, как мошка под микроскопом.

— Лучше выбрось ее из головы.

— Вы ее убьете?

— Я — нет. Но за тебя поручиться не могу.

— Шутите?

— Ты же знаешь, я шутить не умею.


Глава 2

Известный журналист Геня Спиридонов поехал в Федулинск по наводке корешана с телевидения, Осика Бахрушина, автора и ведущего популярной передачи «Лицом к рынку». Смысл передачи заключался в том, что все ее участники так или иначе что-то покупали и продавали, и при этом никто не оставался в убытке. Самый главный везунчик, как во всех подобных шоу, получал какой-нибудь необыкновенный, заветный приз. В последней субботней передаче девушка из провинции выиграла целый вагон гигиенических прокладок «Тампакс», которые можно было использовать также в качестве контрацептивов. Ее партнеру, пожилому, седовласому шахтеру, прибывшему на передачу прямиком из пикета, повезло еще больше: счастливчик стал обладателем бесплатного пропуска во все стриптиз-бары Москвы, включая знаменитый «Элегант-отель» на Рублевском шоссе, где развлекались исключительно члены правительства, банкиры, депутаты Государственной Думы и лидеры мафиозных кланов. К сожалению, пропуск действовал лишь в течение одной ночи. На многозначительно-сочувственный намек ведущего, дескать, не надорвется ли пупок, победитель солидно ответил: «Придется попотеть, но в забое бывало покруче», — чем вызвал бурю восторга в публике.

Геня с Осиком попили пивка в Доме журналистов, потом, как водится, перешли в ресторан, и там закосевший Спиридонов пожаловался другу, что ему до зарезу нужно состряпать какую-нибудь сенсацию, но не туфту, а чтобы действительно зацепила читателя за живое. Дело в том, что знаменитый «Демократический вестник», славящийся своей независимостью, в очередной раз переходил из рук в руки: на днях межнациональный банк «Москоу-корпорейшн» перекупил его у прежнего хозяина, холдингового концерна «Сидоров, Шмуц и Ко». В газете ожидалась крупная перетряска, новая метла, известно, чисто метет. Спиридонов собирался подстраховаться, хотя ему лично увольнение вроде бы не грозило. Он был известен своей неподкупной лояльностью к режиму, но ведь никогда не угадаешь, в какую сторону подует ветер. Лучший способ страховки для журналиста — напомнить читателю о себе каким-нибудь крупным разоблачением, но ничего путного, как на грех, не подворачивалось. Осик откликнулся с пониманием.

— Не там ищешь, коллега, — заметил снисходительно, наваливая столовой ложкой черную икру на ноздреватую свежую булку. — На самом деле все эти заказные убийства, разборки, взрывы, растление младенцев и вообще всякая катастрофика давно навязла у людей в зубах. Их перекормили этим до блевотины.

— Любопытно, — иронически буркнул Спиридонов. — И что же, по-твоему, читатель жаждет получить взамен?

— Сказку… Да, да, красивую социальную сказку. Ты покажи быдлу кусочек благодати, посули, что у него, у быдла, есть шанс приобщиться, — и оно тебя мгновенно возлюбит. Памятник поставит при жизни. Классик не шутил, когда сказал: тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман. Скажи придурку правду, он тебя возненавидит; наври с три короба — прославит, как благодетеля. Так мир устроен, Генюшка, не нам его менять. На этот психологический феномен опирается, как на каменный столб, любая идеология, от капиталистической до неохристианской.

— Конкретно. — Спиридонов, нервничая, опрокинул стопку «Абсолюта». Он не любил нравоучений. — Что ты предлагаешь конкретно?

Осик не заметил раздражения друга.

— У моей передачи рейтинг все время растет, а ей уже шестой год. В чем секрет? Объясняю популярно. Чем человек бомжистее, тем больше ему хочется схавать чего-нибудь на халяву. Я даю ему такую возможность. В моем шоу никто никогда не проигрывает, понимаешь? В сущности, это земная модель рая. Вся задача только в том, чтобы туда попасть. А уж если попал… Знаешь, когда меня эта идея озарила, я начал себя уважать. Вот он и есть — возвышенный обман, можешь потрогать руками.

Спиридонов, слушая похвальбу приятеля, совсем закручинился и в забытьи осушил очередную стопку. Самое обидное, что проклятый телевизионный кукушонок, по всей вероятности, абсолютно прав. Пора, пора менять амплуа неистового разоблачителя, борца за справедливость на роль доброго дядюшки-дарителя. Но как? Газета не экран, и слова, напечатанные на бумаге, не сунешь читателю в зубы, как сникерс.

— Теперь возьмем твою проблему, — будто подслушав его мысли, продолжал Осик. — Недавно у нас побывала забавная девчушка из Федулинска. Такой заштатный подмосковный городишко, гнилой и никому не нужный. Население что-то около ста тысяч. В основном ученая братия, бывшие оборонщики, а уж это, сам знаешь, совки из совков, ржавые гвозди. Публика совершенно никчемная, их уже не переделаешь. Девчушка мне, однако, понравилась, и я ее сперва, как положено, оприходовал в кабинете на предмет невинности. И вот между делом она рассказала кое-что любопытное про этот Федулинск. Якобы там до того разумно устроена жизнь, что нет никаких волнений, беспорядков, голодовок и даже преступлений. То есть тишь и гладь да Божья благодать. Все довольны всем, каждый день как праздник.

— Такого не может быть!

— Допустим, не может, — согласился Осик. — Допустим, это плод больного девичьего воображения. Тем более она мне показалась какой-то немного заторможенной. И раздевалась как-то медленно. Никаких вопросов не задавала. Зато уж как начала щебетать, еле остановил… Хорошо, пусть бред, но что тебе мешает съездить и посмотреть? Я дам ее адрес. Потолкуешь с ней, оглядишься. Если хоть сотая доля ее фантазий правда, то вот она — твоя суперсенсация. Что-то приукрасишь, отретушируешь… Генушка, это же клад!..

Утром на похмельную голову Геня Спиридонов вяло перебрал два-три сюжета, которые мог бы предложить в номер: четырнадцатилетняя спидоносица, заразившая за вечер десятерых мужчин; депутат, застреленный в объятиях чернокожего любовника; взрыв на Сущевке, снесший половину девятиэтажного дома — двадцать трупов и сколько-то раненых; авария на Окружном шоссе: пьяный водитель «мерседеса» врезался в автобусную остановку, четыре покойника, а на виновнике происшествия ни царапины, и прочее такое, рутина, — действительно скулы сводит от скуки, притом товарец, разумеется, не первой свежести, за вечерними теленовостями не угонишься.

И тут всплыл в памяти вчерашний разговор с Осиком: собственно, почему бы и нет?

Не долго думая, Геня позвонил в редакцию и предупредил, что уезжает в срочную командировку,вернется поздно вечером. Заодно узнал у всеведущей секретарши главного последние новости: кадровая чистка не началась, но в редакции тихо, как на кладбище, слухи самые ужасные, сотрудники не вылезают из кабинетов и на всякий случай никто ни с кем не здоровается.

Через час Спиридонов сел в электричку на Ярославском вокзале, еще через полтора часа ступил на дощатую платформу города Федулинска. День будничный, электричка шла полупустая, и Геня в дороге немного подремал, хотя поминутно отрывали от сна крикливые, настырные поездные торгаши, подсовывающие под нос всякую дрянь — от залежалых никому не нужных бульварных романов до ситцевых трусов китайского производства. И все за смешную цену.

В Федулинске его приятно поразило отсутствие кислых запахов и нелепой сутолоки, присущей всем подмосковным станциям, а также то, что все надписи, указатели и даже рекламные щиты были сделаны на русском языке. И воздух здесь был такой, словно, отъехав на шестьдесят километров от Москвы, оказался на морском побережье.

У стенда с расписанием Спиридонов выяснил, что последняя электричка на Москву уходила после двенадцати ночи, и здесь же познакомился с первым федулинским аборигеном, красномордым алкашом лет шестидесяти в брезентовой робе, который мирно сидел на скамеечке и, держа в одной руке красный гладиолус, сосал пластиковую бутылку «пепси». Для наметанного взгляда Спиридонова сцена совершенно противоестественная, он подошел поближе:

— Привет, землячок! Зачем лакаешь такую гадость? Не лучше ли пивком оттянуться, а? Я бы и сам не прочь.

Мужчина понюхал гладиолус и обратил на него какой-то странный, болезненно-невинный взор.

— Что вы, господин! Раньше десяти вечера никак нельзя.

Спиридонов поглядел на часы: без пятнадцати час.

— А почему раньше нельзя?

В глазах аборигена ответное удивление.

— Как почему? Медицина, брат. Кто рано пить начинает, долго не живет.

— А гладиолус зачем?

— Как зачем? Для красоты, для чего же еще…

В задумчивости Спиридонов вышел на привокзальную площадь.

Федулинск, как и другие подобные города, наспех обустроенные в 50 — 60-е годы для нужд огромными темпами развивающейся промышленности, являл собой самый несуразный тип градостроительства. Огромные пространства, занятые суперсовременными производственными сооружениями, и хаотичные жилые комплексы, где рядом с двухэтажными бараками, слепленными из фанеры и клея, уживались штампованные шлакоблочные девяти- и двенадцатиэтажные здания, вдобавок чудесным образом втиснувшаяся в центр деревенька Федулка, по которой тоскливо бродили привидения недоеных коров и где голосисто орали несуществующие петухи. Высокая водонапорная башня неподалеку от центрального универмага напоминала почему-то перерезанную пуповину невесть куда отвалившегося бетонного младенца. В таком городе бесполезно искать намек на стройную архитектурную мысль, и человека с развитым чувством гармонии вся эта немыслимая чехарда могла запросто свести с ума, но только не Геню Спиридонова.

С первых шагов по тенистым улочкам его охватило смутное томление, словно после долгих странствий он вернулся туда, где бывал раньше, — в снах ли, в иных воплощениях?

Люди, попадавшиеся навстречу, хотя и неброско одетые, оставляли приятное впечатление, будто все разом вышли на прогулку; большинство из них, и молодые и пожилые, окидывали его приветливыми взглядами, улыбались, словно бы ожидая, что он непременно с ними заговорит. На улицах, как и в Москве, полно иномарок, из которых выглядывали дурашливые рожи молокососов с подстриженными затылками; торговали многочисленные шопики; дважды интеллигентные молодые люди попытались всучить Гене блестящую коробку с импортным утюгом, настырно убеждая, что ему повезло и товар он получит в виде приза; то есть повсюду текла обычная коммерческая жизнь, но все же было в привычном круговороте что-то фальшивое, напоминающее опять же какое-то давно забытое сновидение. Некая несообразность витала в воздухе, и отдельные штрихи не складывались в понятную, цельную картину. Алкаш с гладиолусом на станции, похмеляющийся «пепси»; девушка в шопике, у которой Спиридонов купил пачку «Кэмела», а она догнала его с кассовым чеком в руке; два явно обкуренных бычка, с которыми он, зазевавшись, столкнулся на тротуаре, а они, вместо того чтобы пихнуть его посильнее, смущенно пробормотали: «Извините, сударь!»; «жигуленок», пропустивший его на переходе, — что все сие означает? Где он очутился? В Париже, в Ницце или в занюханном, закопченном, нищем подмосковном городке?

Одна деталь особенно его поразила. Он остановился у газетного развала, чтобы купить утренний номер «Демократического вестника» со своей статьей, и вдруг среди пачек газет разглядел детский трупик. Протер глаза, не померещилось ли? — Нет, действительно, — голый трупик, пухлые ножки неестественно вывернуты, ко лбу прилипла белая прядка, и глазки прикрыты потемневшими веками.

— Это что такое?! — спросил Спиридонов, ткнув пальцем, еле ворочая языком от ужаса. Продавец, молоденький мужчина с одухотворенным лицом педика, поспешно прикрыл трупик картонной коробкой.

— Извините, господин, перевозка где-то запропастилась.

Не взяв сдачу и еле доплетясь до ближайшей скамейки, Спиридонов жадно закурил. Рядом расположилась тощая пожилая дама в нарядном летнем платье с одним полуоторванным рукавом. Не успел он отдышаться, как дама завела с ним разговор.

— Простите великодушно, юноша, — похоже в Федулинске было принято любой разговор начинать с извинений. — Не сочтите за хамство, не выбрасывайте, пожалуйста, чинарик.

— Вы хотите курить?

— Честно говоря, очень хочу. Поиздержалась, знаете ли, а до пенсии еще одиннадцать дней. Да и не платят уже седьмой месяц.

Спиридонов охотно угостил ее сигаретой. Пораженная его щедростью, дама залепетала слова благодарности, он се прервал довольно грубо:

— Ладно, ладно, чего там… Скажите лучше, вы местная?

— Даже не сомневайтесь. Мы все тут местные. У нас приезжих не бывает, — рискуя обжечься, дама огородила сигарету ладонями, чтобы не упустить ни капли дыма.

— Как же не бывает? Я сам только полчаса назад приехал.

Дама ответила ему взглядом, в котором он различил то же самое болезненно-просветленное, пустоватое выражение, как у алкаша и у девушки, догнавшей его с чеком.

— Полчаса, господин, где они? Фьють — и нету. Теперь вы наш земляк, коренной федулинец. По-другому не бывает. По-другому нельзя.

Сумасшедшая, догадался Спиридонов. Они все тут немного чокнутые. Но как такое может быть? Первый холодок страха робко коснулся его лопаток.

Он поинтересовался, как пройти на улицу Энгельса, где проживала Люся Ларина, чей адрес записал ему Осик на ресторанной салфетке. Дама подробно объяснила:

— Пойдете прямо до водонапорной башни, потом налево, по улице Хруничева, потом опять налево, до Центра реабилитации. Вы сразу его узнаете, такое красивое здание из красного кирпича. Дальше все время прямо и прямо, пока не упретесь в проезд Урицкого. Там Энгельса рядом, только она уже не Энгельса, а Вторая Худяковская. Ее недавно переименовали. Все, как говорится, возвращается.

— Что за Центр реабилитации? — профессионально уточнил Спиридонов. — Больница, что ли?

Дама хитро улыбнулась.

— Сами увидите. Вы сегодня туда обязательно попадете.

— Полагаете?

— Тут и полагать нечего. По-другому не бывает.

Стараясь не оглядываться на газетный развал, Спиридонов бодро зашагал в указанном направлении. За минувшее десятилетие, пока Россия отвоевывала независимость у бывших союзных республик, а позже у собственных окраин, матерый журналист Спиридонов нагляделся всякого, вряд ли его мог напугать мертвый младенец. Смутило вопиющее противоречие нелепостей, обрушившихся со всех сторон. Нелепые разговоры, нелепая поза трупика, неадекватное поведение аборигенов — не мираж ли все это? Или, хуже того, не грозные ли симптомы умственного сбоя, расщепления сознания, профессионального заболевания независимых журналистов, от которого многие из них преждевременно оказались на кладбище? Да что далеко ходить. Не далее как месяц назад Гордей Баклушев, начальник отдела информации в «Демократическом вестнике», начинавший свою блистательную карьеру еще при Яковлеве, несгибаемый защитник прав человека, личный советник президента, вдруг явился на работу в одних трусах, с начисто выскобленным, как у кришнаита, черепом, с серебряным амулетом на груди и объявил ошарашенной секретарше и сожительнице Лизе, что у него ночью было прозрение и что он создан для счастья, как птица для полета. Едва бедная секретарша набрала номер «скорой», как Гордей подскочил к раскрытому окну и с радостным воплем: «До встречи на Брайтон-бич, дорогая!» — выпрыгнул с десятого этажа.

Вот еще одна странность, которую мимоходом отметил Спиридонов: на улице не видно милиционеров, хотя при демократии их развелось, будто собак нерезаных, и умнейшие из нынешних идеологов рассматривали этот факт как бесспорный признак духовного оздоровления общества, о чем и Спиридонов не раз писал в своих статьях. Добродушный облик могучего мента с каучуковой дубинкой и автоматом стал как бы одним из символов всеобщего преуспеяния и свободы. Но за целый час блуждания по городу он не встретил ни одного. Как это понимать?

До улицы Энгельса-Худяковской он добрался без всяких приключений. Поднялся на третий этаж блочного дома и позвонил в дверь квартиры, обитую коричневым дерматином. Отворила, не спросив, кто пришел, худенькая девушка с милой, заспанной мордашкой — и молча на него уставилась. Зная нравы провинциальной молодежи, Спиридонов строго поинтересовался:

— Одна дома?

— Ага.

— Родители где?

— Ушли на прививку, а вы кто?

Спиридонов прошел в квартиру, отодвинув девушку локтем. Улыбнулся ей таинственно-призывной улыбкой, от которой московские балдели, как кошки от валерьянки.

— Принимай гостя, Люся. Из Москвы я, от Осика Бахрушина. Не забыла про такого?

— Ой! — девушка радостно всплеснула руками. — Да что вы говорите? Проходите же в комнату, чего мы тут стоим.

В горнице ему понравилось: чисто, уютно, много подушечек и ковриков, добротная мебель шестидесятых годов. Девушка поспешно расстегнула халатик, но Спиридонов ее остановил:

— Погоди, Люся, не суетись. Я не за этим приехал.

— Не за этим? — девушка смутилась. — А за чем же?

Любуясь ее нежным, смышленым личиком, как у лисенка, Спиридонов рассказал, что он журналист и хочет написать статью про Федулинск. Люсю, по совету Осика, он выбрал в свои, говоря по-русски, гиды и чичероне. План такой: прогулка по городу, осмотр достопримечательностей, затем обед в ресторане за его счет, а дальше — видно будет.

Девушка слушала внимательно, головку склонила на бочок, но что-то ее беспокоило.

— Сперва ведь надо зарегистрироваться, Геннадий Викторович… Я позвоню, да? — и потянулась к телефону.

— Что значит зарегистрироваться? Куда ты собралась звонить?

— В префектуру, куда же еще?

— Зачем?

Поглядела на него удивленно:

— Иначе нельзя… Накажут. Да и какая разница? Вас же все равно на станции сфотографировали.

Спиридонов задумался, машинально закурив. Несуразности накапливались, и ему это не нравилось. Мелькнула догадка, что на суверенном федулинском пространстве некая сила организовала свободную зону, со своей системой управления и контроля, но как это возможно осуществить под самым носом у бдительной столицы? Люся замерла на стуле в позе смиренного ожидания.

— Говоришь, родители на прививку ушли? — спросил Спиридонов. — Что за прививка?

— Еженедельная профилактика. — Девушка смотрела на него со все возрастающим недоумением. — Сегодня четверг, верно? Прививают возрастную группу от сорока до пятидесяти.

— Делают уколы?

— Иногда уколы, иногда собеседования с врачом. Извините, Геннадий Викторович, вы словно с луны свалились.

— И где это происходит? В больнице?

— Зачем в больнице? В пунктах оздоровления.

— Ты тоже туда ходишь?

— Позавчера была. — Девушка с гордостью продемонстрировала ему руку, испещренную синими точками, как бывает у наркоманов.

Спиридонов почувствовал желание выпить.

— У тебя водка есть?

Люся метнулась на кухню и через минуту вернулась с початой бутылкой и двумя чашками. Глазенки возбужденно блестели.

Выпив вместе с девушкой, Спиридонов продолжил расспросы.

— Родители у тебя работают?

— Раньше работали, пока завод не закрыли.

— На что же вы живете?

— Как на что? Талоны же нам дают. А водки вообще сколько хочешь. Мы хорошо живем. Раньше плохо жили, когда Масюта правил, коммуняка проклятый. Чуть голодом всех не уморил. Правильно сделали, что его укокошили.

— А теперь кто у вас голова?

Нежное Люсино личико осветилось вдохновенной улыбкой.

— Как кто? Монастырский Герасим Андреевич, благодетель наш. Спаси его Христос. Уж он-то в два счета навел порядок… Может, мне все же раздеться? Предки скоро явятся.

У Спиридонова в башке клинило, как при высоком давлении. Пришлось еще принять чарку. Люся от него не отставала.

— Скажи, дитя, ты со мной не шутишь? Не вешаешь дяденьке лапшу на уши?

— В каком смысле?

Чистый, ясный взгляд без всякого намека на интеллект. У кошки бывают такие глаза, особенно перед грозой.

— Регистрироваться я должен где?

— Как где? В центральном бюро эмигрантов. Там вам сразу сделают прививку.

— В Москву я могу от тебя позвонить?

— Конечно, можете, — хитрая, всезнающая гримаска. — Только вас не соединят.

— Почему?

— Как почему? В Москву звонят по спецдопуску, откуда он у меня.

— Значит, получается, звонить нельзя, а поехать на телепередачу можно? Что-то тут не вяжется.

— Можно поехать куда угодно, — терпеливо растолковала Люся. — У нас свободный город. Как вы не понимаете, Геннадий Викторович? У нас никто ничего не запрещает, потому что права человека превыше всего, — в ее голосе неожиданно зазвучали стальные нотки, хотя взгляд по-прежнему безмятежно лучился. — Вам любой ребенок объяснит. Езжай куда хочешь, звони хоть в Нью-Йорк, но, конечно, после особой прививки. Это для нашей же пользы, чтобы не заболеть. Некоторые боятся ее делать, а я рискнула. Теперь не жалею ни чуточки. Знаете, что мне подарили на передаче?

— Что?

Заговорщицки улыбаясь, достала из шкафа пластиковую коробочку, украшенную живописными сценками из мультиков о Микки-Маусе.

— Вот, нажмите кнопочку.

Спиридонов послушался, крышка коробочки отскочила — и оттуда вылетел огромный, коричневый член со всеми полагающимися причиндалами. Эффект был потрясающий, Геня испуганно отшатнулся. Девушка залилась звонким, мелодичным смехом.

— Чудо, да?! Настоящее чудо!

— Неплохая вещица, — пробормотал Спиридонов, чувствуя легкое недомогание в области печени. — А что это за особая прививка?

— Ну, когда надолго засыпаешь…

На прием к мэру Спиридонов попал без особых затруднений. Более того, у него сложилось впечатление, что его ждали. Он позвонил снизу в приемную, назвался и только начал излагать цель визита, как его прервал доброжелательный женский голос:

— Конечно, конечно… Подымайтесь на шестой этаж. Вам заказан пропуск. У вас есть какой-нибудь документ?

— Редакционное удостоверение.

— О-о, вполне достаточно.

По дороге в мэрию Люсе так и не удалось заманить его ни в один из пунктов прививки, несмотря на все ее старания.

— Как вы не понимаете, Геннадий Викторович! Для вас же будет лучше.

— Нет, — твердо отрезал Спиридонов. — Пусть мне будет хуже.

Кстати, эти самые пункты в городе были натыканы на каждом углу — невзрачные, серые вагончики с красной полосой поперек, он сначала решил, что это платные туалеты, и порадовался за федулинцев, имеющих возможность облегчаться в любую минуту. В Москве общественные сортиры — до сих пор проблема, одно из темных пятен проклятого прошлого.

По широким коридорам мэрии, устланным коврами, как и в любом учреждении подобного рода, сновали туда-сюда клерки с деланно озабоченными лицами, из-за массивных дверей, как из черных дыр, не доносилось ни звука, зато приятно сквозило ароматом свежезаваренного кофе. В просторной приемной навстречу Спиридонову поднялась пожилая женщина, по-спортивному подтянутая, в темном, в обтяжку, шерстяном костюме. Он привычно отметил, что, несмотря на возраст, она еще очень даже ничего: шерстяная ткань выгодно подчеркивала тугие формы.

— Проходите, пожалуйста, Герасим Андреевич ждет.

Как вор чует вора, так опытный газетчик всегда с одного взгляда определяет в большом начальнике единомышленника, с которым можно не стесняться, либо противника, которого следует разоблачить. Про Монастырского Спиридонов сразу решил: свой. Огромный, улыбчивый, с умным, коварным взглядом, с крепким рукопожатием, обтекаемый, как мыло, и непробиваемый, как танк, — притом ровесник, притом на шее крест, чего уж там, как поется в песне: милую узнаю по походке.

Ну и, разумеется, первая фраза, которая всегда — пароль.

— Искренне рад, искренне. — Монастырский увлек посетителя к низенькому журнальному столику. — Вы знаете, дорогой… э-э…

— Геннадий, просто Геннадий…

— Знаете, Гена, ваша газета для нас каждое утро как глоток кислорода.

Спиридонов присел в указанное кресло успокоенный. Ответно улыбнулся:

— Не совсем понятные у вас порядки, Герасим Андреевич. Зачем-то охранник у входа засветил мою пленку. Что за дела, ей-богу?

— Дуболомы, — сокрушенно-доверительно отозвался Монастырский. — Где их теперь нет. Одного заменишь, на его месте — два новых… Но с вашей «лейкой» — это моя вина. Не успел предупредить. Ничего, я сейчас разберусь.

С гневным лицом нажал какую-то кнопку, Спиридонов удивился: неужели действительно начнет разбираться с охранником? Влетела пожилая секретарша.

— Леонора Марковна, кофейку нам, пожалуйста, ну и все остальное. Ко мне — никого!

Женщина поклонилась и молча вышла.

— Как вы сказали ваша фамилия?

— Спиридонов.

— Ну как же, читал, читал… Перо отменное, поздравляю. И знаете, Спиридонов, я только в этом кресле по-настоящему ощутил, что такое для новой России пресса. И раньше, конечно, понимал, но когда окунулся… во все эти конюшни… Не только пятая власть, я бы сказал. Поводырь в царстве слепых, не меньше. Народ наш, будем откровенны, дик, суеверен и впечатлителен — без печатного слова… Вы надолго к нам в Федулинск?

Спиридонов стряхнул с себя оцепенение, накатившее, как облако на ясный день. Он не ожидал, что этот явный ловкач и пройдоха вдруг заговорит с ним, как с недоумком. Это его немного задело.

— На денек, не больше.

— По какому заданию, если не секрет?

— Хочу статью написать о вашем городе.

— Вообще статью? Или о чем-то конкретном?

— Еще не решил… Скорее всего, некий социологический очерк. Бывший город оборонщиков в условиях рынка. Социальная адаптация, система ориентиров — и все такое. Тема, конечно, не новая, но читатель кушает с удовольствием. Если добавить перчика.

— Перчика?.. Хотите совет?

— За тем и пришел. Кому как не вам…

Беседу прервала секретарша, вкатившая сервировочный столик на колесиках: кофейник, графинчик с чем-то желтым, тарелочки с легкими закусками, сладости.

— Ступай, милая, ступай, — добродушно пробасил Монастырский. — Мы уж сами как-нибудь похозяйничаем… — Когда ушла, продолжил: — Так вот совет. У нас выходит газетка «Свободный Федулинск». Не чета вашему «Вестнику», но там есть толковые ребята. А главное, архив. От и до. Исторические справки, новейшие исследования. Результаты самых последних предвыборных опросов. Думаю, это облегчит вашу задачу.

— Еще как облегчит, — согласился Спиридонов, принимая из рук мэра рюмку. — Но редакция заинтересована в свежачке. Хотелось бы поднести что-нибудь такое, чтобы с ног валило. Конкуренция огромная, читатель капризный, пресыщенный, вот мы и стараемся… Про вас слава вдет, Герасим Андреевич. Говорят, у вас даже зарплату иногда выплачивают. И пенсионеры, я поглядел, не шатаются стадом возле помоек.

— Действительно. — Взгляд мэра внезапно опустел и просветлел. — Даром хлеб налогоплательщиков не едим… Что касается помоек, мы их вообще ликвидировали. Как позорное явление.

— И чем же заменили? Реформа все-таки…

— Разумное распределение, уважаемый, разумное распределение излишков. Оказывается, если сильно захотеть, и при нашем скудном бюджете можно выкроить какие-то средства для бедноты, для неимущих. У нас с голода никто не помирает, как в иных местах. Не жируют, естественно, но и не помирают… Отведайте печенья, не побрезгуйте. Местного производства. Сколотили артель из бывших так называемых оборонщиков, подкинули им мучицы, дрожжец, так они такую фабрику развернули, вашему «Красному Октябрю» не угнаться. Люди у нас работящие, головастые, им только направление дать… Я всегда повторяю, из любого положения можно найти выход, если не заниматься маниловщиной. Мой предшественник никак этого не мог понять, потому и кончил печально.

— А что с ним случилось?

Монастырский игриво хихикнул.

— Анекдотическая история, право. Как раз в ночь после выборов увидел свои несчастные восемь процентов, с горя решил попариться в баньке, да там прямо на полке и угорел. Некоторые грешили на самоубийство, но я не верю. Какие причины? Полнокровный человек, ему шестидесяти не было, нет, не верю. Оставил большое семейство, дети, жены, дочку его я, правда, пристроил. Хорошая девочка, бойкая, образованная, без всяких комплексов. Кстати, могу познакомить. Она у нас вроде местной достопримечательности. Мы ее всем именитым гостям предлагаем для услуг. Уверяю, останетесь довольны.

Спиридонов, ощутив вторую волну странного, мозгового оцепенения, осушил рюмку коньяку.

— Все это, конечно, прекрасно, Герасим Андреевич, — и дочка, и кондитерская артель из оборонщиков, но, скажу откровенно, меня удивили некоторые аспекты федулинской жизни. Непонятные прививки, регистрации… Объясните, пожалуйста, что все это значит на самом деле?

Если он ожидал какой-то особой реакции, то ошибся. Монастырский поглядел на него с сочувствием.

— Уже наябедничали? Ах как у нас не умеют держать язык за зубами… Не берите в голову, дорогой мой. Чистая формальность, продиктованная необходимостью. У нас в прошлом году при, опять же, явном попустительстве покойного Масюты произошли неприятные события. Может, помните, средства информации оповещали. Фашистский путч, уличные беспорядки, короче, взрывоопасная ситуация.

— Как же, как же, — обрадовался Спиридонов. — Еще бы не помнить. Я был на похоронах Алихман-бека на Троекуровском кладбище. Внушительное зрелище. Серебряный катафалк, десять тысяч конной милиции. Телеграмма от президента. Убедительная имитация национальной трагедии. Вы, вероятно, хорошо знали покойного?

— Великий был человек, без сомнения. Сердобольный, совестливый, без всяких предрассудков, даром что горец по происхождению. На нем весь наш город стоял. Спонсор высшей пробы.

На лице мэра Спиридонов не заметил и тени иронии.

— Кажется, убийцу так и не нашли?

— Пока нет. Но найдем. Вопрос времени. Скорее всего, маньяк-одиночка. У нас есть конкретные подозреваемые.

Спиридонов, испросив разрешения, закурил. Пить и закусывать больше не хотелось. Даже кофе почему-то не лез в глотку. В голове постепенно укрепилась заполошная мысль: бежать! Да, надо поскорее покинуть этот город, и уж потом, из Москвы… Инстинкт никогда не обманывал Спиридонова: вокруг смердело паленым. У него осталось несколько вопросов, в том числе и о трупике младенца в газетном развале, но он уже понял, что с этим лощеным, приторно сладкоречивым верховным представителем федулинской элиты толковать бесполезно. И все же не удержался.

— Герасим Андреевич, простите мою назойливость, но я хочу вернуться к этой регистрации. Нельзя ли как-то ее избежать? Ведь, в сущности, я в городе проездом, на несколько часов…

Монастырский поднял на него глаза, в которых сверкнул ледок.

— Никак невозможно. Да и далась вам эта регистрация. Перед вашим приходом я связался с Рашидовым, он все устроит по гамбургскому счету. Заполните парочку бланков — и никаких хлопот.

— А прививка? Зачем мне прививка?

— Прививку тоже придется сделать. Понимаете ли, тут вопрос этики. Я сам делаю прививку раз в неделю. Любая поблажка, любое нарушение принципа неминуемо влияет на нравственный климат в обществе. Не хочется повторять прописные истины, вы их знаете не хуже меня. Массу убеждают не слова, как бы правильно они ни звучали, а личный пример руководителя. Я ничего не скрываю от народа, и он отвечает слепой любовью. Проблема — народ и власть — извечна. Возьмите того же покойного Масюту. Не скажу, чтобы он был законченным мерзавцем, нет, но частенько позволял себе то, что запрещалось другим. И его в конце концов раскусили. Какой бы ни был безумный народ, его нельзя обманывать слишком долго. И наоборот. Вы улавливаете мою мысль? В завтрашнем радиообращении я как раз хочу порассуждать на эту тему.

— Но принудительная прививка, — слабо возразил Спиридонов, — в каком-то смысле вступает в противоречие с конституцией, разве не так?

— Кто вам сказал, что принудительная?! В том-то и штука, что у нас никто никого ни к чему не принуждает. Не хватало нам тридцать седьмого года. Да пообщайтесь с людьми, они все сами расскажут. Свободный выбор масс — вот основной постулат демократии. А вы говорите, принудительная! Озадачили вы меня, голубчик…

Озадаченный, он нажал кнопку, глядя на Спиридонова с какой-то просветленной, детской обидой. Стремительно влетела секретарша.

— Проводите господина журналиста, Леонора Марковна, — обратился к ней Монастырский. — Не сложился у нас разговор.

— Почему же не сложился, — возразил Спиридонов, со страхом вглядываясь в окончательно, как по волшебству, остекленевшее лицо мэра. — Вы мне очень помогли, спасибо.

— Не с добрым сердцем вы к нам завернули, голубчик. Камень прячете за пазухой, а зря. У нас секретов нету. Уведи его, Лера!

Секретарша потянула Спиридонова за рукав, что-то прошептала на ухо: он не понял. Завороженный, поплелся за ней, от двери оглянулся. Монастырский стоял посреди кабинета, задумчиво чесал пятерней за пазухой.

В приемной секретарша ему попеняла:

— Расстроили вы Герасима Андреевича, нехорошо это, не по-божески.

— Но чем, чем?!

— Вам виднее… К нам всякие наезжают. Да все норовят с подковыркой, с претензиями. А вы лучше подумали бы, какой он человек. В одиночку такой воз на себе тянет. Нет бы просто посочувствовать, уважение оказать. Куда там! У каждого своя гордыня. Вот и рвут ему, сердечному, душу на куски.

Спиридонов еле выбрался в коридор, беспомощно огляделся. Тихо, просторно, ковры и плотно закрытые двери.

Он уже знал, что делать. На лифте спустился до второго этажа и прошел по коридору, пока не уперся в туалет. Вошел внутрь: мрамор и инкрустация. Кабинки со шторками. Розово-снежные унитазы, как гвардейцы в строю. И высокое окно — о, удача! — с полураспахнутой рамой.

Выглянул — можно спуститься, хотя есть риск покалечиться. Но выбора нет. Он был уверен, что на выходе из здания его обязательно перехватят. Откуда взялась уверенность, объяснить бы не смог: опять действовала безошибочная интуиция журналиста, которую можно сравнить разве что с чутьем висельника.

Преодолевая робость, растянулся на подоконнике, как черепаха, достал правой рукой до перекладины пожарной лестницы, оттолкнулся, повис, ударясь коленкой о железную стойку. Потом еще боком приложился. Но это все мелочи. Откуда-то и ловкость взялась. Через минуту твердо стоял на асфальте. Вздохнул с облегчением, но, оказывается, рано.

Из-за угла дома показались двое мужчин среднего роста и неприятной наружности. Род их занятий выдавали походка и скошенные затылки, а также проникновенно светящиеся глаза.

— Ишь какой прыткий, — восхитился один. — Прямо акробат.

— С утра рыщет по городу, — сказал второй, — а мы за ним, за пидором, гоняйся.

— Господа, тут какое-то недоразумение, — попытался отговориться Спиридонов. — Наверное, вы меня с кем-то спутали.

— Обезьяна московская, — удивились оба сразу, — а разговаривает.

После этого он получил удар в солнечное сплетение, который поставил его на колени. Били его недолго и как-то нехотя. Пока он приходил в себя после очередного пинка, покуривали и обменивались репликами.

— Тучка подозрительная, — говорил один. — Как бы дождик не натянуло к вечеру.

— Вряд ли, — отвечал другой. — По радио передавали — без осадков.

Потом кто-нибудь небрежно осаживал его пару раз ботинком по почкам. Спиридонова, как каждого уважающего себя репортера, били в жизни часто, и он отлично понимал, что ему делают профилактическое внушение, а вовсе не хотят убить. На всякий случай после каждого пинка он делал вид, что вырубился. Открыв глаза, нудил одно и то же:

— За что, братцы? Если деньги нужны, они в правом кармане.

Вскоре подкатил милицейский рафик. Спиридонова подняли за руки, за ноги и швырнули в салон.


Глава 3

Рашидов оказал ему честь — лично снял показания. Он был громоздок, улыбчив, с белыми, яркими зубами, с луноликим, смуглым лицом, вместо глаз плавали вокруг массивной носяры два непроницаемых нефтяных озерка. Людей с такой убедительной внешностью Спиридонов раньше не встречал, но по-прежнему лелеял план побега и спасения. Живучесть российских независимых журналистов поразительна, и кажется, Рашидов об этом догадывался.

— Что же ты, вошик поганый, — спросил он с многообещающей ухмылкой, — родину не любишь?

— Почему не люблю? — Спиридонова перед тем, как доставить в кабинет, ополоснули в душе и почистили. — И родину люблю, и всегда был законопослушен. Справки навести легче легкого. Пожалуйста, вот все мои телефоны. Позвоните в газету. Или вот, если угодно, сотрудник ФСБ. Или вот, прокурора. А вот, администрация президента. Уверен, вы получите самые надежные рекомендации, и наше маленькое недоразумение разъяснится к обоюдному удовольствию.

— Недоразумением было, — сказал наставительно Рашидов, — когда ты полез, вонючка, к нам в город с бомбой в кармане.

Спиридонов понял, что маразм крепчает, — и затих, бессильно поникнув на стуле.

В комнату вбежал худенький невзрачный господинчик с кожаным чемоданом и за три минуты ловко снял у него отпечатки пальцев. Даже протер ему подушечки ваткой со спиртом. Кивнул Рашидову — и исчез, как тень.

— Знаешь, кто я? — спросил Рашидов.

— Полагаю, вы представляете местную безопасность? Зовут вас Георгий Иванович, я на табличке прочитал.

— Глазастый… А тебя как зовут? Не по фальшивой ксиве, а в натуре. Как тебя мать с отцом звали. Или у тебя их не было?

— Почему не было? Они и сейчас есть. Вот, пожалуйста, телефончик…

— Да ты что же, сучонок, — психанул Рашидов, но видно было, что понарошку, — дразнишь меня, что ли? Что ты с этими телефончиками меня достаешь? Неужто думаешь, я на всякую газетную шваль буду тратить драгоценное время? Да ты сам скоро так запоешь, как на Страшном суде не поют. Значит, решил в свою вонючую газетку компромат подобрать?

— Никоим образом, Георгий Иванович, никоим образом. Приехал исключительно за позитивным материалом. С целью восславить, распространить, так сказать, передовой опыт рыночных реформ.

Рашидов долго смотрел на него молча, как бы прикидывая, в какое место пнуть: в нефтяных глазах-озерках затеплились желтые огоньки.

— Похоже, гаденыш, ты до сих пор не понял, в какую историю влип.

— Действительно, я в некотором недоумении. Какая-то зловещая чехарда, в которой нет логики. Но я…

— Кто тебя послал, тварь?! — рявкнул Рашидов. — Или тебе очную ставку сделать?

— Какую очную ставку? — Спиридонов старался вести нормальный разговор, но каждая клеточка его тела трепетала от ужаса.

— Ах, какую! — Рашидов нагнулся над селектором: — Приведите Гребанюка!

— Ну ничего, падаль, — сказал Спиридонову, — сейчас завертишься.

Двое прислужников ввели в комнату странное человекоподобное существо: лохматое, сгорбленное, тяжело передвигающееся на кривых ногах, с толстыми ручищами почти до пола, с лицом, до бровей поросшим рыжеватой шерстью, сквозь которую ехидно проблескивали два глазных буравчика. Остановившись посреди кабинета, поддерживаемое с боков, существо описало своими глазками, как фонариками, несколько кругов, пока не уперлось взглядом в Рашидова.

— Хорош красавец, а! — с искренним восхищением воскликнул Рашидов и, подойдя к существу, ощупал его плечи, кулаком постучал по горбатой спине, словно по деревянной бочке. — Мышцы как у орангутана. Сталь. Знаешь, кто это, писатель?

— Не имею чести, — дрогнувшим голосом ответил Спиридонов. — Первый раз вижу.

— Наглядишься, когда вместе в камеру посадим. Это наш местный маньяк и вампир Гребанюк. За ним ровно сорок жертв, в основном, представь себе, молодые девушки. Но и мальчиками, вроде тебя, он не брезгует. Намаялись с ним, пока отловили. Любишь человечинку, Витя?

Существо утробно заурчало, но слов Спиридонов не разобрал.

— Не гляди, что с виду дикий, — повернулся к задержанному Рашидов. — Мы экспертизу делали, у него умишко как раз на уровне столичного писаки. Сейчас сам увидишь… Скажи-ка, Витюша, вот этого хорька, который на стуле, узнаешь?

— Ага, — просипело существо, даже не взглянув в сторону Спиридонова.

— Вместе девок потрошили?

— Ага! — еще радостнее отозвалось существо.

— Ах ты, моя прелесть, — похвалил чудовище Рашидов. — Ну на палец, пососи немного. Только гляди, не кусай, как в прошлый раз. Накажу.

Счастливо сопя, существо ухватило толстыми губами палец Рашидова и зачмокало, словно младенец, получивший соску.

— Ладно, будет с тебя. — Рашидов брезгливо вытер палец о штаны. — Уведите скотину…

— Так-то, вошик столичный, — Рашидов удовлетворенно улыбался. — Как видишь, стопроцентный свидетель. Мечта прокурора. И у нас таких сколько хочешь. Но это все юридические тонкости для соблюдения закона. Никакого суда, конечно, не потребуется. Витя тебя за один вечер схрумкает и косточек не оставит. Чрезвычайно некрасивая, унизительная смерть. Ты сам-то хоть это понимаешь?

— Что вы от меня хотите?! — У Спиридонова на лбу выступила испарина. Волосатик произвел на него неизгладимое впечатление. — Объясните толком! Я же не против сотрудничества.

— Кому нужно твое сотрудничество, ничтожество.

— Что же вам нужно?

Рашидов оценивающе на него посмотрел, огоньки в нефтяных озерцах потухли.

— Пожалуй, уже ничего. Ты и вправду пустой. У тебя, увы, нечего взять. Обыкновенная залетная пташка. Коготки подкорнаем — и лети на волю.

Тон его смягчился, но Спиридонов облегчения не почувствовал. Смутило замечание о коготках.

— Я рад, Георгий Иванович, что ваши подозрения развеялись. Поверьте, постараюсь быть вам полезным. — Спиридонов достал фирменный блокнот в сафьяновом переплете, изобразил величайшее внимание, не меньшее, как если бы сидел в гостях у банкира. — У меня уже и название для статьи как-то незаметно родилось. «Счастливый город, которым управляют профессионалы». Может быть, немного длинновато, но суть отражает. Вы не находите?

— Ишь какое у вас, поганцев, недержание речи. — Рашидов перебрался за стол и оттуда холодно наблюдал за Спиридоновым. — Зу-зу-зу, зу-зу-зу, — как комарик, когда поймаешь… Никакой статьи не будет, дурашка ты мой.

— Как угодно. — Спиридонов с готовностью спрятал блокнот. — Настаивать не имею права. Хотелось сделать приятное, в виде рекламы, так сказать…

— Пшел прочь, — сквозь зубы процедил Рашидов. Как подброшенный пружиной, Спиридонов сорвался со стула и ринулся к двери, забыв попрощаться. В коридоре его перехватили двое молодцов, кажется, те же самые, которые приводили вампира Витю.

— Куда вы меня, хлопцы? — Спиридонов слабо затрепыхался в железных тисках их рук.

— На прививку, милок, на прививку, — объяснили ему.


…Внутри вагончика как в отсеке тифозного барака. Услужливая память почему-то подсказала Спиридонову именно эту прихотливую ассоциацию. Кадры старинной кинохроники: полуголые люди вповалку на соломе, бредят, помирают, водицы просят. Здесь: замызганный лежак, металлический столик, привинченный к полу, и здоровенная, хмурая бабища в кожаном фартуке. Бьющий в ноздри, острый ацетоновый запах.

Бабка пробасила:

— Садись, страдалец, анкетку заполним.

Окошко зарешеченное, не выпрыгнешь, да и на улице стерегут два бугая. Спиридонов чувствовал, что шансов остаться в нормальной реальности, а не в той, которая творилась в Федулинске, у него все меньше. Машинально отвечая на вопросы полупьяной бабки, мучительно размышлял, что еще можно предпринять для собственного спасения. Как выскользнуть из разверзшейся перед ним трясины безумия? Похоже, что никак.

— Вес?

— Восемьдесят килограммов.

— Какая по счету инъекция?

— Первая.

— Скоко за день выпиваешь спиртного?

— Когда как.

Бабка медленно, высунув язык, скрипела пером по разграфленной бумажке. Спиридонова озарило.

— Хозяюшка, давай договоримся. Я тебе соточку подкину, а ты пустышку влепишь. Зачем мне прививка, я же здоровый. А тебе денежки пригодятся. Гостинцев накупишь.

Бабкины глаза алчно сверкнули.

— Это можно. Почему нет? Пустышку так пустышку. Токо ты не проговорись никому. Давай денежки.

Протянул ей сотенную купюру с портретом американского президента, бабка приняла ее с поклоном и сунула под фартук.

— Ну чего, теперь ложися вон туда.

Спиридонов прилег на грязный лежак, задрал рукав, бабка покачала головой.

— Не-е, светик мой, так не пойдет. Шприц большой, в руку не попаду. Заголяй жопочку.

С трепетом он следил, как бабка трясущимися руками набрала розоватой жидкости из литровой банки. По виду — вроде марганцовка.

— Пустышка? — уточнил он.

— Не сомневайся. Самая она и есть.

Вонзила иглу, как штык в землю. От неожиданности Спиридонов взвизгнул, но буквально через минуту, под ласковые пришептывания бабки, по телу потекли горячие токи и голова сладко закружилась.

— Ну вот, — успокаивающе текло в уши, — было бы чего бояться. Для твоей же пользы, сынок. Не ты первый, не ты последний. Пустышка — она и есть пустышка…

Очухался в светлой городской комнате, на диване. Ноги прикрыты клетчатым шотландским пледом, у окна с вязанием в руках девица Люська. Не подавая знака, что очнулся, Спиридонов прислушался к себе. Нигде ничего не болело, на душе — тишина. Состояние просветленное, можно сказать, радужное. Память в полном порядке, весь чудной сегодняшний день, со всеми деталями стоит перед глазами, но строй мыслей поразительно изменился. С удивлением он осознал, что беспричинно улыбается, как младенец поутру. Таких безмятежных пробуждений с ним не случалось, наверное, целый век.

— Люсенька, — окликнул девушку. — Мы у тебя дома?

Девушка ему улыбнулась, но вязание не отложила.

— Ага. Где же еще?

— Кто там за стенкой шебуршится?

— Папаня с маманей чай пьют.

— Чего-то голоса громкие. Ругаются, что ли?

Люся хихикнула:

— Ну ты даешь, Геннадий Викторович. Да они песню разучивают. Им завтра на митинге выступать.

— Вот оно что. — Спиридонов потянулся под пледом, понежился. — А что за митинг?

— Какая разница. Они же общественники… Выспался?

— Еще как!.. Кстати, как я здесь очутился? Чего-то у меня тут маленький провал.

— Пришел, позвонил, как все приходят. — Девушка перестала вязать. — Сказал, поживешь немного… Ты не голодный?

— Подожди… Я сказал, поживу у тебя? А родители не возражают?

— Чего им возражать? Ты же прикомандированный. За тебя дополнительный паек пойдет… Побаловаться не хочешь?

— Пока нет… А чайку бы, пожалуй, попил.

— Тогда вставай.

Вышли в соседнюю комнату, и Люся познакомила его с родителями, которые очень Спиридонову понравились. От них, как и от Люси, тянуло каким-то необъяснимым умиротворением. Отец, крепкий еще мужчина с невыразительным лицом научного работника, пожал ему руку, спросил:

— Куревом не богат?

Спиридонов достал из пиджака смятую пачку «Кэмела», где еще осталось с пяток сигарет.

— О-о, — удивился отец. — Солидно. Давай одну пока подымим, чтобы на вечер хватило.

Люсина матушка, цветущая женщина средних лет, с черными, чрезмерно яркими на бледном лице бровями и с безмятежными глазами-незабудками, пригласила за стол, налила Спиридонову в чашку кипятку без заварки. Объяснила смущенно:

— Извините, Гена, и сахарку нет. Нынче талоны не отоваривали.

— Врет она все, — вступил отец. — Были талоны, да мы их на чекушку выменяли. А чекушку уже выпили, не знали, что гость придет. Я тебе, Гена, оставил бы глоточек. Я нынешнюю молодежь уважаю и приветствую. И знаешь, за что?

— Хотелось бы знать.

— Посуди сам. Мы оборонку строили, американцам пыль в глаза пускали, и ничего у нас не было, кроме худой обувки. А вы, молодежь, ничего не строили, нигде не работали, зато все у вас есть, чего душа пожелает. Причем наилучшего образца. Как же за это не уважать. Верно, мать?

Женщина испуганно покосилась на окно, но тут же заулыбалась, расцвела. Махнула рукой на мужа.

— А-а, кто тебя только слушает, пустобреха. — Покопалась в фартуке и положила на блюдце рядом со Спиридоновым белую сушку в маковой росе. — Покушай, Гена, сушка свежая, бабаевская. Для внучонка берегла, да когда-то он еще явится.

— Когда Люська родит, тогда и явится, — ликующе прогрохотал папаня.

У Спиридонова слезы выступили на глаза от умиления. Давно ему не было так хорошо и покойно. Милые, незамысловатые, беззлобные люди. Синий абажур. Прелестная девушка. На всех лицах одинаковое выражение нездешней мудрости и доброты. «Господи милостивый, — подумал Спиридонов. — Какое же счастье подвалило. И за какие заслуги?»

В незатейливой болтовне скоротали незаметно часок, потом Люся вдруг заспешила:

— Пойдем, Гена, пойдем скорее, а то корчму закроют.

Он не стал расспрашивать, какую корчму закроют и почему им надо туда спешить, молча потянулся за ней на улицу. Там было полно народу, будто весь город совершал моцион. Прелестны подмосковные летние вечера, окутанные сиреневой дымкой заката. Есть в них волшебная нота, заставляющая разом забыть о тяготах минувшего дня. И опять у Спиридонова возникло ощущение, что он вернулся в очаровательные времена полузабытого детства. Все встречные им улыбались, и в этом не было ничего необычного, Спиридонов тоже улыбался в ответ, ему казалось, некоторые лица он узнает. Вон та старушка сголубоглазой внучкой в сером балахончике, вот тот милый юноша с гитарой… На мгновение мелькнула мысль, что надо бы все же позвонить в редакцию, сообщить, что задерживается на неопределенный срок, но это, конечно, не к спеху… На одном из переходов их окружила веселая стайка молодежи. Высокий, румяный парень в линялой ковбойке схватил Люсю в охапку и предложил прогуляться в кустики, но девушка, смеясь, вырвалась и звонко шлепнула его по спине. Гордо сказала: «Отвали, сморчок, я сегодня занятая!» Парень церемонно извинился перед Спиридоновым и вместе со всей компанией свернул в ольховые заросли, откуда доносились характерные повизгивания совокупляющихся пар.

Боже мой, растроганно думал Спиридонов, как же все патриархально, невинно, чисто. Неужто это не сон?!

Из дверей двухэтажного особняка вытягивалась на улицу гомонящая очередь. Спиридонов с Люсей пристроились в конец. На фасаде две вывески: на одной кумачовый лозунг: «Только свобода делает человека сытым», на другой название заведения: корчма «У Максима».

Люся осведомилась у пожилого господина в очках на нитяных дужках:

— Чем сегодня кормят, приятель?

Господин плотоядно облизнулся.

— Гороховый суп с телячьими ножками. Чувствуете, какой аромат?

Спиридонов с готовностью принюхался: вонь ядреная, густая, как из подожженной помойки. Его качнуло, и то — с утра, кроме белой сушки, во рту ничего не держал. Люся заботливо подхватила его под руку, шепнула в ухо:

— На раздаче скажешь, что новенький. Может, косточку положат.

— Хорошо бы! — глупо ухмыльнулся Спиридонов.


Глава 4

На четвертый день пути поднялись к Святым пещерам. На ночь расположились на узкой каменистой площадке, под вековыми, с кронами в небесах, могучими соснами. Из жердей и сосновых лап соорудили навес, запалили костерок.

В котелке тушилось варево из свежей зайчатины, пшенки и овощей — жаркое «по-монастырски», — Ирина помешивала его гладко оструганным черепком, пробовала на вкус — готово ли? Егорка сидел чуть поодаль на поваленном стволе, мечтал о чем-то, глядя на причудливую панораму: мглистое редколесье, отливающие серебром проплешины сопок. В мирном пейзаже ему чудилась тяжесть, хотя взгляду открывалась спокойная, полусонная тишь. Тепло костерка облизывало щеки.

Федор Игнатьевич куда-то отлучился, сказав, что вернется аккурат к ужину.

— Тебе не кажется, Егорушка, — спросила Ирина, — что старик окончательно спятил?

— Почему?

— Куда он, по-твоему, поперся на ночь глядя?

— Мало ли, — Егорка пришлепнул комара на лбу. — Нам с тобой его пути неведомы.

Ирина поворошила палкой в костре, вспыхнул багряный фейерверк.

— Чудные вы оба, что ты, что он, — ее голос звучал мягко, завораживал. — Живете, будто вам ничего не надо. Ему, может, и не надо, но ты, Егорка… Неужели не хочется сбежать отсюда?

Этот разговор она заводила не первый раз, дразнила, сулила неведомые утехи, задевала потаенные струны в его настороженной душе.

— Куда я должен бежать? — отозвался он, предугадывая ответ. Ирина оживилась, обернулась к нему улыбающимся лицом. В походе она совершенно переменилась, от ее дерзости, заносчивости не осталось и следа. Все распоряжения Жакина выполняла покорно и с какой-то веселой охотой. Деликатная, предупредительная, заботливая — сама доброта. Ни разу не капризничала, не жаловалась ни на что. Рука у нее почти зажила.

— Не выдашь старику?

— Не выдам.

— Ой, Егорушка, какой же ты еще пацан! И ничегошеньки о жизни не понимаешь. Да разве для того человек родится, чтобы грязь ногами месить? А ты живешь в глуши, к пню старому притулился, света не видишь — и рад до смерти. Чему, Егорушка? Чем он тебе губы намазал? Какую порчу навел?

— Мне хорошо с ним, спокойно. Он добру учит.

— Покоя ищешь? В свои двадцать годочков? Не верю! Очнись, Егорушка. Ты же сокол, не воробушек серенький. Что с тобой? Вижу, как смотришь, съесть готов, а дотронуться боишься. Почему? Я же не кусаюсь.

Егорка чуток покраснел в темноте. Женщина от костра перебралась к нему поближе, зашептала, словно в горячке:

— Сокол сизокрылый, давай вместе улетим… Не пожалеешь, родненький. Ты еще не знаешь, какая я. Все на свете забудешь, и про папочку, и про мамочку… Старик твой большие деньги имеет, сокровища несметные. Ему они ни к чему, а нам пригодятся. По Европе прокатимся на золотой колеснице, в Америку умчимся, в Африку, в Японию, все повидаем, везде погуляем. Так гульнем, что помирать не страшно. С деньгами, Егорушка, весь мир в кармане.

— Да я в принципе не против. Попутешествовать, конечно, неплохо бы.

— Старик убить меня хочет, потому потащил за собой. Ведь ты не дашь меня убить?

— Перестань, Ира. Хотел бы убить, давно бы убил.

— Ты его не понял, Егорушка. Он садист. Ему нравится овечку выгуливать, наблюдать, как она бекает перед смертью, ничего худого не чуя. Они все такие. Уж я нагляделась, привел Господь. Бандюки проклятые! Он с виду елейный, благостный, а пальцы на горле держит. Вон, пощупай, синяки какие, — потянулась к Егорке грудью, жарким телом, и он привычно сомлел. Все ее уловки видел, но всякий раз поддавался, подыгрывал, сладко было поддаваться. Но от последней близости что-то его останавливало, уклоняло, мешало впиться в ждущую, желанную плоть, погрузиться в нее с головой. Так голодный едок, уже занеся вилку над тарелкой, вдруг замечает какую-то подозрительную плесень и мешкает, робеет. Не отрава ли?

Отодвинулась с горьким вздохом.

— Что же ты за чурбан такой бесчувственный! — попеняла беззлобно. — Я же вижу, что хочешь. Вон как весь набух. Может, пособить тебе, Егорушка? Может, я у тебя первая?

— Гляди, Ирина, подгорит жаркое.

Неподалеку громыхнуло, камень покатился в пропасть. Жакин возвращался, нарочно шумел, чтобы не застать их врасплох. Вскоре возник из черных кустов, будто сотканный из вечернего прохладного воздуха. Подошел к костру, высокий, сутулый, легкий, с палкой-посохом в руке.

Ирина враз засуетилась, подала миски, кружки. Порезала буханку на досточке.

— Может, с устатку чарку примете, Федор Игнатьевич? — пропела игриво.

— У тебя есть она, эта чарка?

— У меня-то нету, а у вас в рюкзаке вроде булькала.

— Завидный слух у тебя, девушка.

— Не только слух, Федор Игнатьевич.

Как обычно при Жакине, она совершенно перестала обращать внимание на Егорку, будто бы он превратился в невидимку. Зато с дедом они пикировались без устали. Причем Егорка не всегда понимал, кто из них кого подначивает.

Жакин, неожиданно поддавшись, откупорил заветную фляжку с ядреной облепиховой настойкой, разлил по трем кружкам.

— Что ж, под зайчатину не грех и по глоточку.

Ужинали под чистым небесным сиянием. В два счета опростали котелок. Потом неспешно чаевничали. Гулкая тишина предгорья и сосновая благодать томили сердца несбыточным упованием.

Ирина прикурила от головешки.

— Чудо, — потянулась истомно. — Луна, гляньте, как сковородка с яишенкой. Так бы и сидела целый век. Возьмите в служанки, Жакин. Буду вас с Егорушкой обстирывать, пищу готовить.

— Повариха ты знатная, — согласился Жакин. — Почему не взять. А, Егорка?

— Вам виднее, Федор Игнатьевич.

— Правда, придется ножи и топоры прятать. А то как бы она нас с тобой впотьмах с курями не перепутала. Городская все же девушка, много озорства на уме.

Ирина еле боролась со сном. И это было странно, хотя Егорка догадывался о причине. Старик без сонного снадобья в лес не ходил.

— Как не стыдно, — вяло упрекнула Ирина. — Сто раз объяснила, силком злодеи взяли в оборот. Покаялась, можно сказать. Неужто у вас ни к кому веры нету?

— Не в людей надо верить, девушка, а токма в Господа Иисуса.

— По-вашему, получается, все вокруг подонки? Так, что ли?

— Необязательно все. Однако нормальные граждане за чужими деньгами по свету не гоняются.

— С вами спорить, Федор Игнатьевич… уж лучше лягу. Чего-то вроде уморилась я, не пойму от чего.

— Ложись, девушка, дело житейское. По крайней мере, никому во сне зла не причинишь.

Ирина не дослушала, склонила на грудь бедовую головку, повалилась на бок. Жакин с Егоркой перенесли ее на лапник, укрыли сверху брезентовым плащом, под голову подложили толстую ветку. Обошлись, как с королевой.

— Удивительная женщина, — восхищенно заметил Егорка. — Зовет в кругосветное путешествие. Неземное счастье обещает.

— За мои денежки, конечно?

— Сказала, у вас их много, а вам они ни к чему.

— Это еще что, — загорелся Жакин. — Я тебе сейчас покажу, какие у нее для путешествия запасы приготовлены.

Из Ирининого рюкзака, с самого дна выудил коробочку с ампулами, шприцы, а также стеклянную баночку размером с майонезную, с туго завинченной пластмассовой крышкой.

— Наркота? — спросил Егорка.

— В ампулах пенициллин. А вот это, — Жакин бережно отвинтил крышку с пузырька, понюхал издалека, не поднося к лицу, — это, брат, замечательная вещь, избавляет разом от всех болезней.

— Женьшень?

— Намного лучше. Одна капля — и человек на небесах. Причем безо всяких осложнений и мук. «Змеиный коготь» называется. Цены нет этому яду. По всей тайге, может, три человека осталось, кои знают, как его делать. А без меня только двое. Если же не считать Ваню Сикорского с Гремучей заимки, который в реке утоп, тогда, кроме меня, один Гриня Муравей его сумеет приготовить. Но Грине за сто лет, и где он прячется, никому не ведомо.

— Откуда же у Ириши пузырек?

— Из старых запасов. Таких пузырьков мало, видишь, стекло особого литья. Свет не пропускает и молотком его не расшибешь. Хорошее стекло, качественное. У меня тоже такой есть. Как к ней попал, самому бы знать хотелось. Да она правды не скажет. Она из тех, что правду не умеют говорить. Если у нее правда сорвется с языка, дамочка может помереть враз. Как от аллергического шока.

Егорка насупился.

— Мне кажется, Федор Игнатьевич, вы слишком строга к ней. В сущности, Ириша несчастная женщина. Одна ведь борется со всем миром.

— Ох, Егорка, не пускай ее в сердце. Не заметишь, как ужалит. Гадюка тоже в одиночку ползает.

У Егорки душа зашлась в печали, но спорить он не стал, потому что понимал, учитель прав, как всегда.

— Она пожирательница, — добавил Жакин. — Ее можно только в мешке носить, на волю пускать нельзя.

— Зачем ей этот яд?

— Спроси, когда проснется… Ну что, пошли? Луна уж высоко.

По непролазным дебрям Жакин ходил, как по половицам, Егорка еле за ним поспевал, хотя за год, за два обвыкся с местностью. Жакин мало того, что шел быстро, вдобавок таял, исчезал в темноте, словно оживший куст, — ни шороха, ни силуэта, — а это великое искусство. Егорка тянулся за ним изо всех сил и жалел, что Гирей остался дома, сторожить хозяйство. Собака часто его выручала в таких ночных походах. Споткнешься, обязательно окажется рядом, посопит, ткнется теплым носом в руку: дескать, не робей, парень, я здесь.

Иногда Егорка ощущал с могучим псом кровное родство и с удивлением думал, что, пожалуй, у него не было ближе существа на земле. Из всех тайн, открывшихся ему, это была, возможно, самая важная. Всепоглощающее слияние земных материй. Умный пес, человек, ночь, деревья, вода и звезды в небе — все едино, все волшебно перетекает из одного в другое и внятно для чуткого слуха. Магия незримых энергий, уловленная ушной раковиной, сулящая блаженство. И тут же, рядом — ужас небытия. Будто ось всех земных тягот проходит через мозжечок. Егорка долго таился, но однажды рассказал Жакину об этих острых, изнуряющих ощущениях, и тот сразу его понял. Посмотрел как-то чудно, вроде даже со слезой, как прежде не смотрел, проворчал: «Эх, сынок, рановато матереешь… Ничего… Только помни всегда, кому много дано, с того спросится вдесятеро…» Если бы кто услышал тот их разговор, мог подумать: рехнулись оба, и старый и малый…

В первых рассветных блестках, перейдя вброд мелководную Сагру, очутились в пихтовой роще, где между стволами еще стояла синильная мгла, и оттуда поднялись на округлую, будто выровненную богатырским плугом площадку, поросшую облепиховым кустом. Сверху открывался совершенно чарующий вид, аж сердце у Егорки оборвалось от восторга. Он почувствовал себя птицей, воспарившей в предрассветном серебре над лесным простором, а за спиной вздымалась прочерченная до горизонта горная гряда, казалось, грозившая обрушиться на голову неосторожного путника водопадом камней. Почти молитвенная картина, и Жакин терпеливо подождал, пока юноша свыкнется с ней.

Неподалеку темнела расселина в скальном уступе. Туда Жакин и позвал Егорку. Вход в пещеру загораживал массивный, в три человеческих роста валун, который на первый взгляд невозможно сдвинуть и башенным краном.

Жакин вытянул из кустов две длинные жерди, потемневшие от влага, но прочные, как железные, поочередно вставил их в какие-то одному ему видимые отверстия и велел Егорке давить по его команде. Но прежде, чем давить, он еще довольно долго копался под валуном, расчищая пространство для маневра, выгораживая понятную лишь ему границу. Целую кучу камней накидал позади себя.

Когда уперлись и Жакин просипел: «Давай!» — Егорка напрягся до стона в жилах и чуть не упал, когда валун, мягко хрустнув днищем, развернулся на оси и пополз в сторону, как корабль, сошедший со стапеля. Открылся низкий (в полметра?) лаз в пещеру, точно волчья нора. Жакин сказал:

— Не слишком я тебя откормил? Пролезешь?

Пролезли оба — Жакин первый, Егорка следом. Дальше поползли по каменной трубе, но не впотьмах, Жакин посвечивал фонарем. Не успел Егорка как следует коленки ободрать, лаз расширился, а потом они и вовсе встали в полный рост. Воздух в пещере спертый, душный, а тишина такая, хоть песню пой. Изредка капля упадет, как гром грянет. Жакин скользнул лучом по блестящим стенам и в одном месте метнулась вверх хлесткая, как кнутик, прозрачная змейка. Егорка подумал, что очутись он тут один, мог бы и оробеть невзначай, но рядом с учителем, он давно это понял, и в могиле не страх.

— Осторожнее, — предупредил Жакин. — Под ноги гляди. Камешки острые, что стекло.

Из одного каменного склепа по второму лазу-трубе переползли в следующий, а после еще в один. Егорка прикинул, от входа удалились уже метров на двадцать, но ни о чем не спрашивал, сопел в две дырки. Сопеть пришлось натурально, воздуха не хватало. Из третьей комнаты, где тоже стояли не сгибаясь, дальше ходу не было. Зато в углу — куча тряпок, и воняло чем-то кислым. Жакин отдал фонарик Егорке, разбросал прогнившую ветошь и очистил железную крышку, вмурованную прямо в камень. Из крышки торчал железный крючок, наподобие раздвоенной антенны. Жакин чего-то покрутил, потянул, выругался сквозь зубы.

— Не-е, давай ты, Егорушка. У меня пальцы склизкие.

— А чего делать? Дергать, что ли?

— Усики разведи, вот так, влево и вправо, коленкой сюда, а руками потихонечку тяни, не резко.

Хитроумный запор поддался Егорке со второй попытки, но при этом он содрал кожу с пальцев.

Крышка отъехала в сторону, Жакин посветил внутрь, и глазам Егорки открылись сокровища. Электрический луч матово отразился на выпуклых бочках золотых чаш, утонул в груде драгоценных камней, вырвал из мрака чей-то насупленный взгляд под костяными рогами.

— Круто, — одобрил Егорка. — Непонятно, как это устроили.

— Что устроили?

— Да вот этот железный тайник… Тут же инструменты особенные нужны. Не отверткой же пол расковыряли. А ящик этот? Он же шире лаза. Как же его сюда впихнули?

— И это все?

— Что — все, Федор Игнатьевич?

— Неинтересно, на сколько тут добра?

— Так оно же не мое. Какое мне дело?

Жакин загреб горсть камушков с поверхности, сунул в карман.

— Ладно, задвигай плиту, пошли на волю. Сыро тут, и воздух тяжелый. Недолго насморк схлопотать…

На обратном пути к стоянке им хватило времени, и Федор Игнатьевич рассказал юноше, откуда взялся ящик с сокровищами. Под его присмотром несколько таких тайников в горах, он их все собирался показать Егору. По нынешним временам ему некому их передать, а унести богатство в могилу он не имеет права.

Жакин взваливал на мальчика непомерный груз, но другого выхода нет. Приходилось спешить, потому что те, что должны были принять у него казну, сгинули прежде срока, и, судя по всему, к нему тоже подбирается нечистый.

Егорка в очередной раз споткнулся, хотя они шли по светлому, утреннему лесу.

— Понимаю, — сказал он. — Сокровища графа Монте-Кристо на русский лад. Но я тут при чем?

Жакин ответил:

— Одни от денег дуреют, другие к ним равнодушны. Первых великое множество, других очень мало, единицы. Это хранители. Не только денег, но всего прочего, что осталось святого. Ты тоже будешь хранителем, когда перебесишься возрастом. Только я уж того не застану. Но это не беда. Мое дело — передать ценности. Остальное меня не касается.

— Общак воровской?

— Как хочешь думай. Сейчас это пустой разговор.

По тону старика Егорка понял, что расспрашивать бесполезно, но все же заметил:

— Зачем мне ваша казна, Федор Игнатьевич? Я ведь об ней не просил. У меня своих забот по горло.

— Не придумывай, парень. Нету у тебя никаких забот.

— Как это нету? — искренне удивился Егорка. — Не век же в глуши сидеть. Как-то надо обустраиваться в жизни. У меня дома матушка осталась, невеста. За вашу науку спасибо, я при вас человеком стал, но чужое добро охранять не буду. Зачем мне это?

Жакин ответил даже подробнее, чем ожидал Егорка.

— Расскажу тебе случай из старой жизни, Егорушка. Только ты спотыкайся пореже, под ноги гляди, а не в небо… Пошли мы как-то в бега с двумя корешами, да так удачно оторвались, трех дней не прошло, как очутились наедине с дикой природой и неизвестно где. Елки-моталки! Кругом холод, топи непролазные, хищные звери — и никакой перспективы. У нас ни одежи доброй, ни огня, и на троих одна финяга. Помыкались еще сколько-то ден и начали околевать. Околевать неохота, тяжко — весна ранняя, птахи в деревьях поют, и мы еще все молодые. Сели в кружок и смотрим друг на друга, как первые люди на Луне. Но мы уже не люди были, нет, Егорка, мы были хуже тех зверей, что рыскали по ночам. Чтобы до такого состояния дойти, мало оголодать и одичать, надобно еще родиться без света в душе. Мы все трое такими и были. И все меж нами троими было ясно, вопрос только стоял: чей жребий? Понимаешь, о чем я, Егорка?

— Каннибализм — штука деликатная. — Егорка старался держаться след в след за Жакиным, чтобы лучше слышать. — Известная с давних времен.

— Выпало на пальцах Гарику Морозову, скокарю из Одессы. И справедливо. Он был мужичок рыхлый, слезливый, истомился пуще всех и к тому дню почти всю человеческую речь забыл, лишь мычал, как теленок. Но жить, обрати внимание, хотел не меньше нашего. Ох, горемыка!!! Как услыхал, что ему пора, так и ломанул, да прямо в топь. Увяз по колешко, вопит, стенает. Заново речь обрел. «Не губите, братцы! Мама дома старенькая, детки малые!» Веришь ли, Егорка, до сей поры помню, как страдалец перед смертью блажил. Ни матери у него не было, ни деток. Жену зарезал по пьяной лавочке, за нее и мотал десятку. Лик ужасный торчит из трясины: мама! детки! Нас с Амуром, хоть и сами на ладан дышим, смех разобрал. Кинули ему жердину, не хочет цепляться. Утонуть решился, но не даться на корм. Амур озверел, товарищ мой: ты что же, сучий потрох, закона не знаешь? Дезертир вонючий! Пополз к нему по кочкам, откуда сила взялась, вырвал за шкирку из болота, да сразу и приколол сердечного, как порося.

Дальше — кровь пить. Иначе нельзя. Свежатину не примет нутро, а испечь — огня нету. Гарик еще трепыхается, а побратим мой ему вену выгрыз и сосет. Хлюпает носом, глаза выкатил, рычит и сосет. И в ту же минуту я прозрел. Понял, не смогу. Потихоньку, потихоньку отдалился от страшного места и побрел куда глаза глядят. Молиться начал, хотя веры во мне тогда и намеку не было. Долго шел, может, целые сутки, никак остановиться не мог. Даже не вижу, день или ночь надо мной. Вдруг внизу открылась река и спуск к ней — чистый, травяной, хоть на заднице катись. И на берегу — лодка с веслами. Подумал, видение или мираж, но сел в лодку и поплыл по течению. Грести мочи нет, лег на дно и уснул… Вот и вся история, Егорушка, друг мой ситный.

Присели на поляне отдохнуть. До стоянки рукой подать. От земли шел сырой, бодрящий дух, солнце снимало первую испарину. Жакин ждал, чего Егорка скажет. Он частенько пугал ученика притчами из своей долгой жизни, и молодой человек подозревал, что далеко не все в них было правдой. По заведенному обычаю, ему следовало разгадать тайный смысл исторического примера. Не всегда ему это удавалось. Но игра обоим была по душе.

— А что с ним стало, с Амуром, который крови напился?

— Сгинул бесследно. Никто его после никогда не видел.

Егорка задумался, загляделся на лазоревую ящерку, застывшую на камне в причудливой, настороженной позе.

— На большие деньги можно много лодок купить, — сказал наугад, — и расставить их по всем притокам.

— Верно, — обрадовался Жакин. — Да не только лодок, кораблей. В годину бедствий, как ныне, можно миллионы горемык на Руси согреть и накормить. Только на самом краю, не раньше. Пока человек на себя самого надеется и не впал в отчаяние, для него любой дармовой кусок — все равно халява. На пользу не пойдет, лишь пуще соблазнит. Лодка ко мне приплыла, когда я очутился в роковой бездне и одной ногой заступил черту жизни. Вот тогда и различил знак Господень.

— Федор Игнатьевич, — Егорка проследил, как ящерка сдвинулась вверх, словно ртуть перетекла, — вы добрый человек, но вашу утопию я не разделяю. Царство Божие на земле невозможно, и милость к павшим — пустой звук.

— Кто говорил про Божие царство? — вскинулся Жакин, и в очах его вспыхнул юный азарт. — Ты слишком много книжек прочитал, и ум твой поддался искушению слов. Я говорю понятные вещи, а ты слышишь заумное. Коли колодцы с водой отравлены, кто-то ведь должен их чистить. Или нарыть новые. И на это понадобятся денежки. При чем тут царство Божие?

— Кто же отравил колодцы?

— Мы сами и отравили. Когда поверили бесенятам. Русь опять приняла лжепророка за святого воителя. Тебя обманули, Егорка, а ты до сих пор не очухался. Простому человеку не нужны никакие права, кроме тех, кои дала ему природа. Мы все рабы Всевышнего, а не повелители вселенной, как тебе вдолбили.

— Мне никто ничего не вдалбливал. — Егорка тоже привычно разгорячился. — Вы нарочно меня с толку сбиваете, Федор Игнатьевич. Объясните по-простому, почему я должен какие-то ящики охранять? Не хочу сидеть на вашей казне, как Змей Горыныч. Не хочу и не буду. Увольте.

— Не хочешь и не надо. — Жакин успокоился так же внезапно, как воспламенился. Это было в его характере. — Подымайся, сынок. Сейчас костерок запалим, чайку заварим… Иришу разбудим.

— Лодки, колодца отравленные, — продолжал бормотать себе под нос Егорка, поспешая за Жакиным. — Чушь собачья. Мистика. Это вы, дорогой Федор Игнатьевич, книжек начитались, а не я. Я уж забыл, как они выглядят…

Но он напрасно себя уговаривал, завораживал: железный ящик в каменном склепе, наполненный сокровищами, уж никак не привиделся ему из сказки про Али-Бабу. И Жакин опять прав. Отдать казну в чужие руки — все равно что с родиной расстаться.


Глава 5

Анечка Самойлова целый год ждала суженого, но не дождалась. Закрутила городская лихоманка. Да и то: он ушел не попрощавшись и за год весточки не подал. Анечкино сердце долго болело, потому что влюбилась она в Егорку без памяти. Через сколько-то дней, пересилив гордость, побрела к его матушке, известной всему Федулинску бизнесменше Тарасовне. Боялась, но пошла, от страдания сердечного стало невмоготу. Тарасовна, даром что миллионерша, приняла ее ласково и, когда узнала, зачем девушка пожаловала, угостила сладким черным вином из пузатой бутылки. К ее беде отнеслась с пониманием.

Восседала Тарасовна в малиновом кресле, в кабинете своего знаменитого шопа «Все для всех», как султанша, красивая, властная женщина с тройным подбородком и с таким взглядом, какой бывает лишь у выздоравливающих больных.

Путаясь в словах, Анечка кое-как объяснила, что лечила Егорку после несчастного случая, и он обещал дать знать о себе, но куда-то пропал. Как медсестра, она обязана навести справки…

— Будет врать-то, — добродушно перебила Тарасовна. — Втюрилась в парня, так и скажи. Я же мать, со мной хитрить не надо. У тебя родители кто?

Анечка покраснела до слез.

— Обыкновенные люди.

— Чего-то ты больно худая. Жрать дома нечего?

— Почему нечего? Милостыню не просим. Я же работаю.

— Это я поняла. Но ведь в больнице тоже денег не дают.

Под пристально-онкологическим взглядом Анечка совсем стушевалась.

— Иногда дают понемногу. Недавно за декабрь заплатили.

— Мой Егорка что же, жениться обещал?

— Вот еще! Почему обязательно жениться? Мы с ним просто дружим. Он вам говорил обо мне?

Тут и появилось вино из холодильника. А также баночка икры, масло и свежий батон. Анечке показалось, что Тарасовна рада ее приходу. Проболтали целый час, пока бутылку не выпили. Тарасовна рассказала, что Егорка уехал за границу учиться на менеджера, но в какую страну, она сама толком не знает. Мальчонка уродился скрытный, себе на уме — и не то что невестам, но и родной матери не обо всем докладывает. Но сердце у него доброе, жалостливое, коли обещал жениться, то рано или поздно обязательно отзовется.

— Давай так условимся, Аннушка. Ты заглядывай почаще, будем друг дружку извещать. Заодно подкормлю тебя, сиротку. Вдруг захочет от тебя ребеночка. Надо себя в теле держать.

— Об этом речи не было. — Анечка разогрелась от вина, глаза сияли, как два ландыша. — Вы не подумайте, я не навязываюсь. Понимаю, что ему не пара. Просто лечился у нас, вот и подружились на дежурстве.

— Почему же не пара? Не все деньгами мерится. Сердцу не прикажешь. Его отец покойный тоже звезд с неба не хватал. Как пришел в дом в одной рубахе, так в ней и схоронили. Он ведь, Петр Игоревич, царство ему небесное, оборонщик был, как и твои родители. Может, слыхала про него?

— Еще бы. На предприятии его портрет и сейчас висит. Он же герой, хотя и с коммунистическим прошлым.

На прощание Тарасовна подарила полюбившейся девушке роскошную блузку от Кардена, с двумя озорными дырочками для сосков, сработанную, правда, в Турции.

— Гляди, без Егорки не носи, — строго напутствовала.

— Что вы, Прасковья Тарасовна, я и при нем-то застыжусь.

Дома поведала ошарашенным родителям, что познакомилась с самой Жемчужниковой, и те сперва не поверили, но когда показала блузку, испугались.

— Куда лезешь, дурочка, — разозлился отец. — В самое крысиное царство.

Мать всплеснула руками:

— Как можно, доченька? Тебе ли с твоим характером у богатеев пороги обивать? Сомнут — и не пикнешь.

Анечка успокоила их, как могла, — улыбкой, лаской, шуткой. Родители давно были сломлены реформой и пребывали в каком-то оцепенении. Ели, пили и разговаривали, будто призраки, часами просиживали у телевизора, не отводя от серебристого экрана немигающих глаз. Как большинство нищих россиян, жили одной надеждой, что вот однажды смазливая дикторша вдруг запнется на полуслове и, зарыдав, объявит, что всех реформаторов целым отрядом увели в тюрьму. Но чем дальше шло время, тем несбыточнее становились упования.

На выборах городского головы победил народный заступник, банкир Монастырский, и с его приходом уровень жизни населения (данные независимого социологического центра «Федулинск — в цифрах и фактах») резко скакнул вверх. С прежним мэром, Гаврилой Ибрагимовичем Масютой, произошло досадное недоразумение, его удавили в бане, но никто из федулинцев о нем особенно не жалел. Масюта тоже делал людям много добра, но все больше на словах, зато его молодой преемник сразу взялся за конкретные улучшения. Во-первых, в недельный срок произвели поголовную перерегистрацию местных жителей, во время которой каждому подарили по пачке сахару и по две бутылки клинского пива, а также наградили латунным именным жетоном, с выгравированным на нем именем, фамилией, домашним адресом и группой крови. Красивый жетон давал его владельцу массу преимуществ, в частности, по нему можно было устроиться на биржу труда, минуя всякую иногороднюю шантрапу и притихших после гибели Алихман-бека кавказцев. Во-вторых, Монастырский издал специальный указ, который обязывал граждан немедленно сдать на анализ мочу и кровь, — мера, продиктованная заботой о здоровье горожан (как говорилось в указе), основательно подорванном из-за разгильдяйства прежней администрации. В особом радиообращении, посвященном текущему моменту, мэр Монастырский призвал граждан к спокойствию и порядку и пообещал, что, несмотря на запущенность городской экономики и пустую, разворованную покойным Масютой казну, несмотря на разруху, голод, эпидемии и моральную деградацию, городу в ближайшее время не грозят никакие потрясения, и буквально через год-два можно ожидать полной стабилизации, разумеется, при соблюдении строжайшей дисциплины. Монастырский предупредил, что всякое проявление фашизма, экстремизма, бандитизма и паники будет караться жесточайшим образом по законам военного времени, на чем давно настаивала творческая интеллигенция Федулинска. В конце выступления Монастырский сделал сообщение, согревшее душу обывателя новой надеждой: оказывается, уже есть договоренность с западными партнерами о выдаче Федулинску долгосрочного займа в размере десяти миллионов американских долларов. Более того, разрабатывается декларация о провозглашении Федулинска вольным городом, что даст возможность занимать деньги напрямую, без отчисления издевательского процента федеральным властям.

В больницу, где работала Анечка Самойлова, прислали нового главврача, отправив на пенсию старичка Петракова, из которого давно сыпался песок, хотя он и считался почетным членом трех медицинских академий, включая Миланскую. Когда-то он был великолепным хирургом, но в рынок не вписался. Часто плакал на виду у подчиненных, все сокрушался о какой-то бесплатной медицине, и толку от него ни для больных, ни для персонала не было никакого. Он и сам обрадовался, когда его турнули.

Новый шеф больницы Демьян Осипович Бондарук, коего Монастырский выписал из Москвы, произвел на сотрудников приятное впечатление. Солидный, ухоженный мужчина с буйной шевелюрой, с загорелым массивным лицом, в роговых очках — и не старый, лет около сорока. Он тут же созвал конференцию, с приглашением особо знатных больных из коммерческого флигеля, и без обиняков высказал свое медицинское кредо.

— В медицине я не новичок, — сообщил густым, хорошо поставленным голосом, от звука которого некоторые медсестры возбужденно заерзали. — Не новичок, да, хотя работал большей частью в бизнесе. Но с вашим братом приходилось встречаться, аппендицит мне удаляли, гланды лечили… — здесь он сделал театральную паузу, выжидая, как примет коллектив шутку. Зал одобрительно загудел. — Короче, вашу богадельню придется основательно почистить. Я походил по палатам, потолковал кое с кем — полный бардак у вас. Вы тут все еще живете при советской власти; так мы не только на хлеб не заработаем, как бы еще с голым задом не оказаться, — переждав недоуменный ропот, веско продолжил: — У меня к любому сотруднику всего одно требование: приносишь дивиденд — иди, спокойно работай. Нет от тебя прибытку — гуляй на все четыре стороны. Держать насильно никого не будем. Уверяю вас, бездельников и пустомель никакие прежние заслуги не спасут. Но тем, что останутся… Вот я проглядел бухгалтерские ведомости — это же пещерный век, честное слово! Зарплата, смета на оборудование, на медикаменты, — а где графа убытков? Где прибавочная стоимость, грубо говоря? Вы на кого надеетесь, господа?.. На доброго дядю из Техаса? Возьмем, к примеру, терапию. Это же кошмар. Там половину клиентов еще вчера надо было похоронить, а вторая половина лечится за счет больницы. Я спросил у тамошнего врача, Митько, кажется, его кличут: «У тебя что здесь, благотворительная организация? Или медицинское учреждение эпохи развитого капитализма?» Стоит, ушами хлопает, ни бе ни ме. Потом разродился: у нас, дескать, муниципальная клиника на бюджетной дотации. Говорю: ах так, может, у вас и болезни муниципальные? Покажи, где смета, по которой мы этих халявщиков кормим? Где наличняк? Где процент прибыли с коечника?.. Короче, дал этому Митьку пинка под зад, но чувствую, он тут не один такой. Привыкли, понимаешь, государеву титьку сосать, а у ней давно молока нету… Короче, с сегодняшнего дня переходим на самообеспечение, то есть сколько заработаем, столько и получим. Кто с такими условиями не согласен, пусть подает заявление. У меня все. Есть вопросы?

Поднялся Леопольд Бубин, известный бузотер из травматологии, вечно всем недовольный, хотя костоправ отменный, переломы вправлял, как семечки лущил.

— Извините, господин Бондарук, вы хоть представляете, что у нас больница, а не дом свиданий?

— Как твоя фамилия?

— Бубин моя фамилия. Я в отделении пятнадцатый год, всякого навидался, но такого бреда отродясь не слышал.

Директор повернулся к помощнику, распорядился:

— Подготовьте приказ, Бубина на увольнение. Без выходного пособия. За грубость. У кого еще вопросы?

Больше любопытных не нашлось. На другой день начались революционные нововведения. Все прежние отделения — терапия, хирургия, травматология, урология и гинекология — были упразднены. Бондарук поделил больницу на три сектора по категориям. В первую категорию входили те больные, которые при поступлении, независимо от формы заболевания, выплачивали вступительный взнос в размере тысячи долларов. Для них, кроме коммерческого флигеля, отвели весь третий этаж с одноместными номерами и финской офисной мебелью. В каждом номере цветной телевизор, мобильный телефон и мини-бар с ходовыми напитками: водка, пиво, тоник. К следующему году, в зависимости от того, как пойдут дела, Демьян Осипович планировал разбить на заднем дворе теннисный корт для выздоравливающих и бассейн с массажными кабинками, где смогут в свободное время подрабатывать молоденькие медсестры. Основная масса больных составляла вторую категорию, куда входили пациенты, которые по каким-то причинам не могли уплатить вступительный взнос, но отдавали по тридцать долларов за каждый койко-день, плюс оплачивали отдельно питание, лекарства, операции и все остальные медицинские услуги. Естественно, на втором этаже условия были похуже (ни ковров в коридоре, ни телевизоров в палатах), но врачи те же самые, что и у привилегированной публики. Причем каждый из больных второй категории, по желанию, уплатив все ту же тысячу баксов, мог в любой момент переселиться на третий этаж в отдельную палату. С другой стороны, в случае малейшей финансовой заминки он автоматически переводился в первую категорию и его перевозили в общую палату, расположенную в дощатой пристройке впритык к моргу. В первую (нулевую) категорию попадали в основном те, что вообще толком не соображали, где очутились: бомжи, пенсионеры, наркоманы, беспризорники, проститутки, то есть натуральный человеческий мусор, коего с избытком хватало в Федулинске, как и в любом другом городе, входящем в мировую цивилизацию. В барачной пристройке, где на тридцати метрах уместились сорок добротных железных коек, лечение проводили санитарки и студенты-практиканты, но иногда из чувства милосердия сюда забегали врачи с верхних этажей. Лекарств здесь, разумеется, не было никаких, питание одноразовое — объедки с кухонь второй и третьей категории, но ведь и народец тут лежал неприхотливый и мечтательный. Кто-то из них с Божьей помощью выздоравливал, кто-то незаметно и тихо угасал, это не имело ровно никакого значения. Гениальный замысел директора состоял в том, что нулевой отсек являл собой как бы постоянно действующий банк донорских органов и свежей крови и при удачном раскладе обещал дать не меньшую прибыль, чем второй и третий этажи, где лежали кредитоспособные больные.

Весь первый этаж больницы Бондарук, как водится, отвел под торговые ряды и поставил туда управляющим своего племянника из каширской группировки, младшего Бондарука. Чтобы выдержать конкуренцию с уже хорошо налаженным и далеко превышающим потребности обывателя федулинским рынком, нужна была какая-то изюминка, какая-то завлекаловка, и Бондаруки ее измыслили. В больничных торговых рядах было все, что душа пожелает, но каждый товар имел четко выраженную медицинскую нагрузку. От изящных упаковок кокаина и морфия для снятия болей до самых модных гробов из мореного дуба все так или иначе могло пригодиться сегодняшнему или завтрашнему умирающему. И если уж какая-то продукция, к примеру, сигареты либо электронная техника, не вписывалась напрямую в лечебную схему, к ней обязательно прилагалась бесплатно, как больничный презент, пачка американского аспирина, журнал «Будь здоров» или баночка противозачаточных пилюль из Гонконга с изображенной на этикетке милой негритянской рожицей. Доверчивый федулинский житель, разумеется, клюнул на эту наживку: за первые две недели прибыль от ярмарки превзошла самые смелые расчеты Бондаруков…

Анечку сразу направили на третий этаж, в высшую категорию. У нее была хорошая репутация: услужливая, внимательная, образованная (два курса медицинского института) и смазливая, что немаловажно для капризных элитарных больных. Она попыталась отговориться, дескать, недостойна, мало опыта и прочее, но в горячке перемен кому интересны амбиции рядовой медсестры. Попалась она под руку бывшему заведующему терапией, доктору Самохвалову, тот на нее цыкнул:

— Ты что, Самойлова, не видишь, что творится? На панель захотела? Замри, чтобы тебя не слышно было.

— Но вы же знаете, Валериан Остапович, я…

— А я?! — доктор рыкнул так, что стекла задрожали. — А все мы? Нас, что ли, кто-то спрашивал, чего мы хотим? Иди на свой этаж и не рыпайся. Иначе врежу кулаком по башке, мало не покажется.

Анечке доверили трех больных: бизнесмена Туркина, поступившего с подозрением на камень в почке; Леню Лопуха, боевика из охраны Монастырского, который неизвестно чем болел, хотя в диагнозе стояло — ангина; и старичка Никодимова, блеклого и сморщенного, как поношенный валенок, самого известного в Федулинске колдуна.

Проще всего оказалось с Леней Лопухом. В первый же день они почти подружились.

— Новая нянька? — спросил он, когда Анечка утром принесла свежие газеты, градусник и стакан крепкого чая с лимоном. В серых глазах парня она не увидела ни насмешки, ни угрозы. Так, обычное веселое любопытство.

— Ага, буду за вами ухаживать. Вы же, наверное, слышали, какие у нас перемены?

— Это ваши проблемы. Массаж делать умеешь?

Анечка напряглась, и Лопух это заметил.

— Не так поняла, сестричка. Я спину потянул на тренировке, только и всего. Ты меня не бойся.

— Я и не боюсь.

— Чего ж так глазенки забегали?

Он говорил снисходительно, но это ее не задело. В его сероглазой улыбке не было оценивающей издевки, как у всех крутолобых.

— У меня жених есть, — выпалила она совершенно некстати.

— Повезло кому-то, — сказал Леня спокойно, и это был самый лучший комплимент из тех, которые ей приходилось слышать в больнице.

— Он сейчас в отъезде, — Анечка и не заметила, как присела на краешек кровати. — Но скоро вернется.

— Еще бы, — согласился Лопух. — К такой крале да не вернуться. Полным идиотом надо быть.

В тот же день она дважды делала ему массаж, и Леня не позволил себе никаких вольностей, только похваливал:

— Молодец, сестричка. Умеешь. С виду хрупкая, а пальцы как у мужика.

Потом угостил ее сочной грушей «Бера» из холодильника, и они вместе попили кофе с шоколадными конфетами. Подружились, одним словом. Анечка невольно сравнивала его с Егоркой и призналась себе, что этот парень мало в чем уступает ее суженому. По физическим данным даже заметно превосходит, но ведь он и старше намного. Как и Егорка, Леня Лопух произносил слова с какой-то завораживающей искренностью, а это, как давно смекнула Анечка, дорогого стоит в мужчине. Через день-два ей уже хотелось, чтобы боец поухаживал за ней немного, но, судя по всему, Леня Лопух либо был равнодушен к женскому полу, либо тоже хранил верность какой-то прелестнице.

Хуже было с двумя другими пациентами.

Туркин Глеб Михайлович — бывший секретарь Федулинского горкома партии — был из тех ловкачей, которые всегда раньше других узнают о лакомой раздаче в силу какого-то особого везения и нюха. Туркин никогда не замахивался по-крупному, но что удавалось зацепить в клюв, то надежно обихаживал и приумножал. К примеру, когда федулинское руководство передралось из-за городской недвижимости, приватизируя под корень целые микрорайоны, Глеб Михайлович без особой огласки и помпы узурпировал всю систему вторсырья, а также оформил на супругу участок недостроенного загородного шоссе, упирающегося в лесной массив, чем вызвал добродушные насмешки соратников-приватизаторов. И что же оказалось? Не прошло двух лет, как новоиспеченная федулинская буржуазия начала строить красные кирпичные загородные особняки, и почему-то повышенным спросом пользовались именно участки вдоль недостроенного шоссе, где вся земелька принадлежала Туркину. Со вторсырьем еще похлеще. Когда начался бум с продажей цветных металлов в Прибалтику, то выяснилось, что федулинские базы расположены в центре караванного пути и являются удобным во всех отношениях транзитным узлом. Не говоря уж о том, что из федулинской оборонки Туркин отсосал цветного товару на сотни тысяч зеленых. Из этих двух кусяр и пророс капитал Глеба Михайловича, очень солидный к нынешнему времени.

В сущности, за всю эпоху первоначального накопления бывший партийный идеолог допустил всего лишь один промах: он поддерживал покойного мэра Масюту, с которым они сообща, на одном и том же митинге сожгли партийные билеты, и своевременно не учуял, что дни правления Масюты сочтены. Прямой вины за этот прокол он не чувствовал. Как раз в то лето впервые отправился в долгосрочный вояж по святым местам — Париж-Рим-Нью-Йорк, — позволил себе расслабиться, оттянуться, да еще по дороге завернул в Иерусалим, уговорила полоумная дочка, сказала, сейчас все так делают, иначе нас не поймут, — а когда вернулся, в кресле мэра уже сидел отпетый мошенник и прохиндей Гека Монастырский, которого Туркин никогда почему-то всерьез не просчитывал.

Напугало и то, что Масюту замочили, хотя никакой необходимости в этом не было.

Пришлось идти на поклон к новому градоначальнику. Сделал все чин по чину, как бедный родственник: набрал кучу подарков (византийскую шкатулку с камушками, золотые безделушки — всего кусков на пятьдесят,неброско, но и не бедно), записался на прием, высидел два часа в приемной, а когда очутился в вельможном кабинете, подлюка Монастырский сделал вид, что его не узнал.

— Говорите, чего надо, только быстро, — пробурчал, не поднимая глаз от бумажек на столе. — Видите, сколько людей в приемной.

Туркин не смутился, принял правила игры, но решил действовать энергичнее. Произнес с самой своей широкой партийной улыбкой:

— Не серчай, Герасим Андреевич. Понимаю, опростоволосился я малость. Отъехал не ко времени… Но ты же знаешь, тебя я всегда поддерживал. Гаврилу давно пора было на свалку. Я всем внушал по мере возможности. Не наш он был, чужой. Сволочь, одним словом.

Монастырский опалил его злым взглядом.

— Что-то не припомню, милейший. Вроде мы с вами в одном полку не служили?

Туркин, опытный аппаратчик, не сробел.

— Брось, Андреич! Я всегда к властям лояльный. За промашку — отслужу вдвойне. Не можешь же ты, в самом деле, во мне сомневаться? Да преданнее меня пса во всем Федулинске нету. Проверь, коли не веришь на слово.

У Монастырского на лбу взбухла синяя жила, в глазах появилось потустороннее выражение. В эту минуту Туркин заподозрил неладное. Если бы это был не Монастырский, он решил бы, что перед ним наркоман.

— Проверить? — зловеще переспросил мэр. — А где ты, засранец, был пятнадцатого июля? Думаешь, не знаю? Все знаю, не надейся. О чем вы с Масютой сговаривались у Бешкетова на даче?

Туркин оторопел. Он не помнил никакого Бешкетова, а пятнадцатого июля аккурат пересекал на «Боинге» воздушное пространство над Атлантикой.

— Что с вами, Герасим Андреевич? — проблеял в испуге. — Какой Бешкетов? Какие сговоры? Я же целый месяц в круизе был. Хоть у жены спросите.

— Ах, в круизе?! Вот там и оставайся, недоносок коммунячий, — отрубил Монастырский и указал рукой на дверь. — Понадобишься, вызову. Пока сиди тихо, без всякого шороху.

На полусогнутых Туркин сунулся с подарками, положил на стол:

— Примите, ради Христа! От чистого сердца, — но взбесившийся Гека схватил византийскую шкатулку и со всей силы запустил ему в голову. Еле бедолага уклонился.

— Вон! Я кому сказал — вон!

С того дня началась у Туркина мания преследования. Мысль о том, что его готовят следом за Масютой, из головы опустилась в позвоночник и там окостенела. Самое обидное, что он не видел за собой измены. Ну да, поддерживал Масюту, отстегивал копейку на его содержание, пока тот был у кормила, но так же точно он поддерживал лучшего немца Горбача, потом Елкина и готов поддерживать хоть черта с рогами, если тот прорвется к креслу. Как же иначе? Всякая власть от Бога. Ну оплошал, не почуял вовремя, куда ветер дует, нюх подвел, но разве за это казнят?

Мания сперва проявлялась косвенными признаками: он стал бояться темноты, подолгу задумывался неизвестно о чем, ни за что ни про что отвесил оплеуху любимой жене и однажды — грозный симптом — ошибся в расчетах в пользу клиента. Дальше больше. По городу поползли слухи, что за спиной Монастырского стоит какой-то никому не ведомый Шурик Хакасский, возникло имя Гоги Рашидова, который якобы осуществляет карательные операции по прямому распоряжению покойного Берии, пооткрывались на каждом перекрестке загадочные центры профилактической прививки, и в один прекрасный день, когда Туркин собрался в Москву по коммерческой надобности, на гаишном блокпосту его «мерседес» остановили двое офицеров, одетых почему-то в форму ВВС, и потребовали документы. Он отдал им, правда, с вложенной в них стодолларовой купюрой; деньги они забрали, а водительское удостоверение долго обнюхивали со всех сторон, словно впервые видели подобную ксиву.

— А-а, так это Туркин, — сказал один другому с непередаваемым ехидством.

— Похоже, он самый и есть, — отозвался второй и оборотился к Туркину: — И где же твой жетон, приятель?

— Какой жетон? — удивился бизнесмен. После этого на красных рожах летунов появилось такое выражение, будто их одновременно ужалила оса.

— Поворачивай назад, паскуда! — заревели в один голос — И больше на этом шоссе никогда не возникай. Понял, нет?

Права так и не вернули.

На следующий день у Туркина начался приступ почечной колики, и он укрылся в городской больнице, хотя понимал, что это не выход из положения.

Анечка застала его в неприглядном виде. Туркин сидел на кровати, натянув до самых глаз одеяло, и мелко трясся, как при малярии. Окинул Анечку блуждающим взглядом.

— Кто такая? Зачем пришла?

Анечка представилась: новая медсестра, переведена из общего отделения.

— А где та, которая была? Жирная такая.

— Зина моя сменщица. Мы будем по очереди дежурить.

— Убрали, значит, — с пониманием кивнул Туркин. — Тебя, значит, прислали для исполнения. Не слишком ли ты молода для этого? Или уже есть опыт? Проводила акции?

Анечка, получившая инструкции, поспешила его успокоить.

— Что вы, Глеб Михайлович, — сказала ласково, как привыкла разговаривать с тяжелыми больными. — Я обыкновенная девушка. Ни про какие акции не знаю. А вот рентген, наверное, сегодня будут делать. Но это врач сам скажет.

Туркин дернулся под одеялом, на мгновение укрылся с головой, потом снова вынырнул.

— Зачем рентген? Не надо никакого рентгена. Мне уже делали рентген. Неужто ничего похитрее не можете придумать?

— Но у вас же камень. Надо посмотреть, в каком он положении.

— Ах, камень! Вот, значит, за что зацепились, — и вдруг заорал, как умалишенный: — Не подходи, гадюка! Стой, где стоишь. Застрелю!

Анечка увидела, как сбоку из-под одеяла действительно высунулся черный зрачок пистолета. Но не испугалась. Больные, как дети, — шалят, но вреда от них нет. Бесстрашно прошлась по палате, поправила занавеску, переставила вазу с цветами. Туркин следил за ней ошалело. Неожиданно скинул с себя одеяло и сел, свесив ноги на ковер. Оказалось, он лежал в синем, цветастом шелковом халате и в черных шерстяных носках.

— А ты отчаянная, однако… И сколько же тебе заплатили за меня?

— Отдельно нисколько. Но зарплату повысили. У меня теперь около восьмисот рублей в месяц выходит.

— Под идиотку работаешь? Что ж, этого следовало ожидать… Ну а если, допустим, я лично буду платить тебе по сто долларов за смену? Как на это посмотришь?

— Что вы, Глеб Михайлович! Зачем мне такие деньги?

— Не зачем, а за что. Но это после… Так ты согласна?

Анечка давно взяла себе за правило ничем не раздражать больных понапрасну, не говоря уж о тех, что с пистолем.

— Согласна, Глеб Михайлович… Не хотите ли чаю?

— Налей-ка рюмку водки… Вон там, в баре.

Анечка подала рюмку на жостовском подносе.

— Ну-ка, отпей глоток! — Туркин смотрел на нее с таким проницательно-счастливым выражением, будто наконец-то переиграл в какой-то одному ему ведомой игре. Анечка послушно пригубила, поморщилась.

— Горькая какая!

Он немного подождал результата пробы, с удивлением заметил:

— Надо же… Впрочем, возможно, на тебя яд не действует. Вас же по-всякому натаскивают, — и после еще некоторого раздумья осушил рюмку.

Ей было жалко пожилого, измученного подозрениями миллионера, от которого веяло загробной жутью. Она вовсе не считала его сумасшедшим. Скорее всего ему действительно есть чего бояться. Она работала в таком месте, где смерть, страх, безумие и душевная смута соседствовали сплошь и рядом, и все это называлось болезнью. Но она знала людей, которые силой духа возвышались над своей слабостью и чья снисходительная беспечность к собственным страданиям приводила ее в восхищение. Но тут иное. Между нею и Туркиным лежала пропасть, которую не только перешагнуть, заглянуть в нее страшно. Почему так было, она не знала, но безошибочно это чувствовала…

Старичок Никодимов в первый же день напустил на нее порчу. Он это проделывал со всеми медсестрами, ее предупреждали. Сменщица Зина Репина, уж на что сама ведьма, сказала, что уберечься от него невозможно. Как ни угождай, все равно достанет. Старик Никодимов проводил у них (раньше в коммерческом отделении) по нескольку месяцев в году, отдыхал, развлекался, вся больница перед ним трепетала. Когда он заявлялся на очередную лежку, среди медперсонала начиналась паника, медсестры норовили кто заболеть, кто уйти в отпуск хоть за собственный счет, но от судьбы, как известно, не убежишь. За две-три недели пребывания Никодимов изводил до полного износа нескольких девушек и как минимум одного врача. Некоторые девушки отделывались нервным истощением, но одна сестричка, Галя Проклова, в прошлом году покончила самоубийством — напилась на ночном дежурстве синильной кислоты; а молоденький доктор Вадик Ознобышин, балагур и пьяница, любимец федулинских дам бальзаковского возраста, брал у старика желудочный сок, но что-то у него не заладилось: доктор выскочил с резиновой кишкой на улицу, вопя одно слово — пришельцы! пришельцы! Добежал аж до площади Памяти бакинских комиссаров, где его повязали омоновцы, для порядка, как водится, переломав руки и ноги. С тех пор доктор Ознобышин сидит в бараке для душевнобольных, где раньше была водолечебница, и всем желающим рассказывает одну и ту же историю, как за ним прямо в больницу спустился космический корабль, откуда вышли бородатые мужики, перенесли его в какое-то светлое помещение, наподобие корабельной каюты, напустили на него санитарку Клару, известную своей сексуальной неразборчивостью, и несколько раз подряд взяли у него сперму на анализ, пока он не потерял сознание. Характерная подробность: когда доктор якобы спрашивал у пришельцев: а вы кто, ребята? — они тыкали себя пальцем в грудь и каждый отвечал: Никодимов! Никодимов!

Когда Анечка вошла в палату к старику, то сразу поняла, что сглазит. Он сидел в кресле перед телевизором — маленький, невзрачный, сморщенный, неизвестно какого возраста, но когда глянул из-под лохматых бровей, то будто шишкой пульнул из сосновых зарослей.

— А, новенькая! Привет, привет, — проскрипел, словно железом по стеклу. — Ну-ка иди сюда, почеши пятки.

Анечка молча повиновалась. Старик от ее прикосновений заухал филином.

— Ну, хватит, хватит… Ишь разошлась, непутевая… Ложись на кровать, обзор тебе сделаю.

— Какой обзор, дедушка?

— Еще раз назовешь дедушкой, и тебе каюк. Поняла?

— Поняла, Степан Степанович, как не понять. Но вы же не станете меня портить?

— Как же не стану, — удивился Никодимов, — когда уже испортил. По-другому знакомство не получится.

В ту же секунду Анечка почувствовала, как в сердце вонзилась тоненькая иголка и накатила такая слабость и тоска, будто свет померк. Еле доплелась до кровати и легла поперек одеяла. Ей стало все равно, что с ней будет.

Старик вдруг забыл про нее, увлекся происходящим на экране. Там, как обычно в новостях, взрывались дома, горели машины, с кого-то заживо сдирали кожу, кого-то похищали, смазливая дикторша весело объявляла об очередном повышении цен, а под конец, впав в благоговейный экстаз, сообщила, что президент Клинтон занимался оральным сексом с Моникой Левински, теперь это ни у кого не вызывает сомнений, потому что он сам признался. Дальше передали погоду: наводнение, ураган, невероятная сушь, урожая в этом году, по всей видимости, вообще не будет.

Старик щелкнул пультом и обернулся к Анечке.

— Видела?

— Помилуйте, Степан Степанович! Я девушка робкая, покладистая. Зачем меня губить? У меня жених есть. Только он в отъезде.

— Спрашиваю, чего по телику казали, видела?

— Чего там видеть, каждый день одно и то же.

— То-то и оно. — Старик, покряхтывая, сполз с кресла, мелко переставляя ножки, как на маленьких ходулях, переместился к ней на кровать. — То-то и оно, пигалица. Потому вас и взяли голыми руками, что мир вам, дурням, нелюбопытен. Пока жили люди общим разумом, крепки были. А как взялся каждый только о своей жопе думать, враг и одолел. Страну жалко. Какая великая была страна. Ты-то не помнишь, а я все помню.

Анечка обрадовалась, что старик завел с ней умный разговор. И тема знакомая. Отец тоже любил поговорить об этом — великая страна, славное прошлое, — повышал голос, возбуждался, но потом крепко засыпал без всяких снотворных.

— У каждого поколения, Степан Степанович, — Анечка с трудом ворочала языком, будто в рот ваты напихали, — свои представления о жизни. Наверное, я тоже скажу своим детям: вот в наше время, не то, что у вас…

Никодимов глядел на нее с презрением.

— Надо же, умница нашлась, — передразнил: — Своим детям! Наше время! Да тебе еще позволят ли их иметь, детей-то? Ишь разогналась. Другие решат, кому можно рожать, кому нет.

— Еще чего, — не сдержалась Анечка. — Никого и спрашивать не буду. Нарожаю — и все. Мы с женихом…

— Ну-ка, ну-ка. — Неожиданно она почувствовала, как стариковы руки сноровисто шарят по ее вздрагивающему тельцу. Стиснули груди, промяли живот. — А ничего ты, складненькая на ощупь. Съедобненькая.

— Ой! — взмолилась Анечка. — Что же вы со мной делаете? Пожилой человек, как не стыдно!

— Молчи, егоза. В лягушку превращу. Хочешь лягушкой заквакать?

— Ой нет!

— То-то же… Кто же он, твой женишок нареченный?

— Егорка Жемчужников, — выпалила Анечка, понимая, что еще мгновение и ей несдобровать. Из цепких паучьих лап не вырвешься.

— Егорка? — переспросил колдун, внезапно убрал жадные руки. — Тарасовны сынок?

— Ага. — Анечка поспешно застегнула пуговки на халате.

— И Харитона знаешь?

Анечка догадалась соврать.

— Харитон Данилович мне как второй отец, — призналась скромно.

— Тогда иной расклад, — важно изрек Никодимов. — Тогда дыши. А жаль. Лягушкой тебе лучше. Ква-ква-ква — как хорошо. Никаких забот. Лови себе комариков.

Заметив в кустистых зеленых глазках лукавый блеск, Анечка совсем осмелела:

— Не хочу ква-ква. Отпустите, Степан Степанович.

— Да я тебя вроде больше не держу… И где же он нынче обретается, наш князь? Не в курсе? Чего-то давно его в городе не видать.

— За Егоркой поехал в Европу, — вдохновенно врала Анечка. — К празднику вернутся. Может, на Рождество и свадьбу справим.

— Вона как… Ну-ну… Нашему теляти да волка поймать…

По отделению летела как на крыльях. Действительно, не так страшен черт, как его малюют. Пронесло беду мимо, только волосики затрещали.


…Так и вертелась меж трех палат — и заработала прилично. Туркин совал доллары неизвестно за что, и старик Никодимов иной раз делал презенты — да какие! Подарил сережки: крохотные, золотые и с малиновыми камушками, вспыхивающими на свету подобно солнышку. Такие на улицу не наденешь, оторвут с ушами вместе. Еще поднес пасхальное яичко из тяжелого лазоревого камня, а внутри замурован темно-коричневый дракоша с черными, бедовыми глазками. Яйцо повертишь, и дракоша шевелится, подмигивает и даже, кажется, клацает зубастой пастью. Чудо, не яичко!

Подарок сопроводил просьбой:

— Мышкина увидишь, передай, чтобы объявился. Нужен он мне. Передашь?

— Конечно, передам, — осмелилась и спросила: — Степан Степанович, а не страшно вам быть колдуном?

— Бывает и страшно, — серьезно ответил Никодимов. — А бывает, ничего. Кто тебе сказал, что я колдун?

— Все про это знают. Да я сама вижу.

— По каким же признакам?

Девушка его больше не боялась, но, натыкаясь на болотное свечение глаз, все же иногда вздрагивала.

— Хотя бы дракончик этот в яичке. Он при вас зубками щелкает, головой трясет — совсем живой. А без вас будто засыпает. Никак не растормошишь. Значит, отзывается на ваши чары.

— Бедная девочка, — покачал головой Никодимов. — Видно, слепенькой проживешь. Да тот колдун, какого ты поминаешь, в каждом человеке есть.

— И во мне тоже?

— Да еще какой. Скоро сама узнаешь.

Загадочные речи старика тешили ее самолюбие, ей захотелось сделать ему что-нибудь приятное.

— Хотите пятки почешу?

— Нет, — отказался Никодимов. — Для этого ты, пожалуй, не годишься. Это я ошибся сперва… Гляди, не забудь про Мышкина. Он мне позарез нужен.

…Леня Лопух тоже ей покровительствовал. Ежедневный массаж, который она делала, однажды привел к тому, что он обнял ее и крепко поцеловал в губы. Анечка затрепетала, но не отстранилась.

— Зачем вы так, Ленечка? Для вас ничего не значит, а у меня жених.

Лопух поморщился с досадой:

— Заманала со своим женихом… Не пойму, что ты за человек, Анька. С виду клевая телка, а иногда блаженная какая-то. Если не хочешь, зачем липнешь?

— Я к вам липну, Ленечка?!

— Не я же к тебе. Трешься, как кошка возле сметаны.

Анечка не обиделась, привыкла, что Лопух режет правду-матку напрямик. С трудом высвободилась из его объятий.

— Нет, я не трусь. Это ненарочно получается. Конечно, вы мне нравитесь, Ленечка, но вряд ли у нас выйдет что-нибудь путное. Просто так побаловаться вам же самому не надо.

— Не выйдет — из-за жениха, что ли?

— Не только из-за него. Егорка, может, на мне еще и не женится, когда узнает получше… Но и с вами мы друг дружке не подходим.

— Почему?

— Вы сильный очень, Ленечка, вам воевать охота. Я же по глазам вижу. Вы не предназначены для тихой семейной жизни.

— Тебе нужна тихая жизнь?

— Конечно, — твердо ответила Анечка. — Я хочу, чтобы у меня был надежный муж, большой дом и много детей. И чтобы в очаге горел светлый огонь. Такой уж я уродилась.

Леня скривился в чудной усмешке. Серые глаза заволокло туманом.

— Первый раз такое слышу. Светлый огонь в очаге. Может, ты и впрямь ненормальная, Анька?

— Нормальная, — уверила Анечка. — Нормальнее не бывает.

Между тем тоска по Егорке донимала ее все пуще, и, когда стала нестерпимой, она опять собралась к Тарасовне. Словно бес толкнул в бок, а ведь чувствовала, не надо идти.

По дороге купила три пунцовые гвоздики, чтобы уважить будущую свекровь, и тут ей явилось грозное предзнаменование. Загляделась на какую-то витрину, споткнулась на ровном месте, выронила букет, и гвоздики разбились об асфальт, точно стеклянные. Лепестки разбросало по земле кровяными каплями. С ужасом подняла с земли три голые веточки.

Вернуться бы домой, но нет, пошла дальше.

Тарасовна ей обрадовалась, как родной. В кабинете она была не одна, со старшим сыном Иваном. У Ивана те же черты, что у Егорки, но выточенные не нежным, любовным резцом, а вырубленные грубым мужицким топором. И в плечах Иван — косая сажень, и ростом под потолок. По сравнению с изящным Егоркой — богатырь. Тарасовна представила ему Анечку:

— Изволь любить и жаловать, Егорушкина невеста.

Анечка зарделась от радости и поклонилась каким-то несуразным, киношным поклоном. Но старший брат Егорки еле взглянул на нее.

— Ладно, мать, я пошел. После договорим.

— Не о чем договаривать. С меня они лишней копейки не получат. Так и передай.

Иван покосился на Анечку, злой, раздраженный.

— Зачем так, мать? У них нынче сила. Придавят, не пикнем. Об нас с Захаркой подумай.

Тарасовна обернулась к Анечке:

— Погляди, детка, каких славных сыночков вырастила. Обоим за тридцать, а все к мамочке тянутся. Без мамочки ни шагу. Упасть боятся.

Иван Жемчужников люто сверкнул глазами, фыркнул и, не прощаясь, покинул кабинет.

Анечке стало неловко, что явилась свидетелем семейной сцены, но Тарасовна ее успокоила:

— Не бери в голову, девочка. Пусть ему совестно будет, не тебе.

Усадила на то же место, что и в прошлый раз, и, кажется, ту же самую бутылку достала из холодильника. Улыбалась таинственно:

— Хочешь секрет?

— Ой, — сказала Анечка.

— Вот тебе и «ой»… Написала я, написала Егорушке, сообщила, что ты приходила. И ответ есть. Письмо дома осталось, в другой раз покажу.

Анечка затаила дыхание.

— Кланяться тебе велел. И еще много разных слов наговорил, сама прочитаешь.

— Почему же мне не пишет?

— Дак он адреса твоего не знает. Откуда у него адрес, ты же не дала. Вот вы все молодые какие растеряхи. Попрощаться толком не умеете.

— Мог бы на больницу написать, — вспыхнула Анечка.

— Не желает, видно, на больницу. Я так думаю, чужих глаз опасается. Предмет у него вовсе не больничный, как я поняла.

Тарасовна добродушно над ней посмеивалась, Анечка млела и, чтобы не ляпнуть что-нибудь несуразное, поспешила перевести разговор.

— Ой, Прасковья Тарасовна, я ведь еще по другому делу зашла.

— По какому же, голубушка моя?

Анечка рассказала про Никодимова и про его просьбу передать привет Мышкину.

— Никодимов? — переспросила Тарасовна, и вся теплота ее куда только подевалась. Вмиг посуровела. — Разве жив еще старый пройдоха? И чего ему надо от Харитона?

— Хочет повидаться.

— Но ты-то тут как затесалась?

Анечке выпал денек много раз подряд краснеть.

— Извините, Прасковья Тарасовна… Расспрашивал, я и сказала, что у меня жених есть. Ну и назвала Егорку. Нельзя было, да?

— Неосторожно, — совсем уже ледяным тоном произнесла Тарасовна. — Очень неосторожно, девочка. Ты хоть знаешь, кто такой Никодимов?

— Знаю. Он колдун и миллионщик.

На этом месте их беседа неожиданно прервалась. Открылась дверь, и вошли двое мужчин злодейского вида. Один — прямо копия дракончика из пасхального яичка, но в добротном темно-синем костюме. Второй — еще чуднее: не урод, нет, напротив — лощеный господин, безукоризненно одетый и причесанный, с продолговатым, выразительным лицом, но такой бледный и при этом с пустыми, кажется, даже без зрачков, глазами. Анечка так сразу и окрестила их про себя: дракон и покойник. Она еще не предчувствовала, как замыкается в эту минуту круг бытия, связывающий их с Егоркой. Об этом могла догадаться Тарасовна, но ей было не до размышлений.

— Анечка, — сказала напряженно. — Ступай домой. Завтра приходи, письмо почитаем.

Анечка не могла уйти, даже если бы захотела, потому что один из гостей заклинил дверь на «собачку». Визитеры еще ничего не сделали худого, а у нее душа ушла в пятки.

— Что вам надо? — спросила Тарасовна. — Кто вас сюда пустил?

Мужчины приблизились к столику, и один, «дракон», опустился на стул за спиной у Тарасовны, а второй уселся напротив. Теперь Анечка увидела, что зрачки у него все же есть, но крохотные, как две спичечные головки. Он грозно прошипел:

— Почему не пришла на прививку, старая грымза? Тебя же два раза предупреждали.

— Чихала я на ваши предупреждения. — Тарасовна, побагровев, наклонилась вперед, будто собиралась забодать «покойника». — Тронете хоть пальцем, Харитон вас из-под земли достанет.

«Дракон» за ее спиной подавился хриплым смешком, а «покойник» сунул в рот сигарету.

— Эх, маманя, — заметил с оттенком сочувствия. — Крутая ты баба, а так ничего и не поняла в этой жизни… На, подпиши документ. Учти, нам все равно, подпишешь или нет, а тебе подыхать будет легче.

Положил на стол лист, на котором, как видела Анечка, ничего не было написано, лишь вверху крупно набрано слово «Декларация» и внизу оттиснута печать с двуглавым орлом.

Тарасовна смотрела в глаза «покойнику» и все больше багровела. Опытная медсестра, Анечка понимала, что у бедной женщины скакнуло давление, но не знала, как помочь. Сидела ни жива ни мертва. Ни разу в жизни ей не было так страшно.

— Отпустите девочку, — попросила Тарасовна. — Она-то вам зачем?

— Будешь подписывать или нет?

— Со старухой, наверное, справитесь, соколики приблудные, но Харитона вам не одолеть.

— Возьмем и Харитона твоего, — беззлобно заметил «покойник». — Куда он денется. Твои же сыночки сдадут. И подпишут за тебя все, что надо.

Анечка нашла в себе мужество, пискнула:

— Ой, Прасковья Тарасовна, да подпишите им чего просят. Я вас умоляю! Вы же видите, какие это люди. Подпишите — и они уйдут.

— Ишь ты, — ухмыльнулся «покойник» могильной ухмылкой. — Телка безмозглая, а понимает лучше тебя.

Тарасовна сказала:

— Нет, детка, они не уйдут. Они по мою душу пришли.

— Тоже верно, — согласился «покойник». Его товарищ важно изрек:

— Хватит с ней канителиться, Троха. Зачитай приговор.

Тарасовна обернулась к нему.

— Приговор? Это чей же?

Ответил опять «покойник»:

— Приговор самый натуральный, от властей. Это ты грабила народ безнаказанно, у нас все по закону.

Тарасовна была ошеломлена не меньше, чем Анечка.

— У вас? По закону?

— А ты как думала? Мы не бандиты. Значит, так. — Жестом фокусника «покойник» достал из кармана пиджака еще один, свернутый в трубочку листок и начал читать, хотя Анечка видела, что бумага чистая и даже без печати и без слова «декларация». — Первый пункт: неуплата налогов… Тебе же, бабка, добром говорили, отдай пятьдесят процентов и живи спокойно. Не захотела… Второй пункт: валютные спекуляции… Ты почему счет закрыла в «Альтаире» у Монастырского? Из-за бугра калачом поманили? Что ж, пеняй на себя… Третий пункт: захват земельных угодий. Предупреждали, не лезь на Лебяжье озеро. Полезла… Пункт четвертый…

— Может, хватит, сынок? — перебила Тарасовна. — Или не натешился еще?

— Хватит так хватит. По всем статьям наказание одно — высшая мера.

Слушая, как гнусавый «покойник» бубнит по чистой бумажке, Анечка немного успокоилась, решила, что это, скорее всего, какая-то игра, затеянная по незнакомым ей правилам, не может все это происходить всерьез. Так не бывает. Сейчас мужчины рассмеются, суровая будущая свекровь нальет всем по рюмочке вина, и они полюбовно разойдутся, и не ей, несмышленой, судить, какой смысл в этой страшноватой поначалу игре. Лишь бы все поскорее закончилось.

Оно и закончилось, но не так, как она ожидала.

— Хоть какой-то стыд у вас есть, — укорила Тарасовна. — Говорю же, отпустите девчонку. Ей-то за что пропадать?

Не ответили. Человек-«дракон» выпустил из рукава черный шнурок, наподобие детской скакалки, и с умным видом накинул его сзади на шею Тарасовны. Потом встал и, перехлестнув скакалку крест-накрест, одной ногой наступил женщине на позвоночник, вдавив ее в стол. Товарищ помог ему, ухватив старуху за уши. Тарасовна прохрипела: «Передай Егорушке…» — но языку нее вывалился, из красного лицо стало сизым, и глаза поплыли Анечке навстречу, как две всплывших из речной глубины серебристых ягоды. В них столько было печали, сколько не выдерживает человеческое сердце.

Анечка охнула и повалилась набок.

Когда очнулась, мужчины прикуривали от зажигалки.

— Надо еще в Центральную заскочить, — сказал «дракон». — Там сегодня вроде выдача.

— А эту куда? — «Покойник» ткнул пальцем в Анечку. — Следом за бабкой?

— С какой стати? Ты ее знаешь?

— Нет, а ты?

— Так чего самовольничать?

— Не здесь же оставлять.

— Никто и не говорит. Забросим по дороге к Рашидову в контору, пусть сами разбираются.

— И то верно. Оттянуться не желаешь? Гляди, какой задок. Сам напрашивается.

— Некогда, брат. Говорю же, выдача в Центральной…


Глава 6

Харитон Мышкин побывал на краю Ойкумены и вернулся в Москву. Он так запутал следы, что сам себя почти утратил прежнего, но славянское, звериное чутье пути, ведущего к родному дому, хранилось в его сердечных нервах, как вечный талисман.

Ранним августовским утром сошел с электрички на Павелецком вокзале и погрузился в смутный гомон Зацепы. Сладкая тягота свидания томила душу. Он видел то, чего не видели другие. Сквозь незнакомое, нелепое нагромождение стеклянно-бетонных зданий, просторных площадей и безликих проспектов память угодливо возвращала к глазам иное Замоскворечье — с низкими кирпичными домами, с густым дребезжанием трамвайных линий, с затейливыми двориками, где можно было затеряться, как в пещерах, и с таинственным ароматом цветущих акаций. Та Москва, которую он помнил по детским впечатлениям, канула в небытие и вместе с нею перенеслись в вечность суматошные, озорные, суровые и веселые люди, когда-то населявшие эти места.

Недолго он грезил, но появилось такое чувство, будто умылся родниковой водой.

В глубине дворов разыскал чудом уцелевший трехэтажный особняк, с облупившимся, как лицо старой проститутки, фасадом, с маленькими окнами и с единственной дверью, казалось, наполовину вросшей в землю, — но пуговка электрического звонка была на месте и клеенчатая обивка на двери точно такая же (или та же самая), что полвека назад. Мышкин и не сомневался, что так будет.

Звонок, правда, не работал, и он саданул в дверь кулаком.

Открыла женщина лет сорока, закутанная в длинное цветастое платье — на смуглом худом лице яркие, черные плошки глаз.

— Тебя не знаю, — сказала она. — Ты к кому?

— Равиль меня ждет, — ответил Мышкин.

— Какой еще Равиль? Нет тут никакого Равиля. Ступай отсюда, странник.

На всякий случай Мышкин вставил в дверь ногу.

— Не дури, девушка. Я знаю, он дома, и он меня ждет. Не веришь, пойди спроси.

— И что сказать?

— Скажи, Сапожок приехал.

— Зачем приехал?

— Не зли меня, Роза, получишь в лоб.

На смуглом, красивом лице удивление.

— Откуда меня знаешь, а?

Мышкин решил, что хватит переговоров. Отодвинул цветастую женщину плечом и шагнул в затхлый полумрак прихожей, где под потолком болталась единственная лампочка на голом проводке. Уверенно прошел коридором, толкнул одну дверь, другую, женщина еле за ним поспевала, бормоча себе под нос то ли ругательства, то ли молитву.

В огромной полуподвальной комнате, сплошь заваленной какой-то рухлядью и заставленной древней мебелью, за дощатым столом сидел человек живописной внешности, явно подземный, а не дневной житель: массивный, бритый череп, обернутый подобием чалмы, жирное лицо с бугристыми щеками, могучий носяра, короткая, вроде пенька, шея, крутые, как две штанги, плечи, и сквозь все это экзотическое великолепие — пронизывающий, хитрый, улыбающийся взгляд.

— Я тебя по шагам узнал, Сапожок, — заговорил толстяк неожиданно мягким, нежным, густым голосом. — Крадешься, как рысь. Видать, большую погоню за собой тянешь, а, Сапожок?

Мышкин молча подошел, толстяк поднялся навстречу, и они обнялись, прижавшись щеками, будто два низкорослых, кряжистых дубка сплелись.

— Ну будет, будет, — первым отстранился татарин. — А то ведь расплачусь.

— Ничего, — растроганно сказал Мышкин. — Повод есть. Столько лет прошло, а тебя все никак не ужучат.

— Кто ж меня ужучит, Сапожок? Уж не эта ли мелюзга, что поналезла изо всех щелей?!

Роза, увидев такое единение, быстро собрала на стол: бутылка, тарелка с мочеными яблоками, сыр, хлеб. Успела пожаловаться:

— Сколько ходят, а такого не видала, чтобы в бок толкал.

Хозяин погладил ее по тугому крупу, представил гостю:

— Племянница моя, Роза Васильевна. Женщина своенравная, но преданная… Тебе скажу, Розочка, благодари Аллаха, что Сапожок тебе шею в дверях не свернул. За ним это водится. Или постарел, дружище? Поостыл?

По прежним временам Мышкин помнил, что Равиль непомерно склонен к женскому полу, но все его подружки почему-то обязательно оказывались родственницами: племянницами, свояченицами, а то и родными сестрами. Обилие женской родни, с которой Равиль непременно вступал в кровосмесительную связь, могло удивить самого прожженного циника, но только не Мышкина. Что теперь, что в молодости, он вообще редко чему удивлялся. Тем более если речь шла о Равиле Абдуллаеве, отпрыске старинного татарского рода, чья родословная тянулась от Батыя-завоевателя. Равиль был из тех редких людей, что живут на миру на особинку, не сливаясь с общим человеческим потоком, и сами выбирают себе судьбу. Подружила их с Мышкиным лихая послевоенная юность, а также 525-я школа, где проучились вместе два или три года, теперь разве упомнишь. Но сидели за одной партой — это точно. Однажды в пьяной драке, под водочку, да под анашу, и кажется, тоже из-за какой-то дальней родственницы, Равиль по неосторожности ткнул русского побратима сапожным шилом в живот, но Мышкин не помер, отлежался и, больше того, не выдал обидчика неподкупной в ту пору милиции. Вместо того, едва выйдя из больницы, подстерег Равиля в проходном, ночном дворе и без лишних слов огрел по лбу железной скобой, от чего у татарина из ушей выскочили два серых зайчика, и он оглох на полгода. Но тоже не помер. В свою очередь, покинув больничные покои, тут же устремился на поиски побратима. Искать пришлось недолго: они жили по соседству — Равиль в этом самом трехэтажном кирпичном доме с булочной в правом крыле, от которого нынче не осталось и помину. Тот день, когда они сцепились в третий раз, запомнили не только они сами, но и многие окрестные жители. С раннего вечера до полной темноты они месили и уродовали друг дружку так, что перепахали половину двора и развалили сараюшку контуженого инвалида дядьки Митька, которому впоследствии дали откупного по двести червонцев с брата. Наряд милиции попытался разнять озверевших драчунов, но отступил и лишь издали с любопытством наблюдал, чем кончится неслыханное кровопролитие. После войны люди были милосерднее, чем сейчас, но тоже старались по возможности не вмешиваться в чужие разборки.

Обессиленные, окровавленные, полузадушенные, с незаживающими ранами юные богатыри пытались дотянуться друг до друга когтями. Мышкин даже умудрился харкнуть кровью татарину в глаз — и тут вдруг между ними возникла тишина, сверкнувшая, подобно озарению. Равиль улыбнулся умирающему, втоптанному в песок другану.

— Может, хватит, Сапожок? Вон люди собрались, как в кино, а денег не платят.

— Не я начал, — ответил Мышкин измордованному брату. — Но ты прав. Похоже, мы квиты. По одному разу подохли, зачем повторять.

Мышкин уже был известен своей рассудительностью от Зацепы до Балчуга.

В камере, где вместе просидели по пятнадцать суток, заново побратались и остались верны клятве навсегда.

Но при встрече обязательно вспоминали о страшных обидах.

После первой стопки, прожевав соленое яблоко, Равиль попенял:

— Гляди, Сапожок, ты мне в рожу плюнул, унизил, а бельмо у тебя, не у меня. В этом и есть справедливая рука провидения.

— Пусть так, — согласился Мышкин. — Но сейчас хотелось о другом потолковать.

— Спешишь, что ли?

— Спешить некуда, счетчик включен.

Равиль огорчился. В кои-то веки радость, дождался побратима, можно выпить с культурным, обаятельным человеком, а он опять куда-то бежит. Чтобы его отвлечь, Мышкин поинтересовался:

— Как дом сберег, хан? Много заплатил?

Равиль скушал кусочек сыра, задымил сигаретой. На друга смотрел покровительственно.

— Забавный случай, Сапожок. Эти крысы рыночные, хоть с виду наглые, любой копейке рады до смерти. В ихнем муниципале двоим сунул по пять кусков, и на тебе — поправка в проекте реконструкции. Этот дом отныне архитектурный памятник, под охраной государства. Так-то!

Хочу после смерти казанской братве завещать… Так чего тебе надо от старого татарина? Говори.

Мышкин покосился в угол, где на коврике со стакашкой в руке скромно расположилась Роза Васильевна. Оттуда ни звука не донеслось, хотя они уже добивали первую бутылку. Дама только глазами пучилась, как сова.

— Ее не опасайся. Кремень-баба. Закаленная на спирту.

— Ксиву новую, хорошо бы натуральную, — сказал Мышкин. — Пушечку, хорошо бы «стечкина». Наличкой я не богат, тысчонок десять не помешают. Дальше видно будет.

Равиль щелкнул пальцами, и Роза Васильевна вспорхнула с коврика, как большая, темная птица. На столе нарисовались непочатая бутылка и свежая закусь. На сей раз — семга, располосованная на крупные, розовые ломти, и буханка орловского.

— Это в наших возможностях, — важно заметил Равиль. — С ксивой немного трудно. Денька два придется потерпеть. И что такого, да? Посидим здесь в укрытии, молодость помянем.

— Сегодня к вечеру, — сказал Мышкин. — Время не ждет.

Равиль надулся, бугристые щеки залоснились, и озорной взгляд потух.

— Ты же знаешь, Сапожок, я днем из дома никуда. Разве что Роза Васильевна проводит.

Женщина, успевшая вернуться на коврик с новым стаканом, хмуро отозвалась:

— Еще чего! Не пойду я с ним, раз он дерется.

— Роза Васильевна, примите глубочайшие извинения, — Мышкин говорил проникновенно и без тени иронии. — Кабы я знал, что вы Равилю племянница, никогда бы не посмел даже дыхнуть в вашу сторону. Не то что толкнуть в бок.

— За кого же ты ее принял? — прищурился Равиль.

— Думал, может, привратница либо повариха.

— А этих, значит, можно пихать? — не унималась самолюбивая родственница. — Раз в услужении, значит, не человек? Так, по-вашему, выходит?

— Не совсем так, уважаемая Роза Васильевна. Для меня каждая женщина в первую очередь будущая мать. Каким чудовищем надо быть, чтобы поднять на нее руку.

— Зачем же пихнул?

— Устал с дороги, трое суток не спамши. Вот и качнуло.

Равилю надоело их слушать, он достал из-под стола портативный телефон, вытянул антенну и очень быстро и четко сделал два звонка. Из его разговора с абонентами мало что можно было понять, кроме того, что созвонился он с добрыми, хорошими людьми, которые озабочены не только его собственным здоровьем, но также состоянием всех близких ему друзей и родственников, включая давно усопших. Слова «услуга», «ксива», «стечкин» и «баксы» промелькнули в потоке взаимных любезностей как некие незначительные междометия.

Повесив трубку, Равиль спросил:

— Ночевать здесь будешь?

— Если не прогонишь.

— Розуля, вызови для него Райку-Пропеллер. Пусть сбросит дурное семя.

Тут уж Роза Васильевна взъярилась не на шутку.

— Райку? Да ты в уме ли, Абдуллай? Ей пятнадцати нету, она мне как дочь, а ты со старым быком сводишь! Он же ее раздавит. Или покалечит. Шнобелем переломанным проткнет насквозь. А ей только жить бы и жить.

— Цыц, баба! — прикрикнул Равиль. Кинул Мышкину связку ключей. — Там от машины и от входной двери… Ступайте, ребята. Раньше уйдете, скорее вернетесь. Я буду ждать.

Мышкин наклонился к нему, и они вторично ласково соприкоснулись щеками…

Сели в черный «ситроен», поехали на Черемушкинский рынок. Мышкин за баранкой, Роза Васильевна на заднем сиденье. Всю дорогу она угрюмо молчала, но Мышкина это не трогало. Его вообще никогда не интересовало женское переменчивое настроение, хотя он умел угодить, если требовала обстановка.

С другой стороны, подумал Мышкин, раз уж свел случай, приручить бы ее не помешало. Он и сделал такую попытку. Когда застряли под светофором на Ленинском проспекте, обратился к ней с любезным вопросом:

— Давно с Равилем в упряжке, Розалия Васильевна?

В ответ услышал раздраженное: «Бу-бу-бу», — из чего понял, что никакая она для него не Розалия.

— При вашей прекрасной наружности, — галантно заметил он, — не к лицу вам такая хмурость.

У рынка показала, где припарковаться, и велела ждать в машине. Нырнула куда-то между ларьков, вспыхнув на прощание цветастым балахоном. Тут же к открытому окошку подскочили двое чумазых пацанов азиатского вида.

— Пиццу горячую, господин, кофе, булочки?! — заверещал один. Мышкин покачал головой: нет. Второй пацан отодвинул товарища в сторону, сунул мордаху чуть ли не в салон: — Девочки как сосочки, марафет, чего пожелаете?! — и расплылся в сальной, слащавой ухмылке.

— Сколько же тебе лет? — удивился Мышкин.

— Двенадцатый миновал, — солидно ответил пацан. — На цену это не влияет. На девочек твердая такса, но если господину нравятся мальчики, можно поторговаться.

— Торгуйся со своей несчастной матушкой, — посоветовал Мышкин. — Кыш отсюда.

Вышел из машины размяться, прогулялся по овощным рядам, не теряя «ситроен» из поля зрения. Поразило обилие восточных лиц, хотя привык к этому еще в Федулинске. Торговки почти всюду русские — полупьяные, разбитные, взятые откуда-то по особому набору, а за их спинами — удалая, беззаботная кавказская братва: режутся в карты, поддают, покуривают травку, заигрывают с покупательницами, но зорко следят за торговым процессом. Без их знака ни одна румяная славянка за прилавком не посмеет сбавить цену хоть на копейку либо подбросить червивое яблочко в довесок. Присмотр острый как нож, не дай Бог кому-то оступиться.

Прогуливающегося Мышкина провожали настороженными взглядами: как он ни горбился, ни прятал глаза долу, повадка у него подозрительная, чересчур независимая — это братва схватывает на лету. И конечно, спешит проверить чужака на вшивость.

— Тебе чего, солдатик? — окликнул его пожилой черноусый мордоворот. — Может, помощь надо?

И сразу с десяток темных глаз в него упулились, будто стайка шмелей сыпанула.

Мышкин никак не отозвался на товарищеский призыв, поспешил обратно к машине. Увидел, как заколыхался меж прилавков цветастый балахон — Роза Васильевна воротилась. Привела лысого, низкорослого бородача лет сорока от роду, которого по нации вообще невозможно определить: то ли турок, то ли грузин, но сойдет при нужде и за удачливого, верткого вьетнамца, промышляющего возбудительными мазями. В руках у бородача черная полотняная сумка с белыми застежками.

Уселись в машину: Мышкин с гостем на заднем сиденье, Роза Васильевна — впереди.

— Товар наш, деньги ваши, — улыбнулся бородач, и Мышкин поразился ослепительному синему сиянию его глаз, какие бывают только на иконах. И речь — без малейшего акцента. — Хозяйка посвятила меня в ваши проблемы. Значит, «стечкин» — и больше ничего? Без вариантов?

— Еще пару гранат было бы неплохо.

— Какие предпочитаете?

— Возьму югославские, пехотные, с пуговичкой.

— Не смею настаивать, но посоветовал бы итальянскую новинку. То же самое по весу, но удобнее. Задержка — пять секунд. Спектр поражения — десять метров. В руке лежит, как влитая. Гарантия — два года.

Мышкину понравилось предложение.

— Давай новинку… Сколько будет за все?

— Для такого клиента пойдет со скидкой. Полторы штуки, если не возражаете.

— Восемьсот, — сказал Мышкин. — Не держи меня за фраера, сопляк.

Сияющая гримаса на лице бородача мгновенно обернулась фигурой крайнего изумления.

— Извините, сударь, таких цен давно нету. Рад бы услужить, но ведь не свое продаю. Розанчик, подтверди!

Роза Васильевна, застывшая, будто беркут, на переднем сиденье, буркнула не оборачиваясь:

— Без меня сговаривайтесь. Я для него никто.

Мышкин не сумел сдержать улыбку. Спросил:

— «Стечкин» — номерной или левый?

— Можете взглянуть, — оружейник похлопал ладонью по черной сумке.

— Чего глядеть, и так поверю.

— Правильно делаете… Прямо с конвейера игрушка. Заводская.

— Штука, — сказал Мышкин.

Бородач закряхтел, и теперь Мышкину показалось, что вовсе это не турок и не вьетнамец, а, скорее всего, загорелый до черноты рязанский хлопец.

— Вероятно, вы давно не были в Москве?

— Больше года, а что?

— Да нет, просто так… Но рекомендации у вас, крепче не бывает… Ладно, берите за тысячу двести, — и сдвинул сумку с колен в его сторону. Мышкин прощупал через полотно твердые очертаниязнакомого предмета.

— А гранаты?

— Будет сделано. Пяток минут обождите, — и вытряхнулся из машины.

— Шустрый больно, — сказал Мышкин задумчиво. — Того гляди, облапошит.

Роза Васильевна обернулась к нему: лицо пылает скрытым жаром.

— Зачем Абдуллая позорите?

— Чем позорю, красавица?

— Кто так торгуется? Это же не помидоры.

— Ах, ты вот о чем… Дак для меня что помидоры, что атомная бомба — все едино.

Мгновение смотрела на него, не мигая, и Мышкин устыдился за свое бельмо.

— Хороша ты, Роза Васильевна, — сказал с душой. — Сразу не заметно, а приглядишься — царевна. Тебе бы в степь, на коня — с ветром наперегонки.

Не ответила, отвернулась.

Бородач принес вторую сумку, втиснулся рядом. Мышкин пощупал кругляшки, отдал заранее приготовленные двенадцать зеленых бумажек. Кивнули друг другу.

— Так я пошел, Розочка? Хану мое почтение.

— Передам. Спасибо, Гриша.

— Всегда к вашим услугам, — подмигнул Мышкину — и исчез навеки. Тороватый, лихой человек; видно, что долго не пропляшет, хотя всяко бывает.

Мышкин перебрался за баранку.

— Куда теперь?

— Никуда. Здесь надо ждать.

— Долго?

Фыркнула:

— На торопливых воду возят.

— На упрямых, — поправил Мышкин, — а не на торопливых… Кстати, раз вспомнила. Пойду пивка куплю. Тебе принести чего-нибудь?

— Нет.

Усмехаясь, Мышкин опять побрел по рынку. Крепкая женщина: линию держит, как снайпер — цель. Молодец Равиль, кадры подбирает с умом.

Искал ларек с пивом, а нашел ненужное приключение. Сперва шальная бабка на него насела, в кремовой кофте, с чахоточным румянцем на щеках: «Дай денежек, барин, не погуби душу! От поезда отстала, детишки без присмотру! Дай скоко не жаль!»

От какого поезда бабка отстала, заметно по лютому перегару, а также по кровоподтеку на левой скуле, но Мышкин, не чинясь, сунул в жадную ручонку десятку.

Едва бабка отстала с гортанным: «Благослови тя Господь!» — наскочила юная красотка в юбчонке до пупа.

— Ох, молодой человек, поздравляю, поздравляю!

— С чем же, дитя? — и тут же ощутил в ладони кусок картона с нарисованными цифирками.

— Призовой выигрыш! Телевизор «Панасоник». Цветной, широкоэкранный. С приставкой на сто каналов. Пойдемте, пойдемте! — зачастила шалунья — и уже потащила его к груде фанерных ящиков, где с важным видом поджидал усатый парняга в черном кожане. Мышкин оглянулся на машину, увидел сквозь стекло непримиримое лицо Розы Васильевны и решил ей назло малость развлечься.

Усатый кожан торжественно поздравил Мышкина с крупным призом, но тут подоспели еще двое: интеллигентная пожилая женщина с растерянным лицом и дюжий детина с перебинтованной наспех башкой, с проступающим сквозь бинт желтым пятном. В руках у них оказались точно такие же, как у Мышкина, картонки, и тоже со счастливыми числами.

После короткого замешательства усатый распорядитель призов сказал:

— Ничего страшного. Роковое совпадение. Предлагаю два варианта. Или разыгрывать телевизор между вами троими по новой, или поделить денежный эквивалент. Каждому по семьсот пятьдесят долларов.

— Давай делить, — предложил Мышкин. Женщина согласно закивала, но перебинтованный везунчик твердо отказался:

— Зачем мне ваши доллары? Хочу цельный телевизор. Всю жизнь о таком мечтал.

— А где этот телевизор? — поинтересовался Мышкин.

— Вона там, — махнул рукой кожан. — В ящиках упакованный… Хорошо, тогда условия такие. Каждый выплачивает по пятьсот рублей. Деньги уходят тому, кто выиграет телевизор, кроме комиссионных. Вы готовы, господа?

Забинтованный без промедления отдал пятьсот рублей, и женщина, чуток помешкав, протянула смятые в кулачке купюры. Мышкин спросил:

— А если у меня нет денег?

— Увы! — огорчился распорядитель. — Вы в таком случае выбываете из игры.

— Ладно, плачу.

Трижды распорядитель раскладывал пасьянс из картонных пластинок, и каждый раз у играющих выпадала одинаковая цифра. Усатый искренне изумлялся, его голоногая помощница истерически вскрикивала, и сумма добавочного вклада почему-то каждый раз увеличивалась вдвое. Вокруг собралось довольно много ротозеев, среди которых Мышкин приметливым взглядом легко вычислил соучастников этого незатейливого шоу-ограбления. Наконец усатый торжественно объявил совсем уж несусветную цифру: на кону якобы три тысячи долларов, следовательно, каждый играющий должен доставить по полторы штуки, и таким образом счастливчик получит вместе с телевизором завидный куш в семь с половиной тысяч баксов.

Интеллигентка, и до того проявлявшая признаки отчаяния, но, несомненно, бывшая в доле, артистически разрыдалась.

— Боже мой! Откуда я возьму?! Такие деньги! Вы с ума сошли? Я бедная прачка.

Усатый се успокоил:

— Ничего, гражданочка, последний кон. Если никто не выиграет, поделим деньги на троих. Справедливо?

— Не выйдет, — угрюмо возразил перебинтованный. — Мне телик нужен. У меня дома даже радио нету.

Мышкин вывернул отощавший кошелек.

— Похоже, я голый. Как же быть?

Сбоку к нему подтянулся угреватый крепыш, азартно хлопнул себя по бокам.

— Раз так, вхожу в долю. Даю полторы штуки, но выигрыш пополам. Годится?

— Давай, — сказал Мышкин. Забрал у крепыша пачку мятых сторублевок, уже, видно, не первый раз ходившую по рукам, посмотрел в глаза шоумену.

— Позволь-ка, кон пересчитаю. Не мухлюешь ли ты, братец.

— Да вы что?! — усатый выразил возмущение, затрепыхался, но, завороженный сиянием бельма, не успел уследить, как Мышкин вырвал у него из рук здоровенный пук ассигнаций — доллары, сторублевки, мелкие купюры. Все деньги Мышкин аккуратно сложил в пухлую колоду, старательно расправил уголки и опустил в карман пиджака. Затем сомкнутыми пальцами нанес усатому страшный удар в переносицу. Вторым ударом свалил с ног крепыша-заемщика, а перебинтованного поймал за уши, потянул и хряснул мордой о колено, при этом раздался такой щелчок, будто лопнул воздушный шарик. Все это Мышкин проделал деловито и быстро, по рыночной тусовке пронесся глухой, восхищенный вздох.

Однако отступление к машине затруднилось. Двух бритоголовых шавок из группы поддержки он легко стряхнул с себя, но не успел шагу ступить, как перед ним возникли еще трое, и эти были опаснее: унылые, воровские глаза, волчьи оскалы. Щелкнули синхронно кнопочные ножи.

— Вынь деньги, дяденька, — распорядился один. — Положь на пол.

— Хрен тебе.

— Окстись, все равно живым не уйдешь. Отбомбился, дядя.

Надвигались умело, врассыпную, лезвия плыли низко над землей — тоже воровская, знакомая ухватка. Придется попотеть, подумал Мышкин. Краем глаза ухватил, как очухавшийся крепыш кому-то машет рукой, кого-то окликает из своих. Сколько их тут на рынке натыкано — неизвестно, но похоже, целая роща.

Мышкин расслабился, приготовившись к первому броску: скорее всего, кинется вон тот, рыжий, рот в пене, нетерпеливый…

И тут сбоку, от скобяной лавки, раздался женский визгливый окрик:

— Стой, падлы! Перещелкаю, как сук! — и следом два негромких, характерных хлопка. Вот это да! Роза Васильевна подоспела.

Стояла в надежной стрелковой стойке, спиной к стене, в сжатых, вытянутых руках — массивный «стечкин». Бандюги оторопели.

Чтобы их обогнуть и очутиться рядом с женщиной, Мышкину понадобились доли секунды.

Хотел забрать пистолет, не отдала.

— В машину, Сапожок. Быстро.

Откуда что взялось: блеск глаз, повелительный голос, как у взводного, стремительная боевая осанка — поневоле Мышкин залюбовался.

— С тобой, Роза Васильевна, хоть в разведку, — заметил восхищенно.

До «ситроена» дотянули без затруднений, хотя братва кралась следом, но на почтительном расстоянии: понимали, чертова баба не шутит.

Мышкин сел за баранку, Роза Васильевна стояла у открытой дверцы, ждала, пока включит движок, но уехать сразу не удалось. Дорогу перегораживал зеленый «жигуль», правда, с водилой внутри. Пока он сдвигался в сторону, давешняя голоногая девчушка, помощница усатого, привела мента в капитанской форме. Мент, не обращая внимания на Розу Васильевну с пистолетом, бесстрашно рванул дверцу. Мышкин опустил стекло.

— Тебе чего, служивый?

— Нарушение общественного порядка, — объяснил милиционер. — Придется пройти в отделение.

На вид ему лет сорок, упитанный, матерый, с конопатой рожей. Конечно, из одной компашки с лохотронщиками, закупленный с потрохами. Но серьезный, неулыбчивый, для пущего страха — рука на расстегнутой кобуре.

— Чего я нарушил? — спросил Мышкин.

— Вот девушка жалобу подала. Приставали к ней.

— Приставал, приставал! — внезапно заблажила девица, будто ее шилом кольнули. — Чуть невинности не лишил. Налетел, как вепрь. Арестуйте его, дяденька, арестуйте. Это маньяк!

Опять скопились ротозеи, на время отпугнутые стрельбой, и трое ножевиков маячили неподалеку, ждали момента. Пока что их Роза Васильевна держала под прицелом, поводя дулом из стороны в сторону.

— Видите, — сказал мент. — Попытка изнасилования в публичном месте. Это чревато. Предъявите документы.

— Сунь ты ему зеленую, чтобы отвязался, — зло крикнула Роза Васильевна.

— Зеленую?! — девицу чуть шок не хватил. — Да он все бабки заначил. Зеленую! Мы их печатаем, что ли?

Мышкин отслоил в кармане из кучи несколько бумажек наугад, протянул через окно.

— Чем богат, служивый, не обессудь.

Милиционер деньги взял, но о чем-то тяжело задумался. Аж конопушки побледнели. Роза Васильевна прошипела через капот:

— Ты что, Сергей Иванович, Абдуллая забыл? Хочешь, чтобы сам приехал?

— Абдуллая я не забыл, — капитан отступил на шаг и добавил специально для Мышкина: — Ты пока на наш рынок не ходи. Тут своих разбойников хватает.

— Спасибо за совет, — поблагодарил Мышкин и поспешно поднял стекло, потому что шебутная девица нацелилась ему ногтями в лицо.

С тем и отъехали благополучно.

Возле метро «Профсоюзная» Роза Васильевна велела притормозить. Закурили. Отдышались.

— Ты меня нынче, Роза Васильевна, вполне возможно, от смерти спасла. Теперь я твой вечный должник.

— Плохой ты друг. У Абдуллая репутация, его все знают, чего теперь скажут?

— Любишь Равиля?

— Как любишь? Он — хан. Служу ему.

Мышкин поднял у нее с колен «стечкина», перегнулся на заднее сиденье, убрал пистолет в сумку. Эта женщина его волновала. В ней таилась первобытная, гордая сила, какой изредка природа одаряет своих избранниц, но с непонятной целью.

Он вдруг догадался, отчего она бесится.

— Хочешь уйти от него?

Вопрос упал тяжело, и женщина взглянула на него со странной гримасой.

— Откуда узнал?

— Я — странник. Брожу по земле… Кое-чего вижу, кое-чего понимаю. У тебя в сердце тоска. Откройся — полегчает. Я Равилю не скажу.

В мгновение ока она переменилась. Заблестели глаза, губы приоткрылись в белоснежной улыбке.

— Я ему сама говорила, — произнесла отрешенно. — Он не отпускает. На мне урок, проклятие рода. Абдуллай может его снять, но пока не хочет. Говорит, рано.

— Давно ты в Москве?

— Пятый год уже…

— Пойдешь со мной?

— Куда, Сапожок?

— У меня тут дела небольшие, а после уйдем на Урал. Там твоя родина. Москва не для тебя. Здесь сгинешь без пользы.

В ее глазах засветилось что-то смутное — мольба, упрек?

— Зачем я тебе?

— Не знаю, — признался Мышкин. — Мы с тобой оба жизнь прожили. Давай начнем новую.

— Так не бывает, — сказала она.

— Сплошь и рядом, — уверил Мышкин.

…Переулками подъехали обратно к рынку и на сей раз припарковались хитро, заехали во двор больницы.

— Как одна-то пойдешь, — усомнился Мышкин. — Не перехватят ли?

— Не волнуйся. Меня на этом рынке ни одна вошь не тронет.

— Ух ты!

Чудная штука! Час назад глядела на него рысью, бревном не собьешь, а после задушевного, нечаянного разговора со смуглого лица не сходила улыбка, молодившая ее на десять лет.

— Только не дерись пока ни с кем. Хорошо?

— Да тут вроде не с кем. Это же больница.

Едва ушла, к машине приблизились двое мужчин в синих халатах тюремного покроя, в тапочках на босу ногу. О чем-то шушукались, цепко на него поглядывая. Мышкин открыл дверцу.

— Вам чего, ребята?

— Михалыча не видел? — спросил один.

— Нет, не видел.

— Не его ждешь?

— Нет, не его.

Переглянулись многозначительно, опять зашушукались. Морды у обоих озабоченные.

— Куревом не богат, хозяин?

Мышкин угостил их сигаретами, сам закурил за компанию. Знакомство состоялось.

— Михалыча час назад послали, — пояснил тот, который постарше и более изможденный, — и до сих пор нету. У тебя это… с финансами как?

— Нормально, — сказал Мышкин.

— Может, это… К Вадику баба скоро придет. Сразу отдадим.

— Сколько надо?

— Двадцатки хватит… Тут это… рядом… рязанская в ларьке. Неплохая на вкус.

Чем-то родным, незабвенным повеяло на Мышкина. Из тех времен, когда люди были проще. Он отдал мужикам пятьдесят рублей.

— Вадим мигом слетает, это же не Михалыч, — радостно пообещал мужчина. — Тебе самому ничего не надо?

— Пока все есть.

Больной протянул ему руку:

— Николай.

— Харитон, — представился Мышкин. — В халате-то он как же?

Но Вадика и след простыл. Пока он отсутствовал, Николай поделился с Мышкиным своими заботами. Оказалось, угодил сюда с инфарктом на нервной почве. Довели лихие житейские передряги, связанные с чувством ответственности, которое у него обостренное от природы. Если другим на все наплевать, то он так устроен, что любую мелочь принимает близко к сердцу. Когда их лавочку, где он работал слесарем, окончательно прикрыли, он с расстройства взялся керосинить и пил подряд, пожалуй, около полугода. Но однажды, протрезвев, обнаружил, что любимая супруга Настена, с которой прожили в согласии неполный четвертак, оставила его с носом. Да и великовозрастного сынка-балбеса Никиту прихватила. Вывезла из квартиры всю обстановку, а ему оставила записку, которую он процитировал Мышкину на память: «Протрезвеешь, нас с Никитушкой не ищи и больше не звони. Как ты был, так и остался подлецом и Иудой».

— Почему я Иуда? — закончил грустную повесть бывший слесарь. — Всю жизнь на семью горбатил, обеспечивал необходимым, разве я виноват, что нашествие началось?.. Конечно, с горя пошел, на гроши взял у метро, у бабки, бутылку спиртухи, освежился, а в бутылке-то был яд. Василий Демьянович, врач наш, прекрасной души человек, так и сказал, хорошо ты, брат, отделался инфарктом. От такой дозы мог вообще околеть. Тем более при твоем характере…

Досказать он не успел, появился Вадим и увел его за угол больницы. Вскоре вернулась Роза Васильевна с парнем лет тридцати, при галстуке, с умным, просветленным лицом банковского клерка. В руках кожаный кейс.

Сели в машину, как и в первый раз: Мышкин с парнем на заднее сиденье, Роза Васильевна впереди.

Парень щелкнул замочками кейса, достал потрепанный паспорт.

— Как просили. Натуральный. Естественно, цена чуть повыше.

— Сколько?

— Пятьсот, полагаю, будет тип-топ.

Мышкин полистал документ, захватанный многими руками: Эдуард Гаврилович Измайлов, московская прописка, разведен, 1970 года рождения.

— Не годится. Разве я похож на тридцатилетнего?

— Извините, спешка… Оставьте меня на минутку, господа. Не могу работать при свидетелях. Принцип.

Мышкин и Роза Васильевна вышли из машины. Мышкин закурил. Видел через стекло, как молодой человек с удобством устроился на сиденье: разложил инструменты, сунул в глаз окуляр. Из-за угла высунулась бледная рожа Николая.

— Эй, Харитоша, не желаешь присоединиться?

Мышкин отмахнулся.

— Кто это? — спросила Роза Васильевна.

— Да так, приятеля встретил. После инфаркта.

Тут же окликнул из окошка паспортист:

— Готово, господа. Извольте полюбоваться.

Год рождения сиял новой датой — 1940, — и никаких следов подчистки.

— Крепко, — одобрил Мышкин. — Хозяин паспорта живой или как?

— Или как. Царство ему небесное, — паспортист истово перекрестился. — Отсюда и цена.

Мышкин расплатился пятью стодолларовыми купюрами, и молодой человек откланялся.

Из больницы заехали в ближайшее «срочное фото» на Ленинском проспекте, отоварились снимком.

В сущности, все дела, намеченные на сегодняшний день, Мышкин завершил.

— Ты не голодная? — спросил у Розы Васильевны.

— Ну как сказать…

— Приглашаю в ресторан.

— В этом наряде не очень-то…

— Ничего. Вон «Гавана» рядом. Сойдешь за африканскую чумичку.

— Чудесный комплимент, — Роза Васильевна ослепительно улыбнулась. — Что ж, поехали, кавалер.


Глава 7

Медведь-шатун спустился с гор в ноябре. Слухи поползли ужасные. Сперва он унес в чащу десятилетнюю девчушку из Угорья, собиравшую с подружкой грибы возле заброшенной штольни. Подружка не видела медведя, только услышала визг и тяжелые, удаляющиеся шаги — больше ничего. Она рассказала, что треск прокатился такой, словно сквозь лес продирался трактор. Девочку искали трое суток, но не нашли.

Вскоре напал на стоянку туристов, расположившихся километрах в двадцати от поселка. Туристы — трое молодых мужчин и одна женщина — были вооруженные и, судя по разным признакам, люди бывалые, но почему-то не оказали медведю никакого сопротивления. Стоянку обнаружили в неузнаваемом виде: клочья палаток, разбросанные повсюду съестные припасы, консервные банки, смятые в лепешки, обрывки одежды, кровавые следы и неизвестно с какой целью нарытые ямы, в одной из которых на дне лежала оторванная мужская голова с задорным чубчиком и с выдавленными глазницами. Куда подевались другие люди, неизвестно. Можно предположить, что частично зверюга слопал их на месте, а остатки перетащил в неведомые ухороны.

В Угорье и в окрестных деревнях началось паническое бегство. Местные жители за долгие годы царствия Бориса привыкли к разнообразным потрясениям и побоищам, но такого еще не бывало. Старики уверяли, что никакой это, понятно, не медведь-людоед, а явился наконец-то посланец тьмы, и теперь каждому следует ожидать неминуемой расплаты за повальное непотребство. Указывали и точный адрес, откуда явился посланец, — город Москва.

В церквах денно и нощно служили молебны во спасение, но многие прихожане давно разуверились в небесной защите и уповали лишь на крепкие запоры и цыганское счастье, остальные, как исстари повелось на Руси, смиренно приготовились к приятию искупительной муки.

Известный в Угорье новый русский, турок Исмаил, хозяин трех скотобоен, мебельной фабрики, медных рудников и филиала банка «Империал», объявил неслыханную награду за поимку либо отстрел медведя-озорника — сто тысяч долларов. Разумеется, сразу нашлись желающие заполучить шальной капитал, и среди них знаменитый промысловый стрелок, дядюшка Савелий Бочкин. Но он был не так прост, чтобы подобно прочим охотникам, услышав про сказочный куш, ринуться в леса без оглядки. Напротив, поутру явился в контору к Исмаилу и потребовал расписку.

Миллионер вышел к нему на крыльцо, и разговор между ними состоялся при довольно большом скоплении народа.

Дядюшка Савелий настаивал на двойной гарантии: во-первых, в случае удачи новый русский не отступится от своих слов, как он делал обычно, и во-вторых, ежели судьба приведет охотнику сгинуть в лапах чудовища, то Исмаил обеспечит довольствием на пять лет его семью — молодку Алевтину и двух недозрелых пацанов трех и семи лет от роду.

Исмаил согласился на эти условия, но в свою очередь поинтересовался:

— А твоя какая гарантия, егерь?

Дядюшка Савелий, простоволосый, кряжистый и уже с седыми висками, оглянулся на народ и дерзко ответил:

— Ты у нас человек новый, Исмаил батькович, присланный для избавления нас от лишнего добра, а про меня тебе любой скажет, кто я такой. Тридцать трех косолапых взял, кроме рысей, волков и прочей мелкой живности, возьму и тридцать четвертого. Будь он хоть с сатанинским оком, возьму, не сомневайся.

— Зачем же моя расписка, коли так уверен в себе?

— Уверен, ежели это медведь. И ежели это московский ухарь навроде тебя, тоже уверен. Я в него серебряной пулей стрельну. Но против Божьей кары у меня силенок нету. Потому страхуюсь. Обиходишь женку и детушек — пойду, проверю, кто там бродит. А нет — ступай сам. Учти и то, Исмаил батькович, ежели он начал кружить, обязательно и сюда доберется. От него не укроешься в каменных палатах. Сперва он путниками разговляется, а за кем в действительности явился, нам неведомо. Однако долларами его не купишь, даже не надейся.

Миллионщик укоризненно покачал головой, в который раз дивясь дикости русского населения, и молча удалился в конторские покои. Вскоре оттуда выпорхнула смазливая отроковица Алена, секретарша Исмаила, и вынесла расписку со всеми обязательствами, заверенную драконовой печатью банка «Империал».

С тех пор месяц миновал, снега пали на влажную землю, а от охотников ни слуху ни духу, в том числе и от дядюшки Савелия, отбывшего последним.


…За вечерним чаем Жакин с Егоркой обсуждали последние новости, связанные с появлением людоеда-шатуна. Мало кто уже сомневался, что это оборотень. Никем не узнанный, он бродил по округе, совершал очередное преступление и исчезал бесследно. Последний случай вообще необъяснимый: медведь задрал Семена Жукова, сержанта милиции, который, как всем было известно, работал на небольшую группировку Сики Корявого, держащую под прицелом в основном отдаленные от Угорья хозяйства. Силач и задира, он не боялся ни Бога, ни черта и в пятницу с утра, как обычно, отправился собирать подати с окрестных фермеров. Надо заметить, в начале гайдаровской реформы развелось в округе фермеров как нерезаных собак, большей частью — люди приезжие, нахватавшие за бесценок огромные наделы. Среди этого мутного потока попадались яркие личности, искренне верящие в то, что сумеют разбогатеть от землицы-матушки, одухотворенные некоей созидательной идеей, хотя по многим признакам умственно неполноценные. В ту пору в газетах и на телевидении началась мощная кампания по развалу колхозов, где бедных крестьян держали в рабстве, не выдавая им паспорта, и за сворованный колосок отправляли минимум на десять лет в лагеря. Недобитая коммунистическая партия во главе с их лидером Зюганом, творившая весь этот произвол, только и мечтала, как бы возвратить едва освобожденного землепашца в первобытное состояние. Однако, писали газеты, с приходом частника-фермера все российские беды остались позади, он накормит и обогреет, и еще, даст Бог, всю Европу-матушку завалит зерном и замечательными северными овощами. Из этой светлой реформаторской мечты вышел, разумеется, великий убыток, но кое-кто из столичных крестьян-идеологов успел составить себе приличный политический и банковский капиталец. Фермеры в большинстве разорились: кого задавили налогами, кого рэкетом, некоторых выжили завистливые соседи, бывшие колхозники, другие попросту спились ввиду безнадежности усилий; остались лишь самые упорные, но и те перебивались с хлеба на квас и уже не помышляли ни о каком неожиданном богатстве. Из дерзких мечтателей превратились в угрюмых земляных роботов, но не сдавались, что было хорошим признаком, ибо свидетельствовало о наличии некоего пассионарного запаса в недрах замордованной нации.

Сержант Жуков перво-наперво направился на речную Заимку, где на арендованном хуторе обустроился Иван Сергеевич Костюков со своим многочисленным семейством — супругой, двумя взрослыми сыновьями и их женами. В прежней жизни Костюков был искусствоведом, кандидатом наук, вел семинар в свердловском университете, короче, Жуков всегда начинал обход с него, потому что душевно тянулся к умным, образованным людям. У них всегда находилось, о чем поговорить за рюмочкой свекольной. При этом, будучи интеллигентом, Костюков подать платил исправно, никогда не артачился, как некоторые другие, встречавшие сержанта чуть ли не в штыки. Не всякому нравилось отстегивать процент Сике Корявому, хотя никто не спорил, что это делается для их же пользы. К иным, чтобы вразумить, приходилось применять строгие меры, но это все в прошлом. У тех шести-семи фермеров, которые уцелели, амбиции не простирались дальше того, чтобы немного словчить на биржевом курсе доллара, и Жуков по доброте сердечной частенько им это спускал, не ловил за руку. Что взять с бедолаг, которым прокормиться удается еле-еле. Вдобавок сержант сознавал, что не следует долавливать подневольного человека до последней черты, где он может натворить глупостей даже себе во вред. В последние год-два, когда люди окончательно приспособились к цивилизованному образу жизни, Сор податей стал для него чем-то вроде увеселительной прогулки, не более того.

И вот на тебе — медведь-людоед. По всей видимости, зверюга подстерег сержанта в березовой рощице уже в виду хутора и, как в прежних случаях, расправившись с жертвой, не оставил практически каких следов. Единственное, что пацанята (внучата) фермера Костюкова нашли в рощице, — пустую кобуру от пистолета и милицейскую фуражку с околышем.


— Неужели, Федор Игнатьевич, вы тоже верите во всю чепуху? — спросил Егорка. — В оборотней и прочее.

— А ты нет?

Егорка третий стакан чаю допивал с одним кусочком сахара, как приучил Жакин.

— Конечно, не верю. С милиционером вообще туфта. При чем тут медведь? Ясно же, что его фермеры замочили.

— Верить можно и не верить, — Жакин смотрел на него насмешливо, — только оборотень в каждом человеке живет в скрытом виде. Никогда не говори, о чем не знаешь.

— Если вы имеете в виду философский, иносказательный смысл…

— Я имею в виду, в зеркало надо внимательно смотреть.

Егорка чувствовал, что разговор о медведе не кончится добром, так и случилось.

— Не пойду, — сказал он твердо. — Как хотите посылайте, не пойду.

— Почему? Оробел, что ли?

— Не хочу — и все. Это выше моих сил.

— Не упрямься, Егорка. — Жакин слез с табуретки, прошел к полке, закурил и вернулся на место, но Егорке показалось, надолго куда-то отлучался. — Ты, сынок, больших успехов добился, я тобой горжусь, но мужчиной еще не стал. До Харитона тебе далеко. А должен стать крепче, чем он.

— Почему должен? Кому должен? Разве нельзя без напряга пожить, отдохнуть немного?

— Нельзя, — грустно ответил Жакин. — Сам знаешь.

Егорка действительно знал. За долгие месяцы упорный Жакин вдолбил ему в голову много странных мыслей, которые легли на благодатную почву. От них теперь не избавишься. Но встречаться с людоедом он все равно не хотел. С какой стати?

— Я вам никогда не перечил, Федор Игнатьевич, и науку перенимал с благодарностью. Уступите и вы хоть разок.

— Нельзя, — возразил Жакин. — Сомневаешься насчет оборотней — пойди и проверь. Другого пути к истине нету.

Сомнения выжигают человечью душу дотла… Через часок, под сумерки, и отправишься.

— Один?

— Зачем один, с Гиреюшкой. Он на медведя и выведет. Ему — раз плюнуть. Но шибко на него не надейся. Коли он в свару ввяжется, ему конец. Против оборотня минуты не устоит.

— С карабином идти?

— Нет, это нечестно. У медведя карабина нету. Ты же не Черная Морда. Тесак возьмешь, который в кладовке. Хороший инструмент. Я тебе про него рассказывал, помнишь?

Уже смирившись, Егорка поддался последнему толчку малодушия и сказал то, чего потом стыдился:

— Будто избавиться от меня хотите, Федор Игнатьевич?

У Жакина в ярких глазах вспыхнула укоризна.

— Ты же знаешь, это не так. Но надо прогнать зверя. Кроме нас, некому. Не мне же, старику, подыматься.

— Кому надо, кому? Нам с вами он не мешает.

— Тебе надо, сынок, никому другому.

— Ну и слопает меня за милую душу.

— Буду горевать, как ни о ком не горевал.

Искренность Жакина пронзила Егорку до слез. Он пошел на двор, чтобы встретить Ирину. Ее отправили в поселок за покупками, и уже половина дня прошла, а ее все нету. Конечно, медведь и ее мог задрать, но Жакин сказал, что оборотни своих не трогают, у них кровь гнилая, не для питья. Да и сама Ирина шатуна не боялась и к его появлению отнеслась как-то безразлично. Говорила, что ей страшен только пахан Спиркин из Саратова, который непременно вскорости вышлет гонцов, чтобы спросить с нее за все промахи.

Она жила у них третий месяц и вроде никуда не собиралась уходить. Куда я пойду, плакалась она, Спиркин везде достанет. Жить мне осталось недолго, а с вами хоть напоследок отмякну душой.

Хлопотала по хозяйству, обстирывала мужиков, готовила им еду, и Жакин постепенно смирился с ее присутствием. Яд у нее забрал, патроны спрятал — чем она могла теперь особенно навредить?! Да и пес за ней приглядывал неустанно.

После первой вылазки в горы Жакин водил Егорку еще к двум тайникам, в последний раз пришлось спускаться в заброшенный рудник, где они провели целую ночь, как в могиле. По словам Жакина, если бы все сокровища, которые он показал, принадлежали лично Егорке, он был бы самым богатым человеком в стране, наравне с Березовским и Черномырдиным, но это не принесло бы ему счастья. Кто присвоит чужое, вещал Жакин, тот обречен на пресыщение, а пресыщение хуже скуки и страха. По себе помню, вспоминал Жакин, бывало, нахапаешь столько, что девать некуда — деньги, бабы, власть, — и вдруг накатит такая тоска, хоть вой на луну. Пресыщение, понимаешь, Егорка? Самое лютое наказание человеку за дурь. Вроде ты еще живой, а как чинарик обсосанный в луже… Никогда не зарься на чужое, Егорка, и свое зря не копи.

— Напрасно проверяете, Федор Игнатьевич, — ответил Егорка в тот раз. — Я к деньгам равнодушный. Хуже другое, никак не могу понять, зачем я родился?

— Этого никто про себя не ведает, — утешил Жакин. — Может, так и к лучшему.

Домашняя философия Жакина часто склоняла Егорку к собственным маленьким открытиям. Мир соткан из конкретных событий, думал он, и туманных видений. Если угадать между ними границу, то это, наверное, и есть та тропка, по которой удобно идти.

Ирина их обоих жалела. Превратившись из отпетой бандитки в хлопотливую женщину, расторопную и услужливую, она иной раз, набегавшись по двору, подпирала кулачком подбородок и смотрела на Егорку глазами, полными слез. Она считала их обоих блаженными, помешавшимися на своем тайном богатстве, но с той разницей, что старик, по се мнению, был совершенно безнадежен, а у Егорки, если он прислушается к голосу разума, еще оставался шанс очеловечиться.

По женской линии она в конце концов добилась своего: в отсутствие Жакина заманила парнишку в сарай и чуть ли не силком склонила к греху. Утомленный своим затянувшимся бессмысленным сопротивлением, Егорка безропотно подчинился и в опытных руках легко поднялся к вершинам блаженства, где лишь пускал слюнки, как ласковый котенок над миской с теплым молоком. Довольная содеянным, Ирина строго спросила:

— Ну что, плохо тебе было? Скажи честно, плохо или хорошо?

Растроганный, Егорка признался:

— Как в баньке побывал, ничуть не хуже.

— Зачем же так долго тянул?

— Да стыдно как-то. У меня же невеста в Федулинске.

Заново возбудившись от этих слов, Ирина полезла с ласками, но Егорка вежливо ее отстранил.

— Нет, два раза подряд нельзя. Я же на режиме.

В дальнейшем их любовные отношения складывались урывками, и никогда Егорка первым не проявлял охоты. Ирину это озадачивало.

— Ты же здоровенный парень, вон какой богатырь. В чем дело? Или я для тебя старая?

— Как можно, Ира! Какая же ты старая, если моложе меня.

— Почему же каждый раз я тебя будто насилую? Обидно же. Другие мужики…

У Егоркиной мнимой пассивности объяснение было самое простое: ему нравилось усмирять свой пыл. Чем больше он томился по Ирине, тем холоднее делался с виду. Ей в голову не могло прийти, что молодой парень на такое способен. Постепенно она все больше проникалась к нему материнскими чувствами, что было для нее тоже совершенно ново. В самые страстные минуты в ее бесстыже остекленелых глазах внезапно вспыхивал огонек узнавания. Опять и опять улещала Егорку:

— Меня Спиркин не простит, я его вроде как кинула, но и тебя не пожалеет. Брось своего Жакина, зачем он тебе. Он как костерок догорающий, а у нас все впереди. Уйдем вместе. Возьмем тысяч сто, ну, самое большее — пол-лимончика, и айда! Европа, Азия — куда хошь. Всюду побегу за тобой, как собачонка.

— Зациклилась ты на этой Европе. Мне это не надо.

— Что — не надо? Меня не надо?

— Европа, Азия — зачем? Мне и здесь хорошо, на природе. Погляди, какой шелковый свет над тайгой.

Ирина недоумевала:

— Не пойму, ты что же, век просидишь при старике? А помрет, что станешь делать?

— Откуда я знаю? Пока — сижу.

Жакину он сразу признался, что в их отношениях с Ириной произошли некоторые перемены. Старик высказался в том смысле, что удивляться нечему, Ир шла и к нему, естественно, клинья подбивала, но он устоял. «И сманивала уехать?» — догадался Егорка. «А как же, — самодовольно ответил Жакин. — Европа, Азия — все, как у тебя. Правда, денег хочет побольше взять, миллиона два. Ей же придется за мной ухаживать, когда помирать начну. Непредвиденные траты, то да се. Но верной, сказала, будет до гроба».

…Егорка нацепил лыжи — две широкие пластиковые доски с чуть задранными носками, прогулялся по лесу навстречу Ирине. День стоял морозный, с кристально-бирюзовым небом, обрамленным предзакатной дымкой. След Ирининых лыж тянулся по насту двумя розоватыми ссадинами на белоснежной простыне. С опушки открывался чудный вид, от которого обмирала Егоркина душа: склон к замерзшей речушке, вековые сосны, бескрайний, уходящий в поднебесье простор… Каждый раз на этом месте Егорка думал о том, какое огромное счастье, что он попал сюда, где время и пространство сливаются в истомный, бередящий сердце звук вечности. Он ничуть не кривил душой, когда говорил Ирине, что никуда не спешит. Он думал, что если когда-нибудь смысл бытия откроется ему, то это будет что-то сравнимое с зимним лесом и вечерним светом, проникающим прямо в кровь… Не встретил Ирину, вернулся.

Жакин ждал на крыльце, разговаривал с Гиреем. Пес клонил башку набок и утвердительно потявкивал.

— Он готов, — сказал Жакин. — А ты как?

— Почему нет? Раз посылаете, пойду.

Жакин вынес нож, фонарик и сумку с необходимыми припасами. Не хотел, чтобы парень зашел в избушку: следовал каким-то одному ему известным приметам.

— Дойдете до Змеиного камня, оттуда Гирей поведет.

За месяц Жакин изучил все маршруты зверя, но Егорка и без того не сомневался, что не разминется с судьбой. Началось это раньше, когда только пошел слух о шатуне-людоеде. Уже тогда мелькнуло в голове: не за мной ли? Все остальное — нож, Гирей, ночь, Ирина, смутные мысли, уводящие в прошлое, — все могло сложиться как-то иначе, но встреча неминуема. Она не зависела от его воли.

— Прощай, отец, — поклонился Егорка. Жакин обнял его впервые. Он не был сентиментален.

— Не надо так, Егорушка. К утру тебя жду. Водки выпьем.

Отмахали километров пять на скорости, пока окончательно не стемнело. Наст твердый, бежать легко. Пес трусил рядом, изредка обгоняя и оглядываясь. Он вел себя скромно и чутко, понимал, куда собрались. Егорка его успокаивал.

— Что ж поделаешь, дружище. Жакин велел прогнать людоеда. Неужто не управимся? Вдвоем-то. Да он, когда нас увидит, сразу затрепещет. Жакин заговоренный нож отдал. С таким ножом мы мамонта повалим, не только какого-то косолапого. Только ты не лезь в драку первый, как привык. Помни уговор.

Гирей взял след, не добежав до Змеиного камня, на выходе из лога. Шерсть на нем вздыбилась, он издал тягучий, негромкий рык и на мгновение коснулся боком Егоркиных ног, будто оступился на ходу.

— Ты чего? — удивился Егорка. — Сомлел, что ли? Не-е, ты держись. Страх он учует, нам же хуже будет.

Пес присел на снег, покрутил лохматой башкой, потянул ноздрями воздушные струи. Егорка тоже замер. Видимость была хорошая от звезд и снега, но зловеще смыкались вокруг черные холмы.

Егорка понятия не имел, что делать дальше. Обычной охотой тут не пахло, смердело убийством. Как если бы сунулся в темный подъезд, где поджидали братки, навостренные на расправу. Хуже того. Он очутился в первобытном мире, где действовали законы, которых он не понимал. Зато их хорошо знал пес Гирей, весь превратившийся в клокочущий злобой сгусток мускулов и шерсти. От собаки тянулось к человеку некое леденящее предостережение. Егорка с жалостливым чувством подумал о Жакине, вытолкнувшем его в этот черный, свирепый мир из теплого, уютного помещения. Но мгновение слабости прошло так же внезапно, как наступило. Ничто не вернуло бы сейчас Егорку обратно. Рядом с сердечной истомой вдруг зародилось ощущение прекрасной, абсолютной, неодолимой свободы, кружащей голову крепче хмеля.

Он понял лихой замысел Жакина и улыбнулся про себя. Учитель не хотел ему зла, хотя, возможно, переоценил его силы. Но если Егорка одолеет эту ночь, то не останется в мире напасти, которая его сломает.

Еще около часа кружили по тайге, пока Гирей не вывел на ровную площадку, наподобие ногтя большого пальца, обрывающуюся в одну сторону крутым неприступным склоном. Это и был Змеиный камень. По летним дням сюда действительно выползали погреться на солнышке жирные гремучие змеи, похожие на черные палки с заостренной головкой, а вот где они зимовали, Егорка забыл спросить у Жакина и сейчас почему-то пожалел об этом, как об упущенном, может быть, навсегда, важном знании.

Он отстегнул лыжи и с удобством уселся на них, приготовившись ждать хоть до утра. Ветра не было, в жакинском заячьем полушубке Егорке было тепло. Гирей улегся рядом, и юноша ободряюще потрепал его по вздыбленной холке.

— Понимаю, каково тебе, — сказал утешительно. — Привык, когда от тебя все шарахаются, а теперь как бы самого не трепанули. А, Гирей?

Пес заворчал, не принимая идиотской шутки. Понятно, что больше всего хотелось ему броситься в чащу, в угон или в отрыв, ломиться сквозь кусты, рвать и свирепствовать, сбивая движением одурь страха, но его благородная воля спокойно преодолевала магию инстинкта. Он готов был умереть, но не оставить человека-брата наедине с подступающим из тьмы злом.

Просидели полночи, погрузившись в великое молчание. Гирей иногда вскакивал на лапы, не выдерживая напряжения, и раз внезапно тоненько заскулил, проняв Егорку до печенок.

— Что же ты как маленький, — укорил он пса, поглаживая его твердую башку. — Неужто так страшно?

Гирей стыдливо присел, и в то же мгновение из темных зарослей, как из погреба, образовалась громадная, неясная тень, заколыхалась, подступила ближе. Егорка щелкнул кнопкой фонарика. Шагах в десяти от них стоял лохматый исполин, гость из палеолита, с растопыренными лапами и забавно склоненной набок головой. В его позе не было ничего угрожающего, только любопытство. В луче фонарика вспыхнули алые точки его глаз. Егорка поднялся, чувствуя, как чугуном налилась спина. Неведомое чудовище всем своим обликом поразительно, кощунственно походило на человека.

— Кто ты?! — спросил он растерянно, едва слыша собственный голос.

Исполин переступил на шаг, Гирей на спотыкающихся лапах метнулся в сторону, канул во тьму.

Егорка крепко сжимал в ладони удобную рукоять с тонкой полоской стали, понимая, как это нелепо. С таким же успехом он мог принести с собой железный утюг.

Но страха не чувствовал, скорее, глубокое изумление.

— Кто бы ты ни был, — заговорил он окрепшим голосом, — послушай, что скажу. Я не хочу тебя убивать. Я только хочу, чтобы ты ушел. Ты уже человечинки накушался до отвала. Уходи насовсем. Сгинь! Понимаешь меня?

Наверное, медведь понял, что-то хрюкнул в ответ, ничуть не грознее, и придвинулся ближе. Фонарик его раздражал, и он несколько раз отмахнул луч от глаз, как отгоняют слепня.

Егорка сконцентрировался, переводя в правую руку и к глазам энергию «дзена», которую Жакин ласково называл «дурнинкой», хотя это тоже нелепо. Самое лучшее, подумал Егорка, обернуться бы птицей и взлететь в черное небо, но этому, к сожалению, Жакин не успел его обучить. Сейчас медведь не казался уже таким огромным, как в первую минуту (оптический обман?): всего головы на три выше человека, но какой-то необъятно широкий и тяжко вздыхающий, как ожившая гора. Егорка понимал, что если ему повезет, он успеет нанести один удар, второго не будет, и попытался представить, где у чудовища сердце. Скользнул лучом по дымящейся шкуре. Не отдавая отчета в том, что делает, шагнул вперед, чтобы лучше видеть. Крикнул, почти взвизгнул:

— Пошел прочь, косолапый! Мою кровь ты не выпьешь!

Схватка оказалась еще короче, чем он предполагал.

Гирей не подвел, черным шаром выкатился из кустов и с жутким рыком прыгнул, повис на боку медведя. Доля секунды понадобилась зверю, чтобы зацепить пса лапой и сбросить с себя, но этого хватило Егорке. С обреченностью лунатика он подскочил и, светя фонарем, аккуратно вогнал лезвие по самую рукоять в упруго вздрогнувшую тушу. Целил снизу вверх, под третье ребро, а куда попал, разве поймешь.

Выдернуть нож не успел. Медведь завопил человеческим голосом, махнул лапой — и в бедной Егоркиной голове погас свет.

С невероятной скоростью, подобно метеору, промчался Егорка по Млечному Пути, минуя рассыпающиеся нагромождения звезд, и очнулся в сторожке Жакина на своем собственном топчане. Он все сразу вспомнил, но решил, что видит волшебный сон.

Рядом хлопотала Ирина. В свете керосиновой лампы лицо у нее было точно такое, как на иконе Божьей матери, хранившейся у Жакина почему-то в сундуке.

— Скажи, Ира, — обратился к ней Егорка, боясь спугнуть видение. — Вот ты собираешься в Европу, верно? Или в Азию, правильно? И я никак в толк не возьму, тебе, значит, все равно, куда ехать?

Женщина приложила теплый палец к его губам.

— Молчи, ладно? Лежи и молчи. Где у тебя болит?

— Нигде не болит… А ты чего какая-то смурная? Случилось, что ли, чего?

Ответить не успела, Жакин пришел. Егорка ему обрадовался.

— Федор Игнатьевич, могу доложить, что задание ваше выполнил. Шатуна напугал до смерти, воткнул в него пику. Только не пойму, что дальше было. Вроде он меня по уху хряснул. Но как же я сюда добрался?

— Мы тебя с Ириной доставили, голубчика. А то бы замерз в снегу. Ночи нынче холодные.

— Гирейка живой?

— Живой, что ему сделается. Он за нами прибежал… Медведя, брат, ты не напугал, а убил.

— Да ну?.. То-то я гляжу… Сейчас ночь или утро?

— День, милый, день… Четвертый пошел, как ты спишь. Теперь все в порядке.

У них обоих, у Ирины и у Жакина, размягченные, непроявленные лица, словно они смотрели на него издалека через порошу. Егорка попробовал перевернуться на бок, но туловище будто одеревенело.

— Что же все это значит, ФедорИгнатьевич?

— Ничего, — сказал Жакин. — Будем дальше жить.

Часть третья

Глава 1

Так уж накатывало, накатывало и к концу августа докатилось до нового лиха. Мышкин вернулся в Москву благополучную, расфуфыренную, лоснящуюся от гордости за свой новый, капиталистический облик, а в начале сентября покинул столицу, пораженную вирусом страха. Доллар опять сорвался с поводка, и обезумевший московский люд, еще вчера беззаботно пережевывавший жвачку «Стиморол», ринулся к прилавкам за крупой, макаронами и другими отечественными продуктами. Счастливые добытчики, вернувшись в квартиры с полными сумками муки, спичек и соли, по обыкновению, включили телевизоры и увидели на экране спасителя отечества Черномырдина, но с трудом узнали его. Куда подевался нахрапистый хозяйственник-заклинатель, умевший повернуть самую короткую фразу так, что она становилась бессмысленной. Теперь в его очах сверкали молнии, и голос звучал как иерихонская труба. Суть справедливых обличений сводилась к тому, что стоило ему ненадолго отлучиться (президент для куража поменял его на молодого реформатора Кириенку), как начались такие безобразия, что стыдно смотреть в глаза американцам. Он грозно вопрошал с экрана: что, дескать, началась война? или мор? или что?! Почему такой внезапный сбой реформы? И в знакомой гипнотической манере сам себе отвечал: я знаю, как делать, и знаю, что делать, и сделаю, и буду делать!

Спасовав под неукротимым напором будущего президента, телеведущий робко поинтересовался его мнением о русских фашистах, которые собрались на шабаш в Краснодаре. Мол, будет ли на них какая-то управа или уже не будет? Ведь, по мнению большинства телезрителей, если нацисты придут к власти, то тогда вообще… Спаситель отечества после этого вопроса впал в натуральную истерику, помянул недобрым словом Явлинского, Зюганова, Лебедя и всех, кого смог вспомнить, и долго, выкрикивая нечленораздельные фразы, грозил кулаком неизвестно кому. Телеведущему пришлось прекратить передачу.

К вечеру обыватель понял, что зимой его ожидает голод, а также — возвращение косноязычного спасителя, поэтому опять устремился в магазины, чтобы запасти еще чего-нибудь впрок, но, увидев новые ценники, остолбенел. Даже любимая жвачка зашкалила, достигнув недосягаемой планки, вдобавок коммерческие банки, где у москвичей лежали гробовые деньги, вывесили повсеместно таблички: закрыто на дефолт.

В столице наступило всеобщее помутнение умов, похожее на эпидемию. По ночам в городе царила зловещая тишина, как в огромном морге, нарушаемая лишь истошными воплями запоздалых путников. Да еще стаи неведомых грызунов, то ли крыс, то ли сусликов, вырвавшиеся из подземелья, каждую ночь пытались прорваться от станции метро «Владыкино» к центру, сметая на пути все помойки вместе с пенсионерами, мирно дремлющими в ожидании утреннего подвоза объедков. Шикарные иномарки проплывали по улицам, подобно сумеречным глубоководным рыбам.

В разных концах города одновременно запылали пожары (чеченский след), какой-то мужик, приезжий из Тулы, расположился с грузовиком неподалеку от Лобного места и продавал пшеницу по пять рублей за ведро. Каждое утро возле него собиралась толпа, но близко не подходили, и пшеницу никто не покупал: подозрительно дешево, и мужик чудной — в красной рубахе, с голым черепом и срамной ухмылкой, как у обожравшегося рыжего кота. Лишь на четвертые сутки нагрянула спецгруппа «Вымпел», грузовик с пшеницей сожгли, а мужика, изрядно помяв, проводили в ближайший околоток.

В те же дни куда-то подевались все творческие интеллигенты, любимцы публики и властители дум. Словно диким порывом ветра, их выдуло с экранов, из радиоприемников и даже из ночных стриптиз-клубов, где они привычно обсуждали проблемы нравственного возрождения нации. Последним мелькнул в телевизоре правозащитник, бескорыстный сын независимой Чечни Сергей Адамович Ковалев, но почему-то он был в парике и бежал куда-то с авоськой помидоров. С истошным криком «Держи вора!» за ним гнались две озверевшие бабки совершенно пьяного обличья. Еще, правда, показали старца Лихачева, благороднейшую совесть нации, который привел под руку президента хоронить останки убиенного Зюгановым царя.

Внезапное исчезновение умных, скорбных, говорящих голов, всегда готовых подсказать россиянам, как им обустроиться в жизни, произвело на чувствительных москвичей еще большее впечатление, чем внезапный рывок доллара. Поползли нелепые слухи, что, возможно, эти два события как-то связаны друг с другом.

Необходимые разъяснения вскоре дал Борис Николаевич, которого специально привезли в Москву из очередного отпуска. По всей видимости, его оторвали от рыбалки, потому что мельтешащих перед ним журналистов он разглядывал отстраненно-ироническим взглядом, как мальков. И долго не мог понять, чего от него ждут. Увидев, что журналистская плотва никак не унимается, президент в своей обычной доверительной манере, грозя перстом и гримасничая, сообщил, что ночью уже звонил другу Биллу, а утром — другу Хельмуту и оба подтвердили, что Россия никогда не свернет с рыночного пути…

Мышкин прощался с Равилем с тяжелым сердцем, будто навек. Ему было неловко, что забрал у друга женщину, хотя Равиль вроде обрадовался, узнав новость. Сказал, что рад сделать подарок, но попросил не перегружать Розу Васильевну тяжелой работой.

— Она двужильная, — объяснил с загадочной усмешкой, — но светлячок в ней хрупкий. Погаснет — выкидывай на свалку. Не хотелось бы. Я ее берег. Такие бабы на дороге не валяются.

— Не сомневайся, — уверил Мышкин. — Не погаснет.

Равиль предложил ему в дорогу парочку ребят-истуканов, которые пригодятся, ежели придется отмахиваться. Качки проверенные, битые, одна мозговая извилина на двоих, на добычу кидаются, как псы.

Мышкин поблагодарил и отказался. За это Равиль его осудил.

— Напрасно, Харитон. Мы с тобой уже не те, какими были, а времена лихие. Беспредел. Иногда не грех подстраховаться. Но ты же упрямый, черт. По-прежнему только себе доверяешь. Худая привычка.

— Не в этом дело, — сказал Мышкин. — У меня ходка прогулочная. Проведать надо кое-кого. Твои батыры будут под ногами путаться.

— Как знаешь. Не пропадай, брат, опять на десять лет. Нам ведь жить не так много осталось. Управишься, возвращайся. Работа всегда найдется.

— И за это спасибо.

Обнялись и разошлись.

Роза Васильевна весь вечер и все утро куксилась, ей пришлось объяснять Равилю, почему на такое решилась. Как проходило объяснение, Мышкин слышал из соседней комнаты, где кемарил на диване. Женщина сказала:

— Я уйду с ним, Абдуллай?

Равиль ответил:

— Конечно, иди. Но почему так, Роза? Понравился тебе?

— Ты же знаешь, Абдуллай. Ты мне люб, но тебе я не нужна. А ему сгожусь. Он сам попросил.

— Не надейся на него чересчур. Сапожок к женщинам брезгливый.

— Я уже поняла.

Дальше они еще о чем-то шушукались, но Мышкин уснул, хотя ему было интересно.

Пока шли по улице, молчали. Роза Васильевна взяла с собой небольшой чемодан коричневой кожи, видно, со шмотьем. И больше ничего. Шли рядом, но как посторонние. Да они и были посторонние. Мышкин уже жалел об этой затее, нашел обузу, да как отступишь, коли слово сказано. Он, правда, надеялся, что Равиль упрется, не в привычках хана отдавать кровное, и вот — на тебе. Спихнул красотку с ладони, словно только и ждал предложения. Уже в вагоне полупустой электрички Мышкин поинтересовался:

— Чего Равиль так легко тебя отпустил?

— Наверное, надоела. Нехороша стала.

— Непохоже, чтобы надоела. Ты не из тех, кто надоедает.

— Хочешь назад отправить?

— Нет, не хочу. — Мышкин чувствовал прижатое к своей ноге тугое татарское бедро, и его маленько знобило. Такого с ним не бывало давно, может, лет пять-шесть.

— В этом Федулинске, — спросила Роза Васильевна, — у тебя есть женщина?

— Как тебе сказать. Не то чтобы женщина, но жили вместе. Дела делали. Бизнес. Потом жарковато стало, я и отчалил.

— Зачем же возвращаешься? Долг получить?

— Какой там долг. Проведать просто.

— Тогда я зачем?

— Ну, как… Все же вдвоем веселее…

Роза Васильевна подумала и извинилась:

— Прости за любопытство.

— Ничего, — сказал Мышкин.

Сошли с поезда за одну станцию от Федулинска. Эти места Мышкин знал хорошо. Грибные места. Пехом через лес минут двадцать и очутишься в Речной слободе, которая примыкает к Федулинску. В лесу свежо и мокро. Торфяники, озеро, сосновый подлесок, высоковольтная просека, устеленная сушняком, как паркетом, — все исхожено вдоль и поперек. Поразило: опят — море, и ни одного грибника. Раньше такого не бывало. Раньше лес по эту пору гудел от голосов.

На лесной тропе Роза Васильевна в своих модных туфельках то и дело оступалась, оскальзывалась, и Мышкин галантно подхватывал ее под локоток. Она его руку отталкивала. Блестела темными очами раздраженно.

— Что я, лосиха, что ли? Нельзя по-людски доехать.

Мышкин свернул с тропы, опустился на поваленное дерево. Достал сигареты:

— Садись, Роза Васильевна, отдохнем, подымим.

Женщина присела чуть поодаль, сигарету приняла.

Вдруг такая благодать на них навалилась, такой мушиный звон и колеблющееся солнечное марево, что оба как-то враз осоловели.

— Говоришь, доехать, — растроганно заметил Мышкин. — Такую красоту упустить. У тебя дети есть?

Роза Васильевна дымом поперхнулась.

— Тебе-то что?

— Вот и вижу, что нету. А зря. Женщина обязательно должна родить. Ничего, мы это поправим.

— От кого родить? От какого-нибудь бандита, вроде тебя?

— Зачем же с ними водишься, коли так?

Женщина вздохнула, прикусила травинку.

— Чего уж теперь. Я сама бандитка, кто еще. Так жизнь повернулась.

Мышкин покосился на нее, сверкнул бельмом.

— Ошибаешься, девушка. Мы с тобой не бандиты и никогда ими не были. Абдуллай тоже не бандит. Нас гонят по свету, мы сопротивляемся. Извечный порядок порушен. Не трудом стали людишки жить, нахрапом. Попривыкли, будто так и надо. Каждый думает, коли не словчу, самого облапошат. По-хорошему говоря, как у нас теперь живут, лучше умереть. Но скоро все наладится. Придет сильный человек и всех образумит. Рассадит волков отдельно, овец отдельно. Тогда по-настоящему узнаем, кто бандит, а кто жертва.

Роза Васильевна слушала его внимательно и даже как-то незаметно придвинулась поближе.

— Чудной ты, Харитон Данилович. То солидный мужик, а то рассуждаешь как маленький. Вождь к тебе придет. Да если придет, тебя первого посадит. И меня следом. И Абдуллая. По накатанной дорожке. А те, что впрямь виноваты, от любого суда откупятся. Они всегда откупаются.

— Суд бывает разный, — возразил Мышкин. — Есть такой, где денег не берут.

— Это верно. — С чистого, смуглого лица Розы Васильевны не сходила мечтательная улыбка. — Такой суд есть. Можно тебя попросить кое о чем?

— Почему нет, проси.

— Никогда не говори со мной о детях.

— Хорошо, не буду.

Мышкин притянул женщину к себе и поцеловал в мягкие, податливые губы. Да так ловко у него получилось, что Роза чуть слышно застонала. Уперлась руками в его грудь. Спросила грубовато:

— Изголодался, что ли, Харитон?

— Вроде того. — Мышкин затушил окурок. — Самому смешно. От поцелуйчиков-то отвык не помню и когда.

Роза Васильевна поучила его уму-разуму:

— От любви отвыкнуть нельзя, Харитон. Хотя без нее жить намного легче.

Около полудня вступили в Федулинск и сразу наткнулись на омоновский патруль, чего Мышкин никак не ожидал. Среди низеньких деревянных домиков слободы противоестественно гляделись два дуболома в полном карательном обмундировании, с каучуковыми демократизаторами, с ножами в чехлах и с автоматами через плечо — разве что масок на рожах не хватало.

— Кто такие? — спросил патруль. — Предъяви документы.

Мышкин отдал свой паспорт на имя Измайлова, а Роза Васильевна показала справку о том, что она на учете в психдиспансере и временно отпущена на волю, как вменяемая. Хорошая, сильная справка, Мышкин знал ей цену, и дуболомы поглядели на Розу Васильевну с уважением.

— С чем связана проверка? — поинтересовался Мышкин. — Ловите кого-нибудь?

— Заткнись, — обрезал патрульный. — Говори, зачем в Федулинск проникли? Вы же московские, так?

— Федулинск? — удивился Мышкин. — Мы думали — Чалыгино. По грибочки собрались, — потряс рюкзаком, — да, видать, заплутали маленько. Извините, ребятушки.

— Ты чего нам в уши льешь, фраер? Где Чалыгино и где мы? Не хошь сразу на стерилизацию? Чтобы не бродили, где не положено.

— Откуда же мы знали, что не положено, — еще больше изумился Мышкин — Указателей никаких не видели. Разве тут секретный объект?

— Чего-то они мне не нравятся, Саня, — сказал один дуболом другому. — Чего-то они скользкие. Надо вязать.

Видя, что разговор затягивается, Мышкин достал из кармана бумажник и отслоил сторублевую купюру.

— Не обессудьте, ребятушки, сколько есть. Примите на поправку здоровья.

Результат получился противоположный ожидаемому. Дуболомы побагровели, надулись, как два клеща, и вдобавок затряслись.

— Ты что же, тварь, — зловеще прошипел один, — купить хочешь героя-омоновца? Ты понимаешь, что тебе сейчас за это будет?

Его товарищ уже нервно тянул автомат.

— Ничего худого, — забормотал действительно ошарашенный Мышкин. — Из чистого уважения. Ежели мало…

Поправила положение Роза Васильевна. Наивным, как у девочки, голоском попросила:

— Дяденька, дай стрельнуть! Прямо в лоб — пук, пук! — и потянулась к автомату омоновца. Ласковое безумие ее поведения нашло отклик у дуболомов. Они смягчились.

— Благодари свою бабу, тварь, — сказали Мышкину. — Она тебе сегодня жизнь спасла… Но гляди, еще раз встретим, обоим хана. Или на стерилизацию…

Паспорт и справку вернули, но сторублевку зажилили. И это тоже произошло как-то чудно. Один дуболом побежал к углу дома, махнул оттуда товарищу, и тот вырвал из рук Мышкина ассигнацию со словами: «Когда же вы все передохнете, старичье вонючее?!»

Удивили Мышкина и другие явления. Когда выбрались из слободы на улицу Надежды Крупской, а теперь, судя по табличкам, переименованную в Заупокойницкую, стали попадаться навстречу прохожие, все приветливые и просветленные, хотя одетые в тряпье. Зато многие с цветами, а некоторые с разноцветными надувными шариками и с россиянскими трехцветными флажками в руках. Мышкин справился у Розы Васильевны, нет ли нынче какого праздника.

— Не нравится мне это, — ответила женщина, озираясь.

— Что не нравится?

— Бедой пахнет. Или не видишь? И менты эти на околице. Какие-то чокнутые.

— Менты — да, — согласился Мышкин. — А что люди радуются неизвестно чему, значит, выпивши. Какая тут беда?

Но он и сам видел: что-то не так.

За время его отсутствия по городу словно прошлись серой краской. Фасады домов облупились, мостовая и тротуар в бесконечных выбоинах и трещинах, машины — сплошь иномарки, но ни одного автобуса. И совсем не видать детей. Просто-таки ни одного детеныша на улице.

Встретил наконец знакомого, Валеру Шахова из фирмы «Саламандра-бенц», занимающейся (или занимавшейся) обувными поставками, и тоже в каком-то затрапезном виде. Помнил Шахова видным сорокалетним детиной, удачливым бизнесменом, обувным хорьком, а сейчас выкатился из пивной «Только у нас — дешево и сердито» кучерявый гномик со смеющимся круглым лицом и черными обводами вкруг запавших глаз. Мышкина он не узнал, но на дружеское рукопожатие ответил крепко и искренне.

— Чего с тобой случилось, Валера, — посочувствовал Мышкин. — Чего-то ты вроде поубавился. Разорился, что ли?

— Ничего не случилось, — азартно зашумел обувщик. — Заправился — отлично. Три литрухи влил. Бегу на прививку. А ты кто?

— Да я так. Интересуюсь местными условиями. Насчет торговой точки.

Валера изменился в лице, почернел, радость в нем потухла. Спросил шепотом:

— Ты что же, нерегистрированный?

— Почему нерегистрированный? Регистрированный. А что это значит?

— И вы, госпожа, тоже приезжая?

— Я с ним, — коротко ответила Роза Васильевна. Валера-обувщик согнулся, как при бомбежке, и с воплем: «Извините, очень спешу! Очень спешу, извините!» — метнулся вдоль улицы и исчез в переулке.

— Да-а, — протянул Мышкин, — какая-то прямо загадка.

— Надо сваливать, — сказала Роза Васильевна. — Я чувствую. Здесь неладно. Погляди!

Мышкин проследил за ее рукой и прочитал объявление, вывешенное над дверью маленького шопика, где раньше, как он помнил, торговали оптикой. В объявлении черным по белому написано: «Гробы выдаются один на троих жмуриков. Ввиду отсутствия пиломатериала».

— Ну и что, — не понял Мышкин. — Нормальное объявление. В Москве чуднее пишут. Газет не читаешь, сестренка.

— Сапожок, мне тревожно.

— Ладно, почти пришли.

Дом, где Мышкин жил с Тарасовной, когда-то считался самым престижным в Федулинске, что-то вроде Дома на набережной в Москве, только более поздней постройки. Но — ампир. Башенки, архитектурные излишества, колонны у фасада, два шикарных дворцовых подъезда. Сразу после войны сюда селили партийную элиту и также давали квартиры научному крупняку, чином не ниже профессора. Чистка в доме началась, разумеется, задолго до перестройки, в семидесятых годах, и проходила по таинственным правилам, может быть, даже по промыслу Божиему, иначе как объяснишь, что рядом с известным всему миру академиком вдруг возникала квартира поэта-отщепенца Димы Туркина, вольнодумца и охальника; или на одной лестничной клетке встречались всесильный по тем временам директор городского торга Роман Северьянов и сомнительная по своим моральным качествам красавица Элеонора Давакина, учительница пения из музыкальной школы. С наступлением свободы дом в последний раз протрясло, но это уже было логично. Одним разом вышвырнули остатки научного бомонда и бывшую партийную головку, не успевшую отречься от проклятого прошлого, причем эвакуация производилась аврально, и, увы, не обошлось без человеческих жертв. Как и в Москве, двое-трое матерых партийных зубров в приступе раскаяния выбросились из окон, а некоторые квартиросъемщики преклонного возраста, большей частью одинокие, вообще исчезли неизвестно куда, не оставив никаких объяснительных записок. В освободившиеся помещения триумфально въехали бизнесмены и прокурорский надзор, а два верхних этажа целиком закупил Алихман-бек, приспособив их для нужд своих земляков, не имеющих постоянной федулинской прописки. За одну ночь вокруг дома выросли горы строительного мусора, потом в течение месяца здание будто сотрясали нутряные бомбовые взрывы — это новые жильцы в спешке производили евроремонт, — и затем наступила долгая первозданная тишина, которую нарушали разве что редкие ночные выстрелы да вопли заплутавшего прохожего, когда его учила уму-разуму дворовая охрана.

Сперва Тарасовна была категорически против того, чтобы покупать квартиру в этом доме, но ее уговорили. Старшие сыновья, да и Мышкин, убедили ее, что в этом смысле не следует выделяться: богатый человек и жить обязан богато и внушительно, иначе к нему не будет доверия у обыкновенных нищих сограждан. Купила под их давлением, но к просторному жилью так до конца и не привыкла. Шесть комнат, а куда в них деваться? Одной уборки, если по-хорошему, хватит на всю жизнь, ничем другим можно уже не заниматься. Удивлялась Мышкину, который на новом месте чувствовал себя так же привольно, как и в прежней совковой двухкомнатной халупе с совмещенным санузлом.

…Мышкин в дом, под телеобъективы не полез, а направился в кирпичную пристройку, где жил старый привратник Калина Демьянович Фоняков, которого сам же когда-то пристроил на эту должность.

Калина сидел на кухне за самоваром, обложенный грелками, обмотанный шерстяным платком. Подслеповато вгляделся в гостей, спросил:

— Али дверь отворена? Вроде никто не звонил.

— Отворена, дед, отворена… Когда ты ее запирал-то?

Мышкин не удивился бы, если б старик его тоже не признал, как обувщик, но Калина, переменившись в лице, сказал:

— Никак ты, Харитон?

— Я, дед, я, кому еще быть. Здравствуй, святая душа.

— А с тобой что за женщина?

— Сиротку подобрал в Москве, не волнуйся.

Усадил хмурую Розу Васильевну за стол.

— Ты чего испужался, Калина? Не привидение же я.

— То-то и оно. Уж лучше бы привидение… Зачем вернулся, Харитон? Не ко времени, правду сказать.

— Что с тобой, старина? Люди с дороги, уставшие. Разве так гостей принимают?

— Ох, извини, Харитоша, — старик засуетился, потянулся к полкам, уронив платок на пол. Мигом поставил на стол чашки, бутылку белого. Сунулся к холодильнику, но Мышкин его остановил:

— Не надо… Сядь. Не трясись, ради Бога. Говори, чем напуган? Кто тебя за жабры взял?

Калина Демьянович рухнул обратно на стул, обмяк. Белесые глаза вмиг увлажнились.

— Ох, плохо, Харитон, совсем плохо… Ты в городе был?

— Откуда же я?

— И чего видел?

— Впечатление неприятное. Будто все люди поголовно дури накушались.

— Так и есть, Харитон, так и есть. — Старик наклонил седую голову над чашкой и вдруг захлюпал как ребенок, разрыдался. Мышкин обнял его за плечи, погладил по костлявой спине.

— Хватит, хватит, старик. Перестань. Стыдно… Давай по чарке примем, после расскажешь.

Разлил водку — и все трое молча выпили. Манерное получилось застолье. Но водка подействовала на старика благотворно. Он утер влагу со щек, приосанился. Даже попытаться улыбнулся.

— Рассказывать нечего, Харитон. Експеримент — я так понимаю. Далеко бродило, а клюнуло у нас. Во всем городе нормальных жителей по пальцам сочтешь, кроме тех, кто на службе. Я на улицу не хожу, забыли про меня, потому и цел.

— Ничего не пойму, — сказал Мышкин.

— Давай уедем, — попросила Роза Васильевна. — Пока на хвост не сели. Я же чувствую. Если сядут, не вырвемся.

Калина Демьянович поглядел на нее с уважением.

— Она правильно говорит, Харитон. Беги, пока не засекли. Недоумеваю, как вы сюда добрались. Погляди, девушка, за дверью — не стоит ли там кто.

Мышкин начал терять терпение.

— Скажи про Тарасовну. Как она?

Старик отодвинулся, тяжело засопел. Нервно потянулся к бутылке.

— Погоди, — Мышкин уже догадался. — Скажи сначала, что с ней?

— Нету больше Тарасовны, — ответил Калина. — С небес за нами наблюдает. Не уберегли кормилицу.

Мышкин взглянул на Розу Васильевну, но та опустила глаза. Руки сложила на коленях, как школьница на балу.

— Кто? — спросил Мышкин.

Вместо ответа старик все же разлил водку по чашкам. Поднял свою. В первый раз на морщинистом лике забрезжило осмысленное выражение, словно заново разглядел дорогих гостей.

— Помянем дщерь Христову. Пусть земля ей будет пухом.

Помянули. Мышкин закурил, а кроме него, никто.

— Ты мужик отчаянный, знаю, — сказал Калина, — но с ими тебе не справиться. По сравнению с ими Алихман-батюшка — все равно что голубь мира.

— Кто такие?

— Ежли бы знать… Да никому и не надо. Пришлые. Сказал же — експеримент. Городишко подняли, аки младенца за ухи. Накачали какой-то отравой, творят, чего хотят. А чего хотят, одному сатане ведомо. Он их главный указчик. Уходи, Харитон. Как пришел, так и уйди. Позору в том нет. Спасайся. Мне, убогому, помирать легче будет.

Роза Васильевна после второй чашки подернулась приятным румянцем. Заневестилась, одним словом.

— Он разве послушает, дедушка. Он же осел упрямый.

— Всех ослов они в стойло загнали, — отозвался Калина. — И заметь, Харитоша, недовольных нету. Наш народишко на халяву шибко жадный. Токо мычит от радости. Кто был недовольный, того на угольях спекли. У живых разумения человеческого не осталось вовсе.

— Зачем им это? Завоевателям, зачем?

— Експеримент, — в третий раз повторил старик полюбившееся слово. — Я так думаю, хотят изо всей России сотворить единое стадо. Так бывало и в прошлом. Старики сказывали. Сатана не первый раз к нам заглядывает. Но прежде людишки как-то спасались, в леса уходили. Нынче вряд ли получится. Крепко взялись. По телику я слыхал: полигон для реформ.

Просидели около часу. Допили вторую бутыль. Постепенно из Калины Демьяновича слова посыпались, как песок из мешка. Он то плакал, то пытался запеть. Тянулся к Мышкину с поцелуями, рассопливился. Рассказал, как погибла Тарасовна, подлой смертью на шнурке. Он сам не присутствовал, но свидетель есть. Девчушка Аня Самойлова, медсестра из больницы. Она как раз зашла навестить Тарасовну. Еще вроде замешаны в преступлении сыновья Тарасовны — Иванка да Захар, но это, может, брешут, хотя, скорее всего, правда. В очередной раз разрыдавшись, старик сказал:

— Ты же помнишь, Харитоша, как она ко мне относилась, как жалела. Токо с ложки медом не кормила. Без нее мне худо, а помирать страшно. Грехи не пускают с земли. Грехов на нас много, Харитоша, чего скрывать. Потому и наслал Господь муку.

— Ты про Аню сказал, про свидетельницу. Она где? Убили, конечно?

Старик в восторге всплеснул руками.

— Вот и нет, Харитон! Живая и совершенно здоровая. Хакасский ее к себе забрал. В чем тут фокус, сам не пойму. Повсюду ее с собой таскает. Наряжает, как барыню.

— Кто такой Хакасский?

— Хакасский Саня — он и есть посланец сатаны. По всем мастям в козырях. У него подручным Гека Монастырский, нынешний мэр, его ты должен помнить. Банк «Альтаир». И еще Гога Рашидов. Главный их охранник и душегуб. На сто шагов не подпустит, даже не надейся. Снимут на расстоянии.

— И у Рашида небось не две головы.

— Брось, Харитон. Чего сделано, не вернешь. Поживи чуток. Милую Прасковью из гроба не подымешь. Отступи.

Роза Васильевна, долго слушавшая молча, подала голос:

— Отступит он, как же. Вы же видите, дедушка, у него рог на лбу.

— Обломают, — без тени сомнения изрек Калина.

— В квартире сейчас кто? — спросил Мышкин.

— У Тарасовны?

— Ну да.

— Никого нет. Иванка с Захаром девок по ночам водят, мать добром поминают.

— Замки не меняли?

— Вроде нет.

Мышкин оставил Розу Васильевну со стариком, сам пошел в дом. Сказал, ненадолго. Кое-что забрать из вещичек. Калина Демьянович заметил с искренним сожалением:

— Попрощайся с ним, девушка. Больше мы Харитона не увидим.

В дом Мышкин вошел через черный ход, через бойлерную и, поднявшись на грузовом лифте, очутился на четвертом этаже, благополучно миновав наружную электронику. Оставался лишь один телеглаз над лестничной площадкой, но он надеялся, что в жилом доме, пусть и самом престижном, охранники вряд ли проявляют чудеса бдительности. Согнувшись почуднее, двигался боком, подошел к двери, заранее приготовив ключи, которые сберег, сохранил в долгих странствиях. Никаких сюрпризов: три наружных запора легко поддались.

По квартире не рыскал, здесь искать нечего, кроме воспоминаний, а они его не томили. Сразу направился в гостиную, к тайнику. Сдвинул в сторону картину, изображавшую луг и пасущуюся лошадь с розовыми глазами, надавил пальцем краешек плитки, потянул за крючок — и пластиковая перекладина с пружинным мягким скрипом заняла горизонтальное положение. Мышкин извлек из тайника два свертка. В одном — пакет с валютой, их с Тарасовной авральный запас — сто тысяч долларов. В другом — папка с документами и копиями счетов. Там же — толстая тетрадь в коленкоровом переплете, бухгалтерский гроссбух, куда Тарасовна аккуратно, изо дня в день заносила сведения, которые представлялись ей важными. Мышкин ее научил. Поначалу Тарасовна артачилась, мол, что за ерунда, кому это надо, а времени отнимает уйму, но постепенно втянулась и каждый вечер под любимой оранжевой лампой корпела над судовым журналом — писательница! Вот и получилось, что весточку послала сожителю с того света — авось, пригодится.

Мышкин сложил пакеты в целлофановую сумку с рекламой сигарет «Мальборо», замаскировал тайник, огляделся. Гостиная, как и прихожая, в полном порядке, все вещи на своих местах, никаких следов погрома и обыска. Это странно. Уж не его ли ждали?

Весь визит занял у него не более пяти минут, но шустрый молодец из охраны подсуетился еще быстрее. Мышкин запирал дверь квартиры, а тот сзади вышел из лифта — высокий, широкоскулый, настороженный и с пистолетом в руке.

— Ну-ка, батя, покажи, чего стырил? — спросил насмешливо.

Мышкин сказал:

— Ты кто такой?

— Я известно кто, сам ты откуда взялся?

— Я здесь живу.

— Неужели? Что ж, пойдем разберемся.

— Куда пойдем?

— Куда скажу, туда и пойдем, — приглашающе повел рукой в кабину лифта. — Только гляди, без глупостей, жилец. Дырку сделаю.

Мышкин ступил в лифт первым, обиженно сопя. Бормотал:

— Ничего себе порядочки! Домой придешь, а тебе — дырку. Как бы тебе, милый, извиняться не пришлось перед старичком за свое поведение.

Парень нажал кнопку лифта, руку с пушкой в этот момент, естественно, чуть отвел. Мышкин, уронив сумку на пол, перехватил его кисть и правой рукой, железными пальцами вцепился в мгновенно вздувшуюся глотку. Тут же ощутил ответное мощное сопротивление. В тесноте кабины они качались от стены к стене, как два сросшихся ветвями дубка. Парень захрипел, но нанес-таки свободной рукой пару коротких тычков Мышкину в брюхо. Замаха ему не хватило, а то бы неизвестно, чем кончилось. Лишь на четвертом пролете он обмяк, дыхание заклинило. Уже при открытой двери Мышкин опустил его на пол, продолжая душить. От натуги у него самого чуть шейная жила не надсадилась.

Парень обеспамятовал и безвольно свесил голову на грудь.

— Очухаешься, — сказал Мышкин наставительно. — Хоть бы предохранитель снял, когда на охоту идешь.

Пора было смываться — как можно быстрее и дальше. К бойлерной из вестибюля выхода не было, а на улице у парадного подъезда его наверняка подстерегали.

Мышкин размышлял всего мгновение. Взлетел на второй этаж и позвонил в квартиру напротив лифта. Ему повезло: за дверью закопошились, строгий женский голос спросил:

— Вам кого?

— От Монастырского. Личное поручение. Экстренно! — Его разглядывали в глазок. Усилием лицевых мышц он прибавил себе годков десять. Древний, никому не опасный старик. Насколько возможно, прикрыл веком бельмо. Тянулись пустые, драгоценные секунды.

— От Герасима Андреевича? — переспросили из-за двери.

— Пожалуйста, — брюзгливо протянул Мышкин. — Что в самом деле? Мне еще десять квартир обходить.

Сумку от «Мальборо» бережно прижимал к груди. Щелкнула собачка, дверь отворилась, держалась на цепочке. Молодое, наивное женское лицо.

— Говорите, слушаю.

Мышкин помахал сумкой.

— Вы курьер?

— Какая разница? Вы что здесь все — с ума посходили?

Сбросила цепочку, впустила.

— Проводите меня на балкон, — потребовал Мышкин.

— Зачем? — Женщина не напугана. Она из тех, кого трудно напугать, это он понял. Второй раз повезло.

— Долго объяснять. Был сигнал, положено проверить.

— Хорошо, пойдемте.

С балкона глянул вниз — метра три. Улица пустая. В двух шагах скверик, дальше — спуск к стадиону. Оглянулся на хозяйку:

— Если спросят, скажете, все в порядке. Уже проверяли. Вам понятно?

— Да в чем, собственно, дело?

— Скоро узнаете. Вам позвонят.

Мышкин шагнул через перила, повис на руках, мягко спрыгнул на асфальт. Боковым зрением заметил, как из-за угла дома выбежали двое громил. Везение не бывает бесконечным.

Сжав сумку под мышкой, достал пистолет, который забрал у охранника, сдвинул предохранитель и, развернувшись, оценив расстояние, не мешкая открыл огонь. Он редко промахивался, тем более днем и в десяти метрах от мишени…


Глава 2

Аня проснулась и посмотрела на окно, где переливался, колыхался перламутровый, шелковый блеск штор. Она пребывала в блаженном состоянии молодости — без мыслей, без чувств, не сознавая, спит или грезит. О эти утренние, сладкие мгновения! Если бы длились они вечно.

В комнату впорхнула служанка Катя, подбежала к окну, дернула шнур, и на глаза Анечке хлынул неодолимый, ослепляющий солнечный свет. Она чуть слышно застонала.

— Кто тебя просил, — прохныкала в нос — Неужели нельзя поспать еще полчасика?

Катя состроила потешную гримасу, сделала книксен.

— О, госпожа! Разве я посмела бы! Но Александр Ханович уже завтракают и послал меня за вами.

На Кате какой-то новый наряд, то ли сарафан, то ли бухарский халат, весь в фиолетовых и багряных разводах, и ее смазливое личико, как обычно, не выражало ничего, кроме безмятежного, зверушечьего счастья. Ей целый месяц кололи препарат под названием «Аякс-18», и девушка постоянно пребывала в нирване. Но при этом не теряла способности здраво рассуждать, прыгать, смеяться и лезть с кошачьими ласками. Аня ее побаивалась, хотя Хакасский уверял, что она не более опасна, чем стрекоза с отломленными крылышками.

Ане ничего не кололи, с ней Хакасский проводил опыт психологического внедрения на индивидуальном уровне.

Когда после убийства Егоркиной мамы ее привезли в контору к Рашидову, она еще по дороге попрощалась с жизнью. Да и попутчики, бритоголовые нукеры, с ней не темнили. Один даже ее пожалел. Сказал: «Конечно, тебе хана, крошка, но сперва Гога снимет допрос. Такой порядок. Придется помучиться часика три». «Но за что?» — пискнула Аня. «Как за что? Увидела, чего не надо, разве мало?»

Конечно, не мало. В Федулинске карали и за меньшие провинности, но она, дурочка, все мечтала уцелеть до приезда Егорки.

Рашидова она сразу узнала, хотя прежде его не встречала. Сама смерть-избавительница глянула на нее со смуглого, презрительного лица, похожего на прикопченную сковородку. Девушку кинули на ковер в кабинете, и тот, кто ее привез, наступил на нее ногой и безразлично и как-то заискивающе сказал:

— Вот, хан, болталась на объекте. Чего с ней делать?

Рашидов поморщился, будто увидел раздавленную лягушку.

— Подымите-ка ее.

Рывком Анечку поставили на нога.

— Пройдись, барышня.

Она сделала два робких шага, туда и обратно.

— Кто такая? — спросил Рашидов. У Анечки язык отнялся, за нее ответил сопровождающий.

— Медсестра из больницы. Обыкновенная сикушка. Никаких хвостов. Мы проверили.

— Надо же. Проверили… И зачем притащили?

— Как же, Георгий Иванович. По инструкции. Она при товарном виде.

— Где при товарном, когда глаз косит?

Анечка отдаленно обиделась: никогда у нее глаз не косил. Услышал бы Егорка. Обида вернула ей речь.

— Я ничего толком не разглядела. Честное слово! Может, отпустите, дяденька?

— Идиотка? — спросил Рашидов у гориллы.

— Местная, — ответил тот. — Они все жить хотят.

И тут в кабинет стремительно вошел Саша Хакасский, которого Аня, как ни странно, тоже узнала. Да и как не узнать. Красивый, рыжий, неотразимый для женского пола. И власть у него над Федулинском такая же, как у Лужкова над Москвой. Даже больше.

Хакасский с Рашидовым обнялись, расцеловались, Анечку Хакасский мимоходом ущипнул за попку. Он застал конец разговора. С задорной улыбкой взглянул на девушку.

— Что, правда, хочешь жить?

Он был похож на принца из «Алых парусов», на Ланового и Киркорова одновременно. Анечкины губы помимо воли растянулись в ответной улыбке.

— Конечно, хочу. Вы разве не хотите?

— Ах, малышка! Я — ладно. У меня цель есть, идея. А тебе зачем жить? Какая у тебя цель? Детишек нарожать?

Язвительность его слов смягчал доверительный, дружеский тон, словно он вдруг решил посоветоваться с ней, попавшей в беду девушкой, о чем-то сокровенном.

— У меня тоже есть цель.

— Какая же?

— Я помогаю людям. Больным людям.

Рашидов фыркнул, повел черным глазом, как шилом, недоумевая, почему он должен слушать этот лепет, но Саша Хакасский, напротив, стал серьезен.

— Помогаешь больным людям? А здоровым? Вот мне, например, можешь помочь?

Ее будто озарило.

— Конечно, могу. У вас одно плечо выше другого. Это от защемления позвонка. Я умею делать настоящий тайский массаж. У меня хорошая школа.

Хакасский обернулся к Рашидову:

— Она не врет?

— О чем ты, брат?

— У меня плечо кривое?

Рашидов засмеялся, как захрюкал. Сверкнули два длинных белоснежных клыка.

— Она слепая, брат. Зато у нее длинный язык. Сейчас я его вырву.

Он сделал шаг к ней, и Анечка обмерла, но Хакасский его остановил:

— Не спеши, Гога, дорогой… Она сказала правду. Об этом знала только моя покойная матушка. Удивительно… Как тебя зовут, малышка?

— Анечка.

— Так вот, Анечка. Однажды я упал с качелей… Давно, в детстве. Полгода меня водили на специальную гимнастику… — в его голосе зазвучали мечтательные нотки. — Представь, Гога, я когда-то был ребенком, как и ты.

У Рашидова на смуглом лице двумя желваками обозначилось тяжелое движение мысли.

— Что же такого… Все когда-то бывают детьми.

— Заберу ее с собой, — сказал Хакасский. — Не возражаешь?

— Брат, все мое — твое… Но зачем она тебе?

— Она хорошая девушка, — важно сказал Хакасский. — Ее нельзя обижать.

С того дня началась у нее новая жизнь, которая тянулась уже год…

Хакасский сидел за ореховым столиком в гостиной, под причудливыми стрелами индонезийского кактуса. Аня не видела его несколько дней, и за это время он стал еще жизнерадостнее. Эта неизбывная бодрость больше всего удивляла ее в нем. Он мало пил, ничем не кололся, но таинственный источник энергии в его безупречно отлаженном организме не давал сбоев ни на минуту. Даже когда он сидел, как сейчас, и просто улыбался, казалось, сию минуту вскочит и произведет какие-то немыслимые действия. Не успокаивался он и по ночам, в тех редких случаях, когда брал ее с собой в постель. Ночью его вечное оживление перетекало в интеллектуальный бред. К занятиям любовью он относился презрительно, считал их чистой физиологией, зато после удачно проведенного полового акта на него накатывал поток неудержимого красноречия, и Анечка иногда так и засыпала под возбужденный, непрерывный рокот слов, как под бабушкину колыбельную. На первых порах она добросовестно старалась понять, что такое важное он хочет ей внушить, но впоследствии отказалась от этих попыток. Решила, он так умен, что и сам за своими мыслями не всегда может угнаться, куда уж ей, невежде.

Он был необыкновенной личностью. Когда Анечка перестала его бояться, поняла, что он не собирается ее убивать, то за бешеной гордыней, за непреклонной строптивостью разглядела черты растерянного мальчика, обуянного какой-то страшной мыслью, сидящей в воспаленном мозгу, как раковая опухоль; и испытала к нему жалость, точно так же, как прежде жалела своих больных. Он и был болен, но названия его болезни медицина не придумала.

Одним из ее грозных симптомов было то, что Саша считал всех людей скотами, огромным стадом, взыскующим к заботливому пастуху, который сумеет повести это людское стадо в правильном направлении. Став хозяином города, он еще больше укрепился в этой мысли. Задача у него была тяжелая: стадо инстинктивно противилось движению, тупо упиралось, мычало, требовало кормежки, и в разношерстной, подверженной стихийным настроениям толпе то и дело обнаруживались особи, коих следовало своевременно отсекать. Хакасский верил в блестящие перспективы инженерной генетики, но пока она не достигла полного расцвета и замыкалась в худосочных, предварительных опытах клонирования, ему приходилось управляться с людишками собственными силами, волей и энергией.

Однажды он объяснил Анечке, зачем она ему понадобилась, и отчасти ее утешил.

— Разума в тебе почти нет, — сказал он, — но у тебя простая душа. Ты искреннее существо и по многим параметрам прекрасный объект для исследования. Такая хитрая штука, Анюта. Быдлом можно управлять экономически, политически, химически, в конце концов, но все это лишь приблизительная, неокончательная власть, не затрагивающая сущностных функций популяции. Ведь если я тебя трахну, это не значит, что овладею тобой навсегда. Минутное, физиологическое торжество, не более того. То же самое, если убью. В каждой нации целиком, как и в отдельных образчиках, заключен некий психологический код, духовная константа, не разгадав которую, не найдя к ней отмычки, глупо полагать, что опыт удался. У русских код особенный, с заниженной температурой, примитивно размытый. Немца известно чем взять, француза, тем более американца — его и брать не надо, только помани зеленым и польсти его суперменству. А русского? Чем тебя взять, если я тебе в душу плюю, а ты хнычешь и меня же, насильника, жалеешь? Признайся, жалеешь?

— Конечно, жалею, — подтвердила Анечка. — Как же не жалеть. Вы такой легкоранимый.

Хакасский глубоко задумался, и Анечка, стремясь показать, какая она внимательная, благодарная слушательница, осмелилась прервать его размышление:

— Александр Ханович, а что значит взять? Вы говорите, немца взять, русского — и куда его? Взять — а потом куда деть?

— Ах ты, божия коровка, — умилился Хакасский. — Взять — значит вывести в контуры видового соответствия. Сохранить вид хомо сапиенс возможно, лишь подбив его в единый этнический баланс, закольцевав всепланетной экономической структурой. Этнический хаос — вот главная угроза существованию человечества. Это та черная дыра, куда засасывает великие замыслы. Впрочем, боюсь, это все для тебя слишком сложно.

— Но почему я? — спросила Анечка. — У нас в больнице вон сколько девушек, да еще какие есть красавицы, не мне чета. Может, вам к кому-нибудь из них подобрать ключик? К ихнему коду?

Когда она начинала умничать, Хакасский раздражался, иногда се поколачивал, но не сильно. Чаще уходил в себя, а се отправлял восвояси. Психологический опыт длился так долго, что если бы речь шла о любом другом мужчине, Анечка заподозрила бы, что он в нее влюбился. Но думать так о Хакасском не приходилось. Все равно что предположить в ледяном сугробе склонность к веселой шутке…


— Садись, — велел Хакасский. — Пей кофе и ешь.

— Благодарствуйте. — Анечка опустилась на краешек кресла.

— Почему хмурая? Не выспалась? Или опять о женихе вспоминала?

— Чего про него вспоминать, он и так каждую ночь мне снится.

Хакасский сделал злые глаза.

— Я же запретил. Или не поняла?

— Что запретили, Александр Ханович?

— Не прикидывайся. Думать о нем запретил.

— Нет, я поняла. — Анечка подняла руку и по пальцам начала считать: — Вы запретили думать о женихе, о родителях, о больнице, обо всей прежней жизни. Я и не думаю. Днем не думаю, они во сне приходят. Иногда поодиночке, а иногда сразу все вместе.

У Хакасского дернулось веко, это плохой знак: он в меланхолии.

— Хорошо, давай повторим урок. Чего тебе не хватает?

— Всего хватает.

— Кто тебя спас от смерти?

— Вы спасли.

— Кто тебясделал богатой и счастливой?

— Вы, Александр Ханович. Только, пожалуйста, не волнуйтесь. Когда вы волнуетесь, у вас такое лицо, как у покойника.

— Тогда ответь. Учитывая все, что я для тебя сделал, зачем тебе жених?

— Да не нужен он мне вовсе, — искренне воскликнула Анечка, — но я же не виновата, если снится.

Разговор о женихе редко заканчивался благополучно, но Хакасский считал, что эта тема один из узловых моментов в программе внедрения в психику объекта. Он цитировал по этому поводу швейцарского психиатра Рувен-таля, у которого сказано, что обнаружение в подсознании пациента наиболее уязвимой зоны и последовательное воздействие на эту зону позволяет пробить брешь в психике и установить с больным глубокий личностный контакт.

— В каком виде снится? В эротическом? В ментальном?

— Сегодня мы плавали в озере. — У Анечки в груди потеплело. — Так славно было: брызги, солнце. А потом мне в ногу вцепился чудовищный слизняк, и я стала тонуть. Кричу Егорке: тону! тону! — а он уже далеко. Плывет — и лицо сияет, глаза смеются, не верит: как можно утонуть в такой день, в таком тихом озере. Он же не знает, что я плохо плаваю. Он вообще ничего про меня не знает.

— Утонула?

— Спаслась. Он вдруг рядом оказался, поднял на руки и понес.

— Как понес? По воде?

— Но это же во сне, Александр Ханович.

Хакасский плеснул в остывший кофе немного коньяка.

— Да-а, — протянул укоризненно. — Сон паскудный. С фаллической символикой. Прогресс идет медленнее, чем я рассчитывал. Слишком сильна в тебе физиология. Вспомни, кончала во сне или нет?

— Что вы, как можно. — Анечка зарделась. — Я наяву-то уж не помню когда…

— Как не помнишь? А на той неделе?

Анечка потянулась к шоколадной конфете, которую с самого начала приглядела. Разыграла фигуру молчания. Она всегда так делала, когда он чересчур грубо внедрялся в ее интимный мир. Постепенно он привык к ее коротким замыканиям, смирился с тем, что если уж она отключилась, никакими побоями ее не растормошить.

— Хорошо, оставим пока в покое твоего жениха. Надеюсь, это просто фантом. Иначе мне его будет жалко, если он появится в Федулинске… Теперь скажи, почему отказываешься учиться менеджменту? Тебе не нравится Юрий Борисович?

— Я не отказываюсь, мне неинтересно. Я же дипломированная медсестра, мечтала стать врачом. Зачем мне бухгалтерский учет?

Хакасский нервно сунул в рот сигарету.

— Аня, мы сто раз все это обсуждали. Наша цель перестроить твой генотип на цивилизованный лад. Это очень важно. Ты сама соглашалась.

— Под нажимом, — возразила Анечка.

— Ах, под нажимом! — Хакасский наконец вышел из себя и шарахнул по столу кулаком. Скоро, наверное, влепит ей затрещину и на этом успокоится. — Господи, чего я с тобой вожусь? Из хама не сделаешь пана. Или у меня мало других забот в этом вонючем городе? Не одно, так другое. Вон вчера объявился какой-то маньяк. Рыщет по городу, мочит кого попало — и никак не отловим… Слушай, может, вернуть тебя Рашидову, и дело с концом?

Мгновенно побледнев, Анечка положила надкусанную конфету на блюдечко. Страшная угроза, и она не сомневалась, что рано или поздно он ее выполнит. В последнее время, когда Хакасский начал таскать ее с собой по разным тусовкам, демонстрируя приятелям свои успехи, а-ля профессор Хиггинс, она несколько раз встречала Рашидова, и неизменно коричневый людоед с нежной улыбкой шептал ей на ушко одну и ту же фразу: «Кол железный, длинный, острый и очень раскаленный, а, красотуля?!» — и дико гоготал, сверкая яркими белками.

— Не надо к Рашидову, — попросила. — Я же стараюсь. Я же все делаю, как вы хотите.

— Но без души. — Раздражение Хакасского остыло. — А надо, чтобы с душой.

— Я буду с душой.

— Гляди, Анюта, у меня терпение тоже не вечное… Кстати, служанка тебе как?

— Она хорошая девушка, только немного резвая.

— Приглядись, тебе есть чему у нее поучиться. Тоже из навоза взял, генеральская дочка. Претензии, амбиции, дурь. Правда, не такая упертая, как ты. За три месяца ее перековал. Теперь никаких изъянов — послушный, жизнерадостный робот, всегда готовый к услугам. Конечно, это не чистый опыт, все та же химия. Хочешь, чтобы и тебе кольнули?

— Не надо, — вторично ужаснулась Анечка. — Я сама справлюсь, честное слово.

Хакасский взглянул ей в глаза тем взглядом, который пронизывал до печенок, от которого хотелось укрыться зонтом.

— Ладно, ступай… К вечеру настройся, может быть, съездим в одно место.

…Через час, в сопровождении двух нукеров, Анечка вышла на часовую прогулку. Дом, в который ее перевезли на лето, находился на окраине города и одной стороной, вернее, высоким каменным забором с натянутой на нем колючей проволокой, примыкал к сосновой роще, а прямо от ворот тянулась тенистая липовая аллея, переходящая в городской парк, где в прежние времена летом, особенно в выходные, бывало не протолкнуться. Ныне парк одичал, зарос больным деревом, все дорожки, кроме одной, центральной, асфальтовой, покрылись лишаем и неведомого происхождения колючим кустарником, посередине разверзлось глубокое торфяное болото, и теперь парк напоминал огромное лесное кладбище из фильма ужасов. Поодиночке сюда не то что днем, но и ночью мало кто заглядывал, разве что лихая федулинская проститутка с торопливым клиентом, да и те спешили поскорее закончить свои дела, чтобы поставить в церкви свечку за чудесное спасение. Городская похоронная команда на ежедневном обходе обязательно обнаруживала в парке парочку-троечку свежих, неопознанных трупаков, обыкновенно в растерзанном виде, и, чтобы не перегружать без того постоянно переполненные морги, завела привычку топить их в болоте, нарушая тем самым строжайший запрет санитарной комиссии, подписанный лично мэром Монастырским.

Анечке не разрешалось выходить за пределы парка, но это ее вполне устраивало. Покойников, леших и ведьмаков она не боялась, а двуногие гниды, притаившиеся в парке в ожидании легкой добычи, не посмеют на нее напасть, и не только потому, что она гуляла с эскортом, но и потому, что за ее спиной маячила тень Хакасского. Она спокойно углублялась в парк, порой добредая до болота, собирала грибы и ягоды, которых здесь было несметное количество, и если наталкивалась на следы ночных преступлений, то просто сворачивала в сторону, привычно замыкая зрение.

Сегодня ее сопровождали нукеры Ваня и Боня, заводные, сильные парни, похожие на двух гепардов, но деликатные в общении. Аня попросила их, как обычно, держаться подальше, хотя бы в двадцати шагах, чтобы не мешать ей чувствовать себя свободной.

Погулять в одиночестве ей удалось недолго. Свернув с асфальта на едва заметную тропку, она наткнулась на сидящую под кустом чудную тетку в цветастом балахоне. У тетки было смуглое лицо, как у Рашидова, чуть раскосые, непроницаемые глаза и аспидно-черные волосы, заплетенные в множество косичек. На вид ей было лет около сорока.

Анечка не слишком удивилась странной встрече.

— Вы, тетенька, не меня ли здесь поджидаете?

— Кого же еще, девочка, конечно, тебя… Давай-ка присядь, погадаю, ты внимательно слушай. Только гляди, чтобы дуболомы ничего не заподозрили.

— Об этом не волнуйтесь, они очень тупые.

Села прямо в траву, протянула ладошку. Ей стало смешно. Надо же, год прожила в заточении и каждый день, каждую минуточку ждала от Егорки весточку. В птичьем звоне ее угадывала, в ночных шорохах, в течении небесных струй, а он вон как исхитрился. Разумеется, мнимую цыганку мог подослать Хакасский для очередной проверки, но навряд ли. Эта женщина пришла из иного мира, не из Федулинска. Она не зомби и не рабыня, и у нее живое сердце. Анечка не могла ошибиться.

— Вы от Егорки? — робея, спросила.

— Не думай об нем, девушка, думай об своей судьбе. Тебя уневолил враг рода человеческого, разве не знаешь? Кто служит ему, тот проклят землей и небесами, зверями и людьми.

— Ой как страшно, — сказала Анечка. — Но я ему не служу.

— Ты видела, как озорник и мучитель убивал невинную, старую женщину. А кто видел и не вступился, тот хуже, чем слуга. Он соучастник, нет ему спасения. Понимаешь меня, девушка?

Быстрота ее речи и блеск глаз заворожили Анечку, и ладошку цыганка не выпускала, держала, как в тисках, кажется, через эту ладошку проникла в Анечкину душу.

— Кто вы? — пролепетала она. — Зачем пугаете? Как я могла спасти Прасковью Тарасовну, если у меня силы отнялись? Их же двое было, и они мужчины. Я сама чудом спаслась.

— Кто они, знаешь? Где живут, знаешь?

Анечка оглянулась на двух топтунов, которые покуривали неподалеку, не сходя с асфальта. Прошептала:

— Да, я узнала. Потом узнала. Одного зовут Вадик Петрищев, кличка у него «Дырокол», а второго Семен Зубанов. Они оба из дружины Рашидова, оба в большом почете.

— За что ее убили?

— Заставляли какие-то бумаги подписать, она не хотела. — От тяжкого воспоминания на Анечкиных глазах вспыхнули слезы. — Вы Егорке передайте, она легко умерла. Не надо ему правду говорить.

Цыганка выпустила ее руку и как-то обмякла. Анечка поняла, что она уже узнала от нее все, что хотела, и сейчас уйдет, исчезнет в парке. Заторопилась, глотая слезы:

— Вы же так ничего мне не сказали. Где Егорка? Как он? Когда вернется?

— С чего ты взяла, что я знаю твоего Егорку?

— Но как же! — Анечка изумилась. — Вы же расспрашиваете об его матери.

— Не для себя, — ответила цыганка. — По просьбе другого человека. Ступай, девочка. Уведи дуболомов. Вон они уже косятся.

Ваня и Боня действительно подступили поближе, заинтригованные. У них была инструкция, не позволять Анечке разговаривать с незнакомыми людьми. Но к какой категории отнести сидящую под кустом ведьму в цветном наряде? К незнакомым людям или к болотным видениям? Ваня и Боня оказались в умственном тупике и вполне могли связаться по мобильному телефону со своим начальством для получения дополнительных указаний. Тем более что для Вани и Бонн, как для тысяч их лобастых Двойников, мобильный телефон был такой же любимой игрушкой, как пистолет, и они пользовались любым подходящим случаем, чтобы поднести его к уху.

— Кто бы ни был ваш человек, — Анечка затосковала. — Пусть передаст, пожалуйста, Егорке, что я его жду. Я очень сильно его жду.

— Такая уж наша бабья доля, — посочувствовала цыганка.

— И еще, пожалуйста… Если ему кто-то что-то про меня наплетет нехорошее, пусть не слушает. Я ему верная. Я ему до гроба верная.

— Крепко сказано, — одобрила цыганка. — А как же?..

— Это все ерунда. Это насильно. Это не считается.

Женщина кивнула с улыбкой.

— Расскажу все как есть, девочка. Ступай с миром.


Глава 3

Хакасский ждал важного гостя из Москвы — Симона Зикса. Тот приезжал ежемесячно с инспекцией от старика Куприянова и редко оставался доволен. Угодить ему было почти невозможно, но приходилось лезть из кожи, потому что от его доклада зависело дальнейшее субсидирование программы. По правде, Хакасский на дух не выносил этого лощеного, циничного янки, полагающего, что в России годятся даже такие способы управления, как на Берегу Слоновой Кости. Не просто полагающего, верящего в это, как в Бога. Симон изображал из себя высоколобого интеллектуала, будучи на самом деле мелким, примитивным цереушником. Он не внимал никаким разумным соображениям и следовал лишь тому, что вдолбили в его ишачью башку инструктора из Лэнгли. Быстрей, быстрей, деньги, деньги, дави, дави. У американских спецслужб не было четкого представления о том, с чем они столкнулись в России. Страх перед дикими миллионными ордами, расплодившимися на необъятных пространствах, слепил им глаза, туманил мозг. Они считали, отчасти справедливо, что если не принять радикальные меры и не довершить так удачно начатое в 1985 году, то не исключено, что красная чума возродится и снова неудержимым потоком хлынет по всему свободному миру. Ко всем явлениям российской жизни эти умники подходили со своими привычными, западными мерками, которые здесь совершенно не годились. Хакасский провел в Штатах на стажировке около года и за это время не сумел убедить ни одного так называемого советолога, что Россия, как ни крути, это особенная, пусть пещерная, пусть неандертальская, цивилизация, со своими законами, экономическими и бытовыми обрядами, а главное, ее население обладает допотопным самосознанием, абсолютно не совпадающим с возвышенным западным стереотипом, столь выпукло выраженным в «великой американской мечте» о всеобщем рынке. Если не учитывать эту кардинальную особенность, то все денежки, потраченные на колонизацию России, окажутся попросту выброшенными на ветер. С русскими бессмысленно разговаривать на языке общечеловеческих ценностей, они будут делать вид, что все понимают (о, это прекрасные актеры, здесь каждый бомж почти что Сара Бернар), но посмеиваться за спиной у миссионеров, а при случае, если зазеваешься, любой из них с удовольствием воткнет тебе в брюхо сапожный нож. Русские внимают лишь голосу кнута и по-настоящему увлечь их можно только миражами. За красивой сказкой, за своим поганым Белозерьем они побегут на край света, а там — хоть трава не расти. Практицизм им чужд, понятия ответственности и пользы смешны, ленивая созерцательность — вот их родовое свойство, в больном национальном воображении русских все еще неумолчно гудят древние языческие костры. Хакасский ничего не выдумывал, обо всем этом не единожды (иногда с сожалением, иногда с непонятной заносчивостью) писали известные русские историки и философы, а также поэты, начиная с Пушкина и кончая гениальным Бродским.

Симона Зикса он поехал встречать на полевой аэродром, расположенный в десяти километрах к северу от Федулинска. Тот прибыл около полудня на военном вертолете МГ-64, снабженном двумя скорострельными пушками и ракетной установкой класса «воздух-земля». Спустился на землю со своей обычной свитой — двумя телохранителями, черкесами, вооруженными до зубов, как для набега, и юной дамой-секретаршей, которая словно сошла со страниц модного иллюстрированного журнала. Сам ревизор был маленьким, тщедушным человечком, с чистым, ухоженным личиком, с острой черной бородкой и с непомерно разросшейся верхней частью начинающего лысеть черепа. Очки на нем — как два прибора ночного видения.

У трапа мужчины обнялись, и Хакасский не отказал себе в удовольствии сжать хрупкие плечики ревизора до хруста. Симон лишь слабо пискнул и поморщился.

— О-о! — восхищенно закатил глаза Хакасский, обратив взор на новую секретаршу. Симон остался доволен:

— Вот тебе и «о-о», Сашенька. Знакомься, Элиза. Можешь поцеловать ручку.

Легкий, псевдоанглийский акцент придавал речи Симона неуловимо подлый оттенок.

Хакасский галантно облобызал даме ручку, окатив секретаршу Зикса алчным взглядом, кивнул янычарам и через поле повел гостей к охотничьему домику, где все было приготовлено к встрече. За столом они болтали о разных пустяках, и постепенно Симон оттаял, смягчился, засиял лукавым взглядом из-под окуляров. Дождавшись этого момента, Хакасский безразлично поинтересовался:

— Как там наш дед? По-прежнему не в настроении? Торопит?

Симон повел окулярами на потягивающую лимонный коктейль Элизу.

— Давай об этом потом, хорошо? Впрочем, старик, как всегда, в боевой форме, можешь не сомневаться.

В программу визита входили обязательная прогулка по городу, проверка офисных бумаг и, разумеется, дружеский ужин в сугубо интимном кругу.

Начали с традиционного заезда в мэрию. Там их ждали с раннего утра: вся площадь и величественное знание бывшего горкома партии украшены гирляндами цветов, но не в живописном беспорядке, как бывало в старину, а собранными (сюрприз сезона) в прелестную композицию американского флага. Огромный звездно-полосатый флаг гордо реял и над крышей мэрии, висел там с прошлого посещения. На импровизированной концертной сцене духовой оркестр военного округа, едва кавалькада машин свернула на площадь, грянул могучую ораторию «Славься, Америка, навеки!». Среди встречающих вся городская знать — бизнесмены, чиновники крупного ранга, милицейское начальство и для полноты картины с десяток творческих интеллигентов, среди них — очень известный, специально доставленный накануне из Москвы знаменитый правозащитник Сергей Ковальджи.

Улыбающийся Гека Монастырский в сопровождении стайки цветущих девушек-аборигенок в сарафанах и кокошниках (славянский колорит) самолично отворил дверцу головного «мерседеса» и помог Симону Зиксу ступить на гостеприимную землю Федулинска. Тут же краснеющая от выпавшей на ее долю чести, с похотливыми глазами девчушка (дочь бывшего мэра Масюты) с низким поклоном поднесла высокому гостю хлеб-соль на вышитом красными петухами рушнике, а бледнолицый отрок, наряженный Лелем, подоспел с чаркой водки на серебряном подносе. Благосклонно соблюдая дикарский обычай, Симон отщипнул кусочек каравая, опрокинул чарку и милостиво потрепал Машеньку Масюту по худому заду, заодно многозначительно подмигнув синеватому Лелю. Площадь одобрительно загудела: не брезгует барин!

Взойдя вместе с городским начальством на трибуну, Симон отвлекся на любимую забаву: раздача денег населению. Хакасский щелкнул пальцами, и кто-то из подручных подал гостю кожаный мешочек, набитый под завязку металлической монетой. Симон начал горстями разбрасывать серебро в толпу. В мгновение ока мирная площадь обернулась стадом разъяренных, орущих, сплетенных в немыслимые клубки человеческих существ, с неистовыми проклятиями вырывающих друг у друга добычу. В забавном представлении чувствовалась некоторая отрепетированность, для натуральности из города специально подогнали несколько семей бедняков, которых с неделю вообще не кормили, но все равно зрелище впечатляло, и на душе Симона Зикса привычно потеплело. Магнетизм примитивной халявы подействовал и на некоторых представителей федулинской элиты, и уж разумеется, вся творческая интеллигенция во главе с правозащитником Ковальджи, мосластым старичком с неопрятным пухом на голове, чуть помешкав, с первобытным улюлюканьем ринулась в самую гущу схватки. Военный оркестр, побросав инструменты, весь целиком сиганул с помоста вниз. Весело порхали серебряные монетки, трещали черепа, истошно вопили задавленные ребятишки, казалось, желтоглазое солнышко, выглянувшее из-за туч, тоже счастливо улыбалось, глядя на эту идиллическую картину. И так продолжалось до тех пор, пока кожаный мешочек в руках Симона не опустел. Жертв на сей раз было немного: несколько растоптанных трупов подоспевшие санитары железными крюками уволокли с площади, кого-то, покалеченного, но разбогатевшего, увели домой родственники, да еще, как ни чудно, тяжело пострадал Сергей Ковальджи, хотя, бывая по своей должности и в более серьезных переделках (та же Чечня), он, как правило, оставался невредим. Окровавленный, с расколотым черепом и полуоторванным ухом, он поднялся на помост и, застенчиво, по-детски улыбаясь, показал Симону целую горсть медяков. Пояснил самодовольно: «Одни, считай, рубли. Мелочевку не брал».

— Вот она, истинная Россия, — задумчиво сказал Хакасский американскому советнику. — Другой никогда не было и не будет.

— Дай-то Бог, — согласился Симон.

Перед тем как увести гостей во внутренние покои, Гека Монастырский обратился к поредевшей толпе с приветственным спичем:

— Россияне! Дорогие федулинцы! Как мы жили раньше, все помнят и об этом говорить грустно. Но и забывать не следует. Перевернута последняя страница позорного прошлого, где нами правили, а вернее, нас уничтожали так называемые комиссары и прочая нечисть. Да, с этим позором покончено, впервые мы вдохнули полной грудью свежий ветер свободы, но все же рано еще говорить, что каждый из нас выдавил из себя раба, к чему призывал писатель Антон Чехов. О нет, так говорить рано!.. — Гека Монастырский картинно простер взыскующую длань над притихшей площадью, и в ответ раздался единый, умиротворенный вздох. — Сегодня нас почтил своим присутствием представитель великой братской державы, вот он перед вами, и я скажу, в чем вижу сокровенный, мистический, если хотите, смысл его пребывания среди нас. Давайте рассуждать здраво, где бы мы сейчас были, если бы не протянутая к нам бескорыстная рука Америки, не ее суровый, спасительный присмотр? Скорее всего, барахтались все на той же помойке, где просидели семьдесят лет. Скажу больше, новейшая история учит: так называемый россиянин сотни лет подряд находился в принудительном свинском состоянии, о чем знает нынче каждый школьник… Но свершилось чудо, под напором демократических сил распахнулся железный занавес, и Америка обратила на нас благосклонный взор. Борис Николаевич облетел на вертолете трижды статую Свободы и в три раза помолодел. Он первым понял: кроме рынка, россиянину ничего не нужно, и как бы его сейчас ни проклинали, мы не имеем права забывать об этом. Именно благодаря президенту бедный российский обыватель получил возможность увидеть переполненные магазинные прилавки, как во всем цивилизованном мире…

Монастырский увлекся и будто прирос к микрофону, но Хакасский, приблизившись, незаметно ткнул его локтем в бок, и Гека тут же опомнился.

— Извините, заканчиваю, — под гул восторга смахнул с глаз скупую слезинку, дал знать рукой, и оркестр вновь грянул: «Боже, храни Америку!»

В кабинете мэра Симон Зикс устроил городскому голове выволочку. Выволочка тоже носила обязательный, отчасти ритуальный характер. Едва Монастырский почтительно заикнулся об очередной субсидии, Симон резко отрубил:

— Хрен тебе моржовый, а не транш! Обнаглели тут, понимаешь. Никакой ответственности, честное слово! Только дай, дай!.. Не получишь больше ни цента.

— Но почему, почему? — Монастырский театрально обиделся, надул щеки, вылупил прозрачные, как виноградины, глаза. — Мы же выполняем условия. Вот и господин Хакасский может подтвердить.

— И на сколько же сократилось поголовье в твоем паршивом городишке?

Монастырский приосанился, здесь он был неуязвим.

— В полном соответствии с программой, дорогой Симон. В этом году на одну треть. Остальной контингент практически стерилизован. Создана видимость естественной убыли. Все цифры под рукой, можете проверить.

— Медленно, — сказал Симон. — Пора сделать поправку на азиатский финансовый коллапс.

— Уже сделали. Но в Федулинске, если я правильно понял, отрабатывается мягкий, бархатный вариант. Или я не прав?

— Какое имеет значение, прав ты или не прав… — Симон заметно смягчился. — Пригляди за моими черкесами, а мы с Сашей прогуляемся по городу. Встретимся за обедом.

Поехали на отечественном пикапе втроем — Хакасский, Элиза и Симон, да еще молчаливый водила Григорий, которого всегда подряжали для именитого гостя. Григорий, пожилой, бородатый мужик из местных, чем-то американцу с первого раза приглянулся. Напоминал ему матерого энкаведешника на пенсии. Сведения об НКВД американец, как догадывался Хакасский, почерпнул из учебных лент разведывательного управления, в которых правдивой информации столько же, сколько в кукише в кармане, зато рассуждал Симон об этой зловещей организации с таким сокрушительным апломбом, словно сам провел половину жизни в российских застенках, в чем проявлял поразительную схожесть с любым российским реформатором-интеллектуалом. Водила Григорий держался с могущественным инспектором независимо, солидно, на подначки отвечал с достоинством: дескать, мели Емеля, твоя неделя, — но сердцем, видно, тоже тянулся к жизнерадостному разведчику и всегда угощал его яблоками с собственного садового участка, ядреной антоновкой с голову младенца.

Сперва, как водится, заглянули в центральный супермаркет. Хакасский разделял мнение американца о том, что атмосфера в торговых рядах лучше всяких референдумов отражает настроение в умах обывателей. В двухэтажном здании провели около получаса, бродя от прилавка к прилавку, прицениваясь к товарам. Симону понравилось, что в магазине полно людей, и, хотя практически никто ничего не покупал, лица у зевак озаренно-восторженные, как у лунатиков. Оценил он и то, что публика в основном состояла из молодых дебилов обоего пола, задумчиво и сладострастно, как на рекламе, жующих жвачку.

Секретарша Элиза выклянчила у хозяина золотое колечко, усыпанное крохотными бриллиантами, и, пока они делали покупку, вокруг мгновенно собралась толпа любопытных. Когда Симон отслоил из пухлого портмоне несколько стодолларовых бумажек, по толпе пронесся счастливый вздох, будто при виде материнской соски.

Воспользовавшись случаем, Симон вступил с народом в летучий контакт.

— Что, девчата, — обратился к трем аборигенкам в живописных попсовых лохмотьях, а точнее, полуобнаженным, — хотите такие колечки?

Девицы ошалело захлопали ресницами и сытно зачавкали жвачкой, как разбуженные свинки.

— О, господин! — пропели в один голос и жеманно захихикали.

— А что, граждане, — повысил голос Симон. — Кто хочет заработать лишний доллар?

В толпе зевак произошло хаотическое перемещение, и вперед выдвинулся высокий, крепкий паренек, тоже со жвачкой, тоже просветленно улыбающийся, но с выбитыми передними зубами, отчего речь у него была несколько приглушенной и невнятной.

— Скажи, барин, что делать, а мы сделаем, — произнес он, приняв характерную позу бычка.

— Кто это мы?

— Да вся здешняя братва.

— А кто я — знаете?

— Еще бы не знать, — в глазах идиота сверкнуло неподдельное восхищение. — Вы — Брюс Виллис. Из «Крепкого орешка».

Симон обернулся к Хакасскому, тот задорно улыбался.

— Здорово, — признал американец. — С виду никаких отклонений. Хоть выставляй на Брайтон-бич.

— В том-то и суть воздействия. Внешний рисунок личности остается узнаваемым. Эксперимент-пси. То ли еще сегодня покажу.

— К боли они чувствительны?

— Минимально. Как бультерьеры.

— Так чего делать, батя? — напомнил о себе идиот. — Кого мочить-то?

— Тебе, видно, все равно кого?

— Так ведь за доллары, не за деревянные, — парень гулко хохотнул, и шелапутные девицы поддержали его эротическим повизгиванием. Видно, слыл у них остроумцем.

На выходе из магазина Симон кинул десятку в пластиковый пакет старухи нищенки с кирпичными щеками и озорными глазами. Вокруг нищенки расположилось с пяток цыганят, на груди у нее висел плакат: «Помогите, Христа ради. Очень кушать хочется».

Симон поинтересовался у Хакасского:

— Как понять? Деталька-то выпадает из общего настроения.

— Не думаю. Тут замысел глубже. Провинция духовно тянется к Москве, а это чисто столичный штрих. Впрочем, нищих в Федулинске немного. Несколько еще на вокзале. У церкви двое. Причем строжайшая ротация. В некотором отношении нищенские точки федулинцы воспринимают как награду. Очередь на полгода вперед.

Из супермаркета подъехали к центральному прививочному пункту, расположенному не в обычном туалетном вагончике, а в двухэтажном доме со ступенчатым крыльцом и с геранью в окнах.

— Сейчас, Симон, познакомлю с одним человечком. Не пожалеешь.

Сделал знак, и из дверей на асфальт, прямо к ним под колеса, выкинули какого-то ханурика в темном плаще и со всклокоченными, как у лешего, волосами. Полежав немного, ханурик заворочался, закряхтел и начал вставать. На вид ничего примечательного: лет пятидесяти, серая, нездоровая кожа, тусклый взгляд, как у любого полуголодного россиянина. Но опытный ловец душ Симон Зикс подметил в нем какую-то несуразность. Ханурик поднимался с земли с молчаливым, тупым упорством жука, которому оторвали лапы.

— И кто это? — спросил американец. — Чухонец, что ли?

Хакасский объяснил. Это городской поэт-вольнодумец Славик Скороход. При прежнем поганом режиме он уже набрал популярность, издал пару книжек, но у старой власти был на подозрении за свои диссидентские наклонности. По пьяной лавочке его то и дело сажали в кутузку. При наступлении рыночной благодати, как ни странно, поэт ничуть не изменился, разве что книжки у него перестали печатать. Но это понятно: когда на прилавках такое изобилие, кому нужны чьи-то говенные вирши. Славик Скороход как был, так и остался буйным, пьяным, непримиримым, невыдержанным на язык хулиганом, только если раньше поносил советскую власть, то теперь в открытую, иногда в самой непристойной форме клеймил демократию. Но это все забавные штрихи к портрету, главное в другом. Или удивительно другое. Направление мыслей поэта-вольнодумца не меняли никакие наркотики, даже безупречный «Аякс-18» на синтетической основе. Также он не поддавался гипнотическому зомбированию, что с научной точки зрения вообще необъяснимо. Как показали новейшие исследования (сенсационные выводы психологов из Мичиганского университета), россияне в массе своей обладали чрезвычайно слабой психикой и в силу этого были склонны к галлюцинациям даже в обычных бытовых условиях, не говоря уж о форс-мажорных обстоятельствах. В сущности, всю российскую, так называемую историю правильнее рассматривать не в контексте мировой цивилизации, а как отдельный, социальный, многовековой мираж. Условно говоря, никогда эта нация не была самостоятельным историческим субъектом, а всегда управлялась внушением извне. Если же по каким-то причинам внушение ослабевало, в России начиналось ужасное метаболическое брожение, как в колбе с бактериями, откуда откачали кислород. Умные правители славянских племен отлично это сознавали и, когда ситуация на их территории выходила из-под контроля, сразу бежали за помощью к соседям. Но это азы историологии, известные ныне каждому образованному европейцу. Однако если вернуться к Славику Скороходу, то получается, что по своим личностным качествам, не совпадающим со славянским стереотипом, он является выродком, мутантом и именно поэтому незаменим для проходящего в Федулинске психосоциального эксперимента. В городе есть еще один похожий на Славика индивид, некто Фома Ларионов по кличке «Лауреат», но о нем особо…

— Я понял, — сказал Симон Зикс — Позови его.

Хакасский открыл дверцу и поманил вольнодумца пальцем:

— Иди сюда, Славик, разговор есть.

Поэт, волоча ногу и утирая ладонью разбитый рот, приблизился.

— Чего надо, сыч?

— Зачем же так грубо? Давай по-хорошему поговорим. Вот к нам приехал образованный человек, интересуется местными знаменитостями. Ты ведь у нас знаменитость, да, Славик?

Поэт заглянул в салон и неожиданно озорно подмигнул разомлевшей на заднем сиденье Элизе.

— Ты, что ли, образованный, рожа? — спросил у Симона. — Откуда причухал? Никак из Вавилона?

— Славик, ты культурный человек, поэт, а ведешь себя иногда, как сявка, — укорил Хакасский. — Какая тебе разница, откуда он? Говорю же, гость, знакомится с городом — и вдруг такое хамство. Стыдно, ей-богу! Что о нас могут подумать? Или ты не патриот, Славик?

— Дать бы тебе по сусалам, — мечтательно заметил вольнодумец. — Да мараться неохота.

Симон Зикс, немного шокированный, на всякий случай вдвинулся в глубь сиденья, но Хакасский его успокоил:

— Не суетись, Симоша, он совершенно безобидный.

— Какой же безобидный, натуральный фашист.

— С виду, конечно, фашист, не спорю, но нутро у него мягонькое, как у дыньки. Плохо ты изучал Россию, господин советник. В ней что с виду грозно, то на самом деле рыхло, податливо. Феномен вырождения. Верно, Славик?

— А ты зачем с ними, с оккупантами? — неожиданно обратился поэт к Элизе. — Такую красоту за доллары продаешь. Грех великий. Брось их, айда со мной в лес.

— Хватит, Славик, базланить, я тебя по делу позвал.

— Какое у нас с тобой может быть дело? Ты палач, я жертва. Может, голову отрубишь? Руби, не жалко.

— Может, и отрублю, но попозже, — отшутился Хакасский. — Десять баксов хочешь?

Вольнодумец насторожился.

— Без обману? И чего надо?

— Садись, подъедем к аптеке. По дороге объясню.

Хакасский подвинулся, поэт втиснулся в салон. Симон брезгливо зажал нос, но Элиза оживилась, маняще заулыбалась. И поэт, при виде юного, сияющего лица, оттаял.

— Все химеры, — сказал строго, — кроме любви. Запомни, девочка, она одна правит миром, но не доллар. У нас в отечестве про это забыли. Заменили любовь случкой, а это не одно и то же. Хочешь проверить?

— Увы, я на работе, — зарделась прелестница. Вокруг дома с аптекой в три кольца стояла очередь.

Накануне объявили по радио, что в городе на исходе запасы гигиенических прокладок, и все жители, у кого оставалась хоть какая-то наличность, с утра сбились к аптеке. Таким образом, уточнил Хакасский, здесь фактически цвет города, средний класс, ради которого затевалось рыночное царство и которому, по словам великого экономиста Егорки Гайдара, уже есть, что терять. Вся эта прослойка в экспериментальной программе проходила под кодовым обозначением: советикус бизнесменшн. Многие из них искренне полагали, что десятый год живут в раю.

— Гостю нужен валидол, — сказал Хакасский. — Сходи, Славик, купи тюбик. Тебя все знают, пропустят. Но с одним условием. Плакатик с тобой?

Вольнодумец достал из кармана пиджака замызганную белую ленту, расправил, любовно погладил. На белом шелке черной вязью выведены слова: «Палача-президента — на суд народа!»

— Он всегда со мной. Чего-то ты химичишь, сыч. Зачем за валидолом с плакатом? Это же не митинг.

— Десять долларов, — Хакасский показал уголок зеленой бумажки.

— Ну, коли так, годится. Прощай, девушка, может, больше не свидимся. Береги себя от СПИДа.

Хакасский подогнал пикап вплотную к очереди, чтобы лучше видеть.

— Гляди, Симон, как интеллигенция относится к провокаторам.

Опоясанный белым шарфом, Славик Скороход смело врубился в очередь, громко вопя:

— Дорогу, купцы! Американская вошь помирает, валидолу просит.

Под азартным напором вольнодумца очередь сперва расступилась, но тут же зловеще сомкнулась.

— Господа, — раздался удивленный, сильно простуженный голос — Никак коммуняку отловили!

Больше никаких разговоров не было. Вольнодумца молча повалили на землю, потом четверо дюжих мужиков подняли его за руки и за ноги и понесли. Очередь, действуя вполне согласованно и осмысленно, образовала узкий проход, по которому бедолагу дотянули до кирпичной стены. Там дружно раскачали и с размаху, на счет раз-два-три, шмякнули об угол. Снова подняли и снова шмякнули. И так несколько раз. Экзекуция проводилась при глухом, одобрительном молчании толпы. Только какая-то сердобольная женщина горестно присоветовала:

— Хребтом его, хребтом приложите, ребятушки. Чего ему зря мучиться.

В конце концов мужики утомились и оставили Славика в покое, правда, для пущего куража, на него помочились. Их примеру последовали зеваки из очереди. Постепенно вокруг лежащей на земле неподвижной туши вольнодумца образовалась лужа, цветом напоминающая разлитый бурячный сок.

Пресытясь неожиданной потехой, очередь снова выстроилась в прежнем порядке и как бы окаменела. Многие стояли здесь с ночи, и хотя уже два раза на дверях аптеки вывешивали объявление, что сегодня прокладок не будет, никто и не думал расходиться. Элиза жалобно всхлипнула:

— Он мертвенький, да? А ведь он в меня влюбился.

— Ничего с ним не будет, — успокоил Хакасский. — Отлежится. Он же писатель. У писателей у всех кумпола железобетонные. Сто раз проверено.

— Давайте его положим в багажник.

— Заткнись, — оборвал ее Симон. — Да, Саша, впечатляет. Однако, как я понимаю, это же все химия. Генные структуры не затронуты. Где гарантия, что, когда препарат иссякнет, эти существа останутся в прежнем состоянии?

— Не только химия, дорогой Симон. Точнее, да, химия, но с поправкой на российский менталитет. Помнишь, в «Докторе Живаго» есть сцена? Перед стадом овец натянули веревочку. Вожак, головной баран, веревочку перепрыгнул, и тут же ее убрали. Но все остальные овечки все равно прыгали через уже несуществующую веревочку. Это инстинкт — быть как все. Он заложен в гены. Химия, наркотики — всего лишь дают направление коревому инстинкту. В том-то и суть опыта. Уверяю тебя, далеко не все в этой очереди получили свежую прививку. Мы начали экономить препарат. И представь, ничего не изменилось. Они действуют по собственной, как им кажется, воле, точно так же, как раньше. Улавливаешь, какие открываются перспективы?

— Куда теперь? — буркнул Симон, и непонятно было, убедил его Хакасский или нет.

— Школа. Вторая экспериментальная. Собственно, она нас одна осталась.

Со средним образованием в Федулинске обошлись как и в большинстве других поселениях бывшей России. Те родители, которым средства позволяли, попросту покупали подросшим чадам аттестат, а впоследствии дипломы о высшем образовании. Дети бедноты проходили полугодичный курс в церковноприходских школах, где их натаскивали различать дорожные знаки. Особо одаренных учили алфавиту и арифметике, показывали, как складывать и вычитать числа в пределах сотни. Но имелась небольшая категория горожан, достаточно обеспеченных (мелкие клерки, менеджеры, сутенеры, бизнесмены), готовых отстегивать немалые бабки за то, чтобы их отпрыски годик-другой посидели за партой, как они сами когда-то. Для таких в Федулинске сохранили Вторую экспериментальную школу, в которой, правда, осталось всего два класса — старший и младший.

Обучение, естественно, велось по новейшей западной методике, в чисто игровом ключе, и директором назначили массовика-затейника из бывшего Дворца культуры, пенсионера и балагура Германа Архиповича Кудрявого. Перед тем как осесть в школе, Герман Архипович пил по-черному, пару раз попадал в больницу с приступом белой горячки и среди местных алкоголиков носил кличку «Сатана». Директором его поставили по рекомендации Монастырского, коему он приходился дальним родственником, но и объективно трудно было подобрать лучшую кандидатуру на эту должность. Большинство прежних учителей (в основном совкового помета) уже поумирали, а те, что остались, едва волочили ноги от хронического недоедания, и слава Богу, если у них хватало сил проводить по два-три урока за смену, учитывая даже то, что уроки, в соответствии с постановлением Министерства образования, сократились с обычного академического часа до двадцати минут. Дольше всех из прежнего состава держалась ботаничка Мария Ивановна, крепкая сорокалетняя женщина, фанатичная приверженица Макаренко и Ушинского, что уже свидетельствовало об умственном надрыве. Мария Ивановна считала всех детей несчастными жертвами общего бескультурья и уверяла, что при соответствующем присмотре и воспитании из любого ребенка можно вырастить героя и гения. Коллеги незлобиво посмеивались над ее шизофреническим идеализмом и предрекали, что при таких архаичных представлениях она, скорее всего, плохо кончит. Так и случилось. Старшеклассники, которым она изрядно поднадоела своим вечным нытьем о «добрых чувствах», «спасительной благодати цветов и трав» и всякой подобной чепухой, однажды затащили ее на переменке в туалет и всем классом дружно изнасиловали, вдобавок пригласили на потеху особо продвинутых пацанов из начальной группы. После этого происшествия Мария Ивановна до конца так и не оправилась. Начала прихварывать, а потом и вовсе уволилась под предлогом душевного дискомфорта. Иногда ее встречали в пришкольном саду, где она бродила среди поникших яблонь и разгромленных оранжерей, в которых в стародавние годы выращивала свои экзотические орхидеи, и если к ней обращались с теплым приветствием: «Как поживаете, Мария Ивановна? Почитываете ли Ушинского?» — пугливо вскрикивала и убегала прочь. Вместо прежних учителей в школе теперь работали так называемые опекуны-наставники, набранные из вернувшихся с войны милицейских сержантов.

На директорство Герман Архипович подходил по всем статьям: высокообразованный, с крепкой организаторской жилкой, вечно пьяный и немного чокнутый, но умеющий держать себя в руках, и плюс ко всему — прирожденный реформатор-западник с неумолимой склонностью к разрушению. Как он сам пошучивал, в этом вопросе он мог посоперничать с самим президентом. Даже в его рабочем кабинете не осталось ни одной вещи, которую он не раскурочил бы, приспосабливая к нуждам своего вечно алчущего организма. Кличку «Сатана» он приобрел за то, что как-то на спор выпил пол-литра сырой тормозухи, отлакировал ее стаканом «Рояла», закусил вишенкой, и ничего с ним не произошло худого, только из глаз сыпануло зеленоватое, с яркими искрами, дьявольское пламя. Когда он проходил по школьному коридору, за ним тянулся дымный, серный след, стук опрокидываемых стульев и звонкие шлепки раздаваемых направо и налево оплеух. Оба класса, и старший и младший, его боготворили, самые лютые опекуны-наставники побаивались, веря на слово, что он бессмертный, и за глаза уважительно называли его Герман Сатанинович.

Директор, уведомленный заранее, лично встретил почетных гостей на пороге школы и провел в актовый зал, где должен был состояться совместный для обоих классов показательный урок истории под звучным названием — «Суд идет».

Детишек набился полный зал: те, что постарше, сидели в обнимку с девицами, младшие сбились в отдельную кучу, жевали жвачку, гоготали, визжали, тайком дымили в рукав. В проходах между рядами прохаживались дюжие опекуны, с непроницаемо-угрюмыми физиономиями, с каучуковыми дубинками в руках. Герман Архипович занял председательское место, чуть ниже, на противоположных скамьях, расположились педагоги, изображающие прокурора и защитника, и две изможденные, пожилые женщины, одетые почему-то в серую арестантскую униформу. Гостей усадили в почетную ложу: два дивана, сдвинутые углом, и столик с напитками и закуской. Как в настоящей телевизионной игре, только еще забавнее.

Председатель объявил тему урока: жизнь и деяния знаменитого революционера начала века Владимира Ульянова-Ленина. В ответ зал разразился оглушительным свистом и топотом множества обутых в добротные кроссовки детских ног. Один из подростков в возбуждении (или кто-то пихнул) выскочил в проход, и опекун-наставник слегка оглоушил его дубинкой по пушистому темечку. Обмякшего резвеца за ноги оттащили под стол.

Герман Архипович предоставил слово адвокату, и учительница хлипким голосом под непрерывное улюлюканье зала перечислила вехи жизненного пути подсудимого Ильича: семья, брат-террорист, исключение из гимназии за злостное хулиганство, ссылка, организация подпольной группировки, поставившей целью свержение царя-батюшки, вербовка в немецкие шпионы, пломбированный вагон, налет на Смольный дворец, растрата германского транша, захват власти, гражданская война, большевистская диктатура, голод, сифилис, подцепленный от Инки Арманд, разборка с бандой какого-то Каплана,убийство царя-батюшки, разборка с бандой какого-то Троцкого, СПИД от Розы Люксембург, попытка скрыться от правосудия в шалаше, захват царского поместья в Горках, смерть от мышьяка, подсыпанного в спирт сожительницей Крупской…

Школьники слушали адвоката невнимательно, развлекались сами по себе, главное действие — вопросы, ответы и раздача призов — было еще впереди. Председатель стучал палкой в железную тарелку, требуя тишины, но никто не реагировал.

Гости выпили по рюмочке и с любопытством наблюдали за происходящим.

— В сущности, — философствовал Хакасский, — мы присутствуем при закладке новой российской цивилизации, соответствующей западным нормам, и уж тут, уверяю, Симон, химия ни при чем.

— Хочешь сказать, эти поганцы не привиты?

— По самому минимуму. Только для поддержания тонуса. Обрати внимание, Симон, какие смышленые, одухотворенные лица, какая неуемная энергия. Можно подумать, мы в какой-нибудь школе в Пенсильвании, не правда ли?

— Возможно, возможно, — скептически протянул советник, следя, как на заднем столе юная парочка занялась любовью: девушка вскарабкалась юноше на колени и длинными, стройными ногами, задранными к стене, сбила репродукцию «Черного квадрата» Малевича. Живописную композицию разрушили двое опекунов-наставников, растащивших совокупляющихся в разные стороны и оходивших влюбленных дубинками.

— Какая прелесть, — восхитилась Элиза. — Симоша, я вся горю!

Адвокатша опустилась на место, и выступила вторая учительница в арестантской робе — прокурор. Деревянным тоном она зачитала статьи, по которым выходило, что подсудимому Ульянову-Ленину за его преступления следовало несколько раз пожизненное заключение, расстрел, четвертование, газовая камера, повешение и электрический стул.

Председатель Герман Архипович, весело потирая руки и похохатывая (в графине перед ним вместо воды была налита водка, и он дурел от минуты к минуте), пророкотал:

— Отлично, отлично… Что ж, переходим к судебному диспуту. Условия обычные. Кто назовет преступления, не упомянутые прокурором, получит десять очков. Итак, господа учащиеся, прошу, поднимайте руки.

Дети проявили неожиданную активность и быстро добавили к зловещему списку еще несколько пунктов, среди которых были такие: в половодье ездил на лодке вдоль островков, как дед Мазай, и глушил зайцев веслом; держал в сейфе банку с заспиртованной головой императора, подаренной подельщиком-изувером Яковым Свердловым; устраивал еврейские погромы; в пьяном виде расстрелял из танков Государственную Думу; переодевался Санта-Клаусом, сажал малышей в мешок, а после потихоньку душил… Напоследок худенькая девчушка с голубыми косичками, явная отличница, мило краснея, сообщила, что прочитала недавно в «Демократическом вестнике», будто злодей Ульянов занимался мужеложством со своим личным палачом Феликсом Эдмундовичем.

На этом фактически суд закончился. Председатель особо похвалил девчушку-отличницу за то, что читает газеты, и присудил ей пятнадцать очков. Улюлюкая и сминая зазевавшихся опекунов-наставников, толпа детей ринулась во двор, где предстояла раздача призов и символическое сожжение чучела. На роль чучела накануне отловили в окрестностях школы какого-то бомжа и загримировали его под Ильича.

Возбужденная Элиза умчалась вместе со всеми поглядеть на казнь, мужчины остались. К ним, держа графин в правой руке, как гранату, присоединился Герман Архипович.

— Полный кретинизм, — сухо заметил Симон Зикс, — хотя, признаю, зрелище впечатляет. Материал наработан неплохой. Но ты уверен, Саша, что процессы необратимы? Кто вообще может что-либо гарантировать в этой стране?

— Смешно слушать, — Хакасский начал раздражаться. — Ты умный человек, Симон, но привык скупать товар — нефть, технологии, мозги, землю. И те, что навещали Россию до тебя, поступали точно так же. Или воевали, или скупали. И всегда приходили к такому же печальному выводу: кто может гарантировать? Правильно, никто не может, пока мы не изменим радикально архетип дикаря. Ваши высоколобые мудрецы в теплых вашингтонских кабинетах так и не уяснили простую вещь: в России мы имеем дело не с племенем чероки, которое легко соблазнить стеклянными бусами, споить водкой и загнать в резервацию. То есть, конечно, все это реально, но победа в этом случае действительно будет иллюзорной. Назавтра дикарь проспится и задушит хозяина этими самыми бусами. Ты спросишь почему? Отвечу: не знаю. Есть в российском монстре какая-то мистическая способность к самовоспроизведению своего дикарства, с этим приходится считаться. У этого Змея Горыныча десять голов, и пока рубишь одну, остальные заново отрастают.

Симону не понравилось, как русский коллега вдруг разгорячился.

— Это не деловой разговор, — отрезал он. — Мы платим реальные деньги, а ты рассказываешь про Змея Горыныча. Несерьезно.

— Разрешите чокнуться, господа. — Герман Архипович успел разлить водку по рюмкам. — А также позвольте, Симон Симонович, мне, старому дураку, вставить словцо. Вы напрасно изволите беспокоиться. Эти дети уже никогда не станут полноценными людьми. Про архетип и про всю вашу науку я, может, мало смыслю, но что у них крыша навсегда поехала — это точно. За это я клянусь и ручаюсь.

Симон брезгливо чокнулся со стариком, но не выпил.

— Откуда такая уверенность, директор? Чертики подсказали?

— Зачем чертики? Путем наблюдений. У них трупный яд в жилах заместо крови. Это все, конец. Хоть завтра переселяй в Америку. Не извольте сомневаться.

Хакасский довольно улыбался.

— Старик хоть и бредит, но он прав. Еще год-другой — и мы у цели, дорогой Симон. Но придется раскошелиться. Так и передай начальству. У нас говорят: жадность фраера губит. Не жадничай, Симон. Непродуктивно. Не тот случай.

— Каждый раз одно и то же, — пробурчал американец. — Деньги, деньги… У вас еще, кажется, говорят: черного кобеля не отмоешь добела.

— Это не про них, — уверил Хакасский. — У них от кобеля осталась одна эрекция. Да и та скоро иссякнет. Ну что, выйдем на двор? Как бы там нашу девушку не обидели.

Костер пылал до небес. В пронзительно желтых сполохах хорошо было видно, как корчится на столбе чучело Ленина, прихваченное огнем. Угомонившаяся детвора расселась полукругом на корточках и зачарованно притихла. Опекуны-наставники задумчиво опирались на свои дубинки. Дуновение ранней осени ощущалось в природе. Элиза, суетное дитя города, подскочила поближе к костру, может, хотела заглянуть в глаза помирающему чучелу, и с криком отшатнулась — опалила бровки.

Симон Зикс, как и Хакасский, как и директор Кудрявый, почтительно поддерживающий их под локотки (графин сунул за пазуху), одинаково остро почувствовали чарующую прелесть и философскую глубину происходящего. У Симона пылко, как у гончей, взявшей след, раздулись ноздри.

— Интересно, почему он молчит? Я имею в виду, тот, на столбе? Или уже сдох?

— Ему положено молчать, — усмехнулся Хакасский. — Зачем пугать крохотулек?

— Однако другой, настоящий… все еще в мавзолее.

— Ничего удивительного, — Хакасский почесал кончик носа. — Зато, полагаю, вы сэкономили миллиончик-другой.

Американец не ответил на шпильку, озабоченный какой-то важной думой.

— Значит, в этом городе мы победили окончательно?

За Хакасского ответил бывший массовик-затейник, прослезясь от умиления:

— Не извольте сомневаться, господин хороший. Сюда они больше не вернутся никогда.


Глава 4

Егорку облапошили, как сосунка. Он вошел в поселковый магазин и набрал полную торбу товара: консервы, крупы, чай, сахар, соль, спички — и коробку дорогих шоколадных конфет для Ирины. Поговорил с продавцом Олегом, опрятным молодым человеком с высоким, бледным челом, как у математика Гаусса. В галстуке у него — бриллиантовая запонка. Магазин принадлежал его отцу, известному в округе барыге Пороховщикову. Первоначальный капитал старик, по слухам, надыбал тем, что устраивался проводником к богатеньким туристам, уводил их в тайгу, но обратно всегда возвращался в одиночестве. Исчезновение туристов объяснял лаконично: сели в самолет и улетели. Местные уважали старика Пороховщикова за удачливость, за крутой нрав, за немногословие, но мальчонка Олег пошел не в отца — застенчивый, робкий, от соленой шутки краснеющий, как девушка, зато обходительный с покупателями и (тут уж в отца) предельно честный в расчетах. Егорке он сразу, с первого знакомства пришелся по душе.

Набив торбу, он спросил:

— Что, Олежа, доллар дальше будет расти?

Юноша порозовел.

— Откуда же нам знать? Батюшка говорят, будет.

— А почему?

— Батюшка говорят, воруют много. Вот казна и затрещала…

Казалось, еще что-то хотел сообщить Егорке, но не посмел, хотя в магазине, кроме них, никого не было. Это не насторожило Егорку. Не было предзнаменований беды. Год склонился к осени, никто не явился за сокровищами. Теперь уж, под зиму, вряд ли соберутся. Жакин тоже так думал. Похоже, двое ухарей, которых отпустили живыми, убедили саратовского пахана, что в Угорье номер пустой. Скорее всего, общак подъеден, истрачен, а может, и наводка гнилая, иначе как им объяснить свою неудачу. Не скажешь, что старик-лесовик, дремучий и выживший из ума, удалых налетчиков осилил, скрутил и вышвырнул с Урала. За такую новость пахан по головке не погладит, поставит на правеж. У серьезных людей, когда крутые бабки замешаны, за провинность не милуют.

Но если даже они сообщили главарю, что старика с первого приступа взять не удалось, хотя заначка существует, большая заначка, то гостей следовало ждать не раньше весны. Ирина подтверждала эту мысль. Говорила, если Спиркин нацелится, то не отступит, но мужик он головастый, даже чересчур, и никогда никуда не спешит. Ему некуда спешить, у него все есть. Конечно, в покое он вас не оставит, говорила Ирина. Рано или поздно нагрянет. Самых лучших пошлет дальнобойщиков. У Спиркина, как у всякого сластены, обостренное самолюбие. Если чего-то ему не дают, становится как невменяемый. Поэтому ему никто не отказывает. И она, Ирина, в свое время уступила, хотя теперь, познакомившись с Егорушкой и с дедушкой Жакиным, с такими замечательными людьми, о том жалеет.

Жакин и Егорка, собираясь за столом, любили слушать ее затейливые речи. Обжившись в сторожке на правах Егоркиной полюбовницы, она превратилась в ласковую голубицу, которая мухи не обидит. Куда делись прежние норов и бандитская спесь. По вечерам сидела монашкой. В косынке, сложа руки на коленях, со светлой, тихой улыбкой наблюдала за мужицкой трапезой, готовая в любую минуту взлететь, подать, услужить. По ее обмолвкам выходило, что она всегда тяготела к домашнему покою, а та женщина, с пистолетом и ядом, была всего лишь переселенкой в ее душе, насланной злыми чарами.

Разве я виновата, говорила Ирина, что сироткой жила с малолетства и угодила в лапы отчаянным злодеям. Того же хоть Спиркина возьмите, Ивана Ивановича. Для него человек что вошь, но сопротивляться ему нельзя. У него полгорода в кулаке зажато, губернатор ему первый друг, прокурор друг, банкир на посылках, милиция на поводке. Она женщина слабая, поддалась, не устояла против грозной воли. Спиркин ее не бил, не мучил, даже одно время любил. Квартиру снял, одел, обул, одно слово, холил. Но потом она ему надоела, появились другие подстилки, помоложе да покраше, вот и отослал ее с глаз долой сокровища добывать. Обещал, если справится, даст откупного и отпустит на все четыре стороны. Она и помчалась сдуру.

Так складно, уныло текла ее повинная повесть, что один раз и Жакина проняло. «Учись, Егорка, — сказал в восхищении. — Примечай, какая у зловредной, умной бабы сила. Ни словечка правды не скажет, на языке мухоморы растут, а ведь начинаешь верить. За сердце берет. Красивая, умная женщина, Егорушка, самое большое испытание человеку».

Ирина теперь никогда старику не возражала, на его разоблачения отзывалась жалобными вздохами, да ловко смахивала ладошкой несуществующую слезку. При этом умильно, желанно глядела на Егорку, у того кусок во рту застревал.

Длинными ночами высасывала из него кровь, и Егорка больше не противился ее ненасытным ласкам. Любовная отрава растеклась, заполнила его жилы, и он чувствовал себя не человеком, а моллюском, даже посреди дня сотрясаемым ударами любовного тока. Жакин его жалел, но не пресекал затянувшееся баловство.

Вот и в магазине, затягивая ремни на торбе, беседуя с продавцом, он чувствовал тягучее размягчение в чреслах, и взор туманился видением минувшей ночи. Уснули с Ириной хорошо если часа на два, поэтому, наверное, хотя уловил неестественность в уклончивом поведении Олега, не придал этому должного значения.

— Не желаете макарон итальянских? — жалобно протянул тот, когда Егорка уже повернулся уйти. — Спагетти — только вчера доставили партию. Жакин их уважает.

Егорке не хотелось заново развязывать мешок, но сказал:

— Давай три пачки, раз Жакин любит, — и опять мелькнуло в глазах Олега смутное, виноватое выражение…

Чуть отошел от магазина — стоит подкрашенная бабенка лет тридцати пяти, откровенная, как штопор. Раньше в Угорье таких не видали, а нынче — на каждом углу. В основном приезжие с Украины. Егорку она не интересовала, но девица заступила дорогу, уперла руки в бока.

— Гля, какой сокол! И бегом бежит. Да еще с полной сумкой… Дай бедной девочке рубль на похмелье. Дай!

Трата небольшая, Егорка дал. Женщина — цап, и в карман.

— Дай еще пять, а? Чтобы до нормы.

— Я бы дал, — сказал Егорка, — но деньги не мои.

Женщина подвинулась к нему, дыхнула перегаром.

— Не жмись, сокол. Секрет скажу. Ох, хороший секрет. Не пожалеешь.

— Секретов мне не надо. Обойдусь.

Женщина будто не слышала.

— Вон окошко видишь на втором этаже? Где желтая занавеска?

— Да, вижу. — Егорке никак не удавалось обогнуть красавицу. — Ну и что?

— Догадайся, кто в норке сидит?

— Пьяных не люблю, — сказал Егорка. — А ты на поддаче.

Женщина сделала резкое движение, прижалась к его боку.

— Дурачок! Там тебя гостюшка ждет… Издалека приехамши. Сказать, как зовут? Анечкой зовут, дурачок!

Егорке показалось, мощеная, пустая улочка вдруг выгнулась горбом.

Взлетел по деревянной лесенке на второй этаж и увидел: из двух дверей одна приотворена, как бы приглашая войти. Умом Егорка сознавал, что это ловушка, — откуда здесь Анечка, какая Анечка, зачем? — но это была такая ловушка, в которую двадцатилетний парень, даже обтесанный мудрецом Жакиным, не мог не попасть. Он толкнул двери и осторожно шагнул в полутемную, пахнувшую чем-то кислым прихожую. Вдалеке, в светлом пятне комнаты действительно, померещилось ему, сидела за столом какая-то девушка, но разглядеть толком не успел. Чудовищной силы удар обрушился сбоку на его непокрытую голову, и он, не успев охнуть, кувырком полетел прямо в тартарары…

Очнулся и обнаружил себя привязанным к железному стулу. Комната просторная, с тюлевыми занавесками на окне и с деревенской, пузатой печкой в углу. Народу в комнате много, Егорка сразу насчитал пять человек, среди которых попадались знакомые лица. Прямо перед ним покачивалась на высоких каблуках Ирина, но в каком-то не совсем узнаваемом виде: то ли ее избили, то ли, прежде чем запустить в комнату, измазали углем. На стульях у противоположной стены двое качков с кирпичными, невозмутимыми рожами, их незачем долго разглядывать, чтобы понять, чем они зарабатывают на пропитание. Третий мужчина, белоликий и коренастый, грел руки у печки, и когда глянул на Егорку, тот сразу признал в нем одного из громил, навестивших их с Жакиным по весне, по кличке, кажется, Микрон. Увидев, что Егорка открыл глаза, Микрон чудно зашипел, будто от печки перенял дровяной жар.

Главный среди всей честной компании был, конечно, солидный, пожилой мужчина, усатый и прилично одетый, сидевший боком за столом с газетой. Изучал он, как ни странно, давно не виденный Егоркой «Московский комсомолец». Вся сцена имела ярко выраженный сюрреалистический оттенок.

Егорка потряс головой и с досадой определил, что сотрясение мозга, как минимум, у него уже есть. В уши словно свинца положили и видимость плохая, будто при мелком, густом дожде.

— Что же ты, Ирушка, — упрекнул он. — Продала все-таки нас?

— Нет! — воскликнула возлюбленная. — Нет, милый. Меня принудили, разве не видишь? Скоро, наверное, и вовсе убьют.

Тут подскочил от печки Микрон и с криком: «Дай его мне, суку!» — бешено замахал кулаками. Удары посыпались на Егорку, как из решета, и все увесистые, прицельные. Вместе со стулом он перевернулся на пол и лежа получил несколько добавочных тумаков. С трудом удержался в сознании.

Двое качков оттащили разбушевавшегося Микрона, и они же подняли стул и вернули Егорку в прежнее положение. От боли и мути у него перед глазами выросли высокие зеленые столбы с еловыми ветвями.

— Прямо боксер, — уважительно сказал он Микрону. — Но левый хук слабоват.

Мужчина за столом отложил газету и распорядился:

— А ну все брысь отсюда! Что за самодеятельность, честное слово.

Ирину, качков и Микрона тут же как ветром сдуло, и в комнате они остались вдвоем.

Мужчина несколько минут разглядывал его в молчании, а Егорка пытался справиться с поднимавшимися из глубины желудка волнами тошноты.

— Что, больно? — сочувственно спросил мужчина.

— Ничего, терпимо. А вы кто?

— Я-то? Что ж, давай познакомимся. Зовут меня Иван Иванович, наверное, Иришка про меня рассказывала. Вот, понимаешь, бросил все дела и приехал специально с тобой побеседовать. Цени, Егор.

— Чего-то это не похоже на беседу.

— Ну почему… Беседы бывают разные, все зависит от твоей доброй воли. Ответишь на пару вопросов, отпущу. Может, еще и премию выдам за добровольное сотрудничество. Начнешь вилять, тогда извини, брат. Тогда все, что с тобой произойдет, впрямь трудно будет назвать беседой. Но надеюсь, до худого не дойдет. Глазенки у тебя разумные, и пожить, наверное, охота.

Егорка сморгнул зелень с век и увидел собеседника отчетливее. Ничего устрашающего в облике Ивана Ивановича не было. Пожилой, усталый человек, измотанный повседневными хлопотами, но сохранивший интерес к жизни. Лоб высокий, крутой, как у дауна. Напомнил он Егорке учителя математики из федулинской школы, который имел странную привычку в минуту раздражения грызть классный мелок. За то и прозвище у него было — «Вова-грызун».

— Пожалуйста, спрашивайте, — сказал Егорка. — Но хотелось бы сперва водицы попить. Очень во рту спеклось.

Пахан вылез из-за стола и нацедил из оранжевого пакета чашку апельсинового сока. Напоил из своих рук, бережно придерживая Егорке затылок. Утер ему рот теплой, шершавой ладонью.

— Ах, молодежь, молодежь, — обронил ворчливо. — Нет бы дома сидеть да книжки читать. Так вам все приключения подавай. А где приключения, там беда рядом. Я про тебя, Егор, прежде чем ехать, кое-какие справки навел. Хорошо об тебе люди отзываются. И родители — уважаемые люди. Чего, спрашивается, понесло тебя по свету? Да еще к кому в науку угодил, к самому Питону. Чему он тебя доброму научит, кроме как убивать и грабить?

— Это и есть ваш вопрос?

— Нет, Егор, это не вопрос. — Иван Иванович вернулся за стол вместе с пустой чашкой. — Вопрос будет такой. Только подумай перед тем, как ответить. Ты ведь знаешь, где прячет казну старая сволочь?

— Вы имеете в виду Жакина?

— ?..

— Где у него казна?

— ?..

— Конечно, знаю. У него от меня секретов нет. В шкапу под блюдечком. Там добыча для вас небольшая, рубликов триста, может, чуть побольше. Вот ближе к осени медок продадим…

Спиркин кивал с таким выражением, будто ничего другого не ожидал услышать и вполне удовлетворен ответом.

— Мне нравится, как ты шутишь, мальчик. Хотя, думаю, ерепенишься оттого, что не уяснил до конца положение. Обрисую в двух словах. С этой минуты, мой милый, тебя будут бить и истязать нещадно, час за часом, день за днем, сколько выдержит твой молодой организм. Для этого дела у меня есть хороший специалист, вдумчивый, с медицинским образованием. Тебе постепенно отобьют внутренности, отрежут яйца, выколют глаза, и подохнешь ты не раньше, чем через неделю, причем в такой вони и соплях, что не приведи Господь. И знаешь, почему это произойдет?

— Почему?

— Потому, что связался с плохим человеком, с отребьем, у которого за душой нет ничего святого. Питон всегда умел приваживать мальцов. Но спроси, где сейчас его щенята? Где Саша Кузнечик? Где Борька Тур? Где светлой памяти Шпингалет Геворкян? Это только некоторые. А сколько у него было других «сынков».

— И где же они?

— Я и говорю — где? Питоша их прожевал, как тебя, а кожуру выплюнул. Отменные были пацаны, перспективные, к большому бизнесу тянулись. Надо отдать должное, Питоша умеет выбирать. В дерьме всегда разыщет конфетку. Теперь их косточки давно мыши погрызли. Послушай меня, Егор, не на ту карту поставил. Не тот случай, чтобы геройствовать. Думаешь, герой, а получится — дурак. Да еще без яичек. Ведь я не предъявляю претензий насчет Иринушки. Пользуйся, не жалко. Плюс премия. Да что премия, можно процент обсудить. Есть и другие перспективы.

— Один процент?

— Зачем один? На десяти сойдемся.

Егорка нахмурился, пошевелил губами, считал.

— Значит, так. От трехсот рублей десять процентов — всего тридцатник. Не густо, ваше благородие.

Иван Иванович вылез из-за стола, прошелся по комнате, разминаясь. Пальцы сунул за манжеты, как Ленин. Будто забыл про Егорку. Что-то важное обдумывал. Егорка ему не мешал. Его так плотно прикрутили к железному стулу, едва мог пошевелить ступнями. Но лучше и не шевелить. При каждом намеке на движение какая-то острая загогулина вдавливалась в крестец. В таком беспомощном положении, вроде спеленутого младенца, он никогда не бывал. В пещерном склепе, куда его на три дня замуровал Жакин — без еды, питья и света, — чувствовал себя привольнее. Жакин учил: неволя укрепляет человека, когда тело в плену, дух дышит свободно. В пещере прямо в первые часы у него начались видения, можно было считать и так, что дух воспарил. Видения были нечеткие, расплывчатые, мимолетные. То он бежал куда-то, то его куда-то несли, потом некое чудовище, в непроявленном облике и утробно пыхтящее, уволокло его под воду, придавило ко дну и долго держало, пока он не задохнулся и чуть не умер. Но уже в следующее мгновение, чудом вырвавшись из лап чудовища и всплыв, он ощутил приступ необычайного, смешанного с темным ужасом счастья. Почудилось, — в тот миг он вспомнил, — как однажды выкарабкался из материнского чрева на белый свет — маленький, липкий мышонок с едва зарождающимся сознанием, — и затрепетал, содрогнулся от накатившей на слепенькие глазенки необъятной белизны пространства. Запоздалый укол прозрения. В пещерной тьме он, как и в час рождения, переступил из одного бытия в другое и остро осознал, что в хрупком хрусталике, хранящемся внутри его естества, заключено бессмертие, не подвластное грозному миру чужих существований…

Иван Иванович, решив что-то про себя, приблизился к Егорке и пальцем уколол его отекший лоб, будто дырочку просверлил.

— Ишь как разукрасили… А ведь это только начало. Давай поговорим, как мужчина с мужчиной. Подумай, ради чего страдать и подыхать. Образованный, смышленый парень, и характер у тебя есть, вижу. Попробуй рассуждать здраво. Общак, который стережет Питон, принадлежит вовсе не ему. Но это даже не важно. Там добра, я думаю, на миллионы и миллионы. Старик не сможет ими распорядиться, даже если бы захотел. Ему они просто не нужны, но он не отдаст ни копейки, потому что злоба его душит. Как же, его поезд давно ушел, он стар, немощен, а кто-то будет на эти денежки пировать и наслаждаться жизнью. Так он примерно судит. Он же примитив, осколок эпохи, все его подельщики давно в землю зарыты, и ему недолго осталось. Это его и бесит… Наверное, ты думаешь, Егор, когда старая сволочь откинет копыта, все богатство перейдет к тебе. Ошибаешься, малыш. Так не бывает. Тебе кажется, вы в лесу схоронились и никто про вас не ведает. Это не так. За вами десятки глаз наблюдают. С самой малой побрякушкой ты дальше Угорья живым не уйдешь… И опять же, не это главное. Питон не поймет, а ты должен. Россия давно не та, в какой он привык воровать. В ней все цветет, все подымается на свежей почве, и люди здоровеют душой и телом. Рынок — вот новая живая кровь страны. Не в том, конечно, толковании, что все купи-продай, а в высшем, философском смысле.

Егорка невольно увлекся неожиданным поворотом допроса, мысль его бодрствовала.

— В чем же этот смысл?

— Ага, зацепило… В том, дорогой мой, что частная собственность священна и неприкосновенна. Это первое. И второе: каждый индивид имеет право на выбор судьбы, никто ему не указ. Упрешься — останешься со стариком и сдохнешь. Пойдешь со мной, покажу, как жить по-людски. Ты еще не представляешь, какая может быть прекрасная жизнь у богатого человека в свободном обществе.

— У вас какая-то путаница в голове, — возразил Егорка. — Если человек имеет право выбора, то почему вы хотите меня убить? Здесь неувязка.

— Борьба, малыш, — грустно ответил пахан. — Это борьба. Сейчас острый период. Не могу позволить, чтобы такой огромный капитал лежал мертвый. Деньга должны работать, приносить пользу. Лично мне они не нужны. Тут дело принципа.

— Вы сказали, общак принадлежит не Жакину. Допустим, клад существует. Так ведь он и не ваш. Почему вы хотите его присвоить?

— Третье правило рыночных отношений, — совсем уж с трагической миной объяснил Спиркин. — Прав тот, за кем сила и власть. Когда власть была у красножопых, вспомни, они нам дышать не давали. А по мне, всякий клоп ползи, куда хочешь. Только на дороге не попадайся. Раздавлю. Что мое, то мое, будь добр, отдай, не греши.

— Но это же не ваше?

— А чье?! — торжествующий вопрос гулко завис в воздухе, и Егорка промедлил с ответом. Понял, что в полемике ему с паханом не совладать, смиренно произнес:

— Вы меня убедили, Иван Иванович, согласен.

— На что согласен?

— Прокрадусь незаметно, пока Жакин спит, заберу триста рублей.

Иван Иванович кликнул подручных. Вбежали двое громил, подняли Егорку вместе со стулом и отволокли в подсобку. Здесь было тем удобно, что никакой мебели, стены в клеящихся обоях и на полу линолеум. Сперва Егорку избивали двое, потом к ним добавились еще трое, и в подсобке стало не развернуться. Били кулаками, железными прутами, каблуками, каучуковыми дубинками, а с опозданием подоспевший Микрон решил, что непременно размозжит гадюке голову оцинкованной кастрюлей, но его остановили. Старший, кто руководил экзекуцией, раздраженно заметил: «Не велено пока мочить, или ты без понятия?»

— Он мне ногу прострелил, ногу прострелил, сучара! — завопил Микрон, но товарищи вытолкали его из подсобки вместе с красивой двуручной кастрюлей и тем самым спасли Егорке жизнь.

Впрочем, метелили его как-то без азарта. Когда он по-настоящему вырубился, отвязали от стула, облили ушатом ледяной воды, прислонили к стене, и кто-то сердобольный сунул ему в зубы зажженную сигарету, правда, горящим концом. Егорка ее тут же выплюнул.

Старший, видно, справедливый и аккуратный мужик, попенял:

— Чего ты, паренек, кобенишься зря? Все равно тебя Спиркин сломает. Нам только лишние труды. Отдай, чего просит, и дело с концом.

Егорка ответил с обидой: «Я отдаю, он сам не берет». Но, может, почудилось, что сказал: к тому времени он превратился в сплошной кровоточащий рубец, и слова не просачивались сквозь разбитую гортань.

Немного отдохнув, бойцы снова принялись отрабатывать рукопашные приемчики, то ставя Егорку на ноги, то сшибая на пол, как резиновую чушку, и в конце концов, после какого-то изощренного удара кастетом в живот, его оробевшая душа взметнулась так высоко, или, напротив, запряталась в сокровенный кровяной сосудик так глубоко, что больше не отзывалась на внешние сигналы.

…Ожил впотьмах на кровати — рядом лежала Ирина. Еще прежде, чем произвести ревизию в организме, он угадал, что это она. Теплый, знакомый запах земляничного мыла проник ему в ноздри. В отдалении (в первую секунду показалось, за километр) светился желтый ночник, как око волка, устремленное на добычу. Укрыты они были одним худым шерстяным одеяльцем, под головой, вместо подушки, свернутый ватник. Через несколько мгновений он осознал, что остался живой, что сейчас ночь и что все не так уж худо, как вначале.

— Чего ты добился? — сказала Ирина. — Гордец несчастный!

— Ты разве не спишь?

Ирина лежала к нему боком, подперев голову кулачком. Он видел, что это она, но как бы не вполне этому верил.

— Завтра тебя убьют. И меня тоже, — сообщила она, как о незначительной подробности.

— Тебя-то за что?

— За все хорошее.

— И что предлагаешь?

— Ничего.

Ответ поразил его своей безнадежностью и какой-то глубокой искренностью. Она это все-таки или не она? Вздохнув, он пошевелился. Внешне это никак не проявилось. Волевым усилием он послал импульс от пяток к коленям, потом к животу — и выше, выше, до самой макушки. Тело чувствовало боль: маленькая, но радость.

— Жакин живой? — спросил он.

— В лес ушел. Гирей предупредил… Зря ты плохо обо мне подумал, Егорка.

— Правда?

— Я вас не сдавала. Я к вам привыкла, хоть вы и чудики. Мне тебя жальче, чем себя. Ты ведь по возрасту совсем мальчик, жить бы и жить.

Егорке не хотелось с ней разговаривать и не хотелось, чтобы она лежала рядом. От ее вечного заунывного вранья его замутило. Если бы она их не сдала, то ушла бы вместе с Жакиным. Но она не ушла.

— Большой десант высадился?

— Человек десять, не меньше. Все самые отпетые. Из Спиркиной дружины. Покажи, где болит?

Егорка закряхтел и начал подниматься.

— Ты чего? — испугалась она.

— Чего, чего… Помочиться надо. Сколько можно терпеть?

Покачался и встал, хотя было очень худо. Словно вылез из-под чугунного пресса. Но больших повреждений не обнаружил. Ноги, руки двигаются, коленки скрипят, в спине что-то сомнительно похрустывает, глаза не смотрят, а в остальном терпимо. Могло быть значительно хуже. После сильных побоев всегда остается некая общая отечность в организме, это нормально.

Ирина поддерживала его за бок.

— Обопрись на меня, милый, обопрись.

— Где горшок?

— Нету горшка, милый, нету. Может, попробуешь в бутылочку? Вон на окне стоит.

— Не надо смеяться над чужой бедой, — заметил Егорка.

Доковылял до двери. Ирина постучала в нее сжатыми пальцами, каким-то условным стуком. Опять себя выдала. Но это все уже не важно.

Отворил дверь, пощелкав замком, здоровенный детина монголоидной внешности: раскосые глаза, высокие скулы и черный волос на затылке в пучке.

— Чего надо?

Егорка объяснил свою нужду. Детина узким, освещенным коридором проводил его до уборной. Ирина хотела нырнуть за Егоркой следом, но он успел защелкнуть дверь на собачку. У него сначала ничего не получалось, а когда получилось, пошла черная кровь. Значит, почки отбили.

Рядом с унитазом — умывальник, кран с проржавевшей ручкой. Вода потекла желтоватая, розоватая, будто тоже с кровцой. Егорка умылся, причесался пятерней, привел себя в порядок.

Ирина прикуривала от зажигалки монгола, когда он вышел из туалета. Как-то испуганно на него поглядела — не на монгола, а на Егорку.

— Служивый, когда хозяина увидишь?

— Чего надо?

— Передай, у меня есть предложение.

Детина важно кивнул. В коридор выходило три двери, вокруг тишина и покой. У Егорки хватило бы сил завалить монгола и уйти, но он не видел в этом смысла.

Вернулись в комнату. Егорка улегся на кровать, как был — в брюках и рубашке, Ирина уселась в ногах. Озабоченно спросила:

— Как ты?

— Дай докурю.

Отдала сигарету, и он затянулся с удовольствием. Голова больше не кружилась. Ирина подвинулась ближе.

— Чего решил, Егорушка? Отдашь клад?

— Куда денешься. Придется отдать. Может, отпустят.

Прилегла, привалилась грудью, возбужденно зашептала:

— Обязательно отпустят, милый. Я Спиркина знаю, он не зверь. Ему главное свое получить. Тут он прет, как танк. А когда получит, сразу успокаивается.

— Дорогу бы найти.

— Я помогу. Я же помню, как мы ходили.

— Давай поспим, Ир.

— А не хочешь?..

— Ты что, с ума сошла? У меня ни одна жилка не работает.

— Если потихоньку, то ничего. Лекарство верное, от всех болезней.

— Угомонись, озорница.

Уснул мгновенно и крепко, как в прорубь провалился. Очнулся, Ирина трясла за плечо:

— Проснись, милый, проснись! За тобой пришли…


Спиркин на сей раз угостил его кофе, сигаретой и налил в тонкую хрустальную рюмку коньяка из пузатой бутылки. Растроганный, Егорка униженно благодарил. У него шея скрипела, когда кланялся.

— Хочется тебе верить, — сказал Спиркин, почесывая щеку. — Рад, что вовремя спохватился. Помяли тебя мои хлопцы изрядно, вижу, но ты на них зла не держи. Люди подневольные, наемные.

— Вот этот, по кличке Микрон, вообще какой-то неуправляемый.

— Да уж, не позавидуешь его жене… Но мы его удержим в рамках. Главное, сам больше не крути.

— Жакин не помешает?

— Это мои проблемы. Об этом не думай. Старый подонок в нору забился, скоро мои ребята его оттуда выкурят.

— Хорошо бы, — усомнился Егорка. — А то ведь он тоже на расправу скорый.

Спиркин поморщился, поднес к бледным губам рюмку, понюхал, но не выпил.

— Хватит об этом. Питон — одиночка, беглец. Сейчас играют только командой. За ним никто не стоит. Его время сдохнуть.

— Может, обождать, пока его отловите?

Спиркин пропустил его замечание мимо ушей.

— Сегодня отлежишься, врача дам. Завтра с утречка двинем. Сколько до места добираться?

— Нормальным ходом — день, от силы — три… — Егорка отхлебнул кофе, откусил булку с маслом. — Иван Иванович, все же хотелось бы с вашей стороны иметь какие-нибудь гарантии.

— Ты о чем?

— Как же… Я вас отведу к тайнику, а потом? Зачем я вам потом нужен? Ну и, естественно…

Спиркин уставился на него тяжелым взглядом, но внезапно просветлел, заулыбался.

— Правильно мыслишь, молодец. Жестокий век, беспредел. Только гарантий, какие ты просишь, у меня нету. Кроме честного слова бизнесмена. Это весомо, Егор. Объясняю популярно. Кидают обычно друг дружку те, что плавают в рублевой зоне, что не скакнули на международные линии. Эти — да, мелочь голопузая, отца с матерью продадут за лишний лимон. Но кто перешел в высшую лигу, а я в ней уже года три, тот играет честно. Догадываешься почему?

— Догадываюсь.

— Ну-ка, ну-ка? Сверкани умишком.

— В высшей лиге репутация дороже прибыли.

— Именно так, дорогой! Давай-ка чокнемся. Утешил. Не весь еще молодняк мозги пропил и прокурил. Именно, репутация дороже прибыли. Точнее, она и есть та самая прибыль, выраженная в условных единицах. В высшей коммерческой лиге народу негусто, все друг про друга наслышаны, количество нулей там не имеет особого значения. Пробиться туда трудно, зато выйти оттуда вообще нельзя. Все эти крупные банкротства, которые сейчас на слуху, — это все липа, туфта. Перекачка денег из одного кармана в другой. Сказка для бедных. Кидать друг дружку там не кидают. Исключено. Это подобно самоубийству.

— Я понял. — Егорка уважительно пригубил рюмку. — Все толстосумы повязаны общей золотой цепью, но я-то вам не ровня. Я-то как раз голытьба. Со мной чего цацкаться? Придавил, как клопа, и концы в воду. Нет человечка, нет проблемы. Хорошо бы, Иван Иванович, получить гарантию в виде реального факта.

— Чего? — Спиркин надулся, как жук. Это понятно. Так красиво все объяснил молодому юноше, и опять возражение. Похоже на наглость.

— Я к тому, Иван Иванович, что хотелось бы получить письменное заключение.

— Какое заключение?

— Допустим, напишите, что некто Егор Жемчужников по вашему поручению отправился туда-то и туда-то, чтобы принести то-то и то-то. За это гарантирую ему полную неприкосновенность и свое покровительство, а также некую сумму вознаграждения. Это по вашему усмотрению, Иван Иванович. Можно без вознаграждения. Лишь бы не били.

— Зачем тебе такая бумажка?

— Бумага за вашей подписью, да еще с печатью фирмы, имеет юридический смысл. Хоть какая-то зацепка.

Спиркин разнервничался, залпом опрокинул рюмку.

— Ты сам-то понимаешь, какой бред несешь? Или издеваешься надо мной?

Егорка смутился.

— Может, мне действительно вчера мозги отшибли. Но поймите меня, Иван Иванович. Утопающий за соломинку хватается, так и я. Хочется ведь, правда, еще пожить чуток.

Спиркин не спускал с него горящего близким гневом, затуманенного взгляда.

— Парень ты мудреный, вижу. Поднатаскал тебя Питон на свою голову. Ничего, мне такие нравятся… Значит, так. Покажешь, где дед казну прячет?

— Покажу.

— Слова бизнесмена тебе достаточно?

— Ну, если ничего другого нету…

— Все, пшел вон. Выспись как следует. Врача попозже пришлю. Спозаранку — в путь.


Глава 5

На третьи сутки добрались до Святых пещер, вышли к каменистой площадке на уступе — прошлогодней стоянке. Чудно, грустно склонились над обрывом две могучие сосны, неизвестно как уцепившиеся за склон. Казалось, упадут под ударами ветра и утянут за собой всю гору. Но шли годы, десятилетия, и ничего подобного не происходило. Жизнь деревьев иногда еще загадочнее, чем жизнь человека.

Две ночевки в палатках, одна под дождем, тяжелее всех дались Спиркину. Избалованный довольством и негой последних лет, он, видно, не подрассчитал своих сил и к третьему дню сник, почернел лицом, и его постоянно знобило. После второй ночевки еле выполз к костру, сидел смурной, нахохленный, с презрительно оттопыренной губой. С каким-то детским удивлением обозревал каменистый ландшафт. Егорка осмелился спросить:

— Может, вернемся, Иван Иванович? Вроде вы немного приболели.

— Эх, малыш, — со странной улыбкой ответил Спиркин. — Такие, как я, на попятную не ходят. Запомни хорошенько, чтобы не попасть впросак.

Неожиданная немочь его злила, он шпынял попутчиков, как свору недоумков, за любую оплошность, чаще мнимую, грозя оторвать башку, а тех, что неудачно подворачивались под руку, иногда доставал неуклюжим пинком. Больше всех почему-то доставалось Ирине. Ей он грозил такими карами, из которых самой гуманной было обещание испечь ее заживо на углях. На первом привале, когда подала ему, не предупредив, чересчур горячую кружку с чаем, плеснул ей кипятком в лицо, но женщина ловко увернулась. Лишь несколько капель задели щеку.

С собой Спиркин взял пятерых боевиков, среди них были и монгол, водивший Егорку в туалет, и двое мужиков, которых он запомнил по побоям в подсобке, и, конечно, неугомонный Микрон, не выпускающий из руки пушку, снятую с предохранителя. Еще в поселке матерый бандюга сообщил Егорке, что живым из путешествия тот не вернется, пусть зря не надеется. На робкий вопрос: «Чем я вас так обидел, Микрон Микронович?» — бешено рявкнул: «Ты, падаль, мне колено прострелил, видишь, хромаю. Ничего, недолго тебе куковать».

— Это же не я, — напомнил Егорка. — Это Жакин.

— Он тоже никуда не денется, — с ужасающей уверенностью ответил Микрон. — Его очередь вторая. Я вас, падлов, научу родину любить.

С каждым часом пути его ненависть к Егорке все крепла и наконец достигла фантастического уровня. Он не спал по ночам, сидел на корточках напротив Егорки, поигрывая пушкой, наводя дуло то в живот, то в лоб, иногда щелкал вхолостую — и дико гоготал. Глаза его светились невыносимым голодным блеском.

Егорка пожаловался Спиркину:

— Вот вы, Иван Иванович, обещали сохранить мне жизнь, а как же Микрон? Он непременно меня укокошит. Видите, какой у него большой заряженный пистолет?

Спиркин цинично усмехнулся:

— Уж это, голубчик, твои личные проблемы. Или тебе нянька нужна?

— Он же совсем как будто невменяемый.

— Да, Микрон — человек непростой, обид не прощает. Так у него судьба сложилась. Никто его в жизни не жалел, он и одичал… Но ты неглупый парень, найди с ним общий язык.

— Как?

— Подари чего-нибудь. Он подарки любит.

— А вы не замолвите словечко? Он же ваш подчиненный.

— Казну отдашь, разберемся.

За Егоркой приглядывал не только Микрон, но и все остальные. Наверное, каждый получил особый приказ не спускать с него глаз, и, хотя он шел расконвоированный, без пут, но, куда бы ни оглянулся, отовсюду встречал зловещий прищур: чего, мол, чего?! В рыло хошь?

Егорка ни к кому не набивался в собеседники, разве что с монголом, которого звали Михря, завязалось у него мимолетное приятельство. Как-то тот, судя по неловкости — истый горожанин, оступился на скользкой тропе и чуть не ухнул в канаву, полную гнилой воды. Егорка успел ухватить его за руку, выдернул наверх, как репку из грядки. Михря, оглянувшись на братков, тихо сказал: спасибо!

С тех пор протянулась меж ними ниточка взаимопонимания, хотя ни о чем серьезном не говорили. Однако в его повадке не было той ледяной, свирепой настороженности, как у остальных. Михря среди всех братков выделялся богатырской статью, оттого, наверное, и тащил на себе поклажи столько, сколько все другие, вместе взятые. И ни разу не выказал неудовольствия, только улыбался всю дорогу рассеянной амбальской улыбкой.

Ирина, одетая в яркую альпинистскую куртку поверх свитеров и в меховые штаны, держалась с Егоркой подчеркнуто предупредительно, как с давним знакомцем, но не больше того. Правда, на вторую ночь в палатке подкатилась под бочок, чтобы перекинуться тайным словцом. Вероятно, по распоряжению Спиркина, потому что иначе нельзя было сделать это незаметно.

— Егорушка, милый, ты как?! — завороженно прошептала в ухо.

— Да так как-то… Микрон донимает. Тычет пушкой в брюхо, неприятно же…

— Он бешеный, бешеный. — Ирина просунула руку ему под ватник. — Но ты не бойся, Спиркин его урезонит. Без его указки никто тебя не тронет.

— Хотелось бы верить… Иван Иваныч слово дал, как только казну найдем, тут же мне отпускной билет. Плюс — вознаграждение. Как думаешь, не обманет?

— Как можно, что ты! Спиркин человек солидный, авторитетный. В команду тебя хочет взять, сам мне говорил. Ты только не оплошай, Егорушка.

— В каком смысле?

— Не придумывай ничего. Делай, как он велит. От тебя наша судьба зависит.

— Твоя тоже?

— А как же? Коли ты какой-нибудь фортель выкинешь, моя бедная головушка первая с плеч слетит.

Ее рука уже бродила по его животу, от быстрой, умелой ласки ему стало тепло, как от грелки.

— Ирина, услышат!

— Да мы потихоньку, все же спят, — заворочалась, пристраиваясь половчее. — Ох соскучилась, Егорушка, ох соскучилась… Жду не дождусь, когда удерем на волю.

— Вместе удерем?

Лишь на мгновение отстранилась.

— О чем ты, родной? После тебя все однони с кем не могу. Веришь мне?

— Еще бы, — самодовольно сказал Егорка.


…В первый день, когда мотал дружину по песчаным карьерам, уже уверился, что Федор Игнатьевич жив-здоров, взял их под караул, повел. У них этот маневр на всякий случай был отработан с лета. Жакин много чего приготовил к приходу гостей, это лишь одна из его уловок. Его нельзя было застать врасплох, и, честно говоря, Егорка недоумевал, как умный и прожженный Спиркин на такое понадеялся. Может, слишком уверен в себе, а может, упустил из виду, что таежные тропы отличаются от городских перекрестков. Так или иначе Егорке понадобилось только пригнуть на ходу молодую березку, да еще, будто невзначай, спихнуть в овраг каменюку величиной с телячью голову. И через два часа на выходе из карьеров он увидел ответный знак — небрежную насечку на коре старого дуба. Как дружеское рукопожатие учителя.

Правда, когда обвалил камень, подозрительный Микрон, шедший сзади вплотную, чуть не толкнул его следом.

— Ты что же, гад! — заревел в спину. — Озоруешь?! А ну подыми!

— Что поднять? — искренне удивился Егорка.

— Чего скинул? Ах ты, вонючка! Думаешь, не видел?

Подоспел на шум Спиркин. Микрон путано начал объяснять, что эта сволочь только что пыталась улизнуть и… Спиркин остановил поток горячечных фраз, обернулся к Егору:

— Что такое?

Егорка сочувственно покрутил пальцем у виска.

— Беда, Иван Иванович. Видения начались.

С диким возгласом: «Ах, видения, гад!» — Микрон кинулся на него, перехватив пистолет за ствол. Егорка уклонился, и если бы не удержал бойца сзади за куртку, тот бы уж точно помчался следом за каменюкой в глубокий, крутой овраг с веселым ручейком на дне.

— Хватит, — прикрикнул на обоих Спиркин, а Микрону пригрозил отдельно: — Гляди, парень! Уговор дороже денег.

Егорка окончательно с огорчением понял, что с Микроном им в лесу живыми не разойтись.

К Святым пещерам поднялись около полудня, скудное желтое солнце стояло прямо над горной грядой. Ирина узнала место, радостно всплеснула руками, потянулась к Спиркину:

— Здесь, Иван Иванович, точно, здесь. Вон костерчик наш, видите. Здесь мы ночевали.

Она забылась на мгновение, и Егорка поразился выражению ее красивого лица — не монашескому, не бандитскому, а невыразимо одухотворенному. Как у человека, который после долгой голодухи попал на продуктовый склад.

Спиркин велел братве разбивать палатки, готовить стоянку и жратву, Егорку отвел в сторону, к краю обрыва. У них состоялась важная беседа. Спиркин повторил, что все прежние договоренности остаются в силе: как только он получит казну, Егорка свободен. Может остаться со Спиркиным, в его штате, в этом случае об условиях поговорят отдельно; а может катиться на все четыре стороны — его дело. Как обещано, он выделит Егорке долю и заодно, если тот не передумал, отдаст Ирину.

Егорка глубокомысленно хмыкал, хотя не помнил, чтобы у них заходил разговор о передаче Ирины с рук на руки.

Спиркин поинтересовался (странно, что раньше этого не сделал), как выглядят сокровища, в чем хранятся и в какой таре их удобнее перевозить. Егорка, со своей стороны спросил, неужто Спиркин собирается тащить к тайнику весь кагал.

— Отсюда далеко до места?

— Минут сорок нормальным шагом.

— Хочешь, чтобы мы пошли вдвоем?

— Вам виднее. Целиком клад без техники не взять. Что-то придется оставить в пещере.

Спиркин пожевал губами, будто собирался плюнуть. Сейчас он был опять бодр и свеж, как в первый день. Все дорожные хворобы как рукой сняло. Очи светились тусклым, прицельным огнем.

— Скажу так, хлопец. Если словчить надумал в последний момент, лучше забудь об этом. Я ведь видел, как ты по сторонам озирался. Неужто надеешься, Жакин выручит?

— Жакину под восемьдесят. Где ему против вас устоять?

— Верно. И на нога свои не рассчитывай. Тебе по младости лет кажется, мир огромный, а он на самом деле крохотный, как желудь. Нельзя в нем надолго разминуться. Тем более в России. Говорил же тебе, дальше Угорья никуда не уйдешь.

Егорка обиделся.

— Выходит, мне не верите, а им, — показал пальцем за спину, — бандитам своим, верите?

— Верю или нет, с собой не возьму. Втроем пойдем — ты, я да Микрон. Так годится?

— Вам решать. Значит, я вам клад, а Микроша мне пулю в лоб. Нормально. Возражений нет.

— Не робей, Егор, — Спиркин милостиво улыбнулся. — Отдам тебе Микрона. На обратном пути с ним разберешься. Заодно погляжу, каков ты в деле.

— Ага, он с пушкой, а я с чушкой.

— У тебя выхода нет, золотой ты мой.

— Что ж, согласен. Ирина сказала, не такой вы человек, чтобы обманывать.

Про себя подумал: бедный пахан! Всю жизнь грабил, распоряжался людьми, как пешками, укрепился в своем могуществе и оттого, наверное, ослеп, как подземельный крот. Но в мужестве ему не откажешь, нет, не откажешь. Пожилой уже, а гляди-ка, поперся за барышом на край света.

Так и сладились — Микрон, хозяин и Егорка.

Остальные остались в лагере, и какие распоряжения дал им Спиркин, Егорка не слышал. Ирина рвалась с ними, но Спиркин сказал: цыц, стерва! Ирина поглядела на Егорку умоляющими глазами, и он подал ей знак, дескать, все о'кей!

В дороге Микрон опять держался у него за спиной, а Спиркин то шел рядом, то отставал. Когда отставал, Микрон заводил с юношей шутливый разговор:

— Что, сучонок, чуешь, да?

— Зимой пахнет. Хорошо.

— Подыши, подыши на прощанье.

— Вы разве уезжаете, Микрон Микронович?

— Скоко до бабок идти, стоко твое. Остальное наше. Понял, нет?

— Напрасно вы сердитесь, Микрон Микронович. Ногу не я вам поранил, Жакин. Я ему не указ.

Матерый бандит открыл ему задушевную мысль:

— Слышь, сучонок, я ведь тебя не потому завалю, что ты мне в душу насрал. По другой причине.

— По какой же?

— Таким, как ты, жить вредно. Я тебя давно раскусил. Думаешь, умненький и чистенький, а все кругом в говне. Ошибаешься, гнида.

Егорка обернулся:

— Жаль тебя, Микроша. Злоба тебя искорежила. Может, ты даже новый русский.

— И за это ответишь, — пообещал бандит. — Пулька не смотрит, кто новый, кто старый.

Поговорили и со Спиркиным. Ближе к развязке тот немного нервничал. На последнем отрезке пути он обращался с Егоркой бережно, как с девушкой.

— Одного не пойму, малыш, как ты очутился у вепря в подмастерьях? В такой-то глуши. Образованный, современный мальчуган из столицы. Или наводка была?

— Обстоятельства, — ответил Егорка глубокомысленно, — иногда сильнее человеческих желаний.

— Я так не думаю. Человек — кузнец своего счастья. Особенно в нынешнее время, когда все пути открыты перед молодыми. Хоть торгуй, хоть иди в брокеры, кто посмышленее, и в банкиры выбивается. Понятно, для банкира ты рожей не вышел, но все равно, какая радость жить в тайге? Ты же не зверюга лесная, как Питон.

— Никогда я к богатству не стремился. Меня и матушка, бывало, поругивала. Хоть бы, говорила, с братьев брал пример. У одного лавка, у другого мастерская… Я, Иван Иванович, уродился, видно, с дурнинкой. Мне бы покой, да свет в лампе, да книжка в руке. Честное слово, не вру.

— Под блажного косишь. Ну-ну… Только вот с Иринушкой как-то не согласуется.

— Что — не согласуется?

— Не очень она малохольных привечает, а за тобой, гляди, как ниточка за иголкой. При этом разницу в возрасте надо учесть.

— Вот именно, — подтвердил Егорка. — Откуда я знаю? Может, ее на свежатинку потянуло. Я и поддался. В лесу выбирать не приходится.

Спиркин хмыкнул недоверчиво.

— Ох, хитер ты, малышок. Ох, скользок. Думаю, со временем к хорошему делу тебя пристрою, ежели не оступишься. Ежели дядю Ваню будешь уважать.

Так, с угрозами да с душевными излияниями, незаметно добрались до пихтового перелеска, а там три шага — и медяный утес, словно огромный каменный кепарь, с верхушкой-пуговкой, покрытый густой темной травой, как шерстью, вырос из пихтового мрака. Говорят, в прошлом веке брызнуло что-то с небес, окропило землю огнем и застыло черным валуном с крышкой. Видно, кто-то сверху послал предостережение, и местный народец, издревле привыкший к инопланетным знакам, предостережению внял, без дела вокруг утеса не шатался.

Кроме крышки с пуговкой, имелась в черном камне метровая щель, вроде гранитного рта, откуда попахивало чем-то горелым, будто внутри, в ухороне, неведомые пришельцы век за веком поддерживали негаснущий костерок.

Когда остановились в затишке, на малый перекур, сверху, как с пятого этажа, свесилась бородатая физиономия Жакина. Рядом мерцали тускло-желтые очи Гирея, сожмуренные от солнца. Сперва их обоих Егорка увидел, потом уж Спиркин с Микроном.

— Здорово, гостюшки дорогие, — окликнул с высоты Жакин. — Никак за золотишком пожаловали?

Микрон отреагировал мгновенно. На голос вскинул пушку и дернул спусковой крючок, но Егорка успел ударить его по руке: пулька полетела в одну сторону, в молоко, пистолет в другую — зацокал по камням. Но это была лишняя предосторожность: Жакин занимал наверху такую удачную позицию, что оттуда, где они стояли, никакая траектория его не доставала. Зато они оказались как на сцене перед королевской ложей.

На Спиркина было тяжело смотреть. Он сперва вроде тоже потянулся за оружием, но безвольно свесил руки. У него дергалась щека в нервном тике.

— Жакин — ты? — спросил в изумлении, задрав голову к солнцу.

— Я, Ваня, кому еще быть. В этом лесу я один хозяин. Напрасно ты пришел.

— Ты же мертвый, Жакин! — В голосе Спиркина прозвучала неожиданная, тонкая нотка печали. — Тебя пацаны в халупе сожгли.

— Опомнись, Ваня. Разве твоим ребятам такое под силу? Дом, правда, спалили, но это не беда. Новый построю.

Спиркин обернулся к Микрону, на которого смотреть было еще тяжелее. Изумленный не меньше хозяина, вдобавок без пистолета, он сочился злобой, как дерево смолой. На лбу в одну секунду пророс крупный, голубоватый прыщ.

— Мамой клянусь, босс! — Микрон прижал руки к груди. — Сам видел. Внутри он сидел. Запылал, как свечка.

— Уголья ворошили?

— А как же! Все путем. Помочились на него. На труп. Обгорелый до неузнаваемости. И после…

Еще он продолжал говорить, страстно и убедительно, но уже, видно, понял, что какую-то страшную оплошность они допустили, и похоже, понял, какую именно, потому что умолк на полуслове, тупо уставясь себе под ноги.

— Неужто Коленьку спекли? — вкрадчиво поинтересовался Спиркин. — Ты же говорил, он в Саратов подался. Ты же говорил — телеграмма.

Отводя глаза, Микрон почесал затылок, вдруг встрепенулся.

— Клянусь мамой! Этот тоже там был. Все ребята подтвердят. Рожа бородатая в окошке мелькала. Мы дверь-то бревном подперли.

Спиркин взглянул вверх.

— Бывает, — отозвался с козырька Жакин. — Зря твои помощники травкой балуются на работе.

— Спускайся, потолкуем, Питон. А?

Жакин поднялся на камне во весь рост, в руке любимый карабин дулом книзу. Рядом Гирей во всей своей волчьей красе. Холка торчком, и от избытка чувств, глядя сверху на пришельцев, зверь широко зевнул, вывалив алый язык.

— Говорить не о чем, — поведал Жакин сокрушенно. — Осталась у тебя, Ваня, минута жизни. Помолись, коли умеешь.

С Микроном случилась истерика. Уразумев, что беда непоправимая, он гортанно вскрикнул и кинулся на Егорку, норовя захватить в корявые объятия. В ярости он не потерял головы, понял, что от стрелка можно загородиться Егоркой. Но тот был начеку. Чуть отстранившись, нанес прямой встречный удар в орущую тушу и, когда Микрон тормознул и ошалело затряс башкой, сделал элегантную подсечку, повалив бедолагу на камень. В падении Микрон хряснулся о валун затылком и притих, будто уснул.

Спиркин попросил:

— Егорушка, поговори с Питоном, он тебя послушает.

— О чем, Иван Иванович?

— Старик выжил из ума. Что толку меня убивать? За мной другие придут. В покое все равно не оставят. Надо поделиться. А я уже здесь. От добра добра не ищут.

Сверху донесся нехороший смешок.

— О чем ты раньше думал, Ваня? Когда сторожку жег и Егорку пытал.

— Честно скажу. — Спиркин поднял голову, он не терял присутствия духа. — Недооценил тебя, Питон. Которые тебя знают, наши, саратовские, неполную дали информацию. Рановато тебя списали. Ты еще герой, да вдобавок с ружьем. Давай спускайся. Обсудим условия.

Егорка не увидел, а почувствовал, как палец Жакина вдавился в гашетку, но выстрела не услышал. Потек сверху усталый, соболезнующий голос:

— Слепым ты прожил, Ваня, слепым помрешь. Сколь вас развелось таких на Руси. Откуда вы взялись, как грибница поганая на больном дереве? Делиться, говоришь? О чем ты, мужик? Как у тебя мозги устроены? Ты что, копил это добро, чтобы делиться? Или ты его бедным людям раздашь?.. Нет, конечно. Гребете под себя, как хомяки. С цельной страны шкуру соскоблили — и все мало. Угомонись, Ваня. Ведь был ты когда-то тоже русским человеком, мамка в муках тебя рожала. Или нет? Или тебя на ракете спустили из-за океана?

Спиркин наконец осознал, что спасения не будет, что настал последний час, и такой ненавистью исказилось его лицо, что Егорка невольно отшатнулся к скале.

— Это ты, старая падаль, учишь меня добру?! — крикнул Спиркин. — Да на тебе столько крови, за век не смоешь.

— Потому и учу, — отозвался Жакин. — Знаю крови цену.

То были последние слова, которые услышал Спиркин в этом мире. Пуля вошла ему в переносицу, и он не мучился перед смертью. Упал и открытыми мертвыми глазами спокойно оглядел высокое небо. Ему больше не надо было щуриться, уклоняясь от солнца, и может, оттого в его мгновенно заострившихся чертах возникла тень мимолетной улыбки. Хорошо умереть днем в горах, на свежем воздухе от быстрой пули. Многие о такой смерти мечтают, да мало кому она удается.

Пес Гирей, скакнув с утеса, прыгнул Егорке на грудь, рыча и постанывая, но юноша лишь безразлично потрепал теплую холку. Быстрота и нелепость развязки, гибель живого, умного, остро нацеленного человека надолго потрясла, отяжелила его душу, и на подошедшего сбоку Жакина ему не хотелось смотреть. Словно что-то спеклось в груди, там, где рождается дыхание.

— Что поделаешь, сынок, — сказал Жакин. — Не осуждай меня. С ними иначе нельзя. Скоро сам поймешь.

— Не хочу.

— Тебя и не спросят. Убийство не грех, хуже грех — бессмысленная жизнь. Когда тебя давят, а ты даже не пищишь.

Егорка прямо взглянул в глаза старику.

— Чудно как-то, Федор Игнатьевич. Только что жил, планы строил, а теперь его нет.

— Ничего чудного. Волков только в сказках любят. В натуре их убивают. Это волк. Не жалей.

Зашевелился Микрон, трудно подымаясь из мрака забытья. Гирей покосился, обнажил клыки.

— С ним что делать? — осторожно полюбопытствовал Егорка. Жакин тут же показал что. Вскинул карабин и утешил страдальца. Микрон тоже умер беззаботно, не успев очухаться. Теперь возле черного утеса лежали два мертвых тела, и двое живых людей рядом с ними застыли в некотором оцепенении. Пес Гирей, всякого навидавшийся на веку, то ли рычал, то ли поскуливал.

— Тех тоже? — спросил Егорка. — Которые с Ириной остались?

— А ты чего предлагаешь?

Егорка не привык лукавить и, когда не было особой нужды, обходился без хитростей. С тоской озирал пихтовую красоту, рдяные мшистые склоны, только бы под ноги не глядеть. Сказал тихо:

— Наверное, Федор Игнатьевич, не смогу дальше у вас оставаться.

— Тебе и не придется.

Уже по дороге к стоянке, после того как прикопали мертвецов, Жакин объяснил, что Егорке так и так пора возвращаться домой. Оказывается, пришла весточка от Харитона: ему нужен помощник и, главное, большие средства в денежном эквиваленте. Егорка в унынии в сотый раз мусолил одну и ту же мысль, простую, как мычание, явившуюся уже из далекого босоногого детства: зачем он, собственно, уродился на белый свет? Из книжек помнил, что человек создан для счастья, как птица для полета, но не раз убеждался, что сочинивший эту нелепицу был либо мошенник, либо безумец. В том мире, где он жил прежде, у счастья бледно-зеленый лик американского доллара, и чтобы набить им карманы, следовало сперва перегрызть глотку ближнему (иногда и натурально). Родная матушка была первым человеком, который пытался ему втолковать, что другого пути к счастью нет. Он ей не верил: лучше сдохнуть, чем поддаться этой дури. Жакин открыл новый путь, просторный, вольный, путь воина и мудреца, на котором, казалось Егорке, он обрел истину. И чем все кончилось? Да все тем же — деньги, добыча, кровь, бандитская рожа и пуля в лоб. Куда дальше идти? Может, к Ледовитому океану? Жакин прочитал его мысли.

— Не мудри, Егор. Сапожок ждет. Ему помощь нужна.

— Кого-нибудь замочить? — горько усмехнулся Егорка.

— С этим бы он справился.

— Зачем же тогда?

— Давай присядем, отдохнем маленько.

Расположились на поваленном дереве, Жакин задымил. Ранний морозец похрустывал в лесных костях, тишина слезная, без мути, синь небес без единого облачка, с желтоватой искрой. Единственный внятный звук: раздухарившийся Гирей где-то поблизости ломал кустарник.

У Жакина лицо темное, стянутое морщинами в древний узор. Но ярко-синие глаза, как всегда, пылают неугасимо из-под выцветших бровей. Заглянешь в них невзначай, сомлеешь.

— Не печалься, Егорка. — Старик ласково прикоснулся к его руке, пытал синим взглядом, замешенным на жути. — То ли еще будет.

— А что будет?

— Нашествие, сынок. Они хотят нас под корень свести, а мы не дадимся.

— Кто они-то, кто? — вспылил Егорка. — И кто мы?

— Об этом ты лучше меня знать должен. Ты молодой, умный, сильный. К тому же — спаситель. Тяжко, конечно, спасителем быть, но кому-то надо.

— Ох, Федор Игнатьевич, пустые слова. Под ними ничего нет.

— Сам знаешь, не пустые. — Окутанный дымом, учитель самодовольно улыбался. — Коли пустые, почему горюешь?

— Я не горюю. Жить смутно.

— Это бывает. Сперва смутно, после ничего. Погляди хоть на меня. Сколько раз я себе говорил: амба, хватит. А утро придет, птичка чирикнет — и вроде терпимо.

— Как же вы один останетесь?

— Буду ждать вас с Харитоном. Управитесь, приезжайте на побывку. Невесту прихвати. Хочу поглядеть, какая она.

— Обыкновенная. Может, и нет ее. Может, у нее давно другой жених.

— Таких, как ты, бабы не бросают.

При упоминании об Анечке отлегло у Егорки от сердца.

Еще немного посидели, уже молча, любуясь уходящим, тускнеющим днем, впитывая горько-сладкий прохладный воздух. Так бы и просидеть, не вставая, несколько веков подряд.

Когда отдохнули, Жакин отправил Егорку в Угорье. Велел снять номер в бывшем Доме колхозника, а ныне — отеле «Манхэттен-плюс» и побыть там ухоронно денек-другой. Ждать его прибытия.

— Хорошо, — сказал Егорка — Только Ирину не трогайте, Федор Игнатьевич.

Старик озадаченно цокнул зубом.

— Что ж, разве из уважения к тебе. С другой стороны, она у них главная стерва, наводчица.

— Я знаю. Мне ее жалко.

— Как скажешь, сынок. Ты уже взрослый.

Шагов через десять Егорка оглянулся: старик будто растаял в чащобе. И пес издалека тявкнул прощально.

Часть четвертая

Глава 1

В Федулинске по спецуказу командора Рашидова провели генеральную перерегистрацию населения. Каждому аборигену по предъявлении паспорта или водительских прав ставили на тыльную сторону ладони черное, красивое тавро с эмблемой города — Георгий Победоносец, но почему-то не на коне, а верхом на верблюде, и не с копьем, а с ночным горшком в руке. В указе было сказано, что перерегистрация делается для более точного учета в виду предстоящей голодной зимы, тем не менее многие пытались избежать процедуры, затеянной для их же пользы. За печать полагалось заплатить двадцать долларов, как за услугу; по федулинским меркам — это целое богатство. Впрочем, тех, у кого не хватало денег, регистрировали бесплатно, но при этом нещадно избивали.

Команда счетчиков рыскала по городу днем и ночью, отлавливала уклонистов на улицах, вытаскивала из квартир и подвалов, снимала с чердаков — и волокла на пункты прививки, при каждом из которых был оборудован временный кабинет регистрации. На третий день по телевизору выступил мэр Монастырский со специальным обращением и пристыдил сограждан. Он предупредил, что саботажники будут привлечены к суду и, по закону о чрезвычайном положении, публично расстреляны на стадионе, но также, радея о малоимущих, разрешил расплачиваться за печать предметами домашнего обихода, если у кого-то они остались. После его выступления у пунктов прививки, как по мановению волшебной палочки, выстроились огромные очереди, и таким образом смута была подавлена в самом зародыше.

Однако Хакасского насторожил сам факт ничем, казалось бы, не мотивированного стихийного народного сопротивления. Он вызвал Рашидова и потребовал объяснений. Рашидов привел с собой доктора Шульца-Степанкова, ответственного за общее состояние умов в городе. Известный профессор, выписанный из Мюнхена за большие деньги, не видел причин для беспокойства. По-научному растолковал, что при долгом воздействии определенных препаратов, как и при психотропном промывании мозгов, наступает некое привыкание, ничего страшного в этом нет, требуется лишь слегка перекомпоновать комбинацию лекарств.

— Не буду скрывать, — добавил доктор, — я несколько удивлен быстротой привыкания. Если учесть, что в эксперименте мы имеем дело с простейшими белковыми формами…

— Сколько понадобится времени на коррекцию? — перебил Хакасский.

— Полагаю, дней пять-шесть, не больше.

— Так и займитесь тем, за что вам платят. Умствовать мы сами умеем.

Когда обиженный доктор ушел, обратился к Рашидову:

— Что об этом думаешь, Гога?

Сторонник беспощадного действия, Рашидов любил, когда его спрашивали, о чем он думает. Он прошел к холодильнику, достал бутылку запотевшего нарзана. Ловко сколупнул крышку ногтем. Хакасский поморщился. У Рашидова много привычек, которые шокировали человека утонченной культуры, но приходилось смотреть на это сквозь пальцы. В деле Рашидов незаменим. Семь лет назад Хакасский вычленил его из орехово-зуевской группировки, разглядел в обыкновенном, расторопном боевике грозного чистильщика; точно так же, как годом раньше великий Куприянов угадал в заурядном аспиранте МГИМО Хакасском талантливого, неутомимого реформатора-либерала, способного на деяния, рядом с которыми меркнет блистательный план «Барбаросса». Святое время первого передела собственности в завшивевшей при коммуняках стране. Святое время подбора золотых кадров в бизнесе, политике, экономике. Имена тех, что в ту пору уцепились за власть, уже при жизни превратились в легенду, в миф, в романтическую сказку. Рыжий гениальный комбинатор Толян, раскромсавший державу на приватизационные ломти; глубокомысленный, неустрашимый, как бетонная свая, Егорка, накинувший на шею поверженному монстру финансовую удавку; невзрачный с виду, тошнотворный Бурбуля, заставивший верховного дегенерата плясать под свою тоненькую дудочку, и многие, многие другие — мечтатели, мыслители, герои, первопроходцы. Общими титаническими усилиями они расчистили плацдарм, заселенный дикарями, подготовили почву для реализации извечной мечты прогрессивного человечества — о гигантском отстойнике для всей мировой гнили…

Рашидов запрокинул голову и вылил половину бутылки в луженую глотку, остаток предложил Хакасскому, но тот отказался.

— Так что, Гога? Я спросил, ты не ответил.

Рашидов смотрел на молодого хозяина-партнера с нежностью. Звериное начало с острым, пряным запахом отчетливо проступало в лощеном Сашином облике, и это умиляло Рашидова. Семь лет назад, когда Хакасский приехал в Орехово-Зуево и предложил ему новую перспективную работу (Рашидов был тогда не Рашидов, а Гриша Бобок и недавно вернулся со второй ходки), он чуть не послал его на хрен, увидев перед собой натурального интеллигента, чистенького, умытого, с педерастической лживой ухмылкой, то есть представителя той самой породы, которую Бобок на дух не выносил, понимая своим кондовым, крестьянским умом, что именно от интеллигентов, с их говорливой проницательностью, настырностью, все обиды на земле; но Хакасский с резкой переимчивостью зверя сразу угадал его настроение и тут же успокоил: «Не сомневайся, Гриня, мы сработаемся. Мы братья, ты и я, только шелухи на мне побольше».

Впоследствии Рашидов стократно убедился в чистосердечности Сашиного неожиданного признания, да и к интеллигентам постепенно смягчил отношение. Он перевидал их в Москве немало, среди них попадались такие, которые, несмотря на неизбывную нутряную слякоть, на поверку выходили покрепче иных центровых авторитетов. Чего уж говорить о Хакасском. Тот всегда стелил мягко, а спать — лучше вовсе не ложись. Глядя в чистые, светлые Сашины очи, Рашидов думал, что если придется его убирать, а когда-нибудь непременно придется, то он сделает это по возможности безболезненно, по-дружески.

— Ай, Саня-джан, — проговорил Рашидов капризно. — Не люблю рыхлого клиента. Этот город слишком мягкий, в нем полно ученых людей. Их давишь, сок течет, а писку почти не слышно. Это опасно. Надо поторопиться.

— Конкретно, что имеешь в виду?

— Если кто-то воду мутит, в этой сырости не распознаешь. Они все на одно лицо. Мухоморы поганые.

Он прав, подумал Хакасский. В федулинской тине легко затаиться. Вон бешеного мужика так и не удалось поймать, и он, возможно, до сих пор прячется в городе. Когда брали Щелково, было легче. Там сплошь мастеровые, пропойцы. На запах сивухи приходили скопом, как раки из-под коряг.

— По последним сводкам сколько осталось лишнего поголовья?

— Тысяч сорок, не больше. Можно для страховки сократить дневную норму.

— Сколько времени понадобится на окончательный отсев?

— Месяца в полтора-два уложимся. Если Монастырский, сволочь недорезанная, не помешает.

— Какой ему резон мешать?

— Почуял чего-то гад. За кресло держится. Он же маньяк. Навроде президента. Ему только власти дай. Хоть над обезьянами.

— Что у него осталось? Рашидов допил нарзан, сыто рыгнул.

— Да ничего. Банчок «Альтаир» на ладан дышит, фонд этот вшивый «В защиту памятников» у нас под контролем, через него отмываемся потихоньку, — вот и все. Знаешь, Саня, мне его немного жалко. Он ведь надеется на Гаркави, мента ссученого. Раз в неделю чек ему шлет на пятьдесят тысяч. Старой крысе эмведешной верит, как маме родной. А тот у нас на договоре с полгода, с Монастырского глаз не спускает. В случае чего, приговор приведет в исполнение. Сам просил.

— Зачем ему?

— За Масюту хочет пометить, за прошлого мэра. Тот ему должок не вернул, а Монастырский должничка удавил. Он возле Геки сидит, как удав. Часа ждет.

— Любопытная штука, — вслух задумался Хакасский. — Все пружины человеческих отношений упираются все-таки в деньги. Никуда не денешься. Маркс был прав.

— Закон жизни, — авторитетно согласился Рашидов…


Пока Роза Васильевна добралась до рынка, ее два раза останавливал патруль. Проверяли печать на запястье, не поддельная ли. Печать была, разумеется, фальшивая, но лучше, чем натуральная, несмываемая, четкая, сказался лагерный опыт Мышкина. Еще требовали какой-то аусвайс на предъявителя, оказалось, речь идет о справке из прививочного пункта с проставленными датами. Без этой справки по Федулинску можно было передвигаться только глухой ночью, да и то короткими перебежками от дома к дому. Роза Васильевна уже обвыклась с городскими порядками. За справкой третьего дня заглянула в один из вагончиков и, как и рассчитывала, купила ее за десять баксов у пьяного фельдшера. Укол ей, правда, сделали, но обыкновенную глюкозу. Фельдшер для блезиру натыкал сразу три дырочки в вену.

От патруля Роза Васильевна отделывалась играючи: сытые, наглые, оловянные омоновские рожи, точно такие же, как и в Москве. Она по-прежнему косила под цыганку, блажила, куражилась, бормотала заклятия, предлагала парням погадать и разводила такой тарарам на всю улицу, что опешившие костоломы не рады были, что связались с дурой. Один дюжий детина в камуфляже, с лошадиной мордой прельстился ее ладной фигуркой и вознамерился провести дополнительное освидетельствование в ближайшей подворотне. Роза Васильевна, напустив на глаза лихорадку, смущенно призналась, что у нее дурная болезнь, но, если молодой человек готов рискнуть, у нее есть надежный американский презерватив с усиками, красавчик не пожалеет… Товарищи отсоветовали детине рисковать, хотя тот уже загорелся и расстегнул ширинку.

Рынок поразил Розу Васильевну, и она не сразу поняла, в чем дело. С первого взгляда все как везде: ряды шопиков с турецкими и китайскими шмотками, прилавки, заваленные импортной пищевой гнилью, то есть праздник изобилия, сбывшаяся мечта демократа, но в то же время картина смазывалась каким-то чересчур суетливым мельтешением огромной массы покупателей, то замирающей, то судорожно срывающейся с места, — это производило впечатление водяных бурунчиков в излучине бурной реки. При этом лица горожан, как и на улицах, у всех без исключения освещены просветленными, бессмысленными улыбками, как при совершении какого-то непонятного таинства. От этой сцены возникало тягостное ощущение чего-то приснившегося, невсамделишного. Оглядевшись, походив между рядами, она догадалась, отчего появилось странное чувство: на этом рынке никто ничего не покупал. Публика имитировала торг, а продавцы изображали прибыльную распродажу. Да иначе и быть не могло! Наличных денег у федулинцев давно не было, их заменяли талоны, всевозможные справки, но и товар, в огромном количестве разложенный на прилавках, при ближайшем рассмотрении оказался совершенно негоден к употреблению. Расползшаяся по швам одежда, куртки и плащи с полуоторванными рукавами, консервы с давно просроченными датами, смердящие сыры и колбасы, червивые фрукты, протухшее мясо — и прочее тому подобное: бесконечная, испаряющая миазмы распада свалка никому не нужных вещей и продуктов. Откуда все это взялось? И зачем?

Роза Васильевна обратилась к молодой, смазливой бабенке в обветшавшем, стираном-перестиранном, когда-то белом халате, весело торгующей гнилыми, синими бананами и апельсинами с продавленными рыжими боками, а также картошкой, из которой сочилась на землю зеленоватая слизь:

— Скажи, голубушка, откуда такой товар?

— У нас все самое лучшее, — гордо ответила продавщица. — Не сомневайтесь. Бананы из Африки, картоха немецкая. Будете брать? Цена доступная.

— Конечно, буду. Попозже… Значит, за бананами гоняете в Африку.

— Ты чего? — Счастливая ухмылка на мгновение сбежала с лица красавицы. — Палыч дает. Но ты к нему не ходи. Тебе не даст. Доверенность нужна. У тебя ее нету. Ведь нету?

Роза Васильевна пошла искать Палыча. Ей указали невзрачного мужичонку в ватнике, руководившего разгрузкой контейнера. Из контейнера выгружали ящики со сливами и виноградом. При соприкосновении с землей ящики хлюпали, как промокшие калоши.

— Вы Хомяков? — спросила Роза Васильевна. Мужичонка полоснул по ней жестким взглядом, в котором не было и тени общей для всех федулинцев маразматической радости.

— Тебе чего, девушка?

— Мне нужен Колдун.

Мужичонка зыркнул глазами вокруг и, не отвечая, засеменил к штабелям пустой тары. Роза Васильевна за ним. Он в проход между коробками — и она следом. Очутились в глухом закутке, как в глубокой норе, составленной из пустых картонок, где, между прочим, стояли две табуретки и перевернутый бочонок — как бы стол. Хомяков присел, продолжая ее изучать, указал на вторую табуретку. Достал пачку «Золотой Явы». Чиркнул позолоченным «ронсоном».

— Ты от кого?

— От Сапожка.

Мужик ухмыльнулся одной щекой, от чего она раздулась, как резиновая.

— От Харитона Даниловича?

— Ну да.

— Заливай другому. Не знаю я никакого Сапожка. Обозналась, девушка.

Роза Васильевна вытряхнула из рукава на ладонь пластмассовый кружок, на котором рукой Харитона был выведен черный знак — гвоздь, торчащий из подметки. Мужик взял метку, поднес к лицу, понюхал зачем-то. Взгляд его затуманился слезой.

— Радость-то какая, Господи Иисусе. Уважила, девушка! Выходит, живой Харитоша? Не урыли стервецы. Не догнали.

Полез рукой в тару, наугад выдернул, как фокусник, пузырек с чем-то желтым, без наклейки. На бочонке сами собой образовались две латунные стопки.

— Причастимся на радостях! Тебя как зовут-то, красавица?

— Роза.

— Пей, Роза, бери, пей! Собственного изготовления, без примеси, на корешках… Как он? Где? Здоров ли?

Роза Васильевна послушно осушила чарку. В горле будто динамитом рвануло.

— Прячется он.

— Здесь, в городе?

Роза Васильевна кивнула, помахав у рта ладошкой.

— Ах, как неосторожно, — посуровел Хомяков. — И зачем ему Колдун?

— Откуда же мне знать?

— И то верно… К Никодимову я тебя, конечно, доставлю, он тут неподалеку… Только учти, он уже не тот, каким его Харитон знал. Одна шкура осталась, и та — молью проеденная.

— Привитый он?

Хомяков поглядел на нее с удивлением, наполнил стопки.

— До этого, пожалуй, не дойдет, но все же… Похужел сильно, из больницы не вылазит. Да и мошну порастряс. Откупился от бешеных, надолго ли? У них аппетиты немеряные. Когда город сожрут, дальше кинутся. Бедолага перебивается корешками да ведовством, много ли этим нынче заработаешь. Людишки-то сплошь охмуренные.

— Что же случилось с ними? — полюбопытствовала Роза Васильевна просто так, из вежливости, на самом деле ей это было неинтересно. У нее поручение Харитона — доставить к нему Колдуна. Остальное ее не касается. Но Палыча вопрос задел за живое.

— Ты кто по нации, вроде не русская, нет?

— Наполовину татарка.

— Вот именно! — обрадовался Хомяков. — Не обижайся, такой тебе приведу пример. Когда Русь под вашим игом сидела, все равно было лучше, чем теперь. Вообще хужее не бывало никогда. Татары либо немцы, либо кого хошь возьми, они ведь шли с обыкновенным грабежом.

Дома отымали, землю, имущество, ну и прочее, включая жизнь. Нынешнее нашествие самое ужасное. Покорители душу у народа переиначивают на свой манер. Погляди, разве это люди, которые по рынку бродят? Нет, не люди. Это неведомые зверушки — и больше ничего.

От грустных мыслей Хомяков померк, съежился и стал еще поменьше объемом, чем был, — сухонький гороховый стручок. Роза Васильевна сочувственно ему улыбалась. Она никогда не спорила с мужчинами, да и редко вслушивалась, о чем они говорят. Все, что надо про них знать, легко считывала с лица.

— Хотелось бы поторопиться, — заметила мягко. — Харитон нервничает.

Палыч сунул недопитый пузырек в картонный лаз, стопки спрыгнули с бочонка опять сами собой.

— Ладно, пошли…


Никодимов, узнав, что его кличет Харитон, собрался мигом. Надо заметить, с Розой Васильевной встреча у них получилась примечательная. В двухэтажный деревянный особняк Хомяков провел ее черным ходом, они поднялись по скрипучей лестнице — и вдруг очутились в роскошных апартаментах, где на диване под капельницей лежал волосатый, как леший, старик в голубой пижаме: молоденькая девчушка в белом халате возилась с его желтыми ступнями, делала педикюр. Сцена была такая, что могла поразить кого угодно, но только не Розу Васильевну. Живя в Москве с Абдуллаем, она навидалась кое-чего и похлеще.

Хомяков с порога неожиданно громким голосом, как у поручика, грянул:

— Здравия желаю, Степан Степанович! Извини, что без приглашения. Гостью тебе привел со спешным поручением.

Старик, едва взглянув на Розу Васильевну, спросил:

— От Харитона, что ли?

Она опять не удивилась, спокойно ответила:

— Угадали, господин Колдун. Просят о встрече.

— Почему сам не пришел?

— Опасно ему. В розыске он. По всему городу ловят.

— Подойди поближе.

Роза Васильевна подчинилась. Встала в ногах. В капельнице тихонько булькала прозрачная жидкость, как в самогонном аппарате.

Старик разглядывал ее, сузив глаза, из которых вместо зрачков будто торчали две еловые иголки.

— Ведьма?

— Уж как водится, — ответила женщина.

— Зовут Розкой?

— Можно и так.

— Скажи, пожалуйста, Роза, когда это было, чтобы Харитона не ловили? Я такого не помню! Но ведь поймают когда-нибудь. Как сама думаешь?

Девчушка, выстригающая миниатюрными ножничками мозолистый палец старика, неожиданно хихикнула.

— Не поймают, — сказала Роза Васильевна, сохраняя серьезность. — Он же неуловимый.

Старик поманил ее пальчиком, и Роза Васильевна сделала еще шаг вперед. Колдун протянул клешню, ухватисто ощупал ее тугие бока, ущипнул литое бедро. Заметил удовлетворенно:

— Славный товарец. Тебя где Харитон взял?

— У Абдуллая. В Москве.

— У Равиля? Знаю, встречались. — В следующее мгновение немощный на вид старикан бодро выдернул из вены шланг от капельницы, гикнул и соскочил с дивана, да так шустро, что девушка-маникюрщица от неожиданности опрокинулась на ковер со всеми своими инструментами. Колдун голубым шаром прокатился по комнате и скрылся за широкой желто-золотой портьерой.

— Тигр, — уважительно заметил Палыч, помогая девушке собрать щипчики, ножницы и пилочки. — Истинный тигр. А ведь ему сто лет.

Роза Васильевна спросила:

— Куда он убежал-то?

— Кто же знает… Заметь, Розочка, до сей поры девочек ублажает. Огневой дедок.

— Еще какой! — пискнула с пола маникюрщица. Вскоре Никодимов вернулся переодетый. Теперь на нем вместо голубой пижамы был двубортный, строгого покроя костюм, но тоже с синей искрой. На ногах — старинные «скороходы» на толстой каучуковой подошве. Ростом он оказался не выше Палыча. Оба низенькие, аккуратные, немного с плесенью, и видно, пальца в рот не клади ни тому ни другому. Но Роза Васильевна и не собиралась этого делать.

Вышли в прихожую, где предупредительный служка подал хозяину дубленку и шапку. Никодимов сунул ему в лапу какую-то ассигнацию. Служка картинно расшаркался, отворил перед ними дубовую дверь и, семеня то с одного бока, то с другого, проводил до машины.

Машина — шестиместный «шевроле» бронзового цвета. Там их принял богатырь-водитель в кожаной кепке, как у Лужкова, и почему-то перепоясанный крест-накрест пулеметными лентами. Когда уселись, он бережно укрыл коленки старика коричневым пледом. По всему выходило, если Колдун и обеднел, как говорил Палыч, то еще не до крайности. Держался на уровне среднего вора-реформатора.

Все происходящее, начиная с рынка, Розе Васильевне не очень нравилось, но ей ли судить. Харитону виднее.

— Поехали, — Никодимов ткнул в спину водителя черным стеком. Склонился к Розе Васильевне: — Никому в городе не верь, красавица, кроме меня. Особенно не верь вот этому, Палычу. Давеча прислал ящик коньяку французского, а в бутылках обыкновенная сивуха. Шалавам лакать.

— Степан Степанович! — негодующе воскликнул Хомяков. — За что такое оскорбление?

— Ничего, скоро ответишь за все свои шалости, рожа неумытая. Своих грабишь? Мало я тебе благодетельствовал?

— Да ни сном ни духом! — Палыч аж порозовел от возмущения. — Сам пробу снимал. Но коли такой случай, мигом заменю.

— Как бы не опоздал, — зловеще посулил Колдун.

Выкатились в центр Федулинска, водитель почтительно уточнил:

— Куда прикажете, ваше благородие?

Старик вопросительно посмотрел на Розу Васильевну. Та сказала:

— Что же мы среди дня на машине к убежищу подкатим?

— Правильно мыслишь, — одобрил Никодимов. — Но когда с тобой Колдун, он сам за все про все решает. Твое дело соответствовать. Назови улицу и дом.

— Покажу… Вот в тот переулок пока…

Только свернули, как навстречу выдвинулся БМП, откуда высыпали человек пять бойцов в полумасках. Окружили «шевроле», наставив автоматы, подскочили к дверцам. Старший рявкнул:

— Выходи по одному! Руки за голову!

То ли под впечатлением упреков Колдуна, то ли еще почему-то, Хомяков неожиданно проявил себя законопослушным гражданином, резвым колобком выкатился из машины. Стража приняла его в кулаки, повалила на землю, слегка попинала, завернула ватник на голову, обыскала и швырнула на обочину.

Никодимов, морщась, протянул в открытую дверцу какую-то бумагу. Командир вгляделся, отступил на шаг, козырнул:

— Можете ехать! Звиняйте, батька.

Никодимов сказал раздраженно:

— Этого верните.

Двое бойцов подняли Палыча, отряхнули и сунули обратно в салон.

Водитель газанул, впритирку объехал БМП. Маленькое происшествие развеселило Колдуна.

— Ты что, совсем очумел, Палыч? Зачем из машины попер?

Хомяков поворошился на сиденье, тяжело дыша.

— Черт его знает.

— Ну и как себя чувствуешь?

— Да никак. Пару ребер вроде сломали… Ничего особенного. Наплевать.

— От кого ожидал, только не от тебя. Как ты еще до сих пор сохранился при такой сноровке.

Палыч расшатал и выплюнул изо рта три окровавленных зуба, аккуратно сложил в носовой платок и убрал в карман.

— Иной раз не угадаешь, как лучше, ей-богу. А ну, как фугасом бы пальнули?

Никодимов наставительно заметил:

— Самомнение у тебя большое, Палыч, зато умишка кот наплакал. С какой стати фугас, ежели у нас на машине красные номера?

— Значит, бес попутал, — признался Хомяков.

Прибыли на окраину, где на отшибе от домов темнело низенькое кирпичное строение, то ли амбар, то ли подстанция. Чтобы ни у кого не оставалось сомнения, на углах здания красовались крупные черные буквы «М» и «Ж». Видно, эти «М» и «Ж» давно никто не посещал, к кирпичной коробке вилась еле приметная тропка.

— Узнаю Харитона, — радостно прокудахтал Никодимов. — Где дерьма побольше, там и он.

Машину он отправил домой, велев вернуться через три часа. Гуськом побрели по тропке, причем занедуживший Палыч цеплялся за куртку Розы Васильевны.

Мышкин наблюдал за гостями через узенькое окошко-бойницу. Железная дверь в стене будто сама собой перед ними отворилась. Переступив порог, они очутились в небольшой освещенной прихожей, как в обыкновенной городской квартире, даже с вешалкой для одежды и подставкой для обуви на полу.

Мышкин стоял в дверях и казался огромным, как выставленный шкаф. Никодимов старым козленочком подкатился к нему, утонул в его объятиях.

Их встреча умилила Розу Васильевну, хотя она и виду не подала.

— Пес меченый, — нежно бормотал старик, — живой! Вот не чаял свидеться. Надеялся, а не чаял. Значит, вернулся. Значит, еще покувыркаемся.

В тон отвечал Мышкин:

— Что ты, что ты, брат Степан, еще повоюем. Еще попьем водочки с хлебцем.

Рядом в басовом ключе гудел маленький, сморщенный, с окровавленной мордой Палыч:

— Ах, хорошо, ах, славно, какие люди сошлись!.. Гонят нас, ребра ломают, зубья крушат, а заглянешь в сортир — и снова будто в раю.

Мышкин и его приветил.Отпустив Колдуна, ласково потрепал по волосам.

— Здорово, здорово, моряк… Как же ты, однако, не уберег Тарасовну? Надеялся ведь на тебя.

— Нет моей вины, Харитон. Сила солому ломит. После твоего отбытия они в город хлынули, аки саранча. Тарасовну ты лучше меня знаешь. Она хоть и баба, да неусмиренная. Попала под каток, вот и смяли.

— Ладно, ладно, после обсудим… Прошу в комнату, корешки отозванные.

Уселись за накрытым столом — водка, закуска, ничего лишнего. Роза Васильевна подала посуду — чашки, рюмки, тарелки, вилки с ножами. Чокнулась с мужчинами лишь по первой, потом, по восточному обычаю, переместилась в дальний угол, оттуда внимательно наблюдала за застольем: не надо ли кому чего.

Пир потянулся печальный: помянули Тарасовну, выпили за встречу, а также за Русь-матушку, поруганную кремлевскими сидельцами. Говорили поначалу мало, только разглядывали друг дружку, будто все разом вернулись с того света. У Мышкина бельмо лучилось весенним огнем. Нет-нет да и взглядывал коротко в угол, и Роза Васильевна, внутренне обмирая, отвечала ему спокойной улыбкой.

В эти бегучие дни далеко они продвинулись в любви, спали вместе, это просто, это обыденка, другое чудно — зародилась меж ними волшебная искра, которая обоим не давала покоя, жгла душу. Не верили оба, что так бывает в поздние годы. Общая лампочка зажглась, невидимая никому, кроме них. «Ты хоть всю меня выпей, — сказала Роза Васильевна прошлой ночью, — все равно будешь чужой человек. Отчего же так сердце болит, Харитон?» Он ответил: «Так рассуждать глупо. Кто чужой, кто ой — нам ли судить». Мышкину было хуже, чем ей. За долгие годы бродяжеств он привык к тому, что в женщине нет смысла, кроме того, что она может быть попутчицей на какой-то срок, а также, при взаимном хотении, рожать детей. Но детей он так и не завел, не встретил ту, которой могло возникнуть такое желание. А теперь-то что? Теперь поздно думать о переменах в судьбе. В шестьдесят лет мужик не тот, что в двадцать. Смолоду он мчится куда-то как оглашенный, все ему мерещится счастье за воротом, а к седым годам проседает наземь, смиряется с неизбежным, и дни летят, как бумажные галочки, пущенные из окна. Но когда Мышкин обнимал Розу Васильевну, погружался в нее, сдерживая стон, исчезало вдруг прошлое, и охрипшим голосом он выталкивал из себя слова, которые, казалось, давным-давно истлели в глуби-е сердца. Не любовные то были признания, а глухая мольба, стыдная для пожилого человека, но на Розу Васильевну она действовала, как ожог. Ответно, мощно напрягалось ее естество, и неудержимые потоки слез сопровождали их мучительное совокупление.

…После третьей-четвертой чарки, когда мужики оттаяли от встречи, разговор потек резвее и вернулся в деловое русло. Мышкин больше расспрашивал, гости отвечали. Ему прежде всего хотелось узнать, какое новое Господне наказание посетило мирный Федулинск.

— Опыт, — пояснил Никодимов. — Очередной опыт по управлению человеческим стадом с привлечением новейших психотропных технологий и химических средств. Проводится в соответствии с мировой глобальной программой. Конечная цель — полный контроль за жизнедеятельностью россиян, которые останутся в живых. Это не мои слова, так Хакасский уверяет.

— И опыт удался? — спросил Мышкин.

— В Федулинске — да. Сам же видел. Население превратилось в единый, слаженно функционирующий биологический организм. Однако вопрос стоит шире. Требуется перенести результаты опыта на всю территорию России. Получится, нет ли — никому пока не известно.

Кряхтя от боли, смягченной водкой, Палыч вставил словцо:

— Я не такой умный, как вы, Степан Степанович, но все, что вы говорите, — это ерунда.

— Почему?

— Потому, что вы в народ не ходите, а я среди народа живу. Половина только прикидывается, что чокнутые, на самом деле давно очухались.

— Ишь ты!

— Я правду говорю. Дурь-то — она не всесильная. На нее противоядие имеется.

— Какое же?

— Ну вроде как рассол против похмелья. Травки всякие, заклятия. Сами же объясняли, не помните разве?

— Пей лучше, умник… Нет, Харитон, это очень серьезно. Взялись ребята крепко. Большой капитал под ними.

— Кто сейчас в городе верховодит?

— В натуре — Саня Хакасский. Но это так, пустое место, интеллектуальный сопляк. Есть и покруче. К примеру, Гога Рашидов. Практик. Навроде бетономешалки. Ты его, может, знал по прежним годам. Он из Орехова, из банды Китайчика. Гриша Бобок его звали. Помнишь?

— Нет, не помню.

— Стрижет наголо, но тоже мелочевка. Головка у них то ли в Москве, то ли за бугром. Кто — понятия не имею. К Сане подход есть, подкармливаю его, с руки поил, но выведать не удалось.

— Жаль.

Мышкин произнес это слово каким-то неожиданно ядовитым тоном, и Розе Васильевне издалека вдруг почудилось, что он совершенно не верит этому самому Колдуну, хотя встретились они по-братски. Чудно!

Колдун выпил водки, нанизал на вилку соленый груздок, отправил в рот. Смачно похрустел.

— Жить, однако, можно, Харитон. Не так свободно, но можно. Примерно как при бровастом… Ежели ты, Харитоша, переворотик задумал учудить, то напрасно. Головку не достанешь, а здешнюю шушеру косить — несолидно.

Мышкин насупился, сверкнул бельмом.

— Они Тарасовну убили, а я за нее перед Богом ответчик.

— Молодец, Сапожок! — загорелся Палыч. — Я такой же. Нипочем не прощу, коли обидят. Характер паскудный.

— Питона помнишь, Степан? — спросил Мышкин.

— Что значит — помнишь? Брат мой нареченный. Богатырь. Который год зовет в гости, порыбачить, кабана промыслить. Разве с ним случилось чего?

— Я к нему посылал мальчонку в науку, Егорку Жемчужникова, сынка Тарасовны. Скоро вернется. На него у меня большая надежда.

Колдун заподозрил неладное:

— Ты о чем, Харитон? Какой мальчонка? Ты, часом, не болен?

Мышкин хитро сощурился:

— Э-э, товарищи милые, мальчонка вырос удалой, необыкновенный. Я и прежде догадывался, Федор подтвердил. У него во лбу звезда горит. Спаситель натуральный. Вот он нам тут и поможет.

Хомяков добавил всем водки, глубокомысленно изрек:

— А что? Очень может быть. Почему нет?

— Слыхал я все эти байки, — недовольно заметил Колдун. — Про спасителей, про молодых витязей. Уши вянут. Где они, ваши витязи? Чего-то, кроме урок, никого не видно, да и те не в законе. Питон мудрый человек, не спорю, но на этой почве у него давно умственный пробел. Чего скрывать, Харитоша? Он, на казне сидючи, одичал маленько. Вот ему и мерещутся спасители. А их не бывает. Никто нас не спасет, кроме нас самих. Лучше бы я от тебя про это не слышал, Харитон. Не роняй себя. Спаситель!

— Ну почему, — возразил Палыч. — Издалека видней, чем вблизи. Должен же кто-то прийти откуда-то. Хотя бы с гор.

Неслышно подтянулась со стаканом Роза Васильевна. Колдун обратился к ней:

— Ты женщина таинственная, восточная. Веришь в ангелов небесных? Есть они или нет?

— Есть, — твердо сказала татарка. — От них весь свет на земле, без них — мгла.

— Ишь ты! Как, однако, быстро тебя Харитон обтесал… Ладно, посиди с нами, ты же не в гареме.

Роза Васильевна кивнула, прилепилась сбоку к своему суженому.

Застолье затянулось далеко за полночь, и потихоньку, слово за слово, в разговорах начали проступать контуры некоего замысла. Нынешним языком говоря, некоего бизнес-плана.


Глава 2

Поселился он в престижнейшем «Гардиан-отеле», как инструктировал Жакин. Жакин сказал: понюхаешь, как живут миллионеры, пригодится. После на нарах слаще спать будет.

Адрес не искал, в отель доставил таксист. Малый попался ушлый, приглядистый. Егор стоял в стороне от общей вокзальной толчеи, в своем подбитом ветром пальтеце с жакинского плеча, с кирзовым чемоданом, больше похожий на молодого бомжа, чем на богатого столичного гостя, но таксист его вычислил: подкатил, любезно отворил дверцу.

— Куда прикажете, господин?

Егор впихнул чемодан на заднее сиденье, туда же и м влез.

— Хотелось бы в приличном месте приземлиться.

— На частный постой? Официально? — у мужика глаза как два окуляра.

— В гостиницу.

— «Палац» подойдет? Или «Метрополитен»?

— Что-нибудь поукромнее. Но не хуже.

— Сделаем.

Приехали в «Гардиан», что на Юго-Западе. Новый пятиэтажный особняк в готическом стиле, как красный чирей на набережной. Окруженный множеством подсобных строений, со свежеразбитым парком с нежно-зелеными площадками для гольфа. От этого места за версту воняло крупным долларом.

Таксист проводил до входа, норовя поднести чемодан, но Егор сам справился. Заплатил водиле триста целковых. Тот остался доволен.

— Моя визитка… Коли что понадобится… Можем помочь в любом направлении. То есть полностью по желанию клиента.

Этот человек был первым измененным, которого Егор встретил в Москве.

Швейцар в золотых галунах оглядел его подозрительно, молча указал на окошко администратора. Кабинка напоминала сказочный теремок из черного дерева, перевитого гроздьями дикого винограда. Но внутри сидела обыкновенная женщина, скромно подгримированная, с гладкой прической. Кроме них двоих в огромном вестибюле никого не было, если не считать трех темных фигур в разных углах, трех коренастых истуканов — охранников.

Егор приготовил паспорт, но документ не понадобился.

— Вы надолго к нам? — любезно поинтересовалась женщина, совершенно не обращая внимания на его вызывающе бедняцкую одежонку.

— Как получится. Это имеет какое-то значение?

— Абсолютно никакого. — Женщина улыбнулась ему доброй материнской улыбкой. — Какой номер желаете?

— Что-нибудь пристойное.

— Есть люкс, полулюксы. Некоторые предпочитают спецномера. С личной вертолетной площадкой и прочими удобствами.

— Это, пожалуй, чересчур. — Егор поставил ногу на чемодан. — Давайте люкс.

— Вы путешествуете один или с сопровождением?

— Возможно, кое-кто подъедет денька через два.

Женщина положила перед ним плотную розовую карточку, которую он заполнил. Всего пять пунктов: имя, отчество, фамилия, адрес и группа крови. В четвертой и пятой графах он поставил жирный прочерк.

— Вы не знаете своей группы крови?

— Откуда же?

— К вашему сведению, Егор Петрович. На цокольном этаже у нас прекрасная медицинская лаборатория. Новейшая аппаратура. Можно провести любое обследование. Оплата входит в счет.

— Спасибо…

Женщина вручила ему два ключа на позолоченном брелке.

— Маленький ключик от сейфа. Коридорный поможет вам разобраться с сигнализацией… Приятного отдыха, Егор Петрович.

— Взаимно, — ответил Егор.

Тут же, словно выкатившийся из воздуха, подлетел юноша-негр в ливрее и буквально вырвал у него чемодан из рук. При этом так жизнерадостно, многообещающе скалился, что Егор сразу почувствовал к нему расположение.

На четвертом этаже ливрейный негр прямо из лифта передал гостя и чемодан коридорному служке, пожилому, благонравного вида мужчине, обряженному в какое-то подобие смокинга. Тот проводил его до номера, своим ключом открыл дубовую дверь и с поклоном пропустил внутрь. Попытался сам войти следом, но Егор его остановил:

— Ничего, ничего… Если что-то понадобится, позову.

С гримасой сожаления и одновременно глубочайшего почтения коридорный принял чаевые — сто рублей.

В апартаментах Егору понадобилось с полчаса, чтобы оглядеться. Просторная гостиная, кабинет, библиотека, ванная с бассейном метра три на четыре и спальня наверху, куда вела хитроумная витая лестница с пластиковыми перилами. В такой роскоши ему еще не доводилось бывать. Один ярко-оранжевый ковер в гостиной стоил, вероятно, столько, сколько он сумел истратить за всю предыдущую жизнь. Егор не удержался, скинул ботинки и прошелся по ковру босиком — ноги утопали по щиколотку.

В холодильнике, куда заглянул ненароком, обнаружил столько еды и питья, что хватило бы на роту. Наугад достал масло, икру, пару банок пива. Посидел, пожевал икорки с хлебушком, запивая баварским пивом. Все это было, конечно, приятно, но лишь косвенно отражало суть его прибытия в Москву.

Перекусив, разобрал чемодан. Пара рубашек, вельветовые брюки, теплый шерстяной свитер и, главное содержание кирзухи, — пластиковые пакеты с банковскими упаковками долларов в сотенных купюрах. Именно в таком виде принес чемодан Жакин в гостиницу в Угорье. Показав деньги, сказал: «На первое время, — здесь миллион. Если еще понадобится, Харитон даст знать. Акция большая, этого вряд ли хватит».

Егор принял все как должное. Только спросил: «Чемодан с собой так и буду таскать?» Жакин ответил: «Харитон поможет пристроить. Пока таскай. Свое добро не тянет, верно?»

Егор открыл металлический, с круглым наборным диском сейф, уложил туда пакеты (одну пачку сунул в карман брюк) и выставил на электронном табло собственный шифр. Механика сейфа не представляла загадок, серийная японская поделка. Ему и в голову не пришло, что могут украсть. Вообще вид огромного количества денег производил на него не большее впечатление, чем подшивка старых газет. Он допускал, что это, возможно, свидетельствовало о каком-то неблагополучии психики.

Покончив с деньгами, отправился в ванную и провел там в неге и покое два-три изумительных часа, испробовав с десяток разноцветных флаконов с мазями, притираниями и шампунями. Чистый, как ангел, закутавшись в алый махровый халат, один из трех, висевших на серебряных крючках, выбрался обратно в гостиную.

Позвонил по телефону, который дал Жакин. Ответил томный женский голос, будто со сна. Егор сказал всего одну фразу: «Я с Угорья, от Питона», — и, услышав ответ: «С прибытием, дорогой!» — сообщил адрес: отель «Гардиан», номер восемнадцать. Женщина, все еще толком не проснувшись, прошелестела: «Поняла, дорогой. Жди завтра с утра».

Егор удивился:

— А сегодня что делать?

Женщина наконец проснулась, радостно заворковала:

— Погуляй, милый, погуляй, развейся. Только поаккуратнее будь. В Москве нынче шмон.

— Ага, — озадаченно сказал Егор и повесил трубку. Душа его стремилась в Федулинск, но туда пока нельзя. Спать рано: день.

Он переоделся в свою рвань, запер номер и, посвистывая, пошел к лифту. Коридорный в смокинге метнулся навстречу.

— Не угодно ли? — пролепетал подобострастно, делая какие-то непонятные жесты, словно ловил моль.

— Не угодно, — ответил Егор, начиная привыкать к гостиничным нравам. На улице не спеша зашагал в сторону центра. Москва встретила его сереньким небом и порывами влажного ветра. Вскоре он увидел то, что нужно: фирменный магазин «Калигула» с вытянувшейся прямо к тротуару ковровой дорожкой. В магазине, едва отворил тяжелую двустворчатую дверь, к нему направились двое молодых людей (примерно его возраста), чопорные и загадочно улыбающиеся. Кроме еще десятка таких же продавцов и продавщиц (молоденькие, опрятные), толкущихся в отдалении, в огромном помещении никого не было. Он даже подумал, не попал ли в какой-то пересменок. Но молодые люди его успокоили:

— Чем можем помочь?

— С ног до головы. — Егор для наглядности обвел себя всего ладонями.

Юноши враз оживились, будто вдохнули кислороду. Видно, не часто им удавалось встретиться с живым покупателем.

— Не пожалеете, сударь, — жизнерадостно пообещал один. — Вы попали точно по адресу.

— Только у нас! — добавил второй, нервно дернув щекой.

В небольшом холле, куда его отвели чуть ли не под руки, к молодым людям добавилось сразу три смазливые девушки в форменных передниках, и началось что-то вроде восточного базара на европейский манер. Он едва успевал уклоняться от вороха изумительных костюмов, сорочек, курток, плащей, галстуков и дубленок. Подобную сцену он видел в каком-то американском фильме и, помнится, тогда, как и сейчас, сочувствовал герою. Хотя, надо заметить, в отличие от киношного персонажа не испытывал смущения, и уж тем паче восторга. Иное дело, что настойчивая, активная помощь девушек на примерке его немного возбудила. Молодые люди стояли на подхвате. Один из них внезапно, будто что-то вспомнил, схватился за голову, куда-то умчался и через минуту вернулся с подносом, на котором стоял коньяк, рюмки, кофейник и тарелка с шоколадными конфетами. Егор предложил всем вместе обмыть новый гардероб. Парни и девушки не чинились, дружно уселись за круглый ореховый столик и мигом опорожнили бутылку, а затем и вторую, появившуюся следом. Самая расторопная продавщица вспорхнула к нему на колени под тем предлогом, что поправляет галстук. Егор не противился, но беседу повел солидно:

— Как у вас тут, молодежь, после кризиса? Сокращения были?

— Еще какие! — девушка дышала ему в ухо. — Прямо жуть.

— Как везде, — грустно подтвердил молодой человек. — Только еще хуже.

— По буржуазии бьют прямой наводкой, — добавил его товарищ, слегка захмелевший. — Скоро, видно, опять на завод погонят.

— Ну, до этого вряд ли дойдет, — не согласился Егор. — Президент не позволит. Он же гарант.

— Да, гарант… Не протрезвится никак… Ты сам-то, братишка, из какой группировки?

— Одиночка, — сказал Егор. — Только что с северов.

Та, что засела на колени, уж больно азартно егозила, и Егор ее спихнул.

— Тебя как зовут, малышка?

— Лиза.

— У тебя лично, надеюсь, все в порядке? Кризис не задел?

— Почему так думаешь?

— Да вон ты какая лакомая.

— Увы, — улыбнулась Лиза, — внешность тоже в цене упала. Боюсь, не пришлось бы бриллианты и норковую шубу на картошку менять.

В ее красивых глазах не было никакой мысли, зато светилось животное очарование, дававшее ей большой шанс на выживание в рыночном мире.

— Правильно Вадик сказал, хотят буржуазию уничтожить. Вчера по телику показывали… Опять всякая нечисть наверх полезла. Фашисты, коммуняки — жуть!

Упомянутый Вадик, допив рюмку, поинтересовался:

— На северах как? Чем в основном промышляют? Импорт туда доходит, нет?

— На северах жрать нечего, — сообщил Егор. — Да и мерзнут там без мазута. Но ничего, народ за свободу из последних сил цепляется. Как говорится, прозрел. Обратно к дешевой колбасе не загонишь.

Из «Калигулы» вышел, как из музея современной моды. От итальянского двубортного кожана до суперэлегантных замшевых башмаков — все на нем было добротно, дорого и сердито, и при этом, постарались на славу девчата, вся одежда сидела как влитая. Он сам себе понравился, покрутившись перед зеркалом, — истинный европеец, разве что васильковый взгляд подводит, выдавая славянскую натуру. Он не сообразил в отеле разменять немного валюты, а деревянные у него кончились, поэтому пришлось в магазине расплачиваться зелеными. Все удовольствие, вместе с кожаной визиткой, зонтиком и атташе-кейсом, обошлось ему в три с небольшим тысячи. Он понял, что сделал ошибку, когда на виду у юных буржуа раскурочил банковскую упаковку: уж больно засуетились мужики, а Вадим даже не сдержался, икнул.

Продавщица Лиза на прощание тайком вручила ему телефончик, присовокупив нежное: «Мало ли, вдруг захочется!» — на что Егор ответил категорически: «Жди, Лизок. У меня не сорвется».

Неподалеку от магазина выискал укромную скамейку, присел покурить. Оперся на пакет со старой одевкой: не мог же он бросить жакинское добро: вещественная ниточка, связывающая с двумя годами покоя.

Сидя в кустах, попытался себя идентифицировать. Кто он такой? Почему ребята в магазине, прожженные московские барыги, отнеслись к нему, двадцатилетнему, как к старшему — это не игра, такого не подделаешь. И почему такая пустота в груди, будто трехдневная дорога на перекладных отсосала всю энергию, и лишь на самом донышке души тлело смутное нетерпение: Анечка! Что-то важное, драгоценное он утратил, оставил на каменистой площадке, где упал на колени мертвый добытчик Спиркин, но что? Уж не то ли, что называли греческие мудрецы гармонией чувств? Если это так, то утрата непоправимая.

Он спокойно поджидал двух гавриков, которые потащились за ним от магазина. Значит, успел Вадим или кто-то другой подать знак. Егор подумал: нехорошо, братцы! Выпивали вместе, а ты, Лизок, даже телефон оставила в залог приятного свидания.

Но раздражения не испытывал, понимал, где очутился. Москва! Она всегда была такая же, на ходу подметки резала. С какой стати ей меняться?

Двое гавриков, помаячив, оглядевшись — набережная пустая, — наконец решились, приблизились к скамейке и без лишних слов плюхнулись с боков, да так плотно, будто хотели согреть. Крепыши, ничего не скажешь. Один, с фиксатым ртом, чуть улыбнулся — рыжее солнышко сверкнуло, второй с наколкой на запястье: лагерный штамп, не фальшивка, Жакин и в этом научил разбираться. Оба в меру опасные.

Фиксатый медлить не стал, сразу приступил к делу:

— Давай, мудяша, делиться. Покажи нам с Геной, чего у тебя в кармане.

Гена для психологического воздействия нажал кнопку на откидном ноже, и тусклое лезвие щелкнуло в сантиметре от Егоркиного бока.

— Надеюсь, — сказал фиксатый, — ты в разуме, малец? Нарываться не будешь?

— С какого хрена мне нарываться? — успокоил Егор. — Но все же хочу вас предупредить, господа.

— О чем?

— Лучше бы вам держаться от меня подальше. Вы поскольку кружек сегодня приняли?

— Чего? — переспросил фиксатый. Но Егор смотрел на его товарища с длинным ножом, и от укоризненного взгляда тот вдруг покрылся испариной.

— Ты чего? — психанул он. — Пугаешь, что ли? Да мы тебя, блин, сейчас в клетку распишем.

— Нет, не распишете, у вас силенок маловато. Лучше ступайте в церковь и поставьте свечку, что ее мимо пронесло.

— Кого ее? — с неиссякаемым любопытством потянулся сбоку фиксатый и вмиг схлопотал локтем в кадык, перегнулся к земле и начал хватать ртом воздух, мучительно багровея. Генину кисть с ножом Егор прижал к скамье. Продолжал смотреть в мутные глаза, где закипала блатная истерика. Предупредил:

— Брось нож, урка. Живой уйдешь.

Гена послушался, выронил нож, но это была уловка.

— Мы пошутили, — сказал он.

— Я понял. Что дальше?

— Ты кто? Из Малаховки, что ли? Чего-то мне твой рыльник знакомый.

Фиксатый корчился на скамье, ему уже удалось раза два вздохнуть.

— Знаете, в чем ваша беда, ребятки, — посетовал Егор. — Вас мало били. Вы нападаете превосходящими силами и поэтому редко получаете сдачи. И решили, что вы лихие и непобедимые. А это совсем не так. Поодиночке вы дерьмо. Людьми не стали и даже смерти не чуете. Вот ты, Геннадий, через секунду можешь помереть. Хоть чувствуешь это?

Истерика в уголовных глазах потухла, и Егор с облегчением увидел, что Гена отказался от мысли напасть исподтишка.

— Извини, земеля. — Гена попробовал освободить зажатую руку, Егор ее отпустил. — Обознались, видать. Сигнал был, вроде ты залетный. Но ты из Малаховки. Теперь я узнал.

К этому времени обрел голос фиксатый:

— Сигаретку дайте, пацаны… Ух, тяжко! Ты чем ударил, друг? Кастетом, что ли?

Егор нагнулся, поднял нож, сложил и вернул хозяину. Потом угостил сигаретой фиксатого.

— Прием такой: укус тарантула. Хочешь научу?

— Не надо, — фиксатый жадно затянулся.

Егор достал пачку валюты, отслоил сотенную, протянул ему.

— Сходи разменяй. И пивка прихвати. От пива тебе полегчает.

У парней глаза заблестели волшебным светом, забавно на них смотреть.

Фиксатый убежал с деньгами, Гена поерзал, отодвинулся. Тоже закурил. Сказал задумчиво:

— Рисковый ты, вижу. Но, извини, неосторожный. Здесь территория Кудрина Сашки. Далеко не уйдешь. Наши на выходе примут.

— Что предлагаешь?

— Помогу, если хочешь. Я сам когда-то был такой. Теперь помягчал маленько.

— На меня поработаешь?

— Чего надо?

— Тачку нормальную. Не засвеченную. Права. Потом, может, еще чего-нибудь.

— Когда надо?

— К вечеру подгонишь к отелю.

— Какой суммой располагаешь?

— Любой. В пределах разумного.

— Сделаю… А ведь ты не из Малаховки.

— Чалился давно?

— В том году вышел. Так ты оттуда? Вроде непохоже.

— Об этом не думай. Два процента с тачки годится?

— Ништяк.

Подоспел фиксатый с пивом и разменной монетой. Две тысячи с мелочью отсчитал Егору.

— Курс по две сорок. На пиво из твоих взял, правильно?

— Да… Вас кто навел? Вадик, что ли?

— Ты даешь в натуре, — фиксатый возмущенно вскинулся, но наткнулся на ледяной взгляд Егора, поперхнулся, механически погладил кадык.

— Ген, сказать ему?

— Конечно, говори. Она, сучка, нас чуть не подставила. На хорошего человека натравила.

— Лиза? — удивился Егор.

— Кто же еще, — усмехнулся Гена, уже откупорив банку. — Она там от Кудрина поставлена. Ее тоже осуждать нельзя, работа как работа. Козлов надо стричь.

Егор попрощался с братанами, пошел дальше.

На душе опять кошки скребли. Женщины! Скрытные, загадочные создания. Мужчину легко распознать, но не женщину. У них бывает какое-то уродство в мозгах. Вон Ирина прознала, что он уезжает, прибежала на автобусную остановку. Кинулась к нему, как лань к проточной воде. Он, в общем-то, обрадовался, что она живая. Сдержал слово Жакин. Но не знал, как с ней говорить. Зато Ирина вела себя так, словно ничего особенного за последние дни с ним не произошло, и так нежно прикасалась к его щеке, так потерянно улыбалась, будто в самом деле провожала любимого человека. Потрясающе! Он определил ее поведение как чисто женское, неосознанное предательство. И устыдился самого себя. Ему стало по-настоящему жалко непутевую, горькую добытчицу, тратящую жизнь неизвестно на что, в сущности, беспомощную, как птичка в клетке. Ирина клянчила, не надеясь на успех:

— Возьми меня с собой, Егорушка. Что тебе стоит? Я тебе пригожусь.

— О чем хочешь проси, но не об этом.

— Почему, милый? Я тебя больше не возбуждаю?

— Я же говорил, у меня невеста дома.

Не смутилась, не обиделась.

— Ну и что? Я не помешаю. Я же в сторонке буду, а когда понадоблюсь…

Предательство — вот оно. Бессмысленное, жутковатое. Лишь бы утянуться куда-нибудь, лишь бы достичь чего-то, ей самой неведомого. Может быть, большой кучи денег. А может быть, благодати. Ей все едино. К счастью, подоспел Жакин со свертком жратвы на дорогу. Увидел Ирину, цыкнул на нее, отогнал. Та послушалась, смиренно потупясь, с трагической миной побрела к дальней скамейке. Она при Жакине теперь делалась как бы немного загипнотизированная.

Учитель напутствовал так:

— Собачья любовь, Егор, вернее женской. Гирей тосковать будет.

— Я вернусь. Чего мне там особенно делать. Заберу Аню и вернусь.

Жакин усомнился:

— Могут и не выпустить. Но помни, мне жить тоже недолго осталось. Лет десять, не больше. А здесь все твое.

…Остаток дня Егор провел спокойно. Вернулся в отель, сходил в парикмахерскую. Оттуда вышел помолодевшим опять на свои двадцать лет. Поднялся в номер и вздремнул часика три. Потом спустился в ресторан и поужинал. В небольшом зале с роскошной хрустальной люстрой, с пианино в углу, за которым тихонько что-то медлительное бренчал длинноволосый тапер, чинно, бесшумно двигались официанты в длиннополых пиджаках сюртучного покроя. На каждом столе, застеленном старинной парчовой скатертью, — ваза с цветами и свеча в золотом подсвечнике. Все пристойно, богато, с аристократической претензией, как в английском клубе. Публики немного, и тоже в основном солидные люди со своими спутницами или небольшие компании. Громких голосов не слышно. Дамы в вечерних нарядах, в камнях, в бриллиантах. Может, и проститутки, но не отличишь от герцогинь. Егор поймал на себе два-три цепких, изучающих женских взгляда, в которых сверкнул незамысловатый интерес.

Он заказал жаркое, какие-то закуски, немного водки. Официант, средних лет мужчина с умным, чуть утомленным лицом, почтительно предложил бутылочку «Мутона» 1952 года, которое якобы смягчит остроту жаркого. Егор не знал, что это такое, но согласился. Через двадцать минут официант подкатил столик-жаровню, где под чугунным противнем тускло-ало тлели крупные угли, присыпанные пеплом. Девушка-помощница в строгом бежевом костюме принесла глиняный горшок с тушеной картошкой с грибами. С противня в глубокую фарфоровую тарелку официант переложил огромное количество ароматного мяса, помощница сняла крышку с горшка и подковырнула маленьким ножичком коричневую пленку, проверяя крепость картофельного жара. На столе появились вазочка со сметаной и несколько мелких судков со специями. Егор следил за этим священнодействием, едва ли не открыв рот. Официант откупорил бутылку черного вина с поблекшей от старости этикеткой и подал ему пробку. Егор не ударил в грязь лицом, со значительным выражением понюхал, кивнул.

— Приятного аппетита, — пожелал официант и, элегантно пятясь, удалился.

Тут на Егорку напал такой жор, будто года два перед тем постился. Набил брюхо так, что пришлось незаметно расстегнуть кожаный ремень с медной (с намеком) бляхой. Наверное, окажись рядом учитель, он простил бы Егору неумеренность в еде, хотя постоянно внушал, что голодный желудок для мужчины — залог сердечной отваги и ясного ума. Никогда в жизни Егор не ел такого вкусного, горячего мяса и не запивал таким восхитительным, сладким, густым вином. Не будь он на людях, остатки грибной подливы из горшочка выскоблил бы кусочками хлеба — по старой домашней привычке.

Под водку, на десерт официант подал туесок с черной икрой, маринованную зелень, крестьянское масло на лопухе и свежий, белый, крупнопористый хлеб.

Егор осоловел. Спросил у официанта:

— Повар у вас, наверное, грузин?

— Никак нет, — охотно ответил официант. — Обыкновенный российский мужичок Конечно, при регалиях. Никто пока не жаловался. Переманили из «Славянского базара».

— Как зовут его?

— Ибрагим-оглы. Между своих кличем его Славиком. Он не обижается. Позвать?

— Не надо, — Егор ничего не понял. — Передайте, что он гений.

Расплатившись и отвалив щедрые чаевые, он вышел на улицу. Вечер стоял теплый, но немного сырой. С неба падал редкий, мокрый снег, просверкивая в электрических лучах алмазными искрами. Поодаль, на другой стороне улицы, возле черного БМВ прохаживался с сигаретой утренний налетчик Гена. Голова не покрыта, волосы слиплись на лбу в живописный рог. Егор приблизился.

— Давно ждешь?

— С полчаса… Как она тебе, годится?

Егор обошел машину, заглянул в салон, пахнущий почему-то хвоей. Приборы светились, из динамика текла тихая музыка.

— Нормально… Можно бы поскромнее.

— В наших силах поменять.

— Ладно, сойдет. Сколько?

— Пятнашка с прицепом. С моим процентом.

Сели в салон. Гена передал документы: права, техпаспорт и доверенность. Егор отсчитал 160 сотенных.

— Сдача в рублях, ничего? — Гена застенчиво улыбался. От утреннего забияки не осталось и следа. Обычный работяга-парень, притомившийся к ночи.

— Сдачу отработаешь, не мелочись, — сказал Егор. — Гарантия есть, что она не в компьютере?

— Полная. Тачка наша, Данику принадлежала. Его в том месяце замочили. Перешла жене. Все чин по чину. Ей бабки нужны, чтобы на Канары смотаться. Страдает из-за Даника.

— Тогда все, спасибо. Оставь телефон, понадобишься, позвоню.

Гена мялся.

— Ну? — спросил Егор. — Чего еще у тебя? Давай скорее, спать хочу.

— Кудрин Саня имеет желание повидаться.

— Зачем?

— Территория-то его. Он ее держит, ну и ответственность на нем. Просто потолковать. Без понта.

— Передай, я готов. Но срочной необходимости нету.

— Хорошо… Если поинтересуется, кто за тобой стоит… Что сказать?

— Скажи, как есть. Дескать, на гастролях.

— Понял. — Гена вздохнул с явным облегчением, закурил. — Насчет твоего предложения. Оно в силе?

— Сказал же, позвоню.

— Что касается обычного набора: стволы, обеспечение — нет проблем.

— Отлично.

— Опять же в смысле досуга: кислота, девочки — все есть. Товар первоклассный, с гарантией. Саня просил, чтобы на сторону не обращался. Так не принято.

— Не забывайся, — приструнил Егор. — Думай, о чем говоришь.

— Извини. — Гена — само смирение, но глаза диковато сверкнули, еле успел опустить. — Так я пойду?

— Спасибо за тачку.

Егор сделал круг по Москве, спустился к Парку культуры и по двум проспектам — Ленинскому и Вернадского — вернулся на набережную. Его опыт вождения был невелик: перевозки товара по окрестностям Федулинска — на «жигулях», а позже на «фольксвагене», но он оценил мягкую податливость мощной машины.

Припарковался на платной стоянке отеля, охраняемой боевиками с автоматами в пятнистой маскировочной униформе. У того, кто дал талон, поинтересовался:

— Как у вас тут, не шалят?

— Что вы, как можно, — удивился пехотинец.

— Для меня машина дороже сестры, — авторитетно пояснил Егор.

— Это мы понимаем. Ничего, устережем. Отдыхайте спокойно.

В номере проверил сейф, потом открыл холодильник, долго изучал содержимое. После некоторых колебаний наложил на тарелку ветчины и немного маслин, прихватил пару банок английского пива. Уселся перед телевизором, дожидаясь, когда веки начнут смыкаться. Раньше ложиться не имело смысла: мысли полезут в голову, а он не хотел ни о чем думать.

С телевизором за те два года, что он его не смотрел, произошла какая-то важная перемена. Ни по одной программе, сколько ни щелкал, не услышал внятной русской речи. То есть отдельные слова прорывались, но не несущие смыслового содержания. В американских боевиках, которые крутили по двум программам, и в мыльных операх (по трем) — это еще было понятно, но когда наткнулся на новости — обнаружил то же самое: развязная девица с огромным декольте и накрашенная, как «Барби», бойко строчила по-английски с добавлением в особо эмоциональных местах отечественного сленга. Воспитанный в ранней юности уже на американской культуре, Егор из радостного щебетания дикторши кое-как уяснил, что в Москве за последние сутки произошло два новых взрыва в метро, прорвало канализацию на Манеже с выбросом на поверхность пяти мощных гейзеров (гейзеры показали, это впечатляло), а также на улице Сеченова обнаружили в мусорном баке несколько расчлененных детских трупиков, отчего у милиции возникло подозрение, что в городе снова объявился серийный маньяк по кличке «Чемберлен», которого, по данным того же МВД, казнили в прошлом году. Расчлененку демонстрировали, заводя камеру с разных направлений и со смаком укрупняя ракурс. Как раз на этом месте Егора, застывшего не донеся банку с пивом до рта, вывел из легкого шока стук в дверь. Егор крикнул: «Открыто!» — и в номере появился утренний коридорный в смокинге, пожилой и благообразный.

В гостиную не вошел, топтался на пороге.

— Объясните, пожалуйста, — попросил Егор, ткнув пальцем в экран, где в стоп-кадре застыла изуродованная детская головка. — Что это?

— Это телевизор, — сказал коридорный. — Если желаете, заменим на более крупный экран.

— Я не про то. Почему они все говорят по-английски?

Коридорный, в свою очередь, озадачился и сделал два шага вперед. Внезапно его печальное лицо прояснилось.

— Понимаю. Не всем гостям нравится. Администрация уже позаботилась об этом. Ведутся переговоры с немецкой фирмой «Телефункен». О подключении ихнего канала.

— А если я хочу послушать чего-нибудь по-русски?

— Шутите? Зачем вам это? Ничего хорошего все равно не скажут. Матерщина одна.

— И то верно. — Егор вырубил экран. — Вам-то что нужно?

Коридорный встрепенулся, на губах возникла добрая улыбка, как у старого моржа.

— Наш отель располагает большим набором услуг для развлечения гостей. Особенно если кто желает остренького… В мои обязанности входит ознакомить, так сказать… В прейскурант, сами изволите понимать, некоторые услуги не вписаны.

— Из-за налогов?

Коридорный склонился в легком поклоне.

— Имеет место и это, зачем скрывать… Так что ежели есть желание…

— Перечислите, пожалуйста.

Вместо перечисления служитель неожиданно хлопнул в ладоши, и в полуоткрытую дверь впорхнули две совсем юных девчушки в коротеньких черно-белых гимназических платьицах, за ними прибежал мальчуган лет десяти, рыжий, шустрый и голубоглазый. Вся троица под внезапно загудевшую откуда-то сверху музыку исполнила быстрый зажигательный танец и застыла посреди ковра в позе раскоряченных лягушек. Шесть наивных детских глаз уставились на Егора с непонятной, трогательной мольбой. Он судорожно допил пиво. Спросил:

— Это что?

— Наша фирменная ночная услуга, — отрекомендовал коридорный вдруг задорно зазвучавшим голосом. — Трио бандуристов. Разумеется, на любителя… Ежели, допустим, легкая бессонница, усыпят кого угодно.

— Кыш! — Егор махнул рукой, отгоняя наваждение. Детишек будто ветром сдуло.

— В принципе, — не смутившись продолжал коридорный. — Дамский товар держим на любой вкус, самый взыскательный. Любой комплекции, а также национальной принадлежности. Цены ниже средних. За барышом не гонимся. Нам главное, удовлетворить гостя.

— У меня невеста, — сказал Егор. — Мне женщины ни к чему.

— И это поправимо, — коридорный уже передвинулся в центр гостиной, глубокомысленно хмурился, превратившись из обыкновенного изворотливого гостиничного клерка в серьезного, философски настроенного человека, готового угодить не только делом, но и советом. — На цокольном этаже прекрасное казино, с приличными ставками. Отбор гостей только положительный. Никакого уличного сброда, за этим строго следим… Имеется сауна, бильярдные, клуб холостяков, а также морозильник.

— Морозильник?

Служитель неожиданно хихикнул в кулачок, стушевался и движением бровей вернул на лицо выражение глубокой, доброжелательной озабоченности.

— Не уверен, что вам это подойдет.

— И все же… Что такое «морозильник»?

— Там опять дамы… Немного садизма, немного хорошей музыки и вина. Все пристойно, без перебора. Летальных исходов не зарегистрировано. Во всяком случае, в этом месяце.

— Скажите, пожалуйста, уважаемый, вы где работали до отеля?

Вопрос оказался для коридорного неприятным, он гордо вскинул голову.

— У вас, извиняюсь, какие-то претензии?

— Чистое любопытство. У вас речь характерная, нравоучительная.

— Да, представьте себе, служил директором одной из московских школ. И не стыжусь этого.

— Чего же тут стыдиться, — удивился Егор. — Я сам давно ли мечтал быть студентом… Что ж, спасибо за информацию, но мне сегодня ничего не надо. Лягу спать.

— То есть никаких распоряжений?

— Совершенно никаких.

Бывший директор, похоже, растерялся, с минуту еще маячил в гостиной, качая головой и бессмысленно разводя руками, и лишь затем, пожелав спокойной ночи, удалился.


Глава 3

— Пока не повидаю Анюту, ничего делать не буду, — упрямо сказал он Мышкину, который сидел перед ним, развалившись в кресле, как на нарах, скрестив нога, бодрый, улыбающийся.

Час назад Мышкин ввалился в номер, разбудив Егора дубовым стуком в дверь. Егор открыл полусонный, накинув халат на голое тело, — и едва признал гостя. На Мышкине был ослепительно-желтый парик, половину рожи закрывали роскошные, тоже рыжие и явно приклеенные усы, только по родному бельму да по перебитому в трех местах шнобелю Егор угадал, кто такой.

— Ну-ка, ну-ка, — радостно загудел Харитон Данилович, — покажись, сынку, какой ты стал. О, вижу, заматерел, забурел, поднакачал мослы, постарался Питоша… А в башке, поди, все такая же карусель?

Насколько Егор помнил, материн сожитель прежде не склонен был к такому бурному проявлению чувств. Вдобавок его покоробило, когда Мышкин, ни слова не говоря, попытался ткнуть ему кулаком в живот: еле успел увернуться. Но все равно он был рад.

За те годы, что провел в Угорье, Егор часто думал об этом человеке, пытаясь понять, какая в нем тайна. С виду мужик как мужик, крепко сбитый, немногословный. В сущности, невежественный, малограмотный, хотя много странствовал и от жизни, конечно, нахватался ума. Но откуда же в нем такая сила, которая всех окружающих всегда подавляла, да и на юного Егорку действовала: когда Мышкин к нему обращался за каким-нибудь пустяком, он непроизвольно настораживался, напрягался, хотя причин для этого не было. Мышкин никого не пугал и не совершал бессмысленных, злобных поступков.

Теперь-то, пожалуй, Егор знал ответ, и Жакин этот ответ косвенно не раз подтверждал. Такая сила, как у Харитона, это всего лишь — дар Божий, как талант, как красота. В нем присутствовала тихая мощь, как в природе, разлитой вокруг нас, и такая же, как в природе, в нем таилась способность к самообновлению и мгновенному разрушительному взрыву. Подобные люди редки, и им почему-то хочется угождать, хотя они этого вовсе не требуют. Жакин, дорогой учитель, точно так же устроен, с тем же даром природной мощи. И про себя Егор знал, что будет таким же. С той разницей, что Мышкин свою природную силу не контролировал, слепо подчинялся ее неожиданным прихотям, а Егор надеялся, что сумеет направить тайную энергию по высшему, предначертанному пути. Другого ему не дано. Он спаситель. Плохо ли, хорошо ли, но это так. С некоторых пор он больше не сомневался в своей судьбе.

За час они о многом поговорили и собирались позавтракать, но упрямство Егора смутило гостя.

— Второй раз об ней вспомнил. Зачем она тебе?

Егор огрызнулся:

— Сколько вам лет, Харитон Данилович?

— Шестьдесят с гаком, а чего? Молодой еще.

— Зачем тогда спрашиваете? Невеста она мне. Вы же знаете.

— Я-то знаю, да она помнит ли.

— Вы на что-то намекаете, Харитон Данилович?

— Дак это, — Мышкин дурашливо подергал парик, посмотрел на Егора сочувственно. — Намекать не приходится. Всем в городе известно. У Саши Хакасского она в приживалках.

— Как это — в приживалках?

— Вроде как любовница, что ли. Ты не расстраивайся, Егор. Содержит он ее богато, кормит, одевает. Гулять — и то с охраной ходит.

Как писали в старину, ни один мускул не дрогнул у Егора на лице.

— Хакасский — кто такой?

— О, большой человек. Главный бугор в Федулинске. От него вся тьма и неурядица.

— Молодой, старый?

— Как сказать, у сатанят возраста нету. По виду им всегда лет тридцать. На морду красивый, как мои волосья. При этом улыбчивый. Бабы на таких клюют.

— Не верю, — сказал Егор. — Тут что-то не так. Не сходится что-то.

Почему не сходится? Девушка из бедной семьи, родители у нее оборонщики. В больнице горшки старикам повала. И тут враз такое богатство. Да и сам он, говорю же, червонный туз. Мало кто устоит. Ее осуждать не за что. Но ты не горюй, другую невесту найдешь. Их много в Федулинске.

Егор подошел к столу, снял трубку и заказал в номер завтрак на двоих. Сказал Мышкину:

— В холодильнике жратвы полно, но пусть горяченького принесут, да?

Мышкин ответил:

— Стыдно мне немного за тебя, Егор.

— Почему?

— У тебя матушку убили, дом отобрали. По земле погнали, какзайца. А ты об невесте печешься, с которой два дня хороводился. Несолидно как-то. Егор взглянул на него с осуждением.

— Харитон Данилович, я же не отказываюсь. Все сделаю, как велите. Но сперва поговорю с ней. Пусть сама скажет, что я ей не нужен. У меня руки развяжутся.

Мышкин сморщился в печеное яблоко, сверкнул бельмом, всегдашний признак раздражения, но не успел возразить: у входной двери раздался звонок. Егор нажал кнопку пульта — и красивая, высокая девушка в черной юбке и белоснежной блузке вкатила на двухъярусной коляске завтрак. Ни разу не взглянув на них, начала сервировать стол у окна.

— Немая, что ли? — удивился Мышкин. — Чего-то даже не поздоровалась.

— Не обращайте внимания. Здесь свои порядки.

— Эй, детка, — окликнул Мышкин. — Тебе не помочь?

Девушка выпрямилась, изящно качнув полными бедрами, обернулась:

— Завтрак подан, господа.

— Спасибо, милая. Но чего ты вроде как-то дичишься?

— Нет, не дичусь. Нам первыми нельзя заговаривать с господами.

— Почему?

— По инструкции. Некоторым не нравится развязность.

Отвечала бойко, как по писаному, взгляд обалделый.

Мышкин не унимался:

— Тебя как зовут?

— Галя.

— Скажи, Галя, ты только завтраки подаешь или есть другие обязанности?

Нежное личико прояснилось, сверкнула белозубая улыбка:

— Все, что угодно. Желание гостя превыше всего. У меня все справки с собой.

Чтобы не быть голословной, достала из фартучка и показала издали какие-то синие бумажки.

— Дорого берешь?

— Совершенно ни копейки. Наши услуги входят в стоимость питания. Это обозначено в прейскуранте. Разве что могу принять маленький подарок за особые старания. Цветы, например.

— Да-а, — в раздумье протянул Мышкин. — Вот так прожили пеньками и ничего хорошего не видели. А ты говоришь — невеста!

Егор махнул рукой, и девушка, не попрощавшись, шмыгнула за дверь.

— Что касается свидания, — продолжал Мышкин, — сегодня же увидишь свою Анюту. Только после не жалей.

— Вот и хорошо, — обрадовался Егор.


Ближе к вечеру весь федулинский бомонд собрался на стадионе. После довольно долгого перерыва, связанного с эпидемией краснухи, унесшей на тот свет несколько тысяч ослабленных голодом горожан, спорт снова начал входить в моду. Проводились соревнования по мини-футболу, по бодибилдингу, по бегу в мешках, но особенной популярностью пользовались так называемые русские скачки. Действительно, веселое, незабываемое зрелище. В городе оборонщиков отродясь не было ипподрома, да и в ближайших деревнях всех лошадей, какие были, давно пустили на мясо, но оказалось, что это не беда. Голь, как говорится, на выдумки хитра. Скачки устраивали на теннисном корте, участвовать в них мог любой желающий, коней заменяли обыкновенные деревянные палки, пропущенные между ног. Правила тоже самые немудреные. Тот, кто пробегал пять кругов и не падал, считался победителем. Каждому удачному заезду благодарные федулинские зрители радовались, как дети, орали, вопили, швыряли на корт пустые бутылки, заключали сумасшедшие пари, короче, скачки превращались в большой спортивный праздник. Для самых азартных болельщиков, желающих всерьез попытать счастья, в ближайшем пункте прививки поставили настоящий тотализатор, где, при отсутствии денег, можно было сыграть на любой свой орган: почку, глаз, сердце, — а также внести в залог определенное количество крови — сто граммов, двести, литр, сколько не жалко. Выигрыши выпадали огромные. Рассказывали, что на одном из прошлых заездов некто Кеша Давыдов, поставив разом обе почки и селезенку, выиграл на инвалиде Петрове, изображающем лошадь по кличке Мандолина, сразу два мешка дури, которой обеспечил всю свою родню на десять лет вперед. Особую демократичность придавало скачкам то, что в них наравне с мужчинами участвовали женщины.

Городская администрация всячески поощряла увлечение обывателей спортивными состязаниями, из собственной казны выделяла средства на призовой фонд, спонсорами выступали такие уважаемые люди, как Александр Ханович Хакасский и Лева Грек по кличке «Душегуб», возглавляющий личную, летучую гвардию Рашидова.

В этот день на стадионе состоялся праздник-ретро «День физкультурника», и все трибуны, естественно, были переполнены, яблоку негде упасть. Центральным мероприятием стал матч по боксу за звание абсолютного чемпиона Федулинска, который начался, как только отцы города заняли ложу для почетных гостей.

Правила соревнований были не совсем обычные, но вполне соответствовали духу времени. Мэр Гека Монастырский выделил двух профессионалов, Боку Тучкова и Гарика Махмудова, бывших лет десять назад чуть ли не призерами страны в полутяже, а нынче занимавших важные посты во внутриведомственной охране. Эти двое поднялись на ринг и для затравки провели показательный бой в один раунд, обменявшись серией мощных, но неопасных ударов. Потом, по очереди, разбили об головы друг другу по нескольку кирпичей. Затем главный судья матча, подполковник милиции Гаркави, облаченный в белый смокинг, поклонившись в сторону почетной ложи, зычно объявил о начале матча. Претенденты на звание абсолютного чемпиона потянулись на ринг один за другим. Некоторых пошатывало от слабости, и их выводили под руки жены и дети. Условия были, конечно, заманчивые. Тот, кто выдерживал от Тучкова или Гарика Махмудова один удар, не летел с колес, получал поощрительный приз: на выбор — либо ящик прокладок, либо бутылку местной водки «Саня Х.», но это, разумеется, не все. В идеале, если бы нашелся боец, сумевший устоять против двух профессионалов тридцать секунд, он получил бы вместе со званием абсолютного чемпиона еще и главную награду — бесплатную путевку на Канары, куда счастливец мог отправиться либо один, либо, по желанию, в сопровождении знаменитой федулинской куртизанки Машеньки Масюты, дочки предыдущего мэра.

Долгое время не везло никому, хотя каждого нового претендента стадион поддерживал ревом сотен глоток. Все попадались какие-то дохляки, хоть и настырные: сказывались поспешно сделанные дополнительные прививки. Двух или трех добровольцев Гарик Махмудов своим знаменитым, приемистым правым хуком уже зашиб насмерть под оглушительное улюлюканье зрителей, но большинство валились от ужаса, не дожидаясь удара, и ловкие помощники рефери с позором за ноги выволакивали их с ринга. Особого накала живописное и комичное зрелище достигло, когда на ринг, подменив профессионалов, выскочил сам Гека Монастырский. Зная страстный, нетерпеливый нрав городского головы, публика встретила его появление восторженным свистом, как если бы увидела на ринге целую команду «Спартак». Монастырский немного размялся, поприседал, попрыгал, а затем мощными пинками посшибал с ног, как кегли, с пяток выставленных претендентов. Но ушел недовольный собой: даже какой-то старикан с песьими буклями на голове, явно из недобитых коммунистов, после его тумаков все-таки уполз с ринга самостоятельно. Геке не хватило куража, и он понимал, что это плохая примета.

В ложе, подавая Анечке бокал с шампанским, Хакасский обронил:

— Все же мэр у нас полный кретин. Ты не находишь, дорогая?

Анечка ответила:

— Откуда мне знать? Я ведь и сама дурочка.

На ринг она ни разу не взглянула, но чувствовала себя не в своей тарелке. Дело в том, что несколько раз в толпе (или показалось?) мелькнули такие знакомые, яркие глаза, что ей стало страшно. Сердце тоже подавало вещий знак: вернулся! Вернулся!

Проницательный Хакасский заметил, что с ней что-то неладно. Он, конечно, не рассчитывал, что она будет радоваться примитивному празднику, но вдруг почувствовал какое-то новое, неожиданное сопротивление. Это ему не понравилось. Опыт с девицей и так обошелся накладно. Он затратил много драгоценной энергии на подавление гуманитарного начала в этом маленьком, изящном существе, но полного успеха так и не добился. Не добился, зачем себя обманывать. А это чревато. Один незначительный промах, второй, третий — и могла рухнуть вся концепция. Именно от крошечных сбоев погибают замыслы с размахом. Хакасский тут был солидарен с Шекспиром.

— Ты вроде как с лица сбледнула? — спросил он озабоченно.

— Ужасно, Александр Ханович.

— Что ужасно?

— Весь этот ужасный мордобой. Зачем обязательно издеваться над людьми? Можно же их всех просто поубивать.

— Просто так убивают тараканов, — назидательно объяснил Хакасский. — Для людей смерть должна иметь воспитательное значение. Впрочем, это так — абстракция. Те, что внизу, разумеется, давно не люди. Это ведь все бывшие совки.

Он успокоился насчет подопечной. Какое уж там сопротивление. Обычная чувствительность умственно недозрелой славяночки.

В этот миг произошло нечто необычное. Рядом с ним, неизвестно каким образом миновав многочисленную охрану, возник молодой человек лет, пожалуй, двадцати трех — двадцати пяти, совершенно нефедулинской наружности. В серьезном взгляде молодого человека не было и тени шизофренического федулинского счастья. Хакасский не испугался, но на всякий случай сунул руку в карман, где лежала самострельная авторучка, личный презент Рашидова. Он не терпел подобного рода неожиданностей.

— Ты кто? — спросил он, дружески улыбаясь. — Откуда взялся? Хочешь попытать счастья на ринге?

— Я заберу у тебя город, — ответил юноша. — И вот эту девушку.

Хакасский не удивился. Сумасшедших в городе хватало. Несоразмерные дозы прививок, новые препараты, спешка, нехватка квалифицированного медицинского персонала — все это часто приводило к различным, иногда самым экзотическим маниям у подопытных, в том числе, естественно, мании величия. Недавно один горожанин, бывший наладчик вакуумной аппаратуры, взобрался на статую Владимира Ильича Ленина, принципиально оставленную в центре Федулинска, и, крикнув, что он ракетоноситель, грохнулся с нее оземь. Да и вообще много было всяких забавных случаев, связанных с некоторой форс-мажорностью эксперимента. В молодом человеке настораживало другое: у него был какой-то подозрительно осмысленный облик, да еще с насмешливой искрой в глазах.

— Почему бы и нет? — сказал Хакасский, продолжая дружески улыбаться. — Берите и город и девушку. Все что угодно. Разве мне жалко?

Сам же проделал следующее: достал авторучку, похожую на толстую гаванскую сигару, и одновременно подмигнул ближайшему охраннику, Гоше Быку, известному тем, что на спор он запросто пробивал оловянной башкой деревянную перегородку любой толщины. Гоша его понял, и «сигара» уже готова была рыгнуть свинцом, но ничего путного из этого не вышло. Чудной паренек, появившийся невесть откуда, оказался стремителен, как дьявол. Ни Хакасский, ни Гоша Бык, и вообще никто из ближайшей обслуги не успели уследить за его движениями. В мгновение ока драгоценная авторучка взвилась в воздух, выбитая неуловимым прикосновением, Гоша Бык неожиданно для себя получил страшный удар по темени, опустивший его на колени, а шустрый мерзавец уже нырнул с помоста в толпу зрителей. Но это еще не все. Хакасский, увлекшись загадочным полетом авторучки, вдруг ощутил ледяную тяжесть в паху, горько охнул, схватился руками за живот, обнаружив, как резко изменились привычные очертания мира. Говорить и дышать он пока не мог, лишь изумился до крайности: он же мне яйца разбил! Однако все произошедшее было столь невероятным, что и эта мысль воспарила следом за авторучкой, будто сизый голубок.

— Вам нехорошо, Александр Ханович? — участливо спросила Анечка. Она попыталась поднять его с земли, но он не вставал. Глядел на нее воспаленным взглядом, обещающим мучительную участь.

Но не это ее беспокоило.

Ей показалось, что Егорка ее не простит. А в чем она виновата? Это он виноват перед ней, покинул так надолго. Слабая женщина, разве могла она устоять перед всесильными чудовищами?

За Егором погнались, но с некоторым опозданием. Он пробегал мимо ринга, когда группа преследования только начала формироваться. Рашидов, как на зло отлучившийся по малой нужде, промедлил с распоряжениями, и без его указки, естественно, никто не двинулся с места. Картина, которую он застал (извивающийся на помосте Хакасский, онемевшая толпа), его потрясла, но, наконец опомнясь, он широким взмахом руки послал стаю нукеров следом за беглецом. Адекватно проявил себя только Бока Тучков, мастер перчатки, прыгнувший на преступника прямо с ринга. Метил раздавить его семипудовым туловищем, но промахнулся. Егор в последний момент тормознул, и удалой боксер шмякнулся на асфальт пузом, расплескав вокруг фонтаны черной федулинской грязи.

— Осторожнее, сынок, — посоветовал Егор. — Так ведь ушибиться можно.

Толпа робких обывателей расступалась перед ним, давая дорогу, но Рашидов, наблюдающий за погоней сверху, не сомневался, что поимка мерзавца — вопрос немногих минут. Все оцеплено, день белый — и город его собственный. Куда тут умчишься? Он подошел к Хакасскому, который уже почти сидел, хотя в глазах у него стояли крупные слезы боли. Таким Рашидов его еще не видел, да и не думал когда-нибудь увидеть. Ему стало стыдно за соратника, начальника и друга.

— Что за чудеса, Саня? — спросил он. — Откуда он взялся?

— Ты у нас безопасность или я? — прошамкал Хакасский.

— Может, маньяк? Или передозированный?

— Нет, Рашик, тут что-то похуже… Вот она знает, — пальцем ткнул в Анечку. — Возьми ее к себе. Пусть запоет.

— Я ничего не знаю, — сказала Анечка.

— Ты что, Рашид, охренел совсем? — простонал Хакасский. — Не видишь, врач нужен. Дай быстро врача.

— Не волнуйся, Саня, все сделаем… С ней как можно беседовать? Не возражаешь против первой степени?

— Ломай на части. Сучкой она оказалась.

— Может, сейчас у него самого все узнаем.

— Ты его возьми сперва.

— Куда он денется, Саня?

На лице Хакасского мелькнуло такое выражение, что Рашидов заподозрил в нем, кроме разбитой промежности, еще и умственное недомогание. Это его бесконечно огорчило. Хоть он и знал, что Саню рано или поздно придется давить, как всех прочих, но также знал и то, что без Сани управлять городом ему будет одиноко.

Он поднял голову и окинул взглядом площадь. Погоней руководил «Душегуб» — Лева Грек, но хаотичное движение множества людей мешало разобраться в важных фрагментах. Создавалось впечатление, что мелкие отряды преследователей метались в разные стороны, будто сослепу. Что-то в этом было противоестественное. И где же сам преступник?

Однако Лева-Душегуб не сбился со следа и точно вышел на цель. Повалив наземь груду замешкавшихся федулинских человекоовощей, он вырвался в Марьин переулок, куда устремился беглец. Он увидел фигуру в серой куртке, юркнувшую в проходной двор, и вполне мог достать засранца из своего «магнума-10», бьющего наподобие базуки, но понимал, что Рашидов надеется получить бандюгу живым, чтобы допросить перед тем, как прикончить. Ошибиться в таком важном пункте было опасно даже для командира летучей гвардии, Рашидов таких ошибок попросту не понимал.

Лева-Душегуб прибавил ходу, из проходного двора беглец мог ускользнуть на городскую свалку, где его поймать будет не так легко, даже среди бела дня. Федулинские свалки, а это, можно считать, все окраинные районы, представляли собой немыслимую мешанину: горы всевозможного мусора, самодельные жилые строения, свежие захоронения, известковые дезинфекционные ямы — тут столько укромных мест, что нужного человечка иной раз удавалось извлечь лишь с помощью специально натасканных доберманов. Проще перехватить безумца по пути к пустырю: заминок в оперативной работе Рашидов тоже не терпел.

В арке проходного двора на ровно рысящего Леву-Душегуба (остальные бойцы заметно приотстали) откуда-то сбоку, как из преисподней, прыгнула цыганка в монистах, с растрепанными волосами и в какой-то разноцветной душегрейке. Именно так и было — прыгнула из ниоткуда, вцепилась в рукав, сбила с шага и заблажила в ухо:

— Позолоти ручку, дорогой, судьбу скажу! Позолоти ручку!

Леня на ходу попытался сбросить неожиданную помеху движением плеча, но не тут-то было. Дьяволица словно приклеилась. Откуда? Что такое?!

Пришлось задержаться, чтобы врезать ей в ухо, но и тут вышла смешная несуразность. Два раза махнул и оба раза промазал. Тетка с черными угольями глаз, полудикая — под рукой, рядом, а кулак, словно намыленный, свищет мимо. Лева опешил и встал, как внезапно стреноженный конь. Бойцы мигом сзади нахлынули.

Цыганка сама от него отцепилась, гнусаво заныла:

— Зачем уж сразу драться? Я же по-доброму, по-хорошему. Тебе, родимый, жить осталось три денечка, кровососу, хотела упредить. Не хочешь слушать, беги дальше. Гонись. Мое-то дело сторона.

Умом Лева-Душегуб был не силен, но сердцем чуток, как все убийцы.

— Кто такая, дура? Подохнуть хочешь?

— Говорю же, позолоти ручку, — и улыбнулась ему, как сыночку потерянному. У Левы «магнум» в руке, хотел пальнуть сучке в брюхо — боек заело. Да что же такое творится на белом свете, господа! Оглянулся на братву — те топчутся в недоумении.

— Повяжите гадюку и в приказную, — распорядился Лева и наконец-то помчался дальше. Но были потеряны бесценные секунды.

Вырвался на пустырь, там серой фигуры, разумеется, и в помине нету. Зарылся где-нибудь в кучу говна. Лева страшно, противоестественно выматерился и послал братков за собаками…

На помосте к поверженному Хакасскому вместе с врачом подошел мэр Гека Монастырский, чтобы выразить соболезнование.

— Какой праздник испортили, Александр Ханович, — сказал с кривой ухмылкой. — Только народ начал в раж входить. Обидно, ей-богу!

Хакасский взглянул на него с презрением.

— Уйди отсюда, падаль, — процедил сквозь зубы. — Ровно неделю не попадайся мне на глаза.

— Извините, Александр Ханович, я от чистого сердца. Поймаем — и показательная казнь. А как иначе? Иначе нельзя.

Рашидов взял его под руку, повел вниз, что-то шепча на ухо. Что-то такое, от чего мэр вдруг затрясся, как в дергунчике, и внезапно посинел…

Егор сидел за баранкой темно-синего «рено», на заднем сиденье развалился Мышкин. От мощного спринта (площадь, улица, пустырь, еще две улицы) юноша слегка запыхался, отдыхал в расслабленной позе «медузы». Мышкин его пожурил. Сказал, что из-за его любовного каприза подставилась Роза Васильевна, хотя, конечно, она такая женщина, которую ихними челюстями не разжевать.

— Ну и что? — спросил Мышкин. — Сходил, повидался? Доволен?

— Увы, — вздохнул Егор.

— И что увидел?

— Ее силой взяли. Она меня любит.

— Я не про это.

— А про что?

— Кодлу разглядел? Справишься?

Егор задумался. В ясном стекле перед ним растекались Анечкины глаза, наполненные такой тоской, какой он раньше не видел у людей. Как два гаснущих в ночном костре уголька. Мертвая тоска, запредельная.

— Справлюсь, Харитон Данилович, — сказал он. — Но только под вашим руководством.


Глава 4

К Лене Лопуху заявился гонец от Никодимова и передал необычную просьбу: поехать в Москву, в «Гардиан-отель» и проведать там одного человечка, который якобы имеет к нему, Лопуху, бубновый интерес.

Лопух, разумеется, знал Никодимова и знал, кого он представляет, но по делам никак с ним не пересекался. Никогда. Более того, он по-прежнему работал на Монастырского, но как бы по контракту, не на постоянной основе. То есть он был человеком для разовых поручений при официальном лице, которое вот-вот подведут под монастырь. Может быть, просто выкинут из мэрии на ближайших выборах, а может быть, досрочно пришьют. Посвященные это понимали. Планы тех, что верховодили в городе и произвели в нем чудовищные перемены, были покрыты мраком, но ясно, что Гека Монастырский, в недавнем прошлом блестящий политик с завидным будущим, для них уже перепрел. Следовательно, печать обреченности лежала и на всех его сотрудниках, обслуге, наперсниках и доверенных лицах. На всей тусовке. Лопух давно подготовил себе отходной маневр и только ждал удобного момента, чтобы слинять. Он не предавал Монастырского, напротив, полагал, что сам Гека искупал в Дерьме всех преданных ему людей, когда согнул хребет перед пришельцами. Обиды на босса Лопух не держал, потому что никогда не считал его нормальным мужиком. Властолюбивый позер, козел, самовлюбленный придурок, так ведь других наверху не бывает. Но платят они. И пока не скупятся, он пашет. Обычный расклад.

Иное дело — Никодимов. Миллионер, колдун, тайный властитель федулинских предместий, уцелевший отчасти потому, что ни при каком режиме не лез чрезмерно на глаза. Отсиживался в берлоге. Оттуда клешней цеплял добычу из разных кормушек. Тоже нормально. Время глухое. Умеешь взять — бери, не умеешь, подохни. Или становись в очередь за бесплатным супом, что в представлении Лопуха было хуже, подлее смерти.

Вопрос в том, зачем старику понадобилось протягивать руку помощи стрелку, которого должны пустить в распыл новые хозяева? До сего дня Леня Лопух не предполагал, что тот вообще подозревает о его существовании, хотя, разумеется, сам себе цену знал. В сущности, в этом занюханном городишке, оккупированном иноземцами, он был лучшим чистильщиком и перехватчиком, овладевшим всеми современными приемами технического обеспечения акций.

У гонца Никодимова, невзрачного бомжишки, спросил:

— Когда надо ехать?

Бомж открыл в красноречивой ухмылке пасть без единого зуба. Он не был ни накурен, ни привит. Старик держал обслугу в аккурате, что характеризовало его как рачительного хозяина, ибо требовало больших средств.

— Прямо сейчас и дуй.

— Тот человек уже ждет?

— Чего не знаю, про то говорить не велено. (Чисто федулинский идиотский сленг, Лопух сам владел им в совершенстве. Когда нарвешься на рашидовских громил, иначе с ними не объяснишься.)

— Как зовут человечка?

В ответ бомж назвал номер комнаты в отеле и этаж. Логично.

— Чего хозяину передать? Поедешь?

Лопух ответил красиво:

— Не имею права отказать такому человеку, как Степан Степанович. Пернуть не успеешь — я уже в Москве.

Бомж разинул пасть шире, и Леня углядел, что в глубине все же торчали два-три стертых коричневых резца.

— Тогда привет всем нашим.

— И вашим тоже, — поклонился Лопух.

С полчаса покрутил по городу. Хвоста не было, и сделал он это на всякий случай, по доброй киллерской привычке. Из Федулинска выскочил по малой дороге на своем старом «жигуленке». На выездном посту показал ментам удостоверение с золотым тиснением «Мэрия Федулинска» и с двуглавым орлом с переломанными клювами. И отсюда за ним в угон, кажется, никто не кинулся. Малая дорога вела в деревню Жабино, дальше — тупик. Жабино целиком пустовало уже пять месяцев: часть населения перевезли на Федулинский рудник, стариков в основном усыпили. Из домов пожгли не больше половины. Машину Лопух оставил в одном из уцелевших дворов, загнал под навес для скота, а сам лесом, быстрым шагом, потратив около часу, выбрался к станции Заманиха, где была уже не федулинская территория, пока ничейная. Здесь работала на платформе билетная касса и изредка останавливались электрички. Но у кассирши, пожилой дамы в ватнике, глаза светились подозрительно счастливым огнем. Билет она не продала, сказала, беззаботно смеясь, что старые билеты кончились, а новый образец подвезут не раньше, чем через месяц.

На платформе в полном одиночестве прождал еще часа три, пока неожиданно не притормозил поезд дальнего следования Воркута — Санкт-Петербург. По всем Косвенным признакам выходило, что, хотя территория Заманихи пока ничейная, рука Сани Хакасского сюда уже дотянулась.

В Москву Леня приехал под вечер, в отель добрался около десяти. У входа швейцар в пышной ливрее с характерным припуханием под мышкой поинтересовался его документами. Пришлось сунуть зеленую пятерку. Швейцар отступил: дескать, прошу пожаловать! — тем не менее в лифт вместе с Лопухом сели двое приземистых крепышей, о роде занятий которых не приходилось гадать.

Он подошел к нужному номеру и нажал кнопку обыкновенного, правда, позолоченного, звонка.

Отворил молодой человек, одетый в черные брюки и голубую футболку.

— Вроде я к вам, — сказал Лопух.

— Леонид?

— Ага.

Молодой человек сделал приглашающий жест, и Леня очутился в таких роскошных апартаментах, какие до этого видел только в кино про американскую жизнь.

Хозяин — светлоликий, стройный, с ясной улыбкой — ничем его не поразил, кроме одного: трудно было определить его возраст, можно дать ему шестнадцать лет, двадцать, а можно и сорок. Леня Лопух, достаточно погулявший по свету, прекрасно знал, что это значит.

В гостиной работал телевизор. Передавали новости, и обрыдлые всем уже до тошноты политические деятели уныло обсуждали, как бы слупить с МВФ хотя бы еще один траншик. Который вечер подряд они приходили к печальному выводу, что теперь, вероятнее всего, денег шиш дадут, потому что в правительство проник коммунист. После этого обычно на экран вылезали экономисты, политики, актеры, домашние хозяйки, писатели (тоже шесть-семь человек одних и тех же из года в год) и начинали подвывать дурными голосами: бяда! бяда! бяда!

Леня Лопух политикой не интересовался, но по складу ума привык подмечать многое такое, что ему вовсе было не нужно.

Молодой человек выключил телевизор, указал на кресло — и Леня спокойно уселся, достал пачку «Кэмела» и зажигалку. Хозяин устроился в кресле напротив.

— Меня зовут Егор Жемчужников, — сказал он.

— Очень приятно. — Лопух щелкнул зажигалкой. Ему было не то чтобы скучно, но как-то все безразлично.

На Егора он произвел приятное впечатление: в невысоком, темноглазом пареньке таилась убойная сила, но узнать ее размеры можно лишь на практике.

Улыбаясь, он спросил:

— В лоб хочешь, Леня?

Лопух сразу понял, что парень не шутит. Но не удивился. Затянулся дымком. Сказал вяло:

— Можешь попробовать. Но не потянешь, нет. Предупреждаю.

— Почему так думаешь?

— Ты, видно, в спортзалах накачался, а за мной Афган, Чечня. Я в игрушки не играю. Бью насмерть. Учти.

— Какие там спортзалы, — возразил Егор. — Я два года в горах жил у одного деда. Хороший дед. Учитель… Ладно, проехали, извини. Выпить хочешь?

— Не пью.

— А вот куришь.

— Да, курю.

Лопуху не нравился улыбчивый паханок: он пока не видел смысла в их совместном пребывании в номере.

— Ты мне нужен, Леня, — сказал Егор.

— Слушаю тебя.

Егор ногой выудил откуда-то из-под кресла спортивную сумку, нагнулся, достал пластиковый пакет и положил его на столик перед Лопухом. Сквозь прозрачную обертку зеленели пачки долларов, перехваченные банковскими лентами.

— Тут пятьдесят тысяч. Это задаток.

Лопух почувствовал, как зачесалось между лопатками. Такого гонорара (задаток!) ему еще никто никогда не предлагал. Но, в сущности, на деньги ему было наплевать. Хорошо хоть, что пошел нормальный разговор.

— Что нужно сделать?

— Много чего. Сначала хочу услышать твое согласие. Принципиальное.

— Согласие — на что?

— Я тебя, Леня, покупаю целиком. Со всем, что в тебе есть, — с мозгами, с душой и с пистолетом. Да или нет?

— Что обо мне знаешь?

— Очень много: ты братьев не продаешь.

— Кто сказал?

— Никодимов Степан Степанович.

Лопух постепенно начал приходить в изумление, а такое с ним на воле случилось впервые. Изумление было связано не с самим разговором, довольно туманным, а с диковинным ощущением, что голубоглазый богачок, с виду такой простецкий, на самом деле превосходит его во всем — и в силе, и в хватке, и в хитрости, и в стрельбе по мишеням. Но не только… Превосходит еще в чем-то, что выше слов и разумения. Сознавать это было горько. Лопух не думал, что такие люди водятся на свете. После того, как оторвали ноги морпеху, сержанту Фомину, он считал, что один остался, могучий и неусмиренный. То есть крепышей, конечно, хватало — и крутых и всяких, — но в каждом, как в бычарах Рашидова, внутри, если пощупать, хлюпала жижа, а этот был сух, как хворост. От его веселых глаз хотелось заслониться рукой.

— Что ты задумал?

— Отберем город обратно у этих ублюдков, Леня. Я уже Хакасского предупредил.

— Так это тебя на пустыре ищут?

— До сих пор?

Лопух не ответил. Он вдруг неожиданно для себя проникся любовью к этому чудному безвозрастному пареньку, упакованному в доллары, как в листья, и это чувство — любовь — пришло к нему точно так же, как долетает меткая пуля.

— Я жду, — напомнил Егор. — Ты со мной или нет? Деньжищ у меня куча — не прогадаешь.

— Не справимся. — Он соврал, уже верил, что справятся, но хотел услышать аргументы. И услышал.

— Брось, Леня. Ты же знаешь, они все рыхлые. Они сами лопнут от жира, только времени много пройдет. Давай ближе к делу. Первое, нужен лидер, народный вождь. Кого предлагаешь?

Лопух сразу ухватил его мысль, ответил:

— Ларионова Фому Гавриловича.

— Кто такой?

Лопух, посасывая вторую сигарету, рассказал про Ларионова все, что знал. Егор остался удовлетворен.

— Скажи, Леня, город весь очумел или?..

— Полагаю, около трети невменяемые. Остальные попутчики. Прививка не сразу меняет нутро. Месяц-полтора проходит… После бывает откат…

Еще около часа они проговорили в полном согласии. За это время перемена, случившаяся с Лопухом, завершилась. Он готов был подчиняться беспрекословно, как когда-то подчинялся майору Шмелеву на Кандагаре, вечная ему память, и чувствовал сладкое трепетание ноздрей от вновь обретенной готовности к подчинению — не человеку, а чему-то высшему, несказанному, что нес в себе этот человек. Всю информацию, которую накопил на службе в мэрии выложил, как на духу. Долго обсуждали фигуру доктора Шульца-Степанкова, федулинского кудесника. Его Леня Лопух знал тоже хорошо: Генрих Узимович иной раз заглядывал к Монастырскому пропустить рюмочку анисовой настойки. Им было о чем поговорить — оба интеллигенты с творческой жилкой, каких в Федулинске немного. Доктора два года назад Хакасский выписал из Мюнхена, это действительно отменный специалист-психиатр. Он возглавил службу химического воздействия на федулинское поголовье и добился блестящих результатов. Хакасский, кроме того что платил ему бешеные гонорары, спроворил через своих московских дружков (совершенно официально, президентский указ) орден Андрея Первозванного и наградил им ученого помощника аккурат на католическую Пасху, чем самолюбивый немец остался очень доволен, хотя виду не подал, а орден вскоре презентовал своей юной любовнице Наташе, модельерше из салона мод «Карден а-ля Петрищев». С тех пор, демонстрируя вечерние туалеты, Наташа обязательно цепляла на грудь сверкающую безделушку.

— Ему около шестидесяти, — закончил рассказ Лопух. — Договориться с ним можно, все зависит от суммы.

Когда обо всем вчерне условились, Егор сказал:

— Есть просьбишка личная. Мне сейчас в город соваться не след, а там у меня невеста осталась. У Хакасского в наложницах.

Лопух сразу сник, хотя до этого был в приподнятом состоянии духа и выкурил полпачки сигарет, дневную норму.

— Огорчу тебя, Егор.

— Ну?

— Она в приказной у рашидовских подмастерьев. Может, уже на дыбе. У них это быстро. То есть вряд ли живая.

— Ничего, — бодро ответил Егор. — Заберешь мертвую. Сумеешь?

В первый раз увидел Лопух, как жутко, будто взорвались, вспыхнули чернотой зрачки Егора. Плеснулся из глаз кипяток и тут же иссяк. Но этого хватило, чтобы у видавшего виды Лопуха вдруг по-детски затомилось сердце.

— Можно выкупить, — сказал он. — Можно отбить. Даже не знаю, как лучше.

Егор вторично согнулся над спортивной сумкой и положил еще один пакет с долларами на стол, точно такой же, как первый.

— Вот, пожалуйста, на накладные расходы. Башлей не жалей. Поторопись, Леня. У меня она одна на свете из родни.


Глава 5

Ларионов Фома Гаврилович — уникальная личность. Его организм самостоятельно перебарывал отраву. Причем это не зависело от дозы. На нем ставили разные опыты: Шульц-Степанков лично заинтересовался федулинским феноменом. Специальную группу собрал для проведения всестороннего обследования. На Фоме испробовали все препараты в самых разнообразных сочетаниях, вводили во сне и в состоянии бодрствования, снимали энцефалограмму, подключали датчики, сажали в барокамеру — физиологические процессы протекали в Ларионове абсолютно по тем же схемам, как у остальных теплокровных, но результаты поражали. Точнее, один-единственный результат: при любом варианте Фома Гаврилович после инъекции (смертельной дозы избегали) находился под кайфом всегда ровно три минуты. Затем счастливое выражение идиота, словно маска из тонкой резины, сползало с его лица, и обнаруживались все те же дремучие черты угрюмого русского дебила. Разумеется, Шульцу-Степанкову не терпелось углубить эксперимент, довести до логического завершения, но он себя сдерживал: мечтал при оказии доставить Фому в Мюнхен и выступить там на кафедре психиатрии с сенсационным докладом, который наконец-то принесет ему славу. Таким образом он рассчитывал расквитаться по гамбургскому счету со своими давними обидчиками и завистниками. Именно поэтому — в Мюнхен, и никуда больше. А уж дальше как Бог даст.

Ларионов родом из федулинских спецов-оборонщиков. Когда-то его работы по тонким излучениям выдвигались на Нобелевскую премию, его имя в определенных кругах, без преувеличения, звучало не менее гордо, чем сегодня гуляет по стране прославленное имя Бориса Абрамовича. За участие в разработке первых спутниковых систем он стал лауреатом Ленинской премии, что, по совковым понятиям, было чуть ли не высшей мерой поощрения. На ту пору у него была семья: жена, теща и двое сыновей, — и он жил припеваючи. Участок в шесть соток, щитовой домик, машина «волга» и четырехкомнатная квартира в престижном доме улучшенной чешской планировки — такого успеха в материальном отношении мало кто в Федулинске добивался. С наступлением свобод и рынка благополучие Ларионова рухнуло в одночасье. Так уж видно на роду ему было написано, иначе не объяснишь. Несчастья посыпались, как труха из мешка. Первой подкачала теща, не старая еще, очень культурная семидесятилетняя женщина. Смотрела как-то по телевизору «Вести», еще те, старые, вовсе не страшные по сравнению с нынешними, как «Белоснежка и семь гномов» по сравнению с «Терминатором», но все равно чего-то испугалась, кажется, в первый раз показывали Ленина в срамном виде — вот и инсульт. Следом, буквально через месяц, второй — и айда на загородные угодья.

Потом как-то враз пристрастились к наркотикам оба сына, десятиклассник и студент, и проклятым июньским вечером девяносто шестого года, обкурившись травкой, натурально сгорели, подожгли себя вместе с дачным домиком. Оба были умницы, затейники, интеллектуалы, оба в отца, но приверженцы новых сакральных идей: по одной из версий, они не собирались гореть, а воспроизводили один из старинных языческих обрядов поклонения огню… Дольше всех держалась супруга ученого Аглая Самойловна, сорокалетняя женщина изумительной внешности, один в один Элизабет Тейлор, ее так со школы и прозвали Лизкой: она бы вообще никуда не делась, приросшая к мужу сердцем, как репей, но, на беду, приглянулась одному из абреков Алихман-бека (это было в его правление), в нежной дружбе ему отказала, и пришлось гордому горцу изнасиловать ее прямо в подъезде, причем сделал он это не один, а с двумя кунаками, тоже приезжими. После этого в голове Аглаи Самойловны что-то опасно поломалось, она удалилась от мужа, не внимала его уверениям в прежних чувствах — и постепенно, шаг за шагом, вовсе исчезла, хотя не умерла, где-то мыкалась по Федулинску из угла в угол. Иногда Фома Гаврилович натыкался на нее в собственной опустевшей квартире, но они уже плохо друг дружку узнавали, да и говорить им стало не о чем. Разве что сесть рядышком да поплакать. Но Ларионов был не из плаксивых.

Рыночный капитализм с лицом рыжего Толяна он возненавидел люто. И не только потому, что закрыли институт, а всю русскую науку взорвали, будто кучу мусора на свалке. Он новое рыночное счастье не принял биологически, как волк не принимает клетку. Сперва год за годом копил злобу, а потом вышел в одиночку на борьбу с режимом. Пикетировал мэрию, нацепив на себя какой-нибудь скомороший, антиправительственный лозунг, митинговал на рынке и просто на улицах, выкидывал и похлеще коленца. Из уважения к его прошлому и к возрасту — шестьдесят пять лет — его забавные выходки власти терпели, не обращали внимания на безвредного дурака, но только до тех пор, пока в город не явился Хакасский.

Александру Хановичу старый пердун не понравился с первой встречи. Ехали они с Рашидовым дозором, заодно обкатывали новый джип-»Каньон» (к джипам любых марок Рашидов, как восточный человек, был неравнодушен) и увидели на углу возле универмага тощего, длинного, пожилого человека с безобидным плакатом на груди: «Янки, убирайтесь домой!» Со своей вытянутой гусиной шеей, с хмурым лицом, в котором светилось потешное высокомерие безумца, в утлом, старинного покроя пальтеце, этот человек по-своему был очень живописен. Реликт эпохи. Хакасский думал, что подобную нечисть еще до него, при Алихман-беке, из города повывели.

— Кто такой? — спросил у Рашидова.

— Красно-коричневый ублюдок, — исчерпывающе доложил начальник безопасности. — Кличка «Лауреат». Давно тут стоит. Мы не трогаем.

— Почему?

— Шульц просил. Говорит, ценный экспонат.

Хакасский заинтересовался, позвонил из машины Генриху Узимовичу, и тот рассказал все подробности. Не утаил и своей задумки вывезти феноменального аборигена для демонстрации в Мюнхен. Хакасский заинтересовался еще больше: он тоже не встречал человека, которого не брала бы дурь. Химия выше человека, она им управляет, а не наоборот. Будучи философом материалистической школы, в мистические явления Хакасский не верил. Если то, что говорил Шульц, правда, а это не могло быть иным, потому что доктор по своей немецкой природе был лишен способности ко лжи, отличающей, кстати, человека от животного, — если это правда, то у нее должны быть какие-то нормальные, естественные объяснения. В этом немец с ним согласился. Но добавил, что так и не смог установить, каким образом организм старика перерабатывает огромные дозы отравы, да еще за столь короткий промежуток времени — несколько минут. Впрочем, опыт продолжается. На следующей неделе на федулинскую базу поступит новый сырец, разработанный на основе ЛСД и героина с добавлением семенных вытяжек…

Хакасский не дослушал, вылез из машины и подошел к пикетчику. Вблизи Ларионов производил двойственное впечатление: то ли давно умершего неандертальца, то ли, напротив, вечного скитальца, отринутого смертью. Хакасский заговорил с ним приветливо, как всегда говорил с людьми, еще не подозревая о психологической особенности бывшего оборонщика. Особенность заключалась в том, что первую фразу Фома Гаврилович, по обыкновению, произносил любезно, почтительно, а дальше сразу начинал хамить. Такая манера общения не зависела от того, кто был его собеседником.

— Добрый день, дорогой коллега, — поздоровался Александр Ханович. — Знаете ли, я разделяю ваши идеи. Американцы нам действительно здесь ни к чему. Да их вроде и нету. Где вы их видели в Федулинске?

— Добрый день, — отозвался Ларионов, изобразив что-то, отдаленно напоминающее улыбку. — Сегодня нет, завтра будут. А почему вы обратились ко мне, как к коллеге. Вы кто?

— Саша Хакасский, с вашего позволения. Так, проезжал мимо, подошел выразить уважение… Насчет коллеги… Видите ли, когда-то я тоже занимался наукой. Правда, не электроникой, более абстрактными, так сказать, материалами.

— Гусь свинье не коллега, — раздалось в ответ циничное. Хакасский опешил.

— Простите?

— Вижу, вижу, чего тебе надо. У меня этого нету. Проваливай подобру-поздорову.

— Мне ничего не надо, уверяю вас. С чисто дружескими намерениями, много о вас наслышан. Я…

— Резинка от х… — издевательски перебил Ларионов, перекосившись в злобной гримасе. Столь стремительный, немотивированный переход от нормального тона к площадной брани изумил Хакасского.

— Не могу понять, чем вызвана ваша агрессивность, — искренне сказал он. — Разве я чем-то вас обидел?

Смягчившись, Ларионов объяснил:

— Обидеть ты меня не можешь. Сперва шерсть сбрей.

Хакасский заподозрил в старце шизофрению в начальной стадии. Видимо, все первобытные умственные силы этого бедолаги ушли на переработку инъекций.

— Очень жаль, господин Лауреат. Хотелось познакомиться, сойтись накоротке. Возможно, у нас нашлись бы какие-то духовные точки соприкосновения. У вас славное прошлое, у меня великолепное будущее. Иногда это объединяет людей.

— Будущего у тебя вообще нет, — уверил пикетчик. — Зря надеешься. Башмаков не сносишь, как очутишься в яме. Глубокую яму придется рыть, чтобы вони не было. От вас, фертов, не только при жизни, после смерти вони в избытке.

Огорченный, Хакасский вернулся в джип.

— Чокнутый, — сказал Рашидову, — но поучить надо. Туман от него ядовитый. На молодежь может повлиять, на незрелые умы.

Вечером прямо с пикета Ларионова отволокли в приказную избу… С тех пор его избивали ежемесячно и еще дополнительно по красным праздникам, но ни разу до смерти. Просьба Шульца-Степанкова была для Хакасского свята. Немец дорого ему обходился, не стоило трепать ему нервы по мелочам.

Увечий, конечно, нанесли Ларионову много, со временем он превратился в тугие узлы стонущей, истерзанной, вечно ноющей плоти: выбитые зубы, поломанные ребра, отбитые почки и печень, выдавленный глаз и еще всякое такое, от чего душа томилась без улыбки. Обыкновенно после очередной экзекуции Фома Гаврилович с неделю отлеживался в своей квартире, а потом опять выползал в пикет либо на самодеятельный митинг.

Дома его выхаживала добросердечная соседка Тамара Юрьевна, в прошлом учительница музыки, а нынче пенсионерка, но без пенсии. Новый российский обычай — не давать старикам средств к существованию — в Федулинске выдерживался особенно строго. Здесь пенсию не платили никому и никогда. Зато каждый пенсионер имел право в первых числах месяца зайти на почту и расписаться в ведомости, как если бы он деньги получил. Старикам нравилась эта процедура, напоминающая о чем-то заветном, а властям было легче контролировать темпы убывания пожилого сословия.

Тамара Юрьевна, женщина с религиозным настроением, на почту не ходила, вообще за последний год редко покидала квартиру (разве что по вечерам, пять-десять минут, на прогулку), чтобы избежать прививок. Ларионова лечила по старинке — припарками, горчичниками, банками и водкой. У него был очень высокий порог выживаемости, онаобъясняла это покровительством Господним. Кости у него срастались быстро, как у юноши, хотя иногда криво, и после каждой профилактики словно обновлялась кровь: прояснялось зрение, выравнивалось давление. У них с Тамарой Юрьевной, пока он лежал в недвижимости, случались разговоры — и все по одной и той же причине. Женщина его жалела, уговаривала отступиться, не лезть на рожон. Она полагала, что сопротивление ворогу в том виде, как его оказывает Ларионов, может привести только к худшему. Одолеть супостата легче извечным оружием православных — молитвой и терпением. Ларионов привычно ей хамил:

— Заткнись, дурища старая! Молитвой говоришь? Так иди и попроси у своего Боженьки, чтобы он тебе умишка подкинул.

— Я не безумная, — скромно возражала бывшая учительница. — Как раз некоторые другие люди похожи на ненормальных, когда из рогатки целят в слона.

— Это кто слон? Они, что ли?

— Они, Фома Гаврилович, не слон. Они — дьяволово семя. И вы это не хуже меня знаете.

— Ничего, дай срок, и дьяволу обломаем рога.

— Небось плакатиком зашибете? — потупясь, язвила учительница.

— «В начале было Слово, — напоминал ей Ларионов. — И Слово было у Бога».

— Точно так, — подхватывала женщина. — Не наше скудное слово, а Божье. Тут есть некоторая разница, Фома Гаврилович.

— Из-за таких, как ты, из-за терпеливеньких, ущербненьких, — убежденно вещал богоборец, — они торжествуют и будут торжествовать. Про вас сказано: палачу веревку намылите, чтобы сподручней вас вешать было.

— Может быть, Фома Гаврилович, может быть. Иногда надо намылить. Бывает, палачу горше приходится, чем жертве. На нем печать Каинова, с ней жить невыносимо. Об этом не забывайте.

— Уйди, — просил Ларионов. — Прошу, оставь меня в покое. Видеть тебя больше не могу. Ступай к образам, помяни восемь миллионов убиенных только в этом году. Ханжа проклятая.

— Откуда счет, батюшка?

— Да уж не из твоего, конечно, кошелька…

Насчет того, что всякое прямое сопротивление превосходящей дьявольской силе бесполезно, Тамара Юрьевна все же немного ошибалась. Федулинский народец, естественно, обходил Ларионова стороной, как прокаженного, но слушал внимательно. Его иносказательные, страстные проклятия многим были внятны: все же русский городок, хотя и оставленный провидением. Службы Рашидова доносили, что вокруг тех мест, где обыкновенно манифестует Лауреат, собирается все больше людей самого разного возраста и социального положения. Конечно, ни у кого не хватало смелости подойти к оратору открыто, но вроде случайно люди задерживались на противоположной стороне улицы, делали вид, что переобуваются, читают газету (в Федулинск доходил из прогрессивных изданий только «Московский комсомолец», остальная пресса была местного разлива), разглядывают товары в витрине, пьют пиво, собирают пустые бутылки — но все это была маскировка. От зачуханной, опухшей от голода домохозяйки до изнуренного, похожего на призрак алкаша все сходились именно поглазеть на оборзевшего Ларионова и послушать хотя бы краем уха его бредовые речи. Некоторые ждали часами, пока Ларионов, изломанный и окровавленный, в бинтах и примочках, накапливал силы и открывал рот. Раз от разу его выступления становились все короче, но образнее. Иногда он после долгого молчания грозно изрекал всего лишь одну фразу: «Изыди, сатана!» — и хлопался в обморок. В другой раз ему удавалось произнести целую речугу, в чем он набрался такого опыта и мастерства, что каждое его слово, независимо от смысла, обычно туманного, взрывалось, словно маленькая яркая петарда в глухой ночи. «Или мы их, или они нас! — гремел он, раздуваясь печеночной синью. — «Титаник» утонул, а мы еще плывем. Братья и сестры, беритесь за оружие, цельтесь циклопу в глаз. Никто не даст нам избавления, ни царь, ни Бог и ни герой! Тебя, твой трон я ненавижу! Мир хижинам, война дворцам! Карфаген должен быть разрушен. Ни минуты покоя ублюдку! Россия велика, Федулинск ее общая могила. Не сдавайтесь, мужики!» — и прочая чушь в том же духе.

На слушателей его шизоидные восклицания действовали магически: некоторые плакали, роняли наземь бутылки, молодые парочки начинали заниматься любовью прямо на тротуаре, что, кстати, было и так широко распространено и поощрялось властями. Время от времени из постоянного контингента поклонников нового мессии рашидовские гвардейцы выборочно уволакивали в приказную избу двух-трех человек для проверки на вменяемость. С ними, как правило, все оказывалось в порядке: привитые, накуренные, счастливые. Когда их били, привычно покрякивали, как любой законопослушный федулинец, ставящий превыше всего общечеловеческие ценности.

Хакасский отслеживал всю эту историю, она его забавляла, ничего угрожающего он в ней по-прежнему не видел. В еженедельном письменном отчете шефу И. В. Куприянову в Москву он определил непонятную тягу федулинцев к полоумному уличному оратору как «теневой синдром сумеречного сознания». «Советский человек, — писал он, — как и всякий русский, будучи неполноценным от природы, руководствуется в своем поведении скорее инстинктом, чем рассудком. Его очаровывает запретный плод. Система семьдесят лет выдавливала из него интеллект, но не лишила любопытства. Прихожу к мысли, уважаемый Илларион Всеволодович, что все эти несчастные существа, прильнувшие к безумцу, суть те же самые дорогие вам когда-то диссиденты, только с обратным знаком. Как прежде они тайком на своих вонючих кухоньках, трясясь от страха, внимали «вражеским голосам», так теперь с птичьим восторгом очаровываются трелями уличного «бунтаря-провокатора». Наблюдать за ними — одно удовольствие, честное слово. Хитрят, изворачиваются, мордашки у всех остренькие, напуганные… Страшно подумать, что еще несколько лет назад в руках у этих, с позволения сказать, человеков было оружие, которым они могли вдребезги разнести всю планету…»

От шефа не последовало никаких указаний, и поэтому все катилось прежним чередом: Ларионов митинговал, призывал к расправе неизвестно над кем, а вокруг него постепенно складывалось ядро некоей секты, все члены которой жили ожиданием тоже неизвестно чего. На глазах рождался новый миф о герое, который страдает за других. Юркие старушки, семеня мимо, невзначай роняли возле митингующего то сладкий пирожок, то печеное яичко; солидные мужики, привитые до изумления, вдруг будто на мгновение протрезвлялись и бесстрашно угощали его табачком. Из постоянных, из тех, что неотступно следовали за ним, составились небольшие группы, у каждой был свой лидер и своя задача. Одни помогали Ларионову подняться на ноги, когда он терял сознание, другие предупреждали о приближении гвардейцев-омоновцев, третьи записывали его выступления, размножали и вывешивали на стендах. Некоторые осмелели до того, что позволяли себе освистывать (правда, издали) стражников, когда Ларионова уводили на очередной правеж.

Естественно, пошли гулять по городу разные байки. Самая забавная была такая, что Ларионов на самом деле никакой не Ларионов, хотя и схож обличьем со знаменитым ученым. Тот Ларионов якобы сгорел на даче вместе со своими детями, а этот, нынешний, не кто иной, как внук Иосифа Виссарионовича от его дочери Светланы. Долгое время он скрывался от органов, при Хрущеве за его голову объявили награду в сто тысяч долларов, и его переправили в Америку к матушке, чтобы спасти от неминучей казни. И вот теперь он вернулся и открылся в Федулинске, потому что здесь народ терпит намного тяжелее, чем в иных местах. Якобы великий дед передал своему любимому тайному внуку свою мощь и весь ум, и если на ближайших выборах молодого Сталина назначат мэром вместо ворюги Монастырского, то всем бедам сразу придет конец.

Эту нелепицу Хакасский по факсу переслал в Москву, надеясь, что Куприянов по достоинству оценит юмор ситуации. Прокомментировал так: «…как видите, уважаемый Илларион Всеволодович, предела деградации так называемых «руссиян» не существует…»

…Однажды проснулся среди ночи, в ногах сидела Аглая Самойловна с таким просветленным, чистым, почти юным лицом, что глазам своим не поверил.

— Знаю, что ты задумал, милый, — проворковала звучным, тоже из прежней жизни голосом.

— Что, дорогая?

— Сыновей не спас, меня не спас, хочешь город спасти. Но это же глупо.

— Почему глупо, Аглаюшка?

— Над тобой все смеются, над старым дурнем. Эти плакатики и все остальное… Бред сивой кобылы. Кому это нужно? Опомнись, Фома. У меня сердце разрывается. Кажется, ничего от него не осталось, а больно. Так больно, Фома!

Ларионов взял ее ладошку, мягкую, теплую, родную.

— Не смеются, нет, неправда. Не понимают, да. Но не смеются. Уже никто ни над чем не смеется, Аглаюшка, в том-то и беда. Ржут иногда, но это — иное.

— Тогда объясни, зачем тебе это? Кого хочешь одолеть?

Вопрос был непростой, Ларионов много размышлял на эту тему.

— Видишь ли, малышка, не кого, а что. Рано или поздно придется одолеть нечто в нас самих — вязкое, родовое. Это тяжело, об этом не хочется думать, но придется. Иначе превратимся в пыль истории. Не Федулинск, вся страна, нация. Болезнь не в хакасских и не в алихманах с рашидовыми, она в нас самих.

— Как же называется эта болезнь?

— У нее нет названия. Духовный склероз, инерция мышления, некромания, лень, апатия, склонность к созерцанию, заторможенность реакции на зло — все вместе и многое другое, то есть все национальные особенности, которые вдруг превратили нас в легкую добычу. Надо напрячься, сбросить с себя одурь вековой спячки, но как это сделать, я сам не знаю.

Аглая Самойловна придвинулась ближе, он ощутил запах ландышей — ее запах.

— Твои обычные умствования, милый, за ними — пустота. Вековая спячка, духовный склероз, болезнь нации — красиво, наверное. Но когда эти ублюдки изнасиловали меня в подъезде, ты пальцем не шевельнул, чтобы с ними рассчитаться.

— Прости, Аглаюшка, прости… Мы были интеллигентными людьми и не ожидали прихода зверя. Когда он пришел, мы оказались не готовы к встрече с ним. Мы и сейчас полны иллюзий. Надеемся, зверь сам отступит, нажрется и уйдет. Так бывает с волками, с тиграми, но этот зверь сам по себе не уйдет. Я это понял давно…

— И взялся за плакатики?

— Плакатики — хитрость, маневр. У каждого звонаря свой колокол. Я же вижу, как люди меняются, прозревают…

— Ага, сперва смеялись, теперь жалеют. Посмотри, на тебе живого места нет. Нищие старушки несут яички, молоко. Стыд-то какой, Фома! До чего докатился.

— Оставайся со мной, будешь поправлять.

Аглая Самойловна погладила его серую щеку. Он не шевельнулся.

— Не бреешься. Раньше всегда брился.

Ее глаза блестели чудным светом, душевный кризис миновал. Это было чудо. Она выжила, потеряв двух сыновей. Покуролесила, попила водочки, но выжила. Про себя он такого сказать не мог. Кроме жены, у него изнасиловали душу и заодно отобрали любимое дело, в котором был смысл его существования. Это чересчур. Он не надеялся, что успеет очухаться до конца отпущенного ему на земле срока. Плакатики! Если бы она знала, что значат для него эти плакатики. В них вместилось все, что раньше с трудом укладывалось на стеллажах огромных библиотек. Узенькая щелочка, через которую он мог дышать.

— Останешься, Аглая?

Она наклонилась, прикоснулась губами к его шершавым, искусанным губам. Они оба боялись этого поцелуя, но ничего худого не случилось. Слезы у нее потекли, но это естественно. Всякая женщина плачет, целуя покойника.

— Хочешь водки? — спросил он. — У меня есть бутылка.

— Я больше не пью, — ответила она.


Леня Лопух подошел к казарме, где квартировались гвардейцы Рашидова, — пятиэтажному приземистому зданию бывшего исполкома, — и попросил у дежурного вызвать Мишу Гринева по кличке «Говноед». Миша был его человеком, то есть раньше работал с ним у Монастырского, потом его сманили в гвардейский отрад на более высокий кошт. В отраде он не прижился, разве что заполучил вот эту не очень приятную кликуху. Говна он никогда не ел, но за столом, действительно, был жаден до чрезвычайности, что объяснялось его чудовищными, богатырскими статями. Зато ум у Миши был маленький, как древесный жучок. С прежним командиром он не порывал душевной связи и иногда поставлял ему важную информацию. Правда, не бесплатно. Прожорливость и алчность — вот, пожалуй, два свойства Мишиной натуры, которые причиняли ему массу неудобств.

Миша спустился вниз в гвардейской униформе — точная копия омоновской, но со специальными эмблемами: погончики с куцыми золотыми эполетами и вшитая в воротник, с торчащей наружу головкой, тоже золотая змейка — знак касты чистильщиков. Увидев командира, Говноед обрадовался, как дитя, потому что не было случая, чтобы при встрече Лопух не покормил его на халяву. Он подошел к командиру и погладил его по спине ладонью-лопатой.

— Лё-ёнчик! — прогудел с нежностью. — Не забыл старика Михрютыча.

Леня вывел добродушного бычару на улицу. Город давно спал: кое-где светились, как кошачьи глаза, редкие фонари, да изредка взрывали тишину вопли запоздалых прохожих, нарвавшихся на патруль. По Федулинску в темень лучше не ходить, если у тебя нет сильного документа. Гвардейцы Рашидова лютовали просто от скуки, и их можно понять. Жизнь сытая, а развлечений никаких, кроме мордобоя да баб.

Напротив казармы в двухэтажном доме располагался ночной клуб «Утеха», где была вполне приличная кухня, а также культурная обстановка, располагающая к отдыху:

игральные автоматы, девочки, ну и, естественно, у бармена «дури» сколько хочешь и на любой вкус. Туда они и отправились.

Народу в заведении в этот час было мало, его никогда здесь много не бывало: обыватель сюда не совался. Пять-шесть парней из отрада поддержки (тоже служба Рашидова) отмечали какое-то событие за длинным, накрытым цветастой скатертью столом, но веселье у них, похоже, шло туго. Скучные лица, редкое лошадиное ржание. Трое девчушек сидели возле музыкального аппарата, нахохлившись, как куры на насесте. Явно надеялись, что бойцы позовут их за стол, но те почему-то медлили. Репутация у здешних ночных бабочек неважная — триппер, сифилис, вич-инфекция, а то и похуже чего. Никого ведь не загонишь добровольно на медосмотр, лишние траты, хотя как раз в эти дни шел месячник борьбы с венерическими заболеваниями. В минувшее воскресенье на площади публично сожгли двух совсем юных сифилитичек (кстати, залетных, из Нижнего Новгорода), но общую атмосферу это не оздоровило. Федулинские профессионалки, беспечные, как синички, предпочитали красивую смерть на костре дорогим, а главное, бесполезным уколам.

Говноед помахал рукой пирующему столу, и оттуда донеслись приветственные возгласы: прекрасно, когда все свои. Девочки на шестках, приметив новых гостей, с надеждой потянулись к ним худыми грудками, но Говноед, чтобы зря не волновать, показал им огромный кукиш. Уселись за занавеской, и тут же подлетел официант Гришаня, тоже свой до слез. Год назад Гришаня еще чисел в личной охране Рашидова, но в пьяной драке ему ломили череп, сломали правую руку и отбили почки, после чего медкомиссия признала его негодным к оперативной работе. Вот он с горя и подался в официанты, тем лее вся братва радом, через дорогу. — Что, Мишаня, — обратился он к Говноеду, — будешь жрать или токо водочки?

— Когда это я пил токо водочку? — удивился Говноед. — Ты что, братишка, обидеть хочешь?

— Значит, как обычно?

Говноед вопросительно взглянул на Леню Лопуха, тот кивнул.

— Давай как обычно, неси!

— А вам, Леонид Андреевич? Есть пикантный напиток, вчера получили из Конго. Настойка на ведьмином корешке. Осмелюсь порекомендовать. Бьет как из пушки. На закуску идет соленый груздь, больше ничего.

— Кофе, — сказал Лопух. — И пачку «Кэмела». Только не питерского.

— Питерского не держим, — ухмыльнулся Гришаня. Как только остались одни, Лопух сказал:

— Буду, Миша, говорить откровенно, потому что ты честный, порядочный и добрый человек. Я всегда это ценил, а вот твои нынешние соратнички вряд ли оценят.

— К бабке не ходи, — отозвался Мишаня на федулинском сленге. — Суки порченые. Говноедом прозвали. Какой я им Говноед? Кушать всегда хочу, так это организм требует. Против него не попрешь. В глаза не говорят, за спиной дразнят. Козлы вонючие.

— Знаю, Миша, все знаю. Служба у тебя нелегкая, но скоро, даст Бог, переменится к лучшему… Надо только одно маленькое дельце сегодня обтяпать.

— Для тебя командир? Да токо скажи — кого?

Понизив голос до шепота, Лопух поинтересовался, что там происходит с этой девкой Хакасского, с Анькой из больницы, которую прямо с площади уволокли в приказ. Говноед мог не знать про нее, это было бы плохо, но он знал. Глаза у него округлились, словно увидел за спиной у Лопуха тень отца Гамлета.

— Глубоко копаешь, командир.

— Оплата соответственная. Крупный человек в доле.

Говноед был глуп во всем, что выходило за рамки оперативно-следственной работы, но в этой области был сведущ, смекалист и решителен.

— Чего он хочет, твой крупняк?

— Она живая?

— Живая, но в облаках.

— На игле?

— На игле и на вертеле. — Говноед по-детски заулыбался, представив, как славно развлекаются с пухленькой девчушкой парни из приказа. Вот уж у кого не жизнь, а малина. Риску никакого, зато удовольствия всегда полные штаны.

— Забрать ее сможем? Башли есть.

Говноед не ответил: в этот момент подоспел Гришаня с заказом. В полуведерной кастрюле дымилось тушеное мясо с картошкой, сверху густо присыпанное зеленым лучком. К изысканному блюду официант подал большую деревянную ложку палехской работы и буханку черняги. Тарелки Говноеду не требовалось, он душевно расслаблялся, только когда кушал прямо из кастрюли либо со сковороды.

Установив кастрюлю на железную подставку, Гришаня ловко выхватил из-под фартука бутылку «Столичной». Любимый сорт водки неприхотливого Мишани.

— Приятного вам аппетита, — поклонился Гришаня, чрезвычайно довольный своими манерами. — Вам, Леонид Андреевич, скоро будет кофе. Я еще на свой риск заказал миндальных пирожных. Наисвежайшие.

— Спасибо, — сказал Лопух.

Теперь некоторое время обращаться к Мишане было бесполезно. Запах и вкус горячего мяса, как и аромат ледяной водки, действовали на него завораживающе. Пировальщики разом обернулись к их столу, и две пигалицы от стойки бара подтянулись поближе, спрыгнули со стульев, чтобы полюбоваться, как Мишаня управляется с ужином. На всю кастрюлю он затратил десять минут. Потом раскрутил бутылку водки и мощной струей, как из шланга, слил в открытую пасть. Радостно рыгнул, отдышался, взглянул на Лопуха затуманившимися очами.

— Хорошо-то как, Лёнчик! Спасибо Борису Николаевичу за нашу счастливую молодость.

— Это верно, — согласился Лопух. — Ему за все спасибо.

Гришаня принес кофе, а перед Говноедом поставил большую кружку его любимого жигулевского пива. Вернулись к Анечке. Разомлевший Говноед сонно уточнил:

— А скоко он за девку даст, твой крупняк? Учитывая, чья она.

— Пятерик отвалит, не глядя.

— Пять кусков? Зеленью?

— Мало?

— Пойми, Лёнчик, если я засвечусь, придется уходить из города. А куда? Опять же служба.

— В Москве отсидишься. Адрес дам. О работе тоже не беспокойся. Такие специалисты, как ты, повсюду требуются. О чем говорить. Бандит и мент — самые престижные профессии.

— Там сегодня Джека дежурит вместе с Янтарем. В принципе, они меня уважают.

— Только двое? — удивился Лопух.

— Дак чего сторожить? И от кого?

— Тоже верно.

Говноед смачно осушил половину кружки. В глазах у него светилась какая-то мысль, но он не решался ее высказать.

— Давай, давай, чего у тебя еще? — подбодрил Лопух.

— Извини, Лёнчик, поинтересуюсь… Из этого пятерика скоко ребятам причитается?

— Это твой гонорар. Им второй пятерик.

Глаза Говноеда любознательно сверкнули.

— А если мне всю десятку? С пацанами я договорюсь полюбовно. А, Лёнчик?

— Возражений нет, — сказал Лопух. — Но чтобы без осечки.

— Ты что, Леня, не знаешь меня, что ли. — Говноед оживился необычайно. Махнул рукой Гришане, тот подлетел сразу с двумя кружками.

Посидели с часок — до подходящего времени. Миша успел проголодаться и съел большую порцию мясного салага. Также принял дополнительный стакан водяры. Лопух его не ограничивал, знал, что по Мишаниной утробе это только разминка.

Около двух ночи сели в «жигуленок» и через десять минут подкатили к приказной избе. Никого по дороге не встретили, никто за ними не увязался.

В продолговатом одноэтажном здании — бывший городской морг — светилось три окна, дверь такая же, как в бетонном противоатомном бункере, снабженная электронным пультом и смотровой телекамерой. Говноед нажал какую-то кнопку, и откуда-то сверху раздался сиплый голос:

— Никак Мишаня Гринев? Тебе чего, парень?

— Открывай, калым есть.

— С тобой кто?

Говноед подтолкнул Леню ближе к свету, чтобы сторожа его разглядели.

— Ага, видим, ладно… Почему так срочно? До утра нельзя потерпеть?

— Значит, нельзя, — обиделся Говноед. — За дурака-то меня не держите.

— О какой сумме речь?

— Мало не покажется… Открывай, Джека, засранец, пока патруль не наскочил.

Щелкнул замок, Мишаня толкнул дверь. Закрылась она за ними автоматически. Джека и Янтарь — два федулинских шакала — встретили их настороженно. Стояли по разным углам просторного холла, у Янтаря на всякий случай в руках пушка.

— Есть инструкция, — пробурчал он недовольно. — Чего приперлись среди ночи?

— Не зуди, — благодушно отозвался Говноед. — Поставь на предохранитель. Пальнешь невзначай, потом сам пожалеешь.

— Не пожалею, — сказал Янтарь, но пистолет опустил. Гости расселись на стульях, Мишаня задымил.

— Не дурите, хлопцы. Что вы как неродные… Лёнчик, у тебя бабки с собой?

Лопух, которому обстановка не очень нравилась, молча достал из сумки пластиковый пакет со светящейся внутри зеленой прелестью. На этот свет Джека с Янтарем подтянулись, как два любопытных зверька.

— Сколько там? — спросил Янтарь.

— Пять кусков.

— И чего надо? — это уже Джека.

Говноед открыл было рот, чтобы объяснить, но Лопух поднял два пальца, остановил. Заговорил сам:

— Вы что, мужики? Перебрали, что ли? Мы вам наличняк принесли, причем отмытый, а вы пушкой размахиваете. Даже немного обидно.

— Чего надо, говори, — поторопил Янтарь. — У нас проверки каждый час.

— Сущий пустяк, — сказал Лопух. — Моему хозяину список нужен, кто у вас сегодня сидит. Всех клиентов подряд.

— За это пять кусков? — не поверил Янтарь.

Джека горячо затараторил, не отводя глаз от пакета с деньгами.

— Ты чего, Ярый? Какое наше дело. Это их проблемы. Нужно, значит, нужно. Подумаешь, список. За такие бабки я десять списков нарублю. Какой от этого вред?

— Никто же не узнает, — добавил Лопух.

— Все-таки — зачем? — не унимался Янтарь. — Просто для кругозора любопытно.

Его любопытству положил предел Говноед. За разговором, да на долларовый манок сторожа подвинулись уже вплотную, поэтому ему ничего не стоило ухватить Янтаря за руку с пистолетом и дернуть вниз. Силища у него была такая, что рука сочно хрустнула в плече, пистолет, выпав, процокал по каменной плитке, как шарик от пинг-понга. В следующее мгновение Говноед вскочил на нога и сгреб за шкирку Джеку. Тот попытался поставить блок, но это все равно, что защищаться голыми руками от летящей чугунной плиты. В каждой руке у Говноеда оказалось по бойцу, и он, встав поудобнее, с размаху стукнул их лбами. Гул прошел по зданию, как от маленького землетрясения. Джека и Янтарь опустились на колени, а потом улеглись. Оба бездыханные.

Лопух убрал в карман пакет с долларами.

— Круто, — одобрил он поступок Говоноеда. — Дает же Господь людям талант.

— Дак сами виноваты, — оправдывался Мишаня. — Чего выдрючиваться? Мы же по-хорошему с ними.

— Полюбовно, — вспомнил Лопух.

Пошли искать Аню, забрав ключи у Янтаря. Камеры располагались в подвале — с десяток дверей. Когда позажигали свет, за некоторыми началось слабое шевеление. Потыкались наугад, открыли первую попавшуюся. Обыкновенные нары, забитые то ли спящими, то ли уже отмучившимися постояльцами. Запах крови, кала и мочи, густой, как дымовая завеса. Из темного угла выглянула баба-цыганка, в монистах, закутанная в пеструю шаль. Пришлая: ни Лопух, ни Говноед ее раньше в Федулинске не встречали. Леня догадался, кто такая.

— Привет, мальчики, — весело поздоровалась цыганка. — За Анютой пришли?

— Ага, — сказал Говноед.

— Пойдем покажу.

Следом за цыганкой, двигающейся легко, упруго, поднялись на второй этаж, шли впотьмах: не хотели лишним светом привлекать внимание. Цыганка, похоже, видела в ночи, как под солнцем: гуляла, как по собственному дому. Привела в комнату с незапертой дверью, щелкнула выключателем — зажегся торшер на полу. Девушка лежала на узкой железной кровати, на матрасе, голая и безмятежная. Говноед сразу оценил ее внешность. Почмокал губами.

— Я бы тоже не отказался, а, Лёнчик?

Цыганка сняла с себя шаль, накинула на девушку. Лопух нагнулся, потрогал у нее пульс на шее.

— Живая.

Завернули бедняжку в шаль и в теплую, на цигейке, куртку Лопуха.

— Дотащишь? — спросил он у Говноеда. Тот молча вскинул невесомый груз на плечо.

Из приказа вышли благополучно — и на улице пусто. Положили девушку на заднее сиденье «жигуленка». За все время Аня не шевельнулась и ни звука не издала. Но живая. Лопух в таких вещах давно не ошибался.

Говноед уселся на переднее сиденье рядом с Лопухом, цыганка юркнула к Ане, потеснила ее.

— Ты разве с нами? — без удивления спросил Лопух.

— Дорогу покажу. Чтобы вам не плутать.

— А ты кто? — проявил недоверие Говноед. — Не из подставных?

— Не нервничай, мальчик, прыщи заведутся.

В центре Федулинска улицы прямые, как в Нью-Йорке, но на окраине черт ногу сломит. Опять же — все фонари перебиты еще при мэре Масюте. Местные власти год за годом обещали прибавить электричества в городе, но ни Масюта, ни тем более Монастырский слова не сдержали. На сегодняшний день этот вопрос и вовсе потерял актуальность: людишки, добивающие век на окраине, предпочитали околевать в темноте: даже днем редко выползали из нор, разве что на обязательную прививку.

Один раз все же нарвались на патруль. Пришлось Мишане козырнуть гвардейской ксивой. Вдобавок кто-то из патруля узнал и его и Лопуха в лицо. Радостно заржал:

— Бабье в расход везете, пацаны?

— Не твое дело, — буркнул Говноед. Он, конечно, злился: окончательно засветились. А ночью из города не уйдешь. Братва на внешних постах бьет по незарегистрированной на выезд машине без предупреждения из чего попало вплоть до противотанковых орудий. От скуки рады любой мишени.

Подъехали к заброшенному общественному туалету. Мышкин пропустил всех внутрь, одного за другим. Про этого человека Егор, когда инструктировал Лопуха, сказал лишь одно: подчиняйся ему беспрекословно. Едва взглянув на бельмастого, приземистого, пожилого крепыша, Лопух определил: из старорежимных, но сучок крепкий. Такого с земли сковырнуть — нелегкая задача.

Говноед дичился, не понимал, куда попал. Положил Аню на кровать (Мышкин распорядился), отошел к стене, сел на стул. Никого не спрашивая, сунул в пасть сигарету. Он слегка притомился и ждал, когда Лёнчик отдаст ему башли.

Мышкин приоткрыл Ане веки, зачем-то подул в нос. Потом достал с полки одноразовый шприц (давно их в Федулинске никто не видел), наполнил доверху голубой костью из хрустального пузырька без всякой этикетки и уколол девушку в вену, быстро и точно. «Может, врач?» — подумал Лопух.

Не прошло минуты, как Аня открыла глаза. Ландышевым светом заполыхал в них ужас. Над ней склонилась цыганка.

— Не бойся, — улыбнулась девушке. — Все плохое позади. Ты теперь у друзей.

— Хочу умереть, — пролепетала Аня. — Зачем вы меня мучаете? Убейте меня.

— Не надо умирать, — сказал Мышкин. — Тебя Егорка ждет.

Анечка его не услышала, опять мгновенно отключилась.

— Что с ней? — спросил Мышкин у Розы Васильевны.

— Наркотическая кома. Ничего, оклемается. Над ней хорошо потрудились, но девка молодая, справится. Она внутри чистая…

Мышкин внезапно резко обернулся к Лопуху:

— Этого зачем привел? Куда его теперь?

— Не волнуйся, хозяин. Мишаня не продаст. У него с ними свои счеты. Они его Говноедом прозвали.

— А он не Говноед?

— Я сейчас встану, — подал голос Мишаня, — и так тебе врежу, дед, из ушей повытекает. Тогда поймешь, кто есть кто.

— Грозный, — Мышкин подмигнул Лопуху. — Ладно, перекантуемся до утра, там все равно уходить. Тебя вроде Леонидом кличут?

— А то вы не знаете? — ответил Лопух.

Часть пятая

Глава 1

По факсу доктор получил депешу, что в «Медиум-банк», где у него был открыт счет, прибыл ценный груз из Мюнхена на его имя. Генрих Узимович не усомнился в достоверности сообщения. Не он один, все мало-мальски значительные люди Федулинска — бизнесмены, брокеры, бандюки — заключали сделки и вели дела исключительно через столичные кредитные организации. В местном «Альтаире» — банке, хиреющем на глазах, хранили свои скудные гробовые сбережения лишь безголовые федулинские граждане да еще, естественно, подведомственные Монастырскому службы, вроде жилищных стройконтор и коммерческих магазинов; Гека Андреевич в тесной компании не раз уже бахвалился, что весь капитал давно слил за кордон и вот-вот, по примеру юного экс-премьера Кириенки, объявит сам себе загадочный дефолт.

Заинтриговало другое. Всего неделю назад он провернул очень выгодную валютную спекуляцию, поставил в известность немецких коллег и в ближайшее время не ожидал оттуда никаких важных поступлений. Что бы это могло быть? «Медиум» просил немедленной визы на грузе, письменного подтверждения в получении. Это тоже необычно. Уж не бомбу ли — ха-ха! — ему прислали, которая тикает на весь дом и того гляди взорвется? Звонить бесполезно, по телефону о таких вещах говорить не будут. Дурной тон. Всем известно, каждый междугородный телефонный разговор регистрируется сразу в трех местах.

Полдня ломал себе голову, потом позвонил Хакасскому и сообщил, что вынужден отлучиться, возможно, до завтрашнего утра. Разумеется, ему не нужно столько времени, чтобы уладить вопрос с банком, но он решил, что раз уж выпала оказия, не грех оттянуться в арбатском шалмане «Невинные малютки». Среди этих малюток была одна, Галочка-Пропеллер, которая второй год при каждой встрече доставляла ему поистине райское наслаждение. Молоденькая хохлушка из Мелитополя, прибывшая в Москву за нелегким женским счастьем, седьмым чувством угадала все его сокровенные желания и выполняла их беспрекословно и на самом высоком уровне. Честно говоря, федулинская манекенщица Натали, нынешняя пассия Шульца-Степанкова, в сексуальном отношении в подметки не годилась своей московской товарке — дерзкая, упрямая, вечно чем-то недовольная. Что в ней единственно и было доброго, так это ее сиськи, не вмещающиеся в обе руки, и роковые, вспыхивающие зелеными изумрудами глаза. Нет, чего Бога гневить, Натали доктор тоже любил, не зря отдал ей Андрея Первозванного, но душевно больше тянулся к хохлушке Галочке, в чьих нежных ручонках обычная двухвостая плеточка превращалась в орудие мучительной, сладостной, незабываемой пытки. Только с ней, с синеглазой шалуньей, у постаревшего Генриха Узимовича, бывало, случалось по два оргазма одномоментно. Он не раз уговаривал Галочку переехать в Федулинск, сулил трехкомнатное гнездышко (в городе полно освободившейся жилплощади), богатый пансион и прочее, но тут любезный Галчонок делался почему-то неуступчив. Девочка ему не доверяла до конца, хотя признавалась в горячем взаимном чувстве. Опасалась, что в Федулинске, когда будет постоянно под рукой, быстро ему прискучит — и куда ей тогда деваться? Все-таки такой престижной работой и таким положением, как в «Невинных малютках», умные девушки не разбрасываются. Хакасский, как всегда, выразил недовольство:

— Прямо вам, дорогой Шульц, дома не сидится. Как будто у вас в заднице юла. Зачем вам в Москву, объясните, зачем?

И как всегда, Генрих Узимович всерьез обиделся:

— Вы тут в России никак с крепостным правом не расстанетесь. Кажется, в контракте нет такого пункта, чтобы я сидел, как заключенный?

— В контракте нет, — хохотнул в трубку Хакасский. — Но поймите мое беспокойство. На вас все держится. Вы главный специалист по зомбированию. Если с вами что-то случится…

— Это что, угроза? — зловеще перебил Шульц.

— Господь с вами, дорогой доктор! Езжайте куда хотите. Но вы же никогда охрану не берете. Возьмите хотя бы парочку моих сорванцов.

— Не нуждаюсь, — с достоинством ответил Генрих Узимович. — Себя получше охраняйте. У меня врагов нет. На доброго, пожилого человека, полагаю, даже у русского хама рука не поднимется.

— Вот в этом я не уверен…

Шульц-Степанков выехал из Федулинска во второй половине дня. За баранкой основательного «ситроена» сидел его личный водитель Жорик Пупков. Местный хлопец, урожденный в неполноценной семье пьяницы-славянина, он внешностью поразительно напоминал истинного арийца — высокий, русоволосый, кареглазый и тупорылый. Хоть завтра выдвигай в депутаты бундестага. Отношения у них сложились доверительные, хотя за все время доктор, как ни старался, ни разу не добился от Жорика связной, внятной речи. Но тут уж, видно, генезис, его не переделаешь.

По осеннему морозцу выскочили на Ярославское шоссе. Ближе к Москве угодили в гигантскую пробку. Где-то далеко впереди произошла авария, по цепочке водители передавали: шесть трупов, есть раненые, По проблема не в этом. Пробка образовалась потому, что чудом уцелевший водитель «мерса» погнался за чудом уцелевшим хозяином «жигуленка», и оба куда-то сгинули. Разбитые машины с трупами и без ключей не могли откатить на обочину (инструкция!), пока кто-нибудь из оставшихся в живых не подпишет гаишный протокол.

Жорик попробовал обогнуть пробку по встречной полосе, но его чуть не смял микроавтобус, мчащийся навстречу со скоростью не меньше ста восьмидесяти: Жорик увильнул, но левым бортом притерся к зеленому грузовику, с кузовом, набитым под завязку кирпичами. Когда «ситроен» об него теранулся, на шоссе просыпалось с десяток красных плюх. После этого Жорик, вне себя от ярости, начал материться. Он две вещи любил и умел делать: копаться в движках и ругаться. Из непотребной, грязной брани выстраивал затейливые пирамиды до небес. Генрих Узимович искренне восхищался этим необыкновенным, чисто, как он полагал, национальным искусством. Во время ругани туповатое лицо Жорика прояснялось, как после прививки, и взгляд становился осмысленным.

На сей раз Генрих Узимович, хотя привычно завороженный, резко его оборвал:

— Хватит, Георгий. Ты сам виноват. Не надо высовываться из шеренги. Никогда, запомни, не высовывайся из шеренги. Немецкая нация достигла величия именно из-за того, что неукоснительно следует этому правилу.

Жорик Пупков при окрике хозяина съежился над баранкой, как паралитик.

— Извините, господин, но он же, сучье вымя, видел, что я еду. А он куда?

— Он ехал правильно, а ты как раз нарушил. Ничего страшного. За ремонт вычту из твоей зарплаты, уж не обессудь. Ну и, если опоздаем, — обычный штраф. Не возражаешь?

— Я не возражаю, господин Шульц. Вы мне заместо отца родного. Но как же не опоздать, если мы заторчали. Они, падлы, может, нарочно затор устроили.

— Опомнись, Георгий. Кому ты нужен?

— И то верно, — подумав, согласился Пупков.

Но они не опоздали. Классный водила, по Москве Жорик гнал за сотню, не соблюдая никаких правил, отчаянно проскакивая на красный свет под носом у озадаченных блюстителей дорожного движения. Те махали вдогонку своими стеками, свистели, прикладывали к губам рацию, но никаких мер по задержанию дерзкого нарушителя, естественно, не предпринимали. Знали, того, кто так ездит, лучше не трогать. Куда проще собирать дань с очумелого столичного молодняка, резвящегося на иномарках, как еще совсем недавно они резвились на роликовых коньках.

В банке Шульц-Степанков, ни с кем не здороваясь, сразу прошел в кабинет управляющего — Петра Петровича Иванюка, с которым их связывали не только мастерски провернутые валютные операции, но и большая личная симпатия. Завзятый германофил, Петр Петрович мечтал переехать на жительство в страну своих грез, и Герман Узимович обещал устроить ему протекцию в тамошних деловых кругах. Управляющий Иванюк обладал цепким, аналитическим умом и как дважды два мог доказать любому, что, если бы не досадное недоразумение, не капитуляция Германии во второй мировой войне, а наоборот, если бы капитулировала Россия, они давно жили бы припеваючи и, как остроумно заметил один молодой человек на телевидении, по уши заливались баварским пивом. Надо заметить, тихий банкир Иванюк был сторонником крайне радикальных решений в геополитике. К примеру, он предлагал оригинальный выход из нынешнего экономического тупика, в который завели страну окопавшиеся в Думе коммунисты. Натовскому начальству, вместо того чтобы сотрясать воздух пустыми угрозами, следовало посадить на самолеты морских пехотинцев и сбросить десант в районы дислокации шахтных ракетных установок. Одной дивизии, как он полагал, вполне хватит, чтобы вырвать у России основательно подгнивший ядерный зуб. После этого с ней можно делать все что угодно, хоть перепахать под целину, никто и пикнуть не посмеет. Шульцу-Степанкову нравились горячие, иногда излишне романтичные высказывания образованного русского друга, в принципе он со всем соглашался, хотя иногда возражал по отдельным пунктам. Допустим, одобряя в целом доктрину принудительного вхождения в западную цивилизацию, он сомневался, что русский мужик спит и видит бочки баварского пива. Чересчур для него изысканно. Свекольная ханка, маковый сырец — еще куда ни шло. Но главное, что истинно необходимо так называемому россиянину, чтобы он не чувствовал себя обделенным судьбой, — это крепкий, волосатый кулак, висящий над черепушкой. К этой мысли его привели наблюдения за примитивной жизнедеятельностью федулинцев, типичных представителей российской элиты. Петр Петрович посмеивался, слушая его возражения, радостно потирал руки: «Одно другому не мешает, дорогой герр Шульц, не мешает одно другому. Пиво пивом, кулак кулаком — это вещи вполне совместимые».

…Банкир сидел за огромным столом, покрытым зеленым бильярдным сукном, и проглядывал какие-то сводки. Увидев в дверях Шульца-Степанкова, радостно вскрикнул и бросился к нему навстречу, раскрыв объятия. Глаза в очках с позолоченными дужками сияли, как две электрические лампочки.

— Черт побери, кого я вижу, сюрприз-то какой! И без предупреждения, да как же так, герр Шульц? Мы бы встретили, все, как положено.

Генрих Узимович брезгливо подставил щеки для непременных для россиян, в подражание чокнутому президенту, троекратных поцелуев. Он был несколько озадачен.

— Почему без предупреждения, герр Питер? Я получил факс. Груз из Мюнхена…

В последующие полчаса Иванюк нещадно разносил своих сотрудников, пытаясь выяснить, кто устроил нелепый розыгрыш. Вызывал в кабинет по одному, топал ногами, кричал, брызгал слюной, а некую пожилую даму оттаскал за космы, но толку не добился. Наблюдая за этим, явно устроенным для него лично, спектаклем, Генрих Узимович наливался тяжелой обидой. Немыслимо! Дикая страна! Ведь пришло кому-то в голову так гнусно подшутить над солидным человеком. Поймать бы мерзавца и вкатить ему десять кубиков первоклассного препарата СБ-618. Конечно, если только это действительно розыгрыш, если за этим не кроется какая-то пока непонятная интрига.

Оставшись одни, за рюмкой доброго, пятидесятилетней выдержки бурбона они обсудили происшествие со всех сторон. В конце концов пришли к выводу, что ничего серьезного в этой шутке не крылось: скорее всего, мелко пометил какой-то банковский клерк, возможно, за что-то обиженный на одного из них.

— Уеду, — горько посетовал Иванюк. — Соберусь и уеду. Жену с детьми, вы же знаете, отправил в прошлом году. Пока они в Швейцарии. Но это временно. Если вы не передумали…

— А как же банк? — поинтересовался Шульц.

— Что банк? Работать невозможно нормально. Вы следите за новостями? Коммуняки опять пролезли в правительство. Бред, нелепица! Наши уже многие отчалили. И я уеду. Хватит! Нахлебался этого говна, на две жизни хватит. Объявлю себя дефолтом — прощай! Хоть подышу чистым воздухом на старости лет… Кстати, дорогой герр Шульц, надеюсь, наши договоренности остаются в силе?

— Разумеется. — Шульц посмаковал на языке острую, восхитительную жидкость. — Разумеется, герр Питер. Только к чему такая поспешность? Все-таки вы полезнее пока здесь. Если все сразу разбегутся…

Банкир склонился к нему, положил руку на колено. В глазах свинцовая тоска.

— Все понимаю, Генрих Узимович, все понимаю, но всему есть предел. Есть предел человеческим силам. Вы, дорогой друг, прожили среди дикарей два года и то, замечаю, у вас руки дрожат, а я здесь сорок лет. Практически безвылазно. Каково по-вашему?

— Трудно, — согласился Шульц. — Но, честно говоря, если бы не эти дикари, откуда вы взяли бы свои миллионы?

— Иногда, поверьте, готов отдать все до копейки, лишь бы знать, что этот гноящийся чирей, эта смердящая помойка закрашена на карте в зеленый цвет. Понимаете меня, дорогой герр Шульц?

Генриха Узимовича растрогала искренность банкира. Первое время, очутившись в России и встречаясь в основном с победившими демократами, с так называемыми новыми русскими, он поражался ненависти, которую они испытывали к родным пенатам, к земле, которая их вскормила. В этом было что-то больное, противоестественное. Возможно, так на новом историческом витке проявлялась пресловутая загадочность славянской души. Как у католика и горячего патриота Саксонии, такое отношение к родине предков, к их обычаям и обрядам, к языку и преданиям не могло вызывать у него никаких чувств, кроме презрения. Но с банкиром Иванюком случай особенный. Этот человек по-настоящему страдал от своей душевной неустроенности: Генрих Узимович жалел его, как врач иногда жалеет больного, предлагающего любые деньги за излечение, не понимающего простой истины, что даже за деньги здоровья не купишь.

— Если невмоготу, — сказал он, — тогда о чем говорить, герр Питер… Помните, я обещал похлопотать о присвоении вам звания «Лучший немец года»?

— Помню, конечно. Не получается?

— Напротив. Недавно мне сообщили друзья — дело почти решенное.

В неописуемом волнении банкир осушил рюмку, его худощавое лицоосветилось прелестной, наивной улыбкой…

…За баранкой «ситроена» вместо Жорика Пулкова расположился незнакомый, смурной мужик в кожаной кепке, причем Генрих Узимович обнаружил это, когда уже уселся на сиденье и захлопнул дверцу.

— Какого черта! — взревел Шульц. — Вы кто такой?

— Не волнуйтесь, мистер, — добродушно отозвался незнакомец, сверкнув бельмом на левом глазу. — Вреда вам никакого не будет. Небольшая прогулка.

— Какая прогулка?! — завопил доктор. — Что вам надо? Где Георгий?

Мужчина не ответил. Они уже ехали на довольно большой скорости, а выпрыгивать на ходу из машины Шульц не умел. Хотя особенно опасаться было нечего. К иностранцам у россиян, несмотря на нынешний бардак, сохранилось трепетное отношение, как у папуасов к Миклухо-Маклаю. Опасность могла исходить разве что от свободолюбивых чеченцев, которые после военной победы над Россией будто с цепи сорвались. Но за баранкой горбился явный русачок, и вид у него был дремучий.

На всякий случай Шульц-Степанков предупредил:

— Учтите, я иностранный подданный с правом дипломатической неприкосновенности.

— Надо же, — удивился Мышкин. — А по-нашему шпаришь без акцента в натуре. Никогда бы не догадался, что ты немец.

На Генриха Узимовича повеяло жутью. Немец! Откуда он знает?

— Где Георгий? — повторил он. — Почему вы не отвечаете? Вы его ликвидировали?

Мышкин обернулся, подмигнул белым глазом.

— Как у вас мозги интересно устроены. Коли человек помочиться пошел, значит, обязательно его ликвидировали.

— У кого это у нас?

— Как у кого? У наперсточников.

Генрих Узимович затих, напряженно размышлял. Мужик с виду нормальный, но явно не в себе. И шизоидность у него какая-то веселая, не медикаментозная. Такая шизоидность присуща сильным людям, когда они идут к четко просматриваемой цели. Очень опасное состояние и очень опасные люди. Генрих Узимович надеялся, что в России таких уже не осталось, реформа глубоко копнула. В Федулинске он их точно не встречал. Туг было о чем подумать. Если это все-таки похищение, то какой потребуют выкуп? И куда их направить за деньгами — к Хакасскому, к Иванюку или к своему поверенному в Мюнхен?

Между тем застряли у светофора на Трубной площади. Генрих Узимович попробовал открыть дверцу, но то ли ее заклинило, то ли смурной мужик успел проделать с ней какой-то фокус.

— Не усугубляй, мистер, — посоветовал Мышкин. — А то по тыкве получишь.

— Хорошо, — Генрих Узимович собрал мужество в кулак. — Объясните, что происходит? Куда вы меня везете?

— Один хороший человек хочет с тобой покалякать. Но с ним будь поаккуратнее, он ваших немецких штучек может не понять. Очень строгий господин, хотя и молодой.

— Что ему надо?

— Он сам скажет.

— Факс вы прислали?

— Я даже этого слова не понимаю, — сказал Мышкин. Тронулись дальше — в направлении Садового кольца.

Начало смеркаться, и на улицы высыпало много ночных работников — проститутки, бомжи, обкуренная молодежь. То и дело кто-нибудь дуриком выскакивал с тротуара под колеса, но мужик вел машину уверенно, от самоубийц ловко уклонялся. Хотя на съезде к Киевскому вокзалу у них на глазах джип-«чероки», несясь на бешеной скорости, смял-таки заголенную, хохочущую девчушку, отбросил ее с капота на мраморный парапет. Юная наркоманка, переломанная, как тряпичная кукла, так и отбыла восвояси, не успев закрыть хохочущего рта. Черная кровь из расколотого черепа живописно хлынула на щеки. Шульц-Степанков брезгливо поморщился.

— Одного не могу понять, зачем такие сложности? Ваш авторитетный гражданин вполне мог заехать ко мне на службу. Я бы его принял. В чем, собственно, проблема?

— Выходит, не мог. Не ломай себе голову, мистер, скоро будем на месте. «Гардиан-отель», тут совсем рядом.

Генрих Узимович немного успокоился. В «Гардиан-отель» проходимцев не пускали. Там останавливалась приличная публика, большей частью забугорная. Он и сам как-то года два назад провел там ночку. Незабываемые впечатления. Сервис на уровне Гонконга. Помнится, ему предложили для развлечения на выбор негритянку, француженку, турчанку и двенадцатилетнего мальчика-россиянина. Он был в отличном настроении, как раз подписал замечательный контракт с Хакасским, и забрал всех четверых. Правда, сил у него хватило только на роскошную негритянку с чугунными, каждая по пуду, грудями, остальные болтались всю ночь по номеру неприкаянные.

— Можете хотя бы сказать, из какой вы группировки?

— Какая тебе разница, мистер? Не лезь на рожон, глядишь, все обойдется.

Опять потянуло жутью, и Генрих Узимович поежился в своем теплом, кожаном пальто.

В номере их встретил молодой человек приятной, вовсе неустрашающей наружности. Отнюдь не бандит, у Генриха Узимовича в этом отношении глаз был наметанный. Светловолосый, с грустной улыбкой, с обходительными манерами. Сперва Генрих Узимович воодушевился, ничего серьезного, но когда встретился с юношей взглядом, как в пропасть рухнул. В груди не то что похолодело, прямо-таки железным обручем сковало сердце: влип, старый дурак, ох как влип! В ясных глазах незнакомца лес темный. А в том лесу ведьмы и лешаки. Не эти ли ужасные глаза мерещились ему в тяжелые ночи, когда нарушал режим и душа обмирала в неизбывной тоске, и дикая страна, где очутился, увы, по доброй воле, вдруг заглядывала в окно смутной, нечесаной головой, изрытая невнятные, грозные проклятия, могущие свести с ума. И еще. У этого юноши, как он отметил, не было возраста. Как и Леня Лопух, он прекрасно знал, что это означает. Если нет возраста, нет и жалости. Он видел перед собой совершенно равнодушного человека, изучающего его, знаменитого немецкого профессора, с отрешенным любопытством зоолога, наблюдающего за ползущей по склону улиткой. Именно так он обыкновенно разглядывал подопытных россиян, и вдруг сам угодил под микроскоп — помоги, Господи!

Задыхаясь от сердечной аритмии, он без сил опустился в кресло.

Юноша понимал, в каком он состоянии, посочувствовал:

— Как же вы думали, доктор, расплачиваться придется по всем долгам. Рано или поздно. Даже кошка знает, чье сало съела, а уж вы-то, интеллектуал, европеец, тем более давали себе отчет во всем, когда затевали злодейство.

— Какое злодейство? О чем вы?

Егор не ответил, обернулся к Мышкину, который удобно расположился у окна.

— Все гладко прошло?

— Ну а чего, культурный человек, охотно идет на контакт. Беды еще не нюхал, но это дело поправимое.

— Какой беды? — спросил доктор.

— Ты покамест помолчи, сынок. Сейчас Егор Петрович тебе суть происходящего доступно разъяснит, а я пока инструмент приготовлю.

— Какой инструмент? — Генрих Узимович чувствовал, что заражается сумасшествием от этих двух психопатов. Молодой человек прошелся по комнате, разминая тело, — легкий, хрупкий с виду, в туго перетянутом банном халате. Казалось, двух-трех прививок хватило бы, чтобы такого угомонить, но доктор не заблуждался на сей счет. Ему никогда не добраться до него со шприцем. Сердце продолжало тикать с перебоями, взнузданное все усиливающимся, растекающимся по мышцам страхом. Он еще владел собой, но уже не в полной мере. Мокрота подбиралась к глазам. Впервые с ним такое приключилось: страх имел свойство проникшего в кровь яда и поочередно парализовал то один, то другой участок тела, краешком прихватывая мозг. Мистика, наваждение! Он заранее готов был выполнить все, что потребует от него ужасный старый ясноглазый мальчик, лишь бы выбраться невредимым из уютного, роскошного гостиничного номера, но надежда на это еле булькала в глубине подсознания. Одно стучало в мозгу: доигрался, доэкспериментировался. Предупреждали умные люди, опытные люди, желающие ему добра: не ходи в Россию, не ходи. Там цивилизованному человеку делать нечего. У этой страны звериное, первобытное нутро, которое можно выжечь разве что ядерным взрывом. Вот оно, это всепоглощающее, лишающее разума нутро и открылось ему в столь диковинном воплощении — красивый, элегантный юноша и невменяемый мужик с бельмом.

— Да что вы от меня хотите, наконец?! — вскричал он почти со стоном. — Скажите прямо. Зачем пугаете? Я ведь уже не молод.

— На расправу они все жидкие, — философски заметил Мышкин. — Сколько я их перевидал, Егорка, все одинаковые. Чуть кривая померещится, сразу маму кличут, а где она, ихняя мама-то? Небось в Мюнхене осталась несчастная фрау, все глазенки повыплакала по непутевому сыночку. Доведется ли им теперь встретиться, уж не знаю.

— Оставьте мою мать в покое! — в последний раз взбрыкнул Генрих Узимович. — Вы, холоп!

— Не ругайтесь, сударь, — сказал Егор. — В вашем положении надо держаться скромнее.

— Какое положение, объясните?!

— Положение примерно такое же, как у смертника в камере. С той разницей, что вы еще приговор не слышали. Но палач уже за дверью, увы!

— Вы не посмеете, — вскинулся Шульц-Степанков. — У вас руки коротки.

— Нет, руки нормальные, — улыбнулся Егор. — Еще как посмеем, доктор. Видите, я откровенен с вами, надеюсь, вы тоже не станете хитрить.

— Хотите получить выкуп?

Мышкин подал голос:

— Вишь как у них, у немчуры, все на деньги меряют. И нас к этому приучили — вот что обидно.

— Вы ничего толком не поняли. — Егор присел перед Генрихом Узимовичем на низенькую банкетку, его глаза мерцали яркой синью, но темный лес никуда не делся — лешаки и ведьмы толкали друг друга локтями и подмигивали Шульцу. Их непристойные гримасы особенно впечатляли на васильковом фоне. У Генриха Узимовича мелькнула утешительная мысль, что, возможно, все, что он видит, всего лишь ночной кошмар с цветным изображением.

— Я хочу дать вам шанс, — продолжал Егор. — Конечно, преступления, которые вы совершили, не имеют срока давности и за них полагается смертная казнь. Но ведь в Германии нет смертной казни, не правда ли? Там вам присудят всего каких-нибудь двадцать лет. На волю выйдете восьмидесятилетним молодцом. Хотите домой, доктор?

— Хочу, — автоматически отозвался Шульц, почувствовав вдруг свинцовую тяжесть внизу живота. Бредовый разговор с юношей-стариком действовал на него подобно старинной пытке водой, и ему никак не удавалось сбросить с себя вязкую одурь. — К тому же, за мной нет никаких преступлений.

— Это решит суд. Может быть, даже в вашей любимой Гааге. Или решим мы, сейчас и здесь. У нас выбора нет. Пристукнем вас, как куренка, распилим на мелкие кусочки и отправим в Мюнхен в багажном отделении. Вы мне верите, доктор?

— Верю, — признался Генрих Узимович. С какой-то минуты он действительно начал верить всему, что говорил молодой изувер, и это было, пожалуй, самое поразительное, потому что до сего страшного дня он не верил никому на свете, кроме себя.

— Следует ли это понимать в том смысле, что вы готовы к сотрудничеству?

— Готов, — сказал доктор.

— Мы потребуем от вас небольшой услуги, но она будет хорошо оплачена.

Егор подошел к изящному, орехового дерева пресс-бюро и вернулся с пластиковым пакетом.

— Здесь сто тысяч долларов. Это задаток. После выполнения работы получите еще столько же.

— Что я должен сделать?

— Вы полностью контролируете программу зомбирования?

— Я всего лишь исполнитель. Специалист по найму. Хакасский всем распоряжается.

Егор пропустил это замечание мимо ушей. Мерцающая улыбка исчезла с его лица. Мужик с бельмом подобрался поближе вместе с креслом и как бы подслушивал одним ухом. Генрих Узимович старался на него не смотреть. Эта смурная рожа странным образом ассоциировалась у него с кровавой посылкой в багажном отделении.

— Если вы, доктор, перестанете колоть горожанам препараты наркотической группы, погоните пустышку, сколько понадобится времени, чтобы дурь вышла?

Наконец-то Генрих Узимович понял, зачем его сюда затащили, но понимание не принесло ему облегчения.

— У вас не получится.

— Что — не получится?

— Вы хотите отобрать у Хакасского город, но это невозможно.

— Почему невозможно?

— Опыт зашел слишком далеко, между прочим, заметьте, удачный опыт, имеющий огромное значение для мировой науки.

— Объясните конкретнее.

Генрих Узимович приободрился, коснувшись знакомого академического предмета.

— У большей части поголовья начнется ломка, что сразу вызовет подозрение. Но проблема даже не в этом. Она глубже. Сейчас все подопытные существа счастливы, пребывая в животном неведении, а вы собираетесь вернуть их в прежнее, первобытное состояние. Они сами этого не захотят, взбунтуются, потребуют любимого психотропного корма. Вы видели когда-нибудь оголодавшую стаю волков? Да они весь город разнесут, придется усмирять их пулеметами. Зачем вам это нужно, не понимаю?

— Непонятливый, — пробурчал Мышкин. — Чего-то он мне не нравится. Не надул бы, Егорушка.

— Не надует. Он же не враг себе. Но мы все же немного подстрахуемся.

С этими словами положил перед Шульцем-Степанковым три листка бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Доктор водрузил на лоб очки, внимательно прочитал. Это было заявление к генеральному прокурору Скуратову. Начиналось оно словами: «Уважаемый господин прокурор! Совесть немецкого гражданина и врача не позволяют мне молчать, поэтому довожу до вашего сведения факты чрезвычайных, на мой взгляд, преступлений против человечества…»

Далее красочно и довольно точно описывалась картина изуверских истязаний, убийств, пыток и массовой наркотизации федулинских жителей. Виновными назывались трое: Хакасский, Рашидов и Монастырский, коих автор заявления именовал не иначе, как людоедами и фашистами. Кончалось оно следующим пассажем: «…прошу считать это письмо моей явкой с повинной, искренне надеюсь на снисхождение, с глубоким уважением, профессор Мюнхенского университета Шульц-Степанков младший». Осталось только поставить подпись и число.

Генрих Узимович потянулся прочитать заявление еще раз, но Егор поторопил:

— Подписывайте, чего там. Все же ясно.

— Я не могу это подписать, — у Генриха Узимовича предательски, со слезой дрогнул голос — Это же приговор. Хакасский никогда не простит. Он не поверит, что меня заставили. А уж Рашидов не поверит тем более. Это же дикая, невежественная скотина.

— Конечно, — согласился Егор. — Они не поверят. Зато какой груз снимете с души, доктор. Не сомневайтесь, подписывайте. Для вас же будет лучше.

— Не могу. Рука онемела.

— Ну! — рыкнул сбоку Мышкин, жутко сверкнув бельмом. — Тебя что же, башмак вонючий, уговаривать, как сиротку?!

Шульц-Степанков догадался, что сейчас его начнут бить и, возможно, забьют до смерти, — и молча подписал. Поник в кресле, с таким ощущением, будто из него выкачали воздух.

Егор аккуратно сложил заявление, щелкнул замком кожаного кейса и упрятал туда бумаги.

— Деньги возьмите, доктор. Понимаю, Хакасский платил вам больше, но и мы не поскупимся, если проявите себя молодцом.

Доктор деньги взял, пакет сунул во внутренний карман пальто, с опозданием заметив, что ему даже не предложили раздеться. Поэтому он, наверное, и вспотел, как в сауне.

— Но эта бумага?..

— Она никуда не пойдет, — Егор опять дружески улыбался. — Когда все закончится, сожгу ее у вас на глазах.

— Может быть, прямо сейчас сжечь?

— Не юродствуйте, доктор, вы же не ребенок… У меня к вам еще есть маленькая личная просьба.

С готовностью доктор подался вперед. Он был рад услужить, душевно рад, и в этом не было притворства. Поменялись хозяева, подумал он, только и всего. Ничего особенного, такое бывает. Один дикарь собрался скушать другого дикаря, но он, специалист высочайшей пробы, пригодится и тому, и другому, и третьему. К нему вернулась некоторая уверенность.

— Что угодно, господин Егор?

— Тут в спальне девушка… из Федулинска. Ее, похоже, сильно чем-то накачали. Вероятно, какой-то из ваших экспериментальных препаратов. Вы не могли бы на нее взглянуть?

— С удовольствием, но…

— Что — но?

Генрих Узимович смутился. Он понял, о ком идет речь, об Ане-медсестре, рабыне Хакасского, которую тот недавно отдал зачем-то на потеху рашидовским хлопцам. Подробности доктора не интересовали: его мало волновало все, что не имеет отношения к чистой науке. Но он, разумеется, знал, что вытворяют со своими жертвами рашидовские гвардейцы. Скорее всего, для начала ее взбодрили «перхушкой», эротической дурью, новым, весьма перспективным наркотиком. После дозы «перхушки» любая женщина становилась нимфоманкой и воспламенялась так, что ее можно было употреблять бессчетное количество раз, она лишь пуще заводилась. Обыкновенно сексуальная истерия длилась вплоть до летального исхода. Если в таком состоянии женщину ограничивали в половых контактах, она готова была на все — убить, закопать в землю собственного ребенка, — лишь бы заполучить мужика. Конечно, это было очень забавно. Подручные Рашидова использовали «перхушку», когда требовалось разговорить жертву. В таком методе дознания, безусловно, приятное совмещалось с полезным. Однако, если женщине, благодаря каким-то индивидуальным особенностям, удавалось перебороть эротическую кому, как случилось, видимо, и с этой медсестрой, она погружалась в тяжелейшую депрессию, из которой вывести ее было практически невозможно. За полгода из десяти женщин, напичканных «перхушкой» и чудом не околевших на любовном ложе, все десятеро на седьмой, восьмой и девятый день покончили самоубийством. Причем любопытная подробность. Девять из десяти выбрали необычный способ ухода из жизни: подкрались к распределительным щиткам (каждая по месту жительства) и поубивали себя электрическим током. Генрих Узимович даже собирался более внимательно проанализировать эту цепочку: эротический шок — глубокая депрессия — электричество. Что-то тут ему мерещилось неслучайное, требующее осмысления.

Сказать обо всем этом юному пахану он не решался, уж больно пытливо тот его изучал своими васильковыми, пронизывающими глазами.

— Извините, господин Егор, эта девушка… она ваша родственница?

— Она моя невеста.

— Ах так… — Генрих Узимович уже примирился с мыслью, что придется поработать на этого мальчика: похоже, эпоха Хакасского исчерпала себя. Сам факт, что его рабыню, подаренную Рашидову, так легко вывезли из города, говорил о многом. Рашидов тоже в чем-то прокололся, по пятам за ним идет более молодой и сильный зверь, и, может быть, ему, Генриху Узимовичу повезло с нынешним похищением. Он не собирался покидать Россию. В ней богатств еще немерено.

— Ах так, — повторил он и потер лоб ладонью извечным профессорским жестом. — Что ж, давайте посмотрим. Где у вас можно руки помыть?

Аня в белой ночной рубашке сидела на кровати, укрытая до колен одеялом, в расслабленной позе русалки, уставившись неподвижным взглядом на противоположную стену. На вошедших Егора и Шульца-Степанкова она не обратила никакого внимания. Мышкин с ними не пошел на медосмотр: он с самого начала не одобрял никчемной Егоркиной возни вокруг распутной девицы. Хотя Роза Васильевна сказала ему, что Аня не распутная, а несчастная девушка, пытающаяся уцелеть в водовороте событий, несущих ее, как березовую почку весенний поток. «Зачем же она жила с кровососом Хакасским?» — резонно спросил Мышкин у сердобольной татарки. На что та искренне ответила: «Ты чурбан, Харитоша, и больше никто».

Генрих Узимович провел перед глазами девушки ладонью и профессиональным, умильно-слащаво-бодрым голосом окликнул:

— Алло, куколка! Ты меня слышишь?

— Конечно, — прошептала Аня, не отводя глаз от стены, где она видела что-то такое, что, кроме нее, никто не видел.

— И что у нашей девочки болит?

— Ничего не болит.

Доктор оглянулся на Егора и поразился выражению его лица: сострадание, перемешанное с ненавистью. Он таких лиц давно не видел. Жители Федулинска все поголовно были счастливы, улыбались друг другу, и если на их глазах кого-то потрошили, застенчиво отворачивались.

— Она вас узнает? — спросил он.

— Узнает. Ты ведь узнаешь меня, Аня?

Девушка с трудом перевела на него взгляд:

— Я не сумасшедшая, Егор. Я тебе говорила.

— Покушать хочешь?

— Нет, спасибо.

— Может быть, принести мороженого? Вкусное, мандариновое. Или кофейку попьешь?

— Нет, спасибо.

— Ничего не хочешь?

— Ничего не хочу. Если я мешаю…

— Нет, нет, ты никому не мешаешь, малышка. Сиди спокойно.

С отрешенностью куклы, облегченно вздохнув, Аня снова уставилась на стену.

— Все ясно, — еще умильнее провозгласил доктор. — Наша девочка абсолютно здорова, — и потянул Егора из спальни.

В гостиной Мышкин включил телевизор и с удивлением внимал действу на экране. Шел урок безопасного секса: две полуголые зрелые дамы, истерично хохоча, натягивали на муляж атлета огромный, разноцветный презерватив. Но почему-то не туда, куда обычно, а на голову.

— Она третий день ничего не есть, доктор, — пожаловался Егор. — Сделайте что-нибудь. Я заплачу.

— Сон у нее как?

— Сон хороший, она совсем не спит. Так и сидит часами. Или ляжет и смотрит в потолок. По-моему, она и в туалет не ходит.

— Клиника неважная, — глубокомысленно изрек Генрих Узимович. — Но обнадеживает реакция на окружающих. Она отвечает на вопросы. Обычно они наглухо замыкаются в себе.

— Я убью Хакасского, — твердо пообещал Егор. — А вам, доктор, настоятельно советую ее вылечить.

— Ее нельзя вылечить, — сгоряча и с испугу бухнул Шульц.

— Надо постараться, — наставительно заметил Мышкин, — коли по-доброму просят.

— Что значит по-доброму? Я же не кудесник, врач. У нее психика разрушена, сознание на волоске. Опять же суицидный синдром в наличии. Это вам не игрушки.

— Никто с тобой не играет, мистер. — У Мышкина конвульсивно дернулась щека, и доктор автоматически вжал голову в плечи. — Где споткнешься, там и ляжешь навеки. Никто тебя не спасет, коли сам себе не поможешь. Умный мужик, немец, должен понимать.

Страх, ненадолго отступивший, кольнул Генриха Узимовича в печень. Уголовная нечисть, они ведь не различают, кто благородный человек, а кто обыкновенная российская козявка. Уж сколько лет чистят эту страну, лучшие умы планеты задействованы, а чуть зазевался — и опять ползут из каких-то потайных щелей. Он не сомневался, что громила с бельмом, похожий на пожилого вурдалака, действительно при малейшей оплошности свернет ему шею, как куренку. И молодой ничуть не лучше. Даже, пожалуй, опаснее. Ясный взгляд, культурная речь, располагающая улыбка, а в кармане нож. Для таких нет ничего святого. Их действия непредсказуемы, ибо живут они пещерным инстинктом, не разумом.

— Я же не отказываюсь, — в унынии пробормотал Генрих Узимович. — Как я понимаю, мы заключили контракт. Вместо нормальных прививок федулинцы получают обыкновенную глюкозу. Это трудно сделать, но я попробую. Хотя, как вы догадываетесь, рискую головой. Чего еще вы от меня хотите?

— Девушка, — напомнил Егор. — Моя невеста. Помогите ей, доктор. Каждый яд имеет противоядие. Сама природа об этом позаботилась, разве не так?

— В данном случае — нет. Препарат новый, в стадии разработки. Естественно, через год, через два…

У Мышкина вторично дернулась щека.

— Не зарывайся, мистер, ты же весь в дерьме, а строишь из себя ангелочка. Я бы с тобой прямо сейчас разделался, Егорушка не велит. Ты ему в ножки поклонись за это, а не мекай невесть чего. Сказано, подними девку, значит, подними.

Господи, с тоской подумал Шульц, за что мне такое наказание? Вслух сказал:

— Я не любитель пустых обещаний, уж как вам угодно. Хоть четвертуйте. Если она справится, то только своими силами. Это бывает. Известны случаи самоизлечения даже от рака. Но лекарства у меня никакого нет. Не надо меня пугать, господин Егор. Я научный консультант, не более того. Пригласили — я приехал. Обычная мировая практика. Преступления в этом нет.

— На нет и суда нет, — Егор через силу улыбнулся. — Все же молитесь Богу, чтобы Аня не умерла.


Глава 2

Город постепенно оживал, но выражалось это косвенными и противоречивыми признаками. Исчезло ощущение бесконечного карнавала. Все чаще появлялись на улицах люди с обескураженными, задумчивыми лицами, выползающие из убогих, холодных квартир, словно медведи после зимней спячки. Резко сократились жизнерадостные очереди к окошкам раздачи бесплатного горячего соевого супа, словно часть населения вдруг предпочла быструю голодную смерть унизительной подкормке, продляющей агонию. Были зафиксированы случаи ночных нападений на патрули, чего в Федулинске не случалось уже года полтора. Под Рождество удалось захватить одного из нападавших (остальных перебили на месте), им оказался тридцатилетний Федор Кныш, наркоман без определенных занятий, бывший аспирант института электроники. На допрос приехал Гога Иванович Рашидов, но как только наркомана подключили к пыточному станку, он тут же дал дуба, хотя с виду был абсолютно здоров. Похоже, разгрыз ампулу с ядом, хотя этого в принципе не могло быть, потому что все аптеки и больница находились под строжайшим контролем. Но вскрытие подтвердило догадку: стрихнин.

Хакасский, обеспокоенный непонятными переменами в городе, запросил из Москвы специалиста по социальным конфликтам: среди костоломов Рашидова не нашлось ни одного приличного аналитика. Куприянов прислал двоих, но оба оказались американцами, говорили только на английском, а этот язык, кроме Хакасского и Монастырского, никто в городе не понимал или делал вид, что не понимает. Это затрудняло работу спецов.

С первым снегом какие-то пакостники взялись размалевывать стены домов мерзкими, бессмысленными лозунгами, выполненными, как правило, черной несмываемой краской. «Янки, убирайтесь домой!», «Елкин — палач!», «Даешь свободу гомосексуалистам!», «За что, гады, убили Федьку Кныша?», «Хакасский — ты ублюдок!», «Вставай, проклятьем заклейменный!», «Слеза ребенка спасет мир!» — и прочее, прочее в том же духе, перемежаемое матерщиной и похабными рисунками.

В докладной записке шефу Хакасский рассуждал: «…и все это вместе представляется мне любопытным проявлением социальной амнезии. Позволю себе привести такое сравнение: известно, что тяжело больной человек иногда незадолго до кончины вдруг начинает вести себя с повышенной активностью — у него появляется аппетит, его покидает страх смерти, он шутит и поет песни. Создается впечатление неожиданной ремиссии, но это всего лишь остаточная вспышка жизненной энергии. Полагаю, то же самое происходит в Федулинске. Биологические ресурсы исчерпаны, и на фоне предсмертной апатии сработали заторможенные социальные рефлексы: общественный (примитивно-родовой) организм, опять же чисто рефлекторно, сообразуясь с закрепленными в генезисе навыками, пытается вслепую совершить некий прощальный рывок, напоминая (извините, опять сравнение) незадачливого бегуна, которого свалил на дистанции разрыв сердца, но он продолжает по инерции, уже на последнем дыхании задорно сучить ножками. Картина впечатляющая, дорогой учитель, мне очень жаль, что вы не наблюдаете ее вместе с нами. Остаюсь всегда преданным Вам, Саша Хакасский».

Фома Гаврилович пришел домой раньше обычного и потихоньку, стараясь не шуметь, прокрался в ванную. Гвардейцы Рашидова совершенно озверели: сегодня, разгоняя пикет, один из этих подонков свалил его с ног дубинкой, а потом шарахнул в ухо сапогом. Хорошо хоть в левое, давно оглохшее, но Фома Гаврилович решил умыться, прежде чем предстать перед Аглаюшкой. Бедняжка так и не смогла привыкнуть к тому, что почти каждый день он возвращался домой с новым увечьем. Он ее не осуждал. Женщина и не должна смиряться с уродством.

Спрятаться не удалось, Аглая заглянула в ванную. Не всполошилась, даже, кажется, обрадовалась.

— Живой?

— Как видишь. Ухо маленько покарябали, так это ерунда. Сейчас замою. Воды только горячей нет.

— Опомнился. Ее уже год как нет.

— Но иногда бывает.

— По праздникам. На Пасху, на Рождество и на День независимости Америки… Сейчас принесу с кухни, только что закипела.

Помогла ему смыть кровь и грязь, от компресса он отказался.

— Ничего, само затянется… Знаешь, о чем я сегодня думал, Аглаюшка?

— О майской маевке?

— Остроумно, поздравляю… Нет, Аглаюшка, о другом. Ведь, в сущности, эти мерзавцы совершают благое дело. Они всю страну ограбили, лишили нас разума и чувства собственного достоинства, зато взамен поставили перед нами общую цель — выживание. Имея общую цель, нация способна сделать эволюционный, качественный рывок. Любая нация. В истории человечества множество тому подтверждений. Ты согласна со мной?

— У нас гости, Фома.

— Гости, — удивился Ларионов. — Кто такие?

— Вполне приличный молодой человек. Два часа тебя ждет.

Только тут Фома Гаврилович заметил, что она как-то странно светится, словно смертная тоска отступила.

— И что ему надо, этому молодому человеку?

— Он не сказал. Напоила его чаем, мы беседовали об искусстве.

— Об искусстве? — в полной растерянности Ларионов последовал за женой в гостиную, где навстречу ему поднялся с кресла юноша — среднего роста, подтянутый, голубоглазый, скромно улыбающийся, но в общем-то ничем не примечательный. Одного взгляда Ларионову хватило, чтобы определить: приезжий. Никто из местных не сумел бы держаться с такой безукоризненной грацией. У Ларионова сразу мелькнула мысль, что, возможно, он вообще не русский. И следом, естественно, настороженность: провокация? А когда тот заговорил, Ларионов поразился тембру его голоса — спокойному, с бархатным оттенком, никак не укладывающемуся в звуковую гамму нынешних федулинских голосов.

— Егор Жемчужников, — представился гость. — Я ваш земляк, родился здесь, в Федулинске, но долгое время путешествовал. Днями вернулся. Не думайте о плохом, Фома Гаврилович. Я не казачок засланный. Да и зачем им к вам кого-то подсылать? Вы у них и так в руках.

— Чему в таком случае обязан, — все еще настороженный, Ларионов опустился на стул, готовый в любую секунду перейти к своему обычному хамству. Аглая встала рядом, успокаивающе положила ему руку на плечо. Молодой человек тоже сел.

— Я с хорошими вестями, Фома Гаврилович. Мы с вами вместе совершим в Федулинске небольшой государственный переворотик местного масштаба. Если вы, разумеется, готовы морально.

У Ларионова от этих слов засосало под ложечкой, он не стерпел и нахамил:

— Вот даже как? Вы из какой палаты сбежали, юноша? Где Наполеоны сидят? Или где Елкины?

Егор кивнул с пониманием.

— Вы единственный человек в городе, способный возглавить народный бунт. Поэтому я пришел к вам. Стоит ли, Фома Гаврилович, тратить драгоценное время на пустую трепотню? Мы в одной команде играем. Я тот, кого вы ждали. Осталось детали уточнить, только и всего.

— Господи! — вздохнула Аглая Самойловна. — Если бы я знала, кто вы такой, Егор, не пустила бы в дом. Разве вы не видите, какой он старый и больной?

Женская мольба мгновенно убедила Ларионова в реальности происходящего. Адреналин мощно рванул в сердце. Фома Гаврилович грубо распорядился:

— Принеси-ка нам водки, милая. Да поживее!

Фыркнув, Аглая Самойловна важно удалилась. Перечить не следовало. Когда речь заходила о политике, Фома становился невменяемым. Впрочем, ее это больше не пугало. Она знала, нет силы, которая их разлучит. Они не просто муж и жена, они — единая плоть. Чтобы это понять, понадобились великие утраты, но теперь все расчеты произведены и нет смысла оглядываться назад.

— Что за чушь ты мелешь, юноша? — спросил Ларионов, когда супруга исчезла. — Никак не возьму в толк. Вообще, откуда ты взялся?

— У меня к этой сволочи чисто семейный иск. Как и у вас.

— У меня нет никаких семейных претензий, — поправил Ларионов. — Но гражданский иск я действительно готов предъявить. Только как это сделать? То, что ты сказал про бунт, — чепуха собачья. Горожане зомбированы, какое уж тут сопротивление. Они, как стадо баранов, бегут за дудочкой пастуха, а дудочка, к сожалению, в руках у монстра.

— Не совсем так, — возразил Егор и дальше без утайки рассказал об уже предпринятых им шагах. Прошло две недели, как граждане Федулинска живут без наркотиков, — и ничего, мир не рухнул. По мере того как он рассказывал, глаза Ларионова, придавленные отеками, будто черными камнями, разгорелись, подобно звездам. Вглядываясь в их настороженное, с легкой сумасшедшинкой мерцание, Егор мысленно поблагодарил Лопуха: этого человека можно остановить только пулей. Да и то вопрос, можно ли? Есть люди со столь высоким накалом самовозбуждения, что не могут помереть, не пройдя весь путь до конца. Их убивают, топят в болоте, вздергивают на фонарях, а они воскресают, чтобы завершить начатое. Учитель Жакин таких встречал, Егор ему верил.

— Хорошо, — сказал Фома Гаврилович. — Допустим, все так. Народец выходит из спячки, у тебя есть план, как направить энергию пробуждения в нужную сторону. То есть, как спровоцировать его на бунт. Что это даст? У Рашидова не меньше двух тысяч вооруженных подонков. Оружие отменное: установки «Град», кумулятивные снаряды, снайперское снаряжение и все прочее, вплоть до танков. Они весь твой бунт положат на землю и для верности пройдутся по нему асфальтовыми катками. Этим все и кончится.

— Риск есть, — согласился Егор, — но небольшой. Головорезы Рашидова — наемники. Они продаются и покупаются, как любой рыночный товар. Это одно. Второе, если в нужный момент изолировать головку, всего трех-четырех человек, они без команды с места не сдвинутся.

Кто-то на месте Ларионова, наверное, поинтересовался бы: коль все так просто, зачем вообще поднимать горожан? Почему не шлепнуть главарей — и дело в шляпе? Кто-нибудь спросил бы, но не Ларионов. Он понимал, чтобы вернуть людям веру в себя, необходима общая победа.

Аглая Самойловна принесла водки и, похоже, по дороге сама приложилась: щеки раскраснелись, глаза блестят. Ларионов ее осудил:

— Сколько держалась, Аглаюшка, стоит ли начинать?

Женщина беззаботно отмахнулась:

— А-а, какая теперь разница.

— Что такое случилось?

— Вестник смерти явился. Спасения нет. Значит, пора собираться.

Егор попробовал ее успокоить:

— Почему так мрачно, уважаемая Аглая Самойловна? Ваш муж в одиночку сражался — и ничего, обошлось. А тут целый город поднимется.

— Я не возражаю, — Аглая Самойловна улыбнулась точно так, как улыбалась покойная Тарасовна, когда он нес всякую книжную чушь. — Вас не остановишь. Но куда вам против них? На Фоме живого места нет, вы мальчик совсем. Говорят же, старый да малый. Вы даже не понимаете, на что замахнулись. У них рать несметная, у вас две фиги в кармане. На что надеетесь?

Фома Гаврилович налил водки в две чашки, себе и Егору, угрюмо молчал. И видно, что мыслями уже далеко. Может быть, в пикете, а может, в старой лаборатории, где все программы остались незавершенными. Никто не догадывался, как тяжко ему возвращаться в воображении на кладбище великой советской науки, вглядываться незрячими глазами, мутными от слез, в погасшие пульты, мысленно пролистывать незаконченные расчеты, выискивая ошибку, которая не имела значения, потому что ошибкой, по-видимому, оказалась вся его жизнь. У него будто руки отрубили, когда закрыли институт. Дальнейшие унижения уже ничего не значили. Его тоска уравновешивалась лишь ненавистью и презрением, которые он испытывал к орде завоевателей, невежественных, заносчивых и патологически жестоких. Очевидно, что это не люди, мутанты, но оставался открытым вопрос, как долго они смогут торжествовать. В гуманитарном отношении они ничего из себя не представляли, но обладали проницательными, компьютерными мозгами биороботов и в совершенстве владели приемами информационного, силового подавления инакомыслия. Человеку науки, иными словами, человеку не совсем от мира сего, Ларионову, в сущности, всегда было безразлично, какое время на дворе: социалистическое, капиталистическое или первобытно-феодальное, лишь бы не мешали работать, но эти!.. Поработив страну, они лишили ее обитателей простого, насущного права быть хомо сапиенс, поставили на колени и внушили людям, что они скоты. Самое необъяснимое, огромная часть так называемых россиян в это охотно поверила, первей всех творческая интеллигенция, с каким-то безумным, патологическим восторгом заверещавшая со всех жердочек, что раньше они жили в коммунистическом аду, в лагерях и тюрьмах, теперь же, наконец, впервые за тысячелетие вырвались на свободу, хвала дядюшке Клинтону. Действительно, это было смешно, когда бы не было так пошло.

— Видите, — сказала женщина Егору, — он меня никогда не слушает.

— Неправда. — Ларионов выпил водки, черты его лица разгладились, отеки посветлели. — Я тебя слушаю, дорогая, но когда ты говоришь глупости, мне не хочется отвечать.

— Какую же глупость я сказала?

— Да вот это — старый да малый, рать несметная. Ох, Аглаюшка, у страха всегда глаза велики. Чего же она, эта рать несметная, меня, сирого, до сей поры не укокошила?

— Фома, ну что ты говоришь. На тебе же опыт проводят. Мне доктор Шульц сказал. Он тебя в Мюнхен отвезет, на потеху образованной публике. Поэтому тебя до смерти не забивают, только учат уму-разуму.

— Доктор Шульц? Как ты с ним снюхалась?

Аглая не ответила, побежала из комнаты, будто что-то вспомнила. Вернулась с пустой чашкой.

— Налейте и мне, пожалуйста. На поминках грех не выпить.

Муж выполнил ее просьбу, повернулся к Егору:

— Вы что, совсем не пьете, молодой человек?

— Я же на работе, — сказал Егор. — Аглая Самойловна, у ваших опасений, конечно, есть резон, но федулинцам нужен вождь. Ваш муж на эту роль самый подходящий. Другого нет.

— Милый мальчик, какое мне дело до ваших прожектов. Я знаю, любая борьба бессмысленна. Они победили, пора смириться. И уж во всяком случае вы могли бы пощадить старого, больного, выжившего из ума Фому. Его скоро ветром свалит около дома.

— Эй! — с напускным возмущением одернул ее Ларионов. — Ты, мамочка, хотя бы слова выбирала. Зачем перед гостем позоришь? Я вчера утром пять раз отжался, сама видела.

Аглая Самойловна одним махом осушила чашку. Глаза потерянные, шальные, как у испуганной овцы. Егор знал про несчастья этой странной пары, но и впрямь был слишком молод, чтобы сопереживать чужим страданиям. У него у самого Аня сидела в номере, прислонившись к стене, с очумелым, потухшим взглядом. Все, что надо, он уже выяснил. С Ларионовым осечки не будет. Пора откланиваться. Леня Лопух уже, наверное, нервничает. Лучшее время, когда можно выскочить из города, — от восьми до девяти. Гвардейцы жрут ханку и колются перед ночной потехой, на улицах минимум патрулей.

Егор сказал:

— Ваш муж — великий человек. Он этой своре не по зубам. Поверьте, Аглая Самойловна, придет день, мы поставим ему памятник на центральной площади.

— Я не хочу, чтобы он был великим, — грустно улыбнулась Аглая. — Хочу, чтобы он был живым.


Глава 3

Егор повел Анечку ужинать в ресторан. На ногах она держалась уверенно. И одета прилично: темная длинная юбка с простроченным подолом, элегантный бежевый жакет, кружевная рубашка с розовыми рюшками у ворота. Утром он позвонил в бюро услуг отеля, оттуда немедленно прислали сотрудника, пожилую женщину в форменном темно-синем костюме. Она сняла с Анечки мерки и задала ей несколько вопросов, на которые не получила ни одного ответа. Это ее не обескуражило, видно, привыкла к причудам богачей. Через два часа вернулась в номер, нагруженная пакетами и картонками: разное дамское барахло от Версачи. Егор расплатился по счетам (шесть с небольшим тысяч зеленых) и выпроводил женщину за дверь, одарив хорошими чаевыми.

Анечка не проявила никакого интереса к обновам, хотя в это утро впервые вроде бы с аппетитом съела бутерброд с семгой и выпила чашку крепкого кофе.

Егор заставил ее примерить кое-что, она безропотно подчинилась, но все происходило так, как если бы он наряжал манекен. Глаза полусонные, движения замедленные — и сколько он ее ни тормошил, постепенно воспламеняясь от прикосновений к нежным, тугим бокам, — никакой реакции. Только досадливый всплеск бровей, когда слишком резко ее дергал. Егор не расстроился: за те дни, что она здесь жила, привык к ней такой и уже не помнил, была ли она когда-нибудь другой. Одно знал твердо: расставаться им нельзя.

Прицепил к пышным, пепельным волосам тирольскую шляпку с яркими перьями, покрутил Анечку перед зеркалом:

— Погляди, какая красотка! А? Прямо на конкурс «Мисс Сингапур».

— Да, — согласилась Анечка, но он не был уверен, что она видит себя в зеркале. По-прежнему у нее перед глазами стояли совсем иные картинки.

В ресторан повел в надежде, что на публике она немного встряхнется.

Здесь его уже встречали как завсегдатая. Метрдотель в смокинге, загорелый мужчина цветущего возраста, статью схожий с племенным рысаком, но с задумчивым, кротким лицом агента контрразведки, радостно поднялся навстречу:

— О-о, какие гости! Рад приветствовать, душевно рад. Как раз подвезли партию наисвежайших омаров.

— Омары — это то, что надо, — сказал Егор. Они обменялись рукопожатием, Анечке метрдотель со словами: «Вы само очарование, мадемуазель!» — деликатно поцеловал ручку. При этом Аня нашла в себе силы не отшатнуться и не вскрикнуть, за что мысленно Егор ее похвалил.

Метрдотель проводил их за столик, расположенный возле окна, неподалеку от эстрадного подиума, дождался, пока усядутся.

— Рекомендую к мясу, Егор Павлович, бордо пятьдесят третьего года. Из личных президентских запасов. Что-то необыкновенное. Уверен, вашей даме придется по вкусу.

— Ну-у, — сказал Егор. — Это вообще.

Метрдотель, изящно, как конь в стойле, поклонившись, удалился, и его сменил расторопный, улыбчивый официант Володя, тоже уже старый знакомец. Егор сделал заказ, ни о чем не советуясь с Анечкой. Да если бы и захотел посоветоваться…

— Как тебе здесь? — бодро спросил, когда Володя отбыл. — Музыка нравится?

— Ага.

На подиуме четверо исполнителей — скрипач, аккордеонист, саксофонист и пианист — слаженно, негромко выводили старинный блюз «Сумерки на Гавайях», модный в сороковые годы. Егор знал, что это такое, потому что слышал не первый раз.

— А публика! Погляди, какая публика. Какие прекрасные женские лица. А мужчины? Порода, осанка — все при них. Цвет общества. Тут, Анечка, за каждым столиком по нескольку миллионов. Отборный гость. Матерые ворюги. Других сюда не пускают. Разве тебе не интересно?

Анечка не нашлась, что ответить, устремила на него сумеречный взор, и Егор невольно поежился.

— Что, Анечка? Что-нибудь болит?

— Нет.

Ужинали в полном молчании. Аня почти ничего, как обычно, не ела, от ломтика жирного омара ее чуть не стошнило. Зато выпила почтибокал сладкого, терпкого, очень вкусного вина. Егор попробовал кормить ее со своей вилки. Но она с таким умоляющим выражением лица пролепетала: «Ой, пожалуйста, не надо!» — что у него тоже пропал аппетит.

В этот момент скрипач на подиуме поднес ко рту микрофон и торжественно провозгласил:

— Сейчас мы рады приветствовать дорогого гостя из Череповца, который завернул к нам на огонек, — Мишаню Григорьянца, по кличке «Чинарик». Миша, прими в подарок свою любимую мелодию «Маэстро».

За одним из столов поднялся невысокий крепыш с черной угреватой мордой, от которой за версту разило преступлением, широко ухмыляясь, раскланялся на все стороны. Зал жидко поаплодировал. Чинарик на самом деле был известной личностью: недавно его показывали по телевизору, в интервью «Итогам» он сообщил, что собирается на будущий год баллотироваться в губернаторы. В ответ на довольно ехидный вопрос ведущего, сняты ли с него обвинения в трех заказных убийствах, Мишаня обрушился с такой дикой руганью на Министерство юстиции и на коммуно-фашистов, что пришлось включить рекламу.

— Что я говорил, — обрадовался Егор. — Самая элита. Только мы с тобой здесь по недоразумению. Ты согласна?

— Да.

— Ты хоть, как меня зовут, помнишь? Ведь ни разу не назвала по имени. Может, не узнала?

— Я не сумасшедшая.

— И кто я такой?

— Мой бывший жених.

На спокойном лице ни смущения, ни волнения, но Егор встрепенулся: какая длинная речь! У него эти ее «да», «нет» уже в ушах навязли, как затычки. На радостях осушил бокал вина.

— Почему же бывший? Не только бывший, но и нынешний. Всегдашний. Хочешь, завтра подадим заявление? Вообще-то, спешить некуда. Можно подождать немного. Давай послезавтра, а?

Хотел развеселить, а вышло хуже. Ломким, как слюда, голосом Анечка попросила:

— Не издевайся надо мной, пожалуйста.

У него аж сердце осело.

На сцене начались приготовления к стриптизу, поставили гимнастические стойки с разными приспособлениями, выдвинули несколько высоких пуфиков и узкую кушетку.

— Голых баб хочешь посмотреть? — спросил Егор.

— Нет.

— Тогда посиди минутку, я наверх сбегаю.

— Да.

Он поднялся в номер, надел куртку, для Анечки прихватил теплый плащ, подбитый мехом. Решил ее прогулять по Москве. Из дверей зала понаблюдал за ней. Анечка сидела за столом прямо и неподвижно, за пять минут не сделала ни одного движения. К ней подходил Володя-официант, о чем-то спрашивал, она что-то ответила, не поворачивая головы.

Егор перехватил официанта по дороге на кухню.

— Володя, о чем говорили?

— С вашей дамой?

— Да.

— Предложил мороженое, ананасовое. Она отказалась.

— И все?

Вышколенный официант изобразил удивление:

— О чем вы, Егор Петрович?

— Ладно, отбой.

Вывел Аню на улицу. Она держала его за руку, уставившись себе под ноги, словно боялась споткнуться.

Вечер стоял удивительный, будто слепленный из чистого снега, небесных чернил и электрического разноцветья. Чуть морозный, томительно-свежий. Возле черного БМВ на стоянке околачивался Гена Пескарь, нанятый порученец.

— Тебе чего? — пробурчал Егор, недовольный.

— Да так, был рядом, заскочил, вдруг чего надо. В номер позвонил, там глухо.

— Давай дальше, не темни.

— Да я что, — Гена смущенно улыбался. — Саня Кудрин интересуется. Встреча отменяется или как?

— Опять двадцать пять… Чего по-пустому базарить? Будет нужда — сойдемся. Ты натрепал, что у меня бабки крутые, зря, Генчик. Смотри не промахнись.

Налетчик затрясся, растопырил пальцы.

— Падлой буду, Егор. Про бабки речи не было. Что ты номерной, да, предупредил, а как иначе? Я на него ишачу. Ты сегодня здесь, завтра тебя нету. С Саней мы третий год масть держим. Причем место бойкое, обустроенное. Всякие охотники лезут, как на мед. Ты учти тоже Санины опасения.

— Я проездом в Москве, — успокоил Егор. — Скажи лучше, Гена, ты джентльмен или кто?

— Ну, допустим, — удивился налетчик резкому крену в разговоре. — Чего это меняет?

— Ничего не меняет. Но как-то неучтиво. Я вышел с девушкой на прогулку. Может быть, у нас какие-то свои планы, и вдруг ты появляешься без предупреждения. Так и заикой недолго остаться.

— Понял, извини! — Налетчик расплылся в сладострастной ухмылке, отступил на шаг и канул в темноту, как привидение.

Во все время разговора Анечка стояла неподвижно, будто задремала, но руку Егора держала крепко. Тепло ее маленькой ладошки кружило ему голову.

Он привез ее на Воробьевы горы, чтобы показать ночную Москву с высоты птичьего полета. В двенадцатом часу на смотровой площадке было многолюдно, шумно, будто на свадьбе. Однако, как во всяком нынешнем чумовом веселье, чуткое ухо легко угадывало звуки истерики. Много накуренной, полупьяной молодежи, группки растерянных иностранцев со своими кинокамерами, тщетно пытающихся понять, куда их занесла нелегкая — на вечернюю экскурсию или в воровскую малину; целующиеся у всех на глазах с каким-то демонстративным азартом представители сексуальных меньшинств; бомжи с черными сумками через плечо; шныряющие под ногами оборванные малолетки-беспризорники, предлагающие любые услуги за мизерный барыш, и ко всему — три или четыре прелестных пони с высокими седлами, в полном унынии катающие по кругу не детей, а гогочущих, ржущих, пьяных молодых дебилов, — все это вместе действовало угнетающе на человека, если он еще не до конца приобщился к западной цивилизации.

Егор засмотрелся на освещенные купола храма, утонувшего в глубине набережной, и ему почудилось, что все вокруг мираж. Это смутное ощущение возникало у него не в первый раз и оставляло в душе горький осадок. Они стояли у парапета, внизу переливался, светился огнями великий город, и оттуда, снизу, из призрачного волшебного мерцания вместе с ледяными порывами ветра изредка доносились словно глубокие, тяжелые стоны — разве это тоже не сон?

Анечка жалась к нему, как собачонка, боящаяся потерять хозяина.

— Погляди, — он провел рукой над городом. — Какая сказка… Тебе нравится?

— Мне страшно, — прошептала она. — Отвези меня, пожалуйста, домой.

Если бы он знал, что она имела в виду. Где теперь ее дом? И где его дом? В маминой квартире, как сказал Мышкин, обосновался один из соратников Рашидова со всем своим кланом: сыновья, братья, наложницы. Чтобы удобнее разместиться, согнали аборигенов с двух этажей, сломали все перекрытия, подняли полы и оборудовали двухэтажные апартаменты с роскошными спальнями, с рабочими кабинетами, напичканными супертехникой, и приемным залом, где при желании можно устраивать балы. Официально все это было зарегистрировано как международная инвестиционная компания «Элингтон-блюз и посредники». Чем непонятнее, тем вернее.

Сквозь ликующую толпу он вывел Анечку к храму, но на дверях висел чугунный замок.

— Жаль, — сказал Егор. — Хотел свечку поставить за матушку. Хотя не знаю, как это делается. А ты верующая, Ань?

Задрожав, она ответила:

— Пожалуйста, не спрашивай.

По липовой аллее, освещенной квадратными фонариками, побрели вверх к университету, хотя, наверное, разумнее было сесть в машину и вернуться в отель, но куда торопиться. Впереди бесконечная ночь, он будет засыпать и просыпаться, каждый раз натыкаясь взглядом на сосредоточенное, строгое, с распахнутыми очами, драгоценное девичье лицо. Тоска выедала ей внутренности, как серая тля. Он опять не удержался, спросил:

— Аня, может, все-таки расскажешь, что они с тобой сделали? Будет лете, когда расскажешь.

— Нет.

— Почему?

— Ничего со мной не делали.

— Как не делали, — изумился Егор. — Они же тебя мучили, пытали, кололи.

— Ну пожалуйста, прошу тебя! Ну не надо!..

— Что — не надо?

— Не надо вспоминать. Умоляю!

Егор пожал плечами, развернулся и повел ее обратно к машине, оставленной у автобусной остановки. Возле БМВ копошилась группа подростков, человек пять. Двое, хохоча, отталкивали друг друга, пытались открыть переднюю дверцу, остальные, сев в кружок на ледяную землю, свинчивали заднее колесо. Сигнализация надрывалась, не умолкая, но за общим шумом вечернего праздника ее почти не было слышно. Егор прислонил Анечку к бетонной тумбе, велел подождать, сам приблизился к машине.

— Эй, пацаны, — окликнул. — Случайно, адресом не ошиблись?

Двое, которые отпирали дверцу, похоже, ручным напильником, оглянулись, разом подпрыгнули, с визгливым ржанием метнулись к кустам и сгинули, но трое на земле продолжали упорно трудиться, не поднимая голов. Это его озадачило.

— Вы что, господа, разве такими ключами это колесо снимешь?

Один из угонщиков все же оторвался от дела, хмуро поглядел на него снизу. Личико маленькое, свекольного цвета.

— Тебя не спросили. Проваливай, пока цел.

— Так это же моя машина. Почему я должен проваливать?

Мальчишка поднялся на ноги, двое других по-прежнему пыхтели над колесом, будто ничего не случилось.

— Точно твоя?

— Ну а чья же еще?

— Покажь документы.

Что-то с этим пареньком и с двумя другими неладно, но Егору недосуг было разбираться: Анечка мерзла в одиночестве у каменной тумбы. Позволить себе слишком резкие телодвижения он тоже не мог, она наверняка за ним наблюдала. Нельзя ее пугать.

— Пацаны, не доводите до греха, убирайтесь по-хорошему.

Один из пареньков, трудившихся над колесом, злобно вскрикнул:

— Вот сучий потрох, резьба срывается! Палец порезал.

— А ты не спеши, — посоветовал ему приятель. — Не с такими тачками управлялись.

Мальчишка со свекольной рожицей, гнусно ухмыляясь, сказал Егору:

— Документов нет, значит, не твоя. Будешь базланить, Гарика позовем. Он тут неподалеку. Мы же не сами по себе. Гарик объяснит, где можно ставить тачку, где нельзя. Порядок для всех единый.

«Всякому терпению есть предел», — решил Егор.

Он словил маленького наглеца за ворот куртки, немного потряс и отвесил плюху, которая донесла бедняжку аж до автобусной остановки. Потом нагнулся, ухватил двух тружеников-малолеток за шкирки и волоком по газону дотащил до спуска в неглубокий овраг, куда и отправил одного за другим. Что еще он мог им предложить?

Анечку застал в том же положении, в каком оставил.

Прислонившись к тумбе, она, казалось, что-то нашептывала сама себе с полузакрытыми глазами. Он обнял ее за плечи, бережно довел до машины…

В номере Анечка вздохнула с явным облегчением, лицо на миг прояснилось. Это была не улыбка, но какое-то слабое подобие интереса к жизни.

— Можно я лягу, Егор?

— Чайку не хочешь попить? С пирожными, с шоколадными конфетами?

— Нет.

— Тогда в ванную, и никаких отговорок.

— Зачем? — испугалась Анечка.

— Как зачем? Все девушки на ночь подмываются. И потом — горячая вода, мыло, голову помоешь, — сразу станет лучше.

Аня надула губки, сопротивляться у нее не было сил.

Он наполнил ванну, вбухал туда пузырек какого-то необыкновенного французского бальзама, пустившего по воде облака нежной, розовой пены; помог Анечке раздеться и поддерживал ее, пока она переступала край жемчужной раковины и усаживалась в ароматное облако. На упругом, стройном, с золотистой кожей теле не заметил следов побоев и даже точек от уколов не обнаружил, что было странно.

Анечка ничуть не стеснялась своей наготы, его прикосновения ее не смущали, она в ванне, поудобнее устроившись, попыталась задремать. Егор намылил большую синюю поролоновую губку и начал осторожными, круговыми движениями растирать ее спину, массируя, захватывая поочередно позвонок за позвонком. Анечка свесила голову на грудь, утопив груду пепельных волос в воде, и не издала ни звука, но он чувствовал, что ей приятно. Увы, надолго его не хватило. Внезапно острый, кинжальный приступ желания сковал мышцы, и он, бросив губку, опустился на белую табуретку, задыхаясь, почти ослепнув. Чтобы прийти в норму, вызвал к жизни видение далекой лесной хижины, старика учителя, сидевшего с трубкой на крылечке, и наконец улыбнулся, заметив вылетевшего из кустов Гирея, бешено, как пропеллером, вертящего хвостом.

Открыл глаза: Анечка так и сидела, опустив голову, укутанная космами волос, как ширмой.

— Эй, — позвал Егор. — Ты спишь?

— Нет, — глухо, как из ямы.

— Тебе хорошо?

— Да.

— Ничего не болит?

— Нет.

Со второго раза все-таки вымыл ее всю и не поддался искушению, за что мысленно себя похвалил. Но сердце щемило, ох как щемило! Напоследок промассировал розовые и неожиданно твердые ступни куском пемзы. Потом ополоснул Анечку под душем, стараясь не прикасаться к сокровенным местам, укутал в голубую махровую простыню и отнес в спальню. Уложил, подбил повыше подушку, укрыл одеялом. Отступил на шаг, присмотрелся, остался доволен результатом.

— Ты очень красивая, — сказал убежденно. — Ты самая красивая женщина, каких я только видел. Включая и в кино.

Загадал, если улыбнется, то… Она не улыбнулась, безмятежно разглядывала противоположную стену, от которой ее силком оторвали на несколько часов. Егор спросил:

— Что ты хоть там видишь-то, скажи? Может, чего интересное? Знаки судьбы?

— Нет.

— Не передумала насчет чая?

— Нет.

— Хочешь поспать?

— Да.

Он погасил верхний свет, оставил мерцающую елочку ночника на полу. Пожелал спокойной ночи. Она не ответила. Так они всегда прощались на ночь. И все же он решил, что сегодня удачный день. Первое: несколько раз (пять или шесть) Анечка произносила, и без всякого напряжения, длинные, осмысленные фразы. Второе: не окостенела и не потеряла сознания, когда на стоянке из темноты на них выскочил Гена Пескарь. И третье: помылась с удовольствием и даже покряхтывала, как маленькая старушка, когда он слишком сильно нажимал на губку. Егор не сомневался, что дело неуклонно, хотя и туго, шло к неминучему выздоровлению, что бы ни молол языком профессор-палач. Главное, поскорее увезти ее из Москвы. Жакин в два счета поставит ее на ноги. Там, на природе, среди гор и лесов, окруженная нормальными людьми, она через день сама запоет, как птичка, не понадобятся никакие лекарства. С умильной улыбкой Егор представил живописную группу — мудреца Жакина, неутомимого охотника Гирея, юную изумительную девушку, в восторге хлопающую в ладошки, и себя, благожелательно наблюдающего за ними со стороны.

Из гостиной он позвонил Харитону Даниловичу по кодовому номеру, потом Лене Лопуху. Хотел связаться и с Ларионовым, приободрить добрым словом, но у того телефон стоял на постоянной прослушке, как у всех жителей Федулинска. Судный день был намечен на послезавтра, на субботу, и Мышкин, а после Лопух уверили его, что все в порядке, подготовительные мероприятия закончены и никаких изменений не предвидится.

Успокоенный, он около часа просидел перед телевизором, вольно развалившись в кресле, посасывая через трубочку молочный коктейль, который сам себе приготовил. Как и в прежние вечера, только на одном канале случайно удалось поймать передачу на русском языке. По остальным программам крутили американские боевики и сериалы, или шла истерическая реклама, или извивалась в безумных клипах, как в падучей, стонущая, подвывающая, оголтелая попса, ведущая себя на экране, как на гинекологическом обследовании. В передаче-шоу, которая шла почему-то на русском языке, длинноволосый, сухопарый ведущий, похожий на крупного глиста, из которого пророс глист поменьше — микрофон на шнурке, обсуждал с возбужденной аудиторией актуальнейший для мировой культуры вопрос о пользе или вреде для общественного здоровья группового секса. За то время, пока Егор не сводил с экрана очарованных глаз, мнение дискутирующих склонилось к тому, что пользы, разумеется, неизмеримо больше — всплеск дурной энергии, освобождение внутреннего «эго», возвращение к первородным ценностям и прочее, а кто этого не понимает (не понимала одна девчушка с косичками, лет двенадцати, ее привели на диспут родители), тех остается только пожалеть.

Егор сходил в ванную, почистил зубы, потом расстелил постель на диване, но прежде, чем лечь, как обычно, заглянул к Ане.

Он вовремя поспел.

Аня стояла на подоконнике, неестественно крохотная в просвете огромного окна, и открывала раму. Упорно, раз за разом дергала за ручку, и наконец распахнулось окно в ночь.

Егор перелетел комнату двумя прыжками, перехватил девушку за талию, сдернул с подоконника и, барахтающуюся, жалобно поскуливающую, отнес обратно на кровать. Придавил к постели и крепко держал. Такого выражения лица, какое было у нее, он раньше ни у кого не видел. На него смотрели остекленелые глаза человека, который уже побывал в ином мире и убедился, что там намного лучше, чем на земле.

— Пусти, — умоляла Анечка. — Пусти, пожалуйста! Что я тебе сделала плохого?

У него горло заклинило, он с трудом выдавил:

— Не покидай меня, Аня, любимая!

— Не хочу жить. Устала.

— Не покидай меня, — повторил он и в следующую секунду увидел, как открываются жалюзи женской души. Невыносимый ландышевый свет вспыхнул в ее очах, окрасил щеки голубизной, и хлынули два безмолвных, горючих потока. Слез сразу стало так много, что ложбинка меж высоких, стройных грудей быстро наполнилась и ладони у Егора намокли. Он отодвинулся к спинке кровати, чтобы ей не мешать. Анечка смотрела на него не отрываясь, а слезы все струились, как если бы у двух краников одновременно сорвало резьбу. При этом она не издавала ни звука. Жуткое молчание. Егор испугался, как бы она не вытекла вся. Но опасение оказалось напрасным. Анечка зашевелилась, заерзала, подтянулась на подушке повыше, и глаза ее высохли также внезапно, как прохудились. Заблестели, засверкали, словно омытые бурной, весенней грозой.

— Почему? — спросила она совершенно разумным, ясным голосом. — Объясни, раз ты такой умный и сильный. Почему все люди живут, как люди, а меня превратили в грязную, вонючую половую тряпку?

— Ну что ты, — успокоил Егор. — Разве тебя одну? Нас всех посадили на кол. Нашествие, ничего не поделаешь. Я, конечно, виноват, что сразу не забрал тебя с собой, но два года назад я был полным кретином.

Он не знал, уместные ли слова говорит, но Анечка слушала внимательно. Она уже вернулась на землю из своих прекрасных грез.

— Что же делать, Егор?

— Ничего особенного. Нельзя впадать в отчаяние. Мы такую жизнь живем, какая есть, другой не будет. В России всегда тяжело простому человеку. Вспомни, разве твоим родителям было легче?

— При чем тут родители? Мне что делать? Кому я нужна такая?

— Как это кому? Мне нужна. Я же люблю тебя.

— Врешь! Как можно такую любить?

— Сам не знаю. — Егор почесал затылок. — Люблю, и все. Лучше тебя никого нет.

— Почему же ни разу не поцеловал? Боялся, что стошнит?

— Ты же все время спала.

— А сейчас? Я ведь не сплю.

— Сейчас просто не успел. Мы же чуть не утонули. Ты вон какое наводнение устроила.

Он переместился поближе, наклонился. От Анечкиного лица несло жаром, как от печки, и когда он прикоснулся губами к ее сухому рту, их обоих будто шарахнуло током.

…Утром он опять позвонил Мышкину и попросил прислать Розу Васильевну, татарскую чаровницу.


Глава 4

Утро не предвещало беды — ясное, морозное, с пушистым снежком. Федулинск пробуждался туго, как мужик с тяжкого похмелья. С рассветом по городу прокатились уборочные машины, гордость Монастырского, японские трейлеры, выписанные за счет пенсионного фонда. Рабочие в яркой канареечной униформе присыпали серой крупной солью кровавые лужи на асфальте, мощными подъемниками сгребали в кузова горы мусора. Если обнаруживались целиковые трупы, их, по инструкции, доставляли в городской морг, расчлененку везли в крематорий на окраине Федулинска, но в последние полгода человеческая требуха, даже после массовых гуляний, попадалась редко: город наводнили добравшиеся из Москвы полчища крыс-мутантов — огромных, размером с кошку, гладкошерстных, с длинными, заостренными мордочками и с красивыми, зелеными, фосфоресцирующими глазами. Днем они отсыпались в подвалах, а по ночам выходили на уличную охоту на горе поздним гулякам. Городская коммунальная служба иногда специально на час-два задерживала выезд уборочных машин, чтобы дать крысам возможность получше управиться со своей общественно полезной санитарной работой.

Чуть позже на улицах появились бомжи с полотняными сумками через плечо, крадущиеся вдоль стен предутренними серыми призраками, — собиратели «хрусталя». Оживились городские помойки и свалки — туда со всех сторон потянулись с виду вполне приличные люди. В окнах домов кое-где вспыхивал электрический свет: домохозяйки из «среднего класса» приступали к приготовлению завтрака — морковный чай, поджаренные черные гренки, повидло из ревеня. Радуясь новому дню, то тут, то там затявкали бродячие собаки, уцелевшие после ночного крысиного набега. По местному телевидению началась трансляция 450-й серии восхитительного латиноамериканского сериала «Кларисса — дочь любви».

Обычная суббота, не сулившая никаких особых потрясений. Но уже в половине десятого в загородной резиденции Хакасского раздался телефонный звонок, хотя самый занюханный чиновник из городской администрации знал, что раньше полудня беспокоить хозяина нельзя. Нарушить табу мог осмелиться лишь один человек в городе, и разбуженный в неурочное время Александр Ханович не сомневался, что это он и есть.

Звонок трезвонил минут десять, Хакасский не торопился снимать трубку: ничего, потерпит, невежа! Сперва спихнул на пол притаившуюся под боком сирийку Аврулию (неудачная замена Анютке, по которой Александр Ханович до сих пор тосковал, классная все же была славяночка, хотя и оказалась змеей, а эта, новенькая, — смуглый зверек, и не более того, неинтересно препарировать, ищи не ищи, души-то нету), потом сделал серию дыхательных упражнений, предписанных гуру Мануилом, домашним лекарем, закурил ароматную египетскую сигарету и, свесив голову с высокой постели, грозно цыкнул на ушибленную девицу: «Ползи отсюда, тварь, быстро, ну!» Фаворитка-сирийка не посмела встать на корточки, выполнила приказ буквально и, извиваясь шоколадной ящерицей, мгновенно исчезла за дверью. Только после этого Хакасский снял трубку, недовольно пробурчал:

— Чего тебе приспичило, Рашидик, в такую рань? Черти, что ли, донимают?

Рашидова черти не донимали, но новость он сообщил действительно бодрящую, как десять чашек крепкого кофе. Среди заброшенных, выстуженных корпусов бывшего НИИ «Беркут» собралась довольно большая толпа, не менее тысячи — и народ все прибывает. Необычное скопление аборигенов ничем не напоминает голодную тусовку, скорее, это похоже на приготовление к праздничной демонстрации, одной из тех, какие показывают по телевизору в политической передаче «Страницы большевистского ига». Толпа вполне организованно выстраивается в колонны со знаменами и духовым оркестром. Знамена разных цветов, зеленые, голубые, алые, с надписями: «1-е конструкторское бюро», «2-е конструкторское бюро», «Отдел атомной энергетики», «Высокие технологии» — и дальше в том же духе. Настораживает, что в толпе почти не видно счастливых, смеющихся лиц, напротив, какие-то портретно не установленные личности шныряют по рядам и выкрикивают бессмысленные угрозы в адрес властей. Скорее всего, не местные, но быдло поддерживает провокаторов сумрачным, одобрительным гулом. По разговорам можно понять, что манифестанты собираются на городскую площадь на митинг, где ожидается программное выступление маньяка Ларионова по кличке Лауреат.

Хакасский слушал раздраженное бурчание начальника безопасности и ушам своим не верил.

— Рашидик, это что — бунт?!

— Какой бунт, зачем бунт, Саня, — возмутился Георгий Иванович. — Пошлю взвод с пулеметами, положат всех к чертовой матери. Обнаглели сявки!

— Погоди, не торопись. — Хакасский немного подумал. — С Шульцем говорил?

— Нет нигде твоего Шульца.

— Как это нет? Где же он?

— Откуда знать, Саня? Отдерет свою манекенщицу, старый козел, потом дрыхнет десять часов подряд. И трубку не берет, паскуда. Когда надо, нипочем не сыщешь. Зря ты, Саня, с ним носишься. Что у нас, своих докторюг не хватает? Я тебе завтра из зоны трех Шульцев доставлю. А этого на правилку.

— Любопытно, любопытно, — Хакасский заулыбался, предвкушая большое развлечение. — Вот что, Гога, слушай внимательно. Приводи своих нукеров в боевую готовность. К площади подгони десяток самоходок, ну тех, с широкими гусеницами. Но ничего пока не предпринимай.

— Почему, Саня? Чего ждать? Их учить надо сразу.

— Нет, не надо. Это какой-то сбой в программе, хочу отследить до конца. Через часик подскочи в офис, пришли туда Монастырского и Шульца, если найдешь. Да, санитарную бригаду тоже гони в центр.

— Но…

— Никаких «но», Гога. Чувствую, повеселимся сегодня на славу. Зачем портить праздник спешкой? Согласен, старина?

— Не нравится мне все это, — буркнул Рашидов.

Им обоим в страшном сне не могло померещиться, что этот мирный разговор между ними — последний.


В эту ночь Леня Лопух покемарил от силы два-три часа. На вечерней сходке в вагончике Мышкина, куда явился и Егор Жемчужников, еще раз обсудили все малейшие детали. Город брать не арбуз кромсать, но теперь Леня поверил, что это реально. Силы неравные, но на их стороне внезапность, азарт и ненависть. Очень важно, чтобы в последний момент не вильнул в сторону Колдун. У Никодимова люди отборные, практически неуловимые, замаскированные большей частью под бомжей и проституток. Среди них ни одного привитого, зато много таких, кого уже убивали, вычеркнутых изо всех ведомостей и компьютеров. Егор почему-то не верил Колдуну, но Мышкин поклялся, что постаревший бугор не продаст.

— Позже, может быть, но не сегодня, — сказал Харитон Данилович. — Они ему самому на пятки наступают.

После Лопух объезжал одного за другим своих помощников, спецназовцев, побратимов, с которыми, начиная с Афгана, пуд соли съел. Покалеченные, вываренные в крутом кипятке трех войн, а после брошенные на произвол судьбы, они все еще годились для ратного дела и радостно встречали командира, веря в его удачу. Когда он, закончив инструктаж, упоминал размеры премиальных, у всех одинаковой слюдяной пленкой туманились глаза. Обнищали герои.

Но основную часть задания Лопух собирался выполнить один. Так он поступал всегда в решающих ситуациях. Не глупая бравада им руководила, а точный расчет. Лишние люди всегда увеличивают риск неудачи. Сегодня этот риск должен быть сведен к минимуму. От успеха его действий зависела вся операция. Но не только это важно. В душе Леня тихо радовался тому, что представился случай — он уже и не мечтал о таком, поквитаться не с какими-то отдельными личностями, а показать кукиш самой злодейке-судьбе, которая, если честно сказать, часто была к нему неблагосклонной, как уж он ее ни улещал.

Свой старенький «жигуленок» Леня оснастил в гараже еще днем, но его немного беспокоило, что проверить устройство не было никакой возможности. Подрывную науку он освоил когда-то неплохо, у него были хорошие учителя, но заниматься чем-то подобным ему давно не приходилось. Впрочем, штука-то нехитрая. Вся начинка привозная, фирменная, даже с заводскими пломбами, аналогичная, как он прикинул, пятистам граммам тротила, ему оставалась лишь установка — контакты, настройка, вектора взрыва.

Около четырех утра тихой сапой, не включая даже габаритных огней, в кромешной тьме подкатил к заранее намеченному месту, на поиски которого потратил три дня. Стараясь не шуметь, убрал с проезжей части несколько фанерных ящиков и воткнул «жигуленок» рядом с припаркованной старой «волгой» (она тут, похоже, стояла с прошлого столетия, вся раскуроченная, со спущенными колесами) носом к мусорному баку. Получилось все как надо. Утром, на свету, если кто-то бросит в эту сторону любопытный взгляд, непременно решит, что старый «жигуль» с выбитым передним стеклом, с погнутой дверцей, с пустыми глазницами фар, только и дожидается, как и «волга», когда его железную тушу перетащат под кузнечный пресс. Декорации примитивные, но в Федулинске должны сработать. Все эти хваленые рашидовские гвардейцы от сытой и привольной жизни, не встречая ни в ком сопротивления, давным-давно утратили всякую бдительность.

Посидев в машине с полчаса, чутко прислушиваясь, не обратил ли кто-нибудь внимания на его появление, Леня Лопух, светя фонариком-авторучкой, установил стрелку на табло зарядного устройства в положение «зеро» и бесшумно выбрался наружу.

Улица Тухачевского, дом 7. Только по ней Гога Рашидов ежедневно из своего особняка в Земляничном тупике выезжает в город, начиная утренний объезд объектов. Он скрупулезен, точен и никогда не меняет своих привычек, как и положено большому человеку, начальнику службы безопасности, выбившемуся в высшее общество из, смешно сказать, заурядных урок. Неизвестно, кому подражал Рашидов, очутившись в привилегированной тусовке, — Феликсу Дзержинскому, Берия или, как нынче модно, диктатору Пиночету, — но Леня ни разу не видел его в несвежей сорочке, без галстука или в помятом костюме. Он всегда респектабелен, застегнут на все пуговицы и непреклонен к врагам свободного рынка и прав человека.

Леня погладил «жигули» по теплому капоту, попрощался со старым, надежным товарищем и, осторожно перейдя улицу, свернул к трансформаторной будке, возле которой притулился, скособочась, деревянный сараюшка непонятного назначения. Когда-то, возможно, здесь была дворницкая или кладовка, но сейчас сарай был доверху забит бумажными мешками и еще всякой железной и пластиковой дрянью, потерявшей приметы своего прежнего функционального предназначения. На перекошенной двери болтался для видимости замок, подобный тем, какие висят на почтовых ящиках: накануне Леня без труда подобрал к нему ключ.

В сарае он устроил себе лежку. Засада идеальная: сквозь щели между досками окрестности просматривались во все стороны, и улица Тухачевского лежала как на ладони, но заподозрить, что в похилившемся клозете притаился человек, мог только сумасшедший.

Рашидов проезжал по улице всегда в одно и то же время, ровно в десять, по нему можно проверять часы, как по прогуливающемуся философу Канту, но даже если сегодня он выскочит из норы пораньше, все равно Лопуху предстояло ждать несколько часов. Из бумажных мешков он соорудил некое подобие кресла и, прикрыв дверь, спокойно уселся. В ноздри сразу хлынула, как пена, едкая, затхлая вонь, но он даже не поморщился. Это все ерунда. Умение ждать сколь угодно долго, превратившись во фрагмент ландшафта и сохраняя способность к мгновенному выплеску энергии, — вот, пожалуй, главное, чему он научился на войне. Это непростая наука, требующая полной самоотдачи, и тот, кто не сумел или не захотел ею овладеть, иногда лучший из лучших, как правило, погибал не своей смертью, не успев даже осознать, откуда за ним явился посланец…


На импровизированную трибуну вскарабкался Савва Николаевич Бурундук, бывший замдиректора по кадрам. Многие из собравшихся на пустыре считали его давно усопшим и удивились, увидев на трибуне живым, здоровым и громогласным, как в былые годы, пусть и уменьшившимся в размерах.

— Коллеги! Господа! Товарищи! — рявкнул он в микрофон, надувшись от возбуждения. — Сегодня у всех нас великий день. Мы пришли, чтобы предъявить властям законные требования. Их у нас немного, но они есть: зарплата, пенсии, захоронение со скидкой для инвалидов труда. Доходит до смешного: на днях провожали Бориса Тихоновича из второго отделения, здесь многие его знают, и у вдовы не хватило денег на целлофановый мешок. Пришлось закопать прямо в тренировочном костюме. Разве это нормально? Разве мы все не граждане великой державы? Всем миром, сообща, мы отстоим свое право на достойную смерть. Терпение нашего народа не беспредельно, и мы им об этом напомним. Ура, господа!

Толпа ничем не ответила, да его и слушали плохо. К бессмысленным публичным выступлениям Саввы Николаевича, общественника-фанатика, все притерпелись еще в старорежимное время. Лишь один женский голос истерично его поддержал: «Урра! Урра!» — это была Матрена Степановна, супруга Бурундука, в прошлом директор городского общепита, а ныне усердная вокзальная побирушка.

Среди скопившихся на пустыре людей вообще было мало таких, кто понимал, зачем они здесь. Вдобавок многих трясло от непрекращающейся наркотической ломки. Но, простояв уже около часа на морозе, никто и не думал расходиться. Давно, казалось, забытое, смутное чувство потерянного родства, общности всех со всеми, хорошо знакомое тем, кто когда-нибудь, подняв воротник, шагал от дома к проходной, окруженные точно такими же, неузнаваемыми в сумерках, не очень выспавшимися и не очень приветливыми людьми: это чувство, сентиментальное и теплое, как грелка к больным ногам, удерживало всех на месте, заставляло сдвигаться теснее.

Наконец зычный мужской голос распорядился через мегафон: «Начинаем движение! Предупреждаю, бояться нечего. Маршрут утвержден в мэрии. Просьба не поддаваться на возможные провокации. В случае стрельбы всем падать на землю. Вперед, друзья!»

Духовой оркестр, подтянувшийся в голову колонны, грянул бессмертный «Марш славянки», и огромная, в пять-шесть тысяч человек толпа медленно потекла по утренним улицам Федулинска.


Ларионов сидел на автобусной остановке неподалеку от площади. Рядом — жена Аглая. Он не хотел брать ее с собой, но она увязалась. Сказала: «Это наш последний день, Фома. Давай не расставаться».

Он посмеялся над ее бабьей тревогой, у него не было дурных предчувствий. Вероятно, это происходило оттого, что собственную возможную смерть он не считал чрезмерно грустным событием. Было ли из-за чего волноваться? Смерть — такой же пустяк, как насморк или лишний пинок. Есть в мире вещи неизмеримо более важные.

В этот праздничный день он прихватил с собой любимый плакат — картонку на деревянном штырьке с надписью: «Вся власть трудовому народу». Ларионов опирался на плакат, как на посох. Неподалеку покуривали на морозе двое скромно одетых молодых людей, и он знал, что это его личная охрана, присланная тем милым юношей, который навестил их на днях.

— Знаешь, душечка, — сказал он жене, — я думаю об этом мальчике, который к нам приходил, и все больше склоняюсь к мысли, что он необыкновенный человек. Наверное, герой. Наверное, он тот, кто нам необходим.

— Да, — спокойной отозвалась Аглая. — Он похож на тебя, только моложе. Мечтатель, романтик, фантазер. Всех вас сегодня передавят, как кур. Очень жаль.

Как бы в подтверждение ее слов неподалеку остановился патрульный «бьюик», из него вылезли трое громил, подошли к сидящей на скамейке пожилой парочке. Один сразу вырвал из рук Ларионова плакат и переломил о колено. Второй несильно, для острастки съездил по уху, но, к счастью, по оглохшему.

— Все бузотеришь, Лауреат, все никак не угомонишься, — дружелюбно заметил громила, изуродовавший плакат, сияя кирпичной, жизнерадостной мордой с выпученными от постоянного переедания глазами. — А что, если мы сейчас твою бабу при тебе оприходуем? Не понравится, небось?

— Яйца отморозишь, — предостерег Ларионов. — Главное свое достояние.

Второй удар он получил в грудь ногой, и два ребра, криво сросшихся, больно укололи селезенку. Ларионов начал задыхаться, и Аглая бережно обхватила его за плечи, помогая разогнуться.

— Ладно, поехали, — заторопился третий громила. — Попозже его заберем.

Патруль укатил. Двое молодых людей подошли поближе.

— Помощь нужна?

— Нет, — выдохнул Ларионов. — Спасибо, что не вмешались. Молодцы.


Сначала на улицу Тухачевского вырвались четыре мотоциклиста, эскорт Рашидова, и следом, на расстоянии двадцати метров, выдвинулся серебристо-голубой «линкольн-400». Сзади, почти впритык, два джипа-«сузуки» с отборными гвардейцами — личная охрана. В таком солидном сопровождении король города выезжал не потому, что опасался подвоха со стороны федулинцев (откуда в этом вонючем болоте?), а из соображений престижа и для ублажения души. По этой же причине на его мощном «линкольне» гудели, выли и раскручивались сразу четыре милицейские мигалки — две спереди, две над задними фарами. Саша Хакасский иногда беззлобно подтрунивал над его провинциальной склонностью к дешевой помпезности, Рашидов не обижался. Что может понять человек, взращенный в золотом коконе, про него, абрека, зубами, кулаками и башкой пробившего стену в большой и прекрасный мир. Возлежа на просторном заднем сиденье роскошной машины, Рашидов покуривал анашу (тоже привычка бездомной юности, никаких суррогатов) и предавался волнующим мечтам, хотя все чаще ловил себя на том, что мечтать ему, в сущности, больше не о чем.

Леня Лопух подождал, пока мотоциклисты с ревом обойдут мусорные баки, и нажал кнопку пульта в тот момент, когда изящному, продолговатому, как акула, «линкольну» оставалось до его задрипанного «жигуля» всего полкорпуса. Мина сработала безупречно. Рвануло так, что на улицу осыпались стекла изо всех соседних домов. Перевернуло и вытряхнуло на асфальт перегруженные мусорные баки. «Жигуль», ломаясь на куски, подпрыгнул и завис в воздухе, как летающая тарелка. Красно-бурый смерч ударил «линкольн» в бок, перевернул, прижал к стене соседнего дома и поджег. Сзади за бампер зацепился на скорости джип с охраной и тоже перевернулся. Из него на асфальт посыпались бойцы, ошарашенные, еще не понявшие, что произошло. В мгновение ока тихая улочка покрылась ранеными людьми, огнем и ужасом.

Из второго джипа примчался Лева Грек, по кличке «Душегуб», командир личной охраны Рашидова, и грозным рыком послал бойцов в круговую оборону — опытный черт! «Линкольн» уверенно разгорался и с секунды на секунду должен был рвануть. Но Душегуб и тут показал себя умельцем, рискнул поспорить с провидением. Бесстрашно шагнул к машине, рывком распахнул заднюю дверцу и — да будь ты неладен! — за ногу вытянул наружу ничуть не пострадавшего, даже не обгоревшего Рашидова.

Не пострадавшего — все же сильно сказано. Рашидов пучил глаза, тряс башкой, будто укушенный, и нелепо размахивал руками, похоже, ничего не соображая. Душегуб обнял его за плечи и попытался увести от машины подальше, но Рашидов с такой силой толкнул его в грудь, что оба повалились на землю.

От лютой обиды у Лопуха непривычно защипало глаза, как от дыма. С тоской он поглядел на расшатанные доски задней стены сараюшки, на дыру, через которую собирался спокойно уйти дворами от места происшествия.

Вышел он через дверь, подтягивая штаны, изображая человека, который только что помочился. У него был настолько безобидный, отрешенный вид, что бойцы оцепления в первую минуту не обратили на него внимания. То есть никак не связали появление неуклюжего мужичка из клозета с произошедшей трагедией. Леня не сомневался, что так и будет. Спотыкающейся, бомжовой походкой он прошел сквозь них, как человек-невидимка. Первым узнал его Лева-Душегуб, поднявшийся на ноги рядом с копошащимся на четвереньках хозяином. Душегуб вгляделся, удивленно воскликнул: «Никак ты, Лопух?» — и тут же, пронзенный догадкой, сунул руку в карман, но Леня был уже в шести шагах, и его реакция оказалась быстрее. Надежный «калаш» с обрезанным дулом из-под куртки удобно улегся ему в ладони, и тремя короткими, прицельными очередями он буквально надвое рассек Рашидова, попытавшегося в последнее мгновение закрыть лицо руками, и заодно повалил на землю Леву-Душегуба с застрявшим в кармане пистолетом. Потом развернулся и, злобно рыча, введя себя в экстаз боя, выпустил весь магазин, построив сложную трассирующую фигуру, которую спецназовцы окрестили «два веера и баян». За эту боевую новинку в лучшие времена Леню наградили бронзовой медалью и именными часами с надписью «От генерала Рохлина отважному солдату».

Зазевавшихся гвардейцев огненные пряники посшибали с улицы, но многие из тех, что пошустрей, успели сориентироваться, нырнули за машины или хотя бы шлепнулись на брюхо.

Теперь у Лопуха душа не болела: он честно отработал пятьдесят штук задатка.

Бросив ненужный автомат, набрал полные легкие воздуха и рванул с такой скоростью, на какую только были способны тренированные мышцы, — до багряной вспышки в глазах, до спазма аорты. Метров тридцать предстояло одолеть до проходной арки, а там — закоулки, дворы, изученная территория, там он уйдет. Сложность была в том, что в рывке приходилось еще петлять, чтобы не быть уж слишком удобной мишенью, резкие прыжки в сторону сбивали ритм бега. И все же ему удалось долететь до арки, словив всего одну пульку в левый бок, это ерунда. После арки немного отдышался на медленном шаге и опять побежал, но уже ровным гимнастическим аллюром, как положено на длинной дистанции. Тупик Урицкого, пустырь, проходной двор, лачуги бедняков… дальше, дальше, дальше. Он не оглядывался, лишняя трата сил. Бок тяжелел, будто на левое плечо подвесили дополнительный груз. Ничего, обойдется. Пока боль возьмет свое, пока кровь, вытекая, источит силы, он дотянет до проезда Серова, где в армейском «уазике» поджидает верный товарищ Митя Хвощ. На бегу, как в любви, думал Леня, главное — не споткнуться невзначай.

Вторая пуля догнала его на спуске к площади Дружбы народов и опять, как по заказу, угодила в левое плечо. Он поморщился с досадой: ишь какие целкие, подонки!

Еще рывок, еще усилие — и вот перед ним чуть внизу, за стеной обнаженных лип, открылась чудная картина: тихая улочка в бликах солнца, зеленый «уазик» и рядом улыбающийся Митя Хвощ, поднявший руку в приветственном салюте.

— Что, подлюки, — прошептал пересохшими губами, — догнали, взяли Леню Лопуха? У вас на это кишка тонка.

Он успел увидеть, как со странно изменившимся лицом рванулся к нему Митя, но уже не сознавал, что не бежит, а ползет, протыкая головой невесть откуда возникший столб огня.

Смерть приходит к людям по-разному, к Лене Лопуху она подступила почти неслышно.


Глава 5

Известие о бандитском налете на улице Тухачевского повергло Хакасского в замешательство. Устранение Рашидова (кем? с какой целью?) неудачно наложилось на всю эту непонятную заваруху в городе. К полудню ситуация сложилась такая: большая масса федулинской черни скопилась на центральной площади, по подсчетам информаторов, около десяти тысяч человек, и там шел непрекращающийся митинг, причем выступления ораторов становились все провокационнее. К требованиям зарплаты присоединились политические лозунги. Наиболее забубённые головушки призывали немедленно закрыть все пункты прививки и передать власть мифическому комитету самоуправления, возглавить который якобы дал согласие тот самый юродивый по кличке Лауреат, которого доктор Шульц собиралсятранспортировать в Мюнхен, Смех и грех, честное слово. Кто только их подзуживал? Совершенно невероятная, не поддающаяся логике мутация биомассы, казалось, умиротворенной навеки. Как объяснить все это Иллариону Всеволодовичу? Разве что лишний раз повторить, что красно-коричневого духа из россиян не выколотишь, и потому все гуманные, половинчатые меры, принимаемые им же на пользу, все равно будут приводить вот к таким непредсказуемым вспышкам общественного безумия. Сколько еще придется потратить усилий, денег, интеллектуальной энергии, чтобы мир уяснил окончательно: хороший россиянин — это только мертвый россиянин.

Митингующую площадь оцепили тройным кольцом спецчасти Рашидова, подтянули технику, включая газовые установки «Тромш-21» (новинка натовских умельцев), но проблема заключалась в том, что после дезертирства Георгия Ивановича (а как иначе назвать его смерть?) некому отдать команду о радикальной ликвидации бунта (пусть бунт, пусть!). Заместитель Рашидова, генерал Гриня Фунт, хотя и был вором в законе, но не обладал таким авторитетом, чтобы головорезы-чистильщики выполнили его приказ, не потребовав гарантий. Гарантии, конечно, можно дать, к примеру, по штуке на рыло авансом, но все это потребует лишнего времени. Хакасский нутром чуял, что как раз время его поджимает.

По мобильному телефону он связался с Гекой Монастырским, у того новости тоже были неутешительные. И не просто неутешительные, а какие-то несуразные. Утром он пришел на работу, вскоре получил известие о начавшихся на окраине Федулинска беспорядках, вызвал машину, чтобы на месте разобраться, что там происходит, но оказалось, что здание заблокировано его личной охраной, и он очутился как бы под домашним арестом, о чем ему высокомерно сообщил полковник Брыльский, которому он доверял, как маме родной. Это настолько не укладывалось в голове, что несколько минут Монастырский просидел в прострации, потом рыпнулся звонить туда-сюда, но убедился, что и связь с внешним миром отключена. Первым, кто к нему прозвонился за все утро, был Хакасский.

Дальше — больше. Час назад в кабинет ворвалась группа разъяренных граждан и положила на стол челобитную. В этой филькиной грамоте, отпечатанной на машинке и подписанной каким-то «Комитетом по спасению Федулинска», ему предлагали подписать акт об отречении и передать власть этому самому загадочному комитету. Один из ворвавшихся, сухонький мужичок в очках на веревочных петельках, злобно предупредил: «На размышление полтора часа. Потом пеняй на себя».

Тут же вся депутация, воздев к небу кулаки, хором заревела: «Смерть тиранам! Смерть тиранам!»

— Мне кажется, Александр Ханович, — пожаловался в трубку Монастырский, — все это очень напоминает военный переворот.

По его тону Хакасский понял, что градоначальник обмочился со страху и помощи от него ждать не приходится, но все же поинтересовался:

— Не будь придурком, Гека, соберись с мыслями. Что с милицией? Она тебе подчиняется?

— Боюсь, что нет. Гаркави с ними в толпе, с этими подонками. Я в окно видел.

— Пошевели мозгами. Кто есть в резерве?

— Ужасно, Александр Ханович, они же все сумасшедшие. Особенно этот, который в очках на петельках.

— Гека, ты слышал, о чем я спросил?

— Да, конечно… Представляете, они, кажется, изнасиловали мою секретаршу Юлечку. Ведь она совсем дитя. Что с нами теперь будет, Саша?

Хакасский вырубил связь. Отрешенно улыбался. Вот незадача. Похоже, пора уносить ноги. В этом особняке он, разумеется, в безопасности: надежная охрана, бетонный забор с двумя пулеметами на вышках, — но надолго ли? Если быдло действительно взбунтовалось, оно рано или поздно хлынет сюда, как весенняя грязь, просочится в щели, выломает решетки в окнах. Уж известно, как это бывает.

Да, отчитаться перед Куприяновым за провал будет трудно, но старик тоже не без греха. Хакасский с самого начала настаивал на радикальном решении — напалм, бактериологическая акция, да мало ли, — но Илларион Всеволодович по слабости характера склонился к более мягкому, эволюционному варианту. Впрочем, еще надо выяснить, провал ли это. По некоторым признакам за всем происходящим ощущалась чья-то целенаправленная, злая воля, мозговой удар. Вопрос в том, чья это воля?

Однако при сложившихся обстоятельствах, особенно учитывая дезертирство Рашидова, разумнее отступить, отодвинуться в тень, на заранее, так сказать, подготовленные позиции.

Он вызвал звонком мажордома, бесценную Зинаиду Павловну, и отдал кое-какие распоряжения: вынужден отлучиться на несколько дней, никакой паники, за сохранность имущества и всего остального отвечаешь головой, Зинаида.

Преданная, как собака, женщина смотрела на него влюбленными глазами, но в них блеснули слезы.

— Вернетесь ли, Саша?

— Куда я денусь, — беспечно махнул рукой. — Сколько мы с тобой вместе путешествуем?

— Пятнадцать лет, Александр Ханович.

— Вот видишь. И дел еще невпроворот. Ладно, ступай, не хватало твоей слякоти.

Женщина склонилась в поясном поклоне, поцеловала его руку — и исчезла.

Хакасский переоделся в дорожное платье: шерстяной свитер, куртка на меху, теплые кожаные штаны. Проверил походный чемоданчик: оружие, ампулы с ядом, туалетные принадлежности, некоторые документы и, на всякий случай, несколько пачек валюты. Больше ни с кем не стал прощаться, даже не позвонил дежурному смены на пост, — Зинаида сама распорядится отменно.

Открыл потайную дверцу в стене и на лифте поднялся на крышу. Здесь, на специально оборудованной плоской бетонной площадке под брезентовым навесом поджидал верный друг — двухместный спортивный вертолет «Рек-16», дорогой подарок братьев из Лэнгли, непременный спутник всех его передвижений по миру. Послушная безотказная машина с забавным утиным носом и золотистыми лопастями — Хакасский относился к ней, как к живому существу, и в одиноких полетах нередко беседовал с ней, как с добрым попутчиком.

Он уже распахнул пилотскую дверцу, когда из-за печной трубы вышел человек в точно такой же, как у него, куртке, в спортивных брюках «Адидас», но без чемодана, вместо которого держал в руке пистолет, направленный Хакасскому в лоб.

— Полетаем, Саня? — весело спросил незнакомец. Хакасский тут же его узнал. Тот самый молодой человек, который устроил безобразный дебош на спортивном празднике и чуть не оставил Хакасского инвалидом. Но ведь Рашидов доложил, что его бойцы догнали хулигана и Лева-Душегуб его кокнул. Выходит, обманул, зараза!

— Как ты сюда попал? — задал он глупый вопрос.

— По воздуху… Поднимайся, Саня, поднимайся. Давай полетаем. Ты же куда-то собирался?

Хакасский не испугался пистолета. Если бы он боялся таких вот оружных мальчуганов, то, наверное, сидел бы тихонечко в каком-нибудь банке, а не занимался мессианским покорением густо заселенных территорий. Но все же ему стало как-то не по себе, и рука, сжимавшая вертолетную стойку, онемела. Выражение глаз этого парня его гипнотизировало. Сердечной истомой наполнилась душа. С каждой секундой томление усиливалось. Хакасский некстати вспомнил, что точно такие же странные ощущения испытывал в детстве, когда оставался один в темной комнате, где по углам копошились неведомые чудовища.

Помешкав, он поднялся в кабину и расположился в кресле пилота. Незваный гость, как приклеенный, уже сидел во втором кресле.

— Давай заводи, Саня.

Хакасский щелкнул тумблером, проверил показания приборов, количество горючего. На нежданного попутчика не глядел, сказал, не поворачивая головы:

— Брезент надо снять. Поди сними.

— Ага, сейчас, — парень соскочил на площадку, и Хакасский с облегчением потянулся за своим чемоданчиком, поставленным за кресло, — и обомлел. Только что был чемоданчик, а теперь его нет.

Стягивая брезент, Егор весело помахал рукой. Жест означал только одно: вижу, вижу, Саня, чего ты ищешь.

Хакасский еще торкнулся туда, сюда — за спину, под кресло, кабина маленькая, негде исчезнуть чемоданчику. Тем не менее — исчез. А там все необходимое, чтобы вразумить негодяя, напустившего на него потусторонний морок.

Хакасский бессильно откинулся на спинку кресла, трясущимися пальцами угодил сигаретой в нос.

— Летим, Саня, — подбодрил Егор, опять очутившись рядом. — Чего ждешь? Небо зовет. Гляди, какой выдался славный денек. Ни одного облачка, а?

— Чемодан куда-то делся с документами. Ты не брал?

— Какой чемодан, Саня? Тебе больше никакие чемоданы не понадобятся. Ты что? Разве не понял?

— Что имеешь в виду?

— Судный день, Саня, Судный день.

— Ах так? И судья это ты?

— Нет, я только исполнитель приговора.

Умелый пилот, Хакасский плавно оторвал машину от крыши. Сделал прощальный круг над опустевшим городом. Завис над площадью. С высоты ста метров можно было отлично видеть, какой там разворачивался спектакль. Огромная, возбужденная толпа теснила вооруженные гвардейские цепи, выдавливала в переулки. Вояки Рашидова отступали без паники, сохраняя строевой порядок, но явно не собирались оказывать сопротивление. Нападавшие уже захватили несколько бээмпешек и, как пчелы, гроздьями облепили два танка. На трибуне раскачивался в унисон с движением толпы какой-то человек в солдатском ватнике, что-то грозно рыкал в мегафон, и Хакасский не столько узнал, сколько догадался, что это любимый пациент доктора Шульца.

— Что все это значит, объясни? — потребовал Хакасский.

— Прикуп ты не угадал, Саня. На прикупе прокололся.

— Это же бессмысленно, неужели не понимаешь? Выхлопные пары. Опять придется проводить дезинфекцию.

— Придется, но уже не тебе… Ты, Саня, не учел одной важной вещи. В этом городе ты построил маленькую империю, немного поцарствовал, но забыл, что такие империи рассыпаются, когда уходит император. Они непрочные, Саня. Это замок на песке.

Не отвечая, Хакасский набрал высоту. Взял направление на Москву. Он почти успокоился, хотя расслабляющее томление, будто в башку напихали мякины, не проходило. Он уверял себя, что это всего лишь чей-то нелепый, мерзкий розыгрыш, блеф, который ничем серьезным грозить не может, но…

— Не знаю, кто ты, — сказал печально, — но мне тебя даже жалко. Ты не понимаешь, на что замахнулся. Слишком молод, чтобы это понять.

— Ничего, пойму когда-нибудь.

Под ними проплывали черные подмосковные леса с белыми оконцами озер. Проскальзывали города, деревни — все заснеженное, серое, угрюмое. Тот самый пейзаж, который всегда вызывал у Хакасского отвращение. В таких местах, в чащобах и обжитых селениях не могли жить люди, там прятались звероподобные существа, так и не сумевшие очеловечиться за долгие века эволюции. Наконец открылись многоэтажные, однообразные, как склероз, пригороды Москвы.

— Куда тебя доставить? — устало спросил Хакасский.

— На реку сядем. На Москву-реку. Вон она, видишь, петляет?

— Да ты что? — удивился Хакасский. — Лед не выдержит. Слабый еще лед.

— Отлично. Сперва полетали, теперь поплаваем.

Хакасский скосил глаза, Егор ему улыбнулся.

— Это шанс, Саня. Вдруг не утонешь? Вдруг дьявол спасет?

У Хакасского заныла печень. Ублюдок, мразь, играет с ним, как с мышом. В истерике, с чугунно забившимся сердцем, бросил штурвал, потянулся к глотке мерзавца. Егор его остудил, небрежно ткнул железным дулом в солнечное сплетение.

— Не дури, Саня. Используй последнюю возможность. Ты же игрок. Подумай, я мог пристрелить тебя на крыше.

Хакасский отдышался, выправил вертолет.

— Почему же не застрелил?

— Мараться не хотел. От дерьма брызги летят. После не отмоешься.

— Сам же сдохнешь, кретин.

— На это не надейся. Я выплыву.

— Ах, выплывешь? Много вас таких выплыло? — Хакасский натужно захохотал, теперь ему хотелось только одного: поскорее покончить с этим кошмаром. Темная сила, исходящая от этого непостижимого существа, давила на мозг. Весь салон наполнила туманом и в ушах звенела. Ничего, еще посмотрим.

Страха смерти он не испытывал, но с ужасом представлял, как его холеное, ладное тело, со всеми любимыми родинками и трогательными впадинками, изласканное сотнями рабынь, охватят ледяные щупальца реки.

— Может, поторгуемся? — спохватился он.

— Поздно, Саня. Рынок закрыт.

От злости, от отчаяния и от внезапно кольнувшего презрения к самому себе, попавшемуся в детскую ловушку, Хакасский даже не стал выгадывать ближе к берегу, где лед мог закрепиться, выцелил прямо на середину широкой снежной ленты. Покачался, потряс лопастями и мастерски, без всякого рывка, припарковался. На малое мгновение счастливо помнилось: устоит машина, но это был самообман. С гнусным, болезненным скрежетом серебряная оса погрузилась по брюхо. К стеклам налипла кромка тьмы. Хакасский отключил двигатель, сидел, затаив дыхание. Если достали дно, то еще есть надежда. Егор укоризненно заметил:

— Нет, Саня, здесь глубже, чем ты думаешь.

Будто отозвавшись, река чавкнула и осадила машину почти по самую шляпку. Мигнуло и погасло электричество. Хакасский окаменел. Он по-прежнему не верил, что такое могло быть. Оледенелым очам отворилась черная бездна небытия. Рассудок и нервы тщетно боролись с очевидным. На славу сработанная летучая машина все же не годилась на роль батискафа: под ногами захлюпала жижа и у Хакасского внезапно промок рукав куртки.

— Люк, — спокойно напомнил из темноты Егор. — Аварийный люк наверху. Поторопись, Саня, поздно будет.

— А ты?

— Я следом. Мне спешить некуда…

Эпилог

Около суток Егор пролежал в гостиничном номере без сознания, пылая, как подожженный стог, потом очнулся и начал быстро выздоравливать. Анечка хлопотала над ним, как наседка: лекарства, уколы, обтирания, горячее питье сквозь стиснутые зубы — ложкой раздвигала. У нее появилось ощущение, что она опять в больнице, работает, спасает — и вот-вот спасется сама.

На вторые сутки вызвала «скорую помощь». У Егора уже открывались глаза и речь к нему вернулась. Но температура стояла за сорок, и он плохо реагировал на окружающее. Анечку, например, два или три раза назвал мамой. Она поправила: я тебе не мама, а невеста, дурачок!

— Вечная? — спросил он.

— Откуда я знаю. Может, и вечная.

Врач «скорой помощи», пожилой, усатый дядька с сердитым лицом, после тщательного осмотра («Гардиан-отель», тут не забалуешь) поставил диагноз: двусторонняя пневмония, осложненная синдромом Пятницкого. Необходима срочная госпитализация.

— Где вас так угораздило, голубчик? — брюзгливо поинтересовался доктор.

— Моржевал, — Егор с трудом разомкнул губы. — В больницу не поеду. Останусь с Анечкой.

— Я же медсестра, — добавила Анечка. — Не волнуйтесь, доктор, все сделаю, как положено.

Доктор, видимо, привык к причудам новых русских, другие в этом отеле не жили, настаивать не стал. Тем более в душе был согласен с молодым человеком. Нынешние больницы — это ловушки для простаков. Половина из тех, кого он туда отправлял, обратно не возвращались. Однако строго заметил:

— Напишите расписку, что отказываетесь.

— Хоть десять расписок, доктор.

Выписал кучу рецептов, дал Анечке кое-какие полезные советы и отбыл, пообещав наведаться на следующий день. Еще бы не наведаться: стодолларовая купюра приятно шуршала в кармане халата.

Он действительно приехал на другое утро, даже не отоспавшись после дежурства, и увидел, что умирающий больной сидит в постели с чашкой кофе и улыбается.

— Ничего не пойму… Температура какая?

— Тридцать шесть и восемь, — радостно отозвалась Анечка.

Доктор померил Егору давление, собственноручно взял кровь на анализ, прослушал легкие: только в правом остались еле заметные хрипы.

— Ставите меня в тупик, голубчик.

— Она меня лечит кое-чем покрепче антибиотиков, доктор.

Анечка жеманно хихикнула, покраснела и отвернулась. Доктор не завидовал молодым людям. Последние годы, полные постоянных унизительных хлопот о хлебе насущном, высушили его душу. Он не хотел вспоминать, что бывают чудеса на свете.

На четвертые сутки пожаловал Мышкин под руку с Розой Васильевной. В паре они смотрелись впечатляюще: кряжистый, осанистый мужчина в темно-синем костюме, при галстуке, с седой головой и эффектным бельмом и цветущая, стройная степнячка с завораживающими, бездонными, угольными глазами. К изумлению Егора, они уселись на диване рядышком, не размыкая рук, — ну прямо две гагарочки.

Мышкин рассказал последние федулинские новости. Восстание закончилось, как и началось, бескровно. Полевые командиры спецчастей, оставшись без головы, охотно вступили в переговоры и согласились покинуть Федулинск на условиях выдачи каждому бойцу трехмесячного денежного содержания. Сумма для города получилась неподъемной, но с миру по нитке ее наскребли, большую часть выплатил, пошарив по сусекам, разумеется, Никодимов.

На городском вече, которое длилось всю ночь и весь следующий день, — с кострами, с выкатыванием бочек пива — временным губернатором избрали Фому Ларионова, Лауреата. Мэра Монастырского взяли под стражу, предъявив ему обвинения в злоупотреблении служебным положением и в массовых убийствах. Но до суда, наверное, дело не дойдет, хотя бы потому, что в Федулинске давным-давно не осталось ни одного судьи, которому можно доверять. Приглашать кого-то со стороны федулинцы не хотели. Скорей всего, Геку придавят по-тихому уголовники, которых сразу подселил к нему в камеру вновь назначенный начальником милиции полковник Гаркави. Кстати, консультант из Мюнхена, доктор Шульц-Стспанков, на том же вече единогласно утвержден министром здравоохранения.

Первым же указом новый губернатор Ларионов объявил Федулинск вольным городом, с присоединением деревень Опятково, Незаманиха, Мыльниково и поселка Огненные Столбы, а также стокилометровых торфяников на юге и судоходного в прошлом веке устья реки Воря. Статус вольного города (естественно, в составе Московской области), по расчетам известного экономиста Гаврюхина, позволит федулинцам собственными силами справиться с угрозой надвигающейся голодной зимы.

Изоляционная модель предполагала также отъем незаконно нажитых капиталов у местной знати, в первую очередь у Геки Монастырского с его банком «Альтаир».

Продолжаются поиски некоронованного короля Федулинска Сани Хакасского. Если он обнаружится, то ему не избежать самосуда: слишком много обид накопилось к нему у горожан. Портреты Хакасского развесили на всех углах, и мальчишки, невесть откуда снова появившиеся на улицах, стреляли в них из рогаток.

— Хакасского вряд ли разыщут, — заметил Егор. — Он же утонул.

— Так я и думал, — Мышкин нехорошо скривился. — Ныряльщик хренов.

Анечка собрала на стол, натащила из холодильника закусок, вина, фруктов. Уютно сидели, мирно, по-семейному. У Харитона Даниловича была наготове еще одна важная новость: они с Розой Васильевной решили соединиться, но возникла непредвиденная трудность. Мышкин хоть какой-никакой христианин, а Роза Васильевна ведьма и поклоняется рогатому божку из Сальских степей. Где гарантия, что в законном браке у них вдруг не народятся бесенята?

— Какой ты все-таки гад. — Роза Васильевна смотрела на Мышкина такими влюбленными глазами, что Егор тряхнул головой: не мерещится ли? — Да я лучше утоплюсь, как Хакасский, чем за тебя замуж пойду.

— Дело не в этом, — важно ответил Мышкин. — Пойдешь — не пойдешь, твоя воля. Надо предусмотреть печальные последствия такого шага. Покреститься необходимо, Розуша. От креста бес бежит, как от чумы. Мне знакомый батюшка говорил на лесоповале. Вдумчивый человек, мечтательный. Верил, крест спасет Россию. Я тогда несмышленыш был, не придал значения. Посмеивался над стариком. Думал, Бог в кулаке да в заточке. Но это не так. Люди ото всего устали — от стрельбы, от коммунистов и демократов. Нищета давит. А я вот зашел недавно в церкву от дождя укрыться, там хорошо. Свечи горят, образа сияют, старушки молятся. Тихо, покойно. Меня, старого мудака, аж слезой прошибло. Я тоже свечку поставил за всех убиенных по моей и чужой вине.

Увидев изумление на Егоркином лице, Мышкин смутился, хрипло хохотнул, потянулся к рюмке. Роза Васильевна нежно погладила его по плечу:

— Дурачок мой буйный, одноглазый…

Разомлевшая от вина Анечка пролепетала:

— Как чудесно, когда люди находят счастье на старости лет.

Вставил слово и Егор:

— Жакин ждет. Денька через три-четыре все вместе и двинем к нему. Отдохнем на воле после тяжких трудов. Ты как, Харитон Данилович?

— Чего лучше, — согласился Мышкин. — В Москве нельзя долго быть. Душно здесь. Как в братской могиле.

Выпили за вечер немного, шесть бутылок красного вина, но обе женщины осоловели и около одиннадцати отправились спать. Мужчины засиделись за полночь, незаметно перешли на водяру. Терпеливо ждали, когда всплывет на поверхность то, что обыкновенно прячется на дне стакана, и когда наконец это произошло, одновременно ощутили в жилах могучий ток кровного родства…


Позвонил Илларион Всеволодович на четвертый день после переворота. Никодимов ждал этого звонка, маялся, начал думать, что, может, ошибся в каких-то расчетах. Услышав в трубке знакомый, бархатно-усталый голос, мигом успокоился.

— Здорово, Колдун. Как поживаешь, старый разбойник?

— Твоими молитвами, Лариоша.

— Значит, все же осилил, одолел моих ребятишек?

— Не я, Лариоша, не я. Весь народ против них поднялся.

Куприянов, недовольно хрюкнув, заметил:

— Не юродствуй, старина, а то заплачу… Так что же там у вас на самом деле произошло?

Никодимов, поудобнее устроившись в кресле, с удовольствием растолковал. Ошибка была не в исполнении, Хакасский постарался на славу и сделал все, что мог, он талантливый реформатор, но затея была обречена с самого начала. Почему? Да все по тому же самому, о чем Никодимов предупреждал много раз, но его не слушали. Здесь Колдун не удержался от шпильки:

— Ты, Лариоша, возомнил себя Богом, это глупо. Бог один, и он, как известно, на небеси.

— Не отвлекайся, — буркнул Куприянов.

В такой глобальной задаче, наставительно продолжал Никодимов, внутренне торжествуя, как встраивание огромного северного конгломерата в мировую, управляемую систему, нельзя не учитывать одну простую вещь: уникальной способности так называемых россиян к социальной и биологической регенерации. Это молодая нация, не инки, не индейцы, и у нее чудовищные резервы видовой энергии. Здесь возможны только два решения проблемы: полное физическое искоренение, что в принципе почти нереально, или кропотливая, многовекторная работа по изменению генетического кода. Работа, которая, возможно, растянется на десятилетия, зато не будет таких позорных провалов, как сегодня. Похоже, это начал понимать и Хакасский, да слишком поздно. Его поезд уже ушел.

— Твои мальчики в коротких штанишках, — съязвил Колдун, — хотели сделать по-быстрому, и гляди, что натворили. Где они сами теперь?

— Радуешься? — с плохо скрытой угрозой пробасил Куприянов. — Нашей общей беде радуешься, старый ведьмак?

Колдун угрозу пропустил мимо ушей. Он знал, на что способен великий магистр, но и пределы его возможностей ему были известны.

— Не радуюсь, сожалею. Такие ошибки, Лариоша, для нас непростительная роскошь. Мы ведь уже старые люди.

Наступила пауза в разговоре. Колдун прямо-таки шкурой чувствовал, какая на другом конце провода шла борьба. Магистр был истинным владыкой, с неукротимой натурой, годы его не изменили. Ему всегда требовались большие усилия, чтобы смирить гордыню перед необходимостью принятия рациональных, выверенных решений, не зависящих от эмоций.

С облегчением Никодимов услышал наконец спокойный, словно чуть подсушенный, голос магистра:

— Ничего, Колдун, неудачный эксперимент — тоже полезный опыт. Не получилось сейчас, наверстаем завтра. Но тебя прошу, прими меры. Нельзя допустить, чтобы зараза перекинулась из Федулинска дальше. Надо закупорить дыру. Справишься, старина?

«Я-то справлюсь, — грустно подумал Никодимов, — а вот справишься ли ты?» Он по-прежнему, как и десять, и двадцать лет назад, не переставал надеяться, что придет заветный день и уже не он будет выслушивать высокомерные указания магистра, их роли поменяются. Но сейчас опять об этом думать рано.

Он уверил Куприянова, что ситуация под контролем, волноваться и пороть горячку нечего. Лишь попросил выяснить, каким капиталом располагает этот чертик из табакерки, этот странный юноша-маньяк, налетевший на город, как шаровая молния.

— Очень важно, Лариоша. Откуда у них деньги? Откуда у них большие деньги? Если есть финансовые потоки, которые мы не учитываем, сам понимаешь, это пострашнее кукольного федулинского бунта.

— Выясним, — пообещал Куприянов и с ноткой какого-то неожиданного смирения — неслыханное дело! — спросил: — С мальчишкой что делать? Убирать?

— Не торопись, Лариоша. С мальчишкой еще поработаем. Это непростой мальчишка. Он может быть полезен. Кстати, где он сейчас?

— Отлеживается в «Гардиан-отеле», представь себе. К нему волчара этот явился, разлюбезный твой Харитон. С какой-то бабой-чумичкой. А с этими что?

— И их не трогай. Пусть погуляют пока. После разберемся.

— Саню Хакасского немного жалко, — признался Куприянов. — Перспективный был хлопец. Я его как сына любил.

— Нашел кого жалеть, — искренне удивился Колдун. — Да на Руси такого дерьма в любой заднице по куче.

— Циник ты, Колдун. Сам же сказал, старые мы уже. Утраты, утраты, сколько их было, страшно вспоминать. И от каждой — царапина на сердце.

— Выпей валерьянки, оттянет, — посоветовал Колдун. На том и расстались.


Ночь, тишина, свет луны в высоком окне. Анечка притаилась под боком теплым комочком родной плоти.

— О чем думаешь? — спросил Егор.

— Страшно жить, милый. Ох как страшно жить! Даже уснуть боюсь.

— Я же с тобой.

— А вдруг тебя убьют?

— Меня не убьют, — утешил Егор. — У них руки коротки.

Анечка ему поверила.

Анатолий Афанасьев Радуйся, пока живой

Часть первая

1. Лева Таракан — человек будущего

На дворе январь, а у Левы в кармане ни гроша. Вдобавок одежонка износилась. Лева бомжевал третий год, но впервые попал в поистине затруднительное положение.

Последнюю, особенно морозную неделю ночевал в подвале детского сада на Профсоюзной, немного обогрелся возле теплых труб, соорудив удобное ложе из листа фанеры и картонных ящиков (хоть даму приглашай), но накануне, когда, надыбав бутылку ханки и приличной закуски, готовился в блаженном одиночестве справить Крещение, наверху, как назло, полопались батареи и за ночь, успевший употребить бутылку, он чуть не околел в заледеневшем помещении. Под утро ему привиделся чудный сон. Будто он лежал не в подвале на фанерной подстилке, а на высоком царском ложе, и по мраморным плитам к нему подкатилась незнакомая, удивительно красивая баба в солдатском ватнике на голое тело, груди из-под него топорщились наружу подобно пушечным ядрам; и ласково спросила: «Это ты, Таракан?» Обмерев от сладкого предвкушения, Лева независимо ответил: «Хоть бы и я, так что?» После чего красавица выхватила из-за спины железный крюк, вроде тех, на которых подвешивают мясные туши в магазинных подсобках, и, не говоря худого слова, опустила железку ему на темечко.

От удара Лева проснулся и обнаружил, что в беспамятстве соскользнул с фанеры и уперся башкой в отверделый, подмерзший кусок глины.

Выбрался из подвала на поверхность, как шахтер из рухнувшего забоя, — чумазый, злой и остолбенелый.

Как минимум градусов двадцать ниже нуля. Знатный морозец распустил в предутреннем сумраке хрусткие, слюдяные звуки, словно под каблуком взрывались маленькие хлопушки.

Лева заглянул в каморку к сторожу Михалычу, с которым у них сложились доверительные отношения: за ежедневную бутылку пива тот делал вид, что не замечает подселившегося квартиранта.

— Михалыч, — из дверей окликнул Лева. — Чего с трубами сделалось? Померзли совсем.

Михалыч пил чай и не повернулся на голос.

— Померзли, значит, так надо… Ступай отсюда, скоро начальство нагрянет.

— Какое начальство, Михалыч? Семи нету.

На это старик вообще не ответил.

Ох как муторно было выходить на промысел, в стужу, в подбитом ветром пальтеце, но делать нечего, пожрать и похмелиться было необходимо. Утренний маршрут пролегал по задворкам трех магазинов, а также по пустырю на улице Дмитрия Ульянова, где ночами кучковался пьяный молодняк. Территория не ахти какая богатая, но освоенная и как бы узаконенная. Меньше чем за час Лева натолкал две вместительных полотняных сумки «хрусталя» — сорок с лишним бутылок, в основном, из-под пива, — и у первой же помойки удачно отоварился слегка надорванной упаковкой красной рыбы и здоровенным кусярой фруктового рулета. Плюс к этому палкой с гвоздем на конце выудил из груды мусора какой-то приборчик — металлическую коробочку с блестящим циферблатом и с двумя медными усиками по бокам. Непонятная вещь при правильной раскрутке могла потянуть не меньше чем на полсотни зеленых: чутье редко подводило Леву Таракана.

Со всем уловом, до костей продрогший, около восьми явился к Дарье Степановне в подсобку коммерческого продмага. Знакомством с этой женщиной он очень дорожил, но сегодня пожилая вакханка с борцовскими грузными статями встретила его неприветливо, на что у нее была своя, чисто женская причина. Дарья Степановна исправно подкармливала его уже с полгода, все это время он клубился вокруг нее с кудрявыми, задорными обещаниями, но ни одного из них не выполнил. Третьего дня под вечер, когда забежал за обещанным блоком «Явы», Дарья Степановна прямо его спросила: «Скажи, Левчик, ты мужик ли вообще? Или только языком треплешь?» Лева геройски ответил: «Что ж, Дарьюшка, вот мы завтра и проверим». «Почему не сегодня?» — смягчаясь, поинтересовалась дама. «Сегодня никак нельзя, — смалодушничал Лева. — Сегодня день поминовения».

Трагическая интонация, темный блеск Левиных глаз и его тихий, грустный голос заворожили Дарью Степановну, и опять она поверила в его благие намерения, но на другой день он даже не заглянул. Само собой, бедняжка затаила на него горькую женскую обиду.

— Явился? — проворчала с гримасой презрения, — Подперло, видать? Ну, и что дальше?

Лева, закряхтев, опустился в глубокое, продавленное кресло. В подсобке было тепло, чадно, щеки мгновенно налились истомным жаром, в глазах защипало.

— Еле сумки донес, — пожаловался он. — Ночью чуть не околел. Батареи отключили. Страдаю, Дарьюшка.

— Ишь ты, — Дарья Степановна встала напротив, уперла руки в бока — ох какие мощные бока! — Расселся, страдает… Катись отсюда со своими бутылками, обманщик чертов.

Катиться ему было некуда: Дарья Степановна принимала у него посуду по шестьдесят, а то и семьдесят копеек за пузырек, в хорошем настроении отстегивала и по рублю, тогда как в других местах бутылки шли по сорок копеек, да и где эти другие места?

— Трубы лопнули, — протянул он еще жалобнее. — Башка как кочерыжка. Прости, любовь моя, если что не так.

Вот это «любовь моя» было верной отмычкой к ее нежному сердцу, и если не сработает… Но отмычка сработала и на этот раз. Ярость возмущенной женщины утихла, истаяла — да и была ли она?

— Одного не пойму, — Дарья Степановна присела на стул, накрыла его, как гора мышь. — Почему ты такое трепло?

— Ты о чем, родная?

— Левчик, посмотри на себя. Ты когда последний раз мылся?

— Вчера, — с достоинством ответил Таракан, с ужасом чувствуя, что если немедленно не примет чего-нибудь горячительного, то своими ногами из подсобки уже не выберется.

— Разве можно так опускаться? Тебе же, наверное, сорока нету.

— Тридцать пять. Я не сам опустился, Дарьюшка, подтолкнули. Судьба подтолкнула. Я же тебе рассказывал свою историю.

— Судьбу человек сам себе строит, — наставительно заметила Дарья Степановна, продемонстрировав, что когда-то читала хорошие советские книжки. — Такой, как сейчас, ты никому не нужен, Левчик. Ты даже всем людям немного противен.

— И тебе тоже, родная?

— Ох, какой же ты несерьезный! Может, хоть побреешься? Бритва в туалете на полочке, где всегда.

Лева понял, что наступил решительный момент.

— Налей, пожалуйста, — произнес с такой умильной гримасой, с какой, вероятно, юная девушка умоляет насильника отпустить ее домой. — Хоть глоточек, Дарьюшка. А то помру!

Горестно качая головой, Дарья Степановна прошла к стенному шкафу и достала с полки бутылку. Налила в граненый (тоже из прежних времен) стакан доверху, подала страдальцу. В свободной руке держала наготове кусок черняшки.

Пока пил, давясь и перхая, не отрывал от женщины благодарных глаз, улыбался, жмурился. И она не выдержала, зарделась, первая отвела взгляд.

— Господи, несчастный алкаш… И чего я с тобой хлопочу? Своих, что ли, забот нету?.

Оторвавшись от стакана, как от мамкиной титьки, Лева солидно объяснил:.

— У нас, Дарьюшка, родство душ. Это намного выше примитивного секса.

Через двадцать минут с сорока рублями в кармане Лева вышел на улицу. Мороз не слабел, напротив, кажется, прибавил: снежок под башмаками стеклянно хрустел, но пара стаканов взбодрила кровь, в глазах прояснилось, Лева наконец-то проснулся окончательно. То, что он увидел, не вызывало раздражения. Солнце на небе, люди на тротуарах, спешащие по разным делам, потоки машин, сомкнутые в причудливые железные гирлянды, — и он сам посреди хорошо знакомого мира — одинокий странник.

С его лица не сходила печальная усмешка. На прощание пришлось-таки слегка приласкать Дарью Степановну, промять, сколько хватило сил, тугие телеса, и от ее внезапного, задышливого, вырвавшегося откуда-то из сумеречной глуби: — Ах, зачем ты меня мучаешь, Левчик! — до сих пор пискляво ныло сердце.

Но в общем день начался удачно. Дай Бог, чтобы так и закончился: лишь бы батареи в детском саду к ночи починили.

Покурив в затишке, двинул на Черемушкинскую барахолку, где всегда можно раскрутить какого-нибудь чайника, пожрать и выпить на халяву (подмогнул хачикам, потряс лопатой — вот тебе и обед) и вообще скоротать день до вечера, пообщаться с добычливым народцем.

На барахолке сунулся туда-сюда, погрелся в двух-трех магазинчиках, погулял по рядам, но подолгу нигде не задерживался: неподвижный бомж бросается в глаза и вызывает подозрения.

Никак не подворачивался подходящий клиент, но в конце концов углядел господина — в меховой роскошной шапке, в бобровой шубе, изрядно поддавшего. Господин приценивался к аккумуляторам в автолавке. По внешнему облику и яростно выпученным глазам — гость Москвы, бухает с ночи, где-то неподалеку ждет тачка, в ней, возможно, телка, которой праздный гуляка приготовил гостинец: бутылку шампанского и букет прихваченных морозом алых роз в пластиковом пакете. Шестое чувство подсказало Леве: это он.

Пересекся с «шубой» на выходе из автолавки.

— Извини, дружище, задержись на минутку.

Увидел вытаращенные пьяные глаза, выдал коронную фразу:

— Буду краток. Инженер из Питера. Отстал от поезда. Одна шалава подмешала в водку яду. Чуть не подох. Положение безвыходное.

Господин попытался молча его обойти, но клюнул на «шалаву» и «яд». В подобных ситуациях Лева ставил на свою совковую внешность: худое лицо, высокий, чистый лоб, осмысленный, честный взгляд придурка. Такому человеку трудно не поверить.

Господин выгреб из кармана мелочь.

— На, бери и проваливай. Инженер!

Лева приосанился.

— Вы не поняли, дружище. Я не прошу милостыню. У меня есть вещь, которую могу оставить в залог.

— Какая вещь?

— Отойдемте, пожалуйста, в сторонку.

Напустив на себя таинственность, какую изображают мафиози в боевиках, Лева отвел клиента за ближайший ларек и там, пугливо озираясь, показал блестящий приборчик с медными усиками.

— Что это?

— Опытный образец. Последняя новинка из «Титана». Слыхали, надеюсь, про такую организацию?

— И для чего она?

— Антикиллер. Реагирует на малейшую опасность. Никаких аналогов. Выдвинут на Нобелевскую премию.

Господин в шубе смотрел ошарашенно, от умственного напряжения на красную рожу выкатилась кривая ухмылка. Лева ответил таким искренне-простодушным взглядом, какого, в принципе, не бывает у нормальных людей. Он уже не сомневался, что клиент не соскочит. Теперь чем чуднее, тем вернее. Бодрящий холодок удачи щекотал ноздри.

— Как действует?

— Видите — стрелка? Прибор улавливает эманацию агрессии. Если с вами заговорит человек, испытывающий недобрые чувства, стрелка резко уйдет вправо. Но это не все. Вот эти антенны, видите?.. настроены на космос. Так называемые «сберегатели». Посылают в мозг нападающего импульс тоски, страха, растерянности. В зависимости от фона… Практически с этой штукой любой человек может чувствовать себя в полной безопасности. Тем более бизнесмен… Увы, пока действует на расстоянии не больше ста метров. Образец в стадии доводки. Но даже при такой мощности… Опытный снайпер всегда подбирается к цели как можно ближе. Со ста метров будет палить только идиот. Вы согласны?

— И как проверить?

— Пожалуйста, — сказал Лева. — Замахнитесь на меня.

— Я могу и врезать.

— Нет, только поднимите руку.

Господин угрожающе размахнулся пакетом с шампанским. Лева незаметно нажал пальцем нижнюю панель, и стрелка послушно скакнула на середину, при этом, чего не ожидал и сам Лева, прибор внезапно ожил и слабо пискнул. Эффект получился потрясающий. У клиента детским восторгом вспыхнули пьяные глаза.

— А ну-ка, дай мне!

Лева спрятал прибор.

— Извините, деньги вперед.

— Сколько за него хочешь?

— Нисколько, — Лева смущенно потупился. — Продать не имею права. Мне за него, сами понимаете, башку оторвут. В залог оставлю. На несколько дней. Смотаюсь в Питер и обратно.

— Сколько?

— Пятихатка меня устроит. И пожалуйста, вашу визитку.

Через минуту расстались, оба довольные, что одурачили друг друга. На глянцевой карточке Лева прочитал: Хитрук Михаил Иванович, генеральный директор ТОО «Солитер». Чего-то подобного он и ожидал. Непонятно, грозно и многообещающе. Как вся нынешняя жизнь.

С хорошими деньгами Лева еще в охотку пошастал по рынку, с некоторыми знакомцами перекинулся словцом, авторитетно поприценялся к продуктам, снял пробу с сала, с творога, с меда. Запил все это доброй кружкой капустного рассола у бабки Матрены, торгующей всегда на одном и том же углу.

— Дрожжи, что ли, в бочку кладешь? В нос шибает, как бражка.

— Пей, сынок, квасок-то полезный, — улыбнулась старуха, и от ее приветливости какая-то струнка счастливо тенькнула в Левиной душе.

Он решил, что заслужил сегодня полноценный обед, с первым и вторым блюдами и с качественной водярой. Неподалеку было приятное местечко, где все это можно получить за сравнительно небольшую цену, — харчевня «У Казбека» в двух шагах от бензоколонки. Заведение славилось пловом и шашлыком, а также острыми специями, выгонявшими слезу, стоило только поднести их ко рту. Хозяин харчевни, добродушный рыжий Казбек, каждого гостя встречал, как родного, к завсегдатаям подсаживался за стол и выпивал бокал вина. Злые языки болтали, что плов у Казбека дешев потому, что окрестные мальчишки поставляют на кухню бродячих собак и кошек, но Лева Таракан в это не верил. Они не раз вели с хозяином задушевные, философские беседы, насколько позволяло короткое застолье, и Лева полагал, что вряд ли мудрый и отчасти даже православный человек опустится до позорного, хотя и популярного в Москве промысла.

До харчевни не дошел буквально двадцати метров. Здесь произошла встреча, которая круто изменила его жизнь. У кирпичной стены, огораживающей кооперативную автостоянку, трое рослых черногривых парней волтузили маленького, верткого человечка, одетого в яркую малиново-зеленую куртку с капюшоном. Парней Лева узнал: братья Арслановы с рынка из бакинской группировки. Специализация — наркота и стволы. Все трое принадлежали к неприкасаемым. Лева мог с легким сердцем поставить сто против одного, что если они возьмутся кого-то колошматить, то не успокоятся, пока не забьют до смерти. Он намерился прошмыгнуть мимо, но привлекла внимание жертва братанов. Это был не хачик и не россиянин, а маленький китайчонок неопределенного возраста, скорей юный, чем пожилой. Непонятно, что ему вообще понадобилось в Черемушках, районе, контролируемом исключительно кавказцами. Китайцы уже года три назад надежно обосновались на Варшавке, там их зона, а не здесь. Территориальное разделение Москвы по этническому признаку соблюдалось достаточно строго, напоминая размежевание банковских интересов в экономике: там, где кормился, допустим, грузин, хохлу делать нечего — и наоборот. Хотя до сей поры сохранялись участки смешанного влияния (Центр, Марьина роща), но в тех-то районах и царил беспредел и не смолкали ночные перестрелки. Вполне возможно, маленького китайчонка наказывали, учили уму-разуму как раз за неосторожное нарушение границы чужой территории.

А тот порхал, как мотылек, и — чудеса да и только! — ни один из сокрушительных ударов могучих Арслановых, кажется, не покалечил его всерьез. Им никак не удавалось по-настоящему припечатать китайчонка к асфальту, чтобы приступить к обработке ногами, и это, Лева видел, сильно нервировало братанов. Удивительное зрелище! Их кувалды со свистом рассекали воздух, они дружно, по-мясницки кхекали, сходились в круг и размыкались — и по-прежнему легкий китайчонок летал между ними, как пестрая молинка, уворачивающаяся от хлопающих ладоней. Наконец одному из братанов, Илхаму-старшему посчастливилось ухватить китайчонка за ворот куртки, приподнять, подцепив за локти, — и, пока он держал его на весу, помощники поочередно начали вколачивать в жертву тяжеленные плюхи, потом Илхам с брезгливой гримасой бросил обвисшего китайчонка на землю и средний брат Айхан для верности обрушил поверженному на череп брусок красного кирпича. Китайчонок затих, возможно, навсегда, а братья пустили по рукам пачку «Кэмела» и с облегчением задымили

Тут Илхам и заметил зазевавшегося Леву.

— Гляди-ка, — с усмешкой обратился к братанам, — кажись, Таракан приполз… Тебе чего, Таракаша? Нюхнуть хочешь?

— Ты же знаешь, уважаемый бек, — вежливо ответил Лева, — я не по этому делу.

— Тогда ступай, куда шел, — посоветовал Илхам. — Или дохлых китайцев не видел?

Лева побрел прочь, но вдруг бес толкнул его под руку и он совершил один из самых чудных поступков в своей жизни. Зная, что придется раскаиваться,вернулся к братанам.

— Продайте его, ребята, а?

Арслановы не удивились, они вообще ничему не удивлялись с тех пор, как прибыли в столицу.

— Сколько дашь? — спросил Илхам.

— Пятьсот рублей. Больше нету.

Илхам зычно гоготнул, и братья поддержали его сдержанным ржанием.

— Ты, Таракаша, мой тебе совет, думай иногда, чего говоришь, а то попадешь в беду. На нем куртка дороже стоит.

— Куртку можете забрать.

— Не наглей, Таракан, — предупредил азер и на всякий случай пнул лежащую тушку ногой. В китайчонке что-то жалобно чмокнуло, но он не шевельнулся.

— Зачем он тебе? — поинтересовался средний брат Айхан.

— Для коллекции. Я их коллекционирую. Китайцев, вьетнамцев и японцев.

— Он же жмурик, не видишь?

— Тем лучше, — глубокомысленно заметил Лева.

Поторговались еще немного и сошлись на том, что Лева отдает пятьсот рублей в задаток и еще сотню баксов принесет завтра. На слабый протест, что он, дескать, таких денег никогда в руках не держал, Илхам спокойно объяснил, что сделка уже состоялась и обратного хода не имеет.

— Законы ты знаешь, Таракаша.

— Знаю, — согласился Лева.

Братаны Арслановы удалились в сторону рынка, а Лева уселся возле китайца на корточки. Приложил пальцы к теплой, худенькой шее: пульса не было. Бомж видел много смертей, неожиданных и нелепых, но эта взволновала как-то по-особенному. На грязном московском снегу приплюснутое нежное личико китайца, с закрытыми глазами, с кровоподтеком на скуле выглядело совершенно инородным предметом, графической миниатюрой с выставки восточного искусства. А как изящно, энергично он прыгал, летал несколько минут назад! Надо же, одолеть такое расстояние, примчаться из Поднебесной на край земли лишь затем, чтобы уткнуться носом в пропитанную соляркой северную жижу, скованную льдом. Все же когда погибали, осыпались целыми гнездовьями землячки-русаки, это было более естественно.

Лева подложил сумки под задницу, уселся и закурил, не зная, что делать дальше. Главное; не мог понять, что такое на него накатило и зачем он отдал кровно заработанную пятихатку, да еще влез в непомерный долг, который может крепко аукнуться. Что это? Каприз сумеречного, алкогольного сознания или запоздалый отголосок былых душевных устремлений, когда мир выглядел сложной, многоступенчатой ярко окрашенной конструкцией, а не делился всего лишь на два цвета — белый и черный?

В этот миг убитый китаец открыл глаза, перевернулся на бок и сел, устремив на Леву рассеянный взгляд, напоминающий мерцание двух голубовато-зеленых звездочек в предутреннем тумане. Это было так неожиданно, что Лева невольно отшатнулся.

— Спасибо, товарищ, — сказал китаец на хорошем русском языке, хотя и с акцентом. — Ты меня спас. Твой теперь я должник. Меня зовут Су Линь, а тебя, товарищ?

— Лева Таракан, — представился Лева, машинально протянув руку, — Выходит, притворялся? Ловко.

— Зачем притворялся? Сходил туда-сюда и вернулся. Больно было, потом прошло.

Из голубоватых щелочек пролилась озорная улыбка, словно он сообщил что-то важное по секрету.

— Встать сможешь? — спросил Лева.

— Почему нет? Наверно смогу.

— Тогда пошли пожрем чего-нибудь. Думаю, не помешает после такого приключения?

— Очень хорошо! — засмеялся китаец.

2. Корпорация «Витамин»

В харчевне заказали плов, лобио, зелень — и все, что к этому положено из напитков, хоть Лева не знал, кто будет платить: у него в кармане осталось тридцать рублей с мелочью. Однако по логике событий угощение должен ставить, разумеется, китаец Су, спасенный и выкупленный от смерти. Су Линь угадал его мысли и самонадеянно похлопал по своей нарядной куртке, лежавшей рядышком на стуле.

— Не волнуйся, товарищ. Су Линь — богатый человек.

Вряд ли, подумал Лева, там что-нибудь осталось после братьев Арслановых. А вот что крыша у тебя поехала, это точно. Вслух сказал:

— Называй меня просто Левой, друг. У нас не принято говорить «товарищ». Все стали господами.

— Хорошо, Лева. — Китаец не переставал улыбаться с той минуты, как они вошли в заведение, но улыбка не делала его привлекательным, напротив, наложенная на синяки и ссадины придавала его облику какой-то потешно-устрашающий вид, словно бедняжка Су был ожившим персонажем одного из дешевых американских ужастиков. В этом, кстати, не было ничего удивительного: подобные существа встречаются нынче в Москве на каждом углу. Лева охотно с ними общался, чувствуя в них что-то родное. Он и сам многим нормальным людям, вероятно, представлялся выходцем из какого-то ненастоящего мира.

Однако вскоре все эти мелкие наблюдения перестали его занимать. Буквально через двадцать минут он оказался перед неожиданным выбором: остаться до конца своих дней вольным бомжом либо рискнуть башкой и взамен получить мешок денег и еще кое-что, туманно называемое положением в обществе. Кто-то другой мог не поверить изувеченному китайцу, но Лева прекрасно видел, что Су Линь не врет и за ним действительно стоят силы, позволяющие ему вести себя с такой очаровательной беззаботностью, едва вырвавшись из когтистых лап азеров. Все, что он говорил, было такой же правдой, как и то, что они сидели над тарелками жирного плова, а на дворе закруглялось третье тысячелетие.

Китаец сказал, что их фирма совсем недавно вышла на российский рынок, но установила много важных связей и перспективы у нее блестящие.

— Как называется фирма? — спросил Лева, прожевав очередную порцию сочного риса с кусочками нежнейшего мяса.

— Корпорация «Витамин». Это условно. У нас много названий, Лева.

— Вы торгуете витаминами?

— Не только, Лева. У нас много товара. Весь очень хороший и необходимый для россиянина. — Улыбка китайца сделалась необъятной, и он подмигнул собеседнику, для чего ему пришлось прикрыть оба глаза.

— Ничего, если буду называть тебя Саней? — спросил Лева. — Мне так проще, чем товарищ Су или господин Су. Как-то не звучит для уха.

— Называй, как хочешь, Лева. Я все равно пойму.

— Скажи, Санек, — Лева налил водки в чайную пиалу, китаец не пил крепкого, изредка прихлебывал гранатовый морс, — как же ты нарвался на азеров? Что у вас общего? Витамины?

— Нет, Лева, не витамины. Я на них не нарывался. Они сами меня поймали. Это очень дикие люди, Лева. Я ходил по рынку, никого не трогал, они спросили: чего вынюхиваешь, узкоглазая крыса? Я немного обиделся, ответил невежливо. Тогда они решили убить маленького китайца Су. Я мог с ними справиться, Лева, но лучше пусть думают, китаец мертвый.

— Ты мог справиться с тремя?

— Конечно. Это нетрудно. Но зачем лишний шум и кривотолки, верно?

Таракан опять поверил, выпил водки и доел плов. Он чувствовал, что задает слишком много вопросов, причем все какие-то второстепенные. Водка мутила рассудок. Чудные видения вспыхивали перед глазами, словно бенгальские огни. Удача рано или поздно улыбается человеку, важно только ее не прозевать, разглядеть в любом обличье. Почему бы ей, увертливой стерве, не быть похожей на китайца с разбитым лицом? Что-то ведь подсказало Леве заплатить за него выкуп.

— Давно живешь в Москве, Санек?

— Я учился в университете. Потом уезжал. Теперь снова вернулся. У вас как шутят? Москва-Пекин — на жопе блин. Правильно, Лева?

— Не совсем так, — Лева смутился, и его симпатия к любезному китайцу приобрела созерцательный оттенок. Водка в нем уже верховодила, хорошо ему было, уютно, тепло, сытно — жить бы так да жить. Он вытащил сигарету, и Су Линь поспешно щелкнул зажигалкой, откуда только взялась?

— Последнее чего спрошу, Саня, — важно протянул Таракан. — Зачем я тебе понадобился для твоего «Витамина»? Ты же толком про меня ничего не знаешь, а вроде как доверяешься. Почему?

Впервые с золотистого китайского личика слетела счастливая улыбка-маска, он ответил с покоряющей серьезностью:

— У нас, Лева, мало честных, простых россиян, которые нам помогают.

— Я не такой уж простой и честный, как тебе показалось.

— Нет, Лева, ты не прав. Ты увидел мертвого, убитого китайца и отдал за него последние деньги. Это благородный поступок. На него способен только порядочный человек. Да и то не всякий. Вот я, если хочешь знать, не подошел бы близко, если кого-то убивают. А ты подошел. И отдал деньги. И еще задолжал. Спасибо тебе, Лева. Китайцы всегда отвечают на добро добром и на удар отвечают ударом. Но не всегда сразу. И то, и другое — не всегда сразу. Как и русские.

— Когда он шарахнул кирпичом, я думал, тебе хана.

— Да, — согласился Су Линь, — это было неприятно. Ничего, у китайцев крепкие черепушки.

Из дальнего угла приблизился хозяин заведения Казбек, пожилой, тучный, рыжеволосый аджарец. В руках нес графинчик с фирменным рубинового отлива вином. Лева церемонно представил ему китайского гостя, назвав его на сей раз почему-то Симоном, оба обменялись вежливыми улыбками, но особой радости ни у того, ни у другого Лева не заметил. Он пожаловался Казбеку:

— Представляешь, старина, Симошу чуть не замочили братаны Арслановы.

— Да, я в курсе, — Казбек сокрушенно покачал головой. — Это опасные люди. Может быть, Лева-джан, вам лучше уйти через кухню?

— Обижаешь. Мы не зайцы, чтобы бегать от азеров. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Это кто сказал, Казбек?

— Великий человек сказал, великий. Наверное, Пушкин, — Казбек разлил рубиновую жидкость по хрустальным бокалам, — Извините, господин Су, но я не советовал бы вам задерживаться здесь надолго. Сегодня плохой день. Братья обязательно вернутся, чтобы проверить. Это очень упрямые люди. Они всегда возвращаются.

Китаец, чье лицо превратилось в одну огромную, сверкающую во все стороны улыбку, успокоительно заметил:

— Не волнуйтесь, досточтимый, мы вас не подведем. Мы уйдем незаметно. У нас много дел впереди.

— Дел невпроворот, — веско подтвердил Лева. — Хочешь с нами в компанию, Казбек? Витаминами торговать?

— Разрешите предложить маленький тост, — подняв руку с бокалом, рыжий Казбек мгновенно преобразился в величественного, доброжелательного тамаду, отбросив все несущественные житейские хлопоты, — Маленький, но идущий от чистого сердца. Пусть все хорошие люди, которые пьют это замечательное вино, никогда не узнают вкуса беды, а если узнают, то пусть беда приключится не с ними, а с теми плохими людьми, которые мешают вечному празднику жизни. За вас, дорогие друзья!

Все трое чокнулись и выпили. Растроганный, Лева заметил:

— Глубоко копнул, старина. Молодец.

Китаец добавил:

— Очень хорошо. Русский, китаец — братья навек.

— Не забудь про аджарцев, — поправил Лева. — Другое дело азеры. С ними нам не по пути. Чересчур они злые.

Через пять минут они покинули гостеприимную харчевню. Перед тем как уйти (черным ходом), Су Линь, переменив счастливую улыбку на загадочную, нащупал в рукаве куртки какое-то невидимое глазу отверстие и ловко выудил оттуда пятидесятидолларовую ассигнацию. У Левы челюсть отвисла от изумления.

— Никогда бы не поверил, — сказал он искренне, — что Арслановы могли так проколоться.


Покачивало Леву Таракана, в голове погромыхивало, но не настолько он был пьян, чтобы не понять: крепко вляпался. Догулять бы до вечера, а там придется надолго забиваться в глубокую нору, может быть, даже район менять. Для натурального бомжа, привыкшего к напряженной, духовной сосредоточенности, это хлопотно, это все равно, что переселиться за границу, куда-нибудь на Гавайи. Но чувствовал: придется. Иначе — амба. Обозначился не по чину, наследил, сунул пятак, куда не следует, за это наказывают жестоко. Помощи ждать неоткуда, да и на что она ему? Помощь тому нужна, у кого есть будущее, у бомжа его нет. Суть его бытования как раз в том и состоит, что будущее мертво, глухо, так уж сумей порадоваться текущей минуте, какую послал Господь. Не сумел, сплоховал, перекрыла злая сила радость, как кислородный шланг, и бомж спекся, потек сизым дымком к небесам, как будто и не существовал на земле: не вздохнет о нем никто, не зальется слезой, не улыбнется вдогонку.

Китаец Су помог ему сесть в такси и дворами отвез куда-то на Юго-Запад: Лева быстро потерял ориентиры. По дороге весело, с сочувственной гримасой выспрашивал, где Лева живет, чем добывает средства к существованию, какая у него профессия, с кем поддерживает дружбу. Лева, погруженный в меланхолию, отвечал скупо: с жильем все в порядке, хорошее жилье, с бабками тоже ажур, на жратву и водку хватает, а профессия такая, что лучше не вспоминать, засмеют.

— Какая же, Лева?.

— Была в России наука, — пересиливая пьяную сонливость, объяснил Лева, — в ней и работал. Не поверишь, дружище Су, большая была в России наука. По всему миру гремела.

— Я знаю, Лева. Ваши вожди всю науку пропили… Не засыпай, пожалуйста, уже приехали.

На Юго-Западе (кажется, возле проспекта Вернадского) завернули в какой-то офис, где было много людей и много казенного вида мебели. Китайца встретили с почтением, даже засыпающий Лева это приметил. Пожилая женщина, которую китаец называл Томушкой, отвела их в отдельный кабинет и усадила в кожаные кресла, при этом так лебезила перед китайцем, так нелепо кокетничала, вертела жирным задом, что Леве стало противно. Он не мог понять, куда и зачем его привезли, и на уме было только одно: покемарить бы часок-другой. Горячий плов, закуски, водка и вино, бессонная ночь — все как-то враз подействовало. Но ему было неловко перед новым китайским другом. Он сказал заискивающе:

— Дал бы ты мне поспать, дружище Су, и я снова к твоим услугам. Поедем азеров бить или витаминами торговать, что захочешь.

Су Линь забавно, пискляво захихикал: он понимал, улавливал Левин немудреный юморок.

Томушка поставила перед ними чашки с кофе, но Лева не глядел в ее сторону: глупая баба, тьфу!

— У тебя есть документы, Лева? — спросил китаец. — Хоть какие-нибудь?

— Откуда? Все изъято при обыске.

Не успел договорить, засек вспышку: кто-то его щелкнул пару раз.

— Ну зачем? — поморщился Таракан. — Так мы не договаривались.

— Будут новые документы, Лева, — радостно закудахтал китаец. — Лучше прежних. Без документов плохо, на работу не возьмут. У нас на фирме строго. У нас все по закону… Пей кофе, Лева, пей. Горячий, сладкий.

Лева послушно поднял чашку, и тут в комнате появился еще один китаец, старый, даже с белой бородкой. Китайцев с бородкой Лева по жизни еще не видел. Этот новый китаец обошел его со всех сторон, цокая одобрительно языком, но не произнося ни слова.

— Товарищ, вам кого? — спросил Лева. Но это была его последняя осмысленная фраза. В кофе, похоже, подмешали какой-то гадости, по комнате поплыло голубоватое мерцание, и он, едва поставив чашку на стол, с облегчением выпал в осадок.

3. Блондинка Галя

Пробуждение было удивительным: ни похмелья, ни страха. Он лежал на диване в светлой комнате, укрытый пледом. Кто-то его раздел сонного, причем снял и добротные, хотя с дырками на пятках, шерстяные носки. Из одежды на нем остались свитер и кальсоны офицерского фасона, с завязками у щиколоток.

В комнате он был не один: у окна сидела белокурая девушка и читала книжку. Лева смущенно покашлял, и девушка обернулась к нему. Первое, что он отметил: она слишком хороша для этой комнаты. Такие девушки лучше всего смотрятся в журналах с глянцевыми страницами, а если увидишь наяву, делается как-то тревожно.

Лева до последней детали помнил все, что с ним произошло, кроме того, как попал на этот диван.

— Доброе утро, — произнесла девушка таким голосом, каким, вероятно, кто-нибудь когда-нибудь сообщит ему, что он отмучился. — Меня зовут Галя. А вас — Лева, я знаю. Ничего, если без отчества?

— Ничего… Скажите, Галя, где моя одежда?

— Не волнуйтесь, — оставив книгу на подоконнике, она порхнула к платяному шкафу и подала ему махровый халат ядовитого зеленого цвета. Он успел по достоинству оценить ее фигуру, вполне соответствующую ангельскому личику, чуть полноватую в бедрах, с узкой талией, с пышной, распирающей шелковую блузку грудью. — Наденьте пока это.

— Зачем?

Девушка лукаво улыбалась.

— Ну, наверное, вам хочется принять душ, побриться. Я провожу вас в ванную комнату.

— Но как же?..

— Сейчас только семь утра. В офисе никого нет.

— Вообще никого?

— Только охрана внизу.

— А где же товарищ Су?

Девушка положила халат у него в ногах.

— Товарищ Су поручил мне позаботиться о вас. Вы не против?

— В каком смысле позаботиться?

— Я отвезу вас в одно место, где вы по-настоящему отдохнете.

— Уж не на кладбище ли?

Девушка готовно хихикнула, хотя ничего смешного он вроде не сказал.

— Пока вы приведете себя в порядок, я приготовлю кофе.

Лева подумал, что когда тебе улыбается судьба, вряд ли стоит корчить из себя идиота, но все же поинтересовался:

— Галя, вы можете объяснить, что все это значит?

Девушка казалась озадаченной.

— Про что вы?

— Зачем я им понадобился?

— A-а, ну это же…

— Вам нельзя говорить?

— Понимаете, Лева, это не мои полномочия. Мне велено вас сопровождать и выполнять все ваши прихоти.

— Все без исключения?

Она не смутилась, в устремленных на него бездонных очах вспыхнули золотистые звездочки.

— Да, Лева, все. Вы довольны?

— И можно прямо сейчас?

— Сначала все-таки вам лучше принять душ. Но если правда хотите…

Пока они разговаривали, девушка так и стояла возле дивана, свесив руки вдоль бедер, но вдруг сделала движение, будто расстегивает пуговички на блузке.

— Что вы, Галя… Я же пошутил. Куда торопиться?

Желтые огни тут же потухли, на лицо вернулось невозмутимое выражение добросовестной хозяйки-хлопотуньи.

— Как угодно. Повторяю, я полностью в вашем распоряжении. Это подарок фирмы.

— Подарок фирмы?

— Разумеется. Разве я вам не нравлюсь?

— Отвернитесь, пожалуйста.

Девушка отошла к окну, повернулась спиной. Лева выбрался из-под пледа, накинул халат. Ноги сунул в пушистые домашние шлепанцы. Его собственные ботинки тоже куда-то подевались. Неплохая, кстати, обувка: третий год из них не вылезал и никакой течи.

По длинному коридору, застланному темно-синим казенным ковром, он проплыл точно так же, как плывет по течению щепка, брошенная в воду. Немного стеснялся торчащих из-под халата кальсон с завязками, но Девушка его подбодрила:

— Ничего, Левушка, вам идет.

«Левушка»!

В ванной провел около часа: мылся, скребся, брился, с изумлением разглядывал себя в двух зеркалах. Он это или не он? И если он, то что означает сей дивный сон?

На стуле лежала заботливо приготовленная смена одежды: шерстяное нижнее белье голландского производства, модные брюки с кожаным ремнем, рубашка с эмблемой «Версаче», несколько галстуков на выбор. Полный джентльменский набор. На полу новенькие кожаные сапоги «Саламандра» на натуральном меху. Такие же стоят не меньше 500 баксов! Все пришлось впору, по размеру, как и домашние шлепанцы. В довершение Лева обрызгал себя диковинным спреем из витой темной посудины. Подумал: не выпить ли глоток для бодрости, но воздержался.

В комнате — очередной сюрприз: она превратилась в минивыставку модельной одежды. На плечиках были развешаны дорогие костюмы строгих тонов, яркие клубные пиджаки; на диване свалены дубленки, бежевая и темно-бордовая; на полу — раскрытый кожаный чемодан, набитый под завязку: рубашки, джемпера, белье, туалетные принадлежности и прочая мелочь, необходимая богатому мужчине для путешествия. Галя сидела на краешке дивана, скромно сложив руки на коленях, ждала его реакции. Он отреагировал нормально.

— А моя, значит, собственная одежонка тю-тю? С концами?

— Лева, вы же должны прилично выглядеть.

— Зачем?

Немного замешалась с ответом, смотрела на него с какой-то детской обидой. Ее ангельское и одновременно порочное лицо притягивало, как магнитом. Лева не думал, что когда-нибудь еще раз испытает такое тягучее, тяжкое вожделение, полагал, что хоть с этим, слава Богу, покончено.

— Товарищ Су распорядился приодеть?

— Но ведь вы зачислены в штат!

— В какой штат?

И опять она точно язык проглотила. Чуть позже, когда допивали кофе, Лева сказал:

— Знаешь, Галчонок, ты красивая деваха и все такое, но складывается такое впечатление, будто ты киборг.

— Почему киборг? Я нормальная.

— Ну да, нормальная… У тебя же дискета в мозгу. До определенного места ты нормальная, а дальше — щелк! Компьютер сработал — и ты в отключке. Даже не смешно.

— Я же на службе, Лева.

— Но я-то не на службе. Случайный гость. Чего меня бояться? Говори все как есть.

— О чем?

— К примеру, чем фирма занимается?

— Ой, Лева, вам другие лучше расскажут. Вот приедем…

— Куда приедем?

Опять — щелк в компьютере — и только глазами невинно, обиженно лупает.

— Хорошо… А вдруг я не захочу никуда с тобой ехать? Тогда что? Откажусь, допустим?

Улыбнулась недоверчиво.

— Как откажетесь, Лева? Никто еще не отказывался. И потом, это же не в ваших интересах.

— Но в принципе я могу уйти? Ведь я ничего этого не просил, — Лева показал рукой на разложенное по комнате богатство.

— Конечно можете. Только меня накажут.

— Как накажут? Витамина не дадут?

— У нас строгие наказания. Мы же все подписку давали.

— Какую подписку?

Щелк — компьютер. В глазах речная глубина и легкий, озорной вызов. О, эта простушка понимала, что от нее мужик по своей воле не уйдет. Но она не знала Левы Таракана. Ей и во сне не могло присниться, сколько сил он потратил на то, чтобы стать таким, каков есть. Практически недосягаемым для суетного мира.

Он решил, что пора выбираться на воздух, там видно будет.

Миновав хмурого охранника, которому Галя показала какую-то блестящую карточку, они вышли на улицу. Мороз со вчерашнего дня немного сдал, но не сказать, чтобы пахло весной. Лева жадно вдохнул полной грудью морозную свежесть. В элегантном костюме, в супердубленке, о какой не мог мечтать и в лучшие годы, обутый в меховые полусапожки, он почувствовал себя иностранцем или, не приведи Господь, даже новым русским. Голубовато-серая норковая шапка довершала его наряд. Наверное, со стороны, для прохожих, они так и смотрелись — рослый мужчина с кожаным чемоданом и хорошенькая, беззаботная девушка в собольей шубке, держащая его под руку, — как парочка таинственных хозяев покоренной столицы. Сколько раз сам Лева Таракан подглядывал за такими из своего бомжового небытия, недоумевая: кто такие, откуда взялись на нашу голову? Ответа на этот вопрос так ни разу и не нашел.

Галя подвела его к припаркованной неподалеку у тротуара серебристой «Ауди», поиграла пультом, пикнула, сверкнув фарами, сигнализация — и вот они уже в уютном, хотя и промороженном за ночь салоне.

— Покурить бы, — сказал Лева. — У меня полпачки «Явы» оставалось — и где она теперь? Кто вернет?

Галя открыла бардачок, протянула пачку «Мальборо»:

— Прикури и мне пожалуйста… Хорошо, что не сбежал.

— Погоди, еще не вечер.

— Вечером так заворожу, про все забудешь.

От ее обещания у Левы сердце забилось неровно.

Машина завелась с пол-оборота, как и положено элитной модели. Через десять минут выскочили на Минское шоссе. Галя вела машину профессионально. Лева Таракан, бывший когда-то неплохим водилой, на своем старом «москвичонке» испахавший половину России, сумел оценить ее небрежно-уверенную, цепкую манеру, чисто мужскую, между прочим.

— Давно за баранкой?

— Пять лет… Я люблю водить. У меня от езды щекотка такая, как от…

На спидометре в этот момент стояла цифра 170.

— А вот я на таких тачках никогда не ездил.

— Теперь поездишь.

— Как это?

— Тебе дадут любую машину, какую захочешь.

— Почему?

Компьютер — щелк, умолкла, заневестилась. Наивно-простодушный профиль, нежная линия щеки. Лева прикурил вторую сигарету и почувствовал сосущую пустоту в груди. В крови засаднило запоздалое похмелье.

— Выпить у тебя, конечно, нету?

— Почему нету? — Одной рукой удерживая руль, перегнулась назад, пошарила вслепую — и выдала ему зеленую баночку джина с тоником. Пока совершала этот отчаянный маневр, Лева обмер, подумал — точка, хана, сейчас кувырнемся! — нет, не кувырнулись, обошли трехтонку, груженную песком, как по ниточке.

— Ну ты даешь! — только и вымолвил Лева. Девушка взглянула с победной гримаской. Нарочно, что ли, пугала?

— Какой русский не любит быстрой езды, да, Лева?

— Ты разве русская?

— А кто же по-твоему?

— Я думал, китаянка.

— Иногда твой юмор, — сказала задумчиво, — недоступен моему пониманию.

Лева поддел жестяную крышечку, сделал два крупных глотка. Крепости в иноземном напитке было не больше, чем в кефире. Но с утра — то, что надо. Пустота рассосалась. Вообще, как ни чудно, Лева чувствовал себя неплохо, даже просто замечательно. О чем горевать? Морозный, ясный день, светлая дорога, классная тачка, красавица за рулем, готовая, сама сказала, выполнять любые его прихоти. О чем еще мечтать бездомному скитальцу? Тем более, что сегодня его вряд ли убьют. Непохоже на то. Многовато лишней возни. Вероятно, он понадобился китаезам для какого-то дела, и пока не разберутся в его непригодности, он в безопасности. Главное, точно выбрать минуту, чтобы слинять.

На сороковом километре свернули на боковую дорогу и, миновав поселок «Веденеево», очутились в дачном массиве, застроенном, как под копирку, помпезными краснокирпичными трехэтажными домами, огороженными высокими, большей частью тоже кирпичными заборами. Таких дачных поселений нынче развелось по Подмосковью, как прыщей на лице сексуально озабоченного подростка. Перед одними из железных ворот Галя притормозила, погудела. Из окошка сторожевой будки высунулось бородатое лицо, убедилось, что свои, и автоматические створы ворот гостеприимно распахнулись. Лева подумал, что слинять отсюда будет не так просто, как он надеялся.

Галя приткнула машину возле каменного гаража, взяла Леву под руку и по расчищенной, с сугробами по бокам тропе повела к дому.

Леву вдруг замутило от первозданной тишины и ослепительного, голубовато искрящегося снега. Метаморфозы, происходящие с ним со вчерашнего дня, не выбили его из колеи: жизнь истинного российского бомжа внешне однообразна, но полна неожиданностей, он всей своей сущностью подготовлен к передрягам, но почему-то только сейчас, очутившись в волшебном царстве зимней природы, Лева нутром почуял: что-то в его судьбе смещается необратимо.

В гостиной, обставленной со всем возможным западным шиком, с двумя каминами, баром и тяжеловесной, чопорной мебелью, их встретил высокий, интеллигентного облика господин, с черными усиками, с пышной седеющей шевелюрой, одетый в строгий вечерний костюм безукоризненного покроя. На вид ему было около пятидесяти. Он представился Юрием Николаевичем, управляющим поместья. Галю он свойски приобнял за плечи.

— Покажешь гостю его покои, девочка моя, — сказал, улыбаясь Леве с каким-то странным выражением, словно они оба знали что-то такое, о чем говорить не следовало, во всяком случае, сейчас, — Отдохните с дороги. Если что-то понадобится, Галочка, я у себя… Обед, как обычно, в два… К вам просьба, Игнат Семенович, если соберетесь на прогулку, дайте знать.

— Но я никакой не Игнат Семенович.

Управляющий, казалось, растерялся.

— Ах да, извините… Но это неважно. Скоро все так или иначе уладится.

«Покои» выглядели превосходно: гостиная в багряных тонах, с кожаными креслами и диваном, с рабочим столом, на котором бросалась в глаза настольная лампа в виде серебристой кобры, изготовившейся к броску, с книжным шкафом и непременным камином и спаленка, где кроме высокой кровати умещалось много дорогих и красивых вещей: пуфики, зеркала, старинное трюмо, шкаф с резьбой, замысловатый стол на трех витых ножках — видимо, неведомого дизайнера одолевали грезы о Серебряном веке. На полу роскошный оранжевый ковер, стены задрапированы шелковой тканью тех же тонов. Все это, конечно, впечатляло, особенно такого человека, как Лева Таракан, многие месяцы ночевавшего, в основном, возле труб парового отопления в разных подвалах. Или на чердаках, где из всех щелей сквозили арктические ветры.

В гостиной он присел в кресло и задумался, свесив на грудь бедовую голову. Галя примостилась на ковре, обвила его худые коленки руками.

— Что-то не так, дорогой?

Ласково спросила, совсем по-домашнему. Лева небрежно погладил ее мягкие, чуть подвитые волосы.

— Тебе что же, девушка, велено меня соблазнить?

— Ты не хочешь?

— Почему не хочу… Тут другое. Чего-то дорого меня покупают, я того не стою. Ненатурально как-то все. Ума не приложу, с кем меня спутали. Может, все же просветишь?

Галя потерлась подбородком об его колено, только что не мурлыкала.

— Не волнуйся, Левушка. Скоро пойдем обедать, там тебе все разъяснят.

— Кто разъяснит?

— Наверное, кто-нибудь из начальства.

— У вас начальство одни китайцы? Или есть соотечественники?

Компьютер — щелк, замкнулась. Улыбка, как у обиженного ребенка.

— Принеси сигареты, — разозлился Лева — С тобой говорить, все равно что о стенку лбом биться. Ты раньше кем хоть была-то?

Подала сигареты, поставила пепельницу. Сама тоже закурила, устроившись опять возле его колен. Шаловливой ручкой поглаживала его бедро. Нельзя сказать, чтобы он остался равнодушен к незамысловатой ласке.

— Когда раньше, Левушка?

— В прежней жизни. До оккупации. Училась где-нибудь?

— Я, Левушка, филфак закончила.

— Круто… А дальше что?

— Как обычно, Левушка. Искала работу, да не нашла. Везде одно и то же, сам знаешь. Покрутилась, повертелась, пошла на Тверскую. Там помыкалась месяца два. Но это не для меня занятие. У меня претензии, амбиции, а там все так грубо. Клиент в основном маргинальный, приблудный. Иностранцы еще хуже. Нет, конечно, если поставить себе целью… Но я, Левушка, патриотка. Не ухмыляйся, чего ты? Действительно не хочу никуда уезжать. У меня мамочка старенькая, болеет часто. Как ее бросить… Потом вот подвернулась лафа…

— На фирме кем числишься?

— Референт по связям, — гордо ответила девушка и щекой прижалась к его бедру. Лева, покуривая, потихоньку закипал. Глупее ничего не придумаешь.

— На игле сидишь?

— Нет, слава Богу. Одно время чуть не села, вовремя соскользнула.

Подняла голову, рот приоткрылся, пухлые губы манили. В очах вспыхнули золотистые утренние звездочки. Лева понимал, если поддастся соблазну, прикоснется к ней, то дальше он за себя не ответчик. Эту свою слабость, когда погружался в женские чары с головой и не умел вынырнуть, тоже помнил по прежним дням, когда он был еще не Левой Тараканом, а Львом Ивановичем Бирюковым, перспективным научным сотрудником НИИ «Титан», имел старенький «Москвич», двухкомнатную квартиру на Таганке и прелестную жену Марютку, маленькую, хрупкую, смешливую и с шилом в ягодицах.

— Скажи, почему я вдруг стал Игнатом Семеновичем?

Думал услышать компьютерный щелчок, но Галя охотно ответила:

— Так ты же по документам Игнат Семенович Зенкович.

— По каким документам?

— По паспорту. По водительскому удостоверению. Я сама видела.

Лева затосковал, затушил окурок. Не то худо, что влип, к тому не привыкать, а то, что дна не видно. Невзначай, машинально опустил руку на гибкую, податливую спину и ощутил словно головокружение перед обмороком. Слаб человек, ох, слаб!

— Ладно, — сказал, тяжко вздохнув. — Пойдем в постель, раз не терпится.

4. Взгляни на прошлое, дружок

Строго говоря, двухкомнатные хоромы на Таганке принадлежали Марютке, точнее, ее родителям: после сложного обмена, в котором была задействована и однокомнатная Левина халупа в Беляево, ее родители съехали на жительство тоже в двухкомнатную квартиру, в Битцу, где им очень понравилось: озеро, парк, лесополоса, и в то же время цивилизация: нормальные магазины, рынок, — что еще надо двум интеллигентным пенсионерам для тихой, счастливой старости? Лева с Марюткой остались шиковать в высотке, на площади в шестьдесят четыре квадратных метра.

Впрочем, Леву мало трогали житейские хлопоты — на что жить, где жить? — все его помыслы были заняты наукой, карьерой, прорывом в сияющие дали успеха. Вдобавок он был сиротой, ему ли артачиться. Отца вообще не знал, то есть так и не смог допытаться у матушки, кто был его отцом, а сама Пелагея Демьяновна умерла на пятидесятом году жизни, скоропостижно скончалась от какой-то так и не установленной желудочной инфекции. Левино горе было непомерным: без преувеличения мать была для него всем тем, что дороже собственной утробы, и если этого у человека нет, его существование теряет всякий смысл. Неизвестно, как бы он пережил беду, если бы не Марютка, которая всегда была рядом, поддерживала его морально. С ней он прожил душа в душу ровно пять лет. Много это или мало зависит от того, с какой стороны смотреть.

За все пять лет ни разу не поссорились. Марютка нигде не работала, хотя закончила, педагогический институт, целыми днями бегала по магазинам и еще Бог весть где, хлопотала по хозяйству, создавала гениальному мужу нормальные условия для отдыха и работы. Когда он по вечерам возвращался домой, встречала его в неизменно хорошем настроении, улыбающаяся, расторопная, с горячим ужином на плите. За пять лет ни одного упрека, что он где-то задержался или смотрит букой. Ни одной жалобы на то, что денег мало приносит. Вообще ничего похожего на обычную семейную слякоть, портящую людям жизнь. У Марютки был прекрасный, незлобивый характер, и она умела радоваться любому пустяку. Совместные застолья, шутки, смех, щедрые ночные ласки, долгие прогулки по выходным, походы изредка в театр или в гости, — вот что составляло их союз, и обоих это вполне устраивало. Он никогда не забывал поцеловать жену перед уходом на работу, а она редкий день не признавалась ему заново в любви, и слова находила особенные, книжные, поражавшие в самое сердце. За пять лет они мало того, что ни разу не поссорились, но Марютка не дала ему ни единого повода усомниться в ее преданности или хоть чуточку приревновать. На всех других мужчин, в том числе и на его друзей, смотрела как на пустое место, хотя вела дом и принимала гостей с некоторой даже претензией на салонную светскость. Потом, вспоминая, когда Марютки уже не было с ним, он пришел к печальному выводу, что все-таки был слеп и не дал себе труда понять, какая она была на самом деле, его любимая маленькая женушка: умным ли была человеком, поверхностным ли, воспринимала ли жизнь так же, как понимал ее он, или только притворялась, что разделяет все его мнения и взгляды. Получалось, что, как миллионы других мужчин и женщин, они ели за одним столом, спали в одной постели, чувствовали родственную, кровную связь, но при этом оставались чужими, а в чем-то даже враждебными друг другу людьми. Горько это понимать, тем более с опозданием, когда ничего не поправишь. Но куда денешься?

Единственным облаком на светлом небосклоне их совместного бытования были два подряд аборта, которые пришлось Марютке делать вскоре после свадьбы, но и эти роковые, неординарные для мужчины и женщины, объединившихся в браке, события не задели глубоко Левиного сознания. Он отнесся к этому достаточно легкомысленно. Был против хирургического вмешательства, говорил, почему бы не завести чадушек, раз уж поженились, но Марютка ответила: рано, лучше подождать, — и Лева успокоился. Его возражения и смутное желание иметь ребенка прошли как бы по внешней грани их супружеского союза. Он не озаботился вопросом, почему надо ждать, чего надо ждать — какая разница? Вся жизнь впереди, у него карьера, наука, ну не хочет сейчас — и не надо, в конце концов, она будущая мать, ей и карты в руки.

Карты оказались крапленые, а счастливая жизнь оборвалась так внезапно, как перегорает спиралька в электрической лампочке.

В один из апрельских вечеров к Бирюковым заглянул странный гость, представился работником какого-то социального комитета, но выглядел, как мелкий жулик: в каком-то затертом костюмчике неопределенного цвета, в очечках на проволочных петельках, с цепким взглядом, как у хомячка. Пробыл у них недолго, но успел сунуть нос во все углы. Выяснил, приватизирована ли квартира и не нуждаются ли они в материальной помощи со стороны демократического государства. Шел 96-й год, институт уже дышал на ладан, но Лева по инерции ходил на работу, еще не получил окончательного пинка под зад и поэтому сохранил остатки некой гордыни. Холодно спросил у комитетчика, чем вызван интерес к их скромным особам, ведь они никуда не обращались. Тут хомячок и приоткрыл истинную цель своего визита. Оказалось, есть люди, которые хотели бы поселиться в этом доме, причем очень богатые и влиятельные люди. При полюбовном соглашении они могут предложить заманчивые варианты: предоставить равноценную жилплощадь в другом месте или столковаться о сверхоплате. Марютка, помнится, поинтересовалась, что значит сверхоплата, и комитетчик-хомяк, лукаво на нее взглянув и даже, кажется, облизнувшись, ответил, что эти люди отстегнут бабки, которые решат материальные проблемы молодой семьи на много лет вперед. Глупо отказываться от такого выгодного предложения, сказал он, это ведь просто счастливый случай, как в телешоу. Дальше гость пустился в глубокомысленные рассуждения о том, что по нынешним временам двум молодым людям, из которых работает только один, а зарплаты не получает никто, вообще разорительно содержать такую жилплощадь, учитывая, что готовится новое повышение квартплаты. Он сам, сообщил гость, прежде жил в трехкомнатной квартире вместе с женой и детьми и еле сводил концы с концами, но надоумили добрые люди, развелся, разменялся — и теперь живет припеваючи в Бутово в коммуналке с прекрасными соседями, тоже разбогатевшими на жилищных сделках. Закончил он почти афоризмом. По его мнению, сегодня пользоваться такой квартирой в высотке, не имея надежных источников дохода, все равно что гулять по проезжей части улицы с завязанными глазами.

Лева выгнал хомяка, напутствовав довольно грубыми словами.

Через день у него изувечили машину. Утром вышел на улицу, стоит любимый «Москвич» без всех четырех колес, с разбитыми стеклами и с выломанной панелью управления.

Еще через день, когда Лева возвращался с работы, его остановил парень лет двадцати, в камуфляже, с простецким курносым лицом и попросил сигаретку. Лева угостил его «Примой» (бросить курить не хватало сил, пришлось перейти на дешевку) — и парень, поблагодарив, вдруг подмигнул ему по-приятельски:

— Ну что, Левчик, будем меняться, да?

— На что меняться? — опешил Бирюков.

— Не дури, Левчик. Хату сдай. Клиент серьезный. Долго ждать не станет.

Лева, не задумываясь о последствиях, размахнулся и неумело врезал парню в ухо. То есть хотел врезать, но не попал. Парень перехватил его руку, подсек и свалил на асфальт. Тут же к нему откуда-то подлетел помощник, и они вдвоем минут пять пинали Леву ногами. Без азарта, больше для внушения. Уходя, парень, плюнув на него сверху, сказал:

— Последнее предупреждение. Одумайся, Левчик. Себе только навредишь, кому от этого польза?

Вечером, когда Лева, с заклеенными пластырем ссадинами, обсуждал с Марюткой происшествие, позвонил хомяк-комитетчик. На этот раз он не философствовал, говорил коротко и по-деловому.

— Лев Иванович, вы, по всей видимости, не совсем улавливаете серьезность положения. Повторяю, к вам обратились за небольшой услугой очень влиятельные люди. У вас нет выбора. Или вы уступите квартиру по доброй воле, с выгодой для себя, или ее отберут силой. Говорю откровенно, потому что вы мне симпатичны. В конце концов, вы же интеллигентный, образованный человек, зачем строить из себя пенька?

— Приезжай, подонок, оторву тебе уши!!! — Лева так заорал, что напугал робкую Марютку. На том конце провода комитетчик печально вздохнул.

— И что дальше, Лев Иванович? Если вы оторвете мне уши, это ровным счетом ничего не изменит. Найдутся другие, которые не будут так долго уговаривать.

Лева бросил трубку, посмотрел на притихшую, неулыбающуюся Марютку.

— Я боюсь, — прошептала она. — Давай сделаем, что они требуют.

— Что сделаем? Отдадим квартиру?

— Ну и пусть. Зато останемся живы.

Затем наступила пора, когда ее жалкие слова не показались Леве преувеличением. Он позвонил некоему Хариусову, имевшему отношение к министерству юстиции, давнему матушкиному знакомцу. Одно время, еще мальчиком, Лева именно в этом солидном обаятельном человеке предполагал своего несостоявшегося отца, впоследствии разуверился, но никогда не сомневался, что его мать и чернобрового жизнелюба Хариусова связывали более нежные отношения, чем они старались показать. Лева был не против, чтобы Хариусов оказался его отцом: основательный, с негромким, рассудительным голосом, всегда готовый помочь и советом и делом. Но чего не случилось, того не случилось, у Хариусова своя семья — еще до появления Левы на свет тот женился на материной подружке, которая родила мужу аж троих детей. Если что-то и было между матерью и Хариусовым, то все тайны она унесла в могилу.

Лева поддерживал с бывшим другом семьи добрые отношения, вернее, сам Хариусов не забывал позванивать три-четыре раза в год и справляться о его делах, но последний раз, как сейчас вспомнил Лева, они разговаривали больше года назад, когда Хариусов, сделавший приличную карьеру при Советах, ушел из министерства в какую-то частную юридическую фирму, как он тогда пошутил: попытался вписаться в рынок. Вписался или нет, Лева не знал. Судя по спокойному, чуть насмешливому, прежнему голосу, все-таки скорее был на плаву, чем утонул.

Грустную Левину повесть он выслушал молча, задал два-три наводящих вопроса, но с какими-либо советами медлил, что было вовсе на него непохоже. Потом спросил:

— Сам что думаешь? Не маленький поди.

— Не знаю… Они действительно могут отобрать квартиру?

Вопрос наивный даже для советского технаря. Хариусов хмуро ответил:

— Квартира — это пустяки, Левушка. Они могут отобрать у тебя жизнь.

— Вы серьезно?

— Куда уж серьезнее.

— Но есть же законы, есть прокуратура. Есть же государство, в конце концов. Я могу просто обратиться в милицию…

— Лучше этого не делать.

— А что делать?

— Надо потянуть время. Потом что-нибудь придумаем.

— Они же наседают.

— Все понимаю, Лева, но ничего не попишешь. Их власть…Давай вот что… Можешь оформить отпуск?

— Наверное.

— Оформляй отпуск… на месяц, на два, как можно дольше… и уезжайте с Машей. В деревню. Лучше на все лето. Я дам адрес. Там вас никто не найдет.

Лева поблагодарил за совет и сухо распрощался с Хариусовым. Он был так поражен непонятным малодушием, отступничеством человека, которого привык считать неуязвимым, что некоторое время сидел погруженный в прострацию, словно под воздействием наркотического укола. Рассудок подавал бессмысленные сигналы. Лева не верил в реальность происходящего. Неужели такое могло быть на самом деле? Каким-то людям, бандитам, приглянулась его квартира, его собственность, и они не таясь, внаглую, ничуть не сомневаясь в успехе, потребовали, чтобы он очистил помещение. Не страшный ли сон все это? И главное, не к кому обратиться за помощью. Тут Хариусов прав. Милиция, суд, прокуратура, все прочие государственные укрепы — ничего этого больше нет. То есть, разумеется, все эти учреждения существуют, активно функционируют, но, преображенные рынком, служат лишь тому, у кого много зеленых. Чтобы в этом убедиться, не надо даже выходить из дома, достаточно посмотреть телевизор.

Подошла Марютка, подала жестянку пива.

— Откуда у тебя? — удивился Лева.

— Купила, — ответила с обычной безоблачной улыбкой, но впервые он заметил в ее глазах некую отчужденность, похожую на то, как по спокойной речной воде внезапно пробегает серебристая, слепящая рябь.

История с квартирой завершилась быстрее и проще, чем Лева предполагал или мог предположить. Через несколько дней Марютку изнасиловали в лифте. Среди бела дня. Двое коротко стриженых молодчиков сели с ней в лифт, закупорили его между этажами и осуществили акт принудительного соития. Проделали они свою необременительную работу слаженно, никуда не торопясь и с веселыми прибаутками. Лифт в высотке был вместительный, восьмиместный, тут хоть дрова руби, места хватало. Один из насильников для порядка пуганул ножом, но Марютка и не думала сопротивляться. За это парни ее похвалили и даже сделали комплимент в том смысле, что она ничего себе телочка, приемистая, но предупредили, что если ее придурок не перестанет артачиться, в следующий раз ее приколют.

Вечером Лева вернулся с работы и обнаружил жену в ванне, отмокающую в мыльной горячей воде, но не рыдающую, не испуганную, а какую-то потухшую. Об изнасиловании она рассказала Леве со всеми самыми живописными подробностями, но отстраненно, как если бы речь шла не о ней, а о соседке. Не жаловалась, не ныла, лишь попросила прощения за то, что опять нарушила его строгий запрет — не садиться в лифт с незнакомыми людьми. В тот вечер Лева почему-то ясно понял, что их счастливый брак исчерпал себя.

На другой день отвез ее к родителям в Битцу (на метро и троллейбусе, изуродованный «Москвич» так и стоял на дворе неприкаянный), старикам решили ничего пока не рассказывать, объяснили ее появление тем, что Леве якобы предстоит командировка на две-три недели. Но в командировку он тоже не попал.

Когда вернулся домой, в квартире его поджидали двое мужчин, солидных, не какая-нибудь шушера. Они по-хозяйски расположились в гостиной и попивали коньяк из Левиных хрустальных фужеров. Один бородатый, другой в пенсне (почти Чехов), оба словно сошли со страниц газеты «Коммерсантъ». Ничего угрожающего, настораживающего в их облике не было, если не брать во внимание, что непонятно было, как они проникли в квартиру, не ломая замка.

— Вот и хозяин, наконец, — благодушно заметил бородатый. — Мы уж заждались… Присаживайтесь, Лев Иванович, выпейте чарку за компанию.

Лева присел и машинально осушил поданную рюмку. Только впоследствии сообразил, что гости, хотя у них было налито, ни разу не пригубили свои фужеры.

— Что вам угодно? — спросил осипшим голосом, но не испытывая страха. К слову сказать, за те дни, когда завертелась эта мерзкая карусель, он кое-что понял про себя такое, чего раньше не знал, и что, бывает, в мирной жизни человек, проживя до старости, так и не узнает по той причине, что не выпадает подходящего случая. Наверное, так же было бы и с Левой: он защитил бы кандидатскую, потом докторскую, может быть, достиг бы достаточно высокого положения в науке и материального преуспеяния и, с честью пройдя земной путь, загнулся бы от какой-нибудь старческой болезни, помахав на прощанье ручкой безутешным близким и родным. Но получилось иначе: явился вселенский тать, угробил науку, разорил страну и к Леве мимоходом подослал порученцев, чтобы отобрать жилье и перекрыть ему кислород. И тут Лева с удивлением обнаружил, что обладает некими качествами, не позволяющими ему, подобно многим в его положении, согнуться в дугу и смириться с поражением. Назовите как хотите: тупым мужским упрямством, воинской доблестью или отчаянием зверя, загнанного в угол, но, испытав множество эмоций — раздражение, обиду, сочувствие к Марютке и боль за нее, гнев и ярость, — он ни на единое мгновение не испугался за собственную шкуру, чего не было, того не было. Не изведал он и чувства беспомощности, отнимающего силы и превращающего мужчину в комок грязи под пятой победителя. Он и сейчас готов был драться с наглыми пришельцами, грызть их зубами — и от немедленного действия его удерживало лишь любопытство.

— Ах, Лев Иванович, какой же вы, однако, скользкий человек, — заговорил бородатый, он был, видимо, центровым, а его товарищ в пенсне выполнял роль молчаливого соглашателя и при каждой фразе либо внушительно сопел, либо, напротив, радостно улыбался. — Вы же прекрасно знаете, что нам угодно, но это уже не суть важно. Кстати, приношу извинения за действия некоторых наших сотрудников. Низовая инициатива, черт бы ее побрал. Никому нельзя доверить самого простого дела.

— А вы, значит, из верхов?

— Что вы, что вы! — бородатый поднял обе руки ладонями наружу, энергично отсекая его предположение. — Мы тоже только винтики, как и вы, Лев Иванович. Помните такую теорию? Она совершенно справедлива. Как при старой системе мы были винтиками, так ими и остались. Уверяю вас, тут не из-за чего переживать. Каждому свое, сказано в Писании.

Неожиданно для себя Лева заинтересовался этим побочным рассуждением непрошеного гостя.

— Как же вы отличаете, кто винтик, а кто нет?

— Исключительно по функциональным признакам, дорогой мой. Крестьянин пашет землю, рабочий стоит у станка, ученый корпит над своими проектами, мы с вами делим квартиру, а те, кто наверху… они управляют миром. Таков порядок, установленный Всевышним. Плох он или хорош — не нам судить… Да вы пейте, пейте, Лев Иванович, думаю, вам не повредит.

Лева махом опрокинул вторую рюмку.

— Но кто дал вам право?..

— Терпение, дорогой. — Бородатый извлек из кейса стопку бумаг, положил перед собой и сверху накрыл ладонью. — Вот здесь, Лев Иванович, все сказано о правах и об обязанностях. Все концы, как говорится, сведены с концами. Теперь уж, надеюсь, вы не будете в претензии… В принципе, это, конечно, моя вина. Не следовало пускать дело на самотек, давно нам пора было встретиться и все полюбовно уладить… Сразу подпишете или ознакомитесь?

В ту же секунду у Левы началось странное головокружение: комната сдвинулась с места и ее словно закачало на волнах. Лица собеседников смазались, как при телевизионной помехе, а когда возникли снова, это были уже совсем другие люди: не обидчики-злодеи, пришедшие его ограбить, а милые, родные братья по разуму. Особую симпатию вызывал тот, в пенсне, похожий на Чехова, в его темных глазах застыло выражение смирения и какой-то сверхъестественной, всепоглощающей доброты. «Подпоили чем-то!» — мелькнула паническая мысль и тут же исчезла. Лева ощутил прилив бодрости, как бывало с ним, когда удачно завершал какую-нибудь большую сложную тему.

— Чего уж там, Лев Иванович, — благодушно прогудел Чехов, впервые открыв рот. — Ради вас стараемся. Не ради себя. Подмахните — и никакого базара. Баба с возу, кобыле легче. Вот здесь и здесь, пожалуйста…

— Конечно, конечно, — заторопился обнаруживший в пальцах авторучку Лева, боясь обидеть новых друзей хотя бы намеком на недоверие. Спешить пришлось еще и потому, что строчки на бумаге двоились и прыгали, как живые мошки.

Бородатый дружески подмигнул Леве, убрал документы в кейс, а новое воплощение Чехова отвинтило крышку у стеклянной трубочки и всыпало Леве в рюмку какого-то серого порошка.

— Отметим сделку, Лев Иванович. Чтобы дома не журылись.

Левино сознание расслоилось, внутренний голос шепнул: не пей, отравят! — но это был слабый, тонкий, затухающий импульс. Лева радостно поднял рюмку со словами: — За ваше здоровье, господа! — бестрепетно ее опрокинул.

Пробуждение было таким же, как и убывание — внезапным. Он лежал на сырой земле, на траве в каком-то лесу или парке. То ли утро было, то ли вечер. Но ни ночь ни день. Хотя он был в своей теплой, на подкладке куртке, все же успел одним боком заиндеветь.

О том, что служилось, помнил все до мелочей, до того момента, когда выпил серый порошок, подсыпанный реинкарнированным Чеховым. Конечно, он стал жертвой гипноза, подкрепленного какими-то снадобьями, а что же еще? Башка до сих пор будто набита паклей.

Лева потихоньку ощупал себя: спасибо, мужики, что хоть не били. Шаря по карманам в поисках сигарет, наткнулся на какую-то бумагу. При слабом, скорее предрассветном, чем вечернем мерцании небес разглядел, что это копия купчей на его собственную квартиру, оформленная, кажется, по всем правилам, с гербовой печатью, и чек на его имя с проставленной суммой — десять тысяч рублей. Беги в сберкассу, отоваривай и гуляй — от рубля и выше.

Потирая окоченевший бок, Лева поднялся и побрел через лес. Светало, лес оживал, наливался птичьими голосами и тугим, весенним теплом. Лева смутно ощущал, что какая-то важная, большая часть его жизни осталась позади и возврата в нее нет, но как ни странно, испытывал некоторое облегчение, словно свалил с плеч тяжкий, невидимый груз. Сердцем, забившимся вдруг в унисон с майским утром, угадывал замаячившую впереди уже окончательную свободу от всего земного…

Вскоре встретил на тропе пожилого господина, спозаранку выгуливавшего оранжевую, с умильной острой мордочкой таксу. Собака весело его облаяла, и хозяин грозно на нее прикрикнул: — Тубо, Алиса! Уймись, засранка.

Лева обратился к нему с вопросом: не подскажете ли, друг, где я очутился?

Мужчина ничуть не удивился: мало ли нынче шатается по Москве заблудившихся путников. Оказалось, Леву свезли в Тропаревский парк, на Юго-Западе. Он расспросил, как добраться до автобусной остановки и заодно стрельнул сигаретку. Мужчина, угостив его «Кэмелом», закурил вместе с ним.

— Прекрасное утро, не находите, сударь? — спросил, подставляя лицо проблеснувшему сквозь березовую листву солнцу.

— Удивительное, — согласился Лева. — Природа словно улыбается.

— Похоже, лето будет жаркое. Судя по Рождеству.

— Приметы теперь иногда врут. Все как-то сместилось в мире. Климат, что ли, меняется.

— Озоновая дыра, — подтвердил собеседник. — Я читал недавно статью, очень убедительную… ученые предостерегают, если дальше станем безобразничать, нечем будет дышать. Передохнем к чертовой матери безо всякой войны.

— Может, опомнятся люди.

— Вряд ли. Пока только дичают.

Часа через два Лева добрался до Таганки и вошел в родной подъезд. Ключей у него не было, да они бы ему и не понадобились: в дверь успели врезать новый замок. И сама дверь вроде другая — и кнопка звонка тоже.

Лева позвонил, и мгновенно, точно его поджидали, дверь распахнулась. В проеме возник угрюмый детина лет тридцати немосковского обличья, в шелковой темно-синей пижаме. Взгляд бычий и плечищи, как у трактора.

— Тебе кого, парень?

— Я здесь живу, — сказал Лева.

Детина, не затворяя двери, вышел к нему и как-то небрежно отодвинул корпусом к лифту.

— Будешь хулиганить? — спросил неодобрительно.

— Зачем хулиганить. Дайте хоть вещи забрать.

Детина почесал в затылке и ответил, направя на Леву осатанелый взгляд:

— Ты сюда больше не ходи, дружок. Я могу тебя прямо сейчас изувечить, а могу вызвать милицию. Но я тебя жалею. Вижу, что убогий. Понял меня, нет?

Лева понял, сел в лифт и поехал вниз.

5. Обед с психиатром

Психиатра звали Догмат Юрьевич Сусайло. Прислуживала за обедом веснушчатая тетка Анфиса, наряженная в цветастый передник и расписной кокошник — под русский лубок.

Обед был богатый — с дорогой фарфоровой посудой и серебряными приборами, хрусталем и пылающими свечами. В тяжелых графинах красное вино, разные сорта водки, какие-то наливки. На первое подали горячий суп-кончоле из индюшатины, на второе — баранину, запеченную в тесте, и осетрину на вертеле — на выбор. Не считая великого множества закусок, приправ и соусов. Такой обед и в такой обстановке, разумеется, вчерашнему Леве-бомжу мог только присниться, но он безмятежно уплетал за обе щеки, нахваливал еду, не забывая обильно орошать кушанья то сладким вином, то холодной водочкой. Задумчиво поглядывал на красавицу Галю, которая задала-таки ему перцу в постели. Он уж не помнил, в какие времена такой обезьяной кувыркался с дамой. Отсюда, наверное, и аппетит. Галя скромно, не поднимая глаз, цепляла вилкой лакомые кусочки от разных блюд, мелкими глоточками прихлебывала из бокала. Нипочем не скажешь, что нимфоманка.

Догмат Юрьевич следил за Левой одобрительно, и видно было, что чем-то молодой человек пришелся ему по душе. Может быть, тем, что не задавал никаких вопросов, а может, тем, что когда Сусайло представился «психиатром фирмы», не выказал удивления, лишь вежливо кивнул: очень приятно!

За столом беседа не клеилась: как ему нравится баранина? не пережарена ли? говорит ли он по-английски? какую водку предпочитает? не стоит ли на учете в органах правопорядка? Лева отвечал исчерпывающе, стараясь соответствовать светской атмосфере застолья. Самое забавное, что несмотря на вопиющую свою чужеродность за этим щедрым столом, Лева действительно не испытывал стеснения, от души наслаждался небывалой едой и вином — вероятно, сказывалась все та же многолетняя практика бомжа, умеющего мгновенно адаптироваться к любой ситуации, напрочь отрезанного как от прошлого, так и от будущего, воспринимающего самый малый подарок судьбы, как манну небесную. Его вполне устраивала компания умного, явно себе на уме психиатра с чудным именем, умиляло присутствие ангелоподобной нежданной возлюбленной (не верилось, что всего час назад она трепыхалась в его объятиях, подвывая и постанывая), а уж чопорный, приветливо улыбающийся мажордом Юрий Николаевич вообще производил впечатление невесть откуда взявшегося отца родного. И опьянение, которое постепенно накатывало, было сладким и томительным, как ночная греза у теплой батареи.

Из общего культурного настроя немного выпадала Анфиса, подавальщица. Ее деревенский, простецкий облик не соответствовал аристократически-криминальной ауре застолья. Хмурая, неуклюжая, она хлопотала вокруг стола и старалась изо всех сил угодить, но все получалось у нее как-то невпопад: то пролила соус на скатерть, то опрокинула стул, а уж сколько раз задевала сидящих то локтем, то бедром — не счесть; причем при каждой неловкости тихонько и яростно материлась сквозь зубы, что Леву очень потешало. Когда она в очередной раз уронила на ковер стопку грязной посуды, Юрий Николаевич не выдержал, укорил:

— Можно как-то поаккуратнее, Анфиса? Все же не на конюшне.

— Разве ж я нарошно? Со всяким может случиться…

— Будешь лаяться, поставлю на строгача.

— Ну и ставьте. Токо рада буду от вас избавиться.

Галя захихикала, а Догмат Юрьевич пояснил Леве:

— Как ни странно, Лев Иванович, ваш приятель Су Линь этой шальной бабенке покровительствует. Чем-то ему дороги русские дебилки. Иначе Юрий Николаевич давным-давно отправил бы ее на каникулы. Я прав, Юрий Николаевич?

— Да уж, — ядовито отозвался мажордом, продолжая тем не менее доброжелательно улыбаться. — Ничего не скажешь, ценное приобретение. Одни убытки.

— Поверите ли, Лев Иванович, — продолжал Догмат Юрьевич, подкладывая себе овощного салата, — до того, как попасть сюда, Анфиса Федоровна содержала притон в Подлипках. Травка, девочки, картишки, все как положено. Вот говорят: загадочная русская душа. Мне кажется, китайская — еще загадочнее. Ввел в дом, не побоялся — и держит при кухне. Как это понимать? У вас есть объяснение?

— У меня нету, — сказал Лева. — Но я товарища Су понимаю. Анфиса женщина безвредная, открытая, что по нынешним временам большая редкость. Притом богатырского сложения, маленьких китайцев это всегда привлекает.

Психиатр остро на него взглянул.

— Вы так думаете?

— Как говорю, так и думаю, — подтвердил Лева.

— Она такая же безвредная, — возразил Юрий Николаевич, — как гадюка в лесу. Вчера чуть половину винного погребка к себе в комнату не уволокла. За ней только не догляди.

Анфиса прислушивалась к разговору с таким вниманием, что вся пошла розовыми пятнами, всплеснула руками, смахнув со стола сразу несколько блюд.

— Как же вам не стыдно, Юрий Николаевич, мать вашу за ногу, а еще пожилой человек! Да я взяла-то бутылочку вишневой наливки от насморка полечиться.

— Какой я пожилой, об этом лучше не вякай, Анфисочка, — заметил мажордом с какой-то неясной, но, видимо, понятной женщине угрозой, — Во всяком случае силенок хватит, чтобы с вашей милостью управиться.

Вспыхнув до корней волос, Анфиса умчалась из гостиной, неся за собой, как шлейф, отборную матершину.

…После обеда Догмат Юрьевич увел Леву в кабинет. Там усадил в кожаное кресло и первым делом передал ему новые документы: паспорт и водительское удостоверение. По этим документам, насколько позволял Леве судить жизненный опыт, вполне натуральным, выходило, что он превратился в некоего Игната Семеновича Зенковича, тридцати шести лет от роду, уроженца города Симферополя, но с московской пропиской. Пластиковые права международного класса, а паспорт, где бледно-фиолетовой печатью пришлепнута его собственная фотка, был испещрен многочисленными визовыми отметками. В этом Лева не разбирался, потому что за границей никогда не бывал.

Догмат Юрьевич поставил перед ним пепельницу, открыл деревянную расписную шкатулку, разделенную на несколько отсеков — в каждом свой сорт сигарет.

— Угощайтесь, Лев Иванович… Как вам документы?

— Хорошие документы, — Лева выбрал из шкатулки длинную сигарету с золотым ободком. — Зачем они мне?

— К этому вопросу мы сейчас подойдем… Сперва побеседуем. Поближе, так сказать, познакомимся, если не возражаете.

Лева не возражал, но его размягченное, полупьяное сознание томилось. Лечь бы и поспать часика три-четыре. И хорошо, если Галочка примостится под боком. Протянуть денек в безмятежном кайфе, а уж после бежать. В том, что придется бежать и, возможно, очень далеко, у Левы не оставалось никаких сомнений. Ему, в сущности, было неважно для какой цели его так обхаживают — обед, документы, суперкраля, загородный особняк и прочее, — потому что он знал, чем придется расплачиваться. Ему нечего предложить в обмен, кроме жизни, вот ее и заберут, если вовремя не отскочить.

— Я весь внимание, — он затянулся горьковатым, сложно перенасыщенным (травка?) дымком. — Спрашивайте о чем угодно, отвечу без утайки.

Психиатра интересовало многое: Левина биография, привычки, образование, кто родители, чем занимался прежде, в совковую эпоху, и как докатился до нынешней, довольно убогой («Вы же не будете спорить, Лев Иванович?») жизни. Беседа затянулась на час или два, — Лева не следил за временем, — сдабривалась коньяком «Камю» и фруктами, которые Догмат Юрьевич выставил вдобавок к сигаретам. Никаких вольностей Лева себе не позволял и держался в рамках интеллигентного (с ноткой вины) отчета, как если бы очутился на Лубянке. Как знать, может, так оно и было: могучая некогда Лубянка незримо растеклась по щелям больного государства, услужая всем, у кого монеты в кармане.

Расспрашивая, Догмат Юрьевич пользовался современными приемами психологического тестирования, которые, к слову, были Леве не в диковинку. Уровень и очертания Левиной личности — вот что его интересовало. И тут он не сплоховал, отвечал честно и без уловок — это лучший и единственный способ скрыть о себе сокровенную правду.

Психиатр остался доволен, он пришел к выводу, что Лева психически и физически здоров, умственно развит, хотя отметил тенденцию к затуханию некоторых биологических функций.

— Возьмем, к примеру, вашу сексуальную энергию, Лев Иванович. Она, безусловно, требует коррекции, что очень важно для будущей работы. Вам, наверное, показалось, что вы проявили себя с Галей молодцом, но это далеко не так. У вас крайне замедленная реакция на женское эго.

— Вы наблюдали?.

— Разумеется… Это входит в мои обязанности. Как в ваши обязанности, дорогой Лев Иванович, входит поскорее окрепнуть, сбросить с себя позорную ностальгию по бесплатному силосу и превратиться в блестящего плейбоя. В идеале вы должны практически на любую женщину реагировать так, словно боретесь с желанием немедленно ее изнасиловать. Это норма. Это привлечет к вам прекрасных дам, воспитанных на эрзаце западной масскультуры. Впрочем, норму можно при желании имитировать.

— Все зависит от корма, — высказал собственное мнение Лева. — Хороший корм — сильная потенция… Но зачем нужно, чтобы я стал бычком-производителем?

— Совсем необязательно бычком, — усмехнулся Догмат Юрьевич, — но плейбоем, да, непременно… Этаким сорвиголовой и прожигателем жизни. Вот, посмотрите, вам никого не напоминает этот человек?

С этими словами он протянул Леве цветную фотографию, на которой был изображен молодой человек в спортивном костюме и с теннисной ракеткой в руке. Лева на мгновение потерял дар речи. Если бы он не был уверен, что никогда в жизни не играл в теннис, то не усомнился бы, что это его собственный портрет. Да, безусловно, это был он сам, но с каким-то самодовольным, неуловимо подлым выражением лица, свойственным разве что телеведущим политических программ.

— Интересно, — пробормотал он. — Видимо, монтаж? У меня и костюма такого никогда не было.

Догмат Юрьевич профессорским жестом потер руки, сияя от удовольствия.

— В том-то и дело, что не монтаж. Это Геня-Попрыгунчик, Игнат Семенович Зенкович собственной персоной. И знаете, кто он?

Лева отрицательно покачал головой.

— Надо бы знать… Один из самых богатых наследников в России. Нефть, алмазы, автомобильная промышленность. При этом Геня — внучатый племянник государя… Поразительное сходство, не правда ли?

— Еще бы!

— Надо отдать должное блистательному Су Линю, он сразу это уловил. Вдобавок, как мне известно, при довольно пикантных обстоятельствах… Доложу вам, Лев Иванович, в принципе, наличие в живой природе, как и среди людей, тождественных пар — достаточно изученная научная проблема, и все же такое уникальное сходство встречается чрезвычайно редко, раз в сто лет. Вам просто повезло.

— Честно говоря, не вижу связи…

— Не спешите, дорогой, сейчас все объясню… С этим Геней-Попрыгунчиком — между нами говоря, пустой, бросовый человечек — произошла грустная история. Вполне в духе наших дней, в стиле, так сказать, дикого рынка. Отправился Геня с очередной подружкой на уик-енд в Сочи, и там какие-то злодеи его похитили, скорее всего, чеченцы. Увезли куда-то в горы, посадили в пещеру, как Масюк, а сами через посредников начали переговоры о выкупе. В общем, рутинная процедура, если не считать того, что сумму похитители заломили непомерную — десять миллионов зеленых.

Лева внимательно слушал, что-то прояснилось у него в голове: свет забрезжил в конце тоннеля. Но он не хотел верить своей догадке.

— Между тем доложили монарху, рискнули, хотя тот по обыкновению лежал в ЦКБ и тревожить его было аморально. Но случай, сами понимаете, особый. Монарх, естественно, разгневался, говорят, посрывал с себя все шланги, но в конце концов пришел в разум и скрепя сердце отдал распоряжение: платить. Полагаю, сыграла роль не то чтобы жалость к родной, хотя и далекой крови, а соображения престижа: как поймут другие монархи во всем мире? не осудят ли? не спас родича, пожмотился, нехорошо. Короче, дело шло к обоюдному удовлетворению заинтересованных сторон, обсуждались детали, и тут вдруг Геня выкинул номер! Мальчонка балованный, горячий, глупый, к лишениям не привык, сдуру ринулся в побег. Ночью как-то обманул сторожей, выбрался из пещеры, а там же горы, пропасти, обвалы — да все, что угодно. Ну и свернул себе шею. Покалечился так, по кускам собирали, до конца собрать не смогли. Там ведь и шакалы постарались, и водяные крысы. Ужас, не правда ли? Вопиющая неосторожность… Естественно, сделка сама собой расстроилась: какой дурак отвалит десять лимонов за мертвяка. И говорить больше не о чем… пока не появились вы, Лев Иванович…

Лева поспешно осушил рюмку коньяка, но словно бы стал только трезвее.

— Фантастика, бред! Ничего не выйдет. Меня в два счета разоблачат.

— Некому разоблачать! — шумно обрадовался психиатр. — Понимаете, тут тоже неслыханное везение. Все одно к одному. Геня жил анахоретом. Батюшка в Филадельфии, у него там контора. Матушка недавно погибла при невыясненных обстоятельствах в автокатастрофе. Она, кстати, вела очень бурную жизнь, не чуралась сомнительных знакомств. Трое-четверо его ближайших сотрудников, сподвижников, так сказать, вдруг все сразу осыпались.

— Как это — осыпались?

— А вот так, — Догмат Юрьевич хитро прищурился. — Вчера были на месте, а сегодня, как на грех, никого найти не могут. Иными словами, никого, кто знал Геню близко, вообще нету. Так только, всякая шваль — прихлебатели, персонал, — но все людишки такого сорта, что себя в зеркале с трудом узнают… Опасаться совершенно нечего. Хотя, конечно, порепетировать придется, кое-что отработать. Ну и голос… Впрочем, что голос? Всегда можно простудиться, у простуженных все голоса одинаковые. Еще такая мелочь, как почерк. Это уж вообще смехота, верно? Руку вам мигом поставят, у господина Су прекрасные специалисты.

— Здорово складывается, прямо как в кино.

— Еще лучше, чем вы думаете, Лев Иванович. Опознать вас некому, а вот чтобы удостоверить личность как раз есть надежная особа… Помните, я упоминал подружку, которую Геня прихватил с собой на уик-енд?

— Конечно, помню.

— И кто это, как вы думаете?

— Теряюсь в догадках.

— Так это же наша драгоценная Галочка Петрова. Бесценный, уверяю вас, кадр. Профессионалка во всех отношениях, как вы успели заметить… Представляете, какие открываются перспективы? По сравнению с этими перспективами десять лимонов — тьфу, ерунда!

По обычаю истинного бомжа, попавшего в затруднительное положение, Лева хотел было прикинуться придурком, но сообразил, что это бессмысленно. Люди, которые способны затевать такие игры, никогда не останавливаются на полпути. Это исключено. Похоже, его надеждам вовремя слинять не суждено сбыться.

— Моего согласия, разумеется, не требуется?

— На что?

— Догмат Юрьевич, вы же образованный и умный человек. Неужто не видите, как мало я подхожу для вашей затеи?

Психиатр насупился и внезапно загрустил. Плеснул себе и Леве коньяку. Зажег сигарету. Глядел на Леву пристально и как будто издалека. Чокнулся с его рюмкой, выпил. Понюхал ломтик лимона. Заговорил тихо, проникновенно.

— А кто из нас думал, что подходит, сударь мой? Никто не думал. Ни у вас, ни у меня, ни у прелестной Галочки — нет выбора. За нас выбор сделало время… Вы что-нибудь слышали о китайской «триаде»?

Лева ответил, что слышал, но давно и толком не помнит, что это такое. Типа кроссовок? Оказалось, вовсе не кроссовки. Догмат Юрьевич его просветил. «Триада» — могущественная тайная организация, пострашнее чем «Коза ностра» и колумбийские синдикаты вместе взятые. Когда «триада» проникает на территорию какого-нибудь государства щупальцами своих «чайна-таунов», то закрепляется там навеки. Она неискоренима и неуловима. Русская мафия со всеми ее прославленными группировками и знаменитыми авторитетами против нее все равно что плотник супротив столяра. В Москве китайских братков около сорока тысяч, но цифры сами по себе ни о чем не говорят, когда воцаряется «триада». Ее власть, незримая и неодолимая, держится на более прочном фундаменте, чем капитал.

Пока Догмат Юрьевич все это излагал, вдохновенно засветясь лицом и как будто воспарив над креслом, Лева пришел к выводу, что психиатр, хватив лишку, малость сдвинулся по фазе, поэтому позволил себе ироническое замечание:

— Любопытно бы знать, что в нашем мире может быть сильнее денег? Надоумьте дурака.

Психиатр улыбнулся чуть презрительно.

— Лев Иванович, не пытайтесь казаться умнее, чем вы есть на самом деле. Мы с вами, наверное, читали одни и те же книги, но в них не все сказано… Да, конечно, деньги правят миром. Это аксиома, ее знает любой школьник. Но есть иные способы прямого, мгновенного воздействия как на отдельного человека, так и на целые народы. Секрет этого воздействия известен «триаде».

— Товарищ Су тоже один из «триады»?

— Руководители «триады» всегда в тени… — Улыбка Догмата Юрьевича приобрела мечтательный оттенок: он словно грезил наяву, — Если бы вы или я узнали кого-нибудь из них, нас бы уже не было в живых. Впрочем, не думаю, чтобы кто-то из них решил лично наведаться в Россию. Зачем? Какой смысл? Здесь неосвоенные пространства, уготовленные для мировой радиоактивной свалки. Проблема лишь в том, чтобы очистить территорию от многочисленных популяций аборигенов, так называемых россиян. Но с этим мировое сообщество справится без помощи «триады».

Нетрезвым рассудком Лева все же уловил противоречие в рассуждениях психиатра.

— То вы пугаете какой-то «триадой», а то утверждаете, что ей в Москве делать нечего… Как-то не вяжется.

— Я сказал все, что мог, — важно заметил Догмат Юрьевич. — Правильные выводы, надеюсь, сделаете сами.

— Я их уже сделал, — признался Лева. — Еще вчера.

Часть вторая

1. С миру по нитке — голому рубаха

Кому подфартило жить в Москве в период рыночной благодати, тот знает, что нельзя выходить на улицу по вечерам. Днем тоже, конечно, опасно, но не до такой степени. День и утро — роковое время в основном для новых русских, у них взрывают машины, их подстерегают в подъездах, отстреливают еще не опамятовавшихся после ночных развлечений из окон соседних домов киллеры, нанятые конкурирующими фирмами. Таким образом утренняя и дневная охота носит нацеленный, профессиональный характер, совсем иное дело — вечер и ночь, когда идет повальная разборка с обывателем — и уж тут не зевай. Обидно не то, что отберут кошелек, покалечат или изнасилуют: денег у обывателя кот наплакал, собственная жизнь ему не дорога, но жаль, коли не удастся дотянуть до следующих выборов, после которых обещают еще больше свободы для предпринимательской деятельности. Феномен подобного слепого оптимизма, как известно, изучается во всех крупнейших научных центрах мира, и ученые пришли к парадоксальному выводу: в облике суетливого, легковерного москвитянина в результате длительного психотропного воздействия восстановилось утерянное промежуточное звено между человеком и обезьяной, так называемый «псевдомыслящий примат вульгариус»…

В одну из глухих майских ночей, ближе к рассвету, из-за мусорных ящиков на улице Наметкина выполз сильно подраненный мужчина, вероятно, один из неосторожных ночных гуляк. Вид у него был неопрятный. Дорогой костюм и замшевая куртка пообтрепались, один рукав полуоторван, и ткань пропиталась какой-то темной жидкостью. След за ним тянулся по асфальту, как от обожравшейся гусеницы. Кое-как мужчина добрался до стены дома, привалился к ней — и затих. Так и сидел, то задремывая, то открывая глаза, словно о чем-то глубоко задумавшись, возможно, как бывает в предсмертные минуты, о своей уходящей, по капле вытекающей с кровью жизни.

Его размышления прервало появление чумазого мальчишки-беспризорника, спозаранку выбравшегося из подвала на предутреннюю прогулку. Мальчишка приближался к раненому осторожными кругами, стараясь не попадать на освещенные места, не зная, что его ждет: добыча или пинок. Беспризорники, коих развелось в Москве тьма-тьмущая, каким-то таинственным образом, без всякой науки, переняли повадки японских нинзя и умеют передвигаться в ночи, оставаясь невидимыми и неслышимыми, подобно многим другим, не менее загадочным существам, обитающим в зачумленной, осиротевшей столице.

И все же умирающий у стены мужчина, вероятно, имел какой-то специфический опыт, потому что за несколько шагов, даже не открывая глаз, учуял беспризорника.

— Эй, — окликнул негромко, — не крадись, не крадись, я тебя засек.

В ту же секунду мальчишка припал к земле, будто зверек, изготовившийся то ли к прыжку, то ли к бегству.

— Подойди ближе, не бойся, — позвал мужчина.

Мальчишка переступил на дюйм и замер.

— Чего надо, дяденька?

— Меня порезали, видишь?

— Вижу.

— Хочешь десять баксов?

— Хочу… Сильно порезали?

— Дырок шесть, не меньше. Но это ерунда. — Мужчина слегка задыхался. — Сможешь позвонить по телефону?

— Смогу… Тут недалеко автомат, за углом.

— Тебе сколько лет?

— Двенадцать.

— Имя.

— Чего?

— Как тебя зовут?

— A-а… Муравей, то есть Славиком… Хотите, чтобы я «скорую» вызвал?

— Жетон у тебя есть?

— Я без жетона позвоню.

— Молодец… Значит так… — Мужчина закряхтел, руку прижал к животу. Мальчику показалось, что он теряет сознание, но тот справился. — Запомни номер, сможешь запомнить?

— Ага.

— Позвонишь, ответит женщина. Скажешь ей следующее. Сереже плохо, он ждет вас… ну и назовешь адрес. Знаешь, какой это дом?

— Разберусь как-нибудь.

— Давай быстро. Одна нога здесь, другая там.

— Не обманете, дяденька?

— Насчет чего?

— Вы сказали, десять баксов.

— Запомни, малыш, в таком положении, как у меня, людям не до вранья. Гонорар после выполнения задания.

— Но вы не умрете?

— Нет. Дождусь тебя.

Беспризорник серой тенью скользнул в темноту. Долгий разговор утомил мужчину, и он немного подремал. Потом стянул с шеи галстук и попытался передавить жгутом левую руку. Помогал себе зубами и негромким рыком. Ему не нравилось, что кровь так долго не свертывается. А может, это только казалось, что она капает. Мужчина не был уверен в реальности своих ощущений.

Не прошло десяти минут, как мальчишка вернулся. На сей раз приблизился и опустился рядом с мужчиной на корточки.

— Докладывай, — сказал тот.

— Дозвонился. Сейчас приедет.

— Спасибо. — Мужчина достал бумажник и, хотя было темно, точно отслоил десятидолларовую купюру. — Держи, заработал.

Беспризорник спрятал денежку, но не уходил.

— Еще чего-нибудь нужно? Я сделаю.

— За деньги?

— Могу и так.

— Попить у тебя нету?

Беспризорник исчез и почти мгновенно воротился с черной бутылкой пепси, в которой, правда, жидкости оставалось меньше половины. Мужчина осушил ее в два глотка.

— Кто вас так, дяденька?

— Бандиты, кто же еще.

— Не-е, я не про то… Чьи пацаны, Фефела или Тритора?

— Кто же их, Славик, разберет. Для меня они все на одно лицо. А ты при ком состоишь?

— Я ни при ком, — с неожиданной гордостью сообщил беспризорник. — Я сам по себе. У нас коммуна. Особняком держимся. Пока не трогают.

— Круто, — одобрил мужчина. — И чем промышляете? Пьяных скребете?

— По всякому бывает, — ничуть не смутился беспризорник. — Бабок надыбать всегда можно, была бы голова на плечах.

— На жизнь хватает?

— Когда как. День на день не приходится. Сегодня густо, завтра шиш. Но не бедствуем, конечно. А вы из деловых?

— Нет, тоже вроде особняком.

За содержательным разговором скоротали минут тридцать, причем раза два мужчина выпадал в осадок, отключался, и мальчик терпеливо ждал, пока он очнется. Он сто раз мог выудить у умирающего весь бумажник, но не сделал этого. Только очарованно наблюдал, как большой, сильный мужчина балансирует на краю черной бездонной ямы — и не падает, удерживается.

Наконец, рассекая сумрак двумя яркими лучами, во двор ворвалась легковуха. Фары потухли, движок заглох — из машины выскочила длинноногая девица в распахнутой кожаной куртке и бросилась к ним. Беспризорник сразу сообразил, что девица не простая, бубновая, поэтому на всякий случай отступил в тень.

— Живой он, живой. Не волнуйтесь. Только что разговаривал.

Девица склонилась над раненым, потрогала пульс на шее. Что-то пробормотала ему в ухо, чего мальчик не мог разобрать, но что-то, видно, хорошее, потому что мужчина открыл глаза и обрадованно воскликнул:

— Лизок, ты уже здесь?

— Сережа, родной!.. Как же ты так?!

— Подстерегли, гады. Ничего не поделаешь… А где Славик?

— Тут я, тут, — отозвался из темноты беспризорник.

— Веришь ли, Лизавета, золотой парень. Попить принес, позвонил — и все за десять долларов. Надо его как-то приласкать.

— Что дальше, Сережа? Вызывать службу?

— Ни в коем случае… Вот доберемся до машины — и покатим к Михалычу.

— В Малаховку?

— Ага.

— Но…

— Никаких «но»… Слушай, когда старшие говорят.

Несколько метров до «Хонды» преодолели с трудом: мужчина обвисал на девушке и она прогибалась чуть ли не до земли. Мальчик помогал, как мог, подставляя худенькое плечо. Кое-как загрузили раненого на заднее сиденье, где он мгновенно вырубился.

Девушка дала беспризорнику сколько-то денег, не считая, комком, сказала:

— Никому ни слова, парень. В воскресенье будь здесь в десять утра. Договорились?

— Вы кто, тетенька? Солнцевские?

— Неважно… Чао, приятель.

Машина крутым виражом вылетела на улицу, а беспризорник подошел поближе к фонарю и, оглядевшись, пересчитал деньги: пятьдесят рублей, сотняги, мелочь. Много слышал про цыганское счастье, так вот, значит, оно какое…


По пустой Москве Лиза гнала «Хонду», не соблюдая никаких правил. Уже на Рязанском шоссе мужчина заворочался на заднем сидении, подал голос.

— Где мы?

— Еще минут десять, Сережа. Потерпишь?

— Времени сколько? Вроде светает.

— Пятый час. Остановимся?

— Попить есть?

Лиза притормозила, свернула на обочину. Открыла переднюю дверцу, перебралась к мужчине. Попоила чем-то из пластиковой бутылки.

— Как ты?

— Ничего. В брюхо глубоко кольнули, а так — царапины. Перемогусь.

— Перемогись, родной мой, — Лиза чуть не плакала.

В предрассветном мареве он словно впервые увидел ее прекрасное лицо. Но ему было не до сантиментов, боль крутила невыносимо. Особенно жутко, будто отрывалась, пульсировала левая рука.

Лиза сказала:

— Может, сделаем перевязку?

— Дотянем так, ничего.

— Сережа, я…

— Даже не думай об этом. С какой стати мне помирать?

Минут через десять, как она и обещала, подкатили к двухэтажному особняку на окраине Малаховки. Частная клиника доктора Чусового. Стоматологический центр и гинекология. Все окна темны, из привратницкой, как из-под земли, льется слабый свет. Лишь бы доктор оказался на месте. Вообще-то он из своей клиники не вылезает, хотя у него есть дом с усадьбой в Одинцово. Приобрел не без помощи Сергея Петровича, директора «Русского транзита».

Лиза нажала кнопку звонка и не отпускала, пока не отворилось смотровое оконце и не выглянуло заспанное женское лицо.

— Чего надо?

— Захар Михайлович у себя?

— Ну и что?

— Пойди доложи. Приехал Лихоманов.

— Еще чего. У нас не Склифософская. Доктор спит. Приезжайте к девяти.

Лиза проникновенно сказала:

— Послушай, женщина. Если ты сейчас же не разбудишь доктора, я все равно войду и сделаю из тебя котлету. Никто тебя не спасет, поверь мне.

Окошко тут же захлопнулось, но женщина ей поверила.

Без четверти шесть началась операция. Лизу доктор Чусовой отвел в кабинет, оставил ей бутылку вина, конфеты, банку с растворимым кофе и велел не высовывать носа, пока он не вернется. Бледный от недосыпа, но с веселыми, как обычно, фанатично посверкивающими черными очами он внушил ей надежду. Она не поняла, почему не должна высовывать носа из кабинета, но по его поведению уяснила, что смерть Сереже действительно не грозит. В это утро она окончательно осознала, что он для нее значит. За долгие годы в кругу мужчин-воинов, сделавшись и сама первоклассным бойцом, она, возможно, утратила что-то бесценное, что составляет сущность истинной женщины и что было когда-то свойственно ей в полной мере. Но и теперь, став такой, какая есть, в тайных помыслах она мечтала лишь об уютной, совершенно земной любви и больше всего на свете хотела родить Сереже мальчика — или девочку, на худой конец.

Спустя три часа обмирающего ожидания (пять чашек кофе, полпачки сигарет, бутылка вина) явился неунывающий Захар Михайлович. За окном уже вовсю пылало солнце, и Лиза задернула шторы.

Доктор присел на диван, предварительно достав из шкапчика свежую бутылку, но на сей раз водки. Он редко себе позволял, разве что с устатку рюмашку, другую, и всем изысканным напиткам, занесенным в дикую страну просвещенным Западом, предпочитал вот эту, смирновскую, немецкой выделки. Под сверкающими черными глазами доктора пролегли коричневые тени.

— Сказать по правде, Лиза, еще бы на дюйм левее — и нашему вояке капут. Как же он так не уберегся? Непохоже на него.

— Сама не понимаю, — Лиза примеривалась, не начать ли день тоже с беленькой. — До позднего вечера сидел в офисе, никуда не собирался. И вот ночью позвонил какой-то мальчишка… Я помчалась на Наметкина — и застала в таком виде…

— Ваши дела меня не касаются. — Доктор выпил водки, с наслаждением откинулся на подушки. — Но добром это не кончится. Сколько можно воевать? Пора и остепениться.

От Чусового это странно было слышать. Хирург с мировым именем, автор научных работ, кудесник и маг, он вдруг на девятом году оккупации открыл эту клинику у черта на рогах, где на пациентов даже не заводили медицинские карты. Стоматологический центр и гинекология — как же! Лиза догадывалась, какие зубы тут вставляют и кому делают аборты. Она не была уверена, что доктор работает именно на генерала Самуилова, но могла поклясться, что коммерцией тут пахнет меньше всего. Нестарый, пятидесятипятилетний доктор был родом из прошлого, как иСамуилов, и достался новым временам в качестве своеобразного духовного завещания. Лиза иногда невольно робела в присутствии таких людей.

— Захар Михайлович, миленький, ну не мучьте хоть вы меня!

— Да ничего страшного, девочка, что ты… Через неделю поведет тебя на дискотеку.

— А повидать?

— Повидать можно, но он спит.

— И когда проснется?

— Завтра, не раньше.

— Я поживу пока у вас?

— Почему нет. Только у нас, Лиза, каждый человек на виду, спрятаться негде.

— Оформите санитаркой. Буду полы мыть, горшки выносить.

— О-о! — обрадовался доктор. — Санитарки у нас в дефиците. А сумеешь? Клиент капризный. Ты хоть пробовала когда-нибудь полы мыть?

— Дорогой Захар Михайлович, — Лиза скромно потупилась. — Уверяю вас, мало есть в жизни такого, чего я не пробовала. Увы!


На другой день заглянула в палату к Лихоманову. То есть она и раньше заглядывала сотню раз, но теперь вошла смело и присела на стул возле кровати. Самоуверенный и довольный собой, как обычно, он окинул ее оценивающим взглядом.

— Идет тебе белый халатик, Лизуха, ничего не скажешь. Очень сексуально.

— Да и ты, милый, хорошо смотришься в бинтах.

Ей больше всего хотелось прижаться к нему, уткнуться носом в грудь, но ничего такого она сделать не решалась, он держал ее на расстоянии своей язвительной усмешкой. Он всегда был готов вот к такому обмену идиотскими репликами, никак ей не удавалось спровоцировать его на лирический разговор со слезами и пылкими признаниями. В сущности, ее суженый был из тех мужчин, от которых мирного, обыкновенного тепла не дождешься. Что ж, в принципе ее это устраивало, пока он живой, но если доведется его пережить, неугомонного, что останется в памяти?

— Водочки принесла?

— Ты правда хочешь?

— Больно очень, Лиз. Порезанный же я весь. Весь в ранах. А Михалыч анальгин экономит, не говоря уж о наркотиках. Мы ведь кто для него с тобой? Мы же для него голодранцы.

Лизе надоело слушать бред.

— Может, все-таки объяснишь, что случилось?

— В каком смысле?

— Сережа, я Гурко пошлю телеграмму.

— А где он?

Лиза заподозрила, что любимый человек после всех потрясений малость повредился рассудком. Неделю назад они кутили в «Гаване» по случаю отъезда Гурко в Сорбонну, где он якобы должен прочитать полугодичный курс лекций по теории языкознания. Что за этим стояло, кто ж его знает, Лизу во всяком случае не посвятили, но у нее сложилось впечатление, что и сам блистательный Олег Андреевич толком не понимает, куда и зачем направляется, хотя предположить про него такое нелепо: ведь он похвалялся (может, в шутку, но Лиза верила), что годам к двадцати уже овладел вчерне мировым человеческим опытом, а чуть позже разгадал извечную загадку бытия, которая заключалась в том, что такие философские категории, как добро и зло, берущие начало в космосе, на самом деле имеют инфекционную природу и передаются от человека к человеку капельным путем, наподобие вирусов гриппа. Разумеется, мудреца, сделавшего подобное открытие, вряд ли пошлешь незнамо куда неизвестно зачем, но Сорбонна…

Вечер в «Гаване» удался на славу, Лиза познакомилась, наконец, с супругой Гурко, прекрасной Ириной Мещерской, которую Олег вывез из Зоны. Лизе давно хотелось взглянуть на женщину, которую герой предпочел всем остальным, и она не разочаровалась. Сперва Ирина показалась ей незатейливой простушкой, но не прошло и часа, как Лиза попала под ее обаяние и поняла, что избранница Гурко воплощает в себе женщину в чистом виде, без примеси фальши и бабьей истерики: разговаривать с ней, видеть ее улыбку было то же самое, что окунаться в теплые, шаловливые волны летней реки…

— Олег в Европе, — напомнила она Сергею Петровичу, возлежавшему высоко на подушках, как поэт Некрасов на известной картине, — но если ты думаешь, что я не знаю, как с ним связаться, то ошибаешься. Или ты перестанешь паясничать и скажешь, что произошло, или…

Сергей Петрович посуровел.

— Стоит ли, Лизуха, озадачивать большого человека нашими маленькими бандитскими разборками… Кстати, помнишь некоего Игната Семеновича Зенковича?

— Да, помню… Хорек из высшего света. Посредник. Нефть, алмазы, автомобили. Кажется, внучатый племянник Самого… Почему ты о нем заговорил? Его же месяц назад…

— Не совсем.

— Что — не совсем? Убили не совсем?

Лихоманов попытался усесться поудобнее, но что-то себе повредил под бинтами: лицо исказилось в гримасе. Лиза вскочила на ноги и, бросив: — Я мигом! — покинула палату. Вернулась со шприцем. За день работы санитаркой она достаточно сориентировалась в здешней обстановке, чтобы не обращаться за помощью.

— Яд? — сухо спросил Сергей Петрович.

— Промедол.

— Давай, коли.

После укола Сергей Петрович разомлел, попробовал Лизу ущипнуть, но она держалась неуступчиво, в связи с чем он высказал ей горький упрек.

— Выходит, коли человек помирает, и побаловаться нельзя?

— Сережа, я жду.

В конце концов он рассказал ей свою историю.

Зенкович (Геня Попрыгунчик), как и все крупняки, естественно, находился в разработке у Конторы, скапливающей компромат на тот случай, если в государстве пойдет откат в обратную сторону и новым правителям понадобится, чтобы успокоить население, организовать несколько показательных процессов. Кроме того, криминальная информация была ходовым и выгодным товаром, особенно в период очередных свободных выборов.

Надо заметить, среди прочих монстров российского капитализма Зенкович выглядел безобидной фигурой. Вся его сила заключалась лишь в случайном дальнем родстве, сам по себе он никому из сильных мира сего не был конкурентом. Гуляка праздный, бабник, прожигатель жизни, этакий лишний человек конца двадцатого века. Контактный, беззлобный, готовый к любым услугам, только плати. Типичный новый русский на выпасе, с недоразвитым умишком, абсолютно лишенный нравственного чувства (в этом плане как бы и не совсем человеческое существо), но цепкий и прилипчивый, как пиявка. Должностями и наградами его не обходили (против родства не попрешь): редкий праздник Гене Попрыгунчику не вешали на грудь какой-нибудь орденок за заслуги перед отечеством, а на последнем Дне Победы дядюшка-президент в домашней обстановке лично прикрутил к лацкану пиджака знак Героя России. Главной слабостью Зенковича были женщины, но тут у него имелся такой богатый выбор, что позавидовал бы турецкий султан. Кстати, в досье отмечалось, что недавно вкусы Попрыгунчика резко изменились: прежде склонный к роскошным дамам полусвета, к знаменитым куртизанкам и оперным дивам, он вдруг душою потянулся к гниловатому женскому мясцу и не чурался снимать подружек прямо на Тверской. Однако наркотиками не злоупотреблял.

Врагов у Зенковича не было, тем более дико прозвучала весть о его похищении и требовании колоссального выкупа. Пресса и телевидение терялись в догадках, но в основном грешили на отморозков из Чечни, да еще на таинственную Марийскую группировку, возглавляемую неким Харитоном Безухим, а также, как водится, на ФСБ. Независимые журналисты сходились во мнении, что необходимо немедленно вызволить Зенковича из позорного плена, ибо речь шла о чести и достоинстве монаршего семейства, а значит, оскорблена Россия. Сперва переговоры шли туго, Москва, как обычно, надувала щеки, грозила, что не заплатит ни копейки, но никто не сомневался, что в конце концов похитители получат выкуп через Березниковского: но вдруг всю прогрессивную общественность всколыхнула страшная весть: Игната Семеновича замочили. Двое суток телевидение по всем каналам демонстрировало разбросанные по ущелью внутренности сиятельного племянника, а также отрубленную заснеженную голову с лукавым прищуром, приводя обывателя в благоговейный трепет. Официальная версия гласила: несчастный случай, халатность при спуске со скалы, но ей мало кто верил.

Каково же было удивление Сергея Петровича, когда он, заглянув после работы в ночной клуб «Невинные малютки» (исключительно по делу), наткнулся там на живого и здорового Геню Попрыгунчика, окруженного, как обычно, стайкой разбитных девиц. Лихоманов кинулся к нему, желая заключить в дружеские объятия и все еще не до конца веря своим глазам, но Геня отшатнулся и даже как будто его не узнал, что было еще удивительнее, чем воскрешение из мертвых. Как раз минувшей зимой они вместе провернули через «Русский транзит» две очень выгодные махинации, и Геня положил себе в карман кругленькую сумму, что-то около двухсот тысяч долларов. И винца перепили немало, а однажды, совсем недавно, слетали на пару в Вену на уикенд. Славно там оттянулись.

— Ты что, Попрыгун! — заревел Лихоманов в обиде. — Это же я, Сереня Чулок.

Положение исправила Галка Петрова, известная эскортница с Арбата, с которой майор тоже был знаком.

— Се-ерж, дорогой, — протянула в своей заученной, вызывающе нимфоманской манере, — пойдем, кое-что расскажу.

Отошли к бару, и Галка поведала некоторые печальные обстоятельства Гениного спасения. Оказывается, при побеге он так шмякнулся головой, что в ней перепутались все шарики. Он первое время вообще никого не узнавал, но постепенно приходит в себя, и врач твердо обещал, что через несколько недель память совершенно восстановится. Сергей Петрович спросил:

— Подожди, Галь, а та чья была голова, которую по телику крутили?

— Двойник. — Проститутка многозначительно подмигнула, — Чтобы сбить со следа. Это входило в план операции.

Майор сделал вид, что поверил.

— Надо же, — сказал задумчиво. — Сколько чудес на свете, а мы живем, как дураки.

— Именно так, — согласилась красавица. — Ты, Серж, веди себя попроще, не пугай его. Он к тебе скоро привыкнет… Меня он знаешь как сначала называл?

— Как?

— Дарьей Степановной. Даже в постели. Чудно, да? Я чуть от смеха не описалась.

— Ничего удивительного… Ну а как он вообще?

— Говорю же, восстанавливается. Во всех отношениях. Я за ним приглядываю, — ткнула пальцем в потолок. — Оттуда распорядились. Может быть, поедем в Италию на лечение. Там какой-то профессор необыкновенный.

Вернулись к Попрыгунчику — и с ним Сергей Петрович пропустил по чарке, уже не набиваясь в приятельство. Зенкович хрипло, простуженно пожаловался:

— Ничего не помогает, хоть тресни. Даже ханка.

— От чего не помогает, Игнат Семенович?

— В башке сквозит. Живу как зажмуренный. Зато Галочку сразу узнал, правда, Галочка?

С этой минуты Лихоманов окончательно уверился: подстава. Голос они ему, допустим, напрягли, не придерешься, но манера говорить… Ее не переделаешь. Это — как отпечатки пальцев. Попрыгунчик говорил совсем по-другому, с другими паузами и ударениями, да и лексика не его. Подстава классная, но сшитая все же на живую нитку. Рассчитанная на дальнего родственника. Вон и родинка над бровью появилась, которой у Гени отродясь не было. Да и рисунок лица, если приглядеться, более резкий, подбородок вообще не от Прыгуна… Но здорово, ничего не скажешь. Кто это все провернул и зачем? У Лихоманова в голове промелькнуло сразу несколько вариантов. О да! С воскресшим Попрыгунчиком можно разыгрывать богатые комбинации, очень богатые и перспективные.

И гульба у Гени Попрыгунчика шла с каким-то напрягом, без обычного размаха, словно по принуждению. И телки вокруг не такие, каких Геня любил, чересчур холеные, элитные, и ухмылка у него на роже, будто приклеенная, — и тоже не его, можно сказать, чрезмерно очеловеченная ухмылка. Этот парень, который в главной роли, похоже, вообще не из блатных и не из новорашенов. Кто такой? Может, на помойке подобрали? В совковых отстойниках. Именно там скопились бывшие интеллигенты, готовые шкурой рискнуть ради лишнего стольника. А в этом спектакле попахивает отнюдь не стольниками… Но Галочка Петрова какова! Кто бы мог подумать. С умом держится, собранно, без сбоя. Вот ее и надо раскрутить в первую очередь, если понадобится. Ее первую. В том, что это понадобится, он не сомневался. Внутренний пес-ищейка уже принял боевую стойку. Еще как понадобится…

— У меня есть знакомый экстрасенс, — сказал он. — Удивительная личность. Натуральный колдун. Его откуда-то с Урала привезли. Банкиров пользует, членов правительства. Маг и чудодей. На моих глазах одного фирмача вернул к жизни. К тому с обыском нагрянули, как раз мода пошла на обыски, ну и наворотили сразу на три статьи: героин, оружие, фальшивая зелень. У бедолаги шок, буквально потерял дар речи. После по каким только клиникам не возили, объясняли, что розыгрыш, обыкновенный понт, а он ни в какую. Молчит, глаза пучит и рыгает. Короче, спекся, погорел ни за фунт табаку. Начал просто-таки помирать. Ему и присоветовали этого уральца. Веришь ли, Игнат Семенович, за два сеанса тот из него обратно человека слепил. Теперь щебечет, как птичка на веточке, в бизнес вернулся, банчок открыл, а главное, страх прошел. Ничего больше не боится. Так и режет: чихал я на вас на всех. Две гаубицы на даче поставил. Разнесу, говорит, всех к чертовой матери, если сунутся.

Попрыгунчик заинтересовался, спихнул с колен какую-то азартную блондинку.

— Как его зовут?

— Бизнесмена или колдуна?

— Колдуна.

— Зовут вроде Лев Тихонович, но откликается он только на кличку.

— А кличка какая?

— Смешная, ей-богу, — Лихоманов застенчиво улыбнулся. — «Херомант». Но коли иначе обратишься, обижается. Старый уже. Видно, из прежнего набора.

— Сведи с ним, пожалуйста, — попросил Попрыгунчик. — Я тебе тоже добром отплачу. За мной не заржавеет.

— Знаю, — растрогался Сергей Петрович. — Ведь мы давние корешки… Ладно, завтра-послезавтра через Галочку дам знать…

Накрыли майора на выходе из клуба, в узком пустом коридоре: и попался он отчасти потому, что не ожидал от них такой прыти. Пока с воскресшим выпивали, Лихоманов, естественно, засек, что за ним приглядывали: амбал за соседним столиком не сводил глаз и бармен Гера кому-то стукнул по мобильному телефону. По губам кое-как прочитал, что речь шла о нем, о Чулке. Но не придал слежке особого значения. В «Невинных малютках», в принципе, собирались все свои. У него как у директора «Русского транзита» была нормальная репутация, и уж, разумеется, его деловая связь с Попрыгунчиком ни для кого не тайна. Половина Москвы ходила у Попрыгунчика в приятелях, и уж коли его вывели на люди, значит, решили засветить его воскрешение. Понаблюдать, как и кто отреагирует на чудо. Лихоманов отреагировал адекватно, сомнений не выказывал, напротив, Галочке шепнул, что сегодня один из самых счастливых дней в его жизни. Она передаст неведомому режиссеру, и тот удостоверится: фишка играет.

Шел по коридору, остановился прикурить, видел, как навстречу движется один из клубных работников, в смокинге, с прилизанным чубчиком, но незнакомый, хотя трудно было усомниться в его натуральности: ярко выраженный педрила-активист, каких в клуб только и набирали. Сзади топали каблучками, гомонили две подружки-хохотушки, потянулись за ним еще из бара, видно, в туалет — разве заподозришь злой умысел? Глупо, конечно, до тошноты, но насадили его, старого овоща, с двух сторон на перышки так ловко и быстро, что еле успел пару раз отмахнуться. Не больше того. Потом искололи до потери сознания. Очнулся ночью за мусорными баками на сырой земле, истекающий кровью, — а как туда попал, ничего не помнил. Поразительный случай. Главное, если хотели замочить, то почему не убедились в результате? Серьезные люди так не поступают. На баловство тоже не похоже: деньги, документы — все осталось при нем…

От долгого рассказа Сергей Петрович утомился, да и лекарство оказывало действие: почти засыпал. Но взгляд был бодрый, радостный. Ему нравилось, что он живой и Лиза сидит у кровати, и в прекрасных глазах, устремленных на него, любовь и укор — материнский сплав. Как всегда, из всего услышанного она сразу выделила суть.

— Думаешь, кто-то новенький?

— Ага… Кто-то новенький и крепенький. И непуганый.

Лиза поправила одеяло, сказала твердо:

— Даже не надейся.

— Ты о чем?

— Пока не поправишься, я останусь здесь.

— Нет, Лизонька, не получится. На Зенковича надо выходить быстро. Сегодня, завтра… Не зевнуть бы.

— Тогда доложу генералу.

— Зачем, Лиза? У нас же ничего нет.

— Как ничего нет? Тебя чуть не убили.

— Ерунда, издержки производства… Лучше поезжай в «Транзит» к Козырькову. Вот ему все расскажи. Пусть меня прикроет. Пусть некролог даст в газету, но скромно, без помпы. Что-нибудь вроде того, что сердечный приступ или попал под машину. Короче, убыл навеки.

Лихоманов грустно хлюпнул носом и поплыл в дрему. Лиза терпеливо ждала. Она не испытывала никаких чувств по отношению к тем неведомым людям, которые напали на Сережу, истыкали ножами и оставили помирать за мусорными баками, — война есть война, не сегодня началась и завтра не кончится, и Сережа на этой незримой войне настрелялся досыта, он сам опасный и опытный солдат, так что обижаться не на кого. Коли сплоховал, пеняй на себя. Зато за эти почти двое суток, когда не сомкнула глаз, она в полной мере изведала муку одиночества, причем воображаемого, того, которое ей грозит, если Сережи не станет. Будет так, поняла Лиза, что она умрет вместе с ним, но никто об этом не догадается, потому что ее опустошенное, лишенное души тело продолжит свое физиологическое пребывание в мире, то есть будет насыщаться пищей, двигаться, улыбаться, а иногда, если приспичит, возможно, испытывать оргазм, шепча слова признания какому-нибудь другому, не Сереже, сильному и опрятному самцу. Вряд ли можно представить более гнусную картину.

Сережа очнулся, попросил сигарету и получил строгий отказ.

— Как это нельзя? — удивился он. — Что ты себе позволяешь, Лизка? Думаешь, если человек помирает, можно над ним куражиться? Да я вот сейчас встану и так тебя отволтузю, никакой Михалыч не поможет… Говорю: дай сигарету, значит, дай! Водка, сигарета и баба — последнее желание инвалида.

— По-моему, милый, самое лучшее тебе еще поспать.

— Козырьков и Тамара Юрьевна, — сказал майор.

— Что — Тамара Юрьевна?

— Немедленно свяжись с Поливановой. Она выведет на Зенковича.

— Каким образом, Сережа?

— Она с ним спала.

— Опомнись, Сережа. Тамара Юрьевна пожилая, спившаяся женщина.

— Нет в Москве мало-мальски приметного кобеля, — вразумил Сергей Петрович, — которого она хоть разок не затащила в постель.

Лиза смотрела на него ошарашенно, но он говорил всерьез.

— Господи, — вздохнула она, — и такому человеку я посвятила лучшие годы своей жизни.

2. В золотой клетке

Леву Таракана поселили в трехкомнатной квартире на Новинском бульваре, в старинном особняке. У него была охрана, машина («Опель-рекорд» вишневого цвета), личный водитель, деньги — и вообще все, что душа пожелает, кроме свободы. От свободы остались одни воспоминания, счастливая, полная покоя и трудов жизнь бомжа являлась к нему теперь только в сновидениях.

После двух утомительных (порой ужасных) недель натаски его начали выводить в свет и познакомили со многими замечательными людьми, которых он раньше иногда видел по телевизору. Ни цели, ни смысла этих знакомств он не понимал, да и не очень ломал себе голову над этим. Неотлучно, днем и ночью, при нем находились только двое: Галочка Петрова, дама сердца, и некий худощавый, средних лет мужчина со странным именем Пен.

Об этом человеке разговор особый. Его приставил к Таракану психиатр Сусайло, и когда знакомил, отрекомендовал коротко:

— Его зовут Пен. Изумительная личность. Он будет вашей тенью, господин Зенкович.

Даже при первом рукопожатии эта будущая тень произвела на бедного Таракана впечатление когда-то виденного кошмара. Сжав его руку в сильной и влажной ладони, этот самый Пен тоненько пискнул: — Очень приятно, сударь! — и осклабился в какой-то совершенно непристойной, гнилой ухмылке, обнажив при этом пожелтевшие, длинные, как у собаки, клыки. Таракан содрогнулся от отвращения. У Пена было чуть продолговатое, смертельной бледности лицо посланника ада, черные, близко сведенные к переносице глаза, а голову покрывала густая пегая шевелюра, топорщившаяся по краям двумя короткими веерами. Одевался он всегда в один и тот же черный костюм, застегнутый на пять пуговиц, и ни разу Таракан не видел его без галстука. Чуть позже Пен сказал:

— Вы можете, сударь, называть меня Муму. Я люблю, когда меня так называют.

— Извините, но это же…

— Именно, именно… Иван Сергеевич Тургенев — мой любимый русский писатель.

Вечером, оставшись наедине с Галочкой (хотя он подозревал, что в спальне установлен телезрачок), он потребовал у нее объяснений: кто это такой, черт побери? Что за монстр? Тут же его подозрение насчет зрачка подтвердились: Галочка сделала вид, что не услышала вопроса и с необыкновенным усердием занялась привычным делом, быстро доведя Леву до ответного исступления. Она отлично справлялась со своими любовными обязанностями, за несколько дней изучила Левино «эго» до мельчайших, потаенных подробностей и управлялась теперь со вчерашним бомжом, как опытный музыкант с послушным инструментом, разыгрывая сложнейшие, прежде неведомые Леве эротические мелодии. Обычно их вечерние упражнения заканчивались тем, что Лева, измочаленный, засыпал в какой-нибудь немыслимой позе, как бы продолжая неистовое совокупление. Как мужчина он восхищался ее искусством, но как бывший интеллектуал опасался, что избыток секса доведет его до истощения. Галочка разделяла его опасения, но просила понять и ее. Оказывается ей, чтобы чувствовать себя человеком, требуется ежедневно не меньше пяти-шести половых актов, а так как временно она стеснена в выборе партнеров, то есть, в сущности, обслуживает одного Леву Таракана, то приходится высасывать его до донышка, тем более, что ей поручили держать его в нормальной боевой готовности. При этом она уверяла, что они занимаются любовью все-таки в щадящем режиме. «И что же тогда в нещадящем?» — ужаснулся Лева. «Об этом, дорогой, тебе лучше пока не думать».

На другой день на прогулке в парке она все же рассказала ему кое-что о Пене, или Муму. Откуда он взялся, никто в их фирме не знал, во всяком случае, никто из тех, с кем Галочка могла вести откровенные разговоры. Большинство склонялось к мнению, что он либо пришелец, либо новое воплощение маркиза де Сада. Ни с кем из корпорации «Витамин» он не вступал в близкие отношения. Доподлинно было известно, что он вампир и владеет телекинезом. Галочка сама видела, как он прикуривал сигару, чиркнув об стенку кончик собственного указательного пальца. Кстати, сигары были его единственной человеческой слабостью: на женщин он не реагировал, на мужчин тоже, спиртного не пил и в азартные игры не играл. Галочка обмолвилась, что руководители фирмы считают Игната Семеновича чрезвычайно важной персоной, раз приставили к нему Пена. Тут она неожиданно умолкла и как-то странно покосилась на Таракана. Он догадался, о чем она подумала. Заметил с горькой усмешкой:

— Обычно его прикрепляют к смертникам, не так ли, любовь моя?

— Ну зачем ты, Геня? Просто он действительно всегда сопровождает… то есть, не подчиняется никому, кроме хозяина…

— Ладно, не темни… А почему вампир?

— Как почему? Ты клыки видел?

— Видел, и что? — Леву трогало, что Галочка вела себя с ним по-приятельски, бесхитростно, называла на «ты», хотя и разными именами, зато ночью, во время сексуальных упражнений, переходила на «вы» и обращалась исключительно по имени-отчеству.

— Ничего. Точно такие же у Дракулы. Да у любого вампира, какого ни возьми.

— Честно говоря, я с вампирами пока не встречался.

— Встретишься еще. Их теперь повсюду полно.

Она не шутила — и это нормально. Какие уж тут шутки. Реальность, в которой они пребывали, являлась жутчайшей из мистификаций, какие только знала история, но ведь никому не приходило в голову над этим смеяться.

— Подумаешь, клыки, — усомнился Лева. — Это еще не доказательство. Всякие бывают зубные патологии.

— Он вампир, — уверила Галочка. — Даже не сомневайся. Но своих он не трогает, ему запрещено.

В тот же день Пен, или Муму угостил его на ночь толстой оранжевой таблеткой, что впоследствии делал каждый вечер.

— Что это? — спросил Таракан.

— Натуральный продукт, — пояснил Пен. — Экологически чистый. Новинка фирмы.

— Но для чего мне?

— Потенцию повышает, ум проясняет. Пей, хорошая вещь. Я тоже пью. Все пьют.

— У меня с потенцией все в порядке.

— Все равно не помешает. Пей!

На второй раз Лева схитрил, затолкал таблетку за щеку, но Пен окинул его таким красноречиво-тусклым взглядом, что Лева решил больше не мудрить. Или если мудрить, то не с Пеном. Тут Галочка права. Пришелец он или Дракула, но совершенно очевидно, что человеческая жизнь для него все равно, что сопля на вороту. Бомжевое бытование выработало у Левы обостренное чувство субординации. Ему не надо было объяснять, на кого можно залупаться, а с кем выйдет себе дороже. Про таблетки он подумал: колеса, ничего страшного. Не героин же.

Однако вскоре почувствовал, что «колеса» не такие уж безобидные. По ночам теперь спал как убитый, без всяких сновидений и былых кошмаров, зато среди дня, бывало, накатывало. Сознание вдруг начинало двоиться, троиться и работало с какими-то чудными перебоями, точно автомобильный движок с грязными свечами. Иногда он напрочь терял ощущение собственного «я», то есть того сложного, бесценного комплекса идей, мыслей и неуловимых эмоций, принадлежащих только ему, отделяющих его от мира, иными словами, въяве утрачивал то самое, что верующие люди называют бессмертной душой. Сердце охватывала невероятная, тупая тоска, словно из него с помощью какого-то невидимого, чудовищного насоса откачивали энергию жизни. Сравнить это выхолащивание сознания было не с чем, разве что с осенним увяданием природы… Он пожаловался Галочке (уже на городской квартире), что, кажется, над ним производят какой-то химический опыт, превращают его в куклу, но девушка его успокоила. Никакой это не опыт, обычная профилактика, через которую проходят все сотрудники корпорации. Скоро неприятные ощущения исчезнут, и он почувствует себя вполне счастливым. Он поинтересовался, что означает в данном случае слово «профилактика», в ответ услышал знакомый компьютерный щелчок, и на Галочкины прелестные глаза опустилась непроницаемая шторка. К этому времени он уже догадался, что замыкание в ее бедовой головке происходит не тогда, когда она хочет что-то скрыть, а когда ненароком вступает в некую мертвую зону, где у бедной девушки размыты, стерты все понятийные ориентиры.

Впрочем, она оказалась права: томительные состояния, когда он будто терял себя, опустошался, как спущенная шина, постепенно утратили остроту, не мучили так сильно, и одновременно он все чаще начал воспринимать себя не тем, кем был прежде, Левой Тараканом, или еще раньше — Львом Ивановичем Бирюковым, а именно Игнатом Семеновичем Зенковичем, Геней Попрыгунчиком, солидным бизнесменом, новым русским и двоюродным племянником Самого. Даже отдельные воспоминания, связанные с прошлой жизнью Зенковича, накатывались, как свои собственные. Чудеса в решете да и только! Если Галочка это имела в виду, когда говорила, что он будет счастлив, то ее обещание сбывалось.

И это не пустые слова. Если не обращать внимания на то, что он находился под неусыпным надзором Пена-Муму, а также, вероятно, многих других людей, которые за ним следили, и если не забивать голову мыслью о том, что век его короток и измерен чужой волей, получалось, что судьба определила ему завидное положение, о каком может только мечтать обыкновенный смертный на оккупированной территории.

Часы и дни тянулись, как сладкий сон. Источенный, переутомленный за ночь Галочкиными ласками, просыпался он поздно, после десяти, а то и одиннадцати, и девушка прямо в постель подавала ему кофе со сливками; и пока он пил и выкуривал первую сигарету, сообщала, сверяясь с записной книжкой, распорядок дня: где предстоит обедать, с кем встречаться и кому позвонить. Кроме того, что Галочка была нимфоманкой, она оказалась превосходной, отменно вышколенной секретаршей, за которой он жил как за каменной стеной. Потом он шел в ванную и подолгу отмокал в горячей воде, тоже в присутствии Галочки, которая, естественно, пыталась склонить его к неурочной случке, используя хитрые и неожиданные приемчики, но это удавалось ей нечасто: постепенно Лева научился уклоняться от ее горячечных домогательств.

Завтракали на кухне, обставленной в итальянском стиле (Галочкино определение), и на это у них уходило не меньше полутора-двух часов: для поднятия настроения пропускали по рюмочке-другой коньяку, смотрели телевизор, болтали обо всем, что приходило в голову. Им было хорошо, весело вдвоем, двум несчастным зомби, над которыми пока ниоткуда не капало. Единственное, что омрачало Леве утреннюю беззаботную праздность, так это наличие в квартире Пена-Муму, на которого он обязательно натыкался, проходя через гостиную. Пен сидел в кресле под торшером, никому не мешал, всегда в черном, наглухо застегнутом костюме и в одной и той же позе: с прямой спиной, с руками на коленях и с полузакрытыми, смутно мерцающими, словно два болотных светлячка, глазами. Непонятно, спал он или прислушивался к каким-то таинственным звукам, текущим к нему из космоса. На Левино приветствие он иногда отвечал, иногда нет, и в том и в другом случае умея показать, что Лева для него всего лишь что-то вроде передвигающегося неодушевленного предмета. Первые дни Лева пугался, при виде полууснувшего вампира у него что-то жалобно екало в печени, но вскоре привык, как, вероятно, английский джентльмен привыкает к семейному привидению. Оно просто существует, и с этим приходится мириться.

Но бывало (раз или два), что Пен являлся на кухню, когда они завтракали, застывал на пороге и окидывал их все тем же отстраненным, тусклым взглядом, как если бы обнаружил перед собой два говорящих полена. Тут уж пугалась Галочка.

— Тебе чего, Пенчик? — спрашивала осторожно. — Коньячку налить?

Пен презрительно цыкал зубом, поворачивался спиной и уходил, оставив вопрос без ответа.

— Чего он хотел? — шепотом интересовался Лева.

— Кто же его знает, — отвечала мгновенно бледневшая до синевы Галочка. — Наверное, крови. Их же всегда жажда мучит.

Спустя неделю в квартиру на Новинском впервые наведался китайчонок Су. Он привез подарок: необыкновенной расцветки шелковый шарф. Объяснил значение подарка: по тибетским поверьям такой шарф, омоченный в священном сосуде и разделенный надвое, связывает дружеские сердца навеки.

— Красивый обычай, — оценил Лева. Они беседовали в гостиной, откуда при появлении Су Линя привидение Муму мгновенно испарилось. Лева даже не успел заметить, обменялись ли они с гостем какими-нибудь знаками. Галочка сервировала для них кофейный столик и тоже исчезла. Лева наконец смог выразить китайцу не то чтобы свою обиду, а как бы недоумение. Вот, дескать, все у него теперь есть, спасибо брату Су, — деньги, машина, квартира, замечательный бабец, — но все-таки он чувствует себя неуверенно, как если бы все это происходило в бреду. Он ведь ничем не заслужил такого богатства, а по прежней жизни помнил, что за все на свете рано или поздно приходится платить, иногда дороже, чем хотелось бы.

— Как не заслужил?! — возмутился китаец. — Ты мне жизнь спас. Или это мало? По-твоему жизнь китайца не стоит всех этих побрякушек?

В смеющихся непроницаемых глазах Су стояла глухая темень, Лева не понимал таящегося в них смысла. Все же — чужая раса, хотя, если верить китайцу, шелковый шарф породнил их окончательно.

Лева выпил водки, чтобы прочистить мозги.

— Иногда мне кажется, дорогой Су, вдруг откроется дверь, войдут громилы и потребуют ответа. Не знаю за что, но потребуют. А потом оторвут башку… И еще этот Пен… Он какой-то кошмарный, он меня пугает. Нельзя его убрать?

— Никак нельзя, Игнат Семенович, — огорчился Су. — Надежнейший человек. Очень проверенный. Бояться не надо. Он тебя охраняет.

— Говорят, вампир…

— Есть маленько. Главное — его не провоцировать. Он же цивилизованный вампир. Стажировался в Оксфорде.

— Что значит — не провоцировать?

— Ну-у, — уклонился от прямого ответа китаец. — Царапины всякие, когда бреешься… Раны небольшие… В полнолуние мы его обычно запираем. У Галины когда месячные?

Лева затосковал, потянулся за рюмкой.

— Откуда я знаю… Спроси сам у нее… Скажи, дорогой Су, сколько мне еще томиться в неведении?

— О чем ты, Игнат?

— Да как же… Все эти звонки, встречи бессмысленные… А дальше-то что?

Су Линь разослал во все стороны свою сияющую улыбку.

— Какие пустяки, брат. Отдыхай, веселись, ни о чем не думай. Дальше будет только лучше.

— Не могу веселиться, страшно.

На улыбающееся, гладкое чело Су Линя набежала маленькая тучка.

— Какие вы все-таки русские нетерпеливые, беспокойные… Чего тебе не хватает, Игнат Семенович?

— Ясности, — ответил Лева. — Определенности. Что день грядущий мне готовит?

— Хорошо, будет ясность. Сегодня отвезу к одному человеку, поужинаем с ним. Очень важный шишка. — Китаец ткнул пальцем вверх.

— Уж не дядя ли мой?

— Нет, не дядя, но тоже влиятельная персона.

— И что я должен делать?

Китаец объяснил: ничего делать не надо. Кушать еду, шутить, войти в контакт. От этого человека, возможно, зависит благополучие корпорации «Витамин». У него рука на пульсе страны. Зовут его Серегин Виктор Трофимович.

— Ох! — воскликнул пораженный Лева. — Так это же…

— Конечно! — Су Линь самодовольно потер пухлые ручки. — Конечно. Это именно он. Фаворит.


Серегин появился на политическом небосклоне сравнительно недавно, возник, как многие его предшественники, словно ниоткуда, из серенькой, туманной российской глубинки, но за короткий срок невероятно преуспел, оборотясь звездой первой величины. Тому было несколько причин. Как раз в эту пору, после поразительных государственных деяний, были временно отодвинуты на обочину практически все так называемые младореформаторы, со всеми их цацками, обрушившие на страну неисчислимые бедствия. Последним погорел пылкий, неукротимый, юный, как луч света, Кириенко, подхвативший факел демократии из ослабевших рук ожиревшего, обросшего шерстью медвежатника Виктора Степановича. Освободившиеся места тоже временно заняли старорежимные пузаны с ублюдочными коммунячьими замашками. Эти хоть и пыжились, но даже не умели толком выклянчить деньжонок в долг у МВФ, с чем играючи справлялась прежняя молодежь во главе с пламенным огненноликим Толяном по партийной кличке «Цена вопроса». Рано постаревший, почти до конца испивший горькую чашу величия и власти президент угрюмо наблюдал за теми и другими из окна Центральной клинической больницы. Ни те, ни другие не были милы его истомленному любовью к россиянам сердцу. Молодые не оправдали отеческих надежд, а новые белодомовские и кремлевские поселенцы вообще вызывали изжогу, он сам не вполне понимал, зачем вызывал их из небытия, аки духов тьмы. Подозревал, что все эти старые корешаны по партии только об одном мечтают, как бы поскорее смахнуть его в могилу. Когда видел их подлые ужимки, слушал льстивые речи, наполненные ядом, позвоночником чувствовал, как к его неполным семидесяти годам добавляется еще добрая сотня. Не было, наверное, в России более трагической фигуры, чем он, всенародно избранный, которого уже никто не любил, от которого отвернулись даже забугорные хозяева, предали ближайшие родственники, и что хуже всего, кажется, ни у одного человека он не вызывал больше священного трепета, столь необходимого ему для нормального самочувствия. Тут и подоспел из провинции Виктор Трофимович Серегин, человек необыкновенных, редкостных достоинств. Начать с того, что он не принадлежал ни к тем, ни к другим, не был ни молодым, ни старым, удачно законсервировался в пятидесятилетием возрасте: при этом обладал ярко выраженной славянской наружностью и не имел двойного гражданства. Он как бы излучал приятную старинную добропорядочность, чем живо напоминал президенту бывшего любимого охранника Коржака, к сожалению, оказавшегося неблагодарной сволочью. Но главное, все признаки подобострастия, столь ценимые президентом в приближенных, без коих и человек был для него как бы не совсем человеком, а ближе к скотине, — все эти признаки слились на бледном лике Серегина в печальную маску, выражающую суть всех скорбей. Его круглое рязанское лицо с глубоким, искренним участием словно взывало: как вам не стыдно, господа, обижать верховного владыку! И кроме этой мысли, на нем вообще ничего нельзя было прочитать. Бывало, в минуту особо острого одиночества, президент подзывал его к себе и тихо, по-домашнему спрашивал: «Ну что, Витюша, все неймется этим гнидам?»

И верный слуга, тяжко вздохнув и невыносимо страдая, отвечал в тон: «Ничего, ваше величество, скоро найдется на них укорот. Допрыгаются, падлы».

Хорошо, светло делалось в этот миг на душе у президента, будто испил из глиняной кружки парного молочка…


Серегин принял гостей в загородной резиденции, в Петровско-Разумовском, встретил у ворот, завидя Леву Таракана в сопровождении двух охранников и китайчонка Су, поспешил навстречу — и натурально прослезился. Обнял, прижал к широкой груди, затискал, как девушку, хотя, как доподлинно было известно, не принадлежал к привилегированной касте «голубых». Вечно печальное его лицо вдруг преобразилось неким подобием загробного восторга.

— Ах какая радость, какой сюрприз! — пробормотал растроганно. — Вот уж подарок их величеству. Вот уж будет новость так новость.

Лева с трудом высвободился из мускулистых объятий.

— Разве дядя еще не в курсе?

— Как же, как же, разумеется, не в курсе… Надобно, дорогой Игнат Семенович, угадать момент. Вы же знаете, при его сердечной чувствительности всякое волнение губительно.

Серегин рукавом вытер потоком хлынувшие слезы.

— Ах, Господи, как же чудесно!.. Мы ведь с вами, кажется, имели честь встречаться?

— Имели, — бухнул Лева. — Рядом сидели в Бетховенском зале. Полгода назад.

— Как же, как же… Незабываемая встреча… Да что же мы тут стоим! Прошу, пожалуйста, в дом.

Лева потянул за рукав китайца.

— Позвольте представить, Су Линь. Один из руководителей концерна «Витамин». Можно сказать, мой спаситель.

— Как же, как же, помню… Общались по телефону. — Серегин протянул руку склонившемуся в низком поклоне китайцу. — Я вам так скажу, уважаемый китайский собрат, вы, возможно, даже не представляете, какую услугу оказали России. Ваш подвиг она никогда не забудет. Документы о представлении к ордену уже ушли по инстанции. Компенсацию остальных затрат мы, естественно, обговорим чуть позже… Покорнейше прошу в дом, господа.

…Просидели за ужином около двух часов, промелькнувших, надо сказать, незаметно. Лева ни в чем не выходил за рамки инструкций и с удовольствием ловил на себе лукаво-поощрительный взгляд китайца. В инструкции входили не только темы застольных разговоров, но некоторые отдельные словечки, фразы, жесты, характерные для Зенковича. Лева справлялся легко, не зря же столько репетировали. Его немного беспокоило лишь одно пикантное поручение, но вскоре он убедился, что и с этим справится без затруднений. Дело в том, что Су Линь попросил его непременно очаровать супругу Серегина, а в идеале, если получится, в этот же вечер и оприходовать. Для подспорья Пен заставил его на дорожку выпить сразу две оранжевые таблетки и одну зеленую.

Супругу фаворита звали Элеонора Васильевна, и когда хозяин представил ей гостей, Лева решил, что его карта бита. С укоризной поглядел на китайца: что же ты, дескать, лапшу на уши вешал?

У пышной, задрапированной в черное с блестками платье женщины был такой вид, словно она долго усердно молилась и еще не совсем пришла в себя. И, обликом, и повадкой она один к одному напоминала знаменитую Эллу Панфилову, заступницу всех сирых и убогих, пламенную демократку-антифашистку. На спокойном прекрасном лице отражались только возвышенные чувства. На едва подкрашенных губах мерцала загадочная улыбка доброй христианки. Когда Лева поцеловал ей руку, она застенчиво пролепетала:

— Господь вас уберег, я знаю. Служите ему — он и дальше не оставит своей милостью.

И чтобы такую даму оприходовать в первый же вечер? Какой-то бред собачий. Немного позлорадствовал: выходит, и у китайских мудрецов бывают проколы. Су Линь уверял, что Серегин во всем подчиняется супруге, типичный подкаблучник, но как на женщину на нее давно не реагирует: они поженились еще в Саратове, где оба были комсомольскими секретарями в институте. Элеонора Васильевна, по его словам, стосковалась по мужику до безобразия и замучила уже всю шоферню. Зенковичу, мол, и делать ничего не придется, репутация сексуального гиганта сработает сама по себе. Какое там сработает — это же монашка!

Однако не успели подать первое блюдо, как изумленный Лева почувствовал у себя на щиколотке нежное прикосновение, потом еще одно, более настойчивое. При этом Элеонора Васильевна, сидевшая рядом с мужем, не поднимала глаз и лишь щеки у нее слегка порозовели. Не поверя своим ощущениям, Лева уронил на пол салфетку, нагнулся: о да! никакой ошибки — дама сбросила туфельку и ее крабообразная ступня покоилась на его ноге, наманикюренные пальчики игриво шевелились.

Ужином Серегин угощал необычным: борщ со сметаной на свиных шкварках, пирог-курник, холодец, черная икра в деревянной миске, кислая капуста, селедка, вареная картошка… Из напитков — водка разных сортов, квас, медовуха из царских погребов, сладкая малиновая наливка… Виктор Трофимович так прокомментировал меню:

— У нас все по-простому, без затей, мы же русские люди. Верно, Норочка?

— Когда народ голодует, — печально отозвалась супруга, — грех пировать, как эти… чикагские мальчики.

— Не к ночи будь помянуты, — добавил муж.

Перво-наперво он попросил Су Линя поподробнее рассказать о чудесном избавлении Зенковича из плена. Китаец, лучась улыбками, затараторил, как трещотка, слушать его было одно удовольствие, хотя толком, конечно, никто ничего не понял. Мелькало: выкуп, пять миллионов, десять миллионов, дикари, банда, горы, обвал, двойник, чудо! чудо! добро побеждает зло, лбом о стену — и прочая несуразица. В особенно эффектном месте, когда Лева, якобы совершив отчаянный побег, падал с кручи, биясь нежным телом о гранитные скалы, Элеонора Васильевна так энергичноцарапнула его ногу, что Таракан чуть не вскрикнул от боли.

— Ужасная переделка, ужасная, — закончил Су Линь, выпучив глаза. — Теперь все снова хорошо. Опять Игнат Семенович с нами, многие ему лета.

Серегин глубокомысленно изрек:

— Никогда бы не поверил, коли бы речь шла о Европе. Но у нас все возможно. Россия-матушка тем и сильна, что умом ее не понять. Кажись, убили, растоптали, а ткни в брюхо, нет, живая, шевелится, хоть завтра в поход. Или я неправ, Норочка?

Элеонора Васильевна, выпив, как заметил Лева, уже несколько рюмок водки, вдруг отозвалась глухим басом:

— Я бы хотела, Виктор, показать дорогому гостю мою оранжерею.

— Что ж, голубушка, и покажи, покажи. Там есть что посмотреть. А мы, пожалуй, с китайским товарищем переберемся в кабинет и обсудим кое-какие дела.

Лева смекнул, что наступил момент истины. Потянулся за пышнотелой дамой, как бычок на веревочке. Огромный дом пугал призрачной тишиной. Они миновали каминный зал, библиотеку, еще две комнаты, предназначенные, видимо, для гостей и уставленные тяжелой старинной мебелью, поднялись на второй этаж и по длинному деревянному переходу добрались до оранжереи. Везде полно света и ни единого человека, как в пустыне. Весь путь проделали молча, будто сговорясь, и только здесь, где благоухало вечное лето, мерцая и поблескивая в тысячах цветов, в ласковом, ослепительно зеленом воздухе, в кадках с самыми невероятными, незнакомыми Леве растениями, он поинтересовался:

— Вы что же, Элеонора Васильевна, вдвоем с мужем живете? И больше никого?

Женщина замкнула дверь на изящный бронзовый засов, обернулась к нему раскрасневшимся до лиловости лицом:

— Зачем же одни… Дети в разъезде, учатся. Мишенька, старший, в Париже, в технологической школе. Манечка с Сережей в Филадельфии. Куксик, это мы так младшего зовем, в Вене, в музыкальном колледже, — удивительно талантливый мальчик. У него огромное будущее, все так говорят…

— А слуги?

— Да у нас их почти и нету. — Элеонора Васильевна очаровательно улыбнулась, — Вот Клавдия, что нам подавала, и еще шестеро. По вечерам они все во флигеле, в дом не ходят. Виктор Трофимович полагает, что это безнравственно.

— Что безнравственно? Ходить в дом?

— Иметь много слуг. Я с ним согласна. Знаете, когда народ в такой беде, в нищете… Не надо выделяться, это не по-христиански… Прошу вас, милый Игнат Семенович, вот сюда, на диванчик. Тут нам будет удобнее.

Сели на диванчик. Лева достал сигареты. Элеонора Васильевна уже не отрывала от него укоризненного, ненасытного взгляда, в значении которого невозможно было ошибиться. Блестки на ее платье потрескивали от внутреннего жара, но Таракан почему-то медлил. Не то чтобы ему не нравилась моложавая, цветущая женщина, да и действие таблеток давно чувствовалось, но сама ситуация была неестественная, сковывала. Хотя одновременно и будоражила. Элеонора Васильевна догадалась о его сомнениях, поторопила:

— Господи, Игнат Семенович, я столько о вас слышала, мечтала… и вот вы здесь. Даже не верится… Послушайте! — Придвинулась, нервно сжала его ладонь и положила себе на грудь. — Слышите?

— Действительно, — Лева солидно покашлял. — Бьется, как будто живое…


В ореховом кабинете, удобно расположившись в черных кожаных креслах, Су Линь и Серегин вели приятную беседу. В камине уютно потрескивали декоративные полешки, и дым от сигар выписывал затейливые фигуры над полированной поверхностью стола. После долгих взаимных уверений в дружбе и приязни разговор плавно перетек в деловое русло, и Виктор Трофимович смущенно признался, что толком не понял, чьи интересы представляет уважаемый гость.

— Разве это так важно? — с лукавой улыбкой отозвался Су Линь.

— В каком-то смысле, да, — Серегин приосанился. — Смутное время, повсеместный раздрай, кругом обман и предательство, иной раз матери родной не доверяешь. Огромные состояния лопаются, как мыльные пузыри. И страдает прежде всего кто? Страдает, уважаемый Су, прежде всего обыкновенный человек, работяга, про которого все давно забыли. Как будто его и не было на Руси… Я к тому веду, что перед тем как заключить какую-либо сделку, хотелось бы знать, кто за ней стоит.

— Племянник. — Китаец скорчил забавную гримасу, но Серегин поморщился и Су Линь мгновенно стал серьезным. — Понимаю ваши опасения, Виктор Трофимович, но вся возможная ответственность ляжет на племянника.

— Племянник ли он? — усмехнулся Серегин, поразив собеседника неожиданной проницательностью.

— Какая разница, Виктор Трофимович? Для нас с вами он племянник и для Хозяина племянник. Кто будет копаться?

— Слабое звено.

— Ничего страшного, — улыбка китайца приобрела лунный оттенок. — Скоро все звенья перепутаются, вы же знаете.

— Перепутаются, возможно… Но в чью пользу?

— В нашу с вами, Виктор Трофимович, в нашу с вами. Если сумеем поладить.

Серегин пытался угадать за блудливыми ужимками гостя его истинные намерения, но это было все равно, что ловить знаменитую кошку в темной комнате. Одно ясно, паршивец прекрасно осведомлен о двух важных вещах: государь плох, а у могущественного фаворита нет за душой и гроша ломаного. Иначе не вел бы себя так нагло и не привел к нему этого… этого… Серегин наконец решился и спросил прямо:

— Хорошо, что вы от меня хотите, уважаемый Су?

Стерев с кирпичного лица все свои улыбки и насторожась, китаец ответил:

— Большие контракты, большие деньги… — загнул по очереди пальцы на короткой ладошке. — Транссиб, внутренний займ, территория в Заполярье. Совсем пустяки, да? Как у вас, русских говорят: всего три раза пернуть… Хи-хи-хи! — рассмеялся меленько, гнусновато. Серегин внутренне охнул, но не подал вида, что испугался.

— Круто берете, товарищ… Штаны бы не порвать.

— Ничего не порвем, ничего, — Су Линь знакомым жестом потер руки. — Не пройдет и полугода, как вы станете миллионером, Виктор Трофимович. Поглядите на медвежатника, как он всех обвел вокруг пальца. А по уму разве вам чета?

Серегин спохватился, что зашел, кажется, слишком далеко в доверительном разговоре с незнакомым, в сущности, человеком нерусского, даже не еврейского происхождения. Уж не гипноз ли? Да нет, не гипноз. Чутье. Родовая купеческая интуиция. Чудесное воскрешение Гени Попрыгунчика — это, безусловно, золотоносная жила. Лишь бы не дать маху. Уж больно хитрая, непроницаемая морда у китаеза. С другой стороны, какой она должна быть? Как у ангела с неба?

— Хозяин протянет еще полгода? — напомнил о себе Су Линь.

— Он-то протянет. Он сколько надо протянет… А племянник?

— Что племянник?

— Он ведь тоже не вечен?

— Конечно не вечен, конечно… Мавр сделает свое дело — и сразу уйдет. Беспокоиться не о чем.

— Беспокоиться всегда есть о чем, — насупился Серегин. — Не для себя стараемся, для отечества.

В эту минуту его озарило, и он, кажется, сообразил, как подцепить на крючок вертоглазого, улыбчивого бандюгу…

3. Чистильщики из преисподней

Генерал Самуилов задумался над списком группы «Варан», сидя за девственно чистым столом. Весь список был у него в голове.

Само возникновение группы, вероятно, следовало рассматривать прежде всего как чудовищную авантюру — прыжок в полную неизвестность. С того момента, как «Варан» начал действовать, отсчет времени пошел в обратную сторону, но не в советские времена, значительно дальше и глубже, легко сметая короткие неустойчивые эпохи человеческой цивилизации. Тяжкое, почти невыносимое для одинокого сердца путешествие, от которого Самуилов уже не единожды зарекался.

Воображаемое скольжение по пластам времени перемежалось долгими остановками, переносило генерала в некую виртуальную реальность, где царил дымящийся хаос первоначального бытия и встречались такие кровожадные монстры, по сравнению с коими все нынешние, потерявшие стыд и совесть повелители судеб казались розовощекими младенцами, не нюхавшими ада. Роковая дорога с ученическим цеплянием за гребни веков приводила не к началу начал, как следовало бы, не в палеолит и мезозой, а таинственным образом погружала в кошмарные миражи человеческого естества, в звериную, первобытную натуру, но именно там, в океане черных, смутных страстей, таилось объяснение всему сущему на земле и всех происходящих на ней бед и катаклизмов.

Возглавил группу полковник Павел Арнольдович Санин, человек строгой аскезы, обладающий кое-какими столь редкостными личностными качествами, которые наводили на мысль о его внеземном происхождении. И впрямь биография полковника, отраженная в документах, изобиловала странными прорехами, занимавшими иногда по нескольку дней, а один раз — растянувшейся на год. Полковника Санина выбрали из десятков претендентов с помощью тщательнейшей компьютерной разработки, а также учитывая свидетельства очевидцев его жизни. Ошиблись или нет — покажет время.

Генерал скрупулезно продумал детали встречи с Саниным (тогда уже резервистом) и все же, что случалось с ним крайне редко, не уложился в заданные параметры.

Первое, что поразило: внешность полковника. По фотографиям и специальной киносъемке генерал обозначил его для себя как давнего знакомца, во всяком случае, думалось, легко бы угадал в толпе, — крепкий сорокатрехлетний мужчина (чемпион Союза по плаванию, снайпер, мастер рукопашного боя) с худым, сужающимся к подбородку лицом, с пепельными волосами, со шрамом на левой стороне лба, с печальным выражением желудевых, как у овчарки, глаз, — но когда увидел его на конспиративной квартире, решил, что произошла какая-то досадная ошибка. В комнату вдвинулся громоздкий, как шкаф, толстяк с умильной рожей чревоугодника. Какая там, к дьяволу, аскеза! Оживший пивной ларек — вот что это было. Самуилова вряд ли можно было чем-нибудь удивить, но тут он на всякий случай уточнил:

— Вы Санин?

— Так точно, товарищ генерал, — бодро отрапортовал полковник.

— Почему в таком виде?

Полковник его понял, благодушно прогудел:

— Жирую, товарищ генерал. Как краб на отмели.

— Меня откуда знаете? Мы встречались?

В желудевых глазах заплясали озорные огоньки — и это было на грани нарушения субординации. Но только на грани.

— У вас же есть мое досье, генерал. Там все сказано.

Самуилов смягчился, сделал приглашающий жест.

— Присаживайтесь, Павел Арнольдович. Побеседуем немного.

После увольнения из Конторы (он служил в дальневосточном филиале) Санин уже полтора года руководил службой безопасности знаменитого банка «Континенталь» и получал там пять тысяч долларов в месяц. Это по налоговой декларации. Сколько на самом деле — известно ему одному. Полковник жил бобылем, развелся четыре года назад, оставив жене двухкомнатную квартиру на Беговой. Детей не имел. Любовниц менял редко. Последние полгода встречался с двадцатидвухлетней Кирой Гремницкой, кассиршей того же банка. Наведывался к ней на Пятницкую раз в неделю, обыкновенно по субботам, после бани, проводил с девушкой два-три часа, но ни разу не остался ночевать. И к себе домой не приводил ни разу. С этим все ясно. Полковник всегда рассматривал общение с женщинами как чисто физиологическую потребность, — в этом, вероятно, причина его незаладившейся семейной жизни. Но почему он так растолстел? Компьютер, руководствуясь новейшими психотестами, выдал характеристику стабильной депрессии, но в таком состоянии люди, как правило, не выглядят жизнерадостными пивными ларьками. Генералу предстояло быстро с этим разобраться. Если Санин выкажет хоть отчасти неадекватную реакцию, придется начинать поиск подходящей кандидатуры заново.

— Вы ведь в курсе, полковник, чем занимаются вверенные мне службы?

— Только в общих чертах.

— И как выглядят эти общие черты?

— Коррупция, экономические преступления. Контора не меняется, ей некуда меняться. Сыск.

— Контора не меняется, — задумчиво повторил генерал. — Поэтому вы нас и покинули так поспешно?

Санин не задал пока ни одного вопроса, что было нормально, но насторожился. В глазах на мгновение остекленела желтизна. Волчья желтизна. «Эх, братец! — подумал генерал, — Ожирение все-таки тебе не на пользу».

— Не знаю, зачем вы меня позвали, Иван Романович, — Санин осторожно выбирал слова. — Вам виднее. Но если хотите поймать на каких-то грешках, напрасно потеряете время. Перед службой я чист. И контору, как вы выразились, не покидал. Это она меня выдавила. Думаю, об этом в досье есть отдельный параграф.

Параграф действительно был и, возможно, они не сидели бы сейчас друг против друга, если бы его не было. Суть в том, что полковник Санин, сделавший в стенах учреждения блестящую карьеру, безупречный контрразведчик, дважды стажировавшийся за океаном и один раз в Европе, награжденный (в мирное время) пятью орденами (в частности, за разработку и выполнение операции «Путина»), пользующийся уважением товарищей, среди которых в прежние годы было немало орлов, не чета нынешним, — так вот, этот человек ни разу толком не объяснил свои внезапные исчезновения. Самое интересное не то, что исчезал, когда хотел и на сколько хотел — бесследно, — а то, что это сходило ему с рук. Правда, Санин «выпадал» со службы все же не совсем наобум, а в те редкие, относительно спокойные промежутки (особисты поймут, о чем речь), когда его присутствие на работе вроде бы не очень требовалось. Присутствия не требовалось, но ведь так не бывает, чтобы сотрудник сидел сегодня в кабинете, уговаривался о каких-то делах на следующие дни, строил планы, а потом, потом вдруг день, два, три, неделю (рекорд — год) не отзывался ни по одному из телефонов. Затем опять появлялся на рабочем месте улыбающийся и бодрый, и вел себя так, словно ничего не случилось. Так не бывает и в принципе быть не может, но с Саниным — бывало. Первое, что приходило в голову, — горькие запойные циклы, чем страдали многие коллеги, но это опять же объяснение для несведущих. Офицеры-алкоголики, принадлежащие к касте неприкасаемых и задетые роковым российским недугом, боролись с ним стоически, бродили по коридорам, похожие на мертвецов, отмякали в туалетах и курилках, но никуда со службы, естественно, не исчезали. Напротив, лезли на глаза начальству, хватались за самые неприятные дела, публично демонстрируя оперативное рвение, не сломленное алкоголем. Те, кто постарше, иногда от сверхнапряжения падали замертво, опрокинутые не пулей, а похмельным инфарктом. И это была достойная смерть, в добрую науку младшему офицерскому составу.

Второе предположение — женщины или игра. Но предаваться этим порокам с такой страстью, чтобы обернуться человеком-невидимкой, а потом — никаких последствий, тоже практически невозможно, если только не допустить покровительства крупного чиновника рангом не ниже министра. Внутренняя жизнь любых спецслужб состоит из множества маленьких и больших тайн, на разгадывание которых у сотрудников уходит масса времени и сил, но предаются они этому занятию с каким-то особым удовольствием, сравнимым с групповым онанизмом.

Восемь лет назад Самуилов тоже заинтересовался феноменом «Крупье» (кодовая кличка Санина) и в охотку провел собственное сверхсекретное расследование. Выводы, к которым пришел, оказались ошеломительными, и он положил «компромат» на Санина в тоненькую папочку заветного архива, где хранилось всего полтора десятка фамилий самых опасных (по его критериям) людей в государстве.

Говорят, сколько веревочке не виться, конец будет, — так вышло и с полковником. Наступила эра предательства, и после мощнейших ударов, нанесенных по конторе при Меченом, асы разведки, матерые рыцари плаща и кинжала посыпались из нее, как горох из прохудившегося мешка: иные сами побежали на хлебные места, других пинками выкинули на пенсию, третьих (тоже немалое число) вколотили по шляпку в паркетные полы учреждения, так что они пикнуть больше не смели. Зацепило и Санина. Новый, назначенный Бакатиным начальник управления заинтересовался неуловимым «элитником» и начал давить на него со всей силой и опытом бывшего партийного работника. Всячески унижал, объявлял нелепые взыскания, демонстративно не замечал и травил. Все управление с любопытством наблюдало за разразившейся баталией, многие даже заключали пари. Те, кто ставил на Санина, ожидали, что наконец объявится его неведомый покровитель и скажет свое веское слово, их оппоненты справедливо полагали, что все прежние покровители давно на помойке. Санин огорчил и тех и других. Он недолго сопротивлялся и подал рапорт об отставке, мотивируя просьбу тривиальным «состоянием здоровья», что в применении к нему звучало по меньшей мере двусмысленно, если учесть, что прошлым летом Санин взял «золотой» приз на внутриведомственном чемпионате по «кун-фу». Рапорт был мгновенно удовлетворен, однако каким-то образом сослуживцам стал известен прощальный разговор между Саниным и прогрессивным начальником управления, после которого последний отбыл на месяц в санаторий «Вороново». Санин якобы зашел в кабинет без доклада и выдал лощеному «американисту» буквально следующее:

— Запомни, курва, не пройдет и года, как будешь в ногах валяться и умолять, чтобы я тебе глаз не выколол.

Привыкший к стерильным подковерным интригам, бывший партиец нашел в себе мужество вякнуть:

— Как вы смеете, полковник!

Санин обогнул стол и что-то нашептал ему в ухо, чего не записало подслушивающее устройство. Но, вероятно, что-то крайне неприятное, раз тот почувствовал необходимость в экстренном лечении. Дело еще в том, что начальник управления, тертый номенклатурный калач, прежде чем расставить на кого-то силки, внимательно изучал объект и про Санина знал, что тот не бросает слов на ветер.

— Грешки мне ваши ни к чему, — улыбнулся полковнику Самуилов, — хотя я не думаю, что вы ушли из конторы, погнавшись за длинным рублем.

На улыбку Санин ответил улыбкой.

— Но именно так и было, Иван Романович. Человек слаб, увы!

Самуилов никак не решался переступить опасную черту, за которой им обоим обратного хода не будет. Кстати припомнил, как сложилась судьба Санинского гонителя. Через некоторое время новые хозяева сковырнули его самого из органов за ненадобностью (слишком засветился), пристроили сопредседателем в богатое общественное движение «За экономическую волю», то есть за былые заслуги не оставили попечением, но радовался сиятельный перевертыш недолго. Вдруг, как гром среди ясного неба, прокуратура завела уголовное дело, взяла с бедолаги подписку о невыезде, и он с превеликим трудом вырвался за пределы рыночной России, и теперь метался по заграницам, оседая то в Вене, то в Париже, нигде не находя надежного приюта. За злоупотребление служебным положением, взятки и растрату казенных средств над ним повисла резиновая статья — от десяти лет до высшей меры. Самуилов не сомневался, что полковник приложил к этому руку, используя сохранившиеся связи, подкинул в нужный момент и в нужное место горяченький матерьялец. Сдержал слово, хотя не совсем так, как обещал.

Полковник Санин ни единым движением не нарушал затянувшуюся паузу, желудевые глаза сияли таким простодушием, что Самуилов порадовался за него.

— Скажи, Павел Арнольдович, — со вздохом начал Самуилов. — Не надоело тебе ваньку валять?

— Не понимаю? — вскинулся полковник, послав чуть вперед могучее тело.

— Хорошо, хорошо, не понимаете и не надо, — Самуилов с повторным вздохом достал из кейса бумаги, разложил перед ним. — Полюбопытствуйте, Павел Арнольдович… Вот, поглядите, убийство банкира Моргулиса… А вот покушение на губернатора Треплева… А это — пожар на Грозненском трубопроводе… А это — авария на Симферопольском шоссе, видите, семь трупаков и среди них не кто иной, как сам Стефан Давыдович Переяславцев… Там еще много такого, почитайте, забавные все истории.

Полковник дисциплинированно, но мельком просмотрел бумаги, поднял на собеседника просветленный взгляд:

— Действительно интересно… Столько невинных жертв — и сплошь загадки. Сплошь висяки. Прежде такого не бывало. Но ведь время лихое, Иван Романович, нехорошее время. Для криминала раздолье. Как говорится, кому война, а кому — мать родна.

Не обратив внимания на издевку, Самуилов продемонстрировал еще один отксеренный документ.

— А это, дорогой полковник, график ваших таинственных несанкционированных отлучек. Поразительные совпадения, не правда ли? Тютелька-в-тютельку. Даже не верится, что можно так наследить.

Санин ознакомился с графиком, где скрупулезно были зафиксированы не только дни, но и часы его исчезновений. Его лицо ничуть не изменилось, но словно самую малость подсохло.

— Кажется, пугать изволите, Иван Романович? Но это же глупо, бесперспективно.

— Не совсем так, — генерал в третий раз вздохнул, отчего могло сложиться впечатление, что он перемогает почечную колику, — Насчет перспективности не совсем так. Да вы сами понимаете. Отыскать свидетелей вашего пребывания в тех местах — плевое дело. А дальше только потянуть… Но это так, к слову. Не берите в голову.

Санин откинулся на стуле, достал сигареты и, дождавшись кивка генерала, закурил. Новость для Самуилова: в досье не было ни строчки о том, что полковник курит.

— Поверьте, Иван Романович, — Санин заговорил задушевно, как говорят поздним вечером с любимой женой. — Я пришел только потому, что позвали вы. Ни с одним другим человеком из конторы не стал бы встречаться. У меня с ней счеты сведены. На эти филькины грамоты, — ткнул пальцем в бумаги, которые генерал тут же заботливо убрал в кейс, — мне, конечно, наплевать, но вы меня разочаровали. Не так я про вас думал.

Самуилов услышал то, что хотел услышать, и ему полегчало. В Санине он не ошибся, детали — ерунда.

— Зачем себя обманываете, Павел Арнольдович? С конторой не расстаются. У таких, как мы, она в крови. Хотите со мной поработать? Да что я спрашиваю. Иначе мы и впрямь не сидели бы здесь. Верно?

— После этого, — полковник показал на кейс, — вряд ли мы сможем сотрудничать. Не выношу, когда пугают. Натура не позволяет. Уж извините, генерал.

— Считаете, если бы я это утаил, — он положил руку на кейс, — было бы честнее?

— Пожалуй, нет, — Санин задумался на мгновение. — Но…

— Все документы в единственном экземпляре и хранятся у меня, — скромно поделился генерал. — Про них никто не знает. Ни одна Чебурашка.

— Приятно слышать. А вам-то они зачем?

— Поверьте, не для того, чтобы держать вас на поводке. Чистое любопытство. Игра ума на досуге. Давайте забудем.

Санин засмеялся, приоткрыв чистейшие, без единого изъяна белоснежные зубы. Вот оно как бывает в сорок три года.

— Вернее всего пристукнуть вас, генерал, в темном уголке.

— При иных обстоятельствах, разумеется, — совершенно серьезно согласился Самуилов, — Но не сегодня и не завтра… Кстати, почему вы курите?

Санин не удивился неожиданному переходу.

— Я и жру, как боров. И винцо попиваю. Под банкирами вы не ходили, Иван Романович. А то бы не спрашивали.

— Так в чем же дело?.. — Самуилов легко, изящно для своих семидесяти с лишним лет поднялся и пошел к стенному морозильнику…


Первая пробная акция «Варана» — устранение банды Саввы-Любимчика из города С. Среди десятков оборзевших подмосковных паханков Любимчик выделялся наглостью. На отвоеванной территории зацепить его было практически невозможно. Он пророс корнями в местные органы власти, а его правая рука Кеша-Стрелок был депутатом Государственной Думы. Про милицию и прокуратуру говорить нечего, с его руки кормились. Ситуация для нынешнего времени типичная и поучительная. Выходец из школьных учителей, философ и балагур, Любимчик был справедливым бандитом, город его боготворил. Обиженные люди искали у него защиты, как прежде в партийных комитетах, и если не слишком зарывались, то почти всегда находили. Год назад, мобилизовав местный ОМОН, он нанес сокрушительное поражение доселе процветавшим в городе кавказцам. Вечером жители расходились по домам под привычные, веселые, гортанные крики свободолюбивых абреков, готовившихся к ночному отдыху, а утром, выглянув в окна, увидели улицы, побуревшие от свежей крови. После этого подвига Савва-Любимчик стал для горожан кем-то вроде Козьмы Минина для москвичей 1612 года. В своих страстных обличительных выступлениях по телевидению Любимчик обрушивал громы и молнии на головы ублюдков, разворовавших страну, и вслед за президентом не уставал повторять, что никто не поможет ограбленным россиянам, кроме них самих. Ему верили, потому что больше некому было верить.

Основной доход Любимчик получал от наркоты и продажи девок. Девок в основном рассылали по московским борделям, наркотой снабжали регионы: несмотря на «ночь длинных ножей», Любимчик ухитрился сохранить прочные коммерческие связи с азиатскими и кавказскими поставщиками «дури», что свидетельствовало о его необыкновенной изворотливости и таланте бизнесмена. В сущности, Савва-Любимчик соответствовал всем среднестатистическим параметрам на карте российской преступности: не слишком видная фигура, но и не щуренок под корягой, — поэтому именно его Самуилов выбрал для, можно сказать, репетиционной операции.

В группе «Варан» к этому времени насчитывалось десять бойцов, их отбирал лично Санин и подчинялись они только ему, и знали только его, как и Санин, в свою очередь, по условиям приватного соглашения, имел выход исключительно на генерала и ни на кого больше. Десять — число смешное, незначительное, хотя и с нулем, но, возможно, к концу тысячелетия не было в Москве армии сокрушительнее, чем эта. Самуилову пришлось верить полковнику на слово, потому что ни на кого из новобранцев тот не дал сведений, что тоже входило в договоренность. Да и какие это могли быть сведения? Как понял генерал, десятеро бойцов группы «Варан», составившие ее первоначальное ядро, представляли собой сугубо фантомное образование: даже их вымышленные фамилии, имена, биографии, послужные списки не были занесены ни в одну конторскую книгу, не числились в реестрах никакого официального учреждения. В живой природе они как бы не существовали — идеальные заготовки для неопознанных трупов. Однако Самуилов был одним из немногих, кто знал истинную цену людям, обладающим особыми качествами, обученным для действий в исключительных, сверхэкстремальных обстоятельствах. Не дьяволы, но близко к тому. Про них лучше не думать на ночь глядя. Где Санин раскопал сразу десятерых — тоже непростой вопрос. Для проживания, отдыха и тренировок «списанных» элитников Самуилов выделил загородный особняк на Ярославском шоссе, в двадцати километрах от Москвы, и это все, что он мог для них сделать. Но большего и не требовалось.

Самуилов болезненно ощущал, что в истории с созданием «Варана» много нелепого романтизма, поспешности, мальчишества, неуклюжего задора, против чего восставал весь его профессионализм да и просто наращенная десятилетиями интеллектуальная осторожность, но иного выхода не видел. Разверзшаяся на территории России криминальная бездна требовала адекватного неординарного реагирования, высочайшие ставки соответствовали безумным игровым рискам. За годы службы, пока поднимался к своему нынешнему положению, он, разумеется, привык балансировать на грани фола, нарушать все мыслимые и немыслимые правовые барьеры, но впервые по доброй воле перешел грань, где над ним уже не осталось никаких законов, кроме хрупкого морального чувства. В нравственном смысле группа «Варан» явилась его могильщиком в той самой мере, в какой он был ее создателем.

Получив приказ, Санин поехал в город С. Сперва один провел трехдневную рекогносцировку, затем вернулся за бойцами, но забрал не всех, а только четверых. С генералом после свидания на конспиративной квартире больше не встречался (тоже условие контракта), только доложил по кодовой связи: в субботу, 21-го. Полная дезинфекция.

…В этот день Савва-Любимчик забронировал фешенебельный ночной клуб «Манхеттен-прим», чтобы отпраздновать важное событие: возвращение из Штатов депутата Кеши-Стрелка, который привез хорошие новости. На встречах с тамошними побратимами (на Брайтон-Бич и в Майами) он заключил целый ряд взаимовыгодных сделок по обмену отечественного сырого опиума на высококачественный, экологически чистый героин (транзит через Прибалтику и Канаду). С живым товаром дело обстояло хуже, девушек приходилось транспортировать в Америку через Ближний Восток, Турцию, и по дороге они теряли товарный вид. Но и в этом направлении разрабатывались перспективные варианты.

Кеша-Стрелок вернулся из делового турне загорелый и важный, чествование в «Манхетгене» принимал как заслуженную дань своим коммерческим талантам. Он был неглупым человеком, но сверх меры занудным, оттягиваться с ним никто не любил. Занудным он был оттого, что не переставал удивляться счастливому развороту судьбы и, заложив за воротник, с каждым встречным-поперечным спешил поделиться своим изумлением. Кто плохо слушал, не выказывая ответной радости, тот автоматически становился Кешиным врагом, а это было уже опасно. Кеша получил свою кликуху не за то, что метко стрелял, а потому, что по старой блатной привычке всегда носил в рукаве безопасное лезвие, и при необходимости оно мгновенно прыгало ему между пальцев, и Кеша не задумываясь пускал его в ход, выстреливая по глазам обидчику. Но действительно, ему было чем гордиться. Кем он был и кем стал! До рыночного рая обыкновенный хулиган, ворюга, мелкий фарцовщик, чуть позже — сутенер, сделавший пару недолгих ходок на севера, зато нынче, освобожденный от опеки закона — он кто? А вот извольте, — народный избранник, акционер, богач и, главное, правая рука Саввы-Любимчика, авторитета и гения, сумевшего поставить на колени целый город. Эх, мать честна, не дожили старики, то-то порадовались бы за сыночка!

На праздник Кеша-Стрелок для понта привел с собой негритянку, которую якобы привез из самого Майями. Пышнотелая, шоколадная красотка произвела фурор, по-русски не понимала ни бельмеса, но утробными смешками, зазывными телодвижениями и белозубыми улыбками давала понять всей пирующей братве, что никого из них при случае не обнесет. Однако первый на нее положил глаз Савва-Любимчик, на такой результат Стрелок, кстати, и рассчитывал. Он хотел порадовать друга иноземным подарком и проделал это деликатно и тонко. Увидя депутата под руку с черной заморской кралей, Любимчик сразу встал в стойку, напружинился и сунул в пасть золоченую гаванскую сигару.

— Неужто, Кеша, она впрямь из Штатов? — полюбопытствовал учтиво.

— В натуре, босс, — гордо ответил Стрелок. — Положено по сто килограмм на рыло провозить через таможню. В делегации народец разношерстный, кто мебель тащит, кто всякое барахло, кто технику, а я вот, видишь, черножопую принцессу. Нравится, а?

— Не то слово, — признался Любимчик, который вообще с пацанами держался просто и открыто. — Аж в брюхе сперло. Прививки ей сделал?

— А как же! Все по науке. И на спидуху и на триппер проверенная. Не сомневайся. Чистенькая, как черный тюльпан.

— Ну а насчет… как она? Пробу снял?

— Еще в самолете… Баба — блеск! В сортире ее пристроил, чуть толчок не сломали, так завелась. Для них же, для черножопых, это дело, как для нас, допустим, водка. Если денек не потрахается, может помереть. Не вру, босс. Мне один америкашка объяснил.

Стрелок с нежностью погладил негритянку по колену, отчего с девушкой приключилась эротическая конвульсия, и она чуть не посшибала посуду со стола.

Напротив сидел редактор независимой городской газеты «Славянский выбор» Жора Турчак и жадно прислушивался к разговору. Турчак входил в группировку Любимчика на правах обслуживающего персонала, обходился недешево, но жалование окупал с лихвой. В частности, во время предвыборной компании, когда Кешу-Стрелка вели в Думу, оказал неоценимые услуги. Котелок у него варил не хуже, чем у столичных имиджмейкеров. По уровню интеллекта его можно было сравнить если не с самим Жекой Киселем, то уж со Сванидзой точно. Единственное, в чем он, пожалуй, уступал московским коллегам, так это в лютой ненависти к россиянскому быдлу. Но это уж как талант, или есть или нет. Для предвыборного марафона

Турчак выродил гениальный лозунг: «Не хочешь подохнуть — голосуй желудком!» На красочных плакатах под портретом упитанного, с авоськами продуктов в руках Кеши-Стрелка эти слова оказывали гипнотическое воздействие. День выборов стал для Турчака днем незабываемого торжества. Городские пенсионеры и безработные среднего возраста проголосовали за Стрелка единогласно. Паралитиков и умирающих хлопцы Любимчика бережно грузили на носилки, совали в зубы пирожок с капустой (специальная спонсорская выпечка) и, плачущих от счастья, подвозили к урнам. Трогательную картинку потом несколько дней крутили по центральному телевидению, сопровождая комментариями, смысл которых сводился к тому, что прозревший российский народ никому не удастся загнать обратно в коммунистическое стойло.

Для молодежи устроили несколько пышных хит-парадов со стриптизом и с бесплатной раздачей презервативов, а прямо возле кабинки для голосования каждому вручали сувенирный пакетик с фирменными прокладками и жвачкой «Стиморол». Тех, кто по неизвестным причинам уклонялся от свободного волеизъявления, пацаны Любимчика публично избивали до полусмерти, что тоже являлось сильным пропагандистским аргументом.

Однако триумфальные выборы произвели в сознании Жоры Турчака какие-то необратимые изменения. Он решил, что незаменим, и начал то и дело залупаться. Так случилось и на праздничном ужине. Худенький, субтильный, похожий на чахоточного в последней стадии, редактор Турчак вдруг пропищал через стол:

— Господин Савва, мне нельзя будет попробовать разок после вас?

Любимчик сперва не понял:

— О чем ты, душа моя?

Очи редактора под затененными стеклами квадратных очков отчаянно сверкнули.

— С мадам Зу-Зу немножко побаловаться.

Любимчик сморщился, процедил сквозь зубы: — Опять нажрался, скотина! — и махнул телохранителям. Двое громил подняли редактора вместе со стулом, торжественно пронесли через зал и фойе и, раскачав, выкинули на улицу.

Задержались в фойе, чтобы покурить, и обратили внимание, что куда-то подевался охранник, выставленный у гардероба. Поделились соображениями.

— Шурик, поганка, опять ширяться пошел, — сказал один.

Второй ответил:

— Ничего, Савва пронюхает, ширнет ему от уха до уха.

Посмеялись. Тут к ним приблизился мужичок бомжового вида, с испуганным лицом. Неизвестно откуда взялся такой в престижном заведении.

— Не угостите сигареткой, ребятки? — проблеял жалобно.

От такой наглости громилы враз завелись.

— Ты что, придурок, жить устал?

В ту же секунду мужичок выпростал руку из рукава пиджака, в ней у него был зажат маленький, похожий на игрушечный, какие продают в «Детском мире», пистолетик. Пистолетик негромко пукнул два раза, и у громил на переносице образовалось по одинаковой крохотной дырочке. Они так и умерли, не успев докурить и не осознав, что случилось. Мужичок не дал им упасть, подхватил по одному в каждую руку и с неожиданной легкостью рывком перевалил через гардеробную стойку.

За пировальным столом разместились двенадцать человек, вся верхушка банды Любимчика, среди них была только одна женщина, Светка Преснякова, по кличке «Кузнечик», девушка фигуристая, с нежным, продолговатым лицом смуглого ассирийского типа, на котором сумрачно мерцали темные, глубокие глаза. Никому из сидевших за столом людей, битых-перебитых, катаных-перекатанных, она не уступала ни в удали, ни в уме, а по некоторым качествам многих превосходила. К примеру, это она придумала чрезвычайно продуктивный способ психологического дознания, ею же названный «игрой в камушки». Несговорчивого клиента раздевали догола, подвешивали вниз головой к железной балке, и Светка, взволнованная и одухотворенная, острым перышком искусно щекотала ему гениталии. Рядом стоял кто-нибудь из помощников в кожаном переднике и в кожаных рукавицах и сумрачно бормотал:

— Ну хватит, Светик, видишь, мальчик не понимает по-хорошему. Дай я их оторву!

Редко кто выдерживал психологическую пытку дольше пяти минут, обязательно раскалывался, подписывал какие хочешь бумаги и, если оставался в живых, в дальнейшем становился преданным Светкиным рабом. И все же в теплом, дружеском застолье она выглядела немного чужой. Сидела, глотая рюмку за рюмкой неразбавленную водку, погруженная в какие-то потаенные, поэтические раздумья. За ней никто не ухаживал — партнера для любви она всегда выбирала сама, а нарываться на ее ядовитый язычок никому не хотелось. Говорили, что батяня ее — крупная шишка в правительстве, но Светка порвала с ним всякие отношения по политическим мотивам, отказавшись от миллионного наследства. Гордая амазонка ничуть не скрывала, что ей скучно, после каждой рюмки широко зевала и на распоясавшуюся Зу-Зу смотрела с таким презрением, что, казалось, вот-вот испепелит черным огнем ассирийских глаз. Негритянка перестала вертеться и, смущенно улыбаясь, потянулась чокнуться с красивой угрюмой российской дамой, видно, угадав женским чутьем, что, не завоевав ее благосклонность, рискует сгинуть в северных широтах безвозвратно. Светка на заискивающий жест не ответила, брезгливо отвернулась, пробормотав себе под нос:

— Черная обезьяна, а туда же… лезет в дамки.

За столом на миг воцарилась гробовая тишина, пацаны, конечно, догадались, что вскоре последует за столь открыто выказанным гневом Кузнечика. За негритянку заступился Савва-Любимчик — он просто не мог промолчать, потому что именно такими маленькими дерзостями, оставленными без внимания, иногда подрывается самый прочный авторитет.

— Светланочка, — спросил озадаченно, — тебе что-то не нравится, солнышко?

Светкины смуглые щеки забронзовели, она выдержала взгляд авторитета.

— Что же тут может нравиться, Саввушка?

— Да что такое?

— Стыдно, Саввушка, перед ребятами. Как будто черную б… никогда не видел. Аж сопельки потекли. Высморкайся, родной.

На прямое оскорбление Любимчику было проще ответить, чем на замаскированную издевку.

— Ты немного перепила, Светик, — сказал он мягко. — Ступай-ка домой баиньки.

— Из-за этой твари меня гонишь? — деланно удивилась Кузнечик.

— Не только, солнышко. Ты вообще последнее время стала какая-то нервная, несдержанная. Может, тебе поехать отдохнуть? Может, папочку навестить?

Света молча встала из-за стола — длинноногая, гибкая, мечта фраера — и, ни на кого не глядя, не прощаясь, поплыла к выходу.

Как раз в эту минуту в зал вошли трое официантов, она с ними почти столкнулась. Все трое незнакомые, — не те, которые обслуживали весь вечер. Света встретилась глазами с одним из них, мужчиной лет сорока, у которого из-под белой сорочки с бабочкой выпирала мощная шея, обожглась желудевым блеском и сразу смекнула, что к чему. Но сделать ничего не успела. Официант приложил палец к губам и глазами указал на дверь: мол, вали отсюда! Она поняла, что если позволит себе хоть одно лишнее движение, не проживет и минуты. С людьми, у которых такие глаза, не вступают в пререкания, им подчиняются беспрекословно. Света Кузнечик обладала безупречной интуицией, потому послушно скользнула к двери, не оглянувшись на пирующих братков.

В коридоре ее встретил сухощавый мужчина, бомж с виду, в каком-то нелепом длиннополом пиджаке серого цвета. Взял за руку, отвел в закуток под лестницей и усадил на стул. Света прикинула, не пора ли взбрыкнуть, — и решила: нет, не пора. У бомжа клешня была железная, и в чертах худого лица светилась мировая скорбь.

— Посиди здесь тихо, — сказал он.

— И что дальше?

— Через десять минут пойдешь, куда хочешь. Но не раньше. Кто будет о чем спрашивать, скажешь: привет от Сики из Дзержинского.

— Так вы, значит, от Сики? — уточнила Света. Сику Демидова по кличке «Крюшон» она, разумеется, хорошо знала. Он распоряжался на территории, куда, кроме Дзержинского, входило еще несколько районных городков, но в С. никогда не лез, у них с Любимчиком до двухтысячного года был заключен пакт о ненападении. Скреплен водкой и кровью — все, как положено. С какой стати он взбеленился? Но тут же Света вспомнила, Сика псих, отморозок, он мог что угодно учудить. Он и раньше намекал, что неплохо бы объединиться и подмять под себя всю область, но Любимчик ценил Сику невысоко, отшучивался: психи шуток не прощают. Да, подумала Света, все это похоже на правду, если бы не тот, с желудевыми глазами, который сам по себе крупнее Сики и Любимчика вместе взятых. Кузнечик была женщиной до мозга костей, она не могла ошибиться. Этот, желудевоглазый, был вообще из другой карточной колоды.

— Десять минут, — повторил бомж, не ответив на ее вопрос. — Высунешься раньше, нос отрежу.

— Покурить хоть можно?

— Кури, пожалуйста, — улыбнулся мужчина и исчез.

В пировальном зале происходило следующее. Официанты быстро заняли исходные позиции в разных углах, достали из-под черных форменных курток короткоствольные автоматы типа «Гюрза» и, не мешкая, открыли прицельный огонь. Только трое личных охранников Любимчика, сидевших за отдельным столом, успели хоть как-то отреагировать, закопошились, их первыми и срезало. Следом посыпались все одиннадцать удальцов, — краса и гордость городской братвы, можно сказать, сливки общества. Кто уткнулся носом в недоеденное блюдо, иных пуля опрокинула на ковер: официанты были такими умельцами, палили так точно, что кроме негромкой автоматной трескотни во время короткого побоища в зале не раздалось ни единого вскрика, стона или упрека. Легко отделались пацаны, ушли на тот свет без мук и обид.

Только Савва-Любимчик, еще живой, прижимал руку к груди и с изумлением наблюдал, как сквозь пальцы капает на белоснежную скатерть яркая кровь. Санин подошел к нему, счел необходимым объяснить:

— Ты ни при чем, старина. Профилактическая чистка, — и добил выстрелом в сердце.

Он остался совершенно равнодушен к такому большому количеству мгновенных смертей. Ненависть к подонкам, возомнившим себя хозяевами страны, была столь глубока, что он не воспринимал их мыслящими существами, рожденными, как и он сам, от матери: истребляя их он испытывал те же чувства, как если бы морил крыс.

Санин допускал, что, возможно, это симптомы какой-то душевной болезни, но она поселилась в нем так давно, что он успел к ней привыкнуть, как инвалид привыкает к своей хромоте.

Негритянка Зу-Зу,невредимая, окостеневшая от ужаса, никак не могла оторвать глаз от мертвой руки Кеши-Стрелка, в которой была зажата вилка с нанизанным на нее кусочком красной рыбы. Говорили ей, не ходи в Россию, там страшнее, чем в Африке, не поверила — и вот… Наконец она сползла со стула, упала на колени и с мольбой подняла руки к красивому мужчине, похожему на смерть, угадав в нем старшего. Санин ее приободрил:

— Не бойся, не тронут. Мой тебе совет, не якшайся со всяким сбродом.

— Спасибо, — пролепетала Зу-Зу без малейшего акцента, но бедный Кеша уже не мог порадоваться ее фонетическому прорыву.

4. Красивая жизнь

В один из вечеров Леву Таракана повезли на какой-то сабантуй в «Президент-отеле», где ему предстояло выступить с небольшим спичем. Инструктировать его приехал сам Догмат Юрьевич Сусайло, психиатр с отвисшей нижней губой, и еще некий бойкий референт из правительственных кругов, чью фамилию Лева не запомнил, как ни старался. Что-то очень хитрое, вроде Крищибженского. Леве объяснили, что сходняк очень важный, соберется весь политический истеблишмент, и он, Лева, то есть Игнат Семенович Зенкович, должен показаться во всей своей прежней красе. Для него это будут как новые крестины. Выступление Догмат Юрьевич передал ему в готовом виде — три странички машинописного текста — и велел не отступать от шпаргалки ни на букву; а главное — предельная осмотрительность на ужине, который последует за официальной частью. Ничего лишнего, ни словечка, ни жеста. Темы для разговора в застолье только три — погода, бабы и спорт. И еще надо быть готовым к тому, что на тусовку заглянет кто-нибудь из семьи Самого, и если это произойдет, никакой паники, никаких резких движений, рядом с ним будет вот этот референт с дикой фамилией и еще более дикой внешностью и Галочка, которая, как известно, всегда в нужный момент найдет нужное словцо, чтобы разрядить обстановку, за что ей, в частности, платят непомерные деньги, о каких только может мечтать девица ее положения.

— Ну вы уж и скажете, — вспыхнула Галочка, присутствующая на инструктаже. — Я свое жалование честно отрабатываю, в отличие от некоторых.

Леву удивили чересчур подробные наставления психиатра, он не видел никаких оснований для беспокойства. Помогли пилюли Пена или еще что, но он давно чувствовал себя перевоплощенным, и о том, что он Лева Таракан, а прежде, в иной жизни был Львом Ивановичем Бирюковым вспоминал лишь украдкой в те редкие ночные часы, когда луна светила в окно и рядом посапывала Галочка, изредка содрогаясь в оргастических сновидениях.

Поехали в седьмом часу на Левиной машине «Шевроле-110» сиреневого цвета: Лева сам за баранкой, рядом Галочка, в вызывающем макияже, с огромными, как голубые плошки, глазами; на заднем сиденье Пен-Муму, неразлучное привидение, пыхтящее сигарой, как насосом; следом, как положено, джип с охраной. Лева чувствовал себя барином, предвкушая бесконечные ночные удовольствия: обильный стол, рулетка, картины, музыка, хоровод прекрасных одалисок. Удручала необходимость вести многозначительные беседы с незнакомыми людьми, но и к этому он постепенно привык, не тяготился, как в первые дни. Скоро уразумел, что все, с кем он встречался по указке китайца Су или еще кого-нибудь из «Витамина», ожидали от него покровительства, искали в нем корысти, и наступил момент, когда он перестал смущаться, напротив, остро ощутил вкус тайной власти над просителями.

Мысль-заноза о том, что весь этот праздник, закрутившийся не по его воле, скоро так или иначе оборвется и, вероятно, самым роковым для него образом мешала полному счастью, но что значит это «скоро»?.. Еще будучи бомжом Лева понял, какая забавная штука время, и как ошибается большинство людей, полагая, что оно куда-то движется, назад или вперед. На самом деле время статично, как и пространство, зато сам человек в течение отпущенного ему земного срока совершает хаотическое коловращение, подобно тому, как вращающаяся Земля кружится вокруг Солнца. Но в отличие от Земли, человек волен при желании вступить со временем в доверительные, почти интимные отношения, сжимать и растягивать его до бесконечности. Понятие «скоро» для одного — доля секунды, для другого — века, и поэт, сказавший однажды: «Остановись, мгновенье» — в детском восторге напророчил будущее всего человечества, хотя впоследствии его неправильно истолковали.

Скоро — это нестрашно. Ужасно, когда — навсегда.

Лева отлично выступил на тусовке, сорвав, как обычно, бурю аплодисментов, а поскольку слово ему дали сразу после знаменитого оратора, председателя самой скандальной фракции в Думе, это было особенно приятно. Скорее всего он выиграл на контрасте. Председатель балаганил в своей обычной манере легкого умопомешательства, громил коммуно-фашистов, обещал, когда станет президентом, дать каждой бабе по мужику, а кому не достанется, с той переспать лично, хулиганил, грозил покровителю России большому Биллу, но аудитория приняла клоунаду прохладно: солидные люди собрались вместе не для того, чтобы слушать навязшую в зубах политическую трескотню. В воздухе пахло грозой, с неизбежностью цунами подступала опасность нового передела награбленного, и на многих лицах читалась суровая озабоченность. Никто не хотел делиться, хотя понимал, что придется, каждый надеялся, что пронесет. На этом фоне проникновенная речь Гени Попрыгунчика, любимого племяша Самого, пролилась бальзамом на усталые настороженные души. Игнат Семенович с милой хрипотцой хронической простуды (следок кавказского плена) говорил о всеобщем согласии, о том, что все люди, в сущности, братья, и под этим прекрасным небом в конце концов всем хватит места, чтобы разбить свой цветущий сад. Дамы в зале плакали, мужчины кричали: «Браво, Зенкович!» Оскорбленный председатель фракции не остался на ужин и увел своих единомышленников в соседний ночной клуб «Парижские забавы», пользующийся дурной славой, ибо там собирались исключительно гетеросексуальные отщепенцы.

За ужином Галочка призналась:

— О-о, мой Цицерон, я восхищена. Ты был великолепен.

Окуная желтоватого моллюска в уксус, Лева смущенно пробормотал:

— Ну что ты, Галина. Это же не мой текст, я только озвучил.

Но ему польстил ее комплимент, и так же приятно было видеть за соседними столиками множество знаменитостей, прославленных банкиров, правительственных чиновников, артистов, правозащитников, — и особенно трогало то, с какой предупредительностью все они ловили его взгляд и поспешно поднимали бокалы, приветствуя его. Понятно, не его они ублажали, не его внимание ценили, а кланялись тому свирепому, непредсказуемому человеку, который стоял за его столиком незримой тенью, но это мало что меняло. Гене Попрыгунчику было все равно, искренне ли ему радуются, от сердца ли идут слова любви, — какая разница. Эмоции, тонкие оттенки чувств, сложные полутона, скрытая ненависть — это все мишура, не стоит обращать внимания, имеют значение лишь вещи, которые можно потрогать: деньги, женская атласная кожа, зеленое сукно игрального стола, — а этого всего ему доставалось в избытке, для того, чтобы не ощущать себя чужаком на пьянящем пиру жизни. Отнюдь не чужаком. Победителем.

На вечере не случилось никаких инцидентов, напрасно тревожился многомудрый Догмат Юрьевич. Правда, еще в конференц-зале, когда Зенкович триумфально сошел с трибуны, к нему подкатился лупоглазый белобрысый господин, представившийся каким-то губернатором, и внаглую, тесня пузом, начал умолять чуть ли не об аудиенции с Самим; но провинциального хама тут же перенял на себя референт с дикой фамилией, увел в сторонку и долго что-то ему втолковывал, уцепив за плечо. Лева не позавидовал незадачливому губернатору, врагу лютому он не пожелал бы иметь дело с этим Крищибженским, от которого за версту несло чертовщиной. Краем уха услышал истерическое восклицание референта: «Как вы смеете, сударь! Вся страна молится за больного президента, а вы со своими пустяками!..» После этого потерял обоих из виду.

Второй эпизод его взволновал. К ним за столик, испрося разрешения, подсела молодая дама русалочьего обличья, в ослепительном наряде: короткое белоснежное платье-туника с вырезом на спине до самых ягодиц. Ягодицы Лева приметил позже, когда дама уходила, а сперва плотоядно уставился на тугие, золотистые, не скованные лифчиком груди, призывно колыхавшиеся при малейшем движении. Чудовищным усилием Лева удержался от соблазна немедленно облапить красотку.

Дама оказалась корреспондентом американской телекорпорации Си-Би-Эн, звали ее Элен Драйвер. Во все время разговора, а беседа у них затянулась, Лева читал в светлых, русалочьих глазах откровенный вызов: что же ты медлишь, дружок? тебе же хочется? так возьми меня прямо здесь!

По-русски дама изъяснялась отменно, лишь изысканно шепелявила, может быть, подражая модным российским шоуменам. Чарующе улыбаясь, она поведала, что их канал давно мечтает взять интервью у молодого, перспективного и, без сомнения, самого романтического российского политика. В Штатах Игната Семеновича любят и ценят не меньше, чем в Москве, а после кавказского плена и чудесного спасения он вообще стал для рядового американца символом российского мужества и отваги. Элен Драйвер откровенно призналась, что, если Лева согласится дать ей интервью, она наверняка отхватит за него Пулитцеровскую премию. Неужто он не хочет, чтобы она прославилась?

Лева отшучивался, подливал даме вина, угощал моллюсками и икрой, все больше возбуждаясь, что очень не нравилось Галочке Петровой. Она ерзала на стуле, гримасничала и даже позволила себе вставить в разговор пару ядовитых реплик, что было вовсе на нее не похоже. Американка отвечала знаменитой голливудской улыбкой, будто не замечая подковырок. Наконец, красная от возмущения, Галочка объявила, что ей пора в дамскую комнату, и Лева с Элен Драйвер остались одни, но это, разумеется, была только видимость. У Зенковича в отворот пиджака был вшит портативный передатчик класса «Сигма-М», каждое его слово, как и слова тех, кто с ним общался, аккуратно записывались на магнитную ленту. Вдобавок Пен-Муму, сидевший в дальнем конце зала, за столом, предназначенном для сопровождающих лиц, по своему приемнику тоже внимательно вслушивался в их беседу.

Когда Галочка удалилась, Элен Драйвер сочувственно спросила:

— Ваша подруга, кажется, ревнует?

— Дурью мается.

— Вы не обидитесь, господин Зенкович, если я задам нескромный вопрос? У нас в Америке принято говорить обо всем откровенно.

— Валяйте.

— Слухи про вашу знаменитую сексуальную ненасытность — они соответствуют действительности? Это не преувеличение?

Леве было не в диковину, что забугорные шлюхи тащились от российского мужика, будто припадочные.

— Что если нам развить эту тему в более подходящей обстановке? — предложил он. Спелая американка порозовела, но не отвела взгляда, в котором было все то же: не робей, возьми меня!

— Значит, вы согласны на интервью?

— Кисуля, а сейчас мы чем заняты?

Элен рассмеялась.

— Вы удивительно остроумный человек, господин Зенкович. Меня предупреждали об этом.

— Может, прямо сейчас и отчалим?

— Что значит — отчалим?

— У меня маленькая квартирка на Новинском бульваре. Там нам будет уютно.

В этот момент у Левы в ухе раздался предупредительный щелчок, и он тут же спустился с высоты Гени Попрыгунчика до уровня двойника. Понял, что немного зарвался. То есть он имел право спать с кем угодно и приводить кого угодно, но только после согласования с руководством фирмы. Или хотя бы с Пеном, который сейчас и послал сигнал.

Элен озабоченно посмотрела на свои золотые часики, сказала с сожалением:

— Увы, у меня важная встреча через полтора часа. Вряд ли успеем.

— Успеть, в принципе, можно, — Лева глубокомысленно насупился. — Но лучше действительно завтра. Чтобы не комкать интервью.

Горестный вздох роскошной американки, похожий на стон, пронзил его до печенок. Быстро она спеклась. Он подлил ей вина, пожирая взглядом.

— Прозит!

— За завтрашний день, — томно отозвалась блондинка.

Вернулась Галочка Петрова, просветленная, с освеженным макияжем. Лева налил и ей.

— Ты чего сегодня как-то куксишься, Галчонок? Недовольна чем-нибудь?

— Нет, милый, всем довольна, прекрасный вечер, прекрасный прием… — обернулась к журналистке с любезной улыбкой, от недавнего непонятного раздражения не осталось следа. Лева злорадно подумал: так-то лучше, цыпочка! У «Витамина» не забалуешь.

Галочка завела светский разговор:

— Вы давно в Москве, Элен?

— О-о, уже второй год.

— Вы так хорошо говорите по-русски, будто родились здесь.

— Так я же русская по отцу. Мой прадедушка из первой волны эмиграции. У нас в семье традиции соблюдаются свято. Все православные праздники отмечаем, причащаемся. Дома говорим только по-русски. Представляете, такое русское гетто в Калифорнии. Дружим семьями с соотечественниками. Наверное, со стороны это выглядит немного искусственно, но для нас… Как будто второе дыхание: русская классика, русская музыка, русские обряды и все такое… Я вот уже из четвертого поколения, но хотите верьте, хотите нет, еще в колледже знала, что вернусь на родину и буду тут жить. Об этом мечтали родители, хотя это обозначало для них расставание…

Многословный ответ на простой вопрос насторожил, обеспокоил Леву. В нем бомж ворохнулся, недоверчивый ко всяким сантиментам. Бомжи, в отличие от обыкновенного ворья, не любят трогательных воспоминаний, — это для них сигнал повышенной опасности, вроде луча света, направленного в зрачки.

— И как вам нынешняя Москва? — спросил он.

— О-о, удивительные перемены… Правда, о прежних страшных временах я только читала: лагеря, пытки, огромные очереди, расстрелы без суда и следствия — даже не верится. Но теперь Москва — настоящий западный город. Полное изобилие — и свобода, свобода, свобода.

— Что есть, то есть, — согласился Лева-Зенкович. — Живем припеваючи. Спасибо дядюшке Сэму, помог подняться с колен. Вот много нищих расплодилось, но скоро и эту проблему решим.

— Каким образом? — заинтересовалась журналистка.

— Обыкновенным, без всякого, естественно, принуждения. Экономическим путем. Нищие в основном — пожилые люди, пенсионеры, калеки. Подают им плохо, все знают, что это цыганская мафия. Вымрут от голода. Еще годик, другой — никого не останется.

Элен Драйвер нахмурилась.

— Это не совсем гуманно, господин Зенкович.

— Ничего подобного, — возразил Лева. — Это же все недобитые коммуняки. Работать не хотят, чуть что — выползают на улицу с красными знаменами. С ними иначе нельзя. Да и денег у государства нет, чтобы прокормить такую ораву.

— Я плохо в этом разбираюсь, но мне все-таки кажется…

— Пусть не кажется, — авторитетно оборвал Зенкович. — Со старорежимным отребьем настоящий капитализм все равно не построить. Спросите при случае у Хакамады или у Немцова. Эти ребята знают, что почем. К ним народ прислушивается.

Галочка гнула свое, видно, выполняя приказ, полученный в дамской комнате.

— Скажите, дорогая Элен, чтобы попасть на телевидение, надо, наверное, долго учиться?

— Совсем необязательно.

— Как это?

— Понимаете, Галочка, репортер — это скорее призвание, чем профессия.

— Ага, понимаю. Я тоже разок сунулась на конкурс дикторш. Ну вроде данные позволяют, дикция хорошая, все так говорят.

— И что же?

— Получила от ворот поворот, — Галочка грустно улыбнулась, вспоминая о своем провале. — Там в жюри был один субтильный старичок, оказалось, важная шишка. Хотел со мной переспать, а я почему-то замешкалась.

— Неужели? — не поверил Зенкович.

— Да, Игнат Семенович, представьте себе. — И добавила уже для Элен: — У нас молодая женщина может добиться чего-то путного только через постель. Вам, наверное, дико это слышать?

— О-о! — воскликнула Элен. — Конечно, я с этим сталкивалась. Когда меня принимают за русскую, обязательно предлагают какие-нибудь гадости.

Любопытный разговор прервался. К столу на спотыкающихся ногах приблизился некто Славик Гаврошин, известный бузотер и вольнодумец. Гаврошин был стопроцентный реформист-рыночник, но звездный час его миновал. Было время, когда он ошивался в комитете по приватизации у Толяныча, и говорят, успел нахапать столько, что почти выбился в олигархи. Но только почти. Кому-то не угодил, где-то взял не по чину, и в один прекрасный день его без всяких объяснений отпихнули от кормушки. С тех пор незаладившийся реформатор никак не мог успокоиться: дебоширил, пугал вчерашних побратимов разоблачениями, писал слезные письма в ООН и лично дядюшке Клинтону, умоляя прислать дивизию зеленых беретов, чтобы раз и навсегда угомонить распоясавшихся фашистов и какую-то красно-коричневую чуму. Респектабельные бизнесмены старались держаться от него подальше.

Зенковичу он сказал, уцепясь за стул, на котором сидела Галочка:

— Передай своему дядюшке, Игнат, зря он доверяет этим толстомясым перестаркам, птенцам Горбатого. Они его кинут. Среди них один приличный человек, это Чирик, но и он в маразме.

У Славика Гаврошина волосы всегда стояли дыбом, взгляд был косой, неопределенный, но Лева тайно ему симпатизировал. Чем-то Гаврошин напоминал оборзевшего бомжа. Они недавно познакомились на презентации в Доме кино и славно погудели вечером.

Передам, благодушно усмехнулся Лева, — если увижу.

— Скажи, аравийский истукан проснулся. Это пароль, он поймет. Доверять можно только молодежи, таким, как мы с тобой. Будущее за нами, а не за сытыми ублюдками, которые заигрывают с чернью. От моего имени передай.

— Сделаю, Славик!

Гаврошин вознамерился угнездиться за стол, но подоспели два дюжих молодца, подхватили его под руки и увели. Тот не сопротивлялся, только погрозил кому-то кулаком и крикнул издали:

— Запомни, Геня, будущее за нами! Мы им еще устроим козью морду.

Вскоре Элен начала прощаться, вспомня о важной встрече. Лева не хотел, чтобы она уходила.

— Может, как-нибудь отменить?..

— Завтра, — с проникновенным вздохом шепнула журналистка. — Я сама позвоню.

— Только без приколов, Ленок.

— Какие могут быть приколы, Игнат, если речь идет о Пулитцеровской премии. — Глаза ее томно мерцали, груди колыхались, и Лева совсем поплыл. Галочка делала вид, что ее тут нет.

Когда Элен Драйвер наконец их покинула, издевательски заметила:

— Она такая же американка, как я футболистка. А ты и уши развесил, дурачок.

Лева обиделся:

— Все же, Галя, иногда думай над своими словами. Иначе ревность далеко тебя заведет.

— При чем тут ревность, я же на работе.

— Ах на работе! — Лева неожиданно заинтересовался. — Значит, все, что между нами было, только работа? Больше ничего?

Галочка потупилась.

— Ты же знаешь, что это не так.


В вестибюле Элен Драйвер замешкалась, задержалась у зеркала, поправила прическу. К ней приблизились и стали по бокам двое мужчин, обликом напоминающие клерков похоронного бюро.

— Извините, мадам, — вежливо произнес один, — не могли бы вы показать свои документы?

Элен улыбнулась.

— Мадмуазель, если угодно… А вы кто, господа?

Клерки дружно сверкнули красными корочками.

— О-о, — восхитилась Элен. — Тогда конечно…

Достала из сумочки редакционное удостоверение, выглядевшее еще более натурально, чем корочки феэсбешников. Клерки обнюхали изящную пластиковую карточку со всех сторон.

— Вы не могли бы, мадмуазель, пройти с нами?

— Куда?

— Тут рядом, в кабинет управляющего.

Они обступили ее так плотно, что не сомневались в согласии, и оказались правы. Элен пробурчала:

— Нарушение пятой поправки. Если только из любопытства… К вашим услугам, господа.

Кабинет действительно оказался рядом, пять шагов по коридору. Там ее ждал, сидя за большим письменным столом с мраморной крышкой, солидный мужчина в роговых очках, похожий на хорошо одетого пожилого скорпиона. Заговорил он с ней по-английски, причем сразу взял быка за рога. Смысл его первого вопроса был таков: что ей понадобилось от Зенковича? Тут же пояснил, чем вызван этот интерес: после известной истории с похищением господин Зенкович, естественно, находится под усиленной охраной, дабы не случилось повторения. Она должна понять. Элен Драйвер, тоже на чистейшем английском, ответила, что она, разумеется, разделяет их беспокойство, но ни в коем случае не собирается похищать милейшего племянника. Единственное, о чем она мечтает, взять у него интервью для Си-Би-Эн.

Удовлетворенный ее произношением, «управляющий» перешел на русский язык.

— Но ведь это неправда, — сказал он, глядя на девушку с непонятным сочувствием.

— Что неправда?

— Мы проверили, в списках сотрудников Си-Би-Эн никакая Элен Драйвер не значится.

Чистый блеф. В принципе, такая проверка возможна, но никак не за то время, пока она сидела в ресторане. Однако Элен отнюдь не собиралась уличать «управляющего» во лжи.

Простоте, как к вам обращаться?

— Меня зовут Иван Иванович.

Иван Иванович, я в самом деле не числюсь в штате компании. Я так называемый свободный репортер, выполняю отдельные задания. И темы выбираю сама.

— Но вы даже не аккредитованы.

А вот это они могли успеть выяснить.

— Аккредитация необходима для официальных мероприятий. Сегодняшний вечер, как я понимаю, к таковым не относится. Я вообще не видела в зале журналистов.

— Тем более странно. Журналистов нет, а вы тут как тут.

Элен вспыхнула.

— Мне не нравится ваш тон, господин управляющий. Если у вас есть какие-то претензии, изложите их прямо.

— Претензий пока нет, — Иван Иванович снял очки, положил перед собой, у него оказались голубые, наивные глазки, совсем не скорпионьи. — Но все же хотелось бы знать, как вы догадались, что Игнат Семенович будут на торжестве? Нигде же не было оповещений.

— Каналы информации приравниваются к коммерческой тайне. Разве вам это неизвестно?

— Мне многое известно, — многозначительно уверил допросчик, — Хорошо… Но почему для интервью вы выбрали именно его?

Элен повторила слово в слово все то, что плела Леве: человек-легенда, сенсация, Пулитцеровская премия — и добавила:

— Американский обыватель простодушен, постоянно жаждет чуда. В этом он похож на россиянина.

«Управляющий» опять водрузил на нос очки: удивительно они меняли его облик, из невзрачного человечка сразу превращали в строгого следователя, но Элен не сомневалась, что он мелкая сошка, по положению чуть выше задержавших ее клерков-похоронщиков. Тут же он в этом сам косвенно признался:

— Кто бы вы ни были, девушка, придется заехать в отделение.

— Зачем?

— Для окончательной идентификации… Не беспокойтесь, мои ребята мигом доставят вас туда и обратно.

— Как, прямо среди ночи?

— Что поделаешь, инструкция.

Элен размышляла всего лишь секунду.

— Я согласна. Но предупреждаю, завтра же о вашем самоуправстве станет известно в Си-Би-Эн.

— Это уж воля ваша… — еле заметно улыбнулся, как, вероятно, улыбается садист, услыша писк приговоренной жертвы.

В сопровождении похоронщиков Элен вышла на улицу, под вязкое, с мутными звездами московское небо. Напротив крыльца их поджидал черный БМВ с гостеприимно распахнутой задней дверцей. Возле машины стоял крепыш в кожане, массивный, с растопыренными руками, — типичный бычара. В глубине салона еще, кажется, двое.

Элен заколебалась. Это был решающий момент. За углом у нее припаркована быстроходная тачка. Уйти от этой компании, так по-наглому уверенной в своих силах, для нее не составляло труда. И резон для отходного маневра был серьезный: Сережа Лихоманов бодрствовал в больничной палате, томился от боли, ждал ее возвращения — и кто, кроме нее, напоит его душистым ночным чаем? С другой стороны, надо быть идиоткой, чтобы свернуть с четко обозначившегося следа.

Она решительно шагнула к машине и этим движением повернула колесико своей судьбы вспять.

5. День бандитки

Светлана Преснякова, она же Светка Кузнечик, двадцатитрехлетняя интеллектуалка, вернулась в Москву в начале июня, когда город прокалился солнцем и к полудню источал столь острые ароматы помоек и выхлопного газа, что от них болела голова даже у новых русских, хотя по общему поверью там нечему было болеть. Банда Саввы-Любимчика была уничтожена, и Светка осталась не у дел, но не это заставило ее покинуть С. Она дала себе клятву разыскать подлых убийц и, главное, того, с желудевыми глазами, который приложил палец к губам и взглядом толкнул ее к двери, словно смахнул соринку с ресниц. В воображении она много раз расправлялась с ним самыми изощренными способами, включая «игру в камушки» и допотопный «испанский сапог», но виртуальный незнакомец каждый раз оживал заново и почти каждую ночь являлся к ней в сновидениях, неодолимый и властный. Вскоре Светка поняла, что избавиться от наваждения можно единственным способом: разыскать негодяя и убить.

Она наведалась в Дзержинск к Сике Крюшону и убедилась, как и ожидала, что налетчики «гнали шершавого», тот не имел к чудовищному преступлению никакого отношения. Узнав, зачем она пожаловала, Сика переменился в лице, затрясся и загудел, как шарманка, одну и ту же фразу: «Чтобы я на Саввушку… чтобы я на Саввушку… чтобы на Саввушку?!..» Видно было, что перепугался до смерти. Кузнечику пришлось влепить ему затрещину, чтобы он очухался. Нет, конечно, этот слабак способен был разве что наводить ужас на местных предпринимателей, которые и без того остерегались собственной тени. А ведь еще набивался к Савве в подельщики, уголовное мурло. Смех и грех. Светик побрезговала разрядить в него свой любимый дамский «вальтер», лежавший в сумочке.

Желудевый был из самого что ни на есть крупняка, такие в провинции не водятся, а если водятся, то все на виду.

Едва добравшись до своей маленькой трехкомнатной квартирки на Сущевском валу, Светик сразу позвонила отцу, и разговор у них сложился тяжелый. Егор Ильич уже года два как не работал в правительстве, ушел в частный бизнес и занимался им основательно и с размахом: собственный банк, инвестиции в МПС и нефтяную отрасль, игра на дотациях и ценных бумагах, прочные международные контакты, причем не с какими-нибудь дутыми западными «Властилинами», а с надежными, старинными, родовыми бизнес-кланами, — и прочее такое, о чем может только мечтать большинство россиянских коммерсантов, не приобщенных к правящей элите. Его имя не сходило со страниц газет, а умное, худое, благообразное лицо с мечтательной бородкой а-ля дедушка Калинин — с экрана телевизора. В публичной политике Егор Ильич выступал в неизменной роли спасителя отечества от двух главных зол — коммунистического реванша и экспансии иностранного капитала. Его мнение по всем животрепещущим проблемам российской жизни всегда было выдержано в строго патриотическом духе. К примеру, Егор Ильич требовал немедленно вернуть россиянам их любимый город Севастополь, грозил злобным чеченам перегородить границу добавочными блокпостами, если они не угомонятся, и однажды в националистическом угаре договорился до того, что упрекнул самого Клинтона в пренебрежении интересами России: Америка, дескать, охотнее ссужает деньги какой-то никому не известной Бразилии, а не нам, хотя мы делаем все, что велят. Правда, на другой день газеты дали опровержение и объяснили, что Егор Ильич имел в виду вовсе не Клинтона, а Саддама Хусейна, который своим патологическим упрямством вынудил благородных янки начать ковровые бомбежки. Простой народ боготворил Преснякова за отчаянные, мужественные речи и сострадательное сердце, и на ближайших выборах, по рейтингу Киселева, у Егора Ильича были все шансы выйти, как минимум, во второй тур. Нечего и поминать, что до наступления рыночной демократии Егор Ильич уже сделал блестящую партийную карьеру, добрался аж до поста секретаря обкома.

Увы, родная дочь была его ахиллесовой пятой. Он вложил в ее воспитание всю душу, а она ответила черной неблагодарностью. Сызмалу Светик была подвержена странным истерическим припадкам, но Егор Ильич не придавал этому особенного значения: высокий интеллект, азартная, огневая натура — ничего, с годами все образуется. Нет, не образовалось. Начать с того, что по какой-то нелепой прихоти Светик после десятого класса отказалась ехать для продолжения образования в Европу или в Штаты, хотя у нее был перед глазами пример старшего брата, который к тому времени, пойдя по стопам Ломоносова, уже получил степень бакалавра в Мюнхенском университете. Егор Ильич гордился сыном, но сердцем больше тянулся к дочери, именно в ней ощущая истинное духовное родство. Сраженный ее тупым, ничем не мотивированным упрямством, рад был и тому, что удалось уломать ее подать документы в МГИМО на юридический факультет, тут уж было не до жиру. Дальше — пошло-поехало. Любимая доченька так быстро сошла с круга, как подгнившее яблоко падает с ветки. Тем более, что фактически она была полностью предоставлена сама себе. Егор Ильич, занятый государственными делами, разве что по утрам имел возможность обмолвиться с ней словцом, а на мать Светик с раннего детства плевать хотела, хотя по-своему ее жалела. Мать, затурканная хлопотливая деревенская женщина, вообще жила у них в доме ненужным довеском из старого времени, и поменять ее на что-нибудь более подходящее у Егора Ильича, честно говоря, просто руки не доходили. А когда дошли, Светик уже выпорхнула из отчего гнезда, махнув на прощание опаленным хвостиком.

Чередой поразительных метаморфоз сопровождался последний год ее пребывания в семье. Бесконечная сумасшедшая гульба, компания мгимовских дебилов, а также пожилых мужчин неизвестного рода-племени, наркотики и таинственные исчезновения на сутки, на неделю, а то и на месяц (обо всем, между прочим, Егору Ильичу докладывали, но он не реагировал, дескать: перебесится, гены надежные, крестьянские) и, наконец, это дурацкое ритуальное самосожжение какого-то то ли эфиопа, то ли турка. Кошмарный был день! Якобы этот самый турок-эфиоп совершил самоубийство в знак протеста против американского вторжения в Сомали, но по милицейскому протоколу выходило, что облили его бензином два Светиных корешка с третьего курса, а зажигалкой чиркнула сама Светлана. Славно повеселилась продвинутая молодежь, хотя на ту пору подобные случаи были уже никому не в диковинку. Новая Россия на всех парах рванула в цивилизованный мир.

Чтобы отмазать детеныша, Егору Ильичу пришлось, задействовав связи в МВД, принять достаточно позору на седую голову, и он психанул. Когда Светика, бледную, изможденную, но ничуть ни в чем не раскаивавшуюся, привезли домой на милицейском рафике, у них произошел нелепый путаный разговор. Первым делом разгневанный Егор Ильич не сдержался и отвесил дочери оплеуху, на что она сказала, придя в себя от изумления:

— Глупо, папочка. Я ведь тоже могу так двинуть, что пузо лопнет.

Егор Ильич смотрел в родные глаза и видел в них смутное зарево, как при далеком лесном пожаре. Он взял себя в руки и спокойно спросил:

— Но почему, Света? Объясни, зачем тебе это надо? Чего тебе не хватает?

— Скучно, папа. Как вы живете — это же тоска зеленая. А как по-другому — я еще не знаю.

— Не понимаю, о чем ты?

— Чего же тут объяснять. Все сгнило в этой стране. Вот ты думаешь, ты солидная фигура, вся эта сволочь крутится вокруг тебя, как мошки около шмеля, но на самом деле ты просто ухитрился нарубить бабок больше, чем другие. А зачем тебе столько бабок, папочка?

Егор Ильич понимал, что девочка не в своей тарелке, бредит, поэтому не стал с ней спорить.

— Светлана, я требую, чтобы ты переменила образ жизни.

— Какое же у тебя право требовать?

— Я твой отец.

Светик засмеялась заливисто, как колокольчик.

— Не смеши меня, папа. Какой ты отец? Ты, наверное, даже не понимаешь, о чем говоришь.

Егор Ильич, чувствуя, что опять нехорошо закипает, решил перенести разговор на утро и отправил Светика спать, но утром она исчезла.

Больше четырех лет от нее не было известий, хотя Егор Ильич отслеживал ее путь с помощью опытных наемных осведомителей, не скупясь на затраты. После побега дочери у него в подвздошной области образовался крохотный сгусток, наподобие язвочки, который не рассасывался, но не давал тени на рентгеновской пленке. Когда он узнал, что Светик объявилась в городе С. и стала правой рукой заурядного бандита Любимчика, то начал задумываться о высоких категориях добра и зла, что в общем-то было ему несвойственно. Он не чувствовал за собой никакой вины, но все пытался понять, где и когда допустил роковой промах в воспитании дочери… Или разгадка ее путаной судьбы лежала в метафизической области, где все человеческие потуги не имеют никакого смысла…


Звонок дочери застал его в банковском офисе. Он склонился над сомнительным отчетом питерского филиала, напротив притих в кожаном кресле ревизор из Счетной палаты, некто господин Чубрашин и, почти не дыша, совиными глазами следил за движениями патрона. Услыша в трубке незабытый певучий голос, Егор Ильич побледнел и слабым мановением руки отправил Чубрашина из кабинета.

— Это ты, Светлана? — спросил осторожно, допуская звуковую галлюцинацию.

— Ну я, я, кто же еще… Папа, мне нужна твоя помощь.

Его девочка вернулась!.. Вязкий комочек в подреберье вдруг взорвался тысячью мелких иголок. Егор Ильич охнул и прижал руку к животу. Как будто не было четырех лет разлуки, все по-старому. Требовательная, дерзкая интонация раздраженного на весь мир человечка. Малая кровиночка потянулась к родовому стволу.

— Папа, что с тобой? Ты понял, что я сказала?

Егор Ильич кое-как перемогся.

— Какая помощь, зайчонок? Ты где?

— В Москве… Папа, ты слышал про бойню в С.?

— Да, конечно.

— Мне надо знать, кто это сделал.

Ах вот оно что Похоже, глупая девочка ищет возмещения убытков. Она не подозревает, что разборка в С. всего лишь эпизод в череде подобных происшествий, случившихся в последние месяцы. По этому поводу у Егора Ильича, естественно, имелись свои соображения, которыми он не считал нужным с кем-либо делиться.

— Радуйся, что осталась жива, зайчонок, — буркнул в трубку, поглаживая живот, силясь разогнать впившиеся в кишки иголки.

— Папа!

Он испугался, догадавшись, что сейчас она может повесить трубку и исчезнуть еще на четыре года. Льстиво прогудел:

— Хорошо, хорошо, но это же не телефонный разговор. Ты можешь ко мне подъехать?

— Папа, обещаю, мы встретимся, но не раньше, чем выполнишь мою просьбу.

— Похоже на шантаж, — пошутил Егор Ильич и лучше бы этого не делал. Нарвался на суровую отповедь.

— Не надо, папа. Ты же понимаешь, чего мне стоило обратиться к тебе. Но если не хочешь помочь, то…

— Погоди, остановись… Дай сообразить…

В действительности он уже принял решение: он сделает все, чтобы не потерять дочь вторично, тем более, первый шаг к воссоединению она сделала сама. Главное — протянуть время, не раздражать ее понапрасну. В этой ситуации полезным мог оказаться один-единственный человек — Гарий Львович Гаркуша, хранитель древностей, бывший кадровик из 5-го управления. Старик давно не у дел, на пенсии, но пока не сдох. Больше того, по слухам, нацелился на вечную молодость: появляется то тут, то там с юными красотками, играет в рулетку и виагру запивает коньяком. Похоже, с азартом наверстывает упущенное во времена суровой бескомпромиссной чекистской зрелости, да разве теперь наверстаешь? Его товар — информация, но не всякая, а очень дорогая и только для избранных.

— Есть один человечек, — сказал Егор Ильич в трубку, — но очень противный.

— Говори дальше, слушаю.

— Я попробую с ним связаться, но по телефону он ничего не скажет. Давай поедем вместе.

— Я поеду одна.

— Как знаешь, зайчонок. Учти, он заломит бешеную цену, сразу не соглашайся.

— У меня есть деньги.

Егор Ильич усмехнулся в усы.

— Дело не только в деньгах… Если не поторгуешься, примет за несолидного клиента. Может сбагрить пустышку.

— Мне не сбагрит. — От тона, каким дочь произнесла эти слова, у Егора Ильича сдавило сердце.


После дотошных расспросов через цепочку через дверь ей открыл старикашка лет семидесяти пяти — или восьмидесяти, или девяноста, кто же разберет их возраст? — похожий на зачервивленную сыроежку, на которую напялили очки.

Если вы действительно дочь многоуважаемого Егора Ильича, это большая честь для меня, — произнес он церемонно, пропустив ее в коридор и тщательно замкнув многочисленные запоры. Старичок-сыроежка был облачен в неописуемо яркой расцветки домашний халат с кистями.

— Да, я дочь, — подтвердила Света.

— Поздненько пожаловали, видно, дельце срочное?

Улыбка у него была такая же, как если бы ухмыльнулся покойник перед самым захоронением. Но зубные протезы отменные, это она оценила.

Повел ее в гостиную, сплошь задрапированную голубыми шелковыми тканями. Такого убранства Света никогда не видела, но ее женское любопытство дремало. В квартире было необыкновенно тихо и пахло, как в прачечной. Ничто не говорило о том, что здесь, кроме них, есть еще кто-то, но когда они уселись за треугольный, на гнутых ножках столик, где хозяин заранее приготовил вино и легкие закуски, в оставленную полуоткрытой дверь, неслышно ступая, вдвинулся огромный мраморный дог, внимательно поглядел на Светика белесыми глазами, мощно зевнул и растянулся на полу.

— Какой славный песик!

— Людоед, — похвалился старик. — Однако жрет много. Не прокормишь говнюка. Все так дорожает… Иногда, знаете ли, Светланочка, вывожу попозже на улицу — и спускаю с поводка. Побегает где-то полчасика, возвращается, морда в крови, но сытый. Особенно почему-то беспризорников любит драть. Беспризорник для него, как орешек, на один зубок.

Света не поняла, шутит он или нет: старческие глазенки блестели непроницаемым бутылочным цветом. Потянулся, разлил красное вино по хрустальным бокалам — почти до краев.

— Не очень-то вы портретом в батюшку удались. Смуглотой больше на цыганку смахиваете. Уж не было ли у драгоценного Егора Ильича в роду конокрадов?

Света с удовольствием отпила густого теплого вина.

— Гарий Львович, может быть, перейдем сразу к делу? Вам, наверное, спать пора.

— Что вы, что вы, миленькая! — старик забавно всплеснул сухими ручонками. — Я полуночник. Сова. Днем отсыпаюсь. Ночью спать страшно, вдруг не проснешься… Однако, если угодно… Хотите отгадаю, какие сведения вас интересуют?

— Чего же тут хитрого. Наверное, отец сказал?

— Что вы, деточка, что вы! Разве можно по телефону… Это при прежнем, при советском режиме отслеживали выборочно, при теперешней власти мы все под колпаком. Вы, Светочка, не знаете, я вам глазки открою. В охотку и по душевной склонности почитывал кое-какую литературу по истории российского сыска и с уверенностью могу вам доложить: такого, как нынче, у нас еще не бывало. С одной стороны, не спорю, развал, разруха, геноцид и крушение основ, а с другой — великолепно отлаженная фискальная система. Большевичкам и не снилось. Впервые, если угодно, у нас построено образцовое полицейское государство, с этим надо считаться. Не высовывать головку на сквозняк. Отсекут.

— Спасибо, Гарий Львович, за урок, но…

Старик самодовольно улыбался.

— Желаете узнать, кто замочил Савву-Любимчика?

Света не удивилась, потому что не верила ни одному его слову. Этот зачервивленный старикашка разыгрывал для нее какой-то спектакль, но только нагнал скуку.

— Да, желаю.

— Ах, Саввушка, Саввушка, какой был человечище! — в неподдельном горе долгожитель заломил руки. — Талантливый, с перспективой. Для больших свершений рожденный. И вот подрезали крылышки на самом взлете. Ах, беда какая, какая беда!

— Вы разве его знали?

— Саввушку? — взгляд старика наполнился веселой бутылочной мутью. — Как же его не знать: они ведь все одинаковые, дорогие наши рыночники, рыльца лохматенькие… Но вот ты другая, ты совсем другая, Светланочка.

— Какая же?

— Не такая, как думаешь, совсем не такая, — серьезно ответил старик, — Ты себя не знаешь, но скоро узнаешь. Очень скоро.

— Кто на Любимчика наехал?

Гария Львовича явно огорчила ее несдержанность, три черных волосика на светлой головенке вдруг встали дыбом. Отпил вина, почмокал мокрыми, будто обгорелыми губами.

— Подумай, девонька, может, ни к чему тебе выяснять? Глупо за усопшими гоняться. Их уже не догонишь.

Терпение Светки истощилось, ассирийские очи полыхнули огнем.

— Кто Савву пришил, скажи, дедушка, я ведь не лясы пришла точить. И если ты вздумал…

Жестом фокусника старый кудесник извлек из халата фотку, сунул ей под нос. Светла глянула и обомлела: он! Пожелтевший по краям черно-белый снимок паспортного формата, но ошибиться невозможно. Четким кадром вспыхнула в памяти сцена: ресторанный зал, официант в крахмальной сторожке, палец у рта — и толчок желудевого пламени в грудь. Такое не забудешь.

— Кто, говори, не тяни?

— Спроси сперва цену, детонька.

— Спрашиваю, сколько?

— Человек опасный, за ним система. Недешевый человек. Головой рискую… Двести тысяч, думаю, будет в самый раз.

— Двести тысяч — чего?

— Долларов, сударушка моя, долларов. Не пиастров и не рублевичей. Именно долларов.

Светик взвилась до потолка:

— Ты что, старый валенок, свихнулся тут в своей норе? Откуда у меня такие деньги?

— Денег нет, нет и товару. Считай, разговор не состоялся. Да не горюй шибко, может, кто другой задаром поможет.

Насмешки от полудохлого гриба она стерпеть не смогла. От злости чуть воздухом не подавилась.

— Да ты знаешь, дед, что я сейчас с тобой сделаю?

В блажном испуге старик отшатнулся:

— Ах, какие мы грозные, неумолимые… Не в батюшку, знать, пошла. Тот-то поумнее, поучтивее…

Подал знак — и пес поднялся у двери во весь свой могучий рост, зевнул и не спеша двинулся к столу.

— Не посмеешь, гад! — прошипела Светик.

— Я-то? — заюлил старик. — Я-то не посмею, а вот Гринюшка, его Гринюшка зовут… Говорил же, на один зубок…

Светик вырвала из сумочки заветный «вальтер» и не мешкая открыла стрельбу, но успела послать лишь две пятимиллиметровых пульки в сторону зверя, целя в грудь. С неожиданной сноровкой старик перегнулся через стол и забрал у нее из пальцев смертельную игрушку. Пес приблизился вперевалку, пульки его, кажется, даже не ущипнули, и положилогромную башку ей на колени. Белесые глаза светились укоризной, желтоватая слюна закапала с клыков на юбку.

— Ая-яй! — посетовал Гарий Львович. — Разве так себя ведут в чужом дому? Батюшке вряд ли понравится.

Светик затихла ни жива ни мертва — мечтательный взгляд кошмарного пса ее гипнотизировал. Но постепенно вместе со страхом смех запершил в горле. Надо же, как спасовала — и перед кем? Ай да червивый гриб, ай да молодец!

— Я согласна, дедушка.

— С чем согласна, красавица?

— Заплачу двести штук, твоя взяла.

— Э-э, нет, душа моя, — возразил старик. — Теперь цена иная.

— Почему?

— Как почему? Гринюшка мне заместо сыночка родного, а ты вона как — огнем в него палить. А ну попала бы, тогда как?

— Убери его, дедушка. Пожалуйста.

— Ай боишься?

— Ничего я не боюсь. Башка тяжелая, коленка затекла.

Пес, будто в забытьи, шершавым, как махровое полотенце, языком лизнул ее руку.

— Иди на место, Гриня. Чего лижешься, дурачок? Девка-то боевая, убить тебя хотела.

Пес, тяжко вздохнув, побрел обратно к двери.

— И сколько же теперь? — спросила Светик.

— Триста, родненькая. Будешь артачиться, еще подыму.

Светик налила себе полный бокал вина, осушила единым махом.

— Расскажи про него. Кто такой?

Старик после неприятного инцидента помолодел, приосанился, будто сбросил годов десять. Бутылочные глаза обернулись двумя голубенькими присосками.

— Человек особенный, на семи ветрах каленый, тебе до него не добраться. Твоя сила в бабьем естестве, но он на это не шибко падкий. Да и раскусит тебя в два счета.

— Меня раскусывать нечего, он меня видел.

— На что же надеешься?

— На удачу, на что еще… Чем же он такой особенный?

Гарий Львович тоже выпил и отчего-то загрустил.

— Ну как тебе ответить? Ты вон девица прыткая, ушлая, надумала собачку застрелить, да с двух шагов промахнулась, потому что дурость очи замутила. У него таких осечек не бывает, у Крупье. Спросишь, почему? А у него никаких чувств нет, ни злобы, ни ярости, ни любви, ни света, ни тьмы. Никто над ним не властен, кроме рока. Он сам собой не руководит. Есть такие люди, они наперечет, но есть. Про них истинно сказано: заговоренные. Отступись, деточка, не лезь на рожон. И денежки сбережешь, и жизнь.

— Если он такой, твой Крупье, чем же ему Савва насолил? Где Савва, и где он?

— Чего не знаю, того не знаю, — старик хитро сощурился. — Выдумывать не хочу.

— Как найти его, укажешь?

— После расчета.

Светик заново начала закипать, но без пистолета она была, как без рук.

— Неужто вы думаете, Гарий Львович, я такие бабки в сумочке с собой таскаю?

— Нет, не думаю.

— Расписка сгодится?

— Это же смешно, — старик по-молодому закудахтал и положил в рот пластинку ананаса. — То есть слушать смешно от такой важной леди про какие-то расписки.

— Хорошо, — Светик сдерживалась уже из последних сил. — Давайте позвоним отцу, он подтвердит. Этого будет достаточно?

— Что подтвердит, душа моя?

— Выплату подтвердит.

— Ни в коем случае, — Гарий Львович так азартно отмахнулся, словно она сунула ему под нос паука. — Никогда он не подтвердит.

— Почему?

— Бугор, государственный деятель, банкир, в конце концов, просто разумный мужик, — наставительно перечислил Гарий Львович, — никогда, ни при каких условиях не заплатит такую кучу денег за обыкновенную наводку. Это вроде себя не уважать.

Светик подумала, что если быстро схватить со стола вилку и воткнуть выжившему из ума мерзавцу в глотку, то пес не успеет отреагировать. «Вальтер» старик опустил в карман своего педерастического халата. Еще несколько секунд уйдет на то, чтобы его достать и повернуться к атакующей собаке. План не так уж плох, но даже если он удастся, кто поможет ей разыскать желудевого Крупье?

— В принципе, — Гаркуша перешел на официальный тон, что было, учитывая все обстоятельства их встречи, как-то по-особенному оскорбительно, — я вам верю, Светлана Егоровна. Однако сомневаюсь, что у вас вообще имеется в наличии такая сумма.

Он был прав, черт побери! Весь ее капитал остался на закодированном счете в банке Любимчика, а там до сих пор тянулась ревизия — не подступишься.

— Так сбавьте цену, Гарий Львович, — улыбнулась самой своей завораживающей ассирийской улыбкой. — Или обговорим рассрочку.

— И то и другое противоречит моим убеждениям, — веско заметил старый упырь. — Но выход однако есть.

— Какой же?

— Не знаю как и сказать, не обидишься ли, — Гарий Львович заерзал, зашуршал мослами: Светика чуть не стошнило от его плотоядной гримасы, но она уже поняла.

— Помнишь, деточка, как в романсе поется: красота ее с ума меня свела. Старичка пожалеть некому, а ночи длинные. Так бывает одиноко.

— Только и всего?

— Действительно, — кивнул упырь. — Против трехсот тысяч — сущий пустяк.

— Да вы разве что-нибудь еще можете?

— В том-то и штука, — обрадовался ее понятливости. — В том и вся проблема. Сумеешь угодить старичку, чтобы как у молодого, бери Крупье задаром. Не сумеешь…

— Сумею, — уверила Светик, — Уж что-что, а это я сумею.

Часть третья

1. Допрос по-китайски

Ехали долго и далеко. Выскочили на Минское шоссе. Двое бугаев плотно сжимали Лизу с боков. Водила в беретке, тоже молодой да из ранних, всю дорогу насвистывал себе под нос что-то вроде чижика-пыжика. Тяжело было его слушать. Лиза спросила:

— Может быть, юноша, вы что-нибудь еще знаете, кроме этой замечательной песенки?

Водила не удостоил ее ответом, но засвистел громче и наслаждался своей музыкальностью до тех пор, пока один из бугаев не процедил сквозь зубы:

— Заткнись, Санек. Надоело, в натуре.

Водила заткнулся и включил динамик. Ночь выдалась беззвездная, серая, как полотно. На душе у Лизы кошки скребли. Как там Сережа без нее? Думает ли о ней? Как все истинные мужчины, он тяжко переносил вынужденное бездействие, капризничал, обижался по пустякам, изображал из себя страдальца. Ее это умиляло.

— Мальчики, не позволите ли закурить? — обратилась она к бугаям. Те немного раздвинулись, а один любезно щелкнул зажигалкой. В поведении бычар с самого начала было что-то неестественное, противоречащее их обычным повадкам: они не озорничали, не хамили, не домогались, — и единственное, в чем могла их упрекнуть иностранная подданная Элен Драйвер, так это в чересчур плотной опеке, но уж это зависело не от них, а от воли пославшего их хозяина. Вообще-то продвинутый молодняк со скошенными затылками, расплодившийся по Москве, как саранча, был самым предсказуемым человеческим материалом из новорусского стада: этакая пародийная копия суперменов из американских боевиков. Но с этими было что-то не так. Любопытно. Лизу учили не оставлять без внимания выпадающие из обычного порядка вещей факты. Никогда нельзя предугадать заранее, что несет в себе угрозу, а что — спасение.

— Хотелось бы знать, юноши, — произнесла она весело, дружески, — далеко ли до места?

Сначала никто не ответил, лишь водила приглушил звук динамика, но потом тот, кто дал прикурить, а до этого попросил водилу заткнуться, опять проявил себя полноценным интеллектуальным партнером.

— Спешите куда-то?

— Нет, не спешу. Но ваш начальник сказал, что контора рядом, а мы едем и едем.

Она не видела, но почувствовала, как собеседник улыбнулся.

— Он нам не начальник. Мы из разных учреждений.

Без сомнения, это не совсем обычные бычары. Лексика не та. У обычного от слова «учреждение» заклинило бы горло. Точнее, функционально это, разумеется, бычары, но более тщательно откалиброванные.

— Вот как? Вы разве не из органов?

После этого вопроса все трое, включая водилу, дружно заржали. На этот раз пошутил водила:

— Мы не из органов, девушка, мы сами органы. Хочешь покажем?

Получилось хотя и грубовато, но остроумно.

Вскоре приехали. Загородный особняк с двухметровым забором. Глубокая ночь. Лизу сдали с рук на руки внутренней охране. На прощание она получила добрый совет от интеллигентного бычары:

— Хоть ты американка, хоть кто, особенно не залупайся. Они всяких потрошат. Им без разницы.

— Кто — они?

— Скоро узнаешь.

Лизе, естественно, не могло прийти в голову, что она в точности повторяет недавний путь Левы Таракана, но по загадочному стечению обстоятельств получилось именно так. И встретил ее в каминном зале не кто иной, как психиатр Сусайло. Утомленный ночным бдением, с рюмкой в руках он сидел перед пылающим чугунным зевом, и нижня подмокшая губа была у него брезгливо оттопырена больше обычного. При появлении Лизы он слегка переменил расслабленную позу, повыше поднялся в кресле и жестом указал гостье на свободный стул.

— Садитесь, Элен, или как вас там… Впрочем, неважно. Это ваши проблемы. Нам требуется лишь уточнить кое-какие детали.

Лиза присела на указанное место. Попыталась идентифицировать этого человека, но память молчала. Она видела его впервые. Как и «администратор» в отеле, он не счел нужным представиться. Показательный штрих и, вероятно, не случайный.

— Прежде чем отвечать на ваши вопросы, — твердо сказала она, — я хочу выяснить: это что — похищение?

— Пока нет. Все будет зависеть от вашего поведения. От того, насколько вы чистосердечны.

— В таком случае я требую вызвать адвоката и консула. Как американская подданная…

— Бросьте, девушка, — Догмат Юрьевич скривился в неприятной гримасе, — эти штучки у нас не проходят. Хотя бы даже вы прилетели с луны, придется отвечать.

Он вертел в пальцах какую-то штучку наподобие маленьких серебряных четок, и Лиза вдруг ощутила теплое томление в области мозжечка. Ах вот оно что! Эта свинья пытается ее гипнотизировать. Тут же она включила защитную блокировку.

— Что вы хотите узнать?

— Для начала — зачем вам понадобился господин Зенкович? Предупреждаю, не стоит тратить время на всякую ерунду, вроде того, что хотели с ним переспать и срубить бабки, как все эти бабочки, которые вьются вокруг нашего сексуального вурдалака. И про Пулитцеровскую премию, пожалуйста, не надо. Уже ночь, мне давно пора в постель. Итак?

— Неужели вы думаете, что вам пройдет даром такое самоуправство?

Догмат Юрьевич поднял серебряные бусы повыше, стараясь привлечь (или отвлечь) ее внимание.

— Милая дама, о чем вы? Какое самоуправство? Уверяю вас, вы могли не доехать живая до этой теплой комнаты. Вам просто повезло. Но никакое везение не бывает бесконечным. Мы в России, голубушка, не в Америке.

Пора было показать, что она поддалась на гипнотические пассы, и Лиза это сделала. Пролепетала:

— Зачем вы меня пугаете? Я ведь даже не знаю, как вас зовут…

— Называйте дядюшкой Джоном, раз уж мы решили играть в американцев… Повторяю вопрос: кто вас подослал к господину Зенковичу?

— Что вы хотите услышать, Джон? — на Лизиных глазах выступили послушные слезы. — Честное слово, не понимаю. Как это — кто подослал? Что вы имеете в виду? Редакцию? Страну?

— Ваше настоящее имя?

— Элен Драйвер.

Она достала платок и захлюпала, готовая разреветься в полный голос. Догмат Юрьевич поморщился.

— Прекратите юродствовать! Вы, я вижу, птичка покрупнее, чем мы думали. Но у нас много хороших способов обкорнать вам коготки. Даже не представляете, насколько некоторые из них эффективны.

— У кого у вас?! — взмолилась Лиза. — Вы можете говорить вразумительно? Без этих диких намеков?

— У птички проснулось любопытство? Вы ведь профессионалка, Элен?

Лиза гордо выпрямилась.

— Никогда! Кто вам дал право оскорблять?

Догмат Юрьевич положил в карман свою блестящую побрякушку и задумался, как бы забыв, о сидевшей перед ним девушке. Так оно и было. Операция с раскруткой воскресшего Зенковича, сулившая в конечном счете гигантские барыши, требовала от всех ее участников большого напряжения сил и филигранной точности. Первый этап прошел гладко, умственно неполноценный бомж, подменивший племянника, внедрен в политическую реальность, но успокаиваться рано. Сбой мог произойти в любом коленце, малейший недосмотр грозил вызвать обвал. В такой многоходовой, растянутой во времени, с привлечением большого числа статистов комбинации все детали заранее не предусмотришь, и неувязка в одном звене неизбежно обрушит сложную конструкцию. Вся эта возня, необходимость постоянно сохранять бдительность изрядно утомили Сусайло: не по возрасту ему все это. Он и в молодости не любил рисковать, прежде чем сделать ставку, старался по возможности выяснить, какой в игре прикуп. В его личных амбициях всегда присутствовало чувство меры. Деяния молодых, заполошных реформаторов, приватизировавших национальные богатства и, мало того, посмевших по-блатному кинуть Европу, вместе с невольным восхищением вызывали в нем вязкую, душевную оторопь. Как специалист он не мог не видеть на их азартных ликах печать паранойи и знал, что кончат все они плохо, если не смирительной рубашкой, то, безусловно, скамьей подсудимых. А он еще хотел пожить в свое удовольствие на честно нажитые денежки. Давно задумывал побег в Швейцарию, где в благословенных местах у подножия сверкающих Альп у него была прикуплена роскошная вилла с обширными угодьями. Увы, в ближайшем будущем этим мечтам, скорее всего, не суждено сбыться. Проклятая «триада» цепко держала в когтях всех, кто на нее работал. Может, самой большой его ошибкой в жизни было подписание контракта с концерном «Витамин», хотя у него есть оправдание: в ту пору он не догадывался, кто за ним стоит.

Смазливая девица, привезенная на ночную правилку, не вызывала у него доверия. Беспардонный Су Линь (входит он в руководство московским отделением «триады» или нет — вот в чем вопрос) позвонил два часа назад и велел с ней разобраться, не используя пока средств повышенного риска. Непонятная щепетильность. Будь она американской журналисткой или нюхачом из конкурирующей фирмы, да хоть агентом ФСБ, по мнению Сусайло, ее не следовало привозить в загородную резиденцию. Общая тактика в отношении Зенковича (и единственно разумная) такова: безжалостно отсекать все налипающие на него ракушки. Так почему для этой красотки надо сделать исключение. Какую информацию на сей раз утаил от него Су Линь?

Больше всего насторожило Догмата Юрьевича то, что девица мгновенно выставила вполне профессиональные блоки и умело имитировала гипнотический транс, что никак не соответствовало облику молодой искательницы приключений, зарабатывающей чем попало, и в первую очередь, разумеется, передком. Для того чтобы овладеть навыками психогенных манипуляций требовалась специальная школа, и коли девица ее прошла, то тогда понятны предосторожности китайцев. С другой стороны, внести ясность в этот вопрос можно лишь с помощью спецдознания, на которое у него не было разрешения. Продолжать допрос, не разрешив этого противоречия, бессмысленно.

Догмат Юрьевич открыл глаза: заплаканная девица прикуривала от «ронсона», руки у нее дрожали. Актриса, оценил психиатр, отменная актриса, но ведь это чисто женское. Все они отчасти Сары Бернар.

— Не получилось у нас задушевной беседы, — вздохнул он.

— Здесь какое-то недоразумение. — У Лизы не только руки, но и голос вибрировал. — Пожалуйста, отвезите меня домой.

— Домой — это куда?

— Я живу в «Метрополе». Номер пятьсот шестнадцать. Видите, я же ничего не скрываю.

— Хотелось бы верить… К сожалению, вам придется погостить у нас некоторое время.

— С какой стати?! — попытка возмутиться слабая, откуда силы под гипнозом. — Вы не имеете права!

Он позвонил, и в комнате возник рослый детина в спортивном костюме, с заспанным и каким-то желтоватым, как у улитки, лицом.

— Серенький, проводи гостью в отведенные ей покои.

— Слушаюсь, ваше благородие.

— Гляди там, без озорства.

— Что же, пацанам разговеться нельзя?

— Не сегодня, Серенький, не сегодня.

Парень недовольно фыркнул, оценивающе косясь на Лизу. Она растерянно пробормотала:

— Но у меня же ничего с собой нет… Даже зубной щетки.

Догмат Юрьевич махнул рукой, уже забыв про нее.

Парняга отвел ее в каморку, где стояла железная кровать с поролоновым матрасом, стул и деревянная тумбочка. Больше никаких удобств, если не считать трехлитровой банки в углу. Если это параша, то предназначалась она явно для мужчин, о чем Лиза, смущаясь, уведомила конвоира.

— Ничего, управишься, — гоготнул желтоликий и, вопреки запрету начальника, слегка ее потискал, ухватя сзади под груди.

— Как вы смеете! — возмутилась Лиза, уже привыкая к роли всеми обижаемой благородной сироты. Видно, она чего-то не учла в умонастроении ухажера: слабый протест его возбудил и, засопев, он начал натурально заваливать ее на матрас, ласково приговаривая: — Давай, давай, телочка, быстренько справим нужду.

По всем инструкциям, исходя из ситуации, она обязана была, немного побарахтавшись, ему уступить, но Лиза не сделала этого. Ее дисциплинированность имела пределы, лучше других об этом знал Лихоманов-Литовцев-Чулок. Она частенько нарушала конспиративные табу и обыкновенно, как ни чудно, это сходило ей с рук. Выскользнув из могучих объятий, она развернулась и вонзила парню коленку в промежность. Потом подтолкнула его, полусогнутого, к двери и выпихнула вон. Поглядела: на двери, естественно, никакого запора. Еще долго из коридора доносилось недужное мычание оскорбленного кавалера. Оклемавшись, он заглянул в дверь и зловеще предупредил:

— Серый не прощает, когда его бьют по яйцам. Запомни, сучка.

— А ты не лезь без приглашения.

Лежа на кровати в темноте, Лиза попыталась оценить ситуацию, но оценивать, в сущности, было нечего. Нормальная оперативная рутина. Если она в чем и прокололась, то это скоро выяснится.

Приказала себе уснуть, и тут же перед глазами возник самодовольный, улыбающийся Сергей Петрович, весь в бинтах и с проколотым туловищем. «Видишь, Сереженька, это все из-за тебя», — успела упрекнуть перед тем, как погрузиться в забытье.

2. Предприниматель Егоров

К своим тридцати семи годам он поднялся на такую высоту, откуда самостоятельно уже не падают, но если зазеваешься и кто-то невзначай зацепит, обязательно сломаешь шею. Все десять лет перестройки и реформ ощущал себя в рывке, постоянно наращивал темп, пока не пробил, наконец, брешь в Европу. Начальный капитал нажил, не мудрствуя, на приватизации, но действовал всегда в одиночку, не прибивался к крупным тусовкам. Бизнес у него был особенный, не на крови замешанный, как у многих прочих, а образно говоря, на душевной гнили. По аналогии с терминатором он в шутку называл себя вестернизатором. Соскребал с клиентов первобытную смолу и покрывал их души модным, суперсовременным, фарфоровым глянцем. Реклама, постановка массовых зрелищ для черни, а позже — прорыв к сложнейшим технологиям тотального психотропного зомбирования — вот поле его деятельности, где ему не было равных. Егоров говорил: дайте мне миллион зеленых, и я из последнего подонка слеплю народного кумира. Он не блефовал, у него это получалось. Свою первую имиджмейкерскую фирму назвал поэтически «Аэлита», в память о любимом в детстве романе, — с нее началась его незримая империя.

Внешне Егоров производил на людей благоприятное впечатление: крепко сшитый и ладно скроенный русачок с пышным льняным чубом, с открытой ликующей улыбкой, с ясным, проникновенным светом в синих очах. Удивительно, но даже новорусские ушкуйники-банкиры и лидеры бандитских группировок, окрепнувшие на дрожжах вселенского разора, долгое время не принимали его всерьез, охотно, без опаски пользовались его услугами — простачок, рубаха-парень, дамский угодник, не чурающийся заглянуть на дно стакана, — какой от него может быть вред? В московском бомонде ему дали кличку «Косарь», хотя мало кто вдумывался, что она означает. Егоров шпарил на трех языках — английском, немецком и итальянским, — как на родном замоскворецком и был, наверное, одним из первых, кто вошел в Интернет и расположился там, как в собственном доме.

Когда он учился в Университете, еще при старом режиме, с ним случилось происшествие, которое, как он понял впоследствии, определило всю его судьбу. Происшествие само по себе незначительное, анекдотическое, но именно оно вывернуло его наизнанку, позволило заглянуть в собственные глубины, и он стал таким, каким его знает просвещенный мир.

После какой-то студенческой пирушки он очутился в общежитии на Ленинских горах, в знаменитой университетской высотке, в объятиях белокурой девчушки, чье имя, естественно, давно забыл, только помнил, что весь вечер опасался, как бы девчушка не оказалась девственницей — их он уже тогда на дух не переносил, ненавидел и отчасти почему-то презирал — но его опасения не подтвердились. Они провели славную ночку, любовным соитиям потеряли счет, как и бутылкам красной «Хамзы» и стихам, — и вот под утро, едва собрались чуток подремать перед занятиями, в дверь девичьей светелки загрохотал железный кулак комсомольского патруля. Девчушка перепугалась до икоты, ей грозило выселение из общаги, а то и лишение стипендии за разврат, и начала слезно умолять Егорова спасти ее от позора. Он сперва не понял: как? Выяснилось, все проще пареной репы, все парни так делают, вылезают в окно и идут по карнизу до лестничного пролета. Ничего страшного, карниз широкий, в полметра, и если кто-то когда-то срывался вниз, то только по собственной неосторожности или спьяну. Она взывала к его мужскому благородству, и Егоров не обманул ее надежд. Не успев натянуть штаны, смело шагнул на карниз, держа свое барахло под мышкой.

Этаж двадцать первый, ночь тихая, безветренная — и Егоров благополучно, цепляясь пальцами за известковые выбоинки, допилил до спасительного окна на лестницу, но тут произошла маленькая заминка — окно оказалось запертым изнутри. Егоров машинально глянул вниз — и душа его оледенела, словно он склонился над преисподней. Тяжелой, сырой жутью потянуло от земли, и далекие огоньки фонарей больно укололи глаза. Голова закружилась, дыхание сперло. Он стоял, уткнувшись лбом в прохладную стену, с ослабевшими коленками, удерживаемый на карнизе лишь хрупкой неподвижностью. Видение летящей к земле, парящей в воздухе собственной тушки превратило его сознание в комочек крика. О том, чтобы вернуться назад, не могло быть и речи, он понимал, что сделать хоть один малый шажок, это все равно, что прострелить себе висок, только еще хуже. Нечего надеяться на мгновенную смерть. В ушах висел жуткий звук дробящихся костей и лопающихся кровеносных сосудов. Но он не утратил способности к размышлению, и ум его, похоже, даже обострился. С досадой он думал о том, в какую нелепую влип историю и о том, как же это гнусно получается, что всего лишь несколько минут назад он сладко спал, а до этого они занимались любовью (выражение из более поздних времен) с прелестной, податливой девушкой, слушали песенки Булата, пили вино, во всяком случае он никого не трогал, никому не желал зла, и вдруг явился некто неведомый, но властный над его существованием и обыкновенным стуком в дверь загнал на этот роковой карниз, откуда нет возврата. И скоро, как только окончательно ослабеет воля, его послушное, гибкое, тренированное, мускулистое тело и все то, что в нем колеблется, дрожит, думает и плачет, то есть его сокровенное «я», с прощальным стоном обрушится на землю, мелькнет мимо темных этажей и разобьется вдребезги об асфальт. Лютая ненависть вспыхнула в нем. Он проклял себя за то, что попался в глупейшую из ловушек, и одновременно поклялся страшной клятвой — черту ли, Господу ли, самому ли себе? — что если каким-то чудом придет спасение, то никогда и никто не заставит его больше плясать под свою дудку. И как только поклялся, стало легче дышать.

Сколько он простоял на карнизе, распятый, словно жук на картоне, век или минуту, он не сознавал; но когда скрипнуло снаружи окно, отворилось — и в глубине замаячило испуганное, бледное личико подружки, не почувствовал ни удивления, ни радости, лишь чудовищным усилием перевалил онемевшее туловище через подоконник и, если бы девушка не поддержала, воткнулся бы макушкой в пол. Но чудо произошло, он остался живой и клятву свою не забыл.

…Однажды поутру к Егорову в офис заявился некто Бобрик, крупный авторитет из Сибири, известный в миру под именем Завьялов Степан Степанович. Прибыл скрытно, без помпы, без обычных уголовных приколов и вел себя учтиво, как рядовой клиент. Егорова это не обмануло. Накануне человек Бобрика позвонил, чтобы условиться о встрече, и за ночь Егоров успел навести справки: за Бобриком стоял большой капитал и ходил он по Красноярскому краю всегда с козырной масти.

Дело у него было такое: в одном из сибирских областных центров образовалась вакансия мэра, прежнего как раз недавно кокнули за строптивость, но на освободившееся место, кроме протеже Бобрика, претендовали несколько кандидатов и среди них очень сильная фигура из Москвы, поддерживаемая группировкой рыжего Толяна. Обсудили с гостем детали, и Егоров понял, что задача решаемая, хотя времени на раскрутку оставалось немного — три месяца. Наугад он заломил несусветную цену — пять лимонов зеленых, настроясь на торг, но Бобрик неожиданно сразу согласился. Это Егорова насторожило. По обычным понятиям мэр такого масштаба стоил значительно дешевле. Что там можно делить — нефть, газ, алюминий, уголь? Но это все давным-давно поделено на всей территории России, не только в Сибири, и если кому-то от нового мэра (даже не от губернатора) перепадет небольшая пайка, то вряд ли ради нее стоило городить такой дорогой огород. Егоров все же заказ принял, взял у Бобрика аванс и тем же вечером отправил в Сибирь для разведки на местности трех лучших своих эмиссаров: гражданина Америки Натана Флюкса (специалист по социальным конфликтам, бывший советник Горбача), деда Щелкуна (Щелкунов Василий Андреевич, доктор наук, профессор, геолог), обладающего сверхъестественным нюхом, и вора в законе Сушняка, у которого среди тамошних братков было полно добрых знакомых. Всем троим дал строгое напутствие: работать тихо, подпольно, не выныривая на поверхность, но непременно разузнать, почему такое внимание к заштатному городишке. Кто первый отличится, тому платиновая карточка и приз в десять тысяч баксов. Американец и вор Сушняк вернулись не солоно хлебавши, причем где-то засветившегося Сушняка изувечили в аэропорту, прямо в очереди у касс, где он стоял за билетом, и тот вскоре помер на больничной койке не приходя в сознание; зато старику Щелкуну подфартило. Он потолкался по оптовым рынкам, свел дружбу с такими же, как он, бывшими высоколобными оборонщиками и добыл ценнейшие сведения: уран! Богатейшие залежи, почти налаженные разработки, похеренные военной реформой. Убедясь, что сведения верны, Егоров поблагодарил гонца, но вместо денег и карточки отослал ему в вечное пользование двух семнадцатилетних рабынь, молдаванку и русскую, о чем профессор давно мечтал, — а сам задумался не на шутку.

Обслуживая политиков, Егоров напрямую в политику никогда не лез, но здесь складывался уж больно любопытный пасьянс. Если подгрести город под себя и застолбить рудники… Не век же ходить в обслуге и рассаживать по высоким креслам алчных и властолюбивых дегенератов, когда-то надо и самому ухватить Бога за бороду. Вдобавок Егоров остро, острее чем многие, чувствовал, что эпоха великого демократического блефа с ее якобы свободными выборами и со всякими другими якобы свободами оказалась короче мышиного хвостика, режим всевозможных пирамид трещал по швам и 17 августа стало ему поминками. Надвигалась железная пята олигархии, под которой вряд ли уцелеет кто-то из нынешних раздухарившихся царьков. Скорее всего и фирма «Аэлита», в которую вложил всю душу и которая так долго приносила ему сладостное ощущение полноты бытия, рухнет под ударами новых варваров. Черт с ней, ее и не жаль.

Он часами сидел, запершись в своем кабинете, щелкал кнопками компьютера, гулял по Интернету, прикидывал, моделировал, тасовал карточки с именами кандидатов на пост сибирского мэра: все это были, безусловно, игроки вчерашнего дня. Как и те, кто стоял за ними, включая Бобрика. Да что там включая, уж этот-то одним из первых окажется на скамье подсудимых. В среде политиков и бизнесменов шло дрожжевое брожение. Егоров видел, что умные люди, понимавшие ситуацию так же, как он, спешили дистанцироваться от самых приметных, засвеченных фигур, чтобы не потонуть вместе с ними. Достаточно взглянуть на окружение президента: из прежних соратников, из тех, кто затевал вместе с ним демократическую авантюру, в сущности, никого не осталось. И редко кто из перебежчиков не кусал зашатавшегося колосса за ляжку. Президент, коего не так давно вся телевизионная и газетная мразь воспевала, захлебываясь от восторга, как освободителя от ига коммунизма и отца нации, теперь, надломленный болезнью, страхом, предательством и умственной неполноценностью, напоминал матерого кабана, затравленного сворой бешеных псов… Те из демократов-рыночников, кто пошустрее и при капитале, опасаясь мести, уже рванули за границу. Егоров и сам бы не прочь рвануть, да кому он там нужен со своей русской мордой? Колготками торговать?

Урановый покер, если правильно разложить колоду, давая шанс уцелеть при любом раскладе. Уран — понадежнее, чем банковская заначка. Это — прямой выход на Запад и Ближний Восток, многовариантные комбинации, власть, возможность диктовать свои условия. Но и риск огромный. С ураном, как с наркотой, всегда рядом смерть. Но разве она и сейчас, когда он колдует с компьютером, не стоит у него за спиной?

…Егоров начал раскручивать заказанного Бобриком кандидата, некоего директора ткацкой фабрики Федякина, по обычной схеме: реклама, листовки, митинги, подачки населению, — отталкиваясь от невзрачной личности Федякина, постепенно создавал в народе образ угрюмого, немногословного борца с режимом, патриота, защитника униженных и оскорбленных, приберегая под занавес несколько убойных фирменных трюков, но вероятность успеха рассчитывал трезво. Во второй круг он, конечно, Федякина выведет, а там его, скорее всего, сломает депутат от оппозиции, неукротимый, фанатично настроенный «коммуно-фашист» Григорюк, — и как раз такой вариант Егорова теперь вполне устраивал. Он уже осторожно намекал Бобрику на возможную неудачу, но тот и слушать не хотел. Ему нравилось, с каким размахом Егоров ведет компанию, и он отстегнул второй, внеурочный аванс на пол-лимона зеленых. Деньги Егоров принял с благодарностью.

Параллельно, заранее подготовив необходимые документы, он начал искать встречи с воскресшим племянником президента Геней Попрыгунчиком, с которым их связывали не только попойки и удачные, хотя небольшие сделки, но какое-то подобие мужской дружбы. Геню он знал с института, когда тот еще не был ничьим племянником, а был просто добрым, славным парнем, немного губошлепом, отчего нередко попадал в неприятные истории. Доходило до смешного. Однажды пьяный Геня помчался куда-то на мотоцикле и сшиб по дороге гуляющую бабульку. Будучи гуманистом, он не оставил потерпевшую без помощи, сложил ее в коляску и повез в больницу, но заблудился и уснул прямо на ходу. Вместе с бабулькой и мотоциклом слетел с набережной в Москва-реку, и тут, казалось бы, грустное приключение должно было закончиться. Однако никто не утонул. Геня при падении хрястнулся обо что-то башкой и вырубился окончательно, но бабулька от ледяной ванны оклемалась и мало того, что спаслась сама, но и Геню за волосы вытащила на берег. Она оказалась известной пловчихой и совсем не старой, сорокалетней женщиной. Потом носила Гене в больницу передачи, и именно от нее он подхватил какой-то экзотический гавайский триппер, с которым промучился целый семестр. Подобных несуразных случаев с Геней Попрыгунчиком, вследствие его доверчивости и вечной сексуальной озабоченности, происходило немало, и Егоров помогал ему, чем мог. В их связке он всегда был главным, такое положение сохранилось и в поздние годы, когда Попрыгунчику подвалила невероятная везуха — двоюродный дедушка на троне. Их дружба сохранила очертания юношеской незамутненности, и, возможно, это объяснялось тем, что Егоров по каким-то ему одному известным соображениям совершенно не пользовался связями Попрыгунчика, не обращался к нему с просьбами, разве что на дядюшкиной компании «Голосуй сердцем» нарубил бабок (удвоил капитал), но это святое дело, Попрыгунчик тут ни при чем.

Обстоятельства сложились так, что последние года полтора они не виделись, лишь изредка созванивались. Егоров издали наблюдал, как его старый товарищ, милый проказник и потаскун, буреет, надувается, как лягушка, которую накачивают воздухом, но не завидовал ему, скорее сочувствовал. Возвышение Попрыгунчика держалось на очень хрупкой опоре, на дядюшкином благополучии — и его, разумеется, ожидала судьба всех фаворитов, печальная, как правило, судьба. Сейчас он окружен всеобщей любовью, богат и всевластен, но как только хозяин-дядюшка пойдет на слом, а это вот-вот произойдет, всем его лизоблюдам, в том числе и племяннику, разом припомнят тайные и явные прегрешения. Хорошо, если Геню оставят пожить где-нибудь на убогой дачке, а скорее сковырнут, как козявку. В этой стране, как известно, по доброй большевистской традиции, победители топчут поверженных царьков до кровавого месива. Тем более, что дядюшка Попрыгунчика наварил таких щей, что расхлебывать придется десятилетиями.

К удивлению Егорова выйти на Геню оказалось чрезвычайно трудно. Он звонил по кодовым номерам, но некоторое молчали, а по другим какие-то незнакомые люди устраивали ему форменные допросы да еще в неприлично настырном тоне: кто такой? зачем? по какой надобности? не желаете ли сперва повидаться с референтом Григоровичем? По профессиональной привычке Егоров отвечал уклончиво и себя не называл, но понимал, что отследить его звонки проще пареной репы. Вероятно, повышенные меры предосторожности были связаны с недавним похищением Попрыгунчика, в котором для Егорова тоже не все было очевидно. Дурацкая голливудская история с прыжками со скал и с чудесным спасением была шита белыми нитками, но факт оставался фактом: живой и невредимый Попрыгунчик с его блядовитой улыбкой опять мелькал на экране телевизора — Егоров видел его собственными глазами.

Через одного надежного парня из ГРУ за довольно приличную сумму он надыбал еще один, уже совершенно секретный номер телефона — и наконец удача ему улыбнулась. После обычных вопросов: кто? по какой надобности? — заданных с оскорбительным нажимом, в трубке вдруг возник щебечущий девичий голос, протараторивший:

— Да, да, да… Говорите, говорите…

— Я-то — да, да, да? — раздраженно бросил Егоров. — Я прошу Игната Семеновича. Неужели так трудно позвать?

— Я секретарша Игната Семеновича. Вы можете изложить свое дело мне.

— Как вас зовут?

— Меня зовут Галина Вадимовна.

Егоров почувствовал: клюет.

— Послушайте, Галочка. Передайте, что звонит его старый товарищ по институту, Глеб Сверчок. Уверяю, Геня обрадуется.

— Минуточку…

Ждать пришлось не минуту, а значительно больше. Егорова подмывало бросить трубку и оставить всю эту затею. Что-то тут не вязалось. Однако Егоров был не из тех, кто сходит с дистанции при малейшем опасном шорохе. Наконец женщина вернулась.

— Вы здесь, Глеб Захарович?

Ого, Захарович!

— Да.

— К сожалению, Игнат Семенович сейчас очень занят, но он готов встретиться с вами.

Говорила она с извинительными нотками, приятным, мелодичным голосом офисной шлюхи. У Егорова не осталось сомнений: Попрыгунчик допрыгался, его посадили на поводок. Но отступать было поздно. А учитывая все предыдущие звонки и то, что неизвестные оппоненты его вычислили (Захарович!), это было вдобавок и глупо.

— Хорошо, где я могу с ним встретиться?

Секретарша прощебетала, что около четырех Зенкович посетит теннис-клуб на Кутузовском проспекте и, если Егорову это подходит, сможет уделить ему двадцать минут. Егорову это подходило. Он тоже был членом этого элитарного клуба, как и десятка других, где обыкновенно тусовался продвинутый бизнес-класс. Некоторые из этих заведений ошеломляли своей экстравагантностью даже европейских коллег. К примеру, они с Попрыгунчиком года четыре назад, когда Геня только-только переходил из разряда обыкновенных богатых бездельников во всемогущие фавориты, любили заглянуть в небольшое загородное казино «Парагвайские грезы», где вся обслуга, и белая, и черная, работала исключительно голышом, включая солидных, обладающих большим чувством самоуважения крупье. Правда, официанты, девочки и мальчики для услуг, украшали себя страусовыми перьями, а более ответственный персонал, те же крупье, например, или бармены, повязывал шеи дорогими и почему-то всегда траурных тонов галстуками. В «Парагвайских грезах» они с Геней просадили кучу бабок, зато проводили там незабываемые дни и ночи. Ничем не омраченные, если не считать, что Геня, как водится, подцепил там пару раз африканский бубон, но это уж у него проходило фоном по всей жизни. В сущности, не было такой венерической заразы на Москве, которая хоть раз к нему не приклеилась.

Теннис-клуб «Вурдалаки» на Кутузовском проспекте пережил пору расцвета в те благословенные, совсем недавние, а теперь кажется, уже мифические времена, когда обожаемый всеми президент в похмельном угаре выбегал на корт, и вся верховная челядь, включая творческую интеллигенцию, актеров и писателей, мгновенно обернулась фанатами большой ракетки, напялила на худосочные телеса игривые шортики и платила бешеные деньги теннисным инструкторам, лишь бы хоть немного овладеть мудреной аристократической игрой. Уморительные турниры, презентации, блеск дамских нарядов, икра и шампанское, теннисный бум, когда, бывало, один удачно запущенный зеленый мячик приносил целое состояние. Господи, куда все подевалось! Казалось, пир только начался, не ленись, играй на повышение, — и вдруг вычерпали страну до дна. Умолкла музыка, лакей, тушите свечи — и недужный президент, всеми преданный, из последних сил отражает наскоки оппозиции. Как после этого сохранить веру в идеалы?

Клуб «Вурдалаки» постепенно захирел, превратился в обыкновенный элитный притон, куда бизнесмены заезжали по старой памяти, чтобы пропустить по чарке с партнерами, заключить сделку, снять экзотическую девочку, ну и, если у кого осталась охота, побегать по корту, порезвиться, посмешить друганов.

Егоров не взял с собой (по наитию) никаких документов, приехал в клуб на машине всего с двумя охранниками — Витей и Симой. Это, конечно, так, для проформы. Для поддержания имиджа. Давно все поняли, что от снайперской пули, как от СПИДа, никакой телохранитель не убережет. Но — обычай деспот средь людей. Без телохранителей, как без мобильного телефона и иномарки, новый русский выглядел как-то несолидно, упрощенно. Витю и Симу он повсюду таскал за собой еще и потому, что оба были забавными, необременительными собеседниками. О чем ни спросишь, всегда отвечали невпопад, но с веселой, напоминающей собачью готовностью угодить хозяину. Витя — в прошлом боксер-тяжеловес из «Локомотива», Сима — бывший опер из МУРа, в чине майора. Спасти не спасут, но всегда могут пригодиться для мелких услуг. Он оставил их в машине, в клуб для плебса вход закрыт.

Геня Попрыгунчик уже ждал его в баре на втором этаже в компании с аппетитной белокурой девицей, которая, как выяснилось, и была той самой Галиной Вадимовной, с которой он разговаривал по телефону. Геня и Егоров обоюдно выразили бурную радость встречи, обнялись, похлопали друг дружку по плечам, расцеловались, наспех приняли по полсоточке коньяку, но уже через пару минут Егоров понял, что нарвался на подставу. Похож как две капли воды, даже шрамик над левой бровью воспроизведен, но не он. Повадка не та, смех не тот, голос, движения, а главное, неуловимые нюансы поведения, которые составляют человеческую сущность… все заемное, чужое, взятое напрокат.

Для проверки Егоров без нажима, вроде бы случайно упомянул два-три случая из их прошлой жизни — и подставной Геня, почуя ловушку, покраснел как рак и прокололся. В ту же секунду Егоров почувствовал, что напрасно копнул: красотка Галочка насторожилась и некий средних лет господин с очень примечательной внешностью, похожий на ожившую мумию, посасывавший коктейль за дальним столом, окинул вдруг Егорова каким-то пустым, мимолетным взглядом, словно кусок льда швырнул в лицо.

Егоров испугался. Обманного Геню пасли надежно и, разумеется, любого, кто с ним соприкасался, брали под колпак. Игра тут разворачивалась явно нешуточная. Провернуть такую штуку с племянником могла только очень мощная группировка или органы. Но органы, пожалуй, отпадали: им сейчас не до игр, да и какой смысл для государственной организации оживлять такого покойника. Ищи кому выгодно. Егорову не пришлось ломать голову над ответом. Выгодно любому, кто заинтересован в тайном влиянии на президента. Дальше Егоров вычислять не стал, пора было спасать свою шкуру. Но как? Посидеть минут десять, поболтать, как ни в чем не бывало, и потом уйти, сославшись на срочные дела? Нет, так не получится. Словят по дороге домой или в офисе, и, скорее всего, быстро, потому что не допустят, чтобы он разнес обнаруженное несоответствие копии образцу по миру. Люди, способные слепить Попрыгунчика заново, да еще с такой поразительной точностью, разумеется, мешкать не станут и за ценой не постоят. Наверняка прослушка включена, и та мерзкая, покойницкая рожа в углу либо кто-то другой, кого он пока не засек, уже рассчитали беспроигрышный вариант: для них убрать лишнего свидетеля, все равно что прихлопнуть комара.

Пригляделся и к Галине Вадимовне. Тоже хороша тварь, ничего не скажешь, Мерилин Монро этакая. Кокетничает, жеманничает, изображает влюбленную телку, а кто она на самом деле? И кто такой на самом деле новый Попрыгунчик? Откуда его выкопали?

Времени на размышление у Егорова было ровно столько, сколько удастся просидеть за столом, это понятно. Дальше начнутся действия, где ему уготована роль жертвенной овечки. Ну уж нет! Не для того Егоров поднял такую махину, как «Аэлита», чтобы споткнуться на арбузной корке.

На спасительную мысль его натолкнула именно Галина Вадимовна, которой надоело играть статистку. Лучезарно улыбаясь, открыла пухлый розовый ротик:

— Господин Егоров, извините, что напоминаю, у Игната Семеновича в запасе всего десять минут…

— Да, брат, —спохватился и Геня (никогда он не употреблял это слово: козлик, чувак, старик — это да). — Хотелось бы, конечно, посидеть поплотнее, но… Министр юстиции ждет…

— Ага, — немного приободрился Егоров. — Ты большой человек, а мы кто — серые мышки бизнеса. В прежние времена…

— Да ладно тебе, — покровительственно перебил Геня. — Сегодня жизнь не кончается. Договоримся на уик-енд, а?

Егоров налил себе коньяку, пожевал соленый орешек.

— Пожалуй, Геня, моя проблема как раз относится к ведомству юстиции.

— Слушаю тебя, брат.

Не один слушаешь, подлюка, подумал Егоров. Теперь главное, не проколоться в импровизации.

— Галина Вадимовна, — учтиво обратился к даме. — Не могли бы вы оставить нас на несколько минут для конфиденциального привата?

— Брось, Сверчок, — вмешался Геня. — Галку не опасайся. Она могила.

— Понимаю, — Егоров важно склонил голову, — И не сомневаюсь, что могила. Но видишь ли, дружище, речь идет о третьих лицах. То, что я должен передать, велено передать без свидетелей… Возможно, так будет лучше для Галины Вадимовны. Безопаснее.

Галочка надула губки, фыркнула:

— Подумаешь, тайны мадридского двора. Ну и пожалуйста… Секретничайте… Только, Игнат Семенович, не забудьте, у вас встреча — и еще ехать…

Егоров проследил, как она профессионально покачивает бедрами, уходя. Одобрил:

— Знатный бабец… Не уступишь на вечерок?

В отсутствии секретарши Попрыгунчик заметно скис, торопливо опрокинул рюмку.

— Не отвлекайся, брат. Действительно встреча… ты уж извини, — и затравленно покосился в угол, где маячила бледная маска покойника.

Егоров, наклонясь к двойнику, наплел такую байку. Якобы к нему намедни обратились парни из ЦРУ, причем солидного уровня и предложили запустить через некое агентство информацию, касающуюся чести и достоинства семьи всенародноизбранного. Зачем им это нужно, он не в курсе. Да и не хочет знать: это политика, а он в политику никогда не вмешивался. Но отказаться однозначно не может. Его «Аэлита», как, наверное, Геня догадывается, тоже не без греха, и этим парням ничего не стоит его прижать. Это тебе не наши ваньки. Они веников не вяжут и сели на него основательно. Наехали так, что не продыхнуть. В буквальном смысле. Уже несколько дней пишут каждое слово, и на эту встречу, он, конечно, дико извиняется, привели на аркане. Предупредили, если вильнет, ему хана, а информацию все равно запустят по другому каналу. Егоров, войдя в игровое состояние, почувствовал привычное возбуждение. Блеф дикий и потому должен сработать. Кто бы ни стоял за Геней, они нормальные люди и вряд ли станут его потрошить в нулевую, пока не проверят подлинность дезы. Для него же сейчас главное — получить время для маневра, оторваться отсюда живьем. Хотя бы добраться до «Бьюика», где сидят тяжелодумы Витя и Сима.

— Какая информация? — сухо спросил Геня.

Егоров поглядел на него укоризненно.

— Не здесь же, дружище!

— И что ты хочешь от меня?

— Страховку. Подстрахуй меня, а башли, как обычно, пополам.

Прежний миляга Попрыгунчик в этом месте обязательно бы поинтересовался, сколько башлей и каких, но новый, воскресший, только икнул.

— Не совсем усекаю, брат. Какая страховка?

— Завтра они передадут дискету, — продолжал врать Егоров. — Я переправлю тебе копию.

— И что дальше?

— Ничего. Это и есть страховка.

— Каким образом?

Тот, старый Попрыгунчик никогда не задал бы подобного вопроса, а с этим и говорить не о чем. Похоже, паренек крутого совкового замеса, раз не улавливал полунамеков, коими в коммерческой среде пользуются так же привычно, как женщины косметикой. Но это уже не имело значения. Ставка сделана, удачная ли — выяснится через несколько минут, когда они расстанутся.

— Получишь дискету, — сказал Егоров, — сам все поймешь.

Вернулась за стол сияющая, с ярко подкрашенными губами Галина Вадимовна. Одновременно в бар вошли двое хмурых, безликих, упакованных в замшу топтунов из тех, которых обязательно видишь перед началом перестрелки. Вошли вместе, а расселись по разным углам. Ни на кого не глядели и ничего не заказывали. Егоров поежился: по его душу, по его.

— Что ж, господа, — Галина Вадимовна заговорила бойко, весело, совсем не так, как до этого, без конторского занудства. — Смею вам напомнить, время истекло.

— Еще по маленькой на дорожку? — предложил Егоров, думая о том, что если удастся выйти на улицу вместе… впрочем, это пустое. Геня — зомби, его никто стесняться не будет.

— Только по одной, — улыбнулась Галочка, уже не скрывая, что имеет особые права на сомлевшего Попрыгунчика и даже может решать, сколько ему выпить. Зенкович сказал:

— Все-таки мне не очень улыбается вмешиваться. Может, сам как-нибудь разберешься?

Егорову на мгновение стало жалко этого обреченного незнакомого парня — хоть и двойник, хоть и зомби, а чем-то до боли родной.

— Не придется ни во что вмешиваться, Генчик. Получишь дискету — и точка.

— Мне опять выйти? — пошутила Галина Вадимовна, одарив Егорова прельстительной улыбкой. В ответ он изысканно поцеловал ее руку. Встал, попрощался:

— Держись, Игнат Семенович, еще не вечер. Завтра тебе позвоню. Только не прячься, пожалуйста, от старых друганов.

— Не буду, — совсем уж потерянно буркнул Попрыгунчик.

Егоров спокойно прошел через бар, но не удержался, бросил быстрый взгляд на покойника за дальним столом, и лучше бы этого не делал. Наткнулся на пустые глазницы, в которых стоял приговор не только ему, конкретной мишени, но и всему сущему. Аж током полоснуло по нервам.

Хотел заглянуть в сортир, но не рискнул. Благополучно, никем не остановленный, добрался до выхода. Перекинулся словцом с привратником, одноруким стариком Афганычем, отставным генералом. Афганыч был облачен в красную рубаху с кушаком и черные плисовые штаны. Это было смешно, но еще забавнее он выглядел прежде, года два назад, когда его обряжали в смокинг.

— Болят старые раны, Афганыч?

Отставной генерал расплылся в сладкой, натужной улыбке.

— Болят, Глеб Захарович, почему не болеть… Чего-то давненько к нам не забредали?

— Да, — согласился Егоров, — давненько… Детишки-то как, семья?

— Все слава Богу, спасибо.

— Добровольцем не собираешься на юга?

— Куда мне с одной рукой. А так бы записался, почему нет?

— Хороший ты человек, Афганыч.

— И к вам у нас претензий нету, Глеб Захарович.

Егоров разговаривал со старым ветераном без издевки, не то что многие другие посетители клуба, и старик это ценил. Иной раз они пропускали в привратницой по грамульке. Беседы вели. Живой дух у старика не сломлен, хотя, конечно, в землю его вогнали по шляпку. Ничьей вины в этом не было. Хваткое время прошлось по старичью железным катком. Еще раз подтвердилась на практике теория Дарвина, как уж ее не охаивали. Коммунисты поцарствовали, теперь рыночники у руля. Смена эпох, только и всего.

Егорову не хотелось на улицу, но сколько не тяни, выходить надо. От крыльца клуба не углядел ничего подозрительного: предвечерний московский пейзаж, пыль и смог, поникшие ветлы, четкий рисунок набережной Москвы-реки… Но когда взглянул на «Бьюик», припаркованный метрах в двадцати у каменного парапета, с удивлением обнаружил, что Вити и Симы в машине нет. На переднем сиденье, рядом с местом водителя, правда, сидел какой-то тип в шляпе, но не Витя и не Сима. Это Егоров не столько увидел, сколько почувствовал нервами, как тот знаменитый чукча, который интуитивно определяет в тысячекилометровой тайге чужака. Редкие прохожие, три девочки, играющие на асфальте в классики, солнечное марево, отражающееся в стеклах, и многое другое вдруг превратилось в его глазах в кадры какого-то старого, давно виденного фильма, но он не испугался и больше не мешкал. Небрежной походкой пересек улицу, приблизился к своей машине, распахнул дверцу — изнутри ему приветливо улыбнулся натуральный молодой китайчонок — и не в шляпе, а в забавной панамке с кожаным верхом.

— Господин Егоров, да? — радостно осведомился китаец, — Я ведь не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь, — сказал Егоров. — А вы кто?

— Садитесь, господин Егоров, садитесь. Немножко поговорим.

Егоров обогнул «Бьюик» и уселся на место водителя. Он ничуть не потерял самообладания, напротив, успокоился. Явление китайца — это, конечно, переговоры, а не смерть. К тому же любопытство его было задето. Он мгновенно восстановил в памяти все, что ему известно про китайскую группировку, про знаменитую «триаду». Известно немного, но для начала разговора — достаточно. Китайские братки появились на московском торжище сравнительно недавно, но разворачивались с необыкновенным упорством, тесня всех, кто попадался под руку, вплоть до могущественных чеченцев. До сих пор Егорову не приходилось иметь с ними дела, но рано или поздно они должны были на него выйти. На определенном этапе ни одно серьезное криминальное содружество уже не может обойтись без рекламно-пропагандистской поддержки, без радио и телевидения.

Китаец будто прочитал его мысли:

— Да, да, господин Егоров, давно пора встретиться. Но лучше поздно, чем никогда. Так у вас говорят? — и меленько, деликатно захихикал, словно козленочек заблеял.

— Где мои люди? — холодно спросил Егоров, закурив.

— О-о, они пошли прогуляться. Совершенно не волнуйтесь. С ними все в порядке.

— Чему, собственно, обязан?

Китаец внезапно стал серьезным, как скала.

— Давайте познакомимся. Меня зовут Су Линь.

— Очень приятно.

— И мне приятно тоже, и мне… Нам понравилась ваша история про америкашек, про ЦРУ. Так правдоподобно. Мы очень смеялись.

— Вы, может, и смеялись, а для меня проблема.

— Наверное, ваша проблема совсем в другом, но все равно — это было хорошо.

— Что было хорошо?

— Вы очень умно и хорошо вели себя с господином Зенковичем.

— Попрыгунчик — мой старый товарищ, — строго сказал Егоров. — Кстати, господин Су, своей подслушкой вы нарушили конституцию. А ведь у нас демократия.

После этих слов смешливый китаец развеселился не на шутку. Егоров терпеливо ждал, пока он успокоится.

— Вы остроумный человек, господин Егоров. С вами приятно иметь дело. Скажите, как вы догадались, что Зенкович — это не Зенкович, а кто-то другой? По каким признакам?

Наступила очередь Егорова изобразить изумление.

— Что значит — другой? Он чем-то болен? Что-то с горлом? Я заметил, у него голос хриповатый.

— Восхитительно! — Китаец всплеснул ручками, но смеяться на сей раз не стал, — Вы скрытный человек, господин Егоров. А вот мы, китайцы, простодушные, как дети. Что есть, то и говорим. Не прячемся от добрых людей. Скажу прямо, господин Зенкович — это наша гордость. Он как яркий огонь, на него летят всякие птички, нам остается только вытаскивать их из силков. Понимаете?

— Не совсем.

Су Линь накрыл его руку своей теплой маленькой ладошкой и нежно погладил, как если бы Егоров был женщиной. Егоров стерпел.

— Ваша проблема, — задушевно произнес китаец, — это уран. Но вам нужна помощь, один вы не справитесь, верно? Очень большой кусок. Можно подавиться.

Удар был нанесен точно и внезапно, Егоров обмяк. Глаза китайца сузились до щелок. Это был тот редчайший случай, когда Егоров не сразу нашелся с ответом. Пауза неприлично затянулась, и он спросил:

— Пытаетесь меня напугать, господин Су?

— Что вы, что вы! — невероятное мелькание улыбок и махание ручками. — Пугаем мы совсем по-другому. Мы сотрудничать хотим всей душой. Хотим помочь. Разумеется, на определенных условиях.

— При чем же тут уран?

— Ни при чем. Совершенно ни при чем. Сказано и забыто. Действительно, какой там уран… Хочу только, чтобы вы знали: мы надежные партнеры. И плохие враги. Зачем вам какие-то Бобрики, когда есть мы? Бобрик сегодня здесь, завтра — пропал. А мы пришли в Россию навсегда.

Егоров закурил вторую сигарету, думал: сколько же вас пришло навсегда? Не тесновато ли будет? Еще он думал, что свидание с Попрыгунчиком и то, что за «Аэлитой» давно следили, а он не замечал, и то, как это все сошлось в одной точке, в его «Бьюике», — не могло быть случайностью, чередой простых совпадений. В крупном бизнесе бывает лишь один вид случайности — продырявленная башка.

— У меня есть время подумать?

— О-о, конечно, конечно, — улыбка, полная искреннего уважения. — Не очень долго, да? Скажу вам, господин Егоров, мы, пока вы думаете, уже вам помогли.

— Да?

Су Линь, скривившись в добродушной гримасе, достал из кармана белый конверт и протянул Егорову. В конверте оказалось несколько фотографий, на всех изображен Степан Степанович Завьялов (Бобрик), сибирский авторитет, в разных видах и в разных компаниях — в застолье с шумной ватагой, на прогулке с огромной овчаркой, в обнимку с молоденькой брюнеткой, на фоне памятника Суворову, — но самым впечатляющим был последний снимок: Бобрик сидел в кресле на какой-то дачной веранде, но уже без головы. Голова со вставшими дыбом волосами аккуратно лежала на столе на расписном блюде.

Егоров собрал снимки в конверт и вернул китайцу. Заметил философски:

— В конечном счете каждый получает то, что заслужил. Но зачем вы мне их показали? Во-первых, я не имею к этому никакого отношения, а во-вторых, мне это совершенно не нужно.

— Нужно, — жизнерадостно возразил Су Линь. — Очень нужно. Он стоял у вас на дороге, да?

3. Происшествие в банке «Медиум»

Санин мгновенно ее узнал, идентифицировал, разложил на составные части, классифицировал и сбросил полученные сведения в банк данных, хранившийся у него в подкорке левого полушария. По сложной ассоциации вывод сформулировался такой: вонючка обкомовская! Однако по-настоящему он бывшего члена правительства, ныне известного финансиста Преснякова не осудил: дочь есть дочь, куда от нее денешься. У Санина детей не было, и об отношениях их с родителями он судил понаслышке. Ясно одно: без папочкиной помощи не обошлось.

После обычного утреннего кросса по Лосиному острову и получасовой гимнастики на укромной поляне Санин завернул в бистро «Три толстяка», где частенько завтракал в будние дни. Хозяин заведения, тучный, под стать названию армянин Ашот самолично готовил для него яичницу с беконом и овощной салат с арахисовым маслом.

Девушка вбежала в зал, словно проскользнула по солнечному лучу, — в огненно-красном наряде, в черных высоких сапогах — эффектное появление. Она, по всей вероятности, разглядела Санина через окно и уже на ходу расстегнула черную кожаную сумочку, явно с дурными намерениями. Но шансов у нее не было никаких. Санин не только ее идентифицировал, он еще успел толкнуть навстречу стул с круглой спинкой, ударивший ее точно по коленкам, отчего девица рухнула на пол. Санин помог ей подняться, отряхнул с красной юбки пыль, забрал сумочку, мельком в нее заглянув, и посадил за свой стол. Армянину сделал знак: все, дескать, в порядке, приятель. А кроме них по утреннему времени в бистро никого и не было.

У Светика из черных глаз летели оранжевые искры, она морщилась от боли. Но молчала. Ее ненависть была красноречивее слов.

— Отдышись, — посоветовал Санин, возвращаясь к яичнице, — Может, покушаешь чего-нибудь?

Светик продолжала молчать и тяжело дышала, не сводя с полковника огненного взгляда. Он подумал, что, возможно напрасно пожалел ее тогда, в городе С., впрочем дело не в ней, кого-то все равно надо было оставить в живых. Для понта, как выразился бы входивший в группу «Варан» капитан Митюхин, разбитной малый, далеко продвинутый в рыночную реальность.

Санин с брезгливой гримасой двумя пальцами вытянул из сумочки дамский «вальтер», укорил:

— Разве можно с такими игрушками бегать утром по городу? Это же опасно.

— Все равно тебя убью, гад! — высказалась наконец Светик.

— Ну что ты, — урезонил ее Санин. — Даже не думай об этом.

— Надеешься, не достану?

— Всяко бывает, — Санин придвинул к себе салат. — Иная вошка подпрыгнет — и глаза нету. Но убить — это вряд ли. Пупок развяжется.

— Ты моих друзей замочил, сволочь. Кто ты такой?

— Бредишь, девушка? И прекрати, пожалуйста, обзываться. Я ведь не погляжу, что взрослая, возьму и отшлепаю.

— Ты? Меня?!

— Попробуй лучше салатик. Объедение, честное слово. Вот, бери с краю, я здесь не трогал.

От желудевого сияния глаз, от басистого, заботливого, пренебрежительного голоса Светика вдруг мягко повело, будто качнуло на качелях. С ужасом она осознала, что этот невероятный человек — и есть ее судьба, женская судьба. И конечно, она знала это с самого начала, когда он там, в исчезнувшей капсуле пространства и времени приложил палец к губам и кивком швырнул ее к двери.

— Отдай сумку, гад! — прошипела она, борясь с нахлынувшей тоской и с болью в разбитой коленке.

Санин помахал Ашоту, пальцем ткнул себя в ухо. Через секунду армянин явился с мобильным телефоном.

— Куда хочешь звонить? — насторожилась Светик.

Не отвечая, Санин пощелкал кнопками, набрал какой-то номер и через секунду произнес:

— Будьте добры Егора Ильича.

Светик бешено рванулась к трубке, но еще быстрее Санин прикоснулся вытянутыми пальцами к ее предплечью, и ее правая рука повисла плетью. К пульсирующей боли в коленке добавилась резь в локте.

— Не балуйся, — предупредил Санин, а в трубку ответил: — По личному делу, сугубо по личному. Это касается его дочери.

Пока там выясняли, соизволит ли Егор Ильич выйти на связь, Санин обратился к хозяину заведения:

— Ашот, дорогой, принеси даме чего-нибудь прохладительного. Видишь, как разгорячилась, сама не своя.

И резко изменив тон на официальный заговорил в аппарат:

— Егор Ильич, беспокоит полковник Санин из управления… Нет, вы меня не знаете. Тут у нас неприятное происшествие. На меня совершила покушение ваша дочь Светлана… Нет, не ошибаюсь, вот она передо мной… Пистолет «вальтер», уменьшенная модель… Нет, нет, чудом обошлось…

Светик слушала, открыв рот, и полковник ободряюще ей подмигнул. Подоспел Ашот с бутылкой запотевшей пепси-колы.

— Я прямо-таки в затруднении, — обиженно возразил Санин на какое-то, видимо, предложение Егора Ильича. — В принципе, положено сдать ее в отделение… Ах, преждевременно? В каком смысле преждевременно? Подождать, пока убьет?

Полковник вторично подмигнул девушке, а услужливый хозяин наполнил бокал пенистым напитком. У Светика от ярости задергались губы.

— Недолго тебе глумиться, супермен, — пробормотала она, уже не очень веря в то, что говорит.

— Вы так считаете, Егор Ильич? — Санин изобразил тягостное раздумье, и это получилось у него так забавно, что у Светика окончательно голова пошла кругом. Ей хотелось смеяться и плакать одновременно. Ни от одного мужчины за свой девичий век она так не балдела, но знала твердо: это чудовище не должно, не имеет права жить.

— Да, да, естественно, — продолжал Санин в трубку. — Я вижу, что она добрая девушка… Конечно, с кем не бывает… Может быть, передозировка?.. Хорошо, Егор Ильич, только ради вас, хотя это вопиющее нарушение правил. Пишите адрес… — И он продиктовал координаты «Трех толстяков», потом сказал: — Не за что благодарить, Егор Ильич, приглядывайте за ней получше. В наше время долго ли наивной, доверчивой девушке попасть в беду…

— Вопрос улажен, — сообщил Светику. — Минут через десять за тобой приедут. Папочка пообещал, не будешь больше за мной охотиться… Какая же ты все-таки неблагодарная дочь, Света. У тебя такой замечательный отец, один из столпов общества, надежда нации, а ты? Бегаешь с пистолетиком, пристаешь к мужчинам. И куда только катится ваше поколение? Неужто прямиком в Америку?

— Все? — зловеще спросила Светик.

— Нет, не все, — Санин обмакнул в арахисовое масло кусочек черного хлеба и с аппетитом прожевал. — Предупреждаю официально. Еще раз попадешься на глаза, придется составлять протокол. Опомнись, девочка. Разве можно так позорить отца?

Света подумала, что когда они лягут в постель и начнут целоваться, то первое, что она сделает, это откусит ему нос.

— Я тебя недооценила, мент, — протянула с мечтательной улыбкой. — Но я исправлюсь. Тебе не уйти от расплаты.

Все же ей удалось задеть истукана. Санин раздраженно отодвинул тарелку.

— Весь завтрак испортила… Ну что ты несешь? Какая расплата? За что? Ты хоть на себя-то погляди в зеркало. Вы же все в дерьме по уши. От вас покоя никому нету. Да если бы то, что ты говоришь, было правдой, я бы памятник поставил человеку, который от мрази страну очистит. А говоришь — расплата.

— Думаешь, ты судья? — прекрасные очи Светика восторженно пылали. — Ты обыкновенный палач. Да, мы грязненькие, все в дерьме, но мы живые, мент. Мы боремся. Мы не захотели жить вашей свинячей совковой жизнью, и тебе это не понравилось. Ты пришел со своей командой и перестрелял всех, как перепелов. И вот за это ты ответишь. Еще как ответишь! Тебе только кажется, что ты такой непобедимый. Тебя не мы, тебя жизнь похоронит. Ты уже покойник, мент. Ты тут жрешь, улыбаешься, торжествуешь, а на самом деле это — одна видимость. Я скажу тебе, кто ты. Ты — фантом пещерной эпохи, если только сможешь понять, о чем речь.

Санину понравилась ее пылкая речь, хотя теперь он быв абсолютно уверен, что сделал ошибку, не пустив ее в расход в городе С. Уж слишком целеустремленная. С ней добром не поладишь. Он знал про ее подвиги в пыточных делах и про влияние в банде Любимчика. Интеллектуальная маньячка, порождение западной тьмы. Для него она не была вполне человеком, как, наверное, и он для нее. И все же слушал с удовольствием, любовался яростным свечением очей, порывистыми движениями, соразмерностью, вызывающей женственностью телесных форм. Охотно принимал ее женский вызов. Видел: помани пальцем, побежит за ним, как собачка, чтобы после, при удобном случае предать, столкнуть в пропасть.

— Угомонись, девочка. Все, что ты можешь сказать, мне неинтересно.

— Неинтересно?

— Поросячьи страсти в тебе бушуют — и больше ничего. Перекормил тебя папочка икрой в раннем детстве.

Светик задохнулась от возмущения. Поросячьи страсти! Ну погоди, самодовольный ментяра!

С двумя чашками турецкого кофе подоспел Ашот. Суетился он больше обычного. Не сводил со Светы улыбчивых смолистых армянских глаз. Его Санин тоже хорошо понимал. Такие резвые дамочки, как эта, завораживают мужиков, как огонь мотылька. Тем более, тучный хозяин «Трех толстяков» был известным ходоком по женской части. Не раз они вели философские беседы на эту тему и сошлись в одном: прекрасный пол — наказание Господне, и от него все беды на земле.

Кофе не успели допить, за Светиком явились двое элегантных молодых людей в одинаковых вышедших из моды двубортных костюмах. Их принадлежность к определенному ведомству могла вызвать сомнение разве что у пингвина. Оба вытянулись у стола почти по стойке «смирно» и, толково проинструктированные, выпучив глаза смотрели на Санина.

— Забирайте, — кивнул Санин. — Вот она, ваша террористка.

Оперативники одновременно обернулись к Светику. Не глядя на них, она сказала:

— Подождите на улице, ребята. Сейчас выйду.

Ребята опять, как два робота, перевели взгляд на Санина.

— Ничего, — благодушно прогудел полковник. — Ступайте. Мадемуазель еще не успела сообщить адреса явок.

Ашот сам догадался отойти к бару.

— Отдай сумочку, — сказала Светик.

— Пожалуйста.

— И пушку.

— Э, нет, это вещественное доказательство. Пушку я конфискую.

— Боишься, что пристрелю?

— Поднадоела ты мне, девочка. Давай двигай отсюда, пока цела.

Под его, как тогда, наполненным сумасшедшей энергией взглядом она мгновенно сомлела. Почудилось, что он протянул руку, и она явственно услышала хруст собственного позвоночника. Ей понадобилось все ее истерическое мужество, чтобы усидеть на месте. Но она усидела. И даже улыбнулась.

— Я даже не знаю, как тебя зовут.

— Сказано, проваливай!

— Сейчас уйду, не злись.

Он не злился, ждал.

— Дай, пожалуйста, зажигалку.

Санин сидел неподвижно, как статуя.

— Докажи, что ты мужчина, мент. Поухаживай. Дай прикурить.

Он смотрел мимо нее.

— Пожалуйста, — попросила Светик, — Скажи, куда прийти, и я приду. Ты же хочешь меня?

Санин пошевелил губами, словно собирался плюнуть. Но не плюнул. Обронил глухо:

— Ладно, приходи сюда же вечерком. Если будет настроение, подскочу.

Торжествуя, она вскочила на ноги, пошла к двери, не оглядываясь. Санин смотрел вслед. Ишь, кошка, как бедрами гуляет. Но зачем это тебе, полковник?


В четыре часа дня он подъехал к центральному офису банка «Медиум», расположенному в Замоскворечье. Чуть раньше отправил шифровку Самуилову, где, в частности, упомянул об инциденте с дочерью Преснякова, бывшего члена правительства. Он был обязан это сделать. Папаша значился в списке, в перспективной разработке у «Варана», но далеко не в первых номерах.

К помпезному трехэтажному зданию банка подкатил сверкающий хромом и серебром «Роллс-ройс», из него выскочил водитель в ливрее, подбежал к задней дверце, распахнул — и на асфальт спустился солидный господин в элегантном светлом пальто, с тросточкой из черного дерева с перламутровым набалдашником, в котором Света Кузнечик нипочем не признала бы своего утреннего обидчика. Сейчас Санин выглядел намного моложе своих лет: розовый цвет лица, пушистые каштановые усы и пышная шапка белокурых волос, по молодежной моде заброшенных за уши, делали его похожим на одного из постоянных персонажей столь любимых российскими домохозяйками мексиканских сериалов, какого-нибудь безупречного дона Педро.

Не обратив внимания на подобострастно согнувшегося водителя (майор Мекешин, кличка «Кимоно»), Санин важно прошествовал к парадному подъезду, откуда навстречу ему вывернулся угодливый клерк в сером костюме.

— Господин Сандалов?

— Сандалов, Сандалов, — благосклонно прогудел Санин, — Хозяин у себя?

— Ждут-с, давно ждут-с. Извольте следовать за мной.

Банкир Кисилидзе принадлежал к олигархической прослойке, которая еще только подбиралась к заветным высотам, но уже была совсем рядом, можно сказать, на расстоянии одного броска. Изворотливый финансист карабкался на вершину осторожно, шажок за шажком, удержал свой банк от падения в 93-ем и 97-ом годах, благополучно преодолел августовский кризис 99-го и теперь, когда один за другим лопались как мыльные пузыри вчера еще казавшиеся несокрушимыми банковские монстры, перед «Медиумом» открывались самые блестящие перспективы. Кисилидзе хорошо это чувствовал, но по-прежнему не делал резких движений. Он и в московскую элиту вошел как-то незаметно, бочком, словно заглянул с заднего двора: торговая фирма «Весна» (текстиль, компакт-диски, косметика), фондовая биржа «Принципал», пара бульварных газетенок, торговый склад на Яузе, сеть небольших ресторанов (некоторые со стриптизом и игральными автоматами), инвестиции в якутские алмазные промыслы и еще многое другое по мелочам — невообразимый, в сущности, компот, — и лишь долгое время спустя — банк «Медиум» со смешным капиталом в десять тысяч зеленых. Кисилидзе обладал редчайшей способностью подгребать под себя все, что видел глаз, но без ненужной поспешности и не создавая лишних врагов. В крупнейших аферах (приватизация, ГКО и прочее) он практически не участвовал, во всяком случае нигде крупно не засветился и поэтому перед компетентными органами был чист, как новорожденный. На сегодняшний день его состояние, нажитое втихаря, приравнивалось к двум миллиардам долларов, но и это была лишь доступная отслеживанию часть. Генерал Самуилов, внимательно проанализировав деятельность тихого банкира, пришел к выводу, что Кисилидзе — один из самых опасных финансовых вампиров страны, чудовище с непомерным, сверхъестественным аппетитом и удивительной способностью заметать следы, и потому, хотя испытывал к этому человеку необъяснимую симпатию, скрепя сердце распорядился: цель!

На подготовительную стадию операции у Санина ушло две недели, и за это время он узнал некоторые любопытные подробности из жизни скромного нувориша. Кисилидзе был человеком, внешне абсолютно лишенным страстей: имел всего одну жену и троих детей (все учились в Москве), в редкие часы отдыха уединялся у себя в кабинете и музицировал, его обширная домашняя библиотека состояла в основном из многотомных собраний сочинений отечественной классики. Правда, иногда он пытался выказать себя (дань моде) сторонником нетрадиционного секса, участвовал в шумных, амбициозных тусовках, как-то за ночь просадил сто тысяч долларов в казино, но все эти нелепые потуги были шиты белыми нитками. Со стороны Кисилидзе казался совершенно чужим и каким-то неприкаянным на грозном пиру победителей. Да и национальность у него в некотором роде сомнительная: наполовину грузин, наполовину хохол. Вероятно, Кисилидзе болезненно ощущал свою отверженность и, как выяснил Санин, после особо выгодных сделок, не афишируя, отслаивал солидные благотворительные взносы сразу по трем конфессиям: мусульманской, православной и иудейской. Перед каким богом он надеялся оправдаться на Страшном Суде, было, похоже, непонятно ему самому. В связи со всем этим у Санина возникли сомнения в необходимости акции, чего он не терпел. Сомнения грозили расщеплением сознания, что в свою очередь могло обернуться разрушением внутренней гармонии с миром.

В очередном донесении он поделился своей растерянностью с Самуиловым, но высказался туманно, в том ключе, что, возможно, есть более срочные объекты, представляющие больший государственный интерес. Генерал воспринял его колебания раздраженно и ответил обширной депешей, которая делилась как бы на три части. В первой приводилась общеизвестная статистика протекающего в России геноцида. Из нее следовало, что, говоря по-военному, население страны ежедневно убывало на два полноценных полка, и если не затормозить зловещий процесс, то к 2020-ому году оно сократится примерно вполовину. Далее генерал приводил исторические сведения, подкрепленные цитатами из первоисточников (начиная с Библии), свидетельствующие о том, что выдающиеся преступники всех времен, тираны, узурпаторы, инквизиторы, кровопийцы, как правило, в обыкновенной жизни отнюдь не выглядели таковыми. Напротив, многие из них слыли образцовыми гражданами, чадолюбивыми отцами, покровителями искусств, защитниками обездоленных — и прочее в том же духе. Известно и то, что ни одна война в мире, ни одно кровавое и подлое истребление инакомыслящих не начинались без провозглашения самых гуманных и благородных идей. В заключение Самуилов советовал сентиментальному полковнику взять себя в руки, не умствовать без нужды и честно выполнить свой долг.

Санина ответ не убедил, и он решил, прежде чем провести акцию, повидаться с заинтересовавшим его банкиром. Узнай генерал об этом решении, он, пожалуй, мог бы задуматься: того ли человека поставил во главе «Варана»?

Кисилидзе, крепенький, энергичный, подтянутый, с располагающей к себе улыбкой, встретил Санина посреди кабинета, пожал руку, повлек к уютному столику в глубине комнаты, интимно освещенному мраморным торшером-нимфой.

— Прошу, прошу… Марик Викторович? Очень рад. Будимович ввел меня в курс дела, но только вчерне, как вы сами понимаете…

Мистификацию со звонком от Будимовича, президента парагвайской фирмы «Монако», с блеском провел через Интернет Гоша Серебряков, компьютерный мозг «Варана», виртуальный скиталец, юный доктор наук и мушкетер в одном флаконе, он же принял и «загасил» проверочный сигнал из «Медиума». Имитация получилась столь впечатляющей, что сам Гоша пришел в восхищение, что с ним редко случалось, и до позднего вечера бродил по особняку, повторяя, наподобие Пушкина: «Ай да Гоша, ай да сукин сын!» — пока озадаченные сослуживцы не угостили его стаканом анисовой настойки, после чего фанат компьютерных игр впал в алкогольную кому на несколько часов. «Монако» — посредническая фирма с отменной репутацией, известная на весь мир, к сотрудничеству с ней стремились самые раскрученные российские авторитеты, но мало кому это удавалось. Фирма была чрезвычайно щепетильна в выборе партнеров, поэтому вполне понятно было волнение Кисилидзе, с которым он встретил ее посланца. За спиной «Монако» стояли знаменитые финансовые корпорации Штатов и Европы, и когда она вступала с кем-нибудь в контакт, тренированное ухо легко угадывало сладостный шелест зеленых купюр, а перед внимательным оком возникали сокрушительные цифры с неисчислимым количеством уходящих вдаль нулей. Да и президент Будимович для тех, кому положено знать, был не менее значительной и легендарной фигурой, чем великий покровитель российского бизнеса дядюшка Сорос.

…Кисилидзе распорядился по селектору:

— Нина, ко мне никого!

Смотрел на гостя выжидающе, с приятной открытостью во взоре. На столе — непременные в таких случаях напитки, фрукты. Надо заметить, тихий банкир обосновался в центре Москвы недурно: старинный особняк с колоннами, рабочий кабинет, хотя не очень большой, но стильно меблирован под мореный дуб, с музейной люстрой под потолком.

Санин держался с чуть заметным высокомерием, как и положено инспектору из вышестоящей организации. Обменялись дежурными любезностями: Кисилидзе поблагодарил за честь: как же, сам Будимович заинтересовался его скромной персоной. Санин дружески улыбнулся:

— Не скромничайте, Кисилидзе, ваша репутация известна. Не секрет, в Москве осталось мало людей, с которыми можно иметь дело. Я имею в виду, порядочных людей. Но вы, безусловно, один из них.

От похвалы Кисилидзе вспыхнул, как девица, и Санин отметил, что он неплохой актер.

— Мне поручено говорить с вами прямо, без экивоков. У «Монако» большие планы сотрудничества с вашим концерном, но для начала хотелось бы получить поддержку в одном маленьком предприятии. Провести, так сказать, пилотную совместную акцию.

— Слушаю внимательно, — на смуглом, загорелом лице банкира выразилась серьезнейшая готовность соответствовать любому предложению. Хороший актер, первоклассный.

— Вам что-нибудь известно про застрявший в Адриатике грузовой караван?

— Да, известно.

— Что именно?

Кисилидзе напрягся.

— Не очень много. Кажется, речь идет о неком химическом сырье, принадлежащем Соединенным Штатам.

— Можно сказать и так. Уточнять, полагаю, не обязательно.

— Простите, господин Сандалов, какое отношение я могу иметь?..

Санин торжественно поднял руку.

— Нет смысла вникать в подробности. Проблема заключается в следующем. Необходимо организовать на территории России коридор и транспортировку груза до места назначения. Предположительно до Урала.

— Но…

Санин нахмурился, поднес к губам бокал с нарзаном.

— Одну минуту, уважаемый… Возможно, я не очень точно выразил суть нашей просьбы. От вас лично не потребуется никакого участия. Так, сущие пустяки. Несколько подписей на сопроводительных документах, небольшие финансовые контракты… Иными словами, некоторое официальное прикрытие. Хочу сразу успокоить, сделка совершенно законная, в русле договоренностей с соответствующими министерствами… Повторяю, это всего лишь пробный камень в нашем дальнейшем сотрудничестве.

По побледневшему Кисилидзе было видно, что он ожидал чего угодно, но не такого дерзкого и, в сущности, нелепого предложения. Его недоумение выразилось в наивной фразе:

— Простите, господин Сандалов, я не совсем понимаю, зачем это нужно Будимовичу?

Санин улыбнулся снисходительно.

— Я всего лишь порученец и тоже не очень-то вникаю в нюансы. Полагаю, тут скорее политика, чем чистый бизнес.

— Политика?

— Разумеется, политика. Следом за долларовой интервенцией наступила очередь освоения территорий. Образно говоря, время жатвы. Все логично. Вы же не станете уверять, что для вас это новость? Корпорация Будимовича, будучи гигантским международным посредником, естественно, не может остаться в стороне от крупнейшей гуманитарной акции века. Правительства всех развитых стран высоко оценивают подобные услуги.

Кисилидзе задумался, как бы на несколько минут выпал из разговора, опустив голову и по-детски прижав палец к губам. Санин его не торопил. Он примерно представлял, какие доводы «за» и «против» крутились в напряженном мозгу банкира. Но если бы тот знал, что решается вопрос его собственной жизни, которая болталась на волоске, его мысли обрели бы более четкое направление.

— В принципе, я согласен, — выдохнул наконец банкир и тем самым подписал себе приговор. — Только хотелось бы получить гарантии и некоторые разъяснения. К тому же…

— Все получите, — бодро перебил Санин, ощутив привычное душевное равновесие: сомнения развеялись. Перед ним сидел враг, недочеловек, и жалеть его было то же самое, что сочувствовать хорьку, хозяйничающему в курятнике. — У нас предварительная встреча. Я сегодня же сообщу Будимовичу о вашем любезном согласии и, возможно, он захочет, чтобы вы приехали на недельку в Штаты для личного знакомства. Дело не такое уж спешное.

Просияв, Кисилидзе откупорил бутылку французского шампанского, ловко выдрав пробку.

— Тогда, если не возражаете… — разлил искрящуюся жидкость по бокалам.

— Увы, не пью, — Санин в смущении развел руки. — Но мысленно…

— Что так? Печень? Зарок? — озаботился банкир.

— Ни то и ни другое, — туманно ответил Санин и, будто спохватясь, сунул руку в карман. — Извольте принять. Личный презент от Будимовича, — протянул банкиру металлическую коробочку, то ли серебряный портсигар, то ли мини-плевательница. По боковой хромированной стенке протянулась витиеватая, выполненная замысловатым шрифтом надпись: «Дорогому московскому коллеге господину Кисилидзе от фирмы „Монако“».

— Что это? — полюбопытствовал банкир, изобразив благоговение.

— А вы нажмите вон ту кнопочку.

Кисилидзе нажал, крышка с мелодичным звоном откинулась. Внутри коробочки сидела миниатюрная, тоже металлическая бабенка, грудастая и со светящимися кнопками на пузе.

— Потрите ей соски, — ухмыльнулся Санин.

Банкир выполнил и это, тут же из женской промежности высунулось и распрямилось тонкое медное жало.

— Изумительно, — восхитился Кисилидзе почти искренне. — Но какое предназначение у этой штуки?

— Нипочем не догадаетесь, — Санин самодовольно надулся. Он действительно гордился работой Гоши Серебрякова, умельца на все руки, — Это спутниковая антенна с передатчиком. Иными словами обыкновенный телефонный аппарат. Новинка сезона. Лазерные присоски. Таких игрушек пока всего сотня штук.

— Ценю. Тронут! Передайте Будимовичу…

— Зачем что-то передавать, — Санин победно просиял. — Господин Будимович сам с вами свяжется по этой штуке. Хитрость в том, что ее невозможно запеленговать. В наших обстоятельствах это, сами понимаете, немаловажный фактор.

— Еще бы! — согласился Кисилидзе, но по его радостной, задумчивой морде Санин видел, не пройдет и часа после его ухода, как банкир, позвав специалиста, расковыряет «подарок» до основания. Он сам на его месте поступил бы так же.

Санин церемонно попрощался, от имени Будимовича поздравив банкира с мудрым решением. Кисилидзе кинулся было провожать, но полковник его остановил.

— Не стоит привлекать излишнее внимание к моему визиту, господин Кисилидзе.

— Понимаю… Если есть какие-то проблемы в Москве, всегда к вашим услугам.

— Благодарю… Ждите звонка Будимовича…

Майор Мекешин угодливо распахнул дверцу «Роллс-ройса». Зыркнул глазами по сторонам. В ливрее он смотрелся бесподобно.

— Камеры на втором этаже, — сказал Санин. — Не суетись, Андрюша.

Отъехали два квартала и припарковались в переулке. Санин достал пульт дистанционного управления. Оставалось проверить, не покинул ли банкир дубовый кабинет.

— Давай, — кивнул Санин.

Майор набрал номер, через секунду в трубке раздался спокойный, задумчивый голос Кисилидзе. На мгновение Санин обеспокоился: почему не секретарша сняла трубку? Впрочем, теперь это не имело значения.

— Говорите, — поторопил банкир. — Я слушаю.

Он слушал в последний раз. Майор прибавил звук, и голос Кисилидзе разнесся по салону так плотно, словно его хозяин заглянул в окно.

— Прощай, немытая Россия, — грустно молвил Санин и нажал кнопку пульта.


За несколько мгновений до взрыва Кисилидзе почуял неладное. Он сидел перед оставленной гостем коробочкой, тупо вглядывался в кнопки, тер пальцами виски и напряженно размышлял, пытаясь понять, откуда возникло ощущение чудовищного прокола. Смущала надпись на сувенире, которую он перечитывал снова и снова. Витиеватый шрифт, банальное содержание, но все равно что-то тут было не так. Что-то не так, он все яснее чувствовал это, было и в манерах, и в белокурой арийской внешности Сандалова, и особенно в его проникновенных желудевых глазах, будто списанных со старинного полотна. Да и само предложение — караван в Адриатике и прочее, — чем глубже он его просеивал, тем более несуразным представлялось. Сандалов, «Дорогому московскому коллеге», тонны отработанной радиоактивной грязи, спутниковый передатчик в форме похабной черной шлюхи, — от всего этого ощутимо разило натуральной российской жутью, а уж никак не рафинированной западной утонченностью. Или он чего-то недопонял?

Кисилидзе, как и предполагал полковник, уже связался с экспертным отделом Минсвязи и заказал толкового специалиста. При каждом звонке нервно хватал телефонную трубку, опережая секретаршу, но какого известия ждал — непонятно. Нина всунула в дверь испуганную мордочку:

— Ничего не нужно, босс?

Не ответил, лишь провел пальцем по воздуху: исчезни. Снова склонился над зачаровавшей его коробочкой. Как у каждого нового русского, пирующего на трупе еще недавно богатейшей страны, у него был чрезвычайно развит рефлекс опасности. Он еле преодолевал смутное желание броситься вон из кабинета, как делает умная собака, уловившая нервами приближение землетрясения. И вот, когда в очередной раз поднял трубку и на свои поспешные: — Алло, алло… Я слушаю, — не получил ответа, он будто разом прозрел. Подловили, ублюдки! Не было на свете никакого Сандалова, как не было, скорее всего, и никакого Будимовича. Ничего не было — ни побед, ни мешков с долларами. В телефонной трубке плескалась бездна, и железная бабенка, омерзительно скривясь, подмигнула ему желудевой искрой. Обессилев, обмякнув, как куль с мякиной, Кисилидзе растерянно, но небез любопытства подумал: значит, вот как это бывает?!

Самого взрыва он не зафиксировал, зато прощальным напряжением глаз уныло отследил, как по комнате, почти под самой люстрой (девятнадцатый век, английское литье) пронеслась и прилипла к оконному стеклу его сиротливая душа, поразительно похожая на оторванную сиреневую пуговицу любимого домашнего халата.

4. Девочка по имени Беда

Лиза Королькова превратилась в зомби. Ей целую неделю делали особые «веселящие» инъекции, накачивали психотропными препаратами последнего поколения, манипулировали с ее «эго» по современной методике «перемещения статуса», и наступил момент, когда Лиза почувствовала себя счастливой и больше ничего не хотела и не ждала от этой поганой жизни, полной страдания и слез. Все прошлое померкло, превратясь в сгусток чего-то пережеванного и выплюнутого.

Она сидела на железной кровати, на поролоновом матрасе, обряженная в хлопчатобумажную белую ночную рубаху, исколотая и истерзанная, и беспричинно улыбалась, глядя на стену.

В приоткрытую дверь вошел Догмат Юрьевич, ее главный мучитель и спаситель, покачал перед ней своей спесивой, оттопыренной нижней губой и расширенными за стеклами очков, как болотные огни, глазами, сел рядом, ласково погладил ее обнаженное плечо.

— Ну как ты, красавица? Ничего не болит?

— Что вы, Догмат Юрьевич, мне так хорошо, так чудесно. Спасибо вам за все!

— Да за что же спасибо, не за что. Мы же врачи, даем клятву, спасаем людей. Первый завет: не навреди. Попала ты к нам, не скрою, в запущенном состоянии, можно сказать, в невменяемом. Буйство, галлюцинации, бред. Медбрата покалечила, еле его откачали… Зато теперь совсем другое дело: глазки вон блестят, личико свежее, грудки торчат… — Догмат Юрьевич шаловливо помял ее груди и Лиза жеманно захихикала:

— Ой, щекотно, дяденька Догмат!

— Еще бы не щекотно… Скажи, дитя, чего бы ты сейчас хотела? Подумай, осталось у тебя какое-нибудь сильное желание?

Лиза поглядела недоуменно.

— О чем вы? Не понимаю.

— Может быть, покушать сладенького? Или выпить винца? Или погулять по улице? Или мальчика крепенького тебе дать?

— Как скажете, Догмат Юрьевич, но мне и так хорошо. Безо всего этого.

Психиатр Сусайло огорчился. Ему не о чем докладывать наверх. Опыт, в сущности, не удался, и хуже всего — по непонятной причине. Точнее, о том, что опыт не удался, Догмат Юрьевич только догадывался. Из строптивой девицы слепили зомби, это нетрудно при нынешних возможностях психиатрии, но не в том цель эксперимента. Глубинная вспашка подсознания не дала обычных результатов. Примитивное существо, которое податливо трепетало под его пальцами, все же не раскупорилось до дна. Объяснений такому феномену могло быть лишь два: либо поганка в самом начале сумела заблокировать сокровенные глубины подсознания таким образом, что туда не проникал психотропный скальпель; либо они вытянули пустышку и никакого другого дна, кроме этого, куда ее опустили, в ней нет. В первом случае следовало допустить, что светловолосая курочка владела средствами психологической защиты на уровне индусских брахманов, что само по себе нелепо, против второй версии (пустышка!) восставал весь его профессиональный и житейский опыт. Пустышке не хватило бы ума, чтобы сунуться к другому зомби, племяннику президента со своим наглым интервью. Да и отбитые яйца Сереги Кныша говорили о многом.

— Так и не вспомнила, кто ты такая? — с надеждой, в сотый раз спросил психиатр.

— Я простая девушка из Филадельфии, — озорно улыбнулась Лиза, — Зовут меня Элен Драйвер. Кто же я еще?

Еще одна ложь, свидетельствующая о глухой блокировке. Проверка показала, что в Си-Би-Эн действительно есть сотрудница с таким именем, но ей сорок пять лет и вдобавок она лежит в наркологической клинике в Техасе. Фотографию той, настоящей Драйвер пока заполучить не удалось, но вряд ли это что-нибудь изменит. Трудно предположить, что молоденькая авантюристка и та пожилая алкоголичка окажутся одним лицом. Хотя полностью исключать этого нельзя, чудеса бывают, психиатр Сусайло в них верил. Еще и не такие бывают чудеса.

— И зачем тебе понадобился Попрыгунчик? — уже по инерции поинтересовался он.

— Для Пулитцеровской премии, — девица смущенно потупилась, будто устыдясь столь невероятной претензии. Похоже, легенда закодирована в ее височных долях так прочно, что изъять ее оттуда можно разве что вместе со всей черепушкой.

— Что ж, — смирился с поражением Догмат Юрьевич. — Собирайся, деточка… Где твоя одежда?

— Моя одежда в гардеробе.

— Ну так встань и оденься.

— Куда мы пойдем? — Лиза оробела. — Ведь все процедуры можно делать здесь.

— С процедурами покончено, хватит. Поедешь домой.

— Домой?

— Что тебя удивляет? Где твой дом?

Глаза девушки увлажнились.

— Мой дом далеко, за океаном… Как же я?..

— Ничего, доберешься. Близкие, небось, с ума сходят, куда ты запропастилась.

— У меня нет близких, кроме вас, — тихо сказала Лиза. — Я в чем-нибудь провинилась? Почему вы меня прогоняете?

Психиатр с трудом удержался, чтобы не отвесить лживой бестии плюху. Но это они уже проходили. После малейшего физического нажима притворщица впадала в полноценную кому, из которой ее приходилось выводить иногда по нескольку часов.

— Встать! Одеваться! — рявкнул Сусайло. Лиза, трясясь от страха, соскочила с кровати, поспешно вытащила из шкафа приготовленную для нее одежонку — трусики, брюки и толстый шерстяной свитер — и попыталась натянуть ее прямо на ночную рубашку. У нее не получилось — и она горько разрыдалась. Психиатр сжалился, помог ей переодеться. Лиза утробно покряхтывала в его опытных лапах, льнула к нему. Догмат Юрьевич и сам в ответ возбудился, но совладал с собой: не время заниматься глупостями.

Вывел Лизу на двор и посадил в «пикап». Дал пятьсот рублей мелкими купюрами и строго напутствовал, закрепляя код:

— Жди заветного слова. Ничего не бойся, ребята отвезут, куда скажешь.

Ребята — двое крутолобых бычар, один за баранкой, другой рядом — согласно закивали. Лиза опять разнюнилась.

— Догмат Юрьевич, я исправлюсь, честное слово. Не гоните меня, пожалуйста!

— Заткнись, — одернул психиатр. — Давай, мужики, поехали.

В дороге ее настроение быстро изменилось, просветлело. Неизвестно откуда пришло понимание, куда надо ехать. Конечно, в Малаховку, в больницу. Там в палате лежит раненый Сережа и истекает кровью. За всю эту чумовую неделю, во сне ли, наяву ли, она не забывала о суженом, только он словно отодвинулся в другой мир. И вот теперь она возвращалась к нему по солнечной дороге с приятными, молодыми, любезными попутчиками. Прикорнув на заднем сиденье, Лиза прислушивалась к их болтовне. Один сказал другому:

— Может, завернем в лесок, отдерем напоследок? Телка-то приемистая, при фигуре.

— Ты что — совсем охренел? — отозвался товарищ.

— А что такое?

— Она же с начинкой, не понимаешь, что ли?

— Какая разница?

— Такая, что тебе за нее варежку порвут.

— Уверен?

— А ты нет?

Лиза блаженно дремала, приоткрыв рот. В уголках губ выступили капельки слюны. Чудилось, розовая птица фламинго устроилась у нее на голове и коготками щекочет ресницы. Но когда открывала глаза, оказывалось, это всего лишь солнечные лучи не дают ей покоя. При въезде в Москву один из бычар обернул к ней каменный лик.

— Ну что, надумала, куда тебя?

— В Малаховку, миленький, — счастливо вздохнула Лиза. — Там больница трехэтажная, покажу.

— Что ж раньше молчала, стерва?! — взъярился бычара. — Надо было на окружную свернуть.

Она не испугалась его грозного рыка. С той минуты, как отворилось в ее душе неземное сияние, все люди казались ей маленькими, смешными хлопотунами, похожими на пушистых обезьянок. Опасалась она только перемен, но не всяких, а той черной ямы, куда ее зашвырнет в конце сияющего пути. Она знала, что так будет, но не знала — когда. Удивительно, но предощущение неминучей черной ямы ничуть не нарушало чудесной истомы, разлитой по всем ее клеткам, напротив, добавляло к сладостному саморастворению особую пронзительную ноту. Вскоре Лиза по-настоящему крепко уснула, и разбудили ее уже в Малаховке.

— Эй, курица, протри зенки! Теперь куда?

Лиза сразу сориентировалась:

— Вон тот поворот, миленький, вон тот поворот, — радостно заверещала. — А после направо — вон, за водонапорную башню…

Через пять минут были на месте.

В больницу Лиза вошла, как к себе домой, и первым, на кого наткнулась, был доктор Чусовой, владелец клиники, который встретил ее сурово:

— Неделя прогула, Королькова. Несолидно.

Лиза сперва не поняла, о чем он. В ту минуту ей казалось, она отлучалась ненадолго, на час, на два, но внезапно она все вспомнила и виновато понурилась.

— Простите, Захар Михайлович, но я не виновата. Со мной такие приключения, такие приключения — ужас просто!

— Меня твои приключения не касаются, Королькова, все равно ты уволена, — он смотрел на нее пристально, набычась, такой его взгляд мало кто из персонала выдерживал. — Не понимаю только, отчего ты веселишься? Думаешь, незаменимая?

— Захар Михайлович, как же вы не понимаете! Такой чудесный денек, солнце, небо синее-синее, как бирюза… И сейчас я увижу Сережу… Он в прежней палате?

Доктор почесал бороду, коротко поклонился и быстрым шагом пошел мимо нее в ординаторскую. На пороге оглянулся: Лиза послала ему воздушный поцелуй.

Лихоманов-Чулок сидел боком к двери, читал книгу, положив ее на тумбочку. Лиза победно вскрикнула и бросилась к нему в объятия. О, Господи, какое долгожданное счастье! Зацеловала, затискала, бормотала бессвязно:

— Любимый, родной, ты выздоровел, выздоровел!..

Ему сразу не понравились ее глаза: в них не было жизни, а только телячий восторг, — и суженные, черные, чужие зрачки, как две инородные присоски.

— Подожди, Лиза, ты делаешь мне больно.

— Милый, родной, любимый!

На всякий случай он быстро ощупал ее с ног до головы: нет ли аппаратуры, но Лиза восприняла это, как сигнал, хохоча, перевалилась на расселенную, смятую кровать.

— Ну иди ко мне скорее, родной мой!

— Где ты была, Лиза?

— Ой, даже не спрашивай… Любимый, какие же мы с тобой дураки!

— Почему?

— Вокруг столько замечательных, дивных людей, вот хоть наш доктор Захар Михайлович, который меня уволил, а мы с тобой… а мы с тобой… — Лиза давилась смехом, — все жуликов и бандитов ловим. Сережа, это же так глупо! Неужели не понимаешь?

Сергей Петрович покашлял в ладонь, отвернулся к окну, чтобы не тревожить девушку внимательным взглядом. Он думал: если это наркотики, то еще полбеды, а если что-то другое… Но что — другое?

— Лиза, у тебя ничего не болит?

— Что ты, Сереженька, мне так хорошо. А у тебя? У тебя все зажило? Все твои маленькие смешные ранки?

— Ты встречалась с Зенковичем?

— О да, я все сделала, как ты велел.

— Что-нибудь выяснила?

— Что я могла выяснить, Сереженька? Он такой несчастный и смешной. Его убили, а потом он опять воскрес. Знаешь, как это мучительно?

Лиза залилась радостными слезами, а Сергей Петрович, кряхтя, нагнулся, достал из тумбочки сигареты и закурил.

— Мы с ним, с Генечкой, оба ждем сигнала, — добавила Лиза сквозь слезы.

— Какого сигнала?

— Не знаю, любимый. Но я догадаюсь, когда просигналят. Почему ты не ложишься? Давай немножко поспим. У меня прямо глаза слипаются. А у тебя?

— Поспи пока одна. Я докурю и тоже лягу.

— Хорошо, любимый… — Лиза повернулась на правый бочок, подложила ладошку под щеку и через мгновение сладко засопела. С ее губ не сходила идиотская улыбка абсолютного удовлетворения.

Майор прикрыл ее ноги одеялом, немного полюбовался прекрасным спящим лицом молодой женщины, потом потихоньку покинул палату. Передвигаться ему было еще трудно, но он упорно, день за днем наращивал нагрузку и чувствовал себя, в общем-то, сносно для человека, в котором наделали сколько дырок. Доктора Чусового обнаружил в «ординаторской», где тот в одиночестве смотрел новости по телевизору и пил кофе.

— Садись, Сережа. Кофе хочешь?

— Пожалуй, чашечку выпью горяченького.

С любопытством проследил, как ловко доктор управился с чайником, сливками и порошком. Все, что бы ни делал этот человек, вызывало у майора восхищение. Доктор Чусовой являл собой блестящий образец ясного, осмысленного отношения к жизни, проявляющегося в любой мелочи. Такими же были генерал Самуилов и старинный друг Олег Гурко, пребывающий ныне в заграничной командировке. Они были совершенно разными людьми, возможно даже, если брать проблему шире, людьми из разных миров, но в личностях обоих присутствовал некий таинственный элемент высшего знания, спрятанного, увы, для Сергея Петровича за семью печатями. Он не взялся бы определить, в чем, собственно, заключалось это знание, даже в общих чертах. Но уж, конечно, не в количестве прочитанных книг. Доктору Чусовому было немного за пятьдесят, но Лихоманову-Литовцеву он представлялся мудрым старцем: и речи не было, чтобы он посмел обратиться к доктору на «ты», зато дружеское «Сережа» воспринимал с благодарностью, как незаслуженную ласку.

— Что с ней, доктор? — спросил он, дождавшись, пока Чусовой закончит кофейные манипуляции.

— А ты не понял?

— Я ничего подобного не видел. Какой-то новый наркотик?

— Она уснула?

— Да.

— Ее превратили в зомби, Сережа, — доктор смотрел на него с сочувствием. — Она теперь как управляемая ракета на орбите. Важно как можно скорее узнать, в чьих руках пульт. Иначе…

Майор почувствовал, как непривычно, ледяным комом сжалось его сердце.

— Договаривайте, Захар Михайлович.

— Что уж тут договаривать… Иначе она обречена.

— В каком смысле?

— В самом естественном. В смысле жизни и смерти. В ней тикает часовой механизм.

Кроме льда в сердце, Сергей Петрович ощутил вялость в руках и поспешно опустил чашку на блюдечко.

— Что же делать?

— Пока подержим ее в коме, на уколах… Тут нужен специалист не моего профиля, и к тому же, высочайшей пробы… Сережа, паниковать не стоит, но считаю своим долгом сказать: девочка попала в большую беду.

Прилив слабости сменился вспышкой раздражения, и майору стало легче. Сердце отпустило.

— Где можно найти таких специалистов?

— Думаю, следует немедленно проинформировать генерала. Если хочешь, я сам это сделаю.

— Доктор, она необыкновенный человек, она справится.

— Все мы под Богом, Сережа… Посиди здесь, я пойду распоряжусь…

Вернулся доктор быстрее, чем Сергей Петрович успел выкурить сигарету.

— Все в порядке. Она спит.

— У меня на постели?

— Нет, ее перенесли в реанимацию… Так что, будем звонить генералу?

Майор успел кое-что обдумать.

— Не так все просто. Я не знаю, что с ней сделали и зачем, но привели сюда на веревочке — это точно. Так что, Захар Михайлович, больница теперь под наблюдением. Возможно, и телефоны прослушиваются. С Лизой поработали серьезные люди, они не шутят.

— Им нужен ты?

— Говорю же, не знаю, — Сергей Петрович лукавил, у него были некоторые соображения. — Но зачем рисковать. Пошлем шифровку. У вас есть факс?

— Обижаешь, солдатик. Если скажу, чего у меня в больнице нет, тебе плохо станет.


Самуилов приехал под вечер, часов около десяти. Литовцев и мысли не допускал, что генерал способен на такое. Как говаривал классик: что ему Лиза? Второе: риск. Майор поделился в шифровке своими опасениями, правда скупо. Но — приехал! В сопровождении мрачного, средних лет господина, внешне и выражением лица похожего на профессионального бухгалтера, у которого в очередной раз не сошелся дебет с кредитом. Генерал сухо его представил: Землекопов Валентин Исаевич.

Литовцева они застали врасплох: лежа одетый на постели, он тянул пиво из жестянки — тут генерал и вошел без стука. Сразу оценил обстановку.

— Нарушение режима… Теперь понятно, почему у вас, майор, подчиненных зомбируют.

— Нервный срыв, — пояснил Сергей Петрович, изображая стойку «смирно» возле кровати.

Хмурый бухгалтер (в ту минуту Сергей Петрович еще не знал, что Землекопов — нейрохирург и психиатр с мировым именем) молча переминался за спиной генерала, как нелепый вопросительный знак.

— Давай, пожалуйста, без клоунады, майор, — Самуилов не злился, но и не радовался встрече, — Донесение сумбурное, со множеством неясностей. Доложи подробнее. Кстати, где сама Королькова?

— В реанимации. Вам разве доктор не сказал?

— Он на операции… Ну давай, мы тебя слушаем.

Доклад майора уместился в пять минут. По его предположению, вокруг Зенковича, знаменитого племянника, действует какая-то новая, солидная, с хорошим материальным обеспечением группировка, которая решительно отсекает всякий несанкционированный контакт с ним. Его случай и история с Корольковой — тому подтверждение, но не только это. Вся возня с похищением Попрыгунчика и его чудесным воскрешением из мертвых дурно пахнет. Он, майор, как известно, простой опер, вдобавок предприниматель и новый русский, не ему делать выводы, но все же хотелось бы знать, что это за теплая компания и какие цели она преследует.

— По-человечески поймите, Иван Романович, — сказал Литовцев, — мне Королькова почти что жена, а вы поглядите, что они с ней сделали. То смеется, то плачет, и разум — как у птички.

Самуилов в переживания сотрудника, естественно, вникать не стал, а задал еще два-три вопроса, на которые майор, как ни тужился, не сумел толково ответить. Ну как, к примеру, ответишь на вопрос, какое он имел право посылать Королькову на такое задание, не согласовав это со своим непосредственным начальством? Майор пытался крутить вола: дескать, не придал значения, рутинное поручение, хотел вызнать, кто его ножиком пырял, но звучало неубедительно. Самуилов сказал:

— Ты, Сергей Петрович, как-то быстро переродился, когда стал капиталистом. Но ведь мы твой «Русский транзит», учти, можем в два счета национализировать. Воровских шарашек у нас навалом, а вот хорошие защитники — все наперечет.

— Ради Бога, — сдерзил Литовцев. — Хоть сегодня напишу рапорт.

Самуилов взглянул на него исподлобья и промолчал. Зато вступил хмурый Землекопов:

— Иван Романович, может быть, нам лучше пройти к больной? Может быть, меня ваши другие дела не касаются?

— Касаются, — заметил генерал. — Разве не видишь, друже, это тоже твой пациент, не сегодня, так завтра.

В реанимации — отдельной палате со стеклянной дверью и со стеклами вместо двух стен, утыканной аппаратурой, как пасть акулы зубами, к ним присоединился доктор Чусовой, вернувшийся с операции. Лиза лежала на высокой кровати, к вискам подведены два крохотных датчика. Выражение лица умиротворенное, самодовольное. И во сне она счастливо улыбалась.

— Что ей вводили? — поинтересовался Землекопов.

— Пока ничего, — отозвался Чусовой. — Ждали вас.

Потом они несколько минут общались на медицинской тарабарщине, которую не мог понять не только майор, но, кажется, и Самуилов.

— Придется разбудить, — сказал наконец Землекопов. — Но посторонних прошу удалиться.

Таковых не нашлось, кроме пожилой медсестры, которая поспешила к двери. Сергей Петрович, закутанный в больничный халат, сосредоточенно смотрел в пол, и было понятно, что его удастся сдвинуть с места только трактором. Землекопов вопросительно взглянул на генерала, тот буркнул:

— Начинайте, Валентин Исаевич. Вы же слышали, девушка ему вроде жены.

Землекопов согласно кивнул — и внезапно чудесным образом преобразился. Извечным профессорским жестом потер ладони, просиял лицом, будто внутри у него зажглась электрическая лампочка: от вялой хмурости не осталось следа. Не прикасаясь к Лизе, склонился и что-то зашептал ей в ухо, одновременно делая плавные круговые движения над ее головой. Все это напоминало шаманство, и Сергей Петрович удрученно хмыкнул. Но через минуту Лиза очнулась.

Увидя перед собой незнакомого мужчину, смутилась и быстрым движением натянула одеяло до подбородка.

— Как себя чувствуете? — добрым голосом спросил Землекопов.

— Хорошо, — ликующая улыбка Лизе не вполне удалась, вышло что-то вроде радостно-удивленной гримаски. Дальше между ними пошел нормальный разговор, в котором была лишь одна странность: девушка словно не замечала остальных мужчин, столпившихся возле кровати.

— Как вас зовут?

— Лиза Королькова.

— Вы знаете, где находитесь?

— Да, в больнице.

— Почему в больнице? Вы разве больны?

— Нет, что вы, я здоровая… Тут Сережа лежит, вот он больной. Его же всего изрезали вдоль и поперек, — на нежное личико набежала мимолетная тучка.

— А где вы были вчера?

— О, совсем в другом месте… далеко.

— Где точно, не помните?

— Помню. Там высокие липы… и подъездная аллея… и шикарный дом…

— Вы были в гостях?

— Да, в гостях.

— У кого?

— О, у него такая губа оттопыренная… Он очень смешной, хороший человек…

— Как его зовут?

Лиза попыталась вспомнить, сморщилась в мучительном усилии — на нее было больно смотреть.

— Прошу вас, доктор, я устала… Можно я подремлю?

— Откуда вы знаете, что я доктор?

— А кто же вы?

— Хорошо, Лиза. До того, как попасть в этот дом с аллеей, где вы были?

— Я была, я была… Доктор, почему вы меня мучаете? Я хочу спать.

Сергей Петрович ощутил желание взять настырного допросчика за шкирку и оттащить от кровати.

Землекопов и Лиза по-прежнему не отрывали друг от друга глаз, но девушка больше не улыбалась. В ее суженных зрачках возникло страдание, точно такое, как у домашней собаки, на которую замахивается любимый хозяин — безысходное, жалкое.

— Сейчас уснете, — пообещал Землекопов, — только еще одно. Где вы работаете, Лиза?

— В Си-Би-Эн, где же еще…

— Как зовут начальника отдела?

— Джонатан Миллер, как же еще…

— У вас болит голова?

— Ужасно, доктор. Виски разрывает. Можно я посплю?

— Потерпите, Лиза. Пожалуйста, вспомните… До того, как устроиться на Си-Би-Эн, вы ведь тоже где-то работали? Где? Скажите, где?

Вопрос произвел на девушку ужасное воздействие: ее изогнуло дугой, словно от удара током, лицо помертвело, осунулось, взгляд потух.

— Но я же… но я же… — беспомощно залепетала она. Землекопов положил ей руку на лоб.

— Успокойтесь, Лиза, нас никто не слышит. Со мной можно быть откровенной, я ваш друг.

— Друг? Но почему у вас такие большие зубы?

— Не дурачьтесь, Лиза. Это очень серьезно. От вашего ответа зависит судьба многих людей. В том числе и Сережи. Сосредоточьтесь, вспомните. Где вы работали?!

— Отпустите меня, — попросила Лиза. — Мне стыдно!

— Может быть, хватит! — просипел Сергей Петрович, еле удерживаясь от резкого движения. Генерал погрозил ему пальцем. Но Лизе помощь уже не требовалась: она спала. На щеки вернулся слабый румянец, и губы приоткрылись в прежней блаженной полуулыбке. Она вернулась туда, где ей было хорошо.

— Поразительно! — сказал Землекопов, оттер испарину со лба. — Ничего подобного не встречал. Реакция сигма-плюс. Редчайший случай психической дестабилизации.

Майор уже решил про себя, что при первом удобном случае свернет ученому ублюдку шею.

Все вместе они прошествовали в кабинет Чусового, где Землекопов поделился некоторыми выводами. Случай крайне неординарный. В самом факте зомбирования нет ничего примечательного, половина жителей Москвы в таком же состоянии бегает по городу, добывает средства пропитания и вполне счастлива нахлынувшей западной благодатью; и подыхает от хронического недоедания или под ножом бандита точно с такой же, как у Лизы, идиотической ухмылкой на устах. Но там — массовое психотропное воздействие, проводимое с гуманитарным обеспечением, а здесь — индивидуальная, целенаправленная обработка. Методы зомбирования схожи, но есть и отличия, хотя, с точки зрения медицины, не столь уж существенные. Как при тотальной обработке, так называемой «промывке мозгов», какая-то часть общества (примерно треть) ухитряется сохранить (относительно) духовную независимость, так и при локальном, имеющем всегда сугубо практическую цель кодировании некоторым индивидуумам удается заблокировать небольшой участок сознания в первозданном виде. Как правило, это люди от природы наделенные мощными парапсихологическими данными. Кто они — вырожденцы, мутанты или, напротив, особи, опередившие видовой уровень развития, — вопрос спорный и вряд ли имеет смысл в него сейчас углубляться. Суть в том, что зомби с двойным дном, как Лиза Королькова, находятся по отношению к реальности в значительно более уязвимом положении, чем обычные зомби. Эта девушка, в принципе, может умереть в любой момент, и средств для ее спасения нет. Возможно, ее удерживает на плаву код, так называемая летальная установка, а возможно, никакого кода нет. Ее просто отправили в автономное плавание с целью отследить, откуда она.

— Что же делать, профессор? — спросил Сергей Петрович, смело нарушая субординацию.

— Что тут сделаешь? Коллега Чусовой предложил подержать ее в коме. Это, видимо, единственное решение. Из комы она безболезненно перейдет в смерть. Не самый худший вариант. Уверяю, голубчик, и себе и вам я пожелал бы такой легкой смерти.

— Ему-то зачем? — удивился Самуилов. — Наш майор собирается жить вечно. Он только девочек любит посылать на задание, ни с кем не советуясь.

— Она моя жена, — Литовцев видел, старый генерал и шизанутый профессор стоили друг друга и общались на одном языке, но ему-то, действительно, что делать? Распростертая меж софитов Лиза чутко спала с мечтательной улыбкой на устах, и он не был уверен, что она их не слышит. Не уверен он был и в том, что эти двое, да еще достойный их наперсник Чусовой не ведут какой-то игры, в которой, по их высочайшему мнению, он лишний.

— Да, да, я слышал об этом, — с неожиданным интересом отозвался на его слова Землекопов и взглянул пристально, видимо, допуская, что перед ним еще один зомби. Майор поразился, какие ясные, молодые, лучистые глаза у этого человека: ничего не скажешь, генерал Самуилов подбирал свою тайную гвардию поштучно и промахов не делал. — Сочувствую, искренне сочувствую… У меня тоже, верите ли, есть супруга, и она, представьте себе, занимается домашним хозяйством, сидит дома с детьми и внуками, варит варенье и не переодевается в иностранных корреспонденток… Извините, майор, это уж я сгоряча, по-стариковски.

— Я знаю о ней больше, чем вы, — упрямо пробурчал Сергей Петрович.

— И в это охотно верю.

Вмешался Самуилов.

— Что ты имеешь в виду, Сережа? Что ты знаешь?

— Они ее не сломали. Она их провела.

— Валентин Исаевич, такое может быть?

Землекопов насупился.

— Почему нет? Я уже упоминал об индивидуальной блокировке. Но это ничего не меняет. Ее личностный фон смят, превращен в хаос, там ничего не осталось, кроме первозданной радости бытия. Увы!

— Не надо так, доктор!

— А вы вроде готовы слюни пустить? Стыдно, голубчик! Война идет страшная, и мы на ней, возможно, последние работники. Однако еще раз прошу прощения. О вас я слышал много лестного, майор.

— Но ваши-то детки, надеюсь, здоровы?

— Вполне, — весело отозвался Землекопов. — Один наркоман, другой — дебил, молится на доллар. Устраивают такие сведения?

Чусовой, как ни странно, все время, пока они препирались, молчал, как воды в рот набрал, но тут вдруг вмешался:

— Знаете ли, Валентин Исаевич, я ведь согласен с молодым человеком.

Приметя третьего возможного зомби, Землекопов уже не удивился.

— В чем согласны, позвольте узнать?

— Лиза работала у нас некоторое время санитаркой. Не лодырничала, нет, но каждую свободную минутку проводила у Сережи. Выхаживала его, как сорок любящих сестер. Мы с ней, надо сказать, подружились. Беседовать с ней одно удовольствие — девочка остроумная, учтивая. Но я не об этом. Она ведь из элитных, из самых-самых… Школу прошла, особый тренинг, испытания… Вы все это знаете… Но что такое, в сущности, — элитный боец? В своем роде это тоже зомби, нацеленный на выполнение сверхсложных задач. Не совсем человек, иначе он просто не выживет. Так вот что я хочу сказать: в Лизе Корольковой сохранилось какое-то необыкновенное целомудрие, ни с чем подобным, простите, генерал, я никогда не сталкивался, общаясь с вашими сотрудниками. Все они — в первую очередь удальцы, чистильщики, свободные от внутренних моральных запретов, а уж потом… Но в ней сияла иной раз такая душевная чуткость, такая…

— К чему вы подводите? — не выдержал Землекопов. — К тому, что она устояла в одиночку против системы?

— Я не настаиваю, — смутился Чусовой, — но такое складывалось впечатление.

— Вероятно, она владела гипнотическим даром, только и всего. Тем более, элитников учат им пользоваться.

— А вот я, — снисходительно пробасил Самуилов, — готов поддержать уважаемого Захара Михайловича. Она мой сотрудник, ее выпестовали в нашем инкубаторе. Она способна устоять против системного воздействия, не знаю только, хорошо ли это. Я бы дорого дал, чтобы она выкарабкалась.

— Лиза выкарабкается, — вякнул Литовцев. Все, что он услышал, пролилось елеем на его израненную душу.

— Ты послал ее к Зенковичу, — оборвал генерал, — Теперь сам и расхлебывай.

— Расхлебаю, ничего, — обнадежил майор.

…К ночи Самуилов прислал охрану: тут у них с майором получилось редкое совпадение в мыслях, оба не сомневались, что за Лизой придут, чтобы поставить точку. Битую пешку всегда убирают с доски. Приехали трое добродушных, самоуверенных парней-собровцев. Двое остались дежурить на улице, один засел у входа на первом этаже. С каждым Сергей Петрович выкурил по сигарете, потолковал и убедился, что это такие ребята, с которыми в разведку идти — самое оно. Но также он понял, что для тех, кто придет за Лизой, эти боевики вообще не проблема, так, три камушка на дороге.

Для себя он оборудовал лежбище в конце коридора, навалив для блезиру тюки с бельем. Отсюда ему были видны дежурная сестра, склонившаяся за столом под лампой, и дверь в реанимацию, где спала Лиза. В принципе, мимо него никто не мог пройти незамеченным, разве что пробил бы дыру в потолке, но это лишний шум.

Он не спал и не бодрствовал, а пребывал в том состоянии напряженного внимания, в каком живет музыкант, внимающий тайной музыке, звучащей в нем самом. Лучший настрой для ожидания, не требующий особых затрат энергии, позволяющий на долгие часы безунывно, безмятежно раствориться в пространстве. Время превратилось в шелестящий покров, который баюкал, но не укачивал. Сергей Петрович слышал и голоса на улице, и звуки капающей воды в умывальнике, и перелистываемые медсестрой страницы книги, и все-таки почти прозевал незнакомца. То есть прозевал — неточно сказано. Он засек скользнувшую по коридору тень, но почему-то не сразу сообразил, что это именно тот, кого он ждет.

Человек шел свободно, не таясь, в белом халате, но босиком. С такой же непринужденностью двигается, вероятно, рысь по ночному лесу. Издали пришелец весело окликнул дежурную сестру: — Не спишь, Катерина? Как там наша больная?

По удивленному выражению лица девушки Сергей Петрович понял, что этого врача она видит впервые. Чужаку оставалось до ее столика несколько шагов, но проделать их он не успел. Майор не потревожил ни одного тюка с бельем, пока поднимался.

Упер ствол «Макарова» пришельцу между лопаток. Предупредил:

— Не дергайся, милок. Опустись-ка на коленки.

Тут же понял, что тот не послушается: по хищному, стремительному развороту плеч, по блеснувшему зрачку, — и не стал ждать, дернул крючок, взяв чуть повыше, к левому плечу.

«Врач» принял пульку, как комариный укол, и четким выбросом ноги, с левого упора сбил тяжелого майора с ног, отбросил далеко к стене. На матерого рукопашника нарвался Сергей Петрович, давно таких не встречал: хорошо, хоть пистолет не выронил.

— Зачем буянишь? — укорил. — Давай потолкуем.

Но пришелец с перекошенным в ярости, явно азиатским лицом уже летел на него в затяжном прыжке, и вторую пулю майор послал в правое бедро, чтобы замедлить полет. Больше ничего не успел: пистолет выпорхнул из руки, как птичка, и он получил такой силы удар в грудь, что задохнулся. Одновременно с обидой почувствовал, как недавно затянувшиеся швы опять разошлись.

— Прямо хулиган какой-то, — упрекнул налетчика. — Сейчас подохнешь, а вон как распетушился.

Однако пришелец не собирался подыхать, хоть от диковинных прыжков и свинцовых блямб немного утомился. Присел отдохнуть рядом с майором.

— Каратист, — уважительно заметил Сергей Петрович. — Я вашего брата одной левой ломаю.

— Меня не сломаешь, — уверил незнакомец, сипло, с хрипом дыша.

Тем временем медсестра, перестав визжать, лихорадочно нажимала какие-то кнопки на пульте. Вскоре снизу поднялся собровец, слава Богу, живой и здоровый.

— Надо же! — удивился. — Где это он просочился?

— Вопрос не в этом, — ответил Сергей Петрович. — Вопрос в том, сколько их еще тут бегает.

— Так он сам сейчас скажет, — собровец недобро оскалился. — Скажешь, землячок?

Землячок сплюнул на пол кровью. Видно, пуля пробила ему легкое. На вопрос не ответил. Смотрел презрительно и постепенно засыпал. Силы его убывали. Сергей Петрович не мог допустить, чтобы он так просто умер, не дав никакой информации.

— Подай-ка пушку, — попросил у собровца, — Вон лежит у стены.

Солдат выполнил его просьбу. Пистолет Сергей Петрович упер в лоб незнакомцу.

— Считаю до трех, а уж там не обижайся. Говори, кто с Лизой поработал. Раз, два…

Умирающий улыбнулся ему, как несмышленышу. Майор почувствовал, что глубоко уважает этого человека.

— Ставлю вопрос по-другому. Кто тебя послал и зачем? Раз…

В этот момент на пороге реанимационной палаты возникло чудесное видение Лизы Корольковой, и нежный голос произнес:

— Оставь его, Сережа. Я сама отвечу. Это Федька Фомин. Он ничего не знает, шестерка.

Сергей Петрович смотрел на нее и плакал, но не понимал, что плачет. Напротив, ему казалось, что улыбается.

— Ты здорова ли, Лизавета?

— А чего мне станется? Поспала, отдохнула… Вот вас с Федькой перевязать требуется. Помолотились на славу. Уж не из-за меня ли, любимый?

5. Полковник Санин и его новая подруга

Молодая маньячка запала Санину в душу. Женщины не занимали в его жизни большого места. После короткого неудачного супружества и развода он жил один как перст, к чему понуждали и обстоятельства, и суровая непримиримая натура, но коли уж случалось оскоромиться, инстинктивно выбирал в партнерши доверчивых, робких самочек, сосущих мужскую душу почти без боли, как крохотные медицинские пиявочки. Да и редко какая задерживалась у него под боком дольше, чем на месяц, два. Они все были на одно лицо, все одинаково его боялись и не умели этого скрыть. Доживя до сорока трех лет и перепробовав их десятки, так ни к одной и не прикоснулся сердечно как к родному существу. Со Светиком Пресняковой по бандитской кликухе «Кузнечик» все сложилось по-другому. Он сразу угадал в ней молодую волчицу, готовую рвать острыми зубками все, что движется, но вместе с тем разглядел что-то страдальческое в ее раскосых ассирийских очах.

Второй раз она подстерегла его возле дома на Сухаревке, где он снимал резервную однокомнатную квартиру — и бывал-то там нечасто, может, раз в месяц, чтобы отлежаться в тишине, послушать музыку и выпить водки. В этой квартире даже не было телефона, и ее адрес был известен только трем людям: самому Санину, его заместителю по «Варану» и, разумеется, Самуилову, которому было известно все. Как она вышла на Сухаревку — уму непостижимо: либо у нее природный сыщицкий дар, либо вел именно волчиный, убийственный нюх. Но — подстерегла.

Санин, как обычно, оставил «жигуленка» в одном из соседних дворов и к дому пошел пешком через старую свалку, где она и вымахнула из-за мусорных куч и, хохоча от возбуждения, пальнула из своего заветного «Вальтера» (сколько их у нее, интересно, было?). Она сделала подряд шесть быстрых выстрелов, пока не разрядила барабан, и полковник был вынужден скакать, как заяц, маневрировать, уклоняться, даже упасть на согнутые руки, чтобы не нарваться на дурную девичью пулю. Когда стрельба закончилась, отряхнул брюки от грязи, подошел к ней и строго сказал:

— За такие шутки, Светлана, можно и по морде схлопотать.

В ярости она продолжала давить на курок, удивляясь, что пули перестали вылетать. Бормотала что-то неразборчивое, но матерное. Он забрал у нее игрушку, сказал более миролюбиво:

— Ты чего так раздухарилась? Укололась, что ли, неудачно?

Наконец из алого ротика донеслась членораздельная речь:

— Я же сказала, убью тебя, ментяра. Думал — шучу?

Полковник озадачился:

— Что шутишь, нет, не думал… Но я же тебя отпустил, хотя мог посадить. Вроде уговор состоялся. Папаня за тебя поручился, солидный человек. Опять ты его, значит, позоришь?

— Уговор? Я тебя полночи ждала — это как? Я никого так не ждала. За одно это еще десять раз убью, так и знай.

— Вот оно что, — кивнул Санин. — А я значения не придал. Так тебе обязательно надо потрахаться?

Светик навесила ему плюху так стремительно, как только она умела, но с полковником, конечно, это не прошло. Он перехватил ее кулачок в железную ладонь, словно бабочку сачком поймал. Чуть сжал, и пальчики у Светика хрустнули. Но она стерпела боль.

— У тебя выхода нет, ментяра. Или ты меня убей, или я тебя. Давай, чего ждешь? Тебе же это раз плюнуть. И все законы на твоей стороне.

— Как выследила?

Улыбнулась чарующе.

— Я тебя, ментяра, носом чую. От тебя зверем воняет на всю Москву. Не спрячешься, не надейся.

— Я не хочу тебя убивать.

— Тогда я убью.

— Не сможешь, Света, — сказал он вполне серьезно и удивился, что говорит с ней об этом второй раз. — Знаешь же, что не сможешь.

— Сто раз не смогу, на сто первый повезет.

— И все из-за Саввы-Любимчика? Но он даже человеком не был.

— А ты человек?

— Да, я человек.

— Пусти руку!

Он отпустил, хотя и с неохотой. Света оглянулась по сторонам. Никого на этом пустыре, как и во всем мире, не интересовала их маленькая разборка. Да и смеркалось уже. Был тот час, когда нормальные люди уже попрятались, а ночные охотники еще не выползли из нор.

— Пустой разговор, мент. — Светик смахнула со лба темный локон. — Сказала, убью — значит, убью. А за что, про что — мое личное дело. Тебя не касается.

— Все же немного касается, — возразил полковник и, вздохнув, добавил: — Ладно, пошли.

— Куда? В ментовку?

— Ко мне.

— Приглашаешь?

— Приглашаю… куда от тебя денешься?

Зашагала рядом, но как бы не вместе, походка вызывающая, в каждом движении — манок. Полковник чувствовал, что не от большого ума тянет ее в дом, но отступить не мог. Что-то мешало. Да и как отступишь, если она заведенная? Зарыть в мокрую глину — не в его натуре. Санин был человеком особенной внутренней дисциплины. У него не было к ней личных претензий. Она, конечно, поганка, но если всех поганок косить вслепую, без разбора, без заранее обдуманного решения, цветок срежешь невзначай, а их в России осталось наперечет. Ему она никакого зла не сделала. Пулю норовит всадить в грудь, так это мелочь, бабья дурость. Еще понять надо, откуда такое желание. Может, влюбилась дурочка. С кем не бывает? Одна женщина в давнюю пору крепко его любила и тоже как-то опоила ядом. Он чуть не сдох от стакана поднесенного на опохмелку вина. В настоящей любви, как ее понимал Санин, и мужчины, и женщины одинаково стремятся к смерти, такова природа любви, и с этим ничего не поделаешь. Не обо всех людях речь, но о тех, у кого кровь живая, не рыбья, и уж эти в любви обязательно норовят дойти до крайней точки, до финишного рывка. Санин по себе это знал. Когда брал женщину, входил в увлажненное, трепещущее тело, отзывался взглядом на блестящий восторг женских глаз, нередко смущался мыслью: а не закончить ли все разом? Тяжкий морок близкой смерти сопровождал самые упоительные соития — но ведь то все-таки были жеребячьи забавы — что же говорить о чувствах человека, который воистину любит? Если любишь, убьешь — тут сомнения нет. Санин думал о таком не впервые и понимал, что для нормального человека, семьянина и домашнего заботника, подобные мысли отдают шизофренией, и не делился ими ни с кем. Если говорить полнее, он вообще никогда ни с кем и ничем не делился, потому и друзей у него, как и возлюбленных, можно сказать, не было. Зато были соратники и побратимы, многих, правда, жизнь за последние годы повыбила, словно подгоревшие подшипники у летящей под откос машины.

В доме Светик повела себя сразу хозяйкой, причем беззастенчивой и волевой. Распахнула холодильник, кухонный шкаф, достала водку и все, что к ней полагается, потом сходила в туалет и, что примечательно, пока там сидела, дверь за собой плотно не прикрыла.

Полковник умылся, причесался и ждал ее за столом, улыбающийся и умиротворенный.

— Отдай пушку, — потребовала Светик, вернувшись из туалета. — Или боишься?

— Зачем она тебе сейчас?

— Затем, что у тебя дурная привычка — все у меня забирать. Пушка не твоя, значит, отдай. Боишься, так и скажи.

— Страшновато, конечно, — примирительно согласился Санин, поражаясь ослепительному, какому-то вожделеющему гневу в ее черных очах, словно через них рвался на волю мощный и ровный огонь. — Давай сперва маленько выпьем, закусим. Честно тебе сказать, Светлана Егоровна, устал я к концу рабочего дня.

— Не называй меня так.

— Почему?

— Потому что издеваешься… А зря. Недолго тебе осталось тешиться.

Санин подумал, что, похоже, доброго застолья у них не получится, но разлил по рюмкам анисовую — и выпил, ждать не стал. Захрустел огурчиком. Ярко и ясно пылали перед ним черные огни.

— За кого меня принимаешь, мент?

— Как за кого? За красивую, добрую девушку. Ну, немного запуталась, связалась с отребьем, но родители у тебя крестьянского корня, кровь здоровая, авось опамятуешься.

— Думаешь, ты герой?

Санин промолчал и выпил вторую. Ему вообще не нравились навязчивые вопросы, даже исходящие из таких прелестных уст.

— Может, и герой, — сама себе ответила Светик. — Но скоро мы всех таких героев на столбах перевешаем.

— За что же это?

— За то, мент, что опять хотите все к рукам прибрать, вас бесит, что люди свободно вздохнули без вашего присмотра. Только ты непонимаешь, потому что дикий, что история вспять не поворачивается.

Санин и третью выпил, нутро требовало. Поморщился.

— Не желаешь слушать? А ты послушай, на пользу пойдет. Думаешь, ты такой сильный и умный и тебе все дозволено, потому что за тобой вонючий КГБ. Но ты ошибаешься: КГБ не с тобой, он давно уже с нами, и раз ты этого до сих пор не понял, значит, просто пенек.

— Объясни, — смиренно попросил Санин, — кто это «вы», на которых ссылаешься? Бандиты, что ли?

— Вот! — Светик торжественно вскинула руку с зажженной сигаретой, к рюмке не притрагивалась. — Вот ты и прокололся, мент! Для тебя все честные люди, кто не хочет жить по вашей указке, не хочет стоять в вонючем партийном стойле, — бандиты. А ты — защитник отечества и решил на всякий случай отстрелять всех инакомыслящих, как у вас заведено. Знаешь, что я про это думаю?

— Нет, не знаю.

— Ты обыкновенный сумасшедший ублюдок, возомнивший себя сверхчеловеком. Именно поэтому тебя надо убить, и я это сделаю. Понял теперь, мент?

— Только в общих чертах. У тебя такая каша в голове, сразу не разберешься. Кстати, почему не пьешь, Света? На марафете держишься?

— Кто ты такой, чтобы я с тобой пила?

Полковника разговор все больше удручал, он уже жалел, что притащил ее в квартиру. Что теперь с ней делать? Она же невменяемая. Или прикидывается невменяемой. Что, как было ему хорошо известно, почти всегда одно и то же.

— Кто я такой? Обыкновенный предприниматель. По-вашему, бизнесмен. Работаю в «Континентале», должность небольшая, что-то вроде бухгалтера, но на жизнь хватает… Ты с кем-то меня спутала, Света… Кстати, зовут меня не «мент», а Павел Арнольдович. Можно просто Паша, раз уж так хорошо сидим… Ты фильтр куришь, Света, это вредно для легких. Женщинам особенно следует беречься, вдруг придется рожать… Что с тобой, Света? У тебя лицо какое-то опрокинутое.

Ее действительно перекосило и, казалось, она сию минуту зарыдает. Но не зарыдала. Подняла фужер с водкой и опрокинула с такой легкостью, будто это вода.

— Ты предприниматель? Павел Арнольдович?

— Ну да… Что тебя удивляет? Торгуем помаленьку, чем Бог пошлет.

— Это ты, значит, объяснил, кем прикинешься, если солью тебя в прокуратуру, так? Не хочешь связываться с папочкой, да?

В ее глазах гнев чудесно перемешался с презрением. Он залюбовался ею под четвертую стопку. Санин напивался методично, как делал раз в месяц: в этом она не могла ему помешать. В остальное время он не пил ни грамма и не позволял себе ни единой сигареты. С водкой у него были более доверительные отношения, чем с женщинами. Водка никогда не обманывала. Она размягчала жесткие очертания мира и волшебным образом вызывала из памяти давно утраченные иллюзии, чувственные образы, тихие надежды. Но для того чтобы достичь блаженного состояния, требовалось еще пить и пить, пока же от принятой дозы лишь едва расслабились мышечные узлы. И еще — перед тем как погрузиться в очистительную спиртовую грезу, предстояло решить маленькую проблему: нельзя, чтобы эта обольстительная маньячка оставалась в квартире, когда он напьется и уснет. Судя по всему, это равно самоубийству. Спящему, она, бедняжка, не задумываясь перережет глотку. Или придумает чего похлеще. Про ее садистские наклонности Санин был наслышан, хотя сейчас, глядя на нее, не очень верил в эти слухи. Не так уж она кровожадна. Скорее, психически неустойчива, как большинство из этих сытеньких, богатеньких буратино. Их одурачили всем скопом, предложив вместо полноценной жизни бутылку пепси-колы, в которую целое поколение всосалось с жадностью обожравшихся борной кислотой тараканов.

— Чего молчишь? — не унималась красавица. — Правильно я угадала?

— О чем ты? — он действительно почти ее не слушал, лишь следил, как двигаются ее алые губы, разгораются очи. В этом было что-то патологическое: он думал, как ловчее от нее избавиться, не пачкая рук кровью, и в то же самое время невольно в воображении раздевал, укладывал в постель, мял и треножил.

— Боишься папочку моего?

— Как же его не бояться, Света. Человек известный, почитаемый в обществе. С самим императором на короткой ноге. Вот ты-то почему его не жалеешь, огорчаешь старика? Покушай чего-нибудь, чтобы не опьянеть. Вон рыбка свежая, сальцо украинское… Тебе ведь, наверное, домой пора? Или еще выпьешь маленько?

Света прошлась по кухоньке, задев его тугим боком. Ей было тесно в замкнутом пространстве, как молоденькой кобылке в стойле. Опять бухнулась на стул. Закурила. Водки отхлебнула без охоты, скривясь. С горечью изрекла:

— Не понимаю… Лапоть необразованный, обыкновенный ванек… Откуда же такая прыть? Кто ты, Павел Арнольдович? Ну, давай говорить по-человечески. Какое твое предназначение? Зачем ты все это затеял?

— А ты?

— Что я?

— Чего тебе не хватало, что с бандюками связалась?

— Нет, это не бандюки. Это вы про них так думаете, но это совсем не бандюки. Знаешь, какой был Саввушка? Он был философ. Жил с идеей. Не за деньгами гонялся, это только видимость. Хотел жизнь переиначить. От вашего болота его мутило. Таких людей сейчас много, предприимчивых, веселых, сильных. Всех ты не перестреляешь. А главное, зачем? Будущее за ними, не за вами. Твой поезд еще вчера ушел, мент, ты даже в последний вагон не успел вскочить. Дело тут не в возрасте, не подумай, что я в самом деле идиотка, как все эти Хакамады. Есть старики, которые моложе молодых. Но не мой папочка, увы! Вот ему только власть подавай, это да…

После пятой сотки Санин неожиданно заинтересовался смыслом ее слов.

— Скажи, Света, а чем тебе так не нравятся люди, какие жили до тебя? Эти самые, как вы их называете, совки? Ведь они тоже страдали, любили, музыку слушали… Почему же они все в одночасье оказались дерьмом? Целый народ?

— Исторический процесс, — важно пояснила девушка. — Внутренняя модификация этноса. Гумилева надо читать.

— Получается, весь народ жил неправильно, не соответствовал историческому процессу, наконец появились вы с Саввушкой-Любимчиком, быстренько разобрались и постановили, что всех прежних пора распускать в распыл? Так, что ли?

— Забудь про народ, — пылко воскликнула Светик. — Это нелепая выдумка интеллигентов прошлого века. Никакого народа нет в природе. Есть чернь, быдло и небольшая группа мыслящих людей. Кстати, у нас народом семьдесят лет управляли партийные извращенцы.

— Такие, как твой отец? Или, страшно подумать, как сам всенародноизбранный?

— Да, такие, — сморгнув, подтвердила Света. — Но я с ним порвала.

— Что ж, — склонил голову Санин, — век живи, век учись. Теперь хоть буду знать, отчего стон стоит по Святой Руси. Это значит партийные извращенцы домучивают быдло.

Он издевался, но Света не обиделась. Слова не имели значения, как и нелепый предмет разговора. Время, когда все это было важно для наивной, честной девочки-интеллектуалки, давно миновало. Она много натворила глупостей в жизни и не раз ошибалась, но сегодня заново решалась ее женская участь. С этим могучим, беспощадным смердом по доброй воле она не расстанется. Или привяжет намертво к своему телу, или всадит свинец в его глотку. Он сейчас подшучивает над ней, но еще не знает, что такое настоящий смех.

— Я устала, — сказала она спокойно. — Налей рюмку, и пойду спать.

Рюмку Санин ей налил, и себе заодно.

— Куда пойдешь спать?

— Не на кухне же ложиться. В комнату пойду. Белье у тебя чистое?

— Не-е, — сказал Санин. — Так нельзя.

— Что нельзя?

— Здесь тебе нельзя оставаться. Да ты что! У меня репутация и все такое. Что люди подумают? И перед отцом неловко.

— Все?

— Между прочим, откуда я знаю, что ты совершеннолетняя? По некоторым суждениям…

— Теперь все? — он никогда не видел таких ярких, ненавидящих глаз.

— Не обижайся, Света, лучше тебе поехать домой. Я такси вызову. У тебя деньги есть? Я бы одолжил, да у меня всего осталось пятьдесят рублей до получки.

Она покинула кухню, не оглянувшись. Санин выпил седьмую или восьмую порцию, начиная чувствовать легкое головокружение. Выкурил сигарету. Слышал, как девушка возилась в ванной, что-то напевая. У него возникло ощущение, что ситуация выходит из-под контроля. Это было ему внове. И приятно щекотало нервы.

На мгновение она возникла на пороге — в чем мать родила, с блестящим черным лобком, с золотистыми полными грудями.

— Запомни, — погрозила кулачком. — Тебе только кажется, что ты такой крутой.

Санин хмыкнул удовлетворенно.

По количеству выпитого он пошел на третью бутылку, но привычного расслабления не наступало. Мозг ясен, реакция в норме. Видение ослепительного женского тела, вспыхнувшее на пороге, не уходило из глаз.

Чертыхаясь, Санин заправил бутылку для спецприема (японское снадобье «такимора», подарок знакомого колдуна), взял ее с собой. Светик лежала на кровати поверх покрывала, ничем не прикрытая, голубоватый ночник на полу выигрышно очерчивал ее спелые формы.

— Не спится? — посочувствовал Санин, присел с краешку в ногах. — Давай еще примем по капельке. У меня есть тост.

— Какой тост? — ее тонкие черты, обрамленные черными прядями волос, вызывали в нем странное томление, будто его разом поманили к себе все женщины мира. Он разлил водку по чашкам, бутылку опустил на пол.

— Хочу, Света, попросить у тебя прощения. Я вот сидел там на кухне… Я, наверное, просто старый, чокнутый осел. Из-за чего мы лаемся? Ну убьешь ты меня, не убьешь — какая разница? Да я должен судьбу благодарить, что такая девушка обратила внимание, не погнушалась, снизошла… Поверишь ли, ты самое прекрасное создание из всех, кого я видел. Честное слово!

— Бред начался? — подозрительно спросила Света. — Не пей больше. Ложись.

— Почему ты решила именно со мной, так запросто, без затей… За что такая милость?

— Не юродствуй, мент. Ложись, будем трахаться. Или слабо?

— Ладно, — Санин вздохнул. — Если это не сон… А тост у меня обыкновенный: за дружбу!

Света приняла из его рук чашку, мгновение помедлила. Ей стало смешно. И этого увальня она опасалась. Убийца, террорист, народный мститель! Да такой же валенок, как все остальные мужики. Вон спекся, поплыл — глаза масляные, жадные, — уж это масло ни с чем не спутаешь. За дружбу… Надо же ляпнуть. Остряк.

Выпила единым духом — и сразу почувствовала: попалась. В висках вспыхнуло пламя, а горло, напротив, окостенело, будто хватила мороза. Успела заметить: он сам не притронулся к чашке, только поднес к губам. На мякине провел.

— Яд? — спросила отяжелевшими, непослушными губами, из последних сил перебарывая подкатившую гнусную вязь.

— Снотворное… Не бойся, спи… Утро вечера мудренее…

Ласково, утешно отозвались в ушах звуки мягкого голоса — и в желудевых зрачках засветилось что-то родное, отцово, домашнее. Она не испугалась. Даже если отравил, что поделаешь…

Улыбнулась ему на прощание, гася ненависть, и тихонько уплыла в собственное безумие.

Часть четвертая

1. Ужас в городе

Москва была захвачена разноплеменными бандитами еще на заре перестройки, при Горбаче, но нашествие произошло незаметно и на жизни огромного мегаполиса внешне никак не отразилось. Напротив, средний обыватель вскоре ощутил себя как бы перенесенным по мановению волшебной палочки в западный рай. Город разбухал немереными, неотмытыми бабками, и со всего света в него хлынул дешевый ширпотреб. Люди обалдели от зрелища небывалого на Руси изобилия, а некоторые буквально посходили с ума от счастья. Но сойдя с ума, они тоже внешне никак не изменились и продолжали жить и работать, обустраивая множество отдельных, суверенных, маленьких мирков. Безумие удачливых добытчиков выдавали лишь дрожь в конечностях, да лихорадочный блеск в глазах при виде зеленых бумажек с портретом американского президента. Впервые в обозримые исторические эпохи Москва превратилась в чудовищный, бессмысленный рот-присосок, сладостно, день за днем пережевывающий иноземную благодать.

Кроме пережевывания, Москва торговала. В разных обличьях торгаш-посредник воцарился на древних улицах как символ окончательного и вечного преуспеяния. Те, кто не сумел приспособиться к торговому раю, а таких оказалось все же немало, несколько миллионов: оборонщики, ученые, врачи, учителя, мастеровой люд и прочая шантрапа, включая просто пожилых людей, которым поздно было менять свои привычки, — на четвертый, пятый год рыночного апокалипсиса очутились в положении бродячих собак, кои с утра до ночи ошалевшими стаями носятся по пустырям в поисках пропитания.

Бандит распоряжался в Москве рассудительно и гуманно: не давал торгашам лопнуть от обжорства, а нищую массу снабжал средствами (социальные льготы), чтобы она разом не околела и не нанесла территории города непоправимый экологический ущерб.

Китайская «триада» подоспела на вселенское торжище с большим опозданием, когда первоначальная дележка уже закончилась и повсюду стояли межевые столбы, обозначающие непререкаемые «зоны влияния» группировок. Крупная чиновничья свора тоже была распихана по отдельным сусекам, где каждый обслуживал отведенный ему участок и не лез на соседние, поэтому на первых порах установление деловых контактов и налаживание необходимых связей давалось китайцам с большими (иногда чрезмерными) финансовыми затратами, но в этом были свои преимущества. Явившимся на готовенькое китайцам ясно открылось то, что не видно было хозяевам, усевшимся за пировальный стол с самого начала. Набитый свезенным со всей страны золотом московский мешок уже во многих местах прохудился, и челюсти ужасного города-голема, методично жующие, то тут, то там проедали дыры в собственном туловище. Китайцы, умудренные опытом тысячелетней борьбы за собственное выживание, больше похожие на пришельцев из другой галактики, чем на братьев по разуму, быстрее других догадались, что искусственно сконструированная Западом кормушка, источающая во все стороны света восхитительные ароматы, на самом деле отработанный пласт породы и истощит свои запасы быстрее, чем неумелый едок донесет ложку до рта. Открытие их не обескуражило, лишь заставило действовать более целенаправленно и быстро. На постепенное внедрение, на привычное раскидывание прачечных и чайна-таунов не оставалось времени: разок поглубже копнуть, взвалить на спину тюк товара — и быстрее уходить, пока не рвануло под ногами и не завалило с головой обломками прогнившей насквозь великой империи.

Маленький китаец Су Линь, старина Су, был одним из самых высокооплачиваемых разведчиков «триады», и Москву знал еще до нашествия рыночных грызунов, больше того, он почитал и любил всю эту огромную, дикую страну, называемую Россией, глубокой и нежной, почти сыновней любовью, и это было чувство, в котором он боялся до конца признаться даже самому себе. В этом чувстве было нечто, вступающее в противоречие с его изощренным вкусом. Как представитель древней расы и природный философ, он обладал безошибочным чутьем на все прекрасное, что есть в подлунном мире, и с душевной брезгливостью отвергал грязь и нищету обыденной жизни. Склонный к созерцательности, он умел наслаждаться полутонами и нюансами, высоко ценил приглушенные краски, тончайшие намеки, с упоением, знакомым лишь посвященным, воспринимал музыку сфер, построенную на отзвуках, а не на громких голосах, и нисколько не стремился к соприкосновению с примитивной натуральной сутью бытия. В этом и таилась загадка. Русский человек, каким он его увидел, расположившийся на огромных, полупустынных, по китайским понятиям, пространствах, еще не развился до такой степени, чтобы с ним можно было вступить в цивилизованный контакт на высшем уровне ощущений, хотя сама страна своей бесконечной, заунывной равнинностью, однообразным пейзажем, растянувшимся, казалось, в вечность, весьма напоминала ему родину. Если допустить что-то еще более серое и нелепое, возникшее из глубины веков, так это только, пожалуй, льды Арктики, где тоже, кстати, по какому-то совсем невнятному капризу пытались осесть на жительство российские аборигены. С упорством маньяков они век за веком лезли в Ледовитый океан и строили деревянные дома в таких местах, где, кажется, не мог бы уцелеть и таракан. Честно говоря, первые впечатления от этой страны (он приехал в Москву учиться) были у молодого китайца ужасные, и в письме домой он с горечью признался, что, вероятно, совершил большую ошибку, поддавшись тяге к странствиям и выбрав именно это, северное, направление… теперь он попал прямиком в ад и не надеется на благополучный поворот событий. Среди грубых, всегда оскорбительных в поведении людей, писал он, какими являются русские, обуреваемых первобытными страстями, неуживчивых, завистливых, дерзких, сохранивших в неприкосновенности дух варварства, культурный человек не проживет и двух-трех месяцев, сохранив рассудок.

Но первый страх прошел, и вскоре Су Линь разглядел нечто иное. Внешность, как всегда, оказалась обманчива. В убогом пейзаже, растянувшемся на тысячи километров, он почувствовал величавую космическую грусть, словно наполненную множеством неслышных обыкновенному уху стонов и причитаний, — вся русская непомерная гать звучала как слезная мольба неизвестно о чем, — а за грубыми, неуклюжими, шокирующими повадками новых русских товарищей обнаружил неизбывную, великую тягу к некоему высшему знанию, коего, возможно, и не было на земле. Русские парни, как и старики, сохраняли в себе бесценные свойства, давно утраченные китайскими братьями. В каждом из них, умном и глупом, буйном и смирном, как огонек свечи, тлело детское любопытство ко всему сущему. Каждый из них в сущности воспринимал себя так, словно был первым, кто родился от матери и увидел солнце, небо и зеленую траву, а до его рождения мир мучительно пустовал. Это было настолько невероятно, что Су Линь долго не мог поверить в свое открытие. Но подтверждений было множество, они попадались на глаза каждый день, надо было лишь уметь разглядывать. А это Су Линь умел. Самой сильной стороной его характера, что в последствии и сделало его влиятельным разведчиком «триады», было умение наблюдать и делать правильные обобщения.

Потом он узнал русских женщин, и с этого рокового знакомства началось его внутреннее перерождение, привыкание к новой стране, как к матери. Русских женщин он полюбил всех, сколько их не было, молодых и старых, красавиц и уродин, но сперва только Нину Каренину, сокурсницу по филфаку, ответившую на его робкие ухаживания с неожиданной пылкостью и беззаветностью. Она была выше его на голову — статная, с сильной грудью и с наивным личиком вылетевшего из гнезда кукушонка. Ее избыточная женская плоть действовала на него так же, как магнит действует на железную стружку: он лишь о том и мечтал, чтобы вцепиться в нее ногтями, ногами, зубами — и замереть. Так оно примерно и получилось. Их первые соития напоминали медленное, головокружительное сладостное втискивание жучка в древесную щель. Нина посмеивалась над ним. Она говорила: ты маленький, поэтому тебе хочется слопать такую большую лягушку, как я. Но в ее насмешке не было оскорбления. И он, и она понимали, что маленький он только с виду. В нем было столько жизненной силы, что хватило бы на десятерых великанов. Размеры тела тут ни при чем.

Они с Ниной не любили друг друга, это была всего лишь плотская страсть. Но девушка с такой неутомимой звериной нежностью отзывалась на каждое его инстинктивное движение, что это, может быть, было лучше, чем любовь. Она умела подчиняться мужчине с рвением, какое китаянки, послушные, всегда приветливые, воспитанные в определенных традициях, только старательно изображают. Это его покорило: нежность не подделаешь, хотя легко имитировать злобу и все другие чувства. Русские женщины, и впоследствии он много раз убеждался в этом, владели способностью полного растворения в мужчине, на грани собственного убывания, почти смерти, но при этом каким-то чудом сохраняли душевную независимость, чего тоже в помине не было у китаянок. Уже в первый раз, погружаясь в тугую Нинину плоть, он ощутил, что совершает мерзкий акт предательства по отношению к своим сородичам. Когда предательств накопилось больше, чем он мог вынести, он просто перестал об этом думать.

Истинный китаец, дитя веков, а не мгновения, изначально осознает свою судьбу, как нечто завершенное и цельное, не закрепленное материальными спайками, — что-то вроде хрустального луча, брезжущего в потемках, по которому он обязан пройти, не оскользнувшись, соблюдая все правила, постепенно приближаясь к обители предков, утраченной при рождении, чтобы там, в горных высях, повидавшись с родными и близкими, получить толчок в следующий виток жизни. На этом пути его ожидает много препятствий, опасностей и ловушек, избежать их все невозможно, и неизвестно какая грозит «потерей лица», после чего хрустальный луч судьбы погаснет навсегда. Это означает, что цикл перевоплощения исчерпан и будущего у такого неосмотрительного человека больше нет. Конечно, это еще не катастрофа — катастрофы в том виде, как ее понимают, допустим, европейцы, то есть возвращение во прах, для мыслящего китайца не существует — но неприятность большая, потому что дальше тянутся темные столетия пустых и напрасных упований в отрыве от родной почвы. Вернуться, начать новый цикл бывает не легче, чем, как говаривают христиане, верблюду протиснуться в игольное ушко.

Китаец Су Линь, смешливый хитрец, за долгие годы пребывания в России, разумеется, не раз попадал в ситуации, которые можно отнести к «риску первой степени», менял обличья, профессии, адреса, любимых женщин, от некоторых заводил детей, но ощущения судьбы не утратил, хотя со временем, как уже сказано, переродился в «почти не китайца»: но ведь только это «почти», превосходящее все родовые укрепы, и является истинной мерой вещей (другой нет). Войдя в «триаду», еще не разведчиком, а простым наблюдателем, Су Линь поставил прямое, честное условие: он не будет участвовать в акциях, сопряженных с воздействием на генетические структуры аборигенов, и объяснил это тем, что испытывает к русским почти (опять «почти») такую же привязанность, как к своим соплеменникам, и не вправе причинять им глобальный вред. «Триаде» не ставят условий, но Су Линю это сошло с рук: его опыт и возможности были выше, чем у многих других агентов, задействованных в регионе, однако после его странной выходки «триада» раз и навсегда перестала ему доверять. Су Линь знал об этом, но не слишком тревожился. Ведь сомнению подвергалась не его преданность организации, доказанная многочисленными заслугами, а некоторые особенности душевного устройства, что совсем не одно и то же. На днях он встретился с инспектором «триады», бывшим линотипистом Джоем Тревонтой, тайванцем по происхождению, и в личной задушевной беседе высказал старику много такого, с чем тот, хотя и кривясь, вынужден был согласиться. Вдобавок Су Линь представил убедительную аналитическую записку, в которой утверждал, что методы работы, присущие организации практически во всех странах мира, здесь, в России, в период ее клинического распада, становятся нерезультативными. В частности, речь шла о методах привлечения на службу талантливой местной молодежи. «Триада» вообще редко прибегала к услугам инородцев, как правило, это ни к чему хорошему не вело, но если уж приходилось использовать аборигенов для отдельных акций, то с ними обычно обходились без всяких сантиментов, как с туалетной бумагой: подтерся и выкинул, — и это срабатывало в Штатах, в Европе и на Ближнем Востоке, но приводило к серьезным промахам в Москве. Он писал, что перепрограммирование славянского генотипа на западный манер, пройденное на фоне тотальной промывки мозгов, дало лишь кратковременный успех. Да, российский обыватель довольно активно реагирует на доллар и общемировые ценности, выраженные в свободе половых извращений и в изобилии дешевых, хотя и недоступных большинству товаров, но в действительности его культурное ядро осталось незадетым. Малейший нажим на новорусского мутанта приводит объект в состояние ломки, сходной с наркотической, и делает любой нормальный деловой контакт невозможным. Используя обычные средства — подкуп и устрашение, — «триада» просто выбрасывает деньги на ветер. Вероятно, дело в том, что после всех потрясений нынешнего века коллективный разум россиянина полностью исчерпал ресурсы духовного обновления. По воле рока россияне приблизились к опасной черте, за которой им грозит абсолютное исчезновение либо переход в хорошо изученное состояние «зачаточной биоматрицы».

Инспектор Джой по-своему истолковал записку Су Линя.

— Дорогой Су, ты хочешь сохранить Зенковича, но скажи — почему? Зачем тебе Зенкович? Какое значение может иметь жизнь этого чахлого растения, особенно если учесть, как ты сам утверждаешь, что вся северная цивилизация обречена на гибель?

Су Линь ответил с обычной своей прямотой, несвойственной обитателям вечных миров.

— Он спас мне жизнь, хотя я не просил его об этом. Он брат мой.

Старика скривило еще больше, чем когда он слушал многословные рассуждения разведчика.

— Как он может быть твоим братом? Как может быть тебе братом животное?

— Ты же не будешь отрицать, премудрый Джой, своего родства с травой и божьей коровкой, усевшейся на ладонь?

— Это совсем не одно и то же. Это иное родство.

— Разница небольшая… Я знаю, как ко мне относятся в руководстве «триады», но ведь ты мой учитель, Джой. Ты сам учил когда-то, что не стоит тратить слова, когда властвует чувство.

Старик отрешенно улыбнулся: спор бессмыслен.

— Зенкович обречен с самого начала, ты не мог заблуждаться. Но привел его к нам. И принял участие в игре. В таком случае объясни логику своего чувства.

— Логика в том, — улыбнулся ответно Су Линь, — что прежняя жизнь Левы Таракана могла закончиться еще быстрее, чем эта. Когда мы встретились, от него уже осталась одна оболочка. Несмотря на это, у него хватило мужества протянуть руку помощи.

Старик укоризненно покачал головой.

— Ты всегда был гордецом, Су. Но сегодня зашел дальше обычного… Суть не в том, как относится организация к твоим заблуждениям, а в том, что они опасны для тебя самого. Неужто ты полагаешь, что из оболочки можно воссоздать живой образец? Это не по силам ни тебе, ни мне… никому, кроме высшей силы.

— Я не хочу, чтобы он умер собачьей смертью.

Старик утомился от нелепой перепалки, но положение и возраст давали ему право на последнее слово.

— Не заставляй меня разочаровываться в твоем уме, сынок.

И тут же убедился, что в уклончивой дерзости знаменитому разведчику по-прежнему не было равных.

— Ум — тоже одно из проявлений гордыни, и в этом пункте, учитель, кажется, смыкаются все вероучения. Вы как-то привели пример с птицей, попавшей в силки…

— Достаточно, — Джой умоляюще поднял руки. — Пожалуй, я попрошу, чтобы тебе дали отпуск. Ты слишком долго сидишь на одном месте, пора проветрить мозги. Прогуляешься по Европе или съездишь домой — на твой выбор.

Су Линю оставалось лишь с благодарностью поклониться. Мягкое отстранение, проведенное в щадящем режиме, было даже не наказанием, а скорее, знаком отличия. Су Линь это понимал. Проштрафившегося сотрудника, как бы высоко он ни стоял, «триада» обыкновенно вычеркивала из своих рядов, не мешкая и не сообразуясь с возможными убытками. Не в ее правилах вникать в детали. Но с другой стороны, вина «убывающего из списков» должна быть очевидной, иначе нарушался один из основных постулатов внутреннего устройства организации — справедливость возмездия. За Су Линем прямой вины не было, а его душевные колебания в отношении «племянника» были столь же естественны, сколь неуместны. Те, кто работал на организацию достаточно долго, получали негласную привилегию к «отстраненному размышлению». Другой вопрос, что мало кому приходило в голову ею воспользоваться, хотя она приравнивалась к очередной степени посвящения. Су Линь частенько злоупотреблял свободой «умозрительного морального выбора», и похоже, у кого-то из «вышестоящих» лопнуло терпение. И вот, пожалуйста, — почетный отпуск в тот момент, когда фаза раскручивания «племянника» достигла той стадии, на которой присутствие Су Линя, хотя бы в качестве толмача, было, казалось, просто необходимо. Анализируя ситуацию, он пришел к печальному выводу: личные амбиции и пристрастия некоторых руководителей, как обычно, стоят выше интересов дела… А это частенько приводило к нелепым сбоям в самых тщательно спланированных акциях.

Тем же вечером Су Линь в соответствии с никем пока не отмененной разработкой вышел на контакт с одним из приближенных монарха — замом администрации Серегиным. Встреча произошла в сауне-люкс на Чистых прудах — последнее приобретение концерна «Витамин», увеселительное заведение с девочками и мальчиками на любой вкус, с покерным залом на десяток посадочных мест и с новейшими игорными автоматами фирмы «Фудзияма». Доход заведение давало пока небольшой, его ценность заключалась в расположении особняка в престижном районе столицы. При дальнейшем переделе зон влияния это имело немаловажное значение. Расположение штабов влиятельных группировок само по себе создавало незримую ауру неприкосновенности.

Су Линь привез с собой Зенковича и его обычную свиту, Серегин приехал один. Виктор Трофимович уже не строил из себя независимого государственного деятеля, это было бы смешно. После того, как он подписал несколько важных документов для «Витамина» (в основном, правда, условно-разрешительных), а также способствовал принятию таможенной квоты на дальневосточный бартер, вербовка, в сущности, завершилась. Серегин был достаточно умен для того, чтобы не уподобляться проститутке, которая изображает невинность, обслужив перед этим роту пьяной солдатни. Кроме того, Виктор Трофимович отлично понял, что воскресший «племянник» — всего лишь подставное лицо и в дальнейшем ему придется иметь дело вовсе не с ним, но в этом пункте продолжал осторожничать и упорно подчеркивал, что согласен работать только на «батюшку». «Триаду» это устраивало: в манипулировании людьми она, по возможности, избегала ставить объект перед необходимостью окончательного выбора. Тем более, в качестве фаворита-посредника Серегин был полезнее, чем если бы повел самостоятельную, осмысленную игру.

По дороге в сауну Су Линь завез Зенковича на квартиру Серегина, где тот на скорую руку повидался с Элеонорой Васильевной, перезрелой супругой фаворита. Вернувшись в машину, весь еще потный, Лева Таракан пожаловался:

— Как дикая кошка, ей-богу! А ведь бабе к пятидесяти. Вот уж точно бесится с жиру.

Су Линь радостно светился своими традиционными улыбками.

— Не так уж она плоха, а, Генечка?

— Не в этом дело, — серьезно ответил Зенкович. — У организма свои ограничения. Ты хоть с Галкой поговори. Ведь ни одной ночи не дает выспаться. Норма, говорит. Какая же это норма — три раза за ночь, а утром опять. И сразу — к этой ненасытной мадам. Я все-таки не жеребец-производитель. У меня же есть какие-то духовные потребности.

На переднем сиденье недовольно заурчал Пен-Муму, намереваясь предложить свои пилюли. Китаец его остановил.

— Не надо, Пентяша, обойдемся. — Он весело обернулся к Леве. — На сегодня все, милый друг. Дальше полная расслабуха.

— Угомони Галку, прошу тебя!

— Понимаю, брат. Обязательно угомоню… Но нельзя рисковать твоей репутацией.

— Что же мне — сдохнуть с этой репутацией? Сам бы попробовал на моем месте.

— Я пробовал, — сказал Су с блаженной гримасой. — Ничего не получилось. Куда мне до тебя! Ты гигант в сексе, все остальные просто клопы по сравнению с тобой.

Польщенный Геня уточнил:

— Сегодня правда больше ни с кем?

— Клянусь, — пообещал Су Линь, глядя на дамского угодника с отеческой лаской.

Серегин в сомнительном заведении вел себя осмотрительно, но своего не упустил: и в баньке попарился, и принял массаж, выполненный двумя четырнадцатилетними гаитянками. Позже, в комнате отдыха, расслабленный и истомный, опрокинул чашку отменной рисовой водки, зажевав соленым груздем. Дышал тяжело, как после марафона, но явно был доволен досугом.

— Хорошо! — доверительно поделился с Зенковичем. — Вроде бы пустяки, житейские утехи, а душа воспаряет. Этакое, знаете ли, Игнат Семенович, благорастворение в членах, будто каждую жилку прокачали кислородом. Вот у них, — ткнул пальцем в Су Линя, — это, кажется, называется нирваной.

Лева Таракан пугливо стрельнул глазами в потолок.

— Не знаю, как называется, но сами-то они не очень этой нирваной балуются. Здоровье берегут. Мы же как с цепи срываемся. Будто сто лет женского мяса не нюхали. Не примите в свой адрес упрек. Это я так, абстрактно рассуждаю. Нельзя же в самом деле цивилизованному человеку превращаться в дикого вепря. Есть другие, нормальные человеческие удовольствия. Я лично не помню, когда последний раз книжку в руки брал. Обидно, ей-богу. В прежние времена коммунисты прятали хорошие книги, запрещали читать, а сегодня на любом прилавке полно переводной литературы, весь цвет западной мысли — и часто ли мы к ней обращаемся?

— Правда ваша, — уважительно насупился Серегин. — Мы, русачки, умом ленивы, неповоротливы, но есть оправдание. Занятость сверх головы. Иной раз не только книгу открыть, телек не успеешь включить. Уж кто взвалил на себя эту ношу — отечеству служить — об личном забудь. С дядюшки вашего берем пример, с кого же еще. Он ведь, давеча передавали, опять цельные сутки над документами трудился. При его-то годах.

Если в словах ушлого партийного интригана и прозвучала издевка, то настолько тонкая и так умело припорошенная почтительностью, что Зенкович ее не заметил. Просто подумал: ну и мудак ты, Серегин.

Китаец сделал ему знак, как условливались, чтобы оставил их с Серегиным наедине. Лева мгновенно, будто уколотый, поднялся и покинул комнату, буркнув себе под нос что-то про кишечник.

В баре за стойкой, ссутулясь над кружкой пива, сидел, мертвее мертвых Пен-Муму и, увидя Зенковича, поманил его пальцем. Лева, внутренне обмерев, приблизился.

— Чего надо, дяденька Пен?

Вампир молча указал на соседний стул. Лева взгромоздился за стойку, из аппарата нацедил себе тоже кружку светлого баварского: в здешнем баре практиковали бесплатное самообслуживание. Оторопь, охватывавшая все тело при каждом взгляде на диковинное существо, хоть сто раз в день наткнешься, уже схлынула. К тому же, надо заметить, в его отношении к Пену произошла перемена. Он больше не боялся вампира, а просто знал, что наступит день, и он не за горами, когда тот вонзит в него железные когти, перекусит шейную вену, — и смирился с этим печальным обстоятельством. И когда смирился, различил в ужасном порождении природы любопытные и отчасти трогательные черты. К примеру, вампира временами мучила сильнейшая астматическая одышка, и он буквально с потусторонней помощью, почти роняя выпученные глаза на пол, выходил из рокового обморока. В такие мгновения Пен становился абсолютно беззащитен: подойди, ткни кулаком в живот и увидишь, как из синюшного рта брызнет кровяная жижа и могучий упырь лопнет на твоих глазах. Разумеется, на такое у Зенковича не хватило бы смелости. Хотя прежний Лева Таракан, бомж и философ, осуществил бы сей справедливый акт избавления мира от скверны, не задумываясь. Не говоря уж о научном сотруднике Льве Бирюкове, который жил полнокровной жизнью вдвоем с прелестной женщиной Марюткой и искренне верил, что каждому человеку в мире воздается по личным заслугам, честному труженику добром, злодею — тюрьмой, и никак иначе. Оба они, и бомж и молодой ученый, возникали в памяти Зенковича едва уловимыми вспышками смутного света, будто небесные зарницы, и не стоило надеяться, что эти секундные вспышки и астматические припадки вампира совпадут во времени. Впрочем, жаловаться не на что, Лева жил в свое удовольствие и только прикидывался иногда, как нынче утром, что ему что-то не нравится. Его все вполне устраивало, включая и неизбежную гибель в когтях вампира. Галочку он любил, к китайчонку Су привязался, как к родному, хотя и знал, что тот вскоре отдаст его палачу. Экая важность! И прежде, при социализме с человеческим лицом, будучи молодым ученым, а позже свободнорожденным бомжом, и нынче, при крысином рынке, который телевизионные обезьяны называли смешным словом «капитализм», купаясь в роскоши, как раньше в дерьме, Лева Таракан оставался простым русским мужиком, которому при любых обстоятельствах жить муторно, худо — и так из века в век. И как всякий русский мужик, он не особенно цеплялся за свою жизнь, ощущая нутром, что все главное и важное начнется с ним после, за той гранью, где земное дыхание истощится.

— Забываться начинаешь, паренек, — произнес могильным голосом Пен, глядя на Леву из запредельного пространства, как бы с Луны.

Лева отхлебнул крепкого, душистого пива.

— В чем это выражается, дядюшка Пен?

— Хитришь, изворачиваешься, думаешь, не вижу?

— С чего вы взяли? — Лева в который раз поразился проницательности вампира. Он действительно хитрил, но в таких глубоких тайниках души, куда не было ходу никаким снадобьям. Хитрость заключалась в том, что и в своем нынешнем положении, и прежде, когда был бомжом, он так и не признал до конца свое порабощение, больше того, издалека, может быть, из розовощекого детства добродушно посмеивался над окружившей его сворой, лязгающей зубами и готовой его сожрать. В ухоронах минувших времен он неутомимо, капля за каплей копил силы для еще одной, пусть последней схватки. Лева не цеплялся за свою жизнь, но не собирался отдавать ее за понюшку табаку.

— Меня не обманешь, — наставительно заметил Пен. — Можешь китаез водить за нос. А я вижу, пора тебе делать прививку.

— Так я же все время в цикле, дядюшка Пен. Каждый день пью пилюли.

— Вот-вот, пьешь, а ушки высовываешь. Ушки торчат, паренек. Понимаешь, о чем я?

— Совершенно не понимаю.

Пен окатил его леденящим взглядом, в котором промелькнуло сразу много могил, и все приготовленные для одного Таракана.

— Завтра же пойдешь на прививку к Догмату.

— Пожалуйста, разве я возражаю?

— Ты не можешь возражать, тля.

— Конечно, не могу, дядюшка Пен. Почему вы сердитесь? Что я конкретно сделал не так?

— Ночью кому хотел звонить?

Вопрос был в самую точку. Ночью с Зенковичем случился непонятный казус. Едва задремав после первой серии любовных упражнений с Галочкой, он вдруг вскочил, точно толкнули в бок. Но окончательно не проснулся, наполовину во сне, на ощупь выбрался в коридор, где стоял телефон, и попытался связаться с корреспондентским пунктом Си-Би-Эн. Ничего из этого, естественно, не вышло и не могло выйти, потому что ни одного подходящего номера он не знал и крутил диск наугад, будто в бреду. Потом вернулся к Галочке под бочок и тут же погрузился в глубокое забытье, из которого вышел только под утро, когда Галочка растормошила его для очередной случки. У нее занятия любовью распределялись строго по часам, как питание у диабетика. Утром он проанализировал свою ночную вылазку и решил, что все ему привиделось — и телефон, и голос заморской сучки Элен Драйвер, которая будто позвала из бездны: позвони мне, милый, немедленно позвони! Дело в том, что в реальность, в которой обитал Геня Попрыгунчик, органично вписывалось множество миражей, летучих фантомов, каких-то виртуальных обрывков; скорее всего, полуночный рывок к телефону был из той области, во всяком случае Лева не придал эпизоду никакого значения, а вот вампир Пен, оказывается, его засек и значение придал. Да еще какое!

— Побойтесь Бога, дядюшка Пен, кому мне звонить? — неловко соврал Лева Таракан. — Дядюшка ночью спит.

— Об этом доложишь Догмату. Пусть решает, как с тобой быть. Тебя, сучару, сто раз предупреждали: не рыпайся! Предупреждали или нет?

— Сто раз предупреждали, — эхом отозвался Лева. — Может, не надо докладывать? Зачем беспокоить занятого человека по пустяку. Лучше заплачу откупного.

— Сколько?

— Ну, за такую малость — пять штук довольно будет?

— Десять. Или прививка. Выбирай, сучонок.

— Вы же знаете, наличные для меня проблема.

— Проблема у тебя будет, когда вкачу десять кубиков «Гамбринуса».

— Не надо «Гамбринуса», — попросил Зенкович. — Я достану деньги.

— В комнате отдыха шел свой торг — и весьма серьезный. То, что Серегин услышал от маленького китайца с неизвестными полномочиями, повергло его в глубокое уныние. Ему сперва показалось, что он не так понял. Оно и немудрено. Китаец выражался витиевато, со множеством красочных отступлений, при общении с ним у Серегина возникло сложное чувство: вроде тот говорил учтиво, но вроде и глумился. Однако, если отбросить эмоции, китаец толковал о том, что было у всех на слуху, о чем день и ночь талдычило телевидение, сокрушаясь, писали газеты, вдобавок не только наши, но и забугорные: коррупция сверху донизу, режим прогнил, в губернаторы выбирают жуликов, паханы контролируют капитал и прочее в том же духе. Серегин думал, что все это только вступление, наподобие долгих восточных приветствий, и, скорее всего, не имеет никакого отношения к тому, что хочет на самом деле сообщить узкоглазый проныра. Оказалось, имеет — и самое прямое. Когда Су Линь без всякого перехода высказал свою просьбу, точнее, не свою, а как бы идущую от «племянника» и санкционированную кем-то намного выше стоящим, чуть ли, можно догадаться, не самим «дядюшкой», у Серегина глаза на лоб полезли, как если бы он увидел на лугу коров, запряженных тройкой. Необходимо, сказал Су Линь, поставить силовиком, допустим, министром внутренних дел честного и порядочного человека, которому доверял бы государь, и для начала шугануть с насиженных мест кавказскую мафию, начав с азербайджанской. Это сразу оздоровит атмосферу в обществе и вызовет активность широких предпринимательских кругов. Такой человек, способный очистить авгиевы конюшни российского бизнеса, есть, и это, разумеется, не кто иной, как господин Зенкович, который, мало того что родственник Самого, но пользуется огромной народной любовью как пострадавший от чеченского зверья.

Опешивший Серегин, кое-как проглотив услышанное, позволил себе только одно возражение:

— Как это возможно, товарищ? Пост министра МВД по традиции занимает человек в погонах, как минимум, генерал, а Игнат Семенович, при всем моем уважении к нему…

— У него высшее образование, — напомнил Су Линь, влажно блеснув глазами, — а вот и приказ о присвоении ему генеральского звания.

И действительно подсунул бумагу, заверенную по всей форме, с гербовой печатью, где не хватало только одной подписи — верховного главнокомандующего. Однако Серегин почему-то все еще думал, что китаец шутит, хотя и неприлично. Убедила его в том, что это не шутка, другая бумага, где в ярчайшей белизне сияла цифра аванса, каковой переведут ему на Цюрихский счет в случае успеха — двести тысяч долларов!

— В этой стране, Виктор Трофимович, — улыбаясь заметил Су Линь, когда Серегин вдоволь налюбовался суммой, — нет ничего невозможного. Собственно, и страны больше нет, а есть мировая ярмарка-распродажа. Вы это понимаете не хуже меня. Зачем же позволять хапать чужакам, когда можно взять себе. Верно я рассуждаю?

— Верно, но цинично, — парировал Серегин. — Мне лично ничего не нужно, у меня все есть, но если вопрос стоит так, чтобы продвинуть порядочного человека, поставить заслон… это, конечно, святое дело, почему бы и нет… Хотя…

В его мужицкой приемистой башке уже засияли проекты, один несбыточнее другого, но в преломлении через сумму гонорара, в принципе, они казались осуществимыми. За последние годы занедуживший монарх и не такие кульбиты выкидывал, как назначение министром «племянника», и ничего, проглатывали. В Думе пошумят маленько, коммунисты выгонят на митинг старушек, а через день обо всем и думать забудут. Коварный китаеза прав: страны больше нет, от нее остались рожки да ножки, но… С назначением он, пожалуй, совладает, есть надежные подходы, с кавказцами хуже. Их только задень, глядишь, уже снайпер на крыше.

Су Линь будто подслушал его мысли.

— Черная мафия пойдет вторым эшелоном, Виктор Трофимович. Там вам почти ничего не придется делать. Первое — Зенкович. Как у вас говорят, начнем плясать от печки.

— Глубоко копаете, ребята, — не смог скрыть восхищения Серегин. — Понадобится серьезная подготовка. Государь капризный, часто сам собой не руководит, надобно угадать момент.

— С завтрашнего дня, — сообщил Су Линь, — корпорация «Аэлита» двинет компанию по всем фронтам. Телевидение, газеты, формирование общественного мнения. Недельки через две дядюшка, глядишь, вразумится. Главное, чтобы он понял, для его же пользы все делается. У него рейтинг на нуле, а тут вдруг опять до небес скакнет. Старику приятно будет.

— Егоров, значит, с вами? — уточнил Серегин. Китаец радостно закивал. — Это неплохо, неплохо, человек дельный, хваткий, я его знаю…

Совсем уже благодушно и в полном согласии они приступили к обсуждению деталей сумасшедшего плана.

2. Ловушка для кретинов

Гата Атабеков, абрек, один из многочисленных воинов аллаха, расположившихся в Москве на кочевье, и его сородич из соседнего аула, юный Шахи, приехавший в гости, взяли богатую добычу, умыкнули красномордого, кудрявого, пьяненького фирмача. Получилось стихийно, случайно, потому особенно весело. Сперва хорошо погуляли в Лужниках, Гата познакомил юношу кое с кем из уважаемых людей, попили вина, покушали в шалмане у Зураба шашлыка, а потом Гата усадил родственника в свой сиреневый «мерс» и повез показывать Москву. Побывали в центре, прошлись по кремлевской брусчатке, поколесили по Садовому, делая небольшие заезды в примечательные места: вокзалы, казино, фирменные магазины. Юный Шахи был в полном восторге. Впечатлительный, как девушка, хотя немного дикий (первый раз в Москве), он впитывал блеск и роскошь зачумленного города не только глазами, но всей кожей и напряженными нервами. Черные глаза пылали, как два антрацита. Попутно абрек делал юноше важные наставления. Объяснил, что все вокруг принадлежит им — и город, и окрестности, — людей тут не осталось, в основном недорезанные русские собаки, смирившиеся со своей участью: все они трепещут при виде настоящих мужчин.

— Мы сломали их в Ичкерии, — учил Гата. — Теперь они уже не поднимутся.

Он видел, что восторженный юноша не вполне ему верит, потому и решил дать наглядный урок. Фирмача взяли возле ресторана «Балчуг», тот стоял посреди тротуара и балабонил по мобильному телефону. По виду — обыкновенная коммерческая крыса, но это не имело значения. Гата хотел показать гостю из аула, как настоящий хозяин должен обращаться с двуногой скотиной. Подогнал машину впритирку к тротуару, открыл заднюю дверцу, подошел к фраеру с телефоном, взял за шкирку и, слабо упирающегося, запихнул его в салон. Сказал зловеще:

— Пикнешь — зарежу!

Пленник и не думал сопротивляться, от ужаса вспотел и начал икать. Гата забрал из дрожащих рук телефон и для порядка стукнул им его по башке.

— Не дрожи, придурок. Убивать после будем. — Племяннику пояснил: — Видишь, все они такие. Не люди, бараны.

Привезли добычу в Бутово, где Гата снимал двухкомнатную квартиру на третьем этаже. Таких квартир у него было две, вторая в Люберцах. И еще — небольшая, уютная дачка на Рижском шоссе в поселке литераторов. Количество лежбищ соответствовало его положению в группировке Кривого Арсана. Он седьмой год обретался в Москве, делал бизнес и многого достиг. Кроме недвижимости и двух тачек, у него на даче ютились шесть-семь рабов, но это так, шушера, беженцы из Казахстана. За них выкуп не с кого взять. По правде, эти рабы вообще не нужны были Гате, держал их опять же в соответствии со статусом одного из ближайших помощников Арсана.

Пленника открыто провели мимо старушек, сидящих возле подъезда, Гата обнял его за плечи, словно родного. На всякий случай еще раз предупредил:

— Заблажишь, блядь, — нож в брюхе.

Со старушками раскланялся — те счастливо закудахтали: еще бы, добродушный Гата нередко подбрасывал им мелочишки на пропитание.

Фирмача посадили в комнате на стул. Выглядел он жалко: лоб разбит телефонной трубкой, из носа капает, сам икает, мычит, да еще пьян вдобавок. Гата приступил к предварительному допросу.

— Говори, кто ты? Имя, фамилия, чем занимаешься. Не ври, проверю. Соврешь — убью.

Кудрявый звучно икнул, но нашел в себе мужество возмутиться:

— Вы не имеете права! У меня есть крыша. Позвоните, там подтвердят. У меня хорошая крыша, солнцевская.

— Ах, солнцевская, — Гата обернулся к Шахи. — Ну-ка, малыш, врежь ему по зубам, да покрепче.

— Но, досточтимый Гата…

— Ничего, ничего, привыкай… С ними иначе нельзя. Пока не врежешь, они наглеют. Это очень наглые люди, сынок. Как гадюки.

Шахи не посмел ослушаться старшего, подошел и небрежно вмазал кудрявому по харе, раскровянил губы. Пленник действительно взбодрился и охотно выложил всю свою подноготную. Зовут Клим Подгурский, директор фирмы «Папико», занимается дамским бельем. Магазины, два салона красоты. Никому зла он не делал, дань всегда платил исправно. Женат, двое детишек. Врагов нет. Но самое главное, ему приходится свояком известный во всем мире реформатор по кличке «Чубчик».

— Не врешь? — насторожился Гата. — Соврал — резать будем. Кишки пускать.

— Зачем мне врать? — с неожиданным достоинством отозвался фирмач, почувствовав, видимо, какую-то надежду. — Позвоните, я дам телефон.

Гата обрадовался, кивнул родичу.

— Хорошо угадали, сынок. Кого надо взяли.

Спросил у Подгурского:

— Сколько за тебя дадут?

— В каком смысле?

— В смысле выкупа, придурок.

— Почему сразу выкуп? Разве нельзя договориться по-хорошему? Мы же цивилизованные люди. Я на войну сто тысяч пожертвовал. Сам отправлял оружие, репутацией рисковал.

Гата пнул фирмача ботинком в брюхо. Тот надолго затих.

— Видишь ли, сынок, — растолковал абрек Шахи. — Взять выкуп — очень тонкое дело. Мало запросишь — себе в убыток. Много — отпугнешь. Надо точную цифру говорить, в десятку пулять. За такую птицу миллион в самый раз будет.

— Миллион? — восхитился юноша. — Долларов?

— Не рублей же, — Гата улыбнулся провинциальной наивности родича. — Миллион дадут за него. Упрутся, завтра пришлю его уши в пакете. На другой день — яйца. На третий — голову. Иногда приходится портить товар, чтобы в другой раз не сбивали цену.

Фирмач вяло задергался на стуле, Гата спросил:

— Бабу твою как зовут?

— Света… Пожалуйста, прошу вас…

— Врежь-ка еще разок, — распорядился Гата, и юный помощник уже с удовольствием выполнил указание. Затем Гата забрал у бестолкового фирмача документы, уточнил телефон, а самого отвел в подсобку, которая была оборудована именно для подобных оказий: во встроенном стенном шкафу на цементный пол брошена плетеная циновка. Лежать не полежишь, а сидеть можно.

— Моли Бога, — сказал Гата, — чтобы баба тебя не продала.

Фирмач заухал филином из тьмы, пытался что-то объяснить, но Гата захлопнул дверь и запер на задвижку.

Помощнику, который смотрел на него восторженными огненными глазами, счел нужным дать дополнительные наставления:

— Похищать людей — плохой бизнес, очень плохой. Шариат запрещает. Хуже наркоты. Конечно, это не люди, скоты, все равно не увлекайся, Шахи. Иногда, конечно, можно, для азарта, а так постоянно нельзя. Очень плохо.

— Миллион! — все еще не мог прийти в себя юноша. — За такую мразь — целый миллион. Не могу поверить.

Гата самодовольно ухмыльнулся:

— Сейчас поверишь… Их, конечно, стричь — полный кайф, — набрал номер, записанный фирмачом на бумажке, долго ждал ответа, потом сказал в трубку: — Это ты, Света?

Услышал подтверждение, подмигнул Шахи: учись, дескать, сынок, как вести важные деловые переговоры.

— Света, у тебя муж в беду попал, в плохие руки… Хочешь живого увидеть?.. У тебя деньги есть?.. Много надо денег, миллион долларов…

Гата терпеливо выслушал, что там Света тарахтела в ответ, сделал знак Шахи, чтобы тот налил вина из графина. Юноша с поклоном подал стакан рубиновой жидкости — благословенная хванчкара.

— Нет, — раздраженно бросил Гата в трубку. — Никого не касается, сколько у тебя денег, Света. Хоть один рубль. Надо достать миллион завтра к обеду. По-другому плохо будет. У тебя мужа убьют, детей не будет, дома не будет, и сама скоро умрешь.

Женщина на другом конце провода, похоже, завелась не на шутку: Гата осушил стакан до дна, прикурил сигарету, потом снова заговорил рассудительно и весомо:

— Уговор такой, Света. Крайний срок сутки. Могу сделать тебе облегчение. Отдашь деньги по частям. Сперва двести тысяч, еще двести тысяч — и так пять раз… Поговорить с Климушкой? Пожалуйста, сейчас поговоришь…

Щелкнул пальцами Шахи, тот побежал, привел фирмача из подсобки. Клим Подгурский за короткое время заточения изменился неузнаваемо: постарел лет на десять, морда из красной стала сизой, во всем облике проступило уныние, будто уже лишился ушей. Услыша голос жены, самым позорным образом разрыдался.

Брезгливо морщась, Гата собственноручно отвесил фирмачу две быстрых пощечины.

— Дело говори, скулить после будешь.

С женой Подгурский объяснялся минут десять: умолял позвонить какому-то Иваньковичу, продать камни и какую-то «картинку», срочно оформить закладную в «Гута-банке» — и все это сопровождалось обильным слезотечением, хотя Гата одергивал придурка, а расшалившийся Шахи облил вином из графина, к чему наставник отнесся неодобрительно.

— Вино хорошее, зачем портишь? Лучше кольни шилом в глаз.

Наконец Подгурский, горько рыдая, передал трубку Гате. Гата выслушал Свету, поцокал языком.

— Хорошо, хорошо, женщина, мы же не звери. Двести тысяч вечером, остальные врастяжку. Пойдет уже процент… Только глупостей не наделай, Света, поняла, нет? Одно словечко лишнее — и головку — чик-чик! Тебе пришлем в корзинке, стыдно будет. Сама скоро умрешь. Жди, завтра позвоню… До встречи, дорогая!

Отключив аппарат, обратился к Подгурскому:

— Голос у жены приятный. Красивая, да?

— Очень красивая.

— Чья, где брал?

Затравленный фирмач платком промокал с кудрей вино.

— Вы же не верите, господа. Говорю же, родственница «Чубчика». Из хорошей семьи… У нас нет таких денег. Даже если все продадим, миллион не наскребем. Давайте рассуждать реально, откуда у нас миллион?

— Реально рассуждать, — вернул его на землю Гата, — тебе сразу надо пузо резать. Хочешь так, да?

Шахи заливисто заржал, как молодой конек на лугу. Он знаменитого московского родича и раньше уважал, а теперь, видя с какой легкостью тот кует казну, испытывал благоговение. Он был счастлив, что этот герой, непобедимый воин не гнушается учить его уму-разуму. Молодому человеку казалось, что он очутился в раю.

— За что убивать? — Подгурский никак не мог справиться с ручьями слез: подонки, дикари! Надо же так вляпаться, — Я всегда боролся за независимость Ичкерии. У меня есть доказательства. Квитанции.

— Говно ты жрал, а не боролся, — Гату перекосило от отвращения. — Уведи его, Шахи, от него воняет.

Молодой человек с хохотом, пинками погнал фирмача в подсобку.


На другой день утром, когда Гата позвонил на квартиру Подгурского, чтобы окончательно договориться о передаче первого взноса, женщина, узнав его, каким-то отрешенным голосом пропела:

— Минутку, сейчас с вами поговорят.

И тут же, не успел Гата психануть, в трубке возник солидный мужской баритон:

— Господин Атабеков, если не ошибаюсь?

Гата насторожился, почуя опасность. Он нигде не наследил, откуда неизвестный узнал его фамилию? На такое способна только одна организация в вонючей Москве, и если сучка посмела обратиться туда за помощью, он сейчас собственноручно приколет ее борова. Гата не боялся этой организации, прошли те времена, когда ее боялись, там, как и везде, половина ссученных, но он не терпел, когда клиенты наглели. Все можно простить, но не наглость. Если простишь русской собаке наглость, она обязательно укусит. Ее надо сразу мочить, как только ощерит пасть.

Он ответил вопросом на вопрос:

— Атабеков или нет — ты сам кто такой?

— Господин Атабеков, — незнакомец говорил уважительно, но с легкой смешинкой, чего Гата тоже не терпел. Все можно простить, кроме смеха. Кто смеется, тот страх потерял. Гнев разбух в нем мгновенно и распирал ребра. — Вам нечего опасаться, я друг, а не враг.

— Какой ты мне друг, откуда взялся, сволочь?!

— Не нервничайте, я все объясню.

— Объясняй, — разрешил Гата. — Потом я объясню.

— Я хочу предложить вам выгодную сделку. Но это не телефонный разговор. Не беспокойтесь, многоуважаемый Арсан в курсе дела. Он дал добро. Можете ему позвонить.

— Ты знаешь Арсана? — опешил Гата.

— Естественно, — в голосе незнакомца прозвучала снисходительная нотка, этого Гата тоже не выносил, — Естественно, дорогой Гата. Иначе откуда бы я узнал про ваши маленькие шалости?

— Какие шалости, говори да думай, — проворчал Гата, но гнев утих. Если мужик не врет, все оборачивалось по-другому. А он скорее всего не врет, как такое соврешь? Гата действительно похвалился накануне Арсану, что заловил шайтана из гнезда Чубчика и хочет спихнуть его за лимон. Арсану с этого лимона полагалась четверть, но он выразил сомнение в том ключе, что «Чубчик», как известно по газетам, очутился в немилости у Кремлевского пахана, и у него теперь каждая копейка на счету, лимонами швыряться не станет; но с другой стороны бек высоко оценил моральный аспект похищения. Посоветовал Гате, если удастся получить выкуп, все равно прикончить гаденыша. Живой он никому не нужен, а дохлый послужит святому делу. Кривой Арсан умел заглядывать в будущее, чем выгодно отличался от большинства горцев, наивных, как дети. Гата признавал его умственное превосходство.

— Деньги вы получите, не сомневайтесь, — благодушно гудел в трубку незнакомец. — Но мое предложение вас непременно заинтересует. Давайте условимся о встрече.

— Давай условимся, — ответил Гата, тщательно все взвесив. — Только один приходи, без ментов.

— Какие менты, милейший, — засмеялся невидимый собеседник, — Нам менты ни к чему. Без них обойдемся. Устроит вас через два часа на Тверской? Бар «Саломея».

— Пусть «Саломея». Деньги с собой возьми. Первый взнос. Двести тысяч.

— Обязательно, — чересчур быстро согласился абонент.

— Дай Свету, — попросил Гата. — Ей два слова скажу.

Женщине сделал строгое внушение:

— Предупреждал тебя, Света, помнишь, да? Не послушалась. Совсем мужа не жалеешь, да?

Она что-то залепетала в свое оправдание, Гата повесил трубку. Ему было о чем подумать, вдобавок его беспокоило поведение юного Шахи. Мальчишка не просыхал сутки и как будто немного спятил. В принципе, Гата его понимал. Он сам, когда попал в Москву, первое время так куролесил, земли под ногами не чувствовал, но всему есть предел. Вчера послал Шахи за сигаретами и пивом, а тот вернулся через час с двумя белыми обкуренными шлюхами, по виду еще школьницами. Шлюхи были хорошие, но Гата спустил их с лестницы, а мальчишку попытался по доброму приструнить:

— Хоть немного соображаешь, Шахи, сынок? У нас в подсобке миллион сидит, а ты тащишь в дом кого попало. Так же нельзя, это очень плохо.

Мальчишка хохотал, сверкая белоснежными зубами, ничуть не смутился.

— Привязались, ата, как отвяжешься. Прилипли в магазине, я не звал.

— У тебя голова на плечах или бурдюк с вином?

Шахи сказал, что голова, но трудно было в это поверить. Он и сейчас с утра шатался по квартире, врубил музыку на полную мощность, пил водку и даже попытался дозвониться в родной аул, где телефона отродясь не было. Проходя мимо подсобки, где сидел пленник, обязательно стукал в дверь кулаком или ногой, и слыша в ответ жалобный вой, озорник смеялся до слез. Такое легкомыслие было не по душе мудрому Гате, время для забав Шахи выбрал крайне неудачно.

— Пойми, сынок, — стыдил гостя, — серьезные дела не терпят лишнего шума. Надо делать тихо. И животное зря не дразни, зачем дразнить? Плохо это.

Шахи успокаивался, потом хлопал очередной стакан и все начинал с начала. Среди ночи, когда Гата уснул, выволок фирмача на кухню, угостил водкой, а после так отволтузил, что того прихватил небывалый понос, теперь в квартире воняло, как в общественном сортире. Гата наконец пригрозил шутнику:

— Не угомонишься, парень, отвезу на самолет и отправлю домой. Понял, да?

Мальчишка опомнился, принес почтительные извинения и вскоре сладко уснул в обнимку с пузырьком. Гата с грустью думал, как низко упали нравы на их благословенной родине, как глубоко проникла в чистую кровь горцев западная отрава. У молодого поколения не осталось почтения к старшим, они думают только о собственных удовольствиях. И самое ужасное, незаметно для себя молодежь начинает во многом подражать грязным русским собакам: курит, пьет вино, смеется над стариками, обижает женщин своего рода, будто это какие-нибудь белые подстилки, и все это, конечно, не приведет к добру.

Гата докурил сигарету и, все еще укоризненно качая головой, связался по мобильному телефону с Кривым Арсаном. Он предпочел бы разговаривать по обычному аппарату, слышимость лучше, но это значило проявить маленькое неуважение к Арсану, который признавал только вот эти новомодные штуки с откидывающимися крышками. Простительная слабость большого человека. Кривой Арсан старался во всех мелочах соответствовать техническому прогрессу, готовясь к неизбежному броску на Запад.

Гата доложил о странном телефонном звонке, и Арсан подтвердил, что он в курсе событий.

— Люди «Косаря» на тебя вышли… Знаешь, фирма «Аэлита»? Глеб Егоров.

— Не знаю… Зачем они нам, брат? Может быть, они лезут не в свое дело?

— Может, и так, — раздумчиво ответил главарь. — У «Косаря» телевидение, газеты. Он поставил двух губернаторов. Он просит об услуге, помоги ему, Гата. Он нам потом пригодится, когда будет на крючке.

Гате не требовалось много слов, чтобы ухватить суть вопроса, но он почувствовал, что Кривой чего-то недоговаривает, мягко спросил:

— Тебя что-то беспокоит, брат?

Арсан нехотя поделился опасениями насчет никому не известной группировки, которая появилась в Москве недавно, но пакостила изрядно: лезла на чужие территории, устраивала бессмысленные налеты, но главное, не удавалось отловить чужаков, чтобы узнать поточнее, кто такие. Банды в Москве, как сообщающиеся сосуды, все находятся между собой в относительном равновесии вражды-сотрудничества, внезапное появление дерзкого новяка всех одинаково насторожило.

— Что-нибудь случилось еще плохое?

— Потери, — меланхолично отозвался Арсан, — Ненужные потери. Ночью грохнули Гмырю и Рику Газиева. Ты же их знаешь, боевые парни, сами половину Москвы перегрохали. А тут не убереглись. Сели в тачку, а она взорвалась. Гмыря и Рика теперь на небесах.

— Кому это надо? — удивился Гата. — Они кому мешали?

— Значит кому-то мешали. Скоро разберемся. Есть догадки.

— Может быть церэушники? — предположил Гата. — Или бейтар расшалился?

— Может и так. Приезжай после встречи, брат. Обсудим кое-что.

— Обязательно приеду, брат, — с нежностью пообещал Гата.

Он разбудил спавшего на диване Шахи, и тот не сразу сообразил, где находится, бессмысленно улыбался. Черные усики блестят от похмельной испарины. Совсем еще ребенок. Ну как на такого злиться.

— Я ухожу, — сказал Гата. — Ты остаешься. Никакого баловства, прошу тебя, сынок. Русский нужен пока живой. Потом, если захочешь, отдам тебе. Обещаю.

Юноша заморгал.

— Уходишь? Меня не берешь? Почему?

— Надо кому-то посторожить. Покорми его, ладно, малыш? Пусть говно с себя смоет… Но не бей. Не надо бить просто так, оттого что руки чешутся. Это плохо. Это позор для воина.

— Понимаю, Гата.

Заглянул в кладовку. Фирмач сидел на полу, обняв колени, скрючившись в дугу. Увидя Гату, жалобно заныл:

— Как же можно, мы же цивилизованные люди! Я не отказываюсь платить. Но зачем мучения, пытки?

— Пыток еще не было. Пытки будут, когда денег не дашь. Говоришь, красивая твоя баба?

— При чем тут она?

— Плохо воспитывал. Мало бил. Ты тут сидишь, она кобелей водит.

Фирмач попытался вывалиться из подсобки, Гата впихнул его ногой обратно.

— Выпустите, пожалуйста, — заблеял Подгурский. — Я же не убегу. Ну посижу на кухне. Я боюсь темноты.

— Дурачок ты, дурачок, — пожалел пленника Гата. — Играешь во взрослые игры, а ничего не понял про жизнь.

Через десять минут он собрался ехать в бар «Саломея». Отправился налегке, даже пушку с собой не взял. Кого бояться? В горах на человека иногда нападают волки, а в Москве на него некому напасть.

3. Освобождение заложника

Инсценировку поставили с шиком. Операторы из «Аэлиты» засняли все подробности. Операция освобождения узника проходила по всем правилам американских боевиков. Окруженный омоновцами дом в Бутово, скопление техники, рев сирен, оттеснение любопытных за черту ограждения, команды в мегафон, интервью с суровым офицером в защитной форме — и все прочее, что бывает в кино.

Вечером прокрутили репортаж по трем каналам, включая РТР. Телевизионщики умело подавали выигрышные кадры: крупным планом рыдающая от счастья блондинка в красной мини-юбке от Диора, супруга похищенного предпринимателя, эффектно заламывающая руки и повторяющая, как заклинание, заученную фразу: «Спасибо, спасибо нашему президенту и господину Зенковичу. Это все они, все они!» Появление на пороге подъезда бизнесмена Подгурского, закрывающего разбитое лицо ладонью, словно прятал глаза от солнца, и обезьяньи ужимки юркого адвоката, отсекающего журналистов с воплем: «Без комментариев, без комментариев!» Проход под конвоем высокого, горбоносого и чернявого лица кавказской национальности (актер Самойленко из театра на Таганке), перепуганного до смерти и дико озирающегося по сторонам… — в общем все, как на Западе, только еще убедительнее и с перчинкой.

Тем же вечером в передаче «Герой дня» предстал перед телезрителями Игнат Семенович Зенкович, родственник государя. Одет он был в скромную серую тройку и имел утомленный вид, как если бы не спал несколько суток подряд. Знаменитая ведущая, Кассандра демократии, обращалась к нему с такой нежной предупредительностью, точно перед ней был сам президент. Зенкович на вопросы отвечал по бумажкам, разложенным на столе в определенном порядке.

Вопрос: Добрый день, господин Зенкович! Как вы себя чувствуете?

Ответ (с заглядыванием в бумажку): Добрый день, Светочка. Добрый день, господа телезрители. Чувствую себя как человек, вырвавшийся из ада. Как еще я могу себя чувствовать?

Вопрос: Вы, конечно, имеете в виду прошлогоднюю историю?

Ответ: Никому из телезрителей не пожелаю испытать того, что выпало на мою долю.

Вопрос (после серии скорбных гримас и вздохов): Скажите, дорогой Игнат Семенович, ваш личный опыт, героический побег из плена, вероятно, помогли вам в проведении сегодняшней блестящей акции?

Ответ: Вы сами как думаете?

Вопрос (после заливистого смеха и эротического передергивания): Вы, как всегда, остроумны… Правда ли, что бандиты не получили ни копейки выкупа?

Ответ (загадочно): Полагаю, что нет. Шиш им, а не выкуп. Надо учиться у Запада, как обращаться с этой нечистью.

Вопрос: Игнат Семенович, раз уж мы заговорили об этом… Ни для кого не секрет, наше общество, увы, сверху донизу поражено коррупцией. Все продается и покупается. Поговаривают о повсеместном вхождении криминала во власть. Что вы можете сказать по этому поводу?

Ответ (долго ищет нужную бумажку): Мое отношение однозначное, на террор следует отвечать террором. Давить беспощадно. Не взирая, как говорится, на лица. Расстреливать на месте.

Вопрос (сопровождаемый непонятными жестами, словно ведущая потянулась обнять Зенковича): О-о-о!.. У нас откровенный разговор, Игнат Семенович, и, как вы понимаете, дальше этой студии информация не пойдет… Прошел слух, будто вам предложили пост министра МВД в новом правительстве… Правда ли это?

Ответ (с посуровевшим лицом, в этом месте Су Линь, сидевший у телевизора, от удовольствия потер руки): Не берусь обсуждать слухи, но… Вы же знаете, в нашем государстве все зависит от воли президента. Скажу одно. Чтобы остановить победное шествие криминала, нужен человек, не замешанный в политике. Я это буду, или кто-то другой — не важно. И еще. Хорошо бы, если этот человек на собственной шкуре испытал, что значит для рядового россиянина власть бандита.

Вопрос (с лукавой улыбкой): Но вы-то как раз испытали?

Ответ: Да, испытал… Не у всех, Светочка, хватит денег, чтобы откупиться от насильника и террориста. Власть пахана для обывателя — это вечный страх, страдания, нищета и смерть. Надеюсь, с этим скоро будет покончено. Во всяком случае, я сделаю все, что в моих силах.

Вопрос (со слезами умиления на глазах): Игнат Семенович, когда стало известно, что вы придете к нам в студию, начались бесконечные телефонные звонки. Люди спешат выразить свое восхищение. Все говорят одно и то же: спасибо вам, Игнат Семенович, за то, что вы есть на свете. Разрешите и мне, хотя это не принято, присоединиться к общему мнению и преподнести вам этот скромный букет алых роз от фирмы «Олдей-плюс».

Ответ (в смущении принимая цветы): Спасибо и вам, что пригласили на передачу…


Глеб Егоров принимал в одном из офисов «Аэлиты» именитых посетителей — Кривого Арсана и Гату Атабекова. Гости были похожи друг на друга, как родные братья, приземистые, широкоплечие, налитые нутряной силой, темноволосые, с мутноватыми глазами и с одинаковой иронической складкой в уголках толстогубых ртов: непосвященный при виде таких крутых мужиков начал бы, пожалуй, без всякой просьбы выворачивать карманы, но только не Глеб Егоров. Он не раз убеждался, что вести дела с гордыми воинственными сыновьями гор не более опасно, чем с отмороженными соплеменниками. Национальность в российском бизнесе вообще не имела значения. Все одинаково мошенничали, никто не держал слова, не соблюдал договоренностей, но все же криминальные кланы взаимодействовали в определенных границах, выходить за которые считалось западло. Того, кто не чувствовал этих границ, или сознательно их нарушал, рано или поздно находили с простреленной башкой. По таким неписаным законам испокон веку живет любая уголовная зона, с той лишь разницей, что теперь в зону превратилась вся Россия, словно в насмешку провозглашенная демократической страной и вдобавок великой державой. Самое забавное, что находились люди, которые и доселе верили в этот бред, но это уже были клинические идиоты.

Егоров знал, что в отношениях с бандитами (хоть кавказцы, хоть русские, хоть турки, хоть евреи) необходимо соблюдать всего лишь одно золотое правило: не покупаться на предложения сердечной дружбы, соблюдать дистанцию, не выказывая при этом пренебрежения, напротив, всей душой как бы стремясь к близости, но вроде бы и робея, тушуясь. Игра немудреная: бандит падок на лесть и привык к тому, что его побаиваются, потому что так заведено самой природой — у кого кулак крепче и ствол в кармане, тот всегда прав. Горькая судьба ждет того, кто по неосмотрительности приблизится к братве на слишком короткое расстояние, надеясь получить от этого какую-то выгоду. Начнет пить с ними водку, спать с ихними девками и — последняя стадия — подмахнет сгоряча денежный контракт. Такому ухарю лучше бы вовсе не родиться на свет. Егорову недавно показали одного человечка, который задолжал казанской группировке ни много ни мало — пять миллионов долларов. Как это получилось и на чем его подловили мог, наверное, объяснить кто угодно, но только не он сам. Говорили, в прошлом это был довольно известный банкир, светлая голова, рыночник-прогрессист, теперь от него осталось лишь воспоминание. Он функционировал, как растение, за ним повсюду ходили двое дозорных из банды, следили за каждым его шагом, кормили и поили с ложечки, но если он позволял себе какую-нибудь вольность, вроде лишней сигареты или рюмки водки, выпитой украдкой, беспощадно его избивали. Вид у него был непотребный, весь в крови и соплях, одетый в нищенскую хламиду, с выражением лица таким же, как у вылезшего из могилы мертвеца. То есть обычный москвич-избиратель в сравнение с этим несчастным выглядел джентльменом. Бандиты каким-то образом отмывали через него бабки, погашая якобы с каждым днем увеличивающиеся проценты. О том, чтобы списать весь долг, речь уже не шла, на это бывшему банкиру не хватило бы и десяти жизней, и в этом обстоятельстве Егоров углядел трогательное сходство со всей Россией, опущенной навеки в долговую яму озорниками-реформаторами. Он тайком сунул ему в карман десятку баксов, о чем-то спросил, но банкир только бессмысленно мычал, пуская красные пузыри, озирался по сторонам и при каждом шорохе пугливо закрывал голову руками. Один из сторожей, интеллигентного вида парень, видимо, из недоучившихся студентов, похвастался Егорову:

— С виду скот скотом, а мозга варит будь здоров. Ну-ка ты, вонючка, сколько будет пятьсот сорок восемь помножить на тысячу восемьсот шестьдесят один?

Банкир, встрепенувшись и вытянувшись в струнку, тут же выдал соответствующую цифру, которую братки проверили на карманном калькуляторе. Сошлось тютелька в тютельку, после чего студент в знак одобрения отвесил подопечному пару дружеских тумаков.

— Как же он влип в такую историю? — полюбопытствовал Егоров.

— Другим наука, — солидно ответил студент, — Не лезь со свиным рылом в калашный ряд.

Лишний раз Егоров убедился, что значит вступать с бандюками в задушевное приятельство.

…Арсан и Гата прибыли с помпой, соответствующей официальному визиту, — на белом «Линкольне» в сопровождении трех БМВ с милицейскими мигалками и с почетным эскортом из пяти мотоциклистов на «харлеях», затянутых в черную кожу, как черти, и с блестящими шлемами на башках. Пышное появление красноречиво свидетельствовало о чистоте намерений. Егоров тоже не ударил в грязь лицом, устроил небольшую ответную клоунаду. По древнему русскому обычаю дорогих гостей встретили на пороге офиса смазливые девушки в сарафанах и остроконечных кокошниках, поднесли хлеб-соль, сам Егоров не поленился облачиться в вечерний костюм, на шее — бабочка. Кавказцы оценили прием: в особенности то, что спецслужба Егорова поставила ограждения вдоль тротуара и очистила улицу от зевак. Так встречают по-настоящему крупных авторитетов. Кривой Арсан был польщен.

И стол в кабинете был накрыт уважительный: заморские вина, французский «Мартель», две хрустальные вазы, наполненные икрой, красной и черной, с ягодинами в горошину, в прежние времена такую икру называли ласково «обкомовской», простым смертным она недоступна. Две служанки, пышнотелые одалиски, появлялись и исчезали внезапно, по мановению руки хозяина, их словно и не было в комнате — только мрачно-зазывные улыбки и запах острых, возбуждающих духов, напоминающий аромат женского пота при совокуплении. Странно только, что Егоров принимал их один. Где бухгалтер, где менеджер, где мальчики для застольных капризов? Егоров угадал недоумение гостей, широко улыбаясь, пояснил:

— Нам много нужно сказать друг другу, высокочтимый бек, зачем лишние уши, не так ли?

Кривой Арсан важно кивнул, но Гата хмурился, носом чуял опасность, хотя вроде бы никаких причин для беспокойства не было. Но белокурая бестия, лыбящаяся, как на рекламной картинке, способна на любое вероломство: он понял это, как только увидел Егорова. Именно такие лощеные, угодливые типчики иногда заманивают простодушных абреков в глубокие ловушки. Он решил быть настороже: коньяк только пригубил, откушал пару ложек черной икры и перешел на обыкновенное баварское пивко.

После нескольких ритуальных тостов: «За ваших родных и близких, чтобы им богато жилось!» «За свободу великой Ичкерии» и прочее такое, — Кривой Арсан, не мешкая, приступил к делу.

— Десять процентов с оборота, — сказал он. — Наверное хорошо и вам, и нам. Обычная такса за наши услуги. Иногда, сам знаешь, Егоров, мы берем намного больше.

Егоров засиял праздничным светом, будто услышал долгожданную добрую весть. Он ничего другого и не ждал от мечтательных абреков, кроме разговора о вечных десяти процентах. Его согласия не требовалось, оно подразумевалось. Речь могла идти лишь об уточнении технических деталей. Егоров не разочаровал гостей, выказал сдержанную радость от заманчивого предложения (как же! кавказская крыша! самая надежная из всех!) и вообще вел себя так, как должен вести себя побежденный гяур с восточным владыкой. Лишь осведомился почтительно:

— За Зенковича отдельная плата, бек, или пойдет в общей смете?

Заметил, как алчно блеснули темные очи Гаты Атабекова, успевшего слупить лимон с Подгурского. Кривой Арсан остался невозмутим.

— Об нем особый разговор, Егоров. Скажи, куда его метите?

Егоров ответил сперва уклончиво, памятуя хитроумные советы Су Линя:

— Наша фирма занимается раскруткой объектов. Воздействие на массы, сбор компромата и все такое. Тут есть щекотливые моменты и свои правила. Мы не имеем права подводить клиента, который доплачивает за тайну информации.

— Кто твой клиент, Егоров? — абрек уверенно брал быка за рога. Егоров усмехнулся про себя: рутинная выводка, дикарь, возомнивший себя царьком, сам идет в капкан.

— Солидные люди, бек, очень солидные. Мощный заказ. У меня таких еще не было.

— Какие люди, спрашиваю? — Арсан начал раздражаться, — Непонятно, что ли? Вроде умный.

— Назвать не могу. Опасно, — Егоров в деланном испуге закатил глаза к потолку.

— Местные?

— Сборная солянка. И местные, и пришлые. Но ниточка тянется на самый верх. Оттуда дергают.

Кривой Арсан почуял: пахнет жареным. Этот белокурый ферт, начальник «Аэлиты», не рискнет гнать туфту. Арсану давно не хватало выхода на публичные каналы, чтобы влиять на деликатные ситуации, где сила и напор ничего не значат. Корпорация «Аэлита» — то, что надо. Очень лакомый кусочек. Десять процентов с оборота — всего лишь зацепка, тем более вряд ли можно отследить, какой у «Аэлиты» оборот. Главное в другом. На московских улицах Арсан и такие, как он, давно ходили королями, но в закрытые офисы, где делают политику, их не пускали. Да они толком и не знали, как туда проходят. А вот Егоров знал, он много знает такого, что дороже денег. Арсан пока железным острием щекотал у опрокинутой на спину старушки-России пузо, пора брать ее за глотку.

Он зашел с другого бока.

— Открою тебе, друг, у нас большие неприятности. Люди пропадают, машины взрываются. Недавно перехватили крупную партию «дури». А кто, поймать не можем.

— Прими мое сочувствие, бек… — Выражение глубочайшего сопереживания удалось Егорову на славу. Обыкновенно он эту маску использовал в деловых отношениях с женщинами.

— Помоги, Егоров, узнай, кто хулиганит.

— Обязательно, бек. Дай неделю сроку.

— Точно узнаешь?

Егоров скромно улыбнулся.

— У нас свои секреты, бек. Не вижу затруднений. В Москве невидимок нету, тем более в наших кругах.

— Какая цена?

— По прейскуранту, бек. Лишнего не возьму.

Арсан благосклонно кивнул. Ему, в общем-то, нравился наглый русачок. Зато Гата ничуть не смягчился. У него был свой взгляд на проблему межнациональных контактов. Хороший гяур — это мертвый гяур. Так завещали старики, а им виднее.

Скрепили договор коньяком, Гата опять пил пиво.

Арсан пошел по второму кругу.

— Ты же знаешь, Егоров, этот племянник — не настоящий племянник. Настоящий подох. Кому надо оживлять? Прямо загадка. Скажи, кто?

Егоров с уважением отметил про себя: дикарь, в упорстве, пожалуй, не уступит следователям прокуратуры, которые прежде, чем принять мзду, семь шкур с тебя спустят.

— Работаем через посредников, бек, настоящего заказчика не знаю.

— Врешь, Егоров. Чтобы ты да не знал? Тогда посредников дай.

Кривой Арсан и Гата упулились на Егорова в четыре черных дула, вроде загнали в тупик, держали на мушке. Он, естественно, смутился.

— Посредников тоже не отдам, не обессудь, бек. Контракт. Я честный бизнесмен. Репутация фирмы превыше всего.

Арсан усмехнулся жутковато:

— Зенковича можно обратно взять. Третий раз оживлять трудно.

— Угроза, бек? Хорошо ли между компаньонами?

— Какая угроза, что ты, друг? Угрожать не умеем, сразу бьем. Это предупреждение. Дружеское. Говорю тебе, у нас людей мочат, имущество портят. Чего-то делать надо. Искать надо. Мы пока не требуем, вежливо просим. Да, Гата?

Гата буркнул сквозь зубы:

— Терпение не железное, и оно на исходе.

Егоров упавшим голосом произнес:

— Хорошо, если так ставите вопрос, попробую стрелку сделать, сведу кое с кем. Но пойми, досточтимый, я при этом здорово рискую. Моя голова получается в залоге. Только из уважения к тебе…

— Сводить не надо, показать надо.

Егоров сделал вид, что смирился с неизбежным, тупые переговоры с абреками его утомили. С кавказцами всегда так: топчешься на месте, сговариваешься об одном, потом выходит совсем другое. Вся штука в том, что горцы никому не доверяют и вдобавок относятся к иноверцам с величайшим презрением. Их главное оружие — страх. Они никогда не пойдут на сделку, пока не убедятся, что партнер запуган до смерти. Надо отдать им должное, пугать они умеют и их угрозы — не пустой звук. Однако в последнее время это оружие — страх — все чаще давало осечку. Российский бизнес, освободившись от уз закона, весь стоял на подкупе и обмане, и убийство стало такой же обыденкой, как пени при просроченном платеже. Кто смалодушничал, давно рванули когти из страны, а кто продолжал ковать бабки на месте, уже не боялись ни Бога, ни черта. Для свободного предпринимателя нет особой разницы, в чьих руках ствол, из которого прилетит к нему пуля. А что она рано или поздно прилетит, никто не сомневался. Однако и в этой все более напряженной обстановке появились свои положительные моменты: к примеру, резко сократился немотивированный отстрел, теперь за каждым убийством обязательно стоял чей-то интерес, а это уже хоть какая-никакая, но понятная уму логика. Установились твердые цены на услуги киллеров, чего раньше не было и в помине, и это уравновешивало шансы всех против всех. Твердая такса за услуги — вообще, как известно, самый надежный гарант стабильности в обществе, а в России, деградировавшей по прикидкам Егорова до уровня каменного века, это имело особое значение. Бесконечная болтанка с ценами, пущенная в оборот жизнерадостными дебилами гайдаровского замеса, измотала нервы как победителям, так и жертвам, пусть и превращенным в помойных червей. Человек так устроен, что для сохранения психического здоровья он должен иметь возможность хотя бы вчерне планировать завтрашний день. Как можно жить, если ты сэкономил рубль, чтобы купить семье буханку хлеба, или вытащил из оборота десять кусков, чтобы расплатиться с приличным киллером, а на другой день узнаешь, что буханка вздорожала вдвое, а киллер требует за пустяковый отстрел уже сотню? От такой постоянной чехарды немудрено сойти с ума, не случайно Москва вырвалась на первое место в мире по числу самоубийств.

— Хорошо, — устало повторил Егоров. — Дай три дня, бек, сделаю, что смогу.

— Постарайся получше, — пробурчал Гата. — Не вздумай две титьки сразу сосать.

— Как можно, господа! — обиделся Егоров.

На этом деловая часть встречи закончилась. Посидели еще немного за столом. Кривым Арсаном овладело игривое настроение. Он поймал за руку одну из пышнотелых одалисок-прислужниц, посадил на колени, деловито ощупал, как опытный мануфактурщик проверяет качество сукна. Одалиска глухо, утробно постанывала в волосатых руках.

— Хороший товар, ах, хороший! — восхитился абрек. — За сколько отдашь, Егоров?

— Бери в подарок, бек, — засмеялся Егоров. — Этого добра у меня навалом.

— По объявлению собираешь, да?

— По-всякому бывает… Я кадрами такого уровня не занимаюсь, — Егорова озадачил пыл, с каким абрек расспрашивал. Опять чего-то мудрил. Ему ли не знать размеры невольничьего рынка в Москве. Гата тоже смотрел на главаря в некотором недоумении. У Арсана за городом целые фермы рабынь, на любой вкус и любого возраста.

Арсан резко спихнул одалиску с коленей, та с трудом устояла на ногах.

— Спасибо, Егоров, — произнес растроганно. — Беру обеих. Тебе тоже чего-нибудь подарю. Что тебе нравится? Мальчиков любишь, нет? Камушки? Золото?

— Благодарствуй, досточтимый… У меня все есть, ничего не надо пока, — уклонился Егоров от прямого ответа.

Через час после того, как абреки укатили — с мигалками, с воем милицейских сирен, Егоров за тем же столом принимал другого почетного гостя, посланца «триады», хитроумного Су Линя. С ним расслабился, они говорили на равных. Еще в первую встречу, когдапознакомились, Егоров разглядел в улыбчивом китайце мечтателя, способного слышать иную музыку, кроме звона монет. Он вполне давал себе отчет, что именно обаяние личности маленького, незлобного человечка, а не урановые рудники и не угроза собственной жизни склонили его к сотрудничеству с «триадой». Ну и, разумеется, любопытство. Заманчиво иметь дело с супердержавой, подменившей развалившийся СССР на геополитической карте, хотя бы в лице ее уголовных пионеров. Перспективы неограниченные, если вовремя застолбить участок. Америка и Европа, куда так радостно на первых порах потянулась московская коммерческая шушера, уже обозначили, как они на самом деле относятся к партнерству с так называемыми россиянами. Как к товарообмену с папуасами, не более того. А вот китайцы…

Су Линь официально, от имени организации, поблагодарил Егорова за блестящее начало раскрутки «племянника»; в свою очередь Егоров подробно доложил о встрече с кавказскими суперменами. Рассказывать было приятно: Су Линь легко улавливал иронию и подтекст, смеялся в нужных местах, деликатно задавал вопросы. Они были представителями разных рас, но у Егорова возникло ощущение, что когда-то, в незапамятные времена они, возможно, сидели за одной партой.

Егоров поинтересовался, давно ли Су Линь обитает в Москве. Тот ответил, что уже больше десяти лет, и вдруг добавил, что любит эту страну, несмотря на климат и жестокие нравы. Егоров поверил, и даже догадался о причине.

— Вам, дорогой Су, наверное, нравятся русские женщины?

— Наверное… но не только это. Я много размышлял, — китаец сделался непривычно серьезным. — Ах, Глеб Захарович, у наших народов много общего, рокового в судьбе. Я бы назвал эту общность исторической обреченностью на страдание. Иноземная кабала нам тоже хорошо знакома. Разница между нами лишь в том, что вы молоды, а мы очень старые. У нас большой опыт выживания. Я не верю, что Россия не вынесет нового ига. Не пройдет десяти лет, как она поднимется с колен.

— Вы считаете, Россия сейчас в упадке?

— Гораздо хуже. У русских стараниями сил зла удалось расщепить культурное ядро. Для любой другой нации это смертельно, но не для вас. И не для китайцев. Мы четырежды проходили подобное испытание — и ничего, выжили.

Егоров не помнил, когда говорил о таких вещах без шуточек и дурачеств. Да и с кем он мог бы об этом говорить? Братья по бизнесу решили бы, что он свихнулся или допился до белой горячки.

У него было собственное мнение о происходящих в России переменах. Он не видел в них катастрофы. Это пересменок. Прежние узурпаторы, выступавшие в коммунистическом обличье, царствовали семьдесят лет, пока не канули в Лету, следующие, кто сумеет накинуть на страну новое ярмо, еще не пришли. Образовалась временная яма, черная дыра, куда и хлынула всякая нечисть. Лихая маргинальная сволочь всех национальностей и всех слоев прежнего общества воспользовалась сломом государственных укреп, чтобы хорошенько погреть себе руки; но их самих скоро (признаков сколько угодно) затянет в ту же воронку, что и коммунистов. Кто придет на смену — вот в чем вопрос. Китаец сказал, что нация деградировала, у нее, дескать, расколото культурное ядро, — это пустые разговоры. Кто может судить об этом наверняка и где находится, в чем состоит то самое ядро? Если брать русского мужика, то он каким был, таким и остался. Глядит в удивлении на охваченный пламенем дом, на сыплющийся с неба град, на иноземные рожи, поучающие с экрана, как правильно жить, уныло чешет в затылке и бормочет одно и то же: авось образуется. И в результате, как всегда бывало, окажется прав: все действительно так или иначе образуется, а он, мужик, по-прежнему будет пахать землю, отстраивать спаленный дом и учить детишек ловить неводом рыбу. Если же обратиться к интеллигенции, то с ней еще проще. Как щука на блесну, она кидается туда, где сытно пахнет, а если при этом слышит колокольчики любимых манков — свобода! демократия! общечеловеческие ценности! — и прочую чушь в этом роде, то становится практически невменяемой. Тогда уж, как пелось в забавной песенке, вообще «делай с ней, что хошь». В интеллигенции, а точнее в тех, кто сам себя так именовал, Егоров давно разочаровался: интеллектуальная гниль на хребте рабочей лошади — вот что это такое. В конечном счете при любых общественных потрясениях она покорно поворачивает за новым хозяином, за тем, кто сумел доказать свою силу, и начинает служить ему с той же шизофренической преданностью, с какой служила свергнутому. В первую очередь это относится, разумеется, к так называемой творческой элите, ко всем этим актерам, художникам и инженерам человеческих душ. Про них замечено: плюнь в глаза, скажет — божья роса. Кроме огромного количества прочитанных книжек, у нее никогда ничего не было за душой. Не Егоров вынес приговор интеллигенции, а российская история, которая на своих головокружительных поворотах в первую очередь избавлялась от нее, как от чумной бациллы.

Он осторожно поинтересовался:

— Объясните, пожалуйста, мой друг. Вот вы затеваете опасные игры с Зенковичем, с кавказцами, неужто только ради добычи? Или вам важен сам процесс?

Китаец сожмурил веки, кивнул с пониманием.

— Вы не совсем точно сформулировали. Под словом «добыча» можно понимать многое: деньги, жизненное пространство, сферы влияния, человеческие ресурсы… Да, конечно, все это имеет значение, но китайцы не более жадный народ, чем другие. Они путешественники, странники. Между нами разница в том, что русские большей частью игроки, люди азарта, а нам ближе стройные математические комбинации. Я ответил вам, Глеб Захарович?

В таком духе поболтали еще с полчаса и расстались, чрезвычайно довольные друг другом.

4. В гостях у Поливановой

Сергей Петрович чувствовал себя превосходно. На Лизу никто больше не покушался, а сам он накануне получил последнее предупреждение от Генерала. Звучало оно так: если он, Литовцев-Лихоманов-Чулок еще раз сунется не в свое дело, разговор с ним пойдет по всей строгости военного времени. Предупреждение пришло по факсу, и Сергей Петрович отнесся к нему с юмором.

Он сидел у себя в кабинете, украшенном репродукциями картин Репина и Айвазовского (повод Лизе для насмешек, оказывается, у него совершенно нет эстетического вкуса), попыхивал кленовой трубкой, набитой турецким табачком, и пытался вникнуть в текущую документацию, но терпения его хватило ненадолго. Со словами: «Ах, черт тебя побери!» — снял трубку и набрал номер Козырькова, с которым разговаривал в это утро уже три раза. Каждый раз спрашивал, нет ли чего новенького по Зенковичу? Начальник безопасности «Русского транзита» отвечал сухо: — Нет, ничего! — злился, но иначе с ним нельзя. Иннокентий Павлович никогда не разворачивался в полную силу, если видел возможность переждать. Трех напоминаний за одно утро было достаточно, чтобы он завелся. Так и получилось. Снова услыша в трубке бодрый голос директора, Козырьков не стал дожидаться упоминания о Зенковиче.

— Ищем, Сергей Петрович. Все каналы задействованы.

— Скажи, Иннокентий Палыч, ты уверен, что его ведут китаезы?

— Ведут — да. Но сомневаюсь, чтобы они это сами затеяли. Масштаб не тот. Никакая банда в одиночку не потянет. Ты же читаешь газеты. Племянник уже практически в министерском кресле.

— Ладно, разберемся… Уж больно они активные. В четырех местах меня проткнули.

Козырьков скептически хмыкнул.

— Не шатайся по притонам, Сереженька. Я вот, видишь, никуда не хожу, по вечерам внучат воспитываю — и, гляди, пока целый.

— Это временно, — успокоил Лихоманов, — Если так начнут махаться, и до тебя доберутся.

Он сделал еще одну попытку вникнуть в тонкости финансовых документов, ничего не понял, плюнул и быстренько собрался на выезд. Решил навестить Тамару Юрьевну, своего заместителя, которая вторую неделю была в запое. В «Транзите» это называлось: «у бабушки расшалился ревматизм». Лихоманова всерьез беспокоило ее состояние. У пожилой чаровницы давнее пристрастие к спиртному, но прежде это не отражалось на деловых качествах. Однако в последние месяцы Тамара Юрьевна начала потихоньку выпадать из реальности. Делалась мрачной, заносчивой, плохо шла на контакт. Сергею Петровичу откровенно дерзила, иногда при посторонних. Что-то ломалось в ее неукротимой натуре, а что было причиной — водка, возраст, разочарование в жизни — поди угадай. Тамара Юрьевна необыкновенная женщина, ведьма, прорицательница, но ведь не слепая, видела, что творится. Мир рушился не только вокруг, но и в каждом отдельном человеке, бедняжка не стала исключением. Могучий темперамент ее долго спасал, но и он, похоже, истощился, пошел на убыль. В Тамаре Юрьевне, как в подраненной тигрице, приоткрылась трогательная хрупкость, умилявшая майора до слез. Она ему дерзила, а он слышал мольбу о помиловании. Плюс ко всему она вбила себе в голову, будто влюблена в Лихоманова, что было вообще за пределом разумного. Не то чтобы он не верил, что в него можно влюбиться, но мысль о том, что Тамара Юрьевна, забывшая счет победам, способна на чувство, хоть отдаленно напоминающее то, которое называют любовью, вызывала у него нервический смешок. И все же, если отбросить все эти незначительные нюансы, Поливанова оставалась незаменимым работником, на ней одной, на ее энергии, воле и коммерческом опыте держался на плаву и даже богател «Русский транзит», а уж коли говорить о деликатных поручениях, здесь ей вообще не было равных. Правда подступиться к ней с какой-нибудь просьбишкой день ото дня становилось труднее. Майор прикинул, что запой на исходе и Тамара Юрьевна, скорее всего, находится в расслабленном состоянии, на грани небытия и просветления — для дружеской беседы самый удобный момент.

На звонок долго никто не отзывался, и Сергей Петрович уже собрался использовать отмычки (вдруг упрела в ванне, с кем не бывает), как наконец за дверью началось копошение и грубый мужской голос рявкнул:

— Кого надо?!

Понимая, что его разглядывают в глазок, Сергей Петрович принял благообразный вид.

— К Тамаре Юрьевне… с работы.

— С какой еще работы? Ты кто такой?

— Передайте хозяйке, Сережа пришел. По важному делу.

Он не удивился бы, если б, узнав о его приходе, Тамара Юрьевна приказала забаррикадировать дверь: ее капризы, как у пьяной, так и у трезвой, непредсказуемы; но не прошло пяти минут, как дверь отворилась и перед изумленным Лихомановым возникла небритая фигура в синей майке. На мощном плече татуировка: распростертый орел с огромным, как у пеликана, клювом.

Да, печально подумал майор, глубоко ты опустилась, Тамарочка!

— Что ж, проходи, — милостиво пригласил детина, дохнув перегаром на метр. — Третьим будешь.

Знаменитую куртизанку майор нашел в спальне, в постели, обложенную подушками, в ночной рубашке, со сбившимися набок волосами, бледную как смерть. С минуту молча ее разглядывал. Тамара Юрьевна попыталась улыбнуться.

— Умираю, Сереженька. Ничего не поделаешь. Пришел срок. Спасибо, родной, не побрезговал, заглянул попрощаться.

Протянула из подушек пожелтевшую руку в кольцах и с золотым браслетом (от давления!), майор приблизился и чинно ее облобызал, как положено воспитанному кавалеру. Отметил про себя, что сейчас Тамаре Юрьевне никак не дашь ее пятидесяти с хвостиком лет, скорее все семьдесят, но он отлично знал, на какие поразительные метаморфозы способна эта женщина. Пробурчал недовольно:

— Притон устроила, Томочка? Совсем допилась, да?

— Фи, Сереженька! Как грубо!

— Кто это такой у тебя?

— Ты про Санечку? О, он хороший мальчик. Грузчик в нашем магазине. Он мне помогает по хозяйству.

В бездонных очах блеснула ироническая искра. Нет, помирать она не собиралась, и то ладно.

— Почему он в таком виде ходит, будто тут поселился?

— Сереженька, неужто ревнуешь? Господи, как приятно.

— Дело не в этом… Взрослая женщина, должна понимать. Нельзя приводить в дом кого попало. Он же в тюряге чалился. Мало ли что? У тебя полно дорогих, красивых вещей. У него морда бандитская. Как ты не боишься?

— Что ты, Сереженька, это честный, добрый мальчик, совершенно безобидный, — Тамара Юрьевна задымила сигаретой, оживая на глазах. — Я вас сейчас познакомлю. Санек, милый, подойди сюда.

Добрый мальчик в синей майке отодвинулся от притолоки, откуда с любопытством прислушивался к разговору, сипло забухтел:

— Ну что, Тома, у меня там налито, на кухне. Или сюда подать?

— Видишь, видишь? — обрадовалась женщина. — Он такой услужливый, любезный. Другим бы некоторым поучиться, кто о себе очень много думает.

— Сколько же ты ему платишь за сеанс? Или стакана хватает? — неожиданно для себя нахамил майор. Тамара Юрьевна отнеслась к его реплике снисходительно.

— Уверяю, он тебе не соперник. Санек, скажи, я тебе давала деньги?

— Ну… не знаю… Вчера вроде сотнягу кинула. Могу отчитаться… У меня все покупки записаны.

— Порядочнейший человек, — строго сказала Тамара Юрьевна. — И судьба у него такая несчастливая. Тебе потом будет стыдно, Сережа, за твои подозрения.

Майор решил, что комедии с него достаточно. Обернулся к честнейшему громиле.

— За что сидел, Санек?

— Дак по навету… А откуда вы знаете?

— Пойдем-ка, выйдем на минутку.

— Сережа! — крикнула вдогонку Тамара Юрьевна. — Прошу тебя, веди себя прилично.

На кухне стол уставлен бутылками и тарелками с закусками, причем три наполненных фужера действительно стояли отдельно на гжельском подносе. Как и тарелочка с нарезанным соленым огурцом. Лихоманов уселся на стул, Санек, нахмурясь, остался стоять. Ручищи огромные, толстые, почти до пола.

— Документы, — потребовал Сергей Петрович.

— Ты чего, мужик? Какие документы? Я же отдыхаю.

— Документов нет?

— С собой не ношу.

— В камеру хочешь?

Маленькие, с красным похмельным отливом глазки Санька злобно сверкнули, пальцы инстинктивно сжались в кулаки.

— Очень крутой, да? За что в камеру?

— Устал я от тебя, Санек. Веришь ли, пять минут вижу, и уже устал. Ладно, слушай команду. Я пойду в ванную, руки помою, а когда выйду, чтобы духу твоего здесь не было. И второе. Никогда больше не попадайся на глаза. Если, конечно, пожить охота.

— Это Томкина хата, не твоя, — с достоинством возразил Санек. — Она сама пригласила.

— Выпей водки.

— Чего?

— Выпей водки, говорю. Последний разок. Больше пить здесь не придется.

— Уж не ты ли запретишь? — Санек бодрился, но у него хватало жизненного опыта, чтобы понять: нарывается не по чину. Оттого и сиплый, угрожающий голос сорвался на фальцет.

— Все, точка. — Лихоманов обошел детину и отправился в ванную. Умылся, причесался. С горечью подумал: Тамара, что же с тобой происходит? Водка, мальчики, девочки — это понятно, но зачем тебе этот шелудивый кобель? Или совсем уж на рванинку потянуло?

Санек ждал у входных дверей, уже в рубашке и кожаной куртке.

— Слышь, мужик, ты не злись, я же с понятием, — загудел примирительно. — Я же не знал, что твоя телка. Она сказала, никого у нее нету. А я что, где поднесут, там и дом.

Лихоманов молча выпроводил его из квартиры и запер дверь на три замка.

Тамара Юрьевна встретила его неприветливо. Она подкрасила губы и как-то успела сбросить лет десять с плеч.

— Ревнивый негодяй! Распугаешь всех моих поклонников. Кто станет ухаживать за старухой?

Майор не смог удержать ухмылку.

— Полагаю, в этом затруднений у тебя не будет. Сегодня у каждого мусорного бачка по пять бомжей торчит. Только пальцем помани.

— Надо же, — удивилась чаровница. — Ты никогда так не пошлил. Что-то случилось, Сережа? Тебя опять отволтузили?

— Случилось, — подтвердил майор, присев на край кровати. — Нужна твоя помощь.

— Ой, как интересно… Тогда принеси даме водки.

— Тома, десятый день пошел. Не пора ли тормознуть?

— Кто ты такой, чтобы указывать?

— Между прочим, ты работаешь в «Транзите», у тебя вторая неделя прогула.

Тамара Юрьевна кокетливо поправила черную прядь, упавшую на лоб, сверкнуло точеное плечо, заколыхалась пышная грудь. Затевала свою извечную ворожбу.

— Не валяй дурака, Серж. Тащи водку, а то и слушать не буду.

Он сходил на кухню, принес поднос с наполненными фужерами и тарелку с огурцом.

— О-о, — восхитилась страдалица. — Санёчек постарался. Милый мальчик, а ты его выгнал, мерзавец. Ну и черт с ним. Кажется, я в нем разочаровалась. Настоящий мужчина просто обязан был дать тебе по башке кулаком.

Фужер выпила в два приема, закусывать не стала. Отдышалась, темные очи влажно заблестели.

— Может, приляжешь, Сереженька? Удобнее разговаривать. После таких страшных ран тебе необходимо побольше отдыхать.

— Спасибо, я посижу.

— Как угодно… Тогда выпей со мной.

— Я за баранкой… Тома, ты знаешь такого Зенковича?

— Геню Попрыгунчика? Кто же его не знает.

— И что о нем скажешь?

Тамара Юрьевна потянулась с сигаретой, майор поднес ей огоньку.

— Забавный юноша, но слава его преувеличенная. Никакой он не сексуальный гигант, обыкновенный кобель. Довольно примитивный. Ты к нему тоже ревнуешь?

— Тома, пожалуйста, это для меня важно. Что он за человек?

— Человек? Какой же он человек? Дядин племянник. Своими руками копейки не заработал. Ему несут, он тратит. Дядя рухнет, и от Генечки останется мокрое место. Все ему припомнят. Нет, Сережа, я таких мужчин не уважаю. Я уважаю мужчин самостоятельных, которые могут в лоб дать и жемчугом одарить. Вот, к примеру…

— Тома, прошу тебя… Я же не трепаться приехал.

— Тогда раздевайся… Ладно, ладно, шучу. Говори, любимый, зачем тебе Попрыгунчик? Только подай еще водочки, в горле чего-то першит.

Майор сомневался, имеет ли смысл с ней разговаривать, пока она в таком состоянии, но дело не терпело отлагательств. Пожалуй, впервые в жизни не он охотился, а к нему самому и к Лизе подбирались резвые следопыты. По одному разу они промахнулись, но вряд ли отступятся. Он, конечно, привык ходить с оглядкой, но постоянно чувствовать на затылке прикосновение чьей-то тяжелой, мохнатой лапы оказалось очень неприятно. Его преследователи играли по высоким ставкам, он подвернулся им случайно, как камешек под колесо. И они не стали церемониться. Как только предположили, что он догадался о подставе, тут же приняли радикальные меры. Но действовали не совсем безупречно, допустили оплошность. Не добить свидетеля — это по крайней мере легкомыслие. Если не какой-то непонятный ему умысел.

Он все же рассказал Тамаре Юрьевне, что Зенкович — это не прежний Геня Попрыгунчик, а совсем другой человек, хотя поразительно похожий. Кто-то слепил живую куклу, чтобы с ее помощью обстряпать свои темные делишки. Умные решительные люди устроили мистификацию. И планы у них, видно, обширные. Сегодня они гоношат Попрыгунчика в министры, а завтра, возможно, заменят им одряхлевшего, выжившего из ума дядюшку. Тем более, про него самого давно толки идут, что он подмененный. Вот и заменят еще раз шило на мыло, а наш убогий, оскопленный, незрячий народишко даже не почешется. Так и будет, разиня рот, с идиотической слюнкой на губе радостно смотреть по телику, как ему насуливают одного вурдалака вместо другого. По оперативным данным затейливую операцию проворачивают китайцы, наверное, это так, но вряд ли они орудуют сами по себе. Группировка новая, только-только по настоящему разворачивается, хотя перспективы у нее хорошие. Москва поделена подчистую, паханы сидят в дорогих офисах, рычат друг на друга, но не кусают. Забота у всех общая: куски отхватили жирные, удержать бы в пасти. Китайцам удерживать нечего, кроме небольшого плацдарма на Варшавской. У них руки развязаны и дыхалка не сбита — это как запасной туз в рукаве. Но все равно Лихоманов не верит, что им по силам в одиночку раскрутить Попрыгунчика до самого верха. Кто-то им покровительствует, и это, безусловно, фигура известная, из самых центровых. Его-то и надо зацепить в первую очередь, а дальше видно будет.

— Китайцев у меня еще не было, — мечтательно произнесла Тамара Юрьевна, окутавшись дымом, как облаком. — Интересно, какие они в постели. Вот японцы…

— Тома! — взмолился майор. — Приди в себя.

— Чего ты от меня хочешь, любимый?

Лихоманов объяснил. Надобно выйти на Зенковича так, чтобы ни у кого не вызвать подозрений.

— При твоих связях, думаю, это нетрудно?

— Может быть. Но что значит «не вызвать подозрений»?

— Зенковича берегут как зеницу ока, каждый контакт отслеживают и сразу обрубают концы. Надо придумать что-то естественное. Тебе виднее, Томочка. У тебя же голова, а не котелок. Но это только первое. Главное, устроить Зенковичу встречу с Лизой Корольковой тет-а-тет. Хотя бы часика на два.

— Никогда! — с пафосом воскликнула Тамара Юрьевна. — Никогда и пальцем не шевельну ради твоей молоденькой сучки.

— Лиза моя невеста, — напомнил майор. — Официальная притом. Может, ты мне и жениться запретишь?

— Тебе? Жениться? — Тамара Юрьевна задергалась в подушках, изображая смеховой припадок, отчего ее полные груди каким-то образом вывалились из ночной рубашки, сверкнув яркими коричневыми сосками. Лихоманов деликатно отвел глаза.

— Успокоилась? — спросил озадаченно.

— Успокоилась, любимый. Только не смеши так больше. Это мне вредно. Подай, пожалуйста, фужерчик.

— Поплывешь, Тома. Давай договорим.

— Ты разве не все сказал?

Лихоманов углубился в детали. Зенковича не просто пасут, он зомбирован и его реакции на контакт непредсказуемы. Лиза собрала ценные сведения…

— Не говори мне про эту сучку, — перебила Тамара Юрьевна. — Ах, извини, я забыла, что она твоя невеста.

Второй смеховой припадок оказался короче первого, и груди уже не выскакивали. От двух фужеров Тамара Юрьевна порозовела, глаза пылали призывным жаром, теперь ей было не больше сорока. Майор прекрасно знал, к чему приведет стремительное омоложение, и потому заторопился.

— Если откажешься, я не смогу тебя осуждать. Придумаю что-нибудь еще… Только времени мало. Чувствую, дышат в затылок.

— Очко играет, Сереженька?

— Играет, — признался майор. — Жить-то охота. Дел невпроворот. «Русский транзит» процветает, капитал растет. Помру, все останется жуликам. Обидно.

Тамара Юрьевна аккуратно, по глоточку выцедила третий фужер. Туманно улыбалась майору.

— Попрыгунчик — всего лишь мужчина, любимый. И китайцы такие же мужики, как все, хотя и узкоглазые. И тот, кого ты ищешь, тоже скорее всего ходит в брюках. Я устрою встречу твоей невесте, нет проблем. При одном условии.

— Согласен на любое.

— Ты ведь не будешь изменять своей сучке с кем попало?

— Ни за что на свете, — гордо ответил Сергей Петрович.

Тамара Юрьевна помрачнела, смотрела на него в упор.

Облизнулась, как кошка. Ее тело дважды сотряслось в конвульсии, подушки посыпались на пол. Сергей Петрович тяжко вздохнул и начал расстегивать пуговицы на рубашке…


К двум часам, как уговорились, подъехал на Цветной бульвар, в кафе-мороженое «Кристалл», где ждала Лиза Королькова. «Девятку» оставил в переулке, для пущей страховки зашел в подъезд одного из домов, поднялся на второй этаж и оглядел из окна улицу. Сразу вычленил джип с охраной и отметил высокого господина в шляпе, читавшего газету на скамейке напротив «Кристалла». Так и должно быть. Тот, кого Лиза обещала привести, не появлялся без солидного сопровождения. Однако это был не авторитет, не банкир и не государственный деятель, а одиннадцатилетний мальчик, большеглазый, худенький, с не по возрасту сосредоточенным выражением лица — Миша Горюхин. Откуда его выкопал доктор Чусовой — большой секрет.

В прохладном, плохо освещенном и пустом зале Лиза с мальчиком устроились за угловым столиком, перед ними вазочки с разноцветным мороженым и хрустальный графин с каким-то рубиновым напитком.

Спросив разрешения, Сергей Петрович опустился на свободный стул.

Мальчик окинул Лихоманова хмурым взглядом и вежливо сказал:

— Здравствуйте.

— Здравствуй, молодой человек… Какое мороженое посоветуешь попробовать? Синее с желтым — уж больно аппетитное.

— Оно на маргарине, штатовское… Возьмите лучше сливочный пломбир. Вот этот, с шоколадными полосками.

По первому впечатлению Сергей Петрович не заметил в нем ничего необычного, мальчик как мальчик, с перемазанным ртом, наслаждающийся обилием заветного лакомства. Разве что чересчур серьезный, неулыбчивый, но это уж от характера зависит. Дети разные бывают… Если бы не машина с охраной на улице и не Лизина внутренняя напряженность, которую он почувствовал, едва присев к столу, Сергей Петрович мог заподозрить, что произошла досадная ошибка или он попался на чей-то неуместный розыгрыш. Но никакой ошибки, разумеется, не могло быть. Миша Горюхин действительно находился под защитой государства, и дар, который в нем таился, соответствующего профиля специалистами приравнивался к национальному достоянию. Таких, как Миша, в Москве насчитывалось полтора десятка, все это были мутанты, мальчики и девочки, от восьми до двенадцати лет. Сколько-то еще осталось, естественно, невыявленными. Всеми правдами и неправдами оторванные от родителей, несчастные создания находились под неусыпным наблюдением ученых, и будущее, скорее всего, не сулило им ничего хорошего. Лиза специально ездила к Самуилову, своему крестному, чтобы добиться разрешения на сегодняшнее свидание. От доктора Чусового майор узнал достаточно, чтобы поглядывать на худенького мальчика с опаской и состраданием. К примеру, при определенных условиях Миша мог действовать как мощный прерыватель психотропных излучений. В его присутствии знаменитые, прославленные экстрасенсы (уровня Кашпировского) мгновенно скукоживались и впадали в непристойную панику: некоторые бухались в обморок, другие бились в трясучке, третьи истошно вопили: «Уберите его! уберите его!»

Лиза Королькова за эти дни собрала массу информации о потусторонних явлениях, ставших, оказывается, в обновленной, рыночной Москве обыденным фактом. Все то, что фундаментальная наука отрицала, как не могущее быть в принципе, внезапно обнажилось с невероятным бесстыдством. Оборотни бродили по улицам, спускались в метро и с наглыми гримасами выклянчивали у прохожих сигареты. На каждом углу молодые, азартные лохотронщики шаманским бормотанием — приз! приз! приз! заманивали моментально терявшего ориентир обывателя к своим одноногим столикам и обдирали его подчистую. Черти подмигивали с экраном телевизоров, переодетые то в шоуменов, то в депутатов, то в членов правительства. Ближе к утру, всякий раз в одно и то же время, на Красную площадь, озираясь, прокрадывались странные, с испитыми лицами мужчины, все похожие на Солану; скапливались у кремлевской стены и подолгу на нее мочились, словно поливали из резиновых шлангов. Никого из них ни разу не удалось задержать, правда, никто и не старался. Священники с амвона заговорили о пришествии в город сатаны, но их мало кто слушал. После того как в церковь повадились, как в казино, ходить бандюки с массивными крестами на золотых цепочках, и особенно после того, как верховный тиран однажды набрался духу и перекрестился, и не был поражен громом, она утратила притягательную силу для робкого московского молельщика.

Особая статья — изменение генетического кода, ломка человеческой души. Кроме массовой промывки мозгов, проводимой через телеканалы, в моду вошло индивидуальное компьютерное зомбирование, которому подвергались не все поголовно, а выборочные особи, как правило из тех, кто представлял какую-то угрозу победившей охлократии. Средств защиты от компьютера не было вообще. Прежде чем подключить человека к аппарату, его напичкивали химическими снадобьями, навсегда лишавшими воли и способности к самооценке, что, вероятнее всего, и произошло с бедолагой Зенковичем. Удовольствие, надо заметить, дорогое, но на него реформаторы денег не жалели. Срок жизни компьютерного зомби, как правило, ограничивался одним-двумя годами, после чего его окончательно перемещался в виртуальный рай. Некоторое время назад в Думе шли, как известно, жаркие дебаты по поводу законности компьютерного вмешательства в психику, и большинство склонилось к мнению, что такой способ воздействия на вольнодумцев все же гуманнее, чем практикуемая в цивилизованных странах мозговая лоботомия.

Лиза уверяла, что способности чудо-ребенка совершенно неисчерпаемы, ему ничего не стоит справиться с компьютерным блоком. Майор в этом сомневался, может быть, отчасти потому, что его знания в области аномальных параявлений были скудными, он почерпнул их, в основном, из секретных отчетов Конторы, изредка попадавших ему в руки, да из застольных лекций Олега Гурко, который, разумеется, был знатоком белой и черной магии и вообще всякой бесовщины, сам вроде бы из любопытства проходил некие обряды посвящения: однако скептический крестьянский ум Лихоманова не воспринимал всерьез поучения образованного друга, семена трансцедентных знаний падали на худую почву. Теперь, когда приперло, Сергей Петрович оказался безоружным перед феноменом «пси». Зенкович, в сущности, был первым натуральным зомби, с которым он столкнулся. То есть, вероятно, он и раньше встречался со многими, возможно, вел с ними какие-то дела, но принимал их за обычных людей, ну, может быть, чуть экзальтированнее и глупее прочих, а уж эти качества так широко распространились в новом российском обществе, как прежде — стремление к справедливости и сердечная доброта.

Он уговорил Лизу свести его с мутантом, желая своими глазами убедиться, не водят ли его за нос и на каком он свете.

Официант подал новые вазочки с мороженым, а для Сергея Петровича и Лизы бутылку шампанского. Майор не придумал ничего лучшего, как спросить:

— Сам-то еще не употребляешь, сынок?

Слишком вольное обращение не понравилось ребенку, он поднял голову, и майор был готов поклясться, что в голубых глазах на короткий миг вспыхнуло желтое пламя, точно такое, какое бывает у сатанят, которых показывают в фильмах ужасов.

— Не называйте меня сынком, пожалуйста, — мягко попросил мутант. — Нет, вина я не пью. Мне нельзя.

Вступила Лиза:

— Не обижайся на дядю Сережу, Мишенька. Он хороший человек, но плохо воспитан. Уж я-то натерпелась больше всех.

— Понимаю, — буркнул мальчик, вновь принимаясь за мороженое.

Сергей Петрович продолжал с невинным видом.

— А почему нельзя, Миша? Я вот лично пью водочку лет с десяти и ничего. Как видишь, вырос здоровеньким.

— Неправда, — как-то вяло возразил мутант. — Первый раз вы попробовали водку после школы, когда вам было семнадцать лет.

После этих слов, брошенных вскользь, майор на некоторое время погрузился в тяжкое раздумье. У него даже под ложечкой закололо. Чудо-ребенок попал абсолютно в точку. Именно после школы, точнее, в ночь выпускного бала одноклассник Сережи, некто Витя Воробьев, хулиган и провокатор заманил его и еще троих пацанов в туалет, где они из граненого стакана по очереди выдули бутылку белоголовой, самой простой, стоившей тогда рублей десять или чуть больше. В цене майор, спустя почти двадцать лет, не был уверен, зато отлично помнил, как сделался в дупель пьяным и пошел выяснять отношения с Верочкой Щукиной, к которой полгода собирался подступить с решительным штурмом. И надо сказать, отлично выяснил. Они до утра, отбившись от класса, бродили по весеннему городу и нацеловались до одури, к тому же признались друг другу во взаимной вечной любви. К сожалению, роман не имел продолжения, но это уже другая история. После того случая Сережа долго считал, что стопка водки — самый надежный ключ к женскому сердцу, хотя впоследствии эта иллюзия развеялась, как и многие другие. Но каким образом мог узнать об этом Миша Горюхин?

Лиза озорно подмигнула суженому, догадавшись о смятении его чувств.

Сергей Петрович невольно перешел на уважительный тон, как если бы обращался ко взрослому человеку, а может быть, и к старшему по званию:

— Михаил извини, не знаю, как по отчеству…

— Можно без отчества, — разрешил мутант без тени улыбки. — Вообще-то Иванович.

— Так вот, Михаил Иванович, у нас тут просьбишка образовалась, Лиза, наверное, говорила… Не сможешь ли помочь?

— Смотря в чем. Я ведь под надзором. Подписку давал.

— Миша не имеет права сделать ничего такого, — пояснила Лиза, — что принесет вред людям.

— Что вы, что вы! — майор энергично махнул рукой. — Напротив. Если удастся, мы спасем замечательного человека. Или даже троих.

Мальчик доскреб из вазочки остатки мороженого, поморщился — и вазочка сама собой отползла на другой конец стола. Сергей Петрович уже не удивился. Подумаешь, телекинез.

— Очень трудно определить, — мутант поднял на Сергея Петровича глаза, полные пронзительной сини, — что можно делать, а что нельзя. Хотите спасти кого-то, а на самом деле его губите. И наоборот. Самая правильная позиция, когда речь идет о человеческой судьбе, — это не вмешиваться.

Майор поспешно разлил шампанское, Лиза раскраснелась от удовольствия.

— Думаю, Мишенька, ты не совсем прав. Наш случай особенный. Мы сами просим помощи, разве это не меняет дела?

Мальчик глубокомысленно пожевал перемазанными в мороженом губами. Теперь ему можно было дать и двадцать, и тридцать лет. Более того, майору показалось, что в его глазах, устремленных на Королькову, мелькнул чисто мужской интерес.

— Да, пожалуй, меняет, — согласился он. — Все же корректировка должна быть предельно щадящей. Почти невозможно предвидеть отдаленные результаты психовмешательства.

Может быть, я сплю, подумал о себе майор. Вслух спросил:

— Михаил Иванович, вы уверены, что управитесь за один сеанс?

Мутант перевел на него внимательный взгляд, по-прежнему ярко-синий, без опасной желтизны.

— Не беспокойтесь, Сергей Петрович. Уверен абсолютно. Как и в том, что вы сегодня торопились и надели майку наизнанку. — Он взглянул на изящные часики, небрежно болтавшиеся на тонком запястье. — Извините, господа, мне пора. Режим есть режим. Лиза, вы проводите меня до машины?

Оторопев, майор наблюдал, как они идут к выходу из кафе: высокая, стройная женщина в бледно-сером джинсовом костюме и худенький мальчик, как тростинка, с узкой спиной и длинными ногами. Когда парочка скрылась (Лиза не оглянулась), залпом осушил бокал шампанского и сунул в рот сигарету.

Лиза вернулась, победительно улыбаясь.

— Что это было? — натужно спросил майор.

Лиза чокнулась с бутылкой, глаза ее блестели точно так же, как шампанское.

— Сережа, он такой одинокий. У меня сердце разрывается.

— У него есть родители?

— Есть или нет — какая разница? Миша в этом мире один. Навсегда один. Понимаешь, какой это ужас?

Майор попытался представить, но не смог. Поднял бокал.

— За наших будущих детей, Лизавета.

— Пожалуйста, не будь таким циником, — попросила богиня спецназа.

5. Влюбленный полковник

Дарья Тимофеевна Меченок, входившая в группу «Варан», пользовалась у Санина особым доверием, с ней можно было поговорить о личном, о сокровенном, о чем больше не скажешь никому. Единственная женщина в группе, неизвестно почему променявшая бабью судьбу на суровую участь бойца, она сохранила в себе трогательную нежность ко всему сущему. Ее, сорокалетнюю, мужчины, даже те, кто старше, все как один называли «мамочкой», и это звучало так же естественно, как назвать ветер ветром, а воду — рекой. Когда она выслушивала очередную исповедь, ее лицо приобретало унылое выражение матери всех скорбей, но в зеленоватых глазах неизменно вспыхивали искорки добродушного смеха. Сказать, что ее любили, значит ничего не сказать. Бойцы «Варана», в большинстве своем, конечно, сознающие, что ведут безумную, грешную жизнь, за которую рано или поздно придется отчитываться, видели в ее чертах чуть ли не Божий образ, внушавший надежду на помилование. Дарья Тимофеевна приняла на свои худенькие плечи эту, казалось бы, ненужную ей сверхнагрузку и несла ее с неброским достоинством.

Так случилось, что вдвоем с полковником они сидели в номере гостиницы в городе Н. и ожидали двенадцати часов ночи, чтобы отправиться в казино «Лас-Вегас», где им предстояла довольно рискованная работа. Оба были в вечерних нарядах: полковник — в добротном английском костюме, белоснежной рубашке и с бутоньеркой в петлице; Дарья Тимофеевна — в ослепительном, изумрудного цвета, с блестками и переливами длинном платье, наглухо застегнутом на шее алмазной брошью и с абсолютно, до самых ягодиц открытой спиной. Высокая прическа со сброшенной на левое ухо светлой прядью, искусный макияж, подведенные к вискам глаза, отливавшие малахитом, пренебрежительная гримаска, которую она удерживала на лице уже более часа, превратили ее в холодную светскую львицу из тех, кто небрежно швыряет на зеленое сукно тысячедолларовые фишки и мужчинами вертит, как хочет. В городе Н. таких, возможно, еще не видали, да и в Москве их встретишь нечасто. Судя по мексиканским сериалам, такие холеные хищницы водятся исключительно в аристократических салонах свободного мира.

— Что тебя беспокоит, Санин? — мягко спросила Дарья Тимофеевна, прикоснувшись к его руке изящными длинными пальцами с накладными ногтями. — Не хочешь — не говори, но я же вижу, ты уже месяц как сам не свой.

— Видишь? — удивился Санин.

— Не только я, все ребята переживают.

— Этого еще не хватало! — Санин хотел возмутиться, но это ему не удалось. Привычному перед операцией размягчению способствовало ровное скворчание кондиционера, фарфоровые чашечки с кофе на столе, горький привкус сигареты (две штуки, не больше) и главное, конечно, присутствие безупречной Дарьи Тимофеевны.

И все же неистовая Светик Кузнечик торчала в башке, как гвоздь. Она теперь была с ним безотлучно, даже если ее не было рядом. Ее способность к выслеживанию казалась фантастической, и он больше не делал попыток от нее освободиться. Не далее как сегодня утром, отправляясь на вокзал, полковник переступил через нее, спавшую на коврике у входной двери, хотя мог поклясться, что с вечера ее не было в квартире. Это уже походило на легкое умопомешательство.

Их отношения продвинулись далеко. Еще дважды девушка пыталась его укокошить (один раз ножом, второй раз бросила в чай какой-то розовый шарик с ядом), но кроме этого между ними случилась и любовь, тоже несколько раз. От убийства к любви шебутная девица переходила так же легко, как пьяница запивает спирт водой, чтобы пуще разобрало. Соитие с ней напоминало уличную драку, в нем присутствовала какая-то ярость. Светик, отдаваясь, визжала и стонала, будто недодавленный машиной пес на дороге, исцарапала ему спину до крови, укусила в живот, но Санин входил в нее мощно, как делал всегда, ломая притворное сопротивление, — и вздрагивал, натыкаясь на ненавидящий, черный, ассирийский блеск обезумевших глаз.

После первого раза спросил:

— Теперь довольна, девочка? Оставишь в покое?

— Все равно тебе не жить, — ответила бандитка, слизнув с пальцев кровь.

Санина огорчило ее непонятное упорство.

— Света, забудь об этом. Смотри, вот ты подлила яду, но я же живой.

— Значит, доза маловата для такого кабана. Придумаю что-нибудь еще.

— Не в дозе дело. Просто я тебе не по зубам, неужели трудно понять?

— Ты обычный мент, который возомнил себя сверхчеловеком. Я тебя все равно урою.

— Уже урыла, — признался Санин. — Не знаю, что с тобой делать.

— Ага! — воскликнула Светик, бешено сверкнув очами. — Понял, наконец?

Он придумывал разные варианты: встретиться с ее отцом, показать хорошему психиатру, — но все это было нелепо. Ее батяня, скорее всего, давным-давно не имел никакого влияния на сбрендившую дочурку и находился в еще более затруднительном положении, чем полковник, если учесть общественный статус Преснякова; а психиатр и подавно ей не поможет. Лечить надо не Светика, а страну, в которой ей повезло родиться. Постепенно возник еще один нюанс, с которым он вообще не знал, как сообразоваться. Чем упрямее Светик его ненавидела, тем нужнее ему становилась. Если он несколько часов подряд не слышал ее злобного шипения, то начинал испытывать беспокойство, вроде того, какое испытывает хозяин, забывший, уходя из дома, запереть дверь. Непонятная скука терзала его душу. Как-то стоял возле табачного ларька, покупал сигареты, и мимо прошла девушка, похожая на Светика. Он увидел ее со спины, рванулся, догнал и, убедившись, что обознался, ощутил диковинное замирание сердца, как, наверное, перед инфарктом.

Прежде такого с ним не случалось, но достаточно поживший на свете Санин догадывался, что означают эти странные признаки. И если они означали именно то, о чем он думал, то выходит, с ним произошло самое невероятное, что только могло произойти в его положении.

— Она стерва, садистка, пробы негде ставить, — пожаловался он Дарье Тимофеевне. — Притом чересчур много знает, чего не положено. Но у меня рука на нее не поднимается.

— Я ее видела?

— Да, в прошлый четверг, помнишь? В ресторане «Сатурн».

— Высокая брюнетка с изумительной фигурой, — кивнула Дарья Тимофеевна, — Паша, так она же ведьма. Она морок напустила.

— Морок на меня не действует. Меня и гипноз не берет, ты же знаешь.

— Гипноз — одно, ведьмачий насыл — совсем другое, — наставительно заметила Дарья Тимофеевна, — Но я не сочувствую, Паша. Поделом тебе.

— Почему, Дашенька?

— Не мне судить, но к женщинам, Пашенька, у тебя отношение потребительское. Вот Господь и наказал, подослал дьяволицу.

— Тебе шуточки, а я действительно запутался. Да и засветился изрядно. Генерал, полагаю, посмеивается в усы.

— Это не шуточки, Паша. Любовь — испытание серьезное, не всякий выдерживает.

— При чем тут любовь?

— Как при чем? — искренне удивилась Дарья Тимофеевна. — Ты же влюблен, полковник. Или не понимаешь?

Он смотрел на нее, обескураженный.

— Так заметно?

— Невооруженным глазом. Ребята сочувствуют, а я — нет.

Санин оживился, отпил нарзана.

— Знаешь, я сам о чем-то таком думал. Уж больно тянет к этой твари. Вплоть до глюков. Но это же смешно. Ты умная женщина, объясни, что такое, по-твоему, любовь?

— Полковник! — пристыдила Дарья Тимофеевна, — Ты что же, до тех пор, пока не начал палить во все стороны, ни одной нормальной книжки не прочитал? В книжках все написано. В «Анне Карениной», например. Или в этой… про Манон Леско.

От приятного разговора Дарья Тимофеевна слегка порозовела, но изобраза светской львицы не вышла: высокомерная, с пренебрежительной усмешкой…

— Какие книжки, — оскорбился Санин. — Ты по жизни объясни. Я, Даша, честно скажу, не новичок в любви. Имел дело с женщинами, не евнух. Не с такими стервами, конечно, но имел. Ты сказала — потребительское отношение. А какое еще может быть? По взаимному согласию получили удовольствие — и разошлись. Чего еще надо?

— Ах, Санин, — Дарья Тимофеевна осуждающе покачала головой. — Какой же ты, в сущности, дикий человек. Прямо как животное. Хорошо, я скажу, что такое любовь. Ее можно сравнить с незаживающей раной. Лечишь по-всякому, а она кровоточит. Потом вроде затянулась — и все равно саднит, чешется, спасу нет. Только не плоть страдает, душа, — подумала немного и, вздохнув, тихо добавила: — Жениться пора, солдат.

Санин поперхнулся нарзаном.

— На ней, что ли? На Кузнечике?

— Любовь не выбирает объекта. Ее Господь насылает в непредсказуемом виде. Шарахнет по башке — и точка. Так и будешь корчиться до гробовой доски. Сопротивляться бесполезно, Санин.

Полковник ужаснулся открывшейся перед ним перспективе: браку с Кузнечиком.

— Тебе не кажется, Дашуля, что у нас обоих крыша поехала? Ведь кто бы услышал со стороны…

— Не кажется, — уверила Дарья Тимофеевна. — Мы сколько лет в одной упряжке?

— Если не считать Афган, наверное, лет пятнадцать, да? Ты к чему спросила?

— Семнадцать, Пашенька. Я к тебе в отдел из МГИМО наивной девчушкой пришла… К чему спросила? К тому, Пашенька, что за все эти годы это, возможно, между нами первый нормальный, человеческий разговор.

— Да?

— Даже не сомневайся.

Стряхивая наваждение, Санин по-бычьи тряхнул головой, взглянул на часы — и разом все кузнечики взмыли к небесам, испарились. Распорядился уже обычным, вкрадчиво-жестким тоном:

— Пора, Тимофеевна. С вещами на выход.


У Бориса Семеновича Лахуды, директора казино «Лас-Вегас», была кличка «Депутат». Правда, из Сиблагеря, где он чалился пять лет, попавшись на глупейшей афере с перепродажей жилья, он привез другую кличку — «Штопор», а новая прилипла шесть лет назад, когда сгоряча, не имея еще достаточной финансовой укрепы он вздумал баллотироваться в городские мэры — и с треском провалился. Та история многому его научила, он оставил политику до лучших времен и ушел в чистый бизнес. За шесть лет Борис Лахуда (для друзей просто Боб) добился замечательных результатов: мало того что разбогател, так еще под его опекой областной занюханный среднерусский городок похорошел до такой степени, что по всем статьям напоминал какую-нибудь цивилизованную латифундию в Австралии, не меньше того. В городе не осталось ни одного предприятия, дававшего хоть какую-то прибыль, где Борис Семенович не выкупил бы контрольный пакет акций. Кроме того, ему принадлежала сеть игорных заведений, публичные дома, а его родной брат Арсаний Лахуда распоряжался городским бюджетом и инвестиционными фондами. Три частных банка, получавших дотацию из федерального центра, принадлежали тоже Лахуде. О крепости положения истинного рыночника, прорвавшегося к власти, лучше всего свидетельствуют некоторые косвенные признаки, к примеру, количество слуг и охраны. В личной гвардии Бориса Семеновича насчитывалось около двух тысяч стволов, вдобавок ему полностью подчинялась городская милиция, на которую он поставил начальником своего третьего брата Эдуарда Лахуду (тюремная кличка «Огонек»). Короче, ему было чем гордиться, во всяком случае, когда Борис Семенович заглядывал по коммерческим делам в Москву или Петербург, тамошняя элита принимала его на равных, и совсем недавно он получил официальное предложение войти в верхушку списочного состава «Молодой России», возглавляемой пожилым вундеркиндом Немцовым; однако Борис Семенович лестное предложение отклонил, отшутился: дескать, еще не созрел для публичной политики, похоже, слишком сильную травму оставили в его душе неудачные выборы в мэры.

Внешне Борис Лахуда выглядел простецким мужиком, косил под умеренного алкаша — круглоликий, красномордый, с блестящими голубенькими глазками, громогласный, как барабан. Никогда не задерживался с острым словцом и соленой шуткой, в чем шел вровень со знаменитыми народными трибунами Лебедем и Аяцковым, ну, может, чуток не дотягивал до самого Черномырдина, но это не обидно, последнему, как известно, нет равных в ораторском искусстве. Обыватель жадно внимал каждому его слову, а когда Борис Семенович на праздник Дня независимости США открыл бесплатный сортир для бомжей, растроганная городская Дума специальным указом присвоила ему почетное звание «Отец города».

И все-таки любимым его детищем, причудой сердца оставалось казино «Лас-Вегас», под которое Борис Семенович оборудовал приватизированную городскую больницу — Помпезное трехэтажное здание сталинской застройки, с мраморными колонами у входа. В «Лас-Вегасе» по вечерам собиралась вся городская знать, людям простого звания сюда не было ходу. Разумеется, если заводились деньжата, в казино мог заглянуть какой-нибудь раздухарившийся на зубных протезах стоматолог, чтобы хоть часок насладиться красивой жизнью, но все равно не приобщенный, далекий от бизнеса человек чувствовал себя здесь белой вороной. Бедность не скроешь приличным костюмом или беззаботной улыбкой, она сразу бросается в глаза, как клеймо на лбу. Однако прямых запретов не было, в демократическом, свободном обществе все, как известно, равны, и Борис Семенович строго придерживался этого правила. Есть бабки, милости прошу — играй, кури травку, оттягивайся в массажном кабинете — только плати чистоганом. Из уст в уста передавали случай, как в казино наведался Бавила Топор, пропащий человек, в прошлом поэт с мировым именем, а нынче обыкновенная уличная тля, побирушка на паперти; и вот этот обмылок совковых времен однажды надыбал где-то сотню зеленых и решил в последний раз попытать счастья перед тем, как подохнуть под забором. Присел сперва у игровых автоматов с однодолларовыми фишками, потом перешел к покерному столу, потом к рулетке — и везде ему перла такая везуха, что за несколько часов он разбогател чуть ли не на полмиллиона баксов. Сам Лахуда спустился в игровой зал полюбоваться на везуна. Очевидцы рассказывали, что поэт обезумел от счастья и надерзил хозяину. Тот якобы пошутил:

— Что же ты, Бавила батькович, решил меня ограбить?

На что поэт ответил:

— Ограбишь тебя, как же. Шесть лет из города соки тянешь.

Борис Семенович не обиделся на пустозвона, только посоветовал:

— Большие деньги — опасная вещь, паренек. Может, послать с тобой провожатого?

— Обойдусь без сопливых, — гордо отказался безумец. С того вечера его больше никто не видел. По одной версии, обмиллионенный Бавила Топор сразу из казино улетел на Гавайи, по другой — по-прежнему обитает в городе, но сделал себе пластическую операцию и переменил фамилию — все может быть. Известно только, что на другой день ребятишки, игравшие на городской свалке в «челноки-банкиры», обнаружили чей-то обгоревший до неузнаваемости труп, а неподалеку валялся потрепанный томик Пушкина в синем коленкоровом переплете, точно такой, какой всегда носил с собой Топор. Когда ему щедро подавали, он в знак благодарности вслух зачитывал из этого томика пару-другую стихотворений, подавали ему, правда, редко: мало осталось в городе людей, кто мог позволить себе такой жест.

Бавила исчез бесследно, зато слух о его несметном выигрыше (впоследствии называли десять миллионов) еще долго сверкал в городском фольклоре, как редкостная жемчужина. «Дворец сказок» — ласково называли казино нищие горожане.

Санин и его напарница прибыли в «Лас-Вегас» около двенадцати ночи и поначалу не привлекли особого внимания, хотя поймали на себе несколько любопытных взглядов — как же, залетные. Публика собралась изысканная — в основном новые русские среднего возраста со своими юными подругами, наряженными в туалеты от Диора и Версаче, все как на подбор топ-модели, увешанные бриллиантами, на которые можно было скупить половину города. Но попадались и безусые юнцы с изъеденными наркотой синюшными лицами, и одинокие искательницы приключений, а также много было почему-то скучающих, накуренных педиков, бродивших из комнаты в комнату, точно привидения. Атмосфера обычна для подобных мест — вечный праздник в зачумленном королевстве. На особинку выделялись двое благообразных старцев за ломберным столиком — сосредоточенные и унылые, словно сразу после игры им предстояло лечь в могилу. Публика обтекала их столик на почтительном расстоянии.

У входа в казино, в фойе Санина обыскали двое бритоголовых янычар, но довольно небрежно, а Дарью Тимофеевну вежливо попросили открыть сумочку, что она и сделала, презрительно фыркнув.

Немного побродив по заведению, выпив по рюмке «абсента» в роскошном подвальном баре, заглянув в полутемную комнату отдыха, «зал свиданий», где на кожаных лежанках балдели любители черного опиума и вяло совокуплялись утомленные пары, Санин и его женщина вернулись в святыя святых «Лас-Вегаса» — розовый салон с королевской рулеткой. Здесь по негласной традиции, установленной Борисом Семеновичем, играли только те, кто мог себе позволить спустить за вечер сотню, другую тысяч баксов без расстройства пищеварения.

Из-за мраморной стойки поднялся жизнерадостно улыбающийся служитель в смокинге, с мордой очеловечившегося питона и, поприветствовав: — Милости просим, господа! — предупредил: — Изволите ли знать, фишки достоинством не ниже пятисот баксов.

— Что ж такого? — ухмыльнулся Санин. — Сыграем и на пятьсот. Однова живем, не правда ли, дорогая?

Дарья Тимофеевна скучающим взглядом обвела помещение, залитое ярким светом из хрустальной люстры и настенных канделябров, небрежно процедила сквозь зубы:

— Как знаешь, милый. По мне, так лучше поехали бы спать.

Санин набрал синих и белых жетонов сразу на пятьдесят тысяч, деньги для него ничего не значили, он прихватил в командировку саквояж с фальшивой валютой, конфискованной недавно, во время операции «Чистые руки», в Казани, — и, деликатно поддерживая даму под локоток, провел ее к рулетке, точной копии той, в которую играет Якубович в телепередаче «Поле чудес», но побольше размером (что вне всяких правил) и обитую где только можно золотыми пластинами.

Крупье — сравнительно молодой человек, тоже в безупречном смокинге, как и вся обслуга в заведении, с изящными, быстрыми жестами карточного шулера, но с чрезвычайно серьезным, умным лицом интеллектуала, обдумывающего извечные проблемы бытия, при появлении новых игроков моргнул одним глазом, что можно было с натяжкой принять за дружеский кивок. Звали его Жорж Монтескье, и поговаривали, будто Борис Семенович выписал его прямиком из натурального Лас-Вегаса, как, впрочем, и всю обстановку: не случайно на фасаде казино горела рубиновыми огнями завораживающая надпись, внушающая благоговейный трепет обывателю: «Не сомневайтесь, господа, у нас все, как в Америке».

За игральным столом сидели с десяток мужчин и только одна дама, из тех, кого ни при каких обстоятельствах не встретишь днем на улице. Затянутая в бархатное темно-оранжевое платье, с нарисованным лицом, где живыми казались лишь огромные, печальные глаза, не пропускавшие света, она всем своим обликом внушала мысль о том, что в жизни каждого человека есть место прекрасной мечте. Санин опустился как раз рядом с ней, небрежно потеснив ее локтем.

Играть он начал сразу по-крупному, ставил как попало и на что попало, — зеро, номера, чет и нечет, красное и черное — все одинаково шло в дело, но не приносило успеха, словно крупу просеивал на ветер. Дарья Тимофеевна курила тонкую черную длинную сигарету, в игре участия не принимала, с ее аристократического лица не сходила презрительно-утомленная усмешка. Взгляд ее лишь чуточку оживал, когда устремлялся на симпатичного Жорика Монтескье. В общем, они с Саниным производили впечатление богатой пары, пришедшей от скуки сбросить лишний жирок — состояние, вполне понятное остальным игрокам, собравшимся за столом. Не прошло и получаса, как груда фишек перед Саниным превратилась в два худеньких столбика. Санин был озадачен. Поделился своей заботой с темно-оранжевой соседкой.

— В Америке играл, в Париже, в Гонконге и даже в Бейруте, но такого жора не видел. Какая-то у них особенная рулетка, вы не находите? Крутит в одну сторону.

Опасный намек вызвал некоторое напряжение за столом: мужчины переглянулись, Жорик Монтескье на мгновение замер с лопаткой в руке. Дама отозвалась шелестящим голосом:

— Не знаю, как в Париже, а у Боба все на высшем уровне. Вы сами из Москвы?

— Когда как.

— Я недавно играла в «Континентале»… Могу вас уверить, по сравнению с нашим «Лас-Вегасом» бедновато.

— Зато честно, — бухнул Санин.

— Что вы имеете в виду?

— Мадам, мне понятен ваш местный патриотизм, но кто может дать гарантию, что этот роскошный агрегат не перепрограммирован на нулевой выигрыш?

Дама растерянно оглянулась на соседей, все они ей были, скорее всего, хорошо знакомы. Теперь уже ни у кого из игроков не осталось сомнений, что респектабельный приезжий заводит непонятную бузу. Отнеслись к этому по-разному. Двое мужчин молча поднялись и покинули комнату, остальные сидели с непроницаемыми лицами, и только один парняга в замшевом пиджаке, зычно гоготнув, поддержал чужака:

— А ты как думал, дядя? Себе в убыток никто не работает.

Слово было за крупье, и он это понимал. Побледнев до синевы, он сказал то, что говорят обычно в таких случаях, по крайней мере в России:

— Вас же никто не заставляет, сударь. Не хотите — не играйте.

— Я не об этом, — поморщился Санин. — Жульничать-то зачем? Солидное заведение. Не обижайся, малыш, тебя это не касается. У тебя на морде написано, что ты лох. Тебя же из-за кордона выписали?

Парняга в замшевом пиджаке в восторге хлопнул ладонями по столу.

— Ну даешь, дядя! Молодец.

Жорж Монтескье сухо заметил:

— На что вы намекаете? Это же электроника. Как ее запрограммируешь?

— Наши умельцы любую электронику раскурочат, — уверил Санин, — Ты, братец, позови-ка лучше хозяина. Хочу на него поглядеть. Или нельзя?

— Почему нельзя? У нас любое желание клиента — закон. — Крупье бросил многозначительный взгляд на дверь, там произошло какое-то движение. Один из бычар-охранников, сидевших у стены, о чем-то с деловым видом говорил в мобильную трубку, другой переместился ближе к рулетке, почему-то вместе со стулом.

— Борис Семенович сейчас будут, — объявил Жорж Монтескье. — Прошу, господа, делайте ваши ставки. Игра продолжается.

— Милый, — капризно протянула Дарья Тимофеевна. — Отвези меня в отель. Ты же видишь, какая здесь публика.

— Хочу взглянуть на главного здешнего проходимца.

По бледному лицу крупье скользнула гримаса, точно нервный тик, темно-оранжевая ночная фея сделала попытку отодвинуться от Санина подальше — и это понятно. Он уже нахамил на сумму значительно большую, чем проиграл. Не дай Бог, кто-нибудь подумает, что она с ним заодно.

Минут через десять (Санин успел спустить оставшиеся жетоны) появился Борис Семенович Лахуда собственной персоной, со сверкающей загорелой лысиной, с жизнерадостной улыбкой во всю ширь краснощекой будки, радушный и невозмутимый. Его сопровождали двое громил в спортивных адидасовских куртках.

— Что случилось? — весело поинтересовался хозяин у вытянувшегося в струнку крупье. — У кого какие претензии?

— Да вот, — Монтескье повел рукой в сторону Санина, — Господин полагает, у нас рулетка меченая.

— Да? Много проиграл?

— Ерунда. Около пятидесяти тысяч. Но сильно переживает.

— Понятно, — Борис Семенович уставился на Санина, и его улыбка приобрела выражение почти неземной благодати. — С кем имею честь, господа?

Полковник приосанился, достал из нагрудного кармана визитку, протянул Лахуде.

— Корпорация «Лодхид и Клод Розенталь», если позволите.

— О-о, — Лахуда почтительно принял пластиковую полоску с замысловатым тиснением. — Как же, как же, наслышаны… И какие дела привели в наше захолустье?

— Дела обычные, коммерция, — Санин отвечал любезно, в тон хозяину, но по ледяному блеску желудевых глаз было видно, что раздражен. — Черт попутал, зашли скоротать вечерок, а тут у вас такое творится… Честно говоря, перед госпожой Блюм неудобно. Какой-то воровской притон, право слово. Малина какая-то.

Борис Семенович оглядел жадно внимавших разговору завсегдатаев, сверился с визиткой:

— Э-э, господин Поль… не удобнее ли будет побеседовать у меня в кабинете?

— Побеседовать можно, только ни к чему. Денежки-то мои уже тю-тю…

— Это маленькое недоразумение можно уладить, — пообещал Лахуда, светясь неземной добротой.

— Ты как думаешь, дорогая? — обернулся Санин к напарнице. — Уважим христопродавца?

Дарья Тимофеевна широко зевнула, продемонстрировав высококачественные фарфоровые коронки.

— Милый, плюнь ты на эту мелочь… Спать хочу, умираю.

— При чем тут деньги? Ты же знаешь, для меня главное — справедливость. Не терплю, когда держат за лоха. Помнишь, как в Сеуле я вытряхнул из таксиста десять баксов?

— Помню, милый. Выглядело довольно глупо.

Лахуда спокойно переждал их пикировку. Парняга в замше рокотнул:

— Ну прикол, блин! Это надо же — десять баксов!

После вторичного, еще более дружеского приглашения (Лахуда пообещал Дарье Тимофеевне показать натурального Пикассо, которого нет в каталогах, и она растаяла), Санин нехотя поднялся и, взяв подружку под руку, направился следом за хозяином. На прощание посоветовал Жорику Монтескье:

— Ты, малыш, раз уж американцем заделался, не забывай про суд Линча.

Кабинет Лахуды располагался на втором этаже, к нему вела ярко-красная ковровая дорожка. У двери дежурили двое молодцов, обряженных в гвардейские мундиры Суворовских времен (невинный каприз барина). Огромное помещение можно было принять за кабинет министра и одновременно за будуар великосветской львицы — шедевр неведомого дизайнера. Преобладающие цвета — голубой, черный и бледно-розовый. Лахуда подвел гостей к пылающему электрическим огнем камину и усадил в низкие мягкие кресла. Небрежным жестом выпроводил из кабинета горилл. Сам тоже опустился в кресло. Произнес с чарующей улыбкой:

— Что ж, господа, теперь можно говорить откровенно. Не беспокойтесь, прослушки здесь нет. Интермедия разыграна превосходно. Но ведь вы приехали не для того, чтобы поиграть в рулетку? Правильно я понял?

— Правильно, — подтвердил Санин.

— Вы от Михельсона? На прошлой неделе я получил сообщение, но ничего толком не понял. К слову сказать, мне не очень нравится его манера вести серьезные дела. Хватит запутывать следы, когда за тобой давно никто не гонится. Надоело разгадывать его бесконечные шарады. Впрочем, я не осуждаю старину Михельсона, он иначе не умеет.

— Я не от Михельсона, — сказал Санин.

Улыбка Лахуды стала суше. С опозданием у него мелькнула мысль, что, возможно, он поступил неосмотрительно, пригласив сомнительную парочку (госпожа Блюм! нарочно не придумаешь!) в кабинет, а следовало, как обычно, пустить их сперва по кругу, прощупать как следует, и уж после…

— Верно рассуждаешь, Боря, — угадал его опасения полковник. — Погорячился ты маленько… Мадам!

С изумлением Лахуда наблюдал, как великосветская леди, будто выйдя из летаргии, одним движением оказалась у двери и защелкнула ее на внутренний замок. Там и осталась, ожидая дальнейших указаний.

— Что все это значит, черт возьми?! — в деланном негодовании воскликнул Лахуда. Страха он не испытывал, хотя уже понял, что это наезд. Интересно только, чей?

— Экспроприация, Боря, — пояснил Санин. — Изъятие излишков. Пойдем-ка, откроешь сейф.

Лахуде стало смешно: по всей видимости, парень не совсем в разуме. Какой-то маньяк-одиночка. Нагляделся боевиков, накушался таблеток — и на свой страх и риск предпринял акцию. Чего теперь не бывает! Борис Семенович за годы демократии такого нагляделся, что вряд ли его можно было чем-нибудь удивить.

— Сейф я открою, — заметил спокойно. — Пожалуйста. Но куда ты денешься с деньгами, уважаемый? Это же мой город.

— Разве твой?

— Ты даже этого не знаешь… Мне нравится твоя наглость. Давай решим так: говори, кто тебя послал, и уходи. Другого варианта нет. По-другому тебе хана. Что с бабками, что без них.

— Теряем время, Боря, — поторопил Санин. — Мне на четырехчасовой надо поспеть.

— На Воркутинский?

— Ну да. А какой тут еще ходит?

В кабинете у Бориса Семеновича было два сейфа: один за письменным столом, громоздкий, напичканный японской электроникой, — в нем иногда Лахуда оставлял ночную выручку, если по каким-то причинам не успевал переправить в банк; второй — тайник в стене, искусно задрапированный безукоризненной копией «Махи обнаженной», про него знали только трое — самые надежные, верхушка банды, в их число не входила даже прелестная Элизабет Синцова, нынешняя супруга Лахуды, носившая под сердцем его первенца. Каково же было его изумление, когда Санин, не обратив внимания на большой красивый сейф, прямиком направился к картине, ткнул пальцем и, мерзко лыбясь, распорядился:

— Открывай, Боренька… Минуты идут и не вернутся назад.

Лахуда оглянулся на дверь — и обмяк. Прекрасная спутница бандита, великосветская леди стояла в небрежной стрелковой стойке и целила ему в лоб из небольшого ухватистого пистолета с навинченным на ствол миниатюрным глушителем.

— Да, да, — Санин подтвердил, что это не сон. — Госпожа Блюм никогда не промахивается. Призер олимпиады. Так что, Боря, хочешь маленько пожить, не наделай глупостей. Открывай, тебе говорят.

Встретившись с ледяным гипнотизирующим мерцанием желудевых глаз, Лахуда впервые ощутил, какие чувства испытывает приговоренный к казни. Это не страх и не паника, а какая-то мутная, вязкая, безнадежная слабость, парализующая мозг, — что-то вроде впрыснутого в кровь сильного наркотического киселя. Лахуда дал себе слово, что если все обойдется добром, то перво-наперво разберется с болванами, дежурившими у входа.

Дрогнувшей рукой он надавил секретную пластину, мраморная плитка сдвинулась, приподняв копию «Махи», в стене приоткрылось черное цифровое табло.

— Не тяни, Боря, — поторопил Санин. — А то в лоб получишь.

В стенном тайнике Борис Семенович хранил авральный бытовой припас на случай какого-нибудь внезапного облома: запасные документы на подставное лицо, пистолет-автомат «Кондор-пси» американского производства, саквояж с миллионом долларов в банковских упаковках, килограмм чистейшего героина, расфасованного в пластиковые пакетики по пятьдесят грамм, — вот и все, что влезало в укромную нишу, обитую листами нержавейки.

— Неплохо, — одним взглядом оценил товар Санин. — Саквояж сам понесешь, а для остального найдем какую-нибудь тару.

— Куда нести?

— Как куда? Проводишь нас с Эльвирой на вокзал.

Вот эта невесть откуда взявшаяся «Эльвира» вдруг вывела Бориса Семеновича из равновесия. Он психанул:

— Ах ты, хамло поганое! — взревел, набычась, глаза мгновенно налились кровью. — Да тебя с твоей Эльвирой мои парни на кусочки разрежут. Падаль вонючая!

— О-о! — удивился Санин. — Бунт на корабле.

Он взмахнул обеими руками, но удары нанес в разные места — в голову и в брюхо. Борис Семенович заспотыкался, попытался опереться о стену, но все же рухнул на пол. Ему не было больно, но стало как-то холодно. Много лет прошло с тех пор, как его били в последний раз, отвык он от этого, да вот пришлось вспомнить. С этой минуты он замкнулся в себе.

Полковник помог ему подняться, вместе они дошли до большого сейфа, откуда тоже выскребли разную мелочь — сто тысяч триста в отечественной валюте. Нашлась там и крепкая, нарядная матерчатая сумка с убойной рекламой сигарет «Мальборо».

Упаковавшись, Санин дал «отцу города» необходимые инструкции.

— Выйдем из дома тихо, аккуратно, чтобы комар носа не подточил. Своим ублюдкам сам найдешь, что сказать. На улице сядем в машину. Видишь, как раз поспеваем к поезду. Еще раз прошу, Боря, обойдись без глупостей. Пасть закрыть не успеешь, как уже будешь на том свете. Веришь мне, Боря?

Замкнувшийся в себе, Лахуда лишь хмуро кивнул. Его разбуженному воображению рисовались живописные картинки расправы над этой парочкой, замахнувшейся на самое святое — на частную собственность. Надо только точно выбрать момент.

— А на вокзале что? — спросил он.

— Зависит, Боря, от твоего поведения. Убить тебя я мог и здесь, причем с превеликим удовольствием.

Лахуда не удержался еще от одного вопроса.

— Сам на себя работаешь или как?

— Я не сумасшедший, — ухмыльнулся Санин.

Из казино выбрались благополучно. Полковник шел рядом с Лахудой, Дарья Тимофеевна держалась чуть сзади. К ней вернулись аристократическая осанка и полусонный вид. Пистолет, который она пронесла в подколенной кобуре, опустила в сумочку и прижимала ее к боку, словно боясь уронить. Лахуда нес саквояж с миллионом, а полковник — сумку с остальным добром. За ними потянулись двое горилл-телохранителей, но хозяин, как научил Санин, дал им отмашку:

— Оставайтесь, ребята, вы мне пока не нужны.

Без приключений спустились вниз, но в вестибюле к ним подкатился юркий человечек в толстом шерстяном свитере и в неприлично узеньких брючках, с пронырливой, как у лисенка, мордочкой.

— Боб, ты куда? У нас же рандеву… или забыл?

— Я ненадолго, Зиновий. Вот только провожу…

Человечек задержался цепким взглядом на Дарье Тимофеевне, брезгливо скривившей губы. Что-то его, видно, насторожило.

— Господа, кажется, приезжие? Из столицы-матушки?

— Оттуда, браток, оттуда, — благодушно прогудел Санин. — И вашего босса скоро переманим. Не тот у него размах, чтобы в вашем болоте гнить.

— Боб, что я слышу? Это правда?

Казалось, выигрышная минута, чтобы подать сигнал, но Борис Семенович ею не воспользовался. Он верно оценивал диспозицию. Эти двое, особенно стерва с пушкой, мешкать не станут. В сложившейся ситуации требовалась потоньше игра.

— Потом, потом, Зиновий. Передай Гарику, я на вокзал и обратно. Пусть последит за порядком.

Человечек открыл рот и тут же его захлопнул с характерным щелчком зубных протезов. Отступил, не сводя алчного взгляда с Дарьи Тимофеевны.

— Мадам, надеюсь, вам у нас понравилось?

Дарья Тимофеевна вскинула брови, словно увидела заговорившую зверушку.

На улице из-за деревьев выступили трое янычар в кожанах, но, не получив знака, близко не подошли. Санин любезно распахнул перед Лахудой дверцу неприметной «тойоты».

— Прошу, милейший.

Сам втиснулся следом, Дарья Тимофеевна уселась за баранку. Включила движок, но с места не трогалась. Санин сказал:

— Напрасно ты это сделал, Боря.

— Что такое? Что я сделал?

— Про вокзал вякнул. Не надо считать других дурнее себя. На этом ваш брат всегда спотыкается.

— Но я…

— Теперь так, Боря. Если за нами увяжутся, сдохнешь прямо в машине, сволочь.

— Никто не увяжется, — Борис Семенович с тяжким вздохом откинулся на сиденье. Страха в нем по-прежнему не было, хотя он уже понял, что влип основательно. Злило больше всего, что никак не мог разобраться, откуда надуло заразу. Никаких догадок. По дороге предпринял попытку прояснить положение.

— Вас, похоже, Бельмонтович навел? Но ведь он бешеный, всем известно. Я могу представить гарантии…

— Не надо.

— Что не надо?

— Никаких гарантий не надо, Боря. Есть звери пострашнее Бельмонтовича.

— Это кто же?

— Думай, Боря, думай. Вокруг марафета они стаями бродят.

Вот и весь разговор.

Воркутинский спецпоезд задерживался в Н. ровно на минуту: сбрасывал почту и забирал казенный груз. Пассажиров на ночном перроне, кроме них, не было. Проводница из десятого вагона спустила трап. Борис Семенович, довольный оттого, что кошмар кончается, начал прощаться, ехидно пожелал парочке счастливого пути (у него уже созрел план, как перехватить их на следующей станции), и тут же почувствовал, как в бок уперлось железное дуло. Женский голос, похожий на ветерок, дунул в ухо:

— Пошел в вагон, мразь!

Он не посмел ослушаться.

В тамбуре они остались вдвоем с Саниным (— Покурим, Боря, выспишься еще!), дама, прихватив саквояж и сумку ушла с проводницей. Лахуду опять затрясло. У него возникло странное ощущение, что он трясется не в поезде, а очутился в ракете, уносящей его в небеса. Тусклая лампочка еле освещала аскетическое лицо случайного попутчика с застывшей на нем насмешливой гримасой. Он угостил Лахуду сигаретой:

— Извини, американских нету. Но ничего, подыми напоследок «Явой».

— Почему напоследок? У нас же уговор.

Санин поднес огонька.

— Какой уговор, опомнись, Боря! Я же не Бельмонтович.

Слова, интонация, ухмылка — все, все было настолько абсурдным, что у Лахуды сперло дыхание. Поезд давно набрал полную скорость, когда Санин склонился над наружной дверью и начал ковырять в замке какой-то железкой. Он повернулся к Лахуде спиной, и у того появилась возможность шарахнуть его по затылку. Но эта мысль мелькнула в голове, будто шорох. Воля Бори была парализована, сердце сковал ужас. В смятенной душе возникло робкое желание попросить пощады, предложить откупного, но не хватило времени. Санин обернул к нему смеющееся лицо.

— Парашютиком давно не прыгал?

— Как это — парашютиком?

— Значит, не прыгал… А я в детстве любил сигануть с вышки. Такие, брат, незабываемые ощущения. Ну ничего, сейчас попробуешь.

Открытая дверь зияла черной дырой в вечность.

— Вы с ума сошли! — из последних сил запротестовал Лахуда.

— Не я, Боря, а ты. Целый город замордовал, как только не совестно.

— Не трогайте меня… Я, я…

— Не дрейфь, Боря, руки-ноги поломаешь, зато живой останешься. Насыпь песчаная.

Это было последнее, что он услышал, почти уже на лету. Санин ловко захватил его за шею, раскрутил, дал пинка — и Борис Семенович, жалобно визгнув, выпал в ночь.

6. Счастливая житуха

Зенкович еще не стал министром, но получил генеральское звание. Перемены в его жизни произошли разительные. У него теперь не оставалось ни одной свободной минуты, и опекунам пришлось резко увеличить количество снадобий и уколов, поддерживавших его силы.

Больше всего Леву Таракана удручало не то, что ему приходилось ежедневно посещать присутственное место и часами просиживать в роскошном кабинете с мебелью из мореного дуба, с сияющей на двери табличкой: «Зенкович Игнат Семенович», — изматывали бесконечные просители, с которыми он не знал, как себя вести. Правда, была в этих посещениях приятная сторона: редко кто являлся без подарка. Чего только не приносили, но большинство, не мудрствуя, вручали Леве конверты с энной суммой (в зависимости от важности дела), естественно в зеленых купюрах, так что нужда в наличности у него отпала. Все подарки в конце рабочего дня Пен-Муму заботливо складывал в кожаный мешок и куда-то уносил, но кое-что перепадало и Леве. К примеру, вскоре у него накопился целый арсенал именного оружия, две вещи пришлись ему особенно по душе: тяжелый черный маузер от Министерства обороны с трогательной гравировкой: «Бесстрашному воину — за мужество и отвагу» и турецкий ятаган с рукоятью из слоновой кости, на котором было написано: «Великому абреку Гене Прыгуну от кавказской братвы». Ятаган приволокли двое суровых пожилых горцев в каракулевых папахах, которым он по просьбе Галочки подмахнул какое-то пустяковое заявление и пришлепнул его правительственной печатью. В бумаге, кажется, шла речь о приватизации реки Псоу.

День изо дня газеты и телевидение раскручивали имидж государственника, простого русского мужика-интеллигента, крутого патриота, человека с добрым сердцем, людского заступника, которому осточертела наглая власть криминала. Зенкович ежедневно делал грозные заявления, пугавшие его самого, но Глеб Егоров из «Аэлиты», готовивший тексты и руководивший всей пропагандистской компанией, учил его, что чем резче, дурнее выступления, тем популярнее политик. Главное — категоричность и апломб, в смысл никто не вдумывается. Россиянин доверяет глазам, а не ушам. Перед интервью на радиостанции «Эхо Москвы» он дал Леве заготовку, где было сказано, что бандитов следует расстреливать на месте без суда и следствия, как только они попадутся на глаза, и он лично этим займется, когда получит полномочия. У него, мол, не дрогнет рука, потому что сердце обливается кровью от страданий невинных сограждан, которых замучили преступники. В число бандитов почему-то входили олигархи, взяточники, правозащитники, гомосексуалисты и коммуно-фашисты. Прочитав текст, Лева пришел в некоторое оцепенение и начал возражать в том ключе, что это чушь какая-то и вообще он ни разу в жизни не стрелял, но Егоров, как всегда, его легко убедил. Сказал, что важнее всего, чтобы било по мозгам и по нервам. Народ ненавидит всю эту сволочь первобытной ненавистью, и тот, кто облекает эту ненависть в слова, автоматически становится его любимцем. Конечно, добавил Егоров, сама по себе народная любовь ничего не значит, она пустой звук, если не уметь ею правильно пользоваться. Но это уже вопрос предвыборных технологий, Гене не стоит забивать себе этим голову.

Кстати, у Левы Таракана сложились с Егоровым добрые, приятельские отношения. Они были почти ровесниками и на многие вещи смотрели одинаково. Правда, Егоров считал Леву недоумком и жалел его как одну из бессловесных жертв режима, зато Лева искренне восхищался железной хваткой белокурого, улыбчивого пройдохи. У Егорова были ответы на все вопросы, и обо всем он имел собственное мнение. Он никого не боялся и не робел даже перед мертвяком Пеном. Поразительно, он вообще не принимал Пена всерьез. Как-то в порыве откровенности Лева пожаловался на вурдалака, который постоянно увеличивает дозы лекарств и бьет Леву кулаком по спине, чтобы таблетки не застревали между зубов, а вдобавок тянет из него бабки неизвестно за что.

— Одного не понимаю, — плакался Лева, — зачем кодировать уже однажды закодированного? Я же ничего не помню из прошлой жизни и служу верно, как пес. Зачем лишние мучения? Говорю тебе, Глеб, он самый настоящий садист и вампир.

— Мучения лишними не бывают, — глубокомысленно отозвался Егоров, — Они укрепляют дух. И насчет кодирования ты не прав. Кодирование — это великое благо, которое дал людям Интернет. Думаешь, ты один такой? Да у нас две трети населения зомбированы, поверь как специалисту, и погляди, какие счастливые лица даже у умирающих с голода. Тебе повезло, Геня. Многие мечтают глотнуть дозу побольше, чтобы забыться, да негде взять. И Пентюшу напрасно боишься, он совершенно безвредный.

— Ага, а по спине кулаком — это как? Разве не больно? И по ночам пугает.

Егоров глядел на него с сожалением.

— Не кулака опасайся, Геня, а прояснения ума. Это действительно страшно. Правду знать мало кому по силам. Боль терпеть куда легче.

Лева Таракан едва успел притушить блеск в глазах, чтобы проницательный Егоров ни о чем не догадался.

…В тот день поспели в присутствие с небольшим опозданием: задержало неприятное дорожное происшествие. Пен-Муму после долгих уговоров разрешил Леве порулить новеньким бледно-оранжевым «Кадиллаком», сам по обычаю уселся сзади и беспрерывно шипел в затылок: — Токо сверни не туда, сразу укол! — и еще всякие угрозы, но Лева не особенно прислушивался, наслаждаясь быстрой ездой. Ехали на двух тачках — в первой Лева, Пен и Галочка, во второй охрана. Хотя Леве еще не пошили генеральский мундир, сопровождали его теперь исключительно офицеры милиции чином не ниже майора.

На Садовом кольце влипли в пробку и прокантовались минут сорок: сперва омоновцы разгоняли какую-то демонстрацию, после из мощных брандспойтов смывали кровь с мостовой, чтобы не прогневать городское начальство, не терпевшее грязи. Пришлось спешить, и когда с ревом сирен вырвались на Профсоюзную, неподалеку от Черемушкинского рынка, разнервничавшийся Зенкович совершил непредумышленный наезд. Сбил передним бампером пожилую бабку, перекатывавшую через дорогу тележку с барахлом. Бабку отшвырнуло на тротуар, а «Кадиллак» разворотило задом к фонарю. Женщина оказалась очень крепкого сложения, прямо слониха, тут же вскочила на ноги и кинулась к машине выяснять отношения. Выкрикивала непристойности, грозила кулаками, указывая на перевернутую тележку и раскиданное по мостовой богатство: фирменные упаковки с одеждой и прочую дрянь. Однако увидя вылезшего из машины смущенно переминающегося Зенковича, возмущенная женщина вдруг смолкла и протерла глаза, как бы не доверяя зрению.

— Лева, это ты?!

В затуманенном сознании Зенковича что-то шевельнулось: женщина-гора ему безусловно знакома, но кто она? Сбивало с толку ее перекошенное лицо с окровавленной щекой.

— Лева, если это ты, — сипло продолжала торговка, — то сейчас буду тебя колошматить. Погляди, что наделал, изверг! Но как же ты…

Женщина начала озираться и увидела, как из подъехавшего «Бьюика» выскочили бравые менты и умело заняли позицию заграждения, тесня случайных прохожих и зевак. К ней приблизился высокий мужчина в длинном, обвисшем на плечах сером плаще, похожий на скелет, с бледным лицом и пустыми, сверлящими глазами. Проскрипел, казалось, не открывая рта:

— Чем-то недовольны, гражданочка?

Женщина поняла, что нарвалась на серьезную компанию, но, похоже, не привыкла отступать перед опасностью. Уперла кулаки в бока, надвинулась на Зенковича:

— Думаешь, Левчик, высоко взлетел, так можешь людей давить?! Ошибаешься, братец. На меня где сядешь, там и слезешь… Думаешь, твоих ментов испугалась? Нако-ся!

Разъяренная, окровавленная, сунула под нос Зенковичу здоровенную дулю. Ее окоротил Пен-Муму, прошамкав сбоку:

— Чего под машину кидаешься, дура? Гляди, бампер погнула. Платить придется.

От такой наглости бедная женщина опешила:

— Кому платить? Мне?! Ты на меня наехал — и мне же платить? Ты что, мужик, накеросинился с утра?.. Лева, чего молчишь? Скажи этому гаду…

Лева Таракан мучительно пытался вспомнить, кто такая эта огромная бабища, вынырнувшая из прошлого и больно уколовшая его мозжечок. Казалось очень важным вспомнить. Но память дремала, и вязкая слабость охватила сердце. Между тем один из милиционеров перекатил тележку на тротуар и туда же перенес тюки с товаром. Потом, сокрушенно качая головой, обследовал вмятину на передке машины. Обратился к Пену:

— Штуки на три попали, шеф. Может, шмотки конфисковать? В счет покрытия убытка?

Однако мысли Пена были заняты другим.

— Ты вот что, гражданочка… какой он тебе Левчик? Ты его с кем-то спутала. Так что заткни пасть и проваливай. Попозже тебя найду.

Зенкович робко посоветовал:

— Послушайте его, женщина. Расстанемся подобру-поздорову.

Его голос подействовал на нее как-то странно. Она еще раз огляделась, прикинула обстановку — и вроде успокоилась. Мягко спросила:

— Но ведь это ты, Левчик? Скажи честно — ты или не ты?

— Меня зовут Игнат Семенович. Я никакой не Левчик.

Женщина будто прозрела, хлопнула себя по тугим бокам, как по барабану.

— Племянник! Ты же племянник Борискин. Я тебя по телику вчера смотрела. Точно! Один к одному. Я еще подумала: господи, это же Левка Таракан, бомж несчастный… Левчик, выходит, тебя подменили? Выходит…

Что-то поняла, поперхнулась, но было уже поздно. Пен-Муму окинул ее мертвым, сожалеющим взглядом. Обернулся к Зенковичу:

— Садись в машину, Игнат Семенович. Я договорюсь с этой дамочкой.

— Не надо, — попросил Зенкович. — Прошу вас, не надо! Она же не в себе, вот и мелет языком.

— Я не в себе? Лева, что они с тобой сделали? Уж лучше бы ты по помойкам шатался, чем так-то…

— Уходите, — взмолился Таракан. — Уходите поскорее.

— Пойдем вместе, Лева. От этих господ тебе добра не будет, помяни мое слово.

Ее призыв упал в пустоту. Пен-Муму ловко, как он один умел, точно призрак, переместился к ней за спину, а здоровенный милиционер загородил ее спереди от остального мира. Вампир сжал ее растрепанную седую голову ладонями и резко крутнул. Послышался отвратительный хруст, и серые, отчаянные глаза убитой словно спрыгнули Леве на грудь. Закачавшись, она тяжелой грудой осела на асфальт, милиционер бережно поддержал ее за плечи. На экзекуцию ушло всего лишь несколько секунд.

Лева вернулся в «Кадиллак» и сел за руль. Включил движок. Подождал, пока сзади усядется Пен. Галочка сочувственно произнесла:

— Не переживай, Генечка, с кем не бывает. Дорожное происшествие, — и как-то чудно заквохтала.

Уже у себя в кабинете Зенкович наконец вспомнил, кто такая эта женщина с тележкой. Воспоминание просияло в больном мозгу, как светлый луч в тумане. Дарья Степановна, хозяйка коммерческого магазина. Она принимала у него бутылки по завышенной стоимости, подкармливала, и у них, кажется, завязывалась нежная дружба. Теперь ее нет на свете… Он попробовал продвинуться в воспоминаниях дальше, но наткнулся, как обычно, на непроницаемую стену.

От горьких мыслей отвлекла Галочка, впорхнула в кабинет, без спросу уселась на колени.

— Ах, милый, так все жжет внутри… Ты замечал, как смерть возбуждает? Давай по-быстренькому, а?

— Прекрати, бесстыдница. Ночи тебе мало.

— Ночью ты был какой-то вялый.

Зенкович попытался спихнуть ее с колен.

— Хватит, Гала! Ну, пожалуйста. Кто в приемной?

— Ах ты, наш труженик… ну кто там может быть?.. Кому назначено, те и сидят.

Не слезая с колен, показала расписанный листок из блокнота.

— Шестнадцать человек, — ужаснулся Лева.

— Не пугайся. Я всем говорю — пять минут.

— Что же, никого нет из значительных персон?

— Как нет?.. Вот корреспондент из «Свободы», солидный мужчина, по-моему, педик… Вот Фенечка Заика, из тамбовской группировки, чего-то хочет предложить… Да, вот еще из фирмы «Русский транзит», некто Поливанова. Фирма крепкая, я проверяла. С ней мальчик.

— Какой мальчик?

— Тебе лучше знать, — промурлыкала Галочка, прикусывая ему ухо. — Озорник!

— Остальные кто?

— Обычная шушера… Двое фирмачей, чиновник из правительства, прокурор из Кандыбина… Ходоки… Для понта вписала Лельку Лепехину.

— Кто такая?

— Ну ты даешь! Блядь знаменитая, с экрана не слезает. Отпадное шоу: «Кому хочу, тому и дам». Мы же с тобой смотрели. Любовница спикера. Правда, она сама намекает,я-то не верю. Уж больно страшна.

— Чего ей надо?

— Ну вопросик, Генечка! Чего от тебя надо распутной бабе? Наверное, денег попросит.

Хохочущую, ему все же удалось пересадить ее на стул.

— Они что, все уже здесь? Весь список?

Страх перед встречами с незнакомыми людьми у Зенковича не проходил, как он с ним не боролся. В любом безобидном просителе он предполагал злодея, и не очень удивился бы, если бы тот достал пушку и выстрелил ему в лоб. Видимо, побочное действие психотропных снадобий. Без Галочки он вообще бы пропал, она всегда улавливала момент, когда надо прийти на помощь.

— На каждого по пять минут, — весело повторила она.

— Ладно, заводи, — вздохнул Лева.

Посетителей он принимал по раз и навсегда заведенной схеме. Внимательно выслушивал, отвечал неопределенно, раза два обязательно хохмил, сверяясь с бумажкой (тема для шуток допускалась всего одна — нетрадиционный секс), потом, дождавшись от Галочки знака, подписывал или не подписывал прошение. Отказывать почти не приходилось: клиентов пускали в кабинет после тщательного предварительного отсева. Ничего мудреного. По сути, еще не получив министерский портфель, он работал как заправский член правительства: изображал значительную фигуру, но неукоснительно выполнял указания незримой силы, стоящей за спиной.

Нынешний прием с самого начала пошел несуразно. Корреспондент из «Свободы» почему-то оказался датчанином, по-русски не понимал ни бельмеса, а переводчицу никто не удосужился пригласить. Запасов Галочкиного английского хватило лишь на то, чтобы обменяться радостными приветствиями. Впрочем, дюжий датчанин, обвешанный аппаратурой, как пулеметными лентами, кажется, остался доволен. Он не говорил не только по-русски, но и по-английски, зато предложенный стакан «рашен водка» осушил одним махом и на Галочкины бесконечные «ай лав ю, мистер!» благосклонно кивал головой. Галочка вручила ему распечатку интервью, которое накануне вышло в газете «Вашингтон-пост», и вдвоем с Левой они кое-как втолковали журналисту, что аудиенция уже закончена. Зенкович, выталкивая датчанина из кабинета, уныло бормотал: «Если что понадобится, приходите в любое время»

Едва избавились от журналиста, явились двое фирмачей-резвунов, похожих на братьев-чечеточников из старого советского фильма, который недавно Лева смотрел по видаку. Эти, разумеется, пришли не с пустыми руками. Один поставил на стол резную шкатулку, второй отомкнул ее серебряным ключиком и с поклоном передал Зенковичу тугую пачку акций Газпрома, перевязанную шелковой лентой. В один голос братья объяснили:

— Самые надежные бумаги на сегодняшний день, Игнат Семенович. Не сомневайтесь. Здесь ровно на сто кусков. Будет мало, еще принесем.

Галочка вмешалась с обиженной миной:

— Что-то вы путаете, ребята. Надежными они были два года назад. Газпром уходит к Чубчику, с него копейки не срубишь.

Между нею и фирмачами завязался профессиональный спор, в котором Лева не участвовал. Он развязал шелковую ленту и добросовестно пересчитал акции. Шести штук не хватало. Огорченный, спросил грубовато:

— Чего надо, мужики? Говорите быстро. В приемной видели, сколько народу?

Старший брат, помрачнев, ответил:

— Реструктуризация, мать ее… Кредитов нет, счета блокированы. Долги платить нечем. Запад нервничает, Игнат Семенович. Центробанк давит, мать его… Хотят все бабки в общую копилку сгрести, как при коммуняках. На вас одна надежда, господин Зенкович. Ваш светлый ум, прогрессивные взгляды… Без коммерческих банков россиянину хана, мать их всех…

Лева Таракан ничего не понял, но Галочка приложила наманикюренный пальчик к губам: подписывай, милый!

Зенкович послушно подмахнул три каких-то документа на гербовой бумаге там, где стояли закорючки.

Следом за банкирами прибыл Фенечка Заика, тамбовский авторитет, — грузный, лет пятидесяти мужчина интеллигентного вида, в очках и при галстуке, с кожаным, небольшим чемоданчиком. Чемоданчик он без всяких комментариев передал Галочке.

Леву обнял без предупреждения, похлопал по спине. Впечатление было такое, что сейчас прослезится.

— Извини, не сдержался, Игнат… Все наши тебе кланяются низко. С восхищением следим за твоими успехами. Когда пост дадут?

Зенкович смутился.

— Пока неизвестно. Может, вообще не дадут.

— Дадут, куда денутся, — сурово уверил гость. — Иначе братва не поймет.

Лева налил ему водки, но авторитет брезгливо поморщился.

— Не пью, Игнат Семенович, и тебе не советую. Не то сейчас время, чтобы водку лакать. Трезвая голова — вот наше оружие против супостата. Все остальное у нас есть.

— Чем могу служить в таком случае?

Фенечка Заика покосился на Галочку, получил в ответ жизнерадостную, многообещающую улыбку.

— Ее не стесняйтесь, — успокоил Зенкович. — Она в курсе всех дел.

— Баба, — усомнился гость, — От них утечки бывают.

— От нее не бывает.

Галочка сказала:

— Что за манеры, сэр? Какая я вам баба, если я еще девушка.

— Ништяк, — пахан осклабился в нехорошей ухмылке. — Если девушка, тогда конечно… Я к тебе, Игнат, не от себя лично пришел. Имен называть не буду, но многие обеспокоены. Что-то неладное творится.

— А что такое?

— Охоту кто-то затеял. Большую охоту. Мочат хороших людей то тут, то там, без видимой причины. Капитал изымают. Кто за этим стоит, неизвестно. Следок на самый верх тянется. Беспредел, одним словом. Надо управу найти.

Зенкович взглянул на Галочку, та прижала палец к губам.

— Найдем управу, — грозно сказал Лева.

— Не так просто, Игнат Семенович, — улыбнулся пахан. — Иначе зачем тебя тревожить… Ты вроде с «Аэлитой» корешишься?

— Что-то в этом роде.

— У «Косаря», у Глебки Егорова вся столичная знать под колпаком, но нам на него выйти трудно.

— Почему? — от себя спросил Лева.

— Скользкий очень. Сколько раз цепляли, отвязывается. Поспособствуй, Игнат Семенович. Пусть на братву поработает, на честных дольщиков.

Лева затруднился с ответом, пришлось Галочке помогать.

— Интересно вы рассуждаете, господин Заика. «Аэлита» — коммерческое предприятие, независимое. Кому подчиняется, всем известно. И Егорова все хорошо знают, он человек упертый. У Игната Семеновича, конечно, возможности огромные, но не безграничные. Тут случай особый.

Фенечка Заика, слушая ее, вдруг побагровел, и у него задергался левый глаз.

— Кто она такая? — спросил он у Левы. — Почему вякает?

Зенковича прохватил озноб. Отуманенный лекарствами мозг ворочался туго.

— Референт по связям. У ней вся информация.

— Уважаемый Феня, я просто поражена, — возбудилась Галочка. — У вас какие-то старорежимные представления. Если женщина, значит, у нее нет права голоса?

— Ты знаешь, референт, сколько в этом чемоданчике? Пол-лимона зеленых. За пустяковую услугу. Или мало? Скажи, посоветуемся.

Внушительная цифра произвела сильное впечатление на Зенковича, к тому же всякая математика действовала на него успокаивающе. Он солидно покашлял.

— С Глебушкой я потолкую. Думаю, он пойдет на контакт. Из этой суммы ему сколько причитается?

— Нисколько, — ответил Заика. — С «Косарем» отдельный расчет.

Когда через некоторое время тамбовский авторитет благополучно отбыл, Зенкович и Галочка первым делом открыли чемоданчик и полюбовались зеленым богатством.

— Презренные бумажки, — философски заметил Зенкович, — а какая в них сила!

Галочка с остекленевшими глазами перекладывала пухлые пачки, взвешивала в ладошках. Радовались они недолго: в кабинете, как из воздуха, материализовались два маленьких китайца в вельветовых куртках (порученцы господина Су, обоих Лева знал в лицо). Один замкнул чемоданчик, ущипнул Галочку за бок, от чего та дурашливо взвизгнула; второй, одарив Зенковича ослепительной улыбкой, благодушно порекомендовал: — Лаботай дальше, хорошо лаботай, лучше будет! — забрали деньги и исчезли.

— Хозяева, — уважительно заметил Зенкович и, оглянувшись на дверь, добавил: — Ну чего, Галчонок, не тяни, давай сразу поделим.

Галочка, тоже оглянувшись, достала из-под юбки заначенную пачку (вот ловкая бестия!), которую честно разложили на две части — каждому по пять кусков. До предела возбужденная Галочка опять предложила в виде перекура заняться кое-чем, но Лева отвертелся, сославшись на внезапное сердечное недомогание. Для укрепления миокарда принял полстакана водки, закусив копченой лососиной. Пожаловался Галочке:

— Никак не привыкну с бандюками контачить. Никогда не знаешь, чего ждать. С виду он нормальный, а возьмет и всадит пулю в лоб. Мало ли что ему не понравится.

— Не преувеличивай, Генечка. Просто ты очень мнительный.

— Ага, мнительный… Видела, какой у него глаз? Как штопор.

— Нормальный бизнесмен, — возразила Галочка. — На больших деньгах сидит, вот и озверел немного. Тебе, Генечка, тоже не помешало бы немного озвереть. Для потенции это получше виагры.

— Тьфу ты, черт! — не сдержался Лева. — Действительно, голодной куме одно на уме. Заводи, кто там следующий…

Галочка впустила в кабинет яркую брюнетку неопределенного возраста, похожую на таборную цыганку, с огромными дутыми серьгами в ушах и цветастым платком, накинутым на плечи. При ней мальчик — ясноглазый, белокурый, как одуванчик на лугу. Зенкович сразу насторожился, будто кто-то толкнул в бок. У него вдруг голова закружилась, как от сигареты натощак. Взглянул на Галочку, та ничего не почувствовала, улыбалась как всегда, вооружась коленкоровым блокнотом. Приготовилась записывать, что ли?

— Не узнаете, Игнат Семенович? — вкрадчиво, бархатным голосом промурлыкала цыганка. — Признайтесь, не узнаете?

Вопрос был из самых неприятных, но у Зенковича был наготове стереотипный ответ.

— Почему же не узнаю? Конечно, узнаю. Напомните, пожалуйста, где мы с вами встречались?

Дама с удобством расположилась в кресле, мальчик стоял у ее ног. Глазам озадаченного Зенковича открылись полные, нежные, как у девушки, груди и величественный изгиб бедра, что было по меньшей мере загадочно: женщина укутана в платок и в длинной юбке, но груди и бедро он видел так же отчетливо, как если бы она сидела голая.

— Нет, Генечка, не узнаете, — грустно повторила дама, — А какие клятвы давали, какие песни пели… Шучу, шучу, мой дорогой… И все же обидно… я все-таки женщина…

Как писали в старину, он с головой погрузился в темный омут ее глаз. Наваждение нахлынуло так же внезапно, как налетает мираж на изнемогающего от жажды путника. Еле ворочая языком, он продолжал гнуть свое:

— Как же не узнаю, напротив, очень хорошо помню… Вы когда-то нагадали мне судьбу… Ничего, честно говоря, не сбылось. Ничего хорошего.

— Значит, плохо гадала, — она засмеялась воркующе, и Лева окончательно выпал из реальности.

Сквозь тяжкий звон и праздничное мерцание еле донесся до него требовательный строгий Галочкин голос:

— Что вы несете, гражданочка? Вы по делу пришли или как?

Он не заметил, как ясноглазый мальчик быстро глянул на его беспутную подружку, и Галочка поникла в кресле, словно задремала наяву. Дама-цыганка бубнила, ворожила:

— Ах, сокол наш воскресший, царедворец наш несчастный. Ничего не помнит, роду-племени своего не ведает. Обманули молодца, запрягли в оглобельки, куда катит тележенька — не видна дороженька. Луна на небе, конь в поле, змеюка поганая в сердце — да что же за беда такая!

Лева Таракан отозвался на ворожбу, встрепенулся, вышел из вязкой пучины внезапного сна, но натолкнулся взглядом не на цыганку волоокую, не на ее бедра и грудь, а увидел светлое лицо отрока с мерцающими, будто в желтом огне, внимательными глазами, — и первое, что испытал, словно копьем кольнули в грудь. Мальчик участливо спросил:

— Больно, дяденька?

— Еще бы! — сказал Лева и опустил глаза долу: нет ли крови на полу.

— Ничего, сейчас пройдет. Просыпаться всегда больно, спать легче.

И впрямь, минуты не прошло, как Лева почувствовал себя лучше: мышцы укрепились и дыхание наполнилось кислородом. Будто заново родился. Но не только это. Вспыхнула, как на экране, вся прежняя жизнь, уместилась в слепящие, отчетливые кадры. Вот он — маленький мальчик, заблудившийся в лесу, грибов насобирал на донышке корзины, зато проплакал полдня; вот школьник с красным галстуком на шее, отличник и звеньевой; вот уже именной стипендиат энергетического института, — в библиотеке ли, на кафедре, в кругу друзей, — девушки вьются вокруг как мотыльки; вот молодой ученый с наполеоновскими планами, великолепный, быстрый в рассуждениях диссертант, — академик Чалов, древний старец на подагрических ножках по-отечески обнимает его за плечи — небывалый, неслыханный успех, блестящие перспективы; а вот счастливый муж красавицы Марюты, изнывающий от неумолимых потоков любви; а вот уже солидный, глубокомысленный бомж, постигший, как легко, сладостно взмывать со дна жизни в вышние сферы духа; а вот… — все, все миновало, и до последнего бугорка дотянуть осталось чуток.

— Теперь вы знаете, дяденька, да? — подал голос светлый отрок. Лева Таракан кивнул, неловко утер ладонями мокрые щеки. Женщина-цыганка, красивая и яркая, как тысяча цветов, милостиво ему улыбалась. Галочка с полузакрытыми глазами раскачивалась из стороны в сторону, как на сеансе Чумака.

— Зачем это все? — укорил Лева, испытывая что-то вроде похмельного тремора. — Кто вы такие, чтобы ковыряться в моей душе?

— Я не ковыряюсь, сударь, — возразил мальчик, превратившийся опять в обыкновенного ребенка без всякого сияния и чертовщины, но от этого Леве стало еще гаже. Ясность своего положения, и не только нынешнего, но и прошлого, от которого он бежал в бомжи, вернулась к нему во всей отвратительной наготе.

— Чего вы, собственно, от меня хотите?

Женщина сказала:

— Меня зовут Тамара Юрьевна… А вас, мой дорогой, как величают по-настоящему? По родительскому благословению?

— Какая разница? — Лева постепенно приходил в себя после отрезвляющей купели и с удивлением почувствовал слабый укол любопытства. Поганая жизнь все же щедра на маленькие сюрпризы. — Лучше скажите, кто вас подослал? Какая группировка?

— Это все потом, — цыганка поправила волосы плавным жестом, — С вами свяжутся и все объяснят.

— А если я прикажу вас задержать?

— Вы же умный человек, Зенкович, и понимаете, что это не в ваших интересах.

— Какое вам вообще дело до моих интересов?

Тамара Юрьевна взглянула на ручные часики.

— Нам опасно задерживаться дольше… Господин Зенкович, вы меня, честно говоря, удивляете. Неужто зомби быть лучше, чем человеком?

— Намного лучше, — искренне ответил Лева. — Вам повезло, что вы этого не понимаете, — он перевел взгляд на мальчика, тот как раз положил в рот розовый леденец. Чистое, наивное личико, как у любого двенадцатилетнего пацана.

— Значит, ты медиум, парень?

— Не совсем.

— Что значит не совсем?

— Я сам точно не знаю, кто я. Но не медиум.

— Мутант? — догадался Лева.

— Это ближе к истине, — мальчик с хрустом раскусил леденец, — Не думайте об этом. Со временем у вас все наладится.

— Наладится, как же, жди… А с ней что? Надолго ее загипнотизировал?

Мальчик покосился на Галочку, и та перестала раскачиваться, чихнула, кулачками по-детски протерла глаза.

— Уходим, уходим, — заторопилась Тамара Юрьевна. — Спасибо за все, дорогой Игнат Семенович. За то, кто вы есть, и за то, кем станете. Ото всего российского народа нижайший вам поклон, ото всех матерей и жен, от страдалиц и мучениц — за золотое ваше сердце, за… — с поклонами, с уморительными ужимками бормоча этот бред, потащила мальчика к дверям. Мгновение — и оба исчезли.

Привычным движением Лева потянулся к бутылке. Галочка плаксиво протянула:

— Налей и мне, милый. Голова раскалывается — мочи нет. Со мной ничего не случилось? — смотрела на Леву испытывающе и словно с какой-то тайной просьбой.

— Что с тобой может случиться, — буркнул Зенкович, — с молодой, сексуально озабоченной кобылой? Ты же предохраняешься.

Не успели выпить, в кабинет влетел нехорошо взволнованный Пен-Муму. Сунул нос во все углы.

— Что такое, господин Пен? — высокомерно поинтересовался Лева. — Вы кого-то ищете?

Вампир остановился перед ним с выражением ужасающей тоски на помертвелом лике.

— Кто тут был только что?

— Как кто? Вы же всех просителей регистрируете?

— Не умничай, Попрыгунчик. Отвечай на вопрос.

— Американец приходил. Банкиры. Потом Фенечка тамбовский…

— Еще кто?

Галочка пискнула:

— Выпейте водочки, милый Мумуша. Не побрезгуйте компанией.

Вампир поднял руку, чтобы влепить ей оплеуху, но передумал. Зловеще произнес:

— В игрушки играешь, сопляк? Почему прослушка отключилась?

— Это ваши проблемы, не мои, — гордо ответил Лева.

Часть пятая

1. Большой шмон в Москве

Установить, с какого конкретно события началась знаменитая бойня в Москве практически невозможно, но если будущий историк возьмет на основу исследования секретное досье генерала Самуилова, он придет к выводу, что отправная точка приходится на 15 августа последнего года тысячелетия.

В этот погожий денек Фенечка Заика, полномочный представитель тамбовской братвы, отправился на ответственную встречу с Глебом Егоровым, директором «Аэлиты». Настроение у него было приподнятое, и для этого имелись все основания. Возможная вербовка «Косаря» и выход через него на столичные властные структуры много значили для региональных паханов, такая смычка открывала перед ними заманчивые перспективы и по важности была вполне сравнима (по исторической аналогии) с покорением Сибири Ермаком, только, естественно, наоборот. Вот в чем заключалась суть проблемы. Когда удалось разделить страну на строго очерченные криминальные зоны, то первое время паханы веселились и радовались, получив каждый в полновластное владение отдельное царство, но они не учли некоторых особенностей крупного бизнеса: для его подпитки и развития непременно требовались международные коммуникации, мировые финансовые связи, без них он постепенно подсыхал на корню. Как вскоре выяснилось, эти связи так или иначе замыкались на Москве и отчасти на Петербурге, куда обособившимся региональщикам не было ходу. Кроме того, в центр стекалась, как капитал в Мировой банк, необходимая рыночная информация, ценовые сводки, а по сторонам расплескивалась большей частью туфта, устаревшие, никому не нужные сведения. Получилось, что чрезмерно увлекшись суверенизацией, многочисленные российские царьки сами подпилили сук, на котором держится бизнес, ибо в нем существует непреложный закон: кто не развивается, тот банкрот. Фенечка Заика, бывший доцент политехнического института, головастый мужик, один из первых разобрался в ситуации досконально и много сил потратил, чтобы на ритуальных всероссийских сходняках убедить соратников в необходимости новой взаимовыгодной централизации. Конечно, он радовался тому, что выстраданная идея превращения разрозненных криминальных наделов (свой губернатор, своя казна и свой прокурор) в общесоюзную зону из периода пустопорожней болтовни переходит наконец в стадию реализации.

На встречу, как условились через Попрыгунчика, он отправился налегке, без охраны, изображая праздношатающегося барина. Конечный пункт — Гоголевский бульвар, памятник, где собираются панки, — в 12 часов дня. Ему не совсем была понятна такая необычная конспирация, но во всяком случае она свидетельствовала о серьезности намерений «Косаря». Имея запас времени, Фенечка Заика прогулялся по Тверской, любуясь истинно западной витриной столицы. В этот раз, вероятно, по причине приподнятого настроения, он был особенно очарован ею. Бесконечные пролеты нарядных витрин, красочные рекламные плакаты, иноземная речь, множество молодых, красивых, добычливых лиц, явственный аромат денег и преуспеяния — здесь было все, что душа пожелает, только раскошеливайся. Скользящий по Тверской поток иномарок напоминал хирургический скальпель, рассекающий праздничный торт на две половины. Трогательная деталь: несмотря на ранний час, то тут, то там, как солнечные блики, уже мелькали раскрашенные мордочки проституток. Неподалеку от «Макдональдса» две юные особы подкатились и к Заике.

— Не желаете развлечься, молодой человек?

Бесшабашные глаза, смелые улыбки, щебетанье нежных голосов, с легкой хрипотцой от постоянного курения.

Его умилило деликатное обращение «молодой человек».

— Почем берете, озорницы?

Девчата захихикали, переглянулись.

— Такому шикарному господину можно и даром услужить, — пообещала одна, с подкрашенным синяком на левой скуле.

Улыбаясь, Заика двинулся дальше, но юные жрицы любви еще несколько шагов тянулись за ним, как две собачонки, потерявшие хозяина. Наверное, беженки, сиротки несчастные, искренне пожалел их Заика. Как в каждом пожилом новорусском типе с расщепленным сознанием, в бывшем доценте совмещались два человека: один радовался присутствию на утренней улице прелестных доступных созданий, видя в этом очевидный знак приобщения к общечеловеческим ценностям; второй, закоснелый угрюмый совок, так и не выдравший одну ногу из рабского прошлого, по-стариковски сочувствовал безмозглым, неоперившимся курочкам, вынужденным спозаранку торговать собственным мясом. Такое раздвоение личности отчасти мешало полноценно наслаждаться свободой, и Заика иногда завидовал своим более молодым товарищам, сформировавшимся уже в благословенную рыночную эпоху.

Возле Центрального телеграфа он сел в такси и велел ехать к метро «Кропоткинская». Водитель, московский прохиндей, мгновенно определил в нем денежного господина. Не спросил: сколько заплатите? — и даже придержал дверцу изнутри, пока Заика усаживался. До «Кропоткинской» — рукой подать, но ехали минут тридцать: центр — сплошная «пробка», что, как отметил про себя доцент, тоже признак прогресса — автомобильный парк растет как на дрожжах.

— Как оно за баранкой? — спросил у водилы. — На хлеб с маслом хватает?

— Зависит от клиента, — с намеком отозвался парень. — Попадаются такие жлобы, сам бы доплатил, лишь бы не везти.

— Так ты таких не сажай.

— Не всегда можно угадать по внешнему виду.

— Кидают часто?

— Меня особо не кинешь, — парень со значением поглядел на монтировку, лежавшую под рукой.

Фенечка Заика с удовольствием разглядывал из окна стольный град со всеми его чудесами. Вот она, голубушка белокаменная, дышит, кипит, рубит бабки. И не подозревает, красавица, что скоро придут другие хозяева…

Фенечка шел по бульвару, грузный, осанистый, с газеткой в руках. С чувством оглядывал нарядных полуголых женщин, цеплял взглядом пожухлую московскую зелень. Он не мог предполагать, что плывут последние минуты его жизни, но почему-то хотелось надышаться всласть теплыми асфальтовыми испарениями. Чуть-чуть давило под селезенкой. Издали попытался разглядеть, где Егоров, не пришел ли первым? Условились, что тот сам его узнает: ни о чем не беспокойся, Фенечка, стань возле памятника и читай газетку.

Заика сделал хитрее: сел на каменный бордюр неподалеку от компании молодых людей, сосавших пиво из бутылок и громко, на всю площадь посылающих веселые матерки. Газеткой прикрылся, как щитом. Егорова он не раз видел по телику: приметный детина с белой копной волос — такого ни с кем не спутаешь. Дерзкий, остроумный. Цепкий, как клещ. Когда Фенечка его слушал, всегда думал: братве не хватает интеллектуалов. Только интеллектуалы сгруппируют ее напор в единый, громящий кулак. Куда бить кулаку, покажет время. Да оно уже показало: туда же бил великий Петр. В жирное брюхо осоловевшей от недержания мочи Европы. Державные мысли, усмехнулся Заика. Но так и есть. Дряблые умы так называемых либералов не смогут понять парадоксальную истину: братва — единственная реальная сила, которая не даст России рассыпаться в прах.

Часы показывали четверть первого: Егоров опаздывал. Неучтиво с его стороны. Так не начинают деловое сотрудничество. А может, это продуманная уловка ушлого имиджмейкера. Подергать нервы, показать будущему партнеру, что ему начхать на все условности.

От компании панков отделился худосочный юноша в берете и длинном, бесформенном пиджаке, подгреб к Заике.

— Папаша, куревом не богат?

Глаза больные, ублюдочные. Белая пенка в уголках губ. А вот эту мразь придется вычистить из Москвы, слить в отстойник. Это же не люди, грибковая плесень. С ними не в мировую цивилизацию, с ними только в морг.

— Отвали, заморыш, — беззлобно посоветовал Заика. — Ты уж накурился, хватит.

— Грубо, папаша, ах, как грубо! — панк ощерился в циничной гримасе, сунул руку в карман и — к удивлению Заики — выщелкнул из рукава нож с длинным узким лезвием. Фенечка, конечно, давно не боялся таких игрушек, но пришлось вставать.

— Остынь, придурок! Я же тебе шею сломаю.

Панк отступил на шаг.

— Может, сломаешь, а может, нет. По-всякому бывает, папаня.

И тут Заика заметил, что еще трое вислоухих отделились от гогочущей компании и окружают его веером. Молчком, как волчата. С опозданием сообразил: это не могло быть случайностью. Он хорошо знал эту шушеру: среди бела дня они так нагло не нападают. Иное дело — в темноте. Да и то заранее отслеживают какую-нибудь пьянь.

Дальше — хуже того. У тротуара притормозил черный лимузин, хотя останавливаться здесь запрещено. Передняя и задняя дверцы приоткрылись, но из машины никто не вылез.

«Егоров, сука! — озадачился Заика, — Ты что же вытворяешь, гад?!»

Уже замелькали ножи и цепи, а он все недоумевал: как же так? какой в этом резон? Но потихоньку отмахивался, отступая к памятнику. Знал: против кодлы с железками с голыми руками не устоишь, но ничего не боялся. Обида его душила: какая скверная, нелепая накладка. Как зряшно, пустячно обрывается жизнь, только-только по настоящему развернутая. Рыча, принял два-три легких укола в бока и в живот, схлопотал цепью по локтю, но одного сопляка зацепил тяжелой плюхой по уху — визжа, покатился, сволочь, на асфальт. Маневра у Заики не осталось, обступили со всех сторон. Он покосился на лимузин — дверцы открыты и по-прежнему ни одной рожи не высунулось.

— Покажись, Егоров! — крикнул Фенечка. — Что же ты меня щенками травишь?!

Никто не показался, зато кровь потекла из многих дыр. Фенечка припал на одно колено, вяло двигал корпусом, молотил наугад кулаками — ему больше не хотелось сопротивляться. Видел злобные, сосредоточенные, возбужденные почти детские лица, слышал собственное глухое покряхтывание, когда сталь пронзала жирную плоть — и желал теперь только одного: поскорее отключиться. Унижение от подлой расправы было сильнее боли и страха.

Опрокинутого навзничь, ворочающегося, пацаны еще в охотку потыкали его ножами, отоварили цепями, хвалясь друг перед дружкой удачными ударами, — потом, усталые, но довольные, вернулись к скамейке попить пивка. Такого кабана завалили, не каждый день удается.

Фенечка Заика был в полном сознании, но не мог пошевелить ни единым мускулом: тупо смотрел, как из черного лимузина не спеша, как в замедленной съемке, спустился на асфальт черногривый, горбоносый мужчина в светлой куртке и пошел к нему, на ходу передергивая затвор длинноствольной пушки. Когда приблизился, Заика сказал:

— Передай Егорову, я его с того света достану.

Мужчина уважительно поклонился, прижал к виску умирающего холодное дуло — и спустил курок.


Серегин за завтраком устроил жене скандал из-за переваренной овсянки. Конечно, это был только повод. Он уже несколько дней собирался высказать все, что о ней думает. Терпение истощилось. Раньше прощал ее ненасытное, наглое блядство, а теперь накатило что-то вроде душевной хворобы. Достала его позорной связью с Теней Попрыгунчиком, у всех на виду, не таясь, словно дразня, проверяя: стерпит ли и это? И прежде вешалась на кого попало, от шоферни до чиновников высшего ранга, проще подсчитать, кого пропустила, ей все равно с кем, лишь бы в штанах и палка стояла, и главное — ему ли не знать — тешила не утробу, а ненависть. Физиология тут вовсе ни при чем. Элка фригидная, как банная мочалка, и всегда такой была, хотя, разумеется, уверяла, что это он убил в ней женское естество. Якобы сломалась, когда узнала о его тайных пристрастиях, — вранье все это. Никогда в ней не было ни души, ни страсти, а только холодный расчет и бабья хватка.

Серегин частенько спрашивал себя, почему так долго тянул, не избавился от обузы до седых волос, и ответ был один: руки не доходили. Тяжкий путь одолел, все силы отдавал служению отечеству, сколотил приличный капиталец, да еще времена нагрянули, зевнуть некогда, а баба что ж, как говорят, на вороту не виснет. И конечно — инерция быта. Пока детишки подрастали, пока то да се, да и без семьи оставаться на государственной службе негоже, будешь как белая ворона, опять же не нами сказано: коней на переправе не меняют. Вдобавок сомневался, будет ли другая получше. Все они, в сущности, одним миром мазаны: с виду блеск, внутри — тухлятина и гниль. Одну на другую менять — не стоит труда. Тем более хозяйка неплохая, дом держала опрятно, повариха отменная. Но это все тоже в прошлом, Элеонору Васильевну давно на кухню плетью не загонишь. Как же, она теперь дама высшего света, вхожа в самые престижные салоны, везде желанная гостья, везде ей почет и уважение, а того не понимает, дура, не ее привечают, старую лошадь с обвисшим задом, а его, неутомимого труженика, государственника, трибуна. Да, сейчас он в фаворе (кстати, и этим не постыдилась, гадина, попрекнуть), но начинал карьеру в одиночку, без чьей-либо помощи, наверх пробился чугунным лбом, никогда не жалел ни себя, ни людей.

С Попрыгунчиком она его достала, да, достала, и он знал почему. Из всех людей, какие они ни были плохие или хорошие, а мути, накипи в народе много, причем в любом народе, не только в русском, как принято считать, Серегин по-настоящему презирал, на дух не принимал спесивых, сытых, зажравшихся бездельников, которые достигли определенного положения не трудом и талантом, а удачей, свалившейся им на голову с неба. Геня Попрыгунчик был именно из таких. Непомерное богатство и власть привалили ему благодаря отдаленному родству с султаном, сам он был полным ничтожеством, мышиным жеребчиком, пустоголовым, как маковая хлопушка. Его молодость, смазливая внешность, сальные шуточки, которым приходилось подхихикивать, вызывали у Серегина неодолимое желание: треснуть по дурной башке колуном, и он уверен, оттуда вывалились бы не мозги, а гнилая труха. Неважно, кем был нынешний Попрыгун, подставой или натуральным племянником (везет, так уж во всем), так или иначе он воплощал в себе все ненавистные Серегину качества и пороки, и, разумеется, осатаневшая Элеонора Васильевна сразу это усекла, оттого в первый же приход потащила эту скотину в оранжерею, где, имитируя пылкую страсть, по особой подлости натуры опрокинула и поломала с десяток любимых Серегиным бледно-желтых хризантем. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения, но стерва на этом не успокоилась. Осведомители докладывали, с приложением соответствующих фотографий, что поганый племянник шастает к его законной супруге почитай каждый божий день, и они предаются омерзительной похоти не абы как, а исключительно на его постели либо в рабочем кабинете. Сколько же можно глумиться?

А теперь кашу подала, будто соплей в тарелку плеснула.

Серегин насупился, отложил ложку. Элеонора Васильевна дымила сигаретой, мечтательно глядя в даль. Перед ней чашка кофе и рюмка ликера. Из заветной передачи «Про это» она недавно узнала, что клюквенный ликер воздействует на эрогенные зоны точно так же, как мужское прикосновение. Уже с неделю хлестала его с утра до ночи, но пока нужного результата не добилась.

— Это что? — спросил Серегин многозначительно. Супруга перевела на него рассеянный взгляд.

— Это что, я спрашиваю, — повторил Серегин, ткнув пальцем в тарелку.

— Твоя овсяночка, что же еще… Кушай, родной мой. Авось козленочком станешь.

Серегин небрежно смахнул тарелку со стола и проследил, как она врезалась в стену, но не раскололась.

— Ой! — озадачилась Элеонора Васильевна. — С утра хулиганит… Прими капельки, Витя, тебе нельзя волноваться.

— Ты шлюха, мерзкая, грязная шлюха, — сказал Серегин. — Ты знаешь это?

— Знаю, конечно… Но зачем тарелками швыряться? Каша вкусная, с маслом. Я творожку добавила, как ты любишь.

— Ах, творожку?.. Да ты понимаешь ли, тварь, что надо мной весь аппарат потешается? Последний курьер в министерстве строит за спиной рожки.

— Думаю, ты преувеличиваешь… Беда твоя, Витенька, в том, что ты придаешь непомерное значение собственной персоне. На самом деле никакому курьеру нет до тебя дела. Ему на тебя наплевать. В принципе, всем вообще друг на друга наплевать. Люди живут каждый своими заботами. А у тебя, Витенька, болезненное самомнение на грани патологии. Тебе представляется, будто весь мир только и занят тем, что следит за каждым твоим шагом. Глубочайшее заблуждение.

Выслушав поучение, Серегин сказал:

— Не называй меня Витенькой, я запрещаю!

В первый раз за утро Элеонора Васильевна взглянула на мужа с интересом.

— Как же тебя называть? По имени-отчеству? Или как твои холуи — ваше превосходительство? Не дождешься, родной мой.

Серегин пожевал губами. Пора было собираться на работу, но он решил довести разговор до конца.

— Нора, можешь выслушать меня спокойно? Без идиотских шуточек?

— Это трудно, но попробую. У тебя живот болит?

— Так вот, прелесть моя, прожили мы с тобой четверть века, пора и честь знать. Учти, каша тут ни при чем. Я долго размышлял и пришел к мнению, что наш брак абсолютно бесперспективен. Нет никакого смысла продолжать эту волынку.

Элеонора Васильевна от изумления стряхнула пепел в недопитую рюмку, чего обыкновенно себе не позволяла.

— Ты хочешь со мной развестись?

— Разводиться необязательно, но жить мы должны врозь. Так, полагаю, будет лучше и тебе и мне.

— Господи, неужто наконец решился? — в голосе ее прозвучало уважение.

— Да, решился. И это окончательно.

— А причина? Витя, какая причина? Неужто из-за моего последнего увлечения?

Серегин поморщился, ему не хотелось углубляться в конкретные детали, это только уведет в сторону.

— Ты называешь это увлечением?

Но Элеонора Васильевна уже его не слушала. В возбуждении опрокинула рюмку вместе с пеплом. Серегин налил себе в чашку кипятку и заварки. Он вдруг почувствовал полнейшее равнодушие к происходящему. Давно надо было это сделать, ох как давно! Сколько прекрасных возможностей упущено.

— И где ты будешь жить? — спросила Элеонора Васильевна подозрительно.

— Пока поживу на даче. Там видно будет.

— Я тебе не верю.

— В чем не веришь?

— Ты там отведешь душу со своими педиками, а потом приползешь вымаливать прощение.

Настала очередь удивиться Серегину.

— С чего ты взяла? Разве я давал повод?..

— Ох, Витенька, ну я-то тебя знаю. Конечно, ты крупный ворюга и на кого-то можешь произвести впечатление солидного, самостоятельного человека, но ведь на самом деле ты обыкновенный слизняк. Для тебя главное, чтобы хозяева не подумали о тебе плохо. А как еще они могут подумать, если ты бросишь жену и начнешь куролесить на старости лет? Да тебя сразу турнут со всех постов и мошну отберут… Нет, родной мой, то, что ты говоришь, слишком замечательно, чтобы быть правдой.

В ее карих глазах заплясали знойные огоньки, и Серегин с испугом отметил, как она по-прежнему хороша собой и, возможно, чересчур умна.

— Значит, по-твоему, я ворюга? Ты хоть немного отвечаешь за свои слова?

— Ну а кто же ты, Витя? Да я тебя не укоряю. Вы все воры, кто пришел к власти. Конечно, и прежние были не лучше… И я стала стервой, потому что с вами связалась. С тобой и с твоими подельщиками. Иначе и быть не могло. Как и вы, продала душу дьяволу. Судить нас будут всех вместе.

Серегин, пораженный, не нашел ничего лучшего, как спросить:

— Кто же нас будет судить?

— Совсем другие прокуроры, Витя. Не те, которых вы насажали.

Так и не позавтракав, Серегин ушел к себе. У них были раздельные спальни, уже лет десять спали врозь. С тех пор, как Элка его застукала с тем змеенышем с телевидения. Значительно позже он понял, что все было подстроено: и змееныш, и ее неурочное возвращение из Сочи. Кому-то было выгодно внести раздор в их семью. У него всегда было достаточно врагов, как у всех неординарных людей. Особенно у тех, кто вершит судьбы страны. В нагрузку к дару власти дается и это — злобные, неутомимые тайные враги. В сущности, та история не стоила выеденного яйца. Он не раз пытался объяснить супруге, что он нормальный мужик, с нормальными инстинктами, но когда сексуальная ориентация стала элементом политики, он просто вынужден был играть по новым правилам. Мальчики — так мальчики, какая разница, лишь бы не домашние животные, хотя сегодня к этому, кажется, идет. Что ж, справимся и с этим, уверенно думал Серегин, примериваясь заранее завести на даче парочку ангорских козочек. А как же иначе? Политика и бизнес — жестокое занятие, самое жестокое из всех, слабаку, гордецу, слюнтяю здесь делать нечего.

Но разве ей втолкуешь? Его невинную деловую связь она расценила даже не как измену, а почему-то как предательство (кому и с кем интересно?), и вместо того чтобы выказать мужу сочувствие, начала копить в себе ненависть. К сегодняшнему дню она накопила ее столько, что ненависть скоро задушит ее саму. Ладно, чего уж теперь: слова сказаны, они расстаются. Пусть помыкается без его поддержки, без его денег и опеки, а там посмотрим, кто к кому приползет за прощением.

Одеваясь перед зеркалом, вглядывался в свое суровое, будто вытесанное из камня лицо, принимал то одну, то другую важную государственную позу — это всегда успокаивало, — но обида не уходила. Надо же додуматься: ворюга! суд! Баба явно поет не со своего голоса, кто-то ей это внушил. Тут тоже нет ничего удивительного: закусив удила, она стала совершенно неразборчивой в знакомствах и, вполне возможно, снюхалась с каким-нибудь голодранцем с хорошо подвешенным языком. Во всяком случае не от Попрыгунчика нахваталась. Вот уж кто действительно ворюга и разбойник. Причем из самых подлых, из тех, кто ничем не рискует, загребает жар чужими руками.

По радиофону он связался с водителем, Семкой Карацупой, и передал, что через пять минут выходит. Аккуратно зачесал на ухо седую белоснежную прядь, придающую ему удивительное (судьбоносное!), как он считал, сходство с вице-президентом Альбертом Гором. Хотел уйти не прощаясь, но в гостиной наткнулся на жену, которая смешивала коктейль у бара. Резко к нему повернулась:

— Витя, больше ничего не хочешь мне сказать?

— О чем, Нора? Все сказано. Я решений так быстро не меняю.

Неожиданно она приблизилась к нему и подставила губы для поцелуя. Пойманный врасплох, он машинально ее облобызал.

— Прощай, родной мой!

И голос, голос — прежний, с хрипловатым вызовом — сто лет его не слышал.

Серегин спрятал торжествующую ухмылку: ага, уже пошла на попятную, сучка!

Однако в ожидании лифта на просторной лестничной площадке почувствовал сомнение: что-то тут не так. Что-то в ее поведении… или успела курнуть?

Еще когда он возился с дверным запором, Элеонора Васильевна быстро подошла к окну, отворила верхнюю форточку и высунула наружу руку с белым платочком…

Внизу Серегина встретил капитан Володя Шамраев, хорошо воспитанный молодой человек, работающий у него в охране третий год, почти член семьи. Как обычно, Володя справился о здоровье босса и, узнав, что все в порядке, просиял в белозубой улыбке. Дверь подъезда открыл второй охранник, дюжий татарин, его Серегин знал плохо, он появился недавно, протеже Шамраева. Но рекомендации отличные — пять лет в органах, до этого Афган, Чечня, все как положено. Так они и вышли втроем под ласковое августовское солнце — татарин впереди, Шамраев с правого боку, чуть сзади. Серебристая «Тойота» припаркована у тротуара в десяти шагах (Серегин избегал ездить в чересчур роскошных иномарках, кстати, при недолгом возвышении принципала из Нижнего Новгорода он, пожалуй, единственный из правительства охотно выполнил бредовый каприз Немцова и пересел на «Волгу»). Семка Карацупа, преданная душа, кривя вечно хмурую рожу, придерживал заднюю дверцу. Заученно буркнул себе под нос:

— Прошу садиться, ваше высокоблагородие!

Возле машины Серегин поднял голову: Элеонора Васильевна стояла в открытом окне — в одной руке стакан с питьем, в другой — белый платочек. Прямо проводы казака в поход. Серегин опять подумал: что-то тут не так, видно, задумала очередную гадость, дрянь.

Усесться в машину он не успел, только правую ногу занес в салон. Стоявший на другой стороне улицы красный «Запорожец» осветился черно-белым пламенем и с адским грохотом разлетелся на куски. Взрыв был столь силен, что кусок бампера со свистом взлетел на пятый этаж и вонзился в деревянную раму, буквально в сантиметре от виска Элеоноры Васильевны. Женщина только чуть вздрогнула да плотнее сжала губы. С жадным любопытством наблюдала за корчившимися на асфальте фигурами. Татарина развернуло боком и швырнуло на стену. Водителю Карацупе срезало голову, точно мечом, как персонажу знаменитого фильма «Горец»; русая и угрюмая, она покатилась по улице, как мяч. Шамраев пошатнулся, но устоял на ногах — с удивлением себя общупывал: он был совершенно целый. Серегина спеленало пламенем, одежда сгорела в одно мгновение, голый он пополз к подъезду, вопя во всю мочь и чудно подгребая руками. Всего двух шагов не дополз до тенька, перевернулся на спину, задергался в чудовищных конвульсиях — и умер.

— Прими, Господи, душу раба твоего, — сверху напутствовала супруга — и залпом осушила прощальный стакан…


Юный абрек Шахи Атабеков за месяц вполне освоился в Москве и думал, что если дела пойдут так и дальше, можно считать, жизнь прожита не зря. С дядюшкой Гатой, великим джигитом, они культурно отдыхали в стриптиз-баре «Зембаго» на Новом Арбате, вотчине Кривого Арсана. Он недавно отобрал бар за долги у обанкротившегося банкира Саньки Несмеякина. Самого банкира пока не трогали, пасли навырост. Несмеякин был перспективный гяур, за пять лет три раза прогорал подчистую и всегда изворачивался, снова вставал на ноги, чтобы нести золотые яички. Его как раз ждали на профилактическуюбеседу.

Шахи пил пепси, дымил сигаретой с легкой травкой. Гата резко ограничил его в употреблении спиртного. Юноша сперва обиделся, но потом понял, что наставник, как всегда, прав. Он не хотел унизить молодого человека. Истинный воин, очутившись в стане неверных, обязан строго соблюдать обряды, завещанные Пророком, иначе чем он будет отличаться от вечно пьющих, жрущих и блюющих русских собак? Что против этого возразишь? Сам Гата тоже не позволял себе лишнего, подавая родичу достойный пример, — не больше бутылки водки в день, а остальное так уж, семечки, винцо, пивко, марафет.

И без вина молодой абрек чувствовал себя на вершине блаженства. Бодрящая музыка, знойный полумрак подвала, аромат травки, извивающаяся вокруг шеста голая белая гурия — увидели бы его сейчас земляки. Двух месяцев не провел Шахи в распутной Москве, а повзрослел на десяток лет. Умом понимал: жизнь, открывшаяся перед ним, всего лишь затянувшийся, сладкий обман — деньги, скользящие меж пальцев, красивые женщины, радостно выполняющие любые прихоти за грош, слепящее коловращение бесовских соблазнов, — все это не могло быть настоящим, но как же чудесно ощущать себя повелителем в этом иноземном вертепе, где в любой точке при их с дядюшкой появлении московский сброд на мгновение замирал в священном трепете. Шахи уже привык ловить на себе трусливые взгляды, подобострастные улыбки, а на скрытые угрозы научился отвечать без промедления. Редкий день ему не приходилось смывать черную, грязную кровь с родового отцовского кинжала. И чем больше он наносил ударов, тем чище звучал в ушах голос вечности.

Гата сказал, лениво потягивая через соломинку фруктовый коктейль:

— Вон идет гнида Несмеякин. Я с ним буду говорить, ты молчи. Не трогай его, пока не скажу.

Шахи счастливо рассмеялся, приняв указание к сведению. Гурия на шесте извивалась все быстрее, все ритмичнее, издавая хриплые стоны, и он твердо решил, что заберет ее с собой на эту ночь.

К ним за стол подсел, испросив разрешения, невзрачный господин лет тридцати пяти с блеклыми, как у призрака, глазами, с белой в веснушках кожей — рыжий. Что в нем Шахи понравилось, так это бриллиантовые запонки на рукавах длинной, навыпуск, пестрой рубахи. Шахи в камешках не очень еще разбирался, но сразу подумал, что вещь классная, богатая, и нагадал взять их себе, если с банкиром случится неприятность. Что она рано или поздно случится, у него не было сомнений, это написано у рыжего на морде: важно только оказаться рядом в нужный момент.

— Наливай, пей, Санек, — дружелюбно пригласил Гата. — Не стесняйся. У нас запросто. Хочешь водочки, пей водочки. Бери фрукты. Все бери, будь гостем.

Банкир озирался по сторонам с унылой миной: обстановка ему явно не нравилась. Спохватился, поблагодарил:

— Большое спасибо, бек. Только я непьющий… Уважаемый Арсан сказал, вы хотите со мной поговорить?

Голосишко писклявый, как у евнуха. Шахи смешливо подумал, что за один такой подлый голос надо сразу башку оторвать, не ошибешься. А запонки хорошие, клевые запонки.

— Непьющий, но водочки выпей, — помрачнел Гата. — Когда предлагают, всегда пей. Иначе можно обидеть.

Банкир налил из хрустального графина в хрустальную стопку, чуть дрогнувшей рукой поднял, улыбнулся поочередно Гате и Шахи:

— За ваше здоровье, господа!

Опрокинул лихо, ничего не скажешь. И глаза зажмурил от удовольствия.

— Ах, вкусная зараза! Лимоном отдает. Шведская, чистая.

— Разбираешься, Санек. А говоришь — непьющий.

— Непьющий в том смысле, что воздерживаюсь. Люблю, но воздерживаюсь. Поневоле приходится. Печень пошаливает.

— Такой молодой, и уже печень? — Гата не поверил. — Старый будешь, тогда будет печень.

Рыжий Несмеякин подцепил вилкой кусочек белорыбицы. Пожевал — и тоже с явным удовольствием.

— У меня, досточтимый бек, наследственное. Батя от водки сгорел и дедушка от нее же. Рязанские мы, веками пропитые.

— Меры не знаете, — брезгливо укорил Гата. — Ни в чем меры не знаете.

— Точно — ни в чем, — подтвердил банкир смущенно, и вдруг открылось в нем такое детское простодушие, что Шахи невольно напрягся. Вот оно — известное коварство гяуров. С виду дитя несмышленое в веснушках и прыщиках, а внутри — оранжевый тарантул. Только зазевайся, ужалит в сердце — и наповал. И кровь у них черная от яда — с ножа не соскребешь.

Видно, что-то подобное пришло в голову и Гате. Нахмурясь, он резко спросил:

— Скажи, Санек, ты человек или барахло вонючее?

Банкир послушно проглотил рыбу, не дожевав, улыбка не сошла, а спрыгнула с побледневшего лица:

— Не понимаю, бек. Если вы имеете в виду вчерашнюю проплату, так ведь мы условились о пролонгации. Естественно, с повышением процента. Вы же знаете, как складываются дела. Банковский бизнес дышит на ладан. Нет возможности сразу отдать всю сумму. Господина Арсана, кажется, убедили мои аргументы… Положение скоро выправится. Есть влиятельные люди на самом верху, которые заинтересованы в расширении сети коммерческих банков. Если угодно, могу объяснить более детально.

— Маме своей объясняй, — Гата поманил официанта, велел подать две порции жареной осетрины. Подумал и добавил: — Попозже посадишь к нам вон ту на шесте. Для племянника. И еще одну какую-нибудь, помоложе. Тоже беленькую.

Официант замешкался, не отходил.

— Что еще? — удивился Гата.

— Видите ли, господин Атабеков, девица Мариан некоторым образом на сегодняшний вечер ангажирована, — витиеватая речь выдавала в официанте бывшего интеллигента. Гата холодно заметил:

— А ты знаешь, падла, что я тебе могу сделать за хамство?

Видимо, официант знал, потому что мгновенно испарился.

Гата повернулся к банкиру.

— Пролан…гация, говоришь? Значит так, Санек. С Арсаном у тебя пролон… пролан… тьфу, черт! А мне мои бабки нужны сегодня. Ваши проблемы меня не касаются.

— Как же так? Я полагал…

— Положишь своей матушке в могилу. Сто штук через два часа. Храни тебя твой бог, Санек. Не споткнись по дороге. Вернешься, еще налью водки. Ступай прочь.

— Сейчас вечер, бек. Где я возьму сто тысяч?

— Возьмешь, где лежат. Не напрягай меня, Санек.

Спотыкаясь, рыжий банкир потопал через зал и ни разу не оглянулся.

— Принесет, ата? — в восхищении спросил Шахи.

— Куда денется. Они жить любят, а все их жизни у нас вот здесь, — убедительно ткнул заскорузлым пальцем в желтоватую, бугристую ладонь.

Но на душе у него было не так спокойно, как он выказывал. Да разве у него одного? Никто из авторитетов, памятуя завет бывшего пузана-премьера Степановича, не желал новых потрясений, но все шло именно к тому. Знать бы еще, откуда ветер дует.

Тем временем вернулся официант и, раболепно поклонясь, доложил:

— Все улажено, господа. Через полчаса Мариан к вашим услугам.

— Молодец! — коротко похвалил Гата.

Официант просиял от хозяйской ласки.

— Насчет второй дамы… Есть новенькая, первый день на работе. Десятиклассница. Чистенькая, с хорошей родословной. Не угодно ли?

— Не кривая? — пошутил Гата.

— Никак нет, — хихикнул официант. — В самых приятных пропорциях. Останетесь довольны.

— Ладно, давай десятиклассницу… А на эту кто зарился?

Официант смутился, отвел глаза.

— Приезжий, вряд ли вы его знаете…

Пораженный Гата взглянул на Шахи, но тот ничего уже не видел и не слышал, поглощенный происходящим на подиуме. К неутомимой, изнемогающей в страсти Мариан присоединились две подружки, худенькие смуглянки, и втроем они вытворяли такое, что у молодого горца глаза на лоб полезли. Он готов был завопить от восторга, к сожалению, приличия этого не позволяли.

— Что с тобой сегодня, парень? — тихо, без угрозы спросил Гата у официанта. — Хамишь и хамишь. Плохо с головой? Надо поправить?

— Он недавно появился… Рубен Симонович из Мелитополя… Не извольте беспокоиться, господин Атабеков, с ним сговорено. Ему объяснили… — официант настороженно дернул головой, Гата проследил за его взглядом — и сразу все понял. Меж столов, как меж стволов, с разных концов зала неуклюже пробирались двое здоровенных парней в кожаных куртках, чужаков. Враз смолкла музыка, и пирующая братва заторможенно оцепенела. Гата мгновенно оценил обстановку: это серьезно. Серьезнее не бывает.

— Шахи, берегись, — предупредил он, зацепив в подмышечной кобуре прохладную рукоятку маузера. Юноша отреагировал достойно: отодвинулся вместе со стулом и наполовину вытянул кинжал, притороченный к подкладке пиджака; но это все, что он успел сделать.

Парочка налетчиков ощерилась короткоствольными автоматами и открыла пальбу с близкого расстояния, сводя свинцовые траектории в точке Гатиного стола. Оба были отменные стрелки. Гате рассекло грудную клетку аккуратным крестом из множества отверстий, но, шмякнувшись на пол, бурля кровяными фонтанчиками, он все же достал из маузера уползающего, как ящерица, официанта, всадил ему пулю в позвоночник — и только потом позволил себе расслабиться и умереть. Юный Шахи с кинжалом, оставшемся на сей раз в ножнах, корчился, будто на электрическом стуле, от разрывающих его туловище свинцовых когтей, но больше всего его беспокоила железная муха, влетевшая в рот и застрявшая в затылочном хряще. Он попытался ее выплюнуть, сунул палец в рот, но ничего из этого не вышло. В последний миг, подавившись смертью, он увидел перед собой не ресторанный зал с пляшущими гуриями, не свирепых гяуров, а родное тенистое ущелье, кусты дикой сливы — и нежное, озабоченное лицо милой матушки, склонившейся над ним с тревожной улыбкой. «Матушка, — попросил Шахи, тяжко страдая. — Дай водицы попить!» Глиняный кувшин возник в ее руке, поплыл к его лицу — и вдруг разбился, разлетелся на множество осколков, засверкавших в воздухе мириадом солнечных кузнечиков. Шахи догадался, что один из этих кузнечиков и есть его детская душа, поспешно покинувшая убитое тело…


Все три события — случайная смерть тамбовского гастролера Фенечки Заики, заколотого обезумевшими панками на Гоголевском бульваре; заказное убийство Серегина, особы, приближенной к государю, а также жестокая мочиловка кавказцев в стриптиз-баре «Зембаго», где кроме Гаты Атабекова и его племянника пострадали в перестрелке еще пятнадцать человек, — эти три рутинных для обновленной Москвы события могли показаться разрозненными и не связанными между собой кому угодно, но только не генералу Самуилову, сидевшему в служебном кабинете перед разложенными на столе схемами, какими-то записями, разбросанными веером фотографиями, сосал погасшую трубку и чему-то отрешенно улыбался. Он слишком устал за это лето, двухтысячное от рождества Христова, потому пользовался каждой удобной минуткой, чтобы расслабиться и помечтать. Около десяти лет назад, когда он начал собирать и систематизировать свое секретное досье, ныне уместившееся на сотне дискет, готовя материалы для грядущего Нюрнберга, он еще надеялся, что доживет до судебных процессов и сможет выступить полноценным свидетелем преступлений разноплеменных негодяев, сумевших за короткий срок, под неумолчный крик и ор о демократии и свободе, слопать великую страну со всеми потрохами. Теперь он больше не надеялся. И дело не в сроке его жизни, приближавшейся к концу, и не в масштабе разора, казавшегося необратимым; генерал все чаще погружался в сомнения мистического или, если угодно, мировоззренческого свойства. Он разуверился в своем народе, в так называемых россиянах, которые год за годом послушно плясали под дудочку лицемерных кровососов, провозглашали палачей чуть ли не святыми, поднимали на щит грабителей и, не сопротивляясь, добровольно ссыпали последние гроши в их бездонную мошну; но в то же время генерал испытывал перед этим впавшим в духовный маразм народом несвойственный ему прежде почти священный трепет. Все не так просто, думал Самуилов, и кто он такой, чтобы судить о нации, будучи всего лишь одной из многих миллионов ее молекул. То, что сотворено в России, не могло произойти по воле всяких Чубайсов и Черномырдиных, даже если предположить, что их направляло пресловутое мировое сообщество. Никаким человекоподобным существам такое не под силу. Тихое умерщвление сограждан, лишение могучей нации всех моральных укреп… А что, если это действительно чаша кары Господней, поднесенная России за какие-то космические грехи, и русский народ осознал это и, в отличие от заносчивых, недалеких упрямцев, вроде него, готов спокойно испить ее до дна?

Мечты генерала теперь сводились к тому, чтобы российские плакальщицы-старушки вымолили у Господа милости не губить их вчистую, оставить малый клочок земли для развода, и чтобы в заповедный аквариум попали два его светлооких внучонка, запоздалые цветики вольного рода…

Смутно улыбаясь, он связался по коду с полковником Саниным.

— Паша, ты, дружище?

— Так точно, Иван Романович.

Санин подумал: забавная привычка у старика. Как будто по этой волне мог ответить кто-то другой.

— Говорят, жениться надумал, Паша?

— Уже донесли? Не знаю, как избавиться, Иван Романович. Посоветуйте, как опытный сердцеед.

Генерал обращался к нему только по делу, любопытство его могло быть только деловым и не сулило ничего хорошего, поэтому Санин насторожился.

— Папаня ейный как смотрит на вашу связь?

— Я ему пожаловался, да это бесполезно. Помните, я вам говорил? Он дочуркой не управляет.

— Прости, Паша, за личный вопрос. Что, действительно крепко зацепила?

— Что-то вроде ведовства, Иван Романович. Но я управлюсь.

— Будь добр, голубчик, управься. От маленькой девочки могут быть большие неприятности.

Санин промолчал: нотаций он не терпел ни от кого.

Уже другим тоном, сухим, отстраненным, генерал продолжал:

— Знаешь Сережу Лихоманова из «Русского транзита»?.. Свяжись с ним. Он в курсе. Начинаем операцию «Двойник». Вопросы есть?

У Санина был вопрос.

— Регламент операции уточните, пожалуйста.

— Без регламента, — сказал генерал. — По собственному усмотрению.

— Есть по собственному усмотрению, — отчеканил Санин.

2. Маленькое сведение счетов

Двадцать пятый километр, дачный поселок архитекторов — березовая роща, наливные пруды, поля, засеянные низкорослой пшеницей; неподалеку деревенька Ручьевка, аккуратная, домов на пятьдесят — с палисадниками, фруктовыми садами, с лавочками у заборов, с двумя крепкими колодцами, с электричеством и газом, с благообразными старушками в платочках, с трезвыми мужиками, — такое впечатление, что чудом миновало деревеньку мамаево нашествие.

Сперва вели наблюдение из деревни, там обосновался под видом бродячего дачника оперативник из «Варана», некто по фамилии Чубукин, — с неделю маячил по окрестным угодьям, забредая невзначай и к архитекторам, где свел уже парочку полезных знакомств. Больше всего он дорожил завязавшейся дружбой с уже немолодой, одинокой архитекторшей Антониной Васильевной, которая жила на даче безвылазно, зимой и летом и, разумеется, о каждом обитателе поселка знала всю подноготную. Степан Чубукин, расторопный, красноречивый сорокалетний ходок, всесторонне подкованный, для очередного визита купил в коммерческом ларьке кремовый торт, а также расстарался с букетом бледно-розовых георгин, и после приятного чаепития хозяйка, недолго сомневаясь, предложила галантному отпускнику переселиться к ней во флигель, чем мыкаться в деревне, где образованных людей днем с огнем не сыщешь. При этом двусмысленно добавила, что это не накладывает на него никаких обязательств. Чубукин никогда не обременялся подобного рода обязательствами, но по долгу службы связался с полковником и испросил разрешения на переезд, но получил твердый отказ.

— Опять ты за старое, Степа, — беззлобно пожурил Санин. — Забыл, к чему приводят неразборчивые связи?

— Как забудешь? — дерзко ответил оперативник. — Каждый день пример перед глазами.

Однако перед добрейшей Антониной Васильевной пришлось неубедительно оправдываться, дескать, уплатил за деревенский постой вместе с харчеванием за две недели вперед. Женщина если и расстроилась, то виду не подала.

Про интересующую его дачу (через три дома от ее хором) рассказала следующее. Дача принадлежит знаменитому архитектору Емельяненко, но последние годы он в ней практически не живет. Объяснялось это, по разумению Антонины Васильевны, его материальным положением. Теперь многие, кто не научился лизать задницу новым властям, изворачивались, как могли, в частности, сдавали дачи на лето. Кушать хочется при любом начальстве.

— Мне пенсии хватает, — похвалилась Антонина Васильевна. — Да и огородом спасаюсь. У уважаемого Данилы Сидоровича три жены в Москве и Питере, завел, когда еще был в фаворе, а теперь поди-ка всех обеспечь. Колбаска-то нынче кусается.

Чубукин осторожно поинтересовался, кому же это академик так удачно сдал дачу, что хватает на три семьи.

— И не говорите, Степан Тархович. Нашел-таки богатеев. Года два как пустил. Чрезвычайно привередливые господа, никто их толком и не видел. Они первым делом забор возвели, только поглядите, не забор, крепостная стена. Деньжищ поди вбухали — страсть. Еще собак завели — трех чудовищных питбулей. Мы близко подходить боимся. Хотели жалобу писать, да кому ее теперь подашь?

— На что жалобу?

— Как на что, Степушка? — от сорвавшегося невзначай ласкового обращения хозяйка порозовела, смутилась. — Ничего, что я так назвала, по-домашнему?

— Как же еще меня называть, Тонечка… Так на что жалуетесь? Стена высокая?

— Стена — это их дело. Собаки! Зачем таких собак держать, они всех кошек уже передавили. А по ночам как воют, вы бы послушали, Степушка! Будто волки.

— Да, оказия, — посочувствовал Чубукин. — Что же делать… Может, с ними по-хорошему поговорить, попросить?

— Как же, станут они с нами разговаривать. Да и на каком еще языке с ними объясняться?

— Неужто иностранцы?

— Иностранцы, вероятно. То ли китайцы, то ли японцы.

— Откуда же вы знаете, что китайцы, если их толком не видели?

— Ну как же, Степушка, на машинах шастают туда-сюда, через стекла видно, что китайцы. Или японцы. Но не наши, нет. Наши там в основном в обслуге, как и везде.

Вдоль двухметрового каменного забора с контрфорсами и бойницами Чубукин пошастал, но ничего не вынюхал. Разве что послушал, как с внутренней стороны, следя за каждым его шагом, утробно рычали хищные питбультерьеры. Действительно, жутковато. Но сам забор только с виду неодолимый, ловкому человеку перемахнуть — пара пустяков.

Постоял и возле металлических ворот с теленасадкой на стойках и со сторожевым домиком. Вскоре оттуда вышел вальяжный, не такой уж молодой охранник в спецназовской одежке, с распахнутой на груди тельняшкой — нож на поясе, автомат на боку. Хмуро окликнул Чубукина:

— Чего тут потерял, мужик? Второй раз приходишь.

Чубукин расплылся в заискивающей улыбке.

— Залюбовался забором. Знатное сооружение. Если бы у меня был такой дом, как этот, я бы и забор такой же построил. Богатые у тебя хозяева.

— Все?

— Не нервничай, солдатик. Я же дачник, прогуливаюсь… Разве запрещено? Или у вас военный объект?

— Шутник, да? Ну пошути, пошути… — охранник повернулся спиной и равнодушно удалился в сторожку: не увидел в Чубукине ничего опасного и не мог увидеть. Если бы от Чубукина исходила угроза, заметная невооруженным глазом, не служить бы ему в группе «Варан». В ней люди собрались добродушные, незлобивые, любящие потрепать языком, похожие на недодавленных советских придурков.

…В группу захвата вошли пять человек, включая Сергея Петровича, которому было поручено руководить. Еще там был Вася Коняхин, бесшабашный снайпер, все тот же Чубукин, а также Дарья Тимофеевна, «мамочка», прикинутая под деревенскую жительницу, в сером помятом платьишке, в какой-то вязаной кофте и с плетеной корзинкой в руках, и Лиза Королькова. Лизу взяли, потому что, как предполагалось, она уже побывала в этом доме под видом американской журналистки Элен Драйвер: именно здесь из нее слепили зомби. Сергей Петрович категорически возражал против ее участия, но Лиза уверяла, что помнит расположение комнат, знает, как устроена сигнализация, и наконец договорилась до того, что якобы прикормила диких питбультерьеров, и они ее не тронут. Отчаянно врала, но сумела убедить Санина в своей незаменимости, — и это не удивило Лихоманова. Лиза всегда добивалась, чего хотела, не мытьем, так катаньем. Санин пробурчал:

— Ну чего, майор, она опытный боец, пусть идет. Обузой не будет.

Лихоманов сказал Лизе:

— Стыдно, Лизавета. Я ведь понимаю, почему ты туда прешься.

— Почему же?

— Хочешь с кем-то расквитаться, но это непрофессионально и глупо. Ты же не вертихвостка какая-нибудь.

— Когда ты это заметил?

Короче, Лиза была с ними. Они сидели на полянке, на краю березовой рощицы и прикидывали, как без потерь проникнуть в дом. В общих чертах решение было принято еще вчера и утверждено Саниным, но, как это не раз бывало в их работе, в последний момент в голову могло прийти что-то новенькое, более рациональное. Пока не приходило. Первоначальный вариант — брать дачу штурмом, с помпой, с привлечением милиции — Санин отклонил, даже не объясняя причины, но она и так понятна: юридических оснований — ноль. Выписать ордера и получить прокурорскую поддержку — плевое дело, ну а дальше?.. Дальше обычные процедуры — подкуп, шантаж — и птичка на воле. Да и какая птичка, что за птичка — никто же ничего толком не знает. Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.

Второй вариант (или пятый, было еще три-четыре, совсем тухлых), предполагал последовательное незаконное вторжение и, по мнению Сергея Петровича, был самым бестолковым из всех возможных. Но Санин решил иначе — ему и карты в руки. Выслушав аргументы Литовцева-Лихоманова: зачем такая спешка? среди бела дня, почти без подготовки, вслепую? вдруг там вообще пустышка, а шуму наделаем? — Санин окинул его своим пронзительным, магически-желудевым взглядом и желчно спросил:

— Тебе не хочется, майор? Давай я сам схожу. Делов-то на полтора часа.

Сергей Петрович смирился. У него не было выбора. Их отношения с прославленным элитником складывались довольно странно. Сотрудничество получилось без любви. Литовцев еще не встречал человека столь четкой и свирепой ориентации, почти незрячего во всем, что не касалось работы. Он прекрасно понимал, на какие подвиги способен полковник. Рядом с ним любой мужчина чувствовал как бы легкую свою ущербность, а это неприятно. Общаясь с Саниным, Сергей Петрович то и дело вспоминал любимого друга Гурко. Олег был сбит на ту же колодку, что и полковник, но никого не подавлял вокруг себя. Напротив, его веселый блестящий интеллект очаровывал, завораживал, вызывал желание стать умнее… Полковник Санин относится к людям, как к мусору, хотя прямо об этом не говорил. Это чувствовалось даже в мелочах — в пренебрежительном тоне, в сочувственной улыбке. Выделял он только ребят из «Варана», тут ничего не скажешь. В разговорах с ними чудесным образом преображался, мягчел, оттаивал, в голосе появлялись заботливые, искренние нотки, злые глаза заволакивало светлым туманом. Но Сергей Петрович не имел никакого отношения к «Варану» (не дай Бог!), хотя в принципе служил по тому же ведомству. За три недели ему ни разу не удалось поговорить с полковником нормально, без внутреннего напряга. Санин смотрел на него, как на чужака, которого ему зачем-то подсунули на выводку. В его небрежном взгляде Сергей Петрович легко прочитывал горький упрек, который можно было расшифровать так: слинял бы ты, хлопец, чтобы я тебя больше никогда не видел. До ссоры не доходило, какая может быть ссора между подчиненным и старшим по званию, но вот это, к примеру: «Тебе не хочется, майор?» — звучало, конечно, убийственно. Сергей Петрович предположить не мог, что кто-нибудь когда-нибудь обратится к нему, как к недоумку, и он это проглотит. Ничего, проглотил.

Он достаточно знал про Санина, чтобы понять и оценить его душевную опустошенность, его раннюю земную обреченность. Иногда прикидывал на себя ношу, которую добровольно взвалил на плечи Санин, и честно себе признавался, что не потянул бы и десяти шагов. Такие, как Санин, рождаются на свет лишь изредка, и надо быть идиотом, чтобы судить его поступки обычными житейскими мерками.

— Все-таки мне это не нравится, — сказал майор, обращаясь к Чубукину, но краем глаза ловя дурашливую Лизину мордашку: веселится, принцесса.

— Что не нравится? — спросил Чубукин. Он держался с майором ровно, не выказывая отрицательных эмоций. Иное дело — Вася Коняхин. Тот вообще не признавал субординации, ему неважно было, кто командир, кто рядовой, лишь бы дали пострелять. Он одинаково радовался любому собеседнику, с мальчишеского лица не сходила восторженная улыбка, естественно, до тех пор, пока человек не оборачивался живой мишенью. Коняхин мастерски владел практически всеми видами оружия, включая базуку и огнемет, но предпочитал любимую винтовку с лазерным прицелом — СКБ — Ц—18, которая сейчас лежала рядом с ним на траве, в разобранном виде упакованная в кожаный чехол.

— Легковесно как-то все, — зудел Сергей Петрович. — Неубедительно. Ничего не подготовлено, разведки нет. Какой-то бандитский наскок, честное слово. В духе вестерна.

— Ты не прав, Сережа, — вежливо отозвался Чубукин. — Диспозиция более или менее ясная. Двое в сторожевом домике — крепкие парни, обученные, скорее всего, кадровики, но днем им чего напрягаться — верно? Дальше — собаки. Это сложнее, но предусмотрено. Сигнализация днем отключена — на девяносто девять процентов… Теперь в доме. Там пять человек обслуги — повар, горничные — в общем, несерьезно. Охранников всего трое.

— Когда же ты их пересчитал?

— Секрет фирмы, — усмехнулся Чубукин. — К сожалению, их расположение нам неизвестно, но один наверняка дежурит у смотрового пульта. Пульт в комнате на втором этаже, окно я зафиксировал. Интересующий нас мужчина — в возрасте, лет около пятидесяти, высокий, смуглый, восточной наружности, но не китаец. Из дома практически не выходит, тут у него базовое пристанище. Вот и все. Какие проблемы?

— Проблем никаких, — согласился майор, взглянув на Чубукина с уважением. — Только все это вилами по воде писано.

— Вся наша жизнь, — возразил Чубукин, — не что иное, как сон.

Лиза поощрительно ему улыбнулась. Неожиданно вмешалась Дарья Тимофеевна, до этого она лишь прислушивалась к разговору.

— Нам с Лизой пора, Сергей Петрович. Вы не волнуйтесь, все будет в порядке.

Про эту красивую таинственную женщину, на его глазах преобразившуюся в деревенскую чумичку, Лихоманов, как и про Санина, знал много такого, о чем лучше не задумываться, но раз она сказала — пора, значит, пора.

Первым отбыл Вася Коняхин — с большой парусиновой сумкой, с зачехленной винтовкой и с монтерскими «кошками», перекинутыми через плечо. Когда он окажется на улице, ни у кого из случайных наблюдателей не должно возникнуть сомнений, что это мастеровой человек, бредущий по каким-то своим делам, вдобавок изрядно помятый и явно с похмелья. Надо было дать ему минут десять времени, чтобы он успел занять свой пост — на водонапорной башне, в пятидесяти метрах от дачи. Коняхин ночью проверил: оттуда обзор такой, что лучше не придумаешь.

Следом отправились Лиза и Дарья Тимофеевна. У Лизы в руке молочный бидон, на голове белый платочек от солнца, туго затянутый. Обряжена в широкие полотняные штаны и тоже, как у старшей товарки, в какую-то нелепую шерстяную кофту — даром, что солнце бьет, как из пушки. Две деревенские бабы прибыли в богатый дачный поселок сшибить денежку за молочко, за творожок, за яички — обычная картина.

Точно по часам — с ухода Коняхина прошло ровно двадцать минут — снарядились и Лихоманов с Чубукиным. Выкатили из кустов велосипеды с притороченными к багажникам одинаковыми черными сумками, у Сергея Петровича к раме примотано еще что-то вроде удочки — длинная пластмассовая палка, а что внутри — никто не догадается. Дотянули лугом до дороги. Только и обменялись что парой слов.

— Парит-то как, — заметил Чубукин. — К вечеру не иначе грозу натянет.

— Вряд ли, — откликнулся майор. — Синоптики обещали сухомань.

…У железных ворот Дарья Тимофеевна опустила к ногам корзинку, ладонью смахнула жар с лица. Лиза подошла к калитке, помешкала, будто в раздумье, надавила электрическую кнопку. Через минуту вышел крепыш с автоматом и с ножом на поясе, с невыразительным, но запоминающимся лицом профессионального насильника. Может, тот самый, с кем недавно разговаривал Чубукин, а может, двойник.

— Вам чего, бабоньки?

Лиза смешливо фыркнула.

— Молочко, сметанка свежая, не желаете? Только что подоили.

— Кого подоили?

— Коровку, хозяин. Молочко коровка дает.

Боевик увидел чистое, нежное лицо без грамма косметики, пухлые, яркие губы, смелый, задиристый взгляд. Немного размечтался.

— Чего-то я тебя раньше не видел в поселке?

— Я тебя тоже, — сказала Лиза, облизнув губы.

Это парня доконало.

— Молочко, говоришь?

— Ага… И творог, и сметанка. Купи, не пожалеешь.

— Почем берешь?

— Не дороже, чем в магазине, — еще одна улыбка, невинное облизывание губ — и наконец, простецки-задорное: — Молодой человек, водицей не угостите? Ужас какая жарища!

Дарья Тимофеевна басом подтвердила:

— Умираем, юноша, посочувствуйте.

Очарованный Лизой вояка не колебался ни секунды:

— Пошли, чего там… Есть знатный квасок, — и подмигнул Лизе не менее многозначительно, чем она улыбалась.

В затененной комнатке со шторками на окнах полуразвалился на стуле второй сторож, белобрысый, молодой, — автомат лежал на столе. Вдоль стены в оружейной стойке выстроились три десятизарядных американских карабина «Мессер».

— Принимай гостей, Валек, — их провожатый прошагал к холодильнику в углу и открыл дверцу. Нагнулся — и почувствовал, как сзади под лопатку уперлось что-то твердое.

— Без глупостей, — сказала Лиза хорошо поставленным голосом, не оставлявшим сомнений в ее намерениях. — Дернешься — в спине дырка.

Боец все же не поверил своим ушам, уточнил у приятеля:

— Валек, чего у нее в руке?

— Пушка, — спокойно сообщил Валек. — И у второй твари такая же. Ты кого привел, Сань?

— Не знаю, Валь. Может, маньячки? — он попытался медленно повернуть голову и услышал характерный, щекочущий нервы звук взводимой «собачки». Это его образумило. Лиза сдернула у него с плеча автомат.

Зато белобрысый Валек, когда осознал, что на них напали две занюханные чувырлы, вдруг взорвался и сделал движение, непростительное для серьезного вояки. Повалился набок со стула, потянулся к автомату, но куда там. Пуля, пущенная бестрепетной рукой Дарьи Тимофеевны, раздробила ему правую кисть и застряла в брюшине. Пистолет был с глушителем, звук получился такой, будто лопнул надувной резиновый шарик.

— Ты чего, Валек, — осторожно окликнул напарник. — Живой?

— Тварь меня ранила, — доложил Валек, с удивлением разглядывая расплывающееся на брюхе пятно. — Кровь текет, Сань.

— Ничего, потерпи. Еще не вечер.

Лиза с короткого взмаха опустила ему на затылок рукоять пистолета, но упасть не дала, покряхтывая, оттащила к батарее и железным браслетом пристегнула к стойке.

Дарья Тимофеевна принесла раненому полотенце, которое висело над мойкой, помогла заткнуть дырку на животе. Встретясь с ней глазами, Валек спросил:

— Ты хоть понимаешь, чего натворила?

— Молчи, сынок. Тебе лучше не разговаривать. Ну-ка, обопрись на меня, отведу к приятелю. Вдвоем вам будет веселее.

Валька тоже пристегнули наручником к стойке, не оставя обоим никакой возможности для маневра.

Лиза оборвала телефонный провод и методично переколотила всю автоматику. Первая часть операции была завершена.

Теперь — собаки. Лиза чуть-чуть приоткрыла дверь. Насколько позволял видеть глаз, двор пуст, но проклятые питбули наверняка рыскают где-то неподалеку. «Налетают молчком, — инструктировал многознающий Чубукин. — Такая у них скверная повадка». Но главная проблема не в собаках. Стоит им с Дарьей Тимофеевной высунуться, они тут же себя обнаружат. Если, конечно, дежурный у пульта добросовестно исполняет свои обязанности. Но и медлить бессмысленно: из дома наверняка засекли, как охранник провел в сторожку двух женщин.

— Ну, я пошла, Дарья Тимофеевна? — Лиза была напряжена не больше обычного. Поправила косынку. Удобнее пристроила на боку «водомет», с виду напоминающий компактную электродрель. Хорошая штуковина. Дальность поражения, по инструкции, до десяти метров, естественно, с учетом погоды. «Водомет», новинка одной из лабораторий бывшего ВПК, только недавно прошел последние испытания. Лиза ни разу еще им не пользовалась, но надеялась, что игрушка не подведет. Сейчас «водомет» был заряжен парализующей эмульсией 3—12 (производство той же самой лаборатории).

— Ступай, девочка, — напутствовала Дарья Тимофеевна. — Будь поосторожнее.

Лиза вышла на парковую аллею и не спеша направилась к дому. В левой руке молочный бидон. Только у ненормального она могла вызвать нехорошие подозрения. От ворот до дома — метров пятьдесят усыпанной гравием дорожки, с цветочными клумбами по бокам, с близко подступившим яблоневым садом. Неплохо жили архитекторы в дорыночные времена.

Собаки настигли ее неподалеку от парадного подъезда, неожиданно, как и обещал Чубукин, вымахнули из кустов жимолости и устремились к ней подобно трем темно-коричневым ракетам с самонаводящимися устройствами. Сходство усиливал сиплый синхронный рык — вроде ровного урчания механических сопел, сопровождавший их движение. Лиза еле успела передернуть рычажок давления «водомета» на полную мощность. Два пса, нарвавшись на пыльно-лиловую струю, перевернулись в воздухе, как заправские акробаты, и, не завершив «двойной тулуп», шмякнулись оземь, забавно растопыря лапы. Еще несколько мгновений по инерции ползли к ней, царапая землю когтями, но рык стал тише, в нем появились доверительные нотки, — и наконец собачки погрузились в беспробудный, ностальгический сон, хотя все еще обиженно таращили на Лизу оловянные глазищи. Однако третий пес, он бежал чуть в стороне и преодолел зону распыления, зацепив наркотика всего лишь одной ноздрей, в могучем прыжке взвился в воздух, метя в Лизино горло. Девушка уклонилась, убийца пролетел мимо, но все же — удивительная реакция! — на лету зубами вырвал из ее руки «водомет». Однако совершил ошибку, которая дорого ему обошлась. Вместо того, чтобы сразу развернуться и напасть, пес попытался разгрызть опасную штуку, повалившую на землю двух его собратьев. Лиза подскочила к нему и со всей силы огрела по квадратной башке бидоном, в котором было отнюдь не молоко. Пес зашатался, сел на задние лапы и выплюнул из зубов «водомет». Его укоризненный взгляд как бы говорил: «Мы так не договаривались, девушка!»

Воспользовавшись временной недееспособностью пса, Лиза выхватила у него из-под носа «водомет» и побежала к крыльцу. Но укрыться в доме не удалось: наверху, на мраморных ступенях ее поджидал хмурый детина с автоматом в руках, нацеленным ей в грудь.

— Положи пушку и поставь бидон, — приказал он. — Медленно, очень медленно.

Лиза беспрекословно выполнила распоряжение. Она знала, когда можно рыпаться, а когда нет.

— Два шага вперед, — Она опять послушалась. На губах парня вспыхнула ироническая усмешка.

— Кто такая? Зачем собак калечишь? Это же друзья человека.

— Позови кого-нибудь из начальства, чем дурака валять.

— Обойдемся без начальства. Очень шустрая, да? Сейчас посмотрим, какая ты на самом деле. С пушками вы все смелые.

Лиза оглянулась. Псина, оправившись от удара по башке, приближалась к ней вразвалку, видно, понимая, что спешить теперь некуда. Растерянность на морде сменилась выражением, которое иначе не назовешь, как циничная ухмылка. Лиза его понимала: бидоном по кумполу — что может быть унизительнее для прирожденного рингового бойца.

— Останови собаку, — попросила Лиза. — Или у тебя будут неприятности.

— У меня, может, будут, а у тебя уже есть, — благодушно возразил парень. — Фас, Джеки!

Напрасно он не поверил Лизе, в недобрый час решил позабавиться. Смерть прилетела к нему с водонапорной башни с приветом от Васи Коняхина, который в подобных случаях долго не раздумывал. Пуля вошла точно в сердце, и команду собаке озорник отдал уже мертвый, хотя догадаться об этом не успел.

Пес на мгновение замешкался, удивленный поведением одного из хозяев, рухнувшего на крыльце, как подрубленное дерево, но все же прыгнул. Вторая Васина пуля вонзилась ему в бок, но не убила, лишь слегка изменила траекторию полета. Джеки мягко упал на лапы, встряхнулся, хотел ухватить зубами железную муху в боку, но передумал. Сперва работа, потом все остальное. Покачиваясь, с хриплым, тяжелым дыханием пошел в последнюю атаку, но до Лизы не добрался. Третья пуля, посланная Коняхиным с добавлением матерных слов, впилась ему пониже уха и успокоила навеки.

На крыльце под навесом Лиза подождала Дарью Тимофеевну, переваливающуюся по аллее старушечьей походкой, припадая на обе ноги, с заполошным лицом, как будто все, чему она оказалась свидетелем, чрезвычайно ее поразило. Маленький спектакль одного актера с безупречной мимикой, рассчитанный на тех, кто, возможно, следит за ними из дома. Лизу огорчила сокрушительная пальба Васи Коняхина, но она понимала, что у него не было выбора. Она подумала, что ни у кого из них нет выбора, кто-то сделал его за них давным-давно, а удачно или нет, тоже не им судить. Будущее покажет, и оно не за горами.


…Сергей Петрович и Чубукин сидели на травке, прислонив велосипеды к забору. Когда стрелка часов достигла условленной точки, Лихоманов вызвал Дарью Тимофеевну.

— Что там у вас, мадам? — пробурчал в пуговицу микрофона. Выслушав ответ, с недовольной гримасой обернулся к Чубукину.

— Собаки в нокауте… Плюс один или два трупа. Вася разгулялся… Нет, как хочешь, Чубукин, все это несерьезно, какие-то детские игры на лужайке.

— Тебе виднее, — улыбнулся Чубукин. — Ты командуешь.

— Тогда чего прохлаждаешься, пошли.

Забор преодолели старым дедовским способом: Чубукин подставил плечи, Сергей Петрович на него взобрался, подтянулся, уселся на каменный гребень, вытянул наверх Чубукина. Пожаловался:

— Задницу вроде порезал. Видишь, засранцы, стекол навтыкали.

— Поосторожнее будь, — посоветовал вежливый Чубукин.

…В холл проникли без труда, но едва ступили в гостиную, с баллюстрады второго этажа посыпались пули. Огонь был явно предупредительный, очерчивал границу, куда нельзя заходить. Стреляли двое или трое — вот тебе и разведка Чубукинская. Лиза вместе с бидоном спряталась за кресло. Дарья Тимофеевна, оценив обстановку, осталась на месте.

Сверху раздался насмешливый голос:

— Что, девочки, не нравится? Ну-ка выходите на середину — и лапки поднимите.

Дарья Тимофеевна послушалась, вышла на линию огня, задрала голову:

— Не убивайте, успеете убить. С хозяином поговорить надо.

— Ишь ты… А почему вторая поблядушка прячется?

— Молодая она, сомлела… Позовите хозяина, у меня сведения для него.

— Кто вы такие?

— А вы кто?

Лиза за креслом потихоньку достала из бидона золотистую, плоскую, с красивыми насечками металлическую чушку — граната «Осьминог» с черным рычажком пускателя, заменившим допотопную чеку. Прикинула возможный разброс. Умница Дарья Тимофеевна, место выбрала точно.

Удивленный дерзостью крестьянки с баллюстрады свесился мужик в тельнике. Метрах в двух от него меж деревянных резных стоек многозначительно торчал автоматный ствол.

— Ты что, совсем опупела, баба?! Тебе жить-то осталось, пока я добрый.

— Нет, — возразила Дарья Тихоновна. — Если ты это сделаешь, хозяин не похвалит.

Ее голос звучал, как всегда, убедительно, мягко. Мужик подумал и сказал:

— Пусть вторая выходит. Ишь, сучки бедовые…

— Ложись, Даша, — негромко окликнула Лиза, но Дарья Тимофеевна сдвинулась с места только тогда, когда увидела летящий брусок — отступила за портьеру, только и всего.

Суперграната произвела впечатляющие разрушения: срезало, как ножом, деревянные поручни, а также обвалило с потолка огромную хрустальную люстру, которая при падении наделала больше шуму, чем сам взрыв. Обоих бойцов смело с помоста, и они, подобно двум ныряльщикам, обрушились на пол гостиной вместе с люстрой, погрузясь, как в морскую пену, в сверкающие осколки. Вдобавок голубоватым пламенем занялась лестница, но огонь быстро иссяк сам собой, вступив в химическую реакцию с противопожарной пропиткой. Удачный бросок; инструктор Будинец из лесной школы, сам матерый кидальщик, оценил бы его не меньше, чем в десять баллов, если еще учесть, из какого положения он был произведен.

И тут же весь дом, до того безмолвный, наполнился звуками и голосами, словно проснулся. Особенно резали уши истерические женские вопли, донесшиеся откуда-то сверху, будто на крыше кого-то насиловали.

Лиза и Дарья Тимофеевна промчались по второму этажу, заглядывая во все комнаты, их оказалось десять — восемь пустые, а две запертые. Из людей встретили только пузана в рабочем комбинезоне, явно из обслуги, его положили на пол, не вступая в переговоры. Лежа на животе, он мелко вздрагивал, как в лихорадке, что было, конечно, стыдно для пожилого, солидного мужчины.

Одна запертая дверь выделялась наособицу: с золоченой ручкой, тесаная, с нависшей над косяком оскаленной волчьей головой.

— Хозяин там? — спросила Дарья Тимофеевна у дрожащего пузана. Тот лишь согласно постукал лбом об паркет.

Из бездонного бидона Лиза извлекла горсть миниатюрных взрывпакетов, прикнопила три штуки к замку, установила на дистанционном пульте десятисекундную паузу — и они с Дарьей Тимофеевной вильнули за ближайший угол.

Взрывом вывернуло замок, и массивную дверь скособочило, повеся на одной петле. Пузан в ужасе пополз по коридору к лестнице, но Дарья Тимофеевна, пробегая мимо, крикнула: — Лежать! — и тот послушно ткнулся в пол.

Лиза с автоматом, который прихватила у одного из охранников, свалившихся с баллюстрады, мельком заглянула в дверь — и сразу отпрянула. Однако — ничего. И дом вдруг снова затих, даже изнасилованная дама на крыше умолкла. В тишине загадочно прозвучал спокойный мужской голос:

— Прошу, сударыня, прошу! Что же вы оробели?

Лиза потянулась на голос, как на манок,Дарья Тимофеевна осталась в дверях.

Догмат Юрьевич Лизу признал и не скрыл удивления.

— Элен Драйвер, если не ошибаюсь? Живая и здоровая, кто бы мог подумать! Что ж, рад, чрезвычайно рад.

— Господин психиатр, — поздоровалась и Лиза, жадно ловя его взгляд: конечно, человек, конечно, не оборотень. — Чему вы, собственно, рады?

— Хотите верьте, хотите нет, я много думал о вас. Редко мне попадались экземпляры с такими психосоматическими данными. Честно говоря, вы первая.

— Поэтому меня приговорили?

Догмат Юрьевич протестующе поднял руку.

— Как вам могло прийти в голову… Я изо всех сил старался помочь, спасти… Увы, не я решаю.

Он пронизывал ее черными зрачками, увеличенными оптикой до размеров чернослива, голос журчал проникновенно, с нежностью, так делятся заветным секретом с милым дружком. Гипнотизер хренов!

— Да, да, миленькая, не я решаю. Мне платят, как и вам, а я выполняю свою работу. Но подумайте, как вы уцелели? Зомби не выживают, можете справиться у любого специалиста. Они функционируют, пока работает заложенная в них программа. То есть до контрольного щелчка. После выполнения установленного задания автоматически происходит сбой систем жизнеобеспечения. Удушье, разрыв аорты. Типичный диагноз медика-профана — смерть от инсульта. Вот что вас ожидало, милейшая, если бы не я…

Увлекшись, полагая, что рыбка на крючке, Догмат Юрьевич начал делать усыпляющие пассы, блудливо косясь на вторую даму, молча наблюдавшую за ними от дверей. Скоро и ее черед. Он не испытывал особого беспокойства, только азарт профессионала, получившего возможность провести любопытный психологический эксперимент в полевых условиях. Да и чего, собственно, бояться? Скоро подоспеют люди «триады» и своими методами разберутся в этой запутанной истории. Пока же есть время… Догмат Юрьевич был тщеславным человеком, но Лиза охладила его гипнотический пыл. Целя по мокрой, сладострастно чмокающей губе, наотмашь съездила автоматным прикладом. Догмат Юрьевич в первое мгновение не понял, что произошло. Но когда поднес к лицу руку и увидел на ней кровь, и почувствовал, как рот разбухает резиновой грушей, пришел в неописуемую ярость.

— Ты что делаешь, тварь?! — прошамкал угрожающе. — Тебя же по стенке размажут. Второй раз не вырвешься.

Лиза ударила его носком кроссовки в промежность, а потом, когда он согнулся, коленом в нос. С ней что-то произошло неладное, лопнула в груди туго натянутая струна. Карфаген должен быть разрушен. Два месяца назад в этом доме ее пытали, насиловали, разрывали током, внедрялись в ослабевший рассудок, и именно этот нетопырь точно таким же проникновенным тоном читал ей лекции, призывая образумиться, балдея от ее стонов и вида ее истерзанной наготы. Она наверное убила бы его, если бы сзади не обхватили ее Сережины руки.

— Уймись, Лизка! С ума сошла?

Разъяренная Лиза попыталась вырваться, но любимый сжал так крепко, что хрустнули косточки.

— Лиза, перестань, говорю тебе! По башке получишь.

— Ладно, отпусти, — Лиза поникла, растерянно моргала, выходя из транса.

Догмат Юрьевич ползал на четвереньках около стола, собирая осколки разбитых очков. Всхлипывал, утирал красные сопли. Бормотал себе под нос:

— Ничего, вы за это ответите!

— Какой он смешной, да, Сережа? — Лиза взглядом просила у майора прощения, но он делал вид, что непреклонен.

— Зато ты не смешная… Все, уходим… Чубукин, погляди, что там на улице… — Потряс за плечо психиатра. — Поднимайтесь, гражданин, пойдете с нами.

— Куда?

— На кудыкину гору… По дороге объясню.

К чести Догмата Юрьевича, он не потерял самообладания после неожиданных побоев.

— Не знаю, кто вы такие, господа, но напрасно все это затеяли. Давайте лучше спокойно обсудим, что вам нужно…

— Допрос с тебя снять, — ответил Лихоманов. — В более удобном месте.

Психиатр, морщась, поднялся на ноги, одной рукой держался за промежность.

— А если не пойду?

— Лиза, ты права, — сказал Сергей Петрович. — Он невменяемый. Разберешься с ним?

— С удовольствием, командир!

Догмат Юрьевич встретился с ней глазами — и молчком попер к двери.


У ворот дачи их уже поджидал черный вместительный «уазик» с иногородними номерами. За баранкой Федя Гаврюхин из «Варана», механик-ас. Разместились кое-как. Психиатра майор посадил рядом с собой на заднее сиденье, пристегнув наручником к своей руке. Тронулись, помолясь. В конце поселка подобрали Васю Коняхина с его причиндалами. Чем-то он был недоволен, но его никто ни о чем не спросил. И так понятно. Один трупак на всю поездку — это даже не разминка для снайпера.

Уже в Ручьевке, на пыльной деревенской улице разминулись с джипом и двумя «Скорпио», под завязку набитыми боевиками. Банда примчалась на экстренный вызов, но немного опоздала. Лихоманов и Чубукин пригнули психиатра к полу, но это была излишняя предосторожность. Из иномарок на занюханный армейский «уазик» даже не взглянули.

— На допрос не больше часа, — миролюбиво сообщил майор прочихавшемуся психиатру, — Дашь чистосердечные показания, вернешься к своим баранам.

— А если нет?

— Повешу на дереве в лесу, — сказал Лихоманов.

3. Кузнечик любит как умеет

К концу лета ожила пропагандистская компания по перезахоронению Владимира Ильича, но, как и в прежние годы, шла туго. Правда, под давлением властей сторонником перезахоронения неожиданно выступила православная церковь. Патриарх всея Руси высказался в том смысле, что, дескать, негоже, когда демократическая молодежь, выбравшая местом главных тусовок Васильевский спуск и Красную площадь, веселится как бы на костях мертвецов. К сожалению, благородная мысль не нашла поголовной поддержки в обществе, особенно среди старшего поколения, необратимо зараженного коммунячьим вирусом. Опять началось вялое брожение в умах, предвестник социальной смуты. Правительство пошло на неординарные меры и назначило денежное вознаграждение тому, кто предложит приемлемое решение тупиковой проблемы.

Узнав о сумме вознаграждения, в конкурс включился Глеб Егоров со своей «Аэлитой». Его идея, озвученная всеми средствами массовой информации, заключалась в следующем. Ленина из мавзолея, естественно, убрать, как просила в несуществующем завещании его матушка, а на его место положить ныне здравствующего президента, отца всех свобод. Россиянам безразлично, кто там будет лежать, лишь бы было кому поклоняться. Компромисс замечательный во всех отношениях, но была в нем одна несуразица, сразу бросавшаяся в глаза: президент, как уже сказано, пока, слава Создателю, живой, его иногда даже показывали по телевизору. Егоров и тут нашелся, не спасовал. Борис Николаевич временно может лежать в мавзолее только по выходным дням, вместе с любимой капельницей, тем более, оттуда ему ближе до рабочего кабинета, чем из Барвихи или ЦКБ. Всех остальных захороненных, этих революционеров и маршалов, тоже давно пора переправить куда подальше, а в кремлевской стене зарезервировать места для истинных героев (список из ста фамилий, начинавшийся именами Гайдара и Чубайса, прилагался), вколотивших последние гвозди в гроб коммунизма.

Заманчивая идея настолько быстро овладела массами, что уже на следующий день в Москве начались карнавальные шествия с раздачей бесплатного пива и разбрасыванием в толпе тампонов с крылышками.

…Егоров от души веселился, наблюдая за очередным умопомрачением москвичей, но ему стало не до смеха, когда услышал о наглом нападении на загородную базу «триады». Черную весть доставил Су Линь, явившийся в офис без предупреждения. Держался он, по обыкновению, беззаботно, но в улыбке проскальзывала горечь.

— А что говорит Догмат Юрьевич? — поинтересовался Егоров.

— В том-то и дело, что молчит.

— Почему?

— Смертельно напуган. Его куда-то увозили, он вернулся только вечером. Надо ждать, пока очухается.

Су Линь рассказал кое-какие подробности. Повару Джолаю удалось сделать несколько снимков и спрятаться от преступников в котельной. Бандитов было четверо, две женщины и двое мужчин. Действовали они вполне профессионально, но все же, по почерку, — это не чекисты. Слишком малочисленная группа и не предъявляли никаких официальных документов. Конечно, добавил Су Линь, сейчас все так перемешалось, что трудно отличить порядочного человека от негодяя, но суть не в этом. Суть в том, что, похоже, организация засвечена.

Китайцу совсем не удалось поспать в минувшую ночь, но выпив кофе с коньяком он немного ожил.

— Могу я быть с вами откровенным, Глеб?

— Конечно. Ведь мы же друзья.

Китаец поблагодарил его коротким кивком.

— Знаете, как это бывает… Сперва одно, потом другое. Много планов, много надежд. Никогда нельзя забывать о тщетности человеческих устремлений, не правда ли?

— Полностью согласен… Вы полагаете, ваши люди свернут программу «племянник»?

Су Линь не удивился его проницательности.

— Думаю, да. Но это не так просто. Много сил и средств потрачено, а взамен ничего. От ликвидации Зенковича никто не выиграет, а проиграют все. — Китаец разложил ладони на поручнях кресла, изображая недоумение. — Неважно, что искали налетчики на даче, но совершенно очевидно, что кто-то подбирается к Прыгуну. А мы даже не знаем, какие сведения они получили от доктора. «Витамин» не любит рисковать. Они избавятся от Левы, потому что он стал опасен. На этом моя карьера в России закончится, но пострадает и ваш бизнес, Глеб. Вложенные деньги не окупятся, затея с урановыми разработками… не осуществится.

— Плевать, — неискренне сказал Егоров. — У вас есть какие-нибудь предложения?

Су Линь отпил коньяка, посмаковал во рту, проглотил и запил холодным кофе. Он собирался с мыслями, что было на него не похоже. Обычно он приходил с готовым решением.

— То, что я скажу, Глеб, наверное, покажется вам странным. Надеюсь, вы поймете меня правильно.

— Не сомневайтесь, дорогой друг.

— Мне жалко Зенковича, я не хочу, чтобы с ним случилась беда. Когда-то он спас мне жизнь, причем без всякой для себя корысти…

— Да, да, я помню… Вы несколько раз об этом упоминали.

Су Линь заулыбался, потер ладошки.

— Ценю ваш юмор, Глеб. Знаете, у русских мне особенно дорого, что вы серьезные и веселые сразу вместе. Я правильно сказал?

— Почти.

— Это редкое сочетание, редчайшее. Сердечная доброта обыкновенно приводит к печали, а у вас наоборот, к смеху. Какое тут объяснение?

— Я об этом не задумывался, — признался Егоров.

— Так вот, вернемся к бедолаге Зенковичу… Я хочу его спасти.

На этот раз Егоров ответил твердо:

— Это невозможно.

— Почему же, очень возможно. Если вы захотите помочь. Я понимаю, он не спас вам жизнь и вы не испытываете к нему чувств, какие испытываю я, но у этого дела есть другая сторона.

— Внимательно слушаю.

— Представьте такую картину, Глеб. Два, три, четыре паука сплели сети, но у них общая добыча. Пауки тянут в разные стороны, паутина рвется, добыча ускользает. Не достается никому. Добыча достается кому-то постороннему, кто помог ей ускользнуть.

Егоров не любил, когда китаец переходил на иносказания. Его побасенки большей частью не выдерживали критики, но сегодняшняя была не так уж плоха.

— Дважды в одну реку не вступают.

— Философия, Глеб. В жизни еще как вступают. Извините за сравнение, даже презерватив, если хорошенько простирнуть, можно использовать десять раз.

Китаец расшалился, и Егоров снисходительно улыбнулся.

— Как же вы себе это представляете? Я имею в виду не стирку презерватива.

— Ничего хитрого. Если им занялись органы, они тоже обязательно придут к мысли, что Зенковича следует убрать.

Как говорил один ваш вождь, нет человека — нет проблемы. Правильно я сказал?

— Да, он так говорил. В анекдотах.

— Если на него положила глаз какая-то мафия, его постараются перекупить. Значит, надо сделать его недосягаемым и для тех, и для других.

— Каким образом?

Су Линь осушил очередную рюмку, будто заправский пьяница. Он волновался и не скрывал этого.

— Скоро выборы… Пусть Лева станет кандидатом в президенты… Подождите, Глеб, не смейтесь… Убить племянника или даже министра — это несложно. Это проще пареной репы. Я правильно сказал?.. Убить кандидата в президенты — это большая политика. Там совсем другие правила. Наши будут долго думать. Остальные пауки тоже выплюнут добычу. Убить политика такого ранга, все равно что отнять последнюю игрушку у народа. Это безнравственно. Разве не так?

— Почему вы пришли ко мне, а не к своим?

— Я приходил.

— Не послушали?

— Нет.

Егоров смотрел на маленького мудрого озорного китайца со смешанным чувством уважения и жалости. Су Линь его огорошил. То, что он предлагал, отдавало мистикой. Что им руководило? Не романтическая же, в самом деле, мужская дружба или, прости Господи, чувство морального долга?

Прожив такую жизнь, какую прожил, Егоров, естественно, стал законченным циником и не верил в духовные ценности, имевшие хождение в дореформенную эпоху. Образованный человек, когда-то на досуге он почитывал и классику и получал удовольствие, погружаясь в пучину благородных роковых страстей, но ему в голову не приходило соотносить их с нынешним временем и с той человеческой особью, которая выкристаллизовалась в результате рыночных мутаций.

Егорову хотелось понять, зачем маленький китаец вешает ему на уши сентиментальную лапшу: «жалко Попрыгунчика», «спас жизнь» и прочее? Какой за этим кроется расчет? Он с досадой думал, что сегодняшней встречей, скорее всего, обрываются их столь приятные и взаимовыгодные отношения. В тот омут, куда тянет китаец, он не сунется ни за какие коврижки.

Вслух сказал:

— Я все понял, дорогой Су. Можешь считать, я в твоей команде.

Быстрый ответ насторожил Су Линя.

— Глеб, ты соглашаешься, но на что?

— Я не совсем соглашаюсь, но в общих чертах мне по душе твоя идея. Сделаем из Зенковича президента и будем им управлять. Примерно, как Борис Абрамович семьей. Ситуация типичная, хотя на первый взгляд диковатая. Я думаю, справимся. Где наша не пропадала! Единственное, что меня беспокоит, так это умственное состояние Попрыгунчика. Он ведь себя не контролирует.

Су Линь выпил четвертую рюмку, установив таким образом личный рекорд для первой половины дня.

— Он контролирует. Ты не заметил, Глеб. Он хитрит. Он хочет жить.

— Даже так? — удивление Егорова было искренним. Не далее как позавчера он плотно общался с Зенковичем, и тот, как всегда, нес какую-то чушь, жаловался на ненасытного Галчонка, попросил Егорова похлопотать, чтобы заменили Пена-Муму, который якобы ополоумел. Подкрался ночью, когда Геня прикемарил, и прокусил ему вену на ноге. Показал свежий шрам под коленкой. Никаких перемен Егоров не заметил. Зомби как зомби. С уклоном в самоистязание.

— Ты немного плохо обо мне подумал, — усмехнулся Су Линь. — Но я не вру. Ты поверишь, когда узнаешь подробности.

— Обижаешь, Су, — нахмурился Егоров. — Я верю без всяких подробностей…


…Света Кузнечик в одиночестве, у себя дома напилась, как сапожник. Она не знала, чего хочет: убить негодяя Санина или самой умереть. Совсем недавно пришла к выводу, что первое равнозначно второму. Она не сомневалась, что в конце концов справится с Пашутой, он утратил былую осторожность и уже пару раз засыпал в ее объятиях сном праведника, — но как дальше жить без него? Со Светиком случилось самое страшное, что может произойти с раскрепощенной женщиной, прожженной феминисткой и дьяволицей: она влюбилась. В этом уже не приходилось сомневаться. Конечно, до соплей не доходило и при виде любимого человека ее не бросало в дрожь, и над его фотокарточкой она не обливалась горючими слезами, но были кое-какие признаки, значительно более убедительные, чем вся эта девичья туфта. Первое: физиология. Чего говорить, знавала она кобелей покруче, с которыми испытывала за один раз по три-четыре оргазма, а они все никак не могли успокоиться. И заводились заново с пол-оборота по первому требованию. Санин выполнял мужскую работу с добросовестностью дровосека, который, поплевав на ладошки, рубит ствол до первого треска, потом валит его и лениво усаживается передохнуть, вовсе не заботясь о самочувствии убитого дерева. Бывало, Светик не успевала толком разогреться, как Санин уже отваливался от нее, сунув в рот вонючую (курил, гад, только отечественные) сигарету; а бывало, наоборот, умучивал до такой степени, что она начинала утробно пищать, как придавленная лягушка, а ему и горя мало. Светик помнила, как однажды Саввушка-Любимчик, царство ему небесное, куда-то заторопился, посмел оставить ее неудовлетворенной, и она в ярости спихнула его с кровати и всю рожу искровянила туфлей на высоком каблуке. Больше Саввушка так никогда не делал. С Саниным — иное. Независимо от того, получала ли она свой собственный кайф, когда он насыщался и откатывался в сторону опустошенный, Светик испытывала вдруг мощный прилив — не нежности, нет, и не раздражения, — а какого-то неведомого ей доселе глубокого внутреннего умиротворения, сравнимого разве что с пресыщением зверя, слопавшего непомерную добычу. Что же это, как не знак любви — бессмысленной и самодостаточной?

Но физиология, в сущности, ерунда. Самое ужасное, что вся Светик, целиком, от пяток до макушки, со всеми тончайшими струнами ее естества, оказалась в кабале, от которой не могла освободиться ни во сне, ни наяву. Каждая ее клеточка, каждая жилка изнывала в тоске по этому конкретному мужчине, по его нарочито тихому голосу, в котором чутким слухом, замирая, улавливала грозовые сполохи; по ублюдочным, желудевым глазам с их оловянной усмешкой (таких глаз не бывает у нормальных людей); по его загорелой коже, испещренной зарубцевавшимися шрамами, и трогательно, беззащитно гладкой в паху и на внутренних сторонах бедер; по всей его голубовато-искристой ауре, которую она впитывала сердцем, — и что же это иное, как не наваждение любви?

Три с половиной дня он не подавал о себе весточки; Светик, как распаленная гончая, тщетно выискивала его по всем адресам, почти не спала и не ела, измаялась до ровного, непроходящего сердечного стука, отдающего в уши (счетчик! включили счетчик!), и наконец безобразно напилась, накурилась — и лежала на диване в полной прострации, разве что не околела. Голова блаженно опустела, и в ней вызванивалась лишь одна фраза, приносящая хоть какое-то облегчение, ставшая ритуальной: «И все-таки я тебя урою, мент!»

Санин позвонил в сумерках, когда она чуть-чуть прикорнула с недопитым стаканом в руке. Узнав его голос, Светик злобно спросила:

— Ты где, подлый обманщик?

— Что такое, малышка? Малость наклюкалась?

— Не смей говорить со мной в таком тоне! — заорала Светик, но сердце ликовало: позвонил! позвонил! сам позвонил, сволочь!

— В каком тоне, малышка?

— Я не дурочка! И не твоя рабыня… — Дальше по инерции выпалила ряд привычных проклятий, грозя всеми карами и смертью от ее руки. В ответ услышала спокойное:

— Жаль, что ты в таком состоянии. Хотел пригласить на маленькую прогулку.

— Куда надо ехать? — с ненавистью спросила Светик.

— Сколько ты выпила?

— Не твое дело. Говори, куда ехать?

От мысли о том, что он передумает и она не увидит его сегодня, в глазах у Светика потемнело, спирт проступил на лбу прохладной испариной.

— Я не пьяная, Паша, честное слово!

Это подействовало: Санину нравилось, когда возлюбленная изредка называла его по имени, а не гадом, ментом, сволочью и подонком. Но он колебался, потому что допускал сейчас сердечную слабину. Назавтра предстоял финал операции «Двойник», все было готово, выдался свободный вечерок — и его опять неудержимо потянуло к этой полоумной красавице, к ее ненависти, к ее бредовым объятиям. Ведьмины чары будоражили кровь, ну почему бы не расслабиться напоследок, кому от этого вред? Черное вожделение, как обычно, смешивалось со стыдом и презрением к своему вечно требующему подпитки, щекочущему мужскому естеству — отвратительная смесь. Слова слетали с языка, будто выпавшие пломбы.

— Черт тебя дернул налакаться некстати, — вымолвил в сердцах.

Светик окончательно смирилась: лишь бы не передумал, лишь бы не повесил трубку.

— Паша, тебе показалось. У меня со сна такой голос. Выпила всего пару рюмочек. Я же переживала. Где ты пропадал?

— Я должен отчитываться?

— Нет, не должен. Скажи, куда ехать?

Внезапный перепад от ругани к мольбе, непривычная покорность оглушили Санина.

— Помнишь, где мы были на Моховой?

— Помню.

— Через сколько сможешь приехать?

— Как скажешь.

— Может, такси возьмешь?

— Паша, я трезвая. Паша…

— Ну что?

Вот тут она и бухнула.

— Паша, я соскучилась, а ты?

Санин в недоумении понюхал телефонную трубку. Нет, не обман слуха. Да, далеко у них зашло, дальше некуда. Скоро начнут ворковать, как влюбленные голубки. Санин выплюнул очередную пломбу.

— Осторожнее на светофорах, Света.

— Ладно… Сейчас выезжаю. Жди.

Будто в сновидении, проскользнула в ванную. С яростью, до крови почистила зубы. Припудрила нос, чуть-чуть лицо. Слегка подкрасила губы. Никакого макияжа. Он не любит. Он не любит! Пусть жрет ее натуральную.

Натянула черную юбку, тонкий шерстяной свитерок. Никаких трусиков и лифчиков. Лишняя трата времени — и сейчас и потом. Паша, когда голодный, любит быстроту и натиск. Он не утерпит до квартиры.

Смутно улыбаясь, спустилась на двор, отперла тачку, включила движок, податливо заурчавший, как Паша после случки.

На бешеной скорости вымахнула на трассу, на Садовое кольцо. Нервы гудели от счастливого предвкушения. Какие там светофоры, Паша! Ее путь прямой, как стрела. Это раньше она петляла, делала круги, подстерегала добычу, а теперь… С той же смутной улыбкой подрезала еле плетущуюся «Волгу», соскочила на левую полосу. Все гнала и гнала, аж ветер в ушах, хотя окна закрыты. На съезде к Смоленской площади перед ней возник высокий зад микроавтобуса, притормаживавшего на желтый свет. Какой придурок, сто раз успеем пролететь. Хохоча, взяла вправо, потом еще раз вправо, уворачиваясь от разогнавшегося «мерса», но не справилась с управлением, сплоховала, сунулась передком под колеса могучего «КрАЗа». Ее послушный, верткий «фордок» перевернуло на бок, и так бы она и скользила, не зная горя, до самого МИДа, но какой-то заполошный водила, вроде нее, наподдал бампером «Нивы» в железное брюхо и сам не удержался, пошел юзом, рассыпая черные искры и неслышные миру проклятия. В этой неожиданной, на пустом месте аварии, показанной вечером по телевизору, столкнулись в результате шесть машин, но людей пострадало немного. Пожилой водитель «КрАЗа» получил сотрясение мозга, семилетний пассажир в «Ниве» слетел с заднего сидения и, пробив головой переднее стекло, вывалился на капот. Еще пять-шесть человек из участников железной карусели отделались ушибами средней тяжести, и только пьяную девушку, спешившую на свидание, изуродовало до неузнаваемости. Из-за нее на Кольце образовалась пробка. У Светика лопнули хрупкие коленные чашечки, с раздавленной грудью ее заклинило перекосившимся корпусом «Форда» в узком пространстве между сиденьем и движком. Пока ждали «аварийку», пока резали дверцу, она поджаривалась с правого бока тихо тлеющим масляным огнем.

В машину «скорой» ее загрузили еще живую, и держалась она стойко. Глазами сделала знак санитару, и когда тот нагнулся, еле слышно прошептала:

— Передайте Паше, я не виновата.

— Обязательно передам, — успокоил санитар.

4. Операция «Двойник»

Вживаться заново в образ Зенковича, племянника, без пяти минут министра МВД, и делать это уже с просветленным умом и ясной памятью было трудновато, но Лева справился. Помог трехгодичный актерский опыт бомжа, а пуще того желание выпутаться живым из этой сумасшедшей истории. Никто не заметил обратного перевоплощения, двойной подмены, ни Галочка, ни вампир Пен, ни свита — все эти тупоголовые, амбициозные клерки, секретари и прислуга. Больше всего Лева опасался встречи с Догматом Юрьевичем, все-таки классный специалист, но прошла она удивительно гладко.

На другой день психиатр навестил его в городской квартире. Обычная профилактическая процедура заняла около часа. Психиатр прошел с ним несколько типовых тестов, потом подключил к детектору «Медиум-3» и с успокоительным: «Ничего, потерпи, больно не будет», пару раз шибанул током, отчего Лева, тоже как всегда, заверещал по-поросячьи. Он боялся этого прибора не меньше, чем Пена. Догмат Юрьевич остался доволен:

— Что ж, здоровье в порядке, спасибо зарядке… Жалобы есть?

Жалобы у Левы были старые: неуемная Галочка не дает высыпаться, Пен Анисимович сосет кровь по ночам — и прочая бредятина. Психиатр выслушал со вниманием, пообещал, как и прежде, принять экстренные меры, но в какой-то момент Леве почудилось, что доктор валяет дурака, на самом деле видит его насквозь, в темных психиатрских глазах сверкнула ледяная смешинка и прыгнула Леве прямо в сердце. Скрывая испуг, он промямлил:

— Вы все обещаете, обещаете, а ничего не делаете.

— Не торопи, Игнат Семенович, сделаем, раз обещали. У тебя сегодня, кажется, ответственная встреча?

Смешинка исчезла (была ли?), и Лева успокоился.

— Отчего же ответственная? Обыкновенная. С Егоровым ролик запишем, вечером прием в Белом доме.

— Удачи тебе, племянник. Скоро на такую высоту поднимешься, рукой не достанешь. А все хнычешь.

— Не надо мне ничего этого, — плаксиво протянул Лева. — Выспаться бы ночку и чтобы вампира убрали.

Честно говоря, сомневался он и в Галочке. Освободившись от психотропного дурмана, он словно впервые увидел, как она прекрасна, умна, лукава, ласкова и предупредительна. Все его прежние женщины, включая и Марютку, меркли перед ней. Ее купили с потрохами, но душа ее осталась полной. Ее прихотливые эротические затеи, ее дурашливая нимфомания были всего лишь способом спастись от удушливой мерзости окружавшей действительности, точно таким же, как бутылка сивухи для Таракана-бомжа. Она вела борьбу с миром в одиночку, ниоткуда не ждала подмоги, но сдаваться не собиралась. Каждая ее оргастическая конвульсия была отчаянным вызовом судьбе, все время пытающейся поставить ее на колени. С восторженным блеском глаз она прихлебывала ледяное шампанское и на каждый пинок отвечала уморительной гримасой, только мало кто ее понимал, а Лева понял. Поэтому и сомневался, что она не догадалась о его очередном перевоплощении.

В сущности, они были два сапога пара, в разведку с ней он, разумеется, не пошел бы, а жить — за милую душу.

Но его положение было намного серьезнее, чем у нее. Не по своей воле, но он был самозванцем и прекрасно знал, как кончают самозванцы на Руси. Если повезет, задавят шнурком, а при более серьезном раскладе — выстрелят прахом из пушки. Но до этого повыдергают ногти, выколют глаза и посадят на кол, заставляя признаться в том, о чем он не был даже осведомлен.

Галочка шепнула ему ночью в ухо:

— Выспись, дружок, теперь можно.

— А разве ты не хочешь?..

— Спи, милый. Я потерплю.

Догадалась, конечно, догадалась, но не подала виду. Надолго ли ее хватит?

Первые два-три дня он напряженно ждал хоть какого-нибудь сигнала от тех, кто подослал к нему мальчика-мутанта и вывел из мутной умственной спячки, дав «узреть свет Божий», но новые хозяева не спешили предъявить свои полномочия и права на него, то есть не на Леву Таракана, естественно, а на «племянника» монарха. Сам Лева, как и прежде, был нужен только одному себе, но как раз это его меньше всего огорчало.

С Егоровым из «Аэлиты» разговор получился дурацкий и настораживающий. Сперва на киностудии, принадлежащей Егорову, записали рекламный ролик, вернее, не весь ролик, а ту часть, где фигурировал сам Зенкович. От него ничего особенного не требовалось, только пройти с умным видом по липовой аллее, потом посидеть у фонтана с сигаретой и потушить ее зачем-то о срамное место каменной бабы, и наконец произнести короткую загадочную фразу: «Когда же кончится этот бардак?!» Со своей ролью Лева справился отлично, и на съемках ему понравилось, хотя он немного испугался, когда здоровенный небритый детина, похожий на пьяного кавказца (оказалось, режиссер), вдруг ни с того ни с сего гаркнул на него, как на прислугу: «Выше голову, выше, кретин! В камеру не лезешь!»

Зато Галочка сделала ему приятный комплимент: «Ну, Генечка, куда там до тебя Микки Рурку и Дугласу».

— Был когда-то талант, — смущенно признался Лева. — Да ведь все пропито.

На съемке случился забавный инцидент: Пен-Муму неожиданно заявил, что тоже хочет сниматься. При этом чудно затрясся, и Лева впервые увидел, как живым блеском зажглись его мертвые глаза.

— Вам-то зачем, господин Пен? — удивился Зенкович. — Мне, допустим, это необходимо для политической раскрутки, а если вы появитесь в кадре, избирателя, пожалуй, кондрашка хватит.

— Шути да не зашучивайся, — оборвал его вампир и заискивающе обратился к черномазому режиссеру: — Так что, браток, сфотографируешь или как?

Режиссер сгоряча чуть не послал его на три буквы, но пригляделся внимательнее — и тоже слегка затрясся. Придя в себя, пообещал многозначительно:

— Мы с вами, дорогуша, сварганим отдельную хохмочку. Ломанем что-нибудь на тему отравления биоксином. Это сейчас пойдет на «ура». Или, того лучше, замученного сербами албанца изобразишь.

— Когда? — спросил Пен.

— Сперва сценарий закажем хорошему человеку. На той неделе, думаю, созвонимся.

— Гляди, без обмана чтоб! — предупредил Пен, тяжело сопя. После этого режиссер, плескаясь черными кудрями, куда-то умчался с площадки. В тот день его больше нигде не видели.

Со съемки Егоров увел Леву в свой личный пластиковый вагончик-теремок, слепленный из самых известных кадров-реклам «Аэлиты», включая голую девицу со «Стиморолом» в зубах, с надписью: «Ах, это намного лучше, чем то, к чему я привыкла», и незабвенный плакат «Голосуй или проиграешь!» За ними увязалась Галочка, Пен-Муму уселся снаружи в плетеное кресло. Он был бледнее обычного, напоминал древний пожелтевший пергамент, и видно было, что тяжело переживает, что его не взяли сниматься. Поодаль бродили двое охранников с «базуками».

В вагончике было прохладно, уютно, обстановка почти спартанская: диван, пара красных стульев, бар-холодильник в углу, непременный компьютер на специальной подставке, тоже почему-то ярко-красного цвета. На компьютер Егоров поставил стаканы, хрустальную вазочку со льдом, собственноручно начал смешивать коктейли. Левин вкус был ему известен: лимонный сок, маслина — и много водки-натурель.

— Геня, расслабься, — сказал Егоров. — Здесь нас никто не услышит. У твоего мертвяка в ухе сплошная помеха.

Лева не сообразил, как ответить. Уж больно неожиданное, красноречивое замечание. Ему теперь во всем чудился подвох.

— Мне скрывать нечего, я весь на виду.

— Да это я так, к слову, не бери в голову, — неискренне засмеялся Егоров. Опять не понятно, к какому такому слову? Еще и Галочка ни к селу ни к городу просюсюкала:

— У Генечки от переутомления мнительность повышенная.

Ей Лева вообще не ответил, схватился за стакан, как за соломинку. Но только выпили, Егоров еще пуще огорошил:

— Слушай, Семеныч, президентом хочешь быть?

— Ты чего, Глеб, шутишь, что ли? Плохие шутки.

— У некоторых товарищей, как говорили в старину, — смеясь, тряся львиным чубом, светясь бесшабашными глазами продолжал Егоров, — есть мнение, шапка министра тебе маловата, а вот папаха президента в самый раз. Ты как считаешь, Галина Батьковна?

— Для меня Генечка давно президент, — смиренно отозвалась девица.

— Вы вот что, ребята, — со всей возможной строгостью произнес Лева, — только зарываться не надо. Повторяю, если это шутка, то неприличная.

— Почему шутка, Геня? Твой дедок не вечен, скоро выборы. Имеешь полное право баллотироваться, как и всякий свободный россиянин. А уж насчет шансов…

Лева почувствовал ту самую слабость в коленках, которая накатывает в минуты смертельной опасности, и для укрепления духа залпом допил стакан.

— Мы с тобой друзья, Глеб, и я дорожу твоей дружбой, но еще раз заявляю: всему есть мера. Ты не допускаешь, что я об этом разговоре могу начальству доложить?

— Доложить начальству?

— А то!

Егоров посмотрел на Галочку, та посмотрела на Леву, и вдруг эти двое, нимфоманка и бизнесмен, начали ржать, как умалишенные. Егоров от смеха согнулся, достав до пола белым чубом, а Галочка мелко дрожала, как на последней стадии совокупления. Они смеялись так долго, что Лева успел приготовить себе вторую порцию пойла, причем без лимонного сока, маслины и льда. Он печально качал головой, глядя на хохотунов.

— Над кем смеетесь, господа?.. А ты не думал, Глеб, что мне просто хочется жить? Как тебе, как ей… Всякой мошке хочется жить. А мне осталось… короче обгорелой спички… Тебя купили, Глеб? Тебе мало денежек? Попросил бы у меня.

Егоров мгновенно стал серьезным, от бурного смехового припадка лишь слезинка повисла на щеке.

— Ну что ты, Геня… Я думал, ты знаешь.

— О чем?

— Ничего он не знает, — сказала Галочка. — Его с самого начала играют вслепую.

— Что я должен знать, Глеб? — повторил Лева.

— Когда ты разговаривал с Су Линем последний раз?

— Неделю назад… Он куда-то пропал.

— Никуда он не пропал… И не пропадет. А вот мы с тобой можем крупно подзалететь.

— Я давно подзалетел. Одни уши из-под земли торчат.

— Китаец поможет выкарабкаться.

— С какой стати? Он меня и пихнул в эту яму.

Галочка прильнула к нему, пощекотала за ухом:

— Не тушуйся, киска, я же с тобой.

На этом дурацкий разговор, в сущности, закончился, пора было ехать на правительственный прием. Лева так и не понял, чего хотел от него Егоров и разглядел ли под маской идиота-племянника прозревшего Леву Таракана. К дикой затее с президентством больше не возвращались, но Лева, даже будучи под наркозом, достаточно изучил удавью хватку Егорова и понимал, что тот не стал бы заводить такие речи случайно. Не иначе, готовил новую аферу вместе с премудрым китайчонком. Леву не интересовали подробности: в любом случае ему уготована роль проходной пешки, которой никогда не стать ферзем. Да он и не стремился в ферзи. Выжить, уйти в захорон, раствориться в непроходимых лесных чащобах — вот какая заполошная мысль его окрыляла. Не он первый на это надеялся. Испокон веку затурканный россиянин, которого смолоду пинали, учили жить то так, то эдак, но всегда не по своему хотению, загоняли в угол и ломали хребет, внушая ему, что он не человек, а скот, — испокон веку русский мужик мечтал о вольной обители, где он станет, наконец, самим собой и заведет порядок жизни, который ему по душе. Казалось, пространства огромные, страна необозримая, беги на все стороны, прячься, живи, — но мало кому это удавалось. А теперь, в конце двадцатого века, дело, кажется, продвинулось к полному искоренению.

— Держись, Геня, — посочувствовал Егоров, видя, что племянник совсем загрустил, — даже водка его не берет. — Может, как нибудь обойдется.

— Обойдется, — согласился Лева, — но уже не для нас.

В машине, по дороге в Белый дом Пен-Муму завел унылую шарманку. Сидел на переднем сиденье, рядом с водителем и обиженно гнусил себе под нос:

— Один раз попросил по-хорошему, почему не уважить? Подумаешь, кино. Может, я тоже хочу. Или одним можно, другим нельзя? И по какому, интересно, праву? Да я этому чернявому фраеру ноги вырву, коли обманет.

— Вы что же, в актеры собрались, уважаемый Пен? — поинтересовался Лева.

— Какое кому дело! — огрызнулся вампир, не оборачиваясь. — Прошу снять, значит, сыми. Тебе чего, пленки жалко? Я тебе достану пленки, не токо на кино, на саван хватит.

Галочка захихикала, подмигнула Леве, но он впервые испытал что-то вроде сострадания к несчастному кровопийце. Что-то было по-детски трогательное, наивное в желании угрюмого вурдалака увидеть себя запечатленным в кадре. Честно говоря, он давно не боялся Пена так, как вначале. У чудовища обнаружилось много чисто человеческих слабостей, и одна из них — страсть к деньгам, которые, кажется, были ему вовсе ни к чему. Денег Лева передавал ему ужас сколько, и теперь еще неизвестно, кто из них от кого зависел. Вряд ли их общие хозяева одобрили бы неуемную склонность к вымогательству.

Галочка лукаво спросила:

— Дядюшка Пен, а вы могли бы сыграть Гамлета?

— Заткнись, сикуха! — ответил вампир раздраженно, — Тебе тоже давно пора язычок обкорнать.

В Белом доме Леву приняли по высшему разряду, без проволочек провели в кабинет к первому вице-премьеру. Бывший фарцовщик и мелкий прохиндей, волею безумного правителя поднявшийся до ранга распорядителя всех финансов страны, долго тряс ему руку, заглядывал в глаза, словно искал там ответа на сокровенные вопросы бытия, и задорно приговаривал:

— Наконец-то, наконец-то, Игнат Семенович, изволили навестить… Давно пора, батенька, давно пора… Но теперь, слава Богу, и повод замечательный.

— Какой повод? — хмуро спросил Лева. Галочка осталась в приемной, без ее поддержки ему было слегка не по себе.

— Как же, как же… — заторопился вице-премьер, утягивая его в угол кабинета к накрытому столу, — Шеф, как вы знаете, улетел в Сочи навестить вашего дедушку… мне первому поручено сообщить. Это большая честь для меня…

— О чем сообщить? — Лева чуть не утонул в теплых волнах лживой нагловатой приязни, так и плещущих по кабинету. За время, проведенное в шкуре Зенковича, он много перевидал новых демократических властителей, калифов на час, все они были сбиты на одну колодку умелой дьявольской рукой, но так и не привык к общению с ними. И сейчас ему казалось, что вице-премьер с лицом, испещренным какими-то светло-розовыми лишаями, перестанет мельтешить и врать, достанет из-под полы сапожный нож и воткнет ему в брюхо. Главное, угадать этот момент заранее и успеть отскочить к двери.

— Указ подписан, — торжественно изрек высокопоставленный ворюга. — Отныне вы — наш новый силовик. Поздравляю, Игнат Семенович, от всей души поздравляю. Хоть мы мало пока знакомы, разрешите вас обнять.

Пока обнимались, у бедного Левы возникло новое опасение: сейчас этот здоровенный малый, явно вошедший в раж, повалит его на ковер и отдерет за милую душу. Но нет, обошлось. Выпили за высокое назначение, пока где-то неподалеку в конференц-зале собирались остальные вице-премьеры и министры, особо приближенные ко двору. Первый вице-премьер собирался познакомить их с Зенковичем в тесном кругу, без всякого официоза. Официальное представление было назначено на семнадцать ноль-ноль. Объяснил Леве обстановку.

— В правительстве много интриганов, от прежнего состава остались лазутчики. Так что нам, дорогой Игнат Семенович, лучше держаться потеснее. Сами понимаете, я не от своего имени говорю, передаю пожелания шефа.

— Еще бы не понять, — веско заметил Лева.

— Он надеется, с вашей помощью мы быстро избавимся от балласта.

— Что вы имеете в виду?

— Наш государь — великий человек, слов нет, но у него чересчур доверчивое сердце. Он слушает шептунов из противоположного лагеря, всех этих партийных перевертышей, и мы не всегда имеем возможность донести до него необходимую информацию. На подступах к государю ее блокируют или нещадно перевирают.

— Просветим, — авторитетно пообещал Лева.

Вице-премьер доверительно к нему склонился, светясь розовыми лишаями, как фонариками.

— Положение в правительстве, дорогой Игнат, на самое деле зеркально отражает ситуацию в этой дикой, завшивевшей стране. Прогрессивно мыслящие люди, вроде нас с вами, изо всех сил пытаются дать ей новое направление, вывести из состояния тысячелетнего рабства, повернуть лицом к Западу, а старые, извините, пердуны с запрятанными в чуланах партийными билетами тянут назад, в пещеры, в коммунячий рай. Увы, борьба далеко еще не окончена. И без крови не обойтись, как это ни прискорбно. И тут вам, как говорится, карты в руки. Только успевай сажать. Конечно, хотелось бы действовать в рамках закона, но какой может быть закон с этим, извините, отребьем, если они человеческого языка не понимают?

— Ничего, — буркнул Лева. — Угомоним пердунов. Оглянуться не успеют.

Глаза премьера вспыхнули радостным колдовским светом.

— Вы же понимаете, я не от своего имени… Государя надо спасать. Для этих людей нет ничего святого. Только дай волю, ради своих бредовых идей навалят горы трупов.

— Еще бы, — кивнул Лева. — Я на них нагляделся в Чечне.

Ему нестерпимо захотелось на свежий воздух, в суть разговора он не вдумывался, сознавая, что все это бред. Так двое сумасшедших в тихой больничной палате обсуждают планы покорения мира. «Ах, мамочка родная, — подумал с лютой печалью, — и зачем ты родила меня на свет?»

5. Операция «Двойник» (продолжение)

Санин решил, что кончать двойника надо грубо, прямолинейно, без выкрутасов. Самуилов по своим каналам собрал достаточно информации и установил, кто ведет Зенковича. Новая китайская группировка, притаившаяся под официальной «крышей» корпорации «Витамин». Чем занимается этот самый «Витамин», еще предстояло разобраться, тут было много темных пятен, но по первым прикидкам, обычным рыночным промыслом — наркота, живой товар, финансовые аферы. В крутой московский бизнес группировка вписалась недавно, от силы год-два, но уверенно набирала темп, успев потеснить многих менее разворотливых конкурентов, среди них и мощные, прекрасно организованные кавказские кланы, уже несколько лет лидировавшие в наркобизнесе и, казалось, надежно захватившие этот перспективный рыночный плацдарм. Действовали китайские товарищи с необыкновенной изобретательностью, избегая лобовых столкновений, используя в своих операциях, в основном, славянские кадры, и сумели за короткий срок стравить несколько крупных московских авторитетов, доселе мирно сотрудничавших на паритетных началах, и устроить между ними кровавую мясорубку. По большей части их действия были на руку государству, получалось, что китайцы работали в том же направлении, что и сугубо законспирированная группа «Варан». Сам «Витамин» пока не понес ощутимого урона, если не считать загадочного убийства монаршего фаворита Серегина, завербованного ими с полгода назад. Вбухали они в Серегина большие деньжищи, но попользовались им недолго:недрогнувшая рука наемного убийцы неожиданно вырвала его из стройных рядов преуспевающих рыночников. Группа «Варан» не имела к этому никакого отношения, хотя в черном списке Самуилова он занимал одну из первых строчек, уж больно был говнистый. Просто руки не дошли, и вот кто-то помог, опередил, но это не обрадовало генерала. Бандиты редко взрывают видных правительственных чиновников, это бессмысленно, поставят нового, только и всего, и придется его заново перекупать, — значит, кто это сделал? Неужто в смежных ведомствах или в армейских кругах завелась отчаянная голова, вздумавшая, как и Самуилов, творить суд и расправу на собственный страх и риск? Опасный сдвиг, грозящий перерасти в эпидемию, которую трудно будет остановить. Ему вовсе не хотелось, переступив закон, удостовериться в наличии обезумевших попутчиков, однако ничего удивительного в этом не было. Формы сопротивления режиму, обрекшему народ на вымирание, могли быть разные, это всего лишь одна из них, возможно, не самая уродливая.


…Санин принял к сведению информацию, полученную от генерала, но она не имела для него практического значения. Китайцы — так китайцы, пусть хоть черти с рогами, но Зенковича он уберет. Его не надо было убеждать в необходимости этой акции. Зачуханный бомж, получивший в свои руки непомерную власть, способен, как та знаменитая кухарка Ильича, натворить таких бед, перед которыми гайдаровско-чубайсовские реформы покажутся сущей безделицей. Изучая Зенковича на фотографиях, сделанных ребятами из «Варана», он испытывал к нему холодную, ровную ненависть, но не как к своему кровному врагу, а скорее как к какой-то экзотической ядовитой гадине, заползшей в человеческое помещение и готовой ужалить любого, кто подвернется на пути. Сытое красивое лицо, наглая улыбка, небрежная, располагающая к себе манера одеваться, — ах ты сука, Геня Попрыгунчик, считай, что уже допрыгался, дотрахался, дожрался… Ночью Санин получил печальное известие о том, что его безалаберная подружка попала в аварию и теперь лежит в реанимации в 1-й Градской больнице при последнем издыхании. Он позвонил и переговорил с дежурным врачом, который заверил, что они делают все возможное, но отчаянную девицу так перекособочило, что если даже она очухается (а это вряд ли), ближайшие года полтора ей предстоит передвигаться в инвалидной коляске, а уж дальше — как Бог даст. На всякий случай Санин пригрозил врачу, сказал, что к вечеру заглянет и лично проверит, чем они там занимаются, на что тот, по-видимому давно привыкший к подобным смутным угрозам (о времена! о нравы!), лишь устало возразил:

— Если нам не доверяете, можете забрать ее хоть сейчас.

Настроение у Санина было ужасное, и с самого утра он стал делать ошибку за ошибкой, любая из которых была непростительна для специалиста его уровня. Во-первых, заторопясь, прибыл на трассу за целый час до операции. Второе, поддался эмоциям и взял напарником Гришу Тополя, своего любимчика, который последнее время хандрил и нуждался, скорее, в обследовании у психодиагностов, а не в оперативной встряске. Третье, и, пожалуй, самое главное, на утренний инструктаж «мамочка» Дарья Тимофеевна зачем-то притащила эту девицу, Лизу Королькову, помощницу прикомандированного Лихоманова, и Санин ее не выгнал, будто морок на него нашел. Против самой девицы у него не было возражений, Санин давно заочно приглядывался к ней и намеревался в ближайшем будущем предложить ей перейти под его начало: но в этот раз он нарушил собственное незыблемое правило: на последней «указивке» имели право присутствовать только непосредственные участники акции. Никаких лишних ушей и глаз, даже самых проверенных. И когда капитан Королькова осмелилась задать нелепый вопрос, он насторожился, но опять же не принял мер к ее временной изоляции, что, кажется, должно было произойти автоматически. Вопрос прозвучал такой:

— Павел Арнольдович, простите пожалуйста, но я хотела бы знать, проводилась ли с объектом идентификационная экспертиза?

Полковник удивился:

— Вы хотите знать?

— Если можно.

Лизе он не ответил, обернулся к «мамочке».

— Дарья Тимофеевна, за этот детский сад получите строжайшее взыскание.

Меченок глубокомысленно кивнула, на том дело и кончилось.

Были и другие мелкие погрешности, и они, в скором времени сойдясь в одно, привели к серьезному проколу.

В захвате участвовали девять человек из «Варана», счастливое число. Трое снайперов под началом Васи Коняхина заняли свои позиции еще с ночи. Майор Степа Чубукин с двумя помощниками отвечал за «аварию» и обеспечивал отход. Точку в акции предстояло поставить самому полковнику вместе, естественно, с Дарьей Тимофеевной, а Гриша Тополь на подхвате. Ничего сверхсложного, план прямолинейный, как кукурузный початок.

Недоразумения начались с того момента, как явились на место с часовым запасом времени. Санин не придумал ничего лучшего, как усесться за столик в открытом кафе и угостить мороженым молодого Гришу Тополя. Дарья Тимофеевна бесследно растворилась в сутолоке начинающегося рабочего дня. Час — это, разумеется, приблизительно, туда-сюда десять минут. В одиннадцать тридцать у Зенковича был назначен прямой эфир в телепрограмме «Россия в двадцать первом веке».

Вот тут Санин и заметил, что молодой напарник то ли не выспался, то ли опять блажит. Среди бойцов «Варана» двадцатисемилетний Гриша Тополь выделялся замкнутым характером и необъяснимой тягой к абстрактным знаниям. В часы отдыха его трудно было представить без книги в руках. Причем читал он не модную макулатуру в ярких обложках с изображением супертёлок и железных парней с автоматами, а серьезные философские трактаты либо толстенные труды по истории, чуть ли даже не Карамзина с Соловьевым. Боевые друзья относились к его странному увлечению уважительно, сочувствовали, советовали, как сохранить зрение, и наделили кличкой «Библиотекарь». Возможно, избыточное умственное напряжение и привело к тому, что Гриша стал сомневаться в вещах, о которых обыкновенному воину и задумываться грех. Родители у него в Ульяновске, близких друзей не было, побратимы по «Варану» не в счет, это родня, поэтому с заковыристыми вопросами Гриша, как правило, обращался непосредственно к командиру, чувствуя его расположенность и не опасаясь глупых шуточек. Тем более, что полковник сам был достаточно подкован в теоретических умственных проблемах. К примеру, совсем недавно Гриша поинтересовался его мнением о Божьем промысле. Допустим, сказал Гриша, если Бог существует, а это бесспорно, тому есть множество очевидных доказательств от обратного и собственное Гришино внутреннее нравственное чувство подсказывает, что это так; то тогда как объяснить противоестественные преступления, которые Господь попускает? Гриша сказал, что не имеет в виду мелкие случаи, обычные убийства, извращения и святотатства, совершаемые отдельными людьми из-за недостаточного гуманитарного развития, а глобальные события, вроде избиения, распыления целых народов, что бывало прежде и сейчас происходит в России. Какой может быть смысл в том, что Творец, подобно пьяному мужику, в неистовом слепом порыве уничтожает собственные прекрасные творения?

— Очищение, искупление грехов, — сказал Гриша хмуро, — это все понятно. Я также согласен, что человек должен отвечать за грехи предков и за то, что произойдет с его детьми, но когда могучая цивилизация стирается с лица земли, будто чернильное пятно, это выше моего разумения. Я не ропщу, но душа не принимает… В чем тут смысл, Павел Арнольдович?

Санин не замедлил с ответом.

— Сам же говоришь, выше твоего разумения… Значит, нечего и голову ломать. Помнишь, как у классика: «Есть многое на свете, друг Горацио, что непонятно нашим мудрецам».

Гришины глаза сияли нестерпимой синью, будто два небесных луча.

— Хорошо, Павел Арнольдович, — произнес он с запинкой, словно готовясь нарушить какое-то табу. — Допустим, есть вещи в принципе непостижимые… до поры до времени. Не будем их трогать… Но ведь то, что мы делаем, и вы, и я, и вся группа, тоже не поддается разумному объяснению. По какому праву мы судим то, чего не понимаем? И вдобавок приводим в исполнение собственные приговоры?

Вопрос удручающий, но Санин и тут не уклонился.

— По твоей же теории Божьего промысла, мы — всего лишь орудие в его руках. Чего же тут непонятного?

— Или в руках дьявола.

— Или так, — усмехнулся Санин.

Уже после одного этого разговора Санин не имел права брать Библиотекаря на операцию, а должен был поскорее отправить на Каширку в центр реабилитации, но он взял. Дал маху. Наверное, повлияло ночное происшествие со Светиком. Он сравнивал себя молодого с Гришей Тополем, к которому испытывал почти отцовские чувства, и понимал, насколько он сам был проще, одномернее, глупее, в конце концов. Он очень рано осознал свое предназначение воина, и больше, в сущности, не хотел ничего знать ни о себе, ни о мире. Потерять Гришу означало для него то же самое, что лишиться собственной головы, только что случайно найденной в кустах. Он надеялся спасти его, удерживая при себе, ибо знал, что опасно не там, где пули свистят, а там, где человека съедает, разрушает отчаяние душевного одиночества.

— Почему не кушаешь мороженое, Гриша? — мягко спросил у поникшего парня. — По жаре хорошо немного охладиться.

— Что-то не хочется, — боец неловко переложил на столе ладони, будто две пудовые колоды. В каждой руке у него спрятано по кузнечному молоту: чемпион внутренних войск в полутяже по боксу — вот как забавно распоряжается природа.

— Гриша, если тебе неможется, скажи сейчас. Потом поздно будет. Ты вроде поплыл, нет?

Гришины нежные щеки мгновенно подернулись румянцем, взгляд заледенел:

— Не сомневайтесь, Павел Арнольдович, не подведу.

В ту же секунду в ухе Санина пискнул сигнал.

— Едут, командир, — откуда-то с небес сообщил по рации Вася Коняхин, по совместительству дозорный. — На двух тачках. Дистанция — пять-шесть машин.

И завертелась адская карусель.

В точно рассчитанный момент на перекрестке, докуда от дома Зенковича шесть минут езды, появилась Дарья Тимофеевна, преобразившаяся на сей раз в горбатенькую, подслеповатую, прихрамывающую бабульку, и начала осторожно пересекать улицу, выщупывая путь суковатой клюкой. Мало того, перед собой полоумная старуха толкала высокую громоздкую детскую коляску с закрытым верхом. Редкие прохожие на нее поглядывали с любопытством, и одна сердобольная девица в джинсовой юбке (находятся же еще такие!) ринулась ей помочь, но лучше бы этого не делала. Старушка испугалась, когда чужая девица ухватила ее под руку, пискляво заверещала, покачнулась, споткнулась о собственную клюку — и грохнулась поперек улицы. В то же мгновение из-за поворота вылетел ядовито-зеленый «Линкольн», резко тормознул, пошел юзом, успел взять вбок, но зацепил бампером детскую коляску. Коляска перевернулась и, сверкая раскрученными нарядными колесами, покатилась вниз, пока не врезалась боком в фонарную тумбу. В узком проезде с односторонним движением мгновенно образовалась пробка. Из «Линкольна» никто не вышел, он даже попытался обогнуть лежащую старуху, но та так удачно растянулась, что для этого пришлось бы переехать ее голову левым колесом. Девушка, обхватив бабку за плечи, тянула ее к тротуару, но Дарья Тимофеевна ловко и сильно лягнула непрошеную помощницу ногой, изображая приступ безумия.

В зад «Линкольну» уперся джип сопровождения, и оттуда посыпалась охрана, вооруженная до зубов. Ребята, видно, были ушлые, тренированные, но на сей раз опростоволосились, всем скопом ринулись убирать препятствие с асфальта. Лишь один малый остался у машины и зорко оглядывался по сторонам. Из подкатившей «Волги» выскочил Чубукин с двумя бойцами, и они не мешкая открыли стрельбу. Первую пулю словил рослый боец, оставшийся у машины, но и трое его товарищей не успели добежать до злобно вопящей старухи, их скосило очередью по ногам. Чубукин ткнул дулом в бок водителю, вытащил его из машины и положил на асфальт.

Санин и Гриша Тополь приблизились к «Линкольну» спереди, остановились поперек дороги: их разделяли старуха, успевшая принять сидячее положение и на глазах помолодевшая, девушка в джинсовой юбке и несколько мгновений мирной жизни. В девушке ошарашенный Санин узнал Лизу Королькову.

— Ты зачем тут? — спросил он, уже понимая, что ситуация стала внештатной, хотя пока еще контролируется.

— Не хочу, чтобы его убили, — ответила девушка, побледнев и вытянувшись в струнку. Дикие слова, несуразный поступок. Бунт на корабле.

— Уйди отсюда, Лиза, — спокойно сказал Санин. — Или убью тебя, как собаку.

Он потянулся рукой к поясу, но тут же ощутил на плече железную хватку Гриши Тополя.

— Не надо, Павел Арнольдович. Вы потом об этом пожалеете.

Автоматически Санин двинул плечом и отбросил помощника в сторону, чем, возможно, спас ему жизнь. Тем пятерым, кто находился в «Линкольне», хватило времени, чтобы оценить обстановку и принять решение. Тяжелая машина, провизжав сцеплением, взлетела с места, будто мотылек. Дарья Тимофеевна перекатилась на тротуар, Лиза Королькова по-кошачьи отпрыгнула, а вот Санина, лихорадочно рвавшего из-под полы свой «Магнум-701», железная туша задела и опрокинула на асфальт, да так крепко, что на секунду у него помутилось сознание.

Далеко машина не уехала: Вася Коняхин, занявший позицию на чердаке девятиэтажного дома, по немыслимой траектории, противоречащей законам физики, прострелил водителю шею. Безусловно, это был один из лучших выстрелов за всю его снайперскую практику, и он, удовлетворенно погладив цевье, оценил его знаменитой цитатой: «Ай да Вася! Ай да сукин сын!»

«Линкольн» неуклюже завилял и носом тупо врубился в кирпичную стену. Наконец-то в машине приоткрылись дверцы, причем сразу три: передняя и две задних, но наружу вывалился лишь Лева Таракан и с такой скоростью помчался по улице, словно продолжал сидеть в разгоняющейся машине. Ужас гнал его подобно урагану. Он, конечно, сообразил, что среди белого дня, под ясным московским солнцем смерть явилась именно по его душу и, ни на что особенно не надеясь, установил мировой рекорд спринтерского рывка.

Следом из «Линкольна» осторожно и как-то вразвалку спустился вампир Пен, но никуда не побежал, напротив, спокойно двинулся навстречу нападающим, паля сразу из двух пистолетов. Стрелял он недолго, но успешно. Поразил в грудь Гришу Тополя и ранил в плечо едва поднявшегося на ноги Санина, но дальше сплоховал, начал выцеливать безумно пляшущую на асфальте джинсовую девицу и сам нарвался на пулю, выпущенную из положения сидя Дарьей Тимофеевной. Она стреляла из мощного американского полицейского «кольта» модели рокового 1985 года, и свинцовая блямба вошла вампиру точно в переносицу, перебила центральный лицевой хрящ и по касательной застряла в левом полушарии мозга. Пен-Муму выронил пистолеты, упал на колени и завертелся волчком, пытаясь вырвать из головы раскаленный металл. Это ему не удалось, и прежде чем умереть, он тонко, жалобно завыл, точно ночной волк, посылающий прощальный привет луне.

Санин обогнул его, они встретились глазами, и полковник словно заглянул на тот свет. Словно оступился в бездну, где исчезают земные ощущения и куда все летучие живые звуки доносятся через тугую пелену вечности. С грустного лица вампира брызнула ему на ногу капля голубоватой крови, и полковник споткнулся, потеряв темп.

Он не видел, как Чубукин с двумя другими «варанами» бежал к машине длинными, враскачку прыжками, и как оттуда, из чрева «Линкольна», свесился, повис на ступеньке маленький, гибкий китаец и, рисуя стволом автомата старинный узорный веер, послал навстречу бегущим несколько коротких, точных очередей. Чубукин принял в грудь четыре пули, его товарищам досталось по паре штук, но все трое в ответ осыпали китайца целой тучей гудящих, рвущих плоть ненасытных металлических шмелей. Су Линь выпал на асфальт, руки и ноги у него ослабели. Легкомысленная улыбка сияла на лице. Угрызения совести его не мучили. Для своего русского друга, для несчастного Гени Попрыгунчика он сделал все, что мог, не уклонился от боя, хотя это была, возможно, и не его вина, если что-то вышло не так, как он рассчитывал. Все в руках провидения. Смерти он не боялся, потому что в нее не верил. Лишь немного сокрушался о том, что так внезапно оборвалось нынешнее блистательное, полное надежд и приключений земное пребывание.

К нему приблизилась высокая дама с чистым и светлым лицом, повела вокруг рукой и сокрушенно произнесла:

— Сколько крови, сколько боли вокруг — и ради чего? Вы можете ответить?

Худенькое тельце китайца растекалось по асфальту красными ручьями, но ему вовсе не показался неуместным этот, по-видимому, последний разговор на земле, и в том, что собеседником оказалась прекрасная русская женщина, он узрел милостивый знак судьбы.

— Наклонитесь, — попросил он. Дарья Тимофеевна присела на корточки, — Спасите Леву. Он вам пригодится.

— Нельзя. За ним погнался Пашута. Его не остановишь.

— Грустно слышать, — улыбка Су Линя померкла. — Тогда прощайте. Я буду умирать.

Из машины, как ни в чем не бывало, соскользнула на землю Галочка. По ее цветущему виду никак нельзя было сказать, что она испугана или ошарашена.

— Ты кто? — спросила Дарья Тимофеевна.

Галочка с достоинством ответила:

— Я личная секретарша господина министра. А вы кто? Террористка, да?

Дарья Тимофеевна передала ей шприц и ампулу. Указала на уснувшего китайца.

— Сумеешь сделать укол, секретарша?

— Конечно, сумею… Можно вас спросить?

— Быстро, я спешу.

— Геню уже хлопнули или еще нет?

— Тебе это важно?

— Я люблю его, — призналась Галочка. — Он мне как старший брат.

На улицу постепенно выползли бесстрашные зеваки. Вдалеке прогудела сирена милицейской машины. Дарья Тимофеевна по рации дала отбой Васе Коняхину и двум его напарникам. Больше всего сейчас ее беспокоило одно: куда подевалась Лиза Королькова?


…Лева Таракан долго бежал, сворачивал в переулки и проходные дворы, пересекая пустыри, дважды прокатился в переполненном автобусе, и казалось, не только оторвался от любой погони, но очутился в другой галактике, но он понимал, что это ложное ощущение. Однако страх утих от долгого бега, зрение прояснилось, и когда Лева уселся на скамейку в каком-то небольшом скверике на Ордынке, чтобы передохнуть и пораскинуть мозгами, ему в голову вдруг пришла мысль, что в этом новом положении есть приятные стороны. Он наконец-то вырвался из плена, избавился от своих мучителей, от бесконечных кошмаров, и если повезет, то, пожалуй, сумеет еще раз начать жизнь с чистого листа. Если не поймают сегодня, то не поймают и завтра, к его услугам подземные трущобы, теплые отопительные трубы, щедрые городские свалки, мусорные ящики, — Господи, какое блаженство! К тому же, он далеко не бедняк. За время пребывания в облике влиятельного государственного деятеля он успел заначить в разных укромных местах достаточное количество деньжат, чтобы при желании, когда минует опасность, вынырнуть на поверхность и завести собственное дельце, допустим, приобрести небольшую винную лавчонку, но это именно при желании. Лева не был уверен, что предпочтет хлопотливое бытование преуспевающего предпринимателя тайной, вольной, наполненной высоким духовным смыслом жизни бомжа.

Увы, недолго длились его мечты. Не успел докурить сигареты и только собрался пересчитать наличный капитал, рассованный по карманам, как в конце аллеи показалась прихрамывающая рослая фигура, в которой Лева сразу признал одного из налетчиков, причем, вероятно, самого опасного. Мужик устремился к его скамейке, и хотя двигался не ходко и странно прижимал к плечу руку, будто поддерживал какой-то груз, разом одолел половину аллеи.

Леву подбросило со скамейки точно взрывной волной — и началось ужасное соревнование, где ставкой была человеческая жизнь. Все смутные предчувствия, допекавшие Леву много ночей подряд, слились в реальный ужас, тягучий и зыбкий, как мокрый песок. Умом он сознавал, что от этого преследователя ему не уйти, но не собирался сдаваться. С напряженными мышцами, с гудящими нервами он испытывал невероятные, мистические муки, какие испытывает зверь, гонимый умелым охотником на убойный выстрел; и огромная Москва с ее привычными захоронками превратилась для него в лесную чащобу, загроможденную поваленными стволами, колючими зарослями, топями и сквозными полянами, грозящую на каждом шагу вонзить в бок смертельный сук. Как в липком похмельном сне он бежал и не мог убежать, хромой догоняльщик все время оказывался проворнее, и стоило Леве на мгновение расслабиться, как тут же сзади возникало тяжелое сопение и неуклюжий топот будто каменных ног. Все начиналось сызнова — обреченное петляние, холодок смерти на затылке и мокрая жуть в груди.


Не меньше страдал и Санин. За два часа нелепой погони он потерял много крови, но у него не было возможности остановиться и перевязать рану, вдобавок при столкновении с «Линкольном» он вывихнул левую лодыжку — и чем дальше, тем больше усилий требовалось, чтобы волочить ногу, словно это был плохо пристегнутый деревянный протез.

И все же больше чем телесная слабина, душу ломал непонятный срыв хоть и грубоватого, но вполне приемлемого нормального плана ликвидации, предполагавшего обычный захват, быстрый допрос проклятого самозванца — и, наконец, пустяковую имитацию самоутопления жертвы в районе Химок. Сущая ерунда, а поди ж ты! Оперативная неудача так сильно уязвила самолюбие полковника, что, казалось, в башке вот-вот лопнет какой-то центральный сосуд и на мозг обрушится слепота. Было и еще кое-что, с чем он никак не мог справиться. В глазах, как неуловимая соринка, то и дело возникало изуродованное Светкино личико, — и сбросить наваждение Санин не мог, как ни старался.

Он хотел только одного — поскорее догнать вонючку-министра, к которому теперь относился с личной, а не служебной неприязнью, развязаться с ним, усесться в тенек, перетянуть плечо, зудевшее пчелиным ульем, и спокойно обдумать, что же это за странный денек приключился с ним на старости лет.

Леву настиг в подвале заброшенной двухэтажной хибары, предназначенной на снос, куда тот в отчаянии спрыгнул и забаррикадировал за собой дверь, надеясь отлежаться, как сурок в норе. Санин вышиб трухлявую, хотя обитую железом дверь кулаком здоровой руки, испытав при этом болевой шок, точно ему рассекло туловище наискосок. Перед тем, как войти в подвал, огляделся: двор пуст, людьми и не пахнет, окна жилых домов сюда не выходят — поганец словно нарочно подобрал убежище, где его можно придавить по-тихому.

Самозванец Зенкович прижался к одной из стен, утырился между деревянной поломанной тарой, его силуэт отчетливо выделялся в скудном рассеянном свете, лившемся из зарешеченного полуокна.

— Вставай, козлина, — сипло распорядился Санин. — Еще придется ответить на пару вопросов.

— А потом? — робко донеслось от стены.

— Потом — суп с котом, — Санин придвинулся ближе и теперь хорошо различал сытое белое лицо ненавистного кота-ворюги.

— Говори быстро, кто твой хозяин?

Лева закопошился и встал в полный рост.

— Разве вы не знаете?

— Я знаю, ты скажи, — рыкнул Санин. Прикинул: стрелять не годится. Достал десантный тесак из кожаной поясной сумки. Нож спишут на ночную шушеру. Впрочем, это все не имеет никакого значения. Операция все равно провалена.

— Почему вы хотите меня убить? — спросил Лева, и в его голосе удивленный полковник не услышал страха. Уныние, да, но не страх.

— Я не убийца, — в глазах у Санина начинало двоиться, надо спешить. — Я исполняю приговор.

— О чем вы? Чей приговор?

— Ни финти, подонок. Приговор твоей бывшей родины… Повторяю вопрос: кто хозяин? Кто тебе платил?

— У меня нет хозяина… Поймали, накачали наркотой. Делал, что требовали. А как иначе? Жить-то хотелось… Но вреда никому не причинил. Никому конкретно.

— Кто поймал?

— Китайцы… Это долгая история. Если желаете, все могу написать на бумаге.

— Сверху кто вел?

— Серегин… его уже убрали… Шамширов из президентской администрации. Хмельницкий… Егоров раскручивал пропагандистское обеспечение… Других не знаю, — Лева добросовестно перечислял и незаметно, как ему казалось, передвинулся к двери. Он уловил, что жуткий маньяк-преследователь не совсем здоров, кровит и покачивается на одной ноге, как цапля. Слабый огарок надежды затеплился в мозгу. Если еще чуть-чуть взять влево, а потом неожиданно рвануть…

— Даже не думай, — угадал его замысел Санин. — Бежать некуда. Добегался.

— Но за что? Если вы не сумасшедший, предъявите обвинение.

— Обвинение тебе? — Санин попытался вернуть себе кураж, не получилось. Свинцовая навалилась усталость, такого с ним не случалось давным-давно, разве что… Потребовалось усилие, чтобы перебороть апатию… а ведь еще предстояло ткнуть ножом, закидать тушу ящиками… да что же это такое! — Обвинение? — повторил он удивленно. — Ты, скотина, соки сосал из народа, который тебя вспоил, вскормил — этого мало?

— Не сосал, — слабым эхом отозвался Таракан. — Из меня сосали, кто хотел, но не я. Я…

Санин сделал шаг вперед, напряг руку: хватит! Происходящее напоминало скверный анекдот.

И в ту минуту, когда Леве оставалось жить с гулькин нос, сзади, в неплотно прикрытой двери произошло шевеление и звонкий, напряженный женский голос произнес:

— Остановитесь, полковник! Послушайте меня, пожалуйста.

Не оглядываясь, угадал — Лиза Королькова, будь ты неладна!

— У тебя что, капитан, месячные начались? Нервишки шалят?

— Нет, все в порядке… Возьмите, пожалуйста, телефон, Иван Романович на связи.

Она стояла за спиной, но близко не подходила, Санин оценил ее осторожность. Ярость, которая в нем бушевала, могла толкнуть на неадекватное движение. А что такое? Семь бед — один ответ. Эту заносчивую пигалицу он обязан научить уму-разуму.

Повернулся, сказал:

— Давай.

Лиза кинула мобильную трубку. Санин поймал, прижал к уху. Услышал знакомый, размеренно-учтивый голос Самуилова.

— Паша, обстоятельства изменились. Команда: отбой. Не поздно еще?

Санин сорвался на бестактность.

— Как понять, Иван Романович? Там же моих хлопцев ухлопали.

— Скольких?

— Не знаю.

— Посчитаешь, доложишь. Все подробно доложишь, Паша. Выполняй.

— Есть, — машинально ответил Санин и ушел со связи. Бросил трубку Лизе. Закряхтел, поворачиваясь к двойнику. Плечо одеревенело, жгло огнем. В голове что-то опасно сместилось. Между грязных ящиков смиренно ожидало своей участи подлое животное, с ущербной психикой, возомнившее, что оно может безнаказанно урвать лакомый кусок на вселенском разбое. Так не бывать же этому. Уничтожить насекомое — это не убийство, это дезинфекция. Он знать не хотел, какую новую игру затеял Самуилов. Генералы, даже те из них, кто не забыл слово «честь», все равно не смогут понять в своих чистеньких кабинетах, что натворили на земле эти сволочи. И что еще натворят, если их не остановить. У Санина задача простая, и он знал свое дело туго: посыпай дустом — и дави. Насколько хватит порошка.

— Не делайте этого, Павел Арнольдович! — услышал за спиной будто ангельский голосок. Проклятая вертихвостка!

Лева Таракан замер будто в столбняке. Он отлично понимал: жизнь его висела на волоске, мимо этого раскоряченного, с растрепанной головой человека и мышь не проскочит. Когда услышал слова «полковник», «капитан», малость воспрял духом: свои, офицеры, не должны своевольничать, сперва снимут дознание и все прочее, — теперь летучая надежда испарилась. Какие там свои, какое дознание! О чем ты, Левушка? Это же Россия-матушка, не Булонский лес. Сюда за человеком приходят не служители Фемиды, а его собственный рок. И все же на краю небытия Лева нашел-таки нужные слова. Сказал твердо, без дрожи:

— Я такой же русский мужик, как и ты, полковник. Просто загнали в угол… Что ж, мочи, раз очередь подошла. Одним придурком больше, одним меньше, какая разница?

Санин помедлил, грязно выругался, сунул нож в чехол, попер к двери. Лизы будто не видел.

На дворе присел на приступочку, закрыл глаза… Почувствовал деликатное прикосновение к плечу.

— Давайте перевяжу, Павел Арнольдович.

Поглядел — у нее в руках медицинский пакет. С горечью отметил, как все ловко получается у настырной оперши. Как из воздуха выскакивают то пистолет, то телефон, то перевязочные материалы. В затуманенном сознании Санина со скрипом проворачивалось огненное колесо, может быть, земная ось.

— Знаешь, девочка, — произнес он, борясь с дурнотой, — ты Светика чем-то напоминаешь. Ее я тоже не успел урезонить. Она сама себя урезонила, пьяная разбилась вдребезги. Возьми себе на заметку.

— Не насмерть, Павел Арнольдович. Она выживет.

— Откуда знаешь?

— В больницу звонила… Потерпите, будет немного больно…

Прежде, чем отключиться, он ей поверил…

Вместо эпилога

Из сообщений «ИТАР-ТАСС»:

«21 августа. Вчера в концертном зале им. Чайковского состоялся организационный съезд нового политического движения „ЗАКОН ПРЕВЫШЕ ВСЕГО“. Проведены выборы руководящих органов, а также избран председатель „ЗПВ“, которым стал министр МВД господин Зенкович. В заключительном слове, поблагодарив собравшихся за доверие, г. Зенкович, в частности, отметил, что новая политическая сила готова сотрудничать с любой партией или движением, разделяющим демократические принципы и стоящим на страже прав человека, кроме фашистов, коммунистов и других радикальных организаций. В конце вечера состоялся праздничный концерт, в котором приняли участие Людмила Зыкина и депутат Государственной Думы Константин Боровой».

«22 августа. В беседе с нашим корреспондентом господин Зенкович опроверг слухи о якобы организованном на него покушении, хотя признал, что стал на днях участником дорожно-транспортного происшествия. „Однако сообщения о множестве трупов, — с присущим ему остроумием добавил г. Зенкович, — сильно преувеличены“. На вопрос корреспондента, чем он объясняет дорожный беспредел, г. Зенкович ответил коротко: „Смешно требовать с водителей соблюдения правил уличного движения, если верховная власть сама сплошь и рядом нарушает ею же утвержденные законы“.

Любопытная подробность: по опросу фонда Карнеги рейтинг политического влияния г. Зенковича на минувшей неделе достиг наивысшей отметки — 39 %».

«28 августа. Как и ожидалось, господин Зенкович публично объявил о своем намерении баллотироваться в президенты, что резко изменило акценты в предвыборной гонке. Свое решение Игнат Семенович обнародовал во время инспекционной поездки по тюрьмам Подмосковья, в городе Орехово-Зуево. Собрав свою первую пресс-конференцию прямо на тюремном дворе, г. Зенкович заявил буквально следующее: „Я долго сомневался, прежде, чем решиться на этот шаг. Несмотря на множество обращений наших граждан и организаций, симпатизирующих моей скромной персоне, я постоянно отказывался, не считая себя достойным столь высокого поста. К власти я не стремлюсь, о чем можете спросить кого угодно, хотя бы и мою драгоценную супругу Галину Вадимовну. Однако проработав некоторое время в должности министра и лично убедившись, какой вопиющий произвол царит во всех слоях нашего больного общества, я понял: пока к власти не придет порядочный человек, для которого интересы нации выше его мошны, Россия не поднимется из пучины, куда ее опустила вся эта псевдодемократическая сволочь. Пусть простят дорогие сограждане резкие слова, поверьте, они продиктованы болью за поруганное отечество. Прошло время красивых сказок о капиталистическом рае, настал срок действовать — жестко и недвусмысленно. Я не случайно говорю об этом здесь, в старинном, прекрасном здании Орехово-Зуевского централа. Вор должен сидеть в тюрьме, и он, уверяю вас, будет здесь сидеть, если сограждане окажут мне доверие у избирательных урн“.


Глеб Егоров, директор „Аэлиты“, пару раз прокрутил видеозапись, остался доволен. Указательным пальцем почесал переносицу.

— Не вижу, кто мог бы его остановить.

Сидящий в соседнем кресле пожилой господин неприметной наружности, в добротном шерстяном костюме и с идеально повязанным галстуком — то ли китаец, то ли выходец из малых народов Севера, задумчиво произнес:

— Не знаю, сударь, не знаю… В России возможно все.

Анатолий Афанасьев

Анатолий Афанасьев — известный писатель, автор ставших бестселлерами современных криминальных романов, таких как "Зона номер три", "Монстр сдох", "Грешная женщина", "Ужас в городе", "Мимо денег", "Московский душегуб", "Реквием по братве" и др.



Анатолий АФАНАСЬЕВ УЖАС В ГОРОДЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Для счастья человеку ничего не нужно, кроме денег.

В Федулинске эту простую демократическую истину усвоили раньше, чем в Москве. Меченый Горби еще уныло вещал из Кремля о преимуществах социализма с человеческим лицом, ссылаясь на мнение своего деда тракториста, а в городе уже открылся коммерческий ларек.

Федулинск – небольшой промышленный городок в ста километрах от столицы, ничем не выделяющийся среди сотен и тысяч точно таких же российских мини-мегаполисов, и его рыночные успехи объяснялись тем, что население, кормившееся от "оборонки", в значительной мере состояло из научной интеллигенции и, откровенно говоря, задолго до всяких реформ было нацелено умом на непреходящие западные ценности.

Ларек открыла бабка Тарасовна, известная в определенных кругах под кличкой "Домино". Пожилая, но еще цветущая женщина, до того, как объявили свободу предпринимательства, пробавлялась торговлей самогоном из-под полы, причем самогон у нее был особенной ядрености: неопытного человека валило с ног со стакана. Секрет убойного пойла (чабрец, табачная крошка) открыл ей сожитель, смурной, пришлый человек с тихой фамилией – Мышкин. На паях они зарегистрировали коммерческую точку – обыкновенный дощатый навес и под ним деревянный столик со скамейкой, но возможно, это был один из первых частных шопов во всей полудикой, дорыночной России.

Поначалу торговали все тем же самогоном, расфасованным в пивные бутылки, да вдобавок шерстяными носками и рукавицами, кои в избытке поставляли трудолюбивые окрестные старушки. Однако не прошло и полгода, как навес застеклили, стены обили вагонкой – и в нарядной витрине засверкали товары первой необходимости: жвачка, импортные сигареты, пакеты с кошачьим и собачьим кормом (под самогон – самое оно), а также множество консервных банок и пластиковых бутылей с ослепительными наклейками, непонятно чем наполненные. Откуда взялось вдруг все это богатство – великая тайна, но народ, особенно молодежь, валом повалил, чтобы полюбоваться манящей звездочкой мировой цивилизации.

На ту же пору объявился в Федулинске и первый натуральный рэкетир, коим оказался местный хулиган Гоша Мозговой, как раз вернувшийся в город после четырехлетней принудительной отлучки.

В середине рабочего дня Гоша забрел на рынок, похмелился с пацанами в павильоне "Пиво-воды", а для дальнейшей заправки ни у кого не оказалось денег. Тут кто-то из молодых и надоумил Гошу:

– Сходи, Георгий Иванович, к бабке в ларек. Она же бесхозная.

Мозговой сразу понял:

– Точно бесхозная?

– Падлой буду, – поклялся юнец.

Вразвалочку, солидно дымя сигаретой, весь в наколках, Гоша подошел к ларьку и завел с Тарасовной деловой разговор.

– Что, бабка, как торговля идет? Никто не обижает?

– Да кто ж меня обидит, миленький? У нас тут все свои.

– Ну а вдруг?

– Тебе чего надо-то, Гошенька? Бутылочку, небось?

– Бутылочку само собой…

Мозговой изложил свои условия. С этого дня он, дескать, берет ее под свою крышу, и теперь она может никого на свете не бояться: ни бандитов, ни финансового инспектора, ни участкового. Кто сунется с претензией, с тем он лично разберется. Но за охрану бабка должна платить процент.

– Две штуки в месяц не много будет, а, Тарасовна?

По тусклой ухмылке Тарасовна поняла, что он не шутит, отозвалась с готовностью:

– Да-да, Гошенька, такому красавцу весь магазин отдала бы, будь моя воля. Но ведь я не одна. Посоветоваться надо.

Шумнула – и из тенька выполз ее смурной сожитель Мышкин. В двух словах бабка обсказала ему суть дела: мол, такая нежданная радость, теперь у них есть защита от всех невзгод, но за две тысячи в месяц.

– Всего-то? – удивился Мышкин. – Так это же почти задаром.

Гоша Мозговой уже понял, что сунулся не по чину.

В коренастом громиле с бельмом на левом глазу и со свернутым набок шнобелем он угадал опытного ходока, но отступать было поздно.

– Можем поторговаться, – заметил нагло. – На сумме не настаиваю.

– Счас поторгуемся, – ответил Мышкин и без резкого взмаха двинул ему кулаком в ухо. Удар был столь силен, что громоздкий Мозговой кувыркался по воздуху метров пять, пока не врубился семипудовой тушей в прилавок с овощами. Там Мышкин его настиг и охаживал сапогами еще минут пять на потеху гуляющей по базару публике. К концу экзекуции от начинающего рэкетира осталась одна наколка да синий, раздувшийся пузырь вместо молодецкой рожи.

За это время бабка Тарасовна привела сержанта Федюню, справедливого опекуна над всей здешней торговлей. Сержант нес под мышкой полиэтиленовый пакет с подаренным Тарасовной гостинцем. "

– Как же понимать? – строго обратился сержант к ворочающемуся под прилавком рэкетиру. – Только вышел на свободу и сразу за старое? Что ж, парень, будем оформлять как рецидив.

Гоша сплюнул на землю выбитые зубы и что-то невнятно промычал в свое оправдание.

Двое мужиков-доброхотов помогли сержанту отнести окровавленного богатыря в отделение.

Разумеется, платить бабке Тарасовне все равно пришлось, и не ей одной, но это уже другая история…

Бабка Тарасовна до встречи с сожителем Мышкиным три раза побывала замужем, и от каждого брака у нее осталось по сыночку. Двое старших, Иван и Захар, давно обустроились со своими семьями, мать редко навещали, а младшенький, Егорушка, жил при ней. Уродился непутевый, ущербный, про таких говорят, пыльным мешком трахнутый. Как с ним ни бились, до восемнадцати лет доллара от немецкой марки не мог отличить. Да и было в кого. Батяня его, Петр Игоревич, прожил с Тарасовной около пяти лет и за это время копейки в дом не принес, того, что зарабатывал на оборонке, хватало разве что на собачье пропитание, зато гонору в нем было хоть отбавляй. С законной супругой разговаривал сквозь зубы, презирал за самогон. А для кого она старалась? Ладно бы на своей оборонке достиг высоких степеней, так и того не было. Изображал ученого, а до седых волос все ходил в старших сотрудниках на двухстах целковых. Никчемно жил и погиб соответственно. Какая-то в институте авария случилась, он первый полез починять, его током и скосило. От солидного, крутолобого пузана осталась черная обгорелая головешка. На похоронах произносили торжественные хвалебные речи: герой, бескорыстный труженик и прочее – у Тарасовны от умиления слеза выкатилась, ну-ка, думала, пожалуй, не меньше пяти тыщ отвалят откупного! Накося, отвалили! Помыкалась по высоким кабинетам, до самого директора дошла, и везде на нее глядели, будто за милостыней явилась. Еле-еле на детей выбила бесплатные путевки в Кисловодск, на воды.

И тут опять насмешка: зачем, спрашивается, ее парням в Кисловодск, чего лечить? Что ж, поганые были времена, над людьми глумились по-всякому…

Егорка – весь в отца. Сызмалу, бывало, обложится журналами, уткнется в них носом – и жрать не дозовешься. Другие дети в соответствии с возрастом – мяч пинают, с девочками по углам тискаются, шалят кто как умеет, а для Егорушки одна утеха – паяльником в радио залезть. И старшие братья, смелые, оборотистые, хваткие, для него не пример, и материны упреки – не в урок.

Так и рос дичком в родной семье.

Но надо признаться, больше других Тарасовна младшенького жалела – за речи затейливые, за тайное упрямство, за ясные очи. Знала, Иван с Захаром при любой погоде устоят, от нее переняли волю к процветанию, а бедного Егорушку любой злодей походя переломит пополам: хрупок, горд, беззащитен. После школы начал в институт, в Москву собираться, ну это уж вовсе смешно. Какие институты, когда только-только свободу дали – и надолго ли?

Следом за Михайлой-пустомелей явился натуральный царь Бориска – и завертелась адская карусель. Тут уж каждый, кто с умом, догадался: не зевай, греби под себя, строй счастье земное – другого такого случая не будет.

– Егорушка, родненький, – сказала сыну. – Оторвись от книжки, протри зенки-то. Погляди, какая славная жизнь наступила. У меня уже три магазина на тебя переписаны. Склады в Назимихе оформляем, бывшие амбары совхозные. Такие помещения, половину Турции упихнешь. К Рождеству, даст Бог, земельки прикупим на озере, за Сухим логом, директор рыбхоза, пьяница этот Игнатов, задаром отдает, ему все одно в тюрьму садиться, хочет, болезный, гульнуть напоследок… Ну чего тебе еще надо, сынок?

– Ничего мне не надо, матушка.

– Пойми, сыночек, разве ж я одна управлюсь со всем хозяйством? Чай не молоденькая. У братиков своих дел по горло, они нам теперь не подмога. Захар бензоколонку ладит, у Ивана мастерская и автомагазин, осуждать нельзя. Но мне-то каково? Или для себя стараюсь?

– Учиться хочу, – тупо ответил отрок.

– Какое учение, сыночек? Раньше учились, потому что образованным больше платили, да и то на словах.

Вспомни отца своего непутевого.

– Как же я могу помнить, матушка, мне и четырех не было, когда он умер.

– Умер-то умер, а дурь всю тебе оставил. Что ж ты, как старик, уткнулся в книжки, света Божьего не видишь? Очнись! Кто теперь учится, дураки одни. И дураков немного осталось. Я слыхала по телику, институты скоро все закроют.

– Сама не понимаешь, что иногда говоришь, – ласково отозвался Егорушка. – Какой из меня торгаш? Не по этой я части. У тебя же есть Харитон Данилович.

О Мышкине особый сказ. Пока он не появился, Тарасовна, схоронив третьего мужа, целый год одна куковала, истомилась по мужицкой силе, по ночной ласке, но случайных знакомств избегала. Не так воспитана – крестьянская дочка. Сыновей стыдилась, да и боязно приводить в дом неведомого ухаря. Но тут –как ослепило.

Мышкин сошел на рынок, будто принц из "Алых парусов". Доселе тот майский денек в глаза светит. Сперва, правда, незнакомец показался ей невзрачным, затюканным: в брезентухе, с бельмом на глазу, носяра свернут на три стороны, да и росточком мог быть поболе, но вгляделась – и сердце екнуло. Стать не спрячешь – ширококостный, жилистый, с медвежьей хваткой, и в хмуром взгляде обещание судьбы.

Заторопилась, потянулась к бидону.

– Угоститься не желаете свеженьким?

– На чем квасишь, хозяюшка?

– Чистый, пшеничный. Как слеза.

– Ну тогда можно…

Уселся вольно на стул, стакан принял с поклоном, выпил, захрустел луковицей. Основательный мужчина, любо-дорого смотреть.

– Из каких краев к нам в Федулинск? – осторожно полюбопытствовала Тарасовна, ругая себя, что с утра не уложила волосы, как надо, а ведь собиралась.

– Где только меня не носило, – ответил, дерзко глядя в глаза. – Нынче ищу пристанища, надоело бродяжить.

У вас, вижу, городишко зеленый, опрятный. И народ культурный.

– Оборонка. – Тарасовна млела. – Ракеты строим с Божьей помощью. Работа для мастерового человека всегда найдется. Вы, если не секрет, кто будете по профессии?

Мужчина видел ее насквозь, это понятно, не дети.

Она и не таилась. Одинокий год – не шутка. Познакомились. Налила ему второй стакан под сигарету. Мышкин объяснил, что по профессии он на все руки спец, но предпочитает какой-нибудь частный промысел, чтобы над душой начальство не стояло.

– От начальства, – сказал с горькой усмешкой, – все наши беды на земле. Само не работает и другим жить не дает. Начальник, милая Прасковья Тарасовна, – это как слепень на натруженной воловьей шее.

Тарасовна полюбила его с первого взгляда, да и он, как после говорил, сразу проникся к ней доверием.

Привела вечером в дом, поселила. Иван к тому году уже обзавелся своим домом, и Захарушка вот-вот собирался съезжать, приглядел учительницу с казенной квартирой, из поселка, хотя не очень молодую и с довеском. Как раз между счастливыми завтрашними новобрачными тянулся спор, куда отправить пятилетнего пацана, нагулянного до замужества: к бабке в Саратов либо в вологодский приют.

Фактически в большом четырехкомнатном деревенском доме с самого начала зажили втроем: Егорушка малохольный, самое Тарасовна и новый пришлый муж, оказавшийся необыкновенно свычным с самогоноварением. Здесь у утомленного жизнью бродяги была своего рода философия. Он утверждал, что для успокоения измотанных нервов лучше всего подходят два занятия: разведение пчел и винокурение. Свою мысль Харитон Данилович подкреплял практикой. Бывало, выйдет среди ночи на кухоньку к аппарату, сядет в сторонке, задымит неугасимую цигарку – и по часу не сводит пристального взгляда с творящегося чуда, как сова с далекой звезды: капелька за капелькой, в тишине и покое – буль, буль, буль! Хорошо-то как, Господи! Заглянет на огонек Тарасовна, притулится под бочок, и затихнут оба в неге и томлении. О чем говорить, когда любовь и родство душ.

Не год, шесть миновало: Егорушка окончил школу, рухнула империя зла…

За свою многотрудную жизнь, может быть, впервые поняла Тарасовна, что значит быть за мужиком, как за каменной стеной. Что по дому, что в торговле, а после и в бизнесе – везде он опора и надежда. Не говоря уж о постельных амурах. В любовных игрищах после доброй чарки Харитоша иной раз проявлял такую удаль, что растроганной женщине чудилось: вот первый у нее настоящий мужик, а до того спала с одними тюленями.

В одном оплошал герой – воспитатель из него был никудышный. Причем все упиралось в характер Егорушки.

Мальцом дичился, подрос – стал общительнее, но полного сердечного контакта меж ними так и не установилось. А уж как Харитон старался, тянулся, голоса на паренька ни разу не повысил, не то чтобы руку поднять.

Торил тропку по-всякому: то гостинцем, то шуткой-прибауткой, то задушевной беседой. Иной раз игру затеет с мальчуганом, в баньку позовет либо приемчик покажет, как из человека с одного разу дух вышибить – кому такое не дорого. Но нет, отстранялся Егорушка, не поддавался на уловки. И не то чтобы побаивался могучего матушкиного сожителя, а как-то со скукой на него глядел, будто на муху осеннюю.

Мышкин не обижался. Более того, по-серьезному советовался с мальчиком, если случалась какая-нибудь проблема. Нахваливал Тарасовне: "Непростой у тебя хлопец, мамочка, ох непростой. Маленько юродивый, это да, но из таких крупные паханы выходят. Поверь моему слову".

Когда Егорушка в институт собрался, Мышкин занял нейтральную позицию. Просила Тарасовна: помоги, воздействуй на несмышленыша, втолкуй как мужчина мужчине – вдруг тебе поверит. Ухмылялся, отнекивался:

– Брось, мать, хочет учиться, пусть попробует. Все равно бандитом станет, как Захар с Иваном.

Тарасовна испугалась.

– Типун тебе на язык, какие ж они бандиты?!

– Кто же они? Да ты не хмурь бровки, мать моя!

Нынче люди поделились на тех, кто честным остался, горе мыкает, на дядю ишачит, зарплату клянчит, по помойкам шарит, и на тех, кто на товаре. Другого деления нету.

– Выходит, и мы с тобой бандиты?

– А ты думала кто? Вроде при деньгах покамест.

– У нас деньги не ворованные, честные. Все трудом нажито.

– Я понимаю. Судья не поймет.

Глава 2

Вместо того чтобы поехать в Москву, в институт, угодил Егорушка в больницу. Человек, как известно, только предполагает, а распоряжается по своему усмотрению тот, кто выше всех.

К весне девяносто шестого года Федулинск, как и многие иные города по всей православной Руси, оккупировали кавказцы. В Федулинске они поначалу действовали осторожно, осмотрительно: скупали квартиры в хороших домах, прибирали к рукам розничную торговлишку, открыли небольшой банчок для отмывки бабок, пускали корни, заводили детей, обустраивались, но ни на какие особые привилегии не претендовали. Местное население относилось к ним с любопытством и некоторой опаской:

Надо же сколько богатства, веселых гостей враз пожаловало, и все поголовно нерусские. Федулинск почему-то облюбовали преимущественно жители славного города Баку и его окрестностей, вплоть до Махачкалы. В основном это были молодые и средних лет красивые мужчины, чернобровые, черноусые, с янтарно-черными, сверкающими неистовым, ликующим огнем очами. Здешние молодки были от них без ума, хотя стеснялись говорить об этом вслух. Красавцы отвечали им взаимностью. Завидя на рынке какую-нибудь пухленькую, беленькую россиянку, они вопили от радости, лупили ладонями по ляжкам, впадали в экстаз и делали множество красноречивых знаков, намекая на возможность более тесного знакомства. Ухаживали по-рыцарски неутомимо, местной продвинутой молодежи это, естественно, не совсем нравилось, поэтому между горцами и аборигенами иногда возникали недоразумения, доходило и до стычек, но не более того.

Смертоубийства случались редко, да и то беззлобные: так уж, ткнул ножиком сгоряча – и побежал дальше.

Атмосфера в городе резко изменилась аккурат после чеченской бойни, когда российский президент с присущей ему удалью напугал весь Кавказ своими тридцатью семью снайперами. Изменилась не в лучшую сторону: азербайджанское население Федулинска быстро и заметно посуровело. На городском митинге, посвященном Дню независимости России, выступил Алихман-бек, уважаемый главарь кавказской группировки, и предъявил жесткий, но справедливый ультиматум. Он обратился к соплеменникам с горячим призывом объединиться в борьбе с проклятым русским фашизмом, а горожан честно предупредил, что больше не потерпит нападок и гонений на несчастных горцев и, если потребуется, примет крайние меры, чтобы навести порядок, соответствующий международным нормам и Декларации прав человека. Площадь ответила ему оглушительным ревом, в воздух полетели кинжалы и папахи. Известный городской правозащитник Дема Брызгайло в истерике полез на трибуну, чтобы поцеловать руку оратору, но двое абреков, заподозрив неладное, спихнули его в толпу, где он при падении сломал себе шею. Досадный инцидент омрачил всеобщее ликование, но слово было сказано, а дело началось уже на следующий день.

Отныне по распоряжению Алихман-бека ни один частник, независимо от национальности и положения в обществе, не имел права открывать торговую точку, не получив специальной ксивы с личной подписью главаря.

Нарушитель объявлялся человеком вне закона, и его имущество автоматически переводилось в распоряжение группировки (общака). Исключение делалось лишь для инвалидов первой группы, коим отводилось место за городской свалкой, где они могли безбоязненно торговать сигаретами, поделками из глины и нехитрым урожаем со своих садовых участков. Но и с них взимался единый налог в размере десяти процентов от прибыли, что было гуманно и по-государственному мудро, ибо таким образом каждый ветеран по-прежнему чувствовал себя полноценным гражданином великой страны.

Алихман-бек сдержал слово, и вскоре никто из коммерческих людей не смел и кошелку огурцов продать без его ведома. Не всем в городе понравился новый порядок, хотя по местному радио и телевидению с утра до ночи внушали обывателю, что наступили полное благоденствие и стабильность. Однако противостоять нашествию было некому: хилое, амбициозное потомство интеллигентов-оборонщиков, погрязшее в коррупции розничной торговли, да еще оголодавшие люмпены с окраин, готовые за бутылку осетинской водки заложить душу, – кого они могли напугать?

Оппозиционно настроенные граждане создали тайную депутацию из трех человек и направили ее к городскому мэру Гавриле Ибрагимовичу Масюте. Присланный из Москвы и избранный всенародным голосованием федулинцев, Гаврила Ибрагимович за два года не совершил никаких крупных деяний, кроме одного, но зато уж такого, что прославило его навею страну. К помпезному, девятиэтажному зданию бывшего горкома партии, где нынче располагалась мэрия, он пристроил гигантский торговый центр столь впечатляющей архитектуры, что религиозные федулинские старушки так и не смогли привыкнуть и, проходя мимо, неистово крестились и стыдливо отворачивались. Естественно, затраты на супермаркет опустошили городскую казну, зато сдача новых помещений в аренду различным фирмам позволила Гавриле Ибрагимовичу возвести в окрестностях Лебяжьего озера десяток фешенебельных краснокирпичных вилл для руководящих работников аппарата, а также открыть супер-отель с рулеткой и стриптиз-баром на случай посещения Федулинска гостями из-за рубежа. По слухам, пролетая однажды над Федулинском на вертолете, сам президент был поражен масштабами местного градостроительства и тут же подписал указ о награждении Масюты званием Героя России.

Депутацию горожан Гаврила Ибрагимович принял любезно, но долго не мог понять, чего они просят. Когда же с помощью референтов разобрался наконец в сути проблемы, сделал интеллигентам отеческое внушение:

– Алихман-бек, дорогие мои земляки, великий человек, крупный бизнесмен, лично знаком с Черномырдиным, а вы кто такие? Извините за прямоту, оборонку проорали и теперь ходите с жалобами. Не стыдно вам? И на кого жалуетесь? Без субсидий Алихман-бека, без его бескорыстного спонсорства нам пенсии нечем платить.

Об этом вы подумали? Или у вас только о собственной шкуре душа болит? Идите с миром, господа бывшие коммунисты, не мешайте работать.

Один из депутатов робко возразил, что они никакие не коммунисты, напротив, все как один убежденные рыночники и акционеры, но договаривать ему пришлось уже в дверях. Дюжие молодцы вытолкали всех троих взашей. Кстати, любопытно сложилась дальше судьба этих храбрецов. Возле здания мэрии их встретили суровые абреки, усадили в роскошный джип и увезли в неизвестном направлении. Больше о них никто никогда не слышал.

Родственники депутатов в течение нескольких месяцев тщетно ожидали какой-нибудь весточки, надеялись, что последует требование выкупа, но постепенно тоже начали забывать о незадачливых правдоискателях.

Попросту стало не до них: на город уже наползала первая волна ужаса…

С Егорушкой, придурковатым сыном Тарасовны, получилось так. Как-то под вечер в субботу он заглянул к матушке в магазин, и в то же время туда наведались к ней двое бритоголовых порученцев Алихман-бека, чтобы забрать месячную дань. Егорушка никогда не вмешивался в бизнес, но тут ему волей-неволей пришлось присутствовать при разговоре. Причем разговор вышел неприятный.

Тарасовна заранее приготовила конверт со мздой, но оказалось, что расценки изменились и сумма откупного с этого месяца увеличилась почти вдвое. Тарасовна заартачилась и попросила отсрочки, мотивируя это тем, что ее не предупредили и таких денег у нее нет, все в обороте. Дескать, отдаст на следующей неделе с процентом. Громилы заулыбались: рады бы услужить, но они всего лишь сборщики.

Надо связаться с начальством. Позвонили по мобильному телефону в офис и получили отрицательный ответ. Да это и понятно. Тарасовна, хотя давно смирилась с поборами, всякий раз, когда приходилось раскошеливаться, пыталась ловчить, чего-то все выгадывала, разумеется, простодушным горцам в конце концов это надоело.

– Огорчу тебя, мамаша, – сказал один из бритоголовых. – Ведено получить сполна.

– Как же так, Костик! – всполошилась Тарасовна. – Да мы же с твоей матерью в одну церкву ходим сто лет.

Батяню твоего я сколько раз угощала бесплатно. Я же твоя крестная, рази не помнишь? И ты будешь с меня последнюю рубашку сымать?

– Не-ет, тетка Тарасовна, не я" – засмеялся жизнерадостный отрок. – Работа такая. Других пришлют, а меня за это под ноготь. Тебе же лучше не будет, верно?

– Давай, давай, бабка, – торопил второй порученец. – Чего зря базарить? Нам еще в десять точек надо поспеть.

Егорушка прислушивался к разговору краем уха, склонился над книжкой, но почему-то слово "бабка", обращенное к матери, его задело.

– Нельзя ли повежливее, мужики? – вякнул с дивана. Сборщики оборотились на него, как на чудо.

– Что это там за сопля? – спросил явно главный из бритоголовых. – Почему здесь сидит?

– Сыночек мой младшенький, – залебезила Тарасовна. – Костик его знает, верно, Костик?.. Он с нашими делами вовсе не связан, видите, в институт собирается. На физический факультет.

– Да что ты перед ним оправдываешься, – вспылил Егорушка и отложил книжку. – Отдай деньги и пусть катятся к своему вонючему пахану.

– Ах вот как! Студент, а какой говорливый. Видно, не тому учили.

Костик, понимая, что сейчас произойдет, попытался заступиться за паренька.

– Ладно тебе, Витек… Видишь же, малохольный.

Тарасовна дрожащими руками уже отсчитывала недостающую сумму.

– Чего там, ребятки, пошутили и хватит… Вот набрала кое-как из резерва…

– Нет, не хватит, – сказал Витек, подступая к столу. – Котят топят, пока слепые.

Егорушка поднялся ему навстречу. Ростом они были вровень, но перед матерым качком Егорушка выглядел как худая тростиночка перед могучим дубом.

– Думаешь, напугал? – У мальчишки в глазах насмешка, что для быков вообще невыносимо. Витек ткнул своей "кувалдой" Егорушке промеж глаз, да с такой силой, что мальца шмякнуло о стену и повалило на пол. Тарасовна заголосила, кинулась на бугая, вцепилась, но тот, смеясь, отшвырнул тучную женщину к столу.

– Куда лезешь, бабка? Благодарить должна за науку твоему выблядку.

Костик вмешался нерешительно:

– Будет с него, Витек. Пошли отсюда. Капусту ведь получили.

Наверное, этим и закончилось бы, мало ли какие бывают сбои при расчетах, но Егорушка, утерев кровь под носом, произнес отчетливо:

– Мразь поганая! Откуда только вы взялись?

– Это я мразь?

– Ну а кто же? Не человек же?

Дальше Витьком управлял уже инстинкт, а не разум.

Крикнул дружку: "Придержи суку!" – и взялся вколачивать Егорушку в пол по всем правилам забивания гвоздя.

Намолотился до пота. Под конец обрушил на безжизненное, распростертое тело массивный стул с бархатной обивкой.

Костик, удерживая в железных тисках обезумевшую Тарасовну, лишь ласково приговаривал:

– Успокойся, крестная, потерпи! А то хуже будет. Он же накуренный.

Вся экзекуция заняла не больше десяти минут, но результаты впечатляли. Витек, между прочим, пользовался особым авторитетом в группировке, характер у него был взрывной, неуступчивый: оскорблений он не прощал из принципа.

Когда сборщики покинули магазин, Тарасовна первым делом вызвала "скорую", потом дозвонилась до Мышкина, который в тот момент дежурил на приемке товара, и лишь потом, возможно, впервые в жизни разрыдалась.

Егорушка трое суток провалялся в реанимации, а врачи честно предупредили Тарасовну, что не могут дать за его молодую жизнь и ломаного гроша. Но Егорушка сдюжил, и первым, кого увидел у кровати, был Харитон Данилович собственной персоной.

– Где они? – разлепил губы мальчик.

– А-а, эти… – догадался Мышкин. – Дак сейчас ночь, спят поди.

– А вы почему здесь?

– Я-то? Матушка просила подежурить. Сама-то сомлела, не спавши. Третий день ведь пошел, как бултыхаешься. Думали – каюк. Ну ничего, теперь поправишься.

– Маму не тронули?

– Обошлось, слава Богу. Да забудь ты про них. То ж как ветер, налетел – и нет его.

– Уже забыл.

Многоопытный Мышкин заметил, что мальчишка соврал, и порадовался за него.

Выздоравливал Егор трудно, долго. Раны подживали, но мучили головные боли, будто череп пилили от уха до уха тупой пилой. Лежал в палате на шесть человек, ни с кем не разговаривал, ел через силу, не мог читать. Вот самое обидное. Пробовал, открывал какую-нибудь книгу, но строчки прыгали в глазах, струились – и смысла не ухватишь. Зато начались видения.

Что-то вроде снов наяву. Навещали существа из другого мира, общались с ним. Кто такие – неведомо, то ли люди, то ли звери, то ли небесные странники. Ничего путного в видениях не было – тоска одна. В душе что-то затвердело, никак не рассасывалось, словно свинцовый ком в груди. Он думал, зачем жить, если все так плохо, так унизительно.

В одном из видений появилась Анечка. Он ее прежде не знал: худенькая, большеглазая девушка с глазами, в которых застыло глубокое недоумение. Он сперва решил, что увидел самого себя в женском облике. Спросил на всякий случай:

– Ты кто?

Девушка улыбнулась:

– Третий раз знакомимся. Анечкой меня зовут. Я медсестра.

Егорка приподнял голову, оглядел палату. Ночник светился синим оком, на всех кроватях спали люди, Значит, ночь, и значит, явь.

– Какое сегодня число?

Анечка ответила. Присела на табурет рядом с кроватью. Разговаривали они шепотом, чтобы не потревокить других больных.

Егор пожаловался:

– Какие-то провалы в памяти. Никак не пойму, что снится, а что в действительности происходит. Про тебя подумал, снишься. Ты очень красивая. Я таких не встречал.

Анечка поблагодарила за комплимент и объяснила, что после такой травмы черепа, какая у него, многие обычно отправляются на тот свет, но у него, у Егорки, все плохое позади. Обошлось даже без операции. То есть ему крупно повезло.

– Повезло? – усомнился Егор. – Я читать не могу, строчки двоятся. Знаешь, как неприятно?

– Скоро все пройдет. Главное – покой и хорошее питание.

За разговором выяснилось, что Анечка учится на вечернем отделении на третьем курсе медицинского института, на дневной денег нет, да и смысла нет учиться на дневном. Все равно потом придется искать работу, а тут у нее богатая практика. Рассуждала она здраво и глубокомысленно. Егор признался, что и сам хотел уехать в Москву и уже подал документы на мехмат, но куда теперь с такой головой. Полы в университете мыть. Анечка опять его уверила, что все с головой наладится. Да и вообще, сказала она, для того, чтобы стать великим ученым, вовсе необязательно иметь мозг в полном объеме, достаточно половины, как, к примеру, случилось с Пастором.

– Родители у тебя кто? – поинтересовался Егор.

Анечка смутилась.

– Мы из бедных. Отец и мать – оба в "ящике" работают. Зарплаты полгода нету. Говорят, скоро оборонку совсем закроют.

– Кто говорит?

– В газетах пишут. Зачем нам оборонка? На нас же никто нападать не собирается.

– И на что живете?

– Живем, ничего. Не всем богатыми быть.

– Ты про меня, что ли?

– Да нет, просто так… Конечно, с деньгами легче, но и бедность не порок. Верно?

– Ань, погляди в тумбочке, что там есть. Пожевать бы чего-нибудь.

Девушка обрадовалась.

– Говорила же, выздоравливаешь. Аппетит – самый верный знак. Погоди, я сейчас.

Убежала – и вскоре вернулась с термосом и чашками.

Быстро накрыла на тумбочке поздний ужин: холодная курица, хлеб, сыр, масло. Сделала несколько толстых бутербродов. В чашку налила горячего чая.

– Из дома приношу. Мамина заварка, со зверобоем.

– Один не буду, – сказал Егор, хотя уже вцепился в бутерброд с куриным белым мясом. – Там еще коробка с шоколадными конфетами, достань.

Анечка поддержала компанию, попила чайку. Егорка умял почти все, что было на тумбочке. Уплетал за обе щеки с важным выражением лица. Анечка рассмеялась.

– Смотри не лопни.

У него глаза затуманились.

– Отвернись, пожалуйста.

Покряхтывая, слез с кровати, кое-как накинул на себя больничный халат. Самое удивительное, никто в палате не проснулся. Ночь принадлежала только им одним.

Пошли курить в ординаторскую. Вся больница спала мертвым сном. Анечка, пока брели по коридору, поддерживала его за талию, а Егорка обнял ее плечи.

От первой затяжки его повело, в голове загудели колокола. Но он не променял бы эту сигарету на все свои прожитые восемнадцать лет.

– Ань, у тебя есть парень?

– Наверное, нет.

– Ты ведь не девушка, правда?

– Какой чудной. Разве спрашивают об этом?

– Извини. Но ты любила кого-нибудь?

– А ты?

– До сегодняшней ночи – ничего подобного…

* * *

В паб (по-старому пивная) "Бродвейская гвоздика"

Мышкин вошел около десяти вечера. До того помогал Тарасовне в магазине, с ней же перекусили на скорую руку.

Прошло две недели с печального происшествия. Тарасовна каждый день напоминала: "Ну что, Харитон?" И он каждый раз отвечал: "Рано еще".

Сегодня решил, пора.

В пабе обстановка культурная. Стойка бара, как в голливудских фильмах, музыка, дым коромыслом. Много веселой, поддатой молодежи, но попадались и плейбои средних лет. В задних комнатах заведения можно было перекинуться в картишки и покрутить рулетку. "Бродвейская гвоздика" – один из центров ночной жизни Федулинска.

Принадлежала она, как и прочие игорные точки, Бакуле Вишняку, бывшему секретарю Федулинского горкома партии. Правда, говорили, что управлять ему осталось считанные дни: Алихман-бек сильно давил на него. Вишняк пока упирался из последних сил, не хотел делиться, но уже отправил всю семью (две жены, три тещи и пятеро малолеток) за границу. Весь город с волнением следил за битвой титанов, подробности которой изо дня в день смаковала газета "Федулинская правда". Общественное мнение разделилось: Алихман-бек в случае переподчинения игорного бизнеса обещал пустить по городу бесплатный автобус; Бакула Вишняк, опытный партийный интриган, упирал на то, что он русскоязычный и, следовательно, ему ближе чаяния и нужды простых людей. Недавно Алихман-бек в последний раз предложил мировую из расчета пятидесятипроцентного дележа, но упрямый Вишняк по-прежнему артачился, накликая погибель на свою седую башку.

Оглядевшись, Мышкин направился к бару, где орудовал старый знакомец Жорик Вертухай. Тоже странной судьбы человек. Появился в Федулинске, как и Мышкин, неизвестно откуда, пару-тройку лет, до наступления всеобщей свободы, беспробудно бомжил на рынке, а теперь, пожалуйста, надел сомбреро и устроился барменом в фешенебельное заведение, косил под разбитного кубинца-эмигранта. Иными словами, Жорик являл собой наглядное воплощение американской мечты.

Мышкину обрадовался.

– Какой гость, блин! – зашумел на весь зал. – Сто лет не видал тебя, Харитоша. Чего налить? Пива, водки?

Пиво баварское, прямиком из Мюнхена. Да ты вроде уже на бровях?

– Кружку "Жигулевского", – попросил Мышкин.

– Зачем тебе эта моча? – загоготал бармен. – Шуткуешь, брат?

– Хочу "Жигулевского", – повторил Мышкин, сверкнув оловянным взглядом.

– Сей момент, сей момент, – Жорик мгновенно сбавил тон. – Понимаю, брат. Мне самому для души, кроме квашеной капустки, ничего не надо.

Из-под стойки выхватил зеленую бутылку, сдернул крышку, перелил в массивную, литого стекла пивную кружку.

– Пей, брат, на здоровье. Креветок дать?

– Заткнись! – Мышкин, пьяно петляя, отошел от стойки и бухнулся за ближайший столик, где расположилась компания из трех девушек и двух бритоголовых парней. Девушки были как на подбор, грудастые, полуголые и пьяные, а один из парней – как раз сборщик налогов Витек Жигалин.

Насупясь, Мышкин залпом выдул половину кружки.

Мутно уставился на одну из дамочек.

– Почем берешь? – спросил строго.

– Тебе чего надо, дедушка? – игриво ответила красотка. – Может, баиньки пора?

– Или зачесалось, дедуль? – поддержала подружка, настраиваясь на потеху.

Витек с приятелем молчали, не вмешивались в разговор, но не потому, что чего-то опасались: им было любопытно, до какой наглости дойдет оборзевший сожитель старой сучки, Тарасовны. Да и чего им бояться: они молоды, в стае, за ними будущее, а этот рыночный опенок налил бельмы и куролесит по старой памяти, но одинок, как перст.

Мышкин отхлебнул еще пивка, левую руку невзначай протянул к девушке:

– Дакось сиськи пощупать. Не самодельные?

Красотка, хохоча, отбила нахальную клешню.

– Отстань, дед. Все натуральное, не сомневайся.

И сколько положишь за такую красоту?

Мышкин подумал.

– За всех троих четвертной. Сверх того бутылец. Годится?

Девушки обиделись, загомонили и даже перестали хохотать.

– Ты что, шутишь? За четвертной бери Дуньку со станции.

Мышкин возразил:

– Дунька мне и даром дает. Да вы больше нее и не стоите.

– Почему так, дедушка?

– Потому что порченые, и исколотые, и под всякую мразь ложитесь. Еще неизвестно, какие у вас болезни.

– Ты что, совсем опупел, старый хрыч? Чего несешь?

Мышкин надулся:

– Ничего не опупел. Ежели торговаться, то по справедливости. Ваши ребята все заразные. Я на риск иду, за это полагается скидка. Четвертной – красная цена. Но за всю троицу. Одной мне мало.

– Ой! – хором воскликнули девицы, потихоньку заводясь, с удивлением оборотясь на парней. Витек понял: дальше бездействовать неприлично, пора дать старику урок хороших манер. Ухватил Мышкина за ухо и потянул.

– Ну-ка, встань, поганка трухлявая!

Мышкин только этого и ждал: нападения. Морщась, будто от боли, приподнялся на полусогнутых и с правой руки, почти без размаха, залудил Витьку кружкой в череп. Удар нанес с чудовищной силой, массивная кружка лопнула поперек, соприкоснувшись с височной костью, и ручка обломилась. Костный осколок проник Витьку в ящеровидный мозг, и он умер мгновенно, не успев закрыть рот. Роковая трещина пролегла по перекошенному смертным изумлением лицу точно так, как и рана у Егорки. Для Мышкина это было важно. На всякий случай уже голым кулаком он смахнул на пол второго парня, но убивать не стал.

В пивном зале на мгновение воцарилась глухая тишина, словно ангел пролетел.

Девушкам Мышкин посоветовал:

– Уважайте клиента, и он всегда ответит вам добром.

Глава 3

Гаркави чувствовал, что в городе творится неладное.

И дело было не в Алихман-беке, с ним как раз можно поладить, а в общем климате. Что-то повисло в воздухе непонятное уму. Загадочные происшествия, таинственные исчезновения, бред ночных разборок и дневной дурманной суеты – создавалось впечатление, что весь Федулинск разом обкурился анаши. Главное, люди менялись на глазах, и теперь почти невозможно было угадать, кто преступник, а кто порядочный человек.

Подполковник Гаркави прослужил в органах без малого четверть века, пять лет назад возглавил УВД Федулинска и с этого места собирался уйти на пенсию, заполучив на прощание последнюю звездочку, но никакие самые разумные планы не имели смысла, если под ними не было твердой государственной укрепы. Не утешало, что нечто подобное происходило по всей стране. Страна – одно, а собственная семья, дом и мирный оборонный город Федулинск – все-таки совсем другое. За страну пусть отвечают кому положено, а ему, матерому служаке, дай Господи разобраться с проблемами под родимой крышей.

Нашествию кавказцев он не придавал большого значения: это временное явление. Русский медведь, пугавший весь мир, ослабел, изнемог, брюхо у него прохудилось, по виду он почти околел, но это обманчивое впечатление. Рано или поздно он очухается, продерет сонные зенки, заревет, подымется на задние лапы – и тогда от иноземных и всех прочих насильников не останется и следа. Кто не успеет смыться, тому кости переломает. Гаркави внимательно (хобби!) изучал историю, так что понимал это. Похожая ситуация сложилась в Грузии, где у него полно родичей по отцовой линии; Грузия тоже занемогла и ее тоже раздирают на куски хищные зверюги, но это не страшно, это не конец, а возможно, начало нового, долгого пути. Любой народ иногда погружается в смертельную спячку, подобно тому, как сама природа отдыхает под снеговым покровом, безмолвная, безликая и безгласная.

Удручало, настораживало другое: естественность всеобщей человеческой апатии. Словно, обкурившись анаши, население Федулинска утратило способность к душевным упованиям. Отношения преступника и жертвы стали здесь как бы нормальным фоном жизни. Опасный призрак перерождения общественного организма, мутации социальной среды в сторону первобытных инстинктов.

Утром просмотрел сводку ночных происшествий: Боже ты мой! Два убийства (предположительно, на бытовой почве), семь изнасилований (цифра почти стабильная, если брать за месяц), два с тяжелыми последствиями: у жертв – шестнадцатилетняя и четырнадцатилетняя девушки – отрублены головы; исчезновение пятилетнего карапуза (вечером сидел в песочнице, лепил домики, хватились: ни малыша, ни песочницы); авария на въезде в Федулинск, два "мерса" столкнулись с КРАЗом, трое погибли, трое в реанимации, ни одного трезвого; кражи, налеты, ограбление с применением газовых пистолетов (три девушки раздели загулявшего командировочного из Торжка), куча мелких непроверенных сигналов – хлебай не расхлебаешь! Да еще вопрос, с кем расхлебывать. Из настоящих профессионалов под началом Семена Васильевича осталось три-четыре офицера, да и те, судя по оперативкам, сытно подкармливались у Алихман-бека.

Почему-то особенно задела внимание пьяная драка в пабе "Бродвейская гвоздика". Пожилой мужчина Мышкин Харитон Данилович зарубил пивной кружкой одного из боевиков Алихман-бека Витюшу Жигалина – по показаниям свидетелей, не поделили юную проститутку Клавку "Барракуду", оторву из самых центровых. С Жигалиным и Клавкой все ясно, с Мышкиным – нет. Подполковник его помнил: основательный, немногословный мужик с туманным прошлым. Сожитель и партнер известной федулинской предпринимательницы Прасковьи Тарасовны Жемчужниковой. Не ходок он по ночным притонам, ох не ходок. И непохоже, чтобы из-за распутной девки схлестнулись, ох непохоже. У Витька и у Мышкина уровень преступного мышления совершенно разный, между ними нет точек соприкосновения.

Кликнул дежурного:

– Где Мышкин?

Молодой сержант-новобранец (гостинец из областной милицейской школы) звонко отрапортовал:

– В камере, товарищ подполковник.

– Что делает?

– Я так понимаю, отсыпается после пьянки.

– Давай его сюда… И слышь, сержант, улыбочку эту ехидную прячь, когда разговариваешь с начальством.

– Есть, товарищ подполковник.

Мышкин вошел в кабинет уверенно, будто не был задержанным, а, скорее, напротив, явился с жалобой.

Коренастый, громоздкий, лицо помятое, с тяжелыми веками, пересеченное крупными морщинами, но глаза молодые, ясные, хотя одно с ледяным бельмом. Серьезный, конечно, мужчина, очень опасный, но про это подполковник давно знал.

– Садись, Харитон Данилович, – пригласил Гаркави. – В ногах правды нет.

– Благодарствуйте, гражданин начальник.

– Курить будешь?

Мышкин взглянул исподлобья, с пониманием.

– И за это спасибо.

Подполковник угостил его "Золотой Явой".

– Надо же, – удивился Мышкин. – И я их курю. Ваши ребята отобрали.

– Правила для всех одинаковые, Харитон Данилович… О чем хочу спросить. Картина преступления ясная, не в этом дело. Непонятно другое. Мы с тобой пожилые люди, чего нам баки друг другу крутить. Зачем ты поперся в этот притон? Солидный человек, вполне обеспеченный материально, почти женатый. У вас три магазина, точки торговые, землицы, слышал, прикупаете. Дом – полная чаша. А в этой "Гвоздике" одна шушера вьется.

Чего ты там потерял?

– Бес попутал. Выпимши был.

– Это не ответ, Харитон Данилович. Я тоже выпимши бываю. Ляжешь с сигареткой возле телика, пивко под боком, внучок на пузо сядет – хорошо! А тебя, выходит, на молоденькое мясцо потянуло?

– Выходит, так. – Мышкин как бы смутился, прятал глаза. – Я ведь, Семен Васильевич, плохо помню, что произошло. Все в тумане. Сидел, вроде никого не трогал, ну, может, за дамочкой поухаживал… А этот на меня кинулся, здоровенный такой бугай. Чуть ухо не оторвал. Да их там целая куча, в клочья бы изорвали. У них железки всякие и стволы в карманах. Видно, Господь уберег. Как кружкой махнул – уж не помню. Не повезло хлопцу, просто не повезло.

– Все правильно излагаешь, – Гаркави кивнул одобрительно. – От суда откупишься задешево. Да при ваших с Тарасовной капиталах, полагаю, не дойдет до суда. Мелочевка… Но ведь есть другой суд. Парень на Алихмана работал, Алихман не простит.

Мышкин едва заметно улыбнулся, промолчал. Гаркави вздохнул.

– Ладно, это меня не касается… Но вот гляди, Харитон Данилович, мы одни с тобой, ничего не записываю, жучков нету, признайся по-дружески. Дальше этих стен никуда не пойдет. Зачем убил? Ведь кто ты и кто он.

– А кто я? – удивился Мышкин.

Подполковник надул толстые щеки и глаза сожмурил в приятные щелочки.

– Не стоит, Харитон. У нас дружеский разговор, не допрос. За новыми ксивами прошлое не спрячешь, уж поверь.

Документы у тебя чистые, сработаны на совесть, я проверял. Хоть на экспертизу посылай. Геологоразведчик, экспедитор, охотник, бродяга – может, все и так. Может, ты вообще самый честный человек, каких я встречал за всю жизнь. Не спорю. Верю. Но ведь и я, Харитон, не даром хлеб жую, общаясь с вашим братом. У тебя, Харитон, не в документах, на лбу клеймо. Такое клеймо не сотрешь, чересчур ярко горит. Для тебя такие, как Витек, вечная ему память, на один щелчок забава. Но это раньше было, в прежние времена. Нынче по-другому обернулось. Ты в глухом схороне, а они, Витьки эти самые, правят бал. Разве я не прав?

Мышкин затушил окурок в чугунной пепельнице.

– Сложно говорите, гражданин начальник. Не пойму, куда клоните?

– К тому клоню, что смута на дворе, – подполковник ухмыльнулся. – А в смуте трудно угадать, кто кому друг, а кто враг. Подумай, Харитон.

– Вы мне что же, сговор предлагаете?

– Почему бы и нет? С Алихманом тебе в одиночку не сладить, а я, глядишь, подмогну при нужде.

– Ошибаетесь, Семен Васильевич. Мне Алихман-бек дорогу не перебегал. Он оброк положил, мы исправно платим. Весь город платит, у меня претензий нету. Он в силе, без вопросов.

– Не хочешь откровенно? Да я и не надеялся. Я мент, ты преступник. Через себя не перешагнешь. Но все же, Харитон, запомни мои слова. Не Алихман страшен, а тот, кто за ним придет.

– С вашего позволения? – Мышкин потянулся за второй сигаретой, прикурил. Лед в его глазах чуток оттаял, и это было почему-то приятно подполковнику. – Чудной вы человек, Семен Васильевич. Слышал, что чудной, теперь сам вижу. Или кого боитесь?

– Боюсь, – признался Гаркави. – Иногда, знаешь, такое мерещится… Боюсь, выйду однажды утром из дома, а людей никого не осталось. Одни волки по улицам рыщут.

Или кто похуже. Ты вон, вижу, крест носишь?

Мышкин поправил ворот рубашки.

– Ношу. Как одна женщина в Сибири повесила, так и ношу, – в голосе Мышкина проявилась легкая, домашняя хрипотца: сломал преграду умница Гаркави. – Она так говорила: антихриста ждете, а он давно уже здесь, между нами ходит неузнанный. Издалека его чуяла, как и ты, Семен Васильевич.

– Что же с ней стало, с той женщиной?

– Жива-здорова, надеюсь.

– Любил ее?

Мышкин, будто опомнясь, поднес ладонь ко лбу.

– Любил – не любил, какая разница… Ловко раскручиваешь, начальник, только напрасно стараешься. Я давно раскрученный.

– Все же хорошо поговорили.

– Хорошо, – согласился Мышкин. – Но хорошего помаленьку…

Подполковник вызвал дежурного, приказал отвести задержанного…

* * *

В камере кроме Мышкина еще пять человек: трое алкашей неопределенного возраста, сизых, как ранние помидоры на грядке; дедок, стыривший у соседки из сарая велосипед, и маньяк-приватизатор Генка Чумовой. Маньяк примечательный, известный всему Федулинску. Его Держали то в областной пересылке, то здесь, в КПЗ, то в психушке, но нигде не находили ему постоянного применения. Подержат – и отпустят до нового случая. История его такова. Был нормальный человек, оборонщик, работал чуть ли не начальником отдела, нарожал детей, защитил докторскую, но начитался, видно, газет, насмотрелся телевизора, и однажды в голове у него что-то заклинило.

Лег спать здоровым, а проснулся – приватизатором. Решил, раз капитализм построили и все теперь дозволено, то при небольшом старании и ему кусок обломится. Придумал Гена, тогда еще Чумаков, хитрую штуку. Собрал все сбережения свои и жены в кучу и подкупил мелкого клерка из мэрии, который спроворил ему солидный документ со всеми печатями и необходимыми подписями. По документу выходило, что гражданин такой-то и такой-то, то есть сам Чумаков, на законных основаниях, на конкурсной основе приобрел в личную собственность водонапорную башню на территории опытного завода, снабжавшую, кстати, артезианской водой половину Федулинска.

На праздник 8 Марта пробрался на территорию башни, вывесил на ней самодельную табличку: "Частное владение" и с помощью заранее завербованного за две бутылки водки истопника Демьяна Заколюжного отключил систему водоснабжения. Затем по телефону передал городским властям требование внести немедленно арендную плату в размере ста тысяч долларов, грозя в противном случае штрафными санкциями за каждый просроченный день. На связь с рехнувшимся приватизатором вышел лично мэр Масюта и попытался урезонить безумца.

– Геннадий Захарович, дорогой мой, что же вы такое придумали? Культурный человек, извините за грубость, позволяете себе хулиганский поступок. Наших милых женщин хотя бы пожалели, им, выходит, на праздник ни постирать, ни постряпать. Несерьезно как-то.

– Почему несерьезно? – удивился Чумаков. – Документы оформлены по закону. Башня моя. Извольте платить. Что же тут несерьезного?

– Хорошо, согласен. Приезжайте в мэрию, посмотрим документы, обсудим все в спокойной обстановке. Если бумаги в порядке, заплатим. Если нет, передадим дело в арбитражный суд. Но так, как вы действуете, это же чистое самоуправство.

– Я вам не верю, – отрезал Чумаков. – Какой еще арбитражный суд? Сначала деньги, потом переговоры.

При коммунистах попили бесплатной водички, хватит.

Лавочка прикрыта.

– Можно считать, это ваше последнее слово, господин Чумаков?

– Именно так. Платите за аренду, иначе – санкции.

Пришлось посылать на башню взвод ОМОНа. Чумакова повязали – с купчей в одной руке и с монтировкой в другой. Сопротивления он, в сущности, не оказал и помяли его больше для проформы: сломали руку и отбили почки. Впоследствии, при переводе с места на место (психушка, тюрьма, КПЗ), с ним тоже обращались в щадящем режиме, ибо он был спокойным, тихим сумасшедшим с философским уклоном – сказались полученные до приватизации высшее образование и научная степень. Но все же за долгие месяцы принудительных скитаний от него в натуре мало что осталось от прежнего: самостоятельно передвигался с трудом, мочился под себя, оглох, один глаз выбит, другой затек сиреневой опухолью, да и мудрости у него поубавилось: твердил, как попугай, две заветные фразы: "Бенукидзе, значит, можно, а мне нельзя, да?"; и вторая, почерпнутая из классической литературы: "Правда себя окажет, надо только потерпеть".

Очутившись в камере, Мышкин спихнул с нар чье-то тряпье и улегся на спину, с расчетом подремать. Тут же к нему подполз чумовой приватизатор.

– Харитон Данилович, а, Харитон Данилович?

– Чего тебе, Гена?

– На допрос водили?

– Да вроде того.

– Про меня замолвили словечко?

– Замолвил, Гена, обязательно замолвил.

– И чего ответили?

– Перспектива хорошая. Если не врут, к Ельцину бумага пошла.

– Я же говорил, – в восторге прошептал приватизатор. – Я же всегда говорил: правда себя окажет. Не может того быть, чтобы не оказала. Спасибо вам великое, Харитон Данилович.

– Не за что, Ген.

Алкаши дрыхли, постанывая и ухая, сбившись в причудливый ком. От них тянулся прогорклый, едкий запах.

С другого бока подкатился к Мышкину дед Мавродий.

– Покурить не желаешь, князь?

– У тебя есть?

– А то… – старик ловко скрутил цигарку из газетной бумаги. На вид ему лет восемьдесят – девяносто: седенький пушок на тыквочке, хлипкое тельце, но глаза цепкие, пристальные, как у старой змеи.

– Ты человек знающий, князь… Полагаешь, чего за велосипед дадут?

– В районе десятерика.

– Почему так много?

– Время такое, дед. Чем меньше украдешь, тем больше дадут. Возьмешь миллион, наградят орденом.

Старик не огорчился, прикинул:

– Десять лет плюс к моим – раньше ста не выйду.

Да-а, оказия… Ведь не для себя брал. Правнучек Михрюта весь извелся, у других у всех есть велики, у него нету. Ну уж что, думаю, пусть прокатится хотя бы за ограду. Тут и накрыли. Как думаешь, учтет суд, что не для себя?

– Навряд ли. Если бы "мерседес" угнал, тогда учли бы.

– Понятно… Тебе-то самому что грозит?

– Ничего. Отпустят сегодня. Я человека порешил, в этом преступления нет.

Подремать ему не дали, но хоть покурил. Вскоре пришел сержант, растолкал алкашей, нещадно пиная их ногами, и увел наработу. Следом другой сержант приволок бачок с обедом, который одновременно являлся и ужином: кормили раз в день, на ночь еще наливали по кружке кипятка с какой-то ржавчиной, обозначавшей чайную заварку. Сержант кинул в алюминиевые миски по черпаку горячей пшенной каши, приправленной маслом машинного цвета и запаха. Выдал на троих буханку черняги.

Мышкин снял ботинок и достал из носка смятую денежную купюру пятидесятидолларового достоинства.

– Принеси, соколик, жратвы нормальной и бутылку беленькой.

Сержант сказал: "Будет сделано", – и подмигнул Мышкину.

Значение этого подмигивания Мышкин понял минут двадцать спустя, когда в камеру втолкнули нового постояльца – парня лет двадцати шести – двадцати семи, в кожане, в каучуковых мокасах пехотного образца, с острым и наглым, как у коршуна, лицом. Глаза у парня словно затянуты слюдяной пленкой: ничего не выражают. Мышкину не потребовалось смотреть на него два раза, чтобы уяснить, зачем он пришел. Они с дедом и приватизатором только что разделали на газетке жареную курицу, порезали помидоры и собирались приступить к трапезе.

– Садись, милок, – пригласил Мышкин. – Присоединяйся. За что тебя?

В любом застенке есть добрый обычай: новичок делится своей бедой. В зависимости от поведения и чина его либо прописывают, либо сразу отводят подобающее его положению место. Но последнее – редко, чаще – прописывают. Невинное, но жестокое развлечение для ветеранов-сидельцев.

– Пустяки, – ответил парень, присаживаясь на нары. – Врезал одной падле по сопатке, вот и замели.

– И на скоко? – полюбопытствовал дед Мавродий.

– Чего на скоко?

– Скоко нынче дают за буйство?

– Скоко попросишь, стоко и дадут, – нехорошо усмехнулся вновь прибывший. Заметил бутылку водки, – Ну-ка, ребятушки, дайте глотку промочить.

– Промочи, промочи, – разрешил Мышкин.

Парень поднял бутылку, разболтал, запрокинул голову и толстой струей влил в себя чуть ли не половину содержимого. Красиво получилось. Как в кино.

Торопится Алихман, подумал Мышкин. Телка прислал. Парень, как вошел, ни разу на него не взглянул. Тоже прокол. Так серьезные дела не делаются.

Уже без спроса новичок схватил самый аппетитный кусок курицы и начал методично жевать, рыгая и цыкая зубом. Дед вопросительно посмотрел на Мышкина.

– Ничего, – сказал тот. – Оголодал на воле. Пусть подкрепится.

Подкрепясь, парень вторично потянулся за бутылкой, но Мышкин успел ее убрать.

– Оставь и нам по глоточку, милок.

– Вы что, старичье, – парень зычно загоготал. – Куренка запить – самое оно! Да не жмитесь, пацаны попозже ящик приволокут. Ну-ка, дай бутылку, пенек!

Нахрапом действовал, как таран. Мышкин на секунду усомнился: Алихмана ли гонец? Может, просто придурковатый? Среди нынешней сытой шпаны полно таких.

– Остынь, сударик мой. Зачем людей обижать?

Наконец самоуверенный новичок взглянул на Мышкина прямо, и сомнения развеялись. В хищных зрачках, как на лбу истукана, ясно написано, чей посланец, и примерная цена за услугу и даже его собственная стоимость, несчастного олуха, возомнившего себя суперменом.

– Ты что, пенек, оборзел? – в деланном изумлении прорычал парень. – А ну, говорю, давай бутылку! Повторять не, буду.

Красноречиво сунул руку куда-то себе в штаны. Гена-приватизатор, почуяв неладное, торопко отполз от компании, бормоча под нос:

– Чего можно Бенукидзе, того другим нельзя, что ли?

Мышкин отдал бутылку.

– Бери, пожалуйста, – промямлил, извиняясь. – Действительно, вам, молодым, она нужнее.

– Так-то лучше, пенек, – парень глядел подозрительно, но не уловил подвоха. Дай как тут уловить. Мышкин ссутулился, голову вобрал в плечи, на губах беленькая слюнка – немощный, перепуганный старый сморчок с жалкой, просительной улыбкой. Таких и давить неприятно – вони много. А приходится иногда, если под ноги лезут.

Парня звали Андрюша Суриков, и до того, как он очутился в этой камере, жизнь его текла бурно, красиво.

Отслужил срочную, причем год в спецназе, и там зарекомендовал себя отнюдь не сосунком. После дембеля пометался туда-сюда, даже сунулся сгоряча в Бауманское училище, но вскоре убедился, что бабки даются только смелым и предприимчивым, а без бабок сегодня жить, как без штанов ходить. Вернулся в Федулинск, где его предки по-прежнему вкалывали в "ящике", но уже без зарплаты – смех и тоска. Через знакомых ребят быстро приткнулся к банде Алихман-бека, его приняли как родного. Он вызывал доверие своим простодушным обликом. Алихман-бек два раза удостоил его аудиенции и все чаще бывшему спецназовцу давали ответственные поручения по выколачиванию денег из самых злостных неплательщиков, когда требовалось применить не только силу, но и дар интеллектуального убеждения. Алихман-бек внушал братве: мы не бандиты, мы – новый русский порядок. Быдло должно понимать, что порядок установился навеки и всякое сопротивление бессмысленно. Сурикову приходилось выполнять и щекотливые задания, связанные с большой секретностью, что приятно щекотало его самолюбие, но все же он сознавал, что высокого положения ему в банде не достичь: чужие тут верховодили. Горцы вполне доверяли русским боевикам, которые доказали свою преданность, но лишь до определенного предела. В группировке Алихман-бека иерархия соблюдалась более строго, чем в государственных структурах. Инородец, не имеющий родства на благословенном Кавказе, мог рассчитывать на хороший барыш, на уважение и почет, но никакие на власть. Недовольных карали люто. Если какой-нибудь вольнодумец из россиян начинал задирать хвост, его по-хорошему предупреждали – не горячись! – но только один раз. Потом вывозили за город и публично забивали камнями. "Дисциплина, – учил Алихман-бек, – мать демократии. Без нее русский собака дуреет и поступает себе во вред".

Суриков, краешком глаза заглянувший в Чечню, успевший повидать кое-чего погорячее, чем забивание камнями, не сочувствовал методам Алихман-бека, но помалкивал. Его дело сторона. Ему как раз ничего не нужно: ни власти, ни почета – плати по таксе, вот и все. И тут ему не на что жаловаться, деньги у него теперь по федулинским меркам водились бешеные…

Утром его вызвал Гарик Махмудов, один из советников босса, угостил чачей, порасспрашивал о том о сем: как здоровье папы с мамой, какую телку увел вчера из кегельбана? Будто он, Гарик, слышал, что залетную, под два метра, горбатую и без зубов. Посмеялись оба. Чачу нельзя было не пить – неуважение, хотя она больше напоминала зубной эликсир, чем водку. Потом Гарик процедил сквозь зубы:

– Просьба есть, Андрюха. Сядешь в камеру, приколешь одного старика. Прямо сейчас. С ментами улажено.

Штука, считай, в кармане.

Суриков поморщился.

– Что за старик?

Гарик объяснил: плесень. Давно путается под ногами, но никак не удавалось засечь. А тут сам подставился: в "Бродвейской гвоздике" Витюху Жигалина замочил.

– А-а, – сказал Суриков. – Витюху? Так он сам вечно на всех нарывался.

– Точно, – засмеялся Махудов. – Настырный был пес, но преданный. Бек осерчал. Сказал: тенденция. Никого нельзя убивать без его разрешения. Понимаешь?

– Понимаю. Почему такая спешка?

– Старика вечером его баба под залог возьмет. На улице хуже ловить. У него нор много. В камере удобно.

Сделаешь?

– Сделаю, – согласился Суриков, – За две штуки.

– Штука – цена обычная.

– На воле – да. В милиции, как-никак, – засветка.

Две – это нормально.

Махмудов подумал немного.

– Хорошо, пусть две. Папа тебя любит. Он прибавит.

Не забудь ухи принести…

Напоминание об ушах должно было насторожить Сурикова, но не насторожило. Чем-то он другим был занят в тот момент, может быть, думал о вчерашней Анжеле, которая за вечер выставила его на двести монет, а компенсировала, если трезво прикинуть, от силы полтинник… Напоминание об ушах было красноречивым: известно, что Алихман-бек нанизывает их на нитку и сушит, как грибы, а после развешивает по дому, отгоняет злых духов. Таких ниток с сушеным ушами у него много, но в коллекцию попадают не все подряд уши, а только те, которые принадлежат достойным врагам. Вопрос: может ли быть достойным врагом Алихману некий заполошный рыночный старичок, кокнувший в пьяной драке Витюню Жигалина?.. Не задумался, не насторожился…

Суриков повторил фокус с бутылкой: запрокинул голову и направил толстую струю в пасть, укоризненно глядя на Мышкина поверх донышка, но допить не успел.

Старый пенек с бельмом, уже вроде приготовленный на заклание, хотя пока с ушами, неуловимо махнул пятерней и вбил бутылку ему в глотку. Она вошла глубоко, как энтероскоп при обследовании, показалось, впритык к желудку, и обезоружила, ослепила Сурикова, опрокинула его на спину. Но и в таком ужасном положении он не сдался, заворочался, взбунтовался океаном тренированных мышц… Борьба длилась недолго. Мышкин придавил пальцем его сонную артерию и отключил сознание.

Когда Суриков прочухался, то обнаружил себя связанным по рукам и ногам и увидел сержанта, который только что вошел в камеру.

– Что за шум? – притворно грозно рявкнул милиционер. – Чего не поделили?

– Дерется, – Мышкин протянул сержанту заточку с изящной пластиковой ручкой и узким лезвием чуть ли не в полметра длиной. – Хотел нас с дедушкой на штык насадить. И все из-за водки. Может, алкоголик? Хотя по виду не скажешь.

Генка-приватизатор жалобно хныкал в углу, бормоча:

– Правду не убьешь, она на небесах обретается.

– Ты чего удумал? – еще более грозно обратился сержант к поверженному бойцу. – Ты где находишься, соображаешь?

Суриков хотел ответить, но изо рта вместо слов потекло какое-то розовое крошево.

– Крепко вы его, – тоном ниже оценил сержант.

– Это не я, – открестился дед Мавродий. – На мне, кроме велосипеда, грехов нету.

– В медсанчасть хорошо бы, – посоветовал Мышкин. – Он ведь, когда бутылку вырвал, похоже, от жадности горлышко откусил. Как бы не повредил себе чего-нибудь. Хоть и алкаш, помочь надо.

Сержант развернулся на каблуках и покинул камеру.

Но вскоре вернулся с помощником. Вдвоем они подняли Сурикова и поволокли из камеры. Когда поднимали, он попытался достать Мышкина связанными в узел руками, причем рванулся так сильно, что повалил на себя обоих милиционеров, за что получил от них по пинку.

– Ая-яй, – посетовал Мышкин. – Похоже, до горячки малый допился. Вот она, водка, что с людями делает.

После этого происшествия у деда Мавродия и Генки-приватизатора пропал всякий аппетит, на остатки курицы они и глядеть не хотели. Мышкин в одиночку плотно пообедал. Объяснил товарищам по несчастью:

– Не жрал со вчерашнего дня. Все некогда было.

Приватизатор под большим секретом сообщил, что узнал негодяя, который является не кем иным, как племянником Бенукидзе, оприходовавшего Уралмаш. И приходил он по Генкину душу, потому что Бенукидзе замахнулся на Лебяжье озеро, расположенное в окрестностях Федулинска, где, по некоторым косвенным данным, предполагаются запасы нефти, равные Каспию; но Бенукидзе ничего не светит, пока Генка живой. Заявка горе-приватизатора ушла в арбитраж еще в прошлом году, и у него по закону все преимущества, как у местного жителя.

Генка торжественно поблагодарил Мышкина за свое чудесное избавление от наемного убийцы.

– Обещаю в присутствии деда Мавродия, – сказал твердо. – Как только добьюсь результата, десять процентов ваши. Они у нас еще будут локти кусать. Что же получается, ему можно, а нам нельзя, да? Не по правде это.

Дед спросил:

– Как по-твоему, Харитон Данилович, много надо судье дать, ежели насчет кражи велосипеда? Поди, не меньше тысяч пяти?

– Меньше, – уверил Мышкин. – За штуку отпустит и еще рад будет до смерти.

– Где же ее взять, эту штуку, – опечалился старик. – Видно, придется по тюрьмам страдать.

Вздохнув, приватизатор пообещал:

– Ладно, не ной, дед. Как только придет ответ от президента, отстегну тебе тысчонку-две. Но сусловием: больше – ни-ни.

– Самоката не возьму, – растроганный, поклялся дед. – Внучка хотел побаловать, не более того.

За таким разговором скоротали часок, а там заглянул сержант и позвал Мышкина на выход. В коридоре, оглянувшись по сторонам, пожал ему руку, прошептал:

– Тарасовна залог внесла. Поберегись, Харитон Данилович. Черные не отступят. На нас сердца не держи.

Подневольные мы.

– Для подневольного у тебя будка шибко сытая, – улыбнулся Мышкин.

Глава 4

Егорку выписали, и он пошел прощаться с Анечкой.

Только о ней теперь и думал.

Уже пять вечеров они провели вместе, облазили всю больницу в поисках укромных уголков – и целовались до одури. У Егорки рот распух, как волдырь, к губам больно прикоснуться, а у бедной Анечки глаза ввалились, и нельзя определить, какого они цвета. Всю позапрошлую ночь, в ее очередное дежурство, пролежали в ординаторской на диване, только иногда Анечка вскакивала и бежала на сигнальный вызов, и в те минуты, что ее не было, Егорка ощущал звенящую пустоту в сердце, словно оттуда выкачали воздух. Под утро они задремали, два часа проспали как убитые, и в это время столетний инвалид-диабетик из шестой палаты устроил жуткий переполох, прикинулся умирающим, выбрался в коридор и от злости расколотил настольную лампу на столе дежурной медсестры. Утром, естественно, нажаловался врачу, и Анечка получила выговор, хотя до этого ее постоянно приводили в пример как образцовую сестру, пекущуюся о больных, как о родственниках.

Анечка сказала Егорке, что еще неделю назад подобный случай, то есть выговор, полученный от начальника отделения, поверг бы ее в глубочайшее уныние, а теперь ей наплевать. В связи с этим она пришла к мысли, что они оба с Егоркой спятили.

Конечно, они не спятили, но надышались любовной дурью до общего отравления организма. С Егоркой такое произошло впервые, он был счастлив, измотан смутными подозрениями и немного печален. Было что-то нездоровое и горячечное в состоянии влюбленности, хотя бы потому, что ломались привычные представления о самом себе. Все, что прежде глубоко его занимало, померкло в сравнении с постоянной, тяжелой тягой к прелестному, изящному, робкому и трепетному женскому естеству. При этом – вот одна из странностей любви – он не взялся бы описать, как Анечка выглядит. Хороша ли собой, умна ли, добра или зла. Все это было абсолютно неважно, как для умирающего от голода, в сущности, не имеет значения, что он запихивает в желудок.

Дальше изнурительных поцелуев и пребывания на той грани, за которой теряется мера вещей, они все же не пошли, хотя оба усиленно туда стремились. Страх останавливал их. Взаимное физическое притяжение было столь велико, что, казалось, сделай они еще маленький шажок, и что-то взорвется в них, а может быть, и вся больница взлетит на воздух. Они размыкали объятия и, еле ворочая языками, пытались что-то объяснить друг другу. В мистический лепет иногда вплетались серьезные мысли, касающиеся их дальнейшей судьбы.

Егорка понимал, что его мечта об институте накрылась пыльным мешком. Понимала это и Анечка. Рассуждала она примерно так же, как его мать.

– Подумай, Егорушка, кто сейчас учится. Только новорашены. Но они в институт почти не ходят. Родители платят за экзамены и все такое… Для богатеньких диплом – все равно что еще одна золотая цепочка на шее. Тебе будет плохо среди них, поверь мне.

Егорка ей не верил.

– Какое мне дело до остальных… И потом, новорашены – это все пена, сегодня есть, завтра смоет. Наука – вечная категория. Да ладно, о чем толковать. Экзамены все равно начались.

Анечка облегченно вздыхала:

– Сейчас начались, на тот год будут другие.

Так далеко Егорка не заглядывал. Год – это целая жизнь. Он сказал Анечке, что не поедет в институт, потому что экзамены начались, но это – не вся правда. Что-то очень важное уяснил он, лежа на больничной койке. В те дни, когда плавал между явью и небытием, увидел себя вдруг холодными и злыми глазами. Раньше мечтал удрать в Москву, укрыться в тишине библиотек, погрузиться с головой в обморочное бессмертие чужой мудрости, но это утопия. В стране, где правит пахан, не найти убежища от грязи. Он прожил всего восемнадцать лет, а уже кругом его обманули. Обманули покруче, чем несчастных стариков, которые нынче шарят по помойкам в поисках пропитания.

Тех хоть одурманивали идеей, обещали им царство справедливости на земле, а ему подсунули доллар, как пропуск в Рай, и пообещали, что с долларом он будет свободным человеком. Зверюга, который втаптывал его каблуками в пол, наглядно показал, как выглядит эта свобода.

Егорка не знал, что ему делать, когда выйдет из больницы, но на год вперед уж точно не загадывал. Прожить бы день до вечера – и то хорошо.

Анечку перехватил возле столовки, бежала куда-то по коридору с кипой медицинских папок в руках. Бледная, потухшая, как будто незнакомая, взглянула косо, выдохнула: "Уже, да? Подожди, я сейчас".

Вернулась через минуту, затащила в кладовку, где на полках лежало грудами грязное белье. Захлопнула дверь – и они очутились в темной, уютной норке. Принялись целоваться, да так неистово, ноги подкосились у обоих.

– Ну что ты? – прошептал Егорка. – Как будто прощаемся?

– А то нет?

– Мы ж на соседних улицах живем, глупенькая.

– Ох, Егорушка, здесь одно, там – другое.

– Где – там?

– Старая я для тебя, вот что!

Бухнула, как в воду, с ужасным страданием в голосе.

Рассмешила Егорку. Он ее стиснул крепко, до боли. Анечка застонала, затрепыхалась. В каморке, среди грязного белья, в душном запахе, они опять очутились на краешке роковой бездны.

– Лучше не здесь, – сказал Егорка.

– Как хочешь, – выдохнула Анечка. – Пойдем, мне нельзя долго. Второй выговор схлопочу.

– Вечером к тебе приду чай пить.

– У нас бедно. Тебе не понравится.

– Где ты, там Рай, – у Егорки случайно вырвались такие слова, и Анечка на мгновение затихла в его руках как заколдованная.

Боже мой, подумала она. Ему всего восемнадцать лет.

…Мать за ним приехала на стареньком БМВ. За баранкой горбился Миша Мокин, любимый водитель Тарасовны, механик-ас. Мокин с любой техникой был на "ты", ездил на чем угодно, хоть на двух кастрюлях, но истинный смысл своей жизни обретал, когда машина ломалась. Не было случая, чтобы он не починил самую завалящую рухлядь. К Егорке он издавна испытывал симпатию, чуя в нем скрытую механическую жилку.

От больницы свернули не домой, а в сторону загородного шоссе.

– Куда мы? – спросил Егорка.

– В одно место, – сказала мать.

– Что-нибудь случилось?

– Ничего не случилось. Выздоровел – и слава Богу.

Головка не болит?

Мокин подмигнул ему в зеркальце.

– Чему там болеть, верно, Егор? Это же кость.

Егорка видел, что мать какая-то не такая, молчаливая, настороженная, собранная, но не лез с расспросами.

Куда привезут, туда и ладно. Он еще всем своим существом был в темном больничном закутке, рядом с прекрасной девушкой.

Выехали из города и миновали две деревни: Незаманиху и Браткино. Потом и вовсе укатили на лесную дорогу, по которой, кажется, лет сто никто не ездил: перевалочный тракт, изрытый тяжелой техникой. Когда-то, видно, вывозили лес, но давно: трава прямая, почти в рост.

– За грибами, что ли, едем? – не удержался Егорка.

Мокин ответил:

– Грибов мало, сушь.

БМВ, не привыкший к ухабам, то приседал, то подпрыгивал, как напуганный коняга. При каждом толчке Мокин жалобно ухал. Наконец допилили до просеки, где дорога обрывалась. Мокин остался в машине, а Тарасовна с сыном дальше пошли пешком.

Тарасовна ломилась через бурелом, как танк, Егорка еле за ней поспевал. Внезапно на солнечной поляне перед ними открылась избушка на курьих ножках, а точнее, землянка, с накиданными поверх низкой крыши еловыми лапами. Перед землянкой на пенечке сидел Мышкин, безмятежно посасывая пеньковую длинную трубку.

– Тебя, маманя, только за смертью посылать, – поругал Мышкин, вместо того, чтобы поздороваться.

– В магазине заторкалась, – извинилась Тарасовна. – Товар подоспел из Индии.

С Егоркой обменялись крепким рукопожатием. Но молча. Егорка уже из принципа ничем не интересовался.

Лес так лес, болото так болото, – дальше смерти никто не увезет.

В землянке, сыроватой и душной, без оконца, Мышкин заранее собрал стол, чайник вскипятил на газовой плитке. Лежанка с матрацем и двумя одеялами, стоявшая вдоль стены, измята и скручена в куль. Похоже, подумал Егорка, не первую ночь здесь кукует Харитон Данилович.

Вскоре ему объяснили, что означает таинственная поездка. Наступил такой момент, сказал Мышкин, когда ему, Егорке, пора бежать из города. И Тарасовна, горестно склоня поседевшую голову, подтвердила:

– Да, сынок, придется отъехать ненадолго. Небезопасно в городе.

Егорка приготовил себе бутерброд с копченой колбасой, сверху положил разрезанный соленый огурец. Жевал с аппетитом.

– Ненадолго – это на сколько?

– Может, на месяц, а может, на год. Пока все утихнет.

– Будешь беженцем, – уточнил Мышкин. – Каким и я был в молодости.

– Все мы немного беженцы, – согласился Егорка. – Но я никуда не поеду.

– Почему? – удивился Мышкин.

– Дела есть кое-какие, – Егорка напустил на себя суровый вид.

– Что за дела, сынок, – полюбопытствовала Тарасовна. – Ежели не секрет?

– Обещал зайти вечером в один дом. Чайку попить.

Против ожидания, ни Мышкин, ни мать даже не улыбнулись.

– Это важно, конечно, – согласился Мышкин. – Но такие складываются обстоятельства, что можешь не дойти до чая. По дороге могут перехватить.

Картина с его слов рисовалась грустная. Тот парень, который избил Егорку, погиб в пьяной драке, и это еще полбеды. Но кое-кто хочет представить несчастный случай как якобы месть за Егорку Жемчужникова. Вот это неприятно. У Алихман-бека, который, как известно, на сегодняшний день самый главный человек в Федулинске, вершитель судеб, – сознание так устроено, что он никогда не оставит без ответа кровавую акцию, направленную, пусть и косвенно, на ущемление его власти. Вопрос не в упокойнике Витьке, прощелыге и задире, а в бандитском законе. Ведь если кто-то посмел тронуть одного из его людей, то где гарантия, что завтра безумцу не придет в голову шальная мысль покуситься на самого Алихман-бека, хотя все знают, что он неприкасаемый.

Егорка, внимательно слушая, лакомился пирожком с капустой.

– Я-то при чем, дядя Харитон? Я в больнице лежал, у меня алиби. Кто убил Витька?

Мышкин смущенно развел руками:

– Я его зашиб нечаянно. Напали на меня в шалмане, ну и… Под горячую-то руку…

Мать горестно вздохнула. Егорке больше ничего не надо было объяснять. Он давно знал, что Мышкин зашибет любого, если захочет. Но только не случайно, нет. Это вранье.

– Получается, тебе тоже надо бежать, дядя Харитон?

За тебя возьмутся в первую очередь.

– Верно, – чему-то словно обрадовался Мышкин. – Дак я тоже пойду в угон. Только хвосты подчищу.

– А ты как, мама?

– За меня не волнуйся. Меня не тронут.

– Почему это?

– Слово заветное знаю… Не обо мне речь, сынок.

Уедешь, у меня руки развяжутся.

Смотрела на него туманно-умильным взглядом. – Наверно, что-то они придумали – мать, Мышкин и старшие братья, но ему не хотят говорить. Не хотят, и ладно.

Иван да Захар, конечно, крепкие мужики, поднялись из грязи в предприниматели, у каждого своя небольшая шайка, но против Алихман-бека они – ноль. У него весь город в руках. Что там Ванька с Захаркой. Придавит и не заметит. Но не дядю Харигона. Дядю Харитона взять труднее. Он недаром сидит в лесу. Лес – его вечный дом. И не только этот, зеленый, мшистый, с солнечными прогалинами, но – глубинный, потаенный, где всегда прятались славяне от нашествия, и там их вовеки никому не достать.

Тот лес – в душе русского человека, в сокровенных ее закоулках. Для кого-то, понимал Егорка, его рассуждение попахивало мистикой, но для него было внятным, как дважды два – четыре. Вся великая крепость людей, подобных Мышкину, напитана духами-непроходимой лесной чащи. В ней чужеземцу голову сложить – проще простого.

– Куда же вы меня хотите отправить? – спросил Егорка, уже внутренне смирившись с необходимостью долгой отлучки.

– Недалеко, – отозвался Мышкин. – На Урал. Там дружок у меня давний, надежный. Приютит.

– Самогонщик, что ли, тамошний?

– Зачем самогонщик… – Мышкин никогда не обижался на подначки образованного отрока. – Самостоятельный человек, бывалый. Можно даже сказать, учитель мой по жизни. Тебе, Егорка, полезно будет с ним пожить.

Уму-разуму научит.

– Представляю.

– Вряд ли представляешь. – Улыбка Мышкина, когда он расслаблялся, странно преображала его каменное лицо: оно делалось будто умытое.

Он рассказал немного про Федора Жакина, семидесятилетнего уральского сидельца, у которого в давние времена была кличка "Питон". Федору Жакину кое-чего довелось испытать на своем веку, много горя он видел и слез, но сердцем не озлобился. Лет десять назад прибился к местечку Угорье, возле самого хребта, осел там плотно, с хозяйством. У него пасека, лодка на реке, собака и коза.

Местное население относится к нему с особым уважением, это Егорка, когда туда приедет, сам увидит. И поймет, кто такой Федор Жакин и какая ему цена.

– Я записку дам и слова скажу, передашь. Он рад будет. Может, думает, я сдох, а тут весточка.

Заинтригованный, Егорка спросил:

– Не погонит с этой весточкой в шею?

– Федор смирный. Он и без весточки не погонит. Если не задевать его шибко. Но ты его задеть не сможешь.

– И когда ехать?

– Прямо сейчас. Припасы, вещички, деньги, все приготовлено. Мокин доставит в Быково. Оттуда на самолете.

– А завтра нельзя?

– Завтра будет поздно.

По молодости лет Егорке казалось, что мать и ее; сожитель немного бредят.

– Поразительно! Как же вы все за меня решили, даже не спросив. Я что, пешка какая-нибудь для вас?

Услышал от матери чудное:

– Не хотела говорить, сынок, но, ежели тебя укокошат, я ведь не переживу. Хочешь верь, хочешь нет.

И в глазах никакого тумана. Мышкин, покашляв, солидно добавил:

– Ты еще родине понадобишься, паренек.

* * *

…Тем же вечером, когда Егорка был уже в пути, Мышкин вернулся в Федулинск. Мало кто признал бы в нем сейчас опрятного, всегда культурно одетого, в начищенной обуви, компаньона Прасковьи Жемчужниковой, считай, совладельца целой торговой сети. Вдоль полутемной улицы, откуда обывателя уже сдуло на покой (бывший оборонный городок с первыми сумерками словно вымирал), брел коренастый, в черных очках то ли бомж, то ли алкаш, то ли нищий, а скорее, все вместе, уж больно отвратен на вид. На плечах – какая-то хламида, вроде ношеной-переношенной солдатской шинели, на ногах – стоптанная кирза, походка неуверенная, будто того гляди рухнет, хотя, вполне вероятно, что таким хромым шагом допилит до какой-нибудь укромной, теплой норы. В руках – полотняная сумка, как у всех бомжей, на случай, если встретится богатая помойка. Такому, конечно, страх не в страх, разве что сшибет из озорства пролетающий мимо "мерседес", но бомж, зная это, держался близко к стенам домов, а открытое светлое пространство преодолевал в ускоренном темпе, забавно семеня, как старый утич.

Постепенно Мышкин-бомж добрался до казино "На Монмартре", самого роскошного в Федулинске ночного заведения экстра-класса. Расположилось казино в трехэтажном особняке (архитектурный памятник XVII века) на окраине города, где в прежние времена был дом престарелых для ветеранов войны. Пять лет назад, когда только-только Чубайс настрогал ваучеров, особняк прикупил Алихман-бек, но говорят, на паях с Гекой Монастырским, о котором речь впереди. Судьба ветеранов, обретавшихся в доме, сложилась незавидно. Несколько человек куда-то быстренько переселили, но большинство уперлось, не желая покидать насиженное место. В одну из темных февральских ночей к особняку подкатили три крытых армейских фургона, откуда высыпалось десятка два молодцов, одетых в защитную униформу. Ветеранов подняли с теплых постелей и, не дав им опомниться, покидали в машины вместе с обслуживающим персоналом. Больше их никто никогда не видел. По слухам, неуступчивых инвалидов довезли аж до Валдайской равнины и свалили посреди студеных болот практически в чем мать родила.

Но это лишь одна из версий. Более вероятно другое: несчастных стариков и старух, а также трех медсестер, двух нянечек и дежурного врача Васюкина закопали в сорока километрах от Федулинска, на пустыре, где когда-то находился испытательный танковый полигон, разрушенный военной реформой. Такой вывод подтверждало небывалое засилье воронья на пустыре. Примечательно, что тамошние вороны день ото дня набирали вес и на глазах меняли облик – к весне многие уже напоминали размерами и мерзким видом южную птицу грифа.

Кстати, банальная история с домом престарелых каким-то образом получила огласку. В столичной, самой популярной газете "Московский демократ" появилась ироническая заметка: "Куда ушли сорок богатырей?" В ней таинственное исчезновение обитателей приюта объяснялось прилетом летающей тарелки, куда дедков заманили обещанием построить им коммунячье общежитие на Луне. В конце заметки известный журналист Бока Щуплявый сделал серьезное обобщение: похоже, сама матушка-природа помогает реформаторам очистить страну от человеческого мусора.

Заведение "На Монмартре" предоставляло клиентам целый набор услуг, к коим так расположена истосковавшаяся по свободе душа нового русского: в подвальном помещении – шикарная сауна, бассейн, бильярдная и кегельбан, на первом этаже – ресторан и стриптиз-бар, на втором – всевозможные игровые автоматы, а также королева игорного бизнеса – рулетка и уж на третьем – номера с девочками, причем не с абы какими: при желании здесь можно было заказать молоденькую негритянку самых лучших эфиопских кровей, цыганку, турчанку, европейку и даже миниатюрную карлицу Алину какого-то неопределенного, бледно-розового цвета, которая шла промеж прочих чуть ли не в две цены.

"Наш маленький Лас-Вегас" – ласково называли особняк постоянные посетители из высшего федулинского общества. Ресторан "На Монмартре" славился своей кухней, равную которой поискать и в столице, и в особенности двумя фирменными блюдами: седлом барашка под кизиловым соусом и черепаховым супом с тмином, доставляемым в термосах прямиком из Парижа. Но суп, разумеется, бывал не каждый день, а только по каким-нибудь особенным праздникам, вроде Дня благодарения, и хватало его далеко не на всех едоков.

В этот вечер здесь ужинал Алихман-бек со свитой, потому половина ресторана пустовала. Владыка Федулинска восседал за столом неподалеку от сцены, где группа прелестных девушек в пестрых юбках изображала половецкие пляски. Подыгрывали пляскам четверо балалаечников, крутолобые, пожилые ребята в красных рубахах, подпоясанных кушаками. Всех четверых Алихман-бек выписал из Перми, где у него был филиал риэлторской фирмы "Алихман и сыновья". В последнее время мечтательного джигита почему-то тянуло на все простое, туземное, что не очень нравилось его ближайшему окружению. Некоторые роптали, позволяли себе дерзкие намеки на умственное неблагополучие владыки. Сам Алихман-бек объяснял свою новую прихоть философски. Говорил нукерам: хороший хозяин должен знать обычаи и культуру подданных. Еще говорил: если собака воет, пусть думает, что она волк. Не надо мешать. Вернее послужит. Он был умен, как бес, хотя не все это понимали.

Алихман-бек хлебал черепаховый суп деревянной ложкой с изогнутым черенком. С ним трапезничали Гарик Махмудов и Леха Жбан, русский пенек, взятый на службу из областного управления МВД, где был следователем по особо важным делам. Бывший мета уже полгода проходил в банде испытательный срок и пока зарекомендовал себя хорошо. Владыка доверил ему общий надзор за сборщиками податей.

– Настроение плохое, – пожаловался Алихман-бек, – хотя дела идут хорошо. Надо быстрее расширяться. Мы медленно расширяемся. Федулинск наш, а с Нахабино берем всего десять процентов на круг. Как понять, майор?

Леха Жбан умял промасленную булку с густым слоем икры.

– Первый раз слышу, бек. Кто такой Нахабин?

Алихман посмотрел на Махмудова, красноречиво закатившего глаза к небу.

– Нахабино, майор, – не кто такой. Это город. Там Сеня Тюрин верховодит, из липецкой братвы, но и наших много. Я против Сени ничего не имею, он хороший человек. Почему не поделиться, когда кусок большой. Но не десять же процентов. Десять – это несерьезно. Езжай в Нахабино, майор, поговори с Тюриным. Послушай, какие у него аргументы. Попробуй убедить по-хорошему.

– Липецкие давно зарвались, – подал голос Махмудов. – С ними по-хорошему не выйдет.

– По-плохому всегда успеем, – подытожил бек и знаком позвал официанта. Подскочил на полусогнутых дюжий детина с ухмылкой на всю рожу, как глазунья на сковороде.

– Чего изволите?

Алихман-бек ткнул перстом в сторону сцены.

– Вон та, крайняя, в синей наколке, – кто такая?

– Новенькая, барин, – официант, напоминавший полового, масляно хихикнул. – Лизкой кличут. Из музыкальной школы привлекли. Учителкой была.

– Ну-ка, приведи ее.

Официант метнулся на сцену, прикрикнул на балалаечников. Оркестр умолк, плясуньи сгрудились в кучу.

Официант за руку вытащил смуглую, стройную девушку.

Зал с любопытством наблюдал: повезло какой-то шлюшке, босс заметил.

Алихман-бек милостиво усадил девушку рядом с собой, поставил чистый бокал, собственноручно налил шампанского. Придирчиво оглядел.

– А ведь ты, Лиза, не так уж и юна. Сколько тебе?

– Двадцать три, – на щеках красотки сквозь смуглоту проступил нежный румянец, ярко пылали огромные глаза, точно два зеленоватых омута.

– Пей, девочка, не робей.

Лиза послушно пригубила.

– Родители кто у тебя?

Девушка оказалась из небогатой семьи: отец – профессор, мать – нянечка в детском саду.

– Что поделаешь, – посочувствовал Алихман-бек. – Мы папку с мамкой не выбираем. Танцевать где училась? , – В балетном училище.

– Спонсор есть у тебя?

Ответила дерзко, без смущения:

– Откуда в Федулинске спонсоры, господин Алихман-бек? Хороших нет, а какого попало сама не хочу.

В груди у Алихман-бека потеплело. В зеленых омутах сияло обещание неземных утех, в который раз суровая душа владыки поддалась сладкому обману.

– Ступай, малышка, танцуй. Попозже пришлю за тобой.

Девушка, блеснув белозубой улыбкой, упорхнула на сцену.

– Проверить бы надо, – недовольно заурчал Махмудов. – В Федулинске каждая вторая с триппером.

– Сам ты триппер, – благодушно пошутил владыка.

* * *

Мышкин приблизился к особняку с черного хода.

Мусорные баки и весь внутренний дворик – одно из самых добычливых мест в городе для побирушек, но не всех сюда пускали. Здесь можно было отовариться чудесной жратвой на неделю вперед, а при удаче прихватить и кое-чего посущественнее. К примеру, ближе к рассвету, иной раз выкидывали непиковые, прилично одетые трупы, даже при бумажниках и часах.

К Мышкину подступил долговязый мужик в кожаном фартуке и в черной косынке на голове. Двор освещен слабо, лица не разобрать.

– Кто такой? Чего надо? – проскрипел мужик недовольно.

Мышкин знал здешние правила.

– А то не видишь?

– Вижу. Что дальше?

Мышкин порылся в кармане, протянул сторожу мятую десятку.

– Вот, все, что есть.

Сторож поднес бумажку к глазам.

– Новенький, что ли?

– Приезжий я. Оголодал шибко.

– Полчаса даю – ни минутой больше. Задержишься, пеняй на себя.

– Ладно, чего там…

По двору рассредоточились несколько смутных человекоподобных теней: некоторые орудовали в ящиках железными крюками, другие вроде бы бесцельно бродили от стены к забору. Мышкин быстро сориентировался. Одно из окон, как и доложил посланный днями лазутчик, утыкалось в стену кирпичной сараюшки и выпадало из поля зрения, если наблюдать со двора. Окно вело в складское помещение, заставленное мешками с крупами. Как и другие окна, оно снабжено сигнализацией, но в рабочее время сигнализация отключалась. Рама, обработанная тем же посланцем, висела на двух гвоздях – одна видимость. Чтобы снять ее, спрыгнуть вниз на бетонный пол и приладить раму обратно, Мышкину понадобилось минуты три.

Он посветил в темноте ручным фонариком – мешки, мешки, мешки и дверь, обитая железом, с простым английским замком. Подойдя, осторожно потянул за ручку – открыто.

По коридору шел смело, не таясь, как у себя дома, и никого не встретил. Через два коридора – грузовой лифт.

Нажал кнопку вызова – огромная кабина со скрипом распахнулась.

В лифте скинул с себя солдатскую шинель, стащил калоши с сияющих мокасин – и остался в добротном темно-синем костюме и белой рубашке, с кокетливой бабочкой на шее. Черные очки поменял на теневые с золоченой оправой. Теперь он ничем не отличался от обычных завсегдатаев клуба, пришедших скоротать вечерок в покое и неге.

Пошатался туда-сюда, огляделся. Вокруг мелькали знакомые чернобровые лица, но попадались и соотечественники, явно не федулинского замеса: импозантные, богато одетые мужчины средних лет, являющие собой замечательный тип преуспевающего новорусского бизнесмена.

Их легко отличить по заносчивой, самоуверенной повадке и по скучающему, как бы немного отстраненному от мирской суеты выражению лица. Федулинский затурканный бывший оборонщик, разумеется, им в подметки не годился. Присутствие здесь таких людей, безусловно, свидетельствовало о растущей популярности заведения.

Женщины встречались реже, если не считать полуголых возбужденных девиц, вспыхивающих то там, то тут, как рекламные клипы. В обслуге клуба преобладали стройные, как на подбор, мускулистые, пухлозадые юноши, чья профессия не вызывала сомнений у мало-мальски посвященного человека.

В одном из просторных, с высокими креслами и покерными столиками холлов Мышкин ненадолго задержался возле группы мужчин, мечущих банчок. Подивился ставкам: перед каждым игроком лежали груды зеленых стодолларовых фишек. На Харитона Даниловича никто не обратил внимания, выходит, безошибочно вписался в здешнюю среду обитания.

Вскоре добрался до ресторана и, помаячив в дверях, цепко оглядел полупустой зал. Хозяин города, грузный, черногривый, носатый Алихман-бек, как раз о чем-то беседовал с красивой брюнеткой. С ним Гарик Махмудов и Леха Жбан, приближенные лица, обоих Мышкин знал хорошо.

– Желаете поужинать? – подскочил к Мышкину метрдотель, шустрый господинчик в ослепительно белых кудряшках, похожий на лугового барашка.

– Попозже, милейший, попозже, – солидно кашлянул Мышкин. Он видел, как от стола хозяина на него вызверился Леха Жбан, но сделал вид, что не признал.

– Как будет угодно, – любезно продолжал барашек. – Супец нынче отменный, утренней доставки…

Не дослушав, Мышкин пошел прочь.

Возле туалета с дверями под мрамор и с кисейными шторками дежурил рослый детина, из-под распахнутого ворота выглядывала спецназовская тельняшка. Встретились взглядами, спецназовец улыбнулся, блеснув зубами.

– Можно, дяденька, заходи, не робей.

– Бывает, что нельзя? – спросил Мышкин.

– Бывает, и нельзя, – подтвердил охранник, видно заскучавший на своем посту. Мышкин оглянулся: коридор пуст. Помеху следовало устранить немедленно, и он выбрал самый простой способ. Спецназовец стоял расслабленный, с опущенными руками, не ожидая, конечно, подвоха от пожилого, праздного богача. Проходя мимо, Мышкин, изогнувшись, впечатал локоть в упругое брюхо и, не дав опомниться, перехватил согнувшегося детину за шею. Крутнул так, что хрустнули позвонки, и, не мешкая, втащил обмягшее тело в сортир. Там удобно приспособил его на стульчаке в одной из кабинок и аккуратно заклинил дверь. Помыл руки в мраморном умывальнике, щедро попользовавшись ароматным, ало-сине-белым полосатым мылом. Хотел даже прихватить кусок с собой, чтобы показать Тарасовне, чем моются настоящие господа, но не нашел, во что завернуть.

Теперь оставалось только ждать. Мышкин надеялся, что ждать придется недолго: многим в городе известно, что могучий и непреклонный Алихман-бек от больших нервных перегрузок маялся мочевым пузырем.

…По знаку владыки Гарик Махмудов привел за стол маленького, невзрачного человечка, одетого в большой, не по росту, клубный пиджак, и с таким же, под цвет пиджака, личиком, будто свеколка, на котором, однако, светились умные, немигающие глаза, выдающие достаточную независимость их владельца. Это был Гоша Прохоров, по кличке "Дрозд", посланец дружеской казанской группировки, прибывший в Федулинск исключительно по служебной надобности. Алихман-бек милостиво протянул над столом волосатую руку, которую Гоша почтительно пожал двумя руками, но целовать не стал. Алихман-бек едва заметно поморщился.

– Как дела, Георгий? Все ли в порядке у наших казанских братьев?

Дрозд сшивался в Федулинске вторую неделю, никак не мог добиться аудиенции, но сейчас ничем не выказал неудовольствия. Он не первый год сотрудничал с горцами, привык к их дипломатическим уловкам, иногда оскорбительным, но всегда тщательно продуманным. Да и ему ли обижаться на Алихман-бека. В иерархии мудреного российского бизнеса у них слишком разные весовые категории.

– Спасибо, хозяин, что пригласил за стол, – неожиданным басом заговорил Гоша, чуток сморгнув, отчего по малиновому личику пробежали серебристые тени. – У нас все в порядке, чего и вам желаем, достопочтимый бек. Искренний привет тебе от Миши Крученого и ото всех наших братьев.

Владыка слегка поклонился, – обернулся к Гарику Махмудову.

– Ихний Миша из Казани мне – как сын родной.

Три года вместе баланду хлебали… Я слышал, Георгий, Миша напрямик с американцами связался. Через Борисову администрацию действует. Правда или нет?

– Есть маленько.

– Так чего же ему от меня понадобилось, раз он такой большой вырос? – в деланном удивлении Алихман-бек вскинул черные брови. – Мы-то в дамки не лезем.

Наша территория не дальше Арарата.

Дрозд учтиво поерзал в своем непомерном пиджаке.

Алихман-бек прекрасно знал, зачем он нужен казанским, валял дурака, что вполне понятно. Есть много способов набить цену товару, это один из них. Как и недельная волынка со встречей. Дескать, вы нас ищете, не мы вас.

Дрозд решил, хватит тянуть резину.

– Извини за прямоту, досточтимый, деньги из Казани месяц назад ушли,с двумя курьерами, но ответа нет.

Миша в затруднении. Не знает, как понимать.

Алихман-бек тупо на него уставился, изумление бека, казалось, достигло предела.

– Какие деньги, Георгий? Сколько?

– Два лимона, досточтимый. В чистой валюте.

Владыка перевел обескураженный взгляд на Леху Жбана, на Гарика Махмудова, словно прося подсказки, – Прыткие они там, – прогудел Леха. – Как блошки под ногтем.

Махмудов ответил более вразумительно:

– Наверное, ему нужен порошок. Который на складе.

Половина майского запаса.

– И деньги пришли?

– Вроде пришли. Но по старой цене. Без учета кризиса.

– А-а, – Алихман-бек звучно хлопнул себя ладонью по лбу, словно прозрел. – Так вот ты о чем, Георгий…

– Именно, – подтвердил Дрозд. – В полном соответствии с контрактом.

Алихман-бек спросил:

– А где твои полномочия, Георгий, чтобы вести такие важные переговоры?

Дрозд вежливо подыграл, изобразил смятение, но в глазах застыла скука, которую трудно скрыть.

– Какие полномочия, досточтимый? Деньги получены, товара нет. Скажи, почему нет, я поеду к Мише.

– Поедешь, как же! – не удержался Жбан. – Говорил же, они прыткие, как блохи.

И Гарик Махмудов осудительно цыкнул зубом. Алихман-бек загнул один палец.

– Значит, так. Полномочий нет – это одно. И цена изменилась, ты же слышал. Это второе. Даже не знаю, как быть. Выпей водки, Георгий. Спешить некуда, да? Раз уж пришел, выпей водки. Освежись. У нас водка хорошая, горькая, в Казани плохая, сладкая. Я пил. Но давно.

Дрозд послушно махнул фужер с ледяным "Кристаллом", утер губы ладонью.

– Извини, досточтимый, но так не бывает. Какая цена в контракте указана, такая и должна быть. На ходу цену не меняют.

– Ты уверен, Георгий? – от вкрадчивого тона Алихман-бека Дрозда передернуло. Свекольные щеки порозовели. Он был наслышан, на какие выходки способен непредсказуемый горец, но страха не испытывал. Бывший комсомольский работник Гоша Прохоров за десять лет свободного предпринимательства нагляделся всякого и мысль о внезапной смерти давно утратила для него свою остроту. Как и для большинства российских бизнесменов, ощущение скорой физической расправы стало для него непременным фоном любой мало-мальски выгодной сделки, но он верил в свою звезду, как отчаянный игрок верит в то, что последняя ставка, ради которой он заложил голову, принесет ему наконец удачу.

– Нет, не уверен, – ответил он спокойно. – Ведь кто я такой? Всего лишь посредник. Почему сердишься, досточтимый бек? Скажи новые условия, я передам Крученому. Он, наверное, согласится.

– Почему согласится?

– У него нет выбора. Ты контролируешь восточные коридоры. Он гордится дружбой с тобой. Но Миша тоже не может долго работать себе в убыток. С экономикой не поспоришь. Дай ему роздыху, бек. Это взаимовыгодно.

Алихман-бек задумался, глядя куда-то далеко поверх ресторанных голов. Может быть, ему явилось отчетливое видение родных ущелий. Сердце давно тосковало по солнечной, прекрасной родине, чьим преданным сыном он остался навеки. Разве не ради нее, любимой и светлой, все его великие труды? Незавидна участь абрека, вынужденного жить среди говорливых, коварных, трусливых, лживых русских свиней, но таков его рок: вместе с верными кунаками, не покладая рук, не зная отдыха, рубить окна в Европу и в Америку, и они уже прорублены наполовину. Уже грозная, спесивая Россия, мать всех пороков, покорно преклонила колени.

Он с сочувствием смотрел на мелкого, красномордого русачка в нелепом пиджаке, ерзающего, как шлюха на колу, изображающего значительную фигуру, но готового, как все они, снова и снова безропотно платить дань.

Жалкое, бессмысленное племя. Единственная сила этих людей в том, что их слишком много копошится на необозримых пространствах, и острые зубки вырваны еще далеко не у всех.

– Хорошо, Георгий, – сказал примирительно. – Передай Мише, с каждого доллара набавляю десять центов.

Это не моя прихоть. Накладные расходы растут, рубль падает, пусть Мишин бухгалтер посчитает. Лишнего я не беру.

Гоша Прохоров достал из внутреннего кармана пиджака простенький калькулятор и застучал по кнопкам с изумительной быстротой. Поднял на бека равнодушные глаза.

– Получается, за эту партию ты хочешь еще около двухсот тысяч?

– Чуть меньше, чуть больше – какая разница. В бизнесе важен принцип.

– Святые слова, – сказал Дрозд. Гарик Махмудов нежно погладил его по плечу.

– Ты хороший человек, да, Георгий? Но наглый, да?

– В Казани других не бывает, – подтвердил Леха Жбан.

– Выпей еще водки, – предложил Алихман-бек. – Мы тоже с тобой выпьем. Чтобы не осталось обид.

Однако слова Алихмана повисли в воздухе, потому что никто с Дроздом пить не стал. Ему пришлось осушить второй фужер одному. На этот раз он положил в рот зеленую маслинку на закуску.

– Любишь водку, да? – спросил Гарик Махмудов. – Без водки жить не можешь?

– Не могу, – признался Прохоров. – Без нее – хоть в петлю.

– Ну и хорошо, – заметил Алихман-бек. – У нас водки много. Не жалко для добрых друзей… Когда дашь ответ, Георгий?

– Завтра утром, досточтимый.

– Утром так утром, – Алихман-бек потянулся за салатом, теряя интерес к разговору. – Ступай, Георгий. Утром жду звонка.

– Мише передать, это ваше последнее слово?

– Зачем последнее? У нас много других слов. За один раз всего не скажешь.

– Благодарю за угощение, бек, – Гоша поднялся, вынырнув из пиджака, как из воды. Лицом красен и тих.

Мельком встретился глазами с Лехой Жбаном и доверчиво ему улыбнулся.

Через минуту у Алихман-бека в очередной раз прихватило пузырь, и он грозно выругался. Пожаловался Гарику:

– Камень, сука, шевельнулся. Пойду отолью.

Леха Жбан вскочил первый и двинулся между столами, бросая по сторонам устрашающие взгляды. Алихман-бек шел следом, милостиво кивая знакомым. Двое-трое гостей фамильярно подняли бокалы, приветствуя хозяина. Некий тучный господин, напоминающий вальяжной осанкой экс-премьера Черномырдина, встал из-за стола, и они с Алихманом дружески расцеловались. В сущности, клуб "На Монмартре" по вечерам превращался в гостеприимный дом, куда съезжались лучшие люди города, а также залетные купцы, чтобы пообщаться в неформальной обстановке.

В туалет Леха Жбан, как положено, вошел один, оставив босса в коридоре. Не удивился, увидев сидящего под зеркалом на стуле пожилого мужика в теневых очках.

– Все же решился, Харитон Данилович?

– Ну как же, Леша, выхода нет, – огорченно развел руками Мышкин. – Бек нас в покое не оставит, сам понимаешь. Его повадка известная, косит под чистую.

– Как же я? У меня все же должность, бабки текут.

– С тобой, Леша, как уговорились. Убытки компенсируем. Переждешь месячишко, к Тарасовне войдешь в долю. Сам же говорил: обрыдло на черноту пахать.

Леха Жбан хмуро кивнул.

– Вован где?

– Живой. На толчке отдыхает.

– Справишься сам-то с упырем?

– Не волнуйся, Леша, никто не услышит. Ступай, зови горемыку.

Леха молча крутнулся на каблуках. В коридоре доложил хозяину:

– Все чисто. Приятного облегчения.

Алихмана подпирало всерьез, еле дотянул до писсуара. Но едва расстегнул ширинку, услыхал позади участливый голос:

– Поворотись-ка, сынок, мордой к смерти.

Железный горец не потерял самообладания, не занервничал, с трудом, но пустил вялую струю. Минуты две старательно опорожнялся. Гадал, кто же это подкрался? Из местных вряд ли. Здесь все под контролем. Значит, подослали извне. И Жбана, поганца, купили. Интересно, за сколько?

Наконец застегнул штаны, обернулся. Увидел мужчину в темных очках, с ухватистым, плотницким топориком в руке. В лицо не признал, спросил:

– Ты кто? Почему озоруешь?

Мышкин снял очки, блеснуло бельмо на левом глазу.

Почему-то медлил с ударом. С любопытством разглядывал носатое, страстное лицо. Впервые видел Алихман-бека так близко. Надо же, обыкновенный человек, а взнуздал целый город. Вот загадка для ума. Чубайс грабит, Елкин грабит – это понятно, у них армия и банк. А у этого ничего нет, кроме напора и ненависти. Но боятся его не меньше. В другое время Мышкин в охотку с удовольствием посидел бы с этим человеком за чаркой, расспросил бы кое о чем, да теперь уж не придется.

– Брось топор, деревня, – презрительно сказал Алихман-бек. – Не по руке замах. С твоим ли рылом пасть разевать.

– Не я, так другой, – мягко ответил Мышкин. – Укоротить тебя пора. Не обижайся, больно не будет.

В бешенстве, кошачьим движением Алихман-бек вскинул руки к корявой роже, но немного не достал. На долю секунды опередил его Мышкин, втемяшил обух в разгоряченный лоб. Так скотину валят на убойном дворе, и могучий бек покачнулся, осел на плиточный пол. Замерцала в очах смертная тень. Выдохнул тяжело, со свистом, отпуская живую силу на волю. Не соврал убивец, боли не было, но свинцовая жуть проняла до костей.

Шевельнул губами в немой угрозе, да никто его не услышал.

Мышкин отступил на шаг и с полного размаха вторично опустил обух на чугунный череп. Изо рта абрека выплеснулась розоватая юшка, очи щелкнули и закрылись, как два телевизора. Гордая душа голубоватым облачком скользнула к вентиляционному люку.

Мышкин оттащил мертвое тело в соседнюю с охранником кабинку и тоже пристроил на толчке. Он не радовался смерти врага, на сердце кошки скребли. Давно чуял, пришла новая эпоха и в ней будет столько лишних смертей, сколько звезд на небе.

В коридоре ждал Леха Жбан.

– Тюкнул? – спросил коротко.

– С двух раз пришлось. Мосластый мужчина. – Мышкин убрал топор в петельку под пиджаком. – Значит, я побежал.

– Надолго убываешь, Харитон Данилович?

– Трудно сказать. Может, на год, на два. Они же охоту начнут. Побереги Тарасовну, Леша. Отвечаешь за нее.

– Такого уговора не было.

– Теперь будет. Прощай пока, – с этими словами Мышкин растаял, исчез в глубине коридора.

Для Лехи Жбана начиналось самое трудное. Если охранник Вован подох на унитазе, то ему, Лехе, вряд ли удастся выкрутиться. Но он верил Мышкину. У того не было причин подставлять его.

Помешкав, вернулся в ресторан, подошел к Гарику Махмудову.

– Слышь, Гарик, чего-то я беспокоюсь… Не выходит бек. Засел плотно. Может, чего с брюхом?

– Почему не посмотрел?

– Ты же знаешь, он не любит, когда заглядывают.

Гарик кликнул еще двух пацанов, ринулись в сортир.

Там перед ними открылась печальная картина. Обожаемый главарь сидел на толчке, как живой, но весь синий и с разбухшим до неузнаваемости лбом. Со слезами на глазах Гарик Махмудов потянул его за руку, и Алихман-бек повалился ему на грудь с последней жалобой. В соседней кабинке слабо копошился охранник Вован, один из самых надежных. Недавно лично Алихман-бек наградил его именным кинжалом с выгравированной надписью: "Дорогому Володе за большое мужество "от братьев по борьбе". Грозный властелин иногда позволял себе сентиментальные жесты даже по отношению к русским скотам.

Двое подручных выволокли Вована из кабинки и приставили к стене. Махмудов достал пистолет.

– Ну, сучара, говори, кто сделал?!

Бедный Вован еще не совсем опамятовался, но скосил глаза и увидел лежавшего на полу мертвого бека. Его затрясло от ужаса. Он попытался что-то сказать, речь неладилась. Для освежения рассудка Махмудов заехал ему рукояткой пистолета по зубам. Пальцем ткнул в грудь Лехе Жбану.

– Этот? Говори, сука?!

Вован энергично замотал башкой, выдавил с кровью:

– Не-е, не он… У того очки, старый…

Леха Жбан мысленно перекрестился.

Глава 5

Геку Монастырского скорбная весть подняла с постели, где он битых три часа ублажал Машеньку Масюту, дочку нынешнего федулинского градоначальника, и еле-еле ее усыпил. Он два месяца подбирался к этой долговязой дерзкой девчонке со змеиным жалом вместо языка и не жалел о затраченных усилиях. Дело в том, что оседлать непокорную пигалицу было для него скорее политической акцией, чем обыкновенным сексуальным капризом.

На ближайших выборах он собирался выкинуть из кресла ее папашу, этого зажравшегося еще при большевиках партийного борова, и тут Машенька могла стать незаменимым источником семейной информации и одним из рычагов прямого давления. Да и в любовном плане девушка его не разочаровала. Прикидывалась крутой интеллектуалкой, бредила Кришной и отцом Менем, но когда дошло до постели, обернулась полной нимфоманкой.

Живая, как ртуть, с торчащими во все стороны ключицами и коленками, она заставила его изрядно попотеть, прежде чем довел ее до бешеного, затяжного оргазма.

Гека Монастырский был вторым человеком в Федулинске после Алихман-бека, с которым они действовали в тесной, доверительной спайке, хотя публично отзывались друг о друге с подчеркнутым недоброжелательством.

При воздействии на серую человеческую массу Гека Монастырский предпочитал исключительно цивилизованные методы – деньги, психотропное зомбирование, подкуп и шантаж. Пролитой невинной крови на его руках не было. Если все же иногда возникала необходимость радикальной зачистки, то по негласному уговору грязную работу выполняли за него люди Алихман-бека, который, напротив, при каждом удобном случае стремился к демонстрации силы. Оба понимали – лучшего тандема для захвата власти не придумаешь.

Карьера Геки Монастырского сложилась по типовому сценарию: секретарь горкома комсомола при Меченом, затем владелец эротического видеосалона, с быстрым отпочкованием от него фирмы "Кипарис", занимающейся в основном валютными спекуляциями, и, наконец, в синхроне с гениальной аферой по ваучеризации всей страны, – судьбоносный рывок к собственному банку "Альтаир" и к учреждению (чуть позже) независимого фонда "В защиту отечественных памятников культуры". Счастливые годы… Благословенные дары судьбы… Один этот культурный фонд за полгода мифического существования отмыл с пяток миллионов долларов Алихмановых бабок…

Но деньги сами по себе быстро прискучили Монастырскому, человеку образованному, начитанному, свободомыслящему и с заветной думкой в душе. Их сколько ни будь, все равно мало. Стыдно сказать, но его не прельщал в чистом виде и великий американский идеал, воплощенный в грандиозном торговом Доме-храме, где имеется все для удовлетворения человеческих потребностей, начиная с самых примитивных (холодильники, телевизоры, тампаксы, презервативы) и кончая возвышенными, требующими определенной эстетической подготовки (надувные резиновые женские куклы, "виллы на Лазурном берегу, сюрпризы Интернета…).

Все, что можно получить за деньги, он имел, но не чувствовал полного удовлетворения. Бесенок невостребованности грыз душу, и Гека устремился в политику, надеясь найти в ней успокоение для смятенных чувств. Как ни странно, не ошибся. С того дня, как он продвинулся в депутаты городской думы, жизнь его наполнилась новыми, неведомыми доселе ощущениями. Он прикоснулся К власти, которую дают не сила (как у Алихмана), не деньги, не положение, а искренняя любовь сограждан, связывающих лишь с тобой упование на лучшую долю.

Делать политику среди оборонщиков оказалось еще легче, чем среди прочего населения необъятных российских равнин, включая шахтеров и мелких лавочников. Люди науки доверчивы, как дети, навешать им лапшу на уши ничего не стоило. Гека прикупил местную газетенку под пикантным названием "Всемирный демократ", парочку развязных журналистов на телерадио (все вместе обошлось в смешную сумму) и через полгода раскрутил себя до ярчайшей политической фигуры на федулинском небосклоне. К нему шли на прием, как к народному заступнику и радетелю, его выступления по радио собирали у приемников не меньше людей, чем футбольные матчи, на улицах стар и млад ломали перед ним шапку – и это все было лишь слабым проявлением внезапно вспыхнувшей народной любви. Более существенные ее признаки трудно обозначить словами, как нельзя объяснить впечатление от лунного света, льющегося с небес. Впервые, хотя, разумеется, не в полную меру, честолюбие его было удовлетворено, он ощутил значительность своего пребывания на земле, чего, конечно, не купишь ни за какие деньги. В своих выступлениях он клял на чем свет стоит продажный режим, демократов, коммунистов, фашистов, всех скопом, взывал к милосердию, сокрушался над слезинкой ребенка, над поруганной справедливостью, поносил махинаторов и воров, обращался пламенным словом к вечным, непреходящим ценностям, в том числе никогда не забывал упомянуть любовь к родному пепелищу и отеческим гробам, и, бывало, входил в такой раж, что сам начинал верить всей чепухе, которую нес в микрофон.

Кресло мэра было, естественно, не более чем трамплином для прыжка в большую политику, в Москву, где он исподволь, потихоньку уже завел немало полезных связей. Энергии в нем прибывало с каждым днем, и он чувствовал, что теперь не сможет остановиться, пока не оглядит эту страну с высоты кремлевских башен…

– Где? Как? – спросил он в трубку осевшим голосом.

Ему объяснили: два часа назад, в клубе "На Монмартре", наемный киллер.

Звонил Гарик Махмудов, который рассчитывал занять опустевший трон Алихман-бека и, безусловно, надеялся на поддержку Монастырского. В том, что поддержка ему понадобится, сомнений не было. Алихман-бек правил жестко, его авторитет был непререкаем, поэтому трое-четверо его ближайших сподвижников в глазах братвы выглядели довольно мелкими фигурами, и с этой минуты между ними должна была начаться, да уже, вероятно, началась смертельная схватка за пост главаря. Гека улыбнулся своим мыслям, пробурчал в трубку:

– Сейчас буду.

Гарик почтительно спросил:

– Прислать охрану, Андреич?

– Обойдусь. До встречи…

Со смертью Алихман-бека в городе рушилась отлаженная, достаточно стабильная система экономических отношений, но это Монастырского не пугало. Что с возу упало, то пропало. В его руках банк "Альтаир", "Культурный фонд" и цепочки связей с западными партнерами.

Вполне достаточно для того, чтобы без опаски смотреть в будущее. Все равно рано или поздно Алихман-бек должен был споткнуться. Власть свирепого горца держалась на терроре, а это хилый фундамент, если учесть, какой век на дворе. Пусть его подельщики, включая Гарика Махмудова, в ярости перегрызут друг другу глотки, на общую ситуацию это уже не влияло. Король умер – да здравствует король. Гека Монастырский сознавал ответственность, которая легла на его плечи после того, как он остался полновластным хозяином города.

С сожалением глянув на розовое, с озорными прыщиками личико спящей Машеньки Масюты, он накинул шелковый халат и потопал в гостиную.

Первый звонок сделал Остапу Брыльскому, начальнику собственной службы безопасности, бывшему полковнику КГБ. При Бакатине его, как и многих классных специалистов, турнули из органов, правда положили нормальную пенсию, что старика нисколько не утешило.

Он был еще полон сил и азарта, и, когда вернулся в родные пенаты, в Федулинск, чтобы добивать век на садовых грядках, Гека Монастырский тут же его навестил и предложил работу, от которой полковник не смог отказаться.

Гека пристроил пятидесятилетнего ветерана к большому делу, но главное, дал ему шанс когда-нибудь поквитаться с перевертышами, покусившимися на самое дорогое, что есть у солдата, – на его безупречный послужной список. Сейчас Гека мог признаться себе, что в тот день сделал удачное приобретение. За два с лишним года между ними не возникло даже намека на какие-то близкие, задушевные отношения, и тем не менее Монастырский постоянно чувствовал заботливую, твердую, уверенную руку полковника.

– Остап Григорьевич, спишь, дорогой?

Сонный или бодрствующий, пьяный или трезвый, особист Брыльский был одинаково желчен и прозорлив, – Что, горца наконец угомонили? – просипел, не отвечая на вопрос.

– Откуда знаешь? – искренне изумился Гека.

– Чего тут знать. К тому давно шло. Перекипел Алихман. Два месяца пузыри пускает.

Монастырский, хотя заинтересовался этими пузырями, решил не вникать сейчас в подробности. У полковника весь Федулинск опутан невидимыми сетями – ему виднее.

– Вариант окончательный?

– Окончательное не бывает. В "Монмартре" бедолагу ухлопали. Прямо в сортире. Два часа назад.

Полковник что-то хмыкнул себе под нос, молча ждал распоряжений.

– Я сейчас туда подскочу. Иначе неудобно, – сказал Монастырский.

– Понимаю.

– Сможешь выяснить, кто это сделал?

– Думаю, да.

Монастырский помедлил, прикурил.

– Не телефонный, конечно, разговор, но времени мало… Я полагаю, Остап Григорьевич, нам теперь вообще эта ватага в Федулинске больше ни к чему. Устали от них люди. Бесконечные поборы, насилие – сколько можно!

– Святые слова.

– У тебя с Гаркави, кажется, добрые отношения?

– Свояк он мой.

– Может, свяжешься с ним? Устроить по горячим следам небольшую санобработку. Из головки остались Гарик Махмудов, да еще двое-трое, ты их знаешь. Ну и остальную шваль тряхануть заодно. Повод есть, чего тянуть.

После недолгой паузы Брыльский сухо произнес:

– Милицию ночью не стоит беспокоить. Сам управлюсь. Их лучше попозже подключить.

– Как знаешь, Остап Григорьевич. Удачи тебе.

– Сам тоже не подставляйся, – предупредил полковник. – Они сейчас все – как на игле. Я тебе Леню Лопуха пришлю с ребятами.

– Спасибо, Остап Григорьевич…

Следующей позвонил Лике Звонаревой, директору местного телерадиовещания. Это была его женщина во всех отношениях: сперва, когда выписал из Москвы, какое-то время держал ее в любовницах, позже перевел на твердый оклад. Пятидесятилетняя, сверх меры искушенная вдовушка Лика была всем хороша, и в постели, и по работе, но имела один неприятный заскок: так и норовила забеременеть, рассчитывая заарканить его ребеночком. Пришлось принудительно делать ей подряд два аборта, после чего он охладел к жизнерадостной потаскушке. Но в ее некрепкой головенке остался от любовных передряг какой-то непоправимый сдвиг. Он давно подумывал заменить Звонареву, да пока не нашел подходящую кандидатуру. В среде федулинских творческих интеллигентов никто не мог сравниться с ней в безудержном, чистосердечном фарисействе, тут она, безусловно, выдерживала столичную планку.

Около двух ночи Лика, разумеется, еще не ложилась.

Едва узнав его голос, радостно защебетала. Он слушал ее молча, ничего не понимая, кроме отдельных слов: Родной! Муженек суженый! Приезжай немедленно, скотина!

Водка! Девочка подмытая! Не буди во мне самку!

Переждав привычную истерику (следствие как раз необратимого умственного сдвига), Гека холодно распорядился:

– Приготовь, пожалуйста, с девяти до десяти окно. Я выступлю с обращением к гражданам Федулинска, Запнувшись на затяжном эротическом всхлипе, Лика по-деловому уточнила:

– Что случилось, любимый?

– Не твоего ума дело. Будь наготове – и все.

– Слушаюсь, родной мой! Но может быть…

Монастырский повесил трубку.

Теперь надо было выпроводить Машеньку Масюту.

Он знал, что это непростое дело: молодая феминистка, поклонница Джейн Остин и Лаховой, была чувствительна к любому намеку на принуждение. Это касалось и постели.

Гека забавлялся от души. "Мария Гавриловна, – обращался к ней уважительно, – прошу вас, встаньте рачком". Она пыталась доказать, что не Гека ее соблазнил, а она сама его изнасиловала, и надо признать, добилась в этом успеха.

– Ну ты ха-ам, Герасим! – отозвалась девица басом, когда он игриво пощекотал голую пятку, высунувшуюся из-под простыни. – Что ты себе позволяешь? Я же сплю.

– Поднимайся, детка, поднимайся. Труба зовет.

Девушка взглянула на часы и устремила на Геку изумленные глаза, в которых сна ни капли.

– Ты что, укололся, что ли? Два часа ночи! Куда подымайся?

– Дела, детка, дела. Срочный ночной вызов.

Машенька, достойная дочь мэра, уселась поудобнее и, гневно блестя очами, произнесла целую речь.

– Вот что, дорогой любовничек. Ты что-то, видно, не так понял. Если я легла в твою поганую постель, это вовсе не значит, что я твоя служанка. Кто ты такой, черт побери?! Как ты смеешь меня будить? Правду говорят, деньги превращают мужчину в скота. Но со мной ничего не выйдет. Убирайся куда хочешь, кобель, я останусь здесь. Немедленно принеси мне пива.

– Пиво получишь на дорожку, – пообещал Монастырский. – К сожалению, не могу оставить тебя в квартире одну.

– Почему?

– Мало ли, – Гека глубокомысленно развел руками. – Картины, обстановка… Я еще слишком плохо тебя знаю…

Машенька выпрыгнула из постели с намерением выцарапать ему глаза, но Гека был настороже. Между ними завязалась нешуточная схватка, окончившаяся победой мужчины. Монастырский, повалив девушку на ковер, уселся ей на живот, а руки прижал к полу. Немного возбудился, но не настолько, чтобы затевать случку.

– Запомни, красавица, – сказал строго, любуясь бледным, с позеленевшими от ненависти глазами Машенькиным лицом. Прыщики сияли, как капельки крови. – Кто у тебя папашка, мне наплевать. Или будешь слушаться, или раздавлю, как букашку. Уйми свой норов.

Когда надо пошутить, я сам с тобой пошучу.

– Подонок, – прошипела Машенька. – Мне же больно. Отпусти.

Напоследок он сдавил худенькие ладошки так, что хрустнули косточки. Поднялся, пошел к двери. Бросил на ходу:

– Две минуты на сборы. Иначе выкину голую.

Выпил рюмку коньяку. Подумал: ничего, с ней по-другому нельзя. Пусть привыкает.

За свою тридцатишестилетнюю жизнь Монастырский понял про женщин главное: все они, молодые и старые, смирные и наглые, красивые и дурнушки, ищут себе хозяина, как бродячие собаки, и если чувствуют в мужчине слабину, становятся неуправляемыми. Женщина может быть полезной и преданной, когда крепко держишь ее одной рукой за глотку, а другой за влагалище. Они любят только победителей. Наверное, именно по этой причине он ни разу не женился, словно предчувствовал, что когда-нибудь, в печальную пору внезапно ослабеет, и женщина, которой неразумно доверится, в тот же час нанесет ему последний укол в сердце.

Снизу позвонил Леня Лопух, доложил, что прибыл.

– Через минуту спускаюсь, – сказал Монастырский. – Сейчас дама выйдет, отправь ее, пожалуйста, домой.

Вернулся в спальню. Машенька сидела у зеркала одетая – короткая черная юбка, шерстяной свитерок – и горько плакала.

Наступил момент ее пожалеть. Подошел сзади, положил ладонь на теплую, пушистую головку.

– Не переживай, детка. Я тебя люблю, но сейчас просто некогда вникать во все эти тонкости. Днем позвоню.

– Сволочь, – сказала Машенька. – Какая же ты сволочь! И какая же я дура.

Слезы придали ей сходство с мокрым папоротником на лесной опушке.

– Ну почему сволочь? Тебе же хорошо со мной… Пошли, ребята тебя подбросят. Они внизу.

Выпроводив подружку, сел в кресло под торшером, закурил и задумался. Если Остап Григорьевич сработает четко, то через час в городе начнутся беспорядки. В таком случае, зачем ему светиться на улицах? Алихман мертв, убедиться в этом он успеет, да и Гарик Махмудов вряд ли доживет до утра. Не разумнее ли держать руку на пульсе событий, не выходя из дома? Монастырский даже пожалел, что так поспешно избавился от костлявой нимфоманки.

Он спустился во двор. Ночь стояла звездная, пронизанная предгрозовой истомой. От припаркованных вдоль тротуара машин отделился человек и подошел к нему. Это был Леня Лопух, один из самых сильных оперативников Брыльского.

Гека угостил его сигаретой.

– Не курю, – отказался молодой человек. – Едем?

– Пожалуй, нет… Какая ночь, чудо, а, Леонид? Однажды в Венеции… Впрочем, что там Венеция… В такие ночи особенно остро понимаешь, как нелепы, в сущности, все наши мелкие, земные проблемы. Согласен, а, Леонид?

– Согласен, – сказал Лопух.

– Ты, я слышал, родом из Сибири?

– Из Томска, да.

– У вас там, конечно, природа погуще, но и здесь…

Ты погляди, какие чернильные своды, серебряное мерцание. Хочется читать стихи. Ты пишешь стихи, Леонид?

– Вроде нет.

– Напрасно, скажу тебе… Поэзия, брат, придает жизни совсем иные оттенки. Взять того же Мандельштама.

Или Окуджаву. Как писали стервецы. Выхожу один я на дорогу, тишина, кремнистый путь блестит… Но это, кажется, Лермонтов. Не помнишь?

– В школе у меня по литературе тройка была.

Монастырского забавляла растерянность молодого громилы, обладателя черного пояса, гадающего, вероятно, неужто его подняли среди ночи единственно для того, чтобы слушать подобный бред.

– Скажи, Леонид, как ты относишься к кавказцам?

– К черным? Как к ним относиться. Такие же люди, что и мы.

– Лукавишь немного, а?

– Все люди братья, Герасим Андреевич. – Вежливо-ледяная улыбка Лопуха вполне соответствовала звездному свету. – Так, значит, отбой?

– Отбой, Ленечка, отбой… А ты ведь не так прост, как кажешься, верно?

– Все мы только с виду простые.

– Подымешься, примешь чарку?

– Благодарствуйте, Герасим Андреевич. Я на режиме.

– Ну извини, что напрасно потревожил.

– Работа у нас такая.

Разговор с оперативником оставил у Геки неприятный осадок. Попадались в миру люди, к которым, как ни старайся, не заглянешь в душу. Это наводило на мрачные мысли. Истинно, чужая душа потемки. Но коли так, где гарантия, что самый преданный раб однажды не всадит тебе пулю в глаз?

…Около девяти Монастырский прибыл на радиостанцию "Эхо Федулинска". К тому времени у него накопилось много информации. Ночью по Федулинску прокатилась волна погромов. Началось с того, что из знаменитой городской дискотеки "Рязанские ковбои" вывалилась накуренная толпа молодняка и, явно кем-то подзуженная, отправилась сводить счеты с кавказцами. Драка затеялась еще в самом помещении дискотеки (бывший клуб научных работников), где, по предварительным сведениям, забили до смерти двух молдаван и одного корейца. Страшной смертью погиб местный эфиоп Еремия Джонсон, известный своим веселым, беззаботным нравом. Его все любили в Федулинске, от мала до велика. Приехал он в город лет пять назад налегке, открыл небольшую лавчонку, где торговал потихоньку слоновой костью и искусственными гениталиями, никому не вредил. На дискотеку забрел в поисках подружки на ночь, что делал каждый вечер, потому что выбирал себе невесту и вот-вот, как он говорил, собирался жениться на "русский красавица".

Под горячую руку несчастного Еремию вздернули на фонарном столбе, и последнее, что он услышал от какой-то пьяной, гогочущей рожи, были странные слова: "Тут тебе не Африка, грязный нигер, тут Бродвей!"

Ближе к рассвету на помощь городским панкам, будто оповещенные факсом, подтянулись ребята с окраин, из поселков Ледищево и Томилино. Решающее сражение произошло, естественно, на рынке, где командиры покойного Алихман-бека выставили несколько десятков хорошо экипированных бойцов, но подавляющее преимущество в численности было все же на стороне местной братвы – их собралось около четырех сотен. Вооруженные цепями, кастетами и заточками, они легко развалили редкие цепи обороняющихся, не обращая внимания на автоматные очереди и пистолетные хлопки. Дальше побоище проходило в жуткой предрассветной тишине и нарушалось лишь взрывами опрокинутых и подожженных иномарок да слезными мольбами добиваемых жертв. Среди деловито озабоченной, занятой ужасным делом толпы бесстрашно сновали пенсионного вида агитаторы, раздавая брошюрки "Майн Кампф" и номера вездесущей газетки "Московский комсомолец". Одна особо азартная старушка агитаторша потянулась со своим товаром к благородному кавказцу, отбивающемуся ломиком сразу от троих озверевших аборигенов, но не убереглась, рухнула с раскроенным черепом под ноги сцепившихся бойцов. Ее невинная смерть послужила как бы сигналом к окончанию побоища.

Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, – добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.

Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека – право на частную собственность.

– Среди невинных жертв погрома, – скорбно вещал Монастырский, – есть люди, с которыми мирные обыватели связывали все свои надежды на обеспеченную стабильную жизнь. И первый из них – Измаил Алихманович Алихман-бек, которого многие горожане любовно, посемейному называли Папой. Не буду упоминать обо всех его заслугах, но ясно одно: от руки наемного убийцы пал великий спонсор, чья душа была уязвлена людскими страданиями. Казалось бы, что ему бездомные старики, околевающие на городских свалках, а он взял и открыл для них бесплатную столовую! И собирался, сам говорил мне об этом, построить современный хоспис, ни в чем не уступающий американским. Склоните головы, уважаемые сограждане, не будет у нас теперь хосписа… А что ему беспризорники, ночующие в подвалах, вымирающие от дурных болезней, промышляющие воровством и разбоем, неграмотные, одичавшие, но он, не умеющий проходить мимо людского горя, отлавливал их на улицах, сажал в поезд и отправлял на свою солнечную, благословенную родину, на Кавказ. Плачьте горькими слезами российские сиротки, некому больше купить вам плацкартный билет… Наверное, не найдется во всем городе человека, который хоть раз не почувствовал бы на себе заботливую, хозяйскую руку Алихман-бека, ибо всякий знал, к кому пойти с жалобой, с обидой, с просьбой; и я верю, эта широкая тропа, проторенная обездоленными людьми, не зарастет и после его смерти. Не дрогнула подлая рука убийцы, не сознающего, на кого он ее поднял.

Теперь в нашей благодарной памяти Алихман-бек встал в один ряд с благородными мучениками режима – Владом Листьевым, отцом Менем, банкиром Кивилидзе, как и он, павшим по воле злодеев, не имеющих ничего святого за душой. Спи спокойно, дорогой кунак, мы за тебя отомстим…

В таком духе Гека Монастырский витийствовал около часа, ненавязчиво подталкивая слушателей к мысли, что после гибели Алихман-бека им больше не на кого надеяться, кроме как на него, Геку. Когда он сделал знак оператору, что закончил выступление, Лика Звонарева подошла к нему, молча опустилась на колени и поцеловала руку, которую он тут же обтер о штаны.

Глаза ее восторженно светились.

– Ты гений, родной мой! Интонация, лексика – ты гений! Прирожденный вождь. Повелитель орд! О-о, это восхитительно. Я просто обрыдалась.

Монастырскому было приятно это слышать.

– Не преувеличивай, кукла… Ладно, пойдем, пропустим по рюмочке. Чего-то я немного утомился.

В маленьком кабинете Звонаревой, заставленном аппаратурой, он привычно отразил мгновенную сексуальную атаку, силой усадив женщину в кожаное кресло.

– Не время сейчас, Ликуша. Видишь, какие события…

Директорша не очень огорчилась, достала из тумбочки серебряные рюмки, початую бутылку "Камю", тарелочку с порезанным лимоном, коробку шоколадных конфет. Все было с любовью приготовлено заранее.

– Сосредоточься на главном, – продолжал Монастырский, осушив рюмку. – На тебе полностью пропагандистское обеспечение предвыборной кампании. Будем валить Масюту. С Алихманом он подставился. Кое-какой компромат еще подброшу. Действовать надо четко, быстро и сокрушительно. Никаких сантиментов. Подготовишь пару-тройку убойных передач. Запускай осторожно, с подходом, с учетом всех настроений. Потом взорвем бомбу, от которой он уже не встанет. Портрет Масюты: сексуальный маньяк, растлитель детей, вор, лютый демократ.

Коррупция, связи с криминалом. Все разоблачения с патриотическим акцентом. Что, дескать, ему, говнюку, Федулинск и страдания жителей города, если у него счета в женевском банке, а дети учатся за границей. Ладно, не мне тебя учить, но через неделю каждая федулинская мамаша при одном упоминании имени Масюты должна прятать своих детей. Повторяю: упор на патриотизм. Порядочные люди и так за нас, необходимо сманить всех этих ненормальных, которые бродят с красными знаменами.

Совки, разумеется, выставят своего кандидата, скорее всего, этого старпера Белоуса. Он, конечно, тормознутый, но язык у него подвешен как надо. Его тоже начинай пощипывать, но аккуратно, без перегиба. У него нет общей идеи. Социальная справедливость, денационализация, антинародный режим – это все чепуха, на этом он не сыграет. А вот дачку его на Лебяжьем озере прокручивай почаще. И вообще, намекай, намекай, но без конкретики. Всю фактуру побережем до второго тура, если он туда выскочит. Но это вряд ли…

Лика слушала завороженная и как бы в забытьи махнула третью стопку. Монастырский поморщился.

– Не злоупотребляй, – укорил строго. – Позавчера тебя видели в "Ласточке" в совершенно непотребном виде. С каким-то белобрысым фертом. Кто, кстати, такой?

Лика порозовела:

– Уж не ревнуешь ли, любимый? – – Оставь, Лика. Ты же понимаешь, тут не Москва.

Один прокол – и тебя нету. Жаль расставаться. Вроде сработались.

Угроза странным образом подействовала на журналистку. В отчаянии она сделала очередную попытку расстегнуть на Геке штаны, но крепко получила по рукам.

– Угомонись, девушка! Все очень серьезно. Баловаться будем в мэрии, когда я туда сяду. Там диваны удобные.

– В Кремле еще лучше, не правда ли, любимый?

Монастырский ожег ее взглядом, как хлыстом.

– Ты против?

– Боже мой! – пролепетала пожилая вакханка трескучим, нежным голосом. – Да тебя же никто не остановит, любимый!

* * *

В это же время в номере "люкс" единственного в Федулинске отеля "Ночи Кабирии", приватизированного тоже на пару Алихман-беком и Гекой Монастырским, сидели напротив друг друга двое мужчин, один – старый, лет семидесяти, с окладистой бородой, с выпуклым, как у мраморной чушки, лбом и с мрачными, отливающими антрацитом глазами; другой – молодой, не старше тридцати, с простодушным лицом коммивояжера, распространителя "гербалайфа", со светлым, под Чубайса, чубчиком, с доброй, простецкой улыбкой. Старшего звали Илларион Всеволодович Куприянов, в деловых Кругах он был больше известен под кличкой "Чума". Младший, по имени Саша Хакасский, никаких кличек не имел, да и, судя по вкрадчивому, интеллигентному говорку, не стремился иметь. Впрочем, он больше слушал, чем говорил.

Оба так увлеклись беседой, что кофе в чашечках, стоявших перед ними, давно остыл: они к нему не прикасались.

Зато надымили в комнате до сизого марева.

Саша Хакасский приехал четыре дня назад, занял "люкс", сутки отсыпался, потом бродил по городу, приглядывался, наводил справки. Если бы кто-то следил за ним, то не заметил бы в его передвижениях никакой логики. По беззаботности, с которой он слонялся по улицам, его можно было принять за курортника, если бы это был Сочи, а не Федулинск. Тем более что половину второго дня он провел на озере, на пляже, отдал дань местным красотам, позагорал, побултыхался в чистых, глубоких озерных водах, попил пивка в баре с претенциозным названием "Мичиган-2". Пожалуй, единственной особенностью, которая могла бы заинтересовать стороннего наблюдателя, была необыкновенная общительность молодого человека и то, с какой охотой он вступал в контакт с любым, кто подворачивался ему под руку, – прохожим, продавцом, почтовым работником, бомжом, девушками и стариками.

С каждым из случайных знакомых он быстро находил общий язык, легко подстраиваясь под собеседника.

С пляжа он увел в гостиницу двух продвинутых девиц, Клару и Свету, продержал их в номере до утра, заказывал дорогую еду и напитки (шампанское, икра, фрукты), и по звукам, которые всю ночь доносились из открытых окон, можно было догадаться, что занимались они отнюдь не чтением благонравных книг. Утром, выставив подружек за дверь, Саша Хакасский прямиком отправился в банк "Альтаир", где открыл на свое имя небольшой счет на две тысячи американских долларов. В банке он познакомился с женщиной-кассиром, наговорив ей в течение пяти минут, пока заполнял анкеты, кучу сногсшибательных комплиментов, а также не преминул заглянуть в кабинет к управляющему, Григорию Сидоровичу Михельсону, которому представился бизнесменом из Харькова. Управляющему он не говорил комплиментов, а задал два прямых, честных вопроса, как-то: а) есть ли опасность, что на волне банкротств их банк лопнет в ближайшие полгода? и б) могут ли они, то есть банк "Альтаир", быстро перевести некую крупную сумму в отделение "Глория-банка" в Чикаго? На оба вопроса он получил исчерпывающий отрицательный ответ, сопровождаемый доброжелательной улыбкой. Как всякий российский банкир, господин Михельсон обладал достаточной психологической проницательностью, чтобы угадать за нахальным любопытством незнакомца серьезную заинтересованность.

На центральном рынке, где светская жизнь не утихает ни днем, ни ночью, ему чуть не наломали бока. По привычке он вступил в шутливые пререкания с двумя чернобровыми кавказцами в секс-шопе "Незабудка", но те оказались не продавцами, а сборщиками налогов из банды Алихман-бека (на тот день еще живого) и восприняли его юмор чересчур лично. Сперва он поинтересовался, почем идут пластиковые члены, если брать оптом, а после, указав на выставленную на прилавке здоровенную коричневую оглоблю, обратился к одному из чернобровых:

– Этот тесак, часом, не у тебя отпилили, браток?

– Не понял? – ответил тот и знаком подозвал товарища. Но Саша Хакасский уже осознал свою ошибку и благодушно извинился:

– Звиняйте, мужики, первый день в городе, не осмотрелся еще.

– Хочешь, чтоб тебе гляделки подправили?

– Зачем?

– Чтобы пасть не разевал, понял?

Пришлось дать молодцам откупного по десять баксов, заглаживая обиду. Чернобровые смягчились, один похлопал его по плечу:

– Гуляй пока. Парень ты вроде неплохой. Но в другой раз думай, с кем шутишь.

Универсам,аптека, Дом культуры, где на первом этаже разместились залы игорных автоматов, а на втором модный салон-студия "Все от Кардена" (турецкая бижутерия и китайский ширпотреб); лишь в подвале оставили пару комнат под детские кружки, да и то потому, что программу "Счастливое демократическое детство" патронировал сам Гека Монастырский, – везде побывал неутомимый Саша Хакасский и напоследок завернул в городскую больницу. Здесь он представился инспектором ВОЗа и даже козырнул соответствующим удостоверением. Польщенный вниманием именитой международной организации, главврач лично провел гостя по отделениям и похвалился новейшей диагностической и операционной аппаратурой, сосредоточенной в коммерческом крыле больницы. Но и на этажах, где лежали обыкновенные, нищие федулинцы, аптечки ломились от американского аспирина (гуманитарная помощь) и стекловаты, кровати были застелены старыми, но чисто выстиранными, дырявыми простынями, а главное, сохранилась бесплатная кормежка из расчета 40 копеек в день на больного, что приятно поразило инспектора.

В терапевтическом отсеке он разговорился с жизнерадостным, лет шестидесяти пяти толстяком, помирающим, как сообщил главврач, от хронического недоедания и закупорки сосудов.

– На что жалуетесь, больной? – улыбаясь, полюбопытствовал Хакасский.

– Вам-то какое дело, милейший? – в тон отозвался толстяк, бывший ученый с мировым именем.

– Как представитель международной медицинской общественности имею право оказать помощь в разумных пределах.

– Ему помощь не нужна, – ввернул главврач уныло. – Ему нужна операция, да заплатить нечем. Увы, типичная ситуация.

– Сколько стоит операция?

– Пустяки, – ухмыльнулся голодный сердечник, – Всего каких-нибудь сто тысяч долларов. Не дадите взаймы?

Хакасский сделал пометку в блокноте. В смеющихся, почти безумных глазах больного он разглядел нечто такое, что его насторожило.

– К сожалению, полномочий распоряжаться такими суммами не имею, но обещаю обратиться с запросом…

Кстати, почему вам не поможет институт? Вы почетный академик и прочее?..

– Полно, милейший. Вы прекрасно знаете ответ, иначе бы вас сюда не послали.

– У наших больных, – опять вмешался главврач, – особенно с сердечной недостаточностью, как правило, до предела расшатаны нервы.

– Да, понимаю, – сочувственно заметил Хакасский, перестав улыбаться. – Много непоправимых бед натворили горе-реформаторы.

Кошмар в глазах помирающего ученого его завораживал.

– Перестаньте кривляться, – сказал тот. – Вы вовсе не так думаете.

…Утром он встретил на станции Куприянова-Чуму и на такси отвез в гостиницу. Старик, как всегда, был бодр, энергичен, въедлив и прямолинеен. За полтора часа они всесторонне обсудили все аспекты предстоящей акции.

После чего, выдержав приличную паузу, Куприянов спросил:

– Выходит, город надо брать целиком?

– Иначе какой резон? Не стоит мараться, Илларион Всеволодович. Обстановка созрела.

– Ты уверен?

Хакасский болезненно ощутил отеческую насмешку старика. Намек на Мытищи, где до сей поры хозяйничали неуправляемые могикане.

– Здесь, Илларион Всеволодович, контингент вязкий, податливый, лепи, что хочешь. Интеллигенция в основном. Горбатого славили, за Елкиным шли, как бараны, у Алихман-бека сидят под ногтем, как воши. Таким хоть кол на голове теши, стерпят. Тут и денег больших не придется вкладывать. На голый крючок клюнут.

– Не любишь интеллигентов, Саша?

Хакасский осветился яркой, солнечной улыбкой.

– За что их любить? От них все зло на земле.

– Сам-то ты кто? Уж не люмпен ли?

– Я, Илларион Всеволодович, обыкновенный кладоискатель, ни к чему другому не стремлюсь. Если вы имеете в виду моего батюшку, царствие ему небесное, то да, он был интеллигент. Ну и чего добился? Не я бы, так и схоронили в целлофановом мешке, как всю нынешнюю шелупень. Амбиции имел большие, не спорю. В мечтах миром владел, да вот беда, весь его мир умещался в чужих книгах. Своего ума так и не накопил до старости.

Зато жить спокойно никому не давал, всех учил, попрекал, наставлял… Всех заедал, кого доставал кафедральной указкой.

– Сурово, но, возможно, справедливо, – оценил Куприянов, характерным жестом почесав розовое пятно на черепе. – Однако отвлеклись мы, сынок… Какая команда нужна для начальной раскрутки?

– Завтра подам список. Немного на первых порах, человек десять. Плюс, разумеется, обслуга, техника, оружие и все прочее. Хочу попросить, чтобы Югу Рашидова прикомандировали.

– Гога в Красноярске, ты же знаешь.

– Там без него теперь управятся.

– Из местных кто-нибудь пригодится?

– Безусловно. Монастырского обязательно надо использовать. Горожане на него молятся, особенно беднота.

Прохиндей из самых отпетых. Работает профессионально, с дальним прицелом.

– Монастырского помню. Банк "Альтаир". Фонд культуры. Папашу его помню. Тоже хапал не по чину, но полета нет. Ни у того, ни у другого. Сырец.

– Вслепую сойдет. На первом этапе.

– Хорошо. – Куприянов сыто потянулся, черные глаза притухли. – Приступай, помолясь… Но помни, Саша, всегда помни, на ошибки у нас нет времени. Или мы их, или они нас. Третьего не дано. А их много, тьмы и тьмы, как писал поэт.

– Поубавить придется, – усмехнулся Саша.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

На второй год Егорка Жемчужников натурально переродился в лесовика. От прежнего начитанного, капризного и упрямого паренька мало чего осталось. Он и внешне переменился: раздался в плечах, налился жильной силой, светлое лицо с яркими васильками глаз обточилось ветром и таежным духом, поросло-рыжеватой щетинкой, на нем устоялось выражение спокойной уверенности в себе. Теперь никто ему не дал бы его юную двадцатку – молодой, ухватистый мужичок, это да.

Утром его разбудил пес Гирей, крупная пятилетняя немецкая овчарка с приблудившейся волчьей кровью.

Гирей ткнул его влажным носом в бок и тихонько поскулил. Егорка спал на голой земле за сараем, завернувшись в старый ватник, подложив под голову локоть. Сегодня он впервые за последние дни проспал пять часов не шелохнувшись, и это было большим успехом. Такая ночевка входила в очередную программу тренировок, которую старый Жакин обозначил как "слияние с природой". Давно миновало время, когда Егорка противился жакинской науке, полагая, что многие его уроки попахивают придурью и издевательством. Теперь он слепо повиновался, выполнял все указания старика и доверял ему больше, чем самому себе. Пять часов глубокого сна – и ни одного укуса летучих гнусных тварей, способных высосать живой сок из деревяшки; ни одного укуса – это что-нибудь да значило. Жакин сказал: попробуй, обернись камнем, на камень они не реагируют, у камня дух неживой. Егорка, выходит, сумел, хотя намучился изрядно.

Открыв глаза, Егорка спросил Гирея:

– Чего тебе надо? Рано ведь еще.

Гирей вежливо мотнул хвостом и повел глазами в сторону дома. Егорка понял: какой-то гость пожаловал.

Он вышел из-за сарая потягиваясь и увидел на дворе возле колодца незнакомую женщину, крупнотелую и лунноликую, одетую в цветастый сарафан и шерстяную кофту, на ногах – кирза. Приблизившись, определил, что женщина красива и не так уж вовсе незнакома. Он встречал ее в поселке, когда ходил за покупками, но кто такая, не знал. Лет ей, наверное, около тридцати и по каким-то неуловимым приметам понятно, что не местная.

Может, приехала по найму или просто попытать судьбу.

В последнее время пришлых в поселке заметно прибавилось, и мужчин и женщин. Жакин объяснял это так: людишки потянулись в глубинку, от нечистого бегут. По его мнению, это хороший знак.

Егорка поздоровался с гостьей и, не задавая никаких вопросов, как учил Жакин, пригласил в избушку:

– Позавтракаете со мной?

Женщина разглядывала его чересчур пристально, на приветствие лишь склонила голову в поклоне.

Пес Гирей, присев рядом с Егоркой, для порядка рокотнул басом.

– Старика бы мне повидать. Его нету, что ли? – Голос у нее низкий, истомный. Егорка понял: она не просто красива, а исполнена той манящей прелестью, от которой мужчины, бывает, в единый миг глохнут и слепнут.

И она, конечно, понимала свою силу.

– Федор Игнатьевич на пасеке. – Егорка мысленно оглядел себя: ватник на голое тело, с заплатами штаны, босой. – С минуты на минуту будет. Проходите в дом, там подождете. Чайку попьем.

Женщина загадочно улыбнулась, будто угадала в его приглашении что-то иное, помимо прямого смысла.

С места не сдвинулась. Стояла прямо: высокая грудь, крепко расставленные ноги – осанка, как у боксера на ринге.

– На пасеке, значит? Дак я затем и пришла. Медку хотела прикупить. Говорят, у старика самый лучший мед в округе.

– Он не продает. – Егорка почувствовал, что краснеет. – В подарок даст, если понравитесь. Пойдемте, попробуете с чаем.

Гирей осторожно обнюхал ее загорелые ноги, чихнул.

– Какой здоровый пес, – с уважением заметила гостья. – Не укусит?

Спросила без опаски, видно было, ни собак, ни черта не боится. У Егорки что-то в горле слиплось, будто хлебец непрожеванный.

– Не укусит, нет. Он вообще не кусает. Он убивает.

– Как это?

– Да так уж. Если в чем заподозрит, валит насмерть.

Без юмора пес. Да, Гирей?

Пес тявкнул, соглашаясь, и лениво побрел к изгороди, где на охапке сена облюбовал один из своих дневных лежаков, откуда он внимательно, долгими часами следил желудевыми глазами за окружающим миром. Егорка доволен: еще весной такого быть не могло, чтобы пес не упехал с хозяином, куда бы тот ни отправился, а нынче все чаще нес службу с Егоркой. Настоящее родство возникло между ними после печальной истории, когда Гирей по молодой резвости ухнул в речную полынью, потянувшись то ли за рыбиной, то ли просто неудачно оскользнувшись. Пес чуть не утонул. Молча, с угрюмой решительностью раз за разом цеплялся лапами за края проруби, хватал кромку зубами, но выкарабкаться не мог.

Лишь чудом его не утянуло под лед. Егорка с берега увидел погибающего Гирея, подбежал, ближе к воде пополз на брюхе, изловчился, ухватил за холку и под страшный хруст ледяных обломков вытащил на снежную твердь.

С того дня подружились. Раньше Гирей дичился, никак не мог понять, зачем появился в обители новый жилец, подозревал в нем злой умысел, первое время буквально ходил по пятам, приглядывал, не придет ли чужаку в голову какое-нибудь озорство. Старик советовал: не заискивай перед ним, не обращай внимания, дай привыкнуть. Гирей действительно привык, но приязни не выказывал, сторонился. Тайком от учителя Егорка все же улещивал недружелюбную собаку то костями, то рыбиной, то еще каким-нибудь гостинцем: еду Гирей нехотя принимал, но стоило Егорке протянуть руку, чтобы погладить, предупредительно рычал и чуть оттопыривал верхнюю губу, показывая ослепительно белые, со съеденными остриями клыки.

Волчья кровь – одно слово. Он в своей жизни немало повидал лиха и человечьи любезные уловки воспринимал скептически, зная подлую натуру у людей.

После ледяного купания все волшебно изменилось.

Собаки, в отличие от нас, никогда не забывают добро.

…В сторожке Егорка запалил керосиновую лампу (еще не посветлело толком, солнце пряталось за горным хребтом), на газовую плитку поставил чайник. Усадил гостью на удобный стул. На кухоньке все чисто, опрятно, стыдиться нечего, хоть королеву принимай.

Но эта, лунноликая, королевой не была, жеманно хихикнула, прикоснувшись к Егорке тугим боком, и он был уверен, что задела нарочно.

Выставил на стол яблочный пирог, нарезал крупными ломтями. Подал солонину, хлеб. Гостья следила за ним безмятежным взором. Неожиданно ухватила за руку.

– Да сядь, парень, не мельтеши. Не голодная я.." Давай знакомиться. Меня Ириной зовут.

– Егор Петрович, – чинно представился Егорка. – Очень приятно.

Но ему не приятно было, знобко. Она играла с ним, этого он не мог допустить. В ее игре, как и в остром запахе духов, ему почудилось вдруг что-то нечистое. И сразу осознал, что против нее не устоит. Он женщин вблизи почти два года не нюхал, да еще таких, как эта, с бесшабашной повадкой.

– Курить у тебя можно, Егор Петрович?

– Курите, пожалуйста.

Пододвинул пустую консервную банку вместо пепельницы. Хотел поесть, да аппетит пропал. Так уж, прихлебывал сладкий чаек с пустой булкой, чтобы не сидеть истуканом.

– А ты ничего себе паренек, ладный, – сквозь дым прищурилась гостья совсем уж откровенно. – Давно живешь со стариком?

– С прошлого года.

– Как же ты, такой молодой, здоровущий, обходишься без нашего брата? Для здоровья вредно. Можно упреть. Или забегают юные поселянки?

Облизнула пухлые губы, улыбнулась смутно. Вроде в каком-то кино он видел такую же сцену. Соблазнение юного дебила.

– Не надо так со мной шутить, Ира.

– Почему, миленький?

– Боюсь сорваться.

– И что сделаешь?

– Отграхаю, мало не покажется. Потом стыдно будет.

Не надо.

Их взгляды скрестились, никто не "хотел уступать. Ее бирюзовые глаза заволокло тяжелым туманом.

– Да ты орел, миленький, ох орел. Как я сразу не разглядела… Что ж, попробуй. Я в принципе не против.

На дворе тявкнул Гирей, подал знак. Хозяин вернулся.

– Не успели, – вздохнула красавица.

– Может, в другой раз, – ответно загрустил Егорка.

Федор Игнатьевич в свои семьдесят с хвостиком лет не выглядел стариком, напоминал прокаленное солнцем сухое дерево на опушке леса. Поджарый, чуть сутулый, с длинными руками. С густой шапкой темных с проседью волос. Лицом тоже смахивал на опаленную головешку, но на продубелой коже, под выцветшими бровями заревым светом пылали темно-синие, с угольком, проницательные глаза. От таких глаз не укроешься, и это сразу понимал всякий, кто с ним встречался. Впоследствии первое впечатление всегда подтверждалось. Окрестные жители давно почитали Жакина за лешака и без особой надобности к его жилищу не совались.

На гостью лишь раз взглянул с порога и все про нее понял. Поздоровался, сел, обратился к Егорке:

– Ну-ка, плесни горяченького, уходился нынче… – потом к женщине:

– Говори, залетная, за чем пожаловала. При нем не стесняйся. От него тайн нету.

– Меду пришла купить, – пояснил за женщину Егорка.

– Какого она хочет меду, – хмыкнул старик, – у нее на лбу написано. Верно, девушка?

С приходом Жакина женщина вмиг посерьезнела, съежилась, будто застеснялась. Какую-то новую затеяла игру. Егорка ей не завидовал.

– Меня Ириной зовут, из поселка я.

– Вижу, что не с неба, – авторитетно подтвердил Жакин. – Дальше что?

Открылось следующее. Ирина Купчинкова приехала в Угорье в конце зимы, но уже обжилась, работала в городской больнице медсестрой. Она из Владивостока, и сюда ее занесло по подметному письму, в котором сообщалось, что в Угорье прячется ее беглый муж, с которым она связана большой любовью, а также пятилетним дитем, оставленным временно на бабку. Мужа не нашла, письмо оказалось враньем, но всю наличность истратила на дорогу и теперь, пока не накопит на обратный путь, ей деваться некуда. Ирина об этом не жалела, народ приветливый, веселый, лучше, чем в Приморье, и оклад ей положили солидный. Но суть не в этом.

Третьего дня Ирина с подругой пошла скоротать вечерок в кафешантан "Метелица", где по вечерам гуртовались легкая на забавы молодежь и обеспеченные люди средних лет. По культурному значению для местного населения "Метелицу" можно сравнить с известными столичными притонами, где собираются новорашены, чтобы подурачиться всласть. Масштаб иной, а содержание то же самое: картишки, тотализатор, дурь.

В кафешантане Ирина познакомилась с двумя солидными кавалерами, прибывшими из Саратова якобы в секретную командировку. Вели они себя грубо, нахраписто, и Ирина решила от них отделаться. Правда, они сулили ей золотые горы, но она, увы, давно не девочка и знает, чего стоят обещания пьяных подонков.

Гостья увлеклась собственным рассказом, щеки пылали, глаза светились вдохновением, и Егорка слушал ее с удовольствием, представляя себе, что могло между ними произойти, если бы не подоспел Жакин. Зато Федору Игнатьевичу надоела ее возбужденная болтовня.

– Все это любопытно, девушка, но ты же не за тем пришла, чтобы рассказать, как ловишь клиентов?

Ирина тряхнула прической, словно остановилась на бегу, но ничуть не обиделась.

– Я уже собралась домой, когда тот, что постарше, Вадиком его зовут, вдруг говорит: если будешь себя хорошо вести, мы тебя с Кривым в Москву заберем. Хочешь в Москву? Я в Москве ни разу не была, почему не поехать…

Не с ними, конечно, но так просто… Вы же, говорю, вроде из Саратова? Вадик смеется, может, говорит, из Саратова, а отседа прямо в Москву. Стребуем должок с одного фраера и завтра-послезавтра отчалим. И Кривому кивает: верно. Кривой? А у того будка как вот ваша печка. Заржал, чего же, говорит, с такими башлями, какие у нас будут, не навестить столицу-матушку. Пьяные оба уже в грязь. Ну я не побоялась, спросила: с кого, дескать, должок собираетесь брать? А он и говорит, Вадим, то есть: не твоего ума дела, сучка. Есть туту вас в тайге колдун, прячется от людей, казну затырил. Вот мы его и тряхнем. Верно, Кривой?

Но тот, Кривой-то, поумнее товарища, как врежет ему по губам, аж до крови. Чуть не сцепились. Я уж не рада, что в такой разговор ввязалась, не девочка вроде, кто за язык тянул. У Кривого-то пушка под пиджаком, я почувствовала, когда танцевали. Да и Вадим… Ну оба бандиты чистые.

Еле уняла их, отвлекла. Уж чего насулила, не помню, но еле ноги унесла… Интересно вам это, Федор Игнатьевич?

– Интересно не то, – сказал Федор Игнатьевич, – чего ты здесь наврала, а зачем вообще пожаловала, хотелось бы знать?

– Коли вы не тот самый колдун, кого они ищут, вам и беспокоиться нечего. Так?

Дерзко говорила с Жакиным, пронырливо, никто с ним так на Егоркиной памяти не говорил. И никому бы он так говорить не посоветовал.

– Голубушка моя, – мягко заметил Жакин, – пораскинь своим детским умишком. Я тут четверть века кукую, меня стар и млад в округе знает. Откуда у меня богатство?

Какая казна? Ошиблись вы со своей компанией, так им и передай.

Гостья талантливо разыграла святую невинность.

Всплеснула руками, заквохтала, заохала.

– Ах, нехорошо, Федор Игнатьевич! Я с добром к вам, с предупреждением, а вы!..

– Хоть и с предупреждением, – согласился Жакин. – Казны все равно нет никакой. Обознались вы. Откуда ей взяться… Да что же плохо угощаешь гостью, Егорка! Налей водочки, там есть на полке. Какую дорогу пехала, ценить надо. И то сказать, добрые дела легко не даются.

От водочки Ирина гордо отказалась, но чайку еще попила с ними, и дальше разговор потек беззаботный.

Выполнив свою задачу, женщина переключилась опять на Егорку, ожигала красноречивыми взглядами, тянулась к нему, намекала, и он, чего скрывать, млел, томился, воображал невесть что. Жакин все это, конечно, примечал, подмигнул Егорке.

– Проводи даму до опушки, парень, чтоб ее медведь не напугал.

На дорогу сообразил-таки баночку осеннего липового меду.

Егорка повел гостью короткой тропкой, через болото, и Гирей лениво поплелся за ними.

Ноги утопали во влажном можжевельнике, как в пушистом драгоценном темно-зеленом ковре.

– Строгий у тебя дед, – сказала Ирина, опираясь на его руку. – Надо же, что придумал! Я – с этими тварями.

Ты можешь в такое поверить?

– С трудом.

– И вообще, ты знаешь, с кем живешь? Я вот слышала, у него в молодости кликуха была – "Питон".

– Он же сказал, обознались.

– Милый мой, такие, как эти, не обознаются. Они по наводке ходят. Безошибочно.

– Значит, наводка плохая. Я с Жакиным второй год, у него одно на уме – пчелы, охота, рыбалка. Продукты из его пенсии покупаем, да с грядок.

– Видела ваши продукты. На пенсию так не разгуляешься.

– Он пушнину сдает. Из дома мне подсылают понемногу. Обходимся. Дядю Федора все мирское, суетное мало интересует. Он давно промыслом Божиим живет.

– Милый, доверчивый мальчик. – Ирина остановилась, повернулась к нему, глаза ласковые, высокая грудь дышит чуть ли не впритык: он сделал над собой усилие, чтобы за нее не ухватиться. – Божиим промыслом! Да на нем столько крови, за три века не отмыться.

– Это тоже они вам сказали?

– Зачем? Не только они. Ты у бывших зеков в поселке спроси, кто такой Питон. Они расскажут, если не струсят.

Егорка ее обогнул, быстрее зашагал, стараясь освободиться от морока цветущей, сочной плоти. Тянуло в мох упасть, аж ноги подгибались, слабели. Знал, она не откажет, только рада будет.

…У Егорки в Федулинске уже было две женщины.

Первую, молодку Риту, рыночную хабалку, к нему матушка привела, когда ему только шестнадцать стукнуло.

Дала ей инструкции, а сама отправилась по своим делам до самой ночи. О-о, об этом эксперименте даже вспоминать тошно. Хабалка Рита, можно сказать, обучила его любви чуть ли не силком… Вторую девицу, десятиклассницу Алену, он увел с дискотеки, проводил до дома один раз, второй. На третий раз они нашли себе пристанище на садовом участке Алениных родителей. Там хибарка стояла с одним оконцем и железной кроватью. Алена ему нравилась, но смутила своим сексуальным буйством. Чего только не заставляла его делать. Все, что видела по видаку, хотела проверить на практике. Целый месяц они не вылезали из хибарки, разве что ночевать бегали по домам, и железную кровать превратили в металлолом. Он Алену любил, но пришлось ее оставить, потому что к концу сезона у нее начались глюки, придумала, к примеру, что еще в шестом классе спала с австралийским пигмеем, коричневым, как таракан, и упрекала Егорку за то, что он такой неуклюжий в сравнении с пигмеем. В другой раз, напротив, заявила, что Егорка лишил ее невинности и поэтому они должны тайком обвенчаться, иначе отец оставит ее без наследства – прекрасной однокомнатной квартиры в хрущевской пятиэтажке. И впоследствии, когда у них народятся дети, им негде будет жить. Вообще плела всерьез околесицу, которая мешала проявлению истинного любовного чувства. Но если бы он даже ее не бросил, то все равно не смог бы удержать при себе. Красивую школьницу заметил на улице заезжий ферт из фонда "Половое воспитание детей" имени Лаховой, увез ее на конкурс "Мисс Подмосковье", а потом отправил на заработки, но не в Австралию, как обещал, а в Турцию, откуда, как известно, продвинутым русским девушкам нет возврата…

С Ириной они расстались на опушке соснового бора, до поселка еще шагать километров шесть. Женщина к нему прижалась, обняла, укусила за ухо. Смеялась, тискала.

– Ах, кабанчик, какой славный кабанчик! Что Ж сробел-то, миленький? Или пойдем под кустик?

Из последних сил Егорка прохрипел:

– Не-е, не пойдем… Лучше в другой раз.

– Будет ли он?

– Тут уж как кости лягут.

Пока обнимались на виду у всей тайги. Гирей сзади потянул Егорку за штанину: хватит, брат, не дури. Птицы вон на ветках смеются.

На обратной дороге Егорка пересказал ему все, что знал про женщин. Многого, разумеется, пес не понял своей волчьей башкой, но главное уловил. Женщины, сказал Егорка, иногда напускают на мужчину такую вялость, что никакими тренировками с ней не совладать. Самый надежный мужчина становится в их руках как куренок ощипанный. Хотя роли в мире распределены так, что мужчина главный, а женщина произошла из его ребра. Сегодня, похвалился Егорка, он совладал со своей натурой, не поддался любовной немощи, но на завтра не зарекается.

– Есть две причины ее избегать, – втолковывал он внимательно слушающему Гирею. – Первое, она из блатных, можно подцепить дурную болезнь. Она вся обманная, как болотный светляк. А второе, у меня в Федулинске невеста, и если я буду бросаться на каждую текущую сучку, как ты делаешь, то что ей потом скажу, моей Анечке? Ей же будет неприятно.

Пес кряхтел, кося глазами-желудями, розовый ломоть языка вывалил чуть не до земли: тоже, видно, разволновался, припомнил какие-то свои былые удачные встречи.

С Жакиным до полудня перекладывали, утепляли крышу в сарае, потом старик погнал его на обычный десятикилометровый кросс. Лишь за обедом разговорились об утреннем визите.

Федор Игнатьевич начал издалека, как часто делал в разговоре: он был чудесный, прирожденный рассказчик.

Приятно, тепло становилось на душе от того, что рядом мудрый человек, который видит, постигает жизнь людей каким-то таинственным зрением, воздавая всем по заслугам, и Егорка уже много раз благодарил судьбу, а также матушкиного сожителя Мышкина, пославшего его к Учителю.

В Сибири, рассказал Жакин, все устроено не так, как в иных местах. Пишут, что Сибирь завоевана атаманом Ермаком, – и вот первая не правда. Сибирь и Урал никем не завоеваны и не могут быть завоеваны. К слову сказать, уточнил Жакин, вообще никакие земли и никакие народы не могут быть завоеваны в том смысле, как об этом привыкли думать. Народы рождаются и умирают точно так же, как живет и умирает отдельный человек или любое существо, сотворенное Господом. То есть, не умирают, а всего лишь переходят в иную обитель пребывания.

В реках, лесах и горных ущельях Сибири испокон веку пряталась, укрывалась русская душа, как, к примеру, душа китайца прячется на Тибете. И здесь же, в глубине недр, сокрыты несметные сокровища, оставленные Господом для поддержания бренного существования тех же самых русичей. Таков заведенный порядок вещей, и его никому не изменить.

– Вникаешь, Егорка, – спросил Жакин, – или это все для тебя пустой звук?

– Сакральный смысл всего сущего, – скромно признался образованный юноша, – для меня действительно тайна за семью печатями. То есть, из эзотерической литературы я знаю, что он существует, и промысел Божий как раз его проявление, но сердцем пока не постиг… Федор Игнатьевич, а вот эта женщина, которая приходила, она тоже посланец небес?

Жакин похлебал щей, укоризненно глядя на собеседника.

– Сто раз тебя просил, Егор, никогда не спеши.

Имей терпение…

Только большевики, сказал он, попытались сдвинуть с места вековые укрепы Сибири. По всему региону понастроили лагерей и пересадили в самые неприкосновенные места уйму преступного народа, вроде как при вторжении на чужой материк высылают вперед отряды следопытов. У батюшек-царей размах был пожиже. Да и разрушить тайну русской души у них помысла не было, они лишь целились, по совету Ломоносова, прибавить к империи вроде бы ничейную территорию. Местные, миролюбивые племена, посаженные здесь сторожами, не оказывали сопротивления, случай с тщеславным ханом Кучумом редкое исключение, но покорители встретились с иной силой, с которой не совладаешь. Сибирь осталась Сибирью, Урал Уралом, здесь любое вторжение иссякало, как струя из водяного пистолета, пущенная к солнцу. Зато большевикам удалось по всей здешней земле, доселе благонравной и обетованной, установить закон Пахана, подобно тому, как это нынче произошло в Москве и Центральной России.

Закон Пахана, сказал Жакин, жесток, но справедлив, если его правильно понять. Хотя среди паханов попадаются выродки, как видно опять же по Москве, но это обычно чужеземцы, свой собственный пахан никогда не ущемит простого работягу, который процветает под его строгим оком. Истинный пахан своей волей поддерживает наличие хоть какого-то порядка, не дает пролиться зряшной крови. Православному человеку пахан не нужен, даже отвратителен, но чтобы сдержать в разумных пределах преступную силу, он необходим. Вдобавок настоящий пахан, понимающий свою роль, копит богатство, общак, на тот случай, если народец вконец обнищает и обратится к нему за подмогой. Это не пустые слова, Жакин помнил времена, когда все так и было.

– Вас тогда звали Питон? – спросил Егорка.

– Звали Питоном и еще разными именами. – Жакин промокнул рот корочкой и сжевал ее. – Лет тридцать назад, а то и больше. Некоторые забыли, а иные, вишь, помнят. Хотя моя вотчина ближе к морю, на Северах.

– Значит, Ирина правду сказала, бандиты вас ищут?

– Такая же она Ирина, как ты, к примеру, эфиопский царь. С ними она, из их кодлы.

– Почему, Федор Игнатьевич? – Егорка догадывался, что Жакин, как обычно, прав, но не хотел в это верить. – Если она ихняя, зачем ей предупреждать? Какой в этом смысл?

Жакин достал из пачки толстую сигарету "Прима", любовно ее огладил по бокам. Он курил три сигареты в день: две после дневной и вечерней еды и одну – на ночь.

– А это как черная метка в книжке про пиратов. Читал, небось?

– Остров сокровищ?

– Но не совсем, конечно, черная метка. Они же, урки эти, понимают, что силой ничего не добьются, у них более тонкий расчет. Спугнуть хотят. Дескать, старик растревожится, побежит проверять свои закрома. Тут они и отследят, возьмут на горяченьком. Был бы ты поглазастей, обязательно бы заметил их, когда девку провожал.

Егорка возразил:

– Я, допустим, не заметил, так Гирей бы почуял.

– Он давно чует. Вон – погляди.

По его указке Егорка глянул в окошко: мать честная!

Пес забрался на поленницу, распластался на пузе мордой к болоту, только уши торчат над дровами, как два локатора.

– Теперь у них там застава, – самодовольно изрек Жакин. – Полевое дежурство.

– И чего же делать?

– Меры будем принимать. Шакалы добром не отступят. Придется утихомирить… Не хотелось на старости лет мараться. Но трудность не в этом.

– В чем, Федор Игнатьевич?

Жакин загрустил, попыхивая серым дымком.

– Шакалы, Егор, стаями живут. Вперед пускают дозорных. Эти – дозорные. Их снимем, следом другие придут. Боюсь, кончилась наша мирная житуха. Так что собирайся, Егорка, в поход. Уйдем в горы не сегодня, так завтра.

– Надолго?

– Путь неблизкий, дня три встанет в один конец.

– А эти как же? За собой потянем?

– Зачем за собой? Ночью сходите за ними с Гиреем.

Справишься?

– Если их двое, справлюсь.

– А коли больше? – подначил Жакин. – Да плюс баба, на кою ты клюнул. Ничего не скажу, маруха аппетитная.

– Справлюсь и с тремя, – сказал Егорка.

* * *

…Один угодил в кабанью яму, пес его туда загнал.

Гирей хорошо знал маневр. Сперва колесил по буеракам, выл, лаял, изображал атаку, умело подводил к нужному месту. Человек, к непролазным потемкам непривыкший, тоже рычал, оборонялся, махал ножом во все стороны, не выдержал, пальнул пару раз наугад, на звук, но где там попасть в крадущуюся по следу собаку-волка. Так и добрались потихоньку до ямины, куда незнакомец сверзился с грозными проклятиями. Егорка увлекся погоней и прозевал второго бандюгу. Тот, видно, был поопытнее дружка, умно шел краем охоты, даже веток не ломал, и выждал момент, когда Егорка, забыв уроки Жакина, выпрямился во весь рост на светлой от луны полянке. Уж больно ему хотелось подоспеть к кабаньей ловушке.

Мужчина прыгнул сзади из кустов, и если бы не реакция Егорки, успевшего качнуться в сторону, клинок точно вонзился бы ему в шею, а так – лишь полоснул по левому плечу. Егорка, крякнув, сбросил с себя тяжелую тушу, но и сам припал на колено. В свете луны нападающий показался ему огромным, как ожившее дерево, и вместо башки у него вроде надвинут пенек с сучьями. Позже выяснилось, что налетчик спасался от мошкары солдатской шапкой-ушанкой.

Поднялись одновременно, и Егорка предупредил:

– Брось нож, дяденька. Поранишься впотьмах.

Хриплым голосом бандит ответил:

– Я тебя, сучонок, аккуратно разрежу на ленточки.

Куда ты теперь денешься.

Он не шутил, и впервые в жизни изведал Егорка веселый азарт боя. Он не сдрейфил, не сомлел, а испытал пьянящее чувство, будто в легкие хлынул чистый кислород. В ту ночь он поверил, что, как и Жакин, как и матушкин сожитель Мышкин, родился воином, а не бледной спирохетой. С такой верой жить проще.

Бандит шел враскачку, делал пасы, пригибался, как для прыжков, и видно было, что драчун матерый, но учился в подворотнях; движениям не хватало гармонии космических струй, к чему приноравливал Егорку старый учитель, познавший науку боя от великих единоборцев. У Егорки на поясе тоже болтался тесак, прекрасное оружие с длинным лезвием, но он решил воспользоваться им лишь в крайнем случае.

Он отступал, стараясь не споткнуться. На ногах кроссовки с толстой подошвой – удобная обувь, не стесняющая ступню.

– Не убежишь, – прохрипел бандюга, – куда тебе бежать.

Егорка сделал вид, что оступился, и противник воспользовался этим, чтобы нанести удар. Егорка не надеялся, что все получится так просто. Подставил примитивный кистевой блок, отпрыгнул и, крутнувшись вбок, обретя упор, засветил пяткой бандиту в ухо. Но несильно, предостерегающе, дабы не потерять равновесия.

Нож – в любых руках нож, и лучше на него не нарываться. Противник тряхнул головой, взревел и, обуянный злобой, попер напролом, чем поставил себя в крайне уязвимое положение. Егорка ушел вправо, сделал быструю подсечку и вдогонку приложил подошву к упругому заду. Громила растянулся во мху носом в землю и встать не успел. Как три гвоздя, вколотил ему Егорка кулак в затылок, вышиб сознание минимум на час.

Даже дыхание не сбил. Забрал нож из ослабевшей пятерни и, усевшись на спину поверженному, связал ему руки за спиной рыбацким узлом, использовав веревочный конец, прихваченный из дома именно для этой цели.

Обыскал и обнаружил пистолет в кобуре под мышкой.

На поляну, подобно черной молнии, выметнулся Гирей. Понюхал лежащего, поворчал для порядка.

– Не скоморошничай, – сказал Егорка. – Видишь же, что в отключке. Пойдем, твоего посмотрим, а этот пусть пока отдохнет.

Поспели к кабаньей яме вовремя: невольник как-то вскарабкался и уже голова торчала наружу серой кубышкой. Егорка шарахнул раскрытой ладонью, вниз обвалил бедолагу. Посветил фонариком: копошится и пистолем целит – бах! бах! – мимо уха. Егорка крикнул:

– Хватит палить! Кидай сюда пушку!

– X.., тебе, падла! – нелюбезно в ответ.

– Считаю до трех – и бросаю гранату. Раз! Два!..

Упал под ноги черный брусок, не захотел судьбу испытывать чужак.

Егорка опустил в яму оглобину, вытянул узника на волю. Вдвоем с Гиреем отконвоировали его к товарищу.

Егорка распорядился:

– Подымай на горбину и неси.

Пленник, нестарый, коренастый мужчина, злобно возразил:

– Как я его подыму? В нем семь пудов.

– Тогда за ноги волоки.

После недолгих препирательств, вслушавшись в собачий рык, бандюга подчинился. Так и потянулись через лес обозом: Гирей сзади, Егорка сбоку, а посередине двое гостей, непонятно, кто кого тащит. Смех и грех.

Побившись тыквой по пням, спящий очухался, подал голос, и остаток пути бандиты топали в четыре ноги, обнявшись, как братья. Егорка радовался: Жакин похвалит.

Уже на подходе к сторожке Гирей навострил уши, напружинил холку. Покосился на рябиновые заросли.

Егорка сел на землю, окликнул:

– Эй, не прячься, выходи! Это ты, что ли, Ирина?

Женский голос отозвался:

– Отпусти их! У меня пистолет, и ты на мушке. Я не промахнусь.

– Промахнешься, пес тебя разорвет. Лучше выйди на свет, поговорим.

Женская фигура отделилась от рябиновых кустов. В вытянутых руках действительно пистолет. И стоит уверенно, упорно. Гирей нервничал, поскуливал, в недоумении оглядывался на Егорку.

– Отпусти их, – повторила Ирина. – Разойдемся миром. Не хочу твоей смерти, мальчик.

Как все красивые женщины, она была слишком высокого мнения о себе. И вдобавок бесстрашная. Или чумная.

– И я не хочу твоей, – искренне сказал Егорка. – У тебя никаких шансов. У меня ведь целых две пушки. Даже если случайно попадешь, я перестреляю вас всех, неужели непонятно?

Длинная перекличка звучала дико в ночном лесу.

– Как с вами быть, решит Жакин, не я, – добавил Егорка успокаивающе. – Может, он вас всех отпустит с подарками.

– Питон не отпустит, – сказал кто-то из пленников, – Питон задавит.

– Или мы его, – подтвердил второй, будто поклялся. – По-другому не выйдет. – И вдруг истошно взревел на весь лес:

– Стреляй в него, Ирка! Чего ждешь, гадюка?!

Женщина стрельнула. И промазала, как и предупреждал Егорка. Пулька-смертушка только чиркнула у него по волосам. В ту же секунду пес прыгнул и повалил снайпершу наземь.

– Назад, Гирей! – громче бандита завопил Егорка. – Отрыщь! Назад!

Сам с места не сдвинулся, наставил пушки на братанов, суетливо к нему потянувшихся.

– Не спешите, ребята. Продырявлю насквозь.

Замерли, послушались. Дышали тяжело, с хрипом. Да еще тонкий нечеловеческого тембра скулеж тянулся по траве, как весенний ручеек. Гирей стоял над женщиной, расставив лапы, глухо рыча. Хоть живая, подумал Егорка, и то славно.

Кое-как дотянул всю троицу до сторожки. Ирина горько всхлипывала, баюкая растерзанную правую руку.

Грозила Егорке смертными карами. Он ее утешал:

– Хуже могло быть, девушка. Гирей баловства не понимает.

Жакин встретил их хмуро. Вместо того чтобы похвалить Егорку, попенял:

– Токо за смертью тебя посылать, я уж волноваться начал.

Женщину оставил на дворе, под присмотром Гирея, мужиков провел в горницу, учинил им допрос. Егорка присутствовал, стоял под притолокой с пистолетом наготове. Мирно горели свечи в двух углах и керосиновая лампа на столе. Жакин уселся так, чтобы видеть обоих гостей, сам остался в тени, как следователь.

– Клички, имена, зачем явились? Говори быстро, ты! – ткнул пальцем в верзилу, которого Егорка первого взял в лесу.

– Грибы собирали, – дерзко отозвался тот. – Кличек никаких нету. Обознался, батя. С кем-то нас спутал.

Он хоть и храбрился, но долгого могильного взгляда старика не выдержал, заворочался, как от прожектора, свесил голову на грудь.

– Хорошо, – кивнул Жакин. – С тобой ясно. А ты что скажешь, грибничок?

Коренастый и белоликий мужик засопел носом, как трубой, но промолчал, видно, любые слова считал излишними.

– Ладно, – прогудел Жакин. – Тогда сам скажу, а вы послушайте. Меня вы хорошо знаете, коли пожаловали, и я вам даю минуту на молчанку. Фактически приговор уже подписан. В тайге места много, схороню как-нибудь незаметно.

Первый верзила едко заметил.

– А запоем, отпустишь? Так понимать?

– Искреннее раскаяние смягчает вину. Старый я уже, лишний грех на душу не возьму.

– Врешь, Питон! Никогда ты греха не боялся.

– Одна минута, – повторил Жакин. – Ни секундой больше.

Ждать целую минуту не пришлось. Верзила, глянув виновато на подельщика, принял решение, заговорил покладисто, как на уроке. Кличка – "Микрон", курьер он, порученец. Раньше пахал на Жеку Сивого, из Питера, выполнял для него разовые задания по щекотливьм делам, но на сей раз его нанял Иван Иванович Спиркин из Саратова, вроде бы крупный нефтяной папа, но Микрон мало что знает про него достоверно. Спиркин подрядил его как спеца, предложил за хорошую копейку прощупать таежного старичка, то есть Жакина. Сперва Микрон охотно согласился, почему не выехать в глубинку, не развеяться, но когда узнал, о ком речь, отказался.

Про Питона он был наслышан еще по прежним ходкам и не собирался лезть на рожон. Начался торг, Спиркин прибавил гонорар, и тогда Микрон пожадничал, согласился. Вот и вся история. Что касается Вадика Трюфеля, то он вовсе ни при чем. По старой дружбе Микрон взял его в пай из десяти процентов. Они оба из нового поколения, на Законе не повязаны и к старым традициям отношения не имеют. У них так – контракт, результат, расчет по полной программе – и прощай до следующей встречи.

Никаких обязательств, кроме тех, что заверены печатью.

Никаких гарантий, кроме банковского счета. Если, разумеется, Питон в соображении, о чем речь.

– У нас к тебе, Федор Игнатьевич, личных претензий нету, но и ты нас пойми. Извини, конечно, что потревожили.

– По основной профессии ты кто?

– Начинал скокарем, теперь больше по адвокатской части. В Питере на должности числюсь, еще при Собчатом оформился.

– А баба с вами кто?

Оказалось, не простой вопрос. Микрон стрельнул глазами на Трюфеля, тот сипло закашлялся, будто простудился. Оно и немудрено, кабанья яма сырая.

– Честно скажу, чтобы не вилять. Она не наша, ихняя. Короче, Спиркина деваха. С нами послана как бы, полагаю, для присмотра.

Жакин ненадолго задумался.

– Прощупать хотели на какой предмет?

– Сказано, сундук у тебя большой. А где стоит, никто не в курсе.

– Чей сундук?

– Сказано, от добрых времен на сохранении.

Егорка позволил себе вмешаться:

– Женщина тоже из уголовных, дяденька Микрон?

Верзила недобро сощурился:

– Сам ты из уголовных, сопляк!

Жакин вежливо обратился к Вадику Трюфелю:

– Ну а ты, странник Божий, что имеешь в свое оправдание?

– Пошел ты на х… – независимо ответил коренастый.

– Что ж, хлопцы, – по видимости довольный допросом Жакин сунул в рот неурочную "Приму". – Легенда хорошая, но вся из белых ниток. Все же, думаю, придется вас мочить.

– Не надо, – возразил Микрон. – Если где нечаянно напутал, спроси, уточню.

– Уточняю. Кто такой Спиркин?

Верзила Микрон, обвыкшийся в сторожке, попросил разрешения закурить и перекинул ногу на ногу. Чутье ему подсказывало, что старик уже не тот, каким слыл. Слинял, опростился. Хотя шутить с ним все равно не стоит.

Но больше всего Микрон, как и его напарник, ненавидел пацана, стоящего у двери с пушкой. Подставились они позорно. До сих пор не верилось, что малец их повязал. Но от правды куда денешься. Ничего, еще не вечер.

– Кури, – усмехнулся Жакин. – На том свете сигарету не дадут.

– Спиркина плохо знаю, – сказал Микрон, – Падлой буду. Портрет могу нарисовать. Солидный мужчина, при регалиях. Саратовская братва вся под ним. Но сам из чистеньких. У него контора на улице Замойского. Называется "Монтана-трест". Я навел справки, чего-то с нефтью крутят. Нефтяной папа, так его и называют. Без будды. Вон хоть у Трюфеля спроси. Он подтвердит.

– Пошли все на х… – пробурчал напарник, нагло закуривая.

– Какой-то дяденька Трюфель немногословный, – заметил от притолоки Егорка. Взгляд, которым тот его одарил, мог, пожалуй, подпалить тайгу.

– Ежели он нефтяной папа, – спросил Жакин, – зачем ему я?

Микрон развел руками.

– Кто же знает, наше дело – контакт. Сундук твой его интересует.

– И чего посулил за работу?

Микрон помялся, но все же ответил:

– Пару штук авансом, три – по исполнении. Ну и командировочные.

– Пять тысяч зеленых? Неплохо.., а ежели сундука никакого нету, что ведено делать?

Микрон активно разогнал дым рукой, чтобы, не дай Бог, не попало наЖакина.

– Ладно, и так понятно… Что ж, ребятушки, прошу на двор. Светать начинает.

Бандюги напряглись, но не сдвинулись с места.

– Вы что, братцы, никак оробели?

– Ты же обещал, Питон!

– Что обещал?

– Добром отпустишь, если чистосердечно.

– Чистосердечно у тебя, Микроша, последний раз получилось, когда ты в горшок какал… Подымайтесь, подымайтесь, не век же тут сидеть.

С неохотой, набычась, мужики потянулись к дверям.

Егорка отступил к окну, пропуская. Жакин забрал у него пистолет, вышел на крыльцо.

– Ну-ка, обернитесь, хлопцы!

Мужики нацелились рвать когти в лес, да черный пес стоял поперек дороги. Его не обойти без тяжелых потерь.

Это оба понимали. Пришлось обернуться.

Жакин пальнул навскидку два раза: Микрону пробил колено, а Трюфелю плечо. Микрон принял муку геройски, опустился на карачки, обхватил ногу и застыл в позе роденовского "Мыслителя"; его товарищ, напротив, разразился буйным матом, озадачив Гирея.

– Потише, хлопцы, – попрекнул Жакин. – Всех зверей распугаете… А ну-ка, девушка, подойди ко мне.

Сидевшая на приступке Ирина поднялась и приблизилась.

– Что, дед, меня тоже подстрелишь?

– Ступай в дом, сперва потолкуем.

– О чем толковать? Стреляй, коли креста на тебе нет.

Загуби невинную душу.

Егорка из-за плеча Жакина позвал:

– Заходите, Ирина, не бойтесь. Федор Игнатьевич вас не тронет.

Женщина, бережно неся больную руку, скрылась в сторожке.

Жакин обратился к подранкам с напутственным словом:

– Шагайте в поселок, ребята. Но больше на глаза не попадайтесь. Второй раз не пожалею.

– Куда же я пойду, – удивился Микрон, – с пробитым коленом?

– Как-нибудь доберетесь, коли повезет. Спиркину нижайший поклон. Гирей, проводи гостей.

С тем и ушел в дом.

Егорка, усадив даму возле лампы, делал ей перевязку.

Уже приготовил склянку с йодом и бинт. Рука была располосована от локтя до кисти, но кость цела. Егорка обрадовался.

– Удача какая! Обычно Гирей кость ломает, как спичку. У него пасть крокодилья. Есть даже теория, что волки отпочковались от рептилий. Но это противоречит "Происхождению видов".

Ирина на секунду забыла о боли.

– Ты совсем, что ли, блаженный? Или придуриваешься?

– Почему придуриваюсь? В "Происхождении видов" действительно много натяжек. Более поздние исследования это доказали. К примеру, англичанин Дэвид Спенсер. Он от Дарвина буквально камня на камне не оставил. Или грузинская школа Васашвили, прогремевшая в сороковые годы.

– Заткнись, – попросила Ирина. – От тебя голова болит.

– Вам неинтересно?

– Ну даешь, юноша! Натравил дикую собаку, изувечил, привел к деду-палачу и теперь спрашиваешь, интересно ли мне, от кого произошел крокодил. Откуда ты взялся: такой на мою голову?

– Вообще-то я из Федулинска, – сообщил Егорка. – Это небольшой городишко под Москвой. Оборонное предприятие, институт, завод… Раньше там люди нормально жили, небогато, конечно, но, как бы сказать, осмысленно.

Теперь бандиты правят, как и везде. Не больно так?

Меля языком, чтобы отвлечь Ирину, он ловко продезинфицировал рану, облил края йодом и туго забинтовал.

Жакин подоспел со стаканом водки.

– Прими, девушка, заместо столбнячной сыворотки.

– Не отравишь, Питоша?

– Сперва дознание сниму.

Водку она выпила в три приема, утерла рот ладонью, о закуске не заикнулась. Видно, привычная к напитку.

Попросила сигарету. Жакин угостил "Примой".

– Другого курева не держим, извини.

– Другого и не надо… Что ж, спрашивай, чего хочешь узнать.

Держалась она хорошо, ничего не скажешь. В круглых глазах ни тени замешательства или испуга. Взгляд дерзкий, победительный. Егорка отворачивался от Жакина, чтобы тот не заметил его идиотской улыбки.

– Ты, девушка, понапрасну не ершись, – посоветовал Жакин. – И Питошей меня называть не надо. Какой я тебе Питоша? Я тебе дедушка по возрасту. Меня не заденешь, а в Егоркиных глазах себя роняешь. Расскажи лучше про своего хозяина, про этого Спиркина.

– Шестерки вонючие, – выругалась Ирина. – Поразвязывали, значит, поганые языки.

– Не осуждай, красавица. Жить каждая блошка хочет…

Что же твой Спиркин, и впрямь такой грозный барин?

– Налей еще водки, Федор Игнатьевич.

– Не окосеешь?

– Рука зудит, мочи нет.

Жакин сходил на кухню, принес полстакашка. Пока ходил, женщина неотрывно глядела Егорке в глаза, будто подтягивая к себе. Он аж взопрел малость.

– Зря собаку на меня пустил, – сказала с чудной гримасой. – Ох зря, Егорка!

– Гирея не удержишь, когда он в атаке.

Приняв вторую дозу, Ирина рассказала про Спиркина. Призналась, что как женщина она для него старовата.

Ему к пятидесяти или чуть поболе, и курочек он себе подбирает неклеванных, с пушистым темечком. Выбор у него огромный, весь Саратов под ним. Но на сладенькое он не слишком падкий, вообще по натуре мужик суховатый, держит себя в строгости. Капиталу у него немерено, он ведь издалека начинал, из центра. Из Москвы его прислали для укрепления местных властей. Потом, правда, сняли со всех должностей специальным президентским указом, когда новая дележка пошла. Но Иван Иванович к тому времени ни в чьей поддержке уже не нуждался. У него, говорят, одной недвижимости за бугром на сто миллионов, оттуда к нему иностранцы, прозванные инвесторами, табунами ходят. Кормятся из его рук.

– Ты спросил, Федор Игнатьевич, грозный ли он барин? С виду нет, не грозный. Культурный человек, обходительный, всегда при галстуке, в золотых очечках, на английском чешет, как мы на русском, и жена ему под стать. Говорят, из Парижа выписал, дамочка вся из себя – фу ты ну ты! – как картинка из рекламы. Детишек у них трое, то ли нарожали, то ли тоже откуда-то выписал, их никто не видел, по дальним странам, как водится, распиханы… Короче, примерный семьянин и по праздникам в церкви со свечкой стоит, молебны за его здравие по приходам служат, но если кто невзначай его обидит, хотя бы неосторожным словцом, считай, такого ухаря через день, через два уже несут на погост. Примеров тьма, пересказывать неохота… Принеси еще стакашку, дедушка.

– Как ты описываешь, – у дивился Жакин, – он птица вообще не нашего полета. Зачем ему невзрачный старичонка на окраине бывшей империи, вот чего в толк не возьму?

– Тебе виднее, – усмехнулась Ирина, и опять Егорка поплыл от ее бедового взгляда. Ему теперь одно и то же чудилось: как они лежат в обнимку на каком-то ложе – наваждение, и только.

– Мне, может, виднее, но твое мнение какое?

Ирину водка размягчила, ответила не таясь:

– Мое мнение, пожалуйста. Хоть ты, Федор Игнатьевич, прикидываешься таежным пеньком, заначка у тебя неподъемная. Спиркин за сотней баксов десант не пошлет.

– Кто же ему про это наплел?

– Земля слухом полнится. У него связи большие. Говорю же, из Москвы прислали, из самого сатанинского стойбища.

Жакин, сжалась, поднес ей еще стакан беленькой.

Ирина лихо выпила, опять утерлась ладошкой, одарила Егорку мечтательным взором и вдруг поползла с табурета, как тесто из квашни.

– Все, уклюкалась девонька, – определил Жакин. – Давай переложим ее к печке.

Только тут Егорка заметил, что старик заранее бросил на пол старый матрас из кладовки.

– Вы чего-то ей подмешали, Федор Игнатьевич?

Больно быстро отключилась.

– Не без этого. Ей на пользу отоспаться. Предупреждаю, Егор, она очень опасна.

– Я это понял. – Под пристальным взглядом Жакина он почувствовал себя неуютно, как мошка под микроскопом.

– Лучше выбрось ее из головы.

– Вы ее убьете?

– Я – нет. Но за тебя поручиться не могу.

– Шутите?

– Ты же знаешь, я шутить не умею.

Глава 2

Известный журналист Геня Спиридонов поехал в Федулинск по наводке корешана с телевидения, Осика Бахрушина, автора и ведущего популярной передачи "Лицом к рынку". Смысл передачи заключался в том, что все ее участники так или иначе что-то покупали и продавали, и при этом никто не оставался в убытке. Самый главный везунчик, как во всех подобных шоу, получал какой-нибудь необыкновенный, заветный приз. В последней субботней передаче девушка из провинции выиграла целый вагон гигиенических прокладок "Тампакс", которые можно было использовать также в качестве контрацептивов. Ее партнеру, пожилому, седовласому шахтеру, прибывшему на передачу прямиком из пикета, повезло еще больше: счастливчик стал обладателем бесплатного пропуска во все стриптиз-бары Москвы, включая знаменитый "Элегант-отель" на Рублевском шоссе, где развлекались исключительно члены правительства, банкиры, депутаты Государственной Думы и лидеры мафиозных кланов. К сожалению, пропуск действовал лишь в течение одной ночи. На многозначительно-сочувственный намек ведущего, дескать, не надорвется ли пупок, победитель солидно ответил: "Придется попотеть, но в забое бывало покруче", – чем вызвал бурю восторга в публике.

Геня с Осиком попили пивка в Доме журналистов, потом, как водится, перешли в ресторан, и там закосевший Спиридонов пожаловался другу, что ему до зарезу нужно состряпать какую-нибудь сенсацию, но не туфту, а чтобы действительно зацепила читателя за живое. Дело в том, что знаменитый "Демократический вестник", славящийся своей независимостью, в очередной раз переходил из рук в руки: на днях межнациональный банк "Москоу-корпорейшн" перекупил его у прежнего хозяина, холдингового концерна "Сидоров, Шмуц и Ко". В газете ожидалась крупная перетряска, новая метла, известно, чисто метет. Спиридонов собирался подстраховаться, хотя ему лично увольнение вроде бы не грозило. Он был известен своей неподкупной лояльностью к режиму, но ведь никогда не угадаешь, в какую сторону подует ветер.

Лучший способ страховки для журналиста – напомнить читателю о себе каким-нибудь крупным разоблачением, но ничего путного, как на грех, не подворачивалось.

Осик откликнулся с пониманием.

– Не там ищешь, коллега, – заметил снисходительно, наваливая столовой ложкой черную икру на ноздреватую свежую булку. – На самом деле все эти заказные убийства, разборки, взрывы, растление младенцев и вообще всякая катастрофика давно навязла у людей в зубах.

Их перекормили этим до блевотины.

– Любопытно, – иронически буркнул Спиридонов. – И что же, по-твоему, читатель жаждет получить взамен?

– Сказку… Да, да, красивую социальную сказку. Ты покажи быдлу кусочек благодати, посули, что у него, у быдла, есть шанс приобщиться, – и оно тебя мгновенно возлюбит. Памятник поставит при жизни. Классик не шутил, когда сказал: тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман. Скажи придурку правду, он тебя возненавидит; наври с три короба – прославит, как благодетеля. Так мир устроен, Генюшка, не нам его менять.

На этот психологический феномен опирается, как на каменный столб, любая идеология, от капиталистической до неохристианской.

– Конкретно. – Спиридонов, нервничая, опрокинул стопку "Абсолюта". Он не любил нравоучений. – Что ты предлагаешь конкретно?

Осик не заметил раздражения друга.

– У моей передачи рейтинг все время растет, а ей уже шестой год. В чем секрет? Объясняю популярно. Чем человек бомжистее, тем больше ему хочется схавать чего-нибудь на халяву. Я даю ему такую возможность. В моем шоу никто никогда не проигрывает, понимаешь? В сущности, это земная модель рая. Вся задача только в том, чтобы туда попасть. А уж если попал… Знаешь, когда меня эта идея озарила, я начал себя уважать. Вот он и есть – возвышенный обман, можешь потрогать руками.

Спиридонов, слушая похвальбу приятеля, совсем закручинился и в забытьи осушил очередную стопку. Самое обидное, что проклятый телевизионный кукушонок, по всей вероятности, абсолютно прав. Пора, пора менять амплуа неистового разоблачителя, борца за справедливость пароль доброго дядюшки-дарителя. Но как? Газета не экран, и слова, напечатанные на бумаге, не сунешь читателю в зубы, как сникерс.

– Теперь возьмем твою проблему, – будто подслушав его мысли, продолжал Осик. – Недавно у нас побывала забавная девчушка из Федулинска. Такой заштатный подмосковный городишко, гнилой и никому не нужный. Население что-то около ста тысяч. В основном ученая братия, бывшие оборонщики, а уж это, сам знаешь, совки из совков, ржавые гвозди. Публика совершенно никчемная, их уже не переделаешь. Девчушка мне, однако, понравилась, и я ее сперва, как положено, оприходовал в кабинете на предмет невинности. И вот между делом она рассказала кое-что любопытное про этот Федулинск. Якобы там до того разумно устроена жизнь, что нет никаких волнений, беспорядков, голодовок и даже преступлений.

То есть тишь и гладь да Божья благодать. Все довольны всем, каждый день как праздник.

– Такого не может быть!

– Допустим, не может, – согласился Осик. – Допустим, это плод больного девичьего воображения. Тем более она мне показалась какой-то немного заторможенной.

И раздевалась как-то медленно. Никаких вопросов не задавала. Зато уж как начала щебетать, еле остановил… Хорошо, пусть бред, но что тебе мешает съездить и посмотреть? Я дам ее адрес. Потолкуешь с ней, оглядишься. Если хоть сотая доля ее фантазий правда, то вот она – твоя суперсенсацил. Что-то приукрасишь, отретушируешь… Генушка, это же клад!..

Утром на похмельную голову Геня Спиридонов вяло перебрал два-три сюжета, которые мог бы предложить в номер: четырнадцатилетняя спидоносица, заразившая за вечер десятерых мужчин; депутат, застреленный в объятиях чернокожего любовника; взрыв на Сущевке, снесший половину девятиэтажного дома – двадцать трупов и сколько-то раненых; авария на Окружном шоссе: пьяный водитель "мерседеса" врезался в автобусную остановку, четыре покойника, а на виновнике происшествия ни царапины, и прочее такое, рутина, – действительно скулы сводит от скуки, притом товарец, разумеется, не первой свежести, за вечерними теленовостями не угонишься.

И тут всплыл в памяти вчерашний разговор с Осиком: собственно, почему бы и нет?

Не долго думая, Геня позвонил в редакцию и предупредил, что уезжает в срочную командировку, вернется поздно вечером. Заодно узнал у всеведущей секретарши главного последние новости: кадровая чистка не началась, но в редакции тихо, как на кладбище, слухи самые ужасные, сотрудники не вылезают из кабинетов и на всякий случай никто ни с кем не здоровается.

Через час Спиридонов сел в электричку на Ярославском вокзале, еще через полтора часа ступил на дощатую платформу города Федулинска. День будничный, электричка шла полупустая, и Геня в дороге немного подремал, хотя поминутно отрывали от сна крикливые, настырные поездные торгаши, подсовывающие под нос всякую дрянь – от залежалых никому не нужных бульварных романов до ситцевых трусов китайского производства. И все за смешную цену.

В Федулинске его приятно поразило отсутствие кислых запахов и нелепой сутолоки, присущей всем подмосковным станциям, а также то, что все надписи, указатели и даже рекламные щиты были сделаны на русском языке. И воздух здесь был такой, словно, отъехав на шестьдесят километров от Москвы, оказался на морском побережье.

У стенда с расписанием Спиридонов выяснил, что последняя электричка на Москву уходила после двенадцати ночи, и здесь же познакомился с первым федулинским аборигеном, красномордым алкашом лет шестидесяти в брезентовой робе, который мирно сидел на скамеечке и, держа в одной руке красный гладиолус, сосал пластиковую бутылку "пепси". Для наметанного взгляда Спиридонова сцена совершенно противоестественная, он подошел поближе:

– Привет, землячок! Зачем лакаешь такую гадость?

Не лучше ли пивком оттянуться, а? Я бы и сам не прочь.

Мужчина понюхал гладиолус и обратил на него какой-то странный, болезненно-невинный взор.

– Что вы, господин! Раньше десяти вечера никак нельзя.

Спиридонов поглядел на часы: без пятнадцати час.

– А почему раньше нельзя?

В глазах аборигена ответное удивление.

– Как почему? Медицина, брат. Кто рано пить начинает, долго не живет.

– А гладиолус зачем?

– Как зачем? Для красоты, для чего же еще…

В задумчивости Спиридонов вышел на привокзальную площадь.

Федулинск, как и другие подобные города, наспех обустроенные в 50 – 60-е годы для нужд огромными темпами развивающейся промышленности, являл собой самый несуразный тип градостроительства. Огромные пространства, занятые суперсовременными производственными сооружениями, и хаотичные жилые комплексы, где рядом с двухэтажными бараками, слепленными из фанеры и клея, уживались штампованные шлакоблочные девяти– и двенадцатиэтажные здания, вдобавок чудесным образом втиснувшаяся в центр деревенька Федулка, по которой тоскливо бродили привидения недоеных коров и где голосисто орали несуществующие петухи. Высокая водонапорная башня неподалеку от центрального универмага напоминала почему-то перерезанную пуповину невесть куда отвалившегося бетонного младенца. В таком городе бесполезно искать намек на стройную архитектурную мысль, и человека с развитым чувством гармонии вся эта немыслимая чехарда могла запросто свести с ума, но только не Геню Спиридонова.

С первых шагов по тенистым улочкам его охватило смутное томление, словно после долгих странствий он вернулся туда, где бывал раньше, – в снах ли, в иных воплощениях?

Люди, попадавшиеся навстречу, хотя и неброско одетые, оставляли приятное впечатление, будто все разом вышли на прогулку; большинство из них, и молодые и пожилые, окидывали его приветливыми взглядами, улыбались, словно бы ожидая, что он непременно с ними заговорит. На улицах, как и в Москве, полно иномарок, из которых выглядывали дурашливые рожи молокососов с подстриженными затылками; торговали многочисленные шопики; дважды интеллигентные молодые люди попытались всучить Гене блестящую коробку с импортным утюгом, настырно убеждая, что ему повезло и товар он получит в виде приза; то есть повсюду текла обычная коммерческая жизнь, но все же было в привычном круговороте что-то фальшивое, напоминающее опять же какое-то давно забытое сновидение. Некая несообразность витала в воздухе, и отдельные штрихи не складывались в понятную, цельную картину. Алкаш с гладиолусом на станции, похмеляющийся "пепси"; девушка в шопике, у которой Спиридонов купил пачку "Кэмела", а она догнала его с кассовым чеком в руке; два явно обкуренных бычка, с которыми он, зазевавшись, столкнулся на тротуаре, а они, вместо того чтобы пихнуть его посильнее, смущенно пробормотали: "Извините, сударь!"; "жигуленок", пропустивший его на переходе, – что все сие означает?

Где он очутился? В Париже, в Ницце или в занюханном, закопченном, нищем подмосковном городке?

Одна деталь особенно его поразила. Он остановился у газетного развала, чтобы купить утренний номер "Демократического вестника" со своей статьей, и вдруг среди пачек газет разглядел детский трупик. Протер глаза, не померещилось ли? – Нет, действительно, – голый трупик, пухлые ножки неестественно вывернуты, ко лбу прилипла белая прядка, и глазки прикрыты потемневшими веками – Это что такое?! – спросил Спиридонов, ткнув пальцем, еле ворочая языком от ужаса. Продавец, молоденький мужчина с одухотворенным лицом педика, поспешно прикрыл трупик картонной коробкой.

– Извините, господин, перевозка где-то запропастилась.

Не взяв сдачу и еле доплетясь до ближайшей скамейки, Спиридонов жадно закурил. Рядом расположилась тощая пожилая дама в нарядном летнем платье с одним полуоторванным рукавом. Не успел он отдышаться, как дама завела с ним разговор.

– Простите великодушно, юноша, – похоже в Федулинске было принято любой разговор начинать с извинении. – Не сочтите за хамство, не выбрасывайте, пожалуйста, чинарик.

– Вы хотите курить?

– Честно говоря, очень хочу. Поиздержалась, знаете ли, а до пенсии еще одиннадцать дней. Да и не платят уже седьмой месяц.

Спиридонов охотно угостил ее сигаретой. Пораженная его щедростью, дама залепетала слова благодарности, он ее прервал довольно грубо:

– Ладно, ладно, чего там… Скажите лучше, вы местная?

– Даже не сомневайтесь. Мы все тут местные. У нас приезжих не бывает," – рискуя обжечься, дама огородила сигарету ладонями, чтобы не упустить ни капли дыма.

– Как же не бывает? Я сам только полчаса назад приехал.

Дама ответила ему взглядом, в котором он различил то же самое болезненно-просветленное, пустоватое выражение, как у алкаша и у девушки, догнавшей его с чеком.

– Полчаса, господин, где они? Фьють – и нету. Теперь вы наш земляк, коренной федулинец. По-другому не бывает. По-другому нельзя.

Сумасшедшая, догадался Спиридонов. Они все тут немного чокнутые. Но как такое может быть? Первый холодок страха робко коснулся его лопаток.

Он поинтересовался, как пройти на улицу Энгельса, где проживала Люся Ларина, чей адрес записал ему Осик на ресторанной салфетке. Дама подробно объяснила:

– Пойдете прямо до водонапорной башни, потом налево, по улице Хруничева, потом опять налево, до Центра реабилитации. Вы сразу его узнаете, такое красивое здание из красного кирпича. Дальше все время прямо и прямо, пока не упретесь в проезд Урицкого. Там Энгельса рядом, только она уже не Энгельса, а Вторая Худяковская. Ее недавно переименовали. Все, как говорится, возвращается.

– Что за Центр реабилитации? – профессионально уточнил Спиридонов. – Больница, что ли?

Дама хитро улыбнулась.

– Сами увидите. Вы сегодня туда обязательно попадете.

– Полагаете?

– Тут и полагать нечего. По-другому не бывает.

Стараясь не оглядываться на газетный развал, Спиридонов бодро зашагал в указанном направлении. За минувшее десятилетие, пока Россия отвоевывала независимость у бывших союзных республик, а позже у собственных окраин, матерый журналист Спиридонов нагляделся всякого, вряд ли его мог напугать мертвый младенец. Смутило вопиющее противоречие нелепостей, обрушившихся со всех сторон. Нелепые разговоры, нелепая поза трупика, неадекватное поведение аборигенов – не мираж ли все это? Или, хуже того, не грозные ли симптомы умственного сбоя, расщепления сознания, профессионального заболевания независимых журналистов, от которого многие из них преждевременно оказались на кладбище? Да что далеко ходить. Не далее как месяц назад Гордей Баклушев, начальник отдела информации в "Демократическом вестнике", начинавший свою блистательную карьеру еще при Яковлеве, несгибаемый защитник прав человека, личный советник президента, вдруг явился на работу в одних трусах, с начисто выскобленным, как у кришнаита, черепом, с серебряным амулетом на груди и объявил ошарашенной секретарше и сожительнице Лизе, что у него ночью было прозрение и что он создан для счастья, как птица для полета. Едва бедная секретарша набрала номер "скорой", как Гордей подскочил к раскрытому окну и с радостным воплем: "До встречи на Брайтон-бич, дорогая!" – выпрыгнул с десятого этажа.

Вот еще одна странность, которую мимоходом отметил Спиридонов: на улице не видно милиционеров, хотя при демократии их развелось, будто собак нерезаных, и умнейшие из нынешних идеологов рассматривали этот факт как бесспорный признак духовного оздоровления общества, о чем и Спиридонов не раз писал в своих статьях. Добродушный облик могучего мента с каучуковой дубинкой и автоматом стал как бы одним из символов всеобщего преуспеяния и свободы. Но за целый час блуждания по городу он не встретил ни одного. Как это понимать?

До улицы Энгельса-Худяковской он добрался без всяких приключений. Поднялся на третий этаж блочного дома и позвонил в дверь квартиры, обитую коричневым дерматином. Отворила, не спросив, кто пришел, худенькая девушка с милой, заспанной мордашкой – и молча на него уставилась. Зная нравы провинциальной молодежи, Спиридонов строго поинтересовался:

– Одна дома?

– Ага.

– Родители где?

– Ушли на прививку, а вы кто?

Спиридонов прошел в квартиру, отодвинув девушку локтем. Улыбнулся ей таинственно-призывной улыбкой, от которой московские балдели, как кошки от валерьянки.

– Принимай гостя, Люся. Из Москвы я, от Осика Бахрушина. Не забыла про такого?

– Ой! – девушка радостно всплеснула руками. – Да что вы говорите? Проходите же в комнату, чего мы тут стоим.

В горнице ему понравилось: чисто, уютно, много подушечек и ковриков, добротная мебель шестидесятых годов. Девушка поспешно расстегнула халатик, но Спиридонов ее остановил:

– Погоди, Люся, не суетись. Я не за этим приехал.

– Не за этим? – девушка смутилась. – А за чем же?

Любуясь ее нежным, смышленым личиком, как у лисенка, Спиридонов рассказал, что он журналист и хочет написать статью про Федулинск. Люсю, по совету Осика, он выбрал в свои, говоря по-русски, гиды и чичероне.

План такой: прогулка по городу, осмотр достопримечательностей, затем обед в ресторане за его счет, а дальше – видно будет.

Девушка слушала внимательно, головку склонила на бочок, но что-то ее беспокоило.

– Сперва ведь надо зарегистрироваться, Геннадий Викторович… Я позвоню, да? – и потянулась к телефону.

– Что значит зарегистрироваться? Куда ты собралась звонить?

– В префектуру, куда же еще?

– Зачем?

Поглядела на него удивленно:

– Иначе нельзя… Накажут. Да и какая разница? Вас же все равно на станции сфотографировали.

Спиридонов задумался, машинально закурив. Несуразности накапливались, и ему это не нравилось. Мелькнула догадка, что на суверенном федулинском пространстве некая сила организовала свободную зону, со своей системой управления и контроля, но как это возможно осуществить под самым носом у бдительной столицы?

Люся замерла на стуле в позе смиренного ожидания.

– Говоришь, родители на прививку ушли? – спросил Спиридонов. – Что за прививка?

– Еженедельная профилактика. – Девушка смотрела на него со все возрастающим недоумением. – Сегодня четверг, верно? Прививают возрастную группу от сорока до пятидесяти.

– Делают уколы?

– Иногда уколы, иногда собеседования с врачом.

Извините, Геннадий Викторович, вы словно с луны свалились.

– И где это происходит? В больнице?

– Зачем в больнице? В пунктах оздоровления.

– Ты тоже туда ходишь?

– Позавчера была. – Девушка с гордостью продемонстрировала ему руку, испещренную синими точками, как бывает у наркоманов.

Спиридонов почувствовал желание выпить.

– У тебя водка есть?

Люся мотнулась на кухню и через минуту вернулась с початой бутылкой и двумя чашками. Глазенки возбужденно блестели.

Выпив вместе с девушкой, Спиридонов продолжил расспросы.

– Родители у тебя работают?

– Раньше работали, пока завод не закрыли.

– На что же вы живете?

– Как на что? Талоны же нам дают. А водки вообще сколько хочешь. Мы хорошо живем. Раньше плохо жили, когда Масюта правил, коммуняка проклятый. Чуть голодом всех не уморил. Правильно сделали, что его укокошили.

– А теперь кто у вас голова?

Нежное Люсино личико осветилось вдохновенной улыбкой.

– Как кто? Монастырский Герасим Андреевич, благодетель наш. Спаси его Христос. Уж он-то в два счета навел порядок… Может, мне все же раздеться? Предки скоро явятся.

У Спиридонова в башке клинило, как при высоком давлении. Пришлось еще принять чарку. Люся от него не отставала.

– Скажи, дитя, ты со мной не шутишь? Не вешаешь дяденьке лапшу на уши?

– В каком смысле?

Чистый, ясный взгляд без всякого намека на интеллект. У кошки бывают такие глаза, особенно перед грозой.

– Регистрироваться я должен где?

– Как где? В центральном бюро эмигрантов. Там вам сразу сделают прививку.

– В Москву я могу от тебя позвонить?

– Конечно, можете, – хитрая, всезнающая гримаска. – Только вас не соединят.

– Почему?

– Как почему? В Москву звонят по спец-допуску, откуда он у меня.

– Значит, получается, звонить нельзя, а поехать на телепередачу можно? Что-то тут не вяжется.

– Можно поехать куда угодно, – терпеливо растолковала Люся. – У нас свободный город. Как вы не понимаете, Геннадий Викторович? У нас никто ничего не запрещает, потому что права человека превыше всего, – в ее голосе неожиданно зазвучали стальные нотки, хотя взгляд по-прежнему безмятежно лучился. – Вам любой ребенок объяснит. Езжай куда хочешь, звони хоть в Нью-Йорк, но, конечно, после особой прививки. Это для нашей же пользы, чтобы не заболеть. Некоторые боятся ее делать, а я рискнула. Теперь не жалею ни чуточки. Знаете, что мне подарили на передаче?

– Что?

Заговорщицки улыбаясь, достала из шкафа пластиковую коробочку, украшенную живописными сценками из мультиков о Микки-Маусе.

– Вот, нажмите кнопочку.

Спиридонов послушался, крышка коробочки отскочила – и оттуда вылетел огромный, коричневый член со всеми полагающимися причиндалами. Эффект был потрясающий, Геня испуганно отшатнулся. Девушка залилась звонким, мелодичным смехом.

– Чудо, да?! Настоящее чудо!

– Неплохая вещица, – пробормотал Спиридонов, чувствуя легкое недомогание в области-печени. – А что это за особая прививка?

– Ну, когда надолго засыпаешь…

На прием к мэру Спиридонов попал без особых затруднений. Более того, у него сложилось впечатление, что его ждали. Он позвонил снизу в приемную, назвался и только начал излагать цель визита, как его прервал доброжелательный женский голос:

– Конечно, конечно… Подымайтесь на шестой этаж.

Вам заказан пропуск. У вас есть какой-нибудь документ?

– Редакционное удостоверение.

– О-о, вполне достаточно.

По дороге в мэрию Люсе так и не удалось заманить его ни в один из пунктов прививки, несмотря на все ее старания.

– Как вы не понимаете, Геннадий Викторович! Для вас же будет лучше.

– Нет, – твердо отрезал Спиридонов. – Пусть мне будет хуже.

Кстати, эти самые пункты в городе были натыканы на каждом углу – невзрачные, серые вагончики с красной полосой поперек, он сначала решил, что это платные туалеты, и порадовался за федулинцев, имеющих возможность облегчаться в любую минуту. В Москве общественные сортиры – до сих пор проблема, одно из темных пятен проклятого прошлого.

По широким коридорам мэрии, устланным коврами, как и в любом учреждении подобного рода, сновали туда-сюда клерки с деланно озабоченными лицами, из-за массивных дверей, как из черных дыр, не доносилось ни звука, зато приятно сквозило ароматом свежезаваренного кофе. В просторной приемной навстречу Спиридонову поднялась пожилая женщина, по-спортивному подтянутая, в темном, в обтяжку, шерстяном костюме. Он привычно отметил, что, несмотря на возраст, она еще очень даже ничего: шерстяная ткань выгодно подчеркивала тугие формы.

– Проходите, пожалуйста, Герасим Андреевич ждет.

Как вор чует вора, так опытный газетчик всегда с одного взгляда определяет в большом начальнике единомышленника, с которым можно не стесняться, либо противника, которого следует разоблачить. Про Монастырского Спиридонов сразу решил: свой. Огромный, улыбчивый, с умным, коварным взглядом, с крепким рукопожатием, обтекаемый, как мыло, и непробиваемый, как танк, – притом ровесник, притом на шее крест, чего уж там, как поется в песне: милую узнаю по походке.

Ну и, разумеется, первая фраза, которая всегда – пароль.

– Искренне рад, искренне. – Монастырский увлек посетителя к низенькому журнальному столику. – Вы знаете, дорогой.., э-э…

– Геннадий, просто Геннадий…

– Знаете, Гена, ваша газета для нас каждое утро как глоток кислорода.

Спиридонов присел в указанное кресло успокоенный.

Ответно улыбнулся:

– Не совсем понятные у вас порядки, Герасим Андреевич. Зачем-то охранник у входа засветил мою пленку.

Что за дела, ей-Богу?

– Дуболомы, – сокрушенно-доверительно отозвался Монастырский. – Где их теперь нет. Одного заменишь, на его месте – два новых… Но с вашей "лейкой" – это моя вина. Не успел предупредить. Ничего, я сейчас разберусь.

С гневным лицом нажал какую-то кнопку, Спиридонов удивился: неужели действительно начнет разбираться с охранником? Влетела пожилая секретарша.

– Леонора Марковна, кофейку нам, пожалуйста, ну и все остальное. Ко мне – никого!

Женщина поклонилась и молча вышла.

– Как вы сказали ваша фамилия?

– Спиридонов.

– Ну как же, читал, читал… Перо отменное, поздравляю. И знаете, Спиридонов, я только в этом кресле по-настоящему ощутил, что такое для новой России пресса.

И раньше, конечно, понимал, но когда окунулся.., во все эти конюшни… Не только пятая власть, я бы сказал. Поводырь в царстве слепых, не меньше. Народ наш, будем откровенны, дик, суеверен и впечатлителен – без печатного слова… Вы надолго к нам в Федулинск?

Спиридонов стряхнул с себя оцепенение, накатившее, как облако на ясный день. Он не ожидал, что этот явный ловкач и пройдоха вдруг заговорит с ним, как с недоумком. Это его немного задело.

– На денек, не больше.

– По какому заданию, если не секрет?

– Хочу статью написать о вашем городе.

– Вообще статью? Или о чем-то конкретном?

– Еще не решил… Скорее всего, некий социологический очерк. Бывший город оборонщиков в условиях рынка. Социальная адаптация, система ориентиров – и все такое. Тема, конечно, не новая, но читатель кушает с удовольствием. Если добавить перчика.

– Перчика?.. Хотите совет?

– За тем и пришел. Кому как не вам…

Беседу прервала секретарша, вкатившая сервировочный столик на колесиках: кофейник, графинчик с чем-то желтым, тарелочки с легкими закусками, сладости.

– Ступай, милая, ступай, – добродушно пробасил Монастырский. – Мы уж сами как-нибудь похозяйничаем… – Когда ушла, продолжил:

– Так вот совет. У нас выходит газетка "Свободный Федулинск". Не чета вашему "Вестнику", но там есть толковые ребята. А главное, архив. От и до. Исторические справки, новейшие исследования. Результаты самых последних предвыборных опросов.

Думаю, это облегчит вашу задачу.

– Еще как облегчит, – согласился Спиридонов, принимая из рук мэра рюмку. – Но редакция заинтересована в свежачке. Хотелось бы поднести что-нибудь такое, чтобы с ног валило. Конкуренция огромная, читатель капризный, пресыщенный, вот мы и стараемся… Про вас слава идет, Герасим Андреевич. Говорят, у вас даже зарплату иногда выплачивают. И пенсионеры, я поглядел, не шатаются стадом возле помоек.

– Действительно. – Взгляд мэра внезапно опустел и просветлел. – Даром хлеб налогоплательщиков не едим…

Что касается помоек, мы их вообще ликвидировали. Как позорное явление.

– И чем же заменили? Реформа все-таки…

– Разумное распределение, уважаемый, разумное распределение излишков. Оказывается, если сильно захотеть, и при нашем скудном бюджете можно выкроить какие-то средства для бедноты, для неимущих. У нас с голода никто не помирает, как в иных местах. Не жируют, естественно, но и не помирают… Отведайте печенья, не побрезгуйте. Местного производства. Сколотили артель из бывших так называемых оборонщиков, подкинули им мучицы, дрожжец, так они такую фабрику развернули, вашему "Красному Октябрю" не угнаться. Люди у нас работящие, головастые, им только направление дать… Я всегда повторяю, из любого положения можно найти выход, если не заниматься маниловщиной. Мой предшественник никак этого не мог понять, потому и кончил печально.

– А что с ним случилось?

Монастырский игриво хихикнул.

– Анекдотическая история, право. Как раз в ночь после выборов увидел свои несчастные восемь процентов, с горя решил попариться в баньке, да там прямо на полке и угорел. Некоторые грешили на самоубийство, но я не верю. Какие причины? Полнокровный человек, ему шестидесяти не было, нет, не верю. Оставил большое семейство, дети, жены, дочку его я, правда, пристроил. Хорошая девочка, бойкая, образованная, без всяких комплексов. Кстати, могу познакомить. Она у нас вроде местной достопримечательности. Мы ее всем именитым гостям предлагаем для услуг. Уверяю, останетесь довольны.

Спиридонов, ощутив вторую волну странного, мозгового оцепенения, осушил рюмку коньяку.

– Все это, конечно, прекрасно, Герасим Андреевич, – и дочка, и кондитерская артель из оборонщиков, но, скажу откровенно, меня удивили некоторые аспекты федулинской жизни. Непонятные прививки, регистрации… Объясните, пожалуйста, что все это значит на самом деле?

Если он ожидал какой-то особой реакции, то ошибся. Монастырский поглядел на него с сочувствием.

– Уже наябедничали? Ах как у нас не умеют держать язык за зубами… Не берите в голову, дорогой мой. Чистая формальность, продиктованная необходимостью. У нас в прошлом году при, опять же, явном попустительстве покойного Масюты произошли неприятные события. Может, помните, средства информации оповещали. Фашистский путч, уличные беспорядки, короче, взрывоопасная ситуация.

– Как же, как же, – обрадовался Спиридонов. – Еще бы не помнить. Я был на похоронах Алихман-бека на Троекуровском кладбище. Внушительное зрелище. Серебряный катафалк, десять тысяч конной милиции. Телеграмма от президента. Убедительная имитация национальной трагедии. Вы, вероятно, хорошо знали покойного?

– Великий был человек, без сомнения. Сердобольный, совестливый, без всяких предрассудков, даром что горец по происхождению. На нем весь наш город стоял.

Спонсор высшей пробы.

На лице мэра Спиридонов не заметил и тени иронии.

– Кажется, убийцу так и не нашли?

– Пока нет. Но найдем. Вопрос времени. Скорее всего, маньяк-одиночка. У нас есть конкретные подозреваемые.

Спиридонов, испросив разрешения, закурил. Пить и закусывать больше не хотелось. Даже кофе почему-то не лез в глотку. В голове постепенно укрепилась заполошная мысль: бежать! Да, надо поскорее покинуть этот город, и уж потом, из Москвы… Инстинкт никогда не обманывал Спиридонова: вокруг смердило паленым. У него осталось несколько вопросов, в том числе и о трупике младенца в газетном развале, но он уже понял, что с этим лощеным, приторно сладкоречивым верховным представителем федулинской элиты толковать бесполезно. И все же не удержался.

– Герасим Андреевич, простите мою назойливость, но я хочу вернуться к этой регистрации. Нельзя ли как-то ее избежать? Ведь, в сущности, я в городе проездом, на несколько часов…

Монастырский поднял на него глаза, в которых сверкнул ледок.

– Никак невозможно. Да и далась вам эта регистрация. Перед вашим приходом я связался с Рашидовым, он все устроит по гамбургскому счету. Заполните парочку бланков – и никаких хлопот.

– А прививка? Зачем мне прививка?

– Прививку тоже придется сделать. Понимаете ли, тут вопрос этики. Я сам делаю прививку раз в неделю. Любая поблажка, любое нарушение принципа неминуемо влияет на нравственный климат в обществе. Не хочется повторять прописные истины, вы их знаете не хуже меня.

Массу убеждают не слова, как бы правильно они ни звучали, а личный пример руководителя. Я ничего не скрываю от народа, и он отвечает слепой любовью. Проблема – народ и власть – извечна. Возьмите того же покойного Масюту. Не скажу, чтобы он был законченным мерзавцем, нет, но частенько позволял себе то, что запрещалось другим. И его в конце концов раскусили. Какой бы ни был безумный народ, его нельзя обманывать слишком долго. И наоборот. Вы улавливаете мою мысль? В завтрашнем радиообращении я как раз хочу порассуждать на эту тему.

– Но принудительная прививка, – слабо возразил Спиридонов, – в каком-то смысле вступает в противоречие с конституцией, разве не так?

– Кто вам сказал, что принудительная?! В том-то и штука, что у нас никто никого ни к чему не принуждает.

Не хватало нам тридцать седьмого года. Да пообщайтесь с людьми, они все сами расскажут. Свободный выбор масс – вот основной постулат демократии. А вы говорите, принудительная! Озадачили вы меня, голубчик…

Озадаченный, он нажал кнопку, глядя на Спиридонова с какой-то просветленной, детской обидой. Стремительно влетела секретарша.

– Проводите господина журналиста, Леонора Марковна, – обратился к ней Монастырский. – Не сложился у нас разговор.

– Почему же не сложился, – возразил Спиридонов, со страхом вглядываясь в окончательно, как по волшебству, остекленевшее лицо мэра. – Вы мне очень помогли, спасибо.

– Не с добрым сердцем вы к нам завернули, голубчик. Камень прячете за пазухой, а зря. У нас секретов нету.

Уведи его, Лера!

Секретарша потянула Спиридонова за рукав, что-то прошептана на ухо: он не понял. Завороженный, поплелся за ней, от двери оглянулся. Монастырский стоял посреди кабинета, задумчиво чесал пятерней за пазухой.

В приемной секретарша ему попеняла:

– Расстроили вы Герасима Андреевича, нехорошо это, не по-Божески.

– Но чем, чем?!

– Вам виднее… К нам всякие наезжают. Да все норовят с подковыркой, с претензиями. А вы лучше подумали бы, какой он человек. В одиночку такой воз на себе тянет.

Нет бы просто посочувствовать, уважение оказать. Куда там! У каждого своя гордыня. Вот и рвут ему, сердечному, душу на куски.

Спиридонов еле выбрался в коридор, беспомощно огляделся. Тихо, просторно, ковры и плотно закрытые двери.

Он уже знал, что делать. На лифте спустился до второго этажа и прошел по коридору, пока не уперся в туалет.

Вошел внутрь: мрамор и инкрустация. Кабинки со шторками. Розово-снежные унитазы, как гвардейцы в строю.

И высокое окно – о, удача! – с полураспахнутой рамой.

Выглянул – можно спуститься, хотя есть риск покалечиться. Но выбора нет. Он был уверен, что на выходе из здания его обязательно перехватят. Откуда взялась уверенность, объяснить бы не смог: опять действовала безошибочная интуиция журналиста, которую можно сравнить разве что с чутьем висельника.

Преодолевая робость, растянулся на подоконнике, как черепаха, достал правой рукой до перекладины пожарной лестницы, оттолкнулся, повис, ударясь коленкой о железную стойку. Потом еще боком приложился. Но это все мелочи. Откуда-то и ловкость взялась. Через минуту твердо стоял на асфальте. Вздохнул с облегчением, но, оказывается, рано.

Из-за угла дома показались двое мужчин среднего роста и неприятной наружности. Род их занятий выдавали походка и скошенные затылки, а также проникновенно светящиеся глаза.

– Ишь какой прыткий, – восхитился один. – Прямо акробат.

– С утра рыщет по городу, – сказал второй, – а мы за ним, за пидором, гоняйся.

– Господа, тут какое-то недоразумение, – попытался отговориться Спиридонов. – Наверное, вы меня с кем-то спутали.

– Обезьянамосковская, – удивились оба сразу, – а разговаривает.

После этого он получил удар в солнечное сплетение, который поставил его на колени. Били его недолго и как-то нехотя. Пока он приходил в себя после очередного пинка, покуривали и обменивались репликами.

– Тучка подозрительная, – говорил один. – Как бы дождик не натянуло к вечеру.

– Вряд ли, – отвечал другой. – По радио передавали – без осадков.

Потом кто-нибудь небрежно осаживал его пару раз ботинком по почкам. Спиридонова, как каждого уважающего себя репортера, били в жизни часто, и он отлично понимал, что ему делают профилактическое внушение, а вовсе не хотят убить. На всякий случай после каждого пинка он делал вид, что вырубился. Открыв глаза, нудил одно и то же:

– За что, братцы? Если деньги нужны, они в правом кармане.

Вскоре подкатил милицейский рафик. Спиридонова подняли за руки, за ноги и швырнули в салон.

Глава 3

Рашидов оказал ему честь – лично снял показания.

Он был громоздок, улыбчив, с белыми, яркими зубами, с лунноликим, смуглым лицом, вместо глаз плавали вокруг массивной носяры два непроницаемых нефтяных озерка. Людей с такой убедительной внешностью Спиридонов раньше не встречал, но по-прежнему лелеял план побега и спасения. Живучесть российских независимых журналистов поразительна, и кажется, Рашидов об этом догадывался.

– Что же ты, вошик поганый, – спросил он с многообещающей ухмылкой, – родину не любишь?

– Почему не люблю? – Спиридонова перед тем, как доставить в кабинет, ополоснули в душе и почистили. – И родину люблю, и всегда был законопослушен. Справки навести легче легкого. Пожалуйста, вот все мои телефоны.

Позвоните в газету. Или вот, если угодно, сотрудник ФСБ. Или вот, прокурора. А вот, администрация президента. Уверен, вы получите самые надежные рекомендации, и наше маленькое недоразумение разъяснится к обоюдному удовольствию.

– Недоразумением было, – сказал наставительно Рашидов, – когда ты полез, вонючка, к нам в город с бомбой в кармане.

Спиридонов понял, что маразм крепчает, – и затих, бессильно поникнув на стуле.

В комнату вбежал худенький невзрачный господинчик с кожаным чемоданом и за три минуты ловко снял у него отпечатки пальцев. Даже протер ему подушечки ваткой со спиртом. Кивнул Рашидову – и исчез, как тень.

– Знаешь, кто я? – спросил Рашидов.

– Полагаю, вы представляете местную безопасность?

Зовут вас Георгий Иванович, я на табличке прочитал.

– Глазастый… А тебя как зовут? Не по фальшивой ксиве, а в натуре. Как тебя мать с отцом звали. Или у тебя их не было?

– Почему не было? Они и сейчас есть. Вот, пожалуйста, телефончик…

– Да ты что же, сучонок, – психанул Рашидов, но видно было, что понарошке, – дразнишь меня, что ли?

Что ты с этими телефончиками меня достаешь? Неужто думаешь, я на всякую газетную шваль буду тратить драгоценное время? Да ты сам скоро так запоешь, как на Страшном суде не поют. Значит, решил в свою вонючую газетку компромат подобрать?

– Никоим образом, Георгий Иванович, никоим образом. Приехал исключительно за позитивным материалом. С целью восславить, распространить, так сказать, передовой опыт рыночных реформ.

Рашидов долго смотрел на него молча, как бы прикидывая, в какое место пнуть: в нефтяных глазах-озерках затеплились желтые огоньки.

– Похоже, гаденыш, ты до сих пор не понял, в какую историю влип.

– Действительно, я в некотором недоумении. Какая-то зловещая чехарда, в которой нет логики. Но я…

– Кто тебя послал, тварь?! – рявкнул Рашидов. – Или тебе очную ставку сделать?

– Какую очную ставку? – Спиридонов старался вести нормальный разговор, но каждая клеточка его тела трепетала от ужаса.

– Ах, какую! – Рашидов нагнулся над селектором:

– Приведите Гребанюка!

– Ну ничего, падаль, – сказал Спиридонову, – сейчас завертишься.

Двое прислужников ввели в комнату странное человекоподобное существо: лохматое, сгорбленное, тяжело передвигающееся на кривых ногах, с толстыми ручищами почти до пола, с лицом, до бровей поросшим рыжеватой шерстью, сквозь которую ехидно проблескивали два глазных буравчика. Остановившись посреди кабинета, поддерживаемое с боков, существо описало своими глазками, как фонариками, несколько кругов, пока не уперлось взглядом в Рашидова.

– Хорош красавец, а! – с искренним восхищением воскликнул Рашидов и, подойдя к существу, ощупал его плечи, кулаком постучал по горбатой спине, словно по деревянной бочке. – Мышцы как у орангутана. Сталь. Знаешь, кто это, писатель?

– Не имею чести, – дрогнувшим голосом ответил Спиридонов. – Первый раз вижу.

– Наглядишься, когда вместе в камеру посадим. Это наш местный маньяк и вампир Гребанюк. За ним ровно сорок жертв, в основном, представь себе, молодые девушки. Но и мальчиками, вроде тебя, он не брезгует. Намаялись с ним, пока отловили. Любишь человечинку, Витя?

Существо утробно заурчало, но слов Спиридонов не разобрал.

– Не гляди, что с виду дикий, – повернулся к задержанному Рашидов. – Мы экспертизу делали, у него умишко как раз на уровне столичного писаки. Сейчас сам увидишь… Скажи-ка, Витюша, вот этого хорька, который на стуле, узнаешь?

– Ага, – просипело существо, даже не взглянув в сторону Спиридонова.

– Вместе девок потрошили?

– Ага! – еще радостнее отозвалось существо.

– Ах ты, моя прелесть, – похвалил чудовище Рашидов. – Ну на палец, пососи немного. Только гляди, не кусай, как в прошлый раз. Накажу.

Счастливо сопя, существо ухватило толстыми губами палец Рашидова и зачмокало, словно младенец, получивший соску.

– Ладно, будет с тебя. – Рашидов брезгливо вытер палец о штаны. – Уведите скотину…

– Так-то, вошик столичный, – Рашидов удовлетворенно улыбался. – Как видишь, стопроцентный свидетель. Мечта прокурора. И у нас таких сколько хочешь. Но это все юридические тонкости для соблюдения закона. Никакого суда, конечно, не потребуется. Витя тебя за один вечер схрумкает и косточек не оставит. Чрезвычайно некрасивая, унизительная смерть. Ты сам-то хоть это понимаешь?

– Что вы от меня хотите?! – У Спиридонова на лбу выступила испарина. Волосатик произвел на него неизгладимое впечатление. – Объясните толком! Я же не против сотрудничества.

– Кому нужно твое сотрудничество, ничтожество.

– Что же вам нужно?

Рашидов оценивающе на него посмотрел, огоньки в нефтяных озерцах потухли.

– Пожалуй, уже ничего. Ты и вправду пустой. У тебя, увы, нечего взять. Обыкновенная залетная пташка. Коготки подкорнаем – и лети на волю.

Тон его смягчился, но Спиридонов облегчения не почувствовал. Смутило замечание о коготках.

– Я рад, Георгий Иванович, что ваши подозрения развеялись. Поверьте, постараюсь быть вам полезным. – Спиридонов достал фирменный блокнот в сафьяновом переплете, изобразил величайшее внимание, не меньшее, как если бы сидел в гостях у банкира. – У меня уже и название для статьи как-то незаметно родилось. "Счастливый город, которым управляют профессионалы". Может быть, немного длинновато, но суть отражает. Вы не находите?

– Ишь какое у вас, поганцев, недержание речи. – Рашидов перебрался за стол и оттуда холодно наблюдал за Спиридоновым. – Зу-зу-зу, зу-зу-зу, – как комарик, когда поймаешь… Никакой статьи не будет, дурашка ты мой.

– Как угодно. – Спиридонов с готовностью спрятал блокнот. – Настаивать не имею права. Хотелось сделать приятное, в виде рекламы, так сказать…

– Пшел прочь, – сквозь зубы процедил Рашидов.

Как подброшенный пружиной, Спиридонов сорвался со стула и ринулся к двери, забыв попрощаться. В коридоре его перехватили двое молодцов, кажется, те же самые, которые приводили вампира Витю.

– Куда вы меня, хлопцы? – Спиридонов слабо затрепыхался в железных тисках их рук.

– На прививку, милок, на прививку, – объяснили ему.

* * *

…Внутри вагончика как в отсеке тифозного барака.

Услужливая память почему-то подсказала Спиридонову именно эту прихотливую ассоциацию. Кадры старинной кинохроники: полуголые люди вповалку на соломе, бредят, помирают, водицы просят. Здесь: замызганный лежак, металлический столик, привинченный к полу, и здоровенная, хмурая бабища в кожаном фартуке. Бьющий в ноздри, острый ацетоновый запах.

Бабка пробасила:

– Садись, страдалец, анкетку заполним.

Окошко зарешеченное, не выпрыгнешь, да и на улице стерегут два бугая. Спиридонов чувствовал, что шансов остаться в нормальной реальности, а не в той, которая творилась в Федулинске, у него все меньше. Машинально отвечая на вопросы полупьяной бабки, мучительно размышлял, что еще можно предпринять для собственного спасения. Как выскользнуть из разверзшейся перед ним трясины безумия? Похоже, что никак.

– Вес?

– Восемьдесят килограммов.

– Какая по счету инъекция?

– Первая.

– Скоко за день выпиваешь спиртного?

– Когда как.

Бабка медленно, высунув язык, скрипела пером по разграфленной бумажке. Спиридонова озарило.

– Хозяюшка, давай договоримся. Я тебе соточку подкину, а ты пустышку влепишь. Зачем мне прививка, я же здоровый. А тебе денежки пригодятся. Гостинцев накупишь.

Бабкины глаза алчно сверкнули.

– Это можно. Почему нет? Пустышку так пустышку.

Токо ты не проговорись никому. Давай денежки.

Протянул ей сотенную купюру с портретом американского президента, бабка приняла ее с поклоном и сунула под фартук.

– Ну чего, теперь ложися вон туда.

Спиридонов прилег на грязный лежак, задрал рукав, бабка покачала головой. – Не-е, светик мой, так не пойдет. Шприц большой, в руку не попаду. Заголяй жопочку.

С трепетом он следил, как бабка трясущимися руками набрала розоватой жидкости из литровой банки. По виду – вроде марганцовка.

– Пустышка? – уточнил он.

– Не сомневайся. Самая она и есть.

Вонзила иглу, как штык в землю. От неожиданности Спиридонов взвизгнул, но буквально через минуту, под ласковые пришептывания бабки, по телу потекли горячие токи и голова сладко закружилась.

– Ну вот, – успокаивающе текло в уши, – было бы чего бояться. Для твоей же пользы, сынок. Не ты первый, не ты последний. Пустышка – она и есть пустышка…

Очухался в светлой городской комнате, на диване.

Ноги прикрыты клетчатым шотландским пледом, у окна с вязанием в руках девица Люська. Не подавая знака, что очнулся, Спиридонов прислушался к себе. Нигде ничего не болело, на душе – тишина. Состояние просветленное, можно сказать, радужное. Память в полном порядке, весь чудной сегодняшний день, со всеми деталями стоит перед глазами, но строй мыслей поразительно изменился. С удивлением он осознал, что беспричинно улыбается, как младенец поутру. Таких безмятежных пробуждений с ним не случалось, наверное, целый век.

– Люсенька, – окликнул девушку. – Мы у тебя дома?

Девушка ему улыбнулась, но вязание не отложила.

– Ага. Где же еще?

– Кто там за стенкой шебуршится?

– Папаня с маманей чай пьют.

– Чего-то голоса громкие. Ругаются, что ли?

Люся хихикнула:

– Ну ты даешь, Геннадий Викторович. Да они песню разучивают. Им завтра на митинге выступать.

– Вот оно что. – Спиридонов потянулся под пледом, понежился. – А что за митинг?

– Какая разница. Они же общественники… Выспался?

– Еще как!.. Кстати, как я здесь очутился? Чего-то у меня тут маленький провал.

– Пришел, позвонил, как все приходят. – Девушка перестала вязать. – Сказал, поживешь немного… Ты не голодный?

– Подожди… Я сказал, поживу у тебя? А родители не возражают?

– Чего им возражать? Ты же прикомандированный.

За тебя дополнительный паек пойдет… Побаловаться не хочешь?

– Пока нет… А чайку бы, пожалуй, попил.

– Тогда вставай.

Вышли в соседнюю комнату, и Люся познакомила его с родителями, которые очень Спиридонову понравились. От них, как и от Люси, тянуло каким-то необъяснимым умиротворением. Отец, крепкий еще мужчина с невыразительным лицом научного работника, пожал ему руку, спросил:

– Куревом не богат?

Спиридонов достал из пиджака смятую пачку "Кэмела", где еще осталось с пяток сигарет.

– О-о, – удивился отец. – Солидно. Давай одну пока подымим, чтобы на вечер хватило.

Люсина матушка, цветущая женщина средних лет, с черными, чрезмерно яркими на бледном лице бровями и с безмятежными глазами-незабудками, пригласила за стол, налила Спиридонову в чашку кипятку без заварки.

Объяснила смущенно:

– Извините, Гена, и сахарку нет. Нынче талоны не отоваривали.

– Врет она все, – вступил отец. – Были талоны, да мы их на чекушку выменяли. А чекушку уже выпили, не знали, что гость придет. Я тебе, Гена, оставил бы глоточек. Я нынешнюю молодежь уважаю и приветствую.

И знаешь, за что?

– Хотелось бы знать.

– Посуди сам. Мы оборонку строили, американцам пыль в глаза пускали, и ничего у нас не было, кроме худой обувки. А вы, молодежь, ничего не строили, нигде не работали, зато все у вас есть, чего душа пожелает. Причем наилучшего образца. Как же за это не уважать. Верно, мать?

Женщина испуганно покосилась на окно, но тут же заулыбалась, расцвела. Махнула рукой на мужа.

– А-а, кто тебя только слушает, пустобреха. – Покопалась в фартуке и положила на блюдце рядом со Спиридоновым белую сушку в маковой росе. – Покушай, Гена, сушка свежая, бабаевская. Для внучонка берегла, да когда-то он еще явится.

– Когда Люська родит, тогда и явится, – ликующе прогрохотал папаня.

У Спиридонова слезы выступили на глаза от умиления. Давно ему не было так хорошо и покойно. Милые, незамысловатые, беззлобные люди. Синий абажур. Прелестная девушка. На всех лицах одинаковое выражение нездешней мудрости и доброты. "Господи милостивый, – подумал Спиридонов. – Какое же счастье подвалило. И за какие заслуги?"

В незатейливой болтовне скоротали незаметно часок, потом Люся вдруг заспешила:

– Пойдем, Гена, пойдем скорее, а то корчму закроют.

Он не стал расспрашивать, какую корчму закроют и почему им надо туда спешить, молча потянулся за ней на улицу. Там было полно народу, будто весь город совершал моцион. Прелестны подмосковные летние вечера, окутанные сиреневой дымкой заката. Есть в них волшебная нота, заставляющая разом забыть о тяготах минувшего дня.

И опять у Спиридонова возникло ощущение, что он вернулся в очаровательные времена полузабытого детства.

Все встречные им улыбались, и в этом не было ничего необычного, Спиридонов тоже улыбался в ответ, ему казалось, некоторые лица он узнает. Вон та старушка с голубоглазой внучкой в сером балахончике, вот тот милый юноша с гитарой… На мгновение мелькнула мысль, что надо бы все же позвонить в редакцию, сообщить, что задерживается на неопределенный срок, но это, конечно, не к спеху… На одном из переходов их окружила веселая стайка молодежи. Высокий, румяный парень в линялой ковбойке схватил Люсю в охапку и предложил прогуляться в кустики, но девушка, смеясь, вырвалась и звонко шлепнула его по спине. Гордо сказала: "Отвали, сморчок, я сегодня занятая!" Парень церемонно извинился перед Спиридоновым и вместе со всей компанией свернул в ольховые заросли, откуда доносились характерные повизгивания совокупляющихся пар.

Боже мой, растроганно думал Спиридонов, как же все патриархально, невинно, чисто. Неужто это не сон?!

Из дверей двухэтажного особняка вытягивалась на улицу гомонящая очередь. Спиридонов с Люсей пристроились в конец. На фасаде две вывески: на одной кумачовый лозунг: "Только свобода делает человека сытым", на другой название заведения: корчма "У Максима".

Люся осведомилась у пожилого господина в очках на нитяных дужках:

– Чем сегодня кормят, приятель?

Господин плотоядно облизнулся.

– Гороховый суп с телячьими ножками. Чувствуете, какой аромат?

Спиридонов с готовностью принюхался: вонь ядреная, густая, как из подожженной помойки. Его качнуло, и то – с утра, кроме белой сушки, во рту ничего не держал.

Люся заботливо подхватила его под руку, шепнула в ухо:

– – На раздаче скажешь, что новенький. Может, косточку положат.

– Хорошо бы! – глупо ухмыльнулся Спиридонов.

Глава 4

На четвертый день пути поднялись к Святым пещерам. На ночь расположились на узкой каменистой площадке, под вековыми, с кронами в небесах, могучими соснами. Из жердей и сосновых лап соорудили навес, запалили костерок.

В котелке тушилось варево из свежей зайчатины, пшенки и овощей – жаркое "по-монастырски", – Ирина помешивала его гладко оструганным черепком, пробовала на вкус – готово ли? Егорка сидел чуть поодаль на поваленном стволе, мечтал о чем-то, глядя на причудливую панораму: мглистое редколесье, отливающие серебром проплешины сопок. В мирном пейзаже ему чудилась тяжесть, хотя взгляду открывалась спокойная, полусонная тишь. Тепло костерка облизывало щеки.

Федор Игнатьевич куда-то отлучился, сказав; что вернется аккурат к ужину.

– Тебе не кажется, Егорушка, – спросила Ирина, – что старик окончательно спятил?

– Почему?

– Куда он, по-твоему, поперся на ночь глядя?

– Мало ли, – Егорка пришлепнул комара на лбу. – Нам с тобой его пути неведомы.

Ирина поворошила палкой в костре, вспыхнул багряный фейерверк.

– Чудные вы оба, что ты, что он, – ее голос звучал мягко, завораживал. – Живете, будто вам ничего не надо.

Ему, может, и не надо, но ты, Егорка… Неужели не хочется сбежать отсюда?

Этот разговор она заводила не первый раз, дразнила, сулила неведомые утехи, задевала потаенные струны в его настороженной душе.

– Куда я должен бежать? – отозвался он, предугадывая ответ. Ирина оживилась, обернулась к нему улыбающимся лицом. В походе она совершенно переменилась, от ее дерзости, заносчивости не осталось и следа. Все распоряжения Жакина выполняла покорно и с какой-то веселой охотой. Деликатная, предупредительная, заботливая – сама доброта. Ни разу не капризничала, не жаловалась ни на что. Рука у нее почти зажила.

– Не выдашь старику?

– Не выдам.

– Ой, Егорушка, какой же ты еще пацан! И ничегошеньки о жизни не понимаешь. Да разве для того человек родится, чтобы грязь ногами месить? А ты живешь в глуши, к пню старому притулился, света не видишь – и рад до смерти. Чему, Егорушка? Чем он тебе губы намазал?

Какую порчу навел?

– Мне хорошо с ним, спокойно. Он добру учит.

– Покоя ищешь? В свои двадцать годочков? Не верю!

Очнись, Егорушка. Ты же сокол, не воробушек серенький. Что с тобой? Вижу, как смотришь, съесть готов, а дотронуться боишься. Почему? Я же не кусаюсь.

Егорка чуток покраснел в темноте. Женщина от костра перебралась к нему поближе, зашептала, словно в горячке:

– Сокол сизокрылый, давай вместе улетим… Не пожалеешь, родненький. Ты еще не знаешь, какая я. Все на свете забудешь, и про папочку, и про мамочку… Старик твой большие деньги имеет, сокровища несметные. Ему они ни к чему, а нам пригодятся. По Европе прокатимся на золотой колеснице, в Америку умчимся, в Африку, в Японию, все повидаем, везде погуляем. Так гульнем, что помирать не страшно. С деньгами, Егорушка, весь мир в кармане.

– Да я в принципе не против. Попутешествовать, конечно, неплохо бы.

– Старик убить меня хочет, потому потащил за собой. Ведь ты не дашь меня убить?

– Перестань, Ира. Хотел бы убить, давно бы убил.

– Ты его не понял, Егорушка. Он садист. Ему нравится овечку выгуливать, наблюдать, как она бекает перед смертью, ничего худого не чуя. Они все такие. Уж я нагляделась, привел Господь. Бандюки проклятые! Он с виду елейный, благостный, а пальцы на горле держит. Вон, пощупай, синяки какие, – потянулась к Егорке грудью, жарким телом, и он привычно сомлел. Все ее уловки видел, но всякий раз поддавался, подыгрывал, сладко было поддаваться. Но от последней близости что-то его останавливало, уклоняло, мешало впиться в ждущую, желанную плоть, погрузиться в нее с головой. Так голодный едок, уже занеся вилку над тарелкой, вдруг замечает какую-то подозрительную плесень и мешкает, робеет. Не отрава ли? . – ;

Отодвинулась с горьким вздохом.

– Что же ты за чурбан такой бесчувственный! – попеняла беззлобно. – Я же вижу, что хочешь. Вон как весь набух. Может, пособить тебе, Егорушка? Может, я у тебя первая?

– Гляди, Ирина, подгорит жаркое.

Неподалеку громыхнуло, камень покатился в пропасть.

Жакин возвращался, нарочно шумел, чтобы не застать их врасплох. Вскоре возник из черных кустов, будто сотканный из вечернего прохладного воздуха. Подошел к костру, высокий, сутулый, легкий, с палкой-посохом в руке.

Ирина враз засуетилась, подала миски, кружки. Порезала буханку на досточке.

– Может, с устатку чарку примете, Федор Игнатьевич? – пропела игриво.

– У тебя есть она, эта чарка?

– У меня-то нету, а у вас в рюкзаке вроде булькала.

– Завидный слух у тебя, девушка.

– Не только слух, Федор Игнатьевич.

Как обычно при Жакине, она совершенно перестала обращать внимание на Егорку, будто бы он превратился в невидимку. Зато с дедом они пикировались без устали.

Причем Егорка не всегда понимал, кто из них кого подначивает.

Жакин, неожиданно поддавшись, откупорил заветную фляжку с ядреной облепиховой настойкой, разлил по трем кружкам.

– Что ж, под зайчатину не грех и по глоточку.

Ужинали под чистым небесным сиянием. В два счета опростали котелок. Потом неспешно чаевничали. Гулкая тишина предгорья и сосновая благодать томили сердца несбыточным упованием.

Ирина прикурила от головешки.

– Чудо, – потянулась истомно. – Луна, гляньте, как сковородка с яишенкой. Так бы и сидела целый век. Возьмите в служанки, Жакин. Буду вас с Егорушкой обстирывать, пищу готовить.

– Повариха ты знатная, – согласился Жакин. – Почему не взять. А, Егорка?

– Вам виднее, Федор Игнатьевич.

– Правда, придется ножи и топоры прятать. А то как бы она нас с тобой впотьмах с курями не перепутала. Городская все же девушка, много озорства на уме.

Ирина еле боролась со сном. И это было странно, хотя Егорка догадывался о причине. Старик без сонного снадобья в лес не ходил.

– Как не стыдно, – вяло упрекнула Ирина. – Сто раз объяснила, силком злодеи взяли в оборот. Покаялась, можно сказать. Неужто у вас ни к кому веры нету?

– Не в людей надо верить, девушка, а токма в Господа Иисуса.

– По-вашему, получается, все вокруг подонки? Так, что ли?

– Необязательно все. Однако нормальные граждане за чужими деньгами по свету не гоняются.

– С вами спорить, Федор Игнатьевич.., уж лучше лягу. Чего-то вроде уморилась я, не пойму от чего.

– Ложись, девушка, дело житейское. По крайней мере, никому во сне зла не причинишь.

Ирина не дослушала, склонила на грудь бедовую головку, повалилась на бок. Жакин с Егоркой перенесли ее на лапник, укрыли сверху брезентовым плащом, под голову подложили толстую ветку. Обошлись, как с королевой.

– Удивительная женщина, – восхищенно заметил Егорка. – Зовет в кругосветное путешествие. Неземное счастье обещает.

– За мои денежки, конечно?

– Сказала, у вас их много, а вам они ни к чему.

– Это еще что, – загорелся Жакин. – Я тебе сейчас покажу, какие у нее для путешествия запасы приготовлены.

Из Ирининого рюкзака, с самого дна выудил коробочку с ампулами, шприцы, а также стеклянную баночку размером с майонезную, с туго завинченной пластмассовой крышкой.

– Наркота? – спросил Егорка.

– В ампулах пенициллин. А вот это, – Жакин бережно отвинтил крышку с пузырька, понюхал издалека, не поднося к лицу, – это, брат, замечательная вещь, избавляет разом от всех болезней.

– Женьшень?

– Намного лучше. Одна капля – и человек на небесах.

Причем безо всяких осложнений и мук. "Змеиный коготь" называется. Цены нет этому яду. По всей тайге, может, три человека осталось, кои знают, как его делать. А без меня только двое. Если же не считать Ваню Сикорского с Гремучей заимки, который в реке утоп, тогда, кроме меня, один Гриня Муравей его сумеет приготовить. Но Грине за сто лет, и где он прячется, никому не ведомо.

– Откуда же у Ириши пузырек?

– Из старых запасов. Таких пузырьков мало, видишь, стекло особого литья. Свет не пропускает и молотком его не расшибешь. Хорошее стекло, качественное. У меня тоже такой есть. Как к ней попал, самому бы знать хотелось.

Да она правды не скажет. Она из тех, что правду не умеют говорить. Если у нее правда сорвется с языка, дамочка может помереть враз. Как от аллергического шока.

Егорка насупился.

– Мне кажется, Федор Игнатьевич, вы слишком строги к ней. В сущности, Ириша несчастная женщина.

Одна ведь борется со всем миром.

– Ох, Егорка, не пускай ее в сердце. Не заметишь, как ужалит. Гадюка тоже в одиночку ползает.

У Егорки душа зашлась в печали, но спорить он не стал, потому что понимал, учитель прав, как всегда.

– Она пожирательница, – добавил Жакин. – Ее можно только в мешке носить, на волю пускать нельзя.

– Зачем ей этот яд?

– Спроси, когда проснется… Ну что, пошли? Луна уж высоко.

По непролазньм дебрям Жакин ходил, как по половицам, Егорка еле за ним поспевал, хотя за год, за два обвыкся с местностью. Жакин мало того, что шел быстро, вдобавок таял, исчезал в темноте, словно оживший куст, – ни шороха, ни силуэта, – а это великое искусство.

Егорка тянулся за ним изо всех сил и жалел, что Гирей остался дома, сторожить хозяйство. Собака часто его выручала в таких ночных походах. Споткнешься, обязательно окажется рядом, посопит, ткнется теплым носом в руку: дескать, не робей, парень, я здесь.

Иногда Егорка ощущал с могучим псом кровное родство и с удивлением думал, что, пожалуй, у него не было ближе существа на земле. Из всех тайн, открывшихся ему, это была, возможно, самая важная. Всепоглощающее слияние земных материй. Умный пес, человек, ночь, деревья, вода и звезды в небе – все едино, все волшебно перетекает из одного в другое и внятно для чуткого слуха.

Магия незримых энергий, уловленная ушной раковиной, сулящая блаженство. И тут же, рядом – ужас небытия.

Будто ось всех земных тягот проходит через мозжечок.

Егорка долго таился, но однажды рассказал Жакину об этих острых, изнуряющих ощущениях, и тот сразу его понял. Посмотрел как-то чудно, вроде даже со слезой, как прежде не смотрел, проворчал: "Эх, сынок, рановато матереешь… Ничего… Только помни всегда, кому много дано, с того спросится вдесятеро…" Если бы кто услышал тот их разговор, мог подумать: рехнулись оба, и старый и малый…

В первых рассветных блестках, перейдя вброд мелководную Сагру, очутились в пихтовой роще, где между стволами еще стояла синильная мгла, и оттуда поднялись на округлую, будто выровненную богатырским плугом площадку, поросшую облепиховым кустом. Сверху открывался совершенно чарующий вид, аж сердце у Егорки оборвалось от восторга. Он почувствовал себя птицей, воспарившей в предрассветном серебре над лесным простором, а за спиной вздымалась прочерченная до горизонта горная гряда, казалось, грозившая обрушиться на голову неосторожного путника водопадом камней. Почти молитвенная картина, и Жакин терпеливо подождал, пока юноша свыкнется с ней.

Неподалеку темнела расселина в скальном уступе. Туда Жакин и позвал Егорку. Вход в пещеру загораживал массивный, в три человеческих роста валун, который на первый взгляд невозможно сдвинуть и башенньм краном.

Жакин вытянул из кустов две длинные жерди, потемневшие от влаги, но прочные, как железные, поочередно вставил их в какие-то одному ему видимые отверстия и велел Егорке давить по его команде. Но прежде, чем давить, он еще довольно долго копался под валуном, расчищая пространство для маневра, выгораживая понятную лишь ему границу. Целую кучу камней накидал позади себя.

Когда уперлись и Жакин просипел: "Давай!" – Егорка напрягся до стона в жилах и чуть не упал, когда валун, мягко хрустнув днищем, развернулся на оси и пополз в сторону, как корабль, сошедший со стапеля. Открылся низкий (в полметра?) лаз в пещеру, точно волчья нора.

Жакин сказал:

– Не слишком я тебя откормил? Пролезешь?

Пролезли оба – Жакин первый, Егорка следом. Дальше поползли по каменной трубе, но не впотьмах, Жакин посвечивал фонарем. Не успел Егорка как следует коленки ободрать, лаз расширился, а потом они и вовсе встали в полный рост. Воздух в пещере спертый, душный, а тишина такая, хоть песню пой. Изредка капля упадет, как гром грянет. Жакин скользнул лучом по блестящим стенам и в одном месте метнулась вверх хлесткая, как кнутик, прозрачная змейка. Егорка подумал, что очутись он тут один, мог бы и оробеть невзначай, но рядом с учителем, он давно это понял, и в могиле не страх.

– Осторожнее, – предупредил Жакин. – Под ноги гляди. Камешки острые, что стекло.

Из одного каменного склепа по второму лазу-трубе переползли в следующий, а после еще в один. Егорка прикинул, от входа удалились уже метров на двадцать, но ни о чем не спрашивал, сопел в две дырки. Сопеть пришлось натурально, воздуха не хватало. Из третьей комнаты, где тоже стояли не сгибаясь, дальше ходу не было. Зато в углу – куча тряпок, и воняло чем-то кислым. Жакин отдал фонарик Егорке, разбросал прогнившую ветошь и очистил железную крышку, вмурованную прямо в камень. Из крышки торчал железный крючок, наподобие раздвоенной антенны. Жакин чего-то покрутил, потянул, выругался сквозь зубы.

– Не-е, давай ты, Егорушка. У меня пальцы склизкие.

– А чего делать? Дергать, что ли?

– Усики разведи, вот так, влево и вправо, коленкой сюда, а руками потихонечку тяни, не резко.

Хитроумный запор поддался Егорке со второй попытки, но при этом он содрал кожу с пальцев.

Крышка отъехала в сторону, Жакин посветил внутрь, и глазам Егорки открылись сокровища. Электрический луч матово отразился на выпуклых бочках золотых чаш, утонул в груде драгоценных камней, вырвал из мрака чей-то насупленный взгляд под костяными рогами.

– Круто, – одобрил Егорка. – Непонятно, как это устроили.

– Что устроили?

– Да вот этот железный тайник… Тут же инструменты особенные нужны. Не отверткой же пол расковыряли.

А ящик этот? Он же шире лаза. Как же его сюда впихнули?

– И это все?

– Что – все, Федор Игнатьевич?

– Неинтересно, на сколько тут добра?

– Так оно же не мое. Какое мне дело?

Жакин загреб горсть камушков с поверхности, сунул в карман.

– Ладно, задвигай плиту, пошли на волю. Сыро тут, и воздух тяжелый. Недолго насморк схлопотать…

На обратном пути к стоянке им хватило времени, и Федор Игнатьевич рассказал юноше, откуда взялся ящик с сокровищами. Под его присмотром несколько таких тайников в горах, он их все собирался показать Егору. По нынешним временам ему некому их передать, а унести богатство в могилу он не имеет права.

Жакин взваливал на мальчика непомерный груз, но другого выхода нет. Приходилось спешить, потому что те, что должны были принять у него казну, сгинули прежде срока, и, судя по всему, к нему тоже подбирается нечистый.

Егорка в очередной раз споткнулся, хотя они шли по светлому, утреннему лесу.

– Понимаю, – сказал он. – Сокровища графа Монте-Кристо на русский лад. Но я тут при чем?

Жакин ответил:

– Одни от денег дуреют, другие к ним равнодушны.

Первых великое множество, других очень мало, единицы.

Это хранители. Не только денег, но всего прочего, что осталось святого. Ты тоже будешь хранителем, когда перебесишься возрастом. Только я уж того не застану. Но это не беда. Мое дело – передать ценности. Остальное меня не касается.

– Общак воровской?

– Как хочешь думай. Сейчас это пустой разговор.

По тону старика Егорка понял, что расспрашивать бесполезно, но все же заметил:

– Зачем мне ваша казна, Федор Игнатьевич? Я ведь об ней не просил. У меня своих забот по горло.

– Не придумывай, парень. Нету у тебя никаких забот.

– Как это нету? – искренне удивился Егорка. – Не век же в глуши сидеть. Как-то надо обустраиваться в жизни. У меня дома матушка осталась, невеста. За вашу науку спасибо, я при вас человеком стал, но чужое добро охранять не буду. Зачем мне это?

Жакин ответил даже подробнее, чем ожидал Егорка.

– Расскажу тебе случай из старой жизни, Егорушка.

Только ты спотыкайся пореже, под ноги гляди, а не в небо… Пошли мы как-то в бега с двумя корешами, да так удачно оторвались, трех дней не прошло, как очутились наедине с дикой природой и неизвестно где. Елки-моталки! Кругом холод, топи непролазные, хищные звери – и никакой перспективы. У нас ни одежи доброй, ни огня, и на троих одна финяга. Помыкались еще сколько-то ден и начали околевать. Околевать неохота, тяжко – весна ранняя, птахи в деревьях поют, и мы еще все молодые.

Сели в кружок и смотрим друг на друга, как первые люди на Луне. Но мы уже не люди были, нет, Егорка, мы были хуже тех зверей, что рыскали по ночам. Чтобы до такого состояния дойти, мало оголодать и одичать, надобно еще родиться без света в душе. Мы все трое такими и были. И все меж нами троими было ясно, вопрос только стоял: чей жребий? Понимаешь, о чем я, Егорка?

– Каннибализм – штука деликатная. – Егорка старался держаться след в след за Жакиным, чтобы лучше слышать. – Известная с давних времен.

– Выпало на пальцах Гарику Морозову, скокарю из Одессы. И справедливо. Он был мужичок рыхлый, слезливый, истомился пуще всех и к тому дню почти всю человеческую речь забыл, лишь мычал, как теленок. Но жить, обрати внимание, хотел не меньше нашего. Ох, горемыка!!! Как услыхал, что ему пора, так и ломанул, да прямо в топь. Увяз по колешко, вопит, стенает. Заново речь обрел. "Не губите, братцы! Мама дома старенькая, детки малые!" Веришь ли, Егорка, до сей поры помню, как страдалец перед смертью блажил. Ни матери у него не было, ни деток. Жену зарезал по пьяной лавочке, за нее и мотал десятку. Лик ужасный торчит из трясины: мама! детки! Нас с Амуром, хоть и сами на ладан дышим, смех разобрал. Кинули ему жердину, не хочет цепляться. Утонуть решился, но не даться на корм. Амур озверел, товарищ мой: ты что же, сучий потрох, закона не знаешь?

Дезертир вонючий! Пополз к нему по кочкам, откуда сила взялась, вырвал за шкирку из болота, да сразу и приколол сердечного, как порося.

Дальше – кровь пить. Иначе нельзя. Свежатину не примет нутро, а испечь – огня нету. Гарик еще трепыхается, а побратим мой ему вену выгрыз и сосет. Хлюпает носом, глаза выкатил, рычит и сосет. И в ту же минуту я прозрел. Понял, не смогу. Потихоньку, потихоньку отдалился от страшного места и побрел куда глаза глядят. Молиться начал, хотя веры во мне тогда и намеку не было.

Долго шел, может, целые сутки, никак остановиться не мог. Даже не вижу, день или ночь надо мной. Вдруг внизу открылась река и спуск к ней – чистый, травяной, хоть на заднице катись. И на берегу – лодка с веслами. Подумал, видение или мираж, но сел в лодку и поплыл по течению. Грести мочи нет, лег на дно и уснул… Вот и вся история, Егорушка, друг мой ситный.

Присели на поляне отдохнуть. До стоянки рукой подать. От земли шел сырой, бодрящий дух, солнце снимало первую испарину. Жакин ждал, чего Егорка скажет. Он частенько пугал ученика притчами из своей долгой жизни, и молодой человек подозревал, что далеко не все в них было правдой. По заведенному обычаю, ему следовало разгадать тайный смысл исторического примера. Не всегда ему это удавалось. Но игра обоим была по душе.

– А что с ним стало, с Амуром, который крови напился?

– Сгинул бесследно. Никто его после никогда не видел.

Егорка задумался, загляделся на лазоревую ящерку, застывшую на камне в причудливой, настороженной позе.

– На большие деньги можно много лодок купить, – сказал наугад, – и расставить их по всем притокам.

– Верно, – обрадовался Жакин. – Да не только лодок, кораблей. В годину бедствий, как ныне, можно миллионы горемык на Руси согреть и накормить. Только на самом краю, не раньше. Пока человек на себя самого надеется и не впал в отчаяние, для него любой дармовой кусок – все равно халява. На пользу не пойдет, лишь пуще соблазнит. Лодка ко мне приплыла, когда я очутился в роковой бездне и одной ногой заступил черту жизни. Вот тогда и различил знак Господень.

– Федор Игнатьевич, – Егорка проследил, как ящерка сдвинулась вверх, словно ртуть перетекла, – вы добрый человек, но вашу утопию я не разделяю. Царство Божиена земле невозможно, и милость к павшим – пустой звук.

– Кто говорил про Божие царство? – вскинулся Жакин, и в очах его вспыхнул юный азарт. – Ты слишком много книжек прочитал, и ум твой поддался искушению слов. Я говорю понятные вещи, а ты слышишь заумное.

Коли колодцы с водой отравлены, кто-то ведь должен их чистить. Или нарыть новые. И на это понадобятся денежки. При чем тут царство Божие?

– Кто же отравил колодцы?

– Мы сами и отравили. Когда поверили бесенятам.

Русь опять приняла лжепророка за святого воителя. Тебя обманули, Егорка, а ты до сих пор не очухался. Простому человеку не нужны никакие права, кроме тех, кои дала ему природа. Мы все рабы Всевышнего, а не повелители вселенной, как тебе вдолбили.

– Мне никто ничего не вдалбливал. – Егорка тоже привычно разгорячился. – Вы нарочно меня с толку сбиваете, Федор Игнатьевич. Объясните по-простому, почему я должен какие-то ящики охранять? Не хочу сидеть на вашей казне, как Змей Горыныч. Не хочу и не буду. Увольте.

– Не хочешь и не надо. – Жакин успокоился так же внезапно, как воспламенился. Это было в его характере. – Подымайся, сынок. Сейчас костерок запалим, чайку заварим… Иришу разбудим.

– Лодки, колодца отравленные, – продолжал бормотать себе под нос Егорка, поспешая за Жакиным. – Чушь собачья. Мистика. Это вы, дорогой Федор Игнатьевич, книжек начитались, а не я. Я уж забыл, как они выглядят…

Но он напрасно себя уговаривал, завораживал: железный ящик в каменном склепе, наполненный сокровищами, уж никак не привиделся ему из сказки про Али-Бабу. И Жакин опять прав. Отдать казну в чужие руки – все равно что с родиной расстаться.

Глава 5

Анечка Самойлова целый год ждала суженого, но не дождалась. Закрутила городская лихоманка. Да и то: он ушел не попрощавшись и за год весточки не подал. Анечкино сердце долго болело, потому что влюбилась она в Егорку без памяти. Через сколько-то дней, пересилив гордость, побрела к его матушке, известной всему Федулинску бизнесменше Тарасовне. Боялась, но пошла, от страдания сердечного стало невмоготу. Тарасовна, даром что миллионерша, приняла ее ласково и, когда узнала, зачем девушка пожаловала, угостила сладким черным вином из пузатой бутылки. К ее беде отнеслась с пониманием.

Восседала Тарасовна в малиновом кресле, в кабинете своего знаменитого шопа "Все для всех", как султанша, красивая, властная женщина с тройным подбородком и с таким взглядом, какой бывает лишь у выздоравливающих больных.

Путаясь в словах, Анечка кое-как объяснила, что лечила Егорку после несчастного случая, и он обещал дать знать о себе, но куда-то пропал. Как медсестра, она обязана навести справки…

– Будет врать-то, – добродушно перебила Тарасовна. – Втюрилась в парня, так и скажи. Я же мать, со мной хитрить не надо. У тебя родители кто?

Анечка покраснела до слез.

– Обыкновенные люди.

– Чего-то ты больно худая. Жрать дома нечего?

– Почему нечего? Милостыню не просим. Я же работаю.

– Это я поняла. Но ведь в больнице тоже денег не дают.

Под пристально-онкологическим взглядом Анечка совсем стушевалась.

– Иногда дают понемногу. Недавно за декабрь заплатили.

– Мой Егорка что же, жениться обещал?

– Вот еще! Почему обязательно жениться? Мы с ним просто дружим. Он вам говорил обо мне?

Тут и появилось вино из холодильника. А также баночка икры, масло и свежий батон. Анечке показалось, что Тарасовна рада ее приходу. Проболтали целый час, пока бутылку не выпили. Тарасовна рассказала, что Егорка уехал за границу учиться на менеджера, но в какую страну, она сама толком не знает. Мальчонка уродился скрытный, себе на уме – и не то что невестам, но и родной матери не обо всем докладывает. Но сердце у него доброе, жалостливое, коли обещал жениться, то рано или поздно обязательно отзовется.

– Давай так условимся, Аннушка. Ты заглядывай почаще, будем друг дружку извещать. Заодно подкормлю тебя, сиротку. Вдруг захочет от тебя ребеночка. Надо себя в теле держать.

– Об этом речи не было. – Анечка разогрелась от вина, глаза сияли, как два ландыша. – Вы не подумайте, я не навязываюсь. Понимаю, что ему не пара. Просто лечился у нас, вот и подружились на дежурстве.

– Почему же не пара? Не все деньгами мерится. Сердцу не прикажешь. Его отец покойный тоже звезд с неба не хватал. Как пришел в дом в одной рубахе, гак в ней и схоронили. Он ведь, Петр Игоревич, царство ему небесное, оборонщик был, как и твои родители. Может, слыхала про него?

– Еще бы. На предприятии его портрет и сейчас висит. Он же герой, хотя и с коммунистическим прошлым.

На прощание Тарасовна подарила полюбившейся девушке роскошную блузку от Кардена, с двумя озорными дырочками для сосков, сработанную, правда, в Турции.

– Гляди, без Егорки не носи, – строго напутствовала.

– Что вы, Прасковья Тарасовна, я и при нем-то застыжусь.

Дома поведала ошарашенным родителям, что познакомилась с самой Жемчужниковой, и те сперва не поверили, но когда показала блузку, испугались.

– Куда лезешь, дурочка, – разозлился отец. – В самое крысиное царство.

Мать всплеснула руками:

– Как можно, доченька? Тебе ли с твоим характером у богатеев пороги обивать? Сомнут – и не пикнешь.

Анечка успокоила их, как могла, – улыбкой, лаской, шуткой. Родители давно были сломлены реформой и пребывали в каком-то оцепенении. Ели, пили и разговаривали, будто призраки, часами просиживали у телевизора, не отводя от серебристого экрана немигающих глаз. Как большинство нищих россиян, жили одной надеждой, что вот однажды смазливая дикторша вдруг запнется на полуслове и, зарыдав, объявит, что всех реформаторов целым отрядом увели в тюрьму. Но чем дальше шло время, тем несбыточнее становились упования.

На выборах городского головы победил народный заступник, банкир Монастырский, и с его приходом уровень жизни населения (данные независимого социологического центра "Федулинск – в цифрах и фактах") резко скакнул вверх. С прежним мэром, Гаврилой Ибрагимовичем Масютой, произошло досадное недоразумение, его удавили в бане, но никто из федулинцев о нем особенно не жалел. Масюта тоже делал людям много добра, но все больше на словах, зато его молодой преемник сразу взялся за конкретные улучшения. Во-первых, в недельныйсрок произвели поголовную перерегистрацию местных жителей, во время которой каждому подарили по пачке сахару и по две бутылки клинского пива, а также наградили латунным именным жетоном, с выгравированным на нем именем, фамилией, домашним адресом и группой крови. Красивый жетон давал его владельцу массу преимуществ, в частности, по нему можно было устроиться на биржу труда, минуя всякую иногороднюю шантрапу и притихших после гибели Алихман-бека кавказцев. Во-вторых, Монастырский издал специальный указ, который обязывал граждан немедленно сдать на анализ мочу и кровь, – мера, продиктованная заботой о здоровье горожан (как говорилось в указе), основательно подорванном из-за разгильдяйства прежней администрации. В особом радиообращении, посвященном текущему моменту, мэр Монастырский призвал граждан к спокойствию и порядку и пообещал, что, несмотря на запущенность городской экономики и пустую, разворованную покойным Масютой казну, несмотря на разруху, голод, эпидемии и моральную деградацию, городу в ближайшее время не грозят никакие потрясения, и буквально через год-два можно ожидать полной стабилизации, разумеется, при соблюдении строжайшей дисциплины. Монастырский предупредил, что всякое проявление фашизма, экстремизма, бандитизма и паники будет караться жесточайшим образом по законам военного времени, на чем давно настаивала творческая интеллигенция Федулинска.

В конце выступления Монастырский сделал сообщение, согревшее душу обывателя новой надеждой: оказывается, уже есть договоренность с западными партнерами о выдаче Федулинску долгосрочного займа в размере десяти миллионов американских долларов. Более того, разрабатывается декларация о провозглашении Федулинска вольным городом, что даст возможность занимать деньги напрямую, без отчисления издевательского процента федеральным властям.

В больницу, где работала Анечка Самойлова, прислали нового главврача, отправив на пенсию старичка Петракова, из которого давно сыпался песок, хотя он и считался почетным членом трех медицинских академий, включая Миланскую. Когда-то он был великолепным хирургом, но в рынок не вписался. Часто плакал на виду у подчиненных, все сокрушался о какой-то бесплатной медицине, и толку от него ни для больных, ни для персонала не было никакого. Он и сам обрадовался, когда его турнули.

Новый шеф больницы Демьян Осипович Бондарук, коего Монастырский выписал из Москвы, произвел на сотрудников приятное впечатление. Солидный, ухоженный мужчина с буйной шевелюрой, с загорелым массивным лицом, в роговых очках – и не старый, лет около сорока. Он тут же созвал конференцию, с приглашением особо знатных больных из коммерческого флигеля, и без обиняков высказал свое медицинское кредо.

– В медицине я не новичок, – сообщил густым, хорошо поставленным голосом, от звука которого некоторые медсестры возбужденно заерзали. – Не новичок, да, хотя работал большей частью в бизнесе. Но с вашим братом приходилось встречаться, аппендицит мне удаляли, гланды лечили… – здесь он сделал театральную паузу, выжидая, как примет коллектив шутку. Зал одобрительно загудел. – Короче, вашу богадельню придется основательно почистить. Я походил по палатам, потолковал кое с кем – полный бардак у вас. Вы тут все еще живете при советской власти; так мы не только на хлеб не заработаем, как бы еще с голым задом не оказаться, – переждав недоуменный ропот, веско продолжил:

– У меня к любому сотруднику всего одно требование: приносишь дивиденд – иди, спокойно работай. Нет от тебя прибытку – гуляй на все четыре стороны. Держать насильно никого не будем. Уверяю вас, бездельников и пустомель никакие прежние заслуги не спасут. Но тем, что останутся… Вот я проглядел бухгалтерские ведомости – это же пещерный век, честное слово! Зарплата, смета на оборудование, на медикаменты, – а где графа убытков? Где прибавочная стоимость, грубо говоря? Вы на кого надеетесь, господа?..

На доброго дядю из Техаса? Возьмем, к примеру, терапию. Это же кошмар. Там половину клиентов еще вчера надо было похоронить, а вторая половина лечится за счет больницы. Я спросил у тамошнего врача, Митько, кажется, его кличут: "У тебя что здесь, благотворительная организация? Или медицинское учреждение эпохи развитого капитализма?" Стоит, ушами хлопает, ни бе ни ме.

Потом разродился: у нас, дескать, муниципальная клиника на бюджетной дотации. Говорю: ах так, может, у вас и болезни муниципальные? Покажи, где смета, по которой мы этих халявщиков кормим? Где наличняк? Где процент прибыли с коечника?.. Короче, дал этому Митьку пинка под зад, но чувствую, он тут не один такой.

Привыкли, понимаешь, государеву титьку сосать, а у ней давно молока нету… Короче, с сегодняшнего дня переходим на самообеспечение, то есть сколько заработаем, столько и получим. Кто с такими условиями не согласен, пусть подает заявление. У меня все. Есть вопросы?

Поднялся Леопольд Бубин, известный бузотер из травматологии, вечно всем недовольный, хотя костоправ отменный, переломы вправлял, как семечки лущил.

– Извините, господин Бондарук, вы хоть представляете, что у нас больница, а не дом свиданий?

– Как твоя фамилия?

– Бубин моя фамилия. Я в отделении пятнадцатый год, всякого навидался, но такого бреда отродясь не слышал.

Директор повернулся к помощнику, распорядился:

– Подготовьте приказ, Бубина на увольнение. Без выходного пособия. За грубость. У кого еще вопросы?

Больше любопытных не нашлось.

На другой день начались революционные нововведения. Все прежние отделения – терапия, хирургия, травматология, урология и гинекология – были упразднены.

Бондарук поделил больницу на три сектора по категориям. В первую категорию входили те больные, которые при поступлении, независимо от формы заболевания, выплачивали вступительный взнос в размере тысячи долларов.

Для них, кроме коммерческого флигеля, отвели весь третий этаж с одноместными номерами и финской офисной мебелью. В каждом номере цветной телевизор, мобильный телефон и мини-бар с ходовыми напитками: водка, пиво, тоник. К следующему году, в зависимости от того, как пойдут дела, Демьян Осипович планировал разбить на заднем дворе теннисный корт для выздоравливающих и бассейн с массажными кабинками, где смогут в свободное время подрабатывать молоденькие медсестры. Основная масса больных составляла вторую категорию, куда входили пациенты, которые по каким-то причинам не могли уплатить вступительный взнос, но отдавали по тридцать долларов за каждый койко-день, плюс оплачивали отдельно питание, лекарства, операции и все остальные медицинские услуги. Естественно, на втором этаже условия были похуже (ни ковров в коридоре, ни телевизоров в палатах), но врачи те же самые, что и у привилегированной публики. Причем каждый из больных второй категории, по желанию, уплатив все ту же тысячу баксов, мог в любой момент переселиться на третий этаж в отдельную палату. С другой стороны, в случае малейшей финансовой заминки он автоматически переводился в первую категорию и его перевозили в общую палату, расположенную в дощатой пристройке впритык к моргу. В первую (нулевую) категорию попадали в основном те, что вообще толком не соображали, где очутились: бомжи, пенсионеры, наркоманы, беспризорники, проститутки, то есть натуральный человеческий мусор, коего с избытком хватало в Федулинске, как и в любом другом городе, входящем в мировую цивилизацию. В барачной пристройке, где на тридцати метрах уместились сорок добротных железных коек, лечение проводили санитарки и студенты-практиканты, но иногда из чувства милосердия сюда забегали врачи с верхних этажей. Лекарств здесь, разумеется, не было никаких, питание одноразовое – объедки с кухонь второй и третьей категории, но ведь и народец тут лежал неприхотливый и мечтательный. Кто-то из них с Божьей помощью выздоравливал, кто-то незаметно и тихо угасал, это не имело ровно никакого значения. Гениальный замысел директора состоял в том, что нулевой отсек являл собой как бы постоянно действующий банк донорских органов и свежей крови и при удачном раскладе обещал дать не меньшую прибыль, чем второй и третий этажи, где лежали кредитоспособные больные.

Весь первый этаж больницы Бондарук, как водится, отвел под торговые ряды и поставил туда управляющим своего племянника из каширской группировки, младшего Бондарука. Чтобы выдержать конкуренцию с уже хорошо налаженным и далеко превышающим потребности обывателя федулинским рынком, нужна была какая-то изюминка, какая-то завлекаловка, и Бондаруки ее измыслили. В больничных торговых рядах было все, что душа пожелает, но каждый товар имел четко выраженную медицинскую нагрузку. От изящных упаковок кокаина и морфия для снятия болей до самых модных гробов из мореного дуба все так или иначе могло пригодиться сегодняшнему или завтрашнему умирающему. И если уж какая-то продукция, к примеру, сигареты либо электронная техника, не вписывалась напрямую в лечебную схему, к ней обязательно прилагалась бесплатно, как больничный презент, пачка американского аспирина, журнал "Будь здоров" или баночка противозачаточных пилюль из Гонконга с изображенной на этикетке милой негритянской рожицей. Доверчивый федулинский житель, разумеется, клюнул на эту наживку: за первые две недели прибыль от ярмарки превзошла самые смелые расчеты Бондаруков…

Анечку сразу направили на третий этаж, в высшую категорию. У нее была хорошая репутация: услужливая, внимательная, образованная (два курса медицинского института) и смазливая, что немаловажно для капризных элитарных больных. Она попыталась отговориться, дескать, недостойна, мало опыта и прочее, но в горячке перемен кому интересны амбиции рядовой медсестры.

Попалась она под руку бывшему заведующему терапией, доктору Самохвалову, тот на нее цыкнул:

– Ты что, Самойлова, не видишь, что творится? На панель захотела? Замри, чтобы тебя не слышно было.

– Но вы же знаете, Валериан Остапович, я…

– А я?! – доктор рыкнул так, что стекла задрожали. – А все мы? Нас, что ли, кто-то спрашивал, чего мы хотим? Иди на свой этаж и не рыпайся. Иначе врежу кулаком по башке, мало не покажется.

Анечке доверили трех больных: бизнесмена Туркина, поступившего с подозрением на камень в почке; Леню Лопуха, боевика из охраны Монастырского, который неизвестно чем болел, хотя в диагнозе стояло – ангина; и старичка Никодимова, блеклого и сморщенного, как поношенный валенок, самого известного в Федулинске колдуна.

Проще всего оказалось с Леней Лопухом. В первый же день они почти подружились.

– Новая нянька? – спросил он, когда Анечка утром принесла свежие газеты, градусник и стакан крепкого чая с лимоном. В серых глазах парня она не увидела ни насмешки, ни угрозы. Так, обычное веселое любопытство.

– Ага, буду за вами ухаживать. Вы же, наверное, слышали, какие у нас перемены?

– Это ваши проблемы. Массаж делать умеешь?

Анечка напряглась, и Лопух это заметил.

– Не так поняла, сестричка. Я спину потянул на тренировке, только и всего. Ты меня не бойся.

– Я и не боюсь.

– Чего ж так глазенки забегали?

Он говорил снисходительно, но это ее не задело. В его сероглазой улыбке не было оценивающей издевки, как у всех крутолобых.

– У меня жених есть, – выпалила она совершенно некстати.

– Повезло кому-то, – сказал Леня спокойно, и это был самый лучший комплимент из тех, которые ей приходилось слышать в больнице.

– Он сейчас в отъезде, – Анечка и не заметила, как присела на краешек кровати. – Но скоро вернется.

– Еще бы, – согласился Лопух. – К такой крале да не вернуться. Полным идиотом надо быть.

В тот же день она дважды делала ему массаж, и Леня не позволил себе никаких вольностей, только похваливал:

– Молодец, сестричка. Умеешь. С виду хрупкая, а пальцы как у мужика.

Потом угостил ее сочной грушей "Бера" из холодильника, и они вместе попили кофе с шоколадными конфетами. Подружились, одним словом. Анечка невольно сравнивала его с Егоркой и призналась себе, что этот парень мало в чем уступает ее суженому. По физическим данным даже заметно превосходит, но ведь он и старше намного.

Как и Егорка, Леня Лопух произносил слова с какой-то завораживающей искренностью, а это, как давно смекнула Анечка, дорогого стоит в мужчине. Через день-два ей уже хотелось, чтобы боец поухаживал за ней немного, но, судя по всему, Леня Лопух либо был равнодушен к женскому полу, либо тоже хранил верность какой-то прелестнице.

Хуже было с двумя другими пациентами.

Туркин Глеб Михайлович – бывший секретарь Федулинского горкома партии – был из тех ловкачей, которые всегда раньше других узнают о лакомой раздаче в силу какого-то особого везения и нюха. Туркин никогда не замахивался по-крупному, но что удавалось зацепить в клюв, то надежно обихаживал и приумножал. К примеру, когда федулинское руководство передралось из-за городской недвижимости, приватизируя под корень целые микрорайоны, Глеб Михайлович без особой огласки и помпы узурпировал всю систему вторсырья, а также оформил на супругу участок недостроенного загородного шоссе, упирающегося в лесной массив, чем вызвал добродушные насмешки соратников-приватизаторов. И что же оказалось? Не прошло двух лет, как новоиспеченная федулинская буржуазия начала строить красные кирпичные загородные особняки, и почему-то повышенным спросом пользовались именно участки вдоль недостроенного шоссе, где вся земелька принадлежала Туркину. Со вторсырьем еще похлеще. Когда начался бум с продажей цветных металлов в Прибалтику, то выяснилось, что федулинские базы расположены в центре караванного пути и являются удобным во всех отношениях транзитным узлом. Не говоря уж о том, что из федулинской оборонки Туркин отсосал цветного товару на сотни тысяч зеленых.

Из этих двух кусяр и пророс капитал Глеба Михайловича, очень солидный к нынешнему времени.

В сущности, за всю эпоху первоначального накопления бывший партийный идеолог допустил всего лишь один промах: он поддерживал покойного мэра Масюту, с которым они сообща, на одном и том же митинге сожгли партийные билеты, и своевременно не учуял, что дни правления Масюты сочтены. Прямой вины за этот прокол он не чувствовал. Как раз в то лето впервые отправился в долгосрочный вояж по святым местам – Париж – Рим – Нью-Йорк, – позволил себе расслабиться, оттянуться, да еще по дороге завернул в Иерусалим, уговорила полоумная дочка, сказала, сейчас все так делают, иначе нас не поймут, – а когда вернулся, в кресле мэра уже сидел отпетый мошенник и прохиндей Гека Монастырский, которого Туркин никогда почему-то всерьез не просчитывал.

Напугало и то, что Масюту замочили, хотя никакой необходимости в этом не было.

Пришлось идти на поклон к новому градоначальнику.

Сделал все чин по чину, как бедный родственник: набрал кучу подарков (византийскую шкатулку с камушками, золотые безделушки – всего кусков на пятьдесят, неброско, но и не бедно), записался на прием, высидел два часа в приемной, а когда очутился в вельможном кабинете, подлюка Монастырский сделал вид, что его не узнал.

– Говорите, чего надо, только быстро, – пробурчал, не поднимая глаз от бумажек на столе. – Видите, сколько людей в приемной.

Туркин не смутился, принял правила игры, но решил действовать энергичнее. Произнес с самой своей широкой партийной улыбкой:

– Не серчай, Герасим Андреевич. Понимаю, опростоволосился я малость. Отъехал не ко времени… Но ты же знаешь, тебя я всегда поддерживал. Гаврилу давно пора было на свалку. Я всем внушал по мере возможности. Не наш он был, чужой. Сволочь, одним словом.

Монастырский опалил его злым взглядом.

– Что-то не припомню, милейший. Вроде мы с вами в одном полку не служили?

Туркин, опытный аппаратчик, не сробел.

– Брось, Андреич! Я всегда к властям лояльный. За промашку – отслужу вдвойне. Не можешь же ты, в самом деле, во мне сомневаться? Да преданнее меня пса во всем Федулинске нету. Проверь, коли не веришь на слово.

У Монастырского на лбу взбухла синяя жила, в глазах появилось потустороннее выражение. В эту минуту Туркин заподозрил неладное. Если бы это был не Монастырский, он решил бы, что перед ним наркоман.

– Проверить? – зловеще переспросил мэр. – А где ты, засранец, был пятнадцатого июля? Думаешь, не знаю? Все знаю, не надейся. О чем вы с Масютой сговаривались у Бешкетова на даче?

Туркин оторопел. Он не помнил никакого Бешкетова, а пятнадцатого июля аккурат пересекал на "Боинге" воздушное пространство над Атлантикой.

– Что с вами, Герасим Андреевич? – проблеял в испуге. – Какой Бешкетов? Какие сговоры? Я же целый месяц в круизе был. Хоть у жены спросите.

– Ах, в круизе?! Вот там и оставайся, недоносок коммунячий, – отрубил Монастырский и указал рукой на дверь. – Понадобишься, вызову. Пока сиди тихо, без всякого шороху.

На полусогнутых Туркин сунулся с подарками, положил на стол:

– Примите, ради Христа! От чистого сердца, – но взбесившийся Гека схватил византийскую шкатулку и со всей силы запустил ему в голову. Еле бедолага уклонился.

– Вон! Я кому сказал – вон!

С того дня началась у Туркина мания преследования.

Мысль о том, что его готовят следом за Масютой, из головы опустилась в позвоночник и там окостенела. Самое обидное, что он не видел за собой измены. Ну да, поддерживал Масюту, отстегивал копейку на его содержание, пока тот был у кормила, но так же точно он поддерживал лучшего немца Горбача, потом Елкина и готов поддерживать хоть черта с рогами, если тот прорвется к креслу. Как же иначе? Всякая власть от Бога. Ну оплошал, не почуял вовремя, куда ветер дует, нюх подвел, но разве за это казнят?

– . Мания сперва проявлялась косвенными признаками: он стал бояться темноты, подолгу задумывался неизвестно о чем, ни за что ни про что отвесил оплеуху любимой жене и однажды – грозный симптом – ошибся в расчетах в пользу клиента. Дальше больше. По городу поползли слухи, что за спиной Монастырского стоит какой-то никому не ведомый Шурик Хакасский, возникло имя Гоги Рашидова, который якобы осуществляет карательные операции по прямому распоряжению покойного Берии, пооткрывались на каждом перекрестке загадочные центры профилактической прививки, и в один прекрасный день, когда Туркин собрался в Москву по коммерческой надобности, на гаишном блокпосту его "мерседес" остановили двое офицеров, одетых почему-то в форму ВВС, и потребовали документы. Он отдал им, правда, с вложенной в них стодолларовой купюрой; деньги они забрали, а водительское удостоверение долго обнюхивали со всех сторон, словно впервые видели подобную ксиву.

– А-а, так это Туркин, – сказал один другому с непередаваемым ехидством.

– Похоже, он самый и есть, – отозвался второй и оборотился к Туркину:

– И где же твой жетон, приятель?

– Какой жетон? – удивился бизнесмен. После этого на красных рожах летунов появилось такое выражение, будто их одновременно ужалила оса.

– Поворачивай назад, паскуда! – заревели в один голос. – И больше на этом шоссе никогда не возникай. Понял, нет?

Права так и не вернули.

На следующий день у Туркина начался приступ почечной колики, и он укрылся в городской больнице, хотя понимал, что это не выход из положения.

Анечка застала его в неприглядном виде. Туркин сидел на кровати, натянув до самых глаз одеяло, и мелко трясся, как при малярии. Окинул Анечку блуждающим взглядом.

– Кто такая? Зачем пришла?

Анечка представилась: новая медсестра, переведена из общего отделения.

– А где та, которая была? Жирная такая.

– Зина моя сменщица. Мы будем по очереди дежурить.

– Убрали, значит, – с пониманием кивнул Туркин. – Тебя, значит, прислали для исполнения. Не слишком ли ты молода для этого? Или уже есть опыт? Проводила акции?

Анечка, получившая инструкции, поспешила его успокоить.

– Что вы, Глеб Михайлович, – сказала ласково, как привыкла разговаривать с тяжелыми больными. – Я обыкновенная девушка. Ни про какие акции не знаю. А вот рентген, наверное, сегодня будут делать. Но это врач сам скажет.

Туркин дернулся под одеялом, на мгновение укрылся с головой, потом снова вынырнул.

– Зачем рентген? Не надо никакого рентгена. Мне уже делали рентген. Неужто ничего похитрее не можете придумать?

– Но у вас же камень. Надо посмотреть, в каком он положении.

– Ах, камень! Вот, значит, за что зацепились, – и вдруг заорал, как умалишенный:

– Не подходи, гадюка!

Стой, где стоишь. Застрелю!

Анечка увидела, как сбоку из-под одеяла действительно высунулся черный зрачок пистолета. Но не испугалась. Больные, как дети, – шалят, но вреда от них нет.

Бесстрашно прошлась по палате, поправила занавеску, переставила вазу с цветами. Туркин следил за ней ошалело. Неожиданно скинул с себя одеяло и сел, свесив ноги на ковер. Оказалось, он лежал в синем, цветастом шелковом халате и в черных шерстяных носках.

– А ты отчаянная, однако… И сколько же тебе заплатили за меня?

– Отдельно нисколько. Но зарплату повысили. У меня теперь около восьмисот рублей в месяц выходит.

– Под идиотку работаешь? Что ж, этого следовало ожидать… Ну а если, допустим, я лично буду платить тебе по сто долларов за смену? Как на это посмотришь?

– Что вы, Глеб Михайлович! Зачем мне такие деньги?

– Не зачем, а за что. Но это после… Так ты согласна?

Анечка давно взяла себе за правило ничем не раздражать больных понапрасну, не говоря уж о тех, что с пистолем.

– Согласна, Глеб Михайлович… Не хотите ли чаю?

– Налей-ка рюмку водки… Вон там, в баре.

Анечка подала рюмку на жостовском подносе.

– Ну-ка, отпей глоток! – Туркин смотрел на нее с таким проницательно-счастливым выражением, будто наконец-то переиграл в какой-то одному ему ведомой игре. Анечка послушно пригубила, поморщилась.

– Горькая какая!

Он немного подождал результата пробы, с удивлением заметил:

– Надо же… Впрочем, возможно, на тебя яд не действует. Вас же по-всякому натаскивают, – и после еще некоторого раздумья осушил рюмку.

Ей было жалко пожилого, измученного подозрениями миллионера, от которого веяло загробной жутью. Она вовсе не считала его сумасшедшим. Скорее всего ему действительно есть чего бояться. Она работала в таком месте, где смерть, страх, безумие и душевная смута соседствовали сплошь и рядом, и все это называлось болезнью. Но она знала людей, которые силой духа возвышались над своей слабостью и чья снисходительная беспечность к собственным страданиям приводила ее в восхищение. Но тут иное.

Между нею и Туркиным лежала пропасть, которую не только перешагнуть, заглянуть в нее страшно. Почему так было, она не знала, но безошибочно это чувствовала…

Старичок Никодимов в первый же день напустил на нее порчу. Он это проделывал со всеми медсестрами, ее предупреждали. Сменщица Зина Репина, уж на что сама ведьма, сказала, что уберечься от него невозможно. Как ни угождай, все равно достанет. Старик Никодимов проводил у них (раньше в коммерческом отделении) по несколько месяцев в году, отдыхал, развлекался, вся больница перед ним трепетала. Когда он заявлялся на очередную лежку, среди медперсонала начиналась паника, медсестры норовили кто заболеть, кто уйти в отпуск хоть за собственный счет, но от судьбы, как известно, не убежишь. За две-три недели пребывания Никодимов изводил до полного износа нескольких девушек и как минимум одного врача. Некоторые девушки отделывались нервным истощением, но одна сестричка, Галя Проклова, в прошлом году покончила самоубийством – напилась на ночном дежурстве синильной кислоты; а молоденький доктор Вадик Ознобышин, балагур и пьяница, любимец федулинских дам бальзаковского возраста, брал у старика желудочный сок, но что-то у него не заладилось: доктор выскочил с резиновой кишкой на улицу, вопя одно слово – пришельцы! пришельцы! Добежал аж до площади Памяти бакинских комиссаров, где его повязали омоновцы, для порядка, как водится, переломав руки и ноги. С тех пор доктор Ознобышин сидит в бараке для душевнобольных, где раньше была водолечебница, и всем желающим рассказывает одну и ту же историю, как за ним прямо в больницу спустился космический корабль, откуда вышли бородатые мужики, перенесли его в какое-то светлое помещение, наподобие корабельной каюты, напустили на него санитарку Клару, известную своей сексуальной неразборчивостью, и несколько раз подряд взяли у него сперму на анализ, пока он не потерял сознание. Характерная подробность: когда доктор якобы спрашивал у пришельцев: а вы кто, ребята? – они тыкали себя пальцем в грудь и каждый отвечал: Никодимов! Никодимов!

Когда Анечка вошла в палату к старику, то сразу поняла, что сглазит. Он сидел в кресле перед телевизором – маленький, невзрачный, сморщенный, неизвестно какого возраста, но когда глянул из-под лохматых бровей, то будто шишкой пульнул из сосновых зарослей.

– А, новенькая! Привет, привет, – проскрипел, словно железом по стеклу. – Ну-ка иди сюда, почеши пятки.

Анечка молча повиновалась. Старик от ее прикосновений заухал филином.

– Ну, хватит, хватит… Ишь разошлась, непутевая…

Ложись на кровать, обзор тебе сделаю.

– Какой обзор, дедушка?

– Еще раз назовешь дедушкой, и тебе каюк. Поняла?

– Поняла, Степан Степанович, как не понять. Но вы же не станете меня портить?

– Как же не стану, – удивился Никодимов, – когда уже испортил. По-другому знакомство не получится.

В ту же секунду Анечка почувствовала, как в сердце вонзилась тоненькая иголка и накатила такая слабость и тоска, будто свет померк. Еле доплелась до кровати и легла поперек одеяла. Ей стало все равно, что с ней будет.

Старик вдруг забыл про нее, увлекся происходящим на экране. Там, как обычно в новостях, взрывались дома, горели машины, с кого-то заживо сдирали кожу, кого-то похищали, смазливая дикторша весело объявляла об очередном повышении цен, а под конец, впав в благоговейный экстаз, сообщила, что президент Клинтон занимался оральным сексом с Моникой Левински, теперь это ни у кого не вызывает сомнений, потому что он сам признался. Дальше передали погоду: наводнение, ураган, невероятная сушь, урожая в этом году, по всей видимости, вообще не будет.

Старик щелкнул пультом и обернулся к Анечке.

– Видела?

– Помилуйте, Степан Степанович! Я девушка робкая, покладистая. Зачем меня губить? У меня жених есть.

Только он в отъезде.

– Спрашиваю, чего по телику казали, видела?

– Чего там видеть, каждый день одно и то же.

– То-то и оно. – Старик, покряхтывая, сполз с кресла, мелко переставляя ножки, как на маленьких ходулях, переместился к ней на кровать. – То-то и оно, пигалица.

Потому вас и взяли голыми руками, что мир вам, дурням, нелюбопытен. Пока жили люди общим разумом, крепки были. А как взялся каждый только о своей жопе думать, враг и одолел. Страну жалко. Какая великая была страна. Ты-то не помнишь, а я все помню.

Анечка обрадовалась, что старик завел с ней умный разговор. И тема знакомая. Отец тоже любил поговорить об этом – великая страна, славное прошлое, – повышал голос, возбуждался, но потом крепко засыпал без всяких снотворных.

– У каждого поколения, Степан Степанович, – Анечка с трудом ворочала языком, будто в рот ваты напихали, – свои представления о жизни. Наверное, я тоже скажу своим детям: вот в наше время, не то, что у вас…

Никодимов глядел на нее с презрением.

– Надо же, умница нашлась, – передразнил:

– Своим детям! Наше время! Да тебе еще позволят ли их иметь, детей-то? Ишь разогналась. Другие решат, кому можно рожать, кому нет.

– Еще чего, – не сдержалась Анечка. – Никого и спрашивать не буду. Нарожаю – и все. Мы с женихом…

– Ну-ка, ну-ка. – Неожиданно она почувствовала, как стариковы руки сноровисто шарят по ее вздрагивающему тельцу. Стиснули груди, промяли живот. – А ничего ты, складненькая на ощупь. Съедобненькая.

– Ой! – взмолилась Анечка. – Что же вы со мной делаете? Пожилой человек, как не стыдно!

– Молчи, егоза. В лягушку превращу. Хочешь лягушкой заквакать?

– Ой нет!

– То-то же… Кто же он, твой женишок нареченный?

– Егорка Жемчужников, – выпалила Анечка, понимая, что еще мгновение и ей несдобровать. Из цепких паучьих лап не вырвешься.

– Егорка? – переспросил колдун, внезапно убрал жадные руки. – Тарасовны сынок?

– Ага. – Анечка поспешно застегнула пуговки на халате..

– И Харитона знаешь?

Анечка догадалась соврать.

– Харитон Данилович мне как второй отец, – призналась скромно.

– Тогда иной расклад, – важно изрек Никодимов. – Тогда дыши. А жаль. Лягушкой тебе лучше. Ква-ква-ква – как хорошо. Никаких забот. Лови себе комариков.

Заметив в кустистых зеленых глазках лукавый блеск, Анечка совсем осмелела:

– Не хочу ква-ква. Отпустите, Степан Степанович.

– Да я тебя вроде больше не держу… И где же он нынче обретается, наш князь? Не в курсе? Чего-то давно его в городе не видать.

– За Егоркой поехал в Европу, – вдохновенно врала Анечка. – К празднику вернутся. Может, на Рождество и свадьбу справим.

– Вона как… Ну-ну… Нашему теляти да волка поймать…

По отделению летела как на крыльях. Действительно, не так страшен черт, как его малюют. Пронесло беду мимо, только волосики затрещали.

* * *

…Так и вертелась меж трех палат – и заработала прилично. Туркин совал доллары неизвестно за что, и старик Никодимов иной раз делал презенты – да какие! Подарил сережки: крохотные, золотые и с малиновыми камушками, вспыхивающими на свету подобно солнышку.

Такие на улицу не наденешь, оторвут с ушами вместе.

Еще поднес пасхальное яичко из тяжелого лазоревого камня, а внутри замурован темно-коричневый дракоша с черными, бедовыми глазками. Яйцо повертишь, и дракоша шевелится, подмигивает и даже, кажется, клацает зубастой пастью. Чудо, не яичко!

Подарок сопроводил просьбой: "

– Мышкина увидишь, передай, чтобы объявился;

Нужен он мне. Передашь?

– Конечно, передам, – осмелилась и спросила:

– Степан Степанович, а не страшно вам быть колдуном?

– Бывает и страшно, – серьезно ответил Никодимов. – А бывает, ничего. Кто тебе сказал, что я колдун?

– Все про это знают. Да я сама вижу.

– По каким же признакам?

Девушка его больше не боялась, но, натыкаясь на болотное свечение глаз, все же иногда вздрагивала.

– Хотя бы дракончик этот в яичке. Он при вас зубками щелкает, головой трясет – совсем живой. А без вас будто засыпает. Никак не растормошишь. Значит, отзывается на ваши чары.

– Бедная девочка, – покачал головой Никодимов. – Видно, слепенькой проживешь. Да тот колдун, какого ты поминаешь, в каждом человеке есть.

– И во мне тоже?

– Да еще какой. Скоро сама узнаешь.

Загадочные речи старика тешили ее самолюбие, ей захотелось сделать ему что-нибудь приятное.

– Хотите пятки почешу?

– Нет, – отказался Никодимов. – Для этого ты, пожалуй, не годишься. Это я ошибся сперва… Гляди, не забудь про Мышкина. Он мне позарез нужен.

…Леня Лопух тоже ей покровительствовал. Ежедневный массаж, который она делала, однажды привел к тому, что он обнял ее и крепко поцеловал в губы. Анечка затрепетала, но не отстранилась.

– Зачем вы так, Ленечка? Для вас ничего не значит, а у меня жених.

Лопух поморщился с досадой:

– Заманала со своим женихом… Не пойму, что ты за человек, Анька. С виду клевая телка, а иногда блаженная какая-то. Если не хочешь, зачем липнешь?

– Я к вам липну, Ленечка?!

– Не я же к тебе. Трешься, как кошка возле сметаны.

Анечка не обиделась, привыкла, что Лопух режет правду-матку напрямик. С трудом высвободилась из его объятий.

– Нет, я не трусь. Это ненарочно получается. Конечно, вы мне нравитесь, Ленечка, но вряд ли у нас выйдет что-нибудь путное. Просто так побаловаться вам же самому не надо.

– Не выйдет – из-за жениха, что ли?

– Не только из-за него. Егорка, может, на мне еще и не женится, когда узнает получше… Но и с вами мы друг дружке не подходим.

– Почему?

– Вы сильный очень, Ленечка, вам воевать охота. Я же по глазам вижу. Вы не предназначены для тихой семейной жизни.

– Тебе нужна тихая жизнь?

– Конечно, – твердо ответила Анечка. – Я хочу, чтобы у меня был надежный муж, большой дом и много детей. И чтобы в очаге горел светлый огонь. Такой уж я уродилась.

Леня скривился в чудной усмешке. Серые глаза заволокло туманом.

– Первый раз такое слышу. Светлый огонь в очаге.

Может, ты и впрямь ненормальная, Анька?

– Нормальная, – уверила Анечка. – Нормальнее не бывает.

Между тем тоска по Егорке донимала ее все пуще, и, когда стала нестерпимой, она опять собралась к Тарасовне.

Словно бес толкнул в бок, а ведь чувствовала, не надо идти.

По дороге купила три пунцовые гвоздики, чтобы уважить будущую свекровь, и тут ей явилось грозное предзнаменование. Загляделась на какую-то витрину, споткнулась на ровном месте, выронила букет, и гвоздики разбились об асфальт, точно стеклянные. Лепестки разбросало по земле кровяными каплями. С ужасом подняла с земли три голые веточки.

Вернуться бы домой, но нет, пошла дальше.

Тарасовна ей обрадовалась, как родной. В кабинете она была не одна, со старшим сыном Иваном. У Ивана те же черты, что у Егорки, но выточенные не нежным, любовным резцом, а вырубленные грубым мужицким топором. И в плечах Иван – косая сажень, и ростом под потолок. По сравнению с изящным Егоркой – богатырь.

Тарасовна представила ему Анечку:

– Изволь любить и жаловать, Егорушкина невеста.

Анечка зарделась от радости и поклонилась каким-то несуразньм, киношным поклоном. Но старший брат Егорки еле взглянул на нее.

– Ладно, мать, я пошел. После договорим.

– Не о чем договаривать. С меня они лишней копейки не получат. Так и передай.

Иван покосился на Анечку, злой, раздраженный.

– Зачем так, мать? У них нынче сила. Придавят, не пикнем. Об нас с Захаркой подумай.

Тарасовна обернулась к Анечке:

– Погляди, детка, каких славных сыночков вырастила. Обоим за тридцать, а все к мамочке тянутся. Без мамочки ни шагу. Упасть боятся.

Иван Жемчужников люто сверкнул глазами" фыркнул и, не прощаясь, покинул кабинет.

Анечке стало неловко, что явилась свидетелем семейной сцены, но Тарасовна ее успокоила:

– Не бери в голову, девочка. Пусть ему совестно будет, не тебе.

Усадила на то же место, что и в прошлый раз, и, кажется, ту же самую бутылку достала из холодильника.

Улыбалась таинственно:

– Хочешь секрет?

– Ой, – сказала Анечка.

– Вот тебе и "ой"… Написала я, написала Егорушке, сообщила, что ты приходила. И ответ есть. Письмо дома осталось, в другой раз покажу.

Анечка затаила дыхание.

– Кланяться тебе велел. И еще много разных слов наговорил, сама прочитаешь.

– Почему же мне не пишет?

– Дак он адреса твоего не знает. Откуда у него адрес, ты же не дала. Вот вы все молодые какие растеряхи. Попрощаться толком не умеете.

– Мог бы на больницу написать, – вспыхнула Анечка.

– Не желает, видно, на больницу. Я так думаю, чужих глаз опасается. Предмет у него вовсе не больничный, как я поняла.

Тарасовна добродушно над ней посмеивалась, Анечка млела и, чтобы не ляпнуть что-нибудь несуразное, поспешила перевести разговор.

– Ой, Прасковья Тарасовна, я ведь еще по другому делу зашла.

– По какому же, голубушка моя?

Анечка рассказала про Никодимова и про его просьбу передать привет Мышкину.

– Никодимов? – переспросила Тарасовна, и вся теплота ее куда только подевалась. Вмиг посуровела. – Разве жив еще старый пройдоха? И чего ему надо от Харитона?

– Хочет повидаться.

– Но ты-то тут как затесалась?

Анечке выпал денек много раз подряд краснеть.

– Извините, Прасковья Тарасовна… Расспрашивал, я и сказала, что у меня жених есть. Ну и назвала Егорку.

Нельзя было, да?

– Неосторожно, – совсем уже ледяным тоном произнесла Тарасовна. – Очень неосторожно, девочка. Ты хоть знаешь, кто такой Никодимов?

– Знаю. Он колдун и миллионщик.

На этом месте их беседа неожиданно прервалась. Открылась дверь, и вошли двое мужчин злодейского вида.

Один – прямо копия дракончика из пасхального яичка, но в добротном темно-синем костюме. Второй – еще чуднее: не урод, нет, напротив – лощеный господин, безукоризненно одетый и причесанный, с продолговатым, выразительным лицом, но такой бледный и при этом с пустыми, кажется, даже без зрачков, глазами. Анечка так сразу и окрестила их про себя: дракон и покойник. Она еще не предчувствовала, как замыкается в эту минуту круг бытия, связывающий их с Егоркой. Об этом могла догадаться Тарасовна, но ей было не до размышлений.

– Анечка, – сказала напряженно. – Ступай домой.

Завтра приходи, письмо почитаем.

Анечка не могла уйти, даже если бы захотела, потому что один из гостей заклинил дверь на "собачку". Визитеры еще ничего не сделали худого, а у нее душа ушла в пятки.

– Что вам надо? – спросила Тарасовна. – Кто вас сюда пустил?

Мужчины приблизились к столику, и один, "дракон", опустился на стул за спиной у Тарасовны, а второй уселся напротив. Теперь Анечка увидела, что зрачки у него все же есть, но крохотные, как две спичечные головки.

Он грозно прошипел:

– Почему не пришла на прививку, старая грымза?

Тебя же два раза предупреждали.

– Чихала я на ваши предупреждения. – Тарасовна, побагровев, наклонилась вперед, будто собиралась забодать "покойника". – Тронете хоть пальцем, Харитон вас из-под земли достанет.

"Дракон" за ее спиной подавился хриплым смешком, а "покойник" сунул в рот сигарету.

– Эх, маманя, – заметил с оттенком сочувствия. – Крутая ты баба, а так ничего и не поняла в этой жизни…

На, подпиши документ. Учти, нам все равно, подпишешь или нет, а тебе подыхать будет легче.

Положил на стол лист, на котором, как видела Анечка, ничего не было написано, лишь вверху крупно набрано слово "Декларация" и внизу оттиснута печать с двуглавым орлом.

Тарасовна смотрела в глаза "покойнику" и все больше багровела. Опытная медсестра, Анечка понимала, что у бедной женщины скакнуло давление, но не знала, как помочь. Сидела ни жива ни мертва. Ни разу в жизни ей не было так страшно.

– Отпустите девочку, – попросила Тарасовна. – Она-то вам зачем?

– Будешь подписывать или нет?

– Со старухой, наверное, справитесь, соколики приблудные, но Харитона вам не одолеть.

– Возьмем и Харитона твоего, – беззлобно заметил "покойник". – Куда он денется. Твои же сыночки сдадут.

И подпишут за тебя все, что надо.

Анечка нашла в себе мужество, пискнула:

– Ой, Прасковья Тарасовна, да подпишите им чего просят. Я вас умоляю! Вы же видите, какие это люди. Подпишите – и они уйдут.

– Ишь ты, – ухмыльнулся "покойник" могильной ухмылкой. – Телка безмозглая, а понимает лучше тебя.

Тарасовна сказала:

– Нет, детка, они не уйдут. Они по мою душу пришли.

– Тоже верно, – согласился "покойник". Его товарищ важно изрек:

– Хватит с ней канителиться, Троха. Зачитай приговор.

Тарасовна обернулась к нему.

– Приговор? Это чей же?

Ответил опять "покойник":

– Приговор самый натуральный, от властей. Это ты грабила народ безнаказанно, у нас все по закону.

Тарасовна была ошеломлена не меньше, чем Анечка.

– У вас? По закону?

– А ты как думала? Мы не бандиты. Значит, так. – Жестом фокусника "покойник" достал из кармана пиджака еще один, свернутый в трубочку листок и начал читать, хотя Анечка видела, что бумага чистая и даже без печати и без слова "декларация". – Первый пункт: неуплата налогов… Тебе же, бабка, добром говорили, отдай пятьдесят процентов и живи спокойно. Не захотела… Второй пункт: валютные спекуляции… Ты почему счет закрыла в "Альтаире" у Монастырского? Из-за бугра калачом поманили? Что ж, пеняй на себя… Третий пункт: захват земельных угодий. Предупреждали, не лезь на Лебяжье озеро. Полезла… Пункт четвертый…

– Может, хватит, сынок? – перебила Тарасовна. – Или не натешился еще?

– Хватит так хватит. По всем статьям наказание одно – высшая мера.

Слушая, как гнусавый "покойник" бубнит по чистой бумажке, Анечка немного успокоилась, решила, что это, скорее всего, какая-то игра, затеянная по незнакомым ей правилам, не может все это происходить всерьез. Так не бывает. Сейчас мужчины рассмеются, суровая будущая свекровь нальет всем по рюмочке вина, и они полюбовно разойдутся, и не ей, несмышленой, судить, какой смысл в этой страшноватой поначалу игре. Лишь бы все поскорее закончилось.

Оно и закончилось, но не так, как она ожидала.

– Хоть какой-то стыд у вас есть, – укорила Тарасовна. – Говорю же, отпустите девчонку. Ей-то за что пропадать?

Не ответили. Человек-"дракон" выпустил из рукава черный шнурок, наподобие детской скакалки, и с умным видом накинул его сзади на шею Тарасовны. Потом встал и, перехлестнув скакалку крест-накрест, одной ногой наступил женщине на позвоночник, вдавив ее в стол. Товарищ помог ему, ухватив старуху за уши. Тарасовна прохрипела: "Передай Егорушке…" – но язык у нее вывалился, из красного лицо стало сизым, и глаза поплыли Анечке навстречу, как две всплывших из речной глубины серебристых ягоды. В них столько было печали, сколько не выдерживает человеческое сердце.

Анечка охнула и повалилась набок.

Когда очнулась, мужчины прикуривали от зажигалки.

– Надо еще в Центральную заскочить, – сказал "дракон". – Там сегодня вроде выдача.

– А эту куда? – "Покойник" ткнул пальцем в Анечку. – Следом за бабкой?

– С какой стати? Ты ее знаешь?

– Нет, а ты?

– Так чего самовольничать?

– Не здесь же оставлять.

– Никто и не говорит. Забросим по дороге к Рашидову в контору, пусть сами разбираются.

– И то верно. Оттянуться не желаешь? Гляди, какой задок. Сам напрашивается.

– Некогда, брат. Говорю же, выдача в Центральной…

Глава 6

Харитон Мышкин побывал на краю Ойкумены и вернулся в Москву. Он так запутал следы, что сам себя почти утратил прежнего, но славянское, звериное чутье пути, ведущего к родному дому, хранилось в его сердечных нервах, как вечный талисман.

Ранним августовским утром сошел с электрички на Павелецком вокзале и погрузился в смутный гомон Зацепы. Сладкая тягота свидания томила душу. Он видел то, чего не видели другие. Сквозь незнакомое, нелепое нагромождение стеклянно-бетонных зданий, просторных площадей и безликих проспектов память угодливо возвращала к глазам иное Замоскворечье – с низкими кирпичными домами, с густым дребезжанием трамвайных линий, с затейливымидвориками, где можно было затеряться, как в пещерах, и с таинственным ароматом цветущих акаций. Та Москва, которую он помнил по детским впечатлениям, канула в небытие и вместе с нею перенеслись в вечность суматошные, озорные, суровые и веселые люди, когда-то населявшие эти места.

Недолго он грезил, но появилось такое чувство, будто умылся родниковой водой.

В глубине дворов разыскал чудом уцелевший трехэтажный особняк, с облупившимся, как лицо старой проститутки, фасадом, с маленькими окнами и с единственной дверью, казалось, наполовину вросшей в землю, – но пуговка электрического звонка была на месте и клеенчатая обивка на двери точно такая же (или та же самая), что полвека назад. Мышкин и не сомневался, что так будет.

Звонок, правда, не работал, и он саданул в дверь кулаком.

Открыла женщина лет сорока, закутанная в длинное цветастое платье – на смуглом худом лице яркие, черные плошки глаз.

– Тебя не знаю, – сказала она. – Ты к кому?

– Равиль меня ждет, – ответил Мышкин.

– Какой еще Равиль? Нет тут никакого Равиля. Ступай отсюда, странник.

На всякий случай Мышкин вставил в дверь ногу.

– Не дури, девушка. Я знаю, он дома, и он меня ждет. Не веришь, пойди спроси.

– И что сказать?

– Скажи, Сапожок приехал.

– Зачем приехал?

– Не зли меня. Роза, получишь в лоб.

На смуглом, красивом лице удивление.

– Откуда меня знаешь, а?

Мышкин решил, что хватит переговоров. Отодвинул цветастую женщину плечом и шагнул в затхлый полумрак прихожей, где под потолком болталась единственная лампочка на голом проводке. Уверенно прошел коридором, толкнул одну дверь, другую, женщина еле за ним поспевала, бормоча себе под нос то ли ругательства, то ли молитву.

В огромной полуподвальной комнате, сплошь заваленной какой-то рухлядью и заставленной древней мебелью, за дощатым столом сидел человек живописной внешности, явно подземный, а не дневной житель: массивный, бритый череп, обернутый подобием чалмы, жирное лицо с бугристыми щеками, могучий носяра, короткая, вроде пенька, шея, крутые, как две штанги, плечи, и сквозь все это экзотическое великолепие – пронизывающий, хитрый, улыбающийся взгляд.

– Я тебя по шагам узнал, Сапожок, – заговорил толстяк неожиданно мягким, нежным, густым голосом. – Крадешься, как рысь. Видать, большую погоню за собой тянешь, а, Сапожок?

Мышкин молча подошел, толстяк поднялся навстречу, и они обнялись, прижавшись щеками, будто два низкорослых, кряжистых дубка сплелись.

– Ну будет, будет, – первым отстранился татарин. – А то ведь расплачусь.

– Ничего, – растроганно сказал Мышкин. – Повод есть. Столько лет прошло, а тебя все никак не ужучат.

– Кто ж меня ужучит, Сапожок? Уж не эта ли мелюзга, что поналезла изо всех щелей?!

Роза, увидев такое единение, быстро собрала на стол: бутылка, тарелка с мочеными яблоками, сыр, хлеб. Успела пожаловаться:

– Сколько ходят, а такого не видала, чтобы в бок толкал.

Хозяин погладил ее по тугому крупу, представил гостю:

– Племянница моя, Роза Васильевна. Женщина своенравная, но преданная… Тебе скажу. Розочка, благодари Аллаха, что Сапожок тебе шею в дверях не свернул. За ним это водится. Или постарел, дружище? Поостыл?

По прежним временам Мышкин помнил, что Равиль непомерно склонен к женскому полу, но все его подружки почему-то обязательно оказывались родственницами: племянницами, свояченицами, а то и родными сестрами.

Обилие женской родни, с которой Равиль непременно вступал в кровосмесительную связь, могло удивить самого прожженного циника, но только не Мышкина. Что теперь, что в молодости, он вообще редко чему удивлялся Тем более если речь шла о Равиле Абдуллаеве, отпрыске старинного татарского рода, чья родословная тянулась от Батыя-завоевателя. Равиль был из тех редких людей, что живут на миру на особинку, не сливаясь с общим человеческим потоком, и сами выбирают себе судьбу. Подружила их с Мышкиным лихая послевоенная юность, а также 525-я школа, где проучились вместе два или три года, теперь разве упомнишь. Но сидели за одной партой – это точно. Однажды в пьяной драке, под водочку, да под анашу, и кажется, тоже из-за какой-то дальней родственницы, Равиль по неосторожности ткнул русского побратима сапожным шилом в живот, но Мышкин не помер, отлежался и, больше того, не выдал обидчика неподкупной в ту пору милиции. Вместо того, едва выйдя из больницы, подстерег Равиля в проходном, ночном дворе и без лишних слов огрел по лбу железной скобой, от чего у татарина из ушей выскочили два серых зайчика, и он оглох на полгода. Но тоже не помер. В свою очередь, покинув больничные покои, тут же устремился на поиски побратима. Искать пришлось недолго: они жили по соседству – Равиль в этом самом трехэтажном кирпичном доме с булочной в правом крыле, от которого нынче не осталось и помину. Тот день, когда они сцепились в третий раз, запомнили не только они сами, но и многие окрестные жители. С раннего вечера до полной темноты они месили и уродовали друг дружку так, что перепахали половину двора и развалили сараюшку контуженого инвалида дядьки Митька, которому впоследствии дали откупного по двести червонцев с брата. Наряд милиции попытался разнять озверевших драчунов, но отступил и лишь издали с любопытством наблюдал, чем кончится неслыханное кровопролитие. После войны люди были милосерднее, чем сейчас, но тоже старались по возможности не вмешиваться в чужие разборки.

Обессиленные, окровавленные, полузадушенные, с незаживающими ранами юные богатыри пытались дотянуться друг до друга когтями. Мышкин даже умудрился харкнуть кровью татарину в глаз – и тут вдруг между ними возникла тишина, сверкнувшая, подобно озарению. Равиль улыбнулся умирающему, втоптанному в песок другану.

– Может, хватит, Сапожок? Вон люди собрались, как в кино, а денег не платят.

– Не я начал, – ответил Мышкин измордованному брату, – Но ты прав. Похоже, мы квиты. По одному разу подохли, зачем повторять.

Мышкин уже был известен своей рассудительностью от Зацепы до Балчуга.

В камере, где вместе просидели по пятнадцать суток, заново побратались и остались верны клятве навсегда.

Но при встрече обязательно вспоминали о страшных обидах.

После первой стопки, прожевав соленое яблоко, Равиль попенял:

– Гляди, Сапожок, ты мне в рожу плюнул, унизил, а бельмо у тебя, не у меня. В этом и есть справедливая рука провидения.

– Пусть так, – согласился Мышкин. – Но сейчас хотелось о другом потолковать.

– Спешишь, что ли?

– Спешить некуда, счетчик включен.

Равиль огорчился. В кои-то веки радость, дождался побратима, можно выпить с культурным, обаятельным человеком, а он опять куда-то бежит. Чтобы его отвлечь, Мышкин поинтересовался:

– Как дом сберег, хан? Много заплатил?

Равиль скушал кусочек сыра, задымил сигаретой. На друга смотрел покровительственно.

– Забавный случай, Сапожок. Эти крысы рыночные, хоть с виду наглые, любой копейке рады до смерти. В ихнем муниципале двоим, сунул по пять кусков, и на тебе – поправка в проекте реконструкции. Этот дом отныне архитектурный памятник, под охраной государства. Так-то!

Хочу после смерти казанской братве завещать… Так чего тебе надо от старого татарина? Говори.

Мышкин покосился в угол, где на коврике со стакашкой в руке скромно расположилась Роза Васильевна.

Оттуда ни звука не донеслось, хотя они уже добивали первую бутылку. Дама только глазами пучилась, как сова.

– Ее не опасайся. Кремень-баба. Закаленная на спирту.

– Ксиву новую, хорошо бы натуральную, – сказал Мышкин. – Пушечку, хорошо бы "стечкина". Наличкой я не богат, тысчонок десять не помешают. Дальше видно будет.

Равиль щелкнул пальцами, и Роза Васильевна вспорхнула с коврика, как большая, темная птица. На столе нарисовались непочатая бутылка и свежая закусь. На сей раз – семга, располосованная на крупные, розовые ломти, и буханка орловского.

– Это в наших возможностях, – важно заметил Равиль. – С ксивой немного трудно. Денька два придется потерпеть. И что такого, да? Посидим здесь в укрытии, молодость помянем.

– Сегодня к вечеру, – сказал Мышкин. – Время не ждет.

Равиль надулся, бугристые щеки залоснились, и озорной взгляд потух.

– Ты же знаешь, Сапожок, я днем из дома никуда, Разве что Роза Васильевна проводит.

Женщина, успевшая вернуться на коврик с, новым стаканом, хмуро отозвалась:

– Еще чего! Не пойду я с ним, раз он дерется.

– Роза Васильевна, примите глубочайшие извинения, – Мышкин говорил проникновенно и без тени иронии. – Кабы я знал, что вы Равилю племянница, никогда бы не посмел даже дыхнуть в вашу сторону. Не то что толкнуть в бок.

– За кого же ты ее принял? – прищурился Равиль.

– Думал, может, привратница либо повариха.

– А этих, значит, можно пихать? – не унималась самолюбивая родственница. – Раз в услужении, значит, не человек? Так, по-вашему, выходит?

– Не совсем так, уважаемая Роза Васильевна, Для меня каждая женщина в первую очередь будущая мать. Каким чудовищем надо быть, чтобы поднять на нее руку.

" – Зачем же пихнул?

– Устал с дороги, трое суток не спамши. Вот и качнуло.

Равилю надоело их слушать, он достал из-под стола портативный телефон, вытянул антенну и очень быстро и четко сделал два звонка. Из его разговора с абонентами мало что можно было понять, кроме того, что созвонился он с добрыми, хорошими людьми, которые озабочены не только его собственным здоровьем, но также состоянием всех близких ему друзей и родственников, включая давно усопших. Слова "услуга", "ксива", "стечкин" и "баксы" промелькнули в потоке взаимных любезностей как некие незначительные междометия.

Повесив трубку, Равиль спросил:

– Ночевать здесь будешь?

– Если не прогонишь.

– – Розуля, вызови для него Райку-Пропеллер. Пусть сбросит дурное семя.

Тут уж Роза Васильевна взъярилась не на шутку.

– Райку? Да ты в уме ли, Абдуллай? Ей пятнадцати нету, она мне как дочь, а ты со старым быком сводишь!

Он же ее раздавит. Или покалечит. Шнобелем переломанным проткнет насквозь. А ей только жить бы и жить.

– Цыц, баба! – прикрикнул Равиль. Кинул Мышкину связку ключей. – Там от машины и от входной двери…

Ступайте, ребята. Раньше уйдете, скорее вернетесь. Я буду ждать.

Мышкин наклонился к нему, и они вторично ласково соприкоснулись щеками…

Сели в черный "ситроен", поехали на Черемушкинский рынок. Мышкин за баранкой, Роза Васильевна на заднем сиденье. Всю дорогу она угрюмо молчала, но Мышкина это не трогало. Его вообще никогда не интересовало женское переменчивое настроение, хотя он умел угодить, если требовала обстановка.

С другой стороны, подумал Мышкин, раз уж свел случай, приручить бы ее не помешало. Он и сделал такую попытку. Когда застряли под светофором на Ленинском проспекте, обратился к ней с любезным вопросом:

– Давно с Равилем в упряжке, Розалия Васильевна?

В ответ услышал раздраженное: "Бу-бу-бу", – из чего понял, что никакая она для него не Розалия.

– При вашей прекрасной наружности, – галантно заметил он, – не к лицу вам такая хмурость.

У рынка показала, где припарковаться, и велела ждать в машине. Нырнула куда-то между ларьков, вспыхнув на прощание цветастым балахоном. Тут же к открытому окошку подскочили двое чумазых пацанов азиатского вида.

– Пиццу горячую, господин, кофе, булочки?! – заверещал один. Мышкин покачал головой: нет. Второй пацан отодвинул товарища в сторону, сунул мордаху чуть ли не в салон:

– Девочки как сосочки, марафет, чего пожелаете?! – и расплылся в сальной, слащавой ухмылке.

– Сколько же тебе лет? – удивился Мышкин.

– Двенадцатый миновал, – солидно ответил пацан. – На цену это не влияет. На девочек твердая такса, но если господину нравятся мальчики, можно поторговаться, – Торгуйся со своей несчастной матушкой, – посоветовал Мышкин. – Кыш отсюда.

Вышел из машины размяться, прогулялся по овощным рядам, не теряя "ситроен" из поля зрения. Поразило обилие восточных лиц, хотя привык к этому еще в Федулинске. Торговки почти всюду русские – полупьяные, разбитные, взятые откуда-то по особому набору, а за их спинами – удалая, беззаботная кавказская братва: режутся в карты, поддают, покуривают травку, заигрывают с покупательницами, но зорко следят за торговым процессом. Без их знака ни одна румяная славянка за прилавком не посмеет сбавить цену хоть на копейку либо подбросить червивое яблочко в довесок. Присмотр острый как нож, не дай Бог кому-то оступиться.

Прогуливающегося Мышкина провожали настороженными взглядами: как он ни горбился, ни прятал глаза долу, повадка у него подозрительная, чересчур независимая – это братва схватывает на лету. И конечно, спешит проверить чужака на вшивость.

– Тебе чего, солдатик? – окликнул его пожилой черноусый мордоворот. – Может, помощь надо?

И сразу с десяток темных глаз в него упулились, будто стайка шмелей сыпанула.

Мышкин никак не отозвался на товарищеский призыв, поспешил обратно к машине. Увидел, как заколыхался меж прилавков цветастый балахон – Роза Васильевна воротилась. Привела лысого, низкорослого бородача лет сорока от роду, которого по нации вообще невозможно определить: то ли турок, то ли грузин, но сойдет при нужде и за удачливого, верткого вьетнамца, промышляющего возбудительными мазями. В руках у бородача черная полотняная сумка с белыми застежками.

Уселись в машину: Мышкин с гостем на заднем сиденье, Роза Васильевна – впереди.

– Товар наш, деньги ваши, – улыбнулся бородач, и Мышкин поразился ослепительному синему сиянию его глаз, какие бывают только на иконах. И речь – без малейшего акцента. – Хозяйка посвятила меня в ваши проблемы. Значит, "стечкин" – и больше ничего? Без вариантов?

– Еще пару гранат было бы неплохо.

– Какие предпочитаете?

– Возьму югославские, пехотные, с пуговичкой. , – Не смею настаивать, но посоветовал бы итальянскую новинку. То же самое по весу, но удобнее. Задержка – пять секунд. Спектр поражения – десять метров. В руке лежит, как влитая. Гарантия – два года.

Мышкину понравилось предложение.

– Давай норинку… Сколько будет за все?

– Для такого клиента пойдет со скидкой. Полторы штуки, если не возражаете.

– Восемьсот, – сказал Мышкин. – Не держи меня за фраера, сопляк.

Сияющая гримаса на лице бородача мгновенно обернулась фигурой крайнего изумления.

– Извините, сударь, таких цен давно нету. Рад бы услужить, но ведь не свое продаю. Розанчик, подтверди!

Роза Васильевна, застывшая, будто беркут, на переднем сиденье, буркнула не оборачиваясь:

– Без меня сговаривайтесь. Я для него никто.

Мышкин не сумел сдержать улыбку. Спросил:

– "Стечкин" – номерной или левый?

– Можете взглянуть, – оружейник похлопал ладонью по черной сумке.

– Чего глядеть, и так поверю.

– Правильно делаете… Прямо с конвейера игрушка.

Заводская.

– Штука, – сказал Мышкин.

Бородач закряхтел, и теперь Мышкину показалось, что вовсе это не турок и не вьетнамец, а, скорее всего, загорелый до черноты рязанский хлопец.

– Вероятно, вы давно не были в Москве?

– Больше года, а что?

– Да нет, просто так… Но рекомендации у вас, крепче не бывает… Ладно, берите за тысячу двести, – и сдвинул сумку с колен в его сторону. Мышкин прощупал через полотно твердые очертания знакомого предмета.

– А гранаты?

– Будет сделано. Пяток минут обождите, – и вытряхнулся из машины.

– Шустрый больно, – сказал Мышкин задумчиво, – Того гляди, облапошит.

Роза Васильевна обернулась к нему: лицо пылает скрытым жаром.

– Зачем Абдуллая позорите?

– Чем позорю, красавица?

– Кто так торгуется? Это же не помидоры.

– Ах, ты вот о чем… Дак для меня что помидоры, что атомная бомба – все едино.

Мгновение смотрела на него, не мигая, и Мышкин устыдился за свое бельмо.

– Хороша ты, Роза Васильевна, – сказал с душой. – Сразу не заметно, а приглядишься – царевна. Тебе бы в степь, на коня – с ветром наперегонки.

Не ответила, отвернулась.

Бородач принес вторую сумку, втиснулся рядом.

Мышкин пощупал кругляшки, отдал заранее приготовленные двенадцать зеленых бумажек. Кивнули друг другу.

– Так я пошел, Розочка? Хану мое почтение.

– Передам. Спасибо, Гриша.

– Всегда к вашим услугам, – подмигнул Мышкину – и исчез навеки. Тороватый, лихой человек; видно, что долго не пропляшет, хотя всяко бывает.

Мышкин перебрался за баранку.

– Куда теперь?

– Никуда. Здесь надо ждать.

– Долго?

Фыркнула:

– На торопливых воду возят.

– На упрямых, – поправил Мышкин, – а не на торопливых… Кстати, раз вспомнила. Пойду пивка куплю.

Тебе принести чего-нибудь?

– Нет.

Усмехаясь, Мышкин опять побрел по рынку. Крепкая женщина: линию держит, как снайпер – цель. Молодец Равиль, кадры подбирает с умом.

Искал ларек с пивом, а нашел ненужное приключение. Сперва шальная бабка на него насела, в кремовой кофте, с чахоточным румянцем на щеках: "Дай денежек, барин, не погуби душу! От поезда отстала, детишки без присмотру! Дай скоко не жаль!"

От какого поезда бабка отстала, заметно по лютому перегару, а также по кровоподтеку на левой скуле, но Мышкин, не чинясь, сунул в жадную ручонку десятку.

Едва бабка отстала с гортанным: "Благослови тя Господь!" – наскочила юная красотка в юбчонке до пупа.

– Ох, молодой человек, поздравляю, поздравляю!

– С чем же, дитя? – и Тут же ощутил в ладони кусок картона с нарисованными цифирками.

– Призовой выигрыш! Телевизор "Панасоник". Цветной, широкоэкранный. С приставкой на сто каналов. Пойдемте, пойдемте! – зачастила шалунья – и уже потащила его к груде фанерных ящиков, где с важным видом поджидал усатый парняга в черном кожане. Мышкин оглянулся на машину, увидел сквозь стекло непримиримое лицо Розы Васильевны и решил ей назло малость развлечься.

Усатый кожан торжественно поздравил Мышкина с крупным призом, но тут подоспели еще двое: интеллигентная пожилая женщина с растерянным лицом и дюжий детина с перебинтованной наспех башкой, с проступающим сквозь бинт желтым пятном. В руках у них оказались точно такие же, как у Мышкина, картонки, и тоже со счастливыми числами.

После короткого замешательства усатый распорядитель призов сказал:

– Ничего страшного. Роковое совпадение. Предлагаю два варианта. Или разыгрывать телевизор между вами троими по новой, или поделить денежный эквивалент. Каждому по семьсот пятьдесят долларов.

– Давай делить, – предложил Мышкин. Женщина согласно закивала, но перебинтованный везунчик твердо отказался:

– Зачем мне ваши доллары? Хочу цельный телевизор.

Всю жизнь о таком мечтал.

– А где этот телевизор? – поинтересовался Мышкин.

– Бона там, – махнул рукой кожан. – В ящиках упакованный… Хорошо, тогда условия такие. Каждый выплачивает по пятьсот рублей. Деньги уходят тому, кто выиграет телевизор, кроме комиссионных. Вы готовы, господа?

Забинтованный без промедления отдал пятьсот рублей, и женщина, чуток помешкав, протянула смятые в кулачке купюры. Мышкин спросил:

– А если у меня нет денег?

– Увы! – огорчился распорядитель. – Вы в таком случае выбываете из игры.

– Ладно, плачу.

Трижды распорядитель раскладывал пасьянс из картонных пластинок, и каждый раз у играющих выпадала одинаковая цифра. Усатый искренне изумлялся, его голоногая помощница истерически вскрикивала, и сумма добавочного вклада почему-то каждый раз увеличивалась вдвое. Вокруг собралось довольно много ротозеев, среди которых Мышкин приметливым взглядом легко вычислил соучастников этого незатейливого шоу-ограбления. Наконец усатый торжественно объявил совсем ух несусветную цифру: на кону якобы три тысячи долларов, следовательно, каждый играющий должен доставить по полторы штуки, и таким образом счастливчик получит вместе с телевизором завидный куш в семь с половиной тысяч баксов.

Интеллигентка, и до того проявлявшая признаки отчаяния, но, несомненно, бывшая в доле, артистически разрыдалась.

– Боже мой! Откуда я возьму?! Такие деньги! Вы с ума сошли? Я бедная прачка, Усатый ее успокоил:

– Ничего, гражданочка, последний кон. Если никто не выиграет, поделим деньги на троих. Справедливо? ;

– Не выйдет, – угрюмо возразил перебинтованный. – Мне телик нужен. У меня дома даже радио нету.

Мышкин вывернул отощавший кошелек.

– Похоже, я голый. Как же быть?

Сбоку к нему подтянулся угреватый крепыш, азартно хлопнул себя по бокам.

– Раз так, вхожу в долю. Даю полторы штуки, но выигрыш пополам. Годится?

– Давай, – сказал Мышкин. Забрал у крепыша пачку мятых сторублевок, уже, видно, не первый раз ходившую по рукам, посмотрел в глаза шоумену.

– Позволь-ка, кон пересчитаю. Не мухлюешь ли ты, братец.

– Да вы что?! – усатый выразил возмущение, затрепыхался, но, завороженный сиянием бельма, не успел уследить, как Мышкин вырвал у него из рук здоровенный пук ассигнаций – доллары, сторублевки, мелкие купюры. Все деньги Мышкин аккуратно сложил в пухлую колоду, старательно расправил уголки и опустил в карман пиджака. Затем сомкнутыми пальцами нанес усатому страшный удар в переносицу. Вторым ударом свалил с ног крепыша-заемщика, а перебинтованного поймал за уши, потянул и хряснул мордой о колено, при этом раздался такой щелчок, будто лопнул воздушный шарик. Все это Мышкин проделал деловито и быстро, по рыночной тусовке пронесся глухой, восхищенный вздох.

Однако отступление к машине затруднилось. Двух бритоголовых шавок из группы поддержки он легко стряхнул с себя, но не успел шагу ступить, как перед ним возникли еще трое, и эти были опаснее: унылые, воровские глаза, волчьи оскалы. Щелкнули синхронно кнопочные ножи.

– Вынь деньги, дяденька, – распорядился один. – Положь на пол.

– Хрен тебе.

– Окстись, все равно живым не уйдешь. Отбомбился, дядя.

Надвигались умело, врассыпную, лезвия плыли низко над землей – тоже воровская, знакомая ухватка. Придется попотеть, подумал Мышкин. Краем глаза ухватил, как очухавшийся крепыш кому-то машет рукой, кого-то окликает из своих. Сколько их тут на рынке натыкано – неизвестно, но похоже, целая роща.

Мышкин расслабился, приготовившись к первому броску: скорее всего, кинется вон тот, рыжий, рот в пене, нетерпеливый…

И тут сбоку, от скобяной лавки, раздался женский визгливый окрик:

– Стой, падлы! Перещелкаю, как сук! – и следом два негромких, характерных хлопка. Вот это да! Роза Васильевна подоспела.

Стояла в надежной стрелковой стойке, спиной к стене, в сжатых, вытянутых руках – массивный "стечкин".

Бандюги оторопели.

Чтобы их обогнуть и очутиться рядом с женщиной, Мышкину понадобились доли секунды.

Хотел забрать пистолет, не отдала.

– В машину, Сапожок. Быстро.

Откуда что взялось: блеск глаз, повелительный голос, как у взводного, стремительная боевая осанка – поневоле Мышкин залюбовался.

– С тобой, Роза Васильевна, хоть; в разведку, – заметил восхищенно.

До "ситроена" дотянули без затруднений, хотя братва кралась следом, но на почтительном расстоянии: понимали, чертова баба не шутит.

Мышкин сел за баранку. Роза Васильевна стояла у открытой дверцы, ждала, пока включит движок, но уехать сразу не удалось. Дорогу перегораживал зеленый "жигуль", правда, с водилой внутри. Пока он сдвигался в сторону, давешняя голоногая девчушка, помощница усатого, привела мента в капитанской форме. Мент, не обращая внимания на Розу Васильевну с пистолетом, бесстрашно рванул дверцу. Мышкин опустил стекло.

– Тебе чего, служивый?

– Нарушение общественного порядка, – объяснил милиционер. – Придется пройти в отделение. ;

На вид ему лет сорок, упитанный, матерый, с конопатой рожей. Конечно, из одной компашки с лохотронщиками, закупленный с потрохами. Но серьезный, неулыбчивый, для пущего страха – рука на расстегнутой кобуре.

– Чего я нарушил? – спросил Мышкин.

– Вот девушка жалобу подала. Приставали к ней.

– Приставал, приставал! – внезапно заблажила девица, будто ее шилом кольнули. – Чуть невинности не лишил. Налетел, как вепрь. Арестуйте его, дяденька, арестуйте. Это маньяк!

Опять скопились ротозеи, на время отпугнутые стрельбой, и трое ножевиков маячили неподалеку, ждали момента. Пока что их Роза Васильевна держала под прицелом, поводя дулом из стороны в сторону.

– Видите, – сказал мент. – Попытка изнасилования в публичном месте. Это чревато. Предъявите документы.

– Сунь ты ему зеленую, чтобы отвязался, – зло крикнула Роза Васильевна.

– Зеленую?! – девицу чуть шок не хватил. – Да он все бабки заначил. Зеленую! Мы их печатаем, что ли?

Мышкин отслоил в кармане из кучи несколько бумажек наугад, протянул через окно.

– Чем богат, служивый, не обессудь.

Милиционер деньги взял, но о чем-то тяжело задумался. Аж конопушки побледнели. Роза Васильевна прошипела через капот:

– Ты что, Сергей Иванович, Абдуллая забыл? Хочешь, чтобы сам приехал?

– Абдуллая я не забыл, – капитан отступил на шаг и добавил специально для Мышкина:

– Ты пока на наш рынок не ходи. Тут своих разбойников хватает.

– Спасибо за совет, – поблагодарил Мышкин и поспешно поднял стекло, потому что шебутная девица нацелилась ему ногтями в лицо.

С тем и отъехали благополучно.

Возле метро "Профсоюзная" Роза Васильевна велела притормозить. Закурили. Отдышались.

– Ты меня нынче, Роза Васильевна, вполне возможно, от смерти спасла. Теперь я твой вечный должник.

– Плохой ты друг. У Абдуллая репутация, его все знают, чего теперь скажут?

– Любишь Равиля?

– Как любишь? Он – хан. Служу ему.

Мышкин поднял у нее с колен "стечкина", перегнулся на заднее сиденье, убрал пистолет в сумку. Эта женщина его волновала. В ней таилась первобытная, гордая сила, какой изредка природа одаряет своих избранниц, но с непонятной целью.

Он вдруг догадался, отчего она бесится.

– Хочешь уйти от него?

Вопрос упал тяжело, и женщина взглянула на него со странной гримасой.

– Откуда узнал?

– Я – странник. Брожу по земле… Кое-чего вижу, кое-чего понимаю. У тебя в сердце тоска. Откройся – полегчает. Я Равилю не скажу.

В мгновение ока она переменилась. Заблестели глаза, губы приоткрылись в белоснежной улыбке.

– Я ему сама говорила, – произнесла отрешенно. – Он не отпускает. На мне урок, проклятие рода. Абдуллай может его снять, но пока не хочет. Говорит, рано.

– Давно ты в Москве?

– Пятый год уже…

– Пойдешь со мной?

– Куда, Сапожок?

– У меня тут дела небольшие, а после уйдем на Урал.

Там твоя родина. Москва не для тебя. Здесь сгинешь без пользы.

В ее глазах засветилось что-то смутное – мольба, упрек?

– Зачем я тебе?

– Не знаю, – признался Мышкин. – Мы с тобой оба жизнь прожили. Давай начнем новую.

– Так не бывает, – сказала она.

– Сплошь и рядом, – уверил Мышкин.

…Переулками подъехали обратно к рынку и на сей раз припарковались хитро, заехали во двор больницы.

– Как одна-то пойдешь, – усомнился Мышкин. – Не, перехватят ли?

– Не волнуйся. Меня на этом рынке ни одна вошь не тронет.

– Ухты!

Чудная штука! Час назад глядела на него рысью, бревном не собьешь, а после задушевного, нечаянного разговора со смуглого лица не сходила улыбка, молодившая ее на десять лет.

– Только не дерись пока ни с кем. Хорошо?

– Да тут вроде не с кем. Это же больница.

Едва ушла, к машине приблизились двое мужчин в синих халатах тюремного покроя, в тапочках на босу ногу.

О чем-то шушукались, цепко на него поглядывая. Мышкин открыл дверцу.

– Вам чего, ребята?

– Михалыча не видел? – спросил один.

– Нет, не видел.

– Не его ждешь?

– Нет, не его.

Переглянулись многозначительно, опять зашушукались. Морды у обоих озабоченные.

– Куревом не богат, хозяин?

Мышкин угостил их сигаретами, сам закурил за компанию. Знакомство состоялось.

– Михалыча час назад послали, – пояснил тот, который постарше и более изможденный, – и до сих пор нету.

У тебя это.., с финансами как?

– Нормально, – сказал Мышкин.

– Может, это… К Вадику баба скоро придет. Сразу отдадим.

– Сколько надо?

– Двадцатки хватит… Тут это.., рядом.., рязанская в ларьке. Неплохая на вкус.

Чем-то родным, незабвенным повеяло на Мышкина.

Из тех времен, когда люди были проще. Он отдал мужикам пятьдесят рублей.

– Вадим мигом слетает, это же не Михалыч, – радостно пообещал мужчина. – Тебе самому ничего не надо?

– Пока все есть. ;

Больной протянул ему руку:

– Николай.

– Харитон, – представился Мышкин. – В халате-то он как же?

Но Вадика и след простыл. Пока он отсутствовал, Николай поделился с Мышкиным своими заботами. Оказалось, угодил сюда с инфарктом на нервной почве. Довели лихие житейские передряги, связанные с чувством ответственности, которое у него обостренное от природы.

Если другим на все наплевать, то он так устроен, что любую мелочь принимает близко к сердцу. Когда их лавочку, где он работал слесарем, окончательно прикрыли, он с расстройства взялся керосинить и пил подряд, пожалуй, около полугода. Но однажды, протрезвев, обнаружил, что любимая супруга Настена, с которой прожили в согласии неполный четвертак, оставила его с носом. Да и великовозрастного сынка-балбеса Никиту прихватила.

Вывезла из квартиры всю обстановку, а ему оставила записку, которую он процитировал Мышкину на память:

"Протрезвеешь, нас с Никитушкой не ищи и больше не звони. Как ты был, так и остался подлецом и Иудой".

– Почему я Иуда? – закончил грустную повесть бывший слесарь. – Всю жизнь на семью горбатил, обеспечивал необходимым, разве я виноват, что нашествие началось?.. Конечно, с горя пошел, на гроши взял у метро, у бабки, бутылку спиртухи, освежился, а в бутылке-то был яд. Василий Демьянович, врач наш, прекрасной души человек, гак и сказал, хорошо ты, брат, отделался инфарктом. От такой дозы мог вообще околеть. Тем более при твоем характере…

Досказать он не успел, появился Вадим и увел его за угол больницы. Вскоре вернулась Роза Васильевна с парнем лет тридцати, при галстуке, с умным, просветленным лицом банковского клерка. В руках кожаный кейс.

Сели в машину, как и в первый раз: Мышкин с парнем на заднее сиденье, Роза Васильевна впереди.

Парень щелкнул замочками кейса, достал потрепанный паспорт.

– Как просили. Натуральный. Естественно, цена чуть повыше.

– Сколько?

– Пятьсот, полагаю, будет тип-топ.

Мышкин полистал документ, захватанный многими руками: Эдуард Гаврилович Измайлов, московская прописка, разведен, 1970 года рождения.

– Не годится. Разве я похож на тридцатилетнего?

– Извините, спешка… Оставьте меня на минутку, господа. Не могу работать при свидетелях. Принцип.

Мышкин и Роза Васильевна вышли из машины.

Мышкин закурил. Видел через стекло, как молодой человек с удобством устроился на сиденье: разложил инструменты, сунул в глаз окуляр. Из-за угла высунулась бледная рожа Николая.

– Эй, Харитоша, не желаешь присоединиться?

Мышкин отмахнулся.

– Кто это? – спросила Роза Васильевна.

– Да так, приятеля встретил. После инфаркта.

Тут же окликнул из окошка паспортист:

– Готово, господа. Извольте полюбоваться.

Год рождения сиял новой датой – 1940, – и никаких следов подчистки.

– Крепко, – одобрил Мышкин. – Хозяин паспорта живой или как?

– Или как. Царство ему небесное, – паспортист истово перекрестился. – Отсюда и цена.

Мышкин расплатился пятью стодолларовыми купюрами, и молодой человек откланялся.

Из больницы заехали в ближайшее "срочное фото" на Ленинском проспекте, отоварились снимком.

В сущности, все дела, намеченные на, сегодняшний день, Мышкин завершил.

– Ты не голодная? – спросил у Розы Васильевны.

– Ну как сказать…

– Приглашаю в ресторан.

– В этом наряде не очень-то…

– Ничего. Вон "Гавана" рядом. Сойдешь за африканскую чумичку.

– Чудесный комплимент, – Роза Васильевна ослепительно улыбнулась. – Что ж, поехали, кавалер.

Глава 7

Медведь-шатун спустился с гор в ноябре. Слухи поползли ужасные. Сперва он унес в чащу десятилетнюю девчушку из Угорья, собиравшую с подружкой грибы возле заброшенной штольни. Подружка не видела медведя, только услышала визг и тяжелые, удаляющиеся шаги – больше ничего. Она рассказала, что треск прокатился такой, словно сквозь лес продирался трактор. Девочку искали трое суток, но не нашли.

Вскоре напал на стоянку туристов, расположившихся километрах в двадцати от поселка. Туристы – трое молодых мужчин и одна женщина – были вооруженные и, судя по разным признакам, люди бывалые, но почему-то не оказали медведю никакого сопротивления. Стоянку обнаружили в неузнаваемом виде: клочья палаток, разбросанные повсюду съестные припасы, консервные банки, смятые в лепешки, обрывки одежды, кровавые следы и неизвестно с какой целью нарытые ямы, в одной из которых на дне лежала оторванная мужская голова с задорным чубчиком и с выдавленными глазницами. Куда подевались другие люди, неизвестно. Можно предположить, что частично зверюга слопал их на месте, а остатки перетащил в неведомые ухороны.

В Угорье и в окрестных деревнях началось паническое бегство. Местные жители за долгие годы царствия Бориса привыкли к разнообразным потрясениям и побоищам, но такого еще не бывало. Старики уверяли, что никакой это, понятно, не медведь-людоед, а явился наконец-то посланец тьмы, и теперь каждому следует ожидать неминуемой расплаты за повальное непотребство. Указывали и точный адрес, откуда явился посланец, – город Москва.

В церквах денно и нощно служили молебны во спасение, но многие прихожане давно разуверились в небесной защите и уповали лишь на крепкие запоры и цыганское счастье, остальные, как исстари повелось на Руси, смиренно приготовились к приятию искупительной муки.

Известный в Угорье новый русский, турок Исмаил, хозяин трех скотобоен, мебельной фабрики, медных рудников и филиала банка "Империал", объявил неслыханную награду за поимку либо отстрел медведя-озорника – сто тысяч долларов. Разумеется, сразу нашлись желающие заполучить шальной капитал, и среди них знаменитый промысловый стрелок, дядюшка Савелий Бочкин. Но он был не так прост, чтобы подобно прочим охотникам, услышав про сказочный куш, ринуться в леса без оглядки.

Напротив, поутру явился в контору к Исмаилу и потребовал расписку.

Миллионер вышел к нему на крыльцо, и разговор между ними состоялся при довольно большом скоплении народа.

Дядюшка Савелий настаивал на двойной гарантии: во-первых, в случае удачи новый русский не отступится от своих слов, как он делал обычно, и во-вторых, ежели судьба приведет охотнику сгинуть в лапах чудовища, то Исмаил обеспечит довольствием на пять лет его семью – молодку Алевтину и двух недозрелых пацанов трех и семи лет от роду.

Исмаил согласился на эти условия, но в свою очередь поинтересовался:

– А твоя какая гарантия, егерь?

Дядюшка Савелий, простоволосый, кряжистый и уже с седыми висками, оглянулся на народ и дерзко ответил:

– Ты у нас человек новый, Исмаил батькович, присланный для избавления нас от лишнего добра, а про меня тебе любой скажет, кто я такой. Тридцать трех косолапых взял, кроме рысей, волков и прочей мелкой живности, возьму и тридцать четвертого. Будь он хоть с сатанинским оком, возьму, не сомневайся.

– Зачем же моя расписка, коли так уверен в себе?

– Уверен, ежели это медведь. И ежели это московский ухарь навроде тебя, тоже уверен. Я в него серебряной пулей стрельну. Но против Божьей кары у меня силенок нету. Потому страхуюсь. Обиходишь женку и детушек – пойду, проверю, кто там бродит. А нет – ступай сам. Учти и то, Исмаил батькович, ежели он начал кружить, обязательно и сюда доберется. От него не укроешься в каменных палатах. Сперва он путниками разговляется, а за кем в действительности явился, нам неведомо. Однако долларами его не купишь, даже не надейся.

Миллионщик укоризненно покачал головой, в который раз дивясь дикости русского населения, и молча удалился в конторские покои. Вскоре оттуда выпорхнула смазливая отроковица Алена, секретарша Исмаила, и вынесла расписку со всеми обязательствами, заверенную драконовой печатью банка "Империал".

С тех пор месяц миновал, снега пали на влажную землю, а от охотников ни слуху ни духу, в том числе и от дядюшки Савелия, отбывшего последним.

…За вечерним чаем Жакин с Егоркой обсуждали последние новости, связанные с появлением людоеда-шатуна. Мало кто уже сомневался, что это оборотень.

Никем не узнанный, он бродил по округе, совершал очередное преступление и исчезал бесследно. Последний случай вообще необъяснимый: медведь задрал Семена Жукова, сержанта милиции, который, как всем было известно, работал на небольшую группировку Сики Корявого, держащую под прицелом в основном отдаленные от Угорья хозяйства. Силач и задира, он не боялся ни Бога, ни черта и в пятницу с утра, как обычно, отправился собирать подати с окрестных фермеров. Надо заметить, в начале гайдаровской реформы развелось в округе фермеров как нерезаных собак, большей частью – люди приезжие, нахватавшие за бесценок огромные наделы. Среди этого мутного потока попадались яркие личности, искренне верящие в то, что сумеют разбогатеть от землицы-матушки, одухотворенные некоей созидательной идеей, хотя по многим признакам умственно неполноценные. В ту пору в газетах и на телевидении началась мощная кампания по развалу колхозов, где бедных крестьян держали в рабстве, не выдавая им паспорта, и за сворованный колосок отправляли минимум на десять лет в лагеря. Недобитая коммунистическая партия во главе с их лидером Зюганом, творившая весь этот произвол, только и мечтала, как бы возвратить едва освобожденного землепашца в первобытное состояние. Однако, писали газеты, с приходом частника-фермера все российские беды остались позади, он накормит и обогреет, и еще, даст Бог, всю Европу-матушку завалит зерном и замечательными северными овощами. Из этой светлой реформаторской .мечты вышел, разумеется, великий убыток, но кое-кто из столичных крестьян-идеологов успел составить себе приличный политический и банковский капиталец.

Фермеры в большинстве разорились: кого задавили налогами, кого рэкетом, некоторых выжили завистливые соседи, бывшие колхозники, другие попросту спились ввиду безнадежности усилий; остались лишь самые упорные, но и те перебивались с хлеба на квас и уже не помышляли ни о каком неожиданном богатстве. Из дерзких мечтателей превратились в угрюмых земляных роботов, но не сдавались, что было хорошим признаком, ибо свидетельствовало о наличии некоего пассионарного запаса в недрах замордованной нации.

Сержант Жуков перво-наперво направился на речную Заимку, где на арендованном хуторе обустроился Иван Сергеевич Костюков со своим многочисленным семейством – супругой, двумя взрослыми сыновьями и их женами. В прежней жизни Костюков был искусствоведом, кандидатом наук, вел семинар в свердловском университете, короче, Жуков всегда начинал обход с него, потому что душевно тянулся к умным, образованным людям. У них всегда находилось, о чем поговорить за рюмочкой свекольной. При этом, будучи интеллигентом, Костюков подать платил исправно, никогда не артачился, как некоторые другие, встречавшие сержанта чуть ли не в штыки. Не всякому нравилось отстегивать процент Сике Корявому, хотя никто не спорил, что это делается для их же пользы. К иным, чтобы вразумить, приходилось применять строгие меры, но это все в прошлом. У тех шести-семи фермеров, которые уцелели, амбиции не простирались дальше того, чтобы немного словчить на, биржевом курсе доллара, и Жуков по доброте сердечной частенько им это спускал, не ловил за руку. Что взять с бедолаг, которым прокормиться удается еле-еле. Вдобавок сержант сознавал, что не следует додавливать подневольного человека до последней черты, где он может натворить глупостей даже себе во вред. В последние год-два, когда люди окончательно приспособились к цивилизованному образу жизни, сбор податей стал для него чем-то вроде увеселительной прогулки, не более того.

И вот на тебе – медведь-людоед.

По всей видимости, зверюга подстерег сержанта в березовой рощице уже в виду хутора и, как в прежних случаях, расправившись с жертвой, не оставил практически никаких следов. Единственное, что пацанята (внучата) фермера Костюкова нашли в рощице, – пустую кобуру от пистолета и милицейскую фуражку с околышем.

* * *

– Неужели, Федор Игнатьевич, вы тоже верите во всю эту чепуху? – спросил Егорка. – В оборотней и прочее.

– А ты нет?

Егорка третий стакан чаю допивал с одним кусочком сахара, как приучил Жакин.

– Конечно, не верю. С милиционером вообще туфта.

При чем тут медведь? Ясно же, что его фермеры замочили.

– Верить можно и не верить, – Жакин смотрел на него насмешливо, – только оборотень в каждом человеке живет в скрытом виде. Никогда не говори, о чем не знаешь.

– Если вы имеете в виду философский, иносказательный смысл…

– Я имею в виду, в зеркало надо внимательно смотреть.

Егорка чувствовал, что разговор о медведе не кончится добром, так и случилось.

– Не пойду, – сказал он твердо. – Как хотите посылайте, не пойду.

– Почему? Оробел, что ли?

– Не хочу – и все. Это выше моих сил.

– Не упрямься, Егорка. – Жакин слез с табуретки, прошел к полке, закурил и вернулся на место, но Егорке показалось, надолго куда-то отлучался. – Ты, сынок, больших успехов добился, я тобой горжусь, но мужчиной еще не стал. До Харитона тебе далеко. А должен стать крепче, чем он.

– Почему должен? Кому должен? Разве нельзя без напряга пожить, отдохнуть немного?

– Нельзя, – грустно ответил Жакин. – Сам знаешь.

Егорка действительно знал. За долгие месяцы упорный Жакин вдолбил ему в голову много странных мыслей, которые легли на благодатную почву. От них теперь не избавишься. Но встречаться с людоедом он все равно не хотел. С какой стати?

– Я вам никогда не перечил, Федор Игнатьевич, и науку перенимал с благодарностью. Уступите и вы хоть разок.

– Нельзя, – возразил Жакин. – Сомневаешься насчет оборотней – пойди и проверь. Другого пути к истине нету. Сомнения выжигают человечью душу дотла… Через часок, под сумерки, и отправишься.

– Один?

– Зачем один, с Гиреюшкой. Он на медведя и выведет. Ему – раз плюнуть. Но шибко на него не надейся. Коли он в свару ввяжется,ему конец. Против оборотня минуты не устоит.

– С карабином идти?

– Нет, это нечестно. У медведя карабина нету. Ты же не Черная Морда. Тесак возьмешь, который в кладовке.

Хороший инструмент. Я тебе про него рассказывал, помнишь?

Уже смирившись, Егорка поддался последнему толчку малодушия и сказал то, чего потом стыдился:

– Будто избавиться от меня хотите, Федор Игнатьевич?

У Жакина в ярких глазах вспыхнула укоризна.

– Ты же знаешь, это не так. Но надо прогнать зверя.

Кроме нас, некому. Не мне же, старику, подыматься.

– Кому надо, кому? Нам с вами он не мешает.

– Тебе надо, сынок, никому другому.

– Ну и слопает меня за милую душу.

– Буду горевать, как ни о ком не горевал.

Искренность Жакина пронзила Егорку до слез. Он пошел на двор, чтобы встретить Ирину. Ее отправили в поселок за покупками, и уже половина дня прошла, а ее все нету. Конечно, медведь и ее мог задрать, но Жакин сказал, что оборотни своих не трогают, у них кровь гнилая, не для питья. Да и сама Ирина шатуна не боялась и к его появлению отнеслась как-то безразлично. Говорила, что ей страшен только пахан Спиркин из Саратова, который непременно вскорости вышлет гонцов, чтобы спросить с нее за все промахи.

Она жила у них третий месяц и вроде никуда не собиралась уходить. Куда я пойду, плакалась она, Спиркин везде достанет. Жить мне осталось недолго, ас вами хоть напоследок отмякну душой.

Хлопотала по хозяйству, обстирывала мужиков, готовила им еду, и Жакин постепенно смирился с ее присутствием. Яд у нее забрал, патроны спрятал – чем она могла теперь особенно навредить?! Да и пес за ней приглядывал неустанно.

После первой вылазки в горы Жакин водил Егорку еще к двум тайникам, в последний раз пришлось спускаться в заброшенный рудник, где они провели целую ночь, как в могиле. По словам Жакина, если бы все сокровища, которые он показал, принадлежали лично Егорке, он был бы самым богатым человеком в стране, наравне с Березовским и Черномырдиным, но это не принесло бы ему счастья. Кто присвоит чужое, вещал Жакин, тот обречен на пресыщение, а пресыщение хуже скуки и страха. По себе помню, вспоминал Жакин, бывало, нахапаешь столько, что девать некуда – деньги, бабы, власть, – и вдруг накатит такая тоска, хоть вой на луну. Пресыщение, понимаешь, Егорка? Самое лютое наказание человеку за дурь. Вроде ты еще живой, а как чинарик обсосанный в луже… Никогда не зарься на чужое, Егорка, и свое зря не копи.

– Напрасно проверяете, Федор Игнатьевич, – ответил Егорка в тот раз. – Я к деньгам равнодушный. Хуже другое, никак не могу понять, зачем я родился?

– Этого никто про себя не ведает, – утешил Жакин. – Может, так и к лучшему.

Домашняя философия Жакина часто склоняла Егорку к собственным маленьким открытиям. Мир соткан из конкретных событий, думал он, и туманных видений. Если угадать между ними границу, то это, наверное, и есть та тропка, по которой удобно идти.

Ирина их обоих жалела. Превратившись из отпетой бандитки в хлопотливую женщину, расторопную и услужливую, она иной раз, набегавшись по двору, подпирала кулачком подбородок и смотрела на Егорку глазами, полными слез. Она считала их обоих блаженными, помешавшимися на своем тайном богатстве, но с той разницей, что старик, по ее мнению, был совершенно безнадежен, а у Егорки, если он прислушается к голосу разума, еще оставался шанс очеловечиться.

По женской линии она в конце концов добилась своего: в отсутствие Жакина заманила парнишку в сарай и чуть ли не силком склонила к греху. Утомленный своим затянувшимся бессмысленным сопротивлением, Егорка безропотно подчинился и в опытных руках легко поднялся к вершинам блаженства, где лишь пускал слюнки, как ласковый котенок над миской с теплым молоком. Довольная содеянным, Ирина строго спросила:

– Ну что, плохо тебе было? Скажи честно, плохо или хорошо?

Растроганный, Егорка признался:

– Как в баньке побывал, ничуть не хуже.

– Зачем же так долго тянул?

– Да стыдно как-то. У меня же невеста в Федулинске.

Заново возбудившись от этих слов, Ирина полезла с ласками, но Егорка вежливо ее отстранил.

– Нет, два раза подряд нельзя. Я же на режиме.

В дальнейшем их любовные отношения складывались урывками, и никогда Егорка первым не проявлял охоты.

Ирину это озадачивало.

– Ты же здоровенный парень, вон какой богатырь.

В чем дело? Или я для тебя старая?

– Как можно, Ира! Какая же ты старая, если моложе меня.

– Почему же каждый раз я тебя будто насилую?

Обидно же. Другие мужики…

У Егоркиной мнимой пассивности объяснение было самое простое: ему нравилось усмирять свой пыл. Чем больше он томился по Ирине, тем холоднее делался с виду. Ей в голову не могло прийти, что молодой парень на такое способен. Постепенно она все больше проникалась к нему материнскими чувствами, что было для нее тоже совершенно ново. В самые страстные минуты в ее бесстыже остекленелых глазах внезапно вспыхивал огонек узнавания. Опять и опять улещала Егорку:

– Меня Спиркин не простит, я его вроде как кинула, но и тебя не пожалеет. Брось своего Жакина, зачем он тебе. Он как костерок догорающий, а у нас все впереди.

Уйдем вместе. Возьмем тысяч сто, ну, самое большее – пол-лимончика, и айда! Европа, Азия – куда хошь. Всюду побегу за тобой, как собачонка.

– Зациклилась ты на этой Европе. Мне это не надо.

– Что – не надо? Меня не надо?

– Европа, Азия – зачем? Мне и здесь хорошо, на природе. Погляди, какой шелковый свет над тайгой.

Ирина недоумевала:

– Не пойму, ты что же, век просидишь при старике?

А помрет, что станешь делать?

– Откуда я знаю? Пока – сижу.

Жакину он сразу признался, что в их отношениях с Ириной произошли некоторые перемены. Старик высказался в том смысле, что удивляться нечему, Ириша и к нему, естественно, клинья подбивала, но он устоял. "И сманивала уехать?" – догадался Егорка. "А как же, – самодовольно ответил Жакин. – Европа, Азия – все, как у тебя. Правда, денег хочет побольше взять, миллиона два.

Ей же придется за мной ухаживать, когда помирать начну.

Непредвиденные траты, то да се. Но верной, сказала, будет до гроба".

…Егорка нацепил лыжи – две широкие пластиковые доски с чуть задранными носками, прогулялся по лесу навстречу Ирине. День стоял морозный, с кристально-бирюзовым небом, обрамленным предзакатной дымкой.

След Ирининых лыж тянулся по насту двумя розоватыми ссадинами на белоснежной простыне. С опушки открывался чудный вид, от которого обмирала Егоркина душа: склон к замерзшей речушке, вековые сосны, бескрайний, уходящий в поднебесье простор… Каждый раз на этом месте Егорка думал о том, какое огромное счастье, что он попал сюда, где время и пространство сливаются в истомный, бередящий сердце звук вечности. Он ничуть не кривил душой, когда говорил Ирине, что никуда не спешит. Он думал, что если когда-нибудь смысл бытия откроется ему, то это будет что-то сравнимое с зимним лесом и вечерним светом, проникающим прямо в кровь…

Не встретил Ирину, вернулся.

Жакин ждал на крыльце, разговаривал с Гиреем. Пес клонил башку набок и утвердительно потявкивал.

– Он готов, – сказал Жакин. – А ты как?

– Почему нет? Раз посылаете, пойду.

Жакин вынес нож, фонарик и сумку с необходимыми припасами. Не хотел, чтобы парень зашел в избушку: следовал каким-то одному ему известным приметам.

– Дойдете до Змеиного камня, оттуда Гирей поведет.

За месяц Жакин изучил все маршруты зверя, но Егорка и без того не сомневался, что не разминется с судьбой. Началось это раньше, когда только пошел слух о шатуне-людоеде. Уже тогда мелькнуло в голове: не за мной ли? Все остальное – нож, Гирей, ночь, Ирина, смутные мысли, уводящие в прошлое, – все могло сложиться как-то иначе, но встреча неминуема. Она не зависела от его воли.

– Прощай, отец, – поклонился Егорка. Жакин обнял его впервые. Он не был сентиментален.

– Не надо так, Егорушка. К утру тебя жду. Водки выпьем.

Отмахали километров пять на скорости, пока окончательно не стемнело. Наст твердый, бежать легко. Пес трусил рядом, изредка обгоняя и оглядываясь. Он вел себя скромно и чутко, понимал, куда собрались. Егорка его успокаивал.

– Что ж поделаешь, дружище. Жакин велел прогнать людоеда. Неужто не управимся? Вдвоем-то. Да он, когда нас увидит, сразу затрепещет. Жакин заговоренный нож отдал. С таким ножом мы мамонта повадим, не только какого-то косолапого. Только ты не лезь в драку первый, как привык. Помни уговор.

Гирей взял след, не добежав до Змеиного камня, на выходе из лога. Шерсть на нем вздыбилась, он издал тягучий, негромкий рык и на мгновение коснулся боком Егоркиных ног, будто оступился на ходу.

– Ты чего? – удивился Егорка. – Сомлел, что ли?

Не-е, ты держись. Страх он учует, нам же хуже будет.

Пес присел на снег, покрутил лохматой башкой, потянул ноздрями воздушные струи. Егорка тоже замер. Видимость была хорошая от звезд и снега, но зловеще смыкались вокруг черные холмы.

Егорка понятия не имел, что делать дальше. Обычной охотой тут не пахло, смердило убийством. Как если бы сунулся в темный подъезд, где поджидали братки, навостренные на расправу. Хуже того. Он очутился в первобытном мире, где действовали законы, которых он не понимал. Зато их хорошо знал пес Гирей, весь превратившийся в клокочущий злобой сгусток мускулов и шерсти.

От собаки тянулось к человеку некое леденящее предостережение. Егорка с жалостливым чувством подумал о Жакине, вытолкнувшем его в этот черный, свирепый мир из теплого, уютного помещения. Но мгновение слабости прошло так же внезапно, как наступило. Ничто не вернуло бы сейчас Егорку обратно. Рядом с сердечной истомой вдруг зародилось ощущение прекрасной, абсолютной, неодолимой свободы, кружащей голову крепче хмеля.

Он понял лихой замысел Жакина и улыбнулся про себя. Учитель не хотел ему зла, хотя, возможно, переоценил его силы. Но если Егорка одолеет эту ночь, то не останется в мире напасти, которая его сломает.

Еще около часа кружили по тайге, пока Гирей не вывел на ровную площадку, наподобие ногтя большого пальца, обрывающуюся в одну сторону крутым неприступным склоном. Это и был Змеиный камень. По летним дням сюда действительно выползали погреться на солнышке жирные гремучие змеи, похожие на черные палки с заостренной головкой, а вот где они зимовали, Егорка забыл спросить у Жакина и сейчас почему-то пожалел об этом, как об упущенном, может быть, навсегда, важном знании.

Он отстегнул лыжи и с удобством уселся на них, приготовившись ждать хоть до утра. Ветра не было, в жакинском заячьем полушубке Егорке было тепло. Гирей улегся рядом, и юноша ободряюще потрепал его по вздыбленной холке.

– Понимаю, каково тебе, – сказал утешительно. – Привык, когда от тебя все шарахаются, а теперь как бы самого не трепанули. А, Гирей?

Пес заворчал, не принимая идиотской шутки. Понятно, что больше всего хотелось ему броситься в чащу, в угон или в отрыв, ломиться сквозь кусты, рвать и свирепствовать, сбивая движением одурь страха, но его благородная воля спокойно преодолевала магию инстинкта. Он готов был умереть, но не оставить человека-брата наедине с подступающим из тьмы злом.

Просидели полночи, погрузившись в великое молчание. Гирей иногда вскакивал на лапы, не выдерживая напряжения, и раз внезапно тоненько заскулил, проняв Егорку до печенок.

– Что же ты как маленький, – укорил он пса, поглаживая его твердую башку. – Неужто так страшно?

Гирей стыдливо присел, и в то же мгновение из темных зарослей, как из погреба, образовалась громадная, неясная тень, заколыхалась, подступила ближе. Егорка щелкнул кнопкой фонарика. Шагах в десяти от них стоял лохматый исполин, гость из палеолита, с растопыренными лапами и забавно склоненной набок головой. В его позе не было ничего угрожающего, только любопытство. В луче фонарика вспыхнули алые точки его глаз. Егорка поднялся, чувствуя, как чугуном налилась спина. Неведомое чудовище всем своим обликом поразительно, кощунственно походило на человека.

– Кто ты?! – спросил он растерянно, едва слыша собственный голос.

Исполин переступил на шаг, Гирей на спотыкающихся лапах метнулся в сторону, канул во тьму.

Егорка крепко сжимал в ладони удобную рукоять с тонкой полоской стали, понимая, как это нелепо. С таким же успехом он мог принести с собой железный утюг.

Но страха не чувствовал, скорее, глубокое изумление.

– Кто бы ты ни был, – заговорил он окрепшим голосом, – послушай, что скажу. Я не хочу тебя убивать. Я только хочу, чтобы ты ушел. Ты уже человечинки накушался до отвала. Уходи насовсем. Сгинь! Понимаешь меня?

Наверное, медведь понял, – что-то хрюкнул в ответ, ничуть не грознее, и придвинулся ближе. Фонарик его раздражал, и он несколько раз отмахнул луч от глаз, как отгоняют слепня.

Егорка сконцентрировался, переводя в правую руку и к глазам энергию "дзена", которую Жакин ласково называл "дурнинкой", хотя это тоже нелепо. Самое лучшее, подумал Егорка, обернуться бы птицей и взлететь в черное небо, но этому, к сожалению, Жакин не успел его обучить. Сейчас медведь не казался уже таким огромным, как в первую минуту (оптический обман?): всего головы на три выше человека, но какой-то необъятно широкий и тяжко вздыхающий, как ожившая гора. Егорка понимал, что если ему повезет, он успеет нанести один удар, второго не будет, и попытался представить, где у чудовища сердце. Скользнул лучом по дымящейся шкуре. Не отдавая отчета в том, что делает, шагнул вперед, чтобы лучше видеть. Крикнул, почти взвизгнул:

– Пошел прочь, косолапый! Мою кровь ты не выпьешь!

Схватка оказалась еще короче, чем он предполагал.

Гирей не подвел, черным шаром выкатился из кустов и с жутким рыком прыгнул, повис на боку медведя. Доля секунды понадобилась зверю, чтобы зацепить пса лапой и сбросить с себя, но этого хватило Егорке. С обреченностью лунатика он подскочил и, светя фонарем, аккуратно вогнал лезвие по самую рукоять в упруго вздрогнувшую тушу. Целил снизу вверх, под третье ребро, а куда попал, разве поймешь.

Выдернуть нож не успел. Медведь завопил человеческим голосом, махнул лапой – и в бедной Егоркиной голове погас свет.

С невероятной скоростью, подобно метеору, промчался Егорка по Млечному Пути, минуя рассыпающиеся нагромождения звезд, и очнулся в сторожке Жакина на своем собственном топчане. Он все сразу вспомнил, но решил, что видит волшебный сон.

Рядом хлопотала Ирина. В свете керосиновой лампы лицо у нее было точно такое, как на иконе Божьей матери, хранившейся у Жакина почему-то в сундуке.

– Скажи, Ира, – обратился к ней Егорка, боясь спугнуть видение. – Вот ты собираешься в Европу, верно? Или в Азию, правильно? И я никак в толк не возьму, тебе, значит, все равно, куда ехать?

Женщина приложила теплый палец к его губам.

– Молчи, ладно? Лежи и молчи. Где у тебя болит?

– Нигде не болит… А ты чего какая-то смурная? Случилось, что ли, чего?

Ответить не успела, Жакин пришел. Егорка ему обрадовался.

– Федор Игнатьевич, могу доложить, что задание ваше выполнил. Шатуна напугал до смерти, воткнул в него пику. Только не пойму, что дальше было. Вроде он меня по уху хряснул. Но как же я сюда добрался?

– Мы тебя с Ириной доставили, голубчика. А то бы замерз в снегу. Ночи нынче холодные.

– Гирейка живой?

– Живой, что ему сделается. Он за нами прибежал…

Медведя, брат, ты не напугал, а убил.

– Да ну?.. То-то я гляжу… Сейчас ночь или утро?

– День, милый, день… Четвертый пошел, как ты спишь. Теперь все в порядке.

У них обоих, у Ирины и у Жакина, размягченные, непроявленные лица, словно они смотрели на него издалека через порошу. Егорка попробовал перевернуться на бок, но туловище будто одеревенело.

– Что же все это значит, Федор Игнатьевич?

– Ничего, – сказал Жакин. – Будем дальше жить.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1

Так уж накатывало, накатывало и к концу августа докатилось до нового лиха. Мышкин вернулся в Москву благополучную, расфуфыренную, лоснящуюся от гордости за свой новый, капиталистический облик, а в начале сентября покинул столицу, пораженную вирусом страха.

Доллар опять сорвался с поводка, и обезумевший московский люд, еще вчера беззаботно пережевывавший жвачку "Стиморол", ринулся к прилавкам за крупой, макаронами и другими отечественными продуктами. Счастливые добытчики, вернувшись в квартиры с полными сумками муки, спичек и соли, по обыкновению, включили телевизоры и увидели на экране спасителя отечества Черномырдина, но с трудом узнали его. Куда подевался нахрапистый хозяйственник-заклинатель, умевший повернуть самую короткую фразу так, что она становилась бессмысленной. Теперь в его очах сверкали молнии, и голос звучал как иерихонская труба. Суть справедливых обличений сводилась к тому, что стоило ему ненадолго отлучиться (президент для куража поменял его на молодого реформатора Кириенку), как начались такие безобразия, что стыдно смотреть в глаза американцам. Он грозно вопрошал с экрана: что, дескать, началась война? или мор? или что?!

Почему такой внезапный сбой реформы? И в знакомой гипнотической манере сам себе отвечал: я знаю, как делать, и знаю, что делать, и сделаю, и буду делать!

Спасовав под неукротимым напором будущего президента, телеведущий робко поинтересовался его мнением о русских фашистах, которые собрались на шабаш в Краснодаре. Мол, будет ли на них какая-то управа или уже не будет? Ведь, по мнению большинства телезрителей, если нацисты придут к власти, то тогда вообще… Спаситель отечества после этого вопроса впал в натуральную истерику, помянул недобрым словом Явлинского, Зюганова, Лебедя и всех, кого смог вспомнить, и долго, выкрикивая нечленораздельные фразы, грозил кулаком неизвестно кому. Телеведущему пришлось прекратить передачу.

.К вечеру обыватель понял, что зимой его ожидает голод, а также – возвращение косноязычного спасителя, поэтому опять устремился в магазины, чтобы запасти еще чего-нибудь впрок, но, увидев новые ценники, остолбенел. Даже любимая жвачка зашкалила, достигнув недосягаемой планки, вдобавок коммерческие банки, где у москвичей лежали гробовые деньги, вывесили повсеместно таблички: закрыто на дефолт.

В столице наступило всеобщее помутнение умов, похожее на эпидемию. По ночам в городе царила зловещая тишина, как в огромном морге, нарушаемая лишь истошными воплями запоздалых путников. Да еще стаи неведомых грызунов, то ли крыс, то ли сусликов, вырвавшиеся из подземелья, каждую ночь пытались прорваться от станции метро "Владыкино" к центру, сметая на пути все помойки вместе с пенсионерами, мирно дремлющими в ожидании утреннего подвоза объедков. Шикарные иномарки проплывали по улицам, подобно сумеречным глубоководным рыбам.

В разных концах города одновременно запылали пожары (чеченский след), какой-то мужик, приезжий из Тулы, расположился с грузовиком неподалеку от Лобного места и продавал пшеницу по пять рублей за ведро.

Каждое утро возле него собиралась толпа, но близко не подходили, и пшеницу никто не покупал: подозрительно дешево, и мужик чудной – в красной рубахе, с голым черепом и срамной ухмылкой, как у обожравшегося рыжего кота. Лишь на четвертые сутки нагрянула спецгруппа "Вымпел", грузовик с пшеницей сожгли, а мужика, изрядно помяв, проводили в ближайший околоток.

В те же дни куда-то подевались все творческие интеллигенты, любимцы публики и властители дум. Словно диким порывом ветра, их выдуло с экранов, из радиоприемников и даже из ночных стриптиз-клубов, где они привычно обсуждали проблемы нравственного возрождения нации. Последним мелькнул в телевизоре правозащитник, бескорыстный сын независимой Чечни Сергей Адамович Ковалев, но почему-то он был в парике и бежал куда-то с авоськой помидоров. С истошным криком "Держи вора!" за ним гнались две озверевшие бабки совершенно пьяного обличья. Еще, правда, показали старца Лихачева, благороднейшую совесть нации, который привел под руку президента хоронить останки убиенного Зюгановым царя.

Внезапное исчезновение умных, скорбных, говорящих голов, всегда готовых подсказать россиянам, как им обустроиться в жизни, произвело на чувствительных москвичей еще большее впечатление, чем внезапный рывок доллара. Поползли нелепые слухи, что, возможно, эти два события как-то связаны друг с другом.

Необходимые разъяснения вскоре дал Борис Николаевич, которого специально привезли в Москву из очередного отпуска. По всей видимости, его оторвали от рыбалки, потому что мельтешащих перед ним журналистов он разглядывал отстраненно-ироническим взглядом, как мальков. И долго не мог понять, чего от него ждут. Увидев, что журналистская плотва никак не унимается, президент в своей обычной доверительной манере, грозя перстом и гримасничая, сообщил, что ночью уже звонил другу Биллу, а утром – другу Хельмуту и оба подтвердили, что Россия никогда не свернет с рыночного пути…

Мышкин прощался с Равилем с тяжелым сердцем, будто навек. Ему было неловко, что забрал у друга женщину, хотя Равиль вроде обрадовался, узнав новость.

Сказал, что рад сделать подарок, но попросил не перегружать Розу Васильевну тяжелой работой.

– Она двужильная, – объяснил с загадочной усмешкой, – но светлячок в ней хрупкий. Погаснет – выкидывай на свалку. Не хотелось бы. Я ее берег. Такие бабы на дороге не валяются.

– Не сомневайся, – уверил Мышкин. – Не погаснет.

Равиль предложил ему в дорогу парочку ребят-истуканов, которые пригодятся, ежели придется отмахиваться. Качки проверенные, битые, одна мозговая извилина на двоих, на добычу кидаются, как псы.

Мышкин поблагодарил и отказался. За это Равиль его осудил.

– Напрасно, Харитон. Мы с тобой уже не те, какими были, а времена лихие. Беспредел. Иногда не грех подстраховаться. Но ты же упрямый, черт. По-прежнему только себе доверяешь. Худая привычка.

– Не в этом дело, – сказал Мышкин. – У меня ходка прогулочная. Проведать надо кое-кого. Твои батыры будут под ногами путаться.

– Как знаешь. Не пропадай, брат, опять на десять лет.

Нам ведь жить не так много осталось. Управишься, возвращайся. Работа всегда найдется.

– И за это спасибо.

Обнялись и разошлись.

Роза Васильевна весь вечер и все утро куксилась, ей пришлось объяснять Равилю, почему на такое решилась.

Как проходило объяснение, Мышкин слышал из соседней комнаты, где кемарил на диване. Женщина сказала:

– Я уйду с ним, Абдуллай?

Равиль ответил:

– Конечно, иди. Но почему так, Роза? Понравился тебе?

– Ты же знаешь, Абдуллай. Ты мне люб, но тебе я не нужна. А ему сгожусь. Он сам попросил.

– Не надейся на него чересчур. Сапожок к женщинам брезгливый.

– Я уже поняла.

Дальше они еще о чем-то шушукались, но Мышкин уснул, хотя ему было интересно.

Пока шли по улице, молчали. Роза Васильевна взяла с собой небольшой чемодан коричневой кожи, видно, со шмотьем. И больше ничего. Шли рядом, но как посторонние. Да они и были посторонние. Мышкин уже жалел об этой затее, нашел обузу, да как отступишь, коли слово сказано. Он, правда, надеялся, что Равиль упрется, не в привычках хана отдавать кровное, и вот – на тебе. Спихнул красотку с ладони, словно только и ждал предложения. Уже в вагоне полупустой электрички Мышкин поинтересовался:

– Чего Равиль так легко тебя отпустил?

– Наверное, надоела. Нехороша стала.

– Непохоже, чтобы надоела. Ты не из тех, кто надоедает.

– Хочешь назад отправить?

– Нет, не хочу. – Мышкин чувствовал прижатое к своей ноге тугое татарское бедро, и его маленько знобило. Такого с ним не бывало давно, может, лет пять-шесть, – В этом Федулинске, – спросила Роза Васильевна, – у тебя есть женщина?

– Как тебе сказать. Не то чтобы женщина, но жили вместе. Дела делали. Бизнес. Потом жарковато стало, я и отчалил.

– Зачем же возвращаешься? Долг получить?

– Какой там долг. Проведать просто.

– Тогда я зачем?

– Ну, как… Все же вдвоем веселее…

Роза Васильевна подумала и извинилась:

– Прости за любопытство.

– Ничего, – сказал Мышкин.

Сошли с поезда за одну станцию от Федулинска. Эти места Мышкин знал хорошо. Грибные места. Пехом через лес минут двадцать и очутишься в Речной слободе, которая примыкает к Федулинску. В лесу свежо и мокро. Торфяники, озеро, сосновый подлесок, высоковольтная просека, устеленная сушняком, как паркетом, – все исхожено вдоль и поперек. Поразило: опят – море, и ни одного грибника. Раньше такого не бывало. Раньше лес по эту пору гудел от голосов.

На лесной тропе Роза Васильевна в своих модных туфельках то и дело оступалась, оскальзывалась, и Мышкин галантно подхватывал ее под локоток. Она его руку отталкивала. Блестела темными очами раздраженно.

– Что я, лосиха, что ли? Нельзя по-людски доехать.

Мышкин свернул с тропы, опустился на поваленное дерево. Достал сигареты:

– Садись, Роза Васильевна, отдохнем, подымим.

Женщина присела чуть поодаль, сигарету приняла.

Вдруг такая благодать на них навалилась, такой мушиный звон и колеблющееся солнечное марево, что оба как-то враз осоловели.

– Говоришь, доехать, – растроганно заметил Мышкин. – Такую красоту упустил. У тебя дети есть?

Роза Васильевна дымом поперхнулась.

– Тебе-то что?

– Вот и вижу, что нету. А зря. Женщина обязательно должна родить. Ничего, мы это поправим.

– От кого родить? От какого-нибудь бандита, вроде тебя?

– Зачем же с ними водишься, коли так?

Женщина вздохнула, прикусила травинку.

– Чего уж теперь. Я сама бандитка, кто еще. Так жизнь повернулась.

Мышкин покосился на нее, сверкнул бельмом.

– Ошибаешься, девушка. Мы с тобой не бандиты и никогда ими не были. Абдуллай тоже не бандит. Нас гонят по свету, мы сопротивляемся. Извечный порядок порушен. Не трудом стали людишки жить, нахрапом. Попривыкли, будто так и надо. Каждый думает, коли не словчу, самого облапошат. По-хорошему говоря, как у нас теперь живут, лучше умереть. Но скоро все наладится. Придет сильный человек и всех образумит. Рассадит волков отдельно, овец отдельно. Тогда по-настоящему узнаем, кто бандит, а кто жертва.

Роза Васильевна слушала его внимательно и даже как-то незаметно придвинулась поближе.

– Чудной ты, Харитон Данилович. То солидный мужик, а то рассуждаешь как маленький. Вождь к тебе придет. Да если придет, тебя первого посадит. И меня следом.

И Абдуллая. По накатанной дорожке. А те, что впрямь виноваты, от любого суда откупятся. Они всегда откупаются.

– Суд бывает разный, – возразил Мышкин. – Есть такой, где денег не берут.

– Это верно. – С чистого, смуглого лица Розы Васильевны не сходила мечтательная улыбка. – Такой суд есть. Можно тебя попросить кое о чем?

– Почему нет, проси.

– Никогда не говори со мной о детях.

– Хорошо, не буду.

Мышкин притянул женщину к себе и поцеловал в мягкие, податливые губы. Да так ловко у него получилось, что Роза чуть слышно застонала. Уперлась руками в его грудь. Спросила грубовато:

– Изголодался, что ли, Харитон?

– Вроде того. – Мышкин затушил окурок. – Самому смешно. От поцелуйчиков-то отвык не помню и когда.

Роза Васильевна поучила его уму-разуму:

– От любви отвыкнуть нельзя, Харитон. Хотя без нее жить намного легче.

Около полудня вступили в Федулинск и сразу наткнулись на омоновский патруль, чего Мышкин никак не ожидал. Среди низеньких деревянных домиков слободы противоестественно гляделись два дуболома в полном карательном обмундировании, с каучуковыми демократизаторами, с ножами в чехлах и с автоматами через плечо – разве что масок на рожах не хватало.

– Кто такие? – спросил патруль. – Предъяви документы.

Мышкин отдал свой паспорт на имя Измайлова, а Роза Васильевна показала справку о том, что она на учете в психдиспансере и временно отпущена на волю, как вменяемая. Хорошая, сильная справка, Мышкин знал ей цену, и дуболомы поглядели на Розу Васильевну с уважением.

– С чем связана проверка? – поинтересовался Мышкин. – Ловите кого-нибудь?

– Заткнись, – обрезал патрульный. – Говори, зачем в Федулинск проникли? Вы же московские, так?

– Федулинск? – удивился Мышкин. – Мы думали – Чалыгино. По грибочки собрались, – потряс рюкзаком, – да, видать, заплутали маленько. Извините, ребятушки.

– Ты чего нам в уши льешь, фраер? Где Чалыгино и где мы? Не хошь сразу на стерилизацию? Чтобы не бродили, где не положено.

– Откуда же мы знали, что не положено, – еще больше изумился Мышкин. – Указателей никаких не видели.

Разве тут секретный объект?

– Чего-то они мне не нравятся, Саня, – сказал один дуболом другому. – Чего-то они скользкие. Надо вязать.

Видя, что разговор затягивается, Мышкин достал из кармана бумажник и отслоил сторублевую купюру.

– Не обессудьте, ребятушки, сколько есть. Примите на поправку здоровья.

Результат получился противоположный ожидаемому.

Дуболомы побагровели, надулись, как два клеща, и вдобавок затряслись.

– Ты что же, тварь, – зловеще прошипел один, – купить хочешь героя-омоновца? Ты понимаешь, что тебе сейчас за это будет?

Его товарищ уже нервно тянул автомат.

– Ничего худого, – забормотал действительно ошарашенный Мышкин. – Из чистого уважения. Ежели мало…

Поправила положение Роза Васильевна. Наивным, как у девочки, голоском попросила:

– Дяденька, дай стрельнуть! Прямо в лоб – пук, пук! – и потянулась к автомату омоновца. Ласковое безумие ее поведения нашло отклику дуболомов. Они смягчились.

– Благодари свою бабу, тварь, – сказали Мышкину. – Она тебе сегодня жизнь спасла… Но гляди, еще раз встретим, обоим хана. Или на стерилизацию…

Паспорт и справку вернули, но сторублевку зажилили. И это тоже произошло как-то чудно. Один дуболом побежал к углу дома, махнул оттуда товарищу, и тот вырвал из рук Мышкина ассигнацию со словами: "Когда же вы все передохнете, старичье вонючее?!"

Удивили Мышкина и другие явления. Когда выбрались из слободы на улицу Надежды Крупской, а теперь, судя по табличкам, переименованную в Заупокойницкую, стали попадаться навстречу прохожие, все приветливые и просветленные, хотя одетые в тряпье. Зато многие с цветами, а некоторые с разноцветными надувными шариками и с россиянскими трехцветными флажками в руках. Мышкин справился у Розы Васильевны, нет ли нынче какого праздника.

– Не нравится мне это, – ответила женщина, озираясь.

– Что не нравится?

– Бедой пахнет. Или не видишь? И менты эти на околице. Какие-то чокнутые.

– Менты – да, – согласился Мышкин. – А что люди радуются неизвестно чему, значит, выпивши. Какая тут беда?

Но он и сам видел: что-то не так.

За время его отсутствия по городу словно прошлись серой краской. Фасады домов облупились, мостовая и тротуар в бесконечных выбоинах и трещинах, машины – сплошь иномарки, но ни одного автобуса. И совсем не видать детей. Просто-таки ни одного детеныша на улице.

Встретил наконец знакомого, Валеру Шахова из фирмы "Саламандра-бенц", занимающейся (или занимавшейся) обувными поставками, и тоже в каком-то затрапезном виде. Помнил Шахова видным сорокалетним детиной, удачливым бизнесменом, обувным хорьком, а сейчас выкатился из пивной "Только у нас – дешево и сердито" кучерявый гномик со смеющимся круглым лицом и черными обводами вкруг запавших глаз. Мышкина он не узнал, но на дружеское рукопожатие ответил крепко и искренне.

– Чего с тобой случилось, Валера, – посочувствовал Мышкин. – Чего-то ты вроде поубавился. Разорился, что ли?

– Ничего не случилось, – азартно зашумел обувщик. – Заправился – отлично. Три литрухи влил. Бегу на прививку. А ты кто?

– Да я так. Интересуюсь местными условиями. Насчет торговой точки.

Валера изменился в лице, почернел, радость в нем потухла. Спросил шепотом:

– Ты что же, нерегистрированный?

– Почему нерегистрированный? Регистрированный.

А что это значит?

– И вы, госпожа, тоже приезжая?

– Я с ним, – коротко ответила Роза Васильевна.

Валера-обувщик согнулся, как при бомбежке, и с воплем: "Извините, очень спешу! Очень спешу, извините!" – мотнулся вдоль улицы и исчез в переулке.

– Да-а, – протянул Мышкин, – какая-то прямо загадка.

– Надо сваливать, – сказала Роза Васильевна. – Я чувствую. Здесь неладно. Погляди!

Мышкин проследил за ее рукой и прочитал объявление, вывешенное над дверью маленького шопика, где раньше, как он помнил, торговали оптикой. В объявлении черным по белому написано: "Гробы выдаются один на троих жмуриков. Ввиду отсутствия пиломатериала".

– Ну и что, – не понял Мышкин. – Нормальное объявление. В Москве чуднее пишут. Газет не читаешь, сестренка.

– Сапожок, мне тревожно.

– Ладно, почти пришли.

Дом, где Мышкин жил с Тарасовной, когда-то считался самым престижным в Федулинске, что-то вроде Дома на набережной в Москве, только более поздней постройки.

Но – ампир. Башенки, архитектурные излишества, колонны у фасада, два шикарных дворцовых подъезда. Сразу после войны сюда селили партийную элиту и также давали квартиры научному крупняку, чином не ниже профессора.

Чистка в доме началась, разумеется, задолго до перестройки, в семидесятых годах, и проходила по таинственным правилам, может быть, даже по промыслу Божиему, иначе как объяснишь, что рядом с известным всему миру академиком вдруг возникала квартира поэта-отщепенца Димы Туркина, вольнодумца и охальника; или на одной лестничной клетке встречались всесильный по тем временам директор городского торга Роман Северьянов и сомнительная по своим моральным качествам красавица Элеонора Давакина, учительница пения из музыкальной школы. С наступлением свободы дом в последний раз протрясло, но это уже было логично. Одним разом вышвырнули остатки научного бомонда и бывшую партийную головку, не успевшую отречься от проклятого прошлого, причем эвакуация производилась аврально, и, увы, не обошлось без человеческих жертв. Как и в Москве, двое-трое матерых партийных зубров в приступе раскаяния выбросились из окон, а некоторые квартиросъемщики преклонного возраста, большей частью одинокие, вообще исчезли неизвестно куда, не оставив никаких объяснительных записок. В освободившиеся помещения триумфально въехали бизнесмены и прокурорский надзор, а два верхних этажа целиком закупил Алихман-бек, приспособив их для нужд своих земляков, не имеющих постоянной федулинской прописки. За одну ночь вокруг дома выросли горы строительного мусора, потом в течение месяца здание будто сотрясали нутряные бомбовые взрывы – это новые жильцы в спешке производили евроремонт, – и затем наступила долгая первозданная тишина, которую нарушали разве что редкие ночные выстрелы да вопли заплутавшего прохожего, когда его учила уму-разуму дворовая охрана.

Сперва Тарасовна была категорически против того, чтобы покупать квартиру в этом доме, но ее уговорили.

Старшие сыновья, да и Мышкин, убедили ее, что в этом смысле не следует выделяться: богатый человек и жить обязан богато и внушительно, иначе к нему не будет доверия у обыкновенных нищих сограждан. Купила под их давлением, но к просторному жилью так до конца и не привыкла. Шесть комнат, а куда в них деваться? Одной уборки, если по-хорошему, хватит на всю жизнь, ничем другим можно уже не заниматься. Удивлялась Мышкину, который на новом месте чувствовал себя так же привольно, как и в прежней совковой двухкомнатной халупе с совмещенным санузлом.

…Мышкин в дом, под телеобъективы не полез, а направился в кирпичную пристройку, где жил старый привратник Калина Демьянович Фоняков, которого сам же когда-то пристроил на эту должность.

Калина сидел на кухне за самоваром, обложенный грелками, обмотанный шерстяным платком. Подслеповато вгляделся в гостей, спросил:

– Али дверь отворена? Вроде никто не звонил.

– Отворена, дед, отворена… Когда ты ее запирал-то?

Мышкин не удивился бы, если б старик его тоже не признал, как обувщик, но Калина, переменившись в лице, сказал:

– Никак ты, Харитон?

– Я, дед, я, кому еще быть. Здравствуй, святая душа.

– Ас тобой что за женщина?

– Сиротку подобрал в Москве, не волнуйся.

Усадил хмурую Розу Васильевну за стол.

– Ты чего испужался, Калина? Не привидение же я.

– То-то и оно. Уж лучше бы привидение… Зачем вернулся, Харитон? Не ко времени, правду сказать.

– Что с тобой, старина? Люди с дороги, уставшие.

Разве так гостей принимают?

– Ох, извини, Харитоша, – старик засуетился, потянулся к полкам, уронив платок на пол. Мигом поставил на стол чашки, бутылку белого. Сунулся к холодильнику, но Мышкин его остановил:

– Не надо… Сядь. Не трясись, ради Бога. Говори, чем напуган? Кто тебя за жабры взял?

Калина Демьянович рухнул обратно на стул, обмяк.

Белесые глаза вмиг увлажнились.

– Ох, плохо, Харитон, совсем плохо… Ты в городе был?

– Откуда же я?

– И чего видел?

– Впечатление неприятное. Будто все люди поголовно дури накушались.

– Так и есть, Харитон, так и есть. – Старик наклонил седую голову над чашкой и вдруг захлюпал как ребенок, разрыдался. Мышкин обнял его за плечи, погладил по костлявой спине.

– Хватит, хватит, старик. Перестань. Стыдно… Давай по чарке примем, после расскажешь.

Разлил водку – и все трое молча выпили. Манерное получилось застолье. Но водка подействовала на старика благотворно. Он утер влагу со щек, приосанился. Даже попытаться улыбнулся.

– Рассказывать нечего, Харитон. Експеримент – я так понимаю. Далеко бродило, а клюнуло у нас. Во всем городе нормальных жителей по пальцам сочтешь, кроме тех, кто на службе. Я на улицу не хожу, забыли про меня, потому и цел.

– Ничего не пойму, – сказал Мышкин.

– Давай уедем, – попросила Роза Васильевна. – Пока на хвост не сели. Я же чувствую. Если сядут, не вырвемся.

Калина Демьянович поглядел на нее с уважением.

– Она правильно говорит, Харитон. Беги, пока не засекли. Недоумеваю, как вы сюда добрались. Погляди, девушка, за дверью – не стоит ли там кто.

Мышкин начал терять терпение.

– Скажи про Тарасовну. Как она?

Старик отодвинулся, тяжело засопел. Нервно потянулся к бутылке.

– Погоди, – Мышкин уже догадался. – Скажи сначала, что с ней?

– Нету больше Тарасовны, – ответил Калина. – С небес за нами наблюдает. Не уберегли кормилицу.

Мышкин взглянул на Розу Васильевну, но та опустила глаза. Руки сложила на коленях, как школьница на балу.

– Кто? – спросил Мышкин.

Вместо ответа старик все же разлил водку по чашкам.

Поднял свою. В первый раз на морщинистом лике забрезжило осмысленное выражение, словно заново разглядел дорогих гостей.

– Помянем дщерь Христову. Пусть земля ей будет пухом.

Помянули. Мышкин закурил, а кроме него, никто.

– Ты мужик отчаянный, знаю, – сказал Калина, – но с ими тебе не справиться. По сравнению с ими Алихманбатюшка – все равно что голубь мира, – Кто такие?

– Ежли бы знать… Да никому и не надо. Пришлые.

Сказал же – експеримент. Городишко подняли, аки младенца за ухи. Накачали какой-то отравой, творят, чего хотят. А чего хотят, одному сатане ведомо. Он их главный указчик. Уходи, Харитон. Как пришел, так и уйди. Позору в том нет. Спасайся. Мне, убогому, помирать легче будет.

Роза Васильевна после второй чашки подернулась приятным румянцем. Заневестилась, одним словом.

– Он разве послушает, дедушка. Он же осел упрямый.

– Всех ослов они в стойло загнали, – отозвался Калина. – И заметь, Харитоша, недовольных нету. Наш народишко на халяву шибко жадный. Токо мычит от радости.

Кто был недовольный, того на угольях спекли. У живых разумения человеческого не осталось вовсе.

– Зачем им это? Завоевателям, зачем?

– Експеримент, – в третий раз повторил старик полюбившееся слово. – Я так думаю, хотят изо всей России сотворить единое стадо. Так бывало и в прошлом. Старики сказывали. Сатана не первый раз к нам заглядывает. Но прежде людишки как-то спасались, в леса уходили. Нынче вряд ли получится. Крепко взялись. По телику я слыхал: полигон для реформ.

Просидели около часу. Допили вторую бутыль. Постепенно из Калины Демьяновича слова посыпались, как песок из мешка. Он то плакал, то пытался запеть. Тянулся к Мышкину с поцелуями, рассопливился. Рассказал, как погибла Тарасовна, подлой смертью на шнурке. Он сам не присутствовал, но свидетель есть. Девчушка Аня Самойлова, медсестра из больницы. Она как раз зашла навестить Тарасовну. Еще вроде замешаны в преступлении сыновья Тарасовны – Иванка да Захар, но это, может, брешут, хотя, скорее всего, правда. В очередной раз разрыдавшись, старик сказал:

– Ты же помнишь, Харитоша, как она ко мне относилась, как жалела. Токо с ложки медом не кормила. Без нее мне худо, а помирать страшно. Грехи не пускают с земли. Грехов на нас много, Харитоша, чего скрывать.

Потому и наслал Господь муку.

– Ты про Аню сказал, про свидетельницу. Она где?

Убили, конечно?

Старик в восторге всплеснул руками.

– Вот и нет, Харитон! Живая и совершенно здоровая.

Хакасский ее к себе забрал. В чем тут фокус, сам не пойму.

Повсюду ее с собой таскает. Наряжает, как барыню.

– Кто такой Хакасский?

– Хакасский Саня – он и есть посланец сатаны. По всем мастям в козырях. У него подручным Гека Монастырский, нынешний мэр, его ты должен помнить. Банк "Альтаир". И еще Гога Рашидов. Главный их охранник и душегуб. На сто шагов не подпустит, даже не надейся.

Снимут на расстоянии.

– И у Рашида небось не две головы.

– Брось, Харитон. Чего сделано, не вернешь. Поживи чуток. Милую Прасковью из гроба не подымешь. Отступи.

Роза Васильевна, долго слушавшая молча, подала голос:

– Отступит он, как же. Вы же видите, дедушка, у него рог на лбу.

– Обломают, – без тени сомнения изрек Калина.

– В квартире сейчас кто? – спросил Мышкин.

– У Тарасовны?

– Ну да.

– Никого нет. Иванка с Захаром девок по ночам водят, мать добром поминают.

– Замки не меняли?

– Вроде нет.

Мышкин оставил Розу Васильевну со стариком, сам пошел в дом. Сказал, ненадолго. Кое-что забрать из вещичек. Калина Демьянович заметил с искренним сожалением:

– Попрощайся с ним, девушка. Больше мы Харитона не увидим.

В дом Мышкин вошел через черный ход, через бойлерную и, поднявшись на грузовом лифте, очутился на четвертом этаже, благополучно миновав наружную электронику. Оставался лишь один телеглаз над лестничной площадкой, но он надеялся, что в жилом доме, пусть и самом престижном, охранники вряд ли проявляют чудеса бдительности.Согнувшись почуднее, двигался боком, подошел к двери, заранее приготовив ключи, которые сберег, сохранил в долгих странствиях. Никаких сюрпризов: три наружных запора легко поддались.

По квартире не рыскал, здесь искать нечего, кроме воспоминаний, а они его не томили. Сразу направился в гостиную, к тайнику. Сдвинул в сторону картину, изображавшую луг и пасущуюся лошадь с розовыми глазами, надавил пальцем краешек плитки, потянул за крючок – и пластиковая перекладина с пружинным мягким скрипом заняла горизонтальное положение. Мышкин извлек из тайника два свертка. В одном – пакет с валютой, их с Тарасовной авральный запас – сто тысяч долларов. В другом – папка с документами и копиями счетов. Там же – толстая тетрадь в коленкоровом переплете, бухгалтерский гроссбух, куда Тарасовна аккуратно, изо дня в день заносила сведения, которые представлялись ей важными. Мышкин ее научил. Поначалу Тарасовна артачилась, мол, что за ерунда, кому это надо, а времени отнимает уйму, но постепенно втянулась и каждый вечер под любимой оранжевой лампой корпела над судовым журналом – писательница! Вот и получилось, что весточку послала сожителю с того света – авось, пригодится.

Мышкин сложил пакеты в целлофановую сумку с рекламой сигарет "Мальборо", замаскировал тайник, огляделся. Гостиная, как и прихожая, в полном порядке, все вещи на своих местах, никаких следов погрома и обыска.

Это странно. Уж не его ли ждали?

Весь визит занял у него не более пяти минут, но шустрый молодец из охраны подсуетился еще быстрее.

Мышкин запирал дверь квартиры, а тот сзади вышел из лифта – высокий, широкоскулый, настороженный и с пистолетом в руке.

– Ну-ка, батя, покажи, чего стырил? – спросил насмешливо.

Мышкин сказал:

– Ты кто такой?

– Я известно кто, сам ты откуда взялся?

– Я здесь живу.

– Неужели? Что ж, пойдем разберемся.

– Куда пойдем?

– Куда скажу, туда и пойдем, – приглашающе повел рукой в кабину лифта. – Только гляди, без глупостей, жилец. Дырку сделаю.

Мышкин ступил в лифт первым, обиженно сопя.

Бормотал:

– Ничего себе порядочки! Домой придешь, а тебе – дырку. Как бы тебе, милый, извиняться не пришлось перед старичком за свое поведение.

Парень нажал кнопку лифта, руку с пушкой в этот момент, естественно, чуть отвел. Мышкин, уронив сумку на пол, перехватил его кисть и правой рукой, железными пальцами вцепился в мгновенно вздувшуюся глотку. Тут же ощутил ответное мощное сопротивление. В тесноте кабины они качались от стены к стене, как два сросшихся ветвями дубка.

Парень захрипел, но нанес-таки свободной рукой пару коротких тычков Мышкину в брюхо. Замаха ему не хватило, а то бы неизвестно, чем кончилось. Лишь на четвертом пролете он обмяк, дыхание заклинило. Уже при открытой двери Мышкин опустил его на пол, продолжая душить. От натуги у него самого чуть шейная жила не надсадилась.

Парень обеспамятовал и безвольно свесил голову на грудь.

– Очухаешься, – сказал Мышкин наставительно. – Хоть бы предохранитель снял, когда на охоту идешь.

Пора было смываться – как можно быстрее и дальше.

К бойлерной из вестибюля выхода не было, а на улице у парадного подъезда его наверняка подстерегали. Мышкин размышлял всего мгновение. Взлетел на второй этаж и позвонил в квартиру напротив лифта. Ему повезло: за дверью закопошились, строгий женский голос спросил:

– Вам кого?

– От Монастырского. Личное поручение. Экстренно! – Его разглядывали в глазок. Усилием лицевых мышц он прибавил себе годков десять. Древний, никому не опасный старик. Насколько возможно, прикрыл веком бельмо. Тянулись пустые, драгоценные секунды.

– От Герасима Андреевича? – переспросили из-за двери.

– Пожалуйста, – брюзгливо протянул Мышкин. – Что в самом деле? Мне еще десять квартир обходить.

Сумку от "Мальборо" бережно прижимал к груди.

Щелкнула собачка, дверь отворилась, держалась на цепочке. Молодое, наивное женское лицо.

– Говорите, слушаю.

Мышкин помахал сумкой.

– Вы курьер?

– Какая разница? Вы что здесь все – с ума посходили?

Сбросила цепочку, впустила.

– Проводите меня на балкон, – потребовал Мышкин.

– Зачем? – Женщина не напугана. Она из тех, кого трудно напугать, это он понял. Второй раз повезло.

– Долго объяснять. Был сигнал, положено проверить.

– Хорошо, пойдемте.

С балкона глянул вниз – метра три. Улица пустая.

В двух шагах скверик, дальше – спуск к стадиону.

Оглянулся на хозяйку:

– Если спросят, скажете, все в порядке. Уже проверяли. Вам понятно?

– Да в чем, собственно, дело?

– Скоро узнаете. Вам позвонят.

Мышкин шагнул через перила, повис на руках, мягко спрыгнул на асфальт. Боковым зрением заметил, как из-за угла дома выбежали двое громил. Везение не бывает бесконечным.

Сжав сумку под мышкой, достал пистолет, который забрал у охранника, сдвинул предохранитель и, развернувшись, оценив расстояние, не мешкая открыл огонь.

Он редко промахивался, тем более днем и в десяти метрах от мишени…

Глава 2

Аня проснулась и посмотрела на окно, где переливался, колыхался перламутровый, шелковый блеск штор. Она пребывала в блаженном состоянии молодости – без мыслей, без чувств, не сознавая, спит или грезит. О эти утренние, сладкие мгновения! Если бы длились они вечно.

В комнату впорхнула служанка Катя, подбежала к окну, дернула шнур, и на глаза Анечке хлынул неодолимый, ослепляющий солнечный свет. Она чуть слышно за стонала.

– Кто тебя просил, – прохныкала в нос. – Неужели нельзя поспать еще полчасика?

Катя состроила потешную гримасу, сделала книксен.

– О, госпожа! Разве я посмела бы! Но Александр Ханович уже завтракают и послал меня за вами.

На Кате какой-то новый наряд, то ли сарафан, то ли бухарский халат, весь в фиолетовых и багряных разводах, и ее смазливое личико, как обычно, не выражало ничего, кроме безмятежного, зверушечьего счастья. Ей целый месяц кололи препарат под названием "Аякс-18", и девушка постоянно пребывала в нирване. Но при этом не теряла способности здраво рассуждать, прыгать, смеяться и лезть с кошачьими ласками. Аня ее побаивалась, хотя Хакасский уверял, что она не более опасна, чем стрекоза с отломленными крылышками.

Ане ничего не кололи, с ней Хакасский проводил опыт психологического внедрения на индивидуальном уровне.

Когда после убийства Егоркиной мамы ее привезли в контору к Рашидову, она еще по дороге попрощалась с жизнью. Да и попутчики, бритоголовые нукеры, с ней не темнили. Один даже ее пожалел. Сказал: "Конечно, тебе хана, крошка, но сперва Гога снимет допрос. Такой порядок.

Придется помучиться часика три". "Но за что?" – пискнула Аня. "Как за что? Увидела, чего не надо, разве мало?"

Конечно, не мало. В Федулинске карали и за меньшие провинности, но она, дурочка, все мечтала уцелеть до приезда Егорки.

Рашидова она сразу узнала, хотя прежде его не встречала. Сама смерть-избавительница глянула на нее со смуглого, презрительного лица, похожего на приконченную сковородку. Девушку кинули на ковер в кабинете, и тот, кто ее привез, наступил на нее ногой и безразлично и как-то заискивающе сказал:

– Вот, хан, болталась на объекте. Чего с ней делать?

Рашидов поморщился, будто увидел раздавленную лягушку.

– Подымите-ка ее.

Рывком Анечку поставили на ноги.

– Пройдись, барышня.

Она сделала два робких шага, туда и обратно.

– Кто такая? – спросил Рашидов. У Анечки язык отнялся, за нее ответил сопровождающий.

– Медсестра из больницы. Обыкновенная сикушка.

Никаких хвостов. Мы проверили.

– Надо же. Проверили… И зачем притащили?

– Как же, Георгий Иванович. По инструкции. Она при товарном виде.

– Где при товарном, когда глаз косит?

Анечка отдаленно обиделась: никогда у нее глаз не косил. Услышал бы Егорка. Обида вернула ей речь.

– Я ничего толком не разглядела. Честное слово! Может, отпустите, дяденька?

– Идиотка? – спросил Рашидов у гориллы.

– Местная, – ответил тот. – Они все жить хотят.

И, тут в кабинет стремительно вошел Саша Хакасский, которого Аня, как ни странно, тоже узнала. Да и как не узнать. Красивый, рыжий, неотразимый для женского пола. И власть у него над Федулинском такая же, как у Лужкова над Москвой. Даже больше.

Хакасский с Рашидовым обнялись, расцеловались, Анечку Хакасский мимоходом ущипнул за попку. Он застал конец разговора. С задорной улыбкой взглянул на девушку.

– Что, правда, хочешь жить?

Он был похож на принца из "Алых парусов", на Ланового и Киркорова одновременно. Анечкины губы помимо воли растянулись в ответной улыбке.

– Конечно, хочу. Вы разве не хотите?

– Ах, малышка! Я – ладно. У меня цель есть, идея.

А тебе зачем жить? Какая у тебя цель? Детишек нарожать?

Язвительность его слов смягчал доверительный, дружеский тон, словно он вдруг решил посоветоваться с ней, попавшей в беду девушкой, о чем-то сокровенном.

– У меня тоже есть цель.

– Какая же?

– Я помогаю людям. Больным людям.

Рашидов фыркнул, повел черным глазом, как шилом, недоумевая, Почему он должен слушать этот лепет, но Саша Хакасский, напротив, стал серьезен.

– Помогаешь больным людям? А здоровым? Вот мне, например, можешь помочь?

Ее будто озарило.

– Конечно, могу. У вас одно плечо выше другого. Это от защемления позвонка. Я умею делать настоящий тайский массаж. У меня хорошая школа.

Хакасский обернулся к Рашидову:

– Она не врет?

– О чем ты, брат?

– У меня плечо кривое?

Рашидов засмеялся, как захрюкал. Сверкнули два длинных белоснежных клыка.

– Она слепая, брат. Зато у нее длинный язык. Сейчас я его вырву.

Он сделал шаг к ней, и Анечка обмерла, но Хакасский его остановил:

– Не спеши, Гога, дорогой… Она сказала правду. Об этом знала только моя покойная матушка. Удивительно…

Как тебя зовут, малышка?

– Анечка.

– Так вот, Анечка. Однажды я упал с качелей… Давно, в детстве. Полгода меня водили на специальную гимнастику… – в его голосе зазвучали мечтательные нотки. – Представь, Гога, я когда-то был ребенком, как и ты.

У Рашидова на смуглом лице двумя желваками обозначилось тяжелое движение мысли.

– Что же такого… Все когда-то бывают детьми.

– Заберу ее с собой, – сказал Хакасский. – Не возражаешь?

– Брат, все мое – твое… Но зачем она тебе?

– Она хорошая девушка, – важно сказал Хакасский, – Ее нельзя обижать.

С того дня началась у нее новая жизнь, которая тянулась уже год…

Хакасский сидел за ореховым столиком в гостиной, под причудливыми стрелами индонезийского кактуса. Аня не видела его несколько дней, и за это время он стал еще жизнерадостнее. Эта неизбывная бодрость больше всего удивляла ее в нем. Он мало пил, ничем не кололся, но таинственный источник энергии в его безупречно отлаженном организме не давал сбоев ни на минуту. Даже когда он сидел, как сейчас, и просто улыбался, казалось, сию минуту вскочит и произведет какие-то немыслимые действия. Не успокаивался он и по ночам, в тех редких случаях, когда брал ее с собой в постель. Ночью его вечное оживление перетекало в интеллектуальный бред. К занятиям любовью он относился презрительно, считал их чистой физиологией, зато после удачно проведенного полового акта на него накатывал поток неудержимого красноречия, и Анечка иногда так и засыпала под возбужденный, непрерывный рокот слов, как под бабушкину колыбельную. На первых порах она добросовестно старалась понять, что такое важное он хочет ей внушить, но впоследствии отказалась от этих попыток. Решила, он так умен, что и сам за своими мыслями не всегда может угнаться, куда уж ей, невежде.

Он был необыкновенной личностью. Когда Анечка перестала его бояться, поняла, что он не собирается ее убивать, то за бешеной гордыней, за непреклонной строптивостью разглядела черты растерянного мальчика, обуянного какой-то страшной мыслью, сидящей в воспаленном мозгу, как раковая опухоль; и испытала к нему жалость, точно так же, как прежде жалела своих больных.

Он и был болен, но названия его болезни медицина не придумала.

Одним из ее грозных симптомов было то, что Саша считал всех людей скотами, огромным стадом, взыскующим к заботливому пастуху, который сумеет повести это людское стадо в правильном направлении. Став хозяином города, он еще больше укрепился в этой мысли. Задача у него была тяжелая: стадо инстинктивно противилось движению, тупо упиралось, мычало, требовало кормежки, и в разношерстной, подверженной стихийным настроениям толпе то и дело обнаруживались особи, коих следовало своевременно отсекать. Хакасский верил в блестящие перспективы инженерной генетики, но пока она не достигла полного расцвета и замыкалась в худосочных, предварительных опытах клонирования, ему приходилось управляться с людишками собственными силами, волей и энергией.

Однажды он объяснил Анечке, зачем она ему понадобилась, и отчасти ее утешил.

– Разума в тебе почти нет, – сказал он, – Но у тебя простая душа. Ты искреннее существо и по многим параметрам прекрасный объект для исследования. Такая хитрая штука, Анюта. Быдлом можно управлять экономически, политически, химически, в конце концов, но все это лишь приблизительная, неокончательная власть, не затрагивающая сущностных функций популяции. Ведь если я тебя трахну, это не значит, что овладею тобой навсегда.

Минутное, физиологическое торжество, не более того. То же самое, если убью. В каждой нации целиком, как и в отдельных образчиках, заключен некий психологический код, духовная константа, не разгадав которую, не найдя к ней отмычки, глупо полагать, что опыт удался. У русских код особенный, с заниженной температурой, примитивно размытый. Немца известно чем взять, француза, тем более американца – его и брать не надо, только помани зеленым и польсти его суперменству. А русского? Чем тебя взять, если я тебе в душу плюю, а ты хнычешь и меня же, насильника, жалеешь? Признайся, жалеешь?

– Конечно, жалею, – подтвердила Анечка. – Как же не жалеть. Вы такой легкоранимый.

Хакасский глубоко задумался, и Анечка, стремясь показать, какая она внимательная, благодарная слушательница, осмелилась прервать его размышление:

– Александр Ханович, а что значит взять? Вы говорите, немца взять, русского – и куда его? Взять – а потом куда деть?

– Ах ты, божия коровка, – умилился Хакасский. – Взять – значит вывести в контуры видового соответствия.

Сохранить вид хомо-сапиенс возможно, лишь подбив его в единый этнический баланс, закольцевав всепланетной экономической структурой. Этнический хаос – вот главная угроза существованию человечества. Это та черная дыра, куда засасывает великие замыслы. Впрочем, боюсь, это все для тебя слишком сложно.

– Но почему я? – спросила Анечка. – У нас в больнице вон сколько девушек, да еще какие есть красавицы, не мне чета. Может, вам к кому-нибудь из них подобрать ключик? К ихнему коду?

Когда она начинала умничать, Хакасский раздражался, иногда ее поколачивал, но не сильно. Чаще уходил в себя, а ее отправлял восвояси. Психологический опыт длился так долго, что если бы речь шла о любом другом мужчине, Анечка заподозрила бы, что он в нее влюбился.

Но думать так о Хакасском не приходилось. Все равно что предположить в ледяном сугробе склонность к веселой шутке…

* * *

– Садись, – велел Хакасский. – Пей кофе и ешь.

– Благодарствуйте. – Анечка опустилась на краешек кресла.

– Почему хмурая? Не выспалась? Или опять о женихе вспоминала?

– Чего про него вспоминать, он и так каждую ночь мне снится.

Хакасский сделал злые глаза.

– Я же запретил. Или не поняла?

– Что запретили, Александр Ханович?

– Не прикидывайся. Думать о нем запретил.

– Нет, я поняла. – Анечка подняла руку и по пальцам начала считать:

– Вы запретили думать о женихе, о родителях, о больнице, обо всей прежней жизни. Я и не думаю. Днем не думаю, они во сне приходят. Иногда поодиночке, а иногда сразу все вместе.

У Хакасского дернулось веко, это плохой знак: он в меланхолии.

– Хорошо, давай повторим урок. Чего тебе не хватает?

– Всего хватает.

– Кто тебя спас от смерти?

– Вы спасли.

– Кто тебя сделал богатой и счастливой?

– Вы, Александр Ханович. Только, пожалуйста, не волнуйтесь. Когда вы волнуетесь, у вас такое лицо, как у покойника.

– Тогда ответь. Учитывая все, что я для тебя сделал, зачем тебе жених?

– Да не нужен он мне вовсе, – искренне воскликнула Анечка, – но я же не виновата, если снится.

Разговор о женихе редко заканчивался благополучно, но Хакасский считал, что эта тема один из узловых моментов в программе внедрения в психику объекта. Он цитировал по этому поводу швейцарского психиатра Рувенталя, у которого сказано, что обнаружение в подсознании пациента наиболее уязвимой зоны и последовательное воздействие на эту зону позволяет пробить брешь в психике и установить с больным глубокий личностный контакт.

– В каком виде снится? В эротическом? В ментальном?

– Сегодня мы плавали в озере. – У Анечки в груди потеплело. – Так славно было: брызги, солнце. А потом мне в ногу вцепился чудовищный слизняк, и я стала тонуть. Кричу Егорке: тону! тону! – а он уже далеко. Плывет – и лицо сияет, глаза смеются, не верит: как можно утонуть в такой день, в таком тихом озере. Он же не знает, что я плохо плаваю. Он вообще ничего про меня не знает.

– Утонула?

– Спаслась. Он вдруг рядом оказался, поднял на руки и понес.

– Как понес? По воде?

– Но это же во сне, Александр Ханович.

Хакасский плеснул в остывший кофе немного коньяка.

– Да-а, – протянул укоризненно. – Сон паскудный.

С фаллической символикой. Прогресс идет медленнее, чем я рассчитывал. Слишком сильна в тебе физиология.

Вспомни, кончала во сне или нет?

– Что вы, как можно. – Анечка зарделась. – Я наяву-то уж не помню когда…

– Как не помнишь? А на той неделе?

Анечка потянулась к шоколадной конфете, которую с самого начала приглядела. Разыграла фигуру молчания.

Она всегда так делала, когда он чересчур грубо внедрялся в ее интимный мир. Постепенно он привык к ее коротким замыканиям, смирился с тем, что если уж она отключилась, никакими побоями ее не растормошить.

– Хорошо, оставим пока в покое твоего жениха. Надеюсь, это просто фантом. Иначе мне его будет жалко, если он появится в Федулинске… Теперь скажи, почему отказываешься учиться менеджменту? Тебе не нравится Юрий Борисович?

– Я не отказываюсь, мне неинтересно. Я же дипломированная медсестра, мечтала стать врачом. Зачем мне бухгалтерский учет?

Хакасский нервно сунул в рот сигарету.

– Аня, мы сто раз все это обсуждали. Наша цель перестроить твой генотип на цивилизованный лад. Это очень важно. Ты сама соглашалась.

– Под нажимом, – возразила Анечка.

– Ах, под нажимом! – Хакасский наконец вышел из себя и шарахнул по столу кулаком. Скоро, наверное, влепит ей затрещину и на этом успокоится. – Господи, чего я с тобой вожусь? Из хама не сделаешь пана. Или у меня мало других забот в этом вонючем городе? Не одно, так другое. Вон вчера объявился какой-то маньяк. Рыщет по городу, мочит кого попало – и никак не отловим… Слушай, может, вернуть тебя Рашидову, и дело с концом?

Мгновенно побледнев, Анечка положила надкусанную конфету на блюдечко. Страшная угроза, и она не сомневалась, что рано или поздно он ее выполнит. В последнее время, когда Хакасский начал таскать ее с собой по разным тусовкам, демонстрируя приятелям свои успехи, а-ля профессор Хиггинс, она несколько раз встречала Рашидова, и неизменно коричневый людоед с нежной улыбкой шептал ей на ушко одну и ту же фразу: "Кол железный, длинный, острый и очень раскаленный, а, красотуля?!" – и дико гоготал, сверкая яркими белками.

– Не надо к Рашидову, – попросила. – Я же стараюсь.

Я же все делаю, как вы хотите.

– Но без души. – Раздражение Хакасского остыло. – А надо, чтобы с душой.

– Я буду с душой.

– Гляди, Анюта, у меня терпение тоже не вечное…

Кстати, служанка тебе как?

– Она хорошая девушка, только немного резвая.

– Приглядись, тебе есть чему у нее поучиться. Тоже из навоза взял, генеральская дочка. Претензии, амбиции, дурь. Правда, не такая упертая, как ты. За три месяца ее перековал. Теперь никаких изъянов – послушный, жизнерадостный робот, всегда готовый к услугам. Конечно, это не чистый опыт, все та же химия. Хочешь, чтобы и тебе кольнули?

– Не надо, – вторично ужаснулась Анечка. – Я сама справлюсь, честное слово.

Хакасский взглянул ей в глаза тем взглядом, который пронизывал до печенок, от которого хотелось укрыться зонтом.

– Ладно, ступай… К вечеру настройся, может быть, съездим в одно место.

…Через час, в сопровождении двух нукеров, Анечка вышла на часовую прогулку. Дом, в который ее перевезли на лето, находился на окраине города и одной стороной, вернее, высоким каменным забором с натянутой на нем колючей проволокой, примыкал к сосновой роще, а прямо от ворот тянулась тенистая липовая аллея, переходящая в городской парк, где в прежние времена летом, особенно в выходные, бывало не протолкнуться. Ныне парк одичал, зарос больным деревом, все дорожки, кроме одной, центральной, асфальтовой, покрылись лишаем и неведомого происхождения колючим кустарником, посередине разверзлось глубокое торфяное болото, и теперь парк напоминал огромное лесное кладбище из фильма ужасов. Поодиночке сюда не то что днем, но и ночью мало кто заглядывал, разве что лихая федулинская проститутка с торопливым клиентом, да и те спешили поскорее закончить свои дела, чтобы поставить в церкви свечку за чудесное спасение. Городская похоронная команда на ежедневном обходе обязательно обнаруживала в парке парочку-троечку свежих, неопознанных трупаков, обыкновенно в растерзанном виде, и, чтобы не перегружать без того постоянно переполненные морги, завела привычку топить их в болоте, нарушая тем самым строжайший запрет санитарной комиссии, подписанный лично мэром Монастырским.

Анечке не разрешалось выходить за пределы парка, но это ее вполне устраивало. Покойников, леших и ведьмаков она не боялась, а двуногие гниды, притаившиеся в парке в ожидании легкой добыта, не посмеют на нее напасть, и не только потому, что она гуляла с эскортом, но и потому, что за ее спиной маячила тень Хакасского. Она спокойно углублялась в парк, порой добредая до болота, собирала грибы и ягоды, которых здесь было несметное количество, и если наталкивалась на следы ночных преступлений, то просто сворачивала в сторону, привычно замыкая зрение.

Сегодня ее сопровождали нукеры Ваня и Боня, заводные, сильные парни, похожие на двух гепардов, но деликатные в общении. Аня попросила их, как обычно, держаться подальше, хотя бы в двадцати шагах, чтобы не мешать ей чувствовать себя свободной.

Погулять в одиночестве ей удалось недолго. Свернув с асфальта на едва заметную тропку, она наткнулась на сидящую под кустом чудную тетку в цветастом балахоне.

У тетки было смуглое лицо, как у Рашидова, чуть раскосые, непроницаемые глаза и аспидно-черные волосы, заплетенные в множество косичек. На вид ей было лет около сорока.

Анечка не слишком удивилась странной встрече.

– Вы, тетенька, не меня ли здесь поджидаете?

– Кого же еще, девочка, конечно, тебя… Давай-ка присядь, погадаю, ты внимательно слушай. Только гляди, чтобы дуболомы ничего не заподозрили.

– Об этом не волнуйтесь, они очень тупые.

Села прямо в траву, протянула ладошку. Ей стало смешно. Надо же, год прожила в заточении и каждый день, каждую минуточку ждала от Егорки весточку.

В птичьем звоне ее угадывала, в ночных шорохах, в течении небесных струй, а он вон как исхитрился. Разумеется, мнимую цыганку мог подослать Хакасский для очередной проверки, но навряд ли. Эта женщина пришла из иного мира, не из Федулинска. Она не зомби и не рабыня, и у нее живое сердце. Анечка не могла ошибиться.

– Вы от Егорки? – робея, спросила.

– Не думай об нем, девушка, думай об своей судьбе.

Тебя уневолил враг рода человеческого, разве не знаешь?

Кто служит ему, тот проклят землей и небесами, зверями и людьми.

– Ой как страшно, – сказала Анечка. – Но я ему не служу.

– Ты видела, как озорник и мучитель убивал невинную, старую женщину. А кто видел и не вступился, тот хуже, чем слуга. Он соучастник, нет ему спасения. Понимаешь меня, девушка?

Быстрота ее речи и блеск глаз заворожили Анечку, и ладошку цыганка не выпускала, держала, как в тисках, кажется, через эту ладошку проникла в Анечкину душу.

– Кто вы? – пролепетала она. – Зачем пугаете? Как я могла спасти Прасковью Тарасовну, если у меня силы отнялись? Их же двое было, и они мужчины. Я сама чудом спаслась.

– Кто они, знаешь? Где живут, знаешь?

Анечка оглянулась на двух топтунов, которые покуривали неподалеку, не сходя с асфальта. Прошептала:

– Да, я узнала. Потом узнала. Одного зовут Вадик Петрищев, кличка у него "Дырокол", а второго Семен Зубанов. Они оба из дружины Рашидова, оба в большом почете.

– За что ее убили?

– Заставляли какие-то бумаги подписать, она не хотела. – От тяжкого воспоминания на Анечкиных глазах вспыхнули слезы. – Вы Егорке передайте, она легко умерла. Не надо ему правду говорить.

Цыганка выпустила ее руку и как-то обмякла. Анечка поняла, что она уже узнала от нее все, что хотела, и сейчас уйдет, исчезнет в парке. Заторопилась, глотая слезы:

– Вы же так ничего мне не сказали. Где Егорка? Как он? Когда вернется?

– С чего ты взяла, что я знаю твоего Егорку?

– Но как же! – Анечка изумилась. – Вы же расспрашиваете об его матери.

– Не для себя, – ответила цыганка. – По просьбе другого человека. Ступай, девочка. Уведи дуболомов. Вон они уже косятся на мень.

И они действительно подступили поближе, заинтригованные. У них была инструкция, не позволять Анечке разговаривать с незнакомыми людьми. Но к какой категории отнести сидящую под кустом ведьму в цветном наряде? К незнакомым людям или к болотным видениям? Ваня и Боня оказались в умственном тупике и вполне могли связаться по мобильному телефону со своим начальством для получения дополнительных указаний. Тем более что для Вани и Бони, как для тысяч их лобастых двойников, мобильный телефон был такой же любимой игрушкой, как пистолет, и они пользовались любым подходящим случаем, чтобы поднести его к уху.

– Кто бы ни был ваш человек, – Анечка затосковала. – Пусть передаст, пожалуйста, Егорке, что я его жду.

Я очень сильно его жду.

– Такая уж наша бабья доля, – посочувствовала цыганка.

– И еще, пожалуйста… Если ему кто-то что-то про меня наплетет нехорошее, пусть не слушает. Я ему верная.

Я ему до гроба верная.

– Крепко сказано, – одобрила цыганка. – А как же?..

– Это все ерунда. Это насильно. Это не считается.

Женщина кивнула с улыбкой.

– Расскажу все как есть, девочка. Ступай с миром.

Глава 3

Хакасский ждал важного гостя из Москвы – Симона Зикса. Тот приезжал ежемесячно с инспекцией от старика Куприянова и редко оставался доволен. Угодить ему было почти невозможно, но приходилось лезть из кожи, потому что от его доклада зависело дальнейшее субсидирование программы. По правде, Хакасский на дух не выносил этого лощеного, циничного янки, полагающего, что в России годятся даже такие способы управления, как на Берегу Слоновой Кости. Не просто полагающего, верящего в это, как в Бога. Симон изображал из себя высоколобого интеллектуала, будучи на самом деле мелким, примитивным цереушником. Он не внимал никаким разумным соображениям и следовал лишь тому, что вдолбили в его ишачью башку инструктора из Лэнгли. Быстрей, быстрей, деньги, деньги, дави, дави. У американских спецслужб не было четкого представления о том, с чем они столкнулись в России.

Страх перед дикими миллионными ордами, расплодившимися на необъятных пространствах, слепил им глаза, туманил мозг. Они считали, отчасти справедливо, что если не принять радикальные меры и не довершить так удачно начатое в 1985 году, то не исключено, что красная чума возродится и снова неудержимым потоком хлынет по всему свободному миру. Ко всем явлениям российской жизни эти умники подходили со своими привычными, западными мерками, которые здесь совершенно не годились. Хакасский провел в Штатах на стажировке около года и за это время не сумел убедить ни одного так называемого советолога, что Россия, как ни крути, это особенная, пусть пещерная, пусть неандертальская, цивилизация, со своими законами, экономическими и бытовыми обрядами, а главное, ее население обладает допотопным самосознанием, абсолютно не совпадающим с возвышенным западным стереотипом, столь выпукло выраженным в "великой американской мечте" о всеобщем рынке. Если не учитывать эту кардинальную особенность, то все денежки, потраченные на колонизацию России, окажутся попросту выброшенными на ветер. С русскими бессмысленно разговаривать на языке общечеловеческих ценностей, они будут делать вид, что все понимают (о, это прекрасные актеры, здесь каждый бомж почти что Сара Бернар), но посмеиваться за спиной у миссионеров, а при случае, если зазеваешься, любой из них с удовольствием воткнет тебе в брюхо сапожный нож.

Русские внимают лишь голосу кнута и по-настоящему увлечь их можно только миражами. За красивой сказкой, за своим поганым Белозерьем они побегут на край света, а там – хоть трава не расти. Практицизм им чужд, понятия ответственности и пользы смешны, ленивая созерцательность – вот их родовое свойство, в больном национальном воображении русских все еще неумолчно гудят древние языческие костры. Хакасский ничего не выдумывал, обо всем этом не единожды (иногда с сожалением, иногда с непонятной заносчивостью) писали известные русские историки и философы, а также поэты, начиная с Пушкина и кончая гениальным Бродским.

Симона Зикса он поехал встречать на полевой аэродром, расположенный в десяти километрах к северу от Федулинска. Тот прибыл около полудня на военном вертолете МИ-64, снабженном двумя скорострельными пушками и ракетной установкой класса "воздух-земля". Спустился на землю со своей обычной свитой – двумя телохранителями, черкесами, вооруженными до зубов, как для набега, и юной дамой-секретаршей, которая словно сошла со страниц модного иллюстрированного журнала. Сам ревизор был маленьким, тщедушным человечком, с чистым, ухоженным личиком, с острой черной бородкой и с непомерно разросшейся верхней частью начинающего лысеть черепа. Очки на нем – как два прибора ночного видения.

У трала мужчины обнялись, и Хакасский не отказал себе в удовольствии сжать хрупкие плечики ревизора до хруста. Симон лишь слабо пискнул и поморщился.

– О-о! – восхищенно закатил глаза Хакасский, обратив взор на новую секретаршу. Симон остался доволен:

– Вот тебе и "о-о", Сашенька. Знакомься, Элиза. Можешь поцеловать ручку.

Легкий, псевдоанглийский акцент придавал речи Симона неуловимо подлый оттенок.

Хакасский галантно облобызал даме ручку, окатив секретаршу Зикса алчным взглядом, кивнул янычарам и через поле повел гостей к охотничьему домику, где все было приготовлено к встрече. За столом они болтали о разных пустяках, и постепенно Симон оттаял, смягчился, засиял лукавым взглядом из-под окуляров. Дождавшись этого момента, Хакасский безразлично поинтересовался:

– Как там наш дед? По-прежнему не в настроении?

Торопит?

Симон повел окулярами на потягивающую лимонный коктейль Элизу.

– Давай об этом потом, хорошо? Впрочем, старик, как всегда, в боевой форме, можешь не сомневаться.

В программу визита входили обязательная прогулка по городу, проверка офисных бумаг и, разумеется, дружеский ужин в сугубо интимном кругу.

Начали с традиционного заезда в мэрию. Там их ждали с раннего утра: вся площадь и величественное здание бывшего горкома партии украшены гирляндами цветов, но не в живописном беспорядке, как бывало в старину, а собранными (сюрприз сезона) в прелестную композицию американского флага. Огромный звездно-полосатый флаг гордо реял и над крышей мэрии, висел там с прошлого посещения. На импровизированной концертной сцене духовой оркестр военного округа, едва кавалькада машин свернула на площадь, грянул могучую ораторию "Славься, Америка, навеки!". Среди встречающих вся городская знать – бизнесмены, чиновники крупного ранга, милицейское начальство и для полноты картины с десяток творческих интеллигентов, среди них – очень известный, специально доставленный накануне из Москвы знаменитый правозащитник Сергей Ковальджи.

Улыбающийся Гека Монастырский в сопровождении стайки цветущих девушек-аборигенок в сарафанах и кокошниках (славянский колорит) самолично отворил дверцу головного "мерседеса" и помог Симону Зиксу ступить на гостеприимную землю Федулинска. Тут же краснеющая от выпавшей на ее долю чести, с похотливыми глазами девчушка (дочь бывшего мэра Масюты) с низким поклоном поднесла высокому гостю хлеб-соль на вышитом красными петухами рушнике, а бледнолицый отрок, наряженный Лелем, подоспел с чаркой водки на серебряном подносе. Благосклонно соблюдая дикарский обычай, Симон отщипнул кусочек каравая, опрокинул чарку и милостиво потрепал Машеньку Масюту по худому заду, заодно многозначительно подмигнув синеватому Лелю. Площадь одобрительно загудела: не брезгует барин!

Взойдя вместе с городским начальством на трибуну, Симон отвлекся на любимую забаву: раздача денег населению. Хакасский щелкнул пальцами, и кто-то из подручных подал гостю кожаный мешочек, набитый под завязку металлической монетой. Симон начал горстями разбрасывать серебро в толпу. В мгновение ока мирная площадь обернулась стадом разъяренных, орущих, сплетенных в немыслимые клубки человеческих существ, с неистовыми проклятиями вырывающих друг у друга добычу. В забавном представлении чувствовалась некоторая отрепетированность, для натуральности из города специально подогнали несколько семей бедняков, которых с неделю вообще не кормили, но все равно зрелище впечатляло, и на душе Симона Зикса привычно потеплело. Магнетизм примитивной халявы подействовал и на некоторых представителей федулинской элиты, и уж разумеется, вся творческая интеллигенция во главе с правозащитником Ковальджи, мосластым старичком с неопрятным пухом на голове, чуть помешкав, с первобытным улюлюканьем ринулась в самую гущу схватки. Военный оркестр, побросав инструменты, весь целиком сиганул с помоста вниз. Весело порхали серебряные монетки, трещали черепа, истошно вопили задавленные ребятишки, казалось, желтоглазое солнышко, выглянувшее из-за туч, тоже счастливо улыбалось, глядя на эту идиллическую картину. И так продолжалось до тех пор, пока кожаный мешочек в руках Симона не опустел.

Жертв на сей раз было немного: несколько растоптанных трупов подоспевшие санитары железными крюками уволокли с площади, кого-то, покалеченного, но разбогатевшего, увели домой родственники, да еще, как ни чудно, тяжело пострадал Сергей Ковальджи, хотя, бывая по своей должности и в более серьезных переделках (та же Чечня), он, как правило, оставался невредим. Окровавленный, с расколотым черепом и полуоторванным ухом, он поднялся на помост и, застенчиво, по-детски улыбаясь, показал Симону целую горсть медяков. Пояснил самодовольно:

"Одни, считай, рубли. Мелочевку не брал".

– Вот она, истинная Россия, – задумчиво сказал Хакасский американскому советнику. – Другой никогда не было и не будет.

– Дай-то Бог, – согласился Симон.

Перед тем как увести гостей во внутренние покои, Гека Монастырский обратился к поредевшей толпе с приветственным спичем:

– Россияне! Дорогие федулинцы! Как мы жили раньше, все помнят и об этом говорить грустно. Но и забывать не следует. Перевернута последняя страница позорного прошлого, где нами правили, а вернее, нас уничтожали так называемые комиссары и прочая нечисть. Да, с этим позором покончено, впервые мы вдохнули полной грудью свежий ветер свободы, но все же рано еще говорить, что каждый из нас выдавил из себя раба, к чему призывал писатель Антон Чехов. О нет, так говорить рано!.. – Гека Монастырский картинно простер взыскующую длань над притихшей площадью, и в ответ раздался единый, умиротворенный вздох. – Сегодня нас почтил своим присутствием представитель великой братской державы, вот он перед вами, и я скажу, в чем вижу сокровенный, мистический, если хотите, смысл его пребывания среди нас. Давайте рассуждать здраво, где бы мы сейчас были, если бы не протянутая к нам бескорыстная рука Америки, не ее суровый, спасительный присмотр? Скорее всего, барахтались все на той же помойке, где просидели семьдесят лет. Скажу больше, новейшая история учит: так называемый россиянин сотни лет подряд находился в принудительном свинском состоянии, о чем знает нынче каждый школьник… Но свершилось чудо, под напором демократических сил распахнулся железный занавес, и Америка обратила на нас благосклонный взор. Борис Николаевич облетел на вертолете трижды статую Свободы и в три раза помолодел. Он первым понял: кроме рынка, россиянину ничего не нужно, и как бы его сейчас ни проклинали, мы не имеем права забывать об этом. Именно благодаря президенту бедный российский обыватель получил возможность увидеть переполненные магазинные прилавки, как во всем цивилизованном мире…

Монастырский увлекся и будто прирос к микрофону, но Хакасский, приблизившись, незаметно ткнул его локтем в бок, и Гека тут же опомнился.

– Извините, заканчиваю, – под гул восторга смахнул с глаз скупую слезинку, дал знать рукой, и оркестр вновь грянул: "Боже, храни Америку!"

В кабинете мэра Симон Зикс устроил городскому голове выволочку. Выволочка тоже носила обязательный, отчасти ритуальный характер. Едва Монастырский почтительно заикнулся об очередной субсидии, Симон резко отрубил:

– Хрен тебе моржовый, а не транш! Обнаглели тут, понимаешь. Никакой ответственности, честное слово!

Только дай, дай!.. Не получишь больше ни цента.

– Но почему, почему? – Монастырский театрально обиделся, надул щеки, вылупил прозрачные, как виноградины, глаза. – Мы же выполняем условия. Вот и господин Хакасский может подтвердить.

– И на сколько же сократилось поголовье в твоем паршивом городишке?

Монастырский приосанился, здесь он был неуязвим.

– В полном соответствии с программой, дорогой Симон. В этом году на одну треть. Остальной контингент практически стерилизован. Создана видимость естественной убыли. Все цифры под рукой, можете проверить.

– Медленно, – сказал Симон. – Пора сделать поправку на азиатский финансовый коллапс.

– Уже сделали. Но в Федулинске, если я правильно понял, отрабатывается мягкий, бархатный вариант. Или я не прав?

– Какое имеет значение, прав ты или не прав… – Симон заметно смягчился. – Пригляди за моими черкесами, а мы с Сашей прогуляемся по городу. Встретимся за обедом.

Поехали на отечественном пикапе втроем – Хакасский, Элиза и Симон, да еще молчаливый водила Григорий, которого всегда подряжали для именитого гостя.

Григорий, пожилой, бородатый мужик из местных, чем-то американцу с первого раза приглянулся. Напоминал ему матерого энкаведешника на пенсии. Сведения об НКВД американец, как догадывался Хакасский, почерпнул из учебных лент разведывательного управления, в которых правдивой информации столько же, сколько в кукише в кармане, зато рассуждал Симон об этой зловещей организации с таким сокрушительным апломбом, словно сам провел половину жизни в российских застенках, в чем проявлял поразительную схожесть с любым российским реформатором-интеллектуалом. Водила Григорий держался с могущественным инспектором независимо, солидно, на подначки отвечал с достоинством: дескать, мели Емеля, твоя неделя, – но сердцем, видно, тоже тянулся к жизнерадостному разведчику и всегда угощал его яблоками с собственного садового участка, ядреной антоновкой с голову младенца.

Сперва, как водится, заглянули в центральный супермаркет. Хакасский разделял мнение американца о том, что атмосфера в торговых рядах лучше всяких референдумов отражает настроение в умах обывателей. В двухэтажном здании провели около получаса, бродя от прилавка к прилавку, прицениваясь к товарам. Симону понравилось, что в магазине полно людей, и, хотя практически никто ничего не покупал, лица у зевак озаренно-восторженные, как у лунатиков. Оценил он и то, что публика в основном состояла из молодых дебилов обоего пола, задумчиво и сладострастно, как на рекламе, жующих жвачку.

Секретарша Элиза выклянчила у хозяина золотое колечко, усыпанное крохотными бриллиантами, и, пока они делали покупку, вокруг мгновенно собралась толпа любопытных. Когда Симон отслоил из пухлого портмоне несколько стодолларовых бумажек, по толпе пронесся счастливый вздох, будто при виде материнской соски.

Воспользовавшись случаем, Симон вступил с народом в летучий контакт.

– Что, девчата, – обратился к трем аборигенкам в живописных попсовых лохмотьях, а точнее, полуобнаженным, – хотите такие колечки?

Девицы ошалело захлопали ресницами и сытно зачавкали жвачкой, как разбуженные свинки.

– О, господин! – пропели в один голос и жеманно захихикали.

– А что, граждане, – повысил голос Симон. – Кто хочет заработать лишний доллар?

В толпе зевак произошло хаотическое перемещение, и вперед выдвинулся высокий, крепкий паренек, тоже со жвачкой, тоже просветленно улыбающийся, но с выбитыми передними зубами, отчего речь у него была несколько приглушенной и невнятной.

– Скажи, барин, что делать, а мы сделаем, – произнес он, приняв характерную позу бычка.

– Кто это мы?

– Да вся здешняя братва.

– А кто я – знаете?

– Еще бы не знать, – в глазах идиота сверкнуло неподдельное восхищение. – Вы – Брюс Виллис. Из "Крепкого орешка".

Симон обернулся к Хакасскому, тот задорно улыбался.

– Здорово, – признал американец. – С виду никаких отклонений. Хоть выставляй на Брайтон-бич.

– В том-то и суть воздействия. Внешний рисунок личности остается узнаваемым. Эксперимент-пси. То ли еще сегодня покажу.

– К боли они чувствительны?

– Минимально. Как бультерьеры.

– Так чего делать, батя? – напомнил о себе идиот. – Кого мочить-то?

– Тебе, видно, все равно кого?

– Так ведь за доллары, не за деревянные, – парень гулко хохотнул, и шелапутные девицы поддержали его эротическим повизгиванием. Видно, слыл у них остроумцем.

На выходе из магазина Симон кинул десятку впластиковый пакет старухи нищенки с кирпичными щеками и озорными глазами. Вокруг нищенки расположилось с пяток цыганят, на груди у нее висел плакат: "Помогите, Христа ради. Очень кушать хочется".

Симон поинтересовался у Хакасского:

– Как понять? Деталька-то выпадает из общего настроения.

– Не думаю. Тут замысел глубже. Провинция духовно тянется к Москве, а это чисто столичный штрих. Впрочем, нищих в Федулинске немного. Несколько еще на вокзале. У церкви двое. Причем строжайшая ротация. В некотором отношении нищенские точки федулинцы воспринимают как награду. Очередь на полгода вперед.

Из супермаркета подъехали к центральному прививочному пункту, расположенному не в обычном туалетном вагончике, а в двухэтажном доме со ступенчатым крыльцом и с геранью в окнах.

– Сейчас, Симон, познакомлю с одним человечком.

Не пожалеешь.

Сделал знак, и из дверей на асфальт, прямо к ним под колеса, выкинули какого-то ханурика в темном плаще и со всклокоченными, как у лешего, волосами. Полежав немного, ханурик заворочался, закряхтел и начал вставать. На вид ничего примечательного: лет пятидесяти, серая, нездоровая кожа, тусклый взгляд, как у любого полуголодного россиянина. Но опытный ловец душ Симон Зикс подметил в нем какую-то несуразность. Ханурик поднимался с земли с молчаливым, тупым упорством жука, которому оторвали лапы.

– И кто это? – спросил американец. – Чухонец, что ли?

Хакасский объяснил. Это городской поэт-вольнодумец Славик Скороход. При прежнем поганом режиме он уже набрал популярность, издал пару книжек, но у старой власти был на подозрении за свои диссидентские наклонности. По пьяной лавочке его то и дело сажали в кутузку. При наступлении рыночной благодати, как ни странно, поэт ничуть не изменился, разве что книжки у него перестали печатать. Но это понятно: когда на прилавках такое изобилие, кому нужны чьи-то говенные вирши.

Славик Скороход как был, так и остался буйным, пьяным, непримиримым, невыдержанным на язык хулиганом, только если раньше поносил советскую власть, то теперь в открытую, иногда в самой непристойной форме клеймил демократию. Но это все забавные штрихи к портрету, главное в другом. Или удивительно другое. Направление мыслей поэта-вольнодумца не меняли никакие наркотики, даже безупречный "Аякс-18" на синтетической основе. Также он не поддавался гипнотическому зомбированию, что с научной точки зрения вообще необъяснимо.

Как показали новейшие исследования (сенсационные выводы психологов из Мичиганского университета), россияне в массе своей обладали чрезвычайно слабой психикой и в силу этого были склонны к галлюцинациям даже в обычных бытовых условиях, не говоря уж о форс-мажорных обстоятельствах. В сущности, всю российскую, так называемую историю правильнее рассматривать не в контексте мировой цивилизации, а как отдельный, социальный, многовековой мираж. Условно говоря, никогда эта нация не была самостоятельным историческим субъектом, а всегда управлялась внушением извне. Если же по каким-то причинам внушение ослабевало, в России начиналось ужасное метаболическое брожение, как в колбе с бактериями, откуда откачали кислород. Умные правители славянских племен отлично это сознавали и, когда ситуация на их территории выходила из-под контроля, сразу бежали за помощью к соседям. Но это азы историологии, известные ныне каждому образованному европейцу. Однако если вернуться к Славику Скороходу, то получается, что по своим личностным качествам, не совпадающим со славянским стереотипом, он является выродком, мутантом и именно поэтому незаменим для проходящего в Федулинске психосоциального эксперимента. В городе есть еще один похожий на Славика индивид, некто Фома Ларионов по кличке "Лауреат", но о нем особо…

– Я понял, – сказал Симон Зикс. – Позови его.

Хакасский открыл дверцу и поманил вольнодумца пальцем:

– Иди сюда, Славик, разговор есть.

Поэт, волоча ногу и утирая ладонью разбитый рот, приблизился.

– Чего надо, сыч?

– Зачем же так грубо? Давай по-хорошему поговорим. Вот к нам приехал образованный человек, интересуется местными знаменитостями. Ты ведь у нас знаменитость, да, Славик?

Поэт заглянул в салон и неожиданно озорно подмигнул разомлевшей на заднем сиденье Элизе.

– Ты, что ли, образованный, рожа? – спросил у Симона. – Откуда причухал? Никак из Вавилона?

– Славик, ты культурный человек, поэт, а ведешь себя иногда, как сявка, – укорил Хакасский. – Какая тебе разница, откуда он? Говорю же, гость, знакомится с городом – и вдруг такое хамство. Стыдно, ей-Богу! Что о нас могут подумать? Или ты не патриот, Славик?

– Дать бы тебе по сусалам, – мечтательно заметил вольнодумец. – Да мараться неохота.

Симон Зикс, немного шокированный, на всякий случай вдвинулся в глубь сиденья, но Хакасский его успокоил:

– Не суетись, Симоша, он совершенно безобидный.

– Какой же безобидный, натуральный фашист.

– С виду, конечно, фашист, не спорю, но нутро у него мягонькое, как у дыньки. Плохо ты изучал Россию, господин советник. В ней что с виду грозно, то на самом деле рыхло, податливо. Феномен вырождения. Верно, Славик?

– А ты зачем с ними, с оккупантами? – неожиданно обратился поэт к Элизе. – Такую красоту за доллары продаешь. Грех великий. Брось их, айда со мной в лес.

– Хватит, Славик, базланить, я тебя по делу позвал.

– Какое у нас с тобой может быть дело? Ты палач, я жертва. Может, голову отрубишь? Руби, не жалко.

– Может, и отрублю, но попозже, – отшутился Хакасский. – Десять баксов хочешь?

Вольнодумец насторожился.

– Без обману? И чего надо?

– Садись, подъедем к аптеке. По дороге объясню.

Хакасский подвинулся, поэт втиснулся в салон. Симон брезгливо зажал нос, но Элиза оживилась, маняще заулыбалась. И поэт, при виде юного, сияющего лица, оттаял.

– Все химеры, – сказал строго, – кроме любви. Запомни, девочка, она одна правит миром, но не доллар. У нас в отечестве про это забыли. Заменили любовь случкой, а это не одно и то же. Хочешь проверить?

– Увы, я на работе, – зарделась прелестница.

Вокруг дома с аптекой в три кольца стояла очередь.

Накануне объявили по радио, что в городе на исходе запасы гигиенических прокладок, и все жители, у кого оставалась хоть какая-то наличность, с утра сбились к аптеке. Таким образом, уточнил Хакасский, здесь фактически цвет города, средний класс, ради которого затевалось рыночное царство и которому, по словам великого экономиста Егорки Гайдара, уже есть, что терять. Вся эта прослойка в экспериментальной программе проходила под кодовым обозначением: советикус бизнесменшн. Многие из них искренне полагали, что десятый год живут в раю.

– Гостю нужен валидол, – сказал Хакасский. – Сходи, Славик, купи тюбик. Тебя все знают, пропустят. Но с одним условием. Плакатик с тобой?

Вольнодумец достал из кармана пиджака замызганную белую ленту, расправил, любовно погладил. На белом шелке черной вязью выведены слова: "Палача-президента – на суд народа!"

– Он всегда со мной. Чего-то ты химичишь, сыч. Зачем за валидолом с плакатом? Это же не митинг.

– Десять долларов, – Хакасский показал уголок зеленой бумажки.

– Ну, коли так, годится. Прощай, девушка, может, больше не свидимся. Береги себя от СПИДа.

Хакасский подогнал пикап вплотную к очереди, чтобы лучше видеть.

– Гляди, Симон, как интеллигенция относится к провокаторам.

Опоясанный белым шарфом, Славик Скороход смело врубился в очередь, громко вопя:

– Дорогу, купцы! Американская вошь помирает, валидолу просит.

Под азартным напором вольнодумца очередь сперва расступилась, но тут же зловеще сомкнулась.

– Господа, – раздался удивленный, сильно простуженный голос. – Никак коммуняку отловили!

Больше никаких разговоров не было. Вольнодумца молча повалили на землю, потом четверо дюжих мужиков подняли его за руки и за ноги и понесли. Очередь, действуя вполне согласованно и осмысленно, образовала узкий проход, по которому бедолагу дотянули до кирпичной стены. Там дружно раскачали и с размаху, на счет раз-два-три, шмякнули об угол. Снова подняли и снова шмякнули. И так несколько раз. Экзекуция проводилась при глухом, одобрительном молчании толпы. Только какая-то сердобольная женщина горестно присоветовала:

– Хребтом его, хребтом приложите, ребятушки. Чего ему зря мучиться.

В конце концов мужики утомились и оставили Славика в покое, правда, для пущего куража, на него помочились. Их примеру последовали зеваки из очереди. Постепенно вокруг лежащей на земле неподвижной туши вольнодумца образовалась лужа, цветом напоминающая разлитый бурячный сок.

Пресытясь неожиданной потехой, очередь снова выстроилась в прежнем порядке и как бы окаменела. Многие стояли здесь с ночи, и хотя уже два раза на дверях аптеки вывешивали объявление, что сегодня прокладок не будет, никто и не думал расходиться.

Элиза жалобно всхлипнула:

– Он мертвенький, да? А ведь он в меня влюбился.

– Ничего с ним не будет, – успокоил Хакасский. – Отлежится. Он же писатель. У писателей у всех кумпола железобетонные. Сто раз проверено.

– Давайте его положим в багажник.

– Заткнись, – оборвал ее Симон. – Да, Саша, впечатляет. Однако, как я понимаю, это же все химия. Генные структуры не затронуты. Где гарантия, что, когда препарат иссякнет, эти существа останутся в прежнем состоянии?

– Не только химия, дорогой Симон. Точнее, да, химия, но с поправкой на российский менталитет. Помнишь, в "Докторе Живаго" есть сцена? Перед стадом овец натянули веревочку. Вожак, головной баран, веревочку перепрыгнул, и тут же ее убрали. Но все остальные овечки все равно прыгали через уже несуществующую веревочку. Это инстинкт – быть как все. Он заложен в гены.

Химия, наркотики – всего лишь дают направление корневому инстинкту. В том-то и суть опыта. Уверяю тебя, далеко не все в этой очереди получили свежую прививку.

Мы начали экономить препарат. И представь, ничего не изменилось. Они действуют по собственной, как им кажется, воле, точно так же, как раньше. Улавливаешь, какие открываются перспективы?

– Куда теперь? – буркнул Симон, и непонятно было, убедил его Хакасский или нет.

– Школа. Вторая экспериментальная. Собственно, она у нас одна осталась.

Со средним образованием в Федулинске обошлись как и в большинстве других поселениях бывшей России.

Те родители, которым средства позволяли, попросту покупали подросшим чадам аттестат, а впоследствии дипломы о высшем образовании. Дети бедноты проходили полугодичный курс в церковноприходских школах, где их натаскивали различать дорожные знаки. Особо одаренных учили алфавиту и арифметике, показывали, как складывать и вычитать числа в пределах сотни. Но имелась небольшая категория горожан, достаточно обеспеченных (мелкие клерки, менеджеры, сутенеры, бизнесмены), готовых отстегивать немалые бабки за то, чтобы их отпрыски годик-другой посидели за партой, как они сами когда-то. Для таких в Федулинске сохранили Вторую экспериментальную школу, в которой, правда, осталось всего два класса – старший и младший.

Обучение, естественно, велось по новейшей западной методике, в чисто игровом ключе, и директором назначили массовика-затейника из бывшего Дворца культуры, пенсионера и балагура Германа Архиповича Кудрявого.

Перед тем как осесть в школе, Герман Архипович пил по-черному, пару раз попадал в больницу с приступом белой горячки и среди местных алкоголиков носил кличку "Сатана". Директором его поставили по рекомендации Монастырского, коему он приходился дальним родственником, но и объективно трудно было подобрать лучшую кандидатуру на эту должность. Большинство прежних учителей (в основном совкового помета) уже поумирали, а те, что остались, едва волочили ноги от хронического недоедания, и слава Богу, если у них хватало сил проводить по два-три урока за смену, учитывая даже то, что уроки, в соответствии с постановлением Министерства образования, сократились с обычного академического часа до двадцати минут. Дольше всех из прежнего состава держалась ботаничка Мария Ивановна, крепкая сорокалетняя женщина, фанатичная приверженица Макаренко и Ушинского, что уже свидетельствовало об умственном надрыве. Мария Ивановна считала всех детей несчастными жертвами общего бескультурья и уверяла, что при соответствующем присмотре и воспитании из любого ребенка можно вырастить героя и гения. Коллеги незлобиво посмеивались над ее шизофреническим идеализмом и предрекали, что при таких архаичных представлениях она, скорее всего, плохо кончит. Так и случилось. Старшеклассники, которым она изрядно поднадоела своим вечным нытьем о "добрых чувствах", "спасительной благодати цветов и трав" и всякой подобной чепухой, однажды затащили ее на переменке в туалет и всем классом дружно изнасиловали, вдобавок пригласили на потеху особо продвинутых пацанов из начальной группы. После этого происшествия Мария Ивановна до конца так и не оправилась. Начала прихварывать, а потом и вовсе уволилась под предлогом душевного дискомфорта. Иногда ее встречали в пришкольном саду, где она бродила среди поникших яблонь и разгромленных оранжерей, в которых в стародавние годы выращивала свои экзотические орхидеи, и если к ней обращались с теплым приветствием: "Как поживаете, Мария Ивановна? Почитываете ли Ушинского?" – пугливо вскрикивала и убегала прочь.

Вместо прежних учителей в школе теперь работали так называемые опекуны-наставники, набранные из вернувшихся с войны милицейских сержантов.

На директорство Герман Архипович подходил по всем статьям: высокообразованный, с крепкой организаторской жилкой, вечно пьяный и немного чокнутый, но умеющий держать себя в руках, и плюс ко всему – прирожденный реформатор-западник с неумолимой склонностью к разрушению. Как он сам пошучивал, в этом вопросе он мог посоперничать с самим президентом. Даже в его рабочем кабинете не осталось ни одной вещи, которую он не раскурочил бы, приспосабливая к нуждам своего вечно алчущего организма. Кличку "Сатана" он приобрел за то, что как-то на спор выпил пол-литра сырой тормозухи, отлакировал ее стаканом "Рояла", закусил вишенкой, и ничего с ним не произошло худого, только из глаз сыпануло зеленоватое, с яркими искрами, дьявольское пламя. Когда он проходил по школьному коридору, за ним тянулся дымный, серный след, стук опрокидываемых стульев и звонкие шлепки раздаваемых направо и налево оплеух. Оба класса, и старший и младший, его боготворили, самые лютые опекуны-наставники побаивались, веря на слово, что он бессмертный, и за глаза уважительно называли его Герман Сатанинович.

Директор, уведомленный заранее, лично встретил почетных гостей на пороге школы и провел в актовый зал, где должен был состояться совместный для обоих классов показательный урок истории под звучным названием – "Суд идет".

Детишек набился полный зал: те, что постарше, сидели в обнимку с девицами, младшие сбились в отдельную кучу, жевали жвачку, гоготали, визжали, тайком дымили в рукав. В проходах между рядами прохаживались дюжие опекуны, с непроницаемо-угрюмыми физиономиями, с каучуковыми дубинками в руках. Герман Архипович занял председательское место, чуть ниже, на противоположных скамьях, расположились педагоги, изображающие прокурора и защитника, и две изможденные, пожилые женщины, одетые почему-то в серую арестантскую униформу.

Гостей усадили в почетную ложу: два дивана, сдвинутые углом, и столик с напитками и закуской. Как в настоящей телевизионной игре, только еще забавнее.

Председатель объявил тему урока: жизнь и деяния знаменитого революционера начала века Владимира Ульянова-Ленина. В ответ зал разразился оглушительным свистом и топотом множества обутых в добротные кроссовки детских ног. Один из подростков в возбуждении (или кто-то пихнул) выскочил в проход, и опекун-наставник слегка оглоушил его дубинкой по пушистому темечку. Обмягшего резвеца за ноги оттащили под стол.

Герман Архипович предоставил слово адвокату, и учительница хлипким голосом под непрерывное улюлюканье зала перечислила вехи жизненного пути подсудимого Ильича: семья, брат-террорист, исключение из гимназии за злостное хулиганство, ссылка, организация подпольной группировки, поставившей целью свержение царя-батюшки, вербовка в немецкие шпионы, пломбированный вагон, налет на Смольный дворец, растрата германского транша, захват власти, гражданская война, большевистская диктатура, голод, сифилис, подцепленный от Инки Арманд, разборка с бандой какого-то Каплана, убийство царя-батюшки, разборка с бандой какого-то Троцкого, СПИД от Розы Люксембург, попытка скрыться от правосудия в шалаше, захват царского поместья в Горках, смерть от мышьяка, подсыпанного в спирт сожительницей Крупской…

Школьники слушали адвоката невнимательно, развлекались сами по себе, главное действие – вопросы, ответы и раздача призов – было еще впереди. Председатель стучал палкой в железную тарелку, требуя тишины, но никто не реагировал.

Гости выпили по рюмочке и с любопытством наблюдали за происходящим.

– В сущности, – философствовал Хакасский, – мы присутствуем при закладке новой российской цивилизации, соответствующей западным нормам, и уж тут, уверяю, Симон, химия ни при чем.

– Хочешь сказать, эти поганцы не привиты?

– По самому минимуму. Только для поддержания тонуса. Обрати внимание, Симон, какие смышленые, одухотворенные лица, какая неуемная энергия. Можно подумать, мы в какой-нибудь школе в Пенсильвании, не правда ли?

– Возможно, возможно, – скептически протянул советник, следя, как на заднем столе юная парочка занялась любовью: девушка вскарабкалась юноше на колени и длинными, стройными ногами, задранными к стене, сбила репродукцию "Черного квадрата" Малевича. Живописную композицию разрушили двое опекунов-наставников, растащивших совокупляющихся в разные стороны и сходивших влюбленных дубинками.

– Какая прелесть, – восхитилась Элиза. – Симоша, я вся горю!

Адвокатша опустилась на место, и выступила вторая учительница в арестантской робе – прокурор. Деревянным тоном она зачитала статьи, по которым выходило, что подсудимому Ульянову-Ленину за его преступления следовало несколько раз пожизненное заключение, расстрел, четвертование, газовая камера, повешение и электрический стул.

Председатель Герман Архипович, весело потирая руки и похохатывая (в графине перед ним вместо воды была налита водка, и он дурел от минуты к минуте), пророкотал:

– Отлично, отлично… Что ж, переходим к судебному диспуту. Условия обычные. Кто назовет преступления, не упомянутые прокурором, получит десять очков. Итак, господа учащиеся, прошу, поднимайте руки.

Дети проявили неожиданную активность и быстро добавили к зловещему списку еще несколько пунктов, среди которых были такие: в половодье ездил на лодке вдоль островков, как дед Мазай, и глушил зайцев веслом; держал в сейфе банку с заспиртованной головой императора, подаренной подельщиком-изувером Яковьм Свердловым; устраивал еврейские погромы; в пьяном виде расстрелял из танков Государственную Думу; переодевался Санта-Клаусом, сажал малышей в мешок, а после потихоньку душил… Напоследок худенькая девчушка с голубыми косичками, явная отличница, мило краснея, сообщила, что прочитала недавно в "Демократическом вестнике", будто злодей Ульянов занимался мужеложством со своим личным палачом Феликсом Эдмундовичем.

На этом фактически суд закончился. Председатель особо похвалил девчушку-отличницу за то, что читает газеты, и присудил ей пятнадцать очков. Улюлюкая и сминая зазевавшихся опекунов-наставников, толпа детей ринулась во двор, где предстояла раздача призов и символическое сожжение чучела. На роль чучела накануне отловили в окрестностях школы какого-то бомжа и загримировали его под Ильича.

Возбужденная Элиза умчалась вместе со всеми поглядеть на казнь, мужчины остались. К ним, держа графин в правой руке, как гранату, присоединился Герман Архипович.

– Полный кретинизм, – сухо заметил Симон Зикс, – хотя, признаю, зрелище впечатляет. Материал наработан неплохой. Но ты уверен, Саша, что процессы необратимы? Кто вообще может что-либо гарантировать в этой стране?

– Смешно слушать, – Хакасский начал раздражаться. – Ты умный человек, Симон, но привык скупать товар – нефть, технологии, мозги, землю. И те, что навещали Россию до тебя, поступали точно так же. Или воевали, или скупали. И всегда приходили к такому же печальному выводу: кто может гарантировать? Правильно, никто не может, пока мы не изменим радикально архетип дикаря. Ваши высоколобые мудрецы в теплых вашингтонских кабинетах так и не уяснили простую вещь: в России мы имеем дело не с племенем чероки, которое легко соблазнить стеклянными бусами, споить водкой и загнать в резервацию. То есть, конечно, все это реально, но победа в этом случае действительно будет иллюзорной.

Назавтра дикарь проспится и задушит хозяина этими самыми бусами. Ты спросишь почему? Отвечу: не знаю. Есть в российском монстре какая-то мистическая способность к самовоспроизведению своего дикарства, с этим приходится считаться. У этого Змея Горыныча десять голов, и пока рубишь одну, остальные заново отрастают.

Симону не понравилось, как русский коллега вдруг разгорячился.

– Это не деловой разговор, – отрезал он. – Мы платим реальные деньги, а ты рассказываешь про Змея Горыныча. Несерьезно.

– Разрешите чокнуться, господа. – Герман Архипович успел разлить водку по рюмкам. – А также позвольте, Симон Симонович, мне, старому дураку, вставить словцо.

Вы напрасно изволите беспокоиться. Эти дети уже никогда не станут полноценными людьми. Про архетип и про всю вашу науку я, может, мало смыслю, но что у них крыша навсегда поехала – это точно. За это я клянусь и ручаюсь.

Симон брезгливо чокнулся со стариком, но не выпил.

– Откуда такая уверенность, директор? Чертики подсказали?

– Зачем чертики? Путем наблюдений. У них трупный яд в жилах заместо крови. Это все, конец. Хоть завтра переселяй в Америку. Не извольте сомневаться.

Хакасский довольно улыбался.

– Старик хоть и бредит, но он прав. Еще год-другой – и мы у цели, дорогой Симон. Но придется раскошелиться. Так и передай начальству. У нас говорят: жадность фраера губит. Не жадничай, Симон. Непродуктивно.

Не тот случай.

– Каждый раз одно и то же, – пробурчал американец. – Деньги, деньги… У вас еще, кажется, говорят: черного кобеля не отмоешь добела.

– Это не про них, – уверил Хакасский. – У них от кобеля осталась одна эрекция. Да и та скоро иссякнет. Ну что, выйдем на двор? Как бы гам нашу девушку не обидели.

Костер пылал до небес. В пронзительно желтых сполохах хорошо было видно, как корчится на столбе чучело Ленина, прихваченное огнем. Угомонившаяся детвора расселась полукругом на корточках и зачарованно притихла. Опекуны-наставники задумчиво опирались на свои дубинки. Дуновение ранней осени ощущалось в природе.

Элиза, суетное дитя города, подскочила поближе к костру, может, хотела заглянуть в глаза помирающему чучелу, и с криком отшатнулась – опалила бровки.

Симон Зикс, как и Хакасский, как и директор Кудрявый, почтительно поддерживающий их под локотки (графин сунул за пазуху), одинаково остро почувствовали чарующую прелесть и философскую глубину происходящего. У Симона пылко, как у гончей, взявшей след, раздулись ноздри.

– Интересно, почему он молчит? Я имею в виду, тот, на столбе? Или уже сдох?

– Ему положено молчать, – усмехнулся Хакасский. – Зачем пугать крохотулек?

– Однако другой, настоящий.., все еще в мавзолее.

– Ничего удивительного, – Хакасский почесал кончик носа. – Зато, полагаю, вы сэкономили миллиончик-другой.

Американец не ответил на шпильку, озабоченный какой-то важной думой.

– Значит, в этом городе мы победили окончательно?

За Хакасского ответил бывший массовик-затейник, прослезясь от умиления:

– Не извольте сомневаться, господин хороший. Сюда они больше не вернутся никогда.

Глава 4

Егорку облапошили, как сосунка. Он вошел в поселковый магазин и набрал полную торбу товара: консервы, крупы, чай, сахар, соль, спички – и коробку дорогих шоколадных конфет для Ирины. Поговорил с продавцом Олегом, опрятным молодым человеком с высоким, бледным челом, как у математика Гаусса. В галстуке у него – бриллиантовая запонка. Магазин принадлежал его отцу, известному в округе барыге Пороховщикову. Первоначальный капитал старик, по слухам, надыбал тем, что устраивался проводником к богатеньким туристам, уводил их в тайгу, но обратно всегда возвращался в одиночестве. Исчезновение туристов объяснял лаконично: сели в самолет и улетели. Местные уважали старика Пороховщикова за удачливость, за крутой нрав, за немногословие, но мальчонка Олег пошел не в отца – застенчивый, робкий, от соленой шутки краснеющий, как девушка, зато обходительный с покупателями и (тут уж в отца) предельно честный в расчетах. Егорке он сразу, с первого знакомства пришелся по душе.

Набив торбу, он спросил:

– Что, Олежа, доллар дальше будет расти?

Юноша порозовел.

– Откуда же нам знать? Батюшка говорят, будет.

– А почему?

– Батюшка говорят, воруют много. Вот казна и затрещала.

Казалось, еще что-то хотел сообщить Егорке, но не посмел, хотя в магазине, кроме них, никого не было. Это не насторожило Егорку. Не было предзнаменований беды.

Год склонился к осени, никто не явился за сокровищами.

Теперь уж, под зиму, вряд ли соберутся. Жакин тоже так думал. Похоже, двое ухарей, которых отпустили живыми, убедили саратовского пахана, что в Угорье номер пустой.

Скорее всего, общак подъеден, истрачен, а может, и наводка гнилая, иначе как им объяснить свою неудачу. Не скажешь, что старик-лесовик, дремучий и выживший из ума, удалых налетчиков осилил, скрутил и вышвырнул с Урала. За такую новость пахан по головке не погладит, поставит на правеж. У серьезных людей, когда крутые бабки замешаны, за провинность не милуют.

Но если даже они сообщили главарю, что старика с первого приступа взять не удалось, хотя заначка существует, большая заначка, то гостей следовало ждать не раньше весны. Ирина подтверждала эту мысль. Говорила, если Спиркин нацелится, то не отступит, но мужик он головастый, даже чересчур, и никогда никуда не спешит. Ему некуда спешить, у него все есть. Конечно, в покое он вас не оставит, говорила Ирина. Рано или поздно нагрянет. Самых лучших пошлет дальнобойщиков. У Спиркина, как у всякого сластены, обостренное самолюбие. Если чего-то ему не дают, становится как невменяемый. Поэтому ему никто не отказывает. И она, Ирина, в свое время уступила, хотя теперь, познакомившись с Егорушкой и с дедушкой Жакиным, с такими замечательными людьми, о том жалеет.

Жакин и Егорка, собираясь за столом, любили слушать ее затейливые речи. Обжившись в сторожке на правах Егоркиной полюбовницы, она превратилась в ласковую голубицу, которая мухи не обидит. Куда делись прежние норов и бандитская спесь. По вечерам сидела монашкой. В косынке, сложа руки на коленях, со светлой, тихой улыбкой наблюдала за мужицкой трапезой, готовая в любую минуту взлететь, подать, услужить. По ее обмолвкам выходило, что она всегда тяготела к домашнему покою, а та женщина, с пистолетом и ядом, была всего лишь переселенкой в ее душе, насланной злыми чарами.

Разве я виновата, говорила Ирина, что сироткой жила с малолетства и угодила в лапы отчаянным злодеям.

Того же хоть Спиркина возьмите, Ивана Ивановича. Для него человек что вошь, но сопротивляться ему нельзя.

У него полгорода в кулаке зажато, губернатор ему первый друг, прокурор друг, банкир на посылках, милиция на поводке. Она женщина слабая, поддалась, не устояла против грозной воли. Спиркин ее не бил, не мучил, даже одно время любил. Квартиру снял, одел, обул, одно слово, холил. Но потом она ему надоела, появились другие подстилки, помоложе да покраше, вот и отослал ее с глаз долой сокровища добывать. Обещал, если справится, даст откупного и отпустит на все четыре стороны. Она и помчалась сдуру.

Так складно, уныло текла ее повинная повесть, что один раз и Жакина проняло. "Учись, Егорка, – сказал в восхищении. – Примечай, какая у зловредной, умной бабы сила. Ни словечка правды не скажет, на языке мухоморы растут, а ведь начинаешь верить. За сердце берет. Красивая, умная женщина, Егорушка, самое большое испытание человеку".

Ирина теперь никогда старику не возражала, на его разоблачения отзывалась жалобными вздохами, да ловко смахивала ладошкой несуществующую слезку. При этом умильно, желанно глядела на Егорку, у того кусок во рту застревал.

Длинными ночами высасывала из него кровь, и Егорка больше не противился ее ненасытным ласкам. Любовная отрава растеклась, заполнила его жилы, и он чувствовал себя не человеком, а моллюском, даже посреди дня сотрясаемым ударами любовного тока. Жакин его жалел, но не пресекал затянувшееся баловство.

Вот и в магазине, затягивая ремни на торбе, беседуя с продавцом, он чувствовал тягучее размягчение в чреслах, и взор туманился видением минувшей ночи. Уснули с Ириной хорошо если часа на два, поэтому, наверное, хотя уловил неестественность в уклончивом поведении Олега, не придал этому должного значения.

– Не желаете макарон итальянских? – жалобно протянул тот, когда Егорка уже повернулся уйти. – Спагетти – только вчера доставили партию. Жакин их уважает.

Егорке не хотелось заново развязывать мешок, но сказал:

– Давай три пачки, раз Жакин любит, – и опять мелькнуло в глазах Олега смутное, виноватое выражение…

Чуть отошел от магазина – стоит подкрашенная бабенка лет тридцати пяти, откровенная, как штопор. Раньше в Угорье таких не видали, а нынче – на каждом углу.

В основном приезжие с Украины. Егорку она не интересовала, но девица заступила дорогу, уперла руки в бока.

– Гля, какой сокол! И бегом бежит. Да еще с полной сумкой… Дай бедной девочке рубль на похмелье. Дай!

Трата небольшая, Егорка дал. Женщина – цап, и в карман.

– Дай еще пять, а? Чтобы до нормы.

– Я бы дал, – сказал Егорка, – но деньги не мои.

Женщина подвинулась к нему, дыхнула перегаром.

– Не жмись, сокол. Секрет скажу. Ох, хороший секрет. Не пожалеешь.

– Секретов мне не надо. Обойдусь.

Женщина будто не слышала.

– Вон окошко видишь на втором этаже? Где желтая занавеска?

– Да, вижу. – Егорке никак не удавалось обогнуть красавицу. – Ну и что?

– Догадайся, кто в норке сидит?

– Пьяных не люблю, – сказал Егорка. – А ты на поддаче.

Женщина сделала резкое движение, прижалась к его боку.

– Дурачок! Там тебя гостюшка ждет… Издалека приехамши. Сказать, как зовут? Анечкой зовут, дурачок!

Егорке показалось, мощеная, пустая улочка вдруг выгнулась горбом.

Взлетел по деревянной лесенке на второй этаж и увидел: из двух дверей одна приотворена, как бы приглашая войти. Умом Егорка сознавал, что это ловушка, – откуда здесь Анечка, какая Анечка, зачем? – но это была такая ловушка, в которую двадцатилетний парень, даже обтесанный мудрецом Жакиным, не мог не попасть. Он толкнул двери и осторожно шагнул в полутемную, пахнувшую чем-то кислым прихожую. Вдалеке, в светлом пятне комнаты действительно, померещилось ему, сидела за столом какая-то девушка, но разглядеть толком не успел.

Чудовищной силы удар обрушился сбоку на его непокрытую голову, и он, не успев охнуть, кувырком полетел прямо в тартарары…

Очнулся и обнаружил себя привязанным к железному стулу. Комната просторная, с тюлевыми занавесками на окне и с деревенской, пузатой печкой в углу. Народу в комнате много, Егорка сразу насчитал пять человек, среди которых попадались знакомые лица. Прямо перед ним покачивалась на высоких каблуках Ирина, но в каком-то не совсем узнаваемом виде: то ли ее избили, то ли, прежде чем запустить в комнату, измазали углем. На стульях у противоположной стены двое качков с кирпичными, невозмутимыми рожами, их незачем долго разглядывать, чтобы понять, чем они зарабатывают на пропитание. Третий мужчина, белоликий и коренастый, грел руки у печки, и когда глянул на Егорку, тот сразу признал в нем, одного из громил, навестивших их с Жакиным по весне, по кличке, кажется, Микрон. Увидев, что Егорка открыл глаза. Микрон чудно зашипел, будто от печки перенял дровяной жар.

Главный среди всей честной компании был, конечно, солидный, пожилой мужчина, усатый и прилично одетый, сидевший боком за столом с газетой. Изучал он, как ни странно, давно не виденный Егоркой "Московский комсомолец". Вся сцена имела ярко выраженный сюрреалистический оттенок.

Егорка потряс головой и с досадой определил, что сотрясение мозга, как минимум, у него уже есть. В уши словно свинца положили и видимость плохая, будто при мелком, густом дожде.

– Что же ты, Ирушка, – упрекнул он. – Продала все-таки нас?

– Нет! – воскликнула возлюбленная. – Нет, милый.

Меня принудили, разве не видишь? Скоро, наверное, и вовсе убьют.

Тут подскочил от печки Микрон и с криком: "Дай его мне, суку!" – бешено замахал кулаками. Удары посыпались на Егорку, как из решета, и все увесистые, прицельные. Вместе со стулом он перевернулся на пол и лежа получил несколько добавочных тумаков. С трудом удержался в сознании.

Двое качков оттащили разбушевавшегося Микрона, и они же подняли стул и вернули Егорку в прежнее положение. От боли и мути у него перед глазами выросли высокие зеленые столбы с еловыми ветвями.

– Прямо боксер, – уважительно сказал он Микрону. – Но левый хук слабоват.

Мужчина за столом отложил газету и распорядился:

– А ну все брысь отсюда! Что за самодеятельность, честное слово.

Ирину, качков и Микрона тут же как ветром сдуло, и в комнате они остались вдвоем.

Мужчина несколько минут разглядывал его в молчании, а Егорка пытался справиться с поднимавшимися из глубины желудка волнами тошноты.

– Что, больно? – сочувственно спросил мужчина.

– Ничего, терпимо. А вы кто?

– Я-то? Что ж, давай познакомимся. Зовут меня Иван Иванович, наверное, Иришка про меня рассказывала. Вот, понимаешь, бросил все дела и приехал специально с тобой побеседовать. Цени, Егор.

– Чего-то это не похоже на беседу.

– Ну почему… Беседы бывают разные, все зависит от твоей доброй воли. Ответишь на пару вопросов, отпущу.

Может, еще и премию выдам за добровольное сотрудничество. Начнешь вилять, тогда извини, брат. Тогда все, что с тобой произойдет, впрямь трудно будет назвать беседой. Но надеюсь, до худого не дойдет. Глазенки у тебя разумные, и пожить, наверное, охота.

Егорка сморгнул зелень с век и увидел собеседника отчетливее. Ничего устрашающего в облике Ивана Ивановича не было. Пожилой, усталый человек, измотанный повседневными хлопотами, но сохранивший интерес к жизни. Лоб высокий, крутой, как у дауна. Напомнил он Егорке учителя математики из федулинской школы, который имел странную привычку в минуту раздражения грызть классный мелок. За то и прозвище у него было – "Вова-грызун".

– Пожалуйста, спрашивайте, – сказал Егорка. – Но хотелось бы сперва водицы попить. Очень во рту спеклось.

Пахан вылез из-за стола и нацедил из оранжевого пакета чашку апельсинового сока. Напоил из своих рук, бережно придерживая Егорке затылок. Утер ему рот теплой, шершавой ладонью.

– Ах, молодежь, молодежь, – обронил ворчливо. – Нет бы дома сидеть да книжки читать. Так вам все приключения подавай. А где приключения, там беда рядом. Я про тебя, Егор, прежде чем ехать, кое-какие справки навел. Хорошо об тебе люди отзываются. И родители – уважаемые люди. Чего, спрашивается, понесло тебя по свету? Да еще к кому в науку угодил, к самому Питону. Чему он тебя доброму научит, кроме как убивать и грабить?

– Это и есть ваш вопрос?

– Нет, Егор, это не вопрос. – Иван Иванович вернулся за стол вместе с пустой чашкой, – Вопрос будет такой. Только подумай перед тем, как ответить. Ты ведь знаешь, где прячет казну старая сволочь?

– Вы имеете в виду Жакина?

– ?..

– Где у него казна?

– ?..

– Конечно, знаю. У него от меня секретов нет. В шкалу под блюдечком. Там добыча для вас небольшая, рубликов триста, может, чуть побольше. Вот ближе к осени медок продадим…

Спиркин кивал с таким выражением, будто ничего другого не ожидал услышать и вполне удовлетворен ответом.

– Мне нравится, как ты шутишь, мальчик. Хотя, думаю, ерепенишься оттого, что не уяснил до конца положение. Обрисую в двух словах. С этой минуты, мой милый, тебя будут бить и истязать нещадно, час за часом, день за днем, сколько выдержит твой молодой организм.

Для этого дела у меня есть хороший специалист, вдумчивый, с медицинским образованием. Тебе постепенно отобьют внутренности, отрежут яйца, выколют глаза, и подохнешь ты не раньше, чем через неделю, причем в такой вони и соплях, что не приведи Господь. И знаешь, почему это произойдет?

– Почему?

– Потому, что связался с плохим человеком, с отребьем, у которого за душой нет ничего святого. Питон всегда умел приваживать мальцов. Но спроси, где сейчас его щенята? Где Саша Кузнечик? Где Борька Тур? Где светлой памяти Шпингалет Геворкян? Это только некоторые. А сколько у него было других "сынков".

– И где же они?

– Я и говорю – где? Питоша их прожевал, как тебя, а кожуру выплюнул. Отменные были пацаны, перспективные, к большому бизнесу тянулись. Надо отдать должное, Питоша умеет выбирать. В дерьме всегда разыщет конфетку. Теперь их косточки давно мыши погрызли. Послушай меня, Егор, не на ту карту поставил. Не тот случай, чтобы геройствовать. Думаешь, герой, а получится – дурак. Да еще без яичек. Ведь я не предъявляю претензий насчет Иринушки. Пользуйся, не жалко. Плюс премия. Да что премия, можно процент обсудить. Есть и другие перспективы.

– Один процент?

– Зачем один? На десяти сойдемся.

Егорка нахмурился, пошевелил губами, считал.

– Значит, так. От трехсот рублей десять процентов – всего тридцатник. Не густо, ваше благородие.

Иван Иванович вылез из-за стола, прошелся по комнате, разминаясь. Пальцы сунул за манжеты, как Ленин. Будто забыл про Егорку. Что-то важное обдумывал. Егорка ему не мешал. Его так плотно прикрутили к железному стулу, едва мог пошевелить ступнями. Но лучше и не шевелить.

При каждом намеке на движение какая-то острая загогулина вдавливалась в крестец. В таком беспомощном положении, вроде спеленутого младенца, он никогда не бывал. В пещерном склепе, куда его на три дня замуровал Жакин – без еды, питья и света, – чувствовал себя привольнее. Жакин учил: неволя укрепляет человека, когда тело в плену, дух дышит свободно. В пещере прямо в первые часы у него начались видения, можно было считать и так, что дух воспарил. Видения были нечеткие, расплывчатые, мимолетные. То он бежал куда-то, то его куда-то несли, потом некое чудовище, в непроявленном облике и утробно пыхтящее, уволокло его под воду, придавило ко дну и долго держало, пока он не задохнулся и чуть не умер. Но уже в следующее мгновение, чудом вырвавшись из лап чудовища и всплыв, он ощутил приступ необычайного, смешанного с темным ужасом счастья. Почудилось, – в тот миг он вспомнил, – как однажды выкарабкался из материнского чрева на белый свет – маленький, липкий мышонок с едва зарождающимся сознанием, – и затрепетал, содрогнулся от накатившей на слепенькие глазенки необъятной белизны пространства. Запоздалый укол прозрения. В пещерной тьме он, как и в час рождения, переступил из одного бытия в другое и остро осознал, что в хрупком хрусталике, хранящемся внутри его естества, заключено бессмертие, не подвластное грозному миру чужих существований…

Иван Иванович, решив что-то про себя, приблизился к Егорке и пальцем уколол его отекший лоб, будто дырочку просверлил.

– Ишь как разукрасили… А ведь это только начало.

Давай поговорим, как мужчина с мужчиной. Подумай, ради чего страдать и подыхать. Образованный, смышленый парень, и характер у тебя есть, вижу. Попробуй рассуждать здраво. Общак, который стережет Питон, принадлежит вовсе не ему. Но это даже не важно. Там добра, я думаю, на миллионы и миллионы. Старик не сможет ими распорядиться, даже если бы захотел. Ему они просто не нужны, но он не отдаст ни копейки, потому что злоба его душит. Как же, его поезд давно ушел, он стар, немощен, а кто-то будет на эти денежки пировать и наслаждаться жизнью. Так он примерно судит. Он же примитив, осколок эпохи, все его подельщики давно в землю зарыты, и ему недолго осталось. Это его и бесит… Наверное, ты думаешь, Егор, когда старая сволочь откинет копыта, все богатство перейдет к тебе. Ошибаешься, малыш. Так не бывает. Тебе кажется, вы в лесу схоронились и никто про вас не ведает. Это не так. За вами десятки глаз наблюдают. С самой малой побрякушкой ты дальше Угорья живым не уйдешь… И опять же, не это главное. Питон не поймет, а ты должен. Россия давно не та, в какой он привык воровать. В ней все цветет, все подымается на свежей почве, и люди здоровеют душой и телом. Рынок – вот новая живая кровь страны. Не в том, конечно, толковании, что все купи-продай, а в высшем, философском смысле.

Егорка невольно увлекся неожиданным поворотом допроса, мысль его бодрствовала.

– В чем же этот смысл?

– Ага, зацепило… В том, дорогой мой, что частная собственность священна и неприкосновенна. Это первое.

И второе: каждый индивид имеет право на выбор судьбы, никто ему не указ. Упрешься – останешься со стариком и сдохнешь. Пойдешь со мной, покажу, как жить по-людски. Ты еще не представляешь, какая может быть прекрасная жизнь у богатого человека в свободном обществе.

– У вас какая-то путаница в голове, – возразил Егорка. – Если человек имеет право выбора, то почему вы хотите меня убить? Здесь неувязка.

– Борьба, малыш, – грустно ответил пахан. – Это борьба. Сейчас острый период. Не могу позволить, чтобы такой огромный капитал лежал мертвый. Деньги должны работать, приносить пользу. Лично мне они не нужны. Тут дело принципа.

– Вы сказали, общак принадлежит не Жакину. Допустим, клад существует. Так ведь он и не ваш. Почему вы хотите его присвоить?

– Третье правило рыночных отношений, – совсем уж с трагической миной объяснил Спиркин. – Прав тот, за кем сила и власть. Когда власть была у красножопых, вспомни, они нам дышать не давали. А по мне, всякий клоп ползи, куда хочешь. Только на дороге не попадайся.

Раздавлю. Что мое, то мое, будь добр, отдай, не греши.

– Но это же не ваше?

– А чье?! – торжествующий вопрос гулко завис в воздухе, и Егорка промедлил с ответом. Понял, что в полемике ему с паханом несовладать, смиренно произнес:

– Вы меня убедили, Иван Иванович, согласен.

– На что согласен?

– Прокрадусь незаметно, пока Жакин спит, заберу триста рублей.

Иван Иванович кликнул подручных. Вбежали двое громил, подняли Егорку вместе со стулом и отволокли в подсобку. Здесь было тем удобно, что никакой мебели, стены в клеящихся обоях и на полу линолеум. Сперва Егорку избивали двое, потом к ним добавились еще трое, и в подсобке стало не развернуться. Били кулаками, железными прутами, каблуками, каучуковыми дубинками, а с опозданием подоспевший Микрон решил, что непременно размозжит гадюке голову оцинкованной кастрюлей, но его остановили. Старший, кто руководил экзекуцией, раздраженно заметил: "Не ведено пока мочить, или ты без понятия?"

– Он мне ногу прострелил, ногу прострелил, сучара! – завопил Микрон, но товарищи вытолкали его из подсобки вместе с красивой двуручной кастрюлей и тем самым спасли Егорке жизнь.

Впрочем, метелили его как-то без азарта. Когда он по-настоящему вырубился, отвязали от стула, облили ушатом ледяной воды, прислонили к стене, и кто-то сердобольный сунул ему в зубы зажженную сигарету, правда, горящим концом. Егорка ее тут же выплюнул.

Старший, видно, справедливый и аккуратный мужик, попенял:

– Чего ты, паренек, кобенишься зря? Все равно тебя Спиркин сломает. Нам только лишние труды. Отдай, чего просит, и дело с концом.

Егорка ответил с обидой: "Я отдаю, он сам не берет".

Но, может, почудилось, что сказал: к тому времени он превратился в сплошной кровоточащий рубец, и слова не просачивались сквозь разбитую гортань.

Немного отдохнув, бойцы снова принялись отрабатывать рукопашные приемчики, то ставя Егорку на ноги, то сшибая на пол, как резиновую чушку, и в конце концов, после какого-то изощренного удара кастетом в живот, его оробевшая душа взметнулась так высоко, или, напротив, запряталась в сокровенный кровяной сосудик так глубоко, что больше не отзывалась на внешние сигналы.

…Ожил впотьмах на кровати – рядом лежала Ирина.

Еще прежде, чем произвести ревизию в организме, он угадал, что это она. Теплый, знакомый запах земляничного мыла проник ему в ноздри. В отдалении (в первую секунду показалось, за километр) светился желтый ночник, как око волка, устремленное на добычу. Укрыты они были одним худым шерстяным одеяльцем, под головой, вместо подушки, свернутый ватник. Через несколько мгновений он осознал, что остался живой, что сейчас ночь и что все не так уж худо, как вначале.

– Чего ты добился? – сказала Ирина. – Гордец несчастный!

– Ты разве не спишь?

Ирина лежала к нему боком, подперев голову кулачком. Он видел, что это она, но как бы не вполне этому верил.

– Завтра тебя убьют. И меня тоже, – сообщила она, как о незначительной подробности.

– Тебя-то за что?

– За все хорошее.

– И что предлагаешь?

– Ничего.

Ответ поразил его своей безнадежностью и какой-то глубокой искренностью. Она это все-таки или не она?

Вздохнув, он пошевелился. Внешне это никак не проявилось. Волевым усилием он послал импульс от пяток к коленям, потом к животу – и выше, выше, до самой макушки. Тело чувствовало боль: маленькая, но радость.

– Жакин живой? – спросил он.

– В лес ушел. Гирей предупредил… Зря ты плохо обо мне подумал, Егорка.

– Правда'?

– Я вас не сдавала. Я к вам привыкла, хоть вы и чудики. Мне тебя жальче, чем себя. Ты ведь по возрасту совсем мальчик, жить бы и жить.

Егорке не хотелось с ней разговаривать и не хотелось, чтобы она лежала рядом. От ее вечного заунывного вранья его замутило. Если бы она их не сдала, то ушла бы вместе с Жакиным. Но она не ушла.

– Большой десант высадился?

– Человек десять, не меньше. Все самые отпетые. Из Спиркиной дружины. Покажи, где болит?

Егорка закряхтел и начал подниматься.

– Ты чего? – испугалась она.

– Чего, чего… Помочиться надо. Сколько можно терпеть?

Покачался и встал, хотя было очень худо. Словно вылез из-под чугунного пресса. Но больших повреждений не обнаружил. Ноги, руки двигаются, коленки скрипят, в спине что-то сомнительно похрустывает, глаза не смотрят, а в остальном терпимо. Могло быть значительно хуже. После сильных побоев всегда остается некая общая отечность в организме, это нормально.

Ирина поддерживала его за бок.

– Обопрись на меня, милый, обопрись.

– Где горшок?

– Нету горшка, милый, нету. Может, попробуешь в бутылочку? Вон на окне стоит.

– Не надо смеяться над чужой бедой, – заметил Егорка.

Доковылял до двери. Ирина постучала в нее сжатыми пальцами, каким-то условным стуком. Опять себя выдала.

Но это все уже не важно.

Отворил дверь, пощелкав замком, здоровенный детина монголоидной внешности: раскосые глаза, высокие скулы и черный волос на затылке в пучке.

– Чего надо?

Егорка объяснил свою нужду. Детина узким, освещенным коридором проводил его до уборной. Ирина хотела нырнуть за Егоркой следом, но он успел защелкнуть дверь на собачку. У него сначала ничего не получалось, а когда получилось, пошла черная кровь. Значит, почки отбили.

Рядом с унитазом – умывальник, кран с проржавевшей ручкой. Вода потекла желтоватая, розоватая, будто тоже с кровцой. Егорка умылся, причесался пятерней, привел себя в порядок.

Ирина прикуривала от зажигалки монгола, когда он вышел из туалета. Как-то испуганно на него поглядела – не на монгола, а на Егорку.

– Служивый, когда хозяина увидишь?

– Чего надо?

– Передай, у меня есть предложение.

Детина важно кивнул. В коридор выходило три двери, вокруг тишина и покой. У Егорки хватило бы сил завалить монгола и уйти, но он не видел в этом смысла.

Вернулись в комнату. Егорка улегся на кровать, как был – в брюках и рубашке, Ирина уселась в ногах. Озабоченно спросила:

– Как ты?

– Дай докурю.

Отдала сигарету, и он затянулся с удовольствием. Голова больше не кружилась.

Ирина подвинулась ближе.

– Чего решил, Егорушка? Отдашь клад?

– Куда денешься. Придется отдать. Может, отпустят.

Прилегла, привалилась грудью, возбужденно зашептала:

– Обязательно отпустят, милый. Я Спиркина знаю, он не зверь. Ему главное свое получить. Тут он прет, как танк. А когда получит, сразу успокаивается.

– Дорогу бы найти.

– Я помогу. Я же помню, как мы ходили.

– Давай поспим, Ир.

– А не хочешь?..

– Ты что, с ума сошла? У меня ни одна жилка не работает.

– Если потихоньку, то ничего. Лекарство верное, от всех болезней.

– Угомонись, озорница.

Уснул мгновенно и крепко, как в прорубь провалился. Очнулся, Ирина трясла за плечо:

– Проснись, милый, проснись! За тобой пришли…

* * *

Спиркин на сей раз угостил его кофе, сигаретой и налил в тонкую хрустальную рюмку коньяка из пузатой бутылки. Растроганный, Егорка униженно благодарил. У него шея скрипела, когда кланялся.

– Хочется тебе верить, – сказал Спиркин, почесывая щеку. – Рад, что вовремя спохватился. Помяли тебя мои хлопцы изрядно, вижу, но ты на них зла не держи. Люди подневольные, наемные.

– Вот этот, по кличке Микрон, вообще какой-то неуправляемый.

– Да уж, не позавидуешь его жене… Но мы его удержим в рамках. Главное, сам больше не крути.

– Жакин не помешает?

– Это мои проблемы. Об этом не думай. Старый подонок в нору забился, скоро мои ребята его оттуда выкурят.

– Хорошо бы, – усомнился Егорка. – А то ведь он тоже на расправу скорый.

Спиркин поморщился, поднес к бледным губам рюмку, понюхал, но не выпил.

– Хватит об этом. Питон – одиночка, беглец. Сейчас играют только командой. За ним никто не стоит. Его время сдохнуть.

– Может, обождать, пока его отловите?

Спиркин пропустил его замечание мимо ушей.

– Сегодня отлежишься, врача дам. Завтра с утречка двинем. Сколько до места добираться?

– Нормальным ходом – день, от силы – три… – Егорка отхлебнул кофе, откусил булку с маслом, – Иван Иванович, все же хотелось бы с вашей стороны иметь какие-нибудь гарантии.

– Ты о чем?

– Как же… Я вас отведу к тайнику, а потом? Зачем я вам потом нужен? Ну и, естественно…

Спиркин уставился на него тяжелым взглядом, но внезапно просветлел, заулыбался.

– Правильно мыслишь, молодец. Жестокий век, беспредел. Только гарантий, какие ты просишь, у меня нету.

Кроме честного слова бизнесмена. Это весомо, Егор. Объясняю популярно. Кидают обычно друг дружку те, что плавают в рублевой зоне, что не скакнули на международные линии. Эти – да, мелочь голопузая, отца с матерью продадут за лишний лимон. Но кто перешел в высшую лигу, а я в ней уже года три, тот играет честно.

Догадываешься почему?

– Догадываюсь.

– Ну-ка, ну-ка? Сверкани умишком.

– В высшей лиге репутация дороже прибыли.

– Именно так, дорогой! Давай-ка чокнемся. Утешил.

Не весь еще молодняк мозги пропил и прокурил. Именно, репутация дороже прибыли. Точнее, она и есть та самая прибыль, выраженная в условных единицах. В высшей коммерческой лиге народу негусто, все друг про друга наслышаны, количество нулей там не имеет особого значения. Пробиться туда трудно, зато выйти оттуда вообще нельзя. Все эти крупные банкротства, которые сейчас на слуху, – это все липа, туфта. Перекачка денег из одного кармана в другой. Сказка для бедных. Кидать друг дружку там не кидают. Исключено. Это подобно самоубийству.

– Я понял. – Егорка уважительно пригубил рюмку. – Все толстосумы повязаны общей золотой цепью, но я-то вам не ровня. Я-то как раз голытьба. Со мной чего цацкаться? Придавил, как клопа, и концы в воду. Нет человечка, нет проблемы. Хорошо бы, Иван Иванович, получить гарантию в виде реального факта.

– Чего? – Спиркин надулся, как жук. Это понятно.

Так красиво все объяснил молодому юноше, и опять возражение. Похоже на наглость.

– Я к тому, Иван Иванович, что хотелось бы получить письменное заключение.

– Какое заключение?

– Допустим, напишите, что некто Егор Жемчужников по вашему поручению отправился туда-то и туда-то, чтобы принести то-то и то-то. За это гарантирую ему полную неприкосновенность и свое покровительство, а также некую сумму вознаграждения. Это по вашему усмотрению, Иван Иванович. Можно без вознаграждения. Лишь бы не били.

– Зачем тебе такая бумажка?

– Бумага за вашей подписью, да еще с печатью фирмы, имеет юридический смысл. Хоть какая-то зацепка.

Спиркин разнервничался, залпом опрокинул рюмку.

– Ты сам-то понимаешь, какой бред несешь? Или издеваешься надо мной?

Егорка смутился.

– Может, мне действительно вчера мозги отшибли.

Но поймите меня, Иван Иванович. Утопающий за соломинку хватается, так и я. Хочется ведь, правда, еще пожить чуток.

Спиркин не спускал с него горящего близким гневом, затуманенного взгляда.

– Парень ты мудреный, вижу. Поднатаскал тебя Питон на свою голову. Ничего, мне такие нравятся… Значит, так. Покажешь, где дед казну прячет?

– Покажу.

– Слова бизнесмена тебе достаточно?

– Ну, если ничего другого нету…

– Все, пшел вон. Выспись как следует. Врача попозже пришлю. Спозаранку – в путь.

Глава 5

На третьи сутки добрались до Святых пещер, вышли к каменистой площадке на уступе – прошлогодней стоянке.

Чудно, грустно склонились над обрывом две могучие сосны, неизвестно как уцепившиеся за склон. Казалось, упадут под ударами ветра и утянут за собой всю гору. Но шли годы, десятилетия, и ничего подобного не происходило.

Жизнь деревьев иногда еще загадочнее, чем жизнь человека.

Две ночевки в палатках, одна под дождем, тяжелее всех дались Спиркину. Избалованный довольством и негой последних лет, он, видно, не подрассчитал своих сил и к третьему дню сник, почернел лицом, и его постоянно знобило. После второй ночевки еле выполз к костру, сидел смурной, нахохленный, с презрительно оттопыренной губой. С каким-то детским удивлением обозревал каменистый ландшафт. Егорка осмелился спросить:

– Может, вернемся, Иван Иванович? Вроде вы немного приболели.

– Эх, малыш, – со странной улыбкой ответил Спиркин. – Такие, как я, на попятную не ходят. Запомни хорошенько, чтобы не попасть впросак.

Неожиданная немочь его злила, он шпынял попутчиков, как свору недоумков, за любую оплошность, чаще мнимую, грозя оторвать башку, а тех, что неудачно подворачивались под руку, иногда доставал неуклюжим пинком. Больше всех почему-то доставалось Ирине. Ей он грозил такими карами, из которых самой гуманной было обещание испечь ее заживо на углях. На первом привале, когда подала ему, не предупредив, чересчур горячую кружку с чаем, плеснул ей кипятком в лицо, но женщина ловко увернулась. Лишь несколько капель задели щеку.

С собой Спиркин взял пятерых боевиков, среди них были и монгол, водивший Егорку в туалет, и двое мужиков, которых он запомнил по побоям в подсобке, и, конечно, неугомонный Микрон, не выпускающий из руки пушку, снятую с предохранителя. Еще в поселке матерый бандюга сообщил Егорке, что живым из путешествия тот не вернется, пусть зря не надеется. На робкий вопрос:

"Чем я вас так обидел, Микрон Микронович?" – бешено рявкнул: "Ты, падаль, мне колено прострелил, видишь, хромаю. Ничего, недолго тебе куковать".

– Это же не я, – напомнил Егорка. – Это Жакин.

– Он тоже никуда не денется, – с ужасающей уверенностью ответил Микрон. – Его очередь вторая. Я вас, падлов, научу родину любить.

С каждым часом пути его ненависть к Егорке все крепла и наконец достигла фантастического уровня. Он не спал по ночам, сидел на корточках напротив Егорки, поигрывая пушкой, наводя дуло то в живот, то в лоб, иногда щелкал вхолостую – и дико гоготал. Глаза его светились невыносимым голодным блеском.

Егорка пожаловался Спиркину:

– Вот вы, Иван Иванович, обещали сохранить мне жизнь, а как же Микрон? Он непременно меня укокошит.

Видите, какой у него большой заряженный пистолет?

Спиркин цинично усмехнулся:

– Уж это, голубчик, твои личные проблемы. Или тебе нянька нужна?

– Он же совсем как будто невменяемый.

– Да, Микрон – человек непростой, обид не прощает. Так у него судьба сложилась. Никто его в жизни не жалел, он и одичал… Но ты неглупый парень, найди с ним общий язык.

– Как?

– Подари чего-нибудь. Он подарки любит.

– А вы не замолвите словечко? Он же ваш подчиненный.

– Казну отдашь, разберемся.

За Егоркой приглядывал не только Микрон, но и все остальные. Наверное, каждый получил особый приказ не спускать с него глаз, и, хотя он шел расконвоированный, без пут, но, куда бы ни оглянулся, отовсюду встречал зловещий прищур: чего, мол, чего?! В рыло хошь?

Егорка ни к кому не набивался в собеседники, разве что с монголом, которого звали Михря, завязалось у него мимолетное приятельство. Как-то тот, судя по неловкости – истый горожанин, оступился на скользкой тропе и чуть не ухнул в канаву, полную гнилой воды. Егорка успел ухватить его за руку, выдернул наверх, как репку из грядки. Михря, оглянувшись на братков, тихо сказал: спасибо!

С тех пор протянулась меж ними ниточка взаимопонимания, хотя ни о чем серьезном не говорили. Однако в его повадке не было той ледяной, свирепой настороженности, как у остальных. Михря среди всех братков выделялся богатырской статью, оттого, наверное, и тащил на себе поклажи столько, сколько все другие, вместе взятые.

И ни разу не выказал неудовольствия, только улыбался всю дорогу рассеянной амбальской улыбкой.

Ирина, одетая в яркую альпинистскую куртку поверх свитеров и в меховые штаны, держалась с Егоркой подчеркнуто предупредительно, как с давним знакомцем, но не больше того. Правда, на вторую ночь в палатке подкатилась под бочок, чтобы перекинуться тайным словцом.

Вероятно, по распоряжению Спиркина, потому что иначе нельзя было сделать это незаметно.

– Егорушка, милый, ты как?! – завороженно прошептала в ухо.

– Да так как-то… Микрон донимает. Тычет пушкой в брюхо, неприятно же…

– Он бешеный, бешеный. – Ирина просунула руку ему под ватник. – Но ты не бойся, Спиркин его урезонит.

Без его указки никто тебя не тронет.

– Хотелось бы верить… Иван Иваныч слово дал, как только казну найдем, тут же мне отпускной билет. Плюс – вознаграждение. Как думаешь, не обманет?

– Как можно, что ты! Спиркин человек солидный, авторитетный. В команду тебя хочет взять, сам мне говорил. Ты только не оплошай, Егорушка.

– В каком смысле?

– Не придумывай ничего. Делай, как он велит. От тебя наша судьба зависит.

– Твоя тоже?

– А как же? Коли ты какой-нибудь фортель выкинешь, моя бедная головушка первая с плеч слетит.

Ее рука уже бродила по его животу, от быстрой, умелой ласки ему стало тепло, как от грелки.

– Ирина, услышат!

– Да мы потихоньку, все же спят, – заворочалась, пристраиваясь половчее. – Ох соскучилась, Егорушка, ох соскучилась… Жду не дождусь, когда удерем на волю.

– Вместе удерем?

Лишь на мгновение отстранилась.

– О чем ты, родной? После тебя все одно ни с кем не смогу. Веришь мне?

– Еще бы, – самодовольно сказал Егорка.

* * *

…В первый день, когда мотал дружину по песчаным карьерам, уже уверился, что Федор Игнатьевич жив-здоров, взял их под караул, повел. У них этот маневр на всякий случай был отработан с лета. Жакин много чего приготовил к приходу гостей, это лишь одна из его уловок. Его нельзя было застать врасплох, и, честно говоря, Егорка недоумевал, как умный и прожженный Спиркин на такое понадеялся. Может, слишком уверен в себе, а может, упустил из виду, что таежные тропы отличаются от городских перекрестков. Так или иначе Егорке понадобилось только пригнуть на ходу молодую березку, да еще, будто невзначай, спихнуть в овраг каменюку величиной с телячью голову. И через два часа на выходе из карьеров он увидел ответный знак – небрежную насечку на коре старого дуба. Как дружеское рукопожатие учителя.

Правда, когда обвалил камень, подозрительный Микрон, шедший сзади вплотную, чуть не толкнул его следом.

– Ты что же, гад! – заревел в спину. – Озоруешь?!

А ну подыми!

– Что поднять? – искренне удивился Егорка.

– Чего скинул? Ах ты, вонючка! Думаешь, не видел?

Подоспел на шум Спиркин. Микрон путанно начал объяснять, что эта сволочь только что пыталась улизнуть и… Спиркин остановил поток горячечных фраз, обернулся к Егору:

– Что такое?

Егорка сочувственно покрутил пальцем у виска.

– Беда, Иван Иванович. Видения начались.

С диким возгласом: "Ах, видения, гад!" – Микрон кинулся на него, перехватив пистолет за ствол. Егорка уклонился, и если бы не удержал бойца сзади за куртку, тот бы уж точно помчался следом за каменюкой в глубокий, крутой овраг с веселым ручейком на дне.

– Хватит, – прикрикнул на обоих Спиркин, а Микрону пригрозил отдельно:

– Гляди, парень! Уговор дороже денег.

Егорка окончательно с огорчением понял, что с Микроном им в лесу живыми не разойтись.

К Святым пещерам поднялись около полудня, скудное желтое солнце стояло прямо над горной грядой. Ирина узнала место, радостно всплеснула руками, потянулась к Спиркину:

– Здесь, Иван Иванович, точно, здесь. Вон костерчик наш, видите. Здесь мы ночевали.

Она забылась на мгновение, и Егорка поразился выражению ее красивого лица – не монашескому, не бандитскому, а невыразимо одухотворенному. Как у человека, который после долгой голодухи попал на продуктовый склад.

Спиркин велел братве разбивать палатки, готовить стоянку и жратву, Егорку отвел в сторону, к краю обрыва. У них состоялась важная беседа. Спиркин повторил, что все прежние договоренности остаются в силе: как только он получит казну, Егорка свободен. Может остаться со Спиркиным, в его штате, в этом случае об условиях поговорят отдельно; а может катиться на все четыре стороны – его дело. Как обещано, он выделит Егорке долю и заодно, если тот не передумал, отдаст Ирину.

Егорка глубокомысленно хмыкал, хотя не помнил, чтобы у них заходил разговор о передаче Ирины с рук на руки.

Спиркин поинтересовался (странно, что раньше этого не сделал), как выглядят сокровища, в чем хранятся и в какой таре их удобнее перевозить. Егорка, со своей стороны спросил, неужто Спиркин собирается тащить к тайнику весь кагал.

– Отсюда далеко до места?

– Минут сорок нормальным шагом.

– Хочешь, чтобы мы пошли вдвоем?

– Вам виднее. Целиком клад без техники не взять.

Что-то придется оставить в пещере.

Спиркин пожевал губами, будто собирался плюнуть.

Сейчас он был опять бодр и свеж, как в первый день. Все дорожные хворобы как рукой сняло. Очи светились тусклым, прицельным огнем.

– Скажу так, хлопец. Если словчить надумал в последний момент, лучше забудь об этом. Я ведь видел, как ты по сторонам озирался, Неужто надеешься, Жакин выручит?

– Жакину под восемьдесят. Где ему против вас устоять?

– Верно. И на ноги свои не рассчитывай. Тебе по младости лет кажется, мир огромный, а он на самом деле крохотный, как желудь. Нельзя в нем надолго разминуться. Тем более в России. Говорил же тебе, дальше Угорья никуда не уйдешь.

Егорка обиделся.

– Выходит, мне не верите, а им, – показал пальцем за спину, – бандитам своим, верите?

– Верю или нет, с собой не возьму. Втроем пойдем – ты, я да Микрон. Так годится?

– Вам решать. Значит, я вам клад, а Микроша мне пулю в лоб. Нормально. Возражений нет.

– Не робей, Егор, – Спиркин милостиво улыбнулся. – Отдам тебе Микрона. На обратном пути с ним разберешься. Заодно погляжу, каков ты в деле.

– Ага, он с пушкой, а я с чушкой.

– У тебя выхода нет, золотой ты мой.

– Что ж, согласен. Ирина сказала, не такой вы человек, чтобы обманывать.

Про себя подумал: бедный пахан! Всю жизнь грабил, распоряжался людьми, как пешками, укрепился в своем могуществе и оттого, наверное, ослеп, как подземельный крот.

Но в мужестве ему не откажешь, нет, не откажешь. Пожилой уже, а гляди-ка, поперся за барышом на край света.

Так и сладились – Микрон, хозяин и Егорка.

Остальные остались в лагере, и какие распоряжения дал им Спиркин, Егорка не слышал. Ирина рвалась с ними, но Спиркин сказал: цыц, стерва! Ирина поглядела на Егорку умоляющими глазами, и он подал ей знак, дескать, все о'кей!

В дороге Микрон опять держался у него за спиной, а Спиркин то шел рядом, то отставал. Когда отставал, Микрон заводил с юношей шутливый разговор:

– Что, сучонок, чуешь, да?

– Зимой пахнет. Хорошо.

– Подыши, подыши на прощанье.

– Вы разве уезжаете, Микрон Микронович?

– Скоко до бабок идти, стоко твое. Остальное наше.

Понял, нет?

– Напрасно вы сердитесь. Микрон Микронович. Ногу не я вам поранил, Жакин. Я ему не указ.

Матерый бандит открыл ему задушевную мысль:

– Слышь, сучонок, я ведь тебя не потому завалю, что ты мне в душу насрал. По другой причине.

– По какой же?

– Таким, как ты, жить вредно. Я тебя давно раскусил.

Думаешь, умненький и чистенький, а все кругом в говне.

Ошибаешься, гнида.

Егорка обернулся:

– Жаль тебя, Микроша. Злоба тебя искорежила. Может, ты даже новый русский.

– И за это ответишь, – пообещал бандит. – Пулька не смотрит, кто новый, кто старый.

Поговорили и со Спиркиным. Ближе к развязке тот немного нервничал. На последнем отрезке пути он обращался с Егоркой бережно, как с девушкой.

– Одного не пойму, малыш, как ты очутился у вепря в подмастерьях? В такой-то глуши. Образованный, современный мальчуган из столицы. Или наводка была?

– Обстоятельства, – ответил Егорка глубокомысленно, – иногда сильнее человеческих желаний.

– Я так не думаю. Человек – кузнец своего счастья.

Особенно в нынешнее время, когда все пути открыты перед молодыми. Хоть торгуй, хоть иди в брокеры, кто посмышленее, и в банкиры выбивается. Понятно, для банкира ты рожей не вышел, но все равно, какая радость жить в тайге? Ты же не зверюга лесная, как Питон.

– Никогда я к богатству не стремился. Меня и матушка, бывало, поругивала. Хоть бы, говорила, с братьев брал пример. У одного лавка, у другого мастерская… Я, Иван Иванович, уродился, видно, с дурнинкой. Мне бы покой, да свет в лампе, да книжка в руке. Честное слово, не вру.

– Под блажного косишь. Ну-ну… Только вот с Иринушкой как-то не согласуется.

– Что – не согласуется?

– Не очень она малохольных привечает, а за тобой, гляди, как ниточка за иголкой. При этом разницу в возрасте надо учесть.

– Вот именно, – подтвердил Егорка. – Откуда я знаю? Может, ее на свежатинку потянуло. Я и поддался.

В лесу выбирать не приходится.

Спиркин хмыкнул недоверчиво.

– Ох, хитер ты, малышок. Ох, скользок. Думаю, со временем к хорошему делу тебя пристрою, ежели не оступишься. Ежели дядю Ваню будешь уважать.

Так, с угрозами да с душевными излияниями, незаметно добрались до пихтового перелеска, а там три шага – и медяный утес, словно огромный каменный кепарь, с верхушкой-пуговкой, покрытый густой темной травой, как шерстью, вырос из пихтового мрака.

Говорят, в прошлом веке брызнуло что-то с небес, окропило землю огнем и застыло черным валуном с крышкой. Видно, кто-то сверху послал предостережение, и местный народец, издревле привыкший к инопланетным знакам, предостережению внял, без дела вокруг утеса не шатался.

Кроме крышки с пуговкой, имелась в черном камне метровая щель, вроде гранитного рта, откуда попахивало чем-то горелым, будто внутри, в ухороне, неведомые пришельцы век за веком поддерживали негаснущий костерок.

Когда остановились в затишке, на малый перекур, сверху, как с пятого этажа, свесилась бородатая физиономия Жакина. Рядом мерцали тускло-желтые очи Гирея, сожмуренные от солнца. Сперва их обоих Егорка увидел, потом уж Спиркин с Микроном.

– Здорово, гостюшки дорогие, – окликнул с высоты Жакин. – Никак за золотишком пожаловали?

Микрон отреагировал мгновенно. На голос вскинул пушку и дернул спусковой крючок, но Егорка успел ударить его по руке: пулька полетела в одну сторону, в молоко, пистолет в другую – зацокал по камням. Но это была лишняя предосторожность: Жакин занимал наверху такую удачную позицию, что оттуда, где они стояли, никакая траектория его не доставала. Зато они оказались как на сцене перед королевской ложей.

На Спиркина было тяжело смотреть. Он сперва вроде тоже потянулся за оружием, но безвольно свесил руки.

У него дергалась щека в нервном тике.

– Жакин – ты? – спросил в изумлении, задрав голову к солнцу.

– Я, Ваня, кому еще быть. В этом лесу я один хозяин.

Напрасно ты пришел.

– Ты же мертвый, Жакин! – В голосе Спиркина прозвучала неожиданная, тонкая нотка печали. – Тебя пацаны в халупе сожгли.

– Опомнись, Ваня. Разве твоим ребятам такое под силу? Дом, правда, спалили, но это не беда. Новый построю.

Спиркин обернулся к Микрону, на которого смотреть было еще тяжелее. Изумленный не меньше хозяина, вдобавок без пистолета, он сочился злобой, как дерево смолой. На лбу в одну секунду пророс крупный, голубоватый прыщ.

– Мамой клянусь, босс! – Микрон прижал руки к груди. – Сам видел. Внутри он сидел. Запылал, как свечка.

– Уголья ворошили?

– А как же! Все путем. Помочились на него. На труп.

Обгорелый до неузнаваемости. И после…

Еще он продолжал говорить, страстно и убедительно, но уже, видно, понял, что какую-то страшную оплошность они допустили, и похоже, понял, какую именно, потому что умолк на полуслове, тупо уставясь себе под ноги.

– Неужто Коленьку спекли? – вкрадчиво поинтересовался Спиркин. – Ты же говорил, он в Саратов подался. Ты же говорил – телеграмма.

Отводя глаза, Микрон почесал затылок, вдруг встрепенулся.

– Клянусь мамой! Этот тоже там был. Все ребята подтвердят. Рожа бородатая в окошке мелькала. Мы дверь-то бревном подперли.

Спиркин взглянул вверх.

– Бывает, – отозвался с козырька Жакин. – Зря твои помощники травкой балуются на работе.

– Спускайся, потолкуем, Питон. А?

Жакин поднялся на камне во весь рост, в руке любимый карабин дулом книзу. Рядом Гирей во всей своей волчьей красе. Холка торчком, и от избытка чувств, глядя сверху на пришельцев, зверь широко зевнул, вывалив алый язык.

– Говорить не о чем, – поведал Жакин сокрушенно. – Осталась у тебя, Ваня, минута жизни. Помолись, коли умеешь.

С Микроном случилась истерика. Уразумев, что беда непоправимая, он гортанно вскрикнул и кинулся на, Егорку, норовя захватить в корявые объятия. В ярости он не потерял головы, понял, что от стрелка можно загородиться Егоркой. Но тот был начеку. Чуть отстранившись, нанес прямой встречный удар в орущую тушу и, когда Микрон тормознул и ошалело затряс башкой, сделал элегантную подсечку, повалив бедолагу на камень. В падении Микрон хряснулся о валун затылком и притих, будто уснул.

Спиркин попросил:

– Егорушка, поговори с Питоном, он тебя послушает.

– О чем, Иван Иванович?

– Старик выжил из ума. Что толку меня убивать? За мной другие придут. В покое все равно не оставят. Надо поделиться. А я уже здесь. От добра добра не ищут.

Сверху донесся нехороший смешок.

– О чем ты раньше думал, Ваня? Когда сторожку жег и Егорку пытал.

– Честно скажу. – Спиркин поднял голову, он не терял присутствия духа. – Недооценил тебя, Питон. Которые тебя знают, наши, саратовские, неполную дали информацию. Рановато тебя списали. Ты еще герой, да вдобавок с ружьем. Давай спускайся. Обсудим условия.

Егорка не увидел, а почувствовал, как палец Жакина вдавился в гашетку, но выстрела не услышал. Потек сверху усталый, соболезнующий голос:

– Слепым ты прожил, Ваня, слепым помрешь. Сколь вас развелось таких на Руси. Откуда вы взялись, как грибница поганая на больном дереве? Делиться, говоришь?

О чем ты, мужик? Как у тебя мозги устроены? Ты что, копил это добро, чтобы делиться? Или ты его бедным людям раздашь?.. Нет, конечно. Гребете под себя, как хомяки. С цельной страны шкуру соскоблили – и все мало.

Угомонись, Ваня. Ведь был ты когда-то тоже русским человеком, мамка в муках тебя рожала. Или нет? Или тебя на ракете спустили из-за океана?

Спиркин наконец осознал, что спасения не будет, что настал последний час, и такой ненавистью исказилось его лицо, что Егорка невольно отшатнулся к скале.

– Это ты, старая падаль, учишь меня добру?! – крикнул Спиркин. – Да на тебе столько крови, за век не смоешь.

– Потому и учу, – отозвался Жакин. – Знаю крови цену.

То были последние слова, которые услышал Спиркин в этом мире. Пуля вошла ему в переносицу, и он не мучился перед смертью. Упал и открытыми мертвыми глазами спокойно оглядел высокое небо. Ему больше не надо было щуриться, уклоняясь от солнца, и может, оттого в его мгновенно заострившихся чертах возникла тень мимолетной улыбки. Хорошо умереть днем в горах, на свежем воздухе от быстрой пули. Многие о такой смерти мечтают, да мало кому она удается.

Пес Гирей, скакнув с утеса, прыгнул Егорке на грудь, рыча и постанывая, но юноша лишь безразлично потрепал теплую холку. Быстрота и нелепость развязки, гибель живого, умного, остро нацеленного человека надолго потрясла, отяжелила его душу, и на подошедшего сбоку Жакина ему не хотелось смотреть. Словно что-то спеклось в груди, там, где рождается дыхание.

– Что поделаешь, сынок, – сказал Жакин. – Не осуждай меня. С ними иначе нельзя. Скоро сам поймешь.

– Не хочу.

– Тебя и не спросят. Убийство не грех, хуже грех – бессмысленная жизнь. Когда тебя давят, а ты даже не пищишь.

Егорка прямо взглянул в глаза старику.

– Чудно как-то, Федор Игнатьевич. Только что жил, планы строил, а теперь его нет.

– Ничего чудного. Волков только в сказках любят.

В натуре их убивают. Это волк. Не жалей.

Зашевелился Микрон, трудно подымаясь из мрака забытья. Гирей покосился, обнажил клыки.

– С ним что делать? – осторожно полюбопытствовал Егорка. Жакин тут же показал что. Вскинул карабин и утешил страдальца. Микрон тоже умер беззаботно, не успев очухаться. Теперь возле черного утеса лежали два мертвых тела, и двое живых людей рядом с ними застыли в некотором оцепенении. Пес Гирей, всякого навидавшийся на веку, то ли рычал, то ли поскуливал.

– Тех тоже? – спросил Егорка. – Которые с Ириной остались?

– А ты чего предлагаешь?

Егорка не привык лукавить и, когда не было особой нужды, обходился без хитростей. С тоской озирал пихтовую красоту, рдяные мшистые склоны, только бы под ноги не глядеть. Сказал тихо:

– Наверное, Федор Игнатьевич, не смогу дальше у вас оставаться.

– Тебе и не придется.

Уже по дороге к стоянке, после того как прикопали мертвецов, Жакин объяснил, что Егорке так и так пора возвращаться домой. Оказывается, пришла весточка от Харитона: ему нужен помощник и, главное, большие средства в денежном эквиваленте. Егорка в унынии в сотый раз мусолил одну и ту же мысль, простую, как мычание, явившуюся уже из далекого босоногого детства: зачем он, собственно, уродился на белый свет? Из книжек помнил, что человек создан для счастья, как птица для полета, но не раз убеждался, что сочинивший эту нелепицу был либо мошенник, либо безумец. В том мире, где он жил прежде, у счастья бледно-зеленый лик американского доллара, и чтобы набить им карманы, следовало сперва перегрызть глотку ближнему (иногда и натурально). Родная матушка была первым человеком, который пытался ему втолковать, что другого пути к счастью нет. Он ей не верил: лучше сдохнуть, чем поддаться этой дури. Жакин открыл новый путь, просторный, вольный, путь воина и мудреца, на котором, казалось Егорке, он обрел истину. И чем все кончилось? Да все тем же – деньги, добыча, кровь, бандитская рожа и пуля в лоб. Куда дальше идти? Может, к Ледовитому океану?

Жакин прочитал его мысли.

– Не мудри, Егор. Сапожок ждет. Ему помощь нужна.

– Кого-нибудь замочить? – горько усмехнулся Егорка.

– С этим бы он справился.

– Зачем же тогда?

– Давай присядем, отдохнем маленько.

Расположились на поваленном дереве, Жакин задымил. Ранний морозец похрустывал в лесных костях, тишина слезная, без мути, синь небес без единого облачка, с желтоватой искрой. Единственный внятный звук: раздухарившийся Гирей где-то поблизости ломал кустарник.

У Жакина лицо темное, стянутое морщинами в древний узор. Но ярко-синие глаза, как всегда, пылают неугасимо из-под выцветших бровей. Заглянешь в них невзначай, сомлеешь.

– Не печалься, Егорка. – Старик ласково прикоснулся к его руке, пытал синим взглядом, замешенным на жути. – То ли еще будет.

– А что будет?

– Нашествие, сынок. Они хотят нас под корень свести, а мы не дадимся.

– Кто они-то, кто? – вспылил Егорка. – И кто мы?

– Об этом ты лучше меня знать должен. Ты молодой, умный, сильный. К тому же – спаситель. Тяжко, конечно, спасителем быть, но кому-то надо.

– Ох, Федор Игнатьевич, пустые слова. Под ними ничего нет.

– Сам знаешь, не пустые. – Окутанный дымом, учитель самодовольно улыбался. – Коли пустые, почему горюешь?

– Я не горюю. Жить смутно.

– Это бывает. Сперва смутно, после ничего. Погляди хоть на меня. Сколько раз я себе говорил: амба, хватит.

А утро придет, птичка чирикнет – и вроде терпимо.

– Как же вы один останетесь?

– Буду ждать вас с Харитоном. Управитесь, приезжайте на побывку. Невесту прихвати. Хочу поглядеть, какая она.

– Обыкновенная. Может, и нет ее. Может, у нее давно другой жених.

– Таких, как ты, бабы не бросают.

При упоминании об Анечке отлегло у Егорки от сердца.

Еще немного посидели, уже молча, любуясь уходящим, тускнеющим днем, впитывая горько-сладкий прохладный воздух. Так бы и просидеть, не вставая, несколько веков подряд.

Когда отдохнули, Жакин отправил Егорку в Угорье.

Велел снять номер в бывшем Доме колхозника, а ныне – отеле "Манхэттен-плюс" и побыть там ухоронно денек-другой. Ждать его прибытия.

– Хорошо, – сказал Егорка. – Только Ирину не трогайте, Федор Игнатьевич.

Старик озадаченно цокнул зубом.

– Что ж, разве из уважения к тебе. С другой стороны, она у них главная стерва, наводчица.

– Я знаю. Мне ее жалко.

– Как скажешь, сынок. Ты уже взрослый.

Шагов через десять Егорка оглянулся: старик будто растаял в чащобе. И пес издалека тявкнул прощально.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава 1

В Федулинске по спецуказу командора Рашидова провели генеральную перерегистрацию населения. Каждому аборигену по предъявлении паспорта или водительских прав ставили на тыльную сторону ладони черное, красивое тавро с эмблемой города – Георгий Победоносец, но почему-то не на коне, а верхом на верблюде, и не с копьем, а с ночным горшком в руке. В указе было сказано, что перерегистрация делается для более точного учета в виду предстоящей голодной зимы, тем не менее многие пытались избежать процедуры, затеянной для их же пользы. За печать полагалось заплатить двадцать долларов, как за услугу; по федулинским меркам – это целое богатство. Впрочем, тех, у кого не хватало денег, регистрировали бесплатно, но при этом нещадно избивали.

Команда счетчиков рыскала по городу днем и ночью, отлавливала уклонистов на улицах, вытаскивала из квартир и подвалов, снимала с чердаков – и волокла на пункты прививки, при каждом из которых был оборудован временный кабинет регистрации. На третий день по телевизору выступил мэр Монастырский со специальным обращением и пристыдил сограждан. Он предупредил, что саботажники будут привлечены к суду и, по закону о чрезвычайном положении, публично расстреляны на стадионе, но также, радея о малоимущих, разрешил расплачиваться за печать предметами домашнего обихода, если у кого-то они остались. После его выступления у пунктов прививки, как по мановению волшебной палочки, выстроились огромные очереди, и таким образом смута была подавлена в самом зародыше.

Однако Хакасского насторожил сам факт ничем, казалось бы, не мотивированного стихийного народного сопротивления. Он вызвал Рашидова и потребовал объяснений. Рашидов привел с собой доктора Шульца-Степанкова, ответственного за общее состояние умов в городе.

Известный профессор, выписанный из Мюнхена за большие деньги, не видел причин для беспокойства. По-научному растолковал, что при долгом воздействии определенных препаратов, как и при психотропном промывании мозгов, наступает некое привыкание, ничего страшного в этом нет, требуется лишь слегка перекомпоновать комбинацию лекарств.

– Не буду скрывать, – добавил доктор, – я несколько удивлен быстротой привыкания. Если учесть, что в эксперименте мы имеем дело с простейшими белковыми формами…

– Сколько понадобится времени на коррекцию? – перебил Хакасский.

– Полагаю, дней пять-шесть, не больше.

– Так и займитесь тем, за что вам платят. Умствовать мы сами умеем.

Когда обиженный доктор ушел, обратился к Рашидову:

– Что об этом думаешь, Гога?

Сторонник беспощадного действия, Рашидов любил, когда его спрашивали, о чем он думает. Он прошел к холодильнику, достал бутылку запотевшего нарзана. Ловко сколупнул крышку ногтем. Хакасский поморщился. У Рашидова много привычек, которые шокировали человека утонченной культуры, но приходилось смотреть на это сквозь пальцы. В деле Рашидов незаменим. Семь лет назад Хакасский вычленил его из орехово-зуевской группировки, разглядел в обыкновенном, расторопном боевике грозного чистильщика; точно так же, как годом раньше великий Куприянов угадал в заурядном аспиранте МГИМО Хакасском талантливого, неутомимого реформатора-либерала, способного на деяния, рядом с которыми меркнет блистательный план "Барбаросса". Святое время первого передела собственности в завшивевшей при коммуняках стране. Святое время подбора золотых кадров в бизнесе, политике, экономике. Имена тех, что в ту пору уцепились за власть, уже при жизни превратились в легенду, в миф, в романтическую сказку. Рыжий гениальный комбинатор Толян, раскромсавший державу на приватизационные ломти; глубокомысленный, неустрашимый, как бетонная свая, Егорка, накинувший на шею поверженному монстру финансовую удавку; невзрачный с виду, тошнотворный Бурбуля, заставивший верховного дегенерата плясать под свою тоненькую дудочку, и многие, многие другие – мечтатели, мыслители, герои, первопроходцы. Общими титаническими усилиями они расчистили плацдарм, заселенный дикарями, подготовили почву для реализации извечной мечты прогрессивного человечества – о гигантском отстойнике для всей мировой гнили…

Рашидов запрокинул голову и вылил половину бутылки в луженую глотку, остаток предложил Хакасскому, но тот отказался.

– Так что, Гога? Я спросил, ты не ответил.

Рашидов смотрел на молодого хозяина-партнера с нежностью. Звериное начало с острым, пряным запахом отчетливо проступало в лощеном Сашином облике, и это умиляло Рашидова. Семь лет назад, когда Хакасский приехал в Орехово-Зуево и предложил ему новую перспективную работу (Рашидов был тогда не Рашидов, а Гриша Бобок и недавно вернулся со второй ходки), он чуть не послал его на хрен, увидев перед собой натурального интеллигента, чистенького, умытого, с педерастической лживой ухмылкой, то есть представителя той самой породы, которую Бобок на дух не выносил, понимая своим кондовым, крестьянским умом, что именно от интеллигентов, с их говорливой проницательностью, настырностью, все обиды на земле; но Хакасский с резкой переимчивостью зверя сразу угадал его настроение и тут же успокоил: "Не сомневайся, Гриня, мы сработаемся. Мы братья, ты и я, только шелухи на мне побольше".

Впоследствии Рашидов стократно убедился в чистосердечности Сашиного неожиданного признания, да и к интеллигентам постепенно смягчил отношение. Он перевидал их в Москве немало, среди них попадались такие, которые, несмотря на неизбывную нутряную слякоть, на поверку выходили покрепче иных центровых авторитетов.

Чего уж говорить о Хакасском. Тот всегда стелил мягко, а спать – лучше вовсе не ложись. Глядя в чистые, светлые Сашины очи, Рашидов думал, что если придется его убирать, а когда-нибудь непременно придется, то он сделает это по возможности безболезненно, по-дружески.

– Ай, Саня-джан, – проговорил Рашидов капризно. – Не люблю рыхлого клиента. Этот город слишком мягкий, в нем полно ученых людей. Их давишь, сок течет, а писку почти не слышно. Это опасно. Надо поторопиться.

– Конкретно, что имеешь в виду?

– Если кто-то воду мутит, в этой сырости не распознаешь. Они все на одно лицо. Мухоморы поганые.

Он прав, подумал Хакасский. В федулинской тине легко затаиться. Вон бешеного мужика так и не удалось поймать, и он, возможно, до сих пор прячется вгороде.

Когда брали Щелково, было легче. Там сплошь мастеровые, пропойцы. На запах сивухи приходили скопом, как раки из-под коряг.

– По последним сводкам сколько осталось лишнего поголовья?

– Тысяч сорок, не больше. Можно для страховки сократить дневную норму.

– Сколько времени понадобится на окончательный отсев?

– Месяца в полтора-два уложимся. Если Монастырский, сволочь недорезанная, не помешает.

– Какой ему резон мешать?

– Почуял чего-то гад. За кресло держится. Он же маньяк. Навроде президента. Ему только власти дай. Хоть над обезьянами.

– Что у него осталось?

Рашидов допил нарзан, сыто рыгнул.

– Да ничего. Банчок "Альтаир" на ладан дышит, фонд этот вшивый "В защиту памятников" у нас под контролем, через него отмываемся потихоньку, – вот и все.

Знаешь, Саня, мне его немного жалко. Он ведь надеется на Гаркави, мента ссученого. Раз в неделю чек ему шлет на пятьдесят тысяч. Старой крысе эмведешной верит, как маме родной. А тот у нас на договоре с полгода, с Монастырского глаз не спускает. В случае чего, приговор приведет в исполнение. Сам просил.

– Зачем ему?

– За Масюту хочет пометить, за прошлого мэра. Тот ему должок не вернул, а Монастырский должничка удавил. Он возле Геки сидит, как удав. Часа ждет.

– Любопытная штука, – вслух задумался Хакасский. – Все пружины человеческих отношений упираются все-таки в деньги. Никуда не денешься. Маркс был прав.

– Закон жизни, – авторитетно согласился Рашидов…

Пока Роза Васильевна добралась до рынка, ее два раза останавливал патруль. Проверяли печать на запястье, не поддельная ли. Печать была, разумеется, фальшивая, но лучше, чем натуральная, несмываемая, четкая, сказался лагерный опыт Мышкина. Еще требовали какой-то аусвайс на предъявителя, оказалось, речь идет о справке из прививочного пункта с проставленными датами. Без этой справки по Федулинску можно было передвигаться только глухой ночью, да и то короткими перебежками от дома к дому. Роза Васильевна уже обвыклась с городскими порядками. За справкой третьего дня заглянула в один из вагончиков и, как и рассчитывала, купила ее за десять баксов у пьяного фельдшера. Укол ей, правда, сделали, но обыкновенную глюкозу. Фельдшер для блезиру натыкал сразу три дырочки в вену.

От патруля Роза Васильевна отделывалась играючи: сытые, наглые, оловянные омоновские рожи, точно такие же, как и в Москве. Она по-прежнему косила под цыганку, блажила, куражилась, бормотала заклятия, предлагала парням погадать и разводила такой тарарам на всю улицу, что опешившие костоломы не рады были, что связались с дурой. Один дюжий детина в камуфляже, с лошадиной мордой прельстился ее ладной фигуркой и вознамерился провести дополнительное освидетельствование в ближайшей подворотне. Роза Васильевна, напустив на глаза лихорадку, смущенно призналась, что у нее дурная болезнь, но, если молодой человек готов рискнуть, у нее есть надежный американский презерватив с усиками, красавчик не пожалеет… Товарищи отсоветовали детине рисковать, хотя тот уже загорелся и расстегнул ширинку.

Рынок поразил Розу Васильевну, и она не сразу поняла, в чем дело. С первого взгляда все как везде: ряды шопиков с турецкими и китайскими шмотками, прилавки, заваленные импортной пищевой гнилью, то есть праздник изобилия, сбывшаяся мечта демократа, но в то же время картина смазывалась каким-то чересчур суетливым мельтешением огромной массы покупателей, то замирающей, то судорожно срывающейся с места, – это производило впечатление водяных бурунчиков в излучине бурной реки. При этом лица горожан, как и на улицах, у всех без исключения освещены просветленными, бессмысленными улыбками, как при совершении какого-то непонятного таинства. От этой сцены возникало тягостное ощущение чего-то приснившегося, невсамделишного. Оглядевшись, походив между рядами, она догадалась, отчего появилось странное чувство: на этом рынке никто ничего не покупал. Публика имитировала торг, а продавцы изображали прибыльную распродажу. Да иначе и быть не могло! Наличных денег у федулинцев давно не было, их заменяли талоны, всевозможные справки, но и товар, в огромном количестве разложенный на прилавках, при ближайшем рассмотрении оказался совершенно негоден к употреблению. Расползшаяся по швам одежда, куртки и плащи с полуоторванными рукавами, консервы с давно просроченными датами, смердящие сыры и колбасы, червивые фрукты, протухшее мясо – и прочее тому подобное: бесконечная, испаряющая миазмы распада свалка никому не нужных вещей и продуктов. Откуда все это взялось? И зачем?

Роза Васильевна обратилась к молодой, смазливой бабенке в обветшавшем, стираном-перестиранном, когда-то белом халате, весело торгующей гнилыми, синими бананами и апельсинами с продавленными рыжими боками, а также картошкой, из которой сочилась на землю зеленоватая слизь:

– Скажи, голубушка, откуда такой товар?

– У нас все самое лучшее, – гордо ответила продавщица. – Не сомневайтесь. Бананы из Африки, картоха немецкая. Будете брать? Цена доступная.

– Конечно, буду. Попозже… Значит, за бананами гоняете в Африку.

– Ты чего? – Счастливая ухмылка на мгновение сбежала с лица красавицы. – Палыч дает. Но ты к нему не ходи. Тебе не даст. Доверенность нужна. У тебя ее нету. Ведь нету?

Роза Васильевна пошла искать Палыча. Ей указали невзрачного мужичонку в ватнике, руководившего разгрузкой контейнера. Из контейнера выгружали ящики со сливами и виноградом. При соприкосновении с землей ящики хлюпали, как промокшие калоши.

– Вы Хомяков? – спросила Роза Васильевна. Мужичонка полоснул по ней жестким взглядом, в котором не было и тени общей для всех федулинцев маразматической радости.

– Тебе чего, девушка?

– Мне нужен Колдун.

Мужичонка зыркнул глазами вокруг и, не отвечая, засеменил к штабелям пустой тары. Роза Васильевна за ним. Он в проход между коробками – и она следом. Очутились в глухом закутке, как в глубокой норе, составленной из пустых картонок, где, между прочим, стояли две табуретки и перевернутый бочонок – как бы стол. Хомяков присел, продолжая ее изучать, указал на вторую табуретку. Достал пачку "Золотой Явы". Чиркнул позолоченным "ронсоном".

– Ты от кого?

– От Сапожка.

Мужик ухмыльнулся одной щекой, от чего она раздулась, как резиновая.

– От Харитона Даниловича?

– Ну да.

– Заливай другому. Не знаю я никакого Сапожка.

Обозналась, девушка.

Роза Васильевна вытряхнула из рукава на ладонь пластмассовый кружок, на котором рукой Харитона был выведен черный знак – гвоздь, торчащий из подметки.

Мужик взял метку, поднес к лицу, понюхал зачем-то.

Взгляд его затуманился слезой.

– Радость-то какая, Господи Иисусе. Уважила, девушка! Выходит, живой Харитоша? Не урыли стервецы.

Не догнали.

Полез рукой в тару, наугад выдернул, как фокусник, пузырек с чем-то желтым, без наклейки. На бочонке сами собой образовались две латунные стопки.

– Причастимся на радостях! Тебя как зовут-то, красавица?

– Роза.

– Пей, Роза, бери, пей! Собственного изготовления, без примеси, на корешках… Как он? Где? Здоров ли?

Роза Васильевна послушно осушила чарку. В горле будто динамитом рвануло.

– Прячется он.

– Здесь, в городе?

Роза Васильевна кивнула, помахав у рта ладошкой.

– Ах, как неосторожно, – посуровел Хомяков. – И зачем ему Колдун?

– Откуда же мне знать?

– И то верно… К Никодимову я тебя, конечно, доставлю, он тут неподалеку… Только учти, он уже не тот, каким его Харитон знал. Одна шкура осталась, и та – молью проеденная.

– Привитый он?

Хомяков поглядел на нее с удивлением, наполнил стопки.

– До этого, пожалуй, не дойдет, но все же… Похужел сильно, из больницы не вылазит. Да и мошну порастряс. Откупился от бешеных, надолго ли? У них аппетиты немеряные. Когда город сожрут, дальше кинутся.

Бедолага перебивается корешками да ведовством, много ли этим нынче заработаешь. Людишки-то сплошь охмуренные.

– Что же случилось с ними? – полюбопытствовала Роза Васильевна просто так, из вежливости, на самом деле ей это было неинтересно. У нее поручение Харитона – доставить к нему Колдуна. Остальное ее не касается. Но Палыча вопрос задел за живое.

– Ты кто по нации, вроде не русская, нет?

– Наполовину татарка.

– Вот именно! – обрадовался Хомяков. – Не обижайся, такой тебе приведу пример. Когда Русь под вашим игом сидела, все равно было лучше, чем теперь. Вообще хужее не бывало никогда. Татары либо немцы, либо кого хошь возьми, они ведь шли с обыкновенным грабежом.

Дома отымали, землю, имущество, ну и прочее, включая жизнь. Нынешнее нашествие самое ужасное. Покорители душу у народа переиначивают на свой манер. Погляди, разве это люди, которые по рынку бродят? Нет, не люди.

Это неведомые зверушки – и больше ничего.

От грустных мыслей Хомяков померк, съежился и стал еще поменьше объемом, чем был, – сухонький гороховый стручок. Роза Васильевна сочувственно ему улыбалась. Она никогда не спорила с мужчинами, да и редко вслушивалась, о чем они говорят. Все, что надо про них знать, легко считывала с лица.

– Хотелось бы поторопиться, – заметила мягко. – Харитон нервничает.

Палыч сунул недопитый пузырек в картонный лаз, стопки спрыгнули с бочонка опять сами собой.

– Ладно, пошли…

* * *

Никодимов, узнав, что его кличет Харитон, собрался мигом. Надо заметить, с Розой Васильевной встреча у них получилась примечательная. В двухэтажный деревянный особняк Хомяков провел ее черным ходом, они поднялись по скрипучей лестнице – и вдруг очутились в роскошных апартаментах, где на диване под капельницей лежал волосатый, как леший, старик в голубой пижаме: молоденькая девчушка в белом халате возилась с его желтыми ступнями, делала педикюр. Сцена была такая, что могла поразить кого угодно, но только не Розу Васильевну. Живя в Москве с Абдуллаем, она навидалась кое-чего и похлеще.

Хомяков с порога неожиданно громким голосом, как у поручика, грянул:

– Здравия желаю, Степан Степанович! Извини, что без приглашения. Гостью тебе привел со спешным поручением.

Старик, едва взглянув на Розу Васильевну, спросил:

– От Харитона, что ли?

Она опять не удивилась, спокойно ответила:

– Угадали, господин Колдун. Просят о встрече.

– Почему сам не пришел?

– Опасно ему. В розыске он. По всему городу ловят.

– Подойди поближе.

Роза Васильевна подчинилась. Встала в ногах. В капельнице тихонько булькала прозрачная жидкость, как в самогонном аппарате.

Старик разглядывал ее, сузив глаза, из которых вместо зрачков будто торчали две еловые иголки.

– Ведьма?

– Уж как водится, – ответила женщина.

– Зовут Розкой?

– Можно и так.

– Скажи, пожалуйста, Роза, когда это было, чтобы Харитона не ловили? Я такого не помню! Но ведь поймают когда-нибудь. Как сама думаешь?

Девчушка, выстригающая миниатюрными ножничками мозолистый палец старика, неожиданно хихикнула.

– Не поймают, – сказала Роза Васильевна, сохраняя серьезность. – Он же неуловимый.

Старик поманил ее пальчиком, и Роза Васильевна сделала еще шаг вперед. Колдун протянул клешню, ухватисто ощупал ее тугие бока, ущипнул литое бедро. Заметил удовлетворенно:

– Славный товарец. Тебя где Харитон взял?

– У Абдуллая. В Москве.

– У Равиля? Знаю, встречались. – В следующее мгновение немощный на вид старикан бодро выдернул из вены шланг от капельницы, гикнул и соскочил с дивана, да так шустро, что девушка-маникюрщица от неожиданности опрокинулась на ковер со всеми своими инструментами. Колдун голубым шаром прокатился по комнате и скрылся за широкой желто-золотой портьерой.

– Тигр, – уважительно заметил Палыч, помогая девушке собрать щипчики, ножницы и пилочки. – Истинный тигр. А ведь ему сто лет.

Роза Васильевна спросила:

– Куда он убежал-то?

– Кто же знает… Заметь, Розочка, до сей поры девочек ублажает. Огневой дедок.

– Еще какой! – пискнула с пола маникюрщица.

Вскоре Никодимов вернулся переодетый. Теперь на нем вместо голубой пижамы был двубортный, строгого покроя костюм, но тоже с синей искрой. На ногах – старинные "скороходы" на толстой каучуковой подошве. Ростом он оказался не выше Палыча. Оба низенькие, аккуратные, немного с плесенью, и видно, пальца в рот не клади ни тому ни другому. Но Роза Васильевна и не собиралась этого делать.

Вышли в прихожую, где предупредительный служка подал хозяину дубленку и шапку. Никодимов сунул ему в лапу какую-то ассигнацию. Служка картинно расшаркался, отворил перед ними дубовую дверь и, семеня то с одного бока, то с другого, проводил до машины.

Машина – шестиместный "шевроле" бронзового цвета. Там их принял богатырь-водитель в кожаной кепке, как у Лужкова, и почему-то перепоясанный крест-накрест пулеметными лентами. Когда уселись, он бережно укрыл коленки старика коричневым пледом. По всему выходило, если Колдун и обеднел, как говорил Палыч, то еще не до крайности. Держался на уровне среднего вора-реформатора.

Все происходящее, начиная с рынка, Розе Васильевне не очень нравилось, но ей ли судить. Харитону виднее.

– Поехали, – Никодимов ткнул в спину водителя черным стеком. Склонился к Розе Васильевне:

– Никому в городе не верь, красавица, кроме меня. Особенно не верь вот этому, Палычу. Давеча прислал ящик коньяку французского, а в бутылках обыкновенная сивуха. Шалавам лакать, – Степан Степанович! – негодующе воскликнул Хомяков. – За что такое оскорбление?

– Ничего, скоро ответишь за все свои шалости, рожа неумытая. Своих грабишь? Мало я тебе благодетельствовал?

– Да ни сном ни духом! – Палыч аж порозовел от возмущения. – Сам пробу снимал. Но коли такой случай, мигом заменю.

– Как бы не опоздал, – зловеще посулил Колдун.

Выкатились в центр Федулинска, водитель почтительно уточнил:

– Куда прикажете, ваше благородие?

Старик вопросительно посмотрел на Розу Васильевну.

Та сказала:

– Что же мы среди дня на машине к убежищу подкатим?

– Правильно мыслишь, – одобрил Никодимов. – Но когда с тобой Колдун, он сам за все про все решает. Твое дело соответствовать. Назови улицу и дом. ;

– Покажу… Вот в тот переулок пока…

Только свернули, как навстречу выдвинулся БМП, откуда высыпали человек пять бойцов в полумасках. Окружили "шевроле", наставив автоматы, подскочили к дверцам. Старший рявкнул:

– Выходи по одному! Руки за голову!

То ли под впечатлением упреков Колдуна, то ли еще почему-то, Хомяков неожиданно проявил себя законопослушным гражданином, резвым колобком выкатился из машины. Стража приняла его в кулаки, повалила на землю, слегка попинала, завернула ватник на голову, обыскала и швырнула на обочину.

Никодимов, морщась, протянул в открытую дверцу какую-то бумагу. Командир вгляделся, отступил на шаг, козырнул:

– Можете ехать! Звиняйте, батька.

Никодимов сказал раздраженно:

– Этого верните.

Двое бойцов подняли Палыча, отряхнули и сунули обратно в салон.

Водитель газанул, впритирку объехал БМП.

Маленькое происшествие развеселило Колдуна.

– Ты что, совсем очумел, Палыч? Зачем из машины попер?

Хомяков поворошился на сиденье, тяжело дыша.

– Черт его знает.

– Ну и как себя чувствуешь?

– Да никак. Пару ребер вроде сломали… Ничего особенного. Наплевать.

– От кого ожидал, только не от тебя. Как ты еще до сих пор сохранился при такой сноровке.

Палыч расшатал и выплюнул изо рта три окровавленных зуба, аккуратно сложил в носовой платок и убрал в карман.

– Иной раз не угадаешь, как лучше, ей-Богу. А ну, как фугасом бы пальнули?

Никодимов наставительно заметил:

– Самомнение у тебя большое, Палыч, зато умишка кот наплакал. С какой стати фугас, ежели у нас на машине красные номера?

– Значит, бес попутал, – признался Хомяков.

Прибыли на окраину, где на отшибе от домов темнело низенькое кирпичное строение, то ли амбар, то ли подстанция. Чтобы ни у кого не оставалось сомнения, на углах здания красовались крупные черные буквы "М" и "Ж". Видно, эти "М" и "Ж" давно никто не посещал, к кирпичной коробке вилась еле приметная тропка.

– Узнаю Харитона, – радостно прокудахтал Никодимов. – Где дерьма побольше, там и он.

Машину он отправил домой, велев вернуться через три часа. Гуськом побрели по тропке, причем занедуживший Палыч цеплялся за куртку Розы Васильевны.

Мышкин наблюдал за гостями через узенькое окошко-бойницу. Железная дверь в стене будто сама собой перед ними отворилась. Переступив порог, они очутились в небольшой освещенной прихожей, как в обыкновенной городской квартире, даже с вешалкой для одежды и подставкой для обуви на полу.

Мышкин стоял в дверях и казался огромным, как выставленный шкаф. Никодимов старым козленочком подкатился к нему, утонул в его объятиях.

Их встреча умилила Розу Васильевну, хотя она и виду не подала.

– Пес меченый, – нежно бормотал старик, – живой!

Вот не чаял свидеться. Надеялся, а не чаял. Значит, вернулся. Значит, еще покувыркаемся.

В тон отвечал Мышкин:

– Что ты, что ты, брат Степан, еще повоюем. Еще попьем водочки с хлебцем.

Рядом в басовом ключе гудел маленький, сморщенный, с окровавленной мордой Палыч:

– Ах, хорошо, ах, славно, какие люди сошлись!.. Гонят нас, ребра ломают, зубья крушат, а заглянешь в сортир – и снова будто в раю.

Мышкин и его приветил. Отпустив Колдуна, ласково потрепал по волосам.

– Здорово, здорово, моряк… Как же ты, однако, не уберег Тарасовну? Надеялся ведь на тебя.

– Нет моей вины, Харитон. Сила солому ломит. После твоего отбытия они в город хлынули, аки саранча. Тарасовну ты лучше меня знаешь. Она хоть и баба, да неусмиренная, Попала под каток, вот и смяли.

– Ладно, ладно, после обсудим… Прошу в комнату, корешки отозванные.

Уселись за накрытым столом – водка, закуска, ничего лишнего. Роза Васильевна подала посуду – чашки, рюмки, тарелки, вилки с ножами. Чокнулась с мужчинами лишь по первой, потом, по восточному обычаю, переместилась в дальний угол, оттуда внимательно наблюдала за застольем: не надо ли кому чего.

Пир потянулся печальный: помянули Тарасовну, выпили за встречу, а также за Русь-матушку, поруганную кремлевскими сидельцами. Говорили поначалу мало, только разглядывали друг дружку, будто все разом вернулись с того света. У Мышкина бельмо лучилось весенним огнем. Нет-нет да и взглядывал коротко в угол, и Роза Васильевна, внутренне обмирая, отвечала ему спокойной улыбкой.

В эти бегучие дни далеко они продвинулись в любви.

Что спали вместе, это просто, это обыденка, другое чудно – зародилась меж ними волшебная искра, которая обоим не давала покоя, жгла душу. Не верили оба, что так бывает в поздние годы. Общая лампочка зажглась, невидимая никому, кроме них. "Ты хоть всю меня выпей, – сказала Роза Васильевна прошлой ночью, – все равно будешь чужой человек. Отчего же так сердце болит, Харитон?" Он ответил: "Так рассуждать глупо. Кто чужой, кто свой – нам ли судить". Мышкину было хуже, чем ей.

За долгие годы бродяжеств он привык к тому, что в женщине нет смысла, кроме того, что она может быть попутчицей на какой-то срок, а также, при взаимном хотении, нарожать детей. Но детей он так и не завел, не встретил ту, от которой могло возникнуть такое желание. А теперь-то что? Теперь поздно думать о переменах в судьбе. В шестьдесят лет мужик не тот, что в двадцать. Смолоду он мчится куда-то как оглашенный, все ему мерещится счастье за поворотом, а к седым годам проседает наземь, смиряется с неизбежным, и дни летят, как бумажные галочки, пущенные из окна. Но когда Мышкин обнимал Розу Васильевну, погружался в нее, сдерживая стон, исчезало вдруг прошлое, и охрипшим голосом он выталкивал из себя слова, которые, казалось, давным-давно истлели в глубине сердца. Не любовные то были признания, а глухая мольба, стыдная для пожилого человека, но на Розу Васильевну она действовала, как ожог. Ответно, мощно напрягалось ее естество, и неудержимые потоки слез сопровождали их мучительное совокупление.

…После третьей-четвертой чарки, когда мужики оттаяли от встречи, разговор потек резвее и вернулся в деловое русло. Мышкин больше расспрашивал, гости отвечали. Ему прежде всего хотелось узнать, какое новое Господне наказание посетило мирный Федулинск.

– Опыт, – пояснил Никодимов. – Очередной опыт по управлению человеческим стадом с привлечением новейших психотропных технологий и химических средств.

Проводится в соответствии с мировой глобальной программой. Конечная цель – полный контроль за жизнедеятельностью россиян, которые останутся в живых. Это не мои слова, так Хакасский уверяет.

– И опыт удался? – спросил Мышкин.

– В Федулинске – да. Сам же видел. Население превратилось в единый, слаженно функционирующий биологический организм. Однако вопрос стоит шире. Требуется перенести результаты опыта на всю территорию России. Получится, нет ли – никому пока не известно.

Кряхтя от боли, смягченной водкой, Палыч вставил словцо:

– Я не такой умный, как вы, Степан Степанович, но все, что вы говорите, – это ерунда.

– Почему?

– Потому, что вы в народ не ходите, а я среди народа живу. Половина только прикидывается, что чокнутые, на самом деле давно очухались.

– Ишь ты!

– Я правду говорю. Дурь-то – она не всесильная. На нее противоядие имеется.

– Какое же?

– Ну вроде как рассол против похмелья. Травки всякие, заклятия. Сами же объясняли, не помните разве?

– Пей лучше, умник… Нет, Харитон, это очень серьезно. Взялись ребята крепко. Большой капитал под ними.

– Кто сейчас в городе верховодит?

– В натуре – Саня Хакасский. Но это так, пустое место, интеллектуальный сопляк. Есть и покруче. К примеру, Гога Рашидов. Практик. Навроде бетономешалки. Ты его, может, знал по прежним годам. Он из Орехова, из банды Китайчика. Гриша Бобок его звали.

Помнишь?

– Нет, не помню.

– Стрижет наголо, но тоже мелочевка. Головка у них то ли в Москве, то ли за бугром. Кто – понятия не имею.

К Сане подход есть, подкармливаю его, с руки поил, но выведать не удалось.

– Жаль.

Мышкин произнес это слово каким-то неожиданно ядовитым тоном, и Розе Васильевне издалека вдруг почудилось, что он совершенно не верит этому самому Колдуну, хотя встретились они по-братски. Чудно!

Колдун выпил водки, нанизал на вилку соленый груздок, отправил в рот. Смачно похрустел.

– Жить, однако, можно, Харитон. Не так свободно, но можно. Примерно как при бровастом… Ежели ты, Харитоша, переворотик задумал учудить, то напрасно. Головку не достанешь, а здешнюю шушеру косить – несолидно.

Мышкин насупился, сверкнул бельмом.

– Они Тарасовну убили, а я за нее перед Богом ответчик.

– Молодец, Сапожок! – загорелся Палыч. – Я такой же. Нипочем не прощу, коли обидят. Характер паскудный.

– Питона помнишь, Степан? – спросил Мышкин.

– Что значит – помнишь? Брат мой нареченный. Богатырь. Который год зовет в гости, порыбачить, кабана промыслить. Разве с ним случилось чего?

– Я к нему посылал мальчонку в науку, Егорку Жемчужникова, сынка Тарасовны. Скоро вернется. На него у меня большая надежда.

Колдун заподозрил неладное:

– Ты о чем, Харитон? Какой мальчонка? Ты, часом, не болен?

Мышкин хитро сощурился:

– Э-э, товарищи милые, мальчонка вырос удалой, необыкновенный. Я и прежде догадывался, Федор подтвердил. У него во лбу звезда горит. Спаситель натуральный. Вот он нам тут и поможет.

Хомяков добавил всем водки, глубокомысленно изрек:

– А что? Очень может быть. Почему нет?

– Слыхал я все эти байки, – недовольно заметил Колдун. – Про спасителей, про молодых витязей. Уши вянут. Где они, ваши витязи? Чего-то, кроме урок, никого не видно, да и те не в законе. Питон мудрый человек, не спорю, но на этой почве у него давно умственный пробел.

Чего скрывать, Харитоша? Он, на казне сидючи, одичал маленько. Вот ему и мерещутся спасители. А их не бывает.

Никто нас не спасет, кроме нас самих. Лучше бы я от тебя про это не слышал, Харитон. Не роняй себя. Спаситель!

– Ну почему, – возразил Палыч. – Издалека видней, чем вблизи. Должен же кто-то прийти откуда-то. Хотя бы с гор.

Неслышно подтянулась со стаканом Роза Васильевна.

Колдун обратился к ней:

– Ты женщина таинственная, восточная. Веришь в ангелов небесных? Есть они или нет?

– Есть, – твердо сказала татарка. – От них весь свет на земле, без них – мгла.

– Ишь ты! Как, однако, быстро тебя Харитон обтесал… Ладно, посиди с нами, ты же не в гареме.

Роза Васильевна кивнула, прилепилась сбоку к своему суженому.

Застолье затянулось далеко за полночь, и потихоньку, слово за слово, в разговорах начали проступать контуры некоего замысла. Нынешним языком говоря, некоего бизнес-плана.

Глава 2

Поселился он в престижнейшем "Гардиан-отеле", как инструктировал Жакин. Жакин сказал: понюхаешь, как живут миллионеры, пригодится. После на нарах слаще спать будет.

Адрес не искал, в отель доставил таксист. Малый попался ушлый, приглядистый. Егор стоял в стороне от общей вокзальной толчеи, в своем подбитом ветром пальтеце с жакинского плеча, с кирзовым чемоданом, больше похожий на молодого бомжа, чем на богатого столичного гостя, но таксист его вычислил: подкатил, любезно отворил дверцу.

– Куда прикажете, господин?

Егор впихнул чемодан на заднее сиденье, туда же и сам влез.

– Хотелось бы в приличном месте приземлиться.

– На частный постой? Официально? – у мужика глаза как два окуляра.

– В гостиницу.

– "Палац" подойдет? Или "Метрополитен"?

– Что-нибудь поукромнее. Но не хуже.

– Сделаем.

Приехали в "Гардиан", что на Юго-Западе. Новый пятиэтажный особняк в готическом стиле, как красный чирей на набережной. Окруженный множеством подсобных строений, со свежеразбитым парком с нежно-зелеными площадками для гольфа. От этого места за версту воняло крупным долларом.

Таксист проводил до входа, норовя поднести чемодан, но Егор сам справился. Заплатил водиле триста целковых. Тот остался доволен.

– Моя визитка… Коли что понадобится… Можем помочь в любом направлении. То есть полностью по желанию клиента.

Этот человек был первым измененным, которого Егор встретил в Москве.

Швейцар в золотых галунах оглядел его подозрительно, молча указал на окошко администратора. Кабинка напоминала сказочный теремок из черного дерева, перевитого гроздьями дикого винограда. Но внутри сидела обыкновенная женщина, скромно подгримированная, с гладкой прической. Кроме них двоих в огромном вестибюле никого не было, если не считать трех темных фигур в разных углах, трех коренастых истуканов – охранников.

Егор приготовил паспорт, но документ не понадобился.

– Вы надолго к нам? – любезно поинтересовалась женщина, совершенно не обращая внимания на его вызывающе бедняцкую одежонку.

– Как получится. Это имеет какое-то значение?

– Абсолютно никакого. – Женщина улыбнулась ему доброй материнской улыбкой. – Какой номер желаете?

– Что-нибудь пристойное.

– Есть люкс, полулюксы. Некоторые предпочитают спец-номера. С личной вертолетной площадкой и прочими удобствами.

– Это, пожалуй, чересчур. – Егор поставил ногу на чемодан. – Давайте люкс.

– Вы путешествуете один или с сопровождением?

– Возможно, кое-кто подъедет денька через два.

Женщина положила перед ним плотную розовую карточку, которую он заполнил. Всего пять пунктов: имя, отчество, фамилия, адрес и группа крови. В четвертой и пятой графах он поставил жирный прочерк.

– Вы не знаете своей группы крови?

– Откуда же?

– К вашему сведению, Егор Петрович. На цокольном этаже у нас прекрасная медицинская лаборатория. Новейшая аппаратура. Можно провести любое обследование.

Оплата входит в счет.

– Спасибо…

Женщина вручила ему два ключа на позолоченном брелке.

– Маленький ключик от сейфа. Коридорный поможет вам разобраться с сигнализацией… Приятного отдыха, Егор Петрович.

– Взаимно, – ответил Егор.

Тут же, словно выкатившийся из воздуха, подлетел юноша-негр в ливрее и буквально вырвал у него чемодан из рук. При этом так жизнерадостно, многообещающе скалился, что Егор сразу почувствовал к нему расположение.

На четвертом этаже ливрейный негр прямо из лифта передал гостя и чемодан коридорному служке, пожилому, благонравного вида мужчине, обряженному в какое-то подобие смокинга. Тот проводил его до номера, своим ключом открыл дубовую дверь и с поклоном пропустил внутрь.

Попытался сам войти следом, но Егор его остановил:

– Ничего, ничего… Если что-то понадобится, позову.

С гримасой сожаления и одновременно глубочайшего почтения коридорный принял чаевые – сто рублей.

В апартаментах Егору понадобилось с полчаса, чтобы оглядеться. Просторная гостиная, кабинет, библиотека, ванная с бассейном метра три на четыре и спальня наверху, куда вела хитроумная витая лестница с пластиковыми перилами. В такой роскоши ему еще не доводилось бывать.

Один ярко-оранжевый ковер в гостиной стоил, вероятно, столько, сколько он сумел истратить за всю предыдущую жизнь. Егор не удержался, скинул ботинки и прошелся по ковру босиком – ноги утопали по щиколотку.

В холодильнике, куда заглянул ненароком, обнаружил столько еды и питья, что хватило бы на роту. Наугад достал масло, икру, пару банок пива. Посидел, пожевал икорки с хлебушком, запивая баварским пивом. Все это было, конечно, приятно, но лишь косвенно отражало суть его прибытия в Москву.

Перекусив, разобрал чемодан. Пара рубашек, вельветовые брюки, теплый шерстяной свитер и, главное содержание кирзухи, – пластиковые пакеты с банковскими упаковками долларов в сотенных купюрах. Именно в таком виде принес чемодан Жакин в гостиницу в Угорье.

Показав деньги, сказал: "На первое время, – здесь миллион. Если еще понадобится, Харитон даст знать. Акция большая, этого вряд ли хватит".

Егор принял все как должное. Только спросил: "Чемодан с собой так и буду таскать?" Жакин ответил: "Харитон поможет пристроить. Пока таскай. Свое добро не тянет, верно?"

Егор открыл металлический, с круглым наборным диском сейф, уложил туда пакеты (одну пачку сунул в карман брюк) и выставил на электронном табло собственный шифр. Механика сейфа не представляла загадок, серийная японская поделка. Ему и в голову не пришло, что могут украсть. Вообще вид огромного количества денег производил на него не большее впечатление, чем подшивка старых газет. Он допускал, что это, возможно, свидетельствовало о каком-то неблагополучии психики.

Покончив с деньгами, отправился в ванную и провел там в неге и покое два-три изумительных часа, испробовав с десяток разноцветных флаконов с мазями, притираниями и шампунями. Чистый, как ангел, закутавшись в алый махровый халат, один из трех, висевших на серебряных крючках, выбрался обратно в гостиную.

Позвонил по телефону, который дал Жакин. Ответил томный женский голос, будто со сна. Егор сказал всего одну фразу: "Я с Угорья, от Питона", – и, услышав ответ:

"С прибытием, дорогой!" – сообщил адрес: отель "Гардиан", номер восемнадцать. Женщина, все еще толком не проснувшись, прошелестела: "Поняла, дорогой. Жди завтра с утра".

Егор удивился:

– А сегодня что делать?

Женщина наконец проснулась, радостно заворковала:

– Погуляй, милый, погуляй, развейся. Только поаккуратнее будь. В Москве нынче шмон.

– Ага, – озадаченно сказал Егор и повесил трубку.

Душа его стремилась в Федулинск, но туда пока нельзя.

Спать рано день.

Он переоделся в свою рвань, запер номер и, посвистывая, пошел к лифту. Коридорный в смокинге метнулся навстречу.

– Не угодно ли? – пролепетал подобострастно, делая какие-то непонятные жесты, словно ловил моль.

– Не угодно, – ответил Егор, начиная привыкать к гостиничным нравам. На улице не спеша зашагал в сторону центра. Москва встретила его сереньким небом и порывами влажного ветра. Вскоре он увидел то, что нужно: фирменный магазин "Калигула" с вытянувшейся прямо к тротуару ковровой дорожкой. В магазине, едва отворил тяжелую двустворчатую дверь, к нему направились двое молодых людей (примерно его возраста), чопорные и загадочно улыбающиеся. Кроме еще десятка таких же продавцов и продавщиц (молоденькие, опрятные), толкущихся в отдалении, в огромном помещении никого не было. Он даже подумал, не попал ли в какой-то пересменок. Но молодые люди его успокоили:

– Чем можем помочь?

– С ног до головы. – Егор для наглядности обвел себя всего ладонями.

Юноши враз оживились, будто вдохнули кислороду.

Видно, не часто им удавалось встретиться с живым покупателем.

– Не пожалеете, сударь, – жизнерадостно пообещал один. – Вы попали точно по адресу.

– Только у нас! – добавил второй, нервно дернув щекой.

В небольшом холле, куда его отвели чуть ли не под руки, к молодым людям добавилось сразу три смазливые девушки в форменных передниках, и началось что-то вроде восточного базара на европейский манер. Он едва успевал уклоняться от вороха изумительных костюмов, сорочек, курток, плащей, галстуков и дубленок. Подобную сцену он видел в каком-то американском фильме и, помнится, тогда, как и сейчас, сочувствовал герою. Хотя, надо заметить, в отличие от киношного персонажа не испытывал смущения, и уж тем паче восторга. Иное дело, что настойчивая, активная помощь девушек на примерке его немного возбудила. Молодые люди стояли на подхвате. Один из них внезапно, будто что-то вспомнил, схватился за голову, куда-то умчался и через минуту вернулся с подносом, на котором стоял коньяк, рюмки, кофейник и тарелка с шоколадными конфетами.

Егор предложил всем вместе обмыть новый гардероб.

Парни и девушки не чинились, дружно уселись за круглый ореховый столик и мигом опорожнили бутылку, а затем и вторую, появившуюся следом. Самая расторопная продавщица вспорхнула к нему на колени под тем предлогом, что поправляет галстук. Егор не противился, но беседу повел солидно:

– Как у вас тут, молодежь, после кризиса? Сокращения были? ;

– Еще какие! – девушка дышала ему в ухо. – Прямо жуть.

– Как везде, – грустно подтвердил молодой человек. – Только еще хуже.

– По буржуазии бьют прямой наводкой, – добавил его товарищ, слегка захмелевший. – Скоро, видно, опять на завод погонят.

– Ну, до этого вряд ли дойдет, – не согласился Егор. – Президент не позволит. Он же гарант.

– Да, гарант… Не протрезвится никак… Ты сам-то, братишка, из какой группировки?

– Одиночка, – сказал Егор. – Только что с северов.

Та, что засела на колени, уж больно азартно егозила, и Егор ее спихнул.

– Тебя как зовут, малышка?

– Лиза.

– У тебя лично, надеюсь, все в порядке? Кризис не задел?

– Почему так думаешь?

– Да вон ты какая лакомая.

– Увы, – улыбнулась Лиза, – внешность тоже в цене упала. Боюсь, не пришлось бы бриллианты и норковую шубу на картошку менять.

В ее красивых глазах не было никакой мысли, зато светилось животное очарование, дававшее ей большой шанс на выживание в рыночном мире.

– Правильно Вадик сказал, хотят буржуазию уничтожить. Вчера по телику показывали… Опять всякая нечисть наверх полезла. Фашисты, коммуняки – жуть!

Упомянутый Вадик, допив рюмку, поинтересовался:

– На северах как? Чем в основном промышляют?

Импорт туда доходит, нет?

– На северах жрать нечего, – сообщил Егор. – Да и мерзнут там без мазута. Но ничего, народ за свободу из последних сил цепляется. Как говорится, прозрел. Обратно к дешевой колбасе не загонишь.

Из "Калигулы" вышел, как из музея современной моды. От итальянского двубортного кожана до суперэлегантных замшевых башмаков – все на нем было добротно, дорого и сердито, и при этом, постарались на славу девчата, вся одежда сидела как влитая. Он сам себе понравился, покрутившись перед зеркалом, – истинный европеец, разве что васильковый взгляд подводит, выдавая славянскую натуру. Он не сообразила отеле разменять немного валюты, а деревянные у него кончились, поэтому пришлось в магазине расплачиваться зелеными. Все удовольствие, вместе с кожаной визиткой, зонтиком и атташе-кейсом, обошлось ему в три с небольшим тысячи. Он понял, что сделал ошибку, когда на виду у юных буржуа раскурочил банковскую упаковку: уж больно засуетились мужики, а Вадим даже не сдержался, икнул.

Продавщица Лиза на прощание тайком вручила ему телефончик, присовокупив нежное: "Мало ли, вдруг захочется!" – на что Егор ответил категорически: "Жди, Лизок. У меня не сорвется".

Неподалеку от магазина выискал укромную скамейку, присел покурить. Оперся на пакет со старой одевкой: не мог же он бросить жакинское добро: вещественная ниточка, связывающая с двумя годами покоя.

Сидя в кустах, попытался себя идентифицировать.

Кто он такой? Почему ребята в магазине, прожженные московские барыги, отнеслись к нему, двадцатилетнему, как к Старшему – это не игра, такого не подделаешь. И почему такая пустота в груди, будто трехдневная дорога на перекладных отсосала всю энергию, и лишь на самом донышке души тлело смутное нетерпение: Анечка! Что-то важное, драгоценное он утратил, оставил на каменистой площадке, где упал на колени мертвый добытчик Спиркин, но что? Уж не то ли, что называли греческие мудрецы гармонией чувств? Если это так, то утрата непоправимая.

Он спокойно поджидал двух гавриков, которые потащились за ним от магазина. Значит, успел Вадим или кто-то другой подать знак. Егор подумал: нехорошо, братцы!

Выпивали вместе, а ты, Лизок, даже телефон оставила в залог приятного свидания.

Но раздражения не испытывал, понимал, где очутился. Москва! Она всегда была такая же, на ходу подметки резала. С какой стати ей меняться?

Двое гавриков, помаячив, оглядевшись – набережная пустая, – наконец решились, приблизились к скамейке и без лишних слов плюхнулись с боков, да так плотно, будто хотели согреть. Крепыши, ничего не скажешь. Один, с фиксатым ртом, чуть улыбнулся – рыжее солнышко сверкнуло, второй с наколкой на запястье: лагерный штамп, не фальшивка, Жакин и в этом научил разбираться. Оба в меру опасные.

Фиксатый медлить не стал, сразу приступил к делу:

– Давай, мудяша, делиться. Покажи нам с Геной, чего у тебя в кармане.

Гена для психологического воздействия нажал кнопку на откидном ноже, и тусклое лезвие щелкнуло в сантиметре от Егоркиного бока.

– Надеюсь, – сказал фиксатый, – ты в разуме, малец? Нарываться не будешь?

– С какого хрена мне нарываться? – успокоил Егор. – Но все же хочу вас предупредить, господа.

– О чем?

– Лучше бы вам держаться от меня подальше. Вы поскольку кружек сегодня приняли?

– Чего? – переспросил фиксатый. Но Егор смотрел на его товарища с длинным ножом, и от укоризненного взгляда тот вдруг покрылся испариной.

– Ты чего? – психанул он. – Пугаешь, что ли? Да мы тебя, блин, сейчас в клетку распишем.

– Нет, не распишете, у вас силенок маловато. Лучше ступайте в церковь и поставьте свечку, что ее мимо пронесло.

– Кого ее? – с неиссякаемым любопытством потянулся сбоку фиксатый и вмиг схлопотал локтем в кадык, перегнулся к земле и начал хватать ртом воздух, мучительно багровея. Генину кисть с ножом Егор прижал к скамье. Продолжал смотреть в мутные глаза, где закипала блатная истерика. Предупредил:

– Брось нож, урка. Живой уйдешь.

Гена послушался, выронил нож, но это была уловка.

– Мы пошутили, – сказал он.

– Я понял. Что дальше?

– Ты кто? Из Малаховки, что ли? Чего-то мне твой рыльник знакомый.

Фиксатый корчился на скамье, ему уже удалось раза два вздохнуть.

– Знаете, в чем ваша беда, ребятки, – посетовал Егор. – Вас мало били. Вы нападаете превосходящими силами и поэтому редко получаете сдачи. И решили, что вы лихие и непобедимые. А это совсем не так. Поодиночке вы дерьмо. Людьми не стали и даже смерти не чуете. Вот ты, Геннадий, через секунду можешь помереть. Хоть чувствуешь это?

Истерика в уголовных глазах потухла, и Егор с облегчением увидел, что Гена отказался от мысли напасть исподтишка.

– Извини, земеля. – Гена попробовал освободить зажатую руку, Егор ее отпустил. – Обознались, видать. Сигнал был, вроде ты залетный. Но ты из Малаховки. Теперь я узнал.

К этому времени обрел голос фиксатый:

– Сигаретку дайте, пацаны… Ух, тяжко! Ты чем ударил, друг? Кастетом, что ли?

Егор нагнулся, поднял нож, сложил и вернул хозяину. Потом угостил сигаретой фиксатого.

– Прием такой: укус тарантула. Хочешь научу?

– Не надо, – фиксатый жадно затянулся.

Егор достал пачку валюты, отслоил сотенную, протянул ему.

– Сходи разменяй. И пивка прихвати. От пива тебе полегчает.

У парней глаза заблестели волшебным светом, забавно на них смотреть.

Фиксатый убежал с деньгами, Гена поерзал, отодвинулся. Тоже закурил. Сказал задумчиво:

– Рисковый ты, вижу. Но, извини, неосторожный.

Здесь территория Куприна Сашки. Далеко не уйдешь. Наши на выходе примут.

– Что предлагаешь?

– Помогу, если хочешь. Я сам когда-то был такой. Теперь помягчал маленько.

– На меня поработаешь?

– Чего надо?

– Тачку нормальную. Не засвеченную. Права. Потом, может, еще чего-нибудь.

– Когда надо?

– К вечеру подгонишь к отелю.

– Какой суммой располагаешь?

– Любой. В пределах разумного.

– Сделаю… А ведь ты не из Малаховки.

– Чалился давно?

– В том году вышел. Так ты оттуда? Вроде непохоже.

– Об этом не думай. Два процента с тачки годится?

– Ништяк.

Подоспел фиксатый с пивом и разменной монетой.

Две тысячи с мелочью отсчитал Егору.

– Курс по две сорок. На пиво из твоих взял, правильно?

– Да… Вас кто навел? Вадик, что ли?

– Ты даешь в натуре, – фиксатый возмущенно вскинулся, но наткнулся на ледяной взгляд Егора, поперхнулся, механически погладил кадык.

– Ген, сказать ему?

– Конечно, говори. Она, сучка, нас чуть не подставила. На хорошего человека натравила.

– Лиза? – удивился Егор.

– Кто же еще, – усмехнулся Гена, уже откупорив банку. – Она там от Куприна поставлена. Ее тоже осуждать нельзя, работа как работа. Козлов надо стричь.

Егор попрощался с братанами, пошел дальше.

На душе опять кошки скребли. Женщины! Скрытные, загадочные создания. Мужчину легко распознать, но не женщину. У них бывает какое-то уродство в мозгах. Вон Ирина прознала, что он уезжает, прибежала на автобусную остановку. Кинулась к нему, как лань к проточной воде. Он, в общем-то,обрадовался, что она живая. Сдержал слово Жакин. Но не знал, как с ней говорить. Зато Ирина вела себя так, словно ничего особенного за последние дни с ним не произошло, и так нежно прикасалась к его щеке, так потерянно улыбалась, будто в самом деле провожала любимого человека. Потрясающе! Он определил ее поведение как чисто женское, неосознанное предательство. И устыдился самого себя. Ему стало по-настоящему жалко непутевую, горькую добытчицу, тратящую жизнь неизвестно на что, в сущности, беспомощную, как птичка в клетке. Ирина клянчила, не надеясь на успех:

– Возьми меня с собой, Егорушка. Что тебе стоит?

Я тебе пригожусь.

– О чем хочешь проси, но не об этом.

– Почему, милый? Я тебя больше не возбуждаю?

– Я же говорил, у меня невеста дома.

Не смутилась, не обиделась.

– Ну и что? Я не помешаю. Я же в сторонке буду, а когда понадоблюсь…

Предательство – вот оно. Бессмысленное, жутковатое.

Лишь бы утянуться куда-нибудь, лишь бы достичь чего-то, ей самой неведомого. Может быть, большой кучи денег. А может быть, благодати. Ей все едино. К счастью, подоспел Жакин со свертком жратвы на дорогу. Увидел Ирину, цыкнул на нее, отогнал. Та послушалась, смиренно потупясь, с трагической миной побрела к дальней скамейке. Она при Жакине теперь делалась как бы немного загипнотизированная.

Учитель напутствовал так:

– Собачья любовь, Егор, вернее женской. Гирей тосковать будет.

– Я вернусь. Чего мне там особенно делать. Заберу Аню и вернусь.

Жакин усомнился:

– Могут и не выпустить. Но помни, мне жить тоже недолго осталось. Лет десять, не больше. А здесь все твое.

…Остаток дня Егор провел спокойно. Вернулся в отель, сходил в парикмахерскую. Оттуда вышел помолодевшим опять на свои двадцать лет. Поднялся в номер и вздремнул часика три. Потом спустился в ресторан и поужинал. В небольшом зале с роскошной хрустальной люстрой, с пианино в углу, за которым тихонько что-то медлительное бренчал длинноволосый тапер, чинно, бесшумно двигались официанты в длиннополых пиджаках сюртучного покроя. На каждом столе, застеленном старинной парчовой скатертью, – ваза с цветами и свеча в золотом подсвечнике. Все пристойно, богато, с аристократической претензией, как в английском клубе. Публики немного, и тоже в основном солидные люди со своими спутницами или небольшие компании. Громких голосов не слышно. Дамы в вечерних нарядах, в камнях, в бриллиантах. Может, и проститутки, но не отличишь от герцогинь. Егор поймал на себе два-три цепких, изучающих женских взгляда, в которых сверкнул незамысловатый интерес.

Он заказал жаркое, какие-то закуски, немного водки.

Официант, средних лет мужчина с умным, чуть утомленным лицом, почтительно предложил бутылочку "Мутона"

1952 года, которое якобы смягчит остроту жаркого. Егор не знал, что это такое, но согласился. Через двадцать минут официант подкатил столик-жаровню, где под чугунным противнем тускло-ало тлели крупные угли, присыпанные пеплом. Девушка-помощница в строгом бежевом костюме принесла глиняный горшок с тушеной картошкой с грибами. С противня в глубокую фарфоровую тарелку официант переложил огромное количество ароматного мяса, помощница сняла крышку с горшка и подковырнула маленьким ножичком коричневую пленку, проверяя крепость картофельного жара. На столе появились вазочка со сметаной и несколько мелких судков со специями. Егор следил за этим священнодействием, едва ли не открыв рот.

Официант откупорил бутылку черного вина с поблекшей от старости этикеткой и подал ему пробку. Егор не ударил в грязь лицом, со значительным выражением понюхал, кивнул.

– Приятного аппетита, – пожелал официант и, элегантно пятясь, удалился.

Тут на Егорку напал такой жор, будто года два перед тем постился. Набил брюхо так, что пришлось незаметно расстегнуть кожаный ремень с медной (с намеком) бляхой. Наверное, окажись рядом учитель, он простил бы Егору неумеренность в еде, хотя постоянно внушал, что голодный желудок для мужчины – залог сердечной отваги и ясного ума. Никогда в жизни Егор не ел такого вкусного, горячего мяса и не запивал таким восхитительным, сладким, густым вином. Не будь он на людях, остатки грибной подливы из горшочка выскоблил бы кусочками хлеба – по старой домашней привычке.

Под водку, на десерт официант подал туесок с черной икрой, маринованную зелень, крестьянское масло на лопухе и свежий, белый, крупнопористый хлеб.

Егор осоловел. Спросил у официанта:

– Повар у вас, наверное, грузин?

– Никак нет, – охотно ответил официант. – Обыкновенный российский мужичок. Конечно, при регалиях.

Никто пока не жаловался. Переманили из "Славянского базара".

– Как зовут его?

– Ибрагим-оглы. Между своих кличем его Славиком.

Он не обижается. Позвать?

– Не надо, – Егор ничего не понял. – Передайте, что он гений.

Расплатившись и отвалив щедрые чаевые, он вышел на улицу. Вечер стоял теплый, но немного сырой. С неба падал редкий, мокрый снег, просверкивая в электрических лучах алмазными искрами. Поодаль, на другой стороне улицы, возле черного БМВ прохаживался с сигаретой утренний налетчик Гена. Голова не покрыта, волосы слиплись на лбу в живописный рог. Егор приблизился.

– Давно ждешь?

– С полчаса… Как она тебе, годится?

Егор обошел машину, заглянул в салон, пахнущий почему-то хвоей. Приборы светились, из динамика текла тихая музыка.

– Нормально… Можно бы поскромнее.

– В наших силах поменять.

– Ладно, сойдет. Сколько?

– Пятнашка с прицепом. С моим процентом.

Сели в салон. Гена передал документы: права, техпаспорт и доверенность. Егор отсчитал 160 сотенных.

– Сдача в рублях, ничего? – Гена застенчиво улыбался. От утреннего забияки не осталось и следа. Обычный работяга-парень, притомившийся к ночи.

– Сдачу отработаешь, не мелочись, – сказал Егор. – Гарантия есть, что она не в компьютере?

– Полная. Тачка наша, Данику принадлежала. Его в том месяце замочили. Перешла жене. Все чин по чину. Ей бабки нужны, чтобы на Канары смотаться. Страдает из-за Даника.

– Тогда все, спасибо. Оставь телефон, понадобишься, позвоню.

Гена мялся.

– Ну? – спросил Егор. – Чего еще у тебя? Давай скорее, спать хочу.

– Кудрин Санл имеет желание повидаться.

– Зачем?

– Территория-то его. Он ее держит, ну и ответственность на нем. Просто потолковать. Без понта.

– Передай, я готов. Но срочной необходимости нету.

– Хорошо… Если поинтересуется, кто за тобой стоит… Что сказать?

– Скажи, как есть. Дескать, на гастролях.

– Понял. – Гена вздохнул с явным облегчением, закурил. – Насчет твоего предложения. Оно в силе?

– Сказал же, позвоню.

– Что касается обычного набора; стволы, обеспечение – нет проблем.

– Отлично.

– Опять же в смысле досуга: кислота, девочки – все есть. Товар первоклассный, с гарантией. Саня просил, чтобы на сторону не обращался. Так не принято.

– Не забывайся, – приструнил Егор. – Думай, о чем говоришь.

– Извини. – Гена – само смирение, но глаза диковато сверкнули, еле успел опустить. – Так я пойду?

– Спасибо за тачку.

Егор сделал круг по Москве, спустился к Парку культуры и по двум проспектам – Ленинскому и Вернадского – вернулся на набережную. Его опыт вождения был невелик: перевозки товара по окрестностям Федулинска – на "жигулях", а позже на "фольксвагене", но он оценил мягкую податливость мощной машины.

Припарковался на платной стоянке отеля, охраняемой боевиками с автоматами в пятнистой маскировочной униформе. У того, кто дал талон, поинтересовался:

– Как у вас тут, не шалят?

– Что вы, как можно, – удивился пехотинец.

– Для меня машина дороже сестры, – авторитетно пояснил Егор.

– Это мы понимаем. Ничего, устережем. Отдыхайте спокойно.

В номере проверил сейф, потом открыл холодильник, долго изучал содержимое. После некоторых колебаний наложил на тарелку ветчины и немного маслин, прихватил пару банок английского пива. Уселся перед телевизором, дожидаясь, когда веки начнут смыкаться.

Раньше ложиться не имело смысла: мысли полезут в голову, а он не хотел ни о чем думать.

С телевизором за те два года, что он его не смотрел, произошла какая-то важная перемена. Ни по одной программе, сколько ни щелкал, не услышал внятной русской речи. То есть отдельные слова прорывались, но не несущие смыслового содержания. В американских боевиках, которые крутили по двум программам, и в мыльных операх (по трем) – это еще было понятно, но когда наткнулся на новости – обнаружил то же самое: развязная девица с огромным декольте и накрашенная, как "Барби", бойко строчила по-английски с добавлением в особо эмоциональных местах отечественного сленга. Воспитанный в ранней юности уже на американской культуре, Егор из радостного щебетания дикторши кое-как уяснил, что в Москве за последние сутки произошло два новых взрыва в метро, прорвало канализацию на Манеже с выбросом на поверхность пяти мощных гейзеров (гейзеры показали, это впечатляло), а также на улице Сеченова обнаружили в мусорном баке несколько расчлененных детских трупиков, отчего у милиции возникло подозрение, что в городе снова объявился серийный маньяк по кличке "Чемберлен", которого, по данным того же МВД, казнили в прошлом году. Расчлененку демонстрировали, заводя камеру с разных направлений и со смаком укрупняя ракурс. Как раз на этом месте Егора, застывшего не донеся банку с пивом до рта, вывел из легкого шока стук в дверь. Егор крикнул: "Открыто!" – и в номере появился утренний коридорный в смокинге, пожилой и благообразный.

В гостиную не вошел, топтался на пороге.

– Объясните, пожалуйста, – попросил Егор, ткнув пальцем в экран, где в стоп-кадре застыла изуродованная детская головка. – Что это?

– Это телевизор, – сказал коридорный, – Если желаете, заменим на более крупный экран.

– Я не про то. Почему они все говорят по-английски?

Коридорный, в свою очередь, озадачился и сделал два шага вперед. Внезапно его печальное лицо прояснилось.

– Понимаю. Не всем гостям нравится. Администрация уже позаботилась об этом. Ведутся переговоры с немецкой фирмой "Телефункен". О подключении ихнего канала.

– А если я хочу послушать чего-нибудь по-русски?

– Шутите? Зачем вам это? Ничего хорошего все равно не скажут. Матерщина одна.

– И то верно. – Егор вырубил экран. – Вам-то что нужно?

Коридорный встрепенулся, на губах возникла добрая улыбка, как у старого моржа.

– Наш отель располагает большим набором услуг для развлечения гостей. Особенно если кто желает остренького… В мои обязанности входит ознакомить, так сказать… В прейскурант, сами изволите понимать, некоторые услуги не вписаны.

– Из-за налогов?

Коридорный склонился в легком поклоне.

– Имеет место и это, зачем скрывать… Так что ежели есть желание…

– Перечислите, пожалуйста.

Вместо перечисления служитель неожиданно хлопнул в ладоши, и в полуоткрытую дверь впорхнули две совсем юных девчушки в коротеньких черно-белых гимназических платьицах, за ними прибежал мальчуган лет десяти, рыжий, шустрый и голубоглазый. Вся троица под внезапно загудевшую откуда-то сверху музыку исполнила быстрый зажигательный танец и застыла посреди ковра в позе раскоряченных лягушек. Шесть наивных детских глаз уставились на Егора с непонятной, трогательной мольбой.

Он судорожно допил пиво. Спросил:

– Это что?

– Наша фирменная ночная услуга, – отрекомендовал коридорный вдруг задорно зазвучавшим голосом, – Трио бандуристов. Разумеется, на любителя… Ежели, допустим, легкая бессонница, усыпят кого угодно.

– Кыш! – Егор махнул рукой, отгоняя наваждение.

Детишек будто ветром сдуло.

– В принципе, – не смутившись продолжал коридорный. – Дамский товар держим на любой вкус, самый взыскательный. Любой комплекции, а также национальной принадлежности. Цены ниже средних. За барышом не гонимся. Нам главное, удовлетворить гостя.

– У меня невеста, – сказал Егор. – Мне женщины ни к чему.

– И это поправимо, – коридорный уже передвинулся в центр гостиной, глубокомысленно хмурился, превратившись из обыкновенного изворотливого гостиничного клерка в серьезного, философски настроенного человека, готового угодить не только делом, но и советом. – На цокольном этаже прекрасное казино, с приличными ставками. Отбор гостей только положительный.

Никакого уличного сброда, за этим строго следим…

Имеется сауна, бильярдные, клуб холостяков, а также морозильник.

– Морозильник?

Служитель неожиданно хихикнул в кулачок, стушевался и движением бровей вернул на лицо выражение глубокой, доброжелательной озабоченности.

– Не уверен, что вам это подойдет.

– И все же… Что такое "морозильник"?

– Там опять дамы… Немного садизма, немного хорошей музыки и вина. Все пристойно, без перебора. Летальных исходов не зарегистрировано. Во всяком случае, в этом месяце.

– Скажите, пожалуйста, уважаемый, вы где работали до отеля?

Вопрос оказался для коридорного неприятным, он гордо вскинул голову.

– У вас, извиняюсь, какие-то претензии?

– Чистое любопытство. У вас речь характерная, нравоучительная.

– Да, представьте себе, служил директором одной из московских школ. И не стыжусь этого.

– Чего же тут стыдиться, – удивился Егор. – Я сам давно ли мечтал быть студентом… Что ж, спасибо за информацию, но мне сегодня ничего не надо. Лягу спать.

– То есть никаких распоряжений?

– Совершенно никаких.

Бывший директор, похоже, растерялся, с минуту еще маячил в гостиной, качая головой и бессмысленно разводя руками, и лишь затем, пожелав спокойной ночи, удалился.

Глава 3

– Пока не повидаю Анюту, ничего делать не буду, – упрямо сказал он Мышкину, который сидел перед ним, развалившись в кресле, как на нарах, скрестив ноги, бодрый, улыбающийся.

Час назад Мышкин ввалился в номер, разбудив Егора дубовым стуком в дверь. Егор открыл полусонный, накинув халат на голое тело, – и едва признал гостя. На Мышкине был ослепительно-желтый парик, половину рожи закрывали роскошные, тоже рыжие и явно приклеенные усы, только по родному бельму да по перебитому в трех местах шнобелю Егор угадал, кто такой.

– Ну-ка, ну-ка, – радостно загудел Харитон Данилович, – покажись, сынку, какой ты стал. О, вижу, заматерел, забурел, поднакачал мослы, постарался Питоша…

А в башке, поди, все такая же карусель?

Насколько Егор помнил, материн сожитель прежде не склонен был к такому бурному проявлению чувств.

Вдобавок его покоробило, когда Мышкин, ни слова не говоря, попытался ткнуть ему кулаком в живот: еле успел увернуться. Но все равно он был рад.

За те годы, что провел в Угорье, Егор часто думал об этом человеке, пытаясь понять, какая в нем тайна. С виду мужик как мужик, крепко сбитый, немногословный.

В сущности, невежественный, малограмотный, хотя много странствовал и от жизни, конечно, нахватался ума.

Но откуда же в нем такая сила, которая всех окружающих всегда подавляла, да и на юного Егорку действовала: когда Мышкин к нему обращался за каким-нибудь пустяком, он непроизвольно настораживался, напрягался, хотя причин для этого не было. Мышкин никого не пугал и не совершал бессмысленных, злобных поступков.

Теперь-то, пожалуй, Егор знал ответ, и Жакин этот ответ косвенно не раз подтверждал. Такая сила, как у Харитона, это всего лишь – дар Божий, как талант, как красота. В нем присутствовала тихая мощь, как в природе, разлитой вокруг нас, и такая же, как в природе, в нем таилась способность к самообновлению и мгновенному разрушительному взрыву. Подобные люди редки, и им почему-то хочется угождать, хотя они этого вовсе не требуют. Жакин, дорогой учитель, точно так же устроен, с тем же даром природной мощи. И про себя Егор знал, что будет таким же. С той разницей, что Мышкин свою природную силу не контролировал, слепо подчинялся ее неожиданным прихотям, а Егор надеялся, что сумеет направить тайную энергию по высшему, предначертанному пути. Другого ему не дано. Он спаситель. Плохо ли, хорошо ли, но это так.

С некоторых пор он больше не сомневался в своей судьбе.

За час они о многом поговорили и собирались позавтракать, но упрямство Егора смутило гостя.

– Второй раз об ней вспомнил. Зачем она тебе?

Егор огрызнулся:

– Сколько вам лет, Харитон Данилович?

– Шестьдесят с гаком, а чего? Молодой еще.

– Зачем тогда спрашиваете? Невеста она мне. Вы же знаете.

– Я-то знаю, да она помнит ли.

– Вы на что-то намекаете, Харитон Данилович?

– Дак это, – Мышкин дурашливо подергал парик, посмотрел на Егора сочувственно. – Намекать не приходится. Всем в городе известно." У Саши Хакасского она в приживалках.

– Как это – в приживалках?

– Вроде как любовница, что ли. Ты не расстраивайся, Егор. Содержит он ее богато, кормит, одевает. Гулять – и то с охраной ходит.

Как писали в старину, ни один мускул не дрогнул у Егора на лице.

– Хакасский – кто такой?

– О, большой человек. Главный бугор в Федулинске.

От него вся тьма и неурядица.

– Молодой, старый?

– Как сказать, у сатанят возраста нету. По виду им всегда лет тридцать. На морду красивый, как мои волосья.

При этом улыбчивый. Бабы на таких клюют.

– Не верю, – сказал Егор. – Тут что-то не так. Не сходится что-то.

– Почему не сходится? Девушка из бедной семьи, родители у нее оборонщики. В больнице горшки старикам подавала. И тут враз такое богатство. Да и сам он, говорю же, червонный туз. Мало кто устоит. Ее осуждать не за что. Но ты не горюй, другую невесту найдешь. Их много в Федулинске.

Егор подошел к столу, снял трубку и заказал в номер завтрак на двоих. Сказал Мышкину:

– В холодильнике жратвы полно, но пусть горяченького принесут, да?

Мышкин ответил:

– Стыдно мне немного за тебя, Егор.

– Почему?

– У тебя матушку убили, дом отобрали. По земле погнали, как зайца. А ты об невесте печешься, с которой два дня хороводился. Несолидно как-то.

Егор взглянул на него с осуждением.

– Харитон Данилович, я же не отказываюсь. Все сделаю, как велите. Но сперва поговорю с ней. Пусть сама скажет, что я ей не нужен. У меня руки развяжутся.

Мышкин сморщился в печеное яблоко, сверкнул бельмом, всегдашний признак раздражения, но не успел возразить: у входной двери раздался звонок. Егор нажал кнопку пульта – и красивая, высокая девушка в черной юбке и белоснежной блузке вкатила на двухъярусной коляске завтрак. Ни разу не взглянув на них, начала сервировать стол у окна.

– Немая, что ли? – удивился Мышкин. – Чего-то даже не поздоровалась.

– Не обращайте внимания. Здесь свои порядки.

– Эй, детка, – окликнул Мышкин. – Тебе не помочь?

Девушка выпрямилась, изящно качнув полными бедрами, обернулась:

– Завтрак подан, господа.

– Спасибо, милая. Но чего ты вроде как-то дичишься?

– Нет, не дичусь. Нам первыми нельзя заговаривать с господами.

– Почему?

– По инструкции. Некоторым не нравится развязность.

Отвечала бойко, как по писаному, взгляд обалделый.

Мышкин не унимался:

– Тебя как зовут?

– Галя.

– Скажи, Галл, ты только завтраки подаешь или есть другие обязанности?

Нежное личико прояснилось, сверкнула белозубая улыбка:

– Все, что угодно. Желание гостя превыше всего.

У меня все справки с собой.

Чтобы не быть голословной, достала из фартучка и показала издали какие-то синие бумажки.

– Дорого берешь?

– Совершенно ни копейки. Наши услуги входят в стоимость питания. Это обозначено в прейскуранте. Разве что могу принять маленький подарок за особые старания.

Цветы, например.

– Да-а, – в раздумье протянул Мышкин. – Вот так прожили пеньками и ничего хорошего не видели. А ты говоришь – невеста!

Егор махнул рукой, и девушка, не попрощавшись, шмыгнула за дверь.

– Что касается свидания, – продолжал Мышкин, – сегодня же увидишь свою Анюту. Только после не жалей.

– Вот и хорошо, – обрадовался Егор.

* * *

Ближе к вечеру весь федулинский бомонд собрался на стадионе. После довольно долгого перерыва, связанного с эпидемией краснухи, унесшей на тот свет несколько тысяч ослабленных голодом горожан, спорт снова начал входить в моду. Проводились соревнования по мини-футболу, по бодибилдингу, по бегу в мешках, но особенной популярностью пользовались так называемые русские скачки. Действительно, веселое, незабываемое зрелище. В городе оборонщиков отродясь не было ипподрома, да и в ближайших деревнях всех лошадей, какие были, давно пустили на мясо, но оказалось, что это не беда. Голь, как говорится, на выдумки хитра. Скачки устраивали на теннисном корте, участвовать в них мог любой желающий, коней заменяли обыкновенные деревянные палки, пропущенные между ног. Правила тоже самые немудреные. Тот, кто пробегал пять кругов и не падал, считался победителем. Каждому удачному заезду благодарные федулинские зрители радовались, как дети, орали, вопили, швыряли на корт пустые бутылки, заключали сумасшедшие пари, короче, скачки превращались в большой спортивный праздник. Для самых азартных болельщиков, желающих всерьез попытать счастья, в ближайшем пункте прививки поставили настоящий тотализатор, где, при отсутствии денег, можно было сыграть на любой свой орган: почку, глаз, сердце, – а также внести в залог определенное количество крови – сто граммов, двести, литр, сколько не жалко. Выигрыши выпадали огромные. Рассказывали, что на одном из прошлых заездов некто Кеша Давыдов, поставив разом обе почки и селезенку, выиграл на инвалиде Петрове, изображающем лошадь по кличке Мандолина, сразу два мешка дури, которой обеспечил всю свою родню на десять лет вперед. Особую демократичность придавало скачкам то, что в них наравне с мужчинами участвовали женщины.

Городская администрация всячески поощряла увлечение обывателей спортивными состязаниями, из собственной казны выделяла средства на призовой фонд, спонсорами выступали такие уважаемые люди, как Александр Ханович Хакасский и Лева Грек по кличке "Душегуб", возглавляющий личную, летучую гвардию Рашидова.

В этот день на стадионе состоялся праздник-ретро "День физкультурника", и все трибуны, естественно, были переполнены, яблоку негде упасть. Центральным мероприятием стал матч по боксу за звание абсолютного чемпиона Федулинска, который начался, как только отцы города заняли ложу для почетных гостей.

Правила соревнований были не совсем обычные, но вполне соответствовали духу времени. Мэр Гека Монастырский выделил двух профессионалов, Боку Тучкова и Гарика Махмудова, бывших лет десять назад чуть ли не призерами страны в полутяже, а нынче занимавших важные посты во внутриведомственной охране. Эти двое поднялись на ринг и для затравки провели показательный бой в один раунд, обменявшись серией мощных, но неопасных ударов. Потом, по очереди, разбили об головы друг Другу по несколько кирпичей. Затем главный судья матча, подполковник милиции Гаркави, облаченный в белый смокинг, поклонившись в сторону почетной ложи, зычно объявил о начале матча. Претенденты на звание абсолютного чемпиона потянулись на ринг один за другим. Некоторых пошатывало от слабости, и их выводили под руки жены и дети. Условия были, конечно, заманчивые. Тот, кто выдерживал от Тучкова или Гарика Махмудова один удар, не летел с колес, получал поощрительный приз: на выбор – либо ящик прокладок, либо бутылку местной водки "Саня X.", но это, разумеется, не все. В идеале, если бы нашелся боец, сумевший устоять против двух профессионалов тридцать секунд, он получил бы вместе со званием абсолютного чемпиона еще и главную награду – бесплатную путевку на Канары, куда счастливец мог отправиться либо один, либо, по желанию, в сопровождении знаменитой федулинской куртизанки Машеньки Масюты, дочки предыдущего мэра.

Долгое время не везло никому, хотя каждого нового претендента стадион поддерживал ревом сотен глоток.

Все попадались какие-то дохляки, хоть и настырные: сказывались поспешно сделанные дополнительные прививки. Двух или трех добровольцев Гарик Махмудов своим знаменитым, приемистым правым хуком уже зашиб насмерть под оглушительное улюлюканье зрителей, но большинство валились от ужаса, не дожидаясь удара, и ловкие помощники рефери с позором за ноги выволакивали их с ринга. Особого накала живописное и комичное зрелище достигло, когда на ринг, подменив профессионалов, выскочил сам Гека Монастырский. Зная страстный, нетерпеливый нрав городского головы, публика встретила его появление восторженным свистом, как если бы увидела на ринге целую команду "Спартак". Монастырский немного размялся, поприседал, попрыгал, а затем мощными пинками посшибал с ног, как кегли, с пяток выставленных претендентов. Но ушел недовольный собой: даже какой-то старикан с песьими буклями на голове, явно из недобитых коммунистов, после его тумаков все-таки уполз с ринга самостоятельно. Геке не хватило куража, и он понимал, что это плохая примета.

В ложе, подавая Анечке бокал с шампанским. Хакасский обронил:

– Все же мэр у нас полный кретин. Ты не находишь, дорогая?

Анечка ответила:

– Откуда мне знать? Я ведь и сама дурочка.

На ринг она ни разу не взглянула, но чувствовала себя не в своей тарелке. Дело в том, что несколько раз в толпе (или показалось?) мелькнули такие знакомые, яркие глаза, что ей стало страшно. Сердце тоже подавало вещий знак: вернулся! Вернулся!

Проницательный Хакасский заметил, что с ней что-то неладно. Он, конечно, не рассчитывал, что она будет радоваться примитивному празднику, но вдруг почувствовал какое-то новое, неожиданное сопротивление. Это ему не понравилось. Опыт с девицей и так обошелся накладно. Он затратил много драгоценной энергии на подавление гуманитарного начала в этом маленьком, изящном существе, но полного успеха так и не добился. Не добился, зачем себя обманывать. А это чревато. Один незначительный промах, второй, третий – и могла рухнуть вся концепция. Именно от крошечных сбоев погибают замыслы с размахом. Хакасский тут был солидарен с Шекспиром.

– Ты вроде как с лица сбледнула? – спросил он озабоченно.

– Ужасно, Александр Ханович.

– Что ужасно?

– Весь этот ужасный мордобой. Зачем обязательно издеваться над людьми? Можно же их всех просто поубивать.

– Просто так убивают тараканов, – назидательно объяснил Хакасский. – Для людей смерть должна иметь воспитательное значение. Впрочем, это так – абстракция.

Те, что внизу, разумеется, давно не люди. Это ведь все бывшие совки.

Он успокоился насчет подопечной. Какое уж там сопротивление. Обычная чувствительность умственно недозрелой славяночки.

В этот миг произошло нечто необычное. Рядом с ним, неизвестно каким образом миновав многочисленную охрану, возник молодой человек лет, пожалуй, двадцати трех – двадцати пяти, совершенно нефедулинской наружности. В серьезном взгляде молодого человека не было и тени шизофренического федулинского счастья. Хакасский не испугался, но на всякий случай сунул руку в карман, где лежала самострельная авторучка, личный презент Рашидова. Он не терпел подобного рода неожиданностей.

– Ты кто? – спросил он, дружески улыбаясь. – Откуда взялся? Хочешь попытать счастья на ринге?

– Я заберу у тебя город, – ответил юноша. – И вот эту девушку.

Хакасский не удивился. Сумасшедших в городе хватало. Несоразмерные дозы прививок, новые препараты, спешка, нехватка квалифицированного медицинского персонала – все это часто приводило к различным, иногда самым экзотическим маниям у подопытных, в том числе, естественно, мании величия. Недавно один горожанин, бывший наладчик вакуумной аппаратуры, взобрался на статую Владимира Ильича Ленина, принципиально оставленную в центре Федулинска, и, крикнув, что он ракетоноситель, грохнулся с нее оземь. Да и вообще много было всяких забавных случаев, связанных с некоторой форс-мажорностью эксперимента. В молодом человеке настораживало другое: у него был какой-то подозрительно осмысленный облик, да еще с насмешливой искрой в глазах.

– Почему бы и нет? – сказал Хакасский, продолжая дружески улыбаться. – Берите и город и девушку. Все что угодно. Разве мне жалко?

Сам же проделал следующее: достал авторучку, похожую на толстую гаванскую сигару, и одновременно подмигнул ближайшему охраннику, Гоше Быку, известному тем, что на спор он запросто пробивал оловянной башкой деревянную перегородку любой толщины. Гоша его понял, и "сигара" уже готова была рыгнуть свинцом, но ничего путного из этого не вышло. Чудной паренек, появившийся невесть откуда, оказался стремителен, как дьявол. Ни Хакасский, ни Гоша Бык, и вообще никто из ближайшей обслуги не успели уследить за его движениями. В мгновение ока драгоценная авторучка взвилась в воздух, выбитая неуловимым прикосновением, Гоша Бык неожиданно для себя получил страшный удар по темени, опустивший его на колени, а шустрый мерзавец уже нырнул с помоста в толпу зрителей. Но это еще не все. Хакасский, увлекшись загадочным полетом авторучки, вдруг ощутил ледяную тяжесть в паху, горько охнул, схватился руками за живот, обнаружив, как резко изменились привычные очертания мира. Говорить и дышать он пока не мог, лишь изумился до крайности: он же мне яйца разбил! Однако все произошедшее было столь невероятным, что и эта мысль воспарила следом за авторучкой, будто сизый голубок.

– Вам нехорошо, Александр Ханович? – участливо спросила Анечка. Она попыталась поднять его с земли, но он не вставал. Глядел на нее воспаленным взглядом, обещающим мучительную участь.

Но не это ее беспокоило.

Ей показалось, что Егорка ее не простит. А в чем она виновата? Это он виноват перед ней, покинул так надолго. Слабая женщина, разве могла она устоять перед всесильными чудовищами?

За Егором погнались, но с некоторым опозданием.

Он пробегал мимо ринга, когда группа преследования только начала формироваться. Рашидов, как на зло отлучившийся по малой нужде, промедлил с распоряжениями, и без его указки, естественно, никто не двинулся с места. Картина, которую он застал (извивающийся на помосте Хакасский, онемевшая толпа), его потрясла, но, наконец опомнясь, он широким взмахом руки послал стаю нукеров следом за беглецом. Адекватно проявил себя только Бока Тучков, мастер перчатки, прыгнувший на преступника прямо с ринга. Метил раздавить его семипудовым туловищем, но промахнулся. Егор в последний момент тормознул, и удалой боксер шмякнулся на асфальт пузом, расплескав вокруг фонтаны черной федулинской грязи.

– Осторожнее, сынок, – посоветовал Егор. – Так ведь ушибиться можно.

Толпа робких обывателей расступалась перед ним, давая дорогу, но Рашидов, наблюдающий за погоней сверху, не сомневался, что поимка мерзавца – вопрос немногих минут. Все оцеплено, день белый – и город его собственный. Куда тут умчишься? Он подошел к Хакасскому, который уже почти сидел, хотя в глазах у него стояли крупные слезы боли. Таким Рашидов его еще не видел, да и не думал когда-нибудь увидеть. Ему стало стыдно за соратника, начальника и друга.

– Что за чудеса, Саня? – спросил он. – Откуда он взялся?

– Ты у нас безопасность или я? – прошамкал Хакасский.

– Может, маньяк? Или передозированный?

– Нет, Рашик, тут что-то похуже… Вот она знает, – пальцем ткнул в Анечку. – Возьми ее к себе. Пусть запоет.

– Я ничего не знаю, – сказала Анечка.

– Ты что, Рашид, охренел совсем? – простонал Хакасский. – Не видишь, врач нужен. Дай быстро врача.

– Не волнуйся, Саня, все сделаем… С ней как можно беседовать? Не возражаешь против первой степени?

– Ломай на части. Сучкой она оказалась.

– Может, сейчас у него самого все узнаем.

– Ты его возьми сперва.

– Куда он денется, Саня?

На лице Хакасского мелькнуло такое выражение, что Рашидов заподозрил в нем, кроме разбитой промежности, еще и умственное недомогание. Это его бесконечно огорчило. Хоть он и знал, что Саню рано или поздно придется давить, как всех прочих, но также знал и то, что без Сани управлять городом ему будет одиноко.

Он поднял голову и окинул взглядом площадь. Погоней руководил "Душегуб" – Лева Грек, но хаотичное движение множества людей мешало разобраться в важных фрагментах. Создавалось впечатление, что мелкие отряды преследователей метались в разные стороны, будто сослепу. Что-то в этом было противоестественное. И где же сам преступник?

Однако Лева-Душегуб не сбился со следа и точно вышел на цель. Повалив наземь груду замешкавшихся федулинских человекоовощей, он вырвался в Марьин переулок, куда устремился беглец. Он увидел фигуру в серой куртке, юркнувшую в проходной двор, и вполне мог достать засранца из своего "магнума-10", бьющего наподобие базуки, но понимал, что Рашидов надеется получить бандюгу живым, чтобы допросить перед тем, как прикончить. Ошибиться в таком важном пункте было опасно даже для командира летучей гвардии, Рашидов таких ошибок попросту не понимал.

Лева-Душегуб прибавил ходу, из проходного двора беглец мог ускользнуть на городскую свалку, где его поймать будет не так легко, даже среди бела дня. Федулинские свалки, а это, можно считать, все окраинные районы, представляли собой немыслимую мешанину: горы всевозможного мусора, самодельные жилые строения, свежие захоронения, известковые дезинфекционные ямы – тут столько укромных мест, что нужного человечка иной раз удавалось извлечь лишь с помощью специально натасканных доберманов. Проще перехватить безумца по пути к пустырю: заминок в оперативной работе Рашидов тоже не терпел.

В арке проходного двора на ровно рысящего Леву-Душегуба (остальные бойцы заметно приотстали) откуда-то сбоку, как из преисподней, прыгнула цыганка в монистах, с растрепанными волосами и в какой-то разноцветной душегрейке. Именно так и было – прыгнула из ниоткуда, вцепилась в рукав, сбила с шага и заблажила в ухо:

– Позолоти ручку, дорогой, судьбу скажу! Позолоти ручку!

Леня на ходу попытался сбросить неожиданную помеху движением плеча, но не тут-то было. Дьяволица словно приклеилась. Откуда? Что такое?!

Пришлось задержаться, чтобы врезать ей в ухо, но и тут вышла смешная несуразность. Два раза махнул и оба раза промазал. Тетка с черными угольями глаз, полудикая – под рукой, рядом, а кулак, словно намыленный, свищет мимо. Лева опешил и встал, как внезапно стреноженный конь. Бойцы мигом сзади нахлынули.

Цыганка сама от него отцепилась, гнусаво заныла:

– Зачем уж сразу драться? Я же по-доброму, по-хорошему. Тебе, родимый, жить осталось три денечка, кровососу, хотела упредить. Не хочешь слушать, беги дальше.

Гонись. Мое-то дело сторона.

Умом Лева-Душегуб был не силен, но сердцем чуток, как все убийцы.

– Кто такая, дура? Подохнуть хочешь?

– Говорю же, позолоти ручку, – и улыбнулась ему, как сыночку потерянному. У Левы "магнум" в руке, хотел пальнуть сучке в брюхо – боек заело. Да что же такое творится на белом свете, господа! Оглянулся на братву – те топчутся в недоумении.

– Повяжите гадюку и в приказную, – распорядился Лева и наконец-то помчался дальше. Но были потеряны бесценные секунды.

Вырвался на пустырь, там серой фигуры, разумеется, и в помине нету. Зарылся где-нибудь в кучу говна. Лева страшно, противоестественно выматерился и послал братков за собаками…

На помосте к поверженному Хакасскому вместе с врачом подошел мэр Гека Монастырский, чтобы выразить соболезнование.

– Какой праздник испортили, Александр Ханович, – сказал с кривой ухмылкой, – Только народ начал в раж входить. Обидно, ей-Богу!

Хакасский взглянул на него с презрением.

– Уйди отсюда, падаль, – процедил сквозь зубы. – Ровно неделю не попадайся мне на глаза.

– Извините, Александр Ханович, я от чистого сердца… Поймаем – и показательная казнь. А как иначе? Иначе нельзя.

Рашидов взял его под руку, повел вниз, что-то шепча на ухо. Что-то такое, от чего мэр вдруг затрясся, как в дергунчике, и внезапно посинел…

Егор сидел за баранкой темно-синего "рено", на заднем сиденье развалился Мышкин. От мощного спринта (площадь, улица, пустырь, еще две улицы) юноша слегка запыхался, отдыхал в расслабленной позе "медузы".

Мышкин его пожурил. Сказал, что из-за его любовного каприза подставилась Роза Васильевна, хотя, конечно, она такая женщина, которую ихними челюстями не разжевать.

– Ну и что? – спросил Мышкин. – Сходил, повидался? Доволен?

– Увы, – вздохнул Егор.

– И что увидел?

– Ее силой взяли. Она меня любит.

– Я не про это.

– А про что?

– Кодлу разглядел? Справишься?

Егор задумался. В ясном стекле перед ним растекались Анечкины глаза, наполненные такой тоской, какой он раньше не видел у людей. Как два гаснущих в ночном костре уголька. Мертвая тоска, запредельная.

– Справлюсь, Харитон Данилович, – сказал он. – Но только под вашим руководством.

Глава 4

К Лене Лопуху заявился гонец от Никодимова и передал необычную просьбу: поехать в Москву, в "Гардиан-отель" и проведать там одного человечка, который якобы имеет к нему, Лопуху, бубновый интерес.

Лопух, разумеется, знал Никодимова и знал, кого он представляет, но по делам никак с ним не пересекался.

Никогда. Более того, он по-прежнему работал на Монастырского, но как бы по контракту, не на постоянной основе. То есть он был человеком для разовых поручений при официальном лице, которое вот-вот подведут под монастырь. Может быть, просто выкинут из мэрии на ближайших выборах, а может быть, досрочно пришьют.

Посвященные это понимали. Планы тех, что верховодили в городе и произвели в нем чудовищные перемены, были покрыты мраком, но ясно, что Гека Монастырский, в недавнем прошлом блестящий политик с завидным будущим, для них уже перепрел. Следовательно, печать обреченности лежала и на всех его сотрудниках, обслуге, наперсниках и доверенных лицах. На всей тусовке. Лопух давно подготовил себе отходной маневр и только ждал удобного момента, чтобы слинять. Он не предавал Монастырского, напротив, полагал, что сам Гека искупал в дерьме всех преданных ему людей, когда согнул хребет перед пришельцами. Обиды на босса Лопух не держал, потому что никогда не считал его нормальным мужиком.

Властолюбивый позер, козел, самовлюбленный придурок, так ведь других наверху не бывает. Но платят они.

И пока не скупятся, он пашет. Обычный расклад.

Иное дело – Никодимов. Миллионер, колдун, тайный властитель федулинских предместий, уцелевший отчасти потому, что ни при каком режиме не лез чрезмерно на глаза. Отсиживался в берлоге. Оттуда клешней цеплял добычу из разных кормушек. Тоже нормально.

Время глухое. Умеешь взять – бери, не умеешь, подохни.

Или становись в очередь за бесплатным супом, что в представлении Лопуха было хуже, подлее смерти.

Вопрос в том, зачем старику понадобилось протягивать руку помощи стрелку, которого должны пустить в распыл новые хозяева? До сего дня Леня Лопух не предполагал, что тот вообще подозревает о его существовании, хотя, разумеется, сам себе цену знал. В сущности, в этом занюханном городишке, оккупированном иноземцами, он был лучшим чистильщиком и перехватчиком, овладевшим всеми современными приемами технического обеспечения акций.

У гонца Никодимова, невзрачного бомжишки, спросил:

– Когда надо ехать?

Бомж открыл в красноречивой ухмылке пасть без единого зуба. Он не был ни накурен, ни привит. Старик держал обслугу в аккурате, что характеризовало его как рачительного хозяина, ибо требовало больших средств.

– Прямо сейчас и дуй.

– Тот человек уже ждет?

– Чего не знаю, про то говорить не велено. (Чисто федулинский идиотский сленг, Лопух сам владел им в совершенстве. Когда нарвешься на рашидовских громил, иначе с ними не объяснишься.) – Как зовут человечка?

В ответ бомж назвал номер комнаты в отеле и этаж.

Логично.

– Чего хозяину передать? Поедешь?

Лопух ответил красиво:

– Не имею права отказать такому человеку, как Степан Степанович. Пернуть не успеешь – я уже в Москве.

Бомж разинул пасть шире, и Леня углядел, что в глубине все же торчали два-три стертых коричневых резца.

– Тогда привет всем нашим.

– И вашим тоже, – поклонился Лопух.

С полчаса покрутил по городу. Хвоста не было, и сделал он это на всякий случай, по доброй киллерской привычке. Из Федулинска выскочил по малой дороге на своем старом "жигуленке". На выездном посту показал ментам удостоверение с золотым тиснением "Мэрия Федулинска" и с двуглавым орлом с переломанными клювами. И отсюда за ним в угон, кажется, никто не кинулся. Малая дорога вела в деревню Жабино, дальше – тупик. Жабино целиком пустовало уже пять месяцев: часть населения перевезли на Федулинский рудник, стариков в основном усыпили. Из домов пожгли не больше половины. Машину Лопух оставил в одном из уцелевших дворов, загнал под навес для скота, а сам лесом, быстрым шагом, потратив около часу, выбрался к станции Заманиха, где была уже не федулинская территория, пока ничейная. Здесь работала на платформе билетная касса и изредка останавливались электрички. Но у кассирши, пожилой дамы в ватнике, глаза светились подозрительно счастливым огнем. Билет она не продала, сказала, беззаботно смеясь, что старые билеты кончились, а новый образец подвезут не раньше, чем через месяц.

На платформе в полном одиночестве прождал еще часа три, пока неожиданно не притормозил поезд дальнего следования Воркута – Санкт-Петербург. По всем косвенным признакам выходило, что, хотя территория Заманихи пока ничейная, рука Сани Хакасского сюда уже дотянулась.

В Москву Леня приехал Под вечер, в отель добрался около десяти. У входа швейцар в пышной ливрее с характерным припуханием под мышкой поинтересовался его документами. Пришлось сунуть зеленую пятерку. Швейцар отступил: дескать, прошу пожаловать! – тем не менее в лифт вместе с Лопухом сели двое приземистых крепышей, о роде занятий которых не приходилось гадать.

Он подошел к нужному номеру и нажал кнопку обыкновенного, правда, позолоченного, звонка.

Отворил молодой человек, одетый в черные брюки и голубую футболку.

– Вроде я к вам, – сказал Лопух.

– Леонид?

– Ага.

Молодой человек сделал приглашающий жест, и Леня очутился в таких роскошных апартаментах, какие до этого видел только в кино про американскую жизнь.

Хозяин – светлоликий, стройный, с ясной улыбкой – ничем его не поразил, кроме одного: трудно было определить его возраст, можно дать ему шестнадцать лет, двадцать, а можно и сорок.Леня Лопух, достаточно погулявший по свету, прекрасно знал, что это значит.

В гостиной работал телевизор. Передавали новости, и обрыдлые всем уже до тошноты политические деятели уныло обсуждали, как бы слупить с МВФ хотя бы еще один траншик. Который вечер подряд они приходили к печальному выводу, что теперь, вероятнее всего, денег шиш дадут, потому что в правительство проник коммунист. После этого обычно на экран вылезали экономисты, политики, актеры, домашние хозяйки, писатели (тоже шесть-семь человек одних и тех же из года в год) и начинали подвывать дурными голосами: бяда! бяда! бяда!

Леня Лопух политикой не интересовался, но по складу ума привык подмечать многое такое, что ему вовсе было не нужно.

Молодой человек выключил телевизор, указал на кресло – и Леня спокойно уселся, достал пачку "Кэмела" и зажигалку. Хозяин устроился в кресле напротив.

– Меня зовут Егор Жемчужников, – сказал он.

– Очень приятно. – Лопух щелкнул зажигалкой. Ему было не то чтобы скучно, но как-то все безразлично.

На Егора он произвел приятное впечатление: в невысоком, темноглазом пареньке таилась убойная сила, но узнать ее размеры можно лишь на практике.

Улыбаясь, он спросил:

– В лоб хочешь, Леня?

Лопух сразу понял, что парень не шутит. Но не удивился. Затянулся дымком. Сказал вяло:

– Можешь попробовать. Но не потянешь, нет. Предупреждаю.

– Почему так думаешь?

– Ты, видно, в спортзалах накачался, а за мной Афган, Чечня. Я в игрушки не играю. Бью насмерть. Учти.

– Какие там спортзалы, – возразил Егор. – Я два года в горах жил у одного деда. Хороший дед. Учитель… Ладно, проехали, извини. Выпить хочешь?

– Не пью.

– А вот куришь.

– Да, курю.

Лопуху не нравился улыбчивый паханок: он пока не видел смысла в их совместном пребывании в номере.

– Ты мне нужен, Леня, – сказал Егор.

– Слушаю тебя.

Егор ногой выудил откуда-то из-под кресла спортивную сумку, нагнулся, достал пластиковый пакет и положил его на столик перед Лопухом. Сквозь прозрачную обертку зеленели пачки долларов, перехваченные банковскими лентами.

– Тут пятьдесят тысяч. Это задаток.

Лопух почувствовал, как зачесалось между лопатками.

Такого гонорара (задаток!) ему еще никто никогда не предлагал. Но, в сущности, на деньги ему было наплевать.

Хорошо хоть, что пошел нормальный разговор.

– Что нужно сделать?

– Много чего. Сначала хочу услышать твое согласие.

Принципиальное.

– Согласие – на что?

– Я тебя, Леня, покупаю целиком. Со всем, что в тебе есть, – с мозгами, с душой и с пистолетом. Да или нет?

– Что обо мне знаешь?

– Очень много: ты братьев не продаешь.

– Кто сказал?

– Никодимов Степан Степанович.

Лопух постепенно начал приходить в изумление, а такое с ним на воле случилось впервые. Изумление было связано не с самим разговором, довольно туманным, а с диковинным ощущением, что голубоглазый богачок, с виду такой простецкий, на самом деле превосходит его во всем – и в силе, и в хватке, и в хитрости, и в стрельбе по мишеням. Но не только… Превосходит еще в чем-то, что выше слов и разумения.

Сознавать это было горько. Лопух не думал, что такие люди водятся на свете. После того, как оторвали ноги морпеху, сержанту Фомину, он считал, что один остался, могучий и неусмиренный. То есть крепышей, конечно, хватало – и крутых и всяких, – но в каждом, как в бычарах Рашидова, внутри, если пощупать, хлюпала жижа, а этот был сух, как хворост. От его веселых глаз хотелось заслониться рукой.

– Что ты задумал?

– Отберем город обратно у этих ублюдков, Леня.

Я уже Хакасского предупредил.

– Так это тебя на пустыре ищут?

– До сих пор?

Лопух не ответил. Он вдруг неожиданно для себя проникся любовью к этому чудному безвозрастному пареньку, упакованному в доллары, как в листья, и это чувство – любовь – пришло к нему точно так же, как долетает меткая пуля.

– Я жду, – напомнил Егор. – Ты со мной или нет?

Деньжищ у меня куча – не прогадаешь.

– Не справимся. – Он соврал, уже верил, что справятся, но хотел услышать аргументы. И услышал.

– Брось, Леня. Ты же знаешь, они все рыхлые. Они сами лопнут от жира, только времени много пройдет. Давай ближе к делу. Первое, нужен лидер, народный вождь.

Кого предлагаешь?

Лопух сразу ухватил его мысль, ответил:

– Ларионова Фому Гавриловича.

– Кто такой?

Лопух, посасывая вторую сигарету, рассказал про Ларионова все, что знал. Егор остался удовлетворен.

– Скажи, Леня, город весь очумел или?..

– Полагаю, около трети невменяемые. Остальные попутчики. Прививка не сразу меняет нутро. Месяц-полтора проходит… После бывает откат…

Еще около часа они проговорили в полном согласии.

За это время перемена, случившаяся с Лопухом, завершилась. Он готов был подчиняться беспрекословно, как когда-то подчинялся майору Шмелеву на Кандагаре, вечная ему память, и чувствовал сладкое трепетание ноздрей от вновь обретенной готовности к подчинению – не человеку, а чему-то высшему, несказанному, что нес в себе этот человек. Всю информацию, которую накопил на службе в мэрии выложил, как на духу. Долго обсуждали фигуру доктора Шульца-Степанкова, федулинского кудесника. Его Леня Лопух знал тоже хорошо: Генрих Узимович иной раз заглядывал к Монастырскому пропустить рюмочку анисовой настойки. Им было о чем поговорить – оба интеллигенты с творческой жилкой, каких в Федулинске немного. Доктора два года назад Хакасский выписал из Мюнхена, это действительно отменный специалист-психиатр. Он возглавил службу химического Воздействия на федулинское поголовье и добился блестящих результатов. Хакасский, кроме того что платил ему бешеные гонорары, спроворил через своих московских дружков (совершенно официально, президентский указ) орден Андрея Первозванного и наградил им ученого помощника аккурат на католическую Пасху, чем самолюбивый немец остался очень доволен, хотя виду не подал, а орден вскоре презентовал своей юной любовнице Наташе, модельерше из салона мод "Карден а-ля Петрищев".

С тех пор, демонстрируя вечерние туалеты, Наташа обязательно цепляла на грудь сверкающую безделушку.

– Ему около шестидесяти, – закончил рассказ Лопух. – Договориться с ним можно, все зависит от суммы.

Когда обо всем вчерне условились, Егор сказал:

– Есть просьбишка личная. Мне сейчас в город соваться не след, а там у меня невеста осталась. У Хакасского в наложницах.

Лопух сразу сник, хотя до этого был в приподнятом состоянии духа и выкурил полпачки сигарет, дневную норму.

– Огорчу тебя, Егор.

– Ну?

– Она в приказной у рашидовских подмастерьев. Может, уже на дыбе. У них это быстро. То есть вряд ли живая.

– Ничего, – бодро ответил Егор. – Заберешь мертвую.

Сумеешь?

В первый раз увидел Лопух, как жутко, будто взорвались, вспыхнули чернотой зрачки Егора. Плеснулся из глаз кипяток и тут же иссяк. Но этого хватило, чтобы у видавшего виды Лопуха вдруг по-детски затомилось сердце.

– Можно выкупить, – сказал он. – Можно отбить.

Даже не знаю, как лучше.

Егор вторично согнулся над спортивной сумкой и положил еще один пакет с долларами на стол, точно такой же, как первый.

– Вот, пожалуйста, на накладные расходы. Башней не жалей. Поторопись, Леня. У меня она одна на свете из родни.

Глава 5

Ларионов Фома Гаврилович – уникальная личность.

Его организм самостоятельно перебарывал отраву. Причем это не зависело от дозы. На нем ставили разные опыты: Шульц-Степанков лично заинтересовался федулинским феноменом. Специальную группу собрал для проведения всестороннего обследования. На Фоме испробовали все препараты в самых разнообразных сочетаниях, вводили во сне и в состоянии бодрствования, снимали энцефалограмму, подключали датчики, сажали в барокамеру – физиологические процессы протекали в Ларионове абсолютно по тем же схемам, как у остальных теплокровных, но результаты поражали. Точнее, один-единственный результат: при любом варианте Фома Гаврилович после инъекции (смертельной дозы избегали) находился под кайфом всегда ровно три минуты. Затем счастливое выражение идиота, словно маска из тонкой резины, сползало с его лица, и обнаруживались все те же дремучие черты угрюмого русского дебила. Разумеется, Шульцу-Степанкову не терпелось углубить эксперимент, довести до логического завершения, но он себя сдерживал: мечтал при оказии доставить Фому в Мюнхен и выступить там на кафедре психиатрии с сенсационным докладом, который наконец-то принесет ему славу. Таким образом он рассчитывал расквитаться по гамбургскому счету со своими давними обидчиками и завистниками. Именно поэтому – в Мюнхен, и никуда больше. А уж дальше как Бог даст.

Ларионов родом из федулинских спецов-оборонщиков. Когда-то его работы по тонким излучениям выдвигались на Нобелевскую премию, его имя в определенных кругах, без преувеличения, звучало не менее гордо, чем сегодня гуляет по стране прославленное имя Бориса Абрамовича. За участие в разработке первых спутниковых систем он стал лауреатом Ленинской премии, что, по совковым понятиям, было чуть ли не высшей мерой поощрения. На ту пору у него была семья: жена, теща и двое сыновей, – и он жил припеваючи. Участок в шесть соток, щитовой домик, машина "волга" и четырехкомнатная квартира в престижном доме улучшенной чешской планировки – такого успеха в материальном отношении мало кто в Федулинске добивался. С наступлением свобод и рынка благополучие Ларионова рухнуло в одночасье. Так уж видно на роду ему было написано, иначе не объяснишь. Несчастья посыпались, как труха из мешка. Первой подкачала теща, не старая еще, очень культурная семидесятилетняя женщина. Смотрела как-то по телевизору "Вести", еще те, старые, вовсе не страшные по сравнению с нынешними, как "Белоснежка и семь гномов" по сравнению с "Терминатором", но все равно чего-то испугалась, кажется, в первый раз показывали Ленина в срамном виде – вот и инсульт. Следом, буквально через месяц, второй – и айда на загородные угодья.

Потом как-то враз пристрастились к наркотикам оба сына, десятиклассник и студент, и проклятым июньским вечером девяносто шестого года, обкурившись травкой, натурально сгорели, подожгли себя вместе с дачным домиком. Оба были умницы, затейники, интеллектуалы, оба в отца, но приверженцы новых сакральных идей: по одной из версий, они не собирались гореть, а воспроизводили один из старинных языческих обрядов поклонения огню… Дольше всех держалась супруга ученого Аглая Самойловна, сорокалетняя женщина изумительной внешности, один в один Элизабет Тейлор, ее так со школы и прозвали Лизкой: она бы вообще никуда не делась, приросшая к мужу сердцем, как репей, но, на беду, приглянулась одному из абреков Алихман-бека (это было в его правление), в нежной дружбе ему отказала, и пришлось гордому горцу изнасиловать ее прямо в подъезде, причем сделал он это не один, а с двумя кунаками, тоже приезжими. После этого в голове Аглаи Самойловны что-то опасно поломалось, она удалилась от мужа, не внимала его уверениям в прежних чувствах – и постепенно, шаг за шагом, вовсе исчезла, хотя не умерла, где-то мыкалась по Федулинску из угла в угол. Иногда Фома Гаврилович натыкался на нее в собственной опустевшей квартире, но они уже плохо друг дружку узнавали, да и говорить им стало не о чем. Разве что сесть рядышком да поплакать. Но Ларионов был не из плаксивых.

Рыночный капитализм с лицом рыжего Толяна он возненавидел люто. И не только потому, что закрыли институт, а всю русскую науку взорвали, будто кучу мусора на свалке. Он новое рыночное счастье не принял биологически, как волк не принимает клетку. Сперва год за годом копил злобу, а потом вышел в одиночку на борьбу с режимом. Пикетировал мэрию, нацепив на себя какой-нибудь скомороший, антиправительственный лозунг, митинговал на рынке и просто на улицах, выкидывал и похлеще коленца. Из уважения к его прошлому и к возрасту – шестьдесят пять лет – его забавные выходки власти терпели, не обращали внимания на безвредного дурака, но только до тех пор, пока в город не явился Хакасский.

Александру Хановичу старый пердун не понравился с первой встречи. Ехали они с Рашидовым дозором, заодно обкатывали новый джип-" Каньон" (к джипам любых марок Рашидов, как восточный человек, был неравнодушен) и увидели на углу возле универмага тощего, длинного, пожилого человека с безобидным плакатом на груди: "Янки, убирайтесь домой!" Со своей вытянутой гусиной шеей, с хмурым лицом, в котором светилось потешное высокомерие безумца, в утлом, старинного покроя пальтеце, этот человек по-своему был очень живописен. Реликт эпохи. Хакасский думал, что подобную нечисть еще до него, при Алихман-беке, из города повывели.

– Кто такой? – спросил у Рашидова.

– Красно-коричневый ублюдок, – исчерпывающе доложил начальник безопасности. – Кличка "Лауреат".

Давно тут стоит. Мы не трогаем.

– Почему?

– Шульц просил. Говорит, ценный экспонат.

Хакасский заинтересовался, позвонил из машины Генриху Узимовичу, и тот рассказал все подробности. Не утаил и своей задумки вывезти феноменального аборигена для демонстрации в Мюнхен. Хакасский заинтересовался еще больше: он тоже не встречал человека, которого не брала бы дурь. Химия выше человека, она им управляет, а не наоборот. Будучи философом материалистической школы, в мистические явления Хакасский не верил. Если то, что говорил Шульц, правда, а это не могло быть иным, потому что доктор по своей немецкой природе был лишен способности ко лжи, отличающей, кстати, человека от животного, – если это правда, то у нее должны быть какие-то нормальные, естественные объяснения. В этом немец с ним согласился. Но добавил, что так и не смог установить, каким образом организм старика перерабатывает огромные дозы отравы, да еще за столь короткий промежуток времени – несколько минут.

Впрочем, опыт продолжается. На следующей неделе на федулинскую базу поступит новый сырец, разработанный на основе ЛСД и героина с добавлением семенных вытяжек…

Хакасский не дослушал, вылез из машины и подошел к пикетчику. Вблизи Ларионов производил двойственное впечатление: то ли давно умершего неандертальца, то ли, напротив, вечного скитальца, отринутого смертью. Хакасский заговорил с ним приветливо, как всегда говорил с людьми, еще не подозревая о психологической особенности бывшего оборонщика. Особенность заключалась в том, что первую фразу Фома Гаврилович, по обыкновению, произносил любезно, почтительно, а дальше сразу начинал хамить. Такая манера общения не зависела от того, кто был его собеседником.

– Добрый день, дорогой коллега, – поздоровался Александр Ханович. – Знаете ли, я разделяю ваши идеи.

Американцы нам действительно здесь ни к чему. Да их вроде и нету. Где вы их видели в Федулинске?

– Добрый день, – отозвался Ларионов, изобразив что-то, отдаленно напоминающее улыбку. – Сегодня нет, завтра будут. А почему вы обратились ко мне, как к коллеге. Вы кто?

– Саша Хакасский, с вашего позволения. Так, проезжал мимо, подошел выразить уважение… Насчет коллеги… Видите ли, когда-то я тоже занимался наукой. Правда, не электроникой, более абстрактными, так сказать, материалами.

– Гусь свинье не коллега, – раздалось в ответ циничное. Хакасский опешил.

– Простите?

– Вижу, вижу, чего тебе надо. У меня этого нету.

Проваливай подобру-поздорову.

– Мне ничего не надо, уверяю вас. С чисто дружескими намерениями, много о вас наслышан. Я…

– Резинка от х… – издевательски перебил Ларионов, перекосившись в злобной гримасе. Столь стремительный, немотивированный переход от нормального тона к площадной брани изумил Хакасского.

– Не могу понять, чем вызвана ваша агрессивность, – искренне сказал он. – Разве я чем-то вас обидел?

Смягчившись, Ларионов объяснил:

– Обидеть ты меня не можешь; Сперва шерсть сбрей.

Хакасский заподозрил в старце шизофрению в начальной стадии. Видимо, все первобытные умственные силы этого бедолаги ушли на переработку инъекций.

– Очень жаль, господин Лауреат. Хотелось познакомиться, сойтись накоротке. Возможно, у нас нашлись бы какие-то духовные точки соприкосновения. У вас славное прошлое, у меня великолепное будущее. Иногда это объединяет людей.

– Будущего у тебя вообще нет, – уверил пикетчик. – Зря надеешься. Башмаков не сносишь, как очутишься в яме. Глубокую яму придется рыть, чтобы вони не было. От вас, фертов, не только при жизни, после смерти вони в избытке.

Огорченный, Хакасский вернулся в джип.

– Чокнутый, – сказал Рашидову, – но поучить надо.

Туман от него ядовитый. На молодежь может повлиять, на незрелые умы.

Вечером прямо с пикета Ларионова отволокли в приказную избу… С тех пор его избивали ежемесячно и еще дополнительно по красным праздникам, но ни разу до смерти. Просьба Шульца-Степанкова была для Хакасского свята. Немец дорого ему обходился, не стоило трепать ему нервы по мелочам.

Увечий, конечно, нанесли Ларионову много, со временем он превратился в тугие узлы стонущей, истерзанной, вечно ноющей плоти: выбитые зубы, поломанные ребра, отбитые почки и печень, выдавленный глаз и еще всякое такое, от чего душа томилась без улыбки. Обыкновенно после очередной экзекуции Фома Гаврилович с неделю отлеживался в своей квартире, а потом опять выползал в пикет либо на самодеятельный митинг.

Дома его выхаживала добросердечная соседка Тамара Юрьевна, в прошлом учительница музыки, а нынче пенсионерка, но без пенсии. Новый российский обычай – не давать старикам средств к существованию – в Федулинске выдерживался особенно строго. Здесь пенсию не платили никому и никогда. Зато каждый пенсионер имел право в первых числах месяца зайти на почту и расписаться в ведомости, как если бы он деньги получил. Старикам нравилась эта процедура, напоминающая о чем-то заветном, а властям было легче контролировать темпы убывания пожилого сословия.

Тамара Юрьевна, женщина с религиозным настроением, на почту не ходила, вообще за последний год редко покидала квартиру (разве что по вечерам, пять-десять минут, на прогулку), чтобы избежать прививок. Ларионова лечила по старинке – припарками, горчичниками, банками и водкой. У него был очень высокий порог выживаемости, она объясняла это покровительством Господним. Кости у него срастались быстро, как у юноши, хотя иногда криво, и после каждой профилактики словно обновлялась кровь: прояснялось зрение, выравнивалось давление. У них с Тамарой Юрьевной, пока он лежал в недвижимости, случались разговоры – и все по одной и той же причине. Женщина его жалела, уговаривала отступиться, не лезть на рожон. Она полагала, что сопротивление ворогу в том виде, как его оказывает Ларионов, может привести только к худшему. Одолеть супостата легче извечным оружием православных – молитвой и терпением. Ларионов привычно ей хамил:

– Заткнись, дурища старая! Молитвой говоришь?

Так иди и попроси у своего Боженьки, чтобы он тебе умишка подкинул.

– Я не безумная, – скромно возражала бывшая учительница. – Как раз некоторые другие люди похожи на ненормальных, когда из рогатки целят в слона.

– Это кто слон? Они, что ли?

– Они, Фома Гаврилович, не слон. Они – дьяволово семя. И вы это не хуже меня знаете.

– Ничего, дай срок, и дьяволу обломаем рога.

– Небось плакатиком зашибете? – потупясь, язвила учительница.

– "В начале было Слово, – напоминал ей Ларионов. – И Слово было у Бога".

– Точно так, – подхватывала женщина. – Не наше скудное слово, а Божье. Тут есть некоторая разница, Фома Гаврилович.

– Из-за таких, как ты, из-за терпеливеньких, ущербненьких, – убежденно вещал богоборец, – они торжествуют и будут торжествовать. Про вас сказано: палачу веревку намылите, чтобы сподручней вас вешать было.

– Может быть, Фома Гаврилович, может быть. Иногда надо намылить. Бывает, палачу горше приходится, чем жертве. На нем печать Каинова, с ней жить невыносимо.

Об этом не забывайте.

– Уйди, – просил Ларионов. – Прошу, оставь меня в покое. Видеть тебя больше не могу. Ступай к образам, помяни восемь миллионов убиенных только в этом году.

Ханжа проклятая.

– Откуда счет, батюшка?

– Да уж не из твоего, конечно, кошелька…

Насчет того, что всякое прямое сопротивление превосходящей дьявольской силе бесполезно, Тамара Юрьевна все же немного ошибалась. Федулинский народец, естественно, обходил Ларионова стороной, как прокаженного, но слушал внимательно. Его иносказательные, страстные проклятия многим были внятны: все же русский городок, хотя и оставленный провидением. Службы Рашидова доносили, что вокруг тех мест, где обыкновенно манифестует Лауреат, собирается все больше людей самого разного возраста и социального положения. Конечно, ни у кого не хватало смелости подойти к оратору открыто, но вроде случайно люди задерживались на противоположной стороне улицы, делали вид, что переобуваются, читают газету (в Федулинск доходил из прогрессивных изданий только "Московский комсомолец", остальная пресса была местного разлива), разглядывают товары в витрине, пьют пиво, собирают пустые бутылки – но все это была маскировка. От зачуханной, опухшей от голода домохозяйки до изнуренного, похожего на призрак алкаша все сходились именно поглазеть на оборзевшего Ларионова и послушать хотя бы краем уха его бредовые речи. Некоторые ждали часами, пока Ларионов, изломанный и окровавленный, в бинтах и примочках, накапливал силы и открывал рот. Раз от разу его выступления становились все короче, но образнее.

Иногда он после долгого молчания грозно изрекал всего лишь одну фразу: "Изыди, сатана!" – и хлопался в обморок.

В другой раз ему удавалось произнести целую речугу, в чем он набрался такого опыта и мастерства, что каждое его слово, независимо от смысла, обычно туманного, взрывалось, словно маленькая яркая петарда в глухой ночи. "Или мы их, или они нас! – гремел он, раздуваясь печеночной синью. – "Титаник" утонул, а мы еще плывем. Братья и сестры, беритесь за оружие, цельтесь циклопу в глаз. Никто не даст нам избавления, ни царь, ни Бог и ни герой! Тебя, твой трон я ненавижу! Мир хижинам, война дворцам! Карфаген должен быть разрушен. Ни минуты покоя ублюдку!

Россия велика, Федулинск ее общая могила. Не сдавайтесь, мужики!" – и прочая чушь в том же духе.

На слушателей его шизоидные восклицания действовали магически: некоторые плакали, роняли наземь бутылки, молодые парочки начинали заниматься любовью прямо на тротуаре, что, кстати, было и так широко распространено и поощрялось властями. Время от времени из постоянного контингента поклонников нового мессии рашидовские гвардейцы выборочно уволакивали в приказную избу двух-трех человек для проверки на вменяемость.

С ними, как правило, все оказывалось в порядке: привитые, накуренные, счастливые. Когда их били, привычно покрякивали, как любой законопослушный федулинец, ставящий превыше всего общечеловеческие ценности.

Хакасский отслеживал всю эту историю, она его забавляла, ничего угрожающего он в ней по-прежнему не видел. В еженедельном письменном отчете шефу И. В. Куприянову в Москву он определил непонятную тягу федулинцев к полоумному уличному оратору как "теневой синдром сумеречного сознания". "Советский человек, – писал он, – как и всякий русский, будучи неполноценным от природы, руководствуется в своем поведении скорее инстинктом, чем рассудком. Его очаровывает запретный плод. Система семьдесят лет выдавливала из него интеллект, но не лишила любопытства. Прихожу к мысли, уважаемый Илларион Всеволодович, что все эти несчастные существа, прильнувшие к безумцу, суть те же самые дорогие вам когда-то диссиденты, только с обратным знаком. Как прежде они тайком на своих вонючих кухоньках, трясясь от страха, внимали "вражеским голосам", так теперь с птичьим восторгом очаровываются трелями уличного "бунтаря-провокатора". Наблюдать за ними – одно удовольствие, честное слово. Хитрят, изворачиваются, мордашки у всех остренькие, напуганные… Страшно подумать, что еще несколько лет назад в руках у этих, с позволения сказать, человеков было оружие, которым они могли вдребезги разнести всю планету…"

От шефа не последовало никаких указаний, и поэтому все катилось прежним чередом: Ларионов митинговал, призывал к расправе неизвестно над кем, а вокруг него постепенно складывалось ядро некоей секты, все члены которой жили ожиданием тоже неизвестно чего. На глазах рождался новый миф о герое, который страдает за других.

Юркие старушки, семеня мимо, невзначай роняли возле митингующего то сладкий пирожок, то печеное яичко; солидные мужики, привитые до изумления, вдруг будто на мгновение протрезвлялись и бесстрашно угощали его табачком. Из постоянных, из тех, что неотступно следовали за ним, составились небольшие группы, у каждой был свой лидер и своя задача. Одни помогали Ларионову подняться на ноги, когда он терял сознание, другие предупреждали о приближении гвардейцев-омоновцев, третьи записывали его выступления, размножали и вывешивали на стендах. Некоторые осмелели до того, что позволяли себе освистывать (правда, издали) стражников, когда Ларионова уводили на очередной правеж.

Естественно, пошли гулять по городу разные байки.

Самая забавная была такая, что Ларионов на самом деле никакой не Ларионов, хотя и схож обличьем со знаменитым ученым. Тот Ларионов якобы сгорел на даче вместе со своими детями, а этот, нынешний, не кто иной, как внук Иосифа Виссарионовича от его дочери Светланы.

Долгое время он скрывался от органов, при Хрущеве за его голову объявили награду в сто тысяч долларов, и его переправили в Америку к матушке, чтобы спасти от неминучей казни. И вот теперь он вернулся и открылся в Федулинске, потому что здесь народ терпит намного тяжелее, чем в иных местах. Якобы великий дед передал своему любимому тайному внуку свою мощь и весь ум, и если на ближайших выборах молодого Сталина назначат мэром вместо ворюги Монастырского, то всем бедам сразу придет конец.

Эту нелепицу Хакасский по факсу переслал в Москву, надеясь, что Куприянов по достоинству оценит юмор ситуации. Прокомментировал так: "…как видите, уважаемый Илларион Всеволодович, предела деградации так называемых "руссиян" не существует…"

…Однажды проснулся среди ночи, в ногах сидела Аглая Самойловна с таким просветленным, чистым, почти юным лицом, что глазам своим не поверил.

– Знаю, что ты задумал, милый, – проворковала звучным, тоже из прежней жизни голосом.

– Что, дорогая?

– Сыновей не спас, меня не спас, хочешь город спасти. Но это же глупо.

– Почему глупо, Аглаюшка?

– Над тобой все смеются, над старым дурнем. Эти плакатики и все остальное… Бред сивой кобылы. Кому это нужно? Опомнись, Фома. У меня сердце разрывается. Кажется, ничего от него не осталось, а больно. Так больно, Фома!

Ларионов взял ее ладошку, мягкую, теплую, родную.

– Не смеются, нет, не правда. Не понимают, да. Но не смеются. Уже никто ни над чем не смеется, Аглаюшка, в том-то и беда. Ржут иногда, но это – иное.

– Тогда объясни, зачем тебе это? Кого хочешь одолеть?

Вопрос был непростой, Ларионов много размышлял на эту тему.

– Видишь ли, малышка, не кого, а что. Рано или поздно придется одолеть нечто в нас самих – вязкое, родовое. Это тяжело, об этом не хочется думать, но придется. Иначе превратимся в пыль истории. Не Федулинск, вся страна, нация. Болезнь не в хакасских и не в алихманах с рашидовыми, она в нас самих.

– Как же называется эта болезнь?

– У нее нет названия. Духовный склероз, инерция мышления, некромания, лень, апатия, склонность к созерцанию, заторможенность реакции на зло – все вместе и многое другое, то есть все национальные особенности, которые вдруг превратили нас в легкую добычу. Надо напрячься, сбросить с себя одурь вековой спячки, но как это сделать, я сам не знаю.

Аглая Самойловна придвинулась ближе, он ощутил запах ландышей – ее запах.

– Твои обычные умствования, милый, за ними – пустота. Вековая спячка, духовный склероз, болезнь нации – красиво, наверное. Но когда эти ублюдки изнасиловали меня в подъезде, ты пальцем не шевельнул, чтобы с ними рассчитаться.

– Прости, Аглаюшка, прости… Мы были интеллигентными людьми и не ожидали прихода зверя. Когда он пришел, мы оказались не готовы к встрече с ним. Мы и сейчас полны иллюзий. Надеемся, зверь сам отступит, нажрется и уйдет. Так бывает с волками, с тиграми, но этот зверь сам по себе не уйдет. Я это понял давно…

– И взялся за плакатики? – Плакатики – хитрость, маневр. У каждого звонаря свой колокол. Я же вижу, как люди меняются, прозревают…

– Ага, сперва смеялись, теперь жалеют. Посмотри, на тебе живого места нет. Нищие старушки несут яички, молоко. Стыд-то какой, Фома! До чего докатился.

– Оставайся со мной, будешь поправлять.

Аглая Самойловна погладила его серую щеку. Он не шевельнулся.

– Не бреешься. Раньше всегда брился.

Ее глаза блестели чудным светом, душевный кризис миновал. Это было чудо. Она выжила, потеряв двух сыновей. Покуролесила, попила водочки, но выжила. Про себя он такого сказать не мог. Кроме жены, у него изнасиловали душу и заодно отобрали любимое дело, в котором был смысл его существования. Это чересчур.

Он не надеялся, что успеет очухаться до конца отпущенного ему на земле срока. Плакатики! Если бы она знала, что значат для него эти плакатики. В них вместилось все, что раньше с трудом укладывалось на стеллажах огромных библиотек. Узенькая щелочка, через которую он мог дышать.

– Останешься, Аглая?

Она наклонилась, прикоснулась губами к его шершавым, искусанным губам. Они оба боялись этого поцелуя, но ничего худого не случилось. Слезы у нее потекли, но это естественно. Всякая женщина плачет, целуя покойника.

– Хочешь водки? – спросил он. – У меня есть бутылка.

– Я больше не пью, – ответила она.

* * *

Леня Лопух подошел к казарме, где квартировались гвардейцы Рашидова, – пятиэтажному приземистому зданию бывшего исполкома, – и попросил у дежурного вызвать Мишу Гринева по кличке "Говноед". Миша был его человеком, то есть раньше работал с ним у Монастырского, потом его сманили в гвардейский отряд на более высокий кошт. В отряде он не прижился, разве что заполучил вот эту не очень приятную кликуху. Говна он никогда не ел, но за столом, действительно, был жаден до чрезвычайности, что объяснялось его чудовищными, богатырскими статями. Зато ум у Миши был маленький, как древесный жучок. С прежним командиром он не порывал душевной связи и иногда поставлял ему важную информацию. Правда, не бесплатно. Прожорливость и алчность – вот, пожалуй, два свойства Мишиной натуры, которые причиняли ему массу неудобств.

Миша спустился вниз в гвардейской униформе – точная копия омоновской, но со специальными эмблемами: погончики с куцыми золотыми эполетами и вшитая в воротник, с торчащей наружу головкой, тоже золотая змейка – знак касты чистильщиков. Увидев командира, Говноед обрадовался, как дитя, потому что не было случая, чтобы при встрече Лопух не покормил его на халяву. Он подошел к командиру и погладил его по спине ладонью-лопатой.

– Ле-енчик! – прогудел с нежностью. – Не забыл старика Михрютыча.

Леня вывел добродушного бычару на улицу. Город давно спал: кое-где светились, как кошачьи глаза, редкие фонари, да изредка взрывали тишину вопли запоздалых прохожих, нарвавшихся на патруль. По Федулинску в темень лучше не ходить, если у тебя нет сильного документа. Гвардейцы Рашидова лютовали просто от скуки, и их можно понять. Жизнь сытая, а развлечений никаких, кроме мордобоя да баб.

Напротив казармы в двухэтажном доме располагался ночной клуб "Утеха", где была вполне приличная кухня, а также культурная обстановка, располагающая к отдыху: игральные автоматы, девочки, ну и, естественно, у бармена "дури" сколько хочешь и на любой вкус. Туда они и отправились.

Народу в заведении в этот час было мало, его никогда здесь много не бывало: обыватель сюда не совался. Пять-шесть парней из отряда поддержки (тоже служба Рашидова) отмечали какое-то событие за длинным, накрытым цветастой скатертью столом, но веселье у них, похоже, шло туго. Скучные лица, редкое лошадиное ржание. Трое девчушек сидели возле музыкального аппарата, нахохлившись, как куры на насесте. Явно надеялись, что бойцы позовут их за стол, но те почему-то медлили. Репутация у здешних ночных бабочек неважная – триппер, сифилис, вич-инфекция, а то и похуже чего. Никого ведь не загонишь добровольно на медосмотр, лишние траты, хотя как раз в эти дни шел месячник борьбы с венерическими заболеваниями. В минувшее воскресенье на площади публично сожгли двух совсем юных сифилитичек (кстати, залетных, из Нижнего Новгорода), но общую атмосферу это не оздоровило. Федулинские профессионалки, беспечные, как синички, предпочитали красивую смерть на костре дорогим, а главное, бесполезным уколам.

Говноед помахал рукой пирующему столу, и оттуда донеслись приветственные возгласы: прекрасно, когда все свои. Девочки на шестках, приметив новых гостей, с надеждой потянулись к ним худыми грудками, но Говноед, чтобы зря не волновать, показал им огромный кукиш.

Уселись за занавеской, и тут же подлетел официант Гришаня, тоже свой до слез. Год назад Гришаня еще числился в личной охране Рашидова, но в пьяной драке ему проломили череп, сломали правую руку и отбили почки, после чего медкомиссия признала его негодным к оперативной работе. Вот он с горя и подался в официанты, тем более вся братва рядом, через дорогу.

– Что, Мишаня, – обратился он к Говноеду, – будешь жрать или то ко водочки?

– Когда это я пил токо водочку? – удивился Говноед. – Ты что, братишка, обидеть хочешь?

– Значит, как обычно?

Говноед вопросительно взглянул на Леню Лопуха, тот кивнул.

– Давай как обычно, неси!

– А вам, Леонид Андреевич? Есть пикантный напиток, вчера получили из Конго. Настойка на ведьмином корешке. Осмелюсь порекомендовать. Бьет как из пушки.

На закуску идет соленый груздь, больше ничего.

– Кофе, – сказал Лопух. – И пачку "Кэмела". Только не питерского.

– Питерского не держим, – ухмыльнулся Гришаня.

Как только остались одни, Лопух сказал:

– Буду, Миша, говорить откровенно, потому что ты честный, порядочный и добрый человек. Я всегда это ценил, а вот твои нынешние соратнички вряд ли оценят.

– К бабке не ходи, – отозвался Мишаня на федулинском сленге. – Суки порченые. Говноедом прозвали. Какой я им Говноед? Кушать всегда хочу, так это организм требует. Против него не попрешь. В глаза не говорят, за спиной дразнят. Козлы вонючие.

– Знаю, Миша, все знаю. Служба у тебя нелегкая, но скоро, даст Бог, переменится к лучшему… Надо только одно маленькое дельце сегодня обтяпать.

– Для тебя командир? Да токо скажи – кого?

Понизив голос до шепота, Лопух поинтересовался, что там происходит с этой девкой Хакасского, с Анькой из больницы, которую прямо с площади уволокли в приказ. Говноед мог не знать про нее, это было бы плохо, но он знал. Глаза у него округлились, словно увидел за спиной у Лопуха тень отца Гамлета.

– Глубоко копаешь, командир.

– Оплата соответственная. Крупный человек в доле.

Говноед был глуп во всем, что выходило за рамки оперативно-следственной работы, но в этой области был сведущ, смекалист и решителен.

– Чего он хочет, твой крупняк?

– Она живая?

– Живая, но в облаках.

– На игле?

– На игле и на вертеле. – Говноед по-детски заулыбался, представив, как славно развлекаются с пухленькой девчушкой парни из приказа. Вот уж у кого не жизнь, а малина. Риску никакого, зато удовольствия всегда полные штаны.

– Забрать ее сможем? Башли есть.

Говноед не ответил: в этот момент подоспел Гришаня с заказом. В полуведерной кастрюле дымилось тушеное мясо с картошкой, сверху густо присыпанное зеленым лучком. К изысканному блюду официант подал большую деревянную ложку палехской работы и буханку чернят.

Тарелки Говноеду не требовалось, он душевно расслаблялся, только когда кушал прямо из кастрюли либо со сковороды.

Установив кастрюлю на железную подставку, Гришаня ловко выхватил из-под фартука бутылку "Столичной".

Любимый сорт водки неприхотливого Мишани.

– Приятного вам аппетита, – поклонился Гришаня, чрезвычайно довольный своими манерами. – Вам, Леонид Андреевич, скоро будет кофе. Я еще на свой риск заказал миндальных пирожных. Наисвежайшие.

– Спасибо, – сказал Лопух.

Теперь некоторое время обращаться к Мишане было бесполезно. Запах и вкус горячего мяса, как и аромат ледяной водки, действовали на него завораживающе. Пировальщики разом обернулись к их столу, и две пигалицы от стойки бара подтянулись поближе, спрыгнули со стульев, чтобы полюбовать, как Мишаня управляется с ; ужином. На всю кастрюлю он затратил десять минут. Потом раскрутил бутылку водки и мощной струей, как из шланга, слил в открытую пасть. Радостно рыгнул, отдышался, взглянул на Лопуха затуманившимися очами.

– Хорошо-то как, Ленчик! Спасибо Борису Николаевичу за нашу счастливую молодость.

– Это верно, – согласился Лопух. – Ему за все спасибо.

Гришаня принес кофе, а перед Говноедом поставил большую кружку его любимого жигулевского пива. Вернулись к Анечке. Разомлевший Говноед сонно уточнил:

– А скоко он за девку даст, твой крупняк? Учитывая, чья она.

– Пятерик отвалит, не глядя.

– Пять кусков? Зеленью?

– Мало?

– Пойми, Ленчик, если я засвечусь, придется уходить из города. А куда? Опять же служба.

– В Москве отсидишься. Адрес дам. О работе тоже не беспокойся. Такие специалисты, как ты, повсюду требуются. О чем говорить. Бандит и мент – самые престижные профессии.

– Там сегодня Джека дежурит вместе с Янтарем.

В принципе, они меня уважают.

– Только двое? – удивился Лопух.

– Дак чего сторожить? И от кого?

– Тоже верно.

Говноед смачно осушил половину кружки. В глазах у него светилась какая-то мысль, но он не решался ее высказать.

– Давай, давай, чего у тебя еще? – подбодрил Лопух.

– Извини, Ленчик, поинтересуюсь… Из этого пятерика скоко ребятам причитается?

– Это твой гонорар. Им второй пятерик.

Глаза Говноеда любознательно сверкнули.

– А если мне всю десятку? С пацанами я договорюсь полюбовно. А, Ленчик?

– Возражений нет, – сказал Лопух. – Но чтобы без осечки.

– Ты что, Леня, не знаешь меня, что ли. – Говноед оживился необычайно. Махнул рукой Гришане, тот подлетел сразу с двумя кружками.

Посидели с часок – до подходящего времени. Миша успел проголодаться и съел большую порцию мясного салата. Также принял дополнительный стакан водяры. Лопух его не ограничивал, знал, что по Мишаниной утробе это только разминка.

Около двух ночи сели в "жигуленок" и через десять минут подкатили к приказной избе. Никого по дороге не встретили, никто за ними не увязался.

В продолговатом одноэтажном здании – бывший городской морг – светилось три окна, дверь такая же, как в бетонном противоатомном бункере, снабженная электронным пультом и смотровой телекамерой. Говноед нажал какую-то кнопку, и откуда-то сверху раздался сиплый голос:

– Никак Мишаня Гринев? Тебе чего, парень?

– Открывай, калым есть.

– С тобой кто?

Говноед подтолкнул Леню ближе к свету, чтобы сторожа его разглядели.

– Ага, видим, ладно… Почему гак срочно? До утра нельзя потерпеть?

– Значит, нельзя, – обиделся Говноед. – За дурака-то меня не держите.

– О какой сумме речь?

– Мало не покажется… Открывай, Джека, засранец, пока патруль не наскочил.

Щелкнул замок, Мишаня толкнул дверь. Закрылась она за ними автоматически. Джека и Янтарь – два федулинских шакала – встретили их настороженно. Стояли по разным углам просторного холла, у Янтаря на всякий случай в руках пушка.

– Есть инструкция, – пробурчал он недовольно. – Чего приперлись среди ночи?

– Не зуди, – благодушно отозвался Говноед. – Поставь на предохранитель. Пальнешь невзначай, потом сам пожалеешь.

– Не пожалею, – сказал Янтарь, но пистолет опустил. Гости расселись на стульях, Мишаня задымил.

– Не дурите, хлопцы. Что вы как неродные… Ленчик, у тебя бабки с собой?

Лопух, которому обстановка не очень нравилась, молча достал из сумки пластиковый пакет со светящейся внутри зеленой прелестью. На этот свет Джека с Янтарем подтянулись, как два любопытных зверька.

– Сколько там? – спросил Янтарь.

– Пять кусков.

– И чего надо? – это уже Джека.

Говноед открыл было рот, чтобы объяснить, но Лопух поднял два пальца, остановил. Заговорил сам:

– Вы что, мужики? Перебрали, что ли? Мы вам наличняк принесли, причем отмытый, а вы пушкой размахиваете. Даже немного обидно.

– Чего надо, говори, – поторопил Янтарь. – У нас проверки каждый час.

– Сущий пустяк, – сказал Лопух. – Моему хозяину список нужен, кто у вас сегодня сидит. Всех клиентов подряд.

– За это пять кусков? – не поверил Янтарь.

Джека горячо затараторил, не отводя глаз от пакета с деньгами.

– Ты чего, Ярый? Какое наше дело. Это их проблемы.

Нужно, значит, нужно. Подумаешь, список. За такие бабки я десять списков нарублю. Какой от этого вред?

– Никто же не узнает, – добавил Лопух.

– Все-таки – зачем? – не унимался Янтарь. – Просто для кругозора любопытно.

Его любопытству положил предел Говноед. За разговором, да на долларовый манок сторожа подвинулись уже вплотную, поэтому ему ничего не стоило ухватить Янтаря за руку с пистолетом и дернуть вниз. Силища у него была такая, что рука сочно хрустнула в плече, пистолет, выпав, процокал по каменной плитке, как шарик от пинг-понга. В следующее мгновение Говноед вскочил на ноги и сгреб за шкирку Джеку. Тот попытался поставить блок, но это все равно, что защищаться голыми руками от летящей чугунной плиты. В каждой руке у Говноеда оказалось по бойцу, и он, встав поудобнее, с размаху стукнул их лбами. Гул прошел по зданию, как от маленького землетрясения. Джека и Янтарь опустились на колени, а потом улеглись. Оба бездыханные.

Лопух убрал в карман пакет с долларами.

– Круто, – одобрил он поступок Говоноеда. – Дает же Господь людям талант.

– Дак сами виноваты, – оправдывался Мишаня. – Чего выдрючиваться? Мы же по-хорошему с ними.

– Полюбовно, – вспомнил Лопух.

Пошли искать Аню, забрав ключи у Янтаря. Камеры располагались в подвале – с десяток дверей. Когда позажигали свет, за некоторыми началось слабое шевеление.

Потыкались наугад, открыли первую попавшуюся.Обыкновенные нары, забитые то ли спящими, то ли уже отмучившимися постояльцами. Запах крови, кала и мочи, густой, как дымовая завеса. Из темного угла выглянула баба-цыганка, в монистах, закутанная в пеструю шаль.

Пришлая: ни Лопух, ни Говноед ее раньше в Федулинске не встречали. Леня догадался, кто такая.

– Привет, мальчики, – весело поздоровалась цыганка. – За Анютой пришли?

– Ага, – сказал Говноед.

– Пойдем покажу.

Следом за цыганкой, двигающейся легко, упруго, поднялись на второй этаж, шли впотьмах: не хотели лишним светом привлекать внимание. Цыганка, похоже, видела в ночи, как под солнцем: гуляла, как по собственному дому.

Привела в комнату с незапертой дверью, щелкнула выключателем – зажегся торшер на полу. Девушка лежала на узкой железной кровати, на матрасе, голая и безмятежная.

Говноед сразу оценил ее внешность. Почмокал губами.

– Я бы тоже не отказался, а, Ленчик?

Цыганка сняла с себя шаль, накинула на девушку.

Лопух нагнулся, потрогал у нее пульс на шее.

– Живая.

Завернули бедняжку в шаль и в теплую, на цигейке, куртку Лопуха.

– Дотащишь? – спросил он у Говноеда. Тот молча вскинул невесомый груз на плечо.

Из приказа вышли благополучно – и на улице пусто.

Положили девушку на заднее сиденье "жигуленка". За все время Аня не шевельнулась и ни звука не издала. Но живая. Лопух в таких вещах давно не ошибался.

Говноед уселся на переднее сиденье рядом с Лопухом, цыганка юркнула к Ане, потеснила ее.

– Ты разве с нами? – без удивления спросил Лопух.

– Дорогу покажу. Чтобы вам не плутать.

– А ты кто? – проявил недоверие Говноед. – Не из подставных?

– Не нервничай, мальчик, прыщи заведутся.

В центре Федулинска улицы прямые, как в Нью-Йорке, но на окраине черт ногу сломит. Опять же – все фонари перебиты еще при мэре Масюте. Местные власти год за годом обещали прибавить электричества в городе, но ни Масюта, ни тем более Монастырский слова не сдержали.

На сегодняшний день этот вопрос и вовсе потерял актуальность: людишки, добивающие век на окраине, предпочитали околевать в темноте: даже днем редко выползали из нор, разве что на обязательную прививку.

Один раз все же нарвались на патруль. Пришлось Мишане козырнуть гвардейской ксивой. Вдобавок кто-то из патруля узнал и его и Лопуха в лицо. Радостно заржал:

– Бабье в расход везете, пацаны?

– Не твое дело, – буркнул Говноед. Он, конечно, злился: окончательно засветились. А ночью из города не уйдешь. Братва на внешних постах бьет по незарегистрированной на выезд машине без предупреждения из чего попало вплоть до противотанковых орудий. От скуки рады любой мишени.

Подъехали к заброшенному общественному туалету.

Мышкин пропустил всех внутрь, одного за другим. Про этого человека Егор, когда инструктировал Лопуха, сказал лишь одно: подчиняйся ему беспрекословно. Едва взглянув на бельмастого, приземистого, пожилого крепыша, Лопух определил: из старорежимных, но сучок крепкий. Такого с земли сковырнуть – нелегкая задача.

Говноед дичился, не понимал, куда попал. Положил Аню на кровать (Мышкин распорядился), отошел к стене, сел на стул. Никого не спрашивая, сунул в пасть сигарету. Он слегка притомился и ждал, когда Ленчик отдаст ему башли.

Мышкин приоткрыл Ане веки, зачем-то подул в нос.

Потом достал с полки одноразовый шприц (давно их в Федулинске никто не видел), наполнил доверху голубой жидкостью из хрустального пузырька без всякой этикетки и уколол девушку в вену, быстро и точно. "Может, врач?" – подумал Лопух.

Не прошло минуты, как Аня открыла глаза. Ландышевым светом заполыхал в них ужас. Над ней склонилась цыганка.

– Не бойся, – улыбнулась девушке. – Все плохое позади. Ты теперь у друзей.

– Хочу умереть, – пролепетала Аня. – Зачем вы меня мучаете? Убейте меня.

– Не надо умирать, – сказал Мышкин. – Тебя Егорка ждет.

Анечка его не услышала, опять мгновенно отключилась.

– Что с ней? – спросил Мышкин у Розы Васильевны.

– Наркотическая кома. Ничего, оклемается. Над ней хорошо потрудились, но девка молодая, справится. Она внутри чистая…

Мышкин внезапно резко обернулся к Лопуху:

– Этого зачем привел? Куда его теперь?

– Не волнуйся, хозяин. Мишаня не продаст. У него с ними свои счеты. Они его Говноедом прозвали.

– А он не Говноед?

– Я сейчас встану, – подал голос Мишаня, – и так тебе врежу, дед, из ушей повытекает. Тогда поймешь, кто есть кто.

– Грозный, – Мышкин подмигнул Лопуху. – Ладно, перекантуемся до утра, там все равно уходить. Тебя вроде Леонидом кличут?

– А то вы не знаете? – ответил Лопух.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава 1

По факсу доктор получил депешу, что в "Медиумбанк", где у него был открыт счет, прибыл ценный груз из Мюнхена на его имя. Генрих Узимович не усомнился в достоверности сообщения. Не он один, все мало-мальски значительные люди Федулинска – бизнесмены, брокеры, бандюки – заключали сделки и вели дела исключительно через столичные кредитные организации. В местном "Альтаире" – банке, хиреющем на глазах, хранили свои скудные гробовые сбережения лишь безголовые федулинские граждане да еще, естественно, подведомственные Монастырскому службы, вроде жилищных стройконтор и коммерческих магазинов; Гека Андреевич в тесной компании не раз уже бахвалился, что весь капитал давно слил за кордон и вот-вот, по примеру юного экс-премьера Кириенки, объявит сам себе загадочный дефолт.

Заинтриговало другое. Всего неделю назад он провернул очень выгодную валютную спекуляцию, поставил в известность немецких коллег и в ближайшее время не ожидал оттуда никаких важных поступлений. Что бы это могло быть? "Медиум" просил немедленной визы на грузе, письменного подтверждения в получении. Это тоже необычно. Уж не бомбу ли – ха-ха! – ему прислали, которая тикает на весь дом и того гляди взорвется? Звонить бесполезно, по телефону о таких вещах говорить не будут.

Дурной тон. Всем известно, каждый междугородный телефонный разговор регистрируется сразу в трех местах.

Полдня ломал себе голову, потом позвонил Хакасскому и сообщил, что вынужден отлучиться, возможно, до завтрашнего утра. Разумеется, ему не нужно столько времени, чтобы уладить вопрос с банком, но он решил, что раз уж выпала оказия, не грех оттянуться в арбатском шалмане "Невинные малютки". Среди этих малюток была одна, Галочка-Пропеллер, которая второй год при каждой встрече доставляла ему поистине райское наслаждение. Молоденькая хохлушка из Мелитополя, прибывшая в Москву за нелегким женским счастьем, седьмым чувством угадала все его сокровенные желания и выполняла их беспрекословно и на самом высоком уровне. Честно говоря, федулинская манекенщица Натали, нынешняя пассия Шульца-Степанкова, в сексуальном отношении в подметки не годилась своей московской товарке – дерзкая, упрямая, вечно чем-то недовольная. Что в ней единственно и было доброго, так это ее сиськи, не вмещающиеся в обе руки, и роковые, вспыхивающие зелеными изумрудами глаза.

Нет, чего Бога гневить, Натали доктор тоже любил, не зря отдал ей Андрея Первозванного, но душевно больше тянулся к хохлушке Галочке, в чьих нежных ручонках обычная двухвостая плеточка превращалась в орудие мучительной, сладостной, незабываемой пытки. Только с ней, с синеглазой шалуньей, у постаревшего Генриха Узимовича, бывало, случалось по два оргазма одномоментно. Он не раз уговаривал Галочку переехать в Федулинск, сулил трехкомнатное гнездышко (в городе полно освободившейся жилплощади), богатый пансион и прочее, но тут любезный Галчонок делался почему-то неуступчив. Девочка ему не доверяла до конца, хотя признавалась в горячем взаимном чувстве. Опасалась, что в Федулинске, когда будет постоянно под рукой, быстро ему прискучит – и куда ей тогда деваться? Все-таки такой престижной работой и таким положением, как в "Невинных малютках", умные девушки не разбрасываются.

Хакасский, как всегда, выразил недовольство:

– Прямо вам, дорогой Шульц, дома не сидится. Как будто у вас в заднице юла. Зачем вам в Москву, объясните, зачем?

И как всегда, Генрих Узимович всерьез обиделся:

– Вы тут в России никак с крепостным правом не расстанетесь. Кажется, в контракте нет такого пункта, чтобы я сидел, как заключенный?

– В контракте нет, – хохотнул в трубку Хакасский. – Но поймите мое беспокойство. На вас все держится. Вы главный специалист по зомбированию. Если с вами что-то случится…

– Это что, угроза? – зловеще перебил Шульц.

– Господь с вами, дорогой доктор! Езжайте куда хотите. Но вы же никогда охрану не берете. Возьмите хотя бы парочку моих сорванцов.

– Не нуждаюсь, – с достоинством ответил Генрих Узимович. – Себя получше охраняйте. У меня врагов нет.

На доброго, пожилого человека, полагаю, даже у русского хама рука не поднимется.

– Вот в этом я не уверен…

Шульц-Степанков выехал из Федулинска во второй половине дня. За баранкой основательного "ситроена" сидел его личный водитель Жорик Пупков. Местный хлопец, урожденный в неполноценной семье пьяницы-славянина, он внешностью поразительно напоминал истинного арийца – высокий, русоволосый, кареглазый и тупорылый. Хоть завтра выдвигай в депутаты бундестага.

Отношения у них сложились доверительные, хотя за все время доктор, как ни старался, ни разу не добился от Жорика связной, внятной речи. Но тут уж, видно, генезис, его не переделаешь.

По осеннему морозцу выскочили на Ярославское шоссе. Ближе к Москве угодили в гигантскую пробку. Где-то далеко впереди произошла авария, по цепочке водители передавали: шесть трупов, есть раненые, но проблема не в этом. Пробка образовалась потому, что чудом уцелевший водитель "мерса" погнался за чудом уцелевшим хозяином "жигуленка", и оба куда-то сгинули. Разбитые машины с трупами и без ключей не могли откатить на обочину (инструкция!), пока кто-нибудь из оставшихся в живых не подпишет гаишный протокол.

Жорик попробовал обогнуть пробку по встречной полосе, но его чуть не смял микроавтобус, мчащийся навстречу со скоростью не меньше ста восьмидесяти: Жорик увильнул, но левым бортом притерся к зеленому грузовику, с кузовом, набитым под завязку кирпичами. Когда "строен" об него теранулся, на шоссе просыпалось с десяток красных плюх. После этого Жорик, вне себя от ярости, начал материться. Он две вещи любил и умел делать: копаться в движках и ругаться. Из непотребной, грязной брани выстраивал затейливые пирамиды до небес. Генрих Узимович искренне восхищался этим необыкновенным, чисто, как он полагал, национальным искусством. Во время ругани туповатое лицо Жорика прояснялось, как после прививки, и взгляд становился осмысленным.

На сей раз Генрих Узимович, хотя привычно завороженный, резко его оборвал:

– Хватит, Георгий. Ты сам виноват. Не надо высовываться из шеренги. Никогда, запомни, не высовывайся из шеренги. Немецкая нация достигла величия именно из-за того, что неукоснительно следует этому правилу.

Жорик Пупков при окрике хозяина съежился над баранкой, как паралитик.

– Извините, господин, но он же, сучье вымя, видел, что я еду. А он куда?

– Он ехал правильно, а ты как раз нарушил. Ничего страшного. За ремонт вычту из твоей зарплаты, уж не обессудь. Ну и, если опоздаем, – обычный штраф. Не возражаешь?

– Я не возражаю, господин Шульц. Вы мне заместо отца родного. Но как же не опоздать, если мы заторчали. Они, падлы, может, нарочно затор устроили.

– Опомнись, Георгий. Кому ты нужен?

– И то верно, – подумав, согласился Пупков.

Но они не опоздали. Классный водила, по Москве Жорик гнал за сотню, не соблюдая никаких правил, отчаянно проскакивая на красный свет под носом у озадаченных блюстителей дорожного движения. Те махали вдогонку своими стеками, свистели, прикладывали к губам рацию, но никаких мер по задержанию дерзкого нарушителя, естественно, не предпринимали. Знали, того, кто так ездит, лучше не трогать. Куда проще собирать дань с очумелого столичного молодняка, резвящегося на иномарках, как еще совсем недавно они резвились на роликовых коньках.

В банке Шульц-Степанков, ни с кем не здороваясь, сразу прошел в кабинет управляющего – Петра Петровича Иванюка, с которым их связывали не только мастерски провернутые валютные операции, но и большая личная симпатия. Завзятый германофил, Петр Петрович мечтал переехать на жительство в страну своих грез, и Герман Узимович обещал устроить ему протекцию в тамошних деловых кругах. Управляющий Иванюк обладал цепким, аналитическим умом и как дважды два мог доказать любому, что, если бы не досадное недоразумение, не капитуляция Германии во второй мировой войне, а наоборот, если бы капитулировала Россия, они давно жили бы припеваючи и, как остроумно заметил один молодой человек на телевидении, по уши заливались баварским пивом. Надо заметить, тихий банкир Иванюк был сторонником крайне радикальных решений в геополитике. К примеру, он предлагал оригинальный выход из нынешнего экономического тупика, в который завели страну окопавшиеся в Думе коммунисты. Натовскому начальству, вместо того чтобы сотрясать воздух пустыми угрозами, следовало посадить на самолеты морских пехотинцев и сбросить десант в районы дислокации шахтных ракетных установок. Одной дивизии, как он полагал, вполне хватит, чтобы вырвать у России основательно подгнивший ядерный зуб. После этого с ней можно делать все что угодно, хоть перепахать под целину, никто и пикнуть не посмеет. Шульцу-Степанкову нравились горячие, иногда излишне романтичные высказывания образованного русского друга, в принципе он со всем соглашался, хотя иногда возражал по отдельным пунктам.

Допустим, одобряя в целом доктрину принудительного вхождения в западную цивилизацию, он сомневался, что русский мужик спит и видит бочки баварского пива. Чересчур для него изысканно. Свекольная ханка, маковый сырец – еще куда ни шло. Но главное, что истинно необходимо так называемому россиянину, чтобы он не чувствовал себя обделенным судьбой, – это крепкий, волосатый кулак, висящий над черепушкой. К этой мысли его привели наблюдения за примитивной жизнедеятельностью федулинцев, типичных представителей российской элиты. Петр Петрович посмеивался, слушая его возражения, радостно потирал руки: "Одно другому не мешает, дорогой герр Шульц, не мешает одно другому. Пиво пивом, кулак кулаком – это вещи вполне совместимые".

…Банкир сидел за огромным столом, покрытым зеленым бильярдным сукном, и прогладывал какие-то сводки. Увидев в дверях Шульца-Степанкова, радостно вскрикнул и бросился к нему навстречу, раскрыв объятия.

Глаза в очках с позолоченными дужками сияли, как две электрические лампочки.

– Черт побери, кого я вижу, сюрприз-то какой! И без предупреждения, да как же так, герр Шульц? Мы бы встретили, все, как положено.

Генрих Узимович брезгливо подставил щеки для непременных для россиян, в подражание чокнутому президенту, троекратных поцелуев. Он был несколько озадачен.

– Почему без предупреждения, герр Питер? Я получил факс. Груз из Мюнхена…

В последующие полчаса Иванюк нещадно разносил своих сотрудников, пытаясь выяснить, кто устроил нелепый розыгрыш. Вызывал в кабинет по одному, топал ногами, кричал, брызгал слюной, а некую пожилую даму оттаскал за космы, но толку не добился. Наблюдая за этим, явно устроенным для него лично, спектаклем, Генрих Узимович наливался тяжелой обидой. Немыслимо!

Дикая страна! Ведь пришло кому-то в голову так гнусно подшутить над солидным человеком. Поймать бы мерзавца и вкатить ему десять кубиков первоклассного препарата СБ-618. Конечно, если только это действительно розыгрыш, если за этим не кроется какая-то пока непонятная интрига.

Оставшись одни, за рюмкой доброго, пятидесятилетней выдержки бурбона они обсудили происшествие со всех сторон. В конце концов пришли к выводу, что ничего серьезного в этой шутке не крылось: скорее всего, мелко пометил какой-то банковский клерк, возможно, за что-то обиженный на одного из них.

– Уеду, – горько посетовал Иванюк. – Соберусь и уеду. Жену с детьми, вы же знаете, отправил в прошлом году. Пока они в Швейцарии. Но это временно. Если вы не передумали…

– А как же банк? – поинтересовался Шульц.

– Что банк? Работать невозможно нормально. Вы следите за новостями? Коммуняки опять пролезли в правительство. Бред, нелепица! Наши уже многие отчалили.

И я уеду. Хватит! Нахлебался этого говна, на две жизни хватит. Объявлю себя дефолтом – прощай! Хоть подышу чистым воздухом на старости лет… Кстати, дорогой герр Шульц, надеюсь, наши договоренности остаются в силе?

– Разумеется. – Шульц посмаковал на языке острую, восхитительную жидкость. – Разумеется, герр Питер.

Только к чему такая поспешность? Все-таки вы полезнее пока здесь. Если все сразу разбегутся…

Банкир склонился к нему, положил руку на колено.

В глазах свинцовая тоска.

– Все понимаю, Генрих Узимович, все понимаю. Но всему есть предел. Есть предел человеческим силам. Вы, дорогой друг, прожили среди дикарей два года и то, замечаю, у вас руки дрожат, а я здесь сорок лет. Практически безвылазно. Каково по-вашему?

– Трудно, – согласился Шульц. – Но, честно говоря, если бы не эти дикари, откуда вы взяли бы свои миллионы?

– Иногда, поверьте, готов отдать все до копейки, лишь бы знать, что этот гноящийся чирей, эта смердящая помойка закрашена на карте в зеленый цвет. Понимаете меня, дорогой герр Шульц?

Генриха Узимовича растрогала искренность банкира.

Первое время, очутившись в России и встречаясь в основном с победившими демократами, с так называемыми новыми русскими, он поражался ненависти, которую они испытывали к родным пенатам, к земле, которая их вскормила. В этом было что-то больное, противоестественное. Возможно, так на новом историческом витке проявлялась пресловутая загадочность славянской души. Как у католика и горячего патриота Саксонии, такое отношение к родине предков, к их обычаям и обрядам, к языку и преданиям не могло вызывать у него никаких чувств, кроме презрения. Но с банкиром Иванюком случай особенный. Этот человек по-настоящему страдал от своей душевной неустроенности: Генрих Узимович жалел его, как врач иногда жалеет больного, предлагающего любые деньги за излечение, не понимающего простой истины, что даже за деньги здоровья не купишь.

– Если невмоготу, – сказал он, – тогда о чем говорить, герр Питер… Помните, я обещал похлопотать о присвоении вам звания "Лучший немец года"?

– Помню, конечно. Не получается?

– Напротив. Недавно мне сообщили друзья – дело почти решенное.

В неописуемом волнении банкир осушил рюмку, его худощавое лицо осветилось прелестной, наивной улыбкой…

…За баранкой "ситроена" вместо Жорика Пупкова расположился незнакомый, смурной мужик в кожаной кепке, причем Генрих Узимович обнаружил это, когда уже уселся на сиденье и захлопнул дверцу.

– Какого черта! – взревел Шульц. – Вы кто такой?

– Не волнуйтесь, мистер, – добродушно отозвался незнакомец, сверкнув бельмом на левом глазу. – Вреда вам никакого не будет. Небольшая прогулка.

– Какая прогулка?! – завопил доктор. – Что вам надо? Где Георгий?

Мужчина не ответил. Они уже ехали на довольно большой скорости, а выпрыгивать на ходу из машины Шульц не умел. Хотя особенно опасаться было нечего. К иностранцам у россиян, несмотря на нынешний бардак, сохранилось трепетное отношение, как у папуасов к Миклухо-Маклаю. Опасность могла исходить разве что от свободолюбивых чеченцев, которые после военной победы над Россией будто с цепи сорвались. Но за баранкой горбился явный русачок, и вид у него был дремучий.

На всякий случай Шульц-Степанков предупредил:

– Учтите, я иностранный подданный с правом дипломатической неприкосновенности.

– Надо же, – удивился Мышкин. – А по-нашему шпаришь без акцента в натуре. Никогда бы не догадался, что ты немец.

На Генриха Узимовича повеяло жутью. Немец! Откуда он знает?

– Где Георгий? – повторил он. – Почему вы не отвечаете? Вы его ликвидировали?

Мышкин обернулся, подмигнул белым глазом. , – Как у вас мозги интересно устроены. Коли человек помочиться пошел, значит, обязательно его ликвидировали.

– У кого это у нас?

– Как у кого? У наперсточников.

Генрих Узимович затих, напряженно размышлял. Мужик с виду нормальный, но явно не в себе. И шизоидность у него какая-то веселая, не медикаментозная. Такая шизоидность присуща сильным людям, когда они идут к четко просматриваемой цели. Очень опасное состояние и очень опасные люди. Генрих Узимович надеялся, что в России таких уже не осталось, реформа глубоко копнула.

В Федулинске он их точно не встречал. Тут было о чем подумать. Если это все-таки похищение, то какой потребуют выкуп? И куда их направить за деньгами – к Хакасскому, к Иванюку или к своему поверенному в Мюнхен?

Между тем застряли у светофора на Трубной площади. Генрих Узимович попробовал открыть дверцу, но то ли ее заклинило, то ли смурной мужик успел проделать с ней какой-то фокус.

– Не усугубляй, мистер, – посоветовал Мышкин. – А то по тыкве получишь.

– Хорошо, – Генрих Узимович собрал мужество в кулак. – Объясните, что происходит? Куда вы меня везете?

– Один хороший человек хочет с тобой покалякать.

Но с ним будь поаккуратнее, он ваших немецких штучек может не понять. Очень строгий господин, хотя и молодой.

– Что ему надо?

– Он сам скажет.

– Факс вы прислали?

– Я даже этого слова не понимаю, – сказал Мышкин.

Тронулись дальше – в направлении Садового кольца.

Начало смеркаться, и на улицы высыпало много ночных работников – проститутки, бомжи, обкуренная молодежь. То и дело кто-нибудь дуриком выскакивал с тротуара под колеса, но мужик вел машину уверенно, от самоубийц ловко уклонялся. Хотя на съезде к Киевскому вокзалу у них на глазах джип-"чероки", несясь на бешеной скорости, смял-таки заголенную, хохочущую девчушку, отбросил ее с капота на мраморный парапет.

Юная наркоманка, переломанная, как тряпичная кукла, так и отбыла восвояси, не успев закрыть хохочущего рта.

Черная кровь из расколотого черепа живописно хлынула на щеки. Шульц-Степанков брезгливо поморщился.

– Одного не могу понять, зачем такие сложности?

Ваш авторитетный гражданин вполне мог заехать ко мне на службу. Я бы его принял. В чем, собственно, проблема?

– Выходит, не мог. Не ломай себе голову, мистер, скоро будем на месте. "Гардиан-отель", тут совсем рядом.

Генрих Узимович немного успокоился. В "Гардиан-отель" проходимцев не пускали. Там останавливалась приличная публика, большей частью забугорная. Он и сам как-то года два назад провел там ночку. Незабываемые впечатления. Сервис на уровне Гонконга. Помнится, ему предложили для развлечения на выбор негритянку, француженку, турчанку и двенадцатилетнего мальчика-россиянина. Он был в отличном настроении, как раз подписал замечательный контракт с Хакасским, и забрал всех четверых. Правда, сил у него хватило только на роскошную негритянку с чугунными, каждая по пуду, грудями, остальные болтались всю ночь по номеру неприкаянные.

– Можете хотя бы сказать, из какой вы группировки?

– Какая тебе разница, мистер? Не лезь на рожон, глядишь, все обойдется.

Опять потянуло жутью, и Генрих Узимович поежился в своем теплом, кожаном пальто.

В номере их встретил молодой человек приятной, вовсе неустрашающей наружности. Отнюдь не бандит, у Генриха Узимовича в этом отношении глаз был наметанный. Светловолосый, с грустной улыбкой, с обходительными манерами. Сперва Генрих Узимович воодушевился, ничего серьезного, но когда встретился с юношей взглядом, как в пропасть рухнул. В груди не то что похолодело, прямо-таки железным обручем сковало сердце: влип, старый дурак, ох как влип! В ясных глазах незнакомца лес темный. А в том лесу ведьмы и лешаки. Не эти ли ужасные глаза мерещились ему в тяжелые ночи, когда нарушал режим и душа обмирала в неизбывной тоске, и дикая страна, где очутился, увы, по доброй воле, вдруг заглядывала в окно смутной, нечесаной головой, изрыгая невнятные, грозные проклятия, могущие свести с ума. И еще. У этого юноши, как он отметил, не было возраста. Как и Леня Лопух, он прекрасно знал, что это означает. Если нет возраста, нет и жалости. Он видел перед собой совершенно равнодушного человека, изучающего его, знаменитого немецкого профессора, с отрешенным любопытством зоолога, наблюдающего за ползущей по склону улиткой. Именно так он обыкновенно разглядывал подопытных россиян, и вдруг сам угодил под микроскоп – помоги, Господи!

Задыхаясь от сердечной аритмии, он без сил опустился в кресло.

Юноша понимал, в каком он состоянии, посочувствовал:

– Как же вы думали, доктор, расплачиваться придется по всем долгам. Рано или поздно. Даже кошка знает, чье сало съела, а уж вы-то, интеллектуал, европеец, тем более давали себе отчет во всем, когда затевали злодейство.

– Какое злодейство? О чем вы?

Егор не ответил, обернулся к Мышкину, который удобно расположился у окна.

– Все гладко прошло?

– Ну а чего, культурный человек, охотно идет на контакт. Беды еще не нюхал, но это дело поправимое.

– Какой беды? – спросил доктор.

– Ты покамест помолчи, сынок. Сейчас Егор Петрович тебе суть происходящего доступно разъяснит, а я пока инструмент приготовлю.

– Какой инструмент? – Генрих Узимович чувствовал, что заражается сумасшествием от этих двух психопатов. Молодой человек прошелся по комнате, разминая тело, – легкий, хрупкий с виду, в туго перетянутом банном халате. Казалось, двух-трех прививок хватило бы, чтобы такого угомонить, но доктор не заблуждался на сей счет.

Ему никогда не добраться до него со шприцем. Сердце продолжало тикать с перебоями, взнузданное все усиливающимся, растекающимся по мышцам страхом. Он еще владел собой, но уже не в полной мере. Мокрота подбиралась к глазам. Впервые с ним такое приключилось: страх имел свойство проникшего в кровь яда и поочередно парализовал то один, то другой участок тела, краешком прихватывая мозг. Мистика, наваждение! Он заранее готов был выполнить все, что потребует от него ужасный старый ясноглазый мальчик, лишь бы выбраться невредимым из уютного, роскошного гостиничного номера, но надежда на это еле булькала в глубине подсознания.

Одно стучало в мозгу: доигрался, доэкспериментировался. Предупреждали умные люди, опытные люди, желающие ему добра: не ходи в Россию, не ходи. Там цивилизованному человеку делать нечего. У этой страны звериное, первобытное нутро, которое можно выжечь разве что ядерным взрывом. Вот оно, это всепоглощающее, лишающее разума нутро и открылось ему в столь диковинном воплощении – красивый, элегантный юноша и невменяемый мужик с бельмом.

– Да что вы от меня хотите, наконец?! – вскричал он почти со стоном. – Скажите прямо. Зачем пугаете? Я ведь уже не молод.

– На расправу они все жидкие, – философски заметил Мышкин. – Сколько я их перевидал, Егорка, все одинаковые. Чуть кривая померещится, сразу маму кличут, а где она, ихняя мама-то? Небось в Мюнхене осталась несчастная фрау, все глазенки повыплакала по непутевому сыночку. Доведется ли им теперь встретиться, уж не знаю.

– Оставьте мою мать в покое! – в последний раз взбрыкнул Генрих Узимович. – Вы, холоп!

– Не ругайтесь, сударь, – сказал Егор. – В вашем положении надо держаться скромнее.

– Какое положение, объясните?!

– Положение примерно такое же, как у смертника в камере. С той разницей, что вы еще приговор не слышали.

Но палач уже за дверью, увы!

– Вы не посмеете, – вскинулся Шульц-Степанков. – У вас руки коротки.

– Нет, руки нормальные, – улыбнулся Егор. – Еще как посмеем, доктор. Видите, я откровенен с вами, надеюсь, вы тоже не станете хитрить.

– Хотите получить выкуп?

Мышкин подал голос:

– Вишь как у них, у немчуры, все на деньги меряют.

И нас к этому приучили – вот что обидно.

– Вы ничего толком не поняли. – Егор присел перед Генрихом Узимовичем на низенькую банкетку, его глаза мерцали яркой синью, но темный лес никуда не делся – лешаки и ведьмы толкали друг друга локтями и подмигивали Шульцу. Их непристойные гримасы особенно впечатляли на васильковом фоне. У Генриха Узимовича мелькнула утешительная мысль, что, возможно, все, что он видит, всего лишь ночной кошмар с цветным изображением.

– Я хочу дать вам шанс, – продолжал Егор. – Конечно, преступления, которые вы совершили, не имеют срока давности и за них полагается смертная казнь. Но ведь в Германии нет смертной казни, не правда ли? Там вам присудят всего каких-нибудь двадцать лет. На волю выйдете восьмидесятилетним молодцом. Хотите домой, доктор?

– Хочу, – автоматически отозвался Шульц, почувствовав вдруг свинцовую тяжесть внизу живота. Бредовый разговор с юношей-стариком действовал на него подобно старинной пытке водой, и ему никак не удавалось сбросить с себя вязкую одурь.

– К тому же, за мной нет никаких преступлений.

– Это решит суд. Может быть, даже в вашей любимой Гааге. Или решим мы, сейчас и здесь. У нас выбора нет. Пристукнем вас, как куренка, распилим на мелкие кусочки и отправим в Мюнхен в багажном отделении. Вы мне верите, доктор?

– Верю, – признался Генрих Узимович. С какой-то минуты он действительно начал верить всему, что говорил молодой изувер, и это было, пожалуй, самое поразительное, потому что до сего страшного дня он не верил никому на свете, кроме себя.

– Следует ли это понимать в том смысле, что вы готовы к сотрудничеству?

– Готов, – сказал доктор.

– Мы потребуем от вас небольшой услуги, но она будет хорошо оплачена.

Егор подошел к изящному, орехового дерева пресс-бюро и вернулся с пластиковым пакетом.

– Здесь сто тысяч долларов. Это задаток. После выполнения работы получите еще столько же.

– Что я должен сделать?

– Вы полностью контролируете программу зомбирования?

– Я всего лишь исполнитель. Специалист по найму.

Хакасский всем распоряжается.

Егор пропустил это замечание мимо ушей. Мерцающая улыбка исчезла с его лица. Мужик с бельмом подобрался поближе вместе с креслом и как бы подслушивал одним ухом. Генрих Узимович старался на него не смотреть. Эта смурная рожа странным образом ассоциировалась у него с кровавой посылкой в багажном отделении.

– Если вы, доктор, перестанете колоть горожанам препараты наркотической группы, погоните пустышку, сколько понадобится времени, чтобы дурь вышла?

Наконец-то Генрих Узимович понял, зачем его сюда затащили, но понимание не принесло ему облегчения.

– У вас не получится.

– Что – не получится?

– Вы хотите отобрать у Хакасского город, но это невозможно.

– Почему невозможно?

– Опыт зашел слишком далеко, между прочим, заметьте, удачный опыт, имеющий огромное значение для мировой науки.

– Объясните конкретнее.

Генрих Узимович приободрился, коснувшись знакомого академического предмета.

– У большей части поголовья начнется ломка, что сразу вызовет подозрение. Но проблема даже не в этом.

Она глубже. Сейчас все подопытные существа счастливы, пребывая в животном неведении, а вы собираетесь вернуть их в прежнее, первобытное состояние. Они сами этого не захотят, взбунтуются, потребуют любимого психотропного корма. Вы видели когда-нибудь оголодавшую стаю волков? Да они весь город разнесут, придется усмирять их пулеметами. Зачем вам это нужно, не понимаю?

– Непонятливый, – пробурчал Мышкин. – Чего-то он мне не нравится. Не надул бы, Егорушка.

– Не надует. Он же не враг себе. Но мы все же немного подстрахуемся.

С этими словами положил перед Шульцем-Степанковым три листка бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Доктор водрузил на лоб очки, внимательно прочитал. Это было заявление к генеральному прокурору Скуратову. Начиналось оно словами: "Уважаемый господин прокурор! Совесть немецкого гражданина и врача не позволяют мне молчать, поэтому довожу до вашего сведения факты чрезвычайных, на мой взгляд, преступлений против человечества…"

Далее красочно и довольно точно описывалась картина изуверских истязаний, убийств, пыток и массовой наркотизации федулинских жителей. Виновными назывались трое: Хакасский, Рашидов и Монастырский, коих автор заявления именовал не иначе, как людоедами и фашистами. Кончалось оно следующим пассажем: "…прошу считать это письмо моей явкой с повинной, искренне надеюсь на снисхождение, с глубоким уважением, профессор Мюнхенского университета Шульц-Степанков младший". Осталось только поставить подпись и число.

Генрих Узимович потянулся прочитать заявление еще раз, но Егор поторопил:

– Подписывайте, чего там. Все же ясно.

– Я не могу это подписать, – у Генриха Узимовича предательски, со слезой дрогнул голос. – Это же приговор. Хакасский никогда не простит. Он не поверит, что меня заставили. А уж Рашидов не поверит тем более. Это же дикая, невежественная скотина.

– Конечно, – согласился Егор. – Они не поверят. Зато какой груз снимете с души, доктор. Не сомневайтесь, подписывайте. Для вас же будет лучше.

– Не могу. Рука онемела.

– Ну! – рыкнул сбоку Мышкин, жутко сверкнув бельмом. – Тебя что же, башмак вонючий, уговаривать, как сиротку?!

Шульц-Степанков догадался, что сейчас его начнут бить и, возможно, забьют до смерти, – и молча подписал.

Поник в кресле, с таким ощущением, будто из него выкачали воздух.

Егор аккуратно сложил заявление, щелкнул замком кожаного кейса и упрятал туда бумаги.

– Деньги возьмите, доктор. Понимаю, Хакасский платил вам больше, но и мы не поскупимся, если проявите себя молодцом.

Доктор деньги взял, пакет сунул во внутренний карман пальто, с опозданием заметив, что ему даже не предложили раздеться. Поэтому он, наверное, и вспотел, как в сауне.

– Но эта бумага?..

– Она никуда не пойдет, – Егор опять дружески улыбался. – Когда все закончится, сожгу ее у вас на глазах.

– Может быть, прямо сейчас сжечь?

– Не юродствуйте, доктор, вы же не ребенок… У меня к вам еще есть маленькая личная просьба.

С готовностью доктор подался вперед. Он был рад услужить, душевно рад, и в этом не было притворства. Поменялись хозяева, подумал он, только и всего. Ничего особенного, такое бывает. Один дикарь собрался скушать другого дикаря, но он, специалист высочайшей пробы, пригодится и тому, и другому, и третьему. К нему вернулась некоторая уверенность.

– Что угодно, господин Егор?

– Тут в спальне девушка.., из Федулинска. Ее, похоже, сильно чем-то накачали. Вероятно, какой-то из ваших экспериментальных препаратов. Вы не могли бы на нее взглянуть?

– С удовольствием, но…

– Что – но?

Генрих Узимович смутился. Он понял, о ком идет речь, об Ане-медсестре, рабыне Хакасского, которую тот недавно отдал зачем-то на потеху рашидовским хлопцам.

Подробности доктора не интересовали: его мало волновало все, что не имеет отношения к чистой науке. Но он, разумеется, знал, что вытворяют со своими жертвами рашидовские гвардейцы. Скорее всего, для начала ее взбодрили "перхушкой", эротической дурью, новым, весьма перспективным наркотиком. После дозы "перхушки" любая женщина становилась нимфоманкой и воспламенялась так, что ее можно было употреблять бессчетное количество раз, она лишь пуще заводилась. Обыкновенно сексуальная истерия длилась вплоть до легального исхода.

Если в таком состоянии женщину ограничивали в половых контактах, она готова была на все – убить, закопать в землю собственного ребенка, – лишь бы заполучить мужика. Конечно, это было очень забавно. Подручные Рашидова использовали "перхушку", когда требовалось разговорить жертву. В таком методе дознания, безусловно, приятное совмещалось с полезным. Однако, если женщине, благодаря каким-то индивидуальным особенностям, удавалось перебороть эротическую кому, как случилось, видимо, и с этой медсестрой, она погружалась в тяжелейшую депрессию, из которой вывести ее было практически невозможно. За полгода из десяти женщин, напичканных "перхушкой" и чудом не околевших на любовном ложе, все десятеро на седьмой, восьмой и девятый день покончили самоубийством. Причем любопытная подробность. Девять из десяти выбрали необычный способ ухода из жизни: подкрались к распределительным щиткам (каждая по месту жительства) и поубивали себя электрическим током. Генрих Узимович даже собирался более внимательно проанализировать эту цепочку: эротический шок – глубокая депрессия – электричество. Что-то тут ему мерещилось неслучайное, требующее осмысления.

Сказать обо всем этом юному пахану он не решался, уж больно пытливо тот его изучал своими васильковыми, пронизывающими глазами.

– Извините, господин Егор, эта девушка.., она ваша родственница?

– Она моя невеста.

– Ах так… – Генрих Узимович уже примирился с мыслью, что придется поработать на этого мальчика: похоже, эпоха Хакасского исчерпала себя. Сам факт, что его рабыню, подаренную Рашидову, так легко вывезли из города, говорил о многом. Рашидов тоже в чем-то прокололся, по пятам за ним идет более молодой и сильный зверь, и, может быть, ему, Генриху Узимовичу повезло с нынешним похищением. Он не собирался покидать Россию. В ней богатств еще немерено.

– Ах так, – повторил он и потер лоб ладонью извечным профессорским жестом. – Что ж, давайте посмотрим.

Где у вас можно руки помыть?

Аня в белой ночной рубашке сидела на кровати, укрытая до колен одеялом, в расслабленной позе русалки, уставившись неподвижным взглядом на противоположную стену. На вошедших Егора и Шульца-Степанкова она не обратила никакого внимания. Мышкин с ними не пошел на медосмотр: он с самого начала не одобрял никчемной Егоркиной возни вокруг распутной девицы. Хотя Роза Васильевна сказала ему, что Аня не распутная, а несчастная девушка, пытающаяся уцелеть в водовороте событий, несущих ее, как березовую почку весенний поток. "Зачем же она жила с кровососом Хакасским?" – резонно спросил Мышкин у сердобольной татарки. На что та искренне ответила: "Ты чурбан, Харитоша, и больше никто".

Генрих Узимович провел перед глазами девушки ладонью и профессиональным, умильно-слащаво-бодрым голосом окликнул:

– Алло, куколка! Ты меня слышишь?

– Конечно, – прошептала Аня, не отводя глаз от стены, где она видела что-то такое, что, кроме нее, никто не видел.

– И что у нашей девочки болит?

– Ничего не болит.

Доктор оглянулся на Егора и поразился выражению его лица: сострадание, перемешанное с ненавистью. Он таких лиц давно не видел. Жители Федулинска все поголовно были счастливы, улыбались друг другу, и если на их глазах кого-то потрошили, застенчиво отворачивались.

– Она вас узнает? – спросил он.

– Узнает. Ты ведь узнаешь меня, Аня?

Девушка с трудом перевела на него взгляд:

– Я не сумасшедшая, Егор. Я тебе говорила.

– Покушать хочешь?

– Нет, спасибо.

– Может быть, принести мороженого? Вкусное, мандариновое. Или кофейку попьешь?

– Нет, спасибо.

– Ничего не хочешь?

– Ничего не хочу. Если я мешаю…

– Нет, нет, ты никому не мешаешь, малышка. Сиди спокойно.

С отрешенностью куклы, облегченно вздохнув, Аня снова уставилась на стену.

– Все ясно, – еще умильнее провозгласил доктор. – Наша девочка абсолютно здорова, – и потянул Егора из спальни.

В гостиной Мышкин включил телевизор и с удивлением внимал действу на экране. Шел урок безопасного секса: две полуголые зрелые дамы, истерично хохоча, натягивали на муляж атлета огромный, разноцветный презерватив. Но почему-то не туда, куда обычно, а на голову.

– Она третий день ничего не есть, доктор, – пожаловался Егор. – Сделайте что-нибудь. Я заплачу.

– Сон у нее как?

– Сон хороший, она совсем не спит. Так и сидит часами. Или ляжет и смотрит в потолок. По-моему, она и в туалет не ходит.

– Клиника неважная, – глубокомысленно изрек Генрих Узимович. – Но обнадеживает реакция на окружающих. Она отвечает на вопросы. Обычно они наглухо замыкаются в себе.

– Я убью Хакасского, – твердо пообещал Егор. – А вам, доктор, настоятельно советую ее вылечить.

– Ее нельзя вылечить, – сгоряча и с испугу бухнул Шульц.

– Надо постараться, – наставительно заметил Мышкин, – коли по-доброму просят.

– Что значит по-доброму? Я же не кудесник, врач.

У нее психика разрушена, сознание на волоске. Опять же суицидный синдром в наличии. Это вам не игрушки.

– Никто с тобой не играет, мистер. – У Мышкина конвульсивно дернулась щека, и доктор автоматически вжал голову в плечи. – Где споткнешься, там и ляжешь навеки. Никто тебя не спасет, коли сам себе не поможешь.

Умный мужик, немец, должен понимать.

Страх, ненадолго отступивший, кольнул Генриха Узимовича в печень. Уголовная нечисть, они ведь не различают, кто благородный человек, а кто обыкновенная российская козявка. Уж сколько лет чистят эту страну, лучшие умы планеты задействованы, а чуть зазевался – и опять ползут из каких-то потайных щелей. Он не сомневался, что громила с бельмом, похожий на пожилого вурдалака, действительно при малейшей оплошности свернет ему шею, как куренку. И молодой ничуть не лучше. Даже, пожалуй, опаснее. Ясный взгляд, культурная речь, располагающая улыбка, а в кармане нож. Для таких нет ничего святого. Их действия непредсказуемы, ибо живут они пещерным инстинктом, не разумом.

– Я же не отказываюсь, – в унынии пробормотал Генрих Узимович. – Как я понимаю, мы заключили контракт. Вместо нормальных прививок федулинцы получают обыкновенную глюкозу. Это трудно сделать, но я попробую. Хотя, как вы догадываетесь, рискую головой.

Чего еще вы от меня хотите?

– Девушка, – напомнил Егор. – Моя невеста. Помогите ей, доктор. Каждый яд имеет противоядие. Сама природа об этом позаботилась, разве не так?

– В данном случае – нет. Препарат новый, в стадии разработки. Естественно, через год, через два…

У Мышкина вторично дернулась щека.

– Не зарывайся, мистер, ты же весь в дерьме, а строишь из себя ангелочка. Я бы с тобой прямо сейчас разделался, Егорушка не велит. Ты ему в ножки поклонись за это, а не мекай невесть чего. Сказано, подними девку, значит, подними.

Господи, с тоской подумал Шульц, за что мне такое наказание? Вслух сказал:

– Я не любитель пустых обещаний, уж как вам угодно. Хоть четвертуйте. Если она справится, то только своими силами. Это бывает. Известны случаи самоизлечения даже от рака. Но лекарства у меня никакого нет. Не надо меня пугать, господин Егор. Я научный консультант, не более того. Пригласили –я приехал. Обычная мировая практика. Преступления в этом нет.

– На нет и суда нет, – Егор через силу улыбнулся. – Все же молитесь Богу, чтобы Аня не умерла.

Глава 2

Город постепенно оживал, но выражалось это косвенными и противоречивыми признаками. Исчезло ощущение бесконечного карнавала. Все чаще появлялись на улицах люди с обескураженными, задумчивыми лицами, выползающие из убогих, холодных квартир, словно медведи после зимней спячки. Резко сократились жизнерадостные очереди к окошкам раздачи бесплатного горячего соевого супа, словно часть населения вдруг предпочла быструю голодную смерть унизительной подкормке, продляющей агонию. Были зафиксированы случаи ночных нападений на патрули, чего в Федулинске не случалось уже года полтора. Под Рождество удалось захватить одного из нападавших (остальных перебили на месте), им оказался тридцатилетний Федор Кныш, наркоман без определенных занятий, бывший аспирант института электроники. На допрос приехал Гога Иванович Рашидов, но как только наркомана подключили к пыточному станку, он тут же дал дуба, хотя с виду был абсолютно здоров. Похоже, разгрыз ампулу с ядом, хотя этого в принципе не могло быть, потому что все аптеки и больница находились под строжайшим контролем. Но вскрытие подтвердило догадку: стрихнин.

Хакасский, обеспокоенный непонятными переменами в городе, запросил из Москвы специалиста по социальным конфликтам: среди костоломов Рашидова не нашлось ни одного приличного аналитика. Куприянов прислал двоих, но оба оказались американцами, говорили только на английском, а этот язык, кроме Хакасского и Монастырского, никто в городе не понимал или делал вид, что не понимает. Это затрудняло работу спецов.

С первым снегом какие-то пакостники взялись размалевывать стены домов мерзкими, бессмысленными лозунгами, выполненными, как правило, черной несмываемой краской. "Янки, убирайтесь домой!", "Елкин – палач!", ;

"Даешь свободу гомосексуалистам!", "За что, гады, убили Федьку Кныша?", "Хакасский – ты ублюдок!", "Вставай, проклятьем заклейменный!", "Слеза ребенка спасет мир!" – и прочее, прочее в том же духе, перемежаемое матерщиной и похабными рисунками.

В докладной записке шефу Хакасский рассуждал: "…и все это вместе представляется мне любопытным проявлением социальной амнезии. Позволю себе привести такое сравнение: известно, что тяжело больной человек иногда незадолго до кончины вдруг начинает вести себя с повышенной активностью – у него появляется аппетит, его покидает страх смерти, он шутит и поет песни. Создается впечатление неожиданной ремиссии, но это всего лишь остаточная вспышка жизненной энергии. Полагаю, то же самое происходит в Федулинске. Биологические ресурсы исчерпаны, и на фоне предсмертной апатии сработали заторможенные социальные рефлексы: общественный (примитивно-родовой) организм, опять же чисто рефлекторно, сообразуясь с закрепленными в генезисе навыками, пытается вслепую совершить некий прощальный рывок, напоминая (извините, опять сравнение) незадачливого бегуна, которого свалил на дистанции разрыв сердца, но он продолжает по инерции, уже на последнем дыхании задорно сучить ножками. Картина впечатляющая, дорогой учитель, мне очень жаль, что вы не наблюдаете ее вместе с нами. Остаюсь всегда преданным Вам, Саша Хакасский".

Фома Гаврилович пришел домой раньше обычного и потихоньку, стараясь не шуметь, прокрался в ванную.

Гвардейцы Рашидова совершенно озверели: сегодня, разгоняя пикет, один из этих подонков свалил его с ног дубинкой, а потом шарахнул в ухо сапогом. Хорошо хоть в левое, давно оглохшее, но Фома Гаврилович решил умыться, прежде чем предстать перед Аглаюшкой. Бедняжка так и не смогла привыкнуть к тому, что почти каждый день он возвращался домой с новым увечьем. Он ее не осуждал. Женщина и не должна смиряться с уродством.

Спрятаться не удалось, Аглая заглянула в ванную. Не всполошилась, даже, кажется, обрадовалась.

– Живой?

– Как видишь. Ухо маленько покарябали, так это ерунда. Сейчас замою. Воды только горячей нет.

– Опомнился. Ее уже год как нет.

– Но иногда бывает.

– По праздникам. На Пасху, на Рождество и на День независимости Америки… Сейчас принесу с кухни, только что закипела.

Помогла ему смыть кровь и грязь, от компресса он отказался.

– Ничего, само затянется… Знаешь, о чем я сегодня думал, Аглаюшка?

– О майской маевке?

– Остроумно, поздравляю… Нет, Аглаюшка, о другом. Ведь, в сущности, эти мерзавцы совершают благое дело. Они всю страну ограбили, лишили нас разума и чувства собственного достоинства, зато взамен поставили перед нами общую цель – выживание. Имея общую цель, нация способна сделать эволюционный, качественный рывок. Любая нация. В истории человечества множество тому подтверждений. Ты согласна со мной?

– У нас гости, Фома.

– Гости, – удивился Ларионов. – Кто такие?

– Вполне приличный молодой человек. Два часа тебя ждет.

Только тут Фома Гаврилович заметил, что она как-то странно светится, словно смертная тоска отступила.

– И что ему надо, этому молодому человеку?

– Он не сказал. Напоила его чаем, мы беседовали об искусстве.

– Об искусстве? – в полной растерянности Ларионов последовал за женой в гостиную, где навстречу ему поднялся с кресла юноша – среднего роста, подтянутый, голубоглазый, скромно улыбающийся, но в общем-то ничем не примечательный. Одного взгляда Ларионову хватило, чтобы определить: приезжий. Никто из местных не сумел бы держаться с такой безукоризненной грацией.

У Ларионова сразу мелькнула мысль, что, возможно, он вообще не русский. И следом, естественно, настороженность: провокация? А когда тот заговорил, Ларионов поразился тембру его голоса – спокойному, с бархатным оттенком, никак не укладывающемуся в звуковую гамму нынешних федулинских голосов.

– Егор Жемчужников, – представился гость, – Я ваш земляк, родился здесь, в Федулинске, но долгое время путешествовал. Днями вернулся.. Не думайте о плохом, Фома Гаврилович. Я не казачок засланный. Да и зачем им к вам кого-то подсылать? Вы у них и так в руках.

– Чему в гаком случае обязан, – все еще настороженный, Ларионов опустился на стул, готовый в любую секунду перейти к своему обычному хамству. Аглая встала рядом, успокаивающе положила ему руку на плечо. Молодой человек тоже сел.

– Я с хорошими вестями, Фома Гаврилович. Мы с вами вместе совершим в Федулинске небольшой государственный переворотик местного масштаба. Если вы, разумеется, готовы морально.

У Ларионова от этих слов засосало под ложечкой, он не стерпел и нахамил:

– Вот даже как? Вы из какой палаты сбежали, юноша? Где Наполеоны сидят? Или где Елкины?

Егор кивнул с пониманием.

– Вы единственный человек в городе, способный возглавить народный бунт. Поэтому я пришел к вам. Стоит ли, Фома Гаврилович, тратить драгоценное время на пустую трепотню? Мы в одной команде играем. Я тот, кого вы ждали. Осталось детали уточнить, только и всего.

– Господи! – вздохнула Аглая Самойловна. – Если бы я знала, кто вы такой, Егор, не пустила бы в дом. Разве вы не видите, какой он старый и больной?

Женская мольба мгновенно убедила Ларионова в реальности происходящего. Адреналин мощно рванул в сердце. Фома Гаврилович грубо распорядился:

– Принеси-ка нам водки, милая. Да поживее!

Фыркнув, Аглая Самойловна важно удалилась. Перечить не следовало. Когда речь заходила о политике, Фома становился невменяемым. Впрочем, ее это больше не пугало. Она знала, нет силы, которая их разлучит. Они не просто муж и жена, они – единая плоть. Чтобы это понять, понадобились великие утраты, но теперь все расчеты произведены и нет смысла оглядываться назад.

– Что за чушь ты мелешь, юноша? – спросил Ларионов, когда супруга исчезла. – Никак не возьму в толк.

Вообще, откуда ты взялся?

– У меня к этой сволочи чисто семейный иск. Как и у вас.

– У меня нет никаких семейных претензий, – поправил Ларионов. – Но гражданский иск я действительно готов предъявить. Только как это сделать? То, что ты сказал про бунт, – чепуха собачья. Горожане зомбированы, какое уж тут сопротивление. Они, как стадо баранов, бегут за дудочкой пастуха, а дудочка, к сожалению, в руках у монстра.

– Не совсем так, – возразил Егор и дальше без утайки рассказал об уже предпринятых им шагах. Прошло две недели, как граждане Федулинска живут без наркотиков, – и ничего, мир не рухнул. По мере того как он рассказывал, глаза Ларионова, придавленные отеками, будто черными камнями, разгорелись, подобно звездам.

Вглядываясь в их настороженное, с легкой сумасшедшинкой мерцание, Егор мысленно поблагодарил Лопуха: этого человека можно остановить только пулей. Да и то вопрос, можно ли? Есть люди со столь высоким накалом самовозбуждения, что не могут помереть, не пройдя весь путь до конца. Их убивают, топят в болоте, вздергивают на фонарях, а они воскресают, чтобы завершить начатое.

Учитель Жакин таких встречал, Егор ему верил.

– Хорошо, – сказал Фома Гаврилович. – Допустим, все так. Народец выходит из спячки, у тебя есть план, как направить энергию пробуждения в нужную сторону. То есть, как спровоцировать его на бунт. Что это даст? У Рашидова не меньше двух тысяч вооруженных подонков.

Оружие отменное: установки "Град", кумулятивные снаряды, снайперское снаряжение и все прочее, вплоть до танков. Они весь твой бунт положат на землю и для верности пройдутся по нему асфальтовыми катками. Этим , все и кончится.

– Риск есть, – согласился Егор, – но небольшой. Головорезы Рашидова – наемники. Они продаются и покупаются, как любой рыночный товар. Это одно. Второе, если в нужный момент изолировать головку, всего трех-четырех человек, они без команды с места не сдвинутся.

Кто-то на месте Ларионова, наверное, поинтересовался бы: коль все так просто, зачем вообще поднимать горожан? Почему не шлепнуть главарей – и дело в шляпе? Кто-нибудь спросил бы, но не Ларионов. Он пони-. мал, чтобы вернуть людям веру в себя, необходима общая победа.

Аглая Самойловна принесла водки и, похоже, по дороге сама приложилась: щеки раскраснелись, глаза блестят. Ларионов ее осудил:

– Сколько держалась, Аглаюшка, стоит ли начинать?

Женщина беззаботно отмахнулась:

– А-а, какая теперь разница.

– Что такое случилось?

– Вестник смерти явился. Спасения нет. Значит, пора собираться.

Егор попробовал ее успокоить:

– Почему так мрачно, уважаемая Аглая Самойловна?

Ваш муж в одиночку сражался – и ничего, обошлось.

А тут целый город поднимется.

– Я не возражаю, – Аглая Самойловна улыбнулась точно так, как улыбалась покойная Тарасовна, когда он нес всякую книжную чушь. – Вас не остановишь. Но куда вам против них? На Фоме живого места нет, вы мальчик совсем. Говорят же, старый да малый. Вы даже не понимаете, на что замахнулись. У них рать несметная, у вас две фиги в кармане. На что надеетесь?

Фома Гаврилович налил водки в две чашки, себе и Егору, угрюмо молчал. И видно, что мыслями уже далеко.

Может быть, в пикете, а может, в старой лаборатории, где все программы остались незавершенными. Никто не догадывался, как тяжко ему возвращаться в воображении на кладбище великой советской науки, вглядываться незрячими глазами, мутными от слез, в погасшие пульты, мысленно пролистывать незаконченные расчеты, выискивая ошибку, которая не имела значения, потому что ошибкой, по-видимому, оказалась вся его жизнь. У него будто руки отрубили, когда закрыли институт. Дальнейшие унижения уже ничего не значили. Его тоска уравновешивалась лишь ненавистью и презрением, которые он испытывал к орде завоевателей, невежественных, заносчивых и патологически жестоких. Очевидно, что это не люди, мутанты, но оставался открытым вопрос, как долго они смогут торжествовать. В гуманитарном отношении они ничего из себя не представляли, но обладали проницательными, компьютерными мозгами биороботов и в совершенстве владели приемами информационного, силового подавления инакомыслия. Человеку науки, иными словами, человеку не совсем от мира сего, Ларионову, в сущности, всегда было безразлично, какое время на дворе: социалистическое, капиталистическое или первобытно-феодальное, лишь бы не мешали работать, но эти!..

Поработив страну, они лишили ее обитателей простого, насущного права быть хомо сапиенс, поставили на колени и внушили людям, что они скоты. Самое необъяснимое, огромная часть так называемых россиян в это охотно поверила, первой всех творческая интеллигенция, с каким-то безумным, патологическим восторгом заверещавшая со всех жердочек, что раньше они жили в коммунистическом аду, в лагерях и тюрьмах, теперь же, наконец, впервые за тысячелетие вырвались на свободу, хвала дядюшке Клинтону. Действительно, это было смешно, когда бы не было так пошло.

– Видите, – сказала женщина Егору, – он меня никогда не слушает.

– Не правда. – Ларионов выпил водки, черты его лица разгладились, отеки посветлели. – Я тебя слушаю, дорогая, но когда ты говоришь глупости, мне не хочется отвечать.

– Какую же глупость я сказала?

– Да вот это – старый да малый, рать несметная. Ох, Аглаюшка, у страха всегда глаза велики. Чего же она, эта рать несметная, меня, сирого, до сей поры не укокошила?

– Фома, ну что ты говоришь. На тебе же опыт проводят. Мне доктор Шульц сказал. Он тебя в Мюнхен отвезет, на потеху образованной публике. Поэтому тебя до смерти не забивают, только учат уму-разуму.

– Доктор Шульц? Как ты с ним снюхалась?

Аглая не ответила, побежала из комнаты, будто что-то вспомнила. Вернулась с пустой чашкой.

– Налейте и мне, пожалуйста. На поминках грех не выпить.

Муж выполнил ее просьбу, повернулся к Егору:

– Вы что, совсем не пьете, молодой человек?

– Я же на работе, – сказал Егор. – Аглая Самойловна, у ваших опасений, конечно, есть резон, но федулинцам нужен вождь. Ваш муж на эту роль самый подходящий. Другого нет.

– Милый мальчик, какое мне дело до ваших прожектов. Я знаю, любая борьба бессмысленна. Они победили, пора смириться. И уж во всяком случае вы могли бы пощадить старого, больного, выжившего из ума Фому. Его скоро ветром свалит около дома.

– Эй! – с напускным возмущением одернул ее Ларионов. – Ты, мамочка, хотя бы слова выбирала. Зачем перед гостем позоришь? Я вчера утром пять раз отжался, сама видела.

Аглая Самойловна одним махом осушила чашку. Глаза потерянные, шальные, как у испуганной овцы. Егор знал про несчастья этой странной пары, но и впрямь был слишком молод, чтобы сопереживать чужим страданиям.

У него у самого Аня сидела в номере, прислонившись к стене, с очумелым, потухшим взглядом. Все, что надо, он уже выяснил. С Ларионовым осечки не будет. Пора откланиваться. Леня Лопух уже, наверное, нервничает. Лучшее время, когда можно выскочить из города, – от восьми до девяти. Гвардейцы жрут ханку и колются перед ночной потехой, на улицах минимум патрулей.

Егор сказал:

– Ваш муж – великий человек. Он этой своре не по зубам. Поверьте, Аглая Самойловна, придет день, мы поставим ему памятник на центральной площади.

– Я не хочу, чтобы он был великим, – грустно улыбнулась Аглая. – Хочу, чтобы он был живым.

Глава 3

Егор повел Анечку ужинать в ресторан. На ногах она держалась уверенно. И одета прилично: темная длинная юбка с простроченным подолом, элегантный бежевый жакет, кружевная рубашка с розовыми рюшками у ворота. Утром он позвонил в бюро услуг отеля, оттуда немедленно прислали сотрудника, пожилую женщину в форменном темно-синем костюме. Она сняла с Анечки мерки и задала ей несколько вопросов, на которые не получила ни одного ответа. Это ее не обескуражило, видно, привыкла к причудам богачей. Через два часа вернулась в номер, нагруженная пакетами и картонками: разное дамское барахло от Версачи. Егор расплатился по счетам (шесть с небольшим тысяч зеленых) и выпроводил женщину за дверь, одарив хорошими чаевыми.

Анечка не проявила никакого интереса к обновам, хотя в это утро впервые вроде бы с аппетитом съела бутерброд с семгой и выпила чашку крепкого кофе.

Егор заставил ее примерить кое-что, она безропотно подчинилась, но все происходило так, как если бы он наряжал манекен. Глаза полусонные, движения замедленные – и сколько он ее ни тормошил, постепенно воспламеняясь от прикосновений к нежным, тугим бокам, – никакой реакции. Только досадливый всплеск бровей, когда слишком резко ее дергал. Егор не расстроился: за те дни, что она здесь жила, привык к ней такой и уже не помнил, была ли она когда-нибудь другой. Одно знал твердо: расставаться им нельзя.

Прицепил к пышным, пепельным волосам тирольскую шляпку с яркими перьями, покрутил Анечку перед зеркалом:

– Погляди, какая красотка! А? Прямо на конкурс "Мисс Сингапур".

– Да, – согласилась Анечка, но он не был уверен, что она видит себя в зеркале. По-прежнему у нее перед глазами стояли совсем иные картинки.

В ресторан повел в надежде, что на публике она немного встряхнется.

Здесь его уже встречали как завсегдатая. Метрдотель в смокинге, загорелый мужчина цветущего возраста, статью схожий с племенным рысаком, но с задумчивым, кротким лицом агента контрразведки, радостно поднялся навстречу:

– О-о, какие гости! Рад приветствовать, душевно рад.

Как раз подвезли партию наисвежайших омаров.

– Омары – это то, что надо, – сказал Егор. Они обменялись рукопожатием, Анечке метрдотель со словами:

"Вы само очарование, мадемуазель!" – деликатно поцеловал ручку. При этом Аня нашла в себе силы не отшатнуться и не вскрикнуть, за что мысленно Егор ее похвалил.

Метрдотель проводил их за столик, расположенный возле окна, неподалеку от эстрадного подиума, дождался, пока усядутся.

– Рекомендую к мясу, Егор Павлович, бордо пятьдесят третьего года. Из личных президентских запасов.

Что-то необыкновенное. Уверен, вашей даме придется по вкусу.

– Ну-у, – сказал Егор. – Это вообще.

Метрдотель, изящно, как конь в стойле, поклонившись, удалился, и его сменил расторопный, улыбчивый официант Володя, тоже уже старый знакомец. Егор сделал заказ, ни о чем не советуясь с Анечкой. Да если бы и захотел посоветоваться…

– Как тебе здесь? – бодро спросил, когда Володя отбыл. – Музыка нравится?

– Ага.

На подиуме четверо исполнителей – скрипач, аккордеонист, саксофонист и пианист – слаженно, негромко выводили старинный блюз "Сумерки на Гавайях", модный в сороковые годы. Егор знал, что это такое, потому что слышал не первый раз.

– А публика! Погляди, какая публика. Какие прекрасные женские лица. А мужчины? Порода, осанка – все при них. Цвет общества. Тут, Анечка, за каждым столиком по несколько миллионов. Отборный гость. Матерые ворюги. Других сюда не пускают. Разве тебе не интересно?

Анечка не нашлась, что ответить, устремила на него сумеречный взор, и Егор невольно поежился.

– Что, Анечка? Что-нибудь болит?

– Нет.

Ужинали в полном молчании. Аня почти ничего, как обычно, не ела, от ломтика жирного омара ее чуть не стошнило. Зато выпила почти бокал сладкого, терпкого, очень вкусного вина. Егор попробовал кормить ее со своей вилки. Но она с таким умоляющим выражением лица пролепетала: "Ой, пожалуйста, не надо!" – что у него тоже пропал аппетит.

В этот момент скрипач на подиуме поднес ко рту микрофон и торжественно провозгласил:

– Сейчас мы рады приветствовать дорогого гостя из Череповца, который завернул к нам на огонек, – Мишаню Григорьянца, по кличке "Чинарик". Миша, прими в подарок свою любимую мелодию "Маэстро".

За одним из столов поднялся невысокий крепыш с черной угреватой мордой, от которой за версту разило преступлением, широко ухмыляясь, раскланялся на все стороны. Зал жидко поаплодировал. Чинарик на самом деле был известной личностью: недавно его показывали по телевизору, в интервью "Итогам" он сообщил, что собирается на будущий год баллотироваться в губернаторы.

В ответ на довольно ехидный вопрос ведущего, сняты ли с него обвинения в трех заказных убийствах, Мишаня обрушился с такой дикой руганью на Министерство юстиции и на коммуно-фашистов, что пришлось включить рекламу.

– Что я говорил, – обрадовался Егор. – Самая элита.

Только мы с тобой здесь по недоразумению. Ты согласна?

– Да.

– Ты хоть, как меня зовут, помнишь? Ведь ни разу не назвала по имени. Может, не узнала?

– Я не сумасшедшая.

– И кто я такой?

– Мой бывший жених.

На спокойном лице ни смущения, ни волнения, но Егор встрепенулся: какая длинная речь! У него эти ее "да", "нет" уже в ушах навязли, как затычки. На радостях осушил бокал вина.

– Почему же бывший? Не только бывший, но и нынешний. Всегдашний. Хочешь, завтра подадим заявление?

Вообще-то, спешить некуда. Можно подождать немного.

Давай послезавтра, а?

Хотел развеселить, а вышло хуже. Ломким, как слюда, голосом Анечка попросила:

– Не издевайся надо мной, пожалуйста.

У него аж сердце осело.

На сцене начались приготовления к стриптизу, поставили гимнастические стойки с разными приспособлениями, выдвинули несколько высоких пуфиков и узкую кушетку.

– Голых баб хочешь посмотреть? – спросил Егор.

– Нет.

– Тогда посиди минутку, я наверх сбегаю.

– Да.

Он поднялся в номер, надел куртку, для Анечки прихватил теплый плащ, подбитый мехом. Решил ее прогулять по Москве. Из дверей зала понаблюдал за ней.

Анечка сидела за столом прямо и неподвижно, за пять минут не сделала ни одного движения. К ней подходил Володя-официант, о чем-то спрашивал, она что-то ответила, не поворачивая головы.

Егор перехватил официанта по дороге на кухню.

– Володя, о чем говорили?

– С вашей дамой?

– Да.

– Предложил мороженое, ананасовое. Она отказалась.

– И все?

Вышколенный официант изобразил удивление:

– О чем вы, Егор Петрович?

– Ладно, отбой.

Вывел Аню на улицу. Она держала его за руку, уставившись себе под ноги, словно боялась споткнуться.

Вечер стоял удивительный, будто слепленный из чистого снега, небесных чернил и электрического разноцветья. Чуть морозный, томительно-свежий. Возле черного БМВ на стоянке околачивался Гена Пескарь, нанятый порученец.

– Тебе чего? – пробурчал Егор, недовольный.

– Да так, был рядом, заскочил, вдруг чего надо. В номер позвонил, там глухо.

– Давай дальше, не темни.

– Да я что, – Гена смущенно улыбался. – Саня Кудрин интересуется. Встреча отменяется или как?

– Опять двадцать пять… Чего по-пустому базарить?

Будет нужда – сойдемся. Ты натрепал, что у меня бабки крутые, зря, Генчик. Смотри не промахнись.

Налетчик затрясся, растопырил пальцы.

– Падлой буду, Егор. Про бабки речи не было. Что ты номерной, да, предупредил, а как иначе? Я на него ишачу. Ты сегодня здесь, завтра тебя нету. С Саней мы третий год масть держим. Причем место бойкое, обустроенное.

Всякие охотники лезут, как на мед. Ты учти тоже Санины опасения.

– Я проездом в Москве, – успокоил Егор. – Скажи лучше, Гена, ты джентльмен или кто?

– Ну, допустим, – удивился налетчик резкому крену в разговоре. – Чего это меняет?

– Ничего не меняет. Но как-то неучтиво. Я вышел с девушкой на прогулку. Может быть, у нас какие-то свои планы, и вдруг ты появляешься без предупреждения. Так и заикой недолго остаться.

– Понял, извини! – Налетчик расплылся в сладострастной ухмылке, отступил на шаг и канул в темноту, как привидение.

Во все время разговора Анечка стояла неподвижно, будто задремала, но руку Егора держала крепко. Тепло ее маленькой ладошки кружило ему голову.

Он привез ее на Воробьевы горы, чтобы показать ночную Москву с высоты птичьего полета. В двенадцатом часу на смотровой площадке было многолюдно, шумно, будто на свадьбе. Однако, как во всяком нынешнем чумовом веселье, чуткое ухо легко угадывало звуки истерики.

Много накуренной, полупьяной молодежи, группки растерянных иностранцев со своими кинокамерами, тщетно пытающихся понять, куда их занесла нелегкая – на вечернюю экскурсию или в воровскую малину; целующиеся у всех на глазах с каким-то демонстративным азартом представители сексуальных меньшинств; бомжи с черными сумками через плечо; шныряющие под ногами оборванные малолетки-беспризорники, предлагающие любые услуги за мизерный барыш, и ко всему – три или четыре прелестных пони с высокими седлами, в полном унынии катающие по кругу не детей, а гогочущих, ржущих, пьяных молодых дебилов, – все это вместе действовало угнетающе на человека, если он еще не до конца приобщился к западной цивилизации.

Егор засмотрелся на освещенные купола храма, утонувшего в глубине набережной, и ему почудилось, что все вокруг мираж. Это смутное ощущение возникало у него не в первый раз и оставляло в душе горький осадок.

Они стояли у парапета, внизу переливался, светился огнями великий город, и оттуда, снизу, из призрачного волшебного мерцания вместе с ледяными порывами ветра изредка доносились словно глубокие, тяжелые стоны – разве это тоже не сон?

Анечка жалась к нему, как собачонка, боящаяся потерять хозяина.

– Погляди, – он провел рукой над городом. – Какая сказка… Тебе нравится?

– Мне страшно, – прошептала она. – Отвези меня, пожалуйста, домой.

Если бы он знал, что она имела в виду. Где теперь ее дом? И где его дом? В маминой квартире, как сказал Мышкин, обосновался один из соратников Рашидова со всем своим кланом: сыновья, братья, наложницы. Чтобы удобнее разместиться, согнали аборигенов с двух этажей, сломали все перекрытия, подняли полы и оборудовали двухэтажные апартаменты с роскошными спальнями, с рабочими кабинетами, напичканными супертехникой, и приемным залом, где при желании можно устраивать балы. Официально все это было зарегистрировано как международная инвестиционная компания "Элингтон-блюз и посредники". Чем непонятнее, тем вернее.

Сквозь ликующую толпу он вывел Анечку к храму, но на дверях висел чугунный замок.

– Жаль, – сказал Егор. – Хотел свечку поставить за матушку. Хотя не знаю, как это делается. А ты верующая, Ань?

Задрожав, она ответила:

– Пожалуйста, не спрашивай.

По липовой аллее, освещенной квадратными фонариками, побрели вверх к университету, хотя, наверное, разумнее было сесть в машину и вернуться в отель, но куда торопиться. Впереди бесконечная ночь, он будет засыпать и просыпаться, каждый раз натыкаясь взглядом на сосредоточенное, строгое, с распахнутыми очами, драгоценное девичье лицо. Тоска выедала ей внутренности, как серая тля. Он опять не удержался, спросил:

– Аня, может, все-таки расскажешь, что они с тобой сделали? Будет легче, когда расскажешь.

– Нет.

– Почему?

– Ничего со мной не делали.

– Как не делали, – изумился Егор. – Они же тебя мучили, пытали, кололи.

– Ну пожалуйста, прошу тебя! Ну не надо!..

– Что – не надо?

– Не надо вспоминать. Умоляю!

Егор пожал плечами, развернулся и повел ее обратно к машине, оставленной у автобусной остановки. Возле БМВ копошилась группа подростков, человек пять. Двое, хохоча, отталкивали друг друга, пытались открыть переднюю дверцу, остальные, сев в кружок на ледяную землю, свинчивали заднее колесо. Сигнализация надрывалась, не умолкая, но за общим шумом вечернего праздника ее почти не было слышно. Егор прислонил Анечку к бетонной тумбе, велел подождать, сам приблизился к машине.

– Эй, пацаны, – окликнул, – Случайно, адресом не ошиблись?

Двое, которые отпирали дверцу, похоже, ручным напильником, оглянулись, разом подпрыгнули, с визгливым ржанием метнулись к кустам и сгинули, но трое на земле продолжали упорно трудиться, не поднимая голов.

Это его озадачило.

– Вы что, господа, разве такими ключами это колесо снимешь?

Один из угонщиков все же оторвался от дела, хмуро поглядел на него снизу. Личико маленькое, свекольного цвета.

– Тебя не спросили. Проваливай, пока цел.

– Так это же моя машина. Почему я должен проваливать?

Мальчишка поднялся на ноги, двое других по-прежнему пыхтели над колесом, будто ничего не случилось.

– Точно твоя?

– Ну а чья же еще?

– Покажь документы.

Что-то с этим пареньком и с двумя другими неладно, но Егору недосуг было разбираться: Анечка мерзла в одиночестве у каменной тумбы. Позволить себе слишком резкие телодвижения он тоже не мог, она наверняка за ним наблюдала. Нельзя ее пугать.

– Пацаны, не доводите до греха, убирайтесь по-хорошему.

Один из пареньков, трудившихся над колесом, злобно вскрикнул:

– Вот сучий потрох, резьба срывается! Палец порезал.

– А ты не спеши, – посоветовал ему приятель. – Не с такими тачками управлялись.

Мальчишка со свекольной рожицей, гнусно ухмыляясь, сказал Егору:

– Документов нет, значит, не твоя. Будешь базланить, Гарика позовем. Он тут неподалеку. Мы же не сами по себе. Гарик объяснит, где можно ставить тачку, где нельзя. Порядок для всех единый.

"Всякому терпению есть предел", – решил Егор.

Он словил маленького наглеца за ворот куртки, немного потряс и отвесил плюху, которая донесла бедняжку аж до автобусной остановки. Потом нагнулся, ухватил двух тружеников-малолеток за шкирки и волоком по газону дотащил до спуска в неглубокий овраг, куда и отправил одного за другим. Что еще он мог им предложить?

Анечку застал в том же положении, в каком оставил.

Прислонившись к тумбе, она, казалось, что-то нашептывала сама себе с полузакрытыми глазами. Он обнял ее за , плечи, бережно довел до машины…

В номере Анечка вздохнула с явным облегчением, лицо на миг прояснилось. Это была не улыбка, но какое-то слабое подобие интереса к жизни.

– Можно я лягу, Егор?

– Чайку не хочешь попить? С пирожными, с шоколадными конфетами?

– Нет.

– Тогда в ванную, и никаких отговорок.

– Зачем? – испугалась Анечка.

– Как зачем? Все девушки на ночь подмываются.

И потом – горячая вода, мыло, голову помоешь, – сразу станет лучше.

Аня надула губки, сопротивляться у нее не было сил.

Он наполнил ванну, вбухал туда пузырек какого-то необыкновенного французского бальзама, пустившего по воде облака нежной, розовой пены; помог Анечке раздеться и поддерживал ее, пока она переступала край жемчужной раковины и усаживалась в ароматное облако.

На упругом, стройном, с золотистой кожей теле не заметил следов побоев и даже точек от уколов не обнаружил, что было странно.

Анечка ничуть не стеснялась своей наготы, его прикосновения ее не смущали, она в ванне, поудобнее устроившись, попыталась задремать. Егор намылил большую синюю поролоновую губку и начал осторожными, круговыми движениями растирать ее спину, массируя, захватывая поочередно позвонок за позвонком. Анечка свесила голову на грудь, утопив груду пепельных волос в воде, и не издала ни звука, но он чувствовал, что ей приятно.

Увы, надолго его не хватило. Внезапно острый, кинжальный приступ желания сковал мышцы, и он, бросив губку, опустился на белую табуретку, задыхаясь, почти ослепнув. Чтобы прийти в норму, вызвал к жизни видение далекой лесной хижины, старика учителя, сидевшего с трубкой на крылечке, и наконец улыбнулся, заметив вылетевшего из кустов Гирея, бешено, как пропеллером, вертящего хвостом.

Открыл глаза: Анечка так и сидела, опустив голову, укутанная космами волос, как ширмой.

– Эй, – позвал Егор. – Ты спишь?

– Нет, – глухо, как из ямы.

– Тебе хорошо?

– Да.

– Ничего не болит?

– Нет.

Со второго раза все-таки вымыл ее всю и не поддался искушению, за что мысленно себя похвалил. Но сердце щемило, ох как щемило! Напоследок промассировал розовые и неожиданно твердые ступни куском пемзы.

Потом ополоснул Анечку под душем, стараясь не прикасаться к сокровенным местам, укутал в голубую махровую простыню и отнес в спальню. Уложил, подбил повыше подушку, укрыл одеялом. Отступил на шаг, присмотрелся, остался доволен результатом.

– Ты очень красивая, – сказал убежденно. – Ты самая красивая женщин? каких я только видел. Включая и в кино.

Загадал, если улыбнется, то… Она не улыбнулась, безмятежно разглядывала противоположную стену, от которой ее силком оторвали на несколько часов. Егор спросил:

– Что ты хоть там видишь-то, скажи? Может, чего интересное? Знаки судьбы?

– Нет.

– Не передумала насчет чая?

– Нет.

– Хочешь поспать?

– Да.

Он погасил верхний свет, оставил мерцающую елочку ночника на полу. Пожелал спокойной ночи. Она не ответила. Так они всегда прощались на ночь. И все же он решил, что сегодня удачный день. Первое: несколько раз (пять или шесть) Анечка произносила, и без всякого напряжения, длинные, осмысленные фразы.

Второе; не окостенела и не потеряла сознания, когда на стоянке из темноты на них выскочил Гена Пескарь.

И третье: помылась с удовольствием и даже покряхтывала, как маленькая старушка, когда он слишком сильно нажимал на губку. Егор не сомневался, что дело неуклонно, хотя и туго, шло к неминучему выздоровлению, что бы ни молол языком профессор-палач.

Главное, поскорее увезти ее из Москвы. Жакин в два счета поставит ее на ноги. Там, на природе, среди гор и лесов, окруженная нормальными людьми, она через день сама запоет, как птичка, не понадобятся никакие лекарства. С умильной улыбкой Егор представил живописную группу – мудреца Жакина, неутомимого охотника Гирея, юную изумительную девушку, в восторге хлопающую в ладошки, и себя, благожелательно наблюдающего за ними со стороны.

Из гостиной он позвонил Харитону Даниловичу по кодовому номеру, потом Лене Лопуху. Хотел связаться и с Ларионовым, приободрить добрым словом, но у того телефон стоял на постоянной прослушке, как у всех жителей Федулинска. Судный день был намечен на послезавтра, на субботу, и Мышкин, а после Лопух уверили его, что все в порядке, подготовительные мероприятия закончены и никаких изменений не предвидится.

Успокоенный, он около часа просидел перед телевизором, вольно развалившись в кресле, посасывая через трубочку молочный коктейль, который сам себе приготовил. Как и в прежние вечера, только на одном канале случайно удалось поймать передачу на русском языке. По остальным программам крутили американские боевики и сериалы, или шла истерическая реклама, или извивалась в безумных клипах, как в падучей, стонущая, подвывающая, оголтелая попса, ведущая себя на экране, как на гинекологическом обследовании. В передаче-шоу, которая шла почему-то на русском языке, длинноволосый, сухопарый ведущий, похожий на крупного глиста, из которого пророс глист поменьше – микрофон на шнурке, обсуждал с возбужденной аудиторией актуальнейший для мировой культуры вопрос о пользе или вреде для общественного здоровья группового секса. За то время, пока Егор не сводил с экрана очарованных глаз, мнение дискутирующих склонилось к тому, что пользы, разумеется, неизмеримо больше – всплеск дурной энергии, освобождение внутреннего "эго", возвращение к первородным ценностям и прочее, а кто этого не понимает (не понимала одна девчушка с косичками, лет двенадцати, ее привели на диспут родители), тех остается только пожалеть.

Егор сходил в ванную, почистил зубы, потом расстелил постель на диване, но прежде, чем лечь, как обычно, заглянул к Ане.

Он вовремя поспел.

Аня стояла на подоконнике, неестественно крохотная в просвете огромного окна, и открывала раму. Упорно, раз за разом дергала за ручку, и наконец распахнулось окно в ночь.

Егор перелетел комнату двумя прыжками, перехватил девушку за талию, сдернул с подоконника и, барахтающуюся, жалобно поскуливающую, отнес обратно на кровать. Придавил к постели и крепко держал. Такого выражения лица, какое было у нее, он раньше ни у кого не видел. На него смотрели остекленелые глаза человека, который уже побывал в ином мире и убедился, что там намного лучше, чем на земле.

– Пусти, – умоляла Анечка. – Пусти, пожалуйста!

Что я тебе сделала плохого?

У него горло заклинило, он с трудом выдавил:

– Не покидай меня, Аня, любимая!

– Не хочу жить. Устала.

– Не покидай меня, – повторил он и в следующую секунду увидел, как открываются жалюзи женской души.

Невыносимый ландышевый свет вспыхнул в ее очах, окрасил щеки голубизной, и хлынули два безмолвных, горючих потока. Слез сразу стало так много, что ложбинка меж высоких, стройных грудей быстро наполнилась и ладони у Егора намокли. Он отодвинулся к спинке кровати, чтобы ей не мешать. Анечка смотрела на него не отрываясь, а слезы все струились, как если бы у двух краников одновременно сорвало резьбу. При этом она не издавала ни звука. Жуткое молчание. Егор испугался, как бы она не вытекла вся. Но опасение оказалось напрасным. Анечка зашевелилась, заерзала, подтянулась на подушке повыше, и глаза ее высохли так же внезапно, как прохудились.

Заблестели, засверкали, словно омытые бурной, весенней грозой.

– Почему? – спросила она совершенно разумным, ясным голосом. – Объясни, раз ты такой умный и сильный. Почему все люди живут, как люди, а меня превратили в грязную, вонючую половую тряпку?

– Ну что ты, – успокоил Егор. – Разве тебя одну?

Нас всех посадили на кол. Нашествие, ничего не поделаешь. Я, конечно, виноват, что сразу не забрал тебя с собой, но два года назад я был полным кретином.

Он не знал, уместные ли слова говорит, но Анечка слушала внимательно. Она уже вернулась на землю из своих прекрасных грез.

– Что же делать, Егор?

– Ничего особенного. Нельзя впадать в отчаяние. Мы такую жизнь живем, какая есть, другой не будет. В России всегда тяжело простому человеку. Вспомни, разве твоим родителям было легче?

– При чем тут родители? Мне что делать? Кому я нужна такая?

– Как это кому? Мне нужна. Я же люблю тебя.

– Врешь! Как можно такую любить?

– Сам не знаю. – Егор почесал затылок. – Люблю, и все. Лучше тебя никого нет.

– Почему же ни разу не поцеловал? Боялся, что стошнит?

– Ты же все время спала.

– А сейчас? Я ведь не сплю.

– Сейчас просто не успел. Мы же чуть не утонули. Ты вон какое наводнение устроила.

Он переместился поближе, наклонился. От Анечкиного лица несло жаром, как от печки, и когда он прикоснулся губами к ее сухому рту, их обоих будто шарахнуло током.

…Утром он опять позвонил Мышкину и попросил прислать Розу Васильевну, татарскую чаровницу.

Глава 4

Утро не предвещало беды – ясное, морозное, с пушистым снежком. Федулинск пробуждался туго, как мужик с тяжкого похмелья. С рассветом по городу прокатились уборочные машины, гордость Монастырского, японские трейлеры, выписанные за счет пенсионного фонда. Рабочие в яркой канареечной униформе присыпали серой крупной солью кровавые лужи на асфальте, мощными подъемниками сгребали в кузова горы мусора.

Если обнаруживались целиковые трупы, их, по инструкции, доставляли в городской морг, расчлененку везли в крематорий на окраине Федулинска, но в последние полгода человеческая требуха, даже после массовых гуляний, попадалась редко: город наводнили добравшиеся из Москвы полчища крыс-мутантов – огромных, размером с кошку, гладкошерстных, с длинными, заостренными мордочками и с красивыми, зелеными, фосфоресцирующими глазами. Днем они отсыпались в подвалах, а по ночам выходили на уличную охоту на горе поздним гулякам.

Городская коммунальная служба иногда специально на час-два задерживала выезд уборочных машин, чтобы дать крысам возможность получше управиться со своей общественно полезной санитарной работой.

Чуть позже на улицах появились бомжи с полотняными сумками через плечо, крадущиеся вдоль стен предутренними серыми призраками, – собиратели "хрусталя". Оживились городские помойки и свалки – туда со всех сторон потянулись с виду вполне приличные люди. В окнах домов кое-где вспыхивал электрический свет: домохозяйки из "среднего класса" приступали к приготовлению завтрака – морковный чай, поджаренные черные гренки, повидло из ревеня. Радуясь новому дню, то тут, то там затявкали бродячие собаки, уцелевшие после ночного крысиного набега.

По местному телевидению началась трансляция 450-й серии восхитительного латиноамериканского сериала "Кларисса – дочь любви".

Обычная суббота, не сулившая никаких особых потрясений. Но уже в половине десятого в загородной резиденции Хакасского раздался телефонный звонок, хотя самый занюханный чиновник из городской администрации знал, что раньше полудня беспокоить хозяина нельзя. Нарушить табу мог осмелиться лишь один человек в городе, и разбуженный в неурочное время Александр Ханович не сомневался, что это он и есть.

Звонок трезвонил минут десять, Хакасский не торопился снимать трубку: ничего, потерпит, невежа! Сперва спихнул на пол притаившуюся под боком сирийку Аврулию (Неудачная замена Анютке, по которой Александр Ханович до сих пор тосковал, классная все же была славяночка, хотя и оказалась змеей, а эта, новенькая, – смуглый зверек, и не более того, неинтересно препарировать, ищи не ищи, души-то нету), потом сделал серию дыхательных упражнений, предписанных гуру Мануилом, домашним лекарем, закурил ароматную египетскую сигарету и, свесив голову с высокой постели, грозно цыкнул на ушибленную девицу: "Ползи отсюда, тварь, быстро, ну!" Фаворитка-сирийка не посмела встать на корточки, выполнила приказ буквально и, извиваясь шоколадной ящерицей, мгновенно исчезла за дверью. Только после этого Хакасский снял трубку, недовольно пробурчал:

– Чего тебе приспичило, Рашидик, в такую рань?

Черти, что ли, донимают?

Рашидова черти не донимали, но новость он сообщил действительно бодрящую, как десять чашек крепкого кофе. Среди заброшенных, выстуженных корпусов бывшего НИИ "Беркут" собралась довольно большая толпа, не менее тысячи – и народ все прибывает. Необычное скопление аборигенов ничем не напоминает голодную тусовку, скорее, это похоже на приготовление к праздничной демонстрации, одной из тех, какие показывают по телевизору в политической передаче "Страницы большевистского ига". Толпа вполне организованно выстраивается в колонны со знаменами и духовым оркестром. Знамена разных цветов, зеленые, голубые, алые, с надписями: "1-е конструкторское бюро", "2-е конструкторское бюро", "Отдел атомной энергетики", "Высокие технологии" – и дальше в том же духе. Настораживает, что в толпе почти не видно счастливых, смеющихся лиц, напротив, какие-то портретно не установленные личности шныряют по рядам и выкрикивают бессмысленные угрозы в адрес властей. Скорее всего, не местные, но быдло поддерживает провокаторов сумрачным,одобрительным гулом. По разговорам можно понять, что манифестанты собираются на городскую площадь на митинг, где ожидается программное выступление маньяка Ларионова по кличке Лауреат.

Хакасский слушал раздраженное бурчание начальника безопасности и ушам своим не верил.

– Рашидик, это что – бунт?!

– Какой бунт, зачем бунт, Саня, – возмутился Георгий Иванович. – Пошлю взвод с пулеметами, положат всех к чертовой матери. Обнаглели сявки!

– Погоди, не торопись. – Хакасский немного подумал. – С Шульцем говорил?

– Нет нигде твоего Шульца.

– Как это нет? Где же он?

– Откуда знать, Саня? Отдерет свою манекенщицу, старый козел, потом дрыхнет десять часов подряд. И трубку не берет, паскуда. Когда надо, нипочем не сыщешь.

Зря ты, Саня, с ним носишься. Что у нас, своих докторюг не хватает? Я тебе завтра из зоны трех Шульцев доставлю.

А этого на правилку.

– Любопытно, любопытно, – Хакасский заулыбался, предвкушая большое развлечение. – Вот что, Гога, слушай внимательно. Приводи своих нукеров в боевую готовность. К площади подгони десяток самоходок, ну тех, с широкими гусеницами. Но ничего пока не предпринимай.

– Почему, Саня? Чего ждать? Их учить надо сразу.

– Нет, не надо. Это какой-то сбой в программе, хочу отследить до конца. Через часик подскочи в офис, пришли туда Монастырского и Шульца, если найдешь. Да, санитарную бригаду тоже гони в центр.

– Но…

– Никаких "но", Гога. Чувствую, повеселимся сегодня на славу. Зачем портить праздник спешкой? Согласен, старина?

– Не нравится мне все это, – буркнул Рашидов.

Им обоим в страшном сне не могло померещиться, что этот мирный разговор между ними – последний.

* * *

В эту ночь Леня Лопух покемарил от силы два-три часа. На вечерней сходке в вагончике Мышкина, куда явился и Егор Жемчужников, еще раз обсудили все малейшие детали. Город брать не арбуз кромсать, но теперь Леня поверил, что это реально. Силы неравные, но на их стороне внезапность, азарт и ненависть. Очень важно, чтобы в последний момент не вильнул в сторону Колдун. У Никодимова люди отборные, практически неуловимые, замаскированные большей частью под бомжей и проституток.

Среди них ни одного привитого, зато много таких, кого уже убивали, вычеркнутых изо всех ведомостей и компьютеров. Егор почему-то не верил Колдуну, но Мышкин поклялся, что постаревший бугор не продаст.

– Позже, может быть, но не сегодня, – сказал Харитон Данилович. – Они ему самому на пятки наступают.

После Лопух объезжал одного за другим своих помощников, спецназовцев, побратимов, с которыми, начиная с Афгана, пуд соли съел. Покалеченные, вываренные в крутом кипятке трех войн, а после брошенные на произвол судьбы, они все еще годились для ратного дела и радостно встречали командира, веря в его удачу. Когда он, закончив инструктаж, упоминал размеры премиальных, у всех одинаковой слюдяной пленкой туманились глаза. Обнищали герои.

Но основную часть задания Лопух собирался выполнить один. Так он поступал всегда в решающих ситуациях.

Не глупая бравада им руководила, а точный расчет. Лишние люди всегда увеличивают риск неудачи. Сегодня этот риск должен быть сведен к минимуму. От успеха его действий зависела вся операция. Но не только это важно. В душе Леня тихо радовался тому, что представился случай – он уже и не мечтал о таком, поквитаться не с какими-то отдельными личностями, а показать кукиш самой злодейке-судьбе, которая, если честно сказать, часто была к нему неблагосклонной, как уж он ее ни улещал.

Свой старенький "жигуленок" Леня оснастил в гараже еще днем, но его немного беспокоило, что проверить устройство не было никакой возможности. Подрывную науку он освоил когда-то неплохо, у него были хорошие учителя, но заниматься чем-то подобным ему давно не приходилось.

Впрочем, штука-то нехитрая. Вся начинка привозная, фирменная, даже с заводскими пломбами, аналогичная, как он прикинул, пятистам граммам тротила, ему оставалась лишь установка – контакты, настройка, вектора взрыва.

Около четырех утра тихой сапой, не включая даже габаритных огней, в кромешной тьме подкатил к заранее намеченному месту, на поиски которого потратил три дня. Стараясь не шуметь, убрал с проезжей части несколько фанерных ящиков и воткнул "жигуленок" рядом с припаркованной старой "волгой" (она тут, похоже, стояла с прошлого столетия, вся раскуроченная, со спущенными колесами) носом к мусорному баку. Получилось все как надо. Утром, на свету, если кто-то бросит в эту сторону любопытный взгляд, непременно решит, что старый "жигуль" с выбитым передним стеклом, с погнутой дверцей, с пустыми глазницами фар, только и дожидается, как и "волга", когда его железную тушу перетащат под кузнечный пресс. Декорации примитивные, но в Федулинске должны сработать. Все эти хваленые рашидовские гвардейцы от сытой и привольной жизни, не встречая ни в ком сопротивления, давным-давно утратили всякую бдительность.

Посидев в машине с полчаса, чутко прислушиваясь, не обратил ли кто-нибудь внимания на его появление, Леня Лопух, светя фонариком-авторучкой, установил стрелку на табло зарядного устройства в положение "зеро" и бесшумно выбрался наружу.

Улица Тухачевского, дом 7. Только по ней Гога Рашидов ежедневно из своего особняка в Земляничном тупике выезжает в город, начиная утренний объезд объектов. Он скрупулезен, точен и никогда не меняет своих привычек, как и положено большому человеку, начальнику службы безопасности, выбившемуся в высшее общество из, смешно сказать, заурядных урок. Неизвестно, кому подражал Рашидов, очутившись в привилегированной тусовке, – Феликсу Дзержинскому, Берия или, как нынче модно, диктатору Пиночету, – но Леня ни разу не видел его в несвежей сорочке, без галстука или в помятом костюме. Он всегда респектабелен, застегнут на все пуговицы и непреклонен к врагам свободного рынка и прав человека.

Леня погладил "жигули" по теплому капоту, попрощался со старым, надежным товарищем и, осторожно перейдя улицу, свернул к трансформаторной будке, возле которой притулился, скособочась, деревянный сараюшка непонятного назначения. Когда-то, возможно, здесь была дворницкая или кладовка, но сейчас сарай был доверху забит бумажными мешками и еще всякой железной и пластиковой дрянью, потерявшей приметы своего прежнего функционального предназначения. На перекошенной двери болтался для видимости замок, подобный тем, какие висят на почтовых ящиках: накануне Леня без труда подобрал к нему ключ.

В сарае он устроил себе лежку. Засада идеальная: сквозь щели между досками окрестности просматривались во все стороны, и улица Тухачевского лежала как на ладони, но заподозрить, что в похилившемся клозете притаился человек, мог только сумасшедший.

Рашидов проезжал по улице всегда в одно и то же время, ровно в десять, по нему можно проверять часы, как по прогуливающемуся философу Канту, но даже если сегодня он выскочит из норы пораньше, все равно Лопуху предстояло ждать несколько часов. Из бумажных мешков он соорудил некое подобие кресла и, прикрыв дверь, спокойно уселся. В ноздри сразу хлынула, как пена, едкая, затхлая вонь, но он даже не поморщился. Это все ерунда. Умение ждать сколь угодно долго, превратившись во фрагмент ландшафта и сохраняя способность к мгновенному выплеску энергии, – вот, пожалуй, главное, чему он научился на войне. Это непростая наука, требующая полной самоотдачи, и тот, кто не сумел или не захотел ею овладеть, иногда лучший из лучших, как правило, погибал не своей смертью, не успев даже осознать, откуда за ним явился посланец…

* * *

На импровизированную трибуну вскарабкался Савва Николаевич Бурундук, бывший замдиректора по кадрам.

Многие из собравшихся на пустыре считали его давно усопшим и удивились, увидев на трибуне живым, здоровым и громогласным, как в былые годы, пусть и уменьшившимся в размерах.

– Коллеги! Господа! Товарищи! – рявкнул он в микрофон, надувшись от возбуждения. – Сегодня у всех нас великий день. Мы пришли, чтобы предъявить властям законные требования. Их у нас немного, но они есть: зарплата, пенсии, захоронение со скидкой для инвалидов труда. Доходит до смешного: на днях провожали Бориса Тихоновича из второго отделения, здесь многие его знают, и у вдовы не хватило денег на целлофановый мешок. Пришлось закопать прямо в тренировочном костюме. Разве это нормально? Разве мы все не граждане великой державы? Всем миром, сообща, мы отстоим свое право на достойную смерть. Терпение нашего народа не беспредельно, и мы им об этом напомним. Ура, господа!

Толпа ничем не ответила, да его и слушали плохо. К бессмысленным публичным выступлениям Саввы Николаевича, общественника-фанатика, все притерпелись еще в старорежимное время. Лишь один женский голос истерично его поддержал: "Урра! Урра!" – это была Матрена Степановна, супруга Бурундука, в прошлом директор городского общепита, а ныне усердная вокзальная побирушка.

Среди скопившихся на пустыре людей вообще было мало таких, кто понимал, зачем они здесь. Вдобавок многих трясло от непрекращающейся наркотической ломки.

Но, простояв уже около часа на морозе, никто и не думал расходиться. Давно, казалось, забытое, смутное чувство потерянного родства, общности всех со всеми, хорошо знакомое тем, кто когда-нибудь, подняв воротник, шагал от дома к проходной, окруженные точно такими же, неузнаваемыми в сумерках, не очень выспавшимися и не очень приветливыми людьми: это чувство, сентиментальное и теплое, как грелка к больным ногам, удерживало всех на месте, заставляло сдвигаться теснее.

Наконец зычный мужской голос распорядился через мегафон: "Начинаем движение! Предупреждаю, бояться нечего. Маршрут утвержден в мэрии. Просьба не поддаваться на возможные провокации. В случае стрельбы всем падать на землю. Вперед, друзья!"

Духовой оркестр, подтянувшийся в голову колонны, грянул бессмертный "Марш славянки", и огромная, в пять-шесть тысяч человек толпа медленно потекла по утренним улицам Федулинска.

* * *

Ларионов сидел на автобусной остановке неподалеку от площади. Рядом – жена Аглая. Он не хотел брать ее с собой, но она увязалась. Сказала: "Это наш последний день, Фома. Давай не расставаться".

Он посмеялся над ее бабьей тревогой, у него не было дурных предчувствий. Вероятно, это происходило оттого, что собственную возможную смерть он не считал чрезмерно грустным событием. Было ли из-за чего волноваться? Смерть – такой же пустяк, как насморк или лишний пинок. Есть в мире вещи неизмеримо более важные.

В этот праздничный день он прихватил с собой любимый плакат – картонку на деревянном штырьке с надписью: "Вся власть трудовому народу". Ларионов опирался на плакат, как на посох. Неподалеку покуривали на морозе двое скромно одетых молодых людей, и он знал, что это его личная охрана, присланная тем милым юношей, который навестил их на днях.

– Знаешь, душечка, – сказал он жене, – я думаю об этом мальчике, который к нам приходил, и все больше склоняюсь к мысли, что он необыкновенный человек. Наверное, герой. Наверное, он тот, кто нам необходим.

– Да, – спокойной отозвалась Аглая. – Он похож на тебя, только моложе. Мечтатель, романтик, фантазер.

Всех вас сегодня передавят, как кур. Очень жаль.

Как бы в подтверждение ее слов неподалеку остановился патрульный "бьюик", из него вылезли трое громил, подошли к сидящей на скамейке пожилой парочке.

Один сразу вырвал из рук Ларионова плакат и переломил о колено. Второй несильно, для острастки съездил по уху, но, к счастью, по оглохшему.

– Все бузотеришь, Лауреат, все никак не угомонишься, – дружелюбно заметил громила, изуродовавший плакат, сияя кирпичной, жизнерадостной мордой с выпученными от постоянного переедания глазами. – А что, если мы сейчас твою бабу при тебе оприходуем? Не понравится, небось?

– Яйца отморозишь, – предостерег Ларионов. – Главное свое достояние.

Второй удар он получил в грудь ногой, и два ребра, криво сросшихся, больно укололи селезенку. Ларионов начал задыхаться, и Аглая бережно обхватила его за плечи, помогая разогнуться.

– Ладно, поехали, – заторопился третий громила. – Попозже его заберем.

Патруль укатил. Двое молодых людей подошли поближе.

– Помощь нужна?

– Нет, – выдохнул Ларионов. – Спасибо, что не вмешались. Молодцы.

Сначала на улицу Тухачевского вырвались четыре мотоциклиста, эскорт Рашидова, и следом, на расстоянии двадцати метров, выдвинулся серебристо-голубой "линкольн-400". Сзади, почти впритык, два джипа-"сузуки" с отборными гвардейцами – личная охрана. В таком солидном сопровождении король города выезжал не потому, что опасался подвоха со стороны федулинцев (откуда в этом вонючем болоте?), а из соображений престижа и для ублажения души. По этой же причине на его мощном "линкольне" гудели, выли и раскручивались сразу четыре милицейские мигалки – две спереди, две над задними фарами. Саша Хакасский иногда беззлобно подтрунивал над его провинциальной склонностью к дешевой помпезности, Рашидов не обижался. Что может понять человек, взращенный в золотом коконе, про него, абрека, зубами, кулаками и башкой пробившего стену в большой и прекрасный мир. Возлежа на просторном заднем сиденье роскошной машины, Рашидов покуривал анашу (тоже привычка бездомной юности, никаких суррогатов) и предавался волнующим мечтам, хотя все чаще ловил себя на том, что мечтать ему, в сущности, больше не о чем.

Леня Лопух подождал, пока мотоциклисты с ревом обойдут мусорные баки, и нажал кнопку пульта в тот момент, когда изящному, продолговатому, как акула, "линкольну" оставалось до его задрипанного "жигули" всего полкорпуса. Мина сработала безупречно. Рвануло так, что на улицу осыпались стекла изо всех соседних домов. Перевернуло и вытряхнуло на асфальт перегруженные мусорные баки. "Жигуль", ломаясь на куски, подпрыгнул и завис в воздухе, как летающая тарелка.

Красно-бурый смерч ударил "линкольн" в бок, перевернул, прижал к стене соседнего дома и поджег. Сзади за бампер зацепился на скорости джип с охраной и тоже перевернулся. Из него на асфальт посыпались бойцы, ошарашенные, еще не понявшие, что произошло. В мгновение ока тихая улочка покрылась ранеными людьми, огнем и ужасом.

Из второго джипа примчался Лева Грек, по кличке "Душегуб", командир личной охраны Рашидова, и грозным рыком послал бойцов в круговую оборону – опытный черт! "Линкольн" уверенно разгорался и с секунды на секунду должен был рвануть. Но Душегуб и тут показал себя умельцем, рискнул поспорить с провидением.

Бесстрашно шагнул к машине, рывком распахнул заднюю дверцу и – да будь ты неладен! – за ногу вытянул наружу ничуть не пострадавшего, даже не обгоревшего Рашидова.

Не пострадавшего – все же сильно сказано. Рашидов пучил глаза, тряс башкой, будто укушенный, и нелепо размахивал руками, похоже, ничего не соображая. Душегуб обнял его за плечи и попытался увести от машины подальше, но Рашидов с такой силой толкнул его в грудь, что оба повалились на землю.

От лютой обиды у Лопуха непривычно защипало глаза, как от дыма. С тоской он поглядел на расшатанные доски задней стены сараюшки, на дыру, через которую собирался спокойно уйти дворами от места происшествия.

Вышел он через дверь, подтягивая штаны, изображая человека, который только что помочился. У него был настолько безобидный, отрешенный вид, что бойцы оцепления в первую минуту не обратили на него внимания. То есть никак не связали появление неуклюжего мужичка из клозета с произошедшей трагедией. Леня не сомневался, что так и будет. Спотыкающейся, бомжовой походкой он прошел сквозь них, как человек-невидимка. Первым узнал его Лева-Душегуб, поднявшийся на ноги рядом с копошащимся на четвереньках хозяином. Душегуб вгляделся, удивленно воскликнул: "Никак ты, Лопух?" – и тут же, пронзенный догадкой, сунул руку в карман, но Леня был уже в шести шагах, и его реакция оказалась быстрее. Надежный "калаш" с обрезанным дулом из-под куртки удобно улегся ему в ладони, и тремя короткими, прицельными очередями он буквально надвое рассек Рашидова, попытавшегося в последнее мгновение закрыть лицо руками, и заодно повалил на землю Леву-Душегуба с застрявшим в кармане пистолетом. Потом развернулся и, злобно рыча, введя себя в экстаз боя, выпустил весь магазин, построив сложную трассирующую фигуру, которую спецназовцы окрестили "два веера и баян". За эту боевую новинку в лучшие времена Леню наградили бронзовой медалью и именными часами с надписью "От генерала Рохлина отважному солдату".

Зазевавшихся гвардейцев огненные пряники посшибали с улицы, но многие из тех, что пошустрей, успели сориентироваться, нырнули за машины или хотя бы шлепнулись на брюхо.

Теперь у Лопуха душа не болела: он честно отработал пятьдесят штук задатка.

Бросив ненужный автомат, набрал полные легкие воздуха и рванул с такой скоростью, на какую только были способны тренированные мышцы, – до багряной вспышки в глазах, до спазма аорты. Метров тридцать предстояло одолеть до проходной арки, а там – закоулки, дворы, изученная территория, там он уйдет. Сложность была в том, что в рывке приходилось еще петлять, чтобы не быть уж слишком удобной мишенью, резкие прыжки в сторону сбивали ритм бега. И все же ему удалось долететь до арки, словив всего одну пульку в левый бок, это ерунда. После арки немного отдышался на медленном шаге и опять побежал, но уже ровным гимнастическим аллюром, как положено на длинной дистанции.

Тупик Урицкого, пустырь, проходной двор, лачуги бедняков.., дальше, дальше, дальше. Он не оглядывался, лишняя трата сил. Бок тяжелел, будто на левое плечо подвесили дополнительный груз. Ничего, обойдется. Пока боль возьмет свое, пока кровь, вытекая, источит силы, он дотянет до проезда Серова, где в армейском "уазике" поджидает верный товарищ Митя Хвощ. На бегу, как в любви, думал Леня, главное – не споткнуться невзначай.

Вторая пуля догнала его на спуске к площади Дружбы народов и опять, как по заказу, угодила в левое плечо.

Он поморщился с досадой: ишь какие целкие, подонки!

Еще рывок, еще усилие – и вот перед ним чуть внизу, за стеной обнаженных лип, открылась чудная картина: тихая улочка в бликах солнца, зеленый "уазик" и рядом улыбающийся Митя Хвощ, поднявший руку в приветственном салюте.

– Что, подлюки, – прошептал пересохшими губами, – догнали, взяли Леню Лопуха? У вас на это кишка тонка.

Он успел увидеть, как со странно изменившимся лицом рванулся к нему Митя, но уже не сознавал, что не бежит, а ползет, протыкая головой невесть откуда возникший столб огня.

Смерть приходит к людям по-разному, к Лене Лопуху она подступила почти неслышно.

Глава 5

Известие о бандитском налете на улице Тухачевского повергло Хакасского в замешательство. Устранении Рашидова (кем? с какой целью?) неудачно наложилось на всю эту непонятную заваруху в городе. К полудню ситуация сложилась такая: большая масса федулинской черни скопилась на центральной площади, по подсчетам информаторов, около десяти тысяч человек, и так шел непрекращающийся митинг, причем выступления ораторов становились все провокационнее. К требовали ям зарплаты присоединились политические лозунги Наиболее забубенные головушки призывали немедленно закрыть все пункты прививки и передать власть ми физическому комитету самоуправления, возглавить который якобы дал согласие тот самый юродивый по кличке Лауреат, которого доктор Шульц собирался транспортировать в Мюнхен. Смех и грех, честное слово Кто только их подзуживал? Совершенно невероятная не поддающаяся логике мутация биомассы, казалось. умиротворенной навеки. Как объяснить все это Иллариону Всеволодовичу? Разве что лишний раз повторить, что красно-коричневого духа из россиян не выколотишь, и потому все гуманные, половинчатые меры, принимаемые им же на пользу, все равно будут приводить вот к таким непредсказуемым вспышкам общественного безумия. Сколько еще придется потратить усилий, денег, интеллектуальной энергии, чтобы мир уяснил окончательно: хороший россиянин – это только мертвый россиянин.

Митингующую площадь оцепили тройным кольцом спецчасти Рашидова, подтянули технику, включая газовые установки "Тромш-21" (новинка натовских умельцев), но проблема заключалась в том, что после дезертирства Георгия Ивановича (а как иначе назвать его смерть?) некому отдать команду о радикальной ликвидации бунта (пусть бунт, пусть!). Заместитель Рашидова, генерал Гриня Фунт, хотя и был вором в законе, но не обладал таким авторитетом, чтобы головорезы-чистильщики выполнили его приказ, не потребовав гарантий.

Гарантии, конечно, можно дать, к примеру, по штуке на рыло авансом, но все это потребует лишнего времени. Хакасский нутром чуял, что как раз время его поджимает.

По мобильному телефону он связался с Гекой Монастырским, у того новости тоже были неутешительные.

И не просто неутешительные, а какие-то несуразные. Утром он пришел на работу, вскоре получил известие о начавшихся на окраине Федулинска беспорядках, вызвал машину, чтобы на месте разобраться, что там происходит, но оказалось, что здание заблокировано его личной охраной, и он очутился как бы под домашним арестом, о чем ему высокомерно сообщил полковник Брыльский, которому он доверял, как маме родной. Это настолько не укладывалось в голове, что несколько минут Монастырский просидел в прострации, потом рыпнулся звонить туда-сюда, но убедился, что и связь с внешним миром отключена. Первым, кто к нему прозвонился за все утро, был Хакасский.

Дальше – больше. Час назад в кабинет ворвалась группа разъяренных граждан и положила на стол челобитную. В этой филькиной грамоте, отпечатанной на машинке и подписанной каким-то "Комитетом по спасению Федулинска", ему предлагали подписать акт об отречении и передать власть этому самому загадочному комитету. Один из ворвавшихся, сухонький мужичок в очках на веревочных петельках, злобно предупредил: "На размышление полтора часа. Потом пеняй на себя".

Тут же вся депутация, воздев к небу кулаки, хором заревела: "Смерть тиранам! Смерть тиранам!"

– Мне кажется, Александр Ханович, – пожаловался в трубку Монастырский, – все это очень напоминает военный переворот.

По его тону Хакасский понял, что градоначальник обмочился со страху и помощи от него ждать не приходится, но все же поинтересовался:

– Не будь придурком, Гека, соберись с мыслями. Что с милицией? Она тебе подчиняется?

– Боюсь, что нет. Гаркави с ними в толпе, с этими подонками. Я в окно видел.

– Пошевели мозгами. Кто есть в резерве?

– Ужасно, Александр Ханович, они же все сумасшедшие. Особенно этот, который в очках на петельках.

– Гека, ты слышал, о чем я спросил?

– Да, конечно… Представляете, они, кажется, изнасиловали мою секретаршу Юлечку. Ведь она совсем дитя.

Что с нами теперь будет, Саша?

Хакасский вырубил связь. Отрешенно улыбался. Вот незадача. Похоже, пора уносить ноги. В этом особняке он, разумеется, в безопасности: надежная охрана, бетонный забор с двумя пулеметами на вышках, – но надолго ли?

Если быдло действительно взбунтовалось, оно рано или поздно хлынет сюда, как весенняя грязь, просочится в щели, выломает решетки в окнах. Уж известно, как это бывает.

Да, отчитаться перед Куприяновым за провал будет трудно, но старик тоже не без греха. Хакасский с самого начала настаивал на радикальном решении – напалм, бактериологическая акция, да мало ли, – но Илларион Всеволодович по слабости характера склонился к более мягкому, эволюционному варианту. Впрочем, еще надо выяснить, провал ли это. По некоторым признакам за всем происходящим ощущалась чья-то целенаправленная, злая воля, мозговой удар. Вопрос в том, чья это воля?

Однако при сложившихся обстоятельствах, особенно учитывая дезертирство Рашидова, разумнее отступить, отодвинуться в тень, на заранее, так сказать, подготовленные позиции.

Он вызвал звонком мажордома, бесценную Зинаиду Павловну, и отдал кое-какие распоряжения: вынужден отлучиться на несколько дней, никакой паники, за сохранность имущества и всего остального отвечаешь головой, Зинаида.

Преданная, как собака, женщина смотрела на него влюбленными глазами, но в них блеснули слезы.

– Вернетесь ли, Саша?

– Куда я денусь, – беспечно махнул рукой. – Сколько мы с тобой вместе путешествуем?

– Пятнадцать лет, Александр Ханович.

– Вот видишь. И дел еще невпроворот. Ладно, ступай, не хватало твоей слякоти.

Женщина склонилась в поясном поклоне, поцеловала его руку – и исчезла.

Хакасский переоделся в дорожное платье: шерстяной свитер, куртка на меху, теплые кожаные штаны. Проверил походный чемоданчик оружие, ампулы с ядом, туалетные принадлежности, некоторые документы и, на всякий случай, несколько пачек валюты. Больше ни с кем не стал прощаться, даже не позвонил дежурному смены на пост, – Зинаида сама распорядится отменно.

– Открыл потайную дверцу в стене и на лифте поднялся на крышу. Здесь, на специально оборудованной плоской бетонной площадке под брезентовым навесом поджидал верный друг – двухместный спортивный вертолет "Рек-16", дорогой подарок братьев из Лэнгли, непременный спутник всех его передвижений по миру. Послушная безотказная машина с забавным утиным носом и золотистыми лопастями – Хакасский относился к ней, как к живому существу, и в одиноких полетах нередко беседовал с ней, как с добрым попутчиком.

Он уже распахнул пилотскую дверцу, когда из-за печной трубы вышел человек в точно такой же, как у него, куртке, в спортивных брюках "Адидас", но без чемодана, вместо которого держал в руке пистолет, направленный Хакасскому в лоб.

– Полегаем, Саня? – весело спросил незнакомец.

Хакасский тут же его узнал. Тот самый молодой человек, который устроил безобразный дебош на спортивном празднике и чуть не оставил Хакасского инвалидом. Но ведь Рашидов доложил, что его бойцы догнали хулигана и Лева-Душегуб его кокнул. Выходит, обманул, зараза!

– Как ты сюда попал? – задал он глупый вопрос.

– По воздуху… Поднимайся, Саня, поднимайся. Давай полетаем. Ты же куда-то собирался?

Хакасский не испугался пистолета. Если бы он боялся таких вот вооруженных мальчуганов, то, наверное, сидел бы тихонечко в каком-нибудь банке, а не занимался мессианским покорением густо заселенных территорий. Но все же ему стало как-то не по себе, и рука, сжимавшая вертолетную стойку, онемела. Выражение глаз этого парня его гипнотизировало. Сердечной истомой наполнилась душа. С каждой секундой томление усиливалось. Хакасский некстати вспомнил, что точно такие же странные ощущения испытывал в детстве, когда оставался один в темной комнате, где по углам копошились неведомые чудовища.

Помешкав, он поднялся в кабину и расположился в кресле пилота. Незваный гость, как приклеенный, уже сидел во втором кресле.

– Давай заводи, Саня.

Хакасский щелкнул тумблером, проверил показания приборов, количество горючего. На нежданного попутчика не глядел, сказал, не поворачивая головы:

– Брезент надо снять. Поди сними.

– Ага, сейчас, – парень соскочил на площадку, и Хакасский с облегчением потянулся за своим чемоданчиком, поставленным за кресло, – и обомлел. Только что был чемоданчик, а теперь его нет.

Стягивая брезент, Егор весело помахал рукой. Жест означал только одно: вижу, вижу, Саня, чего ты ищешь.

Хакасский еще торкнулся туда, сюда – за спину, под кресло, кабина маленькая, негде исчезнуть чемоданчику.

Тем не менее – исчез. А там все необходимое, чтобы вразумить негодяя, напустившего на него потусторонний морок.

Хакасский бессильно откинулся на спинку кресла, трясущимися пальцами угодил сигаретой в нос.

– Летим, Саня, – подбодрил Егор, опять очутившись рядом. – Чего ждешь? Небо зовет. Гляди, какой выдался славный денек. Ни одного облачка, а?

– Чемодан куда-то делся с документами. Ты не брал?

– Какой чемодан, Саня? Тебе больше никакие чемоданы не понадобятся. Ты что? Разве не понял?

– Что имеешь в виду?

– Судный день, Саня, Судный день.

– Ах так? И судья это ты?

– Нет, я только исполнитель приговора.

Умелый пилот. Хакасский плавно оторвал машину от крыши. Сделал прощальный круг над опустевшим городом. Завис над площадью. С высоты ста метров можно было отлично видеть, какой там разворачивался спектакль. Огромная, возбужденная толпа теснила вооруженные гвардейские цепи, выдавливала в переулки.

Вояки Рашидова отступали без паники, сохраняя строевой порядок, но явно не собирались оказывать сопротивление. Нападавшие уже захватили несколько бээмпешек и, как пчелы, гроздьями облепили два танка. На трибуне раскачивался в унисон с движением толпы какой-то человек в солдатском ватнике, что-то грозно рыкал в мегафон, и Хакасский не столько узнал, сколько догадался, что это любимый пациент доктора Шульца.

– Что все это значит, объясни? – потребовал Хакасский.

– Прикуп ты не угадал, Саня. На прикупе прокололся.

– Это же бессмысленно, неужели не понимаешь?

Выхлопные пары. Опять придется проводить дезинфекцию.

– Придется, но уже не тебе… Ты, Саня, не учел одной важной вещи. В этом городе ты построил маленькую империю, немного поцарствовал, но забыл, что такие империи рассыпаются, когда уходит император. Они непрочные, Саня. Это замок на песке.

Не отвечая, Хакасский набрал высоту. Взял направление на Москву. Он почти успокоился, хотя расслабляющее томление, будто в башку напихали мякины, не проходило. Он уверял себя, что это всего лишь чей-то нелепый, мерзкий розыгрыш, блеф, который ничем серьезным грозить не может, но…

– Не знаю, кто ты, – сказал печально, – но мне тебя даже жалко. Ты не понимаешь, на что замахнулся. Слишком молод, чтобы это понять.

– Ничего, пойму когда-нибудь.

Под ними проплывали черные подмосковные леса с белыми оконцами озер. Проскальзывали города, деревни – все заснеженное, серое, угрюмое. Тот самый пейзаж, который всегда вызывал у Хакасского отвращение. В таких местах, в чащобах и обжитых селениях не могли жить люди, там прятались звероподобные существа, так и не сумевшие очеловечиться за долгие века эволюции. Наконец открылись многоэтажные, однообразные, как склероз, пригороды Москвы.

– Куда тебя доставить? – устало спросил Хакасский.

– На реку сядем. На Москву-реку. Вон она, видишь, петляет?

– Да ты что? – удивился Хакасский. – Лед не выдержит. Слабый еще лед.

– Отлично. Сперва полетали, теперь поплаваем.

Хакасский скосил глаза, Егор ему улыбнулся.

– Это шанс, Саня. Вдруг не утонешь? Вдруг дьявол спасет?

У Хакасского заныла печень. Ублюдок, мразь, играет с ним, как с мышом. В истерике, с чугунно забившимся сердцем, бросил штурвал, потянулся к глотке мерзавца.

Егор его остудил, небрежно ткнул железным дулом в солнечное сплетение.

– Не дури, Саня. Используй последнюю возможность. Ты же игрок. Подумай, я мог пристрелить тебя на крыше.

Хакасский отдышался, выправил вертолет.

– Почему же не застрелил?

– Мараться не хотел. От дерьма брызги летят. После не отмоешься.

– Сам же сдохнешь, кретин.

– На это не надейся. Я выплыву.

– Ах, выплывешь? Много вас таких выплыло? – Хакасский натужно захохотал, теперь ему хотелось только одного: поскорее покончить с этим кошмаром. Темная сила, исходящая от этого непостижимого существа, давила на мозг. Весь салон наполнила туманом и в ушах звенела. Ничего, еще посмотрим.

Страха смерти он не испытывал, но с ужасом представлял, как его холеное, ладное тело, со всеми любимыми родинками и трогательными впадинками, изласканное сотнями рабынь, охватят ледяные щупальца реки.

– Может, поторгуемся? – спохватился он.

– Поздно, Саня. Рынок закрыт.

От злости, от отчаяния и от внезапно кольнувшего презрения к самому себе, попавшемуся в детскую ловушку, Хакасский даже не стал выгадывать ближе к берегу, где лед мог закрепиться, выделил прямо на середину широкой снежной ленты. Покачался, потряс лопастями и мастерски, без всякого рывка, припарковался. На малое мгновение счастливо помнилось: устоит машина, но это был самообман. С гнусным, болезненным скрежетом серебряная оса погрузилась по брюхо. К стеклам налипла кромка тьмы. Хакасский отключил двигатель, сидел, затаив дыхание. Если достали дно, то еще есть надежда. Егор укоризненно заметил:

– Нет, Саня, здесь глубже, чем ты думаешь.

Будто отозвавшись, река чавкнула и осадила машину почти по самую шляпку. Мигнуло и погасло электричество. Хакасский окаменел. Он по-прежнему не верил, что такое могло быть. Оледенелым очам отворилась черная бездна небытия. Рассудок и нервы тщетно боролись с очевидным. На славу сработанная летучая машина все же не годилась на роль батискафа: под ногами захлюпала жижа и у Хакасского внезапно промок рукав куртки.

– Люк, – спокойно напомнил из темноты Егор. – Аварийный люк наверху. Поторопись, Саня, поздно будет.

– А ты?

– Я следом. Мне спешить некуда…

ЭПИЛОГ

Около суток Егор пролежал в гостиничном номере без сознания, пылая, как подожженный стог, потом очнулся и начал быстро выздоравливать. Анечка хлопотала над ним, как наседка: лекарства, уколы, обтирания, горячее питье сквозь стиснутые зубы – ложкой раздвигала.

У нее появилось ощущение, что она опять в больнице, работает, спасает – и вот-вот спасется сама.

На вторые сутки вызвала "скорую помощь". У Егора уже открывались глаза и речь к нему вернулась. Но температура стояла за сорок, и он плохо реагировал на окружающее. Анечку, например, два или три раза назвал мамой. Она поправила: я тебе не мама, а невеста, дурачок!

– Вечная? – спросил он.

– Откуда я знаю. Может, и вечная.

Врач "скорой помощи", пожилой, усатый дядька с сердитым лицом, после тщательного осмотра ("Гардиан-отель", тут не забалуешь) поставил диагноз: двусторонняя пневмония, осложненная синдромом Пятницкого.

Необходима срочная госпитализация.

– Где вас так угораздило, голубчик? – брюзгливо поинтересовался доктор.

– Моржевал, – Егор с трудом разомкнул губы. – В больницу не поеду. Останусь с Анечкой.

– Я же медсестра, – добавила Анечка. – Не волнуйтесь, доктор, все сделаю, как положено.

Доктор, видимо, привык к причудам новых русских, другие в этом отеле не жили, настаивать не стал. Тем более в душе был согласен с молодым человеком. Нынешние больницы – это ловушки для простаков. Половина из тех, кого он туда отправлял, обратно не возвращались.

Однако строго заметил:

– Напишите расписку, что отказываетесь.

– Хоть десять расписок, доктор.

Выписал кучу рецептов, дал Анечке кое-какие полезные советы и отбыл, пообещав наведаться на следующий день. Еще бы не наведаться: стодолларовая купюра приятно шуршала в кармане халата.

Он действительно приехал на другое утро, даже не отоспавшись после дежурства, и увидел, что умирающий больной сидит в постели с чашкой кофе и улыбается.

– Ничего не пойму… Температура какая?

– Тридцать шесть и восемь, – радостно отозвалась Анечка.

Доктор померил Егору давление, собственноручно взял кровь на анализ, прослушал легкие: только в правом остались еле заметные хрипы.

– Ставите меня в тупик, голубчик.

– Она меня лечит кое-чем покрепче антибиотиков, доктор.

Анечка жеманно хихикнула, покраснела и отвернулась. Доктор не завидовал молодым людям. Последние годы, полные постоянных унизительных хлопот о хлебе насущном, высушили его душу. Он не хотел вспоминать, что бывают чудеса на свете.

На четвертые сутки пожаловал Мышкин под руку с Розой Васильевной. В паре они смотрелись впечатляюще: кряжистый, осанистый мужчина в темно-синем костюме, при галстуке, с седой головой и эффектным бельмом и цветущая, стройная степнячка с завораживающими, бездонными, угольными глазами. К изумлению Егора, они уселись на диване рядышком, не размыкая рук, – ну прямо две гагарочки.

Мышкин рассказал последние федулинские новости.

Восстание закончилось, как и началось, бескровно. Полевые командиры спецчастей, оставшись без головы, охотно вступили в переговоры и согласились покинуть Федулинск на условиях выдачи каждому бойцу трехмесячного денежного содержания. Сумма для города получилась неподъемной, но с миру по нитке ее наскребли, большую часть выплатил, пошарив по сусекам, разумеется, Никодимов.

На городском вече, которое длилось всю ночь и весь следующий день, – с кострами, с выкатыванием бочек пива – временным губернатором избрали Фому Ларионова, Лауреата. Мэра Монастырского взяли под стражу, предъявив ему обвинения в злоупотреблении служебным положением и в массовых убийствах. Но до суда, наверное, дело не дойдет, хотя бы потому, что в Федулинске давным-давно не осталось ни одного судьи, которому можно доверять. Приглашать кого-то со стороны федулинцы не хотели. Скоро всего, Геку придавят по-тихому уголовники, которых сразу подселил к нему в камеру вновь назначенный начальником милиции полковник Гаркави. Кстати, консультант из Мюнхена, доктор Шульц-Степанков, на том же вече единогласно утвержден министром здравоохранения.

Первым же указом новый губернатор Ларионов объявил Федулинск вольным городом, с присоединением деревень Опятково, Незаманиха, Мыльниково и поселка Огненные Столбы, а также стокилометровых торфяников на юге и судоходного в прошлом веке устья реки Воря. Статус вольного города (естественно, в составе Московской области), по расчетам известного экономиста Гаврюхина, позволит федулинцам собственными силами справиться с угрозой надвигающейся голодной зимы. Изоляционная модель предполагала также отъем незаконно нажитых капиталов у местной знати, в первую очередь у Геки Монастырского с его банком "Альтаир".

Продолжаются поиски некоронованного короля Федулинска Сани Хакасского. Если он обнаружится, то ему не избежать самосуда: слишком много обид накопилось к нему у горожан. Портреты Хакасского развесили на всех углах, и мальчишки, невесть откуда снова появившиеся на улицах, стреляли в них из рогаток.

– Хакасского вряд ли разыщут, – заметил Егор. – Он же утонул.

– Так я и думал, – Мышкин нехорошо скривился. – Ныряльщик хренов.

Анечка собрала на стол, натащила из холодильника закусок, вина, фруктов. Уютно сидели, мирно, по-семейному. У Харитона Даниловича была наготове еще одна важная новость: они с Розой Васильевной решили соединиться, но возникла непредвиденная трудность. Мышкин хоть какой-никакой христианин, а Роза Васильевна ведьма и поклоняется рогатому божку из Сальских степей. Где гарантия, что в законном браке у них вдруг не народятся бесенята?

– Какой ты все-таки гад. – Роза Васильевна смотрела на Мышкина такими влюбленными глазами, что Егор тряхнул головой: не мерещится ли? – Да я лучше утоплюсь, как Хакасский, чем за тебя замуж пойду.

– Дело не в этом, – важно ответил Мышкин. – Пойдешь – не пойдешь, твоя воля. Надо предусмотреть печальные последствия такого шага. Покреститься необходимо, Розуша. От креста бес бежит, как от чумы. Мне знакомый батюшка говорил на лесоповале. Вдумчивый человек, мечтательный. Верил, крест спасет Россию. Я тогда несмышленыш был, не придал значения. Посмеивался над стариком. Думал, Бог в кулаке да в заточке.

Но это не так. Люди ото всего устали – от стрельбы, от коммунистов и демократов. Нищета давит. А я вот зашел недавно в церкву от дождя укрыться, там хорошо. Свечи горят, образа сияют, старушки молятся. Тихо, покойно. Меня, старого мудака, аж слезой прошибло. Я тоже свечку поставил за всех убиенных по моей и чужой вине.

Увидев изумление на Егоркином лице, Мышкин смутился, хрипло хохотнул, потянулся к рюмке. Роза Васильевна нежно погладила его по плечу:

– Дурачок мой буйный, одноглазый…

Разомлевшая от вина Анечка пролепетала:

– Как чудесно, когда люди находят счастье на старости лет.

Вставил слово и Егор:

– Жакин ждет. Денька через три-четыре все вместе и двинем к нему. Отдохнем на воле после тяжких трудов. Ты как, Харитон Данилович?

– Чего лучше, – согласился Мышкин. – В Москве нельзя долго быть. Душно здесь. Как в братской могиле.

Выпили за вечер немного, шесть бутылок красного вина, но обе женщины осоловели и около одиннадцати отправились спать. Мужчины засиделись за полночь, незаметно перешли на водяру. Терпеливо ждали, когда всплывет на поверхность то, что обыкновенно прячется на дне стакана, И когда наконец это произошло, одновременно ощутили в жилах могучий ток кровного родства…

* * *

Позвонил Илларион Всеволодович на четвертый день после переворота. Никодимов ждал этого звонка, маялся, начал думать, что, может, ошибся в каких-то расчетах.

Услышав в трубке знакомый, бархатно-усталый голос, мигом успокоился.

– Здорово, Колдун. Как поживаешь, старый разбойник?

– Твоими молитвами, Лариоша.

– Значит, все же осилил, одолел моих ребятишек?

– Не я, Лариоша, не я. Весь народ против них поднялся.

Куприянов, недовольно хрюкнув, заметил:

– Не юродствуй, старина, а то заплачу… Так что же там у вас на самом деле произошло?

Никодимов, поудобнее устроившись в кресле, с удовольствием растолковал. Ошибка была не в исполнении, Хакасский постарался на славу и сделал все, что мог, он талантливый реформатор, но затея была обречена с самого начала. Почему? Да все по тому же самому, о чем Никодимов предупреждал много раз, но его не слушали.

Здесь Колдун не удержался от шпильки:

– Ты, Лариоша, возомнил себя Богом, это глупо.

Бог один, и он, как известно, на небеси.

– Не отвлекайся, – буркнул Куприянов.

В такой глобальной задаче, наставительно продолжал Никодимов, внутренне торжествуя, как встраивание огромного северного конгломерата в мировую, управляемую систему, нельзя не учитывать одну простую вещь: уникальной способности так называемых россиян к социальной и биологической регенерации. Это молодая нация, не инки, не индейцы, и у нее чудовищные резервы видовой энергии. Здесь возможны только два решения проблемы: полное физическое искоренение, что в принципе почти нереально, или кропотливая, многовекторная работа по изменению генетического кода. Работа, которая, возможно, растянется на десятилетия, зато не будет таких позорных провалов, как сегодня. Похоже, это начал понимать и Хакасский, да слишком поздно. Его поезд уже ушел.

– Твои мальчики в коротких штанишках, – съязвил Колдун, – хотели сделать по-быстрому, и гляди, что натворили. Где они сами теперь?

– Радуешься? – с плохо скрытой угрозой пробасил Куприянов. – Нашей общей беде радуешься, старый ведьмак?

Колдун угрозу пропустилмимо ушей. Он знал, на что способен великий магистр, но и пределы его возможностей ему были известны.

– Не радуюсь, сожалею. Такие ошибки, Лариоша, для нас непростительная роскошь. Мы ведь уже старые люди.

Наступила пауза в разговоре. Колдун прямо-таки шкурой чувствовал, какая на другом конце провода шла борьба. Магистр был истинным владыкой, с неукротимой натурой, годы его не изменили. Ему всегда требовались большие усилия, чтобы смирить гордыню перед необходимостью принятия рациональных, выверенных решений, не зависящих от эмоций.

С облегчением Никодимов услышал наконец спокойный, словно чуть подсушенный, голос магистра:

– Ничего, Колдун, неудачный эксперимент – тоже полезный опыт. Не получилось сейчас, наверстаем завтра.

Но тебя прошу, прими меры. Нельзя допустить, чтобы зараза перекинулась из Федулинска дальше. Надо закупорить дыру. Справишься, старина?

"Я-то справлюсь, – грустно подумал Никодимов, – а вот справишься ли ты?" Он по-прежнему, как и десять, и двадцать лет назад, не переставал надеяться, что придет заветный день и уже не он будет выслушивать высокомерные указания магистра, их роли поменяются. Но сейчас опять об этом думать рано.

Он уверил Куприянова, что ситуация под контролем, волноваться и пороть горячку нечего. Лишь попросил выяснить, каким капиталом располагает этот чертик из табакерки, этот странный юноша-маньяк, налетевший на город, как шаровая молния.

– Очень важно, Лариоша. Откуда у них деньги? Откуда у них большие деньги? Если есть финансовые потоки, которые мы не учитываем, сам понимаешь, это пострашнее кукольного федулинского бунта.

– Выясним, – пообещал Куприянов и с ноткой какого-то неожиданного смирения – неслыханное дело! – спросил:

– С мальчишкой что делать? Убирать?

– Не торопись, Лариоша. С мальчишкой еще поработаем. Это непростой мальчишка. Он может быть полезен.

Кстати, где он сейчас?

– Отлеживается в "Гардиан-отеле", представь себе.

К нему волчара этот явился, разлюбезный твой Харитон.

С какой-то бабой-чумичкой. А с этими что?

– И их не трогай. Пусть погуляют пока. После разберемся.

– Саню Хакасского немного жалко, – признался Куприянов. – Перспективный был хлопец. Я его как сына любил.

– Нашел кого жалеть, – искренне удивился Колдун. – Да на Руси такого дерьма в любой заднице по куче.

– Циник ты, Колдун. Сам же сказал, старые мы уже.

Утраты, утраты, сколько их было, страшно вспоминать.

И от каждой – царапина на сердце.

– Выпей валерьянки, оттянет, – посоветовал Колдун.

На том и расстались.

Ночь, тишина, свет луны в высоком окне. Анечка притаилась под боком теплым комочком родной плоти.

– О чем думаешь? – спросил Егор.

– Страшно жить, милый. Ох как страшно жить! Даже уснуть боюсь.

– Я же с тобой.

– А вдруг тебя убьют?

– Меня не убьют, – утешил Егор. – У них руки коротки.

Анечка ему поверила.

Анатолий Афанасьев Возвращение из мрака

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПОХИЩЕНИЕ
ФИЛИМОН СЕРГЕЕВИЧ – В ТЮРЕМНОМ ЛАЗАРЕТЕ

Он был слишком слаб, чтобы что-то предпринимать, но достаточно окреп для того, чтобы из обрывков воспоминаний, из мозаики фактов и ощущений составить верную картину происходящего. Он знал, кто он и где находится, а это было уже немало, если учесть, что лишь чудом вынырнул из потустороннего мрака, в котором пребывал много дней и ночей. Стоило ему осознать себя тем, кем он был, как тут же к нему вернулась прежняя уверенность, пожалуй, даже усиленная необычным положением, в котором он очутился.

Тяжело раненный, прооперированный он лежал в коммерческом лазарете при знаменитом централе. Оплошность, из-за которой он попал сюда, автоматически влекла за собой уголовное преследование и судебный приговор, но он надеялся, что до этого не дойдет. К слову сказать, его и прежде два раза судили и оба раза приговорили к высшей мере. Больше того, газеты писали, что, несмотря на существующий мораторий на смертную казнь, приговор по ошибке привели в исполнение. Вспомнив об этом, он усмехнулся. Забавная все-таки штука – правосудие по-российски, или, употребляя напыщенную формулу президента, диктатура закона. Эта диктатура поделила так называемый электорат на три неравномерные части.

В первую группу входила огромная масса обнищавших обывателей, которых можно было привлечь к суду за малейшее правонарушение – за мелкую кражу, за неуплату налога, за драку, за неуважение к стражам порядка – и еще на предварительном следствии делать с ними, что угодно: бить, увечить, доводить до психического слома, дабы подтвердить неумолимую волю режима к торжеству справедливости.

Вторая группа, тоже довольно многочисленная, состояла из тех, кто имел возможность откупиться от правосудия по твердой таксе, устанавливаемой в каждом регионе отдельно. Колебания в расценках бывали значительные. К примеру, в столице убийство, как и изнасилование несовершеннолетней, стоило всего пять тысяч баксов, тогда как на Севере цена за то же самое поднималась до десяти и выше, в зависимости от обстоятельств. Более мелкие преступления – кражи, разбой, нанесение увечий – в южных областях приравнивались к проезду на красный свет, зато да Дальнем Востоке по тем же статьям сумма откупного достигала трех, четырех, а иногда и восьми тысяч. Во вторую группу входили бизнесмены, бандиты, а также чиновники среднего звена, то есть те, кого гайдаровцы остроумно называли средним классом.

Третью группу, самую малочисленную, хотя самую представительную, составляли неприкасаемые, для кого вообще закон не писан: олигархи, представители крупного бизнеса и, естественно, политики, приближенные к Семье. Им не грозило наказание за любое, даже самое диковинное преступление. Геноцид, развязывание войны, тотальное ограбление и прочее такое – сходило им с рук так же легко, как расшалившемуся мальчугану сходит с рук проколотый резиновый шарик. Единственную опасность они сами представляли друг для друга, когда сцеплялись из-за какого-нибудь неоприходованного жирного ломтя, устраивая из родственной ссоры грандиозные всепланетные шоу.

Филимон Сергеевич Меркурьев, он же Магомай, он же прославленный киллер по кличке «Тихая смерть» по социальному положению принадлежал ко второй группе, но при удачном стечении обстоятельств всегда имел шансы переместиться в третью, к неприкасаемым. У Филимона Сергеевича, как у большинства счастливчиков, достигших преуспевания в новой, свободной России, от постоянного нервного напряжения на каком-то этапе произошел характерный перекос рассудка, и некоторые события собственной жизни напрочь выпали из его памяти, а их место заполнили другие, коих в действительности не было. Будто в тумане, припоминалось ему все, что было с ним до знаменательного лета 1989 года, когда по контракту с фирмой «Голдмеер и Ко» он застрелил из помпового ружья своего первого клиента, хлопотливого банкира Рубинчика. Кто были родители, где жил и учился, к чему тяготела по молодости душа – все это возникало в сознании обрывочными фрагментами, нечетко, как на прерываемом помехами экране плохо настроенного телевизора. Неоднократно сменив документы, сделав парочку пластических операций, он забыл и свою первоначальную фамилию, и иной раз с трудом припоминал свой возраст и пол, но это вовсе не значило, что был недоволен судьбой. Напротив, не проходило дня, чтобы не возблагодарил Всевышнего за то, что тот дал ему силы преодолеть рутинное течение жизни, которое, как река щепку, влечет обыкновенного человека от рождения до могилы, не согласуясь с его желаниями, обрекая на однообразие будней. Правда, случались минуты уныния, подобного тому, с коим забредший на край света путешественник вспоминает покинутую родину, и тогда, как во сне, грезилось, что где-то под Калугой, возможно, до сей поры проживает его матушка и не худо было бы послать ей гостинец…

На десятый день после операции, когда начал самостоятельно добираться до сортира, через лазаретного служку вытребовал своего адвоката Иеронима Ковду, респектабельного господина с золотым моноклем, бравшего за услуги баснословные гонорары, но для Филимона Сергеевича, как и десять лет назад, остававшегося Гриней Малохольным по прозвищу Алтын.

В убогой палате с зарешеченным окошком блистательный адвокат с его пышной седой шевелюрой и золотым моноклем выглядел европейцем, заглянувшим в хижину чухонца. Филимон Сергеевич заметил, как презрительно скривились его губы, когда усаживался на колченогий синий табурет.

– Я говорил с врачом, Филимон. Дней через десять будешь на ногах. Что думаешь делать дальше?

– А ты?

– Не понял, – адвокат достал из кармана золотой портсигар, но тут же спрятал обратно. – Что ты имеешь в виду?

– Как выйти отсюда?

– Ах, ты об этом… Полагаю, лучше всего переждать. У них нет обвинения. По старым делам ты чистый.

– Почему же я здесь?

Адвокат смотрел в недоумении – и опять полез за портсигаром. Этот вопрос они уже обсудили, когда Алтын навещал его третьего дня. Магомая повязали в Боткинской больнице, при нем была пушка с глушителем и он был переодет в женщину-санитарку. Повязали – мягко сказано. Он валялся на полу с простреленной башкой. В этой же палате лежал какой-то мент-подранок, за которым, по-видимому, Магомай и явился. Таким образом сдали его из рук в руки менты ментам. Первый раз его прооперировали тоже в Боткинской, и там же идентифицировали. Потом перевели в Таганский централ, где еще раз подштопали. Свежей крови на нем нет, кроме своей собственной. Уголовное дело не возбуждено. Но так как он есть никто иной, как «Тихая смерть», дважды казненный, его поместили в изолятор. На дезинфекцию.

– Ты здесь потому, Филимон, – с иронией заметил адвокат, – что им надобно взять с тебя положенную мзду. Обыкновенное вымогательство.

– Сколько?

– Пока речь идет о десятке… Надеюсь, половину собью. Больно жирно… Повторяю, у них нет никакой предъявы.

Филимон Сергеевич поудобнее приподнялся на подушке.

– Кури, Алтын, кури, коли здоровья не жалко… что там с Ганюшкиным, выяснил?

Адвокат щелкнул «ронсоном», с наслаждением затянулся. Ему не надо было растолковывать, что скрывалось за последним вопросом. Магомай интересовался судьбой магната, с которым заключил контракт.

– Ганюшкина больше нет. И «Дизайн-плюс» накрылся. Полная зачистка. Так что сам понимаешь…

– Какие подробности?

– Никаких. Пресса подает как заказное, политическое убийство. Кто, чего – неизвестно. Никакой информации.

Филимон Сергеевич недовольно поморщился, почесал левый бок, где постоянно скапливалась боль, хотя пулю извлекли из черепной коробки. Загадка природы.

– Хрен им, а не десять штук, – бросил раздраженно. – Ни копейки не получат.

– Значит, побег? – равнодушно уточнил адвокат. – Что же, я прикидывал этот вариант. Обойдется примерно то же на то же. Но хлопот больше.

– Сегодня какой день? Среда?

– Да.

– Вот в следующий четверг я должен выйти отсюда. Через неделю.

– Не рано ли, Филя. Отлежаться бы. Врач сказал…

– Заткнись, – кроличьи глазки Магомая сверкнули электричеством, на лбу проступила поперечная борозда. Обычные предвестники вспышки ярости. Иероним Ковда давно к ним привык, как притерпелся к мысли, что ему, скорее всего, суждено принять смерть от рук этого загадочного существа, но игра стоила свеч. Также понимал он и причины спешки. Еще ни один из обидчиков Магомая не избежал наказания, а тут вообще особый случай – дырка в тыкве. Заметил примирительно:

– Как скажешь, дружище. В четверг так в четверг. Тебе виднее.

– Хорошо, что понимаешь, – успокаиваясь, пробурчал киллер. После этого посудачили о пустяках: как кормят? не надо ли чего принести? Филимон Сергеевич отвечал без охоты, уже погрузился в какие-то размышления. Для приличия посидев пять минут, адвокат раскланялся.


В четверг с утра его обследовал тюремный врач, некто Георгий Павлович Давыдюк, пожилой и по всем признакам сильно пьющий хохол. Лично сделал перевязку, померил давление. Порекомендовал два-три активных дыхательных упражнения. У Магомая он не вызывал никаких эмоций: букашка да и только, рожденная неизвестно зачем и приставленная к нему для медицинского обслуживания. Крохотная частица человеческой биомассы, не заслуживающая внимания.

– Нога плохо гнется, – пожаловался он. – Левая. В колене.

– Странно, – озадачился Давыдюк. – Что ж, давайте глянем.

С сосредоточенным видом прощупал, промял толстую, поросшую рыжей шерстью ногу от колена до щиколотки. Уточнял: здесь не больно? А здесь? От него несло кислым, застоявшимся перегаром. Филимон Сергеевич взглянул на наручные часы: пожалуй, пора, одиннадцатый час.

– Как насчет похмелиться, Палыч? – спросил с любезной, хитрой улыбкой.

Доктор быстро взглянул на дверь.

– Думаю, с ногой ничего серьезного… Возможно, отлежали… По маленькой, конечно, не повредит…

Филимон Сергеевич открыл тумбочку, достал фляжку с коньяком, нарезанный лимон, две стопки.

– У тебя кто там сегодня на подхвате? Нюрка Гаврилина?

– Да, Гаврилина с утра заступила.

– Может, позовем и ее?

Доктор смутился, но это показуха. С бывшей зечкой, а ныне вольнонаемной медсестрой он был в близких отношениях. Об этом Магомай знал от нее самой. На прошлом дежурстве засиделась у него допоздна и много чего рассказала про здешнее житье-бытье. Он влил в нее целую бутылку водки, угощал икрой и киви, и в знак благодарности и душевного расположения переспелая красотка готова была оказать ему некоторые модные интимные услуги, вплоть до тайского массажа, но Филимон Сергеевич культурно отказался. На дух не выносил порченных, пьяных баб. Зато узнал, что доктор Давыдюк обещал на ней жениться, но пока второй год водил за нос.

– Удобно ли? – усомнился доктор. – Тем более с утра?

– Чего же неудобного, – возразил Филимон Сергеевич. – В дамском обществе слаще пьется.

– И то верно… – доктор выглянул в коридор, шумнул – и тут же явилась Гаврилина, будто поджидала за дверью. Пышная, круглоликая, с румянцем во всю щеку – когда-то в пьяной ревности заколола ножом мужа, а теперь ничего, перестрадала, пересидела и стала другим человеком. Сколько сил хватало, помогала страждущим и сирым. Единственное, что в ней не нравилось Филимону Сергеевичу, так это затрапезный больничный халат в разноцветных пятнах неизвестного происхождения. Он ей намекнул, дескать, как же ты рассчитываешь женить на себе доктора, образованного человека с повышенными требованиями к женской внешности, разгуливая в таком халате. Женщина согласилась с его замечанием, но ответила, что ничего не может поделать: в этой богадельне самый чистый, свежий халат через минуту становится пестрым и вонючим. Сейчас она застыла у двери, взволнованно ожидая, чего прикажут господа.

– Присядь, Нюра, – пригласил Филимон Сергеевич. – Примем по чарке за мое здоровье.

Медсестра жеманно уселась на краешек кровати, глаза полузакрыты, словно в дреме.

– Вообще-то я зарекалася, – сообщила рассудительно. – На работе нельзя.

– При начальстве можно. Тем более повод весомый. Вы, братцы, можно сказать, меня с того света вытащили. Верно, Жорик?

Доктор стрельнул взглядом на медсестру: не любил, когда его так называли, особенно в присутствии персонала.

– Не совсем так, Филимон. Основную работу сделали хирурги. Мы уж с Нюрой на догляде.

– На самом деле, – Магомай наполнил две стопки доверху, – меня убить невозможно. Я же тебе говорил, у меня батяня нездешнего происхождения. С ним не поозоруешь.

– Имеете в виду, инопланетянин?

– Чего имею в виду, тебе знать не положено… Ну, с богом, хлопцы.

– А сами? – спохватился доктор, уже приняв стопку дрогнувшей рукой.

– Да, да, Филимон Сергеевич, – кокетливо поддержала медсестра, – как же без вас. Давайте все вместе.

Магомай дружелюбно сверкнул голубыми глазками, но ответил хмуро.

– Пока не могу, ребята, извините. Организм не втянулся. Вчера попробовал на ночь, чуть не сблевал. И в башке чертики скребутся. В самой пробойной дырке.

– Тогда и не надо, – забеспокоился доктор. – Лучше перегодить какое-то время. Это уж никуда не денется.

– Первый раз слышу, – искренне удивилась медсестра, – чтобы от хорошего вина хужело… Извините, Филимон Сергеевич, а в каком виде чертики?

– Не в таком, как думаешь, – пошутил Магомай, ласково погладив колено дамы.

– Не уговаривай, Нюра, – доктор поднес стопку уже совсем близко ко рту. – Наверное, Филимон Сергеевич лучше тебя знает, чего можно, чего нельзя… За вас, дорогой Филимон. Чтобы все раны поскорее зажили. И душевные тоже.

Выпили они разом, хотя женщина малость отстала: доктор уже жевал лимонную дольку, когда Нюра с блаженной гримасой дотягивала золотистую жидкость. Филимон Сергеевич с любопытством следил за их преображением. Доктор отключился мгновенно, будто потух. С торчащей изо рта желтой корочкой мягко повалился с табуретки. Оно и понятно. Того количества снадобья, какое намешано во фляжке, хватило бы на стадо слонов. Гаврилина от изумления открыла рот:

– Ой, что это с ним, Филимон?

– Видать, на старые дрожжи легло, – авторитетно объяснил Магомай. – Хороший человек, да, видно, спивается. Еще подумай, Нюра, нужен ли он тебе такой.

Ответить медсестра не успела, покатилась следом за доктором: вольно откинулась на спину в ногах у Магомая. На лице застыло выражение детской радости – и глаза не успела закрыть.

Магомай начал собираться. Первым делом раздел доктора: снял с него брюки, рубашку, халат и ботинки. На это ушло много времени и сил. Хотя все последние дни Магомай тренировался и значительно окреп, но резкие движения, сопряженные с наклонами, отзывались в черепушке болезненными жаркими толчками, словно там разместилась маленькая наковальня, и озорной кузнец лишь поджидал знака, чтобы лишний раз садануть раскаленным молотом. Потом он снял серую тюремную пижаму и переоделся. Как и предполагал, одежда доктора оказалась впору, разве что немного жали ботинки – Филимон Сергеевич носил сорок пятый размер. Достал из тумбочки полотняную сумку и уложил туда все, что намеревался забрать с собой, так, всякая мелочишка, включая пару бутылок красного вина «Солнце Абхазии», бритвенные принадлежности, миниатюрный приемник «Сони» и тоненькую пачку долларов. Недопитую фляжку с коньяком поставил возле головы доктора: допивай, родной, коли проснешься.

В узком коридоре пусто, лишь у выхода охранник с автоматом на коротком ремне. По обе стороны с десяток железных дверей с глазками, как в камерах. Единственное исключение – палата, которую покинул Филимон Сергеевич: на время его пребывания для него, как для почетного постояльца, смотровое оконце заклеили пленкой.

Охранник молоденький, но смышленый – видно по будке. Филимон Сергеевич, сунув ему в лапу две зеленых бумажки, как было условлено через адвоката, перекинулся со служивым словцом:

– Как она ничего? Начальство не забижает?

– Все путем, Филимон Сергеевич. Счастливого пути.

– Сам откуда родом?

– Вятские мы. Из Русанова.

– Ого! Земляки, значит. Ну, бывай, служи дальше.

Спустясь с лестницы, сложными переходами, через подвал и подсобные помещения, согласно подробному плану, составленному тем же адвокатом, выбрался к служебному входу. Неприятность могла поджидать только на этой вертушке, если вдруг нужный человек по какой-то причине не заступил на дежурство либо крутанет вола, сыграет на оба конца: деньги возьмет, а обязательство побоку. Человекам доверять нельзя, такие случаи бывали, хотя все реже. И тем более Филимон Сергеевич сомневался, что найдется удалец, который рискнет сыграть подобную штуку с ним. В общем, пока получался не побег, а легкая прогулка. Так и должно быть. Вторая категория, ничего не попишешь.

У внутреннего шлагбаума дежурил пожилой капитан, которому по возрасту в полковниках ходить, а в застекленной кабинке сидел за столом мент в фуражке, раскладывая пасьянс. Пожилой приметил Филимона Сергеевича издали, но ни один, как говорится, мускул не дрогнул на его лице. Только обменялись взглядами, как оплеухами. Магомай не скрывал презрения, капитан ненависти. Но бизнес превыше всего.

Капитан молча протянул руку, и Филимон Сергеевич отдал пропуск и удостоверение доктора – тоже как оговорено заранее.

– Проходи, – процедил служба сквозь зубы, будто плюнул.

И тут Филимон Сергеевич дал слабину, видно, сказалось ранение и вообще все неприятности последних дней.

– На жену свою цыкай, мент, – произнес со светлой ухмылкой. – Меня пока не запряг.

Увидел, как на скулах капитана заиграли желваки.

– Ничего, – просипел тот себе под нос. – Проваливай, ничего. Даст Бог свидимся.

Мент в кабинке даже не поднял головы, когда киллер прошел через турникет.

На улице ждал БМВ черного цвета с известным Филимону Сергеевичу номером. Оттуда выскочил водила – лупоглазый, с сочными, яркими губами. Угодливо распахнул заднюю дверцу.

– Карета подана, босс.

Филимон Сергеевич уселся, его слегка подташнивало. Бросил взгляд на тюрьму. Не видел, но чувствовал, как оттуда – из окон, из тайных щелей – со злобой пялились на него около сотни ментов. Ущербный, убогий народец.

– Куда прикажете, босс? – обернулся с переднего сиденья улыбчивый водила.

– Пока на Манеж, – буркнул Магомай. – Там видно будет.


ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ.
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ СТРАННИКА

Сквозь вязкий, глинообразный мрак я кое-как выкарабкался на поверхность. Во мне царило ощущение глубокой ночи, чему противоречил солнечный луч, пробившийся в шторку. На самоидентификацию ушла, казалось, целая вечность, после чего наконец я осознал, кто я такой и где нахожусь. Я лежал в собственной кровати полураздетый – в брюках и расстегнутой рубашке, но без ботинок и без пиджака. Как добрался домой, не помнил, но последний стакан (который по счету?) точно выпил с Федей Каплуном в питейном заведении «Нирвана», неподалеку от станции «Павелецкая». Интересно, Федор живой или нет? Пил он со мной наравне, но встретились мы около семи вечера, а сколько он принял до этого – неизвестно. Перед тем как выпасть в осадок, мы, кажется, собирались склеить двух бабочек у стойки, на тот момент это представлялось единственным и верным решением все жизненных проблем. Возможно, и склеили. Разве теперь узнаешь.

По всей видимости, было воскресенье, значит, спешить никуда не нужно, да и куда я мог спешить в таком состоянии. Следом за обрывками вчерашних воспоминаний в голове укрепились две ясные мысли: надо чего-нибудь выпить и сходить в туалет. Иначе – каюк. Но легче подумать, чем сделать. Чересчур резво перевернувшись на бок (иногда я оставлял возле кровати аварийную дозу спиртного), почувствовал, как в башке что-то скрипнуло и перед глазами вспыхнули два желтых столба. Когда зрение прояснилось, увидел, что надежды нет. На тумбочке пепельница с окурками – и больше ничего. То же самое и на полу, только там вместо пепельницы почему-то один ботинок. А где же второй?

От отчаяния чуть не закурил, но вовремя спохватился. Глоток дыма мог произвести на сжавшиеся сосуды разрушительное воздействие. Сколько-то пролежал в прострации, собираясь с силами, чтобы начать движение в туалет, как вдруг явилась спасительная мысль: а ведь не все потеряно. Во-первых, в ванной на полке стоял почти полный флакон одеколона «Гигиенический», во-вторых, в холодильнике между пакетом с цветной капустой и брусникой покоилась недопитая (на треть!) бутылка золотистого хереса, которую я увидел так же ясно, как будто потрогал рукой. Конечно, если я вернулся домой один – это одно, а если Каплун провожал – совсем другое. У него отвратительная привычка: уходя подчищать за собой пространство, подобно орде. Если вечером Каплун побывал в квартире, скорее всего от моих запасов не осталось и следа.

Телефонный звонок застал меня между кухней и туалетом, но мне в голову не пришло снять трубку. Никакие сигналы из внешнего мира меня сейчас не касались. Да и кто мог звонить в воскресенье утром, если не тот же Каплун с каким-нибудь бредовым предложением. Ничего, подождет. Раз живой, то наша встреча все равно неизбежна: он жил в соседнем доме.

Херес оказался на месте, и я выпил его не отходя от холодильника, не почувствовав ни вкуса, ни запаха. Потом уселся за стол и, сунув в рот сигарету, но не прикуривая, стал ждать облегчения. Пустой номер. Все тот же мрак – и мохнатая лапа, мягко сдавившая сердце. Открывался выбор: перебороть слабость и доковылять до ближайшего ларька – либо одеколон «Гигиенический». Варианты, как сказал бы Иосиф Виссарионович, оба хуже.

Суровое размышление прервал вторичный звонок, и на сей раз я рефлекторно снял трубку. Звонила Света, и это не сулило ничего хорошего. Последний раз она звонила, кажется, в начале лета и сообщила, что у Вишенки грипп, поэтому наше (мое с Вишенкой) свидание откладывается. Обычно звонил я сам. За те три года, что мы жили врозь, ее звонки можно пересчитать по пальцам, но ни один не принес мне радости, так что сожалеть не о чем.

– Да, – сказал я, стараясь не хрипеть. – Здравствуй. Слушаю тебя, дорогая.

– Надо увидеться, Володя. Срочно.

Если бы я не пил накануне, то, возможно, удивился бы, но в нынешнем состоянии ответил бодро:

– Да? Давай увидимся. Говори – где и когда?

– Можно подъехать к тебе?

Конечно, я уже понял, случилось что-то серьезное – унылый голос, спешка, – но так не хотелось вникать. Разговаривать с бывшей женой с похмелья – все равно что долбить киркой промерзлый грунт. Но все же съязвил:

– Конечно, приезжай… А Русланчик не заругает?

– Его нету.

– Где же он? В Париже? В Ницце?

После небольшой паузы отозвалась как будто уже совсем из могилы:

– Володя, я сейчас приеду. Никуда не уходи, пожалуйста.

– Хорошо, жду.

Повесив трубку, я спохватился, что не спросил о Вишенке – о Саше, нашем четырнадцатилетнем сынишке. А ведь если что-то случилось, то только с ним, с кем же еще. Но что могло случиться? Заболел? Учудил в школе? Вряд ли. Это не повод для срочного визита к бывшему мужу-алкоголику и неудачнику. Что же тогда? Надо знать Свету, как знал ее я. Должна быть очень весомая причина для такого шага.

Страх на мгновение кольнул в сердце ледяной иголкой.

Лет пять назад, когда в моей жизни наступил затяжной финансовый кризис, еще похлеще, чем тот, первый, когда закрыли институт и я очутился на улице, Света работала в школе, преподавала русский язык и заколачивала в месяц аж до тысячи рублей, если удавалось получить полторы ставки. На эти гроши мы какое-то время существовали, да еще моя мамочка подбрасывала со своей пенсии сотенку-другую. Я не шибко горевал, спокойно попивал горькую, сплавляя потихоньку кое-какие вещички. Я верил в свои способности и в удачу, знал, что так или иначе все образуется и мы встанем на ноги, но Света не разделяла мою уверенность. Особенно болезненно воспринимала даже не то, что не хватало денег на жратву, а то, что приходилось донашивать старые вещи, перелицовывая, естественно. Самолюбие красивой женщины страдало, хотя я доказывал ей, что все это суета сует, ей просто недостает развитого религиозного чувства. Думаю, за подобного рода фарисейские рассуждения она меня со временем возненавидела. Через несколько месяцев дела поправились, я устроился на фирму «Луксор», где в полной мере расцвел мой талант наладчика бытовой техники. Деньжата завелись, хотя не ахти какие, но наш любовный поезд, к сожалению, уже ушел. Как известно, догнать этот поезд невозможно.

Пока я беспробудно пьянствовал, сожалея о разрушенных мечтах (в институте, где я прежде работал, передо мной действительно открывались завидные перспективы), Света начала звонить по газетным объявлениям и таким образом вышла на фирму «Золотой квадрат», принадлежащей Руслану Атаеву, ее нынешнему мужу и спонсору. До сих пор не знаю, что это за фирма, чем занимается (догадываюсь, что не благотворительной деятельностью), кем туда взяли мою сумасбродную женушку; все дальнейшее – развод, размен квартиры, нудные выяснения отношений, пустые клятвы, истерики Светы – уложилось в моем сознании в промежутки между запоями как один долгий дождливый денек, после которого я словно заново родился. Однажды взглянул в зеркало и увидел там сорокалетнего мужчину с испитым лицом, с большим, как у слоненка, носярой и печально-лукавыми глазками неопределенного цвета. Этот человек ничего не добился в жизни, но был себе на уме – и отнюдь не собирался помирать.

Светлане ехать до меня на тачке минут сорок, и я использовал это время с толком. Кое-как привел себя в порядок, умылся (на душ не хватило сил), переоделся и смотался в ларек, где отоварился бутылкой водки и пивом. Страх улетучился, мной владела обычная похмельная депрессия, но на воздухе немного полегчало.

Дома чуть-чуть прибрался и успел засадить пару банок «Очаковского». На звонок вышел умиротворенный, готовый к решению самых сложных проблем.

Света, едва взглянула, все поняла. Произнесла с незабытой, дорогой мне интонацией страдающей зверюшки:

– Опять, Володечка?

– Ладно, не зуди уж сразу… Я и тебе оставил. Проходи на кухню.

Чувствовал я себе превосходно. На столе пиво, водка, нарезанная колбаска, напротив милая женщина, родившая мне сына, хотя нынче запутавшаяся в трех соснах. Что еще надо утомленному алкоголем сердцу.

– Ну, давай, – сказал весело, – расскажи, что вдруг стряслось в образцовой семье миллионера? Зачем понадобился старый неудачник?

По ее лицу видно, что плакала недавно. Но подкраситься, причепуриться не забыла.

– Мне не к кому больше обратиться, Володя.

– Понимаю… Что дальше? Обращайся.

– Вишенку похитили.

Слова упали, как смертный приговор, но я не заблажил, не завопил заполошно: что? как? не может быть! Спокойно налил рюмку и выпил. Потом закурил. Потом открыл форточку. Затылок внезапно отяжелел, будто туда закачали свинца. Давление, что ли?

– Что ж, похитили так похитили. Это бывает. Расскажи, пожалуйста, поподробнее.

Вместо того чтобы рассказывать, тяжело задышала, побледнела – и начала медленно сползать со стула. Я успел ее подхватить, поднял на руки и, чертыхаясь, отнес в комнату, положил на кровать. Раньше Света себе такого не позволяла. Я вообще впервые видел, как женщина падает в обморок. Малоэстетичное зрелище. Но что бы она сейчас не чувствовала и не переживала, вряд ли Сашука значит для нее больше, чем для меня. Сашука это Сашука – центр вселенной. И не только для нас двоих со Светой. Для многих, кто еще не догадывался об этом.

Нашатыря у меня не было, и Свету я привел в чувство, дав ей подышать ваткой, смоченной в «Смирновской». Потом сидел возле нее и слушал. Из того, что она рассказала, обрисовалось следующее. Оказывается, их жизнь с бизнесменом Атаевым была не такой безоблачной и романтичной, как она мне внушала все три года. Хотя горец любил ее безумно и не жалел денег на Сашука (одна из причин, по которой Света ушла от меня: обеспечить мальчику нормальное будущее), вскоре выяснилось, что он не совсем свободен. Кроме Светы, у него было еще две жены, одна в Черкесске, вторая в Петербурге. По его вере это дозволялось, но Свете, когда узнала, не доставило радости. Однако больше всего ее угнетало, что бизнес, которым занимался муж, был связан с повышенным риском, а это в свою очередь влекло за собой массу житейских неудобств и ограничений. Допустим, Вишенка учился в одной из самых привилегированных школ в Москве, где на завтрак детей кормили черной икрой и заморскими фруктами, а занятия даже в младших классах вели доктора наук, но отвозили его в эту школу на бронированном лимузине и с двумя телохранителями, впрочем, как и всех других отпрысков новых русских. Кстати, я был против того, чтобы Сашука определить в эту школу, но на ту пору меня уже никто не слушал, включая Вишенку. Он, правда, меня успокоил одной из своих таинственных фраз. «Папочка, ну что ты переживаешь из-за ерунды, – заметил со своей неподражаемой старческой умудренностью. – Абсолютно никакого значения не имеет, где и чему человек учился». Поразмыслив над его словами, я пришел к заключению, что Вишенка, как всегда, прав.

Неделю назад Руслан Атаев отбыл в деловую поездку (я немного не угадал: не в Париж, а в Вену), с намерением вернуться через три дня, но не вернулся. Зато от него пришла странная телеграмма, Света процитировала на память: «Немного болею. Передай Квазимоде, пусть готовит Кузьму. Приеду когда не знаю. Береги себя». Кто такой Кузьма, я знал, – коммерческий директор «Золотого квадрата», фигура заметная и представительная, из бывших узников совести. В последнее время вошло в моду на крупные синдикаты ставить людей с сильной общественной репутацией. Обычно, когда их отстреливали, по всем каналам телевидения пускали народную скорбь – и частенько в очень зрелищной форме. Про Квазимоду я слышал впервые и спросил у Светы, кто это такой. Оказалось, начальник службы безопасности, полковник из бывших особистов. Получив, телеграмму, Света не слишком встревожилась: такое случалось и раньше. Руслан Атаев имел обыкновение пропадать по нескольку дней, иногда и до месяца, без объяснения причин. Света особенно не вдавалась в подробности, понимая, какие сложные задачи, требующие полной самоотдачи, приходится решать крупному российскому бизнесмену. Передала телеграмму Квазимоде – и успокоилась.

А вчера Вишенка не вернулся из школы. Утром, как всегда, его отвезли на занятия, а около двух часов ей позвонил телохранитель Ибрагим и сообщил, что мальчик пропал. Все дети разошлись, суббота – короткий день, но Вишенка из школы не выходил. Она помчалась туда, подняла в школе переполох, но лишь выяснила, что последним, кто видел Вишенку, был учитель физкультуры, бывший олимпийский чемпион по плаванию Гена Попов. Они с мальчиком задержались в бассейне: Вишенка сам об этом попросил. Хотел узнать, продержится ли под водой две минуты. «У вас хороший парень, – сказал бывший олимпиец Свете. – Чемпионом не будет, но за себя постоять сумеет. При любых обстоятельствах. Уж у меня, мадам, поверьте, глаз наметанный».

Из бассейна Вишенка пошел в раздевалку – и больше его никто не видел. Ни преподаватели, ни одноклассники. За вчерашний день Света обзвонила всех, кто был с Вишенкой в бассейне. В элитной школе классы небольшие, в Сашиной группе всего девять человек, четыре мальчика и пять девочек. Психиатр школы Ливенбук полагал, что это оптимальный расклад в период полового воспитания детей. Все мальчики, кроме Саши, из известных восточных семей.

– Ты все время отвлекаешься, – укорил я Свету. – Почему ты решила, что Вишенку похитили?

– Что же еще? – она в удивлении приподнялась на локтях, и видно было, что пришла в себя. Я тоже чувствовал себя нормально: водка и пиво сделали свое дело.

– Тебе кто-нибудь звонил? Требовали выкуп? Или что там требуют в таких случаях?

Ее удивление приобрело высокомерный оттенок.

– Ты так говоришь, Володя, словно речь о ком-то постороннем.

– Ответь, пожалуйста.

– Нет, никто ничего не требовал.

– Надеюсь, сообщила в милицию?

– Ради бога, Володя, не будь идиотом.

Я действительно сморозил глупость, извинился и пошел на кухню. Налил водки в чашку, но пить пока не стал. Задумался. Чувствовал себя, повторяю, нормально, но в то же время как бы не в своем уме. Перед глазами всплывали объявления, которые иногда дают по телевизору: такой-то вышел из дома, одет в синюю куртку и так далее… В Москве ежедневно пропадает множество людей, в том числе и детей, но объявления дают, думаю, только богатенькие. Обыкновенному обывателю в голову не придет сунуться со своим горем на телевидение. Тем более, известно, что в девяносто девяти случаях из ста это бесполезно. Пропавших иногда находят, но нескоро и неживыми. Удивительное время подкатило, о чем говорить. И все же я отгонял мысль, что с Вишенкой случилось самое страшное. Вернее, мысль, может, мелькала, но сердце молчало. Нет, Вишенку им не взять. Нипочем не взять.

Водку отнес в комнату – и удивился перемене, произошедшей в Светлане за несколько минут. Она побледнела, и жутковато проступили под кожей костяные глазницы.

– Что с тобой, Света? Тебе плохо?

– Почему, хорошо… Но если… Володечка, тогда мне незачем дальше жить.

Это верно, подумал я. Без Вишенки нам обоим нечего делать на этом свете. Звучит претенциозно, но это так.

– Значит, прошли сутки – и ничего? Ни слуху ни духу?

– Да.

– А что говорит Кузьма Савельевич? Принимает какие-то меры?

– Ой, надо же позвонить! – забыв про обморок, Света соскочила с кровати, побежала в коридор, где стоял аппарат. Я остался на стуле с чашкой в руке. Подумал, чего ее, чашку, носить туда-сюда, взял и выпил. На мгновение мелькнула странная картинка, будто ничего не изменилось в наших отношениях, восстановилась прежняя ситуация: полупьяный муж, хлопотливая женушка, идет какая-то разборка… Беда стояла рядом, но еще не укрепилась в сознании. От мысли, что Вишенка пропал, лишь в груди холодило. И Свету было как-то по-особенному жалко. Стройная, в длинной черной юбке, с растрепанными волосами, но ничуть не постаревшая. Ей всего тридцать четыре года, рано ей стареть. Она как пастушка из языческой мистерии. Все без исключения джигиты охочи до таких грациозных блондинок.


Когда они взяли верх, как монголы в прежние времена, они обыкновенно брали белых женщин в наложницы, а вот Руслан Атаев, честь ему и хвала, не побрезговал моей-то, оформил законный брак. Он вообще произвел на меня хорошее впечатление, хотя мы виделись всего один раз. На свидание со мной Вишенку обычно привозили в условленное место, чаще всего на Гоголевский бульвар, но в тот раз Света по телефону попросила подъехать к дому на Кутузовском проспекте, что-то там не заладилось. Я подъехал, так мало того, подождав минут десять, набрался наглости и приперся прямо к ним домой. Честно говоря, давно хотелось поглядеть, в какие хоромы Света переселилась, а тут такой случай. Конечно, не предполагал, что нарвусь на хозяина. По рассказам Светы, он ночевал дома редко, а чтобы среди дня… Грешным делом я подумал, специально меня заманивает, чтобы похвалиться, какого уровня благосостояния может достичь женщина, если живет с настоящим мужчиной, а не с бездельником. А тут еще совпадение: подошел к дому, подъезд настежь – грузчики затаскивают мебель. Ну я, недолго думая, шмыг – и на пятый этаж. Позвонил в обитую коричневой кожей дверь – и открыл, предварительно изучив меня в телеобъектив, солидный, пузатый господин, из тех, у кого на лице написано: тебе чего, голубчик? В морду хошь? Загорелый, с седоватыми усами, с иссиня-черными прядями густых волос. Открыл дверь широко, пригласил: заходи, друг, раз пришел. Был он в персидском халате, распахнутом на волосатой, бронзовой груди.

В прихожую, размером как вся моя однокомнатная квартира, устеленную ковром, выскочила испуганная Света, но хозяин махнул рукой – и она сразу исчезла.

«Пойдем, – позвал. – Давно надо поговорить. Потом тебе Сашу отдадут».

Ну и поговорили. В кабинете, меблированном в строгом стиле, но с небольшими излишествами в виде кожаного дивана и кадок с зеленью, коих, на мой взгляд, было чересчур много. Говорил, впрочем, большей частью Атаев. Поинтересовался, нет ли у меня каких-нибудь проблем, и узнав, что нет, предложил обращаться в любое время, если таковые появятся. Потом угостил сигарой, от которой я отказался, пояснив, что курю исключительно «Яву», и, не меняя тона, предупредил, чтобы я поменьше попадался ему на глаза. Я не то чтобы обиделся, а как-то не совсем понял. «Что вы имеете в виду, уважаемый Руслан? Я ведь только встречаюсь с сыном и больше ничего». Атаев с треском почесал волосы на груди. «Встречайся, почему нет. Я не против. Звонить не надо, чтобы языком трепать. Два раза звонил на прошлой неделе. Разве нет?» – «Мальчик болел, я хотел узнать…» – «Ничего не надо узнавать. Зачем женщине нервы дергать. Она не твоя. Когда была твоя, не берег. Теперь забудь насовсем. Денег надо, могу дать. Про Сашу тоже постепенно забудь, самому лучше будет. И Саше будет лучше. Всем будет лучше». Я опять переспросил: «Чем же будет лучше Саше, если я про него забуду?» Джигит и бизнесмен поглядел с грубоватой лаской. «Как не можешь понять, зачем ему такой отец? У него все есть, ни в чем не нуждается. Перед друзьями стыдно, когда узнают, что у него такой отец. Любишь Сашу, оставь в покое. У него свой светлый путь, не как у тебя. Я тебе плохо не сделаю, обещал Свете, но говорю как мужчина мужчине. Пей свою водку, к нам не лезь. Чтобы потом обижаться не пришлось».

Он понравился мне тем, что говорил прямо и открыто и, по существу, хотя и коряво, но вполне реально описывал ситуацию. Иное дело, что я не представлял и не представляю, как живет с ним Света – с ее завышенными амбициями. Все-таки учительница. Все-таки разные книжки читала, пока не наступил рынок. Так же не представлял доблестного восточного бизнесмена в роли наставника Вишенки. Но за мальчика я опасался меньше всего. Если Вишенка притерся в этом богатом стойле, значит, у него есть какие-то свои соображения, которыми он пока не поделился. Наши с ним отношения допускали как предельную взаимную откровенность, так и право на умолчание.

Атаева в той беседе я заверил, что готов выполнить любые его требования и условия, кроме одного: с мальчиком не расстанусь никогда. Этого он может, если захочет, добиться единственным способом, то есть лишив меня жизни. Атаев сперва поморщился, потом добродушно рассмеялся. «Какие-то чудные люди. Все просрали, страну у вас отобрали, землю отобрали, жен отобрали, ложись и помирай спокойно, а вы все цепляетесь за прежние цацки. Скажи, Володя, пожалуйста, зачем тебе мальчик, если ничего не можешь ему дать? У тебя нет ничего. Ни денег, ни ума, ни достоинства, одна бутылка в голове. Зачем тогда мальчик?»

Ответа ему не требовалось, еще немного поцокав языком и сокрушенно покачав головой, отпустил меня со словами: «Хорошо, иди, подумай… Сейчас Саша на улицу выйдет».


Это было два месяца назад, после той встречи много воды утекло…

Света положила трубку и окаменела, застыла в каком-то подозрительном ступоре. Я к ней подошел и, обняв за плечи, отвел на кухню. Поставил чайник на плиту.

– Сейчас горяченького попьем… Ну, что?

Сидела молча – и лицо неживое.

– Светка, очнись! Что сказали? С кем говорила?

– Кажется, я схожу с ума. Знаешь, такой звонкий молоточек вот здесь, – показала за ухом. – Тук-тук-тук! Выдалбливает ямку. Что делать, Володечка?

– Придется выпить, – я налил водки и напоил ее из своих рук, как микстурой. Ничего, проскочило, только чуть-чуть задохнулась. Ясел напротив и закурил. Надо было как-то ее приободрить.

– Света, давай рассуждать здраво. Ты знаешь Вишенку, его не так просто обидеть.

– Лучше замолчи.

– Допустим, его действительно похитили. Наверняка это связано с твоим мужем. Значит, потребуют выкуп. Ведь он заплатит, верно? Конечно, заплатит, тут и говорить не о чем…

– Руслан тоже исчез.

– Да, исчез. Но ведь не улетел на небеса. Объявится. Что тебе сказали? Куда ты звонила?

– Я разговаривала с Кузьмой Савельевичем и с Квазимодой.

Потянулась за сигаретой, я щелкнул зажигалкой.

– Петр Петрович сказал, что принял все меры. У него большие возможности, он в органах служил.

– Ну вот видишь!

– Что – видишь? Что – видишь? Он придуривается, он что-то знает. Я больше никому не верю. Ах, какая же я тварь!

– Ты о чем?

Не ответила, но без того понятно.

– Не надо, не казни себя. Твоей вины тут нету… Хорошо, поедем.

– Куда?

– Как куда? В этот ваш «Золотой квадрат». Нельзя сидеть на месте, надо что-то делать.

– Посмотри на себя в зеркало, Володечка.

Я посмотрел: ничего страшного. Вид, конечно, потасканный, нездоровый, на щеках голубоватые тени, но в лице с выдвинутым вперед массивным носярой проступает нечто целеустремленное, орлиное. Про таких мудрецы говорят обыкновенно: этот человек своей смертью не помрет.

Уехать не успели: раздался звонок в дверь – и явился Федя Каплун. Выглядел он ничуть не лучше меня – опухший, непросохший, с недельной щетиной, – но я обрадовался его приходу. Как же я забыл про него? Ведь это тот, кто нам нужен.


ПОХИЩЕННЫЙ

Мальчика привели к Исламбеку Гараеву, директору фирмы «Топаз». Ночь он провел в подвале, на какой-то вонючей рогожке, но выспался нормально. Приключение вообще ему нравилось: все необычно, как в кино. Когда в коридоре возле раздевалки его остановил незнакомый парень и, озираясь по сторонам, спросил, как его зовут, он сразу заподозрил неладное, но охотно пошел на контакт. Вышел с посыльным на двор – и дальше, за школьную ограду, где в машине его якобы ждал человек, который хочет сказать что-то важное. По дороге мог десять раз сбежать, но не сделал этого. Причина – обыкновенное любопытство. В последние дни он словно чувствовал, должно произойти событие, которое изменит его жизнь. О-о, поскорее бы! Школа, режим, надзор за каждым шагом – все к черту! Он не говорил мамочке, не хотел расстраивать понапрасну, но внутренне так и не смог привыкнуть, приспособиться к привалившему счастью в виде элитарной школы, Интернета, роскошного мустанга, суперроликов, мобильника – и прочего, прочего, то есть всего, что можно купить, когда есть башли в кармане. Возможно, дары судьбы он воспринимал без радости потому, что за ними стоял черный дядька Руслан, который недавно по какому-то затейливому капризу ума потребовал называть его папой. Услышав такое, Саша усмехнулся про себя, но вслух вежливо ответил: «Конечно, отец. Как прикажете». Черный дядька, конечно, почувствовал издевку, но никак этого не проявил, напротив, дружески растрепал его волосы. Он вообще Сашу никогда не наказывал, хотя однажды мальчик случайно подслушал, как тот сказал матери: «Волчонок растет, Света. Пора натаскивать…»

Саша не осуждал мать за то, что бросила отца и переселилась к богатому черному дядьке, полагал, что любая женщина имеет право выбирать, с кем ей жить, так же как мужчина всегда может выбрать себе попутчицу по вкусу. Единственное, что его огорчало, так это отсутствие собственного выбора. Он не решался оставить мать в богатой берлоге, в руках черного дядьки, хотя предпочел бы жить с отцом, который, по крайней мере, был более вменяем. С матерью, в сущности, не о чем было говорить, и, может быть, именно поэтому она вызывала у него приступы любви, доводившие до слез. Она была беспомощнее, чем птичка, посаженная в клетку.

В машине, в серебристом «Фольксвагене», на заднем сиденье расположился пожилой мужчина, которого Саша толком не успел разглядеть: парень сзади подтолкнул его в салон – и через минуту они уже мчались по шоссе на полной скорости. Через стекло успел увидеть телохранителя Ахмета, который беззаботно помахал ему рукой. Дальше все происходило тоже как в кино: пожилой мужчина сунул ему под нос влажную тряпку, Саша нюхнул пару раз – и сладко уснул.


…В господине, который сидел на кожаном диване и попыхивал короткой трубочкой, Сашу поразили розовые маленькие ушки с острыми кисточками сверху, как у рыси, а также глаза, пронзительные, бесстрашные, устремленные, казалось, не на мальчика, а сквозь него. Саша оценивал людей не рассудком, как взрослые, а чутьем, и редко ошибался. Человек на диване был мудрый, всезнающий, но в его сердце скопился черный огонь, как в котле с кипящей смолой. И серая, пронизанная золотыми нитями аура вокруг головы; на мгновение мальчик даже зажмурился. Мужчина поманил его пальцем и указал на скамеечку внизу.

– Садись, Саша-джан… Поговорим мало-мало.

Мальчик послушно присел, ожидая чего угодно. Люди с золотистой аурой непредсказуемы. Но он точно знал, что этот человек не желает ему зла.

– Почему не спросишь, куда попал, Саша? Неинтересно, да?

– Разве что-нибудь изменится оттого, что я буду знать, где я? – ответил мальчик.

Господин улыбнулся – и это выглядело так, как если бы темное небо осветилось солнцем.

– Может быть, изменится, может быть, нет. Все зависит от тебя, Саша. Как тебе спалось?

– Спасибо, хорошо.

– Тебя покормили утром?

– Нет, но я не голоден.

– Ах как нехорошо… – Господин хлопнул в ладоши, и в комнату вошел мужчина в странном одеянии – в шароварах, в ярко-алой рубахе, с кинжалом у пояса и с папахой на голове.

– Побыстрее принеси гостю еды, пожалуйста, Муса, – с улыбкой обратился к нему хозяин. – Иначе он умрет от голода, и мы никогда не узнаем, что у него на уме.

Абрек поклонился и исчез, не взглянув на мальчика. Исламбек пососал трубочку, задумчиво разглядывая Сашу. После долгой паузы сказал:

– Скажи, Саша, как жил у бешеной собаки Атаева? Он тебя бил, пугал, обижал?

– Нет, господин Исламбек, он относился ко мне хорошо.

– Откуда знаешь мой имя?

– Слышал, как вас называли слуги, – соврал мальчик.

– Ага, молодец… Тебе, кажется, четырнадцать, да?

– Через четыре месяца.

– О-о, совсем взрослый юноша… Значит, тебе нравилось жить у бешеной собаки Атаева?

– Не очень, – признался Саша. – Но ведь с ним моя мать. Где мне еще быть.

– Теперь есть где, Саша, – как о чем-то очень важном и решенном сообщил Исламбек. – Поедешь далеко-далеко, где настоящий рай… Скажи, правда умеешь предсказывать про людей?

Мальчик искренне удивился.

– С чего вы взяли, господин Исламбек? Я такой же, как все.

Исламбек хитро прищурился.

– Мы следили за тобой, Саша… На прошлой неделе ты сказал другу, что с ним будет беда, а потом он пошел и сломал себе ногу. Разве так не было?

– С Алехой Фоминым? – вспомнил мальчик. – Да, было. Но я имел в виду другое. Он слишком выпендривался. Это случайное совпадение.

– Случайных совпадений не бывает, – заметил Исламбек и прищурился еще хитрее. – У меня трое сыновей, Саша, и две дочери, но никто из них не бродит по банковским сайтам, как по домашней кладовой. Кто тебя этому научил?

Вопрос застал мальчика врасплох – и он смутился.

– В этом нет ничего плохого. Я просто развлекаюсь.

– Саша, тебе нечего боятся. Бешеный собака Атаев большой дурак. Не разглядел, кого приютил под боком. Зато мы знаем все. Поэтому ты здесь. Нам выкуп не нужен. Нам нужен ты, Саша.

Разговор прервался, абрек в папахе принес поднос с угощением и поставил у ног мальчика. Спросил, не надо ли еще чего-нибудь. Исламбек отпустил его небрежным движением руки. Саша взял с подноса розовобокое яблоко, надкусил. Но ему было не до еды. Поедешь далеко-далеко, сказал горец. Туда, где рай. Где рай у чужеземцев? В горах, в пещерах, на крыше Памира, в трущобах Нью-Йорка – поди угадай. Но уж точно не в Москве. Значит, предстоит дальняя дорога. Значит, он не скоро увидится с мамой и вряд ли в ближайшее время услышит насмешливый голос отца. Это огорчило Сашу, хотя само предстоящее путешествие не пугало. Он ни на секунду не усомнился, что Исламбек сказал правду. Черный дядька Руслан тоже никогда не врал, за исключением тех случаев, когда говорить правду было невыгодно. Эти люди, спустившиеся в Москву с гор, часто погружаются в смутные, наркотические видения, в грош не ставят человеческую жизнь, особенно чужую, но для тех, кого любят, их сердца открыты и речи честны. Другое дело, что из-за склонности к фантазиям и детского ума, они сами редко отличают правду от лжи. В Сашином классе все мальчики и две девочки были детьми новых русских кавказского происхождения, и он подружился со всеми, а на азербайджанке Мариам обещал жениться. Сказал для красного словца, чтобы сделать милой смуглянке приятное, но она поверила, и вот уже с полгода они считались обрученной парой. Дошло до того, что однажды к нему подошел старший брат девушки, бизнесмен Карим, и по-доброму предупредил, что по их обычаям нельзя трогать девушку до свадьбы, кто это сделает, тот дня не проживет. Саша уверил брата, что у него и в мыслях нет ничего подобного, девичья честь для него дороже собственной жизни. После этого, расчувствовавшись, Карим подарил ему амулет: засушенное человеческое ухо на шелковом шнурке, принадлежавшее якобы какому-то поганому федералу.

– Кушай яблоко, кушай, не стесняйся, – поощрил Исламбек, посасывая трубочку и глядя на него увлаженными глазами. – Ни о чем не спрашиваешь, хорошо. Молчаливый человек самый надежный. Болтунам нельзя верить, тебе можно. Из тебя выйдет настоящий воин, смерть гяурам. Проси чего надо, пока я здесь.

– Ничего не надо, – сказал Саша. – Но если можно, матери позвоню. Все-таки она, наверное, волнуется.

Исламбек нахмурился.

– Позвонить можно, но зачем? Подумай сам. Постепенно забудь про мамочку, папочку. Тебя ждут большие, важные дела. Кто такие мамочка, папочка? Мы про них тоже знаем. Папочка водку пьет. Он, Саша, обыкновенный русский раб. Мамочка бешеной собаке Атаеву за деньги продалась, подстилка собачья. Они недостойны такого сына, как ты. Забудь про них. Чем скорее забудешь, тем лучше. Мужчиной станешь, кровь врага прольешь, самому будет смешно. Веришь мне?

Саша поднял глаза, пытаясь подчинить восточного владыку своему взгляду, но это не удалось. Со многими удавалось, в том числе с учителями, но сейчас вышла осечка. Мрачный огонь, пылающий в груди абрека, не допустил соприкосновения, хотя он и хлопнул рукой по лбу, словно убил комарика. Добродушно рассмеялся.

– Не нравится, да? Ну разозлись. Заступись за мамку с папкой. Понимаю, какие ни есть, других у тебя нету.

Мальчика не задело то, что Исламбек сказал об его родителях, к ним грязь не прилипнет, но он понимал, что должен ответить достойно. Если проглотит оскорбление, уронит себя в глазах человека, от которого, возможно, зависела его судьба. Времени на размышление не было, высказал первое, что пришло в голову:

– Вы сильный мужчина, господин Исламбек. Некрасиво себя ведете.

– Что – некрасиво?

– Оскорблять того, кто не может дать сдачи.

– Неужели? Если бы мог, что бы сделал? Наверное, укусил бы? Ишь как глазенки сверкают. Наверное, убил бы?

– Конечно, – кивнул Саша. – Что тут думать.

Исламбек уточнил:

– Не побоишься? Убьешь? За то, что папу с мамой обругал?

– Пустой разговор, – сказал Саша. – Проверить все равно нельзя.

– Почему нельзя? – Исламбек закопошился, уши с кисточками побледнели. Вдруг выудил откуда-то из диванного валика крохотный, как игрушечный, пистолетик, швырнул мальчику. – На, стреляй. Смой оскорбление кровью.

– Зажигалка? – спросил Саша.

– Зачем зажигалка? Хороший пушка. Доску пробивает насквозь. Покажи, какой ты горячий.

Конечно, Исламбек над ним издевался, хотя пистолет, аккуратно легший в ладонь, действительно был настоящий, дамский браунинг. Но никогда хитрый восточный лис не доверил бы ему заряженное оружие. Он просто проверял его, а зачем ему это понадобилось, другой вопрос. Саша улыбнулся, поднял руку и спокойно нажал курок три раза подряд. И услышал три мерных, сухих щелчка, будто расколол орех.

– Да-а, Саша-джан, – уважительно заметил Исламбек. – Из тебя выйдет толк. Какой отчаянный голова. Однако пошутили и хватит. Кушай яблоко, дорогой.

– Спасибо, я сыт, – ответил мальчик.


В багажное отделение старой «Аннушки» его загрузили в деревянном ящике, на котором поверх красной полосы выведена яркими черными буквами надпись: «Не кантовать». Очнувшись от тряски, он быстро сообразил, что куда-то летит. Вечером к нему в подвал заглянул веселый дядька в черном берете и усыпил уколом в вену. Больше Саша ничего не помнил до этого мгновения, когда пришел в себя в замкнутом деревянном пространстве, с просвечивающими дырочками перед глазами. Он не испугался и не обрадовался. Деревянный ящик перевозил его из одной жизни в другую. Все дальше отодвигались лица родителей, и только за эти два дня он по-настоящему впервые ощутил горесть разлуки. Может быть, он никогда их больше не увидит и они не узнают, как он их любил. Портил им кровь, грубил, строил из себя невесть кого, но ни разу не нашел простых слов, чтобы сказать, что из всех людей только они ему дороги, да еще так сильно, что он пока не представляет, как жить без них. В темном ящике сердце охватила тоска.

Время от времени его бултыхало и прижимало к стенкам ящика, в животе возникали спазмы, не хватало воздуха и невыносимо хотелось помочиться. Пытка продолжалась целую вечность, пока, наконец, почувствовал, что самолет коснулся земли. Ощущение такое же, как если бы его вместе с ящиком шмякнули об асфальт, а потом проволокли по кочкам. Он предположил, что самолет разбился и ему выпал редчайший случай закончить жизнь в заранее приготовленном гробу. Однако его опасения оказались преждевременными.

Вскоре он услышал голоса, раздававшиеся словно из подземелья: слов не разобрать. Затем по ящику стукнули пару раз, видимо, чем-то тяжелым, уши заложило. Ящик подняли и понесли, но это было уже совсем не то что лететь: намного приятнее.

Потом опять поехали, на сей раз, похоже, на машине по какой-то первобытной дороге, состоящей из бугров и рытвин. Только теперь он оценил преимущества свободного полета. За час (или три?) езды набил себе столько шишек, что хватило бы на всю оставшуюся жизнь.

Пришел конец и этой муке. Когда его вытащили из ящика и положили на траву, он не смог самостоятельно распрямиться, так и лежал на боку скрюченным, глядя куда-то под себя немигающими, широко открытыми глазами. Поглядеть было на что. Сколько охватывал взгляд, расстилалось колышущееся, бархатное, темно-зеленое марево, прошитое пиками черных скал и сливающееся с невыносимо синей полосой близкого, можно дотронуться, неба. Он лежал на краю сказочного, неведомого мира. Казалось, чуть шевельнись – и покатишься вниз, но не разобьешься, а взлетишь, подхваченный зелеными волнами. Ощущение чуда длилось мгновение: кто-то подхватил его за бока, слегка потряс и усадил, прислонив спиной к дереву. Теперь он разглядел каменистую площадку и замшелую стену дома с крохотным оконцем, выпирающего прямо из скалы. В сознании возникло слово «сакля». Над ним склонился парень в черной куртке и в широких черных штанах, наверное, он его и привез, кто же еще? Чуть подальше опирался на толстую, узловатую палку старик с хмурым лицом, словно вылепленным из куска темно-коричневой глины. Старик смотрел на него без всякого любопытства. Парень, улыбаясь, сказал:

– Ты похож на таракана, которого сняли с булавки.

Саша сделал глубокий вдох и ответил:

– Когда сам угодишь в ящик, будешь точно такой же.

Старик сделал шаг и потыкал его палкой в грудь.

– Эй, – возмутился Саша. – Я все-таки человек, а не насекомое.

Старик обернулся к парню, заметил с сомнением:

– Передай Автандилу, я ни за что не ручаюсь. Из поросенка можно вырастить свинью, но не волка. Вечно завариваете кашу, а кто-то должен расхлебывать.

– Я ни при чем, отец. Я всего лишь перевозчик. Сам видишь, товар в сохранности.

– Видеть-то вижу, да что толку. Да, обеднела матушка-Рассея не только рассудком. Может, заберешь обратно?

– Как можно, ата! – парень, кажется, испугался. – Автандил не поймет.

– Разве что нарезать из него лапши собакам на ужин, так они и жрать не станут.

Саша сказал:

– Я терпел в самолете, терпел в машине, но еще минута – и я взорвусь.

– В каком смысле взорвешься? – удивился старик. – Как граната, что ли?

– Он хочет ссать, – догадался парень. – Гяуры всегда хотят ссать. Водки напьются – и ссут. Или блюют. Дикари.

– Хорошо, мальчик, – голос старика потеплел. – Встань на ноги, если сможешь, отойди вот за то дерево и спокойно отлей.


ЗАКАЗ НА 50 ТЫСЯЧ

Магомай снял номер в «Редиссон-Славянской», записавшись под фамилией Меркурьев и указав целью прибытия в Москву, как водится, коммерцию. Главная проблема, которую ему предстояло решить: деньги. Причем быстрые деньги и достаточно большие. Чтобы разыскать хмыря, который чуть не вышиб ему мозги, понадобится наличняк. Он знал, где хмырь работает и его фамилию, но это не упрощало дело. Если тот не дурак, а он не был дураком, то как только узнает, что Магомай слинял из изолятора, сразу сделает ноги. Это ничего. Найти в Москве человека нетрудно, но, естественно, не бесплатно.

С деньгами беда. Счета в банках наверняка заблокированы прокуратурой, и проверять нечего, а живых денег, будучи приверженцем западного образа жизни, Магомай не держал, если только с бабами расплатиться да на сигареты. Пластиковую карточку стибрили, пока валялся в бессознанке, может, тот опер и прикарманил, который стрелял. За бугром тоже пусто. В отличие от большинства новых русских, имеющих счета в разных странах, Магомай из принципа хранил капитал на родине, где знал каждый кустик. Считал, рано или поздно Запад сам потянется к его денежкам, а не наоборот. Сейчас квасной патриотизм выходил ему боком. С утра с нетерпением ждал адвоката, который обещал по своим каналам прокачать хоть какую-нибудь работенку.

Иероним Ковда явился около полудня, когда Магомай допивал пятую чашку кофе перед телевизором и от скуки уже не знал, куда деваться. Поэтому сразу набросился на адвоката, будто с цепи сорвался. Нагородил десять вин, за каждую пригрозил спросом, но степенный Иероним даже, кажется, плохо его слушал, отчего Магомай завелся еще пуще.

– Ты что же думаешь, Алтын, вытащил из тюряги за мои денежки и будешь почивать на лаврах? Не выйдет, старина. Не у Пронькиных. Живо башку сверну, как куренку. Не забывайся, чистоплюй. Мементо мори.

Адвокат, устроясь в кресле с сигаретой, налил себе в плошку мангового сока.

– Ах, Филимон Сергеевич, не выношу, когда строите из себя уголовника. Вам не идет. При вашей репутации пора забыть босяцкие замашки.

– Это ты мне?

В номере, кроме них, никого не было, поэтому вопрос прозвучал риторически. Голубенькие, наивные глазки киллера сверкнули ледяной слезой.

– А ежели в мордаху двинуть?

– Ну вот опять, – огорчился Ковда. – Ударьте, если вам станет легче. Но лучше спросите, что я успел сделать за сегодняшнее утро.

– Что же ты сделал, Иуда?

– Если намекаете на мое еврейское происхождение, то грех вам, Филимон Сергеевич. Без моих связей сами понимаете, где вы сейчас были бы. Не стоит рубить сук, на котором сидишь. Или опять потянуло к этой черносотенной сволочи? Что ж, валяйте. Примут с распростертыми объятиями. У них и цены, я слышал, приличные. Сто баксов за голову. За меня, если сторгуетесь, могут удвоить. Дать телефончик?

– Отзынь, адвокат. Куда меня потянуло, тебе лучше вообще не знать.

Магомай уже справился с раздражением, обычная вялая перебранка закончилась. Тем более, если Малохольный сядет на своего конька, на политику – коммунисты, фашисты, права человека, взбесившаяся чернь, – его не остановишь никакими пинками. Магомая политика не интересовала. Всех, кто ею занимался, он считал моральными уродами. Добавил примирительно:

– Ладно, не обижайся, Иероним. Знаешь же, как тебя люблю. Иначе давно замочил бы… Так что надыбал? Есть заказ?

Адвокат допил сок и еще некоторое время боролся с обидой. Бурчал себе под нос: «Возомнили о себе… А того не понимают…» Пышная седая грива отливала серебром. Магомай завидовал его аристократической внешности. С такой личиной хоть в президенты подавайся – и баб можно трахать на халяву. Но тут уж чего природа отпустила.

Наконец, адвокат перешел к делу – и его сообщение заново взбаламутило Магомая. Заказ был, но сомнительный во многих отношениях. Некая фирма «Топаз» наехала на конкурирующую фирму «Золотой квадрат», но обе принадлежали братьям с гор. Странно было уже то, что они обращаются к третьей стороне. Обычно они не выносили сор из избы. А если выносили, потом всех лишних убирали. Второе: у них только грязные деньги, не отмытые, никогда не известно, какой потянется хвост… Все это адвокат, разумеется, знал не хуже его.

– Иногда думай, что предлагаешь, – набычился Магомай. – Для этого у тебя голова на плечах.

– Понимаю ваши сомнения, но клиент надежный. Я имел с ним дело. И потом, как я понял, нужна сразу приличная сумма. Он готов проплатить двадцать пять штук авансом.

– Кто такой? Как зовут?

– Исламбек Гараев. Из князей. В Москву внедрился еще при Поповиче. Крутой бизнесмен, нормальная репутация. Крупными кидками не занимается. О вас очень высокого мнения.

– Наркота? Проститутки?

– Как обычно. Всего понемногу. Плюс гостиничный бизнес. Не удивлюсь, если сейчас мы у него в гостях.

– Ты сказал, что дела веду только напрямую?

– Ждет сегодня к трем часам. Повторяю: честный, надежный партнер. И платит сразу.

– С гор и надежный? Давно ли?

– Времена меняются, Маго. Кавказцы уже не те, что пять лет назад. Выходят в Европу. Положение обязывает.

Филимон Сергеевич прошелся по комнате, вырубил телевизор.

– Хорошо, допустим… Кто объект? Что за квадрат?

Адвокат улыбнулся. Грозный наниматель и друг шутил редко и любил, когда на шутку реагировали.

– Руслан Атаев. Кличка Кожемяка. Чего они там не поделили, не знаю. У Атаева русская жена. С ним я не встречался, но по слухам человек тоже очень серьезный, положительный.

– Гараев, Атаев – какая разница. Может, второй больше даст? Не догадался узнать?

Адвокат замешкался, закурил.

– Тут есть одна заковыка, Филимон. Вроде бы Атаева пока нет в Москве. Но ждут со дня на день.

Магомай вернулся в кресло, долго молча разглядывал собеседника, наконец, изрек глубокомысленно:

– Наверное, придется искать другого адвоката. Не хотелось, а придется.

– Почему? Объясните, пожалуйста. Что вам не понравилось? Есть он в Москве или нет, деньги «Топаз» отстегивает сразу. Прямо сегодня. Я, напротив, подумал, так даже лучше.

– Что лучше?

– У вас свои личные проблемы, как вы намекали. Чтобы их уладить…

Магомай предостерегающе поднял палец.

– Помолчи, Алтын, и послушай, что умные люди скажут. У вас, у бумажного сословия, совести никогда не было и не будет. Вам главное бабки срубить с какого-нибудь горемыки. Поэтому ты не понимаешь, что значит ответственность за взятые на себя обязательства. Если я берусь за дело, то делаю его честно, за это меня люди уважают и говорят спасибо. А как, скажи на милость, с какими глазами я могу взять заявку на человека, который находится неизвестно где? Получается заведомое надувательство. Ты же лучше других знаешь мои правила.

Адвокат почтительно склонил голову. Кто-то другой, возможно, мог принять голубоглазого убийцу за идиота, за одного из тех, кого показывают в новостях в качестве успешного предпринимателя, но не он. Иероним Ковда давно понял, что его клиент живет не только в реальном мире, где все продается и покупается и где он был одним из самых высокооплачиваемых наемников, но еще и в другом, воображаемом, где по-прежнему существовали такие понятия, как честь, достоинство и заслуженная слава. Когда Магомай погружался в свои фантазии, взгляд его одухотворялся и губы кривились в детской безгрешной улыбке. Если это был идиотизм, то самой высшей иноческой пробы.

– Глубоко уважаю ваши принципы, Маго, – сказал адвокат. – Даже преклоняюсь перед ними. Значит, даем отбой?

– А деньги? – удивился Магомай, возвращаясь в реальность. – Двадцать пять тысяч ты мне заплатишь, что ли?

– Откуда? – вскинулся адвокат. – Да я больше сотни баксов никогда в руках не держал.

– Чего тогда лапшу вешаешь?..


На входе в офис «Топаза» сунул вахтенному под нос удостоверение инспектора налоговой полиции. Тот сверил фотографию, уточнил:

– Быков Иван Иванович?

– Иван Иванович Быков, – подтвердил Магомай. – К шефу. Он ждет.

– Проходите, – козырнул бравый поручик славянской внешности.

Человека, который принял его в роскошном кабинете, он раскусил сразу, и через минуту чувствовал себя так, словно знал его сто лет. Восточный витязь, обладающий мудростью змеи и бесстрашием барса. С такими людьми приятно иметь дело, потому что всегда знаешь, чего от них ждать. У Гараева и подобных ему есть лишь одно уязвимое место, одна слабость, она их обычно и губит. Для них нет разницы между разбоем на большой дороге, в горах и в лесу и цивилизованным грабежом в любой другой точке земного шара. Абрек всегда остается абреком. Их владычество на Москве ненадолго, хотя они уверены в обратном. Они будут верховодить лишь до тех пор, пока в этом заинтересована власть. На них, как на стрелочников, можно списать все грехи, да и отстегивают они прилично. Для Магомая это все было ясно как божий день.

Исламбек начал беседу с неожиданного вопроса:

– Почтенный Маго, правду ли говорят, отец у тебя неземного происхождения?

– Чистая правда, – солидно подтвердил Филимон Сергеевич, расположась за накрытым для угощения ореховым столиком.

– Поэтому ты неуловимый?

– Поэтому, бек. И еще потому, что осторожный.

– В горах тебя уважают, Маго. Даже у нас мало таких, кого два раза казнили. Страшно было?

– Первый раз – да, второй – не очень. Привыкаешь ко всему, бек.

– Хорошо сказал. Ты не похож на россиянина. У тебя благородный, горячий кровь. Наверное, отец родился на Кавказе. Потом ушел в небеса.

– Я тоже так думаю, – Филимон Сергеевич решил, что обмен любезностями пора заканчивать, или он может затянуться до вечера.

– Прости, что перейду к делу, я ведь еще не совсем здоров…

– Вижу, вижу, – Исламбек скривился в трагической гримасе. – Надеюсь, ничего серьезного?

– Пустяки… Башку пробили насквозь… уже зажило… Вот этот плохой человек, которого поручаешь. Я так и не понял, он где?

Прежде чем ответить, Гараев налил в хрустальные пиалы красного вина, хотя Магомай предупредил, что на работе не пьет ни капли.

– Видишь ли, почтенный, Руслан чудной человек, с ним нельзя договориться, он не понимает человеческих слов. Хочет весь бизнес делать один. Но так не бывает, сам знаешь. Я говорил, не горячись, брат, в Москве хватит места всем, он не слушал. Теперь убежал, испугался. Но скоро вернется. Его заколдовала белая телка, с которой живет. Он обязательно к ней придет.

– Чем она такая особенная?

Исламбек задумался, пригубил вино, смочил губы.

– Ничего особенного, но иногда из-за женщины на самого сильного мужчину находит помрачение ума. Как раз такой случай. Еще у телки есть мальчик, сынишка. Его мы пока забрали к себе.

– Мудро, – одобрил Магомай. – Такого оскорбления он не простит.

– Никогда не простит, – холодно улыбнулся Гараев. – Начнет искать мальчика, перехватишь его по дороге. Верно? Когда будет искать, он будет слепой.

Филимон Сергеевич небрежно спросил:

– Кокнули мальчишку?

– Нет, нет, – поспешно ответил Гараев. – Мы же не звери.

Магомай видел, абрек что-то скрывает, но не стал углубляться и выяснять. Общая картина ясная, оставалось уточнить детали: адреса, телефоны – и все такое. И получить аванс.

– Мои условия такие, – сказал он. – Заказ выполню при любом раскладе, но срок назвать не могу. Если он в Москве, управлюсь за неделю. Это еще пять процентов к общей сумме. За розыск. Можешь искать сам, но аванс мне нужен сейчас.

– Хорошие условия, – согласился Исламбек. – А вдруг бешеный атай умотал в Европу? Или в Америку?

– Это хуже. У меня там зацепки ненадежные, но на аванс не влияет. Теперь еще одно. Какую хочешь акцию – публичную или семейную? Публичная – еще десять процентов.

– Не совсем тебя понял, почтенный?

– Вы, восточные люди, предпочитаете разборки со стрельбой, с погонями. Чтобы по телевизору показывали на устрашение врагам. Это дополнительные расходы.

– А по-семейному как?

Магомай мечтательно улыбнулся.

– По-семейному мне по характеру ближе, потому беру дешевле. Человек умирает тихо, спокойно, как от инфаркта. Или, к примеру, стоит на берегу речки, кормит рыбок крошками – и бульк в воду. Все чинно, благопристойно. По-божески.

– Лучше публично, – подумав, ответил Исламбек. – Пусть помучается… Кстати, Маго, адвокат у тебя крапленый, знаешь, да?

– Знаю, бек. Но он мне как сын родной. Давно с ним работаю, привык. Спасибо за предупреждение.

– Не боишься, что сдаст?

– Кому, бек? О чем ты? – Филимон Сергеевич с нетерпением ждал выдачи аванса, но абрек отчего-то медлил, пил вино, разглядывал собеседника, как диковину. Это начинало не нравиться Магомаю. При контакте с кавказцами следует неукоснительно соблюдать определенные правила. Никакой фамильярности, задушевности – и не дай бог отпустить инициативу. Их бурные эмоции по любому поводу – не больше, чем показуха. Настоящий абрек всегда внутренне собран, сосредоточен, холоден – и с кинжалом наготове. Любое проявление человеческих чувств он воспринимает как слабость, как капитуляцию перед его мощью. Но второй раз подряд напоминать об авансе неучтиво и, хуже того, – свидетельствует о неуверенности в себе. Поэтому Филимон Сергеевич попросту, не говоря ни слова, поднялся и пошел к дверям. Краем глаза засек, как у абрека вытянулось лицо.

– Ты куда, почтенный Маго? Что случилось? Я что-нибудь не так сказал, дорогой?

Магомай обернулся, ответил с изысканной вежливостью:

– Похоже, тебе надо подумать, бек. Если понадоблюсь, найдешь через Гриню.

– Вернись, Маго, прошу тебя!

Магомай вернулся. Он видел, как Гараев вспыхнул гневом, как покрылись серой плесенью загорелые щеки, засверкали черные глаза – и это его позабавило. Вот в таком состоянии они податливее всего. С абреком легче всего договориться в двух случаях: когда он в бешенстве и когда мертвый.

– Со мной так нельзя, – тихо молвил Гараев. – Нехорошо себя повел, почтенный Маго.

– Неужели? Тогда извини… Мне показалось, у тебя нет денег. Я готов подождать, ничего.

Абрек встал с места, подошел к сейфу в углу кабинета, прокрутил электронный набор, стоя спиной к Филимону Сергеевичу. Вернулся с пластиковым пакетом.

– Здесь двадцать пять штук. Две пачки по сотне, пять тысяч по пятьдесят. Так устроит?

– Конечно, бек. Выпьем по глотку за удачу? Ты чего-то немного разволновался.

– Я никогда не волнуюсь… Считать будешь?

– Зачем? – удивился Филимон Сергеевич. – Меня еще никто не обманывал. Один гаврик обманул в прошлом году, его склевали голуби.

Этого оскорбления абрек не выдержал, плюхнулся в кресло, тяжело дышал открытым ртом.

– Угрожаешь? Мне?!

– С чего ты взял? – голубые глазки киллера осветились искренним недоумением. – Я вообще никогда никому не угрожаю. Я мирный человек.

– Думаешь, у тебя две головы у самого?

– Ах ты об этом? – Магомай потешался про себя, но выглядел обескураженным. – Нет, голова одна. Но все дело в том, благородный рыцарь, что еще не родился тот человек, который ее оторвет.


ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ.
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ СТРАННИКА

Федор Каплунов рожден был хватом, торговал иномарками при фирме «Народное счастье». Мы с ним бывшие однокурсники. Закончили один институт, работали в одном институте и вышибли нас из одного института. Вернее, не вышибли, а сократили. Все произошло мягко, в щадящем режиме. Когда наступило рыночное счастье с лицом Гайдара и в Россию прорвалась мировая цивилизация, наш институт не вписался в колониальную схему, но сотрудников (а среди них было много ученых с мировыми именами) никто не вышвыривал за ворота, каждому предложили выбор. Первое: вы могли спокойно бить баклуши, получая в нынешних ценах около тысячи рублей жалованья. Второе: могли продать свои мозги представителям таинственных западных фирм, рыскающим по территории института, как у себя в чулане, с какими-то анкетами и «стабилизационными списками». Третье: могли осуществить в знак протеста (против чего?) красивый ритуальный акт самосожжения, как сделал наш коллега, младший научный сотрудник Бурлаков, будучи под сильной банкой. Причем вышло неудачно: морда обгорела до неузнаваемости, а в остальном уцелел. Кстати, судьба его после акта самосожжения сложилась на диво успешно. За показушное геройство его полюбила первая институтская красавица, секретарша директора Клементина (в девичестве Дуся Иванова), к которой он до этого года два безуспешно подбивал клинья. Они поженились и вскоре уехали по вербовке в Канаду – Клементина вроде бы как фотомодель, а сам Бурлаков – певчим в цыганском хоре.

Нам с Каплуном ни один из трех вариантов не подходил по причинам, которые не хочется заново пережевывать. Не подходил – и точка. Поэтому в один прекрасный день мы просто не вышли на работу, чего, по всей видимости, никто не заметил: из института нам не звонили и наши трудовые книжки так и остались в кадрах. Теперь-то уж, наверное, сгорели при инвентаризации. Года три назад институт приватизировал некто по имени Густав Скориадзе (или Мамоладзе?), и перед тем как перепрофилировать его в гостиничный двор с комплексом подсобных помещений (рулетка, сауна, стриптиз-бар и прочее), провел там генеральную зачистку. Как говорится, его право. Частная собственность священна и неприкосновенна.

В отличие от меня Каплун перенес перемену в жизни безболезненно, может быть, потому, что жил бобылем и нес ответственность только за себя. Разумеется, какое-то время помыкался без дела, но очень скоро вписался в «Народное счастье», как шар в лузу, сделал там карьеру и теперь числится кем-то вроде управляющего (или соучредителя), хотя чем управляет – большой секрет не только для меня, но, кажется, и для него самого. Во всяком случае не бедствует и по штуке в месяц на иномарках имеет.

Самым знаменательным событием для Каплуна, как выяснилось, было не то, что нас, так называемых россиян, всем скопом приподняли за шкирку и одним махом переместили из развитого социализма с человеческим лицом в царство мелкого лавочника со скабрезной ухмылкой Чубайса, а то, что он встретил девицу Карину. Девица была непростая, из музыкальной семьи, с хорошей родословной, уходившей корнями в пещеры Арарата. Вдобавок ей было двадцать лет. Моему потасканному другу в этой истории, по моему мнению, ничего не светило, но он верил в грозное обаяние спивающегося русского интеллигента. Основания для такой веры у него имелись. Что-то ведь удерживало около него романтичную девушку вот уже третий месяц. Встречались они редко и невпопад, но каждое свидание производило на мозг Каплуна разрушающее воздействие. Он многого не мог понять в поведении возлюбленной. Почти всю вчерашнюю пьянку мы только о ней и говорили, пока оставались в соображении, а возможно, и после того. Главное, что смущало Каплуна в девице – это ее сексуальная заторможенность. Стыдно сказать, но их отношения до сих пор оставались платоническими, что не укладывалось у него в голове. Разумеется, он склонял ее к сожительству со всем пылом опытного пожилого кобеля, но наталкивался на стойкое, глухое сопротивление, иногда принимавшее издевательский характер. К примеру, на днях она позвонила, чтобы справиться, как он поживает. Каплун по привычке прикинулся больным на грани инфаркта и попросил привезти какой-нибудь жратвы. Дескать, помирает, и некому даже чайник вскипятить. Поверила Карина или нет в его бредни – неважно, но через час явилась с полной сумкой продуктов. Увидя возлюбленную, Каплун от радости выздоровел и, как заведено, начал ее домогаться. Любовная сцена переросла в побоище. По словам Каплуна в квартире не осталось ни одной целой вещи, но окончилась схватка опять ничем. Карина сохранила целомудрие, а он сам, набегавшись за ней по квартире, еле вывел себя из стресса с помощью все той же бутылки водки. Помнится, накануне мы перебрали с десяток возможных вариантов объяснения странного поведения красотки и пришли к мнению, что Карина плюс к тому, что мазохистка, вдобавок, возможно, как ни дико звучит, девственница. Самое простое объяснение, что девушка таким незамысловатым способом хочет женить его на себе, мы отбросили сразу как сомнительное. В подобных случаях женщина, как правило, преследует материальные цели, но Карина и без Каплуна как сыр в масле каталась, принадлежала к одному из самых богатых московских кланов. В частности, в гости к нему приезжала на собственной «Альфа-Ромео» вишневого цвета. Во всей этой истории действительно таилась неразрешимая для меня загадка, состоящая из двух частей. Во-первых, что привлекло такую девушку, как Карина, молодую, богатую, красивую, образованную, которая в два счета при желании могла выскочить хоть за американца, к седеющему, с поределым волосом, брюхастому от непомерного потребления пива Каплуну; и второе, если уж увлеклась, то чем была вызвана столь неадекватная, необъяснимая девичья стойкость. Каплун нас познакомил: она производила впечатление уравновешенной, вполне зрелой девицы, с учтивыми манерами, с лукавой искрой в глазах. Ни единого признака повального у современной молодежи сексуального безумия. Увы, вся эта любовная карусель, закрутившая друга, занимала меня лишь до вчерашнего дня.

Возникнув в квартире, Каплун, по первому взгляду даже не похмелившийся, сразу уловил, что-то произошло неординарное. Да что там, сам факт появления Светика его насторожил. Он сразу извинился:

– Пардон, друзья, я, кажется, не вовремя… Но у вас, вижу, там что-то беленькое на столе… Разрешите принять рюмаху, и я исчезну.

Принял он, конечно, не рюмаху, а допил бутылку – и изрядно добавил пива. С разрешения Светы я посвятил его в нашу беду. Сам я больше не пил. Каплун, выслушав трагическую новость, выругался, сказал: «Не может быть!» – еще сказал: «Ах, суки позорные!» – потом начал задавать вопросы. Света не принимала участия в разговоре. Сидела насупленная и словно в полудреме. Сказалась бессонная ночь. Мне было так ее жалко, как будто я по-прежнему ее любил. Чистое лицо, детский рисунок рта, милая гримаска у бровей – казалось, поход в богатство никак на ней не отразился. Сейчас это была та же самая женщина, которая долгие годы называла меня Осликом, Кутей и Моней, с которой мы провели вместе столько счастливых дней и ночей.

– Что ж, все более или менее ясно, – подытожил Каплун, с сожалением глядя на опустевшую бутылку.

– Что тебе ясно?

– У них разборка. Мальчик им нужен как элемент давления. Поэтому нет речи о выкупе. Сейчас весь вопрос в том, куда подевался ваш Руслан. И что он собирается делать?

Мы оба посмотрели на Светика, и в тот же миг она очнулась.

– Светлана Анатольевна, – обратился к ней Каплун, – вы не могли бы высказать свои предположения?

– Мальчики, мне плохо, – ответила она.

– Это естественно, – сказал Каплун. – В такой ситуации никому не может быть хорошо. Но вы оба знаете не хуже меня: Вишенка им не по зубам.

– Ты так говоришь, потому что у тебя нет детей.

– Детей нет, – согласился Каплун, – но надеюсь, скоро будут. Мы с Кариной… – тут он спохватился, что обсуждать их отношения с Кариной в данную минуту неуместно. – Короче, если не знаешь, где твой муж, то хотя бы должна знать, кто на него наехал.

– С какой стати мне вникать в бандитские дела? Руслан никогда меня не посвящал, – жалобно посмотрела на меня. – Я занималась благотворительностью.

– Это не бандитские дела, – поправил Каплун. – Это коммерция в российском варианте. Кто зазевался, того под нож. Кстати, это не наше ноу-хау. Точно так же обстоят дела еще во многих странах, например, в Боливии, в Колумбии. Там тоже диктатура закона… Кто у тебя дома на телефоне?

– Гарик Довлатян.

– Позвони Гарику, нет ли каких новых известий.

– Собственно, чего ты раскомандовался, Федька? – вдруг вспылила Света, видимо, вспомнив, что они с Каплуном давным-давно в натянутых отношениях. С тех пор как она ушла от меня, Каплун при редких встречах называл ее исключительно по имени-отчеству или девичьей фамилией (госпожа Короткова), но сегодня, под впечатлением случившегося, опять перешел на «ты».

– Потому что вы оба не в себе. Надо действовать, а вы разнюнились. Стыдно смотреть… Короче, так. Ты, Светлана Анатольевна, катись домой и жди у телефона. Мы с Вованом рванем в «Золотой квадрат», побеседуем с тамошними начальничками. Все концы все равно туда тянутся. Только ты, Света, должна нас отрекомендовать. Иначе с нами разговаривать не станут.

– Как отрекомендовать?

В задумчивости Каплун высосал из горлышка последнюю бутылку пива. Его лицо уже приобрело приятный розовый оттенок и глаза блестели. Я чувствовал себя спокойнее оттого, что он рядом. Но ни на минуту не забывал, на какие выходки он способен.

– Позвони и скажи, что мы твои доверенные лица. Допустим, родственники. Сойдет?

– Пьяные родственнички.

– Мы не пьяные, – обиделся Каплун. – Да и выбора нет.


…Через час мы с Каплуном вошли в офис «Золотого квадрата», расположенный на улице Зои Космодемьянской. Если бы кто-то взялся описывать внешность директора фирмы Кузьмы Савельевича Ганнибала, то оказался бы в затруднении, ибо в ней не было ничего примечательного, за что можно зацепиться взглядом. Ну, старый, ну, с седыми кудельками, ну, в круглых очочках, с землистым цветом лица, не худой, не полный, среднего роста – и все. Больше описывать нечего. Конечно, внимательный наблюдатель по неуловимым, но характерным признакам – заискивающее и одновременно наглое выражение лица, трусовато бегающие глазки, обвинительная манера речи – быстро определил бы, что перед ним типичный россиянский интеллигент демократического закваса. После 91-го года Кузьма Савельевич выдавал себя за узника совести, оттрубившего в лагерях какие-то немыслимые сроки. В последнее время стало прямо-таки поветрием ставить директорами на фирмы, подобные «Золотому квадрату», вот таких типчиков, точно так же, как на московских рынках южане выставляли за прилавки разбитных, полупьяных российскихбабенок. Наверное, во всем этом есть какой-то коммерческий смысл, но не уверен. Скорее, это одно из проявлений социальной шизофрении, наравне со свободными выборами и борьбой полуголодных сограждан за свободу слова на телевидении. Каплун, как и я, мгновенно разобрался, куда мы попали, и сразу нашел верный тон. Крепко пожав директору руку, отчего старичка чуток скособочило, веско заметил:

– Слава героям советского подполья, уважаемый Кузьма Савельевич. Информация будет оплачена.

– Извините, не совсем улавливаю…

– Светлана Анатольевна звонила насчет нас… Час назад.

– Ах да, конечно… Присаживайтесь, господа, прошу вас.

Мы присели.

– Чем могу быть полезен?

– Не придуривайтесь, любезный, – грубовато заметил Каплун. – Вы прекрасно знаете, что нас интересует. Где Атаев и где мальчик? Обещаем, дальше этой комнаты сведения не пойдут.

Мне показалось, подставной директор не понял, о чем речь, но я ошибся. Внезапно он вытянулся над столом, выпятил худую грудку и буквально завизжал:

– Как вы смеете?! На что намекаете, сударь?

Вспышки неадекватной показушной ярости в россиянском интеллигенте дело обычное, но я все же слегка оторопел – слишком неожиданный переход. Не то – Каплун. Он вскочил на ноги и гаркнул:

– Остынь, борода! Будешь вопить – в рыло дам!

Предостережение подействовало: директор мгновенно успокоился, на лице возникла задумчивость. Возможно, удивился, почему его обозвали бородой, тогда как у него не было даже усов. Ответил в привычно-обиженной манере:

– Насчет Руслана Атаевича ничего не могу сказать, господа. Сами понимаете, он мне не докладывает о своих передвижениях. Что же касается мальчика… Светлана Анатольевна, смею вас уверить, женщина чувствительная, одухотворенная, но в силу своей поэтической натуры склонна к преувеличениям.

– К каким преувеличениям? – не выдержал я. – Выражайтесь, пожалуйста, яснее. Исчезновение сына – преувеличение?

– Почему бы и нет? – седенький хохолок воинственно дернулся. – Не исключаю. Судите сами, господа. Если бы мальчика, как уверяет мадам, похитили, наверняка затребовали бы выкуп. А тут – молчание. И потом, в случае похищения Руслан Атаевич безусловно принял бы все необходимые меры.

– Но он же в отъезде? – удивился Каплун.

– Ничего не значит, – взгляд из-под очочков блеснул покровительственно. – Руслан Атаевич нам, грешным, не чета. Когда надо, сразу появится. Значит, все под контролем. Что касаемо его многоуважаемой супруги, за ней и прежде водились странности.

– Какого рода? – спросил я.

– Как же, то одно, то другое. Дамочка, повторю вам, мечтательная, не от мира сего. В офис редко наведывалась, но уж коли явится, обязательно начудит. Ей Руслан Атаевич поручил благотворительность, вот она и фонтанировала идеями. Последний раз надумала бесплатную столовую открыть. Пришла со сметой. Я пытался вразумить: голубушка, говорю, Светлана Анатольевна, для кого столовую?

Отвечает, дескать, для несчастных, кои от голода пухнут на помойках. Опомнитесь, говорю, голубушка, вы хоть видели этих самых страдальцев? Это же все коммуняки недобитые, которые спят и видят, как бы Сталина вернуть на трон. Им не столовую, им братскую могилу отрыть одну на всех, чтобы не мешали прогрессу.

Я с тоской взглянул на Каплуна, слушавшего открыв рот. Он тоже, видно, понял, что тянем пустую фишку, и все же уточнил:

– Не совсем понятно, любезный, какая связь между бесплатной столовой и похищением мальчика?

– Самая прямая. Если в голове у человека каша, это проявляется во всем. Мамочка в облаках витает. Мало ли что ей померещится. Вполне возможно, Руслан Атаевич, как благородный отчим, забрал мальчика с собой на уикенд. Возможно, в Париж. Или еще куда-нибудь. Ничуть не удивлюсь. А дамочка, естественно, будучи в расстроенных нервах, катит волну… Вдобавок, но это строго между нами, у Светланы Анатольевны дурная наследственность. Дети за родителей не отвечают, но все же. Ведь ее родной отец, как выяснилось, подвизался на ниве народного просвещения. Вы, молодежь, не помните, но поверьте на слово человеку, пострадавшему от большевиков. Министерство образования, где работал ее так называемый папаня, было одним из натуральных центров сатанизма. Писатель Оруэлл в своем знаменитом романе назвал его Министерством правды. Чувствуете сарказм? Так вот, по иронии судьбы…

Каплун начал раздуваться на глазах, будто утренний хмель только сейчас бросился ему в голову, и не знаю, чем кончился бы разговор, но тут приоткрылась дверь и в кабинет заглянул опрятный молодой человек в скромной чиновничьей блузе. Не обращая внимания на директора, поманил нас красноречивым жестом, загребя воздух двумя руками и при этом подмигивая, как проститутка:

– На одну минуту можно вас, господа! Буквально на одну минуту.

Мы с облегчением выскочили из кабинета, не попрощавшись, да это и не требовалось. Кузьма Савельевич впал в пропагандистский раж и продолжал витийствовать. Следом за нами в коридор донеслось:

– …Вешать краснопузую сволочь на телеграфных столбах… Бить канделябрами…

Молодой человек подвел нас к одной из дверей и, все так же игриво подмигивая, указал пальчиком:

– Вам сюда, господа, сюда… Вас ждут.

Ждал нас Петр Петрович Дарьялов, начальник безопасности «Золотого квадрата», – и это совсем иной коленкор. Сухощавый, крепкий человечек со строгим лицом, далеко за шестьдесят, но никто не назвал бы его стариком. Бывший полковник ГРУ, по прозвищу Квазимодо. Когда Света о нем рассказывала, я спросил, почему его так прозвали. Она не знала. Но уж точно не потому, что был горбуном и уродом.

– Пожалуйста, прошу, – он пожал нам руки и указал на стулья. Потом, морщась, добавил: – Извините, ребята не успели вас перехватить… Наверное, натерпелись от дремучего?

Не получив ответа, продолжил по-деловому:

– Вас знаю, вы бывший супруг Светланы Анатольевны, отец Саши… А вы, позволю спросить, кем будете?

Каплун представился, назвав себя почему-то Сашиным опекуном. Если хотел пошутить, то вышло некстати. Полковник не обратил внимания.

– Сразу скажу, дела неважнецкие. Никак не можем нащупать, куда подевался Атаев. Третий день не выходит на связь. Такого еще не бывало.

– Но ведь когда уезжал, он что-то сказал?

Петр Петрович смотрел на меня задумчиво, явно оценивая, что можно сказать, а что не нужно. Я поспешил добавить:

– Меня, сами понимаете, интересует только Саша.

– Конечно, это все один узелок. Атаев должен был вернуться вчера…

Вмешался Каплун – и то долго терпел.

– Петр Петрович, вы, пожалуйста, не темните. Мы с Владимиром Михайловичем люди бывалые, в эти игрушки тоже который год играем. Предполагаете, уже замочили босса?

Полковник скривился.

– Ну, зачем же так?.. Хотя… Нет, не думаю. Смерть – такая довольно громкая штука. Руслан Атаевич улетел на встречу с важным партнером в Стокгольм… Объяснения тому, что он не объявляется, могут быть разные, вплоть до самых элементарных.

– Крепко гульнули? – подсказал Каплун.

– Не исключаю. Хотя на него непохоже. Он меру знает. Но не исключаю.

– А Саша? – спросил я. – Тоже гульнул?

Полковник ответил не сразу, но видно было, что какое-то мнение о нас составил. Улыбнулся дружески, простецкое лицо прорезали серебристые морщинки. О да, манерой говорить и слушать этот человек умел вызывать к себе расположение. Наверное, этому их учат. Не случайно, когда реформаторы громили органы безопасности, лучшие кадры, естественно, не остались без дела. Их приняли в распростертые объятия так называемые коммерческие структуры, и уж новые хозяева отлично знали, кого берут и за что платят. Что-что, а денежки они умеют считать. Без сомнения, за плечами обаятельного полковника богатейший опыт работы с «человеческим материалом». Другой вопрос, как он его собирается использовать в сложившейся ситуации. Единожды предавший, кто тебе поверит. Но у меня не оставалось выбора. Петр Петрович будто подслушал мои мысли.

– Я знаком с вашим сыночком, Владимир Михайлович. Занятный мальчонка. Честно говоря, я на него рассчитываю даже больше, чем на Атаева. Он обязательно подаст знак. Все дело в сроках.

– Вот именно, – сказал я. – И еще в том, что мы не знаем, кто они? Зачем им Саша? Почему не требуют выкуп?

– Кое-какие соображения есть, – полковник наконец перестал улыбаться, поставил перед нами большую пластиковую бутылку «Боржоми». – Угощайтесь, ребятки. Вы, вижу, с утра освежились немного?

– При чем тут это? Вы хоть понимаете, что происходит? У меня сын пропал, единственный сын! Ему всего четырнадцать. И ни звука.

– Конечно, конечно, – чему-то обрадовался полковник. – Я и говорю, есть соображения.

– Так выкладывайте… Если речь о деньгах…

Он укоризненно поднял обе руки.

– Нет, нет, деньги ни при чем. В принципе, Владимир Михайлович, с вашей помощью мы могли бы их как-то активизировать, заставить высунуться, что ли… Но это не совсем безопасно.

– Кого их?

– Тех, кто все это затеял, – он разлил минералку по трем стаканам и подал пример: отпил из одного, смакуя. Точно так Каплун, когда был в добром настроении, лакал водку. – Я могу, разумеется, ошибаться, но думаю, не ошибаюсь. Больше некому. Тут старые счеты. Но кто же думал, что они пойдут на такое. Никакого намека не было.

Я тоже выпил воды.

– Петр Петрович, вы сказали опасно… может, прозвучит напыщенно, но поверьте, ради сына я готов на все. Нужна моя голова, пожалуйста, берите. Нужны деньги, раздобуду любую сумму.

– Не надо так, Вован, – просипел Каплун. – Мы еще попьем водки с хлебушком. Подавятся они нашими детишками.

– Чем меньше эмоций, Володя, тем лучше, – сказал полковник. – Я только что разговаривал со Светланой Анатольевной, она охарактеризовала вас как уравновешенного человека. Сдержанность вам понадобится прежде всего. Ну и смекалка. Есть такая фирма «Топаз», ее возглавляет некто Исламбек Гараев. Давний конкурент Атаева на рынке услуг. Полагаю, злые ветры оттуда дуют.

– Что я должен сделать?

– Ничего особенного, – он еще сомневался, что выразилось в замедленном движении, с каким поднес ко рту стакан. – Вы могли бы отправиться туда и устроить небольшую заварушку. Только и всего.

– В каком смысле заварушку? Со стрельбой?

– Со стрельбой? Нет, зачем же, – Петр Петрович добродушно хмыкнул, но вышло искусственно. – Просто заявитесь к Исламбеку и слово в слово повторите все, чему я вас научу. А мы послушаем, что он ответит.

– Как послушаете? Пойдете со мной?

– Светлана Анатольевна упомянула, что вы шутник… Нет, с вами не пойду, куда мне. Приладим аппаратик – и все запишем на пленку. Плевое дело. Если точно придерживаться инструкций. Учтите, бандюки там отпетые. В этом и заключается опасность.

– Вован, не робей, – поощрил Каплун. – Я буду с тобой. Наведем шороху, надолго запомнят.

Полковник посмотрел на него с сомнением.

– Это большой риск, господин Каплунов. Для вас особенно.

– Почему?

– Говорю же, контингент там непростой. И к россиянам у них отношение сами знаете какое.

– Нет, не знаю. Какое же?

– Они презирают россиян. Не спорю, им виднее. Наверное, есть за что, если мы сами себя так поставили. Но если россиянин немного выпивши, они вообще принимают его за свинью и ни за что больше… Впрочем, может быть, в нашем случае это нам только на руку.

– На руку, если меня примут за свинью? – Каплун изобразил возмущение, но я хорошо знал своего друга: это была игра. Ему, как и мне, понравился полковник, и нравилось с ним разговаривать.

– Вас и не должны принять за полноценных людей. В том-то вся уловка. Кого они увидят? Возмущенного, убитого горем отца и с ним собутыльника. Ничего серьезного. Главное, задеть их за живое, растормошить. С Исламбеком это проще пареной репы. У него комплекс сверхчеловека. Я объясню, как следует себя вести. Наша задача получить информацию. В запале из него польется, как из прохудившейся бочки. Но хочу предупредить, разговор может закончиться небольшой трепкой. К этому надо быть готовым. Не думаю, что дойдет до членовредительства. Потешиться могут, отведут душу, как водится. Но не больше того.

– Еще чего, – буркнул помрачневший Каплун.

– Я готов, – сказал я.

Пуговка микрофона притаилась у меня под лацканом пиджака, от нее шел проводок к записывающему устройству, которое полковник пластырем приклеил мне на брюхо. Пластиковая коробочка размером со спичечный коробок. Я спросил: а если обыщут? Петр Петрович хмуро ответил: можно не рисковать. Увы, нельзя. Куда там. Тоска по Вишенке стала почти невыносимой.

Добирались городским транспортом, как велел Квазимодо. Полковник учитывал, вероятно, множество нюансов нашего визита. В метро и в троллейбусе Каплуна разморило, он клевал носом и жалобно намекал, что кружечка холодного пивка нас бы еще лучше подготовила к опасному предприятию, но на этот счет указание полковника было категоричным: никуда не заходить. Он пообещал пустить за нами соглядатаев, но по дороге я никого не вычислил, как ни старался. Честно говоря, меня это особенно не волновало, как и многое другое. Все меркло перед одной мыслью-ощущением: Вишенка, Вишенка, где ты, родной?!

К директору нас проводили после долгих препирательств с охраной: нам уже там хотели накостылять, но прибежал какой-то отрок с золотыми серьгами и распорядился:

– Пропустите их… Хозяин примет.

Исламбек Гараев был таким, как я его и представлял. Тип, примелькавшийся на телевидении, властитель дамских дум. Смуглый, рослый, с черной бородой, с горящими очами. Хорошо сознающий, что в этой жизни ему подвластно все. Годы легких побед над погаными гяурами сделали его неукротимым, но необходимость время от времени вести с рабами коммерческий диалог накладывала на его облик трагическую печать. Над ним, как над всяким восточным бизнесменом, довлело неразрешимое противоречие: если укокошить всех россиян до единого, как требовала окрыленная душа, то кому сбывать товар?

Нас встретил сурово, сесть не предложил, спросил угрюмо:

– Что надо, мужики? Почему шумите?

Я ответил, как научил полковник:

– Верните сына. Больше ничего не прошу.

Гараев не удивился, как видно, давно ничему не удивлялся, имея дело с неполноценным народом.

– Ты кто? Фамилия твоя? А-а, ты муж этой шлюхи Атаевой… Ну и что? Чего надо?

– Верните мальчика, – сказал я в третий раз: полковник сказал, повторяй одно и то же, как баран. Они этого не любят.

– Почему решил, он у меня?

– Да уж знаю… Вы с Русланом разбирайтесь, мальчик ни при чем. Отдайте мальчика или хуже будет.

– Что хуже? – не понял абрек. – Пугаешь, что ли, Володя?

– Думаете, вам все можно? Управы на вас нет? Ошибаетесь. Найдется управа. У нас свободная страна. Закон для всех один, и для бедных, и для богатых. Отдайте мальчика – и разойдемся по-хорошему.

– Зачем по-хорошему, когда можно по-плохому, – пошутил абрек. – А этот красавец, – ткнул пальцем в притихшего Каплуна, – тоже отец мальчика? Тоже Светкин муж?

Каплун ответил, как сговорено:

– Володь, говорил же тебе, с ними не столкуешься. Надо было сразу позвонить.

– Куда позвонить? – смешливо прищурился Исламбек. – В милицию позвонить?

– Можно и в милицию, а что? Отдайте мальчика, зачем он вам.

– А тебе зачем? – Исламбек сунул в рот сигарету: он сидел в кресле, мы стояли перед ним. – Вам, ребятки, совсем делать нечего, что ли? Зачем пришли? Книг начитались, газет начитались, ничего не поняли. Звонить вам некуда. Милиция наша и весь Москва наш. Тебя, Володя, наказывать надо за хамство. Но я тебе сочувствую. У тебя крыша слабый. Но если мальчика так любишь, зачем бабу Атаю отдал? Испугался его?

– Он не спрашивал, – буркнул я. – Разве вы нас спрашиваете. Но мальчика верни. Иначе за себя не ручаюсь.

– Какой грозный русачок, – восхитился Исламбек. – Трепетать заставил. Все поджилки обтряслись… Давай так сделаем. Я наказывать не буду, а ты скажи, кто ко мне послал? Светка послал? Квазимодо послал?

Я подивился про себя: как точно полковник предугадал схему разговора.

– Предлагаю обмен, – сказал я. – Руслан Атаев в бегах, вам его не найти. А я узнаю, где он. Квазимодо мне доверяет. Отдайте Сашу, а я вам Руслана. Баш на баш.

– Сам придумал, Володя? – засмеялся абрек, пульнув в меня окурком: целил в лицо, но не попал. – Сам, говорю, придумал? Или тебе подсказали?

Этот вопрос не вписывался в схему, и Каплун тоже это уловил.

– Я человек посторонний, – заметил он. – Всего лишь опекун, но уверяю вас, господин Исламбек, вы напрасно горячитесь. У нас есть к кому обратиться за помощью. Очень серьезные люди. Вряд ли вы захотите с ними связываться из-за такой ерунды. Лучше верните мальчишку.

Исламбек грустно покачал головой.

– Тоже пугает, алкаш. У обоих крыша поехал. Придется немного делать больно, учить уму-разуму.

Хлопнул в ладоши – и в комнату влетели два амбала в черных рабочих халатах с нарукавниками. Действовали они согласованно и быстро. На хозяина, кажется, даже не взглянули. По всей вероятности, процедура вразумления нежелательных посетителей была у них отработана до мельчайших деталей. Они не особенно мудрили. Взялись в первую очередь за меня, как за ближе стоящего к двери. Один подсек под колени, второй двинул ногой в пах – и через секунду я уже сидел у стены, задыхаясь от боли, обалдело тараща глаза. Но с Каплуном у них вышла заминка. Он нарушил инструкцию полковника, который четко определил, что следует делать в случае побоев: закрывать уязвимые места ладошками и стараться не слишком сильно вопить. Якобы просьбы, жалобы и стоны их возбуждают. И главное, не оказывать сопротивления. Это их возбуждает еще больше. Склонный к буйству Каплун оказал сопротивление, тем более, пока они управлялись со мной, успел сориентироваться. Одному из амбалов нанес мощный удар в ухо, а на второго прыгнул и начал душить. У Каплуна девяносто килограмм весу и ручищи накачанные, поэтому амбалам сперва пришлось туго, но все же его повалили и тут уж они отвели душу. Молотили ногами с таким азартом, будто доводили до какой-то одним им известной кондиции. Каплун сперва уныло покряхтывал, потом затих и перестал уворачиваться. Я ничем не мог помочь, у меня даже голос пропал. Экзекуцию прервал Гараев, не дал забить до смерти. Войдя в раж, амбалы не реагировали на команду, ему пришлось оттаскивать их силой. При этом он навешал нукерам по паре оплеух, заодно пнув и Каплуна ботинком в зубы. Заметил раздраженно:

– Здесь вам что, дискотека, что ли? Ковер зачем пачкать? Отмывать кто будет?

Амбалы виновато потупились – и он отправил их вон. Обратился ко мне:

– Говорить можешь, Володя? Или пока так посидишь?

– Могу, – ответил я, предварительно сделав несколько глотательных движений. – Только о чем теперь говорить?

– Все о том же, Володя. Кто послал? Какие у тебя есть серьезные люди, кроме Квазимодо? Или все врешь?

У меня хватило сил переползти к Каплуну. Я потрогал вену у него на шее: живой. Но вместо лица густая сиренево-багряная блямба.

– Вы его убили!

– Ничего, Володя. Можем обоих убить, никто не заметит. Лучше скажи поскорее, кто послал. У меня дел много. Некогда с дерьмом возиться.

– Культурный человек, а ведете себя, как босяк, – укорил я. – Если бы у вас сынишку украли, вы бы тоже искали, да?

– Не равняй с собой, Володя. Правда можешь узнать, где Атай? Или пошутил?

– В обмен на сына – да.

– Курить хочешь?

– Хочу.

Исламбек протянул пачку «Парламента» и дал прикурить из своих рук. Для этого нагнулся: я вполне мог его укусить.

– Сынишку забудь, Володя, он тебе больше не нужен. Я тебе лучше сделаю, жизнь подарю. И денег дам на лекарства. Любой ханурик хочет подольше пожить, верно, Володя?

– Все так, – согласился я, – но скажите, уважаемый бек, зачем вам мальчик, если не требуете выкупа?

– Тебе знать не надо. У мальчик другой судьба, не как твоя. Из него большой человек получится. Жив будешь, гордиться будешь.

Каплун шевельнулся на полу и застонал. Я кое-как поднялся, но сильно покачивало. От водки так не качает, как от умелого удара в пах.

– Ладно, забирай эту падаль, – милостиво разрешил Исламбек. – Вечером позвонишь. Когда узнаешь, где Атай, сразу позвонишь. Всего даю три дня. Или два. Хватит тебе?

– С избытком, – поклонился я. – Спасибо, бек.

Он вторично хлопнул в ладоши – вбежали те же два амбала. Молчком подхватили Каплуна за ноги и за руки, понесли. Я побрел за ними. Спустились на первый этаж. Каплуна, раскачав, выкинули из дверей на асфальт, а я вышел самостоятельно.


В ГОРАХ И НА РАВНИНЕ

Высоко в горах, несмотря на конец сентября, еще царствовало лето, чуть мглистое, с густыми ароматами трав, с жарким солнцем, которое просвечивало сквозь зелень, как через огромную перламутровую линзу. Первую ночь Саша провел в пещере, на каменном полу, на жесткой плетеной циновке, и сказать, что плохо спал, значит ничего не сказать. Змеи и пауки ползали по его телу, забирались в спортивный костюм (в чем шел из бассейна в раздевалку, в том и остался), во всех углах шуршали, попискивали крысы, сверкали в кромешной тьме красные, как угольки, неизвестно чьи глаза. Грезилось все это или было явью – он не знал. Наступил момент истины, когда он остался наедине с черным, первобытным миром, но в глубине души Саша всегда чувствовал, что рано или поздно это произойдет. Вот и случилось и, как и все ожидаемое, чаемое, – совершенно внезапно. Словно по мановению волшебной палочки, с завязанными глазами, в фанерном ящике переместился из одной реальности, уютной, обустроенной, предсказуемой, в иную, где все было внове, вызывало трепет и невольный, необъяснимый восторг. Отодвинулись в пространстве родные, любимые лица, канули в прошлое детские невинные забавы. Зато подступила к сердцу вязкая глубина вечности.

Утром, когда в проеме пещеры, в голубовато-желтых блестках рассвета возникла сгорбленная фигура старика с узловатым посохом, Саша сидел, привалясь спиной к сырому камню, и внимательно разглядывал ползущего по ладони серенького жучка с хрустальной, как капелька росы, головкой.

– Живой? – спросил старик хриплым, будто простуженным, голосом.

– Живой, – отозвался Саша, – Доброе утро, дедушка Шалай.

– Доброе, доброе… Ишь ты, запомнил, как зовут… Не замерз ночью?

– Нет, ничего. К утру немного похолодало, а так – терпимо.

– Ну так выходи, будем день начинать.

Следом за стариком Саша выбрался наружу и опять, как накануне, дух захватило от зрелища гор, опаленных рассветным маревом. Старик наблюдал за ним.

– Что, красиво?

– Как на слайде.

Что-то в ответе мальчика не понравилось старику, он молча развернулся и начал спускаться по узкой тропке между кустами, усыпанными фиолетовыми бомбошками, точно елочными лампочками. Двигался старик необыкновенно ловко, учитывая его хромоту и возраст, Саша еле за ним поспевал. Идти пришлось недолго: за одним из уступов открылся журчащий, веселый водяной поток, вырывающийся из расщелины и скачущий по каменным площадкам, рассыпающийся разноцветным фейерверком ледяных брызг. Там, где они остановились, воздух был наполнен ожерельями бесконечно меняющихся крохотных радуг.

– Разденься, – приказал старик. – Смой с себя грязь.

– Б-рр, – фыркнул Саша. – Боюсь. Холодно.

– Забудь это слово – боюсь. Оно не твое… Раздевайся, кому говорят.

В тоне старика ни раздражения, ни угрозы. Саша подчинился. Он еще ночью решил, что будет пай-мальчиком до тех пор, пока не разузнает, как отсюда выбраться. К слову сказать, ни вчера, ни сегодня он пока не чувствовал желания сбежать.

Голый, хотел шагнуть под летящие струи, но старик задержал.

– На, возьми, – протянул желтый брусок мыла. Мальчик понюхал: запах резкий, скипидарный. Точно таким они с мамочкой недавно травили блох у избалованного пуделька Кудеши.

– Кожа не слезет, дедушка?

– Новая нарастет, ничего.

В каменной купели воды по шею, и в первое мгновение показалось, что ошпарился. Дыхание перехватило, из горла вырвался поросячий визг. В ужасе ринулся обратно, но наткнулся на стариковский посох – от резкого толчка в грудь погрузился в воду с головой. И сразу наступило блаженство, какого не испытывал прежде. Лед и пламень проникли в каждую клетку, и он почувствовал, что летит. Барахтался, вопил, уворачивался от тугих струй. Опомнился от грозного оклика:

– Прекрати, отродье шакала! Немедленно прекрати!

С удивлением обнаружил, что в немыслимых кульбитах ухитрился не выронить желтый брусок. Виновато поглядывая на старика, намылил плечи, грудь, ноги, а тот командовал сверху:

– Башку три, башку! Там вся дурь.

Мыло попало в глаза, и он бесстрашно подставил голову под водопад, словно под летящий град камней. Когда, наконец, чистый и сияющий вскарабкался на твердь, старик примирительно заметил:

– Сегодня у тебя первый день, Камил. Постарайся запомнить. Постарайся не валять дурака.

Мальчик поправил:

– Путаете, дедушка. Меня зовут Саша.

Старик хитро прищурился:

– Одевайся, щенок. Как тебя зовут, мне лучше знать.

Саша натянул на мокрое тело спортивные брюки «Адидас», рубашку и куртку. Обулся в яркие кроссовки стоимостью триста баксов. Старик, наблюдая за ним, укоризненно цокал языком. Пробормотал что-то осуждающее на чуждом, незнакомом языке.

В хижине (или сакле?) вся обстановка состояла из дощатого ложа с накиданными одеялами, двух колченогих табуреток и толстого ковра на полу. В одном углу газовая походная плита и два дощатых ящика, один из которых использовался как стол: на нем стояли миски и кружки, а также блюдо с серыми лепешками, на вид мало съедобными. Старик зажег конфорку, разогрел что-то в закопченной алюминиевой кастрюльке и деревянной ложкой разложил по мискам густое коричневое месиво. В кружки налил заварки из фарфорового чайника с наполовину отбитым носиком и добавил кипятку.

– Что это? – спросил Саша. – Не отравимся?

Старик взглянул на него недобро, но ответил спокойно:

– Ешь… потом поговорим.

По вкусу Саша определил, что это перловая каша, смешанная еще с какими-то крупами, он такую едал, когда жил с родителями на старой квартире. В новой богатой семье у Руслана Атаева простых каш не ели, там даже для собак и кошек покупали нарядные импортные упаковки, типа «Мюсли».

На сей раз коричневая горячая каша из нескольких круп, сдобренная ароматным маслом из высокой двухлитровой бутыли, показалась Саше восхитительной. Он умял ее мгновенно и завершил трапезу двумя лепешками, в подражание старику макал их в чай. На ощупь лепешки были каменные, но рассыпались во рту, оставляя приятный горьковато-сладкий привкус. За завтраком дедушка Шалай сделал ему очередное замечание:

– Не торопись, ешь медленно. Спешат голодные псы, не люди. Следи за собой. Тебе еще предстоит доказать, что ты человек.

По тону мальчик догадался, что подошло время светской беседы.

– Дедушка Шалай, а чем плохо было мое старое имя?

– Придет время, узнаешь. Сейчас запомни, ты – Камил.

– Фамилия тоже другая?

– Фамилии никакой пока нету. Фамилию надо заслужить. Заслужишь – будет фамилия. Не заслужишь – будет каюк.

Угрозу Саша пропустил мимо ушей. В единственное небольшое оконце свет втекал причудливым ручейком, лицо старика, изрезанное морщинами, оставалось в тени, поэтому Саша не мог понять, что он на самом деле думает. Словам он давно не верил, как всякий московский отрок, родившийся уже в рыночную эпоху. За словами можно спрятать что угодно, кроме одного: ненависть прорывается сквозь любые слова, независимо от их смысла. Старик был добр, это Саша понял еще накануне.

– Можно еще спросить?

– Не прикидывайся лисенком, я тебя вижу насквозь.

– Дедушка, зачем меня сюда привезли?

– Скоро узнаешь.

– Я долго тут пробуду?

– Сколько надо, столько пробудешь… Тебе здесь не нравится?

– Очень нравится, – признался Саша, – Но спать в пещере страшновато. Там змеи и крысы.

– Нет там крыс, не ври. Змеи есть, крыс нету… Ладно, больше не будешь спать в пещере. Вон твое место, на коврике, на полу. Только не хнычь среди ночи. Не люблю.

Саша отпил остывшего чая из кружки.

– Чудная история со мной приключилась, – протянул задумчиво. – Ни в одной книжке про такое не читал. Если бы меня хотели убить, давно бы убили, верно?

– Да, верно.

– И если бы хотели получить выкуп с Руслана, не увезли бы так далеко, верно?

– Тоже верно, да.

– Значит, ни то и ни другое. А что же третье?

Старик вытер рот рукавом коричневой рубахи, на мгновение закрыл глаза, словно коротко помолился. Посмотрел на мальчика со странным выражением то ли упрека, то ли сочувствия.

– Ты сыт?

– Да, спасибо, дедушка.

– После приберешь здесь все… И со стола, и в доме. Это твои обязанности. У тебя их будет много, не сомневайся.

– Я не сомневаюсь, – уверил Саша, отметив про себя, какая у старика правильная и чистая, без всякого акцента, русская речь.

Вышли на двор. Солнце стояло довольно высоко, купалось в зелени, парило. Возле хижины в каменной стене выдолблена глубокая ниша, увитая диким виноградом. Старик нырнул туда и показал мальчику, чтобы сел рядом. Достал из складок одежды черную трубочку, подсыпал из бархатного кисета зеленоватого порошка, примял большим пальцем, пощелкал зажигалкой – и с наслаждением затянулся. Поплыл сиреневый дымок со смолящим, сладковатым запахом, не похожим на табачный.

– Давным-давно, – заговорил старик, – вон в том ущелье, видишь, внизу? – жил святой человек, его звали Атамил, он был не из нашего племени. Я его не застал, но мой прадед беседовал с ним. Два-три столетия миновало, а может, и больше. Тогда люди были другими, весь мир был другим, более приспособленным для добродетели. Но Атамил знал, что наступят иные времена. Он предрекал, в горы придет большое зло, и люди забудут обычаи предков, утратят веру в благодать, склонятся помыслами к мелким человеческим страстям. Атамил говорил, зло придет из России, так оно и случилось… Слушаешь меня, Камил?

– С большим вниманием, – отозвался мальчик, захваченный не столько словами, а какой-то проникновенной, глубокой тоской, звучавшей в голосе старика.

– Всевышний и прежде посылал народам земли суровые испытания – эпидемии, войны, революции, – но все это не идет ни в какое сравнение с нынешней бедой. По многим признакам близка победа антихриста. Можно пережить войну и вылечиться от страшной болезни, но нельзя спасти душу, проданную шайтану. Сегодня произошло непоправимое: целые народы, а может быть, все человечество, утратили представление о своем божественном предназначении. В погоне за дешевыми удовольствиями, ублажающими плоть, двуногие существа не заметили, как обратились в зверей. Понимаешь, о чем говорю?

– Понимаю, – глубокомысленно кивнул Саша. – Но какое отношение это имеет к тому, что я здесь?

Старик, косясь на него, сладко захлюпал трубочкой.

– Плоть лечат травами или ядом, душу спасают живой водой.

Закашлялся, ухватив слишком большую порцию дыма. Капелька слюны угодила мальчику в лицо: он не подумал ее стереть.

– Это был разве урок?

– Конечно, урок. Ступенька, на которую ты шагнул, не придав ей значения. Впереди будет много ступенек. Возможно, ты поднимешься высоко, а возможно, свалишься и разобьешься вдребезги. Все зависит только от тебя.

– Постараюсь не разбиться, – Саша спокойно выдержал тяжелый, как черная плита, взгляд старика.


Второй урок получился покруче. После обеда, состоявшего из миски кукурузной похлебки и вяленой рыбы, старик куда-то засобирался, объявив, что вернется с темнотой. Мальчику оставил задание: прибраться в доме, выскоблить песком и пемзой несколько закопченных кастрюль и чугунную сковородку и приготовить ужин. Не спросил, справится ли Саша, а просто сказал, что и как делать. Вскинул на плечо полотняную сумку на ремне и, бодро постукивая посохом, исчез за поворотом тропы, будто сгинул.

Саша решил, что времени предостаточно, и перво-наперво занялся осмотром территории. Облазил все вокруг, дважды чуть не свалился в пропасть и едва не утонул в небольшом озерце, укрытом среди скал. Озеро было чернильного цвета, словно лужа смолы, пролитая прямо с небес. Когда зачерпнул этих чернил в ладони, вода оказалась прозрачной и на вкус приятнее той, что продается в пластиковых бутылях с глупейшей надписью «Экологических примесей нет». В центре озерка что-то пузырилось и хлюпало, словно там вызревал громадный фиолетовый волдырь. Саша задрал штаны и ступил в воду, чтобы проверить глубину, и лучше бы этого не делал. Дно обрывалось почти отвесно и было скользким, как смазанное жиром стекло. Через секунду провалился в воду по шею, но этого мало: какая-то сила, вроде подводного течения, свирепо потянула вниз, в направлении булькающего пузыря. Он никак не мог преодолеть эту силу, словно неведомое чудовище ухватило его за ноги, и беспомощно бултыхался, захлебываясь, пока чья-то рука не ухватила его за ворот куртки и буквально выдернула на берег.

Увидел двух рослых черноволосых парней, постарше его на два-три года, и с ними стройную, тоже смугловатую девушку, пожалуй, его ровесницу. От ее бледного личика, на котором сияли изумительной сини глаза, не сразу смог оторваться.

– Попался, – удовлетворенно заметил один из парней. – Купальщик хренов. Русский собака, шпион-федерал.

– Ага, – радостно отозвался второй. – Зачем вытащил, Рахмет? Давай опять утопим.

– Нет, – возразил первый. – Сперва будем пытать. Пусть скажет, чего вынюхивает в горах.

Саша понял, дела его плохи, парни явно отвязанные, а красивая горянка смотрела на него, как на насекомое, презрительно поджав губки. Бежать некуда: позади озерко с ужасающим, хлюпающим пузырем посередине, впереди тропа и на ней дозор.

– Вы ошиблись, ребята, – произнес заискивающе. – Я не шпион. Я у дедушки Шалая в гостях.

Услышав такое, парни загоготали, а девица еще больше поскучнела.

– В гостях! У Шалая! – повторил Рахмет как добрую шутку, и товарищ его поддержал:

– Внучек объявился. Наверное, прямо из Москвы.

– Точно, – подтвердил Саша. – Из Москвы.

Парни враз посуровели.

– Наглый, – сказал Рахмет и обернулся к девушке: – Наташа, что с ним делать?

Девушка заговорила на незнакомом языке – голосок мелодичный и нежный. Рахмет ее выслушал и уточнил у друга:

– А ты как думаешь, Габай?

– Зачем тащить далеко, – ответил тот с досадой. – Отрежем уши. Принесем Аглаю. Какой разница?

Девушка вдруг замахнулась на него ладошкой – и парень со смехом отскочил. Она опять заговорила – быстро, взволнованно, гортанно, сверкая в гневе глазами. Между ними затеялся нешуточный спор, причем парни тоже перешли на свой родной язык. Саша ничего не понимал, но чувствовал, что его участь зависит от девушки с русским именем и с неземной синью в очах. Не то чтобы она его жалела, это вряд ли, скорее с пылом защищала что-то, казавшееся ей справедливым. Он улучил момент и вмешался:

– Парни, что вы в самом деле. Скоро вернется дедушка Шалай – и все объяснит. С какой стати мне врать. Я же похищенный.

– Он не просто наглый, – с горечью заметил Рахмет. – Он от страха ум потерял. Надо быстрее вешать.

Девушка обратилась к нему по-русски, и он отметил в ее речи какое-то неуловимое сходство с манерой говорить старика Шалая – почти никакого акцента и чересчур правильно расставленные слова:

– Тебе лучше признаться, чужеземец. Иначе тебя убьют.

– В чем признаться?

– Кто ты? Как попал сюда?

– Я же сказал, я похищенный. Меня сюда привезли.

– Ты плохо придумал, мальчик. Тот, кого ты называешь дедушкой Шалаем, – в ее глазах промелькнуло участие, – не может иметь с тобой ничего общего.

– Почему?

Рахмет и Габай звонко хлопнули себя по ляжкам и один воскликнул убежденно: – Пора гасить! – второй добавил авторитетно: – Русский собака лучше сразу резать, говорить не надо, – и в подтверждении этой мысли ухватился за нож, болтавшийся на поясе в кожаном чехле. Было бы смешно увидеть такую сцену в кино, но Саша понимал, что это отнюдь не кино, и намерения у парней серьезные. Девушка Наташа не ответила на его вопрос, внимательно его разглядывала, задержавшись взглядом на кроссовках.

– Мальчик, ты не мог забраться так высоко один. Где твои друзья?

– Он мог, – вставил Рахмет, цыкнув зубом, – его сбросили на парашюте. Они иногда так делают.

Саша сказал:

– Я сам не все понимаю, но говорю правду. Меня привезли из Москвы к дедушке Шалаю. Он куда-то ушел, но скоро вернется.

– Забудь про своего дедушку, – посоветовала горянка. – Он разговаривает с небесными жителями, такие, как ты, его не интересуют… Как тебя зовут?

По какому-то наитию Саша впервые назвался чужим именем:

– Камил. Меня зовут Камил. Хотя еще вчера звали по-другому.

Эти слова произвели на всех троих сильное впечатление.

– Видишь, Ната, совсем худой башка. Или притворяется идиотом. У русских это получается всегда хорошо.

Габай завел старую песню:

– Надо немного пытать. Потом отрежем уши. Аглай даст сто баксов. Гулять будем. Наташке сапоги купим. Чем плохо?

– Правильное решение, – согласился Рахмет. Саша и глазом не успел моргнуть, как на него навалились. Он не сопротивлялся. Через минуту оказался примотанным к дереву, да так умело, едва шею мог повернуть. Привязали тонкой, прочной бечевкой, которую парни, по-видимому, носили с собой на всякий случай.

Троица отступила в сторонку – и опять заспорила. Голоса он слышал, но ничего не понимал. Хотя что тут понимать. По бурной жестикуляции видно, что джигиты настаивали на быстром варианте: отрезать уши, – а девушка предлагала что-то свое, возможно, экспортировать его куда-то целиком. От того, кто приведет более весомые аргументы, зависела, вероятно, его жизнь. Сашу это почти не волновало. Он знал, что не умрет. Эта уверенность была сродни той, какую испытывает сумасшедший, прыгая с балкона и полагая, что взовьется над крышами подобно птице. По-настоящему его занимали три вещи: врезавшаяся в кожу бечевка (больно!), скорость, с какой менялись события – вчера летел в ящике, ночевал среди змей – и вот уже приготовлен к заключению, как жертвенный барашек, – но главное, смущала дикая красота девушки Наташи, которая называла его «мальчиком».

Вдоволь накричавшись, троица вернулась к дереву. Парни были хмурые, а девушка улыбалась.

– Я не позволила тебя убить, – сказала она.

– Спасибо, – ответил Саша.

– Временно, – уточнила она. – Надо посоветоваться кое с кем. Часа через три вернемся. Ты пока повиси. Может, вспомнишь, кто ты на самом деле.

– Чего вспоминать, – возразил не сломленный в споре Габай. – И так видно. Шпион вонючий. Давай отрежем одно ухо, чтобы Аглай поверил.

– Мне он и так поверит, – разозлилась девушка. – А тебе не поверит даже если принесешь три уха.

– Зачем так говоришь? Нехорошо говоришь.

Саша подал голос.

– Лучше вы меня отвяжите, и я подожду в дедушкином доме. Бежать все равно некуда.

– Наглый и подлый, – определил Рахмет. – Нормальный русский свинья. Зачем время терять, ходить туда-сюда. Сейчас резать, потом резать, никакой разницы.

– Уже решили, – повысила голос девушка. – Мы не убийцы, запомни, брат. Они убийцы, но не мы.

– Я тоже не убийца, – не утерпел Саша. – Я кавказский пленник.

– Ты кавказский сральник, – пошутил Габай и все же не удержался, двинул ногой в живот. Огромная подошва впечаталась от пупка до паха. У Саши аж в глазах позеленело. Возможно, парняга еще потешился бы, по Москве Саша помнил, как горцы увлекаются, когда начинают бить, но опять вмешалась Наташа. Схватила брата за руку и выкрикнула что-то резкое. Наверное, оскорбительное. Габай молча развернулся и потопал вверх по тропе. Рахмет обнял девушку за плечи и успокаивающе погладил по голове. У нее так яростно пылали очи, что Саша, заглядевшись, забыл про боль.

Рахмет сказал:

– Жди. Скоро вернемся.

Через мгновение все трое исчезли в зарослях, как будто их и не было.

Несколько часов Саша провисел привязанный. Солнце поднялось высоко и калило беспощадно. Он пытался освободиться, извивался, как червяк, потом беспамятно обмякал. Две черные вороны с блестящими клювами уселись на ближайшее дерево и с любопытством его разглядывали. Иногда начинали каркать, как полоумные. Мошкара жалила глаза, заползала в ноздри, в уши. Он чихал, кашлял, крутил головой. Это была самая настоящая пытка. Ему не понравилось висеть на дереве на солнцепеке.

Второй урок, который он получил в этот день, заключался в том, что в горах следует быть осмотрительным. Здесь намного опаснее, чем в Москве.


В ГОРАХ НА РАВВИНЕ
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Чаевничали с дедушкой Шалаем. Старик снял его с дерева под вечер, когда солнце уже скрылось в ущелье, а у Саши начались видения. Ему чудился необозримый водный простор с зелеными берегами и с голосистыми чайками, ныряющими в прохладные волны.

Старик чуть ли не на руках принес его в дом, уложил на лежак, напоил, смазал желтой мазью вздувшиеся рубцы от бечевок. При этом неумолчно ворчал, напоминая бородатого, растревоженного шмеля. Он не расспрашивал, что приключилось, наверное, сам все прекрасно понял. Зато Саша, когда малость очухался, первым делом поинтересовался, кто на него напал. Старик туманно ответил:

– В горах людишек много, за всеми не уследишь.

– Девушка красивая, – осторожно намекнул Саша. – Наташей зовут.

– Тебе только о девушках думать, – буркнул старик. – Молод еще… Лучше скажи, почему не отбился? Мог ведь отбиться?

– Мог, – согласился Саша. – Но не захотел.

– Почему? Струсил?

– Не знал, кто это – враги или друзья.

– Ну да? – старик изумленно вскинул брови. – И что? Теперь знаешь?

– Они ни то и ни другое. Ребята одураченные, таких везде полно… Но вот девушка…

– Перестань про девушку, – нахмурился старик. – Запомни, она не для тебя.

Саша не обиделся. В полутемной лачуге с тускло тлеющей керосиновой лампой он чувствовал какое-то вязкое расслабление, но не болезненное, скорее приятное. За этот день все прошлое, все, к чему привык, отодвинулось куда-то далеко-далеко, единственной реальностью стали горы, а самым близким человеком – вот этот таинственный старик с недовольным, нахмуренным лицом. И это его не огорчало. Старик был тоже не тот, что вчера. Между ними затеплился хрупкий огонек родства. Больше того. Все происходило так, как и должно быть.

– Я не про это… Пусть не для меня. Но она не замороченная. И почему-то тоже не поверила, что я у вас живу. Почему?

– С чего ты взял, что здесь живешь?

Настал черед удивиться Саше.

– Дедушка, вы же сами говорили?

– Что говорил?

– Ну, что я вроде как на обучении. Сказали, что у меня много обязанностей –прибираться по дому, готовить еду – и все такое. Ну вроде прислуги.

Старик уже вооружился трубочкой.

– Как тебя зовут, помнишь?

– Камил, если хотите. – Саша вторично попробовал на зубок новое имя: что-то в нем было упругое, круглое.

– Правильно, Камил. Но это на поверхности. В душе ты еще долго будешь маленьким гяурчиком. Вековой мрак развеется не скоро. Надежда есть однако. Мне понравилось, как ты терпеливо висел на дереве. Не всякий на такое способен. И все равно, пока не почувствуешь себя Камилом по-настоящему, тебе в горах никто не поверит. Ни одна душа. Будут принимать за обыкновенного лазутчика.

Саша открыл рот, чтобы еще о чем-то спросить, но за дверью началась возня и послышалось тихое поскуливание.

– Бархан пришел, – морщинистое лицо старика потеплело. – Пойдем, познакомлю.

– Кто такой Бархан?

– Здешний пес, не бойся. На охоту ходил. Может, принес чего-нибудь.

На дворе их встретил огромный рыжий кобель с могучими лапами, с массивной башкой и с осанкой быка. Именно так в представлении Саши выглядела собака Баскервилей. На мальчика пес не обратил никакого внимания, подскочил к старику и, бешено виляя хвостом, уткнулся в колени. Замер неподвижно. Старик с нежностью потрепал его по холке, почесал за ухом. Пес издал благодарное урчание, словно был котом.

– Ну, ну, поздоровались и хватит, – растроганно пробормотал старик. – Где тебя носило, Бархан? Целую неделю глаз не казал. А коли со мной что случилось бы?

Пес виновато тявкнул – и глубже зарылся в колени.

– Ладно, перестань. Видишь, мы не одни. А ну-ка познакомься с гостем. Его зовут Камил. Как он тебе?

Пес отступил на шаг и посмотрел на Сашу. То, что он вел себя совершенно по-человечески, не удивило мальчика, но озадачил блеск в алых в полумраке глазах – пес явно усмехался, дескать, понимаю, хозяин. Видали и раньше таких поселенцев.

Саша присел на корточки, протянул руку.

– Дай лапу, Бархан.

Пес перевел удивленный взгляд на хозяина. Старик объяснил:

– В городе у них так заведено, чтобы лапу подавали. Ничего, Бархаша, уважь парня. У него трудный день. Чуть на дереве не угорел.

Пес зевнул, обнажив желтоватые, стесанные на концах клыки, поднял тяжелую лапу как бы в римском приветствии и опустил Саше на плечо. Мальчик мог поклясться, что в глазах зверя прыгали веселые искры смеха. Уважительно почесал ему подбрюшье. Он не сомневался, что они поладят, вопрос лишь в том, кто будет главным. Судя по царственной повадке, Бархан вряд ли уступит первенство.

– Замечательный пес, – произнес с восхищением.

– Еще бы, – ответил старик. – Это тебе не моська городская. Пара волков ему на один прикус… Давай, Бархаша, покажи, что принес. Не томи.

Пес радостно взвизгнул и метнулся в кусты. Вернулся со здоровенным, задавленным зайцем в зубах – и аккуратно положил его у ног хозяина. Сел, склонив голову набок: как вам, мол, гостинец? Хорош, а?

– Спасибо, старина, – растрогался старик. – Без тебя давно с голоду подох бы.

Перед сном, когда Саша улегся на коврике возле очага, укрывшись старым ватным одеяльцем, а дедушка Шалай дымил трубочкой в темноте, еще немного поговорили. Пес поразил воображение мальчика, и он чувствовал себя почти счастливым.

– Дедушка, он что же, понимает человеческий язык?

– Человека все звери понимают, это немудрено. Собака – тем более. Она, Камил, древнее нас. Когда мы с тобой еще в Божием замысле пребывали, она уже по горам рыскала. Они нас понимают, мы их нет – вот в чем беда.


…С утра старик учил его молиться. Саша должен был повторять длинные фразы на языке, которого прежде не слышал. В нем было много певучих звуков, но внезапно они перемежались почти змеиным шипением. Когда Саша со второго, третьего раза попадал в тон, старик хвалил его легким наклоном головы, но если ошибался, больно тыкал в бок сухими костяшками пальцев. Оба стояли на коленях шагах в пяти от хижины, и еще надо было время от времени упираться лбом в землю. Пес Бархан сидел неподалеку, наблюдал за ними и хрипло подвывал в особо чувствительных для его слуха местах. Тычки в бок были болезненные, но Саша с трудом сдерживал смех, особенно когда к молитве подключался рыжий пес. Он попытался выяснить, о чем они молятся, но старик ответил, что это неважно: оказывается, от молитвы больше пользы, если ее смысл остается во мраке. Молятся не словами, а сердцем. Саша спросил: нельзя ли в таком случае хотя бы узнать, к какому Богу они взывают, – и за это получил вдобавок к тычку увесистый подзатыльник.

– Тебе какая разница, – разозлился старик. – У тебя душа пустая. С Бархашей друг дружку стоите.

Замахнулся и на воющего пса, но тот, знавший нрав хозяина, успел отскочить.

– Если у меня пустая душа, – сказал Саша, – то зачем вообще молиться. На каменистой почве зерно не прорастает.

– Ишь ты, – старик взглянул с любопытством. – Где прочитал про зерно?

– Нигде. Сам придумал.

– Первый уговор: никогда не ври. Ложь – мать всех пороков.

– Я не вру, – сказал Саша, и это было правдой: его родители и все друзья знали, что он не умеет врать. Раньше, когда был маленький, это доставляло ему много хлопот, но потом, повзрослев, он приспособился, нашел выход: когда правда нежелательна, надо просто молчать. Умолчание – лучший способ избежать неприятностей. Оно – золото.

Старик о чем-то задумался ненадолго – и резко поднялся с колен.

– Пойдем, получишь урок на сегодня.

Урок был обыденный: плюс ко вчерашнему невыполненному заданию – уборка дома и чистка кастрюль – приготовить зайца, нарубить дров и сбегать к роднику за чистой водой. Это недалеко, объяснил старик, мили три в гору, тропа сама приведет, да и Бархан покажет. А что же, поинтересовался Саша, ближе разве нет воды? Старик не ответил и заставил его переодеться, дал холщовые штаны, плетеные сандалии и крепкую рубаху с длинными рукавами и с капюшоном, покрытую какими-то застарелыми, ржавыми пятнами. Одежда оказалась мальчику велика, включая сандалии, но старик его утешил, сказав, что со временем он подрастет и все будет впору. Вряд ли Саша догадывался, что в этой рубахе и штанах ему придется ходить долгие, долгие месяцы, но так оно и случится. Он пока еще жил минутой, воспринимал происходящее как затянувшееся приключение, о котором потом можно будет рассказывать в школе (пацаны обалдеют!) – и исподволь уже обдумывал план побега. Запас еды, спички, какое-то оружие вроде ножа – и марш-бросок по горам в одном направлении, вниз, избегая населенных мест; все это казалось нетрудным, осуществимым, хотя визит трех аборигенов внушал некоторые опасения. Они отнеслись к нему с предубеждением, и скорее всего так же отнесутся другие. Это означало, что придется избегать любых встреч. Одна-две ночевки в горах его не пугали. По теории вероятности рано или поздно он наткнется на людей, которые примут его благожелательно. Шпион-федерал! Надо же придумать.

План побега вырисовывался вчерне, в смутном ощущении, дело в том, что всерьез он пока не собирался бежать. Тому было две причины. Первое, безусловно, дедушка Шалай, к которому он испытывал таинственную приязнь и не хотел его огорчать легкомысленным поступком. В дедушке Шалае, в горной сакле, в сказочных видах природы, и в шуршащих в траве змеях, и в рыжем Бархане, и в прозрачном умывальнике-водопаде, и в грозной тишине, – и еще во многом другом, не называемом словами, словно воплотились сумеречные видения, с детства мучившие его по ночам. В свои годы Саша уже сознавал, что судьба никогда не предлагает своим пасынкам что-то такое, что им вовсе не свойственно, отнюдь, она лишь отпускает каждому, что положено, и уж коли он, будто по мановению волшебной палочки, очутился в ином, негаданном измерении, значит, в этом таится сокровенный смысл, который следует разгадать, прежде чем от него уклониться. Иначе не пришлось бы впоследствии презирать самого себя, жалея об упущенных возможностях. И тут еще добавилась горянка Наташа, в чьих глубоких очах он успел прочитать затаенную мольбу о помощи. Пусть внешне это никак не проявилось, напротив, она выказала ему подчеркнутое презрение, но это все, разумеется, женская игра. Ведь женщины по своему особенному душевному устройству меняют маски с такой же легкостью, как мужчины, бахвалясь, произносят бранные слова.

На самом деле ей не хотелось, чтобы ему отрезали уши и превратили в посмешище даже мертвого. Как знать, вдруг они предназначены друг для друга. Хорош он будет, если сбежит от своего счастья.

Он стоял возле скалы, из которой на землю стекала, била, сочилась голубая, пронизанная искрами, почти неразличимая в воздухе струя то ли света, то ли воды, и там, где она скапливалась в каменном резервуаре дымящейся плазмой, пробивались из грунта головки цветов алого, желтого и белого оттенков невероятной насыщенности и чистоты. Достаточно было увидеть это место, чтобы понять, какой бывает первозданная красота, ненарушенная греховным прикосновением человеческой руки. На каменном выступе кто-то поставил глиняный кувшин с отбитыми краями и кособокую кружку. Пока сюда взбирался, Саша взопрел, не три мили, показалось, отмерил, а все десять, потому поскорее зачерпнул ладонями из каменной раковины и жадно напился, студя зубы, даже не ощутив, какова водица на вкус. Бархан наблюдал за ним с завистью.

– Ну что? Тоже хочешь попить? Так чего же медлишь? Пес понял, но что-то мешало ему последовать совету мальчика, зато когда Саша вторично зачерпнул воды, пес подошел и чинно слизнул ледяную влагу с ладоней. В знак благодарности помотал хвостом. С первой минуты знакомства он вел себя с изысканной учтивостью, но насчет его скорой дружбы Саша не заблуждался. Бархан отправился с ним после строгого наказа старика приглядывать за мальчиком. Так и сказал: гляди, псина, Камил еще несмышленыш, коли придет ему в башку дурь, тащи обратно силком. И ведь угадал старый. Брезжила у Саши смутная мысль обогнуть скалы и спуститься вниз, чтобы разыскать поселение, откуда явилась накануне бедовая троица. Глупость, конечно, но заманчивая. Хоть одним глазком поглядеть на прекрасную горянку.

Отдышавшись, наполнил водой два кожаных бурдюка, в каждый вмещалось по полтора-два ведра, приладил смоляные затычки и, когда перекинул оба, связанные веревкой, через плечо – один на пузе, другой на спине, – аж покачнулся, тяжестью пригнуло к земле. Теперь пес поглядел на него с сочувствием, а Саша вниз – с опаской. Тропа терялась в зарослях узкой темной лентой с осклизлыми краями. По ней без груза спускаться – и то есть риск обрушиться в пропасть. Он это понял, когда поднимался, цепляясь за кусты, испытывая временами сильное головокружение. Наверное, урок был не в том, чтобы принести воды, а в том, чтобы не разбиться.

– Ничего не поделаешь, – сказал псу. – Если дедушка справляется, то и мы сможем. Как думаешь?

Бархан озадаченно, тоненько тявкнул, дескать, чего тут думать, все равно выбора нет.

Саша бодрился напрасно, не представляя до конца, какое испытание его ждет. Головокружительный спуск оказался длиннее, чем вся его предыдущая жизнь. Он передвигался кое-где ползком, кое-где на четвереньках, но вскоре пришел к мысли, что коварный старик, к которому он по глупости душевно потянулся, решил расправиться с ним вот таким оригинальным способом, послав с бурдюками к источнику якобы за водой. Зачем это понадобилось Шалаю, другой вопрос, на который у мальчика не было ответа. Кто поймет загадочную душу сурового горца?

Долгие, сумеречные, наполненные дрожью часы смерть ползла рядом с ним по склону, но рыжий пес, надо отдать ему должное, делал все, чтобы отодвинуть ее щипок. Саша был ему признателен. В нужный момент он подскакивал и подставлял могучую рыжую тушу, заслоняя от края, а однажды, когда мальчик, не удержавшись, увлекаемый тяжестью бурдюков заскользил по траве и уже заглянул в бездну, которую предстояло пролететь, прежде чем шмякнуться о далекие, блестящие скалы, пес ухватил его зубами за рубаху и, скребя когтистыми лапами, вытянул на ровную площадку. Саша лежал на прокаленном песке без сил, без каких-нибудь желаний, но и в эту скверную минуту он даже не подумал о том, чтобы скинуть с себя проклятый груз и явиться к старику налегке, признав свой позор и малодушие. Точнее, мысль все же мелькнула розовым хвостиком, но он предпочел бы сдохнуть, чем поддаться ей. Он сказал Бархану:

– Старик хочет узнать мне цену. Что ж, пусть узнает.

Пес тявкнул на сей раз уважительно. Он сам тяжело дышал, и в желудевых глазах проступили кровяные прожилки.

Вернулись под вечер, когда из низин, провожая закат, всплывала коричневатая мгла. Дедушка Шалай встретил их на пороге и обрушился с упреками.

– Из-за тебя, Камил, остались без ужина. Вы что – уснули по дороге? Черепахи бегают быстрее.

Мальчик смотрел остолбенело, Бархан виновато поскулил за двоих.

– Никуда не годится, – нажимал старик. – Не оправдывайся, Бархаша, понимаю, ты ни при чем. Не тащить же его было волоком. Вот что значит городские неженки.

– Да, трудненько пришлось с непривычки, – смиренно согласился мальчик.

– И что собираешься делать? Завалишься спать?

– Почему? Что скажете, то и сделаю. Только попью водички и займусь ужином. Если проголодались.

– Неужели? А не надорвешься?

– Нет проблем.

– Что, Бархаша, не такой уж он, кажется, слабак, а?.. Сегодняшний урок заключался в том, что за один переход можно стать другим человеком, не тем, кем был вчера.


ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ.
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ СТРАННИКА

На частнике кое-как доставил Каплуна к нему домой, позвонил Карине, и она, уразумев, в чем дело, разохалась, раскудахталась – и обещала немедленно приехать. Каплуну нужен был уход, я не мог его оставить в таком положении. Он хотя очухался, но самостоятельно не передвигался и в нормальный разговор не вступал: только матерился и требовал водки.

– Пока не приведешь себя в порядок, никакой водки, – отрезал я.

– Что значит – в порядок? – поинтересовался он вперемежку с четырехэтажным матом. Побои сильно задели его самолюбие.

– То и значит… иди в ванную, прими душ. Раны смажь йодом. Хватит изображать из себя дебила.

Этим словам он неожиданно внял, кряхтя слез с кровати и потопал в ванную. На меня сверкнул одним глазом (второй закрывал кровяной пластырь), как на лютого врага.

Пока он отсутствовал, я дозвонился Светику. Доложил, какие действия предпринял, и спросил, есть ли у нее новости. Новости были, причем важные. Объявился ее муженек, джигит Руслан Атаев. Не собственной персоной, а по телефону. Светка рассказывала, захлебываясь словами и хныча, но главное я уловил. Атаев, по его уверениям, контролировал ситуацию. Он знал, что Вишенку украли, но, естественно, не придал этому большого значения. Сказал, что это пустяки, никому мальчишка на самом деле не нужен, а нужен он, Атаев, но тот, кто на него так нагло наехал, скоро за все получит сполна. Светику велел набраться терпения и тихо сидеть в норе, никуда не высовывая носа. А также никому не отпирая дверь.

– Откуда он звонил?

– Ой, я ничего не успела узнать, да и спрашивать глупо. Вдруг прослушивают…

– Мания преследования. Хотя все может быть.

– Володя, можешь подъехать сюда?

– Зачем?

– Мне страшно. Я больше не могу одна… – послышались рыдания, которые я из вежливости не перебивал. Мне не было ее жалко. Она выбрала сама свой путь и тем самым накликала беду на Вишенку. Страдает, конечно, но по своей вине. Как и я по своей дури. Дав ей выплакаться, выдавил из себя несколько нелепых утешительных слов и пообещал подъехать, как только освобожусь.

– От чего освободишься, Вовочка?

Вопрос резонный, но я на него не ответил, повесил трубку – и тут же перезвонил Дарьялову-Квазимоде в «Золотой квадрат».

– Видели ребята, как вас выносили из «Топаза»… Ничего, разговор записали, полезный разговор.

– Говорят, хозяин объявился?

– Да, объявился, – голос полковника как-то иссяк. – У меня к вам есть еще поручение, Владимир Михалыч. Возьметесь?

– Мне не поручения нужны, а сын. О нем что известно?

– Будет известно, будет… Мы с вами обсуждали, тут все одно за другое цепляется… Как насчет поручения, Владимир Михалыч?

– Что надо сделать?

– Лучше не по телефону… Подъезжайте прямо сейчас.

Какой у меня был выбор? Да никакого.

– Через час буду, – сказал я.

После ванной Каплун выглядел забавно: морда вся в йоде, один глаз плачет, другой смеется. Лежал на кровати, кряхтел:

– Сбегай за водочкой, Вован. Душа горит.

– Нет, поеду. Полковник ждет. Может, к вечеру загляну. Отлеживайся. Сейчас Карина придет, принесет.

– Оставь хоть сотенную, я на нуле.

– Доллары разменяй, у меня тоже в обрез.

– Какие доллары, Вовк? – моргал обиженно, как обычно, когда врал. Доллары у него были, я даже знал где. Заначка вон на полке, в томике Пастернака. – Были бы доллары, жил бы в Сочи.

– Ладно, я пошел, пока.

– Подожди, – по глазам видно, хочет сказать что-то серьезное.

– Ну, давай, рожай.

– Вовк, я так не могу.

– Как не можешь?

– Я должен рассчитаться. Ты что, не понимаешь?

Я понимал, но его переживания сейчас казались мне ничтожными.

– Остынь, Федя. Кто мы против них? Пустое место. Раздавят и не заметят. Скажи спасибо, легко отделались.

– Действительно так думаешь?

– А как я должен думать, по-твоему?

– Так нельзя, Володя. Так они нас всех превратят в скотину.

– Уже превратили. Пока мы с тобой ханку жрали.

– Тоже верно, – легко согласился Каплун. – Но я сегодня последний день пью. Поимей в виду, старина.

– Поимею, – сказал я.

В «Квадрат» поехал на такси, за руль не решился сесть, хотя с тоской глянул на свой «жигуленок». Что-то подсказывало, что придется с ним расстаться. А жаль. Хоть и старенький, я к нему привык. Десять лет исправно служил. И бомбил на нем, и еще всякие делишки обделывал, чего только не бывало. Для водителя-совка личный автомобиль рано или поздно становится как бы членом семьи. А я, не отрицаю, как был совком, так и остался. До сих пор пребываю в тайной уверенности, что деньги можно зарабатывать честным трудом, что-то производя, изобретая, леча людей, сея хлеб, а не только торгуя и грабя. Вся новая, полная свободы жизнь мне не в урок, как и Каплуну, хотя он это тщательно скрывает даже от самого себя.

Полковник встретил меня учтиво, напоил кофе с бутербродами, что было очень кстати.

– Вы лучше выглядите, чем утром, – заметил ни к селу ни к городу.

– Неважно, как я выгляжу, – я понял намек. – Что еще придумали? Какой сильный ход?

Полковник достал сигареты, а первый раз не курил. Смотрел на меня изучающе, это мне не нравилось. Я догадывался, что не я один, а большинство людей, встречаясь с этим суховатым, вежливым мужичком, чувствуют себя допрашиваемыми. Неизгладимый отпечаток накладывает любая профессия, если выбрать ее по призванию.

– Дамочка есть одна, некая Стелла, – он отвел глаза, видно, понимая, как действует его взгляд. – Презанятное, скажу вам, существо. Красавица, умница. Работала на кафедре в институте Сеченова, в двадцать семь лет защитила диссертацию по психоанализу. Не слабо, да?

– И что дальше?

– Дальше новые времена, перестройка, гуманизм, гласность – и все прочее. Дамочка, надо заметить, быстро приспособилась, пошла по проторенной дорожке. Нет, не скажу, что стала проституткой, поставила дело солидно. Давала частные объявления, ищу, дескать обеспеченного джентльмена для предоставления изысканных услуг. Тогда и имя сменила, до того была просто Машей, заделалась Стеллой, вроде звучнее. Потом начались, помните, свободные выборы, пиар всякий, окончательная промывка мозгов.

Профессия пригодилась, чуть ли не капиталец нажила. Одно время даже предвыборный штаб Рыбалкина возглавляла. Квартиру оторвала на Кутузовском проспекте за двести тысяч баксов.

Я смотрел на него в некотором оцепенении, вяло дожевывая четвертый или пятый бутерброд.

– Петр Петрович, вы зачем мне все это рассказываете?

– Ах да, я же не упомянул о главном. Дамочка эта, Стелла эта самая, полтора года в официальных любовницах пребывала у Исламбека Гараева. Гремучий был роман, о нем все газеты писали. Неужто не слышали?

– Нелюбопытный я до ихних романов.

– И то верно, зачем это нам, простым смертным. Хотя с другой стороны забавно иногда поглядеть издали на красивую жизнь. Возьмите наших пенсионеров, с голоду помирают, а от телесериала трактором не оторвешь. Никакого другого счастья не надо, только полюбоваться, как дон Родриго донье Сесилье рога наставляет. Тоже своего рода психологический феномен российской действительности.

– Петр Петрович! У меня сына украли.

– Имейте терпение, Владимир Михалыч. На что Исламбек купился – понятно. Как же – столичная штучка, знаменитая дама полусвета, да еще с научной степенью. Самое оно для джигита, чтобы пыль в глаза пустить. А вот что ее привлекло в горце, сказать не могу. Денег у нее к тому времени своих хватало. Надо полагать, просто бабий каприз. Надоели наши ваньки, потянуло на горяченькое. После сама была не рада, да уж поздно было, увязла.

Волей-неволей я заслушался, история действительно занимательная, и рассказывал ее полковник, разумеется, не для моего развлечения.

– Да еще как увязла, доложу вам. На ту пору появился на ее горизонте новый кавалер, да не простой, аглицких кровей, чуть ли не лорд и миллионщик. И похоже, запал на нашу дамочку крепко. Недолго думая, как водится у порядочных иностранцев, предложил руку и сердце. Об этом тоже газеты писали и телевизор уши прогудел. Сенсация! Богатейшая пища для ума вымирающих россиян. Представьте себе, с одной стороны благородный английский джентльмен, инвеститор и спонсор, с другой – наша отечественная дуреха. Современный вариант сказки о Золушке. У них вообще, вы, наверное, заметили, Владимир Михалыч, мода завелась брать в жены наших потаскух. Чем-то они их сильно прельщают.

– Так рассказываете, будто сами участвовали в сватовстве.

– Не участвовал, но подробностями поинтересовался по долгу службы… Так вот. Нашей барыньке, естественно, богатый англичанин больше подходил для жизни, чем раздухарившийся абрек, и наладилась она Исламбека кинуть. Да не тут-то было. Горец страшно обиделся. И его можно понять. С какой стати? Деньжищ в нее кучу вложил, цацкался, как с благородной, а оказалась обыкновенной стервой. Поманили из-за бугра – и готова лететь. Это наш русачок, возможно, только пригорюнился бы да сопли утер, но не геройский Исламбек. Полагаю, было у них объяснение, может, умоляла отпустить, может, он ей советовал не делать глупостей, не знаю, не присутствовал. Но судя по продолжению, дамочка закусила удила. Подай лорда – и хоть кол на голове теши. Исламбеку ничего не оставалось, как принять строгие меры. Он барыньку пощадил, а лорда загасил вчистую. Пятый месяц о нем ни слуху ни духу. Наша уголовка ищет, Интерпол ищет, весь мир ищет – как сквозь землю провалился. Вышел утром на крылечко отеля – и больше его не видели. Ни единого следка. Жалко заморского дурня, но не балуй, уж немолод был. Надеялся, видно, облагодетельствовать куртуазную россияночку и самому отогреться на старости лет возле молодого костерка, – не судьба, стало быть. Похоже, так и не понял, куда сунулся, иначе поостерегся бы. Замечу в скобках, они многие не сознают, когда лезут со своими денежками в самое пекло, в освобожденную от ига Россию-матушку. Предполагают поозоровать по-легкому, а взамен – пулька в лобешник.

Тут я нашел нужным возразить.

– Не надо из них оболтусов делать. Не все же промахиваются.

– Не все, – согласился полковник. – Но многие. Статистики нет, но думаю, не более десяти процентов нестрижеными уходят. Только самые глыбы. Типа товарища Сороса. Но и он, слыхать, отвернулся от нас, грешных, со своим капиталом. Бережливее сделался.

Разговор утек в сторону, но я не возражал, разомлел от кофе и халявных бутербродов. Разболтавшийся полковник был мне не в тягость. Может, он тоже за день приложился к горлышку, хотя не похож на пьющего. А вот что многоликий, так это точно. И куда ведет – понятно. Хочет еще раз подставить – и это хорошо, правильно. Все равно без Вишенки мне не жить.

– Рухнула мечта у барыньки, рухнула, – продолжал полковник, посасывая сигаретку, – и таким тоном, будто искренне ей сочувствовал. – С англичанином не обломилось, и у горца по-прежнему на крючке. Для нас в этой истории что любопытно: Стелла нрав выказала, Исламбека к себе не допускает, нигде с ним больше не появляется, в одиночку теперь мается. Других кавалеров у нее нету и быть не может. Какой осел потянется, коли за ней смерть по пятам ходит. А таким, как эта дама, без мужского присутствия жить невозможно, если я правильно понимаю. Для нее это все равно, что алкашу без бутылки. Улавливаешь мысль, Владимир Михалыч?

– Меня к ней подсылаете?

Полковник изобразил смущение.

– Подсылать не имею права, но повод есть. Ей помощь нужна, нам информация. Два несчастья всегда сойдутся. Главное, чтобы выглядело натурально. Она бабенка тертая, свою выгоду должна понять. Ее главная забота, – соскочить с крючка.

– Что можно от нее узнать? Даже если предположить, что мальчик у него, он ей разве скажет об этом? Доложит, где прячет?

– Мальчик – дело второе. Она Исламбека, полагаю, целиком сдаст, со всеми потрохами. Никому другому не сдаст, а вам поверит и сдаст. По той простой причине, что рыбак рыбака… Тут важно точно расставить акценты. Грамотно разработать встречу. Так беретесь, Владимир Михалыч? Право слово, это лучше, чем ждать у моря погоды.

Отдаленно я начал понимать, по какой причине этот человек получил прозвище Квазимодо.

– Да хоть к черту пойду, Петр Петрович. Лишь бы сына вернуть.

Следующие час-полтора ушли у нас на подробнейший инструктаж…


…До Кутузовского проспекта меня доставили на черном БМВ с мигалкой. У полковника все было схвачено. Он даже дал код подъезда, снабженного электроникой. Я поднялся на четвертый этаж и уверенно нажал кнопку звонка на двери, обитой коричневой кожей. Потом с небольшими паузами повторил это действие три раза. Полковник сказал, что она дома, иначе ушел бы. За дверью (как вскоре выяснилось, двойной) никакого движения, возможно, меня разглядывали через видеоглазок, и лишь после четвертого звонка негромкий женский голос спросил из невидимого динамика:

– Кто вы?

Я ответил, как велено:

– От Варгена. С сообщением.

Слова произвели воздействие пароля, дверь со звуком снимаемых запоров отворилась, но нешироко. В проеме стояла светловолосая женщина в домашнем длинном платье, на которую достаточно было один раз взглянуть, чтобы сказать себе: стоп! Тебе не по карману, скиталец.

– Что ему надо? – женщина смотрела на меня без улыбки и вообще без всякого выражения, но я ощутил неожиданный приступ мужицкой бодрости. Ответил опять же по инструкции:

– Хочет получить от вас письменное разрешение, Стелла.

После секундной заминки прозвучало нейтральное:

– Проходите.

Холл и комната, куда пришли, были такие, каких раньше не доводилось видеть: музей. Мебель, картины на стенах, концертный рояль – богатство и роскошь. И вкус. И чистота необыкновенная. И все это, взятое вместе с хозяйкой, навевало какую-то печаль, какую-то странную виртуальную скуку. Словно очутился там, где не стоит бывать наяву. Словно чудом проник за экран телевизора в латиноамериканский сериал.

Тем временем наступил самый ответственный (по инструкции) момент нашей встречи, когда я по собственному разумению должен был решить, какой вариант из предложенных полковником выбрать для контакта. Я выбрал самый легкий.

Дама нетерпеливо спросила все с тем же ледяным выражением лица:

– Слушаю. Говорите.

Я сел без приглашения на первый попавшийся стул с бархатной обивкой и смущенно произнес:

– Извините, мадам, пришлось ввести вас в заблуждение. Я не от Варгена. Скорее сам по себе.

В прекрасных серых глазах появился намек на эмоцию, сквозь зубы процедила, как сплюнула:

– Пошел вон! Ишь, расселся, похоронщик.

Я, естественно, никуда не пошел, напротив, укрепился на стуле покрепче.

– Всего минутку внимания, и вам не захочется меня выгонять. У нас общие интересы, касающиеся хорошо знакомого вам человека. Дозвольте объяснить.

Грациозным движением она поправила прическу, обдумывая мою затейливую речь. Забавно, я знал про нее больше, чем положено знать про женщину постороннему, но она мне сразу понравилась. И не только как красивая самка. Все что касается женских прелестей, было воплощено в ее облике в полной мере, но еще чувствовалась порода, некий аристократизм, или, если угодно, одухотворенность. Я вспомнил ее первоначальную профессию: психолог. Надо же. На содержании у мафии.

– Значит, вот кто вас прислал, – скривилась в презрительной гримаске, которая ей очень шла. – Что ж, тут уж никуда не денешься. Какие еще он придумал гадости?

– Можно закурить?

Покачнулась, спустилась на стул. Глазами показала на пепельницу. Двигалась изумительно. Под тонким домашним платьем сочная плоть ходила ходуном. Легко представить, какие чувства испытывают, глядя на нее, неукротимые горцы. Да и не только они.

– Что-то я вас раньше не видела, – заметила задумчиво. – Чем-то вы не вписываетесь в общий рисунок. Давно работаете на бека?

Прямо-таки подыгрывала мне.

– Меня зовут Владимир Михайлович, – представился я. – Вы правильно заметили, не вписываюсь. Я вообще не из их компании.

– Кто же вы? И что вам нужно? Учтите, я спешу.

– Гараев похитил моего сына. Единственного. Ему четырнадцать лет.

Красавица достала из зеленой пачки сигарету, я поспешил с зажигалкой. Прежде чем прикурить, она взглянула мне в глаза, и это уже точно был взгляд профессионалки – цепкий, обволакивающий.

– Вы уверены в этом?

– На девяносто процентов.

– Что ж, сочувствую. Но я тут ни при чем, как сами понимаете.

– Тем не менее, мы можем помочь друг другу.

– Вряд ли. Я ни в чьей помощи не нуждаюсь.

– Зато я нуждаюсь, да еще как.

Стелла глубоко, по-мужски затянулась, спалив чуть ли не половину тоненькой сигареты.

– Хорошо. Я вас выслушаю. Только коротко, пожалуйста.

Я рассказал о себе – и говорил правду, ничего, кроме правды. Бывший научный сотрудник, нынче зарабатываю на хлеб насущный на фирме «Луксор». Ремонт бытовой техники – компьютеры, телевизоры, холодильник и прочее. Фирма качество гарантирует, так что если возникнет нужда, всегда к вашим услугам… Три года назад расстался с женой, ее приглядел для себя некто Атаев, преуспевающий новый русский.

– По всей видимости, конкурент Исламбека и примерно в той же весовой категории. Чего-то они между собой не поделили, начали давить друг друга, пугать – ну, все как обычно. Под это дело Гараев забрал мальчика. С какой целью, мне, увы, неизвестно.

– Странно. Ведь это не сын вашего… Атаева?

– Да, но он жил с матерью. Думаю, это что-то вроде предупреждения в восточном духе.

У меня были и другие мысли на этот счет, но ими я не поделился.

Дама затушила сигарету в позолоченной пепельнице, выполненной в виде маленького зеленого крокодильчика.

– Почему пришли ко мне? Откуда узнали про меня?

На этот вопрос полковник предложил тоже несколько вариантов ответа, я опять выбрал самый простой.

– Из газет. Из телехроники.

– Адрес тоже из газет?

– Нет, адрес дал один знакомый. Фамилию назвать не могу.

Стелла сцепила тонкие пальцы рук вместе, подперла ими подбородок. Думала. Лицо строгое, с нежным рисунком губ. Темные, глубокие, внушающие робость глаза. Ничего вульгарного, пошлого. Ни в речи, ни в жесте. Да, умеют выбирать себе подруг новые хозяева жизни.

– Владимир Михайлович, представляете, что будет, если я сниму трубку и позвоню Гараеву?

– Тогда мне крышка.

– Но вы этого не боитесь?

– Боюсь, разумеется… У вас есть дети?

– Вспыхнула, вскинула брови – я ожидал резкости, но нет, переборола себя.

– Собственно, на что вы рассчитываете? Что я скажу, где прячут вашего мальчика? Если вы наводили справки… Мы ведь с драгоценным беком уже несколько месяцев как разошлись.

– Вы разошлись, но он вроде пока нет.

– Ах, вот даже как?

– Я вовсе не жду, что вы разыщете Вишенку.

– Чего же ждете?

Разговор шел мирно, но меня не покидало ощущение, что она готовит какой-то подвох. Хотя с чего бы – и какой?

– Стелла, давайте забудем на минутку, что мы почти не знакомы. Давайте посмотрим на ситуацию так, словно мы старые друзья.

– К чему такие фантазии?

– Чтобы прийти к какому-то соглашению, мы должны хоть немного доверять друг другу.

Фыркнула, потянулась за новой сигаретой – и тут как тут с зажигалкой. Поймал себя на том, что испытываю совершенно неуместное удовольствие, поднося огонек к ее нежным, припухлым губам.

– Не собираюсь заключать с вами никакого соглашения. С чего вы решили?

Я понял, что взял неверный тон, но она меня не прогоняла – это уже хорошо.

– У каждого из нас есть заветное желание, – заметил рассудительно. – Оно замыкается на одном человеке. Вы хотите избавиться от его опеки, а я хочу этого не видеть.

– Хотите кофе? – спросила по-домашнему. – Мне кажется, вам не повредит.

– Хочу.

– Тогда пойдемте на кухню.

Кухня была размером со всю мою квартиру, и обставлена как в лучших домах Бургундии. Кофе она приготовила быстро, умело, и подала такой, как я люблю – очень горячий и с коричневой пенкой. Не успел я расслабиться, как она вернула меня на землю.

– Спиваетесь потихоньку, да, Владимир Михайлович?

Я почувствовал, что розовею, чего не случалось лет двести. Видно, когда шустрил с зажигалкой, дама хватанула матерого перегарца.

– Как всякий русский человек, выброшенный на обочину жизни, – ответил с достоинством.

– И всерьез полагаете, что с таким ненадежным типчиком я могу вступить в какие-то деловые отношения? Причем, довольно опасные.

Она была умна: сокрушительный аргумент.

– Надежный я или нет, не забывайте, Стелла, речь идет о моем сыне.

– Это я от вас слышу. Откуда мне знать, правда это или нет? Кстати, кто вам сказал такую чушь, что я хочу избавиться от бека? Вполне приличный господин, богатый и обходительный. И главное, перспективный. За ним в этой стране будущее. Важнейший биологический инстинкт. Любая нормальная женщина тянется к сильному самцу, который сумеет защитить ее потомство. Ваша супруга, как я поняла, сделала аналогичный выбор. Вы же ее не осуждаете?

– Ни в коем случае. Я вообще за равноправие полов. Другое дело, женщина не всегда знает, чего хочет. Взять, к примеру вас, думаю…

– Мне неинтересно, что вы думаете обо мне, гостюшко незваный, – перебила Стелла, но без раздражения. – Выкладывайте, с чем пришли. Хватит ходить вокруг да около. Повторяю, я спешу, у меня дела.

Беседа вышла за рамки полковничьих инструкций, но наступил момент их вспомнить. То, что я собирался сказать, я должен был произнести в интонации «проникновенного сотрудничества». Квазимодо не погнушался лично изобразить, как это делается. В его устах это звучало как любовный шепот, произнесенный вампиром.

– Дорогая Стелла, у вас есть пленка, где уважаемый бек рассказывает, как он разделался с англичанином, вечная ему память. А я знаю людей, которые найдут ей правильное применение.

Ее самообладание было обескураживающим. Она и бровью не повела, лишь налила из графинчика с желтой жидкостью себе в рюмку и молча выпила. Мне не предложила. Опять я невольно залюбовался ею.

– Если бы у меня была такая пленка, – сказала после того как прикурила третью сигарету, – я не сидела бы сейчас в этой квартире.

– А где бы вы были?

– Скорее всего в канализации, разрубленная на куски.

– Понимаю, – заметил я глубокомысленно. – Хорошо вас понимаю.

– Но допустим, только допустим, что такая запись существует, что вы можете с ней сделать? Передать в прокуратуру? Или сразу в Гаагу?

– Остроумно, – оценил я, и следующим вопросом поразил даже самого себя: – Скажите, Стелла, вы любили кого-нибудь?

– В каком смысле?

– В прямом. Любили вы мужчину, ребенка или родителей, в конце концов?

Женщина улыбнулась, обдав меня дурманным маревом серых глаз. Наверное, в этот момент я влюбился в нее.

– Вы, всезнайка, насобирали обо мне всяких гадостей, но я не монстр в юбке, уверяю вас. Всего лишь современная деловая женщина, при этом достаточно искушенная. Не знаю, тот ли вы, за кого себя выдаете, но, пожалуй, предостерегу. Не связывайтесь с ними. Они пришли навсегда. С ними никто не справится.

– Я бы не связывался (это было правдой), но сына забрали. Как же быть? Смириться?

– Молитесь. Ждите. Будете суетиться, только себе навредите. И сыну. Я знаю бека. Если его не трогать, он почти не воняет.

– Не я его тронул, а он меня, – повторил я упрямо, все острее чувствуя, что визит безнадежен. – Поймите, Стелла, вам рано или поздно все равно тоже придется решать этот вопрос – как быть? Или на всю жизнь останетесь пленницей.

– Голубчик, вы никак не подходите на роль рыцаря-освободителя. Удивляюсь, как вас сюда пропустили… Ладно, оставим глупости. Хотите ликеру?

Мне было безразлично – ликер так ликер. Поставила передо мной рюмку и наполнила обе.

– Значит, занимаетесь починкой бытовой техники?

– Да, этим зарабатываю.

– Раньше были научным сотрудником?

– Было и это. Но давно. До революции.

– Плюнули на себя, Володя?

– Почти. Плюнул, но не попал.

– Почему ушла жена?

Вопросы она задавала быстро, как на экзамене, и я отвечал без заминки. Это напоминало психотерапевтический сеанс, на которые она, вероятно, была мастерица.

– По материальным соображениям. Я пил крепко. Ей не понравилось.

– Кому же понравится… Научная степень есть?

– Кандидат физико-математических наук. Докторскую лудил.

– И что произошло?

– Институт приватизировали… Вас почему это все интересует?

– Да так… привычка к анкетированию. Пытаюсь понять, что вы за человек.

Протянула ниточку – я тут же за нее ухватился.

– Стелла, вы умная женщина, почему мне не верите? Мы оба в ловушке, и не знаем, как выбраться.

– Может быть.

– Ловушку не беки устроили, свои же братья по разуму.

– Углубляться нет смысла. Ну-ка, встаньте, пожалуйста.

Изумленный, я поднялся на ноги. Она тоже встала, придвинулась – и обшарила меня всего. Никогда прежде меня не обнимали с таким холодным, профессиональным равнодушием. Искала аппаратуру, понятно. Я задним числом подивился проницательности полковника, который в последний момент снял у меня с пуза прослушку.

– Еще секунда – и я за себя не ручаюсь.

– Такой легко возбудимый?

– Скорее влюбчивый.

– Сколько вам лет, Володя? Около сорока?

– Тютелька в тютельку… может, паспорт показать? Там и адрес есть.

– Адрес не надо… Вы знаете, вы симпатичный человек, Володя. Из минувшей эпохи. Все делаете себе во вред.

– Что именно?

– Да хотя бы это… Хитростью ворвались, наговорили невесть что… Даже угрожали… И ведь все на одних эмоциях, без рационального обоснования. Как мальчик, ей-богу. Хорошо, я девушка выдержанная и собранная. А то бы со страху…

– Стелла, вы красивая, образованная женщина, огонь и воду прошли, но как же вы не улавливаете простой вещи?

– Какой?

– Он вас не отпустит добром, никогда не отпустит. И сбежать никуда не сможете. Так и будете рабыней. А когда ему надоест держать вас на веревочке, он поступит так, как они всегда поступают… Очнитесь, Стелла! Может быть, к вам пришел гонец свободы.

Проняло красавицу, аж ликером поперхнулась.

– Надо же! Гонец свободы. Вы не хилого о себе мнения, Володя. Откуда что берется. Такое придумать. Как говорится, нашему теляти да волка съесть. Насчет меня вы, допустим, правы, а как насчет себя? Вас-то кто спасет? Не сына вашего, а вас, Володечка. Чересчур зарветесь, размелют в муку. Осечек у них не бывает. Не для того завоевывали Москву. О какой-то дискете хлопочете, а подумать пора о своей бедной головушке.

– Мне головушка не дорога, – ответил я с гордостью. – Главное Вишенку вернуть.

Хотя мы вроде бы плутали по одному кругу, но что-то переменилось. Ее взгляд потеплел. Мы уже разговаривали без настороженности, как давние знакомые. Полковник мог быть доволен мной. Я смягчил ее сердце, у нее сложилось обо мне благоприятное мнение. Как о пещерном, но неопасном существе. Другой вопрос, что как в начале, так и сейчас, я не был уверен, что мы с полковником не тянем пустую фишку. Даже если у нее есть компрометирующая запись и даже если она рискнет отдать ее мне, это слишком долгий, кружной путь к Исламбеку. Оставалось надеяться, Квазимодо знал, что делал, когда послал меня сюда. Во всяком случае я познакомился с необыкновенной женщиной. Ни один судья в мире не признал бы ее праведницей, зато в ней непостижимым образом – в слове и жесте – ощущалось изысканное благородство, свойственное лишь избранным. Дикая мысль пришла мне в голову. Проститутка она или нет, наложница восточного бая или расчетливая охотница за женским счастьем, но на этой роскошной кухне рядом с ней мне вдруг стало уютно до такой степени, что я охотно остался бы здесь навеки. Мысль тем более бредовая, что за душой у меня ни гроша – в ее, разумеется, масштабах.

– Расскажу одну историю, Володечка, – дружески чокнулась со мной рюмкой. – Вы бывали когда-нибудь в Англии?

– Откуда? Я же совок.

– Там есть милое местечко под названием Оксфорд. Престижный университет и все такое. Там теперь учится много студентов из России. Кстати, оказывается, некоторые партийные бонзы и в прежние времена ухитрялись посылать туда своих отпрысков. За государственный счет, естественно. Это называлось «по обмену»… Теперь туда попадают в основном дети отечественных бандюков, которых ласково прозвали новыми русскими. Среди россиянской буржуазии это считается хорошим тоном. Там среди прочих учится некая девушка, ей восемнадцатый год, – Марианна Сударушкина. Очень талантливая, подает большие надежды. Официально числится дочерью одного средней руки банкира, но это неправда. На самом деле она дочь Гараева. Внебрачная дочь. У него, Володечка, много внебрачных детей, даже я при желании могла себе это позволить. Вот вы, наверное, не знали, а грозный Исламбек исключительно чадолюбивый джигит. Он размножается с быстротой белуги. Но суть не в этом. Марианна ему дороже всех. Это его душа, как он сам говорит. На то есть особые причины, но не будем о них. Тайна сия велика есть – и не мне принадлежит. Вообще, если бы он узнал, что я проболталась о Марианне, убил бы не задумываясь, каким-нибудь особо впечатляющим способом. И был бы прав. Понимаете, к чему клоню, Володечка?

В голове у меня слегка помутилось, но не оттого, что услышал, а от многократноповторенного «Володечки», произносимого с невероятно двусмысленной интонацией.

– Спасибо, – поблагодарил я. – Тот, кто мне помогает, наверное, сумеет использовать эту информацию.

– На здоровье, – сказала она.


ТИХАЯ СМЕРТЬ.
ПУТЬ КИЛЛЕРА

Третий день Филимон Сергеевич безвылазно сидел в «люксе» – и ждал. Больше ничего не оставалось. Адвокат Ковда свою часть дела выполнил. Голубиной почтой по всем рынкам, по всем злачным местам, где гнездилось московское кочевье, разослана важная депеша: есть человек, который за сведения о местопребывании Руслана Атаева по кличке Кожемяка отвалит не глядя пять кусков. Депеша обязательно сработает, хотя может дать двоякий результат. Хотя это против законов чести, но Руслана рано или поздно сдадут, потому что у него слишком много врагов. Сдадут не государству, а именно вольному охотнику. Вариант проверенный. Второй результат, не самый благоприятный: люди Кожемяки первыми прознают, что кто-то чересчур рьяно интересуется их хозяином, и опередят любителя халявы. В принципе Филимона Сергеевича устраивало и то и другое.

Пока же он в полную меру наслаждался купленной свободой и возвращенным здоровьем: пил и жрал вволю, крутил видак, заказывал в номер прелестных юных девчушек, которые на вопрос: «А что вы умеете, детки?» – невинно опустив глазки, отвечали: «Все!»

Между тем по настроению вдруг начал он как-то некстати задумываться о дальнейшей судьбе, то есть о том, как распорядиться оставшейся жизнью. Да и почему некстати: он не так уж молод, шестой десяток разменял, может, имеет смысл перебраться в какой-нибудь тихий городишко, завести наконец дом, жену, детишек, растить свой сад, рыбачить, а в свободное от трудов праведных время писать книгу, которую давно задумал. Конечно, понятно, отчего вдруг потянуло на палтусину: облом с майором Сидоркиным что-то разрушил в его психике, сбил кураж. Когда-то слыхал побывальщину, что для таежного охотника самый опасный – сороковой медведь: либо ты его возьмешь и будешь дальше жить припеваючи, либо он тебя задавит. Магомай не подсчитывал, но, возможно, майор и был его сороковым медведем.

Книга, которую собирался написать, должна была явить миру слепок его блистательной судьбы и принести заслуженную публичную славу, но для нее, как и для нормального безупречно выполненного убийства, требуется вдохновение, ибо и то и другое является произведением искусства. Для неподготовленного уха это, возможно, прозвучит кощунственно, но мыслящий человек, сумевший проникнуть в природу вещей, оценит оригинальность и точность сравнения. Для истинного произведения искусства потребно, как уже сказано, вдохновение или, другим словом, тот самый кураж, состояние парения, полета, когда становится возможно все невозможное. За свою жизнь Магомай сменил столько фамилий и личин, столько раз выходил сухим из воды, что на каком-то этапе искренне уверовал в свое неземное происхождение, тем горше было убедиться, что он уязвим, как всякий простой смертный, летящий свинец так же разрушителен для его божественного естества. Открытие погрузило его в затяжную, мучительную депрессию, и чтобы справиться с ней, надо было, вероятно, заново родиться.

На третий день к вечеру позвонил Иероним Ковда и доложил, что нужный человечек, с нужными сведениями, кажется, нашелся. У Филимона Сергеевича балдели в ванной, в джакузи две обкуренных девчушки лет по шестнадцати, похожие на озорных, трепещущихся мотыльков. Он только что забавлялся тем, что в шутку по очереди топил то одну, то другую. При этом заунывно читал им наставления о добродетельных юных леди, которые не ловят кайф в номерах богатых клиентов, а занимаются музыкой или читают умные книги. Забава нравилась мотылькам, они были в том состоянии, когда разница между жизнью и смертью становится неуловимой, и заливались смехом, как два колокольчика. Обе от души радовались, что попался такой прикольный, незлой дяденька с волосатым пузом.

– Что за человечек? – спросил Магомай в сотовую трубку.

– Назвался Петром. Пьяненький. По разговору что-то вроде бомжа или цыгана.

– Пустой номер.

– Нет, Маго. Похоже, нет. Сказал, что он ночной сторож в каком-то дачном поселке на Рублевском направлении. Там черные откупили много землицы, понастроились. Вполне возможно, у Атая там запасное лежбище. Этот Петр поклялся, что знает, о ком речь.

Филимон Сергеевич в который раз подивился широте охвата голубино-электронной почты.

– Где он?

– Кто?

– Бомж этот самый где?

– Перезвонит через десять минут. По телефону ничего не скажет. Будет говорить только, когда увидит наличные. Мелкота. Мусор.

– Хорошо, – Магомай на секунду задумался. – Пусть к шести утра подъедет на Киевский вокзал.

– Он не подъедет, Маго. Побоится. Говорю же, мелкота.

– Что предлагаешь?

– Придется ехать к нему. Ты как?

Ничего не поделаешь, подумал Магомай. Начиналась работа, значит, все удовольствия побоку. Хватит, отдохнул.

– Бери адрес. Жду… Только прощупай еще разок. Неохота делать пустую ходку.

– Тебе понадобится тачка?

– Это не твоя проблема, Ероша…

Из джакузи торчали два растрепанных куделька с блестящими глазками, а также пухлые золотистые ручки, грудки и ножки. Утопленницы хохотали, как буйно помешанные. Но у самого Филимона Сергеевича настроение уже переменилось.

– Чего гогочут, трещотки, – удивился он. – Увидали бы вас родители в таком виде, небось, от горя поседели бы. Вот скажите, зачем вы родились на белый свет? Для какой необходимости?

– Чтобы дяденек ублажать, – в голос завопили мотыльки, обрызгав его теплой пеной. Магомай недовольно утер мыло с лица, потом притопил обеих одновременно, захватив по одной в каждую руку. Подержал подольше, чтобы опамятовались. Когда вынырнули, от веселья ничего не осталось: лишь губками воздух ловили, как рыбы.

– То-то и оно, – посочувствовал Магомай. – Надобно понимать. Человек рожден не для смеха, а для скорбного раздумья о смысле бытия… Ну ладно, оделись – и геть отсюда. Не до вас теперь.

Девчушки кое-как похватали трусишки и юбчонки, натянули на мокреть, еще малость помаячили в дверях в ожидании денежной добавки, но наткнулись на наивный, голубенький взгляд и сгинули в мгновение ока. Таких учить не надо, от природы ученые.


…На 35-м километре Рублевского шоссе Магомай оказался в седьмом часу, ранним, еще не процветшим, хмурым утром, выглядывающим из лесных щелей, как глазки хорька из норы. Пожилой водила-таксист, подрядившийся отвезти туда и обратно, знал эти места – уверенно свернул на боковую дорогу и вскоре вырулил к железным воротам, стоящим среди чиста поля, как в сказке, вне всякого забора, как бы сами по себе. Точно так же одиноко и странно возвышалась возле леса ретрансляторная башня, усеянная мигающими огоньками, как новогодняя елка. Из глубины пространства выступали смутные очертания новорусских замков, выстроившихся вдоль леса, будто двухэтажные кирпичные солдаты в строю. Возле ворот на приступочке дымил сигаркой мужичок в ватнике и кепчонке, закрывавшей пол-лица. Никто другой это не мог быть, кроме бомжа Петра.

Магомай подошел, спросил:

– Меня дожидаешься, служивый?

Мужичок поднял голову.

– Ежели вы Виктор Федорович, то вас. По телефону сказано было, Виктор Федорыч подъедет.

Точно, спившийся русачок, страдающий с похмелья. Им теперь нет числа на просторах обеспамятевшей отчизны. И у каждого за душой маленькая мечта о том, что в один прекрасный день с неба свалится большая халява. Вишь, и этот раззявил пасть на крупную добычу, аж на пять кусков.

Филимон Сергеевич знал, что в своем сером плаще, в очках и в черной шляпе он производит благоприятное, неопасное впечатление. Когда утром, собравшись, глянул в зеркало, решил: чистый бухгалтер, – и тут же почувствовал себя именно бухгалтером небогатой фирмы.

– Давай, что ли, Петя, отойдем куда-нибудь… Не здесь же толковать.

– Куда еще?

– Да вон хотя бы в лесок, – махнул рукой Магомай. Таксист не вылез из машины и, похоже, сразу прикорнул.

– А бабки с вами? – недоверчиво поинтересовался сторож.

– И бабки, и гостинец для тебя, милый, – улыбаясь, Филимон Сергеевич показал из сумки горлышко бутылки. Бомж оживился, привстал.

– А-а, тогда конечно, давай отойдем.

Отшагали метров сто до ближайшей опушки. Земля чавкала под подошвами, набрякла осенней влагой, хотя дождей не было в последние дни. Устроились на поваленном дереве, при этом Филимон Сергеевич, как положено бухгалтеру, подстелил газетку. От ворот их здесь уже не разглядеть.

– Слушаю тебя, Петр, не знаю, как по батюшке величать… Выкладывай свои сведения. Почему думаешь, что это тот человечек, какого ищем?

– Слышь, Виктор Федорыч, может, дашь сперва глотку промочить?

Магомай передал ему бутылку «Кристалла». Мужик прильнул к горлышку и пил долго, но выпил немного. Больше кашлял, перхал, трясся весь, как деревце под ураганом. Но подлечился кое-как. Спросил окрепшим голосом:

– Сам не примешь?

– Нельзя. Язва.

– Ага, понимаю… Куревом не богат?

Магомай отдал пачку «Явы». Он все предусмотрел. Вплоть до марки сигарет. Если бы угостил мужичка чем-нибудь подороже, покачественней, тот вполне мог насторожиться.

– Полегчало, Петь?

– Не то слово.

– Так давай, колись.

– Виктор Федорыч, не обидишься, хотелось бы на денежки поглядеть.

– Зачем обижаться, вот, гляди, – из той же сумки Филимон Сергеевич извлек пачку долларов, перехваченную резинкой, показал, но в руки не дал. – После пересчитаешь, сперва товар.

– Еще можно глоточек?

– Пей, вся твоя… Почему уверен, что это тот человек, кого ищут?

Бомж хитро прищурился.

– Ах, Виктор Федорыч, потому уверен, что точно знаю. Мы же не безголовые. Наблюдаем, прикидываем. Строился действительно не сам, под какого-то родича ладил. У того фамилия смешная – Башибузуков. Но иногда появлялся с контролем. Поселок молодой, тут все недавно обжились… Мы люди пропащие, из жизни выкинутые, на нас никто внимания не обращает, как на мошкару, однако все примечаем. Кто, где, по какой таксе… Он это, Атаев Русик. Рабов с пяток держит постоянных, из нашего брата, из россиян. Все как положено. Оккупация.

Под разговор Петр осушил уже с половину бутылки, совсем взбодрился. Похмельный говорун налетел.

– С неделю как прибыл среди ночи – и закрылся наглухо. Днем вообще не выходит, по темноте только гуляет. И не едет к нему никто. Мы с Сухоротым сразу смекнули – в ухороне он. Для здешних мест обычное дело. Тут многие по надобности отсиживаются. Природа, все на виду, каждый новый человек приметен. Менты не суются. Чего еще надо, чтобы нервы подлечить. Не сомневайся, Виктор Федорович, он это. Да у меня доказательство есть. Мы с Сухоротым, когда услыхали про награду, фотку сделали из кустов. Не очень хорошо получилось, но различить можно.

– Дай, – потребовал Филимон Сергеевич.

– С превеликим удовольствием.

Со смазанной фотографии, стоя как-то боком, выглядывал грузный мужчина, смахивающий на ворона. Живого Атаева Филимон Сергеевич никогда не видел, но с той фотографией, какую получил в «Золотом квадрате», сходство имелось. Бросил фотку в сумку.

– Вроде похож… Значит, какой его дом, покажи отсюда.

– Вона, третий от краю, с башенкой… Видишь?

– А сколько всего домов?

– Полтора десятка.

– Народу много бывает?

– К вечеру обыкновенно съезжаются. Девок привозят. В баньках парятся. Но аккуратно. Друг с дружкой компании не водят. Замкнутый народец. Собственной тени остерегаются.

– Сядь, не маячь… Сколько у него людей? Охрана какая?

– Дак сказал же, пятеро рабов… Так это вроде не люди. Так уж, ползают по двору туда-сюда. Повар Федотыч. Серьезный мужчина. В ресторане «Прага» работал. Но он уж в возрасте, далеко за семьдесят. Еще баба какая-то черная, домоправительница. Вроде с гор привез. Ее толком никто не видел, башка платком замотана. По нашему не смыслит ни бельмеса. Я однажды…

– В личной охране кто?

– Двое гавриков с ним приезжают, и сейчас они здесь. Целиком в пулеметных лентах.

– Что значит в пулеметных лентах?

– Ну такие, как в кино про гражданскую… Чтобы страшнее было. Ребята серьезные, к ним не подступись. При кинжалах, естественно. Чуть что, враз приколют. Либо из «стингера» пальнут. У них как-то Сухоротый сигаретку попросил – еле убежал. До леса гнали, он в овраг сиганул, в болото, там укрылся. Два дня не вылезал.

– Собаки есть?

– Как не быть. У всех есть. Ночью спускают, днем на цепи ходят. Дикие кобели, вся морда в пене… Не-е, Виктор Федорыч, коли надумали в гости, без приглашения лучше не соваться. Вмиг уроют – и следов не найдешь… Дак ежели больше нет вопросов, давайте, что ли, рассчитываться помаленьку, а, Виктор Федорыч?

И впрямь светало – пора было сматываться. Магомай не собирался раскошеливаться, но и убивать полудурка не было нужды. Как профессионал, Филимон Сергеевич никогда не брал на себя лишней крови, не подкрепленной контрактом либо какими-то высшими соображениями, как в случае в майором. Похмелившийся сторож-бомж был ему симпатичен. Невинное, безвредное создание, как оживший куст у дороги. Филимон Сергеевич ценил в человеческих существах способность оборачиваться растением уже при жизни и получать удовольствие от самых простых вещей: от лишнего глотка ханки, от солнышка на небе, от соленого гриба в банке. В этих существах не было уныния и злобы, в отличие от тех гадов, с какими ему приходилось вступать в деловые отношения. Мечта полудурка о несметном богатстве, которое он может получить, продав ближнего своего, не вызывала у него раздражения или брезгливости. Точно так же ребенок, рожденный в нашей россиянской семье, списанной на бой чубайсятами, все равно тайно помышляет о блестящем, сверкающем велосипеде с шестнадцатью передачами.

– Что же ты, Петя, один горе мыкаешь? Или есть у тебя кто? – спросил неизвестно зачем.

Полудурок, с вожделением косясь на сумку, солидно ответил:

– Как не быть. Человеку одному нельзя, пропадет. Кошечка со мной прижалась, Наиной прозвал. В честь жены бывшего императора… прежде семья была, пока с круга не сошел. Жена Марусечка и сынок Виталик. Они и сейчас где-то есть. Спонсирую по мере возможностей. Из нынешней суммы отошлю как минимум половину.

– А остальные на что потратишь?

Сторож мечтательно пожевал губами, в рассветных лучах его синюшный лик обрел очертания вечности.

– Ах, Виктор Федорыч, небось думаете, коли человек обездоленный, дак ему и деньги не нужны? Совсем напротив. Я вот давно смекаю, не махнуть ли в Европу, да все случай не выпадал.

– Зачем тебе Европа, Петя?

– Хотя бы самому убедиться, что не обманули. Что есть истинный рай на земле, а не токмо на небе.

Магомай его понял и ответно загрустил.

– Ладно, допивай, голубчик, и пересчитаешь деньжата, чтобы ошибки не вышло.

Сторож задрал башку, смакуя последние глотки, а Филимон Сергеевич достал из сумки кожаный мешочек, набитый свинцовой дробью – оружие ночного добытчика. Дал допить несчастному, потом сбоку, враскрутку вмазал мешочком в висок. Бомж повалился с дерева, чудно хлюпнув всем своим пропитым естеством. Филимон Сергеевич, натужно покряхтывая, оттащил тело в кусты, закидал ветками. Ничего, очухается часика через три-четыре. Из доброты душевной прилепил ему ко лбу сторублевую ассигнацию. Опохмелись еще, сударик. Вот вся твоя красная цена. Он не опасался, что обиженный полудурок кому-нибудь проболтается о случившемся. Себе дороже выйдет.

Отряхнул плащ, вскинул сумку на плечо – и не спеша, стараясь ступать по сухому, вернулся к машине. Таксист кемарил, сидя за баранкой, под приятное пение Газманова: «Офицеры, офицеры, ваше сердце под прицелом…»

Магомай растолкал водилу.

– Поехали, сынок.

Сынку было далеко за пятьдесят, но обращение он воспринимал как должное. Так было всегда. Люди, с коими доводилось общаться Магомаю, словно нутром понимали, что всякое сказанное им слово соответствует реальности.

– Обратно в Москву?

– А куда еще? Не в Париж, поди…

С водилой, конечно, придется обойтись иначе, его в свидетелях оставлять нельзя. Подумав, Магомай добавил:

– Давай на Яузу… Знаешь, где железнодорожные склады?

– Знаю, – кивнул водила, зевнув.


Ближе к вечеру, продремав в кресле у камина несколько часов, Руслан Атаев вышел на прогулку. Многодневное добровольное заточение его ничуть не томило – это был отдых. Тем более, перед этим, неделю назад он совершил стремительную инспекционную поездку – Анкара, Брюссель, Мюнхен, Рейкьявик, Петербург – уладил много дел, подчистил хвосты, провел с десяток важнейших переговоров – и главное, окончательно определил, откуда подули злые ветры. Наезд Гараева не стал для него неожиданностью и не смутил – чисто семейное дело, единственно, что покоробило – похищение пасынка, оскорбительное само по себе, но все же вполне объяснимое: Исламбек вообще склонен к силовым, нецивилизованным методам в коммерции – дикарь, что с него взять, – но в истории с мальчиком все не так однозначно, как кажется на первый взгляд. Диаспора и прежде заводила с Атаевым разговоры о том, что хорошо бы отправить талантливого парнишку на перевоспитание в горы, но он уклонялся от прямого ответа, хотя никогда не уходил от ответственности в общей, не прекращающейся ни на день борьбе с гяурами, и у себя на родине пользовался немалым авторитетом. Другое дело, что способы этой борьбы считал устаревшими и бесперспективными, изжившими себя еще в прошлом веке. Феномен Ольстера, замкнутого в скорлупе ИРА, не казался ему достойным примером для подражания. И поведение таких людей, как Гараев, вспыльчивых, самовлюбленных и недалеких, заботящихся, в сущности, лишь о своих шкурных интересах, не вызывало у него ничего, кроме холодного презрения. Они с Исламбеком враждовали давно, но старались не выходить за рамки приличий и поддерживали, по крайней мере на людях, видимость родственных отношений. На сей раз спор вышел из-за территории от площади трех вокзалов до проспекта Мира. Соблазнительный кус города, но скорее в моральном, чем в коммерческом плане (так же как Тверская, к примеру): кто правил там, тот владел доброй половиной города. Исламбек пытался представить дело так, что Атаев по подлости натуры вообще не хочет ни с кем делиться, хотя в первую очередь мог отнести этот упрек себе. И все-таки Атаев слишком хорошо знал своего заносчивого побратима, чтобы предположить, что тот решится на крайние меры в нарушении всех законов чести. Не от него он скрывался. Его спугнули отморозки из концерна «Прозит-аспект», норовящие оседлать богатейший караванный путь «Кавказ – Москва – Киев – Хельсинки – Петербург» – и далее до бескрайнего рынка Европы с выходом за океан. Заправляли в концерне турки и прибалты (рижане) – само по себе удивительное сочетание. За последние полгода они трижды подсылали к Атаеву ходоков, предлагая продать принадлежащую ему долю за смешные деньги, или, на худой конец, вступить в объединенную корпорацию с участием азиатов и колумбийцев. Атаев мягко отклонил все предложения, а когда почувствовал, что припекает, осуществил маневр с собственным исчезновением, выгадывая время для проведения некоторых необходимых встречных акций. Ситуация сложилась чрезвычайно сложная, с возможным взаимным кровопусканием, и тут совсем некстати дополнительно вмешался Гараев со своим наездом.

Но и этого мало. Днем Атаев связался с Дарьяловым-Квазимодой, начальником своей безопасности, и тот огорошил известием: якобы оборзевший конкурент не успокоился на мальчишке, и плюс ко всему, заказал Атаева у некоего киллера-надомника, что было вдвое оскорбительнее, чем похищение.

– Сомневаюсь, Петя-джан, – мягко возразил полковнику. – Кто-то тебе туфту слил.

– Увы, Руслан Атаевич, сведения хотя до конца не проверенные, но очень похоже на правду. Информатор надежный.

Надежными полковник считал свои связи, сохранившиеся со времен службы в ГРУ.

После недолгого раздумья Атаев спросил:

– У тебя все готово, Петя-джан?

– Если имеете в виду то, о чем говорили несколько дней назад, то да, готово.

Атаев имел в виду именно это. Он словно предвидел, как могут сгуститься тучи, и накануне отъезда заранее обозначил стопроцентный вариант отходняка. Во-первых, Дарьялов должен развить бурные поиски исчезнувшего босса, действуя так, чтобы никто не усомнился в их натуральности. Во-вторых, в нужный момент инсценировать покушение на Кузьму Савельевича, подставного директора «Золотого квадрата», и коли понадобится, прихлопнуть божьего человечка. Это должно было вызвать через прессу и телевидение вокруг фирмы этакую ауру трагической обреченности. И третье – центральный аккорд! – устроить пышные похороны самому Атаеву, неожиданно погибшему якобы от несчастного случая, допустим, от падения из окна высотки, неузнаваемо изменившего его внешность. Все это позволяло перейти в иную сущность, в мнимую смерть, в абсолютное перевоплощение. Последний штришок предстояло нанести Светлане, которая публично признает в погибшем своего мужа. Не хотелось ее втягивать, да ничего не поделаешь. Ей это даже понравится. Сейчас она переживала из-за Саши, и ей трудно объяснить, что, как все женщины, независимо даже от национальности, она боится совсем не того, чего на самом деле следует бояться. Зато, когда Атаева похоронят, сын к ней вернется и никто больше не будет их преследовать. Как можно воевать с мертвым, который похоронен со всеми подобающими почестями? По всем понятиям его лучше оставить в покое. Однако если допустить, что сведения у полковника верные и Гараев нанял россиянского убийцу, то он как раз уже не успокоится на достигнутом. У кого нет совести, того не урезонишь. Только рассмешишь. Скорее всего Гараев воспримет трагический уход соперника из жизни как капитуляцию и постарается свести счеты со всеми, кто был дорог покойнику. И это только на руку Атаеву. Откроются возможности для интересной, многоходовой игры. Во время инспекционной поездки он сумел увести и заморозить основные активы «Золотого квадрата», но об этом знают лишь трое преданных сородичей, причем двое из них уже отправились на небеса. После похорон начнется бешеная охота за его капиталами, где обязательно столкнутся лбами неукротимый Гараев и туповатые турки и рижане из «Прозит-аспекта». Как мертвецу, ему останется наблюдать за дракой да корректировать ситуацию в ту или другую сторону выборочным отстрелом. Когда ряды врагов поредеют, наступит торжественный момент воскрешения в новом, еще более внушительном обличье. Конечно, жаль, в заварухе погибнут Светлана и ее отрок, и еще много людей, так или иначе причастных к его бизнесу, зато какой сокрушительный урок получат те, кто решил, что может так запросто сузить жизненное пространство Атаева. Что касается самого бека, то с ним он расправится лично, но не раньше того дня, когда безумец перестанет опасаться возмездия.

В телефонном разговоре с Квазимодо ему пришла в голову забавная мысль. Он предложил положить в гроб этого русского пенька, бывшего мужа Светланы, что, по его мнению, придаст похоронам особый шик, но наткнулся на возражения полковника.

– Не стоит, ата, – помедлив, ответил тот. – Это может вызвать ненужные пересуды. И потом, впоследствии он нам пригодится.

– Каким образом? – удивился Атаев. От короткого знакомства с Шуваловым у него осталось впечатление, будто прикоснулся к улитке, с которой содрали панцирь. Это был типичный интеллигент, то есть существо полудохлое, но несущее в себе яд непомерных амбиций. Худшие из представителей гяурского племени как раз были интеллигентами. Прикрываясь красивыми словами, вычитанными из книг, они продали детей, родину, за лишний доллар готовы жрать собственное дерьмо и у нормального человека не могли вызвать ничего, кроме отвращения. Чем может быть полезен двуногий смердящий паук?

– Я вывел его на контакт с «Топазом», – пояснил полковник. – Он мне нужен. Не беспокойтесь, ата, найдем, кого похоронить. Мало ли подходящих объектов.

Атаев холодно заметил:

– Тебе виднее, Дарьялыч. Только не прогадай… Не путай бизнес со своими гебистскими штучками.

– Давно не путаю, досточтимый Руслан.

Полковнику Атаев доверял, тот стоял за фирму вмертвую. У него выбора не было: старый уже, всеми преданный. Идею обосрали, приходилось за деньги служить. Но служить он привык честно, в людях Атаев разбирался. Дарьялыч наверх пробился собственным горбом, такие за понюшку табаку не предают. Однако Атаев не упускал случая беззлобно подковырнуть служаку. Любил смотреть, как в глубине седых глаз вспыхивают искры бессильного гнева. Когда-то у русачков тоже были бойцы, об этом не стоит забывать. Если были, могут и вернуться. Круговорот природы – многоступенчатая таинственная вещь.

Атаев прошелся по двору, погулял. В отдалении неотлучно, как тени, маячили преданные псы, Вахрам с Джамилом. В дальнем углу сада наткнулся на рабов, копавших яму и углубившихся уже почти по пояс. Он не знал, как зовут двух заросших волосами, как звери, пожилых мужиков, да и не хотел знать. Вообще держал рабов, отдавая лишь дань обычаю, который считал предрассудком. Но куда денешься. Обычай – деспот среди людей. Не будет рабов, как и нескольких жен, откуда возьмется уважение? Эту мысль не хотелось додумывать до конца. Окликнул волосатиков:

– Эй, парни, чего делаете-то? Клад ищете?

Увидев хозяина, рабы выскочили из ямы и повалились на колени.

– Роем силосную яму, ваше благородие. Барышня распорядилась.

– Какая еще барышня? – не понял Атаев. Не было в поместье никакой барышни, если не считать за таковую тетушку Зульфию, но старуха вряд ли унизится до общения с рабами. И тут же обругал себя: сколько раз зарекался и сам не вступать в разговоры с этими жилиными и костылиными, отловленными неизвестно где и для какой надобности. Из этих разговоров никогда не выходило ничего путного, лишь во рту оставался привкус, будто разжевал гнилой плод. Давно сделал наблюдение, что среди россиян есть две категории, с коими лучше избегать любого контакта, – интеллигенты и вот такие мужики с выпученными глазами, от извечного черного труда превратившиеся в рабочий скот. И те и другие несут в себе некую заразную душевную инфекцию, от которой излечиться бывает труднее, чем от сифилиса.

– Как же, ваше благородие, – бодро отрапортовал ближний раб, – молодая барышня с косичками. Пробегала мимо, распорядилась: копайте здеся, будем силос грузить. Мы сразу за лопаты, ослушаться не моги… Разве что не так, барин?

Атаев сплюнул себе под ноги, потер лоб ладонью, молча пошел прочь.

Прямиком на кухню, где возился с ужином старый Федотыч. С ним как раз любил Атаев перекинуться словцом, а то и распить рюмочку на сон грядущий. Забавный умный человек – и мастер своего дела. Когда-то поварил в ресторане «Прага», еще до победы демократов, и однажды так угодил Атаеву своим узбекским пловом, что тот, расчувствовавшись, пообещал: «Будет нужда, звони по этому телефону. Возьму к себе, в обиде не будешь».

Через пятнадцать лет постаревший Федотыч, выгнанный на пенсию, разыскал его в «Золотом квадрате» – и Атаев сдержал слово. Второй год держал сироту на вилле, и ни разу об этом не пожалел. В благодарность за харч и попечение старик ублажал его и гостей изысканными, редкими блюдами, которые не всегда и за морем попробуешь.

– Чего сегодня затеял, Федотыч? – с улыбкой спросил с порога. – Пахнет остро, вроде шашлыком, а?

Старик смахнул тряпицей несуществующую пыль со стула. На огромной плите что-то бурлило, булькало и кипело во множестве кастрюлек.

– Ты же знаешь, пан Атай, не люблю допрежь времени. Будет готово, отведаешь… Смородиновой примешь для аппетита?

– Приму, давай.

Старик достал графинчик с фурнитурной затычкой, нацедил хрустальную рюмку густой, ароматной влаги темно-фиолетового цвета. Атаев сладко представил, как сейчас полыхнет в груди и заклинит горло. Настойка Федотыча имела крепость спирта, еще он добавлял туда травяной сбор для омоложения организма. Ему были ведомы многие тайны природы, включая секрет вечной жизни. Он частенько повторял вслед за греческим философом, что человек способен жить на свете, сколько захочет. Сам, правда, не собирался тянуть земную лямку дольше девяноста годов. Не потому, что устал, а потому, что ему не нравился новый порядок вещей, заведенный при Борисе. С волнением, скрестив руки, проследил, как хозяин осушил рюмку смородиновой мальвазии. На суровом лице отражалась такая же забота, как у наседки, хлопочущей над цыпленком. Атаев отдышался, смахнул слезинку с глаз, закурил.

– Хорошо?

– Лучше не бывает… Скажи, милый, почему называешь паном? Разве я поляк?

Старик вернул графин в шкафчик, а рюмку тут же сполоснул под краном и протер вафельным полотенцем. Он был человеком строгого кухонного порядка.

– Не поляк, но пан. Всякий джигит нынче пан, а мы, русичи, прозванные руссиянами, – быдло. Хочешь не хочешь, а выходит так.

Атаев кивнул: разговор на эту тему затевался меж ними частенько, но все равно был обоим интересен.

– Почему же так случилось, Федотыч, были великим народом и вдруг стали быдлом?

– Наказание подоспело за грехи, еще из прошлого веку. Когда по наущению бесов народец начал церквы валить. Враг человечий, пан Атай, для всех наций единый, и он никогда не дремлет. Русский мужик особенно доверчивый к иноземному внушению. Покажи фигу, хохочет. Помани жар-птицей, за сине море убежит. Последнюю рубаху с себя легко сымет, но и ножом в брюхо ткнет не задумываясь. Народец разумом слаб, больше чувствами живет. На чувствах и спотыкается каждый раз заново, как на арбузной корке. Кто поманит, посулит новый рай…

Старик не досказал, ринулся к плите на одному ему внятный сигнал. Атаев спросил в спину:

– Что же теперь дальше будет с вашим чувствительным народцем?

Федотыч поправил крышки на кастрюльках, что-то понюхал, ложкой зачерпнул, подул. Обернулся разгоряченным ликом.

– Ничего страшного. Перенесет положенные страдания – и заново воскреснет. Господь милостив к своим неразумным чадам. Не надейся, пан Атай, что русичи окончательно сгинут. Обязательно ошибешься и сам не рад будешь. Я ведь тебя упреждал.

Атаев ответить не успел. В дверь просунулась тетушка Зульфия в цветастом наряде. Поманила пальчиком. Удивленный, вышел к ней.

– Что стряслось, матушка?

Повела молчком, как у ней водилась, в диванную комнату. Там в углу на карачках примостился дачный сторож Петруша, но не в своем привычном пьяном виде, а словно весь дымящийся, с черными подглазьями, с налитыми глазищами. Это был настолько пустой, никчемный человечек, что, наверное, действительно случилось что-то особенное, коли Зульфия пустила его в дом.

– Вот, – прошипела злым голосом. – Послушай его, племянничек дорогой.

– Ну, – изрек Атаев, – говори, Петруша, чего надо? Денежек на похмелку?

Глаза сторожа сверкнули алым огнем, и он, не вставая с карачек, пополз к Атаеву, причитая:

– Прости Христа рада, барин! Не знаю, как грех отмолить. Дозволь к ручке приложиться!

Больше всего на свете не терпел Атаев, когда спившиеся россияне начинали ломать комедию. Ничего нет гнуснее. Они особенно удачно изображали из себя юродивых и припадочных, но все это чистый обман. Между собой они общались нормально и ядовито посмеивались над теми, кого удалось провести. Однако Атаев сам был неплохим актером, потому редко попадался на удочку россиянского лицедейства. Он пнул Петрушу ногой под ребра и грозно рыкнул:

– Говори, чего надо, и убирайся, смерд!

– Не бойся, Петруша, – вмешалась тетушка. – Признайся ему, он добрый. Он денежек даст.

– Бес попутал, барин! – взвыл сторож, но после второго пинка сразу успокоился и довольно внятно рассказал странную историю. Дескать, к нему утром подошел подозрительный господин и стал расспрашивать про Атаева. Какой его дом, кто с ним живет – и все такое прочее. Сторож якобы заподозрил неладное и хотел связать подлеца, чтобы доставить к барину на правеж, но тот оказался недюжинной силы и отметелил Петрушу так, что если бы его не обнаружил в кустах Сухоротый, то вполне мог дать дуба на сырой земле.

– Бил кастетом, – пожаловался сторож. – Почки отбил, печень и мозги.

– Как он выглядел? – спросил Атаев.

Петруша дал точный портрет: похож на разжиревшего кролика, в летах, одет прилично, почти как бизнесмен. Приехал в поселок на такси, и на нем же, скорее всего, уехал, когда расправился со сторожем.

– Я за вас, за благодетеля нашего, глотку бы ему перегрыз, да вот не получилось, – покаялся сторож.

Атаев понимал, что сторож не врет, как такое выдумаешь, но и полной правды от россиянина не дождешься. Его неприятно поразила слишком быстрая перекличка с информацией полковника.

– Что-то не вяжется, Петруша, – сказал миролюбиво. – Говоришь, кролик, пожилой – и надавал тебе тумаков? Ты ведь, хоть и алкаш, а мужчина крепкий, а?

– Приемчики, гад, знает. Полагаю, он из особистов.

– Номер машины запомнил?

Сторож, все еще оставаясь на карачках, затряс головой, заохал, заквакал, изображая потерю рассудка.

– Дай ему денег, Таюшка. Не жалей. Он вспомнит номерок, – опять встряла тетушка.

– Да я из него задаром всю душу вытрясу, – возмутился Атаев. – Из говнюка.

Сторож снизу взглянул сухо и трезво.

– Не стоит, барин. Кроме меня, кто подлеца опознает?

Атаев швырнул комок смятых ассигнаций.

– Ну?! Быстро!

Сторож, спрятав деньги, назвал номер машины и описал, как выглядел водила. Потом добавил спокойным голосом, без подлых ужимок:

– Право слово, поостерегись, барин. Опасный был гонец.


ВОЗВРАЩЕНИЕ СИДОРКИНА

В горах светает рано, но об этом мало кто знает. По утрам, когда солнышко уже бродит по кустам, горы все еще кажутся насупленными, черными и спящими. Саша никогда не ощущал мир так отчетливо, выпукло, ярко, как здесь. Но совсем не тянуло домой. Он не испытывал ни страха, ни тоски, ни скуки. Школа, родители, Москва – все отступило, кануло в неведомую бездну. И скорее всего надолго. Не навсегда, но надолго. Это тоже его не пугало. Было смутное ощущение, что сбылось нечто такое, о чем и мечтать не мог. Его вполне удовлетворяла новая реальность – горы, дедушка Шалай и пес Бархан. Он даже не стремился узнать, в каком он здесь качестве – пленник, гость, подопытный кролик.

С каждым днем у него прибавлялось обязанностей – уборка в доме, приготовление еды, уход за растениями в маленьком палисаднике, но главное, началась для него новая наука. Для того чтобы перевоплотиться из животного в человека, объяснил старик, и не просто в человека, а в высшее существо, надобно прежде всего увидеть свою истинную сущность беспристрастными очами, как изредка, может, раз или два за всю жизнь человек видит своих близких, словно при вспышке молнии. Обычно он лишь воображает, что видит кого-то, а на самом деле блуждает, путается в фальшивых, надуманных образах. Чтобы познать себя, необходимо восстановить внутреннее зрение, утраченное в долгой череде, и для этого придется опять, как до рождения, стать глухим, слепым и немым и не отзываться на сигналы извне.

Старик предупредил, что первый этап постижения займет всю зиму и весну, дальше видно будет. Он усадил мальчика на мшистом камне, велел закрыть глаза, а под ноги вывалил рой ярко-рыжих, крупных мурашей, которые устроили на Сашиной коже виттову пляску. Он терпел не больше пяти минут, потом с воплями и проклятиями начал стряхивать с себя насекомых. Бархан сочувственно завыл, а дедушка Шалай оценил опыт достаточно высоко. С улыбкой вспомнил, что сам когда-то, сто лет назад, выдержал только минуту. Передавив с десяток рыжих тварей и до крови расчесав лодыжку, Саша сказал, что готов попробовать еще разок. Услышав такое, Бархан отбежал в кусты и горестно светился оттуда желтыми глазами в черных окружьях, как двумя фонариками, а старик заметил нравоучительно:

– Наука постижения не терпит суеты, – после чего завязал Саше глаза платком и полную банку мурашей-людоедов высыпал под рубаху. Началась чудовищная мука, и в какой-то миг мальчику почудилось, что разъяренные мураши сожрали его целиком, разделив на составные части, и он готов был зареветь от ужаса, – но вдруг нестерпимая жара, жжение и зуд схлынули и сквозь сомкнутые веки он различил ток времени, подобный темному водопаду, обтекающему мозг. Это было почти блаженство и почти смерть… Дедушка Шалай снял с его глаз повязку, и мальчик без спешки, сосредоточенно начал собирать с себя мурашей одного за другим – с живота, с плеч, с бедер – и осторожно опускать их в стеклянную банку с узким горлышком. Вернулся из кустов Бархан и бешено бил хвостом о землю. Старик смотрел на Сашу с изумлением, но не произнес ни слова.

Вечером, при свете керосиновой плошки он с подвыванием читал суры Корана, заставляя мальчика повторять их за собой, и после одного-двух раз Саша произносил наизусть целые страницы, не особенно вникая в смысл. Опять в нем возникло ощущение, что это уже бывало с ним, не в этой, а в одной из прежних жизней – или в давних младенческих снах. Саша был доволен собой, своими маленькими победами и тем, что сумел удивить старика. Когда покончили с молитвой, спросил:

– Дедушка, когда я смогу увидеть Наташу?

– Рано думать об этом, – проворчал старик.

– Рано по возрасту или по уму?

– По всему. Наталья – дочь князя. Она не ровня тебе. Забудь про нее.

Саша не хотел уступать.

– Она спасла мне жизнь. Хочу поблагодарить. Отпусти завтра в деревню.

– Никуда не пойдешь. Будешь здесь сидеть. Еще долго. Пока человеком не станешь. Я же говорил. Совсем ничего не понял, да?

– Значит, я все-таки в плену?

– Человек бывает в плену только у самого себя. Никакого другого плена нет.

Когда старик уже начал глухо посапывать, засыпая, Саша снова подал голос:

– Дедушка, зачем все это?

– Что – это?

– Горы, города, мы с вами… Весь мир зачем устроен?

Старик недовольно пробурчал:

– Наверное, затем, чтобы такие, как ты, задумывались об этом… Спи, пожалуйста…

– Спокойной ночи, дедушка.

Старик не ответил.


Сидоркин вернулся в последней декаде сентября, и хотя не был в Москве больше месяца, не заметил в ней особых перемен. Как все последние годы, она напоминала озорную, подвыпившую старушку, подрумяненную и подкрашенную для, возможно, прощального бала, но ничуть от этого не унывающую.

Любимую Надин он оставил в глухом ухороне у дальних родичей в тамбовской губернии, наказав не являться без специального вызова. Надин его слушалась беспрекословно, но обревелась в три ручья. Сидоркин был в курсе событий, происходивших в его отсутствие, поэтому прямо с вокзала позвонил Сереже Петрозванову и уговорился о немедленной встрече. Старлей так обрадовался, услышав в трубке голос наставника, что начал заикаться, но по свойственной его характеру сосредоточенности не задал никаких вопросов, кроме одного-единственного: привез ли майор копченого омулька?

– Почему омулька? – удивился Сидоркин. – Где омуль и где я был? Ты что, Серж, с утра набухался?

– Никак нет, – счастливым голосом ответил старлей. – Просто вспомнил песню: славный корабль омулевая бочка… Ну и показалось…

Встретились на заветной точке – в пивбаре «Затейник Яша» на Таганке. Перед тем Сидоркин выгадал время, чтобы наведаться в свою однокомнатную квартирку на Юго-Западе. Убедился, что там все чисто, принял душ и побрился. Потом достал из-под стрехи семизарядный «вальтер», личный подарок полковника Санина, командира группы «Варан», уселся в любимое кресло и с полчасика подремал, размышляя о том о сем. Он уже знал, что неугомонный Магомай-Дуремар остался живой и опять на свободе. В свое время он хорошо изучил почерк этой загадочной личности и понимал, что тот не успокоится, пока не выполнит заказ покойного Ганюшкина. Тем более, на заказ нал ожил ось оскорбленное профессиональное самолюбие. В первые же минуты на вокзале почувствовал себя на мушке. Магомай будет преследовать их с Сережей, пока не убьет. Но это не слишком беспокоило майора, ему предстояло решить более сложные проблемы, можно сказать, мировоззренческого порядка. Не удивило его и то, как легко Магомай покинул централ. Теперь богатеньких по тюрьмам не держат, не за то сражались на баррикадах 91-го года, когда быдло в последний раз попыталось оказать сопротивление прогрессивной части нации, возглавляемой Ельциным, на ту пору еще крепышом, трижды облетевшим на вертолете статую Свободы и поклявшимся на партийном билете устроить для россиян свою маленькую благодатную Америку. Клятву он выполнил меньше чем наполовину. Действительно, денежные мешки в России теперь защищались всей мощью армии и флота, зато у остального электората хорошо если остались ножки да рожки.

Поразмыслив, вернул «вальтер» под стреху: против Магомая это не сыграет, он нападет исподтишка, а носить железяку на авось Сидоркин давно отвык. Это только расхолаживало, создавая иллюзию защищенности. При встрече с космическим киллером все решат извилины, а не железяки.

Несколько раз тянул руку к телефону, чтобы позвонить в контору, но решил это сделать после разговора с Петрозвановым.

В «Затейнике Яше» уселись за угловым столиком, где всегда сидели, и только в эту минуту Сидоркин в полной мере ощутил, что вернулся. Яркие глаза Петрозванова лучились истинно россиянским безумием, он застенчиво выставил на стол бутылку «Гжелки», принесенную за пазухой широченного модного пиджака. Произнес умиленно:

– Ну вот, начальник, теперь можно выпить по маленькой. В спокойной обстановке.

Недавнее ранение, чуть не унесшее богатыря в могилу, на нем не отразилось, если не считать поперечного шрама на лбу, да провала на месте трех выбитых верхних зубов. А так по-прежнему чистый ангельский лик, ничем не замутненный взгляд синих, с бирюзовым отливом глаз, вкрадчивые жесты. Женщины, любящие Петрозванова, а имя им легион, никогда при знакомстве не могли догадаться о его профессии, а некоторые, даже проведя с ним много времени и вынужденные расстаться по воле злой судьбы, так и оставались в уверенности, что молодой человек их разыгрывал, никакой он не опер, а просто благородный бездельник из богатой семьи, вынужденный по каким-то причинам скрывать свое происхождение. Сидоркин был из тех немногих, кто знал, что Сережа Петрозванов один из самых опасных людей в Москве, а это что-нибудь да значит, если учесть, сколько сорвиголов в нее набилось за долгие, счастливые годы перемен.

Едва пропустили по первой чарке, попенял младшему побратиму:

– Зубехи надо вставить. Некрасиво так ходить. Примета плохая.

– Надо, – грустно согласился старлей. –Знаешь, сколько стоит одна коронка? И потом, я заметил, без зубов как-то люди ко мне стали добрее. Особенно дамы. Жалеют, что ли?

– Могу одолжить. Сколько надо? Тысячи хватит?

– Смотря какие делать. Может не хватит. Все равно я взаймы не беру. Тут дело принципа.

– Как не берешь? – от изумления Сидоркин машинально разлил по второй, хотя обычно контролировал выпивку Петрозванов. – Ты же лично мне уже должен пять кусков.

– После ранения, – объяснил Петрозванов. – Я многие вещи переосмыслил. Пуля в позвоночнике – это не шутка. Было время подумать. Назанимать легко, а тут как раз пристукнут. Кто будет отдавать? Неэтично. Не по-гвардейски… Кстати, Антон. У тебя я, пожалуй, могу еще призанять деньжат. Ты вроде на очереди первый у Магомая. А мне похоронить тебя не на что будет. У тебя бабки с собой?

Сидоркин не клюнул на наживку, Магомай подождет. Сперва ему хотелось узнать, как Петрозванов вылетел из конторы, почему вдруг оказался в охранной фирме «Кентавр», и что за всем этим кроется. То, что Сережа наболтал по междугородке, было, конечно, заморочкой, кто из них станет всерьез давать такую информацию по телефону. У них у всех в крови вирус бдения, повышенной осторожности, почти инстинктивной и поэтому необременительной. Суть в том, что ангелок и богатырь Сережа Петрозванов взращен из государственной молочной бутылочки, в него вложены немалые средства, как в подводную лодку, и такими кадрами никакая схожая контора в мире не бросается, их холят и берегут до последней возможности, и, в том числе, судьба их не зависит от каприза какого-нибудь оборзевшего начальника, вроде их нынешнего Паши Крученюка. Тут что-то другое.

Оказалось, да, другое, но не совсем. После истории с Ганюшкиным, после трагической смерти олигарха, полковник на Сережу шибко осерчал и начал его по-всякому трамбовать и допекать, используя хитрые, задевающие самолюбие штучки, которым, видно, обучился на каких-то своих прежних, никому неведомых должностях. Трогал за уши по любому поводу, не больно, но как-то чрезвычайно обидно. Видно, Крученюк сам сильно прокололся на тайной связи с покойным магнатом, и по мелкости натуры хоть на ком-то, хоть на младшем чине отводил душу. И постоянно, кстати и некстати, поминал майора Сидоркина, которого почему-то именовал не иначе как дезертиром. Говорил: ничего, дескать, набегается этот дезертир, вернется в отдел, никуда не денется, и тогда он устроит им обоим, старлею и майору, настоящий суд офицерской чести, другим в науку.

– Конкретно-то что? – поинтересовался Сидоркин.

– Конкретно – ничего. Говорю же, одни намеки. Но все очень подлые.

– Кто бы ему поверил, – засмеялся Сидоркин. – Это он, поганец, нас Ганюшкину сдал.

– Конечно, сдал. Все знают. Но поди докажи.

Оба ненадолго загрустили, еще и потому, что первая бутылка как-то быстро опустошилась.

– И дальше что? – спросил Сидоркин, налегая на пивко.

– В каком смысле?

– Как ты оказался в «Кентавре»? Уж конечно не из-за Крученюка. Что он тебе мог сделать? Крученюки приходят и уходят, сыск вечен. Давай, Сережа, колись, не тяни.

Петрозванов сиротливо заглянул в пустую рюмку, уныло объяснил:

– Я же на консервации. На поправке здоровья. Вызвал дед…

– Сам? – не удержался, перебил Сидоркин. – Тебя?

– Ну, – скромно потупился Петрозванов. – А чего такого? Вызвал, да… Причем, к себе на дачу… Угостил копченым осьминогом… Хорошо посидели, по-товарищески…

У Сидоркина отвисла челюсть, и он понял, что одной бутылкой не обойтись.

– Старик советовался со мной, – застенчиво продолжал старлей. – Между прочим, тобой интересовался. Он уж всегда в курсе, чего ни коснись. Спросил, в порядке ли у тебя психика. Наверное, читал твои рапорты о вампирах и пришельцах.

– И что ты сказал?

– Ты же знаешь. С виду, говорю, производит впечатление нормального, но с другой стороны…

– Проехали, – одернул Сидоркин. – Значит, дед лично отправил тебя в «Кентавр»?

– Ну да… проваливай, говорит, из конторы, чтобы духу твоего не было. Я спросил, надолго ли? А это, говорит, не твоего ума дело. У нас, говорит, у всех очень длинные стали языки. Даже осьминога не дал толком распробовать… Вот я уже вторую неделю в «Кентавре». Учти, на хорошем окладе. Двести баксов в месяц, плюс почасовая надбавка, если на задании.

– И чем занимаешься?

– Фактически ничем. У меня и места рабочего нет, сижу дома на телефоне… Антон, еще здесь закажем или в магазин слетать?

Новости Петрозванова означали одно: дед по-старому пекся о них, не забывал своих «соколиков», помнил, кто они все есть на самом деле – одна большая, сиротская горсть, часовые пространства, – и озаботился, увел Сережу в тенек, укрыл от злого пригляда, но, увы, за этим отеческим поступком просматривалась неуверенность в себе. Дед уже, видимо, не имел возможности распорядиться открыто, чтобы исподличевшегося Крученюка сдуло с насиженного места, как ветром, и, спасая верного солдатика, ему приходилось идти на неуклюжие уловки. Кто поверил бы в такое еще пять-десять лет назад? Эра предательства продолжалась. Дело меченого живет и процветает. Те, кто служит отечеству, вынуждены изощренно маневрировать, скрывать свои истинные взгляды, прикидываясь циниками американскими, зато подобные Крученюку ничего не боятся, правят бал, диктуют свои условия, и каждый раздулся от наглости, как клопина от дурной крови. Когда Сидоркин задумывался об этих материях, то всегда приходил к спасительной мысли, что задумываться как раз не надо, иначе сбрендишь. Для незамысловатого россиянина путь без размышлений ясен: как сказано в Писании, делай, что должен, и пусть будет, что будет.

– Санин как? Одобрил?

– Я молодой инвалид, – гордо ответил Петрозванов. – С поврежденным позвоночником. Для Санина я выбраковка. Ты сам давно его видел?

– В прошлом году.

– Говорят, очень изменился. Забурел со своим «Вараном». Придумал для ребят какие-то диковинные проверки на живучесть. Его теперь все боятся, даже свои.

– В чем же заключаются проверки?

– Никто не знает. Кто прошел, молчат в тряпочку. Может, зарок дали. А кто на подходе, трепещут… Да зачем мне к Санину? Мне в «Кентавре» хорошо. Прокантуюсь месячишко, другой, там видно будет… Знаешь, кто у нас главный?

– Кто?

– Яня Мендельсон. Помнишь, который расковырял алмазное дело, а его подвели под статью. Целый год на следствии прикидывался идиотом, пока не комиссовали. Гениальный человек. Я перед ним преклоняюсь. Его и дед уважает. С Мендельсоном шутки плохи. Он, пока прикидывался, на самом деле свихнулся. Да чего я рассказываю, ты лучше меня знаешь.

Да, Сидоркин знал. На раскрутке алмазного дела ему тоже изрядно досталось. Они тогда по оплошности замахнулись на святая святых, на собственность олигархов, среди которых было аж два члена правительства. Сидор-кину повезло, на предварительном следствии никто из фигурантов, и в первую голову сам Мендельсон, ни разу не упомянул его фамилию. Кстати, советник юстиции Мендельсон к их ведомству напрямую не принадлежал, выдвинулся по линии прокуратуры, но все равно крепкий оказался орешек, многие об него зубы обломали, пока не загнали за Можай. Но ведь за Можай, а не в могилу.

Отвлеклись на заказ: подошел Коляна Сивопал, который был в этом заведении человеком за все про все – официантом, и вышибалой, и частичным держателем акций. Обслуживал он лично далеко не всех, а по строгому выбору. У него был глаз-алмаз, он сразу определял рукопашников. Впрочем в «Затейнике Яше» меню небогатое – гамбургеры, шамбургеры, лямбургеры и – голос родины – курица в гриле. Но пивко подавали отменное, без новомодных примесей, бочковое, доморощенное, с ядреным солодовым заквасом. Называлось: «Яшина чесотка».

– Давненько не захаживали, ребята, – поздоровался Коляна, пальцем ткнул в пустую «Гжелку». – А вот это напрасно. У нас водочка со слезой, а это паленка.

– С чего взял? – обиделся Петрозванов. – В надежном месте куплена. В «Седьмом континенте».

Коляна презрительно повел многажды перебитым нося-рой.

– Сережа, братан, теперь надежное место только на кладбище. Погляди насечку на горле. Эту посудину под домашний комбайн ставили.

Петрозванов повертел бутылку перед глазами, но не обнаружил особых примет. Однако Коляне следовало верить, в этих делах он большой дока, как и в некоторых других.

– Ладно, принеси нам своей чистенькой пузырек. И пивка еще пару графинчиков.

– Из пожрать чего возьмете?

Петрозванов посмотрел на майора, тот витал в облаках.

– Давай по порции куренка. Отечественный или залетный?

– Обижаешь, Серый. У нас весь товар отечественный. С Клинским комбинатом контракт.

– Ну и чего-нибудь солененького.

– Есть осетринка астраханская. Груздочки рязанские.

– Давай, тащи.

– Извини, Сережа, поинтересуюсь… С кем лобешником столкнулся? Не с савеловскими?

– Почему с савеловскими?

– А-а, значит, не в курсе… У них большая заваруха была на той неделе. Рынок с хачиками опять не поделили. Говорят, не меньше десяти трупаков настрогали.

– Нет, не слышал, – сказал Петрозванов. – Я же в отлучке был, в Европу мотался. Коммерция, братан. Лобешник тут вообще ни при чем. В лес пошел за грибами, поскользнулся, с деревом поцеловался.

– Бывает, – с пониманием согласился Коляна – и удалился выполнять заказ. Сидоркин попросил у друга мобильник. Своего у него никогда не было.

– Кому хочешь звонить? – полюбопытствовал Сережа. – Если Газмановичу, то пустой номер. Он в Сочах на променаде. Туда вся кремлевская тусовка на неделю ломанула.

Сидоркин не удивился проницательности друга. Если бы Петрозванов собрался звонить, он тоже догадался бы кому. Немудрено. Напарники их уровня нередко общаются верхним чутьем.

– Тем лучше, – сказал Сидоркин. – Хотел доложить о прибытии. Значит, можно еще денька три-четыре поболтаться. Может, отловим за это время Магомашу? Все-таки надо снять с себя груз. Пустяк, а тянет.

– Вряд ли выйдет, – усомнился Петрозванов, продолжая обследовать пустую бутылку: никак не мог успокоиться. – Лучше пусть сам нас отловит.

– Так чего он медлит? Вторую неделю на воле. Петрозванов поднял на друга печальные глаза.

– Чего спрашиваешь? Ты старший по званию. С тебя начнет. Это правильно. На его месте так поступил бы каждый. На тебя его Крученюк и выведет.

– Это понятно. А почему не опередить? Ты хоть пробовал?

– Нет, Антон Иванович, даже не пытался, ваше благородие.

– Почему так?

Петрозванов наконец разобрался с бутылкой «Гжелки», огорченно покачал головой и убрал ее под стол. Когда он переходил с наставником на «вы», это означало, что готовился высказать собственное мнение, которое заведомо тому не понравится.

– Ответ на наш вопрос, гражданин начальник, таится в глубинах парапсихологии. Сами должны понимать.

– Все-таки поясни.

– Наш стрелок не обычный убийца. Он – мутант. Его искать бесполезно. У него тысяча лиц. У вас, Антон Иванович, в этой области опыт больше, чем у меня. Вы уже общались с пришельцами, а у меня первый случай. Вам и карты в руки.

– Почему он мутант?

– Сам посуди, Тоша, – старлей склонился к другу заговорщически. – Ты же его убил в палате, верно? Я сам видел, хотя лежал со сломанным позвоночником. С такими дырками люди не подымаются. А он через несколько дней из тюрьмы ушел на своих двоих. Кто же, как не мутант?

– Тогда и ты, выходит, мутант?

– Нет, я нет. У меня здоровье крепкое, воля к жизни, конечно, колоссальная, но я не мутант. У мутантов кровь другая. Все дело в крови. Ты читал его досье?

– Про то, что у него папаша инопланетянин?

– Кому бы смеяться, Антон, но не тебе, извини за фамильярность. Про твоего вампира тоже никто не верил, пока ты его на вилы не насадил. Сейчас время такое. Конец света на носу. Третье тысячелетие. Погляди на наших господ реформаторов. Бошки чугунные, из пасти пламя. Износу им нет. И человеческих понятий никаких. Хоть вся земля вымри, они будут жить. Думаешь, их такая же мать родила, как нас с тобой?

– Кто же их родил?

– Вот! – Петрозванов торжествующе воздел палец вверх. – Вопрос на засыпку. Если эту загадку разгадать, все сразу объяснится. Думаю, произошло космическое опыление, предсказанное Нострадамусом. Идет предварительная зачистка перед Страшным судом. Сперва был естественный отбор по Дарвину – войны, революции и прочее, – но это медленные процессы. А время поджимает. Из планеты сделали помойку, куда дальше. Дальше терпеть нельзя. Вот и было принято радикальное решение. Теперь человек меняется на уровне клетки. Обратно превращается в дикого зверя, чтобы уйти в пещеры. Часть населения вымрет от голода, остальные перебьют друг дружку. Останутся на земле одни мутанты, но уже никому не опасные. Человечество вернется к своим истокам, а потом, возможно, круг заново повторится. Ты газет не читаешь, а я почитываю от скуки. Сейчас вымирает по миллиону в год, но это только начало. Дальше пойдет веселее. Мутанты, Тоша, всего лишь посланцы небес нам, грешным, для последнего предостережения, дескать, опомнитесь, господа. Но мы не опомнимся, куда там! Но первой, как ни странно, погибнет Америка, хотя в это пока никто не верит. Там мутация уже закончилась… Чего-то долго Коляны нету. Может, сбегать за ним?

Сидоркин заметил:

– Давай пивом ограничимся, Сереж?

– Почему?

– Да вроде ты уже маленько заговариваешься?

– Я не заговариваюсь, нет. Наверное, не сумел толком объяснить. Проблема очень сложная. У нее много аспектов. Сразу не врубишься. Я недавно, когда болел, все так ясно увидел, как на экране. Человечеству спасения нет. Оно обречено. Проще говоря, его гуманитарные ресурсы исчерпаны.

Сидоркин, как обычно, был терпелив, но не беспредельно.

– При чем тут человечество, Сереженька? Я спросил, как изловить убийцу, а ты о чем?

Петрозванов раскраснелся, светлые очи пылали вдохновением.

– Все взаимосвязано, Тоша. Как ты не поймешь. Все вытекает одно из другого. Вот тебе, пожалуйста, еще пример…

Появление Коляны с гостинцами прервало затевающуюся дискуссию. Официант-вышибала расставил на столе водку, пиво, закуски. На фарфоровое блюдо вывалил два здоровенных дымящихся прикопченных куриных кусмана.

– Угощайтесь, братишки. С пылу, с жару. Водочку рекомендую зажрать миногой. Корейский рецепт.

Мялся, ждал, не пригласят ли посидеть. Обычно они так и делали, наливали Коляне стопку, другую, а он делился с ними своими многочисленными проблемами. Слушать его было всегда поучительно. В некотором смысле Коляна был зеркалом россиянского рынка. Начинал с самых низов, с мелкого рэкета, постепенно поднялся, занял солидное положение в обществе, некоторое время даже возглавлял один из филиалов Мытищинской группировки и одновременно был помощником депутата в Думе. Потом судьба швырнула его оземь – и крепко, хотя неожиданно. В пустяковой разборке с загорскими пацанами, где ему по чину не полагалось присутствовать, так уж увязался от скуки, схлопотал ножа под лопатку и вдобавок его дважды переехало техникой, один раз БМВ, а второй – смех и грех – трактором «Беларусь». Причем, мистика какая-то, на тракторе не оказалось водителя, он сам по себе путешествовал в сторону «Подлипок». Короче, на этой скандальной разборке Коляна потерял половину бычачьего здоровья, и его перестали бояться. Пока вылеживался в больничке, поперли из паханов, вычистили из Думы – и всю рыночную карьеру пришлось начинать с нуля. Коляна выстоял, не сломался духом – и даже не запил. Наладил старые связи и как-то незаметно прибился к «Затейнику Яше», где процветал больше года, исподволь готовясь к новому коммерческому рывку. Здоровье восстановил, и о тяжести тракторного полоза напоминал лишь металлический скрип в плече, когда наносил свой коронный хук справа. Планы на будущее у него были еще более радужные, чем прежде. Теперь он собирался целиком посвятить себя политике. Коляна Сивопал был только с виду простым пареньком из предместья, в жизнь он вглядывался зорко. Для начала завел нежную дружбу с одной престарелой дамочкой из мэрии, неудовлетворенной своим сексуальным положением, и с ее помощью собирался баллотироваться в городскую Думу от крайне правой фракции «В свободе сила». Пацаны! – с пафосом восклицал после двух-трех стопарей. – Я понимаю, политика грязное дело по сравнению с другим бизнесом, но надоела беспорядочная пальба. Хочется видеть перспективу. Кабинет, секретарша, зарубежные турне и все такое. И никаких тракторов «Беларусь», которые гоняют без водил. Надоели дешевые заморочки. Правильно сказал Чубасый: надо быть наглее – и ты в дамках».

Петрозванов с удовольствием поболтал бы с ним и сейчас, но взглянул на хмурого Сидоркина и понял, что лучше не стоит. Поблагодарил Коляну за заботу, намекнул на возможное сотрудничество в избирательной кампании и, когда тот удалился не солоно хлебавши, обратился к другу с мягкой извиняющейся улыбкой, от которой дамы сходили с ума:

– Тебя что-то угнетает, Антон? Поделись, не держи в себе.

Сидоркин открыл рот, чтобы ответить по-деловому, но, наткнувшись на ровное свечение дружеских глаз, неожиданно признался:

– Кажется, я влюбился, Сереж. Прямо до головокружения. Никогда со мной такого не бывало, ты же знаешь.

– Ну и хорошо, – обрадовался Петрозванов. – Еще как хорошо. Я читал: любовь дает человеку крылья для полета.

– Может и так. Но, похоже, дело идет к тому, чтобы жениться.

– Это серьезно, – важно насупился Петрозванов. – Но тоже поправимо. Твое здоровье, опер!


ПОХОРОНЫ ПАХАНА

Первой о происшествии сообщила вечерняя газета «Московский демократ». Заметка называлась «Несчастный случай или…» В ней рассказывалось о том, что известный предприниматель Руслан Атаев, владелец корпорации «Золотой квадрат», погиб нелепой смертью, выпав из окна своего офиса (пятый этаж) прямо под колеса мчащегося на полной скорости «Мерседеса». Машина с места трагедии скрылась, и никто не запомнил ее номера. Врачи со «Скорой помощи» ничего не смогли поделать: предприниматель скончался по дороге в больницу, не приходя в сознание.

На следующий день об этом событии уже трубили все газеты, и основные каналы телевидения успели вставить в программы новостей небольшие сюжеты, рассказывающие о славном жизненном пути погибшего. Подобного рода сенсации нынче не застают журналистов врасплох, каждый вечер для массового показа подбираются трупы-свежачки, но как обычно переплюнуло всех независимое НТВ, принадлежащее Гусинскому-Иордану. Там вытащили к камерам знаменитого в недавнем прошлом чеченского правозащитника Ковальчука, которого все считали погибшим в Грозном при исполнении благородной миссии: на площади Минутко он громогласно призывал россиян к покаянию, когда рядом разорвался реактивный снаряд, пущенный каким-то изувером-федералом. Оказалось, что ему всего лишь оторвало правую ногу и снесло половину черепа, не задев мозговых глубин. В вечернем интервью правозащитник со слезами на глазах рассказывал о своих встречах с покойником, о том, какой это был необыкновенный, скромный и застенчивый человек. Несмотря на то, что Атаев тратил огромные средства на благотворительность, открыл несколько ночлежек и хоспис для вымирающих от голода, он чурался всякой публичности, избегал саморекламы и ни разу не участвовал ни в одном из популярных телешоу, хотя, разумеется, ему было что сказать людям, и народ ждал его откровений. По-ельцински неприхотливый в быту, он занимал лишь небольшую десятикомнатную квартирку на Кутузовском проспекте, возле которой даже не было милицейского поста. Атаев частенько повторял, что человеку нечего бояться, если он никому не делает зла. В кульминационный момент своего рассказа правозащитник Ковальчук, захлебываясь от рыданий, отстегнул ногу-протез и сдвинул с черепушки пластиковую заслонку, при этом оператор крупным планом показал искусные изделия немецких мастеров. «Вот эти бесценные протезы, – торжественно провозгласил правозащитник, – Руслан Атаевич лично заказал в Германии и привез в больницу. По сути, он подарил мне второе рождение, и я всегда считал его родным отцом». После слов ведущего, не считает ли он, что мы имеем дело с очередным заказным убийством, правозащитник саркастически рассмеялся и ответил вопросом на вопрос: «А что же еще, по-вашему, это может быть?» – и, задумавшись, грустно добавил: «Уверяю вас, если люди доброй воли не объединятся, нас всех перебьют по одиночке. Русский фашизм, голубчик, пострашнее коричневой чумы».

Остальные каналы и газеты тоже взахлеб расписывали неординарную личность погибшего, его неисчислимые достоинства, в первую очередь его непоколебимую волю в отстаивании общечеловеческих ценностей, но все же нет-нет и подпускали черной краски, намекая на специфику его бизнеса – игорные заведения, работорговля, наркотики, – ну и, само собой разумеется, патриотические газетенки потявкали из подворотни в том ключе, что, мол, угрохали еще одного кровососа и только воздух, мол, стал чище. Еще, как водится, взволнованная творческая интеллигенция, цвет, как говорится, нации, на высоких тонах потребовала объяснений от президента и правительства, в очередной раз обвинив их в тайных симпатиях черносотенцам и коммунистам. На второй день по государственному каналу, принадлежащему Борису Абрамовичу, выступил генеральный прокурор, который договорился до того, что объяснил трагический казус преждевременной отменой смертной казни, при этом сославшись на мнение великого гуманиста Солженицына. Молоденькая, только со студенческой скамьи, но уже популярная журналистка Эльвира Зябликова ловко поставила его на место. В справедливом возмущении воскликнула: «При чем тут Солженицын, господин прокурор? Он давно себя скомпрометировал в глазах прогрессивного человечества. Вы лучше перечитайте Федора Михайловича. У него все совершенно наоборот. Смертная казнь – это ужасно, ужасно! Как можно не понимать!»

Пристыженный прокурор что-то еще мямлил в свое оправдание, но его сменил на экране древний партиец Александр Яковлев, который, поблескивая звероватыми глазками, вялым голосом растолковал восторженной, на грани нервного срыва Эльвире, что Россию, несмотря на очевидные завоевания демократии вряд ли можно отнести к цивилизованным странам по той простой причине, что она так и не сумела изжить в себе тяжкое наследие татаро-монгольского ига…


Провожали Атаева на Ваганьковском кладбище. С тех пор, как перестали хоронить в кремлевской стене, это было обычное место упокоения всех мало-мальски заметных героев новой эпохи. В основном тут лежали крупные мафиози, банкиры, бизнесмены с состоянием, зашкаливающим за миллион, а также известные актеры, писатели, успевшие при жизни проклясть свое прошлое. На очищенных от прежних никому не нужных захоронений участках попадались могилки забавные, неизвестно как сюда попавшие. К примеру, неподалеку от приготовленной для Атаева ямы золотилась ажурная оградка и чернел мраморный памятник некоего Бориса Ивановича Липки-на, который, по всей видимости, и был никем иным, как просто Липкиным. О том, что в могилке не таилось никакого земного величия, свидетельствовала и довольно лукавая надгробная надпись: «Отпелся, голубчик. Вечная тебе память. Твоя пацанка Стеша». Кстати, на эту могилку обратил внимание один из вице-мэров столицы, с сожалением обронивший, что если бы наведался на кладбище заранее, то, конечно, распорядился бы убрать отсюда эту мерзость.

Народу собралось пропасть. Казалось, вся демократическая Москва, полюбившая подобные праздничные мероприятия, явилась, чтобы проводить в последний путь одного из своих неугомонных покровителей. Окрестные дороги перекрыли с раннего утра, но конная и пешая милиция вела себя уважительно и пропускала всех без разбору. Задержали лишь небольшую группу отморозков, которые пытались прорваться на кладбище с красным флагом с серпом и молотом. Хулиганов погрузили в воронок «Мицубиси» и увезли в неизвестном направлении. Панихида началась в два часа дня, до этого Атаева уже отпевали трижды – в православном храме, в мечети и в синагоге, что считалось хорошим тоном и свидетельствовало о широте взглядов покойного. Привезли бедолагу в закрытом гробу, подобном «черному тюльпану», но перехваченном золотыми обручами.

Светлана плохо сознавала, что происходит. С того момента, как ее привезли в морг, где показали, сняв простыню, чернявенького, худенького мертвого мужчину с головой, превращенной в черно-багровый кисельный сгусток, откуда страшно торчала беленькая пуговка носа, и она, повинуясь воле мужа, переданной через Дарьялова, признала в мертвеце Атаева, хотя не было даже отдаленного сходства, с той самой минуты она стала будто пьяненькая или помороченная. Все, что с ней делалось, казалось, происходило понарошку. Бесконечные звонки, телеграммы соболезнования со всех концов света, съезд множества гостей, из которых каждый считал своим долгом выразить соболезнование лично, квартира, превращенная в проходной двор, самые неожиданные предложения помощи, сыпавшиеся как из решета, и вообще вся эта сумасшедшая круговерть, затеянная вокруг якобы безвременной кончины ее мужа, почти не задевали ее сознания, ибо она понимала, что все это не более чем ужасный спектакль, в котором она участвует лишь в качестве статистки. На мгновение даже позавидовала черненькому мертвяку в морге: для него, если это и была тоже игра, она уже благополучно закончилась. Утешение и силы давала одна мысль: Вишенка живой, он скоро вернется к ней, иначе какой смысл во всем это представлении.

На кладбище она стояла в окружении суровых незнакомых абреков и пожилых женщин с растрепанными волосами, с чем-то перепачканными лицами, синхронно подвывающих, но приглушенно, словно издалека. Светлана была в темном плаще, с черной косынкой на голове и в черных сапожках. Выражение скорби давалось ей легко, как в былые годы улыбка и смех. Время от времени к ней подходили – большей частью тоже незнакомые мужчины и женщины, – брали за руку, склонялись с поцелуем, бормотали слова соболезнования тихими голосами. Она отвечала всем одинаково:

– Да, да, спасибо… Очень большое горе… – а сердечко тикало с опаской: как бы не накликать настоящую беду. Да и чего ее накликивать, когда она уже здесь.

С полудня заморосило – и над толпой вознеслось множество разноцветных зонтов, но никто не уходил. Среди собравшихся сновали разносчики с подносами, угощали желающих водкой, бутербродами. Наверное, подумала Света, многие пришли сюда именно из-за этой халявы. С ужасом думала, какой впереди еще длинный день: поминальный ужин, под который снят ресторан «Националь», потом возвращение в пустую квартиру и ожидание известий о Вишенке, ставшее за эти дни ее сутью…

Она искала глазами хоть чье-то родное лицо – Володино, мамино, близкой подруги – тщетная надежда. Пульс одиночества бился в висках, и она вдруг поняла, что осталась одна на свете задолго до этих бутафорских похорон. Вишенка – вот кто ей нужен, и больше никто. Ясные, милые глазки, разумная речь… Он давно стал ей больше, чем сыном, может быть, незаметно перевоплотился в доброго наставника, и это было самое главное чудо, которое она изведала в жизни… Единственным человеком здесь, не вызывающим у нее морока, оказался директор «Золотого квадрата» престарелый Кузьма Савельевич, горевавший так искренне, что возникало опасение, как бы он весь не истек слезами и стонами на мокрую землю. Он вертелся рядом, то и дело опирался на нее слабой рукой и сочувственно, сквозь рыдания, бормотал в ухо:

– Держись, голубушка, все мы смертны… Ах, какое горе, какое горе, как же мы без него…

Когда начались прощальные речи, произносимые с деревянного помоста, покрытого траурным кумачом, к ней подошел статный бородатый горец с небольшой свитой. Сверкнул лукавым глазом, как свинцовой печаткой, властно ухватил за плечо, важно изрек:

– Мало плачешь, вдовица, или не жаль Руслана? Ничего, еще другого мужа найдешь, пока молодая. Руслан славно пожил, хотя и недолго. На все воля Аллаха.

Этого человека она видела впервые, но бабьим чутьем безошибочно определила: Исламбек Гараев! Вокруг произошло шевеление, звякнула сталь, множество гневных глаз, как копья, нацелились на дерзкого бека. И она в растерянности чуть не выпалила: – «Исламбек, дорогой, верни мальчика, сволочь!» – но смалодушничала, пролепетала расслабленно:

– Да, да, конечно… Мало жил… Спасибо за сочувствие.

– Какое сочувствие, мадам, – усмешливо пророкотал бек. – Русланчик нам должен сочувствовать. Он на небесах, а нам еще долго копаться в этой грязи.

С тем и убрался восвояси, сгинул в толпе, оставив после себя словно дымящиеся головешки, разбросанные у нее под ногами.

Был еще примечательный эпизод. Сквозь ряды мужниных родичей пробилась забавная тетка в ратиновом пальто с костяными пуговицами, в толстом шерстяном платке, явно приезжая, деревенская, но как-то не по чину нахрапистая. Распихивала смурных горцев, словно это были матрешки, без стеснения и опаски, и когда приблизилась вплотную, Света увидела простецкое круглое лицо с голубенькими наивными глазками и с прожилистым, голубоватым носом, выдающим пьянчужку.

– Охо-хо, грехи наши тяжкие, – запричитала тетка, добравшись до Светы и чуть не заключив ее в объятия. – Мы в глуши своей живем, как у Христа за пазухой, а тут эва-то что. Каких людей из окон вытряхивают… прими, матушка, сударушка, наше искреннее соболезние ото всех простых людей региона.

Хоть и лопотала околесицу, но чем-то Свету утешила, и та, против обычного, вступила с забавной теткой в разговор.

– Откуда же вы приехали, добрая душа?

– О-о, далеко, матушка, из-под Тамбова. Народец как прослышал про беду горючую, так и снарядил ехать ото всего общества. Я и поднялася. Заодно другие кое-какие дела переделаю… Почто, матушка, невинный страдалец в гробу закрыт? Почему не дали попрощаться по-людски?

Светлана взглянула на тетку повнимательнее, и двое бдительных абреков надвинулись ближе, но на пухлом круглощеком личике крестьянки не отражалось ничего, кроме сочувствия и птичьего любопытства.

– Не по-христиански как-то, – добавила тетка. – Может, и ему, болезному, охота глянуть на мир в остатный разок.

– Покалеченный он, – нехотя пояснила Светлана. – Изуродованный весь. Страшно смотреть. Один нос остался.

– Признать-то можно?

Что-то Светлану опять кольнуло, но ответила спокойно:

– Если приглядеться, то можно.

– Ата, – удовлетворенно молвила тетка. – А то у нас прошлым летом медведь охотника задрал. Дак всей деревней признать не смогли. А женка признала. Его, говорит, сапоги с заплаткой. И шрамик на плечике его собственный. Но хоронили все же открыто, не прятали от людских глаз. Хотя, мы понимаем, у богатеев свои обычаи.

Тут уж двое абреков, приставленные к Светлане, не выдержали, затолкали тетку в спину, потащили к ограде, приговаривая:

– Любопытная очень, да? Хочешь рядом лечь, да?

С трибуны вещал очередной оратор, на сей раз рослый смуглый кавказец средних лет с черной бородой и остриженный в кружок. Такими обычно по телевизору показывают моджахедов, героев освободительной войны с федералами. Говорил он громко, резко, гневно, в такт взмахивая обрубком левой руки, но понять его было трудно. Лишь изредка в его речи проскальзывали русские слова, в основном угрожающие: «Отомстим, брат! Вырвем жало! Подвесим за яйца!» – и так далее, из чего можно было заключить, что врагам покойного Атаева, сведшим его в могилу, недолго осталось радоваться победе.

Следом за моджахедом выступил представитель мэрии, который передал родственникам усопшего соболезнование от Юрия Михайловича и сказал, что сегодняшняя непоправимая утрата осиротила не только его близких, но тысячи и тысячи россиян, коим Руслан Атаевич так щедро покровительствовал. Чиновника сменил на трибуне прославленный поэт и властитель дум, известный тем, что еще накануне рыночных перемен публично сжег партийный билет и удостоверение кэгэбешника. За необыкновенное мужество ему сразу дали гражданство в Америке, а также осыпали всевозможными денежными грантами. В России постаревший поэт бывал теперь наездами, и каждый раз делал политические заявления одно грознее другого, что придавало его неустрашимому облику мистический ореол. Россияне его побаивались, хотя и боготворили. Его выступление, как обычно, было насыщено глубокими философскими метафорами.

– Лучшие всегда уходят первыми, – начал поэт на трагической ноте, смахнув с глаз слезы. – Мое личное знакомство с почтенным Атаевым было недолгим, но без преувеличения скажу, судьбоносным. Случай свел нас на презентации моей знаменитой пророческой книги «Русские – рабы или бандиты?» Я увидел перед собой истинного рыцаря и в то же время деликатного, энциклопедически образованного человека. Мои поэмы он цитировал наизусть целыми главами. Я подарил ему драгоценную реликвию, берет американского десантника, а он мне – турецкий ятаган с красноречивой надписью: честь превыше жизни. Это символично. Мы о многом не успели поговорить, но в главном наши взгляды совпадали. У России нет будущего, если она не вылезет из навозной кучи, куда ее усадили большевики. Без Запада она оттуда не вылезет. Я предложил создать фонд помощи жертвам сталинизма, и Руслан Атаевич радостно поддержал эту идею. Выставил лишь одно условие, чтобы я лично возглавил этот фонд. «Иначе разворуют», – пошутил с присущей ему тонкой иронией. Мы условились встретиться, чтобы обсудить детали, да вот не довелось. Безвременно ушел от нас великий спонсор и романтик. Мы тебя не забудем, дорогой кавказский кунак. Лучшей памятью будет, если мы продолжим твои благородные замыслы. По вопросам фонда можно обращаться к моему секретарю Зике Цфасману. Все данные на моем сайте в Интернете. Спи спокойно, любезный Руслан. Аллах, как говорится, акбар!

Выступлением поэта панихида закончилась, хотя многие еще рвались на трибуну. Но кто-то властный подал знак, и через минуту Светлана услышала, как о железный ящик зацокали первые комья земли. Она нашла в себе силы и тоже бросила горсть в могилу неизвестного страдальца.


…Исламбек Гараев вернулся домой заполночь, на шестисотом «мерсе» с водителем Саней и в сопровождении джипа с охраной. Всю дорогу лениво тискал голенастую стриптизершу Марьяну, которую по непонятному капризу прихватил с собой из ночного клуба «Ассоль». Распутная девка уже изрядно надоела ему своим глуповатым хихиканьем и слишком активным трепыханием, поэтому, когда остановились у железных ворот в ограждении элитного дома, спихнул ее с колен и распорядился:

– Санек, подбрось дамочку к метро – и на сегодня свободен.

Девица обиженно пискнула, не понимая, чем не угодила.

Из будки охраны появился сторож, но вместо того, чтобы распахнуть ворота, не спеша направился к «Мерседесу». Из джипа, притормозившего рядом, посыпались бойцы и преградили сторожу путь. О чем-то переговорили – и один из них, Марек Сикуха, подбежал к хозяину, склонился к открытому стеклу.

– Хочет с вами поговорить, босс.

– Кто?

– Да вот этот, который дежурит.

– Я спрашиваю, кто такой? Ты его знаешь?

– Новенький… Говорит, важное дело… Мы обыскали, чистый.

– Ну давай, веди.

Гараев не так уж удивился, когда признал в ночном стороже Магомая-Дуремара. С того дня, как однажды в опиумном дурмане ему явилась тень великого Чингиза и повелела поехать на узловую станцию «Москва-Сортировочная», и там, в определенном месте раскопать яму; и он выполнил указание, и с метровой глубины извлек пластиковый мешок с головой своего дальнего родича Рахима-Оглы, с прикнопленной ко лбу запиской: «Он тебя предал, собака!» – и с того памятного дня Исламбек вообще мало чему удивлялся, уверовав в покровительство высших сил. Поэтому лишь спросил:

– Настоящий сторож где? Убил, что ли?

Магомай сверкнул в темноте кроличьими глазками.

– Пошел покурить… Потолковать надо, бек.

– Залезай, потолкуем.

Не выказывая раздражения неоговоренным визитом, выпроводил из машины водителя и пигалицу Марьяну, уточнил добродушно:

– Деньги обратно принес, Маго-джан?

– Зачем обратно, – добродушно хохотнул киллер. – Наоборот. Надобно новый контракт сочинить. Цену добавить.

– Немножко головка болит, да, Маго? Какой контракт? Подлюку вчера зарыли на Ваганьковском. Доигрался сволочь. Но ведь это не ты его убрал, да, Маго?

– Не шути так, досточтимый бек, – странным тоном произнес Магомай, и по салону ощутимо протянуло сквозняком. – Никто его не убирал. Он живей нас с тобой, и ты это знаешь не хужее моего.

Гараев еще в первую встречу заметил, что от пожилого увальня с круглой мордашкой исходят какие-то токи, вроде слабого заряда электричества. Шайтан его ведает, может, и впрямь пришелец. Во всяком случае шутить с ним он не собирался, тем более что тот прав. Он действительно и сам догадывался, что со смертью продажной собаки Атая не все так гладко. Похороны эти показушные – курам на смех. Но никаких доказательств не сумел раздобыть. Подумывал даже через денек, другой разворошить могилку, хотя это было, конечно, святотатством. А что поделаешь? Ставки большие.

– Говори, что знаешь, Маго-джан. Не крути. Не надо.

– Чем конкретно интересуешься?

– Если он живой, то чего испугался? Меня, что ли? Зачем в землю ушел?

Спросил по инерции: ночь, тишина, присутствие загадочного киллера располагали к нелепым вопросам. Яснее ясного, какие соображения могли заставить Руслана устроить мистификацию. Первое, старый лис, вероятно, каким-то образом узнал о готовящемся покушении, но само по себе это вряд ли его испугало бы. К этому все привыкли. Сейчас редко так обходится, чтобы крупного человека раз или два в год кто-то не заказал. Для слабых это, конечно, проблема, ибо чревато потерей не только головы, но и всего состояния, однако Атай никогда не был слабаком. Кем угодно, но не слабаком. Скорее всего Атай ушел, чтобы перевести капиталы подставному лицу, возможно, даже своей славянской бабе. Так часто делают, когда припекает. Переводят капитал, потом опять забирают, нередко с хорошим наваром. Атай хитер, как хорек, он всегда хотел быть сверху, поэтому с ним трудно было договориться по-хорошему.

– Как узнал, что Атай блефанул?

Филимон Сергеевич дурашливо хмыкнул.

– Не блефанул, нет. Тут штука похитрее. Человек уходит из жизни в двух случаях – от пресыщения или от нужды. У твоего Атаева все есть, но у него нет легенды. Без легенды такому, как он, скучно жить. Теперь она у него тоже есть.

Гараев подивился тонкой проницательности русского душегуба: да, без легенды скучно.

– Почему хочешь новую цену? Договор есть договор, разве не так?

– Обстоятельства изменились, – Магомай вторично мерзко хмыкнул, в темноте сверкнули то ли огоньки его глазок, то ли сразу две сигареты. При этом без запаха дыма. Исламбек начал закипать.

– Какие еще обстоятельства?

– Мертвяка найти труднее – это раз. Но это не главное. Убивать второй раз нехорошо, грешно. Это два. То есть две причины. Есть и третья. О ней пока говорить не будем.

– Издеваешься, Маго? – тихо спросил Исламбек.

– Зачем издеваешься, что ты, дорогой! Я тебя уважаю. Но я человек контракта. Так меня папа учил. Контракт превыше всего. И он должен составляться с умом. Если в нем что-то упущено, это лазейка для крючкотворов.

Опять по инерции, слыша, как к сердцу течет тьма, Исламбек уточнил:

– Кто такие крючкотворы?

– Те же самые книжники и фарисеи, – солидно объяснил Магомай, дымя двумя сигаретами, – плюс всякие политиканы. Их бы всех перебить, но это никому не удавалось. Они самовозрождающиеся. Папа говорил, в иных мирах их тоже полным-полно. Всегда они мешают нормальным людям делать бизнес. Против них есть только одно средство – контракт.

Исламбек почувствовал, что сейчас придушит коротышку, но понимал, что это не так просто сделать, как кажется. Не только лукавые, лживые слова его обволакивали, но и дурманные токи, которые обыкновенно исходят из древних захоронений.

– Сколько же теперь хочешь за Атая?

– Плюс к тому, что было, вдвое.

– Цифру назови. Не юли.

– Сто тысяч, полагаю, в самый раз.

– Получишь, – сказал Гараев. – Но у меня тоже условие.

– Слушаю, бек.

– Пусть покажут по телевизору. Пусть покажут, как он подох. Чтобы ты третий раз не пришел.

– Обязательно, – заверил Магомай. – Само собой разумеется.


УРОКИ СТАРОГО МАСТЕРА

В одно прекрасное утро, проступившее над скалами, как кремовый пряник, двинулись в путь. Дедушка Шалай не сказал, куда идут, но у Саши с самого начала возникло нехорошее предчувствие. Бархан вдруг взвыл, глядя на него, и не пошел с ними. Вышли, когда едва развиднелось, но Саша не спросил, куда и зачем. Старик теперь раздражался от каждого лишнего вопроса, и это беспокоило мальчика. Он опасался за стариковский рассудок.

Утром старик сказал: «Возьми запасную куртку и штаны, могут пригодиться».

Они взбирались все выше и выше, хотя казалось, давно достигли предела высоты. Невидимые тропы, извилистые проходы меж скал, темные коридоры зарослей, полных невнятных звуков. Утро выдалось холодное, почти зимнее, хотя стоял октябрь. Через час или два, когда присели отдохнуть на поваленном дереве, Саша все же поинтересовался:

– Дедушка, почему мы не взяли с собой Бархана?

– Это не его дорога, – ответил старик, глядя куда-то в просиневшее поднебесье. Съели на двоих кукурузную лепешку, попили воды из ручья – и пошли дальше.

Туда, куда нужно, добрались уже к вечеру, и похоже, это место было за гранью обычного, человеческого мира, в котором Саша привык жить. Уперлись в скалу с черной дырой посередине. Вокруг сплошным ковром цвели голубые цветы и сколько хватало глаз тянулся кустарник с голыми, колючими, будто прихваченными морозом ветками. Очертания земли тонули в зеленоватом, дымящемся тумане, а пики близких вершин сверкали снежной белизной. Если можно дойти до края света, подумал Саша, то они это сделали.

– Ну вот, – спокойно объявил старик. – Теперь подождем.

У мальчика сердце екнуло от дурного предчувствия.

– Хотите оставить меня здесь, дедушка Шалай?

– Придется, – ответил старик с сожалением, – Но ненадолго. Может, на год, на два – не больше.

– Но почему? Чем я провинился?

– Ничем, Камил. Дело не в твоей вине.

– В чем же тогда?

– У тебя завидная судьба, мальчик. У такой судьбы всегда трудное начало.

– Не хочу никакой судьбы, кроме той, какую дали родители.

– Эх, дружок, разве человек знает о том, что ему суждено.

– И я никогда не вернусь в Москву?

– Это неизвестно. Это зависит от многих причин. Чудовищный по сути разговор, но Сашавоспринимал его так, словно они беседовали о результате матча между «Аланией» и «Спартаком».

– Кого из меня хотят сделать, дедушка Шалай? Зомби? Камикадзе?

Старик немного смутился.

– Не надо так говорить, Камил. Ты молодой, много еще не ведаешь. У меня давно нет детей, а те, какие были, уже не мои. Я привык к тебе, полюбил тебя. Сам знаешь. Мне жаль с тобой расставаться. Но нельзя объяснить словами все, что записано на скрижалях провидения.

– Какие там скрижали. Обыкновенный киднеппинг – и больше ничего. Я же понимаю – война. Вот и угодил случайно под ее колеса.

– Не случайно, нет, – с неожиданным пылом возразил Шалай, но договорить ему не дали. Из черной дыры к скале, как с того света, появился человек, по сравнению с которым дедушку Шалая вполне можно было счесть молодцом средних лет. Возникло нечто запредельное, туманное, с мохнатой бородой, как бы заслонившей сущность, похожее на шмеля, заговорившее глухим человеческим голосом.

– Привет тебе, бен-оглы! Не ждал тебя так рано… Привел все же отрока? А зачем?

Ответная реакция дедушки Шалая была еще поразительнее, чем появление из норы человеческого ископаемого, двигавшегося, впрочем, легкой походкой. Шалай внезапно повалился на колени и несколько раз потыкался лбом в можжевельник. Потом истово воздел руки к небу и торжественно изрек:

– О великий Астархай! Не в моей воле решать, рано или поздно. Признаюсь, хан, я запутался в мирских делах и давно перестал понимать, что происходит с нашими сородичами. Может быть, ты, хан, возьмешь на себя труд и просветишь дурака?

Древнее существо опустилось на корточки рядом с Сашей, и мальчик уловил острый запах, исходивший от него, но не сказать, чтобы неприятный. Может быть, так пахнет дикий зверь, а может быть, сандаловая роща.

Из бороды и шерсти вдруг проклюнулся тончайший, бирюзовый блеск умных маленьких глаз. И эти глаза, как два лазерных луча, хлынули мальчику в душу, полонили ее сразу и навсегда. Впоследствии он много раз пытался понять, что произошло в тот момент. Наверное, ничего особенного. Наверное, так и бывает, когда высшее неожиданно обращает свой взор к низшему, а перед дремучим старцем он в ту минуту почувствовал такую свою малость и ничтожество, что испытал приступ давно забытого детского стыда, словно совершил проступок, который надо скрывать от взрослых людей. Но на самом деле он ничего не совершил. Просто сидел на земле и ждал, что будет дальше. Великий хан Астархай разглядывал его несколько мгновений, а потом самодовольно осведомился:

– Зверушка, неужели хочешь стать человеком?

Саша нашел в себе силы ответить достойно:

– Я и есть человек. Если надумали меня проглотить, подавитесь.

Старец тряхнул волосами, никак не выразив отношения к дерзким словам, и, наконец, изволил вспомнить о своем старом приятеле.

– Что происходит с соотечественниками, спрашиваешь бен-оглы? Да то же самое, что испокон веку. Никак не могут спуститься с деревьев. Вот и все. Какие тут загадки?

– Да, конечно, – согласился Шалай. – И с каждым днем в мире накапливается все больше зла, и разве не может случиться так, что от людей не останется никакого следа. Они истребят себя, как саранча, которой нечего запихнуть в глотку.

– Может быть и так, – подтвердил старец Астархай. – Но только вряд ли.

– Почему? – спросил Шалай с надеждой.

– Люди не мамонты и не саранча, хотя и тех и других тоже создал Господь. Но у людей есть предназначение, и оно еще не исчерпано.

– Какое же? Что-то я забыл.

– Бен-оглы, понимаю, ты немного устал и хочешь поддержки. Пожалуйста, отвечу. Человек создан лишь затем, чтобы проявить земную сущность божественного. Другого у него предназначения нет. Все остальное – борьба за существование.

Философский разговор стариков, происходящий после долгого перехода и в таком месте, где кончается белый свет, вовсе не казался Саше чем-то противоестественным. Напротив. К нему вернулась странная уверенность, не покидавшая его уже много дней: он попал туда, куда должен попасть, и с ним происходит то единственно, что должно происходить. А все прошлое опять вырубилось из сознания.

Хан Астархай чутко уловил произошедшую в нем метаморфозу и заново высверкнул на него бирюзовые лучи. Теперь он повел простой и словно домашний разговор. Начал расспрашивать Сашу о его родителях, о том, где он учился и чему учился, и прочее такое, напоминавшее собеседование при приеме в элитарный колледж. Но некоторые вопросы звучали чудно. К примеру, старец спросил, испытывал ли он когда-нибудь желание быть раздавленным, подобно червяку на асфальте. Саша ответил, что желания не испытывал, но раздавленным бывал не единожды, и собрался добросовестно перечислить все случаи, начиная с детского садика, где его однажды застала на горшке любимая девочка Нюся, и мало того, что застала, так еще, озорничая, подскочила и столкнула на пол, опрокинув вместе с горшком. Саше было в ту пору около пяти лет, но он не забыл испытанного унижения и крушения едва зародившегося любовного чувства к энергичной красотке. Хан Астархай замечательную историю прервал на середине, и задал следующий вопрос:

– Правда ли, что твое сердце не ведает страха?

Саша ничуть не смутился.

– Ужас смерти мне действительно не ведом, я ее не боюсь. Но есть вещи, которые меня пугают, как любого нормального человека. Например, я не хотел бы ослепнуть. Еще не хотел бы, чтобы мной помыкали старики, живущие в расщелинах скал. В этом есть какой-то надрыв, а я пацан реальный.

– О чем ты думаешь, когда ночью светит луна?

– Хотите узнать, верю ли я в перевоплощение душ? Нет, не верю. Индивидуальная жизнь конечна. Другое дело, что она может протекать столетиями на одном-единствен-ном дыхании.

– Это правильно, – подтвердил старец. – Но с другой стороны, раз ты не боишься смерти, маленький гяур, и у тебя в запасе вечность, почему не попытался бежать? Разве тебе нравится быть пленником?

В каждой реплике старца таился подтекст, и Саша не был уверен, что улавливает значение намеков. Но он старался не хитрить и говорил так, как думал.

– Мне не нравится быть пленником. Мне не нравится висеть на дереве и слушать, как два дебила обсуждают, как отрежут тебе уши. Но я пройду этот путь до конца.

– Почему? Из-за юной горянки с сияющим взором?

Поразительный старец знал о нем все, хотя они встретились впервые. Дедушка Шалай отстранился, ушел в свои мысли и не участвовал в беседе. Может быть, его положение было такое, что он и не мог участвовать.

– Из-за нее тоже, – признался мальчик. – Но это не главное. Я из древнего рода и соблюдаю правила, установленные задолго до меня. Сопротивление само по себе не имеет смысла. У всего должна быть цель и причина. Пока не пойму, зачем оказался здесь, мне некуда и незачем бежать.

Хан обернулся к дедушке Шалаю.

– Хорошо, я возьму его… Но обещать ничего не обещаю… Может завтра верну.

– Не шути так, ата, – грустно возразил Шалай. – Ты же видишь, кто такой…


Саша спал в снегу, в ледяном углублении, в ледяной лунке-люльке. Третью ночь подряд. Астархай сказал, что он не замерзнет, но Саша ему не поверил и в первую ночь приготовился умирать. Он знал, что смерть от холода сладкая, и все равно умирать в таком возрасте, совсем не пожив, было делом неприятным, почти немыслимым. Но Астархай предупредил, что они и будут заниматься немыслимыми вещами, которые потом станут естественными. Он сказал, первое, что им предстоит сделать, – это вернуть юношу в природу. Ночлег в снегу, в меховой куртке и меховых штанах – это еще, конечно, не возвращение, а только прикидка, проба, предварительный контакт.

Старец употребил именно слово – «контакт», из чего Саша заключил, что новый учитель оснащен трансцендентными представлениями о мире.

Умирать он собрался ближе к утру, до того лежал в ледяной скважине, спокойно взирая на звездное небо, опустившееся на глаза, подобно черной шелковой занавеске. Холода не чувствовал, но нервы были напряжены, словно в ожидании чего-то. Как назвать то, что с ним произошло? Как оценить стремительно блеснувшую жизнь, от первых умственных прорывов, от московских тусовок до этого урочища на пике света и тьмы? Когда Саша пытался определить сущность прожитых лет, обязательно приходил к мысли о какой-то загадке, которую не успел разгадать. Если бы понять, зачем он родился, то нашелся бы ответ и на вопрос о дальнейшем пребывании. Надо всем, что он передумал за годы своей маленькой жизни, парила какая-то каверзная, досадная неразбериха. Дар улавливать цепочки противоречивых явлений и связывать их воедино, дар душевной гармонии, полученной от рождения, входил в противоречие с хаосом поступков, и мнений, привносимых людьми, среди которых встречались и мудрецы, и идиоты. И те, и другие одинаково внутренне сопротивлялись самым, казалось, незыблемым правилам мироздания. Та же самая путаница ощущалась во множестве прочитанных книг. Никто не мог ответить на действительно важные, насущные вопросы, которые он задавал, зато всякий охотно вешал лапшу на уши, распространяясь о каких-то неведомых материях. Дитя Интернета и книг, он переварил огромное количество информации, но не смог раскрыть ни один из секретов земного существования. Отец, единственный человек, которому он доверял, советовал набраться терпения, уверяя, что необходимое знание явится само по себе в нужный момент, но это тоже напоминало интеллектуальную лапшу. Вернее всего обратиться за истиной непосредственно к Господу Богу, который незримо присутствовал в каждой детали, в каждом фрагменте ускользающей реальности, но когда Саша пробовал это сделать, возносил к небесам неумелые молитвы, то слышал в ответ абсолютную тишину. Зато иногда явственно ощущал, что кровь, текущая в его венах, не совсем человечья, а отчасти лесная, скифская, древняя, как подземная плазма.

В первую ночь, когда улегся в снег, почувствовал такую благодать, словно вернулся в чрево матери. Да, он предполагал, что умрет, но воспринимал надвинувшееся ледяное небытие лишь как переход к прозрению. Даже подумал: наконец-то! Наконец-то он там, где сходятся все концы и начала.

После полуночи температура тела соотнеслась с температурой среды и у него появилось ощущение, будто вместо ночи наступил ясный солнечный день. Обманное видение длилось недолго и оборвалось жутковато. Двое рослых серых волков с лохматыми мордами и тускло горящими во тьме глазами явились поглядеть на притаившуюся в ледяной могилке добычу. Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы понять, что это уже не сон, не предсмертный мираж. Он с трудом распрямился, разминая отекшее тело. Хан снабдил его охотничьим ножом с тяжелой костяной ручкой и широким лезвием, но он не сразу вспомнил об этом. Его заворожило, с каким сосредоточенным, умным видом звери его разглядывали. Стояли плечом к плечу, потом внезапно расступились на две стороны, чтобы напасть в соответствии с извечным волчьим ритуалом – распыляя внимание жертвы. Но что-то их еще сдерживало. Что-то их беспокоило. Саша заговорил с ними:

– Ну да, я человек. Сижу, никого не трогаю. Хотите отведать человечьего мяса? Не советую, ребятки. Ох, не советую!

Серые братья по-собачьи склонили головы набок, внимательно вслушиваясь.

– Чего хлопаете ушами? Голодные, что ли? Так лучше поймайте зайчонка. Или еще кого-нибудь. Со мной не справитесь, нет. Только зубешки обломаете…

К этому моменту он уже вспомнил про нож – и, вынув из чехла, взял его в левую руку. Он не был левшой, просто знал кое-какие приемы. Но серых хищников смущала не его предполагаемая удаль, а неестественность положения вроде не подраненного человечка ночью в снегу.

Они еще не изголодались, какой уж голод в начале октября. Голод придет позже, ближе к весне. Вот тогда они не стали бы раздумывать, нападать или нет. А теперь раздумывали. И наконец, решили посоветоваться с желтой волчицей, которая мышковала в пяти километрах отсюда, если держать морду на север. Желтая волчица была для них непререкаемым авторитетом, особенно когда речь шла о человеческих существах. Скорее всего, волчица не одобрит то, что они задумали, но на всякий случай, подняв кверху черные пуговки носов, волки дружно, пронзительно завыли, пустив над горами звук, вызывающий содрогание у всего живого в лесу, что так или иначе сознает себя обреченным на съедение. Саша их понял отлично, как если бы сам был молодым волком.

– Хватит орать, – прикрикнул на них. – Если пороху не хватает, убирайтесь прочь. А я буду дальше помирать. Как велел учитель Астархай.

Услыша зловещее имя, волки оборвали вой и, помедлив, намерились вроде разойтись, но что-то их вдруг подхлестнуло: то ли запоздалая злоба, то ли неуверенность в себе. Будто по сигналу, ринулись в атаку, но не синхронно. Первый волк, летящий слева, опережал собрата на долю секунды – и такая манера, ведущая к безусловной победе, тоже была проверена тысячелетиями. Проблемы иногда возникали с крупной добычей – лось, кабан, изюбр, – всякая остальная живность ложится на клык как готовое, налитое соками и уже словно чуть подтухшее мясцо, разве что слегка попискивающее, что придает трапезе особенную прелесть. С человеком – иное. Волки знали, что тут любой отработанный маневр мог дать осечку. В человеке таилось то, что было им ненавистно, – непознаваемость его сути. Остальной мир ясен и светел, только человек в нем представлял темное пятно, вызывающее оторопь сердца. Но все дело в том, что только преодолев эту оторопь, этот потусторонний ужас волк становился тем, кем пребывал в своем натуральном естестве, – чистильщиком, санитаром природы. Оба волка были молоды, сильны, безрассудны, бесстрашны – и сломя голову пошли на огромный риск. Их отточенный двусторонний бросок был изумителен, как удар серых молний, но все же лучше им было бы докричаться до желтой волчицы, потому что безумная охота стала для них последней.

Быстрее ртути мальчик вывернулся из-под летящих смертей и ударил ближнего волка ножом в бок. Сталь пробила кожу, сухожилия, жировые ткани и вошла в могучее, ненасытное звериное сердце. Выдернуть нож Саша не успел. Второй волк сомкнул челюсть на его правом плече, прогрыз куртку, свитер, рубашку, но на этом его прикус иссяк. Наступила торжественная минута внезапной общей неподвижности. Один волк умирал, провожая глазами падающую звезду, второй повис на человеке, как железная клешня, а мальчик, сжавшись в пружину, подумал о том, что Астархай не допустит его смерти. Точность ножевого удара, скорость, с какой он выкатился из-под волков, и вот эта чудная минута тишины – все свидетельствовало о незримом присутствии старца на ночном поединке, и о том, что он не оставил мальчика своим попечением. Волчара, вцепившийся в плечо, похоже тоже почувствовал рядом еще одно ужасное человеческое дыхание и жалобно заскулил, не размыкая пасти, словно хотел пожаловаться Саше на свою незаладившуюся судьбу. В кои-то веки на пару с отчаянным собратом вознамерился одолеть человека, а кончается все позором, скукой и гибелью.

– Да, серый, – посочувствовал мальчик. – Худо тебе. Что ж, спасайся, беги. Обижаться не надо, я предупреждал, да вы не послушали.

Умирающий волк на прощание клацнул челюстью, имитируя последнюю угрозу, но чисто символически. Потом тяжело вздохнул и затих. Второй волк разжал клыки и отскочил в сторону. Стоял, покачиваясь, ловя чуткими ноздрями солоноватый запах вечности. Слабо подвывал, не надеясь, что кто-нибудь услышит. Саша дотянулся и вытащил нож из туловища убитого зверя. Все уже позади – и бой и победа. Было грустно и как-то неуютно на душе. Словно ненароком заглянул туда, откуда не возвращаются, но ничего особенного там не увидел.

– Беги, – повторил умоляя. – Тебе нечего стыдиться. Ты честно сражался, но сегодня не твоя ночь. В другой раз повезет. Спасай свою шкуру.

И волк послушался. С оглядкой, быстро, любовно облизал бок мертвеца, поджал хвост и, прочертив на снегу аккуратный стежок, сгинул во тьме.


…Вторая и третья ночь прошли спокойно. Никто его больше не тревожил, никто не нападал, в чистейших, белоснежных снах он иногда поднимался в такие пределы, от коих захватывало дух. За три ночи, проведенные в ледяной могиле, повзрослел, может быть, лет на десять. По утрам возвращался в пещеру к Астархаю. Протиснувшись через лаз, попадал в небольшой склеп со стенами, высеченными из мрамора. Здесь плавал призрачный свет, проникающий сверху, и ничего не было, кроме камня и льда, в воздухе потрескивали слюдяные пузырьки. Но это было рукотворное творение. В одну из стен вмурована дверца, сработанная из материала, который Саша увидел впервые: что-то вроде черного металлопластика, что-то напоминающее о секретных подземных лабораториях, которыми перенасыщен современный технократический мир. Дверца замыкалась электронным устройством с кодовым замком. Астархай показал, как с ним управляться. За дверцей – длинный, узкий переход, а уже за ним – апартаменты старца. Они выглядели так же, как описанные в романе «Граф Монте-Кристо» французским писателем Дюма-старшим. На недосягаемую, укрытую в облаках вершину чьей-то осмысленной волей было заброшено все, что потребно для комфортной легкой жизни и безболезненной смерти. Ковры, мебель, всевозможные технические приспособления и убранство, какие легче представить в богатом доме нового русского бизнесмена или даже арабского шейха. Вплоть до сложной системы отопления и огромного камина, день и ночь пожирающего синтетические поленья. Саша не мог понять, откуда бралась энергия, подпитывающая это жилище, и какого она свойства, но на его вопрос старец ответил просто:

– Не твоего ума дело, сынок. Много будешь знать, скоро состаришься.

Для пребывания внутри царских покоев Астархай выделил ему собственный уголок – диван, стол и несколько тренажеров с разными функциями. Старец предупредил:

– Здесь тебе придется бывать редко. Это – как награда за труды. Твоя главная жизнь – на воле, в горах.

Сперва все это напоминало чудовищную мистификацию, и все же это была реальность. И в принципе, если подумать как следует, не более фантастическая, чем жизнь среднего обывателя в городе Москве. Иной вопрос – отношения с Астархаем. Великий хан был не чета хмуро-добродушному, мягчавшему день ото дня дедушке Шалаю, если судить хотя бы по тому, во сколько могли обойтись подземные хоромы со всеми их прибамбасами. Саша удивился, когда Астархай назвал свой возраст – двести десять лет. Но не усомнился в этом. В одну из томительных, ледяных ночей он и сам пришел к выводу, что если человек ухитрился прожить тринадцать, четырнадцать, пятнадцать лет, то от этого задела при желании можно тянуть хоть за тысячу. Так вот – об отношениях со старцем. Астархай не считал его человеком и честно сказал об этом. Объяснил, что человек выходит из скотского состояния, то есть обретает душу только после полного износа страданием, при этом страдание должно быть сродни загробным мукам. Саша попросил уточнить, что означает понятие загробных мук, и Астархай, уже знакомо высверкнув из тьмы волос осмысленной бирюзой, сказал, что загробные муки отличаются от земных единственно лишь тем, что в них нет надежды на избавление. Но это очень важная, решающая подробность. У любого временно живого существа при самых сильных душевных потрясениях или изнурительных болезнях всегда есть выход, возможность бегства в смерть, и за той чертой, где смерть уже состоялась, никакого избавления больше не существует. Саша сразу уловил противоречие в этом рассуждении. Как можно испытать загробную муку при жизни, если именно жизнь подразумевает надежду? На это Астархай, несколько смешавшись, ответил, что когда наступит срок, мальчик найдет разъяснение в самом себе.

– Кстати сказать, ты напрасно зарезал волка, ведь это был твой брат.

Это замечание Саша пропустил мимо ушей. Разговор шел утром четвертого дня, когда он только что вернулся с ночевки, со смутным, заледенелым сознанием.

– Значит, – переспросил он, – пока я живой, я все время буду как бы скотиной?

– Это не самое страшное, что может с тобой произойти, – усмехнулся Астархай. – Быть скотиной лучше, чем быть никем… И хватит болтать. Хочешь еще чаю?

– Нет. Спасибо.

– Тогда ступай к солнцу, вытяни руки – и стой на месте, пока не упадешь.

– Хорошо, – сказал мальчик.

Он устроился у подножья утеса, неподалеку от входа в пещеру, предусмотрев траекторию падения, чтобы не разбить голову о камень. Как распорядился старец, протянул руки навстречу поднимающейся ярчайшей желтизне и закрыл глаза. Выдержал около часа, погруженный в теплые, мерцающие видения, потом мягко опустился на землю и уснул, опустив голову на подставленные ладони. На сей раз его сон был крепок и беспробуден, как у Свято-гора в гробу.


ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ.
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ СТРАННИКА

Что-то случилось со мной после встречи со Стеллой. События тянулись чередой, о Вишенке по-прежнему ни слуху ни духу, а я, подлец, все думал о ней. Все думал, чем она меня поразила? Кто она такая? Деловая женщина на рынке услуг, научившаяся задорого продавать себя. Что тут, собственно, может быть привлекательного для не извращенца? А я не считал себя извращенцем. Алкаш – пожалуй. Но тоже не совсем натуральный, с уклоном в просветление, в затяжные ремиссии. Сломалась ли моя душа при капитализме? Да было ли чему ломаться. Вдобавок в том, что у нас капитализм, уверены только два человека _ Чубайс и Гайдар, но в гуманитарном смысле они не подходят под понятие – человек. Так же трудно назвать душой то, что я накопил в себе за долгие годы странствий по закоулкам психики. Душа – это когда парение, страдание, перманентное ощущение чуда, а у меня, как у всякого придурка-атеиста, ее заменял разум. Где-то я читал, что людей без души значительно больше, чем принято думать. То есть, принято думать, что душа дается каждому сразу при рождении, но это не так. Душа высеивается, как растение, и взращивается в недрах сознания уже значительно позже, иногда под старость, иногда – так и не проклюнется. Но если отойти от путаных рассуждений, что-то все же во мне сломалось в последние годы. Может быть, не душа, может быть, надежда на ее обретение. Питие, добыча деньжат, необременительное времяпровождение в компании с точно так же заблудшим Каплуном – вот все, что осталось на краешек жизни, на остаток путешествия. Ну и – Вишенка. Это главное для меня и для Светы, и то, что оно, главное, у нас единое, конечно, не дало нам разлучиться, вопреки всем обстоятельствам мы останется существом о двух головах.

Вишенка рано показал, что он не просто ребенок, не просто новый маленький человечек, возникший для продолжения одной из генетических родовых цепочек, а нечто большее, нечто совершенно непознаваемое. Если опять вспомнить о душе, то как раз Вишенка с самого начала, с первых словечек, с первых жестов и гримас был одухотворенным созданием, с некоей загадочной глубинной сутью, не постижимой для меня, его родителя. Об этом думать сейчас не хочу, сперва надо дождаться его возвращения. Он вернется, я знаю, и Света знает, важнее другое. Не затаит ли он на нас обиду за то, что мы, два самых родных для него человека, занятые своими хлопотами, не сумели защитить его от напасти, к которой он сам, по возрасту, по характеру, еще не был готов.

Теперь о Стелле, или, вернее, о Марии Игнатьевне Ромашиной. Стелла – ее рабочее имя, кличка, условное наименование. В облике Стеллы, а не Маши, как ее крестили, она рубила бабки с мужиков и защищала диссертацию по психоанализу, и по-своему оказывала сопротивление миру, обернувшемуся к ней кабаньей харей. Наверное, я немного фантазирую, но тем в первую очередь она меня и зацепила, что вернула способность к додумыванию, конструированию чужих судеб, характеров, обстоятельств. Когда-то это было одним из моих любимых занятий, наравне с чтением, потом я деградировал, забыл, как это делается, да и женщины потеряли для меня былую магнетическую притягательность. То, что происходило у меня теперь с женщинами, даже нельзя назвать чистой физиологией. Скорее можно отнести к терапевтическим сеансам. Когда накатывала депрессия, то ли с похмелья, то ли от хронического интеллектуального отупения, я чувствовал, что пора освободиться от лишку скопившегося семени. Партнерш в последнее время, не мудрствуя, подбирал прямо на улицах или в питейных заведениях. Одним из неоценимых благ вхождения в мировую цивилизацию оказалось как раз то, что все женщины, любого возраста, социального положения и внешности стали как бы общедоступными и, как любой другой товар на рынке, приобрели вменяемую цену, о которой можно договориться напрямую, сбить ее или повысить, в зависимости от желания. В отличие от Каплуна, который был полигамен, я обыкновенно выискивал определенный типаж: подешевле, попроще, без закидонов и алчного блеска в глазах, с хорошей, крепкой фигурой (цвет волос не имел значения, а сами волосы имели), в тридцати с небольшим годах. Изредка, по недоразумению обращался к более молодым созданиям, но все с теми же половыми признаками – крепкая грудь, уступчивый, беззлобный нрав, достаточный, но не избыточный любовный опыт. С молодыми случались накладки, они иной раз впадали в раж при окончательном расчете, да еще частенько пытались вывести половой акт на уровень каких-то старинных книжных представлений. Хотя при этом бывали намного более циничны, чем их товарки постарше. В них уже явственно проступало оглушающее воздействие программы планирования семьи и порнографический опыт, полученный в младенческом возрасте. Если взять с десяток двадцатилетних девчушек, с которыми пришлось иметь дело, то определенно могу сказать: у всех до единой мозги были наперекосяк. Опять вперекор Каплуну я считал, что женщин в исконном традиционном воплощении, в каком они пребывали в России несколько столетий, теперь вообще не осталось, и многажды убеждался в своей правоте. Подлое время сбило их с катушек еще круче, чем самую продвинутую братву. Исключения бывали, но в массе своей женщины поверили, что житейский успех добывается исключительно умением повыгоднее продать свое тело. Даже если взять одну Москву, превращенную в сияющий лакированными боками иноземный притон, то в некоем философском смысле поголовное женское перерождение можно рассматривать как социальный феномен, в истории имевший место разве что в древнем Вавилоне. Женщины, которых я к себе приводил, почему-то обычно оказывались приезжими – с Украины, из Молдавии, из Прибалтики, – залетевшими в столицу бывшей родины для заработков, и после оздоровительных сеансов мы, случалось, по-дружески беседовали за чашечкой кофе или рюмкой водки. Я понял, что у всех у них, у новых амазонок любви, сохранялось в генах чувство временности, необязательности и даже противоестественности их нынешнего образа жизни и способа добычи средств к существованию. Причем, чем дешевле была девушка и чем моложе, тем это чувство проступало в ней ярче, определеннее. Они все как бы охотно смирились с тем, что происходило с ними сейчас, и с тем, что рано или поздно жизнь вернется на круги своя, и все утраченные представления о семье, любви, деторождении восстановятся в полном объеме. Иначе говоря, как и многие мужчины, как, кстати, и я сам, они воспринимали обрушившуюся на страну всеобщую распродажу, распыл всех прежних ценностей, как морок, наваждение, которое минует с зарей. Несмотря на бесшабашное времяпровождение, внутренне они сохраняли спокойствие духа и уверенность в завтрашнем дне, что само по себе было поразительным, потому что ничто не предвещало близкого рассвета. Напротив, день ото дня все гуще скапливалась на Москве густая чернота свободы прав негодяя. И еще одно: многие из них, и самые молоденькие, в безумной круговерти добычливой, якобы легкой житухи неожиданно обрели наивное, религиозное чувство, веру в Господа нашего Иисуса Христа. Стоило задеть эту тему, лики отпетых охотниц за долларом просветлялись, теплели, и я чувствовал, что еще одно-два верных слова – и легко можно свести случку к халяве. К чести своей скажу, никогда на этот крючок их не ловил, и платил столько, сколько обговаривали заранее. Тем более, цены установились бросовые, иногда за десять баксов можно было снять красотку, к какой в прежние времени я с сальным намеком подступиться бы не посмел. Царевны. Пастушки. Сверкающие крупицы бесценного генофонда. Все на продажу.

Стелла тоже поразила меня устрашающим сверхцинизмом и тем, что при этом сохранила живую душу. Возможно, я ошибался, но вряд ли. Я вышел из ее квартиры не тем человеком, каким вошел. Все мои грехи остались при мне, но к ним добавился грех вожделения. Уже у лифта я знал, что вернусь. И она об этом знала. При прощании насмешливо улыбалась, а полные, яркие губы приоткрылись и между зубами блеснул алый, змеиный язычок. Она принадлежала к редчайшему типу женщин, которые точно знают цену слову и поступку. Своему и чужому. В новой реальности она ориентировалась как рыба в воде, но ее изящный носик то и дело вздрагивал от отвращения. Она чувствовала, какой гнилью несло из каждой щели. Но все это, разумеется, эмоции. Главное, после долгого перерыва, после многолетней прострации я вдруг в самое неурочное время ощутил опасный сердечный толчок, который всегда предвещает перелом судьбы. О-о, Маша-Стелла если и товар, то штучный. Мне не по карману, это понятно. Но ведь есть другие способы, чтобы сойтись мужчине с женщиной. Были и будут. И Стелла из тех, кто об этом хорошо помнит.

Другой вопрос, ей, возможно, не захочется вносить путаницу в отлаженный конвейер: деньга – товар – деньга. Но в ее внимательном взгляде, в нюансах поведения, особенно в ту минуту, когда она рассказывала о дочери Исламбека, проживающей в Оксфорде, я приметил тень приязни. Нет, в сердце своем она наверняка не отвергла окончательно всю прелесть, божественность бескорыстной, бесплатной любви.

Смущало другое: как мало я ей подходил. Светская львица, красавица, психолог, пожирательница мужчин, прошедшая огни и воды, не раз ставившая на кон свою умную головенку, и я – спившийся интеллигенток, из того поганого племени, которое способно только языком молоть, обслуживать сильных мира сего, важно надувать щеки и смердеть. Вон их сколько заново обнаружилось по всей России в эту страшную пятнашку, унесшую миллионы жизней, как в гражданскую, как в отечественную войну. Вылезают на экран, щебечут, лыбятся, сладко жрут и пьют, пишут по-прежнему книжки, музыку, картины, будто не слыша густого похоронного звона, упоенные только собой. Стелла, конечно, раскусила меня с первого взгляда, расщелкнула, как гнилой орешек. Ей во сто крат приятнее, милее с абреком Гараевым или еще с кем попало, чем с таким, как я, и я ее вполне понимаю. Но еще она не могла не увидеть, что я не совсем пропащий. Я ведь сказал, что разыскиваю Вишенку, который мне дороже собственной шкуры, и это чистая правда. У настоящего интеллигентка так не бывает. Дети ли, возлюбленные, мать с отцом – все для него по фене, все люди для него лишь отражение его собственных рефлексий, тем он еще более мерзок.

В этот день я сперва позвонил Свете, поговорил с ней, узнал новости, потом заехал к Каплуну, а оттуда – в контору «Золотого квадрата» – к полковнику Дарьялову. Света рассказала про похороны и про то, как к ней подходил Гараев, похититель нашего мальчика. В ее голосе, как ни странно, не было слез, и даже не было особой тоски, а так – напряжение измотанных нервов. Видимо, как и я, она по каким-то таинственным признакам угадывала, что с Вишенкой все образуется, ничего с ним плохого не случится, то есть, хуже того, что уже случилось, и он опять будет с нами – одухотворенный, непостижимый и уверенный в себе до такой степени, как будто прожил на свете намного дольше нас. Но она сказала, что когда взглянула в глаза Гараеву, то увидела столько черноты, сколько ее бывает лишь в преисподней или на телевидении. «Он другой, Володечка, не такой, как мы. Я не думаю, что он причинит зло Вишенке, но он другой. От него мурашки бегут по спине». Я позволил себе съязвить. «Надо же! А твой нынешний убиенный муженек вроде как ангел небесный, вроде как православный христианин, так что ли?» Она ответила по-чудному, с каким-то не совсем понятным намеком. Вроде того, что никого не надо осуждать и хоронить прежде времени. Вообще разговаривала скованно, обрывала фразы на середине, что ей несвойственно. Но я убедился, что она не в распаде, держит себя в руках, и это меня успокоило. Я сообщил, что собираюсь в «Золотой квадрат» за дальнейшими инструкциями – на этом и распрощались.

У постели Каплуна дежурила преданная Карина. По виду обоих было очевидно, что между ними заладилось что-то новое и необычное. Федор непривычно задумчив и сосредоточен, без присущего ему гогота, Карина тиха, застенчива и похожа на сиротку с преждевременно развившимися женскими формами. Елейным голоском предложила мне тарелку супа-харчо. Я отказался. Спросил: как он? Не обижает?

– Что вы, Володя! Феденька очень хороший, когда болеет.

– Это верно, – согласился я. – Но все-таки беспокоюсь за тебя, малышка. Как ты тут с ним наедине. Натура-то необузданная, первобытная. Хоть и калека, а надо остерегаться. Близко подходишь?

– Иногда приходится. То водички попросит, то еще чего-нибудь.

– Можно на ухвате передавать издали.

Федор смотрел на меня печальным взором вечного скитальца.

– Неужто надеешься, старина, что твои шутки могут кого-нибудь рассмешить?

Карина оставила нас одних, полыхнув по комнате коротенькой синей юбочкой.

– Ну? – спросил Федор.

– Что – ну? Все по-старому. Ищу. Как твои кости?

Каплун перевернулся на бок со стоном.

– Еще немного и к тебе присоединюсь. Все равно их достанем, не волнуйся.

– Не сомневаюсь… А что у вас произошло?

Я знал ответ – и его именно услышал.

– Не знаю, как сказать, Вальдемар, вроде решили пожениться. Смешно, да?

– Скорее, грустно. Она девушка хорошая, красивая, но ведь не твоего уровня. Ей родители не позволят. Кто она и кто ты? Ты для ее батюшки, насколько я понимаю, вроде бомжа. Зачем отдавать дочь за нищего.

– Ты всерьез? Да кто сейчас спрашивает родителей… Володь, она тут вторые сутки безвылазно. Любит меня, Володь, честно… И знаешь, прямо скажу, я таких баб не встречал.

– Дело не в любви, а в разнице социального положения. У восточных народов с этим особенно строго. Там родители думают о будущем своих детей… Чем же она такая особенная, если не секрет?

– Самоотверженная, чистая… Я с ней сам, чувствую, преображаюсь. Вся накипь с души куда-то уходит. Хочется все заново начать. Вплоть до того, чтобы деток завести. Она не против, Володь. Хоть завтра готова.

Я видел, что он не в себе, но в его одурении было что-то обнадеживающее. Еще я почувствовал себя лишним на этом маленьком пире. Карина! Надо же. Кто она такая? Серая мышка или принцесса на горошине? И может, правда влюбилась в Каплуна. С кем не бывает. Вот так иногда и кончаются затяжные баталии между мужчиной и женщиной – обыкновенным браком. Сколько водила за нос, мурыжила, дергала за усы, а оказалось – любит. Полюбила, когда его чуть не прихлопнули. Это как раз типичный случай. У нормальных женщин жалостливые сердца. Они редко отказываются облагодетельствовать умирающего человека, которого при жизни готовы были кромсать на куски. Впрочем, в эту красивую сказку я не верил. Скорее всего через три дня оба напрочь забудут о сумасбродных прожектах.

Я попрощался с ним, пообещав к вечеру заглянуть, и вышел на кухню к Карине.

– Это правда? – спросил у нее. Увидел лучистое сияние смородиновых глаз и белозубую, блаженную улыбку. Необыкновенно привлекательная девушка – еще один минус.

– Вы так недоверчиво спрашиваете, потому что у нас разница в возрасте?

– Я так спрашиваю, потому что Каплун мой старый товарищ по партии, а сейчас, вижу, вроде он немного спятил.

– Нет, – успокоила девица. – Он не спятил. Он счастливый.

Хороший ответ, подумал я. Вслух сказал?

– Милая Карина, я хорошо знаю Каплуна. Он только с виду напоминает танк. Сердце у него хрупкое, как стебелек, вдобавок истерзанное годами страданий. Еще одной подножки судьбы он просто не переживет.

– С моей стороны все честно, – сказала Карина с той трогательной уверенностью, которая отличает тихо помешанных и влюбленных.

Пока я катил в «Золотой квадрат» на своем «жигуленке», в моем сознании как-то смешались Стелла, Карина, Света и Вишенка, и я словно погрузился в легчайшее из сновидений, какое иногда накатывает на рассвете, да и то в ранней молодости. И строчки в голове вертелись соответствующие: а ты все спишь, мой друг прелестный… пора, красавица, проснись…

Петр Петрович Дарьялов-Квазимодо на сей раз держался скованно, словно чего-то опасался. Худенькое, сухое лицо сморщено в скорбную гримасу. Ну это понятно. Похоронили босса, неизвестно, что будет с фирмой. Реорганизация или полное затопление. Не думаю, чтобы такой человек, как Дарьялов, с его хваткой и опытом, беспокоился за собственное будущее. Но – опять перемены. Для человека в возрасте это всегда нежелательно. Лучше худой стульчик, но постоянный. Тем не менее, встретил меня дружеской улыбкой, любезно усадил в кресло, угостил сигаретой и неожиданно, скорбно подмигнув, предложил коньяку.

– Помянем, что ли, раба божьего Атаева, а, Володя? Ничего, что я так, по имени?

От рюмочки я не отказался, но, вдохновленный подчеркнутым дружелюбием, сразу взял быка за рога.

– Петр Петрович, если Атаева больше нет, какой смысл им удерживать мальчика? Они еще не звонили?

– Никто пока не звонил, – выпив, он с нежностью пригладил несуществующие усы. – Но обязательно они объявятся. Все с мальчиком образуется. Я в этом уверен.

Из суеверия я не спросил, какие у него основания для такой уверенности. Тем более, вполне ее разделял. Мое сердце вещало: Вишенка живой, он подавал сигналы – и мне, и Светлане. Он умел это делать. С ним все в порядке. Иначе мы с женой давно были бы в отключке. Нам без него каюк. Это не пустые слова, это очевидность, причем не обременительная. Ведь не обременяет человека мысль о том, что он не сможет жить без печени, без сердца, без легких.

Я осушил рюмку, закурил и спокойно смотрел в дружеские глаза многоликого полковника.

– Петр Петрович, все же, какие шаги вы предпринимаете? Вы как-то сносились с Гараевым? У вас есть подтверждение, что мальчик у него?

– На все отвечу – да. Наверное, вас еще интересует, что будет с фирмой без Атаева? Не исчезну ли я?

– Верно.

– Фирма, естественно, подвергнется некоторой чистке, но возглавлять ее по-прежнему будет Кузьма Савельевич. Не судите о нем по внешнему виду, он не такая уж пешка. Во всяком случае владеет ситуацией в коммерческих аспектах… Теперь ответьте вы, Володя. У вас есть какая-то новая информация?

– Не информация – идея.

– Так поделитесь.

Я поделился. Идея заключалась в том, чтобы поехать в Англию, найти там дочь Гараева, скрывающуюся под именем Марианны Сударушкиной, связать ей руки и ноги и переправить в Россию. А здесь уже обменять на Вишенку – один к одному. Идея казалась мне достаточно продуктивной, но полковник смотрел на меня ошеломленный. В дружеском взгляде я приметил опасение за мой рассудок. Он осторожно уточнил:

– Похоже, Володя, увлекаетесь детективами?

– Я увлекаюсь жизнью, Петр Петрович. Вернее, увлекался до недавних пор. За нынешней жизнью никакой детектив не поспеет… А что, собственно, я предложил нереального?

Дарьялов опустил глаза, опечалился. Видно, заново вспомнил босса в могиле.

– Да нет, были бы, как говорится, деньги и желание… И кто, по вашему, может осуществить такую пустяковую операцию?

– Вы у меня спрашиваете?.. Что ж, полагаю, можно привлечь Стеллу, полюбовницу Гараева. Терять ей нечего. С Марианной, как я понял, они знакомы. Девочку она сумеет убедить. Даже связывать не придется.

– И сколько после этого проживет ваша Стелла? Вам ее не жалко? Да вы опасный человек, Володя.

Я решил выложить все свои мыслишки, выстраданные за последнюю ночь.

– Петр Петрович, позвольте быть откровенным?

– Это лучший способ прийти к взаимопониманию.

– Вам, наверное, лучше меня известны способы, как спрятать человека, чтобы его не могли найти достаточно продолжительное время. С другой стороны, от гнева Гараева ее не спасет никто. Повод рано или поздно найдется. Стелла не девочка, она и сейчас живет как в тюрьме. Я видел Гараева. Он изувечил моего друга. Он из тех людей, которые, если берутся за дело, не останавливаются до победного конца. И Стеллу, и меня, и Вишенку, и Светлану, и всех, кто был близок к покойному Атаеву, он так или иначе постарается убрать. Вопрос лишь в очередности. Напрашивается один единственный вывод.

– Какой же?

– После того, как обменяем его дочь на Сашу, Гараев должен исчезнуть. Разве это так сложно организовать?

– Вы не просто опасный человек, – повторил полковник с оттенком уважения. – Вы еще и мечтатель. Как я догадываюсь, вы сами не прочь смотаться в Англию в хорошей компании?

– Да, не прочь, – подтвердил я с идиотской улыбкой. – Надо же что-то делать. Под лежачий камень вода не течет. Я не могу сидеть сложа руки и ждать милости от этого бандита. Девять дней прошло, о Саше ничего не известно. Любое терпение лопнет.

– В принципе вы не так уж плохо придумали, – полковник опять загрустил и автоматически наполнил рюмки коньяком. – На первый взгляд, конечно, кажется бредом, но это не бред. Взять в заложницы дочурку Гараева можно, такие вещи делаются сплошь и рядом, наравне с убийствами, кидками и прочей атрибутикой российского бизнеса. Хотя операция, повторяю, влетит в копеечку, а финансами я не распоряжаюсь. Но не в этом суть. Давайте не торопиться. Давайте поразмыслим денек, другой. Прозит, Володя!

– Что вас смущает, Петр Петрович?

– Реакция Гараева. Она непредсказуема, но скорее всего будет бурной. До этого ведь что происходило. Просто два земляка-бизнесмена, два новых русских кавказца по-семейному выясняли отношения между собой. Кто кого первый замочит. Повезло Исламбеку – ну и вроде бы все довольны. Занавес опущен.

И вдруг откуда-то сбоку появляется новый игрок. Как бы не навредить сгоряча. Когда Гараев узнает про похищение дочери, он может таких дров наломать, никому мало не покажется. Настоящих мафиозных войн на Москве еще не бывало. Я бы не хотел участвовать в первой из них. Я уже стар, Володя. У меня внуки постарше вашего сына. Куда мне тягаться с молодыми. К тому же человечка, парламентария к Гараеву я уже снарядил, завтра отправлю…

– Почему не сегодня?

– И на это есть причина, Володя. От вас у меня, разумеется, секретов нет. Дело в том, что Гараев не уверен на сто процентов в смерти конкурента. Он сейчас как раз проверяет, не подсунули ли на кладбищекуклу.

– Как это? – от изумления я выпил рюмку, не ощутив вкуса.

– Что же удивляться. Тоже обычное дело. Бизнесмены исчезают, их хоронят, потом они снова появляются. Еще когда я работал в системе, наши аналитики отметили этот специфический феномен. Некоторые особенно крупные фигуры, типа Бориса Абрамовича, как бы обрели бессмертие противу всех законов природы. Нередко эта штука повторялась на чеченской войне. Помните, сколько было загадочных историй, связанных с известными полевыми командирами? Только его убьют где-нибудь в Гудермесе, покажут по телевизору, поздравят друг дружку с успехом, как на следующий день покойник опять устраивает диверсию в другом месте, допустим, в Аргуне.

В связи с тем, что разговор принял свойственный нынешним дням шизофренический уклон, я по-хозяйски заново наполнил рюмки. Туманные глаза полковника подернулись мечтательной дымкой.

– Прозит, Володя!

– Прозит, Петр Петрович… Как, интересно, ваши аналитики объяснили это явление?

Квазимодо положил в рот шоколадную конфету и сладко ею хрустнул.

– А никак. Научного объяснения не существует, а теорий, замешанных на мистике, советская власть не признавала.

– Значит, получается, Атаев, возможно, окончательно не умер, а с Гараевым вообще ничего нельзя поделать? То есть, нельзя элементарно его убрать?

– Нет, Володя, нельзя, – полковник сурово насупил брови. – Это все пустые мечтания. Если хотите знать мое мнение, думаю, все нынешние господа, так называемые хозяева жизни, исчезнут все сразу, а не поодиночке. Как и возникли. Ведь вспомните, как все было. Мы однажды проснулись утром, и нам объявили, что Союза больше нет, и денег ни у кого нет, зато каждый может получить ваучер и купить на него две «Волги». Потом народец начал вымирать, а все союзное имущество поделила между собой сотня, другая никому не известных людишек. Впоследствии их прозвали олигархами. Никто до сих пор не может понять, как это произошло. Причем, не только у нас. Не могут понять и за бугром… Но дальше больше. Теперь осталось землю оприходовать. Я видел карту новой приватизации. Там, к примеру, Сибирь-матушка обозначена как страна Бурундия. И перейдет она во владение какого-нибудь Роллс-ройса Рокфеллеровича. Со всем, что на ней есть, – с озером, алмазами, нефтью и, разумеется, россиянским народишкой, всеми этими мужичками-лапотниками и бабами в сарафанах… Но как началось, так и кончится. В один прекрасный день из того же телевизора вдруг узнаем, что все как было, так и осталось. Кроме советской власти. Советская власть больше никогда не вернется. Нечего и надеяться.

– Вам хотелось бы, чтобы вернулась?

– Хотелось бы, – просто ответил Дарьялов. – При советской власти я был бедный, но честный. Все меня уважали. А теперь я сам себя презираю, хотя деньжата завелись, скрывать не буду. Да что деньги, Володя? Мы ведь так и остались русскими, только трепаться об этом не надо. А что для русского деньги? Повод, чтобы покуражиться. Не больше того. Смысла жизни они в себе не несут. Такими нас, Володя, Господь создал. Не умеем богатством наслаждаться. Оно давит на нас, если в больших количествах скопляется. Душу мутит. С ума иной раз сводит. Разве я не прав?

Может и прав, только я не понял, отчего он сделался пьяный. Не от трех же рюмок. Да и меня нехорошо повело, куда-то в левую сторону. Сам не заметил, как опять очутился в машине за баранкой, в своей старенькой «шестехе». И следующий поступок, который совершил, был совсем хмельной. В бардачке лежал «мобильник», которым я так редко пользовался, что почти о нем не помнил. Копейку экономил. Год назад, тоже по пьяной лавочке, раздухарился, Каплун, конечно, подначил, и приобрел дешевенькую «мотороллу» за шестьдесят баксов, и даже периодически ее подкармливал. Сейчас, сунув в пасть сигарету, достал из бардачка и, не мешкая, набрал домашний номер Стеллы.

Ответила после пятого звонка, полусонным голосом. Краем глаза я глянул на часы: начало двенадцатого. Утро. Для работниц ночного конвейера вообще спозаранок. Хотя с другой стороны, она теперь узница любви. Какой там конвейер.

Я назвался: помните, тот мужчина, который приходил по поводу похищения сына, Володя Шувалов.

– Нашли, Владимир Михайлович? – спросила без энтузиазма, однако продемонстрировав феноменальную память на имена. Такой она и должна быть при ее занятиях. А какие у нее занятия? Пожалуй, перефразируя фразу из когда-то популярного фильма, можно сказать: есть такая профессия – облегчать тяжелые карманы мужчин.

– Стелла, возникла острая необходимость повидаться. Не удивилась. Просыпаясь окончательно, уточнила:

– Со мной?

– Ну да. Есть кое-какие идеи. Может, вас заинтересуют.

– Говорите.

– Что вы, по телефону нельзя. Все телефоны на про-слушке.

– Володя, вы немножко выпили?

– Три рюмки коньяку. Но перед этим несколько дней ни грамма. Все время ушло на безрезультатные поиски.

– Тогда соберитесь с мыслями и четко объясните, что вам от меня надо?

Прозвучало насмешливо, но не резко. Хватка у нее, конечно, железная, знает, как обращаться с мужчинами. Но я должен был проверить, не померещилась ли мне искорка обещания с ее стороны. Ведь она меня уже выпроваживала, но потом вдруг остановила – и рассказала о дочери Гараева, студентке Оксфорда. Ее никто не дергал за язык. Она многим рисковала, делясь этой информацией. Почему? Только ли из ненависти к Исламбеку? Но суть даже не в этом. Когда она сообщила о Марианне, она тем самым дала мне высокую оценку как мужчине. Как мужчине, способному использовать взрывоопасные сведения, извлечь из них пользу. Она могла так подумать только в том случае, если…

– Стелла, вы отказываетесь?

– От чего?

– От встречи. От чашечки кофе. Я угощаю. Услышал в трубке короткий смешок, затем прямой и честный вопрос:

– Вы что же, Володя, решили со мной переспать?

– Было бы неплохо, – ответил я так же честно. – Но вряд ли возможно, да? Насколько я понял, вы носите пояс верности одному господину.

Думал, повесит трубку, нет, после паузы ответила без улыбки.

– Подъезжайте через час к «Солнышку». Небольшой бар на улице Чехова. Найдете?

– Людей поспрашиваю, найду.

– До свиданья, Володя. Пока больше не пейте.

– Само собой.

Через сорок минут я сидел за столиком в полуподвальном помещении, освещенном настенными бра, выполненными в виде факелов – каждая лампочка венчала конец толстой и как бы суковатой пластиковой палки. Народу мало – в основном молодые парочки. Я почитал меню – недорого, но выбор ублюдочный, все те же гамбургеры, чизбургеры, куры в гриле… С напитками получше, но мне не хотелось ни пить, ни есть. Я раздумывал над двумя вещами, мало совпадающими. Первое: почему мы оба с полковником Квазимодой окосели от нескольких рюмок коньяка и что он хотел мне внушить своими пространными речевками. Теперь, освободившись от его чекистской магии, я не сомневался, что он разыгрывал передо мной какой-то маленький спектакль, но с какой целью? И второе, над чем я раздумывал: кто же я такой на самом деле – человек или туповатое, похотливое животное, безропотно подчиняющееся сигналам, поступающим от сперматозоидов. У меня украли сына, я испытал и продолжаю испытывать состояние смертной, непреходящей тоски, но в то же время не остался глух к чарам красивой и умной куртизанки, и готов немедленно, если повезет, лечь с ней в постель. Как это понять? Как умопомешательство? Как матерый, дремучий эгоизм?

Стелла опоздала всего на двадцать минут, и когда вошла в зал, не сказать, чтобы все головы повернулись к ней. Я сам едва узнал ее, хотя не сводил глаз с входной двери. Стройная женщина в длинной юбке, в сером жакете, с волосами, туго стянутыми серой лентой, и вдобавок без всякой косметики на лице. Ее можно было принять за кого угодно, может быть, даже за директора какой-нибудь фирмы, или, к примеру, за школьную учительницу, но уж никак не за ту, кем она была на самом деле, то есть за удачливую, расчетливую, профессиональную пожирательницу мужчин. Спохватившись, я поднялся навстречу и она чуть приоткрыла губы в вежливой (именно так) улыбке, и вот только когда блеснули белые зубы и ярко, угрожающе вспыхнули глаза, я почувствовал слабый толчок в сердце и некоторую, без преувеличения, слабость в коленях. Да, это была она, та самая, которая без спросу вошла в мое сознание, укрепилась в нем и заставила совершить фактически один из самых бестолковых поступков в жизни. А как еще назвать. Я ведь пригласил на свидание любовницу одного из могучих московских баев, женщину, к которой нормальный обыватель не подумает подойти ближе, чем на сто шагов без крайней необходимости.

Она опустилась на стул и смотрела на меня, продолжая улыбаться, но выражение улыбки стало другое, она приобрела оттенок сочувствия.

– Что, Володя, уже жалеете, что позвонили, отчаянный вы человек?

– Нет, почему… У нас деловая встреча, что тут плохого.

– Не хитрите, вам не идет. Вы не умеете хитрить.

– Не понимаю, – я торопливо закурил. – На что намекаете?

– Я не намекаю. Я же спросила, хотите со мной переспать? И вы честно сказали: хочу. Мне это понравилось. Осталась самая малость. Решить, во сколько это вам обойдется. Вы собирали информацию и безусловно знаете, что я дорогая штучка.

– В смысле денег? – уточнил я.

– Во всех смыслах, Володя. Абсолютно во всех… Для начала закажите даме французский коктейль. И еще соленые орешки. Тут очень вкусные орешки, Володя.

Она умела разговаривать так, что каждое слово в ее устах обретало множество значений – меня от этого кинуло в жар. Не по плечу замахнулся, Володечка, сказал я себе, ох, не по плечу. Но вслух пошутил:

– Кто даму ужинает, тот ее и танцует.

– Это не про меня, – возразила она. – И все-таки, Володя, если откровенно, я рада, что вы позвонили. Знаете, почему?

– Догадываюсь.

– Ну-ну, покажите, какой вы сообразительный.

– Любая игра рано или поздно надоедает. А вы заигрались в этакую крутую женщину-вамп. Строго установленные правила, определенная клиентура. Скучно, пошло, хотя и сытно. Захотелось чего-то естественного, незатейливого, неопасного. А что может быть в России естественнее спившегося интеллигента.

– Во-он вы какой, – похвалила она. – Прямо в корень. Но с одной поправкой. Я не считаю вас спившимся. Не наговаривайте на себя.

– А интеллигентом считаете?

– Смотря что под этим понимать. Если вы зарабатываете на жизнь умственным трудом, то да, считаю. Что до всего остального, пожалуй, нет. Никакой настоящий интеллигент никогда не посмел бы пригласить меня на свидание, зная, кому я принадлежу.

– Верно, – я уже минут пять выдерживал ее прямой, ясный взгляд, в котором переливалось что-то иносказательное, и совершенно протрезвел. – Как раз сегодня об этом думал.

– К чему же пришли?

– Скорее всего, у меня сексуальный психоз. Столько потрясений за последние дни. Вот крыша и поехала. Никак не могу тебя забыть, Машенька. Какая-то заноза в сердце. Сто лет ни к кому не тянуло, как к тебе.

Могу поклясться, ее смуглые щеки слегка порозовели, и она отвернулась. Порылась в сумочке, достала радужную пачку каких-то особенных сигарет с ослепительной мулаткой на коробке. Я поднес зажигалку. Продолжал делиться сокровенным.

– Есть такая фирма «Луксор», ремонт бытовой техники и прочее. Там я обретаюсь. За последние годы деньжат немного накопил, долларов пятьсот. Если хочешь, отдам тебе.

Видно, я как-то чересчур изысканно объяснялся в любви, девушка словно язык проглотила.

– Кроме того, у меня действительно есть деловое предложение. Тот, кому ты принадлежишь, моего сына добром не вернет. Я чувствую. И тебя добром не отпустит. Я ведь сразу тебе сказал, у нас общие интересы. Все остальное не так уж и важно. С похотью справлюсь как-нибудь. Но без Вишенки мне хана. Почему молчишь? Скажи что-нибудь. А то нечестно получается. Обо мне знаешь все, а я о тебе ничего.

Она сказала:

– Можем так просидеть два часа, и никто не подойдет. Здесь самообслуживание. Надо самому взять, что надо. Мне – орешки и коктейль. Вон у той стойки.

Я сходил, куда велела. Себе взял кружку пива и бутерброд с сыром. Во рту пересохло. Было ощущение, что погружаюсь в бездну, из которой, возможно, вынырнуть не удастся. Коктейль (в основном ром с молоком) и орешки в серебряной вазочке обошлись всего в пять долларов. Пиво и бутерброд – в доллар. Для кого пустяк, а для кого финансовый штопор.

За несколько минут мы уже переступили в новые отношения, хотя трудно определить в какие. Не во враждебные – это точно. И не в доверительные. И уж, конечно, не в любовные. Возможно, в рыночные. И все же за ее профессиональным умением говорить, ничего не выдавая, я угадал самое важное – она тоже думала обо мне. В каком ключе – непонятно, но думала. Иначе, с какой стати вообще согласилась на встречу? С другой стороны обыкновенное женское любопытство безгранично.

Строгий жакет чуть приоткрывал загорелые, золотистые груди и трогательную ложбинку между ними. Когда ставил перед ней коктейль, невзначай туда заглянул – и вожделение вдруг затуманило глаза почти до куриной слепоты. Словно по лицу полоснули прожектором. Помнится, подобные ощущения я испытывал последний раз лет тридцать назад, в пионерском лагере, когда влюбился в пионервожатую. Студентка (имя забыл, внешность помню) занималась с младшими отрядами, а я был среди старшеклассников, и у нас затеялся нешуточный роман. Она подманивала меня со всем пылом дерзкой, заносчивой юности, но многого не позволяла. Только в последний день, в вечер прощального костра мы провели вместе несколько часов: топтались на полянке в медленном танго, бегали по лесу, целовались и обнимались, наговорили друг другу много любовной чепухи, на том все и кончилось. И вот тяжкое, мучительное сладострастие той волшебной ночи четверть века, лишь зажмурь глаза, заново гудит в клетках. Нынче много говорят и пишут о том, что при прошлом режиме, при лагерях и очередях за колбасой девочки были более целомудренными, мальчики все как один мечтали стать космонавтами, а секса как такового, в его мировоззренческом западном варианте, не было в помине, но все это вранье. Думаю, отношения между мужчиной и женщиной и сила их влечения не изменились с тех достославных времен, когда люди жили в пещерах и мужчина от избытка чувств бросал избраннице лучший кусок пропеченного на костре, полусырого лосиного мяса. От чистой, примитивной физиологии люди иногда поднимались к возвышенным любовным переживаниям, окрашенным светом звезд, и снова падали в бездну черной похоти, и век за веком любящие сердца при слишком плотном соприкосновении разбивались на множество хрустальных осколков, не поддающихся склеиванию. Попытка нынешних новых прогрессистов начинать растление детей прямо с колыбели, причем с поголовным охватом, все эти программы планирования семьи, порнография по телевизору и на книжных прилавках, распространение среди девочек и мальчиков глянцевых журнальчиков типа «Коул» и «Иес», где темы для обсуждения связаны исключительно с гениталиями, и еще многое другое в этом роде, конечно, принесли некоторые результаты, несколько поколений оказались духовно стерилизованными, но это не навсегда и даже ненадолго.

– Володя, – напомнила о себе Стелла, – ты о чем-то задумался? Неужели все о том же?

– В основном о Вишенке. Где он? Что с ним? Так сердце давит.

– Володя, увы, ничего не могу для тебя сделать. Даже если бы захотела. Но я понимаю, что значит, когда похищают твоего ребенка.

– Нет, ты можешь помочь. Я ведь сказал, что есть предложение.

– Какое, Володя?

Я отпил пива, собрался с духом.

– Ты знакома с дочкой Гараева?

– Да, знакома… – я ждал продолжения, и она добавила: – Было время, абрек доверял мне больше, чем кому-либо другому. За это теперь я расплачиваюсь.

– Ненавидишь бека?

– Скорее боюсь. Он – моя главная ошибка в жизни. Ты прав, я мечтаю освободиться, но не знаю как. Это, Володя, хищник с железным желудком. Переваривает все, что попадет в пасть. И никогда не отрыгивает. Прости, я…

– Ничего… Ты уверена, что пришла одна?

– Да, конечно… Он приглядывает за мной, но не так плотно, как думаешь. Считает, достаточно преподал мне науки, чтобы я больше не рыпалась.

Мы не заметили, как перешли на «ты», и не заметили, что разговор принял такой откровенный характер, словно мы знакомы сотню лет и не раз проворачивали вместе темные делишки. Когда я это сообразил, на сердце потеплело. Я ей нужен. Может, не меньше, чем она мне. Она в который раз легко отгадала, о чем я думаю.

– Верно, Володечка. Я обрадовалась твоему звонку. Хочешь знать причину? Пожалуйста. Я все последние годы почти не встречалась с теми, с кем хотела. Некогда было. Не осталось даже подруг. А в тебе есть что-то надежное, человеческое. Чем-то ты моего папу напоминаешь.

– Сомнительный комплимент, – я отпил из кружки. – Давай лучше вернемся к Марианне. Она тебе доверяет?

– Наверное… Мы успели подружиться. Она не похожа на отца. У нее доброе сердце и ясный ум… Что ты придумал, Володя?

– Хочу забрать ее из Оксфорда, привезти сюда и обменять на Вишенку. Поедешь со мной?

Поперхнулась коктейлем, взгляд остолбенелый.

– Я не ослышалась, нет?

– А что тут такого. Можно взять с собой Каплуна. Это мой друг, тоже надежный человек. Ему Исламбек чуть шею не свернул. Но он рискнет еще разок. Он отчаянный. Собрался жениться на молоденькой армянке.

На сей раз Стелла высказалась с оттенком соболезнования.

– Володя, ты не допускаешь, что вся эта история как-то повлияла на твою психику?

Я улыбнулся покровительственно:

– Они не ждут от нас ничего подобного, а мы это сделаем. В том вся и хитрость. Сделать то, чего не ждут. Иначе их ничем не проймешь.

– Ты про кого говоришь, Володечка?

– Да про тех, кто ворует детей.

– А что после будет с нами?

К этому вопросу я, естественно, был готов.

– Со мной – неважно, а тебя прикроет Дарьялов, бывший полковник ГРУ. У него огромный опыт. Спрячет так, что родная матушка не сыщет. Но это ненадолго. Дни Гараева все равно сочтены. Он хотя и с железным желудком, как ты говоришь, но Вишенкой подавится.

Губы ее приоткрылись, грудь вздымалась от бурного дыхания. Хотела что-то сказать, вероятно, путное, но споткнулась на полуслове – и лишь жалобно пролепетала:

– Володечка, прошу тебя, принеси коньяка. Большую рюмку.

Я сходил к стойке. Володечка. Я – Володечка. И интонация сердечная, искренняя. Как быстро сбросила с себя позолоченные рыночные доспехи и обернулась растерянной женщиной, которая не знает как разговаривать со свихнувшимся, зациклившимся на изуверских планах мужичком. Неужто и это всего лишь умелое лицедейство, или открылась ее истинная суть? Хоть так, хоть этак, но между нами шел сложный поединок, и от того, как он закончится, зависело, наверное, мое ближайшее будущее. Я это сознавал, сознает ли она?

Подал с поклоном хрустальную рюмку, пододвинул нарезанный на фарфоровом блюдце лимончик, украшенный горкой сахарного песка.

– Прошу, сударыня.

– А ты?

– Я за баранкой.

– За баранкой? Как же сюда добрался? Ведь уже был под мухой.

– Подфартило. Дворами просочился.

Кивнула с пониманием. Выпила свой коньяк. Закурила с видимым облегчением. Что-то в ее настроении снова менялось. Изучая меня с таким видом, будто разглядывала прыщик на губе. Меня это не смущало. Во мне крепла уверенность, что мы сошлись не на час и не на два. Может, на целый месяц, если Господь его нам подарит. Пока шло к тому, что не подарит.

– Володя, можешь ответить честно, без дураков на несколько вопросов?

– Могу. Я вообще избегаю вранья. Ложь чужда моей солдатской натуре.

– Ага… Я заметила, какой ты солдат. Тогда скажи, вот все это, что ты придумал про Гараева и про поездку в Англию, – ты всерьез или придуривался?

– Совершенно всерьез. Я сегодня уже говорил одному человеку, что не могу больше бездействовать. Бездействуя, я предаю сына. Разве не так?

– Хорошо. Второй вопрос. Почему ты решил втянуть меня в эту авантюру? Я произвела на тебя впечатление идиотки?

– Наоборот. Ты женщина высокой пробы. День и ночь ломаю голову, как бы к тебе подольститься. Ты привыкла к большим бабкам, а у меня их нет. И встретились мы в дурной час. Но я не хочу с тобой расставаться.

На очередное косвенное признание в любви она не обратила внимания.

– И, разумеется, как всякий интеллигент, считаешь себя нравственным человеком?

– В нашем мире все так перепуталось. Никогда сразу не разберешь, кто святой, а кто подонок. Но заповеди стараюсь не нарушать.

– Но как же так, Володя? Допустим, ты влюбился. Допустим, только и думаешь о том, как бы затащить меня в постель на халяву. Но при чем тут похищение девочки? Ты же обрекаешь нас обоих на верную смерть. Все эти сказки про полковника, который меня спрячет, – это бред собачий. В России сейчас нет места, где можно от них укрыться. На всей планете нет такого места. Мы живем в условиях нового татаро-монгольского ига. Хоть это ты, надеюсь, понимаешь?

– Это понимаю.

– Ну, так ответь. Как устроены твои мозги? Тебе понравилась женщина. Ты надеешься ее трахнуть. Желание нормальное, вызывающее уважение. Но одновременно изображаешь разные штуки, чтобы ее поскорее укокошили. Я уж сто раз зарекалась, что ляпнула по Марианну.

– Вопрос понял, – я допил остатки пива. – Тут две причины, и обе касаются нас с тобой. По-моему тебе сейчас так плохо, что хуже не будет. Сама сказала, не знаешь, как вырваться из кавказского плена. Я тоже, пока не вернется Вишенка, так и буду ходить с ободранной кожей. Мы оба в распаде. Чтобы исправить положение, придется совершить неадекватный, решительный поступок. Говоришь, укокошат? А вдруг нет? Стоит рискнуть, Машенька, ох, стоит.

– Откуда узнал про Машеньку?

– От того же полковника. Но я бы и сам догадался. Какая ты Стелла? Это кличка. Она прилипла, но ее можно вытравить, как татуировку.

Стелла в задумчивости прикурила новую сигарету.

– Диагноз такой, Володечка. У тебя вялотекущая шизофрения с уклоном в суицид. Нам не по пути. Действительно, между нами есть что-то общее, но умоляю, не звони больше. В отличие от тебя, я еще не устала от жизни. Во всяком случае, не до такой степени, чтобы по доброй воле садиться на раскаленный шампур. Знаешь, они любят не просто убить, сначала хорошенько помучить. Я боюсь физической боли, Володечка. Прости меня грешную.

В эту минуту я любил ее уже так сильно, как никогда не любил даже Светлану. Наваждение какое-то, каждая жилка ныла от напряжения. Значит, вот что называется любовной дурью. Сердечно-черепная смута, от которой нет спасения. Что-то вроде брюшного тифа.

– Как хочешь, – заметил равнодушно. – Могу не звонить. Поеду один, ничего. Как-нибудь управлюсь. Но мне здорово повезло, что тебя встретил.

– Да?

– Конечно. Как-то я начал сдавать от всех счастливых перемен. Не по мне все это. Рынок, власть бандюка. Везде одни бандюки, хоть в правительстве, хоть в магазине. Каждый норовит ограбить и при этом ткнуть шилом в печень. Люди все куда-то попрятались. Наверное, их еще много осталось, всех так скоро не выморишь, но попрятались. Одиноко вокруг, пусто. И тут ты вдруг появилась в самый неожиданный момент. Чем зацепила, не знаю, но крепко, с первого захода. В принципе ты тоже вроде чужая. Цену себе знаешь, мужичками балуешься, как рыбка червячками. Твой мир – не мой мир. Но ты, Машенька, а не Стелла. Я сразу догадался. Контраст впечатляющий. Между той, кого из себя изображаешь, и той, кто ты на самом деле.

– Кто же я на самом деле? – в ее тоне я почувствовал предостережение – дескать, думай, прежде чем сказать, и сдрейфил, отступил.

– Хорошо, никого из себя не изображаешь. Ты такая и есть, умная, цепкая, упорная. Умеешь бороться за теплое местечко под солнцем. Но душа у тебя живая. Не дает тебе окончательно озвереть.

– Откуда такая уверенность, Володечка? – Теперь в ее голове прозвучала горькая нота.

– Поступок, дорогая, – вот мера всех вещей. Допустим, про дочку Гараева ты рассказала из желания ему насолить, но сюда пришла не поэтому. Не смогла отказаться, потому что человек в беде. Любая нормальная московская стерва отшила бы меня так, что я часа два сидел бы выпучив глаза от изумления. А ты сказала: хорошо, Володя, приду через сорок минут. А кто я для тебя? Чучело, совок, и хуже того – бывший интеллигент. С меня слупить нечего… поедем в Оксфорд, Машенька. Не добьемся толку, хотя бы прогуляемся. Я за границей не бывал, а ты?

– Заткнись! – отозвалась как-то вяло и залпом допила коньяк.

Через полчаса вышли на улицу. Осенний, сумеречный день светился желтизной, от асфальта тянулся голубоватый парок. Стелла уже спешила. Призналась, два-три часа – еще позволительная отлучка, а больше – ни-ни. Могут хватиться. Я проводил ее до приземистого «Опель-рекорда» цвета давленой брусники. Постояли около машины, взявшись почему-то за руки. Ее теплая рука удобно улеглась в мою ладонь, словно нашла себе, наконец, подходящее гнездышко. Может, долго стояли и со стороны, наверное, выглядели глуповато. Так даже мальчишки с девчонками теперь не стоят, будто охваченные первородной мечтательностью. Они если сплетаются на виду у всех, то в тесном объятии, имитирующем подступ к половому акту, а в руке у одного или у обоих обязательно зажата бутылка пива. Мы же стояли безгрешно – и мое сердце изнывало от давно забытой нежности. Потом я спросил деликатно:

– Ты ведь прилично набралась, дорогая… Как поедешь?

– Ничего, – ответила она. – Откуплюсь. А сам как?

– У меня «шестеха», менты не обращают внимания даже если на них наедешь. С меня больше полтинника не слупишь.

Стелла улыбнулась материнской улыбкой – и все еще не отнимала руки.

– Володечка, пообещай, что не наделаешь глупостей.

– Я позвоню вечером, хорошо? Скажешь окончательно – да или нет.

– Не надо говорить об этом по телефону.

– Значит, все-таки прослушивают?

– Лучше не рисковать.

– Тогда давай попозже опять встретимся? Когда проспимся.

– Не смогу. Вечером меня пасут.

Я поглядел по сторонам: поблизости никого, кроме одинокой молодой мамы с коляской, откуда торчала золотистая тыковка. Это меня умилило: надо же, кто-то еще рожает.

– Маш, мы тоже с тобой могли бы завести ребеночка. Тебе сколько лет?

После этих слов она отстранилась и направилась к машине, но я успел ее перехватить и обнять. Я поцеловал ее в губы и почувствовал, как ее язычок на мгновение скользнул в мой рот. Это был настоящий поцелуй, не притворный, не принудительный. У меня закружилась голова, словно спрыгнул с балкона.

– Маша, – прошептал я. – Дорогая.

– Ладно, – пробормотала она, – Сама тебе позвоню ближе к двенадцати, если будешь дома.

Села в «Опель», завела с полуоборота – и уехала. Растворилась в ознобном мареве Москвы. Нетвердо ступая и жалобно ухмыляясь, я побрел к своему «жигуленку».


ПОКУШЕНИЕ НА ЗАГОРОДНОЙ ВИЛЛЕ

К поместью Руслана Атаева Магомай подъехал около семи вечера, когда начинало смеркаться. Прикатил на стареньком «Пежо», который угнал с платной стоянки неподалеку от отеля. Рядом на сиденье в вольной позе раскинулась мулатка Фрося. Как обычно, у нее был такой вид, будто она на грани оргазма. Она и правда при легкой тряске в машине умела это делать не хуже, чем с мужиком. С Магомаем они были одного поля ягоды, но он редко прибегал к ее услугам, может, раза три за все годы. Фрося была убежденной сатанисткой, а это означало, что доверять ей нельзя ни в чем. С сатанистами он вообще предпочитал не иметь дела, хотя они всегда к нему тянулись, как к родному. Ни разу не участвовал и в черных мессах, от которых мулатка Фрося, по ее словам, балдела и улетала.

В Москве она появилась лет пять назад, по происхождению была мексиканкой и даже успела сняться в одном из самых любимых россиянами сериалов, в «Тропиканке». Сыграла трогательную роль невинной девушки, вроде нашей Золушки, которую в каждой серии насилуют злодеи, но, в конце концов, благодаря своей красоте, скромности и высоким душевным устремлениям, она находит нелегкое счастье в объятиях благородного мультимиллионера Хуана. Впоследствии у Фроси на родине что-то не заладилось, ее подставили на партии наркотиков, и пришлось рвать когти. Она удрала в Москву, рассудив (не без ума), что в этом городе ее не поймает никакой Интерпол. Быстро освоилась, за копейки выправила себе документы и прописку, и вписалась в рыночную среду, как белка в дупло. За два месяца овладела русским языком, купила квартиру на Арбате, завела множество полезных знакомств как среди братвы, так и среди чиновничьего люда. Оказывала услуги в основном в области черной магии, но иногда, если попадался солидный клиент, подрабатывала и натурой. Одна ночь с Фросей-Тропиканкой обходилась не меньше, чем в тысячу долларов, но те, кто раскошелился, уверяли, что еще недорого. Позже, когда выяснилось, что она сатанистка и владеет сокровенными тайнами вуду, ее авторитет поднялся до отметки не ниже районного префекта. Дела шли так хорошо, что для того чтобы попасть с ночевкой в ее трехкомнатную квартиру на Арбате, надо было записываться чуть ли не за полгода. Правда, ходил слушок, что некоторые из клиентов, приглашенные на пир любви, исчезали бесследно, но это никого не отпугивало, как не отпугивал такой поворот событий любовников Клеопатры. Пресыщенные буржуа, ошалевшие от халявных бабок, готовы были рискнуть головой ради удовольствия испытать страсть, какой она бывает в аду.

Филимон Сергеевич познакомился с ней при забавных обстоятельствах. Как-то после удачного отстрела зашел скоротать вечерок в ночной клуб «Дарьял», принадлежащий староватому бакинцу Шохе Шахиджану, про которого поговаривали, что он скупил уже половину Москвы (это, конечно, романтическое преувеличение). «Дарьял» славился тем, что сюда, по примеру английских клубов, не пускали всякую мелкую шваль, вырубая ее прямо на пороге. Короче, безопасное, тихое местечко, но и цены, естественно, соответствующие. Девочки здесь шли не ниже трехсот долларов за штуку, и даже игральные автоматы принимали купюры достоинством не ниже пятисотенной. У Магомая игра не клеилась, за час скормил рулетке две штуки, и в банчок спустил еще три. Огорчился, конечно, будучи бережливым человеком, но не сильно. В баре заказал питье и свиную отбивную, и тут как раз началась музыкальная программа. Филимон Сергеевич не был большим поклонником стриптиза, на сцену поглядывал одним глазом, хотя конферансье то и дело объявлял имена танцовщиц, среди которых сверкали и примы Большого театра, и звезды цыганских таборов, и гастролерши из «Мулен-Руж» и «Гардиан-опера». Его тонкий вкус коробило, что самые изысканные кульбиты вокруг пластикового шеста, имитирующего гигантский фаллос, заканчивались одним и тем же: трясением голых сисек и назойливой пробежкой среди гостей с выклянчиванием дополнительного вознаграждения. Но когда дородный конферансье, затянутый в короткое платьице трансвестита, со счастливым придыханием сообщил, что выступит с сольным номером известная и любимая в России, прославленная Фрося-Тропиканка, насторожился. Он давно собирался познакомиться с женщиной, о которой ходили невероятные слухи. Если хотя бы половина из них правда, думал он, у них обязательно найдется, о чем поговорить.

На помост, под свет приглушенного юпитера выскочила смуглая женщина с черными распущенными волосами и с изумительным, соразмерным во всех пропорциях телом. Под ритмичную мелодию она двигалась с такой вызывающе-дерзкой грацией, что мужчины в зале одновременно облизнулись, а у многоопытного, не слишком охочего до баб Филимона Сергеевича по-горячему повело в паху, чего с ним давно не бывало. И все те минуты, пока яркоглазая шалунья искусно освобождалась, выныривала из многочисленных складок тропиканских нарядов, и до того мгновения, когда она, обнаженная, забилась в диких конвульсиях, обвиваясь вокруг пластикового фаллоса, он следил за ней неотрывно, замерев с бокалом «Кровавой Мэри» в руке.

В «Дарьяле» у него был свой человек – надсмотрщик всей здешней обслуги, включая охранников, – Лева Пантера. Из бывших оперов с Петровки. У них сложились добрые, деловые отношения, можно сказать, взаимовыгодные. Нашел Леву в его личном кабинете возле гардероба, откуда тот по нескольким мониторам следил за тем, что происходит во всех закоулках двухэтажного здания «Дарьяла». Ма-гомая опер приветствовал радушно и тут же, скривив рот, выразил сочувствие:

– Видел, видел, Маго. Сегодня не твой день. Сколько просадил?

– А-а, – отмахнулся Магомай. – Пустяки, Левушка. Сам как поживаешь? Дома как? Витек все керосинит?

Больное задел. Витек, старший сын опера, двадцатилетний, был оболтус каких мало. Учиться не хотел, путался со всякой рванью и глушил по-черному. Но на иглу пока не сел, что вселяло надежду. В тех компаниях, где он ошивался, мало кто обходился без дури. Магомай как-то предложил свою помощь. Лева выслушал его со вниманием, поблагодарил, но отказался. Магомай присоветовал простую, но действенную вещь: отметелить парня, может, слегка покалечить, и повторять процедуру при каждом новом срыве. Магомай считал, что это единственный способ вернуть мальчика на путь истинный, но отцовские чувства не позволяли Леве согласиться с радикальным мнением. Надеялся, что сынок еще немного покуралесит – и сам опомнится. У Левы все было подготовлено для того, чтобы отправить сына в Мюнхен, в какой-то элитарный колледж с очень строгим уставом.

– С Витюней по-старому. Хотя есть намеки на просветление. Два дня трезвый дома сидел, и сучку эту вроде отшил, Маню Закидуху. Ох, опасная тварь. Она его больше всех провоцирует. Он же телок. Она его на крючке держит. Все соки высосала. Без ханки с ним не трахается, и на дозу он ей каждый день отстегивает. У нее прейскурант: один трах – две бутылки белой. Внушила телку, что у нее организм так устроен, без водки ей не в кайф. Да я тебе рассказывал про нее.

– Хочешь, уберем? – по-дружески предложил Филимон Сергеевич. – По минимальной таксе. Как за бомжа.

– Не-е, не надо. Витюня парень нервный, впечатлительный, боюсь, не простит. Сейчас мы все же на контакте… Ты по делу или как?

– Что ты, Левушка, какое дело… Давно не виделцсь… Слушай, а вот эта Тропиканка, к ней какой подход?

Бывший опер улыбнулся с пониманием.

– На экзотику потянуло, Маго? Что ж, она того стоит. Ребята, кто с ней был, рассказывали, незабываемые впечатления. Мертвого подымет. Но ведь опасная, Филимон. Говорят, заклятия знает. Кто не угодит, исчезают бесследно.

– Это ничего, – уверил Филимон Сергеевич. – Я не исчезну.

– Тогда садись за столик, подошлю к тебе. О цене сами условитесь. То есть, короче, она ее сама назначает, а уж ты соглашайся или нет. Но не торгуйся. Торговаться бесполезно. Сатанистка одним словом.

Филимон Сергеевич в ресторане заказал себе пару жульенчиков, овощи. Терпеливо ждал – и дождался. Около двух ночи Тропиканка подсела к нему, но была какая-то нахмуренная и не по-доброму сосредоточенная.

– Знаешь, кто я? – спросил Магомай. Подняла глаза – черные омуты, и в каждом по тысяче чертей.

– Мне по барабану… Чего надо, говори?

– Влюбился, Фросенька… Как увидел, как ты вокруг деревянного члена вьешься, так и поплыл. Я человек трепетный. Меня искусство валит наповал.

– Не зуди… Левка сказал, ты деловой.

– Очень деловой. Заплачу, сколько спросишь. Не поскуплюсь.

– Налей коньяку.

Магомай с готовностью наполнил бокал, куда на дно заранее положил прозрачную таблеточку. Его удивило, что прекрасная мулатка говорит без всякого акцента, будто россиянкой уродилась. Но глаза сжигали, смертельные глаза. В них хотелось пальцами ткнуть, чтобы проверить, живые ли.

Красавица выпила коньяк не задохнувшись. Закусывать не стала.

– За час – пятьсот. За ночь – тысяча. Пойдет?

– Почему нет, – обрадовался Филимон Сергеевич. – Считаю, это дешево. За такую-то амфибию.

– Тогда поехали, чего время терять.

Через час прибыли на Арбат. В ее трехкомнатной квартире было душно, как в июльскую жару. Работали кондиционеры, калориферы, пылал огромный камин. Мало что душно, воздух насыщен тяжелыми сладкими испарениями, у Магомая сразу закружилась голова. Еще в ресторане Филимон Сергеевич поинтересовался, почему она такая озабоченная, не обидел ли кто, не дай Господи. Фрося ответила, что обидеть ее невозможно, но денек выдался хлопотный. Утром пацаны из коломенской группировки прислали в подарок пятилетнюю кроху (на вокзале подобрали), очаровательное существо. Хотела кроху помыть, посадила в ванную, сама побежала за притирками, а когда вернулась, кроха уже мертвая. Видно, выбиралась из ванной, поскользнулась – и хряснулась височком о железный штырек, на который крепился душ. При этом воспоминании Фрося заплакала, Филимон Сергеевич ее утешил. «Понимаю, сударушка. Но не стоит так переживать. Коли любишь с младенчиками баловаться, с десяток приволоку». «Где возьмешь?» – встрепенулась девушка. «А то не знаешь, – удивился Магомай. – Да этого добра сейчас … По Москве сто тысяч беспризорных».

После этого обещания у прекрасной мулатки глаза повеселели, в них зажглись лазоревые звезды. Подумал отрешенно: много ли им надо, сатанисткам несчастным. Наврешь с три короба, и бери голыми руками.

Заикнулся, нельзя ли окна распахнуть, Фрося не разрешила. Оказывается, по Москве летают азиатские микробы, против которых у нее, как у жительницы экватора, нет иммунитета. Он ждал, когда подействует таблетка, и уже начал сомневаться, подействует ли вообще. У сатанистки, похоже, организм могучий, и это тоже странно. Те сатанисты, с какими прежде сталкивала жизнь, были существа взвинченные, бес их поддерживал в яростном, возбужденном состоянии, но на химию неустойчивые. Она все больше его волновала: была в ней именно та загадка, какие он любил разгадывать в свободное от работы время. Проняло через час, когда наладила светомузыку и собралась исполнить какой-то особенный стриптиз, известный лишь жрицам вуду. И вот едва затряслась в судорогах на ковре, едва с треском оторвала первую пуговицу, как импортная таблетка (подарок знакомого фармацевта) ворохнулась в чреве. Фрося-Тропиканка жалобно вскрикнула и умчалась в туалет. А потом пошло с неумолимостью урагана. Только вернется, только приступит к отработке, как налетал следующий свирепый приступ. Магомай смеялся до слез, давно так чудесно не отдыхал. Ходил следом, заглядывал в туалет, где она яркой, угрюмой птицей корчилась на позолоченном унитазе, участливо предлагал вызвать «скорую». Тропиканка злобно огрызалась, шипела, выкрикивала угрозы сразу на трех языках. Лишь к утру немного очухалась, распласталась на безразмерной кровати С водяным матрасом, бледная, со спутавшимися волосами, похожая на привидение. Магомай заставил ее выпить стакан водки, присел рядом. Заговорил с укоризной:

– Что же получается в результате, дорогая Фрося. Я сатанисток уважаю, они миром правят, но всему есть предел. Сделка есть сделка. Мы как договаривались? За тысячу баксов немного блаженства, верно? Я подписался на любовь, но не на твою диарею. Этого я мог бесплатно наглядеться в любом общественном сортире. Короче, моральный урон. За это полагается неустойка. Правила сама знаешь. С тебя десять кусков как минимум. Мне непонятно другое. Зачем вся эта симуляция холеры? Чего ты хотела добиться? Унизить меня, что ли?

Тропиканка изогнулась дугой, завопила:

– Скотина! Сволочь! Сам все подстроил. Думаешь, не вижу? А Левка сказал – джентльмен. Убирайся отсюда. Пошел вон!

– Успокойся, девушка, не кричи на меня. На меня кричать вредно. Плати деньги – и разбежимся.

По его ласковому тону Фрося поняла, что дело серьезное и кавалер ей попался крученый. Уже спокойно почти проворковала:

– Какая неустойка, милый? Подожди, капельку отдохну и отработаю. Останешься доволен.

Магомай налил ей еще водки, сам закурил. Грустно сообщил:

– Я, девушка, не так молод, как сорок лет назад. Какие удовольствия под утро, ночь не спамши. Нет уж, лучше неустойка. Как говорится, синица в руке.

Фрося опрокинула стакан, еще раз полыхнула:

– Угрожаешь, пенек? А знаешь, какая у меня крыша? Да мне только трубку снять.

– На это не надейся, родная. Я много сатанистов повидал. Не возражаю, ребята хваткие, но хлипкие. Кидок, конечно, любят, как кровь младенцев. Но когда узнают, кого надула, враз отступятся. Не захотят рисковать.

– Кто же ты такой особенный?

– После скажу… Коли денег жалко, можешь по-другому откупиться. Но не пупком.

– Как же?

– Выполнишь одно-два поручения – и в расчете.

Не ответила, запыхтела, отвернулась к стене, но видно было, душевно смирилась. Так и завербовал ведьмачку – всего лишь через одну импортную таблетку. С полчасика еще посидел с ней, пока не начала засыпать, сморенная полным желудочным опустошением. Хотел выяснить, куда некоторые ее полюбовники исчезают бесследно, что она с ними делает, но тут наткнулся на стойкое сопротивление, даже на грубость. «Не суй нос, куда не просят… Не твое дело…»

Впоследствии, кроме деловых контактов, бывали у них и интимные радости, и Филимон Сергеевич в полной мере изведал, какая она – тропиканская любовь. Не то чтобы ему понравилось, но разумом оценил. Знойная штука. Что-то посередине между звериной случкой и романтическими воздыханиями «просто Марии», или то и другое вместе. Словами не опишешь, но после Фросиных ласк по неделе, по две на баб смотреть не мог, до того обжирался.


…Когда припарковались за деревьями, чтобы с вышки не разглядели, еще разок ее проинструктировал.

– Значит, никаких отступлений от сценария, никакой самодеятельности. Я пойду первый. Потом за тобой вернусь, или кто другой прибежит. После того, как просигналишь, у тебя останется две минуты. Не забудь. Если наткнешься на знакомых, прикинешься глухонемой… Все поняла?

– Маго, не будь кретином.

– Хорошо, что в себе уверена, но запомни: Атаю наплевать, что ты сатанистка. Чуть приоткроешься – и тебе крышка. Отправишься прямиком в преисподнюю, где тебя родная, давно ждут. Ладно, жди.

К железным воротам подошел блудливой походкой, кокетливо помахивая дамской сумочкой. Облачен был в просторную кофту и любимое зеленое платье, с надутым пузом, на голове высокая прическа в мелких кудельках. Из машины вылез Филимон Сергеевичем, а часового окликнул уже перевоплощенный в Соню Давыдовну Мамеладзе, известную поставщицу живого товара. Половина «досугов» в Москве принадлежала ей, да вдобавок киностудия «Сантама-плюс», занимавшаяся изготовлением порнофильмов, не уступавшим по качеству классическим образцам западной продукции, а кое в чем превосходившим. Все же, несмотря на прочную коммерческую репутацию, в среде московскихбизнесменов Соня была в некотором роде изгоем: пользовались ее услугами многие, но обычно через посредников. Даже чисто криминальные авторитеты не афишировали знакомства с ней. Такое отношение объяснялось двумя причинами. Во-первых, заметно возросшей религиозностью новых русских (началось опять же с дедушки Ельцина, у всех свежо воспоминание, как он пьяный однажды перекрестился прямо в церкви, держа свечку в левой руке), а также тем, что нашлявшись по заграницам, они убедились, что там не привечают порнодельцов в высшем свете. Про Атаева Магомай разведал, что с Соней Давыдовной тот лично не знаком, хотя не раз вел деловые переговоры в Интернете. Узнал об этом от самой Сони Давыдовны, для которой как-то выполнил пору несложных заказов.

Из будки выступил пожилой охранник, грубым голосом спросил:

– Чего надо, бабка? Чего орешь? Не видишь, частные владения.

Через железную решетку ворот Магомай заметил подрезающего кусты алкаша Витюню, но это его не обеспокоило. Он, когда посмотрел на себя в зеркало в номере, сам себя не узнал.

– Сообщи хозяину, – пискливо потребовал, – приехала Соня Давыдовна, из «Сантамы-плюс». По личному делу. Для аудиенции.

– Еще чего, – захохотал охранник. – Циркачка нашлась. Канай отсюда, пока целая.

Магомай сказал:

– Много на себя берешь, служивый. Если не доложишь, сама на Атая выйду, тогда тебе несдобровать. Ты Соню Давыдовну не знаешь, но ты ее скоро узнаешь.

Пожилой вояка (похоже, тоже из бывших ментов) уловил в словах накрашенной тетки реальную опасность, но положение у него было щекотливое. С хозяином шутки плохи. Вдруг он ни о какой Соне Давыдовне слышать не хочет. Тогда хорошо, коли просто обматерит, но может случиться кое-что и похуже. Хозяин на расправу скор. Тем более что, пожив в ухороне несколько дней, и особенно после того, как его зарыли на Ваганьковском, он заметно одичал. Сидел бирюком в своих апартаментах и даже по вечерам редко показывался. Челядь трепетала. Ждала внезапных перемен, а ведь известно, на Руси любая перемена к беде. Выход подсказала незваная гостья.

– Пусти в будку, служивый. Сама с Русланом поговорю.

Охранник пораскинул мозгами, а почему нет? Если хозяин рассердится, он оправдается тем, что завел подозрительную тетку в помещение для проверки. В сторожевом домике сидел еще один вооруженный громила, помоложе, который для смеха шлепнул Магомая по крутой заднице и вслух похвалил:

– Ничего, тверденькая, хотя и старуха, – потом умело шарил, чуть не оторвав стодолларовые пластиковые груде-хи (фирма «Климанус», Германия). Через минуту (охранник пощелкал кнопками на панели) из динамика раздался хриплый голос Атаева:

– Что случилось, Семен?

– Гостья к нам, босс. Назвалась Соней Давыдовной. Говорит, вы ее знаете. Просит аудиенции.

– Дай ей трубку.

Охранник выполнил распоряжение.

– Здравствуй, дорогой друг, – жеманно прогнусавил Магомай, подражая знаменитой мадам. – Надеюсь, не очень удивлен?

– Соня, ты?

– Кто же еще, милый. Конечно, я, твоя маленькая каракатица.

– Как разыскала? – голос звучал раздраженно, холодно.

– Русланчик, не будь ребенком.

– Ладно… Семен, проводи ее ко мне.

По липовой аллее, словно перенесенной сюда с рекламных слайдов, вышли к трехэтажному зданию, возведенному в псевдоготическом стиле. Разумеется, красный кирпич, разумеется, мраморные колонны, разумеется, цветочные клумбы, бассейн и японская горка. В таких домах жили люди, оказавшиеся победителями в беспощадной схватке за демократию.

Охранник подтолкнул Магомая к обитой кожей двери, сам остался снаружи.

Руслан Атаев сидел у камина в глубоком кресле, с раскрытым на коленях красочным изданием Камасутры. Обернулся на звук шагов. Поманил Магомая к себе.

– Проходи, садись… – некоторое время молча разглядывал гостью, недоверчиво изрек:

– Не такой я тебя представлял, Соня Давыдовна. Думал, черная, а ты белая.

– Была черная, – весело отозвался Магомай, расположившись в кресле напротив. – От трудов праведных поседела, любезный Руслан. Краситься, скрывать возраст – не в моих привычках. С природой бороться бесполезно, знаешь не хуже меня.

– Зачем пожаловала?

В сумрачном лице ни тени улыбки, в голосе лед, в черных глазах вообще никакого выражения. Понять можно: кому понравится неожиданный визит пронырливой дамы с сомнительной репутацией.

Магомай извлек из кармана вместительной кофты золотой портсигар с монограммой (точная копия знаменитого портсигара мадам Мамеладзе), сунул в зубы длинную сигарету с золотым ободком и прикурил от золотого «ронсона». Атаев ни сделал ни единого движения, по которому можно было бы заподозрить его в любезности. Напротив, скривился в презрительной гримасе. Филимон Сергеевич никуда не спешил и завел речь издалека. Сперва напомнил покойному бизнесмену о двух транзитах, которые они провели на паях: один в Иран, второй аж в Бразилию, на круг сплавили около двух тысяч молоденьких курочек и положили в карманы полтора лимона чистыми; дождался, пока Атаев сквозь зубы процедил, что действительно сделки были неплохие. Потом спросил, знаком ли благородный абрек с дамой по имени Фрося-Тропиканка?

– Да, – сказал Атаев. – Знаю такую. Видел, но руками не трогал. И что дальше?

– Ну вот, – сверкнул голубенькими глазами Магомай. – Она иногда работает на меня. Хорошая девочка, без всяких комплексов. Настоящая сатанистка. У нее есть информация, хочет продать.

– Мне?

– Тебе, дорогой, тебе. Попросила отрекомендовать. Информация дорогая, но Фрося сказала, когда узнаешь, о чем речь, покажется тебе дешевой. Я ей верю, милый Руслан. Когда Фрося укладывает мужчину в постель, то высасывает до донышка. Мужчина уходит от нее пустой, как барабан, без остатков разума. Если уходит.

– Откуда узнала, что я здесь? Тоже от Фроси?

– Милый, я не продаю осведомителей, как и ты. Это дурной тон.

– Где сейчас Фрося?

– Неподалеку, дорогой. Ждет в машине, пока ее позову.

– Даже так? – в пристальном взгляде подозрительность. Магомай, кокетничая и строя глазки, от души наслаждался сценой. Таких типов, как этот горбоносый супермен, он знал как облупленных и любил их наказывать. Руслан Атаев заслужил свою судьбу, можно сказать, собственными руками выкопал себе могилу. Магомай – всего лишь посланец рока. Большая ошибка Руслана и ему подобных в том, что они возомнили себя высшими существами, не имея на то никаких оснований. Денег много, а что – деньги? У любого удачливого вора их в избытке. Горячая кровь, вспыльчивый характер, упрямство, доходящее до тупости, звериная изворотливость и жестокость, пренебрежение к слабым, – все это вместе взятое делало таких людей опасными, но никак не всесильными. У них у всех, кто нынче оккупировал Россию, и не только у черных, – общая ахиллесова пята – самоуверенность, граничащая со слабоумием. Когда Магомай придумал, как эффектнее выполнить заказ, именно эту черту он брал в расчет. Самоуверенность делала их по-детски доверчивыми. Чем чуднее приманка, тем охотнее клюют. Точно так свирепый бультерьер, готовый любого разорвать в клочья, если ему умело сунуть под нос кусок жареной печенки, начинает кашлять, задыхаться, цепенеть – и напрочь забывает о первоначальном замысле. Цепляй ему, растерявшемуся, ошейник – и веди куда хочешь.

– Думал, обрадуешься… – Магомай игриво потряс пластиковой грудью. – Она к тебе тянется, дорогой. Информация – это только повод, поверь мне. Прости за пошлость, милый, она в тебя влюблена. Можешь представить, что это такое, когда дикая кошка потекла. Пусть изнасилует, не пожалеешь.

Атаев поморщился, но смягчился.

– Язык у тебя без костей, Соня… что-то я слышал, она в экстазе может вену перегрызть?

– Бывает. Но с тобой не посмеет, если сам не захочешь. Абрек неожиданно проявил интерес.

– Что же в этом хорошего?

Магомай про себя хохотнул: вот и купился на жвачку, властелин хренов. Ответил глубокомысленно:

– Как сатанистка, Фрося любит кровушку. Кровушка ее заводит. Но делает это аккуратно. Тебе ли бояться, герой. Испытаешь такой оргазм, после сам скажешь мамочке спасибо.

– Ты моя мамочка?

Магомай кокетливо прищурился.

– Для меня все мужчины мои детки.

Он уже не сомневался, что Руслан на крючке, и не ошибся. Почесав волосатую грудь, где начинался пожар, Атаев по селектору распорядился:

– Ахун, сбегай за ворота в лесок. Там в машине сидит девка. Приведи сюда…

– Будь с ней поласковее, милый, – посоветовал Магомай. – Сатанистки своенравные. Чуть чего, порчу напускают.

– За дикаря принимаешь? – окрысился Атаев. – Думаешь, с деревьев слезли? Когда ты, Сонюшка, на панели стояла, червонцы клянчила, я в университете учился. Порча – это средневековье, душенька. Поняла, нет?

– Поняла, милый, поняла, – Магомай с деланным испугом оглянулся на дверь. – Но лучше понапрасну не храбрись. Я такого от нее навидалась…

Не прошло пяти минут, как в комнате появилась Фрося, наряженная по-цыгански, – в длинной, до пола, цветастой юбке, в свободной разноцветной кофте, с алым платком на голове, из-под которого черными потоками падали на плечи роскошные волосы. Что-то такое было в ее облике, в гибкой фигуре, в черных, пылающих угольях глаз, что заставило Атаева подняться навстречу.

– Проходи, не стесняйся, девушка… Гостьей будешь… Садись сюда, пожалуйста… – схватил за руку, потянул, спихнул на низкий бархатный пуфик. Фрося вырвала руку, заговорила властно, вкрадчиво:

– Поосторожней, хозяин. Не люблю, когда силком, – и обожгла яростным, ненавидящим взглядом Магомая. Действовала точно по уговору, и он успокоился.

Атаев преобразился на глазах. Подвинул к Фросе ореховый столик, налил красного вина в хрустальный бокал, поставил блюдо с фруктами, коробку шоколадных конфет. Ходил вокруг нее, как мартовский кот, разве что не урчал призывно. Да, с мужиками знойная мулатка не промахивалась, умела зацепить. Была ли то черная магия или дар Божий, не столь уж важно. Кто попадал под облучение ее безумной плоти, становился ее рабом. Фрося удерживала жертву, пока самой не надоедало. Наскучившись очередным партнером, благосклонно отпускала его на волю – или пожирала с потрохами. Смотря по настроению. А настроение сатанисткам диктует их всесильный, мятежный гуру. Правда, Магомай не надеялся, что Руслан Атаев, пресыщенный, как Чигниз-хан на склоне лет, попадет в ее силки так быстро и без видимых с ее стороны усилий. Она обещала, а он сомневался. Теперь сомнения исчезли. Минуту назад насмешливый, презрительный горец сейчас являл живое воплощение полового инстинкта. Усевшись рядом с красоткой, зачарованно следя, как тают на ее губах янтарные капли вина, елейно прогундосил:

– Значит, у тебя, красавица, есть информация, которую хочешь продать? Говори, какая? Сколько стоит? Я куплю.

Фрося вторично метнула на Магомая злобный, уничтожающий взгляд.

– При этой твари базара не будет.

– Конечно, конечно, – заторопился абрек, обернулся к Магомаю. – Сонюшка, оставь нас, пожалуйста. Не обижайся, дорогуша. Хочешь, переночуй до утра. Джигита дам молодого.

– Нет уж, – Магомай надменно поджал губы. – Неблагодарная ты гадина, Фроська. Когда Соня нужна – миленькая, родная. А когда не нужна, – пойди прочь, старая карга. Ничего, я это запомню. Попросишь еще чего-нибудь.

– Убери ее, Руслан-джан, – дерзко потребовала Фрося. – От нее мышами воняет.

Магомай молча поднялся и пошел к двери, оглянулся, ехидно обронил:

– Не поворачавайся к ней спиной, Русланчик. Верхом седлай. Продери ее как следует, сучку заморскую.

С надутым видом, виляя задом, прошел по дому, потом по саду – никто его не останавливал. У ворот перебросился шуткой с охранником Семеном:

– Видал кралю, служба?

– Мы всяких видали, чего в ней особенного, – но в голосе не было уверенности.

– Ошибаешься, служба. Поглядишь утром на хозяина, сам все поймешь.

Доковылял до машины, стоящей с распахнутой дверцей. Подумал: вот дрянь, нарочно оставила. С другой стороны, место безопасное. Какая отчаянная голова рискнет ночью приблизиться к обители зверя. Расположился на заднем сиденье, настроил приемник, открыл банку пива. Фрося сказала, ей хватит тридцати минут. Значит, так и будет. Не было случая, чтобы обманула хоть в мелочах. Озорничала, случалось, как вот с этой дверцей, с незапертым «Пежо», но в делах не химичила. Он подавил ее сатанинскую волю сразу, сортирной таблеткой. В его руках была как шелковая. Сама себе удивлялась. Призналась как-то, что пробовала на нем некоторые штучки из своего арсенала, но не подействовало. Он даже не почесался. Спросила, какой в тебе секрет, Дуремар? Ты заговоренный? Он ответил: никакого секрета. Но зря не напрягайся. Со мной не справишься, не потянешь. Ты для меня, Фросенька, как муха на стекле. Захочу, раздавлю, захочу, дам пожужжать. В его руках она была такой же безопасной, как любая девочка с Тверской. Секрет, конечно, был, он заключался в том, что Филимон Сергеевич давным-давно жил по ту сторону смерти. Но ей об этом незачем знать.

Тридцать минут – все равно что тридцать капель вечности.

В апартаментах Атаева шел такой разговор. Они уже распили бутылку токайского.

– Скажи, Фрося, почему тебя погнали из Голливуда? Я читал в журнале. Хотели дать новую главную роль. Почему не дали?

– А-а, – отмахнулась пренебрежительно, потянулась в кресле, колыхнула грудями, которые бугрились под кофтой как два высоких холма. Атаев уже с трудом сдерживался от аккордного броска. – Сама не взяла. Тропиканка надоела. Все одно и то же. Сю-сю-сю, ля-ля-ля. Главное, попкой вертеть. Я актриса трагическая.

– Хорошее кино, у нас все смотрят. Мужчины тоже смотрят.

– Хорошее кино, когда в нем не сопли, а кровь… Дай руку, судьбу погадаю.

Атаев протянул волосатую длань. Фрося склонилась и, осыпав черными прядями, впилась острыми зубками в ладонь, но не прокусила. Глаза пылали антрацитом, зрачки расширились, Атаев угадал признаки родного, желанного безумия. Он сам любил подержать жертву в зубах, не причиняя ей вреда. Возбудился сразу до неприличия, как юноша. Но все еще справлялся с собой.

– Информация, – сказал хрипло. – Хотела продать информацию.

Фрося плотоядно облизнула покрасневшую ладонь, откинула голову. Ответила опять по уговору:

– Гараев… Есть слабое место… Возьмешь голыми руками.

– Говори.

Мельком взглянула на свои золотые часики.

– Успеется, хороший мой… Пойдем на диван… Послушный неумолимому черному зову, он как сомнамбула переместился на диван, лег на спину. Фрося вспрыгнула на него, придавила тяжелыми бедрами, грудью.

– Закрой глаза! Не смотри пока.

Закрыл, крепко сожмурив веки. Теперь опасался лишь одного: не допустить преждевременного взрыва, не опозориться перед колдуньей. Давненько на него не накатывало такое желание, как родные горные потоки, но внезапно она приподнялась. Он не видел, как, изогнувшись, она укрепила под днищем дивана маленькую пластиковую коробочку.

– Ты чего? – промычал, не открывая глаз. – Давай, делай любовь.

– На минутку, в душ, – горячо прошептала. – Лежи, не шевелись. Не спугни свое счастье. Я мигом.

У дверей отвернула ворот кофты, нажала кнопку передатчика. Теперь у нее оставались считанные секунды.

Вихрем пролетела по коридору, обрушилась с лестницы, выскочила на улицу и помчалась по аллее, вопя по все горло:

– Тетя Соня, отдай презервативы, гадина!


Из машины он успел позвонить в два места: на радиостанцию «Эхо Москвы» и на телевидение. На «Эхе» сообщил главному начальнику, волосатику по кличке Пионер, что если тот немедленно приедет по такому-то адресу, то сумеет взять интервью у покойного бизнесмена Атаева. Волосатик затараторил, как из пулемета, но в ответ услышал суровую фразу:

– Заказывай вертолет, сучонок, не пожалеешь…

Телевизионному хомяку тоже дал координаты поместья, добавив, что через полчаса там будет столько живописных трупаков, что хватит на две-три программы. Телевизионщик по его тону понял, что это не шутка, и пообещал, что операторы будут на месте через двадцать минут.

После того, как поймал сигнал от Тропиканки, отмерил по часам ровно сто двадцать секунд, вытянул из передающего устройства стерженек антенны и, истово перекрестясь, нажал красную кнопку. Взрыв застал бегущую Фросю между воротами и машиной. Из лопнувших окон второго этажа выплеснулась куча черного дыма, и следом, срезонировав, по всему зданию и по прилегающей территории врубились огни, заголосила, завыла, застонала электронная сигнализация, как прощальный гимн неукротимому Атаю.

Фрося бухнулась на сиденье, дышала взахлеб, с хрипотцой, но глазищи радостные, озорные.

– Почему не едешь? Чего ждешь?

Магомай протянул ей банку пива.

– На, остынь.

– Сейчас разберутся, вылетят, палить начнут… Ты что, Магоша, чокнулся, что ли? Пульку словить хочешь?

– Нет, хочу удостовериться, как сработали.

– Кокнули покойничка, не сомневайся. Под анал ему блямбу сунула, – отпила пивка, добавила мечтательно: – Эх, жаль, времени не было. Самец горячий, налаженный. Штопор, как у быка. Самый кайф, когда мужичок на небеса улетает.

– Не на небеса, в геену огненную, – поправил Филимон Сергеевич. – Сколько раз просил, со мной оставь свои сатанинские штучки. В другой раз…

Договорить не успел, из ворот выкатились сразу трое бойцов: пожилой Семен и с ним двое молодых в камуфляжных куртках. Все при автоматах. Семен одичало вопил:

– Вот они, вот они… Мочи их, ребята!

Молодежь, послушная приказу, на бегу открыла беспорядочный огонь. Свинцовые осы запели в воздухе дружным роем. Филимон Сергеевич открыл дверцу, вывалился из машины наполовину – и по высокой дуге метнул навстречу удальцам чешуйчатый кругляшок. Граната, начиненная стальными опилками, взорвалась почти под ногами у охранника Семена – и повалила всех троих.

– Ладно, – сказал Магомай. – Поехали.

При выезде на шоссе разминулись с несущимся на всех парах джипом «Мицубиси» с сиреной и двумя мигалками на крыше. Поперек борта в свете фар вспыхнула надпись: «Служба новостей НТВ». Одновременно откуда-то сверху, из черной глубины донеслось металлическое стрекотание подлетающего вертолета. Коршуны СМИ спешили на свой ежедневный пир.

– Видишь, – наставительно заметил Филимон Сергеевич, – как быстро обернулись. А почему? Да потому, что такие же сатанисты, как ты. Они, когда кровью пахнет, скорости развивают нечеловеческие.

Фрося нахохлилась, сосала пиво из банки.

– Одного не пойму. Ты, Магоша, как будто осуждаешь. Сам-то ты кто? Ангел с крылышками? Да по сравнению с тобой любой сатанист – просто Мария.

Спор у них был давний, и Филимон Сергеевич возразил вяло:

– Не говори, чего не знаешь, Фросюшка. Вы душу обменяли на поганое золотишко, а я свою храню, как талисман. В этом между нами большое отличие, хотя навряд ли поймешь. Где добро, где зло – задницей не почуешь.

– Охо-хо, – закряхтела Тропиканка. – Какие мы, оказывается, безгрешные… К тебе поедем или ко мне?

– Сильно распалилась?

– Невмоготу, – призналась девушка. – Вся мокрая. Может, в лес свернем на полчасика?

– Еще чего, – насупился Магомай. – Уж до дома как-нибудь потерпи…


СИДОРКИН НА ОХОТНИЧЬЕЙ ТРОПЕ

Как только Сидоркин появился на работе, его вызвал Крученюк. Будто в окно поглядывал. Вид у его был важный, сосредоточенный и, кроме того, вороватый, как у всякого чиновника, работающего одновременно на правительство и на мафию. Сесть не предложил, руки – слава Дзержинскому – не подал, с порога огорошил убийственным, как ему, видимо, казалось, вопросом:

– Никак не пойму, Сидоркин, вы где были – в отпуске или в самоволке?

Сидоркин не испытывал к полковнику ненависти, а только брезгливость. Столько за последние годы нагляделся двурушников, перевертышей, преуспевающих в Москве агентов ЦРУ и всяких прочих починков, что устал ненавидеть. Чести много. Ответил браво:

– Можно сказать, в добровольном отпуске по причине нервного срыва, товарищ полковник. Так будет точнее.

Минуты две Павел Газманович переваривал дерзость, потом, пожевав губищами, объявил:

– Из уважения к вашим прошлым заслугам, майор, предлагаю выбор. Либо служебное расследование, либо уход по собственному желанию.

Эх ты бедолага, подумал Сидоркин, до сих пор не понял элементарных вещей. Разве отсюда уходят по собственному желанию? И ты, мерзавец, захочешь сбежать рано или поздно, да не сможешь. Вслух ответил:

– Отставка, конечно, предпочтительнее… На чье имя писать заявление?

– Да хоть на мое, – бухнул Павел Газманович, грозно сведя брови. – Или я для вас не та фигура?

– Зачем вы так, Павел Газманович? Вы знаменитый контрразведчик. Я слышал, вас даже президент побаивается.

– Вон, – спокойно распорядился полковник. Улыбающийся Сидоркин попросил листок бумаги у секретарши Людочки, кстати, лейтенанта из группы «Варан», но об этом волевой и решительный Крученюк тоже, разумеется, не догадывался. Он представления не имел, несчастный варяг, сколько у него под носом завязано узелочков. Гоношился в полной уверенности, что всех обвел вокруг пальца.

Сел в уголке и шариковой авторучкой накатал замечательное заявление: «…Прошу уволить в запас по причине участившихся психических срывов и не соответствия занимаемой должности. Справка из психдиспансера прилагается. Бывший майор Сидоркин А. И.» Людочка с любопытством пробежала глазами бумагу, игриво поинтересовалась:

– Где же справка, Антоша? Написано: прилагается. Если он спросит (пренебрежительный кивок на дверь), что отвечать?

– Скажи, Сидоркин за ней поехал. На днях привезет. После дополнительного обследования в виде лоботомии.

Людочка одобрительно угукнула.

– Антон, можно спросить?

– Что такое, лейтенант?

– Правду говорят, у тебя невеста появилась?

– Не знаю, – ответил Сидоркин неопределенно.

Руки у него теперь были развязаны, и через полтора часа он уже сидел в часовой мастерской неподалеку от Даниловского рынка. Мастерская не совсем обычная, на дверях почти круглый год висит табличка «Технический перерыв». По-видимому, чтобы попасть к мастеру со своими часиками, надо знать какой-то секрет, и Сидоркин его знал. Пожилой, интеллигентный Яша Стародуб не всегда занимался ремонтом часов, за плечами у него была бурная, насыщенная событиями жизнь. В воровском мире он был известен под кличкой Холера и принадлежал к «законным» ворам, к тем, кого за последнее десятилетие почти всех повыбили беспредельщики. Всю свою молодость и с прихватом зрелых лет почти целиком прокоптился на зоне, и авторитет его был очень высок. Он пользовался всеми правами воровской касты неприкасаемых, однажды сходняк утвердил его на должности «смотрящего России», и вдобавок лет пятнадцать он был держателем общероссийского «общака», то есть контролировал средства, сравнимые с бюджетом страны. С тех пор как на нем повис «общак», он уже, естественно, не занимался воровскими делами и перед законом был чист как стеклышко. Для каждого честного вора Яша Стародуб был заместо отца родного, потому что все они знали, нет правды на земле, но справедливости, если повезет, можно добиться в мастерской у Холеры. Шли к нему окаянные людишки со всех окраин, несли свои беды и неурядицы, и он помогал кому советом, кому безвозмездной ссудой, и еще неизвестно, что дороже. Но иногда случалось и так, что обиженный вор надеялся на помощь, на взаимопонимание, а попадал на судилище, оказывался кругом сам виноват, и Холера выносил жестокий приговор, который уже нельзя было обжаловать в комиссии по помилованию. Почему Холера сам уцелел в поголовной рубке законников, когда их оттесняли на свалку истории пришедшие на смену «белые воротнички», – вопрос сложный. Размышляя об этом, Сидоркин пришел к выводу, что все дело в необыкновенной личности Холеры, в его звериной изворотливости, а также в свойственной ему высокой душевной безмятежности, присущей разве что русским инокам и страстотерпцам. Внешним обликом Холера походил на калику перехожую, на бродячего музыканта или даже на туберкулезника – костлявый, тщедушный, невысокого росточка, со свирепым кашлем в груди, с огромными залысинами на круглой черепушке, с крупным носярой и с удивительно ясными, кристальной голубизны глазами, в которых никогда не иссякало наивное, детское любопытство. Сидоркин не встречал других людей, у кого взгляд был красноречивее слов. Смеющимися, внимательными, неусыпными глазами Яша словно успокаивал собеседника: не робей, брат, открой душу, и не бойся, что я туда плюну.

Около двадцати лет назад молодой и рьяный лейтенант Сидоркин, уже прозванный Клещом, колол Яшу по загадочной мокрухе в доме на Набережной (газом вытравили семью наследников пламенного революционера Абрамкина и взяли драгоценностей и прочего добра на громадную по тем временам сумму, на полмиллиона карбованцев), но быстро уразумел, хотя был тщеславным сопляком, что на Холеру где сядешь, там и слезешь, и отстал от него, но знакомство завязалось. Именно Холера первый предрек ему большое оперативное будущее. И он же предупредил: никогда не зарывайся, парень. Помни, все люди сбиты на одну колодку. У каждого две половинки: одна черная, другая светлая. Все грешники одинаковые, святых придумала церковь, чтобы дать укрепу слабым сердцам. Прав не преступник, а зло, какое в нем сидит. Бей по злу, не по человеку, и народ тебя простит… Значительно позже Сидоркин оценил мудрость поучений Холеры, а тогда спорил, напрягался, не верил, что человек, за которым тянутся кровавые следы, способен нести в себе свет истины. Наступил и другой день, когда капитан Сидоркин оказал Яше неоценимую услугу, причем по чистой случайности, никак не предполагая, что дело связано с Холерой. Однако к тому времени он уже понимал, что такими якобы случайностями, вмешивающимися в судьбы людей, изменяющими течение истории, жизнь наполнена, как мешок опилками, и случайностями они на самом деле не являются, а скорее их можно отнести к предостережениям свыше. По линии отдела внутренних расследований его прикрепили к отряду омоновцев, готовящемуся к зачистке толкучки в подмосковной Малаховке (в «Варане» он тогда еще не служил, но все равно для элитника это было что-то вроде армейского штрафного наряда на кухню). На ту пору омоновцы были еще не теми, какими стали после расстрела парламента в 93-м году, но и тогда ребята там были, как на подбор, твердолобые, упертые и бескомпромиссные. Сидоркину не стоило большого труда вписаться в их среду, он даже получал удовольствие от игры мускулами, граничащей с оголтелостью. Никому в голову не приходило заподозрить в нем холодного соглядатая. Вскоре в отряде ему дали ласковое прозвище Тоша-Таран. Так вот, на Малаховской зачистке произошел маленький казус, на котором он чуть не прокололся. Пока парни не выходили за рамки обычной проверки, препровождая подозрительных субъектов в большой закрытый фургон-перевозку, Сидоркин действовал со всеми наравне: покрикивал на нерасторопных торгашей, сбрасывал на пол товар, отпускал дружеские пинки недовольным, выказывая не меньше азарта, чем все остальные, в этой веселой кутерьме, которая впоследствии получит почти официальное название «Маски-шоу».

Особую прелесть шмону придавало сопровождающее его легкое чувство опасности: всегда мог найтись дурачок, который при виде этого разора ткнет ножичком или пальнет из припрятанной под ящиками пушки. Такое случалось. Не часто, но случалось.

Все шло нормально до той минуты, пока один из покупателей, замешкавшийся возле рыбного прилавка и уже уложивший в сумку жирную тушку семги и две баночки красной икры, не выказал возмущения происходящим. Надо заметить, что к этому моменту, когда с десяток торгашей уже лежали на земле с заведенными за голову руками, большинство покупателей давно как ветром сдуло. Хотя многие с безопасного расстояния злорадно наблюдали за расправой. В основном пожилые женщины с серыми, испитыми нуждой лицами, которых на этом рынке столько раз обманывали, столько раз над ними глумились, что теперь они искренне радовались, что нашлась сила, которая припугнет хоть на время чернобровых, горбоносых оккупантов. Но даже среди этих обездоленных россиянок находились сочувствующие, которые вдруг начинали голосить и охать, как при родовых схватках.

Мужчина у рыбного ларька выглядел вполне респектабельно и благополучно, да и товар, который он переложил в сумку, говорил сам за себя, но то, что он явно был при деньгах и, видно, принадлежал к гайдаровскому среднему классу, и заставило его сделать непростительную оплошность. Когда омоновец потребовал у продавщицы документы и ненароком отпихнул от прилавка мужчину, чтобы не путался под ногами, тот, вместо того чтобы извиниться, громогласно, как с трибуны, изрек:

– Поосторожней, приятель… толкаться необязательно. У меня ведь тоже руки есть.

– Чего? – не понял омоновец.

– То самое… Охамели, смерды.

Не повезло мужчине в том, что нарвался на Леху-Ползунка. Кто-то другой, может, простил бы неуместную выходку, но никак не Леха, который даже среди сотоварищей выделялся неукротимостью нрава. Уже третий год мстил за брата, которому оторвало обе ноги в Афгане. Для него все черные были врагами, а если кто-то из соотечественников хотя бы косвенно оказывался на их стороне, тот становился врагом вдвойне. Леха, конечно, не знал, что такое «смерд», но по тону сообразил, что это какое-то изощренное оскорбление. Он не стал медлить и, развернувшись боком, мощным ударом в пах повалил наглеца в грязь. Тут же ему на подмогу подлетел сержант Витя Загоруйко, с которым на пару они без проблем могли уложить и быка. Под обрушившимися на него свинцовыми примочками мужчина завертелся волчком, но жить ему осталось недолго, если бы рядом не оказался Сидоркин. Он понял, к чему идет дело, и немедленно вмешался, вопреки инструкциям отдела внутренних расследований, которые все сводились к одному – ни при каких обстоятельствах не светиться, просто мотать все на ус. Подбежал, обхватил Ползунка за плечи и с трудом оттащил. Витя Загоруйко от удивления задержал в воздухе поднятую, возможно, для завершающего обломного удара ногу.

– Ты чего, мудила, спятил? – спросил в детском недоумении. – Эта тварь сама залупилась. Урок ему же на пользу.

– Не надо, – сказал Сидоркин. – Покалечите, а отвечать командиру.

– Перед кем отвечать?

Ответить Сидоркин не успел, потому что на него с криком: «Ах ты, гадина продажная!» – замахнулся Ползунок. Сидоркин был готов к нападению – и нанес встречный короткий удар в переносицу, за который его и прозвали Тараном. Размусолил костяшки пальцев, но в черепе Ползунка что-то подозрительно хрустнуло – и взгляд приобрел дымное, бессмысленное выражение. Он зашатался, повернулся вокруг оси – и медленно побрел в сторону табачных прилавков. Похоже, что немного ослеп. Удар в самом деле беспощадный и опасный: при разрыве хрупких носовых косточек и хрящей осколок мог проникнуть в мозг, а это верная смерть. Но в ту минуту Сидоркин об этом не думал. Он ведь тоже был заводной, это потом, с годами, уже став элитником, остепенился.

– Напрасно ты так сделал, – сказал сержант, провожая глазами побратима. – Ох, напрасно, Антон.

– Ничего, разберемся… Лучше Лехе помоги, а то он вроде заблудился.

Сержант кивнул, догнал Ползунка, нежно обнял за плечи и, что-то бормоча в ухо, усадил на траву. Сидоркин склонился над недобитым строптивцем:

– Встать сможешь?

– Наверное, – прошамкал тот, цедя из разбитого рта пузыристые алые ошметки.

Сидоркин помог ему подняться.

– Ты на машине?

– Ага.

– Где она?

– Возле шашлычной.

Сидоркин обхватил его за талию, кое-как довел до вишневой «Тойоты». По дороге мужик немного продышался.

– Справишься с тачкой? – спросил Сидоркин.

– Ага.

– Тогда заводи и смывайся. Гони во весь дух.

– Как тебя найти? Кто ты?

– Зачем тебе?

– Пока не скажешь, не поеду. Гена Клен привык платить по счетам.

Чтобы не тянуть резину, Сидоркин сунул ему в карман визитку с домашним телефоном…

Самым удивительным в этой истории было то, что Гена Клен оказался единственным сыном Яши Стародуба. Занимался он, как все порядочные люди, торговым бизнесом, а в Малаховку его занесло по амурному делу…


В часовой мастерской две комнатки: одна, где мастер принимает заказы и работает – стол с приборами и сверху оконце с деревянной конторкой, через которое он, подняв руку и не глядя на клиента, принимает часы, – и вторая, отделенная полотняным пологом, где есть диван, телевизор, холодильник, еще кое-какая мебель – это помещение для отдыха и приема гостей. Ничего противозаконного здесь не обнаружит самый дотошный сыскарь – ни оружия, ни наркотиков, ни пачек долларов. Яша Стародуб послушный налогоплательщик, рядовой представитель малого бизнеса, все документы и лицензии У него в порядке, и если за двадцать лет его не сумели ни на чем подловить, то теперь, скорее всего, уже не подловят никогда. За годы знакомства Сидоркин посетил подпольного зубра всего четыре раза, сегодня пятый, и все предыдущие визиты были успешными и плодотворными. Внешне Яша не менялся с годами, такой же костистый, маленький, поминутно хрипло откашливающийся, разве что залысины на крупном черепе слегла забронзовели да крылышки римского носа покрылись алыми прожилками. Как обычно, Сидоркин прежде всего поинтересовался, как дела у Яшиного сына, по слухам выбившегося в бизнесмены первого эшелона и ставшего чуть ли не зятем Баси Фридмана. Яша сильно закашлялся и недовольно покачал головой:

– Разве не знаешь, в Америке он, давно в Америке. Домой глаз не кажет. Продался проклятым янки. Будь я Тарасом Бульбой, давно бы смотался туда и собственноручно пристрелил сучонка.

– Надо же, – удивился Сидоркин. – Раньше вроде был таким патриотом.

– Пока не женился на Фридманихе. Они его быстро перековали. Теперь они сами все крутые патриоты, а он сума переметная. Вчера звонил, я ему говорю, ты же, говорю, Гена, теперь враг мой, америкашка безмозглая. Хохочет, засранец. Нет, говорит, папа, пока не враг. У меня, говорит, только вид на жительство, а полного гражданства пока нету.

Стародуб, рассказывая, расставил на столике угощение, тоже обычное: коньяк, вазочка с черной икрой, лимончик порезанный.

– Со встречей, Антон. И говори, не тяни, какая нужда привела?

– Пустяк, – сказал Сидоркин, поднимая рюмку. – Человечка одного никак не могу разыскать. Твое здоровье, Яков Николаевич.

– Что за человечек?

– Человечек известный. Магомай, Дуремар, Тихая смерть. Пришелец одним словом.

– А-а… И зачем он тебе?

Лучший способ контакта с Холерой – быть с ним откровенным. Если спрашивает, отвечай правду. Можешь не отвечать вовсе, он поймет. Но юлить, вешать лапшу на уши не надо. Яша плохо о тебе подумает – и замкнется. К самому близкому человеку (если допустить, что они у него есть) может внезапно утратить всякий интерес, и тогда помощи не жди. Этой чертой, как и некоторыми другими, законник напоминал Сидоркину генерала Самуилова, который вообще воспринимал неискренность в людях как личное оскорбление. Не во всех, разумеется. В тех, кого уважал.

– Не он мне зачем, а я ему, – ответил Сидоркин, улыбаясь. – Замочить меня хочет.

– Чего так? – в кристально чистых глазах вора вспыхнуло любопытство, молодившее его лет на тридцать. – Ментов вроде не принято заказывать.

– Не по заказу, – с гордостью ответил Сидоркин. – По зову души. Обидел я его крепко, прострелил насквозь. Честно говоря, думал, подохнет. А он в тюремном лазарете за неделю оклемался. Может, правда, у него батяня неземной, уж больно живуч. Как полагаешь, Яков Николаевич?

– Ничего особенного, – Яша задымил любимой «Примой», которую ни на что не променял со времен бесшабашной молодости, проведенной в зоне. – Сейчас в наших кругах в любого второго ткни, окажется либо мутант, либо инопланетянин. По телику языками чешут, все сплошь нелюди. Но с Магомаем случай особый. Действительно личность непредсказуемая.

– Пересекался с ним?

– Напрямки – нет, косвенно много раз… как же он так быстро из централа соскочил? Под залог, что ли?

– Какой там залог. Сунул кому-то в лапу – и вышел.

– Ну да, конечно, – Яша закивал с пониманием. – Чудное все же время приспело. Какому-нибудь шибздику, который у соседа куренка спер, отвалят десятерик, и торчит от звонка до звонка. А вот коли ты лимон оприходовал, над тобой никакой суд не властен. А уж если больше прихватил, допустим, золотой прииск либо автозавод положил в карман, то вовсе герой. Тут мелькнуло в прессе, Черная Морда, медвежатник этот, больше миллиарда хапнул, так его сразу послом отправили на Украину. Нет, Антоша, мне не все нравится при капитализме. Шушера наверх всплыла, настоящий, честный вор повывелся. Если где объявится, так его за недоумка держат…

Яша загрустил, глаза потухли – и Сидоркин поспешил долить по рюмкам коньяку. Холера выпил, поперхнулся – и свирепо закашлялся, до синих искр из глаз. Отдышавшись, спросил:

– Почему ко мне пришел, Антон? Почему контора не поможет? Неужто так ослабела?

– Не то чтобы ослабела, но хватка уже не та. Да и неэтично мне туда обращаться. Я ведь с сегодняшнего дня безработный.

– Как так?

– Начальству не потрафил. Вышвырнули на улицу без выходного пособия. А ты как думал. Не у вас одних порядки строгие.

– И что теперь будешь делать?

– Не знаю. Может, бизнесом займусь, как все. Кумпол пока варит, не пропаду. Сперва надо от Маго отмазаться. В затылок дышит, Яков Николаевич.

– Откуда сведения? Магомай задаром кровь не льет. Токо за бабки.

– Говорю же, особый случай. Самолюбие задето. Яша задумался, складки на высоком лбу сложились в гармошку. Сидоркин не торопил, чокнулся с его рюмкой, пропустил глоточек. Коньяк отменный, французский. Хорошо у старого вора в берлоге, тихо и безопасно. Намного безопасней, чем в коридорах конторы. Яша заговорил неторопливо:

– Маго, конечно, фигура интересная. Всегда особняком стоял, ни к кому не примыкал, ни к законным, ни к новым ворам, ни к бизнесменам вонючим. Такое положение неустойчивое, давно должен сгореть. А он из любых передряг сухим и целеньким входит. Зато страху на многих нагнал, и на тех, и на других. Мало найдется смельчаков, даже из самых отчаянных, кто язычок не прикусит, когда о нем речь зайдет. Я и раньше об этом думал. Какая тут загадка? В чем секрет? В нашем деле в одиночку не потянешь, когда приходится круто, ребята стенкой встают, поддерживают друг дружку. И это понятно, иначе нельзя. Мы одни против всего паскудного, обывательского мира. Как перец во щах. Тебе, Антон, может, неприятно это слушать, но это так. От нас злодейства много, зато воля вольная с нами. Народ нас сторонится, но в глубине души уважает, поверь. К чему веду, Антон. Хочу дать совет, уж сам решай – принять или нет. Отступись от Тихой смерти, не связывайся с ним. Похоже, в самом деле, его судьба не в человеческой власти. Не удивлюсь, коли с ним сам черт под ручку ходит. Отступись, Антон, забудь про него. Я твой вечный должник, и люблю тебя. Разыскать Магомая несложно, но лучше отступись. Ежели он погибели твоей ищет, поезжай в Европу, проветрись чуток. Денег надо, дам денег. Сам сказал, безработный. Что тебя держит в Москве?

– Спасибо за добрые слова, Яков Николаевич, – поблагодарил Сидоркин. – Но раз пошел такой разговор, послушай и меня. Говоришь, вы перец во щах, а я думаю, вернее сказать, сорняки в цветущем саду человечества. Сорняки – растения буйные, сильные, неприхотливые – и есть, есть в них особенная красота. Но если их не пропалывать, сад погибнет. Кроме них на земле ничего не останется… Не обижаешься, Яша?

– Избави бог… Иногда сам так думаю, а иногда по-другому. Но это неважно. Договаривай до конца. Не хочешь, значит, укрыться на время?

– Магомай – всего лишь удачливый душегуб, умеющий менять обличья. Есть дар художника, музыканта, плотника, а у него призвание – убивать. Он хуже, чем любой из нас. Опаснее, чем Чубайс с Чикотилой вместе взятые, потому что в нем зло прикрыто множеством масок. Прости, Яша, мне и в голову никогда не придет убегать от него. Да я перестал бы себя уважать. Наверное, жить бы не смог. Понимаешь меня?

– Понимаю, Антон. Без самоуважения человеку хана. Он превращается в растение. Но тогда…

Договорить не успел, в кармане у Сидоркина запикал мобильник. Он извинился, поднес трубку к уху. Услышал родной голос Петрозванова.

– Новости слушал, Антон?

– Нет, что случилось?

– Опять Атаева завалили. Второй раз за неделю.

– Да?

– Командир, ты где сейчас? Телевизор там есть?

– Есть.

– Через три минуты «Вести». Включи, узнаешь подробности. Потом созвонимся.

– Хорошо, Сергей. Спасибо. Как сам-то? Никто не объявлялся с черной меткой?

– Ждем-с, командир. Сидоркин попросил часовщика:

– Включи ящик, пожалуйста. Русланчика Атаева из «Золотого квадрата» второй раз кокнули.

– Ничего особенного, – повторил Холера любимую приговорку. – Значит, всерьез взялись. Теперь будут колошматить до победного результата. Такой у них обычай. Помнишь Сеню Фингала, нефтяника? Десять раз за полгода глушили. Я нарочно подсчитал из любопытства.

На экране луноликая дикторша с плохо скрываемым восторженным блеском глаз трагическим голосом передала экстренное сообщение: вчера вечером у себя на фазенде погиб известный предприниматель и меценат Руслан Атаев. Злоумышленники подложили бомбу в его кабинет. Вместе с Атаевым пострадали несколько домочадцев и охранников. Прокуратурой начато следствие и выдвинуто несколько версий покушения, среди которых на первом месте заказное убийство. Следователи не исключали и чеченский след: Атаев, как известно, сам уроженец Кавказа, и взрывное устройство по типу напоминает те, какие террористы использовали в Буйнакске и на Пушкинской площади. Но выводы делать рано, понадобится более тщательная экспертиза и расшифровка видеозаписей компьютеров, установленных в доме. По мнению Главного прокурора Москвы на это уйдет не меньше трех недель. Громкий террористический акт уже взят под личный контроль министра внутренних дел, что вселяет оптимизм, хотя, конечно, общественность немного смущает тот факт, что за последние годы, насчитывающие сотни подобных преступлений, ни один из заказчиков не сел на скамью подсудимых. Эксперты считают, что это объясняется тем, что левые фракции в Думе, в первую очередь КПРФ и аграрники, упорно тормозят проведение судебной реформы. В покушении на Атаева есть еще один примечательный момент: дело в том, что несколько дней назад его уже похоронили на Ваганьковском кладбище, поэтому одновременно с чеченским следом отрабатывается версия о двойниках.

Одухотворенно, как привидение, улыбаясь, дикторша объявила, что по просьбе «Вестей» трагедию согласились прокомментировать известные политические деятели. Обычно это означало, что появятся либо Немцов с Хакамадой, либо Жирик с Явлинским, и так по всем каналам и по любому поводу много лет подряд. Сидоркин потянулся выключить ящик, но на экране возникла вдруг улыбающаяся, похожая на ведьмино помело, физиономия Сатаркина, советника бывшего императора Бориса. Лет пять назад он ушел на покой, получив, как многие ельцинские подельщики откупное в виде то ли научного института со штатом в пятьсот голов, то ли одну из безнадзорных россиянских губерний.

– Погоди, – поднял руку Яша Холера. – Того я люблю слушать. Хочу понять, почему он всю дорогу дыбится.

Понять и на сей раз не удалось. Сатаркин не сказал ничего путного, лишь предупредил, что начался передел собственности и всем честным людям надобно быть настороже. Его место на экране занял известный творческий интеллигент, писатель Курицын. Говорил как всегда раздраженно и презрительно, словно обращался к душевнобольным. «Поймите, наконец, уважаемые россияне! Пока не будет окончательно отменена смертная казнь, как во всех цивилизованных странах, преступники будут все больше ожесточаться. Им нечего терять. Убив единожды, будут убивать до бесконечности, и по-человечески это вполне объяснимо. Что один труп, что десяток – приговор одинаковый – вышка. Мы сами не оставляем им ни единого шанса. Слава богу, президент, кажется, начал прислушиваться…» В заключение сюжета «Вести» показали эксклюзивную съемку, сделанную незадолго до первой кончины Атаева. Знаменитый бизнесмен побывал на открытии хосписа для беспризорных детей, самолично перерезал огромными ножницами алую ленточку. Камера выхватила крупным планом породистое, бровастое, усатое лицо со сверкающими черными очами. Никаких признаков того, что бизнесмен предчувствует приближение грозного часа. Фоновой заставкой почему-то пустили душещипательный шлягер Газманова: «Офицеры, офицеры, ваше сердце под прицелом…» Впечатление сильное. Сидоркин вырубил телевизор.

– Извини, Яков Николаевич, больше мочи нет смотреть… Но и так все ясно. Это Магомай, больше некому. Его почерк.

– Спорить не буду, – согласился Холера. – Если не передумаешь, через день-два получишь адресок.

– Спасибо, – поблагодарил майор.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧЕТЫРЕ ГОДА СПУСТЯ
ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ

К новому 2001 году поголовье россиян заметно уменьшилось. Но еще не настолько, чтобы не ощущалось нехватки продовольствия. Особенно худо жили в провинциях, зимой вымерзали от холода с отключенным за чьи-то долги электричеством, летом спекались от жары, тонули в паводках, мужчины околевали от паленой водки, женщины страдали от экзотических инфекций, завезенных со всех концов света, по городам шатались толпы одичалых молодых наркоманов, мелкие и крупные паханы повсеместно занялись политикой, но в массе свой народец душевно успокоился, ибо правительство Касьянова-Кудрина-Грефа денно и нощно внушало, что в стране наступила долгожданная стабилизация, завещанная Черномырдиным, уровень жизни растет не по дням, а по часам, и осталось только продать землицу, железные дороги и энергоресурсы, довести плату за убогие жилища до ста процентов, как, словно по мановению волшебной палочки, наступит всеобщее благоденствие. Феномен российских реформ, приведший к полной дебилизации населения, во всех крупных научных центрах мира внимательно изучали, пытаясь постичь его мистический смысл, опасаясь, не является ли стремительное крушение великой империи провозвестником неизбежного и скорого конца света, но счастливые, как всегда уверенные в светлом будущем россияне об этом не задумывались, по той простой причине, что у большинства не было ни сил, ни желание заботиться о чем-либо еще, кроме как о хлебе насущном на завтрашний день. Сбылась, наконец, давняя мечта младореформаторов, чикагских мальчиков и девочек: пенсионеры, это вредоносное исчадие прошлых времен, дольше всех грезившее о каком-то справедливом социальном устройстве, естественным путем сократились настолько, что их можно было не принимать в расчет. Из новых, состарившихся уже в условиях рынка поколений, мало кто дотягивал до пенсионного возраста, когда появлялась охота бузить, но и тут правительство собиралось подстраховаться и принять закон об увеличении срока выхода на пенсию.

В один из ясных, жарких дней второй половины мая на Курском вокзале с поезда «Москва-Симферополь» сошел стройный молодой человек среднего роста и довольно примечательной наружности. Трое щебечущих девчушек, пробегавших мимо вагона, взявшись за руки, как бы невольно притормозили, и двое из них не выдержали и оглянулись. Молодой человек радостно заулыбался и поднял в салюте левую руку. Девчушки переглянулись, прыснули, одна показала ему язык, и помчались дальше. В правой руке он держал большой светло-коричневый кожаный чемодан, перехлестнутый ремнями, на спине висел темно-синий рюкзак, явно набитый под завязку. Светлые, густые волосы молодого человека опускались до шеи, закрывали уши, но были аккуратно причесаны и вокруг головы перехвачены черной лентой. В одном ухе болталась золотая сережка с камушком. Лицо чистое, с сильным подбородком, чуть великоватым, прямым носом и широко расставленными, большими глазами серо-зеленого цвета. Когда он поворачивался к солнцу, в глазах вспыхивал изумрудный огонек. В его облике не было изъянов, будто сошел он с рекламного плаката сигарет «Мальборо», но больше всего привлекало внимание то, как он двигался. В жесте, в походке, в повороте головы чувствовалась нездешняя, не городская пластика и сдерживаемая энергия. Наверное, такое же впечатление произвел бы молодой тигренок, если бы обернулся человеком и смешался с вокзальной толчеей.

С любопытством поглядывая по сторонам, словно свыкаясь с новыми местами не только зрением, но принюхиваясь, прислушиваясь, молодой человек двинулся к выходу в город, задерживаясь возле некоторых киосков, к примеру, постоял у одного из книжных развалов и быстро пролистал несколько книг, отбирая их по одному ему ведомому признаку. На эскалаторе поднялся вверх и миновал огромный зал, уставленный длинными скамьями, здесь опять замедлял шаги, дивясь разномастному скоплению людей, жующих, гомонящих, спящих, передвигающихся в хаотичном, броуновском движении, но объединенных, казалось, какой-то общей целью, – и, наконец, очутился на улице, на площади, уставленной сотнями машин, автобусов, фургонов, между которыми почти не оставалось проходов, а чуть дальше гудело, источало ядовитые испарения, медленно, по-змеиному шевелилось Садовое кольцо. Тут у молодого человека произошел первый контакт с московским аборигеном. Откуда-то сбоку, как из дыры, подкатился угрюмый детина, с красным, словно распаренным лицом и в кожаной кепке с кокетливой черной пуговкой.

– Куда поедем, хозяин?

Молодой человек посмотрел на него с удивлением, но что-то вспомнил, сверкнул белозубой улыбкой.

– Пока никуда, спасибо.

– Ну, гляди, а то вот моя тачка… Дорого не возьму. Молодой человек не ответил, пошел дальше, а детина смотрел ему вслед, потом тряхнул головой, будто отгоняя наваждение, и ринулся к пожилой паре, появившейся в дверях вокзала, за которой носильщик катил тележку с поклажей.

Молодой человек добрался до выстроившейся вдоль стены шеренги таксофонов и пристроился к одному из них, зажав чемодан ногами. Не сразу сообразил, как управиться с незнакомым аппаратом, наконец понял, что нужны жетоны, которых у него не было. Мимо как раз проходила дама лет тридцати, в короткой юбчонке и с шеей, туго схваченной коричневой лентой, – профессионалка, но он этого не знал. Дама на ходу улыбнулась ему ласково и доверительно. Он ответил тем же.

– Мадмуазель, – произнес церемонно, – у вас не найдется жетона, чтобы позвонить?

Женщина развернулась на высоких каблуках, как балерина, колыхнув тяжелой грудью.

– Жетон найдется, малыш, но могу предложить кое-что получше, если у тебя есть время.

Его озадачил наспех припудренный кровоподтек на ее правой скуле, но к ее предложению он не остался равнодушен. Охотно познакомился:

– Меня зовут Камил… А вас?

– Тамара… Так как насчет свободного времени?

– Сперва надо позвонить, потом все остальное.

– Камил? – усмехнулась она. – Но ты не похож ни на какого Камила. Ты же русский?

– Да, русский… Но я мусульманин… Так у вас найдется жетон?

Дама порылась в лаковой сумочке и протянула ему ладонь в горсти, на которой, среди монет темнели коричневые пластиковые кругляши.

– Звони, подожду.

Молодой человек повернулся спиной и быстро набрал номер. Дождавшись, пока на другом конце ответили, попросил:

– Позовите, пожалуйста, Карабая. После паузы произнес:

– Здравствуйте, господин Карабай. Это я, Камил. Я на Курском вокзале.

Потом слушал молча минуты три. Потом сказал:

– Да, да, все понял… Ровно в семь…

Обернулся к женщине, смотревшей на него странно расширенными глазами.

– У вас что-то случилось? – спросил мягко.

– Нет, все в порядке… Скажи, сколько тебе лет?

– Восемнадцать.

Дама состроила забавную гримаску и стала похожей на рыжую лисичку.

– Ой, я сначала так и подумала, но вдруг показалось… Камил, пойдем ко мне, тут недалеко, во-он в том доме. У тебя есть деньги?

– Да.

– Купим бутылочку, послушаем музыку. Если не захочешь меня, просто так поболтаем. Тебе говорили, какой ты красивый?

Видя, что он колеблется, быстро, жалобно добавила:

– Мне так плохо, одиноко, Камил. Мой друг оказался подонком, избил и забрал всю выручку. Мне необходимо выпить, понимаешь?

Молодой человек извлек из кармана куртки кожаное портмоне – и протянул ей пятисотенную купюру.

– Этого хватит?

Женщина не взяла деньги, как-то испуганно отшатнулась.

– Ты не так понял, Камил. Я просто хочу побыть с тобой.

– Ты проститутка?

– Ну да, – ответила почти весело. – А за кого ты меня принял? Но я не больная, не волнуйся. Я слежу за собой.

– Почему хочешь выпить именно со мной?

– Не знаю, – сквозь торопливый макияж проступил легкий румянец. – Думаю, с женщинами, которые тебя увидят, это будет случаться часто.

Он все еще не принял решения, и женщина почувствовала, как защемило сердце. Словно оттого, согласится он или нет, зависела ее судьба.

– Камил, тебе нужна женщина, я не ошибаюсь, это моя профессия. Пойдем ко мне. Мне не нужны твои деньги, честное слово. Я и так сделаю, что захочешь. Я ведь, похоже, первый человек в Москве, который тебя о чем-то пороешь Плохая примета, если откажешься.

– Мне плевать на приметы, – усмехнулся Камил. – Но ы дала жетон. Хорошо, пойдем. Только ненадолго.

Через полчаса оказались в однокомнатной квартире за злом, покрытом яркой клеенкой, на котором стояла буша отличной шведской водки, пакет апельсинового сока «Чемпион», множество закусок: ветчина, копченая рыба, баночка красной икры, сыр и крупные, с кулак, антоновские яблоки. По дороге заглянули в магазин и отоварились на славу. На кухне, кроме стола, четырех стульев старенького, с оббитой краской, облупившегося шкафчика с посудой, ничего не было. Не было даже холодильника. Тамара объяснила, что сняла квартиру недавно, без мебели, и еще не обустроилась как следует. Собрав на стол, она открыла заветную бутылку и наполнила водкой две чайных чашки.

– Давай, милый, за наше знакомство.

– Я не пью, – улыбнулся Камил. – Только сок.

– Как, вообще не пьешь?

– Вообще. Но ты не стесняйся, пей.

Она не собиралась стесняться, с печальным вздохом осушила чашку и тут же, не закусывая, налила вторую.

– Наверное, и не куришь, да?

– Не курю.

– Твоя вера не позволяет?

– Не только вера… – в подробности он вдаваться не стал. Приготовил себе бутерброд с икрой, отпил сок прямо из пакета.

Поневоле залюбовался женщиной. После водки ее глаза влажно заблестели, пышная грудь колыхалась при каждом движении, она то и дело облизывала губы. Чуть помешкав, выпила вторую чашку, блаженно потянулась.

– Ах, как хорошо… Спасибо, милый… можно мне закурить?

Заискивающая интонация не могла его обмануть, женщина наощупь, профессионально искала путь к его сердцу.

– Зачем спрашивать, Тома. Ты здесь хозяйка.

– Если не любишь, когда женщины курят, не буду. Добродушная улыбка не сходила с его лица.

– Я еще не знаю, что люблю, а что нет. Жил далеко, в глуши, там женщины были другие.

– На зоне?! – в деланном испуге всплеснула руками. – За что же тебя? Непохож на бандита.

– На той зоне, откуда бежать неохота. – Пора было уходить, но он отчего-то медлил. Сумеречная истома сводила грудь. Он знал, что с ним происходит. Это называлось на человеческом языке вожделением, похотью. Немного оголодал в горах, готов взять первую подвернувшуюся под руку самку. Наверное, это стыдно, но так сладко плавать в этой истоме, словно в блескучих, теплых волнах. Сбросить одурь легко, но зачем?

Тамара уже опрокинула третью чашку, но не опьянела. Напротив, в глазах засветился ум и веселая усмешка. Она вся окуталась сигаретным дымом, который серыми всполохами утягивался в открытую форточку. К еде не притрагивалась, только отгрызла бочок у яблока.

– Правда хочешь, чтобы рассказала?

– Только без вранья.

– Без вранья бабы не умеют… А что хочешь знать?

– Есть ли у тебя душа.

История ее оказалась незатейливой – и короче комариного писка. Приехала в Москву на заработки из небольшого среднерусского городка Камышина, где отработала в школе год после окончания педагогического института. Она никогда не уехала бы оттуда по доброй воле: ей нравилось учить маленьких детишек читать и писать, нравилось глядеть в их наивные, полуголодные глаза и мечтать, как с ее помощью из них вырастут прекрасные, добрые люди. Обстоятельства вынудили. Городок Камышин, ее малая родина, конечно, не избежал нашествия реформаторов: к девяносто шестому году от него остались рожки да ножки: пустые, разбитые тротуары, шопы с западной гнилью и – центр культурной жизни – огромная рыночная площадь, где тороватые кавказцы держали цены на уровне мировых стандартов. Мужчины спились поголовно, женщины богохульствовали, поколение «пепси» купалось в пиве, покуривало травку, кололось и сбивалось во враждующие между собой стаи. Жить стало невмоготу, и помирать было неохота. Но все еще было ничего, терпимо, пока пятидесятилетнего батяню, главного добытчика семьи, не разбил паралич. Аккурат в тот день, когда россияне в очередной раз проголосовали сердцем за беспалого дуролома, он накушался сверх меры паленой водки и сломался. Положили батяню в городскую больничку – и через три месяца он начал шевелить правой рукой и подмигивать левым глазом. Врач сказал, надежда на выздоровление есть, но для того чтобы вернуть ему хотя бы положение прямосидящего, понадобятся тысячи долларов, при ее школьной зарплате в шестьсот рублей батяня был обречен. Матушка не работала нигде с тех пор, как ткацкую фабрику, где подкармливалось большинство местных женщин, приватизировал некто Арам Гуцуевич Бене и переоборудовал в увеселительный центр для туристов. Кстати, увеселительный центр тоже вскоре прогорел, никаких туристов в Камышине отродясь не водилось. Самого Бенса на фронтах Камышинского бизнеса потеснил более удачливый рыночник-демократ Роберт Азерьянович Ушкуй-Валдаев, крутой патриот центристского замеса, бывший партиец, который с блеском провел предвыборную кампанию, протолкнув себя в мэры. Арама Гуцуевича прижучили на даче взятки должностному лицу, от которой тот отпирался до последнего, но когда его арестовали и он просидел трое суток в общей камере, то признался и во взятке, и в том, что никогда не платил налоги, и даже в том, что организовал покушение на обувного короля Фернандеса Сатаникина, недавно погибшего при загадочных обстоятельствах, якобы от несварения желудка. Дело против Бенса почти довели до суда, но потом Роберт Азерьянович вдруг смилостивился (на чем они поладили, можно только гадать) и дал ему вольную. Осунувшегося, с переломленными ребрами и с выбитым глазом, местного олигарха посадили в самолет и транзитом, через Петербург, вывезли в Швейцарию. Целый год о нем не было ни слуху ни духу, потом его след обнаружился во Франции, откуда он повел непримиримую борьбу с узурпатором Ушкуй-Валдаевым. Выступал с ужасными обвинениями на радиостанции «Свобода», печатал срамные разоблачительные статьи в вездесущем «Московском демократе», а также его конфиденциалы подбрасывали прельстительные письма в почтовые ящики камышинцев, призывая к свержению незаконной власти Ушкуй-Валдаева. На месте ткацкой фабрики и увеселительного центра теперь раскинулся необъятный пустырь, где впоследствии предполагалось оборудовать могильник для радиоактивных отходов. Новый мэр не раз публично клялся президентом Путиным, что если выгорит контракт, то каждый гражданин Камышина получит солидное единовременное пособие в размере пятисот рублей и наконец-то достаток постучится в разрушенные дома.

После сурового медицинского приговора Тамара с матерью проревели две ночи подряд и пришли к единому мнению, что пора доченьке собираться на промысел в Москву. Обе были уверены, что при ее внешних данных и знании английского языка, удача ей улыбнется, да и не было другого выхода.

Камил внимательно выслушал печальную повесть, успев прожевать еще пару бутербродов, участливо спросил:

– И как сейчас здоровье батюшки?

Оказалось, батюшка давно помер, причем тоже при несуразных обстоятельствах. Обосновавшись в Москве, Тамара вскоре отправила домой посылку с самыми лучшими импортными лекарствами, и посылала деньжат, чтобы мать наняла квалифицированную сиделку, все это возымело действие. Батяня начал поправляться, самостоятельно спускался на горшок, но, видно, что-то необратимо повредилось у него в голове. Едва первый раз встал на ноги и добрался до кухни, как тут же извлек из захоронки (скважина а умывальником) заначенную еще до инсульта бутылку той же самой паленки и единым махом выдул ее из горлышка. Жил после этого ровно три часа…

– Несладко тебе пришлось, – посочувствовал Камил. – Однако бывает и хуже. Зато в Москве вроде все наладилось, да?

– По крайней мере, чувствую себя человеком, – с горестью ответила женщина. – Не побираюсь, матери помогаю. В рынок вписалась. А что не все мечты сбылись, так у кого они сбываются? Да и что такое женские мечты – глупость, пошлость и больше ничего.

Выпила еще немного, закурила, ладошкой протерла глаза – и вдруг испугалась.

– Что ты со мной делаешь, мальчик? Ни с кем сто лет не откровенничала… Ты колдун? Ты соврал, что тебе семнадцать. Намного больше. Я же вижу.

– Может быть. Какое это имеет значение?

– Пойдем в постель, – взмолилась красавица, изгибаясь прельстительной позе. – Ну, пожалуйста! Пусть все будет взаправду, по-настоящему. У меня хорошая постель, чистая, сам увидишь. Ну, пожалуйста!

Женщина изнывала в непонятной ему тоске, но он не хотел напрягаться, чтобы заглянуть в ее глубины. Поднялся и пошел в комнату, женщина подхватилась за ним, в коридоре прильнула, обвилась. Жар ее тела, сокрушающий, лишающий воли, он впитал в себя оробевшими пальцами.

Почти всю затемненную, с плотными шторами на окне комнату занимала кровать с резными спинками, покрытая пушистым коричневым одеялом, с разбросанными по всей площади разнокалиберными подушками. У изголовья серебристый ночник в виде танцующей барышни в неглиже. У стены – большое зеркало на металлических стойках, поставленное так, что с кровати при желании можно видеть все, что с тобой происходит. Еще платяной шкаф и плетеное дачное кресло – больше ничего.

– Ложись, миленький, – шепнула в ухо, подталкивая на ложе любви. – Я только в душ, я мигом.

Пока отсутствовала, размечтался. Припомнил счастливые денечки. До шестнадцати лет, до первых экзаменов, которые принимал Астархай-хан вместе с дедушкой Шалаем и еще незнакомый чернобородый абрек средних лет, похожий на просмоленное дерево, он вел аскетическую жизнь, в постоянных изнурительных бдениях, готовя плоть и дух к неведомым испытаниям. Экзамены длились трое суток подряд, и он так и не понял, угодил ли старцу. Дядюшка Шалай и смолистый абрек исчезли внезапно, как и появились, не попрощавшись с ним, но на четвертый день в его собственной пещере (в ста метрах от жилища Астархая) возникла юная леди, легкомысленная, как солнечный луч, как материализовавшаяся греза. Он сразу все понял, но на всякий случай спросил:

– Тебя прислал Астархай?

– Я твоя рабыня, – смущенно ответила греза. – Разве так важно, кто прислал?

Действительно, это было неважно. Следующие полгода подобные визиты повторялись каждую неделю, но всегда это были разные женщины – хохлушки, грузинки, латышки, иногда негритянки, – и у всех была одна задача – снять напряжение и обучить его мучительному искусству соития. Потом он распрощался с Астархаем и два года провел в высокогорном ауле, среди братьев по вере, и в диверсионном лагере, где лучшие в мире инструкторы обучали его примитивной науке убийства, но женщин ему больше не присылали. Теперь, если он хотел заполучить женщину, то должен был озаботиться этим сам. Позже ему позволили встречаться с Наташей, и несколько месяцев перед возвращением в Москву пролетели, просквозили в душе словно висячие сады Семирамиды…

С проституткой Тамарой все получилось обыкновенно, как с прежними рабынями. Она старалась изо всех сил, со всем изощренным пылом профессиональной любовницы, громоздила оргазм за оргазмом, один совершеннее другого, а он лишь вяло соответствовал, чтобы не обидеть, но так и не смог преодолеть ощущение нелепости происходящего. Правда, в какой-то миг померещилось, что вот-вот взлетит на вершину гор, струящихся во мгле; но это был ложный сигнал. Закончились постельные игры и вовсе смешно. Или, напротив, логично, в духе времени. В зеркало увидел, как на пороге комнаты возникли две живописные фигуры. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, явились ребята конкретные. Статные крепыши лет по тридцати с одухотворенными физиономиями бандюков и с рыночным задором в очах. Чтобы не осталось сомнения в том, кто они такие, один из них, высокий блондин, держал в вытянутой руке черный пистолет с навинченным глушителем. Для Камила их появление не было неожиданностью: за минуту до этого, по приглушенному щелчку дверного замка он определил, что вряд ли пришел друг.

Они были уже на пороге, а Тамара еще скакала на нем, подвывая, добирая остатки томительной страсти, но когда услышала голос пришельца, того, кто с пистолем, жалобно айкнула, замерла на полувздохе и обвалилась, осела к нему на живот как без чувств. Чудно изменилось сияющее, влажное лицо, словно кто-то единым прикосновением стер с него живые краски, да заодно и самою жизнь. Отуманенные блаженством очи вспыхнули и потухли, как лампочки при коротком замыкании. И действительно, слова, произнесенные с холодной усмешкой, не сулили ничего хорошего.

– Вот ты и влипла, подлюка, – сказал блондин. – Выходит, мужик одной ногой из дома, а ты уже с кобелем?

Женщина перекатилась на спину, с ужасом таращилась на пришельцев, не издав ни звука.

– Язык проглотила, да? – продолжал блондин с той же иронией. – Ничего, скоро запоешь, как птичка на веточке, – обернулся к напарнику. – Кого первого мочить, как думаешь, Зяка?

Ничто не свидетельствовало о том, что Зяка когда-нибудь о чем-нибудь думал, но в данном случае не замедлил с ответом: вопрос из той области, где нормальному бандюку вовсе не требовались мозги.

– Какая разница, Гарри. Главное, чтобы помедленнее, с оттягом.

Блондин приблизился, с интересом разглядывая мужскую и женскую голизну. Сощурясь, прицелился молодому человеку между ног.

– Щас посмеемся, Зяка… Как он с отстреленными яйцами запрыгает.

Зяка заранее гулко захохотал. Наконец блондин Гарри, решив, что незадачливый любовник доведен до нужной кондиции, обратился к Камилу:

– Не трясись, придурок. Может, еще договоримся. Что у тебя в чемодане? Откуда, короче, ты взялся? Токо не зуди, что Томка сама приколола. Это не оправдание.

Женщина слабо пискнула, Камил накрыл ее руку своей. Встретился взглядом с Гарри.

– Ты ее сутенер?

Глаза у блондина сузились – и палец дрогнул на спусковом крючке.

– Предохранитель сними, – посоветовал Камил. – Так он не выстрелит.

Твердолобого Зяку затрясло, как в ознобе.

– Не спеши, – что-то в тоне Камила насторожило налетчика. – Чего-то ты не врубился, гостек. Может, надеешься, у тебя крыша надежная? Не заблуждайся, никто не поможет. Никто и не узнает, куда ты пропал. Это наша зона. Томке поверил, придурок? Мы тебя по ее сигналу от самого вокзала вели. Утри сопли, пацан. На дешевку купился, зря пыжишься… Короче, с тебя десять штук – и вали отсюда. Дошло?

– Какая же ты сволочь, Гарри. – Тамара приподнялась на сжатых кулачках, и если бы ненависть имела материальную силу, добытчиков размазало бы по стене. – Не верь ему, милый! Он врет. Скотина вонючая. Не подавала я никаких сигналов.

Гарри обернулся к коллеге.

– Тащи чемодан и рюкзак, поглядим, что там.

Зяка сходил в коридор и вернулся с поклажей. Установил чемодан на полу и приготовился отодрать замки, щелкнув ножом-выкидушкой.

– Не надо этого делать, – предупредил Камил. – Не рискуйте, ребятки. Послушайте лучше меня.

– Ну? – сказал Гарри. – Чего предложишь?

– Условия такие. Вы оба тихо исчезаете. И эту женщину оставляете в покое. Она уже не ваша, а моя. Это хороший вариант. Оба останетесь живыми.

У Гарри отвисла челюсть – и он обратился к товарищу:

– Как думаешь, я не ослышался, Зяка?

– Псих, – определил бычара, – но мы его сейчас подлечим.

Двумя скачками подлетел к кровати и со сноровкой ухватил Камила ручищами за шею, намереваясь скинуть на пол, но, увы, это было его последнее осмысленное движение. С перехваченным дыханием (пальцы Камила воткнулись в подвздошье, как железные штырьки в масло) поднятый на воздух толчком двух ног, он не понял, что летит, и не ощутил необычности полета, пока не хряснулся черепушкой о дверной косяк и не обвалился на пол обездвиженной тушей, канул в глухую темень… еще он только взлетал, а Камил уже перекатился на пол, собрался пружиной и, соизмерив расстояние, подъемом стопы вышиб пистолет из руки Гарри. Следом не успевший опомниться сутенер (слишком быстро все прокрутилось) получил пару мощных затрещин, которые усадили его на пол рядом со сподвижником по халявному ремеслу. Камил помешкал секунду, потом махнул ногой и вырубил бедолагу. Так и лежали побрательники, притулившись друг к дружке, в тихом спокойном забытьи.

– Они живые? – свесив голову с кровати, восторженно пробулькала Тамара.

– Хочешь, чтобы были мертвые?

– Хочу, – просто ответила бывшая учителка.

– Ишь кровожадная, – усмехнулся Камил. – Ладно, одевайся, собирай вещи. Здесь нельзя оставаться.

– Куда же я пойду?

– Эка беда. Найдешь другого сутенера. Надо думать, их на Москве пруд пруди.

– Возьми меня с собой? Ну, пожалуйста.

– Нет, – Камил подобрал с пола пистолет, расклешил молнию на рюкзаке, сунул его туда. – Об этом даже не думай.

– Почему?

– Одевайся… Я пойду умоюсь.

Через полчаса на кухне пили кофе. У Тамары лицо, как у плакальщицы на похоронах.

– Ну, пожалуйста, родной, ну, пожалуйста… – бормотала беспрерывно. – Отслужу, вот увидишь. Пить брошу, курить брошу. Что скажешь, все сделаю.

У Камила на душе кошки скребли. Не мог он, не имел права связываться с женщиной, ни с этой, ни с какой-нибудь другой. У него и в мыслях такого не было, но было тоскливо и стыдно глядеть в женские очи, наполненные нелепой надеждой.

– Камил, пойми, опостылела мне эта жизнь… Хочу с тобой… Нет, я не дурочка, не в любовницы прошусь, не в жены… Только бы знать, что, когда понадоблюсь, позовешь. А я тут как тут… Не бросай меня. Или поверил, что подставила? Подонкам поверил?

– Пора, – улыбнулся Камил. – И тебе пора, и мне. Не горюй, увидимся.

– Когда? – вскинулась с заблестевшим взором. Женщина была в его полной власти, но это не вызывало у него никаких эмоций.

– Скоро… Сам тебя разыщу. Пока разберись в себе. Разберись, кто такая.

– Как разыщешь, если я не знаю, где сегодня ночевать.

– Как-нибудь разыщу, не сомневайся. Москва – небольшой городок. Тут все на виду, – достал бумажник и отслоил, не считая, с пяток стодолларовых купюр. – На, возьми. Спрячься где-нибудь, посиди тихо. Не высовывайся. А лучше всего – поезжай в Камышин. Поживи с матушкой, приди в себя. У тебя ребенок будет, знаешь об этом?

Деньги не взяла – он положил их на клеенку.

– Ребенок? – переспросила задумчиво, но ничуть не удивясь. – Куда я с ним денусь, если тебя не будет?

Пустой разговор его утомил. Не ответив, поднялся, сходил за чемоданом и рюкзаком. Бандюки мирно посапывали у стены. Еще часа два покоя им обеспечены. У дверей женщина его догнала, ухватила за рукав.

– Камил!

– Да, Тома.

– Скажи, что не соврал. Поклянись, что увидимся. Пожалуйста, ну, пожалуйста!

– Я не умею врать, – ответил он.


Через час добрался до гостиницы на Юго-Западе – двухэтажный особнячок с колоннами, огороженный высоким металлическим забором. На воротах неброская вывеска: «Отель «Ночная фиалка». С поселением никаких проволочек не было: пожилой даме в сиреневом парике, сидящей за конторкой в холле, он назвал себя – дама встрепенулась, покопалась в одном из ящичков орехового бюро, молча положила на стойку ключи и жетон с номером комнаты. Не спросила документов, ничего не спросила. Только в рассеянном взгляде мелькнуло странное выражение, будто узнала старого знакомца, но вынуждена это скрывать.

– Для меня ничего не оставляли?

– Нет, если что-то будет, вам сразу сообщат.

В номере, прежде чем пойти в душ, уселся на коврике в позе «лотоса» и предался медитации, что нередко заменяло ему утреннюю молитву. Он знал, что это неправильно, замена неравноценная и отчасти греховная, но ничего не мог с собой поделать. Для истинного чистосердечного молитвенного обращения к Господу требовалось иное состояние, которое посещало его крайне редко. Больше того, когда все же возникало желание обратиться к неземному повелителю, следом приходила тоска и голова кружилась, как перед прыжком в пропасть. Он не находил этому объяснения, обращался за советом к Астархаю, но учитель относился к его духовным поискам снисходительно и с непонятным пренебрежением. Старец говорил: всему свое время. Когда душа соприкоснется с земным злом, ей потребуется очищение. Тогда сам все поймешь. Но не раньше. В диверсионном лагере и в ауле, где он жил среди людей, озабоченных лишь тем, как выжить в условиях, непереносимых даже для пауков, среди людей, полагавших, что механический намаз вполне обеспечивает им бессмертие, мысли о разнице между молитвой и медитацией уподобились нелепым, хотя и утешительным мечтаниям, коим предается в ночной тишине узник, приговоренный к смерти. Только с Наташей он еще мог говорить об этом, и однажды спросил наполовину в шутку, наполовину всерьез: «Сударыня, вы действительно верите, что наша жизнь продлится на небесах?» – и девушка ответила исчерпывающе, как умела она одна: «Все люди верят в это, хотя многие сами не догадываются».

Медитация помогала восстановить равновесие духа, нарушенное каким-нибудь житейским пустяком, очищала кровь от накипи, а сердце от смуты. После сеанса он обыкновенно чувствовал себя словно окунувшимся в родниковую купель, но на сей раз получилось иначе. Что-то надломилось в сознании, и вместо покоя на сердце обрушилась смертная тоска, а в уши хлынули жалобные голоса, умоляющие о немедленной встрече. Он резко вышел из транса, стряхнул с глаз помороку, с силой сдавив ладонями виски. Растянулся на полу и долго в унынии вглядывался в белизну потолка с проступающими на ней, видимыми лишь воображению, причудливыми узорами. Знакомое, горькое опустошение. Такое бывало и в горах, на охотничьей тропе, в пещерах, в дозорах, в любовных схватках. Налетало и валило с ног зловещим вопросом: что они со мной сделали?

Он умел угадывать мотивы, движущие поступками людей, научился без особого напряжения заглядывать в чужие души, но так и не познал самого себя. Что они со мной сделали? Это относилось не к Астархаю, не к тем, кто участвовал в похищении, не к обитателям гор, многие из которых стали ему братьями, и уж вовсе не к тем, кто, подобно ему самому, пуще глаза берег свою тайную духовную суверенность, – но тогда к кому? Кто такие они? Бесы ли, утянувшие его в затейливый хоровод земной судьбы? Ангелы ли, наградившие даром чувствовать свое предназначение? Какие-то иные существа, древние и бессмертные, возможно, затерянные во мгле веков далекие прародичи?

Он вернулся, но куда и зачем? Есть ли разница между расстоянием в сотни километров и временем в тысячи световых лет?

Почти не раздумывая, дотянулся до телефона, стоящего на мраморной подставке, и набрал номер, запечатленный в памяти навечно, наравне с множеством других нужных и ненужных вещей. После трех – всего трех! – длинных гудков услышал в трубке хрипловатый голос, от которого заложило уши.

– Да, слушаю, говорите… Со вздохом произнес:

– Папа, здравствуй, это я.

Наступила тягучая пауза с тихим треском в мембране.

– Саша, ты?

– Да, папа, я… Как поживаешь, дорогой?

Опять пауза – и Камил отчетливо увидел, будто оказался рядом, как самый родной ему человек мучительно преодолевает спазмы, раздирающие грудь.

– Где ты, Вишенка?

– Я в Москве… Не волнуйся… Я в Москве…

– Ты приедешь сейчас?

– Не могу… Чуть позже… Мы обязательно скоро увидимся. Как мама?

– Мама? Как она может быть… Все эти годы… Ждет тебя… – отец вдруг заторопился. – Вишенка, ты не можешь снова исчезнуть. Это будет уже слишком.

– Я не исчезну… Передай ей привет, пусть тоже не волнуется. До встречи, папа.

Осторожно, не дожидаясь ответа, положил трубку на рычаг, с таким ощущением, будто совершил противоестественный поступок, нарушающий строгий порядок мироздания.


На метро доехал до Таганской площади, оттуда пешком спустился к набережной, а там по надежным указателям – чебуречная, заправочная станция, белое девятиэтажное здание – вышел к укромной автостоянке, поставленной с таким расчетом, что приблизиться к ней незаметно практически невозможно. Узкая развилка шоссе пролегала через пустырь, позади стоянки – бетонные ограждения и спуск к реке, на высоких столбах прожектора с огромными хрустальными глазницами: можно представить, как запылают среди ночи. Сама стоянка небольшая, на шесть-семь машин, но окружена тоже бетонным забором и вдобавок окольцована крупносварочными металлическими цепями, перекинутыми через чугунные стояки. Не стоянка, скорее замаскированный блокпост посреди Москвы, военный объект. Из железной калитки рядом с коваными воротами навстречу Камилу выступил мужчина лет сорока, в пятнистой десантной форме, с автоматом через плечо и с таким выражением лица, что сразу становилось понятно, что лишь какое-то досадное недоразумение мешает ему немедленно открыть огонь.

– Чего надо? – спросил неприязненно, со значением «пошел на хрен!» Камила не смутил недружелюбный прием, так и должно быть. На войне как на войне. Улыбаясь про себя (вот и довелось поиграть в шпиончиков), произнес слова пароля, которые для постороннего прозвучали бы бредом.

– У тетки Мани молочко прокисло. Зато можно творожку купить.

Дозорный взглянул на свои часы, недовольно заметил:

– Должен в семь прибыть, сейчас без четверти.

– Ничего, – покладисто ответил Камил. – Могу здесь постоять, сколько нужно.

Вояка сплюнул себе под ноги, повернулся и ушел в будку. Через пару минут появился снова.

– Заходи, – и пропустил мимо себя в калитку. На стоянке, впритык друг к дружке, расположились три «мерса», и чуть сбоку, наособинку, – длинный белоснежный «Кадиллак», на каких, Камил помнил, приезжают в церковь московские бычары венчаться со своими телками. Мода есть мода. Редкий уважающий себя молодой человек, задумавший вступить в законный брак, не почитал делом чести арендовать роскошный лимузин, как и одеть невесту в дорогущее подвенечное платье. Для этого иной раз приходилось залезать в такие долги, от которых могла избавить только смерть от случайной пули. Еще на стоянке возвышалась нарядная избушка на курьих ножках с резными оконцами и тесовым крылечком, возле которой прохаживались двое бойцов с автоматами. Камил подумал, что ему, скорее всего, туда, но дозорный, тронув за плечо, указал на «Кадиллак»:

– Хозяин там, ступай…

Когда подошел, задняя дверца сама собой отворилась – и через секунду он очутился в просторном салоне, где запах свиной кожи смешивался с тончайшими ароматами кондиционированного воздуха. В машине был только один человек, вольно откинувшийся на подушках сиденья, и, хотя Камил увидел его впервые, сразу понял, это и есть Карабай, гроза гяуров, легенда Кавказа, от чьего имени у неверных случались печеночные колики, а сердца угнетенных горцев преисполнялись светлой надеждой. Им клялись, как достославным Дудаем или здравствующим вовеки Шамилем, и даже у хана Астархая при упоминании Карабая черные глазки высекали лукавые, веселые огоньки. Власть его была огромна, но кто он такой, какого рода и племени, откуда появился и каким путем обрел могущество, знали лишь посвященные, в число которых Камил не входил. Это было нормально. Пока воин не совершил громких деяний во славу Аллаха, некоторые дверцы должны оставаться для него запечатанными. Но уже само по себе то, что Карабай удостоил его аудиенции, было великой честью.

Перед ним был крупный мужчина средних лет, с аккуратно подстриженной бородкой, с острыми, проницательными глазами желудевого оттенка, с массивным, наголо выбритым бронзовым черепом, не прикрытым головным убором. Облачен Карабай в светлый костюм европейского покроя – свободные брюки со стрелками, длинный пиджак с накладными карманами. С виду ничего примечательного, но Камил, едва захлопнулась дверца, ощутил мощь его ауры, словно наполнявшей закрытое пространство гулом прибоя. Заговорил Карабай приветливо:

– Здравствуй, мой мальчик… Значит, ты и есть тот самый стрелок, о котором мне прожужжали все уши. Если верить твоим наставникам, у тебя большое будущее и тебя ждут великие дела. Что скажешь, сынок?

– Как могу судить об этом, ата? На земле свершается лишь то, что угодно воле Всевышнего.

– Разумно, – согласился Карабай, с удовольствием его разглядывая. – Вижу, годы учения не прошли даром, тебя научили скромности. Но научили ли повиновению? Готов ли ты отдать жизнь за святое дело?

– О, святейший, – напыщенно, в тон вопросу, ответствовал Камил. – Если отвечу утвердительно, не будет ли это пустой похвальбой?

– Почему называешь меня святейшим?

– Нет вольного человека в горах, кто сомневается в этом.

– Или ты хитер, как змея, мой мальчик, или слишком простодушен. Запомни, святейшим можно стать только после смерти. Прославление при жизни – для глупцов и слабых сердцем.

Однако, несмотря на строгость поучения, было видно, Карабай доволен – кто чужд яду лести? Открыл бар в спинке переднего сиденья, откуда из бархатной пещерки сверкнули нарядными бобками разнокалиберные сосуды. Достал початую бутылку бурбона, две серебряные стопки.

– Что-то горло пересохло… Выпьешь со мной, Камил?

– Я не пью, но если вам угодно…

– Нет, нет, правильно делаешь… Зелье и дурь погубили слишком много блистательных джигитов. Пусть этим занимаются русские, заливая горечь поражения… Мы лучше выпьем виноградного сока, не правда ли?

Убрал бурбон, по стопкам разлил янтарную жидкость из хрустального графина.

– Что ж, мой мальчик, ты мне понравился, но у нас мало времени, поэтому приступим к делу. Отчитываться будешь только передо мной, получать распоряжения – по контрольному телефону или через посыльного. Схему сам знаешь. Если понадобится передать что-то срочное и важное, тоже знаешь, как и к кому обратиться. Но не злоупотребляй контактами. Кто ты по документам?

– Иванов Сергей Юрьевич, студент второго курса Энергетического института.

– Хорошо… Деньги на твое имя лежат в «Альфа-банке». Первая задача – легализоваться и оглядеться. С утра пойдешь на лодочную станцию в Химках, обратишься к Николаю Савелову, это наш человек. Он ничего не знает, но на работу оформит. Ни с кем не сближайся, но не дичись. Станция в полукилометре от объекта. Акцию проведем через три-четыре недели. Точная дата зависит от некоторых причин, которые тебе необязательно знать. Пожалуй, все. Хочешь что-то спросить?

– После взрыва погибнет много людей, это правда?

– Жалеешь гяуров, мой мальчик?

– Совсем нет, – улыбнулся Камил. – Простите мою самонадеянность, но я пытаюсь заглянуть в будущее. Карфаген должен быть разрушен. Москва – обитель шайтана, здесь филиал царства антихриста, целиком расположенного в Штатах. Об этом знают даже православные. Десятки, тысячи людей ничего не значат в сравнении с мировым злом.

В задумчивости Карабай склонил голову набок.

– Ты рассуждаешь глубоко, это мне по душе. Акция, которую мы совершим, можно сказать, предварительная, пробная. Но нельзя сидеть сложа руки. Чем больше ударов мы нанесем, тем скорее рухнут чертоги вселенского монстра.

– Да будет так, учитель, – воскликнул Камил.


ГОРЕ ТОМУ, КТО ПОБЕЖДЕН

Сидоркин сидел в кабинете, любовался видом из окна на Битцевский парк, но мысли у него были грустные. За четыре года много воды утекло и жизнь вроде устаканилась, но что-то все равно было не так. Что-то по-прежнему мешало вдохнуть всей грудью чистый кислород бытия. Покоя в душе как не было, так и нет. Отдельный кабинетик – это хорошо, и звездочка на погоны тоже неплохо, а что дальше? Он не молодел, время поджимало к сороковухе, а просвета впереди не видно. Новый президент, новые люди в конторе, новый старый гимн, на зловещем экране вместо оголтелых проклятий в адрес россиянского тупого быдла все чаще звучат патриотические призывы, словно в Америке или в Японии, но страна как катилась под откос, так и катится. Правда, движение замедлилось, но, может, оттого, что грабить по-крупному больше нечего. Сейчас землицу-матушку по дешевке спустят иностранцам, либо местным абрамовичам, и точка, приехали. Сунь в пасть рукав и жуй до второго пришествия, русский бездельник, сиротка, фашист.

Были, конечно, приятные моменты. К примеру, таинственный закат Крученюка. Что с ним произошло, никтотолком так и не понял. Нет, наверное, поняли те, кому положено, но никак не средний состав. Тем более не понял Сидоркин, около двух лет ходивший в уволенных, зарплату получавший у Санина, который в группе «Варан» был и командир и бухгалтер, а Крученюку, который изредка справлялся, чем занимается «этот выскочка», докладывали, что Сидоркин давно спился, бомжует, опустился по жизни до плинтусов, а может, вообще засох. Обычная для конторы легенда при консервации, рассчитанная на неофитов, с Крученюком срабатывала четко. Выслушав утешительные известия, он важно кивал и произносил назидательно:

– А ведь неплохой был офицер, я ему пытался помочь. Но, как говорится, сколько волка ни корми…

Павел Газманович проявил небывалую активность в жутковатый пересменок между самоотречением Бориса и новыми президентскими выборами: носился как угорелый, на митинги, сколачивал какие-то группы поддержки, появлялся во всех многочисленных предвыборных штабах, отдавал распоряжения, одно дурнее другого, и уже на следующий день после отречения водрузил у себя в кабинете портрет Путина – во весь рост и почему-то в маршальском мундире. Где достал, неизвестно. По коридорам ползли зловещие слухи, что полковник окончательно спятил, сотрудники старались не попадаться ему на глаза. Исчез он при столь же загадочных обстоятельствах, как и появился три года назад. Придя на работу, как обычно, поинтересовался у секретарши, не звонили ли из администрации президента, потом заперся в кабинете, приказав не беспокоить в ближайшие три часа. Однако через несколько минут по селектору велел ей узнать расписание рейсов на Нью-Йорк и заказать два билета – на него и на какую-то Ариэль Софроновну Спиркину. Когда прошли три часа, секретарша забеспокоилась, попыталась связаться с шефом по телефону, потом поскреблась, постучалась в дверь, но ничего не добилась. Подняла тревогу, прибежали два его помощника – тоже попытались проникнуть в кабинет, но неудачно. Пришлось вызывать слесаря, который, перекрестясь, взломал английский замок шоферской фомкой. Кабинет оказался пуст, но в воздухе плавал запах гари, как после небольшого пожара. В Конторе привыкли к мистическим явлениям, никто особенно не удивился, а начавшееся (и через неделю закрытое) следствие выдвинуло две рабочих версии случившегося: либо полковник каким-то образом сумел незаметно выбраться из кабинета (разве что в форточку) и отбыл в Америку на очередной инструктаж, либо его похитили чеченцы. Обе версии не выдерживали никакой критики, но были ничем не хуже других, которые всегда выдвигались в подобных случаях. Возможно, ближе к истине были те, кто шепотком судачили, что на полковнике провели испытание сверхсекретного оружия, производящего полную аннигиляцию белковых тел; а также те, кто предполагали, что Павел Газманович скрывается на даче у Бакатина, великого демократа, сумевшего выдать ЦРУ все известные ему секреты нашей разведки, но неоцененного по заслугам (ошарашенные цереушники не поверили в искренность его побуждений и до сих пор числили в графе умалишенных), и, дескать, на пару они отрабатывают варианты переброски на Запад. Дело в том, что вместе с Крученюком исчезли все документы из его сейфа.

Сидоркин не относился к тем, кто злорадствовал по поводу исчезновения Крученюка, он лишь с грустью думал, что если Божия кара иногда настигает негодяев, то большей частью с опозданием и как-то невпопад.

Чудно закончилась и история с наемным убийцей Магомаем-Дуремаром, Мерькурьевым, Вавиловым, Кирьяном Поздняковским, короче «Тихой смертью». Старый вор Холера сдержал обещание, и через несколько дней по его наводке Сидоркин с Петрозвановым вышли на киллера, который в тот вечер отмечал удачно выполненный заказ на бизнесмена Атаева в ночном клубе «Акулина», тряс мошной за игорными столами и время от времени поднимался в номера то с одной, то с другой, а то и сразу с двумя-тремя местными красотками. Был он в своем природном обличье и выглядел точно так же, как на фотках в картотеке Конторы: пухлый, с заметным брюшком, с редкими прядями светлых волосиков – этакий подзагулявший купчик средней руки. От возлияний и любовных излишеств к утру раскраснелся, распарился – наивные кроличьи глазки светились на свекольном фоне двумя голубенькими стекляшками. Сидоркин перехватил его в коридоре, на переходе от сауны к массажным кабинетам. Магомай его сразу узнал – и встреча ему не понравилась. Тем более, Сидоркин был не один, а с Петрозвановым. Столкнулись нос к носу, как на горной тропе, где не разойтись. Филимон Сергеевич приосанился и заносчиво спросил:

– А ордер у тебя есть, мент?

– Не солидно, Магомай, – укорил Сидоркин. – Какие между нами могут быть ордера. Ведь это ты за нами гоняешься, а не мы за тобой. Мы случайно здесь оказались.

– Почем знаешь, что гоняюсь?

– Сорока на хвосте принесла.

Магомай остался доволен объяснением, оглянулся назад, заглянул им за спину, но никто на его маленькие хитрости не поддался. Только Петрозванов добродушно предупредил:

– Не суетись, дяденька. Не успеешь достать.

В кроличьих глазках убийцы страха ни на грош, зато зажглось неподдельное любопытство.

– Что же, братцы мои, будете старичка на пару крушить? Не совестно вам?

– Надо же, о совести вспомнил, – засмеялся Сидоркин. – Ты о ней лучше бы вспомнил, когда бабой прикидывался и пришел больного Сережу мочить. Нет, Магоша, до такого мы не опустимся. Предлагаю честный поединок. Вот, гляди, две таблетки. Одна пустышка, другая – смерть. При этом тоже тихая. Выбирай. Одну ты примешь, другую я. Кому повезет.

Филимон Сергеевич обиделся:

– За придурка держишь, мент? Пей сам обе.

Сидоркин покачал головой.

– А говорили – колдун. Да ты обыкновенный перестраховщик. Ладно, что предлагаешь? Хочешь, выйдем на двор, потягаемся.

– Как?

– Выбор опять за тобой, как положено по дуэльному правилу. Хочешь – ножи, хочешь – пушки.

– Один против двух?

– По очереди, – успокоился Сидоркин.

– Пошли, – согласился Филимон Сергеевич. – Все равно деваться некуда. Недооценил я вас, ребятки. Надо было раньше кончить.

Черным ходом, известным Магомаю, спустились на задний дворик, огороженный бетонным забором, где стояли железные мусорные баки – и больше ничего. Освещение было подходящее – уже рассвет поблескивал над крышами аэропортовских высоток. Сидоркин достал два одинаковых тесака в кожаных чехлах.

– Пожалуйста, Филимон Сергеевич… Но ежели пострелять желаешь, пушка у тебя, наверное, своя?

– Откуда? Сроду не носил, тем более на досуге… Дозволь вопрос, майор? Зачем вам эта петрушка? Почему не пришили в коридоре? Все козыри у вас на руках. Или вы, ребятки, садисты и есть? Растягиваете удовольствие?

– Антон Иваныч благородный человек, – ответил за наставника Петрозванов. – Можно сказать, рыцарь печального образа. По мне, я бы тебя точно сразу придавил, как клопа. Ты же, дяденька, весь раздулся от крови.

– Молодой еще, – насупился Филимон Сергеевич. – Не тебе судить, кто раздулся, кто нет. Не можешь простить, что в больничке недорезал? Каюсь, промашка вышла… – протянул руку к Сидоркину. – Ну-ка, дай поглядеть, что за штука, годится ли для старика.

Вынул из ножен тесак, залюбовался зазубринами на стальной пластине, по лезвию провел ногтем – умильно гримасничал, чуть ли не чмокал губами от удовольствия – вел себя как пожилой ребенок, увлекшийся игрушкой, тем стремительнее и неудержимее был выпад, который за этой клоунадой последовал. В пухлом, раздобревшем тельце внезапно обнаружилась взрывная энергия, смертельная сталь устремилась в грудь старлею и не достигла цели всего на несколько дюймов. Сидоркин впоследствии гордился, что успел среагировать и молниеносным ударом в ухо охладил пыл киллера. Магомай кувырнулся, как колобок, но на ногах устоял и нож не выронил. Прошамкал недобро:

– Шустрик, однако… Что ж, давай пободаемся. Токо учти. Меня убить нельзя.

– Заговоренный, что ли?

– Скоро узнаешь.

Начал наступать потихоньку, шажок за шажком, нож держал на отлете почти у земли, так дерутся матерые уголовники и цыгане. Повадка Сидоркину знакомая. Он тоже обнажил тесак, отбросил ножны. Петрозванов отошел в сторонку, сокрушенно качал головой. Хотелось быть на месте Сидоркина, но понимал, что наставник в своем праве. Коварное нападение киллера Петрозванова не разозлило, но его зауважал. Один против двоих, любой опытный боец на его месте сделал бы то же самое. Другой вопрос, что сам купился на ребяческую уловку. Если бы не Сидоркин, быть бы ему сейчас проколотым насквозь. Для рукопашника его уровня непростительно. Что поделаешь, бывает.

Поединок закончился быстрее, чем кто-либо мог предположить, за исключением, наверное, Магомая. Опять он преподнес им маленький сюрприз. Не дойдя до противника трех шагов, вопреки здравому смыслу, согнулся, по-кошачьи выгнув спину, и снизу метнул нож, который Сидоркин отбил играючи, со звоном цокнув сталью о сталь. Но на этом потерял секунду, другую, которые и требовались Магомаю, чтобы из кобуры, привязанной у щиколотки, извлечь миниатюрный полицейский браунинг-бульдог с расширенным соплом. Непрост, ох непрост был Филимон Сергеевич, да и то сказать, сколько лет играл в орлянку со смертью, практически не зная поражений. Но сегодня был не его день. Петрозванов полноценно использовал шанс для собственной реабилитации. Еще рука Магомая с браунингом поднималась, как он огромным прыжком преодолел разделяющее их расстояние и обвалился на толстяка всем своим стокилограммовым весом. Одной рукой обвил шею, другой ухватил за ногу, приподнял на воздух, и с размаху, как штангу, швырнул на железный мусорный бак. Магомай выстрелил на лету, но пулька ушла в молоко. Тем и завершилась потеха. Филимон Сергеевич чуток поерзал лежа, по-девичьи всхлипнул и затих. Петрозванов нагнулся и вырвал из неуступчивой ладони пистолетик. Привычно надавил пальцем трепещущую жилку под ухом. Доложил Сидоркину:

– Живой, но в отключке. Что делать, командир?

Сидоркин подошел поближе, заметил с восхищением:

– Силен вояка, а, Серж? Можно сказать, непреклонный… Надо везти в больницу.

Петрозванов знал, что решение будет только таким, но все же возразил недовольно:

– Ага, отвезем… Его там подлечат – и опять все сначала. Сколько можно, Антон!

Но он ошибся. В больнице выяснилось, что Магомай так неудачно хряснулся о бак, что получил сильнейшее сотрясение мозга и вдобавок размозжил себе три верхних позвонка. Выздороветь, конечно, выздоровел, но не до конца. Повозили его по клиникам, показывали самым лучшим специалистам, но так он и остался прикованным к постели и, по неутешительным прогнозам, до конца дней своих. В этом была какая-то мистика: ведь когда он приходил убивать Петрозванова, тот тоже лежал с поврежденной спиной.

Изредка Сидоркин навещал его в больнице, чувствуя свою вину, и не далее как позавчера снова побывал в коммерческом стационаре в Марьиной Роще. Филимон Сергеевич занимал отдельную палату в конце длинного, устланного зеленым ковром коридора. Лежал на высокой медицинской кровати со множеством механических приспособлений. Напротив экран плоского стереотелевизора последней модели. Трогательная подробность: в углу палаты дубовая кадка с карликовой декоративной березкой, выписанная Филимоном Сергеевичем по рекламному проспекту. Выглядел он слегка осунувшимся, но не сломленным. В голубеньких глазках неугасимое пламя. Гостя поначалу встретил, как всегда, неприветливо.

– Опять приперся? Чего тебе неймется, подполковник? Совесть замаяла? Точно подмечено: преступника так и тянет на место преступления. Феномен Раскольникова.

Сидоркин давно не обращал внимания на его воркотню. Уселся на стул, выложил из сумки связку бананов, банку сока и маленькую бутылочку армянского коньяка. На гостинцы киллер скосил благожелательный взгляд:

– Надо же, потратился. Какие вы, однако, чувствительные.

– Строго говоря, Филимон Сергеевич…

– Знаю, знаю, чего скажешь, – раздраженно перебил Магомай. – Не ты меня покалечил… Себя не обманывай, мент. Если бы ты мне в ухо не двинул, урыл бы обоих за милую душу. А теперь что? Куда я теперь годный? Давеча сатанистка Фрося навещала, и что толку. Опять неудачная попытка. Ты Тропиканку знаешь, она с мужиками сноровистая, мертвяка подымет из гроба. И уж как старалась, бедняжка, любит меня до безумия, почитает за посланца тьмы. Я перечу, чтобы не спугнуть. Три часа хлопотала – и опять облом. И так третий год подряд. Нет, Антон, не могу простить. Почто не добил на том дворике? Почто обрек на муки ада?

Филимон Сергеевич горестно закатил очи, но Сидоркин понимал, что это всего лишь очередная интермедия. Что на самом деле думает и чувствует этот загадочный человек, возможно, непонятно ему самому. Тем и привлекал Сидоркина. Родной матушке не признался бы, но тянуло к беспощадному убийце, как к больному, спятившему брату. Сидоркин и сам, когда заглядывал в себя, видел там смутные образы и неопределенные желания.

– Филимон Сергеевич, я ведь с хорошей новостью.

– Яду, что ли, в бутылочку накапал?

– Ну, зачем так… В Германии, в Мюнхене, некий профессор Эрик Шноссе проводит экспериментальные операции как раз по твоему профилю. Наращивает искусственные позвонки. Давай напишем ему, а вдруг? Чем черт не шутит. Немчура мастеровитая. Денежки, надеюсь, не все потратил?

– Издеваешься, мент? – привстать в гневе Магомай не мог, но руки воздел к потолку. – Кто же меня отпустит, ежели я подписку о невыезде давал.

– Подумаешь, подписка. Сколько их у нас с подписками за границей жируют. Я потому и спросил про денежки.

Магомай успокоился, попросил коньяку.

– Адресок принес?

– Вот он, – отдал страничку из блокнота, в кружку налил с палец янтарной жидкости.

Магомай бумажку спрятал, а коньяк выпил. Признался чистосердечно:

– Конечно, хотелось бы еще потоптать землицу ножками. Что обидно-то. Телик смотрю, газетки читаю – работы на воле непочатый край. Скоро самый отстрел начнется. А я тут валяюсь, как колода… Одного не пойму, Антон. Чего ты-то хлопочешь? Вроде мы с тобой по разные стороны баррикад.

– Может, и так, а может, нет. Я твое досье под микроскопом изучал. Невинной крови на тебе нет. Душегуб ты, конечно, знатный, но по всем твоим жертвам так или иначе петля плакала. В каком-то философском смысле ты правосудие подменял, коему они нынче не подвластны.

– Уловил, выходит, – киллер самодовольно усмехнулся. – Что ж, спасибо на добром слове. Все же лукавишь маленько. Вы двое с бычком старлеем из колоды выпадаете. Как же так?

– Потому и лежишь здесь, что не ту мишень нацелил. Впредь наука, а, Филимон?

Магомай насупился, отвернулся к окну. Через пять минут Сидоркин с ним распрощался.


…От воспоминаний оторвал вызов по внутренней связи. Его требовал к себе генерал Самуилов. У Сидоркина зачесалось в затылке. Самуилов по пустякам не тревожил своих кротов. Сидоркин напрямую не подчинялся генералу, за все годы бывал у него в кабинете три раза, но постоянно, как и другие элитники, включая полковника Санина, командира «Варана», ощущал на себе его тяжелую руку и родительский пригляд. Самуилов был не просто человеком, возглавлявшим управление, сведений о котором не было даже в центральном компьютере, вернее были, но такие, которые ничего не говорили ни уму ни сердцу, кроме того, он был личностью как бы олицетворявшей в себе неиссякаемую живучесть и вездесущество могучей организации. Никто не знал о генерале ничего сверх того, что он сам считал возможным придать огласке, зато он, казалось, знал о многих сотрудниках такое, что они сами о себе не знали. В этом Сидоркин убедился на личном опыте при первой встрече несколько лет назад, при первом, условно говоря, знакомстве, когда после нескольких минут беседы почувствовал себя так, словно его голеньким вывесили на солнышко. Сплетничали о Самуилове много, хотя и тихо: говорили, к примеру, что на работу в контору его взял то ли Берия, то ли, копай глубже, сам Феликс Эдмундович, и в отношении генерала это отнюдь не выглядело юмористическим преувеличением. Во всяком случае уже при Сидоркине, в тот смутный, предательский период, когда контору трясли, как грушу, и целая плеяда рыночных политиков, журналистов, экономистов, правозащитников и цереушников с экрана телевизора и на страницах газет, захлебываясь ядовитой слюной, год за годом вдалбливала в башку дебила-россиянина неоспоримую истину, что всякий человек, поставленный на стражу государственных устоев (чистые руки, горячее сердце – ха-ха-ха!), является в первую очередь палачом, изувером и людоедом; даже в этот период с головы генерала не упал ни один волосок, и в его облике лишь резче обозначились черты старого, когтистого, мудрого ворона. Как это объяснить? Не было этому объяснений.

Получив вызов (генерал ждал к двенадцати, добираться до него минут сорок), Сидоркин успел позвонить домой и поболтать с Надин. Жена собиралась в магазин и сообщила три важных новости: кот Чубака (ласкательное от Анатолия Борисовича), видно, в отместку за то, что не отпустила его шляться по чердакам и подвалам, разодрал обивку на плюшевом кресле, потом забился в кладовку, и она боится ходить по квартире, потому что он не просто шипит оттуда, а как-то по-собачьи подлаивает. Но она все равно против кастрации, ибо слишком хорошо представляет, как себя чувствовал бы ее любимый человек (Сидоркин), если бы подобную операцию проделали с ним. Второе: до вечера отключили горячую воду, она позвонила в диспетчерскую и дежурная ее успокоила, всего-навсего произошла небольшая авария в бойлерной (трубы-то не меняли со времен царя Гороха), с четверга отключат воду вообще на два месяца, а может быть, насовсем, все будет зависеть от решения МЧС. И третье: у нее вскочил подозрительный прыщик, на каком месте, она не может сказать по телефону, но покажет, когда он вернется домой, и в связи с этим поинтересовалась, откуда он явился на той неделе во вторник в пятом часу утра. Его версия, что он, дескать, сидел в засаде, и прежде шитая белыми нитками, теперь, когда он видит прыщик, ему самому покажется смешной. Положив трубку и продолжая глуповато улыбаться, Сидоркин подумал о том, что они женаты четвертый год и по-прежнему созваниваются минимум по два раза на день, о, безусловно, свидетельствовало о какой-то умственной патологии.

Однако, когда переступил порог кабинета Самуилова, улыбки не осталось и следа. Перед начальством предстал собранный, активный офицер, готовый к выполнению любого задания. Руки по швам, глаз навыкате. Доклад по всей форме. «Прибыл по вашему распоряжению…» Самуилов не терпел в сотрудниках расхлябанности и этакой новомодной повадки: свой я, мол, в доску свой, товарищ генерал! – и, бывало, разворачивал хитреца задом наперед за неопрятный внешний вид, – но строгость длилась лишь до той минуты, пока сам не подавал знак, что можно расслабиться. После этого, как правило, разговаривал дружески, по-свойски, так сказать, на равных, хотя, разумеется, только полный болван мог купиться на эту показуху. Правда, болваны редко попадали в его кабинет, разве только в том случае, если генералу до какой-то затеи и требовался именно болван.

Самуилов не поднялся из-за своего двухтумбового стола, пригласительным жестом указал на стул:

– Садись, Антон Иванович, в ногах правды нет. Сидоркин уместился на краешке стула, держа спину подчеркнуто прямо, продолжая оставаться в позиции «смирно». Самуилов разглядывал его несколько секунд молча, потом улыбнулся. Блеснули желтоватые старческие клыки:

– Изволите солдата Швейка изображать, подполковник?

– Никак нет, товарищ генерал. Никого не изображаю.

– Сколько мы с тобой не виделись?

– Давненько, Иван Романович.

– Верно… Аккурат с того случая, когда ты вампира на вилы насадил. Не снятся чертики по ночам?

– Нет, сон нормальный. Психику удалось сберечь.

– С Сережей поддерживаешь отношения?

– Поддерживаю, Иван Романович. Он мне как младший брат.

– Как он там в своем «Кентавре»?

– Не бедствует, – ответил Сидоркин, точно уловив суть вопроса. – Он же теперь там главный.

Самуилов пожевал губами, потрогал плотный седой ежик надо лбом.

– Не обидишься на личный вопрос?

– Спрашивайте, Иван Романович.

– Четвертый год в законном браке, а детишек не завели. Почему, Антон? Не по-христиански как-то.

Сидоркин готов был поклясться, что генерал знает, что они с Надин месяц назад наведывались в клинику и прошли положенные обследования. Потому ответил без раздумий:

– Врач сказал, все будет в порядке.

– Ну и слава богу… Тогда давай-ка к делу… – Генерал, наконец, выбрался из-за стола, и сразу стало видно, какой это сухонький, подвижный, гибкий старичок. Почти мумифицированный. Но вполне возможно, таким он останется еще лет сто-двести. Его взгляд блистал многоцветной радугой жизни, и поговаривали, что в прошлом году он инкогнито участвовал в массовом марафонском забеге, посвященном Дню Победы, и пришел к финишу третьим, а первым был чемпион России Гена Старцев.

Генерал подошел к стене, раздвинул полотняную шторку, за которой обнаружился телеэкран, заправил кассету, пощелкал кнопками пульта.

– Сейчас посмотрим кино, только будь повнимательнее, Антон. Учти, пленка из моего личного архива.

Про личный архив Самуилова Сидоркин, разумеется, тоже был наслышан. Якобы он такого свойства, что если дать ему ход, то многим, как нынешним, так и прежним властителям придется худо, но время не приспело для его обнародования. А когда приспеет, то вымирающие россияне поймут, наконец, какие, в сущности, ничтожества подвели их к гибельной черте. Возможно, именно этот архив был одним из тех поплавков, которые при всех сменах режима удерживали генерала на плаву. Никто из сильных мира сего не решался напасть на него в открытую. Конечно, в нынешней России такие узелки развязывались элементарно: дорожная авария, прыжок из окна, внезапный сердечный приступ и прочее, – но опять же все понимали, что премудрый особист наверняка предусмотрел любой из подобных вариантов, и последствия слишком резкого шага могли оказаться непредсказуемыми для тех, кто на него осмелится.

Фильм, который показал генерал, состоял из нескольких, казалось, мало связанных между собой эпизодов, шел в черно-белом варианте и без звука. Непосвященный скорее всего вообще ничего бы не понял в хаотическом чередовании сцен, где персонажи возникали не больше одного-двух раз, потом сменялись другими, – какое-то многолюдное застолье с бородатым тамадой, похожим на дядюшку Черномора, митинг возле стен американского посольства, крушение поезда, взрывы домов в Москве, рабочее совещание в Кремле (почему в Кремле? Да потому, что вел его дедушка Ельцин, в гневе круша трехпалым кулаком столешницу), захват заложников, фуршет в Доме кино, пытка пожилого мужчины током, изнасилование девочки двумя хохочущими амбалами, потухшие вечерние улицы в Приморье, одухотворенное лицо Гайдара, потрясающего пухленькими кулачками с трибуны – и многое, многое другое, напоминающее затянувшееся бредовое сновидение. Рты разевались, люди кричали, смеялись, умирали – и разительной художественной находкой режиссера были крупные планы, заставшие на секунду лица, искаженные гримасой муки или торжества. Охваченный непонятным волнением, Сидоркин почувствовал, что еще мгновение, и он постигнет сокровенный смысл происходящего, но экран потух, беззвучные тени исчезли, и он разочарованно сник.

– Ну как? – вкрадчиво спросил Самуилов. – Впечатляет?

– Не то слово, Иван Романович. – Мощный код. Гипнотизирует похлеще Кашпировского.

– Эка вспомнил кого, это все в прошлом. Нас с тобой интересует сегодняшний день, не правда ли?

Генерал задернул шторку, но за стол не вернулся. Уселся в мягкое кресло, достал сигарету из позолоченного портсигара, размял в тонких пальцах, портсигар протянул Сидоркину:

– Закуривай, подполковник. Отменный табачок. Сидоркин сигарету взял, но прикуривать, разумеется, и не подумал. Не поддался на очередную маленькую проверку.

– Что ж, Антон Иванович, – генерал с удовольствием затянулся (а говорили, не курит), – поделись впечатлением. Какие выводы. Многих ли узнал?

– Есть знакомые лица, да, – Сидоркин говорил осторожно, не уяснив, куда клонит генерал и не желая попасть впросак. – Но я так понял, не это главное.

– А что главное?

– Может, скажу глупость, извините, Иван Романович, но приходит в голову, все эти жанровые сценки поставлены как бы одной рукой. От кремлевской сходки до пыток.

– Браво, Антон! – искренне, простодушно восхитился Самуилов, просияв глазами, отчего смуглое лицо внезапно просветлело. – Рад, что не ошибся в тебе. Я ведь давно за тобой наблюдаю… Хорошо, теперь скажи, что из себя представляет организация «Серые волки»?

– Военизированные группировки, созданные по схожему принципу с ИРА. Диверсии, террор, партизанские рейды. В основном мусульмане. Главные штабы в Пакистане, Афганистане, Турции. Хорошо зарекомендовали себя в Чечне. Товарищ генерал, я ведь никогда не работал по этому направлению. Плохо владею информацией.

– Ничего, овладеешь… Так вот, у этих самых волков несколько лет назад возникло очень интересное отпочкование. Группа «Возмездие». Название условное, вполне возможно, это деза. Суть не в этом. Суть в том, что это не просто террор, диверсии и прочий джентльменский набор. Там ребята собрались посерьезнее. Это скорее кузница кадров, чем боевая группировка. Работают с большим заглядом в будущее. Готовят камикадзе, зомби, оборотней. Причем с использованием всех возможностей современной науки. Нам пока мало что удалось узнать, но то, что известно, настораживает. Главное, они не торопятся. Долгий период обучения. Потом внедрение – по той же схеме, по которой разведки выращивают «кротов». Кто их финансирует, можешь сам догадаться, но во всяком случае, нужды в деньгах не испытывают. Хочешь что-то спросить?

– Что значит «оборотни», Иван Романович? Это метафора?

Генерал засмеялся, по звуку это напоминало проворачивание ключа в проржавевшем замке.

– Думаю, ты лучше меня знаешь, кто это такие… Ладно, пойдем дальше. Один из руководителей «Возмездия», а может, главный эмиссар по России, некто по кличке Карабай, уже полгода ошивается в Москве. Мы его, естественно, не теряем из виду, но близко не подходим. Не дай бог спугнуть… Несколько дней назад к нему прибыл гость и, по косвенный данным, с конкретным заданием… Сидоркин позволил себе вольность:

– Если слежка бесконтактная, то откуда… Генерал не дал договорить.

– Говорю с заданием, значит, с заданием. Держи себя в руках, подполковник. Вот, смотри, это Карабай, – раскинул веером несколько фотографий, на которых в разных позах, снятый с большим увеличением, фигурировал один и тот же человек – мужчина средних лет, восточной внешности, с бритым черепом (на двух фотографиях в головном уборе, в шляпе и в каракулевой папахе), – нетрудно было представить, что при умелом гриме этот человек мог сойти за кого угодно: за араба, негра, латиноса и даже за европейца. Сидоркин разглядывал фотографии не больше минуты и надеялся, что теперь не забудет его до конца жизни, узнает в любом обличье, ибо, как он уразумел, именно эту цель преследовал генерал.

– А это – гость, – сунул ему под нос еще одну фотку, но мог бы не утруждаться. На блеклом слайде ничего нельзя было разобрать, кроме смутного силуэта на фоне каких-то то ли гаражей, то ли складов.

– Гостя тоже повели? – спросил Сидоркин, заранее зная ответ.

– Нет, не повели, – обиженно отозвался Самуилов. – А вот ты, подполковник, должен его обнаружить и поставить на прикол.

– По этому снимку?

– Не только… Но действительно, с исходными данными не густо… Так ведь у тебя золотая голова, Антон! Тебя товарищи Клещом прозвали. Почетная кличка, должен ее оправдать. Во времени не ограничиваю: денька три есть в запасе.

– Разыгрываете, Иван Романович?

– Если бы… Исламбек Гараев – вот, полагаю, ниточка. С Карабаем они в плотной связке. Тут опять тебе карты в руки, как и с оборотнями. Ведь ты знаком с Гараевым? Имеешь на него выход?

Сидоркину потребовалось время на размышление, хотя долго сидеть с тупой рожей не позволяли приличия. Иначе старая лиса разочаруется в его умственных способностях. На мгновение прикрыв глаза, он из отдельных фрагментов составил цельную картину. Отступил назад на четыре года. Глава фирмы «Золотой квадрат» Атаев летит вверх тормашками на своей загородной вилле. Магомай выполнил заказ и засветился. Оплатил заказ Гараев, впоследствии это было точно установлено. Но за прошедшие годы многое изменилось. Гараев так круто пошел в гору, что, казалось, штаны порвет. Однако не порвал. Подмял под себя еще несколько фирм, сколотил банк с вызывающим названием «Беспошлинный», сегодня новый банк по размаху сделок уже вполне мог конкурировать с такими монстрами демократии, как «Мост-банк» и «Мега-банк», скупил и взял в аренду жилые дома, рынки, магазины, складские помещения, парки, пустыри – и постепенно довольно скромная фирма «Топаз» превратилась в могучую империю, но с нечеткими и постоянно меняющимися границами. Неузнаваемо изменился и социально-политический статус самого Гараева. Из обыкновенного грабителя, явившегося, подобно сотням других, в ополоумевшую Москву за легкой добычей, из нахрапистого абрека, чье имя на одних Наводило ужас, а у других, приближенных к власти, вызывало неодолимое желание изъять у удачливого бизнесмена положенный чиновничий процент, он превратился в добропорядочного, законопослушного олигарха, борца за права человека и либеральные ценности. Его людишки заседали в Думе и мелькали в правительственных коридорах. Теперь к нему трудно было подступиться с какой ни возьми стороны. Он больше не чурался публичности и пользовался особой любовью у независимых телевизионных журналистов. Редкую неделю не появлялся на экране в одном из популярных шоу, типа «Хочешь миллион? На, бери!». Как всякий восточный человек, он был прирожденным оратором и остроумцем, и когда задиристым баритоном произносил какой-либо из своих знаменитых афоризмов («Самое святое у человека – это частная собственность… после мамы с папой, конечно, вай!», «Свободный человек, у кого денег много, бедный человек – всегда раб», «У тебя пушка, у меня пушка, мы друг друга не тронем, да? У него пушка, у тебя нет пушки, он обязательно пальнет»), шоумены бились в счастливой истерике, и был случай, когда один из них в экстазе чуть не проглотил микрофон. Сидоркин сам видел эту передачу. Разбитной интервьюер, как принято, гримасничая и призывно вертя задом, спросил: «Господин Исламбек, ходят слухи, на следующих выборах вы собираетесь выдвинуть свою кандидатуру в президенты. Это правда?» «Правда, – ответил Гараев, приятно улыбаясь. – Но пока не решил». «Думаете, народ вас поддержит?» «Народ всех поддержит, даже тебя». – «Почему так думаете?» «Я никогда не думаю, но всегда плачу наличными», – засмеялся Гараев, после чего впавший в интеллектуальный шок журналист и попытался разгрызть черную бомбошку микрофона…

Сидоркин сказал:

– На Гараева выйти можно, Иван Романович. Но три дня – это все же не совсем реально.

– Увы, Антон. Если мои предположения верны, то и этих трех дней у нас может не быть.

– Неужели так серьезно?

– Серьезнее не бывает. Помни про оборотней, подполковник.

– Это я понял.

– Есть вопросы?

– Пока нет. Разрешите идти?

Генерал глядел на него со странной улыбкой: старый ворон, у которого вдобавок испортилось зрение.

– Тогда еще одно. Об этом задании знаешь только ты и я. Больше никто. Докладывать лично мне, вот по этому номеру. Назовешь себя, соединят сразу. Удачи, Антон.

– Спасибо, Иван Романович.

В контору не вернулся, генерал освободил его от рутины на ближайшие несколько дней. Позвонил Надин и сказал, что приедет к обеду. Это было так необычно, что Надин, помедлив, сочувственно поинтересовалась:

– Опять насовсем выгнали?

– Хуже, – сказал Сидоркин – Поставили на счетчик.

По дороге, пока торчал в многочисленных пробках на своем служебном пикапе, послушный, тренированный умишко, настроенный на волну экспресс-анализа, прокручивал возможные варианты, высеивал лишнее, прикидывал ближайшие шаги и наконец вроде бы вылущил маленькое золотое зернышко. Зернышко могло оказаться слюдяной крупинкой, мелькнувшей в навозной куче, но интуиция подсказала: стоп! Покушение на Атаева. Фирма «Золотой квадрат». По всем правилам специфического россиянского бизнеса после того, как разобрались с владельцем, она должна была исчезнуть, лопнуть, но этого не произошло. Фирма устояла и, кажется, продолжала процветать, влившись в империю Гараева. Но не это главное. Сидоркин напряг память, отчего на виске проклюнулась и больно запульсировала жилка. Точно. Вот оно. Директором в «Золотом квадрате» стала супруга покойного бизнесмена, славянская бабенка… как же, как же ее назовут?.. ну да, Шувалова Светлана Анатольевна. И у нее перед тем, незадолго до покушения на хозяина, похитили сына. Но и это не все. Безопасностью там ведал Петр Петрович Дарьялов, бывший контрразведчик с очень хорошей репутацией. Кличка Квазимодо. Во времена оно, в благословенном 1985 году, будучи стажером, Сидоркин под его чутким руководством раскрутил первого в жизни наркодилера. Совпадение? Да что вы, господа, таких совпадений не бывает.

Сидоркин чуть не прозевал зеленый свет светофора, в задницу ему гневно прогудел импортный клаксон, но на его простодушном лице сияла мечтательная улыбка кладоискателя.


ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ.
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ СТРАННИКА

У него голос почти не изменился. Я сразу его узнал, но растерялся не оттого, что после долгих четырех лет сын вернулся, а оттого, что в родном голосе почувствовал какую-то одеревенелость. Ну как объяснить? Как будто позвонил не Вишенка, а подменивший его биоробот. Разумеется, такого не могло быть, потому что вообще такого не бывает, но я не просто растерялся, а как-то обмер. От макушки до пяток прокатилась волна страха. Но радость была сильнее. Он здесь, он снова с нами. После разговора, после его обещания скорой встречи и после того, как он отключился, тоже с какой-то механической сухостью, я долго сидел, уставясь в стену, не имея сил даже пошевелиться.

Дождались! Исламбек Гараев сдержал слово. Неважно, по каким соображениям, но сдержал. Будучи в милостивом расположении духа, он сказал Светлане: будешь честно служить, как собака, будешь рабыней, верну сына. Чуть-чуть взбрыкнешь, провинишься, вся поганая семейка отправится следом за Атаем. Вместе со мной, естественно. Восточный тиран не знал, как и сейчас не знает, о моих отношениях с другой его рабыней, со Стеллой. Чтобы разыскать беглянку, он поднял на ноги весь кагал, не жалел ни денег, ни времени, страдало мужское самолюбие, но ничего не добился. Так и остался на бобах, грызя от злости мозолистый локоть. Дарьялов-Квазимодо не продал, помог. Около года Маша прожила под Иркутском, работала в школе, а теперь находилась в прекрасном французском городе Туре, с натуральными подложными документами, с красивой легендой – политическая беженка из Казахстана. Об этом знали только два человека на свете – я и Дарьялов. Полтора года назад, когда Петр Петрович решил, что прямая опасность миновала, я с его разрешения поехал ее навестить. Это были лучшие десять дней в моей жизни, а среди них лучшими часами были не те, которые мы провели в постели, а те, когда разговаривали. Оказывается, бывает и так. Встречаются два человека, мужчина и женщина, вроде не подходящие друг другу ни по каким признакам, кроме полового, да и то с натяжкой, но одинаково переполненные тоской, страхом и ощущением полного житейского краха, и между ними вспыхивает волшебная искра, воспламеняющая сердца. Происходит метаморфоза, какую не возьмется объяснить ни один мудрец. Пока я уговаривал ее отправиться за дочерью Исламбека в Англию, она смотрела на меня, как на опасного маньяка, но потом, в один прекрасный день, что-то щелкнуло в ее прелестной, хитроумной головке – и она сказала: хорошо, поедем. И тогда я сам пошел на попятную, осознав нелепость затеваемой авантюры. Мы тайком встречались, всегда наспех, всегда с оглядкой, но однажды очутились в номере маленькой гостиницы на Беговой, и она отдалась мне с такой обстоятельной нежностью, как будто пыталась утешить смертельно больного, для которого совокупление с женщиной может стать последней радостью, последним полноценным глотком бытия. И после этого сказала: хорошо, поедем, милый! Пропади оно все пропадом: поедем! Привезем Марьяну, напугаем бека до смерти. Вполне вероятно, подобные случаи описаны в учебниках психической патологии, которые она знала лучше, чем я: мое безумие передалось ей, а я, напротив, опомнился и увидел, на краю какой бездонной пропасти мы оба очутились.

Никуда не поедем, сказал я, а тебя спрячем. Мы не расстанемся, если уцелеем, а если погибнем по капризу всевластного бека, то вместе. Убей меня Бог, если я понимал, о чем говорю, но она поверила. Она даже не спросила, зачем нам быть вместе, а это был самый важный вопрос.

В городе Туре она жила в маленьком домике на окраине, со сливовым садом и с бассейном на заднем дворе. За то время, что мы не виделись, она немного располнела, но это не самое интересное. В ней ничего, ровным счетом ничего не осталось от хищной обитательницы россиянских коммерческих болот. Она сошлась с университетской профессурой и работала над книгой, где пыталась совместить дарвиновскую теорию видов и систему психоанализа Фрейда. Здешняя ученая братия, как она сказала, была в восторге от ее замысла. Я слушал ее, открыв рот. Она была так увлечена, что, казалось, напрочь забыла обо всем, что с ней случилось раньше, и даже забыла, кто она такая. Но, по крайней мере, меня узнала и, мило покраснев, призналась, что намерена посвятить свой труд человеку, которого любит. Я спросил, кому именно, не знаю ли я его случайно, и Маша, хохоча, повисла у меня на шее, и целовала с таким пылом, что у меня подкосились ноги. Все десять дней мы не покидали ее тихого убежища, только один раз отправились на экскурсию в долину Луары…

Когда Гараев выдвинул ультиматум моей бывшей жене, она сразу согласилась на все, да у нее и выбора не было, как его нет у других россиян, превращенных в скотов: да, буду рабыней, да, буду подстилкой, буду кем угодно, только верните мальчика, добрый господин. Дарьялов-Квазимодо, который к тому времени стал для нас обоих доверенным лицом и советчиком во всем, что касалось Вишенки (опять же никакого выбора), тоже заметил сквозь зубы, что не стоит вставать в позу и кочевряжиться, и был, как обычно, прав. Черт оказался не таким страшным, как его малюют. Гараев назначил Светлану временно управлять «Золотым квадратом», и это время растянулось до нынешнего дня. Старый директор Кузьма Савельевич Ганнибал никому не доставил хлопот, просто однажды утром не вышел на работу и исчез бесследно, по примеру множества других московских пенсионеров, особенно кто с квартирой, которые выходят утром за молочком и больше не возвращаются. Светлана вела дела фирмы практически самостоятельно, и на нее саму Гараев не зарился, во всяком случае, она так говорила. Догадываюсь, что раз или два он ею попользовался, но, вероятно, не по влечению, а больше из принципа, чтобы окончательно унизить мертвого соперника. Еще несколько раз она оказывала по его указке интимные услуги каким-то иностранцам, но это и все. Причина такого бережного отношения к ней, как к женщине, на мой взгляд, простая – постарела моя голубушка, не выдерживала конкуренции с длинноногими сотрудницами, коих в «Золотом квадрате», как в любой уважающей себя бизнес-фирме, было пруд пруди, хотя сама Светлана придерживалась другого мнения. От долгого горя, не прекращающегося хотя бы потому, что ни на день, ни на час мы не теряли надежды, у нее что-то сместилось в сознании, она все чаще переносилась в мир прекрасных фантазий и иногда высказывала мысли, которые меня пугали. К примеру, всерьез уверяла, что я ошибаюсь насчет Гараева, никакой он не разбойник, а благородный человек, фактически рыцарь, просто в силу сложившихся обстоятельств вынужден быть жестоким и непреклонным, возможно, для нашей же пользы. Заходила и дальше: с восторженным блеском в очах утверждала, что для нас, несчастных россиян, единственная возможность спасения состоит в том, чтобы приткнуться к какому-нибудь сильному, с неистраченной пассионарностью народу, приводя в доказательство неопровержимые факты – разве не варяги, не немцы, не поляки, не евреи не раз и не два выводили нас из исторического тупика. Пусть теперь это будут азербайджаны или чечены, какая разница, главное, чтобы удалось сохранить культурное ядро, не дать ему разбиться на тысячи осколков, как хрустальному яичку. Всю эту чудовищную заумь она приговаривала на повышенных тонах, с сумасшедшим напором, словно надеясь, что чем громче выскажется, тем скорее ее услышат и оценят новые хозяева во главе с Исламбеком Гараевым. Когда он появлялся на экране, звонила мне и радостно вопила:

– Володечка, быстрее включай телик, быстрее, быстрее… Послушай – сам поймешь, что это за человек!

Поначалу я опасался за ее рассудок, но впоследствии по некоторым признакам убедился, что это всего лишь новая маска, которая помогает ей выжить. В конце концов, это нормально. Мужчины от тоски уходят в запой, женщины обретают душевный покой в истерических бреднях.

Она была первой, кому я позвонил, едва придя в себя. Застал на работе и, наученный горьким опытом, не стал говорить по телефону, а попросил через час выйти в скверик напротив «Золотого квадрата», на нашу скамеечку. Скамеечки, разумеется, тоже прослушивались, но если приноровиться и не слишком орать, то можно считать себя в относительной безопасности. Светка, естественно, переполошилась, закудахтала, но я ее успокоил, сказал, что дельце пустяковое, но щекотливое, поэтому… Потом позвонил двум клиентам, к которым собирался наведаться в первой половине дня (у одного телевизор, у другого – кухонный комбайн), и перенес визиты на вечер. Один клиент принял известие спокойно, второй заблажил, потребовал телефон начальника. «Вы что же думаете? – прогундел угрожающе, – если у вас демократия, значит можно издеваться над людьми? Думаете, управы на вас нету? А ну дай телефон директора!»

Явно недобитый оппозиционер, может быть, даже анпиловец, с заторможенным сознанием 90-х годов, когда фразы типа: «управы на вас нет» или «издеваться над людьми» заключали в себе, пусть неуклюже выраженный, но социальный, обнадеживающий смысл. Теперь давно никто ни над кем не издевается и никто ни на кого не ищет управу, апросто под корень выкашивают не вписавшуюся в рынок массу, как сорную траву. В Россию вернулся первобытный строй, оснащенный новейшими технологиями, а тот, кто на другом конце провода, еще ютился на постсоветском пространстве, возможно, не подозревая, что именно поэтому его дни сочтены. Я не стал спорить с бедолагой, дал ему телефон диспетчера «Луксора».

Позвонил еще Каплуну, чтобы узнать, в каком он состоянии. Федюня керосинил вторую неделю, и так будет продолжаться, пока не вернется Карина с пацаном. У них это стало чем-то вроде семейного ритуала. После очередной размолвки Карина забирала ребенка и исчезала, а отвязанный Федюня погружался в запой. Будил меня в любое время ночи и требовал духовного общения. Духовное общение сводилось к тому, что я выслушивал, какая тварь его молодая жена, какие суки все бабы и в каком паскудном, вонючем мире мы живем. В зависимости от выпитого, монолог мог продолжаться полчаса, и час, но когда он чересчур затягивался, я бросал трубку и выдергивал вилку из розетки. Возвращалась Карина обычно вместе с врачом, который выводил Каплуна из запоя, и после этого в доме моего друга наступал долгий – месяц, два, три – период благоденствия и семейного счастья. Эта парочка не могла жить друг без друга, вот что самое поразительное в этой истории. Накануне у Каплуна случился сердечный приступ, я еле отпоил его пузырьком корвалола, который он запил стаканом водки, и сейчас беспокоился за его здоровье. Оказалось, все в порядке. Голосом, напоминающим скрежет железа по стеклу, Каплун попросил принести пивка. Я ответил, что не могу, убегаю, нет свободной минуты.

– Предатель, – сказал Каплун. – Неужто продался этой твари? За сколько она тебя купила?

– Нет, не продался, Федя. Вечерком загляну, все объясню. Продержись как-нибудь. У тебя в ванной пузырь с одеколоном. Похмелись пока немного.

Каплун задохнулся от возмущения, закряхтел – и отозвался из той дали, где я сам бывал не раз. Там все хорошо и просто: налил, выпил, уснул. Грустно, как завещание, звучали безыскусные слова.

– Одеколон, говоришь? Кому верить после этого, Володя? Будь проклят мир, где уютно только подонкам. Помнишь, сколько мы пережили вместе? Ох, Вован, никогда я не поступил бы так на твоем месте. Что может быть подлее, как не подать глоток пива умирающему брату. Опомнись, старина. Или ты не православный?

Еще секунда – и он меня уговорит, поэтому я поскорее отключился…

Добрался до скверика с опозданием на пятнадцать минут. Светлана сидела на скамеечке, перекинув нога на ногу и картинно вытянув руку с сигаретой. Я издали залюбовался ею. Хоть она и не годилась для Гараева и его абреков, слишком разборчивых, придающих чрезмерное значение возрасту и свежести кожи, моя бывшая жена по-прежнему была привлекательной дамой, и главное, даже в ее осанке чувствовалась порода, некий особый женский аристократизм, чему я всегда поражался (откуда? в дочери обыкновенного совслужащего?), а в годы любви именно ее врожденная способность держать себя, как бы точнее выразиться, горделиво, что ли, и в то же время застенчиво и непринужденно (Светлана в былые годы умела радоваться любому пустяку – остроумному слову, капельке дождя на зеленом листе), сводила меня с ума. Ее аристократическая повадка и теперь, когда нас всех, и умных и глупых, превратили, в сущности, в господскую обслугу, не выглядела нелепой или смешной. Чувство достоинства и абсолютную добропорядочность, наравне с деловыми качествами, наверняка сумел разглядеть в ней покойный Атаев, потому и потянулся к ней; да и блистательный Исламбек, наверное, не случайно оставил ее в «Золотом квадрате».

Я не стал извиняться за опоздание, опустился на скамейку и, глядя в ее встревоженные глаза, пробормотал:

– Он вернулся, Света. Он в Москве.

Впервые я увидел, как женщина мгновенно стареет, почти умирает, и тут же оборачивается молоденькой девушкой с весенним пламенем в глазах. Невероятная игра нервов, которую не сможет воспроизвести, самый гениальный актер.

– Где он?! – воскликнула слишком громко – и я приложил палец к губам, напоминая о конспирации.

– Володечка, пожалуйста, не дурачься, – схватила меня за руки. – Ты видел его?

– Я его слышал, – ответил я с гордостью – и потихонечку передал весь разговор с Вишенкой, слово в слово. Потом рассказал и о странном ощущении, охватившем меня во время разговора: словно это был не совсем Вишенка, а магнитофонная запись. Светлана слушала с полуоткрытым ртом, с раскрасневшимися щеками.

– Что значит магнитофонная запись? О чем ты, Володя?

– Сам не знаю. Наверное, как и ты, я испытал шок, вот и померещилось. Не придавай значения.

– Но это был он?

– Конечно, он. Голос ничуть не изменился. Я сразу его узнал. Он здесь. Разве ты не чувствуешь?

– Да, чувствую. Еще утром почувствовала. Причесывалась в ванной. И как будто кольнуло. В зеркале его отражение. Смутное, нечеткое. Но так и раньше бывало. Он появлялся и исчезал, я не успевала его разглядеть… Володя, что же нам теперь делать?

– Ничего, – ответил я беззаботно. – Ждали четыре года, подождем еще денек, другой.

– Володя, мне страшно!

– Понимаю, малышка… Еще бы не страшно. Но ведь он знает, что делает.

Она лихорадочно прикурила, затянулась.

– Все не то, Володя. Возможно, он нуждается в нашей помощи, но не мог сказать об этом. Надо что-то предпринять.

– Что мы можем предпринять?.. Я поговорю с Квазимодой, если ты не против.

– Ты ему так доверяешь?

– А ты нет?

Спросил автоматически, и без того хорошо знал об отношениях полковника и директора «Золотого квадрата». В сердцах Света обзывала его хамелеоном, мушиной липучкой, подозревала в участии в убийстве Атаева, иногда между ними возникали такие шумные перепалки, что сотрудники прятались по углам, чтобы избежать впоследствии подозрения в слишком большой осведомленности; но когда я однажды спросил ее, почему она не избавится от него, если считает двурушником и предателем, получил совершенно неожиданный ответ: «Что ты, Володечка, как можно. Без него нам крышка».

В этот раз посмотрела на меня с удивлением:

– Думаешь, он сам себе доверяет? Да у него столько лиц, сколько дней в неделе. Никогда не пойму, кто он такой. И что им руководит. Но уж точно не алчность. Иногда мне кажется, он опаснее Гараева. А, что там, я до сих пор не знаю, где он живет, какая у него семья. Это не человек, а ящик Пандоры. Но самое чудное, Володя, я убеждена, он не желает мне зла. Если бы хотел, от меня давно мокрое место осталось бы. О чем ты будешь с ним говорить?

– О Вишенке, конечно. Раздраженно фыркнула:

– Ясно, что о Вишенке. Но что именно? Что ты от него хочешь узнать? Или что попросить?

– Ты же сказала, что он на нашей стороне. Я тоже так думаю. Если у Вишенки в Москве проблемы, лучше заранее заручиться поддержкой Дарьялова. Кто нам поможет, кроме него. При его опыте, его связях…

– Ага, – перебила Света. – Он уже однажды помог. Четыре года назад.

Мне не хотелось углубляться в старый беспредметный спор.

– Хорошо, если возражаешь, не пойду к нему. Я же специально тебя спросил.

Как всякая женщина, Света легко разворачивалась на сто восемьдесят градусов.

– Нет уж иди, раз собрался. Только помни, Володечка, Петр Петрович человек непредсказуемый, чекист сталинского замеса. Вот один факт: Гараев после воцарения целый год держал его под прицелом, все об этом знали. Я сама думала, его очередь следующая за Русланом. Его или моя. И Дарьялов это знал. Но только посмеивался. И что же? Недавно Гараев предложил ему возглавить все тайные службы концерна. Поверь, это целая армия. Тысяч пять вооруженных людей, множество секретных подразделений – и не только в Москве. Как Дарьялов переломил ситуацию, можешь себе представить?

– Нет, не могу. Да и зачем мне?

Она искала, куда деть окурок, я взял его, бросил на землю и растер каблуком.

– Володя, никак не могу поверить… Скажи еще раз, пожалуйста. Он вернулся?

Ничего не было приятнее, чем выполнить ее просьбу.

– Он здесь, Светочка. Он в Москве.


Вскоре я очутился в кабинете Дарьялова, но не в том, где бывал раньше, а в новом, просторном, уставленном мягкой мебелью, с предбанником, где сидела молоденькая секретарша. Явный знак растущего могущества. Я позволил себе игривое замечание:

– Кажется, вышли в генералы, Петр Петрович?

Принял дерзость благосклонно.

– А что вы думаете, Володя-джан. Чины дает власть, а она у них в руках.

За три года, что мы не виделись (последний раз я заглянул поблагодарить за Стеллу, и он тогда прикинулся, что не понимает, о чем речь), он почти не изменился – сухой, поджарый, с неприметным, без единой запоминающейся черты лицом. С таким лицом человек везде на своем месте, и на пашне, и в тюрьме, и в губернаторском кресле. Я давно знал, как поразительно меняется его облик, когда он входит в какую-нибудь роль, которую сам себе придумывает. Куда там нашим театральным кумирам. Хотя… Старики-мхатовцы, и не только они, тоже умели перевоплощаться неслабо, это нынешняя плеяда молодых дарований играет только самих себя, оттого скука на сцене ужасная. Впрочем, возможно, во мне говорит плебейское раздражение. После того, как однажды Светка затащила меня на спектакль Виктюка, я в театр больше не ходок.

– Говори, какая надобность, Володя-джан? Без нужды-то не заглянешь к старику. Не осуждаю. Вам время цвесть, нам истлевать, – бойкие глазки сверкнули хитрецой, начал входить в какую-то роль, но я не дал развернуться, бухнул, как со Светой, без всяких предисловий:

– Сын вернулся, Петр Петрович. Звонил из автомата. Не удивился, ничего не показал, новость это для него

или без меня в курсе.

– Что ж, поздравляю… Мы ведь в этом не сомневались, верно? Хотя, признаюсь, болела душа. Хороший мальчик, необычный. Где же он странствовал столько лет?

Знает, понял я. Не о том, что вернулся, а что-то другое, более важное.

– Это он сам расскажет, если захочет… Петр Петрович, позвольте быть откровенным?

– Конечно, Володя, конечно. Уж сколько знаем друг друга, какие могут быть секреты. Тем более, ваша бывшая жена теперь как-никак мой начальник. По должности обязан защищать ее интересы.

Подпустил, конечно, перчику, но беззлобно. Я-то абсолютно уверен, что Светлана ему до лампочки, у него совсем другие начальники, а вот какие? Сбивала с толку еще одна мелочь, совершенный пустяк. Не мог понять, чем он руководствуется, обращаясь ко мне то на «ты», то на «вы». Много раз собирался спросить, но что-то мешало.

– Звонок какой-то странный. Почему сразу не заехал? Мы же родители. Четыре года – и вот позвонил откуда-то, и опять его нет. Нас со Светланой Анатольевной беспокоит эта таинственность. Может, он скрывается? Может, за ним следят? Ничего не понятно. Помогите, Петр Петрович. Светлана сказала, вы имеете влияние на господина Гараева. Значит…

– Господь с вами, Володя, – перебил Дарьялов, в деланном испуге взмахнув руками, в ту же секунду перевоплотившись в усталого, раздавленного жизнью пожилого человека, возможно даже неизлечимо больного. Одна из его любимых ролей, хорошо мне знакомая. Сейчас, скорее всего, последует какой-нибудь душещипательный монолог. Так и получилось. Полковник по-стариковски ссутулился и заговорил с трогательными, исповедальными нотками, способными усыпить бдительность кого угодно.

– Какое там влияние, дорогой мой. На кого? Это все в прошлом. Укатали Сивку крутые горки. Светлану Анатольевну неверно проинформировали. Действительно, господин Гараев относится ко мне снисходительно, предлагал повышение, но я наотрез отказался. Куда мне? С места не ухожу единственно, чтобы не околеть с голоду. Да еще, открою по секрету, приходится помогать детишкам, внучатам. Если бы не это… Мне самому ничего больше не надо. Покоя, как говорится, сердце просит. Поверите ли, к земле потянуло. У меня участочек есть небольшой, шесть соток, домишко бревенчатый, – вот там я счастлив. Часами могу стоять посреди капустных грядок и любоваться какой-нибудь букашкой. Роса блеснет на траве – чудо-то какое. Туманец дымится над лесом. Яблони в цвету. Красота-то какая в природе, Володя. Иной раз аж в слезу шибает. Жизнь надобно прожить, чтобы это понять. А вы говорите – влияние. Только и мечтаю, чтобы никуда не идти, усесться на теплый пенек и, закрыв глаза, греться на солнышке. Или того лучше. Попариться в баньке, потом укрыться в теньке и не торопясь, с расстановкой выцедить одну-другую баночку останкинского… Какое пиво научились делать, Володя, раньше такого не было… правильно нас демократы журят, не умели жить. Все за химерами гонялись. Космос, благо отечества, социальная справедливость – ушли этим прожужжали, а о маленьком человеке, об нас с тобой, Володя, вовсе не думали. Спасибо Ельцину и Чубайсу, на старости лет открыли нам глаза. Не о тебе речь, Володя, ты еще молодой, тебе повезло, свободным человеком поживешь со всеми правами свободного человека, а мне уже поздно. Так и помру пеньком стоеросовым.

Сверкнул исподтишка хитрым глазом, посмотрел, не переиграл ли, не спутался ли в роли, но я его успокоил, ответно пригорюнился.

– Что говорить, Петр Петрович, я и сам половину жизни прокуковал на одной зарплате, света Божьего не видел… Давайте вернемся к Вишенке. Подмогайте Христа ради. Нам надеяться не на кого, кроме вас. При ваших возможностях… Нам бы только разузнать, где он и что с ним.

Довольный, Дарьялов тем же замогильным голосом пообещал:

– Не извольте сомневаться, многоуважаемый Владимир Михайлович. Если что где услышу хотя бы краем уха, тут же дам знать – либо вам, либо самой Светлане Анатольевне. А как же иначе. Или мы не понимаем, что значит родное дите… Кстати, Володя, и тебе советую, когда все уладится, тоже к земле прибиваться. Она, кормилица-красавица, единственное, что дал нам в утешение Господь. Все остальное – обман и мишура. Когда это уразумеешь, на душе полегчает. Поверь старику.

Выпроваживал меня, выпроваживал. От роли малоземельного крестьянина плавно переходил к роли юродивого. Это – его любимая. Я хорошо представлял, как он расхохочется, выставив меня за дверь. Но мне и в самом деле больше нечего было здесь делать. Главное сказал, и он все намотал на ус. А какие предпримет шаги – это непредсказуемо. Но вредить не станет. Я не смог бы объяснить, откуда во мне такая уверенность, но не сомневался в этом, как и в том, что есть у полковника информация, которой не счел нужным поделиться…

На другой день, ближе к вечеру, второй раз позвонил Вишенка. Я только что вернулся от клиента, который чуть меня не пришиб. Я когда его увидел, сразу почувствовал опасность. У всех, кто работает по вызовам, от проституток до сантехников, глаз наметанный. Но пожилого дядьку в тельняшке, открывавшего дверь, любой ребенок испугался бы. Волосы дыбом, глаза шальные – я сперва принюхался, думал пьяный, но нет, вроде не пахнет. Это еще хуже. С пьяными обходиться легче, на них есть метода, а с одичавшими труднее. Никто, пожалуй, и отдаленно не представляет, сколько теперь в Москве в прямом смысле одичавших обывателей. По той простой причине, что они редко появляются на улице среди дня. Ночь – вот их время. А ночью как раз те, кто еще не спятил, запираются на все замки и сидят тихо, как мыши. Еще раз я заподозрил неладное, когда увидел старенький холодильник ЗИЛ – 61-го года выпуска, хотя в заявке значился финский «Тинол». Я, естественно, не подал виду, осторожно спросил:

– Какие проблемы, хозяин?

Мужик – здоровенный, черт, весь в бицепсах, как в узлах, вкрадчиво ответил:

– А вы не знаете?

– Откуда же… С виду прибор нормальный.

– Нормальный? С виду ты тоже нормальный… Трясется и не холодит, понял? – маленькие глазки злобно сверкнули, повторил с нажимом: – Не холодит и трясется. Как баба пьяная.

После этого мне надо было ретироваться, придумать необидный предлог, ну, допустим, забыл накладную в конторе, но я под его яростным взглядом не решился на это. Развернул холодильник боком и начал снимать заднюю панель. Мужик топтался рядом, дышал в ухо. Прогудел:

– Ну что, починишь?

– Постараюсь. Надо сперва…

Окончить фразу не успел. С диким воплем: «Ах ты, сука, постараешься!» – мужик махнул клешней, целя мне в лоб. Но врасплох не застал. Из левой руки я предусмотрительно не выпускал увесистый чемоданчик с инструментами. Под его кулак подставил плечо, а чемоданчиком оглоушил по башке. Мужик жалобно хрюкнул, закачался, а я побежал к входной двери, но он меня догнал, прыгнул на спину, повалил и начал душить. Душил неумело, но энергично, стараясь захватить в ладони всю шею, словно заодно с удушением измерял ее окружность. При этом бубнил беспрерывно: «Постараешься, а вот я тоже, сука, постараюсь!»

Каким-то образом, откуда силы взялись, мне удалось приподняться на четвереньки и свалить его с себя. Тут произошло нечто вовсе непостижимое: мужик лежал неподвижно, смотрел мне в глаза и счастливо улыбался. Я кое-как отомкнул дверной замок и пошкандыбал к лифту. Сзади донеслось самодовольное:

– Ничего, сучара, в другой раз достану, кириенок хренов!

Дома едва отдышался, думал, не хряпнуть ли рюмашку. Сразу два повода нарушить сухой закон. Избежал нелепой смерти в лапах дикаря, и Вишенка уже здесь. Не в полной воплощении, но все же… И только о Вишенке вспомнил, толкнуло под сердце и сразу затрещал телефонный аппарат. Не сняв трубку, уже знал: это он. Так и спросил:

– Вишенка, ты?

– Здравствуй, папа. Как поживаешь? – я испытал мгновенное облегчение, подобное тому, когда очнешься от кошмара, откроешь глаза – и убедишься, что это был всего лишь сон. Голос сына прежний, веселый, звучный, как горный ручеек.

– Сашик, мама очень переживает. Что ей сказать? Когда мы тебя увидим?

– Скоро, папочка, скоро, – я видел, как он улыбается, прежний четырнадцатилетний – с ясный взглядом и меланхолической гримаской, будто спрашивающий: папа, а это еще что такое?

– У тебя какие-то трудности, сынок?

– Никаких трудностей… Надо выполнить кое-какие поручения… Как только освобожусь…

– Ты здоров? Ты больше не исчезнешь? – и тут меня словно прорвало, хотя знал, чувствовал, по телефону нельзя. – Ты хоть представляешь, как нам с матерью пришлось? Четыре года! Каждый день – как вечность. С утра до вечера – чернота. Мы вообще не жили эти годы. И теперь опять… Ты здесь – и тебя нет. Каково матери, подумай. Неужели нельзя что-то сделать? Что с тобой? Хоть это можешь сказать?

Мои заполошные, бабьи вопли упали в пустоту. Он ответил спокойно, все с той же улыбкой, и совсем о другом:

– Папа, послушай, это очень важно. Тебе и маме надо быть готовым исчезнуть. Я пришлю за вами. Главное, ничему не удивляйтесь. Потом все поймете. Сегодня же начинайте собираться.

– Да, но…

– Прости, больше не могу говорить. Помни одно, с нами ничего плохого не случится. Поцелуй маму. Обнимаю тебя, дорогой…

Ошарашенный, я смотрел на умолкнувшую трубку. Дорогой! Кто это сказал? Кто только что со мной разговаривал? Человек или призрак? Тонкая ледяная иголка вошла в сердце, и я боялся резко разогнуться, чтобы оно не взорвалось.


ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ В МОСКВЕ

– Какие у тебя документы?

У того, кто задал этот вопрос, была характерная внешность ухватистого мужичка эпохи первоначального накопления, который пьет в меру, ворует помаленьку, без наглости – и всегда держится в стороне от крупных свар. На обветренных, добродушных физиономиях таких мужичков всегда одно и то же выражение: он, дескать, ни при чем, но коли на него слишком давить, может дать сдачи. Камил, еще не освоившийся толком, определил сорокалетнего загорелого (май месяц) крепыша в майке и модных шортах как человека неопасного, хотя себе на уме. Молча протянул паспорт на имя Иванова Сергея Юрьевича и студенческое удостоверение: 2-й курс МЭИ. Перед тем они уже познакомились, и он произнес очередную шпионскую фразу: «От Потапыча я. Солярки прикупить».

Мужичок представился как Николай, Николай Саве-лов.

– Плавать хоть умеешь?

– Как рыба, – ответил Камил. Толковали возле служебного домика, выкрашенного свежей голубой краской. Чуть ниже, на пологом берегу водохранилища – дощатая пристань с десятком принайтованных лодок, а также двумя катерками с яркими оранжевыми полосами на борту. Время полуденное, но пляж пустой. Еще не сезон, хотя с неделю прожаривало, вода и воздух достаточно прогрелись, чтобы смелый человек мог окунуться в охотку. Поодаль, за тесаным столом отдыхали на солнышке двое мужчин – один молодой, чуть постарше Камила, другой в летах, возможно, близко к пенсии. Сидели хорошо, основательно: на столе бутылка водки, пластиковая бутыль с пивом и закуска – вобла, круг копченой колбасы и буханка черняги. На незнакомого парня эти двое глянули мельком и углубились в тихую беседу.

Николай Савелов пролистал паспорт со скептической гримасой.

– Ладно, сойдет… Пошли к начальнику. Токо держись соответственно. Михалыч умных не любит.

– Какой же я умный, – обиделся Камил.

– Студент все-таки, – как бы извинился мужик.

В голубом домике, который Камил принял за склад инвентаря, на первом этаже канцелярская конторка – с письменным столом, с обязательным сейфом, с пятком казенных стульев, с портретом Путина на стене – в дзюдоистском облачении. За столом восседал человек – обрюзгший, с остатками светлых волос на макушке, с необычным цветом лица – розово-блеклым, как бы заквашенным в сметане. Но по цепкому взгляду, которым окинул вошедших, волевой и знающий себе цену.

– Племяша привел, Михалыч, – застенчиво объявил Савелов. – Помните, вчера об нем говорили?

– Чего говорили?

– У нас ставка вакантная, а он спортсмен-разрядник. Вы обещали, Михалыч. С испытательным сроком.

– Когда обещал?

– Да вечером. Когда домой уходили.

– В котором часу это было?

– Около одиннадцати. Ну, может, чуть больше. За вами Савин приехал, из «Мотора».

– На что намекаешь, Коля?

– На что намекать, Михалыч? Савин – человек авторитетный. У него вся река в кармане. На что тут намекать.

– Завидуешь, Коляна, – хохотнул Михалыч. – Не завидуй, грех большой. Скоро все передам в твои руки, как сговорено. Сам будешь с Савиным контачить. Тогда поймешь, как они добываются, зелененькие-то. В чужом кармане, конечно, их легче считать.

– Напрасно вы так, – надулся Савелов. – Я тоже, небось, без дела не сижу.

– Не сидишь, верно… Только и разбираю на тебя жалобы… Значит, племяш у тебя спортсмен, говоришь?

Камил приосанился, расправил плечи. Перепалка водяных рыночников его позабавила. Он спокойно выдержал оценивающий, липкий взгляд Михалыча.

– В каком же ты спорте спортсмен, паренек?

– В нескольких, Иван Михалыч. По мячику стучу. На ковре кувыркаюсь. Как наш верховный, – ткнул пальцем в портрет Путина.

– Даже так? – оживился начальник. – А вот ежели, к примеру, появится пьяная компания, сумеешь разобраться?

– По необходимости, – скромно ответил Камил. – Смотря сколько их будет. С двумя-тремя управлюсь.

– Ишь ты, – Михалыч всплеснул пухлыми ладошками. – А с четырьмя, выходит, уже слабо?

– С четырьмя трудно, – согласился Камил. – С четырьмя в одиночку никто не сладит, если они не сробеют. Опять же зависит от того, сколько выпили и какое при тебе оружие. Если у тебя автомат, а у них голые кулаки, можно хоть десяток положить. Обстановка диктует результат схватки – так мой тренер говорит.

– Как, говоришь, кличут тебя?

– Сергеем.

– Учти, Сережа, лежать кверху пузом не придется. Работы всегда навалом. Причем, бывает и грязной. Ручки не боишься замарать?

– Вода кругом, отмою.

– Зарплата знаешь какая? Семьсот рубликов в месяц. Остальное зависит от личных усилий.

– Подходит, – сказал Камил. – Дядя говорил, обед еще бесплатный?

Начальник обернулся к Савелову.

– Что ж, Коля, по первому взгляду племяш у тебя неплохой, хотя и бахвалистый. Так у вас вся порода такая… Короче, ты привел, ты за него отвечаешь. Понятно?

– Не сомневайтесь, Михалыч, – поклонился Савелов. – Он смирный – и язык за зубами держать умеет.

– Вот это самое оно, – одобрил Михалыч. – Оставь паспорт, я в компьютер запихну.

На дворе Савелов поздравил Камила с благополучным устройством на работу и похвалил за верный тон в разговоре с Михалычем.

– Он не любит, когда сразу жопу лижут. Ты в норме себя держал, молоток.

– А кто такой Савин?

– Крыша Михалычева, из химкинской братвы. На уровне бригадира. С ним будь осторожнее. Псих отвязанный.

Подвел к мужикам за столом, освежающимся с утра. Пожилой – Гриша, молодой – Миша. Бычки оба здоровые, спасатели. По ним не заметно, что на станции работы невпроворот.

– Пополнение, – представил его Савелов. – Сережкой кличут.

Пожилой Гриша после церемонного рукопожатия на-булькал водки в стакан.

– С прибытием, Сережа. Прими на доброе здоровье.

– Не пью, извините, – смущенно отозвался Камил. Изумление всех троих было неподдельным и впечатляющим, как если бы увидели инопланетянина в скафандре. Миша переглянулся с Гришей, потом оба уставились на Савелова.

– Может, ты и баб не е?… – со скабрезным смешком уточнил молодой Миша.

– На режиме я, – пояснил Камил. – Тренер запах учует – и пинка под зад. Не хотелось бы. Мелкий ручеек, а все же течет. И перспективы есть. В основной состав обещали взять.

– На ковре бодается, – добавил Савелов.

– Вон как, – не унимался молодой Миша. – На ковре? Может, поручкаемся?

– Стоит ли? – усомнился Камил и улыбнулся. От этой Дружеской улыбки у задиры что-то стрельнуло под ложечкой – и словно по волосам прокатился сквознячок, но отступать было поздно. Тем более по мышечным габаритам он раза в два превосходил новичка.

– Почему не стоит? Мы, конечно, на основной состав не претендуем, но так, для забавы можно потягаться. По пятихатке с носа.

Камил пожал плечами. Тут же сдвинули в сторону закусь и бутылки, освободили край стола. Парни уселись напротив друг друга, уперлись локтями, сплелись клешнями.

– Погоди-ка, – вступил Савелов. – Я бы тоже поставил кусок на племяша для поддержки духа. Ты как, Григорий Денисыч?

– Одобряю, – сказал пожилой – и сразу скомандовал: – Поехали.

Схватка длилась доли секунды. Миша напрягся, побагровел, на спине, на груди вздулись бугры, но Камил лишь глубоко вздохнул и припечатал его руку к столешнице так легко, словно накрыл ладошкой коричневую бабочку.

– Чего-то тут не так, – озадаченно произнес пожилой Гриша. – Поддался, что ли, малый?

– Поддался или нет, – резонно заметил Савелов, – с тебя тыщара.

Молодой Миша сам не понял толком, как это вышло, по инерции, в азарте предложил:

– А ну давай левыми.

Повторили с тем же результатом. Камил утешил незадачливого богатыря:

– Ты сильнее меня, не расстраивайся. Просто не умеешь концентрироваться.

– Это ихний прием борцовский, – обрадовался Миша. – Слышь, Григорий! На прием поймал. Научишь, Сереж?

– Почему нет.

Миша полез в карман, хотел отдать проигрыш, но Камил запротестовал:

– Не-е, зачем. На понт не считается.

– Ну коли так… – смотрел на Камила влюбленными глазами. С этой минуты вопросов к новенькому ни у кого не осталось.

Савелов познакомил его с хозяйством лодочной станции. Провел на пристань, показал, как управляться с катером. Объяснил, где кончается их зона – с одной стороны возле березовой рощицы, с другой упирается в павильон «Незабудка». Павильон принадлежал побратимам из бакинской группировки. Еще в сфере их влияния насосная станция, автостоянка, огороженная забором из сварных металлоконструкций (вотчина грузинского князя Гарика Патрикашвили), и складские помещения – продолговатое кирпичное здание барачного типа, с массивными железными дверями. Еще – несколько ларьков, лежаки на пляже, яркие пластиковые тенты и прочее такое, с чего можно стричь купоны, включая катамараны. Зона довольно большая – около двух километров побережья.

– Когда сезон, тут яблоку негде упасть, – сообщил Савелов. – Публика в основном молодняк духарной, но иногда заглядывают и солидные люди.

Камил нет-нет и косился на противоположный берег, где над водой нависала бетонная дамба и – чуть дальше – запрокинутый ажурный купол, напоминающий цирк на проспекте Вернадского. В двух направлениях, расползаясь конусом, уходил в бесконечность высокий, по-видимому, бетонный забор. Непосвященного все это могло навести на мысль, что там какие-то спортивные сооружения, может быть, теннисные корты или водный стадион, чему противоречили две смотровые вышки (в пределах видимости), поднятые на изрядную высоту, на которых маячили фигурки солдат. Вдоль берега, очерчивая запретную зону, плавали ярко-оранжевые буи, под которыми, Камил знал, подводные решетки с торчащими из воды железными пиками. Но все это, конечно, только видимость защиты. Охранять Москву было некому, она сгнила изнутри.

Савелов будто угадал направление его мыслей, и это не понравилось Камилу.

– Объект сурьезный, – указал на тот берег. – Охраняют солдатики. Курам на смех. Все у нас нынче так. Удивляюсь, как Кремль еще не подорвали. А крысы! Видал, какие крысы появились? Размером с теленка. А погода! То жара несусветная, мозги всмятку, то ураганы. Одно слово, светопреставление. Где ты был, Сережа, там так же или по-другому?

– Где я был? – переспросил Камил, поймав простоватый взгляд Савелова. Тот смутился, опустил глаза.

– Вроде ты из Краснодара? Или откуда?

– Оттуда, оттуда, – холодно отозвался Камил. – Куда тебе лучше не заглядывать.

Савелов с опаской отступил на шаг, и Камил поторопился его успокоить.

– Не бери в голову, дядя Коля. Я тебя не съем. На сегодня какие задания?

– А-а, – Савелов тряхнул кудлатой головой, будто выходя из транса. – Да чего хошь, то и делай. Токо на глаза Михалычу не попадайся.

До обеда, до трех часов Камил смолил лодку на берегу. Савелов снабдил инструментом и всем необходимым, объяснил на пальцах, что и как, дальше он сам мароковал. Днище у лодки раздолбанное, со щелями, железные обручи крошились от ржавчины, но работа ему понравилась. Солнышко светило, с воды дул влажный ветерок. Камил разделся до пояса и не разгибался несколько часов подряд. Ошкуривать подгнившее дерево – как коросту с души снимать. Смолистые запахи проясняли мысли, и будущее вырисовывалось довольно четко. Короткий визит в Москву – всего лишь разведка. Без Наташи ему здесь делать нечего.

Изредка подгребал богатырь Миша, предлагал помощь.

– Не-е, – отказывался Камил. – Я сам.

– Корячиться не надо, – учил Миша. – Михалыч уже смылся. Теперь раньше вечера не появится, пока не выдрыхнется у Любки.

– Да мне нравится. Люблю лодки смолить.

Около трех Савелов кликнул обедать. Камил с сожалением оглядел блестевшее свежими заплатками днище. Разделся догола – и с мостка прыгнул в воду. Вынырнул метров за пятьдесят, оглянулся, – трое мужиков повыскакивали из-за стола и пялились на реку, решили, утонул. Камил помахал рукой – и богатырь Миша от радости подпрыгнул и повалился на траву. Мощными гребками Камил пересек водохранилище и, озорничая, ухватился за веревку оранжевого буя. Рядом торчал из воды штырек ограждения. Солдатик на смотровой площадке (отсюда хорошо было видно молодое, безусое, наивное личико) погрозил кулаком и сдернул с плеча автомат. Камил нырнул, развернулся и поплыл обратно.

Через несколько минут присоединился к мужикам, которые дружно его осудили.

– Ты чего, Серый, – взволнованно бухтел Миша. – Тебе, в натуре, жить надоело? У отморозков приказ: кто заплыл за буй – стрелять без предупреждения. В прошлом сезоне с десяток придурков ухлопали. Пусть наркоманы, Михалыч все одно штрафует. За каждого жмурика снимает по десять окладов. Мы с Григорием третий год ни копья не имеем, токо с нас течет. Ты полез под верную пулю. Да ты что, Серый?

– Я же не знал, – покаялся Камил. – А чем объясняются такие строгости?

Вмешался пожилой Гриша.

– Это не строгости, паренек, суровая необходимость момента. Времечко сумасбродное. Без присмотру нельзя. Только дай волю, прямо в отстойнике тонуть будут. Народец-то оголтелый, обкуренный, освобожденный ото всех оков. Мы потом эту воду сами пить будем. Приходится отгонять.

Камил прикинул, что за полдня мужики худо-бедно осушили три пол-литры белой и пива немерено, но держались будто трезвые. Только глазенки у всех радостно поблескивали, включая Савелова. Но он в разговор не встревал, возможно, все еще переживал свою оплошность. Когда проявил излишнее любопытство.

Тут появился обед. Красивая пышная молодка в цветастом сарафане, выткавшаяся будто из воздуха, установила на стол кастрюлю с дымящимся борщом. Потом сбегала в дом и принесла стеклянную банку сметаны, расставила алюминиевые миски. Богатырь Миша хищно повел ноздрями, ухватил красавицу за бочок, отчего та игриво пискнула.

– Знакомься, Серый, кормилица наша, Галиной зовут. Беженка с Украины. Столуется у Михалыча. Заодно оказывает любые услуги за доступную цену. Верно, Галюш?

Молодка отбила наглую пятерню, мгновенно раскраснелась. Полоснула по новичку шальным взглядом.

– Охальник ты, Мишка. Я с тебя с февраля копейки не взяла. Что обо мне товарищ подумает.

– Это верно, – гогоча подтвердил богатырь. – У нас с Гришей кредит. Садись с нами, Галюша, прими со свиданьицем.

Откуда-то из-под стола достал новый пузырь, ловко разлил по чашкам. Девушка заметила:

– Почему четыре, Миша, нас же пятеро, – улыбнулась Камилу материнской улыбкой.

– Серый не пьет, – уважительно сообщил богатырь. – У него скоро соревнования.

– Это правда? – удивилась девушка.

– Правда, – Камил поневоле тоже заулыбался: энергия жизни плескала в девушке через край. – Не пью и не тянет.

– Первый раз вижу такого серьезного молодого человека, – призналась беженка. – Тебе бы, Мишенька, немного взять пример.

– Куда ему, – заметил пожилой Гриша. – Он без стакана, как баба без прокладки.

Борщ оказался превосходный, наваристый, душистый, острый, такого Камил еще не едал. Вдобавок Галина в каждую миску опустила по здоровенному куску мяса. Естественно, под такую еду пришлось открывать пятую бутылку. Беженка Галина пила наравне с мужчинами и так же, как они, совершенно не пьянела. Все чаще останавливала задумчивый, обволакивающий взгляд на Камиле. Наконец, смущаясь, спросила:

– Что-то, Сережа, ваша личность мне знакомая… Вы на Полтавщине не гостили?

– Не доводилось пока, – ответил Камил, расправляясь со второй тарелкой. Девица пригорюнилась, подперла подбородок розовыми кулачками.

– Очень одного мальчика напоминаете. Мы с ним в одном классе учились. Ох, какой тоже хорошенький был мальчик Яшенька, чистый, ясный, как ангелочек. И уж так в меня влюбился. Не поверите, да? И я его, конечно, отличала ото всех. Тогда ведь еще любовь была, не только секс.

Богатырь Миша заерзал на скамье.

– Галь, чем тебе секс-то не угодил?

– Да тем, Мишенька, что души в нем нету. Одно скотство и блажь.

Богатырь смотрел ошеломленно.

– Ну, ты даешь, Галь, в натуре… сама же говорила, нравится. И бабки идут вроде ни за что, вроде за удовольствие. Нам бы с Гриней так ишачить.

– Кошкам тоже нравится, – с запальчивостью отозвалась беженка. – У них тоже секс. А между людьми должна быть любовь, это не одно и то же. У любви свои правила. Она не продается за деньги. Вы согласны, Сережа?

– Стопроцентно, – Камил глядел на кастрюлю, где еще оставалось борща на треть, и подумывал, не взять ли еще мисочку, хотя это противоречило аскезе. Впрочем, какая может быть аскеза на охотничьей тропе.

– Ага, врубился, – с обидой заметил Миша, разливая остатки из бутылки. – Глаз на Серого положила. Сперва поинтересуйся, может, ему и секс запрещенный.

Камил принял решение и запустил черпак в кастрюлю. Вдобавок положил на ломоть черного хлеба кус колбасы. После работы на свежем воздухе никак не мог насытиться.

– Это правда, Сережа? – ласково спросила Галина. – С барышнями вам тоже вредно общаться, как спортсмену?

– Если без излишеств, то можно, – успокоил девушку Камил. На пожилого Гришу последняя чарка оказала роковое воздействие. С затуманенным взором он вдруг громко проголосил срамную частушку («Из-под елки, из-под палки вылезает хрен с мешалкой»), потом важно изрек:

– Я вам так скажу, господа хорошие. Любовь штука хитрая, от нее детки заводятся. Поэтому лучше о ней не думать.

– Сереженька, – не унималась беженка. – Без излишеств – это как? С предохранением, что ли?

– Не больше одного раза в месяц, – вежливо ответил Камил.


…Вечером, из своего номера в «Ночной фиалке» позвонил по контрольному телефону. Ответила женщина с простуженным голосом. Камил назвался: говорит студент. Ничего не спрашивая, женщина ответила: ждите.

Ждать пришлось около десяти минут. Потом телефон ожил, Камил услышал резкий баритон Карабая:

– Все в порядке, сынок?

– Да. На подготовку уйдет не меньше недели.

– Расскажи поподробнее, мальчик.

Камил а озадачило, что Карабай требует подробностей по телефону, но не ему учить великого воина. Рассказал, что проникнуть на объект несложно, но потребуется кое-какое снаряжение. Он составил список. Потом описал обстановку на станции: там тишь и гладь и Божья благодать. Единственную опасность может представлять тамошний бугор Иван Михайлович Пустовойт, возможно, его следует нейтрализовать заранее.

– Все верно, – одобрил Карабай. – О Михалыче позаботятся в нужный момент. Спокойно обживайся и не делай резких движений. За списком зайдут через полчаса. Кстати, Камил, почему остался в «Фиалке»? Почему не снял квартиру?

– Здесь нормально, бек. От добра добра не ищут.

– Хорошо. Но помни, в отеле есть подставные. Мы проверяем… Похоже, мэрия опять копает… И еще одно, Камил. Кое-кто желает с тобой встретиться. Догадываешься, кто?

– Догадываюсь… Может, устроить это после акции?

– Ладно, не думай об этом… Главное, не шуми. Очень прошу.

Последнее напутствие задело Камила, он не давал повода подозревать его в дурости. Хотя… Нельзя исключить, что всеведущий Карабай каким-то образом узнал о его приключении на вокзале.

В половине одиннадцатого он вышел на улицу и сел в заказанное по телефону такси. Оглянулся на отель, откуда его наверняка сфотографировали. – На Тверскую, пожалуйста, – попросил водителя, крутолобого малого в кепке с пуговкой. Тот и не подумал трогаться с места.

– Пятьсот рублей, хозяин.

– Чего так много?

– Нормально. Ночной тариф.

К новым порядкам в Москве Камил еще не привык, да и когда было привыкать. Вообще-то он думал, что торгуются частники, а не те, кто по вызову.

– Четыреста, – сказал на всякий случай. Не стоит выглядеть прикинутым лохом.

– Четыреста с полтиной, – отозвался таксист. – Дешевле никто не повезет.

– Поехали.

До Тверской не доехал, вышел на «Парке культуры» и быстро нырнул в метро. На эскалаторе стоял спокойно, собрав нервы в пучок. Если есть хвост, он его обязательно почувствует. И в машине, и в метро внутренний локатор не сигналил. Все-таки он покрутился по кольцу, сделал две пересадки – и вышел на Новослободской. Стоял двенадцатый час, Москва угомонилась на пересменок перед ночной гульбой. В воздухе, как черное облако, струилась тина дурных человеческих энергий, не угрожающих ему персонально. Но дышать трудно, хотя майский вечер свеж. Он поднялся, кружа переулками, к театру Советской Армии, встречая по дороге небольшие стайки молодняка, оснащенные пивными бутылками, окруженные плотной завесой матерка из жеребячьего гогота. Никто ни разу не уступил ему дорогу, он сам сворачивал в сторону, как и другие одинокие прохожие, жавшиеся к стенам домов. В городе ощутимо начиналась большая ночная охота, только он еще не понял, на кого. Может, и на него.

Возле какого-то питейного заведения с неоновой вывеской, на которой то вспыхивала, то гасла пышногрудая голая бабенка, выстроились в ряд с десяток дежурных тачек. Он открыл дверцу третьей по счету, спросил:

– Свободен, братан?

Братан – меланхоличный парень лет тридцати в кожаной куртке – ответил по-деловому:

– Смотря куда ехать.

– Недалеко. На Самотечную.

– Да тут пешком дойдешь… сколько дашь?

– Пятихатка годится?

– Один поедешь или…

– Один. – Водила чесал затылок, прикидывал, и Камил уже чуть не захлопнул дверцу.

– Ладно, садись. Для раскрутки.

Ехали молча, хотя водила пытался затеять разговор, намекал, что при желании может дать пару реальных адресов, но Камил не заинтересовался. Вышел за квартал до моста.

На подходе к хрущевской пятиэтажке, чудом уцелевшей среди новостроек в безымянном тупике, рецепторы просигналили: есть, ведут. Как он сразу не сообразил? Действительно, на кой хрен пасти его от отеля, если без того Карабаю наверняка известны его возможные маршруты – их всего-то два-три. Остается лишь поставить наблюдателей возле этих пунктов. Однако то, что его взяли под присмотр, означало многое. Во-первых, ему не доверяли. Во-вторых, реальные и мифологические лидеры сопротивления не доверяли друг другу.

Камил, ускорив шаг, миновал пятиэтажку и свернул за угол. Попытался определить, откуда сигнал. Переулок пуст, если не считать припаркованных машин. Редкие окна светились: Москва, став европейским городом, засыпала рано, зато и вставала чуть свет. Сейчас, в первом часу ночи, даже кошки куда-то подевались, хотя май самое их время. Фонари западного образца, в виде железных чертиков, отбрасывали на асфальт колеблющиеся желтые пятна. Почти деревенская тишина, нарушаемая слабым шорохом близкой магистрали. Камил настороженно ждал. Соглядатай потерял его из виду и скоро себя обнаружит. Так и случилось. Из подъезда дома, стоящего напротив пятиэтажки, вывалился мужчина в длинном темном плаще, огляделся по сторонам – и резко заспешил вдоль стены в том направлении, где скрылся Камил. Не дойдя до угла несколько шагов, остановился, замер, наклонил голову. Прислушивался, но ничего не услышал – и чуть ли не бегом ринулся в переулок. Камил, притаившийся за «десяткой», почти слившийся с корпусом, вытянул ногу и элементарной подсечкой повалил бегуна на асфальт. Затем ловко уселся на него, упершись ножом в дрожащий кадык. Сказал миролюбиво:

– Не барахтайся, дядя. Неосторожное движение – и ты труп.

Дядя не собирался барахтаться, только изумленно пыхтел. Изогнувшись, Камил вытащил у него из кармана плаща сначала руку, потом пистолет. Поставил пушку на предохранитель.

– Это что же? – спросил укоризненно. – Хотел застрелить?

– Пусти, – прохрипел дядя. – Кошелек в боковом кармане. Бери и отваливай.

– Много денег? – Камил слегка надавил острием – и мужчина издал странный звук: – Ррр-ух!

– Я безработный, отпусти. Триста рублей в кошеле.

Кто же тебе их дал? Отвечай быстро.

– Как кто? Заработал.

– У кого? Соврешь – и хана…

Камил сказал это так, чтобы мужчина поверил. Да и как не верить, если из горла закапала кровь.

– У Мустафы Агапова. У Туземца. Но я мелкая сошка. Не убивай, пожалуйста.

– Мустафа на кого работает?

– Вроде бы на Гараева.

– Какое задание? Мочить?

– Ты что, я не убийца. Говорю же, мелкая сошка. На побегушках.

– Почему здесь поставили?

– Не знаю. Христом Богом клянусь, не знаю. Где велели, там стою.

– Про меня что сказали?

– Ничего. Это пост. Мы тут круглые сутки на пересменках.

– Давно?

– Второй месяц.

– Как тебя зовут?

– Виктор. Виктор Самарин. Ой, хрр-ух!

Камил защелкнул лезвие, спрятал нож в карман. Потом разрядил пистолет и обойму зашвырнул в переулок. Где-то далеко она зацокала по асфальту.

– Про меня как доложишь?

– Как скажешь, так доложу.

– Хорошо, Витя, верю. Ты ведь из ментовки, да?

– Когда это было.

– Кого велено фиксировать?

– Всех, кто к сапожнику ходит.

– И днем тоже?

Они уже сидели рядышком на асфальте, привалившись спинами к «десятке», как двое подгулявших пьянчужек. Не хватало бутылька между ног. Витя Самарин достал платок, промокнул горло. Смекнул, что смертуха на сей раз прошла стороной, но страх еще не преодолел. От парня, который его подловил, тянуло жутью. Инстинкт Витю не обманывал. Пятнадцать лет в погонах и седьмой год на службе у грязи. Повидал кое-что, спасибо реформам.

– Днем тоже. На «Кодак» снимаем. Ночью – визуальный досмотр.

– Не ошибаешься?

– В чем?

– Сапожника поставили на учет месяц назад? Не раньше?

– Не знаю. Не моя компетенция… Слышь, парень, про тебя могу вообще не докладывать.

– Не ври, доложишь, куда денешься, – усмехнулся Камил. – Ничего, доложи. А если прибавишь мне годков десять, за мной штука.

– Спасибо, – поблагодарил мент.

– Ладно, держи свою пушку. Только не делай глупостей, Витюня.

– Не сомневайся, мы люди с понятием.

Через минуту Камил нажал черную кнопку над полуподвальной, с жестяным покрытием дверью. Три длинных звонка, два коротких, потом, после паузы, опять длинный. На двери не было глазка – и распахнулась она внезапно. Перед Камилом стояла пожилая женщина в домашнем халате, моргала глазами со сна.

– Молодой человек, не поздновато ли для визита? Вы знаете, который час?

Раздражение было наигранным, как и сонливость. Встретясь с ней взглядом, Камил подумал, что эта женщина вообще вряд ли когда-нибудь спала. Но поддержал игру, извинился:

– Мне надо поговорить с досточтимым Абрахманом-оглы, госпожа.

– Обознались, юноша. Здесь нет никакого Абрахмана. Это мастерская Бориса Федоровича Сотникова. Заказы он принимает во второй половине дня.

– У меня нет заказа, – улыбнулся Камил и открыл ладонь, на которой тускло блеснул овальный медальон – заправленный в золото зеленый малахитовый глаз с алмазными ресничками. Медальон подействовал гипнотически. Женщина протянула руку и тут же ее одернула. Отстранилась, пропуская Камила.

– Проходите, пожалуйста…

Провела в небольшую комнату, уставленную дорогой мебелью багряно-золотистых тонов. Освещенная настенными бра, комната словно плыла в нежных огненных сполохах.

– Подождите здесь, сейчас позову хозяина.

Камил опустился в кресло, пытаясь понять, отчего возникло ощущение вибрации.

Не успел додумать… Из-за шторы, за которой оказалась еще одна дверь, появился невысокий человек лет восьмидесяти, облаченный в теплую ночную пижаму небесного цвета. У Камила округлились глаза. Человек был полной копией Астархая, если бы нарастить ему бороду, чтобы упрятать в ней глаза, и добавить полторы сотни лет. Камил склонился в почтительном поклоне.

– Приветствую вас, многоуважаемый бек! Сапожник властным жестом вернул его в кресло. Сам расположился напротив, с любопытством вглядывался.

– Долго добирался до Москвы, мой мальчик, – заговорил, зябко запахнув пижаму.

– Пришлось задержаться в Краснодаре, ата.

– Конечно, конечно… Но можно было поторопиться. Наши друзья полагают, что в запасе у них вечность, но ошибаются в этом, как и во многом другом. Согласен, Камил?

– Вы же знаете, ата, в моем положении не стоит высказывать собственное мнение…

У него с души спал тяжкий груз. Помолодевший Астархай – это надо же! Но если такие чудеса бывают на свете, значит из этого подвала, оборудованного под пещеру, от сапожника Сотникова-Абрахмана до Наташи рукой подать. Она присутствовала здесь, это она покачивала светящуюся золотистым пламенем комнатку, как лодку. В этой нелепой мысли, разумеется, не было никакой логики, кроме логики любви.


ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЬ ИЛИ ЖЕРТВА

Мобильник забулькал в кармане, когда он выруливал на улочку, ведущую к «Золотому квадрату». Сидоркин свернул к тротуару, выключил движок – и только тогда поднес трубку к уху. Ничуть не удивился, услышав голос Самуилова.

– Ну? – раздраженно спросил генерал. – Баклуши бьешь, подполковник? Вторые сутки пошли.

– Еду к Дарьялову, он ждет, – доложил Сидоркин.

– Есть какие-нибудь сдвиги?

– Никаких, Иван Романович, – бодро ответил Сидоркин. – Предварительный поиск. Почти вслепую.

Он понимал, что генерал его разыскал не только за тем, чтобы лишний раз оттаскать за космы. Это не в его привычках. Хотя какие там привычки, когда имеешь дело не с реальным человеком, а с мифом.

– Антон, кажется, ты не совсем проникся важностью задания?

– Проникся, Иван Романович. Но ведь никаких зацепок. Темнотища.

– Сейчас тебя немного просветлю. Но сперва скажи, как построишь беседу с Дарьяловым? Что про него знаешь?

– Понимаю, Иван Романович. Да, он работает на мафию. Но не думаю, что совсем скурвился. Он не перевертыш.

– Это твои эмоции?

На этот вопрос трудно было дать профессиональный ответ.

– Я с ним знаком. Он классный аналитик. Вы же знаете, он не сам ушел из конторы, его выкинули. Таких сотни.

– Значит, обиженный?

– Да, обиженный, но он… он… государственник. И православный русский человек.

Генерал скептически пожевал в трубку.

– Неубедительно, Антон. На обиженных воду возят… Хотя идти к нему надо, тут ты прав. Тут вот какая штука… Объявился посланник. И кто бы ты думал? Пасынок Атаева, бывшего владельца «Золотого квадрата». Видишь, как все завязывается в узелок. Но все подозрительно. Может, ошибаемся. Может, не он. Тот уж больно молод.

– Простите, Иван Романович, а как его вычислили?

– Перехват. Обыкновенный перехват. Он позвонил своему папаше.

– Почему папаше, а не матери?

– Чего-то ты перепутал, Сидоркин. Не ты меня должен спрашивать, я тебя… Одно ясно, Дарьялов нам очень нужен. Он у Гараева в фаворе, можно сказать, на генеральском положении. Возможно, скоро Героя России от него получит. Как стариковская шутка?

– Остроумно.

– Не остроумно, печально, подполковник… Твоя задача – заново Петю вербануть. Не справишься, можешь из ихнего «Квадрата» живым не выйти. Это понимаешь? Ладно, позабочусь о твоей драгоценной головушке, пришлю прикрытие.

– Ни в коем случае, – испугался Сидоркин. – Иван Романович, как можно! Это же стопроцентно засветиться. Дарьялов такую безопасность наладил, мышь не проскочит. Нет, под прикрытием не пойду.

– Хамоватый ты немного, Антон Иванович, но иногда мыслишь трезво. Не беспокойся, прикрытия не будет. Проверял тебя. Копни Квазимоду, но осторожно. Булавкой ковыряй, не шилом. Учти, может статься, у него все ниточки в руках.

– Спасибо за доверие, Иван Романович.

– Как сможешь, перезвони.


…Сидоркин не то что робел, но хорошо понимал расклад сил. Генерал пощадил его самолюбие, но тоже, разумеется, понимал этот самый расклад. «Копни Дарьялова». Сильно сказано. И еще остроумнее, чем про Героя России, полученного от бандита. Разрабатывать Дарьялова – все равно, что ловить кошку в темной комнате, где ее нету. Пока начнешь разрабатывать, он сам тебя десять раз завербует. На этом поле он, Сидоркин, увы, как бы высоко себя ни ставил, Дарьялову не чета. С другой стороны у генерала, по всей видимости, не было выбора. Время поджимало, вот они и спустили с поводка Сидоркина, и никого другого. Спасибо, Иван Романович, за безграничное доверие. У него, у Сидоркина, тоже нет выбора, разве что послать в «Золотой квадрат» Петрозванова. Кстати, не самое глупое решение, Сидоркин его всерьез обдумывал. Сережа романтик, у него на морде написано, что он верит в торжество справедливости, и если сердце у Дарьялова не совсем остыло, он мог на это купиться. Были, были плюсы, но минусы перевешивали. Скорее всего старая лиса просто не станет разговаривать с Сережей, выслушает – и выставит вон. И это еще в лучшем случае.

Ковыряй булавкой, посоветовал генерал. Нет, так не годится. Взвешивая собственные шансы, Сидоркин пришел к заключению, что единственная возможность контакта – чистосердечное признание. Никаких хитростей и затей. Никаких перетягиваний каната. Все честно, как в орлянке. Дарьялов – русский офицер, и ты тоже – русский офицер. Не верю, Петр Петрович, что ты продался новому Батыю за бабки. Хоть убей, не верю. А коли продался, действительно лучше убей.

– За тобой кто-то гонится, Антоша? – спросил Дарьялов, когда он влетел в кабинет с выражением абсолютного идиотизма на лице. – Сядь, отдышись. Здесь тебя никто не тронет… Сколько же мы с тобой не виделись, дружок?

– Восемь лет, Петр Петрович. А кажется, целую вечность. Но вы хорошо сохранились. Вот что значит работать на олигархов.

– Все такой же, – удовлетворенно хмыкнул полковник. – Дерзкий, заводной, настырный. Клещ, одним словом… Да садись же, садись. Торопиться некуда. Я, когда твой позывной услышал, все дела отменил. Подумал, за пустяком такая важная персона, как Антошка Сидоркин, не прибежит. О подвигах твоих премного наслышан. И что звездочку кинули сверхурочно, знаю. Небось, и окладик повысили? Теперь, небось, тысчонки три загребаешь?

Сидоркин уселся, сказал:

– Не так разговор начинаем, Петр Петрович.

– Не я, а ты… Сам пошутил насчет олигархов.

– Извините, сорвалось.

Дарьялов опустился в кресло, удобно вытянул ноги. Улыбался Сидоркину чуть снисходительно, но было видно, что рад ему, и Сидоркин приободрился. Никому не дано угадать, какие мысли скрываются за худым, аскетичным лицом бывшего наставника, но Дарьялов не продался. Он не мог продаться. Потому и уколол пустяковый намек.

– Вам привет от Самуилова, Петр Петрович.

– Ага. Значит он прислал. Ишь ты. И что же понадобилось конторе от дезертира?

– Он не считает вас дезертиром.

– Так думаешь или он сам сказал?

– Петр Петрович, вы же знаете генерала. Он все понимает и не осуждает. Была большая гроза, но когда-нибудь тучи рассеются. Как говорится, расточатся враги его. Во время грозы в чистом поле под молниями не страшно только психу. Нормальный человек ищет укрытия.

– Туманно излагаешь… На тебя не похоже, Антон. Предупреждаю, будешь лапшу на уши вешать… Чего хочешь выпить? Кофе? По рюмашке за встречу?

– Ничего не хочу.

– Нет, так не годится. Потом скажешь, жлоб старый. Глотка пожалел для элитника.

Поднялся, прошелся по ковру до холодильника, и Сидоркин отметил упругую, стелющуюся поступь. Тоже мне старик. А ведь к восьмому десятку катит. Ничего, сговоримся. У Сидоркина была верная примета: если Дарьялов не валял дурака, не надевал какую-нибудь из своих многочисленных масок, а лишь привычно ворчал, значит, настроен дружелюбно и не видит в собеседнике объект для профессиональной заморочки. Пора было колоться, чего зря время тянуть.

Дарьялов вернулся с початой бутылкой какой-то настойки и с двумя рюмками.

– Клюквенный морс, – объявил с хитрой усмешкой. – Крепче не предлагаю. День впереди длинный, а, Антон?

Опрокинули по рюмке за встречу, и на вкус Сидоркин определил, что в морсе никак не меньше полусотни градусов. Но приятный, горьковато-сладкий – и впрямь отдает клюковкой.

– Сильная вещь, – похвалил. – Освежает получше кваса. И горло не дерет. Сам делал, Петр Петрович?

– А то… На пенсию уйду, займусь винокурением. Для нервов полезнейшая штука… Ну что, парень, хочешь угадаю, зачем пожаловал?

– Валяйте.

– Старый комбинатор надумал пободаться с моим боссом и рассчитывает на мою помощь, верно?

– В общих чертах, – Сидоркин почувствовал, что карта вроде прет, но он не был игроком, элитники не бывают игроками, им нельзя надеяться на слепую удачу. Кто понадеется, тот спекся. Повторил: – В общих чертах, Петр Петрович. Меня-то как раз больше интересуют частности.

– И тебя послал на вербовку, не так ли?

Теперь Сидоркин ощутил подлогами хрупкий ледок, под которым, если оступишься, омут.

– Как можно! – воскликнул с показным пылом. – Делаете мне честь таким предположением. Что вы, Петр Петрович. Я свое место знаю. Мы с вами в разных весовых категориях.

– Зачем же тогда ты здесь?

Словно для того, чтобы дать Сидоркину время собраться с мыслями, Дарьялов опустил глаза и разлил по второй.

– Не отвечай, а то вдруг соврешь. Мне это не понравится… Скажи, Антон, тебе самому не надоело этим заниматься?

– Чем, Петр Петрович?

– Воевать с ветряными мельницами, Тоша, чем же еще?

– Думаете, их не одолеть?

– Нам – нет, – худое, будто подсушенное лицо полковника растянулось в дурашливой ухмылке. – Нам и не надо их одолевать. Они скоро сами себя сожрут. Может, ты этого не понимаешь, но генерал знает не хуже меня.

– Что же прикажете – сидеть сложа руки и ждать?

– Никогда, Антон, не старайся казаться глупее, чем есть на самом деле. Мой тебе добрый, стариковский совет. Что значит – сидеть сложа руки? Никто не сидит сложа руки, даже если бы захотел. У каждого земного существа есть своя жизненная задача. Главное, понять, в чем она заключается. Самуилов копит информацию – и правильно делает. Придет срок – она будет востребована. С тобой еще проще. У тебя молодая жена, так нарожайте детей. Больше от тебя ничего и не требуется.

Сидоркин решил, что наступил удачный момент выложить полковнику все карты.

– Кстати, о детях, Петр Петрович. Помогите найти этого парня. Это очень важно.

Дарьялов так огорчился, что махнул рюмку в одиночку, не предлагая Сидоркину. С грустью заметил:

– Все-то вы, молодежь, куда-то спешите, торопитесь. А ведь еще Сократ учил: единственное, что есть ценного на свете – это роскошь человеческого общения. Но вам и невдомек. И вообще, Антон, раньше ты был не такой. Какой-то дерганый стал, суетливый. Зачем тебе этот парень?

Про себя Сидоркин вздохнул с облегчением. Не подвела интуиция, поможет Дарьялов. Обязательно поможет. Вон даже не спросил, что за парень. Сразу врубился. Больше того, Сидоркин не сомневался, хитрая бестия заранее знал, о ком пойдет речь.

– Есть данные, что он состоит в «Серых волках», и в Москву явился не на прогулку.

– Эка важность. Одним взрывом меньше, одним больше. Я как рассуждаю, Антон. Русского мужика чем крепче бьют по затылку, тем быстрее очухается. Одной слезой река полней.

– Петр Петрович!

Дарьялов прикурил от зажигалки, – и внезапно всю его вальяжность будто ветром сдуло. Скулы заострились, в глазах метнулся черный огонь.

– Ты знаешь хоть, о чем говоришь? Да за одно то, что я с тобой языком треплю, мне Гараев башку снимет. Кишки на шомпол намотает. Мальчишка! Даже не озаботился поинтересоваться, не пишу ли разговор. Вы что там, все очумели в конторе? Забыли, как такие дела делаются?

Ледок под ногами Сидоркина хрустнул, но он зашел слишком далеко, чтобы отступать. Дурачился Дарьялов или на самом деле психанул – уже не имело значения.

– Самуилову этот парень нужен позарез. Он вам челом бьет, Петр Петрович.

– Челом, говоришь? А когда меня на улицу выкинули, как паршивого пса, он где был?

– Первый раз вижу, – задумчиво произнес Сидоркин, – как у вас очко играет. Даже не верится.

Достал-таки полковника, уел – и тот проявил себя в полном блеске. Перегнулся и мослом ткнул Сидоркина в брюхо, но не достал. Сидоркин вместе со стулом отпрыгнул на метр, как кузнечик. А удар был классный – шампур в солнечное сплетение. Кряхтеть бы Сидоркину минут десять, не разгибаясь. Дарьялов расхохотался от души.

– Ишь, попрыгунчик какой… Ладно, укусил старика – радуйся. На то мы вас и учили, зеленых, чтобы кусаться умели… Этот парень… А ты знаешь, кто он?

– Встречаться не доводилось.

– Я его нежным отроком помню – четыре года назад. Занятный был мальчонка. С большим секретом. Такие один на тысячу рождаются, может, на миллион.

Сидоркин изобразил уважительное внимание. Рыбка клевала.

– Поверишь ли, мысли угадывал.

– Телепат, что ли?

– Наверное, что-то вроде того… В шахматы с ним играли. Бывало, руку подниму, а он – не надо, дядя Петя, не ходи слоном. Выиграть у него я не мог.

– Это ни о чем не говорит, – глубокомысленно заметил Сидоркин. – Мало ли одаренных пацанов.

– Тебе – нет, а мне говорит… Его все любили. Никому в голову не приходило, что ему четырнадцать лет. Обращались с ним, как со взрослым мужиком. И не понарошку, нет. Я иногда ловил себя на том, будто заискиваю перед ним. Когда он смеялся, знаешь, прямо в груди теплело. Нет, это нельзя объяснить. Если он живой, если встретишь его – сам поймешь. Только не советую силой мериться. Прости, Антон, я тебя ценю, но он тебе не по зубам.

Сидоркин, услышав такое, подумал с сожалением, что, похоже, самые прожженные циники с возрастом впадают в детство. Вслух спросил:

– Похищение Гараев организовал?

– Кто же еще?

– А цель? Вроде выкуп так и не затребовали?

– Я сперва думал, на Атаева давеж. Предупреждение. Теперь так не думаю. У них другая задумка была. Интересно какая.

– Самая простая, – Сидоркин поделился соображением. – Набирали рекрутов из лиц славянской национальности. Обычная практика. С детишками еще удобнее. Из пацана кого хочешь вырастишь. Вон целое поколение «пепси» сфабриковали. Диверсанта пленить – раз плюнуть.

Дарьялов покачал головой.

– Нет, с Сашей не тот случай. Разве что…

– Договаривайте, Петр Петрович. Дарьялов улыбнулся как-то смущенно.

– Знаешь, разное лезет в голову. Может, готовят кадры на период окончательной оккупации. А что? Американосы своих наставили и ничего, пятнадцать лет нами управляют… Подумай сам. У Гараева нынче власть огромная, но все же на президента он не потянет. Приходится какие-то правила соблюдать. Допустим, те же американосы, они же не поставили нам Чубайса или, скажем, Ирку Хакамаду. Провели в верховные пьяную россиянскую будку, и это разумно. Вывеска привлекает, когда на родном языке. За умным, интеллигентным еврейцем народ не пойдет, как и за племенным кавказцем. Себе назло, а не пойдет. А за алкашом, за дуболомом – да хоть в воду.

– Как-то вы, Петр Петрович, не уважаете наш народ, что ли?

– За что его уважать? – с неожиданной злостью вскинулся Дарьялов. – За то, что полыхает безропотно? Больше не за что.

– Все равно неувязка выходит, – Сидоркин увлекся идеей, позабыв на минуту, зачем пришел. – Если он такой необыкновенный, как вы говорите, и вдобавок телепат, зачем он им сдался? Для крепкого гауляйтера нужен кто-нибудь попроще, с деревянной башкой, без всяких гуманитарных признаков. Типа что-нибудь Черной Морды. С вашим вундеркиндом они нервы себе испортят. Все вундеркинды с закидонами. Их мучают приступы интеллекта. Я читал в умной статье на похожую тему: гаулятерами всегда подбирали самых тупых и безжалостных.

– Правильно, Антон. На этом пункте я тоже споткнулся. Но времена меняются. Да, тупыми исполнителями легче управлять, но с ними не провернешь сложные, многоходовые комбинации.

– И где он сейчас? – спросил Сидоркин. – Наш великий шахматист?

От резкого перехода Дарьялов поморщился.

– Опять за свое… Что же вы с ним хотите сделать? Брать будете? Потом в отстойник? По общей схеме?

– Петр Петрович, генерал не ходит с кондачка. Но мне пока не докладывает. Моя задача – найти. Не обезвредить – найти.

– А если скажу, что у меня перед этим парнем моральные обязательства? Поверишь или нет?

– Поверю… А вы поверите?

– Чему, Антон?

– Моему слову. Никто парня по пустому не тронет. Если чистый, пусть гуляет.

Дарьялов задумался, нехорошо задумался, глядя через Сидоркина, как через стекло. Заговорил устало, непохоже на себя:

– Эх, Антон Иванович, милый мой… Сколько мы дров наломали, ни лесу, ни щепок не осталось… моя жизнь к закату идет, лишний грех не хочу брать на душу. Насчет кто кого тронет, не заблуждайся. Берегись, как бы он тебя не тронул.

– Все равно его достану, – сказал Сидоркин. – Только времени больше уйдет. Вы же понимаете. Может, для него будет хуже. Один разговор до, другой – после.

– Самуилову передай, хочу с ним повидаться. Это мое условие.

– Принято, Петр Петрович.


ДЕНЬ ЗАВОЕВАТЕЛЯ

В свои сорок пять лет Исламбек Гараев чувствовал себя так, будто вчера родился. Ни капли усталости в могучем теле. Ему нравилось жить на свете, очень нравилось. Ни одной ложки земного меда он не пропустил мимо рта. С тех пор, как возмужал, брал все, что хотел, где хотел и у кого хотел, и ни разу не усомнился в своем праве брать. По жизни его вел инстинкт сильного зверя, не знающего страха, не ведающего, что такое условности. Конечно, какие-то правила приходилось соблюдать, но лишь те, какие признавал сам, а не те, которые навязывались кем-то. Этих правил было немного, и с каждым днем становилось все меньше. Умный зверь тоже соблюдает правила, к примеру, не идет в приготовленную для него ловушку и не режет скот возле логова. Из многочисленных житейских радостей, тешащих сердце, выделял, ставил выше других терпкое, невыразимо прекрасное наслаждение агонией подыхающего у твоих ног врага. Ни сладострастные корчи строптивых гурий, ни стоны отроков, распятых на ложе любви, ни слезные мольбы умерщвляемых за провинность рабов – ничто не сравнится с возвышенным чувством победы. Когда на пути попадался зверь, не уступающий в изворотливости и напоре, он все равно нападал, не заботясь о собственной шкуре, но если терпел неудачу, то стремился заключить с сильным врагом союз, взаимовыгодный для обоих. Слово, данное равному себе, он не нарушал никогда.

Так было с Карабаем. Их пути долго шли параллельными курсами, но оба понимали, что рано или поздно они пересекутся. И дело не в том, что они находились в каком-то дальнем замысловатом родстве, в высшем смысле все настоящие хищники, способные в одиночку противостоять миру, отчасти родня, независимо от породы, а в том, что их интересы совпадали, сходились в одной точке – в Москве.

Карабай был старше Исламбека лет на пять, и когда Гараев в скромном облике торговца мандаринами делал первые ходки в столицу гяуров, Карабай уже несколько лет парился на северах по резиновой статье – от семи до пятнадцати. Исламбека еще никто не знал, кроме близких родичей и побратимов, а слава об отчаянном молодом абреке, совершившем ограбление банка в Ростове, при этом завалившим двоих ментов, уже перешагнула с Кавказа на равнинные просторы России. По тем годам – семидесятые, переломные – прогрессивная демократическая система взяток, выкупов и залогов еще была в зародыше и за подобное преступление геройскому по нынешним понятиям пареньку грозила высшая мера: но подсуетились ли влиятельные покровители или, что, скорее всего, сжалился Аллах, отвалили убивцу всего восьмерик – с конфискацией родной сакли.

Многозначительная подробность: уже тогда Карабай был – просто Карабаем, и все усилия судебных органов выяснить, установить его какую-то более подходящую для протоколов личность окончились ничем.

Сколько он отсидел и где пропадал, выйдя на волю, никому не известно, это одна из окружавших его жизнь многочисленных тайн, но объявился Карабай на Кавказе заново лишь в царствование меченого Горби, когда с грохотом и вонью начали рушиться укрепы империи и в деревянную башку россиянина вколачивали первые гвозди нового мышления. Объявился как-то сразу в полном блеске бесстрашного борца за свободу и независимость многострадальной Ичкерии – и это тоже было похоже на чудо. Еще Дудай не вошел в силу, еще мало кто предугадывал восшествие на российский престол трехпалого саратовского обкомовца, а на Кавказе и за его пределами во всю ширь гуляла молва о великом герое, который пришел, чтобы освободить народы гор от многовекового ига двуглавого орла. В эту пору Исламбек Гараев, сколотив на мандаринах и анаше небольшой капиталец, только-только поставил под контроль парочку-тройку подмосковных рынков. Да еще в одном из спальных районов арендовал помещение под акционерное общество АО «Континенталь».

Карабай, как известно, не был близок с Дудаем, и в период его правления оставался в тени, но это вовсе не значит, что на вторых ролях. Главное их противоречие заключалось в том, что Карабай не одобрял стремление генерала обособиться на замкнутой территории, он с раздражением воспринимал всю внешнюю политику Дудая, построенную на многочисленных уступках и византийских хитростях, хотя сознавал, что на ту пору иная политика была невозможна и губительна. Но все равно Карабай всегда утверждал, что Ичкерии не следует демонстративно отделяться и тем самым подставлять себя под прямой удар империи, напротив, надо врастать в ее гнилое тело, как ядовитый шип впивается в стопу истомленного путника, ускоряя его погибель. Распря между великими горцами, за которой с волнением следил Кавказ, шла на корректном уровне и никогда не переходила в оскорбления и открытую вражду. По сути они были единомышленниками и кровниками, что подтвердила первая чеченская война, когда Карабай, не задумываясь и без всяких условий, передал под командование Дудая все свои глубоко законспирированные отряды, что, по всей видимости, решило исход кампании. Позорная капитуляция федералов после вторичного захвата Грозного, сопровождавшаяся потешными ужимками знаменитого руссиянского генерала, стала часом истинного национального торжества. Естественно, что после трагической кончины Дудая (подлые гяуры действовали, как обычно, исподтишка) Карабай превратился в его духовного наследника, хотя на эту роль претендовали многие. Карабай по-прежнему не занимал никаких официальных постов, но каждый горец, в котором сохранилось понятие чести, молодой и старый, без всяких сомнений вручал свою судьбу и кинжал именно Карабаю, если, разумеется, предоставлялся выбор. Самые ненавистные противники Карабая признавали, не могли не признать, что он ведет борьбу не ради наживы и личной славы. Это было хорошее время, время сбора камней. Вторая война еще только зрела в сердцах абреков, обиженных чем-то во время первой войны, а также в изощренных умах кремлевских крыс, которые как раз, возможно, ухватили слишком жирные куски и бесились от несварения желудка (и те, и другие были повязаны нефтяной пуповиной). Затянувшийся пересменок дал Карабаю возможность перегруппировать свои силы. Сколько у него было штыков, пятьсот или тысячи, трудно сказать, но несомненно одно: все они были направлены отточенными остриями в трепещущее, постанывающее, предынфарктное сердце России.

К тому времени Гараев давно вторгся в Москву, подмял под себя множество конкурентов (Атаев – лишь один из них), его капитал разбухал день ото дня, как печень алкоголика. Он уже оседлал караванные пути к пяти морям и щупальца его «Топаза» осторожно протянулись к Новому Свету, неся с собой жутковатое понятие – Русская мафия. Безымянные акыны воспевали и славили обоих, сравнивая Исламбека с океанским лайнером, умело преодолевающим шторма дикого россиянского рынка, а благородного Карабая с подводной лодкой, залегшей на грунте и готовой в любой момент, по знаку вождя, нанести сокрушительный удар по неверным. Один олицетворял торговую сметку и интеллект горца, способного на равных конкурировать с акулами Уолл-Стрита, второй – несокрушимую мощь воина ислама, призванного овладеть миром в третьем тысячелетии. Оба понимали, что друг без друга им не обойтись, и наступил день, когда соприкосновение стало неизбежным.

Первая встреча произошла в Грузии, в маленьком селении в горах, – на нейтральной территории. За безопасность отвечали организаторы – старейшины Дайнакского ущелья.

В скромной хинкальной два великих человека впервые уселись за стол переговоров. За весь вечер оба распили только одну бутылку вина и почти ничего не ели. Впоследствии Исламбек вспоминал, что с первой минуты испытывал неодолимое желание схватить героя Кавказа за глотку и задушить, не вставая с табуретки. Ни до ни после Исламбек не встречал человека, который так откровенно его презирал. После обмена дежурными любезностями Карабай произнес со скучающей миной:

– Если подумать, уважаемый, нам нечего делить. У нас разные территории.

– Не совсем понимаю, уточни, пожалуйста, – вежливо попросил Исламбек.

– Меня не интересуют деньги, а тебя интересуют только они. Но меня интересует оружие, которое можно купить за твои деньги. Поэтому мы можем быть друг другу полезны.

Исламбек извинился и удалился в сортир, чтобы в уединении поразмыслить, что значили эти слова: смертельное оскорбление или нет. В течение беседы ему пришлось покидать собеседника еще три раза, что вызвало сочувственное замечание Карабая:

– Если почки болеют, хорошо пить кумыс, дорогой друг.

После чего Исламбек отправился в сортир в четвертый раз.

И все-таки кое о чем очень важном они сумели договориться. По старинному ритуалу скрепили клятву кровью. Крохотным обрядовым стилетом, освященным в Иерусалиме, по очереди надрезали жилки у себя на запястье и сцедили кровь в бокал вина. Потом, морщась от отвращения, распили на двоих. Оба сознавали важность происходящего и верили в силу обряда. Исламбек был почти растроган, Карабай повторил:

– Нам нечего делить, бек. У нас одна родина. Другой все равно не будет.

И Исламбек, расчувствовавшись, ответил:

– Покупай свои «стингеры». Я оплачу. Десять штук.


…С таким трудом налаженные отношения чуть не поломались на похоронах Атаева. Исламбек стоял в сторонке, в окружении телохранителей, не смешиваясь с толпой осиротевших родственников и прихлебателей убитого Атая, только подошел к вдове, чтобы выразить соболезнование. Заодно оценил красивую белую сучку, на которую у него были виды, но он еще не решил – какие. Сучка ему понравилась, а похороны нет. Много лишних людей, много пустых слов, и еще не покидало сомнение, кто там в гробу – Атай или опять подставной жмуренок. Единственное, что согревало душу, – бессильная злоба соратников негодяя. Уже когда направлялся к машине, из кустов выступил какой-то мужчина, загородил дорогу. Один из телохранителей хотел отшвырнуть наглеца обратно в кусты, но тот опередил, с необыкновенной ловкостью двумя быстрыми тычками опрокинул на землю здоровенного бугая. Крикнул:

– Уйми своих псов, бек!

Только тут признал в незнакомце Карабая и – спаси Аллах! – поразился изумительному перевоплощению. Шляпа, позолоченные очочки, строгий европейский костюм – и даже смуглота куда-то подевалась. Лишь в желудевых глазах пылало бешеное презрение, удесятеренное по сравнению с тем, какое увидел за столом в Грузии.

– Вай, – сказал изумленно. – Ты ли это, великий воин?

Карабай молча взял его за рукав и отвел к могиле какого-то Жоры Эфиопчика, у которого на огромном гранитном памятнике была высечена многозначительная эпитафия: «Спи спокойно, братан. Лизок и Кирюша тебя не забудут».

– Зачем это сделал, бек? – спросил Карабай таким тоном, каким спрашивают у повешенного, не жмет ли петля. – Почему не посоветовался?

С Исламбеком никто никогда так не разговаривал, но он даже не разозлился.

– Что тебя волнует, дорогой друг? – ответил участливо, как больному.

– Атай – плохой человек, заносчивый, но он помогал общему делу. Он не скупился, бек, не прятал барыши в заморских ларцах.

– И что из этого?

– Его нельзя было трогать, минуя совет. Ты знаешь не хуже меня. Кто дал тебе разрешение?

Исламбек потихоньку начал закипать, оглянулся по сторонам: кругом его люди, а Карабай – один-одинешенек. И место очень удобное – кладбище.

– Чтобы наказать шакала, мне никакого разрешения не нужно. Он давно обнаглел. Выдавливал меня с рынка. Ты тоже это знаешь, Карабай.

Карабай вдруг странно улыбнулся, будто вспомнил что-то хорошее.

– За ним остался должок – два лимона. Возьмешь его на себя. Мы не можем позволить себе такие убытки.

– Кажется, угрожаешь, амиго? – теперь Исламбек уже раздувался от ярости, и нервно провел по бокам ладонями, чтобы себя остудить. Он представил сладостную картину: джигиты по знаку хозяина месят, превращают в кровяную лепешку этого лощеного господинчика, возомнившего себя богом, а потом подходит он, Исламбек, и аккуратно выдавливает проклятые желудевые гляделки, в которых не гас огонек снисходительного презрения. Он был на грани срыва. Карабай угадал его состояние, улыбка застыла на жестких, темных губах, обернулась волчьим оскалом.

– Не стоит пробовать, бек. Я не Атай. Меня нельзя убить.

– Почему так думаешь?

Карабай смотрел ему прямо в глаза, не мигая, и Исламбек почувствовал, как у него зазвенело в ушах от этого страшного взгляда. Так смотрит рысь сверху, с дерева, примериваясь прыгнуть на спину жертвы.

– Хорошо, – примирительно сказал Карабай. – Ты сейчас в плохом настроении, друг. Поговорим завтра в другом месте, – повернулся и пошел вдоль могил неспешной походкой прогуливающегося бездельника. Исламбек понял, что если он уйдет, завтра начнется война. Никакого другого разговора не будет. Карабай не повторяет условия дважды. Он фанатик. Исламбек не любил книжных слов, но иного не подберешь. Никто не видел Карабая разъяренным или хотя бы возбужденным. Он жил так, словно парил в безвоздушном пространстве. И убивал без азарта и удовольствия, как машина. Исламбек смалодушничал, окликнул Карабая:

– Эй, подожди, пожалуйста!

Карабай не обернулся, но замедлил шаг. И Гараев унизился еще раз на виду у своих людей – догнал Карабая, тронул за плечо.

– Не горячись, амиго. Давай еще поговорим.

– О чем?

– Я заплачу неустойку, но ты тоже выполнишь мою просьбу.

– Какую?

– Хочу получить разрешение совета на саратовскую и нижегородскую ярмарки.

– Не жирно ли? – усмехнулся Карабай.

– Почему жирно, совсем нет. Я уже купил там много земли. Чтобы спихнуть оттуда немчуру, у меня должны быть развязаны руки. Можно переселить туда несколько тысяч наших людей, из тех, кому тесно в горах. Все равно кто-то будет этим заниматься. Или ты не доверяешь лично мне?

Карабай раздумывал, и Исламбек с удовлетворением отметил, как его глаза потеплели. Ничего, ничего, когда-нибудь я собью с тебя гонор, поклялся он про себя. И этот день будет самым счастливым в моей жизни.

– Решение совета не покупают за деньги, – наставительно заметил Карабай. – Но в твоем предложении есть резон. Я доложу старейшинам. Наверное, они согласятся. В горах известны все твои заслуги, как и твои промахи. Но не из десяти процентов. Десять процентов – это смешно. Лучше двадцать.

– Ты же сам сказал, деньги ни при чем? – наконец-то Исламбеку удалось поддеть гордеца. Но это ему только показалось.

– Надеюсь, – Карабай опять презрительно скривил губы, – когда-нибудь и ты все же поймешь разницу между собственным бездонным карманом и казной республики. И перестанешь путать одно с другим.

После этой встречи было много других, но однажды отступивший, Исламбек уже не противостоял Карабаю в открытую. Напротив, постепенно усвоил в отношениях с ним этакий подчеркнуто почтительный тон, с каким обращаются к старцам или к мулле, и вскоре с удивлением обнаружил, что непогрешимый воитель Карабай точно так же падок на лесть и неумеренные восхваления, как обыкновенный смертный. Ну, допустим, не совсем так. Когда Исламбек заходил слишком далеко в комплиментах и, к примеру, сравнивал Карабая с горой, а себя с серой мышкой, ютящейся в расщелинах, или придумывал еще более сногсшибательные образчики лести, Карабай предостерегающе поднимал руку, недовольно бурчал под нос: «Хватит, хватит, брат, не преувеличивай, пожалуйста. Все мы равны перед Аллахом», – но в его очах всплывало сонное выражение котяры, которого почесали за ухом.

Исламбек надеялся, что сумеет употребить себе на пользу неожиданную слабость великого воина.

Сегодняшняя встреча не сулила ничего хорошего. Нетрудно предугадать, к чему приведут попытки отговорить Карабая от безумной акции. К тому же, к чему приводили всегда: к обвинениям в пренебрежении святыми для истинного горца понятиями и к грязным намекам на его, Исламбека, торгашескую натуру. За последние годы славный воитель заметно поднаторел в демагогии, в политической тарабарщине, наверняка сказалось влияние хитроумного Удугова, с которым, по слухам, Карабай был в близких отношениях, но подобные нападки давно не задевали самолюбие Гараева. В отличие от множества пустобрехов Карабай верил в то, что говорил. Все фанатики сбиты на одну колодку – и живут в вымышленном мире, и хотели бы затащить туда всех остальных, а это невозможно. Когда Карабай обвинял его в несусветных грехах, он не хотел оскорбить, а пытался внушить свои собственные представления о мире, которые для фанатика столь же реальны, как для нормального человека – доллар. Однажды Исламбек попробовал объяснить, что он ничуть не меньше любит родину и ненавидит проклятых руссиян, сотни лет удерживающих его бедный народ в скотском состоянии, и, если понадобится, не пожалеет своей головы в борьбе с ними; разница лишь в том, что он, Исламбек, твердо стоит на земле, а не витает в облаках, строя неосуществимые планы. Империя от моря и до моря, грезившаяся Карабаю, не поднимется за несколько лет, и если им удастся заложить хотя бы несколько камней в ее основание, то уже можно считать, что они жили не зря. Карабай не понял его искреннего порыва. Внимательно выслушал, побледнел и сказал с неописуемой горечью, словно провожая на тот свет близкого родича:

– Когда слушаю таких, как ты, бек, упертых носом в землю, мне иногда кажется, что у нас нет будущего.

Больше Гараев не делал попыток вразумить фанатика.

Встреча была назначена на шесть часов, в Лосинке. Гараев приехал туда загодя, зная, как Карабай не любит опозданий. Свою машину и джип с охраной оставил на шоссе, в одиночку прошел лесной тропой до двухэтажного кирпичного домика на краю березовой рощи. С неудовольствием отметил, что территорию так и не огородили забором, хотя в полукилометре от домика обочь тропы на железном колу торчала табличка с предостерегающей надписью: «Частные владения. Вход запрещен». Потом подумал, что может и лучше, что не успели огородить. Недавно Дума приняла наконец долгожданный земельный кодекс, и в ближайшее время Гараев собирался прикупить еще солидную часть старинного парка, тогда уж все вместе… Но ограждать все равно придется. Туповатые москвичи не скоро привыкнут к новым порядкам, пока, во всяком случае, у сторожей хватало работы. Как раз на днях произошел досадный инцидент. На запретную территорию забрела среди ночи шайка молодняка, разожгла костер, охранники, естественно, их застукали, попытались выпроводить с миром, но юные аборигены, накачанные пивом и дурью, оказали сопротивление, выпендриваясь перед своими телками. Их крепко отметелили, а одного отморозка впопыхах забили до смерти. На беду придурок оказался сынком какой-то шишки из префектуры. Недоразумение, конечно, уладили, но пришлось изрядно раскошелиться. Юристы «Топаза» советовали довести дело до суда, чтобы устроить показательный процесс, но Гараев предпочел откупиться. Не стоило засвечиваться по такому пустяку. Он теперь дорожил репутацией просвещенного бизнесмена европейского замеса. Это помогало в делах.

Ждал Карабая около получаса. Сидя перед разожженным камином и попивая ананасовый коктейль, еще раз обдумал предстоящий нелегкий разговор. Он должен постараться убедить Карабая в двух вещах. Первое: намеченная акция неизбежно повлечет за собой ненужные трения с городскими властями, что в свою очередь приведет к крупным финансовым издержкам. Он даже подготовил примерную смету, по которой выходило, что для нормальной разводки ситуации придется отстегнуть по минимуму миллион зелени. И второе, может быть, главное. Исламбек считал и считает, что проверку боеспособности агентуры, на которой давно настаивал Карабай, следует проводить не в Москве, а в одном из малоосвоенных регионов. Он не надеялся на взаимопонимание, но собирался высказать свои соображения хотя бы для очистки совести.

Незаметно задремал и не услышал, как появился Карабай. Казалось, только что по гостиной крутился Робинзон, любимец Гараева, сенегалец, вечно улыбающийся, большой черный ребенок, при этом мастер на все руки, в том числе отменный массажист, – только что Робинзон что-то спросил, а он ответил, – и вот уже в кресле перед ним Карабай собственной персоной, с обычным выражением презрительной укоризны на лице.

– Ай-яй, нехорошо, бек, – заговорил Карабай. – Спать нужно ночью, днем спать нездорово для такого человека, как ты.

– Почему? – удивился со сна Исламбек.

– Ночью душа очищается от скверны, которая накапливается днем, – туманно ответил Карабай, – Скажи, бек, зачем тебе негр? Тебе мало русских рабов?

Уловив издевку, Исламбек поднялся и выглянул в коридор. Так и есть. Робинзон сидел у стены с залитым кровью лицом, двое девушек-простолюдинок бинтовали ему голову. Черный, алый и белый цвета смешались в причудливую гамму.

– Ты в порядке, Робинзон?

– Совсем в порядке, – печально улыбнулся сенегалец. – Спасибо, хозяин. Я сам виноват, не хотел будить.

Вернувшись к камину, Исламбек ничего не сказал, лишь подумал привычно – и уже с какой-то усталостью: ничего, собака, когда-нибудь ответишь за все сразу.

Карабай заранее отказался от ужина, предупредив, что у него всего полчаса, но это очередное маленькое оскорбление Исламбек проглотил не заметив. Несуразно начавшийся разговор так и продолжался в том же духе. Карабай с ходу, не дослушивая, отмел все его соображения о переносе акции, но неожиданно проявил интерес, когда речь зашла об исполнителе.

– Да, да, я помню, он попал к нам по твоей рекомендации. А что можешь сказать о нем еще?

– Не понимаю, амиго… Тебе лучше знать… Я слышал, мальчик прошел все ступени перевоплощения, у него высшие баллы… Что же еще?

– Я встречался с ним и… я не уверен в нем. Мне показалось, он не тот, за кого себя выдает.

– За кого он может себя выдавать, амиго? – Исламбек с трудом скрыл изумление – эмоция, неприличная длямужчины. – Насколько я знаю, тот, кто прошел весь цикл подготовки, уже не человек, а заряженный фугас. Разве не в этом весь смысл?

– В этом, в этом, – Карабай явно ждал другого ответа. – Видишь ли, в подготовке камикадзе и зомби мы отказались от спецов из Лэнгли и тем более от советников из ФСБ. Мы не применяем химических препаратов и не вживляем электронные стимуляторы. На первом, самом важном этапе с избранниками работают те, чьи имена лучше не называть. Как мне объяснили, они перестраивают подсознание, если тебе понятно, о чем я говорю. И вот…

– Ты сомневаешься в мудрости наших учителей? – не сдержавшись, выпалил Исламбек.

Желудевые глаза Карабая вспыхнули испепеляющим огнем, но ответил он спокойно:

– Не в мудрости, нет, спаси Аллах. Я сомневаюсь, что они преследуют те же цели, что мы с тобой.

Это признание дорогого стоило. Знак наивысшего доверия. Слова, какие редко произносят вслух, ибо они могут стоить головы. Исламбек вдруг ощутил нежность к опасному врагу. В сущности, несчастный человек, гоняющийся за химерами. Отними у него идею, будет голый.

– Тебе виднее, амиго.

Карабай уставился в холодный огонь камина и не обратил внимания на перемену настроения собеседника. Продолжал говорить ровным, тихим голосом, казалось, идущим из глубины души:

– Слишком часто я слышал от них жалкие слова о том, что зло порождает зло и его нельзя одолеть силой оружия – и прочую чепуху, какую внушают пастве западные проповедники, ей же на погибель… Они словно не видят, что наши реки почернели от крови, и полагают, есть какой-то иной способ остановить бойню… Благодушно призывают к миру, когда нечисть топчется у наших дверей и заглядывает в окна через оптические прицелы… Скажи, Исламбек, если их молитвы угодны Аллаху, почему наши дети пухнут от голода? Почему женщины перестали рожать? Почему мужчины прячутся в ущельях, как дикие звери? Иногда хочется взять их за шиворот, потрясти и постукать лбами, как слепых котят…

Гараеву не нравился поворот разговора, но, видя, что Карабай ждет ответа, он слабо возразил:

– Ты прав, как всегда, великий Карабай. Но я не думаю, что наши дела так уж плохи. Если бы они были плохи, мы с тобой не сидели бы здесь и не обсуждали наши проблемы в самом сердце неверных.

– Да, это так, – неожиданно согласился Карабай. – Но достигли мы этого не с их помощью, а лишь потому, что не боялись нарушать бесконечные запреты и табу. Разве не так?

Исламбек не стал больше спорить. Ответил уклончиво:

– Ты же знаешь, я всегда был с тобой… Мы прошли длинный путь и никогда с него не свернем… Но все-таки что тебя насторожило в избраннике?

– У него слишком ясные глаза, но он неспокоен. Я заметил. Он словно чего-то опасается. Того, что у него внутри. Ты встречался с зомби?

– Конечно, – Исламбек усмехнулся. – Даже чаще, чем хотелось.

– У хорошего зомби в глазах вечный покой. Он ни о чем не думает, ни о плохом, ни о хорошем. Он похож на взрывное устройство, у которого тикает завод. Голова у хорошего зомби всегда чуть-чуть наклонена, как будто он прислушивается к этому внутреннему тиканью. Этот мальчик ведет себя так, словно у него в запасе еще одна жизнь. Это неправильно. Здесь что-то не так.

– Тебе могло показаться.

– Могло. Но не показалось. Те, кто его готовил, уверяют, что его можно использовать несколько раз. У него долгосрочная программа. Что ж, посмотрим. В сущности, мы ничем не рискуем.

– Когда назначена акция?

– Если ничего не случится, через неделю.

– Может быть, вызвать специалистов, пусть им займутся? Время есть.

– Зачем? Это ничего не изменит. Да и как объясню? Меня не поймут. Ничего. Если пойдет облом, все равно урок.

– Жалко. Столько бабок вложили – и все насмарку.

– Опять ты про свое, – посетовал Карабай. – Ну мне пора. Да, – спохватился. – Ты зачем звал? Дело какое-то есть?

– Спасибо, что отозвался, – сказал Исламбек. – Уже нет никакого дела.


ПОСЛЕДНИЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ

Через три дня Камил привез необходимое снаряжение, упакованное в двух брезентовых рюкзаках. Заранее уговорился с Савеловым, где можно спрятать кое-какие якобы шмотки. Свалили рюкзаки в подвал, заложили ящиками от кока-колы и забросали тряпьем. Савелов сказал, что ключи от подвала только у него, беспокоиться не о чем. О рюкзаках Камил не беспокоился, у него появился другой повод для серьезных размышлений. Его насторожил телефонный разговор с Карабаем, какие-то въедливые нотки в голосе куратора, и некоторые, не относящиеся к делу вопросы, которые тот задавал. К примеру, спросил, какие таблетки он принимает от головной боли. Еще больше не понравился тип в складском помещении «Топаза» на Самотеке, который выдал рюкзаки под расписку. Пожилой мужчина, не кавказец, с пронзительным взглядом гипнотизера, и главное, этот тип знал, кто он такой, более того, не скрывал, что знает. Камил не поверил своим ушам, когда тот с неприятной гримасой пошутил:

– Небось, после горного воздуха в Москве душновато, а, браток?

Камил мгновенно напрягся, поймал взгляд мужчины и попытался проникнуть в его мысли, но наткнулся на плотную защиту, ощутив предостерегающий толчок в грудь.

Что это значило? Его проверяли, но с какой стати? И какой реакции ожидали на проверку?

Гипнотизера предупредил:

– Не лезь не в свое дело, мужик, целее будешь. Тот в деланном испуге прижал руки к груди:

– Да ты что, Саша, я же так, к слову.

– Какой я тебе Саша? – взъярился Камил. – Ты чего, мужик, белены объелся?

– Ох, извини, браток, извини… На племяша моего похож, а его Саней кличут.

Блажил, в глазах горел злой огонек, как у врача-садиста, проводящего вивисекцию.

Без сомнения, это был человек Карабая, возможно, телепат, и самое разумное перезвонить и доложить об инциденте, возмутиться, психануть, но Камил этого не сделал. По той причине, что натуральный Камил, запрограммированный на акцию, которая унесет на тот свет сотни людей, не смог бы остро отозваться на гипнотическую инъекцию. Возможно, суть проверки заключалась в том, чтобы подтвердить надежность его психологического настроя. Но факт неприятный, ох какой неприятный факт.

Прощаясь со складским типом, послал ему в мозг пучок энергии, от которой тот покачнулся и, ухватясь рукой за косяк, с уважением прошамкал: «Ну, браток, даешь! Ну, силен!» – и перестал, наконец, гнусно улыбаться.

Все эти дни Камил вкалывал ничуть не сачкуя, как человек, дорожащий своим местом: просмолил три лодки, убирал территорию и даже разобрал и промыл устаревший, не подающий признаков жизни электрокотел, за что заслужил благодарность от начальника станции. Иван Михайлович наблюдал за ним из окна своего кабинета, потом вышел на крыльцо и поманил к себе. Камил бросил грабли (занимался палисадником вокруг домика) и подлетел с расторопным видом энтузиаста. Смущенно вытер ладони о рабочие штаны. Начальник одобрительно смотрел на него сверху вниз.

– Стараешься? Молодец. Хвалю. Может, эти олухи царя небесного возьмут с тебя пример.

– Спасибо, Иван Михалыч.

– Спасибо рано говорить, еще поглядим, каков ты в деле… А это что у тебя? – ткнул пальцем туда, где на плече у Камила ощерилась синяя волчья пасть – знак принадлежности. – Никак ходку делал?

– Что вы, Иван Михалыч! Куда мне… Школьное баловство.

– Ну-ну… – хотел еще что-то сказать, но повернулся и исчез в доме.

За обедом олухи Миша и Гриша выразили ему свои претензии.

– Ты это, Сереня, – прогудел пожилой Гриша. – Особо-то пуп не рви, медали все одно не получишь.

Богатырь Миша смущенно поддержал:

– Не обижайся, Серый, он правильно говорит. Нечего их поваживать, эксплуататоров. Они как сядут на шею, после не слезут.

Николай Савелов занял нейтральную позицию, зато беженка Галина яростно заступилась за практиканта.

– Зачем парня с толку сбиваете? Хотите, чтобы он с вами только водяру жрал? Не слушай их, Сереженька. Они на себя давно плюнули, а у тебя все светлое будущее впереди. Понравишься Михалычу, заместителем сделает. Ничего невозможного нет.

– Влюбилась, – удивленно заметил Миша. – Глюки начались. Каким заместителем? Вместо Савелова, что ли? А его куда?

С Галиной и впрямь творилось неладное. Влюбилась – это мало сказано. Рядом с Камилом ее трясло, как в лихорадке. На работе она теперь появлялась в макияже и немыслимых вечерних туалетах, оставшихся от прошлой жизни на панели. Понимала, что это смешно, но ничего не могла с собой поделать. Камилу оказывала многочисленные знаки внимания, но все как-то нескладно. То метнется за столом, чтобы поменять тарелку, и обольет борщом, то таскается за ним по пляжу с бутылкой лимонада, прихрамывая на высоких каблуках и разве что не постанывая от возбуждения. Или прячется за сараем и поглядывает целыми часами, забыв обо всем на свете. Все, кто работал на станции, ей сочувствовали, и богатырь Миша высказал общее мнение, предупредив Камила:

– Неизбежно, Серж, придется ее трахнуть, иначе хозяин ее уволит. Она же все дела забросила из-за тебя. А если Михалыч выгонит, ей прямая дорога обратно на панель. Пожалей ее, Серый, она баба искренняя, чистоплотная, хотя и с дурнинкой.

Как раз накануне Камил попробовал объясниться с беженкой. Она принесла в мастерскую, где он возился с мотором, кринку топленого молока и две масляных шанежки на бумажной тарелке. Где разжилась топленым молоком, неизвестно, после Гриша пошутил, от себя, дескать, надоила. Пролепетала с отчаянием в голосе:

– Покушай, миленький, для тебя испекла.

Камил пододвинул ей табуретку, протер ветошью, попросил присесть.

– Галина Андреевна, хочу вас кое о чем попросить.

– Ой, Андреевна! – вскинулась беженка. – Неужто старухой тебе кажусь? Да мне двадцати трех еще нету.

– Выглядите вы моложе, но дело не в этом. Видите ли, Галина Андреевна, товарищи по работе меня осуждают.

– Тю! – Вскинулась девица. – Пьянчужки эти? Да плюнь на них, Сереженька. А за что осуждают?

– Ну типа того, что не иду навстречу вашим сокровенным желаниям. Я рад бы, Галина, но ведь мне нельзя. Тренер узнает, сразу снимет с соревнований. Для меня это очень важно. Если в этом году поднимусь на ступеньку, обязательно переведут в основной состав. В спорте главное – не упустить момент.

– Ой, да тебе самому скоко лет, Сереженька, так по-стариковски рассуждаешь?

– Возраст не имеет значения, требования режима…

– Откуда же он узнает, твой тренер? – перебила девица. – Разве только Мишка с Гришей проболтаются, так я им вмиг языки отчекрыжу. Сереженька, чего ты боишься? Мне ничего от тебя не нужно, спаси господь. Просто я… как тебе сказать. Околдовал ты меня, Сереженька. Такого со мной не бывало. Прости, глупую, давай хоть обнимемся разок.

Потянулась к нему, поплыла с табуретки, и ему ничего не оставалось, как обнять пылающее жаром, истомное женское тело. Прижала его к стене, горячечно зашептала в ухо:

– Коханый, мой, голуба моя… Давай прямо здесь. Никто не увидит, никаких тренеров нету… Ай, я же чувствую, чувствую, ты хочешь меня…

С трудом Камилу удалось вернуть разомлевшую беженку на табуретку. У нее слезы стояли в глазах, как голубые озерца, она была словно в бреду.

– Нет, – строго сказал Камил. – Наспех я не умею. Может, покажусь несовременным пацаном, Галина Андреевна, но для меня любовь это не только секс.

– Презираешь меня? – слезинки двумя бледными жемчужинами протекли по раскрасневшимся щекам.

– Нет, Галина Андреевна. Больше скажу, вы мне очень нравитесь. Но давайте условимся, на работе мы просто коллеги.

– Не обманешь?

– В чем?

– Будет еще после работы?

– Почему нет? Я не чурбан бесчувственный. Да если бы не соревнования…

Обнадеженная, Галина поднялась, понесла свое пышное, жаждущее тело к дверям, покачиваясь, будто пьяная. У двери обернулась:

– Остерегайся Савелова, Сереженька.

– Почему?

– Он хоть тебе дядей считается, с плохими людьми повязанный. Про это все знают. Его даже Иван Михалыч побаивается.

– А он разве ни с кем не повязанный?

– Повязанный, конечно. Кто ныне не повязанный. Но у Савелова крыша покруче.

Камилу она действительно нравилась, но он не исключал, что кто-то подослал ее для пригляда. Уж чересчур азартно потянулась. И вот двусмысленное предостережение. Телефонный разговор с Карабаем, телепат на складе и внезапный любовный недуг малознакомой женщины – все увязывалось в хитрый узелок. Но он не собирался его распутывать, какой в этом прок. Скоро все узелки развяжутся сами собой.

Он постоянно был настороже, и потому сразу засек молодого, лет двадцати пяти, крупнотелого мужчину, появившегося на пляже после обеда. Мужчина достал из спортивной сумки махровое полотенце, расстелил на сером, не сказать чтобы чистом песке, снял куртку-ветровку, рубашку и майку, сел и с явным удовольствием для начала высосал из горлышка бутылку пива. Еще две бутылки, вынутые из сумки, сунул поглубже в песок для охлаждения, сам лег на спину и закурил. Во всех его движениях была спокойная безмятежность человека, заглянувшего после рабочего дня на пляж, чтобы часок погреться на солнышке. На пляже он был не один. Стояли теплые (днем до двадцати пяти градусов) дни и к вечеру на водохранилище подгребали компании молодняка с музыкой и, естественно, тоже с непременным пивом, шебутные девчушки, ищущие знакомств, и вот такие одинокие, сосредоточенные мужчины, чей социальный статус был написан у них на лбу: средний класс, уже основательно приобщившийся к мировым ценностям, поменявший старенькую «жигулеху» на какую-нибудь престижную иномарку-десятилетку.

Покурив, мужчина пошел окунуться и, незаметно наблюдая за ним, Камил (он драил пемзой кастрюли под навесом) наконец понял, что его насторожило. Мужчина переигрывал, изображая праздного, слегка поддатого гуляку. Слишком шумно влез в воду, неуклюже поплыл, загребая саженками, после, когда вышел на берег, нелепо подпрыгивал на одной ноге, вытряхивая воду их уха. Надо быть очень тренированным, чтобы разыгрывать такого увальня.

Это под силу только циркачам и классным рукопашникам. Камил окончательно убедился, что это не случайный гость, когда (на большом расстоянии) встретился с ним взглядом и словно ощутил блеск фотографической вспышки. Это случилось всего один раз, мужчина не повторил ошибки, но этого было достаточно.

Подумать было о чем – и быстро. Чутье подсказывало Камилу, что белокурый (вес не меньше ста килограммов – и одни мышцы) пожаловал не от Карабая, он из другой компании. Его собственная подготовка не включала в себя опыт общения с секретными агентами из государственных служб, но что этот парень не из братвы – это точно. В его поведении не было намека на заносчивую дурость, которая с головой выдает отечественного бандюка любого ранга и в любой ситуации. Напротив, в нем издалека чувствовалась некая ненавязчивая интеллигентность, лояльность к окружающему миру. От бандюка во все стороны рассыпаются искры истерической агрессии, этот блондин словно стеснялся, что он такой большой, сильный и имеет возможность лакать пиво и валяться на солнышке. Камил допускал, что ошибается, чтобы сделать окончательный вывод, необходим хотя бы скоротечный контакт, но если это действительно опер, и если он работает не на Карабая или Гараева, а, допустим, на контртеррористическую службу, то из этого вытекало, что Камил каким-то образом засветился. Когда и где?.. Он быстро, прикрыв глаза, восстановил в памяти все эпизоды недолгого пребывания в Москве и не обнаружил ничего подозрительного.

Ладно, сказал сам себе, надо познакомиться, а уж потом что-то решать.

Мизансцена на пляже изменилась: прибавилось людей, а к блондину приклеились две девчушки из тех, что ошиваются здесь и ночью и днем. Не профи, но на пути к тому. Могут отработать за десять долларов прямо за деревьями, а могут там же, если повезет, завалить одинокого пьянчужку, избить до бесчувствия и обчистить догола. У них на подхвате всегда неподалеку крутилось несколько бычков того же возраста, возможно, одноклассников. Бизнес опасный и нерегулярный. Нередко этих самых девчушек-добытчиц поутру извлекали из воды в виде утопленниц и, как пишут в протоколах, со следами пыток. Как и их помощников – неоперившихся братков. Но ничего не поделаешь, охота пуще неволи.

Камил взял в одну руку ведро, в другую веник – и пошел вдоль берега собирать окурки. Когда приблизился к блондину, услышал такой разговор:

– Ой, что вы, молодой человек, – верещала одна из красавиц, прикрытая ниточками купальника. – Мы со Светой вообще не пьем. У нас сессия на носу. Но если хотите еще, можем сбегать.

– Не надо, – самоуверенно хохотнул блондин. – У меня в сумке пять штук.

– Пива можно по бутылочке, а, Надюша? – раздался хрупкий голосок второй девушки. – Я читала в журнале, даже полезно для памяти. Если молодой человек от души угощает.

– Для души этого мало, – отозвался блондин. – Для души полагается беленькой. И кое-что еще, чему не учат в школах.

– Ох, молодой человек, мы же студентки, мы этим не занимаемся. У нас родители строгие.

– Я имел в виду, – смутился блондин, – под пивко хорошо идет воблушка.

Девчата залились на разные голоса, им солидным баском вторил кавалер: в эту веселую минуту к ним приткнулся Камил с ведром и веником.

– Отдыхать отдыхайте, ребятки, – сказал ворчливым дяди Гришиным голосом. – Только не сорите.

Девчата его знали, и он их уже знал, яркоглазых и востроносых, обуянных с детских лет куревом и зельем, но сейчас они делали вид, что впервые заглянули на пляж. Надеялись, что подыграет. Миша и Гриша им частенько подыгрывали, за то имели с них небольшой приварок.

– Наверное, здешний уборщик, – пояснила Света блондину. – Отдайте бутылки, чтобы отвалил.

– Забирай, паренек, – блондин поднял на него светлый, безмятежный взгляд. – А хочешь, посиди с нами, выпей пивка.

С этими словами ловко выдернул из сумки сразу три «Клинских», держа за горлышки между пальцами. Камил воровато оглянулся на служебное здание.

– Вообще-то нам на работе не положено, хозяин штрафануть может. Ну если только по-быстрому.

Принял из рук блондина бутылку, присел на корточки.

– Строгий хозяин? – спросил блондин.

– Зверюга тот еще… его тоже понять можно. Проверками замонали. У нас штаты ограниченные, всего три человека, а порядок надо соблюдать. Эпидемстанция, санитарный надзор, пожарная охрана – всем отстегни, да? Чуть чего не так, лицензии лишат за милую душу.

Та, которая Надюша, подползла к нему по песку, как ящерица, внимательно разглядывала снизу вверх.

– Хорошенький пацанчик, – пропела по-блатному, забыв, что она студентка. – Рожица мазойная. Как тебя зовут, мальчик?

– Сережа, – Камил поднес к губам горлышко, сделал небольшой глоток. Отвратительная горечь, казалось, прилипла к небу навеки. – А вас как зовут, девочки?

Ответил за них блондин:

– Света и Наденька. Выбирай любую, брат.

– Ишь ты какой! – Света уже совсем по-свойски шлепнула его ладошкой по колену. – Чтобы нас выбрать, надо денежки иметь. У тебя есть денежки, Сережа? Чтобы с девочками гулять?

– Зарплату еще не давали, – признался Камил. – На стипендию перебиваюсь.

– Так ты тоже студент? – хором обрадовались девочки.

– Ну да… Здесь на сезон… спасателем устроился.

– Как интересно, – пропищала Надюша и положила ему руку на бедро, липкую и горячую. – Кого же спасаешь, Сереженька?

– Пока никого… Вода холодная. Не всякий даже пьяный полезет. Ночью, бывает, тонут, но их мы не видим. У нас дежурство дневное. Только утром вылавливаем.

– Жуть! – девчушка щекой прижалась к его ноге, – и ему это было приятно. – Значит, нет денежек у мальчика?

– Пока нету, – подтвердил Камил с сожалением. Все это время они с блондином вели параллельный, тайный разговор между собой, но ни о чем не договорились. Зато Камил больше не сомневался в том, что купальщик забрел по его душу. И это был, несмотря на молодость, матерый, опытный преследователь. Сколько раз, будто случайно, встречались глазами, столько и натыкались на взаимную «стену отчуждения». Можно было попробовать более глубокий зондаж, но Камил не стал этого делать. Не хотел до конца раскрывать карты. Главное он выяснил: перед ним не труповоз из бандитской группировки с одной пивной извилиной и пушкой в кармане. Бери выше, намного выше. Трудно представить, чтобы рядовой бандюк владел методикой психогенного контакта. Хорошо бы еще узнать, от кого пожаловал гость. Что ж, всему свой срок.

Бутылку не смог допить, попросил разрешения взять с собой. Блондин протянул вторую, нераспечатанную.

– Бери, корешей угостишь.

Камил принял подарок, вежливо поинтересовался:

– Так и не знаю, как вас зовут?

– Тезки мы, – хохотнул блондин. – Чего выкаешь? Думаешь, я такой старый?

– Нет, – сказал Камил. – Не думаю.

В последний раз скрестились взглядами – вакуум и насмешливое мерцание. Девица Надюша крепко уцепилась за щиколотку.

– Куда же ты, миленький? За денежками?

– Может, призайму немного, тогда вернусь, – пообещал Камил.

– Бери больше, мы девочки дорогие.

– Студентки, – вспомнила Света.

Но он не вернулся. Через час блондин собрал манатки и исчез, прихватив с собой студенток.

Вечером Камил задержался допоздна, подождал, пока Миша с Гришей, налитые водкой до ушей, отправились по Домам. Иван Михайлович с обеда отсутствовал, но, как предупредил Савелов, мог в любое время нагрянуть. Камил попросил его посторожить, сам заперся в подвале на засов, вытащил рюкзаки и разложил содержимое на полу. Тут было все, что заказывал, и кое-то сверх того. К примеру, снайперская винтовка «Смайлз», какую он видел впервые, – со сложной оптикой и прибором ночного видения. Он полюбовался грозным оружием, но собирать не стал. Винтовка ему ни к чему, по крайней мере, в ближайшие дни. Походная аптечка, какая входит в комплект снаряжения американских морских пехотинцев. Акваланг и контейнер с запасом кислорода. Ну и так далее. Кто-то решил, что все это может ему пригодиться. Кто-то заботливый… Он тщательно проверил взрывные устройства – контакты, надежность цифровых сигналов. Взрывчатки хватит, чтобы поднять на воздух небольшой провинциальный городок, оставив от него кучи пепла. Примерил, не поленился, водонепроницаемый костюм и пластиковую кольчужку, способную выдержать удар гранатомета. Вел себя так, как должен вести себя человек его уровня подготовки на конкретном задании, но с губ не сходила пренебрежительная усмешка, и если бы ее увидел Карабай, у него появилось бы больше оснований для беспокойства.

Когда уже упаковал и убрал рюкзаки, услышал за дверью возбужденные голоса, а спустя минуту – короткий стук, будто в дверь швырнули булыжником. Вернув на место ящики и ветошь, открыл подвал.

С разбега к нему на шею бросилась беженка Галина.

– Ой, Сереженька, что с тобой?!

– Покемарил маленько, а что такое?

За спиной Галины маячил обескураженный Савелов.

– Совсем с цепи баба сорвалась, – объяснил раздраженно. – Убил Сереженьку, ты его убил! Дать бы тебе по башке, сучка!

– Ой, родненький! – беженка жалась к нему, как потерянная. – Я ведь что подумала, дура! Ой, лучше не говорить.

Вышли все трое на воздух. Пляж опустел, лишь кое-где еще кучковался молодняк со своим пивом, мобильниками, телками и музыкой. В двух местах дрались, оттуда доносились тупые звуки ударов и истошный мат. На том берегу в лунном свете, рассекаемом иглами прожекторов, призрачно вздымались бетонные дамбы и едва угадываемые переплетения металлических конструкций. На одной из сторожевых вышек несоразмерно яркой точкой вспыхнул огонек сигареты. «Эх, дурачок ты, солдатик», – посочувствовал Камил. Спросил у Савелова:

– Пойти разогнать, что ли, драчунов?

– Зачем? – удивился Савелов. – Побольше переколят друг дружку, меньше грязи.

– Сереженька, проводи меня домой, – с надеждой про-скворчала в ухо беженка. – Страшно-то как. Ведь снасилуют по дороге.

– Почему нет, – согласился Камил. – Конечно, провожу.


На другой день на пляже появился зверь пострашнее вчерашнего блондина. Этому было ближе к сорока – рост 180 см, вес около 75 кг, поджарый, темноволосый, с барской повадкой. Не стал косить под купальщика, прямо подошел к домику и окликнул Камила, прилаживающего водосток к деревянной рассохшейся бочке.

– Эй, парень, поди сюда!

Миша и Гриша похмелялись за столом, Савелова начальник отправил в город с каким-то поручением, сам торчал в окне с папиросой.

Камил оставил бочку, подошел. Гостек спросил, презрительно оттопыря нижнюю губу:

– Лодки есть напрокат?

– Два стольника в час, – ответил Камил.

– А рыба в пруду водится?

– Это не пруд, водохранилище. Лещ, окунь, белуга – все, что угодно.

– Про белугу зачем врешь? Шутка, что ли?

– Вроде того, кому как повезет.

– Понятно… Лодка весельная или с мотором?

– Можно и так, и так… Где же ваши снасти?

– Не твое дело… покажи лодку.

Камил пошел за ним, посмеиваясь про себя. Все складывалось хорошо. Сегодняшний гость ничего не скрывал. Видно, вчерашний Сережа-тезка доложил все точно, и неизвестный противник пришел к выводу, что разумнее всего действовать более или менее открыто – в допустимых пределах. На их месте Камил пришел бы к такому же решению. Но из этого следовал вывод (настораживающий), что вчерашний контакт глубже, чем он думал. Необратимее.

На берегу остановились, здесь их никто не мог слышать.

– Меня зовут Антон Иванович, – назвался пришелец. – А тебя?

– Сергей Юрьевич.

– Что ж, тебе виднее… Прокатимся вон к тому островку?

Камил оглянулся на дом. Иван Михайлович скрылся в глубине кабинета, но наверняка продолжает наблюдать. Миша поднялся с табуретки, к которой прилип с утра, и знаками спрашивал, не требуется ли помощь? Дядя Гриша угрюмо уставился в тарелку. Галина Андреевна с утра не вышла на работу. Камил оставил ее спящей в ее собственной кровати, в однокомнатной халупе, которую она снимала аж в подмосковном поселке Демидовка. Далековато, зато экономно – пятьдесят баксов в месяц. Незадачливая беженка проспит еще часов десять: в последнюю, предутреннюю рюмку портвейна Камил намешал солидную дозу снотворного.

– Иван Михалыч может не понять, – засомневался Камил. – Как это я все брошу и уплыву.

– Он поймет, – уверил гость с приятной улыбкой.

– Ну если так… Желание клиента всегда закон. Камил взялся за весла, Антон Иванович с удобством расположился на корме. Задымил сигаретой. Любовался утренним пейзажем. И было на что любоваться. Москва рядом – во всем ее шумом, суетой и безумием, а тут, как в космическом провале – водная гладь, тишина и запахи леса. Перед островком Камил разогнал лодку, чтобы проскочить довольно большой отрезок тины и водорослей, из-за которых сюда редко наведывались пловцы, хотя сам островок – крохотная березовая рощица, кусты боярышника и жимолости, укромная полянка в центре – представлял собой прекрасное место для интимного отдыха. Один шаг в чащобу – и заросли надежно укроют от любопытных глаз. Камил здесь очутился впервые, а его спутник, похоже, нет.

Уверенно провел по узкой тропке, через крапивные джунгли, на поляну, где все же чувствовалось присутствие человека – повсюду порожние бутылки, смятые сигаретные пачки, окурки, а на кустах, на веточках чьей-то озорной рукой развешаны, как елочные украшения, использованные презервативы. И чурбачки вкруг пепелища от костра расставлены так уютно, что не захочешь, а присядешь.

– Садись, Сережа-джан, – пригласил мужчина таким тоном, будто привел в собственную гостиную. – В ногах правды нет. Потолкуем немного.

Камил последовал его примеру, опустился на бревнышко. Мужчина достал пачку «Явы», протянул ему.

– Не курю, – улыбнулся Камил. – О чем толковать, Антон Иванович?

– О чем – неважно, – ответил тот. – Важно, с каким настроением. Ты ведь догадался, кто я такой?

– А кто вы такой?

Сидоркин прикурил от двухрублевой зажигалки, укоризненно покачал головой.

– Значит, не совсем вник… Все, Саша, твоя игра в диверсантов закончена. Она и так слишком долго тянулась. И вот здесь, на этой полянке, где нас никто не видит, мы должны вместе решить, что делать дальше. В зависимости от того, что решим, у тебя может появиться шанс выпутаться. Усекаешь?

– Из чего выпутаться, Антон Иванович?

– Медленно соображаешь, – удивился Сидоркин. – Ты влип, Саша. По уши сидишь в дерьме. Неужели не понял?

– Что я должен понять? В каком дерьме? Кажитесь трезвым, Антон Иванович, а говорите такие чудные вещи…

– Хорошо, – собеседник казался слегка обескураженным. – Объясняю для тугоумных. Я все это затеял на свой страх и риск. Если начальство узнает, мне тоже не поздоровится. Мы сейчас должны разговаривать не здесь, а в уютном кабинете с зарешеченным окошком. Материалов на тебя, Саша, гора и маленькая тележка. Вполне хватит на пожизненное. Хотя, полагаю, тебе не придется слишком долго сидеть. Твои лихие наставники этого не допустят. С такой информацией, какой ты, Саша, владеешь, в тюрьме обычно не задерживаются. Сердечный приступ или самоубийство – да мало ли… Но мне почему-то захотелось поговорить с тобой на воле, на свежем воздухе. Как думаешь, почему?

Камил нагнулся, чтобы затянуть потуже шнурок на кроссовке, и в ту же секунду дуло «Макарова» уставилось ему в грудь.

– Не шали, Саша, не надо. Я же предупредил, что нарушил инструкции. Мне терять нечего. Попытка к бегству – слыхал про такое?

Камилу сделалось смешно. Этот человек не вызывал у него раздражения. Ишь какой шустрый. Только что безмятежно дымил сигаретой – и уже с пушкой, снятой с предохранителя. Но блефует бездарно, в расчете на понос. Значит, ничего толком не знает.

– Что это у вас, Антон Иванович? – полюбопытствовал. – Никак пистолетик? Но чем же я так провинился перед вами?

Сидоркин увяз в простодушном взгляде и вдруг почувствовал себя совершенно не в своей тарелке. Как будто мозг заволокло серой пеленой – и все как-то смазалось. Попробовал встрепенуться – и не смог. Пушка дрогнула в руке и опустилась дулом в землю. Движение произошло помимо его воли. Сознавал лишь одно: разговор складывался не просто бестолковый, а издевательский, и инициативой владел отнюдь не он.

– Допустим, Антон Иванович, – улыбаясь, продолжал Камил, – что вы правы. Допустим, вы встретили человека, который собирается совершить что-то противозаконное, и этот человек – я. Что же из этого следует?

– Гипноз, – с облегчением догадался Сидоркин. – Первая степень внушения. Подлая штучка, милейший. И тоже запрещена законом.

– Мы же не в суде, а на острове, – лукаво прищурился парень. – И пистолет у вас, не у меня. Какая же тут подлость? С чьей стороны подлость?

Сидоркину было стыдно, что пропустил первый удар, позволил внедриться в сознание, хотя Петрозванов предупредил, что объект владеет приемами гипнотического воздействия. Понадобилось колоссальное напряжение, чтобы выйти из транса, и хотя он с этим справился, на душе остался горький осадок. Возможно, впервые в жизни ощутил, что значит очутиться в полной чужой власти. Не прибавляла оптимизма мысль, что вернул себе ясность зрения лишь потому, что парень не мешал, позволил.

– Чуть не сломался, – признался чистосердечно. – Как ты это делаешь, Саша? По методике Кума Боярова?

– Не знаю никакого Боярова, – развеселился Камил. – Просто вы зазевались, а зевать не надо, коли уж на охоте… из какой вы конторы? ФСБ? ГРУ? Или из-за бугра?

– Шутишь, Саша?

– Нет, не шучу. Придется рассказать все подробно. Откуда вы, какое задание. Что вам известно. Короче, все. Иначе разговора не будет.

– А если скажу, что твои условия мне не подходят?

– Увы, Антон Иванович. Останетесь здесь. Сидоркин ему поверил. Поверил легко и охотно, как верил обещаниям Надин, сулившей вечную благодать, но только при условии, если не будет ее обижать. Конечно, если они не сговорятся, кто-то из них останется на острове, и, скорее всего это будет именно он, элитник, Клещ. В трезвой оценке ситуации не находил ничего для себя унизительного. Трудно обижаться на дождь, который промочит до костей, как глупо биться лбом в железную стену. Сидоркин был живым человеком и знал, что такое страх, но то, что испытывал сейчас, глядя в веселые, какие-то переливчатые глаза… зомби? маньяка? – не было страхом. Скорее это можно назвать внезапно нахлынувшей душевной вязкостью, не поддающейся анализу. Если сравнивать, бывают такие сны, когда подступает гибельная слабость, окружают чудовища, кто-то гонится за тобой с удавкой и топором, а ты не можешь пошевелить ни рукой, ни ногой, не можешь сдвинуться с места. И рождается чувство ужасной обреченности, которая отвратительнее смерти. Сидоркин мог поднять руку и выстрелить, но оба знали, что он этого не сделает. Это противоречило опыту всей его предыдущей жизни. Не его сейчас ход, вот и все. Его ход следующий. Он разжал пальцы – и пистолет упал на траву.

– Ладно, согласен, – сказал он. – Я из особого подразделения контрразведки, и меня послали, чтобы остановить тебя. Не сомневайся, если у меня не получится, это сделают другие. Против государственной машины у тебя никаких шансов. Но зачем доводить до крайности. Ты же русский парень, тебе всего восемнадцать лет, хотя по виду этого не скажешь. Зачем тебе умирать? Ради какой цели?

– Я – зомби, – усмехнулся Камил. – Разве вам не сказали? У зомби нет цели кроме той, которая заложена в него программой. Никакие моральные или шкурные соображения не имеют значения. Зомби – только оболочка человека… Вчерашний парень тоже ваш?

– И он, и еще многие… целая армия против тебя… Я не верю, что ты зомби. Зомби так не говорят о себе.

– Вы встречались с ними раньше?

– Конечно. Я убил вампира Корина, он был опаснее, чем десяток таких, как ты. Столько всякой сволочи развелось, но ты не один из них, я же вижу.

Сидоркин закурил, с радостью обнаружив, что руки слушаются и морок отступил.

– Откуда знаете мое имя?

– Не только имя. Ты – Саша Шувалов. Матушка твоя – директор «Золотого квадрата». Отец – специалист по электронике. Четыре года назад ты исчез. Считалось, тебя похитили. А что было на самом деле?

– У зомби нет памяти… Что вам известно про задание?

– Ничего… Но раз ты устроился на станцию, а напротив отстойники с питьевой водой… можно предположить, что это взаимосвязано.

– Вот, – Камил поднял палец кверху. – Такое возможно только в России. Идет война, а у вас все настежь. Приходи бери.

– У вас? – переспросил Сидоркин. – Лучше бы сказал – у нас. Это вернее.

– Может быть, – кивнул Камил. – Но чтобы я так сказал, понадобится ваша помощь.

Сидоркин потянулся всем телом, так что мышцы хрустнули.

– Достать шапку-невидимку? – шутка вышла неудачная, хотя Саша вежливо улыбнулся в ответ. Она не могла выйти удачной. Сидоркин бодрился, но еще не пришел в себя. Был момент, и он уже честно признался себе в этом, когда этот человек, который по возрасту годился ему в сыновья, каким-то образом, и отнюдь не только телепатически, совершенно подавил его волю. Как он все же это проделал?

– Вы подготовите надежное убежище и по моему сигналу переправите туда родителей. Это возможно?

– Вполне, – не задумываясь ответил Сидоркин. – Но…

– Не спешите, Антон Иванович… Второе. Придется разыграть маленький спектакль. Я вернусь на станцию один, а за вами приедет катафалк.

– Как это?

– К сожалению, Антон Иванович, у меня есть основания думать, что за мной следят не только ваши люди. Я сообщу, что завалил опера, иначе весь план полетит к чертям.

– Какой план?

– Это третье, и для вас, наверное, самое трудное. Наше сотрудничество мы продолжим только при полном взаимном доверии. Больше вы ни о чем не спрашиваете и прекращает всякую слежку.

– Это несерьезно! – воскликнул Сидоркин. – То ты зомби, то на полном доверии. Одно с другим не вяжется. Да мне начальство враз башку снимет.

– Постарайтесь убедить. Время есть. До завтрашнего утра. Если не получится, я просто исчезну.

– Куда ты исчезнешь? – сорвался Сидоркин. – Что ты о себе возомнил в самом деле? Да если…

Он не успел договорить. Камил выбросил перед собой руку с вытянутыми пальцами, жест, знакомый Сидоркину по айкидо, – и пропал. В буквальном смысле. Сидоркин мог поклясться, что парень не вставал на ноги, но на чурбаке его не было. Сидоркин выплюнул окурок, тряхнул башкой, прогоняя наваждение, но никакого наваждения тоже не было. Через секунду улыбающийся Камил вышел из-за кустов.

– Видите, Антон Иванович, это совсем не трудно… Так что попытайтесь убедить начальство.

– Фокус? – с надеждой спросил Сидоркин. – Как у Кио?

– Примерно. Но не совсем.

– Тебя там научили?

– Там или не там, не важно. Но вот рискую я не меньше вашего. Но я вам доверяю, а вы мне нет. Почему, Антон Иванович?

– Я-то, допустим, доверяю, но как человек подчиненный. Начальству мне нечего предъявить. Все это похоже на мистификацию, а дело серьезное…

– Вы же любите мистификации? Вы же азартный человек, Антон Иванович?

– Я-то азартный… – с оторопью Сидоркин осознал, что утратил суть разговора, и не понимает, о чем идет речь, больше того, повторяется, лепечет, несет околесицу, как будто уговаривает подружку, чтобы не сообщала мамочке о том, что произошло у них под кустиком.

Камил пришел ему на помощь.

– Хорошо, Антон Иванович. Вчерашний ваш паренек пусть ходит на пляж. Он вроде безобидный.

– Безобидный?

– Беззлобный, – уточнил Камил. – И нормально смотрится с пляжными девочками. Только предупредите, чтобы не делал резких движений. Если установите пост, это ведь успокоит начальство?

– Нет, погоди, – на всякий случай Сидоркин энергично потряс головой, словно собрался бодаться. – Чего-то ты, Саша, загрузил меня по макушку. Так не пойдет. Давай отмотаем сначала. Спешить некуда, верно?

– Может, и некуда, – добродушно поддакнул Камил. – А может, уже опоздали. Все в руке Господней…


Через час вернулся. Богатырь Миша встретил его на берегу, помог закрепить лодку. Директор Иван Михайлович наблюдал за ними с крыльца. Спасатель дядя Гриша – о, чудо! – вылез из-за стола и тоже направился к берегу, не забыв прихватить бутылку пива.

Миша заговорщически покосился на контору, оглянулся по сторонам.

– Серень, а где этот пентюх? Жить, что ль, там остался?

– Не спрашивай, – ответил Камил с еще более секретным видом. – Забудь, хоре?

– Я забуду, меня не е… Но ведь многие видели.

– Чего видели?

– Ну, как повез, а вернулся один. Как-то сомнительно.

– Скоро за ним кореша приедут.

– А-а, тогда понятно.

Директор велел зайти в конторку, тоже потребовал объяснений:

– Тебе кто разрешил лодку брать?

– Все путем, Иван Михалыч. Он заплатил, вот… Выложил на стол две пятисотенных купюры, директор широкой ладонью смахнул деньги в ящик.

– Почему обратно не доставил?

– Чудной какой-то дядька, Иван Михалыч. Порыбачу, говорит. А снасти при нем нету. Я сам немного удивился.

– Ты вот что, Сергей… коли надумал собственный бизнес лудить, здесь это не пройдет. Заруби на носу. Без моего ведома тут и мухи не летают. Чего порожняк гонишь? Кого он там рыбачит? Лягушку полудохлую? Здесь пять лет вся вода отравленная. Токо москвичи могут пить.

– Я и говорю, – усердствовал Камил. – Тем более без удилищ… Темный человек, Иван Михалыч. Я уж боялся, в спину пальнет.

– Он что же, при оружии?

– Откуда мне знать. Я не спрашивал, поостерегся. Бока оттопыриваются, а что там под одеждой? Может, гранатами обвешан. Теперь это запросто. Террор, одним словом.

Директор смотрел на него с тем выражением, с каким бандюга-контролер в городском автобусе смотрит на пойманную безбилетную старушку.

– Ладно, ступай работай… Попозже еще позову.

Через два часа произошло событие, надолго запомнившееся работникам станции и немногочисленным отдыхающим. На берег с воем сирен и с вращающимися мигалками вымахнули две ментовские «Волги» и закрытый армейский фургон. Почти одновременно из-за дальнего плеса вырулил ладный катерок без опознавательных знаков, с оранжевыми полосами на борту. Катерок причалил к острову, сколько-то там пробыл, но недолго, и на всех парах помчался к берегу. Пристал к дощатой пристани, и двое мужиков в маскировочной униформе сноровисто сгрузили с него носилки, на которых что-то лежало, упакованное в черный полиэтилен, по форме напоминающее труп. Мужики бегом донесли носилки до фургона и запихнули в салон под одобрительными взглядами выстроившихся в цепочку милиционеров. Через минуту вся кавалькада укатила с оглушительным грохотом. Будто их и не было. Только пыль взвилась столбом.

– Жмурика увезли, – прокомментировал Миша. – И Михалыч, Серый, тебя продаст, если захочет.

– Я-то при чем? – удивился Камил. – И откуда знаешь, что жмурик? Может, рыбу с катера глушанули. Менты же.

– На рыбе сильно не зацикливайся, не убедительно, – возразил Миша. – Но держишься правильно. Никто ничего не видел. Ты чего-нибудь видел, дядя Гриша?

– Что я могу видеть, когда у меня очков нет. Ты же, падлюка, и разбил третьего дня.

Все трое сидели за столом и упорно ждали обеда, но не было ни обеда, ни Галины-беженки.

– И все же, Серый, на твоем месте я бы Михалыча заранее подмазал. Сунь пару косых, пусть утрется.

– Думай, чего говоришь, – ответил Камил. – Откуда у меня такие деньги?


РАЙ НА ЗЕМЛЕ

Третий разговор меня напугал. Саша позвонил ночью, около двух – и голос звучал словно очень издалека. Некоторое время я докрикивался: – Алло, Вишенка, Вишенка, это ты? – Наконец слышимость стала лучше, и сердце у меня урезонилось. Я сразу набросился с упреками: как же так, мать вся извелась, сколько дней в Москве, а мы не виделись… Ну объясни, объясни, пожалуйста, какие причины?

Вишенка сдержанно извинился, попросил набраться терпения – и вдруг…

– Отец, – сказал тоном, в котором не было и тени сантиментов. – Я, собственно, звоню по важному делу, по очень серьезному делу. К вам с матерью большая просьба.

– Да, Вишенка, – пробормотал я, чувствуя, как сердце опять помчалось галопом.

– На днях тебе позвонит человек, назовется Антоном Ивановичем. Вы должны будете сделать все, что он скажет.

– Что сделать, Вишенка?

– Ничего особенного. На время придется уехать из Москвы. Этот человек вас проводит. Может, не он сам, а кто-то из его помощников.

Как обухом по голове.

– Саша, не шутишь?

– Нет, папа. Так надо.

– Кому надо?

– Нам всем троим. Тебе, маме и мне.

– Объяснить ничего не можешь? Просто собрались и поехали, так? Саша, мы же не птицы перелетные.

– Там, где вы будете, мы увидимся. Слышишь?

Я слышал. Это меняло дело. Конечно, мы со Светой мигом отправимсяхоть на край земли, лишь бы снова увидеть сына. Четыре года – это перебор. В нашей с ней жизни ничего не было важнее. Да и все понятно. В Москве ему грозит опасность, и нам грозит опасность. Он придумал, как ее избежать. Я не видел ничего противоестественного в том, что за родителей, мнящих себя умными, взрослыми людьми, все решает мальчик. Это же Вишенка, а никто другой. Он давно все решал за нас, можно сказать, с той минуты, как появился на свет. Мы не всегда это осознавали, но теперь, слава богу, прозрели. И потом – это вполне в духе времени. Наше поколение целиком оказалось банкротом, за исключением тех, кто на нашем банкротстве нажил капиталы. Но это мародеры, их не так уж много. Строки поэта о грустной улыбке сына над промотавшимся отцом, сказанные полтора века назад, – это про нас. Чего уж трепыхаться.

– Отлично, сынок. Я передам маме. Как только получим сигнал от Антона Ивановича, тут же выбежим на улицу с вещами.

– Мне нравится твое настроение, папа, – похвалил Вишенка.

Следующие два дня прошли как-то смутно. Утром я подъехал к Светлане, на наше место в скверике, и сообщил важную новость: сынуля, коего не видели четыре года, велел готовиться к бегству. Вопреки ожиданию, моя бывшая женушка проявила высокое чувство самообладания, не стала охать, ахать и причитать, и даже кстати, припомнила поговорку, что нищему, оказывается, собраться, – только подпоясаться. Это она-то нищая?

– Все правильно, – сказала она. – Я давно чувствовала, что к этому идет.

Загадочная фраза вполне соответствовала и моим ощущениям. В последние годы множество людей, подобных мне, ложилось спать и вставало по утрам со смутной уверенностью, что они приговорены. Однако далеко не всякий знал, куда бежать и когда. Мы со Светой спокойно, по-деловому обсудили кое-какие, чисто бытовые детали, то есть, что взять с собой, что оставить в Москве на случай (маловероятный) возвращения, и, обменявшись дружеским поцелуем, расстались.

Я поехал по вызовам, которые были на этот день, вечером рано лег спать, и спал до утра как убитый, без сновидений и кошмаров. На другой день тоже работал, чтобы не привлекать к себе внимания тех, кто, возможно, наблюдал за мной. Поужинал у Каплуна: они с Кариной отмечали какой-то свой очередной семейный праздник, но какой, не сказали. Карина приготовила замечательную пиццу и салат из креветок, мы долго сидели за столом и выпили на троих бутылку водки и две бутылки красного вина. Не помню, о чем говорили, но осталось тягостное впечатление, что в этом доме я лишний. А где не лишний? У Маши-Стеллы в прекрасном городе Туре? Две недели назад мы разговаривали по телефону (позвонил я, не пожмотился), и по ее тону, по напряжению в голосе, по чересчур заботливым расспросам о моем самочувствии понял, что кто-то у нее появился и она больше не связывает свои жизненные планы с россиянским аборигеном. Я не испытал сердечного потрясения. Наверное, наша любовь нам обоим пригрезилась. Наверное, это был затянувшийся лунный обморок. И все же дни, проведенные с нею, были лучшими в моей жизни, и я от всей души желал ей счастья. Кто-то из мудрых людей заметил, что настоящая любовь всегда незавершенная, всегда недолюбленная. Что ж, на том и успокоимся.

На второй день вечером, около одиннадцати, прозвонил телефон, и когда я снял трубку, прозвучал незнакомый мужской голос:

– Владимир Михайлович?

– Да, слушаю вас.

– Меня зовут Антон Иванович… Извините, что поздно. Но так складывается. Понимаете, о чем я?

Я ждал этого звонка, но все равно он застал меня врасплох. Но голос мне понравился: ровный, без излишних модуляций, уверенный. Кто-то из новых друзей Вишенки. Кто-то из его новой жизни, о которой мне ничего неизвестно.

– Да, понимаю, – сказал я.

– Владимир Михайлович, через двадцать минут за вами заедет молодая дама. Ее зовут Надин. Вы готовы?

Я отнюдь не был готов, но ответил утвердительно. Спросил:

– А Светлана Анатольевна?..

– Вы ее прихватите по дороге. Поезд через полтора часа, с Казанского вокзала. Выйдете, пожалуйста, на улицу через двадцать минут.

– У меня два чемодана, – ляпнул я неизвестно зачем.

– Вот и хорошо. Ни о чем не беспокойтесь, Владимир Михайлович. Все предусмотрено.

– А куда?..

– Надин объяснит, и отдаст вам билеты. Счастливого путешествия, Владимир Михайлович.

Я вышел из дома минута в минуту, присел возле подъезда на лавочку, но не успел прикурить. Молодая женщина в коротком светлом плаще вышла из-под арки и приблизилась ко мне.

– Здравствуйте, Владимир Михайлович, я – Надин. Поехали?

В том состоянии, в каком я находился, мне было наплевать на ее внешность, но невольно я отметил, что женщина прелестна. Поспешно поднялся и пошел за ней, отказавшись от любезного предложения помочь нести чемодан. Уселись в черный «Форд», Надин включила зажигание – и машина плавно тронулась с места. Я едва успел окинуть прощальным взглядом знакомый пейзаж, сердце жалобно защемило. Доведется ли сюда вернуться?

По дороге выяснил, что нам со Светланой предстоит сесть в поезд «Москва-Ижевск», а от Ижевска на перекладных добираться до поселка Малые Юрки. Там нас ждут по определенному адресу. Я спросил, кто нас ждет, горемычных.

– О-о, – ответила Надин. – У вас будет собственный маленький домик. Там чудесные места, вам понравится. За хозяйством первое время присмотрит соседка, ее зовут Дарья Степановна.

На светофоре она достала из бардачка плотный бумажный пакет и передала мне.

– Вот, Владимир Михайлович, здесь я все подробно написала, как ехать, к кому обратиться. Там же билеты и деньги.

– Деньги? Что за деньги?

– Не знаю. Пять тысяч долларов. Мне просто велено передать. Вас что-то смущает?

Меня ничего не смущало, правда, несколько вопросов вертелись на языке, но задавать их было бесполезно. И все же от одного не удержался:

– Давно видели Сашу, Надин?

– Какого Сашу?

Притворилась или нет – поди догадайся.

– Нет, ничего, извините…

Женщина почувствовала мое настроение и попыталась как-то успокоить.

– Владимир Михайлович, меня не посвящали в подробности, – прервалась, ловко обойдя заблудившийся в ночной Москве грузовик, – но я знаю Антона Ивановича. Если он за что-то берется, обыкновенно все кончается хорошо. Он очень умный и осторожный человек.

За этими словами, безусловно, стояло что-то личное, и я охотно продолжил бы тему: Антон Иванович, как возможный друг или соратник (?) Вишенки, меня, конечно, интересовал, но не успел. Уже приехали к Светиному дому на Кутузовском проспекте. Во дворе было мрачно, как в гигантском черном колодце. В престижном домине, где жили в основном теперь только новые русские, как правило, южного происхождения, каждый подъезд был снабжен новейшими системами сигнализации и телеобъективами. Вдобавок к технической защите драгоценные жизни новой московской буржуазии оберегали множество охранников, набранных большей частью из спецподразделений милиции и ФСБ, говорят, чином не ниже майоров, но все эти дорогие меры предосторожности, как известно, не давали гарантий полной безопасности. По телевизору почти каждый день передавали сообщения о заказных убийствах, ставших обыденкой. Давно кануло в Лету время, когда журналисты каждый свежий труп смаковали и обсасывали в течение двух-трех вечеров. Мелких и средних предпринимателей теперь вообще не считали, а если рубили кого-нибудь из крупняка, об этом говорилось вскользь и без особых подробностей, как о рутинном, малозначительном событии. Между бесконечными рекламными роликами, обретшими гармоничную форму ритмичного долбления по мозжечку, телевидение предпочитало развлекать и баловать обывателя картинами массовых катастроф, когда человеческое горе выплескивалось из сотен глоток, – наводнениями, землетрясениями, пожарами, эпидемиями холеры и чумы, крушениями самолетов, вперемежку с показом пышных презентаций и праздников, устраиваемых нуворишами по любому поводу. Единственное, что оставалось на экране неизменным, так это одухотворенные лики Немцова, Хакамады и Жириновского, которые каждый на свой лад растолковывали дегенеративным россиянам, что, несмотря на временные неурядицы, все идет к лучшему в этом лучшем из миров. Еще для смеху иногда выпускали на экран кого-нибудь из лидеров так называемой оппозиции, которые по старинке пугали мирных поселян антинародным курсом правительства.

Машину оставили на улице, едва зашли во двор, я забеспокоился.

– Как бы нас здесь не подследили? – проговорил почему-то шепотом.

– Нет, Владимир Михайлович, не под следят, – засмеялась Надин. – Антоша подстраховал.

Я не стал ничего уточнять, да и некогда опять было. Света возникла из темноты тоже с двумя чемоданами, будто мы сговорились, но еще с огромным то ли рюкзаком, то ли баулом на спине.

– Ты как верблюд, – пробурчал я недовольно. – Недолго и напугать.

Света не ответила. Надин перехватила у нее один чемодан, второй взял я – и мы гуськом потащились к машине. Только когда отъехали от дома, Светлана обрела дар речи.

– Ух, какая спешка, – сказала капризно. – Еле успела собраться.

– Надо было еще мебелишку прихватить, – гнул я свое.

– Не зуди, – шаловливо ухватила меня двумя пальчиками за подбородок, и я уловил теплый запах спиртного. – Вечно ты всем недоволен… Вас зовут Надин, правильно?

Надин подняла глаза к зеркальцу, мельком взглянула на нас, на двоих голубков.

– Правильно, Светлана Анатольевна.

– Надин, вы даже не представляете, как я рада. Сто лет никуда не выбиралась, а тут такой случай. Путешествие в глубину России. Как у Радищева. Говорят, там теперь электричества нет, все сидят по вечерам при лучинах, все как встарь. Вот весело будет, да, родной?

Я попытался вспомнить, какой она бывает пьяной, случаются ли у нее истерики, но не припомнил.

– Насчет электричества не знаю, – вежливо отозвалась Надин. – Но места там чудесные, я уже сказала вашему мужу. Живописнее, чем в Швейцарии.

– Вы бывали в Швейцарии?

– Где я только не бывала, – с непонятной горечью молвила Надин. – Пока не поняла, что лучше всего дома.

– Нет, не согласна, – возразила моя-то жена-то. – По мне – так и летала бы по свету из края в край, да жаль, крылышки подрезали.

Я дернул ее за рукав дорожной куртки, и Светлана, подозрительно хлюпнув носом, затихла.

До вокзала добрались благополучно, Надин проводила нас к поезду и вошла с нами в двухместное купе.

– Давайте присядем, – предложила, когда разобрались с поклажей, – успокоимся и подумаем, не забыли ли чего? Главное, документы, деньги. Светлана Анатольевна?

– Все в порядке… Мы не дети, милочка, – ответила бывшая женушка сухо и почти враждебно. Хмельной запал выветрился в машине.

– А у вас, Владимир Михайлович? Какие-нибудь просьбы, пожелания?

Если она над нами подшучивала, то забавно и беззлобно.

– Что вы, Надин, какие пожелания? В нашем-то положении. Как говорится, не до жиру, быть бы живу.

– Все будет хорошо, – еще раз уверила женщина – и попрощалась с нами. Потом махала нам с платформы, когда поезд тронулся, и шла по перрону, провожая, как родственница или давний друг. Не знаю, как Света, а я внезапно ощутил еще одну маленькую утрату.

Вскоре к нам зашла проводница, полусонная тетка в строгой черной униформе с белым отложным воротничком, как у школьницы, забрала билеты и поинтересовалась, не желаем ли чаю.

– Хочешь чаю? – спросил я у жены.

– Нет… Давай спать.

Я вышел в тамбур покурить. Вагон был чистый, промытый, с ковровой полоской на полу, а у нас в купе на столике даже стояла вазочка с какими-то пожухлыми синими цветочками. Давно я не путешествовал по железной дороге, а в коммерческом поезде вообще ехал впервые. Что ж, первые впечатления приятные.

Когда вернулся, Света лежала лицом к стене и негромко посапывала. Возможно, притворялась. Я поправил на ней серое шерстяное одеяльце, разделся, погасил свет – и тоже попытался уснуть. Уже сквозь сон услышал:

– Володя, может, еще не поздно? Сойдем на ближайшей станции?

– Нет, милая. Уж поедем, куда он велел.

И приехали, хотя не без приключений. В поезде нас пытались ограбить дважды: первый раз (на следующее утро) в купе ворвался лохматый, в майке, весь татуированный детина с невменяемым лицом и с обрезом в руках. Рявкнул с ужасным хрипом:

– Ложись, падлы! Руки вверх!

Не успели мы выполнить ни первую, ни вторую команду, тем более, они противоречили друг другу, как следом за детиной подскочила тетка проводница (ее звали Граня), ухватила сзади за шею и как-то очень по-деловому постукала лохматой башкой о железный обод двери. Детина обмяк – и проводница уволокла его в коридор. Через минуту вернулась и спокойно объяснила:

– Это Жорик из Нахапетовки. Вы его не бойтесь, он безобидный. Его вся милиция знает. Но если что, не возражайте. Он этого не любит. Может сдуру пальнуть. Балованный очень.

Второй раз (ближе к вечеру) ввалился целый цыганский табор: две пожилые бабенки в расписных балахонах, молодуха, звенящая монистами и перстнями, и невесть сколько цыганят – мал мала меньше. Нас притиснули в углы, похватали все, что было на столе, включая вазочку с синими цветочками, потом хором грянули: «Ой, чавелы, расчавелы…» Детишки угнездились у нас на коленях, обшаривая карманы, а молодуха взялась гадать сразу обоим, гортанно выкрикивая:

– Позолоти ручку, дорогой, всю правду скажу!

Я злорадно подумал, что напрасно они стараются, деньги и все ценное у нас спрятано в чемоданах под сиденьями, но рано обрадовался. Пожилые цыганки вдруг без предупреждения стянули меня на пол, цыганята начали поднимать крышку лежака, и надо всем этим кошмаром зловещим подвыванием неслось:

– Ой, касатик, ой, золотоглазенький, вижу недобрые вести, казенный дом и даму пиковую.

В эту роковую минуту с блеском проявила себя Светлана, видно, не прошли даром многолетняя работа в коммерческих структурах и уроки Атаева. Как всполошенная курица, у которой крадут цыплятушек, бесстрашно кинулась на озорников, вцепилась в волосы молодухи, мощным ударом вышибла из купе сразу двоих пацанят и завизжала так, что показалось, поезд на полном ходу сошел с рельс. Услышав дикие звуки, на помощь опять подоспела проводница Граня, пинками и оплеухами в мгновение ока выпроводила табор. Пояснила со своей обычной полусонной улыбкой:

– Их тут нынче, как тараканов, прямо беда. Почуяли лето, вот и кочуют на севера. Не обращайте внимания, господа. Помните, как у Пушкина: цыгане шумною толпой… Несчастный народ, бесприютный. Те же самые беженцы, токо по своей воле.

Я не помнил, как у Пушкина, но, чтобы прийти в себя, осушил-таки стакан водки.

Из Ижевска, куда прибыли во второй половине дня, до поселка Малые Юрки добрались на рейсовом автобусе, и если в поезде еще чувствовали себя скользящими по дорожке, тянущейся из Москвы, то в автобусе в полной мере ощутили, что очутились в другом мире. Другие лица, улыбки, говор, сам воздух другой. Мы еще не поняли, что это означает, но стало тоскливо и как-то зябко. Огражденные своими чемоданами жались друг к дружке на тряском, с выпирающими пружинами сиденье, как две мошки, скованные невидимой паутиной. За окном проплывали леса, овраги, черные, набрякшие весенней влагой поля, убогие деревеньки, в автобусе гомонили пожилые, с невыразительными, красными лицами бабы, закутанные в теплые платки, четверо пьяных мужиков дулись в очко, сопровождая каждый ход солидным матер-ком, молодая мамаша впереди нас, отвернувшись к окну, кормила грудью сопливую, золотушную кроху. На редких остановках никто не входил, но по несколько человек спрыгивали на землю и бесследно, бесшумно исчезали в подступающем мраке. Движения на шоссе не было, можно сказать, никакого, за два с половиной часа нас обогнали несколько легковух и, как последний привет из покинутой цивилизации, джип «Мицубиси» на мощных рессорах, в котором мелькнули до боли знакомые оголтелые лики бритоголовых подростков.

Как и в поезде, мы почти не разговаривали.

В Малые Юрки – конечная остановка – с нами доехал лишь один, по виду столетний, дедок с красным носом и тоже на изрядной поддаче. Всю дорогу он клевал носом, но в Малых Юрках вдруг встрепенулся и кинулся к нам через проход, непонятно как удерживаясь на подкашивающихся ногах.

– Вам чего, дедушка? – удивился я его прыти, но он уже ухватил большой баул и потащил к дверям. Шоссе здесь было так устроено, что асфальтовая полоса обрывалась глинообразным месивом, но чуть поодаль чьи-то сердобольные руки накидали досок, просушенных солнцем, где нас и поджидал дедок с баулом. Пока мы с остальным багажом добирались до этих досок, у меня дважды засасывало в грязь левый ботинок. Вдобавок отъезжающий автобус окатил нас на прощание черным, ядовитым дымом, поэтому на досках мы очутились по колено в глине и слегка подкопченные. Света держалась хорошо, только обиженно сопела. Отдышавшись, я спросил:

– Дедушка, а где же эти самые Юрки?

– Да вот же они, сынок, – дедок плавно повел рукой, и моим глазам, как при пробуждении, открылось в низине поселение с десятками изб, разбросанных в непонятной чехарде: кривые улочки, церквушка на холме, упертая крестом в прохудившиеся небеса, дальний спуск к водной глади, охватывающей Малые Юрки полуподковой, как море. Я замер, почувствовав, как отчего-то сладко перехватило дыхание, словно от неожиданного узнавания. Света толкнула в бок.

– Пойдем, не ждать же здесь ночи.

И то верно. Дедок уже готовно подхватил два чемодана, отчего согнулся до земли.

– К кому пожаловали, детки, ежели не секрет?

– К Корнышкиной, к Дарье Степановне, – ответил я, попытавшись забрать чемоданы. Но дедок держал их крепко.

– Не трожь, голубок, не такой уж я старенький. Подмогнуть добрым людям еще в способности… К Дарюхе, выходит, с гостеванием? И откуда будете? Из Ижевску?

– Бери выше, дедушка, из самой Москвы-матушки.

– Бона как… Выходит, большая беда погнала, – заключил старик – и шустро устремился вниз, как покатился. Мы за ним. По дороге (метров двести чапали по суглинку) ознакомились. Дедушку звали Филимон Гаврилович. В город он ездил за съестными припасами, коих в Малых Юрках не водилось, и еще за какой-то «шумовкой», – что это, я так и не понял. В поездке с ним случилась оказия, городские доброхоты-знакомцы его подпоили и обчистили. Возвращался он без «копчушки» и без «шумовки», но особенно не унывал, потому что брал с собой не всю пенсию, полученную накануне, а только половину. Дарья Степановна приходилась ему дальней родственницей по линии Чаплыгиных.

– Хорошая женщина, бедовая, – обсказал Филимон Гаврилович. – Но характер имеет вредный. В самогонку чеснок добавляет вместе с махрой. Махра, конечно, крепость дает в виде дури, а чеснок масла оттягивает, но вместе они не живут. Так нельзя. Я ей скоко раз говорил, все без толку. Хотя люди пьют, ничего. Я сам счас с устатку посошок, конечно, приму. Правда, Витька Похмелкин недавно отравился, так надобно еще поглядеть, чем закусывал.

– Помер? – спросил я для поддержки разговора, в очередной раз вытягивая из грязи левый ботинок.

– Зачем помер. От самогона не помирают, то ж не паленка. Рыгал непотребно и умишком повредился, коли предположить, будто он у него прежде был.

Света шагала в своих кроссовках на удивление легко, и даже один раз помогла мне вытащить ботинок, за что я сердечно ее поблагодарил. Уже в полной темноте вышли к домам, на утоптанную улочку.

– Во-на ваша тетка Дарья, – перстом ткнул Филимон Гаврилович, спустя чемоданы и распрямясь. – Вишь огонек где мерцает? Теперь сами дойдете, я уж позже загляну.

С тем и сгинул в глубине улочки за ближайшим тыном, словно его сдунуло.

На дворе у Дарьи Степановны под ноги нам выкатился черный песик величиной с болонку, и с ходу попытался прокусить мне ногу, но я ловко загородился от него чемоданом. На звонкий брех на крыльцо выступила хозяйка, высвеченная сзади неярким светом. Фонарей на улице не было, как и людей.

– Кто такие? – спросила довольно грозно. Мы представились, и я протянул ей записку от Антона Ивановича, которую обнаружил в том плотном пакете с деньгами, билетами и документами, переданным мне девицей Надин. Дарья Степановна записку читать не стала, попросила объяснить на словах, что надобно. Светлана ей все растолковала, на мой взгляд убедительно, без лишних подробностей. Дескать, от Антона Ивановича, его московская родня, провести отпуск в доме у Глафиры. Женщина – дородная и статная – выслушала внимательно, потом спустилась с крыльца и по очереди нас обняла и расцеловала.

– Горемыки вы мои, – прогудела как в трубу. – Что же Антоша прежде не отписал, я бы прибралась у Глафиры. Ну, ничего, сегодня у меня заночуйте, завтра переберетесь.

Через полчаса, умытые и переодетые, мы сидели за накрытым столом в низкой горнице с натопленной печкой. На столе горела керосиновая лампа. Из кушаний – чугунок горячей картошки, сало, квашеная капуста, и из наших припасов – круг копченой колбасы и сыр. По случаю нежданного праздника Дарья Степановна выставила литровую бутыль самогона, видно, того самого, хваленого дедушкой Филимоном. Выпили по стопочке (Света тоже не побрезговала), и волшебное зелье оказалось такой силы, что не сравнить со спиртом и даже одеколоном. У меня в глазах что-то вспыхнуло, словно керосиновую лампу замкнуло, потом резко прояснилось, и я почувствовал, как усталость от путешествия, от бессонной ночи в поезде враз отступила. На картошку и капусту мы накинулись с таким рвением, будто не ели сто лет. Дарья Степановна смотрела на нас пригорюнясь, подперев подбородок кулаками, ее круглое, с глубокими морщинами лицо, когда взглядывал на него, покачивалось передо мной, как полная луна. Подождав, пока утолим аппетит, приступила к расспросам:

– Как там Антоша в Москве? Чего же не пишет? Обженился ай нет?

– Обженился, – ответил я. – У него все в порядке.

– Ой ли? – не поверила женщина. – Мы хотя в глуши живем, телек раньше глядели, пока вражина Чубасый электричество не отнял. Кое-чего понимаем. Вы же вот сбегли оттеда, а он чего ждет? Пока топором по темечку тюкнут?

– Не так все страшно, – уверил я. – Люди везде одинаковые. Приноровишься – и в Москве можно жить.

– Какие же там люди? – искренне удивилась Дарья Степановна. – Людей так вроде не осталось. Мы скоко глядели, не видели людей-то.

– Кто же там есть по-вашему? – вступила Светлана. – Звери, что ли?

Женщина смущенно потупилась, решив, видно, что сморозила глупость. Но все же ответила, наполнив заново стопки:

– Батюшка наш объяснял, дескать, на Москве объявился Содом и Гоморра. Оттого девки все голяком бегают, а парни пиво хлещут и никто не работает. Хотя денег у всех много. Но деньги не настоящие, поддельные… Нет, девонька, не звери, понятно, токо и не люди уже, потому что заклейменные. Мета на них антихристова.

Света открыла рот, чтобы возразить, но я под столом наступил ей на ногу, и она метнула на меня свирепый взгляд.

Тут в сенях громыхнуло – и в горнице появился дедушка Филимон собственной персоной. Чинно со всеми раскланялся, а мне пожал руку.

– Вот, мать, – похвалился, – привел гостюшек московских. Без меня заплутали бы впотьмах. Несвычные к нашей родной природе.

Дальше пир пошел вчетвером, но конца я не помнил. После третьей стопки как-то сразу выпал в осадок и не знаю, как добрался до лежака. Очнулся среди ночи, побужденный раздувшимся мочевым пузырем. Попытался что-нибудь разглядеть в кромешной тьме – и постепенно вдали вырисовался слабо мерцающий силуэт окна. Тут же почувствовал, что на кровати не один. Пошарил рукой и нащупал теплое плечо Светланы. Боже мой, как в добрые старые времена, но где, в какой точке пространства мы заново сошлись?

– Ты что, Володечка? – пробурчала жена. – Спи давай.

– В туалет хочу.

– Потерпеть не можешь?

– Сейчас взорвусь.

– Тогда надо, наверное, на улицу.

Это я без нее понимал. Спустил ноги с кровати и долго прикидывал, в какой стороне дверь. Припомнил, что в брюках есть зажигалка, но где они, эти брюки? Кстати, кто меня раздел до трусов?

– Свет, где дверь?

– Не знаю.

Но уже тьма смягчилась, смутно проступил угол печки и край стола. Значит, мы лежали на большой кровати в горнице, где пировали. А где же сама хозяйка?

Поход на двор занял минут десять: в сенях я крепко приложился локтем и с крыльца чуть не упал, пока мочился. Но ночь меня поразила: беззвездная, пронизанная первозданной тишиной, которая ощущалась кожей как прикосновение. На обратном пути рассадил колено об табуретку, и грохот был такой, словно всеми костями рассыпался по полу.

– Потише не можешь? – прошипела Светлана. – Дарью Степановну разбудишь.

Счастливый, я улегся рядом, прикрылся ватным одеяльцем, положил руку на ее жаркое бедро.

– Свет, слышь, Свет?

– Что?

– Веришь или нет, все будет хорошо.

– О чем ты?

– О нас с тобой, о Вишенке. Мне словно голос был. Ворохнулась чуть-чуть, не отстраняясь.

– Какой еще голос?

– Мы все правильно делаем, скоро наши мучения кончатся.

Лежала некоторое время молча, вдумываясь в мои слова, совершенно, конечно, бессмысленные, потом вдруг повернулась на бок, прижалась грудью, обняла за шею. Любовное объятие ни с чем не спутаешь, это было оно.

– Володечка, ты хоть можешь понять, что происходит?

– Да, могу.

– И что же?

– Старая жизнь ушла и больше не вернется. Не о чем жалеть. Это был всего лишь скверный сон. Ты разве не чувствуешь?

Не ответила, лишь крепче прижалась…


Дом неизвестной Глафиры, куда перебрались наутро, ничем не отличался от других домов в Малых Юрках: крепкий, пятистенный сруб с большой горницей и маленькой запечной комнатушкой, с подсобными помещениями, с пристройками, с подвалом и с огородом соток в двадцать, огороженным покосившимся, в некоторых местах поваленным плетнем. Мебель тоже кое-какая была – старый, высокий платяной шкаф, две кровати, стол, несколько стульев и табуреток. На кухоньке полно посуды и другой домашней утвари. Дарья Степановна показала, где что находится, и ушла к себе, а мы сразу растопили печку, чтобы выгнать сырость из углов, и почти весь день обустраивались. Ближе к вечеру, когда солнце спустилось к реке, отправились на прогулку. Весь день простоял теплый, как летний, но мы на всякий случай пододели под куртки свитера. Сперва прошли по центральной улице к магазину, обыкновенному бревенчатому дому с вывеской. Никого из местных жителей не встретили, и за стенами домов, мимо которых проходили, было подозрительно тихо. Это нас немного озадачивало. Зато у магазина наткнулись на дедушку Филимона, который сидел на завалинке с бутылкой пива в руке. Мы с ним уже привычно обменялись рукопожатием. Рука в него была твердая и сухая.

– Пивко свежее, – сообщил он. – Токо вчерась три ящика завезли. Советую купить.

– Дедушка, – спросил я, – почему людей никого не видать? И вообще никакой живности. Ни собак, ни кур по дворам. Куда все подевались?

Прежде чем ответить, старик опасливо оглянулся по сторонам.

– Население заметно сократилось, – сказал, как о чем-то само собой разумеющемся. – Это ты, Володимир, верно подметил. Однако нельзя сказать, чтобы совсем исчезли. Прячутся.

– Почему?

– Так не знают, кто вы такие. Вдруг инспекция либо землицу скупать приехали. Народец нынче напуганный. Ничего, попривыкнут, обнаружатся. Еще устанешь отбиваться. Ты, Володя, не думай про это, лучше пива купи.

Зашли в магазин, где за прилавком стояла молодая продавщица с милым скуластым лицом и круглыми, как у ягненка, глазами. Полки заставлены, как по всей России, импортной дрянью: нарядные консервные банки, склянки, бутылки, собачий и кошачий корм, парфюмерия, ящики с прокладками, россыпи жвачки, горы подгнивших бананов, то есть товар на любой, самый взыскательный вкус, но в Малых Юрках все это смотрелось как-то неоприходованно.

– Молочка бы, – сказал я. – Или творожку?

Продавщица заторможенно повела на нас глазами.

– Чего?

– Я имею в виду, чего-нибудь свеженького покушать.

– Зинка, дай им пива три бутылки. Того самого, – окликнул от двери дедушка Филимон. Продавщица прибодрялась, просветлела ликом. Нырнула под прилавок и поставила перед нами три зеленых бутылки без всякой наклейки. Светлана дернула меня за рукав, но я уперся:

– И почем оно?

Внезапно девчушка залилась краской от скул до бровей.

– Как приезжим, в подарок от фирмы, – пролепетала едва слышно.

– Спасибо, – поблагодарил я – и поклал бутылки в пластиковый пакет. На улице дедушка предупредил:

– Сразу не пейте, полегоньку… С непривычки может вдарить. И это… Далеко не заплывайте. Кама – речушка коварная, с омутами.

Купаться мы вовсе не собирались, и в голове не было, но когда спустились душистым лугом к реке, оба почувствовали неодолимое желание войти в спокойные ласковые воды. Дед знал, что говорил. Это было как наваждение. Такой красоты и покоя я в жизни не видал. Описать словами невозможно, есть вещи, которые не имеют словесного выражения. Можно сказать: река, закат, голубое марево, зеленая трава, белоснежный песок, блики солнца в изумрудных каплях, спрыгивающих с ладоней, – можно, если есть талант, оживить картину метафорой, впечатляющим сравнением, импрессионистской краской, но кто из смертных способен передать ощущение неземного тепла, растекающегося по жилам наподобие, наподобие… то-то и оно… Не сговариваясь, мы торопливо скинули одежды на песок и, голые, бесстыдные, улыбаясь друг другу, держась за руки, шагнули в призрачную гладь. Река обняла и понесла нас по течению, словно бестелесных. Мы смеялись. Ложились на спину и тянулись губами к облакам. Кувыркались, ныряли, разбивали ладонями водяные зеркала. Никаких омутов не было в помине, только будто волшебные струи вытягивали из пор столетнюю грязь. Наконец, выбились из сил и погребли к берегу, пофыркивая и сопя, чувствуя себя не людьми, а какими-то первобытными водными существами… вышли на берег чуть ли не за километр от того места, где оставили одежду, и бегом устремились обратно. Почему-то мы оба знали, что надо спешить… Солнце уже завалилось синим боком за дальний лес, по небу протянулись серебряные широкие полосы… Когда оделись, я откупорил две зеленых бутылки. На вкус пиво ничем не отличалось от «Клинского» и «Трех медведей», но слегка горчило. Светины глаза восторженно светились, и этот свет отражался в моей душе.

– Ты прав, Володечка.

– Конечно. А в чем?

– Нам уже никогда не вернуться в Москву.

Не помню, чтобы я говорил что-нибудь подобное, но согласно кивнул.

– Если вернемся, то не в ту, из которой сбежали.

– Но мы же не умерли, нет?

– С чего ты взяла? Только жить начинаем.

Еще издали, подходя к дому, увидели сидящего на крылечке молодого мужчину. На голове у него была соломенная шляпа, из-под которой спускались на плечи светлые локоны.

– Ой! – задохнулась Света.

– Вот тебе и «ой», – сказал я. – Он же обещал, а ты не верила.

Конечно, это был Вишенка. Он был мало похож на четырнадцатилетнего мальчика, с которым расстались, но мы со Светой сразу узнали его, не зрением, а сердцем. Он очень похорошел и возмужал не по годам. Ему можно было дать и восемнадцать, и тридцать лет. Однако что-то в нем настораживало. Возможно, странный оптический эффект создавали лучи почти закатившегося солнца, но что-то в его облике оставляло ощущение призрачности, воздушной легкости, хотя он был, безусловно, не менее реален, чем мы со Светланой. Наверное, естественным для нас движением было бы броситься к нему, обнять, прижать к груди, расцеловать, но мы этого не сделали. Словно наткнувшись на незримую стену, остановились и лишь пялились на него, глупо улыбаясь. Его это не удивило. Забавным, прежним, детским жестом он потрогал кончик носа.

– Папочка и мамочка, – произнес лукаво, – как же я рад вас видеть… Похоже, вы неплохо тут устроились?

От его голоса по моему позвоночнику прошел ток. Он говорил так, точно мы расстались пять минут назад. Света первая пришла в себя и строго спросила:

– Вишенка, может быть объяснишь, что все это значит?

– Что именно, мама?

– Ну… Почему ты тут сидишь? И что мы все здесь делаем?

Мысленно я одобрил ее вопрос, меня это тоже интересовало больше всего.

– Не понимаю, – он слегка переменил позу – почудилось, крыльцо съехало набок и сразу вернулось на место. – Что тебя не устраивает?

– Все, – сказала Света. – В первую очередь то, как ты разговариваешь. Как с какими-то недоумками.

– Мамочка, что с тобой? – засмеялся Вишенка, но не совсем искренне, и сам это, видно, почувствовал. – Ладно, давайте начистоту. Нам не оставили выбора, ни вам, ни мне. Или сидеть в дерьме, или выбираться. С этим вы, надеюсь, согласны?

– Может быть, нам нравилось сидеть в дерьме, – упорствовала Света. – Может, мы привыкли. Какое ты имеешь право решать за нас?

– Неправда, – сказал сын. – Никому не нравится, но е действительно привыкли. Люди привыкают к ошейнику, если нет сил освободиться. Но теперь с этим покончено. Теперь вы уже на свободе.

Светлана молчала, сраженная не словами, а непререкаемой властностью тона. Я слушал их с удовольствием, но пора было вставить свое веское отцовское слово, а то как-то они легко обходятся без меня.

– Наша свобода там, где ты, – возразил я. – Другой нам с матерью не надо.

– Так я же здесь.

– Не уверен. Мы не можем к тебе прикоснуться, и у меня ноги одеревенели. А у тебя, мать?

– Еще как! – пожаловалась Света. – Он просто издевается над нами.

– Мы как будто умерли, а собирались еще пожить, – добавил я. – Ведь нам бывало так весело иногда всем вместе.

– Здесь чудесная рыбалка, отец. И разве тебе не пришлось по вкусу пиво в зеленой бутылке?

– Откуда я знаю, вдруг завтра и это все отберут?

Он не ответил, ответ пришел сам собой, словно выткался из вечернего воздуха. Нет, это никто уже не отберет. Река, печной дым, покосившиеся заборы, поселение Малые Юрки – это невозможно отобрать. Это уже вечность.

– Вот видишь, отец, сам все понимаешь. И мамочка скоро поймет. Не о чем больше печалиться. Вы у причала.

– Ой! – пискнула Света и вцепилась в мою ладонь, потому что Вишенка начал вставать – и на мгновение вытянулся выше стрехи. Но это тоже нормально: он большой, мы маленькие. Потом повернулся спиной и вошел в дверь нашего общего дома.

– Финиш, дорогая, – сказал я, – все сказано и сделано. Узнать бы еще, кто такая Глафира?

Света прижалась ко мне.

– Хочешь, приготовлю на ужин твои любимые оладьи?

– Со сметанкой и с малиновым джемом?

– Конечно, родной.

– Я счастлив, – сказал я. – Под водочку самое оно.


ВЕЧЕРОМ У КАПЛУНА

Федор Каплунов субботним вечером вернулся домой необычно рано, около шести, и трезвый как стеклышко. Даже пивом от него не пахло. Карина насторожилась, но виду не подала. Только спросила:

– Рак на горе, что ли, свистнул, Федушечка?

Каплун уселся на диван и некоторое время молча наблюдал за происходящим на экране. Там в очередной серии мексиканского сериала некий блистательный Хуан объяснялся в любви простушке-миллионерше Сюзанне, тая в душе подлый замысел переспать с ее лучшей подругой Кар-литой.

– Все-таки не пойму, – произнес наконец Каплун, – как ты можешь день за днем глотать эту чушь?

Карина нажала кнопку пульта и выключила телевизор.

– Докладывай, что случилось, дорогой? Погнали с работы?

– С чего ты взяла? Напротив, Бобрик предложил возглавить филиал в Питере.

– Что?

– Ничего, надо подумать. Конечно, жить в Питере я не собираюсь, но мотаться придется часто.

– Миленький, у тебя плохо с головкой?

– В каком смысле? Имеешь в виду, что не похмелился?

Карина фыркнула и умчалась на кухню. Там загремела посудой. Она, разумеется, была в курсе всех дел на фирме «Народное счастье», где работал ее суженый. Фирма занималась торговлей иномарками, в последнее время замахивалась и на квартиры в элитных домах, расширялась, но постоянно, как водится в россиянском бизнесе, была на грани банкротства и уголовного преследования. Новость о каком-то таинственном филиале в Питере была для нее полной неожиданностью, как, впрочем, и для самого Каплуна. Закурив, он вышел за Кариной на кухню. Его тянуло к ней по-прежнему, как шмеля на цветок.

– Чего тебя так разобрало, малышка?

Она стояла у плиты, готовила омлет – в пестром, коротком халатике, с чуть полноватыми икрами, с туго схваченным пучком черных волос на затылке, смешно задравшимся, с поникшими плечами. Немного располневшая после родов. Но как все же произошло, что каждая черточка в ней, включая халатик, ощущалась им как что-то родное, до слез необходимое. И так уже больше четырех лет. А ведь он был ходок, да еще какой. Когда-то с Володькой Шуваловым… Кстати, куда он подевался? Не появляется, считай, пятый день.

Карина обернулась, вспыхнули бездонные, черные очи.

– Ты с ума сошел? Какой Питер? Он же тебя опять подставляет. И на сей раз, кажется, по-крупному. Приди в себя, Федька! Выпей глоток. Вон бутылка в холодильнике. Без водки у тебя мозги сразу ржавеют.

Подставлял ли его Борис Николаевич Бобров – это важный вопрос. Бывало, да, подставлял. Бобрик трусоват, хотя смекалист. В критических ситуациях предпочитал прятаться за чужие спины. Со студенческих лет Каплун знал его как облупленного. Мог подставить, но по-крупному – вряд ли. Какой ему резон? На основной капитал Каплун никогда не претендовал, довольствовался мизерными процентами, именно в этом вся суть. Он Бобрику не опасен, а польза от него большая. Во всяком случае Каплун сам так думал. И у него были основания так думать. За десять лет он поднаторел в бизнесе, умел просчитывать перспективу, отлично ладил с клиентами, не паниковал, когда приходилось туго, и не раз выручал тугодумного босса из запутанных положений. Единственным его недостатком можно было считать склонность к излишнему риску, особенно по пьяни, но при этом ему редко изменяла осмотрительность, и если он впаривал какому-нибудь лоху абсолютную туфту, то делал это весело, с понтом, готовый немедленно отступить. Даже те, кого кидал, впоследствии нередко становились его друганами, как молодой банкирчик Шлиерзон, которому он загнал оптом партию «мерсов» с перебитыми номерами. Он обнял Карину и потянул к себе на колени.

– Мы сегодня не в настроении, да, кроха?

– Отпусти… Омлет сгорит.

Под халатиком ухватил покрепче ее литые, упругие груди, и Карина привычно обмякла.

– Дурачок, он же тебя сдаст.

– Зачем?

– Да ни за чем. Кого-то надо сдавать время от времени. Такие правила. А то сам не знаешь?

– При чем тут Питер?

– Как при чем? Он тебя отправляет, чтобы подготовить почву. Чтобы ты тут пока глаза не мозолил. Он подонок, твой Бобрик. У тебя совершенно нет самолюбия. Если будешь такой размазней, уйду от тебя, вот увидишь.

После этого ему ничего не оставалось, как повалить ее на кушетку, и омлет, конечно, сгорел. Вечная у них накладка с ужином, но в конце концов любовь важнее яичницы. Оба это понимали. Жратва никуда не денется, а вот потенция у мужчины, как прочитала в журнале Карина, после девяноста лет ослабевает. Надо пользоваться, пока есть время.

– Дай сигарету, негодяй! – Карина запахнула халатик – опять выглядела строгой и неприступной. Каплун умиленно улыбался. Надо же! Только что вопила, как раненая, и снова перед ним прокурор и учитель жизни.

Курили, обнявшись, на кухне сытно пахло горелым.

– Ладно, – вздохнула Карина. – Сейчас нажарю картошки. Только больше не приставай. Всему есть мера.

– Точно, – согласился Каплун глубокомысленно. – Я пока в ванной полежу, чтобы не сорваться.

– Хочешь, поговорю с папочкой?

– О чем, маленькая?

– Пусть проверит по своим каналам, какие там дела у Бобрика. На чьем поводке ходит.

– А он сможет, твой папочка?

– Ему как два пальца… Ой, извини.

– Нет, это заподло, – подумав, ответил Каплун.

– Федька, проснись. Какой филиал в Питере? Нет у него в Питере филиала. И быть не может. Он тебе в уши… Ой, извини.

– Сам разберусь, не лезь.

– Хорошо, не буду, только поклянись.

– В чем?

– Что не поедешь ни в какой Питер.

– Если Бобрик затеял подлянку, я ему нос откушу. Ты меня знаешь с хорошей стороны, но еще не знаешь с плохой.

– Да?

Ответить Каплун не успел, зазвонили в дверь.

– Может, Володька, – обрадовался Каплун – и побежал открывать. Но это был не Володька. Второпях он не глянул в «глазок», и сразу об этом пожалел. Двое мужчин – один благообразный, блондинистый, в модных очочках, второй – устрашающей внешности, янычар. Глыба с усами, с черной шевелюрой, с выражением лица, как у скалы. Убедительный тандем.

– Что вам угодно? – поинтересовался Каплун, попытавшись прикрыть дверь, но поздно. Янычар просунул в щель каменную ногу.

– Не беспокойтесь, мы ненадолго, – успокоил белесый, оказавшись уже в прихожей. – Парочка вопросов – и мы уйдем… Полагаю, лучше побеседовать в комнате, вы не находите, Федор Исаевич?

Громила-янычар аккуратно запер дверь, и у Каплуна возникло ощущение непоправимой беды, сдобренное досадой на свою неосторожность.

– Пожалуйста, проходите…

В комнате предложил гостям стулья, сам опустился в кресло. Заглянула с кухни Карина, увидела незнакомцев, поздоровалась. Вопросительно взглянула на Каплуна. Федор сказал:

– Ничего, это ко мне, по делу. Ребята ненадолго.

Карина по его тону все поняла, но не выказала испуга или удивления. Спросила, как всякая хорошая хозяйка:

– Чаю, кофе? Или, может быть, чего-нибудь покрепче, господа?

Ответил белесый:

– Спасибо, ничего пока не требуется… Вы, девушка, побудьте на кухне, у нас приватный разговорчик.

Карина вежливо улыбнулась – и ретировалась. Каплун был уверен, она сообразит, что делать. Позвонит в милицию или, на худой конец, папочке. Так будет даже быстрее. Но его надежде не суждено было сбыться. Белесый кивнул янычару, тот поднялся и устремился следом за Кариной. Через минуту на кухне раздался ее жалобный вскрик, но Каплун не успел ничего предпринять. Вернулся янычар с телефонным проводом в руке. Оскалил зубы в насмешливой гримасе:

– Шустрая бабенка, и-ех!

– Что все это значит? – спросил Каплун. – Извольте объяснить. Кто вы?

– Не бандиты, нет, – улыбнулся белесый, продемонстрировав прекрасные фарфоровые челюсти, не хуже, чем у Пугачихи. – Меня зовут Христофор Иванович, я из адвокатской конторы господина Гараева. А это просто Аслан. Думаю, его и представлять не надо.

– Что он сделал с Кариной? – повторил вопрос белесый с отвратительной ухмылкой. – Надеюсь, ничего не повредил? Такая красивая девочка. И папочка у нее – ое-ей!

– Спать уложил, – гыкнул янычар.

Каплун рывком поднялся из кресла, но могучая лапакавказца легко, как пушинку, вернула его на место.

– Не рыпайся, больно будет, – предупредил янычар.

– Вы уже действительно, Федор Исаевич, – поддержал адвокат. – Ведите себя прилично, не доводите до греха. Аслан вспыльчивый человек. Много обид натерпелся от россиянчиков.

Каплун молча ждал. В голове крутились кое-какие мыслишки, но все полудохлые.

– Итак, к делу, – продолжал адвокат. – От вас требуется небольшая помощь. Мы разыскиваем вашего дружка Володю Шувалова. А также его бывшую супругу. Представьте себе, никак не можем найти. Подскажите, где они? Не можете ведь не знать, правда?

Каплун не ответил ни утвердительно, ни отрицательно, молчал.

– Язык проглотили, батенька? – полюбопытствовал Христофор Иванович, вторично похвалившись ослепительными коронками.

– Зачем они вам?

– Вот уже совсем не ваша забота. Но как интеллигент интеллигенту, скажу: очень запутанная история. Я сам в ней до конца не разобрался. Впрочем, ничего криминального. Скорее, они понадобились господину Гараеву для какой-то справки. Вам совершенно не стоит за них опасаться, сейчас вам лучше подумать о себе. Так где они прячутся, любезнейший Федор Исаевич?

– Я должен посмотреть, что с Кариной.

– Пожалуйста, кто же мешает… Аслан, пропусти его, пусть посмотрит.

Карина лежала на кушетке, где они полчаса назад занимались любовью. Лежала на боку, неуклюже поджав одну ногу под себя. Глаза закрыты, изо рта на подбородок вытекла струйка крови. Федор склонился над ней, прижался губами к нежной, беззащитной щеке. Она дышала.

Янычар топтался сзади, и Баклан, разогнувшись, ринулся на него головой вперед. Застал врасплох, опрокинул на пол, насел, навалился, ухватил в руки жилистую шею и попробовал задушить. Но это было все, что смог сделать. Аслан хлестнул его ладонями по ушам, отчего голова, кажется, раскололась пополам. Потом стряхнул с себя, встал и нанес два страшных удара ногой – в живот и по яйцам. В комнату притащил за шкирку, как куль с мякиной, и бросил на пол.

– Хулиган, дерется, – пожаловался адвокату. Наверное, это была шутка, но Баклан ее не оценил. Ему понадобилось несколько минут, чтобы отдышаться и сесть. Зато теперь он знал, что напоролся на крупную неприятность, и никто ему не поможет.

Адвокат мягко его пожурил:

– Неразумно, Федор Исаевич, я же предупреждал. У Аслана вспыльчивый характер, тягаться с ним бесполезно. У него черный пояс. Лучше всего вам поскорее вспомнить, где сейчас ваш друг.

– Мне наплевать, какой у него пояс, – сказал Каплун. – Хоть серо-буро-малиновый.

– Ну и хорошо, – одобрил адвокат. – Так где же Шувалов?

– Не знаю. Я ему не нянька.

– Так уж не знаете? – огорчился адвокат. – Ай-яй, Федор Исаевич. Ведь один раз Гараев уже вас простил, помните? Когда ворвались в офис… Он вас пожалел, а вы, оказывается, неблагодарный человек. Своим упорством только усугубляете свое положение. Поймите также и нас. Мы не можем оставить вас в покое, пока не узнаем, где Шувалов. Господин Гараев не любит шутить. А мы люди подневольные.

Каплун представлял ситуацию так, что если он назовет какой-нибудь адрес, его сразу прикончат. Или сперва проверят, не соврал ли, потом все равно прикончат. Разница получится минут в десять. Что можно успеть за десять минут? Некстати им овладело любопытство.

– Скажите… как вас там… Христофорыч. Кем вы были раньше, пока не стали палачом?

Христофор Иоанович залился тоненьким смехом.

– Какой же я – палач, батенька? Не видели вы настоящих палачей… Что касается вашего вопроса, поверите или нет, до пришествия свобод трудился, как и вы, в закрытом ящике. Был, так сказать, серенькой мышкой науки.

– Как же вы стали адвокатом? Без специального образования?

– Заочно. Так же, как вы стали бизнесменом… Однако мы теряем напрасно время, а оно у нас ограничено. Будьте благоразумны, поведайте, где Шувалов. Могу твердо обещать, маленький секрет останется между нами.

– Скажу, когда буду уверен, что Карина в безопасности. Вызовите «скорую помощь», пусть ее увезут отсюда.

– Наглая тварь, – процедил сквозь зубы Аслан, подступая к нему.

– Подожди, дружище, – остановил его адвокат. – Вам так дорога эта женщина, Федор Исаевич?

Каплун понял, что лучше отступить.

– Плевать мне на нее, – обронил равнодушно. – Тут дело принципа.

– Не улавливаю, что за принцип такой?

– Не выношу, когда в доме покойники.

– Ах вот оно что… извините, коллега, у нас нет времени на пустяки… В последний раз спрашиваю, где Шувалов?

– Пошел на х… – выругался Каплун и для убедительности показал кукиш. Аслан рывком поднял его на ноги и без особых усилий пересадил на стул. У него в руках откуда-то появилась бечевка – в фирменной упаковке, намотанная на яркий пластиковый сердечник, – которой он надежно примотал ноги Каплуна к ножкам стула, а туловище с прижатыми руками, – к спинке. Отступил на шаг, полюбовался на свою работу.

– Полуфабрикат, – гыкнул самодовольно. – Кушать подано.

– С чего начнем? – деловито спросил Христофор Иоанович, облизнув губы. Его глаза в серебряных очочках полыхнули безумием. Аслан, пыхтя, раскурил сигарету и ткнул Каплуну в лицо, целя в глаз, но Каплун мотнул головой и ожог пришелся в висок.

– Больно, Федор Исаевич? – полюбопытствовал адвокат.

– Жжет немного, – янычару ответ чем-то не понравился, он пихнул его в грудь, и Каплун опрокинулся вместе со стулом на пол, сильно ударясь затылком. Янычар взгромоздился на него и с толком, с расстановкой истыкал сигаретами от шеи до пупка, прикуривая одну от другой.

Каплун терпел боль стоически, сам этому удивляясь. Он никогда не считал себя героем, боялся ходить к стоматологу, а тут как-то приспособился. Постанывал, конечно, покряхтывал, скрипел зубами, дергался, как окунь на крючке, но пощады не просил. Его поведение озадачило палачей.

Аслан вернул его в сидячее положение на стуле, а Христофор Иоанович огорченно заметил:

– Зачем так мучиться, любезнейший? Ведь гораздо проще сказать, где Шувалов?

– Сука ты, адвокат, – сказал Каплун. – Поганая, мерзкая тварь. Тебе к психиатру надо. Но вылечит тебя только петля.

– Не понимаю, какие у вас резоны, Федор Исаевич. Допустим, из каких-то моральных предрассудков вы не хотите выдавать друга, опасаясь причинить ему вред. Смешно, конечно, но возможно. У всех у нас сидят в печенках некие совковые табу. Но ведь мы разыщем Шувалова и без вашей помощи, только потратим больше времени. И потом, вы же не какой-нибудь старпер. Хлебнули вполне обеспеченной жизни, у вас молодая жена, ребенок, вам есть, что терять. Взвесьте все аргументы на весах разума. Неужто не терпится помереть в ужасных мучениях?

– Пошел на х… – вторично отрубил Каплун, принюхиваясь к дымящейся во многих местах коже. – Еще неизвестно, кто из нас первый подохнет.

– Пустые слова, – урезонил адвокат. – Упираетесь, как идиот, лучше бы взглянули на себя со стороны. Жалкое зрелище, уверяю вас. Вы уже сейчас не похожи на человека, а когда Асланчик займется вами всерьез, останется только вой и блевотина… Признаюсь, озадачен. По первому впечатлению производите впечатление нормального россиянского интеллигента. И вдруг взялись разыгрывать чужую роль. Зачем? Почему? Объясните, что вами движет?

– Ублюдок, – сказал Каплун. – Паршивый, вонючий ублюдок. Гнида позорная.

Аслан сбегал в ванную и вернулся с опасной бритвой. Этой бритвой Каплун не пользовался много лет, по краям она проржавела. Янычар сдернул с него пижамные штаны и трусы. Ласково, как женщина, ухватил в широкую лапищу гениталии. Обернулся к Христофору Ивановичу.

– Как стричь? Сразу или по частям?

Ужас, который испытал Каплун, был подобен электрошоку, парализовал волю, смял сознание. Он не сомневался, что горилла выполнит свое намерение. Слезы отчаяния покатились из глаз теплыми струйками. Во всем происходящем была дикая, вопиющая несправедливость, и ясное ощущение этой творящейся с ним несправедливости было единственным, что удерживало его на краю черной бездны, куда он почти шагнул. За что? Почему именно с ним?

– Чего же теперь плакать? – озаботился Христофор Иоанович. – Теперь плакать поздно… Хотя… где, говоришь, прячется кореш?

Каплун поднял голову и встретился с остекленелым взглядом безумца, исполненным лихорадочного нетерпения. Тускло шевельнулось в душе последнее беспокойство: как там Карина? Она-то хоть останется живой?

– Будьте вы прокляты, изуверы, – выдохнул на запредельной ноте. Адвокат кивнул – и сопящий черный зверюга, чуть оттянув гениталии, сделал плавный, глубокий надрез.


…Когда покидали квартиру, уже в лифте, адвокат смешливо заметил:

– Самое забавное, этот червяк скорее всего действительно не знал, где Шувалов. Так и рождаются герои. Исключительно от неведения.

– Как бы хозяин не осерчал, – обеспокоился Аслан.

– Ничего. У меня весь разговор на пленке. Босс поймет.


Тем же вечером, но чуть позже раздался звонок в квартире Галины Бойко, беженки с лодочной станции. Она знала, кто пришел. Как всегда, смятенно, с трепетом ждала этого человека. Куратор, искуситель, злодей, посланец тех сил, которые подарили ей жизнь, но за любую оплошность могли ее отобрать, погасить, как свечку. Он приходил точно по графику, раз в неделю, но иногда наведывался сверхурочно, предупредив заранее телефонным звонком. Выглядел он так, как и должен выглядеть распорядитель судеб, пусть не самый главный: пронзительные глаза, тонкогубый рот, загребущие ручищи, как надутые резиновые шланги. Когда ему приходила охота побаловаться, он ее этими шлангами сперва обязательно душил, сдабривая секс капелькой садизма. Звали его Глебушка Марьянов, по кличке Мухобой. Он надзирал за ней третий месяц, с тех пор как ее пристроили на станцию. До этого ею руководили другие кураторы, и, надо заметить, Глебушка был не из самых отвратных. При случае, за определенную мзду мог даже скрыть, взять на себя какую-нибудь ее провинность. Единственное, чем он был ей по-настоящему неприятен, так это своим занудством. Без конца долбил в уши, какая ей выпала честь, как ей несказанно повезло, что ее забрали с панели и взяли в солидную, всеми уважаемую фирму, руководимую… имя, естественно, не называлось, обозначалось многозначительно поднятым вверх указательным пальцем с обкусанным ногтем. Прежде, до нашествия бусурманов, Глебушка работал директором школы и сохранил все свои дурацкие привычки воспитателя и наставника. Короче, они вполне ладили, но так продолжалось лишь до тех пор, пока на станции не появился Сережа Иванов, сокрушивший ее бедное, усталое сердечко.

Впустив гостя, Галина проводила его в комнату, где был сервирован столик – бутылка «Брюта», ананас, черная икра в хрустальной вазочке, вологодское масло, свежая булка и коробка шоколадных конфет, – все в соответствии со вкусами Мухобоя, который, как все непьющие мужики, был сластеной.

– Ну? – угнездившись в единственном в квартире обшарпанном подобии кресла, он начал разговор без обычных предисловий и наставлений. – Сделала, что велели?

Галина стояла посреди комнаты, охватив плечи руками, будто озябла, – такая поза почему-то его всегда возбуждала, ответила, потупясь:

– Ой, не успела, Глеб Осипович.

– Что значит «не успела»? Почему?

– Он такой чуткий и ни разу не остался на ночь. Я же вам докладывала.

– Наплевать, что докладывала, – куратор повысил голос и смотрел на нее безжалостно. Ни единого обнадеживающего просвета в нахмуренных свинячьих глазках. – Ты что, шутки шутишь? Да ты понимаешь, какое это серьезное задание?

– Понимаю, Глеб Осипович. Но что я могла? Он никак не поддается.

Речь шла вот о чем. Куратор передал ей ампулу с желтой жидкостью, она должна была вколоть ее спящему Сереже. От веселящей ампулы он якобы потеряет контроль над собой и разболтается, как рыночная торговка.

– Как не поддается? Он водку пьет?

– Нет, ни капельки, что вы! Он же спортсмен.

– Ах, спортсмен?.. Ну, девочка, кажется, ты влипла. Ты на что, собственно, надеешься?

– В каком смысле, Глеб Осипович?

– Во всех. Во всех абсолютно смыслах… Ты что себе вообразила? Будешь спокойно трахаться с этим ангелочком, а там хоть трава не расти? Так, что ли? Совсем голову потеряла? Ну-ка признавайся, чем он тебя купил? Неужто втюрилась на старости лет?

Галина покраснела. Слишком внезапно куратор проник в ее тайну, не ожидала от него такой прыти.

– Не такая уж я старая, Глеб Осипович, – обиделась, чтобы протянуть время. Поприжала, поддернула полные груди, словно проверила, не обвисли ли, но Мухобой, хотя диковато блеснул глазом, не пошел на манок. Вообще он был сегодня не такой, как обычно, чересчур целеустремленный. Мораль не читает, к шампанскому не притронулся и резиновые шланги не пускает в ход.

– Значит так, девочка, видно, ты хорошего обращения не понимаешь. А зря. С меня ведь тоже спросят, да еще как. На этот раз прикрыть тебя не смогу. Для кого-то этот мальчик очень ценный. Вопрос стоит так: или ты его сегодня же раскрутишь, или…

Она всегда знала, что рано или поздно наступит это «или», знала с той минуты, как шагнула с вокзала в эту проклятую, смердящую, забытую Богом Москву. Но куда ей было деваться. Дома больные старики, муж алкоголик и Лизонька трехлетняя. Им надеяться больше не на кого, кроме как на нее. Когда собирали в путь, обревелись все, даже муж истек свекольным самогоном. Понимали, куда едет. Но на милой Украине еще хуже, там жрать нечего. Галина была готова перетерпеть всякое лихо, торговать чем угодно, и собой в первую очередь, лишь бы поддержать своих родненьких, уповающих на нее, не дать им пропасть; но оказалась бессильной перед обрушившейся на нее новой напастью. То, что она испытывала к Сереже, не было любовью, это было иное, еще более властное, всепоглощающее чувство. Когда смотрела в его бирюзовые, опасные глаза, слушала насмешливые речи, что-то внутри горячо обрывалось, как при выкидыше; а когда прикасался к ней, вообще теряла всякое соображение. Наверное, это колдовство, а может, что-нибудь похуже, но не прошло двух дней, как уверилась, этот мальчик взял над ней такую власть, какую доселе не имел ни один мужчина, включая мужа-алкаша, которому по гроб жизни благодарна за то, что подарил ей Лизоньку.

– Глеб Осипович, миленький, – хотела упасть на колени, но решила, что пока рано, – зачем пугаете? Я стараюсь изо всех сил…

– Нет, не стараешься, – с облегчением увидела, как куратор потянулся к бутылке, с хрустом выдернул пробку, налил, правда, только в один бокал. – Не стараешься, Галя, наоборот, принимаешь меня за идиота.

– Глеб Осипович, да я!..

– Неужто поверю, что такая баба не подобрала в постели ключик к сосунку?

– Он не сосунок, Глеб Осипович.

– Как не сосунок? Да ему восемнадцать лет. По-старому тебя к растлению малолетних привлекли бы.

Внезапно ей явилась спасительная мысль, как хоть ненадолго задурить голову Мухобою. Ненадолго – это много. Сереженька намекнул вчера, что к ней обязательно потянутся по его следу, а ее, дескать, задача – времечко протянуть. Когда намекнул, перепугалась до смерти: вдруг догадался про нее, про стерву? Он заметил ее испуг, успокоил, положил ласковую руку на живот. «Недельку, не больше, Галчонок. А там ищи ветра в поле». «Неужели с собой возьмешь?» – прошептала, млея. «С собой не с собой, а зверям на съедение не брошу», – как всегда туманно ответил ангел.

– Вы им вот что скажите, Глеб Осипович: он не тот, за кого себя выдает. Пусть проверят.

– Ты о чем?

Беженка присела на стул, придвинулась поближе, чтобы запах почуял, секретно округлила глаза.

– Может, по паспорту ему восемнадцать, на самом деле он взрослый мужик. У него все повадки мужичьи. Упаси Господь от таких малолеток. Скажите начальству, он черное дело задумал.

– Какое же?

– Мне не говорил, но, похоже, хочет лодки со станции угнать. Подельщик к нему приезжал, говорят, бандит из бандитов. На остров мотались, так этот, второй-то, там и остался на острове. После милиция нагрянула, ловили подельщика, да не нашли. Видно, вплавь ушел.

В глазах у куратора зажегся интерес, он медленно, смакуя, осушил бокал.

– Что значит – говорили? А сама где была?

Галина вспомнила, как провела целый день в постели – и к вечеру еле оклемалась – после ночи любви.

– Виновата, Глеб Осипович. Опростоволосилась. По женскому делу занедужила, – и откровенно, призывно улыбнулась.

– Та-ак, – протянул куратор. – Значит, вот у тебя какая тактика – прикинуться невменяемой. Не поможет, Галя. Хоть ты кто будь – олигофренка, шлюха, честная давал-ка – спрос один. Сейчас трудовых книжек нету, куда выговор заносить. Один раз ошиблась – могут простить. Второй раз – получи по заслугам. Боюсь, Галя, завтра уже не я к тебе приду, совсем другой дяденька. И в руках у него будет удавка. Эх, Галя, Галочка, пропащая твоя душа, что же ты натворила.

– Что натворила, Глеб Осипович? – беженка обмерла не столько от угрозы, сколько от равнодушия, звучавшего в голосе, будто куратор разговаривал не с живой, трепетной женщиной, полной огня и желаний, а с упокойницей.

– Не меня ты подвела, Галя, а себя самое. Уж лучше бы оставалась на панели. Ошибся я в тебе, Галя.

– Я постараюсь, Глеб Осипович! Зачем так со мной разговариваете? Честное слово постараюсь!

– Постарайся, Галя, постарайся. Завтрашний денек последний. Что хочешь делай, но выверни говнюка наизнанку.

– С живого с него не слезу, Глеб Осипович. В первый раз куратор улыбнулся по-доброму.

– Запомни, Галя, судьба человека зависит всегда от него самого, от его собственных усилий. Пышки с неба никому в рот не сыпятся… – помедлил, налил и ей шампанского. – Что ж, давай выпьем на посошок.

Беженка почтительно приняла бокал.

– Разве не приляжете, Глеб Осипович?

– Миновало время забав, Галя, наступило время расплаты… Если только на минутку… Ты подмытая?

– Еще как, Глеб Осипович. С марганцовкой и хлоркой, как вы любите.

Когда ушел через полчаса, села в уголок и заплакала. Не то горе, что убьют, к этому давно готова, а то печально, что больные старики и Лизонька останутся сиротками. Но ангела не могла предать. Да и нет на нем греха. Выдать его злодеям, все равно что вынуть из себя сердце, положить на стол и хрястнуть обухом. Это невозможно. Это не в человечьих силах.


ДИВЕРСИЯ

Карабай назначил срок на субботу, на 28 мая. Накануне, накоротке повидался с Гараевым, подсел к нему в «Кадиллак» на выезде с улицы Герцена на Площадь Восстания. Гараев уже знал о принятом решении. В этот день не только в Москве, еще в трех крупных городах планировались показательные акции. Вся Россия содрогнется от очередного предупреждения. Конечно, это не значит, что она опомнится. У руссиян не осталось мозгов, они уже не способны ни оказать сопротивление, ни признать поражение, как несколько лет назад. Западная порча въелась слишком глубоко. Но это все не важно. Борьба на диких пространствах, заселенных рабами, велась уже не с Россией, а со всем миром, во главе с проклятой Америкой, где царствует шайтан. Пусть все лишний раз почувствуют мощь карающей правоверной руки.

С Гараевым обсудили последние детали. После всех консультаций (Карабай побывал за эти дни на Кавказе, в Иордании и в Турции, это было в его духе, в духе человека-призрака: кинжальные броски туда и обратно) они оба пришли к выводу, что главный исполнитель московской акции является все же натуральным зомби-камикадзе, хотя и с небольшими психическими отклонениями. Отклонения, вероятно, проистекали из его неполноценной славянской природы, не поддающейся стопроцентной подгонке Нехарактерные для нормального зомби признаки – некоторая неуравновешенность, склонность к экспромту, повышенная эмоциональная чувствительность – не имели решающего значения. Как ни странно, Карабай окончательно уверился в этом после встречи с горянкой Наташей, через которую, как через магический кристалл, осуществлялся постоянный кодовый контроль сознания исполнителя. Девушка произвела на Карабая сильное впечатление. По душевным качествам она явно превосходила многих из его соратников-мужчин, и позже, когда вспоминал о ней, ему пришло в голову сравнение с пулей моджахеда, летящей в сердце врага. Беседу с ней он вел осторожно, начал с комплиментов, но пламенная горянка дерзко прервала его. «О-о, великий воин, – улыбнулась одними глазами, – зачем тратить драгоценное время на пустяки. Я знаю, зачем ты позвал меня». «Тогда скажи, раз такая умная», – засмеялся в ответ Карабай, пропустив мимо ушей ее дерзость. «Ты хочешь знать, не свернет ли Камил с праведного пути?» Растерявшийся Карабай подтвердил, что это именно так. «Скорее эти горы, – красавица изящным жестом очертила Кавказский хребет, – упадут в море, чем Камил поддастся сомнениям». «Откуда такая уверенность?» – поинтересовался Карабай. Девушка ответила просто: «Он здесь, – ткнула пальцем себе в грудь, – а я там», – и вытянула руку в направлении руссиянской стороны. Детская аргументация вполне убедила Карабая, ибо он давно понял, что истина не в мудрости, а в любви. Неважно к чему: к мужчине, как у этой амазонки, или к многострадальной родине, как у него самого.

– Я все же охотника подстрахую, – сказал Карабай Исламбеку. – Я буду рядом с ним.

– Интересно, – позволил себе иронию Гараев, – поплывешь вместе с ним по воде?

– Нет, – сказал Карабай, – останусь на берегу, но сам нажму кнопку.

Гараев зажег сигарету, и Карабай недовольно поморщился в полумраке пропахшего кожей салона.

– Наверное, ты как всегда прав, бек, – задумчиво произнес Гараев. – У меня тоже есть тревога. Вчера, когда спал, кто-то позвонил по телефону, а когда снял трубку, там тихо… В «Топаз» приходили какие-то люди из налоговой полиции. Их не пустили, велели подождать на улице, пока свяжутся со мной. А когда пошли за ними, их и след простыл. И позже не вернулись. Не знаю, что думать.

– Меньше кури, – посоветовал Карабай. – Дым съедает печень и приводит к нервному истощению.

– Ты сам сказал, не доверяешь мальчишке.

– Сколько людей можешь поднять, если понадобится?

– Уточни, бек. Вывести на улицу или для более тонких дел?

– Извини, брат, – Карабай почувствовал, что взял неверный тон: накануне великого дня не стоит препираться по пустякам. – Я немного волнуюсь. Камилу я доверяю, он чудной, но не ссученый. Хочу сам видеть, как забегают крысы. Твои люди пригодятся, если менты от страха устроят провокацию, начнут хватать кого попало. Тогда дадим им еще один хороший урок.

Гараев задумался, опустив глаза. Учинить большое кровопускание – это одно, но уличные бои в Москве – это другое. Он не считал, что они готовы к этому, но сказать прямо не решался, предвидел реакцию неистового воина.

– Что молчишь, брат? – поторопил Карабай. – Что-нибудь не так?

– Все так, Каро, все так. У нас много людей, сколько хочешь, столько будет. Хоть десять тысяч.

– В чем же затруднение?

– Наши люди полны отваги, но плохо вооружены. У гяуров тяжелая техника и многое другое, у нас в основном только стрелковое оружие. Будут большие потери… Но если настаиваешь…

Карабай прервал его коротким смешком.

– Не напрягайся, брат… Я не собираюсь брать Москву штурмом. Я реальный человек. Но они должны знать, кто здесь хозяин.

– Трудно спорить, когда говорит мудрец, – согласился Гараев, подавив раздражение…


С утра Камил был в приподнятом настроении. И денек выдался, как по заказу – светлый, солнечный, с золотисто-серыми облаками, изредка проплывающими над Москвой. Накануне он долго лежал без сна в гостиничном номере, прикидывая, все ли сделал правильно, и не обнаружил особых огрехов. Все сходилось тютелька в тютельку. Главное, удалось подключить Карабая на финишную прямую, и тот принял самостоятельное, как ему казалось, решение участвовать в акции. Объявил об этом полуночным звонком, и Камил не выказал удивления, выдерживая до конца роль зомби.

На пляже с утра колобродила отдыхающая публика, но мирное течение дня только раз нарушилось неприятным инцидентом. Компания молодых людей, опившись пива, устроила богатырскую забаву: затащила на глубину пьяненькую девчушку и с гиканьем и хохотом принялась ее топить. Загорающие на берегу с удовольствием наблюдали за веселой потехой и заключали между собой пари, сколько раз сумеет вынырнуть живучая девица, которую колотили по растрепанной голове кулаками и, подныривая, утаскивали под воду. Громкая матерщина и истошный визг утопленницы вывели из себя даже меланхоличного дядю Гришу. Они втроем резались в очко по маленькой.

– Чего-то они там оборзели, – заметил он ворчливо. – Надо кому-то сплавать, а то Михалыч разорется.

Будка директора действительно уже торчала в окне.

– Сами не успокоятся, – поддержал дядю Гришу богатырь Миша. – Завелись не на шутку.

– Ладно, – сказал Камил. – Я слетаю, я ведь самый молодой.

Прыгнул в лодку, догреб до игрунов, ухватил утопленницу за волосы, но загрузить ее в лодку не удалось. Девица не подавала признаков жизни, только пускала пузыри, смешанные с водорослями, а озорники хватали ее за ноги и не пускали. Один подтянулся на борту и азартно прогудел:

– Счас и тебя мокнем, спасатель хренов!

Пришлось хрястнуть дебила веслом по башке. От изумления братва рассыпалась, и Камил выгреб на чистую воду. Девицу так и волок за бортом, как старик Хемингуэй свою огромную рыбину. На берегу начал делать ей искусственное дыхание, подоспел Миша со своими советами, которые у него были всегда в одном ключе.

– Ишь ноги раскинула, бесстыдница… Вставь ей, Серый, враз опамятуется.

Наконец девица открыла глаза, увидела над собой ангельский лик и по-настоящему испугалась.

– Где я? – спросила простуженным голосом. – Опять в ментовке?

– Благодари бога, что не у рыб в гостях, – усмехнулся Камил, слезая с утопленницы. Повылезшая из воды братва окружила их плотным кольцом, издавая угрожающие восклицания. Отчетливее всего звучало: – «Урыть гниду!» – и еще: – «Вована обидел, подлюка!».

Но напасть почему-то не решились, хотя было их не меньше десятка. Пообещали рассчитаться позже.

Девица увязалась за Камилом и Мишей, подвывала жалобно, гримасничала. Дядя Гриша ее пожалел, налил стопку.

– За что они тебя, девонька?

– Скоты! – от водки она заново прослезилась. – Они же все чокнутые. Вован сказал, у меня спидяка, они и поверили. Уроды! Можно я у вас побуду? Не хочу к ним.

– Конечно, побудь, – разрешил Миша. – Кстати, с тебя сто баксов за услугу.

– За какую услугу?

– Как за какую? За спасение утопающих на воде. А ты как думала? Бесплатный сыр токо в мышеловке.

Беженка Галина поманила Камила от сарая, он пошел к ней, предчувствуя недобрый разговор. Он вообще за нее беспокоился. Она была явно не в себе со вчерашнего. Он заглянул к ней после работы, как у них повелось, но вместо отдыха получилась тяжелая семейная сцена. Галина пыталась его о чем-то предупредить, но не договаривала, хитрила, потом обрушилась с обвинениями, что он, дескать, поломал ее жизнь (когда только успел за несколько дней), и металась по квартире как подраненная птица, а он ничем не мог помочь, по той простой причине, что зомби это несвойственно.

– Тебе чего, Галь? – ласково спросил Камил, глядя на нее с соболезнованием.

У несчастной беженки вокруг глаз набрякли темные круги, щеки втянулись, казалось, за ночь сбросила половину веса. Вдобавок ее трясло, как в лихорадке.

– Кого притащил? – прошипела злобно. – Не совестно тебе? Прямо у меня на глазах.

Камил искренне удивился.

– Ты что, Галь? Это же утопленница.

– Ах, утопленница! Поздравляю. Вон их сколько на пляже, утопленниц этих. Чего же эту выбрал? Это же Нюрка с Бирюлева. Наводчица. У нее сифилюга в последней стадии. Скоро нос провалится. Хочешь подцепить?

– Надо же… А она сказала – спид.

– Да у нее весь букет под юбкой… Сереженька, миленький, тебе меня вовсе не жалко, да?

– Очень жалко, Галь… поверь, мне до нее никакого дела нет.

– Зачем же из воды вытащил?

– Ну как же, Галь? Тонула. Живая душа. И потом, меня же по контракту спасателем оформили.

– Ах, спасателем! – беженка залилась слезами, будто сразу два крана прорвало.

Камил неловко ее обнял, погладил по пушистой головке.

– Перестань, Галя, глупо же. Стоит ли убиваться из-за какой-то пляжной девчонки.

– Я убиваюсь не из-за девчонки.

– Из-за чего же?

– Они нас убьют, Сережа, они нас обязательно убьют. Но мне нельзя умирать.

– Ты не умрешь, не говори ерунды.

– Сереженька, ты ничего не знаешь. Может быть, я не та, за кого меня принимаешь. Может быть, я подлая.

Камила утомил пустой разговор. Да и слишком много глаз смотрело в их сторону. В том числе укоризненный взгляд Ивана Михайловича, вышедшего на крыльцо с папиросой. И еще высокий блондин на пляже, тезка, который, потеряв его из виду, зашел в воду, откуда открывался более широкий обзор. С этим молодым мужчиной они, можно сказать, почти подружились, хотя за несколько дней не обменялись парой слов. Сыщик был лишь одной из теней, стоящих за спиной у Камила, но, в отличие от других, доброжелательной тенью, не внушающей опасений. Напротив, эта улыбающаяся тень в ближайшие часы должна была оказать ему важную услугу.

– Галя, ответь, пожалуйста, ты веришь мне?

– Нет, но я люблю тебя.

– Тогда слушай внимательно. И прекрати реветь. Те люди, которых ты боишься, не смогут причинить нам зла, если выполнишь все, как скажу.

Беженка насторожилась, услышав незнакомые, суровые нотки.

– Да, коханый?

– Сегодня ты не вернешься домой.

– Поедем к тебе?

– Нет, ко мне не поедем. Отсюда отправишься на вокзал, купишь билет и сядешь в поезд на Петербург. Там снимешь комнату и будешь жить тихо, как мышка, пока не получишь от меня весточку.

От удивления у нее высохли слезы, а в груди поместился будто ватный ком.

– Но как же?..

– Ничего не как же.

– Сережа, ты что? И домой нельзя заскочить?

– Нет, нельзя. Только смотри, чтобы никто за тобой не увязался. Сколько у тебя денег? На билет хватит?

– На билет? Сережа, ты с ума сошел?

Но она видела, что он не сошел с ума, и уже внутренне подчинилась. Больше того, почувствовала вдруг огромное облегчение, словно долго карабкалась в гору, выбилась из сил, и наконец кто-то сердобольный дал ей пинка – и она покатилась вниз.

– Спрашиваю, хватит или нет?

– На билет хватит, но…

– Я пришлю перевод на Главпочтамт… на первое время.

– Сереженька!

– Все, Галя. Заболтались мы с тобой. Хочешь жить, сделаешь, как сказал.

Повернулся, чтобы уйти – холодный, сразу ставший чужим, – но она удержала его за руку. С упавшим сердцем спросила о главном:

– Сереженька, как же ты найдешь меня?

Улыбнулся уже издалека:

– Не сомневайся, Галчонок. Россия – маленькая страна.


Одетый в полувоенный френч, с медицинским саквояжем в руке Сидоркин важно вступил в офис «Топаза». От конторки к нему приблизился пожилой охранник с автоматом через плечо. Пылающий взгляд выдавал в нем особиста, не дослужившегося до майора. Сидоркин предъявил документ, который по тщательному размышлению выбрал для ответственного визита: удостоверение санитарного врача Похлебкина Иннокентия Львовича. На фотке Сидоркин пучил глаза, как при базедовой болезни.

– Ну и что? – спросил охранник, ознакомясь с удостоверением. – Чего надо-то?

– Бубонная чума, – коротко ответил Сидоркин. – Пять случаев за неделю. Проверяем сомнительные объекты.

– У нас сомнительный объект?

– Выше среднего, – сказал Сидоркин. – Инструкция Минздрава за номером восемнадцать. Прошу выделить сопровождающего.

– Ни хрена себе… – охранник, ошеломленный, вернулся в стеклянную конторку и минуты три с кем-то советовался по телефону. Видно, получил нагоняй за дурость, потому что изменился в лице и лишь односложно отвечал: – Есть! Да, понял… Нет, не выжил!

Вернулся к Сидоркину злой. Велел поднять руки.

– Не имеете права, – возразил Сидоркин. – На сотрудников санитарной службы распространяется Венская конвенция, – но спокойно дал себя обыскать.

– Там что? – охранник ткнул пальцем в саквояж.

– Бомба, – сказал Сидоркин, криво улыбаясь.

– Откройте.

– Пожалуйста. Но это уже превышение полномочий. Статья УПК.

Охранник небрежно поковырялся в бумагах, бинтах, склянках, заинтересовался прибором, напоминающим мобильную трубку, но меньшего размера.

– Это что?

– Датчик Пауэра. На вирусы реагирует. Да вы хоть имеете представление, товарищ, что такое бубонная чума?

– Имею, товарищ. Ее у нас в конторе навалом. Иди, ищи.

В прихожей появился мужчина лет тридцати, приодетый под офисного служащего – в строгом костюме, с кожаной папкой в руке. Его принадлежность совсем к иному братству выдавал лишь цепкий, обволакивающий взгляд.

– Ну? – спросил у охранника.

– Баранки гну, – ответил охранник. – Проводишь вот этого, куда ему надо. И доставишь обратно.

Экскурсия по трехэтажному офису заняла у Сидоркина около получаса. Он посетил все туалеты, подсобные помещения и несколько кабинетов. По дороге познакомился с сопровождающим, но не близко. Тот назвал себя Бурмистровым, и на все вопросы отвечал «да» или «нет», или невразумительным мычанием. Длинную фразу произнес только один раз, когда Сидоркин сказал, что хочет обследовать кабинет генерального директора.

– Думай, что говоришь, – хмуро буркнул. – Кто тебя туда пустит.

– А почему? Какие проблемы?

– Проблем пока нет, но будешь совать нос, куда не надо, сразу возникнут.

– Вопросов не имею, – смирился Сидоркин. В трех туалетах, а также в подвале оставил недорогие, но емкие сувениры, которые извлек из нижнего, потайного отделения саквояжа. Сделать это оказалось непросто, сопровождающий следовал за ним как тень. В двух туалетах Сидоркин прикинулся, что у него понос, в третьем попил водички из-под крана, а в бойлерной, достав датчик, заинтриговавший пожилого охранника, предупредил Бурмистрова:

– Если будет вспышка, падай на пол и не дыши.

– Чего?

– Ничего… у меня вакцина привита, а тебя может секануть. Женатый, нет?

– Погоди, – сказал Бурмистров. – Я выйду, тогда экспериментируй.

Сидоркин в нем не ошибся. Малый был из тех крепышей, которые больше всего не любят подставляться понапрасну. В бойлерной оставил самый большой подарок, на случай особенного праздничного фейерверка.

Когда вернулись к выходу, пожилой охранник еще разок его обыскал, что было явным перебором.

– Ну что? – полюбопытствовал дружески. – Поймал своего вируса?

– Не по делу шутишь, солдатик. От чумы защиты нет, кроме профилактики… А чего ты сейчас хотел найти?

– Хрен вас знает, чумовых. Один зайдет, потом хватишься, пары компьютеров нету.

– Бывает, – согласился Сидоркин. На прощание они обменялись рукопожатием.


В начале второго ночи Камил бесшумно вошел в воду и поплыл. Черный водонепроницаемый пластиковый мешок со всем снаряжением и с собственной одеждой пристегнул браслетом к щиколотке и тянул на коротком шнуре. На берегу остались Савелов и Карабай. Абрек появился на станции за полчаса до назначенного времени и провел с Камилом последний инструктаж. Когда приготовления будут закончены, Камил должен связаться с ним по рации и произнести одно-единственное слова: залп!

На прощание Карабай обнял его, растроганно пробормотал:

– Не подкачай, сынок! Кавказ смотрит на тебя.

– Аллах акбар, – ответил Камил.

Савелов, не до конца понимающий, что происходит, обеспечивал внешнее наблюдение. Бродил по пляжу, кидал камушки в воду. С темнотой берег опустел, но кое-где из кустов еще доносились пьяные голоса и женские повизгивания: молодежь догуливала. Кто-то так и заночует на сыром, холодном песке и неизвестно, проснется ли живой. Карабай пришел на станцию один, это было в его обычае – на вершинах духа царит одиночество, но несколько отборных телохранителей наверняка дожидаются его наверху: Камил засек две черные машины с потушенными фарами, появившиеся одновременно с Карабаем и перегородившие боковые дороги, ведущие к пляжу.

Теперь все позади. Он медленно, беззвучно выгребал по серебристой поверхности к давным-давно намеченному месту. К двум разросшимся ветлам, которые укроют от наблюдателя на вышке, когда он выползет на берег. Между ним и вышкой останется метров двадцать ярко освещенной прожектором земли. Вот их трудно преодолеть незаметно.

Ночной заплыв освобождал его от прошлого. Московские Химки – тот камень на перекрестке, где написано: «Направо пойдешь, налево пойдешь, прямо пойдешь…» – выбирай. Из прошлого останется только то, что дорого сердцу: томительные воспоминания о Кавказе, драгоценная Наташа, родители… Много или мало – как посмотреть…

Ткнулся головой в береговой песок и вынырнул под ветлы, как ящерица, вытянул за собой мешок. Сел поудобнее, огляделся и отдышался. Ни на том, ни на этом берегу ничего не происходило: майская ночь, для кого-то полная удовольствий, судя по пьяным возгласам, для кого-то страданий. Он развязал мешок и не спеша оделся – широкие полотняные брюки, свитер, куртка со множеством карманов. То, что должно лежать в этих карманах, распихал заранее. Порылся в мешке – и извлек длинноствольный пистолет «Гибсон-401» с оптическим устройством. Отличная штуковина, совсем недавно поставленная для нужд спецподразделений США. На Кавказ поступили чуть ли не образцы – десять штук.

Через оптику часовой на вышке смотрелся как на ладони. Сидел, голубчик, и смолил сигаретку. Считал звезды на небе. Камил разглядел даже его лицо – губастое, юное, с приплюснутым носом. О чем думал? Кем себе казался несчастный мальчик-руссиянин? Ведал ли, что нет у него будущего? И не потому, что Камил уже прилаживал ему под лопатку прицел, а потому, что забугорные дяди и тети отказали ему в человеческом звании. Изгой. Страны-изгои, народы-изгои, звери-изгои. Россия среди них первая, хотя об этом не принято говорить вслух. Пока у нее не вырван окончательно ядерный зуб. Даже независимые журналисты, корчась от непомерных долларовых инъекций, предпочитают иносказания, сопровождаемые красноречивыми гримасками. Сквозь зубы называют все новые и новые даты, до которых придется терпеть туземные руссиянские амбиции. Зато потом…

Камил дождался, пока солдатик докурил, и мягко нажал спуск. «Не бойся, – прошептал успокоительно. – Больно не будет». Пластиковая пуля со снотворной начинкой заостренным жалом впилась солдатику под левую ключицу. Он слегка дернулся, потянул руку назад, почесался, да так и заснул с мыслью, что какая-то мошка забилась под рубаху. Осел, будто глубоко задумался, но не упал.

Пограничную полосу, освещенную прожекторами ярче, чем солнцем, Камил пересек по-пластунски, как двугорбый жук со своим черным мешком. Волноваться особенно не о чем. Если он правильно вычислил, этот участок выпадал из поля зрения часовых на двух других вышках, но если слежение вели приборы, ему неизвестные, то через несколько минут это выяснится. Представлял, с какими чувствами наблюдает за ним с берега Карабай, в предвкушении скорого справедливого возмездия. Сам он не испытывал возбуждения от того, что предстояло сделать. Это добрый знак. Он смотрел на себя со стороны глазами Астархая. У тебя нет врагов среди живущих на земле, учил старец, зато любой, кто встретится на пути, может причинить тебе непоправимое зло. Беда в том, что воин, принявший на себя карму служения, бесконечно одинок, исход его усилий теряется в непроницаемой мгле.

Из черного мешка, наполненного всякой всячиной, он достал большие стальные ножницы с деревянными ручками, и без особого труда прорезал лаз в металлическом ограждении. Следующий переход – от бетонных свай, по которым проходила внешняя граница, проделал в полный рост, преодолев желание помахать рукой Карабаю. Укрывшись за бетонной чушкой, усыпил второго часового, да так удачно, что тот так и остался сидеть, как сидел, опершись на карабин. Возможно, и до этого уже дремал, и ампула, вошедшая под правое ухо, приснилась ему злым майским комариком.

Через несколько шагов наткнулся на лестницу, ведущую вниз, в черноту. Если верить схеме, присланной Карабаем, то, спустясь по этой лестнице, он выйдет к главному узлу очистных сооружений, к его электронному сердцу. Камил убрал в мешок «гибсона», взамен достал шлем с прикрепленным – вроде козырька – прибором ночного видения. Только теперь, шагнув вниз, он наконец-то исчез из поля зрения наблюдателей, что не принесло ему никакого облегчения.

Удручала безалаберность москвичей, свидетельствующая о том, что они, вероятно, положились на промысел Божий, который давно был не на их стороне. Кто угодно, как и Камил, мог проникнуть сюда, в один из центров жизнеобеспечения столицы, и спустить по желобам в резервуары любую заразу. По-своему они были правы: зачем страшиться того, от чего все равно не спасешься.

Приземистое двухэтажное здание имело вид массивного дота-замка, вынесенного на стык металлических конструкций, охватывающих резервуары подобно серебристой (в окулярах прибора) паутине. В двух нижних окнах горел свет, там сидели у пультов дежурные. Их придется выкурить оттуда, но это чуть позже.

Камил бродил по днищу котлована, как сеятель со своим мешком, располагая заряды таким образом, чтобы было как можно больше шума и как можно меньше повреждений. Однако его знания в пиротехнике были приблизительными, недостаточными, и он понимал, что результат может получиться противоположный. Никто ему не мешал, не тревожил. Никакой добавочной сигнализации на этом, опущенном на десяток метров под землю полигоне не было и в помине.

Завершив посадку, он вернулся к двухэтажному зданию, подошел к железной двери и попробовал вскрыть замок с помощью электронной отмычки, но это ему не удалось. Дверь удерживали внутренние запоры. Время уже поджимало, скоро развиднеется, и конечно, можно было наплевать на тех, кто внутри, но Астархай учил, что человек, который берет на себя ответственность за чужие жизни, не соприкасающиеся с его собственной, частично присваивает себе роль божества, а это чревато непоправимым разрушением его души. Разумеется, Астархай высказался другими, более вычурными словами, но мысль была именно эта, и Камил уверовал в нее… В очередной раз порывшись в бездонном мешке, он достал альпинистский тросик с металлическим трезубцем, и со второй попытки, метнув, зацепил его за какой-то уступ на крыше. Взобраться наверх было делом минуты. Как и ожидал, на крыше обнаружился вентиляционный люк, квадратный, пришитый железной заплаткой. На то, чтобы ее развинтить, ушло еще около десяти минут.

В освещенном помещении, заставленном аппаратурой, находились двое пожилых мужчин в рабочих халатах.Один сидел у пульта и следил за показаниями приборов, второй лежал на койке и читал газету. При появлении Камила оба оживились, но не испугались.

– Откуда ты взялся, парень? – спросил тот, который читал, похожий на интеллигентного бомжа.

– Ага, – поддакнул второй, мало отличавшийся от первого. – Мы вроде никому не открывали.

– Тут такая петрушка, – ответил Камил. – Эвакуация по причине возможной утечки газа.

– Не морочь нам голову, парень, – сказал первый бомж. – Какая эвакуация среди ночи? Газом даже не пахнет.

– Ага, – поддержал второй. – Ты нам с Максимычем баки не заливай… А что это у тебя за мешок? Бутылок насобирал?

Первый потянулся к телефонному аппарату на столе.

– Счас проверим, какая эвакуация, про которую ничего не известно.

– Нет, звонить не надо, – Камил перемахнул комнату и оборвал телефонный шнур. – Тревога учебная, без настоящего газа, но секретная. Проводится по специнструкции. Не хотите добром, придется силой эвакуировать.

– Как это силой? – не поняли оба бомжа сразу. – Бить, что ли, будешь?

– Бить не буду, – из мешка Камил извлек пистолет. – Но пристрелю как собак. Согласно правилам. Еще есть вопросы?

– А куда эвакуироваться? – вежливо спросил тот, который сидел на койке. – В подвал, что ли? Или на контейнер?

– Подвал глубокий?

– Бункер, – сказал тот, который за пультом. – Выдерживает прямое попадание баллистической ракеты. При батюшке Сталине делали.

– Годится, – кивнул Камил. – Выходи по одному. Запер операторов-бомжей в подвале и вышел на улицу.

Прислушался к знобкой ночной тишине, с удивлением подумал: неужели все так просто? Неужели беспечность россиян равнозначна их душевной лени? Он знал, по внешнему периметру объект охранялся более надежно, там сменяли друг друга наряды, прохаживались вдоль колючей проволоки часовые с овчарками, под наблюдением подъездные дороги, но как можно было оставить практически без присмотра водную трассу? Уму непостижимо. А как можно отдать великую страну на разграбление сотне пронырливых, говорливых проходимцев? Корень у всего один. Астархай говорил: русские больны, сынок, они слишком устали от потрясений двадцатого века, от его кровавых рек. Астархай полагал, если мертвый русский сон продлится еще пять или десять лет, просыпаться не будет нужды. Тот, кто проснется, все равно не узнает родного подворья и не разыщет отчих могил.

Обратный путь проделал за несколько минут. Под теми е ветлами разделся и упаковал одежду в мешок, затянув его тугим узлом. По уговору, по плану (в этом была своя мудрость) ему не нужно возвращаться на станцию, а плыть по течению, обогнуть островок и подняться на берег зле ретрансляторной вышки. Там ожидает пикап с открытой дверцей и с ключами в замке зажигания. Все вышло удачно: пикап стоял на месте под брезентовым навесом, вокруг ни души, но было небольшое изменение – из глубины салона улыбалось добродушное лицо Сидоркина. Камил не удивился, загрузил мешок, уселся за баранку – и только потом холодно спросил:

– Вроде так не договаривались, Антон Иванович?

– Не договаривались, – согласился Сидоркин. – Но ты, Саша-джан, рискуешь только головой, а я карьерой. Чувствуешь разницу?

– Чувствую, – усмехнулся Камил. – Можно начинать?

– Пронеси, Господи, – ответил Сидоркин.

Камил нагнулся, достал из-под переднего сиденья портативную рацию. Настроил на передачу, получил ответный сигнал и, глядя прямо перед собой, четко произнес одно слово: залп!


Карабай видел, как зомби скользнул в воду, и поразился его удивительной сноровке. Лишь на мгновение, как люк, возникла на берегу темная фигурка – и дальше ни звука, ни всплеска. Беззвучная водная гладь, покрытая слюдяной пленкой предрассветного мерцания. Карабай усомнился: не померещилось ли? Окликнул покуривающего на почтительном расстоянии Савелова:

– Коля, видел?

Тот подлетел на полусогнутых.

– Не понял… Вы о чем, господин?

Карабай смотрел на него с сожалением: еще одна марионетка, которую сегодня придется убрать. Ничего, кто-то верно заметил, русские бабы еще нарожают сколько угодно рабов. Вдруг почему-то захотелось обмолвиться словцом с безответным существом.

– Давно работаешь на Гарая, Коля?

– Извините, барин, не пойму, о ком вы? Меня Ахмет Шалманов нанимал. Пятый год как в бригаде.

– Ну и как он? Не обижает?

– Что вы, как можно. Хороший, добрый человек. Да нам много и не надо.

– Это верно… Раньше кем был? В прежней жизни?

Савелов поежился – то ли от холода, то ли от страха.

Обычно у этих подневольных руссиян все реакции примитивные, как у насекомых.

– Дак что же… работал и раньше… Мастером по оборудованию… На сотом заводе. На Семеновской.

– Закрыли завод-то?

– Не то что закрыли, но денег, конечно, не платят. Демократия же, блин.

– У тебя детишки, женка?

– Все есть, барин, жаловаться грех.

– Людей приходилось убивать?

Савелов едва слышно скрипнул зубами – это уж точно от робости.

– Как можно, господин… Такое нам не по силам. Карабаю надоел пустой разговор, не мог понять, зачем затеял. Отогнал Савелова властным движением руки.

Сидел истуканом, изредка нежно поглаживая пусковое устройство. И все же не было ощущения, что сегодня особенный, великий день. Все дни борьбы в сущности одинаковы. С улыбкой подумал, что так можно не заметить, когда придет окончательная победа. Если о ней не объявят с экрана.

Наконец затрещало в приемнике, и после короткой паузы голос зомби произнес: залп! Дождался! Как всегда в торжественную минуту почувствовал ласковый скребок под сердцем. Залп. Огонь. Пли. Изумительные, волшебные слова, кружащие голову крепче, чем женщины и вино. Всегда подводящие некий блистательный итог. Русские ничего не придумали лучше этих слова. С улыбкой наслаждения Карабай передвинул рычаг на приборе – и в ту же секунду почувствовал, как в затылок уперлось что-то твердое. Он слишком давно воевал, чтобы не понять, что это такое.

– Приехали, Карабаюшка… Опусти ручонки-то, опусти… Доигрался, браток, со взрывчаткой.

Голос за спиной звучал наставительно, беззлобно, и смешался с огненной иллюминацией, озарившей окрестность ярче тысячи солнц. Вспышки следовали одна за другой, и при каждой вздымалась над противоположным берегом фигурная мозаика, словно невидимый рыбак-великан пытался накинуть на реку сверкающую, узорчатую сеть.

Стоявший сзади человек выудил у него из-под мышки пистолет и забрал пусковое устройство, сопроводил комментарием:

– Улики, брат. Неопровержимые. Потом вышел вперед и добавил:

– Суетиться не стоит, Карабаюшка. Хлопцы твои, которые в машинках, все повязаны.

Карабай разглядывал его без особого любопытства – высокий, статный блондин лет тридцати. Как ловко подкрался, надо же! У Карабая на языке вертелось несколько вопросов, но он задал только один, казавшийся сейчас главным:

– Скажи, морячок, если меня вели, то зачем допустили вот это? – и обвел рукой разгоравшийся трескучий пожар.

Действительно, это был очень важный вопрос, но ответ на него он получил значительно позже, в Лефортовском каземате, и ни от кого иного, как от самого генерала Самуилова.

ЭПИЛОГ

В ту ночь взрывы прогремели еще в двух городах. В Воронеже наконец-то после многих неудачных попыток удалось подорвать железнодорожный вокзал. Пострадало основное здание и в нескольких окрестных домах повышибало стекла. По ночному времени человеческих жертв оказалось на удивление немного: подоспевшая как всегда вовремя служба МЧС извлекла из-под руин с десяток неопознанных трупов и около сотни раненых. Да еще кусок арматуры, отлетевший на двести метров, повредил дверь в офисе Исидора Пупкина, одного из претендентов на губернаторское кресло, что дало ему основание подать жалобу в центральный Избирком. На жалобу никто не отозвался, хотя Пупкин в ней убедительно доказал, что взрыв вокзала является всего лишь звеном в цепи грязных предвыборных технологий, используемых ныне действующим губернатором и его московскими кукловодами.

Более серьезная диверсия произошла в Самаре. Там на воздух взлетела центральная городская свалка, причем в тот момент, когда туда уже подтянулись сотни пенсионеров в ожидании утреннего, самого уловистого завоза. К сожалению, взрыв не удалось заснять на пленку, но, по свидетельствам очевидцев, зрелище было потрясающее. Бедные старики, подкармливающиеся на свалке, вместе со своими клюшками и орденами возносились под небеса в обнимку с мусорными контейнерами и разрывались подобно шаровым молниям. Необычный оптический эффект, как объяснили специалисты, был вызван тем, что террористы впервые использовали в Самаре гремучую пироксилиновую смесь, обогащенную урановыми отходами. Так или не так, но голубоватое, непроницаемое облако радиоактивной пыли висело над городом еще целую неделю. На другой день многие российские газеты вышли с броскими заголовками на первых полосах, типа: «Удар возмездия. Чем ответят федералы?». Электронные СМИ, как обычно, выдвинули две версии случившегося: чеченский след или криминальная разборка между региональными группировками. По всем каналам прошли экстренные выпуски новостей и «круглых столов» с участием ведущих экономистов-политологов и творческой интеллигенции. Говорили разное, но все сходилось в одном: без помощи Запада не обойтись и президенту следует, хоть кровь из носа, уговорить Буша-младшего прислать две-три дивизии морских пехотинцев, хотя бы для защиты особо важных оборонных объектов. По одному из каналов, в передаче «Независимое мнение» выступил известный олигарх и меценат Исламбек Гараев, который сам пострадал в этой ночной заварухе: у него взорвали центральный офис «Топаза» и знаменитое на всю Москву благотворительное казино для простонародья «Миллион на рыло». Гараев на заковыристые вопросы ведущего отвечал сдержанно и туманно, и в заключение короткого интервью пообещал премию в сто тысяч долларов тому, кто выведет на след злодеев. «Может, даже больше дам», – посулил со своей ослепительной, кривой ухмылкой, за которую его обожали рядовые руссияне.

Однако посмаковать как следует кровавые события телевидение не успело, информационный бум длился всего три дня, потом был вытеснен новой сногсшибательной сенсацией, взбудоражившей телеграфные агентства всего мира. У нефтяного магната Шлиппенбаха, бывшего россиянского министра, проживающего в Америке, от чернокожей любовницы родился младенец с тремя головами.


В номере-люкс отеля «Ночная фиалка» сидели двое: Сидоркин и Камил. Время было утреннее, переходное, ближе к полудню. В высоком окне скрестились оранжевые полосы солнечного света. Беседовали уже около двух часов, но к согласию не пришли, и оба немного утомились.

– В принципе, – сообщил Сидоркин, – особняк обложен со всех сторон, от меня мало что зависит. Вряд ли тебе дадут уйти.

– Это как раз не беда, – ответил Камил. – Уйти я смогу по-любому… Отчего вы так горячитесь, Антон Иванович? Вам какая корысть, если меня задержат?

– Но как же, как же! – заново закипятился Сидоркин. – Оправдаться перед начальством – это раз. И потом – без твоих показаний Карабай в два счета откупится. Через неделю будет на воле.

– Он с любыми показаниями откупится, – улыбнулся Камил, поражаясь искренней наивности этого человека, который старше его был не меньше, чем вдвое. Но Сидоркин ему нравился, он хотел расстаться с ним по-хорошему, без кукиша в кармане. – У Гараева вообще депутатская неприкосновенность. Таких волков нам надолго в камеру не загнать. Но это все на самом деле неважно… Карабай, Гараев и всякие другие – это пешки, только пешки в большой игре, которую не они даже затеяли.

Сидоркин хлопал глазами, пытаясь понять. Понять не смысл того, о чем говорил Камил, а кто он такой. Кто за ним стоит? Без этой информации на глаза генералу лучше не попадаться.

– Что же важно по-твоему?

– Общая тенденция, картина мира в целом… Вечность… Надо уловить то, что не меняется. Есть вечные пейзажи – девушка в окне, море, лес… Устойчивость – вот что главное.

Сидоркин почувствовал головокружение.

– Я не философ, – сказал он. – Извини, я стрелок.

– Именно, – обрадовался Камил. – Именно, Антон Иванович, вы лучше других знаете, пуля не имеет обратного хода. Она летит в цель, либо в молоко, но никогда не возвращается. Но где идет сражение? В кого стрелять? Это вам известно?

– Где же оно идет? – устало спросил Сидоркин. Камил ему посочувствовал.

– Нет, я не хочу вас запутать, все очень просто. Пуля не возвращается, а человечество норовят повернуть вспять, в пещеры. Этого нельзя допустить. Кто верит в Иисуса, кто верит в Магомета – это люди одной крови. Им не из-за чего враждовать. Но их стравливают. Их стравливают те, кто поклоняется золоту, для кого золото – единственное божество. Бесы хохочут от радости, когда сталкивают лбами мусульман и христиан. Но они сами не верят, что победят.

– Кто же им помешает? – Сидоркин испытывал чувство, похожее на то, какое бывает при прыжке с парашютом в тумане. Хочется поскорее соприкоснуться с землей, но боязно, что поломаешь ноги.

– Люди, у которых ясное зрение. Такие, как я, как вы… Те, кто способен стать мостиком мира, а не войны.

– Какой ты мостик, я видел сегодня ночью, – буркнул Сидоркин.

– Зачем так, Антон Иванович, – Камил мельком взглянул на часы: время поджимало. – Надо отделять зерна от плевел. Сегодняшняя демонстрация всего лишь звоночек над ухом спящего. Проснись, мужичок, а то похоронят заживо. Мы же, кажется, в этом пункте уже нашли взаимопонимание.

Сидоркин видел, что парень торопится.

– Молодой, а излагаешь по-стариковски… Хорошо, почему не хочешь сдаться добровольно? Посидишь, с народом пообщаешься. Может, сделаешь еще один звоночек кому-нибудь?

– Не могу, – огорчился Камил. – Рад бы услужить, но не могу. Я ведь объяснял. В Москве я транзитом, как бы на разведке. Но скоро опять вернусь. Кое-какие дела улажу – и сразу вернусь. Не сомневайтесь, Антон Иванович.

– Дела, наверное, с женщиной связаны?

– И это тоже.

Сидоркин решил, что пора причаливать к какому-нибудь берегу.

– Могу я при тебе начальству позвонить?

Камил придвинул розовый аппарат с позолоченными боками.

– Разумеется, пожалуйста.

Сидоркин соединился с генералом, который ждал его звонка.

– Ну, докладывай.

– Иван Романович, он хочет уйти. Что делать?

– Чем мотивирует?

– Говорит, срочные дела. Может, задолжал кому, не знаю. Или жениться надумал.

Самуилов выдержал паузу, и Сидоркин услышал слова, которые принесли ему огромное облегчение:

– Сможешь устроить побег?

– С шумом или тихо?

– Без стрельбы, – коротко ответил генерал.

– Сделаю, Иван Романович.

Сидоркин блефовал, пользуясь неосведомленностью Самуилова. Он был абсолютно уверен, что лихому пареньку никакая помощь не требуется, хотя отель действительно обвешан омоновцами, как черными виноградными гроздьями.

– Вот видите, – Камил взглянул на него со странной улыбкой пожилого юноши. Сидоркин каждый раз поеживался, когда ее видел. – Умный у вас генерал, все сразу понял… Будем собираться, Антон Иванович?

– Ответь на один вопрос, Саша. Если можно.

– Да?

– Кто ты такой?

Камил не стал увиливать.

– Нехорошо себя хвалить, но я, Антон Иванович, победитель.

Сидоркин удовлетворился ответом вполне. Победитель. Этим все сказано. Остальное – частности.

Вместе вышли из номера. Камил нес в руке коричневый чемодан. Одет был в спортивные штаны и кожаную куртку. Вид беззаботный. Если учесть место, где это происходило, можно сказать, на прогулку отправился преуспевающий молодой бандит, у которого и счет в банке, и заграничный паспорт в кармане. Рядом с ним Сидоркин чувствовал себя старым бегемотом с совковым прошлым.

Без осложнений пересекли холл и оказались на внутреннем дворе с роскошными клумбами, с серебристыми елями, на чьих стройных вершинах пылало майское солнышко. Их остановил спецназовский патруль – сразу три лба в боевой униформе. У старшего через всю щеку багровый, свежий шрам. Да и остальные двое – бывалые ребята. Потребовали предъявить документы, охватив Сидоркина и Камила подковой. Вооружение легкое – автоматы, дубинки, ножи. Сидоркин козырнул кожаной ксивой с гербом, редко ему представлялся такой случай. Старший, со шрамом, долго ее изучал, нехотя вернул.

– Не понимаю, подполковник… Куда вы его?

– Куда надо. Еще есть вопросы?

– Но у нас приказ…

– Засунь его в …

Спецназовцы растерянно переглянулись, хотя внятный ответ им понравился. Здесь все были свои.

– Что ж, вам виднее, – старший сделал знак – и его товарищи молча расступились. Еще двое, возникшие из глубины двора, тоже опустили оружие.

Подошли к темно-вишневому джипу с предупредительно распахнутой дверцей. Ключи в замке зажигания. Сидоркин попытался сесть за баранку, Камил остановил:

– Не стоит, Антон Иванович… Одному мне сподручнее…

– Но…

– Через сколько объявят перехват?

– Через час.

– Давайте здесь попрощаемся, Антон Иванович. Спасибо за все. Вы хороший человек.

– Не заблуждайся, – возразил Сидоркин. – Тебе просто повезло.

Неожиданно для себя обнял Камила и на мгновение прижался к нему щекой. Еще через секунду джип, истерически взвизгнув покрышками, вылетел из ворот.

– Полоснуть бы по стеклам, – с сожалением заметил спецназовец со шрамом. – И никаких проблем. Ишь чумовой.

– По яйцам себе полосни, – добродушно посоветовал Сидоркин.


Прошло еще долгих девять месяцев – лето, осень и зима, прежде чем они встретились снова.

Анатолий Афанасьев Ярость жертвы

Пролог

Черные мечущиеся тени крест-накрест перечеркивали поляну. Вокруг была глухомань, дикая тайга — почти непролазный подлесок да сосны вперемежь с лохматыми, зловещими елями, служившими, впрочем, хоть какой-то защитой от ветра. Тот визгливо-прерывисто выл в лесной чащобе и в заоблачной вышине. По истоптанному, забрызганному кровью снегу разливался рыжий свет костерка. Живых на поляне было трое. У огня, с подветренной стороны на пышном еловом стельнике разлегся в удобной позе тот, кто, судя по всему, был здесь за главного. В валенках, ватных брюках и тесноватой, явно с чужого плеча, телогрейке, он тем не менее сейчас производил впечатление барина, отчитывающего своих нерадивых холопов.

— Что ж ты, Четвертачок, другого места не нашел, чтобы тушку освежевать? Тесно, что ли, в лесу-то? Ну-ка, Моргун, присыпь снежком кровь, смотреть тошно…

— Жрать небось не тошно… — вяло огрызнулся тот, кого назвали Моргуном. Он сидел, привалясь к сосне, и глаза его были мертвы, пусты и бездонны. — Чем я тебе присыплю, у меня руки связаны!

— А ты ножками, ножками… — по-юродски подсказал Четвертачок, щурясь от жара и мастерской рукой нанизывая крупные куски мяса на обструганные под шампуры ветки. От близости огня его рыхлое бабье лицо румянилось и лоснилось.

— Бог не фраер, он все видит. Не радуйся, Четвертак, и до тебя черед дойдет, — пробурчал Моргун.

— После тебя, милай, после тебя… Меня за то Четвертачком и прозвали, что я юркий — где надо, проскочу, а где надо, подзадержусь… Верно, Могол? — И он заискивающе глянул на главаря.

— Кончай базар! Сказал, навести порядок, раз-два, взяли и навели. Развяжи ты ему руки, Четвертачок, куда °н денется! Жмурика-то хоть прибрали?

— Да вон он, что там осталось. Врт поужинаем и прикопаем в снегу. Люди до весны не найдут. А лесному зверю — подспорье. Ишь, воет неподалеку…

За спиной Могола, чтобы не портить пахану аппетит, раскинулся четвертый из этой компании, еще сегодня тащившийся следом, пытавшийся травить анекдоты. Глянув на него, Моргун, который до лагеря трудился в морге, подумал, что и в формалиновой ванне не видывал ничего страшнее. Тем временем по поляне распространился сладкий запах жареного мясца. С шутовским поклоном Четвертачок подобострастно поднес первый шампур Моголу. Тот подул на пышущий жаром шмоток, принюхался, облизнулся и вонзил зубы в сочную мякоть. Четвертачок, замерев, ждал приговора.

— Ведь какая дрянь был человечишко, а шашлык — лучше, чем в «Арагви»! — вдумчиво прожевав, произнес Могол. — Мастер ты на это дело, Четвертачок, ничего не скажешь. Да и насчет законопатить годишься. Жаль, горло промочить нечем. Ну да ладно, тут вроде недалеко заимка. Может, горчиловки нароем или чифирнем, на худой конец. Надоел пустой кипяток. Сколько мы уже в бегах, третью неделю?

От сытости он разговорился и подобрел.

— Вчера третья пошла, — поддакнул Четвертачок.

— Давай-ка присоединяйся. И Моргуна зови.

— Не буду я! — дернулся тот.

— Что, «ужин не нужен»? Жри давай, терпило! Отощаешь, на что сгодишься? А ты, Четвертачок, маргаритка моя, когда вы тут все приберете, давай ко мне под бочок. Можно бы и «бутерброд» соорудить, да Моргун сегодня не в духе. Ты ему руки свяжи и оставь у костра, пусть только попробует за огнем не уследить…

Скоро Моргун сидел у костра со связанными руками, искоса, с тошнотой, бессильной тоской следил за случкой подельников. Потом возня стихла. Февральский ветер разодрал тучи, и в темную небесную прореху вползла стылая, бесстыдная луна.

Часть 1. Дурь

Глава 1

В игорное заведение под названием «Три семерки» я вошел около девяти вечера, а через час остался без гроша. Просадил ровно пятьсот тысяч. Карта ложилась с каким-то удивительным паскудством: «фигура» шла вразнобой, а масть обязательно выпадала против трех тузов у партнера.

Озадаченный быстротой проигрыша, я переместился к автоматам и там уже без затей «слил» загашник — сто долларов, отложенных на черный день.

После этого — увы! — устроился на высоком табурете за стойкой бара, и седовласый осетин дядя Жорик налил мне в долг разгрузочные сто пятьдесят коньяку.

— Что-то редко бываешь, — заметил сочувственно.

— Дела, — ответил я. От коньяка на голодный желудок по телу прокатился ровный жар и ярко освещенная, полная людей комната некоторым образом покачнулась. Рядом, посасывая через трубочку шампанское, скучала Люська, потрепанная профессионалка из здешней обслуги. С Люськой мы были шапочно знакомы и раза два уже сговаривались при случае скоротать вечерок.

— Что, Санчик, продулся?

— Не то слово. Вылетел в трубу. У тебя нет случайно пушки в сумочке?

— Зачем тебе пушка, дорогой?

— Как зачем? Дворяне в таких случаях стреляются.

— Ты разве дворянин?

— Обижаешь, подружка.

Я взглянул на свои руки: пальцы слегка подрагивали, как лапки подыхающего на солнцепеке краба. Дурной знак. Едва за тридцатник перевалило, как нервы пошли вразнос.

— Дворяне действительно стрелялись, — мечтательно вздохнула Люська. — Но не из-за денег, дорогой. Они стрелялись, когда была задета честь. Сегодня это понятие сугубо архаическое.

До того как утвердиться в самой престижной рыночной профессии, Люська окончила филологический факультет и несколько лет корпела в библиотеках, вымучивая диссертацию на какую-то заумную лингвистическую тему. Сейчас-то она процветала, а в те годы, по ее же словам, была дурнушкой и бумажной крысой. И все же некая щемящая, трогательная нота осталась звенеть в ее душе от тех выброшенных псу под хвост лет. Пожалуй, у нее можно было стрельнуть тысчонок двести, чтобы доиграть пару конов.

— Хозяин у себя? — спросил я у бармена.

Жорик для приличия оглянулся по сторонам и молча кивнул.

Ноги сами принесли меня в кабинет, обставленный как приемная министра. Гоги Басашвили беседовал с двумя бритоголовыми нукерами, и по выражению их лиц было видно, что разговор неприятный. Увидев меня, он поднялся из-за стола и радушно провозгласил:

— Вай, какой гость! Заходи, Саша, заходи, рад тебя видеть, дружище!

Нукеров он шуганул властным мановением руки и потащил меня к трехногому столику в углу, накрытому для незатейливого пира, — спиртное в нарядных бутылках, фрукты, конфеты. Его пыл был понятен.

Уже второй месяц я возился с проектом его загородного дома. В коммерческой фирме «Факел» («Строительство особняков для элиты») ему представили меня как самого знаменитого московского архитектора, и выгодный контракт он подмахнул почти не глядя.

Однако работа почему-то у меня не клеилась. Для самого пустячного опуса все же потребен творческий импульс, этакий душевный посыл, а откуда взяться посылу?

— Закуси шоколадом, Саша, — посоветовал Гоги, — это лучше, чем лимон.

Он ни о чем не спрашивал, и в этом, как и во многом другом, проявлялось его чувство собственного достоинства.

— Гоги, — сказал я, — дай мне еще немного денег.

Он не выказал удивления:

— Конечно, дам, дружище. Но ведь ты получил аванс?

— У меня осталась неделя, верно?

— Верно.

— Уложусь тютелька в тютельку. Будешь доволен, Гоги. Васька Дерн повесится на твоих воротах.

Гоги застенчиво улыбнулся:

— Сколько тебе надо, Саша?

— Пустяк. Триста баксов. Хочу отыграться.

Басашвили поднялся и подошел к небольшому, вроде телевизора, сейфу на стальных ножках. Принес три сотенных и отдал мне.

— Ты хороший человек, Гоги!

— Мы же друзья, правильно?

— Не дай Бог быть твоим врагом, кацо.

В большом зале ширмой был отделен зеленый столик, за которым играли исключительно в «очко». Публика здесь подбиралась постоянная: два-три профессионала да залетные вроде меня. С шулерами я, естественно, не связывался, не нарывался понапрасну, но сейчас, в нетерпении сердца, готов был перемахнуться хоть с самим чертом, тем более что в этом заведении их было полно.

За столиком Веня Гусь, местный интеллигентный кидала, в одиночку доскребывал мошну тучного, средних лет мужчины азиатского обличья, по виду преуспевающего оптовика. Уселись они, видно, давно и сейчас метали по-крупному. Сытая узкоглазая рожа оптовика вспотела и побагровела, зато Веня Гусь был в своем обычном обличье: тонколикий, с длинными запястьями, рассеянно улыбающийся. Он банковал.

— Позвольте и мне картишку, — сказал я.

Гусь глянул приветливо, но толстяк недовольно засопел. Он был прав. Приличный человек не влезет посередине игры, да еще когда в банке не меньше пяти «лимонов». Полезет только такой, которому давно не сбивали пыль с ушей.

— Не терпится, что ли? — спросил оптовик.

— Бывает так, — простодушно объяснил я, — что даже лучше, когда карта сдвинется. Да вы не волнуйтесь, могу и подождать.

— Нам волноваться не из-за чего, — он открыл очередной «перебор». — Пускай те волнуются, которые куда-то спешат.

Гусь невозмутимо объявил «стук» и выдал по последней карте. Краем глаза я заметил, что у толстяка на руках бубновый туз. Он засопел еше громче.

— В банке шесть мохнатых, — напомнил Веня Гусь неизвестно кому. Он готовился к завершающему трюку, дерзкая его улыбка засияла ярче.

— На банк! — решился оптовик и протянул руку за картой. — Открой!

Гусь небрежно метнул рубашкой вверх шестерку треф. Не знаю, как прежде складывалась карточная судьба оптовика, но все страдания измученного азартом сердца читались на его лице так же ясно, как в букваре. Набрав семнадцать очков, он впал в некое подобие комы: прикрыл на секунду глаза, и капелька пота повисла на багровой щеке, точно жемчужина. Веня Гусь сделал вид, что подавил зевок, и незаметно мне подмигнул.

— Еще одну! — выдохнул оптовик.

Веня швырнул ему даму червей. Толстяк вздохнул так тяжко и с таким облегчением, как древний паровоз, дотянувший по воле опытного машиниста до ремонтного депо.

— Себе! — бросил победно.

Как обычно, мне не удалось уследить за манипуляциями Гуся. «Очко» сползло с его тонких пальцев медленно и красиво, как кожура со спелого банана.

— Ну вот, — сказал он виновато. — Опять тебе не повезло, старина. Похоже, сегодня не твой день.

Надо заметить, старина держался стойко. Спокойно пересчитал свои и Венины очки, достал из внутреннего кармана пиджака пухлый бумажник и ловко отслюнил из внушительной пачки двенадцать стодолларовых купюр.

— Зелененькими примешь? — В его сиплом голосе просквозила невнятная угроза, но Гусь не обратил на это внимания.

— Почему нет? Баксы — они и в Греции баксы. Еще конок?

— Да, — кивнул толстяк и взялся банковать. Долго, тщательно тасовал колоду и дал нам с Гусем по очереди подснять. На банк сразу положил пять сотенных.

Игра поначалу тянулась скучно. Мы пощипывали оптовика по маленькой, но карта шла ему хорошо, и минут через двадцать сумма на столе удвоилась. Еще какие-то двое молокососов подгребли сбоку и молча наблюдали за игрой. Астматическое сопение оптовика постепенно перешло в ровный, хотя и с паузами, гудеж, точно он храпел наяву. Его, конечно, нервировала наша собачья пристрелка, да и чувствовал он, что лимит везения вот-вот кончится.

— А вдарю-ка я по пятачку! — грозно объявлял Веня Гусь, словно ставил в заклад голову, и через секунду, мельком глянув на свои карты, с горестным вскриком добавлял к общей куче пять баксов.

— Нет, я, пожалуй, на столько не потяну, — вторил я. — Дай-ка, любезный друг, пару карт на три доллара.

Два раза подряд я останавливался на шестнадцати очках, потом на туза с вальтом прикупил десятку, а в следующий раз, наоборот, к двум семеркам открыл туза. По маленькой-то по маленькой, но за несколько кругов сто с лишним баксов выставил. Наконец при раздаче банкир выдал мне крестовую даму, а с ней я всегда чувствую себя уверенно, потому что она напоминает мне Настю Климову, мою старую подружку, которая как-то за один год трижды побывала замужем и от каждого мужа при разводе получила по однокомнатной квартире.

— На сто пятьдесят, — сказал я.

К даме пришли семерка, валет и шестерка — восемнадцать очков. Не плохо и не хорошо, как купание в мелкой воде. На всякий случай я задумался, брать еще карту или нет?

— Себе, — буркнул нерешительно. Оптовик открыл туза и шестерку — семнадцать.

— Ваших нет, — сказал я и забрал из банка сто пятьдесят баксов. Оптовик перемешал колоду, поднял заблестевший взгляд на юнцов, столпившихся у стола.

— Вам что, больше делать нечего, ребятки? — спросил негромко.

Ребятки захихикали.

— А ну убирайтесь отсюда!

В его осипшем голосе вдруг прорвалось столько ярости, что молодежь не решилась возражать, гуськом потянулась в глубину зала.

— Сколько там на кону? — небрежно спросил Гусь.

— Около тысячи, — ответил банкир.

— Давай по банку.

То, что произошло дальше, меня не слишком удивило. Гусь попросил две карты, банкир протянул ему одну, потом не спеша вторую и внезапно левой рукой, опустив колоду, ухватил Веню за кисть и резко ее вывернул. Проделал он это так ловко и стремительно, что я и в нем заподозрил шулера, решившего тряхнуть стариной. На столе, как в карточном фокусе, открылось очко из трех семерок и добавочный валет. Гусь продолжал улыбаться с прилипшей к губе сигаретой.

— Ну и что теперь? — спросил он нагло.

— Ничего, — ответил оптовик и слева, точно кувалдой, маханул ему по уху. Удар был сочен, как поцелуй сладострастника. Опрокинувшись вместе со стулом, Веня Гусь плавно долетел до стены, в которую и влепился башкой, как дротиком. Туда же, вопреки уже всем физическим законам, мягко спланировал бубновый валет и улегся у него на груди. Но драчун не удовлетворился содеянным. С неожиданной для тучного человека легкостью он подскочил к поверженному шулеру и начал сноровисто охаживать его пинками под ребра. Самое поразительное, что Веня Гусь при экзекуции даже не пытался увернуться, а продолжал лучезарно улыбаться. Самообладание, достойное героя. Когда озверевшего оптовика оттащили от жертвы двое местных качков, Гусь смачно выплюнул на пол кровавый сгусток и с укором произнес:

— Это не аргумент, старина!

Игра, конечно, была испорчена. Я вернулся к бару, чтобы на дорожку выпить еще глоток. Люська сидела на том же стуле и с тем же бокалом шампанского, видно, и у нее вечерок не задался. Бармен дядя Жорик, не спрашивая, подал коньяк.

— Что там за скандал? — поинтересовалась Люська.

— Веню Гуся прижучили.

— Давно пора, — сказала Люська. — Жлобина тот еще!

— Сильно побили? — спросил дядя Жорик.

— Да нет. Пару зубешек вынули. Не знаешь, кто такой — этот громила азиатский?

Жорик ритуально заглянул под стойку.

— Из самых крутых. Две тачки с охраной всегда дежурят на дворе.

— Да-а? — оживилась Люська. — Может, познакомишь?

— Нет, Люсенька, это не для тебя. Он вроде больше по мальчикам.

— Ну что за мужики пошли, — огорчилась красавица. — Никакой духовности.

Через пять минут я вышел на улицу.

Глава 2

Москва ночью — мертвая зона. Впрочем, такая же она и днем, хотя это не так заметно. Сбивают с толку потоки машин, разукрашенные иномарками, и множество бодрых, сытых, оживленных молодых людей обоего пола, которые носятся по городу как очумелые. Но сам город уже мертв. Мне больно об этом говорить, потому что я коренной москвич и все человеческое в великом городе исчахло на моих глазах.

Ночью, в полудреме, Москва всеми своими порами источает гниль и ужас. Злодейство для нее не новость. Веками кого только не мучили, не пытали и не убивали в ее закоулках, но Москва не горевала, ей всегда удавалось, встрепенувшись, стряхнуть с себя мерзость человеческих деяний, когда они достигали вопиющего предела. Сегодня впервые она не сдюжила, и нарядные пестрые гирлянды западной рекламы, навешанные на полутруп, придавали ее тихому умиранию зловещий оттенок.

Эта ночь была особенной. То ли я все же чересчур понервничал в проклятом притоне, то ли вообще как-то стух после тридцати, но ехал на своем стареньком «жигуленке» по Москве, как сквозь тоску, точно плыл по воздуху в сонном отупении и даже не был уверен, что направляюсь именно в свою одинокую холостяцкую берлогу на Профсоюзной.

Свернув к кинотеатру «Улан-Батор», откуда рукой подать до моего дома, я заметил в телефонной будке женскую фигурку и, проехав по инерции еще немного, невольно затормозил. Надо сказать, что если я и был когда-то искателем приключений подобного толка, то очень давно. Но морок все длился, и эта нелепая женщина посреди глухо уснувшего (умершего?) города вписывалась в него как нельзя лучше. Я глядел на нее через стекло. Тоненькая, странно замершая, с неразличимым в полумраке лицом. Третий час ночи. Кто бы это мог быть? Одурманенная наркотиком ночная фея? Несчастная, не ведающая пути беженка из страны победившей демократии? Призрак дамы с камелиями? От ее таинственного присутствия в двух шагах от моего дома веяло томлением скорой или уже случившейся беды. Кряхтя и позевывая, я выбрался из машины и пошел к будке. Даме было на вид лет двадцать пять — худенькое, большеглазое личико.

— Привет! — сказал я. — Лишнего жетончика не найдется?

— Вы хотите позвонить?

— Конечно, но все закрыто. Негде жетон купить.

Чтобы ее не напугать, я не подошел близко и говорил чуть виноватым тоном человека, который сознает, что его поведение неприлично, но подчиняется чрезвычайным обстоятельствам. Опасения оказались напрасны: девушка не испугалась.

— Ничем не могу помочь. У меня было два жетона, но автомат их проглотил.

Она не была похожа на проститутку, и улыбка у нее была хорошая.

— Да? — удивился я. — И чего же вы теперь ждете?

— Не знаю. Я задержалась в гостях и опоздала на метро.

— Поезжайте на такси.

— На такси у меня нет денег. Я далеко живу.

— Что же, вы собираетесь стоять здесь всю ночь?

— Ну и что такого? Осталось-то часика три. Сейчас лето, не замерзну.

— И вам не страшно?

— Страшно, конечно, да что поделаешь.

— А где вы живете, далеко?

— Аж в Текстильщиках.

— Хотите отвезу?

— Спасибо, что вы, не надо!

Все-таки осторожничала, не такая уж была отчаянная. А там кто знает, может, я ей просто не подходил по каким-то причинам в провожатые. Женский умишко прихотлив. Следовало откланяться, но что-то меня удерживало. Внезапно я понял что. Морок, томивший меня всю дорогу, исчез, как только мы с ней заговорили, и ночная Москва обернулась своим давним, утешным ликом.

Девушка вдруг сказала:

— Не угостите сигареткой?

Я ушам своим не поверил, но ответил находчиво:

— Пойдем в машине покурим. Чего на ветру стоять.

Никакого ветра не было и в помине, теплый предрассветный воздух ласкал душу, но она пошла, словно только и дожидалась именно этого приглашения. Выступила из будки и пристроилась рядом, изящно, гибко качнувшись на высоких каблуках.

В машине мы продолжили светский разговор.

— У тебя там кто в Текстильщиках? Родители?

— Ага.

— Небось волнуются?

— Не-е, привыкли.

— Часто не ночуешь?

— Иногда приходится.

— Но ты же не проститутка.

— Пока нет. Пробовала, не получается.

— Почему?

— Что — почему?

— Почему не получается?

— Характера, наверное, не хватает. Я слабовольная.

Слово за слово, познакомились. Ее звали Катя. Меня — Александр Леонидович. По своей дневной специальности она была чертежницей и работала до сих пор в каком-то загнивающем бывшем НИИ. Ее сегодняшняя история, похоже, была связана как раз с очередной попыткой надыбать денежек натуральным женским промыслом. Но попытка опять сорвалась. Я не понял почему. Кажется, что-то было неладно с клиентом. Или, скорее всего, с ней самой. Ко второй сигарете я уже понял, что девушка не совсем как бы в нормальной кондиции. Она была со мной так поспешно откровенна, как со старым приятелем, но то и дело путалась и умолкала на полуфразе. По ее словам выходило, что некий старый хрен из их института, важная научная шишка, давно за ней ухаживал и, наконец, до такой степени воспламенился, что предложил руку и сердце. От лестного предложения Катя уклонилась, но, жалеючи одинокого, несчастного старика, пообещала иногда наведываться к нему в гости. Именно сегодня это в первый раз и свершилось. Но что там между ними произошло и почему она среди ночи оказалась на улице, осталось тайной.

— Странно как, — заметила она, оборвав историю в завершающей фазе. — Все мужчины, даже самые умные, так обязательно все умеют опошлить.

— Я сам над этим частенько задумывался, — согласился я. — Послушай, Катя. Почему бы нам не подняться ко мне? Во-он мой дом, видишь, с такой башенкой? Хоть угощу тебя кофейком. Не сидеть же нам в машине еще три часа.

Во мраке салона ее взгляд вспыхнул сумрачным огнем.

— Но без всяких обещаний?

— Что ты имеешь в виду?

— Александр, вы же понимаете!

— A-а, ты про это… Не волнуйся, я на режиме. Половой контакт для меня исключен.

— Вы чем-то больны?

— Давай не будем об этом… Так идем?

На кухне, усадив ее за стол, я разглядел ее как следует. Тонкие плечи, высокая грудь. Сложена аристократически и греховно. Самое волнующее сочетание. Красивая, соразмерная шея, личико наивное и прелестное — с нежным ртом, с карими, чуть раскосыми глазами, точно промытыми слезой. Честно говоря, она была слишком хороша, слишком естественна для залетной пташки, и я немного растерялся. Стоя к ней спиной у плиты, возился с чайником.

— Александр, почему вы живете один? — спросила иным, слегка севшим голосом. Вопрос мне не понравился. Если бы я взялся на него всерьез отвечать, то предстал бы еще большим идиотом, чем был на самом деле.

— Видишь ли, Катя, я не всегда жил один. У меня была жена, но она меня бросила. Разочаровалась во мне.

— А эта квартира ваша?

— Да, пожалуй.

— А дети у вас есть?

— Сын. Тринадцать лет.

На стол, кроме кофе и печенья, я, подумав, поставил початую бутылку водки.

— Я не буду, — сказала она. — Мне еще далеко ехать.

Ходики на стене показывали начало пятого. Пора утренних грез.

— Поедешь домой?

— Как домой? На работу!

— Ах да! — Я разлил по чашкам заварку. — Так чудно слышать, что кто-то еще работает.

Я протянул ей сигареты и поднес огоньку. За стеной что-то громыхнуло, точно обрушился шкаф, — это в соседней квартире проснулся и упал с кровати алкоголик Яша. Бывший актер Театра оперетты, бывший интеллигент, он в последнее время редко выходил из дому, проводя над собой какой-то дурацкий биологический эксперимент. Он вознамерился научно, на собственном примере доказать, что при разумном подходе человек способен полностью изменить режим питания и поддерживать жизненные силы исключительно спиртным. Вот уже целый месяц он выпивал в день бутылку водки, пять бутылок пива, литр молока и съедал один сырок и одно крутое яйцо. Яша полагал, что его опыт имеет всенародное значение, потому что вскоре все равно нечего будет жрать, кроме ханки. Надо заметить, со стороны я не без любопытства наблюдал за всеми стадиями исследования. Действительно, Яша, если сравнивать даже с зимой, заметно помолодел, как-то просветлился внешне, и вдобавок приобрел несвойственные ему прежде привычки. Одной из них была та, что, просыпаясь в половине пятого и шаря вокруг себя в поисках бутылки, он обязательно падал с кровати. При этом, как правило, стукался головой, оттого и возникал этот саднящий звуковой эффект взрыва.

— Сосед очухался, — пояснил я гостье. — Часа через два придет опохмеляться. Ты, может, подремлешь немного перед работой?

— Александр, мы же договорились?

— О чем договорились? — Я изобразил справедливое раздражение. — О господи, да очень мне это нужно! Просто жалко, как ты будешь работать после такой ночи. В комнате диван и кровать. Никто тебя не тронет.

— Ой, навязалась я на вашу голову, да?!

Она вдруг так простодушно и ясно улыбнулась, такой невинной приязнью распахнулся ее взгляд, что некая потаенная струнка в моей душе мгновенно отозвалась, кольнув в сердце.

— Ничего, — сказал я. — Я ведь вообще не сплю по ночам.

— Как это?

— Бессонница. Мысли мучают.

— У вас глаза слипаются, — улыбнулась Катя. — Ступайте в постель.

— А что ты будешь делать?

— Посижу еще немного. Если не прогоните.

— Но почему тебе тоже не лечь?

— Мы об этом уже, кажется, говорили.

— Да, говорили. Но я ничего не понял.

Опять сверкнула ее сокрушительная, чуть шальная улыбка.

— Саша, ну зачем обязательно все портить?

— Что портить?

— Вы же не случайно ко мне подошли, правда?

— Где подошел?

Грубоватая тупость, которую я изображал, имела лишь одно объяснение: я боялся ее напугать. В этой уютной кухоньке, где каждая вещица была моейсобственностью, ее прелестная хрупкость и странная безмятежность взывали к милосердию, и я слышал этот зов так же явственно, как ток крови в ушах.

— Мне было очень плохо на улице, — сказала она. — А теперь хорошо.

Я осторожно поднялся и ушел в комнату. Не зажигая свет, не раздеваясь, прилег на кровать и мгновенно уснул. Сон длился недолго, может быть, с полчаса.

Пробудился, вышел на кухню, а там пусто. Ни гостьи, ни записочки. Зато стол чисто прибран. И не только стол. Катя помыла раковину и плиту. И еще что-то такое она проделала, отчего в квартире сохранилось ее легкое присутствие. Но никакого видимого знака. Я присел у стола и покурил, глядя в окно. Потом пошел в ванную, чтобы принять душ и уж завалиться в постель основательно. И там, в зеркале, увидел знак. Пожалуй, философского свойства. На моей помятой роже торчала точно такая глупая ухмылка, какая бывала в детстве, когда вместо подарка, на который рассчитывал, получал подзатыльник.

Глава 3

Денек начался смешно, а кончился плачевно. Этакий сокращенный сюжетец всей жизни.

Разбудил, как водится, сосед Яша. Яков Терентьевич Шкиба, в недалеком прошлом преуспевающий артист музыкального театра. К десяти утра он кое-как выбрался из своей берлоги и, не устояв, завалился на мою дверь, давя на звонок. Так и задремал. Эту штуку он повторял почти каждое утро, хотя я предупреждал, что терпение мое не беспредельно.

Первые его слова тоже не отличались разнообразием.

— Сашок, сейчас помру! — и рухнул мимо меня в прихожую. Но до конца не упал, удержался за стену и юркнул на кухню. Там его ждало потрясение, сравнимое разве что с пришествием Спасителя: початая бутылка водки на подоконнике.

— Неужто для меня приготовил, Сашок?! — молитвенно вопросил страдалец.

— Для тебя, для тебя, на мышьячке настоянная.

— Да мне же без разницы, Саш, ты же знаешь. У меня научный опыт.

Дрожащими руками, точно хрустальную вазу, он поднес бутылку к хищному угреватому носу и осторожно понюхал. Худое лицо мечтательно осветилось.

— Она, родимая. Так я налью, Саш?

— Наливай.

Смотреть, как он лечится, было тяжело, но поучительно. Полчашки водки он медлительно нес к устам, возведя очи к небу. Потом двумя решительными глотками, с хрустом остренького кадыка, протолкнул водку внутрь и мелко затрясся жиденьким тельцем, провожая отраву до места назначения. Впечатление было такое, что блудного Яшу от затылка до пяток тряхануло электрическим током. Две счастливые слезинки синхронно выкатились на впалые щеки.

— Ух, хорошо! Момент истины. Спасибо, брат!

— Ты что же думаешь, засранец, у меня тут. рюмочная для тебя?

— Не говори так, брат, не обижай больного старика. Ты же знаешь, я отслужу.

— Каким же образом?

Торопясь, но уже почти нормально, Яша принял вторую дозу. Самодовольно улыбнулся:

— Извини, Саша, но ты не прав.

— В чем не прав?

— Не нами заповедано: не судите и судимы не будете. Мы с тобой творческие люди, так умей войти в положение ближнего. Я артист, и этим все сказано. Если артиста лишить сцены, он мертв. Ты же знаешь мои обстоятельства.

Действительно, обстоятельства у Яши Шкибы сложились удручающие. Когда с приходом на престол пьяного мужика в их театре началась очередная перетряска, он худо сориентировался и примкнул к небольшой группке, которая по инерции продолжала поддерживать свергнутого меченого шельмеца. Легкое помрачение ума стоило ему карьеры. В мгновение ока Яшу вышибли из театра с волчьим билетом. Впоследствии он много раз пытался покаяться, вопил на всех перекрестках, что готов всех коммунистов передушить лично, но его никто не слушал. Только однажды был случай, когда ему едва не удалось вернуться в боевой строй актеров, воспевающих реформы, но в силу своего поэтического темперамента и хронического пьянства и этим случаем он не сумел толком воспользоваться. Было это так. Давний дружок с телевидения протащил его разок в какую-то развлекательную программу типа «Поля чудес», где ведущий, перед тем как предложить ему спеть куплеты, задал совершенно невинный вопрос: «Скажите, уважаемый господин Шкиба, правду ли говорят, что в вашем театре в советское время практиковались телесные наказания?» — «Конечно, правду», — угрюмо ответил пьяный Яша. «И за что же наказывали, если не секрет?» — «Да за что угодно. Парторгу не так поклонился. Любовнице главрежа мало отстегнул. Кашлянул некстати, когда их поганый гимн исполняли. Заведут в гримерную после спектакля и изметелят до полусмерти. До сих пор синяки не сходят. Спасибо Борису Николаевичу, народному заступнику, хоть при нем зажили по-человечески. А то ведь и за людей нас, актерскую братию, не считали».

Отпев свои куплеты, Яша поехал домой в полной уверенности, что завтра же ему предложат новый ангажемент; и лишь перед сном, разливая в стакан праздничный коньяк, с ужасом вспомнил, что главреж, чью любовницу он так некстати помянул, был один из тех, кто еще первее Марка Захарова потребовал выкинуть из Мавзолея батюшку Ленина, оказавшегося впоследствии натуральным немцем по фамилии Бланк. Промашка была ужасная и поставила на Яше Шкибе окончательный жирный крест. С тех пор его ни в один из театров, не говоря уже о телевидении и радио, даже на порог не пускали.

— Я не осуждаю тебя за то, что пьешь, Яков Терентьевич. Это твое личное дело. Но зачем ты меня-то каждый раз будишь спозаранку?

Яша нахмурился и потянулся к бутылке.

— Прости, забыл, что богачи дрыхнут до полудня… Не будешь ли в таком случае столь любезен и не одолжишь ли несчастной жертве вашего режима пять тысяч до вечера? Или даже десять?

— А ты помнишь, сколько уже должен?

— Конечно, помню. Вечером сразу и отдам.

Тут разгорелся неприличный спор, потому что сумма долга не сходилась у нас примерно вполовину. Яша психовал, чуть не подавился остатками водки и договорился до того, что именно сегодня к вечеру получит наконец некую мифическую стипендию, которую фонд «Милосердие» выделил специально для помирающих с голоду народных артистов, и все деньги с удовольствием швырнет мне в морду.

— Вот потому что ты такой буйный, — сказал я, — тебя и выгнали из театра.

Лучше бы я помолчал. Яша побледнел, позеленел, шатаясь, поднялся над столом и, припомня роль царя Эдипа, патетически изрек:

— Вон как ты вознесся, лукавый смерд! Что ж, не надейся на мою защиту на том суде, где будешь отвечать за преступления перед народом. Уверяю, суд не за горами, и никому из вас от него не уйти. Муками десяти поколений придется искупать вину…

— Будешь оскорблять, не дам денег.

— Ха-ха-ха! То ли еще придется услышать, когда отомкнут уста все убиенные вами.

— Хорошо, убедил. Дам денег, но с одним условием.

— С каким, презренный смерд?

— Оставишь меня в покое хотя бы на пару дней.

Получив десятитысячную купюру, Яша испарился, как привидение, и через минуту со двора раздался зычный вопль. Это Яша встретился со своим закадычным дружком, дворником дядей Ваней, поклонником изящных искусств и водки «Зверь».

Не успел я позавтракать, рассчитывая посидеть часика два над проклятым проектом, как позвонила Наденька.

— Забыл меня, негодяй? — спросила кокетливо.

— Нет, не забыл. Тебе чего?

— Где ты был вчера? Я звонила весь вечер.

С Наденькой наш роман тянулся почти месяц — это большой срок. Мне все в ней дорого: ум, повадки, внешность, одежда, — но не нравится, что она работает в модном массажном салоне, где ей внушили, что дотошное знание мужских эрогенных зон автоматически обеспечивает власть над миром. Еще мне не нравится, что она считает меня придурком и при каждой встрече исступленно доказывает, что с мужем у нее с самого начала сложились чисто платонические отношения, которые теперь, когда она познакомилась со мной, вылились в обоюдовыгодный коммерческий союз. Чтобы убедить меня в этой ахинее, она Приводит в пример аналогичные ситуации из жизни лондонских и парижских аристократических семейств. Мне это, разумеется, малоинтересно, но тут у нее пунктик, и, не поговорив о своем муже-челноке, не перечислив его достоинств, куда входит и редкостная деликатность в отношениях с женщинами, свойственная разве что средневековым монахам, Наденька и не подумает лечь в постель.

— Чего молчишь? — позвала она из трубки. — Стыдно признаться?

— В чем признаться?

— Чем занимался вчера.

— Ничем не занимался. Утром посуду сдавал. Вечером дрова рубил.

— Очень остроумно. Я сейчас к тебе приеду.

— Зачем?

После долгой паузы Наденька мягко заметила:

— Дорогой мальчик, а ведь ты задумал что-то мерзкое. Какую-то гадость против Наденьки.

— Совсем нет, — смалодушничал я. — Просто дел по горло. Надо срочно кое-куда смотаться.

— Ты же говорил, что не можешь больше двух суток без женщины.

— Ради бизнеса приходится иногда жертвовать личным счастьем.

Наденька, казалось, укоризненно улыбнулась в трубку:

— Знаешь что скажу тебе, милок. Вот мой муж никогда бы не поставил женщину в такое двусмысленное положение. Получается, вроде я навязываюсь. Ты хоть понимаешь, что это унизительно?

— Понимаю. Давай потерпим до завтра.

— Завтра уже будет опасно.

Это был сильный аргумент, но я и тут нашелся:

— А мы, как с мужем, платонически.

— Хам! — сказала Наденька и повесила трубку.

Через два часа я сидел в кабинете Георгия Саввича Огонькова, директора фирмы «Факел». Мы пили кофе и ждали еще двух-трех человек, чтобы ехать куда-то по Горьковскому шоссе смотреть землю под застройку. Беседовали дружески о том о сем, улыбались друг другу, но, как всегда, как с первого знакомства, витала между нами шальная мысль, что, пожалуй, лучше бы нам вообще не встречаться на белом свете. Почему? Да черт его знает. Георгий Саввич — импозантный джентльмен с манерами мелкопоместного барина — был из тех, кто за два года успел сколотить изрядный капиталец, приватизировал все, что охватил взглядом, и уже пристроил детей в Европе, прикупив им — сыну и дочери — французское подданство. От него веяло таким же крепким душевным здоровьем, как от энергичного жука, окопавшегося в навозной куче. Увы, теперь выбирать не приходилось: кто платит, тот и хорош. Меня он купил с потрохами за двести долларов ежемесячного оклада плюс десять процентов прибыли от каждой сделки, в которой я принимаю непосредственное участие.

Сильной стороной Огонькова было, безусловно, полное отсутствие в нем всякого намека на моральное чувство. Нравственно он был стерилен, как скорпион в пустыне.

Огоньков позвонил сразу после Наденьки и велел немедленно прибыть в контору. Выяснилось вот что. Некто Гаспарян, чиновник нефтяного министерства, обратился к Огонькову с заманчивым предложением. Он вознамерился переплюнуть всех московских толстосумов. Арендовав в Подмосковье несколько гектаров лесных угодий, Гаспарян решил возвести там не просто дом, а как бы готический дворец, окруженный английским парком, искусственными водоемами и еще множеством причуд вплоть до родового склепа наподобие египетской пирамиды.

— Если мы этого турка не разденем до трусов, — печально заметил Георгий Саввич, — то только по твоей вине.

— Почему по моей?

— Да потому, что ты циник и не веришь ни во что хорошее.

— Но он не сумасшедший?

— Это не наше дело. Скажи лучше, осилим?

Внезапно меня бросило в жар:

— Были бы деньги, Георгий Саввич. То есть, как я понимаю, речь идет…

— Это тоже наши проблемы, — скромно ответил шеф.

— Хотелось бы поглядеть на этого человека.

— Поглядишь. Он нас ждет к пятнадцати ноль-ноль.

…Отправились на двух конторских «бьюиках», на двадцать восьмом километре свернули на проселок и еще через десять километров колдобин и ухабов вкатились в небольшую деревеньку под названием Тепково. По виду деревенька была нежилая. Единственный живой человек, который нам встретился, был громила в спортивной куртке, который стоял посреди улочки и, завидев нас, махнул рукой в сторону кирпичного дома с облупившимся фасадом, возле которого притулились два «мерса», столь же уместных здесь, как качели на кладбище. Дом этот, видимо, был когда-то сельским клубом, внутри открылся просторный зал со множеством расставленных в беспорядке стульев и некое подобие сцены, где за накрытым столом восседали двое: красивый мужчина восточной внешности и еще более красивая женщина лет тридцати, которая, если смотреть на нее снизу, из зала, напоминала боттичеллиевскую мадонну. Пять-шесть крепышей расположились на стульях у стен — охрана. Мужчина подал сверху знак, поманил пальчиком, и все наши — Огоньков, двое, кроме меня, сотрудников фирмы, бухгалтерша Аделаида Павловна — гуськом по скрипучим ступенькам поднялись на сцену и после церемонных представлений были усажены за стол.

Красивый мужчина и был Иван Иванович Гаспарян, чиновник, задумавший поразить цивилизованный мир размахом русского зодчества. В дальнейшем беседа складывалась так, что говорил преимущественно один Гаспарян, причем убедительно и пылко, чему немало способствовала пузатая бутылка коньяку, который он прихлебывал из чайной чашки, как клюквенный морс. Боттичеллиевская мадонна при особо эффектных замечаниях патрона восхищенно вскрикивала и подавалась пышной грудью ему навстречу. Вкратце речь Гаспаряна свелась вот к чему. Он объяснил нам, что, будучи истинным русским патриотом, не намерен, подобно многим нынешним временщикам, вывозить заработанные трудовым потом капиталы за границу, а напротив, предполагает обосноваться в этой стране на века и приложит все силы, чтобы оставить по себе благодарную память в потомках. Однако есть люди, подонки и завистники, которые обязательно попытаются помешать осуществлению его проекта, поэтому мы должны сразу сказать, сумеем ли справиться со строительством в кратчайшие сроки, скажем за год или два. Георгий Саввич, указав на меня пальцем, авторитетно ответил:

— Разрешите еще раз представить, Каменков Александр Леонидович, наш ведущий архитектор. Мировой уровень, член Пражской Академии искусств. При его участии, полагаю, затруднений не будет.

— Вы подтверждаете? — спросил Гаспарян.

Я встретился с его безумным, какого-то пергаментного отлива взглядом и мужественно кивнул:

— Не первая зима на волка. Для потомков постараемся.

— Сколько времени займет организационный период?

— Месяц, не больше, — ответил Огоньков.

— Неделя, — отрезал Гаспарян, и в тот же миг я почувствовал, что ввязываюсь в историю, которая скорее всего выйдет мне боком.

Глава 4

Вечером опять сидели в кабинете Огонькова, куда секретарша-дублерша Леночка подала холодный ужин — бутерброды с колбасой и рыбой, пиво, кофе. В комнату набилось человек десять: два зама Огонькова по смежным предприятиям, две-три неизвестные мне личности с тусклыми рожами вампиров, конторские дамы. Общее приподнятое настроение точно выразила бухгалтерша Аделаида Павловна:

— Попахивает большой аферой, Георгий Саввич, но замах у этого типчика крупный. Придется расширять штаты и прочее такое.

— Вы не правы, дорогая, — возразил Огоньков. — Никакой аферы быть не может. Гаспарян вхож в правительство. Это вам не какой-нибудь мелкий мафиози.

— Откуда у него такой капитал? — спросил я.

— Лицензии, миленький. Нефть.

— А что будет, если мы начнем, а его посадят?

— Сажать их будут еще не скоро, — успокоил Георгий Саввич. — Ты лучше скажи, сколько тебе надо помощников.

— На первое время человек пять. Но отбираю сам и на моих условиях.

— Что за условия?

— Аванс по пятнадцать «лимонов» на рыло.

Огоньков и глазом не моргнул:

— Как, Аделаида Павловна? — Старая советская манера: делать вид, что финансами управляет бухгалтерия.

— Может быть, обсудим эти вопросы в более узком кругу? — чопорно заметила бухгалтерша.

— Хоть в каком, — Георгий Саввич отпил пива из фарфоровой чашки, глаза его вдруг хищно блеснули. — Кажется, ребятки, вы не совсем понимаете, что произошло. Заказ царский, небывалый. Вы вдумайтесь: дворцовый комплекс на берегу Клязьмы. Искусственные водоемы, парки, храм. Фантастика! Если потянем… Полагаю, Саша, твоим коллегам такое и не снилось?

Пока я копался с замком квартиры, на лестничную клетку выполз Яша Шкиба, просветленный, гордый, пьяный и с пучком тысячерублевок в кулаке.

— Засим, сударь, извольте получить должок, — просиял торжествующей улыбкой. — А также прошу на вечерний коктейль!

— Неужели стипендия?

— Бери выше, сударь! Наследство, богатое наследство.

В это я не поверил, поскольку знал, что бедному Яше неоткуда ждать не только наследства, но даже единовременной ссуды. Однако, видно, ему сегодня действительно где-то подфартило: уж больно настырно он тянул меня за руку в свою квартиру.

Я нехотя поплёлся за ним. У Яши, оказывается, были гости. На обшарпанном диванчике расположились две молоденькие поддатенькие инженюшки и, обнявшись, грустными голосишками напевали: «Зачем вы, девочки, красивых любите…»

— Ретро! — оценил я с порога. — Мощная вещь. Но зачем вы, красавицы, дали Якову Терентьевичу денег? Он же их все равно пропьет.

Девушки прекратили нытье, и одна из них очарованно прогудела:

— Мужчина пришел!

Вторая подтвердила басом:

— В самом соку. Поздравляю, подружка!

С девушками было просто, а с деньгами загадочно. По словам возбужденного Яши выходило, что нынче утром, копаясь в разном барахле, оставшемся от жены, в поисках якобы веревки, чтобы повеситься, он наткнулся на золотой перстенечек с маленьким камушком. Этот перстенечек они с дворником дядей Ваней оприходовали возле ювелирного магазина за бешеную сумму — триста тысяч рублей. Под ношей неожиданно свалившегося богатства Яша не сломился и сразу накупил самых необходимых для жизни вещей: два ящика водки, ящик вина «Алабашлы», ящик пепси и груду консервов.

— Консервы, Саша, оставлю тебе по завещанию, — просто сказал актер. — Мне же еда, ты знаешь, ни к чему.

После этого мы обнялись, расцеловались и начали пить. Пили долго и спели много хороших старых песен, включая «Синий платочек» и «Шумел сурово Брянский лес».

Очнулся я среди ночи у себя на постели. Рядом, закинув тяжелую ногу мне на живот, посапывала голая девица. Я попытался выкарабкаться из-под нее, и девица проснулась.

— Тебя как зовут? — спросил я.

— Ну ты даешь, — хихикнула она. — Вчера помнил, а сегодня забыл?

— Вчера была среда, а сегодня — четверг, — заметил я наставительно.

Глава пятая

Пришлось попотеть. Неделя минула, как сон, а мы еще и не приступали. Но в тяжких спорах выработали стиль. Колотились пока втроем — Зураб Кипиани, помешанный на готике, и Коля Петров, со студенческих времен мечтающий о Вечном городе.

В среду, ближе к вечеру, когда мы сидели в мастерской среди живописного развала набросков и были готовы перегрызть друг другу глотки, позвонил Гаспарян и пригласил меня для приватной беседы. Сказал, что уже выслал машину. Я попытался отнекиваться, но он и слушать не стал.

Гаспарян принял меня без церемоний:

— Как идут дела?

— Нормально.

— Можете что-нибудь показать?

— Такие проекты на лету не делаются.

Хозяин восседал за своим начальственным столом, а я — напротив, боком, за продолговатым столом для совещаний.

— Вы в курсе, — спросил Гаспарян, — что контракт вчерне подписан?

— Да, конечно. Мои помощники уже получили аванс. Спасибо.

Несколько секунд он разглядывал меня без улыбки и как-то чересчур пристально. Но в этом не было ничего оскорбительного. Купил работника — пощупай его хорошенько. Это мы понимаем.

— Хочу, чтобы наша встреча осталась между нами, — сказал Гаспарян.

— Как вам угодно.

— Ваш патрон, Георгий Саввич, производит впечатление серьезного человека и репутация у него хорошая. Не так ли?

— Фирма надежная, не сомневайтесь.

— В предприятиях такого масштаба деловая хватка еще далеко не все. Потребна особая энергия, если хотите — талант. А это, как я понимаю, ваша прерогатива. Фирма тут ни при чем.

— Были бы деньги. Талантов вокруг полно.

Гаспарян нажал кнопку селектора, и буквально

через секунду секретарша внесла поднос с кофе. Одну чашечку поставила передо мной, другую, зайдя со спины, перед шефом. Только чашечка черного кофе, больше ничего. Ни печенья, ни молока, ни сахара. Зато чашечка — тонкого китайского фарфора, размером с наперсток. Гаспарян угадал мои мысли.

— Не удивляйтесь. Министерство нынче экономит на всем, особенно на накладных расходах… Так о чем мы говорили?

— Я не помню.

— Так вот — о таланте. Одного таланта тоже мало. Важно стремление употребить его с наибольшей отдачей. Есть ли оно у вас?

— Я и в наличии таланта не особо уверен, — признался я.

Гаспарян улыбнулся с пониманием:

— Тогда поставим вопрос иначе. Вас не смущает мой замысел? Средневековый замок под Москвой и все такое?

— Нормально. Почему нет?

— Есть люди, которые втайне посмеиваются. Боюсь, к ним относится и ваш многоуважаемый Георгий Саввич. Нет-нет, не надо возражать! В сущности, это не столь важно. Но мне бы не хотелось, чтобы именно вы, Саша, отнеслись к проекту, как к нелепой причуде богача. Более того, мне хотелось бы, чтобы мы подружились. Искренне. Задушевно. Как два умных человека, которые поставили перед собой общую цель. Вы верите мне?

— Конечно.

Это была сущая правда. Надо было быть вовсе бессердечным, чтобы ему не поверить. В его иссиня-черных зрачках вдруг засветилась тяжкая, свинцовая печаль человека, который уже купил все, о чем мечтал, и мучится, что не истратил и сотой доли наворованного.

Гаспарян гибко поднялся и шагнул к металлическому сейфу, стоящему в углу. Достал оттуда какую-то желтую вещицу. Протянул мне:

— Хочу закрепить наши отношения. Маленький предварительный подарок.

Это был роскошный, с выпуклыми боками, с голубоватой эмалевой вязью на крышке, портсигар. Судя по весу, золотой. Не то чтобы я почувствовал неловкость, но и радости не испытал.

— Не знаю, чем отдарюсь, — промямлил я.

— Работой. Настоящей, честной работой, как положено мастеру… Да вы не тушуйтесь, все главные подарки у нас впереди.

Аудиенция была закончена. На прощание миллионер сунул мне в руку визитку, где один из телефонов был подчеркнут.

— Звоните в любое время.

— Непременно.

Не заезжая в мастерскую, необычно рано я вернулся домой. Не хотелось никуда идти и готовить не хотелось, поэтому внизу, в магазине купил пачку пельменей и две бутылки свежего «Очаковского». Извечная трапеза холостяка. Перед ужином позвонил родителям и минут пятнадцать разговаривал с матушкой. У них все было вроде пока нормально, хотя отец чрезмерно надрывался в своей мастерской. Не вылезал оттуда с утра до ночи, хотя в этом не было никакой необходимости.

Шесть лет назад батю шуганули на пенсию с большого поста — директора обувной фабрики. Удар по его мужскому самолюбию был настолько силен, что несколько месяцев он балансировал между белой горячкой и инфарктом. Это было трудное время, когда к нему нельзя было и подступиться с каким-нибудь добрым разговором.

Спасение пришло откуда не ждали. Большую часть дня отец пропадал в гараже возле своего «Запорожца», там и напивался, там кто-то его и надоумил подрабатывать ремонтом машин. Копаться с автомобильными движками он всегда любил, вообще был истинно мастеровым человеком, дотошным и крайне добросовестным; а когда однажды перешагнул психологическую грань между тем, что можно помогать соседям в порядке любезности, и тем, что на этом, оказывается, можно зарабатывать на кусок хлеба с маслом, то как бы и пришло к нему второе мужицкое дыхание. Клиентура поначалу подобралась из соседних кооперативных гаражей, но постепенно ее круг расширился. Он арендовал помещение для мастерской и нанял двадцатилетнего паренька в помощники. Пить как отрезал, зато дома бывал редко. Забегал поспать да поесть горяченького, а иной раз, по летнему времени, и ночевать оставался в гараже, оборудовав себе там удобный лежак.

— Сегодня третий день, как нету, — пожаловалась мать. — Ты бы, сынок, подъехал к нему поглядел, чего он там чинит.

— Мама, о чем ты думаешь?!

— Чего там думать, кобель известный твой папочка. Ты-то весь в него уродился!

Повесив трубку, я задумался, покачивая в руке золотой портсигар. Мысли были скверные, смутные. «Кто они такие, — думал я, — эти новые победители, пустившие старую жизнь под откос и взамен навязавшие нам, смирным обывателям, какой-то отвратительный суррогат? Как устроены? Чему учат своих чистеньких, холеных детишек? Сознают ли хоть отдаленно, что натворили?»

Из желчного тумана меня вывел телефонный звонок. Голос в трубке женский, низкий, почти шепот, и я его сразу узнал. В голосе иногда больше индивидуальности, чем в походке. Это был как раз тот случай.

— Катя, ты?

— А это вы, Саша?

— Откуда ты узнала мой телефон?

— Он же записан на аппарате. Я списала, когда уходила. Не надо было?

— Как добралась тогда?

— Хорошо. Было уже утро. Я сразу поехала на работу.

— А сейчас ты где?

— Дома.

Я взглянул на часы — начало восьмого.

— Слушай, Кать, давай поужинаем вместе?

— Я хотела поблагодарить, вы…

— Сколько тебе надо, чтобы добраться до Центра?

— Ну, минут двадцать.

— Вот, а сейчас половина восьмого. Значит, через сорок минут встречаемся. Знаешь, где Дом архитекторов?

— Да. Но туда же пускают по удостоверениям.

— У меня оно есть… Договорились?

— Хорошо, я приеду.

Только положив трубку, я удивился. Куда это я разогнался и зачем? И что за дурная энергия во мне пробудилась, точно век воли не видал! Объяснение было самое примитивное: мне страшно захотелось увидеть эту девушку с быстрой речью, с худенькими плечами, с высокой грудью, с наивно-порочным взглядом. Оказывается, за всю эту сверхнапряженную неделю я ни на секунду о ней не забывал. Зацепила чем-то, а этого давно со мной не случалось. Двусмысленность нашего знакомства меня мало смущала. Я же не собирался вести ее под венец. Вызревал в меру пикантный любовный эпизодик, не более того.

На звонок в мастерскую ответил Коля Петров. Тон у него был такой, словно для того, чтобы подойти к телефону, ему пришлось вылезать из петли.

— Ты когда приедешь? — спросил он глухо.

— А что такое?

— Ничего такого, но или ты сейчас приедешь, или…

Тут трубку у него забрал Зураб:

— Саша, ты где?

— Что у вас там произошло?

— Ничего не произошло. Понимаешь, дружище, ты плохо объяснил Петрову, зачем его пригласил. Он решил, что мы собираемся строить большой девятиэтажный коровник.

После недолгой возни в трубке снова возник голос Петрова:

— Саша, приезжай немедленно, иначе я за себя не ручаюсь.

— Коля, прошу вас, не ссорьтесь. Отправляйтесь по домам, вам надо выспаться. Да и мне тоже.

Опять Зураб:

— Понимаешь, дружище, ему где-то в пивной сказали, что самый прочный материал для коровника — дубовый брус. Его надо лечить.

Я молча повесил трубку и вытащил шнур из розетки.

На свидание немного принарядился: шоколадного цвета брючата, модная светлая рубашка, замшевая куртка. Глядя на себя в зеркало, понял, что сходить в парикмахерскую следовало месяца полтора назад. Копешки волос на висках напоминали неприбранное по осени поле. То, что надо, если девочка что-то смыслит в мужчинах. Одинокий плейбой н& излете сексуальной карьеры.

Через Москву, начиная с Гагаринской площади, продвигался по шажку в час, как сквозь предбанник адовой печи, но поспел в срок. Только припарковался и подошел к парадному крыльцу, увидел Катю, спешащую от площади Восстания. Длинное, до щиколоток, платье в пестрых цветах крутилось, развевалось на ней, как у манекенщицы на подиуме: она не шла, а стремительно парила над тротуаром. Приблизилась — личико умытое, светлое, радостное, почти без косметики.

— Здравствуйте, я не опоздала?

— Ты очень красивая девушка, — задумчиво сказал я. — Ночью-то я не разглядел.

Вспыхнула, но не смутилась:

— Комплиментик, да?

— Мы не гусары, комплиментикам не обучены. Что видим, то говорим. Ты похожа на Стефанию Сан-дрелли, когда та еще была молодая.

— А вы, Саша, похожи на очень коварного человека.

— С чего ты взяла?

— Вы все так говорите, чтобы поразить воображение. Чтобы растревожить.

— Бог с тобой, Катя! Чем это я могу поразить воображение такой девушки, как ты?

— Добротой, — сказала она.

Я повел Катю вниз, в ресторан, слегка придерживая за гибкую талию. От прикосновений к ней меня било током. Вообще происходила какая-то чертовщина, я чувствовал, что влипаю во что-то ненужное, давно пережитое. Похоже, не я ей опасен, а она, ночная путешественница, ловко ловит меня на крючок и уже невзначай зацепила за губу. Ее серьезный, низкий голос, минуя смысл слов, завораживал меня, и я катастрофически, мгновенно поглупел. В зал вошел уже игривым юношей с веселой дурнинкой в башке. «Чего там, — думал сосредоточенно, — сейчас напою, отвезу к себе, потрахаемся от души, а там разберемся, кто добрый, кто злой!»

Уселись за свободный столик у стены, вдали от людей, и тут же подковылял Мюрат Шалвович, метрдотель, злачная душа этого дома. Подсел на минутку покалякать — особый знак внимания к постоянным клиентам.

Мюрат Шалвович ждал, когда я представлю его даме, поэтому не смотрел в ее сторону, потом все же посмотрел — и долго не мог оторваться. Щелкнул в воздухе пальцами, и мгновенно подлетевший незнакомый официант поставил на стол вазочку с тремя пунцовыми розами. Мюрат Шалвович заметил церемонно:

— Именно вам к лицу божественный оттенок догорающего заката, дорогая сеньорита.

— Как приятно в этом очумевшем городе услышать интеллигентную речь.

Мюрат Шалвович, кряхтя, поднялся:

— Приятного аппетита. Поздравляю вас, Саша!

— Угу, — сказал я.

Когда он отошел, я углубился в меню, хотя знал его наизусть. Оно никогда не менялось.

— Саша, вы чем-то недовольны? Я что-нибудь не так делаю? — Ее глаза сияли призрачным каминным огнем.

— У тебя нет ощущения, что мы уже бывали здесь?

— Вы-то бывали, я уж вижу. Но я здесь впервые. Мне очень нравится. Все так по-домашнему.

Я почувствовал, что следует поскорее выпить. На ужин заказал телячьи отбивные, салат и рыбное ассорти. Катя начала читать меню и ужаснулась:

— Саша, тут же совершенно дикие цены!

— А где теперь не дикие?

— Но не до такой же степени. Смотрите, обыкновенный бульон — восемь тысяч. Ой! Кофе — пять тысяч! Да что же это такое?! Кто же сюда ходит? Одни миллионеры? Да мне кусок в горло не полезет.

— Полезет. Плачу-то я.

Убийственный аргумент подействовал слабо, и еще долго косилась она на нарядный, в глянцевой обложке прейскурант, пока я не переложил его на соседний столик. Официант подал графинчик коньяку и бутылку «Саперави». От шампанского Катя отказалась. Я никак не мог понять, придуривается она или действительно с деревенской непосредственностью переживает за мой кошелек.

— За что выпьем, Катя?

— Наверно, за знакомство?

— Хороший тост.

Мы выпили, глядя друг другу в глаза, и это была святая минута — чистая и простая. Дальше пошло еще лучше. Мы так много смеялись за ужином, что я охрип. Она была чудесной собеседницей, потому что большей частью молчала, но по ее разгорающемуся взгляду было видно, с каким удовольствием впитывает она мои умные, затейливые речи, но пила она, к сожалению, мало и только красное вино. Я же заглатывал крючок все глубже, как жадный окунь.

Весь вечер у меня было праздничное настроение, хотя его немного подпортило появление в зале Леонтия Загоскина, местного алкаша-интеллектуала. Он тут пил и гулял много лет подряд, ничуть не меняясь внешне — бородатый, нечесаный, грузный, темнокожий, — и лишь с годами все больше стал походить на хлопотливого домового. По натуре Леонтий безвреден, но приемлем только в небольших дозах и в уместных обстоятельствах. Однако урезонивать его бесполезно. Где увидел знакомца, там и прилип.

— Привет, соколики! Как она, ничего?

— Отлично, Леонтий! Выпьешь рюмочку?

Леонтий, естественно, не отказался — и это был лучший способ его спровадить. Вообще-то по-настоящему он редко надирается, хотя всегда выглядит как бы под балдой. Жирный, без возраста, опрокинул рюмку в рот, как в заросший мохом колодец. Катя смотрела на него с оторопью, и Леонтий многозначительно ей подмигнул. Впрочем, по женщинам он тоже был, как известно, не ходок. Жил напряженной духовной жизнью человека, воскресшего после оплошного захоронения. Обернулся ко мне:

— Ну что, соколик, как тебе при капитализме?

— Очень нравится.

— Чем промышляешь, если не секрет?

— Ворую потихоньку, как и все.

Леонтий огорчился:

— Выходит, продался хамам? Небось ляпаешь им фазенды?

— Угадал, брат.

— И не стыдно?

— Стыдно, но жрать-то охота.

По угрюмому лику Леонтия скользнула горькая тень вечности. Он искал слова, чтобы поточнее определить мою вину перед человечеством. Я ему косвенно помог:

— Гунны приходят и уходят, дома остаются людям. Так было всегда.

— Но тебе не только жрать охота, да? Тебе и девок охота по ресторанам водить.

— Еще бы!

Кате со стороны могло показаться, что мы ссоримся, но это было не так. Если Леонтию не дать высказаться, он не отвяжется.

— Самое большое заблуждение так называемых интеллигентиков, — пояснил он не столько мне, сколько Кате, — они считают себя хитрее всех. Любую свою подлость оправдывают насущной необходимостью. И врут-то в первую очередь себе самим, а с толку сбивают народ. Я вам так скажу, девушка, а уж вы поверьте: русская интеллигенция — самое волчье племя, на ней столько вины, что адом не искупить. При этом, заметьте, поразительная вещь: всегда они правы, всегда радеют о ближнем. Ваш-то, Саня-то Каменков, еще не самый поганый, он хоть без маски… — Протянул руку над столом, как бы благословляя, и вдруг грозно рыкнул: — Палачам пособляешь, Саня! Дьяволу куришь фимиам!

Катя выпрямилась и запылала, как свечка, я же смиренно кивнул:

— Понял тебя, Леонтий. Завтра с утра выхожу на баррикады.

Довольный произведенным на девушку эффектом, вечный ресторанный вития поднялся, дружески похлопал меня по плечу:

— Зубоскалишь, Саня? Ну-ну. Встретимся на Страшном суде.

С тем и удалился.

— Кто это? — спросила Катя очарованно.

— Мелкий провокатор. Но мы с тобой ему не по зубам. Испугалась, что ли?

— Я думала, он тебя ударит.

Ее первое «ты» прозвучало как свирель пастушка.

— Что ты, он совершенно безобидный. Подкармливается в органах, но сейчас какой от него прок. Вот и заметался. Без работы боится остаться.

И напрасно. Скоро у него будет еще больше работы, чем раньше.

По ее глазам я видел, ничего не поняла, и слава богу. К этому времени я уже окончательно решил, что увезу ее домой и не выпущу до утра. Свои намерения не стал скрывать:

— Допивай кофе — и поехали. А то опоздаем.

— Куда опоздаем? У тебя какие-то дела?

— Поедем, пока горячую воду не отключили.

— Почему ее должны отключить?

Это было согласие.

— Объявление повесили, с какого-то числа отключат, но я не помню с какого.

Катя посмотрела на меня то ли с уважением, то ли с состраданием:

— Ты правда хочешь, чтобы я к тебе поехала?

— Тебя что-нибудь смущает?

Ее взгляд потемнел и увлажнился.

— Ну чего ты, Кать! Не хочешь — не надо. Мне самому спешка не по душе. Я всегда как мечтал: ухаживаешь за девушкой год, два, три — цветы, театры, художественные выставки, а потом раз — и поцеловал невзначай в подъезде.

— Не надо нервничать, — сказала Катя. — Мы обязательно поедем к тебе.

Неподалеку от дома я тормознул у освещенной витрины какого-то коммерческого шалмана.

— Посиди, куплю чего-нибудь выпить.

Я купил бутылку коньяку, бутылку венгерского шампанского (нашего не было) и коробку конфет.

В квартиру проникли незаметно. Я любил свой дом, утонувший в глубине просторного зеленого двора, построенный еще в ту пору, когда Черемушки считались глухой окраиной. Девятиэтажка, сляпанная немудрено, но прочно, не имела поблизости осмысленного архитектурного продолжения и потому напоминала каменного путника, присевшего отдохнуть в городских трущобах.

Катя молчком нырнула в ванную, а я зажег электричество, в комнате чуть-чуть прибрался и на кухне накрыл на скорую руку стол — даже откупорил шампанское. Сел, закурил и стал ждать. Зазвонил телефон. Я не хотел снимать трубку, потому что не ждал ниоткуда хороших новостей, но аппарат надрывался неумолимо. Меня сразу насторожило его полуночное неистовство.

— Алло, слушаю! — После паузы ехидный и очень близкий мужской голос спросил:

— Ну что, клевую телку привел, барин?

— А вы кто?

— Дед Пихто. Извини, что помешал. Ты ее рачком поставь. Они это любят.

Я чувствовал то же самое, что бывает, когда неожиданно сзади гаркнут в ухо.

— Что еще скажешь?

— Ничего, приятель, больше ничего. Попозже перезвоню, расскажешь, как управился.

— Ах ты гад!

В трубке самоуверенный гоготок — и гудки отбоя. Кто это был? Чего хотел? Машинально я потянулся к коньяку. Налил, выпил. Вкус жженого сахара — и никакой крепости.

Вошла Катя, села на тот же стул, что и неделю назад, — умытая, с распущенными волосами. В прекрасных глазах — омут.

— Что-нибудь случилось? — спросила тихо.

Налил и ей коньяку в пузатую рюмку.

— Выпей, пожалуйста. Что же я один-то пьяный?

— Ты разве пьяный?

— Пока нет, но напиться хочется.

— Почему?

Я глядел ей прямо в глаза. Ее чистая кожа отливала нежным шоколадным загаром, высокая грудь чуть вздрагивала, стесненная платьем. На ней не было лифчика, и необходимости в нем не было. Подняла рюмку к губам и залпом выпила. Собралась закашляться, но я ловко сунул ей в рот апельсинную дольку. Тут же из-под ресниц брызнул светлый смех.

— Саша, значит, ты архитектор?

— Ну да.

— Наверное, тебе будет скучно со мной.

Я глубокомысленно почесал за ухом.

— Слушай, Кать, сейчас звонил какой-то жлоб. Чего-то даже вроде угрожал. Не твой знакомый?

— Ты что?! Откуда? А как его зовут?

— Он не назвался. Но он нас выследил.

— Как это выследил?

— Ну, он знает, что ты здесь.

В ту же секунду мне стало ее жалко. Она так заволновалась, завертелась, точно ее застали врасплох на чем-то постыдном.

— Если хочешь знать, у меня вообще никого нет.

— Так уж и нет!

— Саша, давай я лучше поеду домой, хорошо?

Впоследствии, вспоминая, я понял, что это была

последняя минута, когда мы могли расстаться. Я потянулся к телефонному проводу и вытащил шнур из розетки.

— Кто бы ни был этот подонок, сегодня он нам не помешает.

Она закурила неловко.

— Саша, что бы ни случилось, хочу попросить тебя об одном.

— Проси.

— Не обижай меня понапрасну.

Я ее понял. Ее сердечко, как и мое, истосковалось от одиночества, с той разницей, что я давно не верил в родство душ.

Через час мы сидели на разобранной постели, голые, и степенно обсуждали, что же такое с нами произошло. Беседа наша носила добротный физиологический оттенок. Когда она отдалась мне, когда вдруг заголосила, как после долгой дороги почуявшая родной дом кобылка, я без всяких усилий проник в блаженное, упругое тепло и, кажется, на какой-то срок даже потерял сознание. Катя же впервые испытала оргазм, а прежде полагала, что все это выдумки похотливых развратников, как женщин, так и мужчин. К этому ее сообщению я отнесся очень серьезно. Не буду приводить мои профессиональные рассуждения на этот счет, все глупости не перескажешь, но полагаю, точно так же витийствовал бы обретший голос сперматозоид. Катя слушала с умным, сосредоточенным видом, потом сказала:

— Знаешь, чего мне сейчас хочется?

— Боюсь даже подумать.

— Да нет же, горячего чаю!

Чаем мы не ограничились. Поджарили на сковородке двухдневной давности вареную картошку, заправили жирной китайской тушенкой, покрошили лучку и слупили без остатка. Дальше взялись за бутерброды с сыром и паштетом. Катя смотрела на меня с испугом:

— Но ведь мы совсем недавно ужинали!

Войдя опять в роль сперматозоида, я объяснил, что в некоторых случаях, как раз похожих на наш, человеческий организм производит колоссальный выброс энергии, и чтобы компенсировать потерю, наступает вот такая обжираловка.

— У меня прямо живот раздулся, как барабан, — пожаловалась Катя.

— Ну-ка дай пощупаю.

— Саша, но не здесь же!

Замечание было разумным, и мы вернулись в постель, где успели еще о многом поговорить. Ночь длилась бесконечно, безвременно, но утро наступило внезапно. Я открыл глаза: солнышко белым лучом пульнуло в глаза из-под занавески. Возле кровати стояла Катенька, одетая, в своем длинном вечернем платье, аккуратно причесанная, с сумочкой в руке.

— Милый, я побежала… Прощай!

— Куда побежала?

— На работу, опаздываю… Ой!

Я попытался ухватить ее за что-нибудь, но это не удалось.

— Какая работа? Раздевайся немедленно!

— Не могу, Сашенька.

— Поцелуй меня.

— Нет, Сашенька, надо быть благоразумным.

— Что это значит?

— Это значит, что заниматься любовью надо ночью, а днем — работать.

— Ты что, спятила? Какая, к черту, работа?

Она не спятила, она ушла.

Глава шестая

В мастерской — как на поле боя после генерального сражения, но когда я вошел, враждующие стороны мирно спали, разметавшись посреди бумажного хлама. Зураб открыл один глаз и недовольно пробурчал:

— Позвони шефу, Саня! — перевернулся на другой бок и захрапел.

Я позвонил Огонькову, который, не здороваясь, подозрительно спросил:

— Зачем ездил к Гаспаряну, мастер?

— Георгий Саввич, вы следите за мной?

— Не считай себя слишком важной фигурой, Каменков. Если за каждым следить…

— Откуда же узнали?

Самоуверенный смешок.

— Слухом земля полнится. Чего он хочет?

— Торопит… Георгий Саввич, а это не ваш, случайно, человек мне домой вчера названивал?

— Не мели чепуху. Как продвигается проект?

— Пока топчемся на месте. Берем разгон.

— Саня!.. Сколько вас?

— Пока трое. С понедельника еще двое подтянутся.

— Саня, помни! Такой шанс судьба дважды не предлагает.

— Это само собой.

— И еще прошу тебя, как коллега коллегу: никаких шуров-муров за моей спиной.

— Исключено, гражданин начальник…

— Надеюсь, ты понимаешь ситуацию.

Проснулся Коля Петров, закопошился на полу, сел, чихнул. Испепелил меня взглядом, как ведьмочка из «Вия».

— Саня, я с Зурабом работать не буду.

— А что такое?

— Да его же надо лечить. У него крыша поехала.

— В чем это выразилось? Он тебя укусил?

Коля Петров нашарил под собой сигарету и задымил.

— Представь себе, свихнулся на национальном пункте. Подмосковье для него все равно что горное ущелье, сам он — Давид-строитель, а заказчик — царица Тамара. Чего я вчера натерпелся, словами не описать.

— Я не сплю, — подал голос Зураб. — Слушать этот бред мне очень тяжело.

Завтракали мы на кухне, пили чай с бутербродами, и мне было неловко оттого, что они всю ночь вкалывали, а я… Чтобы как-то оправдаться, я сказал:

— С такой женщиной познакомился, сто лет воли не видать.

Заинтересовался один Зураб:

— Блондинка или брунетка?

— Все при ней, — сказал я. — И даже разговаривает по-человечески.

— Большая редкость, — согласился Зураб. — В наше время они обычно понимают: один доллар, десять доллар — и больше ничего.

— Вот гляди, Саня, — возмутился Коля Петров. — Он и нашу родную речь нарочно коверкает.

Зураб не обратил внимания на его выпад, не сбился с любимой темы.

— В женщине главное — душевное расположение, — заметил наставительно. — У меня была подружка тем летом. Ну, парни! Поглядеть не на что.

Ноги кривые, грудей вообще нету, один глаз стеклянный — даже плакать хочется. И что ты думаешь? За ней народ скопом ходил. Только на «мерсах» и возили. Я ее у такого крутяка отбил, страшно вспомнить. Угадай, в чем секрет? Петров не поймет, ты, Саня, угадай… Огонь в ней был, душа живая. Слова всякие знала, которые никто не знает. Обоймет, нашепчет в ухо — ты и спекся. При этом сама кончала восемь раз подряд.

Коля Петров подавился бутербродом и побежал сплюнуть в сортир. Зураб невинно улыбался.

— Кстати, Саня, какой-то нехороший человек тебя вчера искал.

— Кто такой?

— Не назывался. Раз десять звонил. Наверное, чего-то хочет тебе сказать.

— Почему нехороший? Может, по делу?

— Слушай, Саня, мы же не в Америке. По голосу всегда отличишь. Этот очень грубый, нелюбезный. Почти как Петров.

До обеда проработали спокойно, никто нас не тревожил, и было такое ощущение, будто вернулись в юность. Но не в ту, где бубенчик в ухе, а в ту, где сказка была былью.

Часам к трем я стал засыпать на ходу и прилег покемарить на массажном коврике. Мастерская принадлежала фирме, и Огоньков не без задней мысли пропускал мимо ушей все мои просьбы о приобретении бытовой мебели. В огромном полуподвальном помещении не то что лечь, толком посидеть было негде. По мнению шефа, именно такая обстановка способствовала высокому творческому подъему.

В коротком сне я ненадолго свиделся с Катей, которая была еще обольстительнее, чем ночью, и очнулся в такой неприличной позе, что сам себя устыдился.

— Эй, Саня! — вопил Зураб. — Хватит дрыхнуть, подойди к телефону, это он!

— Кто — он?

— Нехороший человек, я же тебе говорил.

Голос в трубке был мне незнаком, но так же неприятен, как и вчерашний, ночной. Ночной был нагл, этот — слащав.

— Господин Каменков?

В слове «господин» сегодня заключена целая социальная типология. Люди поделились на тех, кто никак не может к нему привыкнуть, и на тех, кто произносит его с иронией. Совершенно всерьез называют друг друга господами лишь вчерашние комсомольские и партийные боссы, придурки с телевидения да еще всякая шпана, которая носится на иномарках.

— С кем имею честь? — спросил я.

— Сергей Сергеевич, — представился звонивший. — Хотел бы условиться о встрече.

— А кто вы? Что вам надо?

— Видите ли, Александр Леонидович, вопросец, который надобно обсудить, сугубо приватный. Не хотелось бы вдаваться в подробности по телефону.

— Вы уверены, что мы должны что-то обсуждать?

Незнакомец (представляю, какой он на самом деле Сергей Сергеевич) даже, кажется, немного обиделся:

— Как же не уверен? Зачем бы я тогда звонил? Вопросец хотя и приватный, но наиважнейший. Именно для вас наиважнейший.

— Для меня?

— Разумеется, для вас. Вы же руководитель проекта… э-э-э… этого грандиознейшего… э-э-э… мемориала?

Нехорошее предчувствие, которое стыло во мне после вчерашнего угрожающего звонка, мгновенно вызрело до размера душевного нарыва.

— Хорошо, давайте встретимся. Когда, где? Может быть, завтра?

— Откладывать никак нельзя. Что, если через полчасика в «Неваде»? Это в десяти минутах от вас!

Да, я знал этот уютный коммерческий притон, на котором всегда висела табличка «Мест нет», а улочка напротив была запружена машинами с дипломатическими номерами.

— Договорились. Через полчаса буду.

…Сергею Сергеевичу по виду было около пятидесяти — неприметный мужичонка с внешностью бухгалтера. В очках с толстыми стеклами выражения глаз не разберешь. Устроились мы не в «Неваде», а на открытом воздухе, за белым столиком под пестрым тентом. Здесь подавали кофе, соки, пиво, водку и так называемые гамбургеры — утеху кретинов, мясную гнилушку, упрятанную в непропеченное тесто.

Сергей Сергеевич еще до моего прихода заказал кофе и, когда я в раздумье остановился у входа в «Неваду», истошно завопил через улицу:

— Господин Каменков! Господин Каменков! Сюда! Сюда!

У него была одна редкая родовая примета, которая обнаруживалась с первых минут общения: за все, что он ни делал и ни говорил, хотелось немедленно въехать ему в рыло. И это при том, что был он подчеркнуто обходителен. Чашку кофе я демонстративно отодвинул на середину стола.

— Слушаю вас, товарищ!

Сергей Сергеевич снял очки и чистым платочком аккуратно протер стекляшки. Без очков лицо У него сразу обрюзгло, налилось печеночным соком, но выражение глаз по-прежнему осталось неуловимым.

— У меня всего десять минут, — поторопил я.

— Я уложусь, — заверил он, — хотя, должен признаться, приходится выполнять очень деликатное поручение.

— Чье именно?

— Это не существенно… Так вот… есть мнение, что надобно вам, уважаемый Александр Леонидович, оставить эту затею.

— Какую затею?

Сергей Сергеевич виновато улыбнулся, отчего щеки его, точно глиняные, съехали к подбородку.

— Да вот контракт с господином Гаспаряном придется расторгнуть.

— Вы не больны? — спросил я.

— К сожалению, нет. Да и кто я, собственно, такой? Всего лишь порученец. Гонец, так сказать.

— Но почему ко мне? Я ведь тоже всего лишь исполнитель. У меня свое начальство — генеральный директор фирмы «Факел» Георгий Саввич Огоньков. Вам бы надо, наверное, к нему обратиться с этой ахинеей.

Мой собеседник сделал вторую попытку улыбнуться, и на сей раз его сизые щеки подбородок почти поглотили.

— Это не ахинея, — сказал он. — Вы чего-то недопонимаете, дорогой Александр Леонидович. Огоньков, естественно, будет уведомлен. Но у меня поручение именно к вам. Впрочем, уполномочен также сообщить, что в случае добросердечного согласия и готовности сотрудничать вам будет выплачена соответствующая моральная компенсация. Речь идет о вполне приличной сумме. Скажем, о полутора тысячах американских долларов. Признайтесь, это лучше, чем ничего.

Я склонился ближе к собеседнику.

— Сергей Сергеевич — ваше настоящее имя?

— Желаете, чтобы я показал паспорт?

— Не надо. Хотите угадаю, кем вы были в прежней жизни? До того, как стали вымогателем.

— Зачем угадывать? Сам скажу, если вам интересно. Работал в райисполкоме. А еще раньше — контролером ОТК на ЗИЛе… Александр Леонидович, я вам не враг, уверяю вас. Напрасно вы стараетесь меня оскорбить. У меня трое детей, мать-пенсионерка. Попробуйте прожить на триста тысяч…

— Но почему они выбрали именно вас для подобных поручений?

— О, над этим я как раз размышлял… Полагаю, им нравятся мои манеры и общий, так сказать, антураж. Я внушаю доверие клиентам. Никто не сомневается в моей порядочности.

Я курил уже вторую сигарету.

— Хорошо, это все лирика… Скажите, кто они такие и почему хотят, чтобы я порвал контракт?

— Саша, вы меня удивляете. Я могу сказать только то, что мне велено.

— Что будет, если я, к примеру, не соглашусь? Или, к примеру, хрястну вас по черепу вот этой пепельницей?

На всякий случай он снова снял очки:

— Не думаю, что вы это всерьез.

— Почему? Я человек азартный. Игрок.

— Это не та игра, в которую можно выиграть, — сказал он, и за эти слова я простил ему все. Да и что, собственно, было прощать? Запоздало проросшее семечко советского режима, он действительно был пешкой, которую двинул вперед невидимый гроссмейстер.

— Я должен подумать.

— Конечно, они всегда дают немного времени, прежде чем включить счетчик. Вечером перезвоню, хорошо?

— А знаете, вы мне понравились.

— Спасибо. Умные люди всегда в конце концов находят общий язык. Кстати, гонорар — полторы тысячи — вы можете получить немедленно.

— Ничего, потерплю до вечера.

Не заглядывая в мастерскую, я погнал в контору. Огоньков был на месте, сидел в кабинете понурясь и рисовал чертиков в блокноте. Мне ни о чем не пришлось спрашивать.

— Да, Санечка, — сказал он грустно. — Это наезд, причем солидный.

— На кого? На вас или на Гаспаряна?

— Помнишь, как там… Не спрашивай, по ком звонит колокол, он звонит по тебе.

В машине, когда я мчался сквозь одуревшую от духоты Москву, все во мне кипело от возмущения: «Мерзавцы! Бандиты! Обложили, продохнуть не дают!» Но сейчас, в прохладном кабинете с кондиционированным воздухом, созерцая хоть и расстроенного, но не слишком шефа, я успокоился, и весь этот неожиданный эпизод показался каким-то нелепым недоразумением. Ну да, бандиты, ну да, люмпенизированное общество, но каким боком это может коснуться меня? Не я ли в предчувствии роковых перемен долгие годы тщательно и упорно возводил в своем сознании драгоценный уголок, блаженную обитель эмпирического эстетизма — прочнейшее защитное поле от всякой мирской заразы?

— Но все же, что произошло?

Георгий Саввич по крышке стола толкнул ко мне коробочку ментоловых пастилок.

— Пососи, для горла хорошо. Дымишь, как паровоз. Что произошло, говоришь? Да просто какая-то очередная разборка. Косвенно перекрывают кислород Гаспаряну. У него газ, нефть. С кем-то не поделился. Это ему знак… Хотя есть тут одна странность, которая мне непонятна.

— Какая?

— Да вот что-то тут не по правилам. Это же не какие-нибудь урки схлестнулись. Это правительственные чиновники и, скорее всего, какой-нибудь банковский синдикат. Обычно они разбираются тихо, не выносят сор из избы. Им шумные эффекты ни к чему. Это миллионеры в законе. Ты слышал хоть раз, чтобы какого-то министерского клерка грохнули?

— Разве не бывает?

— Именно что не бывает. Или бывает, но по ошибке. Шмоляют по фирмачам — это сколько угодно. Иногда отстреливают банкиров. На худой конец глушат чересчур задиристых журналистов и прокуроров. Но канцелярскую мышку, бюрократа с портфелем — зачем? Без него всем одинаково плохо. Бюрократ всех вяжет крепче, чем кровью. Кто же рубит сук, на котором сидит? Все нынешние капиталы узакониваются его круглой печатью. Сегодня ты вор, а завтра печать тебе шлепнули, и ты уже самый почетный член общества, хочешь — хоть баллотируйся в президенты. Образно говоря, неприметный человек с портфелем и есть курочка, которая несет золотые яйца для всех.

— Спасибо за лекцию, — искренне поблагодарил я. — Но продажных бюрократов повсюду как червей в банке, они же легко взаимозаменяемы.

— Верно, Санечка. Но от замены одного на другого никому все равно никакой корысти. Только лишние хлопоты. Гораздо проще купить того, кто уже сидит.

Конечно, он знал, что говорил, и не мне было с ним спорить.

— И все-таки что же… Значит, проекту хана?

Георгий Саввич полыхнул очами, как фонариками, — опасный, тусклый был огонь.

— Тебя что, сильно пуганули?

— Меня нет, а вас?

— Как можно… У меня, братец, смета запущена уже на пятьсот рабочих. Улавливаешь?

— Какие будут распоряжения?

— Сиди тихо, не рыпайся. Вечером повидаюсь с Гаспаряном, перезвоню тебе.

Достал из встроенного в стену холодильного шкафа бутылку минеральной воды, давно забытой — «Нарзан».

— Придется принимать адекватные меры, — сказал доверительно.

— Отлично. Но я в ваших бандитских играх не участвую.

— А денежки любишь?

— Люблю.

— Сашенька, милый мой дружок! Пей водичку, полезно для желудка… В бандитов он не хочет играть. Ишь ты какая целка. Да ты в них три года играешь. Опомнился!

Опять он был прав, а я — нет. Потому у него и дети давно за границей, в безопасном месте, а мой единственный сынок, полагаю, мечтает стать рэкетиром.

— Ребяток своих не тревожь. Пусть спокойно работают.

Чтобы не тревожить ребяток, я поехал сразу домой. Был седьмой час, когда добрался до Академической. Там меня ждал небольшой сюрприз. На скамеечке, в тополиной тени, закинув ногу на ногу, сидела Катя. В пальцах сигарета. Вчерашнее вечернее платье она сменила на короткую кремовую юбку и свободный голубой блейзер. Мало кто из мужчин, проходя мимо, не оглядывался на нее. У меня аж дыхание перехватило. Вынужден был опуститься рядом и тоже закурил.

— Интересно, — сказал я, — а если бы я поздно вернулся?

Засмеялась, точно я пошутил.

— Чего смешного?

— Ты должен был почувствовать, что я здесь.

— А если бы вернулся не один?

— С дамочкой?

— Да, с дамочкой.

Ненадолго задумалась.

— Наверное, я бы ушла. Но мне кажется, у тебя нет никакой дамочки.

— Почему это?

— Ну, есть разные признаки. Мы, девочки, это чувствуем.

Подошел дядя Ваня, дворник, извинился за беспокойство, озабоченно спросил:

— Саня, ты не видел случайно этого гада Яшку?

— Да я только подъехал, а что с ним?

— Час назад побежал в магазин и до сих пор нету.

— Так сходи в магазин.

— Там тоже его нету. Еще раз извини.

В квартире мы с Катей, не мешкая и как-то не сговариваясь, очутились в постели, торопливо помогая друг другу раздеться. Время, как вчера, вытянулось в звенящую струну. Никогда в жизни мне не было так хорошо. Я словно парил в поднебесье.

Телефонный звонок грохнул меня на суровую землю. Я знал, что это Сергей Сергеевич, и вместо «алло» сказал:

— Вы где?

— Возле метро, у булочной… Как вы догадались, что это я?

— По походке, — объяснил я.

— Прямо удивительно!

Среди вечерней суеты пожилой порученец, как ему и положено, выделялся своей неприметностью. Маскировочные очки, сутуловатость, — если бы не добротный костюм, вполне сошел бы за побирушку.

— Давайте деньги, — потребовал я.

— Значит, согласны?

— Куда денешься.

Сергей Сергеевич, покосившись по сторонам, достал из внутреннего кармана пиджака довольно пухлый конверт.

— Можете пересчитать. Ровно полторы тысячи.

— Передайте хозяевам, — сказал я, — поражен их благородством. Могли тюкнуть по темечку — и дело с концом. А вместо этого — компенсация. Ничего не скажешь, западный стиль.

— Солидные люди, — подтвердил порученец. — Только не надо с ними шутить.

— Я себе не враг. Деньги пусть пока у тебя побудут. Только не потеряй.

Я первым протянул ему руку и, похоже, удивил его этим жестом. Ладонь у него была вялая и жирная.

…Домой я сразу не попал, хотя очень туда стремился: перехватил в скверике возбужденный дворник:

— Яшку в ментовку замели!

— За что?

— Так кто знает… они же теперь… Саша, выручай! Покалечат дурака.

Бедный старик трясся, точно с угара, и это было чудно. По его долгой мытарской жизни уж ему ли бояться лишнего тумака.

Пришлось идти в отделение, оно было рядом, через пять домов. Дядя Ваня со мной не пошел, спрятался поодаль за деревьями.

У дежурного капитана, сидевшего за перегородкой, я выяснил, за что забрали Яшу. Он возле магазина пел срамные частушки и оскорбил милиционера, который сделал ему вежливое замечание.

— Нельзя ли его отпустить? — спросил я.

— Он ваш друг? Родственник? — У капитана было мужественное, честное лицо рязанского хлебопека.

— Сосед.

— Зачем же он хулиганит, ваш сосед? Мешает людям отдыхать.

— Здесь какое-то недоразумение. Яков Терентьевич известный, заслуженный артист, деликатнейший человек…

— Раз артист, тем более должен подавать пример. Ничего, посидит месячишко, одумается. По пьяной лавочке мы все артисты.

— Товарищ капитан, позвольте за него поручиться?

Капитан поднял голову от стола, уставился на меня прямым непререкаемым взглядом:

— Вы как с луны свалились, гражданин. Порядков разве не знаете?

— А-а, — спохватился я и полез в карман. — Разумеется! Вот, пожалуйста, залог, примите великодушно, — и опустил перед ним на стол две десятидолларовые купюры. — Извините, больше нету.

Капитан укоризненно покачал головой, смахнул деньги в открытый ящик, гаркнул в полный голос:

— Эй, Кузьмич! Слышишь меня?

— Чего?! — глухо отозвалось из глубины коридора.

— Давай приведи этого певца.

Я уже полагал дело решенным, но тут случился еще один досадный инцидент. В отделение на рысях влетели два дюжих омоновца в бронежилетах и с автоматами. Я как-то не успел сразу посторониться, и один из омоновцев, пьяненький и заводной, с ходу пребольно двинул мне локтем под ребра. Отброшенный к стене, я лишь ошалело хлопал глазами, видя перед собой два юных, перекошенных ненавистью лица.

— Кто такой? — прохрипел омоновец, надвигаясь. — Чего тут толчешься?

По его молодецкой ухватке я догадался, что следующий удар он нанесет прикладом и скорее всего в голову.

— Не надо, эй! — Капитан поднялся за стойкой. — Слышь, Сережа, не трогай… это так человек, ничего… Пускай…

С сожалением омоновец опустил автомат, а его приятель, яростно отмахнув воздух ребром ладони, свирепо процедил:

— Гляди, гад, второй раз не попадайся!

Тут же они исчезли, словно их вымело порывом ветра.

— Отчаянные ребятки, — с непонятным выражением заметил капитан. — Никакого укороту нет.

— Надежда наша, — согласился я, потирая бок. — Защитники демократии.

— Ну, про это лучше не надо…

Высокий, крупный сержант привел Якова Терентьевича, которого я с первого взгляда и не признал Морда у него была сбита набок, набрякла сизыми подглазьями, и сам он сделался пониже ростом. Утром был совсем не такой.

— Что это с ним? — спросил я у капитана. Но за него ответил сержант.

— Оказывал сопротивление, — заметил веско. — Вот и пострадал маленько.

За руку я вывел Яшу на улицу, в прохладный ночной мрак, но заговорил он только в виду родного подъезда. Вырвался из наших с дядей Ваней дружеских рук и грозно объявил:

— Уеду! Завтра же уеду из этой проклятой страны!

— Вот оно как! — удивился дворник. — И куда же направишься, Яша?

— С тобой я вообще не разговариваю, старый дурак. А тебе, Саня, скажу. Днями получу ангажемент, мне твердо обещали, уеду в Европу, оттуда пришлю приглашение. Ты меня вырвал из рук палачей, и этого я тебе не забуду.

— В чем же я-то виноват, — поинтересовался дворник. — Я тебя ждал, ждал…

— Ты сколько денег дал, ты считал?

— Как сколько? Ровно на бутылку, еще с прикидом.

— И с прикидом?! Представляешь, Сань, две тыщи затырил, жлобина, понадеялся, так отпустят по знакомству. Из-за этого я там и заторчал.

— Ну ладно, — сказал я, — вы разбирайтесь, а я пошел. У меня гости.

Дверь я не стал отпирать, позвонил. Катя спросила: «Кто там?» — и тут же отперла, не дожидаясь ответа. Кинулась мне на грудь. На ней ничего не было, кроме моей пижамной куртки.

— Сашенька, я, наверное, сделала большую глупость! Ты простишь меня?

— Весь коньяк выпила?

Оказывается, пока меня не было, телефон названивал не переставая. Катя не выдержала и сняла трубку. Думала, может, что-то срочное и важное. Вышло и то и другое. Женщина, которая не назвалась, долго ее допрашивала, а потом велела немедленно убираться из квартиры, иначе она приедет с какими-то двумя мальчиками и те вырвут ей обе ноги, вышибут мозги и сделают еще что-то такое страшное, о чем и говорить нельзя. Эти мальчики, по словам женщины, специально обучены, чтобы учить уму-разуму молодых потаскух.

— А ты что ответила?

— Ой, Саша, я так перепугалась! Сказала, что я твоя соседка и ты пригласил меня, чтобы прибраться. Но она не поверила.

— Почему, думаешь, не поверила?

— Она сказала, что за такое подлое вранье проткнет мне сердце раскаленной спицей. Ой, Саша, она такая выдумщица!

— Ты хоть ужин приготовила?

— Конечно, все давно на столе.

Сели есть солянку, заправленную подсолнечным маслом, очень вкусную, с яйцами и ветчиной. Запивали темным «Останкинским» пивом. После всех дневных потрясений меня вдруг охватил сентиментальный порыв.

— Как-то я привык к тебе, Кать, — пробормотал я, заколдованный ее темно-блестящим взглядом. — Даже странно, как быстро.

— И я тоже.

— Если ты лгунья, то самая искусная из всех, кого я знал.

— Нет, я не лгунья.

— Может, поживешь у меня, чем бегать туда-сюда?

— Конечно, поживу, если хочешь. Это я на скорую руку стряпала, а вот посмотришь, как готовлю, пальчики оближешь. Саш?

— Чего?

— А если та женщина вдруг придет, что ты ей скажешь?

— Наденька? Нет, она не придет. Грозится только.

Катя опустила глаза в чашку. Я спросил:

— Хочешь, чтобы я про нее рассказал?

— Наверное, это меня не касается?

— Давай знаешь как договоримся?

— Как?

— Ни в чем не оправдываться. Я же не спрашиваю, кто у тебя был вчера. И ты не спрашивай. Это так скучно. Пока нам хорошо, будем вместе. Надоест — расстанемся. Может, завтра, а может, через месяц. Оба свободные.

— Я не хочу с тобой расставаться!

В таинственный мрак ее глаз я погружался все глубже, всеми жилками к ней тянулся, и вряд ли такое бывало со мной прежде.

— Кать, сколько тебе лет?

— Ты уже спрашивал — двадцать пять. Но я старше тебя.

— Почему?

— Кроме тебя, у меня больше никогда никого не будет.

Пустым обещанием она повязала меня по рукам и ногам.

Глава седьмая

…Как всякий загнанный в угол, я начал прикидывать, к кому можно обратиться за помощью. Были у меня влиятельные знакомые и среди них высокопоставленные чиновники, но в моей ситуации никто из них не годился. Даже если кто-то захочет потрудиться ради меня, то пока он будет по-российски разворачиваться и прикидывать, что к чему, меня, конечно, сто раз «поставят на правилку». Тут нужен был человек особый, с уникальными данными, и один такой мелькнул в моем помраченном сознании смутной, лукавой тенью. Гречанинов Григорий Донатович — большая шишка в КГБ, сотрудник Управления внешней разведки, однако ни чина его, ни должности я до сих пор не знаю. О том, как мы с ним познакомились и сошлись, — после, а сейчас я просто с надеждой вспомнил атлетически сложенного, немолодого человека с гипнотическим взглядом и мягкой интеллигентной речью. Гречанинов был из тех, с кем рядом остро чувствуешь, как опасна и привлекательна наша быстротекущая жизнь. Если сравнивать с навалившимися на меня оборотнями, то он был им, конечно, не по зубам.

Да, Гречанинов был тем человеком, к кому можно обратиться за помощью, и он вряд ли откажет, но… Глупо, смешно, но я все еще надеялся выкарабкаться собственными силами…

Трое суток подряд Зураб, Коля Петров и я не покидали мастерскую. Еду нам готовила Галя, супруга Зураба.

Однажды навестил нас шеф, просидел около часа, изучая предварительные эскизы, и вел себя как ни в чем не бывало. Мне сказал втихаря:

— Не волнуйся, Саша, ситуация под контролем, Гаспарян все уладил.

Увлеченные работой, мы уже не замечали, как уходит день и наступает ночь, и, сломленные усталостью, спали прямо на полу. Зураб и Коля больше не цапались, и мы стали как кровные братья, связанные опасной мечтой. Замок наших снов постепенно переносился на белые листы ватмана.

Впервые за долгие годы я опять был беспечен, как в молодости, когда будущее кажется бесконечным. Несколько раз на дню звонила Катя, и мы вели такие же разговоры, какие ведут птички на веточке. Зураб с пониманием ухмылялся, Петров морщился, а Галя, когда ей довелось услышать мою птичью белиберду, мудро заметила: «Давно пора!» — точно проводила в гроб.

На четвертый день, когда наступил вечер, она не позвонила. Шесть, семь, восемь — тишина. Я сам начал названивать, но безрезультатно. Беспокоиться пока было не о чем, мало ли какие могли произойти в ее планах изменения, к примеру, поехала домой: я ведь не спрашивал, как она объяснилась с родителями по поводу своего многодневного отсутствия. Честно говоря, оттягивал этот разговор. Вдруг окажется, что для них это очередное обыденное дочернее приключение. Думать так мне не хотелось… Но все же, если вернулась к родителям, то, в конце концов, и там есть телефон.

В начале девятого я сказал:

— Хлопцы, сегодня, кажется, пятница? А что, если нам смотаться по домам? Пока грязью не заросли.

Зураб неожиданно обрадовался:

— Ох, надо бы, надо бы! Который день дети непоротые.

Петров, которого никто не ждал, кроме непочатой бутылки, буркнул недовольно:

— Вам бы, я вижу, только предлог найти, чтобы смыться. Работнички хреновы!

Его один голос против двух оказался недействительным, и мы расстались до утра.

Ровно в десять я вошел в свой подъезд, где почему-то ни одна лампочка не горела. Вдобавок и лифт не работал. С самыми дурными предчувствиями бегом взлетел я на пятый этаж. В щелку под дверью пробивалась полоска света. Я отпер и вошел. Катя сидела на полу под вешалкой, привалясь к стене, и тихонько, по-щенячьи поскуливала. Рубашка на ней была разорвана до пупка и живописно свисала с плеча. Левая сторона лица страшно распухла и отдавала глянцевой синью. Широко открытый правый глаз она устремила на меня, но в нем было мало жизни.

— Кто?! — спросил я.

В ответ неясное бормотание из разбитого рта.

Я помог ей подняться и довел, почти донес до ванной. Там у меня была аптечка со всем необходимым. Минут за пятнадцать я привел ее в порядок: умыл, смазал ссадины йодом и сделал холодный компресс на левую щеку, обмотав голову махровым полотенцем. Концы полотенца завязал на макушке, и когда она взглянула на себя в зеркало, то уже попыталась улыбнуться. Лучше бы она этого не делала, потому что от ее улыбки у меня сердце застучало, как от чи-фира.

Уложив в постель, я заставил ее выпить рюмку коньяку и горячего чаю с медом и молоком.

История с ней приключилась такая. Возвращалась Катя позже обычного, в восьмом часу, потому что накануне выскребла, выскоблила всю квартиру, а сегодня надумала переклеить обои на кухне: заезжала в «Тысячу мелочей» и еще в два хозяйственных магазина, но так и не подобрала ничего подходящего. На автобусной остановке к ней привязался высокий симпатичный парень и предложил донести до дома сумку с продуктами. Поклялся, что никогда не встречал Девушки с такой потрясающей фигурой. У нее не возникло и тени подозрения. Она привыкла к тому, что мужчины день и ночь рыщут по городу и ищут, где им обломится. Но она, Катя, никогда не знакомилась на улице («А я?» — «Ты — особый случай!») и держала себя с парнем хотя и корректно (чтобы не злить), но строго. Заподозрила неладное только тогда, когда к ее провожатому возле самого дома присоединился второй юноша, ухватистый громила с наглыми, «взъерошенными» глазками. Естественно, она не собиралась идти с ними в подъезд, начала упираться, но они ее туда втолкнули. Как на грех, возле дома никого не было, а в подъезде темно. Катя им сказала: «Ребята, вот у меня в сумочке семьдесят тысяч и еще есть золотое колечко. Берите, только не бейте!» Они так загоготали, словно услышали анекдот.

— Саша, я очень испугалась. Знаешь, в животе так все обмякло, и, кажется, я описалась.

Бандиты повалили ее на пол, один уселся на плечи, зажав ее между ног, а второй потребовал, чтобы она сделала ему минет. От страха Катя его укусила, но не поняла за что, за что-то мягкое. После этого они начали пинать ее ногами, приговаривая: «Не кусайся, сучка, не кусайся, зубы вырвем!» Но били не очень сильно, больше для потехи. Только один раз тот, которого она укусила, увлекся и с криком: «Посылаю под штангу!» врезал ей ботинком в лицо. Катя потеряла сознание, а когда очнулась, то одна лежала в темноте под батареей. Сумочку и продукты они унесли с собой. Кое-как Катя доползла до пятого этажа, отперла квартиру, и вот… Но еще вот что важно: когда они ее метелили, один сказал: «Передай своему кобельку, это только аванс!»

— Ты понимаешь что-нибудь? — спросила Катя. — Что значит — аванс? Они еще меня будут бить?

— Не думаю. Скорее, теперь на меня переключатся.

Как бы для того, чтобы подтвердить мои слова, затарахтел телефон и тот же подонок, который звонил на днях, слащавым голосом поинтересовался:

— Ты зачем, гнида, полторы тысячи взял? Чтобы папу за нос водить?

— А кто твой отец? Орангутанг или крокодил?

— До скорой встречи, — пообещал звонивший и повесил трубку.

Посреди ночи мы занялись любовью, и честное слово, такого со мной еще не было. Если мы не развалили кровать, то только потому, что она была куплена еще в те незабвенные времена, когда человек человеку был друг, товарищ и брат.

Глава восьмая

— Отвезу тебя домой, — сказал я Кате за завтраком. — Отлежишься денек-другой. Тем временем все уладится.

— Что уладится?

Она уже позвонила на работу и предупредила, что заболела.

— Что уладится, Саша? — повторила она.

Я помешивал сахар в кофе серебряной ложечкой и старался на нее не смотреть, потому что, когда смотрел, она мгновенно поворачивалась боком.

— Да пропади оно все пропадом. Сегодня же дам отбой. Кстати, ты зря стесняешься. Синяки украшают женщину. Это очень современно. Вроде кожаной тужурки.

— Хочешь отказаться от проекта?

Пора было вспылить, и я вспылил:

— Миленькая, какой, к черту, проект! Они нас пристукнут, как двух кроликов, вместе или по очереди. Как им заблагорассудится.

Теперь она глядела на меня в оба глаза, темный огонь завораживал меня.

— Саша, ты такой трус?

— Думай как хочешь. Я только не понимаю, из-за чего ты-то переживаешь? Тебя каким боком касается проект?

— Тебе дорога эта работа, а ты дорог мне. Я ведь тебя полюбила.

Ничего не скажешь, умела она облекать свои мысли в простые, но исчерпывающие слова.

— Прошу тебя, Катя, оставь. Я все сам улажу. Сегодня же улажу… А мы с тобой давай-ка слетаем на юг. Я знаю одно хорошее местечко. У тебя когда отпуск?

— Ты себе не простишь, если откажешься от этой работы.

У меня была когда-то жена, которую я любил, и были другие женщины, с которыми я спал, но все они были чужие. Это рано или поздно обнаруживалось. С ними было тяжело, потому что приходилось много врать, чтобы наладить хоть какой-то бытовой контакт. Катя была вся моя, как рука или сердце, не прошло двух дней, как я это почувствовал. Ощущение того, что она принадлежит мне вся целиком, было слегка жутковатым. Словно она знала какую-то про меня сокровенную тайну, которую и сам я когда-то знал, которой упивался, но однажды забыл и вспомнить больше не мог.

— Будешь зудеть, поссоримся, — сказал я. — Тебе это надо?

— Милый, не так просто поссориться со мной, — улыбнулась она.

Через час я высадил ее из машины в Текстильщиках, взяв слово, что она носа не высунет из родительского дома без моего разрешения.

Сам поехал в мастерскую, оторвал ребят от дела и рассказал им все как на духу. Неприятные новости они восприняли довольно хладнокровно.

— Ну, сволочи! — сказал Зураб. — Жить не дают и работать. Обложили, как волков.

Коля Петров заметил:

— Совсем будет худо, если отберут аванс.

Из мастерской отправился в министерство к Гаспаряну. Удачно просочился внутрь и молча положил перед ним золотой портсигар.

— Понимаю тебя, — сказал Гаспарян, непривычно задумчивый. — Но проблема уже снята. Больше вам не будут чинить препятствий. Спокойно продолжайте работать.

— Препятствия — ерунда. Жить охота.

— Ни к чему такой трагический тон, — Гаспарян усмехнулся снисходительно. — Обыкновенное недоразумение. Везде есть горячие головы. Но вопрос, повторяю, улажен. Я мог бы посвятить тебя кое в какие тонкости, но не уверен, что это необходимо. В двух словах так: у меня есть недоброжелатели, которые решили насолить вот таким необычным способом. Ну чисто по-детски. Дескать, нам не угодишь — не будет у тебя дачи. О, если бы ты знал, Каменков, какие затейливые интриги плетутся иной раз в этих кабинетах. Впрочем, я и сам удивлен, что они прибегли к пещерным методам.

— Кто — они?

Гаспарян постучал карандашиком по мраморной столешнице, и я понял, что зарвался. Острым взглядом он предупредил: сюда не лезь. Но заговорил мягко:

— Давай забудем об этом, хорошо? Подарок возьми, не обижай… Ладно, расскажи лучше, как продвигаются дела, — взглянул на ручные часы. — Еще есть шесть минут.

— Работа идет по плану, но в такой обстановке…

— Хочешь разорвать контракт?

Глаза его брызнули льдом. Любопытно было видеть, как из-под маски респектабельного чиновника неуловимо клацнули челюсти крупного хищника.

— Я хочу гарантий безопасности. Мне и моим людям.

— Каменков, миром правят деньги, а они у нас есть. Понимаешь, о чем я?

— Пожалуй.

— Когда можно посмотреть эскизы?

— Через три дня.

— Забери портсигар… Да, и вот что. Я договорюсь с органами, пришлют вам пару человечков для охраны. Ну, давай лапу, архитектор!

Из министерства я поехал в «Факел», к Огонько-ву. По дороге из автомата позвонил Кате. Она сама сняла трубку.

— Что поделываешь? — спросил я, мгновенно разомлев от ее чудного голоса.

— Жду твоего звонка. Соскучилась — ужас!

— У меня хорошие новости. Начальник обещал, больше пока бить не будут.

— Здорово! Вечером увидимся, да?

— Вряд ли. Скорее всего, заночую в мастерской.

— Ой, а завтра?

— Я позвоню попозже. Ты поспи.

— Я не хочу спать!..

С глупой улыбкой, самодовольный и энергичный, я вошел в кабинет шефа. У него сидели двое крутошеих молодых людей с добродушными физиономиями бенгальских тигров. В их роде занятий можно было не сомневаться. При моем появлении они синхронно сдвинулись ко мне, как две скалы.

Георгий Саввич велел им пожать мне руку.

— Самый ценный наш кадр, — объяснил тиграм. — Его трогать нельзя.

Тигры важно закивали, и он отпустил их властным движением руки.

— Ну чего ты все бродишь? — ворчливо обратился ко мне. — Чего не работаешь?

Я рассказал ему о вчерашнем происшествии и о том, как побывал у Гаспаряна.

— Ну и что Гаспарян?

— По-моему, он где-то в облаках витает. Как и вы, Георгий Саввич.

— Напротив, он в полном порядке. Я тоже с ним пообщался. Похоже, тревога ложная.

— Нельзя ли поподробнее?

Прежде чем ответить, Огоньков кликнул свою новую секретаршу, бабу Зою, и велел подать кофе и бутерброды. Зоя презрительно фыркнула. Эту сорокалетнюю бесприданницу шеф переманил из Госкомимущества, где она, по слухам, ублажала чуть ли не самого Чубайса, и очень этим гордился, хотя в душе, видно, понимал, что сделал что-то не то. От женщины в Зое сохранилось только то, что она носила юбку, все остальное было от Госкомимущества. Я бы не рискнул остаться с ней наедине в темной комнате. Уверен, что вышел бы без трусов. И никто из нормально опасливых людей не рискнул бы, кроме Георгия Саввича. Чтобы как-то сгладить свой промах, он уверял, что у нее есть много достоинств, например, не курит и не пьет водку. Но и это было вранье. От бабы Зои за версту разило анашой, и в графине у нее вместо воды была перцовая настойка.

Через минуту она вернулась с подносом, на котором стояла чашечка кофе и тарелка с бутербродами. Не глядя в мою сторону, пробурчала:

— Тебе не хватило, кипяток кончился.

— Спасибо, Зоя Павловна! А я кофе и не пью днем. Как вы всегда угадываете?

— На всех не напасешься, — продолжало скрипеть удивительное создание. — Отпускают по тыще на день, а угощения требуют, как в ресторане. Видали! Кофе, коньяк, может, еще птичьего молока подать за те же деньги?

Договаривала уже в дверях, провожаемая нашими восхищенными взглядами.

— Повезло вам, Георгий Саввич! Может, она одна такая на всем свете.

Шеф поднял палец в потолок:

— Там воспитывали, чуешь! На, возьми мою чашку. Веришь ли, я сам с ней побаиваюсь лишний раз связываться… Так что, Саня, тебе интересно, что я выяснил?

— Где-то я читал, Александр Васильевич Суворов…

— Погоди с Суворовым. У нас все проще. Кому-то он вывоз цветняка перекрыл, кому-то, кажется, из своих, из армянской диаспоры. Те, естественно, взъелись: век будешь помнить, землячок! Подрядили Могола. Слышал про такого?

— Откуда?

— Известный посредник в разборках по экспорту. Ну, да тебе и не надо знать, крепче спать будешь. Могол вроде чугунного пресса. Давит не спеша, но в лепешку. Наш-то, Гаспарян, понял, что погорячился, откупного дал. Сумма громадная, точно не знаю какая, но дело закрыто. Шабаш. Мы с тобой тут вообще сбоку припека, подвернулись под горячую руку. Но могло быть, конечно, хуже. Все, Саня, забудь! Через месяц, не позже, выходим на местность. Управишься?

Я вздохнул с облегчением: не верить шефу глупо, потому что он тоже рискует…

Глава девятая

Два дня работали без помех, взаперти, не покидая мастерской, и опять это было как счастливое мгновение. На третий день Огоньков по телефону вызвал меня к себе и передал сокрушительную новость: наш могущественный заказчик неожиданно выехал в командировку в Англию, неизвестно на какой срок, и даже не оставил точных указаний.

— И что это значит? — спросил я.

Георгий Саввич был раздражен, взвинчен, таким он редко бывал.

— То и значит, что никак они сферы влияния не поделят. А мы тут изворачивайся. За три года четвертый пересменок идет. Стабильность, черт бы их побрал!

— Надо ли так понимать, что Гаспарян обкакался и удрал?

Георгий Саввич смотрел на меня как на пустое место.

— Не нравится мне все это. Надо, пожалуй, тормознуть.

— С чем тормознуть? С проектом?

— Если бы только с проектом, если бы…

Было видно, что он не намерен продолжать разговор, какие-то более серьезные заботы его тревожат.

А может, вспомнил с сожалением безоблачную партийную молодость.

— Давай так, Саня, вы работайте потихоньку, а я буквально в ближайшее время дам знать, как и что. Не расстраивайся преждевременно.

В подавленном настроении я вернулся в мастерскую и выложил все друзьям. Коля Петров принес из кладовки непочатую бутылку «Кремлевской». Похоже, берег именно для такого случая. Выпили по маленькой под яблочко. Вот-вот должна была подъехать Галя с обедом, но Зураб перезвонил и велел ей сидеть дома. Как и Коля, как и я, он не выглядел особенно удрученным, но по существу дела был наполовину убит.

— Пусть бы они все поскорее передавили друг друга, — произнес мечтательно. — Но ведь не передавят. Так и будем теперь ишачить на крыс.

— Что же делать, — неожиданно мягко заметил Коля Петров. — Я больше ничего не умею. Кто даст работу, тому и спасибо. Да потом — жизнь на нас не кончается. Бывали времена и похлеще. Монголы, поляки, немцы. Земля под ногами горела, не то что сейчас. И все равно мужик возделывал поле и дома продолжали строить. Не нами заведено.

— Заведено не нами, — согласился Зураб. — Нами разрушено.

Выпили еще по стопке и разъехались по домам, условясь, что я им перезвоню попозже.

Зураб поймал такси, а Колю я подвез до дома: нам было по пути. По дороге он прикладывался к бутылке и тихонько посмеивался, когда нам подрезала нос очередная иномарка, набитая цветущим молодняком.

— Напьешься сегодня? — спросил я.

— Почему сегодня? Сколько сил хватит, столько буду пить.

— Стоит ли?

— Стоит, Саня. Самая легкая смерть, когда пьяный.

На прощание пожали друг другу руки, не глядя в глаза.

Дома, отворив окна, чтобы выдуло затхлость, я первым делом позвонил Кате.

— Ну вот, — сказала она капризно. — Наверное, ты этого и добивался.

— Чего именно?

— Чтобы у меня рука отсохла. Тянулась, тянулась к телефончику, она и повисла. Теперь даже не сгибается.

Шорох ее голоса вливался в меня, как лекарство.

— Приезжай, — сказал я. — Пора исполнять супружеский долг.

— Как же я с таким глазиком?

— Сейчас половина города с такими глазиками. Возьми такси, если стесняешься.

— Хорошо, еду!

Немного я посидел в кресле, глядя в потолок, потом собрался в душ. Уже штаны снял, когда уверенно позвонили в дверь. «Несет тебя, черта!» — подумал я и, заранее раздраженный, отворил дверь. Но это был не Яша. Отпихнув меня плечом, в квартиру ворвался бритоголовый мужик в темных очках. За ним еще двое, помоложе, деловитые и шустрые. Поняв, что влип, я попытался выскочить в приоткрытую дверь, но парни легко втянули меня обратно.

— В таком виде, — пристыдил бритоголовый. — Ну куда ты побежишь? — Потом распорядился: — Тащите его в комнату.

Сам вышел первым, передвинул кресло к окну, удобно расположился.

— Садись, архитектор, в ногах правды нет. Разговор у нас будет короткий или долгий — это уж от тебя зависит.

Я опустился на кровать, а парни остались стоять — один у двери, второй — прислонившись к шкафу.

— Ну что, Саня, — улыбнулся бритоголовый, — допрыгался, да? А ведь тебя по-хорошему предупреждали.

Он снял темные очки и положил их возле себя на журнальный столик. Лицо умное, интеллигентное, с тонкими чертами. Но в глазах какая-то подозрительная сырость.

— Кто вы? — спросил я. — Чего вам надо?

Бритоголовый с любопытством оглядывался.

— Ничего, ничего… Твоя, значит, квартирка? Приватизированная, надеюсь?

— Да.

— Ну вот, Саня, положение у тебя аховое. Очень ты провинился перед одним человеком, и за это придется платить.

— Если вы имеете в виду проект, то…

— Погоди, Саня, не шебуршись. Чего ты скажешь, я знаю. Дескать, пешка, выполнял чужую волю и все такое прочее. Это все верно, но не совсем. С твоим шефом разберутся, не сомневайся, но сейчас речь о тебе. Хоть ты и пешка, но все же взрослый человек и должен самотвечать за свои поступки. Тебя предупреждали, да? Аванс ты взял?

— Предупреждали, но я…

Гость сморщился, сделал знак парню, который стоял у двери, и тот издали, словно руки у него вытянулись на метр, небрежно мазнул меня по губам. Сразу я почувствовал во рту липкий вкус крови.

— Не надо лишних слов, — пояснил бритоголовый. — Отвечай коротко, ясно, мы же не на митинге. Так вот. Повторяю, положение у тебя аховое, но выход есть. Причем единственный. Сейчас подпишешь бумажку… Костя, дай ему ручку!.. Подпишешь бумажку — и расстанемся с миром. Будешь артачиться — замочим.

— Какую бумажку?

Громила по имени Костя развернул кожаную папочку и подал мне красивый голубоватый формуляр. Это была купчая на мою квартиру. Я мельком проглядел ее. Все было в полном ажуре: адрес, метраж, исходные данные и прочее… даже оттиснуты две печати, удостоверяющие, что документ действителен.

— Числа просроченные, — сказал я. — Сейчас июнь, а проставлен апрель.

— Молодец, архитектор, — засмеялся бритоголовый. — Хорошо держишься. Но время тянешь зря. Тебя что смущает-то? Квартиру жалко?

— Куда же я без квартиры? Это все, что у меня есть.

— Правильно! — обрадовался бритоголовый. — И вот тут тебя ждет приятный сюрприз. Мы же не звери. Костя!

Расторопный помощник сунул мне вторую бумагу. Это была тоже купчая и тоже оформленная по всем правилам: комната в Митино, восемь квадратных метров, адрес, печати и все мои данные, вплоть до паспортных.

— Видишь, на улицу не выкидываем, хотя могли бы. Вина на тебе большая. Подписывай, не тяни. Ты же понимаешь, мы из тебя подпись все равно выколотим. Но добром-то, полюбовно не лучше ли?

— Мне бы хотелось немного подумать, — сказал я.

Сыроватые глаза налетчика наполнились чем-то вроде измороси.

— Трусишки у тебя, Саня, клевые. Где покупал? Ну-ка, вытряхните его из них, ребятки!

Ребята были крепкие, сноровистые. Дружно засопев, подняли меня над полом и сдернули трусы. Ощущение голого, беспомощного слизняка в руках озорников трудно передать, но поверьте, это удовольствие сомнительное.

— Как на медосмотре, — хихикнул я. — Тебя хоть как зовут, маньяк вонючий?

Тот, который Костя, ухватил меня за член и потянул книзу. Все трое дико заржали, и, вероятно, было отчего.

— Погодите, — сквозь смех распорядился бритоголовый. — Оторвать успеем. Расстелите-ка его на полу.

Два точных пинка — и я очутился на спине, мордой кверху. Главарь вылез из кресла и подошел ближе.

— Не боись, архитектор, — прокаркал сверху, — это только начало.

Огромным кожаным ботинком он наступил мне на кадык и надавил. Я захрипел, извиваясь, перед глазами метнулись огни. Чуть-чуть он ослабил нажим.

— Вот так, ребятки, — заметил назидательно. — Был архитектор, а стал обыкновенный червяк. Сейчас мы из него сделаем циклопа.

Затянувшись, он нагнулся и ткнул сигаретой мне в лицо. Целил в глаз, но я отклонился, и сигарета попала в висок.

— Ну что, подпишешь?

— Еще бы, — простонал я. — Разве стерпишь такие муки.

Подняли, швырнули в кресло. Папку с документами — на колени, шариковую ручку — в пальцы. Комната прыгала передо мной, и бандитская троица забавно подергивалась, как в лихом танце «ча-ча-ча».

— Ручка не пишет, — сказал я. — Только царапает.

Бритоголовый недовольно хмыкнул. Тот, который Костя, нагнулся, чтобы проверить, не обманываю ли. Тут я оказал сопротивление. Я всегда его оказывал, когда меня загоняли в угол. Они вряд ли ожидали, что червяк укусит. Зажав ручку в кулаке, с размаху, снизу я вонзил ее в склонившуюся рожу. Ручка ушла в подкрылье носа, как в тугое тесто, и сломалась. Костя, истошно заверещав, отвалился к двери. Его напарник изумленно пялился, и я успел обхватить его колени и повалил на пол. Все пока складывалось удачно. Я вскочил и прыгнул на бритоголового. Более того, мне удалось вцепиться в его глотку. Испытывая острейшее наслаждение, я начал его душить. Мокрые глаза поползли из орбит двумя голубоватыми гусеницами. Тонкая шейка промялась под моими пальцами до самых позвонков. Наверное, чтобы закончить дело, мне не хватило каких-то секунд. Но тут мрак упал на глаза, точно шторка на объектив…

Сидел я в кресле, по-прежнему голый, но вдобавок привязанный. Череп гудел, его распирало изнутри. По ходикам на стене получалось, что в отключке я был не больше пяти минут. Бритоголовый еще нежно потирал горло, но Костя уже побывал в ванной и заклеил рожу пластырем.

— Очухался? — спросил бритоголовый. — Ну что ж, Саня, выходит, мы тебя недооценили. Ты не только подлый, но и наглый. Да и прыткий какой! Прямо обезьяна. Придется тебя, перед тем как убить, помучить немного. Небось видел в кино, как это делается? Ну вот, а теперь в натуре поглядишь. Приступайте, ребятки!

Боль в черепе мешала мне испугаться по-настоящему, но все же меня чуть не вырвало, когда я увидел в руках Кости паяльник, мой собственный, из кладовки, новенький, немецкий.

— Зачем мучить? — жалобно пролепетал я. — Я же подпишу бумагу.

— Подпишешь, конечно, но чуть позже. Перед самой кончиной.

Костя сунул вилку в розетку и проверил, дотягивается ли шнур. Дотягивался с запасом.

— Ублюдки поганые! — сказал я. — Откуда вы взялись на нашу голову?

— Не ругайся, — посоветовал бритоголовый. — Ты же интеллигентный человек, не шавка какая-нибудь. Конечно, будет больно, да что поделаешь. Сам напросился.

Громко булькнул дверной звонок. «Катя!» — припомнил я вяло. Костя озадаченно взглянул на предводителя. Наверное, это была последняя возможность что-то предпринять. Я уперся в пол ногами, качнул кресло и повалился набок. Каким-то чудом удалось распутать руки. В принципе я вообще был в хорошей физической форме. В армии — футбол и самбо, на гражданке — бассейн, банька, теннис и почти каждое утро (годы!) — час йоги. Да и от батюшки с матушкой досталась широкая крестьянская кость, но не это все главное. В мгновение смертной тоски я впервые понял, что значит «озвереть». О, животная, блаженная испарина последнего мужества! Как мы катались живым ревущим клубком из комнаты в коридор — любо-дорого вспомнить. Всю квартиру чуть не раздолбали. И особенно приятный эпизод, как я вырванным паяльником шарахнул Костю по уху. Но удача недолго была на моей стороне. Кажется, сам бритоголовый главарь положил конец бессмысленному сражению. Хладнокровно, как утюг, обрушил он на мою разгоряченную башку литую вазу чешского стекла.

Больше я ничего не помню.

Часть 2. Сопротивление

Глава первая

Сутки в реанимации, потом — отделение травматологии. Перелом ключицы, нескольких ребер, но самое неприятное — тяжелейшее сотрясение мозга. В полудреме, в которой я первые дни пребывал, витало зловещее слово «трепанация», но мне оно было до лампочки.

…На четвертый день утром проснулся почти в нормальном состоянии. Палата была просторная, с широким окном, на пять коек. Одна кровать пустовала, а четыре других были заняты. На соседней лежал упитанный мужчина лет тридцати пяти, с ним мы накануне познакомились — подполковник погранвойск Юра Артамонов. Его история была такова. Поздним вечером (еле успел на метро) он возвращался домой, проводив друга в командировку. На аэродроме в буфете малость выпили. Возле дома, свернув в арку, услышал за собой топот, оглянулся. Увидел четверых или пятерых молодых людей, которые неслись на него веселым табунком. Вот тут его подвело спиртное, выпитое на аэродроме. У него еще было время для рывка (до подъезда оставалось метров десять), но он им не воспользовался. Хулиганы были вооружены чем попало: у кого заточка, у кого монтировка, а у одного вообще какой-то железный крюк вроде тех, на которых подвешивают мясные туши. Именно этот крюк Юру и доконал. От заточки он уклонился (скользящий прокол на боку), монтировку вышиб из рук у второго нападающего, но от крюка не ушел, замешкался (водка!) и повалился с раскроенным черепом под ноги братве. Как и мне, подполковнику повезло: его не добили. Забрали документы, семьдесят тысяч наличности и сдернули с запястья именные «флотские» часы с выгравированной надписью: «За проявленное мужество. Генерал Чернов».

По диагонали от меня, у окна, лежал худой старик с изможденным лицом и переломом шейки бедра. Судя по всему, ему уже не светило плясать гопачка, но смиряться с этим он не собирался. Каждые десять — пятнадцать минут старательно подтягивался на висящей над ним железной перекладине и время от времени совершал самостоятельный пеший переход до умывальника, опираясь на костыли, шаркая по паркету больной ногой, как фломастером по картону, ухая, постанывая и подвывая. Когда бы я ни встретился с ним взглядом, он успевал улыбнуться и сделать рукой бодрящий жест: мол, все в порядке, и мы все снова очутимся на конях. Звали старика Петр Петрович Незнамский, в оные времена он был известным профессором-электронщиком, спецом из засекреченного института, но с приходом демократической чумы, подобно многим другим заслуженным пожилым людям, догорал в бедности и забвении.

Четвертый обитатель палаты, лежащий напротив Петра Петровича, был фигурой загадочной. Двое суток, которые я здесь провел, он беспробудно дрых, со свистом посапывая и изредка переваливаясь со спины на бок. Единственный раз он как-то вскочил, уселся, спустив ноги на пол, ошалело глядя на подполковника, строго потребовал:

— Дай пива, брат! Куда спрятал? — и, не дождавшись ответа, снова повалился на бок. Никто его не пытался будить, лишь дежурная сестра забегала и делала ему какие-то уколы. Каждый раз Петр Петрович уважительно спрашивал:

— Помирает? — И сестры, хотя были разные, отвечали одинаково:

— Оклемается, молодой еще.

В начале восьмого появилась заспанная молоденькая медсестра, весело прощебетала: «Температуру будем мерить!» — и, ни на кого не глядя, крутнулась на каблучках и выпорхнула из палаты. Сразу после девяти принесли завтрак, и я съел, поставив на колени, все, что подали: тарелку пшенной каши с миниатюрным шлепком масла, кусочек то ли омлета, то ли жевательной резинки и выпил кружку чая с двумя кусочками сахара. Ел без аппетита, но получая удовольствие от знакомого процесса. Спросил у подполковника:

— Туалет далеко?

Оказалось, туалет вкупе с неработающим душем примыкает прямо к палате.

— Сигаретки не найдется?

Юра Артамонов протянул мне сигареты и зажигалку, вежливо полюбопытствовал:

— Дойдешь?

Я дошел. Шея и туловище у меня были туго перемотаны бинтами, зато голова болталась из стороны в сторону, как тыква на проволоке. Делая свои дела, я цепко ухватился рукой за умывальник, поэтому не упал, хотя сначала думал, что рухну. Потом уселся на колченогий стульчик и, недолго думая, прикурил. Вместе с первым глотком дыма в голове что-то разорвалось, из глаз брызнули слезы, из ноздрей — сопли, и свет вдруг померк. Куда-то меня вышвырнуло в необозримую даль, где я люто перхал и откашливался, сжимая локтями бока, пронзенные тысячью гвоздей. Казалось, агонии не будет конца; но вскоре опять обнаружил себя в туалете, скорченным на стульчике, с зажженной сигаретой в кулаке. Чтобы проверить, жив ли я, вторично затянулся. Результат был потрясающий. Верхняя часть черепа зацементировалась, отделилась и проплыла передо мной по воздуху, вся в спутанных, подмокших волосках. Я догадался, что это всего лишь видение, и легко справился с ним, надавив на глазные яблоки. Дальше уже без всяких затей докурил сигарету до конца.

— Вот так-то, Катенька, — сказал торжественно вслух. — Со мной, как видишь, все в норме.

Вскоре явился на утренний обход врач — женщина средних лет по имени Тамара Даниловна. Ко мне подошла к последнему. Встала у изножья кровати.

— Как самочувствие?

— Хорошо, спасибо. Когда выпишете?

Устремила на меня задумчивый взгляд без всякого намека на улыбку. Личико неказистое, скорее мужское, чем женское, но выразительное.

— Об этом пока рано, — шагнула вперед, откинула одеяло и, наклонясь, сноровисто меня всего ощупала, будто тюк с товаром: нет ли где дырки.

— Как голова?

— Не совсем как бы моя.

— Это нормально, — отступила назад, окинула оценивающим взглядом и молча удалилась. Сестра шмыгнула за ней хвостиком.

На всех нас четверых ушло не более десяти минут.

— Здорово! — восхитился я. — Медицина двадцать первого века.

В перемогании, в полудреме потек больничный день. Голова ровно, глухо гудела. Все чувства были словно подморожены, и досаждала лишь одна мысль: что с Катей?

Посредине дня вдруг заворочался на кровати таинственный больной, сбросил с себя одеяло и сел.

Лицо у него оказалось узкое, печальное, но приятное — и не поймешь, сколько лет мужику. Мы все уставились на него. Петр Петрович даже газету отложил.

— Где это я? — поинтересовался страдалец. — В вытрезвиловке, что ли?

Подполковник Артамонов, который лежал к нему ближе всех, объяснил, что это не вытрезвитель, а больница, травматология, где лежат побитые, ушибленные и изувеченные.

— А зачем я здесь?

— Тебя третьего дня привезли. В реанимации откачали, потом сюда кинули. Ты уже три дня ничего не ешь. Так ослабеть недолго. На вот, пожуй яблочко.

Мужчина (или мальчик?) в недоумении посмотрел на протянутое яблоко и вдруг заплакал. Да не просто заплакал, а, обхватив стриженую голову руками, заревел в голос. Я и не видел никогда, чтобы так рыдали мужчины. Что-то было в этом чистое, искреннее и поучительное.

— Это ты напрасно, — заметил Артамонов. — Чего ж теперь выть. Расскажи лучше, что случи-лось-то?

Нахлюпавшись вдоволь, парень (или мужчина?) опрокинулся на смятую подушку и трагически произнес:

— Это она, сучка, подставила!

Потихоньку, в несколько приемов, он все-таки поделился с нами своим горем. Речь его была не совсем связной, со многими отступлениями, но вкратце история была такая. Звали его Кешей Самойловым, ему был сорок один год, и работал он мастером на каком-то приватизированном цементном заводе. Жил припеваючи: меньше миллиона в месяц не имел. Пил, конечно, по-черному, хотя сам этого не одобрял. Не говоря уже о любимой жене, которую почему-то называл не по имени, а не иначе как «сучкой» и «тварью». Вскоре выяснилось почему. Оказывается, жена не только его разлюбила, но еще устраивала ему по пьянке много каверз и гадостей. Особенно эта ее подлая черта проявилась во время последнего запоя, который длился ровно тридцать семь дней. У них был пятилетний сын Игорек, не по годам развитой и смышленый ребенок, в котором Кеша души не чаял. И вот неделю назад она сначала спрятала от него четвертинку, а потом, когда Кеша начал гоняться за ней по квартире со справедливым требованием вернуть не принадлежащую ей вещь, тварь ухитрилась оглоушить его по тыкве именно Игоречкиным металлическим ночным горшком.

В этом месте Кеша снова разразился горькими рыданиями и по очереди показал нам синюшный шишак за левым ухом.

Кощунственный поступок жены заставил Кешу всерьез задуматься, как бы поскорее выйти из запоя, хотя бы для того, чтобы поквитаться с тварью.

— Сучка здоровая, как трактор! Ну, ребята, сами увидите. Ножищи — во! По тонне. При этом волосатые — тьфу! Как у гориллы. А я что, хилячок пьяненький, вот она и куражится. — Новый взрыв рыданий. — Но люблю — ужас! Никого так не любил. Месяц бухаю, исчах, высох, и что? Привалюсь ночью — она теплая, мягкая, большая — и снова как конь, ей-богу! Тварь даже сама удивлялась. «Ты же, говорит, как-нибудь подохнешь прямо на мне. Допьешься!»

Дальше события развивались так. С утра, обста-вясь полудюжиной пива, Кеша проглядывал от скуки газету, и там ему попалось заманчивое объявление. Фирма «Трезвость» гарантировала стопроцентное выведение из запоя за один сеанс и по умеренной цене. От нечего делать и уже совершенно в отчаянии Кеша позвонил в эту фирму и узнал, что обойдется лечение в сто долларов. Он посоветовался с тварью, и та сказала: «Больше пропьешь!»

Приехал из фирмы дюжий детина в белом халате и со шприцем. Увидев изнуренного Кешу с разбитой головой, выразил сомнение:

— Случай запущенный, может, лучше его в стационар отправить?

Тварь утащила детину на кухню, там они долго шушукались и вернулись в комнату веселые оба, как с именин, со шприцем наготове.

— Я сразу чего-то почуял неладное, — повествовал Кеша. — Но куда деваться. Из запоя выходить надо, иначе хана, а самостоятельно, чувствую, не сдюжу.

Детина-врач дал ему подписать какую-то бумажку и вкатил четыре укола подряд. Кеша враз с копыт, а когда очнулся, то решил покурить. Но это ему не удалось. Никак не мог поймать пачку сигарет, которая лежала на тумбочке. Пальцами тыкал, тыкал, да все около. Игорек, который случился рядом, радостно завопил:

— Папочка, какой ты смешной! Давай вместе играть.

Когда из кухни прибежала тварь, Кеша уже гонялся по полу за тапочком и действительно от души хохотал. '

— После как в яму нырнул, ничего не помню, — закончил грустную повесть несчастный алкоголик.

— Белая горячка, — поставил диагноз Петр Петрович. — Но почему тебя сюда привезли? Обязаны были в наркологию доставить.

— Нет, это не горячка, — сквозь слезы возразил Кеша. — Это он с тварью чего-то в укол намешал.

Ну и на горшок наслоилось. Если выйду отсюдова, убью!

— Правильно, — сказал Петр Петрович. — Тебя привезли как с сотрясением мозга, а на горячку не обратили внимания.

Около четырех ко мне пришел первый посетитель — следователь районного отделения милиции Вохряков. Молодой, немного за тридцать, лицо простецкое. Уселся на стул в ногах, достал из планшетки блокнот, повел допрос. Вежливо, культурно. Фамилия, род занятий, расскажите, пожалуйста, о происшествии.

— Нечего рассказывать, — сказал я. — Ворвались какие-то трое бандюг и изувечили. Спасибо, не убили.

— Никого из них раньше не видели?

— Нет.

— Какие-нибудь особые приметы помните?

— Да нет, пожалуй. Один бритоголовый, в солнечных очках, постарше вот вашего возраста. Двое других — обыкновенные качки.

— Почему вас били? Что-то хотели узнать?

— Спрашивали, где прячу деньги.

— Вы им сказали?

— Сказал, что нету. Откуда у меня деньги? Я же не вор. Кстати, капитан, что там с квартирой? Я имею в виду, с дверью?

— Не волнуйтесь, мы ее опечатали.

Подполковник Артамонов и Петр Петрович с любопытством вслушивались в беседу, алкоголик Кеша, который за обедом похлебал постных щец, безмятежно спал. Обстановка мирная, доверительная. Солнышко в окне.

— Заявление будете делать? — спросил следователь.

— Зачем? Вы же не будете их ловить.

Следователь расслабился, отложил блокнотик.

Улыбнулся хорошей улыбкой человека, у которого главное богатство в жизни — добрый нрав.

— Честно говоря, ловить действительно некому. Нас же двое в отделе. Еле успеваем убийства регистрировать.

— Понимаю.

— Но все же, бывает, и ловим. Вот если, к примеру, у вас какие-нибудь приметные вещи взяли… Ладно, я еще загляну денька через два, если будут новости.

После его ухода я пошел звонить. Кое-как натянул синюю хлопчатобумажную рубаху и влез в тренировочные штаны. Вот еще одна маленькая загадка, которую хотелось бы поскорее решить. Кто меня одевал? Помнится, когда мы дрались, я был в чем мать родила.

По длинному больничному коридору, заставленному кроватями и напоминавшему полевой лазарет, я брел долго и осторожно, аки столетний старец. Переломанные ребра прижимал локтями и делал мелкие шажки, глядя под ноги. Задержался на минутку у столика дежурной сестры. Симпатичная девчушка что-то писала в журнал.

— К телефону я правильно иду? — спросил я.

— Правильно, правильно, — отозвалась сестра, не поднимая головы.

— А далеко еще?

— Вы же видите, больной, я занята.

Коробка телефона висела в закутке для курения, у подоконника стояли двое мужчин, судя по виду, недавно вернувшиеся из боя. Один с подвязанной рукой и на костылях, у второго голова замотана грязноватыми бинтами так, что наружу торчал только глаз и кончик носа. Когда он затягивался, дым окутывал всю его голову ровным серым облаком.

У меня был всего один жетон, который я занял у Артамонова. Сначала я позвонил в мастерскую, но там никто не ответил, затем набрал домашний номер Зураба. Милый товарищ искренне обрадовался, что я жив. Позавчера они с Петровым заезжали ко мне домой, увидели опечатанную дверь. Были в милиции, но там с ними вообще не стали разговаривать. Даже пригрозили кутузкой, если будут нарываться. Съездили в контору к Огонькову, и тот велел им сидеть тихо по домам до его распоряжения. Обещал, что сам наведет справки. Работа накрылась, Петров в клинче, вот все новости. Но это все ерунда по сравнению с тем, что я обнаружился живой.

— Почти живой, — уточнил я. — Но это не телефонный разговор.

Я попросил Зураба позвонить родителям и сказать, что я в командировке.

— Я к тебе сейчас приеду, — заторопился Зураб. — Говори адрес.

— Лучше завтра…

Я перечислил, что надо привезти: зубную щетку, пасту, пожрать… немного деньжат. После паузы Зураб спросил:

— Как думаешь, Саня, хана проекту, да?

— Необязательно. Привези еще жетонов для автомата. И курево.

— До завтра, Саня, держись, брат!

Пока я звонил, Кеше соорудили капельницу, он чуть порозовел, но выражение лица сохранял такое, словно его посадили на электрический стул, куда с минуты на минуту подадут ток. На кровати Петра Петровича сидела пожилая женщина в нарядном летнем платье. Подполковник читал детектив. Посмотрел на меня поверх страниц.

— Подымим?

В туалете я устроился на стуле, а он остался стоять.

— Может, по глоточку? — предложил подполковник. — У меня есть.

— Боюсь. Голова какая-то чумная.

— Тогда не надо. Не догадываешься, кто тебя уделал?

— Догадываюсь.

— Я так и понял.

Ближе к ночи заглянула дежурная медсестра и раздала всем, кто хотел, по таблетке анальгина. Оживший Кеша Самойлов (на ужин он съел тарелку лапши и выпил кружек пять чая с печеньем и сыром, которым его угощал Артамонов) попросил снотворного.

— У меня бессонница! — гордо объявил он.

Сестра, пожилая дама, вытряхнула из упаковки две крохотные синие таблетки.

— Что это? — подозрительно спросил Кеша.

— Пей, хуже не будет.

— Попозже выпью…

Засыпала палата под горестные причитания страдальца, который, обращаясь неизвестно к кому, последовательно перечислял грехи твари: а) до сих пор не принесла передачу; б) пыталась убить ночным горшком; в) отравила вместе с врачом; г) никогда не любила; д) ноги волосатые…

Глава вторая

Утром пришла Катя. Я дремал после завтрака и во сне пытался стряхнуть ползущую по груди крыску, но она не стряхивалась. Открыл глаза, увидел Катю, но не сразу ее признал. Лицо осунувшееся, с ввалившимися огромными очами, светящимися тьмой. Кроме перламутрового синяка под глазом, широкая ссадина на лбу и исцарапанный подбородок. Счастливая улыбка.

— Давай поцелуемся, — предложил я. Катя нагнулась, ее губы прижались к моим. Эта процедура вернула мне душевное равновесие.

— Тебя что же, опять били?

— Еще как! Эти вообще были какие-то зверята.

— Не повезло тебе со мной, да?

— Почему?

— Как же, ни дня без колотушек.

— Ну, тебе тоже досталось.

Все эти дни, пока я недужил, мне так много хотелось ей сказать, но сейчас, когда она была рядом, можно было и помолчать. Она и так все понимала. Может быть, это была первая женщина в моей жизни, с которой не надо было притворяться. Конечно, это сулило впереди большие неудобства.

— Как ты нашла меня?

— По телефону.

— Ага, — кивнул я глубокомысленно, хотя ничего не понял. — Расскажи поподробнее.

— Про что?

— Как все было.

— Лучше потом, ладно? — Она встала с кровати и начала разбирать спортивную сумку, набитую под завязку. Боже мой, чего только она не притащила! Банки с соками, фрукты, сигареты, свертки с едой, кастрюльки, аккуратно упакованные туалетные принадлежности, махровое полотенце, домашние тапочки, книги и, как венец всего, пузатая бутылка армянского коньяка. Через минуту кровать и тумбочка были завалены так, словно сюда переместился коммерческий ларек.

— Ты с ума сошла, — сказал я. — Давай все упаковывай обратно.

Ее лицо светилось, все царапины празднично лиловели.

— Смотри, Саша, вот мед, орехи, курага, изюм. Все помытое. Курица еще горячая. Давай прямо сейчас покушаешь. Мама в духовке запекла. Ой, вкуснятина!

Как я ни противился, чуть ли не силком скормила мне полкурицы и бульону заставила выпить. Оттрапезничав, я взял ее за руку и увел в туалет якобы покурить. Там, защелкнув задвижку, попытался к ней приласкаться, но ничего у меня не вышло. Стоило мне чуть-чуть резче дернуться, как в башке вспыхивал оранжевый туман.

— Ну, не расстраивайся, — сказала Катя. — Что мы, не потерпим, что ли?

— Послушай, пора тебе домой.

— Я тебе надоела?

— Не валяй дурака. Здесь все-таки больница.

— Но я же никому не мешаю.

— Давай двигай… Вечером тебе позвоню.

— Саша, что с нами будет?

— Ты о чем?

— Кто эти люди, которые нас преследуют?

— Тебе лучше знать. Тебя два раза били, а меня только один.

— Чего они хотят?

— От тебя?

— Саша!

— Скажи лучше, тебя изнасиловали или нет?

— Тебе так важно?

Я подумал: важно или нет? Да, это было для меня важно.

— Не успели. Милиция помешала. Саш, они нас убьют?

— Не хотелось бы. Мы ведь с тобой только жить собрались.

В палате началось какое-то движение, видно, нянечка привезла тележку с обедом. Я поднял руки и прижался лицом к ее теплому, упругому животу. Катя поцеловала меня в макушку, глаза у нее были мокрые. Потерлась о мои волосы.

— Саш, скажи, что я должна сделать?

— Слушаться меня. Будешь слушаться, все образуется.

— Я буду слушаться.

В знак повиновения она быстренько собралась и покинула палату, пообещав вернуться завтра. Я проводил ее до лифта. Там еще кто-то стоял в белом халате. Но нам казалось, что мы одни, поэтому мы обнялись.

— Лучше всего тебе уехать из Москвы, — сказал я.

— Саша, не надо так говорить.

Ее глаза блестели передо мной странным лунным светом, и я не хотел, чтобы они погасли.

Глава третья

К вечеру посетители посыпались как из рога изобилия, вдобавок неожиданные. Первым явился дорогой сынуля Геночка, с которым мы по телефону разговаривали последний раз три месяца назад. По просьбе матери я пытался наставить его на путь истинный. Школу он бросил и не собирался ни работать, ни учиться, а собирался блаженствовать. Разговор получился крайне бессмысленным. Мы наговорили друг другу кучу гадостей, и сынуля подвел итог, дерзко заявив: «Угомонись, Александр Леонидович, какой ты мне отец!»

Конечно, он был прав, я был плохим отцом и мужем был плохим, но все-таки денежек им с матерью подкидывал, особенно когда бывал в плюсе. На его замечание о том, какой я отец, я ответил прямым оскорблением: «Паршивый, наглый сопляк!» — и повесил трубку, некстати припомнив поучительный эпизод встречи Тараса Бульбы с сыном Андреем на польской территории.

И вот он явился не запылился — в модном прикиде, в тесной кожаной курточке, обвешанной дикарскими украшениями, и в просторных фиолетовых штанах.

— Привет, папаня! — поздоровался сын. — Чего-то ты бледный с лица! Заболел, что ли?

Я и не ожидал от него разумных слов, но эти, произнесенные в больнице, прозвучали совсем издевательски.

— Будешь хамить, — сказал я, — сразу убирайся.

— Да нет, пап, надо поговорить.

Он присел на краешек кровати.

— Как ты узнал, что я здесь?

— Нашлись добрые люди, подсказали, — бросил быстрый, не по годам цепкий взгляд на соседей: не подслушивают ли? Меня замутило.

— Ну давай, давай, выкладывай!

— Пап, ты хоть соображаешь, с кем связался?

— Давай дальше.

— Да это же… это же… Тебя раздавят, как муху!

Значит, вот оно что! Продолжают обкладывать.

— Кто тебя прислал?

Ему было всего тринадцать лет, моему мальчику, а в эту минуту, когда он «косил» под взрослого, стало и того меньше.

— Какая разница, кто прислал. Велели передать, чтобы не дрыгался. Это их слова, не мои. Пап, сделай, чего просят. Иначе и тебе и мне кранты.

— Ты их знаешь?

— Намекнули… Пап, это самая страшная кодла в Москве. Ну как тебя угораздило!

В нынешней ситуации Геночка, молодой, да ранний, безусловно, ориентировался лучше, чем я. Для него понятия «наехать», «включить счетчик», «замочить», «обналичить» и прочее были столь же нормальны, как для меня в его возрасте были нормальны понятия «сдать экзамен», «пойти в армию», «влюбиться», «служить Отечеству».

— Мать в курсе? — спросил я.

Гена удивился:

— Ты что, пап? Зачем ей?

— Тоже верно.

— Пап, чего ты им задолжал?

— Пока вроде квартиру.

Он ни минуты не колебался.

— Отдай. Поверь мне, отдай!

— Как у тебя все просто. А где я жить буду?

Пренебрежительная гримаска родных глаз.

— Пап, не обижайся, но у вас у всех как-то мозги набекрень. Точно вы на луне родились. Ну пойми, разделаются с тобой, да и со мной заодно, и кому будет польза от твоей квартиры? Ты хоть немного подумай. Прямо зло берет, честное слово. Как вы жили при коммунистах слепыми кротами, такими и остались.

Геночка был уверен, что наступила новая эра, точно так же, как бабочка, летящая на огонь, полагает, что ей выдался светлый денек. Уверенность прекрасная и святая, но мальчик был не бабочкой, а моим сыном.

— Но с какой стати я должен отдать квартиру?

Гена скорчил гримасу, которая означала, что его терпение, увы, на пределе.

— Есть правила, которые нельзя нарушать.

— Кем же они придуманы?

— Жизнью, папочка, жизнью!

Ему хотелось добавить: «Когда же ты поумнеешь, отец!» — но он сдержался. На этой недосказанности мы и расстались, но мне было о чем подумать. Если тлела во мне робкая надежда, что бандиты отвязались и инцидент исчерпан, то приход сына меня образумил. В чем-то он был, разумеется, прав. За эти годы я, как и многие, так и не привык к огромной уголовной зоне с ее черными нелюдскими законами, по которым жертву, угодившую в силок, обязательно добивали, как бы она ни вопила. По-прежнему в глубине сознания тлело утешное ощущение, что этого не может быть.

Следом за сыном появился Зураб. Он побыл у меня недолго, минут десять. Сидел бы и дольше, но его спугнула Наденька Крайнова. Она вошла в палату, благоухая французскими духами, соблазнительная, как десяток фотомоделей, оттеснила Зураба с кровати и дружески потрепала меня по щеке:

— Ну что, миленочек, допрыгался? Погулял немножко на свободе, да?

Зураб, обиженный невниманием шикарной дамы, тут же откланялся, пообещав прислать завтра Колю Петрова, если тот протрезвеет. Жаль, ничего мы не успели обсудить, но в присутствии Наденьки это было уже, конечно, невозможно.

Целый месяц длился наш роман, бестолковый, страстный и пустой, но сейчас я с трудом припомнил, в каких мы отношениях. Наденька была всего лишь тенью из прошлого, которое рухнуло в те самые минуты, когда меня, голого, пытались укокошить в собственной квартире.

— У меня глубокая черепно-мозговая травма, — предупредил я. — Мне нельзя нервничать.

— Травма у тебя была и прежде, — улыбнулась Наденька. — А нервничать совсем не обязательно.

Видя, что я молчу, вывалила из пакета на кровать гору апельсинов.

— Сегодня переночуешь здесь, а завтра перевезу тебя в другое место. Я уже обо всем договорилась. Там будет нормальный уход, отдельная палата. Правда, придется немного раскошелиться, дружок.

— Не хочу никуда!

Наклонилась к самому уху:

— Не строй из себя бомжа, милый!

— Я совок и буду лечиться бесплатно!

Засмеялась, но глаза холодные. Ах, какой чудесный кремовый костюмчик в обтяжку, как у гимнастки. Ах, какая красивая, сочная самка, знающая себе цену. Воздух в палате ощутимо наэлектризовался. Артамонов с гостем-однополчанином навострились, точно на посту. Кеша Самойлов в сильном волнении загородился журнальчиком «За рулем» и поверх него наблюдал за Наденькой, как сыч из дупла. Но искушенная покорительница сердец, для которой тайны мужского естества были открытой книгой, никого не замечала, кроме меня. Чем-то я, видно, ей приглянулся, когда был еще не покалечен.

— Наденька, спасибо за заботу, за доброту, за апельсины, но мне правда ничего не нужно, потому что у меня все есть.

Она требовательно спросила, почти не понижая голоса:

— Это из-за той фифочки, которая отвечала по телефону?

— Надя! Только без сцен, прошу тебя!

— Кто она такая, негодяй?! Где ты ее подобрал?

Я решил перенести объяснение в туалет и, кряхтя, начал сползать с кровати. Наденька помогала, подставив крутое плечо. При этом стрельнула-таки бедовыми очами в подполковника, от чего тот смущенно потупился. Кеша Самойлов уронил журнал и озадаченно шевелил губами, видно, подсчитывал, сколько же у меня в натуре жен.

В туалете Наденька усадила меня на стул и поцеловала в губы.

— Ну что, голубчик, может быть, пора все рассказать своей мамочке? Может быть, мамочка поможет?

На мгновение я ей было поверил, но тут же опомнился. Здорово все же мне прищемили мозги. Ну чем и кому способна помочь эта прелестная, пышная пожирательница мужчин?

— Что молчишь, Сашенька? Где у тебя бо-бо?

— Болит везде. Но особенно неладно с головой. Что-то в ней повредилось.

— Не переживай, все пройдет. Потом, ты же знаешь, для мужчины голова не главное… Ну рассказывай, рассказывай!

— Что рассказывать? — Я поднес зажигалку к ее сигарете и сам прикурил.

— Кто на тебя напал? И что это за штучка у тебя в квартире? Я ведь все равно дознаюсь.

Внезапно я ощутил в себе такую унизительную хрупкость, какая бывает у пересушенного на солнце гриба.

— Наденька, — попросил я, — ты иди пока домой, а когда я немного поправлюсь, мы обо всем поговорим.

— Мы поговорим сейчас, — жестко бросила она, и глаза ее заблестели отнюдь не весело. — Почему ты скрываешь? Кто эта стерва? Неужели это серьезно?

— Что — серьезно?

— У тебя со стервой.

— Она не стерва. Обыкновенная женщина, доверчивая и несчастная. Стервы совсем другие. Они всегда знают, чего хотят.

— Вон как ты заговорил!

— Как?

— Хочешь поссориться?

— Пойми, Надя, я болен, избит, у меня сотрясение мозга. Оставь меня в покое. Глупо же в таком состоянии выяснять отношения.

Наклонилась близко, прошептала со странным напряжением:

— Скажи только одно: ты меня совсем не любишь?! Ни капельки?

— Конечно нет. Как и ты меня.

Это было для нее чересчур. Сделала движение, точно собиралась ударить, но лишь презрительно процедила:

— Пожалеешь об этом, миленький!

— Я уже сейчас жалею, только не знаю о чем.

— Тебе говорили когда-нибудь, что ты подонок?

— Говорили — и не раз.

Красиво покинула туалет, запустив в меня горящим окурком. Я ловко уклонился, скрипнув шеей, как несмазанной дверной петлей…

Дальше вечер потянулся по-домашнему — в бесконечных чаепитиях и разговорах. Курить в туалет теперь ходили втроем — Кеша Самойлов воскресал на глазах. Его пошатывало, но речь совершенно восстановилась.

— Наверное, придется вообще завязывать с этим делом, — грустно сказал он. — Иначе хана!

— Что же, совсем пить бросишь? — не поверил подполковник.

— Совсем не совсем, а придется брать тайм-аут. Иначе тварюга доконает. Сегодня у ней сорвалось, но она не успокоится. Раз уж дело на принцип пошло, выбора нет — или она меня в гроб вгонит, или я ее. Но у нее преимущество большое.

— Ноги волосатые? — спросил я.

— Нет, не ноги. Зря смеешься, Саня. Тут вопрос тонкий. Я ведь ее, сучку, до сих пор люблю, тянусь к ней — вот где загадка для ума. Я ей цену знаю, у меня до нее баб было навалом, а скрутило на ней. Притом ей-то на меня начхать, да и на сына тоже. У ней рыбья кровь. Она вообще никого не любит, даже себя. Я точно вам говорю. Бывает, вот сядет посреди квартиры и просидит целый день, пальцем не шевельнет. Я ей: «Сходи хоть умойся, тварь, рожу хоть приведи в порядок». *- «Отстань, говорит, не мешай». Я говорю: «Чему не мешать-то, скажи, чему? Ты же, говорю, сучка, обед не можешь сготовить, если тебя рылом в кастрюлю не ткнуть. У тебя ребенок с голоду распухнет, а ты так и будешь сидеть!»

— Может, больная? — посочувствовал подполковник.

— Ты ее видел?

— Нет.

— Тогда не говори, чего не знаешь. Больная! На ней повесить табличку «Танк» — и все поверят. Нет, ее можно только убить, но жить с ней нельзя.

— Зачем же живешь?

— Бесприютная она, без меня точно пропадет, — Кеша не выдержал и горько зарыдал прямо в туалете, хотя до этого терпел уже несколько часов подряд.

Перед сном, когда потушили свет, неожиданно разговорился Петр Петрович. Ночная сестра забыла перебинтовать ему ногу, а напомнить он постеснялся. В связи с этим припомнил, как первый раз повредил эту же самую ногу еще на фронте. Он тогда был молодым старлеем. Польша, солнечный берег, война заканчивалась, и как раз Петр Петрович с друзьями собирались в баньку, когда началась бомбежка. Три «мессера», неожиданно возникших откуда-то из-за леса, как из преисподней, за считанные минуты вдрызг разутюжили деревеньку. Петр Петрович доскакал до ближайшей канавы, прыгнул, и на лету его снесло шальным осколком. Раскаленный жужжащий металлический шмель ровнехонько выстриг из голени правой ноги десять сантиметров. Вдобавок контузило, и ожил Петр Петрович только через несколько дней в госпитале. Военный хирург с ним не церемонился и дружески растолковал, что’хорошей двигающейся правой ноги ему больше не видать — такой широкий разрыв мышцы нипочем не срастить.

— Черт его знает, — счастливо поведал Петр Петрович. — Я с тех пор врачам не во всем доверяю. Зажила нога. Сама по себе затянулась. Через полгода на велосипеде ездил. Вопреки всем медицинским хрестоматиям. Пятьдесят лет горя не знал. И вот на тебе — сходил, дурила, за творожком. Причем не собирался, у нас еще полпачки лежало в холодильнике. Хотели с Машей сырничков настряпать для воскресенья. Соседка взбаламутила. Позвонила: на Ломоносовском дешевый творог выкинули — по две с половиной тысячи за кило. Ну как не побежать. Помчался, конечно, благо недалеко — десять остановок на автобусе.

Когда Петр Петрович садился в автобус, сбоку выскочил на тротуар «фордик» с подвыпившим молокососом за баранкой и повалил старика наземь, зацепив бортом.

— Опять та же самая нога, — пожаловался Петр Петрович, — и опять надейся на чудо. Перелом шейки бедра в моем возрасте — это не подарок.

— Что врачи говорят? — спросил я.

— Это как раз неважно. Они часто сами себе противоречат. Но по моему собственному прогнозу, раньше чем через месяц мне отсюда не выйти. Организм уже довольно изношенный.

Кеша подал голос, преодолевая рыдания:

— Надо же, как послушаешь!.. Что было, а? Воевали… Немцев побили. Все-таки тогда люди другие были, да, Петрович? Лучше все-таки были. А теперь всякая тварь берет ампулу и травит мужика, как крысу…

Осознав глубину этой мысли, я мирно задремал.

Глава четвертая

Сквозь незашторенную раму синела ночь. В палате все предметы обрисовывались нечетко, как в затемненном кадре. В ногах моей кровати сидел бритоголовый. Смутная фигура второго мужчины маячила у окна. Поначалу я решил, что это сон, но увы. Я включил лампу над головой, взглянул на часы — половина третьего.

— Ну что, не ожидал, архитектор? — спросил бритоголовый, сочувственно улыбаясь. На сей раз на нем не было очков. Лицо интеллигентное, с грустным блеском глаз.

— Не ожидал, — согласился я. — Надеялся, что тебя придушил.

— Ну что ты, до этого далеко. Да и кого ты вообще можешь придушить, книжная сопля?

Я потянулся почесать за ухом, но гость неверно истолковал мое движение.

— Не вздумай шуметь!

В палате никто не проснулся: подполковник Артамонов похрапывал во сне, алкоголик Кеша изредка пискляво вскрикивал, видимо продолжая сводить счеты с тварью, со стороны Петра Петровича — ни звука. И днем и ночью он спал тихо, как умирал.

— Шуметь не надо. В этой больнице, как и везде, у нас все схвачено.

— Понимаю.

— Хочется, чтобы ты еще лучше понял. Мы можем придавить тебя прямо сейчас, ты и пикнуть не успеешь. Сечешь?

— Конечно.

— Можем сделать это завтра или послезавтра, в любой момент, когда нам будет удобно. Архитектор, тебе уже никто не поможет. Ты пустое место, ноль, тебя уже почти нету. Улавливаешь?

— Покурить бы перед смертью, — сказал я.

Бритоголовый усмехнулся и достал из куртки пачку «Кэмела».

— На, кури. Ты хорошо держишься, но все-таки чего-то до конца не схватываешь… Допустим, ты даже выйдешь отсюда. Допустим, мы тебе это позволим. Что дальше? Куда ты пойдешь? Где спрячешься? Нигде, Саня! Вот это главное, пойми. Тебе негде спрятаться, и никто тебе не поможет, пока с нами не рассчитаешься. Включен счетчик, Саня! Слышишь, счетчик включен. Если ты такой гордый, пожалей хотя бы сына, родителей, девушку свою. У тебя хорошая девушка, Саня, поздравляю! Такая сисястая, аппетитная телка. Подумай, что с ней будет, если ты хоть маленько рыпнешься!

Мужчина у окна негромко хмыкнул, точно отрыгнул. Во мне не было ни страха, ни грусти, но давило тяжкое сожаление, какое испытывает, вероятно, калека, которому ломают последний здоровый сустав.

— Я не рыпаюсь. Вам нужна квартира? Пожалуйста.

Гость щелкнул зажигалкой и поднес ее к моим губам.

— Нет, Саня. Квартира была вчера. С тех пор ты еще больше провинился. Я бы сказал, ты даже обнаглел.

— Что же вы хотите теперь?

— Квартира само собой. Плюс сто тысяч долларов. Это по-божески, Саня. Если прикинуть, что ты теряешь, это вообще ерунда.

— Но у меня нет таких денег.

Гость сделал вид, что не расслышал. Его напарник подошел к Кешиной кровати, потому что тот как-то странно затрепыхался и ручонками зашарил по одеялу, а потом даже попытался сесть. Мужчина наклонился и заботливо, умело сдавил ему глотку. Кеша хлюпнул носом и затих.

— Сто тысяч — еще не все, — сказал бритоголовый. — Придется дать подписку.

— Какую подписку?

Бритоголовый усмехнулся совсем уже по-приятельски:

— Обязательство. Поработаешь на фирму, песик. Но это не моя мысль. Это начальство придумало. Я-то предлагал нулевой вариант. Уж больно ты неугомонный. К сожалению, не мне решать.

— Согласен на все, —сказал я.

— Не спеши. Двое суток у тебя есть на размышление. Двое суток тебе хватит?

— Вполне. Да я и сейчас…

— Пытаешься химичить, понимаю, — подвинулся ближе со стулом, и у меня появилось мерзкое ощущение, что его мокрые, будто запотевшие глазки приклеились к моей коже. — Что-то забыл, гаражик-то у бати на Стромынке? Или где?

— Тебя хоть звать-то как, супермен? — спросил я.

— Вряд ли тебе понадобится мое имя, песик.

— И то верно.

— Сигареты оставить?

— Спасибо, у меня есть.

— Послезавтра приду с бумагами. Жди.

— Идет. Но чтобы достать сто тысяч, мне же сначала надо выйти отсюда.

— Это детали. Это мы уладим.

Уходя, он дружески ущипнул меня за бок. Напарник потянулся за ним. Только тут я почувствовал, какая тяжелая плита лежит на груди, попытался ее сдвинуть, но задохнулся. Череп гудел набатом. Я погасил лампу. Словно из ваты услышал голос подполковника:

— Крепко скрутили, да?

— Ты не спал?

— Сначала спал, потом проснулся. Что думаешь делать?

— Еще не знаю.

Тут я слукавил. Давно знал, что выход только один. Побаивался этого знания. Не готов был, не настроен. Силенок было мало в запасе. Не хватало еще какого-то маленького толчка. Приговор надо мной был произнесен, я сам его подписал, но, как всякий малодушный человек, продолжал надеяться, что появится некто посторонний, могучий и справедливый, и отменит казнь.

— Им нельзя поддаваться, — пробурчал Артамонов. — Палец сунешь, отхватят руку.

— Тоже верно.

— Мразь поганая! Повыползала из щелей. Я тебе помогу. Дам один телефончик на всякий случай.

— Спасибо, Юра! Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, дружище!

Но сон сморил меня не скоро, и это потому, что просыпаться было вроде незачем.

Глава пятая

После стремительного утреннего обхода (шесть минут на четверых) я поплелся за Тамарой Даниловной в ординаторскую. Вдоль стен коридора на кроватях лежало человек десять больных, которые поступили ночью: их еще не успели рассортировать. Ночной улов обновленной Москвы. Говорят, в иные ночи навозят столько, что некуда девать. Некоторые своим отрешенно-окровавленным видом наталкивали на мысль, что попали сюда по ошибке либо потому, что морг перегружен. Другие подавали активные признаки жизни, копошились и изучали свои ранения.

Из ординаторской я вызвал Тамару Даниловну в коридор. Она вышла недовольная. Глядела исподлобья, как на врага.

— Слушаю вас?

— Тамара Даниловна, у меня просьба личная к вам. Давайте присядем где-нибудь в сторонке.

Давненько не встречал я женщин, у которых выражение неприязни было как бы частью лица.

— Вам нельзя вставать. Почему вы все время ходите? Не хотите выздороветь?

Молча я добрел до ближайшей скамеечки — они стояли вдоль коридора то тут, то там. Сел и вздохнул с облегчением: голова перестала кружиться. Тамара Даниловна помешкала, но все же пошла за мной и опустилась рядом.

— Извините, что отрываю от важных дел, но завтра мне нужно выписаться.

— Это ваши проблемы, — раздраженно бросила она.

— Разумеется. Но я хочу обратиться к вам именно как к врачу.

— А кто же я по-вашему? — все-таки заинтересовалась.

— Не знаю. Но вопрос не в этом. Объясните, пожалуйста, нормальными словами, каково мое состояние? С точки зрения медицины.

— Если сбежите из больницы, я ни за что не отвечаю.

— Спасибо. Но какие-нибудь лекарства…

— Чтобы делать глупости, не надо никаких лекарств.

У нее было некрасивое, резкое, почти мужское лицо, с угрюмой, тайной насмешкой в глубине глаз. У меня не было времени достучаться до ее сердца, но я понимал, что при иных обстоятельствах нам нашлось бы о чем поговорить. В какую-то секунду она тоже это поняла: ее лицо потеплело.

— Самое малое — еще неделя покоя. Больше ничего, — сказала она.

— У меня нет этой недели.

— Ключица и ребра должны срастись.

— А что с головой?

— Обойдется. Просто сильное сотрясение мозга.

У нее были высокие, сильные плечи, и большая грудь нежно обрисовывалась под халатом, но она сутулилась, даже когда сидела.

— Завтра уйду, — сказал я, — и так и не увижу, как вы улыбаетесь.

— Куда вы спешите?.

— Я еще вернусь, чтобы пригласить вас поужинать. Согласны?

Она все-таки улыбнулась, но лучше бы этого не делала. Обнажились неровные зубы и золотая коронка на левом резце.

— Воображаете себя дамским угодником?

— Тамара Даниловна, почему вы выбрали такую странную профессию — костоправ? Вроде бы чисто мужская работа?

— А вы думаете, я женщина?

— Еще какая! — Я было размахнулся порассуждать наэтутемуи, надеюсь, не ударил бы в грязь лицом, но Тамара Даниловна властно положила руку на мое колено.

— Хорошо, хорошо… С утра сделаем контрольные снимки. Там видно будет… Однако вы проныра, молодой человек!

…Покурив, я снова отправился к телефону. Дозвонился до Зураба и попросил его о большой услуге. Он должен был заехать ко мне, взять ключи, а потом пригнать к больнице моего «жигуленка».

— Чего задумал, старче?

— Ничего. Петров пьет?

— А что ему еще делать?

— Родителям звонил?

— Да. Сказал, что вернешься дней через десять.

— Поверили?

— С матушкой разговаривал. Взял грех на душу.

— Спасибо, дружище. Жду тебя.

Катя приехала в половине четвертого. Тихой радостью осветили палату ее синяки. Всем она навезла гостинцев. Петру Петровичу — пачку творога и пакет кефира, Артамонову — пару бутылок «Туборга» (на смущенный вопрос: «Не знаю, пьете ли вы пиво?» — получив прочувствованный ответ: «Я все пью, что льется!»), Кешу порадовала блоком «Столичных», при этом он так разволновался, что слова благодарности, надо заметить довольно своеобразные, нашел лишь минут десять спустя.

— Эти сигареты, — сказал напыщенно, — брошу твари в морду. Пусть знает, какие бывают настоящие женщины!

Катя сразу затеяла чаепитие, потому что кроме всего прочего привезла горячий, укутанный в шерстяной платок большой яблочный пирог. Кеша кинулся ей помогать и, кипятя воду в двухлитровой банке, сумел обвариться.

Катя прогостила до отбоя и устроила нам что-то вроде пикника на больничных койках. Много уместилось в этот вечер такого, чего до века не забуду. Короче, неожиданный праздник удался, и Катя была на нем царицей. Она разыгрывала бесконечные сценки то с Кешей, то с Петром Петровичем, и все смеялись от души, забыв о болячках. Кульминацией стала попытка Петра Петровича продемонстрировать, как он доберется до умывальника с одним костылем. Катя и Кеша страховали его с боков, и все трое рухнули на пол, ухитрясь перевернуть пустую кровать. Петр Петрович с единственным костылем оказался в самом низу, на нем Катя, а сверху кровать и Кеша Самойлов, хрястнувшийся о перекладину башкой. Когда Петр Петрович снизу, как из подвала, солидно, задумчиво констатировал: «Ну вот, и вторая шейка бедра сломалась», нас с подполковником прихватил натуральный родимчик. Кто не знает, сообщу: больница вообще одно из самых веселых мест на свете, веселее, по слухам, бывает разве что в морге. Позже к нам присоединился Зураб, который долго не мог понять, что происходит, думал, что попал в психушку, но потом и его прорвало. Повод был довольно пикантный: Кеша Самойлов с хмурым видом разглядывал банан, зажатый в кулаке, и тут как раз в палату заглянула медсестра, чтобы узнать, почему у нас так шумно. Я показал на Кешу, заметив: «Это он у себя оторвал, чтобы твари насолить!» Кеша привычно залился слезами, сестра выскочила вон, а Зураб, побагровев, только и смог произнести: «Поеду, пожалуй, а то и я с вами рехнусь, ребята!»

Я вышел за ним в коридор.

— Кто такая? — завистливо спросил Зураб.

— Случайная знакомая. Второй день тут ошивается.

— Понял. Саня, говори, что придумал? Зачем тебе сейчас машина?

— Это личное дело. Оставь ее на стоянке.

— Саня, темнишь! Обижаешь. Разве мы не братья? Он действительно был мне братом, как и Коля Петров. Роднее не бывает. Но сегодня мне нужен был другой человек, и с ним я, даст Бог, увижусь завтра. Я попросил Зураба привезти еще деньжат, объяснил, где лежат — на книжной полке, в «Справочнике терапевта», — а также одежду и сказал какую.

Около десяти проводил Катю. В полутемном закутке мы нашли лежачок, посидели немного.

— Завтра пятница? — спросил я.

— Ага.

— Сможешь отпроситься с работы?

— У меня же больничный.

— Приезжай к одиннадцати и жди на улице. Встрепенулась, отстранилась:

— Тебя выпишут?

— Дома скажи, что уедешь на несколько дней. Наври что-нибудь. Сможешь?

— Саша, нас не убьют?

— Не говори ерунды!

— Сашенька, мне не страшно. Обидно немного. Только встретились, и уже умирать.

— Прекрати, Катька!

— Нам с ними не справиться. Я их видела. Еще до того, как они на меня напали. Их полно в Москве, ты же знаешь. Похожи на людей, но это звери. От них от всех воняет козлом.

Я довел ее до лифта, поцеловал в губы, и она уехала, грустная, с пустой спортивной сумкой на плече. Кончился праздник, закатилось солнышко.

Глава шестая

У этого знакомства сложная предыстория. Как-то лет двенадцать назад отец обратился ко мне с необычной просьбой: у его закадычного дружка (теперь он умер) по соседству приобрел участок некто по фамилии Гречанинов. Чрезвычайно загадочная личность. За целый сезон никто из соседей не узнал про него больше, чем в первый день. Это был человек не от мира сего, сумрачный, не склонный к общению, появлялся он на участке обыкновенно лишь в сумерках, и чем занимался днем в своем неказистом домишке — никому не известно. В город Гречанинов выбирался редко, и каждый его отъезд тоже был окутан таинственностью. Утром или среди дня, реже вечером, за ним приезжала черная «Волга» с зашторенными окошками, и как только машина тормозила у калитки, Гречанинов уже спускался с крыльца, одетый, как на дипломатический прием, в темную тройку, и с темно-коричневым «дипломатом» в руке. Задняя дверца открывалась, он, не глядя по сторонам, нырял в салон и куда-то отбывал, чтобы через некоторое время — два часа или двое суток — вернуться с таким же насупленно-безразличным видом. Черная «Волга» ни разу не глушила мотор, и ни разу Гречанинов не опоздал к ее приезду ни на секунду, хотя она никогда не являлась в один и тот же час, а телефона, чтобы предуведомить, у него не было, как и у всех прочих обитателей дачно-садового товарищества «Штамп». Вполне естественно, что за короткий срок личность Гречанинова обросла легендами. Были версии экзотические (шпион на «зимовке», незаконный сын Брежнева, сосланный после смерти генсека, консультант по связям с инопланетянами и прочее), но большинство сходилось во мнении, что Гречанинов, скорее всего, обыкновенный засекреченный атомщик, которого вывозят на службу лишь в самых экстренных случаях. Внушала уважение и личная жизнь Гречанинова. Еще не старый мужчина, он жил бобылем, но иногда, не чаще двух-трех раз в месяц, к нему наведывались две молодые красотки, похожие издали на тех див, которых показывали по телевизору в волнующей программе «Их нравы». Красотки прибывали на зеленом «фольксвагене», загоняли его на участок, прошмыгивали в домушку и оставались там до утра. Из распахнутых, но наглухо занавешенных окон в такие ночи стелилась по траве негромкая музыка, и все мужчины окрест, от шестнадцати и старше, испытывали неясное душевное томление, как в полнолуние.

Каково же было изумление папиного дружка, когда однажды таинственный сосед подошел к ограде, разделяющей их участки, и вежливо поинтересовался, нет ли у него знакомого архитектора. Вопрос был задан без всяких церемоний и таким убийственно непререкаемым тоном, что папин дружок, сам не робкого десятка, вытянулся во фрунт и радостно гаркнул:

— Вот как раз есть, товарищ Гречанинов! Сынок у моего приятеля специалист в этой области.

При этом ему показалось, что соседа ответ ничуть не удивил.

— Необходима некоторая консультация, — объяснил тот. — Поговорите с ним, пожалуйста.

Заинтригованный, я в свободную субботу махнул на дачу. Первое впечатление, которое произвел на меня Гречанинов, было такое: не нарывайся! Причем откуда оно взялось, объяснить не могу. Не входя в калитку, хотя она была без запора, папин дружок прокричал (с заискивающими интонациями): «Григорий Донатович, можно вас на минуточку?» С крылечка сошел темноволосый, выше среднего роста мужчина лет пятидесяти и направился к нам по дорожке, вымощенной разноцветной галькой. Походка — вот что сразу бросалось в глаза. Походка был особенная: так ходит, вероятно, рысь по тропе, почти не отрывая лап от земли, стелясь, быстро и гибко, но уж никак не городской житель. Лицо у Гречанинова было обыкновенное, может быть, излишне простецкое, с внимательными, темными, широко расставленными глазами. Речь вполне интеллигентная, с вежливыми, вкрадчивыми модуляциями.

Нас познакомили. Гречанинов пожал мне руку и увел в дом, не сделав никакого знака соседу, и тот понятливо исчез. Это получилось совершенно естественно, как естественным (понял я вскоре) было все, что делал и говорил этот человек.

Гречанинов угостил меня чаем со сдобным печеньем, и мы проговорили минут сорок. Впоследствии я приезжал к нему в Валентиновку еще шесть раз. Гречанинова интересовала проектировка всякого рода скрытых объемов, начиная с подземных бункеров и кончая тайниками, которые встраиваются в стены. Он не объяснял, зачем это ему нужно, а я и не спрашивал. Хотя впоследствии, когда мы ближе сошлись, ситуация несколько прояснилась. Разумеется, у той могучей организации, где работал Гречанинов, есть возможность получить любую информацию на самом высоком и передовом уровне, но иное дело, что бывают случаи, когда не следует пользоваться официальными каналами. К примеру, когда необходимо что-то скрыть даже от ближайших коллег и друзей. Мы оба получали удовольствие от этих встреч, и дело было, конечно, не только в предмете разговора, хотя и это играло определенную роль. Принципом смешанных объемов он овладел играючи, а его знания по истории архитектуры, а также во многих смежных областях порой меня просто обескураживали. Еще неизвестно, кому было больше пользы от наших бесед. Как-то незаметно и чуть ли не с первого дня мы по-человечески сошлись, прониклись друг к другу симпатией с тем оттенком беспорочной влюбленности, которая, как я полагал, сопутствует лишь юному воображению. Мне было интересно с ним разговаривать, да и просто смотреть, как он что-либо делает. Поначалу я пытался его классифицировать, отнести к какой-то социальной группе, но в конце концов оставил это бесполезное занятие. При всей определенности его высказываний, при полном отсутствии странностей в поведении эта личность не укладывалась в оценочные рамки, хотя, с другой стороны, он вроде бы ничем не отличался от множества людей, которых я знал. Впрочем, это не совсем так. Одно отличие все же было, и именно оно не позволяло мне (думаю, и другим тоже) излишне с ним распускаться. Можно назвать эту особенность даром превосходства, но это будет неточно, ибо Гречанинов никогда не опускался до того, чтобы чем-то уязвить собеседника или уколоть его снисходительным замечанием. Напротив, в общении он всячески и при каждом удобном случае подчеркивал, что если в каком-то вопросе имеет более глубокое, основательное суждение, то лишь потому, что во всех остальных вопросах собеседник, то бишь я, превосходит его на голову. И делалось это чистосердечно, без всякого намека на насмешку.

Нет, феномен личности Гречанинова был в другом, и чтобы объяснить его, придется, к сожалению, прибегнуть к такому трудноопределимому словцу, как «харизма». Тот, кто оказывался рядом с ним, начинал немедленно, остро и не без робости ощущать идущую от него мощную энергию, как бы грозящую и утешающую одновременно. Сходное чувство испытывает человек, заблудившись в дремучем лесу либо попав в чистом поле под грозу, когда природа ненавязчиво и строго дает понять, что хотя ты и мыслящая тварь, но все же в сравнении с ее возможностями — пустяк, и не более.

Я был огорчен, когда Гречанинов однажды объявил, что отбывает в длительную командировку и, таким образом, наши занятия закончены. От гонорара я отказался, чему он не удивился, понимающе усмехнувшись:

— Правильно. Счеты портят дружбу.

Мы обменялись телефонами, но за последующие годы ни разу не встретились. Как говорят, пути не пересекались. Но созванивались. Точнее, я изредка, раз в месяц-два, набирал его номер, томимый желанием услышать глуховатый, равнодушный голос, в котором, когда он узнавал меня, вспыхивали искорки приязни. Бывало, по полугоду никто не снимал трубку, и я понимал, что Гречанинов в отъезде. В те дни, когда я давал ему уроки (смешно звучит в применении к этому человеку), меня часто подмывало спросить: кто вы, Григорий Донатович? — но ни разу я не осмелился. Да и зачем? И так было ясно, что судьба свела меня с одним из тех элитных людей, которые живут в стороне от общества, но незримо на него влияют. Он принадлежал к тому черному ведомству, с названием которого у нашего поколения, созревшего в период удивительных разоблачений, связаны представления о тотальном секретном надзоре, кровавых преступлениях, бесчисленных жертвах. Более того, наверное, он занимал там далеко не последнее место, но это меня не смущало. Он был человеком идеи, неизмеримо превосходил меня в образованности и опыте жизни, и то, что он почтил меня своей дружбой, приводило в восторг. Лестно было думать, что такой крупный хищник, как он, у которого вряд ли возникнет нужда искать в ком-то поддержки, признал во мне если не ровню, то младшего родича, пусть и с неокрепшими клыками.

Я позвонил ему около семи, чтобы наверняка застать дома. Напряженно вслушивался в длинные гудки. Если Гречанинов в отъезде, то мои дела совсем плохи. Но он снял трубку и глухо пробасил:

— Да, слушаю, Гречанинов.

— Это я, Григорий Донатович. Узнаете?

— Саша? Привет, дорогой! Ты здоров?

По раннему звонку он, конечно, сообразил, что со мной случилось что-то необычное, но я почему-то онемел, словно остановясь на границе надежды и небытия.

— Саша, ты где? Что с тобой?

— Простите, что так рано беспокою.

— Ты же знаешь, я встаю в пять.

Да, разумеется, я помнил: от пяти до семи утра он проделывал свои невероятные гимнастические упражнения, бегал и медитировал. Как-то я пошутил:

— Собираетесь до ста лет дотянуть?

Ответил он, как обычно, серьезно:

— Приходится, к сожалению, держать себя наготове.

— Григорий Донатович, еще раз прошу прощения, но мне необходимо с вами увидеться.

Он не медлил ни секунды:

— В десять тебя устроит?

— Если можно, немного попозже? Часиков в двенадцать.

— Откуда поедешь?

— С Ленинского проспекта.

Гречанинов назвал место встречи: Чистые пруды. На скамеечке с правой стороны, если идти от метро.

— Спасибо, Григорий Донатович, — у меня гора свалилась с плеч.

В десять мне сделали рентген, и Тамара Даниловна пошла смотреть мокрые снимки. Я ждал в коридоре. Вернулась она быстро.

— Ну и что?

— Именно это я сам хотел у вас спросить.

Опытным взглядом я сразу подметил: сегодня она провела у зеркала минимум на десять минут больше, чем обычно. Увы, это уже не имело никакого значения.

— Вот что я скажу вам, Каменков (и фамилию запомнила!). Неделя постельного режима, если не хотите осложнений.

— Тамара Даниловна, пора сказать правду. Вы мне очень понравились, и я готов провести в больнице всю оставшуюся жизнь.

Кривая улыбка, загадочный блеск золотой фиксы.

— Мое дело предупредить. Ключица и ребра срастутся, если не будете их перегружать. С головой серьезнее.

— Не поверите, сколько раз я это слышал со школьных лет.

В сердцах она воскликнула:

— Не представляю, какие могут быть дела, из-за которых стоит рисковать здоровьем!

На это я не стал даже отвечать.

— Что ж, спасибо за заботу, Тамара Даниловна. Предложение об ужине остается в силе. Через месячишко обязательно загляну…

Фикса теперь сияла без перерыва, но для меня наступила щекотливая минута: я хотел дать ей немного денег (Зураб вчера привез вместе с одеждой все мои сбережения), но боялся: не обижу ли? Смущенно протянул конвертик с двадцатью долларами. Тамара Даниловна приняла это как должное. Все-таки как чудесно упростил отношения демократический век. Принцип «ты мне — я тебе», о котором прежде мог только мечтать какой-нибудь махинатор, наконец-то стал нормой человеческих отношений. Тамара Даниловна спрятала конвертик, взамен дав мне две упаковки ноотропила.,

— Попринимайте, вдруг поможет!

Я проводил ее до ординаторской и возле двери поцеловал в шершавую щеку. Это сердечное движение она приняла так же равнодушно, как конвертик.

— На перевязку послезавтра, — сказала на прощание.

— Непременно, — ответил я.

Собраться мне помогли Кеша Самойлов и подполковник. Артамонов понимал, почему я так поспешно убегаю. Сунул обещанный телефон:

— Понадобится, звони. Я предупрежу ребят. А это мой домашний. Выпишусь через неделю.

— Ничего, Юра, еще погуляем на воле.

— Ничуть не сомневаюсь. Только поберегись немного.

Кеша мне завидовал:

— Я бы тоже хоть сейчас слинял, да одежи нету. Как только тварь появится… В этой богадельне от скуки сдохнешь. Пусть сами жрут перловку на тосоле.

— Не гневи Бога, они тебя с того света вытащили.

— А я их просил?

Петр Петрович наблюдал за сборами с укоризненной гримасой. Не ожидал от меня такой прыти.

— По-моему, вы торопитесь, Саша. Полежали, отдохнули бы недельку. Никто же не гонит. Я вам парочку статеек любопытных приготовил. Могли бы обсудить.

Забавно, но эту светлую палату и этих людей, с которыми не провел и четырех суток, я покидал с такой неохотой, будто прощался с родными…

Катю увидел, едва выйдя из отделения. Она сидела на скамеечке напротив входа, облокотившись на ту же спортивную сумку, похоже, заново набитую провизией. Одета была по-дорожному: джинсы, куртка с широкими обшлагами. Поднялась и бросилась мне на шею, чуть не свалила с ног.

— Ты все же сообразуйся, — проворчал я, ощутив боль сразу в нескольких местах. — Упаду — не встану.

Прижалась — сияющий взгляд, родной запах. Откуда она взялась — вот в чем вопрос.

— Соскучилась — жуть! — прошептала.

Добрели до машины. Я шел налегке, но при каждом шаге поскрипывал грудной клеткой, словно бронежилетом. Новое пикантное ощущение. Катя бережно поддерживала меня под локоток, вся искрилась переизбытком энергии. Но это понятно — молодая и три дня уже не били. Погода тоже соответствовала хорошему настроению: с тихим солнышком, с утешным мерцанием зелени.

Втиснувшись на сиденье, я первым делом закурил. Катя запихнула сумку на заднее сиденье.

— Что у тебя там? Пироги и борщ?

— Нет. Тряпки всякие.

Она не спрашивала, куда мы собираемся ехать, ей это было безразлично.

— Родителям что сказала?

— В дом отдыха дали горящую путевку. Здорово?

— Они кто у тебя?

— А что?

— Ничего. Надо же мне хоть что-то знать про тебя.

Тут она произнесла одну из тех фраз, которые меня завораживали:

— Сашенька, но ведь все, что надо, ты про меня давно знаешь.

Возразить было нечего: все, что надо, я знал про нее задолго до нашего знакомства, но это как раз и тревожило. Я не слишком большой поклонник эзотерических учений.

Не спеша я вырулил на Ленинский проспект. Ничего страшного. Машина слушалась и руки не дрожали. Главное, не крутнуть резко шеей.

— Ну как? — спросила Катя.

— Нормально. Ты вот что, девушка. Мы с тобой теперь как бы на нелегальном положении. Поэтому надо усвоить некоторые приемы конспирации. Как заметишь что-нибудь подозрительное, сразу говори мне.

— Я уже заметила.

От неожиданности я сбросил газ.

— Что?

— Мы уже проехали. Собачки поженились прямо возле телефонной будки. Разве не подозрительно?

— Почему же ты не сказала? Я бы остановился.

— Сашенька, со мной что-то странное происходит. Только не смейся, ладно?

— Что такое?

— Кажется, я счастлива.

Я недоверчиво хмыкнул:

— Расскажи подробнее.

— Мне все время хочется тебя потрогать.

— Еще что?

— Ну, я не спала всю ночь и, наверное, теперь вообще никогда не усну. И потом, я же понимаю, мы попали в ужасную переделку, но мне ни капельки не страшно.

— Это все?

— Если ты прогонишь меня, я умру.

Я взглянул на часы. В принципе у нас еще было время, чтобы выпить где-нибудь по чашечке кофе. Но не хотелось лишний раз вылезать из машины.

— Ты права, — сказал я, — это именно счастье. Оно всегда граничит с идиотизмом. Но не горюй, это ненадолго.

К Чистым прудам подъехал около половины двенадцатого, машину загнал в знакомый издательский двор. Поставил так, чтобы была видна трамвайная остановка и вход в скверик.

— Молиться умеешь? — спросил я.

— Да, конечно, — Катя серьезно кивнула.

— Это хорошо. Сиди в машине и молись. Церковь вон в той стороне.

На ее лице отразился внезапный испуг.

— А ты куда?

— У меня свидание с одним человеком. От него, возможно, зависит наше будущее.

— Я пойду с тобой.

— Нив коем случае. Он напугается и убежит.

— Саша! Умоляю!

Как волшебно менялось ее лицо!

— Не строй из себя нервную дамочку. Вот тебе второе правило конспирации. Абсолютная дисциплина. Приказ старшего по званию не обсуждается. Или забирай свою сумку и катись домой. Цирк мне тут не устраивай. «Умоляю!»

— И сколько же мне тут сидеть?

— Сколько надо, столько и просидишь.

Строгий тон на нее подействовал.

— Сашенька, не сердись, но я подумала, вдруг пригожусь. Ты же еще, в общем-то, хворый.

Я поцеловал ее в губы, во влажно заблестевшие глаза, но немного увлекся. Минут десять еще ушло на объятия, всхлипывания и уверения.

Когда дошкандыбал до места, Гречанинов был уже там. Сидел на скамеечке и читал «Известия». По матово-грязной поверхности пруда скользили два лебедя, белый и черный. То, что они до сих пор уцелели, было невероятно. Лет десять назад, когда я был тут последний раз, они точно так же склонялись друг к дружке длинными шеями, жалуясь на горькую судьбу. Это было хорошее предзнаменование.

Я со скрипом опустился рядом с Гречаниновым, и он заговорил так, будто мы вчера расстались:

— Видишь, пишут, фермер спасет Россию. Остроумно, не правда ли? Если еще учесть, что спасать ее, бедняжку, надо как раз от тех, кто это пишет. Ты что, Саша, какой-то вроде немного утомленный солнцем?

Виски поседели, а так — никаких перемен. Обманчиво грузный, с чистым сухим лицом, загорелый, с ясными, внимательными глазами. Даже если откажет в помощи, все равно хорошо, что он есть, спокойнее как-то на душе. Но он не откажет. Спросил уже чуть нетерпеливее:

— Ну что же, рассказывай, дружок. Кто тебя так уделал?

— История довольно долгая.

— Ничего, время есть.

Уложился я минут в пятнадцать. Лишних подробностей избегал, но старался не упустить ничего существенного. По мере того как рассказывал, Григорий Донатович все больше хмурился, а когда я дошел до появления бритоголового бандита в больнице, кажется, вообще заскучал и даже подавил легкий зевок, чему я удивился.

— Вам неинтересно?

Он подождал, пока две молодые мамаши, весело щебеча, прокатят мимо нас свои коляски.

— Напротив, очень интересно. Характерные штрихи социальной деградации… Но позволь задать один вопрос. Почему ты обратился именно ко мне?

Отчужденность, прозвучавшая в его тоне, мгновенно отрезвила меня. Действительно, почему? С таким же успехом я мог подойти к любому прохожему и пожаловаться, что у меня отбирают квартиру плюс требуют сто тысяч долларов, а потом, скорее всего, убьют. Какое вообще я имел право втягивать кого-либо в это дело, если считаю себя мужчиной? Тяжко сдавило в груди.

— Не знаю, — честно ответил я. — Мне казалось, вы хорошо ко мне относитесь…

Гречанинов улыбнулся:

— Да, я отношусь к тебе хорошо, как, надеюсь, и ты ко мне. Вопрос не в этом. Почему ты решил, что я тот человек, который может выручить тебя именно в этой истории?

— Выходит, ошибся.

Я сделал неуклюжую попытку подняться, но он меня удержал.

— Не спеши, Саша. Тебе ведь, насколько я понял, некуда больше торопиться?

— Тоже верно.

— Тогда, будь любезен, ответь еще на парочку вопросов. Эта девушка, Катя, кто она?

— Она? Работает в каком-то институте. Да нет, это вы напрасно. Если вы с ней поговорите…

— Забавное у вас получилось знакомство, да? Ты возвращался ночью домой, а она поджидала тебя в телефонной будке. Так я понял?

— Григорий Донатович, бог с вами! Откуда же она могла знать, что я остановлюсь? Да и потом… Ее уже два раза чуть не прикончили.

— Ты был при этом?

— Я был после этого.

Гречанинов усмехнулся, сверкнув белыми зубами. Я понимал, что его вопросы имеют определенный смысл. Но он не знал того, что знал о ней я, и этого не расскажешь. Но все-таки я попытался:

— Григорий Донатович, я ведь тоже не вчера родился. Она не из этих. Она, если хотите, совершенное дитя.

— Влюбился?

— Похоже на то.

— Где она сейчас?

— В машине. В издательском дворике.

— Покури, я минутку подумаю, хорошо?

Облегчение, какое я испытал, ведомо разве что алкашу, которому удалось с утра опростать на халяву стакан. Удобно опершись на спинку скамейки, я прикрыл глаза и глотал горьковатый дым, ощущая приятную щекотку между ребер. Солнышко ласкало кожу. Пусть подумает. Больше мне ничего и не надо. Пусть подумает, а я отдохну. Первый раз за много дней — без всяких мыслей, без подлого страха в подвздошье. Нет, страх остался, но помягчал, истончился, — мне не хотелось умирать.

— Саша, очнись! — Гречанинов улыбался. В его взгляде и мудрость, и сочувствие, и дружба. — Пожалуй, займусь твоим маленьким дельцем.

— Стоит ли затрудняться?

Он расхохотался открыто, громко, искренне, засверкав глазами. Я и не подозревал, что он умеет так смеяться.

— Молодец, Саша! Гонор из тебя не вышибли, это главное. Без гонора мужику конец… Займусь, займусь, не сомневайся. На то у меня есть свои причины.

— Какие, если не секрет?

— Ну, будем считать, сугубо личные. Да и скучно на пенсии. Однако, милый Саша, дельце может оказаться кровавым. К этому ты готов?

— Готов я или нет, меня не спрашивают.

— Тогда пойдем к твоей Кате.

Без меня Катя немного всплакнула. Глаза опухшие и бессмысленные. Плюс пожелтевшие синяки. Видок, конечно, не призовой. Гречанинов поздоровался с ней изысканно:

— Рад, мадемуазель, что в такой тревожной обстановке вы с нами! — Пожал ее худенькую ручку и улыбнулся. Впечатление было обычное: Катя порозовела и заискивающе представилась:

— Катенька!

— Гришенька, — пробасил Гречанинов. Не спрашивая разрешения, сел за баранку. Это тоже было нормально. Как утром Катя, я не собирался допытываться, куда он нас повезет. Вскоре он сам объявил:

— Доставлю вас, молодые люди, на дачу. Помнишь, Саша? Года три туда не заглядывал, надеюсь, не развалилась.

По дороге я большей частью дремал, привалясь к Катиному боку, а она поддерживала с Григорием Донатовичем светскую беседу:

— По-моему, я вас видела в каком-то спектакле. Вы ведь актер, верно?

— Только в той степени, — галантно отвечал Гречанинов, — как и все мы. Вы любите театр?

— Ой, когда-то обожала! В институте с подружкой ни одного спектакля в Лейкоме не пропускали. Увы, все это в прошлом. Разве теперь походишь в театр!

— А что такое?

— Григорий Донатович! Ну, во-первых, дорого. Во-вторых, там же такую абракадабру ставят, знаете, все эти отвратительные шоу. Как можно больше непристойностей и как можно меньше здравого смысла. Нет, это все не по мне.

— Вы предпочитаете классику?

— Если хотите, да. Нынешний театр рассчитан на взвинченную, ожиревшую публику — это противно. Для богатых дебилов и так полно удовольствий, зачем же еще поганить театр. Классика или современность — это неважно. Но пусть люди на сцене будут хоть чуточку лучше, умнее, чище, чем я. Иначе что получается: мы сейчас все в дерьме, я прихожу в театр, и там показывают то же самое дерьмо и при этом уверяют, что ничего иного человеку не дано. Нет уж, спасибо! Раньше я плакала в театре, теперь там и смеяться неохота.

— Однако вы строгий критик.

— Я вообще не критик. Но не желаю платить деньги за то, чтобы лишний раз наесться грязи.

Краешком глаза я заметил, как Гречанинов наблюдает за ней в зеркальце — пристально, доброжелательно.

— Перегибаешь, детка, — пробурчал я сквозь сон. — Не все так плохо в театре.

Потом, неизвестно в какой связи, они заговорили на другую тему, но начало я пропустил.

— …Значит, Катя, если бы ты их увидела, то узнала бы?

— Еще бы! Особенно этого Фантомаса с бритой головой. Его нельзя не узнать.

— И они ничего не требовали?

— Ничего. Только пригрозили.

— Как пригрозили?

— Ну, Фантомас пообещал, что в следующий раз доделают, что не успели. Чтобы я немного потерпела. Их же милиция спугнула.

— Редчайший случай, — насмешливо буркнул Гречанинов. Мы уже мчались по Щелковскому шоссе, и с солидным превышением скорости. У поворота на Валентиновку на посту ГАИ нас тормознули. Я закопошился, чтобы достать документы, но Гречанинов сказал:

— Не суетись, Саша.

Он вылез из машины, подошел к гаишнику, минуту с ним потолковал и вернулся. Движок не выключал. Поехали дальше.

— Сколько отстегнули? — поинтересовался я.

— Нисколько. Это знакомый.

Участок Гречанинова действительно был запущен до безобразия — трава по пояс, и больше ничего. Шесть соток буйных сорняков. Небольшой брусовый домишко (две комнаты и кухонька внизу, уютный жилой чердачок) тоже в полном забросе: посеревшие, без следов краски стены, кое-где прихваченные гнилью. Двое мужчин в шортах, голые по пояс, помахали нам с соседнего участка:

— С приездом, Григорий Донатович!

Гречанинов приветливо с ними поздоровался, но на их движение подойти к изгороди никак не отозвался. По заросшей дорожке, как по целине, мы подступили к дому, и Григорий Донатович отомкнул навесной замочек, точно такой, какие вешают на почтовых ящиках.

— Ну что, Катенька, наведем порядок? Здесь вам придется пожить несколько дней.

Следующие два-три часа прошли в тяжких, но веселых трудах. То есть трудились Гречанинов и Катя, а я на правах подранка преимущественно сидел то в комнате, то на крылечке и изредка давал суженой полезные советы. Следил за ней с удовольствием, сердце радовалось. Гречанинов открыл кладовку, где хранилось разное барахло, в том числе и рабочая одежда. Катя переоделась в сатиновые тренировочные брюки, как-то. лихо их подтянув и закрепив ремнем на талии, и в старую трикотажную безрукавку и развила такую деятельность, что пыль стояла столбом. Мыла полы, скребла подоконники, чистила стекла, вверх дном перевернула кухоньку. Время от времени подлетала ко мне, целовала, тискала и шептала одно и то же:

— Так чудесно, любимый, да?! Тебе тоже, да?!

В одежке с чужого плеча, в которую могло поместиться несколько Кать, она была еще прелестнее, чем в модных тряпках, и в эти часы мне приоткрылась ее женская сущность: птичка, с азартом свивающая временное земное гнездышко. Боже мой, каким ясным, праздничным светом лучился ее взгляд!

Григорий Донатович извлек из кладовки старую косу, направил ее точильным камушком и вышел в сад.

— Катя, поди сюда! — окликнул я с крылечка.

Выскочила с мыльными руками — и не пожалела.

Было на что поглядеть. Косил траву Гречанинов, как и жил, с какой-то собственной таинственной ухваткой. Мощный торс, облитый солнцем, экономные, резко-плавные движения, смиренный шорох травы — во всем облике какая-то странная обособленность от мира, какая-то звериная целеустремленность.

Катя спросила восторженно:

— Саша, кто он?

— Человек.

— Сколько ему лет?

— А ты как думаешь?

— Сначала мне показалось — лет шестьдесят. Но ему может быть и двадцать, да? Какая сила!

— Катя, инвалид ревнует!

— Что ты, голубчик, мне, кроме тебя, никто не нужен. Никогда не будет нужен.

Уже наступил тот страшный миг, когда я начал верить в любую чушь, которую она произносила.

Обедали в чистой, выскобленной, отливающей влажными поверхностями кухоньке, ели щи из свежей капусты и на второе картошку в мундире. Еще Катя наделала бутербродов с колбасой и сыром. Оказывается, провизию мы прикупили по дороге, а я этого даже не помнил.

— Да ты спал, как сурок, — съязвила Катя.

Пили чай с лимоном и печеньем. Все было изумительно вкусно, и впервые за все эти дни я ел с настоящим аппетитом. Гречанинов сделал нам последние наставления:

— Вернусь не позже чем через два дня. Катя, магазин в деревне. Там есть все необходимое: масло, хлеб, консервы. Очень прошу, дальше деревни носа не высовывайте. Перевязать Сашу сумеешь?

— Я проходила курсы медсестер, — гордо ответила Катя.

— Вот и отлично. Вообще-то это необязательно. Перевяжешь, если бинты загрязнятся. Аптечка в шкафу. Ну, что еще?..

Перед самым отъездом (на моей машине) я успел перемолвиться с Гречаниновым парой слов тет-а-тет. Покурили на крылечке после обеда, пока Катя мыла посуду. То есть я курил, Гречанинов просто так сидел. С подозрительно отсутствующим выражением лица.

— Григорий Донатович, даже слов не найду, как я вам благодарен…

— Пустое, Саша. Да и рано благодарить.

— У вас есть какой-то план?

— О чем ты? — Тут же спохватился, глаза потеплели. — Никакого особого плана у нас с тобой быть не может. Придется всю эту шарашку выжечь, начиная с Могола. Вот и весь план.

У меня похолодело под ложечкой.

— Неужели нельзя как-то договориться добром?

— Нет, нельзя. С ним не договоришься. Если ты этого не понял, вот ключи — уезжай.

У меня хватило духу выдержать его взгляд.

— Вам-то самому какой резон ввязываться? Получается, втянул вас в грязную историю… Но поймите, если бы…

Он поднял успокоительно руку:

— Не надо, Саша. Успокойся. Ты тут ни при чем. Я ввязался, когда ты еще пешком под стол ходил. Прости за откровенность. Шибко они обнаглели — вот в чем беда.

Я кивнул. Перевел разговор:

— Как вам Катя?

— Береги ее. Она того стоит.

На этом расстались.

Глава седьмая

Три дня и три ночи мы жили как в раю. Это был наш медовый месяц, хотя несколько своеобразный, потому что каждое любовное усилие было связано с болью и любое неосторожное мечтание наводило на грустную мысль о том, что замок нашей любви построен на песке. Возможно, я преувеличиваю, приписываю свои ощущения Кате, которая в отличие от меня умела жить одним днем, ничуть не беспокоясь о завтрашнем. Не было часа, чтобы не набивалась с кормежкой или с ласками. На этой почве у нас возникали разногласия. Тщетно взывал я к ее благоразумию, деликатно намекая, что даже самая распущенная нимфоманка все же должна сохранять хоть какое-то уважение к чужому страданию. Она была уверена, что лишняя порция любви, как банка тушенки, никому повредить не может и в конечном счете лишь укрепит мой боевой дух. Трое суток вытянулись в целую жизнь, во время которой я только и делал, что стонал от боли, совокуплялся и жрал. Но против ожидания не загнулся, голова все более прояснялась, и во мне крепло убеждение, что все предыдущие годы я потратил зря и неизвестно на что. В одно восхитительное раннее утро, когда Катя мирно спала, уткнувшись носом в мой бок, я лежал на спине, погруженный в волшебную прострацию бездумного созерцания. В окне раскачивалась, трепетала листьями огромная береза, заслоняющая половину голубеющего неба. Такой наполненности животной радостью бытия я не испытывал никогда прежде. Каждая жилочка, каждый нерв набухли желанием стремительного движения, и чудилось: стоит чуть-чуть оттолкнуться, и вылечу, вытянусь в форточку, как ведьма на помеле, сольюсь с Мировым океаном.

Катя догадалась во сне, что я отдаляюсь, и тут же открыла глаза.

— О чем думаешь? — спросила подозрительно.

Теплый, родной комочек под боком.

— Сашенька, что-нибудь болит?

— Мне надо позвонить.

— По телефону?

— Нет, по спутниковой связи.

— Сашенька, но у нас же нет телефона.

— В деревне должен быть.

После завтрака — яичница с консервированной ветчиной, горячие оладьи, чай — отправились в деревню. Долго шли кукурузным полем, перебрались через речушку по шатким мосткам, и я ничуть не запыхался, хотя голова — от солнца, от яркого воздуха — налилась тугим гулким шумом, похожим на гудение осиного роя. Я пожаловался Кате. В ответ она глубокомысленно заметила:

— Вот не надо было вчера отлынивать от супружеских обязанностей.

— Я разве отлынивал?

— Получается, мне одной это нужно. Даже обидно. Так ты никогда не вылечишься.

— Ты уверена, что это поможет?

— У любого врача спроси. Человек здоров, пока любит. Чего ты прикидываешься, ты и сам это знаешь.

— Но ведь больно, Кать!

Хитро блеснули карие очи.

— Ну и что же, что больно. Ради выздоровления можно чуточку потерпеть.

Так меня завела, чуть не утащил ее с тропки в кукурузные заросли, но побоялся опозориться.

Деревня Назимиха за годы счастливых преобразований мало изменилась, хотя некоторые дома, конечно, еще больше сгорбились и покосились, да и на всей улочке (асфальтовой!) лежал явственный отпечаток уныния.

В правлении — низкой каменной коробке со скошенной крышей — три комнаты были заперты, а в четвертой сидел за столом средних лет мужчина вполне конторского вида, даже в нарукавниках, но с физиономией совершенно изжеванной. На столе — телефонный аппарат. Я поздоровался и сказал, что хотел бы позвонить в Москву, если это возможно. Мужчина окинул нас плохо сфокусированным взглядом.

— Так вы не из Щелкова? Не из рыбхоза?

Я ответил, что мы из садово-огородного кооператива «Штамп». Это мужчине почему-то не понравилось.

— Здесь, между прочим, учреждение, не проходной двор.

Катя выдвинулась вперед, игриво спросила:

— Какое же учреждение, если не секрет?

Мужчина, разглядев ее как следует, для чего ему понадобилось вместе со стулом отъехать к стене, подобрел:

— Секретов не держим. Акционерное общество «Подмосковный карп», милости просим.

— Рыбкой торгуете? — прощебетала Катя.

— За валюту, как ни странно, — в тон отозвался мужичок и вдруг захихикал: —Присаживайтесь, девушка, в ногах правды нет.

— Откуда же у вас рыба? — искренне удивился я. — Ее тут отродясь не было. Никаких водоемов нет поблизости.

Пьяненький конторщик с трудом перевел взгляд на меня и снова нахмурился. Чем-то я ему не приглянулся. Возможно, не мог понять, почему у меня из-под рубашки торчат бинты. Но все же ответил:

— Фирма посредническая. Головная контора в Щелкове. С вашим химзаводом мы вообще дел не имеем. У вас там одни жлобы.

Почувствовав, что разговор приобретает мистическую глубину, которой пропитана вся российская действительность, я вернулся к началу:

— На химзавод мне начхать. Сам-то я тоже бизнесмен. Но необходимо позвонить. Не волнуйтесь, коллега, услуга будет оплачена.

— Чем оплачена?

— Да чем угодно. Кать, слетай пока за пузырьком.

Однако тут рыбак проявил себя джентльменом. Мгновенно вскочил на ноги (росточком оказался пониже Кати, но крепенький, как дубовый сучок) и со словами: «Зачем же утруждаться, я сам могу!» вылетел за дверь. При этом забыл взять деньги.

Наугад я набрал девятку, и в трубке загудел сиплый междугородный зуммер. Позвонил в контору Георгию Саввичу и застал его на месте. После того как он меня узнал, мы некоторое время молчали.

— Плохо? — спросил я.

— Есть кое-какие неприятности, — наконец отозвался шеф. — Сам где?

— В командировке.

— Понятно… — Он еще помедлил, и я догадался, что кто-то есть в кабинете.

— Вам неудобно говорить?

— Погоди, дорогой, сейчас… — Я ждал, глядя в испуганные Катины глаза.

— Саша, Саша! Ты слушаешь? — нормальный бодрый голос.

— Да, Георгий Саввич.

— Ох, чертяка, напугал ты нас! Я ведь думал, уже тебя приконопатили.

— Могло быть и так.

— Саша, ты в надежном месте?

— Вполне.

— Слушай внимательно, я коротко. Ты прячься покуда, понял? Не высовывайся, пока не скажу. Наезд солидный, не скрою, но скоро все уладится. Саша, ты понял?!

— Где Гаспарян? Может быть…

— Эта сволочь в бегах. За бугром. Но его вины нету. Он сам горит. У них там очередной пересменок. Ничего, переждем. Поверь, я рад, что ты живой.

— Взаимно. Берегите себя.

— Саша, позвони через два дня.

— До свидания, Георгий Саввич.

— До свидания, дорогой. Помни, надо переждать.

Следом я звякнул родителям, но там никто не ответил. Это было странно. В это время мать обыкновенно готовит обед. Я позвонил Зурабу — тот же результат. Набрал номер Коли Петрова — и там никого. С каждой минутой крепло чувство, что пытаешься пробиться в какую-то вязкую пуЬтоту.

Влетел «подмосковный карп» с бутылкой в руке, возбужденный, одухотворенный:

— «Кристалловская». Прямо с завода. Прошу!

— У вас бывает так, — спросил я, — чтобы линия не соединяла?

— Сколько угодно. Вот наоборот — редко, — он совал мне свою несчастную добычу, бутылку «Столичной», но я молча его отстранил и увел Катю на улицу. «Не понял!» — донеслось нам вдогонку.

Катя ни о чем не спрашивала, семенила рядом, держа меня под руку. Миновали деревню и дошли до кукурузного поля, где я почувствовал необходимость посидеть на травке.

— Башка, блин, какая-то чудная, — пожаловался Кате. — Будто в ней осиный рой. У тебя так бывает?

— Сколько угодно, блин, — ответила она глубокомысленно, и мне сразу стало легче.

— Подлечиться бы надо, — сказал я.

— Я готова. Но, может быть, потерпим до дома?

До дома мы дотерпели, и там нас ждал сюрприз.

Родной мой «жигуленок» был припаркован возле изгороди. Улыбающийся Гречанинов, в светлой рубашке, в серых, идеально отутюженных брюках, приветствовал нас у порога.

— Где это вы все бродите? — заметил ворчливо. — Второй час жду.

Меня не обманула его улыбка: он привез плохие новости.

— Катя, ступай свари кофейку, — попросил я.

Проходя мимо Гречанинова, она мимолетно коснулась его плеча.

— Ничего, ничего, девушка, — сказал он, — все в порядке.

Уселись под яблонькой, где была врыта скамейка на двух пеньках. Я закурил.

— Ну как, косточки срастаются?

— Григорий Донатович!

Поглядел на меня изучающе:

— Что ж, Саша, придется тебе немного собраться с силами. Торопятся наши фигуранты, прямо удержу нет…

Торопливость привела бандитов к тому, что они третьего дня ночью взорвали гараж отца вместе с находящейся там «девяткой», которую он ремонтировал. При этом зацепило три соседних гаража, но из людей никто не пострадал.

— Это все? — спросил я.

— Не совсем. У твоего папы сердечный приступ. Он в больнице.

— У меня еще есть сын, помните, я вам говорил? Про него ничего не известно?

— Почему неизвестно. Я с ним виделся. Хороший, сообразительный мальчик. Ему есть где спрятаться. Не волнуйся.

Я особенно и не волновался, дымил, тупо глядя под ноги. Конечно, грустно было понимать, что, скорее всего, они меня дожмут. Но это логично. Дожали же они страну. И никто им не помешал. А что я? Жалкий комочек протоплазмы, нелепо пытающийся сопротивляться.

— Надо ехать к отцу, — сказал я.

— Да, разумеется. Я тебя отвезу. Но Катя останется здесь.

— Вам виднее.

Катя успела напечь оладышков и заварила крепкий кофе. На меня поглядывала с тревогой, но держалась бодро, хотя и заискивающе. Осведомилась у Гречанинова, любит ли он украинский борщ со шкварками. Она собиралась приготовить его на обед по матушкиному рецепту и надеялась, что мы оба останемся довольны и, может быть, даже придем в восхищение. Оказывается, для секретного борща у нее есть все, что надо, кроме винного корня. Но и без винного корня…

— Катя, — перебил я ее на самом интересном месте, — у меня отец заболел, надо его навестить.

Она смотрела не на меня, а на Григория Донатовича.

— Вы хотите, чтобы я осталась здесь?

— Придется, — сказал Гречанинов. — Если не боишься, конечно.

— Но почему?

— Так будет разумнее.

Перевела умоляющий взгляд на меня, и я видел, что собирается заплакать.

— Катя, не срамись!

Она почувствовала мое раздражение.

— Хорошо, господа мужчины! — улыбнулась сквозь проступающие слезы. — Но вы ведь к обеду вернетесь?

— Когда надо, тогда и вернемся, — сказал я.

— К вечеру, — добавил Гречанинов. — Ты уж не скучай, пожалуйста.

Глава восьмая

Как быстро мы поменялись ролями! Отец лежит в такой же точно палате, на пять коек, но к его кровати подключена капельница. Вместо подполковника Артамонова его соседом был белокурый старичок с маленьким, в одну ладонь, личиком.

Внизу меня долго не пропускали (время посещений! не надо зря тревожить!), но объяснили, что состояние отца удовлетворительное, то есть такое, какое бывает при инфаркте средней тяжести, если человек не окочурился в первые сутки. Вид у него был соответственный: серое лицо, ввалившиеся щеки, но взгляд осмысленный.

— Слыхал, сынок, что подонки натворили?

— Да, папа, да!

— Кому я помешал со своей мастерской, ну кому, скажи?!

В таком упадке я видел его только раз в жизни — когда его отправили на пенсию. В тот вечер он вернулся домой поздно, подвыпивший, и громко объявил с порога:

— Ну все, поздравьте меня! Ку-ка-ре-ку ку-ка-ря, дали дураку пендаля!

И глаза у него были такие же, как сейчас, будто выглянул из могилы. Я присел на стул, погладил его сухую руку, из которой торчала игла капельницы.

— Ничего, папочка, ничего! Выздоровеешь, арендуем другое помещение. У меня уже есть на примете. Просто не хотел говорить раньше времени. Большое помещение — на пять машин, не меньше. Пора расширяться.

— Деньги, где я возьму столько денег?

— Папа, деньги найдутся. Есть знакомый банкир, — я говорил с такой убежденностью, что взгляд его чуть-чуть прояснился. Он был на грани нервического слабоумия, поэтому должен был поверить в любую чушь.

— Послушай, сынок, может, меня с кем-то спутали? Я ведь никому вреда не делал.

— Безусловно спутали. Какое еще объяснение? — Тут он наконец заметил мои бинты и слишком прямую осанку.

— Бог мой, с тобой-то что случилось?!

— Ничего особенного. Неловко оступился на корте. Ребро треснуло.

— Правда?

— Папа!

Задумался, тяжело задышал:

— Мать знает?

— Нет.

— Не говори пока. Хватит ей одного больного.

— Разумно…

Минут десять я посидел возле него, пока он не начал задремывать. В конце коридора обнаружил кабинет с табличкой: «Заведующий отделением д. м. н. Робинсон В. Г.». Зашел, познакомился: пожилой темноглазый мужчина с приятными манерами.

— Буду краток, — сказал я. — Отец у меня один — а время рыночное. Поставите на ноги — пятьсот долларов. Договорились?

— Гарантий дать не могу.

— Я их и не прошу.

Расстались дружески, пожав друг другу руки.

Двоих парней внизу я приметил, еще когда подходил к окошечку регистратуры. В кожанах, здоровенные, они сидели на стульях рядышком, нагло вытянув ноги таким образом, что входящие вынуждены были их обходить. Такие амбалы из принципа не заглядывают в больницу, при необходимости их привозят сюда уже готовенькими. Проинструктированный на такой случай Гречаниновым, я спокойно прошел мимо. Теперь же, когда возвращался, они перехватили меня посереди приемного отделения: поднялись и загородили дорогу.

— Вы Каменков? — вежливо спросил один.

— Ага.

— Александр Леонидович?

— Ну да. А вы кто?

— Мы за вами, Александр Леонидович. Шуметь, сами понимаете, не надо. Выйдем, сядем в машину и поедем.

Уже на дворе, крепко стиснутый с боков, я запоздало поинтересовался:

— А куда поедем?

— Скоро узнаете.

— Ну и отлично.

Неподалеку от проходной, почти рядом с моим «жигуленком» была припаркована голубая «тойота», повели к Ней. Навстречу двигался Гречанинов, но я его едва узнал. Куда девалась рысья поступь? Сгорбленный, приволакивающий ногу старичок, бредущий по улице в надежде высмотреть недокуренный чинарик.

Первый раз я видел Гречанинова в деле, но чего-то подобного в глубине души ожидал. Все произошло в доли секунды. Один из бандитов отворил заднюю дверцу, второй подтолкнул меня внутрь. Потом тот, который подтолкнул, молчком рухнул на асфальт, как подрубленное дерево, а его напарник рыбкой нырнул в салон.

— Саша, за руль!

Огибая лежащего бойца, я заметил, что у него изо рта вытекла струйка крови.

Кое-как разобравшись с управлением (впервые в такой тачке), я спросил:

— Куда ехать?

— Дуй за Окружную.

Самый короткий выезд был по Рязанскому шоссе, и через десять минут мы туда вылетели. Ехали молча, только один раз пленник подал голос:

— Это все напрасно, пацаны. Вам же хуже будет.

На что Гречанинов ответил:

— Замри, ублюдок! Лишний час проживешь.

На двадцатом километре свернули в лес. Гречанинов заговорил с пленником:

— Тебя как зовут?

— Тебе-то зачем, дедушка? Хочешь знать, кто замочит?

Гречанинов достал из кармана какую-то фотографию, сунул бандиту под нос:

— А этого как?

— Отстань, придурок! На что только надеешься, не пойму.

— Скоро поймешь, — Гречанинов передал фотографию мне, и я сразу узнал бритоголового, хотя на ней он был с нормальной прической и выглядел очень жизнерадостно: обнимал за талию прелестную блондинку. Я взглянул вторично: нет, блондинка незнакомая.

— Он самый, — сказал я. — Только с волосами.

— Миша Четвертачок, — сообщил Гречанинов. — Известный фрукт. На Могола пашет.

— Во-во, — глумливо поддержал детина. — Этот Четвертачок вас и освежует.

По грунтовой дороге мы углубились километра на полтора, и, когда колеса начали увязать в песке, Гречанинов распорядился:

— Останови!

Я повиновался. Гречанинов вылез из машины, позвал:

— Выходи, паренек, не задерживай. Приехали.

Детина заблажил:

— Ты, сука помоечная, вези обратно! Никуда не пойду. В рот я вас..!

Я ему даже позавидовал, потому что сам никогда не посмел бы разговаривать в таком тоне с Григорием Донатовичем, даже если бы он был без пистолета, а пистолет у него как раз был, тупорылый, синеватого отлива, не знаю, какого калибра. В пистолетах я не разбираюсь. Гречанинов на юношу не обиделся, только чуть побледнел.

— Считаю до трех, — сказал он.

На счете «два» бандюга вывалился из салона и по-собачьи встряхнулся:

— И что дальше?!

Мне нравился этот парень. Он и в лесу, на безлюдной тропе не терял присутствия духа. Даже занял боевую стойку и попытался ударом ноги выбить у Гречанинова пистолет. Получилось, конечно, нескладно, но выражение лица у парня было очень боевое, почти как у Брюса Ли. Гречанинов, отступив, с досадой поморщился.

— Обойдись без дешевки, — попросил. — Жить-то небось хочешь?

— Да что ты, сука, мне сделаешь, хорек вонючий?!

Негромко клацнул выстрел, парень согнулся. На светлой штанине повыше колена проступило темное пятно.

— Ой! — изумленно сказал он. — Попал!

Гречанинов поднял дуло на уровень его лба.

— Адрес Четвертака. Живо!

Парень выпрямился, теперь у него было совсем другое лицо. Я бы даже сказал, это было не лицо, а маска. Маска человека, который вдруг болезненно осознал, что шутки кончились и начались проводы. Торопясь, точно в трансе, он назвал улицу, дом и номер квартиры — милое, когда-то тихое Замоскворечье.

— Телефон?

Парень медленно опустился на песок:

— Что вы со мной сделаете?

— Телефон?!

— Чей?

— Четвертака.

С подвыванием, но без запинки парень произнес семь цифр. Прижал ладонью раненое колено.

— Не убивайте. Я вам пригожусь.

— Чем?

— Про Четвертака все знаю. Девку его знаю. Запасную хазу.

— Садись в машину.

— Не могу… кровь!..

— Ну!..

Вернулись на шоссе и у первого же телефона-автомата остановились. Гречанинов отдал мне пистолет.

— Пригляди за ним. Поползет — стреляй прямо в башку.

Сам подошел к автомату, набрал номер. Я с любопытством разглядывал пушку. Приятно лежала рукоять в ладони. Круглый, с насечкой барабан.

— Кто он такой? — закопошился подранок на заднем сиденье. — Крутой больно.

— Узнаешь, если с телефоном схимичил.

— Ты что, брат, ты что!..

Гречанинов вернулся в машину. Достал из кармана шприц, какую-то ампулу. Отломил стеклянную головку, всосал поршнем. У парня глаза полезли на лоб.

— Не надо, дяденька! Христом Богом прошу!

— Руку!

Всадил укол в вену, и несчастный, хлюпнув носом, облегченно засопел. Гречанинов за плечи вытянул его из машины, дотащил до телефонной будки и прислонил к ней спиной. Все это на виду у летящих по шоссе машин.

Уселся рядом со мной на переднее сиденье:

— Саня, как себя чувствуешь?

— Нормально.

— Тогда гони к больнице. Заберем твою машину.

Я погнал, но как-то плохо различал встречный поток. Машина дергалась в руках, точно чумовая.

— Останови!

Мы поменялись местами, и я с облегчением закурил, прислушиваясь, как ноют растревоженные кости. Перед глазами плавали серые мушки.

— А как ты думал, — Гречанинов заговорил хмуро, раздраженно. — С ними в догонялки играть? Нет, друг мой, я предупреждал. Это стая, остановить ее можно только силой. Обычно это делает государство, но не у нас. Пикантность ситуации как раз в том, что государства у нас больше нет. Вожаки стаи и государственные управители — суть единый организм. С исторической точки зрения феномен не новый. Уже на нашем веку такое случалось в Германии, в Южной Америке. Чего молчишь?

— Банально, — буркнул я. Мы застряли в очередной пробке, и в салоне сразу стало душно.

— Именно что банально, — согласился Гречанинов. — Да тут и не надо ничего усложнять. Обидно только, слишком мало людей осознали эту банальность. Жертв полно, хнычущих и скулящих миллионы, а сопротивляются единицы. Впрочем, и это не ново. Накопится некая критическая масса, и ситуация мгновенно переменится. Но нам с тобой некогда ждать. Нам приспичило. Верно?

— Вы его убили?

Гречанинов ответил не сразу. Мы выбрались из пробки и вскоре подкатили к больнице. «Жигуленок», целый и невредимый, стоял на прежнем месте. Улочка была пуста. Гречанинов приткнулся к нему сзади. Грустно заметил, как бы подводя предварительный итог незадачливо прожитой жизни:

— Хорошо, Саша, давай обсудим в последний раз. Нет, бандита я не убил. Пару суток проспит — и больше ничего. Но убивать придется. Может быть, много. Как говорил Горбачев: нет альтернативы. Давай, дружок, подумай и определись: готов ли ты к этому? Но — в последний раз! Напомню, твоя собственная жизнь не стоит и копейки. Таких, как ты, Могол давно перестал даже считать. Он их просто стряхивает, как мусор с ладони. Подумай, я подожду.

Я понял: если сейчас вякну что-нибудь не так, Гречанинов выйдет из машины — и больше я его не увижу.

— Я справлюсь, — сказал я. — Речь ведь не только обо мне.

— Саша, ну-ка посмотри на меня.

Что он во мне увидел, не знаю, но я на мгновение погрузился в его глаза, как в лютую, стылую тьму.

— Хорошо, верю! Поехали.

Пересели в «жигуленок», Гречанинов — за баранкой. В ближайшем «комке» он купил большую бутылку пепси. К ней я присосался, как к материнской груди, и, захлебываясь, обливая рубашку, вылакал сразу половину.

По дороге узнал много о Черном Моголе. Похоже, это был человек из легенды. Герой нашего времени. Как в шестидесятые годы физик (Смоктуновский, Баталов), в семидесятые — лирик, в восьмидесятые — демократ (Ельцин), так нынче — крупный бандит. Такая обрисовалась духовная наследственность. Но это не так забавно, как кажется кому-то, возможно, в Бразилии, которую нам все чаще приводят в пример в качестве образца самого удобного для нас, рабов, бытования.

Среди уголовщины Могол был известен тем, что в один из побегов питался человечиной, не так, как это делают понуждаемые голодом бродяги, то есть с понятной целью добраться до населенных мест, а как бы в охотку и для собственного удовольствия. Перед уходом из лагеря специально откормил двух сожителей натурально на убой, не позволяя им неделями двигаться дальше чем до сортира. На «Большую землю» прихватил с собой пятерых поделыциков и всех сожрал, кроме шустрого мальчонки Миши Четвертачка, который угодил ему тем, что в полевых условиях, на костерке так ловко коптил мясные ломти, что по вкусу блюдо ничем не уступало шашлыку из «Арагви». Впоследствии, в созданной Моголом империи, Миша занял завидное положение. Тут я сразу понял, почему у Четвертачка глаза все время казались подмокшими: видно, по мягкости сердца до сей поры сокрушался о приконченных и съеденных сотоварищах.

Организаторские способности Могола в полной мере проявились в эпоху Горби, когда по Москве и по всей России еще только зачинались группки доморощенных рэкетиров и вид у них был сопливый и жалкий. Полууголовная шваль, накачавшая мускулы по подвалам, но не желавшая работать и не умеющая честно воровать, начала пробовать зубки в прибыльном и легком ремесле: выколачивать деньги из пугливых отечественных дельцов. Их всех, возможно, передавили бы поодиночке, если бы не явился Могол. Он сразу почуял, где пахнет жареным, и за короткий срок сумел придать позорному ремеслу вполне цивилизованные формы.

Ко второму году царствования Бориса, когда уже с очевидностью проявился масштаб разрушения страны, под началом Могола были сотни, если не тысячи, прекрасно вооруженных и организованных людей, возглавляемых нередко бывшими афганцами или офицерами спецслужб, вышвырнутыми из органов по подозрению в нелояльности; при необходимости эта армия была способна в одночасье захватить Москву и удерживать ее сколь понадобится долго.

Картина, нарисованная Гречаниновым, была ужасна, и я рискнул высказать сомнения:

— Что-то не очень верится, Григорий Донатович. Чтобы один человек, обыкновенный уголовник…

— Не совсем обыкновенный, — сказал Гречанинов. — И уж совсем не один.

По его словам выходило, что Могол не чужд был модным демократическим веяниям и много занимался благотворительностью. Не гнушался дружбой с известными актерами и политическими деятелями. Чувствуя себя в полной безопасности, пристрастился к публичности и теперь часто появлялся на помпезных презентациях и официальных приемах, был по-домашнему вхож в правительство. Недавно на какой-то праздничной тусовке, транслируемой по телевидению, некий старый, выживший из ума актер, который был совестью нации еще с брежневских времен, произнес пышный благодарственный тост в его адрес. Актер признался, что денно и нощно молит Господа о здравии таких спонсоров, как Могол (назвав, естественно, гражданскую фамилию Могола — Сверчков), ибо без ихнего попечения, без ихней щедрости не было бы у нас ни культуры, ни искусства и вообще ничего, а остался бы опять один ГУЛАГ, как при коммунистах. Растроганный Могол облобызал старикашку и подарил ему на память золотую брошку баснословной цены, отчего совесть нации чуть не хватил родимчик. Назавтра снимок с их братским поцелуем обошел всю прогрессивную прессу, с пояснительной припиской: «Отечественный бизнес протягивает руку умирающему искусству». Там же была напечатана восторженная заметка, повествующая о том, что известный меценат и миллионер Сверчков в целях сохранения для потомков национального достояния намерен приватизировать Большой театр и некоторые крупные музеи в Москве. Заминка была лишь в том, что Чубайс и Лужков никак не могут договориться, кому из них лично принадлежит московская недвижимость и кто вправе ею распоряжаться по Конституции. И это досадно, горевал журналист, потому что из-за недальновидности некоторых государственных деятелей, хотя, безусловно, и настроенных патриотически, многие исторические ценности уже уплыли за границу, где не имеющие ничего святого за душой западные дельцы вовсю ими спекулируют.

— Не может быть! — воскликнул я. — Григорий Донатович, этого просто не может быть.

— Чего не может быть? — По трассе мы шли на ста тридцати километрах, и моя старенькая тачка пресмертно вибрировала.

— Страны, в которой мы очутились, просто не может быть. Это порождение больной фантазии.

— Мне тоже иногда так кажется. И все-таки этот мир реален. Пощупай свои ребра.

Обогнав несколько грузовиков, мы приближались к повороту на Валентиновку. Шоссе перегружено, но видимость была хорошая. На небе с самого утра ни облачка. Душой я был уже с Катей.

— Хорошо, пусть так. Пусть все это реально — и Могол, и все прочее. Но я-то зачем ему понадобился со своей несчастной квартиркой? Разве это его масштаб?

— Правильный вопрос. Сам Могол про тебя знать не знает. Его интересуют банки, корпорации, контроль над рынками сбыта. Однако московский рэкет — тоже целая индустрия, и он один из ее главарей. Он лучше других понимает, что поломка одного винтика в таком громоздком, но четко отлаженном механизме грозит застопорить всю махину. Он не должен допускать ни малейших сбоев. Тебя зацепило при накате на министерство, на Гаспаряна, замотало шестеренкой. Теперь освободить тебя можно, только повредив центральный пульт управления. А это и есть Могол. Доступно объясняю?

— Бред какой-то! — твердил я как заклинание.

…Вскоре нам стало не до разговоров. По участку Гречанинова бегали люди, и там же стояли две пожарные машины. Вился над землей сиреневый дымок, и это было все, что осталось от симпатичного деревянного домика.

Гречанинов остановил машину, не доезжая метров пятидесяти, приткнул ее к чужой изгороди.

— Сиди здесь! — приказал безоговорочно. Да я, наверное, и не смог бы выйти: внутри как-то все обмякло. Я видел, как он смешался с людьми, как расхаживал по участку туда-сюда, с кем-то разговаривал, но все это безо всякого соучастия. Безразличие, подобно тяжелой воде, сомкнулось надо мной.

Потом он вернулся, втиснулся на сиденье, озадаченно объявил:

— Дом сожгли, но Кати нету. Значит, жива. Приезжали на двух «Волгах», номера заляпаны. Интересно, да?

Вид у него был как у любителя кроссвордов, затруднившегося с разгадкой. Я молчал.

— И что особенно любопытно, говорят, девушка сама села в машину.

— Неужели никто не пытался помешать?

— Почему не пытались? Соседи у меня отчаянные. Двоих увезли в больницу. Саша, ты о чем думаешь?

— Ни о чем, — сказал я. Это было правдой.

— А я вот о чем. Об этом месте знали трое: ты, я и Катя. За мной «хвоста» не было, да и не могло пока быть. Ты кому-нибудь сообщал, где находишься?

— Нет.

— Какой же вывод?

— Вы сами в это не верите.

— Да, не верю. Но женщина — существо непредсказуемое… Что ж, поехали дальше?

Мне было все равно, что делать: ехать, сидеть или выйти из машины, Лечь на землю и больше никогда не вставать. Настроения жить тоже не было.

— Она жива! — повторил Гречанинов, соболезнуя.

— Все может быть, — согласился я.

Часть 3. На узенькой дорожке

Глава первая

«Жигуленок» оставили на платной стоянке у Щелковской, до Таганской площади доехали на такси, оттуда пешком, дворами, переулками, добрались до квартиры Гречанинова (или черт знает чьей!). Я ни о чем не спрашивал, плелся за хозяином, как собачонка, совсем выбился из сил. На ходу клевал носом, но чувствовал, что не усну, если лягу.

В квартире, скромно меблированной, чистой, отдышались. Точнее, это я отдышался: Гречанинов был так же свеж и полон энергии, как утром. Усадил в кресло, принес бутылку коньяка, коробку шоколадных конфет. Налил мне полный бокал, себе — на донышко, для видимости.

— Выпей, Саша!

Я послушно выпил и положил в рот конфету. Вкуса не ощутил ни от того, ни от другого, но озноб постепенно утих.

— Ну что, получше?

— Да, спасибо.

— Перевязку сделаем?

— Катя вчера только делала.

Гречанинов наполнил бокал:

— Повторишь?

Я повторил. На этот раз глотку продрало, как наждаком. Гречанинов внимательно за мной наблюдал, и это было неприятно.

— Что ж, Саша, можно, конечно, оставить на завтра, когда отдохнешь, но лучше сделать сегодня.

— Что именно?

— Позвонить.

— Куда?

— Мише Четвертачку. Он ждет звонка. Зачем его томить?

— Хорошо, я готов.

Коньяк подействовал, и где-то в глубине сознания затеплилась надежда. Гречанинов четко меня проинструктировал, сунул в руку трубку радиотелефона и набрал номер. Отводную мембрану приложил себе к уху.

Сперва в аппарате послышалось шуршание магнитофонной ленты, затем спокойный голос произнес:

— Да, слушаю.

— Будьте добры Михаила.

— Это Михаил… A-а, это ты, архитектор? Наконец-то! Мы же тебя обыскались. Какой же ты шалун, однако! Неужто всерьез надеялся слинять?

Четвертачок упивался разговором, и вдруг впервые в жизни я почувствовал толчок спасительной, первобытной ненависти. Будто пелена спала с глаз, и я понял, ощутил всей душой истинное значение слова «враг». Это слово было прекрасно, оно упорядочивало жизнь. Гречанинов, уставясь на меня немигающим взглядом, шевельнул губами: ну давай!

— Где Катя? — спросил я.

— У нас твоя проблядушка, у нас. Не волнуйся, ей здесь хорошо. Много развлечений, много мужчин. Она у тебя прыткая. Да ты, никак, по ней соскучился?

— Чего ты хочешь, пидор?!

— Ой как грубо! Дурачок ты, архитектор. Пыжишься, выкобениваешься, а счетчик-то тикает… Да, кстати, что это у тебя за дружок объявился? Где выкопал такого резвуна?

— Верни Катю. Я на все согласен.

Четвертачок заржал. По известной блатной манере он демонстрировал превосходство, мгновенно переходя из одного настроения в другое. От злобной истерики до показного благодушия у подонка всегда один шаг.

— Кому нужно твое согласие, покойничек?! Да ты столько натворил!.. Становись на колени, падла, и ползи сюда.

— Куда это?

— Ползи к Гоголевскому бульвару, оттуда проводят.

Гречанинов азартно подмигнул. Я сказал:

— Нет, Миша, так не пойдет. На условия — деньги, квартира — согласен, но кроликом не буду. Дай гарантии, что Катю вернешь!

Несколько минут Четвертачок верещал так, что у меня ухо заложило. Бессмысленные проклятия перемежались таким матом, какого я давно не слышал. Но постепенно он все же немного успокоился.

— Хорошо, падла, будут тебе гарантии. Останешься доволен. Но — при встрече, не по телефону. Кстати, дружка прихвати с собой, не забудь. Через час — на Гоголевском. Усек?

Гречанинов отрицательно покачал головой. Щелкнул пальцами.

— Я только приехал. Промок до нитки. Давай завтра утром.

Четвертачок мои слова обдумал.

— Но счетчик-то тюкает, придурок вонючий!

— Ничего, пусть тюкает… Еще одно. Дай поговорить с Катей.

На второй припадок его не хватило.

— Это можно. Жди.

Или он держал ее при себе, или где-то совсем неподалеку. Минуты не прошло, как в трубке прозвучал

Катин глуховатый голос, безжизненный, как опавшая листва.

— Саша, Сашенька!

Сердце мое чуть не остановилось.

— Катя, родная, мужайся! Я тебя выручу. Потерпи немного.

Горестный всхлип. Тоненький плач.

— Катя, Катенька, я люблю тебя!..

Сказать что-нибудь глупее у меня воображения не хватило. В трубке возник бодрый голос Четвертачка:

— Архитектор, а ты не тушуйся. Девка у тебя ядреная, на всех хватит. И тебе чуток останется. Но надо поспешить. Тут у нас такие кобели, разворотят до печенок. Слышишь, архитектор?

Глаза Гречанинова полыхнули, как угли в костре, и это меня поддержало.

— Я убью тебя, собака, — сказал я в трубку.

В ответ жизнерадостный гогот.

— Завтра в одиннадцать. Дружка не забудь. Чао, бамбино! — И гудки отбоя.

Гречанинов подал мне коньяк:

— Все в порядке, Саша, все в порядке! Через полчасика и двинем.

— Куда?

— За Катей. Зачем оставлять ее там на ночь?

Он объяснил, что дело предстоит пустяковое. Он бы один съездил, но лучше, если я подстрахую. Место, где окопался Четвертачок, ему известно. Три или четыре старых двухэтажных дома в глубине новостроек. Проходные дворы. Неподалеку фабрика скобяных изделий и бани. Все фонари побиты. Идеальные условия для налета.

— Сейчас они рванут за тобой на Академическую. И Четвертачок с ними. Он не удержится. Ему не терпится с тобой поговорить. Мы этим и воспользуемся, правильно? Никаких затруднений не будет. Ты как, не очень устал?

Он говорил так, точно приглашал на вечернюю прогулку в парк культуры.

— Григорий Донатович, вы не шутите?

— Пойдем, пойдем на кухню. Перекусим немного.

Поели разогретой на сковороде картошки, которую он залил яйцами. Запивали чаем. У меня ничего не болело, голова была ясная, просветленная коньяком. Как автомат, я глотал кусок за куском, пока Гречанинов не отобрал у меня вилку.

— Перегружаться тоже не надо… Кстати, ты в армии служил?

— Да.

— Из какого оружия стрелял?

— Из лопаты в основном.

— Понятно… Ну ничего, сейчас посмотрим. — Он ненадолго вышел и вернулся уже собранный в дорогу: в длиннополой десантной куртке, в американских ботинках на толстой каучуковой подошве и в просторных спортивных штанах.

— На-ка, держи… Учти, заряжен, — за ствол протянул угловатую металлическую штуковину, которая называлась, кажется, пистолет Макарова.

— «Макаров»! — сказал я радостно, будто встретил родственника.

— То, что тебе сейчас нужно. — Он быстренько растолковал, как с пистолетом управляться: куда нажимать, как держать и откуда вылетит пуля.

— Видишь? Ничего мудреного.

— Думаете, понадобится?

— Надеюсь, нет.

Около двенадцати подъехали к Павелецкой, прокатились по трамвайной линии и свернули в какой-то дворик. Старенький «Запорожец» Гречанинова основательно меня растряс, шея не гнулась, ребра опять поскрипывали, и сломанные, и те, что пока целы. Но ощущал я себя уверенно. Пистолет приспособил в хозяйственную сумку, потому что в карман он не помещался.

— Посидишь в машине? — спросил Гречанинов с такой интонацией, с какой воспитанный кавалер просит у дамы разрешения отлучиться за уголок.

— С вами пойду. Пальнуть охота хоть разок.

— Тогда так, Саша. Что бы я ни сделал, что бы ни сказал — выполняешь мгновенно. Договорились?

— Я себе не враг.

Ныне Москва рано прячется по домам, страх не располагает к поздним прогулкам, но это не значит, что она безмятежно дрыхнет. Тревожный сон умирающего города хрупок, как слюда, и в таких укромных заводях, как зады Замоскворечья, это чувствуется особенно остро. В темных дворах с разбитыми фонарями по ночам что-то тяжко ворочается, дышит, постанывает, словно невидимая звериная туша никак не может расположиться поудобнее на покой.

Дом нашли быстро: действительно, двухэтажный, накренившийся набок, и запихнут в глубь двора, чтобы не мозолил глаза богатым горожанам своим сиротским видом. Один подъезд и с десяток окон — на первом и на втором этаже — ни одно не горит.

В подъезде Гречанинов посветил фонариком — квартира оказалась на втором этаже, прямо у лестницы с шаткими перилами. Мы стояли под дверью не дыша, прислушивались. Изнутри — ни звука, да и весь дом точно вымер.

— Спустись вниз, — велел Гречанинов. — Погреми там чем-нибудь. Чем громче, тем лучше.

Распоряжение я выполнил удачно. Под лестницей с помощью зажигалки обнаружил пустое покореженное ведро, пнул его пару раз о стену, споткнулся обо что-то, повалился на груду картонных ящиков, расшиб локоть и завопил от боли. В гулком пространстве этого хватило, чтобы создалось впечатление небольшого взрыва с человеческими жертвами. Кое-как поднявшись, я еще немного погонял по полу ведро и деревянной палкой сыграл ноктюрн на перилах. По моему разумению, шуму хватило, чтобы поднять спящих не только этого, но и соседних домов. Довольный, поднялся наверх. Гречанинов копался с замком, используя набор металлических отмычек. Видимо, и в этой области у него был опыт: пяти минут не прошло, как он открыл дверь.

Все предосторожности оказались излишни — в квартире никого не было. Да это была и не квартира, а то, что сейчас принято называть офисом. Две комнаты, в одной — большой канцелярский стол с компьютером, высокий железный сейф, несколько стульев с черной, под кожу, обивкой; во второй — прямоугольные кресла, круглый стол со столешницей под малахит, полированный светлый шкаф с застекленными полками. Модерновая меблировка никак не соответствовала облупившимся стенам и отечному потолку. Еще в этом странном помещении была грязная, заваленная всяким барахлом ванная, туалет е унитазом, едва ли на десять сантиметров выступающим над дощатым полом, и кухонька, где недавно пировали. Стол завален объедками, тут же — недопитые бутылки с водкой и пивом, пепельницы, забитые окурками.

— Опоздали? — спросил я.

— Подожди, дай подумать.

Пока Гречанинов думал, я помыл чашку под краном и налил себе граммов пятьдесят водки. Закусил сыром и закурил.

— Катя где-то здесь, в этом доме, — сказал Гречанинов. — Но где — вот в чем вопрос.

— Может, забрали с собой?

— Глупо… Ты когда там внизу ковырялся, ничего не заметил?

— Что я мог заметить?

— Там есть подвал. Пойдем.

Спускаясь следом за ним, я ухитрился гвоздануть коленную чашечку пистолетом, лежащим в хозяйственной сумке. Но даже не пикнул: боль становилась привычным фоном существования.

Внизу обнаружили хилую на вид дверь, обитую дерматином. Более того, когда пригляделись, показалось, в щелочку под дверью струится свет. Гречанинов отошел на несколько шагов и с разбегу саданул плечом. Дверь рухнула, как картонная, и он ввалился внутрь. Это его спасло, потому что парень, который сторожил изнутри, собирался размозжить ему голову железным прутом, но промахнулся — удар пришелся по спине. В просвет двери мне все было видно, как на экране. Парень обрушил прут вторично, но одновременно Гречанинов зацепил его по ногам, отчего тот потерял равновесие и прут врубился в пол. Второй удар пяткой снизу пришелся точно в челюсть. Эффект был впечатляющий. Бедолага выронил прут, согнулся, захрипел и схватился обеими руками за подбородок. Гречанинов был уже на ногах. С короткого разворота, без замаха, локтем он намертво припечатал парня к стене. Я поразился выражению глубокой задумчивости на лице молодого человека, когда он нерешительно, подламываясь в коленях, опускался по стеночке, чтобы усесться на пол.

— Где она? — спросил Гречанинов, но ответа не дождался. Парень вяло зачмокал разбитым ртом, и глаза его незряче закатились. Григорий Донатович заботливо пристегнул его руку ментовским браслетом к трубе парового отопления.

Катю мы обнаружили в одном из подвальных отсеков, куда еле проникал свет из коридора. Она лежала на сваленных в углу мешках, почему-то в мужской рубашке с оторванным рукавом. Хорошо, что было лето, а то бы простудилась. К старым синякам добавилась свежая кровяная борозда, спускавшаяся по щеке к шее.

— Привет! — сказал я, опускаясь рядом на мешки и обнимая ее за плечи. — Тебе не холодно? Надо будет завтра прикупить какую-нибудь одежонку. Хочешь новое платье?

— Дурак! — пролепетала она. — Какой же ты дурак, господи!

Я вздохнул с облегчением: она была жива и в своем уме. Все остальное, в сущности, не имело значения. Точно так же думал, вероятно, и Гречанинов. Благодушно пробасил сверху:

— Ну что же, ребятки, давайте потихоньку собираться домой. Тут вроде бы нечего больше делать.

Когда проходили мимо дремавшего у стены охранника, Катя вздрогнула:

— Он мертвый?

— Нет, — ответил Гречанинов. — Притворяется.

Нагнулся, разомкнул браслет и потрепал парня по щеке.

— Ой! — сказал парень, не открывая глаз. — Больно!

— Передай Четвертачку, дружок, скоро ему уши оторвут.

— От кого передать?

— От Господа нашего Иисуса.

В машине я выяснил у Кати, что били ее по-настоящему только один раз, когда привезли, а изнасиловали дважды.

— Сколько человек? — спросил я.

— Кажется, трое.

— Это немного. Бывает, насилуют целым взводом. Вот это действительно неприятно.

Катя выразила опасение, что после этого случая я перестану ее любить, потому что мне будет противно к ней прикоснуться. Тут я ее успокоил:

— Что ты, маленькая, об этом даже не думай. Я же извращенец.

— И негодяй! — добавила Катя.

Дома первым делом заставили ее выпить коньяку, потом я отвел ее в ванную. Продезинфицировал и смазал йодом щеку. Ничего страшного — ровный неглубокий порез. Я даже не поинтересовался, как она его заработала. Сама гордо объяснила:

— Это я сопротивлялась!

Потом прогнала меня из ванной. Около часа мы просидели с Гречаниновым на кухне. Пили чай. Спать совсем не хотелось. У меня было ощущение, что, где ни коснись, везде боль. Особенно ныли локоть и ключица. Гречанинов к середине ночи помолодел, раскраснелся, но заметно было, что недоволен собой.

— Они нас все время опережают на шаг, — сказал он. — Это надо поправить.

— Пора бы уж, — согласился я солидно.

Не слушая возражений, он уложил нас с Катей на единственную в квартире кровать, себе оборудовал на кухне раскладушку. В начале четвертого все угомонились. Я ждал, когда у Кати начнется истерика, но не дождался. В какой-то момент мне показалось, что она перестала дышать. Я приподнялся на локте, но при тусклом свете ночника разглядел только йодную полосу на бледном лице.

— Я сплю, сплю, — пробормотала она. — И ты тоже спи.

Чуть позже я поднялся и пошел на кухню. Григорий Донатович, укрытый до пояса простынкой, читал какой-то журнал.

— Хочешь снотворного?

— Да нет, я водички… Григорий Донатович, вы в самом деле полагаете, что мы выпутаемся?

Улыбнулся — благодушный, загорелый, невозмутимый и в очках.

— Небольшая депрессия, да, Саша?

— У меня складывается какое-то удручающее впечатление, что их слишком много и они повсюду. Катю жалко, вы же видите, как она переживает.

Гречанинов положил журнал на пол. «Садовод-любитель» — поразительно!

— Нет, Саша, их немного, но они следуют первобытным законам. Загоняют и добивают слабых. Умного, сильного зверя им нипочем не взять. Сказать по правде, ты и без меня с ними справишься.

— Шутите?

— Нисколько. Ты им не по зубам. Уверяю тебя, Четвертачок уже сам жалеет, что с тобой связался. Столько усилий, а у тебя всего три ребра сломано. Почти нулевой результат. Но обратного хода ему теперь нет: потеряет лицо. Он ведь вожачок в стае. Ему свои опаснее, чем чужие. В стае вожачков не меняют, их раздирают в клочья. Только зазевайся.

Если Гречанинов посмеивался надо мной, то, надо заметить, время выбрал не самое удачное.

— Извините, что побеспокоил, — сказал я и пошел спать.

Глава вторая

Просыпался тяжело, с надрывом, точно медведь после зимней спячки. Кати рядом не было. Нашел ее на кухне, где они с Григорием Донатовичем пили утренний кофе. Застал мирную домашнюю картинку, глазам не поверил. Катя — в широченной мужской пижаме в синюю полоску — покатывалась со смеху, а Григорий Донатович с сумрачным видом заканчивал анекдот про пионера Вовку. Увидев меня, Катя завопила:

— Ой, не могу больше, ой, не могу! Саша, послушай!

— А вот еще, — хмуро продолжал Григорий Донатович. — Вызывает учительница Вовиного папу и сообщает: ваш сынок на уроках ругается матом…

Катя взвизгнула и сделала попытку свалиться со стула. Гречанинов деликатно поддержал ее за плечо. Мне не понравилось их веселье: какой-то пир во время чумы.

— Если бы надо мной трое надругались, — заметил я напыщенно, — я бы вел себя скромнее. Хотя бы из чувства приличия.

— Грозный какой пришел, — прокомментировал Гречанинов. — Может быть, голодный?

— Он всегда такой, — пояснила Катя. — Характер очень тяжелый.

— Он где работает, Катюша? Не в крематории?

— Говорит, архитектор. А там кто знает.

— Может, тюрьмы строит?

Катя наложила мне овсянки и густо полила ее медом.

— Будешь кофе или чай?

— Кофе, пожалуйста. — Я ничуть не ревновал ее к наставнику, хотя по натуре был мелким собственником, почти рыночником. Разумеется, перед грозным обаянием Гречанинова, будь ему хоть сто лет, мало какая женщина устоит, но Катя, такая, какая есть, избитая, изнасилованная, принадлежала только мне, в этом я не сомневался.

— Ты хоть в зеркало смотрелась, шутница? — незлобиво спросил я.

— Видите, Григорий Донатович, ему важнее всего доказать, что я уродка и не гожусь ему в подружки.

Гречанинов посочувствовал:

— Пусть на себя посмотрит. Кругом одни бинты… Кстати, Катюша… — Его улыбка сделалась еще лучезарнее. — Ты никому не звонила с дачи?

— Нет, чтобы…

— Вспомни как следует.

Катя уловила, что вопрос с подковыркой: вмиг погрустнела, побледнела, и ссадина на щеке запылала алым цветом.

— Ой, вспомнила! Телеграмму послала… Ходила в деревню, встретила почтальоншу и послала телеграмму.

— Кому?

— Родителям, а что? Просто чтобы они не волновались.

— Ловко, очень ловко, — обрадовался Гречанинов. — Я хочу сказать, шустрые ребята. Прямо профессионалы. Верно, Саша?

— Вам виднее.

После завтрака Гречанинов настроился звонить. Повторилась вчерашняя мизансцена с его любимым радиотелефоном, но инструкции были более сложные. Правда, я в них особенно не вдумывался, чутко прислушивался, как Катя плещется в ванной и что-то напевает. Злило, что никак не могу уловить мелодию. Гречанинов сделал мне замечание:

— Что-то ты чересчур легкомысленно настроен. Соберись, Саша. Сегодня наш ход.

Как вчера, он набрал номер, приложил к уху отводную трубку, и, как вчера, спокойный голос ответил:

— Да, слушаю.

— Доброе утро, Михаил. Я тебя не разбудил?

— Ах, это ты, козел?! — Ждал, ждал звонка!

Ты хоть понимаешь, что наворочал?

— А что такое?

Из пулеметной очереди брани я, как, видимо, и Гречанинов, все же понял, что на мне, оказывается, уже два «мокряка». Один тот, который «заторчал» около больницы, а второй вчерашний, из подвала. На мое слабое возражение, что эти замечательные крепкие ребята вроде бы Божией милостью живы, Четвертачок завопил, что жить им нет надобности после того, как они меня упустили, но дело не в них и даже не в том, что они оба для прокуратуры «висят» на мне, потому что мне самому осталось куковать на свете ровно до той минуты, пока он, Четвертачок, не выковырнет меня из поганой норы, где я закопался. Если же я думаю, что на это уйдет много времени, то я еще больший придурок, чем казался. Денек-другой — вот и весь мой срок пребывания на земле.

— Зачем пугаешь, Миша, — обиделся я. — Я ведь что-то хорошее хотел сказать.

— Ох! — выдохнул Четвертачок, точно в бреду. — Ты даже не представляешь, архитектор, как я тебя буду убивать! — В трубке раздался странный скрежет, как если бы он откусил кусок пластмассы.

— Миша! — окликнул я. — Фотография!

— Чего?!

— Хочу продать тебе фотографию.

Четвертачок молчал, зато Гречанинов одобрительно закивал.

— У Шоты Ивановича, — с достоинством продолжал я, — то есть у гражданина Могола, есть прелестная дочурка. Помнишь, Миша?

Четвертачок молчал.

— Ее зовут Валерия, Лера, правильно? Семнадцати лет от роду, верно? Правда, когда вы познакомились, ей и пятнадцати не было. Ты чего молчишь, Миш? Тебе неинтересно?

— Продолжай!

— Какой-то негодяй вас сфотографировал в прошлом году на озере Рица. Похабная фотография, Миш. Некоторые краснеют, когда разглядывают.

— Врешь, паскуда! — отозвался Четвертачок будто с того света. Плоды трехдневных розыскных усилий Григория Донатовича, мягко говоря, не оставили его равнодушным.

— Почему же вру, Миша? Сейчас все фотографируют. Прямо поветрие какое-то. Я лично вот таких тайных съемок не одобряю, нет. С моральной точки зрения…

— Фотка у тебя?

— Ага.

— Дай поглядеть.

— Миш, я бы рад, но как? Ты вон какой буйный. Убью, выковырну, зарежу — весь разговор. Так нельзя. Я человек мирной профессии. Ты же меня запугал, Миш. Я уж думаю, может, лучше прямо обратиться к Шоте Ивановичу. Попросить защиты.

Снова страшный скрежет — видно, откусил еще ломоть от трубки.

— Твои условия, гаденыш?!

— Не обзывайся, Миш, обидно ведь. Ты же человек воспитанный. Такая девушка тебя полюбила. Я смотрю на нее…

— Архитектор!

— Да, Миш?

— Не зарывайся. Сегодня у тебя козырь, завтра его не будет.

— Опять пугаешь, Миш? Ой, все, вешаю трубку, побежал в туалет.

Трубку повесил, спросил у Гречанинова:

— Ну как?

— Почти безупречно, — признал наставник.

— Фотография действительно существует?

— Конечно. Блеф тут неуместен.

— Он крепко напугался.

— Ты еще не совсем представляешь, кто такой Могол. Он с гор недавно спустился, а Лера его единственная дочь.

Катя позвала нас на кухню, чтобы еще разок попить чайку. Обсуждали животрепещущую проблему: как ее одеть, чтобы она не чувствовала себя беспризорной. Идти в магазин в пижаме она не хотела, но понимала, что без нее мы только выкинем денежки на ветер.

— Впредь будешь бережнее со своими вещами, — справедливо заметил я.

Снова вернулись к телефону. Четвертачок ответил мгновенно. Теперь его было не узнать: голос приветливый и задушевный.

— Саша, чего мы, в самом деле, собачимся зря. Хватит приколов. Ставь условия, и я их приму. Мне нужна фотография.

— Даже не знаю…

— Саня, рассуждаем как нормальные люди. Чего ты боишься? Допустим, я получу фотку и тут же тебя приколю. Что это мне даст? Ты же не сам все организовал. За тобой какой-то крупняк. Кстати, сведи-ка ты нас с ним.

— Не могу.

— Хорошо. Уважаю. Я тебя недооценил. Привози фотку — и разойдемся полюбовно. Лады?

— Миш, а это правда, что Шота Иванович людоед?

Никакого скрежета, благолепная пауза. Я взглянул на Гречанинова, тот кивнул.

— Значит, так, Миш. Запоминай. За домом — пустырь, сразу увидишь. Там чуть сбоку — беседка, она одна, не ошибешься. В пять часов приходи и жди. Я подскочу. Ты один, я один. Чего-нибудь неясно?

— Нет, все понял.

— Да, чуть не забыл. Деньги.

— Какие деньги?

— Миш, ты что? Фотография-то не моя. Бесплатно не отдадут.

— Сколько?

— Десять тысяч. Не дорого?

— Нет, нормально. Не забудь негатив.

— До пяти, Миш?

— Не учуди чего-нибудь, ладно?

— Ты что, Миш. Раз уж скорешились…

Гречанинов остался мной доволен. Похвалил:

— Солидный оперативный жанр. Выводка на живца.

— Живец — это я?

— Побаиваешься?

У меня были кое-какие соображения, но я не решался их высказать, чтобы действительно не показаться трусом. Я поверил Четвертачку. Если он готов забрать фотографию и даже заплатить, то… Увы, Гречанинов без труда прочитал мои мысли. Усмехнулся сочувственно:

— Не заблуждайся, дорогой. Такого рода заблуждения дорого обходятся. Запомни, как таблицу умножения, — это не люди. У них свои законы. Это иная порода. Четвертачок убьет тебя, когда получит фотографию. Это абсолютно точно.

— С ним никак нельзя договориться?

— Честно говоря, мне скучно это обсуждать. Лучше скажи, ты уверен, что на пустырь только одна тропка, мимо подстанции?

— Кругом заборы. И свалка.

— Хорошо, я съезжу огляжусь. Без меня из дома ни ногой.

…Вернулся он к обеду, и мы с Катей успели поссориться. Сначала она надулась из-за того, что я отказался перевязываться, причем в грубой форме, сказав, что у нее руки кривые и ей лучше бы попрактиковаться на манекенах, а не на благородных раненых юношах. Потом устроила нелепый бабий бунт из-за того, что мы с Гречаниновым якобы считаем ее никчемной дурочкой, ничего ей не объясняем, а только время от времени отдаем на поругание злодеям. Чтобы ее успокоить, я пообещал, что, когда дойдет до настоящего дела, до прямого единоборства с бандой, я похлопочу, и Гречанинов назначит ее пулеметчицей вроде Анки. Это остроумное замечание ее вдруг по-настоящему взбесило.

— Не сравнивай себя с Григорием Донатовичем, пожалуйста. Он к женщине относится с уважением, а для тебя я всего-навсего очередная потаскушка. Думаешь, я этого не понимаю?

— Катя, что с тобой?

— Ничего. Думаешь, не вижу, как тебе не терпится от меня избавиться? В чем я виновата, скажи, в чем?! В том, что изнасиловали, да?

— В этом скорее я виноват.

— Ой, держите меня! Да разве ты можешь быть в чем-нибудь виноват? Ты же супермен.

— Тоже верно, — согласился я.

Заревела, умчалась в ванную, где и заперлась. Что ж, после вчерашнего, хоть и с опозданием, нервы сдали. Но все-таки меня сильно задело секундное ледяное отчуждение, мелькнувшее в ее глазах.

Пока она сидела в ванной, я дозвонился до матери. Ожидал упреков, но не услышал ни одного. Мама догадалась, что ни в какую командировку я не ездил и что у меня крупные неприятности. Это меня не удивило. У нее всегда был дар угадывать беду. Может, это вообще свойство русской женщины, которая веками живет в ожидании, что ее уморят голодом вместе с детьми. Поговорили мы недолго, главное, у отца пока было все нормально: не лучше, не хуже. Мать как раз к нему собиралась, я застал ее на пороге.

— Привет передай. Завтра постараюсь к нему заглянуть.

— А ко мне? Или с матерью можно не церемониться?

— К тебе тоже завтра.

Наугад набрал номер Коли Петрова, и он оказался дома, только что вернулся из магазина с пивом, собирался опохмеляться.

— Сколько дней уже керосинишь?

— Не помню. Ты где, Сань? Подскакивай, налью.

В таком состоянии он был невосприимчив ни к дружеским увещеваниям, ни к мирским напастям. Я ему позавидовал, как живые иногда завидуют мертвым. Все-таки у него была норушка, откуда он мог беззлобно наблюдать, как рушится все вокруг.

— Ну-ну, — предупредил я. — Околеешь, никто свечки не поставит.

— Подскакивай, Саня! Девочек позовем. Тряхнем молодостью. Только Зураба не надо, он плохой.

— Чем он опять провинился?

— Отупел совсем. Додумался, что скошенный угол устойчивее куба. Потрясение основ. Город наподобие Пизанской башни. Бред дебила. Я с ним теперь разговариваю только по необходимости. Нет уж, Сань, обойдемся без него. Позовем Галку Зильберштейн…

Вернулась из ванной Катя, как-то необыкновенно причесанная. Длинная светлая прядь кокетливо падала на щеку, полностью закрывая ссадину. Улыбалась виновато:

— Прости, Сашенька! Но ты же должен понять. Раньше меня никогда не били, а тут вдруг каждый день. Никак не привыкну.

— Понимаю.

— Не сердишься? Правда?

— Я тебе вот что скажу, голубушка. Не надо придавать значение всяким пустякам. Подумаешь, изнасиловали! А кого нынче не насилуют? Если из-за этого переживать, вообще жить невозможно.

— Ты так рассуждаешь, потому что не знаешь, о чем говоришь.

— Почему это не знаю? Очень даже знаю. Но это все физиология, ты же человек духовный…

Она уже близко подобралась, и глазенки заблестели алчным светом.

— Поклянись, что я тебе не противна!

— Клянусь мамой!

— Тогда докажи!

До прихода Гречанинова мы, как два голубка, осторожно целовались, обнимались и болтали о всякой ерунде. Приятное забытье с привкусом мертвечины. Я надеялся, что кто-то в конце концов ответит за этот привкус. Но, уж разумеется, не Четвертачок. С него что взять: животное — оно и есть животное.

Гречанинов не забыл купить Кате вельветовые брючата, пару рубашек, бельишко. Пошла, примерила — все впору. Рубашка — бледно-голубая, выяснилось, ее любимый цвет.

— Как вы догадались, Григорий Донатович?!

Самодовольное:

— Опыт жизни.

Возник щекотливый момент. Я спросил:

— Сколько я должен, дорогой учитель?

— Потом рассчитаемся, что за пустяки.

Катя ликовала. Словно ей первый раз в жизни дарили обновы. Милая, бесшабашная девочка.

После обеда, который Катя приготовила наспех — жареная картошка с тушенкой, — я получил последние инструкции. Одна особенно впечатляла. Если по какому-то недоразумению я окажусь наедине с Четвертачком, то должен без предупреждения стрелять ему из «Макарова» в грудь.

— Сможешь? — спросил Гречанинов.

— Конечно, смогу.

В половине четвертого вышли из дома: Катя осталась взаперти. К моему удивлению, сели не в давешний «Запорожец», а в новенькую красную «семерку».

— Григорий Донатович, сколько же у вас машин?

— Это служебная, не моя.

Где он теперь служит, я уж не стал уточнять.

Глава третья

Припарковались в кустах, за кассами «Улан-Батора». Местечко заповедное, каждый местный алкаш здесь как дома. Стаканы висят на веточках, как белые цветы. Гречанинов напялил на голову кургузую кепку, облачился в брезентуху и ничем не отличался от завсегдатаев злачной распивочной. Длинный прутик в руке, чтобы выковыривать из кустов стеклотару. Я бы и сам, встретив его на улице, промелькнул взглядом без задержки. Мое задание было такое: спуститься со ступенек кинотеатра, где меня, по его словам, засекут. Дойти до родного подъезда, но внутрь не заходить и не приближаться слишком близко. Там меня ждут наверняка. Возле подъезда закурить, поглядеть на часы, как бы прикидывая время, и не спеша двигаться к пустырю. Помнить: каждое движение фиксируется. Держаться озабоченно, но не робко. На пустырь не выходить. Стоять лицом к тропинке, по которой предположительно пойдет Четвертачок. Как только он появится, махнуть ему рукой и не спеша идти навстречу. Дальше самое трудное. Увидев, что Четвертачок купирован, я должен изобразить крайнее замешательство и рвануть к шоссе. Бегом. Через газоны и скверик — метров тридцать. На шоссе — замираю, жду. Это все. По прикидке Гречанинова, достать меня ни у кого не хватит маневра. Но, разумеется, возможны накладки. Если какой-нибудь чересчур смышленый, расторопный ферт перехватит меня в скверике или на шоссе, действовать придется так же, как и в случае с Четвертачком, — стрелять в грудь без предупреждения. Однообразие этой подробности плана меня немного огорчило.

Все получилось, как было задумано. Около подъезда на меня никто не напал: подошел дворник дядя Ваня, и мы вместе подымили. Он спросил, не заболел ли я часом. Поглаживая бинты, я ответил, что действительно немного простыл, и поинтересовался его здоровьем. У дворника оно было в порядке, он поджидал Яшу Шкибу, чтобы совершить вечерний моцион до магазина. Вокруг не заметно было ничего подозрительного. Тихий вечер с теплым ветерком: мамы с колясками, старушки на скамеечке.

Дойдя до пустыря, как было велено, я остановился и стал ждать. Вскоре на дорожке показался ухмыляющийся Четвертачок, и я помахал ему рукой: дескать, сюда, приятель! Он тоже мне обрадовался, но встретиться нам помешал престарелый алкаш с авоськой в руке, из которой торчали пустые бутылки. Неизвестно откуда старикашка выбрел на тропу, но я слышал, как он сказал Четвертачку:

— Миша, разворачивайся и вперед!

— Ты что, дед, сдурел? — удивился Четвертачок, но увидел что-то такое, что молча повернулся спиной, и они начали удаляться.

Через свалку, по скверику я ринулся к шоссе, но не бежал, а шел быстрым шагом. Заметил, как парочка, Гречанинов и Четвертачок, скрылась за углом — до машины им оставалось метров сто. Чувствовал я себя совершенно спокойно, потому что не допускал и мысли, что Гречанинов может в чем-то сплоховать. В нем я был уверен так, как никогда не был уверен в самом себе, и эта уверенность была, пожалуй, сродни слепой влюбленности.

Не успел докурить сигарету, как увидел приближающуюся красную «семерку». Гречанинов за баранкой, Четвертачок рядом с ним. Машина тормознула, и я почти на ходу втиснулся на заднее сиденье. Четвертачок был в наручниках и вдобавок с подбитым глазом. То есть с подбитым — мягко сказано, глаз у него наглухо закрылся свежей светло-алой блямбой.

— Миша, кто же это тебя так? — посочувствовал я. Четвертачок ответил:

— Разберемся.

Не успели мы как следует разогнаться на Профсоюзной, как в хвост пристроилась бежевая «тойота» с четырьмя седоками. Пару раз она нам просигналила, потом попыталась обогнать, но неудачно.

— Миша, — сказал Гречанинов. — Ты бы подал знак, чтобы отлипли.

— Подожди, подлюка, скоро поговорим иначе… — Четвертачок грязно выматерился. Вообще было заметно, что он нервничает.

Гречанинов попросил не оборачиваясь:

— Саша, покажи ему фотографию.

Я достал снимок и сунул Четвертачку под нос. Там было на что поглядеть. Изумительная южная природа, горы и луна. И на этом фоне любовная пара, соединившаяся в немыслимой позе — как-то даже не разберешь, кто сверху, кто снизу. При этом лица совокупляющйхся — и мужчины, и женщины — вполне различимы. Мужчина сосредоточен, как при рубке дров, а милое, почти детское девичье личико запрокинуто в гримасе любовного изнеможения. Очень смелый снимок, прямо на обложку журнала «Андрей».

— Сколько? — скрипнул зубами Четвертачок. — Назови только нормальную цену.

— Обсудим это позже, — сказал Гречанинов.

— Ты кто? На кого пашешь? Залетный, что ли?

— Разве это так важно? Отпусти ребят, Миша, отпусти. Чего их зря мариновать?

— Ты хоть понимаешь, на кого замахнулся?

— Прошу тебя, Миша, обращайся ко мне, пожалуйста, на «вы». Мне так будет удобнее.

Четвертачок вдруг зашипел по-змеиному:

— Ах ты, вонючка старая! Да я же из тебя, курвы, ленты нарежу. Я тебя…

Дорассказать о своих планах он не успел, потому что Гречанинов, не отрывая глаз от дороги, дотянулся правой рукой до его уха и как-то так ловко подергал, что тот несколько раз подряд стукнулся мордой в переднюю панель. Звук был такой, будто заколачивали гвоздь в доску.

— Еще раз нагрубишь, — предупредил Гречанинов, — отвезу прямо к Шоте Ивановичу.

Под светофором бежевая «тойота» сделала очередную лихую попытку обгона, но выкатившийся сбоку грузовик перегородил ей путь. Через стекло я разглядел всех четверых преследователей — здоровенные рыла из тех, что не сеют и не жнут. Дергались в салоне, как марионетки, показывая, что с нами будет, когда поймают. Как я понял — повесят, выколют глаза, четвертуют и зарежут. Грузовик их немного задержал, и догнали они нас уже после Калужской. К этому времени Четвертачок заново обрел дар речи:

— Пять штук плачу. И гарантирую безопасность. Чего вам еще надо, пацаны?

За Коньковским рынком Гречанинов свернул направо и на опасной скорости погнал переулками. Минуты не прошло, как «тойота» отстала, и вскоре мы уже вымахнули за Окружную и свернули с трассы в лес. Малость попетляли и остановились в укромном тихом месте, как бы приспособленном для задушевной беседы. Гречанинов обошел машину и выдернул Четвертачка с сиденья.

— Саша, пересядь вперед.

Четвертачок, очутившись на воле, и не пытался бежать. Черной лентой Гречанинов перетянул ему глаза и завалил на заднее сиденье. Сам вернулся за руль. Предостерег:

— Зашебуршишься — пристрелю!

В этот день я убедился, что в Москве еще есть места, куда не ступала нога человека. Одно из них обнаружилось неподалеку от дома Гречанинова — заброшенные склады за покосившимся от старости деревянным забором. Снаружи — бетонированные, сочащиеся влагой стены, способные выдержать землетрясение, цементный пол, тусклое освещение. В том отсеке, куда нас привел Гречанинов, все было оборудовано для временного проживания в ухороне — железная койка, пара табуреток, тесаный стол, умывальник с проржавевшим краном и электрическая плитка. Гречанинов развязал пленнику глаза. Снял наручники.

— Ну как тебе здесь?

Четвертачок промолчал. Взгляд у него слезился пуще обычного.

— Иди умойся, — брезгливо бросил Гречанинов. — А то весь в каких-то соплях.

Четвертачок поднялся, подошел к умывальнику, дождался, пока из крана потечет желтоватая струйка. Поплескал в лицо и обтерся рукавом. Вид у него действительно был нетоварный. Закрытый блямбой глаз сумрачно пылал, и шишак на лбу, который он набил себе о панель, выпирал, как рог.

Вернулся на койку и сел, опустив руки на бедра.

— Я бы, ребятки, чего-нибудь сейчас выпил, — попросил смиренно.

— Это потом, — сказал Гречанинов. — Сперва послушай внимательно, что скажу.

— Ну хотя бы курнуть.

Я дал ему сигарету и сам закурил. Я очень устал к этому часу — голова разбухла и ныла вся целиком — и думал лишь о том, как там Катя одна. Гречанинов произнес:

— Что ж, Миша, выйти отсюда ты можешь только вперед ногами, если будешь упорствовать. Это ты понимаешь?

— Ты люберецкий, что ли, от Зиновия?

Гречанинов посоветовал ему выбросить весь блатной мусор из головы и изложил свои требования, но чтобы слова его звучали убедительнее, начал издалека. В этой комнате, сказал он, твоя прежняя жизнь, Четвертачок, закончилась и ты снова стал тем, чем был всегда, — куском дерьма.

— Не хочу, чтобы именно на этот счет у тебя оставались какие-нибудь иллюзии.

— Чирикай дальше, — буркнул Четвертачок, не поднимая глаз.

— Что ж, вижу, ты не до конца уяснил обстановку. Тогда, пожалуй, перенесем разговор. Пошли, Саша, — и сделал движение к дверям. Четвертачок вскинулся:

— Не надо, я все усек.

— Что усек?

— Я знаю Могола лучше, чем ты.

— Конечно, ты же пять лет был у него наложницей, пока не надоел. Верно?

Четвертачок промолчал. Дух его был далеко не сломлен, хотя урон потерпел значительный. Он никак не мог понять, в чьи лапы угодил. Что это за старик, который обращается с ним, как с тарой. Впрочем, опыт матерого бандюги подсказывал, что этот человек не убьет его без крайней необходимости. Он угадал в Гречанинове интеллигента и исполнился к нему презрением. Однако вскоре его оптимистические надежды развеялись в дым. Гречанинов выдвинул условия, которые сперва показались дикими. Четвертаку предлагалось под любым предлогом, который придумает за ночь, вызвать на свидание Валерию Сверчкову, кровиночку Моголову. Услыхав про это, он побледнел, захлебнулся дымом и через силу, но твердо сказал:

— У тебя горячка началась, папаша!

В ответ Гречанинов объявил, что лично никуда не спешит. Помещение, где они сейчас находятся, списано в архив при старом режиме и нигде не значится. В ближайшие год-два сюда вряд ли кто заглянет, как несколько лет уже не заглядывал. Но чтобы околеть, столько времени Четвертачку не понадобится. Подохнет он от голода, но еще живого его огложут крысы, а это очень неприятная смерть, хотя именно такую он и заслуживает. У бетонных стен, оборудованных еще при покойном вожде для секретных надобностей, стопроцентная звуконепроницаемость, поэтому даже если у Четвертачка достанет сил вопить подряд трое суток, его никто не услышит. Но есть во всем этом один положительный момент, уточнил Гречанинов. Безвестный строитель чудо-бункера, замаскированного под склад, предусмотрел хитрую систему подземной вентиляции, поэтому Четвертачок может не беспокоиться о том, что загнется от недостатка кислорода.

— Ты здорово влип, дружище, — заметил Григорий Донатович. — Выхода у тебя нет. Сам поймешь денька через два. Но к тому времени я могу передумать.

— Ты сдурел, дядя!

— У меня тоже нет выбора. Уж очень вы солидно наехали на Сашу.

— Ты же слышал, я дал отбой!

— Нет, Миша, поздно. Никаких отбоев. Как говорил один древний грек: Валерия или смерть.

На мгновение Четвертачок впал в отчаяние и совершил совершенно бессмысленный поступок. Некстати вспомнил, что молод и удал. Гречанинов сидел на табурете, и Четвертачок с воплем: «Задавлю паскуду!» сорвался с койки и кинулся на него. Гречанинов успел привстать, поймал его за плечи, приподнял, вихляющегося и брызгающего слюной, и, напрягшись, шмякнул о стену, до которой было довольно большое расстояние. За трудный день в несчастном бандите накопилось столько ярости, что он продолжал злобно верещать на лету и затих, лишь рухнув враскорячку на цементный пол. Вскоре, правда, очухался и сказал вполне нормальным тоном:

— Ну ты даешь, батя! Так же можно вообще зашибить. Что касается Лерки, пустой номер. Она меня не послушается, ты что?! У ней гонор весь в папаню.

— Неправда, Миша. Ты на нее влияние имеешь. Полагаю, она по твоей указке за отцом шпионит.

— Врешь, старик! Ты ее не знаешь. Лерка никого не слушает.

— Значит, придется постараться. Ты же умный человек, Миша. Каких мужиков ломал. Неужто с девчонкой не совладаешь? Никогда не поверю. Тем более ты у нее первый мужчина…

— Я?! Первый?! — завопил Четвертачок. — Да если хочешь, она сама меня на себя затащила.

— Вставай, Миша. Простынешь на цементе.

Держась за поясницу, Четвертачок переместился на койку. После неудачного нападения вид у него был вовсе неприглядный. Нос загадочно скривился на сторону и из-под блямбы капало. Я опять угостил его сигаретой, и дальше беседа потекла по дружескому руслу, как между тремя нормальными людьми, которые решили скоротать вечерок в подземелье. При этом Четвертачок выказал себя незаурядным рассказчиком. Он хотел убедить нас, что затея с Моголовой дочкой, куда бы мы ни собирались ее приспособить, абсолютно бесперспективная, и со мной ему это удалось. Оказывается, в окружении Могола все знали, что Валерия Сверчкова с самого рождения была чем-то вроде ведьмы и исчадия ада. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, она стала вовсе неуправляемой. Для удовлетворения природных наклонностей у нее были все возможности, никто не смел ей перечить. Кто пробовал, тех уже нет на свете. Восьмилетним ангелочком она отравила крысиным ядом свою воспитательницу, которая чересчур добросовестно учила ее букварю; а спустя два года подожгла дачу, ухитрясь запереть в ней камеристку-француженку и двоих телохранителей. Это случилось в начале демократии, при меченом партийном шельмеце, когда по инерции еще действовали какие-то законы, и Моголу пришлось изрядно раскошелиться, чтобы замять дело. Но в отношении дочери он всегда был слеп. С младенческих лет Валерия водила отца на поводу. Грозный пахан, трезвый, пронырливый делец, изучивший человеческую подлую натуру до донышка, души в ней не чаял и в ее присутствии сам становился как дитя неразумное.

Лет с тринадцати девочка пристрастилась к вину, баловалась травкой и повела буйную половую жизнь, валясь под каждого, кто хоть чем-нибудь ей приглянулся. Своих партнеров она высасывала до нутра, как вампир, и когда пресыщалась, то под каким-нибудь незамысловатым предлогом натравливала на них своего папашу, после чего несчастные жертвы юной нимфоманки исчезали из поля зрения уголовных побратимов навеки.

С Четвертачком, вообще отличавшимся изворотливостью, у нее вышла осечка, и по какой-то необъяснимой причине он уцелел. После безумной кавказской случки, которая длилась три дня подряд, прогнала его с глаз долой и велела не показываться, пока сама не позовет. Но никаких карательных санкций к нему не применяла, хотя первые месяцы после того Четвертачок редкую ночь засыпал с уверенностью, что проснется живым. Естественно, иногда виделся с ней мельком (варятся-то все в одном котле), и она вела себя так, словно между ними ничего не было и сохранились прежние идиллические отношения: «Дядя Миша, покачай на ручках маленькую Лерочку!» Или: «Дядя Миша, дай сто баксов, твоя девочка купит мороженое!»

Постепенно Четвертачок возмечтал, что пронесло, и маленько успокоился. Однако в начале лета шеф по какому-то пустяковому делу вызвал его на дачу, и при входе в дом он столкнулся с Лерой лицом к лицу. Заметно она была обкуренная и какая-то не совсем в себе. Поймала его руку, прижалась и ласково спросила: «Хочешь меня, миленький?!» Мужество его не покинуло, отшутился: «Не здесь же, дорогая?!» Оказалось, зря шутил. Маленькая дрянь желала ублажения именно здесь, в узком предбанничке, на лестничной клетке, перед входом в холл, куда мог сунуться кто угодно в любую секунду. Уж этого удовольствия он не забудет никогда.

Но он справился, хотя ведьма осталась недовольна и в наказание прокусила ему ухо и пнула каблуком в мошонку, жеманно присовокупив:

— Какой ты ленивый, дядя Миша! Раньше лучше трахался.

С докладом к хозяину вошел, сгибаясь от боли, и озорница впорхнула вместе с ним.

Могол спросил:

— Ты чего, Четвертной? Заболел, что ли? На крючка похож.

На что дрянь, хохоча, прощебетала:

— Папочка, у него радикулит. Прогони его на пенсию.

Могол, который во всем соглашался с дочерью, ответил:

— Можно и на пенсию. Только без пособия. Ха-ха-ха!

Четвертачок решил, что спекся, но опять пронесло, и когда через полчаса уезжал, ведьма проводила до машины, на прощание проворковав:

— Ты мой раб, дядя Миша. Вечный раб. Твоя поганая душонка у меня вот здесь, — сунула ему под нос кулачок. — Дуну — и нет тебя. Помни про это!

— Что я тебе сделал, Лерочка?

— Ну, очень воняешь, — объяснила шалунья.

С тех пор он ее больше не видел. Искренний и грустный рассказ Четвертачок закончил философски:

— Много женщин знал, но эта — особенная. Кто ее разгадает, смысл жизни поймет. А ты, старик, говоришь, вызови на свидание. Я не могу, попробуй сам… Архитектор, сходи за бутылкой, душа горит.

Гречанинова, как и меня, эта история заинтриговала. Вряд ли Четвертачок ее сочинил, зачем ему? Не в таком он положении, чтобы плести сказки.

— Выходит, ты ее опасаешься? — спросил Григорий Донатович.

— Не то слово, — признал Четвертачок. — Эта курва опасней своего папаши, потому что чокнутая.

— Моголом ты тоже, выходит, недоволен?

— Этого я не говорил. Хозяин всегда в своем праве.

Гречанинов задумался, а мы с Четвертачком выкурили еще по сигаретке. Мука недужного любовного воспоминания почти совсем его очеловечила, и он по-дружески мне попенял:

— Напрасно, Саня, ты все это затеял. Могли с тобой без шухера договориться.

— Получается, не сумели.

— Если из-за девки своей обижаешься, прости великодушно. Я тебе завтра десяток таких же предоставлю. Ничем не хуже.

— Про это не надо, — попросил я.

Наконец, Гречанинов подбил бабки. Участливо спросил:

— Тебе сколько лет, Миша?

— Сорок.

— Видишь, уже взрослый. Пора браться за ум. Человеком ты, конечно, уже не станешь, но даже одно доброе дело зачтется на суде… Значит, так. Ночь тебе на размышление. Не теряй ее даром. Завтра вызовешь Валерию. Судя по тому, что ты о ней наплел, она девица азартная. И неравнодушна к тебе. С правильным подходом обязательно клюнет.

Четвертачок смотрел на моего наставника с тупым изумлением, потом расхохотался:

— Ну даешь, старик! Могола надумал зацепить! Опомнись, деревня. Думаешь, Четвертачка в подвал заманил и с Моголом так же получится? Как тебе это в башку взбрело? Да для Могола ты козявка, он даже не заметит, как раздавит. На кого хвост задираешь?

Заметно было, что он сочувствует Гречанинову и до глубины души поражен его дуростью. От этой его внезапной искренности и оттого, что он как-то вдруг просветлел лицом, мне стало неуютно.

В машине, когда возвращались домой, я вроде задремал и успел увидеть короткий сон из прошлых времен. Куда-то я тоже ехал и чувствовал себя приморенным, но дорогу и окрестности различал удивительно ясно: серебристые ели, блестящий лак шоссе, прелестное лунное озеро вдалеке… Когда поделился минутным видением с Гречаниновым, он сразу понял, о чем речь. Истомленное, исковерканное абсурдом реальности сознание, объяснил он, лишь в сновидениях обретает лекарство от безумия. Иными словами, сон и явь в наши окаянные дни поменялись местами, и батюшке Фрейду, будь он жив, этот психологический феномен дал бы богатейший материал для исследований. Впрочем, сам Фрейд сегодня, скорее всего, оказался бы безработным.

— Зачем же так печально, — возразил я. — Многие талантливые учейые спокойно уезжают в Америку и там живут припеваючи.

— Почему же сам не уехал? — поинтересовался Гречанинов.

— Причина одна — ранний маразм.

В начале одиннадцатого мы поднялись на этаж, и Катя, не дожидаясь звонка, открыла дверь.

Глава четвертая

Гречанинов пожурил ее за это:

— Как можно, Катенька! Вдруг это не мы? Такая неосторожность.

Катя недавно плакала, но в общем выглядела прилично: умытая, причесанная, подкрашенная и в вельветовых брючках в обтяжку.

— А можно целый день даже не позвонить, и я, как дура, взаперти с ума схожу?!

— Цыц! — сказал я. — Иди на кухню, приготовь поесть. Мужики голодные.

— Мне наплевать! — буркнула красавица и с гордо поднятой головой удалилась.

— Действительно, — смущенно заметил Гречанинов, — все-таки черствые мы с тобой люди.

…На рассвете, проснувшись, я не сразу сообразил, где нахожусь. Катя посапывала рядом. Мы были укрыты одним тонким одеяльцем. Четвертачок сидел в бетонированной клетке. Я загрустил, вспомнив о нем. Ну почему, зачем, по какому праву он ворвался в мою жизнь, и как раз в тот момент, когда я встретил Катю? Зловещее, удручающее совпадение. В сущности, отрицающее возможность хотя бы временного покоя, к которому так стремилась душа. Во времена оны я мечтал быть знаменитым и богатым, но быстро осознал тщетность, суетность подобных устремлений, хотя и сегодня не вижу в них ничего зазорного. Постепенно желания сузились до самого простого — работать, любить кого-нибудь, создать семью, построить дом, — но и эти маленькие насущные радости бытия оказались утопией. Почему? Как восклицали миллионы раз до меня: за что нам такая доля?

Но я не роптал: милое, наивное, взбалмошное существо, желанная женщина приткнулась под бочок, сопела в две дырочки, беззаботно уповая на то, что именно рядом со мной она в безопасности, а это само по себе дорогого стоит. Возможно, это стоит всего остального, что с таким обманным радушием в юности предлагает жизнь.

— Эй, — позвал я, — ты слышишь?

— Да, — пролепетала сквозь сон.

Через минуту молчания:

— Ну чего, Саш?

— Ничего, спи. Это я просто так.

Она поняла и поцеловала меня в плечо. Нам хорошо было спать вдвоем.

Но за завтраком — яичница с ветчиной, сыр, оладьи с клубничным вареньем — она разбушевалась:

— Не останусь, не останусь, не останусь! Поеду с вами, поеду с вами, поеду с вами!

— Заткнись, — сказал я. — Ты не на дискотеке.

Гречанинов был с ней необычайно мягок:

— Катенька, я вам обещаю… Потерпите еще денек.

Уже слезы в три ручья катились по ее лицу.

— Один денек? И что будет потом? Нас всех наконец-то убьют?

— Катенька, уверяю вас, ничего плохого не случится.

Успокоилась так же быстро, как и распсиховалась.

— Простите! Я полная дура.

— Подумаешь, новость! — буркнул я.

Она осталась, а мы поехали на склад. Там все было тихо: амбарный ржавый замок на металлической двери в неприкосновенности. Насупленный Четвертачок на железной койке. Даже не поднялся, когда вошли: под голову вместо подушки приспособил свернутый пиджак. Один глаз, который под блямбой, тускло, неопределенно розовеет, второй уставлен в нас, как пистолетное дуло. Взгляд осмысленный.

— Пожрать хоть принесли?

Гречанинов культурно поздоровался, похлопал по сумке:

— Тут все есть, Миша. Водочка и покушать. Но сперва позвоним.

Достал из этой же сумки сотовый телефон и положил на койку. Я угостил Четвертачка сигаретой. Он жадно затянулся.

— Обо мне не беспокойся, архитектор. Я неприхотливый. Ты о себе подумай.

— В каком смысле?

Четвертачок улыбнулся одним мокрым глазом, это было жутковато. За ночь в цементном склепе в нем явно произошли какие-то перемены. Он стал спокойнее, мягче.

— Чудное дело, — заметил доверительно. — Я ведь когда в больницу приходил, понял: пора давить. Гнильцой от тебя шибает. Такие, как ты, по-хорошему не понимают, книжками ум забили. Книжек ты много в детстве прочитал, архитектор. Таких, как ты, лучше всего в параше топить. А я чего-то понадеялся, теперь расплачиваюсь. Но ничего, сочтемся, да, архитектор?

— Это все лирика, — прервал Гречанинов. — Ты, Миша, придумал, как с невестой разговаривать?

Четвертачок сказал:

— У меня условие.

— Какое?

— Как и вчера. Карты на стол. Говори, кто такой, на кого работаешь. Втемную играть не буду. Если чекист, скажи — я чекист. Если люберецкий, скажи — я люберецкий. Назови хозяина. Иначе — глухо.

Гречанинов, как я уже писал, обладал необыкновенной силой убеждения, и сейчас я лишний раз в этом убедился. Он не стал обсуждать с Мишей, у кого какой хозяин. Грустно улыбнулся, похлопал его по коленке.

— Скоро тебе будет не до условий, Миша. Через недельку-две ты тут околеешь, — повернулся ко мне: — Пойдем, Саша. Не будем мешать.

Четвертачок спросил:

— Ты что же, гад, решил мне последние нервы измотать?

Гречанинов был уже около двери, а я замешкался, чтобы отсыпать Мише сигарет. Посоветовал:

— На голодный желудок много не кури.

Столько неутоленной злобы, как в Мишином запылавшем глазу, я видел прежде только один раз, но не у человека, а у крысы, которую мальчишки забили до смерти камнями возле мусорного бака. Было мне тогда лет десять, но то крысиное ядовитое, свирепое отчаяние до сей поры жжет мне грудь. Как вспомню, так рвота в горле. Ярость погибающей, с вываленными на землю кишками крысы, как и у Миши Четвертачка, вполне живого и крепкого на вид, была одинакового фиолетового цвета и почти осязаемой резиновой упругости.

В отличие от крысы, которая сдохла, Четвертачок справился со своими чувствами.

— Эй, — окликнул Гречанинова. — Вернись, старик, еще потолкуем.

Гречанинов вернулся, спросил:

— Ты что, действительно так Могола боишься? С чего бы это? Подонок он крупный, верно, как и ты, но башка-то у него тоже одна.

Четвертачок глядел на него, как смотрят дети.

— Сколько же вас еще таких, — заметил с грустью, — которых вовремя не удавили.

— Вопрос интересный, — согласился Гречанинов. — Мы его обсудим в другой раз.

Через минуту Миша набрал номер и соединился со своей возлюбленной. Григорий Донатович подкрутил на аппарате какой-то рычажок, и мы, как по селектору, услышали голос Валерии. Четвертачок заговорил с ней хмуро и как бы немного затравленно, но та его сразу узнала:

— Михрюша? Ты разве не знаешь, что я сплю?

— Лер, надо поговорить.

— За то, что разбудил, с тебя штраф. Десять палок, Миш. Остроумно, да?

— Это серьезно, Лера!

— Чего тебе надобно, старче?

Мне понравился ее голос — тягучий, небрежный, знающий себе цену. Кто-то женщин различает по осанке, я — по голосу. Эта дама была без комплексов. Гречанинов достал из сумки бутерброд с ветчиной и показал Четвертачку. Это было очень смешно.

— Не телефонный разговор, — сказал Четвертачок в трубку точно таким тоном, как если бы сообщил о конце света. Да и то сказать, кроме ржавой, пахнущей калом воды из-под крана, у него почти сутки ничего не было во рту. Вдобавок — ночь на железных пружинах. Для «нового русского», привыкшего к западному комфорту, это тяжелое испытание.

— Милый Михрюша, — прощебетала Валерия. — У тебя что, крыша поехала?

— Нет, я трезвый.

— Ты уверен? Что ж, приезжай… Но если ты дурака валяешь…

— Лер, я не могу приехать.

— А?

— Лер, ты должна приехать ко мне.

Валерия молчала, а я сунул Четвертачку в руку зажженную сигарету. Гречанинов показал ему листок из блокнота, на котором было написано: «Таганка. Возле входа в театр. Одна».

— Лера, я когда-нибудь беспокоил тебя по пустякам?

— Не дай тебе бог, милый, вообще меня побеспокоить.

Бандит, как оказалось, обладал незаурядным актерским талантом: следующую фразу он произнес с таким выражением, как если бы конец света уже миновал:

— Лера, тебе было хоть минуту хорошо со мной? Ну, помнишь, в Сочи?

— Да, милый, — смягчилась девушка. — Ты старался на совесть. Но в последний раз был какой-то вялый.

— Выручи меня, дорогая!

Валерия опять замолчала, а Гречанинов уже извлек на свет Божий пузырек «Кремлевской». Четвертачок на водку даже не взглянул, его взгляд был устремлен в какие-то иные дали.

— Ты точно не пьяный? — спросила девушка.

— Ни в коей мере.

— И ни с кем меня не спутал?

— Нет, Лера. Если выручишь, буду рабом навеки.

Она засмеялась так, что у меня мурашки пробежали по коже.

— Ты и так мой раб, дурачок. Хорошо, куда приехать?

Четвертачок сказал: театр на Таганке, у входа.

— Через час буду. Жди.

— Спасибо, родная!

В сумке Гречанинова нашелся и стакан. Он подождал, пока Четвертачок выпьет и зачавкает бутербродом.

— Почему не сказал, чтобы пришла одна?

— Бесполезно. Она только насторожится. С ней будет Крепыш.

— Кто такой?

— Ее горилла. В позапрошлом году чемпион Европы по кик-боксу. Мозгов нет. Без него она не ходит. Крепыш сгрызет тебя вместе с ботинками, старик.

— Спасибо, Миша. Кушай, кушай, заслужил.

…На Таганке мы припарковались прямо напротив театра — только улицу пересечь. Народу вокруг немного — торговцы фруктами, ларечники, ранние нищие, редкие прохожие, — возле входа в театр вообще никого. Я поинтересовался, какой сегодня день. Оказалось, воскресенье. Солнечное, мерцающее зеленью. Сейчас побродить бы по лесу или с удочкой посидеть на бережку. Или затеять какое-нибудь озорство с любимой женщиной. Но это все в прошлом, а будущее туманно. Зато кости, я чувствовал, срастались нормально и постоянный ровный гул в голове со вчерашнего дня иссяк. Нет больше радости на свете, чем привыкание к худу. Я как-то быстро смирился с тем, что не распоряжаюсь собственной жизнью…

— Надо бы заглянуть к отцу в больницу, — сказал я.

— Заглянешь, — пообещал Григорий Донатович.

С опозданием на полчаса появилась Валерия. Узнать ее не составило труда, даже без описания Четвертачка («телка видная, ни с кем не спутаешь!»). Она была такой, какой и должно быть счастливое дитя демократического рая. Дело даже не во внешности. Она была из тех, кто выбрал пепси и вдобавок получил задаром весь мир в придачу. И воспринял это как что-то само собой разумеющееся. Легкая походка, гордо вскинутая голова, ленивый взгляд по сторонам. Таких теперь тысячи, они все чем-то неуловимо схожи, как близнецы, и кажется, что, кроме них, в городе вообще никого не осталось. Прекрасные, приводящие в оторопь создания, подобные пышным цветам, распустившимся на пораженной радиацией местности, но и среди них попадаются особенные, эталонные экземпляры, в которых природа воплотила свое представление о соразмерности. Каждая черточка в этой крупнотелой, грациозной девице была так ловко подогнана к ее роли пирующей жрицы любви, что хотелось выскочить из машины, подбежать, облиться горючими слезами и поцеловать ей руку. А что еще делать, коли в опасной близости к ее буйному победительному цветению все наши прежние добродетельные представления о жизни мгновенно оборачивались пустым, занудным общим местом. Следом за Валерией из черного БМВ вывалился огромный детина в сиреневых шортах, с широкоскулым лицом, действительно напоминающим смеющуюся обезьянью рожу. Когда он подкатился к дверям театра и замер, настороженно буравя темным взглядом окрестность, почудилось, что площадь перед ним слегка съежилась в предвидении каких-то неприятных метаморфоз.

Еще раньше Гречанинов велел мне пересесть за баранку.

— Сейчас ее приведу. Не выключай движок, сразу тронем.

Уже знакомо, по-стариковски шаркая, он пересек улицу и подошел к Валерии. Что-то ей началобъяснять, неуклюже разводя руками. Девушка смотрела на него с любопытством, чуть склонив набок головку. Громила с недоумением взирал на них, потом вдруг дернулся, оторвался от стены. В ту же секунду Гречанинов поднял руку с зажатым в ней блестящим предметом. Я не услышал щелчка, не видел вспышки, но громила внезапно надломился в коленях и вяло опустился на асфальт. Помедлил — и улегся поудобнее, подложив под голову локоток. На переносице у него набухла черная точка. Гречанинов подхватил девицу под руку и повел через улицу к машине. Она пыталась сопротивляться, вырываться, но это было, конечно, бесполезно.

Гречанинов вместе с ней влез на заднее сиденье, и мы поехали. Валерия спросила:

— Дяденька, зачем ты пристрелил Крепыша?

— Не пристрелил, — поправил Григорий Донатович. — Только усыпил.

В зеркальце было видно ее лицо, полное чувственного огня, чистое, нежное, вдохновенное, обрамленное темно-каштановыми прядями. Сияющие очи. Ей нравилось это приключение, она ничуть не испугалась. Но укорила:

— Ты сделал мне больно, дяденька!

Гречанинов изысканно извинился, объяснив свою неловкость торопливостью.

— Кто вы такие? Вы меня похитили?

— Похитили, — подтвердил Григорий Донатович. — И сейчас завяжем тебе глазки. Хорошо?

Мы мчались по Садовому кольцу сквозь солнечный день — ни погони, ни «пробок».

— Хотите получить за меня выкуп?

— Хотим, — Гречанинов, приобняв, охватил ее голову черной лентой, а поверх нацепил большие квадратные противосолнечные очки, отчего она стала похожа на водолаза. У него всегда все, что нужно для дела, обнаруживалось под рукой.

— И сколько же вы надеетесь слупить с бедного папочки?

— А сколько он не пожалеет?

— Ой, да хоть миллион зеленых. Он же потом все равно их из вас выколотит. Бедные мальчики! Но я что-нибудь придумаю, чтобы вас спасти.

Девушка вертелась юлой, хотя и с завязанными глазами. Энергия била через край.

— Не понимаю, — промурлыкала она, — как же Четвертушка посмел? Он же слизняк. Или вы его на чем-нибудь подловили?

— Он сам тебе объяснит. Мы же к нему едем.

— Господи, как интересно! — и совсем другим тоном: — Вы папочке сразу не звоните, ладно? Пусть помучается денек-другой. Я на него обиделась. Он забыл в Нью-Йорке купить такую маленькую штучку, которую я просила. Эгоист старый!

— Какую штучку? — впервые подал я голос.

— Ох, это женское. Вам будет неинтересно, юноша. Такой забавный вибратор с крокодильчиком. Новинка. Я в журнале видела. У него прямо из ротика капает молочко в нужный момент. Мальчики, у вас не найдется что-нибудь выпить? В горлышке пересохло.

У Гречанинова нашлось, разумеется. Перегнувшись через переднее сиденье, он достал из «бардачка» плоскую стеклянную фляжку. Девица прильнула к ней, как к материнской груди, и разом высосала половину.

— Сигарету!

Тут уж я услужил, отслоил из пачки «Кента» одну, прикурил от нагревателя и отдал Гречанинову, а он сунул сигарету ей в рот. Валерия задымила, откинулась на сиденье.

— Ну кайф! Спасибо! Честное слово, уговорю папочку, чтобы он вас не мучил. Сразу кокнул. А Четвертушку себе возьму. С ним особый разговор. Хоть он и послушный песик, но немного загордился.

К складам мы подвели пленницу, поддерживая с двух сторон под руки, и ее спелая упругость и теплота неожиданно взволновали меня. Мгновенно она это угадала, чарующе пропела:

— Погоди, юноша, может, тебе и обломится. Я ведь тебя еще не разглядела толком.

В каменном застенке Гречанинов снял с нее повязку, и, увидев застывшего истуканом Четвертачка, она радостно завопила:

— Ой, Четвертушка, зачем весь этот цирк?! Я бы сама приехала. Договорились бы. А теперь что делать? Боже, да тебя как здорово разукрасили!

За время нашего отсутствия Четвертачок вылакал бутылку водки и сожрал все бутерброды. Вдобавок выкурил пачку сигарет, которую я ему оставил. Тем не менее вид у него был даже трезвее, чем утром. Он сказал грубо:

— Заткнись, Лерка! Ты ничего не понимаешь.

— Что я должна понимать?

— Я тут такая же пешка, как ты. Это все они затеяли — вот эти.

— Кто?! Дядечка, он правду говорит?

Гречанинов скромно потупился:

— Истинную правду, девочка. В кои-то веки ему удалось не соврать.

Валерия растерялась:

— Этого не может быть! Не верю. Дядечка, да кто же вы такие?

— Вот именно, — буркнул Четвертачок. — Спроси у него, спроси. Я-то второй день допытываюсь.

Григорий Донатович, будучи кавалером, предложил Валерии на выбор, где устроиться поудобнее: на табуретке или рядом с Четвертачком на койке. Девушка предпочла табуретку.

— Хорошо, рассказывайте. Я слушаю.

— Рассказывать особенно нечего, — грустно заметил Гречанинов. — Нужно, чтобы ты устроила встречу с отцом. Причем так, чтобы мы поговорили наедине и в безопасном месте.

Девушка задумалась, попросила у меня сигарету. Я дал ей прикурить. Она обернулась к Четвертачку:

— Миша, что все-таки происходит? Я никак не врублюсь.

— Ничего не происходит. Эти два придурка возомнили себя центровыми. Хотят что-то поиметь с твоего папочки. Скоро поимеют, конечно. Но пока мы с тобой у них вроде приманки. Начитались детективов.

— Все равно не понимаю.

Четвертачок скривился, как от кислого:

— Говорю же, придурки. Живые трупаки.

— Мне это начинает надоедать, — капризно объявила Валерия. — Юноша (это ко мне), у тебя неглупое лицо, объясни, пожалуйста, в какие игры вы все здесь играете? Хотите выкуп? Так позвоните отцу и он все уладит. Вообще мне тут не нравится. Тут сыро и холодно. Даже потрахаться негде. Отвезите меня лучше домой.

В гневе ее лицо раскраснелось. У меня возникло неприятное ощущение, что голос разума ей неведом Гречанинов, казалось, тоже был в затруднении.

— Вот что, милая, — сказал он наставительно. — Ты пойми одно: шутки кончились. У нас мало времени. Ты готова сотрудничать?

— Дядечка, угрожаешь?!

Их взгляды скрестились на целую вечность. Почудилось, в сыром помещении свежо запахло озоном. Не опуская глаз, Валерия спросила:

— Чего ты хочешь от отца?

— Не твое дело, девочка. Но если будешь артачиться, тебе крышка.

— Как это — крышка?

— Подохнешь, как крыса, в этом бункере.

Девушка фыркнула, перевела взгляд на Четвертачка и вдруг как-то странно обмякла.

— Миша, он что — сумасшедший?

— Похоже. Кажется, мы крепко вляпались.

— Кто-нибудь знает, что мы здесь?

— Никто.

— А где мы?

— Черт его разберет.

Валерия вскочила и, задев меня плечом, с воплем ринулась к двери. Повторилась обычная процедура: они куда-то бегут, а наставник их перехватывает. Девушку он поймал посередине комнаты, приподнял и отнес на койку. При этом она сучила длинными ножками, визжала и царапалась. Четвертачок смотрел на безобразную сцену безучастно.

— Не рыпайся, крошка. Дед мосластый. Мы с тобой его не завалим.

— Ах, не завалим? — удивилась Валерия и в ту же секунду вцепилась ногтями ему в рожу. Проделала она это так искусно и рьяно, что Гречанинов с трудом ее оторвал. На утомленном лике Четвертачка пролегли свежие царапины. Он воспринял это стоически.

— Еще бы водочки, дед?! — умильно попросил у Гречанинова. Наставник и тут не сплоховал. Как фокусник, достал из неисчерпаемой сумки непочатую бутылку «Кремлевской».

— Пейте, ребята, всласть. Завтра вас еще навестим.

Девушка после неудачного рывка пребывала в трансе, но быстро очухалась. Отворился алый ротик, и из него, как град из черной тучи, посыпались скороговоркой такие замысловатые проклятия, что она быстро оставила позади Четвертачка, тоже отменного матерщинника. Мы узнали, что нас ожидает в ближайшее время. Нас кастрируют, размажут по стенке, посадят на кол, утопят в дерьме, намотают жилы на барабан, отсосут мозги через ноздри, сожгут заживо, ну и еще кое-какие неприятности помельче. То же самое ожидало всех наших родственников, знакомых и друзей. Пока девушка, точно в сладостном забытьи, перечисляла все новые и новые кары, Четвертачок откупорил бутылку, приставил ко рту, но успел сделать лишь пару прикидочных глотков. Валерия вырвала у него бутылку, заодно ткнув горлышком по зубам. Один зуб при этом сломался. Четвертачок выковырнул обломок пальцами, показал нам и похвалился:

— Еще в зоне ставил. Классная была коронка.

— Там умеют, — признал Гречанинов.

Валерия, отпив из горлышка, вдруг неузнаваемо переменилась. Рассмеялась волнующим смехом, опустила бутылку на пол. Невинной радостью засияло прелестное лицо. Томно изогнулась, напрягши под блузкой тугие груди. Тихий ангел глянул на нее. Будто не она только что брызгала ядовитой слюной.

— Мальчики, поозорничали, и хватит! Конечно, я сделаю все, что хотите, дяденька. Позвоню папочке, вы с ним условитесь. Так, да? Только не оставляйте меня с этим вампиром. Он же меня изнасилует, а я еще девушка.

Вампир осторожно спросил:

— Можно мне тоже глоточек, Леруша?

— Пей, милый, конечно, пей! Когда еще придется.

С бутылкой Четвертачок отошел в угол и там дал себе волю. Несколько крупных глотков, скрип кадыка — и содержимое опустилось к нему в желудок почти целиком. Потом утер лицо рукавом — и лучше бы ему этого не делать. Теперь на него по-настоящему больно было смотреть. Какая-то клоунская ало-голубая маска.

— Валерия, — спросил я неизвестно зачем. — Сколько вам лет?

— Много, дружок, — ответила она. — Намного больше, чем ты думаешь.

Глава пятая

Мужчина (не сужу о женщинах) не бывает счастлив в первом браке, но далеко не всякий решается на вторую попытку. Причин тому много, но главная та, что неудачный брак оставляет в душе рану, которая не заживает никогда. Что-то непоправимо ломается в мужской психике, хотя ты сам можешь этого не заметить, потому что срабатывают подсознательные защитные рефлексы. Нередко человек продолжает тянуть лямку незаладившейся изнурительной семейной жизни до старости, уповая, в сущности, на чудо. Кажется, проснешься однажды утром и увидишь, что жена снова молода, нежна, весела, тянется к тебе ручонками, пытливо блестят ее очи, и сердце твое откликается, как в первые дни любви. А то, что въяве, — досада, скука, пустота дней, постоянная взаимная раздражительность, — всего лишь следствие временного охлаждения, естественного, как морские приливы и отливы. Точно так сознание блокируется при раковой опухоли, когда человек видит в зеркало, что умирает, но, внемля какому-то потустороннему сигналу, приходит к успокоительной мысли, что это не более чем обман зрения.

На Леночке Будницкой я женился в ту пору, когда все женщины казались желанными и на эскалаторе метро я чуть не сворачивал шею, озираясь на встречных красавиц. Как теперь понимаю, Леночку я полюбил за то, что она была безропотной. Внешность в этом возрасте вообще не имеет значения. Мое неосознанное стремление самоутвердиться в жизни таким образом, чтобы как можно больше людей восхищались моими талантами, после встречи с Леночкой было полностью удовлетворено. Любую глупость, которую я изрекал, Леночка принимала с восторгом, а когда я скромно делился с ней планами завоевания мира, впадала в мистический транс. До сих пор не знаю, ловко ли она притворялась или действительно поверила, что к ней спустился принц с небес. Вполне возможно, было и то и другое. Женский характер вместителен. Ей было восемнадцать, мне двадцать, и как-то так за шуточками, за милыми признаниями в вечной любви она вдруг забеременела, и после этого, как благородный человек, я сразу на ней женился, хотя мои и ее родители отнеслись к нашему браку скептически. Кстати, ее родители даже больше, чем мои. Ее папаня, угрюмый и прямодушный хохол, узнав про нашу брачную затею, не чинясь, доброжелательно предупредил: «Что ж, доча, дурость твоя нам с матерью не в диковину, однако не гадал, что в такую дрисню вляпаешься!» Разговор был при мне, за бутылкой «Зубровки», но я не решился уточнять, что конкретно он имеет в виду под этой «дрисней»: вообще создание семьи или какие-то мои личные качества как будущего мужа. Впрочем, как раз с ним, с Карпом Демьяновичем, — вечная ему память! — отношения впоследствии у нас сложились идеальные: сколько раз ни встречались, столько раз без исключения надирались до беспамятства, и всегда, но тщетно он пытался обучить меня петь одну и ту же песню: «Гей, гулял, гулял казак!..» Правда, вскорости Карп Демьянович, тоже спьяну, угодил на мотоцикле под КрАЗ и отправился на тот свет выращивать свои любимые гладиолусы, а то бы, глядишь, подружились крепко и песню допели до последнего куплета.

С Леночкой мы прожили в мире и любви чуть больше семи лет, а после расстались по взаимному согласию, без скандалов и драм. Что послужило причиной разрыва, я знаю точно: удивительное бытовое занудство, в которое плавно перетекло ее былое восхищение мной — гением, принцем и супермужчиной. Очень скоро выяснилось, что ей не нравилось, как я ем, сплю, чищу зубы, прикуриваю, занимаюсь любовью, читаю газету, разговариваю по телефону… короче, все, что бы я ни делал, вызывало у нее разочарование и изжогу. Бесконечные ее замечания были самого нелепого свойства, но всегда искренние и как бы выстраданные. Конечно, если бы речь шла только обо мне, то нечего было бы и гадать: не любит — и точка. Нелюбимый человек, когда с ним живешь, естественно, вызывает неприятие весь целиком, со всеми своими малыми проявлениями, но с Леночкой был особый случай. Дело в том, что она и к себе самой относилась так же, как ко мне, поэтому, оставаясь одна (к примеру, на кухне), продолжала что-то укоризненное бурчать себе под нос, а иной раз ревела белугой, поймав себя на очередном житейском промахе (не на ту конфорку поставила кастрюлю). Сколько раз я срывался, орал на нее, одергивал, приводил в чувство, и Леночка соглашалась, что я прав, что нельзя так сильно расстраиваться из-за пустяков, и мы вместе пытались как-то исправить ее зловредный характер, но нам это так и не удалось. Боже, как я жалел ее иногда, если бы она знала! В этот мир скорбей, куда нам довелось угодить, она постоянно, влекомая чьей-то злой волей, добавляла собственную пригоршню слез, и легко представить, какие серые кошки вечно скребли у нее на душе. А по виду, по виду — ничего подобного не заподозришь: ясноглазая певунья с восторженным взглядом, чуткая на острое слово, пышнотелая вакханка, охочая до вкусной еды и любовных затей, жившая на свете почти совсем без вранья. Мне было тяжело с ней расставаться, но и жить дальше стало невмоготу. Она все правильно поняла и не роптала, особенно когда я по-дружески объяснил ей, что все чаще ловлю себя на желании пристукнуть ее, как комара, зудящего над ухом. Тем не менее наш разрыв был жесток, как все разрывы, даже самые полюбовные; не ведаю, что он доломал в ней, но во мне на долгие годы поселилась горькая уверенность, что я создан не для семейного счастья, как птица создана для полета.

После расставания мы с Леночкой начали постепенно сближаться, и теперь у нас нормальные родственные отношения: взаимно подозрительные, лживо корректные, приправленные неутихающе щекочущей душевной обидой. Чтобы снять эту обиду, мы однажды попробовали переспать, устроили пышный церемониальный вечер, пили шампанское при свечах, ворковали о том, как на самом деле нам было хорошо вдвоем и какого мы сваляли дурака, что не ценили, не сберегли свою любовь; и все шло чудесно, трогательно до самой той минуты, когда надо было уже раздеваться и ложиться в постель. Не удержалась Леночка, натура взяла свое. «Ну куда, куда бросаешь брюки! — проскрипела в забывчивости. — Повесь, ради бога, на вешалку!» — чем напрочь вырубила меня из любовного настроя. Правда, кое-как я довел свое мужицкое дело до конца, но получилось неуклюже и как-то непристойно, да и Леночка постанывала и суетилась больше для приличия. В дальнейшем мы таких попыток не повторяли.

Как обычно, при разрыве родителей больше всего страдают дети, и это не пустые слова. Речь идет, разумеется, не о материальных потерях. В детской головке происходит некий моральный сбой, крен, который потом уже ничем не выправить. Пока мы жили вместе, я был для Геночки духовным наставником, гуру, учителем жизни, хотя и мало уделял ему внимания; а спустя год-два стал всего лишь донором, у которого легко можно было при встрече выклянчить деньжат, а позже и вовсе превратился в пожилого придурка, читающего нелепые нотации, вроде школьного завуча. Каково было мальчишескому рассудку пережить это первое разочарование? По отношению к сыну я (вольно или невольно) совершил предательство, за которое мне нечем расплатиться.

Но главная подлость в том, что я (исключая редкие минуты душевного просветления) вовсе не считал себя виноватым перед ним, напротив, полагал себя страдающей стороной и почти возненавидел сына за то, что он выродился в дурное семя. В нем не было ничего от меня и не было ничего от матери, и его наивная мечта стать поскорее всемогущим рэкетиром и сколотить капиталец отдавала таким изощренным слабоумием, которого редко достигали герои латиноамериканских сериалов или ведущие нашего родного «Поля чудес».

— Мне грустно на тебя смотреть, — сказал я Валерии, — потому что у меня сын такой же выродок, как ты.

Сморенный водкой и усталостью, Четвертачок мирно прикорнул на своем пиджачке, зато девушка, напротив, оживилась. Мои слова ее задели.

— Смешно тебя слушать, юноша, — сказала с какой-то старушечьей гримаской. — Не знаю, кто твой сын, может, насчет него ты прав, но я-то не выродок. Это тебе я кажусь такой. Понимаешь?

— Не совсем.

— На самом деле я обыкновенная девушка, а вот вы оба психи. Вам обоим надо было помереть в прошлом веке. Вы думаете, вы герои, а вы просто олухи.

Спасибо вам, конечно, за веселый денек, но он скоро кончится. Ваш поезд ушел позавчера. Немного даже вас жалко. Папочка не станет с вами цацкаться. Он совершенно лишен чувства юмора. Но я могу помочь, хотите? У меня есть запасная квартирка, дам ключи, и вы там отсидитесь, пока гроза утихнет. Можно проще. Я никому не говорю про это нелепое похищение, а Четвертушку сейчас замочим. Хватит ему колобродить, он и так зажился. Вот уж кто выродок — это точно.

При этих словах Четвертачок проснулся и обвел нас мутным взглядом:

— Саня, не нальешь еще чуток?

— У меня нету.

— А у тебя, старик?

— Очень сожалею, — Гречанинов пожал плечами. Мы разводили тары-бары второй час, но не было заметно, чтобы наставник куда-нибудь торопился. Похоже, как и меня, его очаровала юная извращенка, в которой зло проступало в чистом, прекрасном, волнующем обличье.

— Саша! — Она словно подержала мое имя во рту. — Тебя зовут Санечка? У тебя красивый лоб, и умные глаза, и крепкие руки. Санечка! Хочу тебя попробовать. Поедем со мной. Не пожалеешь, миленький. Хоть немного порадуешься напоследок. Хочешь, дяденьку возьмем с собой? Старый конь борозды не портит. Побалуемся втроем, плохо ли?! Но сначала Четвертушку удавим. Ты готов, Четвертушечка?

— Стерва! — вздохнул Миша. — Какая же ты стерва, Лерка. Разве я виноват, что они нас накрыли?

— Санечка! — промурлыкала Валерия. — Ты же мой рыцарь. Не позволяй этой скотине оскорблять девушку. Дай ему в глаз.

Гречанинов бодро произнес:

— Ну что, шалунья, позвоним папочке?

— Господи, ты все об одном! Ну давай позвоним, давай, если не терпится. Только сначала пошли Санечку за вином. Пусть Четвертушка выпьет перед смертью.

Гречанинов подвинул ей телефон:

— Звони, озорница. Потом выпьем.

Опять скрестились их взгляды, и девушка нежно улыбнулась.

— Ничегошеньки ты не понял, дяденька! — Набрала номер, подождала минуту, две, три, ни на кого не глядя, и плаксиво пропищала в трубку: — Папочка, ты можешь разговаривать?

Голос, который ей ответил, принадлежал очень занятому, но очень доброму человеку.

— Пигалица, чего тебе приспичило? Я в комитете по премиям… Говори быстро…

— Папочка, меня злодеи похитили!

— Не шути так, котенок!

Гречанинов отобрал у нее трубку:

— Шота Иванович? Добрый день.

— Здравствуйте. Кто это?

— Ваша дочь сказала правду. Нам необходимо встретиться.

Наступила гулкая тишина, и в этой тишине Четвертачок сполз с койки и почапал в угол, где у него стоял горшок.

— Перезвоните через пять минут, — холодно сказал Могол. — Только попрошу без глупостей.

Через пять минут Валерия снова набрала номер, трубку держал Григорий Донатович. Могол отозвался мгновенно:

— Слушаю. Кто ты?!

— Шота Иванович, мои условия такие. Встречаемся в полночь, я скажу где. Но вы приедете без охраны. Иначе разговор не получится.

— Хочешь денег?

— Нет, просто поговорить.

— О чем?

— Это при встрече.

— Хорошо, двигай прямо сейчас в контору. Лера скажет куда.

— Шота Иванович!

— Дай трубку ей.

— Пожалуйста.

Лера брезгливо подула в трубку, прежде чем заговорить.

— Папочка!

— Что происходит, котенок? Кто это такие?

— Два каких-то психа. Один весь в бинтах. Сначала поймали Четвертушку, потом меня заманили в какой-то подвал.

— Что-нибудь с тобой сделали?

— Пока нет.

— Но могут?

— Папуля, я же говорю, психи. Вытащи меня, пожалуйста, отсюда. Тут сыро, холодно. Вдобавок Четвертушка обкакался. Прямо дышать нечем. Вонючий кусок дерьма. Папочка, надобно его поглубже в землю зарыть.

— Так и сделаем, котенок. Передай трубку этому… как его?

Мне понравилось, как Могол разговаривал по телефону: безо всяких эмоций. Робот, да и только. Гречанинову сказал:

— Я встречусь с тобой, паренек. Где хочешь и когда хочешь. Но прошу тебя, девочку не обижай. Она у меня одна. Понимаешь, на что намекаю?

Гречанинов назвал место встречи и время — полночь. Все тем же бесстрастным тоном Могол уточнил кое-какие детали. Поинтересовался, не прихватить ли сразу сколько-нибудь деньжат. Гречанинов ответил: пока не надо.

— Не знаю, кто ты, — заметил Могол, — но чувствую, человек разумный. Обо всем можно договориться, пока не пролилась кровь. Согласен?

— Именно так, Шота Иванович… Не забудьте — без охраны…

— Не беспокойся. Дай еще Леру.

Дочери он сказал:

— Ты правда в порядке, котенок?

— Абсолютно, папа!

— Потерпи еще чуток, ладно?

— Это все пустяки, папочка!

Вот и все переговоры. Четвертачок слез с горшка, но на койку не вернулся. Робко жался у двери. Горшок аккуратно прикрыл газеткой.

— Ничуть и не пахнет, — заметил подобострастно, глядя на Леру. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который преследовал меня неутомимо: бил, увечил, пугал, загнал в больницу, изнасиловал любимую женщину и собирался по нелепой прихоти оборвать мои земные дни. Тот был страшен, я его возненавидел, этот был смешон, но я ему не сочувствовал. Смешон он или страшен, но это он вовлек меня в гнусную, проклятую карусель, хотя те-перь-то мы могли с ним и подружиться, потому что мало чем уже отличались друг от друга.

— Надеюсь, — высокомерно произнесла Валерия, — вы не оставите меня наедине с этим животным?

— Как раз оставим, — возразил Григорий Донатович. — Некуда тебя больше деть.

Против ожидания Валерия восприняла печальное известие спокойно:

— Вы же не хотите, чтобы он надо мной надругался?

— По правде говоря, нам это безразлично, но раз уж обещал твоему отцу… Что ты предлагаешь?

— Привяжите его к койке, чтобы не егозил.

— Нет, не хочу! — заорал Четвертачок. — Архитектор, не делай этого!

— Сашенька, — проникновенно обратилась ко мне Валерия. — И вы тоже, дяденька. Разве не видите, как он притворяется? Это же зверь. Стоит вам выйти, как он набросится. Как посмотрите в глаза папочке?

— Может, действительно?.. — обратился я к Григорию Донатовичу, но не встретил у него поддержки. Он равнодушно махнул рукой:

— Оставь, Саша. Пусть у них будут равные шансы.

Валерия рыдала, утирая слезы ладошками:

— Грех вам, дяденьки! Он же мужчина все-таки. Как с ним справиться? Опять на горшок залезет, я от вони задохнусь… От тебя не ожидала, Сашенька. Ты такой красивый, сладенький… Не бросай меня, милый! Честное слово, отслужу!

В машине Гречанинов продолжил свои рассуждения. По его словам, самый вероятный исход нынешнего криминального режима именно такой: при очередной разборке паханы взаимно истребят друг друга. Все к этому идет. Еще Платон писал, что демократия, на которую так падок плебс, неизбежно ведет к первобытной деспотии — иного пути нет. Колоссальная, непомерная власть сосредоточивается в руках одного человека, и когда этот человек — тиран, узурпатор — ослабеет (как раз наш период) и выпустит бразды правления из рук, наступает беспредел. Гречанинов объяснил, что такое беспредел. Это утрата всякого разумного порядка в государстве. Сейчас его (порядок) из последних сил поддерживают уголовные авторитеты, но и их уже, как я, наверное, заметил, отстреливают по десятку в день. Дальше — хаос, безвластие, немотивированные убийства, большая кровь, льющаяся из всех щелей, полное торжество сатанинского начала. Страшнее ничего не бывает на свете. Беспредел — это не просто физическое истребление, это — хуже. Это разрушение всех основ бытия, слепой бунт дикой человеческой сущности против Божественного начала. Иными словами, замысел Творца, вывернутый наизнанку. Беспредел нам предстоит испытать на собственной шкуре, но сокрушаться и терять присутствие духа не следует. Будет много страданий, которые выше человеческих сил, но следующий этап — очищение и воскресение. Кто уцелеет, тот оглянется назад с отвращением и проклятием.

Мы подъехали к больнице, и Гречанинов остался ждать в машине.

Прежде чем идти к отцу, я заглянул к завотделением Робинсону В. Г. Он меня встретил приветливо, может быть, отчасти из-за тех пятисот долларов, которые я ему обещал. Но только отчасти. Сейчас я его разглядел лучше, чем в первый раз, когда голова была набита гудящей ватой. Это был солидный человек, уверенный в себе, излучающий благодатную энергию тайных медицинских знаний. Таких врачей раньше можно было встретить в любой районной поликлинике, но с наступлением рыночного рая они все разбежались в коммерческие структуры, где за бешеные бабки лечат бизнесменов и предпринимателей, страдающих от ожирения и пулевых ранений. Доктор Робинсон уверил, что отец вне опасности, но недельки две еще побудет в больнице. От радости я чуть не поцеловал ему руку, но ограничился тем, что угрюмо пробурчал:

— Как договаривались, в долгу не останусь, доктор.

В палате у отца повстречал матушку, и это была двойная удача. Град упреков, которые на меня обрушились, я воспринял как освежающий летний дождик. Родные бесхитростные лица светились веселой приязнью, неунывающей верой в справедливость бытия — это было лучшим лекарством для моего истомленного духа. Отцу и вправду было намного лучше: он уже самолично добирался до туалета, что являлось как бы переходным этапом от смерти к вольной волюшке. Озабочен он был по-прежнему единственно тем, как заново поднять мастерскую. Спросил, верно ли то, что я говорил насчет второго гаража, который можно купить, или так, по привычке трепал языком., Конечно, я трепал, но сейчас готов был трепать и дальше, лишь бы не сбить отца со здорового направления мыслей, и наобещал ему с три короба, описав даже внутренности, размеры и местоположение существующего пока только в моем воображении гаража. Мать наконец строго вмешалась:

— Скажи-ка, сынок, где тебя самого угораздило?

Не сразу я понял, что она имеет в виду.

— A-а, это, — беззаботно махнул рукой. — Да я уж рассказывал папе. На корте неудачно рухнул, ребро треснуло.

Мать не поверила ни на секунду:

— Отец, видишь?! Куда-то наш непоседа опять впутался. Поговори с ним, прошу тебя. Я-то для него пустое место. Он же давно умнее всех.

Отец принял соответствующее, сто лет мне знакомое скорбно-назидательное выражение лица и сделал мне внушение. Сказал, что трудно понять человека, который обманывает родителей, вдобавок пытается обмануть самого себя. Это недостойно порядочного мужчины. Порядочный мужчина отличается от негодяя не тем, что совершает сплошь благородные поступки, а тем, что умеет открыто признаваться в дурных. Совестливость, сочувствие к близким — вот отличительные черты благородного поведения. Когда человек пребывает во лжи и внушает себе, что всегда прав, он быстро превращается в скотину.

— И потом, — заметил отец, — кто тебе, Саша, поможет в беде, кроме родителей? Хоть с этим ты согласен?

— Как же, — ядовито добавила мать. — Согласится он! У него же гордыня.

На миг я представил, каким образом могли бы помочь мои бедные старики в разборке с Моголом, но даже не улыбнулся. Их невинные души были светлы, а моя давно сгорбилась от греховных устремлений.

— Пойду, пожалуй, — сказал я. — Поправляйся скорее, папа. У меня для вас обоих есть маленький приятный сюрпризец.

— Вот этого не надо, — всполошилась мать. — Хватит нам твоих сюрпризов. Неужто жениться надумал?

Я увел ее в коридор и вручил запечатанную пачку десятитысячных купюр.

— Не экономь, мама. Покупай все, что нужно.

— Что с тобой происходит, сын?

— Влюбился, мама. Честное слово!

— Который раз?

Целуя ее щеки, я почувствовал влагу.

Глава шестая

Я не знал, кто ему помогает, но он шел по следу точно, цепко, как матерая овчарка, и незаметно было, чтобы устал. Но ошибки бывают у всех, не только у меня, поэтому я спросил:

— Выходит, Григорий Донатович, приближаемся к финишу?

Он вел машину аккуратно, не гнал без надобности и склонен был уступить дорогу тем, кто рвался вперед, не соблюдая правил. Покосился на меня:

— Приближаемся, да, но не так быстро, как хотелось бы.

— Однако сегодня вечером… Или пан, или пропал…

— Нет, Саша, не горячись. Сегодня вечером попросим Катеньку приготовить вкусный ужин. Выпьем по рюмочке и пораньше ляжем.

— Не хотелось бы выглядеть дураком, но хорошо бы уяснить…

— Сегодня Могол не придет. То есть придет, но не один.

— Почему?

— Да уж так. Могол крупный хищник, не Четвертачок. В ловушку не сунется сломя голову. Он поступит иначе. Сейчас вокруг того места, где мы назначили свидание, столько его людей, что мушка не пролетит незамеченной. Двум таким «чайникам», как мы с тобой, там вообще сегодня делать нечего.

— Но как же…

— Любимая дочурка, скажешь? Да, Саша, любимая. Но ты плохо представляешь, как он устроен.

Он пока только немного разозлился. Кто мы такие для него? Две шавки, которые осмелились тявкнуть откуда-то из подворотни. Зачем ему лично марать об нас руки, если он пол-Москвы под себя подмял? Он больше оскорблен, чем напуган. Да и не верит, что Лерочка действительно в опасности. Вот когда…

Внезапно я испытал упадок сил, какой бывает после долгой работы, когда вдруг выясняется, что все расчеты были неверны. Гречанинов это заметил, посочувствовал:

— Не унывай, Саша! Все идет по плану.

— По плану? Но как же с ним можно договориться, если он такой? Он получит свою дочурку, а потом…

Тут уж Гречанинов удивился, посмотрел на меня как-то странно и резко перевел разговор…

Катю я увидел издали: она смотрела из окна. Чудно: дом большой, стоквартирный, но я поднял голову и сразу встретился с ней глазами. На шестом этаже ее лицо казалось обрамленным в траурную рамку. Я помахал рукой, и в ответ она скорчила рожу. Мое сердце было уже с ней.

— Давайте съездим в загс, — сказал я Гречанинову. — Мы с Катей заявление подадим.

— К чему такая спешка?

— Если меня прихлопнут, ей хоть квартира останется.

Сели в лифт.

— Не позволяй себе расслабляться, — сказал Гречанинов. — Саша, ты же сильный человек.

Замечание подобного рода от любого другого я воспринял бы как насмешку, но Гречанинов имел право говорить все, что ему вздумается. Я испытывал перед ним внутреннее смирение, которое ничуть не тяготило. Ощущение, что этому человеку я уступаю во всем, было даже приятным…

Катя поинтересовалась, обедали ли мы. У нее все было готово: овощной суп, жаркое и компот из сухофруктов. Извинившись перед Гречаниновым, я увел ее в спальню. Осторожно обнял, поцеловал в губы. Она была как неживая. Я спросил, любит ли она меня. Она ответила, что любит, но очень устала. Не от любви, нет, а оттого, что ей приходится целыми днями сидеть взаперти. Я уверил, что это нормально, когда человек скучает в одиночестве. Катя спросила, долго ли это продлится и что ей делать, если мы утром уйдем, а вечером не вернемся. Я сказал, что такого не может случиться, потому что с Григорием Донатовичем не справится никто. Он богатырь, супермен, и, возможно, знает тайну философского камня. С этим она согласилась, но заметила, что напрасно я считаю ее дурочкой, которая ничего не понимает. Она, оказывается, не вчера родилась на свет и еще до встречи со мной перевидала столько всякого дерьма, что почти утратила веру в людей. Иногда ей кажется, что весь мир состоит из насильников и тех, кого они преследуют. Мы же с ней, она и я, не способны оказывать настоящее сопротивление, и то, что нам до сих пор не оторвали головы, всего лишь счастливая случайность, но это вопрос времени. Я старался ее утешить, утирал слезы, целовал и гладил худенькие плечи, и постепенно мы оказались в таком состоянии, что захотелось прилечь поудобнее. Будет неприлично, прошептала Катя, если войдет Григорий Донатович и увидит, чем мы занимаемся, но остановиться мы уже не могли. Ласковое наше соитие было подобно предутренней грезе, и никто нас не будил, пока мы сами не очухались. Оконную занавеску трепал ветерок, комната слегка покачивалась, как лодка, которую оттолкнули от берега. Блестящие Катины глаза были прекрасны, в них стояла вечность.

Закурив, я сказал:

— Я тут пораскинул умишком маленько. Надо нам с тобой пожениться.

— Не надо так шутить.

— Я не шучу. Я уже с Григорием Донатовичем сговорился, чтобы до загса подбросил. А ты что, против?

Катя села, свесив ноги с кровати, закуталась в халатик: теперь я видел только пушистый упрямый затылок.

— Саша, я тебе не верю.

— Чему не веришь?

— Ты не можешь говорить это всерьез.

— Почему?

— Ты совершенно меня не знаешь. Даже не знаешь, сколько у меня было мужчин.

Я потянул ее к себе, но она вырвалась, резко отбросила мою руку:

— Саша, ответь на один вопрос, только честно.

— Ну?

— Зачем ты пригласил меня в ресторан? Тогда, в первый раз.

— Разве не догадываешься?

— Сам скажи.

— Хотел переспать с тобой, зачем еще приглашают в ресторан.

Повернулась ко мне, и лицо у нее было восторженное, как у Миклухо-Маклая, который впервые увидел папуаса.

— Ага! Значит, думал, я проститутка. А теперь что же случилось?

— Боже мой, Катя, да что с тобой? Что тебя так задело? Подумаешь, распишемся. Это же никого ни к чему не обязывает. Сегодня распишемся, завтра разведемся. Делов-то куча.

Тут, видно, я попал в какую-то болевую точку.

— Свинья ты, и больше никто, — просто сказала она. В принципе это был не самый ошибочный диагноз.

— Кстати, — спросил я, — раз уж затронули эту тему. Сколько же у тебя было мужчин?

— Меньше, чем думаешь.

— Да я и не думаю, что больше сотни.

Молча слезла с кровати, босиком пошлепала на кухню. Я докурил, беспричинно улыбаясь, и побрел следом. Пока мы миловались, Григорий Донатович успел отобедать и теперь попивал чаек с малиновым вареньем. Улыбающийся, распаренный, точно из баньки. Катя, нахохлившись, как воробышек, еидела напротив.

— Думал, вы уснули, не хотел тревожить, — оправдался Гречанинов. — У нас, у стариков, свои маленькие радости. Набил брюхо — и на бочок. Но и тебе тоже, Саша, следует поесть чего-нибудь горяченького. Суп у Катеньки получился — объедение… Вы что такие смурные оба? Повздорили?

Катя поднялась к плите, налила супу в тарелку и поставила передо мной. Все молча.

— Посоветуйте, пожалуйста, Григорий Донатович, — обратился я к наставнику. — Вы, наверное, в женщинах больше моего разбираетесь. Какого рожна им надо?

— Ты о чем?

— Обидела она меня очень.

— Кто? Катя?

— Неужто для женщины важнее всего капитал? Я понимаю, не красавец, вдобавок изувеченный, и с головенкой, как вы оба подмечали, неладно, но разве это так важно? Значит, жить во грехе со мной можно, а для супружества не гожусь? От чистого сердца предложил расписаться, а в ответ цинизм и насмешки. Будто я прокаженный.

— Можно бы найти другую тему для идиотских шуточек, — заметила Катя. С сомнением я отхлебнул несколько ложек горячего варева.

— И это — суп? Ты бы еще резины добавила.

— Не нравится — не ешь, — сказала Катя.

— Со мной, конечно, нечего считаться, раз уж я одной ногой в могиле, но кто тебя учил так лук пережаривать?

Катя сделала движение, чтобы забрать тарелку, но я увернулся.

— Ладно уж, с голодухи чего не сожрешь… И еще что любопытно, Григорий Донатович, какое у них самомнение. Никакой правды не терпят. Чуть что не по ней, сразу обзываться. Допустим, я ее не устраиваю как муж, ну так скажи об этом культурно, деликатно. Чтобы не было больно жениху. Существуют же между людьми какие-то санитарные нормы общения. Так нет же, обязательно прямо в лоб: свинья ты, дескать, и жену ищи в хлеву. Однако не все такие, нет. Я раз пять уже пытался жениться, разумеется, неудачно, но не всегда нарывался на грубость. Отказывать можно по-всякому. Одна женщина, никогда ее не забуду, красавица, умница, пожилая, правда, в жэке у нас работала уборщицей, даже подарила пять тысяч. «Ступай, сказала, Сашенька, придурок ты мой, выпей водочки, тебе и полегчает». Вот это, я понимаю, интеллигентность. Обидеть легко, ты попробуй пожалеть. В каждом инвалиде можно найти что-нибудь хорошее. Правильно я рассуждаю, Григорий Донатович?

Гречанинов глубокомысленно кивнул.

— Знаете ли, коллеги, вы удивительно подходите друг другу. Я вот сейчас только это заметил.

Надо было видеть, как просияла вдруг Катенька.

— Вам действительно так кажется? Но почему же тогда он все время насмехается?

— Какое там насмехается. Просто растерялся. Любовь вообще такая штука, всегда застает врасплох. Всегда нападает как бы сзади. Плюс к этому тяжелые сопутствующие обстоятельства. Вот наш Сашенька и обмер. Но он тебя любит, это несомненно.

Катя перевела сияющий взгляд на меня, я как раз доскребывал последние ложки супа.

— Со стороны виднее, — ответил я на немую мольбу. — А чего у тебя там еще в кастрюле приготовлено?

В ту же тарелку, где был суп, Катя наложила до краев тушеной баранины с картошкой, сдобренной чесночком и специями. Я копнул вилкой, брезгливо понюхал и положил в рот. Разжевал и проглотил.

— Что ж, неплохо, — признал, — но соли маловато. И косточки чересчур крупные. Первый раз, что ли, жаркое готовишь?

Катя сказала:

— Григорий Донатович, можно я его убью?

— Налей ему лучше коньяку. Вон, видишь, бутылка сзади тебя на окне.

Мы все выпили по рюмочке, и под коньяк я как-то невзначай попросил добавки. Брюхо раздулось, но я терпел. Пожалуй, это был один из лучших вечеров в моей жизни. В нем было что-то такое, что нельзя определить даже словом «покой». Словно я куда-то стремился, кого-то пытался обогнать, но ничего не достиг, состарился и отяжелел, утратил веру в себя и вдруг, очутившись за этим столом, с удивительно родными людьми, заново в одночасье помолодел и развеселился. Лучик новых надежд пробился сквозь тучу безумия.

Попозже я позвонил Зурабу, но дома его не застал. Галя была не в духе, а это, как я знал, бывало в двух случаях: либо Зураб завел любовную интрижку, либо поехал выяснять отношения с Петровым. На сей раз оказалось второе. Я перезвонил Коле, Зураб был у него. Говорил я с ними по очереди, но как бы с одним человеком. Оба были пьяны, как в лучшие годы нашей жизни. После бестолковых воплей и горьких укоров (брезгую их компанией!) мне удалось выяснить, что они продолжают работать над проектом средневекового подмосковного замка, причем продвинулись уже очень далеко. Они заканчивали проектировку подземных анфилад, где по знакомству выделили мне отдельное личное помещение — в виде конусообразного колодца с расширением книзу. В этом колодце у меня будет циновка из конского волоса и кувшин с водой, но иногда из сердобольности они будут спускать мне на веревке корзинку с объедками. Однако у меня был шанс избежать этой участи, если я немедленно присоединюсь к ним. Сцена моего заточения в подземелье так развеселила двух придурков, что кто-то из них в пьяной истерике оборвал телефонный провод.

— У меня есть друзья, — пожаловался я Кате, — за которых мне стыдно перед людьми.

Наугад я набрал номер конторы, и в трубке мгновенно возник авторитетный тенорок Георгия Саввича. Посочувствовав для виду моему законспирированному положению (на что я ловко возразил, что все мы, дескать, отчасти нелегалы в своем Отечестве), он сообщил обнадеживающую новость: по его сведениям, Гаспарян вот-вот возвратится. Я, правда, не понял, чем эта новость так уж хороша. Георгий Саввич пояснил: разборка наверху закончилась. Было ясно, что он сам плохо верил в то, что говорил.

— Эти люди не останавливаются, — сказал я. — Если что-то начинают, идут до конца. Выкорчевывают всю цепочку.

— Возможно, ты прав, — успокоительно заметил шеф, — но с одним уточнением: мы с тобой в цепочке не значимся. Это был перебор. Техническая погрешность. Надеюсь, Гаспарян выплатит компенсацию за моральные издержки.

Георгий Саввич велел перезвонить через три-четыре дня, и мы распрощались.

— Ты с кем сейчас разговаривал? — спросила Катя.

— С начальством. А что?

— Он плохой человек?

— Почему? Обыкновенный. Делец, проныра, хват. В прежние времена был бы не ниже предисполкома. Теперь денежки сколачивает из чужих слез. Но бедных не грабит. Обслуживает богатую публику. Мы с ним духовные братья. Может, нас похоронят в братской могиле.

— Нет, — сказала Катя. — Он плохой. У тебя было такое лицо, как будто кислятина во рту.

Мы пошли на кухню — попить на ночь чайку. Гречанинов спал на раскладушке, отвернувшись лицом к стене. Раскладушка коротка — ноги нависли над полом. Прикрыт зеленым пледом. Мы старались не шуметь, но он все же пробурчал сквозь сон:

— Не тушуйтесь, ребятки, вы мне не мешаете.

Все необходимое для чаепития мы уместили на поднос и отнесли в комнату. Я прихватил недопитую бутылку коньяку. Спросил:

— Потушить свет?

— Постарайся выспаться, Саша. Завтра трудный день.

В комнате по привычке щелкнул кнопкой телевизора, и на экраневысветилось родное лицо Чубайса. Как обычно, он был не в себе, чему-то радовался, победительно ухмылялся и предупредил, что никакие козни не помешают ему приватизировать страну. Уже второй месяц во врагах у него ходил мэр Лужков. Очарованный, я заслушался, но Катя чего-то испугалась:

— Выключи, выключи скорее!

— Что с вами, мадемуазель?

— Перед сном нельзя на них смотреть. Никогда этого не делай.

— Почему?

Сначала она вырубила великого реформатора как раз на фразе: «…они напрасно надеются…», потом объяснила. Оказывается, ее папочка включал все политические передачи подряд, пристрастился, как к наркотику, потерял сон, начал заговариваться и однажды, тайком от близких, пробрался на какой-то митинг, где его так помяли, что до сих пор одно ухо не слышит и левая рука не сгибается. Вот так я узнал хоть что-то интересное о ее родителях.

— Ну и что с телевизором? Больше не смотрит?

— Если бы! — В ее глазах светилось искреннее страдание. — Это же как болезнь, Саша. У нас дома такие страшные скандалы бывают, ты не представляешь. У мамочки пять сериалов, а у него, по другой программе, допустим, какая-нибудь Прошутинская со своей кодлой. Мне же их разнимать приводится. Я этот ящик больше видеть не могу!

Мы пили чай с коньяком, курили, разговаривали, время двигалось неспешно. В первый раз мы так сидели, будто прожили вместе долгие годы. Во всем постепенно пришли к согласию, кроме одного незначительного пункта: она не собиралась за меня замуж. Но, с другой стороны, и мысли не допускала, чтобы нам разлучиться. Слово за слово Катя поведала историю своей первой любви. На втором курсе института, когда она была еще девушкой и шла в этом смысле на своеобразный рекорд, ее прибрал к рукам комсомольский секретарь с четвертого курса по имени Николай. Могучий, розовощекий функционер налетел на Катю, как ураган, и повез отдыхать в привилегированный санаторий «Березка». И там уж избавил от всех детских наивных комплексов, заодно заделав ей ребеночка. Он тоже, как и я, обещал жениться и ранней осенью привел к своим родителям на осмотр. Тут и произошел перелом в их отношениях. Родителям она не глянулась, они категорично сказали: нет. На другой день Коля сам ей в этом признался. Разумеется, Катя огорчилась, но бодро сказала: «Ну и что!» — «Как это ну и что? — изумился любимый человек. — Это же родители!» Вскоре выяснилось, что волевой и напористый лидер курса, о котором мечтала половина девочек в институте, всего лишь пухлый, капризный телок, которого ведут на веревочке.

С сильными личностями, коих с колыбели готовят к большой общественной карьере, это часто происходит, но Катя с таким казусом столкнулась впервые.

У бедного Коленьки не было ни собственного мнения, ни решимости самостоятельно действовать, ни личных пристрастий. Зато у него была огромная, как у бычка, потенция, и он был превосходным любовником, хотя Катя и это вполне оценила только впоследствии, когда они уже расстались.

Родителям Коленьки она не понравилась по единственной причине: бесперспективна. Он добросовестно ей это передал, чуть не плача от горя, ибо сильно привязался к ней в санатории, но когда она спросила, что это значит — бесперспективна? — ответил с комсомольской многозначительностью: «Не маленькая, должна понимать!»

Поняв, она пошла делать аборт. Операция прошла удачно, бесследно, но потом она начала тяжко, по-бабьи страдать. Вся зима с ее праздниками и морозами вылетела из ее памяти целиком. Она состарилась, исхудала, превратилась в ходячий скелет, и преподаватели, из жалости к внезапному увяданию прежде цветущей девушки, прощали ей хроническую непосещаемость занятий и ставили автоматические зачеты и «уды», иначе она вылетела бы из института. Любовное потрясение могло бы ее убить, но не убило, и к весне, шажок за шажком, тягучая страсть к могучему комсомольскому недоумку переродилась в холодное, тоже по-своему мучительное презрение. Она перестала бояться, что при встрече с любимым на факультетских ступеньках грохнется в обморок, и однажды, перед самой Пасхой, когда он внезапно позвонил и пригласил «тряхнуть стариной», у нее возникло чувство, что звучит голос с того света. Спокойно пожелала доброго здоровья его родителям, папочке с мамочкой, и повесила трубку, даже не дослушав, что он там продолжает булькать в трубку.

Меня эта история возмутила.

— Все-таки ты безнравственный человек, Катерина, — сказал я. — Как же ты могла так грубо обойтись с любящим тебя мужчиной? Может быть, он позвонил, потому что хотел повиниться?

— Да он и не виноват ни в чем. Просто своего ума не было.

— А про ребенка ты ему сказала?

— Нет. Зачем?

— Но любовник, говоришь, был хороший?

— О да! Я за ночь сбрасывала по три килограмма. Трусики утром еле держались.

— Любопытно. Три килограмма. Помножить на десять дней. Сколько же в тебе осталось к концу сезона?

— Саша!

В эту ночь я изведал, что такое ревность. Это то же самое, как провалиться во сне в черную яму и лететь, лететь с нарастающей скоростью, с ужасом сознавая, что никогда не достигнешь дна.

Глава седьмая

Неприглядную картину застали мы на складе. Даже видавшего виды Гречанинова она удивила. Четвертачок сидел на полу возле своего горшка, а Валерия, насупленная и сосредоточенная, с растрепанными и даже, кажется, отчасти выдранными волосами, с подбитым глазом лежала на койке, закутавшись в его пиджак и подстелив под себя его же рубашку. Оба были так увлечены какими-то внутренними разногласиями, что на нас почти не обратили внимания.

— Пришел Дед Мороз, — весело объявил с порога Григорий Донатович, — и подарки вам принес.

Достал из сумки традиционную бутылку «Кремлевской» и показал ее сначала Четвертачку, а потом девушке. Четвертачок громко рыгнул:

— Дай! Пожалуйста!

От шеи и ниже он был весь заляпан кровью, как бумага кляксами, но были в нем и хорошие перемены: заплывший блямбой глаз наполовину открылся и светился тусклым осенним светом.

— Дай! — повторил умоляюще.

— Чуть попозже, — сказал Гречанинов. — Где ты так поранился?

Четвертачок перевел влажный взгляд на меня:

— Архитектор, не будь дешевкой! Дай выпить, иначе сдохну.

Валерия заметила укоризненно:

— Ну вот, мальчики, теперь вы точно все покойники.

— Почему? — спросил я.

— Заперли с животным. Всю ночь меня насиловал. А ведь невинность пуще глаза берегла. Может быть, для тебя, Саша? Ты не оценил. Что ж, пеняйте на себя. Теперь вас никто не спасет.

— Мужики! — подал голос Четвертачок. — Это ведьма. Убейте ее. Падла буду!

Вскоре выяснились некоторые печальные подробности этой ночи. По настойчивой просьбе девицы, якобы продрогшей, Четвертачок отдал ей всю свою одежонку, но когда под утро задремал на полу, она подкралась и ткнула ему в глотку маникюрными ножничками. Артерию не задела, осечка вышла у гадины, поэтому он до сих пор чудом живой. Девушка рассказывала по-другому. Всю ночь зверюга ее терзал, ублажая свою звериную похоть, при этом принуждал делать такие вещи, о которых она даже папочке постыдится рассказать, а потом в дикой злобе сам себя всего изодрал ногтями. Это было пострашнее всяких фильмов ужасов, всхлипнув, пожаловалась девушка.

Растроганный ее рассказом, Гречанинов сказал:

— Действительно, неприятно. Ну ничего, сейчас позвоним Шоте Ивановичу, пускай тебя забирает. Только сначала я с ним поговорю.

Появился из сумки заветный телефон, Валерия послушно набрала номер. Могол ответил сразу:

— Ты что же, парнишка, — попенял Гречанинову, — в прятки играешь? Где Лера?

Гречанинов ответил:

— Давайте так, Шота Иванович. Условимся окончательно. И с дочуркой тоже в последний раз поговорите.

— Ты что мелешь, парень?

— Я думал, ты умнее, Могол.

Валерия тянулась к трубке, как к конфетке: мне! мне! — из пиджака выпросталась и села, гневно сверкая глазищами, но Григорий Донатович звонко шлепнул ее по руке.

— Уймись, егоза! Пусть папочка договорит.

Могол отозвался тоном ниже, вкрадчиво, голосом, похожим на Чумака:

— Напрасно обижаешь, приятель. Обычные меры предосторожности. Не в бирюльки играем.

— Целую дивизию пригнал, да?

— Дай, пожалуйста, Леру на минутку.

Гречанинов передал ей трубку. Четвертачок приблизился сбоку и делал мне красноречивые знаки. Из милосердия я налил ему водки в жестяной стаканчик. Гречанинов осуждающе покачал головой.

— Папа, это я! — Точно в такой интонации Тарасова начинала свой знаменитый монолог в «Бесприданнице». — Папа, мне плохо!

— Что они тебе сделали?

— Какой-то ужасный подвал, папочка!.. Оставили на ночь, без еды, без питья. Вдвоем с Четвертушкой. От него несет, как от помойки. Папочка, вытащи меня поскорее отсюда! Не могу больше!

Гречанинов усмехался, явно довольный тем, как складывается разговор отца с дочерью. Четвертачок нахально ткнул меня в бок, чтобы я налил еще. Я показал кукиш.

— Котенок, держись! Передай трубку этому… — пожалуй, первый раз голос Шоты Ивановича эмоционально окрасился: по нему пробежал бархатный рокот, как по чистому небу перед дальней грозой.

— Слушаю вас, — сказал Гречанинов.

— Давай без дури, парень. Сколько тебе надо? Назови цифру. Но помни: удрать от меня невозможно.

Гречанинов, резко протянув руку, ухватил Валерию за плечо и с силой сжал. От неожиданности она так истошно взвизгнула, словно второй раз за сутки потеряла невинность.

— Еще одна угроза, Могол, — сказал он в трубку, — и все наши общие заботы останутся позади. Понял меня?

— Ты ударил девочку?

— Даю еще минуту на канитель. Не пытайся запеленговать, не сможешь.

Минута Моголу не понадобилась: вопль дочери его обеспокоил всерьез.

— Говори, куда подъехать?

Гречанинов объяснил: Яузская набережная, поворот на фабрику вторсырья, трансформаторная будка, от нее пешком в сторону реки. Через сорок минут.

— Какие гарантии? — спросил Могол.

— Никаких.

— Лера будет с тобой?

— Не торгуйся. Выбора у тебя нет.

— Понимаю. Согласен. Уже выезжаю.

Мы обернулись быстрее. Гречанинов сел за руль и выжал из «семерки» все, на что она была способна. Коротким, одному ему известным путем в мгновение ока добрались до эстакады, откуда отлично просматривалась окрестность: фабрика, река, подходы к трансформаторной будке. Гречанинов приказал:

— Садись за руль и жди. Никаких самостоятельных действий.

Нагнулся и достал из-под сиденья коричневую брезентовую сумку, а оттуда короткоствольный автомат. Погладил цевье, проверил диск и упрятал обратно. Глаза пылали сумеречным огнем. Лицо хищное, осунувшееся. У меня сердце екнуло.

— Последний акт, Саша. Не волнуйся. Я — мигом.

С сумкой под мышкой, в куртке, в спортивных брюках прошел чуть вперед, шагнул в сторону — там лестница вела вниз с эстакады — и исчез, пропал с глаз.

Остался я один на взгорке, как на подиуме, как мишень в тире, припаркованный в неположенном месте. День стоял серенький, с крапинами туч на отечном небе, но пока без дождя. На душе у меня было глухо. Последний наступил акт или предпоследний — мне до этого словно не было дела. Хотелось спать, и поломанные кости ныли. Я успел выкурить две сигареты, когда далеко внизу из-за угла жилого дома вышел мужчина в кожаной куртке и с какой-то палкой — то ли зонтик, то ли тросточка — в руке. Темноволосый, коренастый, с переваливающейся походкой — отсюда, сверху, он казался этаким неспешно передвигающимся грибом. Это был, конечно, Могол, кому же еще быть, тем более что он уверенно направился к трансформаторной будке. Ни назад, ни по сторонам не оглядывался. Гречанинова не было видно, и вообще никого не было вокруг: пустынно, как в лесу.

Заглядевшись до рези в глазах, я не заметил, как к машине приблизился мальчонка лет двенадцати-тринадцати, из тех, которые любят бросаться под колеса с пачкой газет в руке или с тряпочкой для чистки стекол. Счастливое, беспризорное дитя реформ. Разглядел только тогда, когда он запрыгал перед окошком, требуя, чтобы дал ему прикурить. Мне бы задуматься, как и зачем он оказался здесь, где тротуара нету, но я не задумался. Озорное, смеющееся личико не вызвало никаких подозрений. Он так смешно выпячивал губы, в которых была зажата сигарета.

Я опустил стекло и протянул зажигалку, продолжая краем глаза наблюдать за мужчиной, бредущим навстречу автомату Гречанинова.

Вместо того чтобы прикурить, мальчонка сунул мне в рыльник газовую пушку и нажал курок. Кому еще не пуляли в нос газом, пусть поверит на слово: ощущение премерзкое. Перед тем как отключиться, я почувствовал, как череп, точно электросваркой, располосовало надвое и звезд с неба просыпалось столько, сколько их вряд ли наберется в целой галактике.

Глава восьмая

Я сидел в неудобной позе на стуле: руки и туловище прихвачены ремнями к спине. Комната с белыми стенами наподобие больничной палаты, но без кроватей. Стол у окна, наглухо зашторенного. Но свету избыток — с потолка и от слепящей лампы сбоку, с ртутным отражателем, направленным в глаза.

Кроме меня, в комнате трое мужчин в одинаковых серых спецовках. Вид у них озабоченно-деловой, но не грозный. Главный, конечно, вот этот — похожий на лаборанта в НИИ, черный, как цыган, с внимательным, хмурым взглядом естествоиспытателя.

— Проснулся? — спросил он без всякого выражения.

— Ага. А где я?

— Как себя чувствуешь?

— Голова какая-то чумовая.

Цыган сделал знак помощникам, и те зашли сзади.

— Сейчас подлечим. Крепись.

Тут я обнаружил, что правый рукав рубашки у меня закатан выше локтя, а у черного человека приготовлен шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Пока он умело вводил его в вену (мою), я поинтересовался:

— Это что?

— Хорошее лекарство. Сразу полегчает.

И в самом деле, буквально через несколько мгновений мне стало так хорошо, как на Рождество в кругу друзей. Пятисотваттная лампа больше не раздражала сетчатку, и мне удалось посмотреть на нее в упор. Какой чудесный, волшебный препарат всандалили эти милые люди! Я пискляво рассмеялся, как от щекотки, и мой добрый черный покровитель дружески, хотя и строго улыбнулся в ответ. Двое его помощников, один из которых уселся за стол и приготовился что-то писать, тоже радовались вместе со мной, всячески выказывая свое расположение, хотя лица их, надо заметить, я различал нечетко. Не было сомнения, что все трое желают мне только добра и мы все здесь собрались для какого-то праздника, который почти наступил.

— Ну вот, — удовлетворенно заметил черный человек, — видишь, все в порядке, да?

— Еще бы! — воскликнул я с чувством.

— Теперь давай немного поговорим. Я буду спрашивать, а ты отвечать. Хорошо?

— Конечно, конечно, спрашивайте! — Я энергично затряс головой, преданно ловя его взгляд. Смех по-прежнему душил меня, но вместе с тем возникло некое беспокойство: как бы невзначай чем-нибудь не огорчить замечательного нового друга.

— Как тебя зовут?

— Саша Каменков.

— Сколько тебе лет?

— Тридцать три!

— Где живешь?

Я назвал свой почтовый адрес, а заодно, чтобы вернее угодить, и номер телефона, свой и родителей.

— Отлично, Саша. У тебя ничего не болит?

— Что вы, что вы?! Мне хорошо. Спасибо вам!

Отдаленно я припомнил, что действительно когда-то давно у меня болела ключица, были сломаны ребра и еще было много такого, что мешало радоваться жизни, наслаждаясь каждым глотком воздуха, как благодатью.

— Скажи, Саша, ты знаешь девушку по имени Валерия?

— Конечно, знаю. Она очень красивая, — я неприлично хихикнул, но черный человек не обиделся.

— Ты, наверное, помнишь, где она сейчас?

— Разумеется, я… — вдруг мной овладела паника. Я покрылся липким потом, и комната неожиданно померкла. Черный человек положил руку мне на плечо, удерживая взглядом на призрачной колеблющейся грани между отчаянием и счастьем. О да, я помнил Валерию и знал, где она, но объяснить словами не мог. Возникали зрительные пространственные образы, но никаких конкретных названий или цифр. Это было ужасно.

Успокойся, Саша, успокойся! — заботливо проговорил черный друг. — В чем дело? Какое затруднение?

Искорки неподдельного сочувствия в его глазах помогли мне справиться с отчаянием. Кое-как я объяснил, что помню улицу, и как подъехать, и склад, где девушка заперта вместе с Четвертачком, но ничего больше.

— Поедем туда, я все покажу, — предложил я с надеждой.

— Пока не надо, — сказал цыган. — Лучше попробуем нарисовать. Митя, дай бумагу!

Мне развязали руки, и с помощью наводящих вопросов, общими усилиями нам удалось восстановить на чертеже месторасположение этих проклятых складов близ Яузской набережной. Меня увлекла эта интеллектуальная игра, когда кубик за кубиком, как в головоломке, из сознания выколупливались все новые сведения.

— Молодец! — похвалил наконец черный человек, и у меня словно гора спала с плеч. Особенно я обрадовался, когда один из его помощников отвесил мне дружеский подзатыльник. Но испытания еще не кончились. Те же трудности обнаружились при установлении адреса Гречанинова. Правда, с этой задачей я справился намного быстрее, потому что мы шли по уже проторенной дорожке. Я даже ухитрился вспомнить номер дома и квартиру, где провел двое или трое суток. Но и это было не все.

— Эврика! — завопил я не своим голосом. — Я же знаю телефон. Там Катя. Она все расскажет.

Последнее умственное напряжение выбило, подорвало мои силы, глаза начали слипаться. Черный человек пытался выяснить, кто такой Гречанинов, но я, уже без всякого энтузиазма, бурчал в ответ что-то нечленораздельное, с горечью сознавая, что говорю совсем не то, что от меня ждут. Сквозь тяжелую, свинцовую пелену, наползающую на мозг, занавесившую праздник веселой дружбы, я еще услышал, как они разговаривали между собой. «Чего-то он быстро сомлел, шеф?» — «Препарат новый, дозу не угадаешь». — «Куда его теперь?» — «Кныша позови, пусть займется». — «Похоже, на списание?» — «Прикуси язычок, Митя. Он тебя не раз подводил…» Дальнейшее, как у Гамлета, молчание…

Из наркотического осадка выбирался долго, мучительно. Уже я понимал, что не сплю, но никак не удавалось разлепить веки, словно сросшиеся с глазными яблоками. Несколько раз опять проваливался куда-то, но не в сон и не в забытье, а в нечто промежуточное, зыбкое, пограничное, где плавали такие монстры, что тянуло завыть в голос, но и голоса тоже не было. Впрочем, сквозь хилую трясучку подсознания одна мысль пробивалась вполне отчетливо и звучала предельно лаконично: доигрался, подлец!

Чуть позже обнаружил, что лежу на обыкновенной деревянной кровати, укрытый шерстяным пледом, в обыкновенной комнате с дощатыми стенами (похоже, загородный дом), с окном, забранным снаружи железной решеткой, и уверенность — доигрался, подлец! — подкрепилась логически рассудочным обоснованием. Я восстановил в памяти все, что произошло вчера (или когда?), вплоть до допроса с применением некоей сыворотки, на котором я выболтал всю подноготную, и решил, что глагол «доигрался» в моем случае неточен, уместнее здесь прозвучало бы что-нибудь попроще, вроде «обосрался». Самое паскудное в моем положении было то, что, как бы я ни раскидывал умишком и как бы ни хотел, допустим, напоследок оправдаться перед близкими людьми, приговор надо мной был скорее всего уже произнесен, ждать исполнения осталось недолго, а искать помощи — негде. Страха близкой смерти или каких-то новых мук я не испытывал, напротив, апатия пробуждения была столь сильна, что я бы, пожалуй, только обрадовался, если бы кто-то милосердный сейчас вошел в дверь и пустил мне пулю в лоб. Жизнь в этом мире, куда наползло столько человекообразных пауков, была не по мне, ее было не жалко, да и сам я был так себе, поэтому цепляться за нее не стоило. Одно печалило: не увижу больше Катю, не загляну в ее блестящие, чудные глаза и не прикоснусь пальцами к ее ждущему, жадному, изумительному телу. Диковинное дело, любовь крохотной проталиной еще теплилась в моем оледенелом сердце.

Ужаленный ею, я попытался сесть, и это неожиданно легко удалось. За окном стояло то ли раннее утро, то ли вечернее марево — по тусклой голубизне не понять. Из одежды на мне остались лишь трусы и сбившиеся, перекрученные бинты. Ключица от резкого движения кольнула в мозжечок, точно заново раскрошилась.

— Эй! — окликнул я негромко. — Тут кто-нибудь есть?!

Дверь отворилась, вроде и не была заперта. Вошел бычара в тельняшке, рявкнул грубо:

— Чего надо?

— Да вот, — заискивающе развел я руками. — Где я, не подскажешь, браток?

Бычара, не мигая, молчал. На всякий случай я добавил:

— Извини, если побеспокоил.

— Ты хоть знаешь, который час?

— Нет.

— Жрать, что ли, захотел?

— Угу, — сказал я.

Бычара ушел, не притворив дверь, и вскоре вернулся с бутылкой кефира и батоном белого хлеба.

— На, пожуй пока. Еще чего-нибудь надо?

— Покурить бы.

Парень достал из нагрудного кармана пачку «Кэмел», отсыпал на тумбочку несколько сигарет, туда же положил зажигалку.

— Теперь все? Говори сразу. Хоть еще покемарю часок.

— Ты меня сторожишь?

Усмехнулся покровительственно:

— Чего тебя сторожить, и так никуда не денешься.

— Да мне никуда и не нужно, — уверил я. Парень мне понравился: он был из тех, в ком нет двойного дна. Велишь такому накормить — накормит, прикажут запечь живьем на углях — и глазом не моргнет. Я сам бы хотел таким уродиться, да, видно, припозднился.

— Ладно, — буркнул он, — по-пустому не зови. Пойду покемарю.

С неожиданным аппетитом я поел мягкого хлеба, запивая кисловатым кефиром. Зажег сигарету и босиком, по ледяному полу дошлепал до окна. В богатом я очутился поместье: ухоженные цветочные клумбы, липовая аллея, в отдалении яблоневый сад и еще дальше, почти на горизонте, — очертания высокого каменного забора. Через решетку и стекло все это мирное великолепие, словно сошедшее с подарочного слайда, открылось мне сверху, со второго или третьего этажа. Сомнений не было: я в логове демократа. Возможно, где-нибудь среди этих пышных клумб меня скоро и закопают. Непонятно было, в чем заминка. Историческая практика подтверждала, что самые лучшие компостные удобрения получаются из хлипких, чувствительных интеллигентиков, любящих при жизни порассуждать о судьбах Отечества.

Ноги окоченели, и я вернулся в постель. Лег, укрылся пледом, закурил вторую сигарету и начал думать. Думалось хорошо, голова была пустая. Зачем меня сюда привезли? Кому я понадобился живой? Ответов на эти вопросы было, по меньшей мере, три. Первый: Гречанинов спекся и Могол спекся, допустим, они перестреляли друг друга, но меня захватили чуть раньше, и тот, кто сменил Могола, один из его преемников, решил сохранить меня в законсервированном виде как важную вещественную улику. Это было самое маловероятное предположение, оно не выдерживало никакой критики. Если Могол и мой дорогой наставник оба отбыли в иной мир, то на кой чертя сдался соратникам Могола? Не разумнее ли было обрубить все концы? Перевозить отыгранную пешку куда-то за город, укрывать пледом, кормить свежей булкой с кефиром — это все чушь. Спихнул в канализационный люк — и никаких хлопот. И потом, если они ухлопали Гречанинова, то с какой стати так настойчиво выспрашивали о том, где он живет и кто он такой? Гречанинов жив, вот что я скажу вам, господа!

Вторая версия: Гречанинов цел и невредим, выбрался из расставленных сетей, замочив Могола.

В этом случае я им действительно нужен как приманка, как источник сведений, которые могут пригодиться в розыске. Поймать Гречанинова необходимо хотя бы по той причине, что нельзя пускать такую работу, как отстрел паханов, на самотек. Еще важнее узнать, кто санкционировал акцию. Вряд ли кто-нибудь в здравом уме поверит, что такое дельце обтяпали двое придурков по собственному почину. Да, тут все сходилось, кроме некоторых нюансов. Например, почему они начали допрос с Валерии? Выяснить, где девушка, — вот что было для них самым важным. Они знали, что сыворотка действует недолго, но потратили на это уйму времени: тщательно, скрупулезно уточняли месторасположение складов, подходы к ним и прочее. С чего бы такая дотошность и рьяность, если допустить, что сам Могол накрылся пыльным мешком? Какую особую ценность могла представлять для них взбалмошная, распутная девица? Не логичнее ли было в первую очередь заняться Гречаниновым, чье таинственное существование таило в себе неведомую опасность, угрозу нового теракта? Похотливая девица с тремя извилинами и оголтелый убийца, за спиной которого, скорее всего, стояла какая-то обнаглевшая неизвестная группировка, — кто важнее? Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы ответить на этот вопрос. И еще. Как все трое засуетились, когда поверили, что Валерия жива и добраться до нее можно за пятнадцать минут. У цыгана зенки засверкали так, точно он сорвал крупный банк, а один из его помощников, ликуя, отвесил мне подзатыльник, как брату.

Я закурил третью сигарету и повернулся на спину. Солнце подступило к окну, и коричневые срезы сучков на гладких потолочных досках проклюнулись, как зоркие зверушечьи глазки. Нет, я не ошибался, расспросы о напарнике, установление его личности тянулись уже как бы вторым планом, хотя были тоже важны. Таким образом, крутая девица, комплексующая на влагалищной почве, представляла для допросчиков, а главное, для того, кто ими командовал, неизмеримо большую ценность, чем все остальное. Объяснение этому факту было лишь одно: Могол жив, и я у него в плену. Радоваться тут нечему, но, во всяком случае, появлялся шанс, пока Гречанинов на свободе, продлить свои грешные дни.

— Эй! — окликнул я в полный голос. — Господин охранник! Можно вас на минутку?!

Как час назад, бычара возник мгновенно, но на сей раз без тельняшки. Ее он нес в руке.

— Чего опять?

Невольно я залюбовался его мощным торсом: дает же Бог силушки любимым чадам перестройки.

— Поспал немного, браток?

— Говори, чего надо?

— Тельняшку простирнуть решил?

По простодушному лику юного Сталлоне промелькнула черная тень, но от грубости он удержался.

— Прикол, да?

Я потянулся за сигаретой.

— Давай, что ли, познакомимся? Нехорошо как-то без имени. Тебя как зовут? Меня — Саней.

Бычара озадаченно почесал щеку пятерней, прикидывая, возможно, не садануть ли наглецу пяткой в рыло. Но похоже, инструкции у него были строгие.

— Как меня зовут, тебе не надо. Тебе надо тихо лежать и ждать. Если жрать хочешь, принесу.

— Видите ли, молодой человек, — сказал я как можно любезнее. — Вам может показаться, что Шота Иванович на меня обижен, но это не так. Просто у нас маленькая размолвка. На самом деле я ему вроде родного сына.

Двойник Сталлоне криво ухмыльнулся:

— Да по мне ты хоть кем будь. Я же тебя не трогаю. Чего приказано, то и исполняю.

— В таком случае не достанешь ли какую-нибудь одежонку? Какую-нибудь рубашку и брючата. Не сомневайся, отблагодарю.

— Нельзя, — отрезал он. — Это все?

Затаив дыхание, я спросил:

— Как бы Шоту Ивановича поскорее повидать?

Развеселил качка. Шутка пришлась ему по нраву.

— А ты, Саня, озорной. Конечно, сейчас сбегаю, передам.

Похохатывая, удалился, перекинув тельняшку через крутое плечо. Минутой позже я его снова позвал. На сей раз он навис надо мною черной тучей:

— Ты вот что, Санек, наглеть не надо, понял? Хоть указаний не было, но у меня нервы не железные.

— Тысяча баксов! — сказал я.

— Чего? — В грозных очах, как солнышко, блеснул интерес.

— Ты из Афгана, и я оттуда же. Окажи, земляк, небольшую услугу — и кусок твой. Клянусь Кандагаром!

— Какую услугу?

— Устрой телефончик позвонить.

Бычара подумал, покачал головой огорченно:

— Нет, нельзя. Опасно. Откуда узнал, что я из Афгана?

— По походке, браток, по походке.

— Чего ж так дешево покупаешь?

Контакт налаживался, и я его укрепил:

— Задаток, это только задаток. Выберусь из этого дерьма, рассчитаемся.

— Вряд ли выберешься, — искренне усомнился доверчивый богатырь.

— Почему так думаешь?

— Чем-то ты крепко хозяину насолил… Ладно, увидим, Витюха Кирюшин меня зовут, не слыхал?

— Нет, прости. Но теперь запомню.

Отсыпав еще сигарет, он ушел, унеся с собой теплое ощущение неведомого братства.

Неожиданно, пару раз затянувшись дымом, я погрузился в легкий, какой-то светло-блаженный сон. Там встретил Наденьку Крайнову и еще каких-то прежних женщин, и естественно, Катя тоже была со мной. Женщин было много, а я один, но это никого не стесняло. Все были довольны, веселы, обходительны и наперебой предлагали друг другу разные милости, вплоть до самых интимных. Дружным гомонящим роем мы выбежали на просторный цветущий луг и затеяли половецкие пляски. Во сне я понимал, что это сон, но хотел, чтобы он продолжался вечно. Однако пришлось просыпаться, потому что одна из хохочущих озорниц слишком цепко ухватила за детородный орган.

Это была Валерия. Она сидела на кровати и смотрела на меня томным укоризненным взглядом.

— Чудны дела твои, Господи! Неужто ты?

— Я, любимый, — грустно ответила девушка. — А ты надеялся, Четвертушка меня до смерти затрахает?

— Он тоже здесь?

— Нет, любимый. Замочили Четвертушку. Быстро отмучился стервец. Легкой смертью помер. Шелковым шнурочком задавили, как порядочного. Теперь на небесах рыбку ловит в мутной водице. Да что нам с тобой его жалеть, верно, любимый? Он ведь не только меня, он твою девушку снасильничал вместе со своими гориллами.

— Можно закурить?

— Конечно, конечно, кури, — протянула сигарету и щелкнула зажигалкой. — Тебя тоже скоро замочат, если я не спасу.

— Меня-то за что?

— Ну как же, любимый, ты сколько набедокурил. Красну девицу в полон взял, папочке лютой смертью грозил. Это кто же тебе простит? Вон как высоко замахнулся, падать больно будет. Ну, да не беда. Коли сумеешь угодить, у папочки тебя отмолю хоть на недельку. Пока не надоешь мне, пупсик.

Только тут я обратил внимание, что одета девица не намного богаче, чем я: бежевые шортики и тугая атласная маечка на голое тело: груди надули тонкую ткань двумя тучными шарами. В нашей задушевной, нежданной беседе был какой-то изъян, и заключался он в том, что в сумрачном сиянии ее глаз, под воздействием дурных слов, нежно выпархивающих из пухлых губок, я испытывал не страх, не возмущение, как должно бы быть, а некое тягучее томление, подозрительно напоминающее любовную оторопь. Виной тому, полагаю, была полная абсурдность ситуации, мало чем отличающаяся от недавнего сна.

— Где же твой папочка? — спросил я, просто чтобы нарушить затянувшуюся опасную паузу.

Дальше все происходило, как случается в мечтах прыщавого подростка. Действительно, не тратя времени даром, умелая девица как-то ловко подкатилась бочком, разгуляла, растревожила мою податливую плоть, задумчиво улыбаясь, оседлала верхом и поскакала в трудный одиночный забег, деловито постанывая и, точно в падучей, закатывая глаза. Наблюдать за ее беспамятным путешествием, за ее мощным погружением в оргазм было приятно и поучительно, но так же быстро она и насытилась, как завелась. Натянула шортики, поправила сбившиеся на щеки пряди и спокойно уселась на стул.

— Вот и познакомились немножко, — произнесла удовлетворенно. — Тебе понравилось, дорогой?

— Да я же не успел ничего.

— Извини, это я виновата. Ужас как возбуждаюсь, когда с полутрупиком. Четвертушка, гадина, подо мной и околел.

— Некромания, — авторитетно определил я. — По нынешним временам не считается извращением, а так — направление умов. Но почему ты думаешь, что я полутрупик?

— Папочку не знаешь. Он хороший, добрый человек, но не любит, когда нагличают. Старичку твоему тоже облом. У-у, какой он гордец. Обязательно его выпрошу у папочки денька на два. Все-таки я из-за вас сильно пострадала. Чуть не простудилась в этом грязном сарае… Чаю хочешь, любимый?

Она хлопнула в ладоши, прибежал Витя Кирюшин, мой земляк по Афгану, где я не бывал, хмурый и по-прежнему заспанный. Опять в тельняшке. На Валерию он не смотрел и на меня не смотрел, как-то странно таращился в дальний угол.

— Витюня, чайку, ликеру, закусок! Живо!

Через пять минут бычара все заказанное доставил на большом фаянсовом подносе. Пока устанавливал чашки на тумбочке, Валерия ущипнула его за бок.

— Во! — сказала восхищенно. — Кругом мышцы, как у буйвола.

Витюня ненароком взглянул на меня, и я понял, что нынешняя служба ему не совсем по душе.

За чаем, за куревом Валерия, разомлев, и вовсе разоткровенничалась. Сказала, что напрасно я принимаю ее за какое-то чудовище, за какую-то сексуальную маньячку. Она это якобы угадала по моим глазам. На самом деле она обыкновенная скромная девушка, которая мечтает лишь об одном: встретить солидного, порядочного, отзывчивого, но обязательно умного мужчину и выйти за него замуж. К сожалению, судьба у нее сложилась так, что большей частью ей приходилось иметь дело с разным отребьем, вроде Четвертушки, у которого на уме только разврат и всякие гадости. Правда, иногда папочка приводил в дом женихов совсем иного сорта, даже двух писателей и одного члена правительства, но, когда Валерия знакомилась с ними поближе, оказывалось, что это точно такие же бандиты, только замаскированные, что было еще противнее. От них от всех за сто метров воняло парашей. Ей давно хотелось отведать чего-нибудь свеженького, натурального, чтобы было, как в старом кино, и вот когда она увидела меня впервые, то сразу поняла, что мечта о замужестве близка к воплощению.

— Об этой потаскухе своей забудь, — сказала она, помрачнев. — Вычеркни из памяти. Она недостойна тебя. Тем более ее тоже скоро замочат.

— Ты говоришь о Кате?

— Да, об этой твоей шлюхе развратной, общей с Четвертушкой.

— А где она?

— Как где? — лукаво подмигнула. — Здесь же, в подвале. Где еще ей быть. Хочешь повидаться?

— Хочу.

— Хорошо, устрою тебе. Но в последний раз, договорились? Попрощаешься с ней. Вечерком, не сейчас. Сейчас тут полно народу.

Никакой, даже самый опытный психиатр, уверен, не сумел бы определить, нормальная она или нет. Что-то было в ее злодейских повадках наивное, простодушное, беспорочное, но мне от этого было еще горше.

Глава девятая

Наконец я увидел Могола. Меня привели в кабинет, где за большим письменным столом сидел тучный человек лет пятидесяти — шестидесяти со смоляной, коротко стриженной шевелюрой и с голубыми круглыми глазами чуть навыкате, как у рыбы. Он молча разглядывал меня, переминающегося в трусах с ноги на ногу на ковре, а потом коротким мановением руки отпустил охранника.

— Садись, Саша, поговорим, да? — сказал Могол тем же точно голосом, что и по телефону, эмоционально безучастным. Я сел, куда он указал — на высокий стул с обитой черной кожей спинкой. Все это: и сам кабинет, меблированный в лучших традициях советского официоза, совершенно безликий, и поведение (сдержанное) хозяина — поразительно напоминало сцену из лучших времен — вызов проштрафившегося работника на выволочку к начальству.

— Кури, если хочешь. Вон пепельница.

Перед ним на зеленоватой под мрамор столешнице, рядом с телефоном лежала початая пачка «Кэ-мел», и он толкнул ее ко мне вместе с зажигалкой.

— Спасибо, — сказал я и с удовольствием закурил. К этому моменту я уже вспомнил, почему этот человек показался мне знакомым: несколько раз он мелькал на телеэкране — сытое, умное лицо, выпуклый лоб, сильный подбородок, характерно грушевидная форма черепа. Не помню только, в каком качестве он появлялся — спонсором, экономическим советником, банкиром или правозащитником. Все эти ипостаси для замордованного российского обывателя давно слились в один портрет. Новые люди — вечно замышляющие какие-то козни, непонятные, пугающие, точно пришельцы, спустившиеся с небес. Оскопленный, обнищавший, спившийся, проворовавшийся русский народец на своей шкуре осознал, что спасения от пришельцев нет, все равно доконают, не так, так этак, но в полусонном мучительном томлении каждый вечер многомиллионной тушей усаживался у ящика и очарованно внимал бредовым речам. Загадка, которую разгадают, вероятно, лишь далекие потомки.

— Ну что ж, Саша, как ты понимаешь, все теперь зависит от тебя.

— Вы про что, Шота Иванович?

— Откуда знаешь, как меня зовут? Мы ведь не знакомились.

— По телевизору видел. Только не помню, в какой передаче.

Могол тоже закурил и откинулся на спинку вращающегося кресла. Круглые глаза улыбались.

— Да, брат, приходится иногда выступать публично, надо просвещать людишек. Не вечно им жить в темноте. Ты, наверное, вообразил, что я монстр какой-нибудь, уголовник с пушкой. Уверяю, это не так. И к той истории, которая с тобой приключилась, я не имею никакого отношения. Веришь мне?

— Конечно, верю!

— Ну-ну, не переигрывай… Я ведь не со всяким своим обидчиком так доверительно беседую. Оцени. Почему, спросишь? Да все очень просто. Навел о тебе справки, парень ты хороший, честный, талантливый. Более того скажу. Нам такие люди, как ты, позарез нужны. Надо же кому-то государство заново обустраивать. С накипью этой — урками всякими, мафиози, бандюгами — мы скоро покончим. Выжжем эту мразь каленым железом. Много они напакостили, но их время кончилось. Заодно прижмем всех этих вонючих политиканов, грошовых говорунов, которым кто заплатит, тот и батька. Спускают Родину с лотка, да все по дешевке, — вот что горько до слез. Понимаешь, о чем говорю?

— Понимаю, — сказал я.

— Вижу, что понимаешь. Потому и позвал. Затмение на тебя, Саша, нашло. Приди ты сразу ко мне, разве не поладили бы? Ну как тебя угораздило вляпаться в это дерьмо. Вы ведь, Саша, с этим твоим Гречаниновым замахнулись на самое святое — на человеческую жизнь! На вот, погляди, что твой напарничек натворил.

Фотографии, которые он мне передал, были довольно однообразные. На всех изображены трупы в разных позах, в разных ракурсах, кого как смерть повалила. Один покойник был интереснее других: мускулистый, обнаженный до пояса, видимо, снятый в морге, это был сам Могол. Наискосок на бугристой груди четыре пулевых пятна. Понимая мое недоумение, Шота Иванович удрученно пояснил:

— Ну да, это должен был быть я. Только чудо спасло.

— Но как же?! Он же… то есть вы же…

— Верный товарищ подменил. Чистая христианская душа.

— Двойник? — догадался я.

Шота Иванович кивнул.

— Вот каких дров наломал твой кореш… Но это ладно, дело прошлое. Я одного не пойму, из-за чего весь сыр-бор разгорелся? Почему он такой злобный? Он что — маньяк?

— Кто?

— Ну этот, Гречанинов… Расскажи-ка мне о нем поподробнее. Кто он, откуда? Чего добивается?

— Но как же?..

Могол поднял кверху указательный палец:

— Погоди, не спеши. Давай сперва проясним кое-что. Ты же видишь, как я к тебе отношусь. Да и Лерочка за тебя хлопочет… Так что выбирай. Кем бы тебе ни приходился этот человек, он преступник, убийца. Ни один суд его не помилует. Встает вопрос: с какой стати ты должен расплачиваться за его грехи? Логично я рассуждаю?

— Но…

— Какое там «но». Ты же не дурак. Сдай его нам и гуляй на все четыре стороны. Более того, я предлагаю тебе свою дружбу, а это, поверь, чего-нибудь да стоит.

В улыбке его круглые, выпуклые глаза наполовину прикрылись веками.

— Кто знает, Сашок, может, еще породнимся. Дочурка точно на тебя глаз положила. Да я, признаюсь, и не против. Ты хоть бедняцкого сословия, но натура творческая, нестандартная. Правильный толчок тебе дать, далеко пойдешь… Но об этом после. Выкладывай, кто такой Гречанинов и где эта сука прячется?

Я выложил все, что знал. Рассказал, как познакомились много лет назад, когда он меня нанял. Как потом иногда созванивались. Как обратился к нему за помощью, когда пришлось туго. Вот, пожалуй, и все. Последний раз его видел перед тем, как на эстакаде коварный пацаненок пальнул мне в морду из газовой пушки.

Могол выслушал не перебивая. Смотрел пытливо, оценивающе. Взгляд налился мглой.

— Ничего не упустил?

— Кажется, нет.

— Где у него запасная хаза?

— Честное слово, не знаю.

Надвинулся ближе, голубые зенки вдруг почти спрыгнули с лица.

— Саша, чего ему надо? Почему хочет меня убить? Тут я замешкался, хотя лучше было, наверное, ответить сразу.

— Здесь какая-то ошибка, — произнес уверенно. — Зачем ему вас убивать. Он хотел насчет меня договориться. Чтобы Четвертачок отвязался.

Целую минуту Могол буравил меня взглядом, но я был чистосердечен, как никогда.

— Что ж, — отвалился на кресло, вздохнув. — Придется поверить. От Четвертачка теперь правды не узнаешь. Совесть его замучила, повесился скот.

— Это бывает, — заметил я глубокомысленно.

— Ладно, пока отдыхай. Понадобишься скоро… Кстати, тебе-то как моя дочурка? По душе ли?

— Что тут спрашивать, Шота Иванович. Я и мечтать не смею.

— Ага… А эта девица кто тебе? Катя, кажется? Только одно веко у меня дрогнуло, и этим я до сих пор горжусь.

— A-а, девочка по вызову. Стольник в час. Охранник длинным коридором отвел меня в противоположное крыло дома и там передал с рук на руки афганцу Витюне Кирюшину.

Вскоре он принес обед на том же, что и утром, фаянсовом расписном подносе: бульон с яйцом, курица с тушеной капустой, хлеб. На запивку — жестянка «Туборга». Очень недурно.

Наше взаимопонимание с Витюней крепло. Он покурил со мной, пока я ел.

— С этой дамочкой будь поаккуратней, — посоветовал. — Если у тебя есть шанс выкарабкаться, она его отымет.

— Не слепой, вижу… Как у вас тут на службе с дисциплинкой?

Почесал литое плечо.

— Об этом даже не заикайся. Днем вообще пустой номер, а ночью — доберманы на дворе и ток на заборе. Отсюда муха не вылетит. Ты, товарищ, надежно влип.

Я не хотел заходить слишком далеко в расспросах, чтобы не смущать добродушного малого. Да и вряд ли без «жучка» в этой комнате обошлось. С другой стороны, не такая я важная шишка, чтобы водить на коротком поводке. Я им только и нужен, пока Гречанинов на воле. Но за ним придется погоняться, это не мышка-норушка. Могол держал меня «подсадкой», но не был уверен, что Гречанинов клюнет. Могол вообще не представлял, с кем столкнулся, и это его угнетало. У него аж губа отвисла, когда я сказал, что, по моему мнению, Гречанинов профессионал экстра-класса, из тех, которые в любом государстве наперечет, и уж точно обучался всем боевым наукам и знаком с секретами«макира хирума». Могол спросил, что такое «макира хирума», и я объяснил, что это искусство концентрации биополя, которое позволяет человеку, овладевшему им, управлять колоссальной энергией, заложенной в каждом из нас, но обыкновенно пропадающей втуне. Я сказал правду, но позже пожалел об этом.

Витюня с одобрением наблюдал, как я расправляюсь с курицей, запивая ее холодным пивом.

— Давно при хозяине? — спросил я.

— Это неважно, — отмахнулся Витюня. — Но ты все же поимей в виду мои слова. На этой дамочке многие наши ребята прокололись. Иных уж нет, как говорится, а те далече. Поостерегись, товарищ, — взгляд его посмурнел. — Сам не пробовал, врать не буду, но, говорят, она такие штуки проделывает с парнями: живой останешься, а все равно спятишь.

— Что конкретно? — я изобразил испуг.

Витюня наклонился, жарким шепотом выдохнул:

— Да то конкретно! Говорят, прокусит вену — и ты ее раб навеки. Хоть узлом вяжи. Коляна Смагина зафрахтовала на ночку, и где он теперь?

— Где же?

— Где. На подхвате в пищеблоке посуду моет, помои выгребает. Ссытся под себя. Палец покажешь, хохочет. Богатырь был, куда мне! Теперь дохлятина, пальцем завалишь. Учти, за одну ночь!

Байку эту Витюня рассказывал с таким смаком, что было видно, он сам не прочь пройти роковое испытание, но похоже, Валерия держала его пока в резерве.

После обеда неожиданно для себя я быстро уснул, точнее, впал в сонную одурь, как на курорте, и пребывал в ней до темноты. Меня никто не тревожил, в доме было тихо, лишь из-за двери доносились негромкие голоса, звуки шагов, да где-то далеко, может быть в Москве, беспрестанно звучала магнитофонная запись — любимые Колей Петровым «Любэ», надсадно-голосистая Маша Распутина, бедовая, неугомонная Алла… Изредка я просыпался со стойким ощущением, что горевать больше не о чем, и единственное, что немного смущало, так это то, что в последней фазе жизни я остался без штанов. Но и эта досадная подробность воспринималась как забавное недоразумение, из-за которого не стоит переживать, потому что вряд ли мне предстоят пышные публичные похороны. Я переворачивался на другой бок и снова засыпал.

Смутные видения, сопровождавшие послеобеденный отдых, были безликими, вязкими, лишь один раз навестил меня сыночек Геночка, но и это сновидение было темным, путаным. Сынок привиделся в ту пору, когда ему было, кажется, лет десять и он клянчил велосипед «Аист», а я отказывался купить, мотивируя отказ его хамским поведением и двойками в дневнике. Давно забылась та история, и велосипедов у Геночки в школьные годы перебывало два или три, но оказывается, старая обида по-прежнему торчала в его сердце, как заноза. Во сне он опять был ребенком, сирым, с зареванной мордашкой, и снова и снова умолял: «Папочка, родной, у всех есть велосипеды, у меня одного нету. Это же нечестно!» И снова, как встарь, я тупо втолковывал, изображая из себя педагога Ушинского: «Милый мой, велосипед еще надо заслужить. При твоем поведении жалею, что лыжи-то купили. Иди к матери, она добрая, она тебе и мотоцикл купит, но не я». — «Папочка! — изнывал сын. — Ты же знаешь, мама без тебя не посмеет. У нее и денег нет». Я был непреклонен, нес непроходимую воспитательную чушь, хотя и тогда, и теперь, во сне, мне было так его жалко, хоть помирай.

На этом отдых закончился, потому что подоспела Валерия. В растворенной двери мелькнул ее силуэт — и вот уже она скользнула ко мне под бочок. Захихикала, прижала к моей щеке холодную бутылку.

— Соскучился, любимый?

Я что-то промычал невразумительное, но почтительное.

— Твоя девочка принесла тебе водочки. Хочешь?

Мне было все равно, и из ее рук, из горла бутылки, в темноте отхлебнул вдоволь горькой отравы. Проскребло внутренности, как наждаком.

— У меня к тебе просьба, Валерия.

— Какая, любимый?

— Достань штаны.

Куснула, как комарик, за ухо острыми зубками.

— Без штанов тебе больше идет, любимый.

Я отодвинулся к стене.

— Лера, помнишь, что обещала?

— Конечно. Сейчас еще по глоточку, быстренько тебя оттрахаю, и пойдем. Как раз все в доме угомонятся.

Как сказала, так и сделала — по утренней схеме. Потом недовольно пробурчала:

— Хоть бы поблагодарил даму, которая тебя обслуживает. Какие все же у тебя манеры неучтивые. А ведь считаешься культурным.

Она густо дымила сигаретой. Настроение у нее было меланхоличное.

— Что же получается, любимый, вроде я тебе навязываюсь?

— Ну что ты! Я о таком счастье и не мечтал. Просто растерялся немного.

— Ага, лежишь, как бревно, и ничему не радуешься.

Я промолчал. Уже совсем стемнело, комната наполнилась бледным звездным светом. Тишина была необыкновенная, словно дом вымер. Каждое произнесенное слово прокалывало воздух, как нож консервную банку. Валерия подняла бутылку и с глухим бульканьем сделала два крупных глотка. Поставила бутылку на пол.

— Нам не пора? — спросил я.

— Еще разок не хочешь на дорожку?

— Боюсь, не было бы перебора. Все-таки я после болезни.

— Чем ты болел?

— Чахотка, холера, тиф — все перенес на ногах. При этом — ежедневные побои.

— То-то, гляжу, весь в бинтах. Господи, как мне нравится, что ты такой юморной, Сашенька, но секс — самое лучшее лекарство. Ото всего лечит.

— Это конечно, но сил-то нету. Давай сначала сходим, куда обещала? Только штанишки бы какие-нибудь… Принеси свои, а? У нас вроде один размер.

Валерия горестно вздохнула:

— Все-таки жалко Четвертачка. Пусть он подонок, пусть ссученный, зато какой был безотказный. А ты все-таки какой-то весь скользкий. Я же вижу, чего добиваешься.

— Я и не скрываю. Надоело без штанов.

Приподнялась на локте, и — удивительное явление природы! — глаза вспыхнули во мгле, как два фонарика.

— А вообще жить не надоело, любимый?

— Если позволишь, пожил бы немного.

— Правильно сказал. Если позволю… Заруби себе на носу. Если позволю! Ты моя комнатная собачка, Сашенька. Захочу — покормлю, приласкаю. Захочу — в болоте утоплю. Холодно в болоте-то, поверь. Привяжут к кочке, и будешь сидеть, пока пиявки не высосут… Хочешь девку свою еще разок пощупать, пожалуйста, я не против. Только надо ли это тебе, подумай хорошенько?

— В общем-то не надо, — согласился я. — Но раз уж собрались, чего передумывать.

Легко соскользнула с кровати, мелькнула в проеме двери и исчезла. Но ее безумие осталось рядом со мной. Я пошарил рукой возле кровати и, чтобы загасить страх, отхлебнул из бутылки. Водка была не крепче воды.

Не успел выкурить сигарету, Валерия вернулась. Зажгла свет и швырнула мне черные трикотажные шаровары. Я их поймал на лету. Штаны оказались впору, но на талии болтались. Пришлось вытянуть резинку и завязать узлом.

— Знаешь, за что тебя бабы любят? — серьезно спросила Валерия.

— За что?

— Потому что ты ужасно смешной. Еще смешнее, чем Четвертачок.

Следом за ней я вышел из комнаты. В коридоре на стуле сидел круглоликий мужчина лет тридцати и читал книжку. Подменили Витюню, а жаль. На меня он взглянул безразлично, будто стерег кого-то другого. Но у Валерии поинтересовался:

— Надолго забираешь?

— На полчасика, не больше.

— Не подведи, козочка. Патрон сегодня не в духе.

Валерия по-родственному растрепала его волосы:

— Когда я тебя подводила, дурашка?!

— Так одного раза достанет.

Я хотел было полюбопытствовать, что он читает: книга в казенной обложке и толстая, как справочник акушера, но девица увлекла за собой. Дошли до конца коридора, причудливо освещенного встроенными в стены лампочками, начали спускаться по винтовой лестнице, и тут, на одном из переходов, обнаружилась узкая дверь, которую, будь я один, нипочем не заметил бы. Эту дверь Валерия отперла длинным, как шило, ключом, и мы очутились на крохотной площадке внутри забранного звукоизоляционным материалом шахтного пенала. Прямо перед нами кабинка лифта с открытым овальным входом, подвешенная на золотистых металлических тросах, — этакий уютный раскачивающийся гробик с обитыми бархатом стенами. Мне эта ненадежная игрушка была хорошо знакома, она прибыла к нам из Турции, и всякий уважающий себя казнокрад почитал делом чести установить ее в загородном доме наряду с голубым пневмоклозетом.

На лифте спускались долго и какими-то неровными толчками, отчего у меня возникло подозрение, что наша конечная цель — пробиться к земному ядру. Валерия, прижимая к коленям ядовитого цвета дамскую сумочку, посетовала:

— Вполне могли бы успеть.

— Ты удивишься, — сказал я, — но я тоже об этом подумал.

Лифт опустил нас в подземный туннель с бетонированными стенами и массивным блочным потолком, который по замыслу строителей должен был выдержать прямое ядерное попадание. Освещался туннель примитивными люминесцентными лампами и противоположным от лифта концом уходил в бесконечность. Редкие железные двери в этом мрачном помещении, снабженные массивными наружными засовами, с каменными фигурными козырьками, наводили на мысль о средневековых подземельях. Что-то в этом роде, но, разумеется, в более изысканном варианте мы с моими друзьями совсем недавно планировали соорудить для слинявшего за границу миллионера Гаспаряна.

Одна дверь, шагах в десяти от лифта, была наособинку. Обыкновенная, обитая кожзаменителем и с тюремным глазком, над которым нависла черная резиновая шапочка. Валерия подвела меня прямо к ней. Многозначительно прижала палец к губам, призывая не шуметь, хотя я и без того был тише травы. Более того, я уже не помнил, когда в последний раз шумел.

Она подняла шапочку над глазком и прильнула к нему, соблазнительно изогнув спину. На душе у меня было тревожно, потому что она явно затевала какую-то большую пакость. Так и оказалось. Со словами: «Ну что ж, любимый, ты этого хотел!» уступила мне место у глазка. Я заглянул внутрь.

То, что увидел, было похоже на сцену из дурного голливудского боевика, из тех, которые выпекались в таком количестве на этой «фабрике грез», что ими оказались запачканы мозги доброй половины человечества. Ощущение ирреальности происходящего усиливал зыбкий оптический ракурс, открывающийся через глазок. Комната возникла почти целиком, с конусообразными (обман зрения), ярко выбеленными стенами, с двумя высокими, на ножках с колесиками, столами, заваленными блестящими инструментами, и с черным топчаном посередине, наподобие тех, на которые укладывают трупы в морге. На топчане лежала Катя. Мне было видно ее лицо, искаженное светлой мукой. Двое мужчин в серых прорезиненных мясницких робах, один стоял спиной, а другой — боком, производили над ней какие-то манипуляции. Тот, который стоял боком, придерживал Катю за плечи и плотоядно ухмылялся, второй склонился над ее животом и загораживал мне обзор. Сцена прокрутилась в абсолютной тишине, видимо, толстые стены скрадывали любой звук.

— Открой! — попросил я Валерию. Ее лицо исказила гримаса сладострастного любопытства.

— Открою, и что сделаешь?

— Пожалуйста!

Валерия, не сводя с меня жадных глаз, достала из сумочки серый пистолет и протянула мне. Я принял его с благоговением. Все чувства мои дремали. Валерия нажала небольшую кнопку сбоку от двери, которую я не заметил, и сразу прямо над нашими головами из динамика раздался настороженный голос:

— Кто это?!

— Это я — Валерия, — прощебетала девушка. — Открой, Михалыч!

— Хозяин прислал?

— Нет, к тебе на свидание пришла.

Дверь отворилась. В проеме стоял мужчина с хмурым лицом и с растопыренными, как после мытья, руками. Пальцы у него были в крови. Я выстрелил ему в грудь два раза подряд, почувствовав тугую отдачу. Оттолкнул и бросился в комнату. Второй мужчина скакнул от топчана в угол. Поднял вверх руки. Губы его шевелились, он что-то кричал, но слов я не разобрал. Что-то вроде детского: уа-уа-уа!

Я получше прицелился в разинутую рожу и нажимал курок до тех пор, пока в пистолете оставались заряды. Прорезиненный человек с раскуроченным черепом, на котором уже не осталось лица, падал на пол так долго, будто преодолевал сопротивление земли. Я взглянул на Катю. Ее глаза поплыли навстречу, исполненные смутной надежды. Она звала меня. Я хотел подойти, но не успел. Кто-то сзади крепко припечатал мой затылок, и, утешенный, я вырубился из этой страшной игры.

Часть 4. Плата по счету

Глава первая

Время подперло веселое, каждому придется рано или поздно делать выбор: оказать сопротивление или превратиться в сучонка. Убей или тебя убьют. Не в прямом, так в переносном смысле. Первой, как водится, оскотинилась творческая интеллигенция. Привыкшая загребать жар чужими руками, на карачках приползла в Бетховенский зал, слезно умоляя: раздави гадину, Борик, иначе нам всем хана! Писатели, актеры, музыканты — любимцы нации. По телевизору показывали отрывки апокалипсической встречи — незабываемое зрелище. Потом, говорят, особо удостоенные проникли к Верховному на дачу, уже с какими-то готовыми списками в руках. Реально им ничто не угрожало, на всякий случай перестраховывались. История дураков ничему не учит. Когда лет десять назад читал блистательного Оруэлла, думал: это все-таки вымысел, такого не может быть, слишком изощренно. Тем более не может быть у нас, где гениальный Коба, кажется, на столетия вперед подытожил великий эксперимент по принудительному вхождению нации в земной рай. Оказалось, еще как может, и именно у нас, вдобавок в каком-то особо гнусном, тухлом политико-блатном варианте. Какие монстры поперли наверх из партийных и уголовных отстойников, какие злобные, пещерные начались жертвоприношения — э, да что теперь сокрушаться…

Григорий Донатович мог бы мною, полагаю, гордиться: два трупа на счету — и никакой достоевщины. Пристрелил вурдалаков, как мышей, схлопотал сзади по кумполу — и очухался в знакомой комнате, в знакомой постели, под коричневым пледом. Рядом все та же игрунья Валерия. Лик ангельский.

— Ты герой, Саша! Истинный герой. Теперь я тебя еще больше люблю.

Чересчур яркий свет бил в лицо. Глаза болели.

— Будешь завтракать? Я сама приготовлю. Хочешь яичницу? У меня яичница лучше всего получается. Или сразу выпьешь водочки? Натощак полезно.

У меня пока не было желания с ней разговаривать. Я бы и просыпаться не стал, да с природой не поспоришь. День, ночь, сон, явь — так и идет чередой, пока цепочка не оборвется, как у садиста в подвале. Крепкий все-таки был зверюга, сколько пуль всадил, а он все не падал. Кровищи напрудил целую лужу. Валерия продолжала восторженно щебетать, подбираясь поближе, и на лице ее появилось задумчивое выражение, которое не сулило мне ничего нового.

Я прервал ее строгим вопросом:

— Где Катя? Что с ней сделали?

— Господи, да ты прямо зациклился на этой девке! — Валерия всплеснула руками. — Что же у нее есть такое, чего у меня нету? Может, гнездышко поперек?

Я зацепил с тумбочки сигарету, закурил.

— Вот что, Валерия. Выслушай меня внимательно. Со мной вытворяй что хочешь, но Катю не трогай.

— Ой!

— Что — ой?

— Значит, ты меня обманывал.

— В каком смысле?

— Значит, тебе эта девка дороже, чем я?

Как с ней разговаривать, я не знал, а убить ее до кучи к тем двум — не мог.

— Лера, скажи честно, ты нормальная?

— Конечно, любимый. Но ты просишь о невозможном. С какой стати я буду заботиться о сопернице? Я обещала, что буду хорошей женой, но измены не потерплю. Не надейся. Я не святая. Я очень ревнивая. Поклянись, что между вами ничего не было.

Подыгрывать ее гнусной игре, замешанной на крови, было невыносимо, но иного выхода не было. Почему-то я больше не сомневался, что Катина жизнь, как, возможно, и моя, полностью зависит от настроения чумовой девицы. Сказать по правде, я испытывал к ней довольно сложные чувства. Ненависти не было в моем сердце. Ею правила злая дурь, но она была глубоко несчастна, хотя и не догадывалась об этом. Всемогущий творец посмеялся над ней, уродив для роковых забав, для которых этот мир мало приспособлен. Недалек тот час, когда ей придется в этом убедиться. Я отлично понимал, почему с таким остервенением оберегает ее Могол. Уж ему ли не знать, что этот роскошный цветок, взращенный на помойке, без его опеки не перезимует и дня.

— Любимый, ты готов? — спросила она, не дождавшись клятв.

— К чему?

— Как к чему? — Недоумение ее было забавно, как и все, что она делала. — К исполнению супружеских обязанностей, к чему же еще.

— Лерочка! — взмолился я. — Ну зачем я тебе, ну зачем? У тебя же столько мужиков на выбор.

Вдруг она пригорюнилась, ясные очи затуманились.

— Ты не веришь, да? Думаешь, я вздорная, порченая? Думаешь, у меня только одно на уме, да? Хочешь докажу, что не так?

— Докажи.

— Сама не знаю, что со мной. Я на тебе заторчала, Сашенька. Ты такой смешной! Так улыбаешься хорошо, губки кривишь. У меня таких мальчиков не было, честное слово. Не хочу, чтобы ты о ней думал… Она скверная, капризная. Она тебя не стоит. Честная давалка — и больше ничего. Да с ней через неделю от скуки сдохнешь. А я тебе ребеночка могу родить. Такого маленького-маленького пупсика. Ведь хочешь такого, да?

— Что с Катей, скажи?

— Да что с ней может быть, с кобылой двуногой? Каплю кровишки спустили, чтобы тебя попугать.

— Меня попугать?

— Ну да. Папочке чего-то от тебя нужно, вот он тебя и доводит. Называется психологическая обработка. Он тебя на этой девке подловил, а ты не догадался, глупыш.

— Значит, все было подстроено?

— Конечно, подстроено. Теперь папочка знает, как тебе девка дорога. Увы, я тоже знаю.

Слишком все это было похоже на правду, чтобы я усомнился. С робкой надеждой уточнил:

— Значит, и с этими, которые ее мучили, тоже подстроено?

— Конечно, подстроено. Но замочил ты их по-настоящему. Сделал таких хорошеньких двух жмуриков. И пальчики оставил на пушке. Храни тебя Бог, мой любимый! Теперь ты весь в папочкиной власти. Но я тебя спасу.

Валерия уже далеко зашла в приготовлениях. Никто не мог сбить ее с толку, ни Бог, ни царь и не герой. И уж разумеется, не я.

— Поласкай меня.

— Я не умею.

— Научишься, милый. У нас все впереди. Пообещай, что останешься со мной, если выпущу девку на волю.

— А ты можешь?

— Конечно. Папочке все равно, что с ней будет. Он мне ее вчера подарил.

Со мной происходило то, что напоминало о далеком историческом прошлом, когда предок человека, моллюск прятался от крупных хищников на дне океана. Но сохраняя остатки разума, слова я находил верные, проникновенные. Лерочка, говорил я, для меня твой мир, как чащоба лесная, в нем холодно, жутко, уныло, я в нем заблудился и не могу найти дороги обратно, туда, где было когда-то светло, просторно и хорошо. Там, на равнине, не в лесу, жили люди, не волки. У них были мирные обычаи, к которым я привык. К вашим законам я все равно не приспособлюсь, потому что их не принимает моя душа. Я не способен жить насилием, ложью и фарисейством. Но если хочешь, сказал я ей, выполню твой мимолетный каприз: останусь с тобой и буду крепко любить тебя, хотя не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, произнося это слово. Но, пожалуйста, спаси Катю! Она беззащитна, как кролик, и тоже давно заблудилась; но если она погибнет, то вина будет на мне и этого я не перенесу. Я давно не говорил так складно и горячо, и Валерия заслушалась, доверчиво склонив головку набок.

— Как интересно, — произнесла мечтательно. — Какой ты нежный, Саша! Мне кажется, все, что ты говоришь, я когда-то читала. Только не помню, в какой книжке. Ты сам все это придумал?

После этого все с тем же растроганным, мечтательным выражением лица она довела до успешного конца любовный замысел, используя меня в качестве тренажера.

Мы покурили, лежа рядом, как голубь с голубкой, и она, натянув юбчонку, убежала, пообещав вскорости вернуться с завтраком.

— Водочки тоже принесу, — посулила на прощание. — Тебе надо поскорее выпить. А то ты стал какой-то не совсем твердый.

Водочки я не дождался, потому что пришел абрек и объявил, что хозяин ждет.

Во вчерашнем кабинете Могол встретил меня задушевно. Поднялся навстречу, подвел к журнальному столику, усадил, угостил сигаретой, сам поднес зажигалку. В выпученных голубых зеницах соболезнование.

— Не ожидал, братишка Саня! Ну ты тигр! Это надо же — двойное убийство. Понимаю — горячка, любовное затмение, но ты же интеллигентный человек. Это же чистое варварство. Как ты решился? В голове не укладывается. Я навел справки, родители у тебя нормальные люди, сумасшедших в роду нет. Необъяснимо! Что же теперь делать? Сам-то что думаешь?

С первой встречи я приметил в Моголе одну особенность: он был разумен. Он был настолько разумен, что вполне овладел ролью сердобольного человека, утомленного заботами о благополучии близких, и эта роль доставляла ему удовольствие. Выдавал Шоту Ивановича изредка вспыхивающий в глазах яркий кошачий блеск. Его не удавалось скрыть. Нервическая шальная натура проявлялась еще в том, как он схватывал иногда первый подвернувшийся под руку предмет — зажигалку, карандаш, угол стола — и резко сжимал узловатой клешней — спускал излишек дурной энергии.

Не зная, что ответить, я пожал плечами, скромно опустив глаза.

— Понятно… Я-то тебя, Саша, не осуждаю, сам был молодой. Когда на твоих глазах любимую женщину… Валерия сказала, ты сильно выпивши был. Это правда?

— Немного кирнул.

— Спьяну, значит, померещилась чертовщина. Парней, конечно, по-человечески жалко, ничего худого за ними не водилось. Исполнительные, работящие, у обоих семьи остались. Да, брат, не всякое преступление можно оправдать. И честно скажу, со всеми моими связями трудно будет тебя вытащить. Кстати, откуда у тебя пушка взялась?

— В трусах прятал.

Могол не улыбнулся:

— Да, шуточки… Опять же при моем общественном положении… Ну что я скажу в твою защиту?.. Дескать, пьян был, погорячился, впал в помрачение… А ты, скажут, Шота Иванович, куда смотрел? Приютил бандита в доме, в женихах держал. Как мне после этого люди станут доверять? Ты об этом подумал?

— Об этом не подумал, извините.

Шота Иванович свел голубые зенки почти к переносице и таким образом меня как бы сфотографировал.

— То-то и оно, что за вас за всех приходится одному думать. Ты хоть понимаешь, что не меньше десятирика заработал?

Я нагнулся, чтобы почесать затекшую ногу, и Могол в испуге отпрянул. Блестяще было сыграно, браво!

— Шота Иванович, — произнес я уныло. — Я же на все согласен, ни от чего не отпираюсь. Вы только скажите, что мне сделать?

Могол посуровел, видно, ненароком я подал не ту реплику.

— И что это на тебе за рубашка? — спросил, брезгливо кривя губы. — Это что, мода теперь такая?

— Это не рубашка, бинты. Рубашки у меня нету.

Поднялся — тучный, легкий в движениях, — сходил к столу, достал что-то из ящика, принес — запечатанная пачка пятидесятитысячных купюр.

— На, возьми… Попроси Леру, пусть пошлет кого-нибудь в магазин. Ну срам же это — в бинтах щеголять. Совсем ты, Саша, опустился. Я еще вчера заметил, какой-то ты неопрятный.

— Можно идти?

— Чего ж не спросишь про свою даму, из-за которой злодеяние совершил?

— Как она, Шота Иванович? Здорова ли?

К мудрой озабоченности на круглом лице добавилась гримаска печали.

— Эх, брат, плохо мы заботимся о своих женщинах. Была здорова, была. Вполне была здорова, пока не увидела, как ты с живыми людьми расправляешься. Нервишки-то и сдали. Сомлела. Я понимаю, девичье сердечко жалостливое. Плачет теперь навзрыд и даже как бы в слезах путается. Речь бессвязная. О тебе поминутно спрашивает. На волю просится. А как я ее отпущу, коли там отчаянный маньяк бродит? Другован твой.

Как и расписано было по его сценарию, я удивился заполошно:

— Помилуйте, Шота Иванович! Ему-то она зачем?

Пахан сцепил узловатые клешни так, что обе хрустнули.

— Вот и видно, что в инкубаторе рос. Жизни не нюхал. Преступная натура, брат, это тебе не покосить пару хлопчиков для собственного удовольствия, — это целая философия. Жаль, что вы, молодые, нынче себе на уме, старших не слушаете. Преступная натура, как ржа, все вокруг разъедает. Ты думаешь, по собственной воле схватил пистоль да начал палить по людям, как по консервным банкам? Заблуждаешься, Саша! Это он тебя вел, твой кореш-маньяк. От него ты злодейской отравы надышался и незаметно повернулся в бандитскую веру. Вспомни, разве папенька с маменькой учили тебя человеков убивать? А теперь он, кореш твой поганый, сидит в ухороне, водку жрет с блядями да над тобой, дураком, подсмеивается… Ты спросил, зачем ему девица? А зачем дьявол невинную душу губит? Да просто так, именно по натуре своей преступной. И обычай у него такой, коли вцепился, нипочем не отпустит, пока зубы целы. Иначе ему самолюбие не позволит. Иначе он будет обыкновенным человеком, как мы с тобой, а он таким быть не желает. Преступная натура стремится к абсолютной власти и питается человечинкой, как котенок молочком. Улавливаешь мою мысль?

— Не совсем, — признался я, страшась глядеть в его глаза, натекшие вдруг золотистыми кровяными прожилками.

— Ладно, не понимаешь, не надо, — сказал устало. — Поверь на слово. Надобно твоего кореша-маньяка из норы выковырнуть и отправить туда, где ему положено находиться, — в тюрьму. До тех пор никому из нас покоя не будет. А девочку твою жальче всех. Как тростиночка, дрожит и рыдает. Пожалей ее, брат!

— Да я разве против? Но я же не знаю, где он.

— Так ты вчера говорил. К этому возвращаться не будем. Не знаешь и не знаешь, твое личное дело. Но поймать его — помоги.

— Да как, как?!

Хитро, беспощадно сверкнул его взгляд.

— Весточку ему подай.

— Куда, Шота Иванович? На деревню дедушке?

— Подумай, хорошенько подумай. С твоей головой не может быть, чтоб не придумал. Денька два у нас есть в запасе. Но не больше. Потом уеду на неделю. Государственные дела. Предвыборная кампания. Девушку на кого оставим? Если честно, такие здесь ухари, я им сам никому не доверяю. Ну ухлопал ты двоих, а знаешь их сколько? Вот сейчас покажу одного…

Опять поднялся, шагнул к столу, нажал на какую-то кнопку — и сей миг в комнату вкатилось чудовище. Я не преувеличиваю, нет, если бы! Детина роста двухметрового, с руками ниже колен, с опущенными, как у гориллы, плечами, с черной шерстью из-под ворота распахнутой рубахи. А рожа! Лба нет, малюсенькие бедовые глазки, точно два красноватых буравчика, расплюснутый, с вывернутыми ноздрями носище и улыбающаяся пасть, полная золотых коронок. Существо, конечно, необыкновенное, и не столько страшное, сколько омерзительное, наводящее не страх, а жуть. Комната враз наполнилась каким-то едким звериным запахом.

Упулил глазки на Шоту Ивановича.

— Звали, хозяин? — сказал, как рыгнул.

Могол разглядывал его с веселым недоумением, будто залюбовался неопознанным объектом.

— Звал, Ванечка. Вот гостю тебя хотел показать.

Чудовище покосилось на меня, шире заулыбалось, что-то гукнуло приветливое, и я почувствовал, как по позвоночнику скользнул холодок.

— Ну что, Ванечка, — шутливо продолжал Шота Иванович. — Открой нам, будь любезен, чего тебе больше всего на свете хочется?

— Девочку! — рыгнул Ванечка и счастливо заухал. Белые ошметки посыпались с губ.

— Ну-ну, не распаляйся зря… Ступай пока. Будешь умницей, привезу девочку.

Голова чудовища поникла, спина сгорбилась, игривые глазки потухли, пятясь, выбрался за дверь и тихо ее прикрыл.

— Видал? — похвалился Могол. — Преданный, но неуправляемый. Меня одного слушается, да и то не всегда. Думаешь, кто такой?

— Обезьяна?

— Возможно, возможно. Тебе виднее. Друзья подарили, геологи. Где-то в тайге отловили.

— Зачем он вам, Шота Иванович?

— Вынужден держать, вынужден! Против таких, как твой кореш-маньяк, ему цены нет. Какие там восточные приемчики! Чутье лисье, силища медвежья. Испытанный боец. Одно плохо: на женский пол чересчур падок. Чуток не доглядишь, ужасные беды творит. Что ж, Саша, думай, думай, как кореша выманить. Сутки у тебя точно есть в запасе.

Этот психологический удар был так чувствителен, что, поднимаясь со стула, я неловко покачнулся, и Могол протянул дружескую руку, чтобы меня поддержать.

— Да что ты, так-то уж не робей. Пока я здесь, Ванечка безопасен.

У себя в комнате, улегшись на постель, я еще долго не мог избавиться от кошмарного видения: волосатый монстр, улыбающийся своим тайным похотливым мыслям. Я по-прежнему верил, что Гречанинов нас вызволит, отследит: пока он жив, ничего не потеряно, но времени у него, судя по всему, оставалось в обрез.

Глава вторая

Однажды в молодости я поранил ногу на рыбалке. Полез в воду отцеплять крючок и чем-то прошил ступню, скорее всего, осколком стекла. Такая аккуратная треугольная получилась дырочка. Особого внимания, естественно, не обратил, выдавил кровь, приложил подорожник и забыл. Но к вечеру ранка начала нарывать, видно, попала какая-то гадость. На другой день пошел в баню, попарился как следует, похлестался веником, после баньки, как водится, накушались с дружками. Утром проснулся, уже вместо ранки голубоватый волдырь. И чувствую, познабливает. Померил температуру — тридцать семь с половиной. На работу идти не могу — охромел. Дня три мама лечила домашними средствами: припарки, столетник, пластырь, антибиотики и прочее, к чему я по собственному разумению добавлял много водки внутрь. Кажется, мертвец бы поднялся, но нога все хуже. Короче, к концу недели очутился в больнице — температура сорок, ступня синяя и простреливает до брюха. Врачи засуетились — тогда они заботливые были, не делали разницы между бизнесменами и быдлом, — переливания крови, чудовищные дозы пенициллина, но я все равно приготовился помирать. После двух-трех дней горячки, когда я отупел настолько, что не отличал медсестру от клизмы, я вдруг впал в блаженное просветление. Боль отступила, температура зафиксировалась на мертвой точке где-то после сорока одного градуса и стала как бы нормальной, и все концы и начала земной жизни сошлись в яркой, огненной точке в мозгу. Мне было так покойно, как после уже не было никогда. Отчетливо сознавая, что дни мои сочтены, я радовался, как ребенок празднику. Очертания предметов, как и воздух в палате, сделались выпуклыми, тугими, зримыми, а лица людей, кто бы ни склонялся надо мной, родными, незабвенными. Явь перепуталась с небытием, и то, что вчера казалось важным, значительным — мысли, слова, — вызывало во мне приступы истерического смеха. Я лишь недоумевал, почему веселюсь один, а у собеседников унылые, постные лица, будто им предстоит помирать, а не мне. Смерть, подступившая близко, отнюдь не казалась ужасной, напротив, манила неведомыми чудесами, нежданными обретениями в той стране, куда я готовился уплыть. Бояться смерти так же смешно, как, допустим, шарахаться собственной тени, и мне было обидно, что окружающие не разделяют и, видимо, не могут разделить моих чувств, моего прозрения, продолжая надоедать уже совершенно ненужными, нелепыми медицинскими манипуляциями. Особенно меня забавляло, с какими насупленными лицами, точно о конце света, они спорят о том, ампутировать мне ногу или еще денек погодить. Нечто подобное тому состоянию испытывал я и теперь…

Обед принес афганец Витюня Кирюшин. Пока мы не виделись, его симпатия ко мне окрепла, но выглядел он озадаченным. Молча расставил на тумбочке тарелки: борщ, отбивная с картошкой, пиво, хлеб.

— Откармливают, — сказал я. — Добрый каннибальский обычай.

Слова «каннибальский» он не понял, насторожился:

— Ты про что?

— Готовят на убой.

Поглядел сочувственно:

— Похоже на то. Хозяин рвет и мечет. Чем-то ты ему сильно напортачил.

— Не больше, чем он мне.

— Ну, тут нам равняться не приходится. Ты бы повинился, если в чем виноват.

— Ага, виноват. Вовремя не удавился.

— Слыхал, они твою бабу поймали?

— Поймали, — признал я. — И мучают.

— Да, дела… — подвинул мне под локоть тарелку с отбивной. — Да ты кушай, кушай. Мясцо свежее. Позавчера свинку завалили.

Я и кушал за двоих, а простодушный афганец грустно глядел мне в рот. На его загорелом лице боролись противоречивые чувства. Видно было, что сочувствовал и готов был помочь, но не знал как. Налил себе и мне Пива, выпил, задымил.

— Я тоже ихние дела не все одобряю. Но жить-то надо, верно? Вот и нанялся. Ничего, служу пока. А завтра, возможно, плюну. Но это тоже не так легко, сам понимаешь.

— Вить, может, вечерком, попозже, отпустишь в подвал? С невестой повидаться.

Не на шутку задумался, как на экзамене.

— Я бы, пожалуй, рискнул, но тебе не советую.

— Почему?

— Это тебе кажется, что дом пустой. В нем сотня щелок, и в каждой глаза. Зачем зря задницу подставлять.

— Я же вчера ходил — и ничего, обошлось.

Удивился моей наивности:

— Ты не сам ходил, тебя Лерка водила. Совсем другой расклад. Лучше я потихоньку о твоей подружке справки наведу. Как она, где. Хотя и это чревато, сам понимаешь.

— Витя, я ведь не был в Афгане. Обманул тебя.

Мудро улыбнулся, блеснули сахарные зубы.

— Да я сразу допер.

— Почему же ты?..

— Почему сочувствую? Держишься весело, уважительно. Не похож на этих сучар. У меня к ним свои претензии.

— Спасибо, Витя.

— На здоровье, Саня.

Ближе к вечеру подоспела Валерия, свежевымытая, пахнущая французскими духами, в каком-то умопомрачительном пестром наряде: то ли кимоно, то ли сарафан, но спина голая и коленки сверкают.

Я показал ей деньги и передал распоряжение Шоты Ивановича: велел, дескать, немедленно купить костюм, потому что собирается со мной вместе фотографироваться для семейного альбома. Девица захихикала, цапнула деньги в кулачок и удрала. Через час вернулась с покупками. Все в нарядных упаковках, новехонькое — джинсы, светлый блейзер, роскошные штатовские мокасины на толстой подошве. Примерка пошла ходко. Первым делом Валерия определила, что свалявшиеся грязные бинты не идут к обновкам. Через дверь кликнула Витюне, чтобы привел какого-то Хоттабыча. Через пять минут появился Хоттабыч — худой белоголовый замухрышка в засаленном белом халате и домашних шлепанцах. Где-то, видно, рядом у них был медпункт. Из медицинского саквояжа с голубым крестом Хоттабыч извлек все необходимое для перевязки. Действовал со сноровкой, и за все время, что пробыл в комнате, не проронил ни единого слова. В глаза мне тоже не посмотрел ни разу, словно опасался увидеть что-то недозволенное. Зато Валерия веселилась вовсю: давала глупые советы, вроде того, чтобы на всякий случай поставил мне клистирчик; потом обнаружила у меня на плече какую-то сыпь и трагически потребовала у доктора, чтобы тот установил, не венерического ли она происхождения. Хоттабыч не обращал на нее ни малейшего внимания и сделал такую тугую, удобную «восьмерку», какую и в больнице не делали. Заодно выстриг и обработал новую, только вчера полученную рану на затылке.

— Спасибо, доктор, — сказал я. — У вас золотые руки.

Молча кивнул и удалился, оставив после себя запах йода и крепкого коньячного перегара.

Джинсы оказались впору, ботинки велики на два размера, зато блейзер обтянул туловище, как резиновая перчатка.

— Красавец, — оценила Валерия. — Еще смешней, чем был. Ну давай, теперь быстренько раздевайся.

— Зачем?

— Да ты что, Саш, не видишь? Я вся взопрела. Или хочешь в одежде попробовать? Нет, я люблю безо всего.

Чтобы подать пример, ловко выпрыгнула из своего кимоно-сарафана и осталась такой, какой мать родила — голенькой, прелестной, грациозной и неутомимой. Карие очи заволокло желанием. Кокетливо потянулась ручонками:

— Любимый, ну что же ты! Девочка готова.

…Она, как обычно, осталась не совсем довольна.

— Все-таки ты чересчур деликатный, — попеняла, поднося зажигалку к моей сигарете. — Немножко надо быть погрубее. Жаль, Четвертачок повесился, он бы тебе дал пару уроков.

— Валерия, дорогая, — сказал я как можно безразличнее. — Отведи меня к Кате.

Вытаращила глаза, еще чуть затуманенные.

— Ну ты даешь! Мы же вчера ходили, и чем кончилось?.. Двое жмуриков — и больше ничего.

Переубедить я ее не успел: пришел давешний абрек и передал приказ Могола: немедленно явиться. Когда проходили мимо Витюни, тот почему-то отвернулся. Я решил, для конспирации. Абрек, который меня вел, был безликий и безымянный. То есть физиономия у него, конечно, была, но из тех редких, по которым хочется без предупреждения вмазать кирпичом. На этот раз он повел меня не по коридору, а сразу взял направо: по боковой лестнице (сколько же тут лестниц?) спустились вниз, миновали два лестничных перехода и очутились в небольшом помещении без окон, заставленном книжными стеллажами. Мебели никакой — только колченогий железный стул в углу. Конвойный ткнул в него пальцем:

— Сядь, жди!

Вскоре в другую дверь и даже не в дверь, а как бы в узкое пространство между стеллажами вошел Шота Иванович. Ничего хорошего я не ожидал от экстренного вызова, но по лицу хозяина понял, что он подготовил какой-то особенный сюрприз. Шота Иванович точно только что выпил стакан хины. Я поднялся навстречу. Абрек держался сбоку.

— Крепись, Саша, брат! — произнес Могол. — Новость неприятная. Батя твой загнулся.

— Что?!

— Да вот так, милый. Помнишь, как у поэта: предполагаем жить, и глядь, как раз помрем?

— Вы его убили? — догадался я.

Могол сморщился, сузив печальные глаза:

— Зачем же так! Если кто виноват, так только ты. Ты же не говоришь, где маньяк. Ну, я подумал, может, батя твой в курсе. Дело-то срочное. Послал гонца, но получилась накладка. Не успели его толком расспросить, как он дуба дал. Врачи говорят: тромб. Может, у него сердечко пошаливало?

Что-то зеленоватое, как мох, застлало глаза, и сквозь эту зелень я бросился на Могола, норовя вцепиться в горло; но сбоку абрек подставил ногу, и я с разлету ткнулся мордой в пол. Абрек перевернул меня на спину и поставил ногу на грудь. Нога была тяжелая, как колода. Могол продолжал разговор как ни в чем не бывало, но теперь его слова доносились сверху, точно из репродуктора:

— Поверь, Саня, брат, вполне разделяю твое горе. У тебя, говорят, и матушка не совсем здорова? Я сам, Саня, сиротой вырос, ох как это горько! Никто не приголубит, не приветит, сопли не утрет. Но надо крепиться. Несчастный случай. Все под Богом ходим.

А все зло от убийц-маньяков, как твой кореш. У них же ничего святого нет за душой. Ломай, круши, бей!.. Батя твой перед смертью все какой-то гараж поминал. Ты что же, ему гараж обещал справить? Бедный старик! Два метра на полтора — вот тебе и весь гараж… Ладно, брат, пойду, а ты думай, думай крепче. Времени осталось с гулькин нос… Рашидик, проводи гостя да шибко не обижай. У него вон какое несчастье, поневоле оборзеешь.

Когда он вышел, Рашидик, гнусно улыбаясь, сместил ногу ближе к моей шее и носком ботинка резко надавил на кадык. Я захрипел, завертелся ужом. Скотина давил и давил, с малыми промежутками, давая глотнуть воздуху. Наконец, каким-то чудом мне удалось перевалиться набок, и вдогонку я получил два мощных пинка в спину, по почкам. Один стеллаж обрушился на меня. Заваленный книгами, я чуток отдышался.

— Вылезай, сверчок! Ишь, спрятался, — Рашидик за ногу вытянул меня из-под книг. — Вставай, дерьмо!

Кое-как я поднялся, сначала на четвереньки, потом в полный рост. Во мне не осталось никаких чувств: ни горя, ни гнева, ни страха — только оторопь перед человекообразным существом с пустыми, как у козы, глазами. Почему оно так разъярилось?

— Учись, — процедил Рашидик. — Самый лучший прием. Называется «картулат шемцвари».

Прием заключался в том, что костяшками обоих кулаков он с широкого размаха навесил мне плюху на уши. Это было очень больно. Я упал на колени, оглохший и с блевотиной во рту. Комната пустилась в пляс. Рашидик, тоже забавно пританцовывая, прошелся передо мной и, повернувшись боком, нанес удар пяткой в солнечное сплетение. В животе как будто лопнул стеклянный пузырек. Так бы и лежал на полу, не вставая. Торопиться все равно было некуда.

Рашидик, пару раз встряхнув за шкирку, поставил меня на ноги. Жирные губы в пене.

— Мешок с дерьмом, — прошипел в лицо. — А туда же. Добрых людей тревожишь.

— Еще будешь бить? — спросил я.

— Убивать буду, гнида! Но позже. Не сейчас. Ночью.

Как поднимались по лестнице — не помню, но в коридоре меня принял с рук на руки Витюня-афганец и помог доковылять до постели. Валерии в комнате не было — и то слава Богу. Витюня присел на стул, прикурил, передал мне зажженную сигарету.

— Выпить бы чего-нибудь, — пробормотал я.

Витюня сходил за пивом. Я сделал пару глотков, но с трудом: жидкость застревала в горле, как кость.

— Поплыл? — уточнил Витюня, глядя мне в глаза.

— Есть маленько. Целый месяц бьют, никак не привыкну.

— Они умеют. Ребята ушлые. По жилочке вытягивают. Чего от тебя хотят?

— Адрес одного человека требуют, — на случай «жучка» я повысил голос: — А я его не знаю.

— Это им до лампочки. У них не знаешь, вспомнишь. На иглу сажали?

Я подумал, что он имеет в виду допрос с внутривенным препаратом, и согласно кивнул.

— Слышь, Витюня, дай в подвал схожу?

— Прямо сейчас?

— Ну а чего ждать-то?

— Не найдешь. И потом, если отпущу, мне тоже хана. Фирма веников не вяжет.

— Я по башке тебя стукну слегка вот этой бутылкой. Скажешь: напал неожиданно.

Я понимал, что он не согласится, придурком надо быть, чтобы согласиться, но так приятно было видеть нормальное лицо в этом паноптикуме.

— Если отсюда выберусь, — добавил я, — шесть штук твои. Бабки есть, не сомневайся.

— Похоже, крепко она тебя зацепила?

Я отвернулся в сторону. Что-то глаза защипало.

— Первый раз в жизни, Вить. Сам не знал, что так бывает.

— Еще как бывает, — заметил наставительно, как старший младшему. — От этого никто не застрахован. А моя сучка меня не дождалась.

— Это как раз сплошь и рядом, — поделился и я своим опытом. Пиво допил уже без затруднений. И бугор в брюхе рассосался. Витюня вдруг принял решение. Сказал, что чуть позже отведет меня в туалет, а там наверху маленькое окошко, стекла нет. Я помнил, уже раза три там был: уютный бревенчатый закуток с пневмотолчком — в двух шагах от моей комнаты. Под окошком, сказал Витюня, две доски висят на соплях. Если их оторвать, спокойно пролезешь.

— И куда попаду?

…Очутился я в кладовке, под потолок заставленной маркированными мешками с каким-то изоляционным материалом. Отрывая доски, которые, по словам Витюни, висели на соплях, я обломал дваногтя на левой руке и раскроил ладонь об ненароком высунувшийся гвоздь. Но озадачило другое: когда мочился, вместо привычной желтоватой жидкости вытекло что-то вроде марганцовки.

Выбравшись из кладовки, я оказался в просторном холле с бильярдным столом посередине. Яркооранжевые шары на зеленом сукне, скомпонованные в дебютный треугольник, да с пяток превосходных киев в стойке так и манили начать партию. Представляю рожу Могола, если бы он застал меня за этим занятием.

В бильярдной две двери, одна, как и обещал Витюня, вывела на лестничную площадку. Оттуда я без затруднений узким переходом вышел к лифту, на котором спустился в подвал. Люминесцентный туннель, как и в первое посещение, был совершенно пуст. Вот и черная дверь, обитая кожзаменителем, вот и глазок с резиновой шапочкой. В него я заглядывать не стал из суеверия. С помощью суперотмычки, которой снабдил меня Витюня, в два счета справился с замком. Отмычка была сконструирована так, что зубчики разных размеров передвигались и фиксировались на ней тончайшими стальными пластинами. Методом тыка можно было подобрать любую конфигурацию. Вздохнув, я толкнул дверь…

Катя лежала на черном топчане, позаимствованном в морге, укрытая простынкой, с заведенными за голову руками, прихваченными к стойкам изящными пластмассовыми браслетами. Браслеты, не милицейские, с обыкновенными застежками на кнопочках, какие продаются в секс-шопах, снял. Глупо бормоча: «Катя, Катенька, очнись, это я!» — поднял запрокинутую голову, тер пальцами виски, целовал сухие губы, щеки… Наконец она открыла глаза, и в них было столько же жизни, сколько в мутных лесных бочажках, подернутых тиной. Но меня узнала и решила, что это сон.

— Сашенька, мне плохо здесь. Давай уйдем отсюда?

Суетясь, я зажег сигарету. Дал ей, и она послушно затянулась. Сдернув серую простынку, я всю ее ощупал, освидетельствовал каждую вмятинку, каждое ребрышко. Или я тоже был в бреду, или она была совершенно целой, без следов побоев и пыток.

— Саш, щекотно же!.. — пролепетала она. — Ну ты что, совсем, что ли?!..

Не отвечая, я снова ее укрыл и тоже закурил.

— Саш, это в самом деле ты? Дай, пожалуйста, руку.

Я положил руку на ее грудь. Катя гладила ее и рассматривала с интересом.

— Тебе что, наркотики колют?

— Все время что-нибудь колют, ага, — беспечно согласилась она. — Но не больно, не думай. Даже приятно. Саш, а мы где?

— Ну как тебе сказать… Почти в санатории. Ты что, совсем ничего не соображаешь?

Капризно надула губки:

— Почему не соображаю. Все соображаю. Саш, хочу пи-пи!

Она глядела на меня с доверчивым выражением комнатной собачки. Это было чересчур. Что-то сломалось в груди, и я заплакал. Чертовы нервы! Отец, Катя — что дальше? Катино личико ответно скривилось.

— Саш, ты чего? Где-нибудь бо-бо?

Уложил ее обратно на топчан.

— Саш, ну правда? Что тебя тревожит?

В сущности, меня больше ничто не тревожило, но все-таки до рептилии мне было, пожалуй, еще далеко. Сердце бухало в ребра с пугающим хлюпаньем. Катя жмурила глаза, как ребенок, который бодрствует в неурочный час.

— Да ты спи, спи, маленькая. Я посторожу.

— А ты не рассердишься?

— Ну что ты, время позднее.

Через секунду она уснула. Я поправил простынку, поцеловал ее в лоб и ушел.

В коридоре поджидали двое мужчин. Обличьем похожие на Рашидика, крутые. Одеты в темно-зеленые балахоны, как у хирургов.

— Ну что, пойдем? — сказал один.

Привели неподалеку, в том же туннеле в соседнее помещение. Бетонированные стены, потолок, пол. Обстановка небогатая: пара стульев, мраморный стол, высокое черное кресло с изогнутыми подлокотниками. Высокий железный шкаф у стены.

— Раздевайся! — Передали друг другу сигареты, закурили. Через голову, с трудом я стянул блейзер, снял джинсы.

— Догола?

— Давай, давай, не умствуй.

Я остался в одних бинтах. Холодно не было. Тот, который распоряжался, обратился ко мне:

— Что же ты, вонючка, никак не угомонишься?

— В каком смысле?

— По дому без спросу бегаешь. Чего-то все вынюхиваешь. А с виду культурный.

Товарищ его поддержал:

— От них вся смута, от чернокнижников. Им бы только вонять. Совки поганые. По пайку соскучились.

Я сказал:

— Вы меня, наверное, с кем-то спутали. В душе я такой же честный труженик, как и вы.

— Как же в подвале очутился?

— Заблудился. Из сортира вышел и потерял направление.

Били сначала ногами, но как-то лениво. Один пнет в брюхо, покурит. Потом второй выберет местечко, прицелится, вмажет носком или пяткой и с интересом наблюдает, как я попискиваю. Перекатывали от стены к стене и даже сигареты не выпускали изо рта. Наконец им это надоело.

— Ладно, — сказал один. — Вставай, садись в кресло. Немного тебя проверим на вшивость.

Руки пристегнули к подлокотникам, лодыжки примотали к ножкам кресла. Получилась из меня голая раскоряка. Мужики полюбовались работой. Один для пробы потыкал в живот финкой-бабочкой.

— Вспомнил, — завопил я. — Вспомнил, где Гречанинов! Позовите Могола!

Оба лишь понимающе ухмыльнулись. Из широких карманов балахонов достали разные приспособления: моток провода с зачищенными блестящими контактами, пассатижи, разные режущие и колющие предметы — все добротное, новенькое, немецкого производства. Один контакт закрепили у меня в паху, другой — за ухом. Через элегантный приборчик, похожий на фотоаппарат, подсоединили провода в розетку. Пытка током неприятна прежде всего тем, что ощущаешь себя куском паленого мяса. Электрические импульсы по нервным окончаниям впиваются в мозг и сообщают каждой клеточке, что процесс обугливания в самом разгаре, и лишь глаза, как желуди на морозе, остаются ледяными, и кажется, что вот-вот вывалятся из глазниц. Именно глаза из-за их желатиновой сути плохо поддаются воздействию тока.

Боль — уже второе. Когда палачи вдоволь натешились, то поднимая, то сбрасывая напряжение, я превратился в слизняка. Ни кричать, ни умолять не было сил, но их разговор слышал отчетливо. Сознание чудом удерживалось на хрупкой ниточке электропровода.

— Пойдем перехватим по рюмочке, — предложил один. — Задохнешься от этой вонищи.

Второй возразил:

— Может, сначала додавим? Чего десять раз браться?

— Не велено. Сказано — постепенно.

— Чего-то мудрит хозяин. Зачем ему эта слякоть?

— А вот это, Кика, уже не нашего ума дело.

Похоже, их не интересовало, слышу я их или нет.

Наконец они решили, что все же промочить глотку не повредит, и удалились, погогатывая, оставив меня распяленным в кресле. Я судорожно хватал воздух распухшим ртом, и вскоре мне открылась важная истина. Она была в том, что род человеческий изжил себя и не имеет права на существование ни в каком виде. Ошибка Творца зашла слишком далеко, и исправить ее возможно лишь глобально, уничтожив человечество целиком, не оставляя двуногой твари никаких утешительных лазеек в виде Ноева ковчега или очередного пришествия Спасителя. Мысль была хорошая, с ней легче было ожидать неминучего конца.

В бессильных корчах я понемногу затих и, кажется, чуток прикемарил, потому что не услышал, как вернулись братья-палачи.

Перехватили они не по рюмочке, как собирались, похмелились основательно: оба были взвинчены и веселились пуще прежнего.

— Ну чего, тихарик, оклемался? Готов ко второму сеансу?

— Господа, чего вы хотите? Вы хоть скажите!

— Да ничего не хотим, — ответили хором и благожелательно. — Чего от тебя хотеть? Ты обыкновенная лягушка, и мы ставим над тобой научный опыт. Верно, Кика?

— Для науки должен помучиться, сучонок.

— Больно же, — сказал я.

— Не надо было на папу залупаться.

Отцепили контакты и долго обсуждали, чем дальше заняться. Вариантов было много. Иные чрезвычайно мудреные. К примеру, Кика предлагал подвесить меня к потолку за одну ногу, а вторую приколотить гвоздями к полу. Его партнеру, которого звали Петруня, эта затея представлялась чересчур сложной технически, хотя Кика готов был биться об заклад на любую Сумму, что он ее осуществит. Петруня с упорством истинного романтика настаивал на некоем колумбийском варианте, при котором расслаивают горло от уха до уха, а язык вытягивают в образовавшуюся щель. Смеялись оба до колик, и особую пикантность их веселью придавало то, что на самом деле они отнюдь не шутили.

— Сначала все-таки яйца надо отчикать, — заметил Кика. — Девке его подарим на память.

Ядреная острота чуть обоих не доконала, и даже я сочувственно улыбнулся. Расшалились, как детишки, ей-богу, а остановились на самом простом. Есть такая игра, описанная еще Джеком Лондоном, называется «дразнить тигра»; в нее они и решили поиграть. Тигром был я. Условия такие: каждый по очереди наносит удар обыкновенным милицейским «демократизатором», начиная с груди и постепенно спускаясь ниже, к паху. Выигрывает тот, от чьего удара я окочурюсь.

— Не возражаешь, сучонок? — спросил Кика, которому выпало начинать (тянули на спичках).

— Нет, конечно, — сказал я. — Но вы уверены, что Шота Иванович одобрит?

Кика хрястнул дубинкой наотмашь. Я завыл по-волчьи, недоуменно прислушиваясь к странному звуку. Петруня приладился поудобнее, и от его плюхи я вместе с креслом перевернулся на пол. Недовольно бурча, игроки вернули кресло в прежнее положение.

— Ноль-ноль, — глубокомысленно заметил Кика.

— Живучий, падла! — подтвердил Петруня.

Еще два-три удара я выдержал в ясном рассудке, но потом Кика смухлевал и, видимо от злости, вдогонку к «демократизатору» смачно саданул мокасином в промежность.

Очнулся я от странного ощущения, что куда-то скачу на деревянной лошадке. Оказывается, озорники за ноги волокли меня по туннелю к лифту. Затылком я прочертил в земляном полу широкую борозду. Кинули сверху комок барахла.

— Оденься, сучонок. Ты же не в бане. Неприлично.

Пока я одевался, с трудом соображая, как это делается, братаны заспорили о том, кто из них выиграл, а кто проиграл. Получалось, что выиграли оба.

В лифте Кика спросил:

— Хочешь посмеяться?

— Хочу, — сказал я.

Посмеяться привели в бильярдную, где я уже был. Там прямо на столе среди раскатанных шаров, опираясь на кий, сидел афганец Витюня. Глаза у него почти вылезли из орбит, а в рот был забит бильярдный шар. Если обладать чувством юмора питекантропа, вид действительно был забавный. Мертвый, он глядел на меня с упреком, словно приглашая: ну что же ты, корешок, бери кий!

Меня затошнило, и Кика дружески постукал по хребту:

— Ничего. Скоро с тобой будет то же самое.

Глава третья

Сломлен я не был, но жить больше не хотелось. Сколько-то долгих часов пролежал на кровати в прострации, не шевелясь, чтобы не тревожить лишний раз боль. Ближе к ночи или под утро (?) Валерия, заботливая душа, принесла поесть. В длинном вечернем черном платье, с блестками на высокой груди, она была необыкновенно хороша. Печальная, высокая красавица с утомленным взглядом. Что-то в ней изменилось с нашего последнего свидания. От еды я отказался и разговаривать не хотел, но она не обиделась.

— Понимаю тебя, любимый, — сказала, нежно коснувшись моей щеки. — На твоем месте я бы тоже переживала. Но ты должен понять и папочку. У него же самолюбие задето.

От нее я узнал, что Могол, будучи благороднейшим, добрейшим и бесстрашным человеком, лучшим из отцов, не выносит только одного: когда ему лгут. Как писатель Солженицын, он не терпит вообще никакого вранья, и если сталкивается с неправдой, то совершенно теряется. Как же ему быть, если он отнесся ко мне, как к родному, приютил у себя, намерен выдать за меня единственную дочь, а я вместо благодарности вешаю ему лапшу на уши и скрываю, где прячется мерзкий старикашка-убийца. Естественно, он возмущен, потому что не может допустить, чтобы маньяк, вооруженный до зубов, разгуливал на свободе. Шоте Ивановичу невыносимо думать, что отчасти по его вине, по его попустительству от руки взбесившегося террориста могут пострадать невинные люди.

Весь этот бред живительным ручейком вливался в мои уши, и под него я начал задремывать, когда ощутил привычные, настойчивые, ищущие прикосновения ее пальцев у себя на животе.

— Боже мой! — взмолился я. — Ну только не сейчас!

— Почему же не сейчас? — огорчилась Валерия. — Как раз сейчас лучше всего. Это же лечение, любимый.

В полном расстройстве ума я заговорил с ней, как с человеком:

— Послушай, Лера. Чего вы все от меня хотите? Ну прикончили бы сразу. К чему эти отвратительные азиатские штучки? Неужели вы все такие садисты?

— Ни за что! — торжественно провозгласила полоумная девица. — Не позволю тебя убить. Только через мой труп, любимый! — Передохнула и добавила слащавым шепотом: — У меня хорошая новость. Кажется, у нас будет ребеночек! Ты рад? Ну-ка, расстегни «молнию».

Черное роскошное платье упало на пол. Несмотря на все ее старания, я лежал, как бревно.

— Что с тобой, Саша? Ты меня больше не любишь?

— Почему не люблю? Просто нутро отбито. Хана моей сексуальной жизни. Да я и не жалею.

Она искренне расстроилась. Задымила и пустилась в сентиментальные воспоминания о Четвертачке. Его, оказывается, тоже часто били, но после этого он в любви делался еще более неистовым. При этом достигал каких-то необыкновенных духовных высот. Его никто не знал так хорошо, как Валерия. Все думали, что он обыкновенный бандит, а на самом деле он был поэт и вечный странник. Он даже вел дневник, куда записывал разные свои интересные мысли. Как-то показал его возлюбленной, и она убедилась, что это ничем не слабее, чем у Толстого, а кое-где и покруче.

— Ты мне веришь? — спросила Валерия.

— Конечно.

— Как жаль, что он повесился, правда? Он любил меня всей душой, и я отвечала ему взаимностью. Ты не ревнуешь, любимый?

— Немного, — признался я.

— Но это было до того, как ты меня похитил.

Дальше несчастная девица поведала, по какой причине она предпочла меня даже двужильному Четвертачку. Как Дездемона, она полюбила меня за муки. Что-то в моей башке начало путаться, и я машинально съел бутерброд с колбасой.

— У меня никогда не было архитектора, — пожаловалась Валерия. — А были одни мерзавцы. Кроме, конечно, Четвертачка. Давай, Саша, помянем его по капельке. Мне кажется, после бутерброда ты заметно окреп.

Едва мы успели помянуть покойника каким-то тягучим черным вином, как без стука отворилась дверь и появился рабочий в черном комбинезоне, в черной кепке, надвинутой на глаза, с черной сумкой для инструментов через плечо. Валерия вскинулась, не понимая, кто это нам посмел помешать, но я-то сразу узнал немолодого, сутулого человека, потому что это был Гречанинов.

— Недурно устроился, Саша, — сказал он, окинув быстрым взглядом наше любовное уединение. — А я вот, извини, немного замешкался.

От знакомого учтивого голоса, от внезапности его появления меня сковало, точно морозом. Не сон ли это? Потом разобрал дурной смех.

— Стахановец, истинный стахановец! — пробулькал я, давясь каким-то вязким комком. Тут и Валерия опомнилась, признала гостя. Попыталась заверещать, но Гречанинов положил ей на плечо дружескую руку, и шебутная девица сомлела и как бы уснула. Григорий Донатович бережно опустил ее на пол.

— Ну что, дел много. Встать сможешь?

— Да.

— Могола надо разыскать быстро.

— Я знаю, где его кабинет.

— Поглядим и в кабинете.

— Катя в подвале. — Мы разговаривали, словно у себя дома. Гречанинов присел на краешек кровати. Валерия мирно посапывала на полу.

— Понимаю, тебе туго пришлось, но, пожалуйста, соберись с духом. Катю вызволим, но сперва — Могол.

На душе у меня было блаженно.

— Я знал, что вы успеете. Могол дал мне срок до завтра. Сейчас ночь или утро?

— Вечер, Саша. Ночью сюда не попадешь… А на что он тебе дал срок?

— Чтобы вас разыскать.

Гречанинов не удивился:

— Ну вот и разыскал.

Валерия сладко потянулась во сне, может быть, ей привиделся удавленный Четвертачок, двужильный любовник.

— Хорошая девушка, — сказал я. — Полюбила меня.

— Ничего удивительного, — согласился наставник. — Ты парень немолодой, но видный.

Из брезентовой сумки достал уже знакомый мне плоский пистолет, и что-то еще там металлически звякнуло.

— Держи, приятель.

— Спасибо.

Григорий Донатович усмехнулся:

— Вот что, Саша. Ты, пожалуйста, разожмись. Не напрягайся. Дело предстоит самое обыкновенное. Что-то вроде охоты. Так и настройся. Ты же игрок, верно?

— Игрок.

— Ну и сыграем с ними в эту чертову рулетку, у которой всего одно правило. Но его ты должен знать. Оно простое. Каждый ход или выигрышный, или последний. Заманчиво, да?

Он хотел меня подбодрить, потому что не верил, что я справлюсь. Он разговаривал со мной, как со слабаком, и этому тоже я был рад. Лишь бы он больше не исчезал.

— У меня только почки отбиты, — обнадежил я. — А ноги целые.

Скрипя суставами, я слез с постели и прошелся по комнате. Пистолет попытался сунуть за пояс, но он там не умещался.

— Не надо, — сказал Гречанинов. — Держи в руке. Вдруг пригодится. Без нужды не пали. Только в крайнем случае. Лишний шум ни к чему.

Мы вышли в коридор, плохо освещенный. Возле двери, головой упершись в стену, лежал караульный — какой-то новый немолодой мужчина. Вид у него был безопасный.

До лифта и вплоть до кабинета Шоты Ивановича, где он меня принимал, добрались безо всяких приключений, никого не встретив. Подражая Гречанинову, я старался ступать бесшумно, но все же тянулся за мной какой-то топоток, будто тележку катили по дому.

На дверь кабинета падал слабый отсвет откуда-то с нижних этажей, она была заперта. Гречанинов тихонько постучал пальцами, а потом отомкнул ее пластмассовой отмычкой. Внутри было черно, хоть глаз коли. Во все углы Гречанинов посветил фонариком.

— Здесь его нету, — заметил я глубокомысленно.

— Похоже, что так.

Григорий Донатович отдал мне фонарик и начал один за другим открывать ящики стола. Я не знал, что он ищет, да меня это и не интересовало. В самом себе я чувствовал легкость необыкновенную, какая бывает в затяжном парашютном прыжке, если кому довелось испытать. Мне довелось, и я опасался, что в любую минуту грохнусь в обморок. Гречанинов долго возился с одним из ящиков, который оказался заперт, и в конце концов чуть не выломал его из стола. Внутри ничего не было, кроме нескольких тоненьких папок. Поочередно их просмотрев, наставник отобрал несколько бумаг и положил в сумку.

— Пригодятся, — пояснил мне.

— Еще бы, — отозвался я все с тем же идиотским глубокомыслием. В это мгновение дверь отворилась и в призрачно освещенном проеме возникла человеческая фигура — огромного роста, достающая головой почти до притолоки. Фигура помаячила, заколебалась и с невнятным звуком — смешком ли? всхлипом ли? — вместилась в комнату. Испуг мой был столь велик, что вся боль куда-то сразу исчезла. И не видя лица, я узнал пришельца. Это был Ванечка, прирученное чудовище Шоты Ивановича. Пистолет я не выронил, напротив, инстинктивно направил на Ванечку. Гречанинов перехватил мою руку. Совершенно нормальным голосом спросил:

— Тебе чего, парень? Ты кто?

— А ты кто? — дерзко отозвалось чудовище, не подходя, впрочем, чересчур близко.

— Мы ищем Шоту Ивановича, — спокойно объяснил он. — Не знаешь, где он?

— Ага! — не поверил Ванечка. — Ищете! Почему же без света?

— Выключатель не нашли… Да ты не волнуйся, все в порядке. Отведешь нас к хозяину.

Чудовище пошарило рукой по стене, вспыхнула лампочка, и Ванечка предстал перед нами во всей своей красе. Он был в ночной шелковой рубахе и в красивых темно-вишневых трусах, но при этом зачем-то подпоясан зеленым кушаком. Голые ноги в бедрах были объемом с мое туловище, зато глазки, торчащие, кажется, прямо изо лба, были крохотные, как у крысенка, и он выпялил их на нас с неописуемым любопытством.

— Ах, вот оно что, — обрадовался Григорий Донатович. — Олигофрен Олигофренович пожаловал… Ну-ка ответь, парень, зачем сам шатаешься по дому, когда все добрые люди спят? Чего рыщешь?

Ванечка явно смутился, услышав начальственные нотки.

— Папа разрешил! Мы же играем, а?

— Во что вы играете?

— Ну дак я… если встречу… мне можно…

— Кого встретишь, голубчик?

— Женщину, — догадался я. — Он ищет женщину.

Ванечка радостно заурчал, заухал:

— Женщину, да, да! Папочка разрешил.

— Кто же твой несчастный отец?

Красные глазки вспыхнули обидой.

— Шота Иванович, кто еще? Он же меня родил.

— Ну вот, — сказал Гречанинов, — теперь все ясно. К папочке нас и отведешь. Но тайно. Понимаешь? Чтобы был сюрприз. Сможешь отвести тайно, чтобы никто не увидел?

От непомерного умственного напряжения на Ванечкином лбу проступил пот, он вытер его ладонью, а пальцы облизал. Гречанинов терпеливо взялся объяснять заново, и вдруг Ванечка завопил чуть ли не в полный голос:

— Прятки, прятки, да?!

— Именно, голубчик, — поощрил Гречанинов. — Именно прятки. Надо добраться до папочки так, чтобы по дороге не застукали.

Как писали прежде в газетах, с поставленной задачей Ванечка справился, но путешествие затянулось. Подозреваю, что, увлеченный забавой, весь в радостных слюнях, Ванечка покружил нас лишнего. При этом заставлял затаиваться в каких-то темных подсобках, где нечем было дышать. Гречанинов его не торопил, веселился вместе с ним, и это меня настораживало. По моим соображениям, Валерия и караульный у двери давно должны были очухаться и поднять тревогу. Но ночной дом безмолвствовал. Объяснение этому было только одно, и оно вскорости подтвердилось: время в моем сумеречном сознании текло по своим законам, отличным от его общего прохождения. Когда хихикающий, ликующий Ванечка окольными путями привел нас наконец в холл на первом этаже, настенные часы показали, что блуждали мы не больше десяти минут. В холл мы не вошли, схоронились за портьерой.

— Вон там, вон там папочка! — горячечно прошептал-простонал Ванечка. — За углом его спаленка!

Холл был освещен электрическими канделябрами. Перед той дверью, где предполагалась спальня Могола, дежурил охранник — могучий детина в зеленом камуфляже и с автоматом через плечо. Он сидел на стуле, привалясь спиной к стене, и полудремал. Это понятно. Ему неоткуда было ждать беды во внутренних помещениях хорошо охраняемого дома. Я опять подумал: как же все-таки проник сюда Гречанинов, хотя бы и в облике рабочего-стахановца? Впрочем, не моего ума это дело.

Григорий Донатович достал из брезентовой сумки кусок белой тряпицы и пузырек с голубоватой жидкостью. Ванечка следил за ним с восторгом.

— Это мне?

— Тебе, голубчик, тебе. Нюхнешь разок. Заслужил.

— Кайф будет?

— Еще какой!

— Папочке не говорите, он рассердится.

— Ни о чем не беспокойся, это наш секрет.

Изрядно смочив тряпицу голубой, с едким запахом хлороформа жидкостью, Гречанинов сунул ее Ванечке под нос. Тот для верности прижал ее двумя руками к роже и жадно, торопливо задышал. Глазки сверкнули прощальным кровяным блеском, и он мирно, беззвучно завалился набок.

Гречанинов аккуратно закупорил пузырек и убрал в сумку, а взамен достал пистолет с заранее навинченным глушителем. Теперь я все это воспринимал как идущее рядом кино. Метаморфоза, произошедшая с чудовищем, которое на поверку оказалось безопаснее, чем лошадка на лугу, укрепила мое мужество.

Гречанинов не таясь вышел из-за портьеры, неся пистолет перед собой, как подарок, и направился к караульному. Ввиду неожиданной угрозы детина действовал четко: гибко вскочил, и автомат прикладно уложился в его руках, потянувшись дулом в нашу сторону. Но выстрелить он не успел. Пистолет Гречанинова натужно пукнул, и на лбу незадачливого бойца вспыхнула алая звезда. Он долго нас разглядывал с детской обидой, прежде чем упасть, но это опять был обман времени.

Следом за Григорием Донатовичем я вошел в спальню Могола. Шота Иванович лежал на роскошной, викторианского стиля, кровати, укрытый пышным розовым одеялом. Он не спал, не читал, не смотрел телевизор, а о чем-то думал. В изголовье мерцал ночник в виде мраморного орла с раскинутыми крыльями. Увидев нас, Могол не выказал ни испуга, ни радости.

— Перехитрил, сучара! — сказал утвердительно, болезненно выкатив круглые глаза. — Ну и чего ты хочешь?

— Я пришел тебя убить, — ответил Гречанинов.

— Зачем? — удивился Шота Иванович. — Проще нам договориться.

Свой пистолет с глушителем Гречанинов опустил к полу, но не раньше, чем Могол, повинуясь его знаку, послушно вытянул руки поверх одеяла. Вид у него был скорее благодушный, чем встревоженный. Он не верил, что пришла смерть. Я тоже не верил, что Гречанинов его убьет, хотя мертвый бычара за дверью… Мы стояли у кровати пахана, как два лекаря у постели больного, и эта сцена была, конечно, логическим завершением разверзшегося в моей жизни кошмара, который тянулся уже года три-четыре подряд.

— Назови цену, Гриша, — продолжал Могол ласковым голосом. — Торговаться не будем. Таких, как ты, уважаю. Поверишь ли, первый раз у меня такая осечка. Каюсь, недооценил твою гэбэшную хватку. Все понимаю, но одного не усек: как ты узнал, что на кухне кран потек?

Гречанинов глядел на него с сожалением.

— Чего молчишь, Гриша? Я ведь тоже теперь про тебя много знаю. Ты ведь личная андроповская ищейка, верно? Еще бы денек, и я бы прищемил тебе хвост. Ты и под мостом чудом ушел, разве не так? В сущности, нам с тобой нечего делить. Ты классный гончак, но контора твоя лопнула. Я дам тебе денег, почет и хорошую работу. Соглашайся, и разойдемся добром. Мы же не враги.

Гречанинов сказал:

— Все намного серьезнее, Могол. Я тебя убью, но даже не в этом дело. Вы столько натворили, что за десяток лет не поправишь. Никто глазом не успел моргнуть, как вы полстраны сожрали. Какая-то тут зловещая загадка, непонятная моему уму.

— Не убьешь, — улыбнулся Шота Иванович, удобнее расположась на подушке. — Чтобы так убить, как ты придумал, надо быть другим человеком. У тебя не выйдет. Ты же обыкновенный фраер, Гриша, и сам это знаешь. Тебе нужен повод. Ты сейчас ждешь, чтобы я какую-нибудь штуку выкинул: на помощь позвал или за пушкой потянулся, а я этого не сделаю. Стреляй в беззащитного старика, а потом посмотрим, какие сны тебе приснятся… Саша, к тебе мое слово такое. Прости, если обидел! Пойми, я отец. У меня взрослая дочь. Я ее защищал. Бери отступного сколько хочешь. Обеспечу по гроб жизни. Только утихомирь этого взбесившегося чекиста. А то он сдуру действительно пальнет. Вас же, дураков, обоих жалею.

— Верни отца, — предложил я, — вместо денег.

— Этого не могу обещать, — пошутил Шота Иванович, и это была его последняя шутка.

— Ты смелый человек, Могол, — с уважением заметил Гречанинов, — но приговор подписан не мной.

Он два раза нажал курок: мозги Шоты Ивановича выплеснулись на стену. Показалось, горько всхлипнув, из дыры в черепе рванулась ввысь его душа. Гречанинов свинтил глушитель, убрал пистолет в сумку, достал оттуда автомат «узи». Только после этого взглянул на меня:

— В порядке, Саша?

— Наверное.

— Тогда пойдем за Катей.

В эту ночь нам сопутствовала удача. На одном из переходов в глубине коридора мелькнула неясная тень — то ли мужчина в халате, то ли женщина в неглиже, — но, в общем, до места Катиного заточения мы добрались беспрепятственно. Дверь отмычкой Гречанинов открыл мигом, как он вообще, видимо, открывал все двери. Голая лампочка горела на потолке, а Катя сидела на постели и как будто нас ждала.

— Уж вы-то не станете меня бить? — спросила лукаво.

Я бросился к ней, обнял. Ее тело было холодным. Опять у меня заломило в висках.

— Катя, сейчас поедем домой.

— Зачем? Мне и здесь хорошо.

Григорий Донатович отодвинул меня в сторону:

— Катя, ты нас узнаешь?

— Конечно, — приятно улыбнулась. — Вы мои друзья. И вы, Григорий Донатович, и ты, Сашенька. Мне вас очень жалко. Нам отсюда не выбраться. Здесь ад.

— Ад не здесь, — возразил Гречанинов. — Ты сможешь идти?

Вопрос был лишним: она и сидела-то с трудом. Не знаю, что они с ней проделали, но жизненную энергию всю отсосали.

— Придется ее нести, — сказал Гречанинов. — Лучше бы это сделать тебе. Справишься?

— Конечно.

Катя хихикала и отбивалась, пока я плотнее закутывал ее в простыню. Она была тяжелее, чем я думал, и я бы не поручился, что смогу унести ее на край света.

Мы пошли по туннелю вперед, туда, где предположительно был выход в гараж. Действительно, вскоре уперлись в массивную двустворчатую железную дверь. Гречанинов нажал плечом, и она поддалась. В гараже стояли три легковушки — «Волга» и два «форда» — и еще хватало места для двух-трех автобусов. Хорошо, просторно застраивали Подмосковье новые авторитеты.

В одном из «фордов» задняя дверца была гостеприимно приоткрыта.

— Сажай сюда, — распорядился наставник.

Я втиснул Катю на сиденье и еле отдышался. Она продолжала хихикать, но уже сквозь всхлипы.

— Тебе не холодно? — спросил я.

— Нет, что ты! Поедем кататься?

С движком Григорий Донатович тоже справился быстро: покопался в зажигании, и мотор уютно, мягко заурчал.

— За баранку, Саша!

Сам он попытался открыть выездные ворота. Это оказалось непросто. Ворота были заклинены намертво. Я подошел помочь.

— Где-то тут запирающее устройство, — сказал он. — Электроника фирмы «Таккер». Сейчас найдем. Мне эта штука знакома.

«Иначе и быть не может, — подумал я. — Еще не было случая, чтобы какое-нибудь препятствие поставило этого человека в тупик». Вскоре он обнаружил над притолокой черную коробочку с кнопкой. Нажал — и ворота начали расползаться. Увы, за порогом наша удача закончилась. Во дворе, высвеченном ярким прожектором, прямо напротив гаража стояли вооруженные люди — человек шесть — и наблюдали, как мы выглядываем из расходящихся створок, точно крысы из норы. Но быстрее, чем они успели что-либо предпринять, Гречанинов открыл стрельбу. Автомат запрыгал в его руках. Люди попадали, как кегли, и к нам потянулись огненные нити. Вой, крики, свист пуль разорвали на куски тяжкое блаженство ночи, но я все равно никак не мог до конца проснуться. Все мне казалось, что это не со мной происходит, и смерть, цокающая вокруг стальными зубками, мнилась посторонней дамой.

— В машину! — рявкнул над ухом Гречанинов. Он уже давил акселератор, пока я заваливался на переднее сиденье рядом с ним. Катю он, дотянувшись через сиденье, рывком, молча сбросил на дно машины. Вырвались из гаража на крутом форсаже, при этом левую руку с автоматом Григорий Донатович просунул в окно и осыпал двор огненными китайскими веерами. Какой-то отчаянный удалец кинулся прямо на капот и от соприкосновения с чудовищной массой «форда» поднялся в воздух, подобно Икару, и спикировал на крыльцо. Хряснуло и вдребезги разлетелось переднее стекло. Что-то громыхнуло по крыше, словно сверху обвалилась гора. «Форд» крутился по просторному двору, как на полигоне, под сверкание многочисленных вспышек, одна из которых, влетевшая под задние колеса, подбросила нас над землей, точно пушинку. Чтобы усилить эффект безумия, откуда-то из недр дома вырвалась свора разъяренных доберманов и с заунывным лаем взялась преследовать вертящийся «форд», как во времена оны загоняла до смерти лося-подранка.

Я не понимал, чего добивается Гречанинов своей гоночной эквилибристикой, а он просто приглядывался к дальним воротам и наконец пригляделся, ломанул туда напрямую. Ворота, на бетонных стойках, массивные и на вид несокрушимые, приближались с неумолимостью заключительного кадра. Из сторожевой будки выскочили двое стрелков, посылая нам навстречу каленые стрелы, но это уже была мелочевка.

— Держись! — рявкнул Гречанинов. Тараном на скорости за шестьдесят «форд» врезался в тугую древесину пополам со сталью, и не дай мне бог когда-нибудь еще услышать подобный хряск, вколотивший свинцовые пробки в уши. На себе мы протащили ворота несколько метров, и мотор чавкнул и заглох. Тишина, окружившая нас, напоминала глубинное погружение. Сквозь заднее, почему-то не разбитое стекло, точно в хорошую оптику, я видел бегущих к нам людей, разевающих рты в беззвучном крике. Впереди, роняя пену, мчались доберманы.

У нас еще была, наверное, минута попрощаться, и я сказал Кате:

— Катенька, тебя там не зацепило?

Гречанинов, бормоча сквозь зубы какие-то особенные ругательства, мне непонятные, раз за разом выжимал стартер, и вдруг машина, кашлянув, загудела…

Мы неслись по черной лесной просеке с одной уцелевшей фарой, и через какое-то время, мелькнувшее, как поцелуй, перебрались с грунтовки на асфальт. «Форд» изредка обиженно кряхтел, но держал скорость мощно и ровно.

— Надежная машина, — сказал Гречанинов, японские все-таки пожиже, не для наших дорог.

Я помог Кате поудобнее устроиться на заднем сиденье. Слишком долго она молчала, это меня беспокоило.

— Катя, что у тебя болит?

— Ничего.

— Испугалась?

Не ответила. Глаза чудно мерцают, как у кошки. Кокон-путешественница. Гречанинов благодушно пробурчал:

— Завтра отправлю вас из Москвы. В безопасное место. Слышишь, Катюша?

— Слышу, — отозвалась приветливым голосом умирающей.

— Может, тебе чего-нибудь хочется? — спросил я наугад.

— Можно я немного посплю?

Глава четвертая

Попали туда, куда Макар телят не гонял, — в Липецкую область, в пансионат с названием «Жемчужина». Пансионат — двухэтажное продолговатое здание со всякими пристройками — располагался в вековом лесу, вдали от населенных мест, и принадлежал какому-то шахтерскому ведомству. У нас было две путевки (забота Гречанинова), как на мужа и жену, и администратор, который нас принимал и оформлял документы, не обратил никакого внимания на то, что фамилии разные и в паспортах нет штампа о регистрации брака. То ли был предупрежден, то ли теперь настали такие времена, когда подобные пустяки мало кого озадачивают.

Комната нам досталась светлая, большая, на втором этаже, с верандой, на которой стоял плетеный столик и два таких же креслица. Еще в номере была ванная, туалет и огромный, встроенный в стену платяной шкаф, в котором можно было при желании жить.

Настроение у меня было жуткое.

Перед тем как сюда прилететь, я похоронил отца. Оставил почти невменяемую мать на попечении Елены, пообещавшей пожить с ней, сколько потребуется. За два дня похоронной суеты бывшая моя жена проявила себя терпеливым ангелом, и сколько бы мне еще ни выпало куковать на белом свете, я останусь ее должником. Если она была в чем-то передо мной виновата (что сомнительно), то за эти дни, готовно, безропотно взвалив на себя все хлопоты, расплатилась полностью и открылась с такой стороны, с какой человек открывается лишь в роковых обстоятельствах. Ни одного слова не сказала невпопад и не сделала ни единого движения, которое могло кому-либо причинить беспокойство. Чисто женский талант сочувствия выказался в ней вдруг с поразительной силой, и даже плакала она как-то по-особенному, застенчиво и смиренно. Со своей стороны я как был негодяем, так и остался и даже на скудных поминках, где было человек пять-шесть дальней родни да трое отцовых фабричных друзей, умудрился устроить безобразную сцену. Черт дернул явиться откуда-то на похороны моего сынулю Геночку. С самого начала он вел себя нагло. Вблизи покойника сплевывал себе под ноги, кривясь в какой-то идиотской ухмылке. Мне было тяжелее смотреть на него, чем на мертвого отца. На кладбище он не поехал, остался дома, изрекши: «Чего я там не видал?»

Отец любил его. Гена был его единственным внуком и, как водится у детей, нещадно эксплуатировал эту любовь. Все свои тринадцать лет беспрерывно канючил, выклянчивал то одно, то другое. Но в последний год ни разу даже не позвонил, хотя бы осведомиться о здоровье. Я вообще удивился, увидев его на похоронах. Спросил: «Живой?» Гена бодро ответил: «Твоими молитвами, папочка!» — и скорчил такую гнусную рожу, что я решил больше с ним не разговаривать. Однако по косым прицельным взглядам догадался, что у него есть ко мне какое-то дело и приехал он скорее всего из-за этого.

Когда вернулись с кладбища, Геночка одетый дрых на материной кровати. Накушался, пока мы отсутствовали. Одну руку свесил к полу, морда опухшая, синяя, как у старика.

— Отняли у нас сына, — сказал я Елене. — И у тебя, и у меня. Теперь не вернешь.

Разговор был на кухне, где никого, кроме нас, не было. Елена стругала копченую колбасу на деревянной доске прозрачными ломтиками, как она одна умела. Глаза воспаленные от ітука и слез.

— Сына нельзя отнять. Ты сам от него отказался, Саша. Он хороший мальчик. Но давай сегодня лучше не будем об этом.

Она была права. Ни сегодня, ни завтра не стоило об этом говорить. Тем более с ней. Как все матери, она была слепая. Молодое, да раннее, дурное существо, привыкшее к легким деньгам, не умеющее честным трудом заработать ни копейки, одномерное, как торговый ларек, по-прежнему казалось ей легкокудрым отроком со смеющимся любопытным сердцем. Действительно, отцы теряют сыновей, но не матери. Силой блаженного воображения женщина до самой могилы сохраняет перед глазами младенческий светлый облик своего дитятки. Вот одна из вечных загадок бытия. Если бы прямо у нее на глазах Геночка кого-нибудь зарезал, она бы искренне уверяла, что этого не может быть никогда. Когда пишут, что женщины слабые создания и следует их беречь, то выражают поверхностное, неглубокое впечатление, явившееся откуда-то из глубины веков. В том воображаемом мире, полном иллюзий и упоительной лжи, куда поместил их Господь, женщинам живется намного легче и проще, чем нам, да простится мне это кощунство, потому что сам я тоже часто горюю, думая об их стрекозином незадачливом бытовании, лишь отдаленно напоминающем разумную человеческую жизнь. Все мне кажется, что стоит одной из них невзначай прозреть и увидеть мир таким, каким видим его мы, у нее от испуга и разочарования мгновенно остановится сердце.

Часа за два Геночка продрыхся и выполз за стол, подсел ко мне на свободный стул. Набулькал пепси в фужер, пододвинул к себе тарелку с холодцом и очумело брякнул:

— По какому случаю пикничок, а, батяня?!

Тут что-то во мне сорвалось, и, чтобы не задохнуться, я наотмашь врезал ладонью по его отекшей глумливой физиономии. Сразу об этом пожалел, а увидев, как вспыхнули лица матери и Елены, как они обе враз ко мне потянулись через стол, вообще почувствовал себя преступником. Хоть сквозь землю провались. Одному Геночке все было нипочем. Привычный к побоям (рыночник!), он хладнокровно утер с губ размазанный холодец и укоризненно заметил:

— Это ты, батяня, напрасно. Это не аргумент.

Я увел его на кухню, извинился и спросил:

— Скажи только одно. Как получилось, что ты вырос таким бесчувственным гадом?

Геночка глядел на меня потусторонним взором, и я не вполне его узнавал. Может быть, это был даже не мой сын, а кто-то другой, подмененный.

— Прежде чем драться, — заметил он рассудительно, — лучше бы спросил, как мне из-за тебя досталось, дорогой папочка. Меня чуть в землю по шляпку не забили. Я надеялся, хоть деньжат подкинешь, а ты вон как!

— Тебе что же, дедушку совсем не жалко?

— Почему не жалко? Хороший был старик. Сколько ни попросишь, всегда отстегивал.

С ужасом я увидел, как в сыновьем глазу блеснула жиденькая натуральная слезинка…

Два дня Катю где-то прятал Гречанинов, а потом передал мне с рук на руки вместе с путевками в пансионат. До Липецка мы долетели на допотопном Ли-2, в который загрузились (точнее, Григорий Донатович нас загрузил) на грунтовом аэродроме неподалеку от Жуковского. При расставании он сказал:

— Живите смирно, никуда не высовывайтесь. Когда можно будет вернуться, дам знать. Никакой самодеятельности. Пожалуйста, будь предельно осторожен. Быстро они тебя вряд ли разыщут, но искать обязательно будут.

— Кто — они?

— Это неважно. Не думай об этом. Искать, конечно, будут, но недолго. Найдутся у них заботы поважнее… Денег хватит?

Я кивнул. Я взял с собой две тысячи баксов и около «лимона» в рублях.

В пансионате, когда вошли в комнату, Катя сразу отправилась на веранду и уселась в плетеное креслице. День был солнечный, чистый. Верхушки статных елей покачивались так близко, что казалось, можно достать рукой. Я присел напротив, закурил и сразу почувствовал, что долгий бег кончился и можно немного передохнуть. Я спросил Катю, как она себя чувствует. Она не ответила, потому что думала о чем-то о своем. За минувшие сутки я уже привык к тому, что она редко отвечает на вопросы, а если отвечает, то большей частью невпопад. Она разглядывала скачущую по веткам синичку, на лице у нее застыла удивленная улыбка. Пока я хоронил отца, Гречанинов показал Катю очень опытному психиатру, который уверил, что Катя не сошла с ума, рассудок у нее в порядке, но, чтобы прийти в себя, ей необходим продолжительный душевный покой. Он предложил поместить ее в какую-то частную поднадзорную ему клинику, но я отказался. Мне страшно было еще раз выпустить ее из рук, да я и не верил, что душевный покой обретается в больнице. Физическое ее состояние, по диагнозу другого специалиста, было нормальным, или почти нормальным. Ее много раз насиловали, били, пытали, но молодой организм оказал достойное сопротивление — и не сдался. Несчастную, исстрадавшуюся, с полуразрушенной психикой, я любил ее еще больше, чем прежде. Мое чувство к ней приобрело мистический оттенок. Раньше я даже не догадывался, что женщину можно полюбить так, что достаточно увидеть ее, чтобы заплакать. Мои собственные кости почти зажили, хотя и ныли, но я бы согласился переломать их заново, лишь бы увидеть ее прежний яркий, блестящий взгляд, полный надежды. Более всего я опасался, что душа ее потухла навеки.

Оставив Катю на веранде, я пошел разобрать вещи. Развесил в платяном шкафу свою и Катину одежду (у нее было все новенькое: летнее платье с короткими рукавами, купальный халат, два свитера, кофточки, нижнее белье, — это расстарался Гречанинов. Он не позволил ей съездить домой, да она туда и не стремилась. У Кати словно выпало из памяти, что у нее есть дом и родители. Боюсь, и меня она воспринимала только тогда, когда я возникал у нее перед глазами). В ванной расставил на полочках ее и свои умывальные принадлежности. Что меня особенно приятно удивило в нашем номере, так это две шикарные, из карельской березы кровати, застеленные пушистыми яркими покрывалами. Составленные вместе, кроватипредставляли собой поистине королевское ложе. С грустью я подумал, что вряд ли оно нам пригодится для любовных утех.

Вернувшись на веранду, я застал Катю в той же задумчивой позе и с той же слабой улыбкой удивления на устах. Птичка, правда, улетела, но Катя не отводила глаз от того места, где она недавно прыгала.

— Катюша, через полчаса обед, — сказал я. — Пойдем, примешь душ.

— Душ? — переспросила с напряжением, словно услышала непристойность.

— Ну да! Помоемся, отскребем дорожную пыль. Почистишь перышки, как говорила одна героиня, помнишь?

— Какая еще героиня?

— Это неважно. Главное, скоро обед.

Катя задумалась.

— Саша, но я вовсе не голодна.

— Тут режим. Обязательно надо ходить в столовую, иначе будут неприятности.

— Будут бить?

— Бить тебя больше никто никогда не будет, — пообещал я со всей твердостью, на которую был способен. Она не поверила, но поднялась и пошла за мной в ванную. Я помог ей раздеться. Ее стройное тело было изумительным, гибким и соразмерным, и странно смотрелись на нем многочисленные голубовато-багровые следы пинков. Правая грудь целиком заплыла синюшным цветом и припухла. Особенно большой синяк округлой конфигурации, как след от копыта, расползся чуть выше поясницы. Меня она не стеснялась, видно, принимала за нянечку. Специально для такого случая я прихватил из Москвы мягкую шерстяную рукавичку и намылил Катю душистым мылом «Экстра», стараясь не причинять боли. Ей купание понравилось, она даже начала весело повизгивать. Заодно вымыл ей голову, у меня был припасен французский шампунь. Потом отжал светлые длинные волосы, массируя кожу, отчего она недовольно запыхтела:

— Ну хватит же! Дырку протрешь!

Чистую, влажную, пахнущую цветами, закутал ее в купальный халат и отнес в комнату. Там усадил на кровать, подоткнув под спину подушку.

Вдруг ей захотелось курить.

— Саша, можно мне сигаретку?

Я принес пепельницу, уселся рядом с ней, и мы покурили.

— Ты хороший, — сказала она. — Ты очень нежный.

— Стараюсь, — ответил я. После этого она внезапно начала заваливаться на бок, выронив на пол горящую сигарету. Спала недолго, минут двадцать, а я сидел и смотрел на нее. В ней, спящей, было столько умиротворения, что казалось, весь мир вокруг задремал. Но все же я не мог понять, как случилось, что эта молодая, красивая, но, вероятно, самая обыкновенная женщина, с которой я познакомился совсем недавно, причем среди ночи, на улице, стала для меня дороже всего на свете и разом заслонила прошлое? Даже то страшное, что произошло с нами, лишь усилило мое чувство к ней.

Проснулась она так же, как уснула, — внезапно и несколько секунд смотрела на меня с ужасом, не узнавая. Ужас в ее глазах был именно такой, про который говорят «животный», но это неправда. Вряд ли животным ведома вся глубина отчаяния, какую испытывает человек на пороге небытия.

Голос мой дрогнул:

— Ну что ты, голубушка?! Ну что ты? Это же я, Саша.

Она с облегчением улыбнулась, крепко сжала мою руку.

— Что-нибудь нехорошее приснилось?

— Нет, мне ничего больше не снится.

— Ладно, одевайся. Пойдем в столовую.

— Может быть, сходишь один? Правда, я совсем не голодная.

— Вот что, Катя. С сегодняшнего дня начинаем новую жизнь. Нормальную. Утренняя гимнастика, прогулки, бег. Задача такая: через неделю сдать нормы ГТО.

— А что такое ГТО?

— Пока секрет. Придет время, узнаешь.

В столовую я нарядил ее в длинную бежевую юбку и тонкий шерстяной свитерок. Ее влажные волосы мы закололи сзади блестящей перламутровой заколкой. На мой вкус, получилось очень красиво. Катя к моим камердинерским хлопотам была безучастна и даже не глянула на себя в зеркало.

Столовая располагалась в пристроенном к первому этажу флигеле и оказалась заполнена едва ли на треть. Радушная полная женщина в белом халате, которая здесь распоряжалась, отвела нас за столик у окна, поправила на опрятной ситцевой скатерти вазу с тремя пунцовыми тюльпанами и пожелала приятного аппетита. Из окна открывался чудесный вид на дубовую рощу. Аппетитно пахло печеным хлебом. Публика состояла в основном из молодых и пожилых пар, а также за тремя сдвинутыми столами в противоположном от нас углу пировала шумная компания молодежи. Там поблескивали винные бутылки и лучилась литровая склянка «Смирновской». Путевка в этот затерянный в лесах пансионат стоила в среднем полтора миллиона, поэтому здешние отдыхающие, надо полагать, вряд ли были из шахтерских семей. Да это и естественно. Нормальные люди уже давно забыли о существовании всех этих богоугодных совдеповских заведений. Дешевые путевки канули в прошлое, как и весь заплесневелый коммунячий быт.

За соседним столом вкушал грибную солянку солидный господин лет тридцати пяти, неуловимо напоминающий какого-нибудь знатного московского брокера. С брезгливым видом он опускал в розовую пасть ложку за ложкой, но только пока не увидел Катю. Тут челюсть его отвисла, бычьи глазки радостно сверкнули, и не мешкая он громко представился:

— Тамарисков Сергей Юрьевич! С приездом, друзья. Откуда прибыли в нашу обитель, позвольте узнать?

Катю, разумеется, неожиданный наскок незнакомого мужчины перепугал, а я вежливо объяснил, что приехали мы из Москвы, зовут нас так-то и так-то, и поинтересовался здешними обычаями и нравами.

— Хочется, понимаете ли, немного отдохнуть…

Одним ловким движением Сергей Юрьевич вместе с тарелкой переместился за наш стол. Катя собралась было бежать, но я незаметно удержал ее за локоть.

— Ребята, да вы что?! — выпялился как на сумасшедших. — Ладно я здесь по необходимости, работу кое-какую закончить, но вы-то!.. В эту глушь?! На Канары, дети мои, на Канары — вот куда должен ехать белый человек.

— Мы с женой люди тихие, неприхотливые, — пояснил я. — Хочется иногда подышать природой, лесом, рекой…

— Надышитесь, — загрохотал Сергей Юрьевич, пожирая Катю глазами, словно меня вовсе не было за столом. — Этого добра тут навалом… Впрочем, рад, хоть какие-то люди появились. Преимущественно тут одни дикари. Да вон поглядите! — ткнул перстом в дальний угол, где гужевался молодняк. — Увы, не Европа, Саня, не Европа… А так, возможно, пу-лечку собьем. Ты как насчет префа?

— За милую душу, — сказал я, ничуть не обескураженный фамильярным обращением. Мне все в брокере понравилось, кроме того, что он чересчур нахраписто положил глаз на Катю. А так — открытая книга для тех, кто умеет читать. Три извилины, непомерные амбиции и мешок наворованных денег под кроватью. Это неопасно.

Голубоглазая опрятная официантка в оранжевом передничке подала нам по тарелке такой же, как у Сергея Юрьевича, солянки и водрузила на стол большое блюдо с овощным салатом. Я попробовал солянку — вкусно.

— Катя! Давай ешь. Пальчики оближешь!

— Кормежка нормальная, врать не стану, — подтвердил Сергей Юрьевич. — Но все пресновато, по-совковому. Попозже загляните ко мне, угощу натуральным продуктом. Мужички недавно подвезли, прямиком из Парижа. Во рту тает.

— Лягушки, что ли?

— Саня, ты шутник, одобряю.

Говоря со мной, он продолжал неотрывно пялиться на Катю, и под его откровенным взглядом она никак не решалась приступить к еде.

— Сергей Юрьевич, — сказал я, — у меня к вам деликатная просьба, если позволите.

— Слушаю внимательно.

— Пересядьте, пожалуйста, к себе, а после мы вас обратно позовем.

— Не понял! — Он состроил такую мину, какая была, вероятно, у Павла I, узревшего в дверях графа Орлова с удавкой. — Я мешаю?

— Не в этом дело. Кате надобно принять кое-какие пилюли, при вас она робеет.

— Вы больны, мадемуазель? — еще больше удивился брокер. Катя, густо покраснев, молчала.

Я сказал с обидой:

— Не слишком тактичный вопрос. От вас не ожидал.

После недолгой немой сцены Сергей Юрьевич вернулся за свой стол и даже сел к нам спиной, видимо демонстрируя, что оскорблен в лучших чувствах.

— Саша, мне страшно, — прошептала Катя.

Не отвечая, я зачерпнул из ее тарелки и начал кормить ее с ложечки. Сперва она чуть не подавилась, но постепенно вошла во вкус и уже самостоятельно доела всю тарелку. На второе подали телячью вырезку с жареной картошкой, сдобренную чесночным соусом. Куски огромные, как у немцев. Свою порцию я метанул по-гвардейски, чем вызвал у Кати восхищение.

— Ешь и мою котлетку.

— Ну уж нет, дорогая. Сейчас попробуешь и попросишь добавки.

Я порезал ее мясо на мелкие кусочки, она отправляла их в рот один за другим и, морщась, почти не пережевывая, проглатывала.

— Картошечки бери, картошечки, — суетился я. — С картошечкой вкуснее.

— Почему ты обращаешься со мной, как с идиоткой?!

Ее внезапная задиристость так меня обескуражила, что я не сразу нашелся с ответом. Зато Сергей Юрьевич, который хотя и сидел спиной, но внимательно вслушивался в то, что происходило за нашим столом, солидно пробасил:

— Действительно, Сашок, чего привязался?! Она же не ребенок.

— Сергей Юрьевич, сделайте милость, заткнитесь, — деликатно отозвался я. Сосед ничуть не смутился, напротив, посчитал это приглашением вернуться к нам за стол. Кофе пили с пирожными — тоже отличной свежей выпечки. Сергей Юрьевич выудил из штанов плоскую посеребренную фляжку и предложил добавить в кофе коньяку.

— Не сомневайся, Сашок. «Камю» десятилетней выдержки. Другого не держим.

Я подставил чашку, Катя отказалась. Но она уже привыкла к брокеру и больше не дичилась. Даже поинтересовалась:

— Как вас зовут, молодой человек? Извините, не расслышала.

— Для вас просто Сережа, — сверкнул он ослепительной металлокерамикой. — У вашего мужа, Катенька, я заметил, непростой характер. Не обижайся, Сашок, я ведь что думаю, то и говорю.

— Такие люди нынче редки.

— Кстати, что касается твоей болезни, Катенька. У меня в Липецке знакомый лекарь, чистый колдун, ей-богу! Я даже не спрашиваю, что вас беспокоит. Он лечит все болезни, вплоть до СПИДа… Если Саня разрешит, мы к нему смотаемся. Саня, не будешь возражать?

— Конечно, не буду. Поезжайте хоть сегодня.

На этой доброй ноте обед закончился. Сергей Юрьевич проводил нас до номера и по дороге то и дело пытался оттеснить меня от Кати. Напор у него был, как у застоявшегося в стойле жеребца. Напоследок, прощаясь на этаже, он залудил какой-то удивительно скабрезный анекдот, который Катя не дослушала до конца, юркнула в дверь. Тут он принял озабоченный вид.

— Вот что, Сашок, чтобы не было недомолвок… Когда вижу клевую женщину, меня иногда заносит. Но ты всегда можешь меня тактично поправить, верно? Мы же не дикари.

— Конечно. Я сам такой раньше был.

Катя после сытной еды прилегла подремать, а я, дождавшись, пока она уснет, отправился на разведку. Дверь запер на ключ. Шатался около часу. Обследовал оба этажа, все входы и выходы, побродил по окрестностям.

Густой хвойный лес начинался почти от самого порога. В разные стороны протянулись ухоженные широкие тропы. Одна из них привела к тихому, темному, точно заколдованному, лесному озеру — с песчаным пляжем и нависающими над водой пушистыми ивами. Такой ясной, невыморочной красоты я, кажется, не встречал прежде. Голова кружилась от переизбытка кислорода. Как хорошо, что Катя тоже скоро все это увидит.

Возвращаясь, заглянул в дверь с надписью «Медпункт». За столом сидел круглолицый дяденька и читал газету «Вечерний Липецк».

— Вы здешний доктор? — спросил я.

Да, он оказался именно доктором, звали его Андрей Давыдович Петрушевский, и я не пожалел, что сюда завернул. Обхождение у него было истинно профессорское, благожелательно-наставительное, с потиранием пухлых ручек, со сдержанным ироническим смешком и с поминутным присловьем «батенька вы мой!». Очарованный, я рассказал, что приехал отдохнуть с молодой женой, которая недавно перенесла сильное нервное потрясение, как бы немного повредилась рассудком и теперь пребывает в неких заоблачных мечтаниях, что меня, естественно, беспокоит. Андрей Давыдович отнесся к моей истории очень серьезно, задал несколько точных профессиональных вопросов и в заключение заметил, что случай кажется ему интересным, но прежде чем делать какие-то выводы, надобно осмотреть больную. Угадав мои сомнения, доверительно сообщил, что как раз пять последних лет заведовал отделением в психиатрической клинике в Липецке, однако волею роковых обстоятельств вынужден был оставить насиженное место и укрыться от недругов в пансионате «Жемчужина». На роковые обстоятельства он намекнул довольно прозрачно:

— Мир, батенька вы мой, сошел с ума, как вы сами, вероятно, заметили, и два-три десятка человек, которых я опекал в клинике, оказались чуть ли не единственными нормальными людьми в городе. Короче, когда полоумные прохиндеи решили приватизировать мою лечебницу и устроить в ней то ли казино, то ли бордель, мне пришлось уносить ноги. Наш главврач, чистейшей, кстати, души человек, пошел жаловаться в мэрию, но так, бедолага, оттуда и не вернулся. Что с ним сделали, не берусь судить, но диагноз — обширный инфаркт. Да, я сбежал и не стыжусь этого. А как иначе? Не можешь пристрелить бешеную собаку, беги от нее. Разве не так?

Последние фразы он произнес с вызовом, и в его добродушном лице промелькнуло воинственное выражение.

— Знакомая ситуация, — утешил я. — Помножьте Липецк на сто — и получите Москву. С той разницей, что там нормальных людей и в психушках не осталось.

Чем-то растроганный, доктор пожал мне руку и велел привести жену немедленно.

— Когда я вернулся в номер, Катя сидела на веранде. Солнце наполовину завалилось за горизонт, и лес пылал тихим оранжевым костром.

— Ну как? Хорошо поспала? — спросил я.

— Саша, куда мы приехати?

— Как — куда? Пансионат «Жемчужина». Здесь неплохо. Смотри, какая чудная природа.

— А зачем?

— Что — зачем?

— Зачем мы сюда приехали? Мы прячемся?

— Да что ты! От кого нам прятаться? Всех злодеев Григорий Донатович приструнил.

— Зачем врешь?! Ты же прекрасно знаешь, нас найдут повсюду!

Бледная, с потемневшим взглядом, она была на грани слез. Я положил руку ей на колено, и Катя дернулась как ужаленная:

— Саша, спаси меня, пожалуйста, спаси!

— Сейчас пойдем к одному человеку, он с тобой поговорит, и ты сразу успокоишься, вот увидишь.

У доктора Катя пробыла около полутора часов. Вышла оттуда с таким выражением, точно хватила касторки. Андрей Давыдович выглянул из кабинета и поманил меня пальчиком. Я боялся оставить Катю одну в коридоре, но она сказала:

— Иди, иди, я подожду.

Доктор выглядел возбужденным.

— Ничего страшного, — успокоил меня. — Обыкновенный психогенный шок. Но есть нюансы, любопытные нюансы. Вы знаете, что ваша супруга в положении?

— Откуда мне знать.

— С уверенностью не могу сказать, но похоже, очень похоже, — он как-то двусмысленно хихикнул. — Да-с, не лучшие времена для рожениц.

— Вот именно.

— С завтрашнего дня начнем курс иглотерапии, — он смотрел на меня изучающе. — Но вот главное, Александр Леонидович. Никаких стрессов. Ее выздоровление полностью зависит от вашей деликатности и терпения. Вы должны это понять. У нее могут появляться странные капризы. Ее психика предельно уязвима. Чуть-чуть надави неосторожно — сломается. Между ней и миром нарушено равновесие. Спасаясь, она замкнулась в себе. Но штука в том, что человек сам для себя и есть самое ненадежное убежище… Вы не могли бы все-таки рассказать, какая беда с ней приключилась?

— Ее изнасиловали. И пытали.

— Так я и думал, так и думал, — доктор радостно потер ручки. — Что ж, терпение, мой друг, терпение и еще раз терпение. А вот эти пилюльки будете давать три раза в день…

Катя притулилась у стенки и озиралась по сторонам с таким видом, точно ожидала немедленного нападения. Зрачки расширенные, глаза огромные, как у перепуганной лошадки. Шагнула навстречу, протягивая обе руки…

Ужинать не пошли, напились чаю с печеньем (кипятильник, слава богу, не забыл) и рано, в девятом часу, легли спать.

Глава пятая

Дни потянулись однообразно, незаметно. Завтрак, прогулка, визит к доктору, обед, сон, полудневный кофе в номере, прогулка, купание в озере, ужин, вечер, сон. Растительная жизнь, которая, когда задумаешься строго, единственное, к чему стоит стремиться; все эти нелепые хлопоты по добыче славы и деньжат рано или поздно обязательно превращают человека в скотину.

Через три-четыре дня Катя начала постепенно оттаивать. Уже не пугалась каждого шороха. У нее появился аппетит, и один раз она взялась наперегонки со мной переплыть озеро. Но выздоровление было хрупким. В глазах по-прежнему светилась какая-то чертовщина. Да и речь частенько бывала бессвязной. На вторую ночь я проснулся оттого, что она сидела на кровати и осторожно шарила вокруг себя руками.

— Ты чего? У тебя что-то болит?

— Они уже здесь, — ответила с такой уверенностью, с какой мой бедный батюшка говаривал о преимуществах восьмицилиндрового движка. — Мы попались!

Я зажег свет. Более обреченного лица я не видел даже у старух в московских очередях, когда они подсчитывают, хватит ли денег на пакет молока. Сердце мое упало.

— Катенька, успокойся, никого же нет! Ну посмотри. Дверь заперта, мы одни.

— Я же тебя просила.

— О чем, дорогая?

— Убить меня. Не могу так больше.

— Ты никогда меня об этом не просила.

— Просила, ты просто забыл. Еще в Москве. Я же знала, что нас найдут, вот и нашли.

— Но где они, где?!

— Они подкрадываются. Ты просто не слышишь.

На ватных ногах я поднялся и принес воды. Она попила из моих рук, и серый ужас потихоньку отступил из ее глаз. Я уложил ее поудобнее, погасил свет, обнял и начал баюкать, приговаривая: спи, моя радость, усни, в доме погасли огни… Катя поворочалась немного и вскоре уснула.

Это больше не повторялось. Но радоваться было нечему. Забыв о тех, кто подкрадывается, она переключилась на другие объекты. Теперь она панически боялась милого доктора Андрея Давыдовича и богатого липецкого гражданина Сергея Юрьевича Тамарискова. В ее представлении, преследуя одну цель, добить ее окончательно, они шли к ней разными путями. Доктор не мудрствовал, а сразу вогнал ей под кожу десять иголок и хладнокровно дожидался, пока она окочурится. Но Катя выдержала и это испытание. Только попеняла после первого сеанса:

— Зачем тебе это нужно, Саша? Если надоело со мной возиться, дай яду. Зачем же все мучить и мучить?..

Втолковать ей что-либо путное по-прежнему было невозможно, но все-таки положение изменилось в том смысле, что Катя начала прислушиваться к моим словам, пусть и не вникая в их смысл. Говорил я с ней много, подолгу, почти не переставая, — на прогулке, за едой, в постели. Так и этак я объяснял ей, что беда, которая с нами приключилась, изменила нас обоих и мы уже никогда не будем такими, как прежде. Но это вовсе не значит поднять лапки кверху и смиренно ждать конца. То же самое, говорил я ей, проделали с миллионами людей: ограбили, унизили, лишили смысла жизни, превратили в скотов, но погляди вокруг: почти никто не хнычет, не просит пощады и не дрожит от унизительного страха. Даже пожилые, старые люди не сдаются, стараются добыть себе пропитание, обустраиваются, как могут, в надежде на лучшую долю. Нашествие двуногой саранчи, уверял я, не может продолжаться слишком долго хотя бы потому, что ничто не вечно в природе. Сейчас скверные, лихие времена, но они изменятся. Саранча, нажравшись, лопнет от несварения желудка и превратится в навоз, удобрит землю для будущих посевов. Все эти монстры, которые пугают нас с экранов реформой, коммунистами, фашистами, стабилизацией и приватизацией, на самом деле не так страшны, как смешны. Их сила только в нашем страхе, покорности и скудоумии. У нашего народа, говорил я, есть странное свойство впадать в летаргический сон, когда ему грозит смертельная опасность, но рано или поздно он просыпается. О, этого недолго ждать, потому что на алтарь пробуждения уже принесены кровавые жертвы — бойня в центре Москвы, Чечня, Буденновск… Женщины-беженки, чахнущие в сырых землянках, и дети под Тверью, которых кормят жмыхом, не дадут здоровым мужикам слишком долго наслаждаться летаргическим забвением. Об этом писал и Толстой, вспомни его рассуждения о народной дубине. Насильник, злодей давит и убивает, жертва плачет и гнется, но всегда наступает час возмездия. Он неизбежен, как Божья кара. Когда народ очнется, не останется и следа от всех этих крыс, моголов, четвертачков и тех, кто дал им волю. Они исчезнут вмиг, как и появились, и память о них будет скорбью… Я проповедовал в этом роде, сам, конечно, не веря в то, что несу, но моя горячность не пропадала даром. Катя слушала не перебивая, и в пугливых очах нет-нет да и разгорался тусклый огонек надежды…

Сергей Юрьевич досаждал ей своим рыцарским ухаживанием. Меня он не стеснялся, видимо считая несерьезным соперником, хотя и мужем. Пару раз, правда, намекнул, что если у него все получится, как задумано, то я тоже не останусь внакладе.

— Любая женщина имеет свою цену, — пояснил тет-а-тет. — А твоя, Сашок, из самых дорогих. Поверь, уж в этом я разбираюсь.

«Интересно, — думал я, — сколько же он готов отвалить?»

Настигал он нас неожиданно — на прогулке, на озере, в библиотеке, — в номер я его не пускал, говорил: «Не прибрано!» — и захлопывал дверь перед носом, — настигал и сразу затевал романтические речи.

Я внимательно следил за Катиной реакцией. Она хоть и боялась непобедимого Сергея Юрьевича, но это был уже не тот страх, который мы привезли из Москвы. Этот новый страх изредка утеплялся озорными искорками в глазах, будто она на ощупь, малыми шажками возвращалась сама к себе. Все-таки однажды у нас с Тамарисковым произошло неприятное объяснение. Он в это утро был какой-то особенно настырный, и заметно было, что крепко похмелился после завтрака. Рассказал подряд два таких сальных анекдота, что даже я почувствовал оскомину. Я оставил Катю одну на скамейке, а Сергея Юрьевича отвел в сторонку, за деревья.

— Сашок, чувствуешь, да? Клюет! Как покраснела, видел? Против юмора ни одна не устоит. На юморок их цепляешь, как сома на лягушку.

Пыхтел он возбужденно и нервно прикурил. Я сказал:

— Сергей Юрьевич, я не против. Вы человек серьезный, и вижу, не на шутку увлеклись. Тем более и мне кое-что обещали…

— Сашок!

— Как говорится, большому кораблю дальнее плавание. Но об одном хочу попросить, как Катин муж: держите себя поприличнее. Не привыкла она к такой удали. Всю игру испортите.

— Сашок, ты их не знаешь. Они все тихонями прикидываются. В каждой бабе сидит дьявол. Сунь ему в нос горящую паклю, и женщина твоя. Так-то, Сашок. Учись, пока я рядом.

— Бить буду насмерть, — сказал я.

Сергей Юрьевич вдруг побледнел, протрезвел, наглые глазки поблекли. Видно, разглядел во мне что-то такое, чего раньше не замечал.

— Ты что, спятил? Это же отдых, флирт!

— Вы мне нравитесь, Сергей Юрьевич. Вы человек образованный, с манерами, любите поэзию, но если Катю обидите, раздавлю, как таракана.

Задумался, хмуро ответил:

— Понял тебя, друг!

Не знаю, что он понял, но часа два после этого разговора держался замкнуто, нелюдимо. То есть вообще нас покинул, сказав, что ему нужно поработать в номере. Мыс Катей пошли купаться. Первые два дня она не решалась лезть в воду, думала, обязательно утонет.

— Ты что же, не умеешь плавать? Да тут у берега совсем мелко.

— Я хорошо плаваю. У меня второй разряд.

— Так в чем же дело?

— Ты не поймешь, — вздохнула обреченно.

Но этот день выдался необыкновенно жаркий — в тени за тридцать. Катя потрогала воду ладошкой, заулыбалась — и осмелилась.

— Тонуть так тонуть, — молвила отчаянно.

— Вместе утонем, — поддержал я.

Входили в теплую воду, как папа с дочкой. Я вел ее за руку, а она заранее на всякий случай слабо попискивала. В предобеденный час все отдыхающие собрались здесь и с любопытством наблюдали за нами. За исключением компании молодняка, которая резвилась на полянке с мячом. Играли они в волейбол, но по дикой ржачке и истошным, сладострастным воплям можно было подумать, что нацелились на бесшабашную групповуху. От шума, который они издавали, половина окрестных птиц, надо полагать, попадала замертво.

Мы же с Катей, разумеется, представляли примечательную парочку: прелестная девушка в изумрудном купальнике, но в подозрительных пятнах по всему телу, и ее мрачноватый спутник с забинтованными плечами. Осторожно погрузившись по пояс, мы одновременно оттолкнулись от твердого песчаного дна и потихоньку поплыли на другой берег. Там вылезли из воды и, пройдя несколько шагов по колкой траве, уселись на толстую поваленную березу. Пока мы плыли, мне было хорошо, а теперь стало еще лучше. Озерная вода смыла с Катиного лица всякое напряжение, и она сделалась такой, какой я встретил ее впервые: беспечной, с блестящим взглядом девочкой, ожидающей чуда. Как я был благодарен Гречанинову за то, что он послал нас сюда. Липецкая область на самом деле — это почти рай. Пронизанный солнцем лес усыпляет разум, а о чем еще может мечтать человек, превращенный в птеродактиля. Отсюда даже смерть отца казалась чем-то таким, чего в действительности не могло быть. Уверен, он сейчас радовался за меня где-то неподалеку.

— Ну вот, — сказал я глубокомысленно. — Видишь, не утонули. Выходит, зря боялась.

Катя зажмурила веки, подставляя лицо благодатным ультрафиолетовым лучам.

— Потому что они прозевали, — ответила она. — Спохватятся, когда поплывем обратно.

— Вернемся в Москву — и сразу распишемся.

Она открыла глаза.

— Ты о чем?

— О чем слышала, вот о чем.

Чем-то, видно, я ее поразил, потому что вскочила и опрометью кинулась в воду. Унырнула так далеко, что еле ее догнал на середине озера.

— Не хочешь, не надо, — сказал я примирительно, сдирая с морды тину. — Но все же обидно, когда предлагаешь любимой женщине руку и сердце, а она с воплем кидается в омут.

Катя не ответила, еле-еле скребла по воде ладошками. На берегу, не обтираясь, легла на расстеленное полотенце (прихватили из номера) и уткнулась щекой в песок. Мерцал лишь один ее неподвижный карий глаз.

— Все-таки объясни, что тебя так встревожило?

Катя перевернулась на спину и изрекла:

— Не смейся надо мной, пожалуйста!

— Как это?

— Я — калека. И никому больше не нужна. Я же не ропщу. Но неужели это так смешно?

Так проникновенно звучал ее голос, точно она обращалась прямо к небесам. Нежное лицо оросилось потоком беззвучных слез. Она страдала одиноко, как пичужка с оторванной лапкой. Ничего я не придумал, чтобы ее утешить, только наклонился и слизнул влагу со щеки. Как раз в отдалении показался Сергей Юрьевич, в модных расписных шортах, мускулистый и задумчивый. Я решил, что если подойдет к нам, то сразу его убью. Но он не подошел, устроился неподалеку, косо на меня взглянув.

Катя отплакалась и вроде бы даже уснула. Милый измученный комочек плоти, в которую заключена замордованная душа. Любовь к ней жгла мое сердце, и на мгновение почудилось, что оно вот-вот замрет и перестанет тикать.

На другой день, после очередного сеанса иглотерапии мы побеседовали с доктором Андреем Давыдовичем. Катя ждала в коридоре. Выйдя из кабинета, она сообщила:

— Он меня уже всю проткнул. А несколько иголок оставил внутри, вот тут! — красноречиво постучала согнутым пальчиком по лбу.

Доктор, пуще обычного оживленный и как-то неприятно запотевший, встретил меня вопросом:

— Ну как? Замечаете перемены?

Я сказал, что замечаю, но только к худшему. Я был в отчаянии, в панике. Мне казалось, тайную пружину ее жизни, надломленную в бандитском логове, уже невозможно восстановить, потому что человек не рождается дважды. Я и до Кати встречал живых мертвецов, которые ходили, дышали, работали и даже смеялись, но от них за версту несло трупом. Да если внимательно приглядеться, из каждых пяти человек на улице один обязательно будет такой. Потому и Москва нынче смердит, как развороченное кладбище.

Доктор со мной не согласился. Он так энергично потирал пухлые ручки, словно вознамерился возжечь огонь первобытным способом.

— Батенька вы мой, как же вы обывательски заблуждаетесь. Да коли по-вашему рассуждать, человечество должно было исчахнуть еще в пятнадцатом веке, в период нашествия чумы. Компенсационные возможности безграничны, уверяю вас. Ваша Катенька — далеко не самый безнадежный случай. Я мог бы привести сотни примеров, когда людей поднимали буквально из могилы и через некоторое время они с удовольствием производили потомство.

— Вы, наверное, имеете в виду святого Лазаря? — уточнил я. — Но там лекарь был знаменитый.

— А вот это хорошо, что шутите… По совести говоря, наши сеансы — это так, подстраховка. Катя полностью сориентирована на вас, Александр, на вашу личность, значит, от вас зависит, как пойдет ее выздоровление.

— Не совсем понимаю.

— Никаких плохих настроений, никаких нотаций. Добрая мужская забота и веселая шутка. Но нельзя перебарщивать. Дурацкий смех ее уязвит. По возможности будьте интеллигентнее.

— Я и так на пределе.

— Кто вы по профессии?

— Архитектор, кажется.

— О-о! Хороший архитектор?

— Один из самых лучших.

Андрей Давыдович недоверчиво хмыкнул:

— Мне по душе ваша скромность. Возможно, когда поставим на ноги вашу милую супругу, я обращусь к вам с маленькой просьбой. Не возражаете?

— Весь к вашим услугам, — я помешкал и добавил: — Она мне дороже всего на свете, доктор.

— Это немудрено, — заметил он как о чем-то само собой разумеющемся.

Тем же вечером произошел роковой инцидент. Катя уже легла, а я, сидя под лампой, читал ей вслух занудный роман Тургенева «Дым». Книг мы накануне набрали в библиотеке, Тургенев оказался ее любимым автором. Под чтение она обычно засыпала быстро. Но тут постучали в дверь. Приперся Сергей Юрьевич. Он еле держался на ногах, и взгляд у него был лунатический. По привычке сказав: «Не прибрано!» — я попытался захлопнуть дверь, но гость ухитрился вставить в щель ногу.

— Сашок, есть важный разговор. Не пожалеешь. Зайдем ко мне на минутку.

Странно, что в таком состоянии речь у него была связной, хотя и замедленной.

— Давай завтра, а?

— Завтра может быть поздно. Это касается Кати.

На этот крючок я не мог не попасться. Попросил подождать, вернулся в комнату, надел спортивные брюки и рубашку. На вопросительный Катин взгляд ответил:

— На пять минут отлучусь. Сама пока почитай.

— У меня буквы прыгают, ты же знаешь.

Номер Тамарискова был на том же этаже, в другом конце коридора. Там на диване сидел какой-то прилизанный типчик лет тридцати, из тех, которые вечно крутятся на оптовых рынках. Рожа злая, в глумливой ухмылке. Этот типчик, как и его генетические близнецы, был опасен. Он подтвердил это тем, что достал из-под диванной подушки пистолет и нацелил мне в лоб. Сергей Юрьевич захлопнул дверь и подтолкнул меня на середину комнаты.

— Ну вот, — сказал в ухо. — Вы там в столице зарвались. Думаете, одни вы крутые. Придется тебя, Сашок, маленько поучить… Это Миша, знакомься. Учти, каратист и стреляет без промаха. Вы тут погутарьте часок, а я пока пойду потолкую с Катенькой. Только без глупостей, понял? Это не Москва, это Липецк.

Я обернулся и увидел пустые пьяные глаза. Недавний кошмар повторялся, но в каком-то пародийном варианте. Смеяться не хотелось.

— Не посмеешь, — сказал я.

Сергей Юрьевич гулко загоготал, хлопая себя по бокам:

— Ты так думаешь? А зачем грозил?.. Миша, угости его водочкой. Будет шебуршиться, мочи.

— Будь Спок, хозяин!

Остались мы с Мишей одни. На столе было богато: бутылки, закуска, фрукты. Я надеялся, что минут десять у меня есть в запасе. Вряд ли Катя сразу откроет непрошеному визитеру дверь. Но что-нибудь он, конечно, придумает, как-нибудь да обманет. Я сел к столу, налил водки в бокал. Как можно беззаботнее обратился к Мише:

— Примешь за компанию?

Глядел на меня в раздумье, пистолет опустил на колени.

— А давай. Только не шали, ладно?

Потянулся, не вставая, левой рукой принял бокал. Выпили вместе.

— Не понимаю, — сказал я, занюхав водку хлебушком, — чего он так из-за бабы взбеленился?

— Не из-за бабы. У него самолюбие. Телок он тебе завтра целый фургон пришлет.

— Да я бы ему и так отдал. Подумаешь, ценность. Ты-то откуда появился?

— Вызвал.

— Добавим?

— Наливай.

Я подумал: невысоко же меня оценил Сергей Юрьевич, если позвал на подмогу только одного пса. Правда, пес справный: весь из мышц, качок, и глаза ледяные. Такой хоть в мать пальнет, только заплати.

Выпили по второй в хорошем темпе.

— Значит, он у вас в Липецке большой человек?

— В этом не сомневайся!

— Чем промышляет? Наркота? Рэкет?

Миша нехорошо прищурился:

— Много болтаешь, москвичок.

— Извини, ты прав. Ну, вроде сидим, киряем. Еще раз извини.

— В чужом монастыре никогда не блефуй, — наставительно добавил боевик.

— Опять ты прав. Но я же к вашим делам никакого касательства не имею. У меня бизнес простой: подай, принеси, куда прикажут… Еще по маленькой, Мишель?

— Вот и не надо наглеть.

— На ошибках учимся.

Подавая бокал, я неловко облокотился на стол и пролил водку ему на колени. Мишель выругался, наклонился, отряхивая штаны. Присмотренную литровую бутылку «Зверя» я загреб за горлышко и сбоку, со всей силы врезал ему в ухо. От этого удара многое зависело, и я не промахнулся. С омерзительным хрустом бутьшка влипла в череп. Мишель сморгнул глазами, как слезами. Его чуток парализовало, но он был в полном сознании. Уже на ногах, сверху, я припечатал вторично. Изо рта у него выпрыгнуло что-то черное, как кусок смолы, и он повалился набок. Живой он был или нет, мне было безразлично. Кроме несоразмерного с происходящим какого-то ослепительного бешенства, я ничего не испытывал. Вытянул из ослабевших Мишиных пальцев пистолет и в два прыжка очутился у двери.

У своего номера притих, осторожно надавил ручку. Заперто изнутри. Я вставил ключ, открыл и вошел. Сергей Юрьевич совершил досадный промах: не заклинил «собачку». Картину я застал мирную. Сергей Юрьевич ломился в ванную и негромко ревел: «Катюша, отвори! Надо потолковать!»

Увидев меня, да еще с пистолетом, он удивился:

— А где же Миша?

— Допивает водяру, — без промедления я ткнул ему стволом в зубы. От неожиданности он не удержался на ногах и опрокинулся на спину, причем ноги остались в коридоре, а голова — на ковре в комнате. На губах вспучились красивые фиолетовые пузыри. Пока он там копошился, я окликнул Катю:

— Кать, открой, это я!

Мгновенно щелкнула задвижка. Я предполагал увидеть ее в обмороке, в полной отключке, в истерике, все это было бы естественно, но здорово ошибся. Ее глаза восторженно сияли.

— Ну что, я говорила, говорила! Вот они и вернулись!

— Кто они-то? — возразил я. — Никого и нету. Сергей Юрьевич сам по себе, для шутки зашел.

— Не надо, я же не дурочка.

Я за руку провел ее мимо Тамарискова, усадил в кресло, подал воды. Потом сходил и запер дверь в номер. Сергей Юрьевич сидел, привалившись к стене, и задумчиво выковыривал изо рта сломанные зубы. Оскорбленно прошамкал:

— Этого я не смогу тебе простить, Сашок!

На всякий случай я пнул его ногой в живот, и Сергей Юрьевич сытно икнул.

— Что он с тобой сделал? — спросил я у Кати.

— Ничего. Я перехитрила. Сказала, что подмоюсь и выйду, а сама заперлась. Мужчины такие доверчивые.

Я никак не мог понять, бредит она или в нормальном рассудке. В растерянности дал ей сигарету.

— Катя, что у тебя болит?

— Ничего не болит, — она рассмеялась, веселая, озорная, возбужденная. — Саша, знаешь что?

— Что?

— Я больше их не боюсь. Ну вот ни капельки. Они такие смешные. Смотри, смотри, как он ползает! Как жук.

Сергей Юрьевич действительно сделал попытку по стеночке подняться на ноги.

— Катюша, отвернись, пожалуйста. Сейчас я его пристрелю.

— Ой, ну не надо! Он же ни в чем не виноват.

— Сашок! — подал трагический голос Сергей Юрьевич. — Она права. Я пальцем ее не тронул. Я же не насильник. По доброму согласию всегда готов. А так… Ты тоже меня пойми. Я честно балдею, когда баба не дает. Характер сволочной. Я возмещу, Сашок. Сколько скажешь, отстегну.

— Кретин, — не сдержался я. — Весь отпуск нам поломал.

Бочком, бочком, не сводя глаз с пистолета, Тамарисков пробрался в комнату и плюхнулся на постель. С окровавленным ртом, с запачканной кровью рубашкой, он был похож на обиженного вампира.

— Сашок, мы же интеллигентные люди. Почему поломал отпуск? Отдыхай сколько влезет, а я с утра отчалю. Бабки в номере, прямо сейчас принесу. Отпусти, а? Мишу замочил, что ли?

Увидев Катю невредимой, я успокоился, но чернота в груди не отпускала. Палец онемел от желания спустить курок. Привычка убивать, обретенная совсем недавно, оказалась сладкой, как нектар. Подонок догадывался, как близок он к последнему путешествию.

— Сашок, ты что, не веришь?! — бормотал, закатывая глаза. — Мамой клянусь! Больше никогда меня не увидишь. Десятирик устроит, да? Десять тысяч баксов, Сань! За моральные издержки.

— Собирай вещи, — сказал я Кате. — А ты ступай в ванную, козел!

Сергей Юрьевич упирался, как мог, пришлось тащить его чуть ли не волоком. От тычков стволом под ребра он обмякал, ухал и валился на пол, как мешок с зерном. Он, конечно, был уверен, что минуты его сочтены, и понес вообще какую-то околесицу. Признался, что содержит в Липецке приют для престарелых, что на нем трое грудных младенцев, которые без него подохнут с голоду, а также поклялся, что, если я его прошу, отдаст мне самое дорогое, что у него есть.

— Сашок, не пожалеешь… Четыре этажа, винный склад… Пять гектаров соснового бора… Лоси, кабаны… Поохотимся вместе… Девок навалом, какие хочешь… Одна турчанка, Сань, ты же ее не видел, ты же ничего еще не видел… У вас в столице…

— Заткнись!

Пока я приматывал его ремнями к батарее в ванной, сумму выкупа он довел до миллиона зеленых.

— Наличными, Сань! Прямо в номере. А хочешь — натурой?!

Наконец я заткнул ему пасть вафельным полотенцем и оставил в ванной. Связал вроде надежно, но особого опыта у меня в этом деле не было.

Катя уже собрала сумки, мою и свою, и была готова в дорогу. Взгляд по-прежнему лихорадочно-просветленный.

Я заставил ее выпить сразу три таблетки из тех, которые дал милейший Андрей Давыдович. Проверил деньги, документы, переоделся в джинсы, свитер и куртку. Напоследок заглянул в ванную. Сергей Юрьевич заискивающе произнес:

— Ноги затекли, Сашок. Может, ослабишь маленько узлы?

— Учти, мерзавец! Рыпнешься до утра — и тебе каюк.

— Да ты что, Сань?! Разве я себе враг?

Неприкаянные, мы вышли в ночь.

Глава шестая

Через двое суток, после многих мытарств, мы очутились в петербургской гостинице «Центральная». Сняли два одноместных «люкса», расположенных по соседству. Все-таки демократия много хорошего дала людям: в гостиницах, как и повсюду, плати бабки — и ты кум королю. Впрочем, с деньгами так было и при старом режиме, чего темнить. В Петербург попали чудовищным крюком, через Екатеринбург, но об этом знал только я. Буквально через полчаса после побега из «Жемчужины», когда мне удалось зафрахтовать попутку, Катя впала в спячку, в которой отчасти пребывала и поныне. Все двое суток с места на место, с вокзала на вокзал, из буфета в ресторан я перетаскивал ее почти на руках, а когда где-нибудь прислонял, она тут же погружалась в глубокое беспамятное забытье. Меня это не беспокоило: жива — и слава Богу…

— Мы где, Саш? В другом номере?

Я протер влажным полотенцем ее пылающее сухое лицо.

— Нет, это не другой номер. Ты разве не помнишь, что приключилось?

— Почему не помню? Все отлично помню. Меня насиловали, тебя били.

— Вот и не угадала. Мыв Петербурге, в гостинице. Сейчас день, и мы с тобой пойдем на экскурсию.

Катя хитро на меня посмотрела:

— Если это Петербург, у меня тут есть подруга, Галка Кошевая. Давай позвоним?

— Никаких Галок. У нас свадебное путешествие. Зачем нам какие-то твои Галки?

— Значит, соврал. И напрасно. Я же всегда чувствую, когда врешь.

Бог весть какие метаморфозы с ней происходили, но она была уже совсем не та, что в пансионате. Уравновешеннее, спокойнее. Вопрос лишь в том, выздоравливала ли или все глубже погружалась в пучину душевного расстройства.

Как только мы вселились, я по коду набрал телефонный номер в Москве, который заставил меня запомнить Гречанинов. Включился автоответчик, и я продиктовал свои новые координаты. Потом позвонил матери, трубку сняла Елена. От нее узнал, что дома все в относительном порядке: сынуля у кого-то на даче, а мать хотя и сильно страдает, но внешне это проявляется лишь в том, что никак не может вспомнить, куда подевалась старая каракулевая шуба, и целыми днями ее ищет. Шубу ей двадцать лет назад, на сорокапятилетие, подарил отец, и это было огромное событие в нашей тогдашней жизни. Шуба стоила около пятисот рублей, месячная зарплата отца — это был щедрый подарок. Долгие годы она висела в шкафу безо всякого применения: мама не решалась выходить в ней на улицу, полагая, что будет выглядеть вызывающе; зато жила с бодрым чувством обеспеченной, богатой и любимой женщины. Потом, лет семь назад, случилась трагедия: за какой-то месяц недосмотра шубу сверху донизу побила моль. Мать убивалась, как по покойнику, и когда однажды всерьез допекла отца своим нытьем, он сгоряча вынес шубу на помойку, до глубины души поразив супругу этим кощунственным поступком. И вот, оказывается, боль утраты не утихла до сей поры. Я понимал, почему она заново взялась разыскивать злополучную обнову: отец несколько раз намекал, что как только разбогатеет на ремонтном бизнесе, сразу купит жене новую шубу из соболя, чтобы согреть наконец ее старые кости. Он умер, и в голове у бедняжки все окончательно перемешалось в одну кучу.

Я поблагодарил Елену за то, что сдержала слово и не бросила мать одну, на что бывшая жена справедливо заметила: не всем же быть такими эгоистами, как ты. С мамой я тоже поговорил, но так и не понял о чем. По-моему, она приняла меня за кого-то другого.

Пока звонил, распаковывал сумки и принимал душ, Катя успела соснуть и выглядела опять обновленной.

— Саша, — окликнула с кровати. — Подойди, пожалуйста. Сядь сюда.

Я присел на стул, избегая ее пристального, настороженного взгляда.

— Меня будут сегодняиголками колоть?

— Нет, не будут. Курс уже кончился.

Но спросить она хотела не об этом и действительно набралась духу:

— Помнишь, ты говорил, что любишь меня?

— Конечно, помню.

— Это правда?

— Конечно, правда. Что же, я буду врать, что ли?

— Но ты даже не дотрагиваешься до меня. Тебе противно, да?

Она не застала меня врасплох, но все же я почувствовал неприятное жжение в груди, как от спиртовой микстуры.

— Пожалуйста, не забивай себе голову ерундой, — теперь я смотрел прямо в ее заблестевшие очи. — Просто ты еще не готова. Нам нельзя торопиться. Поспешишь — людей насмешишь. Надо подождать, пока окончательно поправишься.

Пригорюнилась, вздохнула:

— Так и говорят, когда не любят. Придумывают разные отговорки.

Чтобы помешать ей разреветься, я взял самый строгий тон:

— Это не отговорки. Тебе кажется, ты здорова, но это не совсем так. Ты вон спала подряд двое суток. Разве здоровые девушки по стольку спят? И голова у тебя кружится, и температура все время повышенная. Да это естественно. После того, что мы с тобой пережили, могло быть и хуже. Счастье, что у тебя такой крепкий организм.

— Саша, я же тебя не осуждаю. Тебе противно со мной после них. Ну так брось меня. Чего ты меня повсюду таскаешь? Я же не кукла. Дай мне немного денег взаймы.

— Зачем тебе деньги?

— На такси. Поеду к мамочке с папочкой.

Наконец-то она вспомнила о родителях. Впервые с тех пор, как мы удрали из Москвы.

— Послушай, Кать, а это ты здорово придумала. Давай позвоним твоим, они, наверное, с ума сходят.

— Почему с ума сходят? Они нормальные люди.

— Я не в том смысле.

— Я понимаю, в каком смысле. Ты же и меня считаешь сумасшедшей. И доктор твой с иголками тоже так считает. Ну что ж, считайте, если вам так удобно.

«Выздоравливает, — подумал я, — точно, выздоравливает. Придуриваться начала». Я набрал номер в Москве, и удачно: сразу соединился. Услышал женское «Але, але!» и сунул трубку Кате. Она тоже послушала, но ничего не ответила. Вернула трубку мне. Там уже были короткие гудки.

— Ну что же ты? Это же мама была, да?

— Саша, не делай больше этого, ладно?

— Чего — этого?

— Не издевайся надо мной.

— ?

— Ты же прекрасно знаешь, что мне нечего им сказать.

— Как это нечего? Поздороваешься. Скажешь, что у тебя все в порядке. Успокоишь стариков.

— Ага. А потом скажу, что не помню, где я, и не знаю, от кого беременна. Так, да?

Тут она меня достала. Не выдержав ее честного победительного взгляда, я пошел в ванную, умылся и еще раз почистил зубы. Катя пришла за мной.

— Испугался, голубчик?

— Чего я должен пугаться?

— Что навешаю на тебя ребеночка.

Улыбка отчаянная. Такой у нее никогда не было. Я притянул ее к себе, обнял, гладил мягкие волосы, пахнущие травой. Она закрыла глаза, и незаметно наши губы встретились. Первый поцелуй после воскрешения из мертвых. Он был таким, каким и должен был быть. Леденящим до жути, несущим сердечную слабость. Но мои руки, прижатые к ее спине, постепенно ее узнавали. Теплая, тугая, родная плоть.

— Не могу с тобой расстаться, — прошептала она.

…Отправились на прогулку. Сели в первый попавшийся автобус и поехали куда глаза глядят. Петербург — не мой город, хотя с ним связано много чудных воспоминаний легковерной молодости. Когда-то с дружками-приятелями покуролесили тут изрядно. Но всегда город удручал меня. Его суровый, невозмутимый облик вызывал двойное чувство — восхищения и соболезнования. Вопиющая искусственность архитектурного замысла дала свои горькие плоды. Город таил в себе неизлечимую загадочную хворь, которая неизбежно передавалась его обитателям. Об этом все уже рассказали Гоголь и Достоевский, но и они не смогли разгадать до конца его больную тайну. В те десятилетия, пока город носил имя Ленина, болезнь будто притаилась в пустынных переулках, в каменных гнездах домов, а нынче, с приходом рыночной весны, снова отчаянно поперла наружу. Даже из автобуса по лицам прохожих было заметно, как они смятены и подавлены. Ни улыбки, ни беззаботного, рассеянного взгляда. Словно одна сумрачная дума запечатлелась на пожилых и юных ликах: куда же нам отсюда податься, земляки?!

Автобус затащил нас куда-то в район Московского вокзала, и оттуда пешком мы дочапали до Невского проспекта. Пообедали в крошечной харчевне под названием «Утеха»; и Катя не капризничала, охотно похлебала горохового супа и съела полторы сосиски. Мы почти не разговаривали, но я остро чувствовал ее податливую близость. «Она выздоравливает, — думал я, — это же очевидно!»

Явным признаком выздоровления было и то, что она вдруг захотела мороженого. Как раз хлынул дождь, и окно, возле которого мы сидели, затрещало, заискрилось под ударами тяжелых, крупных капель. Улыбаясь, Катя погладила стекло ладонью.

— Как славно, да? Дождь!

— А зимой будет снег, — обнадежил я.

Зонтика у нас не было, и мы бегом пересекли улицу, чтобы попасть в фирменный магазин «Калигула». Роскошь и опрятность этого заведения напоминали музей. Покупателей, правда, не было ни одного, зато много продавцов — исключительно молодые люди лет двадцати пяти — тридцати, с одухотворенными лицами, в форменных костюмах, в которых не стыдно бы показаться и на дипломатическом приеме.

Молодые люди не стояли за прилавками, а чинно, негромко переговариваясь, прохаживались по залам. К нам с Катей сразу приблизились двое-трое из тех, что в иные годы можно было встретить, пожалуй, лишь в университетских аудиториях, где они изучали высшую математику либо философию. Разговор о покупке зонта, состоявшийся между нами и корректным юношей со взором Андрея Рублева, со стороны, вероятно, мог представиться именно обменом любезностями между участниками престижного научного симпозиума. На выбор он предложил нам с десяток зонтов, которые сами по себе были произведениями искусства. Мы купили самый дешевый, черный и большой, в раскрытом виде соизмеримый с походной палаткой, и юноша-интеллектуал, ничуть не огорчась, улыбнулся Кате.

— У вас отменный вкус, мадам! Приходите еще.

— Завтра с утра заглянем, — ответил я за Катю.

Когда вышли из волшебного магазина, дождь, естественно, кончился. Катя опять засыпала прямо у меня в руках, и пришлось ловить такси, чтобы поскорее доставить ее в гостиницу.

Я тоже чувствовал, что если не сосну подряд часиков девять, то грош мне будет цена, как бойцу невидимого фронта.

Повалились на кровать как подкошенные, но уже в полусне Катя потянулась ко мне, чтобы обнять покрепче. Из темного, вязкого забытья меня вырвал резкий, с короткими паузами звонок междугородки. Это был Гречанинов. Он ни о чем не расспрашивал, голос у него был усталый. Ничуть не удивился, что, уехав в Липецк, я звоню из Петербурга. Полагаю, если бы я дозвонился ему из могилы, он тоже всего лишь равнодушно пожал бы плечами…

— Катя с тобой?

— Да, со мной.

— Как она?

— Почти в норме, — сказал я, глядя на нежное, прекрасное лицо с закрытыми очами, окаймленное светлым нимбом волос. Во сне она, видно, опять убегала от тех, кто подкрадывается: длинные ресницы вспархивали, рука судорожно вцепилась в подушку.

— Ей намного лучше, — добавил я.

— Что ж, возвращайтесь. Тут вроде все утряслось. Садись на утреннюю «Стрелу», и с вокзала — домой. Ближе к ночи подскочу.

— Спасибо, Григорий Донатович.

— Не за что, дорогой.

На следующий день около шести вечера мы с Катей вернулись в Москву.

Глава седьмая

На лавочке возле подъезда сидел Яков Шкиба, и был он неузнаваем. Трезвый, чисто выбритый, с иголочки одетый, вплоть до белоснежного кашне, повисшего на жилистом кадыке. Покровительственно улыбался.

— Садись, Саня, покурим. Сейчас дядя Ваня пивка принесет.

В изумлении я пробормотал:

— Катя, познакомься. Это мой сосед Яков Терентьевич, заслуженный артист оперетты.

Катя изобразила книксен, а Яша, приподнявшись, галантно поцеловал ей руку. Смерил взглядом, как стрелок близкую мишень.

— Кажется, мы где-то встречались?

— Мне тоже так кажется, — бесстрашно ответила Катя.

Опустив сумки, мы присели на скамейку. Принюхавшись, я не почувствовал даже намека на привычный сивушный запах. Яша самодовольно ухмылялся.

— Кстати, Санечка, вроде бы за мной небольшой должок?

— Ну что ты, Яша, такие мелочи…

— Нет, почему же. Задолжал — плати. Для порядочного человека это закон. Так сколько?

— Не помню. Тысяч восемь — десять.

Шкиба выудил из кармана фирменного пиджака пухлый кожаный бумажник и протянул пятидесятитысячную купюру.

— У меня же нет сдачи.

— Ничего, останется за тобой, — благодушно махнул рукой.

Поверженный, я лишь спросил:

— Откройся, дружище, какое чудо с тобой произошло?

Чуда не было. По наводке старого товарища Яков Терентьевич получил ангажемент в ночном клубе «Русский Манхэттен». Репертуар — весь Буба Касторский, но с поправкой на текущий момент. Успех — сокрушительный. За один вечер, если повезет, можно заколотить до пятисот зеленых. Правда, одно условие — не пить.

— Сколько выдержу — не знаю, — признался Яша, — но талант зарывать в землю — преступно. Не правда ли, Катенька?

Катя, прижавшаяся к моему боку, пискнула:

— Ой, еще бы!

Я боялся спугнуть удачу: буря миновала, я дома, и Катенька на глазах хорошела, восстанавливалась, можно надеяться, через девять месяцев будет опять как молодая буйволица. Пришкондыбал дядя Ваня с полной сумкой пива. На мой молчаливый вопрос Яша невозмутимо ответил:

— Пиво можно. Оно на меня не действует, а кураж дает.

Дядя Ваня, увидев меня, обрадовался:

— Тю-ю! Я думал, ты навовсе съехал. К тебе же который день менты ходят.

Сразу мое счастливое настроение отрубилось.

— Зачем?

— Может, недовольны, что ты Яшу вызволил? Помнишь?

Ясный вечер померк, и мы с Катей поплелись домой. Вдогонку Яша браво гаркнул:

— Не боись, Саня! Мне теперь никакие менты не страшны. У меня крыша!

Дома не успели освоиться — звонок в дверь. Глянул в глазок — точно, милицейский капитан и сержант. Будки сизые, оба незнакомые. Я открыл.

— Гражданин Каменков?

— Ага.

— Позвольте-ка войти? — Фразу капитан договорил уже в квартире, отстранив меня локтем. Сержант вперся следом, тучный, громоздкий, как передвигающаяся скала.

— Кто еще в квартире?

Катя плескалась в ванной: оттуда доносился шум льющейся воды.

— Знакомая… Вы, собственно, по какому вопросу, капитан?

Не отвечая, он прошел на кухню, увидел телефон. Снял трубку и набрал номер. Сержант топтался у входной двери, застенчиво улыбаясь.

— Прибыл, — сказал капитан в трубку. — Да, да, ждем вас… Нет, не убежит.

Я уже сообразил, что начинается очередное действие кошмара, но душа отказывалась верить. Капитан по-свойски расположился за кухонным столом, жестом пригласив меня тоже присаживаться.

— Эх, Александр Леонидович, похоже, наломали вы дров. Большие персоны вами заинтересовались.

— Что за персоны?

— Скоро узнаете… Хорошая квартирка. Мне бы такую. Но, как говорится, от трудов праведных не наживешь палат каменных. Высота два пятьдесят?

— Два семьдесят пять.

Лицо у капитана было простецкое, располагающее к себе, почти как у Пал Палыча, знаменитого сыщика из древнего милицейского сериала.

В ванной Катя выключила воду.

— Хочу попросить вас, капитан. Моя знакомая, ну, то есть правильнее сказать, супруга недавно перенесла тяжелое нервное потрясение. Ей нельзя волноваться. Не могли бы мы подъехать к вам в отделение? Там все и выясним.

— Никак не возможно, — огорчился капитан. — Велено здесь ждать. Да вы не переживайте, может, все обойдется.

Катя появилась из ванной, закутанная в мой халат. Милиционеров она не испугалась, по старинке полагала, что милиционер — друг человека. Прощебетала:

— Ой, у нас гости, а я в таком виде, — и шмыгнула в комнату.

— Разрешите, я ее уложу? — обратился я к капитану.

— Разрешаю, — ухмыльнулся тот довольно скабрезно.

Катеньке я объяснил, что милиционеры пришли ненадолго, проверяют паспортный режим и скоро уйдут.

— Ты подреми пока немного, ладно? Потом поужинаем.

Послушно улеглась в постель, я прикрыл ей ноги.

— Поцелуй меня, — попросила, улыбаясь.

Через двадцать минут приехала Валерия и с ней — господи помилуй! — пещерная обезьяна Ванечка. Лба нет, пасть с золотыми коронками, носище с вывернутыми ноздрями, руки до колен и красноватые глазки-буравчики, весело шныряющие по сторонам. Весь целый, неутомимый и первобытный.

— Да, да, любимый, это я, твоя брошенная возлюбленная, — проворковала прелестная гостья, сделав ординарцу знак, чтобы взбодрил обомлевшего хозяина, то есть меня. Ванечка выполнил наказ не мешкая: наложил тяжелую лапу на мою шею, согнул так, что хрустнуло в пояснице, и, приподняв над полом за брючный ремень, отнес на кухню, слегка потряхивая, как нашкодившего кота. С размаху швырнул на стул, отчего боль из копчика вонзилась в затылок.

Я и пикнуть не успел. Капитан стоял у стены, вытянувшись по стойке «смирно». Валерия уселась напротив меня. Красота ее ничуть не померкла за время нашей разлуки.

— Сучка его здесь? — спросила у капитана.

— Так точно, уважаемая Валерия! — отчеканил служака.

— Хорошо, ступай… Приготовьте ее для Ванечки, но пока не трогайте. Я сперва поговорю с изменщиком.

Когда мы остались одни, пригорюнясь, произнесла:

— Вот мы снова вместе, любимый, но того, что было, уже не вернуть.

— Почему? — удивился я.

— Милый, милый, смешной дуралей! Такое не прощают. Папочку убил. Четвертачка повесил. Дочерний долг — отомстить за невинную кровь. Скажи только одно: неужели ты так ничего и не понял?

— Что я должен понять?

Достала из сумочки зеленую пачку незнакомых сигарет и ждала, чтобы дал ей прикурить. Я дотянулся до плиты, чиркнул спичкой. Мучительно искал я выход из нового бреда, но, увы, моя способность к сопротивлению, похоже, исчерпала себя. Мне не было ни грустно, ни страшно, ни смешно. Хотя понимал, что в ближайшие минуты произойдет что-то такое, что потом не исправишь.

— Я ведь не играла с тобой, — проникновенно заметила Валерия. — Хотела изменить свою жизнь. Но ты предпочел честную давалку с одной извилиной. Объясни, почему?

— Я люблю ее.

Вздрогнула, как от пощечины.

— А зачем убил папочку?

— Роковые обстоятельства. Ну и конечно, погорячился.

Валерия грустно глядела на меня сквозь сиреневое облачко дыма. Внезапно сонные глаза зажглись…

— Что ж, пусть так. Ты сам выбрал, любимый. Запомни — сам! Никаких обстоятельств нет. Это для хлюпиков. Ну ничего, устрою тебе веселый отходняк. Хочешь знать, какая программа?

— Догадываюсь.

Хихикнула возбужденно, и наконец-то я узнал прежнюю Валерию, которую вовек не забыть.

— Сначала Ванечка оттрахает твою сучку. О, он это умеет. Ему Четвертачок в подметки не годится. Сам увидишь. У него полуметровый со свинцовым набалдашником. Даже я больше часа не выдерживаю.

— Любопытно.

— При этом так забавно рычит… Ну да что, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Верно?

— Это бесспорно.

— Потом Ванечка тебя кастрирует. Тоже очень смешно, он же прямо горстью отрывает. Прямо с корнями. Жаль, не сможем полюбоваться вместе. Но за папочку, за Четвертачка…

— Дочерний долг, — подсказал я.

Ее долгий взгляд вдруг наполнился горьким сочувствием.

— Саша, неужто всерьез надеялся нас одолеть? Совок ты несчастный!

— Да чего теперь, — безнадежно махнул я рукой. — Может, выпьем напоследок?

— Давай.

Я полез в шкафчик, где между банками с крупой была затырена непочатая бутылка коньяку. Из комнаты ни звука. Одно из двух: либо они уже управились с Катей, либо дисциплинированно ждут распоряжений. Единственное, что я мог сделать, — тянуть время.

Валерия отхлебнула коньяку и расстегнула пуговичку на блузке. Свою порцию я осушил до дна.

— Дурак ты, Сашка, — сказала она. — Мог жить припеваючи, а выбрал эту тварь.

— Сделанного не воротишь.

— Только папочка любил меня по-настоящему, больше никто, — добавила девица и расстегнула вторую пуговичку.

— Великий был человек, — подтвердил я.

— Ты иронизируешь, но это правда. Папочка через три года мог стать президентом. Он об этом так мечтал!

— Это по заслугам.

Тут в коридоре кто-то заскулил, и в кухню просунулась умильная Ванечкина харя.

— Тебе чего? — спросила Валерия.

— Она уже готовая, уже голенькая, — красные глазки закатились в экстазе.

— Потерпи, Ванечка. Еще немножко потерпи. Слаще потом будет.

— Давай Ванечке нальем, — предложил я.

Валерия покачала головой:

— Нельзя. Одуреет… Ступай, Ванечка, ступай. Скоро начнем… Пришли-ка нам мента.

Ванечка ласково заурчал и провалился в коридор, но тут же появился на пороге капитан.

— У тебя на улице кто-нибудь дежурит? — спросила Валерия.

— Так точно. Полный наряд. Две машины.

— Вы не из семнадцатого отделения? — поинтересовался я. — Не от Вострикова?

Капитан на меня даже не взглянул.

— Ему налей, — распорядилась Валерия. — Ему можно.

Я протянул милиционеру полную чашку, и он вылакал ее в один присест.

Когда он ушел, я спросил:

— Почему они все тебя слушаются, Лерочка?

— Я наследница. Все счета на мое имя… Ну что, дурашка, хочешь последний разок перепихнуться?

— Хочу, конечно. Но ничего не получится.

— Почему?

— А то не понимаешь? Страшно мне. Умирать знаешь как неприятно.

— Не будь слизняком.

Не мешкая, стянула юбку и шагнула ко мне. Мне ничего не оставалось, как ухватить ее за шею, развернуть и прижать к стене. На подоконнике лежал тесак для резки мяса с длинным тонким лезвием, наточенный как бритва. Я приставил его к ее нежному горлу.

— Ой, — пискнула Валерия. — Щекотно как!

Как можно более внушительно я приказал:

— Вели всем убраться, иначе зарежу!

Валерия не пыталась сопротивляться, только поерзала и поудобнее устроилась на моих коленках. Она давилась от смеха. У меня тоже появилось ощущение, что бездарная гангстерская сцена, которую я затеял, происходит даже не в кино, а где-то на детском утреннике.

— Дурашка мой любимый, — сквозь смех пролепетала Валерия совершенно домашним голосом. — Да разве ты способен на это?! Совочек мой сладенький. Ну дави крепче. Режь, не жалей. Ой-е-ей как приятно!

Завелась не на шутку, и когда я ее отпустил, проклиная себя за слабость, за руку потащила в комнату. Вот там детским утренником и не пахло. Катя, обнаженная, была приторочена за раскинутые руки к стойкам кровати; Ванечка сидел рядом на корточках и, кажется, ее нюхал. Капитан стоял у окна и солидно попыхивал сигаретой. Громила-сержант подглядывал из дверей и посторонился, чтобы нас пропустить. В Катином лице не было ни кровинки. Картина была фантасмагорическая — какому там Босху угнаться. Из груди моей вырвалось что-то вроде рычания, и я ринулся вперед, но сержант сзади ловко подсек по ногам, и я с разлету шмякнулся лбом об пол. Сознание на миг угасло, но этого мига хватило, чтобы Валерия с комфортом расположилась в кресле напротив кровати, а меня сержант подтащил к стене и прислонил к батарее.

— Тебе хорошо видно, любимый? — окликнула Валерия. — Ванечка, не тяни!

Ванечка поднялся на ноги. Движения его были замедленны. Он бережно раздвинул Катины ноги. Я сделал еще одну попытку прийти на помощь, но сержант, перехватив меня поперек груди борцовским захватом, пару раз деловито стукнул башкой о ребро батареи. Боли я не почувствовал, но как-то обмяк.

Ванечка целиком отдался священному ритуалу совокупления. Он был искусным любовником и не собирался сразу разрывать жертву на части.

Сержант забыл про меня, и ужом, под его рукой я по полу проскользнул до кровати. С ходу вцепился зубами в мясистую Ванечкину ляжку и прокусил ее. Хорошие крепкие зубы я унаследовал от отца. Ванечка то ли не ощутил боли, то ли не придал ей значения, как укусу комара. Но все-таки отвлекся от любовного обряда и, опустив одну руку, ухватил меня за волосы и отшвырнул. Еще в полете я наткнулся грудью на кованый сапог сержанта. Этого было достаточно, чтобы блаженное забытье снизошло на меня, а когда я мучительным усилием разлепил глаза, то увидел стоящего в дверях Гречанинова. Сперва померещилось, что вижу счастливый сон, но Григорий Донатович был реален, как приход весны, и вдобавок держал в руках свой любимый автомат.

— Стоять! — рявкнул он так, что люстра закачалась. — Всем стоять на месте!

Сержант почему-то не послушался и двинулся к нему, по-кошачьи сгруппировавшись, но нарвался на прямой автоматный ствол, направленный ему в рот, и, тяжко вздохнув, опустился на пол рядом со мной. Капитан, не дожидаясь команды, завел руки за голову. Валерия оглашенно завопила:

— Ванечка, Ванечка, смотри, кто пришел!

Он и ухом не повел.

Скребя ногтями по паркету, я пополз к кровати, но Гречанинов меня опередил. Перемахнув комнату, опустил на стриженый обезьяний затылок автоматный приклад, отчего Ванечка смачно рыгнул и упал на согнутые руки. Будто заколачивая гвоздь, Гречанинов нанес ему еще несколько быстрых резких ударов по затылку, свободной рукой сдвигая Ванечкину тушу вбок, чтобы не раздавить Катю. Наконец Ванечка отвалился в сторону, но и в бессознательном виде продолжал характерные толчки корпусом, спеша хоть на том свете насладиться сполна.

Большим хитрецом показал себя капитан. Пока Григорий Донатович оприходовал взбесившегося самца, опытный опер выхватил из кобуры пистолет и наставил на Гречанинова. Он все сделал правильно, но все же допустил маленькую промашку: не нажал сразу курок.

— Гриша! Оглянись! — позвал я. По моему голосу он все понял и стрелять начал прежде, чем повернул голову. Автомат в его руке действовал суверенно и как бы сам выискал цель, выплюнув короткую очередь. Пули прошли верхом надо мной и сержантом, чудом не задели Валерию, зато дружной шмелиной стайкой опоясали капитану грудь.

С удивленным лицом опускаясь на колени, добросовестный служака все же пальнул из пистолета, и мой красивый, под мрамор, ночник на тумбочке разлетелся вдребезги. Все, о чем так долго рассказываю, заняло не более минуты, и в итоге картина была такая: Валерия билась в кресле в нервном припадке, хохоча и повизгивая; сержант внимательно разглядывал на ладони выбитые зубы, а капитан, выронив оружие и поудобнее расположась на полу под окном, сжимал руками раскуроченную грудную клетку, пытаясь удержать, умилостивить рвущуюся наружу солдатскую душу. Ему было, может быть, даже горше, чем Кате. По его лицу было видно, что ему невдомек, как это, честно отрабатывая заокеанский доллар и рассчитывая к вечеру принести в семью очередной прибыток, он угодил в такой немыслимый переплет.

— Нашатырь у тебя есть? — спросил Гречанинов. Я пошел в ванную за аптечкой. Прихватил заодно графин с водой и вату. Пока ходил, Григорий Донатович укрыл Катю простынкой и стянул ремнем Ванечкины руки. Потом, уже вдвоем, мы спеленали по рукам и ногам сержанта, который охотно нам помогал, заискивающе бормоча:

— Вот тут, мужики, узелок слабоват…

С капитаном хлопот не было никаких: по всей видимости, он помер.

Ничуть не обескураженная разворотом событий, Валерия кокетливо осведомилась:

— Мужчины, а со мной что? Мне ведь пора домой. У меня процедуры.

Никто бедняжке не ответил. Гречанинов смочил ватку в нашатыре, поводил у Кати перед носом. Она так быстро очнулась, точно до этого притворялась. В глазах нормальное, чуть смущенное выражение в очередной раз изнасилованной женщины. И нас сразу признала.

— Вы видели, да? — спросила лукаво. — Вообще какое-то животное подослали. Наверное, медведя, да, Саша?

— Нет, — возразил я. — Обыкновенный человек. Здоровенный, правда, но ничего особенного. А вон он лежит.

— Можно посмотрю? — Катя живо свесилась с кровати.

— У-у, какой страшенный! Вы его убили?

Как бы в ответ Ванечка ворохнулся, сверкнул красными глазками и, не соображая толком, где он, попытался сесть. Путы ему мешали. Он недоуменно заворчал.

— Отвернись, Катенька, — мягко попросил Григорий Донатович. Она не поняла, чего от нее требуют, но я-то понял: обхватил за плечи и прижал к себе. Гречанинов нагнулся и ребром ладони с ужасной силой врезал по Ванечкиному продолговатому кадыку. Привычно рыгнув, богатырь затих.

— Ну пусти, ну душно же! — Катенька несильно замолотила кулачками. — Ты какой-то совсем дурак стал, что ли, Сашка?

Валерия из своего кресла изрекла:

— И вот на эту занюханную телку ты променял свое счастье, любимый?

— Что дальше? — спросил я у наставника.

— Отведи Катю в ванную, я тут пока приберусь.

Катю я не отвел, а отнес, завернув в простыню. Налил горячей воды, добавил хвойного экстракта. Помыл с мылом, причесал. Катенька сопротивлялась, отпихивала меня, но это была игра. На самом деле ей нравилось купаться. Рассудок ее был помрачен, но не настолько, чтобы бояться воды.

Проколупались в ванной около часу, и когда вышли, в квартире уже никого не было, кроме Гречанинова и Валерии.

— А где же?..

— Ушли, — коротко бросил Григорий Донатович. Они с Валерией мирно пили чай на кухне.

— Капитан тоже ушел?

— Сержант обо всем позаботится, забудь.

Катю я уложил в постель, заставил выпить две таблетки седуксена, и вскоре она уснула. Но перед тем как уснуть, пожаловалась:

— Что-то мне кажется, скоро умру.

— Это от переутомления. Спи.

На кухне я тоже налил себе чаю. Валерия сказала:

— Ишь какой хозяйственный.

Григорий Донатович спросил:

— Уснула?

— Да, все в порядке.

Если бы я ничего не знал про этого пожилого, импозантного мужчину с отрешенным взглядом и про эту милую юную леди с озорной улыбкой на устах, то мог бы решить, что ко мне в гости пожаловали любящие друг друга дедушка с внучкой.

— Затруднение у нас, — сказал Гречанинов, подождав, пока я добавлял в чай меда. — Альтернатива такая. Либо я эту дамочку пристукну и сплавлю на прокорм рыбам, либо она даст гарантию, что отвяжется навсегда. Третьего не дано.

— В чем же проблема?

— Я склоняюсь к тому, чтобы пристукнуть.

Валерия возмущенно надула губки:

— Еще чего! Да я только жить начала. Придет же в голову такое.

— Видишь ли, Саня, умирать она не хочет. Да я и не против. Она хоть садистка, убийца, но вреда от нее особого нет. Такая чистенькая, безмозглая, алчная крыска. Надо только вырвать у нее ядовитые клыки. Рано или поздно все равно попадет в тюрьму. Короче, мараться об нее не хочется, но, с другой стороны, не дает гарантий.

— Вы, дяденька Гриша, напрасно обзываетесь. Вам просто повезло. По папенькиному недосмотру так долго бегаете по Москве… Саша, ты джентльмен или нет?

— Что тебе надо?

— Как же ты позволяешь, чтобы оскорбляли любящую тебя женщину, которую ты лишил невинности.

Чай обжигал глотку, и я подлил в него коньяку.

— Вот гарантия, — напыщенно воскликнула Валерия, ткнув в меня пальцем. — Завтра же поженимся, и вам нечего будет опасаться. Слышишь, любимый?! Телку твою, если уж так приспичило, возьму в горничные. Больше она ни на что не годится.

Умоляюще поглядел я на наставника:

— Григорий Донатович, развеется ли когда-нибудь этот идиотский кошмар?

— Терпение, мой друг! Валерия, последний раз спрашиваю: хочешь жить?

— А вы? — Она была безрассудна, но это впечатляло. Воплощение порока в чудесной упаковке. Ее чары были неодолимы. Она была права: никто никогда ее не убьет по той простой причине, что она бессмертна. Мы все трое об этом догадывались, но не таков был Гречанинов, чтобы поддаваться мистике.

— Значит, так, Саня, — подбил он бабки. — Забираю ее с собой и не выпущу из чулана, пока не сделает то, что нужно.

— А чего вы от нее хотите?

— Да ничего особенного. Собственноручно даст показания о некоторых преступлениях, в которых замешана. Ну и парочку счетов из швейцарского банка переведет на имя некоего икса. На первый раз вполне достаточно.

— Никуда не поеду без любимого! — торжественно объявила Валерия и, подняв чашку с чаем, плеснула ее в лицо Григория Донатовича. Успев отклониться, он влепил ей звонкую оплеуху.

— Вы прямо как папочка! — восхитилась Валерия. — Такой целеустремленный… Любимый, не отпускай меня с ним, а то изменю. Будешь потом локти кусать.

Гречанинов вытолкал ее из квартиры, запихнул в лифт, со мной даже толком не попрощался. Последнее, что я услышал, был Лерочкин душераздирающий смех, донесшийся точно из чрева земли.

Глава восьмая

Чудное это было пирование в ресторане «Ноев ковчег». Отдельный номер с коврами и царской лежанкой у стены, освещенный толстыми стеариновыми свечами в позолоченных канделябрах, и за столом нас трое: Георгий Саввич Огоньков, хозяин фирмы «Факел», Иван Иванович Гаспарян, простой министерский клерк, праведным трудом и упорством сколотивший небольшое состояньице (по прикидкам Огонькова, на уровне арабских шейхов), и аз, грешный, с непоправимо утраченными мечтами о лучшей доле. На столе изобилие, как при Лукулле. Дела мы уже обсудили (Гаспарян: «Три месяца псу под хвост. Придется наверстывать, друзья. Уложитесь в прежние сроки — двойные премиальные!»), похлебали осетровой ушицы и осушили бутылку виски, упакованную в кожаный чехол.

Третьего дня я получил срочный вызов от шефа. Он так был взвинчен, что не поинтересовался, как мои дела и где я скрывался: жив — и ладно, значит, могу дальше ишачить. Оказывается, Гаспарян вернулся и теперь еще более крепок, чем прежде. По слухам, ногой открывает дверь в кабинет самого премьера, которому якобы оказал неоценимую услугу: что-то связанное с приватизацией газопроводов. В свою очередь премьера, тоже, правда, по слухам, за океаном готовят в отцы нации, на место часто хворающего Борика. Судя по тому, как энергично накачивают премьера, смена декораций может произойти буквально в ближайшие месяцы.

— Ты хоть понимаешь, — спросил шеф, — какие перед нами открываются перспективы?

— Понимаю, — ответил я механически, хотя думал совсем о другом. Как раз в это утро Катя впервые после налета (восьмой день) самостоятельно причесалась и чуть-чуть подкрасила губы.

— Что от меня-то требуется, Георгий Саввич?

Он велел к семи часам быть в «Ноевом ковчеге», дал адрес. И вот пьем виски, ужинаем, беседуем. А Катя одна в пустой квартире, сидит там, наверное, забившись в угол…

— О чем замечтался? — Шеф дернул меня за рукав. — Иван Иванович к тебе обращается.

— Виноват, — извинился я. — Чего-то не помню, выключил ли газ, когда уходил.

Гаспарян поднял рюмку:

— За тебя, дорогой! За твой талант… О приключениях твоих наслышан, но все позади. Не беспокойся, затраты компенсирую.

Все трое мы чокнулись, выпили.

— Вы даже не понимаете, братцы, — размягчен-но продолжал Гаспарян, — какое нынче удивительное время, сколько открылось возможностей для свободного творческого человека. Об одном жалею — годы! Скинуть бы годков двадцать, ах, какие можно дела вершить! Кто нас теперь остановит?

Шеф почтительно спросил: с

— Как, интересно, там у них к нам относятся?

— Там, — Гаспарян ткнул пальцем в небо, где, видимо, в его представлении находилась Америка. — Да там тоже не все одной краской мазаны. Есть сомневающиеся. Не верят, что сдюжим. Надеются, но не верят. Слишком напуганы за десятки лет нашим краснозвездным рылом. Но против цифр не попрешь. С цифрами в руках я любому Фоме неверующему в два счета докажу, что возврата нет.

— Ага, — заметил я ворчливо, — так и Гитлеру казалось, когда стоял под Москвой.

Шеф поглядел неодобрительно, а Гаспарян в секунду завелся:

— Чепуха! Вздор! Да если быдло еще разок ворохнется, двух танков хватит, чтобы доломать ему хребет. Саня! С нами лучшие умы человечества. У нас капитал. Но в одном ты прав. Баррикады еще повсюду. Выродки прежнего режима еще цепляются за бесплатный паек. Твои сомнения понятны, но они опасны, разрушительны. Ты художник, так и будь им! Не лезь в политику. Твори от всей души. Дерзай, пробуй! А уж я не обижу, заплачу, как тебе и не снилось. Но — не халтурь, понял! Этого не потерплю. Гитлер! Ишь, вспомнил. Видно, не до конца, Саня, одолел ты в себе рабскую психологию. Не для сегодня живем, для будущего. Что о нас потомки, дети наши, скажут — вот единственный критерий.

— Он еще молодой, — заступился за меня шеф. — У него мозги набекрень. С другой стороны, конечно, есть некоторая опаска. Уж больно быстро все завертелось. Опять же дряни много на поверхность выплыло.

Синеватые белки Гаспаряна полезли на лоб.

— А ты на что надеялся, Гоша? Семьдесят лет по шею в дерьме сидели, куда же ему сразу деться? Швырнули камень в дерьмо, оно и забулькало. Ничего, отмоемся.

На этой бодрой ноте я их покинул, пообещав, что завтра соберу бригаду.

С улицы из автомата позвонил Кате. Как услав-ливались: подождал до трех гудков, положил трубку и снова набрал номер. Ее голос прошуршал едва слышно:

— Саша, уже ночь?

— Не совсем. Скорее вечер.

— Почему же так темно?

— Так ты включи свет.

— Но я же не знаю, где выключатель.

— Катя!

— Что?

— Мы же договаривались, ты не будешь больше придуриваться.

— Я не придуриваюсь. Я правда не нашла выключатель.

— Хорошо, сейчас приеду. Посиди в темноте.

…На второй день после налета Гречанинов прислал врача, которому, как он сказал, можно доверять во всем. Врач мне понравился, пожилой, корректный, независимый. С Катей провозился больше часа, выставив меня на кухню. Резюме было однозначное: требуется госпитализация, тщательное всестороннее обследование. Я уточнил: куда госпитализация? В психушку? Врач ответил уклончиво: есть, дескать, разные места, но и в слове «психушка» не надо обязательно искать инфернальный, роковой подтекст. При надлежащем присмотре… Я его не дослушал. Я знал про Катю больше, чем все врачи на свете. Без меня ей каюк. Рассказал доктору про курс иглотерапии, который, увы, не довел до конца милейший Андрей Давыдович. Посланник Гречанинова скептически кривил губы. Он принадлежал к направлению медиков-фундаменталистов и не верил ни в какие новомодные штучки. Сказал, что все эти экстрасенсы и прочие шаманы вызывают у него раздражение. Обезьянничать не надо, сказал он. Что хорошо на Востоке, то на Севере просто нелепо. «Почему?» — спросил я. Потому что, ответил он, там питаются рисом и водорослями, а мы жрем щи с тухлым мясом. И климат разный. Но не только это. Тем, кого ждет геенна огненная, не грозит переселение душ. Последний аргумент убедил меня в том, что имею дело с человеком незаурядным, оригинально мыслящим, но от госпитализации я вся равно отказался. Врач пожал плечами:

— Глупо, но возможно, вы правы.

На всякий случай оставил свой телефон.

— Попробуйте ее чем-нибудь заинтересовать, отвлечь.

— Чем?

— Не знаю. Увезите куда-нибудь. В деревню, например.

— Уже увозил.

Каждый день звонил Гречанинов. Валерия пока жила у него, и, судя по недомолвкам, отношения у них складывались точно такие же, как и у любого мужчины, пробывшего с ней наедине более пяти минут. Постепенно Григорий Донатович склонялся к мысли, что человек она неплохой, хотя и путаный. В его голосе проскальзывали незнакомые стыдливые нотки.

— В сущности, чем она виновата, если выросла на помойке?.

— Ничем, — согласился я, ощутив укол ревности. — Но будьте все же осторожнее. Ей ничего не стоит перерезать вам ночью горло.

— Это как раз понятно, — ответил он задумчиво.

С Катей мы жили мирно, никуда не выходили и гостей не принимали, если не считать соседа Яшу, с которым Катя подружилась. Старый ловелас заглядывал по утрам на чашечку кофе с непременным букетом гвоздик. Катя его не боялась, уверовав, что он всамделишный Буба Касторский, явившийся из Одессы, чтобы ее рассмешить. Как нельзя лучше они подходили друг другу: ненароком протрезвевший кумир семидесятых годов, испивший всю горечь минувшей славы, и беременная отроковица с вывихнутыми мозгами. Слушать их веселый обмен двусмысленностями невозможно было без слез. Яша не на шутку вознамерился отбить ее у меня. Однажды вызвал в коридор и прямо спросил:

— Саша, ответь, только честно, ты считаешь меня своим другом или нет?

— Может быть, даже единственным.

— Тогда скажи, у тебя с Катей серьезно?

— С чего ты взял? Обыкновенная случайная связь.

Хмурое морщинистое лицо актера просветлело.

— Значит, не обидишься, если между нами?..

— Напротив, буду рад. Я же вижу, как она тянется к тебе, как мотылек на огонь.

— Ты заметил, да?

— С первой вашей встречи. Помнишь, возле дома? Я еле ее увел.

Озабоченный, Яша уехал в ночной клуб.

Лучше всего нам было вдвоем. Дни были полны блаженного безделья. Утром я вставал первым, умывался, делал зарядку, готовил завтрак, будил Катю и помогал ей одеться. Часы летели незаметно, хотя ничем особенным мы не занимались. Я подолгу читал ей вслух, и она слушала с таким напряженным вниманием, точно пыталась понять что-то чрезвычайно важное. Вместе готовили обед — какой-нибудь суп или мясное блюдо, — с таким расчетом, чтобы хватило на ужин. После обеда ложились отдохнуть и частенько не вылезали из постели до вечера. Смотрели телевизор, но не все подряд, а если только попадался какой-нибудь нестрашный мультик или кино, из тех, которые были сделаны еще до крысиного нашествия. Многое из того, что случилось с нами, Катя забыла напрочь, но это не значило, что она превратилась в идиотку. В ее карих глазах, постоянно устремленных на меня, светилась таинственная, всепокоряющая мудрость, перед которой я натурально терялся. Да и замечания ее, пусть невпопад, бывали столь глубоки, что я поневоле вздрагивал. Словно заразясь от нее, я и сам все чаще погружался в то странное состояние, когда исчезало прошлое и не разгаданный никем смысл жизни обнаруживался с убедительной младенческой простотой. Он как раз заключался в том, чтобы никуда не спешить, не рваться наружу из уютного городского склепа, куда заключила нас судьба, и, взявшись за руки, в тихом томлении ждать появления неведомого гостя, который обязательно скоро придет и объяснит, зачем мы родились и почему так рано утратили все надежды. Больная, желанная девушка была для меня средоточием последней истины, как и я, вероятно, для нее. Полагаю, если есть на свете любовь, то именно она нас посетила.

Я искренне удивился, как легко звонок шефа вырвал меня из этой сладкой сновиденческой прострации и лишил едва-едва обретенного покоя.

Глава десятая

Мы сидели в мастерской. Ребята почти не изменились, хотя с последней встречи прошла, казалось, целая вечность. Коля Петров, как обычно после запоя, напоминал высохший по осени гороховый стручок; Зураб обаятельно улыбался и время от времени трогал меня за руку, чтобы удостовериться в реальности происходящего. На все их вопросы я коротко, уверенно отвечал:

— Будем работать.

— Но мы уже один раз работали, — напомнил Коля Петров. — То было чудное мгновение.

Зураб его поддержал:

— Поверь, Саша, я тебя не укоряю, нет! Тебе несладко пришлось. Но все же Петров на сей раз прав. Не хотелось бы опять попадать в дурацкое положение. Неприятно, когда о тебя вытирают ноги.

Милые разуверившиеся друзья! Как и мне, жизнь давала им много обещаний, но ни одного не выполнила. Несвершившиеся замыслы давили разум, как могильная плита. И вот вроде замаячил мираж новой крупной работы, но уж больно в сомнительной мизансцене.

— Вы ждете каких-то клятв, — сказал я, — но их у меня нет. Ситуация типичная. Крупные бандиты передрались между собой, но наш работодатель, наш благодетель пока одолел. Денег у него куры не клюют. Хватка, судя по всему, железная. Сколько он продержится на плаву, одному Богу известно. Если завтра ему оторвут башку, нас, естественно, опять шуганут. Мы же быдло, тягловые лошадки. Но сегодня, коллеги, наш светлый рабочий денек.

В запасе я приберегал весомый аргумент и тут же выложил его на стол. Аргумент был зеленого цвета. Из кейса я достал два конверта, выданных накануне Огоньковым.

— Вот аванс. По тысяче на рыло. Денежки уже отмытые, ни по каким ведомостям не проходят.

Коля Петров аккуратно пересчитал стодолларовые купюры и засунул конверт во внутренний карман пиджака.

— Тысяча бутылок «Столичной», — прикинул наобум. — В переводе на отечественные рубли — полгода безбедной жизни. Спасибо, брат.

Зураб спросил:

— Не фальшивые?

Петров отозвался задумчиво:

— Все-таки восточные люди как-то по-особенному циничны. Создается впечатление, что у них нет никаких принципов. Но возможно, наш Зурабчик вообще особый случай.

Зураб уже готовил стол для работы, смахнув на пол весь бумажный хлам.

Для меня главная проблема была теперь в том, как быть с Катей. Если работать в полную нагрузку — а как иначе? — то придется оставлять ее одну на целый день. Это никуда не годилось. Еще глупее — таскать ее в мастерскую, да и мало ли еще куда. Вечером, когда я заговорил с ней об этом новом затруднении, Катя сначала ничего не поняла, а потом, как и следовало ожидать, сделала собственные выводы.

— Ну вот, — заметила обреченно, — наконец-то решил от меня избавиться. Не понимаю, зачем так долго тянул.

Все мои дальнейшие разъяснения падали, как в пропасть. Вечерок получился трудный. Катя ревела, бегала от меня по квартире, пыталась запереться в ванной и повторяла только одно: «Ну чем я тебе не угодила, чем?! Я же не сама себя насиловала!»

Я силой запихнул ее в постель и заставил выпить димедрол. При этом пол чашки воды она пролила на себя. Пришлось переодевать рубашку и менять простыню. Мелькала у меня мысль отвезти Катю к матери (к моей), но по здравом размышлении я пришел к выводу, что двух умственно ослабленных женщин оставлять вместе еще опаснее, чем поодиночке.

По телефону попросил совета у Григория Донатовича, но он ответил как-то туманно:

— Эх, Саша, наломали мы с тобой, кажется, дровишек!

Я не стал уточнять, что он имеет в виду, и так было ясно.

…Среди ночи я проснулся оттого, что Катя не спит.

— Ты чего? — Я коснулся ее горячего бока.

— Ничего. Думаю, — голос ровный, спокойный. Без привычного напряжения.

— О чем?

— Зачем я живу?

— Катя! Родная моя! Забудь все, что я говорил. Мы не будем разлучаться. Что-нибудь придумаем. Только завтра я отъеду на полдня.

— Нет, тыуйдешь навсегда.

Бывают минуты, когда неосторожное слово подобно пуле в висок.

— Катя, ты хорошо меня слышишь?

— Очень хорошо. Лучше, чем вчера.

— Тогда запомни. Ты и я — неразделимы. Если с тобой что-нибудь случится, я тут же умру.

Тяжко далось мне признание, но она поверила. Прижалась грудью, бедрами, и я обнял ее. Она тепло дышала в ухо и постепенно, чуть-чуть поворочавшись, уснула.

«Все можно поправить, — думал я, — если сильно захотеть. Какое счастье, что у меня есть этот нежный комочек под боком…»

Около двух я помчался домой. Ребятам объяснил, что некоторое время так и буду работать в этом графике: в основном дома, пока не утрясу кое-какие дела. Они ничего не поняли, но не удивились.

— Большой человек! — уважительно заметил Петров. — Нам с ним не сравняться.

Зураб осторожно добавил:

— Не всегда это удобно для работы, ты не находишь, Альхен?

К моему приходу Катя приготовила обед. Она была в фартуке, причесанная и с подкрашенными губами. Обыденкой чмокнула в щеку:

— Мой руки и садись.

На столе — свежий батон, сосиски в полиэтиленовом пакете.

— Ты что же, в магазин ходила?

— Не надо было? Но у нас же хлеба не осталось, ни молока, вообще ничего. Холодильник пустой.

Я ел гороховый суп, стараясь не подавиться. Катя сидела напротив, подперев кулачками подбородок.

— Ничего нет интереснее жующего мужчины, да?

— Зато я знаю, о чем ты думаешь.

— О чем?

Мудрая, сочувственная улыбка.

— Не веришь своим глазам.

Забрала пустую тарелку и поставила передо мной жаркое. У того и у другого вкус показался мне одинаковым.

— Рожу тебе сына, — сказала Катя, — тогда посмотрим, как отвертишься.

— Роди лучше дочь, сын у меня уже есть.

— Как скажешь, повелитель.

После обеда пошли отдохнуть. Лежали молча, соблюдая приличную дистанцию. Катины глаза закрыты, но она улыбалась. «Любопытно, — думал я, — сколько продлится ее просветление и чем оно нам грозит?» Вспомнилась бабушка-покоенка, которая за несколько часов перед смертью начала вдруг бродить по квартире, распевая срамные частушки.

— Если тебе когда-нибудь понадобится женщина, — сказала Катя, — только намекни.

— Действительно, — согласился, — никогда не знаешь, что взбредет в голову.

Зазвонил телефон. Чтобы снять трубку, надо было встать с кровати.

— Ничего, позвонят и перестанут, — сказал я.

— Вдруг что-нибудь важное. Хочешь, я отвечу?

Телефон надрывался, не умолкая. Похоже, звонивший был уверен, что я дома. Никаких предчувствий у меня не было, они появились после того, как я снял трубку.

— Александр Леонидович? — Мое имя прозвучало, как «козел», да и голос был вроде знакомый — вкрадчивый и наглый.

— С кем имею честь?

— Что ж ты, интеллигент, трубку не снимаешь? Резину тянуть не в твоих интересах.

— Кто вы такой?

— Тебе привет от Гоги, парень!

— От кого?

— Клуб «Три семерки» знаешь?

Тут я, конечно, все вспомнил. Гоги Басашвили, добродушный, гостеприимный хозяин игорного притона. У меня с ним контракт на проект загородного дома, навеянного лицезрением фазенд из латиноамериканских сериалов. Солидный аванс, уверения в дружбе, клятвенные обещания (с моей стороны) начать строительство в срок.

— А где сам Гоги?

— Тебе-то какая разница? Дело будешь иметь со мной. Я посредник. Допрыгался, интеллигент?

— В каком смысле?

Забористый блатной хохоток.

— С тебя неустоечка. Двадцать тысяч баксов.

— Ты что, очумел, посредник?!

— Не груби, парень, — доверительно предостерег звонивший. — Каждый день плюс тысяча. Ты на счетчике. Усвоил?

— Сунь счетчик себе в задницу, — посоветовал я и повесил трубку. В ту же секунду аппарат снова затрезвонил, но я выдернул шнур из розетки.

Опершись на локоть, Катя с любопытством меня разглядывала.

— Они, да, Саша?

— Кто-то ошибся номером.

В ее насмешливом взгляде мудрость всех минувших эпох. Наверное, точно так же женщина мезозоя смотрела на моего покрытого шерстью пращура, понимая, что завтрашний день наверняка будет страшнее вчерашнего.

— Иди же ко мне, чего ждешь! — позвала она.

Мне ничего другого и не оставалось. Ее тело было упругим и сильным и уж точно не ведало сомнений. Я истосковался по нему.

— Люблю тебя, — прошептала Катя.

Маятник бытия почти достиг равновесия.

«Надо попозже позвонить Гречанинову», — подумал я.

Анатолий Афанасьев Зона номер три

Часть первая

ХАРАКТЕРИСТИКИ АДА

Глава 1

На пятом году царствования Бориса все больше людей в Москве исчезало бесследно. Спускался человек в магазин за молоком и домой уже не возвращался. Сперва подобные происшествия случались преимущественно со старыми людьми, и о них, естественно, никто не сокрушался. Как разъясняло телевидение и прогрессивные газеты, предыдущее поколение все равно плохо вписывалось в демократию, мешало развитию рынка, вечно чего-то требовало, голосовало не так, как надо, хотя обижаться старикам было совершенно не на что. Поголовно все они получали хорошие пенсии (до трехсот тысяч в месяц) и пользовались солидными социальными привилегиями — бесплатный проезд в метро и похороны за казенный счет в красивых целлофановых пакетах. Однако злокачественный коммунистический ген, впитанный с молоком матери, был в них неискореним. По образному замечанию одного из умнейших политиков рыночного фланга, все это поколение можно было сравнить с порослью сорняков, удушающих плодородную ниву всемирной цивилизации. Звучало это особенно убедительно, потому что было сказано женщиной.

Вскоре начали исчезать не только старики, но и дети, и вообще люди самых разных возрастов и профессий. Особенно возмутил передовую московскую общественность эпизод с исчезновением молодого, знаменитого банкира Леонида К., который в три часа ночи вышел на улицу из казино «Чикагский проказник», оставя заведению небольшой проигрыш в десять тысяч баксов, но до места назначения — стриптиз-бара «Невинные малютки» — не добрался. Как в воду канул вместе со своим водителем и тремя телохранителями. Наконец-то власти обеспокоились и провели два-три молниеносных, блестящих расследования, которые, однако, не дали положительных результатов.

В связи с таинственным исчезновением городских жителей (цифры держались в строжайшей тайне) разрабатывались две основные версии: проделки обнаглевшей квартирной мафии либо сбыт человеческого сырца в консервированном виде за рубеж. Каждая из версий была хороша сама по себе, и тем более в совокупности они все объясняли, но не давали ответа на главный вопрос: почему до сих пор ни одного из нашумевших преступлений не раскрыто?

На телевидении в передаче «Герой дня» выступил видный милицейский чин, прославившийся тем, что построил в Баковке дачу на три этажа выше всех соседних. Его звали — Илья Данилович Бутиков. За неукротимость духа и особые боевые заслуги его командировали на полгода перенимать опыт демократии в Америку. Вернулся он располневший, с солидным брюшком, но с каким-то странным выражением беспричинной лютой обиды на лице. При этом, как большинство наших высокопоставленных соотечественников, побывавших в Штатах на стажировке, почему-то всегда держал левую руку в кармане. В недалеком будущем ему прочили пост замминистра, а то и повыше. С ведущим передачи он вел себя покровительственно, и тот заметно робел перед ним.

На вопрос, куда, по его мнению, исчезают москвичи, Илья Данилович ответил загадочно:

— Пока не знаю, но скоро всех переловим! Ведущий, который тоже не раз бывал в Штатах, и поэтому не вынимал из карманов обе руки, поинтересовался:

— Но как же так, господин министр! Уже три месяца нет никаких известий о банкире К. В редакции оборвали все телефоны. Народ взбудоражен. Должны же люди наконец узнать хоть какую-то правду. Ведь многие наши зрители боятся выходить на улицу.

— Я не министр, — снисходительно поправил настырного ведущего Бутиков. — Но не в этом суть.

Даже если бы я был министром, то вряд ли мог сказать вам то, чего сам не знаю. Улавливаете изюминку?

Ведущий поспешно извинился и, с облегчением вздохнув, переменил тему. Дальше они взахлеб, не отводя друг от друга влюбленных взглядов, начали делиться воспоминаниями о великой стране всеобщего счастья, где им довелось побывать.


Эдуард Сидорович Прокоптюк, шестидесятилетний бывший доктор наук, бывший заведующий кафедрой, бывший дамский угодник и меломан, а ныне преуспевающий челнок с пятилетним опытом бесперебойных рейсов в Польшу и Турцию, по вечернему времени пешим ходом возвращался в свою одинокую однокомнатную берлогу на Тушинской улице. У него ныла поясница и на душе было неспокойно. Поясница ныла оттого, что по вине загулявшего помощника-балбеса Витю ни он самолично выгружал товар из «пикапа» и на третьем тюке шмотья повредил в спине какую-то жилу, услыша такой звук, будто у него внутри раскупорили бутылку шампанского. За день кое-как расходился, боль собралась в комочек, но при каждом резком движении покалывало в позвоночник. Следовало бы отлежаться денька три, дать спиняке покой, но это было невозможно. Работу челнока можно сравнить с конвейером, где малейшее нарушение графика влечет за собой ступор всей отлаженной цепочки. На физическую немощь наложилось умственное потрясение. Куда-то выпали из всех счетов ровно десять миллионов рублей, и как он ни ломал голову, деньги не находились. Не было их ни в бумагах, ни в товаре, ни в наличке, зато они четко фигурировали в оговоренной с одним из оптовиков сумме выплаты. Некий финансовый фантом, свидетельствующий о подозрительном сбое внутреннего компьютера, которому Эдуард Сидорович за десятилетия научной деятельности привык доверять больше, чем изделиям знаменитых фирм. Что ж, годы брали свое. Шестьдесят лет не тридцать. И свет не так ярок в очах, и память слабеет, и кислородный столб давит на плечи, точно мешок с цементом. Все меньше остается на свете вещей, которые он хотел бы заполучить. Слабее желания, не мучат сожаления о несбывшемся. Во всем этом была своя прелесть, особенно в наши дни, когда вся прежняя жизнь по воле всесильных лиходеев оказалась брошенной псу под хвост. Тупо доживай, одинокий старик, никого не тревожь понапрасну, но все же постарайся вспомнить, куда подевались злополучные десять миллионов.

Неподалеку от дома, на перекрестке, где булочная и аптека, Эдуард Сидорович поймал себя на неприятном ощущении, что за ним следят. Впервые он испытал это странное чувство, как от толчка в спину, третьего дня на рынке, когда в очередной раз распекал балбеса Витюню, ухитрившегося с самого раннего утра так налить бельмы, что уже еле держался на ногах и отпугивал покупателей идиотским мычанием. Честно говоря, Прокоптюк не понимал, почему до сих пор не избавился от скверного непослушного помощника, от которого было столько же пользы, как от козла молока. Может быть, не выгонял балбеса потому, что тот, как-никак, был ему двоюродным племянником, а скорее всего, потому, что присутствие белобрысого смешливого подростка, коего природа наделила едва ли не одной мозговой извилиной, каким-то образом примиряло его с призрачной действительностью, где только такой растительный человек, как племяш Витюня, был на своем месте. Витюня, кроме того, что балбес, был еще неприхотливым существом, с улыбкой до ушей, отдающимся рыночному быту с такой же восторженной безоглядностью, как сам Прокоптюк в молодые годы погружался в волшебную тишину библиотечных залов; а это означало, что эволюция человеческого вида, пусть уродливым зигзагом, но продолжалась.

Почувствовав толчок, Эдуард Сидорович резко обернулся, но ничего угрожающего не заметил: рыночные ряды обыденно копошились, издавая энергичный пчелиный гул.

— Дядя, ты чего? — обеспокоился Витюня. — Ты не сердись, пожалуйста. Я прикемарю часок вон там за ящиками и буду как огурчик.

Уже без всякого запала, испуганный, Эдуард Сидорович лишь посоветовал мутноглазому «огурчику» поскорее околеть за этими ящиками, ибо не видел смысла в его дальнейшем пребывании на свете.

Чушь, нервы — кто мог за ним следить? Врагов у него не было, откуда им взяться. Все поборы Прокоптюк платил исправно, отстегивал и тем и этим, никогда не качал права, не нарывался на грубость. На рынке у него сложилась репутация недалекого, в меру прижимистого, но не жадного, всегда открытого для дружеского общения, готового помочь, правда, больше словом, чем делом, но, в сущности, вполне безвредного существа, рыночника-перестарка, которого лишний раз и пнуть грешно. Единственный недостаток — непьющий. Зато всегда наготове термосок с горячим кофе. Какие враги! Сам директор рынка Волкогонов не брезговал заглянуть к нему в палатку на огонек: глотнуть кофе, выкурить сигарету, потрепаться. Заглядывал обыкновенно после вечернего шмона, опускался устало на табурет и, пронзительно улыбаясь, спрашивал одно и то же:

— Живой еще, старый курилка? Не оторвали яйца?

Серьезный человек, серьезнее не бывает. Из бывших прокуроров. Ясень Николаевич Волкогонов. Буквально за три года сколотил капитал, который, по слухам, с трудом разместился в женевском банке. Но не брезговал — заходил, пошучивал, оттягивался. На рынке полно интеллигентной публики, а выбрал директор для душевных отдохновений именно Прокоптюка. Эдуард Сидорович понимал почему. Удалого победителя тянуло хоть одним глазком поглядеть на невзрачный ошметок унылого прошлого, из которого ему самому с таким блеском удалось выколупнуться в блистательное настоящее, полное свободы и долларов. Почему тянуло — другой вопрос, сложный, с мистическим оттенком. Как-то в пьяном кураже Волкогонов объяснил: «Знаешь, Сидорыч, все у меня теперь есть, чего душа пожелает, а такое бывает чувство, что самой-то души уже нету. Что скажешь на это?»

Прокоптюк не был философом, он был математиком, профессором точных наук, цепляющимся за мираж уходящих дней, и похож был на безнадежного больного, который нехорошо возбуждается при известии о чудодейственной заморской микстуре.

Тоска удачливого бизнесмена была ему внятна. Когда Волкогонов подписывал смертные приговоры, душа его трепетала от ужаса, но была жива, а когда попользовался первым рубликом, отнятым у нищих, она начала хиреть. Он завидовал молодым веселым бандитам, у которых душа вовсе не успела созреть. Вон их сколько вокруг. Им не больно, не стыдно, не горько. Напротив, привольно и сытно, как червям в навозе.

— Душа бессмертна, — успокоил Прокоптюк печального директора. — Она лишь подвержена внезапным перемещениям.

Какие могут быть враги при таких-то покровителях? Но — третий день следили, водили на веревочке. Несколько раз в толпе, в метро, на рынке Прокоптюк сталкивался взглядом с незнакомыми людьми — парень в штормовке, пожилой дядек, прикинутый под плейбоя, капитан милиции — и замечал, как они неестественно быстро отворачивались.

Возле подъезда его догнала высокая женщина в не по возрасту короткой юбке. Каблуки, сумочка, макияж. Когда-то Прокоптюк был изрядным ходоком и сразу прикинул дамочке цену — она из тех, кто просит больше, чем возвращает.

— Извините, вы из этого дома?

— Да, из этого.

— Не скажете, какой это подъезд? Тут так темно. Это не совсем было правдой: подъезд освещался фонарем, но цифры на нем действительно не было.

— Это пятый, — сказал Прокоптюк. — А вам какой нужен?

— Ой, мне и нужен пятый! Квартира сто шестая. Седьмой этаж. Правильно?

— Правильно, — подтвердил Прокоптюк. Это был его собственный этаж. В сто шестой квартире недавно обосновалась большая семья из Баку — пожилая чета и их дети, человек пять разных возрастов — от двух до пятидесяти. Прежде чем въехать в новую квартиру, переселенцы из солнечной республики произвели в ней то, что загадочно называется «европейским ремонтом»: срубили все стены вместе с несущими конструкциями и выперли входной дверью впритык к лифту. Лоджию расширили и застеклили таким образом, что она нависла над газоном деревянным шатром. С их переездом вместительная автостоянка возле дома получила солидное пополнение в виде нескольких престижных иномарок. Впрочем, не бакинцы были первыми. Еще до них с десяток «новых русских» скупили в доме квартиры, и все они действовали по единому шаблону. На дворе за сутки вырастали горы строительного мусора, какое-то время здание сотрясалось, как от порывов ураганного ветра, на дворе появлялись новенькие «мерсы» и «чероки», и затем все стихало. Только какой-нибудь насмерть перепуганный пес одичало выл две-три ночи подряд. Жизнь дома практически не изменилась, если не считать того, что изредка ночную тишину теперь нарушали автоматные очереди и взрывы гранат.

Вместе с дамой Прокоптюк втиснулся в лифт. У него в руках был вместительный спортивный рюкзак с кое-каким товаром и остатками дневной выручки. В лифте остро запахло французскими духами. Дама улыбнулась ему обольстительной улыбкой и открыла изящную сумочку, как он решил, чтобы достать зеркальце. Так уж водится, что красивая женщина обязательно должна на себя полюбоваться при каждом удобном случае. Но из сумочки она достала не зеркало, а серебряный пульверизатор с шишечкой-флакончиком и крохотным компрессором в виде члена. Модная вещица, ходовой товар, утешение ночных бабочек. На рынке идет по двадцать баксов за штуку. Английский ширпотреб. Применение универсальное. Духи, слезоточивый газ, несмываемая краска.

В короткий миг Прокоптюк успел о многом подумать, но все мысли свелись к одной: не может быть!

Могло быть. Змеиным движением женщина сунула ему пульверизатор под нос, давя на клапан. В ее прекрасных глазах мелькнуло сочувствие.

— Не волнуйтесь, это не больно, — предупредила она. Едкая струя проникла ему в ноздри и обволокла сочной пленкой оба мозговых полушария. Прокоптюк опустил рюкзак на грязный пол лифта и потерял сознание.


Десятилетняя девочка Катя, белокурая незабудка в ярком костюмчике, покинула школу в третьем часу, немного задержавшись на уборке класса, потому что в этот день была дежурной. Ее сопровождал одноклассник Ванечка, озорник, пройдоха, кавалер и будущий муж. Они любили друг друга весь прошлый год и решили пожениться, как только подрастут для настоящих любовных игр. Настроение у Ванечки было хуже некуда. Он отхватил третью двойку за неделю, и все по математике. Сегодняшняя двойка была самая досадная, потому что он знал, что его вызовут, и основательно подготовился, но оказалось, по рассеянности вызубрил задание из учебника брата. Ошибка была тем более обидной, что брат учился в шестом классе и был старше на два года. Разговор, который произошел между Ванечкой и учителем математики, весь класс слушал с благоговением.

— Какие еще логарифмы, — возмутился пожилой математик. — Ты что, Крохалев, принимаешь меня за идиота?

— Вот, — Ванечка достал учебник, открыл страницу и победно ткнул в нее пальцем. — Четырнадцатое упражнение. Про логарифмы. Отвечу с любого места.

— Ответишь через год, — доверительно заметил учитель. — А пока получи двоечку.

— За что?!

— За головотяпство, парень. И за то, что чересчур ты, Крохалев, настырный.

Катя любимого человека не осуждала, но все же не удержалась от упрека.

— Я тебе вчера говорила, давай проверю. А ты — я сам, я сам! Ну и получил — я сам!

— Палыч на меня за другое взъелся, не за упражнение.

— За что же?

— Да я умнее его, вот он и бесится. Это же все видят. Ему обидно.

Катя вздохнула. От Ванечки никогда не знаешь, чего ждать. Иногда он нормальный, послушный, а иногда возносится под небеса и мелет всякую чушь. Ну какое значение имеет, кто умнее, кто глупее, если отметки ставит учитель, а не наоборот. Но попробуй втолкуй это жениху.

Они пересекли улицу и направились к скверу, где собирались отовариться мороженым. У Ванечки всегда водились деньжата, но откуда они брались, он не говорил. Это была одна из его многочисленных сокровенных тайн, которыми он не делился даже с невестой. Ванечкина скрытность ее удручала, и она не раз ему объясняла, что только плохие люди вечно темнят, а у хорошего, доброго человека душа нараспашку. По этому признаку легко отличить честного человека от прохвоста. Конечно, Катя не сама до этого додумалась, повторяла папочкины слова, но все папочкины рассуждения казались ей необыкновенно мудрыми. К сожалению, для Ванечки вообще не существовало никаких авторитетов. Он считал, что только вздорные девицы, вроде Ленки Вороновой, трепят языком, как помелом. Чтобы трепаться, ума не надо. Знание — такой же товар, как все остальное на свете. Открой его первому встречному, и оно уйдет к нему задаром. Промолчи — и оно сохранится при тебе до нужного случая, когда его можно будет продать.

— У тебя в голове столько мусора, — ужаснулась Катя, выслушав его резоны. — Разве не скучно все мерить на деньги? Признайся, ты и от меня собираешься получать какую-то выгоду?

— От тебя не хочу, — буркнул Ванечка, задетый за живое.

Купив мороженое (Ванечка не поскупился, отвалил двадцать тысяч за два шоколадных «Роббинса»), устроились в скверике. Скамеечка, укрытая от нескромных взоров раскидистой липой, часто служила им пристанищем. Тут они обсуждали свои нелегкие проблемы.

— Может быть, — сказал Ванечка, — я вообще скоро брошу школу.

— Почему это? — Катя сделала вид, что ужаснулась, но в действительности давно не придавала значения резким, категорическим высказываниям жениха. Она их слышала по десятку на день, одно чуднее другого. Тем он был ей и дорог, что с ним не соскучишься. Ничто не могло помешать ей наслаждаться шоколадным кубиком, подставя мордашку скудному осеннему солнцу.

— Буду братану помогать бабки рубить, — веско пояснил Ванечка. — Ему нужен помощник. Он меня возьмет.

— Где это ты будешь бабки рубить?

— Пока секрет.

Катя задумалась, слизнув холодную коричневую пенку.

— Необразованный человек все равно что кретин.

— Возможно, — согласился Ванечка. — Зато буду при деньгах. А ты, пожалуйста, учись на здоровье.

В который раз Катя поразилась, как быстро он расправился с мороженым. Она еще трети не съела, а Ванечка уже бумажку выбросил и пальцы облизал.

На выходе из сквера им повстречалась женщина в блестящем плаще, с длинными рубиновыми сережками, нарядная, похожая на новогоднюю елку. Она будто их ждала.

— Дети, — воскликнула радостно. — Как хорошо, что вы мне попались!

— Мы не попались, — возразил Ванечка. — Мы по делам спешим.

— Уроки готовить, — подтвердила Катя.

— Уроки подождут, — тетенька заговорщически подмигнула. — А не хотите ли получить персидского котенка?

— А то! — сразу ответил Ванечка. Катя промолчала.

— Вам страшно повезло, дети, — проворковала тетенька, увлекая их к стоящей у обочины «Тойоте». — Мы едем за границу и его не с кем оставить. Он такой крохотный, ушастый. Вы его непременно полюбите. Кстати, родители у него из Германии. Чемпионы породы.

Дверца машины гостеприимно открылась им навстречу. В Ванечкиной голове с огромной скоростью прокручивались варианты. Если тетка ненормальная и если это такой котенок, которого он видел на кошачьей выставке, то им светит не меньше двухсот баксов при любом раскладе. Катя не хотела садиться в чужую машину, где на переднем сиденье, кроме водителя, еще торчал какой-то дядька с усами. Ее сотню раз предупреждали, чтобы ничего не брала у посторонних и не соглашалась ни на какие, самые заманчивые приглашения. Она была здравомыслящей девочкой и не верила, что кто-то просто так, на улице возьмет и отдаст персидского котенка. Но Ванечка, нагруженный двумя ранцами, ее и своим, уже юркнул в салон, не оставя ей выбора. Женщина тихонько подтолкнула ее в спину.

— Ну же, девочка! Это совсем рядом. За углом. Когда вылетели на магистраль, Катя захныкала:

— Не хочу котенка! Хочу домой. Высадите меня, пожалуйста!

Ванечка тоже сообразил, что они влипли в ловушку, но из гордости молчал. С переднего сиденья обернулся усатый мужчина и, бешено сверкнув глазами, предупредил:

— Будете пищать, малявки, раздавлю, как двух мух!

Катя от ужаса окаменела, а Ванечка надерзил:

— Я тебя не боюсь, дяденька!

Усатый, смеясь, протянул руку, ухватил Ванечку за нос и дернул с такой силой, что мальчик втемяшился лбом в металлическую планку сиденья. Перед глазами у него вспыхнул огненный столб, но он не издал ни звука.


Ирина Мещерская, прелестная парикмахерша из салона «Людмила», в свои тридцать лет смотрелась на восемнадцать. Она давно пришла к выводу, что для того, чтобы выглядеть пухленькой и соблазнительной, ей не требуется никаких изнуряющих диет и аэробик. Побольше свежего воздуха и мужских гормонов — вот весь секрет красоты и молодости.

Бывали у нее сбои, нервные потрясения, но еще никому не удалось навязывать ей свою волю. Такой она уродилась, такой выросла в сиротском доме: никому не верила, ничего не принимала близко к сердцу. Всего, что имела, добилась сама: положения в обществе, денег, зарубежных вояжей. Ей не важно было, какой век на дворе, зато каждое утреннее пробуждение доставляло ей несказанную радость. Открыв глаза, она ловила зрачками солнечный лучик из-под штор и сладко, долго потягивалась, как сытая изнеженная кошка. В Париже, на конкурсе мастеров дамских причесок Жан Дюпре, устроитель женских судеб, миллионер и седовласый плейбой, так не на шутку увлекся ею, что на пятый день знакомства предложил руку и сердце. Богач не блефовал, он весь проминался под ее чуткими пальчиками, как сдобная булочка, вынутая из духовки. Смеясь, Ирина Мещерская ему отказала.

— Какая причина? — возмутился Дюпре. — Я дам тебе все, что душа пожелает.

— Мне ничего не нужно, — ответила парикмахерша. — У меня все есть.

— Безмозглая русская стерва, — по-французски выругался Дюпре. В последнюю ночь он с таким усердием и пылом доказывал ей, какого мужчину она теряет, что под утро с ним случился сердечный приступ, пришлось отпаивать его валерьянкой. Ирина Мещерская умело растирала, массировала синюшные ступни и из жалости, из сострадания открыла ему правду.

— Милый, богатенький дурачок, — бормотала она, смешивая французскую речь с нижегородским говорком. — Тебе нужна совсем другая девушка, не такая, как я. Я никому не буду хорошей женой. Я люблю только себя.

В Москве она жила как у Христа за пазухой. Уютная квартира, налаженный, комфортный быт. Две-три подруги для болтовни. Любимая работа, где год от года ее акции повышались. Весной одна из ее причесок уплыла в Японию и получила там первый приз за элегантность. Небольшой, но постоянный круг богатых клиенток, в основном из числа топ-моделей и актерок. И внутренняя, полная гармонии сосредоточенность на самой себе, на своих чувствах, впечатлениях, вплоть до желудочной эйфории. Мысли о замужестве иногда приходили ей в голову. Она мечтала, что рано или поздно встретит простого, доброго, сильного парня и нарожает пару-тройку двуногих котят, которых будет вылизывать, кормить, причесывать и одевать с таким же удовольствием и безмятежностью, как делает все остальное.

Недавно у нее затеялся роман с прицелом на солидное продолжение. Парень был не совсем в ее вкусе, немного по виду дохловат, но с уверенной повадкой, остроумный и покладистый. С первых дней знакомства (в метро) он так ее смешил, что Ирина Васильевна поняла: дело серьезное. Да и дохловатость его оказалась обманчивой. Худенький, но жилистый, как черенок антоновки. Звали его Витя Рохлин. Он работал в какой-то посреднической фирме и, по его словам, по полторы-две тысячи в месяц имел не глядя.

Но не деньги ее беспокоили, а Витина непредсказуемость. В чем-то он напоминал ей президента Ельцина, кумира всех правозащитников. Мог так же неожиданно исчезнуть на несколько дней, а потом в оправдание нес забавную околесицу. Или другое: он очень много врал. Причем по-детски, без всякой необходимости. То он окончил университет, то мореходку, то вообще нигде не учился, потому что по навету отсидел десять лет за непредумышленное убийство. То у него был отец, известный ученый, химик-атомщик, проживающий в доме на Набережной, то он был сирота, подкидыш, то оба родителя пребывали в добром здравии, но эмигрировали в Америку, будучи евреями. В другой раз он оказывался по национальности грузинским князем, но со славянской матушкой, жительницей Тверской губернии, тоже урожденной столбовой дворянкой. Скорее, Витя даже не врал, а развлекался фантазиями, примеряя на себя разные человеческие маски, но постоянно путался, а когда Ирина уличала его в противоречиях, обижался и замыкался в себе. Мужчина-дитя, любовник-паж. Такого она давно хотела завести.

Как раз сегодня Ирина Мещерская решила показать Витюше свою берлогу, свою маленькую крепость, и это было для нее важно. Домой она водила далеко не всех кавалеров, а только тех, с кем собиралась поддерживать долгое знакомство. Она объявила ему об этом за ужином в ресторане «Кальвадос» на Малой Бронной. Они допивали бутылку шампанского под десерт, под розовое мороженое «Фламинго».

— Отсюда ко мне поедем? — спросил Витюша.

— Лучше ко мне.

— Да? — удивился Витюша. — Тогда я должен позвонить.

— Кому?

— Родителям, — привычно соврал любовник. Он пошел звонить, и его не было минут пятнадцать. Это озадачило Ирину. Странная тревога, как оборвавшаяся пуговица, кольнула в сердце. Времена глухие, первобытные, тысячи оборотней бродили по Москве. Страшные слухи передавались от уха к уху. А что она, собственно, знает про своего нового избранника? Синеглаз, ухватист, остроумен, предприимчив, лжив. Две ночи прогужевались в большой полупустой двухкомнатной квартире на Шаболовке, про которую Витюша соврал, что купил ее по случаю за пятнадцать тысяч баксов. Хмельные, беззаботные ночи с короткими паузами для сна. В постели Витюша был подобен гремучей смеси, воспламеняющейся от малейшего прикосновения. В сладчайшем из соревнований, кто кого перелюбит, он, пожалуй, вышел победителем, но Ирина была здравомыслящей женщиной и понимала, что этого все же недостаточно для того, чтобы тащить малознакомого партнера домой. Еще минута колебаний, и, скорее всего, она бы отменила приглашение, но явился Витюша, сияющий, сосредоточенный, с пунцовой гвоздикой на длинном стебле, и все мимолетные опасения как рукой сняло.

Витюша гонял на подержанном «Опель-рекорде». За баранкой сидел, как на толчке, и не соблюдал никаких правил. И эта бесшабашность человека, умеющего в случае чего постоять за себя, ей импонировала.

— Витя, скажи хоть раз правду. Кому ты звонил? Баранку бросил, ручонками всплеснул:

— Ревнуешь, Ирина Васильевна!

— Пожалуйста, следи за дорогой!

— Боишься разбиться?

— Ты, Витенька, все же большое трепло. Девушкам, конечно, нравятся скрытные мужчины, но до определенного предела.

— До какого же? — поинтересовался Витюша, но тут же спохватился и добавил: — Не веришь, что у меня папочка адмирал?

— О чем дальше говорить?

Квартира Витюше приглянулась. Он ее по-хозяйски обошел, обследовал. Громко комментировал:

— Ничего гнездышко, ничего… Вон тут выпьем водочки, вот тут приляжем, а вот тут включим музыку.

Малиновый пиджак швырнул на кресло, кожаную «визитку» запулил туда же. Остался в рубашке с кружевами и в модных просторных черных брюках.

Красивый, безалаберный, хищный. Самое то, что ей было по настроению. Но радости от предвкушения близких удовольствий она не испытывала. Что-то хрустнуло, надломилось в ней. Маячил, томил мелкий животный страшок, для которого вроде не было прямой причины.

В ванную пошла одна, закрылась на задвижку. Стоя под душем, млела, пыталась настроиться на любовь. Нет, никак, не получается. Хоть плачь.

Витюша ждал на кухне за столом, перед открытой бутылкой водки.

— Да, — обрадовалась Ирина. — Надо скорее выпить. Что-то на душе скверно. Не знаешь почему?

Витюша смотрел без улыбки, с каким-то чудным выражением, какого раньше не замечала. Словно разглядывал ее откуда-то издалека.

— У тебя много книг. Есть серьезные. Философия, история. Это твои?

— Да, а что?

— И ты их читала?

— Я, Витенька, девушка таинственная, с двойным дном. Живу на разных уровнях. Там, где мы встретились, я обыкновенная сексуальная самочка. К такой ты потянулся. Но есть и другая я. С той ты еще вовсе не знаком.

— Так познакомь, в чем дело?

— А тебе это надо? Ты уверен?

Витюша разлил водку, очистил апельсин.

— Ты ведь тоже, Витенька, не тот, за кого себя выдаешь. Верно? Я только сегодня заметила. Кто ты на самом деле? Убийца, маньяк, сотрудник безопасности?

— Перестань, — попросил Витюша. — Это не смешно.

Опрокинул полную рюмку, зажевал долькой апельсина. Она уже точно знала, что привела в дом опасного человека, вляпалась, как девчонка. Но так и должно было когда-нибудь случиться: слишком беззаботно она порхала по жизни. Слишком верила в свою счастливую звезду.

— Ты сегодня какая-то мнительная, — заметил Витюша. — Ладно, пойду приму душик. После разберемся.

Ирина дождалась, пока в ванной зашумела вода, и кинулась к телефону. Набрала номер Светки Китаевой, ближайшей подруги. Та была дома, но нетрезвая. Принялась вопить: «Ирка, давай к нам! Тут такие люди, такие люди!» Вдобавок в комнате ревел динамик голосом Маши Распутиной. Сам по себе факт Светкиной пьянки был примечателен. Ничего подобного она себе несколько месяцев не позволяла: скорбела по любимому мужу, невинно убиенному в уличной перестрелке. Разборка чужая, ее муж был там сбоку припека. Сидел у себя в «жигуленке», мирно покуривал. Он вообще был музыкантом, а не деловым. Прожил на земле двадцать восемь годочков, так и не успев затмить славой всю эту раздутую компанию — Чайковского со Шнитке. Автоматная очередь прошила его пополам прямо на сиденье, но машину почти не попортила. Светка ее продала, чтобы устроить достойные похороны.

— Света, — негромко окликнула Ирина. — Послушай минутку внимательно, пожалуйста!

— Чего слушать? Хватай тачку — и к нам. Тут такие люди, такие люди!

У Светы была истерика — вот незадача. Кое-как, оглядываясь на дверь, Ирина объяснила разгулявшейся подруге, что приехать не может, напротив, хочет, чтобы та приехала к ней, и лучше не одна.

— У меня гость, — сказала жалобно, — и я его боюсь.

— Почему боишься? Кавказец?

Ответить не успела: в дверях стоял Витюша — голый до пояса, но по-прежнему в черных брюках. Это был он и не он. Лицо худое, строгое, унылое — и нацеленное, как пистолетное дуло.

— Напрасно ты это, — пожурил, — весь вечер испортила.

Подошел, забрал из рук телефонную трубку и положил на рычаг. Присел рядом. Спросил участливо:

— И кому стукнула?

— Подруге, Свете… Почему стукнула? Мы давно не виделись… Что тут такого?..

— Про меня что сказала?

Он ее допрашивал: это был финиш.

— Ничего не сказала. А что я могу сказать?

— Зачем позвала?

— Ну, я подумала, веселее будет. Ты разве не любишь с двумя?

Витюша закурил, покачал головой.

— Ты не права, мать. Говорю же, вечер испортила.

— Почему испортила, Витя, почему?! Да она и не собирается приезжать.

Страх уже давил чугунной плитой, не было сил пошевелиться. Витюшин взгляд ее парализовал. «Допрыгалась!» — вот одно, что осталось в голове.

— Что уж теперь, ложись.

Он дотянул ее до кровати, ноги у нее подгибались. Снял с нее халат, под которым больше ничего не было. Яркий свет бил с потолка. Он спокойно ее разглядывал, побледневшую, одухотворенную, с опущенными веками.

— Ядреная телка, ничего не скажешь. Жаль!

— Чего жаль? О чем ты, Витя?

В его пальцах сверкнул шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Она не заметила, откуда он взялся.

— Сволочь ты, Витюня!

— Дай руку.

Она не сопротивлялась: много для него чести. Ей было стыдно за свой страх и за то, что так нелепо подзалетела. Это был оборотень, один из тысяч, которые бродят по Москве. Она сама его привела.

— В вену-то сумеешь попасть?

Оборотень не ответил, буравил ее ледяными, синими зенками. Жидкость из трубочки потекла в кровь. Ей было на это наплевать. Она знала, что не умрет. Хотела предупредить его об этом, но не успела. Комната сомкнулась черным пятном, и неведомая сила швырнула Ирину Мещерскую к звездам.


Глава 2

Вызов в Контору застал его врасплох. Он начал забывать о ней, как о многом другом из прошлого. Блистательная карьера, деньги, слава — все позади, как похмельный сон. В тридцать лет он впервые остро, мучительно почувствовал себя стариком, доживающим на земле последние дни.

Он умирал вместе со страной. Тяжкие ночные бдения среди замусоленных фолиантов, склонность к медитации, горы окурков в пепельнице, сердечная немота, мгновенные, яркие прозрения, подобные сполохам зарниц, — вот это теперь было главным, это было единственно сущностным.

Жаловаться было не на что, с новыми временами, с крысиным рынком он свыкся — и не бедствовал.

Один телефонный звонок, одна консультация давали возможность продержаться на плаву неделю, две. Так и жил от заработка к заработку, как от одной пристани до другой, в промежутках впадая в интеллектуальную кому, почти не высовывая носа на улицу.

Мать приезжала и готовила еду сразу на несколько дней. Заходил заполошный сосед, отставной полковник Владислав Демьянович, требовал ответить, кто все это позволил. Звонили какие-то очумелые девицы, которых он еле помнил по именам. Окон в реальный мир было много, все не заколотишь. Спустись в булочную или в молочную, стань в очередь, и через минуту поймешь, как скучно, серо, пошло все, что происходит извне. Москва дергала отекшими, гнилыми конечностями, как паралитик в агонии. Отовсюду несло гарью, тленом, миазмами духовного распада. Ему было тяжело дышать на улице.

А дома сносно — книги, курево, гимнастические снаряды, дьявольское око телевизора, водка «Абсолют» в пузатой посудине. Иногда, очень редко, наведывался Серега Литовцев, побратим и кровник, но с ним тоже было трудно. Они оба это чувствовали. Азарт вечного гона высушил Серегу до костей, и ему, кажется, было уже все равно, кого преследовать — палача или жертву. У него на уме было одно: мы за ценой не постоим. За что собирался платить, кому — непонятно. Однажды расшибет дурную башку о стену и в последний миг даже не вспомнит, за кем гнался.

Звонивший уточнил:

— Олег Андреевич Гурко?

— Да, — ответил Олег. — Чем могу служить?

Про себя подумал: Контора объявилась, черт бы ее побрал. С ее обманно-вкрадчивым, любезным подходом, с особой, предостерегающей интонацией. Или, напротив, с распашным, крикливым панибратством, тоже шитым белыми нитками. Кто в ней варился, в этой проклятой, заколдованной на века Конторе, тот звонок оттуда ни с каким другим не спутает.

— Олег Андреевич, — в голосе уважительное потепление. — Хотелось бы встретиться, если можно.

— С кем?

— С вами, Олег Андреевич, с кем же еще.

— Я спрашиваю, кто хочет встретиться со мной с вашей стороны?

На том конце провода произошла заминка, и Гурко был этому рад. Аноним снагличал, не представился, пусть теперь почешет задницу. Кроме того, происшедшая заминка объяснила Гурко, что в Конторе ничего не менялось. Она продолжала функционировать на сугубо секретном статусе, хотя в разоренной, выставленной целиком на продажу стране это было более чем смешно.

— Вы догадались, кто с вами говорит? — осведомился звонивший.

— Какой-то придурок? — предположил Гурко.

— Нет, не придурок. Меня зовут Леонтий Павлович, с вашего позволения.

— Извините, Леонтий Павлович. Так кто хочет со мной встретиться?

— Иван Романович.

— О-о, большая честь для меня. Разве его еще не вышибли?

— Нет, не вышибли… У вас игривое настроение, Олег. Может быть, перезвонить попозже?

— Почему же, охотно встречусь с дедом. Не обижайтесь, Леонтий Павлович, я-то ведь не на службе… Действительно любопытно, вроде всех толковых людей поперли, а дед все о чем-то хлопочет. Видно, зубами вцепился в кресло.

Уже совсем ледяным тоном звонивший отозвался:

— Иван Романович хлопочет о том же, о чем хлопочет каждый честный офицер, уверяю вас.

Правильно, подумал Гурко. Разговор записывается, удачный случай заступиться за начальство.

Он согласился к шести часам подъехать на оперативную квартиру на Смоленской. Ему и впрямь было приятно повидать Самуилова и приятно было, что тот о нем вспомнил: неважно, по какому поводу.

Генерал Самуилов был из тех, кого Олег уважал. Учитель, старый степной лис. Четверть века во внешней разведке, спекся в Греции, но не по своей вине. Некоторое время наслаждался заслуженным отдыхом, потом неожиданно для всех возглавил Особый отдел. Неожиданно потому, что уже началось время удивительных подстав, чисток и измен. Вслед за Бакатиным в спецслужбы хлынули партийные перевертыши, дилетанты, горбачевский призыв.

Набежали шакальей стаей, скаля зубы на собственную тень. Работать стало невозможно, но некоторые, как Серега Литовцев, тупо пережидали — и так до сих пор. Фанатики, тугодумы, в них словно самой природой был заложен установочный цикл, который мешал им плюнуть в лицо предателям и хлопнуть дверью. Нарушение цикла вело к самораспаду. Самуилов был из самых стойких.

Года полтора Гурко работал у него в прямом подчинении. Подчинение было условным, скорее иерархическим, чем служебным. Гурко в двадцать семь лет защитил докторскую и к приходу нового начальства уже добился положения почти независимого аналитика. В своей области — моделирование игровых схем — у него, даром что щенок, практически не было конкурентов в Конторе. Но не только это освобождало его от многих ритуальных условностей службы. Главное, характер. Он был устроен так, что сигналы, идущие от неинтересных ему людей (будь то хоть генерал, хоть дворник из жэка), он вообще не воспринимал, как обыкновенный человек не ощущает ультразвукового излучения. Некоторые считали его дебилом, другие, поумнее, завидовали его раннему кастовому созреванию, но мало кто угадывал его истинную сущность. Самуилов раскусил его играючи. После первой же короткой беседы-знакомства у себя в кабинете генерал, холодно улыбаясь, заметил: «Ты не из этой колоды, дружок, но именно поэтому незаменим. К сожалению, долго ты не продержишься».

Гурко понравилось, с каким изяществом генерал намекнул на возможную между ними духовную общность.

Когда через два года он подал рапорт об отставке, Самуилов не стал его удерживать. Отнесся с уважением, не унижал уговорами, угрозами или выяснениями. Оба отлично понимали, что уход изКонторы — это лишь видимость. Из нее не увольняются, в ней помирают. Все бумажки с печатями ничего не значат, кроме того, что сотрудник переместился с одного места на другое.

Вызвал к себе в кабинет и угостил на прощание рюмкой коньяка — знак высшего расположения. У генерала была особенность: при разговоре он не смотрел на собеседника прямо, а как бы чуть-чуть заглядывал за спину, словно угадывал там присутствие третьего лица. Кого-то, возможно, такая манера общения раздражала, но не Гурко. Он давно понял, что седоголовый служака за спиной любого человека различает черта, одного из тех, что и к самому Гурко нередко наведывались в гости. В остальном манеры Ивана Романовича были выше всякой критики — корректный, внимательный, с мягкой, обволакивающей улыбкой, не сулящей опасности.

— Одно запомни, Олежа, — Самуилов ласково прищурился. — Времена бывают подлые, как сейчас, но люди не меняются целые тысячелетия. Раб на пиратской галере, император на троне и наш нынешний рыночный обыватель — это все один и тот же человеческий тип, скорректированный на среду обитания.

Мысль была не новая, и Гурко поинтересовался, почему генерал об этом заговорил.

— Ты умен, талантлив, но молод. Тебе может показаться, что удача зависит от выбора пути. Как говорится, лучше там, где нас нету. Ничуть не бывало. Важно понять не то, сколько и где ты можешь урвать от жизни, а какие проценты придется платить. Туманно изъясняюсь, нет?

— Я не удачи ищу, а смысла.

— Смысла — чего?

— Есть ли смысл в том, что жизнь конечна. Все остальное мне понятно.

На такой шутливой ноте и расстались. Около года Контора его не тревожила. Отток кадров был не самой большой ее проблемой. В мучительных судорогах, как подраненный зверь, она боролась за собственное выживание. Применяясь к новым обстоятельствам, наращивала не мускулы, а капитал. Сужение сфер деятельности, уменьшение амбиций пошло ей даже на пользу. Проще было переводить в деньги свое главное оружие — информацию. Центральный компьютер Конторы, об этом догадывался Гурко, разгружался со скоростью бухгалтерских сделок, взамен на тайных счетах накапливались баснословные суммы. Деньги не принадлежали конкретным лицам, были как бы ничьими, но в определенный час, по определенному сигналу должны были превратиться в живую воду, которая поднимет Контору из праха. Для этой некогда всесильной организации Закон не был писан, ее единственным вечным двигателем была государственная целесообразность. В этом сила ее и слабость. Кощеево сердце билось в кабинетах Кремля. Контора неистребима лишь до тех пор, пока государство не рухнет окончательно. Диким племенам цивилизованный, элитарный надзор без надобности, для решения споров им достаточно тяжелой дубины, зажатой в сильной руке. Разумеется, думал Гурко, если страна не замедлит движения вниз, к первобытному состоянию, Контора обречена и скоро лопнет, как мыльный пузырь, но — забавная подробность — только вместе с Законом, которому никогда, в сущности, не подчинялась.

Зачем он снова понадобился Самуилову, и именно в ту пору, казалось ему, когда он приблизился к каким-то невероятным прозрениям, когда начал воспринимать неизбежный распад цивилизации как благо?

В конспиративной квартире все знакомо: мебель 70-х годов, непременное ковровое покрытие, четыре горящих газовых конфорки на кухонной плите. Пузатый чайник с закопченными боками и графин с водкой — услада ночных оперов. И Самуилов ничуть не изменился: та же энергичная полнота, аристократическая сутулость, седая голова и внимательный взгляд за спину в поисках черта.

Крутить вокруг да около было не в его привычках.

— Интересуешься, зачем позвал, сынок?

— Само собой, — ответил Гурко. — Но и просто, по-человечески рад вас видеть в добром здравии.

— Какое уж там здравие, — махнул рукой, пыхтя, разлил водку в чашки. Пододвинул молодому коллеге тарелку с нарезанной закуской — вареная колбаса, сыр. Рядом буханка чернухи, выпеченная, кажется, в царствование бровастого меченосца.

— Годы никого не щадят, Олежа. За тобой они тоже придут, погоди немного… Суть не в этом. Не хочешь ли маленько послужить Отечеству?

— Очень хочу, — усмехнулся Гурко. — Да где оно, Иван Романович, наше с вами Отечество?

Самуилов не поддержал тему, потому что она могла завести их слишком далеко, а он не хотел тратить время на пустяки. Перешел к тому, зачем вызвал бывшего подчиненного. В городе исчезали люди, в большинстве по невыясненным обстоятельствам. Цифры внушительные и имеют тенденцию к постоянному росту. На фоне всего остального, что творится сейчас в Москве, превращенной в огромный притон, возможно, этот факт не внушает особого беспокойства, если бы не некоторые таинственные аспекты. Каждое преступление, раскрытое или нераскрытое, имеет свою внутреннюю логику, понятную для посвященных. Если пропадают старики, бомжи либо малые дети, по крайней мере, ясно, кто за этим стоит. Когда на толкучках приторговывают человеческим мясом, провернутым в котлеты, или в центре города палят из пушек по зданию, набитому людьми, или травят ртутью прекраснодушного спонсора, или дырявят пулями в подъезде, как бешеную собаку, телезвезду, несложно провести дознание и выяснить, кому это выгодно. В исчезновении людей в Москве нет очевидных первопричин, и это наводит на мысль, что дело вышло за рамки обыкновенной уголовщины, к которой москвичи привыкли, как к текущей из кранов воде, отравленной тяжелыми металлами. Кому-то она, возможно, непригодна, а стойкий совок пьет да похваливает и от всей души благодарен властям за то, что из кранов пока не хлынул купорос.

Самуилов показал Олегу несколько досье на пропавших людей, связанных лишь тем, что между ними не было ничего общего. Кухарка, банкир, литератор, дворник, ночная красотка, милиционер — все возраста и сословия, как если бы их забирали инопланетяне с целью создать обобщенный портрет деградирующей нации. Однако версию с инопланетным экспериментом Самуилов оставил на крайний случай, еще надеялся получить какие-то земные объяснения кошмарной вырубки.

Гурко заинтересовался этой историей, но не очень.

— Хорошо, — заметил мечтательно, — если бы проклятый город вообще исчез с лица земли. На этом месте благодарные потомки смогут сажать картошку. Не сразу, конечно. После тщательной дезинфекции.

— Понимаю, — согласился Самуилов, взмахнув рукой, словно отгоняя слишком высунувшегося из-за плеча Гурко черта. — Но пока этого не случилось, хотелось бы, чтобы ты занялся этой проблемой. На договоре. На нормальных условиях.

— Почему именно я?

— А почему не ты?

Самуилов подлил ему водки и — редчайший случай — встретился с ним взглядом. На донышке насмешливых глаз Гурко различил вековую старческую тоску, подобную затмению. Вздохнул, сделал глоток, ругнув себя за нарушение режима. Наугад отобрал несколько папок.

— Без всякого договора, Иван Романович. Почитаю, подумаю на досуге.

— Большего не требуется, — генерал подмигнул. — Любопытно, да? Как раз по тебе, Олежек, чего уж темнить.

Гурко не клюнул на грубоватую лесть учителя.

— Скорее всего, нет никакой загадки.

— Дай-то Бог.

— Предполагаете превентивную зачистку?

— Ничего не предполагаю. Честное слово, ничего!

Генерал взглянул на часы.

— Ну что ж, вроде все сказано. Или еще есть вопросы?

— Как себя чувствуете, Иван Романович? — улыбнулся Гурко. Старик улыбнулся в ответ. Разница в возрасте и в чинах не мешала им испытывать друг к другу симпатию. Во всяком случае, Гурко так казалось. Хотя иногда он думал, что люди, подобные Самуилову, лишены обычных человеческих эмоций. Все их привязанности, настроения — не более чем точно рассчитанные оперативные ходы.

— Грустно, — сказал генерал. — Грустно жить, если ты спрашиваешь об этом. До лучших времен не дотяну. А ты сможешь. Только побереги себя. Не поддавайся унынию. Помнишь: все пройдет, потому что все проходит.

— Это меня и удручает.

Генерал ушел первым, Гурко покинул квартиру спустя пять минут, прихватив с собой пару банок пива из холодильника. Старый добрый обычай: чего-нибудь да стянуть за государственный счет. Сел в «жигуленок», поехал. До Парка культуры попотел в двух пробках, но Комсомольский проспект пролетел по зеленому свету. Уже смеркалось, хотя было около девяти. Июнь выдался с какими-то странно укороченными днями. Гурко жил на Юго-Западе и у метро остановился, чтобы прикупить чего-нибудь из съестного. На здешнем рынке у него было два-три деревенских знакомца, у которых он постоянно отоваривался овощами, творогом, яйцами, а то и парнинкой. Но сейчас, по поздноте, никого не застал. Даже тетя Маня из деревни Микулиха, бывшая колхозная доярка, а ныне вольный фермер, успела слинять. Жаль, яички тетя Маня привозила каждое величиной с кулак, с яркими, оранжевыми желтками. Хвалилась своим петухом, сравнивала его с Гурко, который, по ее мнению, был все-таки пожиже.

Пространство вокруг метро «Юго-Западная» — все сплошь криминальная зона. Один из миницентров торговли наркотиками. Публика разношерстная, шумливая, чванливая, среди постоянных обитателей преимущественно вьетнамцы, кавказцы и проститутки. Проститутки, как ни чудно, не какая-нибудь привокзальная шваль, попадались очень дорогие — по сто, двести баксов за штуку. Потолкавшись в толпе, Гурко приглядел одну — и решил ее снять. Он давно собирался это сделать, да все как-то руки не доходили. Сегодня у него была солидная профессиональная мотивировка, и это меняло дело.

Девушка стояла у табачной лавки, картинно подбоченясь, с сигаретой в откинутой руке. Поза гордого ожидания клиента. Длинные ноги, большая, кричащая грудь. Смутило юного сердцем Гурко ее невзрачное личико деревенской простушки, предлагающей себя на балу вампиров. Что-то щемяще кольнуло под ложечкой, и он подошел познакомиться. В руке держал хозяйственную сумку с закупленным продуктом — помидоры, баночка маринованных огурцов, шматок свинины.

— Сколько берешь? — спросил деликатно. Девушка, сделав вид, что оскорблена, капризно скривила губки.

— Отчаливай, мальчик!

— У меня колеса и полная сумка жратвы, — доложил Гурко. — Если в цене сойдемся, нормально побалдеем.

— Отчаливай, говорю.

— Вдобавок найдется травка.

Девушка презрительно поглядела в даль. На острие ее взгляда замаячил яйцеголовый крепыш, в джинсе и в тельняшке. Сутенер, крыша, толкач. Гурко догадывался, что как-то не так обратился, нарушил какую-то тонкость, но не понимал — какую.

— Сто баксов, — объявил на всякий случай. — Больше нету.

— Ты что — псих? — Теперь она смотрела на него в упор, дыша духами и туманами.

— Почему?

— Вон видишь качка?

— Вижу.

— С ним и толкуй.

— Я бы предпочел без посредников.

— Ага, быстрый очень, да?

Ему понравился ее голос, чуть ломающийся, как у подростка.

— Не то что быстрый, не люблю сутенеров.

— Ты не мент?

— Тебе-то что, — разозлился Гурко. — Ментов, если хочешь знать, раз в месяц проверяют на трипака. Как официанток.

Девушка неожиданно хихикнула. Контакт был установлен. Он подошел к крепышу, который с готовностью подался навстречу.

— Заберу вон ту телку, — спросил Гурко. — Не возражаешь?

— На скоко?

— Чего — на скоко?

— На скоко заберешь? На час, на два?

— Да хоть на всю ночь.

— Двести зеленых.

— С какой стати, — обиделся Гурко. — Она что у тебя, трехствольная?

— Покажи документы.

Гурко возмутился по-настоящему.

— Может, тебе ключи дать от квартиры?

Сутенер усмехнулся, протянул пачку «Мальборо».

— Девочки у нас хорошие, сам видишь. Но затраты большие. Пока ее выучишь, оденешь, выведешь в люди… Мы должны их беречь. Тем более, участились случаи немотивированного изуверства.

Похоже, он был из бывших «технарей»: без наглости, рассудительный, с тайной грустью в очах.

— Плюс к этому, — добавил сутенер, — фирма гарантирует безопасность сделки. Кстати, знаешь, кто Зиночкины родители?

— Кто?

— У нее папахен завкафедрой в МГУ. И матушка больная. Зиночка их содержит. Это о чем-нибудь тебе говорит?

— Сто пятьдесят и ни копейкой больше, — уперся Гурко. — Я не спонсор.

Крепыш махнул рукой, и Зиночка отделилась от табачной лавки.

— Поедешь с господином. Обслужишь без всяких выкрутасов. Поняла?

— Он же чокнутый, разве не видишь?

— Не твоя забота, — обернулся к Гурко: — Пятьдесят целковых аванс, милейший.

Не споря, Гурко достал деньги.

До дома было рукой подать, но он сделал круг аж до Теплого Стана. Ожидал, что сядут на хвост, но чего не было, того не было. В машине девушка, нахохлясь, молчала. Еле уместила длинные ноги, упершись круглыми коленками в «бардачок». Гурко тоже оставил разговоры на потом. Ситуация для него была необычная: это первая женщина, которую он купил за деньги. Кукла надутая. С удивлением чувствовал, что тянет к ней. Да так, что пальцы на баранке немели. Он вспомнил, когда последний раз обнимался с женщиной. Два месяца назад. Людочка-почтальонша. Принесла ему перевод. Она часто носила ему переводы, и он угощал ее кофе с ликером. Этим знакомство и ограничивалось. У нее был пьющий муж-таксист, который сколько зарабатывал, столько и проматывал. Укладывался тютелька в тютельку. Дочь восьми лет. Обыкновенно Людочка рассказывала ему за кофе об очередных наглых похождениях непутевого мужа, и они мирно расставались. Крепко сбитая, коренастая женщина лет тридцати пяти. У него и в мыслях не было на нее польститься. В своем угрюмом затворничестве он уже начал забывать, как пахнет женская кожа. Но в тот раз от выпитого ликера, что ли, в ее печальных глазах зажегся и не гас бедовый огонек ожидания, и Гурко, опомнясь, любезно предложил: «Может, приляжем?»

— Как хочешь, — сказала почтальонша. Ничего особенного: прилегли, справили нужду и разошлись, взаимно удовлетворенные. Он был рад, что в бабий час не обидел, не оттолкнул наивную душу. Надеялся, что это зачтется ему на том суде, где не спрашивают, кто прав, кто виноват, а судят по общему впечатлению.

Очутившись в квартире, проститутка Зина сбегала в туалет, заглянула в ванную, а потом по-хозяйски расположилась в кресле в гостиной, расставя коленки так профессионально, что ни о чем другом уже не хотелось думать.

— Наверное, пора выпить? — предложил возбужденный Гурко.

— Давай выпьем. Но я и без этого могу.

Он не понимал, почему она так раздражена. Возможно, это следствие какой-то особой выучки, на которую намекал сутенер в тельняшке. Либо он действительно ей так противен, что спешит поскорее от него отделаться. Ломая над этим голову, принес из кухни коньяк, фрукты, рюмки, расставил все на столе. Налил себе и ей. Девушка подняла рюмку, понюхала и с отвращением проглотила.

— Закуси, вот лимончик, — Гурко пододвинул тарелку.

— Не хочу.

— А ты компанейский человек, — одобрил Гурко. — Все у тебя выходит как-то весело.

— Тебе компания нужна или дырка?

— Компания, — признался Гурко. — Последнее время заработался, поговорить не с кем было.

Ожидал проявления хоть какого-то любопытства, но не дождался. Девушка тупо уставилась на свои коленки, будто впервые их увидела. Тогда решил сам немного поведать о себе.

— По профессии я социолог, но кому это сейчас нужно, верно? Вот и приходится пахать на разных дядей. А платят шиш. Во всем себе отказываешь, чтобы подкопить на телку. И то выходит не чаще, чем раз в полгода. Тебе интересно, что я рассказываю?

Девушка самостоятельно наполнила рюмку и выпила с еще большим отвращением, чем первую.

— Тоже, понимаешь, — продолжал Гурко, — мечтал стать рэкетиром или сутенером, но видно, способностей не хватает. Остается завидовать. Надо было раньше родиться. Прежде все было по-другому. Мужчины шли в физики, в хирурги. Это было престижно. Девочки поступали в педагогический институт. Мальчишки играли в космонавтов. Смешно, да? Но все же что-то в этом было романтическое, согласись.

— Не люблю умненьких, — сказала Зина. — У них всегда яд на языке.

Видя, что добрый разговор не клеится, Гурко извинился и пошел принять душ. Стоя голяком перед зеркалом, думал о том, что завтра, вероятно, ему будет стыдно. Но винил за это генерала Самуилова, который вывел его из душевного равновесия.

— Кто ты такой, Олег? — спросил он себя в зеркале. — Примитивное животное? Взбесившийся самец, застоявшийся в стойле? Так пойди оседлай залетную кобылку — и успокойся наконец!

Пока его не было, проститутка Зина ополовинила коньяк, но не выглядела пьяной. Правда, голос у нее перестал ломаться и фразу: «Ну что, раздеваться?» — она произнесла приятным басом.

Кутаясь в халат, Гурко уселся напротив, плеснул себе в рюмку. Глядел ей в глаза, и она выдержала его взгляд. У нее было простое нежное личико с детскими очертаниями скул.

— Это верно, что ты дочь профессора? Вспыхнула, затрепетали ресницы.

— Кто тебе сказал?

— Твой сутенер, кто же еще.

— Давай так, парень. Я на работе. Я товар, ты покупатель. Бери, за что уплачено, но в душу не лезь. Договорились?

— Проститутка не должна быть такой гордячкой, — возразил Гурко. — Это отпугивает клиента.

— Ты чего добиваешься? Я же вижу, ты не просто так меня снял.

Если она действительно это видела, то это прокол.

Не дождавшись ответа, девушка демонстративно начала готовиться к работе. Стянула рубашку, вылезла из юбки, но суетилась больше, чем надо. Бросала на него уничтожающие взгляды. Осталась в крохотных бежевых трусиках.

— Хороша, спору нет, — оценил Гурко. — Но я так не могу.

— Как не можешь? Зачем же бабки платил?

Голая, плюхнулась обратно в кресло, схватила бутылку и глотнула прямо из горлышка.

— Тебя что-то беспокоит? — мягко спросил Гурко. — Или ты в меня влюбилась?

Хихикнула, прикрыла рот ладошкой, словно поймав себя на чем-то неприличном. Был контакт, был, но какой-то неопределенный.

— Для меня женщина — это святое, — с горечью объяснил проститутке. — Не ты одна, надо мной многие смеются. Глупо, несовременно, я понимаю, но что поделаешь с натурой. Когда вижу красивую женщину, хочется читать стихи. И не только красивую. Я практически на любую женщину очень остро реагирую.

— Ну и дурак, если так, — сказала Зина. — Женщина — это просто говорящая отбивная. У нее же нет души. Почитай Коран. Там все сказано.

— Коран я читал. Ничего в нем не понял.

— Хуже женщины только мужчина.

— Тут полностью согласен. Я иногда смотрю на себя в зеркало и не выдерживаю, плюю.

Улыбнулась нормальной улыбкой и — по глазам мелькнуло — устыдилась своей наготы. Он все же нашел верный тон — серьезного оробевшего дебила. Взял с дивана плед, подошел и укутал ее плечи.

— Давай будем так, — предложил, — как будто ты в гости пришла.

— Хорошо, — потянулась к сигаретам. — Только все равно я тебе не верю. Ты ненастоящий. Ты прикидываешься. У тебя слишком умные глаза. Кто ты, парень?

…Проститутки исчезали чаще других, но их никто не разыскивал. Как, впрочем, не разыскивали стариков, детей, пьяниц и прочих обитателей зачумленной территории бывшего Союза. Органы внутренних дел едва справлялись с регистрацией грабежей, изнасилований и убийств, готовя грустную летопись для грядущих поколений. Если исчезала проститутка, ее поминали товарки, да хмурый сутенер ставил в уме памятный жирный крестик против ее клички. Дорогие, фирменные девочки, из тех, кто по вызову, случалось, пропадали вместе с телохранителями, и тогда преуспевающий клерк из проституточной конторы, морщась, вычеркивал строчку из бухгалтерской ведомости. Потеря, конечно, была невелика. Чего другого, а этого товара хватало в избытке. Подрастающие поколения только и мечтали, как бы половчее продаться. Им достаточно было показать уголок зеленой купюры. Одурманенные видаками, накурившиеся травки, мыкались по городу стайки молодняка, готовые лечь хоть под трактор. Тусовались, напевали похабные песни, мутным взглядом выискивая хозяина. Если хозяин долго не появлялся, молодую рыночную поросль охватывала беспричинная ярость. Школьники и школьницы, сбившись в кодлу, набрасывались на первого попавшегося зазевавшегося прохожего и разрывали его в клочья. Скупой штрих на смеющемся лике победившей демократии.

— Опасная у вас работа, — посочувствовал Гурко. — Как у минеров.

После добросовестно выполненной случки Зина подобрела, расслабилась. Окутанные сигаретным дымом, они лежали на смятых простынях. Гурко невзначай завел речь о несчастном банкире, которого до сих пор не могла разыскать вся милиция страны, хотя тому, кто укажет след, сулили немалую награду — миллион долларов. Зина доверчиво коснулась пальчиком его бока. Он смягчил ее сердце тем, что не охальничал, совокуплялся как рыцарь, стыдливо озабоченный сбросом дурного семени.

— Почему ты о нем вспомнил?

— Не знаю. Ночь. Мистика. Люди исчезают. Страшно. Хоть на работу не ходи.

— Да, это правда, — согласилась Зина. — Девушек отлавливают и увозят в Эмираты. Продают на базарах. Нас предупреждали.

— А кто отлавливает?

— Неизвестно. Думали на чеченов, но непохоже. Да многие сами уезжают, а считается, что похитили. Я точно знаю.

Она рассказала про свою подружку Вику, опытную, тридцатилетнюю стриптизерку из «Ночей Арбата». Ее долго обхаживал один деятель из фирмы «Услада». Обещал устроить роскошные международные гастроли. Европа, Ближний Восток, Англия, Нидерланды. Гарантировал сто штук за один круиз, но Вика сомневалась. Она была здравомыслящая девица и не понимала, за что ей могут отвалить сто тысяч. Правда, у нее был заветный номерок, который она показывала на загородных уик-эндах, если приглашали достойные клиенты, номерок отменный, но на большого любителя. С балансированием на бутылках и заглатыванием чудовищного резинового змея. Даже не все новые русские выдерживали, некоторых рвало. Однако расторопный усладник уверял, что у арабов змей почитается за священное животное, поэтому они заплатят, как за ритуальную эротику. Это тариф запредельный, о котором вслух лучше не говорить. Наконец он Вику уломал, и она укатила на два месяца, но слух распустила, будто ее похитили. С той целью, чтобы не платить неустойку «Ночам Арбата», фирме предельно жесткой, где проштрафившуюся сотрудницу в качестве наказания сжигали на заднем дворе, облив бензином. Кстати, сожженных или просто забитых в «иберийских играх» стриптизерок тоже, если возникали у кого-то вопросы, списывали, как исчезнувших.

— Что такое «иберийские игры»? — поинтересовался любознательный Гурко.

— Ну когда мальчики хотят немного садизма. Мне тоже предлагали. Такса повышенная, но я боли боюсь.

— Вика давно уехала?

— С полгода уже. Теперь вряд ли вернется. Может, погибла, а может, приглянулась какому-нибудь шейху. По-всякому бывает. Это же непредсказуемо.

Гурко на всякий случай выяснил, как звали деятеля из «Услады» — Григорий Иванович, а также запомнил несколько раз мелькнувшее в Зининой болтовне имя — Мустафа. Якобы, кто попадал в лапы этому Мустафе, тот уж исчезал стопроцентно.

— Не понимаю, — задумалась Зина, — почему я с тобой откровенничаю. Ведь ты так и не сказал, кто ты на самом деле?

— Я тот, — ответил Гурко, — кого не надо бояться.


Глава 3

У Мустафы было много имен, но ни одного подлинного. Ему это нравилось. Он верил, что человека с определенным именем, а значит, с определенной судьбой, легче взять на мушку, чем того, кто с каждым следующим именем умирает и рождается заново. К шестидесяти годам его изрядно потерло об жизнь, другого бы расплющило, а на нем не осталось и царапины. Выглядел он крупным, крепко сбитым человеком, с черными, блестящими глазами, с желтоватыми ядреными зубами (вверху слева две золотые коронки), лысым, но как бы одновременно с пышной шевелюрой, и когда подносил пальцы к латунному, безукоризненной округлости черепу, казалось, от несуществующих волос отлетают рубиновые искры.

Уже лет пять как его звали Донат Сергеевич Большаков, генеральный директор концерна «Свиблово». По Москве он слыл одним из самых крупняков, хотя собственного банка у него не было. На осенних выборах баллотировался в Думу от партии экономической воли, по списку шел третьим, а в парламент просочилось двое, поэтому лично для него пришлось выколачивать дополнительный депутатский мандат. Были проблемы, связанные с бдящим оком председателя избирательной комиссии Рябушинского. Вопрос стоял так: либо мочить Рябого, либо отстегнуть двести тысяч. Мустафа заплатил наличными, не любил глупой крови.

О неожиданной трате не жалел, денег у него было много. Года два назад, когда частично заграбастал под себя омскую нефть (вот здесь довелось киллерам потрудиться), перестал их считать и теперь жил на проценты, как рантье.

Большакова часто можно было встретить в буфете Думы на третьем этаже, где он с аппетитом поедал горячие сосиски с горчицей, окруженный толпой прихлебателей. Рядом всегда вились две-три смазливые кошечки, готовые хватать крошки с его бороды. Высокий, смуглый богатырь с шумными, доброжелательными манерами, производивший впечатление абсолютного душевного и физического здоровья. С первых дней у него наладилась репутация народного любимца. Кого-то он окликал из-за стола, кому-то шутливо грозил кулаком, с кем-то, вскочив на ноги, бежал обниматься. Беззаботный, легкий на подъем, улыбчивый, с всегда готовой острой, но не злой шуткой. Таких людей как раз не хватало в правительстве и в тесных думских комитетах, где у большинства столь кислые физиономии, что кажется, их уже завтра поведут на расстрел. Даже заносчивая фракция коммунистов испытывала к нему симпатию и раза два пыталась втянуть в какие-то свои зловещие шахер-махеры, но от любых деловых контактов Большаков умело уклонялся. Пошутить, поржать над новым анекдотом, раздавить наспех рюмашку — это пожалуйста. Но все эти бесконечно плетущиеся интриги, вся эта возня в осином гнезде — увольте! В эти игры он не играл, как бы брезговал ими. Что придавало его простецкому, задушевному облику даже некий аристократический блеск.

Мустафа — была его тюремная кличка, закрепившаяся за ним с первой ходки в далеких 60-х годах. Блаженное было времечко: бесшабашный лысак на троне, оттепель, разоблачение культа, первый, стремительный рывок на Запад. Фанфары свободы, запевки в легкомысленных головенках. Тех, кто тогда был молод, будто шибанули колотушкой — в Европу, в Америку, там воздух как мед! Побежали, конечно, не все, в основном обитатели предместий, бестолковая, бодрая шелупонь, да еще сынки и дочери из богатых московских гостиных. Некоторые до сих пор не опомнились, песок из них сыплется, но бегут, вопят как оглашенные, путаются в птичьих силках, при этом — удивительное дело! — чувствуют себя победителями. Особенно те, кто достиг земли обетованной — Брайтон-Бич и встал там на бесплатное довольствие. Однако крупные, солидные капиталы сколачиваются только дома, Мустафа и тогда уже это понимал. Верил: где родился, там и пригодился. Правда, сгоряча увязался за крикунами — Америка! рай! небо в алмазах! — помчался менять рубли на доллары, вот его и повязали. По-пустому подзалетел, на мелочевке, но ярлык припаяли солидный — валютчик.

Тюрьма пришлась ему впору, как пошитый на заказ костюм. В первую ночь в камере трое громил, уязвленные туповатым добродушием нового постояльца, слишком жестоко его «прописали». Ставили раком, окунали в парашу, били, пинали, заставляли вылизывать окурки с пола, глумились часа три, пока не притомились. Их поразило поведение новичка. Казалось, он наслаждался болезненными процедурами, хохотал, сплевывал кровь и зубы, корчился, точно кончал, счастливо пердел, получая особо плотный пинок. Громилам это надоело. Посоветовавшись, они пришли к выводу, что им подкинули психа, торчуна, Мустафу. Куражиться над психом все равно, что мочиться против ветра. В этом есть что-то даже неприличное. Завалили его под нары и, недовольные, легли почивать. Проснулся из обидчиков только один. Поднялся к побудке и увидел жутковатую картину. Оба подельщика подохли, причем у одного шея была сворочена налево, у другого направо. А лежали рядышком. Уцелевший бандюга испугался.

— Что это с ними? — спросил у молокососа.

Мустафа, в порванном шмотье, с искровяненной мордой, склонился над сокамерниками, будто нюхая, потом разогнулся и, доверчиво улыбаясь, сообщил:

— Мертвые!

— Вижу, что мертвые. Но почему?

Мустафа предположил:

— Может, перегрелись вчера?

— Я тебе, падла, вонючка…

Договорить не успел. Мустафа показал бандиту невесть откуда добытый длинный ржавый гвоздь, а потом неожиданно, без замаха засадил этот гвоздь ему в шею. И так несколько раз подряд.

Надзиратель застал валютного мальчонку (фамилия его тогда была, кажется, Головков) трясущимся от ужаса возле параши. И было от чего. Три трупа, крови налито, как в операционной. На дознании Мустафа высказался в том духе, что ничего не видел и не помнит. Дескать, сцепилось ворье меж собой, и ему на всякий случай костыльнули, да так, что лишь под утро очухался. Один из следователей заинтересовался подозрительным тюремным эпизодом, уж больно в нем узлы не вязались. Потаскал Мустафу с месяц на допросы, но пришел к выводу, что такой розовощекий шибздик разве что девицу осмелится ущипнуть за бочок. Правда, и тут не все сходилось. В уголовном деле шибздика было сказано, что при задержании тот оказал бешеное сопротивление: забился в подвал и одному из оперов, когда выволакивали на Божий свет, прокусил ногу до кости. Для очистки совести следователь направил его на психиатрическую экспертизу. На врачей двадцатилетний преступник (студент, третий курс юрфака) произвел благоприятное впечатление: рассудителен, покладист, смиренен, в уме и памяти. Никаких психических отклонений. Больше всего переживает, как больной отец-сердечник вынесет восьмилетнюю разлуку.

Нынче миллионер и законник Донат Сергеевич Большаков с мечтательным чувством вспоминал иной раз те далекие, незабвенные годы. Как загадал, так и вышло. Именно в первую ходку, в вонючих бараках, понял окончательно, что, если даже весь мир обернется против него одного, не сломается, сдюжит…

Из Думы поехал на Никитскую, где в двухкомнатном гнездышке поджидала пятнадцатилетняя Сонечка, утеха всей минувшей недели. Да, с воскресенья с ней возился и никак не мог насытиться. Ее не довезли до Зоны, Васька Щуп отслоил по дороге, угадал в ней что-то такое, что будет угодно хозяину. Не ошибся, стервец.

От женщин Мустафа не ожидал сюрпризов, знал про них все, что положено, и плохое, и хорошее, но не разочаровался, а лишь тянулся к ним с меньшим пылом. Все они были сбиты на одну колодку, коварные, хищные, но, в сущности, безобидные зверьки, хотя попадались среди них на особинку твари — тихие, безгласные, преданные, одухотворенные, как среди большого собачьего помета обязательно находится один вечно скулящий трусливый щенок, вырастающий потом в послушную собаку, которая при виде хозяина от счастья мочится на пол. Женщины и любили и умирали одинаково — с тоской, с упреком, с беззлобным шелестением прощальных слов, точно так, как осыпаются осенние листья с деревьев.

Сонечка прикатила из Тамбова на охоту, со стайкой таких же, как сама, шальных пигалиц. Днями роились на вокзалах, отслеживали добычу, вечерами нападали на одиноких, загулявших пьянчужек. Одна какая-нибудь пристраивалась, ссала в уши, ластилась, возбуждала, потом уводила воспламенившуюся жертву в укромный закоулок, а уж там набрасывались кодлой, грабили, волтузили, и, если ханурик сопротивлялся или сами девочки заводились, железками и острыми каблучками забивали до смерти. С недельку погужевались всласть, пока всю шарашку не отловили люди Мустафы.

По отдельности в Сонечке не было ничего такого, что могло Доната Сергеевича заинтриговать. Внешность — ноги, грудяха, смазливая мордашка — все при ней, но видали и покраше. Неутомимость в ласках, склонность к извращениям — что ж, приятно, но Мустафе не по возрасту, да попадались и более искушенные. Быстрый умишко, прихотливая речь, наивные детские капризы — все хорошо, но скоро приедается, как халва. Короче, разбирать по косточкам — ничего особенного, а все вместе — зацепило. Так бывает, когда жрешь узбекский плов:

все ведь примитивно — рис, приправы, парной барашек, — а сунешь катушек в пасть, почавкаешь, проглотишь — и словно на седьмом небе очутился — вкус восхитительный!

К четвергу Мустафа ожидал высокого гостя из Брюсселя, некоего мсье Дюбуа, коммерсанта и банкира. Четвертый год вел с ним дела и подозревал, что до того, как воплотиться в Дюбуа, тот тоже сменил немало имен, пока не приобрел нынешнее обличье ворочающего миллионами законопослушного дельца. Пусть его капиталы попахивали воровством, зато связи и возможности в Европе и в Новом Свете были очень надежны и, главное, зашкаливали на тот уровень, куда большинству нынешних российских финансистов пока не было хода. Мсье Дюбуа вращался в таких кругах и поддерживал отношения с такими фирмами, которые дорожили своей репутацией даже больше, чем прибылью, и поэтому с ними можно было заключать, не боясь разора, самые перспективные долгосрочные контракты, поддерживаемые всей мощью государственных и частных монополий. Подобное партнерство дорогого стоит, и Донат Сергеевич не жадничал. Раньше многих уразумел, что сколотить пиратский капитал, особенно в нынешней России, сумеет любой расторопный жулик, а вот ввести его на законных основаниях в кроветворную систему мирового товарооборота, пустить в рост, оделить долгой разумной жизнью, не зависящей от причуд отечественного рынка, по силам только избранным, тем, у кого голова на плечах, а не капустный кочан. Грабить хорошо лишь до тех пор, пока можно одним взглядом оценить награбленное, но стоит зазеваться, как ворованное состояние достигнет критической массы, и миллион за миллионом разом хлынут в те же щели, откуда появились. Сегодня ты богач, завтра изволь начинать с нуля.

Мсье Дюбуа первый раз за все четыре года выбрался в Россию, и Донат Сергеевич планировал устроить все так, чтобы поездка осталась для гостя вечным праздником, который не грех вспомнить и на смертном одре.

Венцом программы, разумеется, станет посещение Зоны, о чем он намекнул мсье Дюбуа, после чего тот и заспешил в гости. Зона начала функционировать с полгода назад, там уже отдохнуло несколько человек, в основном забугорные туристы, а слухи по миру летят быстрее телеграмм.

Для кого Зона, думал Большаков, а для кого сон наяву. Любимое детище честолюбивых фантазий. Воплощенный рай, возведенный вот этими мозолистыми руками. Там не все еще отлажено, не все проблемы разрешены, но все же положа руки на сердце, можно с уверенностью сказать: поразительный результат! Всего в ста километрах от столицы на голом месте возник сказочный мир, и тот, кто его замыслил и воплотил, мог без ложной скромности заявить: есть Бог на небесах, и есть подобие его на земле — ткнув себя при этом пальцем в грудь.

Да, он сделал это, и сделал один: многочисленные помощники — это простые технические исполнители, даже Васька Щуп, они ничто без его направляющей, чудодейственной воли. Не за горами тот день, когда он соберет в кучу самых влиятельных людей в этой стране, возьмет за руку Президента и отведет их в Зону.

— Смотрите, — скажет им. — Вот образец. Сравните, что сотворили вы, со всеми своими заокеанскими консультантами, с огромными средствами, с невосполнимой затратой ресурсов, и что получилось у меня одного.

Ему не надобно других наград, а только увидеть вытянувшиеся, растерянные, восторженные лица этих людей, многие из которых едва кивали при встрече, а некоторые до сих пор упорно, пытались загнать его в клетку, как уголовную нежить. Он знал всем им цену. Ничтожества, годные лишь на роли обслуги. Дурной случай поднял их наверх, но и властвуя они оставались такими же серыми крысенятами, клацающими вечно голодными челюстями, как и обитатели подземелья. Он покажет им, на какие деяния способен действительно свободный, гордый и бесстрашный человек.

Как всегда при воспоминании о Зоне, на его лице затеплилась мечтательная юная улыбка, и с нею он вошел в квартиру. Сонечка его не встретила, значит, готовила какой-то сюрприз, как и он для нее.

— Ау! — окликнул негромко. — Где прячется моя дурашка? Папочка принес подарки!

Дурашка сковырнулась откуда-то сверху, возможно, с вешалки, он толком не успел понять, как уже повисла на нем. Начала душить и царапаться, еле скинул на пол, хохочущую, издающую истошные вопли. На ней, естественно, ничего не было, кроме шарфика, болтающегося между сочными детскими грудяшками. К ее постоянной голизне он привык, ей всегда жарко. Ничего, попозже он ее маленько охолонит.

— Ты кто сегодня? — спросил Донат Сергеевич.

Сонечка оказалась кошкой, гуляющей сама по себе. Мяукнула с пола:

— Где подарки, старый прощелыга?!

Прекрасно знала, что ему не по душе любое обращение со словом «старый», не боялась испытывать судьбу. Сонечка ничего не боялась. Ее манило в пропасть.

— Будешь хамить, — предупредил, — ничего не получишь.

Но смилостивился, усадил на колени. Вместе тяпнули ликера, ее любимого, абрикосового. Донат Сергеевич достал из кармана сафьяновую коробочку с золотой побрякушкой — цепочка с медальоном-камеей. Знак Сатурна. Сонечка повертела гостинец так и сяк, поднесла к глазам, потом с улыбкой повесила цепочку ему на ухо.

— Не нравится?

— Папочка очень щедрый, но кошке надоело взаперти. Она хочет на волю.

— Ишь ты, — удивился Мустафа. — И что ты имеешь в виду под волей? Курский вокзал?

Девочка сладко зажмурилась, на припухших губах светлая капелька ликера. Теплый упругий комочек плоти, распаленный юной негой.

— Неужто папочка думает, что может запереть солнечный зайчик?

— Это ты — солнечный зайчик?

— Милый дедушка, поедем гулять. Пойдем в ресторан, куда хочешь. Не могу больше здесь. Душно мне.

Егозила все активнее, норовя тугими ягодицами пробудить в нем желание, и добилась своего, шалунишка.

— Хорошо, — вздохнул Мустафа, — поедем. Но сперва ступай в ванную, я тебя помою.

— Я и так чистая, папочка!

— Иди, не спорь, озорница.

Спорхнула с колен, умчалась в ванную. У Доната Сергеевича было намерение подсунуть ее мсье Дюбуа в качестве первого маленького сувенира, но теперь он окончательно передумал. Есть вещи, которыми не стоит делиться. Их даже нельзя продать. Все равно продешевишь.

Укутанная белоснежной пеной до плеч, Сонечка млела в ванне. В расширенных зеленоватых очах сумеречный блеск. Стараясь не замочить рукав рубашки, Донат Сергеевич осторожно потянул розовый, напрягшийся сосок. Девочка призывно застонала.

— Папочка, родной, залуди мне прямо здесь!

Дурь кинулась ему в голову.

— Встань, пожалуйста!

Расплескивая воду на пол, послушно выпрямилась. Прижала к мокрому животу его седую, лысую башку. Страстно бормотала:

— Старенький мой! Животинка моя! Ну возьми меня, возьми! Чего ждешь?!

Подсек под коленки, толкнул, Сонечка плюхнулась вниз, обрушилась, как тысяча наяд, затылком приложилась к ванне. Взгляд налился безумной отвагой.

— Ну старичок! Ну не будь же соплюшкой! Боже мой, подумал он, и это тамбовская курочка.

К чему катится мир? Тупо спросил:

— Родители-то небось переживают, где ты?

Взглянула с недоумением и вдруг захохотала как безумная, колотя ладошками по пене: едкие брызги полетели ему в лицо.

— Ну, дедка, уморил! Какие родители? Папка с мамкой, что ли?

— Что смешного я сказал?

Опомнилась от его скучного голоса, но враз не сумела остановиться.

— Как же не смешно, миленький, как же не смешно! Про родителей вспомнил! Который день красну девицу во все дырки тралишь, в лоскуты расквасил — и туда же. Что подумают родители. Правильно про вас пишут: реликты.

Надавил могучей ладонью на смеющийся рот, убрал под воду смазливое личико. Держал плотно, уверенно, да она вроде и не трепыхалась. Отпустил — не сразу вынырнула. Отплевалась, отдышалась — бедовые очи засияли азартом.

— Что, старый клоп, замочить решил? Гляди, с того света зацеплю.

Пора было кончать. Двумя руками ухватил за плечи, погрузил с головой. Стерег, давил бьющуюся, конвульсирующую тушку, чувствуя прилив немого сердечного восторга. Сколько раз помогал смерти управиться, и всегда накатывало вот это — почти счастье, почти покой, полное забвение мерзостей бытия. Счет времени пошел не на секунды, по закону вечности.

Когда вытянул из-под воды, прислонил к стенке ванны, она была мертва, но еще словно дышала.

Блаженно любовался, как произведением искусства. Да, она была слишком дерзкой, чтобы жить, но жалко ее до слез.

На ходу стягивая промокшую, прилипшую к телу рубашку, пошел в комнату. Оттуда позвонил в контору, чтобы прислали крытую перевозку. Диспетчер ни о чем не спрашивал, отвечал по-военному: «Так точно! Есть!» Кто-то из новеньких, а службу знает, молодец.

— Как тебя зовут, диспетчер?

— Георгий Кулик, ваше превосходительство!

Четкий, разумный ответ, надобно поощрить Кулика, отвечающего за все каналы городской связи.

Повесил трубку и зачем-то понюхал рюмку, из которой Сонечка недавно лакала ликер. Там светилась на донышке капля, как ее закатившийся глазик.

Он был доволен, что удалось оказать милой крохе добрую услугу. В Зоне помирают долго и нудно, и неважно, в какой — в той маленькой, которая ей грозила, или в большой, где она угадала родиться.


Глава 4

Пуленепробиваемая дверь, обитая кожей. Гурко позвонил. Через некоторое время «глазок» встрепенулся. Девичий, робкий голос: «Кто там?»

— Это я, Иркин племяш.

Его долго разглядывали, но открыли. Блондинка лет двадцати пяти, с чуть припухшим лицом, ненакрашенная. Ближайшая подруга пропавшей без вести Ирины Мещерской. Час назад Гурко разговаривал с ней по телефону. Объяснил, что приехал в командировку из Таганрога, рассчитывал остановиться у тетки, но ее не застал. Вот незадача, он же посылал Ирке телеграмму. Соседи вообще несут какую-то туфту. Будто Ирку не то похитили, не то убили. Приходила якобы милиция и всех опрашивала. В милицию он, разумеется, попозже сходит, но сперва хотел поговорить кое о чем с ней, со Светланой, потому что Ирка считает ее как бы сестрой. Легенда была шита белыми нитками, но в Москве любой бред сходил за чистую монету. Светлана Китаева даже не спросила, откуда у него ее телефон. И адрес свой не назвала, просто сказала: «Хорошо, приезжайте!», как если бы они были давно знакомы.

Гурко не удивился. Он навел о Китаевой необходимые справки и предполагал, что после смерти мужа, известного музыканта, у нее мозги набекрень.

Затевая охоту, Гурко ничего не делалслучайно, хотя на первых шагах всегда больше полагался на интуицию, чем на компьютерный расчет. Он часа три изучал папки с документами, взятые у Самуилова, и только когда уткнулся носом в досье Ирины Мещерской, воображение заработало на полную мощность. С двух маленьких фотографий на него глядело изящное, полное внутренней смуты лицо. Он ощутил предостерегающий толчок под сердцем, и голос кармы подсказал: след!

Еще ничего не зная о Мещерской, кроме того, что крылось за скупыми строчками досье, он почувствовал тягу к ней. Откинулся в кресле, закурил, прищурился — и перед глазами поплыли яркие, как на цветном экране, картинки. Вот стройная модно одетая женщина спускается в метро. Она знает себе цену и не обращает внимания на грозные взгляды мужчин. Но и не уклоняется от них. Вот она в ресторане дерзкой рукой подносит к губам бокал шампанского. Одинокая, бездетная и безмужняя, не связанная никакими обетами. Вот ее хрупкая фигурка вспыхивает светлым пятном на берегу Сены. Белокурая искательница приключений на гастролях в Париже. Модели причесок на глянцевой обложке модного журнала. Красивая женщина, кропотливо строившая собственный счастливый мирок, но не сумевшая уберечь самое себя. Почему?

Исчезновение — вот самая полная метафора трагических дней. Исчезает все, что так надежно было под рукой еще вчера. Рушатся государственные структуры, и вместе с ними распадается на атомы слабый человек. Апокалипсис застал врасплох даже тех, кто готовился к нему заранее.

— Я тебя найду, — пообещал Гурко женщине, взывающей к его силе с крохотного портрета, — и, если ты мертва, справлю тризну.

Это обещание вдруг показалось ему важнее всего, что он говорил и о чем думал в последние месяцы. Уже к вечеру он позвонил в обитую кожей дверь кирпичного дома на Яузской набережной.

Блондинка Света, у которой по ошибке шлепнули мужа на автобусной остановке, задвинула два мощных засова и провела его в комнату. Не прошло и пяти минут, как стало понятно, что она трясется от страха. От еле заметного следа пахнуло паленым.

— Вы правда Ирочкин племянник?

— А то кто же? — Гурко улыбнулся. — Вас смущает мой возраст, но это легко объяснить. Мой отец старше ее мамочки на целую четверть века. Это бывает, поверьте. Редко, но бывает.

— Понимаю, — глубокомысленно кивнула она, услыша эту полную чепуху. — И что вы хотите выяснить? Я же ничего не знаю. Ирочка действительно пропала. Позвонила — и пропала. В милиции сказали: не волнуйтесь, все в порядке. Как это в порядке? Ведь ее же нет…

Страх синел в глазах, отбрасывая на щеки мертвенный отсвет. Гурко заметил грубовато:

— Я вообще-то с дороги. Может, чайку попьем? Я конфет принес.

Света поглядела растерянно и вдруг опомнилась, преобразилась, засуетилась:

— Ой, извините! Конечно, конечно… Что же это я?

Чай пили на кухне — с бутербродами, с конфетами, с печеньем. Мало того. Молодая хозяйка, окинув гостя внимательным взглядом, разогрела борщ, а потом и котлеты с картошкой. Ненавязчиво на столе засветилась бутылка «Столичной». Гурко основательно подзакусил и за ужином выяснил причину Светиного заторможенного состояния. За последние два-три дня ей было несколько странных телефонных звонков. Звонивший мужчина иногда дышал в трубку и молчал, а иногда произносил загадочную фразу: «Ну ладно, после поговорим», — и вешал трубку.

— Почему вы думаете, что это был мужчина? — поинтересовался Гурко.

— Как почему? У него же мужской голос.

— Ничего не значит, — солидно возразил Гурко. — У меня в доме бабка живет, пьянчужка. Как нажрется, таким басом орет, можно подумать, взвод ментов гуляет.

Света охотно улыбнулась. Они уже опрокинули по две-три рюмки, и беседа приняла доверительный характер. Света думала, что ей впервые после случайной смерти мужа наконец-то повезло: явился настоящий провинциальный кавалер, который за обе щеки уписывает недельного срока борщ и ко всем ее страхам относится всерьез. Она уже начала прикидывать, как бы задержать его подольше.

Кроме звонков по телефону, кто-то вчера ночью ломился в дверь, звонил и колотил ногой. Но в «глазок» она никого не увидела. И еще. Сегодня, когда она бегала по магазинам, ее сопровождал в отдалении мужчина средних лет, прилично одетый, в надвинутом на лоб кепаре, но не таком, как у Лужкова, а с длинным козырьком, как у французских клоунов.

— Почему ты думаешь, что он именно за тобой следил? — опять усомнился Гурко.

— Как же иначе, Олег?! Я же не дурочка. Вхожу в магазин, он ждет на улице. Иду в другой — он следом. Но ни разу не приблизился. До самого дома проводил. Ты что, не веришь?

— Я вот что скажу, — Гурко наполнил рюмки. — Я, конечно, человек женатый, случайных знакомств избегаю, но если бы увидел на улице такую девушку, как ты, вполне мог бы увлечься. Не прими за комплимент.

Света слегка порозовела и подумала: какое же он все-таки чудо, Иркин племянник. В Москве таких мужчин уже не осталось. Он был прост, незатейлив, но глядел ей прямо в душу.

— Ты мог бы переночевать здесь, — сказала она невпопад. — Вдруг ночью опять будут ломиться.

— Да вроде стеснять неохота, — Гурко солидно покашлял, ухватясь за бутылку. — Хотя, конечно, я бы на кухоньке вполне поместился. Чем в гостиницу ехать.

Света грустно улыбнулась. Она понимала, что неожиданный гость хотя с виду незатейлив, но вряд ли ублажишь его кухонькой. Вон какой плечистый бугаек.

— В Москве почти стало невозможно жить, — пожаловалась она. — Какой-то притон. Выйдешь на улицу, и кажется, вокруг одни бандиты.

— В Таганроге тоже неспокойно, — утешил Гурко. — Кроме бандитов, там еще полно бешеных собак.

— Как это? — ужаснулась Света.

— Да так, натурально. Лежит какая-нибудь занюханная собачонка, вся запеклась на солнце, а зазеваешься — цоп за ногу! Пожалуйста — сорок уколов. Меня самого три раза кусали.

— И каждый раз делали уколы?

— Я их сам себе делаю. Шприц вон вожу в портфеле.

Прелестный юмор, подумала Света, просто прелестный. Какая уж там кухонька!

Гурко попросил еще раз подробно пересказать последний разговор с подругой. Света пересказала. Ей уже нравилось ему подчиняться, хотя он вроде ни на чем не настаивал. В тот вечер у нее были гости, покойного мужа друг с женой. Пили, слушали музыку. Ирка позвонила около полуночи. У нее был кто-то. Какой-то мужчина. Она уговаривала Свету приехать. Непонятно зачем, если у нее был мужчина. И разговор оборвался как-то внезапно, на полуслове.

— Пожалуйста, припомни слово в слово, что она говорила.

Света напрягла память.

— Сказала, что боится.

— Кого боится? Этого мужчину?

— Ну да. Я еще спросила: что он, кавказец?

— И что Ира ответила?

— Она сказала: «ой!» Олег, почему ты допытываешься? Думаешь, этот мужик… Вряд ли. Ирка осторожная. Кого попало в дом не водит.

— Значит, она с ним встречалась?

— Наверное, встречалась. Но ничего серьезного. Если бы серьезное, я бы знала.

Гурко машинально осушил чарку.

— Светлана, скажи правду. Мне можно. Мы родня. Она что, подрабатывала этим?

— Нет. Честное слово, нет. Зачем ей? Она в своем салоне зарабатывала, как нам и не снилось. И потом… Она брезгливая, ты же знаешь. Конечно, сейчас принято считать, что в этом нет ничего зазорного, иначе не проживешь, но Ирка святая.

— Это понятно, но все же…

— Олег, думаешь, ее убили?

— Это не важно. Главное, ее найти. Живую или мертвую. Не чужие все-таки. Хотя бы похоронить по-людски. Да и родителям надо сообщить. Они у нее где?

— В Благовещенске, — ответила Света, очарованная его деловой невозмутимостью.

— Правильно, в Благовещенске. А кто они, знаешь?

— Ирка говорит, оба алкаши. Но она их любит. Каждый месяц по лимону отсылает.

— Матушку с отцом нельзя не любить, — строго заметил Гурко, — Какие бы ни были, других не будет. Подумаешь, спились. Кто сейчас не спился. Время такое.

— Ты тоже спился, Олежек?

— Пока балансирую на грани. Не больше бутылки в день… Знаешь что, Светлана, пойдем-ка мы с тобой прогуляемся.

— Зачем? — испугалась девушка. Она уже мысленно подтягивалась к кровати, ей показался странным этот каприз.

— Оглядим окрестности. Вдруг и правда твоя хатенка на сигнале.

Тут ей в голову пришла мысль, что племянник Ирины не совсем тот, за кого себя выдает. Но какая разница? Сильный, ладный мужик, от которого пахнет молоком, забрел в кои-то веки на огонек. Не черт же с рогами.

Пришлось одеваться, искать сапоги. Пока одевалась, Гурко деликатно поддерживал девушку за локоток. Она сделала попытку упасть, чтобы ухватил ее покрепче. Только покойный муж был к ней так внимателен, да и то не всегда. Разве что первые несколько дней знакомства.

— Олег, ты в самом деле женат?

— Пусть это тебя не беспокоит.

На улице стоял такой вечер, какие бывают на Пасху или перед бомбежкой. Тишина, покой, будто всю гарь вытянуло в небеса. Фонари плыли над рекой елочной гирляндой, от воды тянуло живым запахом рыбы.

— Видишь, никого нет, — Гурко покровительственно обнял ее за плечи. Они устроились на лавочке у реки, на легком ночном июньском сквознячке. Набережная была пуста насквозь, и в этом не было ничего удивительного. Москва затворялась с темнотой, точно впадала в коллапс. Жители хоронились по своим квартирам, не рискуя без крайней нужды высунуть нос дальше лифта. Многие истратили последние сбережения на модные бронированные двери, в душе горько сознавая, что это такая же защита от беды, как закрыться ладошками от чумы. Оставались, разумеется, в Москве места, и даже целые улицы (к примеру, Тверская), где странные человекоподобные существа, нарядно одетые и со скошенными затылками, пировали и гуляли всю ночь напролет, но это лишь добавляло в призрачную суть города щепотку потусторонней жути.

Девушка доверчиво льнула к своему неожиданному защитнику. Оба курили, и дымок от сигарет застывал в воздухе причудливыми фигурами. Гурко лопатками ощущал, какую отличную они представляли собой мишень. Он заметил, как двое битюгов в распахнутых длинных куртках поспешно скользнули под арку, когда они вышли из дома, и еще засек черную «Волгу» с заляпанными номерами, которая ткнулась носом в телефонную будку напротив подъезда. Так на ночь машину не паркуют. За Светой не просто следили, ее готовились убрать. Видимо, случай вывел Олега в нужное место в нужный момент.

Похоже, серьезных людей обеспокоил ночной звонок Ирины Мещерской, и для порядка они решили зачистить всю цепочку. По чистому недоразумению Гурко подкатился под руку. Теперь, скорее всего, исполнители запрашивали у начальства указания, как поступить с неизвестным. Если он верно оценивает ситуацию, то боевикам будет велено повременить. Вплоть до выяснения. Ему был знаком этот почерк, не воровской, расчетливо осторожный. Почерк не банды, структуры, где распоряжения отдает не раздухарившийся пахан за бутылкой, а все ходы предстоящей операции опрятные сотрудники сперва закладывают в вариантную сеть компьютера. Таких структур в Москве немного, две-три-четыре, и уже года два как они начали подминать под себя прославленные группировки, типа солнцевских и одинцовских, победно заявивших о себе на заре перестройки. Обыватель по инерции опасался схлопотать пулю в подъезде, трепетал при виде грозных вооруженных молодцов, веселой кодлой вываливающихся из «мерседесов», почитая именно их за кару Господню, но те, кому положено знать, понимали, что лишь с появлением таинственных наглухо законспирированных структур над городом окончательно нависла общая, братская могила. Вся московская братва, от мелких бычар до крупных авторитетов, пылилась в пронумерованных папках на полках спецслужб, в ожидании часа «X»: на случай приказа было просчитано даже количество камер, куда их можно втиснуть; более того, отдельные папки были помечены кодовыми стрелками, которые обозначали, что данного фигуранта вовсе необязательно довозить до камеры; но с новыми криминальными структурами дело обстояло иначе. На них, по сути, не было конкретного материала, и многие факты наводили на мысль, что управляли ими с самого верха, куда ни при каких обстоятельствах не могла дотянуться карающая рука правосудия. Когда Гурко пытался смоделировать, представить себе этого верховного распорядителя, поставившего на счетчик не обнаглевшего должника, а всю страну, перед его смущенным воображением неизменно вставал облик гоголевского Вия, с тяжелыми, земляными веками, с пустыми глазницами и с неопределенными, ускользающими чертами, неуловимыми для взгляда обыкновенного смертного. Впрочем расплывчатость, мнимая удаленность цели делала ее еще более привлекательной для специалиста.

— Светланочка, — ласково обратился Гурко к будто задремавшей девушке, — тебе ни о чем не говорит такое имя — Мустафа?

— Почему же не говорит?

За секунду до выстрела он почувствовал пулевой холодок, но не успел пожалеть ни себя, ни девушку. Да и о чем жалеть? В затеянном на святой земле хороводе смерти человеческая жизнь перестала считаться чем-то таким, что имеет отдельную ценность. Определенную роль играла принадлежность к сословию. По особому тарифу шли люди-банкиры, люди-чиновники, люди-бизнесмены — до десяти тысяч долларов за штуку. Ниже, но достаточно высоко котировалась обслуга режима — бычары, творческая интеллигенция, журналисты-озорники, проститутки, кавказцы, борцы за права человека, красномордые существа, игриво называвшие себя экономистами, — за каждого можно было при удачном раскладе слупить до двух-трех тысяч зеленых. Основная масса населения, земляные черви, производители так называемых материальных ценностей, женщины с тугими животами, предназначенными для родов, и все прочие, кто с тупой радостью внимал заклинаниям колорадского телевизионного жука, выжигались, вырубались целыми плантациями, подобно сорнякам перед новыми посадками. И все же Гурко испытал точечный приступ сочувствия, когда из сумрачной, электрической мглы высунулось хрусткое жало и вонзилось девушке под лопатку. За несколько часов он привык к хлопотливой блондинке, доверчиво прильнувшей к его плечу. Она надеялась вместе с ним лечь в постель, а взамен ей пришлось в одиночку хлебнуть прощальной тоски.

— За что, Олег? Почему?! — шепнула беспомощно, и взгляд ее потух. Он аккуратно уложил ее на скамейку и ждал, пока снайпер прицелится вторично, надеясь перехватить пулю в полете, но выстрела не последовало.

Его догадка, как и предположение генерала Самуилова, печальным образом подтвердилась. Орудовала не банда, не группировка, не черные рыцари беспредела, а хорошо организованная структура, которая подпитывалась не кровью, а информацией. Инстинктивно, по наитию он взял верный след. Его не убьют, пока не допросят. Пока не высосут из него то, что дороже жизни и денег.


Глава 5

Когда безусым младенцем Хохряков выбирался из материнского чрева, царапнул напоследок острым ноготком сокровенную полостную вену и успокоил матушку навеки. С таким подвигом и появился на белый свет. Уродился крепеньким голяшком, поросшим золотистым пухом, с несколькими готовыми зубиками во рту. Когда принесли его в церкву крестить, батюшке Николаю на таинстве сделалось дурно, он упал на пол, забился в непонятной судороге, и не минуло суток, как отправился следом за матушкой карапуза. Были и другие неприятные предзнаменования, но деревня на ту пору, выпустя в луга железного коня, не отвлекалась на невнятную мистику. Была как раз середка между первым (1917 год) и вторым (1985 год) пришествием нечистого, и трудовой народец пребывал в самозабвении, как бы отпущенный для короткого вздоха. К тому же вскоре пришлось унимать и гнать восвояси налетевшую с Запада тупорылую орду, и на это ушло много сил и средств, возможно, чрезмерно много сил и средств. Великая война, как крестная мука, вытянула из народа вековые запасы энергии, отчего он ослабел настолько, что, почти не приходя в сознание, направил долгие щупальца в космос, уповая единственно на ту помощь, коей не было для него на земле. И сразу после запуска спутника погрузился в окончательный, мертвый сон. Видные современные теоретики, твердящие, как аксиому, что эта страна не имеет права на существование, а только вредит всему остальному свободному миру, уверяют, что Россию можно было добить уже в 60-е годы, но получилась странная заминка, продлившаяся аж сорок лет — до прихода меченого посланца.

Деревня окочурилась сама по себе, еще задолго до Горбатого, истощив душу терпеливым ожиданием небесного знамения. Выпекала свои куличи, пила самогон, заедая картохой, хирела, постанывала, погружаясь в анабиоз, но и в таком виде показалась невыносимо живой для новых пришельцев. От нее исходил тот едва уловимый шелест, что и от трепещущих по осени листьев осины. Этот звук смертелен для жирных, поросших шерстью ушей убийц, как голос растерзанной жертвы, донесшийся из смежного измерения. Лучшие, изощреннейшие умы человечества в Кремле и в закрытых, секретнейших лабораториях Пентагона бились над проблемой, как навеки запечатать скорбно молящиеся уста, как одолеть мистику самовозрождающегося духа, потому что пока эта земля дышала, хотя и с натугой, нелепо было трубить о полной победе и утверждать, что рабская страна вписалась наконец-то в цивилизационный процесс. Главная трудность была в том, что, доведенная до отчаяния, низведенная на уровень гигантской водоросли, деревня уже не воспринимала ни боли, ни угроз, ни оскорблений, ни ядовитых посулов накормить ее досыта и каждую избу обеспечить спутниковой антенной «Аякс». Для умерщвления надобен контакт, смерть приходит через соприкосновение, а если нет ни того, ни другого, то о каком положительном результате можно говорить?

Ваську Хохрякова деревня изгнала в 47-м году, побив камнями. Способ избавления от скверны, непривычный для северных народов, но ничего иного не оставалось: от кулаков и топора семнадцатилетний оборотень ловко уворачивался, словам внушения внимал с презрительной ухмылкой. Терпение односельчан истощилось, когда в избытке любовной страсти, не добившись взаимности, Васька в дровяном сарае нанизал на вилы отроковицу Настену, Дочку звеньевого Охметьева. Из деревни он уходил смеясь, дурашливо пританцовывая, брошенные в него камни срывал могучей дланью на лету, как цветы с газона. Обещал вернуться и пожечь деревню синим пламенем, но в тот раз не успел. Закон погнался за ним и настиг на подступах к Москве. В те годы Закон был не тот, что ныне: по нему что давали, то злодей и получал. Иногда больше, но никак не меньше. След Васькин на восемь годков затерялся в пучине Колымы.

На медных рудниках, а впоследствии — легкая доля! — на лесоповале с ним произошел ряд таких изменений, что когда он вернулся в родную деревню, то даже недобитая, скособоченная красавица Настена его не сразу признала. Улетал вольный сокол, матюган, убивец, неукротимый любовник, воротился седобородый, пожилой человек в темно-синем прорезиненном плаще, с тусклыми глазами, повернутыми вовнутрь. Много черного опыта начерпала душа в неволе, но твердо он знал теперь одно: пока не покончит с деревней, уславшей его в ад, так и будет стареть, обретая все большее сходство со свечным огарком. Первым делом подгреб к дому Охметьева и бухнулся на колени посреди пыльного двора. На крыльцо вышли сам хозяин и кривобокая Настена, который год терпящая в сердце стальную занозу. С изумлением взирали на седого путника.

— Люди добрые! — возопил Васька Щуп. — Вину искупил целиком, о снисхождении молю! Простите Христа ради!

Затем начал кувыркаться, валяться в пыли, аки запущенный волчок, согнав со двора всю птичью живность. Настена, признав гостя, в ужасе прикрыла рот ладошкой, умчалась в дом. Хозяин спустился с крыльца, поднял из пыли вертящегося прохвоста, тряхнул за ворот, заглянул в тусклые глаза:

— Ты, что ли, Васька?!

— Я, Матвеич, душа из меня вон. На кол сяду, коли не простишь. Отпусти грех, будь отцом родным!

— Какой я тебе отец, — усомнился грузный звеньевой. — Зачем опять чудишь? Шел бы миром отсель.

Васька перестал вихляться, ответил проникновенно:

— Сукой буду, Матвеич, некуда идти.

— Врешь, — не поверил звеньевой. — Свет большой, таким, как ты, в нем просторно.

— У меня справка. С ней токо до первой сосны ходу. Заступись перед обществом, Матвеич. Тебя послушают.

— Настену видел?

Тут Васька выложил припасенный козырь.

— Я на ней женюсь, Матвеич. Внучат тебе нарожаем. Сукой буду, женюсь!

Заронил сомнение в душу мужика, довольный удалился.

Распечатал старую избу, три дня носу на улицу не казал, гнал самогон. Деревня бродила вокруг, с опаской взирая на сизый дымок из трубы. Все понимали, что полагается за такие забавы, и завидовали тихому мужеству возвращенца. Уполномоченный Сергеев по просьбе односельчан наведался к Ваське, чтобы уточнить ход вещей. Хохряков усадил его в красный угол, с поклоном поднес жбан только-только устоявшейся браги. Сергеев, в отличие от многих Других уполномоченных, побывал на фронте и вернулся оттуда без руки и с одним глазом. Деревня его уважала. Единственным глазом он просекал сущность любого человека до самых печенок и угадывал врагов народа даже там, где их отродясь не бывало. Жбан он принял охотно, не чинясь, выпил и нацелил на Ваську ножевое око.

— Выходит, злодеюшка, не на пользу тебе пошел исправительный срок?

— Закуси, Сергеев. Пожуй рыбки сибирского засола.

— Я ведь, Вася, могу тебя прямо здесь положить, а могу в район доставить на пересылку. Как предпочитаешь?

— За что, Сергеев? Я чистый вернулся. Хочу праздник устроить людям, чтобы зла не держали за прошлые вины.

— Зачем мужиков смущаешь? Почему не купил вина в монопольке?

— Опомнись, Сергеев. Где я денег возьму на монопольку?

— Самогон из чего гонишь? Из торфа?

— Мешок сахарцу купил, дрожжец, вот и вся заначка.

Уполномоченный опустил око долу, смачно пожевал губами. Васька догадался, подоспел со вторым жбаном. В охотку Сергеев сунул в пасть шматок жирной красной рыбы, одновременно задымил «гвоздиком», намеренно отказавшись от предложенного «Беломора». Было видно, что готов принять решение. Васька ждал, смиренно вытянув руки по швам.

— Недели хватит? — спросил уполномоченный.

— В каком смысле?

— Не умничай, парень. Тут тебе не тюрьма. У нас каждый мерзавец на виду, как самолет в небе. Крылышки враз подрежем. Худого на уме не таи. В неделю укладайся, а там увижу, что с тобой делать. Возможно, совершаю роковую ошибку, но думаю, народ поймет.

Васька проводил важного гостя до калитки, в гостинец завернул громадный оковалок копченой семги.

На другой день пошел по домам, приглашая на гулевание. Угадал с праздником отменно: народец еще не просох от сильных впечатлений рождественской пьянки. Мужики встречали его умоляющими, просветленными взглядами и готовы были немедля потянуться хоть на край света. Заартачился один председатель: харч у него в доме не переводился, да и дармовая косуха была не в диковину. Зато из всех окошек торчали голодные лики прихлебателей.

— Как же я к тебе пойду пировать, — усовестил он Ваську, — ежли мы на разных планетах живем?

— Объясни, председатель!

— Чего объяснять. Ты по натуре насильник и вор, а я поставлен для исполнения партийного дела. За одним столом нам не сомкнуться. Или не разумеешь?

Васька сразил его могучим аргументом:

— С разрешения уполномоченного, председатель.

— Сергеев тоже придет?

— Самолично день назначил, — Васька скромно потупился. — Может, из района кто заглянет. Не могу точно сказать.

— За что же такая честь?

— Приходи, сам увидишь.

Председатель задумался, не заметив Васькиного ухода. У него на столе лежала газетка, в которой про товарища Берию было сказано, что он оказался английским шпионом. В той же газетке в международном разделе была опубликована любопытная заметка о том, что в реке Миссисипи обнаружили удивительную бактерию «синдрофактурию», чудом сохранившуюся с мезозойской эры. Проникая каким-либо образом в организм человека, эта страшная мезозойская тварь не наносит ощутимого вреда, но по истечении определенного срока, внедрившись в клетку, напрочь лишает организм способности к детородному синтезу. Из чего автор справедливо заключал, что если в ближайшее время капитализм не упреет от множества социальных язв, то неизбежно окочурится от этой таинственной непобедимой бактерии. Кроме того, накануне председатель получил из района секретную депешу, в которой предписывалось усилить бдительность по отношению к ветеринарной службе, хотя не уточнялось, с чем связано предостережение. Председатель, будучи внуком тамбовских повстанцев и сыном кулака, умел на основании скудной, противоречивой информации проводить сопоставления, которые, пожалуй, привели бы в оторопь какого-нибудь американского умнягу-бактериеловителя. Из логической цепочки — Берия, мезозойская «синдрофактурия», депеша о ветеринарах и явление убивца, пригласившего его на пир, — он сделал (интуитивно) безошибочный вывод, что подоспели, кажется, новые времена и пора готовить задницу к очередной порке. Это было горько, но привычно. Сколько он себя помнил, новые времена практически не прерывались ни разу.

В ночь перед праздником Васька Хохряков вышел на двор покурить. Мороз ударил крепкий, звезды блестели, точно смазанные соляркой. В старом свитере и в хлипком плаще Васька не чувствовал холода. Бывало и холодней, чего вспоминать. Ум его был спокоен. Он хорошо приготовился к завтрашнему дню. Еще одно усилие, и он навеки освободится от старых, смутных теней, бродящих по этой округе. Уйдет, ускользнет в иную жизнь, где его никто не достанет. По опыту он знал: не те цепи вяжут, что на ногах, а те, что на сердце. Пока их не распилишь, спасения и воли не будет.

Без удивления заметил, как от темного плетня отделилась тень.

— Ты, что ли, Настя?

— Я, Вася.

Он ее ждал, но на всякий случай спросил:

— Зачем пожаловала?

— Папаня сказал, ты жениться надумал. Правда ли?

Девушка дрожала в овчинной шубке, как сосулька под стрехой.

— А ты против?

— Ты меня уродкой сделал, Васенька. Кто ж меня порченую возьмет?

— Значит, столкуемся. Пошли в дом.

В избе у печки она быстро отогрелась, распахнула шубку. Открылось нарядное, крепдешиновое платье с белым воротом. Он глядел на нее без особого интереса. Красивое, будто на иконе очерченное лицо и тонкая шейка, скошенная набок, как у подстреленной утицы. Она принадлежала к тому миру, который он ненавидел. Смрадное болото. Здесь не люди живут — пеньки. И из него хотели заделать пенька — да накося вам!

Но — упертые, нерушимые, готовы сгнить в болотной жиже и никого из своих цепких лап не выпустить. Слава Богу, попадались в неволе знающие, серьезные люди, открыли глаза. Теперь он прозрел. Смысл жизни, который прежде смутно чувствовал, предстал перед ним во всей блистающей наготе. Вся Россия, дьявол ее побери, — бескрайнее, гнилое болото. Его надобно осушить, перепахать и завалить камнями, чтобы не воняло.

— Ты зачем в натуре приперлась? — спросил Васька, не отводя стылого взгляда от напрягшихся под крепдешиновой тканью пухлых девичьих бугорков. Восемь, почти девять лет у него не было бабы, если не считать Катюху Пропеллера, которая предоставляла свои прелести особо рисковым охотникам через отверстие в колючей проволоке. Васька попробовал разок, но так поранился впопыхах, что вместе со спермой слил в вечную мерзлоту не меньше литра горячей кровцы.

— Не знаю, — Настена отворила в улыбке ровные белые зубы. — Папаня послал. Сходи, говорит, разведай. Брешет турок или нет.

— Я не турок, и ты не порченая, — возразил Васька. — Думай, о чем говоришь. Скособоченная — это одно, порченая — совсем иное.

— Ты мне, Васенька, не грудь, душу вилами проткнул. У меня больше души нету. Она вся скукожилась.

Хохряков понял, что девица полоумная, и это еще больше его возбудило.

— Не хотел я тебя убивать. Зачем кочевряжилась? Видела же, как меня повело. Да еще дразнила, сучка!

— Лучше бы убил, Васенька!

Не глядя в глаза, сдернул с нее цигейку. Настена не противилась, помогла ему, привстав. От нее несло жаром наравне с печкой.

— Ладно, сейчас погадаем, чего дальше делать.

— Как погадаем?

— В тюряге один халдей научил. Святой был человек. Дай палец.

Безопасным лезвием рассек подушечку на мизинце и, подставя чистое блюдце, сбрызнул капельку крови. Настена даже не пискнула, глядела зачарованно. То же самое он проделал со своим пальцем, уместил вторую каплю рядом. Аккуратно ссыпая из горсти, проложил между темно-алыми сгустками солевую дорожку. Сперва кровь дремала, но вдруг одна капля, Васькина, ожила, выпустила тоненький хоботок и, уверенно карабкаясь по соли, пододвинулась к Настениной кровинке. Настенина капля вздрогнула и выпустила свой собственный крохотный щупалец навстречу… Капля с каплей соприкоснулись, проникли друг в друга, зашипели, как на сковороде, вспыхнул зеленоватый, острый луч, блюдечко поперек треснуло… С истомным сердечным стоном Настена повалилась с табурета, Васька еле успел ее поймать. Донес до кровати.

— Что это было?! — Настена жалобно таращила глаза.

— Ничего, раздевайся, — вздохнул Щуп. — Видно, настал твой срок.

— Нет.

— Почему нет?

— Я боюсь.

Теряя терпение, потянул за белый ворот: две пуговки осыпались.

— Давай сразу договоримся, невеста, — надвинулся грозным оскалом. — Я велю, ты — делаешь. Другого между нами не будет. Поняла?

— Так и остался зверем, — догадалась Настена. — Кого можно уродить от зверя? Мохнатенького?

Дальше он не слушал. Рванул платье от ворота до подола, распустив на две половины. Под платьем на ней только сатиновые трусики, подцепил указательным пальцем — и нету их. Печная подсветка золотила кожу. Щуп сентиментально вздохнул. И никакой колючей проволоки, суки! Благодать! С тугим скрипом разворотил нежное лоно, так гора входит в мышь…

На дармовое застолье подтянулись все, кто смог доползти. Из влиятельных людей не хватало только председателя да звеньевого Охметьева. Не было, правда, и Настены, видно, отлеживалась на печи после любовной жути. Гостей набилось в избу — не продыхнуть. В основном мужики, бабы сидели по домам. Считай, все дурное племя деревенское кое-как уместилось за столом — по лавкам, по табуретам, а кто и так стоял на своих двоих, чудом выгадав толику жизненного пространства. И от каждой похмельной рожи разит лукавой, кирпичной усмешкой. Хохряков вглядывался, гадал: да кто же вы такие? Истинно, не люди. Не вы ли восемь лет назад гнали камнями, чаяли моей смертушки, а поманил стаканом, разом слетелись, как мошкара на свет. Если их принять за людей, то кто же тогда…

Самогонку разлил по четвертям, пили из граненых стаканов, чашек, плошек, из чего попало. Кому не хватило посуды, с нетерпением ждал, пока сосед опорожнит чашу. Разговор пока не вязался, только слышалось: «Ну, давай, что ли! Будь здоров! С прибытием тебя, соседушко!»

Чавкали, рыгали, жадно утоляя жажду и голод. Закусь была нехитрая, но чувствительная — вареная картоха, пласты соленой рыбы, сало и ведро квашеной капусты, которое накануне Хохряков почти задаром взял у соседки, прижимистой бабки Каплунихи. Как вкладчица пира, старуха Каплуниха сидела на почетном месте, рядом с хозяином, и уже успела кинуть в морщинистый роток пару граненых стопок. Сам Хохряков пил воду из персональной бутылки с праздничной наклейкой «Денатурат», украшенной сизым черепом со скрещенными костями. Никто его не осуждал: хозяин, в своем праве, денатурату, понятно, на каждую глотку не напасешься.

Многие мужики были изувечены войной. Хромые, помятые, в шрамах. Выделялся Мелеха Шустиков, лет тридцати улыбчивый сапер, сидящий неподалеку: единственным обрубком руки он ловко стряхивал в ротовую щель стопаря, и при этом она размахивалась черной ямой на середину щеки. Он был так потешен с этой своей канавой вместо рта, что Васька Хохряков невольно хихикнул. Вырвалось у него несуразное:

— Помнишь, Мелеха, как учил раков с-под коряг вытаскивать?

Инвалид с азартом закивал, давясь куском рыбы.

— Помню, Василек, а как же! Ты сам был тогда вроде рака.

Каждая четверть самогона была обильно заправлена лихим сибирским зельем — вытяжкой ахиллесова корня. Таежники травили им крысиную нечисть, а также использовали для втирания при суставной ломоте. Надежное, многократно проверенное средство, бесповоротно избавляющее человека от страданий и надежд. Оно вот-вот должно было подействовать — и подействовало.

Первой испытала на себе силу чудодейственного яда бабка Каплуниха. Не донесла до рта вилку с капустными перьями, пискнула что-то и ткнулась мордой в стол.

— Старухе капут, — провидчески пошутил Шустиков-старший, крепкий семидесятилетний мужик, заквашенный на столетие, в отсутствие молодых воителей перепортивший половину девок в округе, за что его уже много раз собирались укокошить, да все как-то руки не доходили у молодняка. Пошутил старый ходок, но как оказалось — в последний раз. Яд сперва приподнял его над столом, потом повалил на пол, где он долго сучил ножками, пуча по сторонам изумленные зенки. Следом начался массовый падеж. Мужики загомонили, почуя неладное, но вырубились один за другим, точно кегли, сметаемые невидимой битой. Изба задрожала от стонов и проклятий. Дольше всех почему-то продержался Мелеха-однорукий. Он обо всем догадался, но все же метнул в черный рот-канаву еще стакашку. Ухмылялся озорно, и канава расползлась на вторую щеку. Казалось, улыбающийся череп подрезали на две половины. Удивленный Хохряков заново наполнил его стакан.

— Давай, давай, — поощрил инвалид. — Меня отрава не берет.

— Почему? Заговор знаешь?

— Знаю. И заговор и приговор, который ты себе подписал, недоумок.

— Не груби, — нахмурился Хохряков. — А то ведь, кроме яда, имеются другие способы.

— Ничего у тебя не имеется, — спокойно отозвался калека, — кроме злобы. Погоди, придет день, она тебя и задушит.

Но стакан осилил лишь до половины, обрушился вместе с табуретом…

Избу Хохряков заранее обложил сухой соломой, в сарае припас две канистры с керосином. Дверь снаружи намертво заклинил ломиком и на окна приколотил по две ядреных поперечных доски, хотя выпрыгивать из дома было, пожалуй, уже некому. Кривя губы, пританцовывая, запалил дом с четырех углов. На удачу от близкого леса подул ветерок, мигом пламя поднял до стрехи. Отойдя на дорогу, Хохряков полюбовался делом рук своих, но на душе не было радости, на какую надеялся. Даже что-то вроде сожаления шевельнулось: все же отчий дом, денег стоит. Однако тут же устыдился: о деньгах помышляет тот, кого бесы крутят. Не в них счастье. Хуже: кто об них чересчур печется, тому отродясь не обломится.

Пылко дом взялся, как таежный сухостой, с уютным потрескиванием, с радужными сполохами на полнеба. До чуткого слуха Хохрякова долетели странные звуки, будто в грозном пламени заголосил! детский хор. Смахнув пот со лба, больше не оглядываясь, он поспешил к председателеву дому, чтобы поставить последнюю точку в этой затянувшейся на? долгие годы истории. Ночь была мутная, с морозцем, с редкими звездами, и хор за спиной растянулся на всю округу, услаждал, смягчал звериную тоску.

Председатель встретился ему у колодца, бежал с ведром, простоволосый, озабоченный, как старый коняга, опоздавший на выпас.

— Ты, Васька?!

— Я, Михалыч, я, кому еще быть. Да ты не гони, там все выпито.

Председатель враз сник, бросил ведро на снег. Беспомощно зыркнул по сторонам. Кое-где в окнах забрезжили лампы.

— Значит, учинил все же злодейство? И ведь я чуял, не хотел Сергеева в район отпускать. Дак разве удержишь, коли у него в заднице фитиль.

— Не жалей, Михалыч. Уполномоченного я на обратной дороге встрену, привет от тебя передам. С тобой давай потолкуем.

— Об чем, Василий? Разве ты человечью речь разумеешь?

— Помнишь, как свидетелей на суде науськивал? Какую пышную речь держал? Смерти требовал. Партия тебя поставила людей от бандитов защищать — так ты вякал? Ну и где твоя партия? Почему тебя не защищает?

— Сдайся, Василий. Власть тебя помилует, может быть. Ты же, судя по всему, умишком повредился.

— От твоей власти мне помилования не надо. Это она пусть пощады просит. Почин я нынче сделал, а кончу ею, вашей поганой коммунячьей властью, от которой спасу нет.

— Чего мелешь, Васька, окстись! В штаны не наложи, примерзнет.

Беспутный затеялся разговор, председатель не принимал Ваську всерьез, но лишь до той минуты, пока у того в руке не сверкнула ухватистая лагерная финяга.

— Эх, председатель, кончилась ваша сила. Старыми байками живете. Пока вот будем вас, как свиней, по углам резать, но дай срок, в Москве, на Красной площади наладим полный карачун.

— Кто это — вы? Урки, что ли?

— Эх, Михалыч, даже жалко тебя колоть. Слепой ты, замороченный. Дальше амбара земли не видишь. Но придется. Территорию надобно расчистить от старых пней. Работа большая, трудная, но необходимая.

— Кто же тебе так мозги промыл, Василий? Председатель уже понял, что ублюдка добром не угомонить, но не такой он был человек, чтобы сдаться без боя. У бешеного сучонка замаха не хватит, чтобы его угробить. Поднял со снега брошенное ведро: какое-никакое оружие. —

— Что ж, налетай, Васька! Поиграй в орлянку с председателем, коли приспичило.

Хохряков засмеялся ото всей души.

— Вот все, что у вас осталось. Пустое ведро да коммунячий гонор.

Шагнул к колодцу, вроде отступил, и тут же упора прыгнул на старика, играючи ткнул финягу в подбрюшье. Председатель выбежал на пожар налегке, в свитере и пиджаке — нож вошел в мякоть, как в масло. Однако, скользя по снегу, председатель махнул ведром, треснул Ваське по черепу, да с таким звуком, будто чурбак раскололся. Какой прыткий дедок! От боли, от неожиданности Васька вмиг озверел. Воткнул нож в председателя двадцать или тридцать раз (по следствию — сорок восемь), целя в шею, в лицо, в туловище, куда попало. Старик извивался по насту кровавым угрем, уворачивался и без устали размахивал окаянным ведром, пока Хохряков, осатанев от нелепого сопротивления, не расплющил ведро каблуком вместе с рукой. Тут председатель наконец утих, успокоился и что-то прошипел себе под нос, вроде подыхающей гадюки. Ваське вдруг до страсти захотелось услышать, что он там пробулькал на прощание, какой завет. Обхватил тушу за обмякшие плечи, притянул к себе. — Ну-ка, повтори, клоп!

Погорячился, конечно. Старик поднатужился и харкнул ему в глаза кровяным липким сгустком. Утерев лицо, Васька добил его точным, прицельным уколом в сердце.

В недоумении покидал деревню, которая так толком и не проснулась. Знакомым перелеском, через кладбище, спустился к реке и вскоре очутился на тракте, откуда предстояло пехать до райцентра еще верст двадцать. Мороз укрепился, и небо очистилось от слюдяной коросты. Наст проминался, будто земля чуть постанывала. Васька дивился тому, сколь живуч оказался старый засранец. Похоже, нелегкой и долгой будет победа, но лагерный учитель в черных очечках не обещал ничего другого. Когда описывал будущее, заглядывая в одному ему ведомую книгу судеб. Васька верил ему не разумом, сердцем. Учитель так говорил: десять, двадцать, тридцать лет минуют, но явятся новые, могучие свободные люди и задерут матушке-России обветшалый подол, вытряхнут из гнилых складок коммунячью моль и прокатят по ней асфальтовый каток. В свои двадцать пять лет Хохряков не сомневался, что доживет до светлых времен.


Глава 6

Мсье Дюбуа встречали в Шереметьево по высшему чину. Три серебристых «Мерса-континенталя», два джипа «Чероки», набитые отборными боевиками, небольшой мотоциклетный эскорт. Мустафа принял тучного француза в объятия прямо с трапа. По русскому обычаю троекратно облобызались. От француза воняло чесноком, из одной ноздри торчал пучок черных волос. А весь целиком он напоминал глинобитную машину времен нашествия на Сиракузы.

— Рад тебя видеть, брат! — искренне сказал Донат Сергеевич. — Добро пожаловать в Россию.

— О-о! — ответил мсье Дюбуа. — Еще не вечер, да?

По-русски он говорил без акцента, как на родном языке (знать бы еще, какой язык у него родной), но чаще всего невпопад: в любом телешоу ему бы цены не было. Иногда Мустафе казалось, что хитрый француз нарочно придуривается, чтобы усыпить его бдительность, но это было не так. Стоило заговорить о делах, как Дюбуа преображался, словесная дурь разом слетала с него и в темных, веселых глазках загоралось то особенное любопытство, по которому легко отличить толкового человека (вне наций, вне сословий) от лоботряса. В крупном бизнесе нет ничего случайного, и уж тем более нет в нем случайных людей. Тот, кто сумел сколотить состояние в пределах семизначных цифр, уже тем самым доказал свое избранничество и неподвластность суду обыкновенных смертных, хотя они только тем, кажется, и заняты, что пытаются втиснуть его в рамки своих примитивных законов, созданных для самозащиты, и это похоже на то, как если бы полевые мыши, обладай они разумом, попытались загнать в свои норы вольного бродячего кота. Богач имеет право на маленькие слабости, может нести ахинею, раздавать деньги сиротам, пить горькую, но в момент, когда открывается истина, внятная лишь посвященным, он становится холодным и твердым, как стальной клинок, летящий в человеческое сердце.

В Москву не завернули, с ревом клаксонов и милицейскими мигалками домчали проселком до небольшой взлетной площадки, где поджидал личный вертолет Большакова. Донат Сергеевич благосклонно принял рапорт у синеглазого подполковника ВВС. Представил его гостю.

— Наш лучший пилот. Герой Афгана. Зовут Валентином. Мигом доставит, куда надо.

— О-о! — воскликнул мсье Дюбуа. — Афганистан. Чечня. Горячая точка. Калинка-малинка! Чудесно!

Подполковник разглядывал француза с непонятной, чуть брезгливой улыбкой, и Мустафа принял это на заметку.

Взяли курс на Загорск. Мсье Дюбуа ничему не удивлялся, ни о чем не спрашивал. Он был лет на двадцать моложе Большакова (немного за сорок), но давно пресытился впечатлениями жизни и не надеялся увидеть что-то новенькое. В представлении Большакова он был именно таким человеком, который сможет по достоинству оценить его Великий эксперимент — Зону. Не всю целиком, разумеется, какие-то фрагменты, но и того достанет, чтобы согнать с лица гостя гримасу зевоты.

В трясущемся, урчащем брюхе вертолета он откупорил бутылку шоколадно-нежного кипрского вина «Нафтази» и приступил к необходимым предварительным пояснениям.

— Помнишь, что я тебе обещал, дорогой Робер?

— О да! Отдых, покой и радость. Никаких дел. Визит дружбы. Как говорят русские: мягко стелешь,жестко спать.

— Не просто отдых, — поправил Донат Сергеевич. — Я покажу тебе такую Россию, какой она была когда-то и какой будет через несколько лет. Боюсь, ты не слишком хорошо меня понял.

Мсье Дюбуа уважительно закивал.

— О-о, Россия есть наш самый лучший партнер, пока ты в ней хозяин. Так, Донат? Это неправильно?

— Правильно, но не совсем. России больше нет. Ту, которая была, прокрутили через мясорубку в «Макдональдсе». Мы построим новую, заповедную. Подымем из праха сифилитическую старуху. Робер, ты первый, кто увидит ее обновленной. Поздравляю тебя!

…Идею подал писатель Клепало-Слободской, и сперва Мустафа не заинтересовался. Типичная интеллигентская выдумка — худосочная, как сиськи у чахоточной. Кого другого он послал бы сразу на три буквы, но тут был особый случай. Во-первых, Фома Кимович обошелся ему недешево и у него было неприятное чувство, что денежки выброшены на ветер. На ту пору вся так называемая творческая шелупень, из тех, кто посмышленее, тусовалась вокруг меченого Горби, создавала всякие комитеты ему в поддержку и гнусавым хором распевала «Осанну». Умный Горби подкармливал их неплохо, но избыточно с ними церемонился, усаживая на почетные места в президиумах, таская за собой по свету, и кстати, эта его ошибка оказалась роковой: интеллигенция заподозрила его в слабости и маразме, и, не успели его выкинуть из Кремля, вся целиком, топча друг дружку, переметнулась к его брутальному, удачливому преемнику. Но это — чуть позже.

Писатель Фома Клепало-Слободской был, говоря языком классика, матерым человечищем, обликом схожим с римским императором Калигулой, даром что сын прачки и кузнеца. Непременный, в течение десятилетий, лауреат всех государственных премий и правительственных наград, он со сталинских времен крутился возле правителей, и не было ни одного, которому не угодил. Сперва, как многие его подельщики по литературе, прославился эпопеей о рабочем классе, которая была канонизирована, затем, уже при перестройке, накатал пару-тройку скандальных пьес о В. И. Ленине, где вождь революции в каждом действии трахался со своей кухаркой, целовал руки Троцкому, Каменеву и Зиновьеву и представал таким недоумком, изувером и извращенцем, что по первости (1987 — 88 гг.) даже прогрессивные родители стыдились посещать театр вместе с детьми. При воцарении Ельцина он был одним из первых, кто вышел на Красную площадь и публично сожрал партийный билет, что впоследствии, как он жаловался Мустафе, вызвало у него стойкое расстройство печени. При всем при том в обиходе это был радушный, доброжелательный, слезливый мужичок, не имеющий возраста и сколько-нибудь определенных физиономических черт. Пожалуй, единственным его стойким убеждением была патологическая, почти пугающая ненависть к «этому народу», к этим рабам, олигофренам, нелюдям, фашистам, подонкам, то есть ко всему населению земли, где он имел несчастье уродиться. В этой ослепительной ненависти он не уступал даже Ваське Щупу, а это было непросто.

Мустафа выкупил его прямо из горбачевского гнезда, посулив пожизненную ренту в двести баксов в месяц и одарив двумя пикантными курочками из стриптиз-бара на Новом Арбате, тоже в вечное пользование. Цена, разумеется, бросовая, никакая, но Мустафа все равно считал, что переплатил, потому что терпеть возле себя прилипчивого как банный лист, неопрятного, вечно что-то выклянчивающего писателя было все равно, что жить в одном загоне со свиньей. Он уже намекал Ваське Щупу, чтобы тот избавил его от творческой личности, но тут как раз Фома Кимович и вылупился со своей идеей.

В сыром виде она выглядела так. В чреве убогого, рушащегося, прогнившего мира дебилов как по мановению волшебной палочки возникает очаг поэзии, умиротворения и тишины, суверенная зона счастья. Птички поют в кустах, нарядные поселянки заводят безгрешные хороводы. Серебряный век. Управляющий в зипуне встречает дорогих гостей земным поклоном и ведет их на господскую половину. Короткое, сладкое почивание с дороги. Услужливые, пышнотелые горничные в белых наколках. Пуховые перины, герань на оконцах и, наконец, вечером — праздник души. Половецкие пляски на свежем воздухе, домашний театр из самых знаменитых актеров, представляющий что-нибудь нравоучительное. Ближе к ночи — фейерверк, пальба из пушек, охота на лис. Языческое волхвование. Озорные монашенки в часовне, готовые к любым услугам. Музыка балалаек. Юные пастушки в цветастых рубахах — услада самому требовательному вкусу. Какой новый русский, утомленный западной роскошью, устоит перед родными прелестями — и не раскошелится. Да что русские, разве о них речь. Любой богатый иностранец, только шумни, валом попрет на необыкновенную, изысканную утеху а-ля рус. А там, тепленького, размягченного, бери его голыми руками, подписывай какой хочешь контракт.

У старого классика так оторопело сверкали глазенки, будто увидел черта.

— В таком райском уголке я бы написал главную книгу. Непременно написал бы.

— О чем книга-то? — без интереса спросил Мустафа.

Очи писателя запылали вовсе сатанинским огнем.

— Это заветное, Донат. Но вам открою. Это будет художественное исследование. Пора миру узнать правду об этой стране. Я в последнее время много размышлял, думал. Как вы полагаете, от кого произошел человек?

— От обезьяны?

— Допустим. Хотя есть и другие версии. К примеру, тибетские жрецы полагают, человек произошел от мыши. Но это не важно. От кого бы ни произошел. Суть в другом. Есть только две нации, которые не развивались, а так и остались на уровне примитивных существ-прародителей. Это русские и цыгане. Я могу это доказать. И я это докажу.

У Фомы Кимовича была неприятная особенность: если западала ему в голову какая блажь, он становился невменяемым. Характерный случай из 93-го года, когда он с несколькими корешами, творческими интеллигентами умолил президента пальнуть из танков по Белому дому, хотя тот до последнего момента малодушничал.

И вот, пока Мустафа слушал навязчивый лепет писателя, в мозгах у него вдруг что-то щелкнуло и прояснилось. Блаженный миг! Он вдруг увидел будущую Зону всю целиком, как воплощенную звонкую мечту. Аж сердце защемило, словно в инфаркте. Это было величественное, небывалое видение, и оно оправдывало его пребывание на этом свете. С той минуты, еще не приступя к исполнению, он заболел Зоной точно так, как мать иной раз мучительно ощущает еще не зачатого ребенка…

Знакомство с Зоной лучше всего было начинать с воздуха. По знаку пилота Мустафа убрал шторку со специального, вделанного в пол стереоиллюминатора.

— Погляди, Робер. Как классно!

Француз доверчиво приник к окошку. Картина, открывшаяся его взору, действительно впечатляла. В огромное водохранилище, подобное морю, тупым резцом вписался полуостров, отгороженный от суши рельефной насыпью, точно горной грядой. Зеленый полуостров, раскинувшийся на десяток километров, воспринимался зрением как некая сюрреалистическая конструкция, могущая померещиться разве что воображению фантаста. Аккуратные рощицы, разноцветные бляшки загонов, затейливая вязь дорог, строения причудливой формы, а также разбросанные повсюду металлические (судя по блеску) сооружения с округлыми, как у грибов, или с плоскими, как у блинов, поверхностями, чье функциональное предназначение вряд ли взялся бы определить непосвященный, — все вместе оставляло впечатление какой-то тягостной мысли, не выговоренной до конца. Вероятно, именно так могла бы выглядеть земля после нашествия марсиан. Ощущение загадочной ирреальности усиливалось благодаря тому, что на всей территории, над которой они совершили плавный круг, не мелькнуло ни единого живого существа. Впрочем, на сторожевых вышках, расположенных по периметру зоны, наметанный глаз мсье Дюбуа различил некое движение, схожее с мельтешением солнечного зайчика в зеркалах.

— Что это? — спросил француз. — Медные рудники?

— Мое убежище, — с гордостью ответил Большаков. — Здесь, братуха, ты и увидишь небо в алмазах.


С тех пор как Сергей Литовцев, он же Лихоманов и Чулок, перевоплотился в крутого бизнесмена и занял место генерального директора концерна «Русский транзит», он не знал ни минуты душевного покоя. Реактивная операция внедрения вдруг обернулась серыми буднями, которым не было видно конца. Все его просьбы о замене, разумеется, недостаточно мотивированные, натыкались на глухое, недружественное молчание Конторы. Выйти с ней на прямой контакт он не мог. Неделя тянулась за неделей, и терпение его истощалось. По натуре он был гончак, вынужденное долгое бессмысленное сидение на одном месте приводило его в состояние унылого бешенства.

Дела у фирмы шли успешно, но положение было бы таким же и без его участия. Еще до внедрения он уяснил нехитрую специфику функционирования подобных «Русскому транзиту» финансовых волдырей. Чтобы выкачивать деньги из воздуха, требовалось лишь запустить примитивный маховик перегонки средств и расставить на узловых точках сведущих и заинтересованных людей, дальше машина работала по инерции, подобно несуществующему якобы в природе вечному двигателю, и оставалось только следить, чтобы в какую-нибудь шестеренку не залетела соринка, могущая заклинить весь цикл. Но на то и существовал спецнадзор во главе с Кешей Козырьковым, недреманным оком «Русского транзита», бывшим коллегой из пятого отдела Управления.

Командировка в бизнес затягивалась, и Сергей Петрович чувствовал, что все дальше отодвигается от каких-то очень важных событий. Он всегда жил с ощущением, что его поезд вот-вот уйдет, и надо спешить, чтобы потом не цепляться за подножку. К сожалению, он не знал, какой это поезд и куда он катится, тем самым походя на большинство нормальных людей на этой планете. Как-то в добрую минуту генерал Самуилов очень точно определил его сущность: «Ты не Сократ, голубчик Сережа, твой способ постижения истины — это движение».

Майор не обиделся, потому что это было правдой. Однако он отнюдь не считал, что жажда действия, томившая его душу, равнозначна хаотичному мельтешению бактерии под микроскопом. Как раз он понимал, что именно избыточность, неконтролируемость энергии является причиной всех бед на земле, от обыкновенного преступления до атомного взрыва. И все же усмирить зло, уже вырвавшееся на волю, способна не мысль, не рассуждение, пусть самое эффектное, а лишь адекватный встречный удар. Да, он не Сократ, но он и не стремится им быть. Есть люди, как Самуилов, которые в тиши кабинета, получая огромное удовольствие, планируют и рассчитывают направление удара, а есть такие, как он, которые его наносят. Каждому свое, сказано у апостола. Каким родился, таким и помрешь. Крестьянин пашет землю, ученый изобретает порох, балерина танцует Жизель, чечен точит кинжал, еврей считает деньги, врач лечит больных, рыба мечет икру — и никому не обидно, каждый при своем деле. Попробуй, перемешай всех местами, и получится нечто еще более бредовое, чем нынешняя российская действительность. Конечно, бывают исключения из правил, каковым является его любимый друг и брат Олег Гурко, могущий быть и тем, и другим, и третьим, и четвертым, и везде будет хорош, но что это доказывает? Пожалуй, ничего другого, кроме того, что в Господнем курятнике предусмотрено появление многоликих, многогранных людей, но каково их истинное предназначение, неведомо им самим. Сергей Петрович восхищался своим другом, иногда завидовал, но всегда к этому примешивалось странное, вроде бы неуместное сочувствие и жалость. Так мудрый ваятель смотрит на тончайшее произведение искусства, любуясь им, но сердцем сознавая его надмирную хрупкость. Да, Олежек был хрупок, деликатен, забавен, восприимчив, чрезмерно чувствителен, но все же доведись Сергею Петровичу самому выбирать себе врага, он предпочел бы двух генералов Самуиловых плюс всю московскую мафию одному Гурко.

Они встретились в маленьком баре неподалеку от Маяковской, где на пластиковых столиках цвели бледно-голубые бумажные розы. Гурко позвонил утром, и по его безмятежному голосу, который слегка искрил, Сергей Петрович понял, что, видимо, его затянувшаяся командировка скоро получит новый разворот.

Заказали по чашечке кофе и по бутерброду с сыром. Притулились в углу. Народу в баре было немного: двое бычар пожирали «шанхайские пельмени», интеллигентный алкаш завис над рюмкой водки, женщина средних лет и неопределенных занятий беседовала о чем-то с барменом. Негромкая музыка из «ящика».

— Ну что, малыш? Приспичило, и старого товарища вспомнил? — Сергей Петрович радостно улыбался. Они уже обменялись дежурными шутками типа: «Господи, ты опять живой!» Гурко был немного бледноват, но морда одухотворенная, сразу видно — на тропе.

— Какие-то мы все стали равнодушные, что ли, — заметил он задумчиво. — Старика Канта, помнишь, изумлял нравственный закон в душе человека. И это понятно. Было чему изумляться. Нравственный закон — Божья мета — вывел человека из пещеры. Профессор Куницын на открытии Царскосельского лицея внушал юношам, среди которых был двенадцатилетний Пушкин: вы сможете овладеть всеми знаниями мира, но если не выработаете твердых нравственных правил, знания вам не пригодятся, не принесут пользы. А что ныне? Нравственный закон объявлен химерой, вызывает, как сказал бы классик, смех толпы холодный, а мы даже этого не заметили. Или не придали значения. Так, вроде бы пуговицу от пиджака обронили.

Сергей Петрович крупно отпил кофе, поинтересовался:

— Ты это к чему? Хочешь деньжат призанять?

— Или вот гляди. В Москве ежедневно исчезает по десятку людей. Не умирают, не уезжают — просто выходят из дома и не возвращаются. Поразительный факт. А кого это волнует?

К этому факту Сергей Петрович довесил со своей стороны следующую информацию: в самой демократической столице мира уровень рождаемости составляет лишь половину от показателя смертности. Больше в мире таких мест нет.

— Впрочем, — добавил он хмуро, — ты же знаешь мои обстоятельства.

— Какие?

— Я не имею права на побочные разработки. Нарушение дисциплины. Дед не поймет.

— Придется нарушить.

— Нарушу, — согласился Сергей Петрович, — если перестанешь валять дурака.

Гурко рассказал другу самое важное. Блондинку Светлану Китаеву шлепнули у него под боком. Теперь его черед. Но противник готовит не слив, а захват. Фигуранты неизвестны. Вообще ничего не известно, кроме того, что он на следе. Никакой его собственной заслуги в этом нет. Чистое везенье. Второй день за ним ходит «наружка», но с чересчур хриплым дыханием. Работают профессионалы. Идя на встречу с Сергеем, он два часа потратил на то, чтобы сбросить «хвост». Это в Москве среди бела дня. Захват будет жесткий и, как он предполагает, не позднее сегодняшнего вечера. Квартира обложена плотно и без церемоний.

— Ты докладывал наверх? — спросил Сергей Петрович, заранее зная ответ. Гурко до «подсечки» светиться не будет. Охота на крупного зверя предполагает «слепые» паузы. Пауза требует особой концентрации духа. Никакой суеты, абсолютное замыкание в роли. Детская игра «Замри», переиначенная на взрослый лад — с огненной точкой в случае проигрыша. Кто бывал «дичью», тот знает — это очень волнующее занятие. Риск большой, но он оправдан. Сергей Петрович и сам не раз подставлялся, замирал, но до Гурко ему, конечно, не дотянуться. Великий актер погиб в Олеге. Ему все роли по плечу, и еще никто его не переиграл. Если он изображал алкаша, все окрестные пьяницы предлагали ему опохмелиться. Если кукарекал петушком, курочки сносили по золотому яичку. Однажды по служебной надобности Гурко уехал на гастроли с цирком шапито, выдавая себя за канатоходца, ему пришлось участвовать в представлении. На верхотуре ходил по канату, исполнял замысловатые акробатические трюки и заносчиво требовал, чтобы директор позволил работать без лонжей. В цирке не жалуют выпендрежников, но к Олегу отнеслись с пониманием, ценя за кураж и добрый нрав. Не дали свернуть себе шею. Сергей Петрович точно знал, что до этого случая Гурко не только по проволоке не ходил, но лишь отдаленно представлял, что такое сальто с двойным перехлестом.

— Подстрахуешь? — спросил Гурко.

— Что смогу, — пообещал майор. — Экипировка в Порядке?

— Угу.

— Но все же, Олег, ты темнишь. Не поверю, что лезешь совсем уже сослепу. Не твой стиль.

Гурко задумался, в рассеянности проглотив остывший кофе.

— Чувствую… что-то тут запредельное для твоего и моего рассудка, но не для них.

— Для кого для них?

— Понимаешь, старина, — Олег сузил темный глаз, — произошли невероятные изменения в человеческой психике, какие-то необратимые мутации, за ними никто не успел отследить… Эффект бабочки… Вот тебе пример из другой области, из экономической. Наши ведущие теоретики, пытающиеся проанализировать катастрофу, оперируют привычными марксово-смитовыми понятиями: смена формаций, базовые ценности, социальные пласты — и прочее в том же духе. Но в обществе, погруженном в хаос, все эти слова утратили реальный смысл. Действуют не законы, а модуляции. Судьбы наций вершат не титаны, не герои, не диктаторы, а серенькая чиновничья мышка, очутившаяся в нужное время в нужном месте. Одним случайным движением, неосознанным росчерком пера эта серенькая мышка способна на сто восемьдесят градусов развернуть движение экономических тенденций. Не масонский заговор, не триллионы долларов, а серенькая мышка, понимаешь?.. То же самое в криминалистике и психологии. Убийство, рэкет, коррупция — это все понятия из прошлых времен. Сегодня это пустые звуки, отвлекающие внимание. Похоже, мы со своим убогим, устаревшим моральным кодексом вылезли прямо на Страшный суд.

Сергей Петрович решил, что для одной встречи для него достаточно впечатлений, тем более что за соседний столик опустилась чудная компания. Девочки, мальчики — бородатые, длиннорукие, загребущие, матерщинные. Наглядная иллюстрация к лекции Гурко. Такой гвалт устроили, будто вырвались из психушки. Набрали пива, сосисок, жареной картошки. Чавкали, хохотали, перекликались, как в лесу. Никакой возможности не осталось разговаривать. Гурко, естественно, компания заинтересовала, он разглядывал молодежь с понимающей улыбкой. Сказал другу:

— Это даже не гунны. Вырождающаяся популяция. Между ними не видовая связь, скорее гипнотическая. Очень любопытно. Свой язык, собственная информативная система. Функционируют только в кодле. Каждый отдельный росток практически не жизнеспособен. Энергетическая подпитка — комки, оптовые рынки, товарные склады. Почти нулевая способность к воспроизводству потомства. Пробуксовка цивилизации. Холостой выхлоп протоплазмы. Печально, красноречиво, симптоматично. В сущности, вот оно, новое рыночное поколение — одна из ярчайших примет апокалипсиса.

Его интерес был замечен. От компании отделился темноволосый юноша с бессмысленно струящимся взглядом. Приблизился к ним. Обратился изысканно:

— Не желаете оттянуться, господа?

— Поясни, — сказал Сергей Петрович.

— Девочки, дурнинка, топотун. Все в лучшем виде.

— Что такое «топотун»? — не понял майор.

— Когда все вместе и немного сверх того, — юноша двусмысленно ухмыльнулся. — Абсолютный кайф, господа.

— Нет, ничего не надо, спасибо, — отказался Гурко. — Да у нас и денег нету.

Юноша не поверил. Он был прав. В этом баре чашка кофе тянула на пятнадцать тысяч. Бедные сюда не ходили. Юноша понял так, что господа крутят динамо. Отошел к соплеменникам и о чем-то с ними посоветовался. Компания заржала так, что перекрыла все остальные звуки. Будто шумовой столб поднялся посреди бара. От столба откололся кудрявый белокурый юнец в униформе педика — женская рубаха, розовые штанцы в обтяжку, дутые серьги в ушах — гоголем прошелся по залу, огибая столы, заманчиво тряся задом. Развлекал, что ли?

— Пойдем отсюда, — поморщился Сергей Петрович.

Когда проходили мимо компании, один из весельчаков, гогоча, неожиданно вытянул ногу, перегораживая путь. Это был, конечно, безумный жест, хотя парень об этом и не подозревал. Сергей Петрович относился с недоверием к духарным рыночным крысенятам, и поэтому реакция на них у него была неадекватная. Действуя не то что механически, но как бы не в полном контроле, он, отстранясь, резким ударом пятки переломил озорнику щиколотку, точно прибив ее гвоздем к полу. Детина завопил новорожденным младенцем, а вся остальная бражка в панике потянулась из-за стола. Холерного вида девица, обкуренная до синевы, в азарте вспрыгнула на стул:

— Мочи их, братва! Мочи сук поганых! Десяток острых воспаленных взглядов наткнулись, как на стенку, на холодное лицо Гурко.

— Не стоит, — попросил он тихо. — Ей-Богу, не стоит, ребятки!

Ребятки поверили: ни один не пересек роковую границу.

На улице Гурко попенял другу:

— Зачем так жестоко, Серенький? Дурные, но все же дети.

Майор стыдливо отвернулся.

— Сам не пойму… Чума в воздухе. Не захочешь, надышишься…


Глава 7

Мсье Дюбуа грелся в черной баньке на полке, с натугой глотал раскаленную влажную гарь. Мустафа пыхтел внизу, чем-то недовольный. Прислуживал Коля Финик, литой мужик в белых подштанниках. Бережно охаживал веником пухлую спиняку француза, ласково приговаривая:

— Терпи, барин, токо третий пот сымаю.

Петрова эпоха, начало начал. Отсюда, по мысли Мустафы, и пошла святая Русь с ее рабьим хайлом. От сохи да от черной баньки. С той поры на ней ничего не поменялось, разве что баньку вытеснила финская сауна, да вместо рабьего мужицкого хайла высунулось совковое мурло — выкидыш матушки-революции. Но стоило сунуть под нос мурлу зеленокрылую купюру, как Русь опять превратилась в то, чем была всегда, — в мираж, в сгусток черной энергии, в Зону. В этом ее наивысшее предназначение. По ней опять бродили дикие племена, тут и там засевая истощенную почву гнилыми семенами, которые никогда не дадут всходов. Безглазые, безъязыкие существа, потомки и наследники идолопоклонников. Теперь их называли россиянами, на это прозвище они охотно откликались, не сознавая, что в самом этом слове заключена некая неопределенность, безнадежность, отражающая всю иллюзорность их пребывания на земле. Россияне, марсиане… Они были обречены, но жадно тянулись к телеэкранам, откуда им посылали туманные, лукавые обещания скорой подмоги. Будучи дебилами, россияне верили всякому посулу и, корчась от голода, счастливыми улыбками встречали бегущую по экрану рекламу рыночного изобилия. Впрочем, цивилизованный мир действительно был обеспокоен столь быстрым превращением огромного заселенного пространства в сточную канаву, ибо это грозило экологическими потрясениями всей планете. Нельзя было допустить, чтобы миллионы одичавших россиян враз околели и превратились в груды гниющего мяса. Это выходило за рамки самых радикальных западных проектов по расчистке территории.

Донат Сергеевич Большаков был один из тех широко, по-государственному мыслящих людей, кто знал выход из критического положения. Карма Господня, вернувшая Россию в ее первоначальное состояние (мировой отстойник), не застала его врасплох. Стихию распада следовало как можно скорее упорядочить, ввести в разумное русло. Тут не было ничего хитрого. Простейшее сравнение с трупом. Никто ведь не бросает мертвое тело гнить на земле. Его отвозят в морг и там производят над ним ряд манипуляций, чтобы сохранить в пристойном виде до похорон. И в землю зарывают не абы как, а на определенную глубину и в соответствующей обстановке. Отработанная веками процедура, и коли она годится для отдельного трупа, то естественно, чуть усовершенствовав, ее можно приспособить к нуждам страны — для временной консервации издыхающих человеческих популяций. Как нельзя лучше подходила сюда идея разбивки безразмерной россиянской Зоны на мелкие участки, мини-Зоны, где процессы разложения будут проходить под надзором, под контролем опытных, искусных в своем деле профессионалов. Кроме того, идея имела высокий философский смысл, ибо давала возможность не только выгодно поместить капитал, но и использовать его на благо мировому сообществу, имея в виду, естественно, культурную, прогрессивную его часть… Что-то, разумеется, придется вытравить химикалиями, но Мустафа не сомневался, что путем разумной, тщательной селекции, этакой социальной лоботомии, из некоего количества аборигенов можно выработать нормальный сырьевой материал, который, учитывая безграничность запасов, сам по себе представляет немалую ценность. Успехи в этом направлении уже сегодня заметны невооруженным глазом.

Взять хотя бы того же Коляну Финика. Кем он был до того, как попал в Зону? Бомж, отребье, пугало московских улиц. Не россиянин даже, а шелуха от семечек. Когда его доставили в Зону и привели на сертификацию, то первой мыслью было — усыпить. На чем и настаивал консультант Гребанюк, чье слово на первичном освидетельствовании было решающим. Коляне Финику повезло в том, что на досмотре случайно присутствовал писатель Клепало-Слободской, а у них с Гребанюком мнения еще ни разу ни в чем не совпадали. Иван Иванович Гребанюк, до того, как начал работать в Зоне, лет десять прокачался на партийной работе и поднялся до инструктора райкома, при Горбачеве плавно переместился в какую-то префектуру, но и там особой карьеры не сделал, хотя прилично подзолотился. Сделать настоящую карьеру ему мешали некоторые черты характера: он был прямолинеен, задирист и почему-то страшно гордился тем, что окончил медицинский институт и в дипломе у него записано: хирург-проктолог. Запись, естественно, как и сам диплом, были липовые, и первым, кто его разоблачил, был как раз писатель Клепало-Слободской. У них сразу сложились нездоровые отношения, причем на сугубо идеологической основе. Писатель не терпел бывших партийных работников, клеймя их оборотнями и перевертышами, а бывший партийный работник, хотя и проктолог, Гребанюк по старой памяти подозревал в писателе диссидента и разрушителя устоев, что вообще было полной чушью. В последнее время вражда между ними приобрела чисто рыночный характер: сотрудники Зоны даже заключали пари: кто из них кого первый укокошит. Большинство ставило на проктолога.

На досмотре Гребанюк после короткого собеседования установил у бомжа Коляны Финика сразу несколько ходовых дефектов: олигофрен, рак прямой кишки, завшивленность и алкоголизм в последней стадии. Вывод был однозначный: усыпление. Доставившие бомжа санитары (спецгруппа отсеивания) не возражали, хотя транспортировка бракованного товара грозила им штрафными санкциями; зато случившийся в кабинете Клепало-Слободской ехидно полюбопытствовал:

— С чего ты взял, господин хороший, что он олигофрен? Воши есть, очевидно. Насчет рака тоже не спорю. И водярой действительно разит, как от каждого нормального россиянина. Но олигофрен — извольте усомниться. Так ты, Гребанюша, весь сырец спишешь к долбаной матушке. Похвалят ли тебя за это?

Мгновенно побагровевший Гребанюк холодно осведомился:

— На каком основании вы суетесь не в свое дело, милейший? Где у вас вообще допуск на комиссию?

Допуск у писателя был. Подписанный самим Хохряковым-Щупом. С красной стрелкой поперек черного поля, упирающейся в американский флажок. Авторитетная карточка, обязывающая любого человека в Зоне, включая охрану, подчиняться беспрекословно. Впрочем, у Гребенюка была точно такая же.

— Отлично, — Гребанюк, увидя пластиковый допуск, поостыл. — Тогда, может быть, объясните, почему он не олигофрен?

— Потому, что справился с тестами. Только что. Я присутствовал.

Коляна Финик, избитый, с окровавленной мордой, с заплывшим оком, испуганно озирался, сидя враскорячку на железном табурете.

— Это животное, — возразил Гребанюк, — вообще неспособно к умственному процессу. Разве не видите?

— Но он справился. Я слышал собственными ушами.

— Вам почудилось, Фома Кимович. Я давно заметил, у вас бывают галлюцинации. Видимо, сказывается возраст.

— Ах, почудилось! — Писатель обернулся к поникшему бомжу. — А ну-ка, ответь, скотина, что такое брокер?

Бомж встрепенулся, утерся рукавом и вдруг бодро отрапортовал:

— У которого деньжищ куча. С черными бровями. На Новокузнецкой в переходе сидит.

— А что такое акция?

— Длинно объяснять, товарищ. Устанете слушать.

— Я тебе не товарищ, — взорвался Фома Кимович. — Отвечай, когда спрашивают.

— Ну как угодно… Акция — это… как бы поприличней… Допустим, есть какой-то завод и у него есть какая-то цена. Вот эту цену делят на части и выписывают бумажки. Допустим, на бумажке написано: одна акция — сто тысяч. Бумажки продают, кто купит. Потом по этим бумажкам делят прибыль, — бомж оживился. — Но все это, конечно, туфта. Точно как с ваучерами. Это те же самые акции. Поделили вроде страну и каждому сунули пай. И что вышло? Разбогател один Чубайс да его сученята. Я-то ваучер вовремя пропил, теперь бы на него стакана не купить. Такая дележка. Ото всей страны получил сраную бутылку. Спасибо и на том. Могли вовсе ничего не дать. Власть ваша. Наше дело — каюк.

Фома Кимович победно глянул на Гребанюка.

— Ну что?! Это, по-твоему, олигофрен?

— Хуже, — буркнул главный чистильщик Зоны. — Красножопая харя. Не усыплять надо, давить, как клопов.

— Другого материала, увы, у нас пока нету. Короче, благодаря заступничеству писателя, Коляна Финик уцелел и за полгода достиг таких высот, которые другому и не снились. Сперва, как водится, его с месяц обтесывали в «пещерном отсеке», вправили мозги, затем перевели в крепостную эпоху. Метаморфозы с ним произошли поразительные. Ничего не осталось от прежнего совка-дегенерата. Теперь это был опрятный, покладистый благонравный мужик с умным взглядом и вставной пластмассовой челюстью. Ничего лишнего, никаких закидонов. Органическое совпадение с ролью вечного служки. Хоть завтра выставляй на торги. Мустафа не случайно приблизил его к банному уставу. Первые впечатления, которые получал гость, отправляясь на увеселительную прогулку по Зоне, предполагалось, должны были ввести его в состояние душевного покоя и расслабленности. Банный парок и общение с веселым, ухватистым, доброжелательным мужиком как нельзя лучше этому способствовали. Россиянин Коляна Финик, сумевший вернуться из совкового небытия в нормальное рабское состояние, будто и родился для такого настроя, что Мустафа уже не раз испытал на самом себе. От прикосновения сильных мягких лап Коляны каждая жилочка блаженно трепетала и душа воспаряла ввысь.

Мсье Дюбуа, утомленно постанывая, выполз в предбанник, повалился на скамью. Коляна Финик еле поспел подложить ему под спину бархатный валик. С поклоном поднес жбан прохладной, густой медовухи.

— Отведайте, барин! Печенку освежит.

Француз хлебнул зелья, пролив часть на себя, заухал, заперхал. Из глаз сыпанули слезы. Коляна бережно промокнул ему грудь махровым полотном.

Стол был накрыт тоже в соответствии со ступенькой века: соленья, копченья, множество пирогов и закусок — все строго по старинным рецептам. Верно обронил недавно президент: талантами обильна российская земля. Откуда что берется. Великолепный дымный курник, водруженный в центре стола, состряпала младшая повариха, щебетунья Маруся, правда, находясь под впечатлением от странной судьбы самовлюбленной тетки Пелагеи, бывшей шефини ресторана «Балчуг».

Донат Сергеевич самолично разлил по хрустальным рюмкам настоянный на луковой кожуре, желтоватый чистейший первач. Сначала крякнул, потом выпил. Француз последовал его примеру. Задохнулся, запил лютую жидкость мягкой медовухой. Коляна Финик предупредительно нанизал на стальную вилку малосольный рыжик. Каждым движением, умильными взглядами он выражал такую безукоризненную, искреннюю угодливость, что сердце Мустафы привычно оттаяло.

— Как тебе наш Финик? — обратился к Дюбуа.

— Хороший человек, — отозвался француз. У нас таких нету. Загадочный русский душа. Я читал у Тургенева.

— Именно так, — подтвердил Мустафа. — Загадочная душа. У нас они все загадочные в опытных руках. Ты бы на него поглядел полгода назад — полный был чурек.

Вторично идти на полок мсье Дюбуа не пожелал, сослался на усталость с дороги. Мустафа уведомил гостя о дальнейшей программе. Два-три часа сна, потом деревенский бал с фейерверком и про чудесами. Француз уже начал клевать носом, и Коля Финик проводил его в опочивальню, почти донес на руках.

На широкой деревянной кровати под стеганым одеялом француза ждал приятный сюрприз — тугомясая голая девка со стыдливым, испуганным взглядом. Эскортница Эльвира из фирмы «Ночные пряники». Это был ее дебют в Зоне, а девица была перспективная. Из тех, кто ради лишнего доллара скормит матушку воронью. Мустафа предполагал впоследствии пустить ее на племенной выпас.

В соседней комнате он приник к смотровому глазку.

Мсье Дюбуа, увидя в кровати голую девку, видимо, решил, что сервис немного навязчив.

— Мадмуазель не ошиблась комнатой, нет?

Эльвира спрыгнула с кровати, прижалась к стене, целомудренно прикрыв груди ладошками. Сквозь пальцы игриво торчали коричневые соски.

— Не гневайтесь, барин! Не нами заведено.

— Что заведено?

— Постельку угреть. Для высокого гостя.

— А-а, — догадался француз. — Ты — грелка. Ну ступай вон. Как говорится, лети с приветом, вернись с ответом.

Эльвира хихикнула, выронила одну грудь, чтобы роток прикрыть. Спохватилась, запылала от смущения, аж заискрилась. Пугливая дикарка, истекающая женским соком. Актриса, ничего не скажешь. На воле брала за визит до трехсот баксов, и похоже, умела их отработать. Васька Щуп, снявший с нее пенки, уверял, что такая кобылка поднимет и жмурика.

Жмурика, возможно, но на мсье Дюбуа первобытные чары не подействовали.

— Мадмуазель свободна, — для убедительности он ткнул пальцем в дверь. — До скорого свиданьица.

— Барину больше ничего не угодно? — Умоляюще-страстный, хрипловатый голос, безумный взгляд.

— Убирайся. Барин желает бай-бай!

Опустя глаза, скользнула мимо, издав тяжкий стон разочарования, и француз не стерпел, смачно приложился ладонью к тугим ягодицам. Эльвира восхищенно ойкнула. Маленькая, но победа.

В смежной комнате ее встретил суровый Мустафа.

— Так работают, да? — спросил безразлично.

Эльвира до смерти перепугалась, бухнулась на коле ни, хотела поцеловать хозяину руку, но не успела. Два мощных удара — ногой в пах и кулаком в лоб — отбросили ее к стене. Эльвира придушенно заскулила.

— Так работают, сучка? — спокойно повторил Большаков.

— Мужчина с дороги, — взмолилась девушка. — Дайте часок, босс! Возьму тепленького, мамой клянусь!

— Умничаешь?

В отчаянии, в ожидании увечья прохрипела:

— Да он же педрило, разве не видите?!

Донат Сергеевич благосклонно кивнул. Он вовсе не собирался ее калечить. Зачем? Первосортн женская утроба — без души и в покорстве. С тем ж Фиником спарить — выблядки пойдут отменные.

Донат Сергеевич жалел только об одном: что не увидит Зону через двадцать-тридцать лет, в пору ее полного расцвета, с границами от моря и до моря, заселенную не выродками, а тщательно, по науке селекционированным потомством. Но уже сейчас Зона дала ему все, о чем может мечтать гражданин. Она была его детищем, праздником, его реквиемом, завещанием потомкам, драгоценным подарком отечеству. О, если бы знали думские коллеги, вся эта красноречивая сволочь, если бы знал убогий спившийся харизматик о его воплощенной, выстроенной идее…

Мечтательно ткнул носком в бок затрепетавшую упругую телку.

— Через час, говоришь, курва?

— Не извольте сомневаться, босс!

— Возьмешь, говоришь?

— С живого не слезу, мамой клянусь!


Глава 8

Гурко прихватили на выходе из метро. Он подошел к пожилой грустной даме — купить сигарет, он часто покупал сигареты у метро — дешевле и душевнее, и когда протягивал деньги, по выражению лица дамы догадался, что она, как генерал Самуилов, разглядела у него за спиной черта. Это его озадачило. Хвоста он скинул на частной автостоянке, откуда ушел через будку сторожа, через песий лаз в заборе, и метро выбрал наугад — станция «Щукинская», и на эскалаторе поднимался беззаботно, ниоткуда не дуло — и вот на тебе! Едва успел тронуть маячок на лацкане куртки.

Брали хлестко, внаглую. Двое сжали с боков, третий шепнул сзади в ухо: «Не суетись, чувачок! Живо в машину».

Удивило и это — «чувачок», из сленга 60-х годов. Ровесник «стиляги».

Повели, как понесли. До «Мазды», притулившейся у ближайшего бордюра, шагов пятнадцать. Конечно, Гурко мог рыпнуться, трое — не десятеро, но в его планы это не входило. Его план был как раз — увязнуть. Нанизаться на шампур. Не одному Сереге безумствовать, пора и ему понюхать паленого.

На заднее сиденье впихнули, как шар в лузу, и первыми его словами было:

— Братцы, вы не могли обознаться? Ответили ему уже на ходу. Ответил мужчина с переднего сиденья, основательный, со скошенным, как положено, затылком, в профиль похожий на замороженного минтая.

— Пасть зря не открывай. Целее будешь.

— А закурить можно?

— Можно, но не нужно. Потерпи до остановки. Молчуны с боков плотно давили локтями под ребра. Успели обшарить наспех. Оружия у него не было.

Выехали на Волоколамское шоссе, но едва допилили до ближайшего леса, туда и свернули.

— Выходи, — распорядился «минтай». Только тут, в затишке под березами Гурко как следует разглядел похитителей. Двое — обыкновенные бычары, но с какими-то не то чтобы бессмысленными, а мутноватыми глазами, точно оба грезили наяву. Главарь — мужчина лет тридцати пяти, худощавый, с острым подбородком, по манерам косящий под делового, нар, похоже, и близко не нюхал. Водила остался в машине, но дверцу на всякий случай распахнул. В общем, колода известная: боевики, костоломы и с ними вожачок, который где-то когда-то научился связывать слова в длинное предложение. Масть не козырная, но по всей Москве играет на повышение.

— Раздевайся! — приказал вожачок.

— То есть? — обиделся Гурко.

— То и есть. Сымай все до трусов.

Из кабины в его сторону торчал автоматный ствол. Вероятно, это был последний момент, когда Гурко имел возможность рвануть, оторваться, и пожалуй, при небольшом везении он бы эту боевую четверку завалил, но ему и в голову не пришло оказать сопротивление. Так только, потешил самолюбие мужественным помыслом. Изображая испуг, пробурчал:

— Вы что-то, братцы, нехорошее затеяли, да? Может, вам деньги нужны? У меня есть немного, но дома.

— Не тяни, — поторопил вожачок. — Или помочь?

Не спеша он разделся — замшевая куртка с маячком, рубашка, брюки.

— Можешь покурить, — дозволил вожачок и протянул ему портсигар. Дорогая вещь, золотая. И сигареты толстые, с голубыми ободками, незнакомой марки. Чем, интересно, набиты? Не зря же сует.

— Чего-то расхотелось, — Гурко зябко поежился.

— Кури, валенок!

Щелкнул зажигалкой, поднес огоньку. Пока Олег дымил, один из бычар открыл багажник, достал канистру с бензином, облил его одежду и поджег.

— Вы какие-то совсем чумовые, ребята, — не выдержал Гурко. — За куртчонку-то я четыре сотни отвалил.

Стоящий рядом бычара небрежно махнул ногой. Целил в пах, но попал в бедро. Все равно было больно. Накачанный малец. Два-три раза всего Гурко затянулся дымом, но башка поплыла. Доверительно склонились березы к глазам — зеленые сестры. Воздух уплотнился, набух. Гурко не противился погружению в тину наркотика. Еле ворочая огрузневшим ртом, улыбнулся вожачку:

— Хочешь, тоже курни.

Дальше время разделилось на два коротких интервала: в одном дюжий бычара аккуратно затаптывал остатки костерка, в другом — Гурко ткнулся носом в каучуковый коврик. Последняя мысль была такая: что же это за яд, которым его напичкали? Сокрушительно подавляющий рефлексы, быстродействующий…

…Светелка с высоким окном, заделанным ажурной металлической решеткой. Шкаф, стол, три стула с гнутыми спинками. Зеленоватые обои. Обнаружил себя на кровати, левая рука прищелкнута браслетом к стойке. К вискам прилеплены датчики, тянущиеся к незнакомому, похожему на осциллограф, прибору. Голый, но трусы, слава Богу, целы. Без трусов в неизвестном месте как-то неловко. В затылке ломота, но терпимо, как с легкого похмелья.

Сделал пару дыхательных упражнений для прочистки мозгов. Подергал руку — браслетка с шипами, при резком движении впивается в кисть. Мечта отечественных ментов. Но пока ими снабжены лишь частные фирмы для самых респектабельных.

Понятно одно: он в надежных руках. Датчики, прилепленные к вискам, послали импульс куда-то на дежурный пульт, оповестили: пациент в контакте. Дверь отворилась, вошел седовласый, средних лет мужчина с умным, худым лицом. Молча уселся за стол, разложил перед собой бумаги и только затем обратился к Гурко:

— Как самочувствие?

— Нормален. Где я?

— Это не ко мне. Давайте заполним анкету. Имя, фамилия, род занятий — и все прочее. Обыкновенная сопроводиловка.

— Документы в куртке. Там все сказано.

— Начнем с чистой страницы. Это важно, вы потом поймете. Ничего не придумывайте. Все будет тщательным образом проверено… Итак, имя?

— Пошел ты на х… — бодро сказал Гурко. Мужчина поднял удивленный взгляд, и в ту же секунду Гурко ощутил, как через датчики в мозжечок вонзилась раскаленная игла. Завопил от боли.

— Забыл предупредить, — посетовал мужчина. — Прибор реагирует на неадекватную эмоцию. На ложь, агрессию. Действие многоступенчатое. С каждым разом интенсивность воздействия увеличивается.

— Хороший прибор.

— Да, неплохой. Последнее достижение вычислительной техники. Однако каждый приборчик влетает, знаете ли, в копеечку, — по сумрачной физиономии господина скользнула тень улыбки. — Итак? Имя, род занятий?

Гурко быстро ответил на пятнадцать-двадцать вопросов и не получил ни одного удара в мозжечок. Примерно в половине случаев он бессовестно лгал. Прибор, действительно, был классный, но обмануть его ничего не стоило. Просто следовало держать психику в стабильном состоянии. Фирме «Фудзи» предстояло попотеть над его окончательной доводкой. Когда на вопрос о родителях Гурко ответил, что он круглый сирота, мужчина все же заподозрил неладное, подошел к прибору, подергал какие-то рычажки и даже постучал костяшками пальцев по изумрудной панели.

— Что такое? — встрепенулся Гурко. — Сломался, что ли?

— Да вроде нет, — мужчина вернулся за стол, достал сигареты и закурил. Гурко попросил и себе сигарету, на что седовласый смущенно сообщил, что подобный контакт выше его полномочий.

— А пожрать дадут?

— Обязательно. Как же без этого?

— Когда?

— Этого не могу знать.

— Но вы хоть знаете, как вас самого зовут?

— Разумеется. Называйте меня Ивановым.

Судя по тону, он и не думал шутить. Среди следующих вопросов было несколько любопытных. Какую пищу Гурко предпочитает, мясную или растительную? (Всякую.) Какого возраста женщин предпочитает? (Всех возрастов.) Занимался ли когда-либо педерастией или скотоложеством? (Эпизодически.) Как просчитать логарифмическую кривую? (Представления не имею.) Каков нынешний статус Чечни? (Империя.) Сколько братьев было у Иосифа Прекрасного? (Откуда мне знать, я же не турок.) Существует ли в природе вечный двигатель? (Безусловно.)

Закончив опрос, гражданин Иванов аккуратно сложил бумаги в папку, вежливо поклонился:

— Всего вам наилучшего.

— Взаимно, — ответил Гурко. — Передайте там, кому положено, что я голоден.

Не успел соскучиться, явился новый посетитель: невзрачный молодой человек в сером комбинезоне, и точно такой же комбинезон он нес в руках. На Гурко не глядя, сложил комбинезон на стул и повернулся уходить.

— Это мне? — спросил Гурко. Парень был, видимо, глухонемой, потому что даже не оглянулся.

Следом наведались двое бычар, одетые обыкновенно: джинсы, клетчатые рубашки. И физиономии у бычар были такие же, как у сотни тысяч их собратьев по Москве — тупые и веселые. Один отомкнул браслетку, буркнул:

— Давай одевайся!

Гурко послушно влез в комбинезон, который пришелся впору. Удобная одежда — молния на груди, крепкие пуговицы, нигде не жмет.

— Закурить бы, хлопцы, — попросил он. Хлопцы переглянулись, дружно гоготнули, как два жеребца, но не ответили.

По длинному коридору отвели его в помещение с бетонированными стенами, с цементным полом и с тремя душевыми кабинками. Босиком тут стоять было холодновато. В одной из кабинок висело вафельное полотенце и на полочке лежал кусок черного хозяйственного мыла.

— Давай под душ, — распорядился бычара, — смой грязюку.

Гурко разделся и встал под душ. На черное мыло косился с подозрением, но все же взял его в руки. Не успел намылиться, бычары налетели с пожарным брандспойтом. Откуда его приволокли, он и не заметил. Началась богатырская забава. Тугая пенная струя из шланга, если попадала прямой наводкой, чуть не валила с ног. Ощущение было такое, как если бы насаживали на кол. Один раз, оскользнувшись, словил струю в морду и с той же секунды ослеп и оглох. Сперва метался по кабинке, как подранок, после уселся в уголок и притих. Зато хлопцы веселились, как дети в цирке на клоунаде. От их гогота дрожали кабины. Наконец угомонились, обессиленные ржачкой, опустились на корточки отдохнуть.

Прочистив кое-как глаза от хлористой слизи, Гурко поднялся на ноги и обратился к озорникам с благодарственным словом:

— Спасибо, мужики, чисто помыли. Год в баню не пойду.

— Кушай на здоровье! — братанов еще разок тряхнуло смехом. Смутно улыбаясь, Гурко доковылял до них и сделал то, чего не должен был делать ни в коем случае. Но всему ведь есть предел. Пока они поднимались навстречу, заподозрив худое, могутные, как гориллы, нанес серию стремительных ударов по болевым точкам — гортань, шейные позвонки. Бил, разумеется, не в полную мощь, но на отключку. Из радости и смеха, не успев отдышаться, озорники погрузились в кратковременный анабиоз. Чтобы привести их в чувство, Гурко поднял шланг и заново наладил ледяную струю. Ничего липшего себе не позволил: так уж, погонял осоловелых молодцов от стены к стене, точно двух тараканов.

Дал прочухаться, миролюбиво заметил:

— Никогда не приставайте к незнакомым, молодежь, далеко ли до беды.

Бычары, одуревшие, окоченевшие, облепленные белой слизью, все же не утратили до конца боевого задора.

— Мы же тебя, фрайера, в дугу согнем. Ты на кого потянул?

— Нет, не согнете, — уверил Гурко. — У вас, детки, кишка тонка.

Не случайная победа (подумаешь, застал врасплох), а некая властная струнка в его голосе заставила их образумиться. На этот звук все бычары на свете реагируют одинаково, как пес на свисток хозяина.

Гурко надел комбинезон, и они молча отвели его в ту же комнату с кроватью и решеткой на окне. Наручники не пристегнули и прибор отодвинули к окну вместе с подставкой. Все же на прощание один из бычар предупредил с кривой ухмылкой:

— Ты, конечно, крутой, но здесь тебе жопу надраят. Не мы, так другие.

— Скажите, чтобы пожрать принесли, — попросил Гурко.

Оставшись один, быстро обследовал комнату. Заглянул в шкаф, под кровать. Обнаружил два тоненьких металлических волоска, свисавших из вентиляционного отверстия. Скорее всего — антенна. Дверь хитро замыкалась снаружи, изнутри не было даже намека на запор — гладкая полированная поверхность. В принципе дверь можно было попробовать выбить, но вероятно, это будет напрасной тратой сил. Да в общем-то он никуда пока не собирался.

Ему нравилось, что очутился в клетке, хотя не хотел себе в этом признаться. Это было неблагоприятным симптомом и означало, что его психика подверглась целенаправленному воздействию. Попробовал медитировать, но никак не удавалось сосредоточиться. Какая-то часть существа, словно инородное тело, бешено сопротивлялась выходу в космос. В мозг поступали болезненные, посторонние импульсы, будто запертый в подвале щенок просился на волю, жалобно скулил.

Вскоре дверь отворилась, и вошла пожилая женщина с подносом, на котором стояла тарелка с непонятным серым варевом (каша? лапша?) и зеленая кружка с чаем. На женщине был точно такой же, как у него, комбинезон с широкими карманами и молнией спереди. Поднос поставила на тумбочку и ждала, опустив глаза к полу, безвольно свеся руки. Что-то в ее облике было настораживающее, невразумительное. Волосы причесаны аккуратно, но лицо опухшее, с голубоватыми прожилками на щеках.

— Что это? — спросил Гурко.

— Покушайте. Это вам.

— Но что за еда?

— Вкусная кашка, диетическая. И чаек.

— А хлеб где?

— Хлебушка не дали.

— Как это не дали? Кто не дал?

Подняла голову, и он увидел выражение, какое может быть у безногого нищего в метро, если поинтересоваться, не хочет ли тот пробежать стометровку.

— Хорошо, — поблагодарил Гурко. — Кашу съем, но без хлеба — невкусно, пресно.

У каши был давно позабытый солдатский вкус — кирзуха. Пролетела за милую душу. Чаек был несладкий.

— Ну, это совсем, — обиделся Гурко. — Хлеба нет, сахару нет. Чего же у вас есть?

— Тут всего много, — вдруг с охотой ответила женщина, — но токо не для всех и каждого.

— Но вот вам, к примеру, сахарок и хлеб дают?

— Хлебушек — да, сахарок — раз в неделю.

— Да что же это такое! Как же вы живете? Кто у вас командует?

— У нас нынче, батюшка, Столыпина реформы.

— Не Столыпина, Гайдара, — поправил машинально Гурко.

— Нет, милый, Столыпина. Про твоего Гайдара мы слыхом не слыхали.

Он догадался, что женщина не сумасшедшая, что-то иное за этим стояло. Накапливались загадки, как кубики, но в цельную картину не складывались, хотя было близко к тому.

— Вы библиотекарша?

— Почему библиотекарша?

— Грамотная очень. Столыпин, реформы…

— Господь с вами! — испуганно махнула рукой. Обыкновенная крестьянка из поместья. Какая там библиотекарша. Не учены для этого…

Забрала поднос, попятилась задом, крестясь на ходу. Но — переигрывала. Или в роль не вошла.

В кирзуху, похоже, напихали снотворного, потому что сразу после ее ухода Гурко поплыл, закемарил. Да сладко так, без тяготы, будто у печки угрелся. Когда опамятовался, рядом опять был чужой человек, на сей раз кудрявый отрок в ситцевой, с опояской, розовой рубахе и полотняных портках. Гурко усмешливо подумал, что, кажется, действительно перемещается в какую-то смежную реальность.

— Чего тебе? — спросил у отрока. Голубоглазый Лель зарделся:

— За вами послали. К вельможе отвесть.

— Босиком не пойду.

— Зачем босиком. Обувка вот она.

Гурко свесился с кровати: на полу плетеная невидаль — то ли лапти, то ли пляжные тапочки. Слез, сунул ноги — лапти безразмерные, у щиколотки затягиваются шнурком.

— Далеко до вельможи?

— В кабинете ожидают.

Для того чтобы попасть в кабинет, пришлось спуститься этажом ниже. По дороге никого не встретили, хотя дом был полон невнятных звуков. Гурко ощущал его как большое здание запутанной, псевдозамковой архитектуры, но мог ошибаться. Дом мог быть обыкновенной штамповкой двадцатого века. Отрок безмятежно скользил впереди, движения точные, рассчитанные. Взгляд испуганной газели.

Кабинет Гурко умилил. Просторное помещение, убранством напоминающее сказочный терем. Затейливая драпировка стен, богатые ковры, обстановка византийской вычурности. Зеркала, бутоньерки, туалетные столики, высокое ложе под королевским балдахином. Непонятно откуда льющийся, призрачный, колдовской свет. Волшебная шкатулка, да и только. Душно, воздух пахнет сладкой прелью.

Хозяин всего этого пряничного великолепия восседал на ковре, курил кальян и был в чалме. Лет ему далеко за шестьдесят, и его наглая рязанская рожа вступала в забавное противоречие с изысканной восточной позой.

— Ступай, Федюша, — кивнул отроку, — подежурь за дверью. Мы с гостюшкой потолкуем тет-а-тет. Понадобишься, кликну.

Отрок удалился, и хозяин небрежным жестом указал Гурко место напротив себя. Гурко не перечил, опустился в позу лотоса, в которой когда-то в лучшие времена пребывал часами.

— Расслабься, парень, — приветливо улыбнулся фальшивый турок. — Какие претензии, просьбы?

— Никаких, — ответил Гурко. — Отловили на улице, как барана. Чего-то колят, чего-то дают нюхать, накормили дерьмом — все в порядке. Спасибо. Претензий нет.

— Зовут как, шутник?

— Олег Андреевич. По фамилии Гурко.

— Правильно, — хозяин окутался дымом, точно снегом. — Олег Гурко. Бывший подполковник безопасности. Доктор наук. Специалист по социальным конфликтам. Известный человек. Дельные статейки пописывал. Читали-с. Да-с… И послал тебя к нам дядюшка Самуилов. Верно?

Старик улыбался так ласково, словно признал родного сына после пластической операции. Гурко проглотил информацию не поперхнувшись.

— Все так, кроме одного.

— Уточни.

— От дядюшки Самуилова я ушел три года назад. Теперь, может, и жалею, да поздно.

— Не надо лукавить, Олег. Назад отсюда тебе все равно ходу нет. А нам еще можешь пригодиться. После обработки, естественно. Сыскарь ты классный. Элита. Нервишки, правда, шалят. Зачем молодцов душевой извалял? Это ведь прокол, Олег.

— Да, — согласился Гурко. — Промашка. Но чересчур они настырные.

У старика от глубокой затяжки из глаз сыпанули искры.

— Да, Олег, выбора у тебя нет, отдуплился ты вчистую. Но использовать тебя, пожалуй, сможем, при одном условии. Никакой лжи. Никаких вывертов. С нынешнего дня — испытательный срок. Не выдержишь — пеняй на себя. Легкой смерти не обещаю. Ну, дак ведь ты знал, на что шел.

— Как вас прикажете величать?

— Величай Василием Васильевичем. Такое мое христианское имя. Еще чего хочешь спросить?

— Где я хоть очутился?

Хохряков рассмеялся, радужные лучики потекли у глаз. Очень хорошие люди так смеются. Безмятежно. Безнатужно.

— Где очутился, там и был. В Зоне, полковник. А почему курить не попросишь? Ведь уж скоко терпишь. С утра просился, а теперь — молчок. Почему?

— Робею.

— Нет, сизарек, не робеешь. Дури боишься.

И правильно. Но все одно, придется на дури посидеть, пока про себя не откроешь, чего и сам не знаешь. К примеру, зачем нас искал? Чего тебе Самуил поручил? Ну и прочее такое. После уж решим, в какую дыру тебя ткнуть.

Доверительный тон был у этого разговора, у этого необременительного сидения в пряничном зале на коврах, и Гурко спросил:

— Без дури никак нельзя?

Старик насупился. Взгляд сквозь кальяновые кольца налился тяжкой силой.

— Нельзя, сыскарь. Вот поглядел на тебя и знаю, нельзя. Стерженек в тебе тугой, его расплавить надобно. Был бы ты попроще, без амбиций, иное дело. Некоторые поумнее тебя рады-радешеньки, что сподобились. Да ты не такой. Тебя гордыня мутит. Но ничего, спесь быстро собьем. Особо не напрягайся, не мудри. Переделка человечка, возврат к природе требуют взаимного сотрудничества. Иначе человечек ломается. Хрупнет — и нет его.

— Непонятны мне ваши намеки, — признался Гурко.

Из складок халата старик извлек блестящий приборчик, похожий на радиотелефон, наставил на Гурко, нажал кнопку: из невидимого сопла вырвался огненный лучик, вонзился в плечо. Боль небольшая, как комар укусил, но ткань задымилась.

— Первое клеймо, — самодовольно пояснил Хохряков. — Второе получишь на распределении. Коли до того дойдет. Тут уж все от тебя зависит. Смири гордыню, сизарек, смири гордыню. Ты же чувствуешь, что спекся? Верно?

— Чувствую. Но не совсем.

Старик хлопнул в ладоши, вернулся Лель.

— Отведи обратно ханурика, Федюня.

С порога Гурко оглянулся:

— Без дури у меня цена другая.

— Цены у тебя вообще нет никакой, — отозвался старик.

В коридоре, пока шли, Гурко посочувствовал отроку:

— Суровый у вас пахан, ничего не скажешь.

Юноша счастливо хихикнул:

— Вельможа меня жалует. Нынче ночью со мной тешился.

…У окна стояла стройная женщина. Оглянулась на его шаги. Гурко ее сразу узнал: Ирина Мещерская, пропавшая без вести парикмахерша. Душа его напряглась. В простом темном платье, без украшений, с копной густых волос, с бледным лицом, освещенная закатным светом, она была так прелестна, как сошедшая в сон жрица любви. Дверь сзади щелкнула. Женщина глядела на него, будто в ожидании чего-то. Гурко на мгновение задумался. Дурь — вот что его беспокоило. Все вокруг было пропитано ДУРЬЮ.

Он прошептал так, что звук был едва слышен:

— Ирина, я пришел дать тебе волю.

Она вздрогнула, метнула взгляд на вентиляционную отдушину. Переступила по комнате и присела на кровать. Очи бездонные, стылые. Он в них поневоле загляделся.

— Меня не надо спасать, я давно спасенная. Чтобы выйти с ней на контакт, ему пришлось напрячься до такой степени, что бросило в пот.

— Ирина, очнись! Зачем тебя прислали?

— Ты сам знаешь.

— Нас слышат?

— Конечно.

— Все равно — скажи. Кто ты?

— Я служанка. Буду ухаживать за тобой.

— Еще что? Не темни, Ира!

Под его страшным взглядом ей стало больно, чудесное лицо исказилось в муке. Из кармашка платья достала шприц, заполненный голубой жидкостью.

— Еще вот это. Когда уснешь.

Он видел, она на грани обморока, но контакт был. Они оба разговаривали почти не разжимая губ, и вряд ли найдется аппарат, который запишет тающие, шелестящие звуки. Балансировали на грани подсознания, где электроника пасует.

— Ты правда пришел за мной?

— Мы их перехитрим.

— Как тебя зовут?

— Олег.

— Они всемогущи, Олег. Ты попал в ад.

— Девочка, мы и раньше жили в аду. Ничего нового.

Слезы пролились на нежные щеки. В глазах огонек узнавания. Гурко понятия не имел, проиграл он или выиграл предварительный раунд. Все зависело от позиции наблюдателей.

— Недавно, — сказал он, — увидел твою фотографию. И сразу влюбился в тебя.


Глава 9

Звеньевой Охметьев семи лет не дотянул до счастливых перемен, до прихода горбатого оборотня. Умер честной мужицкой смертью: хлебнул с похмелья стакан тормозухи — и в момент окостенел. Настена осталась одна куковать, да еще на печи блаженствовал сорокалетний сынок Савелий.

От деревни на ту пору осталось одно воспоминание: десятка три покосившихся изб да сколько-то жителей, похожих на тени, передвигающихся от плетня к плетню с тараканьей опаской. Но жила деревенька, дышала. Если пускали электричество, светилась редкими окошками, а кое-где в домах тускло мерцал выпученный телевизионный зрак. Из телевизора жители узнавали много хороших новостей, в частности, и то, что по воле московских удальцов вскорости заново начнут переделять землю, чтобы каждому желающему досталось по большому куску. Дед Евстигней пугал односельчан: придет германец, опишет наделы и заставит выкупать, но ему мало кто верил. Большинство полагало, что после всех минувших потрясений земля с места не стронется, и уж во всяком случае, кто на ней живет, тот тут и пот мрет.

Скособоченной, рано поседевшей Настене после смерти отца заметно полегчало: крупная забота свалилась с плеч. Кормилась с огорода, держала коровенку, кур, пяток бяшек, садила картоху на тридцати сотках. Летней порой через день, через два моталась в район, приторговывала натуральным продуктом, так что деньжата иногда водились. От любимого сынка Савелия помощи не было, но хлопот с ним немного. Его дорога с печи за стол, на двор по нужде. Редко по настроению спускался реке, чтобы поглазеть на закат. Клевал как птичка, меньше ее, даром что вымахал под версту, блюл себя чисто. Идиотом он не был, слова нанизывал одно к одному, как жемчуг на бусы, иное дело, что был полон мечтаний, но за это разве можно судить.

Уродился он удивительным ребенком. В школу не ходил, а грамоту превзошел почище родного батюшки. Работы никакой сроду не ведал, а силушку накопил непомерную: тому чудесных подтверждений было множество. Вот одно из них. Как-то, будучи еще в детских летах, побежал на двор по нужде, а там случилось недоразумение: руку защемил на очке. Сараюха старая, сунул, видно, в щель пальцы и заклинило. Малый забеспокоился и с испугу всю хоромину одним махом развалил, а что осталось, на руке доволок до крыльца. Кликнул матушку на подмогу, та выскочила — обомлела. Хоть и старый, но крепкий был сарай, сто лет простоял: там и сено, и отхожий кабинет, и батюшкин запасной лежак на случай пьяного куража, — и в мгновение ока только доски да мусор на снегу. И половина стены у Савелушки на кисти болтается. Или вот еще. Заглянул как-то к звеньевому кум из соседнего села, знаменитый силач и лодырь, победитель районных олимпиад, чемпион по всем видам спорта, которые миру известны. Сидели, выпивали, а там вдруг кум и привязался к Охметьеву: что же, дескать, у тебя малец такой увалень, никак с печи не слазит. Так, дескать, и будешь кормить-поить до старости? Какой, дескать, прок от такого дитяти. Звеньевой за внука, любя его сердцем, всегда заступался, а тут вдобавок усижено было немало. Вот он и возразил. Ты, говорит, известный богатырь, укороту тебе нет, но мальца не замай, а то он тебе пачку кинет. Кум взвился, шебутной был, норовистый. Как это пачку? Кому пачку? Эта сопля на печи? Опомнись, Охметьев, не смеши умных людей. Короче, загорелись, заспорили. Улестили мальца спуститься за стол. Савелушка со сна глазенками морг-морг, не понимает, чего от него хотят. Но все же покорился дедовой воле, всегда был учтив. Уперли с кумом локти в стол, сцепились тянуть. Кум как гора за столом, и перед ним Щуплый светлоглазый пацан, будто из одной жилы витой. Поначалу забавно было. Силач напыжился, натужился, засопел, кровяной жижей налился, а детскую ручонку никак к столешнице не прилепит. Извелся весь. Водка из глаз брызжет. Звеньевой хохочет, кричит: ничья, братцы, общая ничья! Но кум не уступил, моча в башку кинулась, заревел — да как даванет со всей мочи, да всей чугунной тушей. Сделал больно мальцу, напугал. У Савелушки словно голубое пламя вкруг глаз взвилось, изогнулся тростиночкой под ветром, напряг спинку — и выдернул богатырскую руку из сустава. Только хрустнуло, как гнилое дерево под топором…

С младенчества, с зоревых годков тягали Савелия по врачам, по ведунам — никакого толку. Никто не брался лечить. Колдуны и вещие старухи в один голос твердили: никакой болезни нет, а есть Божий промысел, с которым человеческому разуму не управиться. Врачи, которые в Бога не верили, а черта не боялись, уклончиво советовали спровадить Савелушку в Москву, в хороший госпиталь, где на каждого убогого найдется управа. Ни Охметьев, ни Настена на это не решились. Видели, как при упоминании о Москве у тихого дитяти взгляд каменел, чернел, будто на светлую головку осыпалось тяжкое проклятие.

С годами окончательно привыкли к такому, какой он был, и другого уже не хотели. Тем более что преимуществ от незаметного Савелушкиного бытования было много. Известие об нем далеко шагнуло по свету, приезжали поглядеть на него интересные люди, и не с пустыми руками, да и жители окрестных мест заворачивали с богатыми гостинцами, как к святому привратнику. Слава шла не пустая, осмысленная. Настена скоро заметила, что кто бы из людей ни беседовал с Савелием, ему делалось значительно легче на душе. Ей самой отлучаться от сына на лишний часок было все равно, что нож в сердце воткнуть. Не говоря уж про звеньевого. Охметьев был крепким человеком, перелопатил по жизни столько работы, сколько лишь крестьянину по плечу, но в последние годы сплоховал. Сперва нога отнялась, охромел, после сосуд какой-то в спине лопнул, только и мочи осталось — нести стакан ко рту. Глушил по-черному, а когда просветлялся, одна радость была — перекинуться словцом с Савелием.


…С восемьдесят пятого года, когда лукавый явился, навестил Русь, Савелий изменился — и далеко не в лучшую сторону. Каким-то нервным стал, чересчур восприимчивым. Спал худо и голосом охрип. Чаще выходил на двор, иной раз вовсе без нужды. По дому суетился, чего-то искал, копошился по углам. Смеялся редко, а больше постанывал, словно зуб ему рвали. Настена закручинилась, и тут надобно сказать несколько слов о ней.

Была она женщина неприхотливой судьбы. С тех пор как над ней Васька Щуп снасильничал и зачал ей малютку, она будто навсегда сосредоточилась на какой-то горькой мысли. События, люди, годы, работа, смех и печаль — все мимо текло, не задевая души. Была она чаще угрюмая, чем общительная, но недоброй ее никто бы не назвал. Она была никакая. Соседи всегда приближались к ней с осторожностью, как к человеку, которому открыт иной мир, не тот, который видят остальные. Можно было взять у нее дрожжец в долг, но смешно было справляться о здоровье. Кто провел с ней неподалеку долгие годы, тот вряд ли восстановил бы в памяти хоть несколько слов, оброненных ею. Еще, конечно, отпугивало людей ее перекошенное туловище и безымянный взгляд. Трудно говорить с женщиной, которая смотрит в сторону, и при этом в очах у нее плывут облака. Народ избегает уродцев, хотя втайне заискивает перед ними, угадывая в их присутствии загробную тайну. Зато всякая живность — собаки, кошки, коровы, овцы, птицы, шмели — тянулись к ней, благоговели перед ней, и был случай, когда бешеный волк, бедой промчавшийся по деревне, прыгнул на ее двор, к ее ногам, как к матери-спасительнице, срыгнул наземь белую пену — и блаженно сдох.

Мысль, которая ее баюкала, была незамысловата — Савелушка. Как он родился, так и втянул в себя все ее соки. Меж ними укрепилась не та связь, что соединяет любящую мать с ее чадом, а та, что случается меж небом и землей, когда они сливаются на горизонте в смутную, мерцающую нерасторжимость. Можно сказать и проще: родив сына, Настена продолжала носить его под сердцем, и ошибется тот, кто подумает, что это какая-то неуклюжая метафора.

Как-то перед Пасхой наведалась из города шальная компания: трое молодых людей и развязная девица, из тех, которые голые пляшут по телевизору. Приехали на черной длинной машине среди бела дня. Настена на дворе ворочала вилами компостную кучу. Парни вежливо расспросили, здесь ли проживает Савелий Хохряков, знаменитый экстрасенс, и нельзя ли с ним повидаться за нормальные бабки. Из их речей Настена не все поняла, но уловила главное: парни озорные, а заводилой у них как раз накрашенная девица, хотя та молчком, скромно куталась в дубленую шубку. Перед ней все трое выпендривались, и от нее тянуло черным дымком. Настена привычно насторожилась. У них не было заведено отпугивать гостей, но девица вызвала у Настены неприятное чувство душевной щекотки. Она сказала, что Савелий действительно здесь живет, но он никакой не экстрасенс, обыкновенный крестьянин, и сейчас как нарочно задремал после долгих трудов, поэтому беспокоить его грех. Тут девица и подала тоненький голосок:

— Бабуля, вы не бойтесь. Мы ему зла не сделаем.

В размалеванном, кукольном личике Настена различила человеческие черты и уверила девицу:

— Вы-то нет, да как бы он вас не обидел. Парни дружно загоготали, пихая друг дружку локтями. Настена видела их насквозь. Этим сытым, веселым городским кабанчикам, раздобревшим на дармовых хлебах, конечно, мнилось, что, кроме них, людей на свете не осталось. Приторговывая в районе, она не раз сталкивалась с этой чудной породой, разведенной в мире неизвестно для какой надобности. Знала и то, что по капризу кабаны могли вдруг щедро раскошелиться, а деньги у них с Савелушкой липшими не бывали. И все же еще раз предупредила посетителей:

— Как дед помер, Савелий очень загоревал. Он теперь сам не свой. Вы уж, ребята, поостерегитесь. Ежли знак подам, сразу уходите. Не пытайте судьбу напрасно.

Парни опять хохотнули, как на глупую шутку, и поперли в дом впереди нее. Волокли с собой пару тугих сумок с припасами.

По заведенному обычаю Настена усадила гостей в горнице, накрыла на скорую руку стол, парни откупорили разноцветные бутылки. Много еды у них с собой было. Колбасы, сыры, консервные банки. Настена подала капустки и моченых яблок. Про себя прикидывала: по такому зачину сотку-другую уж всяко гости отвалят. Курочка по зернышку клюет, может, удастся к теплу прикупить новую обувку для Савелушки — высокие ботинки на плотной каучуковой подошве.

Гости, выпив и закусив, недоуменно оглядывались: где же сам колдун? Девица по имени Гиля не пила, не ела, зато цедила табачищем несметно, как все ее голые подруги по телевизору. Однако теперь Настена испытывала к ней симпатию, потому что девица не гоготала и хотя бы не пулялась матерком, тогда как буйные кавалеры каждое словцо обильно посыпали бранью, точно серой солью. Но иначе, Настена понимала, они разговаривать не умели, и коли запретить им матерщину, пожалуй, замкнут уста навеки.

Наконец на печи по-родному заворошилось, и оттуда свесилась любопытная голова Савелушки.

— Матушка, что за люди пожаловали? Почему спать не дают?

Лукавил, конечно, Савелушка, давно он понял, что за люди, и уж знал про них такое, что ни Настене, ни им самим было неведомо. Парни, крепко уже навеселе, дружно загомонили:

— Слезай, батя! Прими чарку. С самой Москвы к тебе перли. Гостинцев привезли. Иди разговейся.

Савелий быстро и ловко спрыгнул с печи и как был, в исподнем, взгромоздился за стол. Вот уж чего Настена не ожидала. С тревогой отметила, что движения у него необычные, стремительные, тугие. Никогда он прежде так не скакал. Парни пододвинулись, уступая ему место. Хотя Савелию было сорок, но заросший бородой почти до глаз, с морщинистым лбом, он действительно производил впечатление не то что бати, а даже древнего деда. Лишь очи пылали ярким утренним светом, и девица Гиля, окунувшись в них, выронила сигарету из пальцев.

— Дак я же не пью, — пояснил Савелушка. — Горчит от нее в нутре.

Один из парней, тот, что больше других выхвалялся перед девицей и явно имел у нее преимущество, — звали его Эдвард, красивый, рослый детина, — снисходительно растолковал Савелушке:

— Горчит потому, — не обижайся, батяня! — всякую гадость жрешь. Ты вот нашу попробуй, шведскую. От нее, веришь ли, сук встает, как у быка, и никакой горечи. Подтверди, братва!

— Тогда наливай, — согласился Савелушка и заранее потянулся за стаканом. Настена охнула за перегородкой, но не вмешалась. Вмешиваться было нельзя.

По круговой разлили и выпили, все, кроме девицы, которая пожирала бородача огненным смятенным взглядом, а он на нее не глядел, разве что разок покосился.

— Вкусная, — похвалил Савелий, утерев рот ладошкой. — Спасибо… По какой же надобности прибыли, господа, ежели не секрет?

Тот же Эдвард ответил:

— Да вот Гилька, загорелась. Услыхала про тебя где-то. Вроде ты судьбу предсказываешь и все такое… Нам до фени, а ей любопытно. Вякни чего-нибудь. Получишь стольник.

— Заткнись, Эд, — гневно оборвала девица. — Извините нас, дорогой Савелий, что явились без предупреждения. Но мне правда надо с вами поговорить.

— Вижу, что надо, — теперь Савелий смотрел на нее с ласковой улыбкой. — Токо это ни к чему.

— Как ни к чему, Савелий?

— Судьбу промышляют не от скуки, от отчаяния. Когда деваться некуда. А тебе кто жить мешает? Красивая, богатая, все тебя обихаживают. Все у тебя есть. Зачем тебе судьба?

— Верно, батя, — восхитился Эдвард, — в самую точку попал. Все у ней есть, а чего нету, братаны дольют.

Вся компания, загрохотав, зашумев, ухватилась за стаканы. Настена подала свежей капустки. Ей было жалко девицу. На Руси никому нет счастья, а уж эта и вовсе звездный час прозевала. Чтобы знать ее судьбу, не надобно родиться Савелушкой. Ее судьба там, где помои погуще. Но видно ошиблась, потому что Савелушка говорил с ней тепло.

— Мечешься, — сказал он. — Это уже хорошо.

— Мечется, — опять встрял Эдвард, и в голосе зазвенела ярость. — Не хочет аборт делать. Уговори ее, мужик. У ней предок знаменитый. Прознает про наши делишки, за яйца подвесит. Верно, братва?

При этих словах побратимы заметно погрустнели, свеся на грудь буйные головы. Девица прошипела:

— Эдька, подлюка, еще слово, глаз выколю!

Савелий в охотку пожевал копченой колбаски.

— Давайте так, господа! Вы на воле покурите, а мы с девушкой обмолвимся словцом.

— Брысь отсюда! — цыкнула Гиля и глянула на Савелушку уж совсем каким-то преданным, песьим взглядом. Братва, прихватив пару бутылок, послушно потянулась на двор. Настена затаилась за занавеской.

Савелий обратился к девице с еще пущей лаской:

— С порчеными давно якшаешься?

— С детства, Савелий. Сволочи правду сказали: папочка у меня один из первых по Москве людей. Банкир, миллионер, теперь в правительстве сидит. Он меня и сбил с пути. Изнасиловал, когда мне тринадцати не было. А уж дальше само покатилось.

— Грех тяжкий, — кивнул Савелий. — С наскоку не отмолить. Обо мне откуда прознала?

— Бабка на рынке шепнула. Я у многих перебывала. К самому Чумаку ходила. Все напрасно. Не могу больше, тяжко.

— Чего же боишься, жить или помереть?

— И то и другое.

Савелий протянул к ней руку, погладил по щеке. Девушка пылко поцеловала его ладонь.

— Твою беду не поправишь. Яд не в тебе, в воздухе.

— Оставь здесь пожить, — взмолилась девица. — Услужать буду, что хочешь делать. Ну пожалуйста, оставь, пригожусь ведь.

Различив блудливый блеск в ее очах, Савелий отстранился.

— Невозможно, девонька.

— Почему?

— Сам на Москву собираюсь. Там, может, увидимся, даст Бог.

Настена за занавеской ухватилась за грудь. Еще прежде, чем он это выговорил, поняла, что уйдет. Значит, знак ему был. С печи слетел воробушком, колбасу жрал, как хлеб. Водки выпил. Она догадывалась, зачем он нацелился в Москву. Все тело от горя обмякло, как студень.

— Да, да, матушка, — шумнул ей Савелий. — Иди за стол. Чарку примем на посошок.

Настена не послушалась. Упала на пол, сжимала обеими руками колесо в груди, которое жгло огнем.


Глава 10

Расположились на высоком, обитом бархатом помосте, посреди яблоневого сада, усеянного светлячками иллюминации. Внизу, за длинными столами — охрана, прихлебатели, гости, челядь. Пируют вперемежку — первобытный срез демократии. Чуть дальше — просторная поляна, освещенная кострами, где гуляет, ликует беззаботный народ. Языческий обряд, проводы Ярилы. Скоро, чуть нахлынет тьма — пик торжеств, ритуальное жертвоприношение. Мсье Дюбуа держался с достоинством, хотя малость осовел от избытка шума, питья и впечатлений. Бог весть, что ему чудится, погруженному в коньячные грезы, но Мустафа не сомневался, что гость сумеет оценить по достоинству необычное шоу.

С удовольствием пригубил чашу с густым, пахнущим травами медом, прокатил по деснам липко-тающий колобок. Его лицо, озаренное закатом, казалось высеченным из темного, блестящего сланца. Они продолжали разговор, который вели уже несколько минут.

— Другой возможности не будет, — сказал Донат Сергеевич с убежденностью пророка. — Или мы взнуздаем мир сегодня — или никогда. Чернь опомнится и хлынет из всех щелей, как из вскрывшихся фурункулов. Нас смоет гноем, дорогой Дюбуа.

— Чего ты хочешь, — усмехнулся француз. — Не дури мне голову. Я не люблю играть в загадки.

— Никаких загадок, — по каменному лику скользнула гримаса неудовольствия. — Суть в том, что огромные человеческие стада испокон века, тысячелетиями подчиняются первобытным инстинктам. В двадцатом веке это очевиднее всего проявилось в России. Эту страну целое столетие трясет пещерный колотун. Мы можем ей помочь, и мы ей поможем. Наша маленькая Зона — всего лишь лабораторный опыт, но он, как видишь, удался. Из этого семечка, уверяю тебя, вырастет могучее дерево. Разве тебя не волнует возможность превращения миллионов скотов в организованные коллективы счастливых, трудолюбивых личностей?

Мсье Дюбуа поудобнее откинулся на гору подушек.

— Наверное, ты не сумасшедший. Наверное, ты мечтатель. Но все же скажи, что я с этого буду иметь? Какой процент прибыли? Назови цифры.

— Ты не совсем врубился. За деньги можно купить многое, но не все. В Зоне ограничений нет. Исполнение всех желаний, вот что ты получишь за свои жалкие доллары. Власть, любовь, покой, трепет зачатия, смертные судороги — без всяких налогов. Возвращенный Эдем — вот что такое Зона. С благословения Господня поднятая нашими руками.

— Ты часто поминаешь Бога, — задумался мсье Дюбуа. — Разве ты верующий человек?

— А как же! — Мустафа сделал вид, что обиделся. — Нет ни эллина, ни иудея. Есть только победители и побежденные. Как можно не верить тому, кто это сказал.

— Он сказал не совсем то и при других обстоятельствах, — возразил мсье Дюбуа.

Завязавшийся спор прервал Клепало-Слободской, по знаку Мустафы поднявшийся на помост. Фома Кимович был обряжен в некое подобие монашеского балахона. Тусклый лик кривился в подобострастной улыбке.

— Это мой писатель, — представил его гостю Мустафа. — Он изображает волхва. Садись, Фома, выпей с нами.

Писатель опустился на подушки, принял из рук хозяина чашу с медом. Приник к ней жирными губами.

— Обрати внимание, дорогой Дюбуа, — заметил Донат Сергеевич. — Народ этой страны привык слепо подчиняться любой власти. И пример ему всегда подают писатели и актеришки. За это мы им хорошо платим. Благодаря своим талантам они превратили холуйство в род искусства. Верно говорю, Фома?

— Ты всегда говоришь верно, — писатель оторвался от чаши. — Но сейчас соврал.

— Почему это?

— История против тебя. Восстания, бунты, революции — это тоже Россия.

Мустафа благодушно похлопал старика по плечу.

— Все так. Но уверяю тебя, неукротимость российского раба всего лишь оборотная сторона его покорности. Не бывает света без тени.

Тем временем действие, разворачивающееся на поляне, приближалось к какой-то кульминации. Лихо отплясывающие под гармошку мужики и бабы сдвинулись в одну сторону и вдруг разомкнули хоровод. Многие попадали прямо на траву. В призрачном свете костров восторженно пылали лица. Мсье Дюбуа поначалу не понял, куда устремлены все взгляды, потом увидел. К высокому дереву была привязана голая женщина, ее ноги едва касались земли.

— На, возьми, — Мустафа протянул французу театральный бинокль с особой оптикой. Приставя его к глазам, восхищенный гость различил не только подкрашенные соски красавицы, но и ленту поперек туловища, на которой черной вязью было выведено: «ЗАСРАНКА».

— Что значит «засранка»? — поинтересовался он. — Она кто такая? Коммунистка, что ли?

— В том-то и дело, что нет, — самодовольно пояснил Донат Сергеевич, — В Зоне нет идеологии. Ничто так не разделяет общество, как идеология, мы ее отменили. Никаких коммунистов и демократов. Вообще никаких политических воззрений. Как сказано, Господь один для всех, — неожиданная сентиментальная нотка зазвучала в голосе Мустафы. — Результаты, дорогой Дюбуа, поразительные. В Зоне мы наконец вырастили счастливого россиянина. Из говна слепили конфетку. Ты же видел, как беззаботно они поют и пляшут. Как самозабвенно предаются веселью. Не скрою, немного горжусь ими. Это же все, в сущности, мои дети.

— А вот эта, — махнул мсье Робер. — Которая засранка. Ее что же, будут сжигать?

Донат Сергеевич поморщился. Некоторые нюансы до ушлого французика доходили, к сожалению, туго.

— Дорогой мсье, времена вашей Жанны д'Арк давно миновали. Мы больше не охотимся на ведьм. Но чернь требует зрелищ. Чем пикантнее зрелище, тем гуще выхлоп дури. Мистификация, спектакль. Обыкновенная промывка мозгов. Азы управления стадом.

— Но женщина вроде живая? Она шевелится.

— Да, шевелится. Почему бы ей не шевелиться? Как любой женщине, ей нравится быть в центре внимания. Подтверди, Фома, как инженер человеческих душ.

Клепало-Слободской, опьянев от медовухи, капризно протянул:

— Вы же обещали, Донат Сергеевич.

— Обещал, обещал, помню… Что ж, иди, развлекись. Но помни: это — жертвоприношение, а не скотобойня. Не испорти людям праздник.

Писатель, прихрамывая, спустился с помоста, миновал столы с пирующей челядью и засеменил через поляну. Посмеиваясь, Мустафа объяснил высокому гостю причины такой суетливости безобидного старичка. Оказывается, приговоренная к заклинанию особа, до того как попасть в Зону, была известной критикессой, и как-то, еще при совдепии, тиснула уничижительную статейку на роман знаменитого классика. Лучше бы ей было отрезать себе правую руку. Злоба творческого интеллигента, загнанная в подполье, с годами разрослась так, что при одном упоминании ее имени с Фомой Кимовичем делался апоплексический удар. Однако добраться до нее он доселе не мог, как ни старался. Помимо того, что дама была критикессой, она была еще известной литературной блядью с огромными связями и высокими покровителями. Писатель был вынужден маскировать свою ненависть видимостью восхищения ее талантами, и даже, по его словам, на каком-то официальном приеме ему удалось затащить ее за сцену президиума и бесплатно вздрючить. Впоследствии они вместе подписывали челобитные к президенту с требованием «раздавить гадину» и вообще подружились домами. Однако когда он прослышал, что дамочка в Зоне и приговорена к исполнению заглавной роли в ритуальном акте жертвоприношения, с ним словно случился затяжной припадок. Памятуя о его былых заслугах, Мустафа и посулил ему…

— Загадочный россиянский душа, — восхитился француз. — Но не понятно, чем провинился женщина? Почему она жертва, а не наоборот?

— Жребий, — сухо бросил Донат Сергеевич. — Вот главный, великий закон Зоны. Равновесие жизни регулирует только жребий. Не я придумал. Закон жребия более всего соответствует натуре быдла. Чередование ролей. Сегодня ты заяц, завтра охотник. Разве не гуманно?

— Ты очень умен, Донат, — восхитился француз. — Но этот закон трудно просчитать в процентах. Он непредсказуем.

— Напротив, если помнить, что жребий — это мы с тобой.

Писатель Клепало-Слободской подскочил к дереву, где была привязана женщина, и, энергично жестикулируя, начал объяснять ей что-то важное. Толпа, замерев, внимала. Взошедшая луна окрасила поляну голубоватым свечением, притушив блеск костров. Мизансцена чарующая. Француз не отрывался от бинокля, да и сам Донат Сергеевич почувствовал возвышенное волнение, какое испытывал иногда при первых мощных аккордах Героической симфонии Бетховена. Или Шостаковича. В этом он до сих пор путался и осуждал себя за музыкальное невежество.

Бывшая критикесса, свеся кудрявую голову на грудь, покорно слушала разбушевавшегося, вошедшего в раж писателя, потом не выдержала и смачно плюнула ему в лицо. Ловка была шельма. Кровяной сгусток влепился прямо в переносицу, в таинственную точку скопления праны. Толпа возбужденно загудела. От нее отделился юркий человечек в алой рубахе и белых портках и передал писателю длинную пику с острым гарпуньим наконечником, какие продают в магазине «Рыболов-спортсмен» на Ленинском проспекте. Не долго думая, Фома Кимович, подпрыгнув, кольнул даму под правую грудь. Острие погрузилось неглубоко, но, судя по тому, как истошно она заверещала, чувствительно. Черная струйка брызнула на голый блестящий живот. Приладясь, Фома Кимович нанес еще несколько ударов — в грудь, в ноги, в плечи. Надо отдать ему должное, старик оказался на удивление проворен и последний укол в пышный, заросший волосами прямо от пупка лобок привел толпу в состояние мистического восторга. Из десяток глоток вырвался оглушительный рев, словно от поляны отделился реактивный самолет. Челядь сорвалась из-за столов. Вооруженные люди сшибали замешкавшихся поселян дубинками и кулаками, сопровождая особо удачные плюхи озорными прибаутками. Вопли экстаза смешались со стонами. Одну толстую бабищу в сарафане затоптали в костер, откуда она вылетела, точно фурия, в снопе пламени и искр.

Критикесса, истекающая кровью, билась на дереве в крепких путах. Мсье Дюбуа так возбудился и вспотел, словно вторично побывал в бане. Мустафа приставил ко рту свисток, и поляна огласилась резкой милицейской трелью. Беснование мгновенно прекратилось. Фома Кимович в изнеможении выронил из руки пику, но видно еще не насытился справедливым возмездием. Из последних сил обхватил даму за бедра и впился зубами в трепещущее колено. Это было неким нарушением правил, установленных для нижнего звена, и Мустафа сделал в уме зарубку на память.

— Пойдем, дорогой друг, — повернулся к французу, — теперь твой черед.

Рука об руку они спустились с помоста и прошествовали к жертвенному дереву. При их приближении люди падали на колени, утыкались носами в землю.

Фома Кимович присел отдохнуть на пенек, грудь у него ходила ходуном, как в агонии.

— Живучая стерва, — пожаловался хозяину. — И сквернословит, сука. Разреши прикончить?! Ей-Богу, отслужу!

Донат Сергеевич не удостоил его ответом. Любезно обратился к французу:

— Гостю честь и место. Выбирай, друг. Вот копье, а вот клинок. Загадай желание и коли в сердце.

Мсье Дюбуа отнекивался, но не сводил жадного взгляда с прекрасного женского лица, омытого росой и кровью.

— Как-то не совсем прилично, Донат. Понимаю, россиянский гостеприимство, Достоевский, Чубайс, но очень похоже на обыкновенное убийство.

— Не думай об этом, — снисходительно заметил Мустафа. — Ты интересовался процентом. Посчитай сам. Тебе — подарок, а для прочих клиентов по прейскуранту такое удовольствие обойдется в пятьдесят тысяч. Вот тебе и процент.

Несчастная прошамкала с дерева:

— Отпустите, пожалуйста, ну что я вам сделала? Миленький Фома Кимович, я знаю, вы самый великий писатель!

Мустафа захохотал. Мсье Дюбуа тоже оценил юмор ситуации, и это его подхлестнуло. Смущаясь, он попросил, чтобы женщину опустилипониже. Мустафа сделал знак. Подскочили охранники, рассекли узлы, дернули даму вниз. Отдохнувший писатель ринулся пособить, Мустафа отшвырнул его пинком ноги. Подвывая, Фома ухнул в ночь. Теперь женщина висела, прихваченная за плечи, как парашютистка на стропах.

— Пощадите, господа! Позвоните министру, вам дадут выкуп. Смилуйтесь, ради Христа!

— Прошу, дорогой мсье! — У Мустафы от нетерпения дернулся кадык. Француз выбрал клинок с длинным, двусторонней заточки лезвием. Отойдя на шаг, в безупречной, изящной флеш-атаке с хрустом вогнал нож под левый сосок. Дама сникла, точно нанизанный на шампур кусок мяса. Со стеклянным звуком щелкнули глазницы, выпуская на волю нежную душу критикессы.

— Ну как? — полюбопытствовал Донат Сергеевич.

— Восхитительно, — согласился француз, наблюдая за последними конвульсиями жертвы. Его била нервная дрожь, он казался помолодевшим. — Как в доброй россиянской пословице: прохудился мешок, посыпался песок.

Толпа безмолвствовала.

Часть вторая

СЕМЕНА ЛЮБВИ

Глава 1

Майор Литовцев (Лихоманов, Чулок, Серый) был очень чувствителен на грубость. Когда Тамара Юрьевна Поливанова по телефону послала его куда подальше, он покраснел. Матерщинная женщина — это вообще дурной знак.

Уже двое суток он безуспешно метался по городу и окрестностям в поисках пропавшего Гурко. До затоптанного костерка в лесу с остатками одежды добрался быстро: супер-маячок, изделие компьютерного гения, не поддался огню и продолжал посылать пискливый сигнал. Сергей Петрович вызвал сыскную спецгруппу, хотя не имел права это делать, но тоже без толку. Установить удалось только то, что похитители на иномарке увезли Гурко в неизвестном направлении. Предположительно — в голом виде. Гурко не сопротивлялся.

Его волоком дотянули до машины. Пред ставя своего побратима в лапах новорусских дикарей, Сергей Петрович поежился.

Олег был жив, это он знал наверняка. Это знание было подобно звериному чутью. На поляне не пахло смертью. Во всяком случае, в машину его бросили живого.

Положение крупного бизнесмена, гендиректора «Русского транзита» открывало перед Сергеем Петровичем большое пространство для маневра. Невидимая армия Козырькова, бывшего полковника КГБ, возглавлявшего службу безопасности «Русского транзита», работала без роздыха, и у нее были мощные щупальца. След Гурко так и не был установлен, но к вечеру второго дня благодушно улыбающийся Козырьков положил на стол досье на главного подозреваемого фигуранта — Мустафу. Это был царский подарок, но меньшего от Иннокентия Павловича нельзя было и ожидать.

При чтении досье Сергей Петрович закручинился. Без сомнения, судьба сталкивала его с одним из крупнейших оборотней режима. Один из столпов демократии — Донат Сергеевич Большаков. Депутат Государственной Думы от партии экономической воли, директор концерна «Свиблово». За ним стояли — нефть, алмазы, недвижимость и… медицинское страхование. Грандиозная, колоритная фигура. Возник в большой политике, в отличие от Чубайса, не из цветочного ларька, а из самой натуральной лагерной топи. Скупые аналитические характеристики, приложенные добросовестным Козырьковым, давали понять, что этот человек шагал по жизни по колено в крови, но душой тянулся к изящному. С фотографии глядел полнокровный крепкий человек лет шестидесяти, лысоватый, с темным пристальным взглядом, как бы предупреждающим: «Пасть откроешь — задавлю!» Умное, хорошее лицо, одухотворенное множеством чужих смертей. Особых примет нет.

Слабостей две: склонен к речевой шизофрении (вроде Горбачева) и тянется к нежному девичьему мясцу. Сведения в центральном компьютере — стерты. Состояние грубо оценивается в миллиард долларов. Круг знакомств всеобъемлющ — от персидской княжны до Димы Васильева (общество «Память»). Основные западные партнеры — Франция, Испания, Израиль. Любимый напиток — хлебная водка. С 1965 года состоял на учете в институте Сербского. Пять лет назад документы из архива клиники изъяты. Гипотоник, геморрой.

Блестящая работа, подумал Литовцев, откладывая досье и от души пожелав Козырькову здоровья и успехов в личной жизни.

Прямого выхода на Большакова у «Русского транзита» не было, поэтому Сергей Петрович позвонил Тамаре Юрьевне.

Пожилая чаровница, видимо, спилась окончательно, иначе вряд ли огрызнулась бы так грубо на зов любимого человека, который был так же скор на руку, как неутомим в постели.

— Сейчас приеду, Тома, — предупредил Сергей Петрович. — Посиди пока в ванне, отмякни.

Перед тем как уехать, он переговорил с Козырьковым. Разговор получился более лирический, чем деловой. Иннокентий Павлович не был знаком с Гурко, но, как и каждый сотрудник спецслужб, поднявшийся выше майора, наслышан был о нем предостаточно. Правда, в его представлении Гурко был не тем человеком, каким его знал Литовцев. Эту разницу и решил немного сгладить Литовцев.

— Ты думаешь, Кеша, мы разыскиваем какого-то яйцеголового выскочку, но ты ошибаешься.

— Возможно, — ответил безмятежный Козырьков, который за год совместной работы в «Русском транзите» так и не привык к тому, что он, полковник по званию, хотя и бывший, должен подчиняться майору.

— Я объясню, кто такой Олег. Во-первых, он гений. Во-вторых, поэт.

— Все мы по-своему поэты.

— Не злись, Кеша. Тебе не нравится, как с ним носились в прошлые годы. Мы с тобой ломовые лошади, а он вроде белая косточка. Но вспомни: ты из органов слинял туда, где больше платят, а Олег, когда дерьмом запахло, просто удалился на покой. Чтобы не мараться.

— Тебе не кажется, Серый, что ты убеждаешь сам себя? — Козырьков закурил свою вечную «Приму». Где он ее только достает? Умный, злой, старый лис, который никогда не делал осечек. У них было много общего — одна профессия, гордыни через край. Но ни разу ему не удалось поговорить с полковником без затей, без тайной подковырки. Он догадывался, что многоопытный служака не испытывает к нему симпатии. Это не особенно его волновало. В их работе личные отношения имеют значение, но не решающее. У ментов — да, у них — нет. Доверять все равно полностью никому не будешь, хоть брату родному. Но сегодня ему хотелось, чтобы Козырьков сердцем почуял, как важно для него найти Олега. Слов только не было, чтобы объяснить.

— У меня нет жены, — сказал он. — Ты же знаешь. Сбежала в Штаты с каким-то богатым мерзавцем. Хорошая была женщина, актриса. Жаль, ты не слышал, как она пела.

— Я слышал, — возразил Козырьков. — Она работала в детском музыкальном театре, потом в варьете на Калининском. Пела действительно прилично. Поздравляю.

— Детей у меня тоже нет. Ларочка боялась, что у нее после родов грудки усохнут.

Козырьков промолчал. У него было такое выражение лица, как если бы он присутствовал на совещании партактива работников железнодорожного транспорта.

— Но у меня есть друг и брат, — сказал майор. — Это Олег Гурко. У тебя, Иннокентий Палыч, есть друзья?

Козырьков сделал вид, что задумался. Друзей у него не было, это известно всем, но у него было трое детей. Один из них, старший сын, учился в колледже Святого Патрика в Нидерландах. Собирался стать правоведом. Младшая дочь, двенадцатилетняя Алина, в этом году заняла первое место на городском конкурсе бальных танцев. В отличие от большинства россиян, ему было что терять в этой жизни.

— Сергей, я делаю все, что могу. Не волнуйся. Не надо перестраховываться. Если Гурко накрылся, обещаю найти его труп.

— Спасибо, — поблагодарил майор.

…Тамара Юрьевна выполнила его пожелание: он обнаружил ее сидящей в ванне. Дверь в квартиру открыл своим ключом, и первое, что услышал, были заунывные звуки наподобие шаманских заклинаний, доносившиеся из-за неплотно прикрытой двери ванной. Заглянул, Тамара Юрьевна охнула и брызнула в него мыльной пеной, но он уклонился.

— Ты гад! — сказала она. — Ты меня измучил. Сергей Петрович уселся на белый пластиковый стульчик и ласково поглядел на старую подругу. Разнежившаяся в розовой пене, пышнотелая женщина и не думала его стесняться. Он определил ее состояние — с утра на голодный желудок примерно грамм двести водяры. Но удивительное дело, пьяная, с опухшими черными очами, с потекшей косметикой, с нелепо торчащими огромными грудями, с мокрыми, растекшимися по плечам метлами волос — она была соблазнительна, как юная вакханка на лугу. Хоть сразу раздевайся — и ныряй. А ведь ей давно перевалило за пятьдесят. Неувядающая женщина-вамп отечественного разлива, сотканная из коварства, похоти и лукавого ума. Кроме спиртного, у нее была еще одна слабость: старея, она все больше душевно склонялась к молоденьким мальчикам. Тридцатипятилетний Литовцев был для нее, конечно, перестарком. Но он с лихвой компенсировал этот свой недостаток энергичным обхождением. Тамара Юрьевна признавалась, что он единственный мужчина, которого она иногда боится до колик во влагалище. Пряное, физиологическое остроумие было ей свойственно, но она умела быть элегантной, хорошо воспитанной дамой из высшего света, меломанкой и ценительницей прекрасного, да вообще кем угодно. Сергей Петрович давно пришел к мысли, что она переместилась в Москву прямо из адовых конюшен, не случайно ее обширные связи, имеющие тоже потусторонний привкус, простирались аж до самого Ватикана.

— Я ведь к тебе по срочному делу, голубушка, — улыбнулся он. — Просто-таки по архисрочному.

— Неужто? — Тамара Юрьевна смотрела на него уничтожающим взглядом, каким чистоплотная хозяйка смотрит на выскочившего из умывальника таракана. — Тогда ультиматум, дружок. Сперва сниму с тебя пенки, все дела потом.

К такому повороту Сергей Петрович был готов и понимал, что разумнее не противиться. Пенки она начала с него снимать прямо в ванной, а окончательно угомонилась на своем утешном ложе, напоминающем размерами небольшой стадион. На все похмельные утехи ушло часа полтора, и чтобы уложиться в такой сравнительно короткий промежуток, Сергею Петровичу пришлось попотеть от души. Затем он принес ей кофе со сливками, рюмку коньяку и тонко нарезанный, как она любила, апельсин.

Тамара Юрьевна блаженно дымила черной сигаретой, ведьмины очи потеплели.

— Все-таки ты классный мужик, — похвалила Сергея Петровича. — Пожалуй, у меня таких не было.

— Сейчас не о том речь, — Сергей Петрович опустился у ее ног. На плечи накинул ее белый банный халат, в котором могло уместиться двое таких, как он.

— Слушаю тебя, родной мой!

— Большаков Донат Сергеевич. Слыхала про такого?

— Что дальше?

— Сегодня вечером он должен предложить тебе работу. Или лечь с тобой в постель. И то и другое меня устраивает.

Несколько мгновений пожилая кудесница испепеляла его жгучим огнем цыганско-еврейско-испанско-славянских очей, но он даже не задымился.

— Ты заурядная гебешная ищейка, — наконец холодно изрекла. — Мустафой ты подавишься. Это не Подгребельский. Это даже не Березовский.

— Обсуждать нет смысла. Ты сможешь это сделать? Через три часа он будет на презентации какой-то гадости в этом вшивом притоне, в Эль-палац-клубе. У него выступление.

— Кажется, я уже говорила. Ты чудно на меня действуешь, Сережа. Мне все время хочется плакать. Наверное, это любовь.

— Тамара! Ты сделаешь это?

В ответ она рассказала поучительный случай. Однажды покойный Подгребельский, возомнив себя круче папы римского, попробовал перебежать дорогу Мустафе. Речь шла об аренде складов на Лосиноостровской. В них одновременно вцепились концерн «Свиблово» и «Русский транзит». Сделка была выгодная, с реальной возможностью мгновенно сбыть территорию немцам за наличник. Недоразумение возникло из-за того (типичная, кстати, ситуация), что какой-то хваткий чиновник из префектуры дал добро и «Свиблову» и «Транзиту», получив солидную мзду и с тех и с других. Бесстрашный, волевой был паренек, его вскорости скормили щурятам в Москве-реке. Умные люди, в том числе и Тамара Юрьевна, и Козырьков, когда узнали, на кого нарвался шеф, сразу посоветовали: отойди, остынь, не дури. Куда там! Подгребельский на ту пору уже думал о себе, что он двухголовый. Ввязался. Опередил. Прокрутил купчую через подставное лицо. Схватил бабки. Радовался, как ребенок. Надул батюшку.

Через день его повязали прямо в офисе. Накатил ОМОН, прокурорский надзор. Предъявили ордер на арест, все честь по чести. На глазах у потрясенных сотрудников увезли на черной «Волге» с мигалкой. Месяц о нем не было ни слуху, ни духу. Потом вернулся: живой, исхудавший, сосредоточенный. Какие опыты над ним производили, никто, кроме Стефана, не знает, а он теперь уже никому не расскажет, но вот примечательная подробность. Впоследствии, при случайном упоминании имени Большакова или просто названия концерна «Свиблово», на Подгребельского нападала внезапная лютая икота. Он убегал в сортир и не показывался оттуда по часу, а то и больше. Возможно, его закодировали по методу профессора Довженко. Забавно, но похожая реакция проявлялась у него и на нейтральное слово «дойчмарка».

История Сергею Петровичу понравилась. Он сказал:

— Вместе поедем в Эль-клуб на презентацию. Там и познакомимся. Только ты больше до вечера не пей.

— Жаль, — огорчилась прелестница. — Я думала, ты умнее. Видно, ты, как натуральный мужик, весь в сучок пошел.


…В светлых, просторных залах Палац-отеля мелькало много знакомых лиц. Обычный набор престижной тусовки: вальяжные, самоуверенные мистификаторы разных калибров — банкиры, правительственные чиновники, паханы, депутаты, когда-то любимые народом актеры, писатели, а также — как эротический фон — множество нарядных, ярких женщин. Мужчины тут тоже были на любой вкус — от седовласых, чинных, обсыпанных перхотью бородатых стариков до вертлявых, женоподобных, с жалящими глазами юнцов, представителей сексуальных меньшинств, которые на подобных сходках чувствовали себя примадоннами. Все это загадочное человеческое месиво бурлило, кипело, кочевало из зала в зал, взрывалось смехом, чавкало у накрытых столов, пьянело, куролесило, уславливалось о финансовых сделках и выясняло старые обиды, спаривалось, дробилось на атомы, пело, окликало друг друга, дергалось в истомных конвульсиях — вместе это называлось презентацией рекламного проспекта «Холодильник Боша в каждый дом». Казалось, в этом бедламе невозможно услышать разумное слово или увидеть честное лицо, но это было не так. Среди собравшихся было много умных, богатых, любознательных людей, кои положили немало усилий на то, чтобы привести страну к новому демократическому счастью. На сей счет Сергей Петрович не заблуждался.

Они с Тамарой Юрьевной приехали в разгар тусовки, скромно приткнулись за столиком и наспех перехватили по рюмке вишневой наливки, закусив бутербродом с черной икрой. Спутница майора, в глухом, закрытом до горла темно-бордовом платье, с тяжелой золотой цепью на груди выделялась среди публики, как пылающая головешка выделяется среди танцующих болотных светлячков. На нее оглядывались, ей кивали, и некоторые мужчины подходили Для того, чтобы, склонясь в поклоне, поцеловать ее Жилистую руку. При этом произнося любезные, двусмысленные фразы, вроде того, что: «Какое чудо, вы опять с нами, мадам!»

Она была здесь своей, хотя делала вид, что ей невыносимо скучно.

— Последний раз, Сережа! Последний раз предостерегаю. Не знаю, что ты затеял, но эта фигура тебе не по зубам.

Литовцев беспечно ответил:

— Не беда, Томочка. Бог не выдаст, свинья не съест. Ты, главное, делай, чего велят.

Тамара Юрьевна хотела вспылить, но загляделась невзначай в его серые, смеющиеся глаза, откуда тянуло смертельным холодком, и ощутила на миг как бы легкое беспамятство. Да, это был ее мужчина. Печально на закате лет встретить наконец человека, от которого кидает в чувственную дрожь, в могильную оторопь, и знать, что дни вашей дружбы сочтены. И горевать об этом нелепо. Она значила для него ровно столько, сколько могла оказать услуг. Услуг она могла оказать еще много, но ручеек в конце концов иссякнет. Тогда он, фигурально говоря, вытрет об нее свои чекистские сапоги и, посвистывая, уйдет к какой-нибудь очередной марухе с молодыми, тугими сиськами. Если, разумеется, она позволит ему уйти.

По сигналу звучного гонга, напомнившего заводской гудок, большинство публики устремилось в главную залу, где была сооружена сцена, обитая звездными (американский флаг!) шелками. Началась торжественная часть презентации — выступления, вручение подарков и сувениров, поздравления и прочее в том же духе. Все было как обычно на подобных сходняках: нелепо, пышно, вздорно, пошло, но смешно. Больше всего, пожалуй, позабавило Сергея Петровича явление знаменитого дорежимного актера, игравшего когда-то маршалов и секретарей обкома, которого привезли в шикарной инвалидной коляске. За большие заслуги перед новой властью актер был обласкан и награжден всеми немыслимыми орденами и премиями, вдобавок телевидение и пресса год за годом умело создавали ему репутацию мыслителя и самого совестливого, после Сахарова и Ковалева, человека в государстве. В этом качестве (совесть нации) он теперь котировался где-то между Зиновием Гердтом и Лией Ахеджаковой, чуток не дотягивая до самого Ростроповича. Поддерживая репутацию мыслителя, актер долго, витиевато, по-обкомовски непримиримо рассуждал о том, что, в сущности, без бошевских холодильников построение капитализма в принципе невозможно, как, скажем, немыслимо представить ночное небо без звезд; но пафос речи немного снижался оттого, что была она густо пересыпана назойливыми намеками, из которых вытекало, что у самого бывшего маршала такого прекрасного холодильника дома, к несчастью, нет. Тут же ему этот холодильник и подарили. Двое дюжих мужиков вытащили его откуда-то из задней комнаты и подкатили прямо к сцене.

— Это мне? — восторженно пролепетала совесть нации.

— Кому же еще! — растроганно отозвался представитель фирмы. — Бери, пользуйся, владей. Заслужил, папаша!

Неожиданно произошел маленький казус. Чтобы потрогать, а может быть, и обнять дорогой подарок, актер сделал нелепую попытку выскочить из инвалидной коляски и, увы, вместе с ней рухнул с помоста, крепко приложившись башкой к полированному боку заветного холодильника.

— Несчастный старик, — посочувствовал Сергей Петрович, — совсем из ума выжил.

— Ничего, Сереженька, — с непонятной усмешкой прошипела Тамара Юрьевна. — Когда-нибудь и ты будешь таким же.

— Почему? У меня уже есть холодильник. Донат Сергеевич выступил последним, завершая официальную часть. Речь его была выдержана в добродушно-снисходительном тоне. Так умный, усталый профессор пытается иногда внушить молодежной аудитории прописные истины: пить вредно, курить вредно, убивать и вовсе запрещено законом. Студенты хихикают в кулачок, но ведут себя тихо, потому что знают, рано или поздно придется сдавать профессору экзамен. Впрочем, говорил Большаков вовсе не о бошевских холодильниках, хотя для многих присутствующих в зале не было секретом, что концерн «Свиблово» завязан с немецкими фирмами мертвой петлей. Копнул он значительно глубже. Здесь собрались, говорил он, единомышленники и друзья, поэтому он будет предельно откровенным.

Великие перемены, которые произошли в этой стране, еще, к сожалению, далеко не закончились, а может быть, вступили в роковую, решающую фазу. Всякая фашистская и прочая нечисть так и рвется взять реванш, и нельзя преуменьшать ее силы и возможности. Их много и они, как всегда, в стаде. Большаков напомнил мудрые слова Толстого о том, что все подлецы почему-то всегда сбиваются в стаю, а порядочные люди, напротив, вечно ссорятся между собой.

— Сейчас не время склок и разборок, — проникновенно вещал Донат Сергеевич. — Осенние выборы показали, к чему это приводит. Мы можем победить окончательно только, говоря словами великого Булата, взявшись за руки, друзья. Мы должны сковать железную цепочку, которую не разомкнет беснующаяся чернь. Весь просвещенный мир, Европа и Америка, протянул нам свою дружескую руку. Открыл братские объятия. И если мы сегодня обманем его надежды, завтра он отвернется от нас навсегда. Это надо понимать очень трезво. Дело не только в золотом дожде, который прольется над нашими головами, но и в том, какое будущее будет у наших детей и внуков. Пять лет назад мы отправились в трудное плавание к берегам свободного мира, но путешествие еще не закончено. Попутного ветра вам, господа! Удачи и славы!

Бурные аплодисменты и истерические крики дам были ему ответом. Полуголая красотка в ажиотаже, Подвывая, вспрыгнула на сцену и попыталась поцеловать руку Большакова, но один из телохранителей ловким пинком скинул ее обратно в публику.

Сергею Петровичу приглянулся Большаков — высокий, импозантный, лысоватый, со светящимся страстью лицом — истинный трибун и победитель. Инстинктивно он отметил точку на вялой переносице, куда при удачном раскладе вопьется девятимиллиметровая свинцовая бляшка.

Толкнул в бок Тамару Юрьевну:

— Гляди, Тома, не ушел бы.

Но Большаков никуда не делся. По заведенному порядку он спустился в зал, чтобы накоротке пообщаться с почитателями. Натасканные бычары мощным рывком расчистили ему место за одним из столов, где он в окружении свиты благосклонно поднял бокал, чокаясь сразу как бы со всем многолюдием зала. Эту минуту выбрала Тамара Юрьевна, чтобы попасться ему на глаза. Она была все-таки заводной бабой, в ней погибал бесценный особист. Большаков и Тамара Юрьевна сомкнулись на мгновение взглядами, и Донат Сергеевич воскликнул:

— Тамара, голубушка, тебя ли вижу?!

По ниточке его ухмылки Тамара Юрьевна беспрепятственно подобралась к столу, а уж за ней прокрался мимо бычар Сергей Петрович, словно утлая лодчонка за речным катером.

— Мы разве знакомы, Донат? — кокетливо спросила Тамара Юрьевна.

— А то нет!

— И ты помнишь это?

Обращаясь к окружению, Большаков провозгласил:

— Знакомьтесь, господа! Коварнее этой женщины нет на свете, но нет и прекраснее. Наша отечественная Мата Хари.

Помолодевшая лет на двадцать, разрумянившаяся, Тамара приняла из его рук шампанское и медленно выпила, не отводя от Большакова ликующего, пожирающего взгляда.

Большаков улыбался мечтательно, что очень ему шло. Точно так улыбается, вероятно, матерый вол-чара, почуя текущую сучку. Сергей Петрович был поражен. Он рассчитывал на пронырливость Тамары Юрьевны и на ее колдовские чары, но такого ускоренного финала не ожидал. Заковыристая тут шла игра.

— Кто это с тобой? — полюбопытствовал Донат Сергеевич, скосив острый взгляд на оробевшего майора. — Представь счастливчика.

Чаровница, будто спохватясь, посмотрела на Сергея Петровича, как на забытый на скамейке зонтик. Ах, да! Сергей Петрович Лихоманов. Директор «Русского транзита». Принял дела после безвременно ушедшего, незабвенного Подгребельского.

Большаков протянул руку:

— Где же доселе скрывался, добрый молодец? Давно пора объявиться.

Сергей Петрович уважительно, обеими руками ухватил сановную длань, склонился в поклоне.

— Случая не было, Донат Сергеевич.

— Случай от нас с тобой зависит. А чего-то у тебя глазки бегают? Ты не жулик ли, часом?

Свита похохатывала: хозяин в добром настроении, шутит, под простого дядька косит. Славный вечерок.

— Если позволите, — сказал Сергей Петрович, — я бы к вам завтра и наведался.

— И есть с чем?

— Пожалуй, есть, — посуровел Сергей Петрович. — Кое-какие соображения.

Большаков изучал его еще несколько мгновений, и видно, что-то ему не понравилось. Что-то показалось ненатуральным в поведении коллеги-бизнесмена.

— Соображения, говоришь? Что ж, послушаем. Со Стефаном мы жили душа в душу, а вот погиб он чудно. Помнится, ты как раз рядом был, когда он подох?

— Неподалеку.

— Заодно и расскажешь, как все было на самом деле. Но не завтра. Денька через три. Тебе позвонят. Томочку заберу у тебя на вечерок. Не возражаешь?

От Большакова исходил почти осязаемый напор наглой жути, и Сергею Петровичу потребовалось усилие, чтобы сохранить на лице маску незамысловатого, провинциального мужичка. Но он с этим справился. Подумал: ах, Томка, только не предай! Вслух сказал, будто признался в любви:

— Тамара Юрьевна человек самостоятельный… Все остальное, что имею, все к вашим услугам, Донат Сергеевич.

Большаков не поверил, но благосклонно кивнул. Многолюдный зал, притихший во время их беседы, вновь облегченно загудел, как очнувшийся после минутной дремы пьяница.

Большаков, сопровождаемый свитой, подхватя под руку Тамару Юрьевну, удалился в задрапированную сиреневой занавеской дверь.

К Сергею Петровичу тут же подкатили две красотки-интеллектуалки в шмотках от Кардена. Ненавязчиво познакомились, порекомендовав на закуску запеченную в фольге китайскую рыбу «хау-хау». Эльвира и Кира. Он понимал их интерес. На него многие пялились исподтишка. Как же, удостоился дружеской беседы с будущим президентом.

— Что-то мы раньше вас не встречали? — кокетливо заметила Эльвира. — Такой приметный мужчина — и скрываетесь.

— Да я приезжий. Сибирский пенек. Недавно в Москве. Еще тушуюсь.

— Надо бы сводить его к Жаку, — загадочно молвила Кира. — Он ухватится.

— Кто такой Жак?

Девушки одновременно закатили глаза под лоб. Эльвира объяснила:

— Стыдно, Сережа. Стыдно не знать Жака. Великий модернист. И вы не слышали? Жак Петров. Арбатский пустынник. При Советах его чуть в психушке не сгноили. Каждая его работа — целое состояние. Пишет в духе раннего Пикассо. О, вы должны познакомиться! Он гоняется за натурой. В Москве почти не осталось красивых лиц, одни рожи. Помнишь, Кира, как мы нашли ему этого старикана в метро, этого пьяницу?.. Он радовался, как дитя.

— Но надо Сережу предупредить, — буркнула Кира.

— Ах, ты об этом… Видите ли, Сережа, Жак немного сумасшедший, как все гении. Он работает только с обнаженной натурой. Вас это не смущает?

— Напротив, это мне приятно. Чего стесняться? Я же не кастрированный.

Девушки переглянулись, и Кира (или Эльвира?) потянулась за непочатой бутылкой водки. Прелестные, невинные, доступные создания. Чуть-чуть перезревшие чайные розы. Литовцев не сомневался, что это хвост, который приставил Мустафа.

— Можем поехать прямо сейчас, — предложила Эльвира (или Кира?). Чтобы их не разочаровывать, Сергей Петрович сказал:

— Я пойду позвоню в одно место. А потом свободен. Но давайте не к Жаку, а ломанем прямо ко мне. Денек был трудный, маленькая групповуха нам не повредит.

Девушки натурально зарделись. Кира жеманно протянула:

— Прилично ли это, Серж? Мы ведь почти незнакомы.

— Ладно, пошушукайтесь пока, девчата, сейчас вернусь.

Позвонил Козырькову из фойе. Здесь презентация уже достигла апогея. Две-три парочки, не стыдясь яркого света, пристроились на боковых диванах. Из всех динамиков возбуждающе стонала Тина Тернер. Какой-то окосевший господин средних лет, с облитой вином рубашкой, мыкался из угла в угол, напялив на голову раздутый розовый презерватив. Последний писк бродвейской моды. Это было действительно смешно, куда там Хазанову.

— Какие новости? — спросил Сергей Петрович в трубку. Новости были, но Козырьков не желал распространяться по телефону.

— До утра подождет?

— Подождет, ничего. У тебя как?

— Тамару застолбил Мустафа.

Козырьков молчал, и Литовцев отчетливо увидел, как он разглядывает свои холеные ногти.

— Не волнуйся, — отозвался наконец. — Томка не подведет.

— Почему так думаешь?

— У нее с Мустафой давние счеты.

— Чего же раньше не сказал? Нехорошо.

— А ты спрашивал?

Сергей Петрович вышел на улицу, чтобы покурить на свежем воздухе. Его мутило. Хотелось принять душ и завалиться в постель. Где ты, Олег? Он никак не мог решить, что делать с девицами.

Забрать с собой? Конечно, Мустафе будет спокойнее, если он останется под присмотром. Да и девицы деликатные и видно, что изголодались по мужику. Джип с охраной стоял напротив супермаркета. Левое переднее окошко приоткрыто. Сергей Петрович раздавил пяткой окурок и вернулся в Эль-клуб.


Глава 2

Он обретался на дне ямы с утрамбованными, отполированными стенами. Яма — метра два в ширину и метров семь вверх. Под рукой плошка с остатками воды — и больше ничего. Это не сон, явь. Яма глубокая, но сухая. В первые сутки Гурко пытался выкарабкаться, но как ни корячился, подняться выше двух-трех метров не удалось. Положение, в котором он очутился, не слишком его удручало. Он не знал, сколько времени его держали на наркотиках и на каких наркотиках, но ломку преодолел быстро. Теперь большую часть дня предавался медитации, размышлениям о смысле жизни и статическим упражнениям из старинного комплекса тибетского монаха с рудным именем Иегуда. Ночами, как положено, спал, хотя сырой холод земли втягивался под ребра и невозможно было как следует распрямиться. Отчасти он уже представлял, что такое Зона, и кто такой Мустафа, и с невольным уважением думал о человеке, который сумел воплотить в реальность каннибальскую фантазию. Зона, вероятно, была логическим, естественным завершением всего того бреда, что творился на необозримых пространствах его растерзанной, изнасилованной родины. Ему оставалось лишь радоваться тому, что он оказался пленником, а не распорядителем судеб.

Раз в день в просвете ямы возникала лохматая башка, и зычный голос окликал:

— Эй, раб, ты еще не сдох?

Снизу он не мог разглядеть лица, но смутное ощущение ему подсказывало, что это какой-то азиат _ татарин либо казах. Но точно так же этот чело-3 век мог быть жителем Кавказа. Во всяком случае, ритуал содержания пленника в земляной яме был почерпнут, скорее всего, с Востока.

Он послушно отзывался:

— Дышу, мой господин! Очень жрать охота.

Сопровождаемая отборным русским матом на веревке спускалась корзинка. В ней обязательно был термос с горячим чаем, кувшин с водой и что-нибудь более существенное — хлеб, кусок вареной рыбы или ломоть солонины. Иногда — несколько помидорин. Однажды в корзинке прислали бутылку красного вина, заткнутую бумажной пробкой, и круглый, теплый, с поджаристой корочкой мясной пирог.

На всю трапезу и на то, чтобы перелить воду в плошку, ему отпускалось не больше пяти минут. Затем азиат с диким хохотом дергал веревку и вырывал корзину у Гурко из рук. Пишу он, конечно, успевал изъять, а вот термоса с чаем было жалко. Его хватило бы на целый день. Чай был сладкий, крепкий и отменно заваренный, даже с какой-то травкой. Гурко попробовал взбунтоваться и вернул корзину без термоса, но последовало унизительное наказание. Обиженный азиат, обнаружив, что термос остался в яме, начал сверху пулять в него камнями. Камни были увесистые и с острыми краями. Некоторые Гурко перехватывал, от некоторых уклонялся, но один камень все же раскроил ему щеку. Озорник веселился до тех пор, пока не уморился. Какой уж тут горячий чай! Больше Гурко не позволял себе дерзких выходок.

Вступать в какой-либо контакт с азиатом он не пытался, понимал, что бессмысленно. Да и зачем? Скучать он не скучал, как никогда не скучал наедине с собой, и твердо надеялся, что до зимы его непременно вытащат отсюда для каких-нибудь очередных манипуляций. Он приготовился к затяжному противостоянию, и мало что могло смутить его настороженный дух.

С умилением вспоминал глаза Ирины Мещерской, когда она ввела-таки ему в вену дурь. Ирину они не сломали, она хитрила, лицедействовала, и это был хороший знак. Однако с женщиной, в чьем взоре он приметил искорку божественного родства, его разлучили на целые эпохи.

Зона… Дьявольский розыгрыш или новая реальность. Чудовищная смесь «Диснейленда» и сумрачных средневековых мистерий. На возведение призрачного города-пряника, разумеется, ушли колоссальные средства, но капитал вложен оригинально и с умом. Возможно, Мустафа кровавый маньяк, но считать денежки он умел. Идея Зоны опережала самые смелые чаяния пресыщенных, раздувшихся от банкнот, мучимых черной желчью двуногих существ, по инерции относивших себя к человеческому роду. Пусть их не так много по всему миру, но именно им принадлежала власть над остальным человечеством, погрязшим в заботах о хлебе насущном. Покорители мира имели право надеяться, что за свои богатства получат что-то небывалое, что поразит, взбодрит их потускневшее сознание. И Мустафа придумал для них Зону.

Музыка истории, ее таинственное дыхание, воплощенное в страдания живых людей, — вот что они могли купить здесь, пощупать нервными окончаниями, прикусить крепкими, фарфоровыми зубами, понюхать и проглотить. О да, идея Зоны возникла в распаленном, больном воображении и могла воплотиться лишь в России, столетие за столетием безнадежно, истомно трепещущей у жертвенного столба.

Наконец наступил день, когда сверху спустилась веревочная лестница, и по ней он выбрался на белый свет. Солнце резануло по глазам, и он не сразу проморгался. Перед ним стоял кривоногий мужик с лохматой, черной головой, с раскосыми глазами, коренастый и крепкий, как степное дерево.

— Урок кончилась, — произнес азиат, широко, но приятельски улыбаясь. — Будешь другие дела делать.

Гурко огляделся. Небольшой тенистый дворик, колодец, дощатый навес, приплюснутый к земле саманный домишко, каменный забор в человеческий рост. Все дышит покоем.

— Бежать некуда, — предупредил азиат. — Побежишь — сразу капут.

— Это мы понимаем, — согласился Гурко. — Тебя как зовут?

— Ахмат. Можешь звать просто — господин. Я твой хозяин, ты раб. Путать не надо. Пойдем.

Он привел Гурко в сарай, где один угол был до крыши завален силосом, а за загородкой мирно похрюкивали три молодые свинки. Еще в сарае был низкий лежак с драным одеялом и пара колченогих стульев.

— Здесь поживешь, — ухмыльнулся Ахмат. — После ямы хорошо, да?

— Покурить бы, — попросил Гурко. Хозяин опустился на один из стульев, покопался в карманах и выудил мятую пачку сигарет «Голуаз». Улыбка не сходила с его лица.

Гурко сел на лежак, который продавился под ним до пола. Прикурил от Ахматовой зажигалки. Первая после долгого воздержания затяжка пошла колом. Ахмат разглядывал его с каким-то непонятным любопытством.

— Зачем свиней держишь, господин? — поинтересовался Гурко. — Если ты мусульманин, зачем тебе свиньи?

— Я не мусульманин, монгол, — насупился Ахмат. — Велено держать, вот и держу. Тебя не спросил, вонючка славянская.

— Давно в монголах ходишь?

Хозяин испуганно зыркнул глазами на дверь, перевел на него черные, острые зрачки.

— Об этом — молчок.

— Почему?

— Хан услышит. Тебе будет плохо, мне будет плохо. Из ямы вынули — радуйся.

— Чему радоваться-то? Хоть бы помыться, что ли? Погляди, на кого я похож. Комбинезончик поменять. А этот простирнуть.

Ахмат подмигнул.

— Дозу хочешь?

— Не хочу.

— Бабу хочешь?

— Бабу хочу, — Гурко докурил сигарету. — Но сперва помыться.

— Ладно, вечером устрою. Баба есть хорошая, жирная. Вован вчера приводил. Он и тебе приведет. Ты теперь на довольствии. Сиди смирно.

— А похавать?

Укоризненно покачав головой, Ахмат поднялся и ушел. Дверь снаружи замкнул на замок. Гурко походил по сараю. Темновато. Душно. Свет проникал лишь через щели в потолке. В соломе обнаружил совковую лопату с обломанным черенком. Сокрушительное боевое оружие. С такой лопатой сам черт не страшен. Повертел в руках, прилаживаясь. С благодарностью вспомнил мастера Кхуина. Мастер открыл ему тайну «дзена», молекулярного превращения. Мастер учил: человек самое совершенное создание природы, потому что его мягкие кости и плоть, сконцентрированные в «дзене», обретают неодолимую твердость металла, дерева, камня. Весь фокус в том, чтобы вернуть себе древнюю способность к мгновенной структурной перестройке. На это решаются немногие. Это как песенный дар, как талант. Но выше таланта. Человек, обретший свою истинную сущность, легко переходит в смежную реальность и возвращается оттуда невредимым. Его почти невозможно уничтожить обычными средствами. Это не значит, что он неуязвим. Но границы мира раздвинуты для него не только в сторону смерти, но и туда, где он обретался до нынешнего пребывания. Учитель говорил: ты способен на это, Олег. Он оказался прав, хотя у Гурко не хватило терпения познать искусство «дзена» в абсолюте. На это понадобились бы годы отрешения. Зато он с честью выдержал испытание каменным склепом, в сравнении с которым его сидение в удобной земляной яме было сущим пустяком.

Вскоре вернулся монгол, принес хлеба и вареного мяса, а также, озираясь, извлек откуда-то из подбрюшья обыкновенную бутылку пива «Тверское».

— Пей, гуляй, раб! Сегодня твой праздник. Завтра — работа.

— Какая работа? — Гурко, сопя от удовольствия, жевал нежное мясо, крышку с бутылки сколупнул ногтем.

— У хана гости. Будем делать ожигу, охоту. Развлекать гостей. Все сам поймешь. Сегодня отдыхай. Вечером приведу бабу. Хорошая, жирная. Вован обещал.

Гурко понял одно: жизнь опять обернулась к нему благоприятной стороной. Он попытался разговорить добродушного господина, но в сознании Ахмата, пропитанном то ли наркотиками, то ли гипнотическим кодом, явственно маячила какая-то грань, за которую он и сам не мог перейти при всем желании. Он был строго функционален, и, вероятно, таковы были свойства всех обитателей Зоны.

Гурко лежал на спине, глядя в потолок. Хрюшки мирно копошились за перегородкой. Мясо переваривалось в желудке, рассылая по телу приятное тепло. Выбраться из этого сарая, конечно, ничего не стоило, но зачем? Незаметно он задремал и проспал глубоким, целительным сном до темноты.

Проснулся от шума голосов, зычного хохота. Заскрипел замок, отворилась дверь, и в сарай влетела расхристанная, обмотанная какими-то тряпками, с торчащими во все стороны волосами девица. Видно, ее сильно пихнули в спину, она чуть не растянулась на полу. Габариты у девицы, как и сулил Ахмат, были впечатляющие. Одна грудь, выпавшая из тряпья, напоминала белую тыкву с ярким разрезом посередине. Ввалившийся следом Ахмат засветил под потолком тусклую лампочку, болтающуюся на проводе. С ним был второй детина, громадный и несуразный, с длинными руками, по локоть вылезающими из рукавов униформы. По нему сразу было видно, что это Вован. Девица где остановилась, удержавшись от падения, там и застыла, как в игре «замри», тупо разглядывала лежащего на топчане Гурко.

— Вот тебе лялька, — загрохотал Ахмат. — Наслаждайся. Вован двух привел. Одну мне, другую тебе.

— Садись, красавица, — пригласил Гурко. — В ногах правды нет.

Девица послушно опустилась на колченогий стул. И тут же, как ему показалось, задремала.

— Ну чего? — спросил Ахмат. — Чего ждешь?

— А что я должен делать?

— Ты дрючь ее, дрючь. Она хорошая, жирная. Я вчера попробовал. Ух, глубокая!

— При вас? — удивился Гурко.

— Да мы только поглядим.

Впервые подал голос Вован:

— Может, ты ошибся, Ахматка? Может, ему овечку надо?

— Не-ет, он бабу хотел… Ты чего, раб? Дрючь ее, говорю, насаживай. Долго без бабы нельзя, заболеть, помрешь. Хан осерчает.

Гурко сказал:

— Нет, ребята, так не пойдет. Я не могу. Я же немытый.

Вован, гоготнув, выступил вторично:

— Чего выпендриваешься, гад? Тебе что, уши оторвать?

— Вы сами-то кто будете, молодой человек? — поинтересовался Гурко. От такой наглости детину перекосило. Он смачно харкнул себе под ноги и надвинулся ближе. Крепкий паренек, гора мышц. Ахмат поспешил вмешаться:

— Вован помощник надсмотрщика. Не тяни, раб. Совсем худо будет.

Девица тоже как-то насторожилась, отворила дремлющие очи.

— Тебя как зовут, девушка? — обратился к ней Гурко. Девица в недоумении оглянулась на Вована. Тот ответил за нее:

— У нее нет имени, раб. И у тебя нет имени. В этом отсеке ни у кого нет имен, кроме персонала.

— Значит, Ахмат тоже персонал?

— Ну хватит, раб. Или ты трахаешь ляльку, или я трахну тебя. Выбирай.

— Условия непростые, — Гурко озадачился. — Прошу минуту на размышление.

— Никакой минуты. С вами нянчиться себе дороже.

Ахмат присел на ящик у входа и делал Олегу какие-то таинственные знаки. Вроде того, как обтесывают рубанком доску. При этом забавно гримасничал. Гурко ничего не имел против неугомонного Вована. Они все были ему симпатичны, потому что в абсурд происходящего вписывались органично, как сучки, плывущие по течению. Они приспособились к зловещей комедии, но сами по себе никому не желали зла. Не говоря уж о прелестной девице, которая, воспользовавшись паузой, опять вроде бы задремала. Очарованная наркотическими видениями, она парила в небесах. Но в любую секунду была готова пробудиться, чтобы приступить к совокуплению. Возможно, в прошлой жизни, где были в ходу иные ценности, Гурко отнесся бы к ней иначе, но сейчас только восхищался ею. Природа не делает ошибок, всю несуразицу в мир привносят люди, которые пытаются сопротивляться ее изначальной простоте. Самое отвратительное в натуре человека как раз то, что он пыжится утвердить себя инородным телом. В этом грязном сарае с копошащимися в углу хрюшками в каком-то высшем смысле лишь один Гурко был неким уродцем, а все остальные натурально воплощали повиновение фатуму. Печально было это сознавать.

— Предлагаю альтернативу, — обратился он к Вовану. — Я займусь девушкой, но только без вас. Подождите на улице. При вас не могу, тем более немытый.

— Это не по правилам, — возразил детина. — Бесконтрольная случка запрещена.

— Вот ты, Вова, интеллигентный человек, так складно изъясняешься, занимаешь высокое положение. Неужто боишься нарушить параграф?

— Все, гад! Ты меня напряг.

Растопыренными громадными лапищами он потянулся к Олегу, но тот его опередил. Сгруппировавшись, пнул Вована пяткой в причинное место, а когда парень согнулся, чтобы почесать в паху, цепко ухватил за нос. Вован забился, как щука на блесне, заквохтал, замахал кулаками, охаживая Гурко по чему попало, но дергался недолго. Боль в развороченных ноздрях ослепила, слезы градом хлынули на пухлые щеки — и он послушно окостенел. Ахмат подошел поближе. Девица чему-то улыбалась во сне. Одна грудь светилась бирюзовым светом, словно старинный торшер.

— Чего делаешь, раб? — осведомился Ахмат. — Вовану больно. Отпусти. Накажут.

Гурко тянул парнюгу за ноздри, как клещами, Вован натужно кряхтел.

— Ты же слышал, — обратился Гурко к монголу. — Он собирался меня вздрючить.

— Ну и что?

— А разрешение у него есть? Я ведь не его раб, а твой.

— Ему не надо разрешения. Он помощник надсмотрщика.

— Этого я не знал. То есть, что он надсмотрщик, ты говорил, но я не знал, что ему не нужно разрешения. Значит, отпустить?

Ахмат нагнулся и сбоку, с жадным любопытством заглядывал Вовану в лицо.

— Плачет. Надо же!

— Оторви ему рубильник! — вдруг гулким басом посоветовала девица.

Ахмат в изумлении присел на корточки.

— Зачем? — спросил Гурко. — Вы жестоки, мадмуазель. — Но девица уже снова погрузилась в сон. Олег разжал пальцы и одновременно пяткой ударил парня в грудь. Вован с грохотом обрушился на кучу соломы в углу. Вид у него был обескураженный. Однако вскоре он обрел дар речи.

— Все, гаденыш! Теперь тебе каюк.

— Это верно, — подтвердил монгол. — Теперь тебя на охоте задавят. Попытка бунта.

Вован ползком добрался до двери и выскочил вон.

Ахмат угостил Гурко изысканным колониальным «Голуазом» с содержанием смол выше, чем в «Приме». Гурко видел, что своим неожиданным сопротивлением он в глазах монгола приобрел ореол великомученика. Чтобы доказать, что победителям не чуждо милосердие, Ахмат дал добрый совет:

— Когда завтра натравят Мишаню, не рыпайся. Умри спокойно. Это лучше всего.

— Кто такой Мишаня, господин?

— Мишка-людоед. Всех жрет. И кровь пьет. Медведь дрессированный.

— Ага, значит, со мной обойдутся, как с Дубровским?

— Дубровского не знаю. На той неделе Мишаня сразу трех задрал. Потешно было. Им дали топоры, они и понадеялись. Мишаня за минуту управился. Хряск, хряск, хряск! Ты не рыпайся. Он тебе башку свернет и кишки вывалит. Это не больно, если сразу. Плохо, когда рыпаешься. Один бегал от Мишани, кишки по глине — срамно! Сразу помрешь, ничего не заметишь. Замахнись для виду, Мишаня вмиг раскурочит. Говорю же, дрессированный!

Гурко поблагодарил доброго монгола за заботу, и тот ушел, оставя девицу на всю ночь. Сказал: побалуйся напоследок, на том свете не побалуешься. Еще оставил бутылку водки, черную буханку и полкруга сыра. А также шприц с тремя заправками. Дурь посоветовал поберечь на утро, чтобы уколоться перед охотой.

Как только дверь за ним закрылась, девица продрала глаза.

— Дай!

— Чего дать?

Девица потянулась к шприцу, но Гурко ее перехватил.

— Сначала поговорим, потом дам.

Девица поняла его однозначно: зачмокала сочным ртом и обнажила вторую грудь.

— Это само собой, но попозже. Тебя как зовут, красавица?

— Нюра.

— Скажи, Нюра, кем ты была до того, как попала в неволю?

— Не помню.

— Ты москвичка?

— Не помню.

— А где сейчас находишься, понимаешь?

— В Зоне. Двенадцатый век.

— И кто ты такая?

— Рабыня… Дай, пожалуйста!

Гурко открыл бутылку, глотнул из горлышка. Протянул девице. Нюра запрокинула голову и высосала одним махом добрую половину. Гурко мягко отобрал бутылку и, дотянувшись, вытер пальцами ее мокрые губы. В ее глазах внезапно блеснула искорка разума, словно светлячок в темной комнате. С неожиданной грацией она переместилась на лежак.

— Возьми меня, голубчик!

— Конечно. Но сначала поешь.

Отломил хлеба, сунул ей в руку. Она вяло, с брезгливой гримасой начала жевать.

— У меня ломка, — сказала она. — Ты хороший. Ты не станешь меня бить?

Он отдал шприц. Девица почти не целясь, точно всадила иглу в вену. Никаких предварительных манипуляций. Охнув, отвалилась на спину. На щеках бледная улыбка.

— Поторопись, голубчик, а то усну. Со спящей тебе не понравится.

— Да мне не к спеху, — успокоил Гурко.

— Ты сильный, — пробормотала она. — Тебя обязательно убьют. Сильных всегда убивают. Я слабая, долго проживу…

С блаженной улыбкой улеглась на бок и закрыла глаза. Гурко закурил из оставленной Ахматом пачки. Ему было о чем поразмыслить, но вид спящей женщины магически действовал на его воображение. Она собиралась долго жить, но что она вкладывала в это понятие?..

Под утро Нюра тяжко заворочалась, и Гурко собственноручно, не дожидаясь просьб, сделал ей укол. Он не хотел с ней больше разговаривать.

Вскоре за ним пришел Ахмат. Двор, освещенный утренним солнцем, неузнаваемо изменился. От саманного строения не осталось следа. На его месте возвышался помост, составленный из стальных конструкций, с широкой смотровой площадкой, где расположились гости. Загораживаясь рукой от солнца, Гурко попробовал их разглядеть, но увидел лишь несколько смутных фигур да пеструю ткань, свешивающуюся с помоста наподобие бахромы.

Ахмат подтолкнул его в спину.

— Давай шевелись, раб!

— Как шевелиться?

— Сперва покажешься гостям.

Он подвел его к железной лестнице, и по ней Гурко поднялся наверх. На помосте за уставленным закусками и питьем пластиковым столиком расположились пять человек. Четверо мужчин и одна женщина. Крашеная блондинка средних лет с густо размалеванным лицом. Его разглядывали с любопытством. Один мужчина был на особицу — смуглый, с хищным внимательным взглядом, безукоризненно упакованный в английскую «тройку». Скорее всего, не гость, не турист, а служащий Зоны. Он как раз поманил Гурко пальчиком поближе к столу.

— Ну вот, мужичок, пришло время показать свою удаль.

— В каком смысле? — Гурко зябко поежился в порванном на локтях комбинезоне.

— Игра такая. Ты спустишься, а мы на тебя выпустим медведя, косолапого мишку. Пойдет у вас потеха. Кто кого одолеет, тот и охотник. Сразу не поддавайся, побегай немного, порычи. Господам желательно, чтобы ты подольше помучился. Имеют право.

Господа одобрительно загудели. Дамочка жеманно протянула:

— Какой-то он хлипкий. Пусть разденется.

— Не беспокойтесь, сударыня! Мишка с него одежку вместе с кожей сдерет. Обученный зверюшка. Удовольствие получите полное.

— Какие же у меня шансы против медведя? — спросил любознательный Гурко.

— Никаких, — любезно отозвался распорядитель. — Но ты же бунтарь. Тебя Василь Василич предупреждал, а ты опять накуролесил. Ничего, от косолапого смерть почетная, бывает хужее.

— Это я понимаю, но…

— Понимаешь, так и пошел вниз… Поднимем бокалы, господа, положено принять под это дело.

Дамочка опять встряла:

— Если у раба нет шансов, то какой же это аттракцион? За что платим? Получается обыкновенная живодерня.

— Не совсем так, — возразил служащий. — Хотя в том времени, где мы путешествуем, именно грубые, сочные зрелища ценились выше всего. Главное, чтобы кровца погуще лилась да криков побольше. Это Михрютыч обеспечит… но добавлю. Бывали случаи, когда отдельные смельчаки с выпущенными кишками взлетали на забор. Оттуда их мишка по частям сдирал. Очень, уверяю вас, впечатляет. Сами убедитесь. Тем более этот раб проходил специальную тренировку, — распорядитель сделал эффектную паузу. — Он, господа, больших чинов достиг в КГБ. А туда, если помните, слабаков не брали.

Дамочка выбралась из-за стола и подскочила к Гурко с рюмкой.

— Выпей, бедняжка, на дорогу. Все легче помирать.

Гурко выпил водки и встретился глазами с пустым, алчным взглядом распутной бабенки. Не иначе как женка какого-нибудь новорусского вельможи. Протянув руки, она ощупала его плечи. Он охотно показал ей и зубы.

— Вообще-то, — сказал заносчиво, — я ихнего вшивого медведя могу приложить.

— Шутник, — сказала дама.

— Нет, не шутник. Говорю, значит, могу.

Подошел распорядитель.

— Хватит чушь молоть, раб. Ступай вниз.

— У меня в сараюшке лопатка припасена. Хорошо бы ее взять для острастки.

Тут уж все четверо мужчин дружно заулыбались.

— Возьми лопатку, возьми, мужичок. Вдруг успеешь могилку выкопать.

Ахмат вынес совковый агрегат, а сам без оглядки ломанул в калитку. Двор опустел и притих. Утренний пейзаж был призрачен и свеж. Олег стоял один посреди яркого дня, отстранясь от всяких мыслей. Пулемет на вышке и кучка богатых бездельников на помосте ему не мешали, хотя погружение в начальную стадию «дзена» требовало полной сосредоточенности. Крайне тяжек переход от земного к астральному, не имеющий аналогов в человеческом бытовании. Ухватить, услышать, почувствовать звук иных сфер, удержать в сознании, и по этой ниточке, как по узору, подняться и воссоединиться со своей вечной судьбой. Проблема в том, что на мелодику «дзена» влияли множество помех — онемевший капилляр, неудачное противостояние звезд, разбалансированность первичного усилия — и многое другое могло привести к тому, что самый выдающийся мастер «дзена» уподобится ушастому зайцу на полянке, не более того.

Но звук явился ниоткуда, на сей раз напоминая фрагмент «Гибели богов» Вагнера, и появившегося в дальнем конце двора огромного бурого медведя Гурко уже встретил взглядом небесного жителя. В совковой лопате больше не было нужды. Он подбросил ее вверх перед лохматой мордой гиганта. Медведь поднялся на дыбы, светя, как фонариками, ярко-алыми, любопытными глазками. С лету заграбастал лопату когтистой лапой, брезгливо понюхал и метнул в сторону. Подобно камню, пущенному из Пращи, она пронеслась над забором и исчезла.

— Лихо, Мишель, — похвалил Гурко. — А что ты еще умеешь?

Медведь опустился на четвереньки и шумно засопел, глядя куда-то мимо стоящего перед ним человечка. Гурко понимал движение его мыслей-чувств, будто сам превратился в медведя. Сердце зверя охватила тоска.

— Эх, брат, — мягко продолжал Гурко, — мне тоже не хочется драться. Мы влипли в поганую историю. Ничего не поделаешь. Давай уж подурачимся немного, просто так, для видимости.

Медведь слушал внимательно, наклонив набок бедовую башку. Чутье подсказывало ему, что если не дурить, то этот страшный пигмей, от которого пахло бедой, не причинит ему вреда. От нахлынувшей жалости к себе из медвежьего глаза выкатилась одинокая слезинка и бриллиантовой бусинкой повисла на шерсти.

— Да, брат, — посочувствовал Гурко, — несладко тебе. Но ты и сам виноват. Сколько людишек задрал, а зачем? Ладно, чего уж теперь. Давай устроим представление. Но не переборщи, сдачи получишь.

Медведь с облегчением напружинился, заворчал понарошку. Ему понравилась игра. Вроде пугнул, а вроде все целы. Слезинку смахнул корявой лапой. Глядел жалобно, как убогий: дескать, только сам-то меня не тронь.

— Давай, давай, — подбодрил Олег. — Шибче нападай, не трусь.

Для азарта зацепил кулаком по медвежьему пятаку и ринулся бежать. Косолапый вперевалку за ним. Целый круг проколесили, шуму много наделали. Медведь ревел беспощадно. В кураже, забыв страх, чесанул когтями по Олегову плечу, еле тот отстранился. Комбинезон с треском распахнулся по боковому шву. С помоста казалось, желанный конец близок. Гогот, улюлюкание и визгливый голос беспутной дамочки:

— Мочи его, Миша! За яйца дерни!

Гурко подумал: что это? Откуда? Ведь все эти наверху когда-то были рождены матерью. Или нет?

Тут случилось непредвиденное. Распорядитель решил, что охота идет слишком вяло: медведя, похоже, перекормили. Ярости маловато против обычного. Он махнул платком, и с вышки грянул выстрел. В мохнатую медвежью грудь вонзилась стрела, которую он сразу же вырвал, но наркотик уже проник в его кровь. Он ощутил необыкновенный прилив могущества. Все сомнения и страхи исчезли. С веселым рыком, дуриком он попер на обнаглевшего пигмея. Может быть, еще мелькнула в распаленном сознании осторожная мысль: ну куда меня несет? Не на погибель ли? — а в воображении, в экстазе уже чудилось — догнал, расплющил, разодрал опасную глазастую гадину. Но то был только мираж, подобный всей нелепой предыдущей жизни.

Гурко покорился стихии «дзена» и согнутыми пальцами ударил зверя в глаза. Быстрота и ловкость нападающего медведя не уступают рысьей, но человек его опередил. Алые пуговки вдавились в череп и лопнули, как стеклянные шарики, окатив крохотный мозг черной слизью. В непереносимом отчаянии медведь завыл, бездумно колошматя лапами во все стороны. Он знал, что поздно просить пощады, и надеялся на авось. Но чуда не произошло. Гурко достал из складок униформы большую распрямленную дамскую булавку — Нюрина памятка, — зашел сзади и спокойно, нащупав нужную точку на бугристом загривке, пронзил железом мозжечок зверя. Медведь нелепо задергался, лег на брюхо и пополз к забору, загребая землю, как пловец рассекает волну. Наконец уткнулся слепой мордой в камень и, кряхтя и постанывая, безгрешно отбыл на общую родину всех медведей и людей.

Чудная тишина встала над двором. Через какое-то время ее нарушил женский вопль:

— О-у-а! Пустите меня! Пустите! К нему хочу!

Но куролесила туристка недолго. С удивлением сообщила корешам: «Кажется, я кончила, господа!»

Боязливым шагом к сидящему на земле Гурко приблизился Ахмат. Убежденно заметил:

— Лучше бы ты сам сдох, раб. Мишане цены не было. Он же дрессированный.

Выйти из состояния «дзена» было труднее, чем в него войти. На плечи Олега словно давила чугунная плита в тысячу тонн весом. Осуждающий монгольский лик качался перед ним, как поплавок в проруби. Гурко сказал:

— Медведя жалко, Ахмат, но жальче тебя, дурака!


Глава 3

Поначалу Москва неприятно поразила Савелия. Он прибыл в нее с Курского вокзала и сразу наткнулся на бомжа Евлампия. Ешка с братанами контролировал сектор палаток, что на выходе из метро по правую руку. Под началом у него было с десяток других бомжей, пяток совсем уж скурвившихся проституток (полсотни за отсос в ближайшем подъезде), полдюжины нищих и милиционер Володя, известный на вокзале тем, что почитался упырем. Савелия людским потоком вынесло наверх, и сумел он твердо укрепиться на асфальте только напротив этих самых палаток. В своем не по сезону плаще-брезентухе, с мешком за спиной и с пионерским рюкзачком в руке показался он бомжу Ешке приметной фигурой. Этаким выскочившим из глубинки потенциальным конкурентом. Время было утреннее, похмельное, и бомж приблизился к Савелию спотыкающейся походкой, будто петух, выискивающий зернышко.

— Ну чего, борода, в морду хошь? — приветливо спросил для знакомства. Савелий никуда не спешил, поэтому рад был любому собеседнику.

— В морду не хочу, а угостить могу.

Ешка встрепенулся и оторвал взгляд от земли.

— Чем?

— Есть самогонец. Целая бутыль.

Тут Ешка перехватил улыбающийся взгляд приезжего и враз ощутил как бы легкое недомогание. Вся синь июньского неба устремилась ему навстречу. Стушевавшись, он заговорил совсем иным тоном, заискивающим и любезным.

— Хорошо бы Володю тоже угостить. От него в этом районе многое зависит.

— Угостим и Володю.

Через десять минут они втроем расположились в укромном закутке между платной стоянкой и жилым домом. Здесь было все устроено для приятного времяпрепровождения — столик на трех ножках, пеньки вместо стульев и зеленый навес дикорастущей липы. Милиционер Володя, будучи в форме, сперва держался чинно, но, осушив первую стопку, расслабился.

— Докладай, мужик, — обратился к Савелию, — Пошто явился в столицу нашей бывшей родины? Воровать тут тебе никто не позволит.

Бомж Ешка подобострастно хихикнул.

— Зачем ему воровать, Володя? Ты же видишь, приличный человек, деревенский. Ему надо бы с устройством подмогнуть. Зинкина комната сегодня пустует, пожалуй, туда его суну. Не будешь возражать?

Володя обвел сотрапезников оценивающим взглядом. Выпивая с ними, он оказывал им честь, но пока не видел ответного уважения.

— А что с Зинкой?

— Да покамест в реанимации у Склифосовского. Ты разве не слыхал? Клиент ее шибко потрепал.

— Что за клиент?

— Да клиент известный, горняк. Чем она не угодила, никто не в курсе. Зинку ты же знаешь, безвредная сучка. Он ей авансом отвалил стольник, а после на путях нашли растерзанную. Веришь ли, Володя, ухо ей откусил.

Милиционер нахмурился.

— Сто раз предупреждал вашего брата, с кавказцами будьте аккуратнее. Народ озлобленный, непредсказуемый, обидчивый. Это тебе не рязанский ванек. Кавказец особого обхождения требует, и его можно понять. У него елда днем и ночью как деревянная. Но утешить его можно, если с умом. Так нет же, вам все скорее, наспех, лишь бы денежку слупить. Куда она теперь без уха денется? Где такую хорошую работу найдет?

Ешка согласно удрученно кивал, ненароком наполня стаканы по новой. Милиционер обернулся к Савелию:

— Чего все отмалчиваешься, дядя? Вторично спрашиваю, зачем в Москву пришел?

— По личной надобности, — ответил Савелий и окатил Володю такой лучезарной улыбкой, что у милиционера защемило сердце. Выпили, зажевали соленой рыбкой. Правда, Савелий не пил, только пригубливал.

— Баловства на вокзале не потерплю, — предупредил Володя. Но уже в глаза Савелию старался не смотреть.

Самогон был крепкий, как смерть, настоянный на чесноке: мужики захорошели. Бомж Ешка на минуту отлучился и привел размалеванную бабу лет тридцати, в короткой, выше колен юбчонке странного лилового цвета.

— Вот Любка, Савелий, отведет, куда надо. Вещички сбросишь, отдохнешь. Люб, ты уж не обижай гостя, обслужи бесплатно, коли попросит.

Женщина не отводила глаз от бутылки, в которой осталось жидкости на треть.

Савелий наплескал ей чуть не полный стакан, мужикам досталось поменьше. Видя, что оба загрустили, не разговевшись в полную меру, достал вторую посудину. Ешка жарко всплеснул руками:

— Ну, борода, у тебя, похоже, в мешке целый склад.

Володя веско добавил:

— Хорошего человека сразу видать. Но все же, дядя, поимей в виду. Кавказцев обходи за версту. А если почуешь неладное, сразу ко мне. Постараюсь помочь, понял?

Савелий полюбопытствовал:

— Скажи, сынок, отчего тебя упырем прозвали? Вроде по внешнему облику не похоже.

Женщина поперхнулась крупным глотком, милиционер смущенно потупился.

— Тебе Ешка доложил про это?

— Никто не докладывал. Сам догадался. Милиционер глядел недоверчиво. Но все же разъяснил:

— Не могу кровь видеть, представляешь? Как увижу — текет, сразу — бряк и в обморок. Ничего не могу поделать. Но на службе не отражается. Начальство меня уважает.

— Тебя все уважают, Володечка, — пропела Любка. — А некоторые даже любят. Можно еще глоточек? Как-то я не совсем очухалась со вчерашнего.

— Всем налей, — привычно посуровел Володя, забыв, что он упырь. — Одной жрать ханку западло. Сто раз тебе говорил. Хочешь выпить — найди партнера.

Вторую бутылку допили скорее, чем первую, и Люба повела Савелия на квартиру. По дороге она норовила завести знакомство с прохожими мужчинами, поэтому недалекая прогулка заняла у них около часа. Савелий ей посоветовал:

— Зачем ты их окликаешь? Шагай гордо и прямо. Красивая женщина. Сами клюнут. А так токо пугаются.

— Не меня пугаются, а тебя, пенек деревенский, — огрызнулась Люба. — Такого не бывало, чтобы я с утра, да под кайфом клиента не надыбала. Хочешь поспорим?

— Чего спорить, верю. Но чудно, как ты говоришь: мужчина, угостите закурить, а у самой сигарета в зубах.

— Не напрягай, — разозлилась красотка. — Гляди, толкну вон под машину — и поминай как звали. Небось первый раз столько машин видишь?

— Первый, — признался Савелий. — Откуда я приехал, там машин нету. В прошлом году последний трактор приватизировали.

Комната, куда Люба привела гостя, располагалась в подвале десятиэтажного жилого дома, и, в сущности, это была не комната, а угловой отсек, отгороженный фанерной перегородкой. В подвале было душно, полутемно, но прохладно. С труб отопления сочилась сырость. По стенам шуровали стайки тараканов. Озорная крыса высунула мордочку из-под груды тряпья: полюбопытствовала, кто пришел. Но сам отсек был вполне обжит — стол, два стула, железная кровать с матрасом и старым ватником вместо подушки.

Очутясь в подвале, Люба забыла все уличные обиды, лукаво прищурилась:

— Скажи, Савушка, чего это у тебя, когда шли, в сумке позвякивало?

— Дак вроде ты уже в норме? — удивился Савелий.

— Когда норма будет, сама скажу. Доставай. Новоселье справим.

Справляли долго, почти до обеда. Пока не опустела третья бутылка. Савелий глазам своим не верил: сколько же одна женщина может в себя поместить. Никакой деревенской бабе за ней, конечно, не угнаться. При этом никаких особых перемен в Любе не происходило. Только задремывала иногда, но ненадолго — минут на десять. Просыпалась и заново тянулась к бутылке, беспокойно вскрикнув: «Ой, там еще булькает!»

В промежутках между сном и питьем поделилась своей бедой. За весну и лето четкой бесперебойной работы она четыре раза нарывалась на здоровенного трипака, и могла объяснить это только тем, что кто-то наслал на нее порчу.

— Ты в порчу веришь, Савелушка?

— Я во все верю. Но порчи на тебе нету. Ты чистая, как слеза.

В глубокой печали, но не пьяная, хотя и не трезвая, Люба поглядела на него через пустой стакан.

— Напрасно ты явился в Москву, Савелушка. Думаешь, я дура, не вижу, кто ты такой? Вижу, потому и лакаю со страху. Но пришел напрасно. В Москве людей не осталось, никого нету. Одно гнилье, вроде меня. Кого ты тут разыщешь?

Савелий ответил серьезно:

— Нет, Люба, в Москве людей много. Слыхать, аж девять миллионов. Они одурманены, но, может быть, еще очнутся. Москва помечена на заклание, это так, но на все воля Господня. Нашей воли тут нет.

— Чудно! Зачем же пришел, если Москвы все равно скоро не будет?

— Не так скоро, как кажется. А пришел я по личной надобности. Человечка одного забрать с земли.

— Убить?

— Может, убить, может, добром уговорить.

— Кто же он, этот человечек?

— Зачем тебе?

— Ну, просто так, любопытно.

— Батюшка мой родный.

Савелий простер над ней руку, и Люба уснула. Он положил ладонь на ее пышную грудь, чтобы удостовериться: не померла ли? Нет, дышала, сопела, хотя затрудненно. Спирт и страх выжгли нутро. Ничего, к вечеру протрезвеет и все забудет.

Оставя вещи в подсобке, Савелий отправился налегке погулять, полюбоваться златоглавой. В свитере на голое тело и в просторных полотняных портках бодро зашагал к центру. Направление было ему внятно: из чрева города, от Кремля расползался по улицам, по проспектам холодноватый травяной запашок, как от свежевырытой могилы.

Много чудес попадалось ему на глаза. Хоть была Москва неприкаянной, но шуму, блеску и суеты осталось в ней еще на десять столиц. То и дело на него налетали какие-то распаленные юноши и девушки и, завлекательно улыбаясь, совали в руки разные красивые вещи в нарядных коробках. При этом вопили: «Приз! Приз! Поздравляем, дед, ты миллионный покупатель!» Точно такими же голосами в деревне когда-то кричали: «Пожар! Пожар!» Всучив коробку, тут же требовали деньги — триста, четыреста, пятьсот тысяч. С одним из юношей, меньше других возбужденным и даже немного застенчивым, Савелий вступил в переговоры:

— Это для чего же штуковина?

— Плейер. Наушники. Будешь слушать музыку, новости. Все что хочешь. В деревне без этого нельзя, одичаешь. Я знаю, у меня дядька в деревне живет… А вот это, — юноша заговорщически постучал по коробке, — вообще крутейшая вещь. Соковыжиматель! Лицензионный. Пять операций одновременно. Вплоть до выковыривания семечек. В магазине такие по лимону, а тебе вместе с плейером отдам за полтора. Во повезло, да?! Водочку соком запивать — самое оно!

Бедовая девица, напарница соблазнителя, игриво подхватила Савелия под локоток:

— Из чего угодно гонит сок, дедушка. Из свеколки, из картошечки, из молоденьких девушек. Рекомендую купить сразу два комплекта. Со скидкой. Получится практически задаром.

Разомлевший Савелий слабо упирался:

— Дак зачем мне второй-то?

Юноша проникновенно сообщил:

— И это не все, господин. Лично для вас мы приготовили сюрприз. Догадываетесь какой?

— Нет.

Тоном, каким выдают военную тайну, юноша прошелестел:

— Гербалайф! Осталась всего одна упаковка. Дяде берег.

Савелий не хотел огорчать любезных молодых людей, но все же он признался:

— Да у меня, ребята, денег нету.

Ребята не обескуражились. Девица крепче сжала его локоть.

— Займите. Три лимона — это же пустяк. Такой случай выпадает раз в жизни.

— Скидка, — добавил юноша. — Приз! Проездной билет на автобус. Бесплатно!

Дальше оба понесли что-то вовсе невразумительное, задергались, как в падучей, еле спасся от них Савелий. В другом месте, напротив гигантского супермаркета он увидел, как стайка молодняка колошматила молодого одноногого нищего инвалида. Повалили, насыпались сверху, будто осы, терзали, топтали, кусали. Неподалеку на асфальте валялся раскуроченный аккордеон инвалида. Видно, пацанва сперва отняла у него деньги, но при этом он их чем-то обидел, возможно, каким-то неосторожным замечанием. Инвалиды на Руси испокон веку были несдержанны на язык. Особенно усердствовала пигалица с измазанным тушью личиком, худущая и гибкая, как лозинка. Она все норовила угадать острым каблуком инвалиду в Глаз, но раз за разом промахивалась и вошла в совершенно неописуемый раж. С нежных губок слетала белая пена, и голосишко вонзался в небеса, как раскаленное шило: «Совок, падла! Совок, падла! Совок!..»

Кое-как Савелий содрал девчушку с нищего, подняв за шкирку. Такое счастливое бешенство, какое плясало в ее глазах, редко увидишь у земных существ. Оно напоминало сполохи радуги в грозу. По инерции пигалица молотила худыми кулачками, но быстро их оббила о бронированные бока Савелия.

— Уймись! — улыбнулся он ей. — Кондратий хватит.

— Замочу! — на пределе сил хрюкнула девчушка.

— Уймись, говорю…

Опустил ослабевшую кроху на землю, а тем временем кодла, оставя инвалида, нацелилась на него всем своим многоликим свирепым естеством. Невиданное зрелище. Перекошенные лютой злобой детские мордахи.

— Тебе что же, дед, больше всех надо? — процедил слюнявый крепенький подросток с кумполом, как у таракана.

— Ничего мне не надо, дети. Оставьте бедолагу, да ступайте себе с Богом.

Слово «дети» хлестнуло кодлу будто бичом, и она кинулась на Савелия с разных сторон. Кто с велосипедной цепью, кто с заточкой, а кто и просто так — с голыми когтями. Маневр стаи — скорость и натиск. После такого наскока редкая жертва уходила на своих двоих, но с Савелием вышла осечка. Как навалились, так и рассыпались. Тогда ушастый таракан, мнящий себя, по всей видимости, паханком, в отчаянии пырнул Савелия ножом в брюхо. Руку Савелий перехватил, нож отобрал и уж заодно выгреб у паханка из кармана груду мятых ассигнаций всевозможного достоинства.

— Бегите, дети, — посоветовал по-доброму. — Иначе могу осерчать.

Кодла закопошилась, попятилась, испуганно озираясь, и мигом растаяла в недрах дворов, будто ее и не бывало. Лишь та самая девчушка, которую Савелий тряс, осталась сидеть на асфальте: похоже, копчиком приложилась, размякла.

— Не трогай меня, дяденька, — в ужасе проблеяла. — Я больше не буду!

Савелий подошел к инвалиду и вернул ему деньги. Тот как раз дополз до аккордеона и уныло его разглядывал.

— Где же тебя так поувечило, братишка? — спросил Савелий.

— В Чечне, где еще… Эх, батя, откуда только берется эта сволочь. Гляди, какой инструмент загубили! Ему же цены нет. Трофейный, дедуля с войны привез. С немецкой еще. Звук, поверишь ли, как у органа. Меня с ним когда-то в Большой театр приглашали.

— Можно починить.

— Не говори, чего не знаешь.

— Все можно починить, окромя души. Вот ее только раз навсегда ломают.

Инвалид утер кровь с лица рукавом, светлые глаза улыбнулись.

— Да ладно, чего теперь… Я должник твой, старина. Окажи честь, пропустим по чарке.

— Это можно, — согласился Савелий.

Новый знакомый, которого звали Петр Фомич, привел Савелия в заведение под названием кафе «Анюта». Низкий зал с тусклыми светильниками-плафонами, длинный деревянный стол, чисто выскобленный, музыкальный автомат в углу, стойка бара — больше ничего. За столом трое мужчин на приличном расстоянии друг от друга склонились над стаканами. Как только Савелий и Петр Фомич уселись, к ним в инвалидном кресле на колесиках подкатил официант и с подноса, прикрепленного сбоку кресла, выставил стаканы, бутылку «Смирновской» и тарелку с бутербродами. Все молча и не глядя на гостей. Лишь отъезжая, буркнул себе под нос:

— Надымили тут, бесстыдники.

— Витюня Корин, — пояснил Савелию инвалид. — Ему вместо кишок трубку вставили. Дыма не переносит.

— Это бывает, — кивнул Савелий.

Не мешкая, Петр Фомич разлил водку, они чокнулись и выпили. Потом он начал приводить себя порядок. Достал грязный большой платок, зеркальце и долго, то и дело плюя в платок, счищал с физиономии кровь, но больше размазал. Впрочем, результатом остался доволен.

— Умываться больше не буду. Вид больно жалостный, как считаешь?

— Только у истукана сердце не дрогнет, — подтвердил Савелий. После второй порции разговорились. Петр Фомич рассказал, что кафе содержит фонд инвалидов. Для своих выпивка и жратва бесплатная. Но каждый из них вносит в фонд двадцать процентов от выручки. Те, кто ее имеет. По вечерам здесь не протолкнуться. Для ветеранов это самое хорошее и тихое место по всей Москве, но чужаку сюда лучше не соваться. По недоразумению могут оторвать башку. Столько обид у людей накопилось, надо же их на ком-то срывать. Как раз третьего дня забрели два посторонних пидора и оскорбили Витю ню. Он их попросил потушить сигареты, а они в ответ обложили его матом. Пришлось разбираться. Отвели пидоров на задний двор и подорвали гранатой. Менты, как водится, списали происшествие на заказное убийство. Однако сам Петр Фомич излишней жестокости не одобрял. В прошлом он был летуном, белой косточкой, сбили его «яшку» над Черным урочищем. Из долгих, мучительных странствий (год плена!) он вынес убеждение, что люди остаются людьми независимо от того, какому богу поклоняются. Он много встречал изуверов, но попадались ему и герои, у которых душа пылала любовью. Петр Фомич долго полагал, что война, которая с ними приключилась, так или иначе закончилась, и ее надо забыть, начать жизнь с чистого листа, хотя бы и среди московских дикарей.

— Одного не пойму, — пожаловался он Савелию, Разливая по третьей. — Почему дети так озверели? Ведь это нехороший признак.

— Чего уж хорошего.

Петр Фомич пристально в него вгляделся.

— Ты, я вижу, человек нездешний, пришлый. Как появился, так и исчезнешь, а нам тут жить. Ты меня спас, но лучше бы не спасал. Пусть бы забили до смерти. Разочарование горше смерти. Мы все теперь разочарованные, вот в чем дело. Не только афганцы либо чеченцы. У тех особый счет, но не только они. Представь, была жизнь, где все было по мере. Добро, зло, совесть, любовь. А теперь этого ничего больше нет. Остались одни деньги. Сколько у тебя есть бабок, столько ты и стоишь. Нам, кто жил до переворота, перенести это трудно, почти невозможно. И мы тоже все потихоньку превращаемся в скотов. А дети что? Дети потому, я думаю, озверели, что они про эти понятия — честь, достоинство, братство — вообще уже не слыхали. Их осуждать нельзя. Слепыми родились, слепыми помрут. Но большинство не своей смертью. Век у них короток, как у бабочек. Хорошо, что я не успел детей нарожать. Нет у меня детей и жены тоже нет. Хотя в прошлом была, теперь нет.

— Где же она?

С супругой у Петра Фомича вышла оказия. По сути, она никуда не делась, но была для него недосягаема, потому что брезговала спать с молодым нищим инвалидом. Причем брезговала так хитро, что не подавала виду, и почти каждый вечер, если он был не слишком бухой, подкатывалась к нему под бочок, но когда он к ней случайно притрагивался, ее передергивало, как от тока. С этой бедой бывший летун и вовсе не знал, как управиться, потому что любил свою брезгливую жену пуще прежнего, пуще, чем до войны, и очень удивился, когда Савелий заметил:

— Это вообще не беда, парень, а только твое воображение.

Петр Фомич взялся было спорить, но подоспел официант Витюня на колесиках с новой непочатой бутылкой.

— Чего же ты аккордеон-то угробил, — спросил злобно, — Кто же нам теперь будет музыку делать?

Петр Фомич коротко доложил о грустном эпизоде — бешеная мелюзга и прочее, — но Витюня вместо того, чтобы посочувствовать, резко возразил:

— Да ты сам вечно нарываешься. Все никак не угомонишься, хоть и ногу уже оторвали.

Трое мужчин, сидевших в разных местах и будто навеки окаменевших над стаканами, поддержали Витюню одобрительным гулом. И даже как бы подтянулись поближе.

Витюня новую бутылку разлил собственноручно, не забыв и себя. Обратился к Савелию:

— Петро сейчас сломается, он свою дозу выбрал. Доставишь его домой?

— Конечно, доставлю, ежели надо.

— Музыку оставь здесь, может, ребята починят. Как Витюня предрек, так и получилось. После очередного глотка Петра Фомича повело набок, и если бы Савелий не подхватил его легкое тельце свободной рукой, рухнул бы на пол. К этому моменту мужчины передвинулись со своими стаканами совсем вплотную и как-то враз загудели, жалея сомлевшего побратима и одновременно объясняя Савелию, чего с ним делать. Его следовало погрузить в тачку и отвезти по такому-то адресу, а там уж его примет и обиходит Маргарита Павловна. Савелий все уразумел и про адрес, и про Маргариту Павловну, но не понял, в какую тачку загружать Петра Фомича.

— Тачка у входа, — хмуро сообщил Витюня. — Там Федор дежурит… Но ты вот что, батяня. Ты к нам пока сюда не ходи.

— Я и не собираюсь, — удивился Савелий. — Но почему ты так сказал?

— Сам знаешь почему. Твоя война впереди, а мы с хлопцами отвоевались. У нас сил больше нету, разве не видишь? И Петра оставь в покое. Куда он за тобой поскачет на одной ноге?

Мужики глубокомысленно хмыкали, поддерживая официанта. От них от всех пахло тленом.

— Не помирайте прежде смерти, солдаты, — посоветовал на прощание Савелий.

Водила Федор, бритоголовый молодой человек, действительно поджидал на улице и помог уложить бездыханного Петра Фомича на заднее сиденье потрепанного «жигуленка». С ветерком пронеслись по Москве: Савелий даже не успел насладиться открывающимися видами.

Высадились у подъезда хрущевской пятиэтажки на тенистой улице, с оврагами и черемухой, где лишь один-единственный гигантский транспарант «Новое поколение выбирает пепси!», плещущийся выше всех домов, напоминал о том, что находятся они на оккупированной территории.

— Помочь? — спросил Федор.

— Управлюсь, ничего, — Савелий взвалил инвалида на плечо и без затруднений поднялся на четвертый этаж. Дверь отворила молодая женщина с рано увядшим лицом, укутанная в длинный, сильно поношенный халат. Сокрушенно всплеснув руками, велела Савелию нести поклажу прямо в комнату. Там они кое-как вдвоем стянули с него одежду и опрокинули на застеленный почему-то клеенкой диван. В пьяном забытьи Петр Фомич восторженно улыбался, как ребенок, впервые узревший самолет.

Маргарита Павловна предложила гостю чаю, и Савелий не отказался. От водки и сухомятки у него давно першило в горле. На опрятной, чистой кухоньке хозяйка подала чай в фарфоровой посуде, хлеб, масло и сыр. Савелий уплетал за обе щеки, только бороденка топорщилась.

— А ты что же, голубушка, не попьешь чайку?

Маргарита Павловна, задумчиво щурясь, положила в рот полосатую карамельку. Она была явно не из тех, кто мелет попусту языком. От ее сухого, с темными подглазьями лица исходил теплый свет хорошо усвоенного жизненного урока. Она была красива, стройна, ничего лишнего в чертах — лишь ясное, голубоватое мерцание глаз. Савелий признался:

— В столицу утром прибыл, а вот первого вижу нормального человека. Тебя, девонька.

Маргарита Павловна смущенно потупилась.

— Вы о нем плохо не думайте, о Петре Фомиче. Он ведь с горя ее глушит. А как помочь, не знаю.

— Ты уж одним тем помогла, что бедуешь с ним.

— Муж мой, куда денусь.

— Скажи, красавица, зачем пленкой диван застелила?

Маргарита Павловна полыхнула алым цветом.

— Петя не всегда собой управляет, когда выпьет. Почки у него отбиты.

— Понятно. Любишь мужа?

— Роднее никого нету. Только он сам почему-то отдалился. Может, я его больше не волную как женщина.

— Не надо так, — укорил Савелий. — Человек через смерть и муку прошел, ноги лишился, веру утратил, — ему ли скакать молоденьким козликом? Потерпи, помайся годик-другой. Он воспрянет. Терпение сторицей воздастся.

— Кто вы? Вы же не случайно к нам зашли?

— Об этом не думай. Странник я, обыкновенный прохожий.

Оба чувствовали, как им вдруг стало хорошо вдвоем. Как двум слезинкам, сомкнувшимся под переносьем.

Уходя, Савелий пообещал навестить вскорости, потолковать с Петром Фомичом на трезвую голову. В прихожей Маргарита Павловна неожиданно прижалась к нему тоскующим жадным телом, поцеловала в уголок губ, и Савелий словно впервые догадался, что наступит день, когда ему тоже понадобится женщина.

С такими долгими задержками он лишь к вечеру добрался до Красной площади. Святое для всего православного мира место напоминало огромную строительную площадку, с торчащими кранами, со множеством ограждений, с мельтешением техники и скоплением людей. Надо всем пространством стоял такой звук, будто, высоко пролетая, каркала неисчислимая стая воронья. Если бы Савелий когда-нибудь читал книги и добрался однажды до платоновского «Котлована», ему непременно припомнились бы сцены из этого пророческого произведения; но книг Савелий отродясь не читал, поэтому никакие литературные сравнения не пришли к нему в голову. Озадаченный, он перекрестился на тускнеющий под закатным солнцем лик Василия Блаженного и некоторое время молча стоял, отдыхая, свеся руки к земле, чутко прислушиваясь.

Рядом проходил задумчивый господин в вельветовой кепке, с кинокамерой через плечо. Савелий его окликнул. Господин поглядел мимо, словно не видя, потом вернулся и сунул ему в руку хрустящую купюру достоинством в один доллар. Савелий с благодарностью поклонился, спросил:

— Чего тут происходит, не подскажете приезжему? Какие сокровища ищут?

— Ай спик инглиш, — ответил господин, презрительно поджав губу и нацеля на Савелия камеру. — Рашин плохо понимай.

— Тогда извините!

— Купи булку, хлеб. Кушай на здоровье. Водка купи.

— Не извольте сомневаться, — уверил Савелий.

Продолжая путешествие, он еще приноравливался заговорить с несколькими людьми, но все как-то не встречал соотечественников, хотя попался ему словоохотливый турок, который на чистейшем русском языке прояснил обстановку. Оказалось, по волеизъявлению кумира всей Москвы Лужкова под Красной площадью прорубают торговые ряды, которые ничем не уступят знаменитым западным барахолкам, а также заодно восстанавливают храм Христа Спасителя, взорванный большевиками по распоряжению Кагановича. Савелию турок не особенно приглянулся, потому что он так гримасничал, хохотал и звучно хлопал себя по ляжкам, будто его щекотали. Савелий опасался чересчур нервных людей, хотя бы и иного вероисповедания. Не успел турок убежать, как к Савелию приблизились двое крепышей в длиннополых пиджаках, по облику тоже турки, но, как выяснилось в разговоре, на самом деле кавказцы, жители славного города Баку.

— Читу знаешь? — спросил один турок-бакинещ а второй при этом зачем-то ласково обнял Савелия за талию, будто приглашая на тур вальса.

— Не знаю Читу.

— Тогда кому платишь?

— Никому не плачу.

— Будешь нам платить. Сейчас дай аванс, вечером принесешь остальное.

Обнимающий за талию турок-бакинец нежно ущипнул его за бок, как девушку. Шепотком дунул в ухо:

— Ну чего, братан? Чего жмешься? Делиться не любишь?

Савелий отдал им доллар, подаренный англичанином, и оба огорченно зацокали языками.

— Шутишь, да? Это не аванс. Это обида. За обиду пузо резать будем.

Савелий вывернул карманы, показывая, что больше у него ничего нету. Загадочно переглядываясь, турки отошли на недалекое расстояние и стали наблюдать, что он дальше предпримет.

Савелий побрел через площадь в сторону Александровского сада. Странный морок опустился на его рассудок, еще не окрепший после многолетней Дремы. Он понимал, что город, где он оказался, вовсе не Москва, а лишь ее подобие. Каким-то образом из одного миража, который назывался деревней, он переместился в другой мираж, который считался столицей, но и то и другое, скорее всего, снилось ему на печи. Тяжко, гулко билось сердце под ребрами. Он жалел, что сорвался с насиженного места, оставя горевать бедную матушку, но это было глупое сожаление. Не в его воле жить и умереть, как не по собственному хотению он родился. На выходе к Васильевскому спуску его перехватила темноликая женщина, закутанная, как ему почудилось, в цветастую простыню. На темном лике сияющие глаза, подобные ночи. Ухватила его за руку и поцеловала в ладонь. Он решил, что это цыганка: их тут много сновало — разных возрастов и полов. Но опять ошибся.

— Хочешь пять кило баранины и мешок сахару? — строго, но улыбчиво спросила женщина.

— Ты кто? — осторожно он высвободил руку из цепкого обезьяньего захвата.

— Мы из Судана. Студенты. Не бойся, есть лицензии.

Из складок простыни женщина выхватила лист мятой бумаги и сунула ему под нос.

— Видишь, печать?

— Вижу.

— Баранина, сахар и шоколад. Только надо ехать. Недалеко. Город Люберцы. Не пожалеешь.

Женщина игриво наступила ему на ногу, и Савелий с удивлением обнаружил, что суданка бродит по Москве босиком. Он был в замешательстве. Ему хотелось поехать в Люберцы, попытать счастья, но что-то его удерживало. Женщина догадалась о его сомнениях и поспешно достала из простыни еще одну бумагу, такую же мятую и с оборванными краями.

— Вот справка. Видишь, диспансер? Не бойся. Никаких болезней. Поедем, да?

— Никуда не поеду, — отказался Савелий.


Глава 4

— Ты фантастическая баба, — Мустафа небрежно поглаживал теплое тугое бедро Тамары Юрьевны. — Сколько лет тебя знаю, не меняешься. Как тебе удается?

— Так же, как тебе, Мустафик. Кто пьет кровь, тот умирает молодым.

— Я не пью кровь. Давным-давно на диете.

С ликующим смешком Тамара Юрьевна повернулась, и ее пылкая грудь надвинулась двумя золотистыми шарами, в который раз за долгую ночь у Мустафы перехватило дух. Волшебница, чаровница. С их первой встречи четверть века минуло, а он все подробности помнил. Даже не подробности, ауру, горькую благодать тех давних дней. У любого мужчины мало воспоминаний, которые он удерживает не памятью, сердцем, — одно, два, а то и вообще ни одного. Кто был он тогда и кто она? Он вернулся с ходки, а она в Москве царила. Ее царствие — гостиные влиятельных людей, загородные дачи, престижные тайные вечери. В ту пору Тамара Юрьевна была зримым воплощением той блестящей, неведомой жизни, кою он только лишь намерился подмять под себя. Певучая, сочная жрица любви. В ней было все прекрасно, все влекуще — и душа, и одежда, и мысли, — а взамен он мог предложить неутомимую напористость матерого скакуна. Он был целеустремлен, как направленный ядерный взрыв. Тамара Юрьевна не смогла устоять. Да и никто бы, как показало будущее, не смог. В отличие от заурядныхпреступников Мустафа всегда точно понимал, в чем заключается высшая справедливость мира. Она в том, что мир принадлежит сильным, хищным людям, не ведающим сомнений, воплощающим замысел Творца самим фактом своего существования. События последнего десятилетия, крах лубочного, убогого советского государства, подтвердили его правоту, но в те времена его выстраданные идеи воспринимались людьми, ошибочно мнящими себя интеллигентами, как маниакальный бред, ницшеанство и — забавно вспоминать, — как идеологическая диверсия. О, пустая, рабская эпоха, пронизанная скукой, нищетой и ложью!

Знаменитая светская искусительница, владычица мужских грез Томочка Поливанова поддалась на зов его свирепого, неукротимого естества, но тоже воспринимала скорее как крупного бандита, одурманенного жаждой добычи, чем как поэта и мыслителя. Может, оттого они так быстро и с почти взаимной ненавистью расстались, что ему не удалось подавить в ней примитивные, юродские инстинкты, свойственные женщине хотя бы по ее биологическому признаку. Будучи по натуре вампиршей и пожирательницей, она все же боялась признаться даже себе самой, что путь к абсолютной гармонии проходит через насилие и безжалостное отсечение слезливого человеческого гнилья. Ей трудно было принять куцым умишком, что при восхождении к вершинам духа, где царит божественное одиночество, не может быть компромиссов. Жизнь и собственная горячая кровь подсказывали, что это так, но голос далеких предков, привыкших при опасности сбиваться в кучу, заставлял ее вторить плебейским заклинаниям о добре и зле, о страданиях ближнего — и прочей чепухе, в которую она сама не верила, но тянулась к ней, как утопающий с нелепым рвением тянется к проплывающей мимо соломинке. У нее не хватило мужества стать свободной.

Сошлись, как пламя с водой, взаимно истощились, расстались обожженные, и зарубка в сердце Мустафы не скоро подсохла. Кружок богатых людей тесен, впоследствии не раз сталкивала их московская круговерть носом к носу, они церемонно раскланивались, но не делали попыток повторить роковой опыт любви. Почему? Бог весть. Двадцать пять лет большой срок даже для тех, кто бессмертен. Осторожными шажками подбирался Мустафа к вершинам власти, сколачивал капитал, и чем дальше, тем гуще подергивалось романтической дымкой знойное любовное приключение. Сотни, тысячи темпераментных, покорных, как собачки, и строптивых, как речной угорь, женщин насаживал Мустафа на неутомимый пропеллер, но увлекался редко, а уж такого, чтобы душа вскипала, будто чайник на плите, не случалось больше ни разу.

Про Тамару Юрьевну доходили слухи, что спивается, тянет ее на карапузов, курит анашу, играет в рулетку — и вообще далеко не та, какой была когда-то. Мустафа этим слухам не верил, обычное людское злословье: Тамара не из тех, кто сходит с круга. Когда увидел ее на презентации, даже глаза в первый миг зажмурил, хотя никто этого не заметил. Прежняя удалая вакханка стояла перед ним. Лунный удар — вот как это называют на Востоке.

Он не поехал туда, где обещал быть, а сразу потащил ее в берлогу на Пятницкой. Всю ночь они предавались изнуряющим утехам, точно дикие звери в полнолуние. Четверть века слетели, как кожура банана, но к утру он немного осоловел и призадумался. Он опасался, что еще один заход, и сердце не выдержит, расколется на куски.

— Сходи на кухню, малышка, — попросил он. Принеси шампанского из холодильника.

— Что-то быстро сомлел, Мустафушка, — насмешливо посетовала бесстыдница, бросив сожалеющий взгляд на его поникшую плоть. Пока ходила за вином, Мустафа вздремнул. Во сне бродил по горам и меткими выстрелами сбивал с веток пестрых тетеревов. Каждый выстрел раскалывал в мозгу крохотный сосудик. Он разгадал значение сна. Тамара Юрьевна послана не на радость, на беду, и от нее придется избавиться. Это было грустно, но неизбежно.

Бутылку шампанского вылакал из горла почти за раз, давясь пузырями, обливая волосатую грудь. Что осталось, допила Тамара Юрьевна. Мустафа достал из тумбочки пару заправленных травкой сигарет, щелкнул зажигалкой. Следил, как серая утренняя хмурь в окне наливается розовым соком. После двух-трех затяжек обруч в груди разжался. Окутанная дымом, Тамара Юрьевна глядела на него с сочувствием:

— Шестьдесят — не тридцать, да, Мустафик?

— И не говори… Знаешь, о чем думаю?

— О чем, дорогой?

— Может, не стоило нам расставаться?

— Мы и не расстались. Разве ты не чувствовал?

— Пожалуй, чувствовал. После тебя все бабы пресные. Чем берешь, не пойму.

— Совпадение, — объяснила Тамара Юрьевна. — Очень редко бывает, когда человек находит свою пару. Вот мы с тобой как раз та самая пара и есть. Волк и волчица. Расскажи про свою жену. Какая она?

— У меня нет жены.

— Значит, нет и детей?

— И детей нет. Я бесплодный. Ходил к врачам, полностью обследовался. Проверили на всех приборах. Сказали: никаких отклонений. Выходит, не суждено.

— Врачи обманули. Я тоже бесплодная, но от тебя могла родить. И сейчас могу. Но не хочу.

— Почему?

Тамара Юрьевна последний раз затянулась, потушила сигарету. В ее ночных глазах плясало ровное антрацитовое пламя.

— Ты же сумасшедший, Мустафик. От тебя может родиться только маленький лохматенький уродец.

— Обижаешь, любовь моя!

Он твердо решил отправить ее в Зону. Убить успеет и там — медленно, со вкусом. Разрушение того, что дорого, вот самое изысканное наслаждение. Оно ведомо лишь избранным, тем, кто рожден повелевать. Большинство людей болезненно переживает утрату близких: родных, друзей, женщин, но для свободного человека это такие же бессмысленные цацки, как награды родины, с которыми так носился бровастый генсек. Ценность жизни только в ней самой, но для того, чтобы это понять, надо многое разрушить. Полное освобождение духа возможно лишь через отрешение от всех земных привязанностей.

С Тамарой Юрьевной было замечательно пить вино, заниматься любовью и просто разговаривать. Не наглость приводила его в восторг. Он представлял, какую она скорчит рожу, когда очутится, скажем, в отсеке X века, в руках бородатых безжалостных степняков. Или еще раньше, в юрском периоде, попадет в клетку с оголодавшим, беспутным Хазаном, мозамбикской гориллой. Впрочем, вполне возможно, встреча с неистовым Хазаном придется ей по душе. Пока Тамара Юрьевна ходила в ванную, связался по сотовому телефону с Земой Кимом, одним из самых толковых поставщиков живого товара в Зону. Велел прибыть на Пятницкую немедленно и принять даму у подъезда.

— Посадишь в отстойник. Хохра проинструктирую. Особь ценная, не повреди ненароком, Кимушка.

— Угу, — отозвался кореец. С Кимом приятно было перемолвиться словцом. Тот редко пользовался членораздельной речью, большей частью обходился щебетанием, напоминающим птичьи трели, но все его понимали. Особенно хорошо его понимали женщины, потому что он был маленький, юркий, с блудливо-любезной ухмылкой на желтой роже и с зелеными ассигнациями, напиханными во все карманы. Женщины полагали, что знакомство с таким человеком сулит им неисчислимые радости, но ошибались. В длинном списке удовольствий, на которые был падок кореец, постельные утехи значились в самом конце…

Через час Мустафа начал выпроваживать желанную гостью.

— Я тебе надоела? — спросила Тамара Юрьевна с преступной улыбкой.

— Ты не можешь надоесть, любовь моя. И хорошо это знаешь. Но — дела! Обязанности, черт бы их побрал. Я же теперь не занюханный подпольный миллионер, а государственный деятель. Чувствуешь разницу? Но мы расстаемся ненадолго. Может быть, только до вечера.

— Ты не путаешь меня со своими дежурными телками?

— Нет, не путаю. Скоро тебе это докажу.

На прощанье он обнял ее и нежно прикоснулся губами к шелковой щеке.

— Спасибо за волшебную ночь, дорогая!

Тамара Юрьевна томно вздохнула…

Она вызвала лифт, но когда он отворился, нажала кнопку и отправила его вниз пустым. Тихонько спустилась этажом ниже и закурила у высокого окна, выходящего в переулок. Две-три припаркованные иномарки, топтуны на углах. Ей было о чем подумать, прежде чем выйти на улицу. Слишком много лишнего наговорил ей ночью Мустафа и слишком поспешно выпроводил. Недаром она, пустив воду в ванной на полную мощь, подкрадывалась к дверям спальни. Она слышала, как Мустафа отдавал распоряжения: слов не разобрала, но догадалась: речь шла о ней.

У нее не было сомнения, что нукеры Мустафы перехватят ее на выходе, но что дальше? За ночь безумной любви она все поняла про своего партнера. Это было нетрудно. Вся его измененная сущность находила созвучный отклик в ее собственной душе.

Разумеется, он не был безумен, напротив, любое проявление его рассудка было предельно рациональным. Рожденный для зла, он и по ошибке не смог бы свернуть в другую сторону. Она всю жизнь провела среди подобных людей, и сама мало чем от них отличалась. Во все века именно такие люди распоряжались судьбами человечества, обладали властью и богатством, но в исторической перспективе обыкновенно рано или поздно являлся герой и пресекал их бесовские поползновения на Божий промысел. В России произошло диковинное: царство зла раскинулось на целый век, и ему не видно конца.

Если Мустафа распорядился убить, то ее убьют, тут уже ничего не изменишь. Вопрос лишь в том, когда это произойдет — незамедлительно или чуть позже. Движения такого ума, как у Мустафы, предсказуемы только в смысле общего направления. Вполне возможно, он вовсе не собирается сразу ее убивать, а рассчитывает сперва вдоволь над ней покуражиться в затяжном цикле «любовной близости». Все-таки она крепко подцепила его на крючок магического сладострастия, которым владела в совершенстве. Бедолага не подозревал, сколько живого сока она из него откачала за одну ночь. Два-три свидания подряд, и он запищит под ней, как крысенок, придавленный плитой. Однако все это пустые надежды: и на этом поле ей МустаФу не переиграть.

Тамара Юрьевна не хотела помирать так рано, в полном расцвете женских сил.

Чтобы уцелеть, у нее оставался единственный шанс: успеть передать кое-какую информацию Сергею Петровичу, Чулку. Она знала, на что идет, когда согласилась выполнить его поручение, и знала, чем рискует, но готова была заплатить и дороже за его расположение. Ее решения, как у всякой истинной ведьмы, складывались не из мыслей, а из пластических образов. Ее логика, как логика всякой натуральной женщины, был художнической, не математической. По этой логике выходило, что если она потеряет жизнь, то не потеряет ничего, лишь избежит скуки надвигающейся старости; а если не угодит Чулку, то утратит нечто такое, чему нет названия на этом свете. В картине мира, которую она видела исключительно в красках и цвете, это «нечто» возникало то в виде яркого мазка солнца на грозовом небе, то в нежнейшем, сладостном замирании чуть пониже пупка. Конечно, будь ей не пятьдесят, а двадцать лет, она назвала бы это любовью, но давным-давно это слово вызывало у нее оскомину, подобную той, что бывает от кислого яблока.

Сергей Петрович не был героем, способным одолеть вселенское зло, но он был скор на руку и неумолим, как провидение, и если захочет ее спасти, то спасет. По крайности ему по силам прихлопнуть Мустафу, как он когда-то мимоходом придавил в собственном логове могучего Подгребельского, ее прежнего шефа. Удача на этой страшной охоте, которая развернулась по Москве, приходит не к тому, у кого лишний бронежилет, а к тому, кто не боится вечной муки.

Докурив сигарету, Тамара Юрьевна спустилась еще на этаж и остановилась на лестничной площадке, куда выходили три двери, обитые натуральной кожей. В одну из них наугад позвонила. Открыл толстяк в чесучовом халате. Что удивительно: даже не спросил, кто там. Щеки раздутые, как у борова.

— Вы от Малевича?

— Нет, — огорчила его Тамара Юрьевна. — Я сама по себе. Позвольте воспользоваться вашим телефоном.

— Чего?! — грозно рыкнул толстяк. Она не успела повторить свою просьбу, как он захлопнул дверь. Не мешкая, Тамара Юрьевна снова нажала звонок. Толстяк в бешенстве чуть не вывалился на площадку, но мгновенно смягчился, когда услышал короткое:

— Двадцать долларов.

Телефон стоял в прихожей на эбонитовом столике. Тамара Юрьевна набрала домашний номер Литовцева. Он сразу снял трубку.

— Сережа!

— Да, Тома, слушаю. Что у тебя?

Толстяк сопел рядом и масляно ухмылялся: наконец-то разглядел, какая аппетитная птичка залетела к нему с утра. Тамара Юрьевна произнесла капризно:

— Серж, тебе придется за мной заехать, — и назвала адрес.

Сергей Петрович несколько секунд размышлял:

— Ты у пахана?

— Да.

— Стерегут внизу?

— Да, дорогой.

— Сколько их?

— Не знаю.

— Минут двадцать прокантуйся. Сможешь?

— Попробую… Поторопись, мне плохо.

— Не сопротивляйся. Спокойно садись в машину.

— Хорошо.

— Держись, Тома. До встречи.

Она расплатилась с улыбчивым толстяком. Спрятав деньги в халат, тот любезно предложил:

— Может быть, чашечку кофе? Коньяк?

— С кабанами не пью, — мягко отказалась Тамара Юрьевна. Она поднялась на два пролета и позвонила в дверь Мустафы. Увидя ее, он не выразил особого удивления.

— Что-нибудь забыла, лапушка?

Тамара Юрьевна сказала, что у нее внезапно прихватило сердце, и она понимает от чего. Мужское неистовство Мустафы ей, может быть, не совсем по возрасту. Попросила разрешения отдышаться и, если он позволит, выпить чашку воды.

Мустафа проводил ее на кухню, поставил на стол бутылку нарзана, бутылку водки и бутылку красного вина «Хванчкара». Глядел с проницательно усмешкой.

— Что-то тебя беспокоит, любовь моя? Выкинь все дурное из головы. Верь мне: все будет хорошо. Не надо шастать по подъезду туда-сюда. Не надо нервничать.

— Хорошо уже было, — пококетничала Тамара Юрьевна, закуривая черную египетскую сигарету. Кухня у Мустафы напоминала мраморный салон для депутатов в Шереметьево.

— И еще будет, — пообещал Мустафа и плеснул в две рюмки водки.

— Ну давай! Расслабим сердчишко.

Он испытывал одно из самых приятных ощущений, которые дарит жизнь: наблюдал за жертвой, которая догадывается, что обречена, но боится себе в этом признаться. Животный страх и бессмысленная надежда в одном флаконе. Единственная верная метафора существования мыслящих белковых тел.

Тамара Юрьевна что-то пробурчала себе под нос.

— Что, что? — не расслышал Донат Сергеевич.

— Донюшка! Я сказала — Донюшка. Какое редкое имя. Я вдруг представила: ведь ты тоже был когда-то ребенком. Обыкновенным озорным мальчишкой. И кто-то, наверное, драл тебя за уши. Смешно, да?

— Ничего смешного, любовь моя. Ты ведь тоже была когда-то девочкой.

— Где-то я читала, настоящие мужчины в душе остаются детьми до старости. Но ты заметно повзрослел, Мустафик.

— Задираешься, Тома. Зачем? Мы все выяснили этой ночью. Разве не так?

— Что выяснили?

Мустафа налил рюмку себе одному.

— Тебе пора, любовь моя. Прости, у меня дела.

— Да, да, сейчас ухожу. Ты позвонишь?

— Едва успеешь доехать, как позвоню.

Она потянулась к нему с поцелуем и опрокинула рюмку на пол.

— Хорошая примета, да, Мустафик?

— Очень хорошая. Разбей и тарелку.

В лифте Тамара Юрьевна взглянула на часы.

Прошло почти полчаса. Теперь она знала, как кошки и собаки догадываются о приближающейся смерти. Вот этот неизвестно откуда надвигающийся гнилостный холодок заставляет их выть от ужаса и сломя голову мчаться прочь. В отличие от кошек Тамара Юрьевна понимала, ноги ее не спасут.

На дворе ее встретил смуглоликий кореец, каких она на своем веку повидала немало, а с некоторыми бывала близка. В постели корейские мужчины почти всегда безупречны, но однообразны, страдая, как правило, восточным вариантом комплекса «мачо», ненасытного самца-победителя. Женщину они именно берут, утверждая в процессе совокупления некий своеобразный духовный принцип. Их чувства претенциозны, изящны, исполнены многозначительных намеков, но финал всегда разочаровывает, как даже в самых лучших голливудских фильмах.

— Зема Ким, — представился кореец, склоняясь в ритуальном полупоклоне, приложив руку к груди. — Заждался вас, мадам.

Тамара Юрьевна не выказала ни удивления, ни испуга.

— Если бы я знала, что меня ждет такой милый юноша, я бы поторопилась, — она улыбнулась ему той улыбкой, какой улыбалась только старикам и детям — чуть снисходительно и безмятежно. Его ответная улыбка напомнила восход солнца над Гималаями.

— Машина подана, мадам!

Учтиво поддерживая за локоток, он проводил ее к темно-синему «Мустангу», где за рулем горбился квадратный бычара. Распахнул заднюю дверцу, подождал, пока она усядется, и опустился рядом. Ясное, светлое утро резко контрастировало с гнилостным холодком смерти, уже неотвратимо давившим ушные перепонки.

Квадратный спросил, не оглядываясь:

— Музыку дать?

Зема Ким игриво хмыкнул:

— Как желает мадам?

Тамара Юрьевна ничего не желала. Они уже съехали на Садовое кольцо, а от Сергея Петровича не было вестей. Значит, все кончено. Она смирилась с этой мыслью и лишь слабо попискивала на поворотах. Ей чудилось, что веселый кореец вот-вот, не дожидаясь остановки, кольнет ей в бок шилом. Но воля к сопротивлению в ней не угасла.

— Скажите, милый Ким, вы ведь россиянин?

— О да, мадам. Я коренной москвич. Разве не слышно по произношению?

— У вас чудесный акцент. Но я почему спросила? Мои добрые друзья в Сеуле в прошлом году приглашали меня погостить. У них тоже фамилия Ким. Забавно, не правда ли?

— Еще бы не забавно, — кореец забулькал смехом, точно лущил и выплевывал семечки. — Ким распространенная фамилия, мадам. Как у вас Ивановы. Да, да. Или Петровы. Или Рабиновичи.

Тут уж и Тамара Юрьевна хихикнула за компанию, и даже квадратный бычара гулко гоготнул. Размягченная общим весельем, Тамара Юрьевна задала нелепый вопрос:

— Далеко ли нам ехать, милый Ким?

Кореец, отчего-то насупясь, припомнил старый анекдот. Послеоперационного больного везут на каталке, и он, придя в сознание, с тревогой обращается к санитарам: «Голубчики, куда меня везете? Наверное, в реанимацию?» На что получает суровый ответ: «Врач велел в морг!»

Бычару за рулем от смеха повело, и он чуть не врубился правым крылом в помост с овощами, выставленный почти на мостовую. Воспользовавшись неловким маневром и в полном отчаянии Тамара Юрьевна рванула ручку дверцы, задумав прямо на ходу вывалиться из машины, и сразу кореец Ким доказал ей, какой, он в сущности, внимательный попутчик. Железной рукой обхватил сзади за шею и так сдавил, что внутренности ее онемели и на глаза хлынула слепота.

— Мадам, — укоризненно прошелестел над ухом. — Зачем нам эти трюки? Мы же на работе.

Следующее, что она увидела отчетливо, был зеленый «жигуленок», который, беспощадно клаксоня, подрезал им угол и ткнулся носом в мусорный бак. Бычара, матерясь, еле успел тормознуть.

— Ну, чайник поганый! — пролаял бычара. — Погоди, счас я тебя урою.

Он дуриком попер из «Мустанга», хотя Зема Ким попытался его остановить. Бычару подхлестывало то, что надерзил ему какой-то духарик в поношенном пиджаке, вывалившийся из занюханного «жигуленка» и озирающийся по сторонам с видом перепуганного кролика. Вдобавок на его мерзкой роже торчала бороденка клинышком, как у Калинина. Увидя надвигающегося бычару, несчастный лихач шустро сиганул за свою машину.

— Догонишь такого, как же! — с облегчением заметил Ким. Однако догонять бородатого гаденыша не пришлось: в ту же секунду он возник перед боковым стеклом — и в руках держал пистолет с непомерно длинным дулом. Через открытое окно он пальнул Киму в лоб. Веселый кореец, застигнутый врасплох, дернулся и повалился на Тамару Юрьевну, едва успев прорычать удивленно:

— Бля-я-а!..

Не мешкая, загадочный воитель кинулся к бычаре, продолжая на бегу стрелять, и Тамара Юрьевна с блаженным трепетом углядела, как на выпуклой груди богатыря, на его атласной рубахе вспыхнули три рубиновых цветка.

— Быстрее, Тома, быстрее! — проревел Сергей Петрович, таща ее за руку из салона, — Быстрее в мою машину! Там помечтаешь.

Уже в «жигуленке», уже на полном ходу Тамара Юрьевна окончательно поверила, что это именно он, именно Литовцев, Лихоманов, Чулок, а не призрак, явившийся в воображении. Ее сбивала с толку его куцая бороденка, она осторожно за нее подергала, и та отвалилась, повисла на резиновых ниточках.

— Сережа, — произнесла она восторженно. — Ты же их перещелкал, как цыплят!

— Неужто переговоры с ними вести?

Они мчались по загородному шоссе на скорости за сто километров.

— Ладно, это все пустое… Докладывай, где Гурко?

— Глоточек бы, Сережа! Во рту пересохло.

Он нашарил в бардачке фляжку, сунул ей в руку. Боже, какое чудо!

— Узнала? Где Гурко?! — повторил он в нетерпении.

— В Зоне, Сережа. Точно, в Зоне.

— Что за Зона? Где она?

— Сережа, родной! Поклянись, что не отдашь меня монстру?! Ведь это из-за тебя я погорела.

После всех страхов, волнений, водки и пары затяжек она чувствовала себя воскресшей, как Иван-дурак после кипящего котла. Сергей Петрович покосился на нее с симпатией.

— Я сделаю это, — сказал он. — Не отдам тебя монстру.


Глава 5

Олег Гурко удостоился высочайшей милости — аудиенции у директора Зоны Василия Васильевича Хохрякова. Как в первый раз, он принял его в восточном будуаре, но облачен был в респектабельную тройку английского покроя. Держался подчеркнуто уважительно, как бы давая понять, что между ними началось некоторое сближение. Усадил за стол, угостил чашкой кофе. И хитрить особенно не стал. Доверительно сообщил, что по заключению здешних специалистов Гурко относится к редким человеческим особям, которые практически не поддаются радикальной структурной переделке. То есть, можно, конечно, хирургическим путем превратить его в овощ, но это будет совсем другой разговор, и лучше его пока не затевать. То, что Гурко не поддается переделке, с одной стороны плохо, а с другой — хорошо. Люди с самостоятельной натурой, способные сопротивляться системе, в Зоне необходимы, при желании он может добиться завидного положения, войти в руководство, разбогатеть и так далее, но все это лишь при условии, если им удастся совместными усилиями преодолеть одно крайне неприятное затруднение.

— Понимаешь — какое? — спросил Хохряков.

— Догадываюсь.

— Правильно догадываешься. Веры тебе нет, а держать под постоянным контролем накладно. Вот я и ломаю башку, что разумнее: использовать тебя на благо Зоны или ликвиднуть. Я вашего брата, высоколобого умника, перешерстил бессчетно, у меня бывшие академики нужники драют, но с тобой никак не могу решить. Ни под одну категорию не попадаешь. Какой-то забавный компот получается. По роду занятий ты чекистская крыса, то есть клоп кровососущий, маньяк и слухач. По жизни — советский гражданин, иначе, романтик, придурок, раб идеологического клише, вбитого в печенки. По национальности, как я понимаю, скорее хохол, чем кацап, а все хохлы будто столб телеграфный, полагают, что краше всех, потому что деревянные. По воспитанию — книжник, чистоплюй, слякоть у входа в храм, об вас следующие поколения, взращенные в Зоне, ноги побрезгуют замарать. Не пьяница, не Наркоман, баб любишь, но без азарта. По вере — безбожник и циник, надеешься, хилый умишко заменит тебе благодать. По характеру — кабинетный сверчок. Все вместе получается такой узелок, ткни пальцем — и рассыпится на части. Откуда же в тебе вдруг такая сила, что не поддаешься воздействию отрезвляющей среды, словно натуральный свободный человек? Что это за сила? Объясни.

Гурко отпил глоток крепчайшего бразильского кофе и закурил. С интересом разглядывал старика. Никак не ожидал, что тот нарисует столь живописный портрет, предполагающий глубокое размышление. Старик был непрост. Он владел тайной ведовства, и по жизни его вела смутная идея превосходства над себе подобными. Эта идея, в отличие от множества идей научного свойства, черпается не из книг, а насылается природой. Рожденный с чувством превосходства не властен изменить себя и поверить, что все люди братья. Точно таким был генерал Самуилов и еще некоторые знакомцы Гурко, люди, как правило, влиятельные, властные и проницательные, но с ними он всегда ощущал себя так, словно они явились на землю с других планет.

— Я восхищен Зоной, — признался он. — Блестящее коммерческое предприятие, вне аналогов. Зона возможна только в России и только в наше время. Оригинальнейший замысел. Представляю, какой дает доход.

— Я не спрашивал твоего мнения о Зоне, — мягко напомнил Хохряков. — Я спросил, какой силой владеешь? Постарайся не вилять. Иначе наша встреча окончится хуже, чем хотелось бы.

Гурко прикинул, быстро ли можно совладать с седовласым дьяволом, взглядывающим из-под насупленных, густых бровей, будто из болотных захоронок. Массивные, тяжелые плечи, широкие, как доски, кисти, взбухшая яремная вена с темным отливом.

— Вы тоже, я вижу, силушкой не обделены, — усмехнулся он.

— Да, не обделен, — милостиво кивнул Хохряков. — Могу ненароком придушить парочку таких, как ты. Но это мне только кажется. Так казалось и медведю. Твоя сила иного свойства. Она не в мышцах. Ее можно перенять?

— Это — «дзен», восточное искусство перемещения в смежный мир. Научиться можно, как всему на свете, но трудно. Далеко не всем оно дается.

— Кому же дается?

— Лишь тем, кто чист в помыслах. Вам это покажется смешным, но это так.

Старик хлопнул в ладоши, и в комнату вбежал голубоглазый Лель. Ничего не спрашивая, установил на столике вино, конфеты и фрукты. Низко, до пола поклонился, смахнув широким рукавом пыль с сафьяновых сапожек. Также мгновенно исчез, как и появился.

— Сколько времени потребно, чтобы овладеть твоим «дзеном»?

— Иногда год или два, но по-хорошему — вся жизнь.

Старик не спешил притрагиваться к вину, и непонятно было, зачем оно появилось на столе.

— Послушай, парень, кто твой отец? В досье о нем сказано туманно.

— Он служил в той же организации, что и я. Сейчас на пенсии.

По спокойному выражению лица Хохрякова было видно, что пока ответы Гурко его устраивали, и наконец он вернулся к главному.

— Судя по всему, ты готов поработать в Зоне?

— У меня же нет выбора.

— Сегодня, может быть, есть, но через месяц-другой уж точно не будет. Пояснить?

— Не надо. Я понимаю.

Довольный, старик откупорил бутылку, сломав сургуч, как отламывают спичечную головку. Пустил густую багряную струю в широкие рюмки.

— Спрашивай, если чего неясно.

— Вопросов нет, — сказал Гурко.

Они выпили, улыбаясь друг другу, Хохряков нажал какую-то кнопку на боковой панели стола.

— Сейчас познакомлю тебя с напарником. Учти, он прошел полную обработку. Прошлое для него — темный лес.

На вызов явился здоровенный лоб в обычной для Зоны униформе. По виду — лет сорока. По льстиво-наглой повадке — чиновник среднего звена. Вдобавок — рыжий. С некоторых пор в России этот цвет ассоциировался только с одним человеком, чье появление на телеэкране заставляло родителей поспешно уводить из комнаты детей. Малоизученный, но любопытный феномен. Хохряков представил их друг другу. Зюба Курехин, начальник сектора имени генералиссимуса Брежнева. Они будут работать вместе.

— Разрешите уточнить, Василий Васильевич? — Зюба Курехин подобострастно выгнул шею.

— Чего тебе?

— Следует ли так понимать, что я пошел на понижение?

— Ах ты, сучонок партийный, — восхитился Хохряков. — Гляди, как перевоплотился. Учись, чекист. Вылитый секретарь райкома. Не помнишь таких? Да нет, ты, пожалуй, еще молод был, не застал… — обернулся к Курехину: — На понижение, говоришь? Не о том думаешь, стервец! У тебя вчера была драка в буфете?

— Была, товарищ Хохряков. Все как по сценарию. Выкинули паек. Очередь озверела. Два трупа. Секретаршу Нину затоптали ногами. Гости вроде остались довольны. Все как обычно. После отвели в партийную баню. Там девочки-комсомолки. Не понимаю, в чем упрек?

— Кто бизнесмену Гоги в рожу селедкой ткнул?

— Василий Васильевич! — Зюба Курехин изобразил такое изумление, как если бы свалился с Луны. — Вы же сами инструктировали. Полное правдоподобие. Гостя задействовать до степени соучастия. Чтобы натурально.

— Селедкой в рожу — это натурально?

— Марксом клянусь, он сам хотел. Селедку вырвал и сожрал. Я по монитору отслеживал. Потом в баньке, когда комсомол очку завалил, все приговаривал: «Ах ты, моя селедочка шершавенькая!..» И в кабинете, когда партийный билет вручали, от души благодарил. Презерватив подарил с усиками. Никаких претензий быть не может. Не первый день секретарствую. Умею все же отличить, если клиент доволен. Да хоть…

— На колени! — рявкнул Хохряков. Мгновенно и молчком Зюба Курехин рухнул на ковер.

— Претензий нет, говоришь? А знаешь ли ты, что мы неустойку вернули в пятьсот баксов?

— Ой! За что, товарищ Хохряков?!

— Да вы же ему вонючей селедкой щеку расцарапали. У него заражение крови будет.

— Дозвольте оправдаться! — побледневший до синевы Курехин взывал будто уже из могилы.

— Ну?!

— Врет Гоги! Он в баньке поранился. Комсомолку Милу в шайке топил — и зацепился. Хоть ее позовите, спросите. Марксом клянусь, врет!

Хохряков налил вина Гурко и себе, секретарю райкома не поднес. Назидательно заметил:

— Вот что, Зюба. В Зоне правила свои. Я тебе их напомню. Мне неважно, где поранился гость. Достаточно, что пришлось вернуть баксы. Еще один прокол, и я тебя вместе с твоими комсомолочками и пионерками выкину в мезозой, где вам в натуре и место.

— Помилуйте, ваше высокоблагородие, — взмолился несчастный секретарь. Гурко замутило. Нелепый фарс, разыгрываемый перед ним, был бы, возможно, забавен, если бы не маленькая деталь. Он увидел, как под стоящим на коленях Зюбой Курехиным натекла лужица.

…Трехэтажное здание райкома партии с прилегающими к нему пристройками (магазин для быдла, танцплощадка, строевой плац, гауптвахта) было, как все сектора Зоны, отгорожено от внешнего мира непроницаемым трехметровым забором со сторожевыми вышками на углах. Из окна кабинета, куда привел его Курехин, виден памятник Ленину — в кепке и в пиджаке. Сам кабинет убран простецки — топорная казенная мебель, черные, с наборными дисками телефоны. Обшарпанный металлический сейф. У стены черный кожаный диван с продавленным ложем. Курехин объяснил, что здесь пока Гурко будет жить, вплоть до особых распоряжений.

— Чем я должен заниматься?

Зюба бросил на него затравленный взгляд: никак не мог прийти в себя после выволочки.

— Как чем? Участвовать в мероприятиях. Могу поручить митинги, ночные костры… После подробнее обсудим… Вот так, товарищ дорогой. Ночей не спишь, делаешь, как лучше, стараешься для людей, а потом — раз! И на помойку. Ты хоть понимаешь, что главное в партийной работе?

Гурко отрицательно помотал головой, стараясь не встречаться с ним глазами: жалобно-рыбье и одновременно злобно-победительное выражение лица секретаря его бесило. Вот дурь похлеще травки. Зюба Курехин был стопроцентным зомби, но при этом у Гурко было тягостное чувство, что он этого Зюбу сотни раз встречал на улицах Москвы. В метро, на остановках, в магазинах. Половина города бродила с такими же отсутствующими, тупо возбужденными лицами, готовая на все, легко управляемая, хаотично распадающаяся на фрагменты либо, напротив, целеустремленная, несущая в себе мощный заряд, подобный тротилу. Иногда горожан сбивали в организованные группы и отправляли голосовать, загоняли на всевозможные манифестации, обещали платить зарплату, пособия, пенсии, награждали пустыми, нелепыми бумажками — ваучерами, акциями, облигациями, перегоняли с места на место, кормили отравленной пищей и спаивали ядом; но стоило кому-то из этой энергетической биомассы выкристаллизоваться в подобие человеческой личности, как он открывал рот и нес такую же ахинею, как Зюба Курехин. Гурко жил в Москве давно, это не было для него открытием, но все же именно в последние два-три года патологическое отупение людей достигло, кажется, пограничной черты. Что за этим последует, вот в чем вопрос.

— Партия — наш рулевой, — торжественно заявил Зюба, — поэтому главное — рулить в верном направлении. Настоящий коммунист не принадлежит самому себе, он принадлежит обществу — вся его жизнь тому порукой. Ты улавливаешь, о чем я говорю?

— Еще бы! — Гурко зажмурил глаза и ладонями сдавил виски. Немного оттянуло. — Значит, товарищ Зюба, это мой кабинет. А твой где?

— Мой напротив. Я тебя туда скоро вызову. Кстати, у нас пока общая секретарша. Но это — святое. Без нужды не лапай… Все, я пошел. Жди звонка. Вечером проведем пионерский костер. В том случае, если просигналят первую готовность.

— Что такое первая готовность?

— Как что такое? Значит, клиент на подходе. Инструкции получишь позже.

С сигаретой Гурко завалился на диван, но подремать не успел. Ввалился без стука сморщенный старикашка с огромной, неравномерно разросшейся головой, будто снятой с барельефа императора Калигулы. Гурко его узнал. Это был классик советской литературы Фома Кимович Клепало-Слободской. Гурко помнил время (он был студентом), когда вся самая читающая страна в мире носилась с его параноидальными романами и пьесами о Владимире Ильиче и Феликсе Эдмундовиче. Ныне престарелый Клепало-Слободской, как вся творческая интеллигенция, был более лютым антикоммунистом, чем даже банкир Гусинский или внук чекиста Гайдар.

Писатель по-хозяйски расположился за письменным столом и заговорщически, азартно спросил:

— Ну что, крепко влип, матросик?

Гурко сел, не выпуская из руки сигарету.

— Тебя спрашиваю, сынок! Чего молчишь?

— Я вас знаю, — сказал Гурко. — Вы-то как здесь очутились? Я имею в виду не в Зоне, а именно в этом секторе? Тут же от коммуняк в глазах рябит.

Фома Кимович радостно потер сухонькие ладошки.

— Шутить изволишь, сударик мой! Ну-ну. Слыхал про тебя от Васьки. Ты фрукт занятный. Вот и пришел познакомиться.

— Собираете материал для будущего романа?

— Нет, сынок, тут не роман, тут, скорее, философская мистерия. Гляди, как разложился в конце века исторический пасьянс. Вы нас скоко веков по тюрьмам гноили, преследовали, пытали, и как все враз переменилось. Прищемили вам хвост, прищемили. Пробил час расплаты!

Хотя старик был явно не в своем уме, Гурко осведомился:

— Кто это — мы, Фома Кимович? И кто это — вы?

— Но ты же чекист?

— Допустим.

— Ты чекист, коммунячий выродок, ищейка режима, а мы — интеллигенция, творческий дух нации, который вам никогда не одолеть. Чего тут не понять, прекрасно ты все понимаешь.

— Понимаю, — согласился Гурко, — но не все. Как же я мог вас преследовать и в тюрьмах гноить, если вы в три раза меня старше, и еще, помнится, при проклятом режиме, когда меня на свете не было, все премии получили, начиная со сталинской? Какая-то неувязка получается.

— Придуриваешься, — догадался писатель. — Я не в прямом смысле рассуждаю, метафорически. Божий суд свершился, слава Президенту. И вот это место, где мы разговариваем, ярчайшее тому подтверждение. Кстати, не буду хвалиться, но создание Зоны — моя личная идея.

В этом Гурко не усомнился. Он давно уяснил, что все ослепительные гуманитарные идеи — демократия в ее пещерном варианте, приватизация, права человека, умерщвление безропотного, одурманенного населения — исходили именно от творческой интеллигенции, и даже знал, кто и где эти идеи оплачивает.

— Запад нам завидует, — точно в забытьи вещал писатель. — Там понимают, за нами будущее. Недавно гостил тут богатенький французик. Честно признался: у нас, сказал, таких головастых людей нет, как у вас. Чтобы все так устроить, как в сказке. Восхищался, благодарил. За один визит отвалил пятьдесят тысяч. Ты хоть понимаешь, сынок, что такое Зона?

Гурко в растерянности развел руками, как бы говоря, что если и понимает, то, разумеется, не в полном масштабе.

— То-то и оно! Зона — не просто грандиозное шоу, это, если угодно, прообраз будущего справедливого устройства мира. Рай на земле. Здесь каждый человек удовлетворен своей жизнью. Хочешь в пещеру — пожалуйста! Предпочитаешь серебряный век — вот тебе поместье Троекурова. Мечтаешь построить коммунизм — ради Бога! Строй на здоровье, но, естественно, под присмотром и за оградкой. Это и есть рай. При этом, заметь, отовсюду текут деньжата.

Гурко прошелся по кабинету, разминая затекшие члены. Старик ему надоел. Он был, конечно, опасен, как жучок, разъедающий древесину, но не для него. Его рассудок мощно отторгал чужеродный материал.

— Вам, может, от меня что-то нужно, Фома Кимович?

Писатель, насторожившийся, когда он встал с дивана, хитро прищурился. Потом еще невнятно балабонил минут десять подряд. Выходило, что хотя они с Гурко вечные заклятые враги и стоят по разные стороны баррикад, тем не менее писатель его прощает и предлагает ему покровительство и поддержку. Из чего Гурко заключил, что помешавшийся классик знает о его нынешнем положении что-то такое, чего он сам пока не знает. Впрочем, все это было Неважно.

Он церемонно поблагодарил Фому Кимовича за неожиданное приятельство, соврал, что раза три перечитывал знаменитую эпопею о рабочем классе («Несгораемая купина»), за которую тот получил Государственную премию СССР, и осторожно вытолкал из кабинета. Выталкивая, и сам вывалился в приемную. Там за пишущей машинкой в позе готовности ко всему сидела темноволосая секретарша. Сердце Гурко екнуло: это была Ирина Мещерская.

Она исхудала за то время, что он ее не видел. Во взгляде, который подняла на него, читалось уныние. Проходя мимо, Фома Кимович игриво ущипнул ее за щеку, и Мещерская судорожно сглотнула. Гурко поймал себя на недобром желании дать старику такого пендаля, чтобы тот юзом умчался в какой-нибудь соседний сектор рая.

— Ирина, зайди ко мне, пожалуйста!

Мещерская вошла с блокнотом наготове, как положено вышколенной секретарше.

— Ты узнала меня?

— Да, — ресницы ее порхнули, — конечно. Вы новый начальник, секретарь по пропаганде.

Впервые за время пребывания в Зоне Гурко вдруг почувствовал тяжкую усталость, почти коллапс.

— Подойди ближе, — попросил он, — протяни руки.

Она медленно, точно в сновидении, обогнула стол и остановилась рядом с креслом. Блокнот закрыла. Он приподнял рукава воздушной кремовой блузки: точки свежих и старых уколов, припухшие сгибы локтей.

Мещерская застенчиво улыбалась.

— Товарищ Гурко, может быть, на диване будет удобнее?

Все напрасно, подумал Гурко, ее сломали.

— Ты правда не помнишь меня?

Никакого контакта, удивленное выражение, расширенные зрачки. Теплая заводная кукла-секретарша. Эпоха Брежнева из программы НТВ. Новое кино.

Попыталась подольститься:

— Вообще-то Зюба Иванович предпочитают прямо на столе. Они любят, чтобы телефончик звонил. Да, да. Такие озорники, ужас!

Он взял ее за руку и отвел на диван. Попытку активных действий грубовато пресек. Заговорил проникновенно, как на сеансе психотерапии.

— Послушай стихи, Иринушка… Идет-гудет зеленый шум, зеленый шум, весенний шум! Играючи расходится вдруг ветер верховой: качнет кусты ольховые, подымет пыль цветочную, как облако: все зелено, и воздух, и вода… Слышишь, как трогательно?.. Как молоком облитые, стоят сады вишневые, тихонечко шумят; пригреты теплым солнышком, шумят повеселелые сосновые леса… Ничего не пропало, Иринушка! Ты любишь Некрасова? Ты любишь Пушкина? Ты любишь Блока? И каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне, девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне… Ириша, вспомни, на этой земле прежде жили поэты. Они и теперь с нами. Зона — это временно, это ненадолго, это пройдет. Мы выйдем на берег реки и с улыбкой будем вспоминать этот страшный сон… Ты дитя, Ира, ты дитя несмышленое… Очнись, я люблю тебя… Ты помнишь это слово — любовь? Помнишь: умолкнут языки, исчезнут все знания — и все равно останется любовь, и она восторжествует…

Он ее расшевелил, похудев килограмма на два. Ее рука слабо отозвалась.

— Но тебя же усыпили, Олег?

— Пощупай — вот он я!

Недоверчиво погладила его щеку. Он не отстранялся. Тяжек, непосилен опыт воскрешения из мертвых.

— Я их водила за нос, — гордо сказала Ирина.

— Я знаю.

— Потом они управились. Васька Щуп догадался, что играю. Облил скипидаром живот. Мне стало безразлично, где быть и кем быть. Про тебя сказали, что умер. Можно я приму лекарство?

— Наркотик?

— Он там, в приемной, в столе. Хочешь, тебе принесу?

— Нет, я потерплю.

— Тогда и я потерплю.

— Ты знаешь кого-нибудь еще, кто играет? Кого не сломали?

— Со мной не откровенничали. Все знали, что Васька Щуп меня пользует. Тебе нужен Эдик Прокоптюк. Он знает все.

— Кто это?

— Профессор. Бывший челнок. Он ассенизатор на допуске. Во всех секторах. Он старый. Ему доверяют.

— Можешь свести нас?

— Попробую. Это не трудно. Тебя не убьют второй раз?

— Ни в коем случае. Я им нужен.

— Сбежать отсюда невозможно. Не надейся.

— А куда нам бежать? Теперь везде одно и то же.

Не поняла. Вскинула брови. И опять, как в первую встречу, возникло между ними чудное родство. Надо же, подумал Гурко, сколько по бабам шатался — и все ничего. Без тяжелых последствий. А тут на тебе. Зацепило — дух захватывает.

— Зона меняет обличил, — туманно объяснил он. — Но она внутри человека, а не вне. Мы же в России, дитя.

— Повтори еще раз.

— Милое дитя!

Шум селектора, включенного на полную мощность, прервал их беседу.

— Товарищ второй секретарь! — громовым басом воззвал Зюба Курехин. — Немедленно зайди ко мне!

— Начальник! — уважительно поднял палец Гурко.

— Если он тебе надоест, — улыбнулась Ирина, — я дам таблетку. Он от нее сразу дрыхнет.

В кабинете Зюба Курехин устроил ему партийный разнос. Грохотал кулаком по столешнице, бешено сверкал глазами, грозил увольнением и ссылкой в какой-то «крольчатник». Смысл обвинений сводился к тому, что Гурко чересчур возомнил о себе, если заставляет ждать по часу. Народ не для того поставил Курехина на этот пост, чтобы он держал в аппарате бездельников, прощелыг и дармоедов. Он вошел в раж, подбежал к Гурко и замахнулся на него кулаком. Все это проделал с таким самозабвением, будто они действительно находились в здании райкома в 70-х годах. Цифровой код работал безупречно, и это свидетельствовало о том, что фирма, занимающаяся психогенным обеспечением Зоны, веников не вязала.

Гурко перехватил его руку, завернул за спину и несильно потыкал носом в стол. Зюба мгновенно опамятовался.

— Ты чего? Отпусти! — проблеял жалобно.Гурко развернул начальника к себе лицом и предупредил:

— Товарищ Курехин! Ирину Мещерскую не трогай. Она будет обслуживать только меня.

Зюба проморгался, достал носовой платок и громко высморкался. Растерянно промямлил:

— Вы так ставите вопрос? Может быть, попросить у Василия Васильевича вторую секретаршу?

— И этого не надо делать.

— Но как же, Олег Андреевич! А если у меня возникнет позыв?

— Перетерпишь, ничего.

— Это ваше личное мнение?

— Не только мое.

Курехин важно кивнул, но бегающие глазки выдавали, что не вполне смирился с поражением.

На ночной костер пожаловал нефтяной магнат Гека Долматский, один из богатейших подельщиков Газпрома, да его свита — телохранители, две шалавы в платьях от Зайцева и черный мастино по кличке Ришелье. Мизансценами Зона не баловала: представление шло на таком же, как на медвежьей охоте, Дворе за забором и вышками. Помост для гостей с накрытыми столами, площадка для духового оркестра. Костер разложили аккурат у подножия Владимира Ильича. Пионеров согнали человек пятнадцать, рассадили полукругом — мальчики, девочки лет десяти — двенадцати, все в белых рубашках с алыми галстуками. Испуганная большеглазая стайка. Была и пионервожатая, тоже в белой блузке, с красным галстуком и в короткой черной юбчонке, приметная, кстати, девица, по ужимкам не иначе из бывших стриптизерок.

Поначалу действие шло вяло: пионервожатая простуженным голосом затягивала «Взвейтесь кострами, синие ночи», «Гренаду», «Подмосковные вечера» — детишки подхватывали, как умели, слаженно бухали басы и литавры.

Зюба Курехин и Гурко пировали вместе с гостями, под боком у Гурко прилепилась Ирина Мещерская. Два пионера-переростка прислуживали официантами.

Гека Долматский хлестал «Абсолют» рюмку за рюмкой, словно дрова в топку подкидывал, и скармливал кобелю Ришелье копченую говядину. После каждого куска мастино вежливо вилял хвостом и срыгивал.

— Кайф не тот, — заметил Гека Долматский, обращаясь в пространство. — Вот чувствую, чего-то не хватает.

Шалавы оживленно загалдели, а Зюба Курехин многозначительно изрек:

— Как бы сказать, товарищ Долматский, это все преамбула. Как бы сказать, разминка. Потерпите немного.

— Ты совсем-то не забывайся, — одернул его Долматский. — Какой я тебе товарищ, козел?!

Курехин смутился, начал путано извиняться, и одна из шалав капризно протянула:

— Пусть он спляшет, Гекушка! Пусть барыню спляшет. Я читала, ей-Богу! Хрущев всегда барыню плясал для Сталина.

Зюба возмущенно взвился:

— Хрущев ревизионист, гражданка. Это надо понимать.

— Пляши, козел вонючий, — отрубил нефтяной магнат. Зюба Курехин, бросив беспомощный взгляд на Гурко, вдруг приосанился, поднялся из-за стола и пошел выделывать такие коленца, которые и не снились Эсамбаеву. Откуда что бралось. Эх-ма! Эхма! Оркестр еле за ним поспевал. Пионервожатая у костра завопила: «Ну-ка, дети, поможем дяде! Поддержим аплодисментами!» Дети дружно захлопали в ладоши и начали в такт выкрикивать срамные прибаутки. Получилось действительно очень впечатляюще. Дамочки смеялись до упаду, и одна в ажиотаже зычно гаркнула:

— Фас его! Фас, Ришелье!

Черный кобель, раздраженный поднявшейся суматохой, будто только и ждал команды, чтобы ринуться на плясуна. Махом опрокинул Зюбу на спину и попытался вцепиться в глотку, но это ему не удалось, потому что удалой танцор продолжал и лежа дергаться в конвульсиях «барыни». Даже суровый магнат скупо улыбнулся:

— Ну дают коммуняки! В цирк не ходи, — потом неожиданно обернулся к Ирине Мещерской: — А ты кто? Тоже пионерка?

Гурко за нее ответил:

— Она не пионерка, товарищ Долматский. Она секретарша.

— Ах, секретарша! Стриптизик нам твоя секретарша сбацает?

— За отдельную плату. Согласно условиям контракта.

Изумленный нефтяник тупо на него уставился:

— Что-о?! Ты о чем вякаешь, козел?

— Стриптиз не входит в программу ночного костра, — уперся Гурко.

Неизвестно, чем кончился бы спор, но внимание гостей было отвлечено продолжающейся схваткой Зюбы и мастино. Победу одерживал Ришелье. Он прокусил Курехину плечо и, жадно урча, постепенно подбирался к горлу. Вопли незадачливого плясуна заглушили даже музыку духового оркестра. Дамочки в восторге подскочили поближе и яростно отпихивали друг дружку локтями: каждой хотелось получше рассмотреть, как благородная собака вытрясет душу из поганого коммуниста; но Гека Долматский по какому-то сложному движению ума прервал схватку в самый интригующий момент. Брезгливо заткнув уши, скомандовал:

— Отрыщь, Ришелье! Брось эту падаль! Брось, говорю тебе!

Отменно выдрессированный пес разжал клыки и в недоумении взглянул на хозяина: дескать, что с тобой, господин? Осталось-то самую малость!

Не успели пионеры, переростки оттащить покалеченного Курехина под навес, раздался пронзительный, переливчатый сигнал горна, трубившего зарю. В костер подбросили пару охапок хвороста, и буйное пламя вздыбилось аж до бронзовой лысины Ильича. Затевалась центральная сцена пионерского сбора: ритуальный суд.

— Ох, — прошептала Ирина, — я уже это видела. Это ужасно.

— Ну и сиди спокойно, — буркнул Гурко.

Двое подручных в серой униформе выволокли к костру тщедушного мальчонку — бледное личико и чубчик торчком. На груди плакат с яркими черными буквами: ПАВЛИК МОРОЗОВ. Поляна притихла, оркестр умолк, Гека Долматский плеснул себе водки.

Вперед выступила пионервожатая на манер опытного массовика-затейника. Кричала в микрофон:

— Дети, кто это?! Вы знаете его? Отвечайте хором!

Пионеры нестройно отзывались:

— Стукач! Стукач! Стукач!

— Правильно, дети! Вон сколько умненьких, хороших детей. И только один оказался стукачом. Что делают со стукачами в свободной стране?

— Вешают, вешают, вешают! — весело скандировал хор.

— Громче, дети. Не слышу!

— Вешают! Вешают! Вешают!

Оркестр грянул маршевое вступление, и пионервожатая в азарте прошлась перед зрителями в эротическом танце, конвульсивно тряся пышными бедрами. Двумя горящими свечками плыли по двору глаза пионера Павлика, окостеневшего от ужаса.

— Ничего, — одобрил Гека Долматский, осушив бокал. — Клево изображают. Вам как, девочки, по кайфу?

Шалавы возбужденно захрюкали. На заднем плане замаячила фигура Фомы Кимовича с транспарантом в руках. На транспаранте надпись: «Раздавить гадину!» Возможно, Гурко это только померещилось. Он не раз ловил себя на том, что в Зоне не всегда удавалось отделить явь от бреда. Она была перенасыщена акустическими и зрительными эффектами.

Пионервожатая зычно распорядилась:

— Приготовиться, дети! Разобрали камушки. Начнем по команде. Кто попадет первый, тому приз! Какой приз получит самый меткий?!

— Пепси! Пепси! Пепси!

— Правильно, дети! Большую бутылку пепси и жвачку «Стиморол». От нашего спонсора господина Долматского. Похлопаем ему, дети!

Стайка пионеров разразилась визгом и аплодисментами. Оркестр ударил туш. Гека Долматский растроганно поклонился.

— Ну зачем это?.. Вовсе лишнее.

Пионервожатая дунула в милицейский свисток, и на Павлика Морозова обрушился град камней. Острый осколок расцарапал щеку, да еще несколько шмякнулось в худенькую грудку.

— Дружнее, дети, дружнее! — подбадривала пионервожатая. — Стукачу не уйти от возмездия. Подходите ближе, ближе подходите! Цельтесь точнее!

Откуда-то сбоку вывернулся неугомонный Клепало-Слободской и, размахнувшись, с двух шагов влепил пионеру здоровенный булыжник в лоб.

— Попал, попал, попал! — писатель восторженно воздел руки к небу. — Приз мой! Мой приз!

Пионер Павлик серым комочком скрючился на земле: он больше не двигался и не плакал. Но был еще живой. Тихая дрожь сотрясала его тельце. Шалавы Геки Долматского вырвались из-за стола и помчались к месту казни. В воздухе стояло сумрачное гудение, точно стая ос искала, куда приземлиться. Оркестр заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Дети поникли, будто в сонном оцепенении. Прорезался с земли тонкий голосок Павлика Морозова:

— Пожалуйста, не надо! Очень больно!

Над поверженным мальчиком поднялась пионервожатая, занеся над ним неизвестно откуда взявшийся столовый нож, каким режут хлеб. Писатель с криком: «Дайте мне, дайте мне!» — кинулся к ней, но девица ловко отпихнула его ногой. Она смотрела теперь только на Геку Долматского. Хозяин праздника поднял кверху руку с опущенным большим пальцем и благосклонно кивнул. Пионервожатая поклонилась, нагнулась и неуловимым, быстрым движением полоснула по тоненькой детской шейке. Крохотнов светлое облачко — душа пионера — порхнула из-под лезвия и растаяла в ночной тьме. Двор погрузился в благоговейную тишину.

— Да-а, — глубокомысленно изрек Долматский. — И вот такая шелупень семьдесят лет не давала нам житья.

Минуя зазевавшихся телохранителей, Гурко метнулся к нему и точным захватом, как куренку, свернул нефтяному магнату шею. Хруст ломающихся позвонков смешался с чьим-то мучительным вскриком. Гурко действовал импульсивно, но надеялся, что поступил благоразумно.


Глава 6

Генерал Самуилов на загородной даче просматривал ежедневную сводку происшествий. Число исчезновений росло изо дня в День, как, впрочем, и общая цифра преступлений. При этом — парадокс! — население в столице не убывало, а увеличивалось — в основном за счет беженцев из разных стран. Немалый приток был из недавно завоевавшей свободу Кавказской республики, как и из других, еще пока только стоящих на грани независимости волостей бывшей России. Как всегда, особое внимание Самуилова привлекла графа, куда выносились не преступления, а некие не поддающиеся объяснению, аномальные явления. Удивительно уже одно то, что подобная графа сохранилась в дежурной сводке. Служба безопасности в опустошенной, раздираемой смутой стране давно утратила принятый во всём мире системный, дублируемый на разных уровнях подход к статистике, функционировала рывками, судорожно, точно движок с прохудившимся карбюратором, но вот поди ж ты, по инерции скапливала даже ту информацию, которая по первому впечатлению не имела никакого практического значения. В сущности, это был добрый знак, свидетельствующий о необъяснимой живучести как самого сыска, так и его золотого кадрового фонда.

Тройня, родившаяся в московской клинике у девочки (женщины!) четырнадцати лет; самоубийство пожилых супругов (жена — врач на пенсии, муж — бывший заслуженный летчик СССР); мусорный бак, набитый отрубленными собачьими головами; пролет НЛО над Марьиной рощей; пришлый бородатый мужик Савелий, появляющийся в разных районах и, по свидетельству очевидцев, обладающий даром ясновидения; любовники, выпавшие из окна десятого этажа в сочлененном состоянии; стая крыс среди бела дня напавшая на прохожего в районе Зацепы; трехлетний карапуз, угнавший «Мерседес» и спокойно проехавший на нем несколько кварталов, пока не рухнул с набережной; запись разговора Чубайса, Илюшина и некоего третьего лица, опубликованная в бульварной прессе; три проститутки, не поделившие богатого клиента и разодравшие его на куски; курс доллара, самостоятельно скакнувший в Подлипках до семи тысяч; самовозгорание городской свалки (трагедия! там кормились десятки тысяч пенсионеров); прорыв канализации в Ступино с выбросом на поверхность двух живых обезьян; карта с подробной схемой подземных коммуникаций, обнаруженная у мертвого бомжа; приход с повинной авторитета Кудимчика (Одинцовская группировка); гражданин Израиля со звучной фамилией Шлихман, просящий подаяния на перегоне Москва — Серпухов; куренной атаман Будинец, расплатившийся в ресторане медальоном, похищенным из Грановитой палаты, — все эти и многие другие факты не имели между собой видимой связи, но все вместе, собранные в кучу, вопияли о том, что структурный распад в государстве, начавшийся несколько лет назад, именно в Москве приблизился к той черте, за которой начинается абсолютная социальная шизофрения.

Для Самуилова тут не было открытия, он предупреждал давно и перестал говорить об этом, только когда понял, что предупреждать больше некого.

С минуты на минуту он ожидал майора Литовцева, которого не любил и согласился принять лишь потому, что майор, с присущей ему беспардонностью, отказался передавать какое-то важное сообщение ни в письменной, ни в устной форме. Впрочем, не любил — чересчур категорично сказано. В общепринятом смысле генерал вообще никогда никого не любил, включая и собственную жену, и собственных Детей, которых у него было трое. Он принадлежал к Редкой породе людей, способных испытывать сильные чувства совсем в иной области, нежели взаимоотношения с себе подобными. Зато в той иной области, где смыкались интеллект, государственная служба и некие невнятные моральные побуждения, Самуилов был, пожалуй, одним из самых неистовых представителей своего клана. К некоторым сослуживцам, а также к некоторым так называемым друзьям он относился снисходительно, терпимо, был привержен к ним сердцем, к другим испытывал отторжение, сходное с тем, какое ощущает брезгливый человек, видя на столе грязную, чужую посуду. Однако внешне его симпатии или неприятие никак не проявлялись: с подчиненными, с начальством и со случайным собеседником он был одинаково ровен, любезен и по возможности великодушен, но, разумеется, до определенной черты. Стоило кому-то по неосведомленности либо в затмении ума переступить незримую черту, проявить что-то вроде дружеской фамильярности, выказать неадекватный эмоциональный порыв, как взгляд генерала наливался мрачной силой, слова и жесты обретали металлическую окраску, и неосторожный человек, позволивший себе расслабиться, испытывал такой же мгновенный шок, как если бы с разгону наткнулся лбом на каменную стену. Бывали, естественно, исключения, как в случае с молодым Гурко, который не вписывался ни в какую регламентированную схему отношений. С Гурко генерал пил водку, исподволь наставлял его на истинный путь, и не возмущался, когда иные поступки и высказывания суперинтеллектуала вступали в вопиющее противоречие не только с его, генерала, собственными убеждениями, но и как бы с природным порядком вещей. Он давно решил для себя, что если есть будущее у их ведомства, а значит, и у того государства, которое ныне скукожилось до границ Московского княжества, то оно принадлежит Олегу Гурко, и таким, как он, то есть людям, воплощавшим идею государственной безопасности в ее почти младенческом варианте. Иное дело — Литовцев.

По службе к нему не было претензий. Дисциплинированный, предприимчивый, изобретательный, рожденный для сыска, как птица для полета, Литовцев был натуральным воином, с примечательной родословной. Когда-то он стоял насмерть у Фермопил, позже ходил в крестовые походы, еще позже рубился в страшной сече на Чудском озере, поднимался в атаку в заснеженном поле под Москвой; и всегда, во всех своих перевоплощениях оказывался именно там, где на каком-то историческом отрезке смерть ухитрялась собрать самый обильный урожай. Он был слеплен из взрыва, напора и кошачьей уклончивости, и не беда, что в гнилое время ему пришлось гоняться по стране за разным отребьем.

Беда была в том, что по своему природному устройству майор Литовцев не был способен к осмысленному компромиссу, а это значило, что его, как пушечное ядро, можно было направить в любую сторону, и майор, скорее всего, даже не заметит, к какой цели мчится.

Самуилов уважал майора, ценил в нем воина, но не доверял ему.

Со своей стороны Сергей Петрович втайне боготворил своего начальника и наивно полагал, что пока тот на посту, и пока есть возможность выйти с ним на прямую связь, ад, разверзшийся в России, не поглотит страну целиком. Аудиенции у Самуилова он добился точно так же, как всегда добивался своего — нахрапом. Когда приехал, генерал, покончив с документами, в саду обрезал стрелки чеснока. Он провел Литовцева в беседку, где заранее был накрыт чайный столик.

— Вид у тебя какой-то чудной, майор. Ты, часом, не занемог?

— Никак нет, товарищ генерал.

— Ты уверен, что у тебя есть информация, из-за которой стоило тревожить старика?

— Так точно, товарищ генерал, — Сергей Петрович глядел с обожанием. Он знал, что не ходит у генерала в любимчиках, но это его не волновало.

— Что ж, садись, пей чай. Докладывай.

То, что поведал Литовцев, не слишком удивило генерала. Донат Сергеевич Большаков — один из заправил черного российского бизнеса был давно на виду, и агентурные сведения о нем представляли исключительный интерес. В последнее время Большаков, как и многие его подельщики, разблокировал некоторые счета и активно втянулся в политику, где действовал беспощаднее и напористее, чем в так называемом предпринимательстве. Он не был мастером политического маневра, тонкой интриги, да это ему и не требовалось. Любое препятствие брал с ходу, как скаковая лошадь, и не было преступления, которого он не совершил бы ради достижения цели. Закон перед ним пасовал, потому что он играл по тем правилам, которые выше закона. По тем же правилам играли и другие политики, обросшие ворованным капиталом, как слизью, и Самуилов ничуть не удивился, если бы в недалеком будущем увидел Большакова в кресле президента. Кстати, это было не так страшно, как могло показаться какому-нибудь воинствующему чистоплюю. В своем скольжении вниз Россия уже миновала тот участок пути, когда ей грозило разрушение сверху, и теперь, какие бы крутые перемены ни происходили во властных структурах, они почти не влияли на естественный (или противоестественный) ход ее новейшей истории. Для Самуилова это было так же очевидно, как и то, что роль стороннего наблюдателя для человека его положения становилась все более непростительной роскошью.

— Какие у тебя доказательства, что Гурко похищен Большаковым?

Сергей Петрович привел доказательства: показания Тамары Юрьевны и оперативную разработку Козырькова. При упоминании имени Козырькова генерал оживился:

— Это не тот ли полковник?..

— Тот самый, Иван Романович. Другого такого и нет.

— Он знаком с Гурко?

— Шапочно. Это имеет какое-нибудь значение?

— Огромное, майор. Ты же дружишь с Олегом?

— Он мне брат, — просто ответил Сергей Петрович.

— И что ты предлагаешь, чтобы помочь своему брату?

Услышал он то, что ожидал.

— Штурм, — сказал Сергей Петрович. — Что же еще? Поместье хорошо укреплено, но подходы есть. Я произвел предварительную рекогносцировку. Понадобится полусотня наших ребят. Парочка вертолетов. Ничего особенного. Козырьков отрабатывает детали.

— То есть войсковая операция?

Литовцев опустил глаза. От прямого ответа уклонился.

— Там что-то вроде полуострова. Все нашпиговано сверхчувствительной техникой. И все же Гурко не нашел возможности выйти на связь. Это подозрительно, Иван Романович.

— Подозрительно другое, — генерал налил себе заварки, добавил кипятка из самовара. Положил в рот кусочек шоколада. — Ты, Сережа, насколько я понимаю, в настоящее время являешься директором процветающего концерна «Русский транзит»? Это так?

— Так точно, товарищ генерал.

— Но с какой-то стати очутился без всякого вызова у меня на даче. Зачем? Оказывается, чтобы обсудить дикий проект захвата частной собственности уважаемого, приближенного к правительственным кругам миллионера. Вот что подозрительно, ты не находишь?

К выволочке Литовцев был готов и даже удивлялся, что генерал так долго медлил. Без выволочки ни одна их встреча не обходилась. Он сразу почувствовал себя увереннее. Выволочка означала, что хотя генерал недоволен им и не доверяет ему, но все же не вычеркнул из негласного элитарного агентурного списка, в сущности, для Сергея Петровича, как для профессионала, только это и было важным.

— Можно обойтись без вертолетов, — пробурчал он.

Мимо беседки, волоча на спине электропилу «Дружба», продефилировал садовник — рослый мужчина лет сорока, с неопрятной седой бородой, одетый в темно-синий рабочий халат. Где-то его раньше Литовцев видел, но не смог вспомнить — где. Садовник заметно приволакивал правую ногу, но и это не помогло Сергею Петровичу вспомнить. Афган? Караульная служба?

— В нынешней молодежи меня больше всего поражает ее какая-то узколобость, какая-то чудовищная одномерность, — поделился генерал сокровенным размышлением. — Козырьков тоже еще тот типчик. Сбежал на вольные хлеба, можно сказать, Дезертировал в самый ответственный период, и теперь, выходит, бесится с жиру. Или ты на него дурно влияешь, майор? Прежде ему в голову бы не пришло участвовать в подобной затее… Кстати, почему ты так уверен, что Гурко ждет не дождется вашей помощи? То есть именно штурма?

— Есть другой вариант, — Сергей Петрович упорно разглядывал темное пятнышко на румяном яблоке. Похоже, внутри яблока сидел червяк. — Но вы не дадите санкции, верно?

— Конечно, не дам. Вы что, второй вариант то: разрабатываете с Козырьковым?

— Второй вариант я разрабатываю один, — гордо признался Сергей Петрович.

Садовник пошел обратно мимо клумбы, но без пилы «Дружба».

— И сколько же людей ты готов переколотить за своего брата Гурко?

— Да хоть всю эту сволочь передавлю.

— Но толку не будет.

— Да, толку не будет. Вы, как всегда, правы, Иван Романович. Это какая-то самовоспроизводящаяся грибница. Но что же делать?

На сей раз вопрос был задан явно с философским уклоном, и генерал одобрительно кивнул.

— Погодить надобно, — ответил словами любимого классика.

Наконец-то Литовцев вскинул голову, и в его глазах генерал увидел поразившее его слепое, светлое бешенство.

— Сколько можно годить, Иван Романович? Мы все годим, а они все срут. Уже на улице от вони не продыхнуть. Да если с Олегом что-то случится…

Самуилов предостерегающе вскинул руку.

— Не наглей, майор!.. Ладно, возвращайся в свой «Транзит», я на досуге подумаю. Понадобишься, позову. Козырькову поклон. Очень обидно, что он деградировал до этих ваших штурмов на вертолетах.

Напоследок Сергей Петрович еще разок надерзил:

— Он, слава Богу, в нашей конторе больше не служит.

Но и тут генерал дал ему укорот:

— Именно у нас он и служит, Сережа. Если заблуждается на этот счет, я ему живо напомню.


…Савелий рано утром пробудился, часов в пять, и будто не спал. Со стен от труб сочится сырость, тараканы носятся как угорелые, крысы попискивают — и вся любезная троица расположилась на ящиках: бомж Евлампий, проститутка Люба и милиционер Володя. Когда с ночи ложился, их никого не было. На газетке хлеб, консервы, помидоры и заветные бутылки — одна полная, другая наполовину порожняя. Видно, только что взялись похмеляться. Савелий удивился, что не слышал, как они появились. Знакомство со столицей крепко оглоушило.

— Доброго утречка, Савелий Васильевич, — улыбнулся ему милиционер Володя. — Вот шел с дежурства, заглянул проведать, как вы тут устроились.

— Лучше не бывает, — поблагодарил Савелий. Люба вскочила, подала ему стакан и бутерброд с килькой.

— Примите, Савелий Васильевич. Натощак самое полезное.

Все они были чему-то рады, лишь бомж Ешка хмурился, молчал. Но недолго. Едва Савелий разговелся, горестно заметил:

— Как ни крутись, придется ему ехать.

— Придется, придется, — подхватила Люба. — Пусть сперва покушает как следует. Савелий Васильевич, водочкой не брезгуйте, натуральная, липецкая.

Савелий выпил водки с охотой. Спросил:

— А куда надобно ехать?

— Лобан тебя требует.

— Кто такой Лобан?

Открылась такая история. Слух о приходе в Москву Савелия с Курского вокзала быстро раскатился по окрестностям, и каким-то образом дошел до Лобана, одного из главарей то ли Каширской, то ли Измайловской группировки. Надо заметить, что Лобан занимал в низовых структурах московской власти внушительное место, но в то же время репутация у него была немного подмоченная. Как пахана, его побаивались и уважали, в недалеком прошлом за ним числились громкие дела (разборка с Мусой из Ашхабада, взрыв на Сокольническом кладбище, отстрел двух-трех некстати залупнувшихся оптовиков и так далее), все это, естественно, создало ему заслуженный авторитет, и в некоторых районах братва божилась его именем, но буквально в последние месяцы его слава начала тускнеть. Связано это было, опять же по слухам, с какой-то дурной болезнью, которую Лобан подцепил то ли от знаменитой мексиканской гастролерши Долорес, то ли вогнал в себя, наколовшись спьяну турецким сырцом, выдаваемым в Марьиной роще за героин. Как бы то ни было, Лобан вдруг исчез из общественного кругозора, удалился от дел и жил затворником в кирпичном особняке на Чистых прудах. До братвы доходили самые противоречивые сведения: поговаривали, что Лобан страдает анурезом и импотенцией, а злые языки прямо утверждали, что отчаянный пахан просто-напросто шизанулся. Чтобы опровергнуть досужие домыслы, Лобан как-то появился на пышной презентации по поводу открытия мечети на Поклонной горе, но даже прежние побратимы по бизнесу с трудом его узнали. Кто видел репортаж по телевизору, тот хорошо помнит, как вместо всем знакомого элегантного крепыша с задорным хохолком на макушке, похожего на молодого орангутанга, обозначился в свите мэра некий согбенный старичок с мутным взглядом. Расторопный журналист подскочил к нему с микрофоном, и изумленная публика вместо привычных, уверенных речей услышала невнятное бормотание, из которого только и можно было понять, что спонсорство является вековой мечтой человечества. Хуже того, с презентации за Лобаном по инерции увязалась пышнотелая краля из самых дорогих эскортниц, снимавшая с клиента по пятьдесят штук за один показ ляжек, и вот эту престижную красотку Лобан выкинул из машины на Кутузовском проспекте, не попользовавшись ею хотя бы для поддержания статуса.

— Лобан в упадке, — заметил Ешка-бомж, — но ехать все равно надо, никуда не денешься.

— Это точно, — подтвердил милиционер Володя. — Нарываться не стоит. Себе дороже выйдет.

— Лобаша один раз мне малахитовую пуговицу подарил, — мечтательно вспомнила Люба. — Помоги ему, Савелий Васильевич. Он не жадный.

Савелий согласился поехать, прикинув, что, возможно, именно такой человек, как Лобан, пособит ему в той надобности, по которой он прибыл в Москву.

К десяти часам подкатили на черной «Волге» на Чистые пруды. Милиционер Володя высадился по дороге, после дежурства его сморило, а Люба и бомж Ешка остались в машине, вооруженные прикупленной в ларьке бутылкой бельгийского спирта. Правда, водитель, суровый мужик в казачьем кителе, предупредил, что ждать согласен не более трех-четырех часов, после пойдет совсем другая такса.

В подъезде два дюжих охранника обшмонали Савелия и повели пехом на шестой этаж. Лифта в этих старых домах не было. По пути Савелий заинтересовался укладкой стен и колупнул пальцем штукатурку.

— Не балуй, дядя! — предупредил его сзади детина и пихнул стволом в спину.

Лобан ему сразу понравился — страдающий человек. В просторной гостиной притих в уголке на кушетке, закутавшись в плед, и глаза светились, как тающие угольки.

— Ты, что ли, знаменитый кудесник? — спросил писклявым голосом.

— Я приезжий, из деревни, — поправил Савелий, осторожно опустясь на краешек роскошного кресла.

— Скоко берешь за лечение?

— Да я не лекарь вовсе.

— У меня бабок много, — сообщил Лобан, зыркнув очами в дальний угол. — В обиде не будешь. Ты только помоги. Я уж ко многим обращался, да все без толку.

— Всякая помощь в руке Божией, — туманно ответил Савелий. Лобан позвал служку, и тот прикатил столик с закусками и питьем, установил перед Савелием. Хозяин по-прежнему жался на кушетке, выглядывал из пледа, как из будки.

— Угощайся, мужичок, извини, забыл, как зовут.

— Савелием кличут.

— Выпей, Савелий. Только скажи сперва честно: ты меня боишься?

— Да нет вроде. Чего мне бояться?

— Другие боятся. И правильно делают. Я ведь с недавних пор сам себе страшен. Как гляну в зеркало, так поджилки и затрясутся. Но я не сумасшедший, не подумай.

— Да я вижу, ты здоровый мужчина.

История Лобана была поучительная, хотя довольно заурядная. Когда при «меченом» наступили новые времена и мир повернулся с ног на голову, Лобан (а на ту пору еще Кирюха Зиновьев, мелкий валютчик) быстро смекнул, что теперь только не зевай. Необыкновенные перспективы открывались для любого предприимчивого человека, который не страшился свернуть себе шею. Кирюха Зиновьев был человеком практических понятий, можно сказать, западного замеса, страсть к наживе была в нем как бы второй кровью, и перебиваться с хлеба на молоко, подобно большинству совкового населения, он никогда не собирался. Воли и отваги ему было не занимать, он еще в школе умел подчинять себе пацанов, был прирожденным лидером, и умом не обошла его природа, но некоторое время он был в раздумье: куда употребить накопленные в период застоя силенки. Спекулировать барахлом, открыть собственный магазинчик, а впоследствии даже наладить банчок, чтобы гнать деньги из воздуха, — было заманчиво, но скучно. Свободный, гордый дух манил его к иным просторам, и конечно, большевистский лозунг «Грабь награбленное!» был ближе его сердцу, чем нудные хитросплетения банковских манипуляций. Отечественный рэкет находился в ту пору в зачаточном состоянии, был на откупе у множества малочисленных шаек, возглавляемых, как правило, уголовниками, которым сама мысль, что грабеж такое же коллективное дело, как строительство электростанций, казалась смешной. Он выбрал рэкет и ворвался в него с напором локомотива. Период первых разборок был скоропалителен и жесток. Одним из первых Лобан уяснил, что — сверяясь с Ильичем, самым, пожалуй, крупным в истории рэкетиром (позже его переплюнет Чубайс), — промедление здесь смерти подобно. Уголовные авторитеты, его конкуренты, в большинстве были мужики задумчивые, склонные к оглядке на воровские законы. Недолго мудрствуя, без лишнего шума, он их без шума перестрелял. Кстати, крови пролилось меньше, чем он предполагал. Авторитеты, убежденные в своей лагерной правовой неприкосновенности, подставляли башку под пулю, подобно чиркам, высовывающимся из травы на зов охотничьего манка. Когда спохватились и загундели о каком-то якобы неслыханном беспределе, их уж почти никого не осталось на виду. Кто продолжал слабо тявкать, того даже убивать не понадобилось: с помощью перекупленных двух-трех фрайеров из прокуратуры Лобан благополучно упаковал строптивцев туда, где им было и место, — в тюрьму.

Зато поднялись и окрепли новые конкуренты, появившиеся из тех же конюшен, что и он, бесцеремонные, не признающие никаких правил, отчаянные, потому что, хлебнув крови и надыбав шальных Денег, как бы повредились рассудком. Бывшие комсомольские вожаки, спортсмены, научные сотрудники, неудавшиеся актеры — вдруг хлынули в экономику, в государственные органы, в рэкет, в проституцию, в торговлю и мигом, счастливые и безрассудные, испакостили все вокруг. С этими бодрыми, смеющимися созданиями, полулюдьми — полупришельцами, приходилось договариваться, торговаться, потому что перебить их всех было невозможно, да вдобавок они сами готовы были палить без разбору во все, что двигается.

У Лобана был резерв времени, и поэтому он мог диктовать условия. Он имел около ста штыков, по городским масштабам целую армию, причем его люди были хорошо организованы, обучены, дисциплинированы и разбиты на небольшие отряды, во главе которых стояли в основном спецназовцы либо кадровики, переманенные из спецслужб. В своем районе Лобан безоговорочно контролировал две зоны — проституцию и наркотики — самые горячие, прибыльные, а что касается иных источников дохода — спекуляция, посредничество, фирмачество и прочая, прочая, — тут он готов был потесниться и поделиться, понимая, что чем больше пирог, тем легче им подавиться.

Дольше других оказывал сопротивление некий Боба Изякин (Снохач), появившийся на горизонте уже после того, как все в их районе было переделено и узаконено, и каждый из великого братства новых русских снимал пенку со своей плошки, не заглядывая в миску соседа.

Боба Изякин (бывший зек, статья 59) возник территории Лобана с большой партией узбекской анаши, но прижучить его сразу не удалось, потому что он оказался очень головастым. Боба сбывал анашу под крышей международной организации Красный Крест, упакованную в фирменные коробочки с загадочной наклейкой «Селфинг». До такого не додумывались даже чечены, контролирующие весь в целом рынок наркотиков и бывшие, в сущности, заурядными, незамысловатыми мафиози итальянского типа. А вот Боба Изякин был натуральным лагерным интеллектуалом российского замеса. Поймать его за жабры оказалось непросто.

С ним, разумеется, пару раз побеседовали, предупредили, что залез в чужую вотчину, и даже сломали для порядка несколько ребер. Возможно, Лобан сделал ошибку, обойдясь с наглецом столь мягко, но, во-первых, на дворе стоял 1995 год и период беспорядочной стрельбы по живым мишеням вроде бы миновал, а во-вторых, Боба, будучи россиянским интеллектуалом, при каждом наезде клялся, что осознал свои промахи, и все это простое недоразумение и те счета, которые ему предъявили, он в ближайшие дни покроет с лихвой. Однако выяснилось, что коварный ворюга гнал туфту, а на самом деле таил честолюбивые планы, которые заключались в том, чтобы — ни много ни мало — самому занять место Лобана во главе группировки. Для осуществления этого плана у Бобы не было никаких разумных оснований, но вскоре он совершил непредсказуемый, бессмысленный поступок: среди бела дня с горсткой таких же, как сам, безумцев напал на выходящего из машины Лобана, положил из автоматов его охрану и Лобану лично всадил три пули в грудь. А потом скрылся в неизвестном направлении. Чудо спасло Лобана. Он был вроде уже мертвый, когда его доставили в Склифосовского, но после небольшой штопки раздышался и буквально через две недели вернулся в свою берлогу на Чистых прудах.

Ярость и обида Лобана были столь велики, что на несколько дней он потерял дар речи и заговорил только у себя на квартире, куда съехались по экстренному вызову пятеро его ближайших подручных — мозговой центр банды. Им он объявил коротко, но веско:

— Кто поймает Бобу, тому пятьдесят кусков на рыло. Немедленно, наличняком. Ступайте, ребята, я пока подремлю.

Дремать ему пришлось около месяца, пока Бобу отловили. Сперва на рынке опять замелькали загадочные коробочки «Селфинг», и следом Боба явился в Москву откуда-то с юга, загорелый и одухотворенный. Разведка засекла его на хате бывшей (долагерной) жены Земфиры, женщины молдаванского происхождения, и вместе с нею, а также с его шестилетним ублюдком Нодарчиком доставила для правежа в загородную резиденцию Лобана.

Первый (он же окажется последним) допрос Лобан снимал со взбесившегося конкурента в бетонированном бункере, оборудованном именно для таких игр. Растерянный Боба Изякин, привезенный в одних подштанниках и пижамной куртке, по интеллигентской тюремной привычке поначалу ото всего отпирался. Его сверхъестественная наглость поразила даже видавшего виды Лобана.

— Ты что, Лобаша?! — возмущенно гудел поганый анашист. — Да разве бы я посмел! Обознался ты в натуре. Чтобы я на тебя мосол поднял? Да мне мать родную легче в землю зарыть.

Пытки, которым подвергся пленник, невозможно описать, но истерзанный, полузамученный Боба Изякин продолжал утверждать, что не он стрелял в грудь Лобану, и не он распространял фирменные, как гербалайф, коробочки с анашой. Позже, размышляя над этим тривиальным, в сущности, эпизодом своей жизни, Лобан пришел к выводу, что именно необыкновенная стойкость конкурента, сравнимая разве что с тупостью какого-нибудь совка, произвела в его сознании какие-то необратимые разрушения. Распаленный, справедливо разгневанный, он на глазах умирающего лично изнасиловал его бывшую жену Земфиру и заодно малютку Нодарчика.

— Ну что, теперь ты доволен, скот? — спросил у подвешенного на железный крюк мученика.

— Теперь доволен, — прошамкал тот изуродованным, беззубым ртом. — Но стрелял не я. Ты ошибся, Лобаша. Тебе это выйдет боком.

Подернутые пленкой смерти, его глаза смеялись.

С того дня Лобан занедужил. Ему стало что-то мниться по ночам, а впоследствии и светлым днем. Тревожили невнятные голоса, смутные тени. Страх поселился в душе. Но не тот привычный страх, который знаком любому вору и насильнику, не страх расплаты, а тягучая, саднящая тревога, будто кто-то постоянно подглядывал за ним недобрым глазом. Будто нож висел над его лопаткой, занесенный призрачной, нечеловеческой рукой.

Он навестил Земфиру, которой, как ему показалось, пришелся по нраву акт изнасилования. Тугая молдаванка встретила его приветливо, тем более что приехал он не с пустыми руками. Иное дело — шестилетний Нодарчик. В бункере Лобан не причинил ему большого вреда, но поглядывал малыш на страшного дядю чересчур сметливыми, усмешливыми, отцовыми глазами, в которых (или опять помнилось?) полыхало чем-то алым. Когда для закрепления дружбы прилаживал Земфиру на диванчике, почудилось, детский голосок пискнул в ухо: «Не я стрелял, Лобаша!»

Пыл его угас, и Лобан безвольно поник на распростертой молдаванке.

— Ой, голубчик, — попеняла она. — Раз уж начал, не дразни понапрасну.

Лобан уточнил:

— Он что у тебя, ненормальный, что ли, был?

— Почему ненормальный? Обыкновенный мужчина. Сколько ни дай, все мало. Да вы все одинаковые кобели.

— И нигде не числился?

— Откуда мне знать, где вы все числитесь.

Молдаванка заерзала под ним, норовя углубиться, но на Лобана больше не действовали женские чары.

Лучше бы не приезжал.

Уходя, кинул на стол пачку зеленых.

— Мальца ни в чем не стесняй. Будешь нуждаться, дай знать.

Нодарчик следил за ним из угла пристальным, веселым оком.

С того дня наваждение усилилось. Лобан утратил аппетит к жизни. Начал ходить по врачам, колдунам, экстрасенсам. Никто не помог, даже Джуна с ее завораживающей улыбкой. Жуткие грезы томили его, и не видно им было конца. Общий смысл грез был такой, что он после смерти вместе с Бобой Изякиным и его ублюдком бродит по грешной Москве и ищет пристанища. Он вспомнил, что когда-то была у него мать, и собрался навестить ее на кладбище, но побоялся. Наверняка Боба с ублюдком потащатся следом и начнут насуливать матери коробочки «Селфинг», а как такое стерпеть?

— Ответь честно, как на стрелке, — обратился он к Савелию. — Я сошел с ума?

Савелий выслушал его с интересом, но не удивился. Он про Москву все понял еще на Курском вокзале.

— Нет, ум у тебя в порядке. Лукавый тобой верховодит, но это поправимо.

— Что еще за лукавый? — взвился Лобан. — Это все чушь собачья. Бабкины сказки.

Увлеченный пересказом своих страданий, он вылез из пледа и переместился поближе к Савелию. Водочки хлопнул несколько рюмок.

— Нет, не сказки, — уверил Савелий. — Попробуй по-людски жить, лукавый отступится. Сам почуешь.

— Как по-людски? А я что — не по-людски? Ты хоть немного думай над своими словами, мужик.

Савелий обосновал свое мнение. В Москве, какой он ее увидел, людей в натуральном смысле почти не осталось. В ней много одержимых, а есть такие, которые от страха забились по щелям и потихоньку воют. Но эти тоже уже не люди, потому что в них ужас пересилил волю. Потому древний город и отвалился ото всей остальной земли. В нем правит черная сила, и ей подвластно все. По разумению Савелия, Лобан тоже служил этой силе, пока не надорвал пуп. Ему еще повезло. Он мог сразу окочуриться, но Господь его пожалел, дал небольшой роздых.

— Что же это за черная сила? — подозрительно спросил Лобан, ухватя еще водки. — Уж не коммунисты ли?

— Может, коммунисты. Может, кто другой, не знаю. У меня не семь пядей во лбу. Мне одного человека разыскать надобно. Он точно в этой силе замешан.

Лобан пропустил последние слова мимо ушей, о чем-то своем глубоко задумался, даже ручками замахал, отгоняя видения, текущие изо всех углов, но с опозданием спохватился:

— Что за человечек?! Назови. Я тебе любого человечка хоть со дна реки достану.

Когда услышал имя, вздрогнул, побледнел.

— Ну даешь, мужик! Хохряк тебе нужен? Васька Щуп? Да пока к нему близко подойдешь, от тебя мокрое место останется. Зачем он тебе?

На этот вопрос Савелий и сам не знал ответа, поэтому промолчал. Зато Лобан, зябко ежась (водка его больше не грела, как и женщины), рассказал кое-что про Хохрякова. Это великий человек, ему принадлежит будущее. Он правая рука у Большакова, а тот вообще, вероятно, в ближайшее время продвинется прямо в Кремль. Оба они миллионеры и никакая не черная сила, которая мерещится деревенскому простаку Савелию. Напротив, московский обитатель почитает их за благодетелей, потому что они открывают тут и там бесплатные столовые для голодающего люда и посещают церковь вместе с главными руководителями государства, где сам патриарх призывает на них благословение Божие. Включи телевизор — и увидишь.

Лобан ринулся было к экрану, чтобы подтвердить деревенскому пеньку истинность своих слов, но что-то его остановило, помнилось, кровавый детский призрак мигнул за панелью. В задумчивости замер Лобан.

— Чего же ты их боишься, — улыбнулся Савелий, — коли они такие хорошие?

Лобан осторожно заглянул за телевизор, но никого там не обнаружил.

— Каждый раз так, — в отчаянии пожаловался Савелию. — Покажется, кукукнет, подмигнет — и нет никого. Только звук, будто шину спустили. Издевается, что ли?.. Помоги, Савелий. Озолочу, ей-Богу.

— Бога-то зачем поминаешь? — усовестил Савелий. — Золота мне не надобно, а совет могу дать. Только вряд ли он тебе пригодится.

— Какой совет?

— Брось эту лавочку и беги отсюда. Из Москвы беги. Адресок укажу.

— Какой адресок?

— Река, лес, простор. Деревенька на берегу. У меня егерь знакомый. Ему работник нужен. Ты мужчина еще крепкий, хотя пропитой. Гвоздь-то в стену забить сумеешь?

Лобан даже рот открыл.

— Ты что же, мужик, тоже глумиться вздумал? Решил, раз Лобан умом пошатнулся, любую дерзость стерпит?

Савелий сокрушенно покачал головой.

— Не слышишь ты меня. Выходит, не дошел до предела. Помайся еще в одиночку. Но помни: без покаяния не спасешься.

— А знаешь, что я могу с тобой сделать за эти слова? — хоть грозился Лобан, но взгляд у него был затравленный, диковатый. Он вдруг начал задыхаться и валиться набок. Савелий его подхватил, перенес на кушетку, усадил покрепче. Он видел, как Лобану худо, но сочувствия не испытывал. Хотел уж двинуться на волю, но Лобан жалобно окликнул:

— Савелий, будь добр, погоди!

— Что еще?

— Дай хотьподумать. Насчет лесника твоего.

— Подумай, конечно, токо недолго. У меня в Москве, кроме Хохрякова, никаких дел нету. Свижусь с ним — и айда.

— Васька Щуп живым не выпустит. В Зоне сгноит.

— Ничего, отобьюсь как-нибудь.

— Савелий, ты кто?

Уже от дверей Савелий отозвался:

— Об этом себя спроси. Когда догадаешься, полегчает.

В машине пьяненькие Ешка-бомж и проститутка Люба обсуждали грядущую денежную реформу. Прошел грозный слух, что Чубайс готовит указ, по которому у народа отымут всю накопленную валюту, как в девяносто втором году отняли рублевые сбережения. Люба никак не могла понять, как Чубайс это сделает, если доллар везде доллар, и в России, и в Европе, и в Австралии. Рубль, разумеется, другое дело, с ним никуда, кроме СНГ, не сунешься, а с долларом она поедет хоть в ту же Турцию, а там его отоварит. Как Чубайс ей запретит? У нее за годы беспорочной привокзальной службы было заховано в чулок около пяти тысяч зеленых, и она не без гордости осознавала себя вполне обеспеченной женщиной, готовой к любым надругательствам. Бомжу Ешке были смешны ее иллюзии. Он пытался ей втолковать, что ее обывательские ухищрения бессильны перед системой, но тщетно. Как раз когда вернулся Савелий, спор, подогретый бельгийским Денатуратом, достиг горячей точки, и они обратились к нему, как к третейскому судье.

Вникнув в суть, Савелий веско сказал:

— Конечно, отымут. Души вытрясли, дак неужто теперь остановятся.

Водитель буркнул из-за баранки:

— Бабам не втемяшишь. Они еще при советской власти коптят.

Перепуганная Люба решила немедленно ехать в магазин и купить телевизор «Самсунг», о котором давно мечтала, а также кое-что из дорогих нательных вещей. Ешке пообещала за подмогу в доставке телевизора выставить вторую бутылку бельгийского спирта, а Савелию было все равно, чем заняться. Да и компания была ему по душе: люди пропащие, но с каким-то остатком человеческих свойств по сравнению с Лобаном. Прежде чем попасть в магазин, пришлось сделать солидный крюк до Востряковского кладбища, где Люба хранила свои капиталы. Никто не удивился, что она спрятала деньги в таком неподходящем месте, каждый понимал, что куда ни прячь, все одно рано или поздно своруют. На кладбище Савелия поразило обилие свежих могил — целые ряды, — где были зарыты молодые мужчины двадцати-тридцати лет. Необязательно жертвы чеченской бойни, много было юных лиц, усыпленных навеки неизвестно кем и почему. Пока Люба бегала куда-то в одном ей известном направлении, Савелий с Ешкой покурили возле совсем сегодняшней могилки, где на табличке было обозначено: «Соня и Витя Ковровы. 1975-1996 гг. Братва вас помнит, пацаны». Портретов Вити и Сони не было, может, не успели укрепить, а может, уже сорвали. Вокруг много было покореженных, разбитых памятников и оградок.

— Чудно, — грустно заметил Савелий. — Будто мор свирепствует в округе.

Евлампий почтительно спросил:

— У вас в деревне разве не так же?

— У нас вовсе скоро некого будет хоронить.

— Как полагаешь, Савелий Васильевич, кто все это затеял? И почему?

От пожилого человека Савелию стыдно было слышать такие слова, и он не ответил. Только дымом загородился, как марлей.

В магазине «Электроника» оказался такой богатый выбор продукции, что у Савелия глаза разбежались. Он до того видел только один телевизор, старый черно-белый «Рекорд» у тетки Александры, к которой они вдвоем с матушкой в иной вечерок забредали, чтобы поглазеть на вольную, счастливую жизнь латиноамериканских буржуев. А тут, в магазине, на десятках экранов ломали кости, убивали друг дружку могутные парни, кривлялись под музыку полуголые соблазнительные девки, зубоскалили, Делили призы сытые россиянские рожи, да и много еще было такого, от чего голова шла кругом. В этом нарядном магазине уже разверзлась преисподняя, и вежливые продавцы в опрятных костюмчиках заманивали в нее покупателей.

Люба выбрала самый большой телевизор, с самым большим экраном и с какими-то необыкновенными приставками; пока его проверяли и пока любезный молоденький продавец объяснял ей секреты прекрасного ящика, она от волнения даже протрезвела. Озадаченный Ешка цокал языком и бормотал только одно:

— Не донесем, нет, не донесем! Очень тяжелый.

Упакованный в картонный ящик телевизор действительно выглядел неподъемным. Тут же подкатился подозрительный живчик в кожаном берете, весело спросил:

— Куда доставить, господа?

Люба отпихнула его локтем:

— Проваливай, сморчок! Без тебя разберемся… Савелий Васильевич, миленький?!

— Донесу, — благодушно успокоил Савелий, но ему тоже не понравился кожаный берет. Он тут был не один, целая стайка таких же беретов носилась по залу, пересмеивалась, заговаривала с покупателями. Управлял этими озорниками смуглый горец, сидящий на стуле у входных дверей, прямо напротив будочки валютного размена. Береты время от времени скоплялись возле него, получали какие-то указания и снова вспархивали по залу, точно темно-коричневые бабочки.

Савелий без усилия взвалил ящик с телевизором на горб и попер к выходу, но там горец перегородил ему путь, уперев ногу в косяк двери.

— Зачем пуп рвешь, такой уважаемый бородатый мужчина, — оскалился горец в усмешке. — Доверь ребятам, помогут. Будешь доволен.

— Убери ножку, — попросил Савелий, — сломается.

Горец радостно заухал, будто услышал добрую шутку, пропустил Савелия. Вдогонку пожелал:

— Не споткнись, деревня!

Проститутка Люба, шагавшая сзади, прошипела:

— Только попробуй, хачик проклятый!

— Ая-яй! — огорчился горец. — Такая красивая девушка и такая грубая!

Водитель от своей «Волги» заранее махал руками:

— Да вы что! Для такой махины грузовик нужен. Куда я его впихну?

Все-таки открыл багажник, и Савелий опустил телевизор на борт. Водитель оказался прав: телевизор не умещался никаким боком.

— Проблема, — задумался Ешка. — Может, в салон попробуем?

— Попробуй себе на башку поставить, — раздраженно посоветовал водитель. — Говорю же: ищите рафик.

В этот момент и случилась трагедия. Словно выпущенный из пращи, мимо промчался один из кожаных беретов, толкнул в бок Ешку. Ешка повалился на багажник, а телевизор кувырнулся на асфальт. Высота была небольшая, но в коробке что-то явственно хрустнуло, будто лопнул воздушный шарик.

Ешка, матерясь, поднялся с земли, проститутка Люба застыла, как изваяние, а водитель некстати поинтересовался:

— Скоко за него отдала?

Люба, придя в себя, отвесила ему оплеуху, но водитель не обиделся, правильно оценил движение уязвленной женской души. Только посоветовал:

— Теперь чего уж, поздно ручонками махать.

Распаковали коробку, и Савелий вынул телевизор. Так и есть: поперек волшебного экрана пролегла тоненькая, как паутинка, стеклянная трещинка. Люба горько зарыдала, опустясь на погубленный телевизор, и начала задыхаться.

— Может, поменяют? — безнадежно предположил Ешка.

— Поменяют, — согласился водитель. — Вместо одного два дадут.

Никто не заметил, как Савелий вернулся в магазин. А он уже стоял напротив ухмыляющегося горца, сидящего на стуле возле «Обмена валюты». По бокам горца замерло трое его соплеменников — черноволосые, небритые, настороженные, угрюмые, как стая волков перед броском. В одинаковых кожаных куртках.

— Какая беда? — спросил горец. — Говори, поможем.

— Телевизор разбился, — сообщил Савелий.

— Ая-яй! — горец в огорчении хлопнул себя по толстым ляжкам. — Какой неосторожный человек! Почему не послушал, да? Почему сам понес?

Савелий мало был Знаком с кавказцами, но ему нравилось, как они любое дело обсуждают — с шутками, азартно, напористо. Видно, что ребята боевые бесшабашные. Он и по телевизору у тетки Александры не раз слыхал: гордый, свободолюбивый народ. Не чета россиянам рабского происхождения.

— Жалею, что не послушал, — признался он. — Придется как-то исправляться. Любу жалко. Дай, пожалуйста, полторы тысячи, пойду новый, куплю.

— Ой! — сказал горец в испуге. — Повтори, не расслышал. Сколько тебе денег надо?

— Полторы тысячи Люба уплатила.

— Долларов?

— Ну да. У вас в Москве все на доллары теперь считают.

— А почему я должен тебе дать деньги?

— Как почему? Шутник-то твой пробегал. Черноусых, небритых нукеров уже всех трясло от хохота, и они передвинулись поближе для удобства дальнейших действий. Но горец-предводитель остался серьезным. Он даже немного загрустил. Произнес в задумчивости:

— Я думаю, ты не наглый. Я думаю, дурной. Наверное, совсем дикий, из леса пришел. Уходи скорее обратно, а то горе будет. Вообще из Москвы уходи. Я сегодня добрый, живым отпускаю.

— Отдай деньги, уйду.

Доброта горца мгновенно пошла на убыль. Оскаля белые зубы, он привстал:

— Русский собака никогда не понимает хорошего обращения. Мало вас в горах учили… Рахмет, выкиньте из магазина эту обезьяну.

Нукеры, гогоча, кинулись на Савелия с двух сторон, но Рахмета он перехватил на лету, перевернул вниз головой и раскрутил, как оглоблю. Башка Рахмета на бешеной скорости соприкоснулась с головой горца-предводителя, и звук при этом получился ужасный: будто лопнул сразу десяток телевизоров «Самсунг». Еще круг — и остальные нукеры посыпались на пол, как сбитые кегли, роняя финки и кастеты. Но один из них уже лежа выхватил пистолет и открыл огонь. Магазин наполнился визгом и цоканьем пуль. Зазвенела оскожами стеклянная дверь. Две пули царапнули Савелию плечо. Он шагнул вперед и, наступи пяткой, раздавил отчаянному стрелку раздувшееся злобой горло. Потом склонился над поверженным горцем-предводителем, у которого из ушей проступила голубовато-алая слизь. В глазах у него не было никакого выражения — ни испуга, ни веселья, ни боли, ни тоски.

— Давай деньги, — попросил Савелий. — Полторы тысячи. Для тебя копейки, а Любаше подспорье в хозяйстве.

Горец, бессмысленно моргая, потрогал распухшую голову. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но помешал подоспевший наряд милиции — два дюжих сержанта и майор в блестящих погонах. У майора был усталый вид. Оглядев место побоища, он спросил у Савелия:

— Неужели ты все это один наворочал?

Савелий пожал плечами, как бы говоря, что сам немало удивлен происшествием.

— Ну что ж, один труп, четверо изувеченных, огнестрельное оружие… Давай документы!

Савелий протянул зачехленный в тряпицу паспорт.

— Разбираться будем в отделении. Прошу следовать за мной… А вы, граждане, разойдитесь. Или трупов не видели? Сейчас «скорая» приедет…

Из толпы любопытных выскочил бомж Ешка и начал что-то горячо объяснять, но майор поднял руку, призывая его к молчанию. Обернулся к Савелию:

— Подельщик твой?

— Просто знакомый человек. Вместе телевизор покупали.

— Бомжа тоже в машину, — распорядился майор.

В отделении Ешку сразу кинули в камеру, а с Савелия сняли допрос. Майор отвел его в маленькую комнату с зарешеченным окошком, усадил на стул, направил в лицо горящую настольную лампу с металлическим козырьком, а сам уселся за стол, разложил бумагу и приготовился записывать. Он задал Савелию много вопросов: как зовут, откуда родом, сколько лет, чем занимаешься, зачем прибыл в Москву — и прочее, прочее в том же духе. Савелий отвечал искренне и охотно, но не все ответы пришлись майору по душе. Через пять минут он заподозрил, что задержанный, как он выразился, «крутит вола». В частности, он не мог понять, как это Савелий сорок лет просидел на печи, а потом вдруг сорвался с места и неизвестно зачем приехал в Москву. Слишком неправдоподобно. Даже по нынешним временам.

— Если ты, Савелий Батькович, — заметил майор, откладывая ручку, — решил закосить под полоумного, не торопись. Еще подумай, где тебе будет лучше — в тюрьме или в психушке.

— Мне бы плечо перевязать, — пожаловался Савелий. — Кровь перенять.

— Чего у тебя с плечом?

— Пулькой задело.

Майор ушел, оставя его одного, и вскоре вернулся с санитаром. Может, это был не санитар, а кто-то другой, но в белом халате и с медицинским саквояжем. Савелий загодя разделся, снял свитер и нательную рубаху, всю набрякшую черным. Пули прошли по касательной, но разворотили телесные ткани довольно глубоко. Жгло плечо, как паяльником. Санитар, ни слова не говоря, обработал раны и стянул плечо натуго наклейкой и бинтом.

— Укольчик сделать?

— Так заживет, — отмахнулся Савелий.

— Ну гляди. У нас нынче любой препарат на счету.

Пока санитар обихаживал Савелия, майор обошел его со всех сторон и даже пощупал в разных местах.

— Выходит, Савелий Батькович, ты такие бугры накачал, на печи сидючи?

— Природа, — объяснил Савелий. — Кому че даст, то имеешь.

Обратно натянул на себя мокрую рубаху и свитер.

— Теперь бы чайку стаканчик. Озноб унять.

Майор велел санитару озаботиться чайком. Когда остались одни, спросил:

— Ты хоть понимаешь, во что вляпался? Савелий понимал, но, как оказалось, не совсем верно. Он надеялся, что свидетели, которых было полмагазина, подтвердят, что он никого не трогал, а на него как раз напали несколько человек с ножами и железками, вдобавок в него стреляли, и он думал, что это смягчит его вину. Майор не удивился его наивности: откуда было набраться уму-разуму глубинному жителю. В процессе допроса он уже как-то поверил, что Савелий вряд ли настоящий преступник, и, вероятнее всего, действительно всю предыдущую жизнь ковырялся в навозе да задирал коровам хвосты.

— Если ты правду говоришь, Савелий Батькович, то лучше бы тебе не вылезать из деревни до скончания века. Ты думаешь, кто Москвой правит? Думаешь, Лужков с Куликовым? Ошибаешься, братец. От старых порядков не осталось и помину. Масть в столице держит частный капитал. А у кого он в руках? У еврейского банка да у лиц кавказской национальности. Это тебе любой мальчишка растолкует, это надо понять, прежде чем за дрын хвататься. Ты не чечена убил, ты на самое святое замахнулся — на Доллар. Теперь тебе так или иначе — на воле, в тюрьме ли — все одно хана. Поумнее тебя люди пытались с долларом совладать, и что? Иных уж нет, а Другие, как говорится, далече.

— Ты тоже у доллара на службе, майор?

Майор не смутился и не осерчал.

— А как ты полагаешь? У меня семья, трое детишек, недавно внук родился. Есть и дополнительные траты. Зарплата вместе с выслугой и прочими льготами около миллиона. Могу я на это прожить?

— В деревне намного меньшим обходятся.

— Но не в Москве. Нет, не в Москве.

— Понятно. Что же мне делать? Майор дождался, пока санитар поставит перед задержанным стакан чая и блюдце с бубликами уйдет. Спросил:

— Денег у тебя, конечно, нету?

— Откуда, — Савелий отхлебнул чая, напоминавшего по вкусу настой чабреца. Укусил бублик.

— Ладно, чего там, — майор затянулся сигаретой. Подержу денька три в камере, потом устрою побег. Но с условием, чтобы духу твоего в Москве не было.

— Почто такая милость?

Майор глянул весело, отрешенно.

— Эй, Савелий! Плохо обо мне подумал, да? Я русский офицер, доллару служу, все верно, но совесть не продал. Земляков подонкам не выдаю. Ты первый, кто вот так в одиночку на бусурмана выше. Других не помню. Спасибо тебе, утешил немного.

— Спасибо и тебе, — Савелий допил чай, — Почему же сразу не отпустишь?

— Сразу нельзя, подозрительно. Ты уйдешь, мне оставаться. Да и опасно. Они на улице по ют, но не с одним пистолетом. У них для тебя много гостинцев найдется.

В камере, куда Савелия сопроводили на ночлег, набилось человек пятнадцать, и бомжа Ешку уже изрядно помяли. Сидел он в углу у параши, харкал кровью.

— За что тебя? — удивился Савелий.

— Прописка, — удовлетворенно отозвался бомж, вынув изо рта выбитый зуб. — Не наш район. Положено так. Тебе тоже подкинут.

— Вона как, — озадачился Савелий. — Суровые правила.

— Иначе порядка не будет, — прошамкал Ешка. К ним уже подступали обитатели камеры. Вернее, большинство лежало на нарах и наблюдало за начинающимся представлением, как из ложи, а два вертлявых, худосочных на вид хлопчика приближались к ним кругами, пританцовывая и что-то напевая себе под нос, вроде бы еще не видя, что появился новый жилец. Под потолком болталась лампочка на проводе, освещение было хилое, но все равно было заметно, какой здесь собрался разношерстный народец. Попадались натуральные уголовники, с татуировкой, с блатными рожами, но остальные были собраны неведомо по какому признаку: двое слепых, старик, уместивший на острых коленках шарманку, трое мужчин в адидасовских тренировочных костюмах с такими будками, как у бульдогов, и, что особенно изумило Савелия, великовозрастная девица в серой хламиде, с ярким пятном на переносье и с наполовину выбритой головой.

— Кто ж тебя колошматил? — спросил Савелий у бомжа. — Нешто бульдоги вон те?

— Не-е, бульдоги смирные. Они на экспертизе. Хозяйка тут кришноаитка. Кланька-Децибел.

— Почему женщина вместе с мужиками сидит?

— Где же ей быть? Все помещения под товар заняты.

Пока разговаривали, вертлявые хлопчики на них наткнулись.

— Ой! — пискнул один. — Дядька какой бородатый! Ты не знаешь, Шурик, кто это такой?

— Не знаю, Мироша. Свои все дома. Может, это дед-мороз?

Шурик подергал Савелия за бороду.

— Настоящая борода, не приклеенная.

С нар донеслось одобрительное гудение. Чей-то голос веско изрек:

— Пусть налог уплатит.

— У тебя есть денежки, дяденька? — задорно обратились к Савелию хлопчики, продолжая извиваться, как два глиста. — Или водочка? Или травка? И еще чего-нибудь хорошее?

— Ничего у меня нету, — огорчил их Савелий. Самому бы кто дал денежку.

Хлопцы всполошились.

— Мамочка! — завопил Шурик. — Дяденька нал платить не хочет. Говорит, денег нету.

Девица-кришнаитка пропищала в ответ:

— А член у него на месте? Ну-ка проверьте.

— Дяденька, слышишь, чего мамочка требует, засмущался Шурик. — Ничего не поделаешь, нельзя мамочку огорчать. Покажи-ка нам свой членчик. Не бойся, мы его не откусим.

Шурик и Мироша не стали дожидаться, пока Савелий добровольно выполнит странную просьбу. Хихикая, потянулись к нему тонкими ручонками. Савелий сгреб шутников за шкирку и, приподняв, швырнул на нары, стараясь целить на пустое место. Но все же, падая, хлопчики придавили старика с шарманкой.

— Сейчас братва ринется, — предупредил Ешка. Действительно, трое бульдогов, угрожающе заворчав, все разом спустили ноги с нар. Но девица-кришнаитка на них цыкнула:

— Сидеть! — и сама приблизилась к Савелию. Даже в хламиде было заметно, как она хорошо сложена и грациозна. Но глаза у нее были больные, тусклые, как лампочка на потолке.

— Хочешь меня? — спросила у Савелия.

— Конечно, хочу. Ты красивая. Только зачем голову побрила?

— Хочешь или нет? — требовательно повторила девица.

— Да как-то на людях вроде неудобно…

— Тогда раздевайся, — она подала пример, мгновенно через голову стянула с себя серую хламиду и осталась в чем мать родила. Золотистое девичье тело празднично воссияло в грязной камере у самой параши. Савелий опустил глаза.

— Чего ждешь, странник? — вкрадчиво вопросила кришнаитка. — Или я не хороша для тебя?

— Я бы на твоем месте ее ублажил, — посоветовал сбоку Ешка. — Может, отвяжутся. Видишь, она же накуренная.

— Да разве так можно, когда… — но не успел досказать. Девица, вытянувшись в струнку, звеняще отчеканила:

— Отринув молящую женщину, собака, ты обидел властелина! Прими же кару!

В ее руке мелькнула длинная вязальная спица. Савелий не успел загородиться, серебряное жало вонзилось в его сердце.

Часть третья

НЕ ПОМНЯЩИЕ РОДСТВА

Глава 1

В лето 199… от рождества Христова на Москву упали дожди, насыщенные мириадами неизвестных науке бактерий. Стоило капле скользнуть за воротник, или человек в рассеянности проводил мокрой рукой по лицу, и они через кожные покровы проникали внутрь организма. Космические бактерии не относились к категории болезнетворных, и их внедрение не приносило ощутимого вреда. В начале диверсии наблюдалось, правда, легкое недомогание, слабая желудочная колика и повышение температуры, но столь кратковременные, что больной не успевал по-настоящему обеспокоиться. Зато через двое-трое суток, когда бактерии, обжившись в кровяных руслах, захватывали мозг, человек вдруг испытывал Нечто вроде телепатического шока. Замирал там, где его настиг удар, обливался горячим потом и внезапно, спустя мгновение, ощущал себя совершенно счастливым, словно выздоровевшим после долгой, грозной, роковой болезни. Отступал мрак жизни, прояснялось небо, а если метаморфоза заставала в домашней обстановке, то даже старая мебель, казалось, на его глазах покрывалась новым, сверкающим лаком. Острота первых ощущений была настолько велика, что люди начинали беспричинно хохотать, ощупывать себя, точно ловя щекочущую блоху, а иногда падали в обморок, но тоже такой краткий, что мало кто успевал брякнуться на землю. Дальше ничего особенного не происходило, но человек, предоставивший свой мозг в распоряжение бактерий, уже никогда не возвращался к себе прежнему. Он не терял памяти, однако все события прошлой жизни обретали иной смысл: беды, обиды, ошибки, утраты минувших дней, иссушившие сердце печалью, представлялись теперь сущим пустяком, и на первый план в воспоминаниях выступали, как суть бытия, только радость и смех.

После летних дождей на улицах появилось много забавных, неуклюжих людей, которые вызывали недоумение и зависть у тех, кто не подвергся нападению неведомых микроорганизмов. Хохочущий старик в очереди, разбивший пяток яиц, купленных на остаток пенсии; юная школьница на восьмом месяце беременности, восторженно примеряющая шляпку у зеркала в магазине; обремененный взятками и многочисленной родней чиновник, рисующий чертиков в рабочем гроссбухе;

добрый молодец с разбитой башкой и с выбитым глазом, читающий доктору стихи Есенина; и уж совсем обыкновенная повседневность — множество пешеходов, спокойно переходящих дорогу на красный свет, не обращая внимания на летящие «чероки» и «мерсы» хозяев жизни, — все это создало к концу лета какой-то карнавальный фон в столице, вызвавший немалую озабоченность психиатрических служб.

Важная подробность: эпидемия затронула в основном бедных людей, которые после ослепительных реформ уже не могли раскошелиться на зонты. Психиатрические службы, хотя и обеспокоенные, предпочитали не иметь дело с ликующими гражданами по той же простой причине, что с них нечего было взять за лечение. Однако и среди психиатров нашлось несколько фанатиков чистой науки, которые попытались безвозмездно изучить загадочный массовый феномен. В частности, некто Иммануил Сиверовский, сын знаменитого в прошлом академика Сиверовского, нобелевского лауреата (исчез два года назад, уйдя в молочную за бутылкою кефира), составил опросные листы по методу немецкого профессора Шотенгаузена и по личной инициативе провел обследование более чем ста москвичей разного возраста и рода занятий. Выводы талантливого ученого были неутешительные. У больных с внедренным дождевым микробом был существенно задет гипоталамус, парализован зрительный нерв и, видимо, в силу этого произошло мутагенное смещение психики, Говоря проще, эти больные, не утратив рефлекторных навыков, воспринимали мир таким, каким он казался им в детстве. Говоря еще проще, они лишились способности к адекватному восприятию реальности.

Выдержки из опросных листов, приведенные И. Сиверовским на докладе в Лиссабоне:

«…П. П. Зайцев, пенсионер, полковник в отставке. 70 лет.

Вопрос: Петр Петрович, какая сегодня погода? (Октябрь, гололед, дождь, ветер — девять баллов.) Ответ: Восхитительная.

Вопрос: Нам известно, что в минувшем году вы перенесли инфаркт и операцию по поводу аденомы простаты…

Ответ: Полная чепуха. (Довольный смешок.) Вопрос: Как вы себя чувствуете? Ответ: Восхитительно.

Вопрос: Вы бывший военный. Как вы оцениваете сегодняшнее состояние армии?

Ответ: Самая непобедимая в мире.

Вопрос: Но известно, что в армии брожение: не платят зарплату, негде жить и прочее. Как вы это оцениваете?

Ответ: Полная чепуха. (Довольный смешок, переходящий в хохот.)


…3. И. Петрова, домохозяйка, бывшая швея. Фабрика закрыта. Торгует сигаретами у метро. 54 года.

Вопрос: Зинаида Ивановна, вы получаете какое-нибудь пособие от государства?

Ответ: Нет. А зачем оно мне? Я прилично зарабатываю.

Вопрос: Сколько, если не секрет? Ответ: Иногда до трехсот тысяч в месяц. Куда больше?

Вопрос: Зинаида Ивановна, у вас, как мы знаем, трое взрослых детей. Чем они занимаются?

Ответ: Все, слава Богу, хорошо устроены. Младшенькая, Раечка, проститутка, по телевизору два раза выступала. (Игривая улыбка.) Старший, Олег, по торговой части пошел, челнок. Скоро магазин откроет. Средний, Алеша, он у нас спортсмен, поступил в Мытищинскую группировку. Мечтает стать киллером. Ему еще два года осталось сидеть. Мы все им гордимся. Славный мальчуган.

Вопрос: Помогают вам?

Ответ: А чего помогать? Не голодаю, слава Богу.

Вопрос: С мужем вы, кажется, разошлись?

Ответ: (После долгого смехового припадка.) Можно и так сказать. Гришенька похмелился киевской горилкой. Чего в бутылку налили, никому не известно. В одночасье преставился. Похоронили в пластиковом мешке, все честь по чести.

Вопрос: Извините, Зинаида Ивановна, немного о политике. Кому из наших лидеров вы доверяете?

Ответ: Анатолию Борисовичу Ельцину, батюшке нашему.

Вопрос: Вы за него голосовали? Ответ: (Сгибается от смеха.) За кого же еще?! Не за этого же, как его, не за Зюгана же! Да им дай волю, все враз у народа отберут. И загонят, куда Макар телят не гонял.


…Г. П. Калинкин, студент МГУ, третьекурсник, факультет прикладной математики.

Вопрос: Гриша, если бы перед вами стоял выбор: жениться на пожилой, но богатой женщине или на молодой, красивой, но бедной — что бы вы предпочли?

Ответ: (Озорно подмигивает). На старухе женюсь, а с молодой телкой буду спать. Ну и вопросики у вас!

Вопрос: Многие студенты сегодня вынуждены подрабатывать. Вы тоже?

Ответ: Подрабатывать — громко сказано. Надыбаешь лимончик — и ладушки.

Вопрос: Каким образом?

Ответ: Наркотики, рэкет, барахло… Какая разница. Лишь бы платили. Мы же цивилизованны люди.

Вопрос: Но есть все же некоторые моральны нормы, которые…

Ответ: Предрассудки! (Широкая улыбка.) И в это знаете не хуже меня.

Вопрос: Гриша, на вашем курсе двое студентов покончили с собой. Ваши комментарии?

Ответ: Придурки. Один перерезал вены, а второй удавился в сортире. Это даже не смешно. Подыхать надо красиво.

Вопрос: Что значит — красиво?

Ответ: Да вот как Владька Сидорчук с Зинкой в прошлом году. Выпили, курили. Начали трахаться на подоконнике. Тридцатый этаж. Хотели кончить на лету. Вот по-нашему, по-россиянски. Кайф! Тридцатый этаж, представляете? Оба в лепешку. Ха-ха-ха!..»

На Лиссабонском съезде психиатров после доклада Иммануила Сиверовского разгорелась бурная дискуссия. Главенствовали два мнения. Первое: Москва, подвергшаяся нашествию космической бактерии, деградировала до такой степени, что вскоре, вероятнее всего, исчезнет с карты мира, канет в Лету, как пресловутая Атлантида.

Второе, прямо противоположное: в древнем городе на фоне бактериальной мутации зарождается новый вид гомо сапиенса, обладающего невероятной способностью противостояния враждебной среде. Возможно, именно в Москве происходит переход человечества на следующую, качественно новую ступень эволюции.

Иманнуил Сиверовский не разделял ни ту, ни Другую точку зрения. Ему все чаще припоминались пророчества домработницы Пелагеи о скором Конце света. Из Лиссабона он не вернулся домой и на всякий случай попросил политического убежища.

Гурко били так долго и умело, что он несколько раз терял сознание, а когда приходил в себя, экзекуция продолжалась. Сменялись лишь действующие лица. Сперва какие-то молодые люди в юнгштурмовках под руководством бравого инструктора отрабатывали на нем удары по печени и почкам. Удары наносились из любого положения, поодиночке и группой, и Гурко, спеленутого по рукам и ногам, то подвешивали на крюк, то катали по земле, то закрепляли в виде скобы промеж двух деревянных столбов. Инструктор демонстрировал, как вышибать дух из противника пальцем, кулаком, локтем, коленом, и Гурко решил, что его хотят заколотить насмерть, но ошибся. При очередном прояснении сознания он обнаружил, что на нем тренируются уже две разъяренные фурии, поставившие себе целью отработать технику внезапных овчарочьих укусов. Фурии были в обыкновенных пляжных купальниках, и их женские признаки радовали глаз. Он был накрепко привязан к столбу, а фурии подкрадывались поочередно, впивались острыми зубками в плечи, в лицо, в живот, в бедра, мгновенно отскакивали, сплевывая кровь и ошметки плоти. Прелестные окровавленные личики сияли звериной радостью. Он отключился, когда одна из них особенно удачным укусом разорвала ему шейную вену. Но и это был не конец. В следующее пробуждение его тушили пожарными брандспойтами. Как он уловил, игра называлась: спасение обгоревшего трупа. Сперва забрасывали его паклей, бумагой, тряпками и поджигали. Потом мощными пенными струями сбивали пламя. В качестве обгоревшего трупа он выдержал три поджога и снова канул в небытие.

Очнулся в чистой комнате со светлым окном, в мягкой постели. Нигде ничего не болело, но тела как бы и не было, он его не чувствовал как обычно, а словно воображал. Дышать приходилось не носом и не ртом, через какую-то щелочку на воображаемом лице. Ощущение было сравнимо разве что с описанием Моуди жизни после смерти. В комнате находился еще один человек, совершенно реальный, хотя само его присутствие тоже наводило на мысль о потустороннем мире. Этим человеком была Ирина Мещерская. Целенькая, с ясным лицом, в сером комбинезоне. Она сидела на стуле и, увидев, что он открыл глаза, со вздохом подалась к нему. Гурко попробовал заговорить, и это у него получилось, хотя слова просачивались опять же не через рот, а через дырочку в неопределенном месте.

— Рожа обожженная? — спросил он. Мещерская точно ждала этого вопроса, тут же поднесла к его лицу круглое маленькое зеркальце. С удивлением он узнал себя таким, каким был всегда — даже чисто выбритым, и сразу же к нему вернулось ощущение тела, причем с такой чудовищной определенностью, словно на него рухнул дом.

— Ты не обгорел, — улыбнулась Ирина. — Это новая технология. Психологическое воздействие. Они не хотели тебя убить.

— Почему?

— Наверное, хотят кое-что выяснить.

— Почему ты здесь? Это какой сектор?

— Это не сектор. Это приемный покой. — Ирина положила прохладную ладонь ему на лоб. — Меня к тебе приставили, не знаю зачем. Вернее, догадываюсь. Но точно не знаю.

Их взгляды встретились.

— Я тоже догадываюсь. Но мы ни о чем не будем говорить, кроме любви, верно?

Ирина наклонилась и прикоснулась губами к его рту.

— Ты был великолепен. Я рада, что это видела. Но мы все равно погибли. Это всего лишь вопрос времени.

Гурко пошевелился. Комната крутанулась перед глазами разноцветными блестками, но усилием воли ему удалось поставить ее на место.

— Печень, ребра и еще всякая мелочевка, — деловито перечислил он. — Придется полежать денек-другой, если позволят.

— У тебя железный организм. Врач сказал, ты суперживучий.

— Тут бывают и врачи?

— Еще какие! Самые лучшие… Да что же это я, ты, наверное, голоден?

Гурко сосредоточился на этой мысли, и желудок отозвался добродушным урчанием.

— Можно, конечно, перекусить.

Ирина убежала и вскоре вернулась с подносом: бутерброды, соки, чай, молоко, холодная курица, хлеб, — небывалый пир. Помогла ему усесться повыше, обняла за плечи.

— Одной пищей сыт не будешь, — пробурчал он, — хочется чего-нибудь духовного.

— Всегда к вашим услугам, мистер, — бесшабашно сверкнули серые глаза…

Скоро наведался врач, упитанный господин в роговых очках — с нормальным обхождением: как себя чувствуете? Где болит? А вот сейчас померим давление. Гурко был тронут. Оставшись довольным осмотром, врач сделал ему укол.

— Наркотик? — спросил Гурко.

— Зачем наркотик? Витамины. Вам хотелось бы наркотик?

— Рентген бы неплохо сделать, поглядеть, сколько ребер сломано.

— Нет проблем. Встать сможете?

— Конечно.

Поддерживаемый Ириной, он спустил ноги с кровати и встал, покачиваясь. Только тут заметил, что на нем вместо привычного комбинезона какая-то серая фланелевая рубаха почти до пят.

Рентгеновский кабинет располагался поблизости: по коридору и за угол. Гурко в сопровождении доктора и Мещерской доковылял туда благополучно. В кабинете никого не было, кроме женщины в черном халате, габаритами напоминающей небольшого слона. Женщина курила сигарету и читала газету «Московский комсомолец». У Гурко давно создалось мистическое ощущение, что если он очутится на Луне, то и там кто-нибудь будет читать именно эту газету. Или, на худой конец, «Спид-Инфо».

Увидев гостей, женщина отложила газету и распорядилась басом:

— Догола!

Гурко послушно стянул с себя фланелевую рубаху, под которой ничего больше не было. От боли слегка покряхтывал. Укладывая его под экран, женщина-слон, игриво хмыкая, несколько раз его ущипнула и подергала.

— Крепенький, пухленький какой! — похвалила. — В третьей комнате лежишь?

— Откуда я знаю.

— Жди. Попозже, может, загляну.

Присутствие врача и Ирины Мещерской женщину не смущало. Похоже, она в приемном покое была на особом положении.

У него оказались трещины в пяти ребрах, и под руководством врача женщина-слон наложила тугую, щадящую «корсетную» повязку. Спеленала эластичными бинтами туловище в кокон. К концу процедуры она так возбудилась, что потребовала у врача:

— Оставь мне его на часок, Данилыч! Врач хладнокровно ответил:

— Этот парень на контроле. Без звонка Василь Василича нельзя.

— Ты, Данилыч, самый настоящий вонючий бюрократ, — разозлилась рентгенолог. — Вот придешь чего-нибудь попросить, сука шестерочная!

День прошел спокойно. Большей частью Гурко дремал, а когда просыпался, Ирина его кормила или поила чаем. Они много разговаривали, но беспредметно, туманно. Им было хорошо вдвоем. Ровно тянулось безгрешное любовное бдение. Он узнал, как Ирина жила на воле, какой была знаменитой парикмахершей, как ездила на конкурс в Европу, получала награды, покоряла мужские сердца, любила развлечения, музыку, деньги и ничуть не ценила, что всего у нее было в избытке. Разве могла она представить, что так дико все оборвется.

— Никто не мог представить, — утешил Гурко. — У всех оборвалось. Но дальше будет еще хуже.

— Хуже, чем в Зоне, уже не будет.

Разумеется, она ошибалась, но Гурко не стал ее огорчать, делясь прогнозами, к которым пришел, наблюдая за событиями в России. Да она бы, пожалуй, не поверила. Женщины живут сердцем, не разумом, в этом их спасение. Они не умеют заглядывать в будущее, и не стоит их туда тянуть. Вековая мудрость женщины в том, что она живет одним днем, и даже воспоминания, чуть отдалясь, превращаются Для нее в волшебную сказку, пересказанную обязательно добрым человеком. Ночью они лежали без сна, глядя в окно, откуда свешивался им на брови Небесный полог. У них и в мыслях не было заняться Чем-то еще, помимо разговоров.

— У тебя что-нибудь болит? — в который раз заботливо спрашивала она.

У него ничего не болело. И он не сомневался в том, что Зона против него не устоит. После долгой паузы Ирина вдруг изрекла:

— Знаешь, Олег, ты первый мужчина, от которого я хочу забеременеть. По-настоящему хочу. Это смешно, да?

Соленая шутка вертелась у него на языке, но он ее проглотил. Задетая его молчанием, Ирина повтор рила:

— Это глупо, да? Я говорю об этом, когда нам и жить-то осталось с тютельку?

Гурко ответил совершенно всерьез:

— У нас будут дети. Это неизбежно. Ирина с облегчением вздохнула, прижалась к его забинтованному боку.

— Ты ловкий обманщик, мистер. Жаль, что мы не встретились на воле. Уж я бы поводила тебя за нос.

Под утро они все же уснули, и им привиделся общий сон. У сна не было сюжета: река, солнечный день и блистающее марево без конца и без края. К сожалению, в этом чудесном сне кто-то с железными бицепсами перепиливал грудь Гурко двуручной ржавой пилой. Ему было стыдно, что любимая парикмахерша наблюдает мерзкую процедуру.

— Не смотри, отвернись, — попросил он.

Но она ответила:

— Не переживай, мистер. Когда тебя перепилят, у меня родится двойня.

…Днем его отвезли к Большакову. Донат Сергеевич специально прикатил из Москвы, чтобы поглядеть на строптивого постояльца. Двое молодцов чуть ли не волоком спустили Гурко в подвал и усадили на табурет. Обе руки, заведя за спину, прикрепили наручниками к железным кольцам, торчащим из стены. В таком положении он больше напоминал ушастого лугового кузнечика, чем человека. Он удивился, что его опять собираются пытать. Зачем?

Когда вошел Донат Сергеевич — высокий, элегантный, в вечернем костюме, — Гурко его сразу узнал — Мустафа! — но не подал виду.

Несколько мгновений Мустафа его молча разглядывал, презрительно щурясь, потом уселся на стул напротив. Его темная лысина празднично сияла, как бы подсвеченная изнутри.

— Это не пыточная, господин чекист, — насмешливо заметил Донат Сергеевич. — Больше тебя бить не будут. Просто необходимая мера предосторожности. Ты ведь очень прыткий паренек.

— У вас тут особенно не побалуешь, — уважительно отозвался Гурко. В подвале они были одни, и Дверь за собой Мустафа плотно прикрыл.

— Как тебе понравилась Зона? — Мустафа закурил длинную сигарету, которую достал из золотого портсигара с затейливой, под старину инкрустацией. Суля по характерному запашку, сигарета была с заправкой. В ориентировке, которую когда-то Гурко внимательно изучил, об этом увлечении миллионера ничего не было сказано. Зато в ней было сказано, что по жестокости и изворотливости Мустафа превосходил большинство новых хозяев страны. Это была высокая оценка. Возможно, Большаков страдал параноидальным синдромом Зингера (некромания плюс суицидная неврастения).

— Вам так важно мое мнение? — Гурко укрепился в такой позе, чтобы не слишком ломило потрескавшиеся ребра.

— Конечно. Ты культурный человек, доктор наук. Притом легко убиваешь, это сближает нас духовно. Но суть не в этом. Мнение таких людей, как ты, безусловно, повлияет на то, как наши деяния оценят потомки, не так ли? Улавливаешь мою мысль?

— Мне нравится Зона, — просто сказал Гурко. — Это великая метафора будущей России.

Растроганный, Мустафа спросил:

— Надеюсь, ты говоришь искренне?

— Насколько позволяют наручники.

Мустафа кликнул служку и велел разомкнуть.

Гурко левую руку. Предложил сигарету, сам поднес зажигалку. Вообще как-то взбодрился. И Гурко стало полегче, когда затянулся дымом, настоянным на травке. Он пошутит:

— Однако плохо без дури в Зоне дуреть.

— Да, да, — согласился Мустафа, — недостатки есть, а где их нет. Но общая идея, общая идея!.. Однако времени у меня в обрез, в двенадцать выступаю в парламенте, вернемся к нашим барашкам. Ты, конечно, догадываешься, почему до сих пор живой?

Если Гурко и догадывался, то смутно. Он лишь глубокомысленно кивнул.

— На Геку Долматского, которому шею свернул, мне, естественно, насрать, — продолжал Мустафа, — но убыток огромный. Смерть клиента в Зоне — это ЧП, это потеря репутации. Это, в конце концов, семизначные цифры откупного. Зачем ты это сделал, чекист, не понимаю, правда, зачем? Что у тебя так зудело?

— Он был очень гнусный, — пояснил Гурко.

— Честно говоря, я в затруднении, — Мустафа добродушно почесал затылок. — Ты ухитрился совершить преступление, за которое любое наказание будет смехотворным. Ну допустим, пошлю я твою башку с розочкой в зубах на золоченом подносе наследникам Геки, как предлагает Васька Щуп. Допустим, газеты и телевидение расскажут о тебе, как о кровавом неуправляемом маньяке. И что дальше? Можно это считать хотя бы возмещением моральных издержек? Не уверен. Репутация все равно подмочена. Поставь себя на место цивилизованного человека, который собрался к нам на отдых и вдруг узнает, что по Зоне бегают неуправляемые маньяки? Кому на хрен нужно такое сафари! Ну чего молчишь? Я ведь к тебе обращаюсь?

— Может быть, — осторожно заметил Гурко, — Некий элемент риска как раз добавит остроты, привлечет. Это ведь как подать. Если поручить хорошему журналисту, какому-нибудь Сванидзе или Ленке Масюк…

— Заткнись, чекист! Без тебя знаю, кому поручить.

Мустафа вскочил и прошелся по подвалу — пять шагов до двери, пять обратно. В свои шестьдесят с гаком он двигался легко и гибко. Лысину обвевали невидимые черные кудри. Вернулся, сел, уставился на Гурко немигающим взглядом. Прекрасные черные, блестящие глаза буравили, как два сверла. Повадкой схож с генералом Самуиловым, очень схож, но статью погуще.

Гурко виновато моргал.

— Придется отработать, — сказал Мустафа. — А там как знать… Да, забыл спросить, тебе жить-то хочется?

— Почему бы и нет? Каждому червячку лишний часок поползать охота.

— Я почему поинтересовался. Людишки, я заметил, как-то сильно сникли. Большинство уже сами не уверены, чего им лучше: жить или подохнуть. Бросовый матерьял. Таких и давить скучно. К осенних мух. Россияне, одним словом. А вот Гека Долматский пожить любил и умел. То-то поди огорчился, когда ты ему крестец сломал.

— Не успел огорчиться.

— Так вот. Придется отработать должок. Это не просто, но если постараешься, появится шанс выжить. Гордыню забудь. По глазенкам вижу, надеется, как-нибудь пронесет. Вечное интеллигентское заблуждение. Нет, здесь у нас все надежно, это не советская тюрьма — это Зона. И ты в ней увяз. Строго говоря, попав сюда, ты уже труп. Твоя вся прежняя жизнь — вот здесь, — Мустафа показал ему жилистый кулак. — Даже если чудом снесешься со своими или даже выскочишь за ограду — это ничего не изменит. Чем раньше свыкнешься с этой мыслью, тем легче тебе будет.

— Я уже свыкся, — пробормотал Гурко. Мустафа улыбнулся с пониманием.

— Ну-ну, побрыкайся еще… Сейчас я тебе кое-что интересное покажу.

Подойдя к стене, он сдвинул деревянную панель, и в нише открылся телеэкран… Мустафа вставил в ячейку кассету, щелкнул пультом — экран осветился. Гурко узнал родительскую квартиру и матушку, склонившуюся над плитой. В первое мгновение он решил, что это какой-то фокус, трюк, но это была обыкновенная съемка скрытой камерой. Вот матушка отошла от плиты, накрывает стол: лицо крупным планом, озабоченное, родное до каждой морщинки. Усмехнуласькаким-то своим мыслям.

— Тебе хорошо видно? — любезно спросил Мустафа.

— Да, нормально.

Щелкнула заставка, и Гурко увидел отца, который садился в машину. Служебная перевозка, допотопная «Волга-24». Раз в месяц для экстренных случаев отец имел право пользоваться служебной Машиной и очень гордился этой оставленной ему за особые заслуги перед родиной привилегией. Надо не Надо, он обязательно ездил на ней в поликлинику почти через весь город. Ведомственная поликлиника для ветеранов спецслужбы — еще одна уцелевшая почесть. Машина уехала, и экран погас.

— А теперь, — холодно заметил Мустафа, — увидишь, что будет с твоей мамочкой, если еще разок залупишься, сучонок.

Следующее переключение кнопок — перед взором Гурко открылась комната, из которой его час назад переправили в подвал. Зрелище было не для слабонервных. Ирину Мещерскую обихаживали двое громил звероподобного вида, два горных козла. Они как-то так противоестественно перегнули ее, голую, поперек стула, что при каждом энергичном насаживании ее голова билась об пол. Волосы стелились темной волной, лица не было видно. Громилы гоготали, смачно шлепали золотистое тело жертвы, но изображение было беззвучным. Эта картинка навеки запечатлелась в глазах Гурко. Он смотрел не отрываясь, заледенев сердцем. Мустафа выключил экран. Задвинул панель. Вернулся на свой стул, закурил. С любопытством разглядывал Гурко.

— Обещаю, чекист, — хрипло процедил, — с мамашкой будет то же самое, и ты сам это увидишь. Папаню при тебе посадим на кол. Их обоих отправят в двенадцатый век. Нашествие монгол. Ты верно понял: у нас не забалуешь. Других родителей тебя не будет, сынок.

Гурко молчал.

— Тебе сейчас не сладко, понимаю, — продолжал Мустафа с какой-то неожиданно заботливой ноткой. — Не подумай, что я тебе лично желаю зла. Отнюдь. Более того, мне по душе такие, как ты. Сильные, умные, рисковые. Любящие кровь. Не боящиеся ее проливать. Просто ты, Гурко, по ошибке сел в поезд, который разобрали на запчасти. Только я один могу помочь тебе выбраться из-под обломков. В сущности, я тебя спас. Васька Щуп, а в Зоне его слово — закон, точит на тебя клык. Хоть сегодня готов списать в архив. А я в тебя поверил, понимаешь? В твое здоровое, крепкое нутро… Конечно, бизнес есть бизнес, в нем уступок не делают. Или ты в плюсе, или на свалке… Пока на тебе долг, ты прокаженный. Почему не спросишь, как придется отрабатывать?

Гурко молчал, но Большаков, вероятно, полагал, что это нормально, в его присутствии человек на какое-то время будто проглатывает язык. Как раз он не жаловал чересчур говорливых сотрудников.

— Долг спишем по частям, в несколько приемов. Общую сумму я прикинул примерно в миллион долларов. Плюс текущий процент. Первый этап: Кир Малахов. Его голова идет нынче за двести тысяч. Это предельная цена, даже немного завышенная. Почему не спросишь, кто такой Малахов?

Гурко молчал.

— Малахов, сынок, это Вязьменская группировка, вонючие мичиганские побратимы. Крыша Геки Долматского. Его подельщики в некотором роде. У Малахова ум за разум зашел, требует сатисфакции, болван. Вот ты с ним и разберешься. При твоем опыте и хватке — это, полагаю, пустяковое дельце.

Гурко заговорил чуть утомленно, как всякий мужчина с переломанными ребрами, приклепанный к стене.

— Как же я разберусь с Малаховым, если ты не собираешься выпускать меня из Зоны?

Мустафа не поленился, встал, приблизился и горящим концом сигареты ткнул Гурко в рот.

— Не надо мне тыкать, сынок. Ты еще слишком слаб для этого. На «ты» ко мне обращается только Васька Хохряков, да и то не всегда.

Гурко сплюнул на пол горелую сукровицу.

— Извини, Мустафа. Буду называть тебя «ваше превосходительство». Подходит?

Большаков вернулся на стул, склонил голову мимолетном раздумье. Он думал о том, что, возможно, прав Васька, и действительно неразумно возиться с этим слишком опасным юнцом, который знает его кличку и, вероятно, может наизусть, как стихи, пересказать его досье, заложенное в гебешный компьютер. Но, во-первых, Большаков не боялся ошибаться и умел извлекать из своих промахов иногда даже большую выгоду, чем из побед, а во-вторых; чем дальше, тем больше он испытывал нужду имен-, но в молодых, образованных кадрах, чье сознание не отягощено грузом допотопных представлений о жизни. Этот малый нагл, упрям, живуч, неутомим, циничен, двуличен и так похож на самого Мустафу, каким он был в молодости. Вдобавок он владеет тайной силой неведомого свойства, и было бы по меньшей мере глупо мочить стервеца, не попытавшись его использовать. Все равно, что швырнуть в канаву тюк с валютой только потому, что купюры помечены на Гороховой улице.

— Тебе не придется ловить Кира за пределами Зоны, — сказал Большаков. — Он приедет сюда на стрелку. Твоя задача всего лишь техническое обеспечение акции. Хотя, разумеется, могу обойтись без тебя.

— Почему же, ваше превосходительство. За двести тысяч с удовольствием отправлю твоего Малахова к его прадедушке.


…Его с такой силой впихнули в комнату, что он растянулся на полу. На миг вырубился от колючей боли в ребрах, а когда продышался, увидел поблизости безмолвное лицо Ирины, занавешенное темными прядями. Опрокинутый стул. Смятая и перевернутая постель. В воздухе запах бычьего пота. Он дотронулся пальцами до ее губ, словно покрытых серой коростой.

— Иринушка, ты живая?!

Она не отозвалась, хотя веки дрогнули. Одну руку он просунул ей под коленки, другой обхватил за шею, донес до кровати, уложил, прикрыл простынкой истерзанное тело. Безумно глядел на тронутое розовым жаром лицо. Сердце так колотилось, будто примчался к финишу сорокакилометровой дистанции.

— Ничего, — сказал примирительно. — Ничего страшного. Это неважно, что нам сейчас плохо, послушай, что будет дальше. И эта беда, и другая — все пройдет. Солнышко выглянет из-за туч. Мы поженимся, родим ребеночка. Ему не придется жить в Зоне, нет, не придется. Не думай, что рассказываю сказку. Мир устроен справедливо. Нам с тобой сейчас стыдно, больно, зато сын родится умным и просветленным. А у твоих мучителей родятся только жабы и тараканы. За своих несчастных отпрысков они платят десятки тысяч долларов в самых престижных школах, но эти бедолаги не могут осилить таблицу умножения. Слышишь, Иринушка? Я ведь важные вещи объясняю.

— Я-то слышу, — пробормотала Мещерская, не поднимая век, — какую чепуху ты несешь.

— Почему чепуху? Совсем не чепуху.

— Тебе дотронуться до меня будет противно, после того, что со мной сделали.

— Неправда! — искренне возмутился Гурко. — Эка невидаль — изнасиловали! Да я ни одной девушки в Москве не знаю, кого хотя бы раз не насиловали. Не говоря уж о женщинах. Это же азы демократии.

Ирина открыла один глаз.

— Я их ненавижу, — сказала она. — Звери, подонки! Но я их больше не боюсь. Благодаря тебе, Олег, я перестала их бояться.

— Вот и хорошо, — он погладил ее волосы. — Теперь поспи немного.

Не выпуская его руки, она послушно задремала.

Поезд, вспомнил Гурко. Убедительное рассуждение Мустафы. Тот поезд, на котором ехал Гурко, загнали в ремонтное депо, а тот, где заняли купе Мустафа со товарищами, мчится на полной скорости в светлый рыночный рай. С неодолимым напором взрезывает гулкое пространство железное брюхо, валятся обочь леса, города и деревни, беспощадно сметаются целые поколения, стонет, плачет, корчится на путях бестолковая страна — и уже рукой подать до последней остановки. Уже различимая оком синеет, скалится, зевает, мерцает в блеклом тумане гигантская пасть — вселенская Зона.


Глава 2

Эдуард Сидорович Прокоптюк, бывший профессор, бывший хлопотливый челнок-предприниматель, а ныне, в Зоне, — свободный ассенизатор со специальным допуском, прикормил кошечку с голубыми глазами и повсюду таскал ее с собой. Кошечка уродилась в Зоне и была мутантом. Короткошерстная, со стеклянным взглядом, с тоненькими, в разные стороны, лапками, как у ящерицы, с большим стоящими, как у молодого овчара, острыми ушам с висящим до земли пузом, — она понимала человеческую речь. Не отдельные слова и фразы, а именно речь во всей ее затейливости. Прокоптюк назвал милого уродца Василисой, Васюткой в честь благородного хозяина Зоны господина Хохрякова.

С утра, как обычно, Прокоптюк отправился нейтральный сектор, чтобы успеть прибраться пробуждения постояльцев. Сегодня там народу было не густо. Один из коттеджей занимал писатель Клепало-Слободской, который летом вообще не покидал территорию Зоны, да в соседнем коттедже остановилась молодая певичка Нонна Утятина, приглашенная для частного выступления: бедняжка и представить не могла, какая участь ее ждет. Впрочем, кого-кого, а уж молодую певичку Прокоптюк и не думал жалеть: после того как все эти эстрадные куклы поучаствовали в компании «Голосуй или проиграешь», где за гастроль получали по четыреста тысяч долларов, он перестал принимать их за людей.

Двухэтажное здание гостиничного типа битком набито персоналом всех секторов Зоны, но туда Прокоптюку не было нужды заходить, там свои дежурные. В его ведении лишь внутренний дворик да общественный туалет, спроектированный в виде небольшой часовенки. Работы на полчаса, но не слишком приятной. Дело в том, что хотя в коттеджах и в помещении для обслуги имелись свои сортиры, общественная часовенка была построена скорее в качестве архитектурного излишества, чем для прямого пользования, не проходило дня, чтобы кто-то не навалил на полу кучи, да еще частично не размазал по стене. Разумеется, Прокоптюк подозревал в первую очередь писателя Клепало-Слободского, но ни разу не смог поймать его на месте преступления. Да если бы и застукал, что толку. Увещевать и совестить россиянского творческого интеллигента совершенно бессмысленно. Он все равно будет тайно гадить. Как показала новейшая история, творческий интеллигент — это какое-то особенное биологическое соединение, не имеющее аналогов в подлунном мире, и если проводить какие-то параллели, то точнее всего сравнивать его с мусорным бачком. Вероятно, Господь определил ему быть отстойником всякой психической мути и умственного маразма, дабы наглядно отвратить от скверны остальное человечество. Надо заметить, удалась лишь первая часть замысла: действительно, душевная гниль, которую источает творческий интеллигент, способна отравить все живое, но ничуть не образумила Россию, для поучения которой творческий интеллигент якобы и произведен на свет. Большинство людей по-прежнему воспринимают писателя либо актера всего лишь как загадочный психологический феномен. Для русского человека гадюка, ползущая в траве, мокрота, возникающая при бронхите, и творческий интеллигент, кликушествующий на экране, стоят в одном ряду, но почему-то не вызывают у него раздражения.

Войдя в сортир с ведром и тряпками, Прокоптюк убедился, что куча на месте, на стенах желтые потеки, и энергично принялся за уборку. Кошечку Василису усадил на самое чистое место, возле сортирного очка, и, яростно отскребывая липкие ошметки, вел с ней дружескую беседу. Василиса, вслушиваясь, забавно вскидывала глазастую мордочку, почесывавала лапкой рыхлое пузо, и когда бывала с чем-то не согласна, издавала пронзительное мяуканье, от которого Прокоптюк привычно вздрагивал, чуть не роняя мокрую тряпку. Особенно не нравились привередливой Василисе его рассказы о том, как он был челноком, как путешествовал по миру, купечествовал, как привольно жилось ему на оптовом рынке. Василиса взрывалась истошным воем и царапала сосновую доску, грозя свалиться в очко. «Чего злишься, Василиска, — ворчал Прокоптюк. — Ну торговал, ну мотался по заграницам, а до того заведовал кафедрой, а теперь скребу писателево говно, и, в сущности, скажу тебе, никакой особой разницы во всех этих занятиях нет. Не согласна, что ли?» Василиса так оглушительно мяукнула, что Прокоптюк схватился за уши. Жаль, не умела кошка говорить, а ему хотелось бы знать, чем она в самом деле так недовольна.

Когда управился и вышел на двор, увидел Фому Кимовича, отдыхающего на крыльце своего коттеджа. На писателе были яркие, ниже колен молодежные шорты и майка от Версаче. Белесая головенка сияла на солнце, как одуванчик.

— Ну-ка, поди сюда, засранец, — поманил он сверху Прокоптюка. Тот послушно приблизился. Василиса жалобно заверещала на плече.

— Ну что, кикимора, — спросил писатель. — Не терпится на правеж к Василь Васильевичу?

— За что такая немилость, Фома Кимович? Вроде стараюсь во всем угодить.

Вообще-то он догадывался, отчего писатель не в духе. Накануне Клепало-Слободской собирался на Оседание московского Пен-клуба, где намеревался выдвинуть свою кандидатуру на пост председателя, и вот, видно, съездил неудачно. По рассказам Фомы Кимовича, власть в Пен-клубе захватили какие-то безродные типчики, чьи-то детишки и полюбовники, поганые пидарасы, для которых святые слова о правах человека значили не больше, чем для какого-нибудь Шамиля Басаева вместе с Ленкой Масюк.

— Я тебя, рожа неумытая, сколько раз предупреждал?

— О чем, Фома Кимович?

— Чтобы не таскал сюда своего паршивого мутанта. Добиваешься, чтобы я собственноручно утопил его в помойном ведре?

От ужаса Василиса пискнула и спрятала мордочку под мышкой у Прокоптюка.

— Откуда такая нетерпимость, Фома Кимович, — огорчился Прокоптюк. — Уж я-то надеялся, как великий гуманист, с сочувствием отнесетесь к зверьку. Какой от кошки может быть вред?

— Это не кошка, — отрезал писатель, энергично поддернув шорты. — Это извращение природы. Комунячий выблядок. Ишь ушами стрижет, стерва. Ладно, мое дело предупредить.

— Что же вы так нервничаете из-за ерунды, Фома Кимович? В вашем возрасте небезопасно. Вдруг чего случится, как в глаза буду смотреть многочисленным почитателям вашим?! Василиску сегодня сдам на мыло, не извольте сомневаться.

Кошка издала столь жалобный рев, словно прокололи пузо. Фома Кимович спустился на пеньку, испепеляя Прокоптюка подозрительным взглядом.

— Зазнался ты, профессор, после того, как допуск получил. Чересчур стал говорливый. Ядом брызжешь. Но учти: допуск — это бумажка. Сегодня дали, завтра отберут вместе с головой. В карцере-то давно не сидел?

В карцере, опущенном в отсек юрского периода, Прокоптюк вообще не сидел, обошлось как-то, но, разумеется, как любой обитатель Зоны, был о нем наслышан. Карцер, придуманный, вероятно, самим Хохряковым, был устроен за пределами добра и зла. Говорили, на вторые сутки человек там сходил с ума, на третьи — прокусывал себе вену. Проверить слухи было невозможно: из карцера не возвращались.

— Чего молчишь, — окликнул писатель. — Язык проглотил?

— Лучше бы мне на свет не родиться, — искренне отозвался Прокоптюк, — чем вам неудовольствие причинить.

Фома Кимович смягчился. Он был падок на псевдонародные обороты речи. В советскую бытность, когда писал эпопеи из жизни металлургов, втыкал их десятками на каждую страницу. Положительные герои выражались у него исключительно прибаутками и пословицами. Критика не раз с благоговением отмечала неповторимую сочность его книг и объясняла это тем, что сам Клепало-Слободской, как положено классику, вышел из народной гущи. У него в пьесах (уже при Горбатом) и Владимир Ильич Ленин сыпал поговорками, как горохом, а его супруга Надежда Константиновна надо не надо распевала частушки типа: «Вышел милый на ледок, ощутила холодок». Целая дискуссия была когда-то в «Литературной газете», посвященная образному строю речи персонажей в его гениальных пьесах.

— Ступай, пока я добрый, — отпустил Прокоптюка писатель. — Но чтобы сегодня же — в прорубь!.. Кстати, что там за девку поселили в пятом коттедже? Голая такая бегает.

Прокоптюк доложил, что это не кто иная, как знаменитая Нонна Утятина, которой нынешней весной сам премьер-министр за особые заслуги подарил «Мерседес». Привезли ее якобы специально для богатого гостя с Кавказа Арика Лускаева. Его ждут на двухдневный отдых в секторе «Крепостное право». Новость обрадовала Фому Кимовича:

— Выходит, повеселимся от души? А, профессор?

— Это уж как Бог даст.

Писатель удалился в коттедж, а Прокоптюк начал подметать дворик. Василиска ласково скребла ему шею, благодаря за спасение. Солнце поднялось на уровень сторожевой будки: следовало спешить. В секторе Екатерины II у него была назначена чрезвычайно важная встреча. Затевая эту встречу, Прокоптюк страшно рисковал, но старался об этом думать. Все равно ничего изменить нельзя. Он поддался уговорам Ирки Мещерской, прелестной искусительницы, потому что понимал: рано или поздно Карфаген должен быть разрушен. Он предпочел бы, чтобы это сделалось без его участия, и еще несколько дней назад отшил бы Ирку, прикинувшись старым идиотом, но в минувшую субботу произошел эпизод, который укрепил его решимость. У него прихватило бок, да так сильно, что едва не вопил от боли. Правая половина тела, от паха до подреберья, точно окаменела и налилась жаром. Тысячи колючек пронизывали печень. Подобные приступы были ему не вновь. Они начались еще на воле, с той злополучной поездки в Польшу, когда, сгружая с платформы тяжелый тюк с кожаными куртками, он неловко потянулся, упал и ударился боком о железную штангу. Обыкновенно приступы длились день-другой, а потом сходили на нет. Прокоптюк сам себе поставил диагноз: холецистит. По наследству от батюшки ему досталась слабая печень и засоренные желчные протоки. Что не помешало батюшке благополучно дотянуть до восьмидесяти трех лет и умереть уже в счастливую пору перестройки от банального инфаркта в многочасовой винной очереди. Прокоптюк, как свободный ассенизатор со специальным допуском, имел право раз в месяц обратиться в медпункт. Разумеется, это было небезопасно, многие из тех, кто обращался за медицинской помощью с ангиной или с насморком (надеясь похалявничать пару деньков), буквально в тот же день покидали земную юдоль через коричневую трубу крематория; но главный врач Зоны Стива Измайлов был старым знакомцем Прокоптюка, выбился в промежуточный слой «допускников» из рядовых «хайлов», они нередко оказывали друг другу взаимные услуги, и профессор не ожидал от него большой пакости. Все, что ему требовалось, — обезболивающий укол и пакетик анальгина. На приеме Стива Измайлов, как обычно, шутил, хохотал, сыпал анекдотами и вдруг похвалился, что Василий Васильевич обещал отправить его на симпозиум кардиологов в Амстердам. При этом так хитро подмигивал, будто его дергали за ухо. Прокоптюк понял, что заслуженный хирург наконец-то спятил, и когда доктор зачем-то неожиданно выскочил из кабинета, схватил со стола свою медицинскую карту и с изумлением прочитал: «Диагноз: цирроз. Лечение: немедленно усыпление». Внизу неразборчивая подпись Стивы.

В минуты повышенной опасности Прокоптюк умел действовать быстро и не рассуждая. Имени это бесценное мужское качество позволило ему занять прочное положение на оптовом рынке, где верховодил в основном наглый молодняк со скошенными, как у горилл, затылками. Он сунул медицинскую карту за пазуху и выпрыгнул в окно, помешала и окаменевшая печень.

Однако этот эпизод, чуть не закончившийся трагически, привел его к грустному пониманию того, что с Зоной ему не справиться в одиночку, сколь бы осторожен он ни был…

По узкой улочке, почти тоннелю, с нависшей на десятиметровой высоте металлической сеткой, он перешел в казарму взвода охраны, где, прежде чем заняться нужником, обмолвился парой слов с дневальным — статным богатырем в серой пятнистой штормовке и просторных парусиновых брюках со множеством карманов. Взвод охраны считался элитным подразделением Зоны, бойцы в него подбирались по признаку предельной физической мощи и полного отсутствия разума. Воплощенный идеал служителей правопорядка в свободном обществе. Каждого бойца при зачислении во взвод Хохряков экзаменовал лично. Кто не выдерживал экзамена, тот как бы лишался права на продолжение судьбы. Лучшие из лучших, прославленные боевики бандитских группировок составили великолепный боевой кулак Зоны, которым Хохряков по праву гордился. Трудно представить себе задачу, перед которой «голубые соколята» могли спасовать. Два заветных слова были как бы знаменем взвода — «мочить» и «телка», их братве вполне хватало для счастливой, полнокровной жизни. Иногда в хорошем настроении Хохряков сравнивал взвод с туго сжатой в сердце Зоны пружиной, которая — только дай приказ! — разнесет к чертовой матери весь полуостров, а понадобится — зацепит и Москву.

Прокоптюк, отправляясь в казарму, всегда имел с собой в кармане что-нибудь сладенькое, чтобы угостить бойцов. Он жалел этих одиноких могучих сирооток, уже не людей, но еще не совсем зверей. Дневальный знал его в лицо, но, смерив пустым взглядом, на всякий случай предупредил: — Замочу, сука! Ковыляй отсюда.

Прокоптюк достал из кармана импортный леденец на палочке с обгрызенными краями, протянул бойцу:

— Покушай, малыш. Подсластись немного.

Богатырь схрумкал леденец вместе с палочкой, недовольно буркнул:

— Телку привел?

— Нету телки. Завтра приведу.

— Ковыляй отсюда, падла!

Задумчиво улыбаясь, Прокоптюк пересек казарму, где на железных двухъярусных койках почивали около полусотни богатырей. Мерный храп, тяжелый, влажный, как в конюшне, ядреный запах. Легко представить, какие несметные стада первоклассных телок посещали их трепетные предутренние сны. Нужник в казарме, рассчитанный одновременно на двадцать седоков, блистал фаянсово-празднично. Один из воспитательных постулатов Хохрякова гласил: «Чистота в сортире — залог порядка в душе!» Нарушение этого правила каралось довольно строго: трое суток без телки. Работать в таком нужнике — одно удовольствие. Прокоптюк подсоединил к крану водопроводный шланг и мощной струей окатил все толчки и плиточный пол. Потом навел окончательный лоск, точно бархоткой прошелся по смазанным жиром сапогам. Теперь сортир своим солнечным сиянием напоминал станцию метро «Маяковская» — до нашествия рыночников.

На обратном пути одарил дневального еще одним леденцом и привычное, богатырское: «Будешь шляться, замочу, падла!» — воспринял как дружеское признание.

В секторе Екатерины II перво-наперво заглянул в каморку к управляющему Зюке Павленку и предупредил, что собирается морить тараканов особым штатовским ядом, а потому просит, чтобы в подвал и душевые часа три никто не совался без крайней нужды. Зюка Павленок, наряженный в боярский кафтан, деревянной ложкой черпал черную икру из туеска и сноровисто отправлял в красногубую пасть, проглатывая с гримасой отвращения. На топчане валялась растелешенная дворовая девка с выпученными от перепоя очами.

— Хочешь икры? — спросил Павленок.

— Нет, спасибо, — поклонился Прокоптюк.

— А девку хочешь?

— Что ты, Зюка, я же на работе.

Боярин Павленок огорчился:

— Заносишься, смерд! Все вы на допуске гордецы. И что это за тараканья морилка, что в подвал зайти нельзя? У нас там пытка назначена. Гостей ждем.

— Морилка первый сорт, боярин. Все живое вянет на корню. Фирма «Гриверс». Заодно и крыс потравим.

— Крыс не трожь. Они для пыточной потехи годятся… А что касаемо морилки… Не люблю я этих заморских штук, Петром заведенных. Для русского человека они как перец в кашу.

Ляпнув невзначай крамолу, Павленок пугливо оглянулся на девушку, но та безмятежно почесывала толстый голый живот.

Снаружи на двери в подвал Прокоптюк подвесил табличку «Идет санобработка», изнутри заклинил ее железным штырем. Зажег электричество, очертившее по замусоренным подвальным переходам тусклые световые пятна. Окликнул негромко:

— Дема, ты где?

Услышал в ответ переливчатый, словно мышиный, свист. Дема Гаврюхин поджидал его в дальнем углу, в закутке за ящиками тары, и когда Прокоптюк его увидел, испытал знобящий толчок под сердцем, будто при потустороннем явлении. Это был рослый мужик лет сорока с простецкой крестьянской наружностью, какого встретишь на улице, и внимания не обратишь. Спутанные лохмы давно не чесанных волос, кирпичное, плоское лицо с широко расставленными, маленькими глазками, узкий рот, кривящийся в недоброй улыбке, крупный носяра, как молодого слоненка, а в общем и целом — мужик как мужик, не заденешь плечом — не заметишь. Была особая примета: когда смеялся, в глазах вспыхивали желтые, яркие светлячки, но для того, чтобы их увидеть, надо было сперва Дему рассмешить.

В каком-то смысле Дема Гаврюхин был действительно потусторонним явлением. Привезли его первому набору, года два назад, и почти сразу укокошили. На предварительной наркотической обработке он неожиданно оказал сопротивление, которого никто не ожидал от неприметного сотрудника какого-то догнивающего научного института. В тот период в Зону тащили всех подряд, без выборки, кто попадался под руку; сортировку производили на месте. Идея разбивки Зоны по историческим секторам осуществлялась в сыром варианте, наспех: важно поскорее заполнить пустующие ниши человеческим материалом, а уж там поглядеть, что из этого выйдет. Впоследствии Большаков назвал этот период — романтическим.

Едва протрезвевший Дема (в Зону его доставили из ресторана «Алый мак», бухим) сообразил, что над ним производят какой-то опыт, как сорвался с лежака, к которому был вроде привязан, и в мгновение ока уложил двух тренированных охранников. У медсестры вырвал шприц и всадил ей самой укол в мягкое место, отчего бедняжка после трое суток мучилась желудочной икотой. Потом вымахнул на двор (как был, в майке и трусах) и попытался пробиться к воротам. По пути Дема посшибал еще трех или четырех сторожей, нанося им страшные лобовые удары, которые впоследствии, когда Гаврюхин уже стал легендой Зоны, получили название «Демины хряки». Охранник у ворот не стал дожидаться, пока Дема доберется до него, и с близкого расстояния прошил ему грудь автоматной очередью. Десятки людей видели, как Дема, дергаясь и голося, истекал кровью посреди двора. Позже, по темноте бойкого мертвяка закатали в кусок брезента и бросили в бездонную ямину на опушке леса, так называемую «братскую могилу», ныне давно заполненную до краев, присыпанную известкой и заваленную землей. В сущности, рядовой, незначительный эпизод из истории Зоны, наплевать и забыть. Убытку на грош, да и шуму немного.

Вторично Дема Гаврюхин обнаружился спустя полгода в восьмом секторе, в одном из самых экзотических уголков Зоны — охотничьи угодья эпохи развитого социализма. Здесь гнали кабана, били лося и — очень дорогое удовольствие! — травили собаками матерого медведя-шатуна. Причем по выбору гостя он мог достать добычу из любого вида огнестрельного оружия, вплоть до того, что всадить в брюхо пушечный заряд, а мог по старинке заколоть зверюгу рогатиной. На рогатину, правда, охотников не нашлось, а вот из реактивной базуки один предприимчивый египтянин медведя как-то срезал. Восьмой сектор представлял собой лесок, окультуренный под непроходимую чащу, и декоративное озерцо с охотничьей избушкой на берегу. Обслуги секторе было всего восемь человек, включая комсомолок-рабынь, банных прислужниц. Дема Гаврюхин служил егерем на испытательном ср Испытательный срок подходил к концу, вот-вот Дема должен был сдать экзамены на специальный пуск и легализоваться, но случайно его опознал один из надзирателей, заскочивший из смежного сектора попариться в баньке. Надзиратель обладая прекрасной зрительной памятью, но и он не поверил глазам, когда в лохматом неприветливом егере различил поразительное сходство с бешеным громилой, застреленным полгода назад в приемном покое. Полный сомнений, он все же доложил по начальству, служба безопасности провела оперативную идентификацию и вывод был однозначный: да, этот псевдоегерь не кто иной, как подстреленный при попытке к бегству и брошенный в известковую ямину Дема Гаврюхин, ведущий инженер НИИ «Импульс». Случай был настолько любопытный, что Мустафа пожелал лично взглянуть на человека, владеющего, по-видимому, секретом воскрешения. Но разговор между ними сложился неудачно. На первый вопрос Мустафы: «Как же тебе удалось мертвому вылезти из ямы, господин Гаврюхин?» — псевдоегерь презрительно бросил: «Пошел нах…, скотина!»

Мустафа сразу понял, что собеседник безумен и ничего путного от него не добьешься, но по инерции поинтересовался:

— Неужто полагаешь, из Зоны можно сбежать?

— Я не собираюсь никуда бежать, — ответил Гаврюхин. — А вот твои кишки, мразь, рано или поздно намотаю на сук.

Мустафа встретился с ним взглядом и, что бывало с ним крайне редко, растерялся. Больное и буйное выражение глаз инженера выходило за рамки его представлений о рабской россиянской душе.

Коротко приказал:

— На крюк негодяя!

Почти сутки Дема Гаврюхин провисел на столбе На гостиничном дворе в назидание возможным другим смутьянам, и те, кто имел желание, подходили и разглядывали три застарелых пулевых рубца на его широкой груди.

Под утро Деме, еще живому, но связанному, приладили к ногам трехпудовую штангу и швырнули его с высокого берега в омут. Любимая казнь Хохрякова под названием «Севастопольская кадриль».

Через год Гаврюхин опять всплыл, но совсем в другом месте. В двадцать первом секторе («Сталинские пятилетки») имелась изба-читальня, которой заведовал некто Сема Смоленский, седенький, пожилой еврей, бывший физик-теоретик, одно время мелькавший на общественном горизонте как доверенное лицо самого Гайдара. Изба-читальня была уединенным, тихим местом, куда редко кто заглядывал. Иногда тут проводились скромные шоу типа: «Арест врага народа при распространении запрещенной литературы», но они не пользовались популярностью у богатых туристов. По укомплектованности изба-читальня не уступала крупным столичным библиотекам: сюда регулярно поступали книги современных авторов из серий: «Черная кошка», «Русский детектив», «Третий глаз», «СПИД — как норма жизни» и прочее, иными словами, здесь в изобилии было все, что отвечало утонченным вкусам «новых русских» читателей, начиная с крутого западного триллера и кончая смачной отечественной порнухой. Сема Смоленский обретался в избе-читальне, как у Христа за пазухой. В его обязанности входило только одно: когда полки забивались до крыши, он выносил устаревшие издания на задний двор и сжигал. Бывший друг отца реформ был вполне доволен своей жизнью, которая не шла ни в какое сравнение с унизительным существованием при большевиках, когда ему приходилось по несколько часов, на лютом морозе и в палящий зной, выстаивать в очереди, чтобы купить пакет прокисшего молока или буханку черняги, выпеченной с добавлением соломы и отрубей. Вдали от житейской суеты он наслаждался чтением, попивал чаек и ни о чем не горевал, но счастье длилось недолго. Беда подоспела нежданно-негаданно, как это всегда и бывает. Однажды в избу-читальню наведался с проверкой знакомый бычара (скорее просто чтобы пропустить на халяву глоток — предусмотрительный Сема всегда держал под рукой бутыль чистейшего этила) и обнаружил в глубине помещения, за шкафами сидящего под керосиновой лампой человека, в котором с ужасом опознал дважды покойного Дему Гаврюхина. От дикого вопля бычары («Хан! Это Хан!» — одна из кличек Гаврюхина, сокращенное от «ханурика»), казалось, попадали птицы с дерев, но когда подоспела бригада быстрого реагирования, с силками, дубинками и пыточным агрегатами, Демы Гаврюхина, разумеется, след простыл.

После страшных истязаний, поджариваясь на костре из книг, Сема Смоленский так и не признался, где прячется опасный бунтовщик, скорее всего, он и сам этого не ведал. Заодно спалили несчастного безымянного бычару, но тоже без толку.

С тех пор легенда о Деме Гаврюхине, неуловимом, беспощадном мстителе, обрела дыхание и каждым днем обрастала все более живописным подробностями. Из сектора в сектор кочевал слух некоем сверхъестественном существе, которое видит, чувствует и, если народу придется совсем до, непременно объявится и наведет справедливый беспристрастный суд.

Хохрякова, как и Мустафу, эти слухи скорее забавляли, чем тревожили. Мустафа как-то выразился с присущей ему мудростью: «Если бы Дема Гаврюхин не существовал, его следовало бы выдумать. Политика, брат Василий!» Хохряков был с ним согласен, но все же заметил: «У всякой политики есть предел. Будет зарываться, придавлю!»

Ну?! — сказал Дема Гаврюхин неприветливо. — Зачем я тебе понадобился, старче?

Прокоптюк осторожно опустился на ящик, для удобства опершись на железный скребок. Он не сомневался в подлинности этого человека, только что пожал его теплую руку, но робел перед ним. Пребывание в легенде накладывало на Гаврюхина отпечаток вечности, а прямое соприкосновение с чудом губительно для человеческого сердца. Потому и говорят, что лучше не ведать того, что выше рассудка.

Прокоптюк выполнил просьбу Мещерской: рассказал о человеке, за которым тянется причудливый след. Зовут его Олег Гурко, и он носит на хвосте смерть, как кокетливая девушка в ушах сережки. Гурко хочет потолковать с Демой, если это возможно. Прокоптюк в деле посредник, не больше того.

— Про этого героя я наслышан, — холодно заметил Дема. — Даже видел его. Ничего, ухватистый мужичок, с огоньком. Ты уверен, что он не подставной?

— Нет, — честно сказал Прокоптюк. — Больше скажу, я и про себя давно не уверен, кто я такой.

— Могу напомнить, — Дема Гаврюхин раскинулся на грязных тряпках с сигаретой в зубах с такой непринужденностью, как султан на коврах. — Ты в прошлом заведовал кафедрой, имеешь звания и награды. Потом тебя сломали, и теперь ты шестеришь перед оккупантами, как самая последняя сволочь. Про себя, наверное, думаешь, что очень умный и хитрый, так здорово всех провел. Комплекс сурка.

— Обратите внимание, Дема, — смиренно отозвался Эдуард Сидорович, — я ни на что не претендую, но рискую головой.

— Голову, как и совесть, ты продал менялам на оптовом рынке…

Прокоптюк под испепеляющим взглядом дважды покойника съежился, вжался в ящик. В который раз пожалел, что поддался чарам Мещерской.

— Значит, передать, что встречи не будет?

— Почему не будет, обязательно будет, — Дема чудно заерзал, будто собирался взлететь. Прокоптюк этому не удивился бы. — С тобой же встретился, хотя от тебя несет, как от обосравшейся алкоголички.

— Я же свободный ассенизатор, — скромно на помнил Прокоптюк.

— Это другая вонь, не обманывай себя… От те воняет долларом. Ладно, передай Гурко, через три дня. Место уточню. Приведешь его ты.

Прокоптюк кивнул, облизал пересохшие губы.

Отдышался уже наверху, на свежем воздухе. Боярин Зюка Павленок с крыльца терема наблюдал, как пьяная девка под балалайку скомороха выписывала по двору немыслимые кренделя. Шла репетиция перед вечерним представлением. Заметя ассенизатора, Павленок величественно поманил его перстом. Один к одному повторилась утрешняя сцена с писателем Фомой Кимовичем, но это не развеселило Прокоптюка.

— Поморил тараканов?

— Не извольте сомневаться, боярин.

— Гляди, проверю, смерд!.. Бабу Марфу хошь потоптать в охотку? Вишь какая толстомясая!

— Что вы, батюшка, какой из меня топтун, — угодливо согнулся Прокоптюк. — Оттоптался давно.

Боярин благодушно гоготнул, махнул рукой: отпустил бывшего профессора с миром.


Глава 3

Знаменитый телевизионный журналист Георгий Хабалин уже несколько дней пребывал в глубоком раздумье. Он сам бы точно не взялся определить, какая забота его грызла. К сорока годам он добился такого положения, о котором многие его коллеги могли лишь мечтать. Все у него было, что необходимо для счастья: деньги, известность, власть, — но почему-то не было покоя в душе. Самый близкий человек, жена Маргарита, объясняла его состояние чьим-то сглазом, умоляла сходить к батюшке Даниилу, к которому не гнушаются обращаться за духовной поддержкой даже члены президентской администрации, и он почти поддался на уговоры, но вовремя вспомнил, что некрещеный. Более того, его Родной отец по нации был крымский татарин и исповедовал учение пророка… С супругой у них вышел нехороший спор: Георгий доказывал, что при его обстоятельствах визит в церковь будет неприличным фарисейством; Маргарита, напротив, уверяла, что для Господа не имеет значения, кто к нему обращается, лишь бы это было сделано с искренним упованием… Спор затянулся на ночь, и Георгию Лукичу пришлось осадить религиозную фанатичку доброй затрещиной, что само по себе свидетельствовало о том, что нервная система у него на износе. Слишком мал повод, чтобы распускать руки.

Карьера журналиста у Гоши Хабалина с самого; начала заладилась блестяще, в первую очередь потому, что, кроме прочих необходимых данных — бойкий язычок, актерское обаяние, простодушный, животный цинизм, — он в полной мере обладал неоценимым для журналиста качеством — обостренным чувством конъюнктуры. Придя на телевидение с университетской скамьи, Гоша быстро продвинулся, так что никто из старших товарищей не успел остановить. Он организовал передачу «Уголок парторга», которая по пронзительной задушевности чем не уступала всенародно любимой программе Валентины Леонтьевой «От всей души», хотя выходила на экран в неудобное дневное время. Передачу заметили на самом верху, и дошло до того, что один из членов Политбюро, растроганный, позвонил директору «Останкино» и поблагодарил за службу. На утренней планерке директор с благоговением повторил слова члена Политбюро, ставшие впоследствии крылатыми: «Если бы у вас, друзья, было побольше таких передач, народ бы вам в пояс кланялся». На Октябрьские праздники за «Уголок парторга» Георгия Хабалина наградили орденом Дружбы народов, и это был первый случай на телевидении, когда такого молодого резвуна наградили таким большим орденом. Теперь никакие силы не могли сковырнуть Гошу с экрана.

Ветер перемен, подувший с приходом Горбачева, не застал Гошу Хабалина врасплох. Одним из первых на общем собрании коллектива он вышел на трибуну и дрожащим от противоестественного волнения голосом заявил о своем давнем неприятии коммунистической идеологии и заодно отрекся от своего подлого партийного прошлого. Многие более осторожные коллеги решили, что «Уголок парторга» поспешил и спекся, и, действительно, какое-то время Хабалину пришлось туго. Смутной тенью бродил Гоша по коридорам телекомплекса и если с ним кто-то здоровался, то лишь украдкой. Даже старый гардеробщик дядя Клим, переживший не одно лихолетье, глядел на него, как на прокаженного, и, подавая пальто, отворачивался со слезами на глазах.

Однако жизнь быстро все расставила по своим местам, и не успело «Останкино» прочухаться, как Гоша, бодрый и одухотворенный, снова появился на экране в сокрушительной передаче «Прожектор перестройки».

В великую рыночную эпоху Георгий Хабалин вступил в полном блеске славы, и, чтобы разбогатеть, ему не понадобилось делать дополнительных усилий. Деньги сами потекли в карман из раскуроченного государства, как из прохудившейся бочки. Схема обогащения была незамысловата: приватизация, дебилизация населения и долларовый капкан. Кости ломали стране в основном вчерашние аппаратчики. Лихо, весело пировали ребята, не оставляя зазевавшимся ни единого шанса. Зазевавшихся оказалось ни много ни мало — 120—130 миллионов. Это немного озадачивало умного Хабалина, но он понимал, что политика опирается не на цифры человеческого поголовья, а именно на большие деньги. Нагляднейшее подтверждение тому — последние выборы, когда вымирающий народ, облапошенный телешаманами, будто в наркотическом сновидении, проголосовал за прежнего царя, который уже никому не выдавал зарплаты, был по уши в крови и с какими-то сакраментальными ужимками показывал согражданам, как тридцать восемь снайперов скоро перестреляют всех чеченских боевиков. Это оказалось возможным только потому, что каждая минута российского апокалипсиса оплачивалась миллионами долларов и за спиной отечественных бандитов стоял доброжелательный организационный гений американского разлива. Однако до окончательной победы еще было далеко и драться за власть предстояло насмерть.

Большое облегчение испытал Гоша Хабалин, когда все телевизионные каналы перешли в частные руки, в надежные, крепкие руки рыночников, и служить теперь нужно было не расплывчатой идее демократии, а конкретным лицам, что было значительно проще, привычнее. Канал, на котором работал Хабалин и где был якобы одним из учредителей, купил Донат Большаков, и это было тоже удачей. С новым хозяином оказалось легко иметь дело. Он был из тех многогранных натур, которые за одну жизнь успевают прожить несколько, в каждой обустраиваясь, как в единственной, и затем с небрежностью освобождаясь от нее, как от износившейся одежды. Такие люди лишены предрассудков, и когда они на каком-то временном отрезке объединяются для достижения общей цели, то способны перевернуть мир. Единственным недостатком Большакова был его возраст, но тут уж ничего не поделаешь. Возраст многих властителей дум лишал их исторической перспективы. Они добились почти невозможного, развернули окаянную страну вспять, к ее истокам, но все же бессмертие было им не по зубам. Сколько блистательных рыцарей рыночного рая так и не успели вдоволь насладиться плодами великой победы. Идеологи, писатели, актеры, мученики лагерей, оперные дивы, экономисты, возложившие все, что имели, на алтарь свободы, а взамен получившие инфаркты либо преждевременно впавшие в старческий маразм, как… — лучше не называть имен, ибо слишком длинный, печальный складывается список. Именно из-за возраста наивно выглядят планы Большакова через пять — десять лет занять президентское кресло, но нельзя относиться к ним без уважения. Он крупный игрок и мелкие ставки не для него.

Под патронажем Большакова телевизионная братия наконец-то впервые ощутила, что такое на самом деле вожделенная свобода творчества. Кто работал при прежнем режиме, тому было с чем сравнить. Канул в Лету унизительный партийный надзор, расторопное бдение цензуры, мелочная опека, бесконечные вызовы на ковер, выговоры и увольнения. Команда журналистов, выбранная в основном лично Хабалиным, работала слаженно и бесперебойно, как швейцарский хронометр. От юного оператора до седоголового телезубра брежневской эпохи все они были единомышленники и четко сознавали главную задачу вещания; развлечения и еще раз развлечения, бесконечная чехарда зрелищ, блеск и радость бытия на экране с утра и до ночи, чтобы усталый российский обыватель, нажав кнопку пульта, мог в любой момент отдохнуть сердцем от всевозможных мытарств и перегрузок реальной жизни. Благороднейшая, гуманная задача, особенно если вспоминать словаопального поэта: честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой. Никакой ежедневной идеологической долбежки по мозгам, никакого психотропного насилия над личностью: проснись и пой, пляши и хохочи! Оплачивалась честная работа щедро: редкий месяц сам Хабалин и некоторые другие высокопоставленные сотрудники не получали от хозяина заветных конвертов с заранее отмытыми бабками.

Все было хорошо, почти как на Западе, если бы не одна малость, которая, по всей видимости, и погрузила Георгия Лукича в глубокое раздумье. За последние два месяца пропали трое сотрудников, пропали в буквальном смысле: вечером покинули здание, а утром на работу не вышли и дома не объявлялись. Все трое были замечательны каждый в своем роде. Первой исчезла прелестная ведущая популярнейшего шоу «Отдайся мне!» — Лима Осокина, длиннокудрая наяда с вкрадчиво-гортанным говорком арбатской шлюшки. Эту передачу она придумала сама, и по рейтингу, по количеству писем и звонков, в особенности от военнослужащих, передача была вне конкуренции. Как и все развлекательные шоу-игры, начиная от прародительницы — «Поля чудес», — игра «Отдайся мне!» строилась на нехитрой канве отгадывания под музыку отдельных слов. К примеру, Лима Осокина загадывала на табло «прыткое животное» из четырех букв, где первая буква была «з», а последняя «ц», и кто-нибудь из игроков с третьей, четвертой попытки под восторженный рев зрителей ошалело восклицал: «Заяц!» — и получал приз от фирмы «Стиморол». Изюминка заключалась в том, что при каждой удачно отгаданной букве Лима Осокина, будто в забытьи, сбрасывала с себя какую-то деталь туалета и таким образом к кончу игры оголялась почти целиком, и это было такое дивное зрелище, которое не всякий мужчина мог выдержать хладнокровно. Но это еще не все. Везунчику-победителю «супер-игры» (если это был мужчина) Лима Осокина, скромно потупясь, обещала навестить его вечерком, чтобы поглядеть, в каких домашних условиях сформировался столь мощный интеллект. Если побеждала женщина, то она получала право пригласить в гости одного из директоров (по выбору) фирмы «Стиморол». Понятно, что миллионы мужчин и женщин мечтали принять участие в этой восхитительной игре.

Вторым исчез Мишута Спасский, красавец, умница, бретер, бессменный в течение двух лет ведущий эротико-философской программы «Разбуженное эго». Третья пропажа — диктор ночных новостей, Евстомил Долгоносиков, чье исчезновение вряд ли кто-нибудь заметил, если бы оно не выстраивалось в ряд с двумя предыдущими. Долгоносикова держали на телевидении из милости, понимая, что он все равно скоро помрет. Старый, суетный, капризный, бестолковый совковый обмылок с припрятанным под стрехой партийным билетом. Его единственной заслугой было то, что в 70-е годы его уволили по политическим мотивам (белая горячка).

По сведениям Хабалина, у всех троих не было врагов, на них не замыкались никакие коммерческие звенья: Лиму Осокину и бисексуала Мишуту Спасского, всегда готовых к разного рода услугам, носили по студиям буквально на руках, что касается старого дебила Долгоносикова, то он в последний месяц, как выяснил Хабалин, практически не покидал студию ни днем, ни ночью: отбубнив ночные новости, так и засыпал в уголке с чекушкой в руках. Пробуждался разве только затем, чтобы пополнить в нижнем буфете запасы спиртного. В тот злополучный вечер Долгоносиков на дружеский вопрос дежурного: «Куда поперся, долгожитель?» — бодро ответил: «Может, удастся помочиться!» И больше его никто не видел.

Хабалин понимал, что скоропалительная и неадекватная кадровая вырубка должна иметь какую-то общую причину. Раз за разом просматривал записи последних появлений на экране всех исчезнувших, сопоставлял, анализировал, вспоминал кое-какие давно бродившие по студиям слухи и, наконец, пришел к выводу, что причина могла быть только одна: небольшие, но досадные шероховатости в передачах. В последней игре «Отдайся мне!» Лима Осокина, растелешенная до трусиков, неожиданно затеяла петь частушки. То есть не совсем неожиданно, как раз к месту: игроки должны были отгадать слово, обозначающее «любимый народом песенный жанр». Уже на табло высветились пять букв, но игроки все еще были в затруднении, вот тогда Лима Осокина, будучи в крепком заводе, и пропела наугад: «По реке плывет топор из города Чугуева… Ну же, господа?! Ну?! Ну?! Смелее! На „ч“ начинается?!»

Господа игроки с побагровевшими лицами, казалось, были близки к озарению, зрители неистовствовали — и тут один из конкурсантов, широкоскулый абориген, в азарте, уже как бы за гранью отгадки истошно проревел: «Вы не верьте никогда, девки, демократам. Все у них одни слова — яйца оторваты!» Но и этого ему показалось мало: надувшись, как чирей, он добавил еще куплет: «Ко мне милый охладел, сказал — „морда сизая“! На себя бы поглядел! Ельцин в телевизоре!» Зал завороженно притих, и опытная Лима Осокина, исправляя положение, весело прощебетала: «Ну наконец-то! Правильно! Конечно — это частушка!»

Неприятный инцидент забылся, игра покатилась своим ходом, но — увы! — птенчик вылетел из гнезда: передача шла в прямом эфире.

У Мишуты Спасского вышла накладка иного рода. Вдвоем с кумиром столичной молодежи, знаменитым стриптизером Глебушкой Кучинским, они беседовали о сокровенных тайнах эзотерического совокупления, но запутались и в конце концов понесли такой вздор, что пришлось делать музыкальную паузу. После паузы Глебушка блудливо спросил:

— О чем это мы, дорогая?

В ответ Мишута брякнул:

— Знаешь, Глебушка, мы с тобой, наверное, сейчас похожи на двух банкиров. Денежек надыбали, а отмыть никак не можем.

— О-о! — воскликнул стриптизер, изогнувшись в замысловатой позе. — Не люблю банкиров! Они такие привередливые. Так медленно оттягиваются. Недавно меня приглашал господин Гуслинский.

Слава Создателю, ушлый режиссер успел на этом месте врубить очередную рекламу, но опять, как говорится, поезд уже ушел.

Простодушный Евстомил Долгоносиков влип совсем по-идиотски. Считывая с монитора текст: «Накануне господин Березовский подписал важный контракт с Чечней на поставку…» — он вдруг скривился, будто нюхнул дерьма, чихнул и зычно высморкался в цветастую фланелевую тряпицу, служившую ему одновременно платком и полотенцем. Выглядело это действительно зловеще. Словно ведущий выразил свое личное отношение к одному из прославленных спасителей отечества.

Георгию Хабалину было о чем подумать. Если исчезновение сотрудников связано с этими проколами (а с чем еще?), то что ждет его самого, отвечающего не за отдельную передачу, а за все вещательные программы в целом? Кстати, он припомнил многозначительную реплику хозяина на одной из пышных рекламных тусовок. Хабалин сидел за отдельным столом с тремя пышными истомными эскортницами (триста баксов за штуку), ловил кайф, ни о чем дурном не помышлял, предвкушал блаженную ночку в загородном особняке, расслабился, — и тут проходящий мимо со свитой Донат Сергеевич задержался, дружески похлопал его по плечу, заботливо посоветовал:

— Не испорть желудок, Жорик. Осетринка нынче жирновата.

В ту минуту он почему-то воспринял эти слова как хозяйскую ласку, но сейчас, в одиноком сумраке кабинета, сценка предстала совсем в ином свете. Холодок близкого небытия кольнул затылок. Самое Поразительное, что раньше ему в голову не приходило опасаться гнева Большакова. Естественно, он понимал, что при всей широте своих взглядов, подозрительной для бывшего зека образованности и приверженности гуманитарным ценностям, Донат Сергеевич все-таки остается маньяком, пожирателем биомассы, чистильщиком территорий, но и это не пугало Хабалина. Так уж сложился сегодня политический пасьянс: кто не людоед и не маньяк, тот пущен в распыл. Но он-то, Хабалин, — изощренный рупор самых отчаянных рыночных идей, готовый по одному намеку, да что по намеку, по свистку, по шороху ресниц, смешать с грязью, превратить в посмешище любого конкурента, — неужто и он… подвержен… незащищен… утробен?..

Да, честно ответил себе Хабалин, не только подвержен, но обязательно должен быть раздавлен и устранен. Как он мог забыть об этом? Независимые телевидение и пресса — всего лишь красивая либеральная сказка, сочиненная для абсолютных кретинов. Даже и в этой стране, где дебил погоняет дебилом, в нее давно перестали верить. То есть перестали верить все, кроме самих телевизионщиков и газетчиков. Горе им, одурманенным собственным красноречием и видимостью публичного успеха. И Хабалин — с чего вдруг решил, что незаменим? Да, пахан платил ему по высшей таксе, и Хабалин вертелся перед ним, как пьяная шлюха, гляди, добрый господин, как я умею — и так, и этак, и еще вот так! Из восьми процентов — сорок, из черного — белое, из крови — светлая водица! А Большаков наблюдал за ним рыбьими глазами и раздраженно подумал: что-то много тебя стало, братец Жорик! Не пора ли на помойку?! Чужой опыт ничему не научит: уж сколько их прошло перед ним за последние годы, телевизионных калифов и корифеев, самоуверенных, смышленых, неодолимых — и где они теперь? Где Листьев, Яковлев, Попцов? А были герои — не чета нынешней шушере.

Иное дело, что некоторые успели отойти в тень, сохранив капитал.

Так у них и паханы были другие — не Мустафа. Мустафа с капиталом не отпустит…


Позвонила некто Поливанова из «Русского транзита». Он сразу вспотел. С Тамарой Юрьевной они были знакомы давно, сто лет в обед, но важно другое. По его сведениям, Тамара Юрьевна была любовницей хозяина, а значит, ее звонок не случаен. Тень смерти, сгустившаяся за спиной, сделала его суеверным.

— Томочка, — прогудел он вкрадчиво, — ты звонишь, потому что соскучилась? Или что-то случилось?

— И то и другое, Жорик. И соскучилась, и случилось. И у тебя, и у меня.

Вот оно, подумал Хабалин с сердечным замиранием.

— Так давай встретимся, дорогая моя! Давно пора.

— Не могу, Жорик, — в ее голосе страдание. — Хотела бы, да не могу. Я же взаперти.

— Как это?

Она не стала рассказывать, почему она взаперти, но предложила повидаться со своим шефом, генеральным директором «Русского транзита» Сергеем Лихомановым, у которого есть к нему, Хабалину, неотложное дельце.

— Какого рода дельце? — не удержался от глупого вопроса Хабалин.

— Речь о твоей и моей жизни, дружок.

— Ага, понимаю, — глубокомысленно изрек Хабалин, и тут же в трубке возник незнакомый властный мужской голос:

— Георгий Лукич?

— Да.

— Это Лихоманов. Нам бы лучше поговорить где-нибудь в нейтральном месте.

Хабалин готов был встретиться хоть у черта на куличках. Он истомился от ожидания. Казалось, уже вся студия догадывалась, что ему скоро каюк. Косые, исподлобья взгляды, неискренние улыбки. Не далее как нынче утром секретарша Любаша подала переслащенный кофе, а когда он привычно потянулся, чтобы шлепнуть по жеманной попочке, шарахнулась от него, как от привидения. Телевизионные шакалы раньше него почуяли, куда подул ледяной ветер. Но Хабалин был не из тех, кто сдается без сопротивления. Не смерть его страшила И не загробные муки, а позор поражения. По-своему он был бесстрашным человеком и не собирался; покидать земную юдоль по чужой указке. Не для того перелопатил столько грязи. В судьбоносном октябре девяносто третьего года, когда обезумевшая чернь, науськанная провокаторами, ринулась на «Останкино», он не прятался, подобно многим коллегам, за спины омоновцев, взял в руки автомат и бесшабашно палил из окна по мельтешащим внизу фигуркам. Может быть, это был самый счастливый день в его жизни. Быдло металось по площади, озаренное сполохами прожекторов и светящимися трассирующими очередями (нити судьбы!), а он всаживал в него пулю за пулей, испытывая почти неземное блаженство, которое так образно описал впоследствии лирик Булат. В сущности, Хабалин готов был померяться силами и с Мустафой, если бы знал — как. В ту ночь самая красивая дикторша телевидения призналась ему в любви. Ее сочное тело, вмятое в монтажный столик! Ее гортанный, страстный шепот… О боже, как давно это было!

Как условились, Лихоманов подобрал его неподалеку от телекомплекса. В потрепанном «жигуленке» они катили в сторону Окружной. Негромкая музыка, слабый запах бензина.

— Курите! — предложил Лихоманов.

— Благодарю вас, — Хабалин видел этого человека впервые и никак не мог составить о нем мнения. Держится культурно, хотя по роже натуральный бандит. Что-то среднее между «новым русским» и научным работником доколониальной эпохи.

— Что там с нашей дорогой Тамарой, я так и не понял? — повел он светский разговор. — Она чем-то явно расстроена?

Сергей Петрович свернул с шоссе и припарковался возле уютного скверика, где молодые мамы прогуливали под липами детишек в нарядных колясках и старики дремали на лавочках, погруженные в воспоминания о минувших сытных временах, когда жизнь была им по карману.

— Вы не ответили, — улыбнулся Хабалин. — Что случилось с Тамарой?

— Что с ней может быть? — Сергей Петрович сунул в рот сигарету, щелкнул зажигалкой. — Приговорил ее Мустафа, как и вас.

Хабалину показалось, ослышался, но нет: тяжелые слова будто зависли в воздухе под ухмыляющимся взглядом собеседника.

— Приговорил? — все же переспросил он. — Вам-то это откуда известно?

— Не волнуйтесь, Георгий Лукич, — Лихоманов смотрел ему прямо в глаза чуть покровительственно, но благожелательно. — Шанс выпутаться еще есть, только надо поостеречься. Откуда у меня эти сведения — ну какое это имеет значение? У каждого свои каналы информации, как и свои интересы. Однако вы должны мне верить, иначе разговор не получится.

— Я не верю, — твердо сказал Хабалин и тут же почувствовал, что это чистая правда. Инстинктом угадал, этот человек далеко не так прост, как кажется, и он не желает ему зла.

— Но все же, если не секрет, чем я прогневил патрона?

— Он подозревает, что вы утаиваете часть доходов от рекламы. Немного шалите с наличными.

— Ах, вот оно что! — теперь Хабалин и вовсе не сомневался в осведомленности директора «Русского транзита». — И как же мне оправдаться?

— Пред Мустафой нельзя оправдаться, вы это знаете не хуже меня, — Сергей Петрович заговорил еще мягче, чем до этого, как с больным. — Да это и не нужно. Попробуем опередить многоуважаемого Доната Сергеевича. У меня к нему свои претензии, я собираюсь их предъявить. Это его отвлечет от всех остальных дел. Все, что требуется от вас, — опять же информация.

— Я готов, — Хабалин обнаружил, что очередную сигарету прикурил не тем концом.

— Что вам известно о Зоне?

Хабалин не удивился. Как и многие другие творческие интеллигенты, он принимал посильное участие в разработке идеи Зоны, но никогда не был ее горячим поклонником. Если рассматривать Зону как чисто коммерческий проект (конечно, оригинальный), то затратный капитал был непомерно раздутым и вряд ли мог прокрутиться за ближайшее пятилетие, а это, по нынешним российским меркам, сугубо нерентабельное вложение. Однако для основателей Зоны, и в первую очередь для самого Большакова, она имела значительно более важное, нежели просто коммерческое, значение: это некий мировоззренческий символ, модель наилучшего, разумного обустройства этой завшивевшей, прогнившей страны, и уж с этим рассудительный Хабалин никак не мог согласиться. Будущая Россия в качестве этнографического заповедника, гигантского Луна-парка для всего остального человечества — это, разумеется, абсурд, утопия, романтические бредни. Всепланетная мусорная свалка, суперсовременный инкубатор для воспроизводства дешевой рабочей биомассы — это куда ни шло, это, пожалуй, все, на что пригодна забытая Господом территория. Тут Хабалин сходился во мнениях как с образованными, прогрессивно мыслящими соотечественниками, так и с лучшими умами Старого и Нового Света. Мысль почти медицински стерильная: загнивший орган (в данном случае — Россию) следует отсечь, дабы не подвергать опасности заражения весь остальной организм (население планеты). К сожалению, Донат Сергеевич, обуянный гордыней и распаляемый интеллектуальной обслугой типа троцкиста-маразматика Клепало-Слободского, полагал, что этнографический заповедник и мировую свалку можно совместить на едином пространстве. Научная безосновательность такого замысла даже не поддавалась обсуждению, но беда в том, что Мустафа, раз приняв какое-то решение, впоследствии, по примеру всех диктаторов, никогда от него не отступал, и все разумные доводы воспринимал не иначе, как личные оскорбления. Кто пытался с ним спорить, редко задерживался на свете.

— Я знаю о Зоне все, — сказал Георгий Лукич. — Что именно вас интересует?

Директора «Русского транзита» интересовали численность и расположение охранных служб, возможности проникновения, подходы к Зоне, энергообеспечение, дороги, системы связи и прочее в том же духе, из чего Хабалин сделал вывод: а не прислан ли Сергей Петрович из-за бугра? Это его озадачило, но не смутило. Россиянский бизнесмен и одновременно сотрудник ИРЦ — это далеко не самое страшное, чего ему следует сейчас опасаться. Более того, это внушало определенные надежды.

Глубоко вздохнув, точно перед погружением в омут, Хабалин произнес:

— У меня есть подробная карта Зоны, со всеми коммуникациями. Я передам ее вам. Но хотелось бы кое-что уточнить.

— Уточняйте.

— Понимаю, вы вряд ли можете дать какие-то гарантии?..

— Увы!

— По крайней мере, на что мне рассчитывать? Если, как вы изволили заметить, я приговорен?

— Через несколько дней, — благодушно пообещал Лихоманов, — все утрясется само собой. Продержитесь недельку — вот и все дела… Да, и еще одно: кто такой Хохряков?

— Исчадие ада, — коротко ответил Хабалин. Забавно, но более исчерпывающего ответа он и не смог бы дать. Он встречался с Васькой Щупом пару раз в компании, накоротке не общался с ним, но все равно сохранил воспоминание, как о чудом пролетевшем мимо уха осколке. Насколько он знал, Хохряков безвылазно сидел в Зоне и управлял ею с твердостью кесаря.

— Поподробнее не можете?

— Никто не может. Хохрякова лучше один раз увидеть, чем сто раз о нем услышать.

— Где карта, Георгий Лукич?

— У меня дома.

Через полчаса они подъехали на Малую Басманную, к дому Хабалина, и он вынес пакет с картой и еще кое-какими документами, могущими, попади они в нечистоплотные руки, разорваться, подобно шаровой молнии. Хабалин играл ва-банк и больше не сомневался, что это для него единственный выход. Прощаясь, Сергей Петрович посоветовал несколько дней не покидать квартиру без нужды, поболеть…

Поздно вечером Жора Хабалин сидел на кухне вдвоем с женой Маргаритой. Огромная пятикомнатная квартира затаилась, как перед бомбежкой. Молчали телефоны. От выпитой водки или от треволнений дня Хабалин чувствовал упадок духа и поминутно пускал слезу. Маргарита заботливо протирала его щеки кружевным платочком. Она была уже пьяненькая. Некстати Хабалин вспомнил, что за пятнадцать лет совместной жизни они так и не завели детей.

— Может, оно и к лучшему, — сказал он жене. — Погляди, что получилось. Кому достались плоды наших трудов, наших бдений и страстей? Для кого мы старались, надрывали жилы? Для Мустафы? Для Васьки Щупа? Для разных Лихомановых и Гусаковских? Но это же выродки, фашисты, дикари! Они не способны к созиданию. Мы, не жалея сил, расчищали авгиевы конюшни коммунизма, а они отобрали победу и на этом месте воздвигли убогую Зону! Мы мечтали воссоединиться со свободным, цивилизованным миром, а они опять тянут нас в преисподнюю, где из всех щелей смердит русским навозом. Да что же это такое, Марго?

— Это — сглаз, — пролепетала женщина, подлив водки из графина. — Выпей — и полегчает.

Он выпил, но ему не полегчало.

— Не сегодня-завтра меня убьют, — признался он. — И знаешь, даже как-то не жалко.

— Да что ты говоришь! — всплеснула ручками прекраснодушная Марго. — Да кто же это посмеет?! Тебя же все любят, Жорик, милый! Я иногда ревную — и очень горжусь тобой. Ты же кумир, Жорочка! Кумир нации. Кто посмеет поднять руку на святое?

— Убьют, убьют, — всхлипнул Хабалин. — Обязательно убьют. В прошлом году еще надо было удрать. Скрыться ото всей этой сволочи. Так ведь достанут, Марго. И в Европе достанут. Это же не люди. Это звери. Троцкого убили и меня убьют.

— При чем тут Троцкий?

— При том, корова ты деревенская, что от судьбы и в Мексике не спрячешься.

Марго не обиделась на грубость. Знала, муж ее любит. Он почти всегда ночевал дома, хотя нередко возвращался под утро. Но такая у него жизнь — в блеске, в славе, в богатстве — ничего не поделаешь. Красавицы к нему льнут, друзей и прихлебателей половина Москвы. Ото всех не убережешься. Она не была деревенской дурой, а была генеральская дочь. Когда выходила замуж, суровый отец — вечная ему память! — сурово предупреждал: вглядись в него хорошенько, глупышка, это же хорек. Отец ошибался: Жорик не был хорьком. Марго полюбила его за то, что он был ласковый, печальный и целеустремленный. Кто же виноват, если Бог дал ему талант очаровывать людские души. Все подруги (раньше было много, теперь мало) ей завидовали, и не было ни одной, кто не пытался бы затащить Жорика в постель. На это он был уступчивый. За пятнадцать лет, наверное, не было дня, чтобы он ей не изменил. Она быстро к этому привыкла, как привыкла к его капризам, истерикам и вечному брюзжанию. Она безропотно несла крест жены великого человека, возвеличенного страной. Когда на экране шли его передачи, улицы пустели, как во время футбольных матчей. Живой, как ртуть, неотразимый, быстрый, остроумный, дома он большей частью замыкался в себе, пугался сквозняков и хлопанья дверей, от малейшей простуды впадал в депрессию. С течением времени он стал ей больше сыном, чем мужем, но иногда, словно устыдясь, сотворял с ней любовные чудеса, хотя, в сущности, ей это было не нужно. Она рано постарела душой, похоронив отца и матушку, а теперь (уже давно) с унылым чувством ожидала, когда Господь наконец приберет и Жорика. Она знала, что муж ее любит, но так же, как и он, понимала, что его скоро убьют. Иначе быть не могло. Он слишком много воровал и сблизился с ужасными людьми, которые ничего не прощают. В молодости Жорик не был таким лихим, хотя всегда был тщеславным; но однажды, она не заметила — ночью или днем, в нем что-то сломалось, нарушилось его равновесие с миром, и он увидел все вокруг измененным взглядом. В перекошенном пространстве нормальные люди обернулись быдлом и чернью, и Жорик взирал на них будто с высокой горы, откуда они казались мелкими букашками. Она жалела его, как мать жалеет высыхающего от неведомой болезни сыночка. На той вершине, куда он поднялся, собралось много важных персон, презирающих быдло, и вот по истечении заповеданного срока они взялись сживать друг друга со света, потому что и там, на горе, им было слишком тесно всем вместе. В новой разборке у ее милого не было шансов уцелеть, хотя он ловок на язык, предприимчив и хитер, но на нем не было брони. В нем билось яркой точкой-мишенью сердце прежнего, давнего юноши, который когда-то шепнул ей: «Марго, у тебя ушки как ольховые сережки. Я боюсь на них дышать!»

— Никто тебя не тронет, любимый, — утешала она. — Они не посмеют. Пойдем лучше баиньки, утро вечера мудренее.

Усмиренный тихим, домашним голосом Хабалин сходил в душ и прилег рядом с ней. Отчего-то взбрело ему в голову порадовать напоследок жену, он повертелся немного и так и сяк, ничего путного не вышло: так и уснул, уткнувшись носом в теплый шершавый сосок.

Утром действовал машинально, словно продолжал спать: десять минут гимнастики, душ, завтрак, газета «Коммерсантъ». Марго опять завела шарманку про сглаз и про то, что надобно сходить в церкву, но Георгий Лукич даже не разозлился. Не нами сказано: волос долог, ум короток.

Уже в подъезде, выходя из лифта, вспомнил совет Лихоманова: посиди дома, не вылезай на люди. Вспомнил да поздно.

От почтовых ящиков, из темного провала выступил высокий, какой-то очень худой господин с бородатым лицом. Как в замедленной съемке, вынул руку из кармана и наставил на Хабалина пистолет с длинным дулом. При этом бородатое лицо кривилось в ледяной усмешке. За спиной Хабалина с мягким шорохом закрылся лифт. Его прошиб пот, но в роковой миг он не утратил присутствия духа.

— Плачу сто тысяч, — прогудел подсевшим голосом. — Только не стреляй!

Киллер скривился еще гаже, будто сосал лимон, и нажал курок. Первая пуля вошла Хабалину в грудь, вторая в спину, потому что он, разворотясь, побежал вверх по ступенькам. Он упал на бок и увидел облупленный кусок штукатурки. Ему не было больно, но было обидно. «Это все я сам виноват, — подумал он. — Надо было весной отвалить».

Третий, контрольный выстрел разнес ему череп; но он был все еще жив. Слышал, как убийца бормотал:

— Мразь какая! Сто тысяч! Сунь их себе в задницу.

Потом остался один на ступеньках и долго следил потухшими глазами, как душа его — розовое облачко — мечется, тыркается, ища лазейку в оконном

стекле.


Глава 4

Савелий еле прочухался. Спицу из сердца ему: вытащил фельдшер в тюремном лазарете, но после Савелий впал в тягостный, свинцовый сон, и его никак не могли добудиться. Спящего, в спецфургоне перевезли в 6-ю Градскую больницу, где сперва положили в коридоре, а попозже спустили в морг. Но дежурный прозектор его не принял, заявив, что это не их клиент: во-первых, без сопроводительных документов, во-вторых, дышит.

— Куда ж нам его? — огорчился дюжий санитар, только что по оплошности похмелившийся стопкой нашатыря. У него из глаз сыпались искры, как при электрическом замыкании.

Прозектор с сомнением поглядел на спящего Савелия.

— Может, примешь? — с надеждой спросил санитар, смекая, чем бы залить поскорее нашатырный жар. — Сам видишь, скоко он еще продышит? Ну день, ну два. Чего катать туда-сюда? Тяжеленный зараза!

— Ладно, — смилостивился прозектор, сочувствуя мучениям старого изувера. — Свали пока в подсобке. Там поглядим.

Савелий продрал глаза и ничего не увидел, кроме кромешной тьмы. Во тьме различил ряд предметов: ящик с известкой, швабры, скребки, рулон металлической сетки «Рабица», кули с рогожей и еще всякая рухлядь. Чувствовал он себя так, будто и не засыпал. Помнил все, что случилось, — разбитый телевизор, камера, шальная деваха со спицей. Потрогал сердце — бьется, гудит, колотит по ребрам. Кряхтя поднялся и вышел в коридор, освещенный люминесцентными лампами. Коридор был пуст и чист, как зимний первопуток. Савелий вгляделся в свое отражение в зеркальной стене — и поморщился. Вместо прежней одежи на нем был какой-то полотняный балахон до колен и солдатские кальсоны с завязками у щиколоток. В таком виде далеко не уйдешь.

Он толкнул ближайшую дверь, тяжелую, с железным засовом, и очутился в большой холодной зале, Уставленной громоздкими стеллажами, на которых в смиренных позах, с бирками на ногах расположились мертвые тела. Посредине залы на мраморном столе покоился труп молодого мужчины, наполовину распотрошенный, со вспоротой брюшиной и с отвалившейся набок головой. Все вместе — множество покойников, глубокая подземельная тишина, холод, призрачное освещение — производило грустное впечатление, как будто Савелий ненароком заглянул туда, куда при жизни человеку необязательно заглядывать. Тягость потустороннего обморока смягчало присутствие двух живых людей, примостившихся у маленького столика в дальнем углу и занятых обыденным житейским делом: один резал длинным ножом черную буханку, а второй, с глазами как у ночного кота, брезгливо нюхал стеклянную мензурку. Савелия они, увлеченные приготовлением трапезы, поначалу не заметили, и он услышал, как один (с глазами кота) уважительно сказал второму, нарезавшему хлеб:

— Нет, Исай Яковлевич, это точно не нашатырь!

На что тот раздраженно заметил:

— Говорю же, формалин. Пей, не бойся. Не помрешь.

Савелий вежливо покашлял в кулачок, и оба сотрапезника враз к нему обернулись.

— А-а, — без всякого удивления произнес тот, который был Исаем Яковлевичем. — Это ты, брат? Что ж, садись, покушай с нами, коли уж поднялся.

Савелий охотно последовал приглашению и опустился на свободный табурет, покрытый подозрительной, заиндевевшей пленкой. Санитар, которого звали Ваня Громыкин, тут же сунул ему в руку мензурку.

— На-ка, сними пробу. Тебе-то опасаться нечего.

Исай Яковлевич авторитетно подтвердил:

— Да уж, брат, тебе долго мыкаться. Пей смело.

— Почему так думаешь? — спросил Савелий.

— Мне думать не надо. Я с мертвяками век провел. На тебе их пятна нету.

Савелий выпил. Ему хотелось маленько согреться. Гремучая жидкость прошибла от глотки до пяток, и враз все вокруг просветлело. Санитар Громыкин отобрал пустую мензурку и торопливо ее заново наполнил из стеклянной зеленоватой квадратной посудины. На столе, кроме хлеба, стояла тарелка с нарезанной ветчиной и блюдо с солеными огурцами.

— Кушай, брат, кушай, не стесняйся. Все прямо с грядки.

Савелий подхватил пальцами самый малый огурец, деликатно им захрустел. Он уже догадался, что каким-то чудом повстречал в одичавшей Москве людей, которые не боялись жизни. Исай Яковлевич тоже выпил за компанию, хотя предупредил, что пьет единственно из уважения к воскресшему из мертвых.

— Вот эти все животинки, — прозектор добродушно махнул рукой на стеллажи, — в свой час тоже восстанут, но произойдет это не скоро. Сперва их зарыть надобно, чтобы косточки истлели.

— Темно говорите, Исай Яковлевич, — санитар еще раз наполнил мензурку, его сверкающие электричеством глаза попритухли. — Да и чушь все это. Кого зароют, тот в земле и лежит.

Савелий, как и прозектор, конечно, знал, что старый могильщик ошибается или нарочно заводит кураж, но спорить не стал. Поделился с медиками своей проблемой, которая заключалась в том, что ему не в чем выйти на волю. Поинтересовался, не знают ли, куда девалась его прежняя одежда: добротные штаны и свитер?

— Одежду тебе Ванечка даст, — пообещал Исай Яковлевич. — Но куда торопишься? Оставайся с нами. Работы с каждым днем прибывает, а делать некому, кроме нас с Ванечкой. Большинство трупов нынче беспризорные, никто за ними не приходит… Сыт, обут будешь, твердо могу обещать.

— И выпивки хоть залейся, — хвастливо добавил Громыкин.

Разомлев от спиртового тепла, Савелий мечтательно подумал: что, если впрямь остаться? Доктор прав: работы здесь непочатый край, всей Москве суждено пройти через такие безымянные подвалы, пока очистится от скверны. Какой смысл рыскать наверху в поисках батяни, если можно дождаться, пока тот не прибудет сюда собственной персоной? Но эта была малодушная мысль, навеянная усталостью. Когда батяня сюда прибудет, с ним уже не поговоришь.

— Оставайся, — повторил Исай Яковлевич, хотя по лицу гостя видел, что уговаривать бесполезно.

— Я бы с радостью, но никак не могу.

— Чего так?

Савелий рассказал, что прибыл в Москву по важному личному делу, но много времени потратил зря, на пустые хлопоты. Теперь надо скорее управиться да поворачивать обратно в деревню, где ждет не дождется больная матушка.

— Все это трогательно, — с обидой заметил Исай Яковлевич, — но получается так, что у тебя одного важное дело, а мы тут с Ваней груши околачиваем. Ты пойми, скиталец, нету важнее дела, чем этих всех животинок обиходить. Нет, не было и не будет. Представь, что по всему городу валяются неоприходованные трупари. Да ты бы от одной вони задохнулся.

— Все верно, — согласился Савелий, — но никак не могу. Воли моей нету.

Не хотелось огорчать добрых людей, а пришлось. Ваня Громыкин под их разговор незаметно осушил еще пару мензурок, и теперь очи его пылали ровным негасимым огнем. Он сходил в кладовку и принес целый мешок барахла. Вывалил прямо на пол.

— Выбирай, хлопчик, — заметил с гордостью. — Мало будет, еще притараню.

Где там мало: у Савелия аж в глазах зарябило. После долгих примерок облачился в черные брюки из прочного жесткого полотна, сидящие на нем как влитые, в красивую светло-голубую рубаху с металлической застежкой у ворота и в красный пиджак с блестящими латунными пуговицами.

— Надо же, — удивился Исай Яковлевич. — Прямо новорусский. Полный прикид.

— Кто такие новорусские?

— Неужто не знаешь?.. Наш основной клиент, Мутанты. Вон их сколько по лавкам, погляди.

— Рыночники, что ли?

— В каком-то смысле, конечно, рыночники. Смотря как понимать. Мы с Иваном об этом много думали. У них на всех одна извилина и на ней записано: купи, продай. Некоторые на этой одной извилине высоко взлетают, аж за миллион зашкаливают. Но это ничего не значит. С моральной да с биологической точки зрения — это вовсе не люди. Этакая грибница с человеческим лицом. Жертвенный слой. В годину смуты, браток, народ всегда выдавливает из себя как бы жировой излишек. Так во все века во всех странах случалось. Когда смута иссякнет, их всех сразу уроют.

— Умны вы чересчур, Исай Яковлевич, — буркнул Ваня Громыкин. — Гляди, как бы нас с тобой не урыли раньше ихнего.

— И так может быть, — согласился прозектор. — Исторически это даже неизбежно.

Поругивая доктора за ум, Ваня Громыкин вторично слетал в кладовку и вернулся с мешком обуви. Высыпал рядом с одеждой.

— Примеряй, хлопчик. В тапках далеко не уйдешь.

Савелию подошли высокие ботинки со шнуровкой, на каучуковой подошве. Теперь он был полностью экипирован, но без копейки в кармане. Громыкин об этом догадался.

— Ну чего жмешься, воскресший? Небось деньжат тебе надо?

— Необязательно, — сказал Савелий.

Исай Яковлевич порылся в халате и выудил смятую пачку бумажек — доллары, стотысячные купюры нашего достоинства, мелочевка.

— Этого добра у нас тоже хватает. Бери.

— Разве что в долг, — смутился Савелий.

— При нас с Ваней таких слов не произноси, — назидательно заметил прозектор. Вдруг метнул быстрый взгляд на стол, где лежал раскуроченный молодой человек.

— Слышь, Вань? Или мне показалось?

— Да чего показалось. Уж который раз дергается. Видно, спешит куда-то.

— Ну ничего, — успокоился прозектор. — Потерпит часок.

Немного погодя, когда выкурили по сигарете, Исай Яковлевич сказал:

— Что ж, брат, для полного парада тебе тачки не хватает. Водить-то умеешь?

— На тракторе доводилось ездить.

— Значит, все в порядке.

Втроем поднялись из подвала на больничный двор и прошли к гаражам. Народу нигде не было видно. Денек стоял солнечно-желтый, пригожий. По газонам гонялась за воробьями длинношерстная собака, помесь колли со шпицем. Под большим деревянным навесом притулилось несколько машин, в основном иномарки. Там же в холодке на лавочке сидел хмурый мужик в рабочем комбинезоне с бутылкой пива. Как выяснилось, это был местный механик Павел Семенович. При виде компании во главе с Исаем Яковлевичем механик оживился, заулыбался. Прозектор пожал ему руку и, ткнув пальцем в навес, спросил:

— Какая на ходу?

— Да они все на ходу, была бы заправка.

После этих слов Ваня Громыкин тут же передал ему квадратную бутыль.

— На, пей. Не подавись токо!

Не глядя на санитара, Павел Семенович сочувственно произнес:

— Ты, Ваня, среди своих жмуриков совсем охамел. Человеческий облик теряешь.

На свой вкус Исай Яковлевич выбрал продолговатую приземистую «вольву» салатного цвета.

— Ну-ка, Паша, заведи вот эту. Покажи клиенту, как с ней управляться.

Урок вождения занял с полчаса. Савелий приноровился, но дважды чуть не задавил собаку и один раз врубился в бетонный угол гаража правым боком. Помял бампер и разбил фару. Вспотевший от напряжения механик его одобрил:

— Ничего, обкатаешь по городу, только правила соблюдай.

— Какие правила?

— Правило простое: увидишь мента, жми на газ со всей силы.

— Спасибо, Павел.

С прозектором и санитаром попрощались по-братски. Исай Яковлевич его обнял, прижимаясь к животу, и едва достав макушкой до подбородка, заговорщицки шепнул:

— Знаю, кто ты. Но — поберегись. Второй раз редко воскресают.

Савелий поблагодарил за одежку и добрый прием. Санитар Ваня Громыкин со словами: «Э, чего рассусоливать!» — сунул на заднее сиденье бутыль со спиртом. Механик Павел Семенович укрепил фару так, что было почти незаметно, что она расколота.

— В крайнем случае, — посоветовал, — дави мента передком. У ней задние рессоры слабоваты.

— Учту, — пообещал Савелий.

На бульвар выехал гоголем и неторопко, на второй передаче (больше механик не успел ему показать) попилил в сторону Курского вокзала. Путешествие заняло у него не больше трех часов. Много раз, остановясь, он уточнял дорогу у прохожих, и три раза его оштрафовали гаишники. Его опасения, что отберут машину, оказались напрасными. Все гаишники были, как один, покладистые, добродушные ребята, и грозные вопросы: «Почему нарушаете?» и «Ваши документы?» — задавали больше для знакомства. Как только он вручал зеленую купюру, милиционер благожелательно поворачивался спиной.

Ехать на машине по шумному, многоликому столичному граду было трудно. Он жалел лишь о том, что родная матушка не видит его в эту минуту. Досадно только, что по ошибке он нажал какую-то кнопку на панели, завел магнитофон, и теперь все Четыре динамика бесперебойно (видно, заело кассету) ревели любовную песенку, в которой был такой припев: «Хоть ты трахни меня, все равно я не твоя!» Песенка его немного раздражала.

Еще был неприятный момент, когда на Садовом кольце его притерли правым боком к серебристому лимузину размером в две его «вольвы». Из лимузина прямо на ходу выскочили двое громил и некоторое время бежали рядом с его машиной, грозя в две глотки: «Что, крутой, да, крутой?! А ну вылезай, сука, разберемся!» В ответ из динамика неслось девичье, задушевное: «Хоть ты трахни меня…» — и от всего этого шума у Савелия слегка заложило уши.

В подвал он вошел барином, покручивая на пальце брелок с ключами и с пультом сигнализации. Проститутка Люба и милиционер Володя сидели перед телевизором «Самсунг» и так были увлечены происходящим на экране (там могучий негр душил хрупкую блондинку), что не сразу обратили внимание, но когда обернулись, у обоих на лицах возникло такое выражение, будто увидели инопланетянина.

— Савелий Васильевич, вы ли это?! — слабым голосом уточнила Люба.

— А то кто же, — самодовольно ответил Савелий. — Именно что я.

Любка вскочила на ноги и с воплем кинулась к нему на грудь, зацеловала, затискала, измусолив пьяными соплями, но тут же смутилась и робко поцеловала его руку.

— Савелий, родненький, а мы уж вас похоронили, и Ешку и тебя. Думали, вас черномазые обоих замочили.

Милиционер Володя выключил телевизор, подошел и солидно поздоровался за руку.

— Да уж, Савелий Васильевич, напугали вы нас. Я хотел уж розыскные меры принять, да по нашим временам какой в них толк. Сами видите, что творится. Кто нарвался на ихнего брата, того не спасешь. Одно слово, мафия! — Отстранясь, Володя внимательно его оглядел. — Да вы, вижу, никак бизнесом занялись?

Савелий махнул рукой:

— Какой там бизнес. Одежда не моя, дареная, — он опустился на лежак, блаженно потянулся. Вот ведь чудно: такое чувство, словно домой вернулся. Люба засуетилась, подала тарелку с угощением — хлеб, колбаса.

— Водочки откушаете с дороги, Савелий Васильевич?

— Откушаю, почему нет?

Только тут заметил у стены два ящика — один с пивом, другой с водкой. Улыбнулся Любе:

— Богато живете, а, Любаша?

— Да все же вашими молитвами… Как вы хачиков поклали, меня хозяин магазина в кабинет зазвал. И телевизор новый, неразбитый. И деньги вернули. Ей-Богу, не вру!

— За что же такая честь?

Люба сама не понимала, за что. Милиционер Володя высказал предположение, что, видно, те хачики, с которыми схлестнулся Савелий, сильно давили На магазин. Расправившись с ними, он оказал большую услугу либо магазину, либо какой-то другой группировке. Вот Любку и отблагодарили.

— Что, кстати, нехарактерно, — глубокомысленно заметил Володя. — Непохоже на них благородство.

Втроем выпили по стопочке за счастливое Савелия освобождение. Володя был с дежурства и поэтому мог позволить себе оттянуться. Савелий поинтересовался, где Ешка. Оказалось, что у бомжа дела совсем плохи. Из камеры его до сих пор не выпустили, но Люба имела с ним свидание. Ешка морально надломлен. В камере у него никакого авторитета, там держит масть оглашенная девица Кланька-Децибел. Из Ешки в камере сделали петуха. Он жаловался Любе, что если его не вызволят, то скорее всего наложит на себя руки. И он не шутит, потому что унижения, которые он терпит от девицы Кланьки, выше человеческого разумения. Кроме того, что старика день и ночь петушат разные мерзавцы, Кланька-Децибел заставляет его пить мочу, ссыт ему прямо в рот. Савелий огорчился, услышав все это.

— Дак надо ехать выручать.

Володя сказал:

— Поехать можно, но без выкупа не отпустят.

— И скоко требуют?

— Штука как минимум.

Проститутка Люба в ту же секунду потеряла интерес к разговору и пошла протирать тряпочкой уснувший экран «Самсунга». Володя заметил:

— Видишь, Савелий? Вот вся их преступная порука. Пить, гулять вместе, а денежки врозь.

Люба вспылила:

— Ну конечно! Для того я корячилась, копила, чтобы за сраного бомжа выкуп заплатить.

— Постыдись, Люба, — возразил милиционер. — Пусть Ешка сраный, но сколь раз он тебя из беды выручал, вспомни? И к профессии пристроил, место на вокзале застолбил. Да ты когда из своей Вязьмы пришлепала, кем была? Без него тебя сто раз бы угрохали.

— Ах, так! — воскликнула Люба. — А тебе, мент поганый, он не отстегивал ежедневно десять процентов? Вот и давай, раз такой добрый. За чужой счет вы все добрые. Любка только и… подставляй, денежки вы все считать умеете.

— Ты с кем разговариваешь? — огрызнулся Володя. — Не забывайся, сучка! Я все заработанное родне отсылаю в деревню, в кубышку не кладу. У меня таких телевизоров чего-то нету.

— Дядя Савелий, — заплакала Любка, — скажи ему, пусть отцепится.

— Не надо ссориться, — вступился Савелий. — Мы Ешку на машину обменяем.

— На какую машину? — хмуро спросил Володя, — На служебный, что ли, воронок?

— Она вроде ничейная, — объяснил Савелий, — Мне ее добрые люди напрокат дали.

Всей компанией они вышли на улицу, где у фонарного столба была припаркована красавица «вольва», заехавшая наполовину на тротуар.

— Ворованная? — уточнил Володя.

— Вряд ли, — Савелий полагал, что «вольва» принадлежала одному из тех «новорусских», которые скопом расположились на ледяных полках в заведении Исая Яковлевича, но там, куда хозяин переехал, она ему уже, конечно, не понадобится.

— Только фара разбита, — добавил Савелий, — а так совсем новая. Но я ее уже обкатал.

— Затакую тачку, — задумчиво произнес Володя, — Хомяк не глядя отвалит десять кусков.

— Не меньше, — благоговейно подтвердила Любка.

— Нет, — твердо возразил Савелий. — Торговли не будет. Ешку за машину — и дело с концом.

Володя сел за руль, и через двадцать минут они подкатили к отделению. Немного поспорили, кому идти договариваться. Сподручнее всех это было Володе, потому что он был в форме, но он заартачился. Сказал, что не имеет права засвечиваться на чужой территории. Савелий для этих мест был вообще покойником, с ним никто, скорее всего, говорить не будет. Поэтому выпало идти Любке.

Пяти минут не прошло, как она вернулась с двумя начальниками: один — майор, другой в штатском, но видно, что чином не ниже, а возможно, значительно выше. В кожаной куртке, компактный, с презрительно-пристальным, каким-то зловещим взглядом. Сразу разобрался, кто среди них главный, обратился к Савелию:

— Твоя тачка?

— Ешку отдашь, будет твоя, — сказал Савелий.

— Документы на нее есть?

— Откуда им быть?

— Хозяин не востребует?

— Хозяин в отлучке. На том свете.

— Понятно… — Кожаный начальник и майор обошли машину кругом, милиционер Володя отступил в сторону, будто он был тут случайный прохожий.

— Передок битый, — укоризненно заметил кожаный.

— Дак и Ешка, говорят, не совсем целый, — возразил Савелий.

— Они из него петуха сделали, — пискнула Люба. Кожаный начальник посмотрел на нее осуждающе, как на заговорившую пепельницу, перевел зловещий взгляд на Савелия.

— Сделку принимаем, но с одним условием.

— Каким?

— Чтобы в нашем районе ваши рожи больше никогда не мелькали.

— Вы его купили, район-то?! — дерзко прощебетала Любка.

— Условие принимаю, — сказал Савелий.

— Что, Саня, у тебя есть какие-нибудь замечания? — обратился кожаный к коллеге. Майор, до того не произнесший ни слова, веско изрек:

— Все правильно. Свою шантрапу не знаешь, как передавить. Только залетных нам не хватало.

Они забрали у Савелия брелок с ключами и ушли. Милиционер Володя, бледный и унылый, сокрушенно качал головой.

— Этот кожан из самых центровых. Влипли мы, ребята. Не надо было приезжать.

— Ничего, — утешил молодца Савелий. — Он же нас не тронул, и мы его не тронем.

Постояли, покурили какое-то время. Люба жалась к Савелию, точно лозинка к дереву. Вдруг дверь в отделение отворилась и оттуда выкинули Ешку. Видно, сильным пинком. Он несколько метров пролетел по воздуху и приземлился на четвереньки. Но это было не все. Следом на крыльцо выскочила рыжая девица в темной хламиде, с полувыбритой головой и алым пятном на переносице — Кланька-Децибел. Огляделась и направилась к ним. По дороге пнула ногой копошащегося Ешку. Остановилась напротив Савелия, уперев руки в бока. Люба побежала помочь Ешке. Милиционер Володя, увидев ужасную девицу, приосанился и закурил.

— Ты не простой, — сказала девица Савелию, — да и я не пальцем сделана. Может, потолкуем?

— О чем, Кланя?

— Найдется о чем. Я у бомжа много интересного про тебя вызнала.

— Зачем спицей кольнула?

Девица хихикнула. Не отводила от Савелия ярко пылающих глаз.

— Нельзя женщину обижать, деревня неотесанная. Кланя тебе на шею вешалась, а ты пренебрег. Вот девичье сердце и не стерпело.

Савелий видел, какое семя в девице намешано, но глумливый разговор чудно его будоражил. И не столько разговор, сколько видение розового, изумительной прелести женского тела, скрывающегося под грубой хламидой, блеснувшее в камере, будто солнечный закат.

— Тебя тоже выпустили? — спросил он.

— Не твоя забота, парень. Я птица вольная, летаю, где хочу.

Люба подвела спотыкающегося Ешку. Тот пожал руки Савелию и Володе, со страхом покосился на Кланю.

— Спасибо, братцы! Коли не вы, они бы меня насмерть затоптали. Умоляю, Савелий Васильевич, не связывайся с этой женщиной. Она кого хошь уморит. Ее даже менты боятся. Всяких повидал, а такую ехидну встретил впервые.

— Заткнись, петушок! — расхохоталась Кланя. — Мне дружок твой нужен, а не ты.

По-хозяйски подхватила Савелия под руку и повела к автобусной остановке. Остальные потянулись за ними. Володя шел чуть сзади, не смешиваясь окончательно с подозрительной компанией. Со стороны можно было подумать, что милиционер их конвоирует. Бомж Ешка продолжал что-то жалобное бормотать, и Люба его утешала, обещая, как только доберутся до места, отпоить водочкой.

— Через полчаса «Санта-Барбара», — спохватилась она. — Как бы не опоздать.

Она делала вид, что не замечает страшную кришнаитку, но держалась на расстоянии. Один раз, уже в троллейбусе, Кланя сама к ней обратилась:

— Возьми всем билеты, подружка.

И Люба послушно поперлась к водителю, купить пачку талонов. В троллейбусе, в меру переполненном, Кланя прижималась к Савелию, пока не вдавила его в угол за поручни. Ее упругое тело прожигало его через пиджак.

— Будешь озоровать, — слабо сопротивлялся Савелий, — ссажу на остановке.

Ее рыжие глаза сияли возле его переносья. От кожи пахло влажной тряпкой.

— Мы с тобой поладим, Савушка, — жарко лепетала кришнаитка. — Я давно такого хотела. Из самой земли, из болота. Надоела московская рвань. Не гони меня! Я тебе пригожусь.

— На кой ляд пригодишься? — Савелий перехватил ее игривую руку у себя в паху. — Я ведь в Москву не за баловством явился.

— Знаю, зачем явился. У Ешки допыталась. Но того, кого ищешь, без меня не найдешь. Так и сгниешь в Москве, как все остальные. Москва тебя засосет и выплюнет. Или не понял?

— Тебя не выплюнула.

— Я ее разбойное чадо. А ты чужой. На свою силу надеешься зря. Она не таких ломала. Спицу перемог, это семечки. Да и не хотела я убивать. Ее угар тебя задавит.

Савелий слабел от настойчивых прикосновений и тягучего шепота. Понимал, — наваждение, но не хотел уклоняться. Девица действительно могла помочь. Порок тянется к пороку, без нее он так и будет шататься впотьмах. Ее жаркая блажь — все равно, что путеводная звездочка. Только в одном она ошибалась: ему Москва не опасна. Он посторонний в ее адовом чреве.

Пересаживались из троллейбуса в троллейбус, на одной из остановок милиционер Володя отсеялся. Отозвал Савелия на пару слов и, строго глядя в землю, посоветовал:

— Чуть чего, вызывай наряд, Савелий Васильевич. Телефон Ешка с Любкой знают. Мы эту дамочку враз уроем. Ишь, раскочегарилась.

Но по тону было слышно, не очень верит в свое обещание.

В подвале Ешка без сил повалился на лежак. Любка, как сулила, тут же налила ему водочки, попутно включив телевизор. Стакан Ешка выцедил в один присест, точно микстуру, отдышался, пожаловался Любе:

— Вся задница, понимаешь, воспалена. Но дело разве в этом!

— В чем, Ешенька?

— Пошатнулись убеждения. Народец у нас еще подлее, чем я о нем думал. Мразь и скот. Поделом ему рыночная мука.

— Во как! — засмеялась Кланя-Децибел. — Старый хорек. Все вы вонючие, старые хорьки. Тебе жопу помяли, а народ виноват. Вот весь ваш ум и вся ваша совесть. Ничего, скоро Кришна разберется с вами.

Кланя царственно расположилась на лежаке, сперва потеснив Ешку, а после и совсем спихнула его на пол. На полу, на коврике, он принял вторую порцию водки и мирно задремал. Люба упулилась в экран, где в заветном сериале умопомрачительные красотки и их кавалеры изо дня в день задиристо обсуждали, кто, с кем, когда, в каком месте и почем. Савелий и девушка с алым пятном на лбу остались в подвале как бы наедине.

— Давай, не тяни! — выдохнула кришнаитка.

— Чего тебе дать, Кланечка?

— Сядь поближе, пощупаю тебя!

— Скажи, Кланюшка, ты впрямь в восточного владыку веруешь?

— В кого верую, после скажу. Но враг у нас общий. Иди ко мне!

— У меня нет врагов, Кланюшка.

В бледном, насыщенном бредовыми голосами с экрана сумраке подвала ее яростный взгляд казался единственным живым светом. Она владела ведовством, против которого у Савелия не было защиты.

— Или боишься? Или ты не мужик?

Одним резким движением стянула с себя хламиду. Вспыхнуло, заискрилось божественное женское тело. Савелий не сдюжил. Тяжко вздохнув, перевалился на лежак.

Девушка все делала сама, не позволяя ему и пальцем шевельнуть. Угрюмо шаманила, все более распаляясь: «Вон ты какой соленый огурчик! Вон ты какой привередливый!..» Их любовное путешествие длилось очень долго. Уже Люба, выключив телевизор, бросила на лежак невидящий взгляд и отправилась на вечерний промысел. Несколько раз оживал на полу бомж Ешка, прикладывался к бутылке и, невнятно урча, снова засыпал. Во сне беспокойно, жалобно вскрикивал, со всех ног улепетывая от насильников, превративших его в петуха. Уже ночь занялась сырой прохладой, и лампочка на потолке, мигнув пару раз, сама собой потухла, а они двое, мужик и девка, все мчались в безумной скачке к невидимому пределу. Но когда все наконец закончилось, оба испытали такую безмятежную радость, как после грибного дождя.

— Насквозь меня пробил, до самого горла, — с благодарностью призналась вакханка.

— В диковину мне это, — смутился Савелий. — Но ежели желаешь, давай еще разок.


Глава 5

Над входом в общую столовую — мраморная табличка. На ней лозунг: «ЗОНА — ВЕЧНЫЙ ПРАЗДНИК ДЛЯ ВСЕХ!» За каждым столиком — по омоновцу. Необходимая мера предосторожности. В столовой харчилось большинство сотрудников Зоны, выбившихся в контрактники из быдла. Это были самые яростные приверженцы нового порядка, зонники до мозга костей, замаранные кровью, грязью и предательством, на каждом из них негде было пробы ставить, надежная опора, охранительный эшелон Зоны, сумевшие выжить в условиях сверхрынка, но все же ни одного из них нельзя было оставлять без присмотра ни на минуту. Так постановил Хохряков особым указом, и он был, разумеется, прав. Жизнь показала, что контрактники, сбившись в кучу больше одного человека, обязательно придумывали какую-нибудь гадость.

Приходящий на кормежку сотрудник перво-наперво платил небольшую, чисто символическую мзду омоновцу, к которому подсаживался за стол, потом его обыскивали, снимали отпечатки пальцев, и уж только после этого он получал тарелку горячей жратвы — обыкновенно сытного борща, заправленного свиным салом. Столовая редко пустовала, потому что любому контрактнику вменялось в обязанность посетить ее хотя бы раз в день. Да мало кто и отнекивался. Если угодить омоновцу, то можно было в заключение трапезы рассчитывать на кружку огненного пойла под игривым названием «Кровавая Катя», от коего напитка счастливчик балдел не меньше суток. Правда, были случаи летального исхода, связанного с перегрузкой организма «Кровавой Катей», но тут уж, как говорится, кто не рискует…

Дема Гаврюхин через Прокоптюка передал, что изменил место встречи и назначил ее именно в столовой, в субботу, в двенадцать часов дня. Как было велено, Гурко подошел к пятому столику от кухни, поклонился омоновской ряхе и произнес пароль: «Извините за опоздание. Теща приболела!»

Омоновец глянул исподлобья — на плоской харе вспыхнули два прицельных голубых фонарика — и презрительно бросил: «Садись, пенек! Твоей теще Давно сдохнуть пора». Это был отзыв.

Гурко опустился за стол, протянул левую руку, и омоновец привычно, ловко обмакнул его пальцы в коробочку с раствором и перевел оттиск на специальную, несгораемую салфетку. Но тут же салфетку смял и зачем-то спрятал в карман. Глядел на Гурко оловянным, немигающим взглядом. Гурко засуетился и отдал ему два доллара.

— Больше пока нету, господин.

Омоновец хмыкнул, как рыгнул, сделал знак пальцами, и тут же с кухни примчался подавальщик с миской дымящегося борща и краюхой заплесневелого серого хлеба. Местный хлеб славился тем, что тот, кто съедал ломоть целиком, после какое-то время вообще не нуждался в пище, а только испытывал в течение месяца неумолимый рвотный позыв.

Отложив хлеб в сторону и накрыв его, чтобы не обидеть омоновца, ладонью, Гурко потихоньку начал хлебать борщ, ощущая, как с каждым глотком в него проникает скользкая горячая сытость. Он обедал в столовой третий раз за минувшие десять дней и в первые разы миску не осилил, как ни старался. Но сейчас решил — будь что будет! — не ударить в грязь лицом.

— Небось выжрать хочешь, курва? — ласково осведомился омоновец.

— От хорошего кто ж откажется, — потупился Гурко. Он не задавал лишних вопросов, вообще помалкивал, но успел разглядеть омоновца. Плоское, как блин, лицо, крупный носяра, невыразительные, но с тайным блеском бедовые глазки — сорокалетний бычок из предместья. За соседними столами было полно таких же истуканов, кто посолиднев, кто попроще, но все без признаков приязни и разума. Едоков было немного — шесть-семь в разных местах. За дальним столом, как и было условлено, насыщался горячим приварком свободный ассенизатор на спецдопуске — Эдуард Сидорович Прокоптюк. В столовой не положено было подавать какие-либо признаки знакомства, но Гурко от порога сумел-таки дружески подмигнуть старику, отчего у того рожа вытянулась, как резиновый коврик.

«Если ты и есть Дема Гаврюхин, — мысленно обратился Гурко к сидящему напротив омоновцу, — то признаюсь, это серьезно. Ты меня убедил».

Подавальщик вернулся с медной кружкой, наполненной почти до краев белесой, точно незрелая бражка, жидкостью. Это и была заветная «Кровавая Катя». Гурко поднял кружку к ноздрям и с наслаждением понюхал. Шибануло, как из подожженной помойки.

— Ну что, курва, — осклабился омоновец. — Слабо принять на грудь? Или вас этому тоже учили?

Гурко встретился с ним взглядом и увидел блеснувшую в зрачках тугую, настороженную мысль. Теперь он больше не сомневался, что перед ним Дема Гаврюхин — лихой, неуловимый покойник. Однако не понимал, как они смогут поговорить здесь, в столовой, где все столики надежно оборудованы подслушивающей аппаратурой.

— За ваше здоровье, господин, — сказал он уважительно и сделал несколько быстрых, мелких глотков, опустоша кружку чуть ли не вполовину.

— Крепко, — одобрил Гаврюхин. — Гляди не закосей. Сблюешь, прибирать некому. Своим же рылом выскребешь.

Гурко остановился над тарелкой и продолжал молча хлебать сочное варево. Ему оставалось только ждать, и ждать пришлось недолго.

— Не ссы в штаны, — ухмыльнулся Гаврюхин. — Этот столик обесточен. И все соседние тоже. Говори, чего надо?

— О чем вы, добрый господин? — Гурко изобразил испуг, как и положено контрактнику, вынужденному задать вопрос вышестоящему чину. В Зоне был свой этикет общения, который не стоило нарушать. Гаврюхин удовлетворенно крякнул:

— Не сомневайся, курва, я тот, кто тебе нужен.

— Может быть, спирт, — задумчиво сказал Гурко, — вышиб из меня мозги. Не понимаю, про что вы?

Гаврюхин начал терять терпение. Он видел перед собой лоснящуюся первобытной наивностью физиономию, какую не встретишь не только в Зоне, но, пожалуй, и в самой Москве.

— Ты что же, искал меня, чтобы дурака валять? А если я тебе сейчас сопатку раздолбаю?

— Воля ваша, господин, но я никого не искал. Зашел горяченького покушать. Ничего не нарушал, — как бы в забытьи, он потянулся за кружкой и спокойно ее допил. Гаврюхин проследил, как забавно прыгает острый кадык. На душе у него посмурнело. Органы впервые прислали в Зону элитного вояку, и это означало, что против нее готовится мощный удар. Гаврюхин не предполагал, что в органах после пяти лет разбоя и чисток вообще остались специалисты такого уровня. Не сказать, чтобы он обрадовался, убедившись в обратном. Появление Гурко ставило перед ним неожиданную проблему. Он не собирался ни с кем делиться победой.

У него было свои счеты с Зоной, и он собирался рано или поздно свести их сам. Государственные службы, суд, прокуратура — это все туфта, сказки для бедных людей. В той большой Зоне, которая раскинулась вокруг ихней маленькой и откуда явился этот герой, все прокуроры, министры, суды и управители давным-давно стакнулись. Сговорились с людьми, подобными Хохрякову и Мустафе. У них даже совместный общак — государственный бюджет, откуда они черпают не ложками, а бочками, и коммерческие банки, где они умножают награбленное, время от времени делая для показухи вид, что озабочены не только собственной задницей. Без устали спорят в газетах, трещат с экранов, кого-то отстреливают поодиночке, но на самом деле вся эта жуткая кодла нелюдей сомкнула жилистые, мохнатые лапы на шее больной страны и душит ее насмерть, как знаменитый Чикатилло душил и терзал наивных, потянувшихся за конфеткой девочек в лесополосе. Та Зона страшнее, неприступнее этой, огороженной забором с протянутой над ним электрической проволокой. Поэтому Гаврюхин и не рвался обратно. Он верил в то, что если ему удастся взорвать вот эту маленькую, уютную Зону, которая, по сути, всего лишь смешная пародия, то трещина разрушения, возможно, протянется аж до Урала, точно так же, как одна измененная клетка тянет за собой хвост глобального биологического краха.

— Значит, здесь не хочешь говорить? — уточнил Гаврюхин. Гурко не ответил, глупо улыбался, пьянея на глазах. Ему уже пора было отчаливать из столовой: на обед контрактнику полагалось не более двадцати минут. За нарушение лимита времени следовали штрафные санкции, иногда очень серьезные, вплоть до членовредительства. Многие, разомлев от «Кровавой Кати», попадались в эту ловушку. Краем глаза Гурко заметил, как вольный ассенизатор Прокоптюк покинул столовую. Ему почему-то огненного зелья не обломилось.

— Выйдешь из столовой, — сказал Гаврюхин, — сверни направо. Там сарай, знаешь? Около него подожди. Я пойду. Понял, нет?

Гурко молча поднялся, заковылял к выходу, покачиваясь, что-то напевая себе под нос. Он не переигрывал. Он был пьян и весел.

В затишке за сараем закурил. Этот уголок просматривался только с дальней сторожевой вышки. Линия пулеметного огня обрывалась у здания столовой. И все-таки с точки зрения конспирации это было далеко не лучшее место. Впрочем, идеальных условий для секретного сговора в Зоне, скорее всего, не существовало.

Дема Гаврюхин подошел через пару минут и был приятно удивлен, увидев совершенно трезвого человека, присевшего перекурить на ящик из-под макарон. Загадочный, светловолосый человек глядел на него снизу с печальным выражением.

— Актерствуешь, Гаврюхин. Кому это надо?

— Как актерствую? — не понял Гаврюхин.

— Да вот эта публичность неуместная. Столовая, омоновская форма. Зачем? Кстати, объясни, как это тебе все удается? Двум господам служишь?

Гурко говорил тихо, вежливо, с приятной улыбкой, но задел Гаврюхина, будто крючком под жабры.

— Вот что, молодой человек, — сказал он с нажимом, пронзая Гурко бешеным взглядом. — Давай на всякий случай сразу определимся кое в чем. Пока вы там свои пайки жрали и отечество просирали, меня здесь сто раз убили. Поэтому объяснять я тебе ничего не должен. Это ты мне лучше объясни, зачем я тебе понадобился. И советую, сделай это без всяких ваших шпионских закорючек. Я хочу точно знать, в какую игру ты играешь. Предупреждаю, если мне не понравится ответ, ты в Зоне дня не протянешь. У меня нет ни времени, ни охоты на психологические эксперименты.

Гурко поднялся на ноги: росточком он был повыше собеседника на голову.

— Кури, Дема, — произнес как бы извиняясь и протянул сигареты. Гаврюхин подумал и сигарету взял. Но прикурил от собственной зажигалки.

— Я тебя слушаю, чекист.

— Игра нехитрая, — сказал Гурко. — Но у меня руки связаны. Без твоей помощи я пропал.

— Дальше?

— Мне нужна связь — и немедленно. Можешь сделать?

— Зачем тебе связь?

— Мустафа пасет моих стариков. Я их очень люблю. Их нужно спрятать.

— Связь не проблема. Но ты не объяснил, чего добиваешься. Зачем ты в Зоне?

Гурко ответил еще мягче:

— Чего мудрить, Тема. Надо скосить всю головку разом. Это немного, как я понимаю. Пять-шесть человек.

— Всего-навсего двое. А шире брать — человек сорок. Кто ты, чекист?

Вопрос был ясен Гурко. В нем было много тоски. Гаврюхину, такому, каким он уродился, надоело сражаться в одиночку. Надоело бегать, прятаться, умирать и копить пустые надежды. Конечно, у него помощники, и немало, но он разуверился в людях. Они были слишком слабы для него. А те, которые были сильны, очутились в другом лагере. Гаврюхин все еще надеялся встретить брата по крови, по духу, рядом с которым вся его безумная жизнь обретет иной, высший смысл. Русскому человеку без заповедной, дурманной цели и водка горька, и любовь не в сладость. Цель эта всегда одна: услышать поблизости сердце, которое бьется в лад с твоим.

— Не терзай себя, Гаврюхин, — проговорил Гурко. — С нашей земли нас никто не сгонит.

— Ты в это веришь?

— Я это знаю. И ты знаешь. Скоро мы подпалим им хвостики.

В глазах Демы Гаврюхина вспыхнули теплые свечки.

— Красиво чешешь, земеля. Почему же они такую волю взяли, что укорота им нет? Скажи, умник?!

— Они взяли, потому что мы дали. Но вряд ли сейчас самое время это обсуждать.

Гаврюхин согласно кивнул, огляделся. Все было спокойно вокруг, ни одного неумытого рыла на горизонте, но тишина в Зоне обманчива. Ничего нет более предательского. Кому про это знать, как не дважды покойнику.

— На кого выйти? Что передать?

Гурко склонился и из уст в ухо, как по факсу, слил два номера телефона Сергея Литовцева и добавил кое-какую информацию.

— Не забудешь?

Гаврюхин осторожно дотронулся рукой до литого плеча Гурко. Это был страшный жест, совсем из иной, далекой жизни.

— Побереги себя, чекист. Боров могуч. За тобой догляд особый, сам понимаешь.

— Ничего. Недельку пробарахтаемся.


…Через неделю был назначен большой праздник, на котором Олег Гурко должен был отработать часть долга. Он теперь жил в отдельном бункере вдвоем с Ириной Мещерской и с утра до обеда натаскивал троих порученцев, выделенных ему Хохряковым. С самим Василием Васильевичем виделся тоже ежедневно, и бывало, в самой непринужденной обстановке. Хохряков ему симпатизировал, и Гурко отчасти отвечал ему взаимностью. Крестьянский сын Хохряков понимал мир как большую исправительную колонию, куда его прислали старшим надзирателем. Как и Большаков, он полагал, что для обработки человеческого сырца все средства хороши, но, в отличие от Мустафы, сам по себе был в некотором смысле высоконравственным человеком, не склонным к извращениям, не алчным, чуждым бессмысленного насилия, и все, что он делал, объяснялось его потаенной внутренней идеей. Идея заключалась в том, что род людской исчерпал себя, испаскудился, превратился в некий зловонный живой нарост на земной коре, и в таком виде его дальнейшее существование бессмысленно. Идея, как знал Гурко, была далеко не нова, уходила корнями в мезозой, в определенном преломлении могла быть даже плодотворной, но во все времена находилось немало людей, которые ее извращали, беря на себя непосильную роль спасителей человечества. На историческом пространстве те из них, кому везло, проливали реки крови, удобряли землю, как навозом, трупами, но в памяти поколений по странному, кривому устройству мирового сознания оставались мучениками, страстотерпцами, великими воителями и чуть ли не посланцами Господа. К таким идейным искоренителям людской скверны, безусловно, принадлежал и Васька Хохряков, Василий Щуп, матерый хищник, выбредший на общественную ниву откуда-то из недр российской глубинки. В искоренительной идее, которую грубо и не вполне осознанно исповедовал Хохряков, была одна немаловажная особенность: он был уверен, что даже на фоне всего изговнившегося и смердящего рода людского русский человек отличается особой, неповторимой гнусностью; и если, допустим, с каким-нибудь поганым турком или эфиопом еще можно как-то поладить, то уж про русского гниденыша сказано точно и бесповоротно: горбатого только могила исправит. В этом мнении Хохряков был куда радикальнее и непримиримее своего поделщика Доната Сергеевича Большакова, который считал, что опыт их маленькой Зоны, перенесенный на всю российскую территорию, все же как-то смягчит и упорядочит подлые нравы русских мужиков. Между ними часто случались ожесточенные споры, в которых Мустафа, будучи горячим приверженцем просвещенных западных взглядов, упрекал своего полудикого помощника в дуболомстве и интеллектуальном невежестве, а в ответ слышал от вспыльчивого Хохрякова нелепое обвинение в том, что он якобы продался большевикам и жидам. Эти, в сущности, теоретические разногласия достигали иногда такого накала, что не обходилось без рукоприкладства, но били они оба, как правило, кого-нибудь третьего, причем чаще всего доставалось писателю Клепало-Слободскому, которого обыкновенно приглашали, чтобы он их рассудил. Фома Кимович, как творческий интеллигент, и значит, по определению всех телевизионных правозащитников, совесть нации и ее мозговая косточка, попадая между властительными спорщиками, как между молотом и наковальней, от страха терял остатки рассудка и по обыкновению нес всякую околесицу: то об особом пути России-матушки (подобострастно косясь на Ваську Щупа), то о желанном вхождении в цивилизованную семью народов (кивок Донату Сергеевичу), и в конце концов, понимая, что зарапортовался, как Щукарь на собрании, падал на колени и плача просил о помиловании, отсыпаясь почему-то к своим мифическим страданиям в Колымских лагерях. Нелепое упоминание о Колымских лагерях всегда оказывалось для него роковым. Хохряков не выдерживал и бил умника сапогом в жирное старое брюхо, а уж там и Мустафа, брезгливо морщась, добавлял совести нации пару горячих. Разрядив таким образом напряжение, паханы осушали чарку дружбы, а бедный писатель, побывав как бы на очередном президентском Совете, скуля, уползал в свою нору. Уже при Гурко бедному старику дважды ломали челюсть и один раз заставили проглотить собственный слуховой аппарат.

Хохряков симпатизировал новому сотруднику, потому что угадал в нем крепкого самца-производителя, но понимал, что приставить его к делу чрезвычайно трудно. И спеси много, и должок на нем большой, как ни старайся, целиком не спишешь. Та организация, где до прибытия в Зону числился на довольствии Гурко, вызывала у Василия Васильевича уважение, и это тоже шло змеенышу в плюс. Хохряков уважал не только КГБ, но и царскую охранку, и любую подобную организацию в любой точке земного шара за то, что они умели держать в узде беспокойных, шебутных людишек, которые без присмотра натворили бы еще больше пакостей, чем им доселе удавалось.

— Тебе, наверно, невдомек, дураку, — увещевал он молодого гордеца, — что вся ваша служба теперь подобна тени отца Гамлета: пугает, а никому не страшно. Слава Богу, успели мы у вас власть перенять.

— Кто это вы, — поинтересовался Гурко. — Бандиты, что ли?

— Называй как хочешь. Для одних бандиты, для других Хозяева. Суть в том, что успели власть взять. И недоморышей вроде тебя потеснили. Теперь все проблемы будут вскоре решены. Кого на кол посадить, а кого в печку сунуть — это уже технические вопросы. Главное, навести такой порядок, чтобы земля вздохнула привольно. То есть человеческий нарост с нее поскорее сковырнуть.

Про человеческий нарост Гурко слышал и прежде, любимый конек Хохрякова, но поразился спокойной, властной уверенности, с которой тот говорил. Если не смотреть на Хохрякова, а только слушать, то могло показаться, что его умиротворенный голос доносится прямо с неба. На сей раз они беседовали в рабочем кабинете Василия Васильевича, куда тот вызвал Гурко, чтобы узнать о подготовке к приему дорогого гостя, Кира Малахова. Гурко доложил, что никаких накладок не предвидится. Если с Киром будет свита (оговорено десять человек), то их тоже можно уложить в любой момент — по желанию заказчика. Работа пустяковая.

Хохряков налил в рюмку розовой жидкости из хрустального флакона, пододвинул Гурко.

— Попробуй, вкусно.

— Благодарствуйте, — Гурко выпил, даже не спросив, что это такое. Оказалось, слабый напиток, замешанный на рисовой соломке. По вкусу напоминало яичный коктейль. Ударило по глазам, но не сильно. Многообразие наркотиков в Зоне поражало, но Гурко быстро привык к волнующему изобилию. Подобно другим обитателям Зоны, он уже воспринимал наркотическую ауру примерно так же, как житель Лондона воспринимает обыденную пасмурную хмарь.

— Ты хитер, как гадюка, — одобрительно заметил Хохряков, проследив, как подействует на молодца коварное питье. Оно никак не подействовало. Словно Гурко отхлебнул парного молочка. — Но судьбу не перехитришь, юноша. Даже не надейся.

— Что вы имеете в виду, Василий Васильевич?

— Переоцениваешь ты себя, майор. Или какое там у тебя было звание?

— Почти полковник, — с гордостью сообщил Гурко.

— Так вот, полковник, кривой гвоздь в доску не забьешь. Не знаю, говорил тебе Мустафа или нет, но я был против того, чтобы тебя использовать. Я ведь знаю, чего ты собираешься учудить. У таких, как ты, всегда оса в жопе. Но он хочет убедиться, пусть убеждается. Я не против. Больше скажу. Ты парень неплохой. Попал бы раньше ко мне, я бы из тебя, как папа Карло, вытесал хорошенькую Буратину. Но теперь уже поздно. Слишком много ты о себе возомнил в предыдущие годы. Слишком легко тебе все давалось. А так-то почему бы и нет? Убивец ты классный, не спорю.

— Как вы образно выражаетесь, — с почтением отозвался Гурко. — На ваши сомнения одно отвечу. Даже тому, у кого оса в жопе, жить-то охота. Верно? Донат Сергеевич по великодушию своему шанс мне предоставил, и я его использую. Ведь есть этот шанс, есть?

— Почти неприметный, но есть, — согласился Хохряков. — Про Малахова хочешь чего-нибудь узнать?

— В общем-то неплохо бы.

Тут немного лукавил Гурко. Про Кира Малахова, вязьменского крутяка, он был наслышан и прежде. По оперативным разработкам тот котировался высоко, чуть ли не на уровне рыжего Толяна, и сравнение это было не случайным. Среди московского паханата, оставшегося на обочине легальной власти, Малахов был, пожалуй, главный, а возможно, и единственный натуральный интеллигент. Его личность никак не укладывалась в портрет обыкновенного живоглота, сколотившего дурной капиталец на слезах голосящих российских придурков. Начать с того, что у Малахова было два законченных высших образования — юридическое и медицинское — и четыре года назад он прошел полноценную полугодичную стажировку — то ли в Америке, то ли в Израиле. Вернулся с промытыми, чистыми, как у младенца, мозгами, но непомерно раздутый от аристократического чванства. Многое в жизни досталось ему по наследству от родителей: отец — крупный партийный философ-теоретик, декан Академии общественных наук, а впоследствии ближайший соратник Горбачева, один из разработчиков гениальной модели «ускорения» и «нового мышления», мать — профсоюзная деятельница российского масштаба, известная в партийных кругах под кличкой Маня Перламутровая, — да, он многим был им обязан, но кое-чего добился и сам. Не родители, а счастливый случай свел Кира Малахова в конце восьмидесятых годов с неким молодым человеком, веселым и предупредительным, с которым они сошлись близко, как сходятся только в молодости, и полюбили друг друга. Это сейчас имя великого реформатора гремит по всему миру, наводя ужас на быдло и внушая надежду всем жаждущим разбогатеть, а на ту пору это был всего лишь начинающий торгаш, занимающийся цветочным бизнесом и мечтающий о том, как срубить лишний стольник с зазевавшегося клиента. Но ветер вольного рынка уже поддувал в паруса золотой молодежи. Новый знакомец ввел Кира Малахова в тесный кружок своих корешей, таких же бесшабашных и сосредоточенных, как он сам, большей частью связанных кровными узами с партийной элитой. Много среди них было прожигателей жизни, но были и такие, кто от скуки занимался экономикой и политикой. Из них в скором будущем, когда протрубили трубы Архангела, и составилось интеллектуальное ядро, штаб по генеральному переустройству дремучего болота под название Россия. Как-то все разом, точно по мановению волшебной палочки, они выскочили на поверхность общественной жизни и заняли все посты в правительстве и вокруг. То есть сказать «все посты» было бы, наверное, преувеличением, но все же достаточно для того, чтобы осуществить свои фантастические проекты. Для больной, изнемогшей под игом коммунизма страны это было почти чудом, сравнимым разве что с явлением Ноева ковчега на волнах всемирного потопа. Главное, что все они, эти золотые мальчики, выросшие на очень хорошей, Доброкачественной пище, были настолько целеустремленные и даже отчасти безрассудные в своем провидческом идиотизме, что если между ними и возникали споры, то только о том, за какой срок — триста, четыреста, пятьсот дней — удастся окончательно переломить хребет все еще ползающей и скалящей зубы советской гадине. Для великого дела им понадобилось около трех лет. Это были истинные победители, и Кир Малахов волею судьбы оказался одним из них.

Но, увы, ненадолго. С ним случился один из непредсказуемых психологических конфузов, возможных только в русском человеке. На самом головокружительном витке карьеры (уже после зомбирования) что-то вдруг сломалось в его хрупкой душе, и вид дармовых миллионов и всеобщего рыночного счастья показался ему пресным и даже вызывал отрыжку, как после принятия чрезмерной дозы бренди натощак. Трудно назвать все причины странного душевного слома, но одна была на виду и зафиксирована в анналах спецслужбы. Болевой шок, совпавший с чрезмерно сильным эмоциональным потрясением.

Ослепительный октябрь 93-го года. Четвертый день. Каменный мост — будто перекинутый из одной эпохи в другую. Толпа нарядно одетых горожан — молодые буржуа, проститутки, творческие интеллигенты — все смешались, породнились, никаких сословных различий. Опьянев от счастья, в едином возвышенном порыве рев сотен глоток: «Шайбу! Шайбу! Шайбу!» Раскатистым эхом ответно ухали танки. На проседи парламентского здания проступили черные отеки, лопались окна, плескались вместе с копотью мозги двуногих обезьян, возомнивших себя законодателями. Червяками извивались по набережной пенсионеры-недобитки, пытаясь зарыться в асфальт, — чарующий, незабываемый денек! Трансляция по всему миру. Американское телевидение, смакующее каждый удачный выстрел. Миллионы сочувственных глаз, прильнувших к телевизорам. Убиение монстра в его собственном логове. Слезы победы и восторга. Никогда прежде Кир Малахов, случайно оказавшийся на мосту, не испытывал столь ярких чувств. Все люди казались ему братьями. У самой вонючей проститутки он рад был руку поцеловать. Готов был броситься на шею занюханному наркоману. Встретился ему старый поэт-бард, с мокрыми от умиления штанами, — не глядя отстегнул ему в подарок пару штук зелеными. Поэт натужно затрясся и разбил гитару о парапет. «Навсегда! — вопил. — Навсегда!» Пили что попало, бутылки заходили по рукам, их сгружали ящиками с зеленого грузовика. То тут, то там мелькали просветленные лики знаменитых правозащитников. В стороне двое добродушных кавказцев бесплатно насиловали известную тысячедолларовую манекенщицу, мисс Мытищи, добавляя в общий праздник капельку солнечного Востока. Эйфория всепрощения и духовного слияния. Прав поэт, кто это видел, кого судьба наградила святыми минутами, не забудет никогда.

Каким-то образом, не чуя под собой ног, Кир Малахов добрался до площади Восстания, где наткнулся на группу вооруженных людей, которые сперва по инерции тоже показались ему родными.

Он кинулся обниматься и дарить деньги, но неожиданно нарвался на мощный удар дубинкой по черепку.

— За что? — удивился Малахов.

— Это кордон, скотина, — бодро ответил ему сержант в черном берете. — Протри зенки.

После второго удара он решил, что танк на набережной, ошибясь прицелом, угодил снарядом ему в затылок. Очнулся в каком-то подъезде, где весело управлялись пьяные омоновцы. С воли им вкидывали какого-нибудь истерзанного человечка, омоновцы добивали его сапожищами и складывали у стены. Набрались уже два яруса стонущих, изрыгающих проклятия и жалобы полураздетых тел. В этой куче трудно было понять, кто стар, кто молод, кто мужчина, кто женщина, но Кир Малахов с ужасом обнаружил, что на него свалили трупик обнаженной девушки, и в глаза ему просочилась кровавая жижа. Он истошно завизжал и надолго впал в забытье.

…Впоследствии известный психиатр определил, что именно внезапный переход из блаженного созерцательного состояния в первобытный морок произвел в рассудке Малахова роковое повреждение. Выйдя их кремлевской лечебницы, он на месяц смотался в Европу, чтобы подлечить нервы, и вернулся совсем другим человеком. Метаморфоза выказалась нелепо. Он порвал дружбу с прежними побратимами, золотыми мальчиками, и почти целый год скрывался неизвестно где. А потом, обескуражив всех, кто любил его за острый ум и деликатность чувств, объявился во главе немногочисленной Вязьменской группировки, то есть опустился на низовой, оперативный уровень жизнедеятельности. Все попытки братанов вытянуть его обратно наверх, пристроить хотя бы в какую-нибудь депутатскую комиссию оказались тщетными. В органах имелся записанный на пленку разговор между Киром Малаховым и неукротимым рыжим приватизатором, в котором Гурко обратил внимание на примечательный диалог.

«Т.Ч.: Сколько же ты, жопа с ручкой, собираешься болтаться среди этого отребья?

Кир Малахов: Сколько потребуется.

Т.Ч.: Объясни же, наконец, почему, почему?

Кир Малахов: Кому-то надо, Толя, делать черновую работу. Иначе, сам знаешь, они вернутся.

Т.Ч.: Кто вернется-то, кто?!

Кир Малахов: Давай поговорим об этом через пять лет».

И чуть дальше, когда Т.Ч., судя по тону, уже потерял надежду спасти братана.

«Т.Ч.: Пойми, жопа, мы одержали величайшую победу в истории: вынули гнилую кость из горла мировой цивилизации.

Кир Малахов: Ты имеешь в виду эту страну?

Т.Ч.: Теперь она принадлежит нам. Какой простор, чистое, взрыхленное поле. Засевай чем хочешь и жди урожая. Разве время сейчас предаваться интеллигентским рефлексиям? Да ты просто струсил, Кир!

Кир Малахов: Ты очень умен, Толяныч, я горжусь твоей дружбой, но кое-чего не понимаешь, потому что устроен иначе, не как большинство аборигенов. Ты не видел близко их лиц. Они обязательно вернутся. Борьба только начинается…»

Вязьменская группировка была обустроена по такому же принципу, как все ей подобные: у нее был свой, родной банк, где отмывались капиталы, и свой (инкогнито) куратор в высших чиновничьих сферах. Свое отделение милиции, прокуратура, судья и подведомственная территория, на которой ее власть была непререкаема. Она подкармливала трех-четырех щелкоперов в газетах и одного ведущего на телевидении: для пущего понта эта сикушечная братия время от времени «разоблачала» «кошмарные преступления» вязьменской братвы. После разоблачений авторитет группировки заметно возрастал, и вскоре на их территории ни одна мышь не посмела бы пискнуть без спроса. Но все же среди остальных московских группировок Вязьменская выделялась своей как бы сказать снисходительностью и либерализмом. Кир Малахов за все время правления (уже третий год) не провел ни одной насильственной акции, которая не была бы мотивирована железной необходимостью. Когда прошлой весной молодого банкира Коляну Мостового пришлось облить бензином и сжечь у ворот мэрии, то уже на другой день Кир Малахов лично выступил по московскому каналу и подробнейшим образом объяснил, что хотя он не знает, кто расправился с талантливым юношей, но имеет сведения, что в своей преждевременной кончине Коляна Мостовой виноват только сам. Его неоднократно дружески предупреждали, чтобы он не шустрил в чужой вотчине, не далее как месяц назад покалечили жену и взорвали офис, но Коляна все не унимался, видимо, принадлежа к тем скверным людям, которые никого не уважают, кроме себя. Вот и достукался со своими закодированными счетами и водкой «Ладушки».

Народ тянулся к вязьменской братве, видя в них своих заступников от раздухарившихся, обнаглевших богатеев. Вероятно, обостренное чувство справедливости и толкнуло Кира Малахова на опасный шаг: когда в Зоне случайно кокнули Геку Долматского, находящегося под вязьменской крышей, он потребовал от обидчиков сумасшедшую компенсацию. Вероятно также, что повреждение рассудка, наступившее во время октябрьской победы, незаметно прогрессировало, иначе, находясь в трезвом уме, вряд ли Кир Малахов (при всех своих бывших связях) рискнул бы тянуть на «стрелку» самого Мустафу.

…Воротясь во флигелек, где они по особой милости Хохрякова проживали вдвоем с Ириной, Гурко уселся за кухонный стол и начал рисовать на листке Из блокнота какие-то крошечные стрелки, диаграммы и смешные рожицы вперемежку. Заполнив листок, он рвал его на мелкие клочки и принимался за следующий. Его ум был предельно напряжен. Похоже, впервые он столкнулся с проблемой, которая казалась неразрешимой и становилась все более неразрешимой, чем глубже он в нее погружался, но это его только бодрило. По опыту прежней жизни он знал, что не бывает безвыходных ситуаций, а есть только по неосторожности преждевременно оборванные концы. Главная трудность в положении Гурко была та, что он в едином лице представлял и аналитическую, и следовательскую, и судейскую, и исполнительскую службы, а времени на подготовку операции у него оставалось с гулькин нос. Его противник, напротив, был многочислен, отменно вооружен, его щупальца простирались во все клоаки, где пахло шальными деньгами, а сердце охраняли двухметровые заборы Зоны с пулеметными гнездами на сторожевых вышках, но Гурко это не смущало. Слабость Большакова и тех, кто стоял за ним, была не в том, что они смертны, как все остальные, а как раз в том, что они слишком уверовали в окончательность своей победы и не умели вовремя остановиться. В один желудок нельзя вместить больше пищи, чем он способен переварить, — об этом они напрочь забыли.

Он просидел за столом, пока не вернулась Ирина. Где она бывала, Гурко не спрашивал. Она уходила утром, как на работу, и возвращалась к вечеру, но не всегда. Иногда она где-то оставалась ночевать, а накануне ее среди ночи подвезли на почтовом фургоне и свалили у дверей, будто тюк с бельем. Олег отнес ее на кровать, раздел и попытался привести в чувство, но это ему не удалось. Ее накачали какой-то особой гадостью, от которой на коже (на лице и животе) проступили темные пятна наподобие трупных. Ее показательно убивали у него на глазах, и он ничем не мог ей помочь. Разве что тем, что подолгу смотрел в ее глаза, выискивая в их туманной глубине признаки живого сопротивления. Ирина не сдавалась и не собиралась сдаваться, и может быть, это было самое волнующее открытие, какое он сделал в отношении этой женщины. Он смотрел ей в глаза до тех пор, пока в них невспыхивал ответный, красноречивый блеск. Их флигелек располагался на административной территории, где каждый уголок был напичкан подслушивающей, подглядывающей и записывающей аппаратурой на уровне самых последних достижений науки, поэтому им практически ни разу не представилась возможность поговорить мало-мальски откровенно, зато они овладели телепатическим способом передачи мыслей. Из глаз в глаза постоянно между ними происходил один и тот же диалог. «Скажи, милый, скоро?» — спрашивала она. «Да, конечно, — отвечал он. — Еще немного терпения, и мы оба в дамках». — «Но ты же видишь, — умоляла Ирина, — как мне плохо!» — «Нет, — возражал он. — Ты сильная, и я с тобой. Подавятся они нами».

На наркоманок смешно надеяться, но Гурко был уверен, что в нужную минуту Ирина соберется с силами и выполнит то, о чем он ее попросит. Это было второе открытие, которое он сделал относительно нее. В этой женщине под покровом уязвимых телесных оболочек дремала туго натянутая пружина ярости, способная выдержать колоссальные, невероятные психические нагрузки. Прежде он думал, что нет таких женщин, теперь убедился, что есть. Унижения и надругательства, которые прокатывались по ней волна за волной, не могли затушить бдительный огонек надежды. Никто не учил ее «дзену», искусству накопления энергии, но природа сама позаботилась о том, чтобы ее внутренний мир стал недоступен для посягательств палачей. Наверное, и Хохряков уловил в ней эту особенность, потому и берег, как диковину, не растаптывая насмерть. Или приберегал окончательную расправу для особо торжественного случая.

— Ты давно дома? — спросила Ирина, подойдя сзади и коснувшись ладонью его затылка. Как обычно, ее прикосновение заставило его мучительно вздрогнуть. Это было третье и последнее открытие: к этой худенькой женщине, от которой только и осталось что глаза да дыхание, он испытывал постоянное, ровное, мощное влечение, будто в ней одной слились воедино все женщины, с которыми он спал прежде, а также и те, которые были еще обещаны на веку. Три раза им удалось перехватить по глотку телесной любви под пристальным оком записывающего устройства, но ворованные, неловкие соития оставили такое же впечатление, как если бы у голодного человека изо рта вырвали едва надкусанный обмылок колбасы. Зато они постигли нечто большее, часами лежа в обнимку на узкой койке, прижавшись друг к другу с такой силой, что не разлепить…

Гурко увидел, что она трезва, печальна и лишь клонится от многодневной бессмысленной усталости. Что-нибудь это значило, потому что было ново.

— Сейчас, — он взял ее ладонь в свою, — сейчас тебя покормлю. Василь Васильевич, благодетель наш, подарил банку настоящего кофе. И есть свежий сыр. Ты голодная?

— Это я тебя покормлю, — таинственно улыбнулась Ирина. На кухне Гурко зажег конфорку и поставил чайник. Ирина, продолжая улыбаться, достала из сумки промасленный пакет и развернула. Чудесный аромат ударил в ноздри. Копченая осетрина, располосованная на бледно-желтые ломти, источающие голубоватое свечение. Гурко облизнулся.

— Откуда такая роскошь?

— Догадайся!

Проблема питания в Зоне была решена в пользу наркотиков. Доброкачественная пища, а уж тем более деликатесы, были редкостью, и даже сотрудникам на контракте редко удавалось нормально поесть. По идеологическому замыслу Хохрякова в Зоне все должно быть как на воле. Хватало на всех траченных жучками круп, а также полно было американской гнили, упакованной в разноцветные, кричащие жестянки. По субботам на площади перед административным зданием прямо на землю сваливали ящики с тухлыми куриными окорочками — бери не хочу! Иногда происходили забавные схватки между контрактниками, специалистами на допуске и одичавшим зверьем — собаками, кошками, крысами и мутантами, завезенными из братской Чернобыльской Зоны. Кровь лилась рекой и придавала замороженным окорочкам красивый оранжево-ядовитый цвет. На ящик окорочков можно было выменять в столовой буханку свежего ноздреватого черного хлеба, выпеченного пополам с отрубями. Питья тоже хоть залейся — спирт «Ронял», азербайджанская водка на метиле, — но его получали по талонам. Впрочем, заработать талон на спиртное было несложно: их выдавали сразу пять штук за одно отрезанное ухо «байстрюка». Байстрюками называли обитателей языческих секторов, по ночам на них устраивались облавы. Стоило байстрюку зазеваться, а такое случалось сплошь и рядом, высунуться по какой-нибудь надобности из барака, как ему тут же отрубали ухо. Байстрюки, одурманенные наркотиками, были наивны, как дети. Их выманивали на улицу обыкновенным свистом, посулами, а то иногда прогоняли перед бараком голую бабенку. Способов отлова было множество, и после удачной ночи на стол распорядителя талонов отрезанные уши вываливали мешками. Сотрудникам на допуске ночная охота на байстрюков кроме того, что приносила добычу, давала возможность развлечься и оттянуться. Хохряков, разумеется, поощрял богатырские забавы. Это был хороший способ поддерживать среди подчиненных рабочий, боевой дух. Иначе, разморенные червивыми кашами, сдобренными наркотиками, и гнилыми консервами, контрактники слишком быстро выпадали в осадок. Выпавших в осадок, конечно, сразу заменяли новыми, добытыми на воле, но стремительная текучка низовых кадров создавала ненужные хлопоты.

— Представляешь, Олежка, — волнуясь, рассказала Ирина. — Я мыла полы в гостинице, и вдруг идет этот, ну, ты его знаешь — писатель Фома Кимович, и тащит авоськи с продуктами. Он отоваривается в тамошнем буфете. Хотя непонятно — зачем? Его же кормят с барского стола… Останавливается и смотрит на меня. Я тряпку опустила, поклонилась. Он говорит: ну что, курочка, заглянешь вечерком? Он давно ко мне цепляется, помнишь, я говорила?

— Надо было плюнуть в него. Они плевков не любят. Боятся СПИДом заболеть.

Ирина извлекла из сумки батон белого хлеба и — о чудо! — бутылку красного вина «Саперави».

— Нет слов, — сказал Олег. — Благослови Господь всех писателей в мире. Ну и что дальше?

— Я говорю: что вы, Фома Кимович! Как можно! Я бы рада, да Василь Васильевич не позволит без его ведома. Я же у него порученка личная. И тут, веришь, Фома этот — зырк-зырк по сторонам, как крысенок. Да шучу, говорит. Ты что, девушка! Да ты и старовата для меня… Испугался ужасно. Чего-то, видно, у него не ладится с начальством. Достает вот эту рыбину, бутылку, хлебушек — и мне. Я взяла. Не надо было, да?

— Почему не надо? С паршивой овцы хоть шерсти клок. И как он объяснил свою щедрость?

— Сказал, что хочет дружить. — В ее глазах тень страха. Гурко ее понял: когда люди типа писателя Фомы предлагают дружбу, это скорее всего сулит новую беду. Он разлил вино по чашкам. Они ужинали, улыбаясь друг другу, ни на секунду не забывая про зоркий телеглаз. Вино было выдержанное, душистое и осетрина превосходная. После ужина выкурили по сигарете. Они оба, не сговариваясь, довольно долго молчали, из чего следовало, что им хотелось поговорить о чем-то таком, о чем говорить нельзя. Таких тем было несколько, и по глазам подруги Гурко догадался, о чем она думает. Сегодня каким-то образом ей удалось уклониться от наркотика, и поэтому встреча со старым чудовищем, прозываемым почему-то писателем, сильно ее напугала. Зона терпима под наркозом, когда все происходящее кажется почти что сном, но для ясного сознания убийственна. Психика не справляется с кошмаром. Маски вместо лиц, речи, имеющие человеческие модуляции, но таящие в себе потусторонний смысл, смерть, воспринимаемая как шутка, мистификация на каждом шагу, оборотни в рясах священников и умные, строгие лица устроителей зловещего, сатанинского спектакля, — конечно, это все сон, но вдруг оказывается, что вовсе не сон, а явь, и возможно, быстрая смерть — единственный способ проснуться. Все как в древних мистериях, где зрителей одурманивали видениями ада до тех пор, пока собственные страдания не начинали казаться им сущим пустяком. Прием воздействия на массовое сознание, используемый диктаторами всех времен, от Калигулы до Гитлера, но доведенный до совершенства только в конце двадцатого века в России. Суть его в том, что со всех сторон внушают: тебе плохо, да, это верно, тебе плохо, но гляди, если не покоришься, как бы завтра не было во сто крат хуже. Человек слаб, человек верит — и уныло бредет за грозными вождями, влекущими его к краю, за которым бездна.

— Это смещение, — Гурко попытался успокоить Ирину мягкой улыбкой. Обычно ему это удавалось. — Мы живем в смещенной реальности, но это не так ужасно, как кажется. Все возвратится на круги своя. Сегодня сняты все запреты и табу, но это ведь только у нас, ну еще, естественно, в дружественной нам Америке. Зато погляди, сколько осталось здоровых, развивающихся стран — Нигерия, Танзания, Мадагаскар и прочие. Человечество — единый организм, он не может погибнуть по частям. Если где-то что-то отмирает, в другом месте обязательно возрождается.

— Иронизируешь, — сказала Ирина. — Мне не смешно.

— Ничуть не иронизирую. Смещенная реальность — давно исследованный феномен. Ближайшие к нам совпадения — Кампучия, ЮАР. Теперь докатилось до нас. Но мы оглянуться не успеем, как солнышко снова взойдет.

Ирина помыла посуду, и они легли спать.


Глава 6

Каково же было удивление Сергея Петровича, когда он получил по служебному факсу депешу от Гурко. Он пробежал текст два раза подряд и запомнил наизусть, а факс сжег. Потом сел в кресло и задумался, закрыв глаза. Думал он не о Гурко, угодившем в ловушку, но пока живом, и не о том, что предстояло сделать в ближайшие часы, а вспомнил давний случай из своей жизни, когда был влюблен в девушку по имени Анастасия, Настенька. Бог мой, как она была свежа! Сергей Литовцев, молоденький, тщеславный старлей, вернулся из ответственной командировки в Красноярск и прямо с аэродрома, не заглянув ни домой, ни на службу, помчался к ней. Позвонил из телефонной будки напротив ее дома. Услышал сперва настороженное дыхание, потом робкий голосок:

— Да, говорите!

— Это я, — сказал Гурко. — Я тебя что, разбудил?

— Ты где?

— Возле твоего дома, где же еще.

— Я сейчас, подожди! — и короткие гудки отбоя. Через секунду она вылетела из подъезда, как была — в домашнем коротком халатике и в резиновых шлепанцах.

Через весь двор кинулась ему на грудь. Он поймал ее на лету, стиснул до хруста. Шальные глаза ее невыносимо пылали: «Ты, ты, ты!» На виду у укоризненных старушек он успокаивал ее, гладил, целовал. Настя что-то бормотала, уткнувшись ему в пиджак. Он держал в руках свое счастье, а после такого уже, кажется, не было. Хотя женщин знал много и со многими спал. Но не было такого, чтобы счастье в руках — теплое, упругое, с бредовым взглядом, со слезами на раскрасневшихся щеках, — и не было такого, чтоб он знал, что это именно счастье, и другого не надо. Куда все девалось? Почему не женился на Настеньке, а спустя год женился совсем на другой, которую не любил, но которая, казалось ему тогда, воплощала в себе все мыслимые и немыслимые женские достоинства? И где теперь Настенька? К кому выбегает в халатике на босу ногу? Гурко надеялся, что когда-нибудь, ближе к старости, если доведется дожить, найдет ответы на эти, в сущности, самые важные вопросы.

Помечтав минутку, стряхнул с пальцев сладкую тяготу воспоминания, дотянулся до телефона и соединился с Козырьковым. Тот, слава Богу, был на месте.

— Кеша, срочно нужна черная «Волга», двадцать четвертая. У тебя есть?

— Может быть, тебе полежать, отдохнуть? — заботливо спросил особист.

— Не время шутить, Кеша. Одна «Волга» и один из твоих бугаев. Гриня на работе?

Козырьков в своем кабинете помедлил мгновение.

— Через час. Через час будут «Волга» и Гриня. Больше ничего не надо?

— Пока ничего. Оставайся, пожалуйста, на связи.

Часа ему хватило, чтобы переодеться и экипироваться. На работе он держал целый гардероб. Для экстренной поездки выбрал темный костюм устаревшего покроя, светлую рубашку и скромный, чуть залоснившийся галстук в голубой горошек. В наплечную кобуру сунул автоматический пистолет системы «люггер» сорок пятого калибра. Любимая игрушка, не знающая осечек. Для пальбы в замкнутом пространстве ничего лучшего не придумаешь. И шуму бывает столько, что создается эффект группового налета. Подумав, положил в коричневый министерский портфель охотничий нож с утяжеленной рукояткой и обыкновенную осколочную гранату с пластиковой чекой. После этого позвонил родителям Гурко, молясь, чтобы они были дома. В факсе был намек, что можно их уже не застать. Трубку снял отец Гурко.

— Андрей Семенович, добрый день. Это Сергей.

— А-а, Сережа, рад тебя слышать, — старик обрадовался, но тут же насторожился. — Что-нибудь с Олегом?

Сергей Петрович допускал, что телефон на прослушке, поэтому говорил аккуратно.

— Да нет, Андрей Семенович, с ним все в порядке.

— Ты так думаешь? А где же он пропадает целый месяц?

— Он вас разве не уведомил?

— Мало ли о чем он уведомил, — старик обиженно сопел. — Вам бы, Сережа, почаще пятую заповедь вспоминать. Вы же теперь все верующие, воцерковленные, вот и вспоминали бы почаще.

— Это какую, Андрей Семенович? Про почтение к родителям? — Сергей надеялся, что старик не станет долго витийствовать. — Кстати, нижайший поклон Дарье Семеновне. Надеюсь, она здорова?

— Тебе что-то надо, Сережа? — уже по-другому, почти по-деловому поинтересовался матерый отставник.

— Пустяки… А впрочем, да. Хотелось бы повидаться. Есть маленькая просьбишка.

— Так в чем дело? Жду.

Сергей Петрович сказал, что выезжает, и попросил Андрея Семеновича выйти вместе с супругой на улицу (минут через двадцать) и прогуляться в сторону магазина «Спортивные товары» (нынче «Бярд-шоп»). После чего старший Гурко окончательно убедился, что дело серьезное и не терпит отлагательства. Коротко буркнул:

— Вечно у вас с Олегом сложности! — и повесил трубку.

В черной «Волге» с импозантным козырьком над фарами за баранкой сидел Гриня Лунев, интересный паренек, возможно, один из самых опасных в Москве. В нем было все опасно: и внешность, ангельская, напоминающая иконные лики, и цепкий ум, целиком направленный на гон, и худое, беспощадное тело, обремененное немыслимыми рефлексами. Но самое опасное в нем было то, что он как-то так уродился, что не придавал никакого значения ни своей, ни посторонней жизни. Вдобавок Гриня был очень смешлив, и когда он смеялся, то не верилось, что этот двадцатипятилетний хлопец способен обидеть даже муху. Козырьков по-особому им гордился. Он подобрал его на выпускном вечере в Суворовском училище (Гриня был сиротой) и, по словам Козырькова, выпестовал, вылепил из говна конфетку. Гриня платил шефу взаимной приязнью, а больше не уважал никого. Про Сергея Петровича он знал по легенде, что тот мотал вроде бы срок за разбой, а потом, когда все бандюги в одночасье стали господами, перенял у бывшего владельца, ныне покойного, богатую фирму «Русский транзит». Что еще он знал или о чем догадывался, про то Гриня никому не говорил. Окинув севшего в машину Лихоманова леденящим, ангельским взглядом, улыбаясь, спросил:

— Никак постреляем, Сергей Петрович?

— С чего ты взял?

— Порох чую, — Гриня радостно гоготнул. — Да и с чего бы вам кобуру понапрасну цеплять?

— А у тебя есть из чего стрелять?

— Откуда? Нам господин Козырьков баловаться запретил.

По дороге Сергей Петрович объяснил веселому попутчику диспозицию. Они вдвоем из госдеповского гаража едут как бы подбросить пожилую пару в поликлинику. Но при этом может случиться накладка, потому что эту пару пасут. Если те, кто пасет, не захотят отпустить стариков в поликлинику добром, скорее всего, и придется помахаться. Трудность в том, что Сергей Петрович за неимением времени не выяснил, сколько там сторожей и как они выглядят. Но сколько бы ни было, стариков надо забрать однозначно. Тем более они на улице ждут.

— В поликлинику так в поликлинику, — беспечно отозвался Гриня. — Может, и я заодно анализы сдам.

— Тебя что-то беспокоит?

— Не меня, шефа. Он утром сказал, что у меня с психикой не в порядке.

— Так и сказал ни с того ни с сего?

— Я прибавки к жалованью попросил. Он с Нового года сулит. Мне работенку предлагают — в три раза больше платят. А шеф говорит: сходи к психиатру. Какой-то он последнее время стал грубоватый. Не знаете почему?

— Работа нервная, — усмехнулся Сергей Петрович, любуясь точеным профилем молодого мордоворота.

Родителей Гурко он засек издали — взявшись под руки, они чинно вышагивали по тротуару, — но приметил и сопровождающих. Мужчина в спортивном пиджаке, глазея по сторонам, брел впритык за ними, внаглую, и на другой стороне улицы молодой парень в светлой рубашке неспешно перемещался от ларька к ларьку, словно пчела с цветка на цветок.

Эти двое не вызывали у Лихоманова сомнений: топтуны!

— Останови подальше, — велел он Грине. Через заднее стекло внимательно обозрел окрестность: больше вроде никого. Народу на улице немного — все видно как на ладони. Если только какой-нибудь стрелок не засел на крыше, но это вряд ли, это чересчур. Старики Гурко не такой уж важный объект. Когда они на медленном ходу проезжали мимо, Андрей Семенович углядел Сергея, но не подал виду. Сергей Петрович заметил мелькнувшую по липу старика самодовольную усмешку: как же, бывалый особист опять участвует в оперативной разработке.

— Подашь задом, — распорядился Сергей Петрович. — Из машины не вылезай. Как только сядем — рви когти.

— Мальчонка на той стороне тоже ихний, — подсказал Гриня.

— Не учи ученого.

Гриня притормозил на несколько метров впереди идущей пары, и тут же Сергей Петрович вывалился из машины с бодрым криком:

— Андрей Семенович, вот и мы! Вот и мы!

Гурко-старший поднял руку в приветственном жесте, и вдвоем с Дарьей Семеновной они засеменили к нему. Однако сопровождающий их мужчина оказался шустрее и одним рывком переместился между ними и машиной. Одновременно его напарник на другой стороне улицы ринулся через проезжую часть, на ходу кого-то предупреждая в черный брусок телефона. Сергей Петрович понял, ни о каких нормальных переговорах не может быть и речи, потому что топтун наработанным движением уже сунул руку под пиджак. Стоял он тоже умно: спиной к тротуару и развернувшись боком к Сергею Петровичу, как к главному противнику. И все-таки они успели обменяться парой реплик.

— Вы что, гражданин, выпимши, что ли? — возмущенно спросил Сергей Петрович. — Стариков чуть с ног не сбили!

На что гражданин ответил:

— Сваливай, пока цел, недоносок!

Сергей Петрович изобразил на лице изумление и на середине фразы: «Да что это вы себе позво…» пнул обидчика ногой в пах. Удар вышел чисто символический, имеющий целью отвлечь противника (расстояние не ударное), но мужчина, с появившейся на лице нехорошей ухмылкой, продолжал рвать пистолет из кобуры, и ситуация сложилась проигрышная для майора. Он еще мог рассчитывать на свой коронный прыжок, но, скорее всего, опытный боец свалит его на лету, как задорного петушка-забияку. Давненько майор не проигрывал так унизительно, но тут с наилучшей стороны проявил себя отец Олега.

Позиция у него была удобная, и он ею воспользовался. Не мешкая, с мясистым звуком хряснул чугунным кулаком по затылку бандиту, отчего тот кувырнулся, подобно сбитой кегле, пролетел мимо Литовцева и врезался мордой в борт «Волги». Остальное было делом техники. Майор перехватил руку с пистолетом и, резко дернув, вывернул ее из плеча. Добавил короткий тычок в горло, поймал пистолет и отвалил обмякшее, грузное тело на тротуар. Потом развернулся навстречу второму топтуну, недоумевая, почему тот до сих пор не вмешался в заварушку. Объяснение оказалось простым. Гриня Лунев, наплевав на приказ не вылезать из машины, перенял паренька на бегу. Как он с ним управился, Сергей Петрович не видел, но как раз в эту минуту Гриня за ноги выволакивал его с проезжей части.

Через десять минут выехали на набережную, и погони вроде не было. Дарья Семеновна, за долгую жизнь с чекистом, прошедшим путь от разбитного опера до сурового, задумчивого генерала, привыкла ко всяким передрягам и ни о чем не спрашивала: спокойно ждала, пока все само собой уладится. Андрей Семенович горделиво попыхивал сигаретой на заднем сиденье и лишь поинтересовался, когда отъехали от опасной зоны:

— Ну что, Серенький, как я его приложил?

— Крепко, Андрей Семенович, — буркнул майор, все еще мучимый стыдом. — Надолго запомнит.

Гриня Лунев невинно похвастался отобранной у бандита телефонной трубкой.

— Поглядите, Сергей Петрович, М-314, японская. Не меньше трех штук. Давно о такой мечтал. Да разве на козырьковскую зарплату купишь.

— С тобой после поговорим, — урезонил его майор. — Полковник тебя научит, как приказ нарушать.

— Да я что, — в улыбке блеснул зубами Гриня. — Вижу, вы малость замешкались, проявил инициативу. Все по уставу. Но я вас прошу, Сергей Петрович, не надо жаловаться. Я же говорил, шеф и так в психушку грозит упечь.

Родителей Гурко доставили на одну из базовых квартир в районе Бирюлева. Старики хоть и брюзжали для видимости, но в общем отнеслись к неожиданному переезду нормально. Андрей Семенович попросил передать Олегу, что от его безобразного поведения у матери повысилось давление. Литовцев старался не смотреть на Дарью Семеновну. За годы дружбы с Олегом он съел десяток кастрюль борща, приготовленного ее руками, а теперь не мог даже толком объяснить, где ее сын. Но он надеялся, что вскоре это недоразумение прояснится.

К обеду вернулся в контору, где его ждал Козырьков. Они заперлись в кабинете и просидели за рабочим столом несколько часов подряд. Пили кофе чашку за чашкой, но Иннокентий Павлович позволил себе несколько рюмок коньяку. По всем прикидкам выходило, что при штурме Зоны шансы выпадают пятьдесят на пятьдесят. Это при условии, что удастся добыть еще кое-какую информацию. Если не удастся… В запасе оставалось пять дней.

Но при любом раскладе затея была безумная. По сути речь шла о войсковой операции в ближайшем Подмосковье, направленной на спасение одного человека. Кем бы ни был этот человек, цена получалась непомерной. Вдобавок оба понимали, что при самом благоприятном исходе операции, проведенной без санкции Самуилова, это означало конец служебной карьеры Литовцева, а точнее, и физический конец их обоих. Не во время операции, так чуть позже. Когда все технические детали были осмыслены и общий план вчерне составлен, поговорили и об этом. Усталый от шестидесяти насыщенно прожитых лет, горячего кофе и коньяка, Козырьков откинулся в кресле и задумчиво посмотрел на более молодого партнера.

— Скажи, Сергей, зачем все-таки это надо? Ведь плетью обуха не перешибешь. И твой Гурко не мальчик, знал, на что шел.

К ответу Сергей Петрович был готов, хотя получилось не так убедительно, как хотелось бы. Наверное, Гурко ответил бы точнее.

— Наступает момент, Кеша, когда приходится выбирать. Не между жизнью и смертью, нет. Между тем, червяк ты или человек. Я не могу оставить Олега без помощи. Но это касается только меня. Ты можешь не ввязываться.

— Без меня ты не справишься.

— Чего хитрить, Кеша, мы и вдвоем вряд ли справимся. Что это меняет?

Козырьков посмаковал глоток коньяку.

— Знаешь, чему я завидую? Ты живешь, будто у тебя две головы. Я так не умею.

— Значит, отказываешься?

— Как раз нет, начальничек. И знаешь почему? Я свой выбор сделал, когда ты еще пешком под стол ходил.

— Ну и замечательно, — майор зевнул с облегчением. — Я и не сомневался, честно говоря… Давай досье на этого летуна…

В тот же час Мустафа беседовал с Хохряковым. Был тот редкий случай, когда Василий Васильевич выбрался на побывку в Москву. Мустафа повез его в чудо-баньку в Олимпийском комплексе, оборудованную так, что гостям казалось, будто они очутились в раю. Все, чего добился рынок за долгие годы нелегкой борьбы, было к их услугам: обильный стол, распутные юные девы на любой вкус, меланхоличная обслуга, состоящая из отменно вышколенных болванчиков-массажистов, творческих работников (в баню вызывали преимущественно сатириков и модных певцов), парикмахеров, экстрасенсов и прочей челяди, помогающей оттянуться забуревшим бизнесменам, но все это, конечно, не главное. Впечатляла атмосфера этого заповедного, предназначенного для демократической элиты уголка: усилиями лучших зарубежных дизайнеров банька (вместе с парилкой, бассейном и подсобными помещениями) была смонтирована таким образом, что у счастливчика, попавшего внутрь, создавалось ощущение свободного парения в некоем суверенном пространстве, насыщенном мелодичной музыкой, неярким, интимным светом и неземным покоем. Как это возбуждало своенравных рыночников, трудно описать, да и зачем, если все равно вряд ли кому из простых смертных удастся там побывать. Надо заметить, Хохряков презирал все эти аристократические забавы, с упреком говаривал компаньону: что же, дескать, друг ситный, великое дело делаем, державу строим, потомкам даем урок, а ты все тешишься побрякушками, швыряешь деньги на ветер. Мустафа лишь посмеивался про себя, считая поделщика, в сущности, дикарем, человеком без тонких чувств, способным к черновой работе, но не более того. По его мнению, неразвитая душа Хохрякова закрыта для глубоких, возвышенных переживаний, зато иные его качества незаменимы в той звериной борьбе, которую они вели с целым миром. За годы достатка и свободы Хохряков ничуть не цивилизовался, как был, так и остался тупым русским пеньком, но именно поэтому ненавидел соотечественников с такой угрюмой силой, с какой не могла ненавидеть их ни одна нация на свете, включая чечен и Чубайса. Чувство ненависти, с которым он жил, было чистым и первозданным, как утренняя заря, потому что никаких явных причин для нее у Хохрякова не было.

На этот раз он объявился в Москве по каким-то личным делам и заодно завернул к Мустафе, чтобы поделиться некоторыми сомнениями. Они сидели за накрытым столом в предбаннике, укутанные в махровые простыни, обвеваемые ласковым ароматным ветерком, стекающим из кондиционных ниш. Пышнотелая голая отроковица осторожно почесывала, ласкала жесткие ступни Мустафы, еще две точно такие же делали попытки, жеманно хихикая, подобраться и к Хохрякову, но он брезгливо пинал их куда попало.

— Убери ты их ради Бога, Мустафик, — взмолился наконец. — Ты же знаешь — не люблю я блядюшек, или я их сейчас пристукну.

— Цыц! А ну замри! — деланно грозно прикрикнул Мустафа на расшалившихся проказниц, у которых от тумаков только ярче вспыхивали остекленелые, наркоманские очи. — Не понимаю тебя, Васенька, это же так отвлекает. По-стариковски побалдеть.

— Не всякая дурь человеку надобна, — нелюбезно отозвался Хохряков. — Без иной можно и обойтись.

Они уже изрядно выпили, закусили, сделали по паре ходок в парилку и потихоньку, опиваясь медовым чаем, налаживались на третью, завершающую.

Сомнения Хохрякова касались предстоящего праздника с участием Кира Малахова, где залетному чекисту Гурко предстояло сыграть роль чистильщика. По наблюдениям Хохрякова выходило, что неукротимый, возомнивший о себе пострел собирался в очередной раз взбрыкнуть, и это было логично. Однако насколько Хохряков изучил всю эту краснопузую чекистскую сволочь и их повадки, для того, чтобы удачно взбрыкнуть, Гурко должен попытаться выйти на связь с Демой Гаврюхиным, самым знаменитым покойником Зоны, а он этого не сделал. Или, хуже того, они сходку проморгали.

— Что же тебя беспокоит, Васюта? — искренне озадачился Донат Сергеевич. — Дема подконтролен, Гурко подконтролен. Добавь по снайперу на каждого — и баста. О чем базар?

После первых двух чудесных воскрешений Дема Гаврюхин действительно был повязан такой густой сетью всевидящих глаз, что, кажется, шагу не мог ступить, чтобы его не засняли на пленку. Но так ли это? Его не трогали обдуманно, как в Москве давно не трогают так называемую коммунистическую оппозицию, которая вся под колпаком. И Дема в Зоне, и оппозиция на воле — прекрасная выхлопная труба для дурных паров, скопляющихся среди быдла. Отбери у быдла трубу, и оно рано или поздно рванет, как подпаленная изнутри куча навоза.

— Гурко коварен, — сказал Хохряков. — Мы его недооцениваем. Если ему удалось связаться со своими дружками в Москве, может быть накладка. Мустафик, я бы приостановил акцию. Зачем по-глупому рисковать?

— Расслабься, — посоветовал Мустафа. Подтащил поближе трепещущую вакханку, поставил ей ногу на живот и медленно вдавил пятку в упругую плоть. Девица утробно верещала, будто ее насаживали на вертел. Мустафа откинул голову на кожаную подставку, закрыл глаза. Почти задремал в истоме.

Васька Щуп вечно перестраховывается, иногда это утомляет. В нем сохранились все страхи минувших лет. Он так и не уразумел, как изменился мир, в котором они правят. Взять ту же Зону. Она приносит прибыль, но ни в каких деньгах не оценить моральное удовлетворение, связанное с ней. Зона не просто бизнес и не просто большое развлечение, это его личная, Мустафы, мировоззренческая победа. Естественно, в Зоне бывают накладки — процесс не завершен, — но все легко уладить с помощью экстренных проплат. Мустафа надеялся дотянуть до появления на земле первого поколения истинно счастливых людей. К сожалению, Васька Щуп, будучи незаменимым администратором, не способен оценить величия и красоты его замысла. Для него Зона всего лишь рыночный комплекс, где идет рутинная переплавка: «Деньги — люди — товар — деньги». И если бы он был один такой. Вращаясь в среде самых крутых «новых русских», в правительстве, в Думе и среди предпринимателей, он то и дело угадывал уродливые признаки никуда не девшегося рабьего, совкового мышления — без полета, без вдохновения. Большинство так и остались зацикленными на тленном, сиюминутном — деньги, процент прибыли, кубышка в банке. Этим людишкам удалось превратить Москву в гигантский коммерческий ларек, но с ними он не раскинет Зону от Балтики до Тихого океана. Верную, блестящую мысль высказала недавно то ли Хакамада, то ли рыжий Толян: самые прогрессивные идеи обречены на провал, пока не вымрет это стадо, зараженное семидесятилетней большевистской проказой.

— Эх, Васенька, — Мустафа с трудом разлепил сонные очи. — Пойдем, что ли, хватим парка напоследок?

На полке Хохряков продолжал уныло гнуть свое: проморгали, кабы чего не вышло, раздавить гаденыша — и точка.

— Скажи, Сергеич, чего так нянчишься с этим Гурко? Он ведь как заноза, или не видишь? Куда ни сунь, так и будет торчать. До сих пор не выяснили, зачем он вообще появился.

Юные телки перетянулись за ними в парилку: Донат Сергеевич покоился на брюхе, а девочки умело растирали, лелеяли каждую его жирную мясинку. Впечатление было такое: три озорных осы вьются над туловищем полудохлого тюленя. Картина вызывала у Хохрякова гадливость.

Мустафа перевернулся на бок, тяжело пыхтел. С сальной кожи струился коричневый пот.

— Глупости, Щуп!

— Почему?

— Гурко — штучный товар, а мы привыкли партиями брать. Вот и затоварились дешевкой. Этот паренек высоко летает. И в одиночку. Пойми своей мужицкой башкой, Вася. Или мы таких, как Гурко, приспособим, пристегаем к своему делу, или придется с ними бороться. И с кем останемся? С писателем Клепалой? С башибузуками из твоей охранки? С Гайдарами и татарами?

— Ты вроде его побаиваешься, — удивленно произнес Василий Васильевич.

— Кого я побаиваюсь, — скривился Мустафа, будто кислого хватил, — того уже нет на свете.

Хохряков поднял из шайки мокрый веник и начал себя потихоньку охаживать. В чем-то он был согласен с подельщиком. Он и сам, чем дольше приглядывался, тем больше мягчал к этому сыскарю, заброшенному в их владения волей случая. Это было не просто естественное уважение сильного человека к чужой, да еще молодой силе. Что-то иное. Ему было любо наблюдать, как Гурко хитрит, как валяет дурака, как искусно копит в себе запал, который надеется поджечь в нужный момент. Да, прав Мустафа, Гурко крупный хищник, но порода у него другая, не их. Вот это как раз опасно. В одном лесу им не ужиться. Не всякую гадину можно приручить, а ту, которую нельзя приручить, следует раздавить немедля. Иначе укусит. Больно укусит. Мустафа, блаженно постанывая от разнообразных прикосновений девичьих лапок, словно услышал его мысли.

— Хватит об этом, Вася. На Малахове мы его кровью повяжем. Обычное дело. Куда он после денется?

— Хорошо, — согласился Хохряков. — Но под твою ответственность. Чтобы не было претензий.

— Шутишь, Васютка? Нет, так не пойдет. Зона на тебе одном, ты за все в ней отвечаешь. Будут и претензии, если что случись.

Мустафа вдруг сел, ошалело вращая глазами, как прожекторами. Разом сбросил с себя греховодниц. Хохряков догадался, что за этим последует. Не бывало такого, чтобы Мустафа на отдыхе не выкинул какое-нибудь острое коленце. Так и вышло. Одну из прелестниц, самую пышнотелую, Донат Сергеевич загреб под себя и чугунным, литым коленом придавил шею к мокрым доскам. Девушка захрипела, забилась под ним, как крупная белая рыбица. Забавно болтались в воздухе пухлые ножки. От наслаждения лицо Мустафы перекосилось, на губах выступила пена.

— Ну-ка, подержите за ноги, — шумнул на девиц. Те послушно, как в трансе, навалились на трепещущие бедра подружки. Мустафа давил все сильнее. Из-под его колена несся жалобный, саднящий писк.

— Гляди-ка, гляди, — гремел Мустафа. — Пульсирует, трясется, не желает помирать, сучка! А вот мы тебя вот так! Или еще вот так! Хорош массажик, да? А ты говоришь — Гурко! Да мы с тобой всю Россию под колено!..

Очарованный, следил Хохряков за потехой, хотя вовсе не одобрял происходящего. В умерщвлении глупой телки не было никакой идеи, а только похоть и страсть. Но все равно зрелище поучительное. По капле, по крохе Мустафа выдавливал жизнь из грешного женского тела, и Хохряков понимал всю философскую глубину этого действа. Но по какому-то внезапному капризу хозяин не довел пытку до логического конца. Поднял колено и спихнул полуживую розовую тварь на пол. Подружки оттащили ее в угол, и там она блеванула.

— Видишь ли, — печально произнес Мустафа, — все надоедает. И давать жизнь и отбирать. Иногда додумаешься, к чему все усилия? Для кого стараемся? Мы им дали все — свободу, полные прилавки, а они лают изо всех щелей. Поганую человечью природу не переделаешь. Хоть в Зоне, хоть где. И все же… Помнишь, как у Булата: «Не оставляйте стараний, маэстро! Не убирайте ладони со лба». Будто про нас с тобой, а, Васюта?

Многое прощал хозяину Хохряков, как не прощать, коли тянут в одной упряжке, но когда тот впадал в поэтическую меланхолию (обычно нюхнув кровцы), его наизнанку выворачивало, как вон ту полудохлую девку в углу. Его свирепая, прямая натура не воспринимала психологическую ломку, в которой пятый год подряд бились, как в падучей, завшивевшие, зачервивевшие интеллигенты, изображая вековую муку. Для такого представления ему вполне хватало полоумного Фомы Кимовича, у которого тоже с языка то и дело прыгали, как вошки, то стишки, то побасенки. Если от кого смердело в округе, то именно от этих краснобаев, пишущих книжки и играющих роли. Мустафа нарочно его поддразнивал, подражая этим висельникам. И доставал-таки иной раз до печенок. Но не сейчас.

— Ничего, — сказал Хохряков, плеснув на каменку квасной ковшик. — Время покажет, у кого козырная масть.


И в тот же вечерний час отошел ото сна Савелий, телевизор заглох, и лампочка на потолке еле тлела. Рядом лежала голая кришнаитка Кланя и глядела на него влюбленным взглядом. Он сперва не понял, что произошло — какой-то лик другой, — потом догадался. Пока он спал, Кланя смыла со лба алое пятно, и иную краску, и причесалась так ловко, что бритая часть головы укрылась под светлой волной волос. Милая, весенняя девушка, исцелованная до синяков под глазами, — и больше ничего. Дьявольская жуть с нее спала, как шелуха, поэтому он сразу ее не признал.

— Ты ли это, Кланюшка?

— Я, Савелий. Кушать хочешь?

Савелий прислушался к себе. Да, он хотел есть, пить и еще кое о чем помышлял, скоромном. Его первая в жизни услада оказалась как бездонная бочка: сколько в нее не лей — все мало. Кланя спросила изумлении:

— Что же ты, Савушка, бык двужильный, что ли?

— Могу потерпеть, — смутился Савелий. — Токо нутро все жгет. Кабы не взорваться.

Измененная кришнаитка не заставила его мучиться, с коротким вздохом печали переместила золотистое тельце на его могучее туловище, и без всякого разгона они заново помчались вскачь. На сей раз путешествие было недолгим. Не успела ночь заглянуть в подвал, как они расцепились, и бедная девица повалилась набок, будто слегка подвывая.

— Что с тобой, голубушка, что с тобой? — озадачился Савелий.

— Ты же ненормальный. Ты меня всю высосал. Кто я теперь такая?

Савелий не истратил любовной охоты, но видел, что попутчица подустала.

— О чем горюешь, девонька? Какая была, такая и есть. Рази тебе плохо?

— Мне не плохо, мне больно. Скажи, что со мной.

Грубой ладонью он утер ее слезки.

— Не знаю, Клаша. С тобой ничего, а вот мир будто чуток посветлел. Не замечаешь?

Она другое заметила. Показалось ей, за эти двое (или трое?) суток она вернулась туда, откуда несколько лет назад стремглав умчалась, — в родное гнездо, полное лихорадочных, девичьих грез.

Соскользнув с лежака, накинула на плечи Любашин махровый халатик и, оглядевшись, на скорую руку собрала закуску — хлеб, масло, колбасу. Чего в подвале было много, так это водки.

— Выпьешь, Савушка?

— Нет, хватит.

— А я выпью, можно?

— Пей, — сказал он не слишком довольно, и она вдруг поймала себя на мысли, что впервые искренне спросила у кого-то на что-то разрешения. Присела на краешек лежака со стаканом в руке, но медлила, не пила. С непривычным волнением наблюдала, как могучий мужчина беззаботно, мерно пережевывает хлеб и колбасу.

— На самом деле никакая я не Кланя-Децибел, — поведала она. — Меня зовут Маша Вьюник.

— Бывает, — Савелий запил еду добрым глотком пива.

— Шутка подумать, я могла тебя убить!

— Вряд ли. Большое везенье нужно, чтобы иголкой вепря заколоть.

Маша-Кланя решилась наконец и осушила половину стакана. Халат при этом распахнулся, спелые груди плеснулись наружу.

— Закройся, — попросил Савелий и загородил глаза ладонью. Ему не хотелось начинать все заново, пора было чего-то другое делать. Не век же бабу ублажать.

— Ты, девушка, помощь обещала.

Маша, от водки порозовев, только радостно кивнула.

— Человечка одного сыскать надобно. Я думал, это просто. На чутье понадеялся. А Москва ишь какая, со всех сторон вонь, след сбивает.

— Какого человечка, Савушка? — так ей дорого, сладко было произносить, лаская языком это имя.

— Батяня мой родной, по фамилии Хохряков. Зовут Василий Васильевич. Его многие должны знать. Крупная фигура.

Маша-Кланя испугалась.

— Васька Щуп твой отец?

— Не знаю, какой он щуп, отец точно.

— Давно ты его видел?

— Я его никогда не видел, но надеюсь скоро повидать.

— Зачем он тебе, Савушка?

— Того пока тоже не знаю, да и не твоего ума это дело. Ты подскажи, как сыскать?

Девушка подлила себе водки, выпила и только потом заговорила. Ее сведения были неутешительны, но других Савелий и не ждал. В черном московском омуте было несколько людей, которые всем заправляли. Одни на самом верху, другие пониже, а третьи вовсе на побегушках. Эти люди, сошедшие невесть откуда, держали город в ежовых рукавицах и были все повязаны круговой порукой. Без их ведома ни один торгаш на рынке не имел права чихнуть, не говоря уж о простом обывателе. Многих из них Маша-Кланя пощупала лично, потому что долго кочевала из притона в притон. Маячила на низовых сходняках, а иной раз поднималась до Палас-отеля. Правда, она тогда не была кришнаиткой и обходилась без масти, в одиночку, переходила из рук в руки, как надкусанная вишенка. С Хохряковым судьба ее не сводила, потому что на тусовках он не бывал, держался особняком. Кроме кликухи «Щуп», у него есть и другая — «Кобчик заговоренный». Ни пуля, ни нож, ни отрава его не брали, и всем, кому положено, про это известно. С ним лучше вообще не встречаться на узкой дорожке. Делает бизнес, тралит бабки он с другой крупной шишкой, депутатом Большаковым, которого зовут Мустафа. Неизвестно, кто из них главней. Мустафу Москва боготворит, на всех выборах за него голосовали наравне с Лужком, он заступник и благодетель, на какой-то праздник по его милости весь город бесплатно на метро катался, а вот его верный кореш скрывался в тени, публичности избегал. Он обретался в Зоне, и чтобы его застать, надо попасть туда. Но секрет в том, что кто попал в Зону, обратно не выбирался никогда.

— Ты же там была? — уточнил Савелий.

— Была, — призналась Маша, — но в свите одного банкира. Это разные вещи.

— Расскажи про Зону, — попросил Савелий. — С чем ее едят?

Маша для устойчивости ухватилась за его голую ступню, так и сидела, нахохлясь, как воробышек перед грозой.

— Зона — это вечный праздник на земле. Туда лучше не соваться, Савушка. Там все схвачено и поделено. Тебя там не спицей достанут, кувалдой.

Савелий задумался, и тут в комнату откуда-то с воли вполз пьяный бомж Ешка, а за ним вскоре подтянулась проститутка Люба. В помещении сразу стало тесно. Люба первым делом включила телевизор, а Ешка метнулся к ящику с водкой. До полной компании не хватало только милиционера Володи. Ешка объяснил, что тот опять на дежурстве, и если заглянет, то попозже к ночи.

Пир пошел горой. Ешка сперва дичился Маши-Клани, но немного поправив здоровье, обратился к ней с проникновенными словами:

— Вот, Кланя, — сказал, — хотя ты дьяволица, а побыла с хорошим человеком и враз даже прическа у тебя другая. Так, я думаю, со всем миром произойдет. Он весь когда-нибудь изменится в лучшую сторону. Предлагаю за это тост.

Вскоре после красивого тоста Ешка повалился на пол отдохнуть. Люба не отрывалась от заветного ящика, где вперемежку с латиноамериканскими похождениями симпатичные девушки и юноши без устали рекламировали гигиенические прокладки. Люба всего несколько дней торчала перед телеком, но уже заметно шизанулась. Савелий попросил убавить звук, она обернулась, утирая счастливые слезы.

— Не понимаешь, Савелий Васильевич! Вот это Эрнесто, который соблазнил Луизу, а сейчас придет Альфредо.

— Да я не про это, а чтобы маленько потише. В ушах звенит.

Но тут действительно появился Альфредо — сытая будка, похожая на Шахрая, — и Люба, охнув, чуть не выронила стакан:

— Вот он, вот он, глядите! Сейчас задаст Лизке жару!

Маша сказала Савелию:

— Не трогай ее, Савушка. Она отмороженная.Теперь все бабы такие.

— А ты не такая?

— Ты же знаешь, что не такая.

Савелий позвал ее погулять, и Маша, не мешкая, сбросила халат и переоделась в черную юбку и шерстяную кофту с длинными рукавами. Ни трусиков, ни лифчика, ничего. «Вона как, — подумал Савелий. — Чтобы, значит, недолго возиться в случае надобности».

Вышли на улицу, и Маша цепко ухватила его под руку.

— Куда пойдем, Савушка?

— Просто так, подышим маленько. А уж завтра в Зону повезешь.

— Ой, Савушка, не надо бы!

— Может, и не надо, да придется.

Ночная Москва, откипевшая в дневном угаре, словно изможденный путник, покоилась в коротком больном сне. Отовсюду доносились невнятные звуки, шелест, вздохи, а там, где стояла тишина, еще тяжелее, несчастнее делалось сердцу. Случайный гость Савелий особенно остро чувствовал жалобное бормотание когда-то великого города. В этих местах, как на кладбище, было полно покойников, но мало кто похоронен.

Наугад выбрались к свету Курского вокзала.

В подземных переходах многолюдно и шумно. Бесконечные зеркальные ряды витрин, мельтешение людских ручейков, неизвестно куда устремленных. На лицах печать потерянности и немоты, и это при том, что гомон стоит, как на птичьем базаре. У тех, кто с багажом и куда-то собрался ехать, одна мысль: отнимут чемодан или донесу до места? Спокойнее других выглядят нищие и пьяные проститутки, притулившиеся у стен, — это понятно. Они на работе, спешить им некуда. Активнее всех цыганки, озлобленные, разъяренные, на бегу угадывающие жертву, с которой можно соскоблить жирок. Одна кинулась на Савелия, ухватила за красный пиджак, завопила заветное: «Ай, красивый! Ай, золотой!» Но наткнулась взглядом на добродушную улыбку — и ее будто отбросило, шмякнуло об угол ларька.

— Пойдем наверх, Маша, — взмолился Савелий. — Здесь дышать нечем.

— Погоди, Савушка, заглянем к одному человеку. Маша была на вокзале как дома, это ее воздух, ее простор. Закоулки, длинный проход на задах, железная дверь в стене — и вдруг очутились в чистой комнате, уставленной мягкой мебелью и освещенной голубыми светильниками. Тихая пристань посреди бедлама. Оказалось, у нее тут работал знакомый менеджер солидной торговой фирмы, преуспевающий козлик. Возник перед ними детина с ухмыляющимся лицом прожженного негодяя.

— Кланя — ты?

— Я, Гарик, конечно, я!

— Ну даешь, старуха! Каким ветром? Чего надо?

— Расслабься, Гарик. Угости чем-нибудь.

Гарик усадил гостей в голубые кресла, где Савелий промялся до пола, подал напитки — сок в бумажном пакетике и бутылку виски «Белая лошадь». Колотый лед в хрустальной вазочке, из которой торчала длинная серебряная ложка. Все как в Штатах. Держался Гарик уважительно, даром что менеджер. На Савелия поглядывал с опаской.

— Сто лет тебя не видел, Кланюшка. Слыхал, ты в гору пошла? На солнцевских пашешь?

— Это неважно. Вот познакомься, это Савелий Васильевич. Рассказать, кто такой?

— Да вроде мы не без понятия, — осторожно отозвался Гарик, при этом чуток побледнел.

— Ему надо помочь.

Гарик внезапно загрустил.

— Ты же знаешь, Кланя, у нас все бабки в обороте.

— Не о том речь, — Маша аккуратно пригубила виски. — Савелий Васильевич хочет в Зону смотаться.

Это известие произвело на Гарика впечатление грянувшего грома. Он поперхнулся соком, закашлялся, позеленел, из глаз посыпались искры. Пришлось Маше-Клане со всего размаху садануть его худеньким кулачком по затылку. От удара у Гарика изо рта выскочила золотая коронка, но он ловко поймал ее на лету и вставил на место.

— Так сделали сволочи, — извинился, — чуть понервничаю — вываливается… Я что-то слышал про Зону или мне показалось?

— Нет, не показалось, — ответила Маша. — Савелия надо доставить в Зону и обратно. Полный цикл.

Гарик уставился на Савелия, ожидая подтверждения, и тот приметил в его глазах сразу несколько взаимоисключающих выражений.

— Да, сынок. Она верно говорит. Надобно в Зону наведаться.

— Тариф известный, — Гарик опустил долу загадочные очи. — Пять тысяч в один конец. Не мной придумано. Левая ездка.

— Пять тысяч чего? — уточнил Савелий.

— Долларов, естественно.

— Видишь, Савушка, — прощебетала Маша-Кланя. — Стоит ли платить такие деньги неизвестно за что?

— Есть благотворительный курс, — сказал Гарик. — Три тысячи. Но без гарантии возвращения.

Савелий ничему больше не удивлялся: ни ночному вокзалу, где жизнь идет по дневному распорядку, ни богатой комнате, затерянной в недрах складов, ни заморскому питью со льдом, ни названной сумме. В общем-то для него было все едино: что один рубль, что тысяча долларов. Он настроился на другую волну и чувствовал, что путешествие подходит к концу.

— Дак, может, завтра и махнем? — спросил он. Гарик бросил на него сверкающий помехами взгляд, обернулся к Маше.

— Все бабки вперед, — объявил строго. — Такие правила. Не мной заведено.

— Не жирно будет? — тихо поинтересовалась девушка. Гарик вздрогнул, как от укуса, но совладал с собой.

— Кланечка, ты же знаешь, кто контролирует коридор. Мы же с тобой только пешки, верно?

— Ты — да, — подтвердила Маша-Кланя. Допила стакан и потянула Савелия. — Пойдем, Савушка. Все обсудим и вернемся.

Гарик проводил их до выхода из складских лабиринтов. Выскакивал то слева, то справа и безостановочно нес какую-то околесицу, но заметно было, что напуган. Из его слов Савелий лишь понял, что если бы все зависело от Гарика, он свои бы доплатил, но отправил Савелия дуриком в Зону; но будучи человеком подневольным, маленьким, ничем не может помочь, даже если разобьется в лепешку.

— Не думай, Кланечка, я не химичу. Ты же помнишь, как я для тебя старался, когда ты с психом сцепилась? Да я…

— Заткнись, окурок, — грубо оборвала Маша, и после этого Гарик отстал, затерялся среди пылающих витрин.

— Хороший паренек, — оценил Савелий. — Но немного дерганый.

— Сволочь он хорошая. Из проходняка половину под себя гребет, не меньше.

Через несколько минут одной ей ведомыми проулками она завела Савелия в узкий дворик, куда не проникало ни единого звука из смежного мира. Здесь стояла такая тишина, как на дне колодца. Меж двух пятиэтажных домов с потушенными окнами серым пятном мерцала круглая арка. Ощущение колодца усиливалось оттого, что над головами вдруг проступило небо с серебряными монетками звезд. На мгновение Савелию почудилось, что он в деревне.

Уселись на лавочке под уснувшей ветлой. Маша-Кланя достала прихваченную у Гарика недопитую бутылку виски и сигареты.

— Надо потолковать, Савушка.

— О чем?

— Я могу достать бабки.

— Не сомневаюсь.

— Но с одним условием. Нет, с двумя.

— Выпей, голубушка. Согрейся. Зябко тут.

— Я тоже иду с тобой в Зону.

— Это первое условие. А второе?

— Если останемся живые, возьмешь меня с собой.

— Согласен, — ответил Савелий, не дав себе и минутки подумать. С огромным облегчением Маша отпила из горла, потом закурила. Прижалась к нему.

— Ты правда меня не бросишь?

— Правда.

— Хочешь знать, почему удираю?

— Дело немудреное, чего тут знать. Из ада бежишь, чтобы родить на воле.

— Савушка, ты дурак! Неужто тебе со мной не противно?

Дальше между ними пошел разговор, интересный только для двоих.


Глава 7

Сергей Петрович все же выполнил долг чести и, с опозданием против обещанного на неделю, завернул на конспиративную квартиру, где пряталась от убийц преданная ему душой Тамара Юрьевна. Застал ее в таком виде, что лучше бы не заглядывал, Пережитое потрясение и вынужденное затворничество наложили на нее тяжелый отпечаток: она пила не просыхая. Сергей Петрович открыл дверь своим ключом и весело позвал: «Томочка, ау! Ты где, моя маленькая?!»

Томочка на любовный зов не отозвалась, он обнаружил ее в гостиной у телевизора. Телевизор работал, но Тамара Юрьевна на него не глядела. Блаженно развалилась на ковре и дремала, задрав нос к потолку. Личико красное, раздутое, как у моржа. Мелкой сеточкой по коже щек проступили все пятьдесят два годика. Рядом валялась опрокинутая литровая бутылка «Смирновской», с тоненькой струйкой, протекшей под пышное Тамарино бедро. Изо рта слюнка свесилась. И при этом блаженная, застывшая улыбка утопленницы. Одета неброско, но вызывающе — распахнутый нейлоновый халатик и больше ничего. Трудно поверить, но Сергей Петрович при взгляде на бедную алкоголичку ощутил не жалость, не отвращение, а толчок желания, спертого и душного, как у подростка, подглядывающего за дамами в щель сортира. Это можно было объяснить только тем, что дьявольские чары, которыми роковая женщина свела с ума сотни мужиков, никуда не делись, и, вероятно, она унесет их с собой в могилу.

Сергей Петрович пошел в ванную, принял душ, попил чайку на кухне, немного прибрался, давая подруге спокойно отдохнуть, и лишь затем выключил телевизор и склонился над Тамарой Юрьевной в намерении перетащить на диван и устроить там поудобнее. Но она проснулась, и сразу доказала, что и в запое осталась тверда духом.

— Не прикасайся ко мне, негодяй! — пробурчала свирепо, будто увидела корейца Кима.

— Что ты, Томочка, разве я прикасаюсь?! Тебе же здесь неудобно. Давай переляжем на диван.

Тамара Юрьевна повела мутным, черным оком и заметила опрокинутую бутылку.

— Ах, вот как! Решил покуражиться? Ничего не выйдет, голубок. У меня целый ящик на кухне.

— Тебе выпить хочется? Сейчас принесу. Давай сперва на диван переберемся.

Кое-как удалось уговорить, но от его помощи она отказалась. Сама, хотя и с кряхтением, переместилась наверх и по пути попыталась отвесить ему леща. Сергей Петрович еле уклонился. На диване запахнулась в халат, привалилась к спинке, грозно сверкала черными плошками.

— Что стоишь истуканом? Неси водки!

Он принес водки и плюс ее любимый соленый огурец, гадая, в рассудке она или витает в винных облаках. Во всяком случае, у него не было сомнений, что она на грани горячки. Впрочем, на этой грани она благополучно пребывала третий год, с тех пор как они познакомились.

Двумя глотками Тамара Юрьевна осушила чашку, захрустела огурцом. Долго, с умным видом следила за воздействием водки на организм. Осталась довольна. Прокурорский взгляд постепенно смягчился. Сергей Петрович ждал.

— Ну? — спросила наконец. — Говори, негодяй, сколько мне по твоей милости сидеть в норе?

— Уже недолго, Томочка, несколько дней, не больше.

— А потом что?

— Мустафе будет не до тебя.

— Ты уверен?

— Есть к тебе маленькая просьба, Томочка.

— ?

— Ты не могла бы прервать запойчикденька на три?

Тамара Юрьевна молча отдала ему чашку, рукой указала на дверь. Он сходил за второй порцией. Когда вернулся, Тамара Юрьевна расположилась на диване с большим удобством, подложив под голову подушку. Ему даже показалось, что причесалась. Морщинки разгладились. Но вид по-прежнему помятый и непримиримый.

— Сейчас похмелюсь, — сообщила сурово, — и в постель. Иначе за себя не ручаюсь. Понял, негодяй?

— Конечно, понял. Видишь ли, Томочка, ты можешь в любой момент понадобиться, а куда ты годишься в таком состоянии?

От возмущения чуть не задохнулась.

— Ах ты, подлюка! Ах, сутенер засранный! Да как ты смеешь командовать после того, что со мной сделал?!

— Грубость тебе не к липу, — поморщился Сергей Петрович. — Аристократка, графиня. И вдруг такой жаргон.

Тамара Юрьевна раздумывала, плеснуть ли водку в насмешника или вылить в себя. Все-таки решила выпить. Потребовала:

— Дай сигарету, подлец!

Он закурил с ней за компанию черную египетскую сигарету. От второй чашки Тамару Юрьевну разморило. Дымила, прикрыв глаза, чуть раскачиваясь, как в медитации. За окном смеркалось, тени легли на ковер. Майор взглянул на часы: пора собираться. Суббота рядом, дел невпроворот. Накануне он встречался с вертолетчиком, полковником Клениным. Полковник был чем-то обязан Гурко. В давние времена пути их пересеклись, и совсем молодой Олег помог выпутаться вертолетчику из серьезной заварухи. Что-то связанное с чартерными рейсами из Узбекистана. Наркотики. Был ли полковник замешан в грязных делах или не был — Литовцева не волновало. В закоулках памяти, где много напихано полезного, он отыскал фамилию полковника и быстро навел справки. Да, это тот, кто ему нужен. Один из немногих асов, еще оставшихся в оборонке. Послужному списку Кленина можно только позавидовать — Афганистан, Нигерия, — но не это главное. Кленин испытывал новую модель вертолета МИ-28-С, которая держалась в тайне даже от наших лучших друзей — американцев. При других обстоятельствах Сергей Петрович мог бы нажать на полковника через Самуилова, но теперь этот вариант невозможен. Самуилов уже высказался: он в стороне, что бы ни произошло.

Литовцеву, можно сказать, повезло: полковник Кленин оказался в Москве, прилетел на три дня в отпуск с полигона. Как только Сергей Петрович произнес по телефону фамилию Гурко, он тут же согласился на встречу.

Антон Захарович Кленин прожил на свете тридцать девять лет, а выглядел на полусотню. Пожав его руку в скверике напротив консерватории и заглянув мельком в ледяные глаза, Сергей Петрович окончательно уяснил: да, этот летун действительно веников не вяжет. Серебристая седина придавала ему сходство с усталым, чернооким вампиром.

— Что с Олегом? — спросил полковник глухим голосом, когда уселись на скамейке и закурили. Сергей Петрович без утайки рассказал все, что знал: западня, Зона, жизнь на волоске. Нюанс такой: спасти Олега может только чудо.

— Что требуется от меня?

— Отбомбиться, поддержать огнем, — просто ответил Литовцев. — Ну и, естественно, забрать оттуда, если повезет.

— Понятно, — полковник склонил седую голову. — Что за Зона? Кто там верховодит?

— Те же, что и везде, — улыбнулся Сергей Петрович. — Хотите, чтобы я назвал фамилии?

— Да нет, пожалуй. Надеюсь, вы понимаете, что делаете и о чем просите? То есть, надеюсь, вы не сумасшедший?

Разговаривать с полковником Литовцеву было приятно. У него появилось чувство, будто он заплутал в темном лесу и неожиданно повстречал родного брата, с которым им, конечно, легче будет выбраться на дорогу. Чувство удивительное, особенно если учесть минутность их знакомства. Они всего лишь выкурили по сигарете, но Сергей Петрович уже был уверен, что полковник поможет. Вернее, согласится поставить буйную голову на кон. И не только потому, что за ним должок перед Гурко. Всю жизнь полковника учили науке боя и выживания, и за то, что он в совершенстве овладел ею, наградили двумя орденами Красной Звезды и орденом Героя. Но в последние годы у него, как и у похожих на него, отбирали долю за долей все, что он ценил на земле, благодаря чему ощущал себя значительным человеком: честь, славу, веру в высшее предназначение, Родину. Теперь враг был повсюду, но с туманным, непроявленным ликом. Он попал в ловушку куда более ужасную, чем та, куда угодил Гурко. Словно его, бесстрашного вояку, Господь поразил сердечной слепотой. Оплеванные, осмеянные товарищи спивались и стрелялись, а полковник по инерции испытывал новые машины, уже не понимая, кому и зачем это нужно. В словесной мути, в фарисействе мужественное сердце растворяется быстрее, чем в серной кислоте. Потеря ясности цели истинного воина убивает вернее пули. И вот пришел друг и бесхитростно указал: полковник, вон твой враг, гляди! Надо отбомбиться! Как тут откажешь?

— Антон Захарович, — мягко вступил Литовцев, — скажите пока главное. Возможно ли это теоретически?

— Что именно?

— Успеете ли вы подтянуться в нужное место и в нужный момент?

— Какое это место?

— Девяносто километров от Москвы, северо-запад.

— Четыре часа, не больше… В каком вы звании, Сергей?

— Майор.

— Так вот, майор, без письменного приказа я шагу не сделаю. Даже ради Олега.

Они глядели друг на друга, и в ледяных зрачках полковника Литовцев угадал смешинку. Похоже, он уже примеривался к штурвалу.

— У вас на борту две ракеты «воздух — земля»?

— Плюс десятиствольные пулеметы и четыре человека команды. Это не шутка. Без приказа нельзя.

— Чей нужен приказ?

Полковник назвал фамилию и звание. Сергей Петрович сделал вид, что задумался над решением неожиданной задачи.

— Будет приказ, Антон Захарович. Вместе с подробной инструкцией. Получите через три дня.

Смешинка в глазах полковника почти растопила лед. Они оба понимали, что Литовцев блефует, такого приказа в чистом виде быть не могло, но оба также знали, что по нынешним временам честная сделка вообще исключалась…


Тамара Юрьевна, пробудясь от транса, печально на него глядела. Теперь ей было не за пятьдесят, а опять ее вечные тридцать. Верь после этого, что водка не лекарство. Очи горят антрацитом, губы сочные, алые. И голос другой, наполненный вкрадчивой негой.

— Все думаю, милый, из-за чего ты так бьешься? Чего ищешь? Ведь жизнь так проста, неужто не понял?

— В чем же ее простота?

— Да в том, что все проблемы человек сам себе придумывает. Чем он глупее, тем больше проблем. Вот мы с тобой пара, да?

— Конечно, пара.

— Не иронизируй, тебе не идет. Ты же не Жванецкий, слава Богу… Могли бы уехать к теплому морю, куда угодно… На Запад, в Париж, на Багамские острова. Могли наслаждаться природой, пить вино, купаться, дурачиться, слушать музыку, да что хочешь. Только не надо ничего усложнять, второй жизни не будет. Ты согласен?

— Конечно, согласен.

— Вместо этого затеял бороться. И с кем? Даже не с великанами, с урками, с раздувшимися от выпитой крови клопами. Зачем, Сережа, зачем? Что ты изменишь? Да и нужно ли что-то менять в мире, который создан не нами? Какой в этом смысл?

Сергей Петрович был поражен ее трезвой речью, от неожиданности закурил лишнюю сигарету.

— Дай мне, — попросила она, еще не докурив предыдущую. — И водки хочу.

С чашкой снова отправился на кухню. Скорее всего, это был его последний спокойный вечер. Взрывной шнур уже подожжен. Набрал жратвы и спиртного, сколько сумел донести. Пока отлучался, Тамара Юрьевна еще пуще помолодела. Халатик распахнулся. Это ему знак, что нельзя уклониться от неминучего.

Придирчиво оглядела закуску.

— В холодильнике есть банка икры.

— Обойдешься. Я тебе не мальчик туда-сюда бегать.

Разлил водку, чокнулись, выпили. Живые женские груди лоснились, как нацеленные пушечные ядра. Он старался на нее не смотреть.

— Ты права, Томочка. Жизнь простая. Если клоп насосался крови, кто-то должен его раздавить.

— Это именно ты?

— И ты и я. Оба мы. Он же тебя чуть не убил. Корейца прислал. Разве такое прощают?

— Если решил, все равно убьет, — заметила она беспечально. — Не ты же его остановишь. Его никто не остановит, не заблуждайся. Время играет с Мустафой в одной команде. Все можно одолеть, милый, кроме времени. Давай удерем. Зачем погибать? Обидно. Я такая еще молодая…

Пятидесятилетняя, она и впрямь была юна и прелестна, с плавной речью, с ярко разгоревшимися, похотливыми угольками глаз. Ее пышное тело томилось от избытка греха. О чем говорить, в самом деле. С глубокомысленным видом, отставив стакан, майор медленно расстегнул пуговицы на рубашке…


Генерал Самуилов медведем ворочался в одинокой постели. Третью ночь его маяла свирепая бессонница, и причина, как он понимал, была одна: закрытое дело об исчезновении людей в Москве. Всю информацию он слил в свой личный компьютер и надежно закрыл доступ. Предпринимать какие-то шаги или докладывать кому-то наверх он не собирался. Не хуже, чем Тамара Юрьевна, понимал, насколько это нелепо. Но в отличие от нее не считал время неодолимым противником. Оно побеждает трусливых и слабых духом, но не тех, кто умеет ждать. На скрижалях истории записано, что вселенское зло, скопясь в одном месте в чрезмерном количестве, вызывает загадочную химическую реакцию и пожирает само себя. Для посвященных это так очевидно, что не является откровением. Глупо биться лбом в открытую стену, но так же недостойно для мужчины, подняв лапки, уповать на то, что мир очистится от скверны по Высшей воле. Настанет срок, и свидетельства очевидцев перевесят на весах судьбы злобные оправдания выродков. Когда Самуилов прятал в компьютерной резервации акт об очередном раскрытом преступлении, он с удовлетворением чувствовал, что приблизился на шажок к судному дню. Но ему было очень стыдно пред молодыми сотрудниками, из тех, кто продолжал верить ему как мудрому и справедливому наставнику. Бывало, гонял их беспощадно, подставлял под пули, заманивал удачей, а потом стреноживал на полном ходу, будто пьяный, потерявший голову наездник. Пылких, с еще не остывшими от жара погони боками, уводил в стойло и заставлял жевать безрадостный корм лжи. Но иначе поступать не мог, не имел права, потому что слишком высокие ставки были в смертельной игре, которая на юридическом языке называлась так невинно: накопление неопровержимых улик. Самуилов собирал улики не для разоблачения отдельного убийцы, насильника или грабителя, а готовился выступить обвинителем на процессе, подобном Нюрнбергскому, где совершится возмездие Божье.


…Дема Гаврюхин, неутомимый лидер зонной оппозиции, снесся с Гурко утром в четверг. Снесся, слабо сказано. Гурко уединился в туалете, где ему хорошо думалось, и едва успел приспустить штаны, как в квадратное, зарешеченное окошко просунулась палочка с бумажкой на конце. Не мешкая, Гурко сорвал бумажку, развернул, прочитал: «Есть вероятность, акция отслеживается Хохр. Мы все под колпаком. Жду решения. Д.».

Бумажку Гурко смял и использовал по назначению. В записке для него не было ничего нового. Он понимал, что на таком ограниченном пространстве, как Зона, три раза без соизволения Хозяина не воскресают. Мистика здесь ни при чем. Хохряков по Зоне всех таскал на поводке и Гурко тоже зацепил за ноздрю и умело подводил к эффектному разоблачению. Все это Олег учитывал, это было ему на руку. Плохо, что бесстрашный Гаврюхин так некстати прозрел.

Гурко вернулся в свою комнату, сел у окна, закурил. Полчаса назад Ирина, нюхнув кокаинчику, ушла на работу. Он боялся за нее.

Поскреблись в дверь, и он крикнул:

— Войдите!

Явился Буба на утреннюю планерку. Заросший черной шерстью детина с кротким, как у овцы, выражением глаз. Один из четверки, приданной Гурко в подмогу. Отличные ребята, братаны с Кавказских гор. Буба-1, Буба-2, Буба-3 и Буба-4. Вероятно, остроумный Хохряков подсунул их в насмешку. Дескать, гляди, чекист, с такими орлами не только Малахова мочить, Москву можно приступом брать.

— Какие распоряжения, командир? — Буба-1 мялся у порога, осторожно озираясь.

— Где остальные Бубы?

— Ждут наготове.

— Ну-ка закрой дверь.

За три дня у Гурко с командой сложились добрые отношения. Горцы больше не дичились, не обижались на его шутки, видно, установив для себя, что, чем резвее русачок нарывается, тем слаще его будет кушать. При разговоре все четверо кровожадно скрежетали зубами. Гурко их успел полюбить. Они были как дети.

— Садись, — пригласил Гурко. Буба уселся, широко расставив литые, могучие колени.

— Хочу спросить, ты давно в Зоне околачиваешься?

Буба смугло порозовел, чувствуя подвох, ответил с достоинством:

— Тебе зачем, командир?

— На опасное дело идем, хотелось подружиться.

— Подружиться можно, почему нет.

— Кунак кунаку товарищ и брат, верно?

— Веселый ты, командир. К чему клонишь?

Гурко ни к чему не клонил. Его мучила мысль: вернулось в Россию монгольское иго или пока только на подходе? На этот вопрос наивный Буба, настороженный, как оголенный провод, вряд ли ответит. На этот вопрос пытался ответить покойный академик Гумилев, но так и не дознался.

— Ладно, пойдем на площадь. Еще разок все прикинем.

Но Буба его остановил.

— Не опасайся нас, командир, — сказал, понизив голос. Это были странные слова, ни с каким предыдущим разговором не связанные. Гурко решил позже над ними подумать.

В сущности, он был спокоен как никогда.


Глава 8

Субботнее утро началось для Кира Малахова нескладно. Ночью окочурилась девка Маланья. Еще с вечера, как обычно, крутилась по хозяйству, подала ему в постель стакан топленого, теплого молока с медом, а ночью… Когда полтора года назад вернулась мода на патриотизм и на все русское, Кир Малахов выписал ее себе из деревни Пеньково, и вскоре привязался к ней, как к родной. На огромной загородной вилле Маланья постепенно стала как бы домоправительницей. Безобидное, веснушчатое, переваливающееся, как утица, создание лет шестидесяти, неопределенной внешности и даже неопределенного пола, поначалу она производила впечатление смирного домашнего животного, но когда Малахов пригляделся, то различил в ней что-то особенное, напоминающее детские сны. Он никому не позволял ее обижать, хотя братва относилась к ней иронически. Наш-то, судачили некоторые, носится с деревенской каракатицей, как с ключом от сейфа, видно, совсем сбрендил.

Девка Маланья, когда забрал ее из деревни, никакой опоры там уже не имела. Близких родичей повыбила реформа, кого в город утянула, кого на погост, в покосившейся избенке она доживала век, то на паперти торчала, то на огороде — подрабатывала. На вилле Малахова будто заново расцвела. Бывают же чудеса на свете — вот одно из них. Матерый интеллектуал, бывший сподвижник рыжего Толяна, хладнокровный, расчетливый бандюга, возглавляющий элитарную группировку, и одичавшая простолюдинка, туземка с одной извилиной в башке — ну что, казалось, было у них общего, а вот сошлись не разлей вода. Имелась в их внезапной дружбе-приязни забавная и трогательная особенность: Маланья, от худой житухи давно надорвавшая и пуп и рассудок, иной раз принимала Кира Малахова то ли за меньшого братца, то ли за убиенного в Чечне сыночка, и он не протестовал, не возмущался, напротив, с простодушной улыбкой откликался на незнакомые имена… Да это что. Иногда Маланья обряжалась в лучший свой наряд — расписной сарафан и бежевая поддевка на меху, — брала Кира Малахова под руку, и они неспешно, солидно шествовали в соседнюю церкву, расположенную на живописном бугре над речкой Боря. Братва только млела, но на поганые выходки не решалась. Кир Малахов, куда бы ни склонялась его душа, по-прежнему высоко держал авторитет, был одинаково скор как на расправу, так и на дурь. С ним схлестнуться напрямую никому не хотелось.

Чудная была ее смерть. Вечером, когда подавала молоко, выглядела как обычно: увалистая, расторопная, с чутким прихватом. Но пахло от нее почему-то скипидаром. И заговорила необычно, с мольбой:

— Не надобно завтра путешествовать, Кира!

Малахов отложил томик Платона, в который любил заглянуть перед сном, взглянул удивленно:

— Откуда знаешь, куда еду?

— Не едешь, тянут тебя. На муку собрался, а к ней еще не готов. Чтобы муку принять, у тебя силенок мало. Не ехай, Кира!

— Не зли меня, Маланья, — возмутился Малахов. — Вечные твои дурацкие предчувствия. Видения! Ну нельзя же так Мы, в конце концов, цивилизованные люди. И потом, почему от тебя несет скипидаром?

— Не ехай, Кира! Худо будет!

— Хорошо, не поеду. А денежки, по-твоему, су-чарам отдать? Ты хоть знаешь, о какой сумме речь?

При слове «деньги» Маланья, как всегда, истово перекрестилась.

— Вот, вот, сынок. Всё деньги на уме. Похоронят они тебя, помяни мое слово.

Кир Малахов прогнал каркающую старуху, а после стало жалко. Конечно, безумная, но в некоторых вещах, как он не раз убеждался, она была удивительно прозорлива. Его самого настораживала непонятная уступчивость Большакова, неожиданное приглашение в Зону, где тот якобы сполна рассчитается. Это звучало двусмысленно. Сполна рассчитается — это как? Отвалит, что ли, пару чемоданов налички? Или влепит пулю в лоб? И то и другое маловероятно. Расплачиваться чемоданами, пригласив на уикэнд, для Мустафы несолидно, не его почерк. А пулю в лоб… Тоже не тот случай. Когда Кир Малахов сделал предъяву за невинно убиенного коммерсанта, он понимал, что замахивается не по чину, и не надеялся сорвать крупный куш. Это был скорее шаг моральной сатисфакции. Пусть Мустафа огрызнется, оскалится, зато запомнит, что он в долгу у Малахова и что Кир Малахов не из тех, кто боится заявить о своих правах кому бы то ни было. Он обязан был так поступить, иначе, как говорят китайцы, потерял бы лицо. Особенность российского крутого бизнеса как раз в том и состоит, что потерять лицо в нем можно только один раз. Уступишь, покажешь слабину — подняться не дадут, дураков нет. Кир Малахов надеялся на взаимопонимание со стороны Мустафы и вроде бы не ошибся. Донат Сергеевич отзвонился на предъяву лично. «Загляни ко мне, Кирушка, — пригласил после шутливых расспросов о здоровье и семье. — Осушим по чарке, обсудим нашу маленькую проблему». Кир Малахов ответил дерзко: «Донат Сергеевич, чего особенно обсуждать? Или вы платите, или нет». — «За что плачу, Кирушка?» — «По страховке. Гека у меня застрахован». Вот тогда, немного подумав, Мустафа и уверил, ничуть не изменившимся, любезным тоном: «Коли настаиваешь, Кир, расплачусь сполна. Для дружбы денег не жалко. Это нормальный вклад».

В разговоре многое подозрительно, и самое подозрительное то, что встречу Мустафа назначил в Зоне. Если зверь решил его мочить, лучшего места не придумаешь. Вырваться из Зоны у постороннего нет ни единого шанса. Она устроена по принципу капкана со многими челюстями. Но все же Кир Малахов не верил в злой умысел. В первую очередь потому, что Мустафе это было невыгодно. Слишком мал выигрыш — какие-то полмиллиона, а потери, особенно моральные, труднопредсказуемы. Уже неоднократно Мустафа публично объявлял, что на будущих выборах выставит свою кандидатуру на пост президента, и, конечно, шансы победить были у него не меньше, чем у Шахрая или у Гришки Отрепьева, да у кого угодно вплоть до Жирика и Лебедюхи; и такая поспешная, нелепая расправа над пусть и зарвавшимся цеховиком нанесет непоправимый урон его политической респектабельности и репутации законопослушного гражданина, отца обездоленных и сирых. Немотивированной акцией он мог подорвать доверие низовых бандитских звеньев, а вкупе это огромная, почти неодолимая сила с большим капиталом и, главное, с разветвленными рычагами воздействия во всех регионах. Предыдущие выборы (или перевыборы) всероссийского пахана наглядно это подтвердили. Никакое перекупленное телевидение не переломит эту силу. Доната Сергеевича можно считать дьяволом во плоти, поднявшимся над Москвой из тьмы, но смешно принимать его за идиота. Он не станет рисковать карьерой ради садистского желания расправиться со строптивцем. Ставки вопиюще неравны.

Вдобавок, грустно думал Кир Малахов, у меня и выбора нет. Единожды струсив, братва отвернется от меня и останется только бежать, чтобы закончить свои дни в безвестности где-нибудь на берегу Атлантики, — зачем мне это?

Измученный тяжелыми мыслями, он едва задремал, и тут, будто во сне, услышал заполошный, горький вскрик Маланьи. Думал, померещилось, но вот — второй и третий раз, словно двумя этажами ниже резали свинью. «Тьфу ты, черт. Дурная баба! — без злобы выругался Малахов. — Сама не спит и добрым людям мешает». Поворочавшись еще час-другой, но так и не вкусив желанного покоя, он накинул халат и затейливыми переходами спустился к Маланьиной опочивальне. Дверь в убогую каморку под лестницей была приоткрыта, и он вошел без стука, толкнув дверь ногой.

Старая девка Маланья сидела на кровати, туго обхватив себя поперек обвислых грудей. Ее мертвый взгляд был уставлен на противоположную стену, где на розовых обоях расползлось темное пятно величиной с суповую тарелку, которое на глазах изумленного Кира Малахова постепенно исчезло. Вероятно, игра света и тени. Он подошел к Маланье и потрогал ее. Она была теплая и вроде дышала.

— Ты чего, Маланья? — спросил он с опаской. — Заболела, что ли?

Она не ответила, хотя посиневшие губешки чуть дрогнули. Кир Малахов попятился задом и выскочил из каморки. Через минуту в доме начался переполох. Набежала охрана и подоспел пожилой садовник Григорий, авторитетный мужчина с породистым лицом тамбовского мерина. Когда-то в прежние времена, в коммунистическом аду Григорий работал старшим научным сотрудником в Ботаническом саду, но, попав на службу к Малахову, ничем полезным себя не проявил, только пьянствовал и блудодейничал, да похвалялся каждый день, что скоро скрестит тюльпан с настурцией и за это ему дадут Нобелевскую премию в Женеве. Старик был потешный, безвредный, Малахов держал его из милости. Григорий и сейчас был нетрезв и лишь жалобно бормотал: «Убили, гады, Маланью, не пожалели праведницу!»

Малахов распорядился вызвать врача, хотя понимал, что медицина ничем не поможет, если смерть спустилась с небес. Таинственное происшествие с Маланьей — ее вечернее буйство и внезапное отбытие — сильно его озадачило. Как-то все скверно сходилось одно к одному. Через час пора было выезжать, а он все не был уверен, что надо. Кликнул Леньку Пехтуру, начальника личной гвардии, и заперся с ним в кабинете.

Ленька Пехтура был бычара из бычар, беззаветный преданный секьюрити, но этого мало. В отличие от большинства других бычар, обладавших разумом младенца и яростью взбесившегося сперматозоида, Леня Пехтура был сметлив, находчив и прекраснодушен. Десантник и певун, он к тридцати годам прошел все черные тропы — Афган, Чечня, Прибалтика, Карабах, — где его побратимы остались лежать навеки. Его так же трудно было свалить с ног, как прострелить сердце у Кощея. Он сам это знал, и все вокруг это знали. Леня Пехтура ничего не делал наобум, а если что-то делал, то не промахивался никогда. Кир Малахов чрезвычайно дорожил его службой и без сожалений платил ему тройной тариф. А уж те бычары, кто был у Лени в подчинении, и вовсе его боготворили, полагая, что при таком везении, хватке и песенном даре их командир не иначе как родился о двух головах. Леня никогда не разуверял их в этом мнении.

Кир Малахов спросил у Пехтуры:

— Не твои ребята подшутили над старухой?

— Как можно, босс!

— Понимаешь, кто-то сильно ее напугал. Никак не пойму, кто и зачем?

— В доме чужих нету.

— Григорий не мог, как думаешь? По пьяни?

Пехтура опустил голову, чтобы скрыть усмешку.

До него доходили слухи, что у Малахова в котелке дырка, но Лени это не касалось. От хозяина ему требовался не ум, а качество жизни, которое тот обеспечивал. Пока с этим проблем не было.

— Грише не по плечу, он сам как цветок запоздалый.

— Но какое-то предположение у тебя есть?

— Может, взяла стаканюгу на ночь. Сердчишко и рвануло. Она давлением маялась. Это бывает.

— Смеешься надо мной? Да она ее нюхать боялась.

— Тогда не знаю, — Пехтура решил, что обсуждение такого пустяка, как смерть деревенской клуши, чересчур затянулось. И отстраненно добавил: — Ребята готовы, босс.

— Хорошо, пускай ждут. Через полчаса выезжаем.

Еще третьего дня он распорядился, чтобы Пехтура подготовил десятку самых отборных боевиков и поднатаскал их применительно к условиям Зоны. Леня Пехтура, человек сугубо военный, принял распоряжение близко к сердцу и без передышки гонял пацанов по окрестным лесам; но он тоже не вчера родился и отлично, как и Малахов, понимал, что в Зоне дальше вышек не рыпнешься. Разумеется, на случай, если им захотят устроить бойню, он приготовил несколько маленьких сюрпризов афганского замеса, но больше для самоутешения. Он видел, что Малахов мандражирует, но из своеобразно понимаемой субординации не лез с расспросами и только сейчас, перед самым выездом, осторожно поинтересовался:

— Чего-то опасаешься, босс?

Малахов ответил спокойно:

— Может, последний денек гуляем, Леня. Хочешь, оставайся. Если очко играет.

Обидел незаслуженно, но Леня Пехтура лишь холодно усмехнулся. Если бы он не умел сдерживать свои чувства, то не получал бы пять кусков в месяц.

— Не психуй, Кир. Очко у всех играет, когда по-настоящему даванут. Глупо дуриком в щель лезть. Мы же не тараканы. О себе подумай. Я-то при любом раскладе уцелею.

— Каким образом?

— Срок мой не вышел.

От чуть не затеявшейся ссоры их отвлекло сообщение, что прибыла медицина.

Худенький, верткий мужичонка в белом халате, назвавшийся доктором Игнатовым, за считанные минуты освидетельствовал покойницу и подтвердил предположение Пехтуры: инфаркт. Но это предварительный диагноз. Окончательное прояснение наступит после вскрытия. Доктор пообещал прислать перевозку и, получив хрустящую пятидесятидолларовую банкноту, также быстро укатил, как появился.

Перед отъездом Кир Малахов позвонил в город женщине, которая четыре месяца была его новой любовницей. Он эту ослепительную красавицу вынянчил из обыкновенной двухсотдолларовой эскортницы и гордился, что сумел в амбициозной бляди обнаружить нежное, теплое сердечко. Ее звали не по-нашему — Кипариса, Кипа.

Он ей сказал:

— Котенок, если к ночи не вернусь, — прощай!

Влюбленная шалава заблажила:

— Не смей, Кирка! Не смей так говорить. Я уже напустила ванну и сижу голышом.

— Что это значит?

— Вот бритва и вот коньяк. Не вернешься — перережу вены. Это правда. Я не вру.

— До ночи просидишь в воде?

— Сколько надо, столько просижу, — ответила Кипариса с необыкновенным достоинством, и он полюбил ее за эти слова.

Тронулись по солнцу двумя «Ауди» и одним «мерсом». Братва расселась по машинам хмурая, без обычных шуток и приколов.

Через два с половиной часа подлетели к Зоне.

В проходной бункер их пропускали по одному, каждого обыскивали, отбирали оружие.

Навстречу Малахову вышел сам Хохряков. Он празднично улыбался и раскрыл дружеские объятия.

— Кирюша, дорогой! Сколько лет, сколько зим. Дай-ка уж обниму по-стариковски.

Кир Малахов утонул в его объятиях, как в проруби.


Сергей Петрович позвонил летуну в шесть утра. Полковник был уже на ногах.

— Узнали меня, Антон Захарович?

— Да, узнал.

— Получили вчера приказ?

— Да, получил, — еле уловимая гримаска в голосе, неизвестно что означающая. Скорее всего, пренебрежение, как к приказу, так и к тому, кто его состряпал.

— Вы готовы его выполнить, полковник?

— Я его выполню, майор.

У Сергея Петровича не было охоты размышлять, почему летчик так сух и сдержан.

— Давайте уточним, когда выйдете на связь?

— В одиннадцать ноль-ноль. В тридцати минутах от цели. Вас устраивает?

— Устраивает, Антон Захарович. Удачи вам. До встречи на земле.

— Благодарю вас.

Все, точка. Не только в разговоре, но и, возможно, во всей их прежней жизни.

Сергей Петрович перезвонил Козырькову. В отличие от летуна тот был благодушен и расположен к шутке. Хотел рассказать какой-то свежий анекдот, но Литовцев перебил:

— Никак выпимши, Кеша?

— Грубо, Сережа. Неучтиво. Ты мне подносил? Вот кстати: год сотрудничаем, хоть раз угостил старшего по возрасту и званию? Нет, ни разу. Стыдно тебе должно быть.

— Кеша, будем живы, нажремся до усрачки.

— Господи, с кем связался, — огорчился Козырьков и перешел к докладу. Артиллерийский взвод и пехтура подтянулись в лес с ночи, пока не обнаружены. Командовать атакой будет подполковник Башкирцев. Поднимутся по радиосигналу. В Зону ворвутся однозначно. Дальше — темно.

— Ничего, просветлим, — пообещал Сергей Петрович, не особенно веря своим словам. — Ты где будешь, Кеша?

— Как условились, на командном пункте, в офисе. Кто-то должен уцелеть, чтобы дать показания на суде, верно?

— До встречи, Иннокентий Палыч!

— До встречи, сокол… Да, еще одно.

— Что такое?

— Ты настоящий мужик, Серый!

— Спасибо, брат.

Помешкал и начал набирать номер Самуилова, но затормозил на четвертой цифре. Зачем? Теперь генерал их не прикроет, а после, если понадобится…

Принял душ, выпил две чашки крепчайшего кофе. Съел крутое яйцо и бутерброд с ветчиной, хотя кусок в горло не лез. Бриться не стал: примета дурная. Но в зеркало на себя полюбовался. Когда еще увидишь человека, способного затеять такое?

Около восьми вышел из дома, завел свою «шестеху» и погнал на Калужское шоссе.


Для Олега Гурко день начался с обычного гимнастического комплекса и пятиминутной медитации. Он больше ничего не просчитывал: действовал на автопилоте. Ирина его позвала:

— Олежек, слышишь меня?!

— Не глухой.

— У тебя такое отрешенное лицо… О чем ты думал?

— Ни о чем. Это не мысли. Когда-нибудь научу тебя.

Он пересел на кровать. Их пальцы переплелись. Последняя минута нежности. Как обычно, разговаривали не размыкая губ. «Сегодня?» — спросила она. «Да, сегодня». — «Мы не умрем?» — «Не думай об этом».


Пока пили чай, Олега не оставляло ощущение, что они не вылезли из постели. Ирина перегибалась через стол за сахарницей или хлебом, словно отдавалась.

— Сегодня будет трудный денек, Олежек?

— Наверное, — ответил он беззаботно.


…Полковнику Кленину трудно было объяснить экипажу, куда и зачем он их тащит. Ответственность лежала на нем, но подыхать, если что, придется вместе. Он проинструктировал их прямо на летном поле перед вылетом. Всех троих он знал как облупленных, но сейчас их невыспавшиеся лица слились в смутное пятно. Выделялся лишь Толя Смагин, тридцатилетний штурман, охальник и дебошир. Похоже, накануне он опять где-то устанавливал свой приоритет: левую розовую мальчишескую щеку украшала свежая ссадина. Он двух слов не произнес с утра, хотя обычно молол языком без устали.

— Значит, так, товарищи офицеры, — сказал Кленин, стараясь не встречаться глазами с мечтательным взглядом штурмана, выводящим его из равновесия. — Задание боевое, но приказ липовый.

Он сделал паузу, ждал вопросов, но не дождался ни одного. Эти трое давно не видели от жизни ничего доброго, и уж меньше всего их мог смутить липовый приказ. Ты командир, тебе виднее. Кленин уточнил детали. Придется отбомбить некий объект, то есть не просто отбомбить, а разнести в щепки. Причем объект реальный, расположенный вблизи Москвы. Опять никакой реакции. Это его, наконец, озадачило.

— Вам что, друзья, неинтересно?

— Почему неинтересно, — отозвался сорокапятилетний бортстрелок Иван Иванович Анфиногенов, отец пятерых детей. — Рассказывайте, командир, мы слушаем.

— Давно пора, — мечтательно добавил штурман Смагин, потирая ссадину на щеке.

— Что — давно пора? — не понял Кленин.

— Давно пора ее рвануть, суку-матушку.

— Ты про что, Толя?

— Про первопрестольную, кость ей в глотку. Там все дерьмо и окопалось.

Товарищи посмотрели на него с упреком. Кленин искренне возмутился:

— Хоть иногда, штурман, думай, что говоришь. Ведь за дурачка примут.

— Извиняюсь, Антон Захарович, вы в родном Тамбове давно бывали?

— Это-то при чем?

— Поезжайте,поспрашивайте у людей. Они вам расскажут про Москву. Ее, козявку, обязательно надо сковырнуть, а столицу перенести в Киев.

— Ты разве хохол, Толяныч? — удивился бортстрелок.

— Нет, румын. Я тебе, Ваня, и раньше говорил, закрывай уши, когда из пушки палишь. Не слушался, мозги и вытекли.

Кленин заметил примирительно:

— Шабаш, парни. Не время базланить. Может, в каком-то философском смысле ты и прав, Толя…

— Не в философском, а в самом что ни на есть житейском. Оттуда весь разор идет, уговорами их не укоротить.

Инструктаж оказался скомканным, спорить со Смагиным было бесполезно. Он так устроен, что, будь перед ним хоть командир, хоть сам Господь Бог, непременно оставлял за собой последнее слово. Через двадцать минут взлетели.


Кир Малахов вместе с Хохряковым поднялся в офис, охрану оставили во дворе. Бойцы сгрудились возле Лени Пехтуры, чувствовали себя неуютно. На открытой площади все были как одна мишень. Гурко наблюдал за ними из окна душевой.

Наступил очень важный, может быть, решающий момент операции. Он видел, как по двору с помойным ведром и метлой прошла Ирина, на мгновение задержалась и шепнула что-то одному из боевиков. Тот вскинул голову, посмотрел на нее в упор. Но ничего не успел ответить, Ирина поплелась дальше, низко клонясь к земле, как старушка. Умница, любовь моя!

Боевик, получивший сообщение, подобрался к рослому красивому парню, с мордой, как у Кинг-Конга, прикурил от его зажигалки и начал ему что-то втолковывать. Рослый поморщился — явно командир. По сторонам оба не глядели, тоже молодцы. Спустя минуту Леня Пехтура лениво окликнул стоящего неподалеку омоновца (из гвардии Хохрякова):

— Эй, служивый, где тут можно поссать? Омоновец, дружески улыбаясь, махнул рукой в нужном направлении.

Между туалетом и душем имелся изолированный коридорчик, где Гурко перехватил Леню Пехтуру, вырос перед ним, как Конек-Горбунок. Пехтура, заметя незнакомца, мгновенно сгруппировался.

— Не суетись, — сказал Гурко, — я друг.

— Говори.

— Мустафа вас будет мочить. Я должен кончить Кира. Но я этого не сделаю, если поможешь.

— Кто ты такой?

— Какая разница?

— Верно. У моих ребят нечем воевать.

— На площади увидишь трансформаторную будку. На двери замок, но он для блезиру. Как только дам знак — вот так (Гурко щелкнул пальцами), бегите к будке. Там автоматы, гранаты — все, что нужно.

— Нас переколотят по дороге.

— Правильно. Но не всех. Кто-то добежит.

— Ты уверен, парень, что все обстоит так, как говоришь?

— Скоро увидишь.

У Лени Пехтуры хорошее, веснушчатое лицо. По его застенчивой улыбке понятно, что его далеко не в первый раз собираются мочить. Он вдруг сказал:

— Маланья-то верняк напророчила.

— Какая Маланья?

— Ты не знаешь.

— Ну и ладно. Прощай, друг. Постарайся хотя бы не бесплатно лечь.

— Постараюсь, — уверил Пехтура.

Из дома Гурко выбрался через подвал, никем не замеченный.


На столе напитки, закуски — обычный а-ля фуршет.

— Хозяин чуть опаздывает, — извинился Хохряков. — Будет прямо к концерту.

— Я не на концерт приехал, — напомнил Кир Малахов.

— Не гони, Кира. Мустафа тебе уважение оказывает. Ты ведь ни разу у нас не был в гостях?

— Да, не был, — смягчился Кир. — Наслышан про вашу Зону. Интересная идея.

— Давай примем по махонькой.

Пригубили из хрустальных плошек коньяку, предварительно чокнувшись. Кир Малахов впервые сидел тет-а-тет со старым людоедом. Ну и что, ничего особенного. Глазенки припухшие, обманные. Ноздри влажные, как у собаки. Реликт минувшей эпохи. Ему бы там и остаться, а вот сумел перешагнуть в новый век и расположился в нем, надо признать, с большими удобствами. Судя даже по этому кабинету с коврами и старинной утварью.

— Я тоже о тебе наслышан, Кир, — сказал Хохряков. — Это правда, что подельничал с Толяном?

— Давным-давно.

— И в чем не поладили?

— Ни в чем. Чисто идейные расхождения.

— Ага, — глубокомысленно кивнул Хохряков, словно действительно понимал, что имеет в виду Малахов. — Однако гляди, какое получилось разделение. Ты почти на нуле, из-за бабок головой рискуешь, а Толян всю страну под себя подмял. Не обидно тебе?

Малахов одним глотком допил коньяк. Пытался угадать, что скрывается за вкрадчивым тоном вурдалака — угроза или дружеское расположение, — но это было так же трудно, как по серому вечернему небу предсказать погоду на завтра. Все-таки сделал пробный ход.

— Василий Василич, у тебя репутация честного, прямого человека. Почему бы не сказать откровенно: вернете долг или намерены торговаться? Чего нам друг с другом темнить?

— Да ты что, Кир! — Хохряков в досаде развел руки. — Кто же с тобой темнит? Мальчик мой, да ежели бы Мустафа собирался темнить, рази пригласил бы тебя на праздник? Обижаешь, сынок.

Малахов сунул в рот сигарету, но, правда, не тем концом. Однажды в далеком детстве по ранней весне с ребятами бегал, шалил на снежном пустыре и ухнул по пояс в прикрытую ледком полынью. Вот смех и радость, а вот — через шаг! — зыбкая ледяная могила. Он помнил, как сердце от внезапного толчка прыгнуло из ребер куда-то к небесам. Не успел толком испугаться, как уже окоченел. То же самое испытал сейчас, когда различил в бездонных зрачках старика бездонную мглу.

— Хочу сделать предложение, Василий Василич, — пробубнил, перебарывая подкатившую слабость. — Если поспособствуешь, двадцать процентов твои.

У старика от умиления заслезились глаза.

— За это спасибо, Кирушка. Вот уж прельстил, уважил. Не ожидал. Неужто впрямь отвалишь процент?

«Значит, каюк, — отрешенно подумал Малахов. — И сам виноват, придурок!»


Сергей Петрович расположился на взгорке, примерно в полукилометре от Зоны, напротив главного входа. На предварительные приготовления ушло около часу, оставалось только ждать. Обзор отсюда был нормальный, но чуть позже, когда понадобится выходить на связь с вертолетом, он переберется на опушку и залезет на высоченную сосну, где у самой почти вершины два дня назад приладил удобное лежбище — из досок и веток. Теперь у него было аж три места, откуда он мог незаметно (незаметно?) вести наблюдение и в зависимости от обстоятельств предпринимать те или иные действия. Сверяясь с картой, добытой у несчастного журналиста, он прикинул, что почти четверть Зоны так или иначе доступна его взору. А больше и не надо, остальное разглядит полковник с воздуха.

Он видел, как на площади кучкуются приехавшие с Киром Малаховым боевики, и видел то, чего они сами не могли заметить: нацеленные с трех точек (две сторожевые вышки и балкон здания) пулемётные стволы. Отследил, как по двору прошагала молодая женщина, перекинулась словечком с одним из бойцов, потом от группы отделился мужчина и скрылся в главном здании. Его не было минут десять. Время от времени Сергей Петрович оборачивал бинокль к лесу, в ту сторону, где по его прикидке прятались десантники Башкирцева, и всякий раз с удовлетворением отмечал, что замаскировались они отменно: никакого подозрительного движения, ни блеска стекол или металлических поверхностей, ни дымка. С трудом верилось, что Башкирцев сумел подтащить на такую близкую позицию хотя бы одно орудие, и если ему это удалось, то он просто гений. Та часть Зоны, которую предстояло штурмовать, или создать имитацию штурма, представляла собой двухметровую бетонную стенку-забор, внутренний пятиметровый ров и метров тридцать пустого, простреливаемого со всех сторон пространства. При таких исходных условиях, да среди ясного дня здесь можно положить не только взвод, а целый полк; но это лишь в том случае, если отражать нападение возьмется специально подготовленная войсковая часть, а не обычные бандиты или, что скорее всего, спецназовцы, привыкшие действовать малочисленными группками — ножом, пистолетом и кулаком. Литовцев мог дать голову на отсечение, что регулярной войсковой части в Зоне нет и не могло быть. Все эти неприступные с виду заборы, рвы и пулеметные вышки являлись, скорее, психологическим барьером, чем оборонительным рубежом. Ни Хохрякову, ни тем более Мустафе и в голову, разумеется, не приходило, что кто-то в мирное время ни с того ни с сего обрушится на Зону штурмовой, воинской силой. На кой хрен, если все спорные вопросы паханы давно улаживали между собой с помощью перевода денег с одного счета на другой, или, в особо запутанной ситуации, — пулей в затылок.

Сергей Петрович улыбнулся своим мыслям и взглянул на часы. Было без десяти одиннадцать. Он чувствовал привычное покалывание в кончиках пальцев. Светлое, синее небо, редкие пушистые облачка. Майор не сомневался, что скоро увидит Олега.


Глава 9

На сегодняшнюю премьеру писатель Клепало-Слободской возлагал особые надежды. Сценарий, который он сам сочинил, был так же гениален, как и прост. В черновом варианте он назывался «Смерть в ГУЛАГе» и, по сути, состоял из одной-единственной сцены: свирепые собачки разрывали на куски узника режима, провинившегося тем, что при свете лучины читал в бараке запрещенные стихи Иосифа Бродского, нобелевского лауреата. Сценарий был рассчитан на восприятие заокеанского зрителя, и писатель поклялся Донату Сергеевичу, что любой американский толстосум ошалеет от радости, когда своими глазами увидит, что творилось в советских лагерях. Однако для того, чтобы в полном блеске воплотить грандиозный замысел, требовался не просто актер, а сверхактер, способный к перевоплощению даже в момент кончины. На роль главного исполнителя в Зону еще третьего дня завезли из Бутырок известного маньяка-потрошителя Глебыча, приговоренного судом к высшей мере. Уже год лучшие наши правозащитники во главе с Тимом Гулькиным добивались помилования для несчастного потрошителя, и вот-вот его должны были освободить по личному распоряжению президента, но тут вмешался рок в лице Мустафы, который передал надзирателям пять кусков и увел Глебыча из-под носа общества «Мемориал». Ему показалось забавным вставить перышко в одно место чересчур прытким вертухаям из президентской тусовки.

Накануне Фома Кимович повидался с Глебычем, и тот произвел на него неприятное впечатление. Грязный, поросший каким-то серым мхом, накачанный наркотиками, Глебыч никак не мог взять в толк, почему он перед смертью должен кричать: «Да здравствует Америка и свободный рынок!» Тщетно Фома Кимович объяснял ублюдку, что в этой фразе заключена квинтэссенция пьесы, без нее не стоит и затеваться, тот лишь талдычил: «Когда меня отпустят? Я ни в чем не виноват!» В довершение всего маньяк кинулся на писателя и прокусил ему лодыжку.

На гостевой трибуне писателю нанесли очередную обиду. Когда он попытался прорваться за стол к Донату Сергеевичу, один из охранников так сильно пихнул его в грудь, что он очутился во втором ярусе за колонной, откуда была видна даже не вся арена.

И это его-то, автора сценария и главного идеолога Зоны! Утешением послужило то, что Донат Сергеевич, наблюдавший эту сцену, позвал охранника к себе и сделал ему замечание, а Хохряков дружески махнул писателю рукой и показал пять растопыренных пальцев, что могло означать сумму премиальных.

Кир Малахов сидел рядом с Мустафой, уныло оглядывая арену, посыпанную песком, огороженную ажурными решетками, и нарядные кирпичные домики неподалеку. Он уже не сомневался, что ему кранты. С момента своего появления Большаков обменялся с ним разве что парой фраз, процеженных сквозь зубы. Попытку Малахова заикнуться о долге воспринял вообще как юмористическую. Бросил насмешливо: «Ну что ты, Кирюша, все об одном и том же, как зацикленный. Будет тебе и белка, будет и свисток».

С трибуны, сверху он видел и Леню Пехтуру с его людьми, рассаженных на стулья в каком-то деревянном загоне, предназначенном, видимо, для скота. Их всех можно было снять одной прицельной автоматной очередью.

Малахову было стыдно.

Он спрашивал себя, как могло случиться, что он оказался здесь, беспомощный, в логове монстра, — и не находил ответа. Помрачение рассудка? Наваждение? Гордыня? Но все это теперь не важно.

Мустафа игриво толкнул его в бок:

— Чего кручинишься, Кирюха? Еще не вечер. Глотни водочки. Сейчас повеселимся.

Монстр глумился и был в своем праве. С того момента, как Малахов сделал ему предьяву, Мустафа без всяких усилий вел его на веревочке, пока не доставил на этот то ли помост, то ли эшафот. У него есть повод для веселья.

Ему было стыдно и одиноко. Он выпил водки, а показалось, воды. Воля к сопротивлению сжалась в мягкий комочек под сердцем. Это произошло еще в проходной, когда два омоновца ловко его обшмонали, обшарили, словно умелые повара куренка. Здешний воздух, ароматный и густой, был насыщен чарами смерти. Куда ни кинь взгляд, вооруженные люди, кто в пехотной робе, кто в серых, пошитых на одну руку комбинезонах, но ни одного улыбчивого, приветливого лица. Если все они собрались на праздник, то что же такое поминки? Васька Хохряков, удобно развалившийся рядом, тоже воротил морду в сторону, будто опасался подцепить от него, Малахова, какую-нибудь заразу. Могильный холод проник Киру под шелковую рубаху, но он еще раз набрался мужества и обронил небрежно:

— Не рано ли торжествуешь, Донат Сергеевич?

— Ты о чем, Кирюша?

— Долг в землю не зароешь. Меня уберешь, другие наследники найдутся. Ведь все мы под одним законом. И убитые, и живые.

Но больше ему никто не ответил.

Тем временем представление началось. Под звуки любимого Иосифом Виссарионовичем «Марша энтузиастов» двое конвоиров, наряженных в шинели довоенного образца, вытолкали на арену политзаключенного маньяка Глебыча. Одет он был в просторное длинное пальто неопределенного, но яркого цвета, в каких бегают по Москве молодые новые русские, срубая бабки тут и там. По сложному литературному замыслу Фомы Кимовича такой наряд должен был спровоцировать у зрителя шоковые ассоциации. Длиннополое пальто как бы подчеркивало духовную связь борцов за свободу минувших и нынешних времен. Глебыч с любопытством озирался, но не был испуган. Черные волосы на голове стояли дыбом, наподобие старинного шлема. Один из конвоиров подкосил его ударом под коленки, и Глебыч плюхнулся задом на песок. Тут же на арену выскочила танцевальная группа: десяток прелестных девушек в разноцветных купальниках. Музыка замедлила темп, и девицы изобразили несколько живописных гимнастических композиций и пирамид. Танцорки не отличались особой ловкостью и, сооружая пятиконечную звезду, с визгом попадали друг на дружку. Это было довольно смешно. Во всяком случае, Глебыч сильно возбудился и пополз к хохочущей куче, как бойкий мохнатый жук, но был остановлен двумя точными пинками.

Гимнасток прогнали, и декорация поменялась. На арену вынесли длинный стол, покрытый зеленым сукном, и за него уселась знаменитая судейская тройка, которая свирепствовала на Руси в жуткие годы тоталитаризма и культа. Главный судья, мужик в синей поддевке, чтобы его ни с кем не перепутали, напялил на башку каракулевую генеральскую папаху, перехваченную алой лентой с черными броскими буквами — КГБ. Начался допрос, которым в сценарии Фома Кимович гордился больше всего. Без лишней скромности писатель полагал, что сумел вложить в короткие реплики судьбоносную метафору. «Всем красножопым подонкам исторический приговор, — сказал он накануне Хохрякову. — Сам убедишься». Сейчас он молил Бога лишь о том, чтобы бездарные актеры (безработные звезды советского, так называемого, кино) чего-нибудь не напутали в тексте с голодухи.

— Ну что, жидовская морда, допрыгался? — грозно спросил судья у Глебыча. Политзаключенный маньяк еще не опомнился от видения десятерых полуголых прелестниц и, сглотнув слюну, что-то невнятно пробормотал. Микрофоны передали змеиное «ШШРРУУ».

— Первый тебе вопрос, мерзавец. На какую разведку работаешь?

Глебыч, даже получив пару оплеух, молчал, но опытный режиссер Фома Кимович предусмотрел такой поворот. Вместо подсудимого ответил конвоир-суфлер:

— Гражданин судья, я работаю на английскую, японскую и бразильскую разведки.

— Выходит, гад, ты тройной агент?

— Так точно, гражданин судья.

— Тогда ответь, зачем распространял поганые вирши Иоськи Бродского «Пилигримы»?

Глебыч, взбодренный прикладами конвойных, озадаченно прогудел:

— Чего надо-то? Объясните толком!

Пришлось опять выступить дублеру. К счастью, это был опытный лицедей, в старые годы любимец нации, лауреат всех государственных премий, известный блестящим исполнением ролей председателей колхозов и маршалов. Совсем недавно он получил от Доната Сергеевича контракт по нулевому варианту (пожизненный) и второй месяц не вылезал из столовой, готовясь к премьере. С пафосом, задушевно он прочитал заветный монолог:

— Вы спрашиваете, читал я Бродского? Да, читал. Я читал Мандельштама! И горжусь этим. Я не боюсь вашего неправедного суда, потому что прозрел. Искры демократии и свободного предпринимательства зажжены, скоро из них запылает могучий костер, в котором сгорит вся краснопузая сволочь. Страшны не вы, страшно то, что вас породило. Люди, призываю вас, будьте бдительны! А теперь ведите на казнь, я готов!

Во втором ярусе Клепало-Слободской вскочил на ноги и неистово захлопал в ладоши: «Браво! Брависсимо! Бис!» — но стушевался, поймав укоризненный взгляд Мустафы.

— Мерзавец во всем сознался, — торжественно провозгласил главный судья в генеральской папахе. — Приговаривается к немедленной казни через растерзание. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

Через минуту арена опустела, на ней остался лишь политзаключенный Глебыч, которому сердобольный конвоир сунул в зубы горящий окурок.

— Скучновато, ты не находишь? — обратился к Малахову Мустафа. — Но уж досмотрим до конца.

— Дело не в том, — упрямо заметил Малахов, — вернете вы долг или нет. Тут важен принцип. Независимо от положения каждый должен выполнять свои моральные обязательства. Либо вы, Донат Сергеевич, поддерживаете законный порядок, либо поощряете беспредел.

— Впрямь ты зациклился, — пристыдил Хохряков. — Расслабься, Кирюха. Не в деньгах счастье.

Представление шло к финалу. В решетчатом ограждении раздвинулись ворота, и на арену выскочили два громадных иссиня-черных добермана и приземистый, похожий на откормленного поросенка бультерьер. Следом важно выступил кинолог в парадной форме гебешника, внешне напоминающий персонаж из совкового фильма «Ко мне, Мухтар!». Приятный сюрприз умилил даже скучающего Доната Сергеевича. Он привстал и крикнул:

— Юра, привет!

Гебешник важно поклонился. Клепало-Слободской тихо ликовал: наконец-то угодил!

— Ну-ка, Юра, — продолжал Мустафа. — Травани по-нашему большевичка.

Кинолог, еще раз поклонясь, отдал команду «Фас!» — и собаки обступили сидящего на земле маньяка. Нападать не спешили, и лишь когда Глебыч неловко ворохнулся, затягиваясь окурком, один из доберманов нехотя куснул его за ногу, как бы на пробу. Но этого хватило, чтобы политзаключенный заверещал, задергался, вскочил на ноги и помчался вдоль ограждения, тщетно ища в нем лаз. Пошла потеха, от которой почти у всех зрителей вскоре начались смеховые колики. Маньяк был силен и увертлив, стряхивал с себя доберманов и одного даже прихватил на лету и чуть не придушил. Но тут второй доберман изловчился полоснуть ему клыками по глотке. Глебыч засеменил дальше, хватаясь за горло, точно боялся простыть. По песку тянулся кровавый след. Косолапый булька, утробно пыхтя, никак не поспевал за угонистой охотой, но, наконец, и ему повезло. Он совершил поперечный маневр и вцепился Глебычу в поясницу, повис чугунной болванкой. Политзаключенный нелепо замахал руками и повалился на спину, норовя раздавить пса весом тела. В ту же секунду разъяренные доберманы с двух сторон, столкнувшись носами, вонзили блестящие клыки ему в горло и в челюсть. На глазах у восхищенной публики они буквально вгрызались в извивающегося Глебыча. Старенький писатель привычно обмочился от восторга.

Глебыч перестал дергаться, и кинолог отогнал ворчащих доберманов и деловито отряхивающегося бульку. Двое служек в серой униформе длинными железными крюками потащили с арены мертвое тело политзаключенного маньяка.

— А ничего, — утирая слезы, одобрил Донат Сергеевич. — Вполне натурально. Хороший аттракцион, хороший! На десять кусков, не меньше. Впоследствии можно продать на телевидение, под рекламку.

— Не жирно им будет? — возразил Хохряков. Кир Малахов молчал.

— Тебе не понравилось, Кирюша? — лукаво спросил Мустафа.

— Я в шоу-бизнесе не секу. Управиться бы с должниками — и то ладно.

— Скоро управишься, — пообещал Мустафа.


Гурко решил, пора приступать — удобнее момента не представится. В сопровождении всех четверых Буб он поднялся на гостевую трибуну и остановился позади пировального стола — метрах в пяти. В руке держал капроновую удавку, любимую игрушку колумбийских мафиози. Чтобы справиться с Малаховым, ему хватило бы пальцев, на удавке настоял Хохряков. Якобы Донат Сергеевич не любит грубого, первобытного насилия и предпочитает, чтобы воспитательные акции проводились на нормальном эстетическом уровне.

Минутная стрелка перешагнула двенадцатичасовую отметину. Ждать дальше бессмысленно. Помощь извне запоздала. Если бы Литовцеву удалось предпринять какие-то шаги, он давно бы подал знак. Все-таки — не необитаемый остров.

Хохряков оглянулся и вроде бы подмигнул, поманил: давай, чекист, чего тянешь? Докажи, какой ты раскаявшийся лазутчик!

Гурко бросил последний взгляд на арену, с которой выволакивали мертвеца. Вон оттуда, из проходов между бараками, и слева, из улочки, спускающейся в сектор XII века, Дема Гаврюхин обещал подпустить красного петуха, когда начнется заваруха, но и там все пока спокойно, как на океанском ландшафте. Зато стволы, нацеленные на него лично, пожалуй, трудно пересчитать. Гурко вздохнул и, бросив ближайшему Бубе: «Стоять на месте!» — шагнул вперед. Аккуратно накинул капроновый шнур на шею Киру Малахову и стянул петлю. Малахов от неожиданности икнул и начал задыхаться, но Гурко тут же ослабил шнур, в правой ладони у него сверкнула прыгнувшая из рукава, заостренная до лунного сияния стамеска — грозное оружие для того, кто умеет с ним обращаться. Чуть переместясь, Гурко просунул стамеску к сонной артерии Мустафы, левой рукой намертво захватив его волосы. Предупредил немигающие глаза Хохрякова:

— Вася, не ошибись! Даже если мне влепят в спину сто зарядов, я приколю эту жирную свинью. Ты же не сомневаешься, правда?

— Не сомневаюсь, — ответил Хохряков. — Ведь я предупреждал тебя, Мустафа.

Донат Сергеевич не ворохнулся, замер, подвешенный за гриву, с острым жалом почти в глотке.

— Чего хочешь? — спросил Хохряков.

— Уведу Мустафу с собой. После поторгуемся.

В глазах Хохрякова мелькнула тень сочувствия.

— Куда уведешь, милок? Далеко ли? Подал голос Мустафа:

— Не спорь, Васька. Он чокнутый. Я пойду с ним, куда хочет.

Хохряков поднял скрещенные руки над головой: приказ всем службам не начинать активных действий. Гурко рассчитывал на это, и Хохряков не подкачал. И все же у одного из Буб, кажется, у Бубы-3, не выдержали нервы, и он с гортанным, козлиным криком «Кхе!» кинулся на Гурко сзади и уже почти обхватил волосатыми клешнями, но роковая стамеска вонзилась ему в правый глаз и остановила великолепный бросок. При этом Гурко автоматически рванул Мустафу за волосы, отчего тот неприлично взвыл.

— Никому не двигаться, падлы! — вскочив на ноги, взревел Хохряков. Десятки глаз следили за тем, как Гурко, дружески обняв Мустафу за плечи и приставив стамеску под кадык, довел его до лестницы, как они спустились и в обнимку, боковым маршрутом скрылись в переулке. Зрелище было не менее волнующим, чем сцена убиения маньяка Глебыча.

Но еще до того, как Гурко с Мустафой исчезли, внимание присутствующих было отвлечено новым происшествием. Гурко допустил промах: забыл подать сигнал Лене Пехтуре, но тот принял решение самолично и, воспользовавшись суматохой на гостевой трибуне, вместе с бойцами беспрепятственно домчался до трансформаторной будки, сорвал замок и оделил людей автоматами. Одновременно полыхнуло между бараками, земля содрогнулась, будто по ней прошлись отбойными молотками, — и понеслась заваруха.

На бойцов Лени Пехтуры навалилось не меньше сотни человек, да плюс снайпера, да плюс пулеметные вышки, правда, пока безмолвствующие — в тесноте можно положить половину своих. При таком раскладе вдобавок не ориентирующийся на местности Пехтура не продержался бы пяти минут, но в ряды нападавших внесли сумятицу посыпавшиеся на них откуда-то сверху гранаты. Незримый покойник Дема Гаврюхин оказал обещанную посильную помощь, которой, увы, хватило ненадолго. Вызванные Хохряковым по рации, на площадь со всех сторон хлынули подкрепления. На спуске к сектору XII века Дему Гаврюхина зажали в железные клещи и расстреляли из всех калибров, как в тире отстреливают движущуюся мишень. Дему и трех его подельщиков выволокли на площадь и бросили под гостевой трибуной, куда каждый желающий мог подойти, плюнуть и убедиться, что со свирепым оборотнем наконец-то в самом деле покончено. Одним из подельщиков Демы оказался Эдуард Сидорович Прокоптюк, бывший профессор и челнок, в Зоне дослужившийся до звания свободного ассенизатора на допуске. Эдуард Сидорович был еще живой, ворочался и пытался выковырять пальцами пули из разных мест своего старого тела. Одну вынул прямо из сердца и показал мертвому Деме Гаврюхину:

— Гляди, товарищ! Разрывная. Со смещенным центром. На рынке таких нету.

Дема важно кивнул, не открывая мертвых глаз.

Заинтригованный необыкновенной живучестью ассенизатора, Хохряков подошел к краю помоста и сверху на него помочился. Желтая, мощная струя ударила суетливого старика по глазам и зашипела, будто угодила на раскаленную сковородку.

— Феномен! — удивился Хохряков и распорядился: — Добейте старую гниду. Хватит ему ползать.

Сердобольный омоновец приставил «люгер» к затылку Прокоптюка и произвел контрольный выстрел.

Леня Пехтура отбивался от превосходящих сил противника, укрывшись за трансформаторной будкой. У него кончались зарядные диски, и он понимал, что жить осталось считанные секунды. Но и это немало, если распорядиться ими с умом. Братва уже отстрелялась, все девять человек расположились в живописных позах там, где их настигла игровая судьба. Совсем рядом, рукой дотянуться, задрал к небу смазливую мордашку Петя Бойко, озорной хлопец с отчаянным сердцем, которого Пехтура выделял из многих и надеялся со временем выправить из него настоящего солдата. У Пети Бойко были все для этого данные, но сейчас Пехтура его не жалел. Он никого не жалел из убитых товарищей, потому что это было нелепо. В тот век, который выпал им на долю, горевать над околевшим было все равно, что плакать над комариком, прогудевшим над ухом и прихлопнутым тяжелой ладонью. Сам Пехтура еще в Афгане ясно осознал свою участь и смирился с ней, но не совсем. Чувство высшей справедливости не угасло в нем. Он был убежден, что, чем больше утянет со света злодеев, превративших его жизнь в болото, тем легче будет помирать. Огорчительно, что так и не успел узнать, кто они и где прячутся, и сейчас, экономно высаживая заряды по мечущимся, подступающим все ближе фигуркам, он не был уверен, что убивает тех, кого надо.

Вставляя последний диск, Леня Пехтура с удивлением услышал совсем неподалеку пушечную пальбу и такой гул, словно ближайшая сопка сдвинулась с места. Канонада артподготовки, он не мог ни с чем ее спутать. Вся Зона насторожилась и замерла, точно ей всадили успокоительный укол в ягодицу.


В укромной подсобке административного здания Гурко втолковывал Мустафе, чего от него хочет. Он хотел получить машину и свободно покинуть Зону. Перед тем отобрал у Мустафы (еще по дороге) изящный, с перламутровой ручкой браунинг и теперь, со стамеской и пистолетом, был, можно сказать, вооружен до зубов. Донат Сергеевич слушал внимательно, но ему не нравилось, что чекист не договаривал главного. Мустафа был взбешен, но не подавал виду, хотя левая щека у него все крепче подергивалась в нервном тике, и он опасался, что подступает неуправляемый припадок. Он уговаривал, успокаивал себя, что должен быть благодарен взбесившемуся сосунку за урок, который тот ему преподал. Одурманенный собственным могуществом, уверовавший в него, Мустафа на какое-то время, вероятно, утратил ощущение постоянно грозящей опасности, забыл, как хрупок этот мир, как хрупко все сущее в нем и как одинаково уязвимы ползающие твари и те, кто властвует над ними. И вот теперь обыкновенное недоразумение, недосмотр, умственная халатность грозили непоправимыми последствиями. Он проклинал и Хохрякова за то, что тот не настоял на своем и не отправил гаденыша своевременно на тот свет, и еще за то, что на территории, где Васька единолично распоряжался и, казалось бы, давно перекрыл всем кислород, посторонний человек, пробывший в Зоне без году неделю, беспрепятственно завел его в какую-то конуру с двумя колченогими стульями, куда все звуки извне долетали, как через ватное одеяло.

— Ты безумен, Олег, — Мустафа прижал левую щеку ладонью. — Конечно, я дам тебе машину, позвоню на проходную и тебя выпустят, но дальше-то что?! Куда ты денешься дальше? Спрячешься у себя на Лубянке? Надолго ли? Ты же прекрасно знаешь, кто там сейчас правит.

— Позвони, — согласился Гурко. — Вот телефон. Но Зону ты покинешь вместе со мной.

— Господи, и что это меняет?

Гурко светился загадочной ухмылкой, почти как Мона Лиза. Секрет этой ухмылки Мустафа отгадал без труда.

— Понимаю. Убьешь меня, зароешь труп в лесу — и вроде бы концы в воду. Олег! Ты же не глупый парень. Доктор наук. Мастер компромисса. Вопрос все равно остается открытым. Что дальше? Что изменится, если ты меня зароешь? Я имею в виду не себя, а тебя.

Похолодев, Мустафа ждал ответа. Гурко ответил, светло улыбаясь, не мешкая:

— Да, Мустафа, именно тут ты прокололся. В этом пункте вы все прокололись. Увлеклись — и не подготовили наследников. Иначе и быть не могло: дьявол не думает о продолжении рода. За тебя некому спросить и некому отомстить. Когда подохнешь, только воздух станет чище — и все. Вместе с десятком таких, как ты, бесследно рухнет весь паха-нат. Знаешь почему?

— Почему?

— Потому, что вы не люди… Ну что, пора звонить?

— Что ты хочешь взамен моей жизни?

— Ничего, Мустафа. Мне и жизнь твоя не нужна.

Донат Сергеевич жадно затянулся сигаретой.

Щека почему-то утихомирилась.

— Какой же смысл вытаскивать тебя отсюда, если ты задумал…

— Прокатишься с ветерком. Иначе удавлю прямо здесь. Ты ведь не сомневаешься в этом, правда?

Мустафа не сомневался, и Гурко передал ему радиотрубку.


Супермортиры ЗК-218 с ласковым прозвищем «Голубки» развалили стену в несколько залпов и заодно расчистили прилегающую территорию размером с футбольное поле. После этого дружно откатились в лес. Сергей Петрович, перебравшийся на наблюдательный пункт в зарослях сосны, с любопытством следил, как в открывшуюся брешь устремилась горстка людей, человек тридцать — так называемый штурмовой взвод. С уцелевших сторожевых вышек их попытались накрыть пулеметным огнем, но бойцы действовали слаженно: быстро пересекли опасное пространство и закрепились в трехэтажном здании, не потеряв по пути ни одного человека. Таким образом, поставленную задачу войсковая часть Башкирцева полностью выполнила: Зона вскрыта, как консервная банка, и в ее брюхо воткнут десантный нож. Маневр отвлечения — не более того. Но он сработал. В Зоне началось мельтешение, она покрылась рябью взрывов-волдырей, и к месту прорыва со всех сторон потянулись отряды защитников. Подъехали два БТРа и заняли удобную позицию напротив захваченного дома. Техники и бойцов скопилось уже достаточно для контратаки, но над полем боя повисла тихая пауза. Сергей Петрович отлично понимал, что происходит. Те, кому следовало отдать приказ об отражении налета, Хохряков ли, Мустафа ли, находились в растерянности. Кто наехал? Почему? С какой стати? Что вообще значит сей удивительный сон?

Скорее всего, кто-то из них попытается вступить с десантниками в переговоры, и в этот промежуток хорошо бы нанести следующий удар.

Не успел он об этом подумать, как пискнула рация и донесся глуховатый голос полковника Кленина:

— Сова, прошу связи. Выйдите на связь. Слышите меня?

Сергей Петрович щелкнул тумблером:

— Слышу хорошо, Скобка. Где вы?

— Десять минут до цели. Есть изменения?

— Никаких изменений. Вы готовы?

— Еще можно передумать, Сова.

— Не тот случай. Пощиплем перышки супостату.

— Понял вас, Сова. Отбой.

Сергей Петрович разместился на настиле поудобнее. Закурил. Мысленно обратился к Гурко: «Ну вот, Олег, я сделал все, что мог. Твой ход, старина!»

Солнце встало высоко, и он сдвинул ветки так, чтобы не слепило глаза. Видимость отличная, подумал он, полковник не промажет.


Пятью ракетами бортстрелок Ваня Анфиногенов разнес к чертовой матери административное здание, водонапорную башню и ангары с материальным и боевым обеспечением. Теперь в Зоне не осталось ни связи, ни электричества, ни воды. На бреющем полете вертолет описал круг, поливая Зону пулеметным огнем, загоняя в щели стайки вооруженных людей. Внизу разверзся ад.

Пробудившийся Смагин в изумлении тер глаза:

— Антон Захарович, мы, часом, не переборщили?

— Уходим, Толя. Передай Анфиногену, пусть шарахнет вон по тому бараку. Там нечисть скопилась.

Штурман передал, Ваня шарахнул. Продолговатое здание взвилось до облаков серо-розовым снопом, составленным из железа, дерева и человеческих обрубков.

— Да-а, — озадаченно протянул Смагин. — Убедительно. Но на всю Москву снарядов не хватит.

— Уходим, — повторил командир. — Домой.

Целыми не ушли. Трассирующая, огненная очередь свинца, посланная с земли неусмиренным удальцом, прошила брюхо вертолета и топливный бак. Содрогаясь и кашляя, точно подцепив простуду, могучая машина потянула на север.


У проходной — широкий бетонный разгон, как взлетная полоса. За баранкой Ирина Мещерская, ее подобрали у коттеджа, она там прождала три часа и позеленела от волнения. Но держалась бодро, как на конкурсе. Губы сжаты, глаза блестят, руки уверенно на руле. Гурко и Мустафа на заднем сиденье «Бьюика». Водитель, который подал машину к подъезду, так в подъезде и остался, связанный и с кляпом во рту. Пытался при задержании полоснуть Олега ножом, достал, но не сильно: содрал кожу с левого бока. Гурко ему этого не простил, вмазал рукояткой браунинга так, что забияка, по всей видимости, долго будет не в уме.

В горячую минуту разумно повел себя Мустафа: не сделал ни одного лишнего движения, прижимался к Олегу спиной, как к старшему брату. Гурко сказал:

— Еще один такой сбой, и ты на небе.

Мустафа хладнокровно ответил:

— Я ни при чем. Разговор ты слышал. Это его собственная инициатива.

Действительно, по телефону Донат Сергеевич распорядился подогнать машину и не предпринимать никаких действий. Пропустить через проходную. Вероятно, водитель «Бьюика» решил заработать премию, пару лишних кусков, и чуть не схлопотал пулю в лоб.

Когда вышли на старт, на бетонную полосу, Донат Сергеевич пригорюнился. Отгремела пушечная канонада, но что творилось в Зоне, он не понимал. Ему было любопытно.

— Рисковый ты парень, — заметил он с уважением. — Целое войско привел. Недооценил я тебя, ох недооценил. Хочешь в компаньоны?

Как раз в этот момент над Зоной завис вертолет. Иван Анфиногенов нажал «пуск», и к земле ринулись ракеты. Из «Бьюика» бомбежка выглядела так, будто крутой американский боевик сорвался с экрана. Массивный «Бьюик» несколько раз качнуло, как при землетрясении. На крышу осыпался мелкий град оконных стекол.

— Крепко, — опять одобрил Мустафа. — Но все-таки не понимаю, чего ты этим добьешься? И почему стоим? Видишь, ворота открыты?

Он больше не нервничал, ощущениями словно вернулся в далекую лагерную молодость, когда так же отовсюду грозила опасность, но он был полон сил, надежд и великих устремлений. Может быть, Зону стоило возводить даже ради того, чтобы вот такой интеллектуальный наперсточник Гурко попытался ее разрушить. Кто знает? Во всяком случае, Донат Сергеевич начал получать удовольствие от происходящего. Более грандиозного шоу он и сам бы не придумал, хотя, конечно, убытки большие.

— Почему не едем? — повторил он. — Ждем кого-нибудь?

Ирина поддержала:

— Правда, Олег! У меня руки затекли. Страшно же!

Ее лицо светилось сполохами взрывов.

Гурко знал, что пора рвануть из проклятого места, но душа словно окостенела. Мираж наслаивался на мираж. Летящая клочками, дымящаяся, вздыбившаяся, голосящая Зона и его собственное, вдруг заторможенное сознание. Неужели все это безумие он затеял по собственной воле? Кто дал ему на это право? На короткий миг ему страстно захотелось быть расплющенным, раздавленным вместе с Зоной, и лишь чудовищным усилием он освободился от нахлынувшего темного морока.

— Давай, Ириша, жми, — распорядился, чуя, как огненная гроза притихла. — Только поаккуратней.

Из проходной навстречу машине выскочили двое боевиков, оба с автоматами. Могли сослепу пальнуть, хотя створки ворот почти разведены.

— Химичишь, Мустафа?

Донат Сергеевич высунулся из окна, приказал автоматчикам:

— Вы что, придурки? А ну с дороги! Молодцы то ли были накуренные, то ли чересчур возбуждены, но как-то странно топтались, поводя автоматами в разные стороны, успевая нацелиться даже на Мустафу. В дверях замаячил третий омоновец, улыбчивый, с блудливой рожей, в чине капитана, не меньше. Рявкнул:

— Подтверждаете, Донат Сергеевич?!

— Подтверждаю. Выпускай!

Гурко догадывался, из-за чего заминка: видно, на КЛ успели снестись с Хохряковым, но у этих стрелков не было ни времени, ни места для маневра. Если, разумеется, они не абсолютные дуболомы. Один именно таким и оказался: скачками, опустив автомат, понесся вокруг «Бьюика». Гурко распахнул дверцу и принял его на браунинг, на выстрел. Две пули цокнули о бронежилет, но одна впилась в щеку нападавшего. Однако боец, прежде, чем упасть, прошил «Бьюик» очередью. Со своей стороны и Мустафа, воспользовавшись тем, что Гурко отвлекся, предпринял попытку к освобождению. Открыл дверцу и начал вываливаться наружу, но действовал не так быстро, как ему хотелось бы. Гурко сгреб его за шкирку, приставил браунинг к уху, деловито сообщил:

— Ровно секунда тебе осталась жить!

— Открывай, сука! — завопил Мустафа, и офицер мигом исчез в помещении. Створки ворот разъехались до упора. Ирина на второй передаче вымахнула из Зоны, как птичка из клетки. Ослепительное, точно лаком покрытое шоссе легло под колеса. Еще сто метров, еще рывок — и они в тихом сосновом лесу, как на речной протоке, и если оглянуться назад, то Зоны как не бывало.

— Ты в порядке, Ира? — спросил Гурко.

— Да, а ты? — бледная от пережитого, все же почувствовала в его голосе незнакомую нотку.

— Немного зацепило, — признался Гурко. — Ерунда. Подальше отъедем, остановишься.

Он подвинулся так, чтобы увидеть в зеркальце ее лицо.

— Неужели оторвались? — пробормотала она.

— Я же обещал. Следи за дорогой. Главное, чтобы не оштрафовали.

Из автоматной очереди он словил две пули: одну в бок, пониже сердца, другую в бедро. Он еще не мог оценить серьезность поражения. Бок раздулся и намок, а ногу точно приколотили к сиденью гвоздем. Но беспокоило его другое. Подозрительная пленка, предвестник небытия, расплылась перед глазами. Мустафа глядел сочувственно. Он понимал, в чем дело.

— Ая-яй! — сказал, соболезнуя. — Столько стараний, хитростей — и такая осечка. Похоже, подохнешь раньше меня, да, Олежа?

— Не надейся.

— Да что ты! Я буду горевать. Компаньона теряю. С такой раной долго не живут, поверь старику. Кишки задеты.

— Олег, что он говорит? — Ирина чуть не свалилась в кювет.

— Бредит. Он всю жизнь бредил. Не обращай внимания. Следи за дорогой.

Через пять минут выкатились на центральную трассу.


Сергей Петрович сцену у проходной отследил в бинокль. Все, точка. Олег на свободе. У майора словно гора свалилась с плеч. Самая сложная и почти безнадежная часть операции — поиск в Зоне — отпала сама собой. Он послал в небо две ракеты, красную и зеленую, сигнал отхода. Прежде чем бежать к «жигуленку», попытался связаться с полковником. Уже не надеялся на ответ, но случилось чудо. Рация зашипела — глуховатый голос Кленина:

— Сова, слышу тебя, Сова! У нас небольшая авария. Идем на посадку.

— Антон, Антон! Где вы?! Помощь нужна?

— Обойдемся. Что с Олегом?

— Все в порядке. Спасибо, брат!

— Привет ему от меня. Скажи, пусть бутылку готовит. Отбой.

На проселке майор сразу выдавил из движка все, на что тот способен. Надеялся достать черный «Бьюик» еще до Москвы.


Когда стало совсем худо, Гурко велел Ирине свернуть в перелесок. До Москвы оставалось минут двадцать, но он понял, что не выдержит. Надо сделать перевязку, остановить кровь. Из бока лило, как из дырявого ведра, а правая нога онемела.

Гурко оставил Мустафу в машине, а сам кое-как выбрался наружу и сел на траву, привалившись спиной к колесу. Ирина хлопотала, но как-то бестолково. Отыскала в машине аптечку и почему-то первым делом пыталась снять с него штаны.

— Подожди, — Гурко еле удерживал взглядом зеленые деревья и потускневшее небо. — Если зашебуршится, пальнешь в него из этой штуки, — показал браунинг, который не выпускал из ладони. — Сумеешь?

— А то! Не волнуйся… Боже мой, сколько крови!

— Оставь брюки в покое. Сперва займись боком.

Рубашка сползла с него, как кожура с мокрого банана. Он глянул вниз — черная кровь. Почему черная? Должна быть красная. Ирина перематывала его туловище бинтом, туго, умело, жалобно заглядывая в глаза.

— Лей весь пузырек, — сказал он.

— Какой пузырек?

— В аптечке йод. Вылей весь пузырек.

Он не чувствовал боли, только тошноту. Подмывало блевануть, но он сдерживался. Как-то неловко при любимой женщине. Оба так увлеклись перевязкой, что не заметили, как, обойдя капот, подошел Донат Сергеевич. Гурко увидел его тень в последнюю секунду, тяжелый дрын обрушился на его голову, и он нырнул в благословенную тишину.

Когда очнулся, Мустафа сидел перед ним на корточках, шагах в трех, вытянув в руке перламутровый браунинг. Ирина лежала неподалеку, уткнувшись лицом в мох.

— Что ты с ней сделал? — спросил Гурко.

— Не волнуйся, живая. Прыткая очень, вот и получила по сопатке. Зачем она тебе? Шлюха московская.

Мустафа дружескиулыбался и был настроен на разговор. Это понятно, смаковал победу. Ничто человеческое было ему не чуждо. И торопиться некуда. Не дождавшись ответа, ласково осведомился:

— Сам подохнешь, Олежа, или помочь?

— В компаньоны уже не предлагаешь?

— Пожалуй, нет. Ты меня разочаровал. Не держишь слова и недостаточно умен. Защитил докторскую, а в жизни так ничего и не понял. Ты интеллигент, Гурко, причем с совковым душком. Этим все сказано. Ты опоздал родиться, дружок. Наше время для сильных людей, не для слизняков.

Гурко шевельнулся, и Донат Сергеевич предусмотрительно повел стволом. Он видел, как тускнеет взгляд молодого человека, и не сомневался, что тот умирает. Мустафа слишком часто видел смерть в лицо, чтобы не услышать ее вкрадчивых, властных шагов. Но не забывал, что подыхающее животное обладает некими таинственными навыками и, вероятно, способно на предсмертную, экзотическую конвульсию. Тем больше терпкой услады было в их безмятежном лесном прощании. Мустафа растягивал волшебные минуты, как гурман катает во рту шарики столетнего вина. Замедленным, неторопливым умиранием мальчик вполне расплатился за свое негодяйство. Зону можно восстановить, жизнь — нет.

От верхних позвонков вниз, к копчику Гурко направил волну теплой дрожи, этого Мустафа не заметил. Гурко накапливал энергию «дзена», энергию воли для последнего рывка, но ему не хватало дыхания. Еще ему не хватало точки опоры. Но он знал, что Мустафу одолеет. Это не проблема, но этого мало. В такой щемяще-голубой, золотистый день он вовсе не собирался покидать этот мир. Это равносильно предательству и бегству. Несчастная, драгоценная женщина терпеливо ждала, пока он поднимет ее с земли. Когда-то в добрые времена он много размышлял над устройством земной жизни, искал правды и смысла там, где их не могло быть, и окончательно запутался, заплутал в лабиринтах заумных теорий. Ответ на все вопросы был один и пришел к нему только сейчас, на той грани, где свет смыкается с тьмой. Прислушайся к своей душе, которая бродила по свету задолго до тебя, — и не ошибешься ни в чем.

Черты лица его обострились, он хрипло задышал, и Мустафа истолковал это по-своему:

— Ая-яй, кишочки зудят?

— Терпимо пока.

— Зачем же так мучиться? Попроси как следует, и я тебе помогу.

— В одном тебе повезло, Мустафа.

— В чем, покойничек?

— Ты не услышал приговора, который уже произнесен.

Мустафа собрался ответить, но не успел. Оттолкнувшись от колеса спиной и локтями, Гурко летел к нему. Боль подняла его на могучие крылья. Два раза Мустафа нажал курок, а потом железные пальцы Олега ударили ему в глаза…

Майор долго рыскал по окрестностям, потеряв черный «Бьюик» на сороковом километре. Проскочил лишнего к Москве, потом вернулся. Расспрашивал деревенских жителей, завернул на пост ГАИ, пока, наконец, не установил примерный отрезок шоссе, где «Бьюик» свернул на проселок. Не чутье его вело, а сыскной навык, что примерно одно и то же. Обнаружил след Олега в березовой роще, каких много раскидано по Подмосковью белыми, сентиментальными проплешинами.

Сергей Петрович застал на поляне удручающую, но полную какого-то неземного присутствия картину. «Бьюик» уткнулся рылом в мшистый бугорок, неподалеку, в густой тени лежали друг на друге двое мужчин, а рядом, широко раскинув ноги, сидела красивая, с растрепанной головой женщина и, казалось, что-то им обоим нашептывала. Женщина не слышала ни как он подъехал, ни как подошел. Горько приговаривала: «Олег, ну, пожалуйста, ну прошу тебя!» — и при этом странно раскачивалась, как очумелая.

Сергей Петрович перевалил Олега на спину, пощупал пульс на шее. Билось ли у Гурко сердце, сразу нельзя понять: словно перышко царапало по стеклу — царап, царап! — без звука, без усилия. Губы сомкнуты, как у отбывшего. Кровяной сандалий на левом боку. А про Мустафу и говорить нечего: посинел и язык вывалил наружу. Так выглядит человек, который отмучился не по доброй воле. Женщина уставила на Сергея Петровича рассеянный взгляд:

— Он умер, да?!

— Вы про Олега спрашиваете?

— Я про Олега спрашиваю.

— Вот и выходит, вы его плохо знаете.

— Почему?

— Не задавали бы глупых вопросов.

Сергей Петрович сходил к «жигуленку», принес флягу с коньяком и свою аптечку. Закатал рубашку другу и вкатил в вену коктейль из сердечных и обезболивающих снадобий. Женщина ему не мешала. Он ее спросил:

— Тебя как зовут?

— Ирина.

— Ты из Зоны?

— Да.

— Олегу кем доводишься?

— С какой стати я должна отвечать? — по вызывающему тону понятно, что немного воспрянула духом. Он приподнял Олега, раздвинул губы и влил в рот коньяку.

— Да вы что! — женщина попыталась отстранить его руку. — Он же задохнется!

Гурко не задохнулся. Почмокал и проглотил живительную влагу. Потом открыл глаза, будто выглянул из дупла. Узнал Сергея и узнал Ирину. Спросил голосом, похожим на шелестение трав:

— Где Мустафа?

— Придавил ты чуму, — ответил Сергей Петрович. — Но это не делает тебе чести.

— У меня четыре пули внутри.

— Вижу. Ничего. Дело житейское. Любой хирург тебе то же самое скажет.

С чувством неизъяснимого покоя Гурко вернулся в неведомую глубину, теперь пульс у него бился ровно.

— А говорила — помер, — укорил женщину Сергей Петрович. — У них клыки не выросли, чтобы Олежку загрызть. Поможешь до машины донести?

Ирина помогла.


Глава 10

— Вот видишь, — пояснял Хохряков Малахову, — где ты появляешься, обязательно неприятности.

Они сидели в подземном бункере, откуда Василий Васильевич по рации и через посыльных распоряжался действиями летучих отрядов. Но через час распоряжаться стало некем. Пиратский вертолет улетел, бандиты, развалившие стену, оттянулись в лес: преследовать их не было смысла. Разрушения, судя по всему, произведены огромные, но это не имело особого значения: Зона со всей ее недвижимостью надежно застрахована сразу в трех коммерческих агентствах. Людские потери невелики: с десяток боевиков да неопределенное количество быдла. Единственное, что сейчас беспокоило Хохрякова, — молчание Мустафы. Почему он не выходит на связь? Живой или мертвый, он давно должен объявиться. Хохрякову не терпелось позлорадствовать. Весь сегодняшний конфуз, конечно, на совести Мустафы, проявившего необъяснимую, ни с чем не сообразную доверчивость. Хохряков не мог сдержать шальной усмешки, когда вспоминал задумчивую рожу хозяина с приставленной к уху стамеской. Поделом тебе, Мустафушка, будешь впредь старших слушать. Ишь, возомнил-то как о себе. Государственный, понимаешь ли, деятель, будущий, понимаешь ли, президент от партии демократической воли. Нельзя так увлекаться, Мустафик. Нельзя заноситься перед побратимами — это грех. Людишки слабы, ничтожны, трусливы, но у каждого свое маленькое жало. Нельзя забывать.

Полузадушенный Кир Малахов, сидящий в кресле со стаканом вина, подал голос, полный обиды:

— Из-за меня неприятности? Вам не стыдно так говорить? Вы же культурный человек, Василий Васильевич! Ну объясните ради Бога! Почему из-за какого-то вонючего долга, из-за каких-то пол-лимона вдруг решили меня замочить? Это же не по-людски, Василий Васильевич. И не по закону.

Хохряков, расслабясь, тоже позволил себе опрокинуть стаканчик, но не вина, а водки.

— Кто тебя мочил, Кир?

— Вы думаете, я ничего не понял?

— Брось, Кир. Если понял, забудь. Видишь, с Мустафой какая оказия. Лучше скажи, кто тот сумасшедший, который на вас накинулся? Куда он дел Большака?

— Хотите сказать, это не ваш человек?

— Опомнись, Кир! Коли он наш, тебя уж точно на свете бы не было. А ты вон жив-здоров, винцо попиваешь, а где Мустафа? На многие вопросы, брат, придется тебе ответить.

Малахов вглядывался в лукавые глаза старого душегуба и ничего не понимал. Действительно, факты разложились загадочно. Если предположить, что белобрысый маньяк с удавкой и со стамеской вместе с Мустафой разыграли нелепый спектакль, то какой в этом спектакле смысл? И кто в самом деле бомбил Зону? Ведь снаряды были настоящие и трупаки настоящие. И потом?..

— Но зачем вы перестреляли моих людей, Василий Васильевич?

— Мы перестреляли? Ну, Кирушка, да ты циник! Прямо перевертыш какой-то. Может быть, ты коммунист? Ты разве не видел, кто затеял заваруху?

Опять старый висельник прав. Малахов и впрямь, хотя и на грани удушья, успел заметить, как Леня Пехтура со своей командой ни с того ни с сего сорвались с места, надыбали где-то автоматы и открыли пальбу. Все вместе складывалось в необъяснимую шараду, которую, пожалуй, не взялся бы разрешить даже рыжий Толян, хотя тот, по слухам, общался непосредственно с дьяволом.

Видя его замешательство, Хохряков примирительно заметил:

— Ничего, Кира, погостишь пару деньков, сообща разберемся.

Оставив Малахова в бункере думу думать, он поднялся в офис. Оттуда сделал несколько распоряжений по телефону и провел селекторное совещание с начальниками секторов. Почти все оказались на месте и в добром здравии, что само по себе было утешительно. Но ни один не видел Мустафу и не слышал о нем.

— Искать! — коротко бросил Хохряков и отключил экран.

Все складывалось так, что пора было снестись с Москвой, с центральным пультом. Беда вышла за порог, он это чувствовал. И как бы в подтверждение в ту же минуту, как он об этом подумал, вышел на связь капитан Луконцев, дежурный на проходной. Докладывал он дрожащим от ярости голосом. Только что похитили Большакова. Залетный кагебэшник вывез его на черном «Бьюике» за пределы Зоны. За рулем сидела девка из административной обслуги, Ирка Мещерская.

Хохряков миролюбиво спросил:

— Почему не перехватили, капитан?

— Чекист был при нагане. На мушке держал босса. Митеньку Клюева пришил.

— Вдогон кого послали?

— Пока никого. Жду приказа.

— Больше не жди. Сдай смену и ступай в карцер. Сучонок ты безрукий!

— Слушаюсь, Василь Василич, — с непонятной радостью отозвался капитан.

Хохряков немного отдохнул в кресле у окна. Он любил свой кабинет, устеленный коврами, просторный, как у министра, но сейчас у него возникло ощущение, что пока отсутствовал, здесь кто-то без его ведома переставил мебель. Ирка Мещерская! Вот с ней — это его личный недосмотр. Видел, что спарилась с чекистом по-кошачьи, но не трогал. Жалел, что ли? Может, и жалел. Предпочел попасти. Давно к ней приглядывался. По нутру была ее тайная строптивость и то, что сколько дури в нее ни лей, оставалась почти как нормальная. Да и по мужицкому делу угождала умно, без надрыва, без блядских ухваток. Вот и допасся.

Не звонить надо было в Москву, ехать туда, чтобы взять розыск в свои руки. Гурко там растворится, как в каше. Отсюда его не достанешь.

Вызвал к подъезду машину с любимым водилой Лехой Жмуриком.

Уже подошел к дверям, но что-то будто толкнуло в спину: оглянулся. Вроде мебель на месте, ковры лежат, все как обычно, но тяжелые багряные шторы вдруг покачнулись точно от ветра, которому в комнате неоткуда взяться. Хохряков провел ладонью по лбу, отгоняя видение.

В приемной наткнулся на писателя Клепало-Слободского, съежившегося за столиком секретарши. Вид у него был секретный.

— Ты чего тут, Фома, — любезно обратился к нему Хохряков. — Любку пришел пощипать?

Писатель выкарабкался из-за стола, подошел боком, ковыляя на несгибающихся ногах.

— Спаси, Василь Василич, родненький!

— От кого спасти?

Писатель надвинулся ближе, от него несло мочой.

— Они пришли за мной, разве не слышите?!

— Кто они-то, кто?

— А то не знаете? Берия энкаведешников прислал. Бомбу в меня сверху кинули. Спаси, Василь Василич, ради Христа!

Похоже, бедолага помешался от страха, чего давно следовало ожидать. Глазенки шныряли туда-сюда, будто бусинки на ниточке, того гляди, сорвутся с лица. Все минувшие лихие годы, когда куролесил, пьянствовал и стращал добрых людей, стеклись разом, покрыв кожу коричневой плесенью. Никогда Хохряков не одобрял Мустафу за эту покупку. Продажных писак сколько угодно, но Мустафа каждый раз угадывал самых вшивых.

С трудом отцепил хилую ручонку, пришлось слегка ткнуть писателю в подбрюшье. Тот перегнулся пополам, ошалело вращая глазищами.

— За что, Василий?! Или я не служил верой и правдой? Вот, выходит, награда старому праведнику: бомба на голову и кулак в брюхо. Вот, выходит, цена завоеванной в муках свободы, вот, выходит…

Хохряков плюнул в сердцах и выскочил вон, не выдержав писательской словесной вони. На дворе Леха Жмурик важно прохаживался возле бледно-зеленого «Плимута», помпезного, как карета «скорой помощи».

— Вижу, Леша, не напугал тебя бандитский налет?

— Шутить изволите, барин!

Леха Жмурик принадлежал к личной отборной гвардии Хохрякова и потому был не вовсе без царя в голове. Без всякой наркоты — веселый, беспечный и целеустремленный. Хохряков подбирал людишек в собственную обслугу очень тщательно. Леху Жмурика три года назад выудил из психушки, где тот умело косил под припадочного, скрываясь от призыва в армию. Еще раньше он промышлял тем, что в одиночку угонял легковухи, преимущественно иномарки. У него была природная, неизъяснимая страсть к технике. Любую иномарку он за три-четыре часа раскурочивал на запчасти и задешево сплавлял детали знакомцам в автосервис. Жмурик любил машины трепетной, сектантской любовью, какой некоторые выжившие из ума старцы любят молоденьких гулящих девочек. В его легком, солнечном пребывании на земле таилась для сурового Хохрякова некая непостижимая загадка. Он не понимал, как и от кого в этой рабской стране могут рождаться столь абсолютно раскрепощенные личности. Постепенно привязался к Лехе Жмурику, как к родному сыну, и однажды пообещал подарить ему станцию техобслуживания в Москве. На что неблагодарный, как все дети, отрок беспечно ответил:

— На хрена она мне?

Удивленный, Хохряков спросил:

— Но есть же у тебя какое-нибудь заветное желание? Или собираешься до старости баранку крутить?

Леха ожег его шальным взглядом:

— Как не быть, дедушка?

— Что же это такое особенное?

— Вряд ли поймете, — усомнился Леха, но в конце концов все же открылся. Мечта его действительно была грандиозной. Когда Россия будет американским штатом, вроде Аляски, а он надеялся дожить до светлого дня, в Москву с инспекцией приедет ихний президент Боря Клинтон. Леха знал, на чем Клинтона возят — на бронированном «роллсе» со сверхсекретной сигнализацией. И вот когда Клинтон зайдет в Грановитую палату попить пивка, Леха подберется к его тачке и, не отходя от кассы, мгновенно разберет ее по винтикам. Он не сомневался, что уложится в тридцать минут. После этого, естественно, Леху Жмурика немедленно занесут в Книгу Гиннесса, а то, глядишь, поставят ему памятник на родине президента в Неваде. Хохряков обнял гениального самоучку, прижал к груди, растроганно пробормотал:

— Эх, Леонтий, не понимаешь ты своего счастья. Ведь кабы не новые времена, гнить бы тебе, губошлепу, в тюряге до скончания века.

— Как, Леша, — сказал Хохряков, усевшись в «Плимут» на переднее сиденье. — Возьмем одного гаврика на Рижском шоссе?

— Какие колеса?

— «Бьюик» шведский.

— На скоко опережает?

— Минут на двадцать.

— Нет проблем. Только ремень затяни потуже.

Однако не минули километра, как лесную дорогу перегородило видение. Выступили навстречу двое: рослый мужик в малиновом пиджаке и с ним девка в каком-то срамном балахоне, наполовину обритая. Потому и видение, что не место им было здесь, неподалеку от Зоны, а скорее место им было в самой Зоне, на карнавале ряженых.

— Дави их, Леха, — сгоряча бросил Хохряков, но Жмурик пожалел машину и тормознул на полном ходу, с ужасным визгом шин, вздыбив горбом дорогу. Нелепую парочку прижало к капоту, и теперь их лица были хорошо видны. Мужик отрешенно улыбался, а девка, как всякая шлюха, подмигивала и гримасничала.

Леха Жмурик открыл дверь и люто гаркнул:

— А ну с дороги, козлы! Жить надоело?!

И тут Хохряков соприкоснулся взглядом с глазами усмехающегося мужика, и будто кольнуло под ребра. Черная тень узнавания скользнула по нервам. Что за черт?! Мужик махнул рукой, сделал знак: выйди, дескать, на волю, выйди! Его поведение, мало что наглое, было вообще за гранью разумного, но Хохряков, обмерев нутром, неожиданно для себя механически отворил дверцу и, вздохнув, спустил ноги на землю. Мужик был уже рядом и подал руку, чтобы помочь.

— Со свиданьицем, Василий Васильевич, — прогудел озорно. Хохряков руки не принял, выпрямился и встал вровень с чужаком.

— Чего надо? Кто такой?

— Али не признал?

— Первый раз тебя вижу, — ответил Хохряков, робея поднять глаза. Свинцовый страх, почти смертная оторопь, каких доселе не ведал, навалился, подобно гробовой крышке. Так и почудилось — еще секунда, еще чуток — и дыхание пресечется по неизвестной причине.

— Хоть и первый, — мужик хитро ощерился, — а признал. Родная кровинушка приметна.

У Хохрякова в душе словно молнией раздвинуло тьму. Дорога, машина, лес отодвинулись, зато светло отворилось прошлое.

— Выходит, Настены Охметьевой выблядок? — хмуро уточнил.

— Выходит так, папаня.

— Пошто явился?

— За тобой, отец. Пора домой брести. На родные погосты.

С горьким сердечным томлением Хохряков обнаружил, что они уже спустились с шоссе, как-то перевалили обочную канаву и толклись на лесной опушке. Оглянулся: срамная девка шагает позади, плывет по зеленой траве. Леха Жмурик застыл возле машины, смешно растопырив руки, таращится вслед. Да что за наваждение?! Сноровисто ухватился за ближайшую березку.

— Никуда дальше не пойду!

— Как не пойдешь, отец? Уже идем.

— Чего тебе надо, скоморох?

— Мамка послала, домой привесть. Ее волю исполняю.

Хохряков жалостно поглядел по сторонам: все вроде прежнее — солнечный день, лес, мох под ногами, и что-то, он чувствовал, утекло, непоправимо исчезло из жизни. Перед глазами, как в блеклых сумерках, вспыхивали давно позабытые, смутные фигурки: уполномоченный Сергеев, председатель Михалыч, звеньевой Охметьев, Настена, кроваво распластанная на простыне, — вся худая деревенька Опеково, занявшаяся то ли в воображении, то ли наяву искристым пламенем. Пришелец видел его насквозь, читал мысли.

— Да, отец, тяжело, но дойдем потихоньку. Вернемся, откудова все начиналось.

— Но зачем, скажи, зачем? Убить хочешь, убей здесь. Я тебя не боюсь.

Чужак словно не слышал, попер через трясину по кочкам. На середине болота оглянулся, поманил пальцем:

— Давай, отец, давай… Бояться нечего, ты уж свое, видать, отбоялся.

Далеко отошел, еле видно, как губы шевелятся, а голос звучно плыл прямо в уши. Тут и срамная девица подкатилась, потянула за руку.

— Пойдем, дяденька, пойдем. Чего уж теперь. Надо слушаться.

— Ты-то кто такая, пигалица крашеная?

— Сама не знаю. Может, служанка ему. Может, жена.

Сопротивляться у Хохрякова не стало сил. Воля почти угасла. Потянулся за девицей, как песик. Кое-как перебрались через трясину и углубились в непроглядную глухомань. Хохряков и не подозревал, что неподалеку от Зоны водятся такие глухие чащобы, наподобие сибирской тайги. Мужик поджидал их, сидя на сваленной сосне, похожий в алом пиджаке на разбухший чирей. Угостил Хохрякова сигаретой «Космос». Хохряков машинально задымил, забыв, что не курит эту гадость. Девица бухнулась на бревно рядом с мужиком, прижалась к его боку. Глазенки лучатся, как две свечки.

— Савелий, голубчик, аж сердце занялось. Водочки не захватил с собой?

Мужик ей не ответил, благожелательно улыбался Хохрякову.

— Вот и стронулись, да, отец? Часть пути отмахали.

— Не называй меня отцом, слышишь! Какой я тебе отец?

— Отец никудышный, верно. Да и я, пожалуй, в хорошие сыновья не гожусь. Был бы хорошим, давно за тобой сбегал.

— Что ты мелешь? Ну что ты мелешь!.. Савелий, кажется? Так тебя кличут?

— Крестили Савлом, верно. Да ты садись, отдохни. В ногах правды нет, а путь еще неблизкий.

— Куда путь, куда? Что все это значит?! — Хохряков почти перешел на рык, но понимал, что кипятится зря. Теперь все бесполезно. Он сам знал ответы. Безнадежно вглядывался в зловеще подступившие заросли. Все это значило, что ему хана. По-прежнему в душе не было страха, лишь слабо натянулась хрупкая жилка под сердцем.

Савелий-сынок подтвердил его опасения:

— Пора передых сделать, отец. Смертушка подступила, но в таком облике она тебя не возьмет. Покаешься, тогда видно будет. На погосте в Опеково могилка давно тебя дожидается, удобная, глубокая, как райский уголок. Бог даст, матушка проводит.

— Может, это все сон? — с последней надеждой спросил Хохряков.

— Нет, батюшка, какой там сон. Сны были в прежней жизни, это явь.

— Господи, за что караешь?! — взмолился Хохряков.

— Он не карает, — возразил Савелий. — Он тебя пожалел.

Хохряков опустился на траву, без сил, без вздоха. Вдруг блестящая догадка его озарила, и стало легко, как утром в детстве. Это правда, Господь пожалел. Он, губитель, только тем занимался, что давил людишек, как вшу, перекраивал мир по своему хотению, лютовал и фарисействовал, а Господь, вместо того, чтобы дать щелчка, сына за ним послал, не кого-нибудь. Смилостивился, значит, хотя он, Васька Щуп, убивец и охальник, на это и надеяться не мог.

Хохряков не почувствовал, как по щекам покатились крупные слезы свободы и тоски. Но Маша-Кланя заметила и рукавом балахона, как ветерком, нежно утерла ему щеки.

— Не плачь, дяденька. Вся беда твоя кончилась.

— Верно, — подтвердил Савелий. — Осталось до дома дойти и помереть. Покаяться и помереть. Это нетрудно.

— Это нетрудно, — эхом отозвался Хохряков.


ТАИНСТВЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

(Заметка из популярнейшей газеты

«Россиянский демократ»)


«Опять нам вешают лапшу на уши. Власти пытаются уверить, что в минувшую субботу регулярные войсковые части были брошены на прополку картофеля. Купиться на эту утку могут разве что лунатики.

По нашим источникам из администрации президента, на самом деле произошла крупная разборка между мафиозными кланами, предположительно, между солнцевской и кавказской группировками. По версии не пожелавшего назвать себя чиновника, вполне вероятно, что начался очередной раунд борьбы за нефтяную трубу. Поражают масштабы столкновения: впервые для выяснения отношений бандиты задействовали артиллерию и авиацию. Убитых не меньше сотни, идет опознание. Виновных — ни одного. Прокуратура, как обычно в подобных случаях, — молчит».


ЗВЕРСКОЕ УБИЙСТВО

(Из той же газеты)


«В подмосковном лесу обнаружен полузадушенный труп известного политического деятеля, председателя думской фракции „За экономическую волю“ Доната Сергеевича Большакова. Накануне подверглось нападению его загородное поместье.

Что же происходит, господа?!

Давайте попробуем разобраться.

Сперва натуральная бандитская разборка с огромным количеством невинных жертв, следом чисто политическое убийство, живо напомнившее потрясшие мир убийства Влада Листьева, отца Меня и банкира Кивилиди. Понятно, что кому-то выгодно связать чудовищные преступления воедино и покрыть их этаким непроницаемым криминальным туманом. Не выйдет, господа!

Кем останется в нашей благодарной памяти Донат Сергеевич Большаков? Разумеется, в первую очередь великим тружеником, положившим всего себя на алтарь свободного предпринимательства. Но не только этим. Донат Сергеевич был человеком идеи. Мы все помним его последние выступления, пронизанные страстной заботой о будущем этой страны. Миллионы людей, отдавшие ему голоса, именно с ним связывали свои надежды и чаяния. И они не ошибались. Он был из тех, кто всегда выполнял свои обещания. В сложное, судьбоносное время Большаков осознал, что его место на переднем крае борьбы. Права человека, сострадание к ближнему, свобода совести — были для него не просто красивыми словами и значили больше, чем миллионы в швейцарских банках. Блестящий оратор, остроумный собеседник, безотказный спонсор, образованнейший человек, с высоким, как у Сократа, лбом, он сделал свой выбор и тем самым подписал себе смертный приговор, потому что стал для кого-то чересчур опасным. Для кого именно?

Полагаем, умный читатель сам легко ответит на этот вопрос.

Ясно одно: у таких людей, как Большаков, мы все в неоплатном долгу. Спи спокойно, дорогой друг и покровитель. Как говорили в старину: родина тебя не забудет.

Похороны Большакова Д.С. состоятся в четверг на Ваганьковском кладбище. Гражданская панихида — с 10 утра в Колонном зале».


Через пятеро суток Гурко пришел в сознание. Было утро. Напротив кровати сидел Серега Литовцев. Занавеска трепыхалась над распахнутым окном.

— Я еще в Зоне? — спросил Гурко, проморгавшись.

— Ага, — улыбнулся Сергей Петрович. — Но не в той, где был вчера.


Оглавление

  • Анатолий Афанасьев Реквием по братве
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ УТРО
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДЕНЬ
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ТАИНА — БИЧ БОЖИЙ
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПОСЛЕДНЯЯ СТАВКА
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий АФАНАСЬЕВ ГРАЖДАНИН ТЬМЫ
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ХОСПИС "НАДЕЖДА"
  •     1. ДЕНЬ С УТРА
  •     2. ДОМА С ЖЕНОЙ
  •     3. СЫН ВИТАЛИК
  •     4. МАРГАРИТА ВАСИЛЬЕВНА ГНЕУШЕВА
  •     5. ПРИЯТНЫЕ ЗНАКОМСТВА
  •     6. МЕДИЦИНСКИЕ АСПЕКТЫ
  •     7. ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН
  •     8. ОРИЕНТАЦИЯ ИЛ МЕСТНОСТИ
  •     9. ЗНАКОМСТВО С ПРИНЦЕССОЙ НАДИН
  •     10. К НОВЫМ БЕРЕГАМ
  •     11. ПОБЕГ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДЕВИЦА НАДИН
  •     1. НА БЕРЕГАХ АНТАЛИИ
  •     2. НА БЕРЕГАХ АНТАЛИИ (продолжение)
  •     3. СЮРПРИЗ
  •     4. ФИРМА "КУПИДОН"
  •     5. ПЕРВАЯ ПОПЫТКА
  •     6. ОПЯТЬ ТУРКИ
  •     7. ПОЯВЛЕНИЕ МАЙОРА
  •     8. ПОКОРЕНИЕ ГРОМЯКИНА
  •     9. БУНТ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ БОЛЬШОЙ КИДОК
  •     1. РАЗМЫШЛЕНИЯ МАЙОРА О ЛЮБВИ
  •     2. НОЧНОЙ ДОПРОС
  •     3. БУДНИ ОЛИГАРХА
  •     4. РЕКОГНОСЦИРОВКА НА МЕСТНОСТИ
  •     5. НА ВОЛЮ
  •     6. БЕЙ, БЕГИ
  •     8. СМЕРТЬ ГЕРОЯ
  •     9. РЕКОНСТРУКЦИЯ НЕНАВИСТИ
  •     10. СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
  •     11. СТРАНИЦЫ ЛЮБВИ
  •     12. КОРОБОЧКА
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев ГРЕШНАЯ ЖЕНЩИНА
  •   Часть первая ОГРАБЛЕНИЕ
  •   Часть вторая ОХОТА НА КРУПНОГО ЗВЕРЯ
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев Между ночью и днем
  •   Часть первая ДУРЬ
  •   Часть вторая СОПРОТИВЛЕНИЕ
  •   Часть третья НА УЗЕНЬКОЙ ДОРОЖКЕ
  •   Часть четвертая ПЛАТА ПО СЧЕТУ
  • Анатолий Афанасьев Мимо денег
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ДЕМОНЫ ЛЮБВИ
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЭДЕМ
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ВИРУС СМЕРТИ
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  • Анатолий АФАНАСЬЕВ МОНСТР СДОХ
  •   Часть первая
  •     Глава 1 КАХА ЭКВАДОР — СНАЙПЕР ВЕКА
  •     Глава 2 ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ В КАБИНЕТЕ ГЕНЕРАЛА САМУИЛОВА
  •     Глава 3 ПРЕУСПЕВАЮЩИЙ БАРИН
  •     Глава 4 НУЛЕВОЙ ЦИКЛ
  •     Глава 5 ГУРКО В ЗАМЕШАТЕЛЬСТВЕ
  •     Глава 6 СИПЛОЕ ДЫХАНИЕ МОНСТРА
  •     Глава 7 В КЛИНИКЕ ПОЮРОВСКОГО
  •     Глава 8 СМЕРТЬ БИЗНЕСМЕНА
  •     Глава 9 БОГИНЯ СПЕЦНАЗА
  •     Глава 10 НАЧАЛО ОХОТЫ
  •     Глава 11 БАНКИР СЕРДИТСЯ
  •   Часть вторая
  •     Глава 1 ЖИВОЕ ДЫХАНИЕ ЛЮБВИ
  •     Глава 2 ШАЛЬНЫЕ УСЛОВИЯ
  •     Глава 3 АГАТА ЛЮБИТ, КАК УМЕЕТ
  •     Глава 4 В МОРГЕ КАК В РАЙСКОМ САДУ
  •     Глава 5 МОНСТР СЕРДИТСЯ
  •   Часть третья
  •     Глава 1 ОДНИМ МАНЬЯКОМ МЕНЬШЕ
  •     Глава 2 ОБСТАНОВКА НАКАЛИЛАСЬ
  •     Глава 3 НИКИТА АРХАНГЕЛЬСКИЙ — БИЧ БОЖИЙ
  •     Глава 4 ЛЮБОВЬ И ПРЕСТУПЛЕНИЕ
  •     Глава 5 АККОРД В СТИЛЕ РЕТРО
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий АФАНАСЬЕВ МОСКОВСКИЙ ДУШЕГУБ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев Одиночество героя
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья
  • Анатолий Афанасьев Первый визит сатаны
  •   Часть первая. СМЕРТЬ СВИДЕТЕЛЯ
  •   Часть вторая. ТЮРЬМА И СВОБОДА
  •   Часть третья. ЛЮБОВНЫЕ ГРЕЗЫ
  •   Часть четвертая. ЧАС НЕГОДЯЯ
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев Принцесса Анита и ее возлюбленный
  •   Часть первая НИКИТА
  •   Часть вторая ПРИНЦЕССА АНИТА
  •   Часть третья ВЫЖИВАНИЕ
  •   Часть четвертая В ЗАТОЧЕНИИ У ОЛИГАРХА
  •   Часть пятая РАЗБОРКА В МОСКВЕ
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев Против всех
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья
  •   Часть четвертая
  •   Часть пятая
  •   Эпилог
  • Анатолий Афанасьев Радуйся, пока живой
  •   Часть первая
  •     1. Лева Таракан — человек будущего
  •     2. Корпорация «Витамин»
  •     3. Блондинка Галя
  •     4. Взгляни на прошлое, дружок
  •     5. Обед с психиатром
  •   Часть вторая
  •     1. С миру по нитке — голому рубаха
  •     2. В золотой клетке
  •     3. Чистильщики из преисподней
  •     4. Красивая жизнь
  •     5. День бандитки
  •   Часть третья
  •     1. Допрос по-китайски
  •     2. Предприниматель Егоров
  •     3. Происшествие в банке «Медиум»
  •     4. Девочка по имени Беда
  •     5. Полковник Санин и его новая подруга
  •   Часть четвертая
  •     1. Ужас в городе
  •     2. Ловушка для кретинов
  •     3. Освобождение заложника
  •     4. В гостях у Поливановой
  •     5. Влюбленный полковник
  •     6. Счастливая житуха
  •   Часть пятая
  •     1. Большой шмон в Москве
  •     2. Маленькое сведение счетов
  •     3. Кузнечик любит как умеет
  •     4. Операция «Двойник»
  •     5. Операция «Двойник» (продолжение)
  •   Вместо эпилога
  •   Анатолий Афанасьев
  • Анатолий АФАНАСЬЕВ УЖАС В ГОРОДЕ
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •   ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев Возвращение из мрака
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   ЭПИЛОГ
  • Анатолий Афанасьев Ярость жертвы
  •   Пролог
  •   Часть 1. Дурь
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •   Часть 2. Сопротивление
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •   Часть 3. На узенькой дорожке
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •   Часть 4. Плата по счету
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава десятая
  • Анатолий Афанасьев Зона номер три
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья